Шла по берегу подёнка
Константин ЗАРУБИН
Шла по берегу подёнка
Примерно в 9:50, пропустив на места E и F молодую пару из Киева, я выключил телефон.
Сто минут спустя, около половины первого по рижскому времени, снова включил его.
Публичная развязка Сашкиной драмы уложилась в эту сотню минут. Он пришёл на матфак в 11:25, пока я жевал бутерброд в самолёте над Балтийским морем и ни о чём не подозревал.
Я даже не знал, что у Сашки Лунина была драма. Он писал мне из Юрмалы, но ни разу не заикнулся о Кире. Я потом специально перечитывал его сообщения. Ни одного намёка на Киру. Сплошная фантастика, политика, погода и вариации на тему «приезжай – вздрогнем!»
Вплоть до письма, отправленного в день моего прилёта. В 11:11. Четыре единицы. Вернее, пять, если вдобавок поделить 11 на 11. Он меня ещё в шестом классе доставал этим ребусом. «В каком времени суток пять единиц? А? Ну в каком?» Отлично помню, как он спрашивал и хихикал – по-своему, по-доброму. Он и сейчас так смеётся. Добрее всех.
Я включил телефон, пока ждал багажа. На табло уже горел Stockholm, но лента ещё не двигалась. Все мои попутчики выстроились вдоль неё вальяжной шеренгой.
Телефон выдал несколько трелей. Сообщение от мобильного оператора: Välkommen till Lettland! и т. д. Напоминалка с французскими глаголами. Семь писем в почтовом ящике, включая ссылку на танцующих медведей (от жены), четыре ненужных извещения (от социальных сетей) и очень странную исповедь от Alex Lunin.
Ни вступления, ни пояснений не было. Сашка часто так делает, когда сильно нервничает. Перескакивает с внутренней речи на внешнюю без предупреждения. Словно забывает, что у разных людей в голове разная информация.
«Понимаешь, — писал Сашка, — среди прочего сброда у меня в голове орудует сентиментальный подонок. Он каждый день представляет, что Кира умерла. Физически умерла. Утонула в море, попала под грузовик, ангину запустила. Мало ли что бывает.
Но нет, чёрта с два, — продолжал Сашка. — Она переживёт этот август, этот сентябрь, этот год бесконечный, и будет жить дальше, все пятнадцать тысяч своих крошечных «жизней». Или сколько ей ещё положено по статистике. И сентиментальный подонок не может ей этого простить. Само собой, удельный вес этого подонка во мне уменьшится со временем, то есть я хочу верить (какой-то другой, более парадной частью себя), что уменьшится. Но до полного бессилия он не съёжится никогда. На это просто не хватит оставшихся лет моей жизни.
Я, — настаивал Сашка, — не выгораживаю других обитателей своей головы. Я хочу припечатать их всех, без разбора, запоздало и не всегда заслуженно. Всех. Потому что они орудуют днём, когда есть иллюзия выбора, а сны по ночам вижу только я: бесцветная, дырявая, рваная связка. Посредник – безвольный, безголосый и затюканный. Призрак на побегушках у призраков. Понимаешь?»
Я, мягко говоря, не понимал. Отчётливо помню, как подумал, что Сашкин ящик хакнули и теперь шлют с него лютый спам из бескорыстной любви к искусству.
Там было ещё много текста, очень много, но в аэропорте я его не прочитал. Во-первых, дёрнулась и поползла багажная лента, а во-вторых, телефон в руке заверещал. Кто-то звонил мне с местного номера.
— О да! — воскликнул я, поедая глазами отверстие, из которого вываливались сумки. — Алло!
Я думал, это Сашка. Иначе бы ответил по-европейски. Назвал бы сразу своё имя. Но кто, если не Сашка, мог звонить мне с латвийского номера?
— Здравствуйте, — сказал чужой женский голос. — Это Константин?
— Да.
— Константин Зарубин?
Женщина произносила моё имя с чётким «о» в безударном слоге. Интонация была ровная, сухая.
— Совершенно верно.
— Извините, что мы вас беспокоим. Вы в Риге, да?
— … В аэропорте, — нехотя подтвердил я. — А с кем имею честь?
— Что? — не поняла женщина.
— С кем я разговариваю?
— Простите. Это из полиции вам звонят.
— Ого. Это по какому же поводу?
— У нас находится человек. Александр Лунин, гражданин Республики Словения. Он утверждает, что знаком с вами. Это правда?
Пока она говорила свои удивительные слова, на ленте показался мой тёмно-синий походный гроб на колёсиках.
— Правда.
— У вас сейчас есть время? Вы можете приехать к нам? В такси надо просто сказать: «Улица Алисес, полиция».
— Да, конечно… — Я нагнулся и стащил сумку на пол. Край сумки задел девушку, облачённую в форму юной шведской туристки: лосины и белый балахон. — Ой, förlåt!.. Извините, я не вам. Я подъеду! конечно! Какая улица, вы сказали?
— Улица Алисес. Кирпичное здание, вокруг него забор. Таксист должен знать.
— А-ли-сес… Я прямо – я щас же подъеду. Передайте ему – Александру передайте, что я подъеду!
— Хорошо, — сказала женщина. — Спасибо. До свидания.
Она повесила трубку прежде, чем я успел спросить, почему Александру Лунину не дали поговорить со мной самостоятельно.
Письмо
В такси я снова открыл Сашкино письмо.
«…Призрак на побегушках у призраков. Понимаешь?
Ещё у меня в голове есть Демагог, — объяснял Сашка. — Подленький ушлый демагогишка. Он убедил себя, что не требуется никакой ангины. Кира и так умирает каждую ночь. Из чего следует, что никакой “Киры” вообще не существует. “Кира” – фикция. Это мы все непрерывные, психологически последовательные, онтологически солидные, настоящие. А она – тело без начинки.
И знаешь, год назад я купился бы на это. Что там год – я бы и месяц назад купился на это. Я же, если подумать, всю сознательную жизнь был махровым дуалистом. Был – и в упор этого не видел.
Все мои представления о тождестве личности знаешь откуда росли? Из романа фантастического, который ты мне почитать дал на один вечер в пятом, кажется, классе. Я читал до двух ночи, потом ещё утром за завтраком и в автобусе. Как он назывался? Я бы нагуглил, если бы помнил хоть что-нибудь, кроме инопланетян и самого главного: пересадки сознания.
Там переносные такие инопланетяне с хитрыми коробочками, то есть внутри коробочек – в виде информационных кристаллов. Направишь коробочку кому-нибудь в голову, нажмёшь на кнопку – и в голову подселится инопланетянин. Кстати, вот ещё помню: у них имена были геометрические. Додекаэдр, икосаэдр
Ты должен это помнить. Ты мне тогда наврал, что книгу в библиотеку надо сдать на следующий день. Но я у тебя её на полке видел в шкафу, в заднем ряду, много месяцев спустя».
На этом месте я прервал чтение, чтобы покраснеть, невольно прикрыть экран ладонью и покоситься на таксиста. Таксист был идеальный. Молча смотрел на дорогу, слушал своё латышское радио. Я для него существовал только в виде адреса и суммы на счётчике.
Книжка, которую вспоминал Сашка, называется «Дом скитальцев». Написал её Александр Мирер. Я читал её раз двадцать. Некоторые места до сих пор помню наизусть. Додекаэдров у Мирера нет – там геометрия попроще: Квадраты, Треугольники, Линии. И на коробочках для пересадки сознания там не кнопки, а ниточки, за которые надо дёргать.
Но это всё ерунда. Главное, что Сашке я действительно наврал. Книжка была библиотечная, с фиолетовым штампом на семнадцатой странице, но списанная. Родители принесли, когда библиотека закрывалась недалеко от нашей старой квартиры. (Я ещё напишу про эту библиотеку). Я страшно боялся за свой драгоценный «Дом скитальцев». Ну, и жадничал, конечно.
А Сашка, получается, раскрыл моё враньё и ничего не сказал. Знаете почему? Расстраивать меня не хотел, скорее всего. Он такой. И был таким уже в одиннадцать лет.
«Выходит, — читал я дальше, — что я всю жизнь понимал человека, как завещали инопланетяне в коробочках. Всегда исходил из того, что «сущность» человека – чистая информация. Прорва информации, в принципе отторжимой от носителя. Поэтому носитель не имеет значения. От перемены железа софт не меняется.
Демагог в моей голове продолжает в это верить. Или делать вид, что верит, потому что иначе его доводы разваливаются, и Кира возникает из обломков прямо в куцем чёрном платье, которое на ней было в день нашего знакомства. Именно такая, какая есть. Потому что дуализм – дикая чушь, даже если он современный и хай-тековый и вроде бы не похож совсем на бабушкины сказки про нетленную душу, которую Господь пристегнул к бренному телу декартовской шишковидной железой.
Кира, которую я ЛЮБЛЮ (именно ЛЮБЛЮ, капслоком поверх всей наблюдаемой вселенной), не разлагается на прекрасный процессор и негодное программное обеспечение, закороченное в хлам каким-то редким вирусом. Она просто часть всего, что есть (бескрайнего, а может, даже безвременного и единого; привет Пармениду), и вопрос о том, насколько «завтрашняя Кира» тождественна «сегодняшней» или «вчерашней», не имеет ответа, потому что ни одна из этих «Кир» не является дискретной единицей. Я уже не говорю, что слово «одна» в этом контексте неуместно.
«Я» тоже кусок всего, что есть. «Я» ЛЮБЛЮ не последовательность «Кир», объединённых общими признаками вроде веснушек и шрама на левом колене. «Я» ЛЮБЛЮ не отдельные элементы некоего множества уже хотя бы потому, что моя «любовь» неотделима от «Киры» – от той Киры, которая мне известна. Я люблю её вместе со всеми её «жизнями», как бы их ни определял Демагог. Проблема тождества личности не имеет ни решения, ни содержания, ни (это главное) отношения ко мне и Кире…»
Сашка настрочил всё это в один присест, на скамейке рядом с университетом. Настучал на экране телефона. Отправил за четырнадцать минут до своего явления матфаку. Теперь я вижу, что в его сумбурной исповеди была сквозная нить, пускай и не ярко-красная, а довольно бледная. Но тогда я её то ли не нашёл, то ли сразу потерял. Или же (самый лестный для меня вариант) она вообще видна только задним числом.
Так или иначе, должен сознаться, что пропустил много абзацев. Не меньше трети всего текста. Перескочил к финалу, где пылкая заумь кончалась, а кроме таинственной Киры упоминался уже известный мне Клявиньш, горемычный аспирант. Ради Клявиньша, собственно, Сашка и торчал в Юрмале. Ради аспиранта Клявиньша и ради «Летней школы комбинаторной оптимизации», затеянной одним из местных университетов.
«Я мог бы остаться здесь и в качестве себя. Меня бы с распростёртыми объятиями взяли на факультет, я тебе рассказывал. Дом юрмальский можно купить не очень дорого, оба этажа, они и ремонт почти закончили за этот месяц.
Никакие сёстры, даже Кирины, не могут мне запретить селиться, где я хочу. Латышский я всегда хотел выучить, с детства ещё, когда нас с Наськой родители в Юрмалу привозили. На работу бы ездил с той же платформы, что и в детстве, когда пасмурно было и мы в Ригу ездили гулять. Там и здание то же самое стоит, подремонтированное только, и пахнет так же, как в восьмидесятые.
Но на самом деле я не знаю, имею ли право остаться. Потому что свора подонков у меня в башке рано или поздно погонит меня караулить Киру, а там и ещё хуже. Плюс Клявиньш. Помочь я ему так и не сумел, убедить щадящими намёками тоже не сумел. Разъяснять ему прямым текстом, почему никакой Journal of Combinatorial Theory или даже Integers его нынешнюю работу никогда не напечатает, – это нужен какой-то железный человек с отключаемым сердцем. Не я, короче. Ты если б с Клявиньшем поговорил пять минут, ты бы понял, что я имею в виду. Это примерно как ребёнку объяснять, что Деда Мороза нет, Новый год отменили, а мама ушла в магазин и потерялась по дороге.
Выход один: поменяться местами. Я к нему ездил ночью, пытался настроить на это. Он, как и следовало ожидать, переполошился, долго не мог понять и успокоиться, но дело наживное. Я ему помогу в любом случае. Теперь важно не рефлексировать и не оглядываться. Так что ты в курсе дела, Костыль. До скорого».
Я закрыл почту и убрал телефон в карман. Остаток пути до кирпичного здания на улице Алисес я смотрел в боковое окно и ничего там не видел. Пальцы барабанили по коленям – в такт радио.
Я редко бывал столь же далёк от курса дела, как в том рижском такси, после Сашкиного письма и звонка из полиции.
Научное достояние Словении
В полиции меня провели в кабинет на втором этаже. На двери кабинета светлело прямоугольное пятно с двумя дырочками по краям. Табличку, видимо, как раз меняли. Внутри было просторно, аскетично и пахло ремонтом. За столом сидел одетый в гражданское и клетчатое мужчина лет сорока пяти с обширными залысинами. Он прижимал к уху телефонную трубку и выглядел несчастным.
— Ййес… Ййес… — повторял он. — Ай андерстэнд… Андерстэнд…
Он явно кривил душой. Девушка по имени Лига, которая меня привела, смотрела на его мучения
Примерно через минуту мужчина прикрыл трубку ладонью, бросил мне «хеллоу» и по-латышски обратился к сотруднице. Я, естественно, не понял ни слова, но в его голосе сквозила мольба.
Вняв мольбе, Лига отобрала у него телефон. Коряво, но бойко заговорила по-английски про Александра, которого увезли в лучшую больницу, к лучшим специалистам. Александр, заверила она, совершенно жив. Ему будет совершенно хорошо. Вы правы, это ошибка, он совершенно никого не убил.
Полицейская Лига (это я узнал значительно позже) была последним звеном длинной телефонной цепи.
Вся цепь выглядела следующим образом. Когда рижская полиция увела Сашку с матфака, там сначала полчаса отходили от шока; потом решились-таки позвонить в Марибор, в Сашкин университет. Дозвонились до секретаря его факультета. Та набрала декана, по совместительству большого Сашкиного приятеля. Декан в это время был в Варшаве. Заседал в президиуме конференции с названием, содержавшим словосочетания «скобки Пуассона» и «квантовая симметрия».
Выслушав секретаря, декан выбрался из президиума в коридор. Он хотел вызвонить словенского посла в Риге. Такого не нашлось. У Словении нет постоянного дипломатического представительства в Латвии. В итоге декан позвонил в посольство в Варшаве. Пытался для верности дозвониться ещё и до консула в Питере, но там не взяли трубку.
Декана зовут Джэк Васта, он же Джакомо Васта, родом из Чивитавеккьи, научной степенью из Корнелльского университета. Математик он, по словам Сашки, первоклассный. Но словенский язык ему учить лень, да никто от него этого особенно и не ждёт.
Я это к тому, что все звенья цепи, начиная с рижского матфака, говорили друг с другом по-английски. Интерпретации множились, подробности мутировали, страсти накалялись, и до МИДа Латвии (а сотрудница варшавского посольства позвонила прямо туда) докатилась версия, от которой стыла кровь в жилах.
Любляна, услышали в МИДе, потребует официальных разъяснений, всестороннего расследования и далее по списку. Будет скандал на всю Европу. Господин Лунин – «научное достояние Словении» (Дж. Васта, личн. корреспонденция), «математик мирового значения» (там же). Бесцеремонное задержание господина Лунина по абсурдному обвинению – это неслыханно и очень, очень плохо. Расправа над собственным аспирантом?!? Погром в университете?!? Заложники?!? Подделка паспорта?!? До такого, сказала сотрудница посольства, только в Северной Корее могли додуматься. Ну, может, ещё кое-где, допустила она после короткой паузы. Но в ЕС это неприемлемо.
В МИДе про Сашку никто ничего не слышал. Оттуда позвонили в МВД, и цепь временно замкнулась, потому что МВД позвонило в университет и со второй попытки вышло на матфак. Завкафедрой дискретной математики, запустивший карусель своим звонком в Марибор, рассказал, как всё было на самом деле. Он же сообщил, что Александра Лунина увезли в участок номер восемь на улице Алисес.
В общем, МВД позвонило в полицию на улицу Алисес. Приказало мужчине в гражданском и клетчатом лично успокоить словенцев в Варшаве. Именно это поручение он и спихнул при мне на Лигу с двумя полосками на погонах.
Когда Лига успокоила Варшаву, вспомнили про меня. Ненадолго.
— Присядьте, пожалуйста. — Мужчина указал на стул в углу. — Подождите, пожалуйста.
Я прислонил свой гроб на колёсиках к стене. Сел на указанный стул.
В следующий раз меня вспомнили через двадцать две минуты. Всё это время мужчина в клетчатом продолжал куда-то названивать, теперь уже по-латышски. При этом он одной рукой выстукивал буквы и цифры на компьютере. Лига выходила и возвращалась с листками бумаги. Происходил обмен репликами. Иногда он сопровождался смехом.
Как до сих пор пишут в иных районных газетах, царила непринуждённая рабочая обстановка.
— Извините, — сказали мне в конце концов. — Сейчас.
Мужчина встал из-за стола и вышел из кабинета вместе с Лигой. Ещё через пятнадцать минут, когда я начал читать все мировые новости по третьему разу, он вернулся, без Лиги. Остановился напротив моего стула.
— Извините.
Я поднялся, чтобы не глядеть на него снизу вверх.
— Ничего страшного.
— Александр Лунин сказал, что вы его друг.
— Мы в школе вместе учились. Что с ним? Он в больнице, я правильно понял?
— Да. Его… проверяют. Сначала мы его сюда привезли. Но сразу увезли. Это не наш случай. — Полицейский в клетчатом рассеянно почесал переносицу. — Больница находится на улице Твайка. Это Саркандаугава. Вы знаете Ригу?
Я замешкался. Я точно знал, где вокзал, порт и кафе «Кафка».
— Нет. Очень поверхностно.
— Ну, ничего. Если вы таксисту скажете «психиатрическая больница», он сразу поймёт.
Второй раз за текущие сутки латвийская полиция предлагала мне прокатиться на такси.
— Спасибо, — сказал я. — Вы за этим меня сюда вызывали? Чтобы лично сообщить мне адрес психиатрической больницы?
Полицейский озадаченно посмотрел на меня. Потом как будто вспомнил. Покачал головой.
— Нет. Понимаете, на Твайка – там хорошая больница, — начал он.
— Так.
— Там Александра проверят, успокоят. Сделают всё, что надо сразу сделать.
— Так.
— Но дальше ему будет комфортней в другом месте. Есть частная клиника в Юрмале… — Он отошёл от меня к столу, вырвал страницу из ежедневника и что-то на ней написал. — Вот. «Янтарная обитель». — Он протянул мне листок. — Клиника называется «Янтарная обитель». Или «клиника Вашека» – ещё так её называют. Вы можете там быть родственником?
— … Быть родственником?
— Понимаете… — Он явно выстраивал в уме формулировку потактичней. — У Александра хорошая страховка. Сейчас ему на Твайка поставят диагноз. Можно без проблем перевести в «Янтарную обитель». Только надо, чтобы близкое лицо одобрило перевод. Потому что диагноз будет такой, что у Александра временная нетрудоспособность. Ну, не нетрудо…, а – как это по-русски? Что он не может принимать решения.
— Эээ… Невменяемость?
— Невменяемость. Временная. Это надо для страховки. А если невменяемость, надо, чтобы близкое лицо одобрило перевод. Других близких лиц рядом сейчас нет. Мы связались с матерью и сестрой. Но они в Израиле. Вы знаете, наверное.
— Да.
— Сестра прилетит завтра утром. Вы поможете пока?
В голосе клетчатого полицейского послышались те же умоляющие нотки, при помощи которых он спихнул на свою сотрудницу Лигу разговор со словенским посольством. Как я узнал позже, устроить Сашку в «Янтарную обитель» ему приказало самое высокое начальство. Начальство боялось, что нагрянут словенцы, явится родня из Израиля, и вся эта заграничная публика объявит условия в государственной психушке неадекватными.
По-моему, зря оно боялось. Условия в психиатрическом центре на Твайка не самые страшные. Хотя отдельную палату
Да и врача, наблюдавшего Киру четыре года подряд, в психбольнице на Твайка тоже не было.
«Обитель»
Нормально поговорить с Сашкой у меня в тот день так и не получилось. Когда я добрался до больницы, его уже накачали какой-то тормозящей наркотой. Он лежал на нерасстеленной кровати в трёхместной палате, под безучастным присмотром крепкого медбрата. Один из соседей по палате читал цветастую газету с большими заголовками. Другой сосед отсутствовал.
На Сашке были серые летние брюки и бледно-голубая рубашка, расстёгнутая на две верхние пуговицы. Льняной пиджак свисал с тумбочки у изголовья. Один выцветший кед стоял на полу, раскинув шнурки. Другой остался на ноге и вместе с ней упирался в спинку кровати.
— Саша? — позвал я вполголоса. — Лобач?
Он улыбнулся в мою сторону и вяло хлопнул ладонью по бордовому покрывалу.
— Привет, Костыль, — промямлил он. — Письмо моё получил?
— Ага. — Я подошёл ближе. — Спасибо.
Я заметил, что на Сашкиных лохмах, в прошлом беспросветно чёрных, проступила ранняя седина. До Риги мы пять лет не виделись вживую. Кроме цвета волос, впрочем, мало что изменилось. Всё первичные признаки Лунина Александра были на своих местах: тонкая шея, профессиональная небритость, впалые щёки затравленного гения. Только глаза, погашенные медикаментами, не были похожи на Сашкины.
— Отлично, — ответил он, закрывая эти чужие глаза. — Значит, ты в курсе.
Я хотел возразить, но одёрнул себя.
— Ага, — кивнул я. — Потом – в смысле, завтра – поговорим обо всём.
— Ммм, — утвердительно промычал он. — Поговорим.
Нужный диагноз Сашке ставили до половины шестого. Я сидел во дворе больницы на своей сумке и очень хотел есть. День был ясный и свежий. То ли дождь прошёл ночью, то ли в Риге в конце августа так положено.
Наконец выкатили Сашку в инвалидном кресле. Микроавтобус, всё это время стоявший напротив больницы, подъехал к крыльцу и оказался машиной «Янтарной обители». Сашку взяли под руки и завели в салон. С ним сел медбрат из «Обители», на вид чересчур хрупкий для своей профессии. Я сел рядом с водителем.
Когда мы отъехали от больницы, Сашка подал голос. Я сначала не разобрал слова. Думал, он обращается к медбрату. Но тот постучал меня по плечу.
— А? — я обернулся.
— Возьми ключи, Костыль, — повторил Сашка, глядя в пространство несвоими глазами. — От дома. Они в портфеле.
Медбрат вопросительно посмотрел на меня. У него на коленях лежал кожаный портфель, исчерченный царапинами.
— Может, я весь портфель возьму? — предложил я. — Если он больше не в статусе вещественного доказательства.
— Да-да, — засуетился медбрат. — Конечно, возьмите. — Он протянул мне портфель. — Вы же будете присутствовать при оформлении, да?
— Обязательно.
До «Янтарной обители» мы доехали за полчаса. Нас встретили на улице, у главного входа, в сени образцовых сосен и раскидистого козырька над крыльцом. Высокая немолодая женщина с деловой стрижкой представилась Валентиной, главврачом. Рядом с ней участливо жался мужчина по имени Янис, «старший специалист». Он был гладкий и хрупкий, как медбрат из микроавтобуса.
Валентина уважительно взяла Сашку за локоть и увела в сверкающие глубины клиники. Меня поразило, как она при этом говорила с ним: бесперебойно, негромко, вдумчиво, убедительно и сплошь о постороннем и приятном. Речь Валентины завораживала. Хотелось идти следом, слушать.
Но я остался в регистратуре, с Янисом. Он принёс мне кофе, которого я не просил, и разложил передо мной бумаги, покрытые мелким шрифтом. Всё было по-латышски. Янис полез в компьютер, чтобы распечатать перевод. Я остановил его. Меня подташнивало от голода и запаха кофе.
— Это ведь на один день, я правильно понимаю? Завтра, когда его сестра приедет, вы же всё равно по-новой будете офомлять? С ней?
В общем, я поставил четыре подписи в местах, отмеченных галочкой, и заплатил пятьсот двадцать евро за первые сутки. Сашка, естественно, мне их потом вернул. Страховка у него и правда неплохая. Неделю «Обители» ему покрыли без вопросов.
Разговор с Валентиной
Когда я распрощался с Янисом и покатил сумку к выходу, вернулась главврач Валентина.
— Я провожу вас до ворот, — сообщила она.
Мы вышли из клиники.
— Вот по этой дорожке, — показала Валентина.
Она повела меня по дорожке из рыжей плитки, живописно присыпанной сосновыми иголками. Иголки (я потом спрашивал) не убирают специально. Для атмосферы.
Метров через двадцать, напротив очередной сосны, Валентина остановилась.
— Вы давно знаете Александра?
— В школе вместе учились. Он после третьего класса к нам пришёл. Сколько это уже получается… — Пока я вспоминал и вычитал, на краю сознания мешался праздный вопрос про сосны. Откуда они здесь такие высоченные и ухоженные? Здание клиники вроде новое. На бывший санаторий или партийную дачу не похоже. — Это двадцать восемь лет получается. Двадцать восемь лет мы с ним друзья.
— Близкие друзья?
— Нуу… В последние годы реже видимся, конечно. По разные стороны Европы живём, у каждого своих дел выше крыши. Но пока не разъехались, общались постоянно. В школе, — я глуповато усмехнулся, — так вообще каждый день.
Каждый вечер, чтобы быть точным. У Сашки, у меня, на терриконике, у моста железнодорожного через Плюссу. Программа не менялась: сначала уроки в один присест, потом страстная болтовня про книжки, космос и будущее. Кажется, изо дня в день говорили об одном и том же. Но почему-то не надоедало. И девочки – ведь без конца же трепались про девочек, когда грянул пубертатный период. Наверняка вербально-заочно перетрахали всё, что двигалось и пахло дешёвой косметикой. Но хоть убей не помню ни одной такой беседы. С Точилой помню, с Яйцом помню, с Зеком помню. С Лобачом, то есть с Сашкой – нет. Только книжки, космос и будущее.
— У него бывали раньше похожие эпизоды? — спросила Валентина.
— Похожие на что? Мне до сих пор никто ничего толком не объяснил.
— Простите. Похоже всё это пока на психоз. Трудно с ходу сказать, на какой почве, но симптомы чёткие. В среду, со слов коллег, резко изменилось поведение на работе. Появился беспричинный смех, немотивированные реплики, странные монологи на посторонние темы. Вчера Александр ушёл с семинара. Сказал студентам:
— Что, простите, он сказал?
— «Я отменяюсь». Так мне передали. Ушёл и перестал на звонки отвечать. В первом часу ночи без предупреждения пришёл на дом к своему аспиранту…
— Это Клявиньш который?
— Вам видней – мне не сказали фамилии. У него Александр просидел до начала третьего. В чём-то убеждал. Я как-то не вполне поняла, в чём именно. Аспирант утром звонил в университет в состоянии, близком к истерике. Плакал. Но по аспиранту, похоже, вопросов нет. Его знают на Твайка, у него история депрессии, последний тревожный невроз был меньше года назад. А вот про Александра мы ничего не знаем. Вы не помните какие-нибудь психические расстройства? Приступы паники? Депрессии?
Я замотал головой. Вспомнилось, как Сашка рыдал, когда получил первую и последнюю тройку по химии. В девятом классе. Но какое это расстройство – порыдал и успокоился. Тем более, что химичка та одну четверть только у нас вела. Уехала потом в Новгород.
— Нет. Ничего такого не помню. За последнее время не ручаюсь, конечно. За последние лет двенадцать. Но в школе он всегда спокойный был, как танк. В институте тоже. Спокойный, уравновешенный. Шутил всегда много. На фоне большинства математиков он вообще экстраверт почти. На дискотеки ходил добровольно…
Валентина вежливо улыбнулась.
— Понимаю. Спасибо. Мы переговорим с его родными сегодня. Вы надолго в Латвию?
— Не знаю даже теперь. Обратный билет на понедельник на утро.
— Всё будет хорошо, — нараспев заверила Валентина. Видимо, эти слова воспроизводила отдельная, ещё более автоматизированная область её головного мозга. — Причин для беспокойства я пока не вижу. Приходите завтра. — На слове «завтра» певучий тон кончился. — Вы в Риге остановились?
— Здесь, в Юрмале. — Я указал большим пальцем произвольное направление. — Саша коттедж снял. Этаж в коттедже. Улица Викторияс двадцать восемь. Это далеко, не подскажете?
— Ой, да какое там далеко. Это совсем рядом. Пятнадцать минут бодрым шагом, не больше.
Она довела меня до резной калитки в высоком заборе из побелённого кирпича и объяснила, как дойти до улицы Викторияс. Я зачем-то спросил, есть ли по пути общепит. Валентина не задумываясь назвала десяток заведений. Каждое надо было непременно посетить, а в некоторых надо было ещё и непременно попробовать то-то и то-то.
Я поблагодарил её. Выразил стандартную радость по поводу того, что мой друг в надёжных руках. Пожал надёжную руку на прощание. Но так и не рассказал про исповедь, которую Сашка отправил мне за четырнадцать минут до появления на матфаке. Даже не подумал об этой исповеди, если честно. Сашкина госпитализация, отупляющие препараты, разговоры про психоз – всё это по-прежнему казалось мне затянувшимся розыгрышем. Я по-прежнему считал Сашкино письмо письмом, а не симптомом психического расстройства.
Поел я в первом же ресторане на длинной улице с ресторанами. Пока жевал рыбную котлету, сообразил, что до сих пор не знаю, какую такую страшную выходку Сашка устроил на матфаке. Валентина не договорила до этого момента.
Дом с ремонтом
Дом двадцать восемь по улице Викторияс я отыскал уже в сумерках. С третьей попытки из трёх вычислил в связке ключ от калитки. Закатил сумку во двор и пережил приступ жгучей зависти к Сашке.
В первую очередь меня почему-то пробрали салатовые наличники на окнах. Сам дом был тёмно-зелёный, особенно в сумерках, и наличники сияли на нём, словно в краску подмешали люминофора. Далее душу разбередила веранда второго этажа – глубокая, огороженная резными перилами, за которыми не сразу угадывалась обшивка. Все три окна веранды были распахнуты. В правое окно самым краешком заглядывала ветка огромной старой яблони.
В задней части двора, за прекрасной некрашеной беседкой, росла сосна.
Под яблоней, да и по всему двору, валялся строительный мусор, напоминавший о ремонте на первом этаже. Но мою зависть не мог разогнать ни мусор, ни ремонт, ни гулкие раскаты попсы, долетавшие с длинной улицы, утыканной ресторанами. Передо мной всё равно была волшебная прибалтийская дача. Такая, в какую постоянно тянет сбежать от всего на свете. Сидеть там, как Чуковский в Куоккале или академик Павлов в Келломяки. Нюхать сосново-яблочный воздух, ходить на море в шесть утра. И вот, стало быть, кое-кто, не будем показывать пальцем, ездит сюда в командировки. Кое-кто снимает резную веранду на деньги налогоплательщиков. Влюбляется в таинственную Киру с веснушками. А когда у этого кое-кого крыша от любви едет, пол-Европы немедленно встаёт на уши и эвакуирует его из волшебной дачи в волшебную клинику с видом на море. Ёксель-моксель, шоб я так жил.
Когда приступ зависти прошёл, я поправил на плече лямку Сашкиного портфеля и покатил сумку дальше. Вход был сзади, через одноэтажную пристройку напротив беседки и сосны. Я вошёл. Долго искал выключатель. В конце концов обнаружил его под неотёсанной доской, приставленной к стене.
Пахло краской и чем-то горелым. В ободранной пустой гостиной лежали рулоны обоев. На крючках в прихожей висела рабочая одежда, заляпанная всем, что ляпается.
— Добрый вечер, — сказал я на всякий случай.
Никто не отозвался, кроме коротенького эха. Гостиная была сквозная. Двустворчатая дверь на другой стороне выходила на нижнюю веранду.
Лестница была по эту сторону, в комнатке без окон между гостиной и прихожей. Я потащил сумку по скрипучим ступенькам. На площадке между пролётами увидел ботинки – видимо, Сашкины. Рядом с ботинками высилась стопка старых книг в авоське. У меня в груди снова заныло. Ёксель-моксель. Он ещё и книги в авоське носит. Старые. На свою волшебную прибалтийскую дачу.
Третий ключ на связке, судя по всему, отпирал дверь в конце лестницы. Мне он в тот вечер не понадобился – дверь была открыта настежь. Я вошёл в узкий коридорчик, увешанный фотографиями в рамках. Позднее, уже утром, на фотографиях оказались чёрно-белые виды старой Юрмалы.
Слева была нетронутая спальня с чехлом на кровати. Справа что-то вроде кухни. Во всяком случае, там урчал карликовый холодильник, а у окна стоял стол с табуреткой. На подоконнике темнел электрический чайник. На столе и холодильнике теснились нетронутые пакеты, коробки и банки с едой. Даже на табуретке ждала своего часа бутылка вина. Вальполичелла.
Я включил свет и пару минут инспектировал выставленный провиант. Консервы и хлопья, ничего скоропортящегося. Только хлеб зацвёл в дырявом полиэтиленовом мешочке.
Сыр, молоко и кефир стояли в холодильнике, столь же нетронутые. Я проверил срок годности молока. Он вышел за восемь дней
— Ууу, Лобач, — пробормотал я с чем-то вроде нежности. — Какой же ты всё-таки Лобач.
Всё было логично: Сашка приехал, накупил еды, а потом чем-то увлёкся. Купленные продукты выпали из его оперативной памяти. Ел он, вероятно, в кафешках. Какие-нибудь йогурты пил на ходу. Когда приходил домой, проносился мимо – к объекту увлечения, скорее-скорее-скорее.
