Последний доктор
Приложение № 2
Анна Ревякина
Последний доктор
ИллюстрацииЮлии Кульгаевой-Двинской
Выпуск произведения без разрешения издательства считается противоправным и преследуется по закону
© Анна Ревякина, текст, 2026
© Юлия Кульгаева-Двинская, илл., 2026
* * *
Fall is coming.
Streets of fall are rusty
as medals of the state,
where I was born.
My first word was Mom.
My first face was green,
if you know what I mean.
My first name was Love.
My mother said, «You can
and you must!»
My father said, «You are the last of us.»
I answered them,
«Fall turned girls into boys,
women into men,
apples into jam.»
1
Мы живём с вами в довольно несложном городе, проще говоря, в простом городе, и город этот, как и следует всякому несложному городу, очень хорошо сложён, изначально создан правильно: геометрически резким, линованным, удобным. Удобства эти вытекают лишь из одной его характеристики – задуман он был не так давно, со свойственным новейшим векам размахом.
Так бывает, когда въезжаешь в кирпичную новостройку возле реки. Парадная стеклянная дверь туго открывается и принимает тебя в недра серого, холодного подъезда, притрушенного цементной мукой. Новенькие почтовые ящики с крестообразными скважинами непрочных замков не таят никаких тайн, вся корреспонденция, виданная ими, не носит характер личных переписок и даже счетов за коммунальные услуги, только реклама да каталоги окрестных магазинов.
Бесшумные лифты с идеально отполированными зеркалами возносят на нужный этаж и выплёвывают вместе с пожитками на площадку, где три одинаковые двери из запрещённой игры «Напёрстки» предлагают угадать пришельцу, за какой скрывается его новое обиталище. Сто́ит переступить порог, как ноздри начинает щекотать специфический запах новой жизни, такой часто стои́т поначалу в салонах машин. Держится он от месяца до полугода. С жильём сложнее: осмотреться-освоиться-обжиться – процесс дорогостоящий и длительный, порою растягивающийся на целую человеческую жизнь и даже часть той вечности, что наступает после прекращения существования в телесном обличье.
Всё в новой квартире носит печать недавнего строительства и ремонта. Обои влажные, если прикоснуться к ним; диваны негостеприимны, не продавлены, тело твоё принимают неохотно; кухонная стена в изголовье электрической плиты слишком глянцевая, да и сама плита неприлично белая, без пробега. И всё в этом новом, большом жилище заранее учтено, продумано, подобрано, сделано на совесть. Ничего не раздражает, как раздражало раньше, свет ярок, розетки на своих местах, вода не ржавая, пол не скрипит. Но нет-нет да и взгрустнёшь, вспомнив старенькую двухкомнатную квартирку с кухонькой для одного человека, разлапистый торшер рядом с креслом, само кресло, истёртое и тёплое, синтетический плед на одном из подлокотников, неровный переход между комнатой и коридором – стык линолеума и паркета, уложенного ёлочкой… Маленький компактный мирок, щербатый, надтреснутый, настоящий, обросший паутиной воспоминаний и легенд.
Наш с Вами город обладает правильным городосложением, компактно вписан в атласы, прекрасен на картах таксистов; он идеален с точки зрения комфортабельности и неуюта. И как всякому новому неуютному городу ему дали странное, не обкатанное имя, чужеродное для языка и слуха. Потом имя поменяли, потом поменяли ещё раз, потом ещё, и наконец было решено остановиться. Нельзя сказать, что это последнее имя было лучше предыдущих, может быть, будь оно первым, его бы тоже настиг ластик истории.
Город наш ничем не славен и никем не славен, у нас здесь никого не снимали с креста, нет поросших травой развалин, он состоит исключительно из спален, прямоугольников дверных и оконных проёмов, бордюров, парапетов, площадей. И если частыми обитателями площадей других городов являются лошади, вздыбленные жеребцы или кобылы, несущие вечную ношу – бронзового всадника, то у нас нет ни одной лошади, кроме живого пони, катающего в тёплую погоду детей по кругу. Маленький круг – двадцатка, большой – пятьдесят. Память города сосредоточена в камне и стекле новеньких фасадов, она коротка и кое-где неявна, походит на воспоминания дошкольника, рваные, несуразные, детские. Юный, камерный городок со стальным характером и горящим сердцем, которому только предстоит найтись в толпе гигантских, матёрых, описанных под самыми разными ракурсами городов. Город – чистый лист, город – белый зимний полдень последней пятницы января 2007 года.
Так вот, к чему я всё это Вам рассказываю, Аркадий Анатольевич. Чтобы нам лучше понять друг друга, хорошо бы сразу отметить точку входа хрупким старинным правилом. Помните: «Что бы при лечении – а также и без лечения – я ни увидел или ни услышал касательно жизни людской из того, что не следует когда-либо разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной»? Знаю-знаю, никакая это не клятва, это всего лишь кусочек истории, вызубренный на первом курсе медицинского. Современные врачи не дают клятв, заменив их на присягу и кодекс. Тем не менее, я прошу Вас принять мои условия, ведь чистый лист так легко сделать ненужным черновиком вместо того, чтобы украсить каллиграфически выверенными символами времени, которое только посмертно их конфисковывает.
И чем более несложный город, тем более достоверно стоит придерживаться печати тишины, а мы с Вами живём именно в таком. Как ловко я Вас спеленала, мой единственно возможный достоверный биограф, свивальником обдуманного молчания. Слова свяжут нас сильнее, чем какие-либо узы, они – единственное, за что мы будем отвечать в итоге. Знаете, я где-то читала, что чем дальше от столицы, тем целее души человеческие. Это там у них, в мясорубке мегаполиса, вечные бе́лки в своих ярких колёсах перебирают лапками и рассыпаются на запчасти, как будильник, заведённый полуночником на раннее утро и не услышанный, соскальзывает с прикроватной тумбочки и разлетается вдребезги – на осколки, стрелки, колёсики. Странно всё это, мне-то кажется, чем дальше от многомиллионного, скученного центра, тем больше времени пожирать самого себя или другого. Моя сестра, например, восемнадцать лет ела своего мужа и доела-таки; ходит он сейчас неприкаянным привидением по дому с бутылкой пива, кутается в серый халат с бордовым воротником. А я, забредая к ним погостить, исподтишка разглядываю его, не задевая взглядом водянистых, потухших глаз, и всё думаю, почему воротник именно этого цвета, почему не белый или светло-серый, всё лучше было бы для эстетики. Простите, забыла упомянуть, зять страдает от перхоти, хотя нет, не так, он
2
Давайте поговорим о душе, нам необходимо обсудить это и прийти к единому мнению, чтобы Вам было легче рассмотреть мою, а ей было легче соотнестись с Вами. Ведь может так статься, что Вы в попытке охватить её на самом деле познаете нечто другое, к душе не имеющее никакого отношения. Душа, она какая? Пузырёк воздуха внутри тела или несмываемое масляное пятно на человеке, в виде честности, доброты, сердечности?
Моя бабушка всерьёз считала, что вещи тоже имеют душу, но мы никогда не говорили с ней о том, как она выглядит. Я хорошо помню бежевый мир её дома, старую мебель, лакированный стол, сервант с праздничным сервизом, ольховый шкаф в прихожей, сетчатые кровати с железными спинками, зеркало в гостиной, повешенное на манер старинной картины, внизу – прижатое к стене, вверху – наклонённое к зрителям. Под зеркалом стоял комод для домашней обуви, стелек, вязаных «следов» и прочих предметов, предназначенных для ношения на ногах. Бабушка никогда ничего не выбрасывала, всё берегла, оставляла, приговаривая: «Вдруг пригодится». Драные капроновые колготы становились сетками для лука, корпуса использованных ручек торжественно выдавались детворе для пускания мыльных пузырей, живые цветы высушивались и превращались в хрупкие икебаны, а прочитанные газеты использовались для заворачивания ёлочных игрушек или в качестве набивки несезонной обуви.
Бабушка обладала талантом рукодельницы, она перешивала горы одежды, переделывала надоевшие наряды так, что узнать их было практически невозможно. К блузам пришивались яркие, вязанные крючком воротнички, подол платьев под её артритными пальчиками расцветал маками или ромашками, юбки меняли приевшийся фасон, а иногда и цвет. Пока была жива бабушка, я, девочка с некрасивым лицом, не ставила под сомнение её веру в наличие души у вещей. Казалось, всё в её доме было изнутри тёплым и радостным, даже тугие накрахмаленные простыни и напольная вешалка, не раз бившая меня по мизинцу своими железными ножками. Я помню, каким родным мне казался исцарапанный, нагретый тарелками с первым обеденный стол, когда-то сделанный дедом на заднем дворе. Каким мягким на ощупь был бабушкин персиковый свитер, какими всезнающими выглядели её очки для чтения. А потом бабушка умерла, её тело лишилось души, так мне сказал папа, и одновременно лишились души все предметы, которые принадлежали ей. Свитер стал блёклой тряпочкой, очки – ненужным хламом, даже зеркало, хранившее её отражение в своих серебряных недрах, перестало его показывать.
Аркадий Анатольевич, Вам холодно? Почему Вы так странно на меня смотрите и ёжитесь? Может быть, мировой индустрии моды стоило бы изобрести какой-нибудь специальный стёганый белый халат, внутри на синтепоне или с байковой подкладкой, чтобы врачи не мёрзли. Бабушка могла бы Вам такой организовать, если бы была жива. Вот, возьмите мой шарф, он шерстяной, Вам за минуту станет теплее.
Когда-то давно посреди краткого каникулярного лета бабушка подвергла меня решительной экзекуции в виде уроков вязания. Учение было муторным, скучным и отталкивающим: я гоняла со спицы на спицу набранные петли, забывая их «провязать», дотошная преподавательница злилась, но находила в себе силы и терпение объяснять снова и снова науку быть женщиной не на словах, а на деле. Нет-нет, этот мой шарф магазинный, то есть фабричный, – то ли я была не слишком прилежной ученицей (бабушкин талант преподавания под сомнение не ставлю), то ли спицы слишком неудобны, но вязать мне так и не удалось научиться. Следовательно, шарф этот не имеет души, никакая общепитовская вещь не может иметь душу, только хозяина, зачастую временного. И вместе с тем шарф этот – не просто украшательство шеи. Это проявление заботы о ближнем и дальнем, шерстяная ручная змея, способ реалистично воспринимать окружающую холодную действительность и не зябнуть при этом.
Вам очень идёт, такое ощущение, что шея Ваша специально создавалась под шарфы. Знаете, меня всегда удивляла способность некоторых людей носить обыкновенные вещи и выглядеть при этом необыкновенно. Вы как раз из таких, и дело тут именно в Вас, а не в сером оттенке шерсти, подходящем к цвету Ваших спрятанных за стёклами глаз. Шарф – перистое облако, блюдо, на котором покоится голова, и одновременно удавка, петля для висельника, ведь сто́ит только потянуть концы шарфа в разные стороны, перекрыв доступ кислорода, как тут же навалится ватное удушье, серая пелена низкого неба застит глаза, чтобы мгновением позже вспыхнуть сигнальными ракетами, пускаемыми потерявшимися на местности. Фантомная боль – боль по утраченной части тела. А если само тело утрачено и саднит, где взять столько бинтов, чтобы обмотать несуществующую, призрачную плоть? И всюду вокруг снуют такие же, обездоленные фантомы, утратившие себя и одновременно нашедшие себя…
Простите, я увлеклась, Аркадий Анатольевич, конечно, мне и в голову не придёт совершать над Вами смертельный ритуал, используя этот предмет гардероба. Слишком ожидаемо, слишком пошло… Слишком трогательно Вы выглядите посреди всей этой вывязанной и вместе с тем неупорядоченной массы, он Вам к лицу. Оставьте его себе, у меня ещё целый комод таких, к тому же мне кажется, ни этот, ни все остальные мне в ближайшее время не пригодятся.
3
Больше всего меня расстраивают в людях даже не их слова (слова ещё как-то можно вытерпеть). Больше всего меня расстраивает тональность, в которой ведутся разговоры, – эмоциональное безразличие к собеседнику или, хуже того, раздражение. Если предположить, что каждый человек изначально сотворён идеальным и неповторимым, со своим собственным, присущим только ему звучанием, в соответствии с качеством материала и таинственной схемой, передаваемой от отца к сыну в семье знаменитых мастеров музыкальных инструментов, то само слово «расстраивает» приобретает новое значение. Расстраивает – в смысле ломает, заставляет фальшивить, привирать.
Всякая кондуктор-ша, вахтёр-ша, секретар-ша позволяет себе так много по отношению к оппоненту, что хочется вытрясти всю эту шипящую змеиность, как чёрный молотый перец из перечницы – весь сразу на пол, и после поставить на стол пустой коробочек без острого содержимого. Иногда складывается ощущение, что «ши» повелевают этим городом. Взяли, разделили его на лоскуты, и каждая делает со своим что хочет, феодализм раздробленный, мелкотравчатый, нарочитый. Землистые интонации в серо-чёрных чертогах их рабочих пространств ползают жирными червями по стенам и прочим плоскостям, соответствуя в полной мере внутреннему миру своих повелительниц.
И всю эту щекотливо кишащую ситуацию, впаянную в конструкцию из каркасов, усугубляют простота моей одежды, врождённая вежливость и уважение к людям старшего возраста. В какой-то степени,
Давайте поговорим о воздухе. Не замечали ли Вы, что все люди, приезжающие к нам погостить, комментируют в первую очередь именно ситуацию с воздухом? Словно он у нас здесь какой-то особенный. Один мой знакомый, издержавшийся и поэтому весьма поэтичный сорокалетний юноша, отпускает, навещая меня, одну и ту же шуточку из года в год: «В твоём городе воздух, который можно потрогать руками». И смеётся, сотрясаясь всем своим импортным телом. Аркадий Анатольевич, давайте предположим вместе, а если бы и правда у нас был такой специальный густой воздух, похожий на туман, который втекал бы в лёгкие чем-то белым и ластился под пальцами, из него можно было бы вылепить, пусть на мгновение, до первого дуновения ветра или выдоха собеседника, фигуры людей или животных. Людям было бы гораздо легче понимать друг друга. Представьте себе тот поток слов, в котором купают друг друга равноправные собеседники, не говоря уже о нашем с Вами крайнем случае, когда я говорю так много, что сравнить это можно разве что с Ниагарским водопадом.
Я, как и Вы, никогда не видела Ниагару вживую, но мне это и не нужно, чтобы сравнивать. У меня есть один друг, на этот раз наш соотечественник, который часто говорит после возвращения на Родину из очередного путешествия в какую-нибудь страну, которая ему понравилась: «Вы знаете, Куба (Италия, Нидерланды, Германия и т. д.) – это как Монако, только Куба (Италия, Нидерланды, Германия и т. д.)». Как правило, его тут же перебивают вопросом: «Вы были в Монако?» На что он отвечает: «Нет, не был, но я знаю, что там очень хорошо!» Так и я знаю, что Ниагарский водопад – это много тонн воды, обрушивающейся с большой высоты. Зрелище бесполезное, но красивое. Аркадий Анатольевич, а Вы видели одноимённое полотно Айвазовского? Знаете, что меня более всего поражает в нём? Складывается ощущение, что сам воздух на холсте влажный, и чем ближе подходишь, тем мокрее становится под веками, – так бывает, когда соприкасаешься с чем-то по-настоящему великим. Ну вот, мы снова заговорили о воздухе, воздух-вода-воздух, занимательный кругооборот тем нашего разговора, сосредоточенного вокруг органолептического восприятия.
Будь то воздух гениального Ивана Константиновича или воздух нашего индустриального города, между ними есть общее некое свойство, способствующее пониманию происходящего. Мне кажется, каждый человек, выбирающий свой собственный путь, помнит секунду, с которой всё началось, мгновение, когда выбор был сделан в ту или иную сторону. Маятником, пришедшим в движение, мы вонзаем своё тело по щиколотки в землю либо тянемся вверх, чтобы заглянуть в заоблачное пространство. И вопросы выбора не делят нас на правых или левых, только на верхних и нижних. Если попытаться отобразить мою жизнь графически, она не будет выглядеть, как все эти экономически верные графики роста и падения, это будет простая раздвоенная стрелка, прочерченная слева направо, повторяющая направление русского письма, которая выходит из ничего и туда же стремится.
Человеки сами назначают своей жизни смысл. Так происходит лишь потому, что жизнь сама по себе лишена смысла. Можно идти по нижнему краю, и тогда под ногами будет эпидермис Земли, плоскость, замыкающая нас в своих координатах, или можно выбрать верхнюю линию, и тогда над головой будет воздух, особенный воздух, как в нашем городе. Воздух, не несущий в себе ничего кроме обещаний, своеобразная иллюзорность, так не похожая на воображаемый густой туман, из которого можно было бы лепить подлинные образы. А как было бы прекрасно опираться только на зрение, игнорируя все остальные чувства, включая шестое. Прямолинейность предметного мира при первом взгляде сменялась бы на достоверность в процессе всматривания.
Я вижу, как отражаюсь в Ваших очках, – искажённой, непропорциональной. Диковато выглядит, заставляет задуматься о способе Вашего восприятия окружающего. Неужели комната, в которой мы находимся, на самом деле такая, какой выглядит в стекле окна, пузатом крае вазы, ручной пудренице? Как рассказать о комнате, если во всяком новом зеркальном предмете она выглядит иначе, то приобретает округлые формы, то становится плоской, как первые акварели на уроках рисования. Как рассказать человеку о человеке, если даже фотография не всегда несёт в себе нутряную истинность? Как рассказать о море, если оно меняется каждую секунду и никогда не повторяет себя?
Айвазовский не более чем гениален, но этого вполне достаточно, чтобы цитировать его. Возможно ли цитировать художника? Поэта, писателя, литератора – вполне, живописца – вряд ли. Удивительный факт: я сказала «живописца» и почувствовала фальшь; живописец для меня – тот, кто пишет вживую, имеет натурщика, периодически сверяется с оригиналом. Ни одной картины Айвазовский не создал, опираясь на зрение момента, только на собственную память. Как ужасно, что мы тоже должны именно на неё опираться, пытаясь словесно передать ощущение от увиденного. Но разве можно сравнить шквал речи со спокойствием самого Чёрного моря, если оно предаётся осенней меланхолии? Художник – единственный, кто способен цитировать пространство; наши человечьи глаза – слепы и подёрнуты пеленой, его же – зрячи и всеохватны в умении останавливать мгновение. Как описать зимнюю морскую хандру и летнюю мистерию сине-зелёных волн? Только зарисовывая, нанося штрих за штрихом, смешивая краски до полного соответствия с увиденным. Замкнутый круг – чтобы рассказать о полотне как о зрительном образе в раме, надо предоставить само полотно или его копию, но никак не слова. Слова вязнут в зубах, превращаясь в косноязычие однобоких «-ши», демонстрируя лишь одну, одинокую верхушку айсберга и умалчивая о той громаде, что находится ниже ватерлинии.
И сколько ни пытайся Вас текстово замуровать, а всё равно самым верным будет нарисовать. Потому что не существует в мире таких слов, способных воспроизвести до мельчайших пор кожу, определить её цвет, глубину мимических складок у рта и между бровями, достоверно описать анатомию лица миллиметр за миллиметром, от уха до уха, от верхней границы лба до самого основания шеи.
4
Мы с Вами мечемся между двумя априорными незнаниями, принявшими форму вопросов, – понимание и
Аркадий Анатольевич, сегодня удивительно не предназначенный для беседы день, кажется, что всякое изречение будет неверно истолковано, а нам останется только толочь в ступе осколки слов, перемалывая их в стеклянную пыль, чтобы, может быть, завтра сделать из неё что-то значимое. Взгляните в окно, и Вы удивитесь: с улицы на Вас посмотрит косой дождь, соединяющий небеса и землю. Посмотрит искоса, недобро, как умеют смотреть только учителя младших классов – следяще и осуждающе, – и Вы почувствуете себя снова семилетним мальчиком над тетрадкой в косую линию, мальчиком, которому ещё только предстоит пройти весь длинный насильственный путь обучения в школе.
Давайте поговорим о тех временах, когда люди ещё любили своих детей и не обрекали их на десятилетнюю каторгу. Разумеется, я так шучу, система образования – это безусловный плюс цивилизации, как и речь. Но в неумелых руках и первое, и второе наносит непоправимый вред, – так костяной школьный гребень бывает слишком велик для чьего-то волоса, а кому-то нужно таких несколько, чтобы вычесаться до основ. И так же некоторым достаточно всего тысячи-другой слов для общения, а другим мало словарного максимума. Хотя, скорее всего, это неверное сравнение, словаря мало почти всегда, ведь словарь – это вместилище фиксированных значений, прямой посыл той энергии, что закрепилась когда-то за словом. А как же подноготная, подтекст, межстрочник, когда мы назначаем тому или иному слову своё особенное, новое содержание? Как быть с оттенками и полутонами, увязшими в камне первоисточника?
