Обложка Ручная кладь

Ручная кладь

Алёна Кирсанова

0% прочитано
Стандартный
Алёна Кирсанова

Ручная кладь

Алёна Кирсанова

Ручная кладь

© Кирсанова А., текст

© Корсакова Е. М., дизайн

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Я стою на мосту Метехи в центре Тбилиси и плачу под новую песню Монеточки[1]. Мимо ходят туристы с лимонадами в руках, останавливаются сделать селфи, смеются и болтают на разных языках – я слышу их даже через наушники. Воскресенье, начало июня. Солнце светит празднично, бликует на воде, но не жарит. Идеальный день.

Мои очки-хамелеоны потемнели, и слез за ними не видно, хотя толку от этого мало: все равно губы дрожат, а нос покраснел. Но туристам плевать, и это хорошо.

Я медленно дышу и почти успокаиваюсь, но тут Монеточка сообщает, что «уже родилась та девчонка, что нам пробьет на досмотре билеты», и вот я снова рыдаю. Кошмар.

Кошмар, как это банально – плакать над последним альбомом Монеточки. Все эмигранты так делают, а я ведь даже не называю себя эмигранткой. Да и вообще, тоску по дому я оставила в Батуми, еще в прошлом году, а это что-то физиологическое, как смеяться от щекотки: мне не грустно, но плачется автоматически от любого текста про дом, не обязательно даже хорошего. Бесит.

Песня в наушниках заканчивается, с ней заканчивается альбом, и приложение запускает похожее, какую-то незнакомую русскоязычную группу. Я ставлю ее на паузу и роюсь в медиатеке. Слезы тоже на паузе.

Рюкзак

«У тебя дом там, где кот», – заметил недавно Тёма, и, возможно, так оно и есть. Не знаю, обдумаю это в дороге.

Через час я поеду в аэропорт, чтобы на месяц улететь в Россию: увидеться с мамой, бабушкой и друзьями, выполоть траву на могилах родственников, забрать с собой истории, фотографии и важные для меня вещи. Собрать себе по кусочкам еще один дом, настоящий. Он должен быть крепким, вросшим фундаментом в землю, чтобы выдержал пять, десять, да хоть сотню этажей, которые я хочу достроить сверху. Надежный дом, которому не страшны ни дождь, ни ураган, ни серый волк. Был у меня такой когда-нибудь?

Времени мало, пора собираться, но вместо этого я зарываюсь лицом в спящего кота. Он мурлычет и лижет мне висок, язык-липучка цепляется за волосы, и мокрая прядь падает на щеку. Я тут же вытираюсь краем покрывала – пахнут кошачьи слюни так себе. Кот тянется и снова сворачивается в клубок, а я иду наконец собирать рюкзак.

Мой рюкзак – идеальное комбо. По размеру и дизайну – нормальный городской, минималистичный, но при этом с фишками спортивного: у него есть грудная стяжка, вентиляция спины и два сетчатых кармана по бокам для всего подряд. В них я складывала зонтик, мусор, недоеденную шаверму, мокрый соленый купальник, бутылку шампанского, рулон бумажных полотенец и шлейку для кота.

Внутри большой основной отдел, в который можно запихнуть целый плед или одежду на неделю, и несколько дополнительных карманов – но не слишком много, не заблудишься. Там можно при желании навести порядок, но хватает места и чтобы устроить хаос и неожиданно через полгода или год обнаружить где-то в недрах наклейку с котиком из любимой питерской бургерной, полароидную фотографию с бывшей коллегой, ручку «Наблюдатели Петербурга», ски-пасс из Красной Поляны и стамбульскую транспортную карту.

Мой рюкзак – для бутылки айрана и продуктов на завтрак; для розовых лопающихся помидоров из ближайшей лавки; для прогулок по своему городу, когда нужно взять с собой большие наушники и книжку; и для коротких вылазок на природу, где пригодятся бананы, бутерброды и побольше воды или чая. А еще – для аэропортов и поездок в другие страны.

Тут я немного лукавлю, простите. Для поездок в другие страны мне редко хватает одного рюкзака, но сейчас я еду не в обычную другую страну – я еду в Россию. Там есть друзья – они напоят вкусным кофе, так что мне не нужно везти с собой зерно и аэропресс. Там есть мама и ее дача, где наверняка до сих пор висит у двери моя куртка, а в шкафу завалялся старый купальник. Там есть «Вайлдберриз», «Ламода», «Озон» и «Яндекс. Маркет», где я могу заказать все, что не влезло в рюкзак. Вот, к примеру, носки – они как раз износились, осталось всего три или четыре пары.

Первые полгода в Грузии – тогда мы еще жили в Батуми – у меня тоже было только три пары носков, и я чуть ли не каждый день ставила напоминалки, чтобы вовремя их постирать, но все равно забывала. Из-за этого частенько приходилось надевать в ботинки пару летних, совсем коротких, они сползали с пятки и сминались под ногой в твердый комок, жесткие края ботинок оставляли на лодыжках саднящие полосы, тогда уже не имели значения горы в персиковой дымке, соленый запах с примесью мазута и гниющих водорослей, музыка в наушниках и крики чаек – неудобные носки затмевали всё вокруг.

В чем была проблема купить еще носков? В коммуникации. В менеджменте. В рисерче. Во всем, что я так ненавидела и чем часами занималась на работе и после работы, когда пыталась открыть счет в банке, получить застрявшую на таможне посылку или попасть к врачу по страховке. Конечно, иногда я все-таки пробовала решить эту проблему, даже несколько раз спрашивала у гугл-переводчика, как по-грузински будет «носки» и «36-й размер», чтобы поговорить с продавцами на рынке, но так и не смогла запомнить.

И тут я снова лукавлю: чтобы купить носки в Батуми, грузинский язык не нужен, почти все продавцы хоть как-то говорят по-русски. Но и это казалось проблемой: было что-то неправильное в том, что я, гостья, свободно говорю здесь на родном языке, пока собеседник подбирает слова и падежи. Куда комфортнее было бы использовать нейтральный английский, но такой опции рынок не предлагал.

Спас меняH&M. Летом мы с мужем приехали на выходные в Тбилиси, где и прошлись по магазинам. Я взяла простую футболку и уже несла на кассу, но в двух шагах от нее заметила лоток с носками и остановилась. Как и на рынке, носки лежали кривоватыми рядами: короткие и длинные, светлые и темные, однотонные и в полоску. Выбрав две большие упаковки, я сказала на кассе несколько фраз на английском, расплатилась и без лишних разговоров вышла из магазина.

Носки оказались удобными, но непрочными: через год круг замкнулся

Где-то на кухне звонит телефон. Мама. Спрашивает, как у меня дела, все ли успеваю, и просит скинуть номер рейса до Питера и следующего – из Питера в Новосибирск. Показывает бабушку на диване: та отмахивается, велит маме не отвлекать меня от сборов, а ее – от сериала, все равно скоро увидимся. Она всегда так, не любит долго разговаривать со мной по телефону, даже с видео. Мы и правда скоро увидимся, и я действительно тороплюсь, так что мама желает мне хорошо долететь и отключается.

Бабушке восемьдесят пять лет, и больше половины из них у нее серьезные проблемы со здоровьем. Сколько себя помню, она всегда прощалась со мной в слезах, обнимала слишком крепко и приговаривала: «Дай бог еще увидимся, дай бог». Прощались мы всегда ранним утром перед рассветом, у меня гудела голова, в животе тяжело лежал завтрак, который я не хотела, но заставляла себя съесть перед долгой дорогой. Я была слишком сонной, чтобы переваривать еду и сложные эмоции, не находила слов и мычала в ответ что-то абстрактно-утешительное. «Ну баба, ну ты чего». Бабушка долго держала меня в объятиях, я неловко обнимала ее в ответ и удивлялась, какая мягкая у нее спина и какие крепкие твердые пальцы. Мы прощались будто бы навсегда, а через год или больше я приезжала снова и бабушка со слезами обнимала меня уже при встрече.

Когда мы виделись в последний раз, она не плакала. Приобняла, сказала «с богом» и отпустила. Через год мама рассказывала по телефону, что бабушка перестала выговаривать слова, врач диагностировала предынсультное состояние и назначила курс капельниц. Они помогли. Еще через несколько месяцев все повторилось: сбивчивая речь, онемение, капельницы. Теперь я боялась, что увижу ее, но уже не смогу с ней поговорить. Она не расскажет, как красиво цветет лен в тувинских полях и как сварить суп из крапивы и одуванчиков, если есть больше нечего, не пожалуется на маму и тетю, не задаст с десяток вопросов, которые мне самой ни разу не приходили в голову.

И вот меньше чем через неделю мы наконец снова увидимся. Правда, сначала я ненадолго заеду в Питер, а после Новосибирска и вовсе отправлюсь с мамой в Туву, в ее родную деревню, но это не отменяет главного: с бабушкой я поговорю. Мы будем смеяться и болтать, отвлекаясь на чай с конфеткой, открывать окно, чтобы впустить прохладный вечерний воздух, и включать фумигатор от комаров и мошек. Я проигнорирую уведомления в рабочих чатах, зато научу бабушку искать видео в смартфоне и узнавать у Алисы прогноз погоды. Расспрошу ее, как наши предки оказались в Туве и какие у них были отношения с местными, больше узнаю о прапрадеде Клементии, который основал в горах поселение староверов, и о прабабке Александре, в чьем доме столовались все приезжие.

Я мельком смотрю на часы: время уже поджимает. Складываю косметичку, она занимает почти четверть рюкзака. Утрамбовываю мешок с бельем, чтобы поместился на дне рядом с косметичкой, и отправляюсь в спальню на следующий квест: собрать одежду.

Рюкзак кажется мне хабом, космическим кораблем «Нормандия» изMass Effect. Он стоит на стуле посреди просторного коридора на равном удалении от комнат, ванной и кухни. Куда бы я ни повернула, за чем бы ни пошла, в конце все равно вернусь к нему.

В спальне я снова открываю шкаф и зависаю перед вешалками, но быстро прихожу в себя от требовательного мяуканья за спиной. Кот скребет угол матраса – требует пустить его в огромный ящик под кроватью, забитый хозяйскими вещами. Он часами может там все обнюхивать и даже спать, и я ставлю таймер, чтобы через двадцать минут снова поднять угол матраса и выманить его назад или хотя бы впустить внутрь немного воздуха.

Ящик под кроватью – матрешка: в нем хранится другая кровать, односпальная, и все равно остается место и для старого одеяла, и для хозяйских вещей, и для кошачьих прогулок. Этот ящик больше кладовки в нашей питерской квартире – очень практичное решение, но я бы такое ни за что не выбрала. В общем-то, я и не выбирала: у кровати в нашей питерской квартире мягкое изголовье, тонкие деревянные ножки и никаких ящиков. Над ней висит яркая люстра на восемь лампочек, а вместо ночника – засохшее, похожее на огромную рогатку бревно, обмотанное джутом и елочной гирляндой. Его мы привезли с пляжа в Кронштадте зимой 2015-го, когда кот был еще совсем маленьким, чтобы собрать ему когтеточку с полками и лежанкой, а через пять лет купили настоящее кошачье дерево, по которому теперь лазит чужой кот.

В питерской спальне широкий деревянный подоконник, на нем хорошо сидеть в дождь и снег, но само окно, хоть и большое для Питера, в Грузии казалось бы маленьким. Под ним высажены липы, через дорогу – скверик, где гуляют с собаками, перекресток, заправка и автобусная остановка. Здесь, в Тбилиси, я вижу из окна горы, кусок реки, здания на другом берегу и Дворец торжественных обрядов – сюрреалистическое советское здание, не то церковь, не то крепость. Конечно, такой вид из окна намного лучше. И спальня здесь просторнее, да и вся квартира, а еще есть балкон.

Я понимаю, что давно уже стою у окна, смотрю сквозь пыльное стекло на горы. Открываю балконную дверь, а ветер мне помогает: откидывает ее к стене – едва успеваю поймать. Ветер пахнет сигаретой с другого балкона и индийской едой из ресторана внизу.

Хочется стоять так и дальше: разглядывать город снаружи, шторы и обои в цветочек внутри, вспоминать белые стены с неярким серым узором в своей питерской спальне и икеевский шкаф молочного цвета. Но через полчаса мне нужно выехать в аэропорт, так что пора открыть свой нынешний шкаф, оклеенный пленкой под дерево, и собрать наконец одежду.

Проблема в том, что я понятия не имею, что взять с собой. У меня нет здесь любимых вещей, все они выглядят одинаково. Изнутри мой шкаф напоминает стойку с базовой коллекциейUniqlo. Удобные неяркие шмотки из приятных тканей, они хорошо сочетаются друг с другом и

На запястье дрожат часы – сообщение от Тёмы. Хочет уйти пораньше с работы и все-таки отвезти меня в аэропорт. Я отказываюсь: понимаю, что ему тяжело будет смотреть, как я улетаю в Россию, куда ему теперь путь закрыт. Уеду на такси, как и планировала.

Я возвращаюсь к шкафу, отсчитываю несколько случайных футболок, снимаю с вешалок рубашку в клетку, джинсы и длинную льняную юбку, кидаю все это на кровать и закрываю дверцу. В зеркале отражаются моя бежевая, слегка загорелая кожа, кремовая майка и светло-голубые домашние шорты. Если сделать сейчас селфи и наложить черно-белый фильтр, я вся буду залита одним бледно-серым цветом, как бутылка с мутной неяркой жидкостью. Я достаю из кармана телефон, но вместо камеры открываю браузер, захожу на сайт авиакомпании и докупаю к обратному билету одно место багажа. Потом аккуратно сворачиваю одежду и возвращаюсь в коридор к рюкзаку.

А9-785, Тбилиси (TBS) – Санкт-Петербург (LED)

Бортпроводница наливает мне воду и протягивает бутерброд с сыром, я говорю “thank you”. В Грузии я бы сказала «мадлоба», но мы летим над Россией, находимся где-то между, так что я теряюсь и перехожу на дефолтный язык.

Бутерброд на девяносто пять процентов состоит из белого хлеба; в остальные пять помещаются кусочек сыра, майонез и размякший лист салата. Отложив половину булки, я откусываю что осталось и возвращаюсь к книге – роману «С неба упали три яблока», который давно хотела прочитать.

Как назло, именно на этой странице героиня начала готовить: обжарила лук и зелень, смешала соус из чеснока с крупной солью и мацуном, чтобы заправить им свекольную ботву с мокрицей. Такое блюдо я не пробовала и только по контексту догадываюсь, что мокрица – это какая-то трава, а не живность, но не сомневаюсь, что она намного вкуснее моего бутерброда. Запиваю его почти теплой водой, открываю вентиляцию на максимум и дочитываю до следующего абзаца, где героиня и ее подруга устроились на веранде, пока дома остывает пирог с румяной сырной корочкой. Пожалуй, книгу пока лучше отложить.

Я всегда немного завидовала этой женской кухонной магии, еще со школы, когда прочитала «Шоколад». Отточенные годами движения, маленькие хитрости, которые передаются от матери к дочери, способность на глазок отсыпать идеальное количество специй. Праздник, который целый день собирается из вкусов и запахов, из жара духовки и пара от кастрюли, а потом заканчивается за несколько часов. Все это завораживало, хотелось закрыться на кухне и не смотреть ни в телефон, ни на часы – только на старый, запачканный жиром таймер у печки.

Но в реальной жизни очарование рассеивалось уже на стадии поиска рецепта. Меня бесило готовить, а еще больше бесило готовиться к тому, чтобы начать готовить. Рецепты, списки, покупки, этапы, планирование, делегирование, тайм-менеджмент – работа, работа и работа, да еще и бесплатная. В итоге мотивации мне хватало только на завтраки, остальное я если и готовила, то как можно быстрее, под аудиокнигу или подкаст, и все чаще заказывала доставку.

Женщина рядом со мной встает с места, открывает багажную полку и достает что-то из сумки. Когда она снова садится, я замечаю у нее в руках палочку магазинной чурчхелы и жалею, что сама не догадалась взять такую в дорогу. Моя соседка надкусывает краешек, но он не поддается, ей приходится вцепиться в него зубами и сильно потянуть. После недолгой борьбы рука с чурчхелой отскакивает в сторону, а я вспоминаю это хищное удовольствие – когда еда сопротивляется, а ты ее побеждаешь. Слегка подсохшая чурчхела, копченый сыр-косичка, сушеное мясо, которым угощал меня дедушка … В такие моменты я чувствовала себя волчонком. От этих воспоминаний во рту становится сухо, как будто я наелась сразу и сладкого, и соленого. Допиваю остатки воды из стаканчика и стараюсь не думать о еде, но получается не лучше, чем не думать о белой обезьяне.

В последние годы, когда я скучала по любимой еде, я уже не представляла себе бабушкины пирожки – они остались в конце девяностых, на деревенской кухне с умывальником вместо водопровода. Я не думала о маминых профитролях, плотно набитых вареной сгущенкой с маслом, – мама и сама уже вряд ли вспомнит, как их готовить.

Когда я скучала по любимой еде, я слышала аромат пиццы с помидорами и сыром страчателла из итальянского ресторана в «Севкабеле». Ее ни в коем случае нельзя было заказывать с доставкой – только съесть сразу, чтобы хрустела горячая корочка с угольным налетом и не успели до конца смешаться сок помидоров, бальзамик и сливки из растопленного бесформенного сыра. Я скучала по творожному печенью и яблочному пирогу из дешевой сети питерских пекарен и по лучшему в городе роллу «Филадельфия» с угрем – его, наоборот, можно было заказать только в доставке, курьер привозил вытянутую черно-бирюзовую коробочку со вставкой из прозрачного пластика, через который я видела коричневые кусочки рыбы под соусом унаги и чувствовала на языке сладко-солено-сливочный вкус, даже не открыв упаковку.

Есть в этом что-то сиротское: моя любимая еда мне не принадлежит. Кафе закрываются, меняют рецептуру, не могут достать нужные продукты, я сама уезжаю в другую страну и навсегда остаюсь без блюд, по которым скучаю. Я не могу увезти их с собой, у меня нет рецепта, даже фотографий нет. Остаются только слова.

Единственный рецепт, который я сохранила, – рецепт блинов. Я записала его со слов мамы в гугл-документ.

Он выглядит так:

– 2 яйца – взбить

– ½ ч. л. соли

– 1,5–2 ст. л. сахара

– сода ½ ч. л.

– молоко – 0,4 л

– муки – много (½ кг), как густая сметана

– ½ стакана растительного масла – перемешать

– добавить оставшееся молоко или воду

Мамины блины получаются легкими и тонкими, как салфетки, с дырками и сухими коричневатыми краями. В детстве я любила их отламывать и сгрызать в первую очередь, прежде чем свернуть оборванный блин треугольником и доесть со сметаной. Чужие блины казались мне неправильными: слишком жирными, сладкими, солеными, с тягучим недопеченным тестом внутри. Самые неправильные, кстати, готовила тетя Надя, мамина сестра: по толщине и явному яичному привкусу

Сама я пеку их раза два-три в год. Поначалу я приносила на кухню ноутбук и строго шла по рецепту, хотя он немного сбивал с толку: что значит «оставшееся молоко»? То, что осталось в литровой бутылке? А какой должна быть «густая сметана»? Когда я позвонила маме с этими вопросами, она отмахнулась: «Ой, да делай ты на глазок, главное, чтоб вкусно получилось!» И я делала на глазок, экспериментировала. С годами мои блины лишились хрустящих корочек, стали тяжелее, мягче: чуть-чуть недопеченные внутри и отчетливо молочные – идеальные.

И вот три года назад я приехала в Новосибирск, мама испекла на завтрак блины, и они мне не понравились. Слишком сухие, слегка недосоленные, недостаточно эластичные – нет, в целом неплохие, но не мои. Я макнула плотно свернутый блин в сметану – совсем не густую – и почувствовала дурацкую детскую обиду: и на себя, и на маму, как будто мы с ней специально сговорились лишить меня тех самых невероятных маминых блинов.

Теперь я думаю, что забавно будет испечь маме мои блины, показать, во что я превратила ее рецепт, но, скорее всего, на это не хватит времени.

Стюардесса забирает пустые стаканчики и упаковку от бутербродов. Вокруг меня наконец-то никто ничего не ест. Я закрываю глаза, включаю музыку и дремлю до самого Питера. Никакой Монеточки, никаких песен про дом – в наушниках задумчиво напевает Том Йорк, и мне спокойно.

Самолет садится, я продолжаю слушать музыку в бесконечной очереди на паспортный контроль. Мой паспорт долго проверяют, а потом и вовсе просят отойти от стойки и ждать в стороне. Но как только я начинаю всерьез волноваться, пограничница возвращается, называет мою фамилию и отдает паспорт. Я делаю медленный вдох и еще более медленный выдох, ставлю в телефон российскую симку. Когда иду к выходу, МТС присылает сообщение: «С возвращением домой! До встречи в новых поездках».

Грушевый пирог

Мы с Настей готовим грушевый пирог. Она взбивает крем, кругами раскладывает по форме полоски слоеного теста, а я режу груши и камамбер, иногда съедаю по кусочку того и другого. Давно не ела таких вкусных груш: мягкие, чуть переспевшие, растворяются на языке и растекаются по пальцам. Их осталось два тазика – остальные Настя еще до моего приезда успела порезать и заморозить в маленьких аккуратных зип-пакетах или превратить в густой джем с розмарином. Крошечную баночку джема – до ста миллилитров, чтобы довезти до Новосибирска в ручной клади, – я заберу с собой.

В грушевом безумии виновата Лина: она снимала рекламу для пивоварни, которая решила добавить в ассортимент пуаре, но их закупщики слегка ошиблись в расчетах и теперь продавали лишние груши по тысяче рублей за ящик. В ящике, если что, восемнадцать килограммов. Большинство моих друзей не смогли устоять, но груши оказались очень спелые, так что их нужно было съесть или заготовить максимум за неделю. Теперь к уничтожению груш подключилась и я: за полтора часа съела уже три штуки, не считая кусочков.

Настя спрашивает, какие у меня планы на ближайшие пять дней в Питере. Так, посмотрим. Встретиться со всеми друзьями, выпить кофе с бывшей коллегой, съездить в какой-нибудь красивый пригород, выбраться в Орехово и искупаться в озере, созвониться и встретиться в своей квартире с арендаторкой, которая перестала платить, на всякий случай написать доверенность на риелтора. Да, и заказать носки на каком-нибудь маркетплейсе, желательно прямо сейчас. Меня подташнивает – то ли от количества дел, то ли от недосыпа. Я заканчиваю резать камамбер и предлагаю сварить кофе. Пока греется чайник, съедаю еще одну грушу.

Как здорово гостить у людей с ящиком груш, говорю я Насте, и она смеется. Когда я на минуту представляю, что это я – человек с ящиком груш, меня накрывает паника. Я вижу в ускоренной съемке, как они портятся, расплываются коричневой жижей, покрываются бело-бирюзовой плесенью. Вытекший сок высыхает, на него, как на специальную ленту-ловушку, налипают мухи, пахнет брожением и разложением.

Или нет: я все-таки нашла в себе силы нарезать и заморозить почти половину. Конечно, я не смогла бы испечь пирог – у нас нет духовки, но я бы тоже нагуглила рецепт джема и сварила его под хорошую аудиокнигу. Через месяц я бы разморозила кусочки или открыла баночку и ела бы джем с сырниками. Если только нам не пришлось бы срочно съехать с квартиры, а то и перебраться в другой город или страну.

– Чайник вскипел, – сообщает Настя и вдруг хмурится: – У тебя вся шея красная, дать таблетку от аллергии?

Рука дергается к шее – шея горячая и немного чешется. Теперь я замечаю, что коленка тоже чешется и запястье.

Это началось еще утром, во время прогулки. Кожа краснела и чесалась, и я решила, что во всем виноваты местные комары – отвыкла от них за полтора года. Правда, покраснения появлялись и там, где не было никаких укусов, но они быстро проходили, чтобы через полчаса вылезти где-то еще.

Выпиваю таблетку и иду в туалет, смотрю в зеркало. Узоры на мне напоминают картины супрематистов. На коже проступают красные полосы, разбрызгивают вокруг себя небольшие штрихи и точки. Розовые пятна разных форм и размеров сливаются друг с другом, а посреди самых больших вдруг всплывают светлые островки здоровой кожи. С возвращением домой, шепчу я одними губами. Вот уж спасибо. Я держу руки под холодной водой, чтобы приложить их к пятнам на лице и шее. Становится лучше, по крайней мере на время.

Настя ставит пирог в духовку, я варю кофе, и мы с чашками в руках перебираемся в комнату. Женя заканчивает работать и присоединяется к нам, к концу первой чашки звонит домофон – приходят Лина с Ником. Я обнимаю их в коридоре, смеюсь, болтаю, но фоном продолжаю думать о грушах. Они сидят у меня в голове, показывают двадцать пятым кадром свои коричневые бока, пахнут кисловато-сладко, мерцают на границе сознания со звуком сломанной галогенной лампы. Хоррор какой-то.