Я прошёл пять шагов до конца коридорчика. Открыл дверь в Сашкину комнату.
Она была не маленькая, примерно четыре на пять. Два больших окна смотрели на веранду. Их разделяла дверь – такая же двустворчатая и распахнутая, что и на первом этаже. Воздух был прохладный и яблочный, совсем как во дворе.
Слева от порога комнаты стоял икеешный торшер. Я дёрнул нитку. Энергосберегающая лампочка долго набирала обороты, но масштабы Сашкиной увлечённости поражали уже в полумраке.
Кровать, полуторная и низкая, была задвинута в угол и застелена мятым покрывалом. В другом углу стоял узкий шкаф цвета давешних салатовых наличников. На приоткрытой створке шкафа висели брюки и пара рубашек. Перед правым окном простирался овальный лакированный стол, тоже явно откуда-то передвинутый. На краю стола мигал синим огоньком дремлющий ноутбук.
Стол и кровать Сашка передвинул для того, чтобы расчистить пол. А пол он расчистил для того, чтобы завалить его книгами и распечатками.
Книги лежали на половицах стопками, по три-четыре штуки. Расстояние между соседними стопками составляло около полуметра. Уже утром я понял, что стопки выстроены вдоль прямых линий. Они были узлами невидимой сетки с ячейками-ромбами. В лучших Сашкиных традициях.
Распечатки, схваченные степлером, валялись безо всякой системы.
Я снял с плеча портфель. Поставил его к ножке торшера. В центре комнаты, в одном из ромбов, лежал половик, сложенный вчетверо. Я подошёл к нему. Это, видимо, было место для чтения. Сашка всю жизнь читает на полу. Скрутит ноги по-турецки, упрёт книжку в сгиб руки – и вперёд.
Усаживаться по-турецки я не стал. Опустился на колени. Прочитал названия верхних книг в окружающих стопках.
Впереди: Personal Identity.
Справа: Problems in Personal Identity.
Слева: The Human Animal: Personal Identity without Psychology.
Сзади: Philosophy, Psychiatry and Psychopathy: An Exploration of Personal Identity in Mental Disorder.
На корешках белели библиотечные нашлёпки.
Я перебрал все четыре стопки. Все книги были из университетской библиотеки. Почти каждая содержала в названии personal identity. Только одна, немецкая, задавалась главным вопросом про мозг: Kann das Gehirn das Gehirn verstehen? Gespräche über Hirnforschung und die Grenzen unserer Erkenntnis. Сашка в Мюнстере учился после СПбГУ. По-немецки он читает свободно.
Не вставая с колен, я пополз по комнате – от стопки к стопке. Ползал минут двадцать. Ворошил распечатки, читал обложки, просматривал содержания, пробегал глазами куски случайных страниц. Науки не менялись: философия сознания, психиатрия, психопатология, нейрофизиология. Большинство книг так или иначе касались природы личности, её тождества или распада. Процентов девяносто по-английски, кое-что по-немецки. На русском имелась «Клиническая психология», невзрачный учебник для вузов, и бурая от времени брошюрка под названием «Феномен «пунктирного» самосознания. Результаты клинических наблюдений в психиатрической больнице г. Кутаиси». А. Бенидзе, Т. Чибалашвили, издательство Тбилисского университета, 1979 г.
Работа А. Бенидзе и Т. Чибалашвили, впрочем, нашлась не в стопках и даже не на полу. Сашка оставил её на стуле возле овального стола. Я встал с колен и сел на стул боком к столу, держа раскрытую брошюру в руке. Страницы дешёвого академического издания потемнели настолько, что блёклые буквы, напечатанные паршивой краской, местами едва читались.
Сашка, тем не менее, всё разобрал. Чуть ли не половина текста была подчёркнута карандашом, жирным и свежим. На полях порхали размашистые галочки. Последние сомнения в авторстве этого надругательства над библиотечным раритетом развеивал возглас «день 03! дословно!» на тридцать первой странице. Сашкин муравьиный почерк не спутаешь ни с чем.
«В ходе второй беседы, состоявшейся на следующий день, — начал я читать длинный абзац, сплошь отчёркнутый аж двумя линиями, — пациентка Б. М. без каких-либо затруднений узнала обоих исследователей и правильно отвечала на вопросы о содержании предыдущей беседы. Однако, как и пациент Р. Д. в аналогичной ситуации, она отрицала, что ранее лично встречалась с исследователями или присутствовала при разговоре, содержание которого прекрасно помнила. На вопрос о том, откуда ей известны имена исследователей и подробности беседы с ними, Б. М. без колебания ответила: «…», — следовал оригинал на грузинском, затем перевод в скобках: — («Я просто знаю. Откуда люди знают то, что знают? Знают, и всё. Что здесь странного? Вот вы откуда знаете, что зимой идёт снег?») Один из исследователей ответил, что знает о снеге из личного опыта, и спросил Б. М., видела ли она снег своими глазами. Б. М. ответила отрицательно. На вопрос о том, где она находилась прошлой зимой (беседа проходила 13 июля), Б. М. ответила: «…» («Я никогда не жила зимой».) Как и во время первой беседы, Б. М. правильно назвала дату своего рождения, но на вопросы о вехах своей биографии отвечала лишь в том случае, если они формулировались в третьем лице. Так, Б. М. без труда сообщила, когда «Б. М. вышла замуж», сколько «у Б. М. детей» и почему «Б. М. переехала в Кутаиси» в 1972 г., но при этом утверждала, что сама никогда не была замужем, не имела детей и «всегда» проживала в Кутаиси. Как и в первой беседе, Б. М. также утверждала, что лично не знакома с «Б. М.», о которой так много знает, а вопрос, не является ли она Б. М., сочла…»
Я перевернул страницу.
«…нелепым. Однако в отличие от поведения пациента Р. Д. и от её собственного поведения при первой беседе, реакция пациентки на просьбу рассказать о своей жизни была крайне драматичной. После молчания, длившегося двадцать восемь секунд, Б. М., сидевшая на стуле, резко поднялась и…»
В правом углу моего поля зрения что-то вспыхнуло. Я дёрнулся и повернул голову. Сообразил, что не глядя положил руку на клавиатуру. Ненароком разбудил ноутбук.
С экрана глядела молодая женщина – вряд ли сильно старше тридцати. Она была снята крупным планом: одна голова и плечи на фоне пляжа. Солнце светило ей в лицо, она жмурилась и смеялась, обнажая хорошие зубы. Точнее, красивые зубы. Красивыми, а не просто хорошими, их делал мелкий изъян: один центральный резец слегка наползал на другой.
Мне бы очень хотелось вставить сюда этот снимок. Вставить и ничего больше не объяснять. К сожалению, я не имею на это права.
А словами что я могу
Я нажал Esc, чтобы выйти из полноэкранного режима. Фотография съёжилась. В верхнем углу появилось название файла: «день 03». Для верности я перелистнул обратно страницу в грузинской брошюре. Заметка на полях по-прежнему кричала: «день 03! дословно!»
Несколько секунд я прикидывал, простит ли меня Сашка, если я сейчас ткну пальцем в стрелку и посмотрю другие фотографии. В конце концов решил, что, снявши голову, по волосам не плачут. Я уже полчаса копался в Сашкиных вещах. Уже увидел «день 03». Что изменится, если я увижу «день 04»?
Короче говоря, я пересмотрел все фотографии в папке «кира». Несколько раз. «Дня 04» там, правда, не оказалось. Был «день 05», «день 09», «день 12», «день 13» и «день 16». На все дни, кроме одинокого третьего, приходилось по пять-семь снимков: «день 05.1», «день 05.2» и так далее.
Под конец просмотра я понял, что ошибался. От нумерованных дней с таинственной Кирой что-то изменилось.
Не в том смысле, что я скоропостижно влюбился вслед за Сашкой. Нам с ним, к счастью, всегда нравились разные девочки-девушки, и Кира не стала исключением. У неё была прекрасная улыбка, мощное je ne sais quoi и, судя по дням 05-16, хороший вкус в одежде, но за бутылкой вальполичеллы на кухню меня погнало не это.
Впрочем, я и сам не уверен, что именно меня туда погнало. Помню диковатую смесь стыда и азарта.
С азартом всё понятно – после книг на половицах, после наблюдений в г. Кутаиси, после Киры на фотографиях у меня сводило зубы от любопытства. Разобраться хотелось во всём и немедленно.
А стыдно было за свою зависть. Помните, как я завидовал Сашке, когда увидел дом на улице Викторияс? Вот за это было стыдно. Потому что от нумерованных дней и книжных стопок, расставленных в маниакальном порядке, веяло чем угодно, кроме радости и счастья.
Дык ёлы-палы
Ни бокалов, ни штопора на так называемой кухне я не нашёл. Пробку продавил вилкой, вальполичеллу налил в чашку с белочкой на боку. Первую порцию выпил, не сходя с места. Вторую понёс в комнату.
Ноутбук снова задремал. Кира больше не смотрела на меня.
Я сел на табуретку. Открыл брошюру Бенидзе-Чибалашвили и нашёл то место, где пациентку Б. М. попросили рассказать о своей жизни.
«После молчания, длившегося двадцать восемь секунд, Б. М., сидевшая на стуле, резко поднялась и заговорила громко и взволнованно. Приводим её слова в незначительном сокращении».
Длинный кусок на грузинском. Несколько секунд я любовался вьющимися буквами. Потом прочитал перевод.
«(«Что я вам сделала? Зачем вам это надо? Зачем вы меня путаете? Моя жизнь – это моя жизнь. У меня в жизни всё, как у людей. Я никогда не делала никому ничего плохого. Мне нечего стыдиться. Всё было хорошо. Я жила спокойно, пока вы не пришли с вашими вопросами. Почему я должна рассказывать о своей жизни? Почему я должна о ней думать? Всё исчезает, когда я думаю. Вы понимаете, что всё исчезает? Вы спросили, и всё исчезло. Когда я думаю, я не помню. Вот я помню, что встала утром. Помню, что завтракала. Помню, что разговаривала с Нино (с медсестрой –прим. авторов). Всё остальное исчезло, когда вы спросили. Я ничего не помню. Как будто ничего никогда не было. Всё исчезло. Зачем вы меня спросили?»)»
Мне до сих пор жутковато, когда вспоминаю этот монолог. А тогда, на втором этаже безлюдного дома, натурально мурашки побежали по коже.
Я оторвался от брошюры. Посмотрел на веранду за окном. Она не была особенно тёмной – в перекрёстном свете торшера и уличных фонарей можно было разглядеть всё: чайный столик, плетёные кресла, даже полосатый шнур, обмотанный вокруг электрического самовара на полу в дальнем углу. И всё равно было не по себе. Казалось, из брошюры выползло что-то зловещее и затаилось там, снаружи, в тенях у перил и за створками двери.
На полях рядом с последним предложением монолога Сашка написал «ср. РД с. 19». Я послушно открыл девятнадцатую страницу.
«…особого внимания реакция Р. Д. на вопрос о том, как он провёл вчерашний день. После недолгой паузы пациент ответил вопросом на вопрос: «… ?» («Как я мог вчера что-то делать? Вот вы что вчера делали?») Когда один из исследователей кратко описал, как прошёл его день накануне, упомянув, в частности, и первую беседу с самим Р. Д., пациент скептически покачал головой и сказал: «…» («Вы меня не проведёте, доктор. Всё, что вы сказали, конечно, было. Но вас там не было. Вас там не могло быть. Если кто-то был вчера, то сегодня его нет. Если кто-то есть сегодня, то его не было вчера. Это и ребёнку понятно. Мы с вами не могли ничего делать вчера, потому что мы сегодня. Я точно знаю, что я сегодня. А раз я с вами разговариваю, значит, и вы сегодня. Вот и весь разговор. Или вы меня дураком считаете, доктор?»)»
Все слова в скобках были подчёркнуты. Предложение «Мы с вами не могли ничего делать вчера, потому что мы сегодня» Сашка пометил галочкой и сокращением «наоб.»
«Представляется вероятным, — продолжали Бенидзе и Чибалашвили на следующей странице, — что объяснительная схема Р. Д. для отсутствия «собственного» опыта в более отдалённом прошлом выстроена аналогичным образом. На просьбу рассказать о своей жизни Р. Д. ответил мотивированным отказом: «…» («Я только что вам всё объяснил, доктор. Перестаньте задавать глупые вопросы».) В ходе последующих бесед в ответ на любые расспросы о «собственном» опыте до текущего дня Р. Д. повторял эту реплику почти дословно: «…» («Вам уже всё объяснили, доктор. Перестаньте задавать глупые вопросы».) Отметим характерную замену местоимения первого лица в роли подлежащего «…» («я объяснил всё») на безличный оборот «…» (досл. «они объяснили всё»). Очевидно, что при помощи такой замены актуальное «я» пациента дистанцируется от событий, предшествовавших последнему состоянию сна.
Интересно при этом отметить, что, как свидетельствует ремарка «Вам уже всё объяснили», Р. Д. имплицитно воспринимал исследователей как единые личности на
На слове «встречи» я чуть не рухнул с табуретки, потому что внизу, на улице, во всю глотку крикнули «Александр!»
Я медленно положил брошюру на стол. Притворяться, что дома никого нет, было бессмысленно – я даже на первом этаже свет не выключил. Дом стоял и призывно сиял во все стороны.
— Александр! — повторили снизу. Голос был женский и недобрый.
Я встал и вышел на веранду. Посмотрел вниз. У запертой калитки, под фонарём, стояла женщина в светлом деловом костюме.
— Добрый вечер, Александр! — поздоровалась она, увидев, что кто-то вышел на веранду. — Мне надо с вами поговорить!
— Александра нет, — сказал я. — Я его друг.
— А где Александр? — спросила женщина тоном, которым суровые родители спрашивают у сына-двоечника, где дневник.
— В больнице, — обтекаемо сказал я. — Ему что-нибудь передать? Я сейчас спущусь…
— Хорошо, — сказала женщина. — Жду.
Я спустился, дошёл до калитки и открыл её.
— Прошу вас.
Женщина вошла во двор и заняла боевую позицию в двух шагах от меня, сложив ладони на уровне пояса. Ей было лет сорок. Лицо, хмурившееся между длинными прядями модельного каре, кого-то напоминало.
— Что стряслось с Александром?
В обычной ситуации я бы проглотил всё это хамство и не поморщился. Но к исходу дня, описанного выше, мой благостный отпускной пофигизм заметно выдохся.
— Константин, — я вытянул руку в её сторону.
— … Инга, — она протянула руку в ответ. — Простите. — Её голос стал тише. — Простите. — Рукопожатие было коротким и крепким. — У меня тяжёлый день был сегодня.
— Ничего страшного, — не вполне искренне сказал я. — У меня тоже сегодня… своеобразный день. Я к Саше в гости прилетел на выходные. А он заболел внезапно.
— Что-то серьёзное? — спросила Инга с неподдельным интересом.
Поколебавшись пару секунд, я решил не врать. Только опускать подробности.
— Возможно. Выглядел он, по крайней мере, так себе. А вы, если не секрет… — я чуть не сказал «кто». — Вы из университета, наверно?
Инга покачала своим безупречным каре.
— Нет. Я… — Она замялась. — Я не знаю, говорил ли он вам… Я – дело в том, что…
От замешательства её лицо стало ещё знакомей. На меня снизошло откровение.
— Вы сестра, — сказал я. — Сестра Киры.
— Да. Я Кирина сестра.
Несколько секунд Инга не моргала. Словно пыталась прочитать у меня на лице, как много я уже знаю.
— Я бы пригласил вас в дом, — оборвал я затянувшуюся паузу. — Но там ремонт и… — Описывать Сашкин этаж словом «бардак» не хотелось. — Присесть, честно говоря, негде…
— Я только на минутку, — сказала Инга, больше не глядя на меня. — Просто забежала сказать пару слов Александру…
— С Кирой что-то случилось? — наугад спросил я.
— Нет-нет. — Острые пряди каре снова затряслись. — Ничего не случилось. Ничего нового, во всяком случае… Я пойду. — Она повернулась к открытой калитке. — Извините, что потревожила. Извините. — Она зашагала прочь. — До свиданья.
— До свиданья… — автоматически ответил я.
Надо ли говорить, что я не хотел её отпускать. Я стоял, не закрыв рот, и клял себя за то, что не заманил её в дом, на откровенную беседу. Немедленные ответы на все вопросы уплывали у меня из рук. Переходили по диагонали на другую сторону улицы Викторияс, чтобы сесть в красный ниссан и уехать.
— Инга! — не выдержал я, когда она уже открыла дверь машины. — Подождите!
Она обернулась.
— Подождите… — Я побежал к ней. Добежав, выпалил: — У Саши нервный срыв.
Инга отпустила дверь.
— Вот так тáк… — В её голос вернулась учительская интонация. Только теперь это была чуткая, всё понимающая учительница. — Я боялась, что у него слишком тонкая душевная организация для таких… — Она запнулась. — А куда он обратился? В какую клинику? На Твайка? Я могу, если надо, посодействовать…
— Для таких чего? — перебил я.
— … Что?
— Вы сказали: «У него слишком тонкая организация душевная для таких». Для каких таких? Таких чего? — я почувствовал, что сейчас меня понесёт, причём понесёт некрасиво, но сопротивляться течению не стал. — Извините меня, Инга. Мне весь день никто не может объяснить ничего по-человечески. Я приезжаю в Ригу к другу, а друг в психушке. Лежит, дрянью какой-то наколотый. Устроил якобы дебош на факультете. А я не представляю, как Саша способен устроить дебош. Тем более на факультете. Раньше за ним не водилось ничего подобного. Что у него случилось с вашей сестрой? Если это не страшная тайна, конечно.
— Что у вашего друга случилось с моей сестрой, знает только он сам, — отчеканила Инга.
— А ваша сестра? Она не в курсе?
— Моя сестра, — тут Инга выдержала педагогическую паузу, — уже семь лет страдает редким психическим расстройством. Она, во-первых, не отвечает за свои поступки, а во-вторых, не отдаёт себе отчёта в том, что сделала. Всё это я популярно объяснила вашему другу ещё две недели назад. Ещё две недели назад я попросила его держаться пода… Я попросила его не вмешиваться в жизнь Киры. Александр взрослый, образованный человек. Почему он не захотел себя вести, как взрослый, образованный человек, – вот это вот да, вот это для меня страшная тайна за семью печатями.
С этими словами Инга села в машину. Даже захлопнула дверь. Впрочем, тут же открыла её снова, чтобы уколоть меня ледяным взглядом и добавить:
— Надеюсь, Александр очень скоро придёт в себя и всё вам поведает. До свидания.
Хлоп!
— До свиданья, — сказал я, поджимая невидимый хвост.
Красный ниссан завёлся и уехал в направлении, противоположном тому, где гремела попсой длинная улица с ресторанами.
Я ещё с минуту постоял посреди дороги. Потом зашёл во двор и запер калитку. В дом, правда, вернулся не сразу. Сначала обошёл его против часовой стрелки, прямо по росистой траве, напевая Гребенщикова:
— Сееестрааа, дык ёлы-палы…
Ботинки промокли насквозь, но оно того стоило.
Дневник
Санузла на втором этаже не было. Заветную дверь в туалет, совмещённый с душем, я нашёл внизу, под лестницей. Видимо, там ремонт доделали в первую очередь. Всё сверкало свежими поверхностями и пахло магазином сантехники. Кто-то – однозначно не Сашка – регулярно мыл это великолепие.
В блистающем санузле я, естественно, ощутил на себе всю грязь, скопившуюся за день. Сбегал наверх за полотенцем и чистой одеждой. Залез в душ. Вместо горячей воды поначалу лилась тёпленькая, а потом вообще пошла только холодная. Когда я снова поднялся на второй этаж, спать не хотелось совершенно.
Я взял бутылку с кухни, чтобы наполнить чашку на столе у компьютера, но до стола дошёл не сразу. Остановился, чтобы поднять Сашкин портфель. Я, если помните, приставил его к ножке торшера. Там он кренился-кренился да и шлёпнулся застёжками вперёд.
Ещё на улице, у калитки, когда я доставал из портфеля ключи, я заметил в нём зонтик, какой-то журнал, бумаги в прозрачных кармашках и толстую записную книжку в обложке из пробкового дерева. Тогда у меня и в мыслях не было во всём этом копаться.
Но это тогда – до Киры, Инги, Бенидзе, Чибалашвили, вальполичеллы и науки, разложенной по полу. Теперь я сел на табуретку, поставил бутылку на стол и щёлкнул застёжками.
Бумаги в кармашках оказались распечатками статей по математике. В статьях этих я понимал одно предложение из десяти, в лучшем случае, но ни к проблеме тождества личности, ни к психическим расстройствам они вроде бы никакого отношения не имели.
Журнал назывался European Journal of Combinatorics. В содержании нашлось слово identities, но это были какие-то страшные identities, нечеловеческие и непостижимые. Айдентитиз из названий вроде On an extension of Riordan array and its application in the construction of convolution-type and Abel-type identities – вот такие.
Кроме толстой записной книжки я нарыл ещё и маленькую, кожаную, испещрённую уравнениями и рядами загадочных аббревиатур. Из понятного там была, в основном, фамилия «Клявиньш» в разных падежах: «Клявиньшу», «у Клявиньша», «обс. с Клявиньшем». Примерно треть листков оставалась чистой. Только последняя страница содержала два предложения, написанные незнакомым рваным курсивом, явно на весу и явно по-латышски. Помучившись, я разобрал все буквы и вбил их в гугловский переводчик. Вышло: It cannot be explained in any language и Do not disturb me to think deep thoughts. Второе напоминало кальку с русского. На всякий случай перевёл латышский оригинал на русский. «Не мешай мне думать глубокие мысли». Ага. Так я и думал.
Под пробковой обложкой я ожидал найти ещё одну тьму уравнений. Но уравнений в толстой книжке не было. На первой же клетчатой странице синели обыкновенные слова, накарябанные через строчку родным муравьиным почерком.
Для большинства жителей планеты Земля что Сашкин почерк, что «Европейский журнал комбинаторики» – один нечитабельный хрен. Я, однако, в этом деле впереди планеты всей. Не в комбинаторике, естественно, а в почерке. Навыки расшифровки Сашкиных каракулей довёл до совершенства ещё в девятом классе, когда забил на математику и начал списывать у него всю домашку по алгебре-геометрии.
«Юрмала» — гласила первая строчка.
«03/2 авг.» — уточняла вторая.
«ВСТРЕТИЛ КИРУ» — торжествовала третья.
***
«На том же месте, что и в прошлом году, возле устья, около девяти вечера. Узнал сразу, несмотря на то, что она постриглась. Ей очень идёт. Она стояла в воде, на отмели, метрах в пятнадцати от берега, немного подобрав платье. Красивое платье, серого цвета, чуть ниже колен. Оно бы всё равно не намокло, там совсем мелко, едва выше щиколоток. Из-за этого подобранного платья мне теперь кажется, что я узнал её колени раньше, чем лицо. Чушь. Чёрное платье, прошлогоднее, было чуть выше колен, эти колени маячили у меня перед глазами целый год, даже когда не мог уже представить лицо. Но нет, конечно же, сначала узнал лицо. Кира стояла вполоборота к берегу, смотрела на закат и на чаек, которые там всегда околачиваются.
Оказывается, зря я боялся, что потеряю дар речи, если её увижу. Совершенно спокойно остановился напротив неё, окликнул: «Добрый вечер, Кира!» Но разговор с самого начала пошёл (слово«странный»зачёркнуто) дикий. Она посмотрела на меня, улыбнулась так, словно я неудачно пошутил. Сказала: «И вы меня Кирой зовёте».
Я уже был уверен, что это Кира, я узнал даже голос, поэтому подумал, что она говорит про какую-то другую форму своего имени, хотя ума не приложу, какую. Я сказал: «Я Саша из Словении. Мы с вами в прошлом году третьего сентября познакомились на этом месте. Вы тогда сказали, что я могу найти вас здесь». Она покачала головой: «Я знаю, кто вы. Но вы ошиблись. Я никогда вас раньше не видела. И на это место я пришла первый раз в жизни».
Возражать я не стал. В какой степени она дурачилась, в какой говорила метафорически, я так и не понял. С неё станется и то, и другое. У неё чёткий, как будто поставленный голос и выверенный смех, она наверняка из интеллигентной семьи, и образование какое-нибудь искусствоведческое или филологическое. В любом случае, она помнила меня: что математик, что раньше жил в России и Германии, что у меня аспирант здесь. Она всё это помнила.
Я спросил, как дела, как прошёл год. Она сказала, у неё всё хорошо. Распространяться не стала. «Всё хорошо» – и стоит, рассматривает меня с таким же выражением, с каким смотрела на чаек. Я подождал ответного вопроса, не дождался, сам стал рассказывать ей, что мой аспирант уже третий год не может понять, что математические журналы издают люди, и вообще математику делают люди, пускай с Аспергером через одного. А у людей предрассудки, привычки, пристрастия, однокашники, знакомые, начальство, отчёты, бюджеты.
С места в карьер завёл чеховский монолог. Не знал, о чём ещё говорить, честно не знал. О погоде, о красотах Юрмалы? Про чаек? Я думал о ней целый год, я превратил её чёрт знает во что у себя в голове, как я мог говорить с ней о погоде?
Стою, говорю всё быстрее, всё запальчивей, громко изливаю душу едва знакомой женщине через пятнадцать метров балтийского прибоя, уже боюсь на неё смотреть, чувствую себя комедийным кретином, а она вдруг переспрашивает, как называется статья Клявиньша, которую забраковал EJC и все остальные журналы. Я скороговоркой сказал, поэтому она не разобрала. Так и сказала: «Погодите, я не разобрала». Поднимаю глаза и вижу, что
Я пошутил: «Вы прямо как редакционная коллегия. Они так же на работу Клявиньша реагируют». Кира замотала головой, извинилась. «Нет-нет, вы не поняли. То есть не вы, а я ничего не поняла». Попросила меня объяснить «в двух словах». «В двух, — говорю, — не получится. Только в двух тысячах. Но дайте честное слово, что вам интересно». «Честное-пречестное! Очень интересно!» Она даже отпустила платье наконец и подошла к берегу. Остановилась в трёх шагах от меня, поставив руки на пояс. В её позе не было вызова. Наверно, ей просто удобно так.
Вблизи она совсем красивая. Ещё красивей, чем я воображал весь год. Как всегда в таких случаях, боялся на неё смотреть. Боялся, что посмотрю в глаза, и она тут же увидит, какой безумно красивой мне кажется, и ей станет неловко, неудобно, неприятно со мной. Как всегда, пришлось заставлять себя не отворачиваться, не разглядывать кеды.
Начал с краткого введения в комбинаторику для гуманитарных посетителей академических пьянок. Кира, в отличие от этой аудитории, не кивала невпопад. Слушала, задавала осмысленные вопросы. Виленкинские задачки про пирожные и про знание языков в НИИ собаководства привели её в восторг. Она вышла на берег и попросила расписать на песке, как я высчитал, сколько сотрудников не знают ни французского, ни немецкого, ни английского. Я сказал, что на песке будет трудновато, достал записную книжку, пошагово вывел формулу включений-исключений.
Кира стояла чуть сбоку, совсем близко, заглядывала в книжку. От её волос очень приятно пахло. Каким-то травяным шампунем, вероятно. Когда я вывел формулу, она похлопала в ладоши. «Как красиво! Как просто! Ещё! Пожалуйста!»
Разобрал ещё четыре задачки: на размещения, перестановки, сочетания. Каждый раз она чуть ли не вырывала книжку у меня из рук. Проговаривала решение вслух, водила пальцем по моим каракулям. Потом говорит: «Теперь я сама хочу попробовать. Задайте мне аналогичную задачу». Так и сказала: «аналогичную».
Я взял задачку про студенческое чаепитие, переиначил немножко. «В одном общежитии живут три студентки. Все три из провинции, родители бюджетники, денег мало. Когда надо идти на свидание, студентки одалживают друг у друга одежду. На троих у них четыре блузки, пять юбок, шесть комплектов эротического нижнего белья и семь пар нерваных колготок. Сегодня вечером на свидание идут все. Если допустить, что вся одежда недавно выстирана, то сколько существует возможных комбинаций из юбок, блузок, белья и колготок для всех трёх студенток?»
Она снова отобрала у меня книжку, присела на корточки, стала писать пальцем на песке, сверяясь с формулой. Расстановки по каждому классу быстро перемножила в уме. Для последнего шага достала телефон из платья. Наверно, я неправильно его «платьем» называю. «Сарафан» правильно, может быть. С карманами на уровне пояса. Пояснила, виновато смеясь: «Тут двузначные и трёхзначные! Такое я без калькулятора не могу!» Пока она считала на телефоне, я заметил белый браслет на её запястье. Сначала подумал, что часы. Но циферблата или дисплея не было. Был зелёный индикатор и какое-то утолщение сбоку. И, кажется, несколько маленьких отверстий в два ряда.
Кира нахмурилась, когда досчитала. Встала, огласила с большим сомнением: «Тридцать шесть миллионов двести восемьдесят восемь тысяч. Разве может быть столько много? Ничего себе бедные студентки!» Я сказал, что ответ вроде правильный. Она: «По-моему, вы переборщили с эротическим бельём. Откуда у бедных студенток взялось целых шесть комплектов?» Засмеялась. И я засмеялся. Сказал: «Вы правы, откуда мне знать. Я бедной студенткой никогда не был. Только бедным студентом».
Она: «Я знаю. Вы жили в общежитии в Петродворце. У вас было двое соседей. Однажды вечером один из них спрятался в парке, чтобы под покровом ночи выгрести все монетки из фонтанов. Но его поймали». Я удивился, обрадовался: «У вас прекрасная память. Я за год совсем забыл, что рассказал вам об этом». Она посмотрела на меня, словно я сморозил несусветную чушь: «Мне вы об этом не рассказывали. Я же сказала, что вижу вас первый раз в жизни».
Теперь я почти уверен, что она не шутила. Ничего похожего на улыбку не было на лице. Машинально спросил: «Откуда же вы тогда это знаете?» Она, всё так же серьёзно: «Просто знаю, и всё. Вот вы откуда знаете свои математические формулы?» Отсылка к Платону была слишком очевидной, я не удержался, осклабился: «Их разбудили вопросами, и они зашевелились во мне, будто сны из тех времён, когда я не был человеком».
Она: «Правда?» Спросила так искренне, с таким детским любопытством, что мне вконец стало не по себе. И стыдно почему-то стало. Забормотал, что это цитаты, что есть у Платона такой диалог, где Сократ наводящими вопросами вытягивает из мальчика-раба, как удваивается площадь квадрата, и это якобы доказывает, что наша душа ещё до рождения познала все «истинные мнения».
Кира внимательно выслушала. И опять за своё: «Зря вы говорите с таким сарказмом. В этом нет ничего смешного. Вот я никогда раньше не слышала про Платона, но я знаю его диалоги. Этот не знаю, но другие знаю. И чаек я никогда не видела, и никто мне про них не рассказывал, и никто мне не говорил, где их искать. Но я знала, где их искать. Я знала, как они выглядят, как они кричат, как сидят вон там на песке».
Как надо было на это реагировать??? Как??? Сказал: «Боюсь, я не совсем вас понимаю. Вы всё-таки шутите? Или вы что-то другое имеете в виду, когда говорите «никогда не знала», «никогда не видела»? Вы имеете в виду, что сегодня вы пережили это как-то по-новому? Что-то изменилось?»
Она вернула мне записную книжку. Убрала телефон в карман. «Какой вы непонятливый». Покачала головой. «А ещё учёный». Я перепугался, подумал, сейчас она уйдёт. Залепетал: «Простите меня. Мы, математики, на самом деле не совсем учёные. Мы математики. У нас, мягко выражаясь, специфическое мышление. Я, например, колоссальный тормоз. Я каждый день не понимаю чего-нибудь элементарного. Давайте, я вам лучше про своего аспиранта доскажу. У него на самом деле довольно любопытная тема».
Она согласилась, лицо просветлело. Но про холодную войнушку Клявиньша я ей так и не рассказал сегодня. У неё зазвонил телефон, она ответила по-латышски. Потом сказала: «Извините, мне надо вернуться, погулять с собакой. Он меня ждёт, я за
Километра полтора мы прошли по берегу. Может, чуть меньше. Она свернула неожиданно, рано. Прошли одно только безлюдное кафе, до основной массы отдыхающих было ещё топать и топать. Я даже не знал, что там есть куда сворачивать.
Сказала: «Я здесь сворачиваю. Очень приятно было с вами познакомиться, Саша». Я не стал возражать, напоминать, переспрашивать. Боялся. И всё время, пока шли, боялся задавать вопросы. Слушал, как она рассказывала про свою собаку по имени Брэд Пит. Других мужчин, кроме пса Брэда Пита, не упоминала. Говорила про какую-то Ингу. «Инга водила его к ветеринару». «Он лает каждый раз, когда Инга с детьми приезжает». «Инга купила соседний дом и соединила участки».
Когда она сказала, что сворачивает, я запаниковал. Надо было спросить, где её можно увидеть снова. Вместо этого брякнул: «Можно вас сфотографировать?» Так боялся снова забыть её лицо, что всё остальное вылетело из головы. От страха признался прямым текстом: «Очень боюсь забыть ваше лицо”. Ну что ж, теперь не забуду. Она разрешила. Засмеялась, когда я сказал: «А вы не могли бы посмеяться искренним смехом?»
Фотография отличная. Отличная. ОТЛИЧНАЯ. ОТЛИЧНАЯ.
Только что проверил по карте: за зарослями, куда она свернула, несколько улочек. Дома редкие, но есть. С берега пойти туда побоялся, чучело.