Выходит, что одна из главных функций языка – коммуникативная, ради которой, собственно, и появился логос, впервые раздавшийся посреди всеобщего Безмолвия, уже давно поставлена под сомнение, так как слова не имеют прямых значений, а только переносные, то есть, по сути, наша речь пониманию почти не служит. Увы, даже услышавший неспособен понять. А понимаем мы друг друга, насколько это возможно, не благодаря закреплённому за словом определению, а при помощи интонаций. В действительности, мы всё те же обезьянки с дубинами в руках, издающие то боевой клич, то жалобное попискивание. Выходит, что все эти тысячи слов никому не были нужны, раз они создают только дополнительную путаницу. Или я чего-то не понимаю?..
Мне кажется, здесь стоит поговорить об эволюции, от первого словесного света до ритмики идеального поэтического танца. И если поэзия – это высшая форма владения языком, характерная современности, то что нас ждёт дальше? Какой будет новая ступень лестницы, ещё бо́льшая путаная завуалированность, или наоборот восторжествуют простота и ясность? Мне бы хотелось думать и говорить на чём-то, что не имеет отношения к словам. Какими-то образами, проекциями, волнами, универсальными символами, считываемыми сетчаткой или кожей. Примером, наверное, может служить набоковский смайлик, улыбка в виде упавшей навзничь скобки. Только скобка эта даже не первое новое эволюционировавшее слово ещё бессловесного годовалого малыша, это ещё более раннее звучание. Звук «кх», издаваемый месячным младенцем, вполне пригоден для сравнения с закорючкой, отображающей хорошее настроение собеседника.
Я почему-то снова думаю о художниках как о держателях целого образа, а не его огрызка. Символы вокруг и внутри нас, мы всегда будем склонны к подмене, ведь и смайлик, и буква – это всё графика, загогулина на странице или экране. Лет двадцать назад меня нарисовал один из местных держателей кистей – анемичную девочку с голубыми бантами над крысиными хвостиками моей тогдашней причёски. Моё китайское платье, упорхнувшее по наследству младшим двоюродным сёстрам, навсегда осталось запечатлённым на том старом портрете, живущем сейчас у папы, как нечто воздушное и невыносимо прекрасное. Насколько я помню, таким оно никогда не было. Тогда меня поразило вопиющее портретное несходство с оригиналом, но маму это не остановило, она заплатила мастеру за работу и повесила картину в зале, прямо над пианино. Каждый раз, выводя бесконечные лестницы гамм, я смотрела на голубую незнакомку и ужасно стеснялась её, особенно если в музыкальных лестницах случались гнилые ступени, всегда характерные моей игре.
Однажды я спросила маму, почему она не оставила полотно в мастерской, а принесла домой, как вечное напоминание о том, какой я никогда не стану. «Глупая моя малышка, это душа твоя на портрете, а не оболочка. Присмотрись, и ты поймёшь это», – ответила мама. Дорогой мой Аркадий Анатольевич, когда-то давно у меня, оказывается, была эстетически привлекательная душа, а сейчас я её утратила. Если бы меня теперь увидел тот жизнерадостный неправдивый художник, зафиксировавший когда-то горбатую, косноязычную девочку в рамках собственного представления о красоте, что бы он создал? Разверзнутую, настоянную на времени, которое, как мы знаем, не щадит, плоть? Растерзанную марлю одинокой души или вообще ничего? Ведь если мастеру дано видеть души, с кого писался чёрный квадрат, вобравший в себя тишину, пустоту, тошнотворность и всё былое величие времени до его появления на свет?..
Мне крайне страшно было бы снова повстречаться с тем далёким живописцем из моего голубого китайского детства, ведь обнажение на холсте сродни вскрытию или открытию чего-то нового, неизведанного, парящего, настоящего, когда, безусловно, не с первого взгляда, но с первого мазка, начинает проступать достоверный абрис внутреннего мира позирующего. Мне почему-то вспомнился Святой Себастьян Антонелла да Мессина, виденный когда-то в «Цвингере», Дрезденской картинной галерее. Он тоже был голубым, этот Святой Себастьян, вернее, не он, но пространство за ним – небо, заполонившее чистой голубизной арочные проёмы зданий и весь верхний край, нашедшее отражение даже в одеждах причастных к полотну людей, как справа, так и слева. Не Сикстинская Мадонна тогда ошеломила меня, а именно этот спокойный мужчина в почти современном нижнем белье, глядящий вверх и смирившийся навечно. Пятнадцатый век, как буйство красочной палитры, идеальная цветопередача чистоты и праведности. А что потом? А потом был мрачный Рембрандт, с его древесно-гнилыми оттенками, унылыми лицами без изъянов с точки зрения исполнения, но изъязвлёнными самими тёмными временами века семнадцатого. Впрочем, сейчас я заплываю уже вперёд по течению моей памяти. Рембрандт – это, прежде всего, Амстердам. Как и Ван Гог, милый сердцу Винсент, простодушный пластический хирург, выработавший ресурс на роковой цифре тридцать семь.
Один из наших главных вопросов – вопрос понимания – напрямую связан с другим, не менее главным, с пространством. Невозможно мыслить линейно, говорить линейно и быть понятым, необходимо вытаскивать не
Как много слов я уже произнесла, как много слов мне предстоит ещё сказать сегодня, в день, не предназначенный для беседы. И все они будут впустую, ведь чтобы понять что-то, надо сказать всё разом в одно мгновение, на одном выдохе, а не растягивать во времени; ведь понимание возникает только тогда, когда пройдено расстояние – дистанция, необходимая для того, чтобы смотреть вдаль, или прожитый отрезок, специально созданный для оглядывания.
5
Я принесла Вам книгу. Понимаете, когда я была маленькой, мы с отцом по очереди читали книги, а потом делились друг с другом впечатлениями. Впечатлениями, которые возникали после прочтения – через несколько минут. А потом сверяли их через дни, недели, месяцы. Ощущения от прочитанного видоизменялись с течением времени, выхолащивались, наносное выпаривалось, и оставались только крупицы соли – каркас замысла, как образчик идеальной ретроспективы бытия.
Разумеется, так было не со всеми произведениями. Очень часто папа читал скучные, смертельные книги о репрессиях и прочих «радостях» сталинского периода. Различные дневники и откровения выживших, с трудом доставаемые издания с пометкой «совершенно секретно» заполоняли нашу библиотеку. Но иногда мы с ним читали что-то жизнеутверждающее, совершенно неисторическое, витиевато гениальное. Маркеса, Набокова, Миллера, Хемингуэя. (Последний был не слишком витиеват, но определённо гениален.) Послевкусие, ломота в конечностях, передозировка прочитанным, как правило, были гораздо приятнее самого процесса чтения. После мы не просто не начинали новое произведение, а оттягивали момент расставания с героями, пребывая в состоянии мистического погружения в суть увиденного, услышанного, прочувствованного.
Беспомощные, сами по себе ничего не значащие буковки, заполонившие огромную снежную равнину равнодушной бумаги, складываются в слова, предложения, абзацы, главы; увлекают за собой в удивительный ладный мир, созданный в чьём-то воображении. Мир абсолютный, но вместе с тем и абсолютно неприспособленный к другому миру, начинающемуся за острым краем листа. Как жаль, что книги обладают общечеловеческим жизненным свойством, склонностью к завершению! Было бы хорошо, если бы они никогда-никогда не заканчивались, так, как это умеет делать абсолютная любовь, перетекать в некую смысловую вечность.
Мы часто проделывали с отцом следующее: быстро-быстро прочитывали, а потом смаковали ускользающую реальность, проговаривая слово за словом, чтобы ещё раз почувствовать. Как правило, я подмечала детали, упорхнувшие от него, он же в свою очередь умел трактовать замысел так, как умеют это делать только отцы-одиночки, посвятившие жизнь ребёнку.
Мой отец – это зрелое воплощение моего внутреннего мира, может быть, я скажу сейчас банальность, но и я для него была своего рода книгой, которую он, как грамотный перечитыватель, знал наизусть, от А до Я, в то время как мне самой вся моя прошитая суровой нитью конструкция была недоступна. Над самим собой не возвысишься, со стороны не глянешь, страницами не пошелестишь, не сравнишь себя сегодняшнего с собою вчерашним. Для него же это было занятием простым и в какой-то мере обыденным, ведь всякий воспитыватель живёт только сравнительными характеристиками, что было до воздействия и что стало после.
Я принесла Вам книгу, понимаете? Вы понимаете, что это значит?
6
Если задуматься о равноудалённости людей друг от друга, то с первого взгляда может показаться, что всё сходится. Друзья, идущие впритирку, знакомые на расстоянии вытянутой руки, случайные попутчики – точки на карте страны, не соединённые прямой линией, супруги, впаянные в тела друг друга, родители и дети, прошедшие обоюдный путь от единства к одиночеству. Все эти привязки и привязанности, в основе которых лежат две нити, от человека к человеку. Так почему же бывает часто, что одна из этих нитей натянута, словно гитарная струна, а вторая повисла и едва не волочится по земле? Почему случается так, что в едином каркасе человеческих отношений доминанта неэстетичной лямки бюстгальтера, болтающейся в районе локтя как намёк на интимную близость, не в состоянии преодолеть трещащую натянутость другой стороны?
Несколько лет назад я потеряла близкого мне человека. Моего подлинного Гарика, горемычного далёкого друга, сына покинутой сверхдержавы, четырёхъязычного мальчика, топчущего рекламные пастбища Швейцарии. Между нами всегда пролегали километры по земле, но что могли они в сравнении с желанием быть ближе, родней, узнаваемей? А могли они только одно – удерживать физику наших тел в состоянии сбалансированного спокойствия относительно точки эмоционального риска. Риска свихнуться до наступления конца света, обезуметь в патологическую привязанность эпистолярного жанра. «Сегодня мне письма не принесли…» – это ещё Ахматова отметила, указывая на невыносимость этого самого сегодня, если оно лишено письма.
За всё то время, которое у нас было, мы написали друг другу около четырёхсот писем. Не так уж и мало, если учитывать, что втиснуты они были в довольно короткие периоды его хорошего самочувствия. Откровенность умирающего в совокупности с откровенностью сострадающего – то, что наполняло наше тогдашнее. Откровенность была смыслом существования той переписки, никогда не знавшей бумажного варианта, запахов рук и ручек. Мы, запахнутые в общее пальто неизбежности, стояли на ветру обнаруженных перекрёстков, перебирали возможные смыслы слов, складывая их в бессмыслицу предложений. «Любовь – это всегда крест, независимо от места, занимаемого человеком, относительно объекта чувства. И крест любить гораздо приятней креста только принимать любовь, не говоря уже о том, что значительно эстетичней». Эстетика – вот тетива, натянутая до предела, возгонка истины, без суррогатности и фальсификаций с мемуарами и любовными историями, переписанными биографами на свой лад.
Мы познакомились осенью нечётного года, уже в этом веке, октябрь был полон сил и различных выделений, как небесного происхождения, так и телесного. Безостановочно моросил мелкий дождь, не дававший сомневаться в том, что скоро наступит зима, острая болезненная зима переосмысления. «…В конечном счёте, всегда исключаются неточности и зависимости, как признаки слабости. В конечном счёте, за слабости нам бывает стыдно, что, впрочем, не отменяет того, что стыдно бывает и за сильности». Время тикало в правом углу монитора единственным свидетелем нашего диалога. Весь остаток осени и зиму я развивала в себе аллергию на звуки, культивируя зависимость от собственного почтового ящика. Аркадий Анатольевич, я не вижу смысла рассказывать подробно, о чём мы говорили, ведь это не столь и важно. Знаете, бывают иногда такие разговоры, которые разговариваются ради самих разговоров потому, что собеседники представляют собою некую субстанцию, желеобразную массу для лепки, постоянно изменяющуюся величину, обладая при этом
Всякое слово таких бесед – констатация, провоцирующая наращивать броню по отношению к белковым собеседникам и обнажаться в рамках двоичного кода. Два железных робота, два испуганных зверька, две песчинки посреди бескрайней пустыни всегда найдут, о чём поговорить, потому что их двое. «Пока смерть не разлучит вас…» – даже эта пошлая клятва брачующихся понимает свою несостоятельность применительно к паре заговорившихся заговорщиков. Пока жив (относительно) хотя бы один из них, в нём не утихомирится вулканическое жерло внутреннего диалога, не исчезнет эталон для примеривания, созданный другим человеком.
Какое жуткое, несправедливое, вязкое, ватное, рот ужасом наполняющее слово – опухоль. «Холь мою опухоль, пестуй, осталось не больше года. На теле носи лишь крест, а всё остальное – мода. Пылиться в шкафу ей рубахами да свитерами. Я уменьшаюсь ростом и воздух топчу ногами, заранее примеряясь к дереву и середине мая. Услышь, как пищит полоска, почти прямая…» Кто в здравом уме пожелает себе подобную участь? Вооружёнными судами люди проплывают мимо тонущих, не задерживая на них взгляд, им страшно оказаться в положении обречённого на скорую смерть. Отсутствие сострадания и желание пребывать в неведении не одно и то же. Не сострадать – это всего лишь проявить холодность по отношению к другому, а отводить глаза – это уже трусость по отношению к себе, непростительная трусость, которую позволяют себе почти все представители рода человеческого. Неужели думают, что их пронесёт, не постигнет участь переселенцев из пункта З в пункт В?
Глиосаркома. Когда я только прочла это слово, но ещё не знала его значения, мне оно не понравилось. Это потом уже я узнала, что первое впечатление, как и всякое первое впечатление о человеке или опухоли, оказалось верным. Вы знакомы с глиосаркомой, или мне напомнить? В настоящее время опухоли мозга разделены на четыре категории: от безобидных, если можно так сказать об опухолях мозга, до самых злокачественных. Глиосаркома относится к четвёртой, самой зловредной группе. Самым страшным в ней оказалось то, что время, отведённое нам, вдруг стало медианным временем выживания, временем, за которое умирает половина больных с таким диагнозом. Двенадцать-четырнадцать месяцев. От свечи до огарка. Гарик постепенно становился излишне худым, если можно вообще потерю массы считать излишеством.
Впервые в жизни, Аркадий Анатольевич, мне было стыдно за то, что я не собираюсь умирать в скором времени. Понимаете, у него была эта глиосаркома, а у меня было совершенно здоровое тело. Конкурировать с опухолью не имеет смысла, особенно с опухолью мозга, женщины это отлично понимают. Когда я узнала о её существовании, мне захотелось себе такую же. Не для того, чтобы умереть от неё, а для того, чтобы как-то приободрить Гарика. Чтобы ему было не так одиноко, чтобы он знал, что на свете есть человек, который его полностью понимает. Но у него была опухоль, у меня же её не было, а это большая разница.
Вы можете подумать сейчас, что я была влюблена в него, более того – любила, но это не так, не было во мне никаких таких земных чувств и ощущений. Всё, что испытывалось по отношению к Гарику, имело налёт внежизненности, холодной вечности с её абсолютным пониманием происходящего. Я скучаю по этой вечности и сохраняю её крохи где-то внутри себя.
Гарик умер четырнадцатого мая, прошло уже несколько лет, и с точки зрения равноудалённости людей друг от друга неизменной осталась лишь одна нить. Моя нить, проброшенная через всю Европу, пребывающая в состоянии непрекращающегося диалога. Два потока молекул мчатся навстречу друг другу в соответствии с правилами молекулярного движения, обозначенного коротеньким словом – связь.
7
Аркадий Анатольевич, между нами ведь тоже устанавливается и набирает обороты та самая связь, как нечто большее, чем просто слова, и нечто меньшее, чем поступки. Вы мне нравитесь молчаливостью и участливостью. Как Вам удаётся последнее, если участвовать Вы ни в чём не собираетесь, а лишь наблюдать? Интерес с зашитым ртом, вот как мне это видится, интерес с кодовым замком. Вы слушаете, киваете, улыбаетесь одними глазами и снова слушаете. Неужели Вы действительно считаете, что человеку нужен не советчик, а просто слушатель?
На двери Вашего кабинета висит довольно симпатичная, не помпезная, сразу видно, что дорогостоящая, табличка со странной надписью. Если быть до конца искренней, то я впервые встречаю подобную надпись, и она меня очень удивила. Всё моё общение с представителями Вашего народца до встречи с Вами сводилось к посещению два раза в год стоматолога, один раз в год – гинеколога, и в детстве, по необходимости – педиатра. И ни у кого из них не было на двери такой надписи, как у Вас.
Мне было тогда лет семь или восемь, я сидела на бордовой дерматиновой лавочке в самом конце голубого больничного коридора, выложенного неоднородным дешёвым кафелем, и, так же как и сегодня, разглядывала таблички на белой густо покрашенной двери. Табличка номер один говорила о том, что приём температурящих детей осуществляется в семнадцатом кабинете, табличка номер два была именной. Детский врач Е. К. Шило. Елена Константиновна – женщина с тихим голосом и любвеобильным сердцем всегда держала про запас пару леденцов и не забывала согреть металлическую часть фонендоскопа перед тем, как приступить к дыши-не-дыши.
На двери моего совсем не страшного стоматолога вообще ничего не было написано, только номер кабинета, двадцать восемь, говорящий номер, ничего не скажешь. Моей гинекологической богине оказалось мало того, что она стоит в начале всех начал, ей ещё зачем-то понадобилось украсить дверь степенями и званиями, а также красным рождественским венком, как в американских фильмах. Не знаю, снимается ли этот венок или прибит навеки, но так вышло, что попадаю я к ней, как правило, в конце года, а в конце года подобного рода украшения смотрятся адекватно и органично.
Были ещё единичные случаи соприкосновений с людьми в белом. В третьем классе, когда у меня уже не осталось сил скрывать свою миопию, я, переборов отвращение к перспективе носить очки, призналась папе, что вообще не вижу записей на школьной доске, несмотря на то, что сижу за второй партой. Скрывать миопию – дело сложное и энергозатратное. Мне приходилось запоминать ход решения задач и примеров, чтобы не выдать себя. На уроках русского языка я всегда очень внимательно слушала учителя, как правило, озвучивавшего написанное на доске. Стихи приходилось выучивать назубок, ведь они декламируются стоя, а в книгу не подсмотришь, если ты с высоты своего роста видишь только мутные
После того, как я призналась отцу, что мне необходима оптика, на семейном совете было решено подвергнуть мои органы зрения компьютерной диагностике, ведь машину не проведёшь, она бесстрастна и правдива, как свидетель в зале суда. Не знаю, что так насторожило родителя в моём рассказе, я ни словом, ни мускулом не выдала временной отрезок махинаций, сказав, что ухудшение появилось недавно. Но не стоит забывать о том, что я для него всегда была книгой, а книги, как известно, утаить что-либо могут только от невнимательного читателя. Отец таким никогда не был. Правда, есть и другой вариант: скорее всего, словосочетание «компьютерная диагностика» слышалось ему, как панацея.
Всю ночь я не могла уснуть, крутилась волчком в кровати, то заворачивалась в кокон одеяла, то сбрасывала постельные принадлежности на пол. Завтра мне предстояло идти к окулисту. Окулист представлялся мне существом совершенно нечеловеческого вида, кем-то вроде персонажей Рене Магритта. Нижняя часть – homo sapiens, верхняя – склизкая рыба, выброшенная на берег эволюцией. Рыба эта имела огромные страшные челюсти и внушала ужас всем, кто имел с ней дело. Шея рыбы с трудом помещалась в воротник белого халата, по ней стекала подозрительно розовая пенная слюна и капала на пол. Ближе к утру я решила, что если врач сделает мне что-то неприятное или просто не понравится, то я ему так прямо и скажу: «Вы не человек! Вы акула». Вспоминать это сейчас смешно и стыдно, но тогда, под покровом ночи, история с окулистом, взявшим своё название не от ока, а от акулы, казалась концентратом нечеловеческого ужаса.
Все эти хищные случаи проходили под общим лозунгом – поход к врачу. У меня сложилось общее представление о представителях этой профессии, и оно как нельзя лучше соответствовало глаголу «врать». На вопрос, не будет ли больно, врачи отвечали: «Нет», – и делали медлительные витаминные инъекции, лазили в горло металлическими инструментами, высверливали кариозные полости. А однажды я пошла против системы и намочила манту – меня заставили пройти все круги ада от повторной пробы до поездок в тубдиспансер. На самом начальном этапе, когда я спрашивала, а не страшен ли туберкулёз, мне вдохновенно врала школьная медсестра: «Нет, деточка, сейчас это почти обыденность».
Врачи-вруны – данная стереотипичность прочно засела в моём детском мозгу и не желала его отпускать из своих окровавленных рук в белых перчатках. На этом мои знания о дверных табличках и внутренней сущности живущих ныне врачевателей истощаются, и я, Аркадий Анатольевич, плавно перешла к перетряхиванию читательского арсенала, но и в серьёзной литературе не нашла подтверждения Вашей надписи. Может быть, плохо искала. Михаил Афанасьевич – врач, если исходить из названия записок, Антон Павлович – аналогично, и только Айболит с Вами одно и то же. Доктор. Не обидно ли Вам, что на Вашей двери написано слово из детской сказочки про Африку и ветеринарную практику?