Что со мной, откуда эта тревога? Не могу позволить себе ящик груш? Но я ведь и не хочу, я вообще не люблю готовить. Да и почему не могу, в конце-то концов? Вернусь в Тбилиси, поеду на рынок и куплю хоть два ящика! Забью грушами всю

Нет, в Тбилиси я не поеду на рынок и не куплю груши. И там, кстати, тоже пора разобрать холодильник. Выкину все лишнее, помою стеклянные полки и пластиковые ящики, и он станет чистым, свободным и легким – и сама я тоже, и никакие груши больше не смогут меня напугать.

Кажется, меня отпускает: исчезли гниль и плесень на границе сознания, как и забитые доверху морозилки. Чешусь тоже намного меньше – видимо, сработала таблетка. Теперь я могу быть полностью здесь, в Питере, слушать друзей и гладить собаку.

Лина рассказывает, как они с Ником сплавлялись на байдарках, попали в сильный шторм и едва успели выбраться на берег. Укрылись в какой-то заброшенной избушке и – вишенка на торте – умудрились вызвать туда «Яндекс. Такси», а таксист, что еще удивительнее, приехал буквально минут через пять.

Я вспоминаю ураган в Батуми: мы неторопливо шли на концерт вдоль моря, когда вдруг налетел ветер и люди почему-то побежали искать укрытие. Мы на всякий случай последовали за ними, и вовремя: ветер так разошелся, что на открытом пространстве нас если бы не унесло, то точно ударило бы по голове летящей мусоркой или оторванной веткой. Вызвать такси не получилось, так что до клуба мы добирались пешком, прижимаясь к стенам зданий. Я рассказываю друзьям, что в одном из таких ураганов погибли два ребенка: они прыгали на батуте, и вместе с батутом их унесло в море. В Батуми легко умереть как-нибудь нелепо. Я спохватываюсь, что зря упоминаю такие ужасы, если хочу, чтобы друзья приехали к нам в гости, но поздно.

– А мне недавно приснилось, – говорит Женя, – что Славка и Чешка почему-то живут у вас с Тёмой в Грузии, а я про это забыл. И вот мне звонит Тёма и начинает аккуратно выяснять, когда мы уже собираемся их забрать.

Славка – собака Жени и Насти, Чешка – кошка, обе прожили долго и умерли несколько лет назад. Я сама будто узнаю этот сон. Грузия – по ту сторону границы, Тридесятое царство, в которое можно попасть, только если скажешь правильные слова Бабе-яге и не сгинешь в Темном лесу. Или если умрешь. Недавно я написала целую повесть, которая началась с этого образа: государственная граница России показалась мне границей между миром живых и миром мертвых, только вот невозможно понять, где какой. Я тогда как раз дочитала Проппа и узнала рецепты древних, как притвориться мертвецом, как спрятать от потусторонних обитателей вонь живого тела, чтобы нелегально проникнуть в их мир. Оказывается, похожие мысли гуляют по снам моих друзей.

– Странно, – продолжает Женя, – что умерших животных и уехавших друзей мой мозг поместил рядом.

А я хочу ответить, что нет, вовсе не странно, хочу рассказать о своих мыслях и своем тексте, но в бокалах у всех пусто, закончилась первая бутылка вина из грузинского дьюти-фри, пора открывать вторую. Я приношу ее из холодильника, ищу штопор, нахваливаю янтарные вина из Кахетии и открыточный городок Сигнахи с ресторанами при винодельнях. Вспоминаю крепость над Алазанской долиной, центральную площадь и узкие улочки с бродячими кошками и собаками. Вижу среди них бело-рыжую колли и кошку черепахового окраса. Привет, Славка. Привет, Чешка.

У Насти звенит таймер, и она уходит на кухню за грушевым пирогом. Я разливаю вино – потусторонний напиток, рожденный из грузинской земли. Одно из условий попадания в мир мертвых – отведать их пищи. Тогда человек сам станет духом и уже не сможет вернуться, но разве это важно? Может быть, я и есть Баба-яга? Я пою друзей вином, кормлю чурчхелой, слушаю их истории и надеюсь, что рано или поздно они уедут вслед за мной – или хотя бы заглянут ненадолго, а там кто знает. Настя протягивает мне тарелку с пирогом и шариком мороженого, я говорю «спасибо» и отламываю вилкой кусочек. А может, наоборот: я – Иван, и это я стою сейчас на пороге?

– Как там вообще у вас в Грузии? – спрашивает Женя. – Ну, кроме того, что горы офигенно красивые.

Подожди, Яга, думаю я, поднося вилку ко рту. Ты прежде напои-накорми, да после про вести и спрашивай. Я съедаю кусок пирога, закусываю мороженым. Слоеное тесто хрустит и крошится, груша потеряла форму и сгустилась, превратилась почти в повидло. Сладкое мороженое смешивается со слегка соленым камамбером, холодное с теплым, жидкое с твердым. Очень вкусно. Я отламываю еще, с набитым ртом хвалю пирог и начинаю рассказывать.

«Парк Монрепо»

Стою у полки в небольшом парфюмерном магазине и нюхаю всякую гадость. Это кунсткамера запахов: коллекция веществ, которые хорошо работают в парфюмерных композициях, но в одиночку пахнут кошмарно. Флаконы пронумерованы, от приемлемого до самого мерзкого, в лежащих рядом буклетах – описание и история каждого вещества. Из одного бутылька, к примеру, несет лошадиным потом, из другого – мочой, из третьего – тухлым мясом. Мы с Линой и Настей нюхаем их по очереди, смеемся и спорим, какой пахнет хуже всего. Интересный опыт, думаю я, морщась от вони экспоната № 7.

Лина завела нас сюда по пути за пышками, чтобы купить еще флакон любимых духов с каким-то хвойным ароматом и показать нам этот магазин. Покончив с вонючей кунсткамерой, я медленно обхожу его по кругу. Большинство ароматов объединяются в серии.

Я беру первый попавшийся пробник, брызгаю на бумажку. Пахнет, понятное дело, сиренью. В прошлом году я ужасно скучала по ее аромату – не нашла в Батуми ни одного куста, хотя гугл уверял, что она там растет. Так что этой весной в Тбилиси я была повернута на сирени: покупала ветки у бабушек рядом с метро и ставила дома, бродила по сиреневому цветнику в ботсаду и зарывалась лицом в ветки, пока не начинала кружиться голова. В мае, когда в Тбилиси сирень почти отцвела, я догнала ее в Берлине и снова обнюхала. Кажется, за те полтора месяца я вдохнула больше молекул сирени, чем за всю жизнь в России, и теперь полка с сиреневыми пробниками уже не вызывает такой болезненной ностальгии. Всего лишь аромат – приятный и вполне доступный.

Другое дело береза. На соседней полке стоит флакон с заманчивым названиемFrom Russia with love. Он пахнет березовым веником, скошенной травой и почему-то ментолом. Я машу перед носом слегка влажной бумажкой и решаю купить как минимум пробник. Брызгаю на запястье, нюхаю еще раз и начинаю сомневаться. Зачем там ментол, что в нем такого русского? Он перебивает мою березку, слова не дает вставить. Да еще эта сладковатая база – разлапистый цветущий куст на краю газона вместо прозрачной весенней рощи. Он все равно хорош, это почти правильный аромат, он будоражит воспоминания. Заставляет их копошиться внутри, но не дает развернуться. Бесит.

Я помню настоящую березу в конце марта в том же тбилисском ботсаду. Маленькие листья, неоново-зеленые, с зубчатыми контурами. Холодная гладкая кора, тонкий ствол – я сцепила вокруг него руки, прижалась щекой, а Тёма сфотографировал. Это он придумал: смотри, родные березки! Будешь обнимать? Так, по приколу, для инстаграма[2]. Но береза и правда была красивая и очень приятная на ощупь. А еще совсем не пахла: слишком живая и слишком целая, – пахнут только опавшие листья и веники в бане. Через месяц я гуляла по ботсаду одна и хотела снова потрогать березку, но она была уже занята. Другая девушка со славянским лицом прижалась к ней спиной, закрыла глаза и долго стояла не двигаясь. Я украдкой ее сфотографировала. Еще через минуту девушка повернулась, прошептала что-то дереву, почти касаясь губами коры, и ушла суетливым шагом. Что она сказала? На каком языке: на русском, украинском, белорусском? А если береза ей ответила, то на каком языке?

Я ставлю на место ментолово-березовый флакон и машинально открываю следующий. Он тоже почти идеальный: пахнет ягодами смородины и чуть-чуть смородиновым листом, мятой и чем-то густым и сладким вроде клубничного варенья. Он пахнет чужим воспоминанием о родительской даче – почти таким же, как мое, но слегка искаженным, и от этого становится жутковато. На нашей даче никогда не росла мята, и клубничное варенье я не люблю. Хочу духи с ароматом смородинового чая и свежей малины с куста, чистого озера и прохладной незатопленной бани в жаркий полдень. Я отхожу от полки с почти правильными ароматами и обещаю себе надышаться березовыми вениками и листьями смородины на годы вперед, когда приеду в Новосибирск и доберусь до дачи. Уже через несколько дней.

Лина и Настя зависли у «Петербургских прогулок», и я возвращаюсь к ним. Лина протягивает мне тестер «Парка Монрепо», говорит, пахнет потрясающе, у нее уже закончился такой пробник, пора купить целый флакон. Он и правда очень хорош. Это не только Монрепо, а вообще любой лес недалеко от Питера, а то и в Карелии. Натуральный хвойный аромат – тонкий и острый, без лишней сладости, а главное – в нем есть отголоски зимнего карельского тумана: подтаявший снег с коркой дырявого наста, быстрая река внизу, мокрая кора, опавшие ветки и мох, насквозь пропитанный водой. Пожалуй, духам не хватает деталей и глубины, это скорее набросок леса – без настоящей влаги и холода, без смеха друзей и замерзших пальцев, – но он запускает цепочку ассоциаций, и мозг начинает показывать мне кино. Не кино даже – укачивающий клип или сон, где свет из одной сцены накладывается на картинку из другой, а холод зимней поездки проникает в летний пейзаж, и все прошито тонкой острой тоской, стянуто и завязано в узел. Это. Больше. Никогда. Не повторится.

Я помню вкус сливочной ухи в Акуловке и чуть размякшую деревянную ложку с облезшим по краям лаком. Мы заехали на форелевую ферму по пути на Ладожские шхеры с огромной палаткой в багажнике, в которой можно будет ходить в полный рост и играть за раскладным столом вTicket to Ride, пока идет дождь. В кафе тесно, пахнет копченой рыбой, из телевизора под потолком беззвучно проповедует священник. Тёма быстро доедает суп и выходит на улицу.

Я выхожу из арендованного дома в финской деревушке, беру в сарае ледянку и скатываюсь к замерзшему озеру. Снег мягкий, склон пологий, так что к концу мне приходится помогать себе ногами, чтобы не остановиться раньше времени. Везде ковид, в России и Финляндии еще мало зараженных, но и с востока, и с запада надвигаются паника и карантин. Через две недели после нашего возвращения сухопутную границу закроют больше чем на два года, да и потом откроют совсем ненадолго.

Я уже в Грузии, и Рита присылает фотографии из этой поездки: мы обнимаемся на фоне дома, идем по замерзшему озеру, раскидываем тонкий слой снега, наши ботинки сняты крупным планом. Мы идем по льду к острову-некрополю Людвигштайн в Монрепо, у меня еще рыжие волосы, оранжевый шарф и варежки – они рвутся, когда я поскальзываюсь на подъеме и хватаюсь за елку.

Мы в лесу, волосы у меня темные, но еще прямые, я поскальзываюсь в осенних ботинках, хватаюсь за кого-то из друзей и остаюсь на ногах. Это февраль, самый мерзкий месяц в Питере, но мы уехали на выходные к Ладоге и сняли домик с камином. На прогулке

Настя говорит, что духи «Русский музей» и правда пахнут масляной краской, и предлагает мне понюхать. Я вздрагиваю, прячу в карман бумажку с ароматом Монрепо, тру нос и на всякий случай проверяю, нет ли под ним соплей, а под глазами слёз. Лицо горячее, но сухое. Я послушно беру бумажку, пропитанную «Русским музеем», и соглашаюсь: пахнет краской. Беру пробник «Парка Монрепо» и иду оплачивать.

Девушка на кассе говорит, что это ее любимый аромат, а сам парк – любимое место для прогулок в окрестностях Питера. Я еще не была в Монрепо после реконструкции, так что спрашиваю: как там теперь, не испортили? Не сделали слишком упорядоченно и торжественно, как в Петергофе? Она считает, что все не так уж плохо, а если свернуть с центральной дорожки в лес, так и вообще как раньше. Карта или наличка? Карта.

Я подношу телефон к терминалу, но он не срабатывает. Извиняюсь, лезу в рюкзак за российской карточкой.

– Вы долго еще здесь?

Вздрагиваю. Почему она так уверена, что я не живу в Петербурге?Apple Payменя выдал? Или я сказала что-то, пока болтала с подругами? Да нет, мы не обсуждали ничего, кроме ароматов.

Я отвечаю, что живу здесь – на Ваське, рядом с «Эрартой». Мы немного болтаем о преимуществах Васильевского острова, и напоследок она советует все-таки съездить в Монрепо. Обязательно, обещаю я. Съезжу в конце сентября, осенью там особенно красиво.

Магнит на холодильник

На следующий день я иду на Невский. Как всякий человек, долго проживший в Петербурге, Невский я недолюбливаю, но сейчас у меня есть цель: найти магнит на холодильник в форме питерского здания.

Мы с Тёмой привозим из поездок магниты, но не любые: только домики определенного размера и масштаба, которые хорошо будут смотреться рядом и выстраиваться в улицу. Такие удавалось найти не везде, так что иногда мы мухлевали и из некоторых городов привозили по два магнита, а в Тбилиси купили целых пять. Пока жили в Питере, мы шутили, что, когда улица перестанет умещаться в ширину холодильника, нам придется купить новый. Примерно так и получилось: в Батуми место для магнитов закончилось, и мы переехали в Тбилиси. Там холодильник оказался пошире, но спустя несколько удачных поездок и его перестало хватать, осталось добавить к улице только один домик.

Не знаю, почему я так вцепилась в идею привезти отсюда магнит. У меня уже есть аромат Монрепо и Настин грушевый джем в память об этой поездке. Да и вообще странно искать сувениры в городе, где прожила треть жизни, где остались друзья и собственная квартира. Я даже не уверена, что Тёма согласится повесить питерский домик на холодильник – возможно, ему это покажется слишком грустным или даже циничным. Но я знаю: если уеду без магнита, во мне еще долго будет зудеть эта незавершенность, так что придется искать.

Начинаю с очевидного – с книжного в доме Зингера. Внутри просторно и роскошно: мозаичный пол, окна до потолка, мебель из орехового дерева. Это вам не тбилисская «Аудитория», где на площади раз в пять меньше умещаются книжный, коворкинг, бар и лекционная площадка. Говорят, дом Зингера не так давно отреставрировали, но я не замечаю разницы – он и раньше казался мне слишком большим и пафосным.

Сувениры выставлены у самого входа, за ними – бесконечные полки с книгами. Сколько их тут, тысячи? А ведь есть еще второй этаж и склад. Даже меня пробирает, хотя я уже лет пятнадцать как перешла на электронные, еще с универа. На первых курсах, пока не было читалки, я брала книги в университетской библиотеке и все время таскала с собой штуки по три-четыре разом, чтобы всегда было из чего выбрать. Одно время я даже ездила на занятия с огромной пляжной сумкой через плечо, забитой почти доверху; весила она примерно тонну. Пожалуй, я все равно пройдусь среди полок и полистаю какой-нибудь роман, раз уж зашла. Но сначала – магнит.

Большинство магнитов выглядят ужасно: банальные фотографии или картинки с самыми попсовыми питерскими видами, напечатанные на плоских гибких квадратах. Ближе всего к нужному формату оказывается рельефный пластиковый Спас-на-Крови, но он все равно не впишется в нашу улицу: не тот масштаб, слишком пестрый, с аляповатой золотой лентой с надписью «Санкт Петербург» в основании. Серьезно, они потеряли дефис?

На другой полке не лучше. Я внимательно просматриваю ряды магнитов, пока не нахожу плоский металлический Исаакий, покрытый цветной эмалью. Это не совсем то, что нужно, – здания на нашем холодильнике объемные и в основном керамические, – но масштаб у этого Исаакия подходящий. И, честно говоря, один такой магнит на нашей улице уже есть – из Стокгольма, с теми милыми цветными домиками в Старом городе.

Долго кручу магнит в руках, и продавец предлагает помощь. Очень вовремя. Рассказываю,чтоищу, показываю фотографию нашей магнитной улицы на телефоне, и продавец советует заглянуть на Петроградку, в лавку с сувенирами из инклюзивных мастерских: говорит, видел там что-то подобное. Мы вместе гуглим их сайт, и я действительно нахожу керамические магниты нужного формата. Они кривоватые – то ли детский рисунок, то ли иллюстрация к Кафке, – и в этом есть что-то абсолютно питерское. Город из сна, из воспоминания, со страниц Великой-Русской-Литературы. Убогий и грандиозный, угнетающий, угнетенный и все равно любимый. То, что мне нужно. Из благодарности к продавцу я беру со стойки металлический Исаакий и отправляюсь бродить с ним по магазину.

На втором этаже в разделах художественной литературы вижу знакомые названия. Одну за другой беру книги в руки, листаю. Они тяжелые, даже не знаю, долго ли смогла бы читать такую, держа на весу. Есть и полегче, но все равно любая печатная книга намного тяжелее «Киндла». У них разные обложки: мягкие и твердые, матовые и глянцевые, некоторые обтянуты целлофаном. В одной из книг шрифт слишком мелкий, так что я на автомате касаюсь страницы двумя пальцами и развожу их в стороны. Ничего не происходит. Так же я нажималаCtrl+Zна клавиатуре, когда хотела отменить зачеркивание на распечатанном листе. Я закрываю глаза и глажу страницы. Нюхаю их. Прислушиваюсь к глухому стуку, с которым книга встает обратно на полку, и слышу отголоски того зова, который заставил мою подругу за большие деньги перевезти свою библиотеку сначала из Москвы в Черногорию, а через два года из

Из России в Грузию я привезла только две печатные книги: Тёмин иллюстрированный гайд по анимации и комикс «Полуночники» Брехта Эвенса. Другие комиксы отдала друзьям – их я покупала ради историй, которые теперь знаю и перечитывать не планирую. Но «Полуночники» не такие, в них одинаково важно все: сюжет и диалоги, цвет и композиция, размер и начертание слов, то, как кадры расположены на развороте. Эта история работает только в формате комикса – она не может быть ни текстом, ни фильмом, ни мультиком, и это меня подкупило. Иногда я открываю книгу в случайном месте, разглядываю, пролистываю несколько страниц вперед или назад и снова ставлю ее на полку.

Я вспоминаю, что за полгода до отъезда хотела купить еще один комикс Эвенса, «Пантера», но тогда в магазине его не оказалось, а дальше было уже не до того. Возможно, я найду его здесь, в «Зингере». Я даже вижу что-то похожее на полку с мангой, так что наверняка где-то лежат и европейские комиксы, но остаюсь на месте. Книга – не магнит, она не влезет в ручную кладь вместе с остальными вещами. Она весит внушительно, занимает место, и не только в багаже, но и дома. Если и покупать бумажную книгу, то уж точно не в России. Я спускаюсь на первый этаж, расплачиваюсь за металлический магнит с Исаакием и еду в метро на Петроградку, где покупаю сделанный вручную магнит с домом Зингера. Он маленький, приятный на ощупь и почти невесомый.

Пиала для чая

Мы с Ритой договорились встретиться в одиннадцать утра и вместе поехать в мою квартиру – ругаться с арендаторкой, которая не заплатила за прошлый месяц и перестала отвечать на звонки. Сама я при одной мысли об этом покрываюсь мурашками, а руки дрожат и потеют. Это будет интересный опыт, успокаиваю я себя, опишу его в своем тексте. Такой крутой эксперимент – впервые за два года зайти к себе домой, где уже давно живут другие люди. Такой крутой конфликт – требовать деньги, которые и так положены мне по договору, грозиться выселить всех из квартиры, совершенно не представляя, как это организовать. Я не прощу себе, если упущу такой эпизод. Какая я после этого писательница, ну правда?

Правда в том, что без Риты я бы слилась, нашла бы повод не ехать. Я и так дотянула до последнего дня в Питере – что мне стоило придумать отмазку и на сегодня? Да, скорее всего, потеряла бы деньги, да, в моей повести было бы на одну главу меньше – ну и черт с ней. Но Рита предложила помочь, и я, конечно, согласилась. С Ритой было уже не так страшно (но все равно страшно).

Такси подъезжает, а я только крашу глаза. Нельзя не накрасить: рядом с девятнадцатилетней арендаторкой мне нужно выглядеть взрослой, уверенной в себе женщиной. Пачкаю веко тушью, лезу за ватной палочкой в шкафчик над раковиной и вдруг чувствую резкую боль прямо над костяшкой пальца. На коже медленно надувается полоска крови. Черт-черт-черт! Какой урод решил, что это нормально – воткнуть в шкаф стеклянную полку с острыми краями?! Чтоб ему…

Задираю раненый палец над головой, второй рукой аккуратно тянусь к тому же шкафу за ватными дисками и слежу, чтобы между пальцами и краем стеклянной полки оставалось минимум сантиметров пять. Телефон дергается в кармане: таксист, конечно, уже приехал. Зубами откручиваю крышку хлоргексидина, лью на ватный диск, зажимаю порез, едва не забываю стереть мазок туши с века. Наконец хватаю рюкзак, прощаюсь с Настей и выбегаю на улицу. Там, вопреки прогнозу, жарит солнце, я, конечно, одета слишком тепло, а таксист, естественно, припарковался с другой стороны дороги. Перебегаю на красный, падаю на заднее сиденье, вытираю рукавом пот вперемешку с тональником, и мы трогаемся.

Едем на Ваську через Тучков мост, еще минут пять по Малому проспекту. Дальше на 19-й линии свернем на Средний, проскачем по трамвайным рельсам мимо сада «Василеостровец», на следующем светофоре повернем налево. Это был один из двух основных маршрутов, по которым я ездила позапрошлой осенью, когда жила в Питере одна. Из дома до офиса и обратно, из дома к Насте и Жене и обратно.

Теперь туда и обратно поменялись местами. Я сплю на диване у Насти и Жени и временно ношу в рюкзаке ключи от их квартиры. Мои клиенты во время рабочих созвонов видят их бежевые обои и спинку дивана и понимают, что я работаю из дома. И теперь оттуда я еду в свою квартиру – к чужой девочке, которая совершенно не хочет меня видеть.

Я глубоко дышу и даже подумываю заплакать – от своей бездомности, от страха перед арендаторкой, от боли в пальце, – но таксист останавливается у Ритиного дома, она садится рядом, обнимает меня, и дальше мы едем уже вместе.

Мы договариваемся зайти к ней на обратном пути и забрать ящик груш из комнаты консьержа на входе во двор. Да, Рита тоже не устояла перед грушами. Я рассказываю, как с ними справляется Настя – вчера, к примеру, мы запивали грушевую шарлотку холодным грушевым чаем, – и, пока говорю, почти забываю, куда еду.

У подъезда мы долго слушаем домофон. Я зависла, прежде чем набрать номер своей квартиры, даже вспомнила его не сразу, пальцы не привыкли к этим кнопкам. Никто не отвечает, и в конце концов я прикладываю к замку магнитный ключ так естественно и привычно, будто всего-навсего возвращаюсь из офиса или от мусорного бака.

Рита разочарована: даже не поругаемся. Я рада: никаких тяжелых разговоров. Проблема, правда, никуда не денется. Мы поднимаемся по лестнице на пятый этаж – лестница светлая, старая и неожиданно узкая – и так же долго нажимаем на кнопку звонка. Я предупредила арендаторку, что приеду в одиннадцать, но на телефон она не отвечала, а сообщение осталось непрочитанным. Ее, очевидно, не было дома, но мне важно было соблюсти ритуал до конца, дождаться приглашения или как минимум постучать в каждую дверь по три раза, как будто я вампир или Шелдон Купер. Я открываю ключом следующую дверь, которой отгородили от подъезда нашу и соседнюю квартиры, и Рита предлагает не ждать в этом мрачном предбаннике, а сразу заходить. Но я все равно стучу в последнюю деревянную дверь, слышу из-за нее тихое

Первыми мне бросаются в глаза декоративные икеевские коробочки на заваленной вещами тумбе. Мы хранили в них скидочные карты, ключи от мастерской, велоперчатки, тонкий замок для самоката, крошечные леденцы, которые официанты клали в стаканчик с чеком в нашем любимом ресторане, и другой мелкий хлам из карманов. Эти коробочки еще при нас затерлись и выцвели, а большая надорвалась с краю. Я смотрю на ее раздавленный угол и чувствую себя виноватой: почему я не выкинула их перед отъездом? Вдруг арендаторы два года хранят их только потому, что стесняются выбросить? «Нынешняя арендаторка вообще-то должна тебе денег и не отвечает на звонки», – напоминаю я себе. И, надо полагать, проблема не в коробочках.