Всю дорогу до дома упивался памятью, пока свежая. Перебирал по секундам. Сейчас эйфория поутихла, остался мандраж. Есть совершенно не хочется, спать не хочется, вообще ничего не хочется. Хочется повторять и повторять, чтобы не разувериться: мы шли вместе по берегу, мы разговаривали, она меня вспомнила, она решала на песке задачку на размещение. Всё это на самом деле случилось, я это не выдумал. И её замороченные шуточки (как их ещё назвать?): «не видела чаек», «не была здесь», «не слышала о Платоне, но знаю диалоги». Это я тоже не выдумал. Всё на самом деле. На самом деле. На самом деле…»
***
Слова «на самом деле» повторялись ещё четырнадцать раз, перетекая на следующую страницу и обрываясь частоколом восклицательных знаков.
Под частоколом начиналось «05/4 авг.»
Прежде чем читать дальше, я снова разбудил компьютер. Заодно вспомнил про вино. Налил полчашки. Прихлёбывая вальполичеллу, минуты две разглядывал снимок «день 03». Получалось, что моя первая гипотеза о принципе нумерации дней была неверна. Отсчёт методично начинался с Сашкиного прибытия в Ригу, а не от первой встречи с Кирой, как я решил поначалу.
День 05
«Вчера Кира не приходила к устью, — продолжал дневник. — По крайней мере, с 6:30 до 13:00 и с начала третьего до захода солнца. Весь день слонялся там, калякал формулы, читал, три раза ел в кафе, после которого она свернула. Снимал чаек на телефон. Столько наснимал, хватит на артхаусную полнометражку. В середине дня задремал возле устья. Примерно на том же месте, где она оставляла шлёпанцы. Хорошо, солнца почти не было, не напекло ничего.
Разбудила бы она меня, если бы увидела? Неизвестно. Ходит ли она туда каждый день? Неизвестно. В тот район, куда она свернула, так и не решился сунуться. Чучело.
Как нелепо (зачёркнуто) жалко (зачёркнуто) jämmerlich всё это. Вспомни прошлое, Лобачевский. Ты же двенадцать (зачёркнуто) тринадцать лет потратил, чтоб понять, что женщины точно такие же. Когда влюбился в Лазареву Светку из 6В, она была инопланетянкой. Они тогда все были инопланетянками. Тринадцать лет, от Лазаревой до Анники, ты думал, что любишь инопланетянок. Только в аспирантуре дошло, что любишь существ, идентичных себе. Представителей того же вида. Людей.
Тринадцать лет опытным путём постигал секрет Полишинеля. Постиг в Тель-Авиве. В достопамятную поездку с Анникой, после сцены на Дизенгоф. Анника выскочила из кафе, ты хотел бежать за ней, но не мог сдвинуться с места. Стоял парализованный у столика, хлопал глазами, в голове колотилось: ну как же так, ну неужели правда, неужели они точно такие же. Тестостерона разве что меньше. Такие же дурные, такие же умные, самоуверенные, мнительные, одержимые, равнодушные, щедрые, завистливые, бездарные, талантливые, любопытные, зашоренные. Один в один. Пропасть захлопнулась.
Ещё тринадцать лет жил припеваючи, освобождённый от наваждения. Думал, мудрость необратима. Ошибся. На рижском взморье замаячила босоногая красавица, окутанная тайной, и ты сразу же встал на задние лапы, высунул язык, хвостом завилял. Готов бежать за ней куда угодно. И чем больше неадекватных реплик срывается с любезных уст, тем лучше.
Наглядная демонстрация встречного секрета Полишинеля: мы не хотим любить таких же. Мы хотим любить Фундаментально Иных. Надуманных. Загадочных. По ту сторону пропасти.
При этом всё равно мне. Никакая деконструкция любви меня сейчас не вылечит. До посинения могу смотреть на себя со стороны. Водить лупой над белыми нитками, которыми шиты нормы моего идиотского поведения. Но это не сделает меня постмодернистским духом в астральном теле. Я мешок белка с костями. Водянистый сгусток под черепной коробкой. Родился единожды, живу набело, умру навсегда.
Сегодня с девяти до трёх был в университете. На факультете пусто, местные студенты вернутся ещё не скоро, по коридорам лениво бродят парни в спецовках, и пахнет, как здесь: ремонтом. Меня встретила Зане, вся какая-то не по-летнему забеганная, задёрганная. Кроме неё из факультетских на месте был только Артём, тоже не в себе.
За чаем они всё рассказали. Оказывается, наша Summer School of Combinatorial Optimization чуть не накрылась. Из тридцати студентов, которых весной набрали по всей Европе и забили в бюджет, двадцать четыре человека передумали, не смогли или просто не явились без объяснения причин. Ирландская группа пропала в полном составе, все пятеро. За студентами разбежались преподаватели. Стрид, как только услышал, что будет шесть человек, ехать в Ригу отказался наотрез. Лелуш, которого я не знаю, тоже прислал своё фи из Бордо. Сообщил, что у него найдутся дела поважней. Остались только местные и мы с Володей Дворниченко.
Володя тоже сегодня был, присоединился к чаепитию. Он как я: в Ригу готов примчаться всегда, был бы повод.
Зане стыдно перед студентами. Она хотела закрыть лавочку, отменить всё, но начальство не позволило. Деньги-то на летнюю школу они потратили европейские, не свои. Грант получен – надо осваивать. А то не дадут больше. Шесть студентов (сказало начальство, не выходя из отпуска) – это даже оптимально, это штучное образование. На кой, спросило начальство, нам Стрид и Лелуш, ежели есть титаны комбинаторики Лунин и Дворниченко?
После обеда познакомились с великолепной шестёркой, добравшейся до Риги. Три будущих МА по финансовой математике из Тарту, один информатик из Варшавы, тоже МА, одна аспирантка-экономист из Вильнюса и таинственный юноша Михаил из питерской Техноложки, на вопрос о своей программе и специальности ответивший то ли уклончиво, то ли английский у него ещё хуже, чем кажется.
Зане сказала им приветственную речь. В речи ни словом не помянула ни Стрида, ни Лелуша, ни оптимизацию как таковую. Получилось, что будет у нас милый расплывчатый летний курсик “избранной прикладной комбинаторики”, что бы это ни значило. Ну, ОК, главное, студенты это съели. Может, право начальство. Может, им всё едино.
Клявиньш сегодня не появлялся, сказался больным. В начале четвёртого, как только кончились знакомства-приветствия, я удрал на электричку. Выпил пакет кефира в вагоне, заел пирожком. С платформы сразу побежал на пляж. Было жарко сегодня, народу много, даже возле устья постоянно тусовался кто-нибудь.
Сидел в кустах, читал, думал всякую чушь до начала девятого.
Кира пришла. Пришла. В 20:12. Не сразу её окликнул. Молча глазел минуты три из кустов. Любовался и наблюдал одновременно, сталкер несчастный. Она шла босиком, с тапками в руке, как позавчера. Платье (зачёркнуто) Сарафан сегодня был чуть-чуть ниже колен, тускло-синий, из джинсовой ткани, с двумя большими пуговицами на спине, где лямки сходятся. Пуговицы, похоже, декоративные, как и желтоватый верёвочный пояс на талии. Шла она по кромке прибоя, неторопливо, не отрывая глаз от моря. Всё как в пошлейшей романтической комедии. Только по-настоящему. И ничего ты с этим не поделаешь, Лобач.
Остановилась, немножко не дойдя до устья. Метрах в сорока от меня. Застыла лицом к чайкам.
Я встал, пошёл к ней, запихивая книгу в портфель. Пока шёл, поздоровался с двумя пожилыми женщинами в плетёных шляпах. Они уже насмотрелись на чаек, уже развернулись и уходили, оставляя меня вдвоём с Кирой, и я их в то мгновение страшно любил за это. Заулыбался, сказал “Лабвакар!” Они ответили тем же, а Кира обернулась на голоса, заметила меня. Так и смотрела, пока я подходил.
Поздоровался первым: “Добрый вечер, Кира”. Она покачала головой: “Добрый вечер. И вы меня Кирой зовёте”. Мне точно не послышалось. Она слово в слово повторила субботнюю свою реплику: “И вы меня Кирой зовёте”. Даже интонация, кажется, была та же.
Я: “Простите. Я не знаю, как ещё вас называть. Вы мне представились Кирой в прошлом году”. Она за своё: “Простите, но, во-первых, я не могла вам представиться в прошлом году. Мы с вами не знакомы. А во-вторых, девушка, которую вы встретили здесь в прошлом году, тоже не представлялась. Она просто сказала, что другие люди называют её Кирой”.
Это правда. Не уверен в собственной памяти, но кажется, это правда. Она действительно в прошлом году сказала что-то вроде “меня называют Кирой”. И она помнит это. При этом продолжает ломать комедию. Твердить, что не знакома со мной.
Я подыграл: “Вы правы. Бог с ним, с прошлым. Скажите, как вас зовут сегодня, и я буду вас так называть”. Она улыбнулась. “Пустяки. Можете называть меня Кирой, если хотите”. Пошевелила рукой, словно пытаясь стряхнуть с запястья свой белый браслет. Видимо, потому что лямка сарафана сползала на плечо. Этот жест не помог, лямка не сдвинулась обратно. Тогда она согнула руку и поправила лямку большим пальцем.
Сижу и без конца вспоминаю эту лямку поправленную. Это поправление лямки. Оно, видимо, из тех мелочей, которые переключают регистр в голове. Безвозвратно. Как Надино колено в театре Комиссаржевской на втором курсе. Год с Надей уже были знакомы, на спектакль пришли всемером. Типичный культпоход бедных студентов из провинции, минимум сексуального подтекста. Отчётливо помню, как стояли, болтали в фойе перед первым актом, я смотрел на Надю и думал отрешённо, что миловидная, умная, ни с кем не встречается, грудь обтянута свитером. Но не хватает чего-то. Во мне не хватает чего-то. А после антракта она задержалась. Пришла, когда свет уже погас, мы уже сидели. Стала протискиваться на своё место и по пути задела коленом моё колено. Гляжу на неё снизу вверх, она на меня сверху вниз, полумрак, театральные голоса со сцены, на колене колготки зимние, с геометрическим узором. Чёрные ромбики, белые ромбики. Над коленом серая юбка, в которой Надя ходила безвылазно, потому что была из самых безденежных, а у соседок в общаге совсем другие габариты были.
Одно прикосновение. Одно. Доля секунды. Словно рубильник дёрнули. Всё второе действие, всю зиму потом так хотел её, что потерял способность с ней нормально разговаривать».
***
— Офигеть, — пробормотал я.
Я смутно помнил тот поход в Комиссаржевку. Точнее, помнил, что с нами была Надя Воробьёва и какие-то ещё девчонки из моей общаги. Остальные подробности давно стёрлись. Гловацкого мы тогда смотрели пьесу? Или про японское самоубийство на Острове Небесных Сетей? И разве на втором курсе? Я думал, на первом.
Одно я знал наверняка: мне Сашка так и не рассказал про свой дёрнутый рубильник. Мало того, что не рассказал. Помотал головой и промямлил «да неее, теоретически только», когда я той зимой спросил в лоб, нравится ли ему Надя.
Несколько минут я не мог читать дальше. Смотрел в темноту на веранде, удивляясь. Я не ожидал от себя такого. Не ожидал, что ребяческая обида дотянется до меня через восемнадцать лет. Дотянется и кольнёт.
Кроме обиды была горечь. Сашка ювелирно описал Надю Воробьёву: миловидная, умная, безденежная. Отличница педвуза, дочь пожилой матери-одиночки, обречённая экономить на одежде, вернуться после выпуска в свой райцентр и выйти замуж за доступное лицо мужского пола, с которым, в лучшем случае, не о чем разговаривать. Про худшие случаи я даже думать не хочу.
Собственно, так всё и случилось. Надя Воробьёва вернулась в Подпорожье. Вышла замуж, родила, развелась, похоронила мать, живёт одна с сыном. Работает учительницей химии и биологии. Если верить фотографиям, всё это по ней видно.
Но от того, что случилось, бывает гадко, а не горько. Горько, особенно если до рези в горле, бывает от того, чтонеслучилось.
— Ну что за хрень, Лобач? — спросил я у веранды. — Ну чё ты не сказал про её колено?
Он должен был, обязан был сказать. Потому что у Нади в
Она так и осталась очарованной. Сашка не дал ей шанса правильно разочароваться. Правильно – это когда тебе нет двадцати, и ты вечно на нервах и комплексах, и очень хочешь кого-то особенного, лучшего, и вдруг получаешь её, то есть в Надином случае его, и следуют несколько недель/месяцев того, что позднее кажется счастьем или его ближайшим эквивалентом, а потом ты понимаешь, что больше не хочешь, просто не хочешь, и прекращаешь всё сам, то есть в Надином случае сама. И дальше живёшь спокойней, уверенней, легче.
Сашка отобрал у Нади всё это. Откуда я знаю? Знаю, и всё. Она бы точно его бросила. С ним долго встречаться невозможно, он слишком регулярно выпадает из действительности, и все умные женщины его рано или поздно бросают, а с глупыми он не связывается. И Надька бросила бы. И стала бы уверенней. Сильней. Может, в Подпорожье бы не вернулась. Не навсегда хотя бы.
— Гадский ты папа, Лобач, — сообщил я веранде. — На фига врать надо было?
Веранда промолчала. Но Сашка ответил мне. В письменном виде, как только я снова уткнулся в дневник.
Немногим хуже «Процесса»
«…всю зиму потом так хотел её, что потерял способность с ней нормально разговаривать.
Тогда я думал, что этого мало. Противно вспоминать, но именно так я тогда думал. Считал свои чувства неадекватными, потому что инопланетянок же тогда любил, а не людей. Не верил, что милая умная отличница может сидеть на Гловацком и хотеть меня точно так же, как я её, без какой бы то ни было интеллектуальной нагрузки.
Инопланетянки целоваться и трахаться хотели только в десятую очередь. Так я думал. В первые девять очередей инопланетянки желали духовной близости или концертов Паши Кашина, или чтения “Хазарского словаря” вслух на два голоса с последующим обсуждением. Когда Костыль донёс, что Надя от меня без ума, я упёрся копытами в поребрик. Отрёкся. Полгода изображал равнодушие. Думал: где я ей возьму духовную близость? Если каждая мысль о Наде Воробьёвой начинается и заканчивается под свитером, под серой юбкой, под ромбиками на колготках, под нижним бельём, которое у них в комнате сушилось в углу за шкафом. Отрёкся. Не хотел вводить инопланетянку в заблуждение. Благородный дон Румата. Чучело.
С нынешней инопланетянкой таких дилемм не будет. Почти год хочу от Киры непонятно (зачёркнуто) чего угодно (зачёркнуто) хоть чего-нибудь. Тело под сарафанами до сегодняшнего вечера вообще казалось поводом, а не причиной.
Ну, этой иллюзии больше нет. Лямка поправлена. Как только перестаю писать, начинаю думать про веснушки, сбегающие с ключиц под верхний край сарафана. Гадаю, добегают они до грудей или нет. Прикидываю оптимальный размер ареол с учётом угла подъёма ткани. Мысленно юбку задираю, наконец. Вернее, она сама задирает, медленно, аккуратно, как сегодня в воде, а я стою сзади, и мои руки лежат на её руках.
Насколько вероятно, что я доберусь до её тела в реальности? Неизвестно. С инопланетянками никогда ничего не известно.
Из последних сил пытаюсь видеть в Кире человека. Обыкновенного человека. Получается из рук вон плохо. “Пустяки, можете называть меня Кирой”. Если б это было сказано фальшиво, манерно, как такую пошлую богемную дурь обычно говорят, – тогда никаких проблем. Все мы брызжем пошлостью регулярно. Но она искренне говорила. Она всё говорит совершенно искренне, словно первый раз в жизни. Где ты видел таких людей, Лобач? Искренних и умных одновременно?
Неужели действительно. Неужели. Неужели. Неужели. Неужели. Неужели. Неужели…»
***
Неприкаянное «неужели» повторялось ещё девятнадцать раз. Под конец этого Сашкиного упражнения в чистописании «неужели» стало казаться мне глаголом прошедшего времени с орфографической ошибкой. Следовало писать раздельно: «мы не ужели», «вы не ужели», «они не ужели». Сашка не ужел, Сашка продолжал.
***
«Сказал ей: “Спасибо. Я привык вас Кирой называть. Мне трудно представить, что вас могут звать как-то иначе”. Она: “Быстро вы привыкаете”. На это я не знал, как реагировать. Хихикнул только глупенько.
Она поставила шлёпки на песок. Не бросила, аккуратно поставила. Для этого ей пришлось нагнуться в мою сторону, между сарафаном и грудью на секунду возник зазор, но в зазоре я увидел только верх чёрного купальника. Выпрямившись, она сказала, что хочет походить по воде. Дойти до песчаной полосы, на которой сидели чайки. «Я никогда ещё не заходила в море. Пойдёте со мной?»
Напоминать, что в море она стояла не далее как в субботу, я не стал. Скинул ботинки, начал штаны заворачивать. Она: “Чуть выше колена заверните. Здесь почти всю дорогу по щиколотку, но возле островка впадинка такая”. Показала рукой. “Мне выше колена, а вам, наверно, по колено как раз будет”.
Не удержался, игриво задал тщетный вопрос: “Откуда вы знаете, если в море не заходили?” Она усмехнулась: “Вам уже объясняли. Знаю себе и знаю. Сами же Платона цитировали”. Я заткнулся. Дал себе слово до поры до времени не заводить эпистемологические дебаты.
В море вошли вместе, в двух шагах друг от друга. Вода там совсем тёплая, дно немного илистое, мелкие палочки попадаются, но вообще приятно идти. Кира направилась к левому краю песчаной полосы, где меньше всего было чаек. Вероятно, не хотела спугнуть основную массу. Чайки, впрочем, и не пугаются особо. Прошёл буквально в метре от одной, она и клювом не повела. Стоит себе по брюхо в воде, смотрит вдаль с достоинством.
Когда дошли до обещанной впадинки, Кира подобрала юбку, обнажив колени. Скосил на них глаза, несколько шагов пялился, потом устыдился неизвестно чего, от смущения забормотал про хорошее лето. Что тепло и солнечно в этом году, ах, как здорово. Стал рассказывать, как мы однажды приехали в Юрмалу, в 87 или 88, и все две недели дождь лил. Папа пил бальзам и читал “Роман-газету” на съёмном чердаке, а мы с мамой всё равно ходили купаться каждый день в холодрыжном море, иначе Юрмала была бы не Юрмала и поездка бы не удалась. Кира выслушала безучастно, согласилась, что лето хорошее.
Чайки нехотя отбежали в сторону, когда мы дошли. Только одна взлетела, присоединилась к стае, кружившей над столбиками. Там с какой-то целью торчат из моря два столбика, зелёный и красный. Я спросил: “Вы случайно не
Долго смотрел, как пальцы её ног замывает песком. Насмотревшись, опять сконфузился, как тургеневская барышня, опять залепетал про детство: какими большими и страшными казались балтийские волны в младшем школьном возрасте, и как я заходил в них, вцепившись в отцовские пальцы. Она повернула голову, нервно захлопала глазами. “Вы не представляете…” Помолчала, поморщилась, начала снова: “Вы не представляете, как я вам завидую. Я никогда не была ребёнком. Никогда”.
После этого долго не было никаких слов. Показалось даже, что чайки вдруг начали орать, как резаные, как-то совсем громко. Оглушительно. Потом только дошло, что нет, уровень громкости чаек не изменился, просто их вопли вылезли на передний план и застряли там, как тиканье часов во время бессонницы.
Неужели психически больна? Теперь возможно. Слишком возможно. Правдоподобных объяснений вообще только два. Или больна, или дурочку валяет.
Логически непротиворечивых объяснений больше. Как минимум пять: 1) больна; 2) дурачится; 3) говорит правду метафорически; 4) говорит правду буквально; 5) искренне заблуждается.
Но, принимая во внимание, что у нас не семинар по логике, а грубая реальность, пункты 3, 4 и 5 волюнтаристски снимаем с обсуждения. Ибо: 3) Умные люди, у которых действительно не было нормального детства, не бросаются такими метафорами. 4) Буквальная правда подобного рода нам не известна. 5) Искреннее заблуждение можно было бы, наверное, списать на какую-нибудь амнезию. Если бы Кира хоть что-то не помнила. Но ведь всё она помнит.
Когда очухался немного от мысли, что она может быть больна, спросил: «Где вы родились, Кира? » Она молниеносно уточнила: «Я или Кира?» «Вы, если не секрет». Она: «Совсем не секрет. Здесь родилась, в Юрмале». Подумав, добавила: «Думаю, что в Юрмале. Я сама не помню, конечно. Но это ведь не странно? Никто же не помнит, как родился?» Сказала это и поглядела так, словно от моей реакции зависела вся её жизнь.
Спешно подтвердил, что нет, никто этого не помнит. И вдруг пришло в голову: «А Кира? Где Кира родилась?» Она сразу как будто успокоилась, лицо просветлело: «А Кира в Германии родилась, в Вюнсдорфе. В паспорте у неё написано, что в Потсдаме, но на самом деле в Вюнсдорфе». Задал ещё несколько вопросов о Кире в третьем лице. Она с готовностью на всё ответила. «Папа Киры был военным переводчиком». «Кирина мама работала в садике при гарнизоне». «Кирина семья вернулась в Латвию в 89 году». «У Киры есть старшая сестра». «Папа у Киры был татарин, мама латышка. Папа умер, мама живёт в Риге».
Задавал бы вопросы и дальше, но помешало очередное дежавю. Ей позвонили. Как и в субботу, она достала телефон из нашитого кармана, ответила по-латышски, потом извинилась, объяснила, что ей нужно погулять с собакой. Как и в субботу, сказала: «Я за него отвечаю». Ну и я, следуя сценарию, вызвался её проводить. «Вы не против, если я вас снова провожу?» Прикусил язык сразу же, как сказал, но было поздно. Она мгновенно прицепилась к этому «снова»: «Почему “снова”? Вы меня ещё не провожали».
Надо было промолчать. Не получилось промолчать. Спросил, плохо скрывая раздражение: «Простите, но с кем же тогда я шёл по берегу в субботу? С Кирой?» Она покачала головой, пряча глаза, будто ей было стыдно за меня. Заговорила горячо, хотя и не повышая голоса: «Не понимаю. Не понимаю, почему всем, почему даже вам везде мерещится Кира. Ладно, пускай я действительно выгляжу, как Кира, и тем, кто знал Киру, удобно меня так называть. Но вы, Саша, вы же не знали Киру. Вы никогда её не видели. Вы не могли её видеть. Киры нет уже много лет, а вы сами говорили, что первый раз после детства приехали в Латвию три года назад. Я не понимаю, почему в каждой женщине, которую вы здесь встречаете на берегу, вам обязательно нужно видеть Киру. Я понимаю, что Инга – Кирина сестра, Агита – Кирина мама, им никак не оторваться от прошлого, но откуда у вас, Саша, эта одержимость Кирой?..»
Так и говорила, и качала головой, и шлёпала по воде обратно к берегу, а я шлёпал за ней и не мог ни слова произнести от ужаса. На берегу только, когда она нагнулась за тапками, проблеял: «Простите. Простите меня, пожалуйста». Она, видимо, заметила мой ужас, сменила гнев на милость и вроде даже смутилась немного: «Да вы что, Саша. Я это всё не к тому, что вы меня обидели. Вы совсем меня не обидели. Обувайтесь, пойдёмте. Если не расхотели меня провожать, конечно».
Обуваться не стал, понёс ботинки в руке, как она. Полтора километра до поворота было очень (зачёркнуто) несказанно хорошо. Говорили о пустяках. Хором здоровались со встречными отдыхающими. Продекламировал Кире свой скудный латышский репертуар. Es neesmu vīrietis, esmu matemātiķis её очень рассмешило. Научила меня говорить Netraucējiet man domāt dziļas domas и To nav iespējams izskaidrot nevienā valodā в ту же тему.
Про Сланцы рассказал ей: что в Сланцах такие шлёпки, как у неё, никто не называет «сланцами». Это её тоже повеселило. Сказала: «Логично. Пушкин же не называл свою эпоху пушкинской. Толстой не называл себя толстовцем. Кафка не говорил, что пишет в кафкианском стиле. Почему город Сланцы должен вести себя иначе?» Я заметил, что с Кафкой город Сланцы ещё никто не сравнивал. Она шутливо отчитала меня: «Во-первых, этого быть не может, с Кафкой сравнили уже всё на свете. Во-вторых, забудем тапки. Тапки в сторону! Скажите мне честно: разве Сланцы хуже Кафки? Кафка написал “Процесс”, а Сланцы вас написали. Вы, мне кажется, немногим хуже “Процесса”».
Именно так, дословно, с этим нафталиновым «немногим»: «Вы, мне кажется, немногим хуже “Процесса”». ОНА ЭТО СКАЗАЛА. Прилетел вдруг волшебник в голубом вертолёте.
А уже дошли до кафе, и от эйфории я секунд пятнадцать надеялся, что в этот раз у меня хватит смелости свернуть вместе с ней, проводить до дома. Но смелости хватило только на фотографии (зачёркнуто) мелкую низость ради новых фотографий. То, что это низость, потенциальная низость, понял, естественно, потом, пока домой шёл. На пляже думал, что делаю остроумный ход по правилам её же игры. Повторил свою субботнюю просьбу максимально близко к оригиналу: “Вы разрешите вас сфотографировать? Очень боюсь забыть ваше лицо”. Она в ответ, беззлобно: “Вы, я вижу, всех фотографируете. Искренне посмеяться вы меня тоже попросите?”
Снимки и сегодня вышли обалденные. Гений чистой красоты на каждом. Либо она на редкость фотогенична, либо я уже не способен видеть её иначе».
***
На этом день 05 в дневнике кончился. Я стукнул пальцем по пробелу, выводя Сашкин компьютер из экраносберегающего забытья, и пересмотрел снимки, помеченные этим днём. Их было шесть. На четырёх Кира смотрела в камеру, на двух Сашка снял её в профиль. Фоном служили то песок с морем, то край пляжного кафе с прилегающими кустами.
Как отмечалось выше, Кира была не в моём вкусе. Я не мог по-настоящему представить себе Сашкино желание спать с ней. Поэтому заключил, что она и вправду фотогенична. Почти все снимки казались отреставрированными кадрами из лирической классики советского кинематографа, снятой на последнем издыхании оттепели. Когда я скопировал одну фотографию на рабочий стол и очёрнобелил в майкрософтовском редакторе, эта иллюзия стала полной.
День 07
«07/6 авг
Вчера с 18.40 до 22.50 не приходила. Сегодня с 19.05 до 23.00 не приходила. Время считаю от/до момента, когда прохожу поворот у кафе. Сегодня дальше кафе вообще не заходил. Сидел за крайним столиком до закрытия, пытался придумать Клявиньшу спасательный круг. Не мог сосредоточиться, задирал голову постоянно. Вряд ли пропустил бы.
С Клявиньшем встретился наконец. Сегодня утром на факультет позвонила его мама. Объяснила полушёпотом, что у Юриса по-прежнему нет сил и решимости добраться до университета, но на самом деле он в порядке, даже смеялся за завтраком и новости смотрел с интересом. Не может ли уважаемый научный руководитель Александр Лунин сам доехать до Юриса? Один разок? В домашней обстановке Юрису будет проще и т. д., а в дальнейшем, преодолев психологический барьер, он, конечно же, снова сам начнёт ездить в университет.
Всё это мне рассказала Зане после утренней моей лекции про коммивояжёров на гамильтоновых дорожках и т. д. (Единственная лелушевская лекция, которую могу прочитать с чистой совестью. Все остальные его темы попросил снять или поправить.) Спросила, заметно смущаясь, не съезжу ли я. Сказал ей, что никаких проблем. Сел в трамвай, добрался до линяющей пятиэтажки блочной, где Клявиньш живёт с мамой.
Дверь открыла мама. Маленькая плотная женщина лет пятидесяти, учительница. С работы пришла как раз. Строгое платье, короткая стрижка с густой чёлкой. Лицо широкое, серьёзное. Представилась Гунитой, долго жала мне пальцы обеими руками, благодарила жарким шёпотом, пока у меня уши не раскалились от смущения. Провела в комнату, сдавленную бурой советской стенкой из четырёх шкафов. Усадила за столик, накрытый для чаепития. Налила мне с бергамотом. Пошла за своим Юрисом.
Минут через пять Юрис явился. Начал расписывать мне свой прогресс, без конца запуская руку в огромную посудину с сушёными яблоками. Я сидел, глотал чай, кивал обречённо. Молчал. Весь свой прогресс он мне присылал в июле, я отписался тогда же, статью его я одобрял шесть раз, добавить мне нечего.
Единственное, что я могу и должен для него сделать, – признаться, что я малодушная дрянь, готовая испоганить чужую жизнь ради собственного психологического комфорта. Чего мне стоило (зачёркнуто) стоит сказать несколько несчастных предложений? «Юрис, журналы, в которые вы шлёте вашу статью, никогда её не возьмут. Постдок после защиты вы нигде в Европе с такой темой не получите. Даже в моём Мариборе, даже если б у нас было место. Джек Васта завернул бы вас мгновенно, не дочитав резюме. Это не ваша вина. И второй ваш научрук тоже ни при чём. Зане замечательная учёная, но она статистик, а не математик. Она совсем в другом бульоне варится. Вина всецело моя. Я вас подвёл. Я ещё два с половиной года назад обязан был помочь вам найти другую тему. Мне слишком понравилась ваша холодная войнушка, понравился ваш подход, хотелось посмотреть, что у вас получится. Удовлетворить своё праздное любопытство за счёт вашего академического будущего. Но это ещё полбеды. Хуже всего, что я снова и снова отодвигал двадцать минут неизбежной неловкости, которых стоил бы этот разговор два года назад. Доотодвигался. Убедил себя, что берегу вас от реальности в ваших же интересах. Двадцать воображаемых минут моего дискомфорта превратились в два совершенно реальных года, которые вы потеряли».
Ещё они превратились в моё хроническое чувство вины, которое кое-как заглушается только Кирой. Но этого я не сказал бы, даже если бы сказал всё остальное.
А я же вообще ничего не сказал. Слушал с умным видом, как Клявиньш лепечет, что «прекрасно понимает» свои мифические «недоделки». Он, бедолага, думает, что у него доказательство «недостаточно элегантное». «Слишком нагруженное, слишком громадное, я имею в виду, too cumbersome, вам не кажется?» Всё беспокоился, не стоит ли ему «обратить внимание» на рекуррент Кроппа нелинейный. Спрашивал моё мнение, смотрел щенячьими глазами, исполненными недавней депрессии. Я ему в эти глаза, не краснея: «Конечно, конечно. Попробуйте, Юрис. Посмотрите и Кроппа, и Любича с Мелевинским, набросайте общий план к понедельнику. В понедельник поглядим, в каком направлении двигаться».
Кроппа, едриттвоюзаногу. С Мелевинским. Откуда только вылезло? Мог бы прямо сказать: убей ещё несколько дней, Юрис. Поковыряйся в своём безупречном доказательстве. Дай уважаемому научруку Александру Лунину спокойно поволочиться за сарафанами на Рижском взморье.
Распрощался, сгорая от стыда под благодарными взглядами мамы. Сбежал. Сел в трамвай не в ту сторону, зачем-то вышел чёрт знает где, зачем-то пошёл по улице какой-то. Вызвал такси. Надо было прямо в Юрмалу ехать, но не соображал. Попросил отвезти на вокзал. Только в 18.27 выскочил в Лиелупе.
В понедельник всё ска (всё зачёркнуто) Хватит, Лобач. Клятва, клятва нешуточная, священная: сказать в понедельник всё. Спасти аспиранта Клявиньша. Иначе дерьмо ты, Лобач. На веки вечные дерьмо».
День 08
«08/7 авг
Буквальная правда подобного рода. Теперь она нам известна. Буквальная правда.
Вернулся в Юрмалу рано, в начале третьего, весь на взводе после инцидента с Михаилом из Техноложки на семинаре. Сегодня у них был первый семинар со мной. Хорошо, что со мной, а не с кем-то из местных.
Взяли минимальные деревья, развозку, location, layout etc. Сказал, у вас была лекция, у вас есть ваши учебники, перед вами Краскал, Прим, дельтаэдры и прочая эвристика, давайте всё наполним реальностью и порешаем. Начала Моника из Вильнюса. Она в группе самая бойкая, на лекциях вопросы задаёт, всегда по делу. Дедушка у неё, как выяснилось, фермер, молоко
Подключилась Сандра из Тарту, потом Радек из Варшавы, потом Сандрины однокашники тартусские, Маркус и Ульяна. Минут сорок прошло, все уже повскакивали с мест, напридумывали примеров, перебивают друг друга. На мироздание жалуются – мол, аппроксимация груба местами. Смотрю на них и думаю, что недооценил мудрость местного начальства. Не зря оно твердило про штучное образование. Когда на семинаре тридцать человек, а не шесть, не бывает такой эврики. Хоть на ушах ты ходи по подоконнику.
Так я ими любовался, что про Михаила забыл напрочь. И не надо, конечно, было вспоминать, в Мариборе я никогда никого не дёргаю, даже спящих, но здесь, в чужом монастыре, обеспокоился. Вспомнил. Гляжу, сидит, не подаёт признаков разумной жизни, боком к доске – там полукругом парты. Выражение морды классическое, дескать, в гробу я вас всех видел.
Спрашиваю: Wouldn’t you like to join in the fun, Михаил? Не понимает. Показываю на доску: Would you like to contribute to the discussion? Say something about this last solution? Пауза. Все смолкли у доски. Михаил решительно встаёт, объявляет по-русски: «Да без проблем. Дайте задачу — я решу. Только я по-русски объяснять буду, окей? Русский тоже язык математики».
Там, на месте, я не понял, почему у меня сразу закипели все внутренности. Уже в электричке дошло: на Кречета из одиннадцатой школы этот Михаил похож. И внешне, и тембр голоса, и интонации похожие. Когда он по-английски пыкал-мыкал, не заметно было, а перешёл на великий-могучий – меня, видимо, сразу хлестнуло по ушам и подсознанию. Вскипела былая ненависть.