Вот так я всё думала и думала о том, что Вам должно быть самому неприятна эта табличка, пока мне не пришло в голову прочесть её наоборот – роткод. И в это мгновение всё стало на свои места, словно кто-то расшифровал морзянку и теперь знает, где находится противник. Роткод – истинное Ваше предназначение, выуживать через отверстие заражённую материю и с осторожностью опытного дешифровщика пытаться понять причину, а не просто погрязнуть в симптоматике. Код – это тайна, доступная лишь двоим, передающему и принимающему. Докторская специальность связана с пациентами и их ртами, ведь главное – это правильно опросить болезного человека, заставить открыться. И уже потом приступить к лечению или вовсе отказать в бессмысленной госпитализации. Рот-код – историческая связь медицин, современной и стародавней, заговаривание зубов, шаманизм, ле́карство без лекарств, которые можно увидеть или принять перорально. Мне даже жаль теперь всех тех, кто просто врач, а не доктор, искренне жаль литературных героев, не удостоенных столь высокого звания.
Что Вы говорите? «Жизнь прожить – не поле перейти…» Это же Пастернак в роли Юрия Андреевича Живаго. Он ведь тоже доктор, как и Вы… Спасибо, Аркадий Анатольевич.
8
Не напоминает ли Вам наше общение трусливый уход от настоящего и погружение в прошлое, уже припорошённое инеем амнезий, но с доминирующим желанием помнить огрехи и тем самым вскрывать нарывы ушедшего времени? Детство, обращаясь в воспоминания, год за годом имеет свойство приобретать всё более пасмурный оттенок. Такое ощущение, что количество солнечных дней в том времени измерялось единицами, пока не устремилось к окончательному нулю. Я желала от мира людей устойчивого одиночества, так же как мои куклы желали его от меня. Сегодня мне противна мысль о нём. Перерабатывая руду собственных воплощений и маскировок, нахожу лишь одно истинное лицо – личико, обращённое вверх, отражающее свет отца. Бесконечно высокий уровень, занимаемый им, уровень, на который, казалось, не поднимется больше никакой другой человек, превращал меня в Дюймовочку, в то время как для него я была великаншей, закрывшей горизонт. Мы воздвигали друг друга на пьедестал, оставаясь при этом самыми близкими и родными людьми.
Меня удивляют случаи с обратной реакцией. Отторжение на клеточном уровне, приводящее к убогим взглядам сверху вниз, когда родительская миссия выполнена, а дочерняя ещё не началась и вряд ли начнётся. Из любого положения я ищу его одобряющие глаза как единственно верную оценку пройденному отрезку. «Я горжусь тобой!» – и больше мне ничего не надо, кроме этой заезженной похвалы, вытребованной перед сном. Возможно, именно в этом и кроется настоящая причина беспричинного страха потерять Вас, ведь Вы тоже наблюдаете меня со своего высокого поста, а смотрю я всегда снизу вверх. Страх этот был обнаружен недавно, между руин постельных принадлежностей, до этого он не испытывался мною ни разу и даже не шёл рядом.
Не исчислить пролёты лестницы, по которой я, с выпрыгивающим от ужаса сердцем, металась от первого до последнего этажа здания старенькой школы – вот моя признательность Вам внутри меня, внутри мучительного сна. Я всегда
Как только отец целует меня в щёку и растворяется в дверном проёме, я снимаю оптику и поспешно, чтобы никто не видел, прячу её в боковой карман белой трикотажной кофточки. И начинаю движение вслепую – от первого этажа до учительской. Между кабинетом биологии и подсобкой стоят мои одноклассники, но я не вижу их, моё внимание приковывает организованная толпа у входа в кабинет завуча. Очередь по цепочке, согласно правилам испорченного телефона, передаёт страшную весть. Я замыкающая, а значит, узнаю её последней, ведь именно так принято в классических любовных романах и второсортных фильмах. «Отец Любы Стемницкой из третьего «А» попал под машину и умер на месте. Ой, Люба! Ты…» – расстреливает меня в упор автоматной очередью из слов прыщавый, гнилозубый Олег Калинин и отступает в сторону, но всё равно получает глухую пощёчину сумкой со сменкой.
Сердце моё, разорвавшееся на миллиарды маленьких сердец, начинает биться в каждой клеточке тела, оно гонит меня в класс, искать убежища у учителя, и одновременно заставляет бежать на улицу. На улице так тихо, что слышно, как похрустывают под ногами отжившие своё листья. На брусчатке проезжей части лежит небольшой свёрток, чёрная куртка на молнии, серые брюки и клетчатый шарфик вокруг головы. Ботинок нет. «Куда подевались ботинки?» – мой крик разрывает тишину и становится сигналом всему окружающему миру, что теперь уже можно говорить. Теперь уже всё можно…
Я подбегаю к съёжившейся фигурке человека, ищу свои дурацкие очки и не нахожу. Должно быть, они выпали, когда я бегала вверх-вниз по лестнице. Но и без них мне было дано увидеть слишком много. Шарф, скрывающий чудовищную катастрофу, серый клетчатый шарф моего отца. Осторожно я приподнимаю его голову и высвобождаю из плена, чтобы тут же ещё раз сойти с ума от горя. На меня уставились два стеклянных глаза, два Ваших стеклянных глаза, Аркадий Анатольевич. Там во сне Вы заменили моего отца. И согласно законам жанра кошмарных сновидений, на этом месте я должна была проснуться, но не проснулась, мне оставалось только лечь с Вами рядом и выть в серое ноябрьское небо. А потом пошёл первый снег, которому всегда так радуются дети, и только тогда наступило настоящее утро. Так Вы стали моим героем, приобретённым и потерянным навсегда в круговерти сегодняшней, беременной луной, ночи.
Я люблю наблюдать за Вами, Аркадий Анатольевич, за тем, как Вы реагируете на мои слова, иногда мне нравится шокировать Вас, рассказывая что-то смертельно ложное, как те сны, что преследуют меня, иногда хочется обнажиться, представ не в образе, а в полном его отсутствии. Вы – мой сон и моя словообильная повседневность, кромка, разделившая мир реальный и мир призрачный.
9
Борьба двух сущностей, одна из которых желает освободиться от Вашей опеки, а вторая не приемлет расставания, кажется, захватила всё моё тело. С одной стороны, я хочу как можно скорее покинуть Вас, в надежде вернуться к неизменённому состоянию другого времени, до встречи с Вами. С другой стороны, наркотическая привязанность гонит меня навстречу Вашему молчаливому присутствию. Амбивалентность – завод, выпускающий прямо противоположные значения и смыслы, ведь если и менять отношение, то в корне, иссекая привязанность к предыдущему варианту чувства.
Нормальный человек рождается чистым, незапятнанным, почти святым. К пубертату обрастает максимализмом и правдолюбием, к совершеннолетию – комплексами неудач и стыдливостью за весь род человеческий, к тридцати годам – отпускает вожжи и пересматривает систему ценностей, находя в самом себе возможности для компромиссов и тормозов. И чем дальше к закату, тем больше сделок с самим собой, тем сильнее ощущение греховности и ненужности принципиальности, тем наружней ядро, тем холоднее сердце, тем больше взмахов руками: «Будь как будет…» Где моё поступательное движение? Почему я не оставляю лазеек для всего этого, примеряю, как в огромном универмаге, кофточку за кофточкой и мечусь между ними, красная или зелёная, зелёная или синяя?
Аркадий Анатольевич, Вы – пронзительны! Не только взглядом, но и этим Вашим молчанием. Иногда мне кажется, что тишина скрывает в себе всё то, что можно выразить словами, иногда же я вижу за ней только пустоту холостого выстрела, пусть и в упор. Я пытаюсь смотреть на себя Вашими глазами, более того, я в последние три или четыре года смотрю на себя только чужими глазами. Такое ощущение, что моё тело было заменено на бракованный костюм средневекового рыцаря, все эти доспехи, шлем с забралом, которое заклинило в положении полумеры, когда и снять его нет возможности, и смотреть через специальную прорезь не выходит. Застывшая фигура воина-неудачника посреди разъярённой толпы возможных карателей. Чей удар будет последним? Чей первым? Чтобы это предугадать, надо быть настороже, превращаться в чужой слух, в чужое зрение, в чужое мышление.
Настроение, зависящее от увиденного и услышанного чужими органами, имеет чудовищную амплитуду колебания – от восторга до ненависти к собственному телу, лицу, голосу. Полное отторжение духа и белковой массы. И как я ни пытаюсь, внутрь сосудов дух этот не загоняется. Откупоренный кувшин на берегу моря, потерявший своего обитателя, волшебная лампа, лишившаяся джинна.
«Красивый сосуд…» – говорит курортный толстяк в цветастых плавках, ощупывая руками моё тело. «Глупая безделка!» – бросает куриным ртом его спрессованная жена. «Дешёвка!» – констатирует, выслуживаясь перед тёщей, зять. «Милая бутылочка, жаль, что пустая», – поддерживает отца дочь, но вовремя замечает недостачу содержания.
Я знаю, что всё то, что здесь говорится мною, имеет непосредственное отношение к формированию Вашего мнения, вижу, что признаков возвращения жизненных показателей к варианту нормы Вы не наблюдаете, но мне важно знать, как Вы относитесь к самой динамике процесса. Желаете ли Вы себе скорейшей разгадки моего появления в этом кабинете, и как следствие скорейшего моего исчезновения отсюда, или наоборот Вас привлекает перспектива разговаривать со мною вечно, склоняясь то к одному, то к другому диагнозу. Может быть, и Вы ощущаете в себе борьбу двух сущностей, меняя представление и предоставляя каждому последующему, кардинально иному, мнению, главенствовать над предыдущим.
10
Аркадий Анатольевич, позвольте мне снова вернуться к сонному состоянию, которое бывает только утром, сразу после пробуждения, сразу после того, как Гипнос покидает спальные пределы, оставляя после себя лишь смятую постель да скомканные
Утро, сдёргивающее покровы с век и покрывала с тел, неприятно холодит кожу, тем самым позволяя почувствовать себя живым, отдохнувшим, словно переродившимся. Но совершенно иная история ожидает человека поутру, если вечером ему назначена встреча со вторым братом, угрюмым, молчаливым мальчиком в чёрном, свидетелем множества войн, больничным скитальцем, незримым часовым в операционных и хосписах. Ему неведомо само слово – утро. Он знает лишь ночь и все её потаённые двери, в лабиринтах его сновидений все нити ведут в никуда – к вечному холоду земли, к вечному жару её недр.
Подобно нечистоплотной, неразборчивой девушке, которая склоняет сестру-близняшку обменяться женихами, ходит следом за первым братом второй брат и уговаривает: «Будем честны, ты – любимчик, тебе достаются красивые, здоровые, молодые, а мне старые, дряблокожие толстухи с давлением и тромбофлебитными ногами. Позволь и мне вкусить любви со стройными, приятно пахнущими красавицами!» – «Отец не велит!» – отвечает мальчик в белом. «Никто не заметит подмены, мы обменяемся одеждой, я буду нежен с ними, обещаю, к тому же ты сможешь хоть чуть-чуть передохну́ть», – продолжает уговаривать Танатос. «И не проси! Я-то передохну́, только они передо́хнут после тебя!» – негодует Гипнос.
Вы улыбаетесь, Аркадий Анатольевич, а между тем, так и ведут они свой вечный спор, прогуливаясь вдоль Стикса. Чёрная ледяная вода омывает подошвы их кроссовок и испуганно возвращается в привычное русло. «Мальчики опять спорят, уже первая вечность на исходе, а они всё никак не договорятся», – вздыхает мать и возвращается к своим повседневным делам. «Тут вот ещё какое дело, они же всегда, видя тебя, говорят „люблю“, а мне только „уже всё“, „почему так скоро“, а иногда и вовсе начинают канючить и просят прислать тебя вместо меня…» – не унимается мальчик с железным сердцем. «Но ведь тебе придётся им отвечать тем же, любовью, а ты никогда никого не любил!» – отвечает брат. «Я справлюсь!» – горячо выкрикивает Танатос и хватает собеседника за рукав. Иногда Гипнос, поддавшись давлению, даёт слабину и соглашается на уговоры брата, они отходят подальше, чтобы родители и высшее руководство не могли заподозрить неладное, быстро обмениваются одеждой и отправляются каждый на свою службу.
Неразличимые неразлучники, идущие рука об руку, всегда рядом, словно две стороны одной и той же монеты. Аркадий Анатольевич, давайте сыграем в орла или решку? Орёл – просто уснуть, решка – просто умереть. Или наоборот?
Танатос, привыкший работать в ленивом режиме, опаздывает, но, тем не менее, не спеша входит в дом, осматривается, пробует на вкус фрукты из пенопласта, лежащие на столе в гостиной, смотрит в зеркало, поправляет пострадавшую при переодевании причёску и отмечает про себя, что белый полнит и чёрный ему больше к лицу. «Почему так долго? Уже девять на часах и, смею заметить, не вечера, а утра!» – из соседней комнаты доносится недовольный возглас измученной бессонницей девушки. Она легла около пяти и должна была спать до полудня, но сон её был испорчен, какие-то неаккуратные, с казёнными голосами люди пришли час назад навязывать то ли веру, то ли нового провайдера. «Извини, пробки», – самым нежным своим голосом отвечает демон смерти и переступает порог спальни. «Я люблю тебя», – шепчет ещё розовыми губами двадцативосьмилетняя неурочница. «А я как тебя люблю!» – произносит единственный из богов, не любящий дары, и целует её.
11
Аркадий Анатольевич, я люблю Вас! Но люблю не извращённо, не так, как любят женщины, а так, как любят маленькие девочки. Мне очень интересно узнать, как Вы целуетесь, но не просто целуетесь, а целуетесь перед тем, как… Ну, Вы понимаете, о чём я. Интерес мой не похож на нимфоманские желания, в нём нет ничего вульгарного, пошлого, низменного, в нём есть только детское любопытство, когда дети хотят что-то увидеть, чтобы изумиться…
12
В первые минуты нашей встречи я даже представить себе не могла, что Вы станете таким важным для меня. Можно ли вообще было предположить нечто подобное? Смешно сказать, но я даже дату сегодняшнюю наверняка не удосужусь запомнить, видимо, придётся потом сидеть над календарём и восстанавливать из его сетей события окрестностей, чтобы к ним привязать этот странный, дождливый день. День нашего знакомства.
С самого утра шла серединная зима, горожане продолжали ездить на летней резине и надеяться, что морозы не ударят по-настоящему, а только припугнут. Мало кто запоминает зиму такой, какой она приходит в наш город. Как правило, память отмечает волшебные факты – первый снег, запах мандаринов под Новый год, купание в проруби на Крещение, долгожданную оттепель, сердечный праздник умалишённых в середине февраля. Всё это волшебство перемежается ознобом борьбы с вирусами и внутренними противоречиями, когда хрупкая детскость вопит о том, что зима прекрасна, а оболочка жаждет тепла и солнечного света.
Сонная фантасмагория памятного января находит воплощение под толстым шерстяным одеялом в непрекращающемся сновидении, наполненном органичным абсурдом проснувшейся любви. В абсурдности зим и состоит всё величие моего прошлого и грядущего. Удушающие шарфы и шапки, под которыми нестерпимо чешется голова. Объёмные верхи и утеплённые низы не позволяют ходить бледнотелым человекам душой наружу. Каким непостижимым образом Вам удалось коснуться моей блёклости и пресыщенности, заставив близорукие мои глаза присмотреться к погоде и заметить её абсолютное несоответствие заявленному календарному плану.
Я путаюсь в веках, обращаюсь то к серебряному, то к бронзовому и подмечаю одинаковость историй. Инерция сопротивления – пожиратель и пожираемое, когда объект любви становится катализатором для личности во времени. И ни о какой объективности здесь речи быть не может, как ни всматривайся в лицо Марины Басмановой или Лили Брик, не увидишь то, что когда-то увидели Бродский или Маяковский. Возможно, моя теория однобока и в качестве доказательств использует только выгодные примеры, но она имеет право на существование, хотя бы как исключение из общего правила.
Скорее всего, любовь относится к абстрактным
Если бы нам суждено было познакомиться при других обстоятельствах, мы могли бы стать отличной парой, вырастить парочку милых детишек, назвать дочь в честь Вашей матери, а сына – в честь любимого поэта. Мы прожили бы долгую, спокойную, даже скучную жизнь, в трудах и хлопотах о потомстве. Вы целовали бы меня перед сном и рано-ра-но утром, за несколько минут до будильника, ведь наверняка Вам его утренний звон был бы ни к чему, чтобы проснуться. Мы могли бы сонно толкаться в узком пространстве ванной комнаты, чистить зубы, умываться, принимать душ. Со временем, одинаково постарев и не заметив этого друг в друге, мы всё так же семенили бы к месту проведения водных процедур, а затем на кухню, чтобы вместе приготовить завтрак. Поджарить яичницу на крошечной оранжевой сковороде, намазать маслом несколько кусочков бородинского хлеба, почистить огурцы, сварить кофе, Вам – чёрный, мне – с молоком или сливками. Так начинались бы все наши дни – будни, выходные и праздники. Так прошла бы наша единственная жизнь – в суетливой бытовой несуете.
По вечерам я бы клала голову Вам на колени и слушала враньё дикторов из новостей, Вы бы гладили меня по моим крашеным волосам, и это Ваше движение служило бы напоминанием о том, что мне ещё предстоит выгладить белую рубаху для завтрашнего случая и начистить туфли до зеркального блеска, чтобы в них отражалось небо, наше безоблачное городское небо. Дети наши разлетелись бы по разным другим городам, над их головами было бы другое небо, не такое безоблачное, но вполне голубое и милосердное. Они звонили бы около десяти часов вечера и желали бы нам спокойной ночи. И все наши ночи были бы спокойными и безгрешными, какими бывают ночи людей, которые прожили друг с другом не меньше четверти века.
Но это всё мечты, не имеющие ничего общего с тем, как было бы на самом деле, ведь мечты подчинены пресловутой инерции сопротивления, абсолютной привязанности к катализатору, зависимости от невесомых состояний несостоявшейся любви. Можно сколь угодно долго и обильно фантазировать, но пасторальные фантазии разрушаются быстро и стремительно обстоятельствами самой жизни, и обстоятельства эти всегда у́же, чем ширь придуманного грядущего. И пока Вы в состоянии сопротивляться, выстраивать баррикаду, отгораживаться стеной от меня и моего чувства, я в состоянии мечтать и погружаться в анорексичную лёгкость, даруемую Вашим присутствием. Если же всё переменится, и Вы вдруг передумаете, войдя в мою жизнь равноправным её владельцем, пелена спадёт, всё разрушится, мои ноги отяжелеют и врастут по нижние позвонки в незвонкий мир семейного сосуществования.
Но, прошу Вас, сядьте со мною рядом, я хочу положить голову Вам на колени и помечтать, это единственно доступное мне средство стать на полчаса, что у нас остались, придуманной героиней, маленькой женой большого мужа, хрупкой фарфоровой статуэткой в руках ценителя. Да, Аркадий Анатольевич, я знаю, что испытываемое мною нормально, всякая пациентка рано или поздно влюбляется в своего доктора, но мне бы хотелось мыслить иначе, подобрать слова из иного контекста, вне медицинских терминов и формулировок. Я люблю Вас так, как Бродский любил Басманову, издалека, всем своим ограниченным существом, заплутавшим в каркасе из плоти, и в то же время продолжаюсь в Вас как нечто, не имеющее границ. А ведь когда мы впервые встретились, я и помыслить не могла, что Вы станете таким важным для меня, представляете, даже не удосужилась запомнить дату.
13
Меня притягивает Ваше равнодушие, хотя мне и больно осознавать его по отношению к себе. Более того, я завидую ровности Вашей души, она для меня, как опухоль Гарика, – диагноз, вызывающий смешанные чувства ревности и жадности. Ведь у меня сплошная душевная выпуклость, нечто накожное, шелушащееся, взаимодействующее с температурой воздуха и воды. Оттого-то я крайне теплолюбива, даже летом кутаюсь в шерстяные кофточки и жилеты, а душ принимаю исключительно парообразующий, чтобы хоть как-то согреть мою несчастную душу, переросшую тело, вернее, отторгнутую внутренностями, вытесненную к верхним слоям организма.
С такой душой, находящейся не там, где следует, очень несладко жить. Иногда, когда простыни излишне накрахмалены и больше напоминают наждачную бумагу, чем хлопковую материю, моя неправильно расположенная душа имеет свойство натирать жуткие мозоли и, как следствие, – кровоточить. Кровь её не видна, но это не уменьшает общей кровопотери после ночи на свежем белье. Всякий имеет возможность прикоснуться к моей душе, поэтому я так не люблю, когда люди подходят слишком близко, не выношу оказываться в толпе или очереди.