Я здороваюсь с пустотой и спрашиваю, есть ли кто дома. Из-за тумбы выходит кошка, очень маленькая, с большими желтыми глазами. Неуверенно мявкает и обнюхивает мою кроссовку. Я наклоняюсь, протягиваю руку, но она убегает.

Разувшись, мы с Ритой проходим в дальнюю комнату. У окна стоят чужой стеллаж и письменный стол, рядом с ним мое офисное кресло и сушилка с бельем. На поверхностях пыль, дерево для кота изогнулось широкой дугой – его нужно было подкручивать раз в полгода, чтобы компенсировать перепады температуры и влажности, – но в целом комната выглядит нормально. Только с видом из окна что-то не то. Я подхожу ближе и понимаю, что не вижу ни дорогу, ни площадь, ни сквер на углу – всё закрывают липы, растущие вдоль нашего дома. Указываю на них Рите, и она тоже удивляется. Почти пять лет, что мы жили в этой квартире, липы совершенно не менялись – и вдруг вымахали так меньше чем за два года. Я фотографирую вид из окна, стараясь держать телефон повыше, чтобы в кадр не попала сушилка с чужим нижним бельем.

Заглядываю в спальню. На тумбочке у кровати лежат носки, простыня сползла, и виден голый кусок матраса, рядом с зеркалом прокинут удлинитель. Забавно: намучившись с удлинителями в съемных квартирах, мы с Тёмой продумали расположение каждой розетки, установили их с запасом на любой случай – и все равно арендаторам не хватило. В углу вместо одного из шкафов стоит небольшой стол, на стене пробковая доска с фотографиями. Я смотрю на улыбки незнакомых девочек, на гору блокнотов на столе, грязные носки на тумбочке и неплотно прикрытую дверцу шкафа и хочу поскорее уйти.

Я надеялась, что не узнаю свою квартиру и ничего не почувствую. Но нет, она все еще моя, я все еще мечтаю снова здесь жить – только сначала нужно переставить обратно мебель, выкинуть все лишнее, сделать уборку и выправить кошачье дерево, если это еще возможно. Хочу начать прямо сейчас, пальцы слегка немеют, ждут не дождутся, чтобы схватить тряпку и раскрыть плотный мусорный пакет литров на сто. На тумбе под зеркалом снова разместятся мои духи, кровать я застелю льняным постельным бельем с тонкой вышивкой в цвет и, может быть, даже куплю покрывало ручной работы, которое много лет назад присмотрела в инстаграме[3].

Ничего не трогая, прячу руки в карманы джинсов и выхожу в коридор. Говорю Рите, что в целом все не так уж плохо: да, легкий бардак, но зато ничего не сломано, нигде не накурено. Она зовет меня на кухню. На обеденном столе – полная пепельница испачканных помадой окурков, запах соответствующий.

Рита предлагает сфотографировать пепельницу, чтобы предъявить арендаторке, если та начнет отпираться. Я послушно достаю телефон, делаю несколько фоток, приговаривая, что это тоже, в общем-то, не ужас-ужас: раз до коридора запах не дошел, видимо, она все-таки включает вытяжку. Мельком оглядываю кухню, замечаю на краю полки пыльные бокалы для вина. Они такие хрупкие, я сама разбила две штуки за полгода и давно смирилась с мыслью, что больше их не увижу – но вот они стоят на том же месте, где я их оставила. Рядом чистые кружки и маленькая пиала для чая, тоже запылившаяся. Я привезла ее из Новосибирска – подарок от преподавателя спецкурса по чайной церемонии, который я прошла в универе. Удивительно, как она вообще здесь оказалась, большую часть чайной посуды я упаковала в коробку и оставила на складе до лучших времен. Зря я не увезла ее в Грузию. Но теперь уже поздно, теперь она сдается в аренду вместе с квартирой. Я кручу пиалу в руках, сдуваю с нее пыль. Когда ставлю на место, задеваю край полки. Он гладкий и скругленный, когда-то я сама его шлифовала, но утренняя ранка на пальце открывается даже от легкого удара. Я засовываю костяшку пальца в рот, как в детстве, слизываю противную железную кровь, а второй рукой стираю кровавый мазок с полки. Мы с Ритой быстро проверяем туалет и ванную, делаем еще несколько фоток и уходим.

Уже во дворе я понимаю, что забыла посмотреть на дверь туалета: остались там мои наклейки? Когда мы переехали в эту квартиру, на внутренней стороне двери красовался выцветший постер с котенком. Я попыталась оторвать его, но стало только хуже: через ошметки кошачьей морды просвечивала розовая поверхность, выглядело совсем жутко. Пришлось достать из кладовки остатки краски и замазать половину двери, чтобы занять ее наклейками.

Я хочу вернуться и проверить: а вдруг их уже ободрали? А может, закрасили? Рита меня поймет и не будет против, но я знаю, что она торопится, а нам еще нужно перетащить груши, так что мы сразу идем к ней.

Груши пахнут деревней, вдруг думаю я, когда мы заходим за Ритиным ящиком в комнату консьержа на входе. Это неправда: в бабушкиной деревне груши не растут, в магазинах стоят дорого, так что ели мы их не так уж часто. Деревней пахнут скорее черемуха, малина и сочный зеленый горох. Но однажды, лет двадцать назад, тетя Надя с дядей Вадимом привезли бабушке чуть ли не полную машину фруктов – заглянули на рынок, когда проезжали Абакан. Они купили арбузы и дыни, ведро слив и по целому ящику переспелых осенних абрикосов, мелких яблок и груш. Тетя Надя открыла багажник, и из него поплыл густой фруктовый аромат: твердо и вязко пахли зеленоватые яблоки, абрикосовая кислинка мешалась со сливовой, груши отдавали лимонадом, и сквозь все это просачивалась коричневая горчинка мягких побитых бочков. Я помню, что уже темнело и бабушка не дала нам порезать арбуз: всю ночь будете в туалет бегать, дверями скрипеть. Помню, как в следующие дни мыла абрикосы, надрезала, доставала косточки и кидала

Мы ковыляем с ящиком до подъезда, прижимаем его к стене, пока Рита достает ключи. Поднимаемся на лифте, заходим в квартиру, едва не роняем ящик на пол прямо под нос обалдевшему коту и сразу же снова уходим. Договариваемся встретиться вечером в баре, и Рита убегает на работу, а я остаюсь одна на Среднем проспекте.

С арендаторкой мы так и не встретились, и теперь нужно звонить риелтору, запрашивать образец доверенности и бежать с ним к нотариусу, чтобы в случае чего найти новых жильцов. Где-то между этими делами хорошо бы зарегистрироваться на рейс и собрать вещи. Но я не могу, я так устала. Тупо стою минут пять посреди улицы и в конце концов плюю на всё и быстрым шагом иду в «Севкабель» за пиццей с помидорами и страчателлой. Начинается дождь, на очки падают крупные капли, и мне приходится надеть непромокаемый плащ с капюшоном, слишком теплый для такой погоды. Иду все быстрее, потею, чувствую легкую боль в икрах и лодыжках, но не могу ни замедлиться, ни остановиться. Болит порезанный палец, болит невыспавшаяся голова, чешется красная от аллергии кожа. Хочется кричать, рычать, плакать, съесть самое вкусное малиновое мороженое, которое не продают в России, обнять Тёму, зарыться лицом в кота, залезть под одеяло и уснуть дома в Тбилиси. Хочу в свое привычное пространство, где вещи стоят на местах и можно даже не смотреть, просто протянуть руку; где все неудобства понятные и предсказуемые; где грязные носки валяются под стулом, а не на тумбе; где зарядки от гаджетов уже торчат из удлинителей; где комары послушно умирают от фумигатора, а полки не ранят мне пальцы.

Я добегаю до подъезда, достаю ключи из рюкзака и удивляюсь, какие они длинные и тяжелые. Как вообще я здесь оказалась? Да, моя квартира по дороге от Риты в «Севкабель», но я собиралась пройти мимо. И что, если арендаторка уже вернулась? Я звоню в домофон и сама не знаю, что сделаю, если она ответит. Представлюсь и зайду поговорить? Или сбегу? В домофоне тишина. Я снова открываю подъезд своим ключом, поднимаюсь по лестнице, открываю еще две двери, протягиваю руку кошке – на этот раз она ее нюхает.

Дверь туалета по-прежнему в наклейках, и я разглядываю их одну за другой, от центра. Самые крупные и привлекающие внимание – с призывом «Сиди и не рыпайся» из парикмахерскойHair fckerи вторая, со словамиCool shit,– ее подруга привезла нам с какого-то фестиваля. А еще медведь с нимбом над головой от новосибирского брендаHoly Siberia. Их наклейки поселились на двери самыми первыми: с медведями и странными существами в шапках-ушанках – видимо, сибиряками – и с нашими особыми сибирскими словечками, написанными латиницей:vekhotka, etovat’, viktoriya[4]. Рядом круглые стикеры с кошками и собаками из бургерной, наклейки из баров, кофеен и парикмахерских и даже из Музея дизайна в Генте – ее мне выдали вместо билета.

Кажется, это был мой единственный в жизни опыт коллекционирования – собирать наклейки для двери туалета, по большей части бесплатные, из тех мест, которые я любила. Каждый раз, приходя в новое кафе, я проверяла, предлагают ли они стикеры, и, если да, достойны ли они моего туалета. До сих пор так делаю по привычке. Я на всякий случай шарю в рюкзаке – вдруг там и сейчас что-то завалялось – и действительно нахожу в самом маленьком отделе чуть помятый стикер с нарисованным серым котом. Его зовут Йося, он растопырил лапы и вот-вот поймает добычу. Я клею Йосю с краю, рядом с другим котом, держащим китайский глиняный чайник. Фотографирую дверь, забираю с кухни чайную пиалу и прячу в рюкзак. В ней – воспоминания обо мне-студентке, об Академгородке, о долгих чаепитиях в пустой аудитории, когда за окном бушевала метель. Я просто обязана ее забрать. Интересно, заметит ли арендаторка?

S7 5006, Санкт-Петербург (LED) – Новосибирск (OVB)

На взлете самолет сильно трясет, мне становится страшно, и в голове автоматически выскакивают друг за другом слова: Господи-Иисусе-Христе-Сыне-Божий-помилуй-нас-грешных.

Вчера по телефону бабушка, как обычно, велела мне молиться, просить хорошей дороги – правда, не у Христа, а у Святого Николы, покровителя путешественников.

Я произношу молитву про себя один раз, а надо не меньше трех, и усмехаюсь: лицемерно это как-то, я же на самом деле не верю. И тут же чувствую, как кто-то невидимый улыбается мне в ответ. Его тоже веселит и совсем не напрягает вся эта цепочка: текст, всплывший у меня в голове, мое неверие, моя неловкость, стыд, самоирония. Теперь это наш общий прикол, локальная шутка: мы поняли друг друга, переглянулись и пошли дальше.

Самолет выравнивается и продолжает неторопливо набирать высоту. Через некоторое время значок «Пристегните ремни» гаснет, стюардесса разрешает пассажирам вставать с мест и обещает прохладительные напитки, а я все смотрю на спинку кресла впереди и пытаюсь переварить свой свежий трансцендентный опыт. Что, вот так запросто? Стоило мне подумать, что я не верю в бога, – и вот он, тут как тут, всплывает из глубин моего подсознания и улыбается. Значит ли это, что на самом деле я всегда в него верила? Что верю сейчас? Значит ли это вообще хоть что-нибудь?

Мужчина с соседнего сиденья просит его выпустить, я вылезаю в проход, потягиваюсь и разминаю шею. А как все-таки приятно было бы любить такого бога ну или хотя бы его сына! Милаху Иисуса, которому я в целом ничего не должна, разве что быть хорошим человеком в самом общем смысле этого слова. Иисуса, который тоже ничего мне не должен, но все равно зачем-то меня любит: добровольно, ни за что, только потому, что он сам очень-очень хороший человек.

Сосед возвращается, и я тоже сажусь на свое место. Опасаюсь, что теперь до самой посадки буду грузить себя размышлениями о религии, но нет: разглядываю стрижку женщины, сидящей через проход, стараюсь не слушать играющий сзади

Полгода назад мы с Тёмой обсуждали, не переехать ли в Сербию. Там мы могли бы получить ВНЖ и жить на сто процентов легально. Подать документы на новую шенгенскую визу, поменять машину, строить планы на несколько лет вперед. Для Тёмы это было важно – иметь план, даже если всё полетит к чертям и его придется изменить еще раз двадцать. А я поняла, что не хочу никаких планов на годы – месяцев на пять-шесть вполне хватит. Может быть, это травма: разрушенные планы напомнили мне смерть близкого, да и сама смерть в основном состояла из разрушенных планов. А может, я действительно научилась жить в неопределенности.

Мой календарь на три недели вперед размечен задачами, встречами и авиаперелетами, дальше – сплошные глитчи и помехи, то ли будет, то ли нет. Планов нет, только гипотезы, как назвал их наш бывший продюсер. «Давайте не будем записывать планы на следующий год, – предложил он в последний рабочий день перед новогодними каникулами. – Обидно будет, когда мы их снова не выполним, давайте лучше запишем гипотезы».

У меня есть гипотеза, что в сентябре, когда туристов станет поменьше, а море еще не остынет, мы поедем на недельку в Батуми.

У меня есть гипотеза, что к зиме я смогу дописать черновик своей повести.

У меня есть гипотеза, что рано или поздно я начну регулярно постить что-нибудь в свой телеграм-канал.

У меня есть гипотеза, что следующей зимой мы съездим в Гудаури покататься на горных лыжах. Ни ски-пассов, ни брони гостиницы, ни отложенных денег – пока только гипотеза, но мы обязательно ее проверим.

Я пытаюсь придумать больше гипотез, заглянуть за пределы следующей зимы, но ничего не выходит. Перед глазами приятная муть, голубовато-зеленая, с неоновым свечением глубоко внутри. Тогда я включаю электронную книгу и погружаюсь в готовую историю, у которой есть начало и есть конец, и наступит он, исходя из моей скорости чтения, через три часа двадцать четыре минуты.

Когда мы снижаемся, самолет трясет еще сильнее, чем на взлете. Меня укачивает, как в душной маршрутке на горном серпантине: больше тошно, чем страшно, но все-таки страшновато. На этот раз я не молюсь, просто мысленно спрашиваю Иисуса: ну как, друг, ты здесь? Не отвечает. Но я не чувствую, что мой вопрос улетел в пустоту. Он мог услышать и не ответить на этот раз, он же ничего мне не должен. Хотя может быть, его вообще не существует.

Крестик

Сегодня день рождения папы, и мы с мамой приехали к нему на могилу. Перед нами ровная глинистая земля и прямоугольник влажного бетона под толстой пленкой. Скоро здесь будут памятник с папиной фотографией и плита из черного гранита, а справа, на месте второй будущей могилы, – аккуратная гравийная отсыпка. Но пока работы в самом разгаре, деревянный крест с именем и искусственные венки уже выбросили, гранит еще не привезли, так что небольшой участок на кладбище больше напоминает стройку, чем могилу.

Мама достает из машины бутылку с водой, и я с трудом запихиваю в нее букет роз. Стебли застревают в узком горлышке, шипы царапают пальцы, но я наконец справляюсь и ставлю бутылку на землю рядом с бетоном. Мама поздравляет папу с днем рождения, рассказывает, что завтра мы с их общими друзьями поедем на дачу жарить мясо, пить вино и отмечать за него. Я молчу. Когда мы уже собираемся уходить, достаю из кармана телефон и отправляю себе в телеграм геолокацию. Теперь папина могила хранится в облаке.

Это первая, за всю поездку мне нужно будет собрать еще шесть: вторая бабушка и две ее сестры похоронены здесь, в Новосибирске, а дедушка, прабабушка и двоюродный дед – в Сарыг-Сепе, деревне, где родилась мама. Возможно, когда-нибудь у них останусь только я, и это мне нужно будет выпалывать сорняки и ставить цветы на их могилы, вспоминать их имена и лица, знать, где лежат их тела. Не представляю, где в этот момент буду жить я сама, но это не так уж важно. Мама говорит, существуют специальные сервисы по уходу за могилами. Может быть, к тому времени у них будут удобные приложения и я сделаю заказ в несколько кликов, а сама приеду позже, когда получится. Мертвые останутся на тех же местах, главное – сохранить локации.

По пути с кладбища мама просит меня передать дизайнеру правки к макету папиного памятника: ей не нравится шрифт, а еще где-то в углу должен быть крестик. Я открываю файл из вотсапа. Да, надо будет примерить другие шрифты и начертания, поправить верстку, проверить охранные зоны – без ноута тут не обойтись. Обещаю вернуться к задаче завтра днем и ставлю напоминалку в календарь.

Мы долго стоим в пробке, и мама удивляется, откуда на кладбище столько народу – намного больше, чем в обычный выходной. Родительский день был в мае, вспоминает она. Наверное, еще какой-то религиозный праздник. Мама решает спросить у бабушки, когда доедем, а дальше, без всяких предисловий, говорит, что, если сама она умрет не в России, я могу не везти ее тело в Новосибирск. Да, она хочет, чтобы ее похоронили здесь, рядом с папой, но понимает, как сложно и дорого перевозить тело из другого государства. В крайнем случае его даже можно кремировать, но прах обязательно захоронить, ни в коем случае не развеивать – без погребения душа не упокоится. Я отвечаю, что все поняла и запомнила.

Папа умер не дома, хоть и похоронен здесь. Последние несколько месяцев жизни он провел в Димитровграде, в Центре медицинской радиологии. Последние несколько дней – в палате реанимации, без сознания и без шансов на улучшение. В это время мы с мамой жили рядом с больницей в дешевой гостинице с оптимистичным названием «Радуга» и ждали. Иногда мне кажется, что часть меня так и осталась там: бродит по гулким коридорам, скрипит старой мебелью и смотрит в окно.

* * *

В гостинице «Радуга» время циклично. Проснулась затемно, в восемь утра. В живот впивается матрасная пружина, болит спина, немеют руки. Зарядка в сумерках, свет не включаю – пусть мама поспит. Лицо умываю, спускаюсь на завтрак. Три этажа, по пустым

Опять просыпаюсь, зарядка и завтрак, такси до больницы, держу его за руку, и снова в гостиницу…

– Мам, я погуляю часок одна, ладно? А после обеда вместе.

– Ладно, давай. Но смотри не замерзни! И в лес не ходи.

Выбираемся из такси, идем в разные стороны: мама в гостиницу, а я в лес. Кто-то внутри отпускает сжатую пружину, грудь наполняется воздухом, и я несусь вперед, к густым соснам и облетевшим осинам, к узкой лесной тропинке. Она усыпана рыжей хвоей и странными графитно-черными листьями. Хрустят под подошвами сухие ветки и островки свежего снега, лениво чирикают птицы, воздух пахнет сыростью и кленовым сиропом. Я иду все быстрее, напеваю любимую песню, но спотыкаюсь о новый хруст: битое стекло. Справа от тропинки свалка из пивных банок, использованных презервативов и бутылок из-под водки. Останавливаюсь, прислушиваюсь. Впереди раздается мужской смех. Или кажется? Зачем-то достаю из кармана телефон. Нет сети. Пружина внутри снова сжимается. Пора домой.

Возвращаюсь в гостиницу. Прежде чем подняться в номер, плачу́ за следующие сутки и бронирую еще на одни – как обычно.

– Ну как там ваш папочка, получше ему? – спрашивает администраторша с притворным сочувствием.

– Ему не станет лучше. Мы ждем, когда он умрет.

Она хлопает глазами, потом хмурится: осуждает. Будто я ее чем-то обидела. Не дождавшись чека, забираю банковскую карту. И зачем я так сказала? Нам еще жить здесь неизвестно сколько: может, день, а может, месяц. Теперь я ей враг: нельзя смерть называть смертью.

Поднимаюсь по лестнице, иду мимо кулера с невкусной водой по узкому темному коридору. Вокруг, как всегда, никого. Стучу, мама открывает. Говорит, до понедельника в больницу не пустят: праздники. Теперь даже папу не увидим, просто будем сидеть в гостинице и ждать. Ждать его смерти. Да, я не боюсь этого слова. Папы нет уже несколько дней, смерть – простая формальность, справка с печатью. Смерть, смерть, смерть. Не боюсь.

Съедаем обед, гулять не идем, возвращаемся в номер. В нашу тесную норку с желтыми стенами, с теплыми лампами и электрическим чайником. К домашней рубашке и тапкам, к запасам конфет, и таблеток, и утешительных книг. Мы смотрим две серии, болтаем и даже смеемся, ныряем под одеяла и выключаем свет.

На следующий день иду в лес сразу после завтрака. Потеплело, снег за ночь растаял, только листья чавкают под ногами. Ботинки погружаются в них до самых шнурков и промокают. Не замедляясь, прохожу мимо вчерашней свалки. Больше никто не смеется, стихает гул машин вдалеке, даже птицы молчат. Тропинка сужается, я все чаще переступаю через поваленные стволы и убираю ветки от лица. Иду медленнее, смотрю под ноги. Поднимаю голову – деревья ближе, обступают плотнее. Подкрадываются. Я продолжаю идти, глядя вперед, вниз, по сторонам, на тропинку, на кусты и сосны вокруг, на листья и хвою, на ветки, на труп ежа. Отступаю на шаг, но взгляд прилип. Серая тушка почти сливается с жухлой травой и опавшими листьями – я бы и не заметила, если бы не движение: копошатся серовато-белые опарыши, вываливаются наружу. Сквозь запах земли и прелых листьев пробивается мертвечина, белая масса медленно-медленно ползет к моему ботинку. Я сдерживаю тошноту, поворачиваю назад и бегу. Мимо мусора к перекрестку, в гостиницу, в теплый душный номер.

Сплю этой ночью плохо. Кручусь и ерзаю, встаю и ложусь обратно. Перед глазами светится белое, за стеной слышится смех, из-под двери тянет гнилью. Засыпаю только под утро, просыпаюсь поздно, больная и ватная. Пропускаю завтрак, пью чай, болтаю с мамой – и снова в лес.

Пройти по тропинке насквозь должно быть недалеко. Где-то там – дорога, дома и даже автобусная остановка. Нечего бояться. Шаг, два, три, четыре. Шаг, свалка, три, четыре. Дальше, два, через ствол, четыре. Шаг, два, три, еж. Дальше – просто шагать вперед. Тропинка расширяется, то тут, то там в нее вливаются другие, но я не сворачиваю. Людей нет, связи нет – только я и лес. Птицы, деревья и черные листья. Я иду долго, ни о чем не думаю, раз, два, три, четыре, раз, два. А потом слышу дорогу, голоса, сигнал светофора – и выхожу на знакомый перекресток, ближайший к нашей гостинице. Телефон оживает: несколько сообщений, спам и два пропущенных от мамы. Я перезваниваю, но знаю заранее, что она скажет: папа умер.

Прошел уже месяц, я в Питере, дома. Встаю по будильнику, делаю завтрак. Иду на работу по свежему снегу. Спина не болит: массажист и бассейн, матрас без пружины. Встречаюсь с друзьями, плачу ипотеку, играю в приставку. Маме звоню раз в неделю в фейстайме, смотрю сериалы. Скучаю по папе. По тесному номеру с желтыми стенами. По гостинице «Радуга».

* * *

Этой весной мы с Тёмой впервые обсудили, что делать с нашими телами после смерти. Мы гуляли по старому кладбищу в Берлине, маленькому и тихому, с поросшими плющом могилами, туалетом, водопроводом и стойкой, обвешанной пластиковыми лейками, чтобы родственники могли поливать плющ и другие растения. Мы порадовались этим лейкам так же, как маленькому бару у входа в церковь через дорогу, продуманным велодорожкам и интерактивным экспонатам в техническом музее. Удобно, просто, с вниманием к человеку, а не системе. В таком месте мысли о смерти сами направлялись в практическое русло: как сделать так, чтобы всем было хорошо.

Оказалось, ни Тёме, ни мне вопросы погребения не особенно важны, и мы сошлись на том, что лучше всего нас кремировать, но если нашим религиозным родителям очень уж захочется похоронить – пожалуйста. А если у нас будут дети, особенно выросшие не в России, хорошо бы завещать им развеять прах с красивой скалы где-нибудь на Ладожских шхерах: хотя бы для того, чтобы у них появился повод там побывать.

Пока я об этом думаю, пробка за воротами кладбища понемногу

Дома мама показывает бабушке макет папиного памятника и возмущается, что дизайнеры, похоже, не слишком старались: фотография после обработки под гравировку выглядит грубо и неестественно, шрифт некрасивый, да еще и про крестик в углу забыли. Бабушка включает свет, надевает очки и разглядывает картинку в телефоне. Соглашается: фотография и правда стала хуже, – но следом напоминает, что в принципе не одобряет все эти памятники.

– Доча, а знаешь, как у староверов хоронить принято? – спрашивает она меня.

Я качаю головой. Кажется, на могиле бабы Кати, моей прабабушки, был только крест, без фото, имени и дат, но я не уверена.

Так и есть: бабушка рассказывает, что старообрядцы ставят простой деревянный крест, а когда он начинает гнить и падает, его кладут сверху на могилу. Никаких гранитных плит и металлических оградок. Можно вырвать сорную траву, можно обложить могилу камнями. Но когда-нибудь она все равно зарастет, крест рассыплется в труху, время возьмет свое, и это будет правильно. Красиво, говорю я бабушке. Мне нравится.