Говорю ему по-русски: «Михаил, задачу сформулировали ваши коллеги. Если она представляется вам тривиальной, вы вольны сформулировать собственную. Что же касается лингвистической стороны дела, то языком обучения на этом курсе является английский. Так написано в договоре, который подписал ваш университет. Надеюсь, вас в Петербурге ознакомили с этим условием?»
Он: «Да в курсе я». Стоит в трёх шагах от остальных, смотрит на меня. В глазах уже злоба вместо брезгливости. Я: Well then, would you mind speaking English? Он: «Я математик, а не англичанин». Ого, думаю, да ты ещё и «математик», оказывается. Говорю: «Михаил, в этой аудитории, если вы заметили, нет англичан. Здесь присутствуют математики и экономисты из пяти разных стран, ни одна из этих стран не является англоязычной, но наш единственный общий язык – английский. В глобальной перспективе это, безусловно, несправедливо, поскольку истинно международный язык не должен быть родным вообще ни для кого. Но, во-первых, так уж исторически сложилось. Во-вторых, ирландские студенты сюда так и не приехали, а следовательно, все присутствующие, включая вас, перед английским языком равны. В данной аудитории он является подлинно нейтральным, безупречно справедливым средством международного общения. И я настаиваю – повторяю, настаиваю, чтобы вы воспользовались этим средством».
Кажется, произнёс всё это тихо, мягко, пускай и через силу мягко. Но мягкость не помогла. Его прорвало. Замахал руками в сторону сокурсников: «Да прекрасно они всё понимают без английского! Что, Ульяна что ль не понимает, чё я говорю? Или Моника? Всё она понимает! Она вообще без акцента по-русски говорит! И Сандра всё понимает! Я с ними разговаривал со всеми! Маркус тоже как-нибудь разберётся! И Радек этот разберётся, если очень надо! Польский похож на русский!»
Ульяна, Моника и Сандра, к сожалению, действительно всё понимали. Стояли, смотрели кто в пол, кто в сторону. Только Радек и Маркус глазами хлопали. Радек всполошился, услышав своё имя: I’m sorry, what’s going on? I don’t understand. Сейчас смешно вспоминать. Хоть в ситком прямо эту сцену. Да и там, в ту минуту, надо было рассмеяться. В лицо этому псевдо-Кречету (зачёркнуто) Мудро похихикать в сторонку над этим псевдо-Кречетом с его комплексами на почве недоученного английского. И над собой. Над четырнадцатилетним Сашкой Луниным из 8Б, которому наконец подвернулась возможность отомстить унижением за унижение.
Но не смог вовремя посмотреть на себя со стороны. Скорбно приказал псевдо-Кречету выйти из аудитории. «А там или успокойтесь, Михаил, или продолжайте постколониальную истерику в одиночестве». Тот, естественно: «Да спокоен я! Сами успокаивайтесь!» Затем, не менее естественно: «Вы-то сами русский или кто? Уже типа забыли, что из России? Типа стыдно? Стыдно, что русский, да? Стелитесь перед этими? Зря стелитесь! Вы для них всё равно недочеловек, русише швайн! Даже для этой вот, — тычет пальцем в Ульяну, — для этой вот, которая типа европейку из себя корчит по любому поводу. Я-то выйду отсюда, да! Выйду! Но вы-то никуда от себя не уйдёте! Так и останетесь предателем! Предателем!»
И т. п. И убрался наконец из аудитории. Я перевёл дух, извинился перед остальными, предложил перенести остаток семинара. Студенты бросились меня успокаивать, мол, нам-то ничего, мы в порядке и only if you feel we should. В общем, продолжили. Кое-как дотянули семинар до конца. Ни грамма былого воодушевления.
После семинара пошёл прямиком к Зане. Кратко изложил случившееся. Сказал, что хочу немедленно поговорить с Техноложкой, которая послала нам чудо-юдо. Зане стала извиняться, забегала, испугалась, что я сейчас же рвану в аэропорт и улечу в Словению. Насилу успокоил её.
Нашли номер в договоре, позвонили в Питер без особой надежды. Седьмое августа, как-никак. Женщина, которая взяла трубку, так и не представилась и сходу открестилась от каких-либо студенческих обменов, но вообще была вежливая на удивление. Заохала даже с сочувствием. Сказала, свяжется, с кем сможет. Дал ей свой номер, попросил передать, чтобы позвонили срочно, в любое время. После звонка повторно успокоил Зане и поехал домой.
То есть не домой, конечно. Вышел опять в Лиелупе – и маршевым шагом в тот район, куда Кира сворачивает с берега. Телефон с открытой картой местности так и нёс перед собой. На всё было наплевать. Ещё в электричке, когда понял, что в лице великоросса Михаила выставил за дверь реинкарнацию Кречета из одиннадцатой школы, стало на всё наплевать от запоздалого стыда. Преисполнился решимости в порядке компенсации.
Чем ближе подходил, тем эта решимость стремительней таяла. Но дойти хватило. А там повезло дураку. Мог бы до ночи слоняться по округе, глазея по сторонам. Частных домов там не так уж много, но достаточно, чтобы метаться туда-сюда до потери пульса. Дошёл до конца Булдуру проспектс, где он в сосны сворачивает, к морю. Развернулся, осознал, что на домах не пишут «Здесь живёт Кира», и драпанул уже было
Выпалил: «Здравствуйте!» Смотрел не на Киру при этом, а на эту новую женщину. Нос к носу, запыхавшись, в лицо ей: «Здравствуйте!» Женщина отступила на шаг. Ответила с большим сомнением: «Добрый день». Кира засмеялась: «Таня, вы не пугайтесь, это всего лишь местная знаменитость, математик Александр из Словении. Он любит здороваться с незнакомками и называть их Кирой».
Я ей: «Здравствуйте, Кира». Она спутнице: «Ну вот, что я говорила?» Протягивает мне руку: «Здравствуйте, Александр. Очень приятно с вами познакомиться. Можете называть меня Кирой, раз уж начали».
Промолчал. Пожал ей руку, стараясь запомнить прикосновение. До сих пор мы знакомились без рукопожатий. Рука была сухая, живая, уверенная. Жмурюсь от чего-то, похожего на боль, когда вспоминаю сейчас. Хочется прикоснуться снова. Хотя бы к руке. Теперь, когда всё понятно и всё нельзя, хочется ещё невыносимей. Как положено.
Буквально. Буквально. Буквально. (Ещё 12 “буквально”.) Всё оказалось буквально.
Поздоровавшись с Кирой, отступил наконец на пристойное расстояние. Вытянул руку в сторону её спутницы: «Александр. Математик. Мариборский университет. Всё как сказали. Только я не знаменитость, это Кира пошутила». Бельская мне: «Очень приятно. Татьяна. Тоже не знаменитость. Философ. Humboldt-Universität, Берлин». Бросила хмуриться, стала академично приветливой, улыбчиво европейской и, главное, сдержанно человечной какой-то. Я чуть на немецкий не перешёл – до того не привык, чтоб такие женщины по-русски разговаривали.
Минут десять стояли, болтали на углу у заборчика, под сосной. Разговор, наверное, ничем не примечательный, если слушать со стороны. Бельская призналась, что не слышала про Марибор, я сказал, неудивительно, у нас и факультета-то нет философского, а вот я у вас унтер ден линден бывал неоднократно, ещё когда в Мюнстере учился. Серьёзно, в Мюнстере? как тесен академический мирок! а вы там, случайно, шульце-смита-иванову не встречали? как же, как же, доводилось.
И т. п., пустопорожнее слово за слово. Кира слушала, кивала, смеялась в унисон и время от времени вставляла: «Таня, а вы знаете, что Александр…», «Саша, а вы знаете, что Татьяна…» Добавляла подробности. Вздрагивал каждый раз, когда она говорила про меня. Поражался, сколько всего успел ей нарассказать за три встречи. И она всё запомнила. В этом самая невыносимая жуть – что она всё помнит.
Потом Кира свернула нашу светскую беседу. Виртуозно свернула: «Мы совсем вас заболтали, не будем злоупотреблять вашей интеллигентностью, вы ведь куда-то спешите», и т. п. Я вспомнил, как чуть не сбил Бельскую с ног. Сразу задёргался, забормотал что-то прощальное, начал их бочком обходить вдоль забора. Бельская мне: «Александр, раз уж я прямо здесь наткнулась на живого математика. Можно к вам обратиться за небольшой консультацией? В обмен на ужин в лучшем ресторане Юрмалы?» Дал ей свой местный номер: «Ну конечно! Конечно, обращайтесь!» И поскакал домой, не оборачиваясь.
В начале седьмого Бельская мне позвонила. Только-только дочитал её последнюю статью. Вычислил по фотографии на сайте HUB. Там и во всех публикациях она Tanya Belsky, защитилась в Майнце в 2011, философия сознания и Kognitionswissenschaft. Выпустила научно-популярную книжку на английском по материалам диссертации, успешную, немецкий перевод в шпигелевском топе Sachbücher добирался до шестого места. Сейчас куплю на амазоне, почитаю, если не смогу заснуть. А то статьи туговато у меня пошли. Оказывается, ни черта я не смыслю ни в философии сознания, ни в Kognitionswissenschaft. Надо бы срочно замазать пробел. Хотя бы тоненьким слоем.
Ещё по голосу в телефоне догадался, что Бельской никакие математические консультации от меня не нужны. Говорила она всё так же приветливо, но без светских околичностей. Уточнила в лоб: «Вы как-то эмоционально привязаны к Кире, да?» Сознался с облегчением: «Да, кажется. Привязан».
Встретились у концертного зала. Пока шли до ресторана, почти не говорили, но неловкости не было. Бывают такие редкие люди, с которыми на любой ступени знакомства молчание не равносильно неловкости. Вот Бельская из них. Не понимаю, как они это делают. Словно где-то на лице написано: ты думаешь о своём, я о своём, мы друг друга уважаем и не говорим ничего лишнего. Шёл, поглядывал на неё, пытался думать об умном, утрясти как-нибудь её статьи в голове. Вместо этого в голову лез Костыль. Ему бы понравилась Бельская. Не только содержательно, как мне, но и внешне. Она в его духе.
(Весь предыдущий абзац перечёркнут крест-накрест.)
Чучело. Пишу фоновую дурь. Лишь бы не писать о главном. Боюсь повторить то, что сказала Бельская в ресторане с видом на море.
ПСИХИЧЕСКОЕ
РАССТРОЙСТВО»
***
Оба слова были трижды зачёркнуты другой ручкой.
Той же новой ручкой было наискось приписано:
«НЕТ»
Оставшаяся треть страницы была пуста. Я нетерпеливо перелистнул. Убедившись в пустоте следующего разворота, начал листать дальше, страницу за страницей, не пропуская ни одной, всё лихорадочней и отчаянней, пока не уткнулся в обложку. Записей больше не было.
— Лобаааач… — застонал я, обращаясь к ночной веранде. — Гадский пааапааа…
С чем бы их сравнить, мои чувства в тот момент.
Пожалуй, вот с чем.
Когда я жил в Питере и перебивался частными уроками английского, у меня была немолодая ученица по имени Людмила. Работала она, если ничего не путаю, архитектором в «Максидоме». Для развития монологической речи старательно готовила к каждому занятию рассказ из жизни.
Я за её деньги готов был слушать что угодно, но Людмила интеллигентно боялась мне наскучить. Всегда подыскивала в жизни что-нибудь интересное. И вот однажды рассказала, как в конце семидесятых знакомый дал им с мужем почитать самиздатовскую «Софью Петровну» Лидии Чуковской. Дал в четверг, на одну ночь, потому что ему самому дали на неделю, и там уже очередь стояла на пятницу, субботу и половину воскресенья.
Копия была, разумеется, машинописная, под неправильным названием («Опустелый дом»). Вместо буквы «д» часто зияли пробелы; видимо, клавиша западала на машинке. Людмила с мужем пришли домой, сели на кухне, благоговейно извлекли машинопись из папки и принялись читать, передавая друг другу страницы.
«Софья Петровна» – едва ли не единственная повесть о Большом терроре, написанная по горячим следам, накануне войны. Плюс ко всему у Чуковской отличный слог. Даже сегодня, если в интернете откроешь, читается на одном дыхании. А Людмила, глотавшая «Софью Петровну» с подпольных страниц на застойной кухне, вообще обходилась без дыхания. И это не моя игра слов.
Она не помнила, кто первый дочитал до строчки, которую она процитировала мне без перевода: «Предместкома объявила собрание открытым. Лениво поднимая…» Это примерно середина книги. Может, чуть побольше. В папке оставалась ещё половина листов, на первый взгляд точно таких же, испечатанных сверху донизу бледными буквами. Но «д» на оставшихся листах не западала, и Софьи Петровны с репрессированным сыном там не было. Там шла речь об экранном пространстве и девушке из дальнего колхоза, которая приехала в Москву, первый раз в жизни пошла в кино и страшно испугалась отдельных рук и ног, показанных крупным планом.
Смена темы объяснялась просто: супружеская пара, бравшая «Софью Петровну» в среду, днём раньше, не успела дочитать. Перед возвратом они набили полпапки статьёй Лотмана про семиотику кино. Зажиленную половину «Софьи Петровны» махинаторы вернули в пятницу. Божились, что всё вышло «случайно». Знакомый Людмилы им, естественно, не поверил, книгу у всех отобрал и до конца недели больше ни с кем не делился. Историю Софьи Петровны Людмила дочитала десять лет спустя, в 1988, когда её напечатали в «Неве». Дочитала со слезами на глазах, но уже без задержки дыхания.
Я вспомнил Людмилу, как только захлопнул Сашкин дневник и в сердцах засунул его обратно в портфель. Подумал даже, что наконец-то могу представить себя на её месте. На самом деле, конечно, не мог. Просто подумал. Знал при этом, что с утра можно пойти в «Янтарную обитель», можно припереть к стене врача Валентину, помучить страдальца Сашку, выяснить, чем всё кончилось. Знал, что потерпеть придётся максимум пару дней, а не десять лет. И всё равно: чуть не сорвался с места. Чуть не побежал в клинику за четверть часа до полуночи.
Вернее, так: обязательно побежал бы. Но, во-первых, заметил на столе винтажную брошюру Бенидзе и Чибалашвили. После Сашкиного дневника актуальность «пунктирного самосознания» и «клинических наблюдений в психиатрической больнице г. Кутаиси» резко выросла в моих глазах. Я открыл труд грузинских исследователей на пятой странице, где начиналось предисловие, и начал штудировать с самого начала.
Дальше шестой страницы я не продвинулся. Помешало во-вторых.
— Саша! — громко сказали на улице. — Саша, ты не спишь?
Голос и на этот раз был женский. Но не Ингин. Совсем другой.
Квинтэссенция дискурса
Я не стал выходить на веранду и громко объяснять, что я не Саша. Побоялся спугнуть новую гостью. Кто бы она ни была, рассудил я, наверняка она прольёт свет ещё на что-нибудь. Про инцидент на факультете со всеми вытекающими человек, кричавший «Саша, ты не спишь?», знать явно не мог, но развязать хоть одну сюжетную нить эта женщина была обязана. Иначе не стояла бы у калитки без десяти полночь.
Пока спускался по лестнице, открывал дверь и на крыльях летел до забора, я придумал этой женщине и вторую обязанность: быть Кирой. Кем ещё она могла быть, если не Кирой? Старшая сестра у нас уже отметилась, теперь самое время для младшей, ненормальной, непонятной, безбашенно любимой. Так было удобно и правильно. С Кирой, прибежавшей к Сашкиной калитке, в мир возвращалась гармония. Сашку больше не требовалось особо жалеть. Его жизнь снова была объектом праведной зависти.
На лестнице, от вида авоськи с книгами, в моей голове забегали прежние мыслишки. Вот, значит, кое-кто с немецкой степенью по математике, кое-кто сексапильно тронутый ранней сединой, кое-кто в кедах и льняном пиджачке, не будем показывать пальцем, снимает прибалтийский коттедж на деньги европейских налогоплательщиков, носит старые книги в авоське и караулит на пляже девушку мечты. Девушка мечты, естественно, не от мира сего, говорит загадками, задачки по комбинаторике решает на песочке. Когда кое с кем приключается нервический припадок на этой почве, Европа помещает его в пятизвёздочный дурдом среди янтарных сосен, и всё трагично и красиво, красивей некуда, но тут подают десерт: психическая Беатриче, прослышав о случившемся, бежит сквозь ночь на другой конец Юрмалы, чтобы срочно сказать кое-кому, какой он хороший и необыкновенный. Облом, конечно, что самого героя этой романтической вакханалии по мотивам Э. М. Ремарка на месте нет, но не беда, ведь верный друг, уже уплативший 520 евро за сутки янтарной дурки, всё ему перескажет, и кое-кто пронесёт через всю жизнь светлую память ещё об одной Наде Воробьёвой, с которой всё так прекрасно не сложилось.
Шагов за пять до забора мыслишки прекратились. По ту сторону калитки, в неживом свете фонаря, стояла не Кира.
Я открыл калитку.
— Добрый вечер.
Женщина помедлила пару секунд, прежде чем ответить:
— Добрый вечер. Вы – вы, наверно, Константин?
— Да.
— Таня, — она протянула свободную руку. Другая рука по инерции сжимала ручку багажной сумки на колёсиках. Сумка была небольшая, командировочная.
— Очень приятно. Костя.
— Саша говорил, что вы должны приехать.
На словах «Саша говорил» я понял, что это за Таня.
— …Вы Бельская? Из Берлина?
— Точно так. — Она прищурилась. Мелкие морщинки потянулись по ухоженной европейской коже к уголкам глаз. Лет тридцать восемь, подумал я.
— Заходите. — Я отступил во двор, придерживая калитку.
Бельская не двинулась с места.
— А Саши нет дома? Не хочу вас беспокоить понапрасну. Мне надо с ним поговорить.
— Саши нет, к сожалению. Я пока за него. — Я халтурно изобразил приветливую улыбку. — Заходите, не стесняйтесь.
Она снова осталась на месте.
— Он должен подойти скоро?
— Он… Эээ… — Несколько неловких секунд я не мог определиться с ответом. Я не хотел врать и боялся говорить правду. Боялся, что Бельская развернётся и уйдёт, ничего не рассказав.
Она заметила мои терзания.
— Передайте Саше, пожалуйста, что я заходила. Я звонила ему тоже, но у него, похоже, телефон выключен?
Она замолчала в ожидании моей реакции.
— Даааа, у него… — замычал я. — Телефон… Наверно…
— Мне нужно непременно с ним поговорить. Пожалуйста, попросите его позвонить мне. В любое время, абсолютно в любое. Я сегодня прилетела, буду здесь все выходные. Нам с Сашей обязательно надо поговорить до моего отъезда. Пожалуйста, передайте ему. Простите за беспокойство. — Она повернулась, чтобы уйти в сторону немолкнущей улицы с ресторанами. — До свиданья. Спокойной ночи вам.
Колёсики сбивчиво покатились
— Таня! подождите! — Я подбежал к ней. — Не уходите, прошу вас. Саша попал в больницу. В психиатрическую больницу. Сегодня.
— В психи… Сегодня?.. — Её рука, метнувшаяся было ко рту, опустилась и затеребила пуговицу на коротком приталенном плаще. — Что с ним случилось?
— Я вот как раз пытаюсь понять, что случилось…
Я вкратце пересказал ей свой день — прямо там, посреди дороги. Как только обронил имя Инги, Бельская перебила меня:
— Она приходила сюда? — Её высокий лоб перечеркнули три резкие линии. Мгновение спустя линии разгладились, но не до конца. Вероятно, они уже не умели разглаживаться до конца. — Инга приходила сюда? Сегодня? В котором часу?
— Часа два назад… Хотя нет. — Я вспомнил, как посылал жене сообщение перед походом в душ. Тогда было 22:43. — Меньше двух часов. Полтора, максимум.
— Полтора… — Её ассиметричные губы поджались. Голова покачнулась, словно Бельская не могла решить, стоит ли изумляться услышанному. — Получается, уже после… И что она вам сказала? Зачем она хотела Сашу видеть?
Я картинно развёл руками. Никогда этого не делаю, а тут вдруг раскинул крыла, как альбатрос над Южной Атлантикой. Сразу, ещё не опустив конечностей, подумал: мама, что я делаю, каким дураком выгляжу, что она обо мне подумает. С раздражением понял, что под натиском Бельской опрокинулся в прошлое, в гадский Театр Одного Красивого Зрителя. Свалился на скользкую сцену, знакомую до жара в ушах. Заиграл удушливую роль, так скрупулёзно описанную Сашкой в дневнике.
— Не имею понятия… Погодите, давайте отойдём, там машина едет…
Машина надвигалась со стороны улицы с ресторанами. Мы убрались на обочину. Несколько секунд молча стояли у Сашкиного забора, провожая глазами музейную «копейку» в отличном, пёстро размалёванном состоянии. «Копейка» была набита молодёжью хипстерского вида и гремела музыкой. «Нааа-зааа-рееееее гааааласа заавуууут меня!» — хором подпевала молодёжь. Девушка, свисавшая из переднего окошка, помахала нам рукой. Мы помахали в ответ.
— Поразительно, — сказала Бельская, когда машина проехала. — Эту песню слушают до сих пор. Я, помню, в седьмом классе у подружки кассету «Альянса» переписывала. Гоняла без конца, надрывалась тоже, как эти… — она качнула головой в сторону молодёжи, покидавшей улицу Викторияс.
— Это, кажется, новая была версия, — сказал я. — С местной звездой, латышской. Вышла не так давно.
Я смотрел вслед раскрашенным жигулям с глубокой благодарностью. Пока они катились по улице Викторияс, мне вроде бы удалось слезть со сцены. Бельская вроде бы перестала быть Красивым Зрителем в одноимённом театре.
— Надо послушать, — сказала она.
Затем посмотрела на меня. Въедливо прищурилась, словно наконец заметила во мне что-то, достойное внимания.
— Как вы догадались, что я – это я? — спросила она бесстрастным, хирургическим тоном. — Я имею в виду, как вы меня узнали? Инга вас предупредила, что я могу прийти?
— Нет. — Простота, с которой я произнёс это «нет», убаюкала меня ещё больше. Ну точно, точно: слез со сцены. — Про вас она ни слова не сказала.
Я умолк, надеясь, что любопытство Бельской удовлетворено. Что не придётся ни врать, ни сознаваться в чтении чужих дневников.
— Значит, Саша меня ждал… — Она отвела глаза и покивала собственным мыслям.
Я тем временем убедил себя, что любуюсь её лицом спокойно, с праздным одобрением, словно удачной работой на отчётной выставке районной художественной школы. На радостях я сделал уступку совести. Чистосердечно выложил:
— Если честно, не знаю, ждал он вас или нет. Мы про вас не успели поговорить. Просто я нашёл Сашин дневник. Там про вас есть. В частности.
— Словесный портрет? — хлёстко улыбнулась Бельская.
— Не совсем… — Я замялся. Я наивно ожидал, что после упоминания дневника она закроет эту линию допроса. — Как бы объяснить… Эээ… Мы с Сашей со школы друзья. То есть знаем друг друга, как облупленных. Он написал, что вы бы мне – что я бы вас – что я нашёл бы вас привлекательной. Вот я и – когда увидел вас – я сразу вспомнил…
Она молчала, уставившись мне в лицо. Мне показалось, что я сдаю госэкзамен. Вытащил зашифрованный билет по неизвестному предмету и теперь пытаюсь с одной попытки угадать ответ. Тщусь не ударить мордой в навоз перед этими сверлящими глазами. Перед этим высоким лбом. Перед этим точёным носом с ямкой под самым кончиком.
— Кассеты, которые вы в школе у подружек переписывали, — сказал я, — там «Наутилус» тоже был, наверно? «Помпилиус»?
— Пластинка, — ответила Бельская. Без промедления. Как будто я задал самый естественный вопрос в сложившейся ситуации. — У меня была пластинка с их концертом. Отец мне подарил, когда победила на олимпиаде по истории.
— Помните: «Любовь – это просто лицо на стене…»
— «Любовь – это взгляд с экрана», — закончила Бельская. — «Ален Делон не пьёт одеколон». — Её взгляд смягчился. — Вы бы ещё спросили, помню ли я «В лесу родилась ёлочка».
— Ну да, в самом деле, дурацкий вопрос… Но я же к чему это. Я, когда встречаю очень – когда встречаю такую женщину, как вы, – у меня первая мысль, что ну так же не бывает. Такое лицо на стене только бывает. Только на экране. Потому что слишком подогнано всё точно. Как в кино. Там же, на киноэкране – вы извините за общее место – там же не люди, конечно. Там продукты визуальные для разных аудиторий. Плоды коллективного труда целенаправленного. Продюсеры, стилисты, визажисты всякие, операторы, маркетологи – они все должны постараться, чтобы получилась такая внешность. Типовая героиня для иронического артхауса, например. Для очкариков вроде меня, например. Не знаю, насколько я понятно выражаюсь…
В следующее мгновение я решил, что сдал экзамен, потому что Бельская расхохоталась.
— Иными словами, вы хотите сказать… — Она перевела дыхание. — Вы хотите сказать, что я – как же это сформулировать-то посмешнее? – что я похожа на визуальную квинтэссенцию актуального патриархального дискурса для вашего сегмента рынка? И поэтому вы меня узнали сразу? Это Саша… — новый взрыв хохота, — это Саша так написал в дневнике? «Дорогой друг, — она на удивление похоже изобразила Сашкину прыгучую интонацию, — коль увидишь наяву героиню иронического артхауса – знай: ты не повредился в уме. Это просто Таня Бельская из Берлина».
Внезапно она перестала смеяться. Как
Но это я сейчас весь такой умный и чуткий. В тот миг позднего августа на полуночной юрмальской улице мне было не до переживаний Татьяны Бельской. Я думал только о том, что это я, а никакой не Сашка, выдумал и выговорил свой псевдокомплимент, свою метапошлятину про взгляд с экрана и плоды коллективного труда. Я глядел в асфальт, по которому недавно ехала молодёжная “копейка”, и понимал, что не слез со сцены. Просто зрителя вроде Бельской в моём гадском театре ещё не бывало.
В общем, её следующая реплика застигла меня врасплох:
— Извините, Костя.
Я боязливо покосился на неё. Глупо приоткрыл рот, но никаких глупостей сказать не успел.
— Какой бесконечный сегодня день… — Она катнула взад-вперёд свою командировочную сумку.
— … Да уж.
Сумка прокатилась туда-сюда ещё несколько раз.
— … У вас – у Саши – можно принять душ? Мне кажется, меня сейчас вытошнит, если я не приму душ.
— Конечно, — закивал я. — Никаких проблем! Там хороший душ, после ремонта как раз…
— Я бы пошла в гостиницу, — объяснила она в сторону, как будто убеждая саму себя. — Но мне надо кому-нибудь это показать. Иначе я лопну. Честное слово, я лопну, если никому прямо сейчас… Вы ведь Сашин друг, вам можно показать… Вы поймёте, если вы дневник его читали… Дом же большой, да? — Её глаза переметнулись на меня. — Можно я потом до утра подожду где-нибудь в уголке? Утром мы вместе можем к Саше пойти, в «Обитель»…
— Вы можете спать во второй комнате, — сказал я. — Там наверху две комнаты с кроватями. Только насчёт белья постельного я не уверен…
Бельская замотала головой.
— Не важно. Это всё сегодня не важно.
Подёнки
Пока Бельская принимала душ на первом этаже, я воевал с чехлом, натянутым на кровать в незанятой спальне. Минуты три не мог догадаться, что он снизу пристёгнут к раме. Потом всё-таки прозрел, отстегнул. Под чехлом нашлось одеяло, подушки и хороший твёрдый матрац – всё без белья, но почти новое, никаких разводов и прочего. Если в одежде спать да футболку какую-нибудь нацепить на подушку, выходила вполне себе постель.
Бельскую, во всяком случае, всё устроило.
— Вы шутите, Костя, — сказала она в ответ на мои извинения. — У меня и дома такого царского ложа нет. — Она одобрительно похлопала матрац. — Посплю в кои-то веки по-человечески.
Окрылённый, я показал Бельской Сашкино кладбище продуктов в маленькой кухне напротив. Она жадно умяла банку оливок и полбруска сыра. Пока ела, нервно рассказывала несущественные подробности своего утреннего рейса из Берлина. Я предложил вскипятить чаю. Она согласилась. Я взял чайник, сходил за водой на первый этаж. В ванной заметил, что Бельская разложила у зеркала зубную пасту, щётку, флосс и два крема дорожных размеров.
Когда я вернулся с водой, Бельской на кухне уже не было. Она стояла на коленях среди книг в Сашкиной комнате, спиной к двери. В моей памяти это один из самых подробных кадров той ночи: свет торшера, первое шипение чайника, шелест страниц, женщина в чёрном джемпере, её заношенные сменные джинсы, её сырые волосы, стопки книг.
— Это так всё и было? — спросила она, не оборачиваясь. — Это всё Саша наставил?
— Да. Только вот ещё… — Я дошёл до стола, взял брошюру Бенидзе и Чибалашвили и вручил ей. — Я читал как раз, когда вы пришли.
— С ума сойти. — Бельская бережно пролистала бурые страницы, покачивая головой. — С ума сойти. — Она закрыла брошюру. Отыскала нашлёпку университетской библиотеки на задней стороне обложки. Провела по ней пальцем. Подняла глаза на меня. — Я только в Грузии это видела. Ну, ещё в Ленинке есть экземпляр, естественно. И в МГУ, если я не… Ну да, в МГУ – я же пробивала по каталогу… Кто бы мог подумать, что и здесь…
— У Киры то же самое? — спросил я. — Пунктирное самосознание? Такие же симптомы?
— Да-да, в общих чертах… — Она заметила что-то позади меня, на столе. — Костя, а там ещё вино осталось в бутылке? Можно мне чуть-чуть?
Не дожидаясь ответа, она пристроила Бенидзе-Чибалашвили на вершину ближайшей стопки, вскочила на ноги и бросилась в другую комнату. Я взял бутылку и двинулся следом. Когда сворачивал на кухню, Бельская копалась в своей сумке. Когда я вышел из кухни с чашкой, наполненной вином, она уже стояла на пороге своей комнаты с раскрытым ноутбуком на руках. Квинтэссенцию патриархального дискурса для моего сегмента рынка, то есть лицо Бельской, зеленовато подсвечивал экран.
— Я вам сейчас… — Она побрела по коридорчику в Сашкину комнату, не отрываясь от экрана. — Я сегодня, когда прилетела, сразу отправилась в гости к Кире. Мы с ней долго гуляли… Потом беседовали дома у них… Без Инги. Ну, то есть как без Инги: она всегда слышит в любом случае… Но, по крайней мере, дома её… Ага, ну вот. Фу, я уже начала бояться, что удалила случайно…
Она поставила свой компьютер на стол, рядом с Сашкиным. С благодарностью приняла чашку вальполичеллы. Сделав большой глоток, снова опустилась на пол – на сложенный вчетверо половик посреди комнаты. Осторожно, чтобы не задеть книжные стопки, вытянула ноги. Помню, носки у неё были тёмно-синие, с узором из голубых велосипедов.
Я сел на стул, боком к ноутбукам, лицом к Бельской.
— Костя, я сегодня видела… — Бельская сделал ещё один большой глоток. Отставила чашку в сторону, на пол. Положила руки на колени. С этого момента она почти не смотрела на меня. Смотрела вперёд, словно читала монолог с какой-то своей сцены. Какому-то другому, не известному мне единственному зрителю.
— Я сегодня видела – видела и слышала – самую поразительную вещь в своей жизни… — Её пальцы рассеянно застучали по джинсовой ткани, обтягивавшей колени. — Не просто видела – сняла на видео… Я вам сейчас покажу эту вещь поразительную… Но сначала – кое-что объяснить надо сначала… И – ну да, выговориться ещё. Мне надо выговориться. Чтобы не лопнуть ненароком…
Пауза.
— Пунктирное самосознание, — продолжила
— Наверно… Там – в дневнике – первые встречи с Кирой подробно описаны. Саша тогда ещё не знал, насколько я понимаю, что с ней. Всё обрывается, эээ, знакомством с вами. Дальше только написано: «Психическое расстройство». И всё. Пустые страницы.
— Вот даже так? Любопытно… — Бельская помолчала. — Ну, и грузинское исследование вы ведь читали, да?
— То, что у Саши подчёркнуто. Разговоры с пациентами. Где они утверждают, что зимой никогда не жили. И всё исчезает, когда их о прошлом спрашивают… — Я стыдливо поёжился от воспоминания о жути, которую нагнала на меня истерика больной Б. М. из советского Кутаиси.
— Значит, симптомы вы себе представляете. Это главное. Нам, по-хорошему, кроме симптомов ничего и не понятно…
Долгая пауза. Как оказалось, последняя на много слов вперёд.
***
А слова были примерно такие:
— Вы слышали, наверное, о синдроме Капгра?.. Нет, это Котар. Когда пациенту кажется, что он умер или гниёт заживо, – это Котар. Синдром Котара. «Синдром живого трупа» так называемый. Я тоже их путала в универе – оба на «ка», оба французы.
При синдроме Капгра больной думает, что его близких подменили двойники. Это, видимо, следствие сбоя в механизме распознавания лиц. Пациент глядит на окружающих, не испытывает чувство узнавания и находит этому такое вот объяснение – вполне рациональное, с его точки зрения. Очень интересный синдром, с важными философскими последствиями, как и все расстройства идентификации. Но с нашими баранами он только косвенно связан – через Жозефа Капгра, первооткрывателя. Вернее, одного из первооткрывателей.