Расстояние между мною и Вами постепенно уменьшается благодаря временному отрезку, отведённому для беседы, мы встретились в этом кабинете для того, чтобы сократить путь к пониманию, вначале на миллиметры под кожу, позже на сантиметры в сторону нутряного ядра. Но что значат эти миллиметры и сантиметры в контексте световых лет, на которые мы успеваем отбежать друг от друга за одну лишь минуту внезапно навалившегося молчания?
Аркадий Анатольевич, мне хочется знать, что думаете Вы об этом моём застревании посреди жуткого безвременья, с тех пор как время начало отмеряться настенным тиканьем внутри нашего пространства. Всё, что вне этих стен, меня мало интересует, режим смертных, их прислушивание к гулу телевизора и бульканью чайника, скорбное выражение лиц, если на улице не заладилось с погодой, почти такое же скорбное, если заладилось. Почти как они, я чувствую себя разбитой и растоптанной, с большим трудом мне удаётся собраться с мыслями, сохраняя при этом, насколько это возможно в моём случае, красивое лицо. И потом эти проблемы с душой, которая не желает находиться на своём месте и постоянно мигрирует, даже если её зафиксировать скотчем. Всё чаще я задумываюсь о таинстве восковой депиляции, не применительно к волосяному покрову, доставшемуся мне в наследство от дедушки, а по отношению к вздыбленностям рассобачившейся души. Избавиться хоть на какое-то время от её всевидящего
Давно, классе в восьмом или даже ещё раньше, я мечтала выучиться на врача. Подросток, бывший когда-то мной, – угловатый, полуботанический почти мальчик в мечтах ездил каждый день на троллейбусе по мосту через речку в медицинский университет учиться лечить людей, но меня всегда пугала подноготная и методы, с помощью которых необходимо изучать внутренний мир человека. Проще говоря, я боялась трупов. Когда я немного повзрослела, то поняла, что мёртвые не так страшны, как рисует детское воображение, и с опаской следует относиться к живым людям, которые, несмотря на прекрасные рефлексы, идеальный сердечный ритм и свежий цвет лица, мертвы внутри, но было уже поздно что-либо менять. Теперь же после встречи с Вами я совершенно перестала страшиться покойников, сами слова «покой», «покои» навевают на меня ощущение какой-то бесконечной умиротворённости, лёгкости, свободы.
Представляете, мы с Вами могли бы быть коллегами, членами братства людей в белых халатах. Встречались бы в коридорах больниц и на конференциях, но тогда у нас было бы так много общего, что разговоры утратили бы всякий смысл. Оскудевшие ручейки несли бы только сухую информацию о времени и месте, диагнозе и рекомендациях. Я словно сожалею о том, что так не вышло, но стала бы сожалеть Анна Каренина о поезде, под который не удалось кинуться? Или наоборот, возрадовалась бы тому, что поезд ушёл, оставив после себя блестящие рельсы, испачканные мазутом, и шпалы, окроплённые детской мочой, ведь детям не объяснишь, что на станциях организм должен блокировать свои естественные точки выхода, так же как блокируются двери вагонного сортира полупьяной женщиной в синей плохо сидящей форме.
Смерть Карениной стала бы абстракцией, а не тем конкретным, удушающим, полосующим, животным ужасом, в который погружается читатель. Почему она не могла любить понарошку и умереть понарошку, почему обязательно было так её расчленять, вначале словами, а затем с применением металлического инструментария? А всё очень просто: потому что, если не говорить о любви, а просто любить, не произнеся ни слова из придуманных кем-то до тебя признаний, молчать, как рыба, не обретшая речь, любовь всё равно будет проступать через поры и слизистые к поверхности. Её невозможно закапсулировать и спрятать, ею можно только пренебречь, как чем-то неважным, неострым, неволнующим. Так зачастую происходит с мужчинами, но женщины не склонны к транжирству, когда дело касается чувств, они намеренно сохраняют их, оберегают, тиражируют.
Какое непонятное выражение, которое я не могу до сих пор осмыслить: «Выйти в тираж». Мне кажется, что нет ничего лучше для писателя, поэта и всех прочих безумцев, чем равняться, но не на крылатость этой фразы, а на её истинность. Кто придумал, что «выйти в тираж» – это исписаться? «Выйти в тираж» – это выписаться, дойти до той точки, когда чтение становится невозможным, потому что автор уже находится на недосягаемой высоте для читателя, где-то в поднебесье, когда рукопись не воспринимается другим человеком, а сразу отвергается по причине устойчивого непонимания.
Мы тренируем вкусовые рецепторы, оттачиваем сексуальные навыки, читаем книги, от детских потешек до философских трактатов, и в какой-то момент зацикливаемся, находим любимые блюда, останавливаемся на паре-тройке ощущений, начинаем предпочитать тот или иной жанр. Человеческий организм растёт до двадцати пяти лет, какая несправедливость! Почему вся наша жизнь не может подчиняться графикам накопления денежной массы, почему графики роста – фикция, выдумка, обман? Точка невозврата, после которой начинается плавное скольжение вниз… Но есть же люди, сумевшие преодолеть земное притяжение, отбросившие привычку тяготеть, склоняться, и мы о них сразу штампом: «Вышел в тираж!» Просто вышел на иной уровень развития, недоступный, неосязаемый, не поддающийся словесной формулировке.
Ваше же равнодушие как раз из разряда того, что поддаётся формулированию, оно задевает меня за живое лишь потому, что я ещё сама слишком тёплая и не доросла, да и вряд ли когда-нибудь дорасту.
14
Аркадий Анатольевич, я всё думаю, у Вас же скоро день рождения, что бы Вы хотели получить в подарок? Что значит не любите подарки? Глупости, подарки все любят, даже те, кто говорит, что не любит. В день рождения у человека работа такая – принимать поздравления и радоваться ненужным вещам. Мне так всегда мама говорила, потому что я ненавидела восьмое августа, именно в этот день я родилась, и ненавижу до сих пор. С самого раннего утра телефон раскалялся так, что его больно прикладывать к уху, – жжётся, чёрт возьми. Первой меня всегда поздравляла бабушка по линии отца, она вставала рано и считала своим долгом в разгар каникулярного лета разбудить младшую внучку истошным воплем: «Кто это у нас такой большой?..» Я скрипела в ответ неразработанными связками, благодарила и пыталась свернуть разговор, но она была неумолима, желала мне кучу того, кучу сего, кучу третьего и жениха хорошего. Это было её коронное. «Где ж его взять, жениха-то?» – спрашивала я и в ту же секунду понимала, что это было моей тактической ошибкой, так как бабушка начинала с космической скоростью перебирать в голове и озвучивать мне жуткие варианты.
После бабушкиного звонка следовало недолгое молчание, а часов с девяти на меня обрушивалась лавина всяких приятных слов от самых разных, зачастую совсем не близких мне людей. С течением времени ситуация только усугублялась, я обрастала знакомыми, одногруппниками, однокурсниками, собутыльниками, попутчиками и прочими человеками, которые считали своим долгом один раз в году напоминать о своём существовании и добром здравии. Самое ужасное началось, когда я устроилась на работу. В общеобразовательной школе номер три, где я вела уроки музыки и заодно выполняла функцию классного руководителя, меня норовили распять звонками подопечные и их родители. Фальшь, нескрываемая фальшь их поздравлений, мне, человеку, преподающему музыку, была не просто слышна, я чуяла её по телефонной трели и даже, не глядя на экран, могла предположить, что звонят они не для того, чтобы искренне мне что-то хорошее пожелать, а лишь ради галочки напротив их фамилии в длинном списке абонентов.
Несколько раз я пыталась отключить телефон, но мама была неумолима, она ощущала себя причастной ко всему этому балагану и требовала от именинницы чёткого выполнения инструкций. Много позже была обнаружена лазейка, выход из сложившейся ситуации. Он нашёлся совершенно случайно благодаря папе: в двухтысячном он подарил мне туристическую автобусную поездку в самое сердце Европы, временные рамки путешествия включали в себя пресловутое восьмое августа. Бесконечная благодарность ему за это! Торжественно отключив телефон на границе с Польшей, я погрузилась в сонную тишину автомобильной трассы на Берлин. Вернувшись одиннадцатого числа на территорию, подвластную местным операторам, я обнаружила,
Мама до сих пор не может смириться с моими ежегодными отлучками, каждый раз уговаривает: «Люди, которые тебе звонят, скорее всего, искренне желают добра, здоровья, счастья и прочего, а ты во всём видишь оборотную сторону, так недолго и в мизантропа превратиться!» – «Уже превратилась», – бурчу я ей в ответ.
Должно быть, Вы, Аркадий Анатольевич, тоже испытываете нечто подобное, ведь Вам, профессиональному слушателю со встроенным детектором лжи, слышна вся фальшь обязательных поздравительных формулировок и противны неискренние дары. Поймите меня, пожалуйста, правильно, в моём участии нет ничего лживого и поверхностного, я движима самыми лучшими помыслами и наивысшей степенью привязанности к Вам, если не сказать, любви. Мне очень хочется что-нибудь Вам подарить. Будь моя воля, я бы каждую минуту Вам что-нибудь дарила. До чего же было бы приятно ходить по улице, часто останавливаться у витрин мужских магазинов и мысленно примерять на Вас галстуки и рубашки, красующиеся на манекенах. В сувенирных лавках с удовольствием разглядывать разные безделки – фляжки, закладки, миниатюрные шахматы, кораблики, ажурные ножички, наборы рюмок, прикидывая в уме, что из этого могло бы Вам понравиться. В книжных домах бродить меж полок с уникальными изданиями, вдыхать их запах, трогать обложки, представляя, как Вы обрадуетесь какому-нибудь сверхполному собранию сочинений Пушкина, Пристли или Кирсанова. И каждый раз вместо того, чтобы что-нибудь купить, понурившись, уходить, отчётливо понимая, что подарок без повода попахивает навязчивостью и чем-то даже более неприличным, чем навязчивость. И вот сейчас, в преддверии Вашего праздника, Вы не можете мне отказать в удовольствии выступить дарителем.
15
Не так давно я узнала, не помню уже откуда, скорее всего, из просторов необъятной сети, о том, что человек видит себя в зеркале ровно в пять раз красивее, чем он есть на самом деле. Представляете, какая математическая точность, ровно в пять раз, как они смогли это подсчитать? Я всегда была недовольна перевёрнутой амальгамной копией, которую с детства считаю своим достоверным отражением, и теперь, обладая этим новым знанием о склонности индивида приукрашать себя мысленно, впала на какое-то время в состояние лёгкого помешательства. Если то, что я вижу, ухудшить даже в два или три раза, то некрасивая женщина, глядящая на меня из зазеркалья, станет поистине уродом, живущим по эту сторону стекла.
Я часто задумывалась над странной трансформацией, настигшей меня в границах пубертата: каким образом красивая девочка с глазами газели и угольным каре превратилась в страшную, невнятную, незапоминающуюся особу с жиденькими волосёнками и облезлыми глазками. Если поднять семейные архивы и заглянуть на пару десятков лет назад, с матовых чёрно-белых и бурых морских снимков на Вас будет глядеть поистине ангелоподобное создание, окружённое фатиновыми бантами и атласными лентами времени под названием детство. Отрочество отсекло всю эту воздушность как нечто ненужное и превратило меня в угловатого мальчика. Стрижка, джинсы и чёрная водолазка только усиливали некую инопланетную андрогинность. В пятнадцать впервые покрасила волосы в кроваво-красный, чем ужасно испугала родителей, которые в этом моём поступке усмотрели нечто большее, чем просто желание выделиться. В шестнадцать обрилась наголо, тем самым подтвердив их догадки, что девочка выросла раз и навсегда. На выпускной я пришла с коротким ёжиком, выкрашенным в фиолетовый цвет, в длинной парчовой юбке цвета мокрого асфальта и кружевном чёрном топе, подчеркнувшем болезненную худобу рук и не менее болезненную округлость спины в районе грудного отдела. Кифоз запущенный, как защитная реакция организма на всяческие выпады со стороны родственников, или место с зачатками тех самых ангельских крыльев с фотографий детсадовского периода?
Принимать себя уродом не так уж и сложно, как может показаться на первый взгляд, ты просто признаёшься себе в этом каждое утро, когда чистишь зубы, и забываешь на целый день, пока снова не впериваешься в собственное отражение вечером. Уродливая цикличность – взгляд в зеркало, констатация и так до бесконечности. Вернее, до конечности, до того момента, когда вопросы красоты перестанут волновать, ровно до той минуты, когда появится осознание прожитых лет, которые общим морщинистым знаменателем уравняют первых красавиц и первых уродин в единый термин – старушка.
К сожалению, а для таких как я, к счастью, человек не способен пронести внешнюю красоту через всю свою жизнь, если только жизнь эта изначально не была отмерена скупой пряхой. Почему одним так невыносимо везёт, и они вырастают в красивых представителей рода человеческого, а другие всю жизнь вынуждены нести бремя примитивной необработанной маски, скрывающей, возможно, красивую душу. Куда проще было бы, чтобы понятия красоты внешней и внутренней соответствовали друг другу: появилась бы возможность различать с первого взгляда, кто хорош, кто плох, а не монтировать внутри себя специальную распознавательную систему, пропускающую через свои жернова бесконечные лица прохожих с одним желанием – узнать родного, близкого человека.
А потом ещё эта история с фамилиями. Я всё думаю, почему так ладно на Вас сидит Ваша – Краст. Это всё потому, что даже предки Ваши были прекрасны, уже тогда в те давние, позабытые, припорошенные пеплом столетий, времена люди ценили красоту, как нечто лю́бое взгляду, и отмечали это в прозвищах, которые позже закрепились за целыми семьями. Как же это приятно, должно быть, оставлять потомкам в наследство не только хорошенькое личико, но и оправу к нему в виде правильной фамилии, оповещающей окружающих о целой династии породистых людей. Вы, пожалуйста, не обижайтесь, что я применила здесь это словцо. Это любимое бабушкино, когда она видела красивых людей, непременно констатировала: «Порода». В её представлении это была наивысшая похвала, никаким украшательством или этими эпатажными штучками, именуемыми стилем, обмануть бабушку было невозможно, она опиралась только на фенотип, геометрию лица и осанку. Меня она определяла так: «Зато смышлёная…» Как же мне хотелось услышать нечто иное, возможно даже: «Смазливая», так она отзывалась о миловидных обезьянках, моих дворовых подружках.
Как я ни пыталась сделаться красивее, все мои попытки были тщетными и жалкими. Младшего брата отца я терроризировала вопросами, не получая на них ответов. Он – мужчина, парящий в облаках зачитанной до дыр классики, обладал скудными знаниями относительно современных канонов. Я канючила, топала ногами и требовала попунктно озвучить необходимые ингредиенты. «Большие глаза, длинные ресницы, белая кожа…» – перечислял дядя Жора и с ужасом замолкал, глядя на некрасивую девочку, выпучивающую, что есть силы, глаза. Со смехом сейчас
Мои подруги всегда были красивыми, стройными, глупыми и благосклонными, я же, глядящая волчонком из-под косматых бровей, не отличалась приветливостью и была сторонницей постоянного самокопания. Минимум логики, необходимый для того, чтобы существовать, был главным достоинством окружающих меня девушек в глазах мужчин, наряду с косметически искушёнными лицами. Косметика – маленький космос женского лица, идеальность овала, прорисованные карандашом брови, подчёркнутые морозной свежестью скулы, скульптурирование форм как основа счастливой, безбедной жизни. Тяжкая ноша утончённых, скуластых красавиц, несущих свою красоту как нечто уникальное, была не по силам мне – девочке без художественных навыков и желаний. Но я переборола себя и погрузилась в пучину украшательства своего асимметричного лица.
Через какое-то время мне удалось обрести ту внешность, которую Вы видите. Ежеутренне зеркало лифта отражало уверенную женщину неопределённого возраста с ухоженными, блестящими волосами. За дорогущей оправой сияли два мыслящих глаза, в ушах поблёскивали жемчужные пусеты, ноги не болели от немыслимых туфель, даря своей обладательнице если не красоту, то хотя бы лёгкость походки. Я себе начала нравиться глобально и по частям, лицо становилось всё более симметричным и правильным по мере того, как счётчик моего возраста переключал значения от чисел однословных к двусловным. И вдруг я узнала, что то, что мы видим в зеркале, ровно в пять раз лучше оригинала. Меня это повергло в замешательство, и стало понятно, что некрасивым девочкам никогда никуда не деться от своей внешности хотя бы потому, что правду о себе они знают с детства. Горькую правду пигалиц…
16
Если Вам интересно моё мнение, я думаю, что цивилизация начала движение в никуда с того момента, как была изобретена миссионерская поза. Человеки улеглись бутербродами в тёплые постельки и начали лицом к лицу штамповать бесчисленных отпрысков, размышляя о том, что уж теперь-то они точно далеки от животных и проявляется это не только наличием разума, но и самими инстинктами, втиснутыми в классику позиции номер один. Заблуждение это породило массу сложностей, сопротивляющиеся карались, а несопротивляющиеся карались вдвойне.
Потение друг в друга, странные гримасы, уродующий соучастника ракурс – вот он цивилизованный секс, возведённый в ранг приличия и даже красоты. Аханье, оханье, полуприкрытые глазки лживых женщин, перетаптывающиеся на передних конечностях мужчины, с трудом сдерживающие себя, одеяло, скрывающее от мебели место боевых действий и сами действия предающихся любви. Но это всё философия и глобализация, если же посмотреть в глаза частности, то скованность движений раздражает до такой степени, что хочется поскорее прекратить эту ужасную пытку стариной. Чувствуешь себя, будто в клетке, бессильным, бездейственным, стиснутым, спрессованным, должно быть, так чувствуют себя вафли на стадии выпекания.
Никакой концентрации на ощущениях собственного тела, всё естество уходит исключительно в глаза, которые продолжают фиксировать реальность, изучать человека, который тебя тра-та-та… Зрительные ассоциации уводят от физиологической стороны процесса, появляется ненужная детализация, перерастающая в углублённый анализ сущности навалившегося. Постепенно тела становятся жаркими и неприятно липкими, а врезающиеся друг в друга животы издают богомерзкие чавкающие звуки. Я вот всё рассказываю Вам сейчас, Аркадий Анатольевич, и у меня волосы становятся дыбом от ужаса. Нелепость физиономий, вызывающая желание что-то сказать или рассмеяться, перерастает в монотонность движений и монохромность окружающего мира, в то время как должно быть наоборот. Постоянный контроль собственной мимики, основанный на желании не выглядеть смешно или уродливо, действует как выключатель всего чувственно-плотского и превращает лицо в плоскость, за которую не зацепиться. Маску эту можно только сорвать, но не у всякого хватает сил даже приподнять один её краешек, не то, что отлепить полностью. И потом эти руки, которые не знаешь куда пристроить, внутрь их уже не засунуть, так и скребёшься ногтями вдоль спины, как кошка о специальную палку для обточки когтей, дожидаясь финала.
Если бы у меня была такая возможность, я бы законодательно запретила эту уродливую, непритязательную, скучную позу! Что Вы сказали, Аркадий Анатольевич? Что в этом случае я бы уподобилась тем, кто навязал её человечеству? Да, уподобилась бы, но это шло бы на пользу многим, если не сказать всем: стереотипы необходимо ломать, заменяя их свободой выбора и фантазией. К тому же у меня всё равно нет такой власти, так что мы можем сколько угодно долго дискутировать, а человеки будут по-прежнему потно чавкать в своих люлечках перед тем, как провалиться в удушающие сновидения между выходными и буднями.
Умоляю Вас, только не говорите, что не разделяете моих чувств. Для меня это будет ударом. Ведь если бы у нас что-то и могло произойти, то произошло бы совершенно иначе, чем я вам тут живописала. Никакой романтики – свечей, кружевного бельишка, прохладного белого полусладкого и свежего постельного. Исключительными не подвергающимися сомнениям были бы только чистота наших кожных покровов, наличие кипячёной воды для жадного лакания после и присутствие яркого света. Бело-голубое больничное освещение меня бы вполне устроило, в качестве операционного поля выступали бы наши тела, от линии роста верхних волос до ногтей больших пальцев ног.