Тогда бабушка напоминает, что меня тоже крестили, еще в младенчестве, и она молится за меня как за крещеную: Господи, помилуйрабубожию Елену. Некрещеных и даже крещеных, но не в старообрядчестве, она упоминает в молитве каксозданий божиих, но ко мне это не относится. Чувствую себя самозванкой. Хочу спросить, раба ли я божия, если не молюсь, не ношу крестик и, возможно, даже не верю.

– Крестик-то, поди, не носишь? – тут же спрашивает бабушка.

Признаю́сь, что нет, и бабушка хвалит меня за честность. Врать – грех. Спрашивает, помню ли я молитвы и как правильно креститься. Я неловко пытаюсь сложить пальцы в старообрядческое двоеперстие и сама себе удивляюсь: да, помню.

Креститься по-староверски бабушка научила меня лет в десять или двенадцать. Два пальца, указательный и средний, нужно было сложить вместе и вытянуть, а остальные согнуть, причем средний тоже слегка пригибался, чтобы встать вровень с указательным – так Сын Божий снизошел к человеку, объясняла бабушка. Поначалу у меня выходило неправильно и криво, и она поправляла, показывая, как надо, на своей руке. А я в это время разглядывала ее желтоватые пальцы с крупными суставами-шариками и загадывала: хоть бы мои такими не стали.

Примерно в то же время я училась есть китайскими палочками. Так же складывала вместе средний и указательный, но уже с палочкой между ними, а мизинец и безымянный сгибала под второй. Разве что большой палец вытягивала вперед, и в итоге моя рука напоминала не староверское двоеперстие, а скорее обычную православную «щепоть». Спустя двадцать лет и сотни азиатских доставок это положение стало для моих пальцев вполне естественным, а вот креститься я так и не привыкла.

Мама заглядывает к нам с кухни, смотрит, как я гну пальцы и кручу запястьем. Она уходит в спальню и, судя по звукам, по очереди открывает какие-то ящики, шкатулки, убирает бумаги, шуршит пакетами. Вернувшись, она спрашивает: кстати, а где твой крестик? Я понятия не имею. Скорее всего, в Грузии, в какой-то коробке. Или на складе в Питере. Мама достает из кармана маленький зип-пакет и протягивает мне. Вот он где.

Сам крестик широкий, простой четырехконечной формы, но изображен на нем другой крест: тонкий, восьмиконечный, под ним череп внутри холмика, по бокам – острое копье и еще одно длинное орудие с круглым наконечником. На свободном месте – буквы. IC ХС, СНЪ БЖIЙ – видимо, Иисус Христос, Сын Божий. НИКА – Ника? Победа? Спрашиваю у бабушки, она подтверждает: речь идет о победе Иисуса над смертью. Крестик неожиданно легкий, смутно знакомый на ощупь. Раньше я его носила. Уже не помню когда, но точно давно и не слишком долго.

Меня крестили в три месяца, по-староверски: в деревне Сарыг-Сеп, дома у прабабушки и прадедушки. Там не было ни куполов, ни фресок, ни золота, ни ладана – обычная жилая изба с невысоким потолком и белеными стенами. Крестил Самсон, младший брат прадеда. Баба Катя и прадед Василий были рядом, а маму с бабушкой выгнали: их считали мирскими, даже бабушка жила недостаточно праведно, чтобы присутствовать при таинстве. Поэтому из нас троих сам обряд видела только я, но ни вспомнить, ни рассказать о нем я, конечно, не могу. По словам бабушки, меня должны были трижды окунуть в простую деревянную купель – с головой, зажав руками уши и нос. Видимо, так и сделали. Единственная поблажка, которую допустили для младенца, – подогрели воду: крестить положено в ледяной, но баба Катя меня пожалела. После обряда ребенка обычно передавали на руки крестным родителям, но у меня их не было, так что Самсон положил меня на деревянную лавку и впустил в комнату маму.

Я встаю, чтобы убрать крестик в рюкзак, и тут во всей квартире гаснет свет. Мама просит посветить телефоном, пока она ищет свечи в доверху забитых шкафах. В конце концов мы находим две штуки – они тонкие, чуть толще церковных, без подсвечников. Ставим их в стаканы, зажигаем спичками.

Бабушка рассказывает, что, когда она была маленькой, электричество в Сарыг-Сеп еще не провели, свечи стоили дорого, и приходилось освещать комнаты жировушками. Я спрашиваю, как они выглядели, и бабушка объясняет: в картофелине или брюкве вырезали ямочку, наливали туда жир, опускали фитиль и поджигали. Только после войны завезли лампы с керосином – они горели дольше, но сильно коптили, и бабушке каждый день приходилось чистить почерневший стеклянный плафон. Сначала протереть старыми газетами, чтобы убрать основную копоть, и только тогда мыть, наставляет меня она, пока я выстукиваю двумя пальцами заметку в телефоне.

– Я ведь всё застала, – говорит бабушка, – от жировушек до светодиодных ламп.

Она вспоминает, как снова встретила жировушки уже в девяностые, в заимке[5] у своего отца, а моего прадеда Василия. К старости он уехал в уединенное поселение на три дома в верховье Енисея – замаливать грехи перед смертью, спасать душу. Он и еще несколько стариков жили натуральным хозяйством, без электричества, вдали от мира. Чтобы добраться до заимки из Сарыг-Сепа, нужно было часа два трястись по горному бездорожью, а после перебираться через Енисей: зимой по льду, летом только на моторке. Раз в несколько месяцев бабушка с дедушкой привозили Василию продукты, которые он не мог вырастить на своей земле, кое-что

Я смотрю на нашу свечу, горящую впустую: бабушка, мама, я – все мы сидим на месте, не работаем и не читаем, не так уж она нам нужна. Но ее огонек подсвечивает лицо мамы и фигуру бабушки: она наклонилась вперед, уперлась локтями в колени и с воодушевлением рассказывает о быте староверов-отшельников.

Василий сам пек хлеб и каждый раз оставлял маленький кусочек теста, чтобы на следующий день завести на нем новое.

Василий считался в заимке хозяином, хотя и жил в маленькой избушке на краю двора, – как-никак наследник, сын отца Кастора, построившего в этой глуши большой дом и разбившего хозяйство.

Василий сам вырыл себе могилу и с молитвой накрыл ветками, чтобы ждала своего часа.

Я пытаюсь представить себе дом на высоком берегу и маленькое кладбище во дворе. Внизу – мощное течение Енисея, шипение и гул, к которым привыкаешь и перестаешь замечать. Наверху – сказочно яркие горные звезды, к ним привыкнуть невозможно.

Бабушка продолжает рассказывать об отце, и меня завораживает история его отшельничества, но я совсем не чувствую связи с ним. Знаю, что во мне течет его кровь, помню, что бабушка следует родительской вере и научила меня основным молитвам и жестам, вижу наши с мамой похожие глаза – бабушка говорит, что из глаз Василия в них перепрыгнули лукавые чертики. И все равно его история звучит для меня красиво и чуждо, совсем по-книжному. Отшельник Василий Шутов, он грешил в молодости, а после отринул мирскую жизнь и до последнего мгновения оставался наедине с Богом.

Папин свитер

Мама трогает мою руку, затем кончик носа и спрашивает, не замерзла ли я. Через час после заката воздух и правда стал прохладным и влажным, а мошкара оживилась и перестала бояться дымных спиралей, которыми мы обставили всю веранду. Меня укусили, и на шее и руках снова расцвели красные аллергические узоры. Они продолжают появляться в случайных местах, чтобы через полчаса пропасть. Пора одеваться хотя бы из-за мошек.

Но я на автомате отвечаю маме, что мне не холодно, и остаюсь за столом. Не знаю зачем. Дядя Паша задает ожидаемый вопрос:

– Мужа-то куда дела? Он живой вообще? Мы его сколько, года два не видели?

– Паш, ну не может он приехать, – отвечает за меня мама. – Давай сменим тему.

– Это как так – не может? Билет купил и приехал, делов-то!

Вот теперь я все-таки встаю из-за стола и иду в дом. Мама вдогонку советует заглянуть в шкаф, взять что-нибудь из ее или папиных старых вещей, а гости за столом тут же забывают о моем муже и продолжают обсуждать геополитическую обстановку и тяжелую участь русскоговорящих жителей Донбасса. Последние полчаса я набивала рот салатами и старалась молчать, а если моим мнением интересовались напрямую, отвечала уклончиво. Мама попросила не влезать в споры о политике, и я держалась.

В комнате я нашариваю выключатель, и в люстре медленно разгорается лампочка. Здесь всегда не хватало света даже днем – кусты облепихи закрыли окно почти полностью. В детстве перед сном я обычно включала старую настольную лампу, всю в наклейках с котами и Бритни Спирс, и долго под ней читала.

Зажигаю лампу и сейчас, чтобы было уютнее, и открываю скрипучую дверь шкафа. Среди шерстяных носков, термоштанов и маминых футболок нахожу то, за чем пришла: старый папин свитер из тонкой шерсти, серый с белыми и ярко-красными ромбами на груди. Рукава до сих пор закатаны под меня, под воротником две маленькие дырки – от моли или просто от старости.

Папу в нем я видела, кажется, только на фотографиях. То ли свитер папе не нравился, то ли сел после стирок, но на дачу он переехал уже лет двадцать как, и его поочередно носили мы с мамой. Проталкиваю голову через горловину, смотрю на себя в зеркало и решаю обязательно увезти свитер с собой в Грузию. Он слишком старый, годится только для дачи, но очень удобный и приятный на ощупь. Кажется, папа никогда не был в Грузии, и у меня там нет ни одной его вещи. Пора это исправить.

Раньше я носила этот свитер такими же июльскими вечерами, когда мы с родителями и их друзьями отмечали папин день рождения под шашлыки, выпивку и гитару. К полуночи неизбежно заходил разговор о политике или религии, и папа с головой нырял в эти споры. Мама и ему каждый раз советовала не ввязываться, напоминала, что по итогу каждый все равно остается при своем мнении, а через несколько часов, уже под утро, приносила всем чай и теплые куртки. Самые ожесточенные споры разгорались у папы с дядей Пашей, его лучшим другом еще со времен института. Интересно, остались бы они друзьями до сих пор, если бы папа был жив? Спорили бы, как раньше, или молчали бы, чтобы не услышать ненароком что-то такое, после чего уже нельзя будет пить вместе коньяк и париться в бане? Я точно знаю: папу я бы в этом споре поддержала. Но теперь это неважно, и мне не так уж сложно промолчать.

Поверх папиного свитера накидываю мамину еще советскую штормовку – мягкую, настолько застиранную, что она уже совсем не отталкивает воду, – и сую ноги в галоши со сбитым утеплителем. Теперь я выгляжу как настоящая дачница из нулевых. Прохожу мимо стола на веранде – разговор о политике потихоньку угасает, некому его разжечь, все друг с другом или согласны, или молчат, – и направляюсь в противоположный конец огорода, вроде как в туалет. Хочу еще немного помолчать и посмотреть на звезды.

От дверей туалета дачный домик выглядит лучше всего. Горящая оранжевым веранда, теплые окна с легкими сетчатыми занавесками, треугольная крыша на фоне густо-синего неба с половинкой луны. Слышу смех, разговоры, звон рюмок и чайных ложечек, а сама стою в тени невысокой яблони, и меня для них нет. От большого гриля, на котором жарили шашлык и запекали рыбу, еще идет легкий дымок. Его прикатил со своего участка дядя Игорь, давний друг родителей. У папы тоже был гриль, но поменьше, и на большую компанию приходилось жарить мясо в несколько заходов. Скорее всего, он до сих пор хранится в сарае прямо у меня за спиной. Мне вдруг очень хочется погладить его глянцевую черную крышку, почувствовать

* * *

К середине следующего дня гости разъезжаются, и мама уходит в комнату вздремнуть, отдохнуть от жары. Я остаюсь на веранде, доедаю арбуз. С соседнего участка взлетают белые птицы – мама упоминала когда-то, что сосед разводит голубей. Они кружатся плотной воронкой, растягиваются по небу и летят в сторону солнца, так что смотреть на них без темных очков становится больно. Я включаю книжку, пытаюсь читать, но вместо текста перед глазами тень с зеленым солнечным пятном в центре. В этот момент часы постукивают по запястью напоминалкой, и я понимаю, что почитать уже не получится: пора достать ноутбук и примерить шрифты на макет папиного памятника, я обещала маме разобраться с этим сегодня.

ОткрываюMiroи создаю новую доску – она появляется в левом верхнем углу, рядом с рабочими проектами и заданиями с литературных курсов. Называю доску «Памятник», без превью, загружаю в центр макет с папиной фотографией, именем и годами жизни. На фотографии он смеется, показывает красивые вставные зубы – свои он потерял в тридцать лет, когда только учился водить машину и врезался в дерево. Вокруг глаз морщины, еще глубже от широкой улыбки, волосы торчат вверх, пестрят белизной: то ли седина, то ли блики, в черно-белом и не поймешь.

Я рада, что мама выбрала эту фотографию. Она же в рамке и с черной атласной ленточкой стояла над гробом во время прощания. Я тогда рыдала так, что засморкала полторы пачки бумажных платков. За полчаса до этого я смотрела на незнакомое жутковатое тело в гробу и размышляла, что сказать или изобразить на лице, чтобы меня не сочли слишком уж бесчувственной, воображала себя персонажем из книги, этаким Артуром Мерсо, который не плакал на похоронах матери. Но потом услышала напевы священника, господи-поми-и-илуй, подняла глаза на фотографию – и всё.

Сейчас я не плачу, мне приятно видеть папину улыбку. Я смотрю на экран, пока фотография не затирается от взгляда и не теряет смысл. Тогда я приступаю к работе.

Макет прислали одной картинкой, без разбивки по слоям, поэтому приходится делать заплатки. Вырезаю прямоугольник с текстом, а на его место ставлю кусок черного фона, копирую заготовку несколько раз и примеряю поверх нее разные шрифты, размеры и начертания. Часть вариантов удаляю сразу, остальные группирую и подписываю, чтобы показать маме, когда проснется. Пока что мое дело сделано, можно отложить ноут и нырнуть в озеро.

Я беру купальник и иду переодеваться в незатопленную баню. Это удобно: потом не придется заходить мокрой в дом и капать водой на пол. И это приятно. В бане прохладно и тихо, пахнет сухим деревом, березовыми листьями и чуть-чуть шампунем. Перед входом в парилку стоит небольшой стеллаж. Внизу дрова и два таза, сверху чистые полотенца и махровые халаты, посередине веники. Теперь я могу послушать, как пахнет береза, не ее имитация из парфюмерной лавки, а настоящий березовый веник. Наклоняюсь к нему, закрываю глаза и дышу, пытаюсь запомнить аромат, разобрать его на слова и увезти с собой хотя бы в таком виде. Листья пахнут свежо и нежно: чуть сладости, чуть кислинки, мягкий травяной дух. В нем чудятся влажность и теплый пар; кажется, что, если я потрогаю сейчас веник, на руке останутся капли. Я открываю глаза и провожу пальцами по листьям и веткам. Жесткие, хрупкие, абсолютно сухие. Рядом лежат дубовые веники, их листья блестящие и гибкие, обманчиво приятные на ощупь, но это пока: когда таким веником парят, они хлещут по спине горячо и жестко, а иногда еще и противно прилипают к коже, как горчичники из детства. Да и пахнут скучновато – терпко и вязко. Березовый веник – совсем другое дело.

Папе тоже больше нравились березовые, сам он покупал только их, а дубовые нам дарили друзья и соседи. Папа отлично умел парить: сначала нагонял веником жар, не касаясь кожи, и лишь затем начинал им хлестать. У него были свои приемы: медленно опускать веник всей поверхностью, чтобы он мягко прогревал спину, смачивать его прохладной водой и разбрызгивать свежие ароматные капли, поглаживать кожу краешками листьев. Мама сохранила его искусство, но не один в один, она парит немного иначе. Даже я что-то запомнила и иногда пыталась повторить, но у меня получалось так себе.

Я беру один из веников обеими руками, заношу над плечом и резко ударяю воздух. На пол падает несколько листиков. Повторяю это упражнение еще раз, замахиваюсь слева, прямо и возвращаю веник на полку. Баня по-прежнему холодная и пустая. Да и пришла я сюда не за этим.

Надев купальник, выхожу в уличную жару. Солнце висит низко, но прохладнее пока не становится. Минуты три шагаю по дачной улице в резиновых шлепанцах не по размеру, отмахиваюсь полотенцем от мошек и щурюсь на свет. Добираюсь наконец до озера, но не прыгаю в него сразу – разглядываю.

Озеро выглядит плоским, непроницаемым. Поверхность с легкой рябью, в ней вырезаны кругляши кувшинок, небо и сосны отражаются слегка затемненными, как в солнцезащитных очках. Но если посмотреть под правильным углом, сквозь отражения можно разглядеть стебли и водоросли. Они уходят в зеленую глубь и едва заметно покачиваются – фрукты в вазочке с подтаявшим желе.

Я прыгаю с разбега, тяжело падаю в коконе из крошечных пузырьков, почти у дна зависаю на полсекунды и снова поднимаюсь: быстро, медленнее, едва-едва. Хочется толкнуть себя вверх, выскочить на поверхность и поскорее вдохнуть, но я терплю – точно знаю, что вода сама меня поднимет, даже если я замру и ничего не буду делать. Полная безопасность, гарантированный успех. Так приятно. Голова уже над поверхностью, я покачиваюсь, ложусь на спину. Смотрю в густо-голубое небо, на полупрозрачную луну и облака, уже подкрашенные розовым.

По запястью снова постукивают часы – беспокоятся, что я оказалась в шумном месте. Громкость воды, говорят они, сто децибел, больше, чем в метро. Я закрываю глаза и слушаю. Слушаю тишину – по крайней мере,

Уши наполняются водой, начинают ныть. Я снова переворачиваюсь и плыву назад, к мосткам на нашей улице, где оставила сланцы и полотенце. Деревянная поверхность успела высохнуть и нагреться, на кустах у берега качаются солнечные волны – это последние лучи отражаются от неровной поверхности озера. Лет в тринадцать я любила лежать здесь на закате и читать книжки Ричарда Баха про хорьков-пилотов, мечтала научиться управлять самолетом и когда-нибудь отправиться в путешествие по США на старенькой «Сессне». Правда, от книжки я постоянно отвлекалась – следила за движением таких же солнечных отсветов на кустах, за водорослями и водомерками, наблюдала за брачным танцем двух стрекоз, свешивалась с мостков, чтобы потрогать листья кувшинок. Вода оставалась теплой, еще можно было искупаться, но я никуда не торопилась – знала, что для этого будет завтра и послезавтра, а через неделю я приеду снова, со следующей книжкой в сумке и с новым арбузом у папы в багажнике. И я читала, пока не скрывалось солнце и не налетали комары и мошки, и в сумерках возвращалась в дом, чтобы вместе с родителями выпить чаю со смородиной. Перед сном шла в туалет на другом конце огорода, смотрела на звезды и оранжевые окна за сетчатыми занавесками. На следующий день я купалась, загорала, каталась на велосипеде и помогала маме собирать ягоды. А если вдруг начинался дождь, надевала папин свитер, серый с красными и белыми ромбами, и сидела с книгой на веранде.

Я трогаю лист кувшинки у берега и вылезаю из воды. Ложусь на мостки, и они тут же намокают от моей кожи и купальника. Смотрю на кусты, на водомерку и вспоминаю, что завтра тоже обещают дождь.

Multifora

В Академгородке мне приходит в голову, что весь мой путь, все переезды – это борьба с зимой, и пока вполне успешная. Я отгрызаю от нее здоровенные куски, по месяцу, а то и по два, за раз по десятку градусов Цельсия. Еще один переезд, и от зимы вообще ничего не останется.

В Новосибирске зима длится полгода, по-настоящему. Стабильный минус на термометре, шапки, варежки и подштанники, заледеневший от дыхания шарф, минус тридцать пять хотя бы несколько дней за сезон. В общем, мороз и солнце.

Когда я уехала в Питер, местная зима показалась какой-то насмешкой. Тоже длинная, но занудная и невнятная, сплошная смурь, ночь, сумерки, снегодождь, ломающий ноги гололед и очередные новости о том, как сосуля на Петроградке убила человека. За чистым снегом нужно было выбираться в лес, зато в феврале я гуляла по замерзшей Фонтанке и кусочку Невы рядом с Петропавловской крепостью, а по ночам наблюдала за маленькой снегоуборочной машиной, которая неторопливо собирала снег с 29-й линии.

В Тбилиси зимы́ – такой, к какой я привыкла в Питере, – хватает всего на несколько дней. В остальное время там сухо и солнечно, за нетающим снегом нужно ехать уже в горы, а реки и не думают замерзать. Там я могу почти весь год ходить в одних и тех же кроссовках в сеточку. Там я больше боюсь августовской жары, чем январских морозов.

Если мне придется переехать снова, здорово будет выбрать страну пожарче, где зимы нет совсем, чтобы закончить хотя бы эту сюжетную линию. Но кого я обманываю? Если придется переехать, я отправлюсь туда, где легче получить ВНЖ.

А сейчас я гуляю по июльскому Академгородку и пытаюсь вспомнить, как он выглядит под снегом. Зимой я не была здесь с 2015-го, когда только-только открыли новый учебный корпус. Снега по сибирским меркам было немного, он лежал вдоль расчищенной дорожки, как слой майонеза на новогоднем салате. Конец декабря, вечер, на территории универа – тогда еще никто не называл ее кампусом – почти никого. Я помню, как грустно и неспокойно себя чувствовала из-за того, что уже не вернусь в универ и не сниму ни одного сюжета в новой телестудии нашего журфака. Помню, как мне не понравились пустые необжитые коридоры нового корпуса, какой там был неприятный зеленоватый свет и ремонтный запах. Но кое в чем я вам соврала: на самом деле я совершенно не помню снег, пришлось заглянуть в инстаграм[6], чтобы его увидеть. Не помню, хрустел ли он под ногами, мерзла ли я, во что была одета, какими пахла духами. Мы пили чай с преподавателями и бывшими студентами, ели что-то сладкое за составленными в ряд партами, но не знаю, что именно. Мороженое? Конечно нет. Это сейчас я ем мороженое – обычный стаканчик из уличного киоска[7]. Его точно не могло быть зимой на встрече выпускников, там и холодильника-то не было. Но мою память не устраивает абстрактная сладость чего-то к чаю, и она упорно запихивает в эту сцену вкус сегодняшнего пломбира, а заодно и самого чая – горьковатого «Липтона» из пакетиков, который мы пили у друзей в Академе еще раньше, когда я здесь училась.

Я доедаю мороженое и хочу поскорее запить его водой – слишком сладкое и мягкое. Его нужно есть по-сибирски, зимой, пока мерзнешь на остановке в ожидании маршрутки. Я почувствую запах, вкус проступит на языке еще до того, как он коснется мороженого, и вкуснее всего будут полсантиметра морозного воздуха на границе со сливочной поверхностью. Выждать немного, а через мгновение облизать, разгладить взбитую текстуру, чтобы она тут же застыла обратно. Было здорово снова приехать сюда зимой, хотя бы ради такого стаканчика.

Кампус пустует – студенты уже сдали сессию и разъехались на каникулы. Я брожу вдоль новых общаг и лабораторного корпуса, где проходила бо́льшая часть занятий нашего факультета, пытаюсь заглянуть в окно старой полуподвальной студии, но без света ничего не видно. Заворачиваю за угол к главному корпусу и, возможно, впервые вижу его таким, каким он выглядит для чужих глаз, – скучным советским зданием без всякой претензии на оригинальность. Дешевая плитка на входе, отремонтированном лет пятнадцать назад, когда я училась на последних курсах, над ней мутно-золотые буквы: НОВОСИБИРСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ. Была бы я чужой, спокойно прошла бы мимо.

Но я не могу. Я-то знаю, как уютно зимним вечером сидеть в большой аудитории с пластиковым стаканчиком чая

Этот витраж непременно нужно рассмотреть поближе. Пытаюсь войти, но охранник не пускает без студенческого билета. Говорю ему, что я выпускница и хочу купить университетский мерч в сувенирной лавке. Ляпнула первое, что пришло в голову, но теперь понимаю: я и правда очень хочу найти здесь вещь, напоминающую об универе или о Сибири вообще, еще одну деталь в пазл, который в конце концов сложится в мой новый портрет. Охранник остается непреклонным: ни про какой киоск он не слышал и без студбилета не пустит. Я вздыхаю и напоследок пытаюсь хоть одним глазом увидеть витраж у него за спиной. Но в этот час солнце светит с неправильной стороны, и изображения выглядят тусклыми и неживыми. Выхожу на улицу, сажусь на скамейку и гуглю фотографии витража на закате.