У Капгра был соавтор, практикант. Жан Ребуль-Лашо его звали. Он ничем в научном мире не знаменит, кроме этого соавторства. Издал, кажется, ещё брошюрку о старческом слабоумии, но никаких америк больше не открыл. Так, по крайней мере, все думают. Все, кто вообще о нём слышал.
Мы уже третий год это забвение пытаемся развеять. «Мы» – это я и Дана, моя аспирантка. У меня пишет диссертацию замечательная девушка по имени Дана Тиберт. Академическая траектория у Даны на мою похожа: через психологию в философию сознания. Когда она бакалавра ещё заканчивала, работу выпускную писала, ей попалась заметка Ребуль-Лашо на пять страничек. На самой дальней, самой пыльной полке, в периферийном совершенно журнале: Bulletin de la Société Clinique de Médicine Mentale de Toulouse. За 1925 год.
В заметке Ребуль-Лашо излагает историю болезни некой мадмуазель А. из Марселя. Он называет эту болезнь délire d’éphémère, буквально «бред подёнки». Название его собственное. Он подчёркивает, что не сталкивался ни с чем похожим в литературе, не говоря уже о практике.
Говоря современным языком, у мадмуазель А. было диссоциативное расстройство. Это широкий ярлык, он целый букет аномалий покрывает – от некоторых видов амнезии до раздвоения личности. В целом, ничего экзотического в таких расстройствах нет. Симптомы многократно описаны, даже причины отчасти понятны. Когда заметку Ребуль-Лашо начинаешь читать, думаешь: ага, ну да, всё ясно, рядовой вывих личностной идентичности. Знакомая песенка.
А потом читаешь дальше. И глаза потихонечку лезут на лоб. Лезут, стыдно признаться, не столько от ужаса, сколько от восторга – во всяком случае, если ты философ. В любой науке, которая занимается человеком, есть эти мгновения виноватого воодушевления… Вы знаете, наверно: когда жизнь сама ставит за тебя жестокий эксперимент, который по этическим соображениям невозможно устроить в лаборатории… Вы правы: Джини – прекрасный пример такого эксперимента. Джини и много других детей, которые в изоляции выросли, не слыша человеческой речи. Когда бы мы ещё узнали то, что знаем сегодня об усвоении языка, если б не эти дети несчастные?
Случай мадмуазель А., впрочем, завораживает меня больше не тем, что у нас на подобные опыты нет права. И не тем даже, что мы вообще не представляем, как именно нужно раскурочить мозг, чтобы такое устроить. Поразительней всего, что никто из моих уважаемых коллег не додумался до бреда подёнки в порядке мысленного эксперимента.
Ведь всё на поверхности вроде бы. Никакого логического противоречия в пунктирном «я» нет. Даже полная эмоциональная отчуждённость от собственных воспоминаний – не такой уж редкий симптом в психиатрии. А вот поди ж ты. Ни один философ не домудрил до бреда подёнки. Этот мысленный эксперимент природа и поставила за нас, и придумала за нас… И как будто даже анализирует, выводы делает за нас. Так мне сегодня показалось…
Ключевые симптомы у мадмуазель А. были такие же, как у Киры. Она, грубо говоря, не отождествляла себя и своё прошлое. Каждое утро просыпалась с новым «я». Всё, что происходило вчера, позавчера и так далее, происходило не с ней, сегодняшней, безымянной, а с другими женщинами. Ребуль-Лашо за время бесед с мадмуазель А. совершил настоящий подвиг исследовательский: он скрупулёзно насчитал сотни этих прошлых женщин. Помечал каждую отдельной буковкой с номером: А-ноль, А23, А79, А842 и так далее. В заметке он пишет, что начертил себе календарь на четыре последних года. Заполнял в нём клетку за клеткой, месяц за месяцем, иногда с точностью до дня. «Как делают при игре в лото» – его сравнение. Расставил двести семьдесят пять «А», включая три месяца собственных встреч с мадмуазелью.
Как ему такое удалось в те времена, до магнитофонов и видеокамер, без каторжного анализа записей, я плохо представляю. Особенно если учесть, что А. не различала своих предшественниц по именам. По её словам, другие люди неизменно называли этих женщин «А.», но это было неправильно, потому что на самом деле их звали по-другому. А. утверждала, что не знает их подлинных имён. Охотно признавала при этом, что среди этих женщин когда-то была и «А.», но «давно», «года три назад». Эта деталь впечатлила Ребуль-Лашо особенно сильно – там даже восклицательный знак в тексте. Ребуль-Лашо ведь выяснил, что переход от А-ноль к А-один, то есть первый разрыв личности, случился в конце февраля 1921-го, приблизительно за тысячу дней до его первой беседы с пациенткой. Как раз три года. Выходило, что и память у пациентки в норме, и восприятие времени в полном порядке.
«Пациенткой», кстати, мы с Даной её называем больше по привычке. Ребуль-Лашо не пытался её никак лечить. И слава богу, конечно. Даже самая продвинутая психиатрия тогда была чистейшим садизмом, бессмысленным и беспощадным. Ребуль-Лашо пишет, что вышел на мадмуазель А. «благодаря её близким», «нашёл её случай экстраординарным» и «счёл
Причин сомневаться в его научной добросовестности нет. Но с «близкими» он, пожалуй, темнит. В описании симптомов нет никаких ссылок на родственников. Один раз упоминается какая-то «мадам С. Р.» Дважды всплывает «мадмуазель Ж.» Точнее, трижды: в последнем абзаце «любезной мадмуазели Ж.» выносится сердечная благодарность за «неоценимую помощь». Дана моя сразу всё это заметила. Вообще, она много там из текста выцепила любопытных моментов. Например, в одном месте Ребуль-Лашо отмечает как бы между делом, что состояние А. «никак не препятствует исполнению её ежедневных обязанностей». Мол, даже наоборот: в её «ремесле» оно очень кстати.
Интригует, правда? Там таких обмолвок полно. Дана из них заключила, что «мадмуазель А.» была проституткой. Вероятно, работала в борделе. «Любезная мадмуазель Ж.» могла быть её товаркой, в таком случае. Дана думает: если они жили под крышей одного публичного дома, именно Ж. могла помочь Ребуль-Лашо заполнить двести семьдесят пять клеток в календаре.
Может, Дана и права. Мне, правда, всегда казалось, что жизнь в борделе должна слипаться в одну бесконечную шеренгу сальных пьяных мужиков с отвислым брюхом и перхотью в усах. Как там один день от другого отличишь? Тем более через два-три года? Впрочем, откуда мне знать… С моей-то гладенькой биографией…
Что было с мадмуазелью А. после двадцать пятого года, неизвестно. О ней вообще ничего не известно, кроме того, что Ребуль-Лашо написал. В его бумагах есть черновая рукопись статьи, есть календарь на двадцать листов со всеми «А» пронумерованными, с дразнящими пометками коротенькими. Но подробных записей Дана не нашла. Она специально моталась в Марсель, в Тулузу, в Париж. Месяц без малого рыскала по французским архивам. Нашла потомков Ребуль-Лашо, нашла даже потомков издателей бюллетеня тулузского. В Марселе нарыла столько материала по истории тамошней проституции – на пять монографий хватит. Потратила чуть ли не все сбережения свои на эти поиски. Я только деньги на самолёт для неё смогла выбить на факультете.
Дана… Я должна объяснить, что за человек моя Дана Тиберт. Очень важно, чтоб вы поняли сейчас. Она пришла к нам в начале две тысячи …го писать диссертацию о проблеме перемычки. Я сама незадолго до того защитилась, только-только получила место в Берлине. Дана моя первая аспирантка. Сейчас у меня ещё двое есть, но с ними уже по-другому… Да и не Дана они. Ну вот совсем не Дана… Близко даже не лежали…
Проблема перемычки, the bridge problem, – это такой довольно прямолинейный аргумент против концепции личности как непрерывного потока сознания. Не знаю, насколько вы знакомы с баталиями, которые философы ведут из-за понятия «личность», из-за непрерывности личности во времени… Ну, если совсем понаслышке, то я кратенько поясню.
Сразу должна свои карты выложить на стол. На мой взгляд, все споры вокруг единства личности во времени, вокруг непрерывности «я» – классическая философская путаница. «Классическая» в том смысле, что сводится к языку, к словоупотреблению. Вот мы повторяем всю жизнь с утра до вечера: «я, я, я, я…» «Я здесь». «Я на работе». «Я люблю Шостаковича». «Я скоро приду». «Я спала». «Я съездила в Ригу». «Я училась в СПбГУ». «Я родилась в Советском Союзе». «Я однажды умру». Нам кажется, что у всех этих «я» обязательно должен быть какой-то общий знаменатель, какая-то сущность единая, которая их связывает крепко-накрепко.
Это, по-моему, милая сократовская чепуха. Искать под этими «я» единую субстанцию – всё равно, что выдаивать единую универсальную «хорошесть» из хорошего пианиста, хорошего бифштекса и хорошей взбучки. Мы употребляем местоимение «я» так же, как большинство других слов. Шлёпаем его на всё подряд – напропалую, без разбора, на основании самого минимального сходства, самой тоненькой связи.
Представьте себе девочку, маленькую девочку. Ей восемь лет, она живёт в городе Ленинграде. Обожает мультики, говорит только по-русски. Шостаковича на дух не переносит. И мама у неё ещё здоровая, живая, бессмертная мама. Однажды мама тащит девочку в филармонию, на свою любимую Десятую симфонию. Папа на работе задерживается, не с кем ребёнка оставить. Девочка ужасно себя ведёт весь концерт. Ужасно. Ёрзает, залезает под стул, ноет громким шёпотом. Люди оборачиваются. Маме стыдно, мама краснеет, чуть не плачет мама.
Я помню это. Женщина, которая перед вами сидит, помнит это. Эта женщина – ей сорок один год, она выше на шестьдесят сантиметров, тяжелей на десятки килограммов, у неё груди с растяжками в лифчике, задница в джинсах, зуб вставной, степени научные, три языка поверх русского, память о книгах, о людях, о городах, о поступках, которые той маленькой девочке и присниться не могли. Женщина знает все симфонии Шостаковича наизусть, от первого такта до последнего. На Первый скрипичный ходила шесть раз. Но если эта женщина скажет: «Это я была с мамой в филармонии, я была той девочкой, я вела себя, как избалованная дрянь» – никто и глазом не моргнёт. Она – это я, я – это она, и все довольны. Как будто меня с этой девочкой что-то связывает, кроме причинно-следственной цепочки химических реакций и слабеньких разрядов электрических. Как будто, если отнять у меня все мои знания, все воспоминания, всё это тело, потёртое временем, если засунуть меня в алхимическую реторту, если выварить из меня ту девочку под стулом в ленинградской филармонии, – как будто после всего этого «я» в каком-то смысле останусь «собой»…
Не поймите меня неверно. Я не отрицаю, что помню тот вечер по-особенному, от первого лица. Совсем не так, как помню биографию Наташи Ростовой или рассказы других людей об их детстве. Я мысленно вижу тот вечер «изнутри», как будто бы «я» была там. Женщине, сидящей перед вами, стыдно за ту девочку. Женщину не отпускает чувство, что это «она» ёрзала на стуле. Это «она» так плохо себя вела. «Она» подвела свою маму.
Как рядовой человек, я принимаю это чувство тождества за чистую монету. Но философку Таню Бельскую оно не впечатляет. Как философ, я понимаю, что это чушь. «Я» не вижу тот вечер «изнутри». «Я» смотрю снаружи, с расстояния в тридцать три года. «Я» лезу под тот стул со всеми своими нынешними потрохами. И вижу «я» никакое не прошлое. Мутный диафильм я вижу по мотивам прошлого. Плёнка затёрта, зацарапана, сто раз отреставрирована – порой наугад, порой в угоду повестке дня. «Я» не знаю, где первоначальные кадры, где позднейшие наслоения…
Как видите, философ Таня Бельская не верит ни в какое субстанциальное «я». Нету, по-моему, такого зверя – зверя по имени
Но это моё мнение. Многие уважаемые коллеги, разумеется, думают иначе. Многие упорно ищут критерий, который свяжет восьмилетнюю школьницу из Ленинграда и сорокалетнюю философку из Берлина. Свяжет в единую «личность», в одно прочное «я». Так свяжет, что не подкопаешься.
Одна популярная связка – психологическая непрерывность. Идея очень простая: от «меня» под стулом филармонии до «меня» в Юрмале на полу идёт, течёт сплошной поток сознания. Значит, школьницу и философа связывает непрерывное чувство «себя». Чувство это обрастает знаниями, копит воспоминания, теряет воспоминания, но по сути не меняется как будто. Так и будет себе тянуться, пока не погаснет заодно с энцефалограммой. Приятная такая, простая, интуитивная идея, да?
Жаль, что приятные, интуитивные идеи редко куда годятся. У психологической непрерывности уйма проблем. Самая очевидная в том, что этой непрерывности не существует. Связка рваная, рваная тысячекратно. Даже если не брать в расчёт обмороки и другой форс-мажор, даже если сны включить в поток сознания, всё равно этот поток обрывается каждую ночь. Как минимум один раз. Вот в этом еженощном разрыве и заключается проблема перемычки.
Очевидные проблемы не всегда самые страшные. Те, кому дорога психологическая непрерывность, запросто обходят вопрос перемычки. Одни говорят: поток сознания продолжается и в бессознательном состоянии, в виде потенциала, что бы это ни значило. Другие вообще отмахиваются: мол, перерывы не в счёт! Мол, главное, что возобновляется поток!
Даже скептикам вроде меня – тем, кто не верит в единство личности на больших отрезках времени, – даже нам эта проблема не сильно интересна. Мы же так и так думаем, что определять тождество личности от первого лица, искать связку в наших ощущениях – занятие, бесплодное по определению. Зачем нам размениваться на частные дырки в пустой идее?
Но Кира и мадмуазель А. меняют дело. Они ставят проблему перемычки ребром. Таким ребром, что, по-моему, становится неприлично искать в потоке сознания, в наших ощущениях критерий чего бы то ни было. Синдром подёнки сворачивает весь этот бизнес. И Дана моя сразу это поняла. Как только наткнулась на Ребуль-Лашо в библиотеке.
Кто из меня был в Грузии
Бельская потянулась к чашке с вином. Сделала глоток. Поставила чашку обратно. Спросила, не глядя на меня:
— Костя, вы увлекающийся человек?
Я почувствовал сладенькое дежавю. Неловко пошевелился на стуле. Последний раз такой вопрос мне задавали почти двадцать лет назад, накануне долгой мороки, которую люди, не испорченные постмодернизмом, трогательно называют «большой любовью». Но тогда, конечно, спросили на «ты»: «Ты увлекающийся человек?» В то время все красивые, обчитавшиеся книжек зрители в одноимённом театре были со мной на «ты». Они вечно не договаривали, вечно намекали, тушевались, отмалчивались, как будто невзначай брали за руку, когда мы шли по парапету, жмурясь от мартовского неба над мутной Невой. Но обращались на «ты». Теперь, когда никому больше нет восемнадцати, никто не тушуется и никто не молчит; все всё выкладывают в лоб. И обращаются на «вы». В гранитной русской литературе было наоборот. Ну, и старели там быстрее. А так всё по сценарию. Всё в праздничной атмосфере интертекстуальности.
— Бывает, — ответил я.
Ответил с учётом того, что Бельская спросила не меня. Она спросила риторического спарринг-партнёра. И ему же призналась:
— И у меня бывает. Но именно что «бывает». Подступит, встряхнёт, схлынет — и снова эти дни бесконечные, когда живёшь на автомате… И потом, ну даже когда увлечена чем-то – не знаю, как у вас, – я вот никогда не могу слиться до конца со своим увлечением. Всегда чуть сбоку где-то стою, поглядываю скептически, посмеиваюсь. Уличаю себя в каких-то мотивах неприглядных, в эгоизме, в нарциссизме, в позёрстве…
Она повторила операцию с чашкой.
— Профессиональная травма, — осторожно пошутил я.
— Угу. — Бельская охотно улыбнулась. — Может, и с Даной так будет когда-нибудь. Надеюсь, что нет. Я-то ещё со школы травмированная. А Дана – понимаете, Костя, она увлечена без остатка. Со стороны это на влюблённость похоже. Да какое «похоже» – это влюблённость и есть. Представьте, если б можно было влюбляться в работу, в задачу поставленную, в загадку, которую надо разгадать. Влюбляться, как… Вы помните, когда последний раз влюблялись по уши?
Я помнил.
— Вот если бы так втюриться в работу, да? — Она ненадолго подняла глаза в мою сторону, ища согласия у спарринг-партнёра. — Если бы влюбиться, как Дана или как Саша ваш… Не важно уже, во что или в кого… В ту же Киру, в конце концов… Ооо, Кира… — Бельская помотала головой, словно стряхивая наваждение. — Я, представьте, узнала про Киру не где-нибудь, а в Грузии. Конференция была в Тбилиси медицинская позапрошлой осенью, по клинической психологии. Я не выступала сама. Поехала больше на Грузию посмотреть, покататься по горам и виноградникам. Последний раз ездила в детстве, маленькая совсем, запомнила много-много солнечного воздуха… Мороженое из металлических вазочек на широкой улице… Вы были в Грузии, Костя?
В этот раз она взглянула на меня иначе. Как будто вопрос предназначался именно мне, а не спарринг-партнёру.
— Был, — сказал я. — Когда же это?.. Пять лет назад. Первый раз. В детстве не довелось…
Моя рука, лежавшая на спинке стула, впилась пальцами в лакированное дерево. На фига? На фига я сказал «не довелось»? Нельзя по-человечески было ту же мысль выразить? «В детстве не свозили?»
— Но у меня, кстати, в голове похожие были картинки, — торопливо добавил я, стараясь заглушить, загладить своё ни в чём не повинное «довелось». — С детства казалось, что уже видел Грузию, видел много-много солнца, много воздуха и деревья видел такие огромные, тенистые на широком проспекте, и даже чуть ли не – даже мороженое в железных вазочках теперь мерещится, после ваших слов… Но и без мороженого – точно: была такая псевдопамять о Грузии… Выросла из кино, из музыкальной открытки с песней Нани Брегвадзе… Помните, такие открытки делали, с нашлёпкой в виде пластинки? С отверстием? Можно было на проигрыватель… Шипело, трещало страшно…
Я смущённо захихикал.
— Вы уверены? — спросила Бельская голосом заговорщика из детского фильма. — Уверены, что в детстве не были в Грузии?
— А открытка с Нани Брегвадзе тогда откуда? Может, забыли всё-таки? Может, была всё-таки поездка?
— Нууу, всё, конечно, возможно, — допустил я снисходительным тоном, который солидные, серьёзные люди включают в разговорах с шибко умными. — Но…
Я осёкся. Того «но», про которое я первым делом подумал, у меня уже не было. Родители умерли, бабушки умерли, дед умер, тётка Тамара умерла, дядя Саша застрелился ещё в 86-ом, все двоюродные дяди тоже давно на кладбищах лежат с ранними инфарктами. Остался брат, сводный, по отцу. Он-то, конечно, подтвердит, что я не ездил в детстве ни в какую Грузию, но насколько весомо его отдельно взятое свидетельство? Он же не жил с нами, бывал только редкими наездами. Мог пропустить, забыть? Да мог, конечно. Кого ещё спросить? Ну, допустим (подчёркиваю: всего лишь допустим) мы и впрямь ездили в Грузию. Допустим, в начале восьмидесятых. Тётя Таня, соседка – она, может, вспомнит? Или воспитательницы, которые с мамой работали, – хотя нет, этих я точно не найду. Только если мы после 84-го ездили, когда мама в школу вернулась, – кое-кого из учительниц тогдашних можно отыскать, расспросить…
Бельская внимательно смотрела на меня.
— Фотографии! — спохватился я на какой-то секунде. — Фотографии бы остались! Я все альбомы перерыл, когда родительские вещи разбирал. Там была бы хоть пара снимков из Грузии. А впрочем… — Я похолодел. Рука снова вцепилась в спинку стула. — Они же ездили в Литву в 87-ом… В Вильнюс, в Каунас… И ни одной фотографии тогда не сделали, вообще ни одной… Карту Литвы привезли, кассету привезли – сборник эстрады советской, и книжки для меня – не знаю, где они теперь, сто лет не видел ни кассету, ни книжки эти…
— Вы уверены, Костя? Уверены, что ваши родители ездили в Литву?
— Да нет, конечно! — я невольно повысил голос. С усилием одёрнул себя. — Не уверен… Но это же другой случай. Они без меня ездили.Менятам не было. Не мудрено, что я не уверен…
— А где вы были? — не унималась Бельская. — Гдевы, Костя, были в восемьдесят седьмом году?
— Если бы мы ездили в Грузию, — я пропустил её вопрос мимо ушей, — родители вспоминали бы об этом… Регулярно вспоминали бы, до самой смерти… Особенно, если б я с ними ездил… Нет, — я покачал головой, медленно и упрямо. — Нет. Нет, мы не ездили в Грузию. Не запутаете вы меня, Таня. Это солнце, эти деревья на проспекте – это ложная память у меня.
— Я вам верю, — сказала Бельская. И продолжила как ни в чём не бывало: — В Тбилиси, на конференции, выступала Тамара Чибалашвили. Та самая Чибалашвили, — Бельская изогнулась и стянула антикварную брошюру с вершины книжной стопки. Полистала, явно разыскивая какое-то конкретное место. Потом опустила руку с брошюрой на колени, заложив пальцем искомую страницу. — Другой автор, Автандил Бенидзе, умер в начале девяностых. А Тамара Ираклиевна здравствует до сих пор. Буквально на этой неделе говорила с ней по телефону. Она эмигрировала в начале восьмидесятых. Сначала в Израиль, по маминой линии, потом в Штаты, потом в Австралию… Вы знаете про студенческие волнения в Тбилиси в семьдесят восьмом?
— …Нет, — признался я, секунду поколебавшись.
— Тогда новую конституцию Грузинской ССР принимали. Решили между делом убрать из статьи о языке всякое упоминание грузинского. Прежняя конституция, сталинская, провозглашала, что грузинский язык государственный, а тут в проекте вообще государственного языка не оказалось. Прописали, что в госучреждениях имеет хождение русский, а все остальные языки равны. Ну, национальная интеллигенция возмутилась, студенты в Тбилиси вышли на улицы. Шеварднадзе связался с Москвой, выпросил разрешение грузинский оставить в конституции. Зачитал студентам новую редакцию, и студенты разошлись.
— Надо же. Мирно как.
— Да. Интересный такой эпизод. В итоге, кажется, почти никого и не посадили. Чибалашвили Тамара Ираклиевна тогда аспиранткой была, писала как раз у Бенидзе диссертацию – не помню уже, про что. Точно не про пунктирное самосознание. Во время протестов она была среди заводил, листовки печатала на машинке. Ну и, естественно, взяли её на карандаш где надо. А она после аспирантуры в Ленинград собиралась. Однокашник Бенидзе ей в ЛПМИ место пообещал на кафедре. Добралась даже до Ленинграда. Комнату сняла…
— Передумал однокашник?
— Да, попросили передумать. Настоятельно попросили. В общем, Тамара Ираклиевна покинула родину слонов, как только смогла. На конференцию тбилисскую, где мы познакомились, она прилетела из Сиднея. В программе значилась профессором Macquarie University. По какой-то общей теме у неё был доклад: новая классификация диссоциативных расстройств или что-то в этом…
Бельская оборвала себя на середине фразы. Зажмурилась, как жмурятся от натуги. Сделала круг головой. Её подсохшие волосы выбились из-за уха и припорошили сторону лица, обращённую к веранде.
— Ужас. — Она шлёпнула брошюрой Бенидзе-Чибалашвили по ближайшей книжной стопке. Ловко вскочила на ноги. Потянулась, мимолётно встав на носочки. — Моя болтовня бесконечная – это ужас. Всё мимо, мимо, мимо, мимо… Не умею… Не умею выговариваться, Костя.
Она подошла ко мне, то есть к столу, и склонилась над своим ноутбуком. Я поспешно отодвинулся в сторону вместе со стулом, чтобы между нами было хотя бы сантиметров семьдесят. Радиус личного пространства у меня стандартный североевропейский – около метра. Бельскую вопросы личного пространства в тот момент явно не заботили, я для неё был проходным персонажем платоновского диалога длиною в жизнь. Но я не мог сидеть впритык к этой женщине и нормально соображать. По крайней мере, не на юрмальской даче. Не после полуночи и не в конце августа.
— Через Чибалашвили мы вышли на Кириного врача… — Бельская дважды кликнула видеофайл с названием «K2208-3». — Из клиники Вашека врач, пятый год Киру наблюдает… — Файл не спешил открываться. — Дана с тех пор приезжала сюда — не знаю даже, сколько раз Дана приезжала… Раз двадцать, не меньше…
— Клиника Вашека – это же «Обитель янтарная»? Если я не путаю?
— Она самая. Свирчук врача зовут. Валентина Свирчук.
— Я её видел сегодня. Она Сашу встречала.
— Вот оно как бывает. — Бельская усмехнулась, потерянно и как будто с горечью. — Ну, они с Сашей найдут общую тему для разговора…
На экране всплыл наконец чёрный прямоугольник с иконками
— Сейчас…
Бельская ткнула курсором примерно в середину записи. Снова квадратики. Снова женский голос: «…отличать эти воспоминания от других, про которые мы говорили только что. Я не против, что вы с Даной задаёте людям одни и те же…»
— Сейчас… — Бельская подвинула курсор ещё на несколько минут вперёд.
На этот раз никаких голосов долго не было. Так долго, что картинка успела набраться резкости. Квадратики сменились женщиной в джинсовом сарафане. Она сидела на краю большого серого дивана, подобрав под себя ноги, и беззвучно плакала, моргая в камеру. Её левая рука машинально почёсывала голые колени, воспетые Сашкой в дневнике. Правая рука, с белым браслетом на запястье, сжимала босую ступню. На голубой стене над спинкой дивана висела винтажная немецкая афиша «Метрополиса» с чёрно-бурым андроидом в наушниках.
— Вот, — сказала Бельская. — Смотрите, Костя. Сегодня я объяснила Кире, что Дана больше никогда не приедет.
Исландский шарф
Бельская потом скинула Сашке этот файл. Сашка, естественно, расшарил его мне. Молчание, до которого Бельская домотала той ночью в Юрмале, начинается на двадцать шестой минуте. К тому моменту Кира отвечала на её вопросы уже полтора часа, но первый час я так и не видел – он в других файлах. Бельская периодически прерывала запись, чтобы не возиться с большими кусками видео.
По логике повествования, здесь надо привести расшифровку только того отрывка, который мне показала Бельская. Но я смошенничаю, если вы не против. Начну чуть пораньше, на 19:07. Вы просто имейте в виду, что ничего до слов «почему вы плачете?» я в ту ночь не слышал. И пускай сам я уже почти не могу в это поверить. Слишком много раз пересматривал всё от начала до конца.
Ну да, пересматривал. Считайте это чистосердечным признанием. Я пересматриваю это видео, как пересматривал когда-то фотографии девушки, с которой ходил однажды по невскому парапету, щурясь от мартовского солнца. Только на этот раз я не знаю, во что влюбился. Наверное, всё-таки не в Киру. Наверное, в теоретическую возможность не просыпаться каждое утро одной и той же рваной фикцией. Возможность не мухлевать, не склеивать задним числом никакое прилизанное «я» из тысяч бесформенных клочков. А женщина на сером диване, со всеми её коленями, локтями, плечами, словами, – она просто доказательство. Наглядная демонстрация.
Ты же понимаешь, Лобач. Не обессудь.
***
19:07
КИРА: …ведь очевидно, очевидно же, что не все люди могут отличать эти воспоминания от других, про которые мы говорили только что. Я не против, что вы с Даной задаёте людям одни и те же вопросы, вам видней, вы учёные, в конце концов, но я правда не понимаю, что ещё вы ожидаете услышать… Извините, что я завожусь так, но я правда…
БЕЛЬСКАЯ: Ничего страшного. Вы имеете полное право реагировать на моё занудство, как считаете нужным.
КИРА: Я понимаю, но всё равно… То есть нет (трясёт головой), я не понимаю на самом деле, откуда оно берётся во мне, это раздражение. Оно как будто подступает из глубины какой-то, из-за угла как будто выпрыгивает. Прыг! – и вот оно. Раздражение без биографии… Я ведь вас первый раз в жизни вижу. И с Даной вашей я совсем не знакома. С чего, казалось бы, мне так заводиться?.. И ещё – ещё, знаете, что странно? Я с самого утра сегодня думала… (Замолкает, словно не решаясь рассказывать дальше.)
БЕЛЬСКАЯ: Что странно?
КИРА: Я про шарф исландский думала. Дана однажды рассказывала, как исландцы связали длинный шарф…
БЕЛЬСКАЯ: А кому она рассказывала, не помните?
КИРА: (небрежно машет рукой) Да здесь, в Юрмале, девушке одной… Es ist schon einige Jahre her, das mit dieser Schalgeschichte. Irgendwo in Nord-Island hat man also einen langen Tunnel gebaut, mehr als elf Kilometer lang, um zwei Städte zu verbinden oder wozu auch immer… Und es war eine isländische Künstlerin dabei, die plötzlich den Einfall hatte, es wäre toll, einen Riesenschal zu stricken, um diesen Tunnel zu symbolisieren. Und die Isländer haben gesagt, wow, super, da sind wir gleich dabei. Nun ja, es waren eigentlich nicht nur Isländer, es waren Menschen aus vielen Ländern, die dran mitgestrickt haben, insgesamt mehr als tausend Menschen… Aber wie auch immer, alle haben ihre Schalstücke hingeschickt. Bunte Stücke, einfarbigе Stücke, Stücke mit traditionellen isländischen Mustern, es gab alles Mögliche. Zur Eröffnung des Tunnels hat man dann alle diese Stücke zusammengenäht, es war alles sehr aufregend, und nach der Eröffnung hat man den Schal wieder in die Einzelteile zerlegt, um sie für irgendeinen guten Zweck zu verkaufen…
(«Несколько лет назад это было, история эта с шарфом. Где-то на севере Исландии построили длинный тоннель, больше одиннадцати километров, чтобы два города соединить, ну или что-то в этом роде… И одной исландской художнице пришло в голову, что здорово было бы связать огромный шарф, как символ этого тоннеля. Исландцы сказали, вау, супер, давайте свяжем. Ну, то есть там не только исландцы участвовали, там люди из многих стран вязали, больше тысячи человек, в общей сложности… Так или иначе, все присылали свои кусочки шарфа. Разноцветные, одноцветные, с традиционными исландскими узорами – всякие разные. К открытию тоннеля все эти кусочки связали вместе, это было очень большое событие, а после открытия шарф снова разрезали на составляющие, чтобы распродать с какой-то благотворительной целью…»)
БЕЛЬСКАЯ: (выждав несколько секунд) Warum haben Sie mir das auf Deutsch erzählt? («Почему вы рассказали мне это по-немецки?»)
КИРА: В каком смысле warum? Потому что Дана по-русски не говорит, почему же ещё. Она по-немецки рассказывала, и пересказывать поэтому легче по-немецки. У вас так разве не бывает с языками?
БЕЛЬСКАЯ: Бывает. А вы не напомните мне, откуда вы знаете немецкий?
КИРА: (вздыхает) Ну вот, ещё один вопрос, который вы с Даной всем задаёте… (спохватившись) Извините. Я отвечу, конечно. Немецкий я знаю оттуда же, откуда знаю латышский и русский. По-другому не могу объяснить… Но я же вообще не об этом хотела сказать, это не имеет никакого отношения… (Отворачивается от камеры и смотрит в сторону.)
БЕЛЬСКАЯ: (выждав несколько секунд) Простите. Я должна была это спросить. Простите. Вы сказали, что весь день сегодня думали про исландский
КИРА: (снова в камеру) Странно то… Странно, что мне не даёт покоя… Я не понимаю, к чему Дана рассказала эту историю. И меня это тревожит почему-то.
БЕЛЬСКАЯ: Дана не объяснила, почему она вспомнила эту историю?
КИРА: (качает головой) Нет. Просто рассказала однажды, без объяснений, ни с того ни с сего… Рассказала и замолчала. Мне даже кажется, что это та девушка – что это она должна была сделать какой-то вывод, сама…
БЕЛЬСКАЯ: А она не сделала?
КИРА: (качает головой) Мм-мм. И вот я никак не могу понять, почему меня так это – почему я не могу об этом думать без – у меня всё плывёт внутри (ненадолго кладёт руки на живот) – утром подташнивало даже немножко… Что мне до этой девушки, в конце концов? Дану я тоже не знаю совсем… Но шарф этот несчастный у меня из головы не лезет. Он – у людей бывает такое ощущение, знаете: не когда слово не можешь вспомнить, а наоборот – когда видишь слово и знаешь совершенно точно, что учила, что должна помнить значение, но хоть убей не можешь вспомнить. С мной что-то похожее сегодня. Не отпускает чувство, что у этого шáрфа есть значение, что я должна его помнить… Ой, знаю! (С облегчением улыбается и сцепляет перед собой руки, громко хлопнув ладонями.) Знаю-знаю! Я сама у Даны спрошу! Когда она в следующий раз в Юрмалу приедет. Она говорила, что в середине сентября приедет. Она же не откажется со мной встретиться? Как вы думаете, Таня? Она всегда с кем-нибудь знакомится, всегда берёт интервью, прямо как вы. Почему бы нам с ней не познакомиться?.. Таня? Как вы думаете? Она же не будет против?
БЕЛЬСКАЯ: (через пять секунд, нерешительно) Я всё сомневалась, говорить ли вам… (с прежней бесстрастной прямолинейностью) Дана больше не приедет в Латвию.