Пожалуй, с пальцев я бы и начала, вернее, с пальца Вашей правой ноги, мне отчего-то он представляется чем-то божественно прекрасным, таким может быть только палец Гая Юлия или Калигулы до перенесённого энцефалита, а значит, такому пальцу следует уделить максимум орального внимания. Через какое-то время мы с Вами перестали бы быть людьми и стали бы просто ртом и его пальцем, пальцем и его ртом. Представляете, Вам бы потом пришлось жить с этим ощущением. Втискивая ногу в модельную обувь, Вы бы всегда беспокоились о местоположении именно этого нового саднящего органа, переставшего быть просто пальцем и ставшего Пальцем… Не перебивайте меня, Аркадий Анатольевич, я только начала свой рассказ. Что значит пора переходить к обсуждению других вопросов?.. Какая несправедливость, ведь когда мы вернёмся к разговору, а мы непременно вернёмся, не может
17
Мы слишком много говорим о теле, я теряю внутри себя ту девочку, которой была ещё совсем недавно. Давайте снова вернёмся к нашим душным разговорам о материях невидимых и оттого бесценных. Вы улыбаетесь? Почему? Конечно-конечно, не мы слишком много говорим о плоти, а я говорю, Вы ведь молчите и всё слушаете-слушаете… Невидимые материи. Не напоминает ли Вам это словосочетание сказку о глупом короле и хитрых закройщиках, продавших воздух под видом ткани, которую неспособны увидеть глупцы? Не кажется ли Вам, что мы и есть глупцы, пытающиеся из туманного ничего вылепить образ человеческой души и поверить в него?
Кто станет нашим мальчиком, который крикнет: «А люди-то бездушны»? Гипнос, несущий на белоснежных крыльях сливочные безмятежные сны, или Танатос, кутающийся в чёрное облако антиматерии? Кто очертит возможный горизонт событий и поможет развить сверхсветовую скорость, чтобы попытка выбраться и дать правильный ответ засчиталась как успешная? Нас здесь двое, и мы невыносимо одиноки по отношению друг к другу. Кому-то из нас придётся осмелиться первым и, выбрав, в конце концов, сторону, начать убеждать другого в собственной правоте, позволив при этом прикоснуться к своей душе. Я бы очень хотела завести знакомство с Вашей, если она, конечно, имеется у Вас. «Твоя душа… Она какая? Сосредоточие обид или молочный берег края, где сердце радостно болит?»
Всё то наносное, что приобретается людьми в течение жизни, привычки, особенности характера, не имеет отношения к нашему нутру. Мы говорим, что у кого-то мелочная душонка, имея в виду лишь человека, склонного придавать значение пустякам, придираться к мелочам. Широкая душа – всего-то аналог щедрости. Но ведь это всё неправильно, судить о человеке лишь по одному его качеству, жаден он или нет. Широкая душа для меня – это душа человека, который даже не подозревает, что она у него такая – необъятная, весь мир для него родной и добрый.
Потусторонние сущности видят наши души как отражение вполне земной личности, наверняка даже имеются какие-то каноны, по которым происходит судейство. А до этого? Если мы решили-таки ввязаться в самосуд и оценить весь размах внутреннего бедствия, где нам взять шаблоны? И как их примерить к душе, пока она скрыта телом? Я говорила, что хожу с душою наружу, но это всё метафоризация, удачно подобранные слова, чтобы обозначить собственную уязвимость и слабость.
Аркадий Анатольевич, так я говорила раньше, сейчас же чувствую, что становлюсь сильней и непоэтичней, если можно так выразиться. Смерть становится для меня вполне конкретным понятием, так же, как и сама жизнь, так же, как и любовь. Я знаю, что люблю Вас, знаю, что жизнь у человека одна, и надо распорядиться ею максимально концентрированно, то есть постараться впихнуть в земной отрезок как можно больше всего. Также я знаю, что со смертью абсолютно всё заканчивается. Letum non omnia finit. Какая наглая ложь! Вы, как доктор, должны это отлично понимать.
Душевно поговорили – поговорили так, что удалось понять собеседника, несмотря на то, что понимание невозможно? Разговор по душам – просто предельная степень откровенности или действительно акт, в котором переплетались невидимые материи, образуя единое целое? Быть верным душой и телом – не спать с кем попало и даже не помышлять об этом или на самом деле быть преданным даже после смерти, когда и тела-то никакого уже не будет? Заблудшая душа – просто запутавшийся человек, индивид, не осознавший себя, особь, не разделяющая твоего мировоззрения, или сама смута, заполонившая все внутренности? Как много душеспасительных бесед включают в себя вопросы подобного порядка, и как мало ответов на них даётся в ходе даже самого длинного разговора.
Мы слишком много говорим о душе, давайте уже вернёмся к миру реальному и осязаемому. Почему Вы смеётесь? Конечно-конечно, не мы говорим, а я говорю…
18
Мне думается, Вы лукавите, утверждая, что я одна у Вас такая, в щёлку приоткрытой двери мне было видно, как в приёмной Вы разговаривали с женщиной в молочном свитере из ангорской шерсти и чёрных классических брюках. Несочетаемое сочетание, ведь такой свитер необходимо носить с чем-то светлым, чтобы пушинки, отправляющиеся в свободный полёт, оседали на немарком – бежевом, белом, кремовом. Я запомнила её волосы, золочёные, уложенные витками колец, на спине и плечах, бесспорно, очень красивые волосы, но совсем не разглядела руки, знаете, у меня есть привычка оценивать человека по рукам, как странно, что я не разглядела их.
Понимаете, руки могут так много сказать о человеке. Я сейчас говорю даже не о профессии, а о чертах характера, привязанностях, слабостях. Посмотрите на мои, что Вы видите? У меня длинные тонкие пальцы с минималистскими лунками, в ногтевых ложах покоятся непроросшие амбиции, подушечки округлы и розовы, как у месячных котят. Всё это говорит о том, что когда-то такие руки могли бы целовать и получать от этого удовольствие, но то время вышло, закончилось, ушло в прошлое.
Человеческие руки, их кожа и вариативность движений, состояние маникюра и степень натруженности – всё это способно рассказать о человеке больше, чем его глаза и язык. Руками мы можем почувствовать мир полнее, если сравнивать с картинкой, транслируемой в мозг зрением и ощущениями, предоставляемыми самым сильным мышечным органом. Они первыми тянутся к матери и помогают нам балансировать, когда надо не потерять равновесие посреди ледяной зимы или даже жизни. Какое всё-таки счастье, что я женщина, ведь на мне не лежит бремя рукопожатий, этот вынужденный обмен энергиями, крошечный половой акт, позволяющий лучше узнать человека.
Когда-то давно у меня были довольно продолжительные, плаксиво-напряжённые отношения с обыкновенным мужчиной. Его звали Климом, да, представьте себе, именно Климом, мне самой всегда становилось ужасно смешно, когда назревала необходимость к нему обратиться. Надеюсь, он не обидится на меня, что я затрагиваю его светлую память, нет-нет, не беспокойтесь, он жив, здоров и даже бессмысленно счастлив с другой женщиной. Клим был не просто усреднённым вариантом, он был серединой всех возможных середин, возможно, так сложилось из-за этого самого дурацкого имени, придуманного нормальной на первый взгляд тётенькой Марией Николаевной Яковенко, в девичестве Борщ. Не смотрите на меня так, Аркадий Анатольевич, да-да, именно Борщ, фамилия такая, видимо, двадцать лет под её игом наложили отпечаток на Марию Николаевну, вследствие чего
Я увлеклась, простите, не в имени дело, просто молодой человек этот был тактильно-зависимым. Видимо, некоторая инфантильность, свойственная сегодняшним мужчинам, проявляется абсолютно во всех особях сильного пола желанием объятий. Когда мы ссорились, примирение происходило беззвучно и начиналось с того, что он руками подтягивал мою тщедушность к своему большому телу. Руки его напоминали ковши экскаваторов. К слову, он до пяти лет называл этих представителей строительной техники «кавалятиками», это мне его мама поведала в процессе одной из наших душещипательных бесед, посвящённых Климу Прекрасному. Руки его были огромными, грубыми и ужасно сухими, вне зависимости от времени года. Я думаю, что такие руки бывают у амбалов-санитаров в психиатрических лечебницах. Когда Клим прикасался ко мне этими своими неимоверными ручищами, у меня начиналась внутренняя истерика. Мне кажется, что-то подобное должны испытывать небольшие комнатные собачки, оказываясь во власти своих любвеобильных хозяев.
Не зря я так страшилась его рук и отстранялась при первой же возможности. Видимо, некое шестое чувство подсказывало мне, что обладатель такого клешнеподобного богатства может применить его во вред окружающим. Аркадий Анатольевич, Вы даже представить себе не можете, каково это видеть, словно в замедленной съёмке, как огромный кулак несётся прямо в твоё лицо. Бам! Потом были уговоры, колени, поцелуи, но всё это было потом, а тогда… Бам! В общем, я наврала маме, что ударилась ночью о кухонную дверь, когда вставала попить водички, и выставила Клима Драчливого вместе с его пожитками вон из квартиры. С тех самых пор я ещё сильнее стала присматриваться к рукам, ведь они гениальные биографы.
Как жаль, что всё-таки не смогла рассмотреть руки Вашей минутной собеседницы. Наверняка они рассказали бы мне о многом, может быть, о чём-то таком, о чём ни Вы, ни она даже не догадываетесь. Скажите, Аркадий Анатольевич, а она тоже в Вас влюблена, или она из новеньких? Что значит любит всю жизнь? А, ну тогда понятно… Я же не знала, что Вы родственники. До чего непохожи внешне. Сестра? Как странно! А родители у Вас общие? Всё-таки очень жаль, что я не рассмотрела её руки…
19
Имеется у меня и вполне среднестатистический грешок – периодически мучиться зубной болью по причине острого страха перед бормашиной. И оттого ещё сильнее мучиться, так как в случае с острыми кариозными состояниями можно только предполагать (безосновательно), когда боль прекратится. Чем быстрее она доводит меня до безумия, когда я начинаю искать глазами предметы острые и опасные, тем быстрее заканчиваются мои мучения, ведь инстинкт самосохранения (неприятная штука, как по мне) заставляет тело двинуться в верном направлении и принять форму зелёного дерматинового стоматологического кресла. И тогда наступает блаженство, ни с чем несравнимое блаженство, какое бывает, когда что-то очень долго ищешь и наконец находишь. Только это не безделица или документ, а отчий дом или человек, которого, казалось, утратил навсегда.
Но это всё потом. В моменты же пиковой активности я, как правило, успокаиваю себя колыбельными и белыми таблеточками с непроизносимым названием. Presto сменяется на lugubre, и около двух часов можно заниматься трудом умственным. Когда же мелодии моего зуба возвращаются к истинной своей партии, спастись можно только трудом физическим. Когда препараты почти перестают действовать, даря после приёма не облегчение, а всего-то временную медлительность со стороны того дятла, что поселился в моём несчастном зубе, я начинаю задумываться о походе к врачу. Нет-нет, не нужно, Аркадий Анатольевич, у меня прекрасный стоматолог, просто это такой ритуал, повторяющийся раз в несколько лет: у меня болит зуб, и я болею за него душой до тех пор, пока не переделаю все накопившиеся домашние дела. А дел скапливается много, так как зубная боль редко навещает меня.
Моя квартирка в несколько комнат находится в районе одного из достопочтенных университетов. Университет этот мне совершенно незнаком, так как обучалась я в ином месте тем вещам, о которых в этом, близком с точки зрения географии, университете не имеют ни малейшего представления. Раньше мне часто снилось, как я брожу по коридорам моего неизведанного соседа, заглядываю в пустые аудитории, слышу эхо собственных шагов. В руках у меня тетради с лекциями по странным предметам, за плечами рюкзак со сменной обувью и профессионально ориентированной одеждой.
Мне, в общем-то, совершенно ни к чему вся эта квартирная многокомнатность. Думаю, что вполне можно было бы обойтись и меньшей площадью, но так сложились обстоятельства, а я та самая мёртвая рыба, склонная плыть по течению. О том, что места слишком много, я задумываюсь нечасто. Связано это с тем, что убираюсь я ещё реже, чем задумываюсь. Не знаю, откуда во мне столько прыти, но я умудряюсь в кратчайшие сроки загадить все плоские поверхности. Везде, где только можно, лежат мои вещи. «Носильные» – так называла моя бабушка одежду – и ненужные – так величает моя мама бесчисленные побрякушки блошиного происхождения и прочие аксессуары.
Иногда я пытаюсь самой себе растолковать причину, по которой никогда не кладу вещи на своё место. Думаю, единственным разумным объяснением может выступать одиночество, как перманентное состояние по отношению к окружающим предметам. В моей квартире имеются четыре шкафа с одеждой и скелетами. Почему четыре? «Носильное» всегда делится только на это число – четыре. Четыре сезона: шерстяной, хлопково-льняной и два смешанных. Помимо предназначенных для хранения ёмкостей, есть ещё не предназначенные для этого плоскости. Десять стульев обеденной группы в гостиной, журнальный столик рядом с камином, два стула и две тумбочки в спальне, диван в кабинете, пеленальный стол-комод в комнате, которая изначально планировалась как детская, но со временем стала просто складом.
Я давно не приглашаю к себе гостей, ведь их некуда будет усадить. На каждом стуле висит по рубашке и брюкам, в креслах разместились шарфы, хомуты и прочие утеплители, на комодах и тумбочках высятся стопки футболок и кардиганов, а на люстре из муранского стекла совсем недавно повесилось грязно-розовое платье из мокрого шёлка. Быт мой напоминает венецианские дворики с их неприкрытостью и откровенностью. Кому понравится пребывание в квартире, где повсюду в неестественных позах разложены вещи. Джинсы и лифчики, ночные штанишки и бархатные воротнички, меховые накидки и ажурные чулки…
Вы могли бы быть самым желанным гостем в моём
В часы же неутолимой боли, когда всё моё существо, кажется, скручивается подобно гигантской пружине, появляется возможность выдворить предметы гардероба с насиженных территорий. Одиночество имеет склонность постепенно разливаться по дому холодными пустотами убранных комнат, демонстрируя их секрет. И тогда я с удивлением обнаруживаю, что цвет обивки стульев в гостиной кремово-лимонный, а не серо-мраморный, как предполагалось ранее, а стол отливает сиреневой краснотой спелого граната, в то время как раньше мне он казался глубоко коричневым. Мебель научилась отвоёвывать свои позиции по мере того, как дятел внутри зуба переходит с партий виолончели на барабанную дробь военных маршей. И совсем скоро не остаётся ничего в моём доме, что напоминало бы о пристрастии хозяйки занимать окружающее пространство, как о способе борьбы с нечеловеческим одиночеством душевнобольной узницы.
Если бы не те обстоятельства, что спеленали нас, без действия заветной таблетки, позволяющей человеку, страдающему зубной болью, проводить хоть какое-то время в состоянии покоя, я бы уже металась в четырёх стенах Вашего кабинета подобно птице, бьющейся грудью о прутья клетки. К душевной моей уязвимости добавилась бы симптоматика острого пульпита, и как следствие – разворачивание боевых действия прямо у Вас перед носом. Нет-нет, спасибо, у меня прекрасный стоматолог, зачем Вы предлагаете мне своего? Учитывая моё положение и отсутствие нужды в нём, просто время ещё не пришло или уже ушло… Es gibt nur eine Zeit – deine Zeit. А моё время ещё не наступило и вряд ли наступит. Какое удивительное совпадение: и зуб, и время в немецком начинаются с одной и той же молниеобразной буквы Z. Zahn и Zeit, Zeit и Zahn… От всего моего трёхсотграммового сердца желаю, пусть Вас, Аркадий Анатольевич, никогда не мучает Zahnschmerz.
20
Пока я сама была ребёнком, мне некогда было над этим задумываться. Нам просто объявляли перед началом уроков, что умер такой-то, из класса такого-то. Нехорошо умер, раково. В школьном вестибюле портрет в траурной рамке, рядом несколько надломленных гвоздик, директор со странным лицом, учительница вовсе без лица. И вот теперь настал мой черёд задуматься. Взрослым это к лицу.
Почему умирают дети? Почему умирают эти крошечные человечки, едва начавшие жить, ходить, говорить? Почему к ним приходит болезнь, которую они представляют не иначе как зелёным чудищем из картонной книжечки? Ответ очевиден и прост: потому что мир этот несправедлив. Иногда жизнь убеждала меня в обратном, на примере историй возмездия, коснувшегося подлецов. Но когда я думаю обо всех этих маленьких гладкоголовых мучениках, уставших бороться за то, что должно было принадлежать им безоговорочно, – годы впереди, а не их отсутствие, – меня начинает трясти. Так и хочется зайти куда-нибудь в укромное место и, сжав кулаки, молотить что есть мочи бетонную стену несправедливости. Продолбить в ней отверстие размером с мяч и переправить всех этих детей на другую сторону, где здоровье не измеряется деньгами и слезами, а просто даётся свыше и длится. Длится столько, сколько необходимо человеку для завершения всех его земных дел.
Самое страшное не диагноз, с этим можно ещё как-то справиться. Самое ужасное, когда маленький человек устаёт, устаёт настолько, что начинает желать себе смерти, лишь бы не видеть склонённое над ним лицо вечно заплаканной мамы. Только старики имеют на это право, исковерканные хроническими болезнями, согнутые от прожитых лет, отработавшие, отчувствовавшие своё. Только они имеют право говорить об усталости и желать себе избавления и тишины. Но дети, хрупкие скелеты которых ещё не познали ношу мира, почему им взваливают на плечи бремя смертельной болезни?
Аркадий Анатольевич, не молчите, ответьте же мне, я сошла с ума, когда впервые задумалась обо всём этом, и продолжаю сходить, когда возвращаюсь мысленно даже не к поражённым страшным недугом малышам, а к отношению взрослых, – взрослому равнодушию, разъедающему цивилизацию. Почему нашей ментальности характерен такой матёрый сволочизм, что на всякую акцию по сбору средств для больных детей люди отзываются не помощью, а бранным словом? Почему благотворительность стала уделом лишь сильных мира сего как удачный пиар-ход перед очередными выборами? Почему время делать подарки наступает раз в несколько лет в тошнотворной близости от заветного бюллетеневого воскресенья? Молчите? Ну, молчите-молчите, и я помолчу рядом с Вами, мне нечего больше сказать.
Помолчим, пока умрут все эти маленькие мальчики и девочки, смелые забияки и бойкие хохотушки. Помолчим, пока будут сходить с ума их родители, помолчим, пока не ссохнемся нутром от трусости и слепоты, помолчим, пока не настанет наша очередь. А ведь у нас был шанс их спасти, а спасая их – спастись самим. Но наши глаза уже давно стали органами зрения бессердечного мальчика Кая, и не высокие люди сделали нас такими. Мы сами стремились к этому состоянию. Желчь и злоба, внутреннее ожесточение и опустошение. Доктора произносят приговором одно и то же: «Эти дети не безнадёжны, но нужны деньги». Маленькие человечки, которые навсегда так и останутся маленькими, не безнадёжны, но безнадёжны мы – взрослые дурачки, спрятавшиеся от реальности.
Я рассказывала Вам об этом для того, чтобы унять сердце, снять с него хотя бы часть вины перед маленькими короткожителями. Что Вы говорите? Что не мне перед ними чувствовать вину? Да, согласна, в моём теперешнем положении, действительно, не мне и не чувствовать. Мне противен мир живых, холодных оборотней. Придумать свой и поверить в него? Вы же, наоборот, избавляете людей от придуманного ими мира, возвращаете их к реальности. Почему Вы даёте мне такие советы? То, во что я верю, никогда не станет настоящим, не убеждайте меня. Одной веры мало, нужны ещё силы эту веру доказать, прежде всего, самому себе.
21
Я тут немного похозяйничала, пока Вы отсутствовали. То есть вначале, когда Вы вышли, прислав помощницу караулить меня, словно я могу куда-то деться, у меня и в мыслях не было прикасаться к чему-либо, не относящемуся к облюбованному мною месту. Но Вы всё задерживались и задерживались, а помощница, несмотря на Ваш приказ, ушла заниматься какими-то более срочными пациентами или, может быть, поправлять макияж. Мне становилось скучно и даже страшно находиться в пустой комнате. И я,
Что касается позы, в которой Вы меня застали, то ей имеется логичное объяснение: после того, как все предметы на расстоянии вытянутой руки и нескольких шагов были изучены, а Вы всё не приходили, я начала присматриваться к труднодоступным уголкам Вашего кабинета. Человеческий череп с пустыми глазницами и отсутствием зубов поразил меня даже не откровенностью, с которой он демонстрирует изнанку смертельного бытия, а той замысловатостью, что проступает в его взгляде на жизнь. Я вертела его в руках и не могла наглядеться на это внутреннее диковинное устройство человеческой головы. Шовчики, дырочки, впадины, выпуклости… Анатомическая бездна из названий и предназначений. Как легко разрушаема наша человечья жизнь, как уродлива и бесполезна смерть. Я крутила его в пальцах, заглядывала внутрь через пустоты, когда-то заполненные живыми тканями, и вдруг меня обдало кипятком, голос из детства прошелестел в районе моего пока ещё мясного затылка: «Не играй с шапкой, голова болеть будет». Чья голова? Отжившая своё голова несчастного, неупокоенного существа, бывшего когда-то человеком, или моя ещё вполне кожистая и поросшая растительностью?
Должно быть, моя. Я уже чувствую, как первые признаки грядущей мигреневой боли проступают, подобно молочным чернилам, подвергшимся огненной провокации. Виток за витком нарастает раздражение, которое всего через несколько минут достигнет кульминации и переродится в новую форму – оцепенение, когда всякое движение головой будет восприниматься вестибулярным аппаратом, как мощнейший толчок. Мигреневая боль – неугомонная циркулярная пила, используемая прозектором-трудоголиком.