Подпись под одной из них сообщает, что все пять композиций составляют панно «Наука», автор Владимир Сокол, работа закончена в 1975 году. Она так и выглядит – как привет из оптимистичных семидесятых, когда верили в прогресс и готовились вот-вот заселить колонии на Марсе. Да, еще боялись ядерной войны, выдавали продукты по карточкам и запрещали «Машину времени», но Академгородок не про это. Наш Академгородок всегда был символом, маленькой сибирской утопией, где почти на границе леса стоит НИИ с ядерным реактором, с помощью которого физики планируют победить самые сложные виды рака; где дорожки огибают деревья и здания теряются среди сосен; где студенты, ученые и инженеры работают вместе, верят в счастливое будущее и сами его проектируют. По крайней мере, таким был Академ моей мамы, когда она приехала из деревни в Туве и поступила в физматшколу.

Повернув направо, я прохожу мимо новеньких кирпичных зданий в стиле лофт, ныряю вглубь студенческого городка, к старым общагам. На крыльце ближайшей – велопарковка, а с краю металлическая скульптура с тремя мышатами на кривом велосипеде: один читает книгу, другой смотрит в бинокль, а третий висит в воздухе, ухватившись лапками за педали. Это общежитие физматшколы, где больше сорока лет назад жила мама. Школу чаще всего называли по аббревиатуре ФМШ – фэмэша, а ее студентов – фымышатами. Учебный корпус соединен с общагой подземным переходом, и на занятия можно попасть, не выходя на улицу. Мама рассказывала, как в студенческие годы игнорировала общий подъем с зарядкой: вместо этого она пряталась под одеялом и подушкой, чтобы не заметили на обходе, и вставала за три минуты до начала пары.

Я по очереди глажу носы металлических мышат, они немного пыльные и теплые от солнца. Через несколько месяцев, уже в Тбилиси, я сяду писать эту главу и выясню, что здание учебного корпуса физматшколы только что снесли, а на его месте собираются построить новую общагу для новых фымышат. Под новостью разместят фото и видео: пасмурный зимний Академгородок, желтый экскаватор откусывает кусок несущей стены на втором этаже, и сразу четверть здания крошится и ломается, как пряничный домик. Кирпичная пыль смешивается со снегом, раздувается грязным облаком и закрывает половину сцены. На этом видео заканчивается. Двадцать семь секунд. Я буду пересматривать их по кругу и каждый раз испытывать что-то вроде фантомной ностальгии. Я ни разу не была внутри этого здания, всегда проходила мимо, из лабораторного корпуса в общагу или в лес. И всё же.

Мама переехала в Академгородок – в Новосибирск – в пятнадцать лет и так здесь и осталась. Это ее город, ее выбор. Мой Новосибирск хранится в архиве за 2011 год: с бетонным забором вокруг недостроенного нового корпуса, со старым зданием аэропорта, без хорошего кофе, зато со свежими блинчиками и клубничным ройбушем в кафе через дорогу от универа. С тех пор я приезжала сюда только в гости, не домой. Так и говорила:здесь у вас. Удивлялась дешевому проезду в метро, литрами пила «Карачинскую»[8] и спрашивала, почему на улице осталось так мало киосков с мороженым.

Я огибаю оставшиеся общаги и, дождавшись зеленого светофора, перехожу на улицу Ильича. Пять минут прогулки, и я уже у кофейни, где через полчаса договорилась встретиться с друзьями.

Внутри тесно, светло и прохладно. Заказываю эспрессо-тоник и замечаю справа от стойки полку с зерном, посудой и футболками с сибирскими принтами: медведь с нимбом над головой, странный чудик в тулупе и наши особые сибирские слова, написанные латиницей, с мелкой расшифровкой внизу.Shurushki, batonit’sa, multifora[9]. Тот же небольшой бренд, чьи наклейки висят на двери моего питерского туалета. Надо же, они еще существуют! Несу к стойке футболку с «мультифорой» и спрашиваю у бариста:

– А вы же знаете, что такое мультифора?

– Еще бы!

– И шурушки́?

– А разве не шуру́шки?

Я пожимаю плечами: кто их знает. Несколько лет назад я неожиданно услышала вариацию на тему шурушков на работе, от московских и питерских моушн-дизайнеров. Наши сибирские шурушки – мелкие предметы, реальные штучки, которые можно потрогать, – в их версии диджитализировались и почему-то стали шурёшками или коротко шурёхами. Использовали это слово примерно в том же смысле, когда говорили о множестве мелких деталек и элементов дизайна, добавленных в кадр. Правда, в отличие от исконных материальных шурушков, которые чаще обозначали полезные в хозяйстве штуковины, хоть из папиного ящика, хоть из бабушкиной швейной шкатулки, цифровые шурёхи обычно не несли в себе никакой информации и не использовались для утилитарных целей – их добавляли в кадр исключительно для красоты.

Бариста отдает мне кофе и футболку. У столика я достаю ее из упаковки и разворачиваю. Ярко-красный принт со словомmultifora, гибкий и слегка резиновый на ощупь. Плотный гладкий хлопок. Там, где футболка была свернута, остались заломы, но это не страшно. Я надеваю ее поверх топа: на улице придется снять, слишком жарко, но для кофейни с кондиционером в самый раз. Девушка за дальним столиком мне улыбается и снова утыкается в ноутбук.

Конечно, такие вещи созданы, чтобы их увезти. Кого в Новосибирске удивишь словом «мультифора»? Другое дело Питер или Москва. Или Тбилиси, Белград, Лиссабон. Круто быть сибирячкой за тысячи километров от Сибири. Во всяком случае, так себя называть. Можно ли остаться сибирячкой, когда за окном

Друзей ждать еще минут пятнадцать, так что я открываю заметки на телефоне и начинаю составлять список того, что значит быть сибирячкой:

– надевать контактные линзы зимой на долгие прогулки, иначе очки примерзнут к переносице и начнется насморк;

– закрывать батарею одеялом, чтобы в комнате не было слишком жарко;

– рисовать абсурдный плакат и выбирать наряд на очередную Монстрацию[10];

– распахивать зимой форточку, чтобы холодный воздух кое-как завалился внутрь – пухлый, сухой и колючий, похожий на стекловату;

– в шестнадцать лет слушать Егора Летова и Янку Дягилеву и чувствовать самодовольную гордость, читая в «Википедии» статью о жанре «сибирский панк»;

– в тридцать удивляться, как можно было слушать так много Янки и не удавиться.

Я выдыхаюсь и обращаюсь за помощью к тому же бариста. Он задумывается и долго трет полотенцем уже давно сухие руки.

– Быть сибиряком? Да кто нас знает. Ну, мороза не бояться, видимо? А, вспомнил! Называть «Дубль-ГИС» дубль-гисом[11]!

Мы обмениваемся понимающими улыбками, я наливаю стакан воды из кувшина и возвращаюсь к списку:

– лететь куда угодно минимум четыре часа или ехать на поезде больше суток;

– подкармливать белок, пока ждешь маршрутку из Академа в город;

– надевать поверх джинсов синтепоновую юбку на молнии, а в универе сдавать ее в гардероб вместе с пуховиком.

На этом пункте я прерываюсь – в кофейню заходят друзья, обнимают меня, смеются, хвалят мою новую сибирскую футболку. Мне чуть-чуть неловко: это они здесь настоящие сибиряки, а я давно уже не пойми кто. Они берут кофе с собой, а я, перед тем как выйти на жаркую улицу, снимаю футболку и аккуратно складываю в рюкзак.

S7 5381, Новосибирск (OVB) – Кызыл (KYZ)

Мы с мамой делаем селфи в новом терминале новосибирского аэропорта. У нас похожие стрижки: волнистые, слегка лохматые, с челкой, только у меня волосы чуть длиннее и темнее, без теплого каштанового отсвета. Глаза припухшие, лица слегка растерянные: полседьмого утра, я спала часа два, мама – немногим больше. За нами кадка с тропическими растениями и нарядные подсвеченные колонны, сквозь стеклянные стены видна пасмурная парковка. После совместного селфи я снимаю маму общим планом, она предлагает сфотографировать и меня, но я отказываюсь. Какие фотки, скоро посадка, а у нас еще досмотр и паспортный контроль, застрянем в очереди и непременно опоздаем! Мама спокойно напоминает, что никакой паспортный контроль нам не нужен. И правда.

За последние два года я совсем отвыкла летать на самолете внутри одной страны – в Грузии вполне хватало машины, поезда или автобуса. Мы с мамой проходим на досмотр, я машинально достаю из рюкзака ноутбук и электронную книжку, кладу их в пластиковый контейнер рядом со скомканной ветровкой, прохожу через рамку, а тем временем все пытаюсь осознать, насколько же Россия огромная.

Я двадцать два года жила в ее центре и еще одиннадцать лет – почти у границы, но все это время думала о ее размерах в основном с практической точки зрения. Из Новосибирска летать за границу долго и дорого, а из Питера можно хоть за один день по земле скататься в Финляндию и обратно, зато сложно добраться до Азии. Учитывала это, когда планировала отпуск и откладывала на него деньги. Да в общем-то и всё, о чем тут еще думать? Теперь я вдруг физически начинаю ощущать тысячи километров российской территории, окружающие меня с запада, севера и востока, и сотни километров на юге. Кружится голова, я даже дышу поверхностно, не до дна. В России горы, степи, леса, пустыни, вода, земля, люди, звери, дома и дороги, нефтевышки и телебашни, расстояния и эпохи, часовые пояса, дни и недели пути, поезда, автобусы, самолеты. Меня куда-то тянет, тянет в центр воронки, и я чувствую, что моей страны для меня слишком много, не объехать и не обмыслить, я теряюсь, сжимаюсь в точку – и исчезаю.

Тяжело выдыхаю, покачиваясь, забираю досмотренный рюкзак. Мы с мамой ждем посадки на рейс. Пока есть интернет, из любопытства прокладываю на карте автомобильный маршрут от Новосибирска до Кызыла – авиаперелеты приложение не показывает. Синяя линия ползет на восток, огибает горный хребет, а после сворачивает к юго-востоку. Тысяча триста три километра, восемнадцать часов пути. Меньше полутора часов, если на самолете. Стягиваю карту двумя пальцами, отдаляюсь. Внизу становятся видны границы с Монголией и Казахстаном, сверху открывается бескрайнее зеленое полотно. На его фоне мой маршрут выглядит совсем коротким, нелепая жирная полоска, нарисованная дрожащей рукой. Я двигаюсь вниз, снова немного увеличиваю карту и нахожу Грузию. Ее северная граница по форме и направлению напоминает мой маршрут до Кызыла, только в уменьшенной версии. Когда я вернусь, мы с друзьями планируем за несколько дней объехать почти всю Грузию: из Тбилиси в пещеры и каньоны в пригородах Кутаиси, дальше в Сванетию, в Батуми и назад. Если повезет, высоко в горах мы потрогаем снег, а на следующий день окунемся в теплое море. Я возьму с собой купальник и горнолыжную куртку, газовую горелку, чтобы заваривать кофе по дороге, контейнер с орешками, чурчхелу и две-три бутылки вина. Обдумывать эти планы спокойно и приятно, как будто я уже лежу спиной на соленой воде и солнце светит красным сквозь опущенные веки.

Через полчаса мы садимся в новенький небольшой самолет, где все как обычно: свежий пластик, тесные ряды кресел с практичной кожаной обивкой, памятка по безопасности и рекламный журнал в спинке переднего кресла.

Когда я была маленькой, мы добирались до Кызыла только на самолете. Это в двухтысячные рейсов станет меньше, перелеты подорожают, и нам придется ездить на поезде до Красноярска или Абакана, а оттуда – на машине, через холодные, беспощадно красивые саянские перевалы. Но в девяностых еще работал аэропорт Северный, небольшой, одноэтажный, похожий на пригородный вокзал, и на короткие рейсы отправляли старенькие самолеты Як-40. От выхода на посадку до самолета мы шли сами, хотя путь был неблизкий, сами тащили сумки и чемоданы и запихивали их на багажные полки в хвосте. Тащить было тяжело: мы едва-едва укладывались в максимальный вес, а иногда и не укладывались и просили других пассажиров пройти через контроль с одним из наших пакетов. Кто-нибудь всегда соглашался помочь – до одиннадцатого сентября пассажиры были непуганые, казалось, ни взрывчатку, ни террористов еще не изобрели.

В своих тяжеленных сумках мы с мамой везли подарки родственникам, лекарства, колбасу, сыр

Теперь, пока наш чистенький самолет взлетает, я пью воду, интенсивно глотаю и пытаюсь зевать. Я взрослая и умею спасать себя от заложенных ушей. Смотрю в окно на удаляющийся Новосибирск: многоэтажки в спальных районах, река, немного леса, дачи, деревни и снова лес. Следующие минут сорок будет примерно такая же зеленая равнина с редкими поселениями, до гор пока далеко. Я открываю сборник научных статей о старообрядцах Тувы – скачала его несколько дней назад после разговора с бабушкой о прадеде Василии. Язык для академической книги на удивление легкий, сами статьи короткие, и я проглатываю одну за другой, так что в конце перелета едва успеваю посмотреть на горы за иллюминатором. С такой высоты они выглядят безжизненными: сухой желтоватый рельеф, изгибы, тени. Только приглядевшись, я понимаю, что самые густые тени – это ошметки леса, спрятанные в складках с северной стороны.

Переселенцы-старообрядцы верили, что где-то на востоке есть сказочная страна Беловодье. Там живут одни праведники, ведут благочестивую жизнь, трудятся на плодородной земле и ни в чем не нуждаются. В основном ее искали дальше, на территории Японии, но некоторые странники отправлялись на поиски Беловодья именно в Туву[12]. Позже я спрошу у бабушки, знает ли она эту легенду, а она ответит, что в первый раз о ней слышит – в их согласии[13] никаким Беловодьем не грезили, а на восток ехали из практических соображений: от голода, за новой землей, от преследований власти. Возможно, если бы старообрядцы увидели Туву с высоты птичьего полета, бесплодную и неприступную, они и не рискнули бы туда отправиться.

Моя Тува тоже никогда не была светлым миром праведников, не все там были друг с другом согласны, не все жили счастливо, и уж точно никто не жил легко, кроме маленькой меня, может быть, да и у меня случались свои драмы и слезы. Но что-то сказочное в ней было определенно. У бабушки в палисаднике рос малиновый лес, где я часами бродила среди солнечных пятен, рвала ягоды, царапалась о ветки, играла в куклы и ловила кошку. В детском приюте через дорогу жил призрак, он сговорился с воющими собаками и тенями под кроватью, и они все вместе не давали мне спать. Сам дом охранял домовой, а мы с девчонками задавали ему вопросы про красивых одноклассников.

А еще в нашем дворе росла старая черемуха, ее верхние ветки нависали над крышей, и я залезала туда, чтобы съесть самые крупные ягоды и посмотреть на горы вдали. Их покрывал суховатый лес, там не было дорог и домов. Меня завораживала мысль, что с крыши я вижу места, по которым никогда не ходили люди, и мне ужасно хотелось оказаться там. Понятное дело, не потеть и не карабкаться с альпинистским снаряжением, нет, лучше как-нибудь сразу, телепортом. Но было страшновато. Кто там живет? Вдруг волки, или медведи, или снежные барсы? Медведи наверняка. А вдруг там все-таки живут люди? Другие, невидимые, хорошо спрятанные под тускло-зелеными кронами и совсем на меня не похожие. Вдруг там и правда скрыто то самое Беловодье?

Шаль бабы Кати

Центр Кызыла немного напоминает мне Батуми, разве что славянских лиц и русской речи в Батуми явно больше. И здесь, и там я туристка, гостья, но хозяева мне как будто рады и даже готовы говорить на моем языке. Приятно.

Мы с мамой идем по набережной к обелиску «Центр Азии». Географическим центром Азии называют сразу три точки: ту, к которой мы направляемся, еще одну тоже в Туве, в Салдаме, и одну в Китае – зависит от того, что считать Азией. Мимо нас проезжает парочка на электросамокате, рядком стоят киоски с едой и напитками: можно взять с собой раф с соленой карамелью, съесть хот-дог, мягкое мороженое или тайскую бабл-вафлю.

У обелиска фотографируются молодожены. Свадьба пышная и продуманная, как в американском кино. За подолом невесты тянется шлейф, который придерживают две девочки в одинаковых розовых платьях; в розовое одеты и подружки невесты, у всех длинные ухоженные волосы и праздничный макияж. Мужчины – в одинаковых темных костюмах или строгих брюках с рубашками. Выделяются только женщины постарше: их волосы уложены в высокие прически или коротко подстрижены, платья разных цветов и фасонов.

Фотограф приседает на корточки, отдает команды молодоженам и гостям, снимает их с разных ракурсов. Мы с мамой останавливаемся, чтобы не попасть в кадр, спускаемся к реке. Енисей здесь течет спокойно, на другом берегу – небольшой пляж, кусты, две пятиэтажки и несколько домиков пониже. За ними холм с надписью на тувинском, выложенной белыми камнями, дальше пустые бурые пространства и синие горы. Я смотрю вдаль и чувствую, будто нахожусь где-то на границе обитаемого мира, а вовсе не в центре Азии. Низкие облака вполовину пригасили солнце, и звуки с набережной тоже долетают приглушенные, укутанные белым свадебным шлейфом.

Выше по течению, рядом со слиянием Большого и Малого Енисея, стоит статуя Будды, самая большая в России, но отсюда она выглядит позолоченным сувениром, который одиноко пылится на полке. Можно съездить и рассмотреть ее поближе, если успеем. Но мы, конечно, не успеем.

Единственный день в Кызыле мы с мамой распланировали почти по минутам. Сначала сюда, на набережную, потом в Национальный музей посмотреть на скифское золото, дальше взять такси и рвануть в местечко Тос-Булак, где сегодня отмечают праздник животноводов Наадым, а вечером поужинать и погулять с Татьяной, маминой подругой детства.

Когда свадебная процессия отправляется дальше, мы ловим

Интересно, а существует ли какая-то особая национальная русская скульптура, выходящая за рамки европейской традиции? Я вспоминаю все статуи, которые видела в России, но на ум приходят разве что советские гиганты с квадратными телами и чугунными мышцами. То, что было раньше, – бюсты из Эрмитажа, скульптуры в Летнем саду и в Петергофе – отсылает скорее к античности, чем к самобытной русской культуре.

Напоследок я фотографирую охотницу с луком и морду снежного барса, и мы с мамой идем дальше, в сторону музея, но в голове продолжает крутиться словосочетание «русская культура». Я пытаюсь осмыслить его, ухватить, но оно мелькает и ускользает, непрерывно сменяя образы, как лица костюма-болтуньи[14]. Кокошник и Пушкин, и Пушкин в кокошнике, и Баба-яга разжигает русскую печь и мчится в ступе мимо лысоватых березок в модернистской рисовке Ивана Билибина, и катится коляска по Потемкинской лестнице, и Ленин с трибуны беззвучно разевает рот, прикрытый помехами старой пленки, и дягилевские балерины танцуют маленьких лебедей, а над ними в мощном прыжке взлетает тело Рудольфа Нуреева, и врывается в космос «Восток» с Гагариным на борту, и уплывает в небо олимпийский мишка, привязанный к связке разноцветных шариков, а Леонид Парфенов показывает его в очередном выпуске программы «Намедни», и вот-вот упадут статуи богов на погибающие Помпеи, и Пьер Безухов видит хвост кометы над горящей Москвой, но Москву, конечно, снова отстроят, с нарядными луковичками-куполами и курантами на Спасской башне, и раз за разом они будут отсчитывать секунды до Нового года, когда перед телевизорами и столами с мандаринами, «шубами» и оливье соберутся семьи, откроют шампанское, зажгут бенгальские огни и поверят на мгновение, что следующий год обязательно будет лучше.

* * *

Кызыльский Национальный музей – как коробка с конфетами ассорти, в каждом зале что-то свое: традиционные серебряные украшения, оружие и сбруя, чучела яков, степных птиц и горных кошек, реконструкция тувинской юрты и старообрядческой русской избы, традиционные шахматы, вырезанные из камня, и рисунки юной советской художницы Нади Рушевой, костюмы шаманов и буддийский алтарь.

В центре по традиции лучшая конфетка в золотистой обертке – зал со скифским золотом, найденным в конце девяностых в кургане Аржаан-2. На эту экспозицию продают отдельный билет, и пройти можно только в определенные часы вместе с экскурсоводом. Кроме гида, обаятельного невысокого тувинца в черном костюме, в нашей группе все русские: мы с мамой, две семьи с детьми-школьниками и группа студентов-археологов из Петербурга. Экскурсовод показывает нам макет кургана и кости вождя и его семьи, похороненной примерно в VII веке до нашей эры, а затем проводит в комнату с золотом.

Крохотные снежные барсы, рыбки и кони, которыми была расшита одежда скифской царицы, разложены на синем бархате и ярко подсвечены. В соседних витринах – ожерелья и пряжки ремней, украшения для конской гривы и мелкий золотой бисер – из него были сотканы царские штаны, и весили они два килограмма. Рядом с россыпью неровных золотых бусинок – реконструкция полотна примерно десять на десять сантиметров, собранная на леску.

Золотые царские штаны впечатляют нашу группу больше всего. Семейная пара с внуком жалеют бедного мужчину, которому приходилось таскать на себе все это золото: жарко было, поди, и неудобно. Студенты-археологи улыбаются и что-то шепчут друг другу. Они объяснили экскурсоводу, что работают на очередных раскопках неподалеку, и тот пожелал им сделать еще одно революционное открытие, благодаря которому о Туве снова заговорят во всем мире. Мама шепотом вспоминает, как в семидесятые обнаружили курган Аржаан-1, а в начале нулевых – тот самый Аржаан-2 с двадцатью килограммами золотых изделий. Сколько репортажей было на российском телевидении и новостей в мировых СМИ. Мама гордилась тем, что о ее Туве так много говорят и что на ее родной земле еще тысячи лет назад жили люди, способные мастерить такие изящные изделия.

Я разглядываю маленьких кабанчиков с большими головами, скопированных сотни раз, лося с роскошными рогами и вытянутой мордой, свернувшуюся колечком дикую кошку. Они красивые, но я никак не могу почувствовать ни связи с ними, ни гордости. Такие вещи носили вожди кочевых племен, их жены и дети, теперь безымянные, но увековеченные после смерти в тщательно спланированном кургане. Создавал эти украшения такой же безымянный мастер, о котором экскурсовод не сказал ни слова. Эти люди стригли коням гривы, оставляя одну длинную прядь, чтобы ухватиться за нее и запрыгнуть в седло при любой опасности. Мужчины носили за голенищем сапога небольшой нож – он предназначался для еды, и его нельзя было поднимать на человека. Некоторые тувинцы до сих пор везде ходят с такими ножиками. Они рано умирали – владельцу этого золота на момент смерти было не больше сорока пяти, – много воевали, не читали книг и не писали, у них даже письменности не было. Что общего найдется у них со мной, не вылезающей из телефона и «Киндла» и постоянно стучащей по клавиатуре? Даже их лица не были похожи на мое. Реконструкции их голов, воссозданные учеными по захороненным черепам, выставили здесь же, на отдельном стенде между золотыми ожерельями и конской сбруей. Царица оказалась пришлой, из другого рода, со скуластым монгольским лицом, а царь выглядел так же, как и другие скифы с этих земель, в чьих лицах смешались и монголоидные, и европеоидные черты.

Когда экскурсия заканчивается, мы с мамой возвращаемся в посвященные советским годам залы, которые еще не обошли. К этому времени я успеваю проголодаться, устать и заскучать. Спина под рюкзаком ноет, мозг все медленнее обрабатывает сменяющиеся картинки, тексты табличек-аннотаций расплываются перед глазами. Мама говорит что-то о наших предках

В краеведческом музее родного Новосибирска я бывала раз пять, в детстве. Три из них – с художественным курсом от картинной галереи. Мы рисовали с натуры скелет мамонта специальными мелками с красивыми названиями: сангина, соус, уголь. У них были неяркие природные цвета, напоминающие о земле, глине, археологических раскопках и древних костях: черный, белый, кирпично-красный, серый и бледно-оливковый. Мне нравилось, как красиво мелки выглядят в коробочках рядом друг с другом: разной длины, по-разному сточенные, пачкающие окружающий картон каждый своим цветом. У них была разная текстура: соус плотнее и жирнее, сангина более рассыпчатая, уголь совсем легкий и ломкий. На занятиях по рисованию у меня никогда не получалось точно считывать пропорции, передавать игру света и теней, зато мне ужасно нравилось трогать мелки, водить ими по шероховатой бумаге, а после растушевывать линии пальцами, нюхать оставшуюся на коже цветную пыль и стирать ее тряпкой.

Скелет мамонта из музея мне быстро наскучил, а пятнышко засохшей крови на чучеле белого зайца и вовсе долго снилось в кошмарах, так что с тех пор в краеведческие музеи я не ходила. До сегодняшнего дня.