***
Здесь, на 25:49, начинается молчание, в середину которого Бельская ткнула курсор на улице Викторияс. Насколько позволяет разобрать сжатие файла, первые слёзы в глазах Киры появляются на 26:07. До этого она просто глядит в камеру. Её лицо по инерции светится радостью. Когда глаза наполняются жидким блеском, радость начинает угасать. Это угасание продолжается около сорока секунд. В течение этого времени слёзы стекают по жуткой, непрерывно мутирующей маске, в которой мне при каждом просмотре мерещится что-нибудь новое: шок, злоба, гадливость, презрение, паника, злорадное торжество и чёрт знает что ещё. Наконец мутации прекращаются; остаётся обыкновенная физиономия человека, расплакавшегося в присутствии посторонних – скованная, смущённая, жалкая.
***
27:56
БЕЛЬСКАЯ: Почему вы плачете?
КИРА: (через три секунды) Я плачу, да… (Медленно проводит рукой по лицу, словно желая убедиться, что оно мокрое.) Извините. Значит, Дана больше не приедет, вы сказали. А почему, кстати? Она собиралась в середине сентября…
БЕЛЬСКАЯ: Вы не знаете, почему плачете?
КИРА: В каком смысле «не знаю»? С чего вы взяли? Разумеется, я знаю, почему плачу.
БЕЛЬСКАЯ: Не хотите мне говорить?
КИРА: (Проводит рукой по другой стороне лица.) Что я могу вам… сказать…
БЕЛЬСКАЯ: Хорошо. Я объясню вам, почему Дана не приедет. Надеюсь, (громче) Инга не будет возражать. Она сама не раз прибегала к подобным разъяснениям – с известными последствиями. (тише) Дана не приедет, потому что у неё больше нет сил встречаться с вами.
КИРА: Со мной? Но я никогда…
БЕЛЬСКАЯ: Послушайте меня. Пожалуйста, послушайте меня. Вам будет очень трудно поверить в то, что я сейчас скажу. Но пожалуйста, пообещайте выслушать меня.
КИРА: (тревожно, почти испуганно) Конечно… Обещаю…
БЕЛЬСКАЯ: Вы – когда я говорю «вы», я имею в виду человека, сидящего передо мной на диване, хорошо?.. (так и не дождавшись ответа) Договорились?
КИРА: (вяло улыбаясь) Договорились.
БЕЛЬСКАЯ: Вы – именно вы – радикально отличаетесь от большинства людей, живущих на Земле. Отличаетесь от меня, от Инги, от Агиты, от Даны. От Валентины из клиники. От Александра из Словении. Я сейчас объясню, чем вы от нас отличаетесь. Но сначала очень важный момент. Вы ни в коем случае не ущербная и не больная. Ни в коем случае. Вы другая. Лучшая аналогия, которая мне приходит в голову, – это люди, у которых четыре вида цветовых колбочек в глазах. У большинства людей три вида колбочек, но у некоторых четыре. Поэтому они видят цвета, которые нам даже не представить. Конечно, им тоже не представить, как выглядит мир в наших глазах, но мы ведь не скажем, что они ущербные? Люди с четырьмя колбочками?
КИРА: Ну нет. Конечно, нет. Это мы, скорее, инвалиды трёхколбочковые…
БЕЛЬСКАЯ: Да, или даже так. Как бы то ни было, ваше отличие того же порядка. Вы видите мир иначе, чем мы. Вспомните женщину, которая вчера гуляла с Брэдом Питом. Утром, днём, вечером гуляла. Помните её?
КИРА: Конечно.
БЕЛЬСКАЯ: Подавляющее большинство людей, если их спросить, скажут, что эта женщина и вы – одно и то же. Одна и та же личность. И вы знаете, почему они так скажут. Вы стараетесь не думать об этом, но вы знаете: вечером эта вчерашняя женщина легла спать, легла в вашу постель. Она заснула и исчезла. Исчезла навсегда. (Кира яростно мотает головой. Открывает рот, явно собираясь возразить.) Пожалуйста, не перебивайте. Послушайте. Вы знаете, что она исчезла. На её месте, в той же постели, в очень похожем теле, в очень похожем мозге проснулись вы. Вы знаете, что вы не она, не вчерашняя. Большинство людей скажет: постель та же, тело похоже, мозг похож, воспоминания похожи – значит, женщина та же. Они судят по себе. В отличие от вас, нам всегда – это очень важный момент – нам всегда кажется, что люди, заснувшие в нашей постели, – назовём их «вчерашники» – нам кажется, что мы и вчерашники – одно и то же. Мы просыпаемся с твёрдым убеждением, что мы существовали раньше, что это мы были вчерашниками, позавчерашниками, поза-позавчерашниками, прошломесячниками, прошлогодниками…
КИРА: (не выдержав) Но я существовала! Раньше! Я была раньше! (Отчаянно трясёт головой.) Я не появилась сегодня утром!
БЕЛЬСКАЯ: Где вы были раньше? Пожалуйста, спросите себя. Спросите: где я была до того, как проснулась сегодня утром?
(Одиннадцать секунд Кира молча смотрит в камеру. Потом закрывает глаза. Из-под опущенных век продолжают течь слёзы.)
КИРА: (тихо) Я не помню… Представляете, абсолютно ничего не помню… Знаю, что я была… Но не помню, где, с кем, что делала… Как будто… Как
БЕЛЬСКАЯ: Да. Да. Какое чудесное сравнение. Это у нас с вами общее – это боковое зрение. Но мы, когда поворачиваем голову, видим там картинки, оставшиеся от вчерашников. Представьте… Представьте, что вы оборачиваетесь и видите Кирино детство. Германию. Вюнсдорф. И вам кажется, что вы были там. Вы видите Вюнсдорф, как нашу прогулку сегодня – изнутри себя, но только неясно, зыбко. Как будто нырнули далеко в заливе, нырнули глубоко и смотрите на солнце сквозь толщу воды. Вам кажется, вы различаете заросли сирени, огромные липы, каштаны и Дом Офицеров, и красные лампасы, и фенешки, и площадку возле стадиона, и маленький бассейн в гарнизонном садике, где работала Агита, и кафе за переездом, где продавали самое вкусное мороженое за целую марку. И вы абсолютно уверены, что это не чужое, не Кирино, а такое же ваше, такое же пьянящее и ваше, как сосны на сегодняшней прогулке. Помните сосны сегодняшние, первые сосны в вашей жизни? Ваше самое первое море – то море, которое было сегодня, – помните, как вы хотели визжать от счастья, когда мы вышли на берег? Когда вы первый раз в жизни увидели море?
КИРА: (Открывает распухшие глаза. Вытирает рукой слёзы.) Если бы я была такая, как вы все… Вы серьёзно хотите сказать, я бы думала, что была в Вюнсдорфе? Что это я каштаны собирала по дороге из школы? В восемьдесят бог знает каком году? (недоверчиво, растерянно) Споласкивала в жару ноги в бассейнчике… Училась на велосипеде кататься… На площадке у стадиона… И я что – я думала бы, что Агита моя мать? Что Марсель Хайруллин был моим отцом?
БЕЛЬСКАЯ: «Думала бы» – это очень слабо сказано. Эти воспоминания были бы вами. В самом буквальном смысле. Они были бы вашей сердцевиной. Самой настоящей, самой драгоценной вашей частью. В сравнении с этими картинками, в сравнении с этим прошлым, сегодня всегда было бы немножко душно, немножко фальшиво. Немножко на всё наплевать. Всё самое важное и подлинное тлело бы там, за толщей илистой воды. Так было бы всегда. Всю жизнь. Всю вашу тягучую, неуклюжую жизнь. По краям вашего зрения постоянно маячили бы картинки из прошлого. Постоянно дразнили бы вас. Вы вертели бы головой, без конца вертели бы головой, чтобы смотреть на них снова и снова, и снова, и снова, и снова.
КИРА: (через пять секунд) Вы ужасы какие-то рассказываете…
БЕЛЬСКАЯ: Мы не думаем, что это ужасы. Совсем наоборот. Мы упиваемся останками вчерашников. Мы сидим на них, как на кокаине. Мы не представляем, как может быть иначе.
КИРА: (отвернувшись от камеры) И Дана тоже? Вы сказали, Дана тоже?
БЕЛЬСКАЯ: Да.
КИРА: (качает головой) Я не могу этого представить. Извините, Таня. Я понимаю слова, которые вы говорите, но представить эту вашу толщу – увольте… Мне вообще не понять, каким образом Кирина жизнь может быть моей. И почему Кирина? Почему не Ингина? Или ваша? Или – не знаю – почему, например, не жизнь Франца Кафки? Жизнь Анны Ахматовой? У них тяжёлая была судьба, но всё поинтересней Кириной… Абсурд какой-то…
БЕЛЬСКАЯ: Да. Совершенно согласна с вами. Но мы не выбираем своих вчерашников. Помните? Одна постель, похожий мозг, похожее тело – ночь за ночью. От рождения до смерти.
КИРА: (в камеру, громко, возмущённо, словно уличив Бельскую в обмане) Но ведь я не боюсь ложиться спать! По-вашему получается, я сегодня ночью исчезну, как та, вчерашняя, которая с Брэд-Питом гуляла. Значит, я должна бояться, не правда ли? Люди же боятся смерти. Но я не боюсь ложиться спать, ни капельки! Я знаю, что проснусь завтра утром. Проснусь, как всегда. И буду дальше жить. Дальше, вы меня слышите!
БЕЛЬСКАЯ: Вы сказали «как всегда». Сколько раз вы просыпались? В своей жизни – сколько раз вы просыпались утром?
(Кира зажмуривается. Упрямо мотает головой.)
БЕЛЬСКАЯ: Сколько, скажите мне?
(Кира не отвечает.)
БЕЛЬСКАЯ: Почему вы плачете?
(Кира не отвечает.)
БЕЛЬСКАЯ: Пожалуйста, скажите мне, почему вы плачете?
(Кира не отвечает.)
БЕЛЬСКАЯ: Дана любит вас. Дана. Любит. Вас. Женщину, которая сидит передо мной на диване и плачет.
КИРА: (открывает глаза) Но она же даже не видела…
БЕЛЬСКАЯ: Видела. Дана видела женщину, которая сидит передо мной. Видела так, как умеет. Своими тремя ущербными колбочками.
(Лицо Киры болезненно искажается.)
КИРА: Значит, она любит не меня.
БЕЛЬСКАЯ: Дана. Любит. Женщину. Которая. Сидит. Передо мной. Дана и Александр – они оба любят женщину, которая передо мной. Любят, как умеют. Кого умеют.
(Четырнадцать секунд Кира молча глядит в камеру. Гримаса боли постепенно разглаживается.)
КИРА: (решительно) Таня, у меня к вам просьба. Пожалуйста, передайте Дане, чтобы она приехала в Юрмалу. Очень вас прошу. Я хочу, чтобы она приехала.
БЕЛЬСКАЯ: Вы же понимаете, что это невозможно. Даже если она всё сейчас бросит и в Берлин помчится, в аэропорт, если сразу прямой рейс на Ригу…
КИРА: (перебивает её) Я знаю. Часов шесть выходит в лучшем случае. Не раньше трёх утра. Я могу дождаться, не спать, но зачем я нужна, осоловевшая… Нет, я не про сегодня.
БЕЛЬСКАЯ: А про когда?
КИРА: Когда угодно. Если всё дело в телах, время не имеет значения.
БЕЛЬСКАЯ: (впервые с ноткой искреннего нетерпения) Но дело не в телах. Иначе бы Дана не боялась возвращаться. Ну поймите же наконец. Вы же умней нас с Даной вместе взятых. Дело в том, что они делают, эти тела. Простите за масло масляное…
КИРА: Спасибо за незаслуженный комплимент. Я уже всё поняла, Таня. Не потому, что умная, а потому что сижу перед вами. Я поняла уже, что тела делают нас по-разному.
БЕЛЬСКАЯ: Да. Да.
КИРА: Я именно это и имею в виду. Мы – не вторичны, нет, а – как бы сказать… (Закрывает лицо руками. Дважды покачивается взад-вперёд.) Не вторичны, а… Частичны… (Убирает руки от лица.) Частичны?.. Вы понимаете, что я хочу сказать?
БЕЛЬСКАЯ: Не уверена.
КИРА: Мы только часть того, что делается. Мы… (замирает) О, господи, кажется, поняла наконец… Этот несчастный шарф, про который Дана… Я поняла, к чему он. Просто надо учитывать не только сам шарф. Всю историю надо брать в расчёт. Не важно, один ты кусочек или километры кусочков, сшитых нитками кое-как. Есть же тоннель ещё. В тоннеле
БЕЛЬСКАЯ: Кажется.
КИРА: Мы сидим в своих головах такие спесивые, такие важные, как петухи на верхней жёрдочке. Сидим, распускаем фантомные перья. Мы думаем, что наши тела – это машины для производства наших «я». Нам невдомёк, что в наших мозгах и в телах наших столько всего ещё делается, кроме нас. И вокруг – сколько всего вокруг творится, кроме нас! Между телами, с участием тел… А мы как шарф с манией величия: свято уверены, что вся Исландия только для того и существует, чтобы мы пестрели узорами своими…
(Меняет позу: спускает ноги на пол и подаётся вперёд, не отрывая глаз от камеры. Кладёт руки на колени, крест-накрест.)
Я обращусь к Дане напрямую, можно? Вы просто покажите ей запись, хорошо? (не дожидаясь согласия Бельской) Dana, wir kennen uns nicht, und wir werden uns nie kennenlernen. Das spielt aber gar keine Rolle, hören Sie? Sie wissen doch, ich bin nur ein kleines Einzelstück eines Schals, der von tausend Menschen gestrickt und durch irgendeinen Tunnel gezogen worden ist. Wenn Tanja nicht lügt, wenn Sie wirklich diesen Menschen lieben, den Sie jetzt auf dem Bildschirm sehen, dann machen Sie sich bitte keine Sorgen. Der liebt Sie auch.Ichliebe Sie nicht, ich kenne Sie nicht, aber der Mensch, den Sie sehen – der liebt Sie. Ich spüre es. Kommen Sie nach Jurmala. Bitte. Nicht meinetwegen. Wegen diesem Menschen.
(«Дана, мы с вами не знакомы, и мы никогда не познакомимся. Но это не имеет никакого значения, слышите? Вы же знаете, что я всего лишь кусочек шарфа, который связала тысяча человек, чтобы протянуть через какой-то тоннель. Если Таня не врёт, если вы действительно любите человека, которого видите сейчас на экране, то прошу вас, не переживайте. Он тоже вас любит.Яне люблю вас, я не знаю вас, но человек, которого вы видите, – он любит вас. Я это чувствую. Приезжайте в Юрмалу. Пожалуйста. Не ради меня. Ради этого человека».)
***
Договорив, Кира резко встаёт и уходит влево, неловко пряча лицо от камеры. Скрыть новые слёзы ей, конечно, не удаётся – они потекли ещё на словах «я не люблю вас». Несколько секунд слышны шаги босых ног. Открывается и тут же хлопает дверь. Восемь отрывистых раз приглушённо лает собака. Кира что-то говорит ей за стеной. Затем, через полминуты тишины, совсем рядом с камерой раздаётся звонок в стиле ретро – дребезжащий сигнал советского телефона с вертушкой.
— Да, Инга, слушаю вас… — отвечает Бельская неожиданно слабым, хрипловатым голосом. — Не орите на меня, Инга… Да, я знаю, что вы всё слышали… Послушайте, если вы не прекратите орать, я повешу…
Шуршание пальцев по пластмассе. Конец записи.
Концы Холодной войны
В начале третьего мой бесконечный юрмальский день всё-таки кончился. Я задремал прямо на стуле, прямо в середине очередного монолога Бельской о чём-то умном и страшно интересном.
Бельская была в маниакальном состоянии. Она бы проговорила всю ночь, и я, конечно же, всю ночь просмотрел бы ей в рот, случись эта ночь лет на десять раньше. Но меня сморило, неизящно и бесповоротно. Даром что в половине второго наглотался кофе. Когда Бельская заметила, что мой подбородок уткнулся в грудь, она постучала меня по руке, и я сомнамбулически переполз на Сашкину кровать, даже не извиняясь особенно. До четырёх спал в одежде; потом очнулся и героически слез на первый этаж, в туалет. На обратном пути сбил две стопки книг, механически составил их обратно, разделся и с наслаждением зарылся в чужое постельное бельё, не стиранное три недели. Как в старые добрые времена эпических пьянок в дружественных общагах.
Дверь в комнату Бельской, между тем, была закрыта. За дверью было тихо, и свет из-под неё не просачивался. В общем, заключил я во время вылазки в сортир, Бельская тоже каким-то образом сумела заснуть.
Вывод, на моё счастье, оказался ошибочным.
Но я забегаю вперёд. Сначала надо рассказать про это самое счастье. Оно привалило утром.
Утром, в первое мгновение после пробуждения, мне показалось, что я проснулся стихийно, от яблочной прохлады и первых солнечных пятен, вспыхнувших на стене Сашкиной комнаты. Но в следующее мгновение иллюзия мирной дачной зари разлетелась вдребезги.
— А-ле-ксан-дар! — повторно заорали с улицы. — А-ле-ксан-дар, доброе утро!
Голос опять был женский и опять совершенно не знакомый. Точно не Инга, точно не Бельская и точно не Кира. Я перекатился на край кровати, подтащил ближе свои штаны, скомканные на полу, и выудил из них телефон. Телефон показал мне без трёх минут семь и одно новое сообщение, отправленное с незнакомого номера.
«Константин извините если бужу, — прочитал я. — Это Валентина Свирчук из янтарной обители. К нам приезжали российские журналисты по поводу Александра. Мы сказали что его у нас нет. Высока вероятность что они поедут к вам. Александр просит передать чтобы вы с ними не разговаривали. От себя могу только поддержать его просьбу. Валентина»
— А-ле-ксан-дар! — в третий раз проорали на улице. — Доброе утро!
Я бесшумно опустил телефон на штаны и какое-то время терпеливо любовался солнечными пятнами на стене. Хорошо помню, как от раздражения в голове сложился рекламный слоган к неснятому фильму Никиты Михалкова: «Они русские журналисты. Это многое объясняет».
— Алексаааандр! К вам пришли с Русской службы Би-би-си! Доброе утро! Мы хотим поговорить с вами! Если можно!
— Скажи, что мы на его стороне, — равнодушно предложил мужской голос.
— Александр, мы на вашей стороне!
Внезапно я вспомнил про Бельскую. Из её комнаты до сих пор не доносилось ни звука, но было ясно как день, что рано или поздно внештатные служители Би-би-си растревожат её своими воплями и она выйдет смотреть, в чём дело. Я должен был её предупредить.
Стараясь не производить вообще никаких шумов, я сполз с кровати и двинулся на четвереньках среди Сашкиных книг, то и дело одёргивая трусы, чтобы из них не торчало чего не надо. Пока добирался до порога комнаты, спланировал дальнейшие действия: встану к стене напротив двери Бельской, приложу палец к губам и буду ждать, пока
— А-ле-ксан-дар! А-ле-кса…
Вопль оборвался – его перебил другой женский голос.
— …сейчас нет дома.
Наконец-то. Наконец-то я узнал хоть один голос, звучавший под Сашкиными окнами. Осмелев, я встал на ноги и, полусогнувшись, подкрался к выходу на веранду. Там, у приоткрытых створок двери, сел на корточки.
— Нууу нет, это вы, простите, кто такие! — тем временем парировала Бельская вопрос российской прессы. Возмущения в её голосе не было и в помине – она говорила хлёстко и весело, словно подшучивала над старыми знакомыми.
— Мы с Русской службы Би-би-си. Мы хотели бы эээ задать вопросы господину Лунину касательно эээ инцидента, который состоялся эээ…
— Сссссэ! Русской службы! Би-би-си! — воскликнула Бельская в экстазе. — Ой, как здорово, что вы пришли. А камера, простите, зачем у товарища мужчины? Вы же вроде как радио? Неужели вы теперь в телевизоре тоже есть?
— Нет эээ, к сожалению, мы только в радиоэфире, но эээ видеозапись эээ – при помощи видеозаписи легче расшифровывать интервью…
— У нас появится скоро видеовещание в интернете, — выдвинул альтернативную теорию равнодушный мужчина. — Мы бета-версию обкатываем…
— Да что вы говорите! — ахнула Бельская. — Ой, как здорово. Русская служба Би-би-си – в ногу со временем. Кто у вас там нынче редактором, не напомните?
— Эээ… — сказал мужчина.
— Мы фрилансеры на самом деле, — выручила его женщина. — Но эээ тесно сотрудничаем с эээ Русской службой Би-би-си, покрываем им Прибалтийский регион…
— Это невероятная ответственность, — очень серьёзно сказала Бельская, — покрывать Прибалтийский регион. Здесь столько происходит инцидентов, бередящих души русских слушателей. Чем могу вам помочь? Александра нет дома, я за него.
— А может, как-то его можно найти? Вызвонить как-то? — предположила женщина.
— Нет. В данный момент никак нельзя. Спрашивайте меня.
— А вы… А вы… — впервые растерялась женщина.
— Мы с Александром вместе работаем, — заявила Бельская, понизив голос. Я напрягся, боясь не расслышать дальнейшее из-за птиц, щебетавших на яблоне. Опасения были напрасны: чёткую, гранёную речь Бельской можно было бы разобрать, перейди она хоть на шёпот. — Мы ведём совместные исследования в области философии математики. Занимаемся проблемами онтологии многоугольников… Ханна. Ханна Арендт.
Судя по тону, она протянула российской прессе руку для знакомства.
— Очень приятно. Елена. Эээ Ханна… Как вы сказали?
— Ханна А-рен-д-т. Немецкий философ.
— Очень приятно, Ханна!
Мне пришлось опуститься с корточек на колени и упереться головой в дверную раму. Руки невольно схватились за живот. Казалось, ещё немного – и я разрыдаюсь от смеха.
— Только должна сразу предупредить, — сказала Бельская. — Я еврейка. Немецкая еврейка. Это ничего?
— Да вы что, конечно, ничего!.. — засмеялась женщина – сначала растерянно, потом вроде бы даже смущённо. — Это совершенно не имеет значения!.. Вы так хорошо по-русски говорите! Скажи, Глеб?
— Обалденно, — искренне сказал мужчина.
— Спасибо, — сказала Бельская. — Моё детство прошло в ГДР, в условиях крепкой дружбы с Советским Союзом. Мои родители были верными членами Социалистической единой партии Германии. Они вырастили меня в атмосфере глубочайшего уважения и любви к языку Пушкина и Ленина. К сожалению, те времена прошли. Но русский язык навсегда в моём сердце.
Прессе понадобилось несколько секунд, чтобы переварить это откровение.
— Ну надо же… Ну надо же… — в конце концов простонала женщина. — Эээ Ханна, вы, несомненно, в курсе вчерашних событий, которые произошли вчера эээ в университете…
— Микрофон включи, — процедил мужчина.
— Извините, Ханна… Эээ Ханна, вы, несомненно, в курсе вчерашних…
— Конечно, я в курсе, — перебила Бельская. — Но я не знаю, какие детали уже стали достоянием общественности. Я бы не хотела без предварительного обсуждения с Александром разглашать конфиденциальную информацию.
— Да-да, естественно… Эээ… Нам известно, что вчера профессор Лунин потребовал у эээ – потребовал, чтобы руководство Рижского университета прикладных наук прекратило травлю аспиранта Юриса Клявиньша эээ – чтобы немедленно прекратилось умышленное замалчивание результатов его научной работы…
— Что вам известно о работе Юриса Клявиньша? — спросила Бельская с театральной угрозой.
— Только ключевые выводы эээ – только в общих чертах. Нам стало известно, что Юрис эээ просчитал математически все возможные исходы эээ Холодной войны и доказал математически, что СССР должен был одержать победу в Холодной войне, если бы советское руководство во главе с эээ Горбачёвым…
— Ну, или в этом направлении что-то, — яростно вмешался мужчина. — Не слушайте её, это у неё фантазия перегрелась. Мы не знаем подробности. Подробности же скрывались всё это время, да? Тщательно скрывались. Мы не знаем подробности.
— Да-да, мы не знаем никаких подробностей, — поправилась женщина. — Мы эээ хотели бы поговорить об Александре. Эээ Александр Лунин – выдающийся русский математик, эээ его работы широко известны за рубежом. Вы не могли бы рассказать нам немного об Александре?
— С огромным удовольствием, — сказала Бельская. — Для меня большая честь работать с профессором Луниным. Ещё будучи студентом, он демонстрировал высший математический пилотаж. На втором курсе он на спор решил первую половину знаменитой теоремы Пифагора. Над второй половиной теоремы Пифагора впоследствии десять лет бился знаменитый гений-отшельник из Санкт-Петербурга Григорий Перельман. Все знают, что Перельман отказался от миллиона долларов. Но немногие знают истинную причину отказа. «Отдайте миллион Лунину, — написал тогда Перельман Филдсовскому комитету. — Вторая половина, по сравнению с первой, проще пареной репы. Шура давно б её решил, если б у него не было дел посерьёзней». Но Лунин наотрез отказался от миллиона и вообще попросил его не упоминать, потому что считает своё студенческое решение недостаточно красивым. К тому же, он самый скромный человек в Европейском союзе. В прошлом году Александр собственноручно досчитал до конца число пи. Этим летом, буквально на днях, прямо здесь, на Рижском взморье, Александр решил проблему квадратуры круга. Но это сугубо off the record, ладно? Александр опасается, что человечество ещё не готово к его открытиям. Глядя на вас, я вынуждена с ним согласиться. Хватит столько?
— Эээ… А…
— Хватит столько, я спрашиваю?
— Ханна, спасибо огромное, но эээ мы бы ещё очень хотели поговорить с самим Александром… Ханна, вы сказали, что в данный момент…
— Значит, хватит.
Послышался звук открываемого замка. Калитка коротко скрипнула и немедленно захлопнулась. По дорожке, выложенной мшистым кирпичом,
Российская пресса ещё какое-то время собачилась у забора. Но я её больше не слушал. Я срочно натягивал штаны, забыв про риск засветиться в окне. Бельская не сразу поднялась на второй этаж – сначала зашла в санузел и пробыла там минуты три. За это время я успел вытащить из сумки свежую рубашку, надеть её, прополоскать рот водой из чайника на как-бы-кухне, взъерошить клешнёй свалявшиеся волосы, разглядеть фотографии старой Юрмалы на стенах коридорчика, вернуться в комнату, сесть на стул и опешить, заметив связку Сашкиных ключей на столе справа от своего ноутбука. То есть там, где я оставил её накануне, сразу после прихода Бельской.
До того момента я не задумывался, каким образом Бельская открыла запертую калитку. Теперь задумываться было бесполезно: единственное объяснение, которое вообще могло прийти мне в голову, отпадало сходу. Бельская не брала ключи со стола.
Для верности я пощупал по очереди все три ключа. Потёр каждый двумя пальцами. Убедился, что они по-прежнему металлические.
Когда внизу громыхнула дверь санузла и шаги Бельской застучали по лестнице, я отдёрнул руку. Поднялся со стула.
— Доброе утро, Костя, — сказала Бельская, остановившись на пороге Сашкиной комнаты.
Подвороты её джинсов и мягкие туфли без каблука были в песке. Судя по остаточным песчинкам, в похожем состоянии не так давно находился и чёрный джемпер, но его отряхнули. Волосы Бельской местами лежали плашмя, местами свисали слипшимися хвостиками.
— Доброе утро, — ответил я.
— Я на залив сбегала, искупалась. Вода очень хорошая.
— Надо бы мне тоже…
— Вас эти разбудили? — Бельская повела головой, указывая на улицу.
— Да. Лихо вы с ними…
Бельская стряхнула песчинку с джемпера.
— Я эту падаль узнала, — сказала она равнодушно. — Запомнила её прошлой зимой. Знакомая кинула мне ссылку. Слезь, говорит, со своих небес на минуточку. Глянь, чего на родине в прайм-тайм показывают без закадрового смеха. Может, помните? То ли на НТВ, то ли на «России» рассказывали, как в Европе у родителей детей отбирают с утра до вечера. И девица эта, Елена, изображала в кадре норвежскую мать. Лопотала что-то на страшном английском.
— Нет, — я покачал головой. — Не помню этот конкретный вы… — Я чуть не сказал «высер». — А мне – Валентина мне эсэмэску прислала из клиники. Предупредить как раз про этих. Они в клинику сначала явились. Я думаю подождать щас немножко и пробраться туда как-нибудь, в «Обитель». Огородами…
Бельская вяло покивала.
— Удачи вам, Костя. Я, наверно, посплю пока… Как-то не вышло у меня ночью поспать… Передавайте Саше привет. Только… — Она посмотрела на меня взглядом, которого я от неё совсем не ожидал: беззащитным, почти умоляющим. — Не говорите ему сегодня, пожалуйста, про мой – про видео с Кирой, которое я вам показала.
— Хорошо, конечно, ни в коем случае, — страстно пообещал я.
Несколько секунд мы молча стояли друг напротив друга. Я ждал, когда Бельская развернётся и пойдёт к себе. Репетировал про себя фразу «Спокойного утра!», чтобы непринуждённо сказать ей вдогонку. Бельская смотрела на пол и щурилась, как будто читала названия книг на вершинах Сашкиных стопок. Из общего хора птиц, щебетавших в саду, выделялось какое-то особенно пронзительное пернатое, издававшее сверлящий многотактный писк.
— Как же хорошо было бы вот так вот заснуть… Заснуть и больше… — Бельская подняла глаза. — Костя, это совсем ужасно, да? То, что я сделала? Как вы думаете?
— В смысле? — обалдел я. — Почему «ужасно»? По-хорошему, их надо мордой по забору возить…
Какое-то долгое мгновение она растерянно смотрела на меня. Потом поняла, кого я имел в виду. Безрадостно улыбнулась.
— Ааа, вы про этих…
— А вы про что?
— Так, чепуха. — Она развернулась и договорила уже на ходу: — Простите. Не обращайте внимания на мои заскоки.
Пожелать ей спокойного утра я не успел. Она зашла к себе в комнату и быстро закрыла дверь.
Нася
Завтракать я пошёл на улицу с ресторанами. Не хотел греметь в как-бы-кухне напротив спящей Бельской и не хотел давиться с утра консервами или хлопьями всухомятку.
Пока уходил, пережил два приступа стыда. Сначала поймал себя на том, что трушу: прикидываю на полном серьёзе, как бы улизнуть из дома огородами, не попадаясь на глаза напёрсточникам с телекамерой. Потом задумался, не стоит ли взять с собой Сашкин портфель. А то уж больно пытливая она, эта Бельская. Глядишь, проснётся, опознает портфель, полезет утолять тягу к знаниям, а там же дневник, а в дневнике всё настолько лично, что лишь самые-самые близкие люди, которые пять лет Сашку не видели, которые треплются с ним в чате раз в квартал про новый альбом БГ и сериалы фантастические, – дааа, короче, только такие безупречно родные люди имеют право совать нос.
Короче говоря, из дома я в конце концов вылетел пулей, удирая и от своих мыслишек, и от стыда за них. Сашкин портфель при этом, естественно, взял. Придумал себе солидную отмазу: отнесу владельцу в клинику, чтоб ему было спокойней. Даже, по-моему, верил в эту отмазу минут пять. Пружинящим шагом, с портфелем через плечо, промчался по кирпичной дорожке, открыл калитку, храбро вышел на улицу Викторияс. Огляделся.
Никакой парочки с камерой в поле зрения не было. Был только прозрачный утренний мир прибалтийского образца. Пахло близкой осенью, морем и какой-то строительной химией. На латаном асфальте валялись осколки солнца, горевшего в безоблачном небе за деревьями.
Я дошёл до улицы с ресторанами и съел яичницу в первом же открытом заведении. Заодно почитал новости. Поделился чьей-то надрывной колонкой. Написал жене. Выпил кофе. Попросил счёт.
Пока ждал счёт, повторно открыл новости. Русскоязычные редакции, работающие по московскому времени, только начинали просыпаться, но за минувшую четверть часа аж три издания в моей ленте успели вывесить обновления, от которых мне поплохело.
8:16. «Русский математик, вычисливший победу СССР в Холодной войне, попал в рижскую психбольницу». Сопроводительная картинка – фотография Горбачёва и Рейгана в Рейкьявике.
8:09. «Латвийская полиция отправила в психиатрическую больницу российского математика, рассчитавшего альтернативный финал Холодной войны. Ждём реакции МИДа, запасаемся попкорном». Картинка – чёрно-белый Хрущёв с разинутым ртом и ботинком на трибуне ООН.
8:02. «Российский математик доказал победу СССР в Холодной войне, устроил дебош в латвийском университете и попал в психбольницу». Эту формулировку снабдили снимком ядерного взрыва. На грибовидное облако, естественно, нашлёпнули E
Я нажал ссылку над облаком.
«Российский математик, работающий в Латвии, математически доказал, что Советский Союз одержал бы победу в Холодной войне, если бы не началась перестройка. Как сообщает Delfi.lv, открытие вызвало громкий скандал в Рижском университете, где…»
Я перешёл к исходному сообщению. Несколько секунд тупо разглядывал время публикации. 23:46. Без пятнадцати полночь. То есть (понял я, закончив тормозить) портал Delfi.lv написал про Сашку ещё накануне. Примерно в то же время, когда на улицу Викторияс явилась Бельская.
«Российский математик, приглашенный прочитать серию лекций в Рижском университете прикладных наук, устроил дебош на факультете статистики и экономического анализа.
По словам очевидца инцидента, в пятницу около полудня учёный из России ворвался на факультет «в невменяемом состоянии» и заявил, что никого не выпустит, пока руководство университета не обнародует сенсационное открытие его аспиранта. Россиянин утверждал, что под его научным руководством молодой рижский математик доказал, что перестройка помешала Советскому Союзу одержать победу в Холодной войне.
Работники факультета вызвали полицию. Математик был доставлен в ближайший участок. Поговорив с дебоширом, полицейские препроводили его на обследование в Центр психиатрии и наркологии на улице Твайка. Как сообщили порталу Delfi в Госполиции, скоре всего, учёный стал жертвой нервного срыва. Сопротивления при задержании он не оказал.