И всё же, зачем Вы держите в своём белом, опрятном, умиротворяющем кабинете останки другого человека? Вначале я подумала, что этот череп должен иметь к Вам непосредственное отношение. Воображение нарисовало мне красивого мужчину с гладкой кожей, бирюзовыми пристальными глазами и седыми волосами, зачёсанными назад. Долго я не могла определиться со временем его жизнедеятельности, но предположила, что умер он лет сто назад. Пока Вы отсутствовали, мною было построено около десятка логических цепочек, почему вместилище мыслей и действий пылится на шкафу и пугает своим видом любопытных пациентов. Мне подумалось, что чужим этот череп Вам быть не может, а значит, принадлежит он какому-то Вашему родственнику, высказавшему в завещании храниться в тепле после смерти. И вот все эти сто лет давно почивший дядюшка N. передаётся по мужской линии рода, от отца к сыну и так далее, и все потомки свято блюдут последнюю волю покойника. Может быть, это череп того самого предка, который первым решил связать свою мирскую жизнь с медициной и пожелал в дальнейшем служить науке, в качестве учебного пособия. В общем, догадок было много, но ни одна из них не приблизила меня к разгадке обнаруженного артефакта, ведь правильный ответ всегда покоится не в недрах возможных ситуаций, а где-то сбоку.
Подождите-подождите, не отвечайте, Вы сейчас всё разрушите. Мне очень хочется верить, что с этим обитателем Вашего рабочего пространства действительно связана какая-нибудь романтическая история. Хотя я всё равно не понимаю… Это же прах, останки другого человека, им место в земле, а не на шкафу. Мы же не в Средневековье. Как можно хранить такое рядом с живыми людьми? Что значит ненастоящий? Подделка, фальшивка, инструментарий из студенческого времяпрепровождения… Жаль! Я уже размечталась, что когда-нибудь, после моей смерти, благодарные потомки и со мною сотворят нечто подобное. Я бы не отказалась стать шкатулкой для драгоценностей на комоде своей правнучки или устрашающим реквизитом внутри библиотечного сумрака в доме правнука.
22
Знаете, Аркадий Анатольевич, бывают такие местности (как правило, это большие города), в которых ты чувствуешь себя, словно с открытыми глазами, а бывают такие, в которых глаза становятся узенькими щёлочками, как у фигурок китайских воинов. О вторых не вижу смысла затевать разговор, а вот о первых стоит разговаривать бесконечно, ведь нет ничего важнее этой откровенной широкораспахнутости. Верхнее веко соприкасается с нижним в немилосердном, но кратком акте мигания, подобно затвору фотоаппарата: «Клац-клац-клац…» Едва уловимый шелест ресниц, натяжение кожных складок, украшаемых женщинами, сменяется побровной гармошкой, припорошенной тальком теней, ради цепкости взгляда. Бесконечно можно смотреть, как падает снег, как идёт дождь, как снуют или застревают в пробках машины… Люди – диковинные и невзрачные, красивые и не очень, назойливые и молчаливые – делают местность не просто географическим пятном на карте, а открывшейся перспективой за рамками собственных памятных наблюдений.
«Добро пожаловать из снежного края в Ялту семнадцатилетнюю», – конечно, здесь имелась в виду Ялта семнадцатиградусная, хотя, может, и семнадцатилетняя, если брать в расчёт возраст случайной попутчицы. Прищурившись, прикрывая глаза ладонью, бродили мы по набережной январской Ялты, иногда спускались по белым ступеням к пляжу, осторожно подходили к самой кромке спокойного Черноморья и трогали пальцами воду. Вода эта, несмотря на название, не была похожа на ледяную воду Стикса, скорее, на любопытный нос большой и доброй собаки – слегка влажный, слегка холодный… Она то утыкалась в ладонь этой своей прохладной влажностью, а испуганно отступала под влиянием невидимого маятника, скрытого в морских глубинах. Мы жмурились от счастья и звонили всем подряд, чтобы радостно похвастаться фоном телефонного разговора – прибоем посреди длинной домашней зимы.
«Если долго-долго идти по рельсам, может наступить зима…» – первое, что сказала моя попутчица, выйдя на перрон в хлопьях предутреннего снегопада. Белая мошкара по-летнему плясала вокруг жёлтых фонарей, старинное здание вокзала смотрело одноглазо и радостно, колёса видавшего виды чемодана не желали катиться по узкой очищенной дворниками дорожке. «Видишь, зимою надо путешествовать налегке», – сказала я. «Или вовсе не путешествовать… Пора прощаться», – добавила всё та же случайная моя собеседница. «Пора… Сейчас пора такая зимняя, в смысле – сезон». Я поплелась влево, таща на плече огромную сумку; она обогнула вокзал, толкая перед собой чемодан, и растворилась в снежном «Никогда-не-встретиться- больше».
Утро наступило нескоро, зимнее, неистовое, искрящееся, ослепляющее, и снова глаза мои стали лишь прорезями для обозревания только самых необходимых предметов и действий. Никакой распахнутости и уж тем более внимательности ждать от органов зрения дома не приходится. Дом он потому и дом, чтобы глаза могли облизывать углы, не придавая значения ничему. В редкие дни межсезонья, когда на улице уже не солнечно,
Но стоит попасть в эти же периоды межсезонья в какой-нибудь правильный город, как тут же, с радостью бесстыдной исполнительницы танцев для взрослых, новый неизведанный мир начинает стелиться по округлости напряжённого глаза, принимает его форму, подобно силиконовой линзе, отпечатывается где-то внутри коробочки наблюдателя. Со мною неоднократно происходила эта трансформация, когда вместо клейкой влажности под веками наступала сухота от щедрого разглядывания местности. Хорошо знакомые с детства деревяшки подпирали плотные кожаные рольставни, и я могла бесконечно долго наслаждаться видами без пауз и передышек.
И, что самое удивительное, Аркадий Анатольевич, всё это издевательство над собственной плотью никоим образом не сказывается на зрении в дальнейшем, равно как и не отражается в зеркале сеткой лопнувших сосудов. Для себя я окрестила этот феномен «эффектом торта», который не стремится стать жирным боком или животом, а лишь баюкает вкусовые рецепторы, чтобы потом, сорвавшись в жерло вулкана, ухнуть в самую раскалённую домну, где желудочный сок и прочие пищеварительные приспособления сделают своё дело. Хрустящий под ногами октябрь западных городов, призрачный, эфемерный, дымчатый апрель столицы, самое начало опаздывающего ноября в соседнем городе на большой реке, первые числа трудоголического мая в окрестностях исторической битвы за престол…
Я бы хотела, чтобы мы когда-нибудь поехали вместе в один из таких городов и глядели во все глаза на здания, машины, улицы, людей вокруг, друг на друга, в конце концов. Желание, безусловно, глупое, как и всякое невыполнимое желание, но мне почему-то кажется, что если бы мы оказались вне обстоятельств времени и места, сумели бы перехитрить этих наших стражников и взглянули бы на мир без уродливого сослагательного наклонения, мы могли бы многое изменить…
23
Дана ли была нам эта встреча свыше или это просто цепь случайных случайностей, которую могло нарушить любое дуновение ветра перемен? Как Вы думаете? Но, что бы Вы ни думали, Аркадий Анатольевич, ответ всё равно будет неточным, точным будет только Ваше отношение ко мне. Либо Вы скажете, что она случайна, тем самым усугубите собственную равнодушность, подчеркнув иные возможности исхода. Либо скажете, что она неслучайна, и подарите мне робкую надежду думать, что Вы страшитесь, как и я, самой мысли, что всего этого могло никогда не случиться. Молчите, прошу Вас! Ваша перманентная двухвекторность мне импонирует, ведь мне остаются со-мнения, это когда мнение находится в компании других, имеющих право на существование, мнений – Мнение&Co. Как-то так…
Я вижу, что Вы устали от меня и моих разговоров. Лицо Ваше несколько осунулось и посерело. Простите меня, я гадкая, говорю Вам гадости. Начнём сначала! Выглядите Вы как всегда ослепительно прекрасно, но я вижу усталую невнимательность в глазах, чего раньше никогда не замечала. У Вас что-то случилось? Может быть, нам стоит прервать нашу беседу, и Вы отдохнёте, подумаете о том, что Вас беспокоит? Хорошо, как пожелаете, я постараюсь Вас отвлечь от мыслей, которые всё равно нагрянут ближе к вечеру… Есть такие мысли, которые непременно надо подумать, прежде чем начать двигаться дальше. И вот теперь, когда я точно знаю, что Вы ждёте от меня продолжения разговора, когда я понимаю, что мне необходимо прямо сейчас извлечь из памятных стеллажей какую-нибудь историю или на худой конец абстракцию чувств, у меня ничего не выходит вспомнить. Извините. Я сейчас соберусь мысленно и начну Вас отвлекать.
Нет, ничего не выходит. Наверное, это моя женская сущность – делать всё наоборот – запечатала кувшин, где хранятся воспоминания, и не даёт им выплеснуться горлом. Может быть, нам стоит просто помолчать? Помолчать рядом, не заполняя воздух комнаты словами, отражающимися от стен и прочих не пропускающих звук поверхностей. Моя бабушка, когда ей необходимо было подчеркнуть уникальность общения с какой-нибудь приятельницей, произносила: «С нею так легко молчится». Странно, но я ни разу не слышала, чтобы бабушка молчала в компании своих бесконечных, цветастых седоволосых гостий. Они хором болтали и смеялись так, что дедушка, спрятав очки для чтения в нагрудный карман рубашки, вздыхал и забивался в самую дальнюю комнату смотреть телевизор. Может быть, и были в жизни бабушки какие-то особенные моменты, когда именно молчаливое присутствие одной или нескольких дружественно настроенных женщин оказало поддержку, тем самым закрепив практикой теоретическую часть высказывания, но меня не посвящали в подробности интимного полумрака, предоставив пользоваться только той стороной жизни, где бабушка была всего лишь бабушкой, тёплой, радушной, правильной, неизменной…
Тик-так, тик-так… Это Ваши настенные часы. Кап-кап-кап… Это за окном стекает вода с тельца сосульки и ударяется о подоконник. Ррр-РР-ррр-РРРР-гр-гг… Простите, это мой желудок. Как незаметно и неожиданно мы погрузились с мир посторонних звуков. Тише-тише, прислушайтесь, в приёмной кто-то комкает бумагу, а теперь рвёт её, слышите шаги? Цок-цок-цок, чьи-то остренькие каблучки выстукивают по паркету мелодию походки. Если прислушиваться долго, максимально напрягшись при этом, можно услышать даже биение собственного сердца. Рррам-пам-пам, Рррам-пам-пам, раз-два-три, раз-два-три, словно кто-то внутри наигрывает вальс. Раз-два-три… Не слышите? Как жаль. Позвольте, я послушаю…
Как замечательно пахнет Ваш халат, уютом и спокойствием, какой он приятный на ощупь, мягкий, почти шёлковый, хотя и выглядит, как броня. Тише, не говорите ничего, я не слышу, как бьётся сердце, а только глухое, бочковое бу-бу-бу, то, во что превращается речь, пропущенная через плоть. Рррам-пам-пам, рррам-пам-пам, раз-два-три. Я слышу, слышу его! Ррам-пам-пам, Рам-пам-пам, Рам-пам-па, Рам-па-па… Как быстро оно у Вас бьётся, как стремительно, словно крошечный молоточек попадает прямо в заветную выемку на наковальне, вмятинку времени. Аркадий Анатольевич, Вы волнуетесь? Рррр-гргг-Ррр-гр… А это уже Ваш желудок, до чего же смешные звуки издают человеческие желудки! Рам-па-па, Рам-пам-па, Рам-пам-пам. Это снова Ваше сердце, уже немного медленнее. А что это у Вас в кармане? Как неприятно шелестит и противно упирается в руку, блистер с лекарствами, просто бумажки или купюры? Нет, не в халатном кармане, я же не слепая, оно бы просвечивало, в кармане брюк что-то, и оно мешает мне прислушиваться к звучанию Вашего организма.
Как диковинны, как чудесны всё-таки человеческие тела, всё в них заведено на определённый срок и работает, пока не сядут батарейки. Вся эта удивительная структура, подумать только, всего лишь череп, но как он красиво обтянут кожей, как уместно на нём смотрятся волосы, как
Вы так странно смотрите на меня, прекратите, мне становится страшно, эти Ваши глаза, всё ближе и ближе… Помнится, уже как-то я лежала на Ваших коленях, но тогда задача была иной, мне не приходилось прислушиваться к звучанию Вашего внутреннего мира, да и лежать было мягче. Да-да, значительно мягче. Сейчас же мне кажется, что лежу я на кирпичах или на камнях какого-то далёкого нудистского пляжа на мысе Айя. Так вот тогда, когда я лежала почти так же на Ваших коленях, всё в комнате было подчинено медлительности и старости, будничности бытия. Тогдашняя я была скорее наблюдательницей со стороны, птичкой, припавшей профилем к стеклу с уличной стороны окна, сегодня же что-то переменилось, словно тело моё вдруг поместили внутрь заколдованного круга, начерченного на дощатом полу ради какого-то древнего ритуала.
Аркадий Анатольевич, тик-так, тик-так… Посмотрите на часы, рабочее время, отведённое для меня, истечёт ровно через две минуты и тринадцать, двенадцать, одиннадцать секунд… Радиус молчания – так можно было бы назвать тот временной отрезок, когда мне впервые было нечего Вам озвучить, кроме процессов пищеварения и перегонки крови. Ровно через две минуты мне необходимо будет пройти через эту белую, деревянную дверь и оказаться за пределами мира звуков. Вы сможете умыться и передохнуть, чтобы через два дня снова, утром понедельника, засучив рукава, войти во внутренний мир богоподобных. Остаться? Но у Вас же наверняка должен быть кто-то после меня. Живой, красивый, ждущий Вас домой, после меня всегда должен быть кто-то. Тот, кто является причиной моей ревности и бессилия, тот, кого я ненавижу заранее, до ломоты в зубах. И всё-таки остаться. Хорошо, если Вы настаиваете, я останусь. Понимаю, Вы не разгадали загадку, и это Вас беспокоит. Я остаюсь…
24
Теперь знаю, как женщины утратили статус богинь, так же как я навсегда позабыла слова отведённой мне роли неприкасаемой пациентки, так же как Вы лишились ореола таинственной неприступности. Греховность навлекает на человечество беды и низлагает всё, что анонсировалось изначально внутри райского сада. Мы – разнополы, значит ли это, что мы плюс и минус, тяготеющие друг к другу неосознанно, или что мы просто не хотим осознавать ужас собственного падения в бездну неверности?
А ведь я всего лишь хотела стать Вашей шеей, крепкой, держащей ровно голову, чтобы брать на себя все тяготы, даже такие, как мыльная веревка или поблёскивающая на рассвете диагональ гильотины. Состариться первой, выдавая цифру Вашего возраста временными кольцами, подобными тем окружностям, которые наблюдают лесорубы где-то в лесах далёкой сказочной Сибири. Вы бы укутывали меня в клетчатый серый шарф, при первых признаках осени с её сырыми, прогорклыми вечерами, поднимали бы воротник, чтобы защитить от ветра. И снова это чёртово сослагательное наклонение! Но самым приятным во всём этом было бы, что я с удовольствием несла бы Ваш крест, равно как и носила бы серебряный крестик на нитке, подаренный Вашей мамой.
Да-да, Аркадий Анатольевич, теперь я знаю, что под рубашкой, чуть ниже впадинки у основания шеи Вы носите крестик, простой такой крестик, ничем не примечательный, даже не золотой. И меня это удивляет и радует одновременно, мне нравится, что Вы не идёте на поводу всей этой пресыщенной напыщенности, которую сейчас воспитывают в верующих. У Иисуса крест был деревянным, у нынешних его адептов он золотой. Где последовательность? Люди просто обязаны носить недрагоценные кресты, потому что сама вера уже и есть дар, истинный дар, посланный небесами лишь избранным. И веру эту не надо выставлять напоказ, так же, как и не следует демонстрировать жизнь личную, но мы, видимо, не в то время живём. Нынче принято копаться в чужом гардеробе и выяснять степень религиозности.
То, что произошло между нами, как раз относится к вещам личного порядка, очень надеюсь, Вы сохраните старинный уклад касательно недавних событий и не станете мне напоминать о них. Нет-нет, не беспокойтесь, ни о каком чувстве гадливости здесь речи не идёт. Просто внутри нарастает странное ощущение, которому я пока не могу дать словесное определение, такое определение, которое было бы доступно всякому, кто услышит его. Это всего-то размытые образы да обрывки странных фраз, имеющих настолько глубинное происхождение, что я и не подозревала в себе такой глубины. Вы смеётесь? Почему? Ну да, конечно, Вы теперь знаете мою глубину… Безусловно! Но только с точки зрения физиологии. Я прошу Вас, не стоит так шутить, это неуместно, как мне кажется. Не надо спорить! Не после того, что между нами было, а перед тем, как мы куда-нибудь придём… Нам предстоит ещё длинный путь, рука об руку, и мне не хочется, чтобы кривое зеркало сексуальной расправы повлияло на ход наших мыслей. Чего бы нам это ни стоило, мы должны вернуться ко времени до, когда я ещё помнила, что всего лишь пациентка, когда Вы ещё были уверены, что субординация важна.
Понимаете, Аркадий Анатольевич, есть такие события, которые должны происходить вовремя. Несвоевременность – главная драма современности. Это касается как трасс, выбираемых нами, так и частых, частных столбиков на обочинах. Наш случай больше похож на столбик, нежели на путь. И столбик этот оказался в неположенном месте, возник неожиданно, застав нас врасплох. Моя мама любит повторять, что выходить замуж следует не позже тридцати, а рожать детей исключительно до сорока. И ведь она права, всё должно происходить своевременно, оставлять насечки в нужных местах на деревянной линейке жизни. Если нам и было суждено попасть в некую единую пространственную плоскость, имеющую отношение к познанию друг друга со стороны тел, это должно было произойти значительно раньше, до того, как я успела рассказать, до того, как Вы успели выслушать…
События, не случившиеся вовремя, вообще не должны больше иметь шанс произойти. Никогда. Теперь я точно знаю, как женщины утратили статус богинь, это началось не с эмансипации или утраты традиции вставать при появлении представительницы иной планеты и целования руки. Это началось с несвоевременности, со скучной несвоевременности чувств и действий.
25
Аркадий Анатольевич, я благодарна Вам за это своевременное предложение перейти внутри нашего общения от царственного «Вы» к домашнему и скромному «ты», но всё же вынуждена отказаться. Если бы
Вот представьте себе, профессор-ша под пятьдесят заходит в белую, аукающую аудиторию и начинает скучную лекцию, которую знает наизусть до запятых уже лет двадцать. Речь её монотонна, но многогранна, ведь опытность не так просто нивелировать даже биологическим процессом старения, находящим отражение в некоторой забывчивости и утрате интереса к чему бы то ни было. Первые парты, старательно поскрипывая ручками, стенографируют её реплики, середина аудитории не так старательна в демонстративности подхалимажа, но всё же труслива, и поэтому делает вид, что пишет, пусть даже и не лекцию вовсе, в то время как галёрка, наглая и ленивая, отсчитывает время до конца, разглядывая заоконную свободу. Анна Александровна, будем так её называть, давно привыкла к сложившемуся положению вещей. Её отношение индифферентно как к студентам и коллегам, так и к самой себе. Она выросла в профессорской семье и заранее знала, кем станет, не потому что ей хотелось стать доктором наук, а потому что это их родовая черта – украшать собственные фамилии степенями и званиями.
Глубокий ноябрь за окном периодически всхлипывает гнусным дождиком; всё, что могло облететь с деревьев, уже облетело под порывами штормового ветра, а всё, что не облетело, смиренно ждёт первых заморозков. По большому счёту, женщине в строгом сером костюме абсолютно безразлично, слушают ли её студенты. Сама-то она уже давно себя не слушает. У неё есть одно правило. В самом начале занятия она произносит лживую фразу, которая заставляет аудиторию безмолвствовать на протяжении восьмидесяти минут: «Все вопросы в конце лекции!» Объём материала выверен до секунд, последнее предложение звучит под трель звонка, оповещающего об окончании пары. Даже если у кого-то и накопились вопросы, времени, чтобы задать их, не остаётся. Студенты покидают помещение, прощаясь с каменной женщиной в одежде цвета старого асфальта. Но иногда случается вопиющее. Когда какой-нибудь бойкий очкастый слушатель отрывает глаза от конспекта, теребит дужку очков и решается: «Анна Александровна, Вы говорите о самоидентификации, но мне кажется, при изучении данного вопроса этот подход не совсем верен, так как…» Он не успевает закончить фразу – на него уже направлено разъярённое дуло двустволки лекторских глаз, и губы произносят с лёгкой истерцой: «Не перебивай меня! Ты же знаешь, все вопросы в конце».