В очередном зале с экспонатами советского времени на возвышении установили реконструкцию небольшой комнатки: со смутно знакомым шкафом из желтоватого дерева, плетеным ковриком, крашеным полом и круглым столом с наброшенной поверх скатерти ажурной шалью. Я останавливаюсь напротив стола и борюсь с желанием потрогать ее, сплести косичку из струящейся бахромы, стянуть со стола и набросить на плечи. У меня была точно такая же – китайская шаль бабы Кати, которую в середине прошлого века ей подарила сестра. От бабы Кати она перешла к бабушке, а от нее к маме, мама увезла шаль в Новосибирск, где ее и нашла я. Я вспоминаю фотографии, на которых танцую вальс в темно-синем платье с кринолином, а прабабушкина шаль свисает с локтей почти до пола. И фотографии с выпускного в универе – на них через шаль просвечивает бледно-розовое платье в стиле 1920-х и фиолетовый пояс, расшитый стеклярусом. Та же шаль – на фото с вечеринки в новогоднюю ночь с 2010-го на 2011-й, это был мой последний Новый год в Новосибирске.

Скорее всего, в Новосибирске она и осталась, лежит где-то в мамином шкафу, слегка надорванная с краю, со странным рыжеватым пятном от крови или ржавчины, которое не получается отстирать руками. Все такая же мягкая и струящаяся, с длинными краями-крыльями, под которыми чувствуешь себя белой птицей из дальних времен и земель. Так почему бы ей не продолжить путь – западнее и еще чуть дальше в будущее? Когда-то из Китая она перебралась в советскую Туву, из Тувы – в уже российский Новосибирск, а оттуда остается всего один перелет до Тбилиси. Наверное, так будет правильно.

Я проверяю, не наблюдает ли за мной смотрительница музея, и осторожно глажу шаль. Пропускаю сквозь пальцы бахрому, чуть оттягиваю ажурный пружинящий край, прикасаюсь к плотному плетению ближе к центру. Решено: увезу шаль бабы Кати в Тбилиси, а уже там найду к ней платье и встречу в нем 2025 год.

Тувинский Чокопай

Над местечком Тос-Булак воздушными змеями висят коршуны. Их сдувает ветром, и тогда им приходится делать несколько мощных взмахов крыльями, чтобы удержаться на месте и дальше высматривать добычу. По поверью тувинцев, коршун, низко летящий над юртой, – к скорой смерти. Их здесь больше десятка – и коршунов, и юрт, – а людей не меньше нескольких сотен. Возможно, кто-то из них и правда вскоре умрет.

Празднование Наадыма – дня животноводов – тоже как будто зависло: утром прошли состязания по стрельбе из лука и национальной борьбе хуреш, на следующий день будут скачки, вечером – концерт с традиционным горловым пением. Но пока на сцене никого нет, играет записанная музыка, а из развлечений остаются только ярмарка с едой и сувенирами и выставка юрт.

Одну из юрт, в стороне от основной выставки, уже разбирают. Два парня отработанными движениями снимают войлочный утеплитель: отвязывают веревки, складывают толстое полотно пополам, еще раз и еще и кладут в центр юрты в аккуратную стопку. Одну за другой убирают длинные жерди, формирующие купол. Я делаю несколько фотографий и продолжаю наблюдать. Здорово было бы увидеть весь процесс до конца, но разбирать купол явно будут еще долго, так что мы с мамой возвращаемся на ярмарку – перекусить мантами из яка и купить веточки артыша[15], которым окуривают комнату, чтобы лучше спалось.

Семья, у которой мы покупаем манты, приехала на праздник из кожууна[16] Монгун-Тайга, расположенного среди гор, на границе Монголии и Республики Алтай. Пока мама разговаривает с хозяйкой, я нахожу Монгун-Тайгу на карте и открываю статью в «Википедии». Под заголовком и определением авторы разместили флаг кожууна: желтый як на зеленом фоне и очертания горной вершины, покрытой ледником. Я вспоминаю чучело в Национальном музее – приземистое, мощное, лохматое, – и теперь мне немного стыдно есть манты из яка. Но по-прежнему вкусно.

Когда мы возвращаемся к полуразобранной юрте, самого купола уже нет, зато рядом со стопкой войлока лежат связанные жерди и круглое окошко из его центра. Тем временем мужчины отвязывают дверь, снимают веревку, опоясывающую основание юрты, и начинают разбирать решетчатую стену – она состоит из нескольких складных секций, тоже связанных между собой. Пока мы обедали, к юрте подъехала небольшая «газель» – точно такая же, как те, что помогали мне со всеми переездами. Водитель докуривает сигарету и не торопясь начинает грузить части юрты в кузов. Кажется, она займет едва ли половину, еще поместятся и мебель, и утварь, и даже козленок или пастушья собака. Вся кочевая жизнь. Весь дом.

Почти два года назад мы с друзьями запихивали мой дом в легковую машину, в старенький «форд эксплорер», большой, но не настолько, чтобы уместить все, что мы с Тёмой нажили с тех пор, как начали пускать корни. В него влезли коробки, чемоданы, компьютер, еще коробки, пакеты, кошачий лоток, переноска с самим котом, шопер с едой в дорогу и самокат, привязанный изнутри к крыше, чтобы не снес голову водителю при резкой остановке. Самокат был чистым капризом, в Грузии я не проехалась на нем ни разу, но почему-то казалось жизненно важным взять его с собой.

Год назад мы повторили тот же трюк, переезжая из Батуми в Тбилиси, но на этот раз набили машину еще плотнее, так что даже некуда было засунуть рюкзаки и пакет с дорожной едой, пришлось ставить их в ноги и на колени. Собирались тоже второпях, нервничали, ничего не успевали, но переезд в другой город не казался таким уж значимым событием. Часть вещей и так хранилась в икеевских коробках, под кроватью лежала оригинальная упаковка из-под техники, набитая пупырчатой пленкой и пакетами, которые остались с прошлого раза. Мы уже знали, в каком порядке складывать вещи в машину, отработали манипуляции с лифтом и дверями, чтобы максимально быстро перетащить всё из квартиры во двор, и даже предусмотрительно собрали два чемодана, три коробки и шопер с вещами, которые понадобятся на временной квартире в первую неделю. О следующем переезде этой весной, уже внутри Тбилиси, и говорить нечего: привычное дело, как разборка и установка юрты для настоящего кочевника.

Накрапывает дождь, и водитель «газели» торопится спрятать куски войлока в кузов. Стены уже разобраны и погружены, как и потолок. На месте юрты остались только расписная дверь и резной комод – мужчины как раз хватают его с двух сторон и тащат к грузовику. Я натягиваю капюшон, протираю очки от капель.

Хотела бы я жить в юрте? Сомневаюсь. Мне нравятся просторные комнаты и большие окна, рабочий стол с монитором, ортопедическая подушка, горячий душ и электрическая кофемолка. Но здесь, в местечке Тос-Булак, под грозными висящими в небе коршунами, мне кажется, что я могла бы этому научиться и даже полюбить такую жизнь. Могла бы собирать и разбирать юрту, укладывать ее в повозку или кузов грузовика, хранить самое ценное в удобных для транспортировки сундуках, заваривать соленый чай и принимать гостей в круглом сумраке под куполом – так, словно неважно, какая страна и какой год за складными стенами юрты и есть ли за ними хоть что-нибудь.

* * *

Не могу перестать думать о юртах. Мы едем в такси обратно в Кызыл, по крыше стучит дождь, мама сидит впереди и болтает с таксистом-китайцем. Я слышу обрывки его истории: переехал из Китая в Туву в девяностые, когда на родине было сложно заработать, женился на тувинке, открыл свой бизнес, в кризис прогорел. Сама я тем временем читаю с телефона статью о юрте в тувинской культуре. Статья научно-популярная, но поэтичного в ней больше, чем во многих художественных текстах.

Долгие века тувинцы определяли время суток и давали ему название по положению солнечных лучей внутри юрты[17].

Хүн хараачага турда– лучи восходящего солнца освещают дымовой круг наверху юрты. Время доить скот.

(Мы въехали в последнюю питерскую квартиру в середине июня, почти в белые ночи. На окнах не было штор, и первые лучи солнца падали на стену уже в четыре утра. К половине седьмого они добирались до моей головы, щекотали веки и жарили лоб, так что приходилось кидать подушку в ноги и досыпать на другом конце матраса.)

Хүн үлгүүрге турда– солнце справа от входа, светит на деревянные полки с посудой и продуктами. Пастухи возвращаются домой.

(Часа за два до заката солнце отражалось от стеклянных стен бизнес-центра напротив нашего дома. Стекла были слегка затемненными, и отраженный свет тоже получался мягким, пропущенным через фильтр. Его разрезала на три части тень от оконной рамы, а иногда на фоне солнечных прямоугольников вырисовывалась еще и длинная тень Теслы, нашего кота. Он пристально смотрел мне в глаза и мяукал – пора было его кормить.)

Хүн ашкан– закат, солнечные лучи покидают юрту. Кочевники ужинают и ложатся спать.

(В середине лета небо начинало светлеть уже в третьем часу. Белые стены нашей спальни, ночью залитые синевой с теплыми отсветами фонарей, понемногу выцветали, и на них проявлялся узор из полупрозрачных акварельных пятен. Нужно было скорее лечь спать, пока не встало солнце и не запели первые птицы, иначе я не смогла бы уснуть до первых трамваев, а после них и подавно.)

Юрту всегда располагали одинаково – дверью на восток, по тюркской традиции, и только некоторые сообщества южных тувинцев ставили ее, как монголы, выходом на юг. Поэтому, где бы ни остановились кочевники, солнечные лучи двигались внутри юрты одинаково. Влияло на них только перемещение самого солнца – в разные времена года точки отсчета времени тоже были разными. Главными всегда оставались солнце, ветер, погода, преграждающие путь горы и просторные степи, а расстояние и даже время – западное, несущееся прямо вперед, – почти не имели значения.

Тувинцы жили в юртах несколько столетий, до середины двадцатого века, и за это время их конструкция практически не изменилась. Кочевая жизнь охватывала пространство концентрическими кругами: сначала очаг в центре юрты и само жилище, дальше хозяйственные шалаши и загоны для скота, за ними ближайший ручей или река, из которой брали воду, и подлесок, где собирали дрова для костра, а еще дальше – степи, горы и долины, где пасли скот, и бесконечные просторы, куда можно было отправиться дальше и где уже новые круги разойдутся от очага[18].

Я разглядываю фотографии юрт в телефоне – низких, округлых, рифмующихся с холмистым пейзажем, – и чувствую острую зависть. Как же все может быть просто! Вот он, дом, отвязанный от земли, всегда при себе. Вот повозка и конь, они тоже часть дома. А вот солнце, оно миллиарды лет движется по кругу и раз за разом проходит все тот же путь по стенам юрты. И так будет всегда.

* * *

Вечером мы с мамой и ее подругой Татьяной пьем испанское розе́ в ресторане европейской кухни. Я немного жалею, что не успела зайти в другой ресторан, известный тувинскими национальными блюдами, но в то же время чувствую облегчение: кухня кочевников-скотоводов с наваристыми мясными бульонами, потрохами, жирным мясом и кровяной колбасой совсем не сочетается с моим гастритом. Татьяна обещает собрать мне завтра утром набор из местных сладостей и продолжает рассказывать о жизни современных

У них семейные чаты в вотсапе[19] в среднем человек на триста.

Они устраивают пышные свадьбы и юбилеи, зовут сотни гостей, даже если для этого приходится взять кредит.

Почитают начальство.

Не кричат на маленьких детей.

Молодые тувинцы гордятся своей культурой и всё чаще носят одежду с традиционными элементами.

Многие уезжают учиться в города побольше, но после выпуска все равно возвращаются домой – везде чувствуют себя чужими.

В их языке есть удобное слово «ча», которое позволяет дружелюбно, но однозначно завершить разговор и попрощаться. Что-то вроде нашего «ну ладно, мне пора уже, увидимся!» – только одним словом.

За соседним столом девушка, на вид школьница, отмечает с подругами день рождения. Почти у всех идеальные фигуры и длинные гладкие волосы, на вечеринку они надели коктейльные платья и высокие каблуки. Я подцепляю вилкой тонкий кусок телятины, а второй рукой прячу в складке пятнышко на дорожных шароварах, задеваю пыльной кроссовкой рюкзак под столом. В его сетчатый карман вместе с бутылкой воды запихана тонкая ветровка, из второго торчит влажный зонтик, в основном отделе – электронная книга, паспорт, кепка, ключи от гостиничного номера, блистер с таблетками, сухие и влажные салфетки, банковские карты, наличка, легкий свитер, надкусанный «сникерс» и еще куча мелочей, о которых я даже не помню. Кажется, прямо сейчас в этом зале именно я больше всех похожа на кочевницу.

Когда мы выходим из ресторана, на соседней площади заканчивается праздничный концерт. Мы гуляем по улицам, доходим до набережной вместе с радостной трезвой толпой – в Туве алкоголь продают только в будни до трех часов дня, а в Наадым не продают совсем. В парке за кованой оградой подростки играют на гитаре тувинские песни вперемежку с русским роком. Я спрашиваю у Татьяны, что значит узор из переплетающихся линий, который светится на заборе. Уже несколько раз я видела такой в Кызыле: на зданиях, вывесках, одежде и сувенирах.

Татьяна объясняет, что это узел счастья или бесконечный узел – буддистский знак, а в тувинской культуре – символ счастья, удачи и долголетия. Я провожу пальцем по светящемуся узору и возвращаюсь в исходную точку. Симметричная фигура, сразу и простая, и сложная. Замкнутая линия без начала и конца, непрерывное движение, повторение того же пути на новом круге. Я отрываю руку от теплого узла на заборе и чувствую, как плечи расслабляются, а рюкзак как будто становится легче.

* * *

На следующий день Татьяна ловит нас у такси и вручает пакет с традиционными тувинскими сладостями: подарочная коробка шоколадных конфет с обжаренным просом, курут – палочки из сладковатого сушеного творога, три тувинских чокопая с начинкой из того же проса, облитой шоколадом, несколько пакетиков зеленого чая с солью и молоком и сытной каши, снова из проса, которую тувинцы веками варили в котле и ели на завтрак. Весь пакет весит едва ли больше килограмма, но калорий в этих лакомствах хватит, чтобы накормить человек пять. Идеальная походная еда, набор кочевника двадцать первого века – в непромокаемых одноразовых пакетиках, с инструкцией по приготовлению. Через месяц я возьму ее в хайк по Сванетии и буду хвастаться перед друзьями: это вам не орехи или протеиновые батончики, а настоящая дорожная еда. Часть кочевой культуры, к которой я хоть и не принадлежу, но все-таки немного с ней связана. Этого я вслух не скажу, но в очередной раз вспомню пасмурный день в местечке Тос-Булак, коней на привязи и юрты, которые сразу после Наадыма увезут куда-то еще.

Мы с Татьяной обмениваемся инстаграм-аккаунтами[20], обнимаемся на прощание и договариваемся снова встретиться в Сарыг-Сепе, если к выходным она разберется с работой. Таксист захлопывает багажник, и через минуту мы отъезжаем от гостиницы.

Центральные улицы с кафе, административными зданиями и аккуратными заборчиками быстро сменяются кварталами хрущевок и яркими киосками в духе девяностых, потом переходят в частный сектор. Окраины республиканской столицы не слишком отличаются от того же Сарыг-Сепа, разве что на воротах и на стенах то там, то тут нарисован узел счастья. Последний узел я вижу перед выездом из города на выцветшей стеле с девизом на двух языках: «Источник нашей мудрости – у предков, а сила мудрости – у народа». В это мгновение у меня в голове звучат слова из ютуба: «И последний вопрос: в чем сила?» И правда, в чем?

Мы выезжаем на трассу, и за окном теперь тянется привычный тувинский пейзаж: двуногие опоры ЛЭП – в детстве они напоминали мне циркуль, желто-зеленые пастбища, за ними холмы, выше – тепловато-голубое небо с массивными облаками.

Я делаю несколько смазанных фотографий и снова роюсь в пакете от Татьяны, который не успела убрать в багажник. Достаю чокопай, предлагаю маме, пробую сама. Он оказывается гораздо вкуснее, чем я ожидала: плотная солоноватая начинка с хрустящими зернышками, сладкая, но не приторная. К ней бы кофе. Я пью воду, откидываюсь на спинку кресла и смотрю в окно, ни на чем не останавливая взгляда, позволяю картинкам скользить мимо. И с каждым кусочком чокопая все больше влюбляюсь в Туву. В такую уж точно: столичную, экзотическую, безопасную, перевязанную тонкой ленточкой.

Трасса А162, Кызыл – Сарыг-Сеп

Доев чокопай, прячу обертку все в тот же сетчатый карман рюкзака. Мы проезжаем мост через Енисей, раз – и проскочили, я едва не пропустила. В детстве, когда дедушка забирал нас с мамой из аэропорта на старом рабочем уазике, мы останавливались здесь на полчаса, а то и больше – ждать паром. Дедушка доставал хлеб, котлеты и пирожки, которые бабушка испекла накануне, полуторалитровую бутылку воды и термос с чаем, а я тайком надламывала каждый пирожок, чтобы найти самые вкусные: с зеленым луком и яйцом и с вареньем из красной смородины. Бабушка всегда снаряжала нам в дорогу столько еды, что хватило бы еще на две-три поездки туда и обратно.

Через двадцать пять лет я сама придумаю нам с Тёмой особую дорожную еду для поездок по Грузии, буду с вечера покупать продукты и аккуратно складывать всё в отдельную холщовую сумку. В ней обязательно будут бутерброды со свежим хлебом, творожным сыром, листьями салата и тонкими полосками вяленого мяса вроде хамона. На десерт – два банана, нарезанная чурчхела и орехи. Одна термокружка с травяным чаем, вторая – с кофе, и две многоразовые бутылки с водой. Иногда к этому набору добавляется печенье, летом – нарезанные дольками персики, яблоки или груши. Я тоже всегда собираю в дорогу больше еды, чем

Мост давно остался позади, но мыслями я все еще там – в детстве, на старой паромной переправе. Когда паром причаливал к нашему берегу, дедушка загонял на него машину и оставался сидеть в ней, а мы с мамой стояли снаружи, смотрели, как мимо скачут волны Малого Енисея, Каа-Хема по-тувински, и слушали старческий скрип деревянной платформы, которая кое-как ползла вдоль подвешенного над рекой каната.

Однажды в августе в Сарыг-Сепе зарядили дожди, река разлилась, и паром остановили на целую неделю. Мы смотрели на пасмурное небо и почти не выходили из дома. Ночи стали по-осеннему холодными, иногда даже приходилось топить печку. Мне было восемь, и я радовалась, что наконец-то никто не гонит меня гулять с другими детьми, не просит полить помидоры, собрать малину или календулу в огороде. Время стояло на паузе, я читала книги, рисовала наряды для бумажных кукол, мы с бабушкой вместе ели булочки и смотрели сериалы, пряча замерзшие ноги под одно одеяло. Казалось, наш Сарыг-Сеп был не только отрезан от мира рекой, он переместился в другое измерение, где никогда не наступит учебный год, не придется вставать затемно, переживать из-за оценок, делать домашние дела, – будут только уютный деревенский дом, книги и капли дождя, подпрыгивающие на листьях малины.

Я бы осталась в этом дожде хоть на год, если бы не отпуск на Кипре, который запланировали родители. Они впервые решили вывезти меня за границу, да еще и на море, а море я точно любила больше дождя, так что каждое утро все-таки надеялась увидеть за окном ясное небо. Увидела: в последний день мы с мамой успели переправиться через Енисей, прилететь в Новосибирск к папе, кое-как собрать чемоданы и той же ночью улететь на далекий жаркий остров.

Сейчас выжженные поля вдоль дороги и невысокие горы за ними больше напоминают мне Кипр, чем дождливый Сарыг-Сеп из того давнего лета. С каждым годом мои поездки в деревню становились короче, мы уезжали задолго до первой августовской непогоды, так что дождей в моих воспоминаниях попадалось все меньше. Тува осталась для меня такой, какой я вижу ее сейчас: высохшей, солнечной, жаркой днем и ненамного прохладнее ночью, вдоль и поперек рассеченной одинаковыми дорогами.

Перебравшись через реку, мы, как обычно, проезжаем одинаковые деревни с маленькими частными домами, огородами и обязательным советским зданием в два-три этажа – школой, больницей или администрацией. Чем ближе к Сарыг-Сепу, тем чаще мама произносит знакомые названия: Бурен-Хем, Федоровка, Бояровка – и упоминает дальних родственников, которые там живут или жили раньше. Я смотрю на карту и вижу, что Федоровка на самом деле называется Кундустуг, еще с шестидесятых годов, а соседняя с Сарыг-Сепом Даниловка – Дерзиг-Аксы, но многие русские в Туве до сих пор используют старые топонимы.

Та же карта сообщает, что ехать нам осталось не больше двадцати пяти минут, и мне хочется попросить водителя сделать крюк или снизить скорость, лишь бы обманом получить еще немного дороги. В моих воспоминаниях она растянута на многие и многие часы, в реальности – жалкие семьдесят четыре минуты на весь путь.

Я бы хотела когда-нибудь проехаться по Туве на собственной машине. Мимо пасущихся коров и лошадей, через тихие деревушки и горные перевалы – так, как мы катались в последние два года по Грузии. Чтобы самое нужное всегда было с собой в просторном багажнике и можно было доставать только часть вещей, если остановимся где-то всего на одну ночь. Чтобы кот бродил среди сумок и мяукал, когда заносит на поворотах, но в конце концов перелез на заднее сиденье и свернулся там клубочком. Чтобы можно было купить на память что-то большое и красивое, вроде ковра, и не думать, сколько оно весит и поместится ли в ручную кладь. Чтобы на время машина стала моим настоящим домом и никакой другой не был бы нужен.

Яблоки

В Сарыг-Сепе мы останавливаемся у Анастасии Георгиевны, дедушкиной сестры. Ей уже за девяносто, мы не виделись одиннадцать лет, и меня поражает, как она высохла и ослабела за это время. Я помню Анастасию Георгиевну полноватой и энергичной, с громким голосом, подпрыгивающим высоко-высоко в начале каждой фразы. В нем всегда слышалась хитринка, провокация, она же гуляла по морщинкам вокруг прищуренных глаз. Этот взгляд и ехидные интонации всё еще проскальзывают, но как будто пригашенные вполовину. Кажется, Анастасии Георгиевне не так уж интересно разговаривать с нами и размышлять о том, что происходит прямо сейчас, когда она может заглянуть куда-то дальше – в другое время или измерение, нам недоступное.

Поэтому мы с мамой больше болтаем с Катей, внучкой Анастасии Георгиевны, которая приехала к бабушке из Красноярска на весь отпуск. Катя кормит нас супом, а я завариваю кофе в аэропрессе и режу привезенную из Тбилиси чурчхелу. Говорим о Грузии, мама упоминает, что Георгий, мамин дед со стороны отца, тоже вырос в южных краях, где-то под Пятигорском, и просит Анастасию Георгиевну рассказать, как и почему он попал в Туву: мама знает, что я пишу повесть и хочу побольше узнать о наших предках и их странствиях. Я тут же отодвигаю кружку с кофе и открываю приложение для заметок. Анастасия Георгиевна поначалу говорит без интереса: да, было такое, приехал отец из станицы Зольская следом за семьей, лет сто назад, работал бухгалтером в колхозе, женился на Александре, их с дедушкой будущей матери. Но постепенно она вспоминает истории из собственного детства или те, что слышала от родителей, и ее рассказ оживает.

Мы с мамой ловим каждое ее слово и по очереди задаем уточняющие вопросы. Мама делает это для меня, но позже призна́ется, что ей и самой интересно было побольше узнать о родне, а раньше как-то не находилось повода. После того рассказа у нас с ней и бабушкой появится еще одна тема для долгих разговоров – наконец-то, – и бабушка согласится подольше беседовать со мной по видеосвязи. Иногда я буду отправлять им отрывки из черновиков, а мама в ответных имейлах будет делиться со мной новыми деталями, которые вспомнила сама или выяснила у родственников.

* * *

Вернувшись с Первой мировой, из австрийского плена, прадед Георгий семью не нашел. Поспрашивал у людей, выяснил: уехали на восток, в Туву, где живут азиаты-кочевники, земли свои не возделывают и легко отдают пришлым. Там степь и тайга, лютая зима и раскаленное лето, горы и просторы, почти такие же, как

Ему понадобился год, чтобы добраться из станицы Зольской до Знаменки – нынешнего Сарыг-Сепа. Ехал на лошадях и повозках, шел пешком. Возможно, часть пути проехал на поезде, хотя Анастасия Георгиевна в этом сомневается. Железные дороги, конечно, были, но кому они принадлежали? Шла Гражданская война, поезда нужны были армии – той и другой. Вряд ли он мог вот так запросто купить билет и доехать до нужной станции.

Я знаю, что путь Георгия был очень длинным, но не могу представить насколько. Когда Анастасия Георгиевна уходит к себе в комнату отдохнуть, я снова обращаюсь за помощью к гугл-картам: спрашиваю, как добраться от Зольской до Сарыг-Сепа. Гугл предлагает два автомобильных маршрута: на шестьдесят девять часов только по территории России и на шестьдесят шесть через Казахстан – оба больше пяти тысяч километров. Рядом иконка, напоминающая трамвай, но она неактивна: «Общественный транспорт здесь не ходит». Зато есть пеший маршрут: 4 801 километр, 1 075 часов, 45 суток непрерывной дороги без сна, обеда и отдыха. Разворачиваю подробности, и под основными цифрами выскакивают сразу четыре дисклеймера с восклицательными знаками:

! Внимание! При построении пешеходных маршрутов могут быть учтены не все факторы.