Связаться с аспирантом, рассчитавшим конец Холодной войны, пока не удалось».
Я перескочил на главную страницу, чтобы прочитать свежие сообщения, но ничего свежей там не было. Раздел «Последние новости» обрывался полуночной заметкой про Сашку. На латышской версии было то же самое. Помню, я даже разозлился немного. Подумал в сердцах: вот оно как. Российские тележулики ни свет ни заря носятся с камерой по Юрмале, “Янтарную обитель” осаждают, под окнами орут во всю глотку, а горячие латвийские журналисты портала Delfi дрыхнут как сурки. Ленту обновить не могут.
Только я занёс палец, чтобы уйти с Delfi.lv, как телефон задрожал. На экране всплыл очередной неизвестный номер. Поколебавшись, я принял звонок. Поднёс к уху свой глючный андроид.
— Константин Зарубин.
— Ишь ты! Какие мы стали европейцы, — припечатал меня бодрый женский голос. — Ни «алё», ни «чё», ни «да» тебе. Как неродной прям. Константин! Зарубин! Ты где, Константин Зарубин, щас находишься?
Я не узнал ни голос, ни запанибратство. Но из контекста выходило, что это Сашкина сестра.
— …Настя?
— Настя, Настя! Кто ж ещё!
— Привет, Настя! Очень рад тебя слышать! Я в Юрмале. Завтракаю в кафе… Молодой человек, не подскажете, как эта улица называется?
— Йомас, — сказал сонный официант, поставив передо мной шкатулку с чеком и жвачкой.
— Спасибо!.. На улице Йомас. Тут Сашин дом недалеко.
— Понятно всё с тобой, — сказал боевой голос из телефона. — Слушай, Константин Зарубин. Я машину взяла в аэропорте напрокат, еду в больницу Сашкину. Ты собираешься туда после завтрака своего? А то давай подхвачу. Только не на Йомас – там же пешеходка, верно? Переходи на параллельную. На Лиенес которая. Не ближе к морю которая, а дальше от моря.
Настя младше Сашки на два года. В семье её всегда называли «Нася». Я, как друг семьи, тоже всегда называл её Насей. По состоянию на то августовское утро, я не видел Насю семнадцать лет. Как она переехала с мамой в Израиль, так я её и не видел. Помнил её милой застенчивой девушкой, из которой каждую реплику приходилось тянуть клещами. Помнил, что она хотела стать врачом, и знал от Сашки, что стала.
— Хорошо, — сказал я. — Сейчас перебегу. Спасибо, Настя!
— Да ты погоди, погоди благодарить-то… Ладно! До скоренького!
На параллельную улицу можно было перейти по Викторияс, мимо Сашкиного дома. Так получалось ближе всего. Но идти по Викторияс было стрёмно. Поэтому я объяснил себе, что хочу разнообразия. Сунул в шкатулку восемь евро, пожелал официанту хорошего дня и пошёл другим путём.
Минут через десять серый форд под управлением Наси подобрал меня с тротуара на улице Лиенес.
— Ой ты ёжкин кот, — сказала Нася, пока я пристёгивался в пассажирском кресле. — Полысел-то! Потускнел-то как!
Здесь впору написать: «Я чуть не поперхнулся». Но я ничего не жевал и, соответственно, ничем не поперхнулся. Просто ответил правдой на правду:
— Ты, Нась, тоже отлично выглядишь.
Не знаю, как поставить «пышет здоровьем» в прошедшее время. Скажу в настоящем: Нася пышет здоровьем. В конце концов, это и сейчас правда. Нася выглядит, как человек, который хорошо питается, много занимается спортом, никогда не унывает, никогда ничем не болеет и постоянно проживает на берегу Средиземного моря. Если Сашку можно брать безо всяких проб на роль страдающего гения, то Насе надо прыгать по крышам и метать ножи в киноагитке про подвиги израильского спецназа. Сильные руки, бронзовая кожа, улыбка в сто белых зубов, длинные чёрные волосы, туго стянутые в хвост, – всё на месте.
— Ой, спасибочки, — сказала Нася, выкручивая руль. — Ну, давай, рассказывай.
Я открыл рот, но меня перебила система навигации. Она объявила громким британским голосом, что поворот направо через триста метров.
— О-кей, — раздельно сказала Нася. И, не дожидаясь моей реплики: — Ты Сашку видел ведь? Как он там? Я врачиху его допросила по телефону. Валентину которая. Психоз, тоже мне… — Она скептически фыркнула. — Откуда у Сашки психоз? Он как танк всю жизнь. Мне б такие нервы.
— Тут история такая… Сашка… Эээ… Сашка…
Я опустил глаза и почесал Сашкин портфель у себя на коленях. Я не знал, как начать. Не знал даже, с чего начать – с Киры или с Клявиньша. Допустим, с Клявиньша. «Сашка два года стеснялся напомнить своему аспиранту, что ход человеческой истории не поддаётся математическим выкладкам». Ммда. Но не с Киры же? «Сашка приехал в Юрмалу, чтобы караулить на пляже женщину, которая никогда не ответит ему взаимностью, потому что, во-первых, каждый день просыпается другой личностью и, во-вторых, уже влюблена в какую-то немку».
И то, и другое казалось чистейшей правдой. Романтические и прочие приключения себе на жопу Сашка отыскал на абсолютно ровном месте. Но язык не поворачивался говорить правду в таком ободранном виде. Правда, лишённая подробностей, всегда похожа на ложь, если речь о тебе или твоих близких. Моя резиновая совесть, которая запросто позволила мне прочесть Сашкин дневник, вдруг упёрлась рогами в грунт. Приравняла ободранную правду к предательству.
— Да ты не жмись, — в конце концов не выдержала Нася. — Тут все свои. Что «Сашка»?
Я достал телефон, открыл Delfi.lv и скороговоркой зачитал вчерашнее сообщение. Что называется, спрятался за чужими словами.
— Хи-хи, — сказала Нася без каких-либо эмоций. — Очень смешно. Это ты, что ли, написал? В фейсбуке у себя?
После такой реакции не выдержал я. Сорвался. Атлетичная женщина за рулём была насквозь чужим человеком, я не узнавал в ней ничего, кроме очертаний лица, да и лицо при нашей последней встрече в прошлом тысячелетии было гораздо круглей и пухлей. Но мои попытки хранить с этой чужой, непостижимой Насей учтивую дистанцию явно никуда не вели.
— Да ты чего, Нася? В каком, на хрен, фейсбуке? — Я сунул телефон ей в лицо. — Это новости! Латвийские! Дельфы эль вэ!
— Убери! — проорала Нася. — Дорогу загораживаешь!
— Извини! — проорал я, отдёргивая руку. — Извини. Извини. Это новость. Честное октябрятское. Натуральная новость. На всех сайтах уже висит. В семь утра, — я махнул телефоном куда-то назад, — телевизионщики российские к Сашкиному дому припёрлись. Интервью хотели взять…
— Чегоооо? Интервью? Про что? Про войну Холодную? Что перестройка нам не дала Америку победить?
— А чё ты смеёшься? Вот именно про это.
Нася покачала головой, не закрывая рта.
— Ну-ка прочитай ещё раз, — скомандовала она. — Дельфийский оракул твой или как его там – прочитай ещё раз.
Я начал повторно оглашать заметку. На этот раз читал с выражением и расстановкой, не торопясь. Дальше слов «…под его научным руководством молодой рижский математик доказал, что перестройка помешала Советскому Союзу одержать победу в Холодной войне» читать не понадобилось. Нася взвизгнула и ударила по тормозам. Меня так тряхнуло, что телефон вылетел из рук и, стукнувшись о панель, соскользнул под ноги.
Иными словами, мы встали как вкопанные посреди дороги. Улица была уже какая-то боковая, тихая.
— Наська!!! Ты чего?!
— Ни… Ни… — всхлипнула она, уткнувшись лбом в руль. — Ничего… Перестройка… Ааааа… Помешала… Ааааа… В Холодной войне, ёжкин кот… Ааааа…
Я выждал секунд пятнадцать. Потом робко спросил:
— Наська?.. Ты ведь смеёшься, да?..
— Нет, блин! Рыдаю! — Она повернула голову и ласково посмотрела на меня покрасневшими от смеха глазами. — Ты «Твайлайт Страгл» знаешь, Константин Зарубин?
Глаза, подумал я не к месту. Глаза у неё вроде те же, что раньше.
— Что? — не понял я.
— We shall bear the burden of a long twilight struggle! — пафосно произнесла Нася, подражая британскому голосу навигатора. — «Схватка в сумерках». Игра такая настольная. Никогда не слышал? Сашка не рассказывал?
Я честно помотал головой.
— Понятно. — Нася оторвалась от руля и расправила мускулистые плечи. — Понятно всё с тобой, Константин Зарубин.
Схватка в сумерках
Twilight Struggle – настольная игра-стратегия для двух игроков. Мы с женой её потом купили в Стокгольме. Убивали в тысяча первый раз время в магазине фантастики и сопутствующих товаров в Старом городе, увидели стильную коробку на полке и не смогли пройти мимо.
Правда, так толком и не поиграли до сих пор. Два раза красиво раскладывали всё на столе, любовались фишками, правила вслух читали по очереди. Мы думали, настольная игра – это как в детстве: бросил кубик, прошёл на три клетки вперёд, слетел по стрелочке на двадцать клеток назад, пропустил ход, походил чужой фишкой. И так далее, пока одна половина играющих не ушла есть торт, а другая умерла от скуки или посралась из-за вечного вопроса, надо ли перебрасывать кубик, скатившийся с игрового поля на ковёр.
Но куда там. Оказалось, что у взрослых всё гораздо серьёзней. Мы с женой, пока разбирались в правилах, заработали себе по новому комплексу неполноценности. В интернете висит куча хвалебных рецензий на Twilight Struggle, и чуть ли не каждый рецензент поражается, как мало в этой игре правил и до чего же они простые. Мы только нервно хихикали, когда это читали. Потом штудировали на форумах многостраничные дебаты о расстановке фишек, смотрели обучающие видео и пытались представить, как же тогда выглядят игры с непростыми правилами. И что за сверхчеловеки в них играют.
Последнее предложение, впрочем, для красного словца. Со времени той поездки в Юрмалу я знаю как минимум двух сверлюдей: Александра Лунина и Юриса Клявиньша. Клявиньш, когда у него просветы в депрессии, даже в международных турнирах участвует по настольным стратегиям. На европейском чемпионате по Twilight Struggle однажды занял третье место.
Сашка тоже игры любил всегда. Шахматы, прежде всего. В соревнованиях не участвовал, но играть уламывал всех, включая Насю и меня. Нася, как я узнал в Юрмале, шахматы в детстве ненавидела. Соглашалась на партию, только если Сашка деньги ей свои отдавал карманные или домашку делал за неё втихаря от родителей. Видимо, оно того стоило: Нася и соображала хорошо, и продувать братцу не желала ни за что. С ней интересно было играть. Не то что со мной. Я вечно путался в правилах, вечно делал ошибки дурацкие. А главное, мне было параллельно, что я проигрываю. С поражением я смирялся ещё до первого хода. Но зато денег не просил. А домашку, как отмечалось выше, мы в любом случае делали вместе.
Сашка и в математику, пожалуй, пошёл из-за шахмат. Помните, я в самом начале рассказывал, как рядом с нашей старой квартирой закрылась библиотека и родители принесли мне оттуда «Дом скитальцев» Мирера? Они тогда же приволокли целый рюкзак научно-популярных книжек 60-70-х годов. Почти во всех были смешные иллюстрации, населённые карикатурными человечками. Вы, наверное, знаете такие иллюстрации: везде носы картошкой, разинутые рты-овалы, развесистые усы, глаза как лягушачьи икринки. Всё чёрно-белое, штриховое.
Среди тех шедевров советского научпопа была «Комбинаторика» Наума Яковлевича Виленкина. Я её сразу подарил Сашке. То есть нет, забудьте. Не сразу. Жмотился недели две. Потом здравый смысл и дружба пересилили жадность. В «Комбинаторике» на каждой странице формулы и уравнения. Я, во-первых, никогда бы через них не продрался самостоятельно. А во-вторых, там была глава «Комбинаторика на шахматной доске».
Родись мы лет на пятнадцать позже, я бы сказал, что эта глава вынесла Сашке мозг. А так не знаю, какое выражение употребить. Произвела неизгладимое впечатление? Мы тогда только перешли в шестой класс, и Сашка ещё не догадывался, что бывает такое счастье. Два в одном! Шахматы и математика! Да ещё такая красивая математика. У Виленкина в главе про шахматы, например, есть раздел под заголовком «Блуждания по бесконечной плоскости».
— Изучим теперь случай, когда ладья перемещается в любом направлении! по бесконечной доске! Решим следу-ю-щу-ю задачу! Шахматная ладья находится в начале на поле О – в скобочках координаты ноль-ноль – бесконечной во всех направлениях шахматной доски! Сколькими способами может она попасть на поле А, координаты пэ ку, сделав эн ходов? Считаем, что ладья за один ход перемещается на соседнее поле! В силу соображений симметрии достаточно рассмотреть…
В общем, кончилось всё это в Мюнстере, диссертацией по комбинаторике. Ну, и в Риге тоже это кончилось – научным руководством над аспирантом Юрисом Клявиньшем.
У Клявиньша поначалу была другая тема и другой главный научрук – пожилой профессор в отставке, многолетнее светило Латвийского университета. Он опекал Клявиньша всего несколько месяцев. Потом у профессора вышел из ремиссии рак, а повторная терапия не помогла. Хоронили его с почестями. Даже президент Латвии говорил речь.
Сашку примерно в то же время угораздило приехать в Ригу на конференцию. На приветственном фуршете его напоили, охмурили и уговорили взяться за Клявиньша. Никто при этом не обмолвился, что у того депрессивное расстройство. И тем более никто не объяснил, что обострение или смягчение этого расстройства мало зависит от внешних обстоятельств.
На следующий день, в ходе ознакомительной встречи со своим нечаянным аспирантом, Сашка натурально перепугался. При этом Клявиньш был в относительно рабочей форме: и до университета сам доехал, и на вопросы, связанные с математикой, отвечал пространно. Как позднее объяснила его мама, смерть научрука стала для Юриса если не праздником, то, во всяком случае, облегчением – престарелое светило туго соображало и много брюзжало, и аспирантов на растерзание ему давали для того, чтобы оно не впало в пенсионную хандру от чувства собственной ненужности.
Но Сашка, человек со стороны, не разглядел у Клявиньша никакого облегчения. Клявиньш, представший ему, был в трауре и шоке. Вопросы по теме, оставшейся в наследство от профессора, отдавались в его глазах болью утраты и скорбной апатией. Короче говоря, Сашка взял в голову, что осиротевшего аспиранта надо взбодрить и отвлечь. Вышибить клин клином. Он решил спросить у Клявиньша, какой проблемой тот занялся бы в идеальном мире, где царит бескрайняя академическая вольница, где гранты отстёгивают на свободный творческий поиск, где выбор темы для диссертации – вопрос вдохновения и страсти, а не компетенции научрука и воли тараканов в его голове.
Правда, про идеальный мир и его кардинальные расхождения с реальностью Сашка ничего не сказал. Только подумал (он постоянно об этом думает). А вслух спросил что-то беззубое. Что-нибудь вроде: «А в целом, какой вас вопрос больше всего занимает, Юрис? Что вот лично вас заводит больше всего?»
И Клявиньш честно признался, какой вопрос его заводит: «Если Twilight Struggle сделать комбинаторной игрой, кто побеждает на последнем ходе?»
Сашка сто раз объяснял мне, чем комбинаторные игры отличаются от некомбинаторных. Ещё в школе объяснял. Но в моей голове такие тонкости двадцать лет не держатся. В то августовское утро в Юрмале Насе пришлось просвещать меня с нуля:
— Комбинаторная – это – ну как тебе разжевать… — сказала она, паркуясь на гостевой стоянке у высокого белого забора, окружавшего «Янтарную обитель». — Если чисто комбинаторная игра – это и не игра, в общем-то. В бытовом смысле слова. Это занудство для математиков такое. Нужно, чтобы два игрока. Ходят строго по очереди, и никакой информации скрытой. Никакого элемента случайности – никаких игральных костей там, никаких перетасованных карт. Все условия заданы от начала до конца. В комбинаторной игре потенциально всё просчитывается насквозь. И один игрок обязательно выигрывает – ничьи не может быть. Если обычные игры брать… — Нася заглушила двигатель и отстегнулась. — Ну, го – очень комбинаторная игра. Бывает в го ничья?
Я нерешительно пожал плечами. Расписываться в невежестве, даже самом простительном, в присутствии этой суровой Наси было боязно.
— …Не имею понятия.
— Ну, не суть важно, — великодушно признала Нася. — Шашки, шахматы, крестики-нолики – эти забавы тоже очень комбинаторные. В любой момент игры все будущие ходы так или иначе вытекают из предыдущих. По этому критерию, «Твайлайт страгл» – в нормальном, заводском варианте – она не вписывается в чистую комбинаторику. В «Твайлайт страгле» карточки из колоды тянут наудачу. Кубик кидают. Как сказал бы твой Лобачевский, — Нася махнула рукой в сторону белого забора, — доля стохастической неопределённости высока…
Она объясняла ещё минуты две. Потом из-за сосен, отделявших стоянку от дороги, вылетел красный ниссан и, почти не сбавляя скорости, наискось вписался в парковочное место справа от нас. В ниссане приехали новые насущные вопросы, и нам стало не до комбинаторики. Только теперь, после разговоров с Сашкой и тщетных попыток лично поиграть в Twilight Struggle, я примерно понимаю, в чём была загвоздка с диссертацией Клявиньша.
Сюжет игры Twilight Struggle в общих чертах повторяет историю Холодной войны с 1945 по 1989 год. Игроков двое: СССР и США. Они борются за влияние над третьими странами. Игровое поле – карта мира. Выиграть можно по-разному. Можно довести противника до атомной войны или захватить в нужный момент всю Европу. Можно набрать двадцать Победных Очков. Ещё бывает победа по очкам в конце десятого раунда – тогда просто подсчитывают, кто подгрёб под себя больше стран. Если по странам выходит паритет, объявляется ничья.
На ход игры в каждом раунде влияют два случайных фактора: кто как бросает кубик во время Операций и кому какие карточки достались из колоды. Карточек чуть больше сотни. Каждая объявляет определённое историческое событие или явление: Корейскую войну, Карибский кризис, сбитый У-2, начало советских закупок зерна, Иранскую революцию, «Солидарность», Glasnost и так далее. Колода делится на три периода (ранний, средний, поздний), но внутри периодов никакой чёткой хронологии нет. Чернобыль может запросто случиться до Горбачёва. Стычка с китайцами на Даманском – до хрущёвского ботинка в ООН. Даже в битве за космос (у неё отдельная дорожка в верхнем углу поля) прошлое альтернативно и туманно. Первый спутник могут запустить американцы. На Луну может высадиться Советский Союз.
Чтобы превратить Twilight Struggle в комбинаторное занудство, Клявиньш упразднил кубик и случайное распределение карт. В его модели все события разыгрываются в строгом соответствии с исторической хронологией. Действия сторон в каждом конкретном раунде не могут выходить за рамки исторически возможного. СССР не способен
Что самое удивительное, в игре после такой кастрации осталась вариативность. Как мне Сашка объяснил, в настоящей Холодной войне столько всего происходило в любой заданный момент, что у обоих игроков почти на каждом ходу есть оперативный простор. Там, где исторический Кремль или Белый дом делал тысячу дел сразу, игроку достаточно выбрать одно (и, соответственно, не выбрать все остальные). Клявиньш окрестил такие дела «допустимыми операциями». Даже в куцых рамках, заданных сотней карточек и упрощённой версией мира, группа допустимых операций на иных этапах игры включает десятки различных действий.
Вот почему Клявиньш хотел знать, кто побеждает на последнем ходу комбинаторной «Схватки в сумерках». Получив благословение Александра Лунина, научного достояния Словении, он за два года математических усилий, перемежаемых эпизодами депрессии, доказал две вещи. Во-первых, ничья в Twilight Struggle с такими правилами невозможна. Во-вторых, подборка событий на карточках вывихнута в пользу одного из игроков. Вкупе с конфигурацией игрового поля она даёт фору СССР, который, по расчётам Клявиньша, побеждает в 69 процентах партий.
Оба доказательства, по словам Сашки, были «не придерёшься». «Всё стройно, ровненько». «На диссертацию, конечно, не тянет, но на добротную статейку – в самый раз». Особенно Сашку порадовали некие «свежие рекуррентные соотношения», которые Клявиньш вывел специально для второго доказательства. Соотношения эти «замечательны тем, что их можно распространить на весь класс задач» какого-то вида, а в перспективе даже использовать для «оценки степени вариативности исторических моделей, построенных в виде каузальной цепочки небольшого набора ключевых событий».
«Хотя это полная крамола уже, — написал мне Сашка через месяц после Юрмалы. — Ворошить тенденциозные исторические россказни костлявыми математическими лапами – это сразу расстрел со всех сторон. Это ещё хуже, чем переделывать азартные игры в комбинаторные. Хуже, чем рассылать по матжурналам статьи, в которых половина текста состоит из хроники Холодной войны».
С Клявиньшем, кстати, эту крамольную перспективу Сашка впервые обсудил ночью накануне своего «дебоша». До того момента он, по собственному признанию, «боялся подкидывать Юрису лишнюю некошерную идею». Не хотел «вколачивать ещё один толстый гвоздь в крышку его академического гроба». Сашка и без того целый год безуспешно пытался пристроить работу своего подопечного в приличный журнал. Собрал семь отказов и двенадцать рецензий, из которых показал Клявиньшу три – «равнодушно-нейтрального содержания».
«Остальные девять, — написал мне Сашка, — я и сам не мог перечитывать. Как в интернетах раньше говаривали: аффтар выпей йаду, убейся апстену и ступай на хер из математики. Только по-английски всё изложено, без мата. И орфография спелчеком выправлена».
Бабушкина внучка
Из красного ниссана, перебившего Насину лекцию по комбинаторике, вышла Инга. Она выглядела менее официально, чем накануне, когда с неясной целью явилась к Сашкиной калитке. Безупречное каре как будто сдулось и смялось, косметики на лице почти не было, вместо делового костюма – джинсы и толстовка. Дверью своей машины, впрочем, Инга хрястнула так же яростно, как и вечером, у меня перед носом.
— Это Кирина сестра, — шепнул я.
— Чья сестра? — в полный голос переспросила Нася.
— Кирина, — скорее прошипел, чем шепнул я. — Кира, в которую Сашка… — Я прикусил язык. — Потом объясню.
Инга ожесточённо говорила по телефону, но меня заметила сразу. Сделала три шага в сторону нашей машины. Остановилась, чтобы договорить. Примерно полминуты мы с Насей молча слушали взвинченные латышские реплики.
— Красивый всё-таки язык, — вздохнула Нася.
— О да, — вздохнул я.
Как только Инга опустила руку с телефоном, я открыл дверь.
— Доброе утро, Инга.
— Доброе утро. Вы видели Киру?
Я вылез из машины, чтобы вести беседу лицом к лицу. Сашкин портфель нацепил на плечо. Инга тем временем поставила руки на пояс. Боевая стойка удавалась ей и без делового костюма. Так я сначала подумал.
— …Киру? Нет. Нет, не видел.
Несколько секунд Инга не моргая глядела мне в глаза.
— Кира ушла из дома.
На слове «дома» её левая рука сорвалась с пояса и скользнула вниз по бедру. Инга дёрнулась всем телом, недовольно встряхнула головой и сразу поставила непослушную руку обратно. Как будто приструнила.
Внезапно я перестал видеть в её позе боевую стойку. Мираж растаял. Никакой боевитости в Ингином облике не было и в помине. Передо мной стоял растерянный, задёрганный человек с больным родственником на шее. Расчудесная Юрмала, прибалтийская столица постсоветской ностальгии, приходилась этому человеку банальным местом жительства. Влюблённые математики и пытливые философы, слетевшиеся на Киру, как мухи на мёд, не сулили ничего, кроме нервотрёпки.
Прилив сочувствия смыл мою осмотрительность.
— А браслет? — ляпнул я, как только Инга отвела в сторону измученные глаза. — По браслету разве ничего – не найти её?
— Да сняла она браслет… — Инга шумно вдохнула и выдохнула через нос. Потом спохватилась: — А вы откуда знаете? Вам-то кто сказал про браслет? Александр ваш?
— Эээ… — Я открыл рот, чтобы на автомате воскликнуть «нет», но заглох под грузом нравственной дилеммы. Не мог решить, что хуже: вешать чужих собак на дорогого друга Сашку или выдавать малознакомую, прекрасную Бельскую, которой ещё предстояло двигать вперёд науку о сознании.
Меня выручила Нася. Услышав имя брата, она вышла из машины, хлопнула дверью и направилась к нам вокруг капота. Шаг у этой новой Наси был стремительный и твёрдый. Кожа от прямого солнечного света казалась ещё здоровей. Зубы, заранее оскаленные в приветственной улыбке, – ещё белее.
— Здравствуйте, — она протянула руку Инге. — Я Настя, сестра Саши Лунина. Который Александр, я так понимаю.
— Очень приятно, — машинально сказала Инга, пожимая протянутую руку. — Инга.
— Я прилетела только что и немножко не в курсе. Костя, — Нася качнула головой в мою сторону, — не успел меня просветить. Кира – это ваша сестра?
— Да.
— Что вы говорили щас – что она из дома ушла – это имеет к моему брату какое-то отношение?
Со своей нахрапистой речью, в своих армейских штанах болотного цвета и в белой блузке с длинным рукавом, Нася смахивала на помесь комбата и санитара. (Нась, не серчай, ну правда такое было впечатление.) Прежде чем ответить, Инга покосилась на меня. Словно искала поддержки.
— Нет, — сказала она. — Косвенно если только… Хотя нет-нет, — она
Нася усмехнулась.
— Ну, хоть где-то он ни при чём. Вы, значит, не к нему? Вы извините, что я с вопросами…
— Да ничего… — Инга в последний раз махнула рукой и замерла, разглядывая забор «Обители». Казалось, она вспоминает, зачем приехала. — Мне с Кириным врачом поговорить… Да, поговорить надо. — Её голос немного окреп. — Вы тоже идёте, да? — Она показала на ворота клиники.
— Ага, пойдёмте. — Нася захлопнула дверь, которую я не закрыл за собой. Включила сигнализацию. Бросила через плечо: — Пошли, Костя.
У ворот Инга позвонила в домофон. Детский голос – чёткий и потешно торжественный, как в советском кино, – что-то сказал по-латышски. Сразу после слов «Алиса, открой, это Инга» замок щёлкнул, резная калитка открылась, и мы пошли гуськом по дорожке из рыжей плитки, усыпанной иголками. Я шагал в хвосте. Любовался соснами. Каждую хотелось если не обнять, то хотя бы погладить по образцовой коре. А ещё больше хотелось посидеть на стуле. Между соснами, прямо на земле, стояли тут и там простые деревянные стулья. Кажется, из ИКЕИ. Накануне, когда врач Валентина провожала меня до калитки, я не заметил их.
У входа в клинику, под огромным козырьком, нас поджидала белобрысая девочка лет десяти в вельветовых шортах и малиновой футболке.
— Здрасьте, тётя Инга, — сказала она Инге. — Здравствуйте, — сказала она нам с Насей.
— Привет, Алиса, — Ингино лицо нехотя засияло. — Опять дежуришь?
— Я у бабушки на выходные, а бабушка сегодня на работе ночевала, а я с ней. Я Алиса, — девочка протянула Насе худенькую руку и оттопырила большой палец, облепленный двумя или тремя полосками лейкопластыря. — Я внучка главного врача Валентины Свирчук.
Нася пожала четыре детских пальца – с краешка, у самых кончиков, но, насколько я мог судить, крепко.
— А я Настя, — сказала она. — Сестра пациента Лунина Александра.
— Добро пожаловать в «Янтарную обитель».
Я приготовился доложить, что я друг пациента Лунина Александра. Но мне досталось только «добро пожаловать», без рукопожатия и знакомства. Видимо, девочка сразу поняла, кто здесь главный посетитель.
— Бабушка извиняется, что сама вас проводить не может, — объяснила девочка Насе. — В клинике сейчас ситуация. Че-рез-вы-чайная. Все туда побежали.
— Что такое стряслось? — спросила Инга. — Арфистка опять мыла наглоталась?
— Нет, не мыла, — ответила девочка, не моргнув глазом. Потом добавила, обращаясь к Насе: — Я не могу вам подробности рассказать. Они кон-фи-ден-циальные.
— Врачебная тайна, — серьёзно кивнула Нася. — Понимаю. Я тоже врач, как твоя бабушка.
— Вы тётю Ингу спросите, если хотите, — предложила девочка. — Ей можно рассказывать подробности, она в клинике не работает.
Инга закатила глаза и равнодушно махнула рукой.
— Не обращайте внимания, — сказала она, приглушив голос. — Ничего примечательного. Дама здесь одна лечится из Москвы с начала июня. Она консерваторию закончила по классу арфы, поэтому все арфисткой её зовут за глаза. Болезнь у неё называется «Девочка из блатной семьи училась на гения, но вышла замуж». В девятнадцать лет, за деятеля культуры какого-то вышла. Не помню имени. Он у вас в Москве выставки организует современного искусства…
— «У нас в Москве» – это у кого? — озвучила Нася мою мысль. — Я в Ашкелоне живу. Костя, — она шевельнула локтем в мою сторону, — в Швеции.
— Ну извините. Не у вас в Москве. Так или иначе. Он с ней развёлся недавно, деятель этот. Ей за тридцать. Ни одного дня в жизни не работала. Даже памперсы сыну своему никогда не меняла – всё свекровь да няня. Навоображала ребёнку миллион аллергий, кормила одной морковкой и фрикадельками из утятины. Теперь убивается, что муж её бросил с больным ребёнком. А мальчик здоровый совершенно, и сама она физически здорова – дай бог каждому. Но убеждена, что у неё рак кишечника, потому что есть ничего не хочет. Рвёт её постоянно. В Швейцарию её возили к специалистам, в Голландию возили – все специалисты руками разводят: психосоматика, не по нашей части. Никто не знает, что с ней делать. В июне бывший муж привёз её сюда. Пускай, говорит, гуляет среди сосен, нервы укрепляет. Оплатил лечение на полгода вперёд. Теперь здесь концерт каждую неделю. То её ищут, то её спасают всей клиникой. Один раз мыла напилась жидкого, другой раз на крышу залезла. Сидела всю ночь, орала: «Ой не подходите, прыгаю». Алиса, — Инга скорбно посмотрела на девочку. — Золотко моё, ты забудь, пожалуйста, что я тут наговорила про арфистку. У Маргариты Никитичны сложная судьба и тяжёлое расстройство, её надо жалеть. Я просто сама перенервничала, не выспалась, поэтому злая такая.
— Я понимаю, тётя Инга. Вы не переживайте. Кира скоро вернётся.
Секунды две я был уверен, что дальше девочка подойдёт к Инге, обнимет, похлопает по спине ручонкой с лейкопластырным пальцем, и Инга будет долго рыдать, поглаживая белобрысую детскую голову.
— Она приходила?! — рявкнула Инга, порвав мой шаблон. — Где она? Спрятали опять? Твоя бабушка забыла опять? что никто ей не давал права? решать за меня, что делать с моей сестрой?
— Инга! — ахнула Нася. — Ребёнок-то в чём виноват?
— Да в том! — Инга попыталась поставить руки на пояс, но одна рука сорвалась сразу же. – «Ребёнок»! Вы думаете, чтó этот ребёнок тут делает? Детства моего чистые глазёнки! Зачем, по-вашему, её сюда поставили на перехват?
Она набрала воздуха, чтобы выдать ещё одну порцию риторических вопросов, но в последнее мгновение замешкалась, застыла с открытым ртом, словно кто-то невидимый и неслышный одёрнул её.
— Зачем же? — безмятежно спросила Нася, вскинув брови.
Инга молчала. Когда стало ясно, что она больше не хочет договаривать прежние слова и никак не может подобрать новые, за неё ответила девочка:
— Тётя Инга думает, что бабушка нарочно меня просит с ней разговаривать, потому что я ребёнок. Тётя Инга думает, что бабушка думает, что когда тётя Инга со мной разговаривает, а не с взрослыми, она тогда меньше ругается, потому что на чужих детей нельзя кричать. Она успокаивается быстрее поэтому. Но это неправда, что бабушка меня просит помочь из-за этого. Она вообще меня не просит специально. Мне самой нравится в клинике помогать. Я тоже буду врачом, когда вырасту. Как бабушка.
— Я не кричу… — едва слышно всхлипнула Инга. — Я честное слово не кричу на детей… Ни на чужих, ни на своих…
Нася бережно дотронулась до её предплечья.
— Ну конечно нет, Инга, — сказала она. — Конечно нет.
В следующее мгновение сцена, пригрезившаяся мне несколько реплик назад, всё-таки сбылась. Девочка подбежала к Инге, крепко обхватила за талию и прижалась виском к её толстовке.
— Тётя Инга, вы совсем не кричите на меня. Совсем! Вы совсем никогда не кричите. Это вы перенервничали, вы же сами сказали. Вы перенервничали…
В общем, к Сашке в мансарду мы поднялись ещё минут через пять. «Мы» – это я, Нася и девочка Алиса. Инга села на диван в регистратуре – дожидаться окончания чрезвычайной ситуации. Прежде чем проводить нас наверх, Алиса принесла ей воды и какую-то таблетку.
Сашка
Мансарда служила третьим этажом клиники. Как и на первых двух этажах, там был широкий светлый коридор – вернее, два коридора, пересекавшихся буквой Т. В основании Т, рядом с выходом в лифт и на лестницу, сияло большое окно с геранью на подоконнике и занавесками в стиле «по-домашнему». Дальше – две бирюзовые двери справа и три слева. На дверях вместо номеров синели слова: Skulte, Tūja, Kaltene, Irlava, Zemīte.