Её родители всегда обращались друг к другу на «Вы». Более того, дети тоже были подвержены этому феномену, оставаясь близкими духовно, выстраивать баррикады с помощью речевых барьеров, нормируя домашний язык в соответствии с прошлыми временами. Анна Александровна в душе росла бунтаркой, она легко срывалась на «тыканье» в разговорах с домработницей и консьержкой, нивелируя тем самым разницу в возрасте и положении. Двадцать с лишним лет назад впервые переступая порог аудитории в статусе аспирантки, проходящей педагогическую практику, она задала тон всем последующим десятилетиям. Ей хотелось любви и понимания от студентов, но сам факт трибуны и доски за спиной не позволял быть понятой, лишь понятной с точки зрения терминологии предмета. Шаг за шагом она брела в сторону собственной зрелости, отдаляясь от слушателей каждого последующего года ровно на один год. Обращение на «ты» выглядело органично, как в первые семестры преподавания из-за небольшого отрезка времени, разделявшего женщину в сером и аудиторию, так и во все годы после (как это ни парадоксально) из-за его увеличения.
Каким-то образом отец прознал о дочерних выходках, расстроился и прочёл Анне Александровне лекцию о субординации и прочих прелестях мира цивилизованных и вежливых. Дочь была непреклонна, никакая аргументация со стороны Александра (уж не знаю даже какое отчество ему соорудить) на неё не действовала. «К тем, кого я действительно уважаю, я обращаюсь по имени и отчеству… А таких невыносимо мало!» – парировала она. Вот так и вышло, что бывшая аспирантка, ныне доктор наук, профессорша сохранила свою странность «тыкать» во всякого, кто был ей безразличен, и обращаться на «Вы» лишь к нескольким избранным. В числе последних значился и её несостоявшийся муж, единственная любовь, между прочим. Хотя ничего странного в этом нет, внутри всякой старой девы в сером сидит полусумасшедшая история о неразделённости чувства, которая и выплёскивается вот такими проявлениями на окружающих.
Но вернёмся к нашей истории! Отказ мой сократить расстояние до местоимения, начинающегося со строчной, а не с заглавной, не отменяет того, что Вам позволительно тыкать в меня прутиком «ты» или «du» (уникальный язык немецкий, согласитесь, в нём тоже есть эта временная вязкость и универсальное разделение на ближних и дальних) абсолютно с любого бока. Более того, я даже рада буду, если грозное «Вы» уйдёт из наших бесед, пусть и в одностороннем порядке. Ведь этот порядок будет удобен прежде всего Вам. Ist mit Ihnen alles in Ordnung. Всё в порядке!
26
Мой отец любил повторять: «Ожидание, откладывание на потом чего-то сладостного гораздо приятней самого процесса погружения в сладостность». Я возмущалась в ответ: «Только не для меня! Ожидание невыносимо, оно равносильно пытке, похожей на бремя беременности, и страх перед её исходом!» И кто из нас действительно прав, до сих пор неясно, так и разделились мы, поверив каждый в свою аксиому, на два лагеря – стратегов и героев.
Вы пытали меня ожиданием, вернее, даже не ожиданием, а неопределённостью, так как финал мой был неясен с самого начала и писался в самом процессе. Этот Ваш труднопонимаемый почерк в совокупности с сочувствующими глазами девушки в приёмной иногда вселял в меня надежду на близкую эталонность. Иногда же то нормирование, которому Вы подвергаете приходящих-уходящих, ввергало меня в бездну, угольно-чёрную дыру отчаяния, ведь вариативность нормы не так уж размыта, колебания минимальны, а привычка выскакивать за край одна из тех, коими я дорожу.
Ожидание случается с нами тогда, когда мы не в силах что-либо изменить здесь и сейчас, неспособность повлиять жжётся изнутри бессилием или не жжётся и принимается в качестве равноправного попутчика. Если бы Вы знали, сколько времени я провела в размышлениях относительно всех наших причин и следствий, сколько времени было потрачено на мечты встретить Вас когда-нибудь вне стен этого кабинета. Где-нибудь в уютной кофейне, где подают мягкий Cote d’Azur в белой чашечке, а рядом кладут конфетку ручной работы, похожую на собачью какашку.
Иногда я представляю вкус этого кофе, в меру сладкий, совсем не приторный, густая молочная пена, взбитая в снежный сугроб, опасно высится над фарфоровыми краями и кренится вбок, если официантка была недостаточно осторожна при выносе напитка. Настойчивый аромат корицы щекочет
Есть ли жизнь после смерти? Да или нет, нет или да? Всё те же пресловутые проценты теории вероятностей. Есть ли, пусть не жизнь, но хотя бы что-то после смерти? Вечный вопрос, волнующий живых, вечный ответ, известный только мёртвым. Вот так застыли мы в ожидании разгадки, с тайной надеждой, – всё-таки есть. Впрочем, надеются на это далеко не все. Мне, например, глубоко противна мысль о продолжении существования в виде неприкаянной нематериальной субстанции где-то на просторах космоса. С учётом того, что желаемое, как правило, не исполняется, по причинам закона обратной проекции, думаю, мне достанется в качестве наказания за земные огрехи звенящая Вечность, в то время как тому, кто тешил себя надеждой обрести райские покои в небесных пределах, выдадут тишину и тьму. Сможем ли мы обменяться приговорами? Вряд ли, ведь на всё воля существа более разумного, чем человек, более человечного, чем самое его достоверное описание.
Сколько я себя помню, меня всегда тяготило унылое посредничество между мною и силами невидимыми. Ритуальность, словно заноза под ногтями, раздражала, выводила из состояния равновесия. Мне, как человеку неопытному и мало знающему, было интересно самой прийти к пониманию вопросов крайнего бытия. Что там за последним рубежом, за предельной границей телесного? Иногда это настолько тревожило меня, что хотелось умереть сию же секунду, чтобы наконец разгадать загадку. Представляете, я готова была расстаться с жизнью только ради одного единственного знания. Но какого знания! Знания, ценнее которого не было и не будет.
Сейчас я уже так не думаю, мне становится всё ближе и ближе выжидательная стратегия отца, ведь за край за ответами всегда успеется. Сегодня предпочитаю верить лишь в то, во что верится. В Вас, например…
27
Иногда в Вас верить не получается. Не знаю, милый мой Аркадий Анатольевич, зачем я всё это Вам рассказываю. Должно быть, всё дело в том, что мне просто физически необходимо расставить все эти длинные-предлинные многоточия, кое-где заменив их на ресничку запятой или расширившийся зрачок точки. Четыре дня назад был понедельник, менторствующий, угрюмый, озабоченный. По понедельникам я стараюсь не покидать своё убежище, ведь гораздо приятней, если неделя начинается со вторника, это как понедельник, но под вторым номером.
Понедельник угасающей недели оказался особенным. Ранним утром меня вывел из состояния сна дверной звонок, пришли проверять какие-то счётчики, расположенные в общем коридоре, и поскольку никто из соседей не открыл, позвонили мне. Растрёпанная и злая, я поплелась открывать дверь. Ввалившиеся молодые люди были не такие уж молодые и не такие уж люди – скорее, скалящиеся функционалы, нацеленные на считывание, записывание, штрафование. Спать расхотелось. Я ещё повалялась в кровати, переворачиваясь с живота на спину и обратно, попыталась вспомнить прерванный сон, чтобы таким образом ухватиться за состояние бессознательного забытья и продолжить его, но нитка, которой сшивалось разорванное утро, оказалась чересчур суровой. Края двух миров рвались под толстой иглой воображения и никак не желали становиться швом. Прореха увеличивалась, и мне ничего не оставалось, как отправиться в ванную, а затем на кухню. Начало понедельника было безнадёжно и безнаказанно испорчено.
День уже приближался к середине, когда я заметила, что истощились запасы воды и кое-каких туалетных принадлежностей, без которых существование моё становилось невыносимым и первобытным. Пришлось одеться и выйти на улицу. Ветер непредназначенного для праздных прогулок дня холодил и неприятно забирался под лёгкую курточку. Хамоватый таксист насчитал лишние километры, а потом зажал сдачу, объяснив свой поступок тем, что у него нет мелких денег. Но мне было всё равно, предчувствие большого разочарования уже накатило на меня и не отпускало из своих цепких драконьих лап.
Шатаясь по супермаркету, я всегда поддаюсь влиянию всех этих маркетинговых ходов настолько, что в итоге к списку необходимого добавляется не менее внушительный список купленного случайно. Мне нравится слоняться по огромным торговым площадям, вдыхать ароматы фруктов, традиционно находящихся у входа, свежей выпечки и готовой пищи, расположенных в глубине зала. Ближе к кассам начинаются стеллажи с продукцией химической промышленности: яркие бутылочки шампуней, кондиционеров, гелей для душа плавно перетекают в тысячи видов туалетной бумаги для самых привередливых задних отсеков, множество полотенец и салфеток в различных упаковках, ватные диски и палочки для чистки ушей.
Кульминация настигла меня в районе стенда с шариковыми дезодорантами. Я пялилась на множество конусообразных представителей этого семейства, обещавших свежесть в течение семидесяти двух часов и самый бережный уход за кожей подмышек, как вдруг почувствовала холкой и всем позвоночником сразу чьё-то холодное дыхание, нестерпимо заболело в груди. Осторожно осмотревшись и не заметив никого в пределах круга неполноценной коррекции, продолжила размышлять над вопросом выбора. Холодок сомнений продолжал елозить по спине, я схватила первый попавшийся экземпляр и отправилась к кассам, но стоило высунуть нос в общий широкий проход, перпендикулярный к узким проходам между стендами, как до моих ушей долетел голос, который мне никогда не спутать ни с каким другим.
Я мгновенно юркнула в первый попавшийся импровизированный коридор и замерла, вжавшись в стену из туалетной бумаги и бумажных кухонных полотенец, в надежде, что голос обращался не ко мне. Сказать, что сердце моё вначале рвануло куда-то к горлу, а позже ухнуло в пятки, проломило пол и забилось где-то в аду, значит ничего не сказать о том чувстве, испытанном мною в понедельник около полудня. Со всей шпионской осторожностью, на которую была способна, я аккуратно высунулась из укрытия и увидела одиноко стоящую женщину, которая внимательно рассматривала содержимое своей корзины и недовольно хмурилась. Не скрою, она была красива, мягкие черты лица, мягкие кудри волос, мягкий меховой воротник пальто, мягкие ладошки. Её блуза была расшита алыми маками, подол юбки был украшен какими-то жёлтыми мелкими полевыми цветочками, в каждой сердцевине блестело по бисеринке, а стебли уходили за край, туда, где с изнаночной стороны пришивают ткань. «Куриная слепота» – с какой-то полки памяти вывалился томик с описаниями растений и упал мне в руки, открывшись на нужной странице.
Словно в тумане (или это особенный воздух нашего города добавил мутности изображению) я наблюдала, как она выкладывала товары на чёрную резиновую ленту, как кассирша сканировала ценники с недовольным выражением лица и долго требовала ровно тридцать две копейки из-за того, что ей так удобней было выдать
Предчувствие чего-то ужасного накрыло меня с головой и не желало пускать под покрывало свежий воздух, так необходимый моим натуженным двадцативосьмилетним лёгким. Так случилось, что мягкая женщина задержалась у аптечной витрины, и нам пришлось вместе выходить через автоматические стеклянные двери на освещённую голубым светом улицу. Лицо её было бледным и испуганным, на лбу выступили капельки пота, короткая прядь волос впитала влагу и стала похожа на ещё одну бровь, перпендикулярную к уже имеющимся. Я подошла к ней и спросила, не нужна ли моя помощь. Она ответила мягко, нараспев: «Метод Марины смириться со смертью – мыльным обмылком намылить верёвку. Не наглядеться ей в прошлое сверху и не поправить прилипшую чёлку…» Мне стало жутко, хотелось бежать со всех ног, но что-то нестерпимо болело в груди, и я попятилась, не сводя глаз с незнакомки, представившейся Мариной. Кое-как доплетясь домой и растеряв по дороге половину купленного, мне удалось принять горизонтальное положение, не выронив сердце. А потом я проснулась и поняла, что на часах всё ещё понедельник и что мне всё же удалось уснуть после прихода дуэта в униформе.
Японской невестой я лежала на двуспальной кровати и прислушивалась к звуку двигателей опаздывающего на пятнадцать секунд Enola Gay. Собака соседей сверху начала отвратительно выть, словно в доме завёлся покойник. Пришлось перевернуться на правый бок и накрыть левое ухо ладонью, чтобы хоть чуть-чуть уменьшить слышимость заунывного плача. Мне было обидно, что не Вы были героем моего сна. Даже захотелось обвинить Вас в предательстве. Жуткая женщина не желала выветриваться из головы, пёс выл каким-то колеблющимся звуком «ау-ау-ау», пока не перешёл на одну ноту «у-у-у». Бер – откуда-то из глубин памяти выплыла кличка чёрного добряка-добермана. «Да заткнись ты уже», – не выдержала я и снова провалилась в сон, на этот раз стерильный.
28
Аркадий Анатольевич, ответьте же на телефонный звонок! Долго он будет вспарывать вязь нашего разговора, не позволяя сосредоточиться ни Вам, ни мне? Я помолчу, обещаю, подслушивать не стану, считайте, что меня здесь нет. Здесь и считать нечего, меня здесь действительно нет, только моя оболочка. Настоящая я, утомлённая вещами и отношениями, предающаяся хандре, осталась где-то далеко, вне этих стерильных стен и описываемых сцен. Постойте! Снимите перчатки, прежде чем брать трубку, неприлично как-то в перчатках, мы же в помещении, а не на улице.
Это Вы всегда так приветствуете собеседника по телефону: «Да. Слушаю»? Противно так приветствуете, неприветливо. Так начинают разговор с по-настоящему близкими людьми, всепрощающими, домашними узниками, делящими быт и жизненные неуспешности. Помню, раньше я совершенно ничего не успевала, мне всегда не хватало времени, пяти минут, часа, нескольких дней, пары лет. Сейчас всё переменилось, мне некуда спешить, ждать могу сколь угодно долго, время стало бесконечным, как та глубокая ночь, что уже разлилась за окном.
Я солгала, но Вы и догадались… Конечно, я подслушивала и подсматривала, выискивала в чертах Вашего красивого лица ответы на вопросы, тревожащие меня. Из разговора поняла, что на выходных, которые наступят уже завтра, Вы собираетесь за город, бродить по заснеженному лесу, жарить чьё-то мясо, меня пробил озноб, при слове «мясо». Разверзнутое такое слово, кровоточащее, кровожадное…
Аркадий Анатольевич, Вам никогда не приходила в голову мысль жениться? Найти себе какую-нибудь миловидную девушку, худенькую, с острыми локотками и коленями… Вырастить из неё добрую маму с женственными округлостями, воспитать детишек и так далее по списку общечеловеческих ценностей? Нет-нет, я не предлагаю себя в качестве спутницы, предназначение моё в Вашей жизни весьма конкретно и стремительно. Хотя, признаться, я тоже не против рука об руку прогуляться по зимнему хвойному лесу, искрящемуся в лучах высокого солнца. Я даже не против затеряться в этом лесу до самого лета, бродить между сосен, всматриваться в пробелы, а затем – в просинь неба, смахивать с лица внезапно выступившие слёзы умиления от осознания параллельного существования с суетливым миром людей, оставшимся в городской черте. Sed semel insanivimus omnes – однажды мы все бываем безумны. Счастливы те, у кого это однажды длится всю жизнь. Хотя нет, нет так, они просто менее несчастны, чем все прочие.
Знаю, мысли мои скачут. Вас, должно быть, несколько раздражает непоследовательность моего повествования, но она как нельзя кстати иллюстрирует непоследовательность моего существования, равно как и появления на свет. Назвали меня в честь бабушки, той самой бабушки, вещи которой тоже имели душу. Бабушка была сердечницей и всегда шутила по этому поводу: «От чего ещё может умереть Любовь, как не от разорвавшегося сердца?» Дедушка раздражался и строго её отчитывал: «Любовь Фёдоровна, не ломай комедию, не пугай внучку. Любовь наоборот не умирает, а живёт в разбившихся сердцах…»
По семейной легенде, когда меня принесли из роддома домой, имени я ещё не имела, родственники слетелись на младенца и начали наперебой предлагать родителям различные банальности, вроде Маши, Ани, Лены… И, как утверждает папа, мама была склонна согласиться вначале на Лену, затем на Аню, но ему удалось отстоять мужское право, если не родить, то хотя бы назвать ребёнка. Так я стала Любой, Любушкой, Любовью. А мама недовольно вздыхала: «Имя выразительное, но слишком немодное, редкое». – «Редкое или жидкое – неважно, главное – смысл. К тому же две мои любимые женщины носят это имя, для меня оно вовсе не редкое, а очень даже часто встречающееся, – ответил тогда отец и, чуть подумав, продолжил: – Человек на семьдесят процентов состоит из жидкости. Ты утверждаешь, что Любовь – редкое имя, то есть текучее, то есть водосодержащее. В моей жизни четыре любимых женщины, и две носят имя Любовь. Значит, жизнь моя на пятьдесят процентов состоит из любви. Согласись, не так уж и много в сравнении с тем, что человек аж на семьдесят – из воды». – «Саша, не баламуть воду! Я уже согласилась, что ты ещё хочешь?» – начинала злиться мама. Её всегда раздражали вечные
Статистика статистикой, но бабушка с её предчувствиями оказалась права: она действительно умерла от сердца, вернее, от бессердечия окружающих. Станет ли моя смерть повторением смерти человека, подарившего мне имя и остаток жизни? Скорее всего, станет, ведь проблемы сердца как мышечного органа всегда произрастают из проблем сердца как сосуда, наполненного чувствами и переживаниями. Окраска чувств, томящихся внутри, не играет никакой роли. Отчаяние меняет полюс, минус на плюс переворачивает мирок, доводит до точки кипения и крайнего выплёскивания, от любви к ненависти… И никогда наоборот!
29
У человека лишь две тропы, и несмотря на их многоступенчатость и рытвинность, результат всегда делится на контрастные ощущения от чёрного и белого. Наш случай не исключение, в итоге либо Вы начнёте испытывать ко мне жалость – и я возненавижу Вас, либо любовь – и тогда я отвечу взаимностью.
Любовь и ненависть, ненависть и любовь… Две стороны одной медали, монеты, купюры. Чувства, которые вызывают в человеке наибольшее внутреннее сопротивление, доводят его до накала, зажигают, словно лампочку посреди серой обыденности «времени до» и «времени после». Я вот всё думаю, насколько реальна та реальность, что окружает нас, и есть ли ещё какая-нибудь другая, в которой мы – не пересекшиеся, блуждаем лабиринтами своих жизней и пребываем в состоянии относительного спокойствия друг к другу? Или, может быть, есть какая-то, где всё те же мы живём в той самой квартирке рядом с моей родной школой и растим потомство, не доверяя его бабушкам и няням, как самое дорогое будущее из всех возможных?
Мне бы хотелось верить, что существуют они, эти параллельные пути. Первый, в котором мы вместе глядим на узкую полосу просёлочной дороги, и второй, где мы незнакомы, не обременены, не участливы, потому что этот, третий, проходимый нами, – невыносим, благодаря оборотной стороне медали, невидимой стороне ненависти и бессилия. Аркадий Анатольевич, я не могу расстаться с Вами быстро и только по собственному желанию, так же, как машинист не может в одно мгновение остановить разогнавшийся поезд, если только рельсы не изломаны, а капитан, стоящий у штурвала, не способен заставить судно реагировать молниеносно, если только шипастые мины не рядом. Для всякого торможения и манёвра необходимо время и желание его совершить.
Я ненавижу Вас! И это значит лишь то, что я люблю Вас, просто произношу это на ином языке. Вернее, язык остался прежним, изменился лишь способ передачи информации. В детстве мы играли в искателей сокровищ и заговорщиков, всякая записка, участвовавшая в походовой стратегии, была необыкновенна самим способом письма – справа налево, в зеркальном отражении. Прочесть их было довольно просто, стоило только перевернуть лист и приложить к стеклу. Со временем, натренировавшись, мы научились читать их – без помощи стекла, писать их – без помощи зеркала. Вот и сейчас моё «ненавижу» обозначает то же, что и «люблю», но, чтобы понять это, необходимы сноровка и острый слух.
По сути своей любовь и ненависть – это одно чувство, чувство, которому сопротивляешься до последнего. А в основе его лежит то самое пресловутое узнавание, о котором когда-то писал поэт. Ведь когда любишь, пытаешься максимально узнать в другом человеке себя, а когда ненавидишь, отрицаешь это узнавание, хотя оно никуда не девается, оно всё так же находится там, где было ранее, в полости перикарда.