! Маршрут предусматривает паромную переправу.

! Маршрут проходит через другую страну (Казахстан).

! Пункт назначения находится в другом часовом поясе.

Ниже сам путь по шагам – бесконечная лента со стрелочками и комментариями вроде «Поверните направо», «Поверните налево», «Продолжайте движение по ул. Дорожная».

Приложение предлагает мне открыть маршрут на ноутбуке, поделиться им, скопировать, добавить в заметку. Если я когда-нибудь решусь отправиться в это путешествие, бо́льшую часть дороги мне будет доступна какая-никакая мобильная связь – не заблужусь. Я всегда найду, где переночевать, а когда проголодаюсь, зайду в кафе или куплю что-нибудь в магазине. Пожалуй, нужно будет заранее посмотреть на ютубе рекомендации от опытных туристов, купить технологичную спортивную одежду и обувь, протеиновые батончики, удобную бутылку для воды, рюкзак, пауэрбанк, химические грелки и складные палки для хайкинга. Возможно, я даже обойдусь без налички – привет, карточки, СБП и терминалы сQR-кодами в каждой деревенской лавочке. А еще всегда можно будет сдаться и купить билет на самолет или поезд. Сегодня для такого путешествия мне понадобятся только приемлемая физическая форма, деньги и очень много времени. Георгий прошел этот путь больше ста лет назад.

В его время пункт назначения находился не только в другом часовом поясе, но и в другой стране: Тува войдет в состав СССР только в 1944-м. Пешеходный маршрут, как и сейчас, не учитывал все факторы – ту же Гражданскую войну, революцию и голод. Да и не было, скорее всего, никакого готового маршрута. Георгия никто не ждал, он не знал заранее, где именно в Туве обосновались близкие. Никто не был уверен, что он вообще пережил войну, пока Георгий не объявился у них на пороге.

О его путешествии я не знаю почти ничего. Он не делился подробностями ни с детьми, ни с невесткой – моей бабушкой, а больше и не осталось никого, кто знал бы его при жизни. Я могла бы реконструировать его путь, изучить архивные материалы и научные работы и хоть что-нибудь выяснить. Как все-таки функционировали железные дороги во время Гражданской войны? Насколько подробными были карты и достаточно ли было карты и компаса, чтобы добраться до деревни в пяти тысячах километров? Как работала почта и был ли шанс отправить весточку родным, не зная их адреса? Что думали о войне, о белых и красных? Какие слова можно было безопасно произносить за столом у чужих людей, а о чем лучше промолчать?

Я могу закопаться в детали и оживить путь Георгия, почувствовать вкусы и запахи, боль стертых стоп, зуд вспотевшего, давно не мытого тела, раздражающий шум и холод на полу чужого дома, головокружительный воздух горного перевала, колючие стволы сосен и августовский снег высоко в Саянах. Но тогда эта история станет конкретной и маленькой, потеряет часть своего эпического очарования. В тяжелых сапогах и тулупе Георгий уже не так будет напоминать мне Одиссея. А его путь к новому дому и к близким – в другую страну, за тысячи километров, в неизвестность, – не так будет напоминать мой собственный путь.

* * *

В Сарыг-Сепе работают одна аптека, одна больница, две заправки и три пункта выдачи «Вайлдберриз». В продуктовых магазинах официально не продают алкоголь не только после 15:00, как в Кызыле, а вообще – для этого есть бар, там можно купить вино, пиво и водку навынос. Бар в деревне тоже один, как и аптека.

По пути к реке мы заходим в магазин, где рядами выложены остывшие буханки хлеба и пирожные-гномики, на которые я в детстве просила у мамы монетки. Теперь их без проблем можно оплатить картой или поQR-коду, как, в общем-то, и любой товар даже в самом маленьком магазинчике.

Оказавшись на улице, я сразу откусываю пирожное. Белковый крем оставляет липкие следы вокруг губ и на кончике носа, он чересчур сладкий, зато идеальной текстуры: слегка подсохший и тягучий на поверхности, мягко-воздушный внутри. Всё как раньше, словно где-то под кустом валяется мой старый зеленый велосипед, а на плече болтается пластиковая авоська, в которую поместятся две буханки хлеба в высоту и целых три – в ширину. Я сяду на велосипед и полдороги, пока не доем пирожное, буду держаться за руль одной рукой, рискуя съехать в канаву. Дома я выложу хлеб в холодную духовку газовой печки, которую бабушка годами использовала вместо хлебницы, напьюсь колодезной воды и сбегу на крыльцо – читать книжку и подставлять голые ноги вечернему солнцу.

На плече у меня действительно висит сумка для покупок – мягкий хлопковый шопер изUniqlo. Внутри – бутылка воды и кепка, но никакого хлеба: в магазине он оказался недостаточно свежим, давно остывшим, без хрустящей корочки. Как раз когда я доедаю пирожное, мы подходим к полянке у реки, куда в детстве я ходила чаще всего: грелась на огромных валунах, рвала цветы клевера, полоскала вместе с дедушкой белье прямо в бурной воде, а в самую жару даже купалась.

Это место я узнаю́ не сразу: река в середине лета непривычно обмельчала, можно перейти вброд, весь берег зарос травой и желтыми цветами, похожими на крошечные поздние одуванчики. Трава пробивается между камней, прячет те, что поменьше, и уже подкрадывается к самому большому

Мы гуляем дальше вдоль реки, меня кусают комары, и по телу снова расползаются хаотичные розовые пятна и полосы, как в Питере и Новосибирске, но чешутся уже намного меньше. Кажется, кожа начинает привыкать к мелким российским кровососам – или они привыкают ко мне и проявляют снисхождение.

Когда мы снова выходим к берегу, мама сообщает, что это место – старые добрые Пески: небольшой пляжик с теплой заводью, где мы в детстве часами плескались, ели теплый хлеб, пили нагретую солнцем воду из бутылки и строили замки из липкого, будто смешанного с глиной песка. Я не верю: Пески были далеко, намного дальше, поход туда занимал чуть ли не весь день, и нас с друзьями отпускали только вместе со взрослыми. К тому же сейчас, перед закатом, здесь мрачно и пусто, совсем не похоже на солнечный пляж с яркими надувными кругами, детскими лопатками и ведерками, который показывает мне память. На словах я, конечно, соглашаюсь с мамой: да, помню Пески, да, было весело, – но для себя решаю, что они и правда остались где-то дальше, однако скоро уже стемнеет, и сегодня мы туда не дойдем.

На обратном пути мы заходим в супермаркет: купить продуктов на завтрак и что-нибудь к чаю, чтобы завтра взять с собой в гости. Пока мама ищет в холодильнике самый свежий торт, я набираю в пакет мелких красно-желтых яблок. Рассказывая об отце, Анастасия Георгиевна упомянула, что он посадил в Сарыг-Сепе яблони, и вот теперь яблоки попались мне на глаза. Понимаю, что магазинные – совсем не те, такие не могли вырасти на тувинской земле, но других все равно нет.

Первое яблоко съедаю сразу после ужина. Мы пьем чай, болтаем, и за разговорами я даже не успеваю толком почувствовать его вкус. Так что, когда все ложатся спать, беру второе и выхожу с ним на крыльцо.

На улице тихо, только собака лает где-то на другом конце деревни. Полная луна, глаза быстро привыкают, и кажется, что ночь совсем светлая, видно все: ближние и дальние горы, чужие дома, кусты малины и стебли картошки в огороде, цветы во дворе, выцветшую голубую дверь летней кухни. Я сажусь на прохладную ступеньку и нюхаю яблоко. Пахнет слабо и просто, легкой сладостью без деталей и оттенков. Вгрызаюсь в его бок, но яблоко не сопротивляется, от него сразу отламывается большой кусок, словно его заранее отрезали или откусили. Уныло жую мякоть, сухую и рассыпчатую, совсем без кислинки. Яблоко по-прежнему неправильное, но все-таки оно – мой ключ.

* * *

Георгия будто тянуло на символы и архетипы. Пройдя путь в пять тысяч километров, он нашел родных, поселился в Знаменке и разбил там грушевый и яблоневый сад. Когда заскучал, решил разводить быков: в Туве и сами кочевые тувинцы, и русские земледельцы использовали в хозяйстве лошадей, а быки для них были южной диковинкой. Однажды смеха ради Георгий посадил на быка свою восьмилетнюю дочь и показал, как боронить поле. Бык все норовил утащить ее куда подальше, вместо полос от бороны выходило сплошное месиво, но Настя не сдавалась: отбила всю попу, раз двадцать чуть не упала, но выдержала несколько часов.

Сарыг-Сеп времен Георгия я представляю себе примерно таким: невысокие тускло-зеленые горы на горизонте, подсушенная степь, стрекот кузнечиков, картофельные и конопляные поля, малина и черемуха в тесных палисадниках, а поверх этой привычной картинки – пышные деревья с ярко-красными чужеродными яблоками.

Евгений, будущий зять Георгия, воровал эти яблоки в детстве. Через годы он женится на средней дочери Георгия, Анастасии – той самой, что восьмилетней девочкой усмирила быка. Они родят двоих детей и проживут вместе девять лет, пока Евгений не разобьется на мотоцикле. Анастасия выйдет замуж еще дважды, но всегда будет говорить, что никого так не любила, как Евгения. Он был трикстером, лицедеем, собирался поступить в театральное училище в Ленинграде, но не захотел уезжать от жены. Наверняка где-то там он смеется, подмигивает и с наслаждением откусывает красный бочок, а девяностолетняя Анастасия слышит хруст яблока, но не может понять откуда.

Ну а яблоки в Сарыг-Сепе, конечно, уже не те – не так звучат, не так пахнут, суховатые и слишком сладкие. Сад Георгия, кстати, зачах вскоре после его смерти, полвека назад, – не прижился на тувинской земле, заскучал по дому и солнцу. А может, просто никому не был нужен.

* * *

Снова кусаю яблоко из супермаркета, а сама вспоминаю все садовые, которые когда-то пробовала, и их сильный аромат и кислый вяжущий вкус сливаются со сладостью у меня на языке. Смотрю на луну, нюхаю воздух и несколько секунд по-настоящему верю, что этот легкий запах помидорных листьев доносится с бабушкиной грядки и дом за спиной – наш дом. Неподалеку срывает с дерева первое яблоко прадед Георгий, у него лицо сына, моего дедушки, а у меня почему-то лицо мамы. Мы идем навстречу друг другу через время, карабкаемся по ветвям семейного древа, и вот мы уже совсем близко. Я сижу на переднем сиденье дедушкиного уазика, укутанная в шаль бабы Кати, и подпрыгиваю на каждой кочке, а дедушка смеется. А вот уже я сама за рулем своего «эксплорера», и горы вокруг мерцают, из-за Саян выглядывают Кавказские хребты, а справа от меня сидит Георгий. Он показывает на главную улицу Сарыг-Сепа, проложенную вдоль Енисея, и объявляет, что здесь будет сад. И все наши истории, разбросанные по целому веку, все дороги под колесами, и дороги под подошвами, и съеденные яблоки, и яблоки выращенные, и испеченный хлеб, и запах помидорных листьев, и маленький скол на любимой чашке, привезенной из другого дома, и встречи с близкими через тысячи километров,

Сушеное мясо

Стол прабабушки Александры накрыт клеенчатой скатертью в клетку, ножки окрашены красно-коричневой половой краской. Он высокий: чтобы работать за ним с продавленного дивана, мне приходится подкладывать сразу две подушки.

С виду – стол как стол, самый обычный, но бабушка упоминала, что у него долгая история. Александра, дедушкина мать, годами кормила за ним гостей: и родню, и соседей, и местных знаменитостей, и простых путешественников. После ее смерти стол остался у дедушки с бабушкой. Сколько себя помню, он стоял на закрытой веранде под такой же клеенкой. Летом бабушка раскладывала на нем газеты и сушила календулу, горох, укроп, листья смородины и черемуху, которую позже перемалывала в терпкую муку и добавляла в бисквиты. С тех пор стол пах для меня сухими травами, ягодами и цветами. Рядом с ним как будто становилось темнее и прохладнее: окна нашей веранды с одной стороны заросли бешеным огурцом, а с другой прятались в тени старой черемухи, и солнцу толком не удавалось ни осветить ее, ни прогреть. Когда на столе ничего не сушилось, он быстро обрастал всяким барахлом: мои игрушки и книги валялись рядом с дедушкиной фляжкой и мамиными темными очками, сверху кто-то бросал куртку или кепку, а с краю кое-как умещался тазик с помидорами для салата.

Ровно десять лет назад бабушка продала дом и уехала в Новосибирск, а стол прабабки Александры забрала Анастасия Георгиевна. Теперь он стоит на летней кухне, пустой, освещаемый солнцем из широкого окна. Я ухожу сюда на рабочие созвоны, пишу заметки для повести. Сегодня я хорошо подготовилась: слева от ноутбука лежит телефон, справа – мышка, стакан воды из скважины, блюдце с ломтем еще теплого хлеба и сушеным мясом. Могу сидеть так хоть до самого вечера.

Мясо мама купила у соседей, сразу побольше, чтобы часть я могла увезти с собой в Грузию. У него вкус из детства – соленый, чуть островатый. На вид оно совсем не похоже на красивое вяленое мясо из магазинов и пивных баров: это не полупрозрачные слайсы с обсыпкой из специй по краям и не тонкая соломка на модном блюде из черного сланца – у сарыг-сепского мяса темно-коричневый цвет и сухая волокнистая текстура, его нельзя откусить, можно только посасывать, пока не размякнет, и по-звериному рвать зубами. Странно, что маленькой я ела его с удовольствием. Я вообще не особо любила мясо, даже из пельменей выковыривала серые мясные шарики, чтобы съесть одно тесто, но от сушеных кусочков из рук дедушки никогда не отказывалась.

Недавно бабушка рассказала мне, как его готовили. По шагам: от забоя свиньи или коровы до сушки вымоченных в соленой воде лоскутов. Заготовка мяса – кровавая история, но почему-то, слушая бабушку, я не испытывала ни ужаса, ни брезгливости, ее рассказ звучал естественно и красиво. Лед кололи в феврале и укрывали соломой, чтобы хранить продукты, когда потеплеет. Кедровые орехи собирали весной. В ноябре забивали бычков.

Сушеное мясо получается сытным и хранится очень долго. А значит, если есть его совсем понемногу, еще год или даже два я смогу время от времени превращаться в ту маленькую Алёнку, которая сидела с дедушкой на крыльце, молчала и наблюдала, как в закатном свете дым от его сигареты поднимается к крыше.

Я отрываю кусок мяса, закусываю хлебной корочкой – тоже правильной, тоже из детства, – и отгибаю скатерть. Столешница под ней, как и ножки, покрыта половой краской, вся в неровностях и подтеках. Закрываю глаза и снова вспоминаю нашу веранду. Ключи от сарая и дедушкины сигареты на подоконнике. Его прокуренная штормовка. Грязные галоши на вязаном коврике у двери. Я пытаюсь протолкнуться дальше, назад во времени, к Александре, но не могу – нет ключа. Слишком мало о ней знаю и совсем ее не чувствую. От стола никакого толку – он весь про бабушку, дедушку и наш старый дом. Но что-то должно быть, хоть какая-то связь.

Вот, например, хлеб. Мне говорили, что Александра пекла вкусный хлеб, и у меня как раз остался последний кусочек. Я его нюхаю, глажу твердую гладкую корочку и слегка влажную мякоть, всю в дырках. Как выглядел хлеб Александры? Чем он пах? Доедаю кусок, слышу его хруст на зубах, чувствую вкус. Хлеб Александры, конечно, был другим, но его я никогда не попробую, так пусть будет этот. Как если бы это она только что достала хлеб из печи и поставила на стол.

За этим столом я была бы гостьей, из тех, что остановятся на одну-две ночи и поедут дальше. Александра накормила бы меня и расспросила о моих странствиях, а я бы вежливо отвечала, но о ней самой так ничего бы толком и не узнала – я никогда не умела вызывать на откровенность случайных знакомых. Но я бы точно увезла с собой вкусы и запахи, знала бы, тепло ли в ее доме, светло ли, тихо ли там по ночам. Мне бы хватило. Сейчас я могу раздобыть только истории, а ощущения – додумать или вытащить из настоящего и наклеить поверх. Собрать мою личную Александру из обрывков, как коллаж. У нее будет чужое тело, позаимствованное из музейной фотографии, а вот лицо – настоящее, из семейного альбома. На голове – платок, который я вырежу из куска ситца, забытого в сундуке. В руках она будет держать буханку хлеба, сделанного из куска настоящей корочки, а где-то с краю ее портрета я привяжу листья смородины, цветок календулы и веточку сушеной черемухи – для аромата.

Когда на крыльцо выходит Анастасия Георгиевна, я закрываю ноутбук и выскакиваю из летней кухни. Для начала мне нужны хотя бы слова. Анастасия Георгиевна садится на стул у двери, ставит к стене две трости, без которых уже не ходит, и рассказывает о матери. О ее родителях-староверах и первом муже, охотнике Сергее. О ее гостеприимном доме и о единственном в ее жизни путешествии.

* * *

В истории Александры и Сергея много крови. Мне неловко использовать такой очевидный образ, но он возвращается раз за разом – через слова Анастасии Георгиевны, мои заметки, цвета и звуки.

Сергей был охотником из высокогорной Тоджи (хруст снега под осторожными шагами, хлопают крылья, с опозданием бьет по ушам выстрел, но все уже случилось – течет сквозь

Ему было чуть за двадцать, Александре – четырнадцать. Они друг другу понравились и решили жениться. Дальше все как положено: сосватался, дождался, пока она повзрослеет, через два года сыграли свадьбу (венчались по староверским обычаям, гости напились еще засветло, хоть и грех, отправили молодоженов в дом, улюлюкали, принюхивались, ждали красного, требовали ее рубашку, вывесили, кричали, хлопали его по плечу, пили; пятна на ткани расплылись давленой клюквой, смазались цветным огоньком в пьяных глазах; они останутся, как ни замачивай, не смоются дегтярным мылом, не забудутся).

Поселились в Знаменке на главной улице, протянутой вдоль Енисея. Выше в горах на берегу тонкого быстрого Дерзига разводили маралов. В конце весны среза́ли панты, выпускали из них кровь, продавали на ванны и снадобья.

Сергей срубил лес и построил дом – крепкий пятистенок, просторный и теплый (в нем не умрет, не состарится – будут другие люди, другой мужчина, чужие дети). Заложили печь, завели хозяйство, родили дочку – та не прожила и года. Погоревали, помолились, родили трех сыновей – раз в три года по сыну. А там, далеко, в России, тем временем случилась революция. Пришли красные, тувинцы были с ними заодно.

И Сергей, и Александра выросли в старообрядческих семьях. Их предки уходили всё дальше на восток, чтоб оставили их в покое, но все равно верили: царская власть – от Бога. Другое дело – красные, антихристовы отродья, что огнем и мечом насаждали свою неправедную власть. Мужчины-староверы бежали в тайгу от тюрьмы и смерти, но от веры не отрекались. Сергей в тайге и умер, истек кровью (зима была или лето? таял ли снег под раной? пекло ли, подмораживало? остался ли след на белом, пятно, как от давленой клюквы, или земля ее всю проглотила?). Подстрелили тувинцы, у которых он украл лошадь. И рана-то не смертельная, да некому было его спасти.

Александра прожила в построенном им пятистенке еще сорок лет. Кто-то слышал, как стреляли, видел Сергея издалека раненым, но никто не видел мертвым, и долго еще Александра его ждала, мечтала, как он откроет однажды дверь, которую сам когда-то и выстрогал. Через много лет Анастасия Георгиевна, дочь от другого мужа, скажет мне, что до последнего дня мать не могла забыть своего Сергушу и часто гадала, как сложилась бы ее жизнь, если бы он вернулся.

* * *

Домá в Сарыг-Сепе, по крайней мере бо́льшая их часть, – это один дом, скопированный сотни раз.

Правда, в доме Марины, бывшей соседки, у которой мы сейчас пьем чай, эту типовую планировку так сразу и не опознаешь. Веранду она расширила, деревянные стены в ней заменила на пенобетон и превратила в просторную кухню и ванную комнату с душем и унитазом, а из старой кухни сделала комнату сыну. Такие перестройки в Сарыг-Сепе – обычное дело для всех, кому хватает денег, а денег на это нужно немало. У тех, кто победнее, и у стариков комнаты, веранды, бани и летние кухни остаются на прежних местах, но и у них часто уже есть водопровод, интернет, спутниковые тарелки и пластиковые окна.

Я вдруг понимаю, что мы с Тёмой не перестраивали под себя ни один дом, разве что клеили новые обои. Наоборот, это мы меняли привычки и перестраивались под каждую новую квартиру, город, страну. Я болтаю с дочерью Марины, доедаю торт и закусываю свежей смородиной, а сама пытаюсь подсчитать, в каком количестве квартир успела пожить. Пять в детстве, одна из них не квартира даже, а комната в огромной коммуналке на восемь семей, где в дверь регулярно ломился пьяный муж одной из соседок, только что вернувшийся из тюрьмы. Тогда еще не брали ипотеку, и мама с папой шли к своей трехкомнатной хрущевке поэтапно, прибавляя в лучшем случае по комнате за один переезд. Еще в моей жизни было по три квартиры в Питере и в Грузии – итого одиннадцать, не считая бабушкиного дома здесь, в Сарыг-Сепе.

В гостях мы с мамой уже засиделись: успели выпить по три чашки чая, доесть торт, поиграть с котенком, посплетничать о бывшем муже Марины и обсудить планы ее дочери Али поступить в институт в Новосибирске. Я мою посуду, Марина на прощание собирает мне пакет свежей смородины – говорит, хороший в этом году урожай, некуда девать. Утром такой же пакетик, только с малиной, нам вручила тетя Зина, мать маминой подруги. Для меня это новый уровень щедрости: могу понять, когда гостям дарят груши с пивоварни или кабачки с дачи, но садовые ягоды? Я искренне благодарю Марину. Она провожает нас на улицу мимо цепной собаки, и я второй раз за день разглядываю наш бывший дом.

Новая хозяйка тоже построила вместо веранды теплую комнату из бетона, заменила деревянные окна с наличниками на пластиковые, а потрескавшийся шифер на крыше – на блестящую металлочерепицу. На первый взгляд, от нашего дома остались только стены да подгнивший зеленый забор – до него, видимо, дело пока не дошло. Мама спрашивает, скучаю ли я по бабушкиному дому, но мне сложно ответить. Здесь, прямо перед ним, кажется, что нет – слишком уж он изменился. Но если закрыть глаза, услышать звон велосипеда на кочках где-то в конце переулка, запах дыма из чьей-то бани и подсохших коровьих лепешек на дороге – тогда да, конечно, скучаю.

Продажа этого дома стала первой в моей жизни настоящей потерей. За четыре года до этого умерла бабушка со стороны папы, за полгода – дедушка, мамин отец. Но и бабушка, и дедушка задолго до смерти пережили тяжелые инсульты, и болезнь изменила их до неузнаваемости. Я не могла их тогда оплакать – вот же они, живые, – но и связи больше не чувствовала, так что потом их смерти не задели меня так, как могли бы. Оба они умерли дважды, но каждый раз как-то половинчато, не всерьез.

Другое дело дом. Мама с тетей и бабушкой долго разбирали вещи, показывали его покупателям, сомневались, какую ставить цену. Наконец оформили документы на продажу, и бабушка уехала в Новосибирск. Было очевидно, что это по-настоящему и навсегда. Я уже никогда не проснусь на продавленной сетчатой кровати от крика петуха, чтобы повертеться минут пять и снова уснуть. Не залезу по приставной лестнице на крышу этого дома и не увижу оттуда горы. Не наемся черемухи с самых верхних веток, не пройдусь босиком по траве

В феврале 2021-го на курсах писательского мастерства я получила задание: написать короткий рассказ о том, по кому или чему я скучаю больше всего, о своей главной потере. У меня получился милый сентиментальный текст про бабушкин дом, и я с облегчением обнаружила, что, кажется, ничего больнее, чем его продажа, со мной пока не случалось. Повезло мне. Через месяц я узнаю, что у папы рак в четвертой стадии, через год все мои планы разобьются о войну, через полтора года я сдам свою любимую квартиру чужим людям и уеду в Грузию. И все эти потери будут ощущаться одинаково: как будто жесткий ластик стирает наброски будущего, которое я рисовала в голове, треплет и рвет бумагу, размазывает пятнами карандаш и оставляет меня с грязными ошметками. Давай, пробуй еще раз.

Пока мы не торопясь возвращаемся к Анастасии Георгиевне, я отвечаю маме, что очень скучаю по бабушкиному дому. На кухне кладу пакет со смородиной на большую дровяную печь, летом холодную, завариваю чай в пакетике и выхожу с кружкой на крыльцо. В голове пусто, я хочу помолчать и хорошенько разглядеть вон то облако, плывущее над горой.