— На этом этаже у всех покоев названия латвийских населённых пунктов, — шёпотом объяснила девочка. — На втором этаже названия птиц по-латышски. — Она перечислила несколько волшебных слов с дифтонгами. — На первом этаже женские имена. Дайга, Майя, Лига, Ивета – ну, там много покоев на первом этаже.
— «Покоев»… — прошептала Нася с одобрением.
Сашкин покой располагался в поперечном коридоре, в верхушке Т, слева. Этот коридор заканчивался высокими окнами с обеих сторон. Окна были слуховые, вдавленные в крышу. Из каждого открывался вид на красную черепицу и сосновые стволы, а из окна, к которому нас подвела девочка, – ещё и на человека в белом, семенившего среди сосен в направлении клиники. Кажется, это был вчерашний Янис.
— «Лиепая», — тихо зачитала Нася буквы на Сашкиной двери.
— А там “Елгава”, — девочка указала на другой конец поперечного коридора. — Это самые большие покои в клинике. Александру Викторовичу, вашему брату – ему здесь уже понравилось.
— Кто бы сомневался, — шепнул я.
— Я пойду, — шепнула девочка. — Вы врач. — Она с уважением оглядела Насю. — Поэтому я вас не буду наставлять. Я внизу буду сидеть, с Ингой.
Нася кивнула.
— Спасибо, Алиса. Мы постараемся долго его не тревожить. Скоро спустимся.
Она сказала эти слова очень просто и правильно – без напускной серьёзности, без иронии, без малейшего намёка на взрослое высокомерие. Так, будто говорила с коллегой. Я сразу простил ей все базарные фамильярности, посредством которых она общалась со мной.
— Ну что, — шепнула Нася, когда девочка ушла. — Да хранит нас аллах.
Она легонько постучала в дверь и, не дожидаясь ответа, открыла её.
— Да-да, — услышал я Сашкин голос. — Ой. Нааааська…
В интонации, с которой Сашка протянул имя сестры, мне почудился укор. Но секунду спустя, когда я зашёл вслед за Насей в покой и увидел Сашку, никакого укора в его гримасе не было. Задним числом стало ясно, что протяжная «Нааааська» выражала более традиционные лобачевские чувства. Главным среди них была виноватость. Второе место делили стыд и хроническое, невыводимое удивление от того, что он, Сашка, кому-то нужен в этой жизни.
— Шуууурка, — мягко передразнила его Нася. — Э-э-эй, ну-ка брось, не вставай.
Она пересекла пятизвёздочный простор, выставив вперёд ладонь. Сашка, приподнявшийся было с диванчика, на котором сидел, покорно шлёпнулся обратно. Нася села рядом с ним. Обвела глазами внутренности покоя имени Лиепаи.
— Красиво живёшь, — отметила она.
— Со вкусом, — прибавил я.
Квадратных метров в «Лиепае» было не меньше тридцати, и это не считая душа и туалета за приоткрытой лазоревой дверью. Стена справа, скупо украшенная парой бледных акварелей и подвесным телевизором, вздымалась метра на четыре. Стена слева упиралась в скат крыши и загибалась, переходя в потолок. Чуть выше линии изгиба «Лиепаю» пересекали три толстые квадратные балки. («Чтобы вешаться», — сказала позднее Нася.) И стены, и потолок, и балки – всё было из голой, гладкой древесины сочного тёмно-янтарного оттенка.
Мебели было немного. Компанию серому диванчику, на котором сидел Сашка, составляла широкая низкая кровать, кресло на скрещенных ножках, полупустые книжные полки и письменный столик (или, скорее, дизайнерская парта на одного) рядом с окном, выходившим на крышу. У другого окна – в нём за соснами проглядывалось море – стоял стул. Кажется, такой же, как стулья на улице.
— Костыль, — Сашка перевёл виноватый взгляд на меня. — Это ты заплатил, да? Я тебе отдам сразу же, как только это всё…
Он приподнял руки и слабо потряс ими. Видимо, хотел продемонстрировать пижаму, которую на него напялили. Пижама была знатная, шёлковая, в крупную чёрно-белую клетку.
— Ишь, как тебя вырядили, — ласково сказала Нася, трогая рукав пижамы. — Шахматный какой. Комбинаторный…
Я между тем махнул рукой, по возможности искренне.
— Дааа, ерунда… Потом отдашь как-нибудь…
Сашка беззвучно поводил туда-сюда губами и бровями. В сложившейся ситуации эта мимика должна была означать примерно следующее: надо бы сказать Костылю, что зря он меня заселил в эти хоромы; латвийской государственной психиатрии мне бы хватило за глаза, я не цаца какая-нибудь московская; но разве можно такое сказать, ведь Костыль же хотел как лучше, заботился обо мне, о мудиле грешном; но всё-таки зря он меня сюда, на хрена мне балки под потолком и отдельный сортир с небесно-голубой дверью; но ведь я на его месте сделал бы то же самое; и т. д.; и т. п.
Так я подумал. Поэтому сел на стул у окна, в котором виднелось море, поставил портфель на подоконник, меж цветочных горшков из некрашеной глины, и объяснил Сашке,
Нася выслушала меня с интересом. А Сашка только покивал невпопад:
— Ага, ага… Понятно…
Пока я говорил, он смотрел мимо меня – в окно. Потом он повернул голову и стал смотреть мимо Наси – в красивый пол из ярких досок, подогнанных друг к другу не менее тщательно, чем блоки в пирамиде Хеопса.
Я вспомнил письмо, которое получил от Сашки накануне, в аэропорте. Вспомнил не просто так, а в связи с какой-то важной мыслью, но несколько секунд не мог сообразить, что это за мысль.
— Шур? — Нася положила руку на Сашкино плечо, по-мальчишески острое под шёлковыми клетками пижамы. — Что случилось, Шур?
Сашка отозвался не сразу. Пока тянулась пауза, я отыскал у себя в голове ускользнувшую мысль. В ней не было ничего нового. За минувшие сутки я не раз её думал. Даже слышал её от других людей. Да что там слышал – сам дважды написал прямым текстом в посланиях жене. Запросто написал, шутя. «У Лобача крыша поехала». «Лобач тронулся». Почти сутки Сашкино сумасшествие оставалось метафорой. Ну, в худшем случае, гиперболой. Юрмальский спектакль игрался вокруг старого доброго Лобача, который, конечно, страдал, метался и маялся (фигнёй), но при этом не прекращал быть старым добрым Лобачом.
Теперь, в гламурной психушке с видом на море и на Сашкино седовласое тело в пижаме, до меня дошло. Возможно, никакого Лобача больше не было. Лобач поломался. Вышел из строя – в никуда. Возможно, вместо Лобача был кто-то похожий, но совершенно чужой. Непонятный. Нечитаемый. Это он рассылал бессвязные письма и дебоширил на факультетах. Это он в ответ на Насино «Что случилось, Шур?» сначала долго молчал, а потом выдал:
— Ко мне Кира приходила.
— Правда? — оживилась Нася. Очень убедительно оживилась. Как будто не я, а она читала Сашкин дневник, слушала Бельскую и смотрела съёмку допроса фотогеничной женщины с уникальным психическим расстройством. — Когда?
— Не только ко мне и не столько ко мне, — поправился Сашка. — Она к врачу приходила, к Валентине. Вы ведь Валентину – вы говорили ведь с ней, да? — Он пугливо взглянул на нас и опять уставился в пол. — Она давно Киру знает…
— Кира недавно приходила? — не отступилась Нася.
— Темно ещё было. Я лежал. — Сашка показал пальцем на расстеленную кровать. — Не спал… — Внезапно он выпрямил спину и замер, словно понял что-то ужасное. Потом снова обмяк. Ненадолго успокоился. — Да нет, я точно не спал. Точно не спал. Наркота отошла уже. Отошла уже наркота… Нааась? — Он жалобно поглядел на сестру, повторно выпрямляясь.
— Что, Шур? — Нася погладила его по лопатке.
— От этих препаратов бывают галлюцинации? Меня накачали вчера… Бывают от них галлюцинации?
— Да не должно быть, по идее, — заверила Нася. — Валентина отчиталась мне, чем тебя накачали. Там вроде ничего такого весёлого…
— Ага, ага… — Сашкина спина умиротворённо согнулась. — Значит, Кира на самом деле приходила. Ночью. Сначала Валентина пришла, предупредила. Потом Кира. Зашла вот так, как вы. В дверь, — Сашка потопал двумя пальцами по воздуху, изображая, как мы и Кира входили в дверь. — Взяла стул вон оттуда, от стола, поставила к окну. Села, вот как ты щас сидишь, Костыль. Выключила свет и села. Сказала, на море хочет смотреть ночное. Первый раз в жизни видит ночное море…
Он умолк.
— Я в кресло могу пересесть, — привстал я. — Хочешь?
— Зачем? — не понял Сашка.
— Кира приходила, чтобы сказать тебе что-то? — вмешалась Нася, дав мне шанс спокойно опустить задницу обратно на стул. — Поговорить приходила?
Сашка кивнул.
— Поговорить. Мы с ней долго говорили… Она не всё время, кстати, сидела на стуле. Только вначале. Потом встала, ходила по комнате. Кругами. У окна останавливалась часто. Сказала: на стуле если сидеть, её в сон клонит. Она не хотела засыпать. Хотела наоборот: не спать как можно дольше… — Сашка потёр ладонями колени и первый раз улыбнулся. — Она боялась, что это я из-за неё здесь. Хи-хи. Чепухень какая. Это Инга ей наговорила всякой ерунды. Сестра её – вы знаете, да?
— Познакомились, — сказала Нася.
— Она хороший человек. Нервы только у неё ни к чёрту.
— Угу, — сказала Нася.
«Чья бы корова мычала», — отчётливо услышал я.
— Ну, я объяснил Кире, что она ни при чём, — продолжил Сашка. — Я же Клявиньшу просто хочу помочь. Я его загнал в жопу – мне его оттуда и вытаскивать. — Вместе со словом «жопа» в Сашкину речь ненадолго вернулась характерная прыгучая интонация, которую так похоже передразнила Бельская накануне. — Вот я ему и предложил своё место. Чем я ещё ему могу помочь? Поменяться местами – самый, по-моему, логичный вариант…
— В каком смысле? — очень осторожно спросила Нася. — Шур? Ты ему своё место предложил – в каком смысле?
— В том смысле, который имеет отношение к делу, — Сашка похихикал, как нашкодивший ребёнок, довольный своей проделкой. Затем посерьёзнел. — Кто такой математик Александр Лунин? Из чего он состоит? Не из этих же костей с мясом. — Он вяло стукнул себя в нагрудный карман пижамы. — Верно? Раз он математик, то резонно предположить, что состоит он из математики. Диссертация, статейки, рецензии, лекции – вот это вот всё математик Александр Лунин и есть. Конечно, диссертацию я Клявиньшу не могу отдать. Ему четырнадцать лет было, когда я защитился. Никто не поверит, что это он писал. Но публикации лунинские за последние два года или даже за три – их запросто можно отдать. У Лунина без соавторов три статьи вышло с тех пор, как они с Клявиньшем познакомились. Очень приличные статьи. Я не хвастаюсь, я объективно совершенно. Их же не я писал – их тот Лунин писал, доюрмальский. Я могу о нём объективно. У статьи в «Дьюке» такая цитируемость набежала за полтора года, что Лунину вообще один курс только оставили в этом семестре. Остальное чистый research time. Джек Васта так и сказал: ты, Лунин, в одну харю поднял весь Марибор на пять позиций. В каком-то рейтинге европейском…
Нася помрачнела. Её явно напрягало, что
— Ну ты даешь, Шурка, — сказала она с нарочитым восхищением. — Да ты круче Гаусса скоро будешь. А мы с мамой и не в курсе. Хоть бы обмолвился парой слов когда…
— Да брось ты… — отмахнулся Сашка. — Я отслоился уже от этого всего. Математиком Луниным отныне будет Клявиньш. Эти три статьи он написал. А я их присвоил коварно. Тиснул в журнальчики под своим именем. Злоупотребил, короче, властью научрука. Смачный скандал получается, верно? Широкая общественность любит такое. Я потом ещё письмо напишу покаянное. Всё как по маслу пройдёт. Главное, чтобы Клявиньш сам не перетрусил. Я его долго уговаривал. Он алмазный парень. Не просто умный – ещё и честный до мозга костей. Совестливый такой. Я нажимал на то, что это он мне помогает, а не я ему. Я сказал, что бегу таким образом. От своей нынешней жизни. У меня кризис среднего возраста, мне осточертело всё. Муза увяла. Уравнения не уравниваются больше. Работы свои последние я сто лет назад задумал, когда юн был и пылок, полон идей…
На этом месте Нася попыталась вклиниться в Сашкины откровения:
— Шура?.. Шура?..
— Думаю, он поверил под конец. — Сашка не услышал её. Он больше не обращался к нам. Он думал вслух. Это было ясно и по скорости его речи, и по громкости: он говорил всё быстрей и всё тише. — Думаю, поверил. Теперь только Зане меня беспокоит. Я ей объяснил, что меня обязательно нужно разоблачить. Ну, для правдоподобия. Если университет меня обвинит, что я присвоил работу аспиранта, сразу много шума будет, сразу поверят все. Зане мне, естественно: «Ой-ой, чтовы-чтовы, Александр, вы с ума сошли, судьбу свою калечить». Я ей говорю: «Зачем калечить, не надо калечить, особенно если вы мне поможете». Элементарно же. Они меня разоблачают – раз. У меня нервный срыв на этой почве – два. Потом я каюсь: «Простите, пожалуйста, люди добрые, я психический». Три. Клявиньш меня публично простит, и все меня простят. Говорю Зане: «Вы обождите годик. Потом берите на скромную должность. В Рижский университет прикладных наук. Если хотите. Если не хотите, впрочем, тоже не беда. Пойду в школу математику вести». В какую-нибудь школу с углублённым английским меня всяко…
— Шурка! — рявкнула Нася. И глухо зашипела, когда Сашка оторопело уставился на неё: — Так ты чего – симулируешь, гад? Ты совсем чеканулся, что ли? Нет, Костя, ты это видел? Ты слышал это чучело? Я бросаю дежурство, бросаю всё, беру два отгула, беру билет хер знает за сколько. Лечу к нему в Юрмалу. Мама сидит в Тель-Авиве, валидол пьёт: «Что Шурочка? Как Шурочка? Бедный мальчик! Насенька, ты слетай, слетай обязательно, я тебе отдам за билет, сколько смогу с пенсии». А Шурочка опять – ты извини, Костя, – хуй-ню опять какую-то Шурочка придумал себе! Бедный мальчик Шурочка не может, как нормальные люди. Он же у нас тот самый Мюнхгаузен на всю голову. Если гланды вырезать, то автогеном через жопу под вальс Мендельсона. И хоть трава ему не расти…
Нася рывком поднялась с дивана. Подошла ко мне и окну. Встала спиной к Сашке, лицом к соснам и морю. Измученно потёрла лоб кончиками пальцев.
Сашкин взгляд проследовал за ней. У старого доброго Лобача на лице после такой тирады был бы животный ужас и покаяние. У нового Лобача на губах дрожала глуповатая, растерянная улыбка.
— Нася, прости меня, пожалуйста, — без выражения сказал Сашка.
— Ты знаешь, Костя, что он в позапрошлом году выдумал? — Нася взялась за край подоконника и прижалась лбом к стеклу. — Ему девушка нравилась, когда он в Питере учился. И он этой девушке нравился. Нормальный студент в театр бы пригласил или по парку погулять, или что вы там в Питере делали в девяностые. А этот нееее. Этот не мог. Этот дожидался пятнадцать лет, пока девушка получит диплом, вернётся в райцентр к себе, замуж выйдет. Ребёнка родит. А два года назад он прослышал, что развелась она. Там, у себя в райцентре. И ему моча долбанула в голову мощной струёй. Женщину, с которой в Мариборе встречался, бросил. Написал этой Наде из Ленобласти. Та ответила, конечно. Обрадовалась. Несбывшийся Сашенька из светлых студенческих лет, такой весь одухотворённый, талантливый такой, в европейском глянце такой с головы до ног – и вдруг снизошёл до неё. Как тут не обрадуешься? — Нася оторвала лоб от стекла. Развернулась. Присела на подоконник и брезгливо посмотрела на брата. — Переписывались полгода. По окончании артподготовки этот прынц полетел в Россию. Думал въехать в райцентр христосиком на белом коне. Воскресить призрак былого и забрать свою Надю прямо в рай. А Надя ему – херась! Подлянку страшную Надя ему устроила. Она в оффлайне живой женщиной оказалась. Представляешь, Костя? Натуральной нищей училкой она оказалась из российского Зажопинска. Лицо оплывшее, кругозор в кучку, ребёнку одиннадцать лет. Ай-ай-ай, кто бы мог подумать, а? Шурочка наш её как увидел, так и драпанул обратно в Марибор, оглашая воплями пампасы. Поджал хвост, побежал мириться со своей холёной бабой словенской…
— Нася, — сказал Сашка. Опять без выражения. С той же растерянной улыбкой. — Ты права в общих чертах. Лунин мудак. Ну, по большей части. Но в твоём рассказе есть неточности. Их надо поправить ради Нади. Ты помнишь Надю, Костыль? Воробьёву, из твоей общаги?
Я облизнул губы, пересохшие от стыда за всех присутствующих – начиная с меня, читателя чужих дневников, и заканчивая мной, надменным жалетелем провинциальных российских учительниц.
— Помню, конечно.
— Лунин к ней ездил. В Подпорожье. Про мочу в голову – это Наська правильно сказала. Но Лунин не сразу оттуда удрал. Он девять дней пробыл у Нади Воробьёвой в гостях. Они спали вместе, в Питер на выходные ездили. Обсуждали, как Надя с сыном в Марибор переедет. Лунин с ним в шахматы играл, с сыном её. Уроки ему помогал делать. Ты хорошее слово нашла, Нась. Явление христосика матери-одиночке – точнее не придумаешь. Нет, он, конечно, искренне старался – Лунин, который в Подпорожье девять дней существовал. Он от всего сердца. Но Надя быстро всё поняла про этих Луниных. Кругозор у неё, может, и в кучку. — Сашка поднял глаза на сестру, и его улыбка на мгновение стала уверенней. — Но мозги у Нади работают не хуже, чем у некоторых. На десятый день,
Сашка умолк. Я посмотрел на Насю, ожидая какой-нибудь реакции. Нася опиралась на подоконник, зажмурив глаза, словно боялась, что от косого потолка «Лиепаи» вот-вот оторвётся янтарная доска и рухнет ей на голову. Когда Сашка ни с того ни с сего захихикал своим добрым лобачевским смехом, она вздрогнула, но глаз не открыла. Наоборот, стиснула веки ещё сильней.
— Нась, ты помнишь ту Насю? — сказал Сашка, нахихикавшись. — Которая Костыля любила?
Нася не ответила.
— Не тебя, конечно, Костыль, — поспешил уточнить Сашка. — Другого Костыля, который двадцать лет назад. Мне тут один заезжий философ из Берлина объяснил, что люди редко любят целых людей. А знаете, почему? А вот это очень интересно. Потому что субъект переживаний и сами переживания – одно и то же. Элементарно, правда? Но я бы сам никогда не допёр бы. Да и не поверил бы, если б книжек тут не начитался. Они там не сильно тебе помешали, Костыль? Я на полу всё расставил…
Я покачал головой.
— Нет. Не помешали совсем.
— Ага, ага… Ну, короче, если субъект опыта и сам опыт – это одно и то же, то личности – это не люди. Верно? Это эпизоды людей, фазы людей, фрагменты людей, кусочки людей. Они сменяются постоянно, — Сашка покрутил в воздухе указательным пальцем, видимо, изображая смену фаз. — Поэтому целых людей любить очень трудно. Вот я пытаюсь Киру любить целиком, но это очень трудно. Она не умещается во мне целиком. В рамки мои не лезет. Мы только фрагментами умеем любить. Кусочками. А воображаем себе всегда… — Сашка почесал уголок левого глаза. Несколько раз качнулся всем туловищем. Отрывисто хихикнул. — Вот и Наська юная так тебя любила втихаря, Костыль. Ну, не тебя, а который с волосами двадцать лет назад. Который песни писал про любовь еженедельно. Одна, кстати, хорошая была. «Слышать “да”, постучав в твою дверь… — напел он, пока меня заливало кипящей краской. — Всё же проще, чем быть одному…» Та Наська любила того Костыля. Та Наська фотографию того Костыля у меня из альбома стибрила и шесть лет не признавалась. А вот эта, — он повёл носом в сторону сестры, — вот эта Наська про вот этого тебя нормально разговаривать не может. Хи-хи. Только речь о тебе зайдёт – сразу врубает бабу Нюру из колхоза «Слёзы Ильича» на всю катушку. Хи-хи. Уши вянут. Это же от смущения, да, Нась? Тебе за ту смешную Наську стыдно? Что она сохла по тому Костылю смешному?
Всё это Сашка сказал по-старому. По-доброму. И очень хотелось позволить этой лобачевской доброте убаюкать себя. Хотелось увидеть в Сашке симулянта. Злиться на него, презирать его, ненавидеть, обзывать, материть в голос. Чтобы потом остыть и жить, как раньше.
Но старый Лобач не говорил по-доброму злую правду. У него форма всегда соответствовала содержанию. К тому же, старый Лобач вообще всегда отделял мух от котлет. Вернее, я хотел написать, что он всегда отделял режущий свет истины от милосердного полумрака иллюзий, в котором только и можно как-то терпеть себя и друг друга, как-то выживать изо дня в день. Но эта формулировка не лезет в стилистические рамки моего повествования о том, что случилось в Юрмале.
— Да, Шур, — сказала Нася, разлепляя веки. — Ты всё верно говоришь.
Я ожидал увидеть в её глазах слёзы, но слёз почти не было. Только проступившие веточки кровеносных сосудов. Врач, подумал я. Эта Нася – она же врач. Она, наверное, может без слёз, если очень надо.
— Это же безумно смешно, правда? — не унимался Сашка.
— Да, — сказала Нася. — Это очень смешно. А знаешь что, Шур? Расскажи нам немножко ещё про Киру. Поподробней. Костя вон в курсе, а я ничего ещё про неё не знаю.
И Сашка охотно переключился на Киру. Нася снова присела рядом с ним и сидела долго, и время от времени гладила его по лопатке, а он обстоятельно рассказывал всё с самого начала. Как случайно встретил Киру годом раньше, когда шлялся по пляжу. Как специально снял коттедж в Юрмале и ходил караулить Киру возле устья реки, где собираются чайки. И всё остальное, что мог рассказать. Когда я поднялся со стула и на цыпочках двинулся к двери, Сашка говорил про Бельскую и её аспирантку Дану. Про синдром пунктирного самосознания. Бред подёнки.
Выйти незамеченным у меня, конечно, не получилось. Сашка окликнул. Я сказал, не оборачиваясь, что хочу в туалет. Сашка напомнил мне про свой персональный санузел за лазоревой дверью. Я что-то промямлил, помотал головой. И сбежал из «Лиепаи». В отличие от Наси, я не был врачом.
Кира
Кира нашлась вскоре после полудня. Мы с Насей её нашли. Если ещё точней, Брэд Пит её нашёл. В кустах, на песчаной земле, из которой торчала редкая трава, обесцвеченная солнцем. В сотне метров от моря. Мы только подошли к устью, только собрались повернуть и пойти вдоль берега реки, как Брэд Пит что-то унюхал в порывистом сыром воздухе. Он тут же потерял интерес к чайкам. Покрутился на месте, задирая нос, и деловито, вперевалочку побежал на источник запаха. При этом хранил молчание. Даже когда добежал до Киры, ни разу не гавкнул. Улёгся в паре человеческих шагов от её ног, уложил морду на землю.
Брэд Пит, кстати, оказался совсем не таким, каким я себе его представлял. Я воображал здоровенную губастую псину, какого-нибудь водолаза или мастифа итальянского. А он чистокровный весготский шпиц, västgötaspets, мужиковатый шведский корги от сохи. Хвост колечком, уши торчком, лапы коротенькие. Очень смешная собаченция. Инга сказала, что выбрала его для настроения: «Иной раз так тошно… А на этого как ни посмотришь –
Инга пригласила нас к себе, когда мы уходили из «Янтарной обители». Нася не хотела сначала принимать приглашение. Она спустилась из «Лиепаи» минут через двадцать после меня, переговорила с Валентиной, оплатила ещё пять суток Сашкиного покоя с видом на Рижский залив и твёрдо намеревалась ехать в коттедж на улице Викторияс, чтобы помыться и отоспаться. Но тут я упомянул мимоходом, что на Викторияс уже отсыпается Бельская, и Нася почему-то передумала. Сказала: «Ну что ж. Не будем беспокоить человека».
И поехала с Ингой на 30-ую линию. Я увязался за компанию. Не знал, что ещё с собой поделать. Была идея отправиться в Ригу: найти Клявиньша или людей из университета, успокоить их, объяснить то, что объясняемо, принести извинения от имени. Но Нася меня отговорила. Хотя «отговорила» – это громко сказано. Махнула рукой один раз: «Да брось, Костя». И я с радостью бросил.
30-ая линия – один из боковых отростков Булдуру проспектс (который вовсе не проспект, а узкая тихая улица, идущая параллельно морю). Там буквально два или три дома на этой линии. Свежие, недешёвые коттеджи в сосновом раю. Инга с мужем купили и перестроили один из них в конце нулевых. Тогда на их стороне линии стояло два коттеджа. Второй был невзрачный, поставленный наспех в начале девяностых. Его они тоже выкупили и снесли в конце концов, чтобы расширить участок. Бывают же у людей деньги.
Кирин дом мне очень понравился. Сам белый, наличники зелёные, и полоса зелёная под крышей. Этажей, скажем так, полтора: справа высокая мансарда, слева – открытая терраса прямо на плоской крыше. Вход в дом один, но внутри две отдельные квартиры. Инга представила их как «нашу половину» (побольше) и «Кирину половину» (поменьше). План с самого начала был такой: Кира на своей половине живёт постоянно, а другая половина заселяется вахтовым методом. То Инга туда приезжает, то её мать, то её муж, то мать мужа, то сразу куча народу, включая Ингиных детей.
— Иллюзия нормальности обычно убедительная, — сказала мне Инга, пока Нася принимала душ. — Иногда забываешь даже, что Кира у нас такая. Она же функциональная, Костя. Мы, конечно, пасём её на всякий случай. Но Валя из клиники права: и работать Кира могла бы, и вообще жить совершенно обыкновенной жизнью. Проблема ведь больше в окружающих, не в ней самой. Людей напрягает очень, как она с ними знакомится каждый день. Как про себя говорит. Не может никто с ней нормально, по-человечески. Все пытаются ей доказать что-то. Подловить её на слове пытаются, на противоречии…
Она ещё много чего успела рассказать, пока заваривала тибетский чай и кромсала овощи и фету для салата. Я хорошо запомнил про первые дни после начала синдрома («Господи, я же месяц была уверена, что она придуривается») и про Кафку. Оказалось, что Кира писала в Лейпциге диссертацию о письмах Кафки, «когда это началось»:
— Так что, Костя, — сказала Инга, — если вам Кафку до сих пор не страшно было читать, имейте в виду…
Шутка была пошловатая, потёртая от частого употребления. Я даже из вежливости не смог улыбнуться. Но Кафка, надо признать, с тех пор читается иначе.
Постепенно до меня дошло, что Инга больше не переживает из-за пропажи сестры. На Сашку с Бельской она продолжала злиться для порядка, а не от страха и беспомощности. Кира, услышал я в ожидании салата и чая, уже не раз уходила из дома. Вокруг неё уже не раз околачивались влюблённые типы «с тонкой душевной организацией». Даже философский допрос с пристрастием, который учинила ей Бельская, – «это ещё цветочки по сравнению с тем, как мы тут все сами её доводили поначалу. Безо всякой научной цели».
Единственным новшеством в последнем исчезновении было то, что Кира сняла браслет с микрофоном и датчиком GPS. Потеря контроля выбила Ингу из колеи. Но после «Обители», после разговора с Валентиной, раскуроченный браслет перестал казаться ей зловещим предвестьем самого страшного:
— …Валя меня утихомирила, как обычно. «Всё, — говорит, — в порядке. Кира, — говорит, — приходила ночью, хныкала, не хотела засыпать. Щас, — говорит, — нагуляется, вымотается, прикорнёт где-нибудь, выспится, вернётся». Валя Кире как вторая мать уже пятый год. Да и мне тоже, по правде говоря. Иной раз, когда еду в Юрмалу прямо с работы, сначала к Вале в клинику загляну – поплакаться обо всём на свете. Потом уже сюда. Бывает, какие-то деньги ей суну для приличия. А так она бесплатно с нами возится. По доброте душевной да и по привычке уже, наверно…
В общем, я всё к тому клоню, что мы с Насей не искали Киру специально. Просто Инга заснула в кресле, когда мы пили чай, и я показал Насе жестами, что пойду погуляю, пока все спят, а Нася вдруг зашептала, что передумала спать, что отоспится ночью, и мы вместе улизнули на цыпочках из красивого бело-зелёного дома в полтора этажа, а Брэд Пит, который грыз мячик на лужайке перед крыльцом, бросил свой мячик и пулей вылетел со двора в открытую нами калитку, и затолкать его обратно не было никакой возможности.
Мы дошли до конца Булдуру проспектс и свернули к морю, и если поначалу я ещё думал, а неплохо бы наткнуться на эту Киру и наконец увидеть её вживую, то на берегу Кира выветрилась из моей головы и, вероятно, из Насиной тоже. Нася сразу закатала свои армейские штаны, сняла кеды и понесла их в руках, ступая по краю прибоя крепкими загорелыми ногами. Я последовал её примеру, и мы пошли в сторону устья, где собираются чайки. Просто потому, что надо было идти в какую-то сторону.
Гораздно поздней, ближе к вечеру, погода испортилась, день кончился моросящей серостью, но в тот момент ещё вовсю светило солнце, и вода казалась почти тёплой, и легко получалось не вздрагивать и не морщиться от порывов холодного ветра. Мы шли и разговаривали; вернее, говорила всё больше Нася, а я развешивал благодарные уши, потому что злая Сашкина правда, как это часто бывает со злой правдой, сделала доброе дело. Нася больше не путала меня с мальчиком, которого сверхсекретно любила девочка, носившая когда-то её имя. Насе стало всё равно, что я могу подумать о ней, да и вообще о чём бы то ни было. Я мог обвинить её в самых наивных надеждах, в самых глубоких мыслях и самых возвышенных мотивах – она бы и бровью не повела.
—
А я, как отмечалось выше, ничего не говорил. Я молчал и слушал, и готов был слушать эту Насю до изнеможения, без труда убеждая себя, что мальчик, с которым хотела бежать от мусорного времени девочка, когда-то носившая её имя, имеет какое-то отношение ко мне, а значит, я могу косвенно засчитать себе те настоящие мгновения, когда вселенная в лице пятнадцатилетней Наси ходила по раздолбанным улицам пустеющего райцентра и думала о закатном солнце на соснах.
Примерно тогда Брэд Пит и взял след.
— Как целеустремлённо бежит, — праздно заметил я, любуясь его деловитой трусцой.
— Киру, может, учуял? — мгновенно сориентировалась Нася. — Может, Кира там?
Мы так и рванули за Брэдом Питом босиком, с обувью в руках. Не знаю, сколько нам потребовалось времени, чтобы преодолеть сотню метров от прибоя до кустов, под которыми лежала Кира. Вряд ли больше минуты. Но это была очень большая минута. Мы ступали по песчаной земле твёрдыми осмысленными шагами, совершенно не думая о разбитых бутылках и других колющих предметах, которые могли валяться на нашем пути. Мы шли молча. Только переглянулись раза два или три. За свою физиономию не ручаюсь, но у Наси лицо было собранное и любопытное, с оттенком испуга. А может, я просто прочитал у неё на лице то, что чувствовал сам.
Кира лежала на голубом покрывале, подложив под голову пёструю полотняную сумку, набитую чем-то угловатым. Она, к счастью, ушла в августовскую ночь не в одном из своих сарафанов. На ней была сиреневая ветровка, застёгнутая почти на всю молнию. Из-под ветровки торчал воротник серого джемпера. Знаменитые колени, так разбередившие Сашку, скрывались под чёрными джинсами. Между джинсами и короткими осенними ботинками виднелись тёплые серые носки.
— Узнаёшь покрывало? — прошептал я, согнувшись в Насину сторону. — У Сашки в клинике такое же.
Нася молча кивнула.
Мы могли бы уйти. Наверное, нам даже следовало уйти, оставив Киру на попечение Брэда Пита. Караулить её было оскорбительно и бессмысленно. Она мирно спала, свернувшись калачиком и спрятав сложенные ладони между бёдрами. Спала на безлюдном отшибе юрмальского пляжа, в двух километрах от собственного дома.
Но мы не смогли уйти. Не сговариваясь, сели на чахлую траву метрах в десяти от Киры и шептались там почти полчаса, зачарованно и стыдливо поглядывая на спящую, пока Брэду Питу не надоела хозяйкина неподвижность. Полный решимости, он встал на свои коротенькие ноги. Затем, выждав несколько секунд, подбежал к лицу хозяйки, лизнул ей нос и сдержанно тявкнул прямо над ухом. Кира дёрнулась, охнула, вскочила на колени, щуря заспанные глаза, и тут же заулыбалась, и стала гладить кольцехвостого коротышку, а тот норовил поставить ей на живот передние лапы.
— Здравствуй, Брэд Пит, — услышали мы. — Nice to meet you.
Потом она заметила нас и приветливо поздоровалась по-латышски.
2014-2015
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