Знаете, поначалу, после нашего происшествия номер один, на меня накатывала волна липкого негодования. Неопрятность взглядов и необратимость произошедшего вызывали внутри волнение, которое снаружи выглядело, как дрожь. Такая мелкая дрожь, какая бывает у листьев за несколько минут до начала грозы. «Зачем?» – главный вопрос, который я себе задавала. «Зачем-то…» – именно такой ответ давал мой внутренний голос и замолкал. Позже пришло умиротворение и понимание момента, ведь то, что между нами случилось, почти невинный акт, предложенный обстоятельствами места и времени, позволило приблизиться, действительно подойти на минимальное расстояние к пониманию друг друга. Теперь мы точно знаем, чего стоим, и неважно, что не так много, как хотелось бы. Само появление оценочности явилось опорной точкой, на которую можно громоздить дальнейшие предложения.
Я ненавижу Вас так остро, Аркадий Анатольевич, что когда закрываю глаза, тут же на изнаночной стороне век возникает Ваше лицо, улыбающееся, счастливое, мальчишеское, как в тот день, когда мы обращались вначале в слух и лишь потом в осязание. Ваши красивые черты моя память воспроизводит с фотографической точностью, равно как и видеоряд происшествия номер два – полосующего случая в сонном супермаркете. Всё смешалось. Должно быть, я ошибаюсь, и на самом деле происшествие номер два было раньше, а номер один – позже? Или наоборот?
Добрый мальчик в чёрной одежде и злой мальчик в белой, или наоборот? Кто теперь разберёт. Если у них там наверху, то есть внизу, такая путаница, то что говорить о простых смертных? Белый мальчик, врачеватель спокойствием и здоровым сном – сущность, перед которой выворачивается наизнанку душа. Чёрный мальчик, равнодушный целователь финалистов жизненного пути – по сути палач, у которого нет выбора. Или наоборот?
Ненавижу и люблю. Две стороны, каждого из тридцати сребреников Иуды, две стороны луны. Так пальцы играют заточенным с двух сторон карандашом, превращая его в бабочку – маленькую прожорливую моль, поселившуюся в недрах шкафа и угрожающую спокойствию всех его меховых обитателей…
30
Неправильные деньги – эти тридцать сребреников, по всему выходит, что должно было быть тридцать три. Видимо, кто-то взял за посредничество. Всё на свете мне теперь кажется неправильным, Вы в том числе. Ни разу не видела Вас в гражданском, в пальто, например, и шапке. Что значит не носите шапок, никогда-никогда? Удивительный Вы человек, Аркадий Анатольевич, доктор, а шапок не носите.
И совсем уже напоследок давайте поговорим о любви. Мы о ней так мало говорили словами, всё какими-то подтекстами да подноготными, а давайте поговорим, называя всё своими именами, без абстракций, коррекций и прочих «-ций». Лукреций, настурций, фрустраций… А вот без фрустраций не получится. Слышите, как хрустят мои рёбра? Подобно хребту кобылы Фру-Фру под амбициями красивого Вронского. Я, как и она, обманула ожидания. Под моими несчастными рёбрами Вы ничегошеньки не нашли, как, впрочем, и над ними.
Забавно, Вам Любовь предлагает поговорить о любви, не о себе, конечно, а о любви разделённой или наоборот неразделённой. Снова путаюсь в терминологии, сложно всё это, запутанно, неясно. Давайте распутаем! Человеки делят любовь на две категории, на разделённую,
Любовь, разделённая на двоих, воспринимается обществом и брачующимися как дар небес. «Ты моя половинка», – говорит худющий мальчик своей длинноногой спутнице. «А ты моя», – вторит ему она. Половинки, четвертинки, восьмушки, шестнадцатки – глупости всё это. Так в первом классе музыкальной школы делят на уроке яблоко, пытаясь объяснить принцип музыкальных времён. Разделённое яблоко, утратив идеальную космическую форму, никогда не станет целым, быстро обветрится, порыжеет, станет невкусным на вид и рано или поздно отправится в мусорное ведро.
Неразделённая же любовь никогда не разделит участь этого несчастного фрукта. Подобно тому начальному райскому яблоку, ещё до появления первой парочки, возомнившей невесть что, пребывает она в состоянии абсолюта, на котором строится фундамент, способный нести как угодно долго скребущие небо чувства. Так почему же глупые человеки считают любовь неразделённую проклятьем, а не величайшим подарком, ниспосланным им? И всё маются да ищут-рыщут, с кем её разделить, и делят ведь, дурачки, на те самые четвертинки-восьмушки, транжирят попусту.
Всё перепуталось в мире, словно в кривом зеркале. Бегают, мечутся, причитают отвергнутые, выпрашивают глазами-словами: «Люби меня, выбери меня». Режут своё драгоценное яблоко на ломтики, вскрывают, снимают кожицу, впиваются зубами до косточек, обсасывают огрызок до черенка. Разделывают любовь, будто птицу перед запеканием в духовке.
Раньше и я такой была, Аркадий Анатольевич, очень уж мне хотелось услышать, хотя бы раз, в ответ на моё «я люблю Вас» Ваше «я люблю тебя»! Жаждала разделить бремя пополам, боялась навалившейся ответственности, много чего боялась. Теперь не боюсь! Ничего не боюсь, ведь у меня есть моё целое, нетронутое яблоко, идеальная планета, целый мир внутри, с тех самых пор как Б-29 доставил свою бомбу, воспользовавшись происшествием номер два или номер один, никак не могу установить последовательность. И вот ещё что, мой Little Boy не симулякр, ищите лучше!
И вот ещё что, поцелуйте меня, пожалуйста, Вы красивый, а у меня внутри Хиросима.
31
Какая же я всё-таки болтливая, неуместная, неупорядоченная! Забыла рассказать Вам о главном. Всё рассказывала и рассказывала, а о самом важном забыла. Мой отец считает, что о том, что является первопричиной, вообще стоит умалчивать до последнего. «Пусть главное лишь намекает о себе случайным взглядом и упавшей ложкой. Беда приходит строчкой „быть беде“ заранее. За завтраком – бомбёжка. Картонный город безвоздушно слеп и обездолен на границе света. И мастерит журавликов чудак. Журавликов исчезнувшего лета…» Это студенческое, осколки молодости моего сентиментального отца. Когда он отвлекался от циферок, он умел буковками, витиевато умел, грустно, обезоруживающе. Только вот с названиями у него не ладилось. Этот неоконченный стих назывался «С Хиросимой в сердце». Согласитесь, грубо как-то, банально, плакатно. Позже он отказался от названия, решив, что неизвестному автору позволено писать безымянные стихи.
Папа всегда очень стеснялся своих стихов, презрительно называл стишками, злился, если я или сестра, ковыряясь в ящике с армейскими письмами, отыскивали старые блокноты с пожелтевшими страницами, на которых каллиграфическим почерком проступали доказательства его молодого бессилия и хрупкого романтизма. «Девоньки, милые, что вы там хотите обнаружить? Слабость моя – эти стишки, далёкая слабость…» – причитал папа и отбирал у любопытствующих нас историческую коробку. Раз за разом мы ныряли в неё и выуживали нового папу, молодого, тощего, смешливого. Коробочка была мелкой, писем немного, текстов ещё меньше, но тот наш далёкий папа был глубок, гораздо глубже и вместе с тем гораздо понятней того человека, который жил с нами. Может, оттого, что бумажный папа был нам ближе по возрасту? Папа считал свою поэзию слабостью, уделом неудачника, возвеличившего собственную боль до масштабов жизни. Мне же казалось наоборот. Я была горда тем, что мой отец писал стихи, ведь мало какой отец обладает таким редким, бесполезным умением. Мужчины больше стремятся овладеть чем-то необходимо жизненным, гвозди там всякие, полки, автомобильные тонкости.
Почему люди так стыдятся своих знаков отличия, принимая их за бессилие? Ведь отличие, всякое отличие – это не что иное, как силища, орёл монеты, в то время как слабость – лишь номинал, оборотная сторона, решка. У меня тоже есть свои знаки отличия, только Вы всё никак не доберётесь до этих глубин, хотя и были совсем рядом, ищите лучше. Я вижу, Вы устали, время приближается к полуночи, вот-вот наступит «лесная» суббота, а разгадки всё нет. Отчего-то мне сейчас вспомнился «Урок анатомии доктора Тульпа» Рембрандта. Несчастный Адриан Адрианзон по прозвищу Арис Киндт (Младенец) за преступления свои был передан для публичной аутопсии амстердамской гильдии хирургов. Гений художника можно признавать или нет, но полотно динамично и результативно для всякого зрителя.
Хорошо, отвлечёмся. Умойтесь, выпейте воды и возвращайтесь, я постараюсь намекать менее прозрачно. Представьте себе двойную сплошную на длинном ровном сером проспекте. Две белые линии, непрерывные, протянутые, кажется, к самому горизонту, которые невозможно не брать во внимание. Никакой манёвренности, только езда по прямой, до самого выезда из города, без возможности развернуться или обогнать по встречной. Куда проще было бы, если бы вместо двух была одна, пусть и сплошная. Эту ещё хоть как-то можно проигнорировать. Двойная сплошная – строгий запрет, когда она появляется в жизни женщины, женщина начинает странно выглядеть, плохо себя чувствовать, плохо себя вести по отношению к самцам. Вы же доктор, миленький мой Аркадий Анатольевич, думайте!.. Little Boy, бомба, упавшая на Хиросиму, мертвец Рембранта по кличке Младенец, Малыш и Карлсон, в конце концов!
Да, срок небольшой, но вполне сопоставимый с происшествием номер один или номер два, я же их путаю, извините. Вот оно – главное, о чём так трудно было молчать. Теперь Вы знаете всё и даже больше, чем всё. Решение принимать только Вам, непростое решение, я бы даже сказала, жуткое. Это ведь двойная сплошная, ничего уже не будет так, как раньше. Понимаю, какие чувства сейчас обуревают Вас, ведь Вы сторонились этой грани отношений, ничего долгосрочного и связывающего по рукам и ногам.
Мой романтичный, молодой, рифмоплётствующий отец верил
Мне же, поставленной в рамки жёсткого реализма, растянувшего сегодня, не до вранья. Я бы, может, и хотела Вам солгать, но не выйдет, оттого-то и пытаться не стану. Пол Тиббетс до сих пор каждую ночь спит спокойно и ни о чём не жалеет, утверждая, что, если его снова поставят в такую же ситуацию, он снова всё сделает безукоризненно. Хиросима до сих пор помнит исчезнувшее лето сорок пятого.
А я? Что я? Я буду вечно хранить Вам верность.
▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
от ▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
Код формы по ОКУД ▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
Код учреждения по ОКПО ▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
Медицинская документация
Учётная форма ▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
Утверждена приказом ▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
от ▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
(полное наименование медицинской организации)
▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
(адрес медицинской организации)
ПРОТОКОЛ патологоанатомического вскрытия
▄▄▄▄▄▄▄▄▄
▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
1. Наименование медицинской организации и отделения, в котором наблюдался и умер пациент(ка)▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
2. Медицинская карта амбулаторного (стационарного) пациента №▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
3. Фамилия, имя, отчество умершего(ей):Стемницкая Любовь Александровна.
4. Пол:женский.
5. Дата рождения:08.08.▄▄▄▄▄
6. Дата смерти:▄▄▄▄▄ 09:01
7. Место жительства (регистрации) умершего(ей):▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄
8. Местность:город.
9. Семейное положение:состоял(а) в зарегистрированном браке – 1, не состоял(а) в зарегистрированном браке – 2, неизвестно – 3
10. Образование:профессиональное: высшее – 1, неполное высшее – 2, среднее – 3, начальное – 4; общее: среднее (полное) – 5, основное – 6, начальное – 7; не имеет начального образования – 8, неизвестно – 9
11. Занятость:руководители и специалисты высшего уровня квалификации – 1, прочие специалисты – 2, квалифицированные рабочие – 3, неквалифицированные рабочие – 4, занятые на военной службе – 5; пенсионеры – 6, студенты и учащиеся – 7, работавшие в личном подсобном хозяйстве – 8, безработные – 9, прочие – 10
12. Дата поступления в медицинскую организацию, в которой наблюдался и умер пациент(ка): —
13. Доставлен в медицинскую организацию, в которой наблюдался и умер пациент(ка): —
14. Фамилия, имя, отчество лечащего врача (фельдшера): —
15. Лечащий врач (заведующий отделением) присутствовал на патологоанатомическом вскрытии:нет.
16. Дата проведения патологоанатомического вскрытия:▄▄▄▄▄11:00.
17. Основные клинические данные:причина смерти не установлена. Известно, что внезапно развилось ощущение сердцебиения с последующей потерей сознания.
18. Заключительный клинический диагноз:код по МКБ-Х*: —
Основное заболевание: нарушение ритма сердца, неверифицированное. Внезапная сердечная смерть.
ПАТОЛОГОАНАТОМИЧЕСКОЕ ВСКРЫТИЕ
19–29. Наружный осмотр тела:
Телосложение: труп женщины молодого возраста, правильного телосложения, умеренного питания, нормостенической конституции. Трупное окоченение не выражено во всех группах исследованных мышц. Трупные пятна выражены слабо на задней поверхности тела, исчезают при надавливании, багрово-синюшного цвета. Кожа чистая бледная. Кожа повышенной эластичности, тактильно похожа на бархат. Видимые слизистые оболочки чистые. Склеры чистые, блестящие. В области уголков глаз прозрачная, чистая слеза.
Внутреннее исследование: подкожная жировая клетчатка передней брюшной стенки толщиной до 2,0 см. Внутренние органы анатомически сформированы и расположены правильно. Листки плевры и перикарда влажные, гладкие, блестящие, прозрачные. В плевральных полостях свободной жидкости не определяется. Петли кишечника свободно лежат в брюшинной полости, прикрытые большим сальником. Брюшина гладкая, блестящая, полупрозрачная, свободной жидкости нет.
Полость черепа: мягкие ткани головы без видимых повреждений. Кости черепа целы. Твёрдая мозговая оболочка серая, гладкая, блестящая, от костей отделяется легко, в синусах жидкая кровь. Масса головного мозга 1164 г. Сосуды мягкой мозговой оболочки полнокровные. Извилины и борозды головного мозга сохранные. Ткань головного мозга эластичная, влажная. На наружной поверхности миндалин мозжечка борозда от вдавления не выражена. Артерии основания головного мозга спадаются на разрезе.
Дыхательная система: слизистая оболочка трахеи, крупных бронхов серо-розовая, отёчная. Лёгкие тестоватой консистенции розово-красного цвета, выражен отёк и полнокровие. При надавливании с поверхности разреза правого лёгкого выделяется пенистая красная жидкость. Стенки бронхов не утолщены, уплотнены. Слизистая оболочка дыхательных путей серая, блестящая. В просвете сосудов жидкая кровь.
Сердечно-сосудистая система: сердце массой 368 г, размером 13,0×11,0×6,5 см. Стенка левого желудочка 1,5 см, правого 0,3 см. Полости сердца расширены, полость левого желудочка формирует картину горшка ловушки для осьминогов за счет дилатации в области верхушки сердца. В полостях жидкая кровь. Клапаны сердца сформированы правильно, створки полупрозрачные подвижны. Миокард плотноватой консистенции, на разрезах тускловатый, коричневато-красный. В стенках венечных артерий бляшек нет, в передней нисходящей артерии отмечается участок сужения просвета по типу очагового стеноза без признаков тромбоза, при касании артерия раскрыла просвет. Интима аорты желтоватая цвета слоновой кости, бляшек нет. Просвет ствола лёгочной артерии свободен.
Желудочно-кишечный тракт: слизистая оболочка пищевода сероватого цвета, продольная складчатость сохранена. Слизистая оболочка желудка серая, складчатость сохранена. В просвете тонкой кишки жидкое содержимое, соответствующее его отделам; слизистая оболочка серая, складчатая. Толстая кишка без особенностей, слегка повышенной воздушности. Печень размером 24,0×18,0×12,0×5,5 см, массой 1362 г. Капсула блестящая, гладкая. На разрезе ткань печени эластичная полнокровная, коричневатая. Внутрипечёночные желчные протоки расширены. Желчный пузырь зеленоватый, эластичный, заполнен жидкой зеленоватой желчью. Стенка желчного пузыря зелёного цвета, слизистая бархатистая, зелёного цвета. Желчные пути проходимы. Поджелудочная железа дольчатого строения, серо-жёлтая, эластичная.
Мочеполовая система: почки размерами 12,0×6,0×4,5 см, массой 123 г правая и 143 г левая. Капсула снимается легко без потери коркового вещества, поверхность почек гладкая. На разрезе рисунок ткани почек сохранён, граница слоёв прослеживается, корковое вещество серо-красное, толщиной 0,5–1,2 см, пирамиды серовато-синюшные. Чашечно-лоханочные системы не расширены, в просвете желтоватая прозрачная жидкость. Слизистая оболочка лоханок, мочеточников серая, гладкая, блестящая. Слизистая оболочка мочевого пузыря сероватого цвета, складчатая.
Правый и левый придатки обычного вида, маточные трубы извиты, яичники овоидные серовато-белесоватые. На разрезе в яичнике крупное жёлтое тело. Шейка матки плотноватая, серовато- красноватая. Цервикальный канал закрыт слизистой пробкой. Видимой патологии нет.
Тело матки размером 14,0×7,0×7,5 см, напоминает по форме гусиное яйцо, пальпаторно консистенция мягче нормальной. На разрезе миометрий эластичный, толщина миометрия увеличена за счёт увеличения количества волокон мышечной ткани обычного вида, красноватого цвета. Полость матки расширена, эндометрий утолщён до 0,4–0,5 см. В области дна обнаружено плодное яйцо, фиксированное к эндометрию на формирующемся плацентарном ложе. При вскрытии плодных оболочек отмечается сам плод: Голова непропорционально увеличена по отношению к телу, формируются структуры верхних и нижних конечностей, можно различить перепончатые пальцы.
Эндокринная система: гипофиз бобовидный розовый. Надпочечники листовидно-пирамидальной формы, жёлто-зелёного цвета. Щитовидная железа представлена двумя долями, размерами по
Органы кроветворения: селезёнка массой 122 г. Капсула гладкая, полупрозрачная, на разрезе ткань однородная, синюшная, соскоб пульпы скудный. Костный мозг грудины красный. Лимфатические узлы визуально не изменены.
30. Для гистологического исследования взяты:головной мозг, сердце, лёгкие, печень, почки, селезёнка, эндометрий, плод.
31. Для дополнительных исследований (указать каких) взяты:нет.
32. Патологоанатомический диагноз (предварительный):код по МКБ-Х*: внезапная сердечная смерть.
33. Описание результатов дополнительных исследований: —
34. Патологоанатомический диагноз:код по МКБ-Х*: О99.4
Основное заболевание: стресс-индуцированная кардиомиопатия (синдром Такоцубо).
Фоновое заболевание: маточная беременность, 8 недель.
Осложнения: нарушение ритма сердца. Острая сердечно-сосудистая недостаточность. Отёк лёгких.
35. Сопоставление заключительного клинического диагноза и патологоанатомического диагноза:не сличался.
36. Дефекты оказания медицинской помощи:нет.
37. Причина смерти:смерть Стемницкой Л. А., 28 лет, наступила от стресс-индуцированной кардиомиопатии, осложнённой острой сердечно-сосудистой недостаточностью.
38. Клинико-патологоанатомический эпикриз:тело Стемницкой Л. А., 28 лет, доставлено ▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄. Причины смерти не установлены. Известно, что внезапно почувствовала боль за грудиной, ощущение сердцебиения, после чего наступила потеря сознания. При внешнем осмотре признаков насильственной смерти не выявлено. Показано проведение вскрытия для установления основного заболевания, непосредственной причины смерти, исключения внешних причин смерти.
На вскрытии выявлена картина стресс-индуцированной кардиомиопатии, с расширением камер сердца и формированием дилатации полости левого желудочка по форме горшка за счёт расширения в области верхушки сердца, что характерно для синдрома Такоцубо (синдром «разбитого сердца»). При исследовании органов малого таза обнаружена картина беременности ранних сроков. Патологических изменений, связанных с беременностью, возможных её осложнений не выявлено. Плод без патологии, соответствует сроку восьми недель, органы плода соответствуют сроку.
Имевшая место кардиомиопатия привела к нарушению ритма сердца с последующей артимогенной декомпенсацией функции левого желудочка и острой сердечно-сосудистой недостаточности (непосредственная причина смерти), что проявилось острым отёком лёгких.
На основании аутопсии сформирован окончательный диагноз и установлена причина смерти Стемницкой Л. А., признаков насильственной смерти не выявлено.
39. Врач-патологоанатом:Краст А. А. ____
Медицинский регистратор:Петрова М. И.
40. Дата «▄▄▄▄▄» ▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄▄.
Автор выражает благодарность Даабулю Аусу Сафуановичу, заведующему отделением, врачу-патологоанатому ГБУЗ «ГКБ им. М. Е. Жадкевича ДЗМ»
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