* * *

У бабушки на кухне было три печки. На газовой варили и жарили, но духовкой не пользовались, хранили в ней хлеб и булочки. В электрической, наоборот, всё больше пекли, а конфорки включали редко – очень уж медленно они нагревались. Дровяную печь летом почти и не разжигали, только топили дом в холода и вот тогда уже кипятили на ней чайник и варили суп. А в последние годы на кухне появилась еще и микроволновка. Получается, печек стало уже четыре.

В раннем детстве я думала, что бабушкина дровяная печь, которая занимала почти четверть кухни и выглядела очень внушительно, это и есть та самая русская печь из сказок. Правда, я никак не могла разобраться, как на ней лежать и куда нужно было засунуть горшочек, чтобы приготовить еду. Позже узнала, что с русской печкой она имела мало общего – настоящую русскую печь я видела только у бабы Кати, но сама баба Катя уже не могла на ней готовить и при мне ни разу ее не топила.

Но даже у бабы Кати, как рассказала мне недавно бабушка, печь была уже не такая, как в старину, небольшая, усовершенствованная, с конфорками. Настоящая печь из сказки стояла дома у другой прабабки, Александры.

Печь была такая огромная, что на ней спали сразу по четыре взрослых человека. Внутри хватало места, чтобы наготовить пирогов человек так на двадцать, а если и этого было мало, разжигали еще одну печку, маленькую железную, – она быстро грелась и быстро остывала.

Русскую печь Александры заложил еще Сергей вместе с домом: собрал деревянный каркас, плотно-плотно забил глиной и обжег, чтобы дерево сгорело, а глина затвердела намертво. Эту печь топили шестьдесят лет, а когда сносили дом, она одна осталась стоять среди разрушенных стен, и ничто ее не брало – ни простой лом, ни чугунный шар на советском экскаваторе.

* * *

На печи – спать.

Тесно, в рядок, вчетвером – валетом, кильками в масле, в соли, в жестянке, в тепле.

Всем вместе, со стариками и молодыми, со своими, чужими.

До рассвета – встать.

Варить, мыть, пасти, кормить, любить, болеть, убирать, стирать.

Вечером – на печь:

Уложить гостей,

Согревать детей.

В Сарыг-Сепе очень долго не было ни гостиниц, ни ресторанов – приезжие столовались у прабабки Александры и спали там же. Ее семья никогда не ночевала одна. Лавок и кроватей вечно недоставало, так что дети и гости располагались где придется: повезло, если на печке, не повезло – так прямо на полу. Никто не жаловался, на лучшее и не рассчитывали. А гостей Александра любила, кормила вкусно, берегла для них лучшее: Анастасия Георгиевна до сих пор помнит, как мать запрещала детям брать из погреба варенье – нельзя, говорила, это для гостей.

За ее столом сидели русские и тувинцы, бойцы и работяги, художники, поэты и сам Салчак Тока – бессменный руководитель Тувы, которого Александра знала с детства, хотя и не близко. У нее останавливались по дороге и после дороги. Столовался у нее и прадед Георгий, пришлый южанин, который позже станет ее вторым мужем.

В жизни самой Александры путешествие было всего одно – в Тоджу, на допрос к красным комиссарам. Сто восемьдесят километров туда, сто восемьдесят обратно, пешком, сквозь снег и Гражданскую войну, по едва проходимым горным тропам. Она оставила дома грудного ребенка и еще двух постарше и отправилась в путь одна. Шла ночами – так безопаснее. Останавливалась в лесных хижинах охотников, каа-хемских и тоджинских, таких же, каким был ее Сергуша. Встречалась она с ними – или находила пустые дома и вечером отправлялась дальше, не произнеся ни слова? Подвез ли ее кто-нибудь на телеге, накормил ли ужином, как она кормила других странников? О чем она думала? Что у нее болело, по чему она скучала больше всего?

Дружила Александра с белогвардейскими партизанами, но кормила всех. Однажды у нее столовалась группа красноармейцев, они хорошенько наелись, выпили и наговорили лишнего. Через два дня попали в засаду, погибли все до единого. Белые знали, где их ждать, и знали когда.

В память о красноармейцах поставят стелу, Александру вызовут на допрос. Я не знаю, зачем она туда пошла. Что ей пообещали, чем угрожали? Был ли у нее запасной план, боялась ли она, что не вернется? Тогда бы не родились дедушка, и мама, и я. Было бы кому рассказать историю Александры? Не знаю. Но она вернулась.

Из печи – есть.

Сладкая свекла на вольном жаре – маленьким лакомство.

Кислые щи, пироги, пермячи – странникам и гостям.

Хлеб под чистой небеленой тряпкой – работникам в поле.

Из их тепла, из жара их мышц получатся рожь, овес, пшеница, мука, смех.

Получится хлеб.

Александра пекла очень вкусный хлеб. Носила колхозникам прямо в поле, вечером кормила их у себя дома. Как-то она примирилась с советской властью. А может, считала, что хлеб – право каждого, кто работает, во что бы он ни верил, к чему бы ни шел? Или вовсе

Тесто – в печь. Греть, печь, жить, забыть, сжечь.

Было четыре, одной уже нет. Третий умрет на войне через… пять? десять?

Какой сейчас год? Сколько ей?

Их еще будет три – детей, не лет.

С другими глазами, с изменчивым именем, с казацкой солнечной кровью.

Девочка, девочка, мальчик – балованный, поздний.

Тайком будет лазать в погреб, воровать угощения для гостей:

сладости, пироги, калачи, вызревшие в русской печи.

Александре было сорок восемь, когда она родила моего дедушку. Родила, спеленала, положила на печку и пошла по делам: работа не волк. Пятилетняя Настя ее отругала, но мать только отмахнулась. Последнего сына она, конечно, любила. Его все любили – красивого, синеглазого, такого маленького среди взрослых. Дружил он с племянниками, они были немного старше. Лазал через окошко в погреб. Александра искренне не понимала, куда пропадает еда, – наверное, закрутилась, не заметила, как съели, надо готовить еще. Все-таки она старела, память уже не та.

На печи – мать.

Ослепла от времени, растеряла тело, ум, аппетит, разучилась спать.

Линялые волосы, жухлая кожа, в глазах – кисель.

Сама она еще не такая: плотная, как чугун, широкая, плодородная, почти не седая.

Какой сейчас год? Сколько осталось?

Сколько осталось сжечь дров, испечь пирогов, накормить, проводить, схоронить?

Сколько лет, урожаев, дней?

Александра дожила до семидесяти двух. Ее могила – в десяти минутах от дома дочери, на старом кладбище, где оглушительно стрекочут кузнечики и желтая жесткая трава изо всех сил пытается выжить под солнцем. На памятнике черно-белое фото круглолицей бабушки в платке. Родственники твердят в один голос, что Александра выглядела сурово, что у нее были черные волосы и грубые, почти мужские черты. Но платок и старый фотоаппарат сгладили лицо, смерть спустила ее энергию в землю, и от сильной яркой Александры остался только взгляд. Она смотрит чуть искоса, губы изогнулись, готовые что-то сказать. Нет, не осуждает, но и поблажки не даст.

Я разглядываю ее фотографию и шепотом каюсь: я ни разу в жизни не пекла хлеб и вообще редко готовлю. Устаю от гостей и прячусь в отдельной комнате. Бросила свой дом. И у вас, бабушка, помощницей я бы не стала. Только гостьей.

Камень из Енисея

Могилы старообрядцев точно такие, как их описывала бабушка: деревянные кресты на заросших травой холмиках, без фотографий, дат и имен. У дяди Феди, моего двоюродного дедушки, крест покосился и почти упал. Мама просит водителя, с которым мы приехали на кладбище, помочь нам вытащить крест из земли и положить плашмя, как у бабы Кати.

Разобравшись с крестом, мы с мамой вырываем самую высокую сухую траву, мама обходит обе могилы по кругу и молится, а я сохраняю геолокации. Но погрешностьGPSслишком большая, чтобы опознать безымянную могилу, и мне нужен дополнительный ориентир: фотографии редких памятников с портретами и именами, деревьев, тропинок. Возможно, когда-то эти опознавательные знаки мне пригодятся.

Мама продолжает молиться, а я неторопливо обхожу маленькое кладбище. Мы здесь одни, на километры вокруг не видно ни домов, ни других машин, ни коров, никаких живых существ, кроме бабочек и кузнечиков – они плотно заполняют стрекотом тишину и выскакивают из-под ног, пока я бреду по желтоватой некошеной траве. Больше ничто не движется: не течет вода, не качаются ветки одинокой сосны, на выцветшем небе нет облаков, которые могли бы плыть, на ходу меняя форму. Здесь только мы, мертвецы, горы и палящее солнце над головой. Давно мне не было так спокойно.

Окружающий пейзаж чем-то напоминает пустыню, где я никогда не была. «Уйти в пустыню» – так называли свое отшельничество глубоко верующие старообрядцы, которые перебирались жить в уединенные заимки в верховье Енисея. В пустыню ушел не только мой прадед Василий, но и, намного раньше, его отец Клементий с двумя дочерьми. Оставили всё, что имели, в мирской жизни, чтобы до самой смерти замаливать грехи и идти к Богу. Жена Клементия с тех пор одна воспитывала сыновей и вела хозяйство, а на Клементия очень злилась: говорила, что пьяница он был и бабник, да и от мира ушел не из великой набожности, а чтобы скрыться от ревнивого мужа очередной любовницы. Ни дочерей, ни мужа она никогда больше не увидит – уже тогда они все равно что умерли.

* * *

Для Степаниды и Февронии, дочерей Клементия, время остановилось, едва успев начаться. Степаниде было семнадцать, Февронии и вовсе двенадцать, когда отец накрыл их в монашки[21].

Степанида хотела выйти замуж за любимого мужчину, но старшие не позволили. Влюбленные поклялись, что уйдут в пустыню, но другим себя не отдадут, и оба сдержали клятву.

Феврония еще девочкой тяжело заболела, родители думали, что не выживет. Тогда-то ее и накрыли, чтобы умерла, служа Богу, и попала в рай. Спросили ее согласия: дочь была не против. Но она не умерла.

Так появились матушка Севастиана и матушка Феофания. Их отец, в служении отец Кастор, попрощался с женой и сыновьями-подростками, собрал самое необходимое и вместе с дочерьми пошел вверх по течению, в горы, все дальше и дальше.

Через несколько лет начнется Великая Отечественная, русских мужчин мобилизуют, Василия, старшего сына, призовут в трудармию. Служить он будет где-то под Кемеровом, а после ему шестнадцать дней придется идти пешком, чтобы вернуться домой. Еще больше староверов уйдет в тайгу: одни, как отец Кастор, чтобы не поддаться мирским соблазнам, другие – чтобы избежать тюрьмы, не попасть в руки антихристовой власти. Кто-то уйдет еще дальше, сразу в смерть – запрется вместе с семьей в горящем доме, замерзнет в зимнем лесу, предрекая скорый конец света. Тува станет частью Советского Союза, в республику хлынет волна новых переселенцев из других советских регионов, а тувинцам придется приспособиться под чужаков, выучить их язык, бросить юрты и перебраться в такие же, как у тех, деревянные дома с дворами и огородами. В этих домах зажгутся первые лампочки, откроется первая тувинская школа. А отец Кастор и его дочери продолжат молиться, освещая святые тексты дымящими жировушками, будут всё так же работать в огороде, печь хлеб и набирать для

Знали они, что происходит в мире, за рекой, далеко внизу? Все-таки изредка давала о себе знать тонкая нить родства – приезжали сыновья, однажды добралась до заимки внучка Клементия, моя бабушка, но с дедом и тетками ей было скучно: старики, что с них взять, только и умели, что поучать молоденькую девушку, а сами ничего про ее жизнь не понимали. Хотели они знать, что происходит в мирской жизни? Было ли это хоть чуточку важно?

Если бы к заимке глубоко в тайге можно было применить категорию времени – нашего времени, которое течет слева направо и никак иначе, – я бы закончила рассказ тем, что отец Кастор, матушка Севастиана и матушка Феофания прожили еще много лет, прежде чем их тела похоронили там же, на высоком берегу рядом с домом. Позже к ним присоединился младший сын отца Кастора Самсон – это он тридцать пять лет назад крестил меня в подогретой купели. А за ним и старший, Василий. Он сам выкопал себе могилу и лег рядом, когда пришел его час.

* * *

Вечер, скоро закат, я сижу на корточках у реки и вылавливаю из ледяной воды камушки. Предыдущий был слишком большой, следующий – кривой, а это и вовсе не камень, а осколок бутылки, выглаженный течением. Бросаю камни и кусок стекла обратно в реку и жду, когда согреются пальцы, чтобы продолжить поиски.

Должна ли я что-то почувствовать, как-то опознать свой камень среди других? Или подойдет любой, и только потом, от моих прикосновений и мыслей, от взглядов и окуриваний артышем он станет особенным? На этот счет инструкций не было.

Полчаса назад у входа в новый культурный центр мы с мамой разговорились с двумя тувинскими женщинами. Обе были одеты в длинные атласные рубашки с высокими воротниками и легкие брюки в цвет – наряд, напоминающий вьетнамский аозай, только с короткими рукавами. Пока мама объясняла, что она здесь выросла, а меня в детстве каждое лето возила к бабушке, я разглядывала набивной узор и вышивку на рубашке старшей женщины. Узел счастья золотом на бирюзовом шелке. Я задумалась: а можно ли носить такую рубашку с джинсами? А с юбкой макси? С кроссовками? А можно… нет, мне, конечно, нельзя.

Еще в Кызыле Татьяна показала мне инстаграм[22] молодой тувинской дизайнерки, которая шьет одежду с элементами национального костюма – от слегка стилизованных рубашек с воротниками-стойками до традиционных мужских халатов, которые вряд ли носят в повседневной жизни. Я долго разглядывала фотографии двух национальных платьев и жилета из плотного шелка, таких азиатских, что я со своим славянским лицом выглядела бы в них неприлично. И все равно подписалась на ее аккаунт, чтобы смотреть и завидовать, а перед сном полистала инстаграм[23] уже русской дизайнерки, которая тоже переосмысляет силуэты и узоры традиционного костюма. Представляла себя в широкой белой блузе с красным орнаментом почти на весь рукав, хотя знала, что и ее надеть не решусь. Можно ли носить такую откровенно русскую одежду сейчас, тем более в другой стране, тем более в Грузии, и никого не задеть? Есть ли хоть какой-то символ, с которым я могу связать себя без вопросов и сомнений?

Наверное, лицо у меня в ту минуту было грустное и потерянное, потому что старшая женщина в красивой рубашке прикоснулась к моему плечу, улыбнулась по-матерински и посоветовала увезти с собой камушек из Енисея, чтобы сила родной земли и воды поддерживала меня, где бы я ни оказалась. А еще лучше – взять веточку артыша и время от времени окуривать камень его дымом: он отгонит злых духов и призовет духов-защитников, которые напитают мой камушек своей силой. Она рассказала, в каком магазине можно купить артыш – ароматное растение, которым, по словам мамы, русские женщины испокон веков окуривали комнату, чтобы младенцы лучше спали. У меня он уже был, купила несколько веточек на ярмарке в Кызыле. Я поблагодарила женщину, рассказала ей, как мы попали на празднование Наадыма и как меня впечатлили юрты. После этого мы разошлись, и я спустилась к реке, к ближайшему заросшему кустами берегу прямо за культурным центром, чтобы найти там свой камень.

Я снова опускаю руку в воду, трогаю камушки, выбираю, а в ушах звучат ее слова. Сила родной земли. Духи-защитники. Она ни секунды не сомневалась, что у меня, русской женщины, которая и родилась-то не здесь, есть духи-защитники, и не сомневалась, что я имею право считать эту землю родной. Сама я до сих пор в этом не уверена, но что-то во мне распуталось от ее слов, и дышать стало немного легче.

Камушек, который я в конце концов вытаскиваю из воды, вполне обычный. Кривая пирамидка с треугольным основанием, черная, с серыми щербинками и глубокими царапинами. Вытираю его о край футболки и убираю в карман. Он маленький и легкий, совсем не ощущается в кармане тонких штанов, так что я то и дело проверяю, не потеряла ли. Скоро он переместится в мой рюкзак и пролетит тысячи километров. Может быть, я окуну его в Черное море, чтобы забрал с собой немного соли. Или даже в Неву и в озеро на даче под Новосибирском, если когда-нибудь снова туда приеду.

Мой камушек – часть тувинской земли, часть Малого Енисея, Каа-Хема, который зарождается в горах недалеко от заимки моего прапрадеда и пересекает Сарыг-Сеп, чтобы в Кызыле, в центре Азии, слиться со старшим братом Бий-Хемом. Затем уже просто Енисей, Улуг-Хем, отправится дальше к Северному Ледовитому океану, а мы с камушком улетим на юг.

S7 5388, Кызыл (KYZ) – Новосибирск (OVB)

Рейс задерживают. Я сижу одна в небольшом аэропорте Кызыла и доедаю яблоко, которое Анастасия Георгиевна положила мне в дорогу. Толку от него мало, я по-прежнему голодная, но в рюкзаке лежит сушеное мясо, курут, конфеты с просом и два тувинских чокопая – не пропаду.

Мама осталась в Туве еще на неделю, подлечить спину на соленом озере Дус-Холь, оно же Сватиково. Из Сарыг-Сепа мы выехали на одном такси и попрощались у дверей аэропорта. Мама предложила повторить поездку через год, чтобы я тоже отдохнула с ней на Дус-Холе, а я обещала подумать и позвала ее в Грузию. Хотелось верить, что я и правда смогу купить билет и рвануть к соленому озеру, как только захочу, пополнить запасы тувинской еды и ароматного артыша. Но по дороге из Сарыг-Сепа в Кызыл меня не покидало предчувствие, что

В Новосибирск я заскочу всего на два дня, попрощаться с бабушкой и забрать свои личные реликвии, которые собирала почти месяц в двух городах: папин свитер, шаль бабы Кати, футболку с надписьюmultifora, два магнита на холодильник – с Исаакием и с домом Зингера, пиалу, пробник духов и Настин грушевый джем. А дальше – сразу в Тбилиси. Вспоминаю, что планировала купить чемодан для всех вещей, которые захочу увезти на память, но теперь сомневаюсь, что он мне понадобится. Футболку я надену сразу, теплый свитер можно накинуть на плечи как шарф, а остальное как-нибудь да упихну в рюкзак. Кроме шали. Что мне делать с прабабушкиной шелковой шалью в Грузии? Гулять по горным тропинкам, собирая паутину и цепляясь за колючки? Есть хачапури в подвальном кафе в центре Тбилиси? У меня и подходящей одежды нет, сплошные футболки и худи. Пусть лучше полежит пока в Новосибирске.

Я хвалю себя за ответственный выбор: ничего лишнего, ничего крупного – переезды научили аскетизму. Но что останется у меня от этой поездки хотя бы года через два? Все съедобное мы съедим, артыш сожжем, духи с ароматом карельского леса быстро закончатся, футболка износится, свитер тоже. Останутся чайная пиала, камушек из Енисея, староверский крестик и два магнита. Неплохо, наверное. Их точно не придется выбрасывать, когда мы переедем в следующий раз.

А может, все-таки купить чемодан? Забрать шаль, поискать в Новосибирске комикс «Пантера», который я не решилась купить в Питере, увезти что-нибудь из своих старых вещей, что-то неприлично большое и совершенно бесполезное, – только потому, что могу? Я снова беру телефон, чтобы пошарить по интернет-магазинам, но случайно смахиваю с экрана блокировки на виджеты. В одном из них – фотография сарыг-сепской улицы с чьим-то старым домом, густо-голубым небом и горами вдали. Приложение предлагает посмотреть воспоминания из июльской поездки по России в формате слайд-шоу, и я соглашаюсь.

На экране медленно сменяют друг друга фотографии – всего лишь цветные пиксели, плоские картинки, но они вытягивают из моей памяти звуки, голоса, вкусы и запахи. Ледяная вода Енисея и обжигающий воздух бани на даче у маминых друзей, стрекот кузнечиков на староверском кладбище и сладко-пьяный вкус переспелой груши, запах свежей малины и березового веника, боль порезанного пальца и хруст пиццы с помидорами и страчателлой, клейкий мякиш сарыг-сепского хлеба и зуд от укусов сибирских мошек. Смех друзей и объятия мамы, терпкий эспрессо-тоник на языке и гладкий хлопок новой футболки под пальцами. Воспоминания падают кучей в одну коробку, как забытые вещи в последние минуты перед отъездом, встряхиваются, перемешиваются, а на новом месте разбрасываются по поверхности безумным коллажем, хаотичным и очень красивым.

Я роюсь в телефоне, захожу из одного приложения в другое, чтобы дополнить свой список. Так что все-таки останется у меня от этой поездки через два года, пять, десять лет?

– Чайная пиала, камушек из Енисея, староверский крестик и питерские магниты на холодильник.

– 676 фотографий и 29 коротких видео.

– 7 геолокаций могил.

– 34 заметки.

– 16 новых слов, тувинских и русских.

– Истории двух прабабушек, двух прадедушек, прапрадеда и других родственников.

– Моя собственная история, которая, возможно, соберется из этих деталей. Или нет.

Рядом с моим рейсом на табло все еще горит пометка «Задерживается», есть хочется все сильнее, и я достаю из рюкзака сушеное мясо. Но как только отрываю от него первый кусок, женский голос, как назло, объявляет посадку. Так я и иду к самолету – с набитым рюкзаком за спиной и куском мяса в зубах, чтобы из Тувы улететь в Новосибирск, а оттуда дальше в Тбилиси. Домой. А может, из дома?

Сноски

1

Включена в реестр иноагентов Министерства юстиции РФ.

2

ОрганизацияMeta, а также ее продуктыInstagram, WhatsAppиFacebookпризнаны экстремистскими на территории РФ (здесь и далее).

3

Организация Meta, а также ее продукты Instagram, WhatsApp и Facebook признаны экстремистскими на территории РФ.

4

Вехотка – мочалка. Этовать – универсальный заменитель любого глагола. Виктория – один из сортов садовой клубники, но в Сибири так могут назвать клубнику любого сорта.

5

Заимка – участок или небольшое поселение вдали от освоенных земель, занятый по праву первого владения.

6

Организация Meta, а также ее продукты Instagram, WhatsApp и Facebook признаны экстремистскими на территории РФ.

7

В Новосибирске мороженое продают в уличных киосках, которые работают круглый год, даже в минус сорок.

8

«Карачинская» – минеральная вода из источника в Новосибирской области.

9

Батониться – пассивно отдыхать, валяться, ничего не делать. Мультифора – она же файлик, прозрачный пластиковый конверт для документов.

10

Монстрация – первомайская акция с абсурдными плакатами, что-то среднее между демонстрацией и карнавалом. Первая Монстрация прошла в Новосибирске в 2004 году.

11

2ГИС – электронный справочник с картами городов. Компанию открыли в Новосибирске еще в 1999 году, их карты сначала распространяли на дисках, потом запустили онлайн-версию. Один из способов вычислить сибиряка – послушать, как он произносит это название: изначально 2ГИС был «Дубль-гисом», но за пределами Сибири сервис называют «Два-гис» или даже «Ту-гис».

12

О том, что старообрядцы в поисках Беловодья отправлялись в Туву, пишет М. П. Татаринцева в статье «Старообрядцы Тувы: полтора века на земле обетованной» (Татаринцева М. П., Стороженко А. А.Старообрядцы Тувы: ретроспектива и современность. LAP LAMBERT Academic Publishing, 2015).

13

Согласиями называют крупные течения в старообрядчестве.

14

Костюм-болтунья – одежда агентов полиции, которая позволяет скрывать их внешность за потоком случайных изображений. Вымышленная технология из романа Филипа Дика «Помутнение».

15

Артыш – местное название можжевельника ложноказацкого или можжевельника сибирского. Его ветви используют для окуривания помещений в буддистских практиках и в нетрадиционной медицине.

16

Кожуунами сейчас называют муниципальные районы в Республике Тыва, исторически кожуун (или хошун) – военно-феодальный удел в Туве.

Источник:Байыр-оол М. С.Юрта в тувинской традиционной культуре // Tuva.Asia. Новые исследования Тувы: интернет-портал.

18

Источник:Байыр-оол М. С.Юрта в тувинской традиционной культуре // Tuva.Asia. Новые исследования Тувы: интернет-портал.

19

Продукт компанииMeta, признанной экстремистской организацией на территории РФ.

20

Организация Meta, а также ее продукты Instagram, WhatsApp и Facebook признаны экстремистскими на территории РФ.

21

Накрывание (здесь) – то же, что обряд пострижения в монахи.

Примечание автора:Насколько я поняла, в старообрядческом согласии, которому принадлежат моя бабушка и ее предки, нет формального института монашества, но отшельники могут дать обет навсегда отречься от мирской жизни, и в таком случае единоверцы, которые уже дали аналогичный обет, проводят над ними обряд, по смыслу схожий с обрядом пострига.

22

Организация Meta, а также ее продукты Instagram, WhatsApp и Facebook признаны экстремистскими на территории РФ.

23

Организация Meta, а также ее продукты Instagram, WhatsApp и Facebook признаны экстремистскими на территории РФ.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге