Обложка Парижанки

Парижанки

Габриэль Мариус

0% прочитано
Стандартный
Габриэль Мариус

Парижанки

Глава первая

Парижанки

Оливия Олсен никогда не чувствовала себя так далеко от родного Линдстрема, штат Миннесота, как этим жарким летним утром 1939 года в Париже. Легчайшего ветерка едва хватало, чтобы шевелить листву. Казалось, небо вышло из-под кисти Моне, а силуэты прохожих прорисованы Ренуаром. На берегах Сены тут и там сидели рыбаки, погруженные в свое занятие с серьезностью людей, добывающих воскресный ужин. И Оливия тоже «забросила удочку».

Она установила мольберт перед мостом Менял с горделивыми наполеоновскими вензелями на арках и башенками тюрьмы Консьержери на заднем плане. Пейзаж Оливия написала яркими, насыщенными цветами и смелыми мазками в стиле импрессионистов, но в центре картины оставила пустое пятно, будто для чьей-то фигуры. И действительно, приколотое к холсту объявление подтверждало: за триста франков мадемуазель Оливия Олсен готова добавить в свою картину портрет любого желающего, а тот в итоге получит идеальный парижский сувенир.

Чтобы подчеркнуть образ представительницы парижской богемы, Оливия надела берет и свободную блузу художника — чистую, без единого пятнышка, поскольку она никогда не носила ее у себя в студии. Однако стиль был важной частью мероприятия. Пусть к живописи он не имел особого отношения, но если сегодня Оливии не удастся заполучить клиента, она останется без ужина.

В последнее время с доходами у нее было не густо. Ей пришлось не просто затянуть пояс потуже, а застегнуть на самую распоследнюю дырочку.

Обычно она получала хотя бы по одному заказу каждое воскресенье. А если выходила пораньше и день выдавался удачным, то даже два или три. Поскольку ее серьезные картины пока не пользовались успехом, этот заработок позволял хотя бы не умереть с голоду. Поэтому она старалась не расслабляться и мило улыбалась в ответ на каждый заинтересованный взгляд, брошенный на ее мольберт.

Оливия унаследовала внешность своих шведских предков: волосы цвета спелой пшеницы и широко распахнутые серо-голубые глаза в обрамлении густых ресниц. Ее родные эмигрировали в начале века на изобильные земли американского континента, спасаясь от скандинавских наводнений и неурожаев. Природа также наградила девушку высоким ростом, крепким телом, отменным здоровьем и редкостной работоспособностью. А благодаря аккуратному прямому носику и пухлым розовым губам Оливии прогуливающиеся по набережной мужчины частенько останавливались, чтобы полюбоваться не столько живописью, сколько самой художницей.

Один из них как раз сейчас стоял, прислонившись к парапету, и внимательно ее разглядывал. Чаще всего среди клиентов Оливии попадались тучные состоятельные туристы. Однако этот субъект был молод и строен, а бамбуковая трость и аккуратно завитая светлая бородка выдавали в нем парижанина. Он был исключительно хорош собой, даже слишком, но от внимательного взора Оливии не укрылось, что одежда у него довольно поношенная. Студент, решила она, а юноша, поймав ее взгляд, приподнял шляпу.

— Позвольте спросить, мадемуазель, почему вы на — рядились как Анри Матисс?

— У меня тоже есть вопрос, — парировала она. — Зачем вы загораживаете мне вид?

— Жду, когда вы начнете писать мой портрет, — невозмутимо ответил молодой человек.

— У вас есть триста франков? — Оливия постучала пальцем по прикрепленному к картине объявлению.

— Я надеялся обсудить с вами условия.

— Условия не обсуждаются.

— Весьма неразумно. Сколько времени займет работа?

— Около двух часов. Но потом я заберу картину в мастерскую, чтобы высушить, покрыть лаком и вставить в раму. Вы сможете забрать ее через три дня.

— Триста франков ваше последнее слово?

— Точнее сказать, два моих последних слова.

Молодой человек вздохнул.

— Ну что же, тогда я вынужден согласиться. — Он облокотился о балюстраду и принял изящную позу. — Можете приступать.

Оливия не сумела справиться с раздражением.

— Ни на секунду не поверю, что у вас найдется триста франков или хотя бы около того, — бросила она.

Будущий заказчик стукнул тростью о землю.

— Какое нахальство! Может, хотите плату вперед?

— Хочу половину сейчас, а вторую половину на следующей неделе, когда заберете готовую картину.

— Однако вы требуете к себе серьезного доверия.

Юноша достал из кармана кожаный бумажник и отсчитал сто пятьдесят франков, банкнотами и монетами. Оливия отметила, что после этой операции бумажник изрядно отощал. Вряд ли там вообще хоть что-то осталось.

— Вы уверены в своем решении?

— Моя уверенность тверда, как эти камни под ногами.

— Ну тогда стойте спокойно и не двигайтесь.

Оливия принялась намечать контуры стройной фигуры молодого человека, черты его лица, стараясь передать выражение легкости и беззаботности. Закончив набросок, она стала добавлять в него цвет с палитры. В краски она подмешивала скипидар и кобальт — не только из соображений экономии, но и чтобы картина быстрее сохла.

На ее заказчике был некогда дорогой костюм, уже утративший прежний лоск. Оливия подумала, что наряд, должно быть, куплен в ломбарде. Лицо юноши украшали нос с горбинкой и высокий лоб, а волосы, показавшиеся Оливии длинноватыми, ложились романтическими завитками на воротник. Хотя борода и придавала ему мужественный вид, без нее он выглядел бы еще красивее: тогда был бы виден его идеально очерченный рот, в углах которого, казалось, все время пряталась таинственная полуулыбка.

Однако модель изучала художницу с неменьшим вниманием.

— Вы красите волосы? — спросил юноша.

— Разумеется, нет, — отрезала Оливия.

— Я спрашиваю потому, что многие американские девушки так делают.

— Судите по своему богатому опыту? — поинтересовалась она, еще больше задетая тем, что в ней так быстро опознали американку. А ведь она очень гордилась своим беглым французским!

— И еще по тому, что брови и ресницы у вас темные, — продолжил молодой человек, не обращая внимания на ее недовольство. — Впрочем, это вас совсем не портит. Наоборот, контраст настолько ярок, что не обратить внимания на вашу красоту просто невозможно.

Комплимент не смягчил Оливию.

— Вы не могли бы помолчать, пока я работаю?

— У вас недурной французский. Вы давно в Париже?

— С прошлого декабря, — нехотя призналась она.

— И все еще не можете свести концы с концами?

— Вы задаете слишком личные вопросы.

— Думаю, вы едва ли стали бы продавать портреты на набережной, если бы к вам стояла очередь дам из благородных семейств со своими отпрысками. Однако вы явно не лишены таланта.

— А вы очень любезны.

— Хотя сейчас, разумеется, вы просто подражаете Моне и Ренуару.

— Неужели?

— Я хорошо разбираюсь в живописи.

— А еще вы весьма высокого мнения о себе.

— Да, я ценю себя по достоинству. И всем советую следовать моему примеру.

— Будь все такими же несносными, эти улицы уже были бы залиты кровью.

— Раз уж на то пошло, то вот эти самые

— Полагаю, вы с нетерпением ждете еще одной революции, — фыркнула Оливия, нанося краску на холст короткими мазками.

— Да, и надеюсь увидеть ее своими глазами.

— Значит, вы марксист или вроде того?

— Я всего лишь мыслящий человек.

— И в ожидании революции проводите воскресные дни, прогуливаясь по округе и досаждая честным труженикам?

— Как продвигается портрет? — сменил тему молодой человек.

— Странно, что он вообще продвигается, ведь вы меня постоянно отвлекаете. Она бросила критический взгляд на свое творение. На самом деле картина выходила неплохо, гораздо лучше, чем ожидала Оливия. — Не могли бы вы помолчать еще час? В жизни не встречала такого болтуна.

Полуулыбка, игравшая на губах юноши, стала чуть шире.

— А вы не любите поболтать?

Вы здесь ищете развлечений, а я работаю. И могу или работать, или разговаривать. Совмещать эти занятия я не люблю.

— И какое из них вы бы выбрали?

Оливия вздохнула и отложила кисть.

— Чего мне по-настоящему сейчас хочется, так это закурить.

— Так что же вы сразу не сказали? — Молодой человек достал серебряный портсигар и предложил Оливии сигарету.

Она с благодарностью взяла ее и прикрыла ладонью огонек из его потертой серебряной зажигалки.

— Спасибо. — Художница выдохнула к небесам облачко дыма, наблюдая, как его пронизывают солнечные лучи. На нее накатила волна головокружения, и она приложила руку к виску.

— В чем дело? — тут же заволновался молодой человек.

— Просто немного закружилась голова. Первая сигарета за три дня.

— Решили бросить?

— Нет. Просто не на что было купить. — Она снова затянулась, чувствуя, как сладкий яд никотина просачивается в кровь. — Вы разве не присоединитесь?

В ответ он показал пустой портсигар:

— У меня она была последней.

— Простите.

Она протянула ему сигарету:

— Разделим?

Он элегантно принял предложение, сделал затяжку и снова передал ей. Так они и курили в дружественном молчании, пока задушевный, но слишком быстротечный момент не исчерпал себя. Тогда молодой человек аккуратно затушил окурок и вернул его обратно в портсигара явно собираясь позже докурить до конца. Маневр не ускользнул от Оливии.

— Ну что за безрассудство, — вздохнула она. — Вы ведь не богаче меня. Зачем же выбрасывать триста франков на картину?

— Выбрасывать? — Заказчик удивленно распахнул глаза. — Вы неправы. Триста франков за привилегию получить два часа вашего безраздельного внимания — это сущая мелочь, — серьезно произнес он.

Оливия невольно улыбнулась:

— Тогда, надеюсь, вы получаете то, за что заплатили.

— Пока с переменным успехом, — иронично заметил он.

— Простите, если была не слишком любезной. Ужасно хотелось курить. — Она снова взяла в руки палитру и вернулась к картине.

— Я вас здесь уже видел, — продолжил беседу молодой человек.

— Да, я прихожу сюда каждые выходные.

— Знаю. Вы прекрасно ладите с туристами. Особенно с американскими мамашами.

— Выходит, вы обо мне многое знаете, — усмехнулась она, добавляя ультрамарина в тени на складках его пиджака. — Но сейчас, прошу вас, помолчите. Я занимаюсь вашим лицом.

К ее удивлению, заказчик действительно замолчал, хотя по искоркам в глазах она видела, что он с трудом сдерживает рвущееся наружу веселье. Оливия решила, что этот молодой человек хоть и несносен, но вполне приятен и даже мил. Он ведь поделился с ней своей последней сигаретой.

— Как тут тихо и спокойно, когда вы молчите, — произнесла она наконец. — Ну что же, я почти закончила. Пока оставлю все как есть, а доделаю уже в мастерской. Вы сможете зайти за картиной в среду?

— Непременно зайду.

Она продиктовала адрес, а юноша в ответ достал визитницу и вынул оттуда свою карточку. Оливия рассмотрела ее. Там были напечатаны только имя, Фабрис Дарнелл, и силуэт писчего пера. И больше ничего. Она подняла взгляд на молодого человека:

— Так вы писатель?

Он слегка поклонился:

— Журналист. Пишу очерки. Это вам не беллетристика; мое перо служит делу социальной справедливости и провозглашению свободы личности в современном обществе.

— По-моему, это и есть самая настоящая беллетристика, — сухо отозвалась Оливия.

— Могу я взглянуть на картину? — Фабрис внимательно изучил будущий портрет. — Вы очень талантливы. Всего несколькими штрихами сумели в общих чертах передать мой характер. Жаль только, что не уделили внимания деталям.

— Я пишу в стиле импрессионизма.

То есть возводите небрежность в ранг мастерства.

— А ведь вы только-только перестали меня раздражать. И тут же снова начали.

— Да, правду никто не любит.

— Теперь вы можете идти, — распорядилась Оливия и накрыла картину тряпицей.

— Это все?

— По-моему, вы получили то, за что заплатили.

Ей показалось, что Фабрис расстроился.

— Позволите остаться и продолжить разговор?

— Нет, — отрезала она. — Вы будете отпугивать потенциальных клиентов, а я не прочь поймать в свою паутину еще парочку мух.

Девушка говорила решительно, и молодой писатель, похоже, смирился с тем, что его прогоняют. Но тут у него на губах наконец полностью расцвела та самая обещанная улыбка, которая оказалась очень милой, хоть и немного грустной.

— Что же, тогда до встречи через три дня. Всего доброго, мадемуазель Оливия Олсен.

— Всего доброго, месье Фабрис Дарнелл.

Он с поклоном приподнял шляпу и пошел прочь, не оглядываясь. Она же провожала его взглядом, пока стройная фигура молодого человек не смешалась с толпой гуляющих по берегам Сены.

Глава вторая

В паре миль от того места, где расположилась с мольбертом Оливия, Антуанетта д’Аркур[1] наблюдала за тем, как раздевается ее подруга. Длинные руки Арлетти[2] потянулись за спину, к застежкам лифа, и в этот момент она поймала на себе взгляд Антуанетты.

— Что ты на меня так смотришь?

— А разве нельзя?

— Можно. Но ты хмуришься. О чем задумалась?

— О том, как мало в тебе грации.

— О, вот спасибо. Весьма лестно. — Арлетти бросила бюстгальтер на стул и принялась растирать вмятины, оставленные жесткими швами на небольшой груди с торчащими темными сосками. — Как хорошо, что я тебя спросила.

— Не делай вид, будто обиделась. Ты сама знаешь, какая ты красавица.

— Ноя всего лишь дитя народа. А вот ты, как всем известно, знатная герцогиня.

— Всем также известно, что в наши дни актриса гораздо важнее герцогини.

— Даже самой испорченной?

Антуанетта откинулась на кровати и улыбнулась.

— Не передергивай. Ты просто чудо. Такая худенькая…

— И снова благодарю.

— Нескладная…

— С каждым разом все лучше!

— Да и глупенькая, если начистоту…

— О, конечно, давай начистоту, дорогая!

—…Но весь Париж лежит у твоих ног!

Арлетти скинула туфли и уставилась

— Что-то не вижу здесь всего Парижа.

— Во всяком случае, я-то точно у твоих ног.

— Как странно. Всего мгновение назад ты держала меня за горло

— Я тебя обожаю.

— После всех этих оскорблений? Позвольте усомниться в вашей искренности, мадам д’Аркур.

— Куда бы ты ни пришла, там становится светлее. Самый скучный фильм превращается в захватывающий, если ты появляешься хотя бы в эпизоде. Ты самая остроумная, мудрая и прелестная женщина Парижа. И я без ума от тебя.

Арлетти склонила голову набок.

— И теперь ты ждешь моего прощения?

— Я буквально молю тебя о прощении. — Антуанетта протянула руки к возлюбленной.

Арлетти забралась на огромную кровать и устроилась рядом с Антуанеттой. Номер отеля был выдержан в кремовых тонах с золотистыми акцентами, рассчитанными на утонченный женский вкус. Вот уже несколько месяцев любовницы встречались в отеле «Ритц», чтобы не афишировать свои отношения. Там они могли обедать на глазах у всего бомонда, а потом незаметно для всех подниматься в номер. Счет они потом оплачивали пополам.

Антуанетта заключила Арлетти в объятия.

— Ты действительно сводишь меня с ума.

Арлетти увернулась от жадных губ подруги.

— Даже тощая?

— Я не называла тебя тощей. Я сказала, что ты худенькая. И ты сама знаешь, что так и есть.

— По-моему, ты от меня устала.

Антуанетта страдальчески сморщилась.

— Милая, ну как ты можешь такое говорить? Больше всего на свете я боюсь, что ты сама от меня устанешь. Это выше моих сил. Я просто умру.

— Не глупи.

— Я такая обыкновенная и скучная, а ты такая замечательная!

Арлетти различила искреннюю боль в голосе Антуанетты и, прикрыв глаза, подавила победную улыбку. Даже сейчас, когда актерство ценилось куда выше принадлежности к древнему благородному роду (как и сказала Антуанетта), обожание герцогини все равно грело душу. К тому же в сорок один и вовсе удивительно стать предметом безумной страсти. Арлетти знала, что все еще хороша, но вокруг уголков ее пылко восхваляемых глаз уже поселились лучики морщин, а щедрый на улыбки рот обрамляли глубокие носогубные складки. Да и тело, с молодости не блиставшее пышными формами, теперь выглядело откровенно худым.

Во время близости Арлетти держалась холодно и отстраненно. Антуанетта заливалась румянцем, веки у нее тяжелели, дыхание сбивалось и становилось прерывистым, а вот Арлетти вела себя тихо, сохраняя маску невозмутимости на лице, словно стараясь оставить все свои восторги при себе.

Потом они откинулись на мягкие перьевые подушки, лакомясь шоколадным тортом. Вандомскую площадь постепенно заливал солнечный свет, окрашивая в медовые тона роскошные интерьеры номеров.

— Я хочу расстаться с мужем, — вдруг заявила Антуанетта.

Арлетти бросила на нее быстрый взгляд.

— У вас проблемы?

Антуанетта скривилась.

— Ты прекрасно знаешь, в чем заключается главная проблема, дорогая.

— Не стоит бросать мужа из-за меня, — сухо заметила Арлетти.

— Довольно с меня этого фарса. Я отдала Франсуа двенадцать лет. Хватит. Наш брак с самого начала был чистой формальностью.

— У тебя двое маленьких детей. Они не формальность.

— Франсуа меня не любит, а я не люблю его. Больше тут не о чем говорить. — Антуанетта наколола еще один кусочек торта серебряной вилкой и поднесла ко рту. — Разумеется, речь не о разводе или публичном расставании. Нам просто пора устраивать собственную жизнь, каждому свою. Мальчики останутся с отцом. Он им нужен больше, чем я. Что скажешь?

— Я уже сказала все, что думаю по этому поводу.

— Арлетти, я ведь люблю тебя. — Антуанетта посмотрела на подругу в ожидании ответа, но та молчала. — У тебя иногда такое каменное лицо.

— Да, а еще я худая и нескладная. Ты уже говорила.

— Это я любя.

Арлетти почти не притронулась к торту. Подавлять аппетит она привыкла с самого детства, которое прошло в нищете и лишениях. Женщина, лежащая сейчас рядом с ней, рожденная в достатке и роскоши, даже не представляла, как раньше жила ее подруга, а сама Арлетти об этом нс распространялась. Внимания таких людей, как герцогиня д’Аркур, она удостоилась только благодаря славе, но слава пришла к ней поздно, когда ей было хорошо за тридцать.

Ох уж эти избалованные богачи! В жизни не знавшие голода, они еще смеют жаловаться на несвободу.

Ей было уже поздно становиться такой, как они. Да она и не смогла бы. Пусть сейчас аристократы ее обожают, у нее нет ни власти, ни статуса. Ее знают только под псевдонимом Арлетти. Его придумал режиссер, заявив, что ее настоящее имя, Леони Батиа, больше подходит горничной, чем кинозвезде.

Но она была и навсегда останется Леони Батиа, рожденной в Курбевуа, на левом берегу Сены, среди железнодорожных тупиков и заводов, — маленьким гаврошем, сорняком, приблудной кошкой, тощей и нескладной. Когда Антуанетта шутила над ее неуклюжестью, Арлетти было очень обидно, но она прятала свои истинные чувства и не огрызалась в ответ.

Антуанетта родилась в богатой аристократической семье, а ее муж, Франсуа-Шарль д’Аркур, был потомком викинга Бернара Датчанина, возглавившего нормандское завоевание Британии. Разводе таким супругом не мог обойтись без скандала.

Янтарные глаза Арлетти обвели залитый солнцем номер, где даже парящая в воздухе пыль переливалась золотом.

— Нам ведь и так хорошо. Мы встречаемся несколько раз в неделю, вместе обедаем, предаемся любви, ходим в разные модные места. Чего еще ты хочешь?

— Я хочу быть полностью твоей.

— Это невозможно. Не бросай Франсуа ради меня. Если ты расстанешься с ним, мы не будем чаще видеться. Вернее, мы будем видеться даже гораздо реже.

— Почему?

— Потому что мне не нужны скандалы.

— Мне нет дела до скандалов! — рассмеялась Антуанетта.

— А мне есть. Я должна думать о карьере. В отличие от тебя.

— Какие жестокие слова!

— Да, ты публикуешь стихи, причем весьма недурные. Но если ты больше не сможешь издавать свои маленькие книжечки, на твоей жизни это никак не скажется. Ты сказочно богата. А я не готова рисковать единственным источником дохода. — Иногда лицо Арлетти приобретало угрюмое выражение, вот как сейчас. — Стоит мне скомпрометировать себя сексуальным скандалом и попасть в желтые газетенки, и работы уже не видать.

Легко поддающаяся эмоциям Антуанетта густо покраснела. Ее глаза наполнились слезами.

— Не знала, что ты считаешь наши отношения позорными.

— Я говорю совершенно о другом.

— Иногда ты такая ханжа, Арлетти!

Актриса устало отвернулась.

— Ну что же, добавим это в список моих недостатков.

— Нет, сегодня ты решительно невозможна. И ужасно меня расстраиваешь! Понятия не имела, что ты меня стыдишься!

— Не стыжусь, но проявляю благоразумие. В прошлом актрисы компрометировали герцогов, а сейчас герцогини могут скомпрометировать актрис.

— Неужели ты думаешь, что друзья нас осуждают?

— Твои

— А разве ты не такая?

— Нет, не такая.

Антуанетта коротко и зло рассмеялась.

— Вот так новость.

— Моя дорогая Антуанетта, уверяю тебя, что моральные принципы у простых людей куда тверже и жестче, чем у представителей твоего класса. А билеты на мои фильмы покупают именно простые люди.

Антуанетта подалась вперед и схватила подругу за запястье горячей влажной рукой.

— Послушай меня. Да, я сказочно богата, как ты и сказала. И если ты потеряешь из-за меня деньги, я с лихвой их тебе верну. В двойном размере. В тройном. Тебе больше не придется об этом беспокоиться, милая! Я дам тебе все, что ты захочешь.

Похоже, Антуанетте хватало глупости считать, что такое предложение порадует женщину, которая сама добилась успеха. Арлетти вырвала руку и взглянула на часы.

— Уже поздно. Мне пора идти. — Она опустила на пол длинные стройные ноги и стала надевать чулки.

Антуанетта не сводила с нее заплаканных глаз.

— Ты меня мучаешь. Я-то думала, тебя порадует мое решение бросить Франсуа.

— Прости, но нет.

— Все равно я от него уйду, что бы ты ни говорила. Я уже все решила. У меня больше нет сил лгать. Я должна уйти хотя бы ради себя самой.

Арлетти ничего не ответила. Закончив одеваться, она подошла причесаться к зеркалу. Оттуда на нее смотрело холодное, почти идеально симметричное лицо, на котором невозможно было разглядеть следы недавних душевных бурь. Суровая жизнь научила ее в первую очередь самодисциплине и умению заботиться о себе. Ведь никто другой о ней не позаботится, несмотря на любые обещания.

Она нанесла помаду, подчеркивая изгиб верхней губы, как требовала нынешняя мода. Со щелчком закрыв золотистый футляр, она мизинцем расправила слипшиеся в уголках глаз ресницы. У нее за спиной на кровати тихо плакала Антуанетта.

— Ну зачем так страдать? — спокойно спросила Арлетти. — У тебя есть все, чего ты хочешь, включая меня. Муж дает тебе полную свободу. К чему устраивать драму? Просто наслаждайся жизнью.

— Я не такая, как ты, — возразила Антуанетта, промокая глаза кружевным платочком.

— Да, не такая. — Арлетти с ироничной улыбкой обернулась к любовнице. — Я сама проложила себе путь с самого дна к славе. Ты же стремительно катишься в обратном направлении. Прислушайся к моему совету, милочка. Научись радоваться тому, что имеешь, и будь благодарной.

Герцогиня с мольбой протянула к ней руки:

— Вернись в постель и утешь меня!

Иногда Антуанетта ведет себя как ребенок, подумала Арлетти. Самое время уходить.

— Мне надо учить роль. Завтра в восемь утра начинаются съемки. — С этими словами она собрала вещи и направилась к двери. — Не забудь выждать полчасика, прежде чем выйти из номера.

— Я не вынесу такого холодного прощания!

— Мы прощаемся как обычно, вполне по-дружески.

— Не уходи!

Но Арлетти уже была сыта по горло претензиями Антуанетты и решительно взялась за дверную ручку. Послав подруге воздушный поцелуй, чтобы не размазать помаду, она вышла в коридор.

Расставание с кремово-золотистым номером принесло облегчение. Арлетти ненавидела сцены. Она зашагала мимо лифта: его сначала придется ждать, а потом можно оказаться взаперти с каким-нибудь занудой, который непременно начнет приставать с глупыми вопросами. К тому же ей очень нравилась величественная изогнутая лестница «Ритца», нарядные чугунные балюстрады и гобелены на стенах под высоким стеклянным куполом.

Жизнь в роскошном отеле кипела. К магазинчикам возле лифтов тянулись очереди туристов, мечтающих приобрести дорогие парижские сувениры: украшения с бриллиантами, шелковые шарфы, инкрустированные черепаховым панцирем косметички и всевозможные нарядные мелочи.

Перед стойкой администратора маялась целая толпа новоприбывших гостей, за которыми выстроились золотистые тележки с багажом, украшенным монограммами. Повсюду звучала британская, американская и немецкая речь.

Арлетти удалось пробраться сквозь толпу, не привлекая внимания поклонников. Швейцар приподнял шляпу и улыбнулся ей на прощание. Как и прочие работники отеля, он был прекрасно осведомлен о встречах актрисы с герцогиней д’Аркур. От здешнего персонала ничего нельзя было утаить. Однако в «Ритце», к счастью, умели хранить чужие тайны, не пытаясь получить с них выгоду или скомпрометировать постояльцев, — признак заведения высочайшего класса.

Актриса вышла на просторную Вандомскую площадь, средоточие модной жизни Парижа. В центре с вершины бронзовой колонны на город взирал бронзовый Наполеон, держа в одной руке глобус, а другую положив на эфес шпаги. Прикрыв глаза рукой, Арлетти бросила взгляд на покрытую зеленоватой патиной фигуру. Хорошо вознестись так высоко, подумалось ей. Но уж слишком долго падать.

Глава третья

Весь неблизкий путь домой, на Монмартр, Оливия думала о единственном за сегодня заказчике и о его необычной манере вести разговор. Молодой человек стал лучшим воспоминанием о не самом удачном воскресенье. Она с удовольствием ждала будущей встречи с ним и новой словесной пикировки. А его сто пятьдесят франков, упрятанные поглубже в карман, обещали сегодня приличный ужин в ресторане, а то и утешительный стаканчик вина.

Ее квартира располагалась на верхнем этаже обветшавшего дома на узкой, круто уходящей вверх улочке квартала художников. Жилье не отличалось ни удобством, ни дешевизной, зато Оливии принадлежал весь верхний этаж, а из окна открывался вид на настоящий виноградник, который, как говорят, посадили специально, чтобы сдержать расползавшиеся по холму неприглядные постройки.

Правда, попасть домой она могла только пройдя между Сциллой и Харибдой, в роли которых выступали хозяйка дома и ее муж. Они вот уже много лет были в разводе и жили порознь, но двери их квартир выходили в один коридор друг напротив друга. Оливия попыталась тихо прокрасться между ними, но удача ей не улыбнулась. Двери распахнулись, и в коридор по обе стороны высунулись злые лица.

— Так больше не может продолжаться! — прошипела мадам де ла Фей. — Вы, мамзель, задолжали мне за две недели!

— Сегодня воскресенье, так что уже за три недели! — поддакнул ее муж с другой стороны.

Де ла Феи ненавидели друг друга, но легко объединялись перед лицом общего неприятеля. У мадам де ла Фей было хищное, почти ястребиное лицо, а дыхание месье де ла Фей вполне могло сойти за горючее.

— Здесь вам не приют, милочка. У нас даром не живут.

— Мне ужасно жаль, — пробормотала Оливия, съежившись. Мне пришлось потратиться на холст и краски…

— Ваши личные траты нас не интересуют, — перебила ее мадам де ла Фей. — Вынуждена предупредить: либо вы расплатитесь, либо завтра же собирайте вещички. У меня уже есть желающие на вашу квартиру.

Оливия подумала о деньгах, которые лежали в кармане, и о тех, что появятся в среду.

— Если подождете всего пару

Мадам де ла Фей сложила на груди мощные руки.

— Больше никаких отсрочек.

Ее муж в это время внимательно рассматривал красными глазками содержимое сумки Оливии.

— Ага, сегодня у вас был один заказчик, — объявил он, указывая на картину обвинительным перстом.

— Да, но…

— Она получила заказ, — прошипел де ла Фей жене. — Значит, у нее есть деньги!

— Итак, я жду. — Женщина протянула руку, не давая девушке пройти. — Платите или съезжайте. — На лице у нее застыло неумолимое выражение.

У Оливии сжалось сердце. Она сунула руку в карман, где лежали деньги, полученные от Фабриса Дарнелла.

— Здесь всего сто пятьдесят франков… Домовладелица взвесила на ладони пригоршню мелочи вперемешку со скомканными банкнотами.

— За одну неделю хватит. Остальные деньги внесете к пятнице, или освобождайте помещение.

Просить об отсрочке было бессмысленно. Двери захлопнулись, и Оливия осталась в темном коридоре. Лишившись всех денег до последней монетки, она мрачно поплелась на лестницу. Мечты о хорошем ужине и бокале вина испарились.

Можно было не сомневаться, что в среду де ла Феи с той же легкостью вытрясут из нее и вторую часть денег Фабриса. Едва ли его появление останется незамеченным: у Оливии не так уж много посетителей. Если в самое ближайшее время картины не начнут продаваться, ее парижскому приключению придет конец. И все-таки, несмотря на неудачи последних месяцев, мысль об отъезде разбивала Оливии сердце. Она полюбила этот чудесный город, в котором так трудно выжить.

Оливия открыла дверь и вошла в комнату с высоким потолком, где три стены были увешаны ее работами. В четвертой стене находилась дверь на узкий балкон, чуть шире ступни, откуда открывался роскошный вид на виноградник и бесчисленные закопченные трубы над крышами Монмартра. Как раз в это время далекие купола базилики Сакре-Кёр вырисовывались четким силуэтом на фоне золотого заката.

Этот вид служил главным достоинством ее жилища. В целом же оно оставляло желать лучшего: голый дощатый пол щетинился занозами, а мансардные окна, дающие драгоценный свет, столь необходимый для работы, пропускали воду. К тому же скрипучая железная кровать, поставленная здесь мадам де ла Фей, вполне могла побывать на революционных баррикадах, если судить по возрасту и состоянию. Меблировку дополняли стол, пара стульев и маленькая раковина в углу, где из крана текла только холодная вода. Неопрятная ванная комната с огромной ванной на гнутых лапах размещалась этажом ниже.

Погода стояла теплая, и топить старую железную печь пока не было необходимости, поэтому Оливия ограничилась тем, что разогрела на ужин банку консервированной фасоли на той же маленькой спиртовке, где растапливала даммару[3], которой покрывала готовые картины.

Оливия ела прямо из банки, выйдя на балкон, что позволило не только насладиться замечательным видом, но и отгородиться от ароматов льняного масла, дегтя, воска, холста и даммары, пропитавших комнату; Де ла Феи не были идеальными домовладельцами, но обладали редким достоинством: безразличием к запахам, сопровождающим ремесло художника. Самой Оливии они даже нравились, но мало кто из ее знакомых разделял это чувство.

Быстро работая ложкой, Оливия вернулась к утренним размышлениям о том, насколько далеко она забралась от родного Линдстрема. Да, в родительском доме она ела гораздо чаще и разнообразнее, но сейчас, глядя на раскинувшийся у ног Париж, просто не могла предаваться унынию.

Париж! Этот город имел над Оливией магическую власть с самого ее детства. Виной всему была мать, которая, по мнению остального семейства, забивала дочери голову романтическими глупостями.

Семейство — или большая его часть — перебралось в Америку в 1860-х годах, когда в Швеции выдалось несколько неурожайных лет подряд. Олсены быстро влились в местные дружные сообщества, считая себя истинными американцами, однако не забывая о своем наследии. Больше всего они ценили трудолюбие, упорство, благочестие и полное отсутствие воображения. Но Оливии этого было мало, чтобы ощутить себя по-настоящему живой, и мать оставалась единственным человеком, который ее понимал.

Правда, Гитте единственная из семейства Олсен побывала во Франции и своими глазами видела знаменитый сад Клода Моне с его полными кувшинок прудами и мостиком в японском стиле. Эта поездка, хоть и произошла до рождения дочери, нашла отражение в имени, которое позже получила девочка: Оливия Живерни[4].

Оливия честно старалась придерживаться правил семьи Олсен, сочетая американское жизнелюбие с крепкими шведскими корнями, но ей хотелось большего, и она скопила денег на переезд во Францию.

Закат залил Париж морем багряно-малинового, смывшего всю грязь с улиц города и наделившего его блеском и таинственностью. Она просидела на балконе до позднего вечера, любуясь роскошью цвета и теней, пока багрянец не растворился в ночной тьме.

* * *

В среду утром Оливию разбудил стук в дверь. Как бы она ни ждала прибытия ста пятидесяти франков, столь ранний визит Фабриса Дарнелла ее не обрадовал.

— Еще даже нет девяти! — возмутилась она, запахивая на себе халатик и выглядывая за дверь. — Уходи и возвращайся через час. — От раздражения она даже перешла на «ты».

— Внизу ждет твоя домовладелица, — возразил Фабрис. — Она уже попыталась стрясти с меня твои деньги.

— Давай их сюда.

— Я еще не видел картину.

— Ты что, мне не доверяешь? — Она протянула ему руку ладонью вверх, и он нехотя отсчитал необходимую сумму.

Оливия вернула ему десять франков.

— Сходи в магазин на углу, купи маленький пакет кофе и возвращайся через час. — С этими словами она захлопнула дверь прямо у него перед носом.

К возвращению гостя она привела себя в порядок и распахнула окна навстречу яркому солнечному утру. Вместе с кофе Фабрис принес еще коробку с маленькими бриошами, что помогло ей примириться с таким ранним и бесцеремонным вторжением.

Оливия поставила портрет на мольберт в хорошо освещенной части комнаты, и пока она готовила кофе на спиртовке, Фабрис внимательно его разглядывал.

— Ты хорошо над ним поработала, — сказал он.

— Тебе нравится?

— Очень.

Она заканчивала портрет по памяти, постаравшись передать, как тень от шляпы придает загадочность лицу юноши.

— Я же говорила, что ты можешь положиться на мое мастерство.

Он принял у нее чашку крепкого кофе и стал ходить по комнате-студии, рассматривая картины, составленные у стен по две-три штуки. Не спросив разрешения, он разворачивал те, что стояли лицом к стене. Оливия сомневалась, что у него найдутся деньги купить что-нибудь еще, кроме своего портрета, но не спешила расставаться с надеждами и пресекать вольность посетителя.

— Ты талантлива, — сказал он наконец. — Вот эти виды Монмартра очень оригинальны. А виноградник тут и вовсе волшебный. Контраст между листвой лозы и битым кирпичом передан почти гениально.

— Одна

— Заметно. У тебя каждая картина светится любовью к Парижу. Они не продаются только потому, что их мало кто видит.

— Я носила свои работы во все галереи, но на них не хотят даже взглянуть. В Париже полно студентов-живописцев, пытающихся продать свои картины.

— Но ты уже не студент.

— Я даже не студент, — с грустью поправила она. — Хотя с самого приезда сюда беру уроки у Ласло Вайса[5]. Это старый венгр, который живет в Париже с конца прошлого века. Он прекрасный учитель. Вот только я рассчитывала, что смогу заработать живописью себе на жизнь, а это у меня получается с переменным успехом. — Оливия вздохнула. — Придется отказаться от уроков Вайса, мне они больше не по карману.

Очень жаль это слышать.

Она с грустью пожала плечами:

— Избитый сюжет: молодой художник, преисполнившись надеждами и мечтами, приезжает в Париж, где начинает голодать, трезвеет рассудком и возвращается домой, в реальную жизнь.

— Ты же не собираешься совсем бросить рисование?

— Если я в ближайшее время не продам сразу несколько картин, у меня просто не останется выбора. Что-то ты не съел ни одной бриоши, — заметила она.

— Да ведь ты их все съела сама, — усмехнулся Фабрис.

Он был прав: Оливия как раз доедала последнюю булочку.

— Ой, прости, пожалуйста. Я ужасно проголодалась.

— Да, я заметил.

Оливия слизала сахарную пудру с пальцев.

— А у тебя, случайно, нет сигареты?

Фабрис достал серебряный портсигар.

— Судя по всему, ты не курила с воскресенья?

— На пути домой меня подстерегла домохозяйка и вытрясла все, что ты мне дал, до последней монеты. Я задолжала ей приличную сумму за комнату. Впрочем, пора бросать курить: эта роскошь мне тоже не по карману. — Оливия с удовольствием выдохнула дым. Рассматривая монограммы на портсигаре и зажигалке, она спросила: — Они достались тебе от отца?

— Да. Он умер, когда мне было семнадцать. — Фабрис отмахнулся от ее соболезнований. — Мне еще повезло, что он пробыл с нами так долго. А теперь признавайся: ты что-нибудь ела с воскресенья?

— Разумеется.

— И что же? — Молодой человек не спускал с нее взгляда теплых карих глаз.

— У меня на полке всегда есть запас консервированной фасоли, — ответила Оливия, кивая на кособокий шкаф.

Фабрис быстро проследил за ее взглядом и решительно объявил:

— Сегодня вечером ты придешь ко мне на домашний ужин.

— Очень мило с твоей стороны, но у меня нет привычки посещать дома незнакомых молодых людей, особенно по вечерам. Тем более, — она жестом пресекла его возражения, — обменивать свою благосклонность на миску супа.

— Твоему целомудрию ничего не угрожает. — В золотистой бороде снова мелькнула прежняя полуулыбка… — Я живу с матерью, и готовить ужин будет она. Мой вклад ограничится тем, что я откупорю бутылку вина и разолью его по бокалам.

Мысль о настоящем ужине в уютном семейном кругу казалась непреодолимо привлекательной. Оливия дрогнула.

— Ну…

— Когда я утром выходил из дома, мама уже ощипала. славную упитанную курицу, — вкрадчиво произнес Фабрис. — Может быть, она даже потушит птицу в вине.

Оливия чуть не захлебнулась слюной.

— О боже!

Мы живем недалеко отсюда. Я зайду за тобой сегодня в семь.

— Хорошо. Но без глупостей!

— Разве я похож на глупца? — Фабрис поднялся, собираясь уходить.

— Я не буду отвечать на этот вопрос. Не забудь свой портрет.

— Спасибо. Мама будет счастлива: это подарок для нее. Но ты его не подписала, — заметил он.

— Ох, совсем забыла! — Оливия взяла кисточку и поставила обычную подпись: «О. Ж. Олсен».

— А что обозначает буква «Ж»? — спросил Фабрис.

— Живерни.

— Как та деревенька, где…

— В молодости мама переписывалась с Моне, а незадолго до свадьбы ездила к нему с визитом. С тех пор она без конца говорила о его саде.

Фабрис с интересом посмотрел на нее.

— Мне нужны подробности.

— После ужина расскажу.

Оливия обернула картину коричневой бумагой, чтобы защитить от пыли, и проводила гостя до двери. Она прониклась к молодому человеку теплыми чувствами в благодарность за похвалу и почти с нежностью смотрела, как он спускается по лестнице. А выкуренная сигарета и перспектива поужинать курицей в вине и вовсе привели ее в приподнятое настроение.

* * *

Фабрис не обманул: дом Дарнеллов и вправду стоял в паре кварталов от ее дома. Узкое и длинное здание ютилось между более крупными постройками, но стоило Оливии войти внутрь, как ее окружили доброжелательность и уют. Обстановка не отличалась роскошью, но здесь было безукоризненно чисто и уютно, а волшебный аромат курицы, тушенной в красном вине, прямо-таки опьянял.

Мать Фабриса появилась со стороны кухни и, вытирая руки о фартук, подошла приветствовать гостью. Она оказалась энергичной женщиной чуть за пятьдесят с крепким рукопожатием. Судя по всему, именно она наградила Фабриса такой приятной внешностью: тонким носом и ослепительной улыбкой. В общении женщина была дружелюбна, но не навязчива, а в карих, как и у сына, глазах светился живой острый ум.

— Вы написали очаровательный портрет сына, — сказала она Оливии и указала на стену, куда с гордостью повесила картину. — Спасибо!

— Не благодарите, прошу вас, мадам. За работу мне хорошо заплатили. Да и модель попалась отличная, — с улыбкой ответила она.

— Зовите меня Мари-Франс, — объявила женщина с той же решительностью, что Оливия уже видела в ее сыне. — А я вас буду звать Оливией.

Ужин удался на славу, и не только благодаря кулинарному искусству Мари-Франс. С самого дня отъезда из Америки Оливия отчаянно скучала по теплу домашнего очага, и семейство Дарнеллов, хоть и было не велико, приняло ее в свой круг. Почивший глава семьи взирал на них с портрета над небольшим буфетом.

— Отец был великим человеком, — сказал ей Фабрис. — Выдающимся мыслителем и гуманистом. Это он написал вон те книги. — И молодой человек показал на полку под фотографией, где стояли пять или шесть томов. Во взгляде бородатого мужчины с портрета сквозила меланхолия, словно он сокрушался, что потратил жизнь на серьезные книги, вместо того чтобы насладиться радостями бытия.

— О чем он писал? — спросила Оливия.

— Отец был анархистом.

— Боюсь, мне это ни о чем не говорит, — произнесла она извиняющимся тоном.

— Основная его мысль — убежденность в том, что человек по сути своей добр. — Как и обещал Фабрис, его роль за ужином до сих пор ограничивалась обязанностями сомелье, которые он исполнял с мастерством и грацией, но теперь юноша по-настоящему оживился. — Анархисты считают, что для организации общества нет необходимости в насилии или принуждении. Никакие правительства или полиция

— Ты тоже анархист?

— Разумеется. Я пишу для ведущих анархических изданий. — Он достал из ящика газету и показал ей. — Мои статьи публикуются каждую неделю.

Оливия рассматривала газету, которая называласьLe Libertaire[6] и впечатляла крупными черными заголовками, плотными колонками текста и почти полным отсутствием иллюстраций. Она нашла имя Фабриса на второй странице, под длинной статьей, которая называлась «Война тиранам!».

— Но ты же не бросаешь бомбы? — уточнила Оливия.

— Я довольствуюсь силой пера. Бомба может избавить мир от одного тирана, а верное слово способно уничтожить сотни.

— Во всяком случае, в теории, — добавила Мари-Франс. Она смотрела на сына со странной смесью гордости, любви и грусти.

— Они все получат по заслугам. Гитлер, Муссолини, Франко…

— Не произноси их имена, — перебила его мать. — Ужасные люди.

— Ужасные или нет, им не сносить головы и не миновать возмездия.

Последние несколько месяцев в газетах и в беспокойных письмах из дома Оливия то и дело натыкалась на упоминания о возможной войне, но ее слишком занимали собственные дела, чтобы следить за политикой.

— Не хочу думать о страшном, — призналась она. — Неужели после прошлой войны кто-то еще хочет крови?

— Тираны ею подпитываются, — объявил Фабрис.

Мари-Франс накрыла рукой руку сына.

— По-моему, нам не помешает еще одна бутылка вина, дорогой.

— Конечно, матушка. — И он вышел.

Пока его не было, Мари-Франс повернулась к Оливии.

— Ты очень талантлива, — сказала она.

— Я учусь, хотя понемногу и очень медленно.

— Фабрис говорил, что тебе пришлось отказаться от уроков. Это правда?

— Мне больше нечем за них платить, — честно ответила Оливия. — Я не рассчитывала, что продавать свои работы будет так трудно. — Она вздохнула. — Дома у меня все получалось. Наверное, здесь просто выше конкуренция.

— Очень смелый поступок: приехать сюда, в совершенно незнакомый город в чужой стране, — мягко произнесла Мари-Франс.

— Это все благодаря маме. — Оливия улыбнулась. — Я с самого детства слушала ее рассказы о Париже. Она была тут в молодости. По ее словам, этот город полон волшебства, но на самом деле здесь нелегко живется.

Мудрые глаза Мари-Франс обратились к портрету над буфетом.

— В случае Фабриса во всем виноват его отец. Он наполнил голову мальчика возвышенными идеями. И Фабрис тоже избрал непростой жизненный путь. Маленьким сын чуть не умер от туберкулеза, а потом нашел свое призвание в политической борьбе. Да, сейчас у молодых непростая жизнь.

— Это точно.

— Нельзя сказать, что Фабрис хорошо зарабатывает своим пером, — продолжила Мари-Франс. — ВLe Libertaireему платят дару сотен франков, не больше. К счастью, у меня есть постоянная надежная работа. Он не говорил тебе, чем я занимаюсь?

— Нет.

— Я работаю экономкой в отеле «Ритц».

— Должно быть, тоже не самое простое занятие.

— Да, далеко не простое, но оно неплохо оплачивается. И если повезет, то к зарплате добавляются чаевые. К тому же иногда нам кое-что перепадает с кухни, и мы можем принести продукты домой. — Она вдруг замялась. — Послушай, Оливия, не хочу тебя обижать, но…

— О чем вы?

— Жизнь и нужда иногда толкают женщину на куда худшие способы заработка. А у нас дела идут неплохо, отель постоянно полон. И как раз сейчас нам нужна еще одна горничная.

— Горничная? Вы предлагаете мне попытать счастья?

— Я почти двадцать лет проработала в «Ритце». С моими рекомендациями тебя обязательно возьмут. К нам все время приходят девушки, но «Ритц» — особое место, и всех подряд туда не берут. — Она внимательно посмотрела на Оливию. — Правда, ты можешь счесть эту работу ниже своего достоинства.

— Что вы! Я помогала маме по дому сколько себя помню и работы не боюсь. Вот только у меня не останется времени для живописи. Возможно, в итоге придется отказаться от своей мечты, какой бы глупой она ни была.

— Или это будет не отказ, а лишь отсрочка, — мягко возразила Мари-Франс. — До той поры, пока снова не встанешь на ноги. Времени на искусство у тебя и в самом деле не останется, но ты хотя бы сможешь платить за комнату, покупать продукты и даже иногда баловать себя. Надеюсь, мои слова не кажутся тебе бестактными.

— Похоже, Фабрис успел обо мне рассказать, — грустно улыбнулась Оливия. — Нет, вы вовсе не бестактны. Напротив, очень добры.

— Подумай над моим предложением, и если оно покажется тебе интересным, приходи в «Ритц». Спросишь меня у служебного входа с рю Камбон.

Тут вошел Фабрис с вином, и разговор вернулся к прежним темам.

Когда после ужина около полуночи молодой человек провожал Оливию домой, она чувствовала приятную сонливость и сытость — давно позабытые ощущения. Теплый вечер наполнял ее счастьем и умиротворением.

— Мама не упоминала вакансию в «Ритце»? — деликатно спросил Фабрис.

— Упоминала, и спасибо, что представил меня матери голодающей бродяжкой.

— Надеюсь, тебя ее слова не задели?

— Разумеется, нет, глупенький. Очень мило со стороны Мари-Франс предложить мне помощь.

— Меня, впрочем, не радует, что она служит богатым лентяям, — мрачно добавил Фабрис. — Некоторые слишком горды, чтобы самостоятельно заправлять постель или стирать собственную одежду.

— Но раз уж Мари-Франс тебя кормит, ты находишь силы договориться со своими моральными принципами?

— Это мамино решение. Каждый человек имеет право сделать личный выбор и следовать ему. В этом и заключается суть анархизма.

— Судя по всему, очень удобная философия.

Лицо Фабриса застыло.

— Я благодарен матери за заботу. Но мне невыносимо видеть, как она становится жертвой эксплуатации и продает свой труд циничным капиталистам, пусть даже обеспечивая нам бесперебойный доступ к куриному рагу. — Фабрис бросил на Оливию странный взгляд. — Ты примешь ее предложение?

— Я подумаю. В любом случае лучше уж так, чем голодать.

— Рад, что мы будем видеться чаще.

— Неужели? Ты так в этом уверен? — поддразнила она.

— Абсолютно.

Они подошли к ее дому. Фабрис положил ей руки на плечи и по-свойски расцеловал в обе щеки. Почувствовав укол бороды, Оливия решила: если они действительно начнут встречаться чаще, ему придется расстаться с растительностью на лице. В тусклом свете фонарей перед домом мадам де ла Фей глаза Фабриса тепло поблескивали.

— Спокойной ночи, моя дорогая. Встретимся завтра?

— Слишком скоро. Пойдут разговоры.

— Тогда в пятницу?

— Только если принесешь сигарет. Американских сигарет.

— С тобой сложно договариваться.

— Я вообще сложная женщина.

По дороге в спящий дом Оливия обернулась через плечо и улыбнулась Фабрису.

Глава четвертая

Стоя спиной к задрапированным шелком окнам в своем постоянном номере «Ритца», Габриэль Шанель, известная миру как Коко, демонстрировала идеальные пропорции фигуры. На ней было платье с цветочным рисунком,

— Какой утомительный шум, прокомментировал Маре.

Общепризнанный первый красавец Франции, атлет, кинозвезда, недавно снявшийся в хулиганском фильме своего любовника Кокто, здесь, в располагающем окружении роскошных тканей и переплетенных в сафьян книг, африканских масок и прочих экзотических безделушек, он сбрасывал свой публичный мужественный образ. Сейчас актер возлежал на обитой бархатом кушетке, опершись о Кокто и держа в одной руке бокал, а другой ероша свои светлые волосы.

— У меня от него скоро голова разболится, — пожаловался Маре.

— Расширяют винные погреба, — пояснил Кокто, нежно касаясь губами его виска.

— Нет, — бросила Коко. — Строят бомбоубежище.

— Просто смешно, Коко, — улыбнулся Кокто.

— Ничего смешного, потому что так и есть. Под садом во дворе оборудуют настоящее бомбоубежище с бетонными стенами в метр толщиной.

— Какой ужас, — сказал Кокто, и его улыбка погасла. — Значит, войны и впрямь не миновать. Владельцы «Ритца» не ошибаются.

— Может, идея не так уж плоха. — Коко закурила сигарету.

— Бомбоубежище?

— Война.

— Ты шутишь!

— Да, нас ждут временные неудобства, но зато с большевиками и евреями будет покончено раз и навсегда.

Мужчины одновременно издали возмущенные возгласы, Коко же отвернулась от них и выглянула в окно. Ей было неприятно наблюдать, как ее старый друг Кокто — пятидесятилетний, обрюзгший и потрепанный безжалостными годами и многолетним пристрастием к наркотикам, увивается вокруг Маре, мальчишки вдвое его моложе.

Коко действительно считала войну полезной. Последние три года хаоса и ужаса подтолкнули ее к выводу о том, что столкновение неизбежно. Оно принесет долгожданное облегчение. Большевики и евреи уже не единожды превращали Париж в поле боя. Мадам Шанель уже видела своими глазами, как обожаемую ею Вандомскую площадь перегородили горящие баррикады, а стычки между орущей толпой и полицией посреди клубов слезоточивого газа переросли в настоящую бойню[8].

В этой неистовствующей толпе были и сотни ее работниц — женщин, которым она давала заработок, чьи семьи содержала. Однако они пошли против нее, наслушавшись коммунистических бредней! Можно подумать, сама Коко не поднялась из нищеты, причем такой, о которой эти неблагодарные девчонки и не слышали. Коко была незаконнорожденной дочерью бродячего торговца бельем, выросла в приюте и с младых ногтей была вынуждена рассчитывать только на себя. Известно ли им, как она карабкалась с самого дня? Как работала не покладая рук, какие жертвы принесла? Неужели они думают, что ей было легко? Что Коко Шанель родилась богатой? Да, сейчас у нее есть деньги, но с серебряной ложкой во рту она уж точно не родилась. Ей пришлось выбираться наверх, не брезгуя торговлей собственным телом. Ничто и никогда не давалось ей даром.

Да, пожалуй, грядущая война пойдет стране во благо. Нацисты умеют обращаться с евреями. Шанель с большим интересом следила за тем, как Гитлер с успехом присваивает богатства этих мошенников, собранные вековым обманом, и заставляет евреев ответить за коварство и постоянные махинации.

Партнеры Коко, Вертхаймеры, выкупили большую часть ее парфюмерной компании задолго до того, как сама она осознала, насколько ценным продуктом станет ее «Шанель № 5». Друзья напоминали, что Вертхаймеры ежегодно выплачивают Коко миллионы, делая ее умопомрачительно богатой, но ей было этого мало. Она получала лишь десять процентов от дохода, который приносил созданный ею аромат. Десять процентов! Да это грабеж средь бела дня! Если нацисты предложат способ вернуть то, что должно принадлежать ей по праву, она с готовностью присоединится к ним, пусть даже их считают солдафонами.

Правда, сколь бы радужными ни казались грядущие перспективы, Коко понимала, что война — не просто временные неудобства. Но если повезет, серьезных сражений здесь не будет. Франция с ее слабым социалистическим правительством поддастся Германии, как масло горячему ножу.

А Коко будет наблюдать за капитуляцией прямо из окон своего номера отеля «Ритц», в роскоши и безопасности. Лишения войны ее не коснутся, а когда все закончится, кругом будет царить новый мировой порядок, и те, кто пострадал от несправедливости, — и она, и ее друзья Виндзоры, все те, кому хватило духу протестовать против евреев и красных, — все они получат место под солнцем, которого заслуживают.

Коко услышала хихиканье Маре и обернулась:

— Что смешного?

— Ты бормочешь себе под нос, — ответил он. — Как старуха.

Она сердито сдвинула брови:

— Как старуха?

Мальчишка еще слишком глуп, чтобы понимать, когда стоит прикусить язык. Не будь он возлюбленным Кокто, ему пришлось бы сильно пожалеть о сказанном. Коко недавно отпраздновала пятьдесят шестой день рождения и, несмотря на уверения, будто возраст для нее ничего не значит, хорошо понимала, что ее жизнь клонится к закату. Она снова повернулась к окну на Вандомскую площадь, которую солнце заливало густым медовым светом.

— В отсутствие разумного собеседника приходится говорить с самой собой.

С карамельного цвета тахты донеслись шепотки, и спустя некоторое время Маре произнес почти смущенно:

— Прошу прощения, если брякнул лишнее.

Коко промолчала, выдохнув целый клуб дыма.

— У меня есть чем припудрить нос, — примирительно предложил Кокто.

Коко вынула сигарету из мундштука и выбросила ее в окно, на площадь.

— Рановато, — решила она. — И не ты ли уверял, что завязал со всем этим?

— Я не прикасался к опиуму уже несколько месяцев, — ответил Кокто. — С того дня, как познакомился с Жаном. Но ты какая-то подавленная последнее время, а это поможет тебе взбодриться.

Она сурово взглянула на друга:

— Значит, я старуха, которой надо взбодриться, я правильно вас поняла?

В ответ он только улыбнулся.

— Если войны и в самом деле не избежать, нам всем не помешает взбодриться.

Коко рассматривала его впавшие глаза и щеки. Она уже оплачивала его лечение, и он клялся, что полностью исцелился. Но Коко знала, что у него те же шансы на полное выздоровление, как и у нее самой. Кокто выкуривал по четыре-пять трубок вдень, она каждый вечер делала себе укол морфия, без которого уже не могла спать. Но Жан прав: она действительно взвинчена и подавлена, и ей необходимо отвлечься.

— Ну что же, — сказала она. — И где твое снадобье?

Кокто достал серебряную коробочку, украшенную эмалью.

— Я достаю его через приятеля в стоматологическом госпитале. Медицинский, чистый. Иди сюда.

Они устроились на тахте поближе друг к другу. Кокто насыпал каждому на запястье небольшую горку порошка специальной крошечной ложкой. Они одновременно втянули наркотик

Коко сразу почувствовала, как ее наполняет волна оптимизма и уверенности. О, так лучше, намного лучше! Все тревоги бесследно исчезли, а заботы стали казаться мелкими и неважными. В ней снова проснулись желание творить и азарт, которые сделали ее одной из самых богатых женщин мира. Коко засмеялась и вскочила на ноги. Каким бы просторным ни был ее роскошный номер, сейчас ей стало в нем тесно.

Она распахнула балконные двери и вышла на полуденное солнце. Шум моторов и гомон голосов на Вандомской площади сливался в настоящую симфонию. Оба Жана присоединились к Коко, испытывая такой же подъем, но она едва ли замечала их болтовню. Она раскинула руки, пытаясь объять любимый город, ее Париж.

* * *

Оливия подошла к служебному входу на рю Камбон, как ей и было велено, и объяснила консьержу причину своего визита. Спустя пару мгновений появилась Мари-Франс и повела девушку узким коридором в закулисный мир роскошного отеля. Встречая важных гостей позолотой, парчой и мрамором, «Ритц» отличался строгой простотой и функциональностью служебных помещений. В воздухе разливался стойкий дух стряпни, обувного крема, вина, масляных ламп, сырой шерсти и увядших цветов. Здесь было темно, тесно и шумно.

Серьезного вида мужчины и женщины в униформе разного цвета и покроя скользили друг мимо друга, сосредоточенно и целеустремленно следуя по своим делам. В этой суете Оливия время от времени теряла из виду Мари-Франс, и снова находила ее только благодаря бряцанью огромной связки ключей, висевшей у той на поясе.

Ключи были всюду, и их было очень много. У каждого работника, похоже, имелась собственная связка, и ключи либо звякали у пояса, либо скрежетали о замки, отпирая очередную дверь, которая, распахиваясь, приоткрывала краешки незнакомых миров: кухни с суетящимися поварами и поварятами в белых колпаках, кладовок, забитых до потолка, прачечных в клубах пара.

Мари-Франс Дарнелл тоже выглядела целеустремленной и крайне деловитой. Она носила простую черную форму, черные чулки и кружевную наколку.

— Здесь все вверх дном из-за бомбоубежища, которое сейчас строят. Пыль теперь везде.

Больше она почти ничего не сказала Оливии, пока они не дошли до двери, медная табличка на которой гласила: «Клод Озелло, директор». Там Мари-Франс повернулась к девушке:

— Управляющий задаст тебе пару вопросов. Отвечай быстро, не волнуйся.

Последняя рекомендация явно запоздала, потому что Оливия уже совсем разволновалась. За прошедшие двадцать четыре часа она успела осознать, насколько ей нужна эта работа, просто необходима. Мир по-прежнему был зажат в тисках Великой депрессии, и работу было найти очень непросто. Когда-то идея уехать в Париж и стать художницей казалась прекрасной, но теперь Оливия понимала, какое глупое и безрассудное решение приняла. А готовность Мари-Франс помочь совершенно незнакомой девушке выглядела проявлением исключительной доброты.

— Я постараюсь.

Мари-Франс кивнула и постучала в дверь.

Директор оказался строгого вида мужчиной, обладателем горделивого носа с горбинкой. Месье Озелло сидел за столом и что-то быстро писал. Поднявшись с места, он одернул старомодный фрак для утренних визитов, фалды которого спускались почти до пят.

Мари-Франс подтолкнула девушку вперед:

— Это Оливия Олсен, месье Озелло.

Управляющий внимательно оглядел претендентку, и с высоты его роста взгляд казался орлиным.

— Сколько вам лет?

— Двадцать два, месье.

— Ваши документы. — Он протянул руку.

Оливия передала ему видна жительство, которое тот изучил со всем вниманием.

— Вы из Швеции?

Именно так и значилось в ее виде на жительство, потому что клерк неправильно понял Оливию, а потом отказался исправлять страну на США.

— Ну, на самом деле…

Но хозяин перебил ее:

— Есть опыт работы в отелях?

— Нет.

Месье Озелло надел очки и с изумлением воззрился на нее.

— Вообще никакого?

— Нет, сэр, но…

Он поднял руку и нахмурился.

— Но кровати вы наверняка умеете заправлять. Да-да. Хотя здесь от вас потребуется не только это. Повернитесь, пожалуйста.

Она медленно повернулась вокруг своей оси, чувствуя себя балериной из музыкальной шкатулки.

— Выглядите вы прилично и чистоплотно. Уже хорошо. Но вам придется многому научиться, и служба будет непростой.

— Я готова учиться и не боюсь тяжелой работы.

— Какими языками владеете?

— Английским, французским и шведским.

Хозяин сложил очки и убрал их обратно в карман.

— Что вы знаете о «Ритце»?

Оливия задумалась.

— Мне говорили, что это лучший отель в мире.

— Верно. — Месье Озелло указал на фотографию, висевшую на стене за его креслом. На ней был изображен господин с бакенбардами, формой напоминающими каре барашка, и лихими усами. — Это мой покойный работодатель, Сезар Ритц, основатель этого отеля. Он был настоящим гением. Теперь честь продолжать его дело досталась мне. — Управляющий говорил отрывисто, на военный манер. — Позвольте вас спросить: кто, по-вашему, важнее, вы или я?

— Вы, конечно.

— Ошибаетесь. Мы одинаково важны. Всякий раз, когда гость взаимодействует с работником отеля, он взаимодействует со всем отелем. В любых ваших обязанностях вы будете представлять Сезара Ритца. Если вы не преуспеете, не преуспеет и «Ритц». Вы меня поняли?

— Полностью.

— Философию отеля можно описать двумя словами: абсолютная роскошь. А с чего начинается роскошь, юная дама? С того, что человек получает все, чего хочет. Внимательно следите за нуждами гостей. В хорошем отеле постояльцам предоставляют то, о чем они просят, — он поднял сухой палец, от которого повеяло ароматом одеколона, — а в превосходном гостю не приходится ни о чем просить.

— Да, месье Озелло.

— В обычных обстоятельствах я не рассматриваю кандидатуры без опыта. Однако большинство наших гостей говорит по-английски, и ваше беглое владение этим языком является преимуществом. И, разумеется, рекомендация Мари-Франс сама по себе бесценна. Я готов взять вас на испытательный срок.

Сердце Оливии забилось от восторга.

— О, благодарю!

— Месяц будете работать без зарплаты., Если я останусь доволен, вас возьмут в штат и подпишут с вами годовой контракт. Если нет, вы покинете отель без единого франка. Вы принимаете условия?

Оливия попыталась скрыть отчаяние.

— Да, месье.

— Мари-Франс объяснит вам ваши обязанности. Делайте все в точности так, как она скажет.

— Да, месье.

— И еще пара советов. Не вступайте в разговоры с гостями: вам дозволяется лишь вежливо приветствовать их. Всегда улыбайтесь. Никогда не говорите просто «да». Правильный ответ: «С величайшим удовольствием». Никакого «простите». Вы должны отвечать: «Пожалуйста, примите мои искренние извинения». И никогда, ни при каких обстоятельствах не говорите «нет».

— Поняла, — чуть слышно произнесла Оливия.

— Очень на это надеюсь. Оправдывайте ожидания. Ни с кем не спорьте и не мешайте. А теперь вы свободны.

На этом собеседование закончилось. Оказавшись снова в заполненном людьми коридоре, Оливия обняла Мари-Франс.

— Спасибо! Огромное спасибо!

— Я знала, что ты ему понравишься, — удовлетворенно заметила Мари-Франс.

— Месье Озелло решил, что я из Швеции.

— Ну и пусть. Он женат на американке, и супруги не очень ладят. Месье Клод считает американских женщин чересчур современными. Так что продолжай оставаться шведкой.

— Я не против. Но целый месяц без зарплаты! — горько вздохнула Оливия.

Мари-Франс фыркнула.

— Знаешь, сколько девушек просится на это место? Половина Парижа мечтает работать в «Ритце». Не бойся, я не позволю тебе голодать. Ну что же, можешь сегодня и приступать. Пойдем, я дам тебе форму.

Наряд представлял собой темно — синее платье с белыми манжетами, воротничком и передником, который завязывался сзади бантом. На голове полагалось носить накрахмаленный чепец, прикалывая его к стянутым в строгий узел волосам. Оливия переоделась с большим удовольствием. Если честно, то вещи были гораздо лучшего качества, чем ее собственные. Ей вручили двойной комплект униформы и велели следить, чтобы та всегда была чистой и отутюженной.

Мари-Франс улыбнулась, заметив, как радуется молодая художница новой добротной одежде.

— Ты привыкнешь, поверь. На пару дней я поставлю тебя в пару с опытной горничной, поработаешь с ней и поучишься. Давай-ка посмотрим, кто туту нас есть.

* * *

Мари-Франс выбрала в наставницы для Оливии немку по имени Хайке Шваб, которая вот уже несколько лет работала в «Ритце». Плотная неприветливая женщина явно не обрадовалась необходимости возиться с ученицей. Когда Мари-Франс их представила, она лишь пожала широкими плечами и зашагала дальше по коридору, катя перед собой тележку.

— Не обращай внимания на ее манеры, — прошептала Мари-Франс, когда Оливия повернулась вслед за наставницей. — Она свое дело знает и не ленива.

Оливия вошла за Хайке в один из номеров и не смогла сдержать восхищенного возгласа: комнаты были великолепны. Она впервые видела легендарное убранство «Ритца», и отель ее не разочаровал. Номер был выдержан в кремовых тонах с золотом. Серебристые обои украшал дамасский орнамент цвета червонного золота, тяжелый шелковый полог над кроватью мерцал бронзой, а на медового цвета мебели поблескивала позолоченная фурнитура.

— Какая красота! — выдохнула Оливия.

— Прежде чем говорить о красоте, загляни в мусорные ведра и бельевую корзину, — мрачно заметила Хайке с сильным немецким акцентом. — Люди грязны. И чем они богаче, тем грязнее. Снимай постельное белье.

Кровать однозначно не благоухала. Похоже, постояльцы занимались в ней любовью, а потом там же ужинали. Женщины работали в основном молча. Коренастая и плотная Хайке выглядела лет на сорок; тяжелая квадратная челюсть и коротко стриженные черные волосы добавляли ей мрачности. Если бы не огромный бюст, выпирающий из-под формы, ее можно было бы принять за мужчину. На немногие вопросы Оливии она отвечала коротко и односложно.

Когда они вытряхивали мусорные корзины, в номер вошел веселый молодой консьерж в полосатом фартуке. В руках он держал сияющие туфли, которые жильцы выставили в коридор для чистки. Он с интересом посмотрел на Оливию:

— Ты новая горничная?

— Я на испытательном сроке, — пояснила она.

— С такой симпатичной мордашкой наверняка будешь получать большие чаевые. Даже самые страшненькие зарабатывают по пятьдесят франков в день. Да, Хайке? — И он заулыбался, поглаживая бакенбарды, которые отпустил, похоже, для того, чтобы прикрыть прыщи. — Если нужна будет помощь, найди меня. Я Виктор. И мне нравятся блондинки.

— Буду иметь в виду, — с иронией отозвалась Оливия.

— У тебя что, работы нет? — пробурчала Хайке.

Молодой человек комично изобразил нацистское приветствие, которое в последнее время часто мелькало на фотографиях в газетах:

— Яволь, майн фюрер!

Когда он ушел, Хайке уперла руки в бока и уставилась на Оливию с такой злостью, что лицо у нее пошло пятнами.

— Легко догадаться, как ты получила работу.

— В каком смысле?

Судя по всему, в немке, как в вулкане, копилась неприязнь к девушке, и сейчас ее прорвало.

— Приходишь с улицы и сразу — раз! — получаешь тепленькое место! — Она щелкнула пальцами перед носом потрясенной Оливии. — А сама толком ничего не знаешь и не умеешь! Или ты думаешь, что я слепая?

— Я не понимаю, о чем ты.

Хайке оскалила зубы в злобной ухмылке.

— Несколько минут на столе Озелло решили все дело, да?

— Что?!

— Ну еще бы! Достаточно задрать юбку, и получишь все, что тебе угодно! А пока ты тут изображаешь принцессу, немецкая лошадка должна одна тянуть плуг?

— Ничего такого не было!

— Вот как? — Хайке выбросила розы из вазы, стоявшей на прикроватном столике, в мусорное ведро и обернулась к Оливии, играя желваками. Ее глаза напоминали угольки. — Тогда объясни мне, почему должность не досталась тем, кто ее больше заслуживал?

Оливия почувствовала, как к щекам прилила кровь. Она-то знала, что получила работу только благодаря рекомендации Мари-Франс, которую та дала по просьбе Фабриса, явно увлекшегося молодой художницей. Поэтому в обвинениях Хайке нашлось достаточно правды, чтобы смутить девушку.

— Знаю, мне очень повезло, — сказала она. — Но я ни с кем не спала, чтобы сюда попасть, и готова работать с тем же усердием, что и все остальные.

Хайке снова ухмыльнулась.

— Хватит болтать, — заявила она и протянула Оливии ершик для унитаза. — Надеюсь, ты умеешь им пользоваться.

Спорить не имело смысла.

— Да, я умею.

— Тогда вставай на колени.

Под тяжелым взглядом Хайке Оливия принялась драить ванную комнату. Похоже, наставнице доставляло удовольствие видеть ее на коленях: немка лично проверяла, чтобы каждый уголок и каждая поверхность ванны, раковины и унитаза были выскоблены и вычищены до блеска. Оливия старалась не обращать внимания на неприязнь этой женщины. Если Хайке считает, будто Оливия изображает из себя принцессу, остается лишь доказать обратное делом. Но, несмотря на все ее старания, ничто не могло смягчить немку, которая заставляла переделывать работу по нескольку раз, и напряжение между ними лишь возрастало.

Обязанности были несложными: отмыть до блеска все поверхности, повесить свежие полотенца, заменить вскрытые куски мыла новыми и перестелить постельное белье. Если в номере была разбросана одежда постояльцев, ее полагалось собрать, вычистить и аккуратно сложить в шкаф или развесить. По коврам следовало пройтись пылесосом; этим же американским устройством освежали портьеры.

— Ты слишком медленно работаешь, — заявила Хайке. — У нас еще одиннадцать номеров на очереди.

— Если бы ты не заставляла меня все переделывать по три раза, мы бы закончили быстрее.

— Если бы ты сразу справлялась, не пришлось бы переделывать, — зло бросила наставница.

— Я и так справляюсь. Меня с детства приучили держать дом в порядке.

Хайке развернулась к ней и замахнулась огромной ладонью:

— Будешь огрызаться, залеплю прямо по хорошенькой мордашке.

— Только попробуй! — выпалила Оливия с

В этот момент в номер вошла Мари-Франс со свежим букетом роз.

— Как у вас дела? — спросила она.

— Девчонка ленива и нахальна, — рявкнула Хайке. — Почему ее посадили мне на шею?

— Потому что ты одна из лучших работниц, — спокойно ответила Мари-Франс, расставляя цветы в вазе. — А девочка сегодня первый день. Имей терпение.

— Но она спорит со мной! Возражает, дерзит в лицо!

Мари-Франс покосилась на Оливию:

— Слушайся Хайке. Ты можешь многому у нее научиться.

Оливии показалось или Мари-Франс слегка ей подмигнула? С огромным усилием девушка справилась с гневом и примирительно обратилась к Хайке:

— Прости меня.

Мари-Франс вышла, а немке осталось шипеть от злости и поджимать губы.

Карьера Оливии в «Ритце» начиналась не самым приятным образом, или просто день выдался неудачный, но работа действительно оказалась тяжелой, а присутствие кипящей ненавистью напарницы лишь усложняло дело. Позже Оливия узнала, что горничные работают сменами по двенадцать часов и за это время должны обслужить по двенадцать номеров, не считая поручений, которые им дает экономка. За смену полагался всего один перерыв на обед в столовой, спартанского вида помещении, где подавали скромные порции весьма простых блюд. Остальное время проходилось вертеться юлой, чтобы успеть убрать все двенадцать апартаментов.

К концу рабочего дня Оливия очень устала. Тут требовалось куда больше усилий, чем в живописи. У нее ныла спина, а кожа на руках стала сухой от моющего порошка. Она была крепкой девушкой, но поддерживать темп, задаваемый мощной немкой, оказалось непросто.

Мари-Франс вышла из отеля вместе с Оливией и показала остановку трамвая, который шел прямо до Монмартра. Этот транспорт был хоть и не такой быстрый, как метро, но более дешевый. Они крепко держались за перила на втором этаже в компании рабочих, спешащих домой после трудового дня.

— Устала? — с улыбкой спросила Мари-Франс.

— Привыкну, — отозвалась Оливия.

— Да, привыкнешь. Сегодня ты многому научилась.

— Знаете, на самом деле я вовсе не ленивая и не нахальная.

— Да, знаю.

— Вы мне дали не самую доброжелательную наставницу, — усмехнулась Оливия. — Похоже, она меня невзлюбила.

— У Хайке была подруга, которую недавно уволили. Тебя взяли на ее место.

— Что же вы мне сразу не сказали!

— Та горничная вылетела на улицу заслуженно. Она подворовывала, и Хайке об этом прекрасно знала.

— Не похоже, чтобы у Хайке было много друзей.

— К сожалению, ты права. В молодости она была известной спортсменкой, завоевала множество золотых медалей, но потом ее жизнь пошла по наклонной. Надеюсь, в конце концов она проникнется к тебе теплыми чувствами. Потерпи.

— Я понимаю, что вы помогаете мне из-за Фабриса.

— Вовсе нет, мне самой этого хочется. Юной девушке, оказавшейся с миром один на один, нужны друзья. Если бы моя дочь была жива, ей сейчас было бы столько же, сколько тебе.

— О, Мари-Франс, примите мои соболезнования. Я не знала.

Трамвай резко зашел в поворот, и на мгновение женщины оказались прижатыми друг к другу.

— Она умерла от крупа в три месяца. Фабрису было всего три года, он ничего не помнит. Я очень рада, что вы с ним подружились. До тебя у него не было девушек. — Женщина ненадолго замолчала. — Не подумай, что я ставлю тебе условия, Оливия. Но хочу попросить тебя только об одном: не разбивай сердце моему мальчику.

— Ни за что! — горячо воскликнула девушка. — Мне очень нравится Фабрис. Кажется, он самый умный человек из всех моих знакомых.

Мари-Франс грустно и нежно улыбнулась.

— Да, ума ему не занимать.

— Сейчас еще слишком рано говорить о том, как все сложится. Но могу пообещать вам, что не стану с ним лукавить или давать ложные обещания.

Мари-Франс накрыла руку Оливии своей:

— Тогда будем считать, что мы договорились. Придешь к нам на ужин сегодня?

Оливии хотелось отказаться, но обед в столовой был несколько часов назад и в животе громко урчало, а дома ее ждала только банка фасоли.

— Да, благодарю вас, — кивнула она.

Глава пятая

В это воскресенье должно было состояться занятие с Ласло Вайсом, и Оливия с тяжелым сердцем готовилась к объяснению с учителем. Придется сказать ему, что она больше не сможет продолжать учебу.

Он пришел к ней точно в два, как всегда. Девушка не могла не заметить, как он похудел за последнее время и стал почти хрупким. Несмотря на жаркий день, он кутался в шаль, словно старался согреться. Художнику было уже за семьдесят, и его тело словно бы начало таять, оставляя лишь общий контур прежнего человека.

— Почему ты такая грустная? — сразу же спросил он с сильным венгерским акцентом, который не исчез даже после долгих лет жизни в Париже.

Оливия сморщилась.

— Мне придется бросить живопись, мэтр.

Кустистые брови Вайса выгнулись в высокие дуги.

— О чем ты, черт подери?

— Я больше так не могу: постоянно без денег, а покупателей как не было, так и нет. — Она перевела дыхание. — Мне придется отказаться от уроков, мэтр. По крайней мере, на время.

Ласло взял ее руки в свои и с тревогой заглянул ей в глаза.

— Нет, Оливия. Ты не должна оставлять живопись.

У тебя же настоящий талант!

— Придется взглянуть правде в лицо, мэтр. Нельзя питаться одним талантом.

Он сжал ее ладони заляпанными краской пальцами.

— Дорогая, я буду учить тебя бесплатно. Вернешь долг, когда станешь богатой и знаменитой.

Глаза у Оливии защипало от слез.

— Вы очень добры. Только вам придется подождать своих денег. Я устраиваюсь на нормальную работу.

— И что это значит, скажи, пожалуйста?

— Один друг нашел мне место горничной в большом отеле. У меня не останется времени на творчество.

Лицо старого учителя погрустнело, и он отпустил ее руки.

— Понимаю.

— Ах, Ласло! Мне очень жаль, что я вас подвела.

— Ты меня не подвела. Но сердце у меня разрывается от грусти, когда я вижу, как одаренный молодой художник вынужден отказываться от искусства. — Он окинул взглядом картины, которые Оливия выставила вдоль стен. — Наш глупый мир не способен различить красоту, которая открывается его глазам.

— Люди не готовы тратить деньги на картины. Говорят, скоро будет война.

Вайс печально кивнул.

— Да, похоже, возвращается безумие четырнадцатого года. Мир действительно очень глуп. Возможно, ты поступаешь правильно. Не исключено, что лучше вообще уехать из Парижа.

— Мне не хочется уезжать.

— Я бы тоже отправился домой. Вот только Гитлер скоро проглотит и Венгрию. Он уже подошел к Польше. Если политики и военные не остановят фюрера, всей Европе конец.

— Война никому не нужна.

— Она нужна Гитлеру. Он вооружен до зубов, и у

— Но Гитлер утверждает, что стремится к миру.

— Он говорит одно, а делает другое. — Вайс погладил остроконечную седую бородку. — У меня, как у еврея, есть особые причины его опасаться. Но нацисты представляют угрозу не только для меня, но и для каждого цивилизованного человека на этой планете. — Он устало улыбнулся. — А ты одно из самых цивилизованных существ, которых я знаю. Нечего тебе рядом с ними делать. Если решила бросить живопись, езжай домой. Рисковать жизнью ради искусства — это одно. Делать то же самое ради места горничной — совершенно другое.

— Я не покину Париж, — упрямо отвечала Оливия.

— Ты можешь продолжить писать и дома. В безопасности. Рузвельт не позволит втянуть свою страну в еще одну европейскую войну. Он сам так сказал.

— Если бы я ценила безопасность, то никуда бы не поехала из Миннесоты. Я останусь здесь, даже если не смогу больше рисовать. Я слишком люблю Париж, чтобы возвращаться домой.

— Хотя Париж не был к тебе добр?

— Париж открыл мне настоящие чудеса. Он просто не хочет покупать мои картины. — Она на мгновение задумалась. — Если не считать одного молодого человека.

— Вон оно что, — вздохнул Ласло. — Так ты из-за него не хочешь возвращаться домой?

— Я этого не говорила.

— За тебя сказало твое лицо. Он красив?

— Очень.

— Богат?

— К сожалению, нет, мэтр. К тому же презирает деньги. Он анархист.

— У всех свои недостатки. Но он тебя любит?

— Он мною восхищается. Во всяком случае, если верить его словам.

— Это он нашел для тебя место в отеле?

— Его мать. Кстати, речь идет о «Ритце».

— Значит, ты бросаешь живопись ради работы в лучшем отеле Парижа, — пожал плечами художник. — Ну что же, если это наше с тобой последнее занятие, давай приступим к делу.

Ласло Вайс был превосходным учителем, умевшим мягко поддержать и точно указать на ошибки. Оливия с грустью подумала, что ей будет очень его не хватать. Он осмотрел ее последние картины, сделал несколько удивительно точных замечаний и направлял ее, когда она принялась воплощать его идеи на свежем холсте. Они сидели бок о бок возле мольберта, и Ласло время от времени брал у девушки кисть, показывая, что он имеет в виду. Погрузившись в мир, где царила красота и не было ни тени войны и бед, они потеряли счет времени.

Незаметно пролетели два часа, и последний урок Ласло подошел к концу. Оливия сделала учителю чашку чая, чтобы помочь ему согреться, а затем проводила Вайса до его квартиры на рю Лепик. Взяв ее за руку, он попросил:

— Расскажи-ка мне еще об этом своем анархисте.

— Да рассказывать-то и нечего, — улыбнулась девушка. — Мы пока просто друзья.

Но Ласло ее слова не успокоили, и, отвечая на его вопросы, полные отцовской заботы, Оливия почувствовала, каким теплом наполнилось ее сердце. Она пока не влюбилась в Фабриса, но, судя по всему, вскоре ее ждали перемены. И они казались ей неизбежными.

— У меня такое ощущение, что все идет должным образом, — призналась она наконец. — То есть я не знаю, как наши отношения будут развиваться дальше, но пока мне кажется, что они складываются правильно.

Мэтр кивнул, словно девушка подтвердила его мысли.

— Желаю тебе обрести счастье, — тихо произнес он. — Однажды ты станешь настоящим художником. Не отрекайся от мечты. Только пообещай, что при первых же признаках опасности вернешься домой, в Америку.

— Обещаю, мэтр.

Теплым багряным вечером она попрощалась с Ласло и отправилась домой, с грустью размышляя о том, как теперь изменится ее жизнь.

* * *

Оливия работала с Хайке каждый день, без выходных. Девушка гордилась тем, что быстро учится, и старалась избегать ошибок, но не сумела избавиться от напряжения, возникшего между ней и немкой. Мало того, их отношения становились только хуже. Хайке критиковала каждое действие подопечной, и Оливия никак не могла ей угодить.

Правда, мужская половина работников отеля всячески старалась заслужить внимание новой горничной, что лишь обостряло неприязнь наставницы. Мужчины постарше проявляли к девушке отеческую заботу, а те, что помоложе, пытались флиртовать. Иногда она чувствовала себя цветком посреди роящихся пчел.

Никогда раньше Оливию не окружало такое количество мужчин. Даже дома среди родни всегда было больше женщин. Потом девушка училась в женском институте и теперь, постоянно сталкиваясь с десятками мужчин, чувствовала себя неловко. Это не ускользнуло от внимательного глаза Мари-Франс.

— Тебя смущает мужское общество? — как-то спросила она.

— Их тут так много!

— Научись держать их на расстоянии. Понимаешь, далеко не все предлагают помощь по доброте душевной. Некоторые служащие считают горничных легкой добычей. Да и от гостей не оберешься неприятностей. Следи за тем, чтобы не оказываться наедине с мужчиной, будь то клиент или работник отеля.

Оливия постепенно осознавала опасности, которые таила в себе ее красота. Она твердо решила избегать любых намеков на оплошность, чтобы доказать месье Озелло свою пригодность для этой работы. Следуя совету Мари-Франс, девушка изо всех сил поддерживала образ невозмутимой и замкнутой шведки.

Остро переживая горечь расставания с живописью, она старалась всячески убедить себя в тощ, что это лишь временная мера. В кармане передника Оливия держала маленький блокнот, и при любой возможности доставала его и делала быстрые наброски огрызком карандаша. Ей хотелось надеяться, что однажды она использует эскизы для новой картины.

«Ритц» представлял собой целую вселенную, поделенную на два мира. Один из них, роскошный и дорогой, населяли гости, окруженные комфортом и спокойствием, а в другом служащие отеля трудились день и ночь, чтобы обеспечить существование первого.

— «Ритц» — это место, где две сотни бедолаг сбиваются с ног, чтобы другие две сотни купались в роскоши, — как-то сказала Мари-Франс.

Горничные постоянно переходили из одного мира в другой, выходя из шикарных номеров, которые оставляли безукоризненно чистыми и благоухающими свежестью, чтобы раствориться в темных коридорах, пропахших кухней и хозяйственным мылом.

Поначалу работа горничной казалась Оливии унизительной, но она быстро поняла, что существуют занятия куда менее приятные. Например, на кухне повара проклинали все на свете, обливаясь потом над плитами, причем их смена зачастую длилась по двадцать часов. Красные обваренные руки прачек шелушились от хлорки, судомойки часами оттирали песком медные сковороды и горы жирной посуды, а пожилые поломойки с распухшими суставами драили на коленях мраморные полы.

По сравнению с их тяжелой работой уборка номеров казалась привилегией. Там можно было распахнуть окна, выходящие на Вандомскую площадь, и увидеть небо. Горничные имели дело с чистым

B огромном отеле легко было потеряться. Несколько корпусов соединялись между собой лабиринтами переходов и винтовыми лестницами, где полностью отсутствовали указатели. Оливии пришлось немало потрудиться, чтобы освоиться.

Во время испытательного срока она каждый вечер ужинала с Мари-Франс и Фабрисом. Мари-Франс даже одолжила ей денег на оплату жилья, чтобы де ла Феи не выбросили девушку на улицу до ее первой зарплаты. Эта практичная женщина с каждым днем все больше нравилась Оливии. Многое в Мари-Франс вызывало восхищение: она была бережлива, но щедра, откровенна, но терпелива. Оливия была готова принять ее как вторую мать.

Фабрис же наполнил ее жизнь радостью. На публике он был очаровательным и веселым, наедине — нежным и любящим. Сказав Мари-Франс, что у нее еще не было серьезных отношений с молодыми людьми, Оливия не покривила душой. Мальчики, провожавшие ее домой после церкви, не в счет, как и шестидесятилетний фермер, который ни с того ни с сего позвал ее замуж и ударился в рыдания, когда она ему отказала.

Фабриса же она искренне уважала. Ей нравились его чувство юмора и эффектная внешность, грация и уверенность его движений. Они посещали художественные галереи или устраивали долгие прогулки по Монмартру вдоль Сены, ведя нескончаемые беседы. Ему хватало ума не читать ей лекции об анархизме или социализме, и чаще они просто болтали обо всем на свете, особенно об искусстве. Их отношения подошли к первым поцелуям.

Ежедневных встреч за ужином оказалось мало, и влюбленные все чаще оказывались наедине в студии Оливии. Мадам де ла Фей делала вид, что не замечает этих визитов, заботясь только о своевременной оплате жилья, и молодые люди поднимались наверх, усаживались рядом на скрипучей кровати, смотрели друг другу в глаза и целовались, сгорая от желания сделать следующий шаг.

— Я хочу убедиться, что действительно нравлюсь тебе, — сказал однажды Фабрис. — Или ты просто стараешься угодить моей матушке?

— Да, она действительно чудесно готовит курицу в красном вине, — с притворной чопорностью ответила Оливия.

— Тут ты права. — Он заключил девушку в объятия и серьезно посмотрел ей в глаза: — Но я все больше привязываюсь к тебе, Оливия.

— Я слышала признания и поромантичнее, — фыркнула она.

— Ну хорошо, я без ума от тебя. Ты же сама видишь. Когда-то я каждое воскресенье подглядывал за тобой возле моста Менял и мечтал, что в один прекрасный день ты станешь моей. Несколько недель я собирал нужную сумму, чтобы заказать тебе портрет.

— Крохобор.

— Не хочу тебя потерять.

— А я и не собираюсь теряться, — с улыбкой заверила она.

— Даже если начнется война?

— Если начнется война, я надену на голову кастрюлю и выйду сражаться на баррикады.

Фабрис рассмеялся и чмокнул ее в щеку.

— Ты никогда не бываешь серьезной.

— Если серьезно, я тоже без ума от тебя, — призналась Оливия. — И хоть я испытываю схожие чувства к твоей матери, ее курице в вине, Парижу и всей Франции, тебя я люблю отдельно, в отрыве от всего вышеперечисленного.

Он снова ее поцеловал.

— Ты знаешь, как сделать меня счастливым.

— Хочешь узнать, как вделать счастливой меня?

У молодого человека заблестели глаза.

— Я только и мечтаю, но ты мне не позволяешь!

— Да я не про это! Речь о твоей бороде. Сбрей ее. Но,sheri[9]…

— Да, я знаю, что она делает тебя похожим На Одиссея, а еще на твоего кумира Бакунина[10] или кого-то в этом роде, но сейчас, когда мы перешли к поцелуям, она доставляет мне ужасные мучения. — Оливия продемонстрировала красные пятна на шее: — Смотри, что ты наделал.

Фабрис с грустью погладил рыжеватую бородку.

— А вдруг тебе не понравится то, что скрывается под ней?

— У тебя там ужасные шрамы? Или татуировка с изображением обнаженной женщины?

— Нет.

— Тогда нечего бояться.

— Но это повлечет за собой дополнительные траты. Всякие бритвы, щетки и мыло. Бритье — это не игрушки.

— Я брею ноги, так что не рассчитывай на сочувствие.

— Ну что же. К следующей нашей встрече я превращусь в безбородого юнца.

— Как мне нравится, когда ты такой послушный! — прищурилась Оливия. — Ну что ж, поцелуюсь еще немножко с кустом на прощание?

— Как вам будет угодно, миледи!

Он обнял ее. Поцелуи становились все жарче, ласки шли все дальше. Иногда страсти так накалялись, что им приходилось ненадолго отстраняться друг от друга, чтобы отдышаться и успокоиться. Они целовались, разомкнув губы и обмениваясь ласками языком, от которых захватывало дух. И наконец оба ощутили сильнейшее желание перейти к чему-то большему.

Под напором Фабриса Оливия откинулась на кровать. Когда она притянула его к себе, он нисколько не сопротивлялся. Они уже пару раз так экспериментировали, и ей нравилось чувствовать тяжесть его тела. Он прильнул к ней бедрами, то прижимаясь, то отстраняясь, пока она не ощутила нарастающую жаркую пульсацию. Обычно в такие моменты Оливия отталкивала возлюбленного, но на этот раз не стала противиться желанию. Внутри нее зародилась волна, которая накрыла девушку с головой и завершилась ослепительной вспышкой блаженства.

Это был ее первый оргазм с партнером, и Оливия почувствовала непривычное удовлетворение, в то время как тело наполнилось приятной слабостью и негой.

Фабрис взглянул на ее лицо, раскрасневшееся, с припухшими губами.

— Ты…

— Да, — счастливо выдохнула она.

На лице юноши появилось исключительно самодовольное выражение, будто он только что совершил небывалый подвиг.

— Вот бы и мне так легко получать удовольствие!

— Может, ты недостаточно тверд в своих намерениях.

— О, еще как тверд, поверь, — вздохнул он.

— Я заметила!

— А когда ты позволишь мне…

— Уже совсем скоро. — Она села и стала поправлять волосы,

— Не соблаговолите ли уточнить, когда именно?

— Когда получу зарплату. Тогда я не буду чувствовать себя содержанкой.

— Какая же ты сложная натура, — покачал головой Фабрис.

— Зато я знаю, как облегчить твои страдания прямо сейчас, — заметила Оливия.

— Правда? — оживился он.

— Пойдем купим бритву, и я помогу тебе избавиться от бороды.

* * *

Арлетти влюбилась в этот автомобиль с первого взгляда: темно-синий кабриолет «паккард», огромный, с крылатой эмблемой на капоте и мягким верхом из белой кожи. У кинозвезд должны быть именно такие машины. А она теперь и есть кинозвезда, а не исполнительница крошечных ролей второго плана и не комедийная субретка. Когда вышел фильм «День начинается», Арлетти причислили к рангу значимых актрис, исполняющих серьезные роли. Неважно, что ей досталась роль циничной и язвительной парижской аферистки,

«Паккард» стал ее подарком самой себе. Не машина, а зримое воплощение американского престижа! В тихом торговом зале она медленно обошла вокруг автомобиля, любуясь собственным отражением в кузове, сияющем полировкой и хромом. Это лучшее зеркало, в котором женщина могла любоваться собой: зеркало влиятельности, роскоши и успеха.

Решетка радиатора напоминала мерцающий оскал хромированных клыков, по обе стороны от которых расположились огромные фары. Арлетти провела по изгибу крыла рукой, затянутой в перчатку. Капот украшала фигурка обнаженной крылатой женщины с развевающимися волосами, летящей вперед, вытянув руки. Именно такой актриса и представляла себя: взмывшей вверх на гребне волны.

Торговец открыл ей водительскую дверь, и она скользнула за руль. Передние сиденья были обтянуты шикарной красной кожей, а задние оставались крохотными, откидными, потому что такая машина не предназначалась для поездок с пассажирами.

Арлетти положила руки на руль из слоновой кости. Вели это не успех, то что же еще? Она сделала глубокий вдох, поражаясь острому ощущению жизни, наполнившему ее до самых краев.

— Мадемуазель Арлетти?

Она выдохнула и повернулась, чтобы улыбнуться управляющему, склонившемуся перед ней в елейном поклоне.

— Да?

Он протянул ей объемистую папку:

— Документы готовы. Все в порядке.

Она взяла у него стопку бумаг.

— Машина теперь моя?

— Конечно, мадам. Катайтесь с удовольствием. Мы можем доставить ее уже сегодня после обеда.

— Нет. Я заберу ее сейчас.

— Конечно-конечно. Как вам будет угодно.

Он нетерпеливо защелкал пальцами работникам, которые тут же бросились освобождать проезд: передвигать другие машины и раздвигать стеклянные двери, ведущие на улицу.

— Как мадам предпочтет оставить крышу: поднятой или опущенной?

— Опущенной.

Крышу быстро отстегнули, сложили и убрали в паз кузова. Двери были распахнуты, и выезд свободен. Напоследок клерк принялся объяснять тонкости работы тормозов и фар, но актриса нетерпеливо его оборвала:

— Потом разберусь.

Она надела темные очки и под аплодисменты работников магазина вырулила навстречу солнечному свету.

Должно быть, управляющий успел кого-то оповестить, потому что на улице возле магазина собралась целая толпа, среди которой сновали журналисты с фотоаппаратами. Они криками призывали Арлетти остановиться, но она не собиралась им потакать. Поприветствовав публику взмахом руки, она проплыла мимо и, выбравшись на пустынную улицу, с силой надавила на педаль газа. Двигатель «паккарда» отозвался звучным рыком, и Арлетти прижало к спинке сиденья. У нее слегка закружилась голова от ощущения свободы и мощи, которое дарила эта машина. Краска на передних крыльях играла на солнце бликами, а крылатая женщина на капоте, казалось, вспарывала воздух. Неплохо для шпаны с нищей улицы Курбевуа.

Туда Арлетти сейчас и направлялась. Она стремительно неслась вдоль реки, пролетая мимо барж, мостов и компаний безработных мужчин, бездумно глазеющих на серую воду.

Пригород, где родилась актриса, почти не изменился. Высокие фабричные трубы из красного кирпича в детстве казались ей школьными мелками, марающими синеву неба. Именно в их тени она училась танцевать. Возле заросшего канала, где гнили десятилетиями пришвартованные лодки, она слушала, как женщины за стиркой судачили о мужчинах. Там она выкурила первую сигарету, там молчаливая худая девчонка впитывала наглые повадки и особое парижское острословие, ставшие позже ее визитной карточкой. Теперь новые высоколобые друзья находили ее манеры чертовски забавными.

Она ощутила привычную волну меланхолии. Эти серые предместья, где жил рабочий класс, навсегда останутся ее родным домом. С ними были связаны невыразимые чувства детской радости и вины, сплавленные воедино. Это место стало ее частью, а она навсегда переплелась с его судьбой.

Ах, как же хорошо ехать по улицам, где прошла твоя молодость, в великолепном авто, с развевающимися на ветру волосами! Вдоль дороги стали появляться стайки детей, которые, сбросив оцепенение, кинулись вслед за ней с криками:

— Арлетти! Это Арлетти!

Она остановилась возле полуразвалившегося домика, едва заметного за живой изгородью из мир-га, отчаянно нуждающейся в стрижке. Дети догнали и окружили ее, забирались на пороги машины, чтобы заглянуть внутрь салона и восторженно присвистнуть.

— Эй, поцарапаете краску, я вам покажу! — прикрикнула Арлетти, угрожающе подняв руку.

Дети рассмеялись, но все же прянули в стороны, догадавшись, что она не шутит. Один из старших мальчишек сложил из пальцев пистолет, «выстрелил» себе в сердце и повалился на землю, как делал Жан Габен в финальной сцене фильма «День начинается».

Арлетти уперла руки в бока.

— А ты у нас комик, я погляжу? Держи этих прохвостов подальше от моей машины, и, когда я вернусь, получишь пять франков.

Мальчишка тут же вскочил:

— О чем речь, Арлетти!

— И не смей звать меня Арлетти! Для тебя я мадемуазель Батиа.

Она прошла мимо живой изгороди и постучалась в дверь с облезлой краской. Открыли ей нескоро, и на пороге появилась женщина в потрепанном домашнем халате. Ее обрюзгшее лицо сморщилось в недовольной гримасе, будто его стянули невидимыми нитями.

— Чего надо?

Арлетти сняла солнечные очки:

— Здравствуй, матушка.

Мать ощупала ее взглядом с ног до головы, не упустив роскошного темно-красного платья, украшений, изысканной черной шляпки и туфель на каблуках.

— Вот, значит, в каком виде ты появляешься перед матерью?

— А как я должна появляться? Чем тебе не нравится моя одежда?

— Мне, наверное, впору радоваться, что она на тебе вообще есть?

Арлетти коротко хохотнула.

— О, матушка, прошу тебя.

Мать не ответила на ее улыбку, впившись взглядом в роскошный «паккард», который виднелся за плечом дочери в окружении гудящей ребятни.

— Твой?

— Да. Только что купила. Правда красавец? Подумала, тебе захочется прокатиться вечером.

— Нет, благодарю.

— А что так?

— Мне будет стыдно, если меня увидят в подобной штуковине.

Лицо Арлетти исказила гримаса.

— Ну ладно. Ты меня впустишь? У меня для тебя кое-что есть.

Мать нехотя отступила с порога и впустила ее в дом. Арлетти потянулась поцеловать ее, но женщина отпрянула еще до того, как губы дочери коснулись щеки. Пряча обиду, Арлетти заговорила с наигранной веселостью:

— А я снимаюсь в новом фильме, матушка. Называется «Мадам Сан-Жен». Будет очень интересно. Роль написана специально для меня.

— Небось очередная потаскуха.

— Ну зачем так грубо. Скорее, женщина, которой нет дела до условностей.

— И ты снова разденешься на экране?

Арлетти не успела произнести ни слова, как мать разразилась жесткой отповедью:

— Мало того что ты играешь потаскух и замухрышек,

— В моем возрасте?

Кадр в картине «День начинается», где на мгновение мелькнула ее обнаженная грудь, вырезали из большинства копий, но его все же увидело достаточное количество зрителей, чтобы создать ажиотаж, неплохо поднявший кассовые сборы.

— Я не так уж плохо выгляжу для своего возраста, — холодно заметила Арлетти.

— Тебе давно пора замуж, если на тебя позарится хоть один приличный мужчина. Лучше бы выкормила грудью невинное дитя, вместо того чтобы показывать ее праздным зевакам.

— Мне не нужен муж. А тем более ребенок, благодарю покорно.

— Тебя вообще не интересуют приличные и естественные вещи.

— Как я понимаю, не стоит ожидать, что ты будешь гордиться моими достижениями, — устало произнесла Арлетти..

— Гордиться? Да твое имя покрыто позором, дочь моя!

— Как-то не заметила. Я одна из самых популярных женщин Парижа, которую чаще других приглашают в гости самые разные богатые дома.

— Ну да. Тебя приглашают те, кого забавляют твои похождения с мужчинами. И не только с мужчинами, — горько добавила женщина. — Вот уж не думала, что услышу подобное о собственной дочери.

Арлетти почувствовала, как щеки обдало жаром.

— Ты о чем?

— Ты не только развращена, но и сама стала развратницей.

— И кого, по-твоему, я развратила?

— Ты и сама прекрасно знаешь. Ты соблазнила герцогиню д’Аркур.

Арлетти коротко рассмеялась.

— Совсем наоборот, моя дорогая матушка.

— Может, тебе показалось забавным замарать одно из знатнейших имен Франции.

— Да ты сноб, — заметила Арлетти. — Уверяю тебя, герцогиню не понадобилось развращать. Если уж на то пошло, это она соблазнила меня.

— Думаешь, я тебе поверю? Чтобы женщина из такой благородной семьи…

— Ее семья ничем не лучше нашей. А предпочтения герцогини определились задолго до знакомства со мной.

— Не желаю слушать подробностей твоих ненормальных отношений! — зло оборвала мать.

Ей было немного за шестьдесят, но выглядела Мари на добрый десяток лет старше. После смерти мужа в 1916-м она пошла работать на фабрику боеприпасов, чтобы прокормить семью. Десять лет у токарной) станка до времени состарили женщину. Арлетти тоже начала работать еще подростком в качестве стенографистки, но такая жизнь ее не устраивала. Девушку манили яркие огни, а высокий рост и стройная фигура открыла ей двери в профессию модели, а затем и актрисы. Двадцать лет у нее ушло на то, чтобы добиться нынешнего положения. Вот только с каждым годом пропасть, разверзшаяся между ней и матерью, становилась все шире. Арлетти глубоко задевало, что мать презирает ее достижения, но она отлично понимала, что эти предрассудки уже не исчезнут.

— Давай не будем ссориться, — произнесла Арлетти уже мягче. — Я такая, какая есть. И ты тоже такая, какой родилась. Но мы все же можем остаться друзьями. Смотри, я кое-что тебе привезла. — И она протянула матери конверт.

Мари взяла его и вытащила листок бумаги: чек на десять тысяч франков.

— Что это? — спросила она, уставившись на цифры непонимающим взглядом.

— То, что сделает твою жизнь немного приятнее. Подарит удовольствие или, может, позволит нанять помощницу по хозяйству, чтобы ты не надрывалась.

— Обойдусь.

— Не беспокойся. Я могу себе позволить такую сумму.

— Да мне плевать, что ты там можешь себе позволить. Мне не нужны твои грязные деньги.

— Матушка, не устраивай драм. Я честно заработала эти деньги.

— Да как ты смеешь меня подкупать!

— Я не собиралась никого подкупать, — огрызнулась Арлетти. — Это подарок, и я ждала хотя бы благодарности.

Но она недооценила озлобленность матери.

— Благодарности? Я должна тебя благодарить? — Мари разорвала чек пополам и швырнула в лицо дочери. — Вот тебе моя благодарность!

Потрясенная Арлетти отпрянула.

— Ты сошла с ума. Что я тебе сделала?

— «Мадам Сан-Жен»! — зло выплюнула мать. — Мадам Без-комплексов, мадам Наплевать-на-все, мадам Без-стыда-и-совести!

— Если тебе хватает глупости порвать чек на десять тысяч франков, ради бога. Вот только оскорблять меня не обязательно.

— Это ты меня оскорбляешь! Ты оскорбляешь его! — Мари ткнула пальцем в фотографию покойного мужа на каминной полке. — Как думаешь, что он сказал бы?

— Не знаю. Скорее всего, был бы слишком занят, избивая тебя, чтобы обратить на меня внимание.

— Да как ты смеешь!

— О, решив превратить отца в святого, ты уже забыла, как часто он украшал тебя фингалами?

Щеки Мари Батиа побелели от гнева.

— Да ты ничем не лучше вокзальной проститутки! И теперь являешься сюда в этой развратной машине и предлагаешь мне проехаться в ней по всему Курбевуа рядом с тобой? Тебе мало того, как ты нас уже опозорила?

— Думаю, мне лучше уйти, — с трудом сглотнув ком в горле, произнесла Арлетти.

— Иди-иди. Проваливай из моего дома!

Она встретилась с горящим взглядом матери и предупредила:

— Я больше не вернусь.

— Тем лучше. — Мари решительно отвернулась.

Захлопнув за собой дверь, Арлетти старалась не плакать. Содрогаясь от обиды и злости, она быстрыми шагами направилась к машине. Увидев ее лицо, дети стихли и расступились, чтобы пропустить владелицу «паккарда». Она опустила на глаза темные очки и взялась за руль. У окна появился мальчишка, которого она назначила присматривать за машиной.

— Я никому не позволил ее коснуться, мадемуазель Батиа.

Она пошарила в кошельке в поисках мелочи и мрачно поправила паренька:

— Меня зовут Арлетти. Никакой мадемуазель Батиа не существует.

Мальчуган протянул грязную ладонь, Арлетти отдала ему деньги и завела мотор. Она ехала мимо мрачных закопченных домов, дымящих фабрик, стоячей воды в смердящем канале, а перед ней летела бесстыжая крылатая фигура на капоте.

Глава шестая

Это был ужасный день. В обед почти все работники отеля набились в столовую старшего персонала, где было радио. Собственными ушами они слышали, как из Лондона британский премьер-министр объявил, что истек срок ультиматума, который он поставил немцам. И поскольку ультиматум остался без ответа, Великобритания объявляет Германии войну.

Однако тут гости, оставленные без внимания, начали требовать еды, напитков и обслуживания, поэтому всем пришлось вернуться к работе. Вторая половина дня пролетела как в страшном сне. Все знали, что срок французского ультиматума истекает в пять часов вечера и после этого Франция присоединится к Англии в войне против Германии. Работники отеля, прибывшие по меньшей мере из десяти разных стран, вернулись к своим обязанностям с помрачневшими лицами. Время от времени они собирались небольшими группками, чтобы шепотом обменяться парой фраз и снова разбежаться по делам.

Оливия теперь работала на полную ставку, но по-прежнему подчинялась Хайке, которая в тот день выглядела еще более хмурой, чем обычно. Некоторые сотрудники отеля, в основном французы, стали высказывать угрозы в ее

И, как ни странно, застала парижан врасплох. Все боялись войны, но не хотели о ней думать, как дети о чудовище под кроватью. И вдруг она очутилась на пороге, готовая со всей жестокостью и неотвратимостью ворваться в реальный мир.

Старшее поколение, еще помнившее предыдущую войну с Германией, ходило мрачнее тучи. Молодежь кипела энтузиазмом, как перед началом футбольного матча. Вот только настоящие бои не имели ничего общего с игрой, и Оливия об этом знала.

Она гадала, о чем сейчас думает Хайке, которая весь день хранила зловещее молчание. За всю смену она ни разу не отчитала Оливию и не указала ей на недочеты. Девушка не решалась заговорить с Хайке сама, но ей было жаль эту крупную мужеподобную женщину, которую никто не любил и которая явно была несчастна. Что ей теперь делать?

Когда они заканчивали уборку номера, освободившегося после позднего отъезда гостей, к ним зашел прыщавый консьерж Виктор. Уперев кулаки в бока, он принялся насвистывать «Марсельезу», а потом недобро ухмыльнулся, глядя на Хайке.

— Уже пять часов, — объявил он. — И у нас с вами война.

Хайке замерла.

— Значит, вы скоро вспомните, как нас бояться, — тихо ответила она.

— Тебя я уж точно бояться не буду, — огрызнулся Виктор. — Уродливая нацистская сучка.

Хайке с поразительной скоростью подлетела к нему и отвесила оплеуху такой силы, что у парня чуть голова не слетела с плеч. Его отбросило к стене, и вдруг, хотя Виктору было никак не меньше восемнадцати, он прижал руку к щеке, разрыдался и выбежал из номера.

Хайке с пылающим яростью взором развернулась к Оливии. На мгновение той показалось, что ее ждет то же угощение, которое минуту назад получил Виктор. Но Хайке всего лишь подняла простыню, которую выпустила из рук.

— Берись за другой край, — велела она Оливии.

Та подчинилась, и они продолжили работу.

— Ему не следовало так с тобой разговаривать, — наконец пробормотала девушка.

— Научится, — также тихо ответила Хайке. — Вы все научитесь.

Спустя десять минут после инцидента в номер вошел месье Озелло. Он взглянул на Хайке с высоты своего немалого роста и резко бросил:

— Мадемуазель Шваб, вы свободны. Вынужден просить вас незамедлительно покинуть наш отель.

Хайке не ответила, демонстративно заканчивая расправлять шелковый полог над кроватью. Под молчаливым взглядом целой толпы наблюдателей, собравшихся возле входа в номер, она разгладила шелковое покрывало. А затем протолкнулась к выходу в коридор. Никто не произнес ни слова, лишь Виктор с опухшими красными глазами плюнул в немку, когда она проходила мимо.

— Возвращайтесь к своим обязанностям, — велел месье Озелло, и служащие, шушукаясь, разбрелись по местам.

Озелло повернулся к Оливии:

— А вы сегодня задержитесь, если придется, чтобы выполнить обязанности Шваб.

— Да, месье Озелло.

И она продолжила работать в одиночестве. Огромный отель погрузился в непривычную тишину, как будто события дня потрясли не только работников «Ритца», но и его гостей. Даже Вандомская площадь казалась непривычно безлюдной. Наполеон на колонне горделиво купался в лучах вечернего солнца в почти полном одиночестве, будто всматриваясь в приближающуюся войну бронзовыми глазами.

Вернулся торжествующий Виктор:

— На рю Камбон Хайке дожидались двое жандармов! Они ее увели.

— Что с ней теперь будет?

— Ее посадят.

— Но она ничего не сделала!

Виктор рассматривал свое лицо в старинном императорском зеркале, осторожно дотрагиваясь до красного отпечатка ладони Хайке на щеке.

— И это ты называешь «ничего»? В Париже сейчас собирают всех немцев, чтобы отправить их в лагеря для военнопленных на Пиренеях. Там они узнают, что такое голод и холод поверь моему слову! — И он широко улыбнулся Оливии. — Да не волнуйся ты так! Война через год уже закончится. У нас армия вдвое больше, чем у немцев!

Оливия подумала о Фабрисе. Чувственная любовь, которая сначала была для нее так непривычна, теперь стала неотъемлемой частью их жизни. Когда они познакомились, Оливия была почти девственницей, если можно так выразиться, ведь опыта у нее почти не было. С Фабрисом она окунулась в новый мир, где обитали незнакомые сущности: ее теплое и темное женское начало и его яркая сияющая мужественность. Ей нравилось стройное сильное тело любовника. Он был изящен во всем, даже в том, как предавался любви, и это наполняло Оливию искрящейся радостью. Она знала, что Фабрис обожает ее, а различия в происхождении и характерах лишь усиливают взаимное притяжение.

Они уже разговаривали о браке. Фабрис в силу своей приверженности к анархии посмеивался над желанием Оливии получить колечко и свидетельство о браке, но был готов уступить ее капризу. Они не предохранялись, и Оливия почти беспечно размышляла о том, как в один прекрасный день может проснуться и понять, что беременна. Ей представлялось, что тогда они распишутся в городской управе, поскольку Фабрис отказывался даже входить в церковь. Так они выскользнут из зачарованной заводи, в которой сейчас оказались, и вольются в великий поток человеческой жизни.

Но этот великий поток сейчас так забурлил, что девушку стало пугать все, что находилось за пределами их тихой заводи. Она боялась, что мощное течение истории- разлучит их, растерзает и утянет на дно, разрушив хрупкое счастье.

* * *

Начало войны также наполнило девушку беспокойством за судьбу ее. старого учителя, Ласло Вайса. Оливия решила зайти к нему по дороге домой и заодно показать мэтру наброски из блокнота, с которым она не расставалась на работе.

Ласло жил на рю Лепик, где располагался овощной рынок. Сама улица, вымощенная камнем, круто забирала вверх и была усеяна капустными листьями и кукурузной ботвой, оставшимися после торгового дня. В дом Ласло, где он занимал квартиру номер семнадцать, вела узкая дверь, зажатая между двумя магазинчиками. Девушка позвонила, и мэтр торопливо спустился к ней. Разглядывая гостью сквозь решетку, он сначала не узнал ее, но потом его глаза засветились от радости.

— Крошка Оливия! Входи! Входи скорее!

Он жил на первом этаже, и там было прохладно. Все пространство мастерской, как и всегда, занимали холсты и небольшие скульптуры. Ласло приготовил гостье чай, а сам стал просматривать ее блокнот.

— Здесь просто наброски на скорую руку, — смущенно пояснила она. — Рисовала людей в отеле. Сейчас ни на что другое у меня не хватает времени.

— Какой у тебя зоркий глаз, — заметил учитель, покачивая головой. — Ты ухватываешь и передаешь саму суть характера всего

— Постараюсь, — улыбнулась она.

Оливия не могла не заметить, каким неухоженным выглядит ее старый учитель. Седые волосы свисали на глаза, а борода доставала до обветшавшей рубахи.

— У вас найдутся ножницы? — спросила она.

Мэтр принес ножницы и смирно сидел, пока она, прикрыв ему плечи и грудь полотенцем, аккуратно ровняла волосы и бороду.

— Ты так добра, девочка моя.

— Вы предупреждали меня о том, что война неминуема, и оказались правы. В отеле все твердят, что она закончится за несколько недель и что французская армия разгромит немцев еще до наступления зимы.

— У нас нет никаких шансов разгромить немцев, — тихо возразил старик.

Оливия замерла с ножницами в руке.

— Вы не верите в нашу победу?

— На этот раз нет. У Франции недостает силенок для настоящей битвы. Еще повезет, если продержимся хотя бы месяц.

— Не говорите так, мэтр!

— Пока что немцы к нам не полезут. Объявление войны застало их врасплох, поскольку они готовились к наступлению в следующем году. А сейчас уже начала портиться погода. Они подождут до сезона урожая будущего лета и только потом нападут. — Он говорил с грустной убежденностью. — Экспансию проведут быстро и жестоко. Как и все, что делают немцы.

Оливия знала, что Ласло отличался пессимизмом и часто впадал в меланхолию, но его слова камнем упали ей на сердце.

— Разве наша армия не сильнее немецкой?

— Ты слишком молода, чтобы помнить прошлую войну, девочка моя. Сила армии измеряется не количеством солдат, а боевым духом. Нацистов обуревает безумная жажда уничтожения, а мы слабы и боязливы. Сотня овец не выстоит против пяти волков. Беги отсюда, Оливия. Езжай домой.

— Я влюблена, мэтр, — возразила она с улыбкой. — Помните, я говорила вам, что все идет должным образом. Мы с Фабрисом скоро поженимся.

Учитель взволнованно потрепал ее по руке:

—Мазл тов[11]. Вот только замужество не остановит нацистов, дорогая. И эта война будет не похожа на другие, которые гремели где-то далеко. Теперь бомбы начнут падать на беззащитные города, на женщин и детей. — Вайс сжал ее ладонь. — Мне страшно за тебя, девочка моя. Я старик, мне уже нечего бояться. Но ты еще молода. Возвращайся домой и занимайся живописью в Миннесоте!

— И оставить Фабриса? — Она закончила стрижку; теперь старик выглядел гораздо лучше. Сметая его седые волосы с пола, Оливия твердо добавила: — Я не могу уехать, мэтр. Теперь моя жизнь тут, в Париже.

Вайс тяжело вздохнул и стал вполголоса бормотать что-то на идиш, прикрыв слезящиеся глаза. Когда она предложила приготовить ему ужин, он лишь покачал головой, не прерывая речитатива. Кто знает, может, он молился?

Оливия убрала метлу в шкаф и пошла домой, к Фабрису. Когда она вернулась, на Монмартре уже было тихо. Ни в кафе, ни на улицах не встречалось праздных гуляк. Официанты составляли стулья на ночь, задергивали занавески в витринах. Мимо нее прошел нищий, собиравший объедки; он толкал перед собой смердящую тележку и грустно повторял:

—C’est la guerre, Mam’selle, c’est encore la guerre[12]. Полная золотистая луна сияла над разномастными крышами. Оливия преодолела лестницу, ведущую к ее двери, и наконец оказалась дома, где ее уже ждал Фабрис. Она заметила огонек его сигареты в темном дверном проеме: он вышел, чтобы ее встретить. Влюбленные крепко обнялись.

— Какой тяжелый день, — грустно произнесла девушка, прижавшись лицом к плечу Фабриса.

Уже наверху, сидя в кровати, она рассказала ему о Хайке и Ласло. Фабрис провел день в редакции газетыLe Libertaire, где готовили срочный выпуск, посвященный началу войны. У него тоже были новости.

— Наступило время, когда силы слова уже недостаточно. Пора переходить к действиям. Я собираюсь присоединиться к армии.

— Но у тебя слабые легкие, Фабрис…

— Мне найдут занятие. На фронте сейчас дорога каждая пара рук.

В тот вечер они так и не включили лампу: луна, заглядывающая в окна, давала достаточно света. Чисто выбритый Фабрис казался Оливии похожим на молодого бога, обреченного судьбой на страдания. Она понимала, что спорить бесполезно. Миллионы молодых мужчин по всей Франции сейчас принимали такое же решение.

Оливия встала и разделась, повесив одежду на стул. Потом, обнаженная, вернулась в кровать, протянув руки к Фабрису:

— Иди ко мне.

* * *

Едва Арлетти увидела Поля, она сразу поняла, какую новость принес брат. Он был тихим мужчиной и никогда не интересовался ее успехами в карьере. Их жизненные пути разошлись еще в юности: она покинула Курбевуа, чтобы стать актрисой, а Поль пошел работать на местную фабрику, чтобы не бросать мать.

— Что случилось? — спросила она внезапно севшим голосом.

— Доктора говорят, у нее был удар, — ответил брат. — Мы ужинали. Вдруг она упала лицом в тарелку. И через час уже умерла.

— Как ты думаешь, она мучилась?

Поль пожал плечами. Арлетти достаточно хорошо знала брата, чтобы без слов понять его жест: почти вся жизнь Мари Батиа состояла из боли и мучений.

Уже сидя в «паккарде» на пути в Курбевуа, Поль мягко положил руку сестре на плечо:

— Здесь нет твоей вины, Леони. Не кори себя.

— Мы ужасно поссорились. — Говорить ей было трудно, в горле стоял ком.

— Знаю. Она рассказывала. Но ссоры не убивают, иначе она умерла бы еще тридцать лет назад. Тебе не в чем себя винить.

Вместо ответа актриса просто покачала головой, стараясь не дать волю слезам и не утратить самообладание.

Перед домом уже собралась толпа, среди которой мелькал даже рыжий священник, ее старый враг. Хотя Поль не винил Арлетти в смерти матери, священник явно придерживался противоположного мнения. Выражение его лица красноречиво об этом говорило. Не приняв протянутой для пожатия руки, он процедил:

— Я всегда знал, чем ты кончишь? — и отвернулся.

Мать лежала в гостиной. Лицо покойницы было нарумянено и казалось неестественно вспухшим.

— Гример в похоронном бюро напихал ей за щеки ваты. Сказал, что так она будет выглядеть счастливее, — тихо пояснил Поль, скептически скривившись.

И действительно, выражение лица Мари не имело ничего общего со счастьем. В обострившихся чертах не читалось прощения, сцепленные на груди пальцы не выражали нежности, а из-за румян она и вовсе казалась раскрасневшейся от гнева. Под пристальным вниманием толпы Арлетти поцеловала холодный лоб матери.

В жизни этой женщины не было ни любви, ни тепла. Почему же она приходила в такую ярость, когда их искала ее дочь? Неужели она хотела, чтобы Арлетти тоже погрязла в нищете и горе?

Арлетти стояла возле гроба, выслушивая соболезнования людей, которых уже почти не помнила. Тесный темный дом пропах тем же духом, что и сорок лет назад: духом лишений, возведенных в ранг священного мученичества. Висевшее на стене распятие полировали каждый год, пока краска на выступающих частях тела Иисуса не облезла и сквозь нее не начала, словно старые кости, проглядывать древесина. Драпировка на мебели протерлась почти до дыр. На каминной полке не было никаких украшений, только фотография отца, которого несколько десятков лет назад раздавил трамвай. Под этой крышей не терпели даже намека на комфорт или легкомыслие.

Однако, несмотря на жестокий нрав отца, ребенком Арлетти бывала здесь счастлива. Правда, только до его гибели, после которой их существование превратилось из просто бедного в откровенно нищенское. И тогда боль и страх матери обратились на дочь, что разрушило связывавшие их узы.

Перед актрисой мелькали лица с самыми разными выражениями. На одних читался восторг от лицезрения «великой Арлетти», на других — зависть, осуждение или самодовольные ухмылки.

Пожилая женщина, с которой она в юности работала в прачечной, взяла ее за руки.

— Твоя мать сейчас в руках Господних, Леони, — сказала она, не сдерживая слез. — Она в раю. Утешайся этим, моя дорогая.

— Проклятие атеизма заключается в том, — ответила та, высвобождая руки из горячих ладоней, — что я не верю в рай. А радость в том, что в ад я не верю тоже.

— Леони! — оскорбленно воскликнула прачка, вытаращив глаза.

Но Арлетти уже пресытилась соболезнованиями. Она развернулась и вышла в сад, чтобы покурить. На улице толпилась детвора, кто-то вовсю глазел на ворота, кто-то не мог отвести взгляда от сверкающего «паккарда». Актрису трясло. Эта ссора из-за проклятого автомобиля! Почему она тогда ушла от матери? Почему не вернулась, чтобы попросить прощения и помириться?

Вот только она знала, что дело вовсе не в машине и примирения быть не могло.

К ней вышел Поль. Она поделилась с ним сигаретой, и какое-то время они стояли и курили вместе.

— Ты слишком худая, — наконец заметил брат, покосившись на нее.

— Я вешу сорок шесть с половиной килограммов при росте метр семьдесят шесть. Как и всегда.

— А выглядишь как будто меньше.

— Это потому, что мы теперь стали сиротами.

— Да, сиротами, — согласился он, прикрывая сигарету от ветра ладонью. Черное машинное масло навсегда въелось в складки кожи на пальцах и вокруг ногтей. — Знаешь, мама ведь любила тебя.

— Нет, не любила.

— Любила. Она очень боялась тебя потерять.

— Однако говорила мне ужасные вещи.

— Ты ее пугала. Тем, на что решилась.

— Я должна была вырваться отсюда, Поль. Ты же понимаешь.

— Я тебя и не виню. Ничего подобного. Просто говорю, что она хотела удержать нас обоих.

— Только ты остался с ней.

— Я ручная птичка. А ты дикая. — Он бросил сигарету на землю и придавил каблуком. — Значит, снова война?

— Да. Будто прошлой было мало.

— А мне грех жаловаться. Я слишком стар для призыва, но во время войны будет больше заказов для фабрики. Значит, нам всем на год или два еще хватит работы. — Он повернулся к сестре: — Надо вернуться в дом. Нас ждут. Потри глаза, Леони. Хотя бы сделай вид, что плакала, иначе пересудов не оберешься.

Она коротко рассмеялась. Но ей не пришлось тереть глаза, потому что из них и так полились жгучие слезы.

Глава седьмая

Коко яростно трясла стоявший рядом телефон.

— Алло? Алло!

На той стороне линии послышался взволнованный голос телефонистки:

— Мадемуазель Шанель?

— Освободи линию, идиотка! — потребовала Коко. — Я пытаюсь дозвониться до Лондона.

— Мне очень жаль, — пробормотала телефонистка. — Только все линии оборваны.

В каком смысле оборваны?

— Связи нет, мадемуазель.

— И нельзя дозвониться до Лондона? — все еще не веря, переспросила Коко.

— Вообще никуда не позвонить. Даже в Париже. Говорят, немцы обрезали все провода. — В голосе девушки послышались слезы. — Войска уже в семидесяти пяти милях от Парижа!

Дрожащей рукой Коко обрушила трубку на телефонный аппарат. Она пошарила в ящике прикроватной тумбочки и достала оттуда серебряную шкатулку с тонкой гравировкой в виде маков. Там лежало все необходимое: три шприца, запасные иглы и ампулы с морфием. Она взяла один из шприцев, но замешкалась, уже занеся иглу над веной. Она не могла обойтись без наркотика и делала обязательные уколы каждый вечер, чтобы спастись от ужасов, которые приносила с собой ночная тьма. Но если колоться даже днем… она закончит как Кокто или Кристиан Берар[13], заходясь криками в палате психиатрического отделения больницы Питье-Сальпетриер.

Невероятным усилием воли Коко отложила шприц и закурила сигарету. Потом вышла на балкон и обеими руками ухватилась за кованую ограду, сжав мундштук сухими губами. Была середина дня, но небо выглядело неприветливо хмурым. Солнце скрылось за темным дымом, тянувшимся от фабричных и заводских районов, где догорали запасы нефти: их уничтожали, чтобы не оставлять приближающимся немецким войскам. Воздух был удушливо плотен от запаха гари. Вандомская площадь стояла пустая, как театральная сцена, ожидающая выхода новой актерской труппы.

Со дня объявления войны прошел целый год. И как же он все изменил!

За это время французскую армию разбили наголову. Причем она потерпела поражение даже не в боях, потому что немцы так и не подошли к укрепленной линии Мажино[14], где планировалось главное противостояние. После трех месяцев ожидания, столь утомительных, что их стали презрительно называть Странной или Сидячей войной, вермахт 10 мая на рассвете нанес удар. Немцы вторглись в Голландию и Бельгию, обойдя линию Мажино и с высот, со стороны Арденнского леса, обрушившись на Францию подобно древним гуннам.

Французская армия, оглушенная воем «юнкерсов» и обойденная с флангов танковыми батальонами, прекрасно отработавшими маневр, сдалась практически без боя.

Сотни тысяч захваченных солдат отправились в лагеря для военнопленных и стали заложниками, чья жизнь зависела от того, насколько их семьи смогут угодить представителям нового порядка. Францию охватило отчаяние. Города опустели, миллионы беженцев потянулись сельскими дорогами на юг. Люди спали в рощах и лесах, осаждали порты и железнодорожные станции, стараясь найти какой-нибудь выход. Рузвельт отказал в помощи, а британцам самим пришлось спасаться бегством, с позором покидая пляжи Дюнкерка на флотилии рыбацких лодок.

Правительство оставило Париж, объявив его открытым городом: это

Жизнь в Париже как будто замерла. На улицах не было машин. Шанель оказалась отрезанной от окружающего мира: ее личного шофера призвали в армию, а сама она не умела водить принадлежащий ей небесно-голубой «роллс-ройс». Она предпочла бы уехать, но телефонная связь оборвалась, а вместе с ней исчезла и возможность связаться с влиятельными друзьями в Лондоне.

Хвала небесам, что «Ритц» еще работал! Старая мадам Ритц, жившая в уединении на четвертом этаже, собиралась закрыть отель, но ее убедили, что немцы, войдя в город и обнаружив «Ритц» пустым, попросту реквизируют его и она навсегда потеряет свое достояние. Куда лучше сдавать номера немецким офицерам, любящим роскошь, ведь таких наверняка найдется немало.

На рукав блузы Коко опустилась темная соринка. Она смахнула ее пальцем, но та размазалась, оставив на белоснежном шелке мерзкое черное пятно. Вскрикнув с досады, Коко присмотрелась и поняла, что это был кусочек сажи, которая теперь сыпалась отовсюду, покрывая город грязной пеленой.

Модельер бросилась в ванную и попыталась отчистить пятно, но оно не поддавалось. Тогда Коко сорвала с себя блузу и швырнула на пол через всю комнату. Краем глаза она заметила свое отражение в зеркале: худая немолодая женщина со спутанными волосами и горящим взглядом, на лице которой застыли страх и злость.

В ее номере царил беспорядок: постель смята, повсюду валяется одежда, на полу разбросаны газеты. Две ее горничные, Жермена и Жанна, уволились еще несколько дней назад и вернулись к себе в деревни. Крысы, бегущие с тонущего корабля! Нет, это невыносимо! Коко снова бросилась к телефону:

— Немедленно пришлите кого-нибудь убрать мой номер! Вы меня слышите? Немедленно!

* * *

Мари-Франс поймала Оливию, когда та укладывала кипу грязного белья в тележку для прачечной.

— Тебя ждут в номере мадам Шанель, сейчас же.

Оливия с усилием затолкала дурно пахнущую кипу в кузов тележки.

— У нее же свои горничные.

— Они сбежали, и мадам в ярости. Мне очень жаль,sheri, я знаю, что у тебя и так дел полно, но больше я никому не могу доверить такую деликатную задачу.

Стояла невыносимая жара, и Оливия отерла рукой лоб. За прошлый год штат отеля сократился с нескольких сотен человек до пары десятков. Мужчин призвали в армию, женщины бежали из Парижа. Остались лишь старые и слабые, но нехватка персонала не должна была отразиться на традиционно высоких стандартах обслуживания. Сейчас Оливия считалась лучшей горничной в отеле, но ее это не особенно утешало, да и на зарплате никак не сказывалось. Зато рабочие смены стали длиннее и тяжелее, а обязанностей прибавилось.

— Но у меня еще пять номеров! — попыталась возразить она.

Мари-Франс похлопала девушку по плечу:

— Я найду кого-нибудь тебе в помощь, обещаю. А теперь иди, пока она не закатила скандал.

Усталая и разозленная, Оливия взялась за ручку тележки и покатила ее на второй этаж, к личному номеру мадам Шанель, которую также называли Мадемуазель, поскольку она поклялась никогда не выходить замуж. Оливия постучала и, не получив ответа, открыла дверь.

Ее изумил беспорядок, царящий в этих роскошных комнатах, но еще больше потряс вид самой Шанель, такой же неприбранной и пронзительно одинокой.

Раньше Оливия несколько раз мельком видела знаменитую кутюрье в самых разных уголках отеля, но та всегда была окружена друзьями и клиентами, безукоризненно причесана и одета и являла собой воплощение лоска и элегантности. Сейчас же законодательница мод сидела в одной сорочке и обнимала себя за плечи худыми руками, словно на дворе стояла зима, а не жаркое лето. Несчастная женщина выглядела почти сумасшедшей.

Темные глаза Шанель сверкнули.

— А вы не торопились, голубушка, — бросила она. — Полюбуйтесь, в каком состоянии меня бросили!

Оливия осмотрелась. На креслах и на полу стояли тарелки с засохшими остатками трапез. Везде валялась грязная одежда. Белье на кровати под вышитым балдахином XVIII века было смято и скомкано, на подушке красовалось большое винное пятно, напоминающее цветом кровь.

А потом она заметила слезы, струящиеся по щекам Шанель. Потрясенная девушка подошла и села рядом с ней на бархатную банкетку, обняв женщину за хрупкие плечи.

— Мадам, — мягко произнесла Оливия. — Не надо плакать.

Шанель застыла, откровенно обескураженная подобным поведением горничной. Однако позволила себе принять утешения и пролить еще немного слез, продолжая дрожать. Щеки у Коко впали — из-за нехватки зубов, как догадалась Оливия, — прическа напоминала птичье гнездо, да и пахла соответственно.

— Давайте-ка приведем вас в порядок, — решительно сказала девушка. — Потом вы переоденетесь, и я хорошенько приберусь в вашем номере. Не желаете для начала вымыть голову?

Шанель позволила отвести себя в ванную комнату. Она жила в такой роскоши, от которой у многих захватывало дух: мраморная ванна, краны в виде золоченых лебедей. Девушка собрала все грязные полотенца с пурпурной монограммой Шанель, свалила их в кучу на полу ванной и разыскала чистые. Среди множества бутылочек резного хрусталя с духами и самыми разными средствами для ухода она нашла шампунь. Шанель послушно склонилась над ванной — под кожей на спине проступили очертания каждого позвонка, — и Оливия принялась осторожно мыть ее волосы.

— Они все сбежали, — жаловалась Шанель журчащей воде. — Кокто со своим дружком, мои работники — все! Разбежались как крысы и бросили меня. Я осталась совсем одна.

— Все образуется, — ворковала Оливия. Шанель казалась ей наполовину ребенком, наполовину старухой.

— Немцы уже в Париже?

— Еще нет, но говорят, что будут здесь через пару дней. Они обещали, что городу не грозят ни обстрелы, ни бомбежки.

— Я полагала, что война затянется.

— Мы все так думали, мадам. — Оливия смыла пену с мягких темных волос и обернула голову Мадемуазель полотенцем. — У вас есть фен для волос?

— Там. — Шанель показала на ящик. — Сколько тебе лет?

— Двадцать три, мадам.

— Почему ты все еще в Париже?

— Здесь мой жених.

— Святые угодники, неужели ты настолько глупа? — Голые десны обнажились в ухмылке.

— Я сама решила остаться.

— А если немцы его убьют?

— Он попытался вступить в армию, но его не взяли, поскольку в юности он переболел туберкулезом.

— Значит, ему повезло.

— Я тоже так думаю, а вот он не согласен.

Она нашла фен — новенький блестящий американский агрегат — и принялась сушить кудри Шанель, стараясь уложить их в прическу.

Спустя полчаса Мадемуазель уже успокоилась, переоделась в серый костюм, вставила зубной протез и даже нацепила нитку жемчуга. За это время Оливия привела в порядок ее комнаты. Работы

Неподвижный взгляд ее темных глаз показался Оливии зловещим.

— А ты хорошенькая, — заметила Шанель. — Как тебя зовут?

— Оливия, мадам.

— Скажи им, чтобы отныне ко мне присылали только тебя. Больше я никого не хочу здесь видеть. Ты меня поняла?

У девушки оборвалось сердце. Только этого ей не хватало: постоянной клиентки с таким вздорным характером и высоким положением, как у Коко Шанель.

— Да, мадам, — нехотя ответила она.

— Тебе что, не нужна эта работа? — Шанель взялась за телефон. — Девочка, которую вы мне прислали, — резко бросила она в трубку. — Та хорошенькая блондинка. Понимаете, о ком я говорю? Нет-нет, она вполне пригодна. У меня нет жалоб, но теперь я хочу, чтобы вы присылали ко мне только ее. Да, каждый день, пока мои девицы не вернутся. Запишите оплату ее услуг на мой счет. — Она положила трубку и показала Оливии на свою чудесную блузу, измазанную сажей: — Смотри! Совершенно испорчена. А ведь она одна из самых моих любимых. Я сама сшила этот кружевной ворот, когда была в твоем возрасте.

— Ее можно отстирать. Я умею обращаться с шелком.

— Есть ли предел твоим талантам? — сухо осведомилась Шанель.

Оливия собрала вещи.

— Пока это все, что я могу для вас сделать, мадам. Мне нужно убрать еще пять номеров.

Шанель что-то пробурчала в ответ, раскрыв газету и уставившись в нее поверх очков. С кончика ее сигареты свисал пепел, готовый вот-вот упасть на пол.

— Можешь вернуться вечером и закончить уборку.

— Но, мадам…

— Я буду ждать.

Пепел упал на лацкан ее пиджака. Шанель стряхнула его, одновременно указав Оливии рукой на дверь, и девушка вышла в коридор, толкая перед собой тележку, битком забитую грязным бельем и тарелками.

Работая в «Ритце», она часто встречала знаменитостей, но эти встречи лишь добавляли ей хлопот.

Завернув за угол, она наткнулась на группу постояльцев, направлявшихся клифту, и пропустила их, прижавшись к стене. Один из них, крупный грузный мужчина в темном костюме, задержался и обратился к ней:

— Ты шведка, да?

Она узнала это лицо с коротко стриженной бородой, принадлежащее шведскому консулу в Париже Раулю Нордлингу, который часто здесь останавливался.

— Я американка, месье Нордлинг.

— Ясно, — кивнул он. — Но твоя семья родом из Швеции, да?

— Верно, месье.

— Ты говоришь по-шведски?

— Да.

— Так что ты тут делаешь, девочка? Надо было плыть первым же кораблем в сторону дома! Если ищешь приключений, ты выбрала не лучшее время и место.

— Я останусь здесь.

Извинившись перед своими спутниками, консул достал из кармана блокнот.

— Тогда придется о тебе позаботиться. Назови-ка свои данные. — Консул спросил ее имя, фамилию, адрес, дату рождения и даже рост. Всю информацию он аккуратно записал в блокнот. — Сфотографируйся и завтра же принеси мне снимок. Через двадцать четыре часа я организую тебе шведский паспорт. Ты знаешь, где наше консульство?

— Да, но у меня уже есть американский паспорт, — улыбнулась Оливия.

Однако консул остался серьезным.

— Никто не знает, что здесь будет дальше, барышня, — сказал он. — Нацисты объявятся в Париже уже на этих выходных. Поэтому лучше слушайся меня.

С этими словами он поспешил присоединиться к своим друзьям, а Оливия вернулась к работе. «Ритц» сохранял прежнее великолепие, изо всех сил стараясь не посрамить величие своей страны. Хотя многие бежали из Парижа, почти все номера были заняты. Большинство постояльцев составляли граждане нейтральных государств или гитлеровских союзников. Здесь оставались и корреспонденты, писавшие о войне, и бесстрашные туристы, жадные до ярких впечатлений и крупных событий. Американцы же, как и сама Оливия, полагались на нейтралитет, объявленный Рузвельтом. Пока США не участвовали в войне, их граждане пребывали в привилегированном положении. Но если это изменится, Оливия могла оказаться в опасной ситуации.

Родители писали ей взволнованные письма, умоляя вернуться домой. Но она была влюблена, а предмет ее страсти даже не думал бежать из родного города, а тем более из страны. Значит, и Оливия останется рядом с ним.

По правде сказать, ее немного пугали силы, надвигающиеся на Париж. До горожан доходили слухи, как «юнкерсы» расстреливали колонны безоружных беженцев, заполонивших все проселочные дороги во Франции, но в остальном захват страны проходил пугающе тихо, как будто понарошку. Все видели фотографии, на которых французские селяне тепло приветствовали солдат вермахта, а офицеры дружелюбно улыбались в окружении гражданских. Кто знает, были снимки постановочными или нет? Может, нацистские солдаты не так уж и страшны, если в ходе наступления играют в футбол с французской детворой?

Люди надеялись, что после прекращения военных действий жизнь войдет в прежнее русло. Не исключено, что под руководством немцев, у которых поезда всегда придерживаются расписания, а дороги содержатся в идеальном состоянии, Франция заживет лучше прежнего. Оливии хотелось бы в это верить.

Однако в совете Нордлинга тоже был смысл: пожалуй, ей не помешает паспорт еще одной нейтральной страны, просто на всякий случай.

* * *

Она задержалась в «Ритце» допоздна. Мадам Шанель настояла, чтобы Оливия осталась с ней, сославшись на необходимость тщательной уборки в номере. На самом же деле, как показалось девушке, Коко просто не хотелось оставаться одной. В итоге Оливия пробыла у нее почти до полуночи и была потрясена, увидев, как Шанель делает себе укол морфина, а после бредет к кровати, чтобы практически сразу провалиться в забытье.

Трамваи уже не ходили, поэтому Оливия поехала домой на метро. Вагоны были почти пустыми, и редкие пассажиры старались не встречаться друг с другом взглядами. Оливия достала блокнот и сделала несколько быстрых набросков грустных, испещренных тенями лиц. Последнее время ей приходилось напоминать себе о том, чтобы рисовать. Она почти забыла, каково это — считать себя художницей и быть хозяйкой собственного времени, выражать настроение и мысли с помощью цвета и линии.

Монмартр превратился в квартал-призрак: гостиницы опустели, большинство окон заколотили, а двери заперли за замок, словно это могло помешать фашистам войти и разграбить здание.

Фабрис уже ждал ее в студии. Их жизнь постепенно сложилась к удобству обоих: три ночи в неделю Фабрис проводил у Оливии, а четыре — со своей матерью. Дважды в неделю они все вместе ужинали в доме Мари-Франс. Фабрис называл их уклад семейной жизнью вне оков морали. Сегодня он принес с собой накрытое крышкой блюдо с ужином, приготовленным Мари-Франс, и пребывал в сильном волнении.

— Мне стыдно, что я француз! — то и дело восклицал он,

— Они просто недостаточно подготовлены, — пробормотала Оливия с набитым ртом.

— Да не в этом дело, — отмахнулся Фабрис. — Франция обнищала морально и духовно. О, какое унижение! Слава богу, что отец до этого не дожил!

Фабрис заламывал руки, а Оливия думала о том, как глубоко его задевала невозможность присоединиться к армии. В тот вечер, когда ему отказали, другу Фабриса пришлось буквально катить его домой на тележке, потому что молодой человек с горя напился в стельку. Оказалось, записи в документах о перенесенном в детстве туберкулезе достаточно, чтобы Фабриса даже не допустили до медицинского осмотра.

Его гордость вот уже несколько месяцев страдала от нанесенной раны. Он мучительно переживал свою беспомощность и вынужденное безделье. Фабрис написал множество статей со страстными призывами ко всем согражданам взять в руки оружие и дать отпор нацистам. В конце концов полиции удалось найти и изъять все экземпляры газеты, а также прикрыть само издательство. Фабрису пришлось замолчать. Теперь же, видя, как французская армия почти без боя уступает врагу, он попросту сходил с ума. Что касается Оливии, она радовалась, что жених не годится для военной службы и не рискует погибнуть или попасть в плен, хотя самому Фабрису она об этом не говорила.

— Говорят, немцы уже в семидесяти пяти милях от Парижа, — сказала она наконец, отодвинув тарелку. — Я встретила Рауля Нордлинга, и он предложил оформить мне шведский паспорт.

— Обязательно соглашайся. А если станет совсем трудно, — он сел напротив, глядя на возлюбленную странно пустыми глазами, — тебе стоит уехать из Франции.

— Я тебя не брошу, Фабрис.

— А я не позволю тебе остаться, когда тут станет опасно.

— Какая прелесть! Можно подумать, я тебя послушаюсь.

— Я говорю серьезно. Ты не знаешь, на что способны нацисты.

Вместо ответа Оливия достала блокнот и принялась листать страницы.

— Смотри, какие наброски я успела сделать сегодня. Это Коко Шанель. Я рисовала ее тайком, пока она не видела. Хорошо получилось, правда?

— Меня не интересует Коко Шанель. Меня интересуешь ты. — Фабрис оттолкнул блокнот. — Я волнуюсь за тебя.

— А я волнуюсь за тебя, — серьезно ответила Оливия, глядя ему в глаза. — Немцы не обрадуются статьям, которые ты о них писал.

— Придется им смириться. С теми статьями я уже ничего не могу поделать.

— Это тебе надо уезжать из Франции, милый. Все твои друзья уже далеко.

Фабрис покачал головой.

— Если ты не поедешь, то останусь и я.

— А если остаешься ты, то и я никуда не поеду.

— Мне стыдно, что ты видишь мое унижение, Оливия.

— Не говори так!

— А еще мне стыдно, что тебе придется унижаться перед нацистами.

— Месье Озелло уже предупредил, что запрещает нам заискивать и лебезить перед оккупантами. Когда они явятся, мы должны обращаться с ними как с обыкновенными гостями.

— Вот только они никакие не гости! Они схватили нас за горло и топчутся по груди Франции!

— Когда-нибудь это закончится. Месье Озелло говорит…

— К черту месье Озелло! — перебил Фабрис. — Вместе с его упадническими настроениями и глупыми рекомендациями.

— Он делает, что может, — возразила Оливия. — Но мне понятны твои чувства, Фабрис.

— Что угодно отдал бы за сигарету!

Они оба бросили курить, частично в поддержку экономики подгнетом войны, а частично из-за взлетевших цен на табак. Сейчас Фабрис сидел, обхватив голову руками, с совершенно разбитым видом. Оливия отчаянно жалела любимого, но могла утешить его только одним способом.

— Милый, — нежно позвала она, взяв Фабриса за руку. — Пойдем в кровать.

Глава восьмая

Появление немцев в Париже произвело на мадам Жози де Шамбрюн такое неизгладимое впечатление, что она тут же поспешила поведать о нем Арлетти и Антуанетте д’Аркур в мельчайших подробностях:

— Мои дорогие, вы нигде больше не увидите такой дисциплины, такого порядка! А сколько танков — целое море! До самых Елисейских Полей! И все идут ровными рядами, один к одному! Да со времен древнеримских колесниц мир не видал подобных парадов! Все наши памятники украсили красно-черно-белыми немецкими флагами, и это самое потрясающее зрелище, которое только можно представить. Вы удивитесь, но когда наш трехцветный флаг спустили, а его место заняла свастика, ни у кого не появилось даже грусти. Нас всех переполняли совершенно иные чувства. — Она замолчала, задумчиво помешивая коктейль в бокале.

Три приятельницы устроились в гостиной особняка де Шамбрюнов за опущенными шторами: в такое время умные женщины не станут распивать коктейли у всех на виду.

— Мы ощущали настоящий восторг, пронизывающий нас насквозь, свежую и сильную волну обновления. Это наступление новой эры, избавление от старого хлама, который вытряхнет из прежнего мира сильная рука. А эти немецкие солдаты! Вы только представьте, у каждого из них восхитительные голубые глаза!

Арлетти и Антуанетта молча слушали. Единственная дочь Пьера Лаваля, передового политика своего времени, и жена Рене де Шамбрюна, аристократа и франко-американского финансиста, графиня Жози де Шамбрюн слыла жемчужиной парижского высшего общества. В 1931-м в возрасте девятнадцати лет она стала той, кто включил первое освещение статуи Свободы в Нью-Йорке. Журнал «Тайм» назвал ее «самой элегантной француженкой нашего времени».

Да и остальные события в жизни Жози искрились волшебством. А в последнее время эта богатая сторонница нацизма, веселая красавица с испанскими корнями, шурша шелками, наслаждалась главным парижским занятием: знакомилась с разными людьми и сводила их друг с другом.

Именно она несколько лет назад вытащила Арлетти из безвестности, восхитившись острым умом девушки из рабочих кварталов, и представила ее нужным людям в обществе. Мало того, Жози также познакомила Арлетти и Антуанетту на незабываемом новогоднем балу, и эта встреча положила начало долгой связи двух женщин.

— Да, мои дорогие, — продолжала щебетать Жози, переводя взгляд с актрисы на герцогиню и лучезарно улыбаясь, — настали новые времена. И не надо грустить. Не стоит считать происходящее поражением. — Жози кивнула на черный, словно траурный, костюм от Шанель, в котором пришла Антуанетта. — Это величайшая из возможностей, которую могла подарить нам судьба. Шанс исправить Францию.

— Исправить? — тихо переспросила Арлетти.

— Да! О, дорогая, я знаю, что ты дитя народа, но, жизнь тебя с ним уже разлучила! Теперь твое место здесь, рядом с нами. А у нас с этими арийцами куда больше общего, чем с дикарями социалистами и коммунистами, которые вот уже несколько десятилетий тянут Францию ко дну! — Графиня подалась вперед, сверкая глазами. — Папа говорит, что мы неизбежно возглавим новое правительство. Разумеется, момент очень непростой и

— Ты хочешь сказать, месье Лаваль готов стать нацистской марионеткой, — зло бросила Антуанетта.

— Я бы это так не назвала, — возразила хозяйка. — Власть похожа на чертополох: он красив, но обладает колючими шипами. И чтобы его схватить, надо обладать определенной смелостью.

— Оказывается, ты знаток ботаники.

— Только отцу по плечу возглавить Францию и повести ее в счастливое будущее. Петен[15] — идиот, он всего лишь видимость политика. Гитлеру нужен человек, на которого можно положиться, кто обладает достаточным опытом и способностями.

— Участие в формировании правительства под руководством нацистов — это коллаборационизм.

— В нынешних обстоятельствах разговоры о коллаборационизме лишены смысла. Франция не может оставаться без правительства, и править страной должны французы.

— Ты имеешь в виду бархатную французскую перчатку, в которую облачится железный немецкий кулак?

Жози накрыла ладонью руку Антуанетты:

— Я понимаю твои чувства.

— Неужели?

— Ты расстроена и подавлена, но ты придешь в себя и скоро станешь смотреть на эти события нашими глазами.

— Надеюсь, что такого не случится. — Герцогиня убрала руку.

— Тебе придется смириться, Антуанетта.

— Не понимаю, как ты можешь спать по ночам. Я хотя бы делаю то, что в моих силах, и не бегу на порог встречать врага с распростертыми объятиями.

Жози мило улыбнулась.

— Предпочитаешь тесный кружок Женской службы неотложной помощи? Этакий милый клуб для дам с нестандартными интересами, да?

Арлетти, которой не нравилось направление беседы, стала собираться.

— Мадам Сан-Жен пора на работу, вам же, мои дорогие, подобные хлопоты не знакомы. Неизвестно еще, позволит ли новое правительство закончить съемки. Но будем надеяться.

Поцелуй, которым одарила ее хозяйка на прощание, был нежен, но с герцогиней Жози попрощалась с ледяной вежливостью, чмокнув воздух далеко от щеки гостьи.

Когда подруги вышли из дома на улицу, Арлетти взяла Антуанетту за руку. Актриса решила не оставлять новенький «паккард» в Париже, отдав предпочтение гаражу в безопасном Лионе, поэтому они направились к метро.

— Жози права, тебе придется научиться подстраиваться под обстоятельства, дорогая, — обратилась она к Антуанетте.

Та издала звук, как будто ее тошнит.

— Меня чуть не вырвало, когда она заливалась соловьем насчет чудесных голубых глаз немецких солдат!

— Ну, я была бы не против обзавестись парой голубых глаз.

— Женщинам твоего класса не свойственны представления о чести и верности, в отличие от моего.

— Вот спасибо.

— Ты сама знаешь, что я права. Ты происходишь из пролетариев, и вы привыкли заботиться только о собственных интересах. Вы даже не помышляете о таких вещах, как государство, монархия…

— Монархия? Антуанетта, дорогая, ты забыла о гильотине?

— …А вот Жози должно быть стыдно, — продолжала Антуанетта, сделав вид, что не расслышала слов подруги. — У меня в горле ком встает, когда я слышу, как подобные ей пляшут на костях бедной Франции. Сначала пала наша армия, теперь политическая элита, — это самый настоящий конец. И как она смеет острить по поводу Женской службы неотложной помощи!

Пресловутую службу, действующую под эгидой Красного Креста, и впрямь обвиняли в том, что она превратилась в кружок лесбиянок из высшего общества, но Арлетти не стала напоминать об этом подруге.

— Так, осторожно. Вон идут воспетые Жози воители.

Они остановились у края тротуара. По дороге двигались не танки, а военные грузовики, помеченные черно-белыми крестами. В них тесными рядами сидели солдаты в серой полевой форме, сжимая винтовки между коленями. Заметив двух хорошо одетых женщин, они принялись свистеть. Арлетти спокойно взирала на происходящее, но Антуанетта тут же сделала непристойный жест в их сторону. Ответом ей стал бурный смех, громкий, но не угрожающий. Оккупанты могли позволить себе снисходительность. Скорее всего, возмущение Антуанетты стало единственным сопротивлением, с которым они столкнулись после перехода через Марну.

Вдруг Антуанетта бросилась на шею Арлетти и страстно поцеловала ее в губы прямо на глазах у немцев. Актриса с трудом высвободилась из ее лихорадочных объятий.

— Ты с ума сошла?

— Я люблю тебя! Я не могу без тебя жить!

— Тебя никто и не просит этого делать, — зло бросила Арлетти, остро ощущая каждое слово, которое теперь кричали немцы. — Вот только не обязательно устраивать представление!

— Они нас разлучат! — рыдала Антуанетта. — Отнимут тебя у меня!

Тут Арлетти впервые обратила внимание на странный блеск в глазах Антуанетты и на ее бледность.

— Ты снова принимаешь опий? — требовательно спросила она.

— Мне необходима поддержка. Я не могу этого выносить!

— Ты же обещала бросить!

— Но как? Жизнь рассыпается на части!

В середине конвоя шли открытые грузовики. В них, прижавшись плечом к плечу и ссутулившись, сидели французские солдаты, без оружия и головных уборов, в измятой и истрепанной форме; очевидно, их везли по городу для наглядного урока. Рядом с одним из грузовиков бежала женщина, протягивая солдатам багет, и они быстро выхватили угощение у нее из рук, разломали на куски и без единого слова благодарности стали запихивать в голодные рты.

Увидев это, Антуанетта разрыдалась. Арлетти было нечем ее утешить, поэтому она просто стояла и смотрела на проезжающие грузовики с исхудавшими солдатами, не смевшими поднять глаза на прохожих.

* * *

Вандомскую площадь заполонили немецкие военные грузовики и автомобили офицеров; перед глазами то и дело мелькали вездесущие свастики. В небо поднимались клубы дыма от ревущих моторов. Вся площадь стала недоступной для общественного транспорта, рю Камбон тоже перегородили. Немцы решили перекрыть въезд на эту аккуратную маленькую улочку, куда выходил задний фасад отеля «Ритц», и Оливию, которая шла на работу, остановил охранник на немецком блокпосту.

У молодого караульного, потребовавшего предъявить документы, было жесткое суровое лицо, а глаза скрывались в тени металлической каски. Пока он листал ее паспорт, Оливия тайком рассматривала его серую форму, начищенные сапоги и сияющий пистолет. Теперь она носила при себе шведский паспорт, выданный Раулем Нордлингом, в котором фамилия значилась в оригинальной транскрипции: «Ольссон». Тогда же консул забрал у нее американские документы и запер у себя в сейфе. В случае необходимости она могла получить их обратно, но пока пользовалась только шведским паспортом, где числилась жительницей Стокгольма.

Сердце чуть не выскакивало у нее из груди: одно дело читать о немцах в газетах, но совсем другое — столкнуться с суровым громилой, который держит вопрос ее жизни и смерти в крупных жилистых руках, покрытых поблескивающими светлыми волосками.

Однако документ прошел проверку, и караульный записал ее имя в журнал. Но когда девушка попыталась пройти в отель через служебный вход, ее ожидала встреча с еще одним блокпостом. Теперь уже двое солдат снова внимательно проверили

Внутри царила суматоха. В коридорах толпились офицеры, которые бросали лающие команды направо и налево. Говорили они на немецком или на французском с очень сильным акцентом. Багаж стоял вдоль стен, занимая почти все пространство. Новые постояльцы принесли с собой отчетливый военный запах: смесь чада техники, мужского пота и одеколона. А еще они стали причиной самой настоящей катастрофы по части размещения гостей.

— Оливия, поторопись. — Мари-Франс схватила девушку за руку и потянула за собой. — Они выселяют всех клиентов со стороны, выходящей на Вандомскую площадь. Номера надо освободить и подготовить к заселению как можно скорее.

— Как всех? — выдохнула Оливия.

— Даже мадам Шанель и миссис Корриган. С последней и начнем. Ее номер забирает фельдмаршал Геринг, и он может появиться здесь в любую минуту.

Лора Мэй Корриган много лет занимала лучший, императорский номер «Ритца», отделанный и обставленный с роскошью, перед которой мерк Версаль. Вдова американского сталелитейного магната ни в чем себе не отказывала; ее доход, по слухам, превышал миллион долларов в месяц. Теперь же она стояла в коридоре перед дверью своего номера — одинокая фигурка с острым носиком и тяжелым жемчужным ожерельем.

— Пожалуйста, осторожнее с зеркалом, — умоляла она одного из двух пожилых грузчиков, которые как раз с трудом проносили через дверь великолепный шкаф в стиле ампир. — Оно ужасно старое.

— О, миссис Корриган! — вырвалось у Оливии, потрясенно взиравшей на разгром в императорском номере. — Мне так жаль!

Пожилая дама обернулась к девушке. Глаза у нее оказались удивительного цвета, бледно-зеленые, напоминающие о зелени прерий.

— Ничего страшного, дорогая, — ответила она с мягким достоинством. — Я лишь прошу быть осторожнее с моими вещами.

— Я прослежу, — пообещала Оливия.

Руководил выдворением немецкий офицер в светлосерой униформе люфтваффе, сопровождавший отрывистые распоряжения взмахами хлыста для верховой езды. Оставшиеся в отеле носильщики были преклонного возраста и с большим трудом справлялись с коллекцией мебели и предметов искусства миссис Корриган. Заметив вошедшую Оливию, офицер люфтваффе указал на нее хлыстом:

— Вы горничная?

— Да, сэр.

— Это номер немыслимо грязен! — закричал он. — Здесь мерзко! Везде пыль и паутина! До появления фельдмаршала вы должны привести его в идеальное состояние. Вы меня поняли?

— Будет сделано, — ответила она.

Не имело смысла спорить и объяснять, что раньше было почти невозможно убрать номер, поскольку миссис Корриган забила помещение неимоверным количеством причудливых предметов, среди которых попадались как настоящие сокровища, так и откровенный хлам.

В этот момент появился месье Озелло. В 1939 году его призвали в армию, где он отслужил целый год, зарекомендовав себя самым героическим образом, и весьма сожалел, когда объявили перемирие.

— Что здесь происходит? — поинтересовался управляющий.

Немецкий офицер тут же развернулся к нему:

— Эти люди слишком медлительны.

— Они выполняют свою работу с надлежащей осторожностью.

Немец пренебрежительно ткнул кнутом в медали за заслуги в Первой мировой, висевшие на груди одного из пожилых грузчиков:

— Старые дураки. Я направлю сюда отряд своих людей, и они справятся с задачей в два счета.

— Исключено, — отрезал месье Озелло. — Я не допущу этого ни при каких обстоятельствах.

Немец придвинулся к Озелло и навис над ним:

— Да вы хоть знаете, кто будет жить в этом номере?

— Разумеется. Рейхсмаршал Геринг лично позвонил и забронировал апартаменты.

Немецкое командование вытребовало у отеля девяностопроцентную скидку и право самим выбирать себе номера, поэтому по всему коридору происходили сцены, подобные той, что разворачивалась здесь. Постоянные гости «Ритца» внезапно лишались жилья и чаще всего были вынуждены собирать чемоданы под холодными взглядами немецких солдат.

Щеки офицера люфтваффе вспыхнули.

— Хорошенько подумайте над своими манерами, пока вам не пришлось об этом жестоко пожалеть!

Присутствующие замерли на месте, и в повисшей тишине все взгляды были прикованы к двум мужчинам. Однако на лице Озелло не дрогнул ни единый мускул.

— Пардон, месье, но рейхсмаршал настаивал самым определенным образом, чтобы я лично проследил за подготовкой его номера, — ответил он с прежней твердостью. — Мои работники знают свое дело, и я не могу допустить вторжения неумелых рук. — Он посмотрел немцу прямо в глаза. — Если вещи рейхсмаршала будут повреждены или украдены, он будет крайне недоволен. И пожелает знать, кто за это в ответе.

Месье Озелло не зря занимал пост управляющего лучшим отелем Парижа. Его ловкий ответ сбил спесь с офицера. Тот хлопнул себя кнутом по ладони.

— В таком случае поторопите своих людей.

— Номер будет готов вовремя. — Озелло поклонился.

Немец вышел, растолкав всех на своем пути. В номере по-прежнему стояла тишина, но все вздохнули с явным облегчением. Тем временем месье Озелло повернулся к своим работникам.

— Немцы победили в войне, — тихо произнес он. — Но здесь, в «Ритце», они наши гости, а не хозяева. Если я узнаю, что кто-то из вас слишком лебезит или выслуживается перед гитлеровцами, виновного тут же уволят. Мы предоставляем им услуги, и ничего более. Я понятно выразился?

Пока управляющий спокойным и твердым взглядом обводил комнату, в ответ ему раздавались тихие голоса:

— Да, месье Озелло.

— Наша драгоценная Франция знавала времена и похуже, но всегда Выходила из них победительницей. Это лишь начало. Мы возобновим сопротивление и одержим победу. А пока принимайтесь за работу и не отчаивайтесь.

Лица служащих просветлели.

— Да, месье Озелло! — снова раздалось в ответ.

— Он прав в одном, — тихо обратился управляющий к Оливии. — Здесь и впрямь везде паутина. Геринг уже едет сюда. Займись этим, Оливия.

— Да, месье.

И одна, без помощников, потому что Мари-Франс и другим горничным и так хватало работы, Оливия принялась за уборку. Она попросила оставить ей стремянку, чтобы добраться до покрытого плесенью потолка и пыльных светильников. «Ритц» был огромен, и оставшимся работникам с трудом удавалось обслуживать придирчивых постояльцев. Однако Оливия уже привыкла к тяжелому труду и к концу дня сумела привести роскошный номер в приличный вид. Все следы пребывания несчастной миссис Корриган были стерты, а окна распахнуты настежь, чтобы впустить свежий воздух. Девушка решила, что переменит постельное белье и полотенца на следующий день, ведь фельдмаршал так и не приехал. Но, во всяком случае, когда он приедет, в номере не будет ни мышей, ни пауков.

Вечером пошел легкий дождь. Дома девушка застала Фабриса в обычном теперь для него отвратительном настроении.

— Знаешь, кто прибыл сегодня в Париж? — спросил он, пока Оливия снимала плащ. — Сам Гитлер, собственной персоной!

— Мы об этом ничего не слышали, — с удивлением откликнулась она.

— Как жаль, что меня там не было! — Глаза Фабриса сверкали гневом. — Господи, если

— А я рада, что ты этого не сделал, — разумно заметила Оливия, приступая к холодному ужину. — Иначе тебя повесили бы на ближайшем фонаре.

— Ах, если бы я знал! — продолжал повторять Фабрис, кружа вокруг стола, пока она ела. — Какая возможность! Вот бы у меня был пистолет! Или хотя бы нож! Господи, да я схватил бы его за горло голыми руками и задушил на месте!

— И что это изменило бы? — возразила Оливия. — В наказание нацисты перебили бы половину парижан. А место Гитлера занял бы кто-нибудь другой, еще хуже. Хватит думать как анархист, Фабрис! Открой глаза и посмотри, что происходит в реальном мире. Сейчас не время для глупостей.

— Мы начнем выпуск подпольной газеты в поддержку Сопротивления.

— Фабрис, пожалуйста, не надо! — Оливия не на шутку встревожилась.

— Печатный станок поставим в подвале, — продолжал Фабрис, не обращая внимания на ее испуг. — Мы не можем молчать, пока немецкие сапоги топчут мостовые Парижа. Мы должны бороться, хотя бы на бумаге!

Оливия отложила нож и вилку, подошла к жениху и схватила его за руки:

— Фабрис, я запрещаю тебе так рисковать. Это безумие. Тебе и так грозит опасность. Если немцы узнают, о чем ты уже написал, ты отправишься прямиком в гестапо.

— Оглянись вокруг! — взорвался он. — Франция превратилась в один большой лагерь для военнопленных! Мы все здесь узники, Оливия!

— И чем здесь помогут слова и газеты, Фабрис?

Его чудесные карие глаза снова вспыхнули.

— Тогда я добуду оружие и застрелю одного из их генералов.

— Знаешь, как нацисты ведут себя в Польше? Голос у девушки дрожал от страха. — До нас доходят слухи, что гражданских выстраивают шеренгами и расстреливают в наказание за нападение на немецких солдат. Целые дома и деревни сжигают, чтобы подавить малейшие признаки сопротивления.

— Возможно, если такое произойдет и у нас, люди наконец очнутся.

— Неужели ты и правда так думаешь? А если за какую-нибудь глупость, которая придет тебе в голову, расстреляют твою мать? Или меня?

— Лучше умереть свободным, чем жить рабом.

— Это лишь громкие слова, — бросила она, устав от споров.

— Значит, мы с тобой расходимся в убеждениях, — запальчиво ответил Фабрис. Я не стану лизать немцам сапоги, как вы с матушкой.

— А вот это было гадко, — рассердилась Оливия. — Женщинам не приходится выбирать, в отличие от мужчин.

— Ты о чем?

— О том, что нам с твоей матерью не доступна роскошь просиживать целыми днями в кафе и размышлять о своих убеждениях. Нам приходится работать, чтобы дома была еда.

— Я лучше умру с голоду, чем стану есть те продукты, которые вы приносите из отеля. — И с этими словами юноша выскочил из комнаты.

— Фабрис, не уходи! — крикнула ему вслед девушка.

Но он не вернулся.

Глава девятая

На следующее утро, придя в «Ритц», она обнаружила, что захват отеля немцами — или «нашествие», как говорил месье Озелло, — окончательно завершился. Они рыскали повсюду, требуя шампанского и горячих ванн, отправляя кипы белья в стирку, выпивая в знаменитых барах и объедаясь легендарными блюдами Эскофье[16] в ресторанах.

— Смени белье в императорском номере, — велела Мари-Франс, пока Оливия повязывала передник в крохотной комнатке, где переодевались и обедали горничные. — Говорят, Геринг будет здесь с минуты на минуту.

Утренние лучи солнца, сверкая, отражались в хрустальных люстрах и поблескивали на полированном мраморе, делая роскошный номер похожим на огромную сцену, ожидающую появления актеров. Ковры и гардины дышали свежестью, шелка и полированное дерево мерцали, а принцы и принцессы с одобрением взирали на происходящее с живописных полотен.

Оливии особенно нравилась одна из спален, которую обустроили на манер будуара Марии-Антуанетты в Версале. Розовая хрустальная люстра, низко висящая над позолоченной кроватью с богато вышитыми драпировками, выглядела волшебно.

Заправляя кровать, девушка размышляла о том, чем сейчас занимается Фабрис. Ее призывы воздержаться от глупостей явно не пришлись ему по вкусу. Вообще-то в нынешних обстоятельствах, когда цены на продукты, и без того заоблачные, взлетели еще выше, ему следовало устроиться на работу, чтобы получать хотя бы небольшие деньги.

Неожиданно ее раздумья прервал громкий мужской смех. В номер вошли несколько немецких офицеров, сопровождающих внушительного вида военного в фуражке со вздернутой тульей. Оливия догадалась, что перед ней Герман Геринг. Один из солдат с каменным лицом бесцеремонно оттеснил горничную в угол.

Тем временем Геринг с офицерами обошел номер. Он говорил значительно громче остальных и смеялся чаще. Оливия достаточно знала немецкий, чтобы понять его восклицания «Schon!»[17] и «Wunderbar!»[18], которые звучали, пока он рассматривал обстановку, картины и росписи на потолках.

Войдя в спальню Марии-Антуанетты, Геринг невольно ахнул, и его широкое лицо с красными щеками засияло.

—Wunderschon, absolut bezaubernd[19], — восхищался он.

Оливия замерла в своем углу, не решаясь шелохнуться или даже вдохнуть, пока этот тучный мужчина с высоким квакающим голосом — второй по рангу человек в нацистской иерархии — осматривал свой номер. Его сопровождал месье Озелло.

Вдруг высокий гость заметил Оливию.

— О, какая красивая арийская девушка, — сказал он на неожиданно хорошем французском.

Он снял фуражку, швырнул ее на кровать и подошел к Оливии, приглаживая русые волосы. На нее жадно уставились яркие зеленовато-голубые глаза, и огромный смеющийся рот спросил:

— Как тебя зовут?

— Оливия Олсен, — пробормотала она.

— Шведка? — Рейхсмаршал выгнул брови.

— Д-да, месье.

С торжествующим видом Геринг обернулся к своим офицерам.

— Видите? — заявил он, когда те подошли, чтобы поближе рассмотреть предмет его интереса. — Я так и знал. — Затем он снова повернулся к девушке: — Нордическую кровь ни с чем не спутаешь. Она на вес золота. А самая чистая арийская кровь идет из Швеции. — И он произнес несколько фраз на беглом шведском.

В голове у Оливии все смешалось. Разумеется, она говорила по-шведски, как и все в ее семье. Родной язык был обязательным предметом в шведско-американской школе, где они год за годом читали книги Сельмы Лагерлёф[20]. Вот только сейчас девушку парализовал страх, холодными пальцами сжавший позвоночник. Она открыла рот, но не сумела выдавить ни звука, а Геринг продолжал смотреть на нее, ожидая ответа. Вдруг на нее снизошло озарение, и девушка поняла, что рейхсмаршал всего лишь поинтересовался, сколько ей лет.

— Двадцать три,mein Herr[21], — услышала она собственный ответ на том же языке.

— Откуда вы родом?

Она вспомнила запись в новом паспорте.

— Из Стокгольма.

Геринг прикрыл глаза, а ноздри у него затрепетали, словно он

— Замечательно, — пробормотал он. — И давно вы тут работаете?

— Год.

— Скоро дорастете до поста директора. — Геринг опустил ей на плечо крупную руку в перчатке. — Это вы отвечаете за этот номер?

К счастью, теперь Оливия могла без запинки говорить по-шведски.

— Вместе с остальными горничными,mein Herr.

— Нет-нет-нет, — возразил рейхсмаршал, покачав пальцем у нее перед носом. — Никаких других горничных я здесь не потерплю. Только вы, Оливия Олсен. А теперь покажите мне ванную.

Девушка на подкашивающихся от волнения ногах повела его к ванной комнате. В императорском номере была всего одна ванная, зато отделанная великолепными ореховыми панелями. Однако роскошь обстановки не впечатлила рейхсмаршала. Он с негодованием осмотрел ванну.

— Абсурдно маленькая. Не пойдет. — Геринг повернулся к месье Озелло, который с тревогой заглядывал ему через плечо. — Это помещение не дотягивает до остальных.

— Но, месье…

— Его необходимо полностью переделать, — объявил немец. — Я распоряжусь, чтобы сюда доставили ванну правильных пропорций. А вы проследите за всем остальным.

— Разумеется, — вздохнул Озелло.

Пальцы Геринга мягко массировали плечо Оливии.

— Моя первая жена была шведкой, — мечтательно произнес он совсем другим голосом. — Любимая Карин. Он тоже была родом из Стокгольма. Вы о ней, разумеется, слышали.

— Разумеется, — поддакнула Оливия, в ужасе ожидая дальнейших вопросов. Она понятия не имела, о чем он говорит.

— Вы мне очень ее напоминаете, — продолжил Геринг. — В молодости, разумеется. Не в самом конце. Нет, не в самом конце, — Он умолк, в задумчивости устремив отсутствующий взгляд на «неправильную» ванну. Затем резко развернулся к своей свите: — Обед, господа! Нас ждет стол!

Когда высокопоставленные офицеры вышли из номера, ноги у Оливии будто превратились в разваренные макаронины.

Что с вами такое? Разучились улыбаться? — прошипел Озелло ей на ухо.

— Что, простите?

— Улыбайтесь ему! У вас такой вид, будто вы проглотили лягушку!

— Он меня пугает.

— Он всех пугает, — огрызнулся Озелло. — И приведите номер в порядок. Геринг будет ночевать здесь. Во всяком случае, сегодня.

— Да, месье Озелло.

— Позаботьтесь о том, чтобы кроме вас здесь больше никто не появлялся. Нельзя злить рейхсмаршала. Проследите, чтобы у него было все, чего он пожелает.

С этими словами управляющий поспешил за своими тевтонскими гостями.

Оливию глубоко потрясло знакомство с Герингом, но она продолжила уборку номера. Обычно с такой работой управлялись две-три горничные, поэтому Оливия металась по комнатам, точно персонаж из мультфильма, чтобы одолеть хотя бы половину дел. Тем временем в номер принесли огромный букет, а бар укомплектовали целой батареей крепких напитков с яркими этикетками.

— Справляешься? — В номер сунула нос Мари-Франс.

— Еле-еле, — призналась девушка, отдуваясь.

— Слышала, Геринг потрепал тебя по плечу.

— Главное, что не застрелил.

— Молодец, продолжай в том же духе, — велела Мари-Франс и убежала.

* * *

У Оливии была задержка почти на месяц, однако она всерьез не задумывалась об этом. Но когда счет пошел на второй и третий месяцы, уже не получалось и дальше игнорировать возможную беременность.

Нет, Оливия понимала, что рано или поздно забеременеет, и даже иногда говорила о будущих детях с Фабрисом. Но теперь, когда момент настал, ее чувства оказались гораздо сильнее, чем она себе представляла. Ее переполняла радость, которую, впрочем, омрачали дурные предчувствия.

Фабриса не пугала мысль о возможном появлении ребенка, хотя он был не в восторге от «буржуазной идеи брака», которая наводила на него тоску. Но теперь, приподняв платье и оглядывая еще плоский живот, Оливия понимала, что они с Фабрисом решились на очень серьезный шаг. Почему они были так легкомысленны! Любовь и страсть затмили для них пугающую реальность: современный мир слишком неблагополучен, чтобы привести сюда новую жизнь.

Хотя в послед нее время их с Фабрисом отношения слегка разладились, Оливия обожала жениха. Правда, чтобы у их семьи появился шанс, ее любимый должен повзрослеть и стать немного ответственнее. Он больше не может рисковать жизнью, ведь теперь она принадлежит не только ему, но и ребенку, отцом которого он станет.

Оливия знала, что Фабрис уже несколько недель тайно пишет статьи с призывами к борьбе с фашистами. Кое-как отпечатанные на станке листовки ходили теперь по всему Парижу, но выглядели удручающе любительскими. Типографская краска пачкала пальцы, поэтому Оливия и догадалась о занятии Фабриса: руки у него были постоянно измазаны чернилами.

Девушка не видела смысла в подобном безрассудстве. Пламенная риторика воззваний выглядела совершенно абсурдной по сравнению с железным немецким кулаком. Однако нацисты воспринимали листовки вполне серьезно. Они вели неутомимую охоту за авторами статей и жестоко с ними расправлялись.

Теперь Фабрису нельзя рисковать, какую бы ненависть к фашистам он ни испытывал. Будущему ребенку нужен отец, и это самое важное.

В среду вечером они, как обычно, ужинали у Мари-Франс. Оливия не хотела делиться с любимым новостью при матери и решила отложить разговор на ту минуту, когда они останутся одни.

Ужин получился куда более роскошным, чем обычно. Последнее время мясо стало большой редкостью. Однако Мари-Франс, как давней работнице отеля, иногда доставались продукты из ресторана «Ритца», и в этот вечер она принесла домой половинку курицы и целый пакет мандаринов и персиков. Женщины быстро и с удовольствием съели свои порции, но у Фабриса явно не было аппетита.

— Поешь,sheri,— попросила мать.

— Я не прикоснусь к объедкам нацистов, — огрызнулся он.

— Сынок, по сравнению с тем, что сейчас едят обычные парижане, это настоящее пиршество, — усмехнулась Мари-Франс.

— Эта пища осквернена.

— Она рождена на французской земле и приготовлена руками французов. Негоже дать ей пропасть.

Но Фабрис не поддался на уговоры, продолжая курить вполоборота к столу.

В конце ужина всех ждало особое угощение: последняя порция коньяка из бутылки, некогда подаренной Мари-Франс приятелем-сомелье. Они разлили напиток в крохотные рюмки, и Оливия с Фабрисом сели играть в нарды. Глоток коньяка немного успокоил девушку, пусть лишь на время, и в столовой воцарилось своеобразное перемирие.

— Оливия — любимица наших высокопоставленных гостей, — с гордостью сообщила Мари-Франс. — Все требуют, чтобы у них прибирала именно она. Хвала Господу, что он наградил ее трудолюбием и ясным разумом. Не знаю, что бы мы без нее делали! Остальные горничные либо слишком глупые, либо слишком старые для такой работы. Гостям приятно видеть красивое личико и милую улыбку, однако в наше время и то, и другое — большая редкость. А сегодня на нее обратил внимание сам Геринг.

Фабрис метнул на девушку острый взгляд.

— Геринг живет в «Ритце»?

— Недавно поселился, — кивнула Оливия» — И нет, я не стану подкладывать бомбу ему под подушку.

— Что он тебе сказал? — требовательно спросил Фабрис.

— Господи! — Он всплеснул руками.

— Она правда была на меня похожа?

— Возможно, есть что-то общее в чертах лица. Геринги входили в ближний круг Гитлера. Когда Карин умерла, еще совсем молодой, вся Германия ходила в трауре. Ее биография разошлась миллионным тиражом. Геринг построил в лесу имение с настоящим мавзолеем, названное в честь жены Каринхаллем. Там ее и похоронили.

— Он прямо расчувствовался, когда вспоминал о ней.

— Ты не забыла, что бомбы этого чувствительного человека разрушили Варшаву? — взорвался Фабрис. — Его «юнкерсы» расстреливали наши войска, а всех, кто с ним не согласен, он сгоняет в концентрационные лагеря!

Время шло, пора было расходиться. По негласной договоренности в доме Мари-Франс Оливия не ночевала в одной постели с Фабрисом, поэтому засобиралась домой. Немцы установили комендантский час, и выходить на улицу с девяти вечера до пяти утра было запрещено. Пока они с Фабрисом шли к дому девушки, на пустынных улочках им встретилась пара жандармов, которые остановили влюбленных, чтобы проверить документы. Пока изучали его документы и обыскивали карманы, юноша хранил мрачное молчание.

— Мерзавцы, — тихо произнес он, когда им разрешили идти дальше. — Ничуть не лучше самих нацистов.

Дойдя до дома, они вместе поднялись в квартиру Оливии. Девушка усадила его на кровать рядом с собой и взяла за руки.

— Дорогой, мне надо кое-что тебе сказать. — Она посмотрела ему в глаза.

Весь вечер Фабрис злился, но теперь улыбнулся:

— У нас будет ребенок?

— Как ты узнал? — удивилась она.

— Я пошутил.

— А я нет.

Улыбка молодого человека растаяла.

— В романах, когда женщина говорит: «Дорогой, мне надо кое-что тебе сказать», речь обязательно идет о беременности. Вот я и подумал…

— Здесь тебе не роман. И я действительно беременна.

Долгое мгновение он просто смотрел на любимую, а затем просиял:

— Правда? Ты не шутишь?

— Фабрис! Конечно, нет.

Он прижал ее к себе.

— Это самая лучшая в мире новость! Теперь все будет по-другому! — Он отстранился, глядя на нее сияющими глазами. — Я уже чувствую себя другим человеком!

Оливия решила не упускать шанса для серьезного разговора.

— Теперь и правда все будет по-другому, дорогой, и тебе придется измениться. Оставь свои подпольные листовки. Если нацисты тебя поймают, ты попадешь в концентрационный лагерь. Или еще хуже. Сейчас надо думать не только о себе.

Фабрис нахмурился, и девушка испугалась, что он начнет спорить, но юноша только кивнул с серьезным видом.

— Конечно, ты права.

Оливию накрыла волна облегчения.

— Так ты больше не будешь писать статьи? И печатать листовки тоже не будешь?

Он поежился, а потом рассмеялся.

— Даю слово. Я даже устроюсь на нормальную работу и начну приносить домой мясо.

К горлу Оливии подкатил комок, она опустила взгляд на его руки, покрытые чернильными пятнами, и подумала, что бесконечно любит этого мужчину, подарившего ей ребенка.

— Я знаю, как тебе трудно, — тихо произнесла она. — Знаю, что происходящее для тебя невыносимо, и прости за все, что я наговорила. Пожалуй, появление малыша станет для нас спасением. Новым началом. Новой надеждой.

— Да! — Он тоже чуть не плакал. — Но теперь нам больше нельзя заниматься любовью?

— Почему же, — улыбнулась Оливия, обвивая его шею руками и увлекая за собой на кровать. — Еще как можно.

* * *

Все номера «Ритца» были заполнены. Гости, которых самым бесцеремонным образом выселили со стороны, выходящей на Вандомскую площадь, перебрались в свободные комнаты с окнами на рю Камбон. Немцы же превратили «свою» сторону отеля в своеобразный клуб для первых лиц люфтваффе. Поскольку, кроме управления городом, офицеры не знали иных забот, они занимали свободное время застольями, выпивкой, покупками (франк так обесценился по сравнению с немецкой маркой, что они могли позволить себе любую роскошь) и общением с дамами. Ночные гостьи, торопливые и смущенные, дерзкие и вызывающие, которых Оливия теперь часто встречала в гостиничных коридорах, стали для нее новым утренним атрибутом. Сегодня она тоже заметила нескольких таких посетительниц, торопящихся к выходу из «Ритца», и вежливо поздоровалась с ними, потому что не считала себя вправе кого-либо осуждать.

Воспоминания о прошлой ночи наполняли ее теплом. Фабрис согласился оставить свою антигитлеровскую деятельность и найти настоящую работу! У нее снова появилась уверенность в завтрашнем дне. Да, время сейчас непростое, но вдвоем они справятся с любыми трудностями.

Мари-Франс пока ничего не знала. Влюбленные договорились, что Оливия сначала посетит доктора и получит подтверждение, а уж потом они обо всем расскажут матери Фабриса. И вместе отпразднуют счастливое событие.

Отель вовсю готовился к завтраку. В коридорах издерганные официанты катили перед собой поскрипывающие колесами тележки с кофе и пирожными, ругаясь себе под нос, когда сталкивались с персоналом или натыкались на сверкающий ботинок одного из охранников перед номерами особо важных персон.

— Вообще-то, все не так уж плохо, — сказала Мари-Франс Оливии в раздевалке. — Некоторые из гостей привезли собственных денщиков, чтобы те следили за их формой. Меньше работы для нас.

В приоткрытую дверь заглянул месье Озелло.

— Геринг распорядился, чтобы его разбудили в семь тридцать, сообщил он. — Тележку с его завтраком подготовят к семи двадцати пяти. Вы, Оливия, войдете в номер вместе с официантом. И бога ради, не забывайте улыбаться!

Девушка в ответ оскалила зубы в притворной улыбке.

Перед входом в императорский номер стояли четыре охранника. Один из них тщательно обыскал тележку и пожилого официанта, приподнял крышку с каждого блюда и перебрал сложенные газеты, словно всерьез полагая, что между ними могли спрятать кинжал.

Наконец им позволили войти. Официант с трудом вкатил тележку в полутемный номер, старательно объезжая разбросанный повсюду багаж, а Оливия принялась распахивать шторы. Из всех спален, которыми располагал этот номер, Геринг выбрал именно спальню Марии-Антуанетты. Когда девушка раздвинула шторы на окне, выходящем на Вандомскую площадь, рейхсмаршал сел в постели. Огромная фигура в шелковой пижаме цвета мальвы странно смотрелась на изящной дамской кровати. Похоже, Геринг давно не спал: пунцовые щеки были выбриты и припудрены, а светлые глаза сияли.

— Немедленно уберите отсюда этого старого обормота. — Он указал толстым пальцем на официанта, а когда тот поспешно ретировался, продолжил: — Мне больше нравится проводить утро с женщинами. С мужчинами я достаточно общаюсь и днем. Итак, что ты принесла мне, моя дорогая? — жадно осведомился он.

Оливия подкатила тележку к кровати.

— Вот кофе, сладкие и пряные рулеты, пирожные, ветчина, колбаски, паштет, круассаны, сыры, консервированные и свежие фрукты…

— Прекрасно, прекрасно. — Он перекатился на бок, отчего пружины кровати жалобно скрипнули, и принялся расставлять тарелки с угощениями вокруг себя прямо поверх покрывала с

Оливия обернулась. В утреннем свете она заметила пять или шесть картин, прислоненных к мебели. Это были настоящие шедевры работы старых мастеров. Похоже, вчерашний день рейхсмаршал провел с пользой для себя.

Сейчас он указывал на портрет ребенка, написанный маслом. Прямо на Оливию с полотна XVII века смотрело удивительно живое личико в обрамлении тончайшего кружевного воротника. Послушно подняв картину, девушка не сдержала удивленного восклицания:

— Да это же Рубенс! Портрет одной из его дочерей!

— Клары Серены, — с удовлетворением подтвердил Геринг. — Похоже, ты разбираешься в живописи.

— Да, немного.

Рейхсмаршал принялся жадно поглощать завтрак, энергично двигая челюстями и шумно прихлебывая кофе. Глаза у него поблескивали от удовольствия.

— И что ты скажешь о моем вкусе?

Оливия в изумлении переводила взгляд с одной картины на другую.

— Прекрасные полотна. Должно быть, из частной коллекции, потому что я не видела их в музеях.

— До музеев тоже дойдет очередь, — пообещал Геринг. — Всему свое время, моя дорогая Оливия. — Он сопроводил свои слова взмахом руки с зажатым в ней круассаном. — Так, значит, тебе нравятся красивые вещи? Ну конечно нравятся. Истинно благородная душа тянется к красоте, как цветок тянется к солнцу.

Девушка молча потупилась, а гость схватил газеты и быстро просмотрел их. Маленькие глаза стремительно перескакивали с одного заголовка на другой, выдавая живой и острый ум.

— Наконец-то эту демократическую шваль уберут с улиц, — заметил рейхсмаршал, с удовлетворением отбрасывая газеты в сторону.

Пока он читал, Оливия быстро сновала по номеру, переставляя картины в более безопасные места, подбирая и складывая одежду, разбросанную по комнате. Несколько раз на прикроватной тумбочке звонил телефон, и Геринг брал трубку. В основном разговоры были короткими и отрывистыми — кроме последнего, который продолжался дольше остальных. Судя по постоянно повторяющимся словам «Mein Führer[22]», гость разговаривал с Гитлером.

В номер вошел секретарь, за ним несколько офицеров, и вскоре в спальне стало не протолкнуться от мужчин в форме. Решив, что рейхсмаршал закончил с завтраком, Оливия собрала все тарелки обратно на тележку и покатила ее к выходу. По пути она рассматривала оставшуюся еду, прикидывая, что можно будет прихватить домой, но тут Геринг крикнул ей вслед:

— И не забудь: в этом номере не должно быть никого, кроме тебя!

Почувствовав на себе дюжину пристальных взглядов, с удивлением изучавших ее, Оливия втянула голову в плечи и поспешила к выходу.

На нее навалилось столько работы, что пришлось забыть обо всех своих тревогах. Ей было некогда отдохнуть и даже пообедать: везде требовались ловкие и умелые руки. Однако незадолго до окончания смены она наткнулась на Мари-Франс, уже в пальто и бледную, которая мчалась к выходу.

— Что случилось? — спросила Оливия, напуганная выражением лица женщины.

— Фабриса арестовали, — тихо ответила та. Несчастная Мари-Франс разом постарела лет на десять.

— Я отправляюсь в полицию, — объявила Оливия, развязывая фартук. Пойдем вместе.

— Нет, — остановила ее Мари-Франс. — Не надо. Закончи работу и отправляйся к себе домой. Жди меня там. Никому ни слова. — И она бросилась вниз по ступенькам.

Оливии показалось, что на нее обрушились стены. Она так и осталась стоять на парадной лестнице, не в состоянии думать или двигаться. Ей казалось, что это кошмарный сон, который вот-вот закончится, и она проснется. Внезапная острая боль пронзила живот, где рос ее будущий малыш. Оливия вдруг подумала, что надо было бежать из Парижа, как поступили все остальные. Они с Фабрисом поселились бы в маленькой деревушке, где никто их не найдет, завели бы кур и растили картошку, пока весь этот ужас не закончится.

А вдруг ему не будет конца? Тогда ей не спрятаться от людей с холодными жесткими взглядами, подмявших под себя Францию.

Глава десятая

— Еврейский вопрос довольно деликатен, — сказал Отто Абец, подавая знак прислуге принести еще шампанского. — Но его следует решить как можно скорее. Вы согласны?

Арлетти приняла тонкий бокал-флейту, который ей Предложили.

— Решить? И как именно? — спросила она сухим тоном без малейших эмоций.

Абец, посол нацистской Германии во Франции, по случаю торжественного приема в немецком посольстве надел парадную форму. У него за спиной была выложена из белых и алых роз огромная свастика. На улице стояла жара, но внутри помещения воздух освежали вырезанные изо льда лебеди, на которых размещались вазочки с икрой и прочие яства. Ледяные скульптуры обдувались мастерски спрятанными вентиляторами, и прохладный воздух вместе с ароматами блюд разносился по всему заполненному людьми залу.

Посол Абец обладал неприятно белесыми глазами навыкате, которые вкупе с заносчивым и холодным выражением лица производили не самое приятное впечатление на собеседника.

— Не может быть, чтобы вы не обратили внимания, — заметил он. — Французский кинематограф практически захвачен евреями. Они владеют киностудиями, режиссируют фильмы и вообще руководят всем процессом.

— Ты сама знаешь, что это правда, Арлетти, — добавила Коко Шанель. Она не могла позволить себе пропустить этот прием. В немецком посольстве сегодня собралось много представителей французского высшего общества: аристократы, работники индустрии развлечений, художники и финансисты. — Евреи правят балом.

— Вы намерены отправить наших лучших кино-продюсеров в концентрационные лагеря? — спросила Арлетти.

Чувственные губы посла изогнулись в довольной улыбке.

— Мы не потерпим нынешнего положения вещей. Меры, которые мы предлагаем, оживят французскую киноиндустрию с помощью создания новой, арийской кинокомпании. Она получит название «Континенталь» и будет подчиняться непосредственно рейхсминистру Йозефу Геббельсу, выпуская по нескольку фильмов в год для внутреннего проката.

— Вот так, значит, сухо отреагировала Арлетти.

— Именно так. Мы, немцы, именно так и решаем вопросы, как вы успели заметить. — Поодаль раздался взрыв мужского смеха. — К тому же мы хотим отойти от депрессивных, я бы даже сказал, мерзких и аморальных тем, которые последнее время выбирают французские режиссеры. — Он улыбнулся, продемонстрировав крупные зубы. — Станем снимать и показывать то, что публике нравится больше всего: легкие комедии, фарсы и мюзиклы.

— Последние пятнадцать лет я только тем и занималась, что играла в легких комедиях, фарсах и мюзиклах. — В голосе Арлетти появились жесткие нотки. — И не намерена к ним возвращаться.

— Мы сейчас готовим предложение, которое вы, мадемуазель Арлетти, надеюсь, найдете интересным. Пять фильмов для «Континенталя», с гарантированно высоким бюджетом и профессиональным управлением. Ваш гонорар за участие составит два с половиной миллиона франков.

Повисла тишина. Шанель жадно следила за выражением лица Арлетти, но оно скорее напоминало маску. Два с половиной миллиона франков составляли неслыханную сумму, но Арлетти считала себя умной женщиной, поэтому оценивала все предложение целиком. Нацистам ни к чему циничная и

Вот какую судьбу они готовили для французского кинематографа: он станет глянцевым, податливым, обходящим острые вопросы. Однако Арлетти не позволила мыслям отразиться на лице.

— Я подумаю, — ответила она.

— Только не тяните с ответом. — Улыбка посла исчезла. — Время не стоит на месте. — Его глаза скользнули по тонкой фигуре актрисы, облаченной в мятнозеленое вечернее шелковое платье. — И вечной молодости тоже не существует.

В его словах, помимо завуалированного оскорбления актрисы, отпраздновавшей в мае сорок второй день рождения, была еще и угроза. Если Арлетти не согласится на пряник в виде щедрого предложения, ее ждет кнут: ей больше не дадут сниматься. Нацисты брали киноиндустрию в свои руки. Теперь там нельзя будет и шагу ступить без их одобрения, а те, кто его не получит, лишатся работы. В лучшем случае.

Струнный оркестр играл мелодии из Моцарта и Гайдна, потом перешел к вальсам Штрауса. Несколько пар — судя по элегантным нарядам, подставные танцоры — скользнули в центр площадки. Остальные гости повернулись к ним, чтобы полюбоваться танцем.

Арлетти воспользовалась этим предлогом, чтобы принести извинения и покинуть собеседников. Шанель последовала за ней и взяла ее под руку.

— Ты могла бы проявить чуть больше заинтересованности. Они ведь собираются сделать тебя настоящей богачкой.

— Знаю я, кем они хотят меня сделать.

— Ты им нравишься.

— Зато они мне не нравятся. «Мерзкие и аморальные темы»! Каково?

Маленькое, похожее на обезьянью мордочку лицо Шанель оживилось.

— Дорогая, ты же не станешь отрицать, что некоторые твои роли были пошловаты.

— Я такая, как есть. Я пошловатая, мерзкая и аморальная, и я француженка до мозга костей.

— Ты хоть представляешь, насколько тебе повезло? У тебя будет все: деньги, положение, лучшие роли. — Коко обвела руками толпу. — Взгляни на этих людей. Все они приняли предложения нацистов.

— Скорее я вижу стадо гусей с трубками для кормления в горле.

— Ты и меня считаешь одной из них? Я кажусь тебе жалкой?

Шанель была в костюме в севильском стиле: сплошь горох, рюши и кружева. С тех пор, как Франко при поддержке Гитлера одержал победу над республиканцами в Испании, в круг нацистской элиты пришла мода на испанские мотивы. Коко приблизила подчеркнутые яркой помадой губы прямо к уху Арлетти.

— А еще ты получишь нечто гораздо более ценное: безопасность. Потому что мы сейчас находимся внутри волшебного круга, за пределами которого бушует ураган. Не советую покидать круг, иначе ураган порвет тебя на части. Кстати, не вижу здесь твоей подруги-герцогини.

— Если ты думаешь, что Антуанетта хотя бы переступит порог подобного места, ты ее совершенно не знаешь.

Крайне глупо с ее стороны оскорблять немцев в военное время.

— Она будет оскорблять их в любое время, уверяю тебя.

— Вы все еще близки?

— Она моя лучшая подруга;

Темные глаза Шанель с расширенными то ли от восторга, то ли по иной причине зрачками, ощупывали Арлетти.

— Мне нравится представлять ваши шалости. Это пробуждает во мне особенные чувственные переживания.

— Так ты вуайеристка.

— О, я люблю наблюдать за спектаклем с самых лучших мест. Она моя любимая клиентка, а ты моя любимая актриса.

— Как мило, — сухо заметила Арлетти.

Она смогла уйти только после окончания приема, в два часа ночи. К тому времени большая часть гостей была уже неприлично пьяна, женщины потеряли лоск, а мужчины отбросили хорошие манеры. Ледяные лебеди превратились в бесформенных чудовищ, а деликатесы на них — в неаппетитное месиво.

Немцы предоставили ей «мерседес» с шофером, который и отвез ее в отель «Ланкастер», где она на тот момент остановилась. Сверкающий посольский автомобиль со свастикой проезжал через все посты без остановок. Комендантского часа для него не существовало. Арлетти смотрела в окно на прекрасный безжизненный город, очертания которого серебрил свет полной луны.

Отель был скромным, но удобным, и находился на Елисейских Полях. Стук высоких каблуков Арлетти эхом разнесся по мраморному полу пустого фойе. Когда она подошла к стойке администратора, чтобы забрать свой ключ, престарелый ночной портье крепко спал. Увидев, что крючок для ее ключа пуст, она сразу поняла, кто ее ждет наверху.

Антуанетта д’Аркур сидела на балконе с сигаретой в одной руке и бокалом бренди — похоже, не первым — в другой.

— Что ты здесь делаешь? — спросила Арлетти.

— Смотрю на свою страну, — хрипловато ответила подруга, взмахнув рукой в небо.

— Ты имеешь в виду луну?

— Я туда эмигрировала, когда у меня отняли Францию. Я видела, как ты подъехала. Отличная немецкая машина. Ты повеселилась на немецком мероприятии?

— Тебе тоже следовало поехать, — заметила Арлетти, снимая шаль. — На твое отсутствие обратили внимание.

— Женщины моей семьи вышивали гобелен из Байе[23]. — Антуанетта шумно отхлебнула бренди. — Мы уже были герцогами д’Аркур, когда эти мерзкие гунны ели желуди в лесу.

— Ты уже говорила. Но с того времени кое-что изменилось.

— Зато я осталась прежней. — Бутылка с напитком оказалась рядом с Антуанеттой, и она щедро плеснула в бокал янтарной жидкости, протянув его подруге: — Вот, продезинфицируй организм.

Арлетти обратила внимание на потемневшую опиумную трубку, лежавшую возле бутылки, но промолчала. Сев в кресло рядом с подругой, она приняла бокал у нее из рук.

— Немцы хотят, чтобы я снялась для них в пяти фильмах. Полмиллиона за фильм и абсолютное подчинение их руководству.

— Взяв тридцать сребреников, Иуда повесился, и у него вывалились кишки[24].

— Здесь немного иная ситуация.

— Как скажешь.

— Я не говорю, что собираюсь согласиться. Арлетти (Сделала глоток из бокала. — Не грусти. Когда-то ты любила жизнь, Антуанетта.

— Я люблю не жизнь, а тебя.

— Ты больше не смеешься.

— В музыкальной шкатулке сломалась пружина.

Арлетти вдохнула пряный аромат напитка.

— На приеме была Шанель. По ее мнению, надо примкнуть к волшебному кругу, иначе мы просто погибнем.

— Шанель — коллаборационистка. Она дождется пули, вот увидишь.

Отказавшись от дальнейших споров, Арлетти допила бренди.

— Я пойду в кровать.

Она вернулась в комнату, разделась, смыла косметику и забралась под одеяло. Спустя какое-то время к ней, не раздеваясь, присоединилась Антуанетта. Арлетти поняла, что подруга плакала. В тот вечер

* * *

В три часа ночи Оливия услышала скрип ступеней и выскочила из дверей студии. К ней поднималась Мари-Франс. Девушка молилась, чтобы Фабрис вернулся вместе с матерью, но та пришла одна. Измученная и усталая, женщина поначалу не могла произнести ни слова, только сидела на предложенном стуле и тяжело дышала. Оливия налила ей стакан воды.

— Я не видела его, — наконец выдохнула Мари-Франс. — Меня не пустили к нему, хоть я и прождала там несколько часов. А потом жандармы сказали, что его забрали в гестапо.

— Гестапо! — У Оливии сжалось сердце, ноги подкосились, и она рухнула на стул рядом с Мари-Франс. — Это из-за его статей?

Та кивнула.

— Они устроили рейд и застали печатный станок за работой. Один из друзей их предал. — Обычно круглое, с пухлыми щечками лицо Мари-Франс теперь осунулось и побледнело. — А у Фабриса нашли на руках следы чернил.

— О боже! — Оливия в ужасе прикрыла рот руками

У матери больше не осталось слов. Девушка потянулась и обвила ее руками, и некоторое время женщины так и просидели обнявшись.

— Они поймут, что он неопасен, — заявила Оливия, отчаянно мечтая, чтобы так и вышло. — Увидят, что он просто молод и не замышлял никакого зла.

— Так мне и сказал сержант в полиции. Завтра пойду в гестапо и попробую за него похлопотать.

— А я ведь его предупреждала.

— Я тоже, — устало кивнула Мари-Франс. Она прижала ладони к глазам. — Мне надо поспать, Оливия. Сейчас еще комендантский час. Я и сюда добралась только потому, что меня проводил один из жандармов. Можно мне лечь на полу?

— Не говорите глупостей. Мы поместимся на кровати.

И они легли рядом, в темноте думая каждая о своем. С тех пор, как немцы вошли в Париж, Монмартр опустел, и ночную тишину нарушал лишь редкий лай собак, брошенных бежавшими хозяевами. Сейчас стояла полная луна, и псы заунывно выли. Оливии казалось, что они оплакивают потерянные души.

Выспаться обеим женщинам не удалось. В половину пятого они поднялись, молчаливые и опустошенные, и стали собираться. Оливия направлялась на работу, а Мари-Франс — в гестапо. Девушка приготовила на спиртовой горелке суррогатный кофе из жареных желудей, поскольку настоящий кофе давно исчез с прилавков вместе с сахаром и молоком.

Ровно в пять утра они вышли из квартиры и поспешили на остановку, чтобы занять очередь на трамвай. Утренний свет казался жестким и как-то особенно ярко выделял свастику на флагах, которые теперь висели на каждом углу оккупированного города, точно символы неизбежных потерь.

С Мари-Франс Оливия рассталась на улице. Опухшие веки бедной женщины теперь окружали черные тени, а губы за одну ночь высохли и потрескались. Казалось, она умирает на глазах, но девушке нечем было ее утешить.

Оливия внезапно осознала, что вплоть до сегодняшнего дня не относилась к своему французскому приключению с должной серьезностью. Они вместе с Фабрисом играли в совместную жизнь и любовь, но теперь время игр прошло: его судьба висит на волоске, а она беременна. В этот миг Оливию навсегда покинули юность и легкость вместе с мечтами, которым она когда-то позволила себя увлечь. Реальность мощной волной ворвалась в тихую и безопасную заводь.

Пока Оливия стояла в переполненном трамвае, внутри нее холодной змеей сжимался ужас. Ей было страшно представить чувства Мари-Франс. Они обе понимали, что не стоит ждать милосердия и сострадания от гестапо, и все же именно на это девушка сейчас уповала и об этом молилась. Им ведь нужна всего лишь капля жалости, лишь кроха понимания порывов молодого образованного мужчины с уязвленным чувством гордости. Потом она вспомнила, о чем писал Фабрис в своих листовках, как призывал патриотов Франции к оружию, как убеждал их сопротивляться нацистскому режиму всеми доступными способами. И тогда ей стало совсем плохо.

Она подумала о смеющихся губах Геринга, о его круглом веселом лице, напоминающем карнавальную маску. Достаточно ли она нравится ему, чтобы он вступился за Фабриса? Оливия помнила его слова о концентрационных лагерях. Если ей удастся пробудить в рейхсмаршале хотя бы искру интереса к себе, она сможет попытаться спасти Фабриса.

Однако в «Ритце» ее ожидало горькое разочарование: Геринг накануне вылетел в Германию. Когда она вошла в императорский номер, то обнаружила там рабочих, которые устанавливали огромную ванну и проводили дополнительные телефонные линии. Здесь ей нечего было делать. Тогда она решила поговорить с месье Озелло, но потом отмела и эту мысль. Оставался один человек, который обладал достаточными полномочиями, чтобы ей помочь.

Мадам Мари-Луизе Ритц было семьдесят с небольшим, она овдовела в 1918-м. После смерти мужа отель перешел к ней. Она всегда ходила в строгом черном платье, шляпке и перчатках. Ее маленькая хрупкая фигура, появлявшаяся в ресторанах и гостиных, излучала силу. Мадам Ритц пользовалась неизменным уважением у служащих, хотя ее считали строгой, даже жесткой, и неудовольствие хозяйки было худшим из несчастий, которое могло постичь работника отеля. Оливия ни разу не слышала, чтобы мадам Ритц с кем-либо разговаривала. Она передавала распоряжения, вызывая месье Озелло в свою квартиру на верхнем этаже здания, под мансардной крышей, а тот уже принимал их к исполнению.

Правда, со дня появления в отеле нацистов мадам Ритц никто не видел. Теперь она предпочитала проводить время у себя. Ее мнения о гостях, которые платили смехотворные двадцать пять франков в день и жили как короли, никто не знал. Хозяйку уговорили не закрывать отель, но она больше не появлялась в его залах и коридорах, как прежде, окидывая происходящее внимательным взглядом.

С колотящимся сердцем Оливия торопливо поднималась на четвертый этаж. Подойдя к дверям квартиры мадам Ритц, она постучала. В ответ послышался визгливый собачий лай, и когда дверь открылась, в коридор вылетели маленькие ощетинившиеся собачки, норовя ухватить Оливию за ногу. Девушка отскочила.

— Что вам угодно? — спросила женщина с мрачным лицом в форме горничной.

— Я должна увидеть мадам Ритц, — выпалила Оливия.

Женщина смерила ее презрительным взглядом.

— Если у вас возникли сложности с работой, обращайтесь к месье Озелло, — бросила она и начала закрывать дверь.

— Нет, у меня вопрос личного характера. Прошу вас! — взмолилась девушка. — Вопрос очень важный и срочный.

Женщина заколебалась.

— Кто там, Эмили? — донесся ворчливый голос из глубин квартиры.

— Одна из горничных, говорит, что срочно.

— Ну тогда впусти ее.

Оливии неохотно позволили войти, а собаки продолжали вертеться вокруг нее. По сравнению с позолотой и бархатом интерьеров отеля квартира оказалась удивительно

Сама мадам Ритц сидела за маленьким столом и что-то писала. Пока Оливия шла к ней, пожилая дама надела на ручку колпачок и велела собачкам успокоиться. К огромному облегчению девушки, те сразу прекратили покушаться на ее ноги. Один песик запрыгнул хозяйке на колени, а второй юркнул под стул, откуда продолжал скалить зубы на Оливию, будто крохотный дракон.

— Ты та самая американка. — Мадам Ритц не спрашивала, а утверждала.

Оливия кивнула, удивленная тем, что старушка, которая раньше не удостаивала ее даже взглядом, отлично знает не только о ее существовании, но и о настоящем происхождении.

— Да, мадам.

— Ну? — коротко спросила мадам Ритц.

И Оливия стала рассказывать. Слова сами текли из нее, хотя она изо всех сил старалась держать себя в руках перед этой строгой женщиной в черном, с проницательными глазами. Долго объясняться не пришлось.

— Чего же ты хочешь от меня? — поинтересовалась хозяйка.

— Я прошу вас обратиться к немецким властям, мадам. Фабрис не просто мой жених, он сын Мари-Франс Дарнелл, а Мари-Франс работает у вас уже двадцать лет. Сейчас она пошла в гестапо, и…

— Я знаю, где сейчас Мари-Франс.

— Действия Фабриса совершенно безвредны…

— Мне известно и о действиях Фабриса, — перебила ее женщина. — И сомневаюсь, что гестапо сочтет их безвредными. — Она говорила с характерным горловым эльзасским акцентом. — Нацисты расстреливают и за меньшие прегрешения.

— Но вы можете попросить за него?

Одна из собак, отреагировав на повышенный тон, зарычала. Мадам Ритц опустила морщинистую руку с единственным перстнем, украшенным сияющим рубином, и успокоила питомицу, потрепав по холке.

— Я уже просила за него. Признаться, мое ходатайство имело отношение больше не к спасению вашего глупого молодого друга, а к защите вас с Мари-Франс от ареста и потери работы.

Оливия была потрясена.

— Какое мне дело до работы! Я готова отдать что угодно, лишь бы спасти Фабриса!

— Весьма глупо, — резко оборвала ее мадам Ритц, — заявлять работодателю, что тебе нет дела до работы.

Оливия перевела дух.

— Простите. Я очень благодарна за это место. И стараюсь изо всех сил, мадам Ритц.

Седая голова склонилась, соглашаясь с этим фактом.

— Твоя страна вскоре может тоже вступить в войну с Германией. Тебе не удастся долго прятаться за шведским паспортом. Надо было давно уехать из Парижа.

— Я люблю Фабриса.

Мадам Ритц долго и внимательно всматривалась в лицо Оливии, поглаживая мохнатую спинку собаки.

— Эх, молодежь… — произнесла она наконец. — Вы играете в жизнь, прыгая с обрыва в бездну. А как только ломаете кости и видите кровь, сразу зовете на помощь и ждете, что вас возьмут на ручки и утешат.

— Мы оба вели себя глупо. Даю вам слово, что с этого момента мы будем относиться ко всему крайне серьезно.

— Ты рассчитываешь, что возлюбленный выйдет из этой передряги невредимым? Боюсь, что такой исход вряд ли возможен, и тебе стоит подготовиться.

— Мадам Ритц!

— Повторяю, я уже сказала и сделала все, что могла. Пора тебе подумать о собственной безопасности, Оливия.

Когда хозяйка назвала ее по имени, девушка поняла, что разговор окончен. Мадам Ритц спустила собачку с колен на пол, и та вместе с товаркой, сидевшей под стулом, снова стала тявкать и подбираться к ногам гостьи. Оливии не оставалось ничего другого, кроме как поблагодарить работодательницу и удалиться. Чем ближе девушка подходила к дверям, тем смелее становились собаки. В конце концов они буквально выгнали ее за дверь, которая тут же захлопнулась.

С плачем спускаясь по ступенькам, Оливия столкнулась с месье Озелло, который поднимался к мадам Ритц. Он положил ей руку на плечо.

— Она знает обо всем, что происходит в этом отеле, — тихо сказал он. — И делает все, что в ее силах. А вам сейчас лучше вернуться к работе.

Оливия кивнула и попыталась проглотить огромный холодный комок, застрявший в горле.

Глава одиннадцатая

В возрасте пятидесяти семи лет Коко Шанель сумела покорить еще одного мужчину из сильных мира сего, победы над которыми коллекционировала. Она познакомилась с ним на юге Франции во время своего томительного изгнания. Он представился как барон Ганс Гюнтер фон Динклаге, но друзья звали его Шпац. Барон осыпал Коко комплиментами и пламенными взглядами, и она отвечала ему без лишнего кокетства. Сближение произошло быстро. Каждый увидел в другом объект желания, которым хотел обладать немедленно. Оба они не могли похвастать молодостью и не собирались откладывать радости жизни на потом. Спустя неделю после знакомства Шпац оказался в постели Коко, где чутким вниманием к ее ощущениям доказал, что интуиция ее не подвела: этот мужчина ей действительно подходил.

Красивый, воспитанный, аристократичный, фон Динклаге умел носить костюмы, заказывать блюда в дорогих ресторанах и заниматься любовью. Он свободно изъяснялся на нескольких языках, и Шанель находила его исключительно очаровательным. Неиссякаемый запас шуток и занятных историй делал общение с ним легким и приятным. В общем, он оказался идеальным спутником.

Разумеется, она знала, что Шпац еще с 1918 года, когда вернулся с российского фронта в щегольском гусарском мундире, является немецким секретным агентом. Равно как и о том, что он убежденный нацист, преданный Адольфу Гитлеру и его идее Германии, стоящей во главе всей Европы, и что он близко дружит с Йозефом Геббельсом, главой отдела пропаганды

Коко нисколько этого не стыдилась — напротив, считала даже достоинством. Он стремился вращаться в высших кругах французского общества, а она хотела комфорта и безопасности и находила особое удовольствие в том, что их интересы так приятно совпали. В смутные времена каждая женщина мечтает о всесильном рыцаре в сияющих доспехах. А Шпац фон Динклаге действительно был почти всесилен. Чтобы Коко смогла вернуться в обожаемый «Ритц», ее приятелю понадобилось всего лишь позвонить военному коменданту Парижа.

Она не сумела занять прежний номер, потому что там жил генерал фон Штюльпнагель, но Шпац выбил для нее просторные апартаменты, выходящие на рю Кам-бон и зарезервированные для французских сторонников нацистского режима. Новое жилище оказалось милым, тихим и удобным. К тому же расположенным вдали от любопытных глаз. Здесь можно было встречать гостей во всем блеске и устраивать небольшие ужины при свечах для влиятельных нацистов, но при этом избежать внимания простых парижан, которые вряд ли оценили бы подобное дружелюбие к оккупантам. Особенно если учесть

— По-моему, стоит начать с шести дюжин устриц, — сказала Коко шеф-повару, который раболепно стоял рядом.

Она знала, что Шпац их обожает, к тому же устрицы оказывали волшебное воздействие на его мужскую силу.

— Нам как раз привезли несколько бочек из Арашона, мадам. Качество отменное.

— Потом ломтики фуа-гра с соусом и свежим зеленым горошком.

— Да, мадам.

Коко постучала кончиком тонкой золотой ручки по зубным протезам.

— Как насчет каре ягненка в качестве основного блюда? — обратилась она к Шпацу.

Барон в тот момент просматривал газету. Он был в красной бархатной домашней куртке. Военная форма висела в шкафу, да он ее почти и не носил в Париже: сейчас уже не требовалось надевать мундир, чтобы продемонстрировать свою власть. Он тепло улыбнулся Коко, и вокруг уголков глаз разбежались лучики морщин, которые ей так нравились. Затем он отложил газету и поднялся с кресла, чтобы присоединиться к ней.

— Прекрасная мысль, дорогая. С картофелем «Анна»[25] и спаржей.

— А дальше, чтобы освежиться, мы возьмем шербет, — сказала она шеф-повару. Ягненок всегда немного жирный.

Повар все записал.

— Конечно, мадам. Шербет «Монраше». Что прикажете подать в завершение?

— Немецким офицерам нравится заканчивать трапезу острыми закусками, — сказал Шпац.

— У нас есть пикантная телятина, месье барон.

— Подойдет.

— Пусть подадут ее запеченной с яйцамиen cocotte[26], — решила Шанель. — Со сморчками.

— Прекрасный выбор, мадам.

— Нам нужен пудинг, Шпац?

— Детишек среди гостей не будет, — заметил он.

— Да, детишек не будет, ты прав. Но в конце ужина приятно съесть что-нибудь сладкое.

— Может, тогда закажем десерт из клементинов[27]? — предложил он.

— Какая чудесная мысль. А к коньяку возьмем шоколада. — Она поцеловала Динклаге в загорелую щеку. — Дорогой, ты позаботишься о выборе вин?

Сомелье, дожидавшийся своей очереди, вышел вперед, потирая руки.

К устрицам шабли пятнадцатого года, объявил Шпац, не задумываясь. — «Шато Лафит» к ягненку. И у вас есть что-нибудь двадцать девятого года?

— Уверен, в погребе найдется несколько бутылок, месье.

— Найдите их. Затем, думаю, подойдет хорошее марочное шампанское. «Поммери» одиннадцатого года.

— Очень хорошо, месье.

Коко оставила его обсуждать вина с сомелье. Шпац действительно был настоящей находкой: рядом с таким мужчиной жизнь намного легче и приятнее. Она пошла к телефону и вызвала консьержа.

— Мне нужна та хорошенькая блондинка, не помню ее имени. Вы знаете, кого я имею в виду.

— Оливия, мадам?

— Да, Оливия. Пришлите ее ко мне, немедленно.

* * *

— Она вызывает вас, — сообщил месье Озелло Оливии. — Требует «хорошенькую блондинку», и никого другого.

Девушка обхватила руками разрывающуюся от боли голову.

— А нельзя послать кого-нибудь вместо меня?

— Вы меня совсем не слушаете? — рявкнул месье Озелло. Потом, уже тише, добавил: — Гости требуют вас, потому что вы единственная молодая горничная. И быть «хорошенькой блондинкой» весьма полезно. Не упускайте своих возможностей. Сможете получить неплохие чаевые.

— Она пока не дала мне ни единого сантима, — пожаловалась Оливия.

— А вы не забывайте улыбаться.

Оливия устало поднялась на седьмой этаж. Мадам Шанель была со своим новым любовником, этим немцем, которого за глаза называли шпионом. Присутствие в номере шеф-повара и сомелье с блокнотами наизготовку говорило о том, что намечается шикарный ужин. Шанель обернулась к девушке:

— Вот и ты. — Надев очки, она внимательно изучила Оливию. — Почему такое грустное лицо, деточка? Ты ужасно выглядишь.

— У меня мигрень, мадам.

— Тогда возьми себя в руки. Я не позволю тебе разгуливать здесь с кислым видом. Хватит уже и того, что все остальные выглядят так, словно выпили яду по примеру мадам Бовари. Я на тебя рассчитываю.

— Да, мадам.

Удивительно сильными для женщины ее возраста и комплекции руками Шанель схватила девушку за плечи и расправила их.

— Не сутулься, — потребовала она. — Выпрями спину.

Оливия попыталась подчиниться.

— Простите, мадам.

Темные умные глаза Шанель снова внимательно посмотрели на Оливию.

— Что бы тебя ни тревожило, забудь. Ты здесь работаешь. И если не прекратишь думать о своих бедах, то не сможешь выполнять свои обязанности. Ты меня поняла?

— Да, мадам, — сказала Оливия.

— У нас, женщин, бывают моменты отчаяния, — продолжила Коко уже тише. — Судьба порой жестоко испытывает нас. Но не следует показывать свои чувства другим. Выходи к миру и улыбайся.

Девушка собиралась ответить на это бесцеремонное наставление, но Шанель уже повернулась к своему спутнику, который обсуждал с сомелье достоинства семидесятилетнего «Шато д’Икем».

— Дорогой, это та самая хорошенькая блондинка, о которой я тебе говорила. Что скажешь?

Немец бросил на горничную быстрый взгляд. У него оказались умные глаза и чувственный рот. Он разглядывал девушку секунду или две, потом изрек:

— Слегка привести в порядок, и сойдет.

— Хорошо. Ты умеешь прислуживать за столом, деточка? Знаешь, с какой стороны подавать блюда, как держать поднос?

— Я не… не умею.

— Тут нет ничего сложного. Я тебе все покажу. Сегодня я устраиваю ужин. Ты будешь мне нужна.

— Я не могу! — выпалила Оливия. Она отчаянно рвалась домой, чтобы узнать новости о Фабрисе.

— Не беспокойся о комендантском часе. Переночуешь здесь.

— Мне нужно вернуться домой!

— Что у тебя там такого важного?

— Мой… мой жених болен.

— Переживет твое отсутствие одну ночь.

— Это совершенно невозможно! — возразила Оливия, невольно повышая голос.

Глаза Шанель внезапно стали жесткими и колючими.

— Мне не нравится слово «невозможно». И если хочешь сохранить свое место в отеле, советую тебе забыть о подобных словах. Ты мне нужна здесь. Я не допущу, чтобы моих гостей обслуживали ходячие полу-трупы.

Любовник Шанель легко подошел к ним, его глаза улыбались.

— Чем болен ваш жених, юная леди?

Оливия не решилась признаться, что Фабрис в гестапо.

— Он… У него слабые легкие.

— А у него есть мать?

— Да, есть.

— Ну так пусть присмотрит за ним один вечер. Он соскучится и будет еще больше рад видеть вас завтра.

— А я приведу тебя в порядок, — пообещала Шанель. — И переодену. Не следует выходить к гостям в таком затрапезном виде. Мы тебя причешем и почистим. А сейчас иди к столу.

Столовая в этом номере была небольшой и уютной, как раз для ужина на восемь персон. Оливия прилагала все старания, чтобы запомнить объяснения мадам Шанель:

— Когда предлагаешь закуски, опускай блюдо пониже, чтобы гость мог сам положить их себе в тарелку правой рукой. Не касайся поверхностей, на которых лежат угощения, тарелок, с которых едят гости, и краев бокалов. Столовое серебро надо брать только за ручки. Когда я дам тебе знак к следующей перемене блюд, ты должна убрать всю

— Да, мадам, — ответила девушка, хотя все ее мысли были с Фабрисом.

— Когда-то ты проявила ко мне доброту, — продолжила Шанель обычным голосом. — Теперь я возвращаю долг. Ты многому сможешь у меня научиться, если не будешь глупить.

Оливия кивнула.

— Я слушаю, мадам Шанель.

— Ты же не собираешься вечно оставаться горничной, правда? А теперь начнем все сначала.

Шанель отпустила ее только через два часа, и девушка вернулась к своим обязанностям. В полном изнеможении она спустилась в комнату горничных и увидела там Мари-Франс.

— Его выпустили? — выдохнула она.

Мари-Франс покачала головой.

— Мне не позволили увидеться с сыном и даже не разрешили подождать в приемной. Лучше уж я побуду тут, на работе.

— Неужели они так ничего и не сказали?

— Нет. — Казалось, женщина вот-вот сорвется. — Боже, Оливия, какое там страшное место. Очень, очень страшное.

Девушка порывисто обняла Мари-Франс, словно испугавшись, что та может упасть. Спустя некоторое время женщина взяла себя в руки и подняла голову с плеча Оливии, вглядываясь ей в лицо:

— Ты сама-то как?

— Мадам Шанель желает, чтобы я сегодня прислуживала ей за ужином. Я говорила, что не могу, но она не стала меня слушать.

— Делай все, что она попросит. Сейчас ты ничем не поможешь Фабрису, к тому же лучше не злить мадам Шанель и ее друзей. Это очень влиятельные люди.

— Хватит ли у вас сил сейчас работать?

— На это у меня силы есть, — тихо ответила Мари-Франс. — Но я уже потеряла одного ребенка. Если у меня заберут и Фабриса, я просто не вынесу.

— Не смейте об этом думать, — велела Оливия. Мари-Франс настолько осунулась, что лицо больше напоминало череп; глаза ввалились. Но обеим женщинам оставалось только одно: работать и молиться о чуде.

* * *

Ужин мадам Шанель удался. Шестеро гостей, представители высшего офицерского состава Германии, ели и пили с огромным удовольствием. Голоса становились все громче, смех все безудержнее, на кухне росла гора пустых бутылок. Настал небольшой перерыв между переменами блюд.

Сидя в торце стола, мадам Шанель подала Оливии знак. Девушка изо всех сил гнала мысли о Фабрисе и Мари-Франс, потому что они мешали работать. Повинуясь сигналу, она начала собирать у гостей тарелки. Внезапно на ее запястье сомкнулись чьи-то пальцы. Испугавшись от неожиданности, Оливия подняла взгляд на мужское лицо с орлиным носом.

— Она просто сокровище, Коко. Где ты ее нашла?

— Это моя хорошенькая блондинка. Тебе нравится? Девушка попыталась вырваться, но хватка только усилилась.

— Да, она явно не лишена способностей. Как тебя зовут?

— Оливия Олсен.

— Шведка?

— Да, месье.

Лицо мужчины над тугим воротником с красно-золотыми петлицами расплылось в довольной ухмылке.

— Значит, в тебе течет хорошая арийская кровь. — Он был пьян: глаза налились кровью, щеки алели румянцем. — Ты замужем?

— Нет, месье.

Второй рукой он уже мял ее ягодицу.

— Тогда ты должна родить от меня детей. После ужина придешь ко мне в номер.

Офицеры поддержали его слова криками и смехом.

— Твое время уже ушло, Вальтер! — крикнул один из них.

— Вот и увидите, ушло или нет, — ответил Вальтер, продолжая тискать Оливию. — У меня дома растет пятеро. Пара бастардов лишними не будут. Я заслужил немного удовольствия. Ну, что скажешь, Оливия Олсен? Готова раздвинуть ноги?

Шанель нахмурилась.

— Ты выпил лишнего, Вальтер. Оставь ее в покое.

Немец оскорбился, но девушку отпустил, хоть и со злобным смешком. Та взяла у него тарелку и двинулась дальше вдоль стола, чтобы собрать посуду у других гостей. Шанель в умопомрачительном черно-красном платье с бриллиантовой брошью на плече сочувственно коснулась ее руки. Девушка понесла тарелки на кухню.

Тут из ресторана доставили запеченную телятину в порционных фарфоровых кокотницах, и Оливии удалось аккуратно внести их в столовую и поставить перед каждым гостем. Сверху горшочки были запечатаны слоем теста, и когда гости принялись их открывать, столовую наполнили густые ароматы мяса, специй и грибов. Оливия, за весь день так и не успевшая поесть, почувствовала приступ тошноты.

— Как считаете, так называемое Сопротивление может создать проблемы для нового режима? — спросила Шанель. — Пока обстановка выглядит вполне мирной и благополучной.

— Французы безнадежные трусы, — бросил кто-то пренебрежительно. — Поверьте, они никаких хлопот не доставят. Вот поляки, те дрались как тигры. И датчане тоже. А тут сплошные овцы.

— Просто они знают, как мы действовали в Варшаве, — возразил Вальтер, подливая себе еще вина. — Я там был. После бомбежек Геринга, работы нашей артиллерии и еще кое-каких сюрпризов, которые мы им оставили, города больше не существует. Там одни развалины. — Он коротко хохотнул. — Если парижане проявят характер, их ждет то же самое. Порежем вашу Эйфелеву башню на металлолом.

Раздался смех и стук столовых приборов: гости принялись за новое блюдо и трюфели. Мадам Шанель подозвала Оливию и шепнула ей на ухо:

— Я не позволю им и пальцем тебя тронуть, деточка. Только, ради всего святого, выпрямись и улыбайся!

После того как покончили с трюфелями и убрали тарелки, с кухни принесли десерт из клементинов. Сладкие цитрусовые заморозили, а внутрь поместили ледяные меренги. Гости стали обсуждать первый год войны. Все офицеры оказались свидетелями или участниками боевых действий в самых разных частях Европы и пребывали в сытом и благодушном настроении победителей.

— Вам, господа, повезло, — заявил Шпац фон Динклаге, сидевший во главе стола, напротив Шанель. — Офицеру, распределенному в Париж, приходится сражаться только в двух битвах: за лучший столик в ресторане и за самую красивую женщину в постели.

Снова послышался смех, и гости подняли бокалы за хозяйку, которая с благосклонностью приняла этот знак внимания.

Шанель в совершенстве владела мастерством очарования. Ее возраст приближался к шестидесяти, но в тот вечер она выглядела втрое моложе, и дело было вовсе не в правильном освещении или умело нанесенной косметике.

Оливия, помогавшая Коко подготовиться к приему, прекрасно знала, что секрет заключался в самой женщине, в энергии, которая наполняла ее изнутри. Не верилось, что ослепительная хозяйка сегодняшнего вечера — та беззубая, трясущаяся и совершенно беспомощная развалина, которую девушка нашла в заросшем: грязью номере «Ритца» прошлым летом. Шанель превратилась в обворожительную сирену с манящим блеском в глазах, на которую не могли насмотреться все мужчины, присутствовавшие в комнате.

Она умела и развлечь, и польстить; ее реплики были точными, остроумными и содержательными. Она представляла собой сочетание прагматизма и чувственности, что, по мнению Оливии, оказалось для немцев неожиданным. Мадам Шанель явила себя истинным воплощением сексуальности, настоящей

Офицеры склонялись над столом, чтобы налить себе коньяка и кофе и положить сладости, и столовая наполнилась скрипом кожи их сапоги ремней. К завершению ужина воцарилась спокойная атмосфера, на столе появились новые бутылки, запахло дымом сигар, и Шанель наконец отпустила Оливию.

* * *

На следующее утро отель просыпался под знакомое дребезжание колес тележек с завтраком. Оливия пробралась в комнату горничных и переоделась в униформу. Мари-Франс нигде не было видно, и никто о ней не слышал. У Оливии сосало под ложечкой. Она вдруг осознала, что не ела со дня ареста Фабриса. Но, несмотря на слабость, при мысли о еде ее начинало тошнить.

Оливия подготовила тележку с принадлежностями для уборки и двинулась по коридору. Стоило ей завернуть за угол, как она наткнулась на крупную, коренастую и очень знакомую фигуру.

Это была Хайке Шваб, которая натянуто улыбнулась.

— Ну что, не ожидала меня снова увидеть?

— Нет, — честно ответила Оливия.

— Знаешь, что со мной сделали? — продолжала вопрошать Хайке. — Сунули в лагерь в горах с каким-то немецким отребьем. Если бы там не было евреев и коммунистов, которых я могла бить, я бы насмерть замерзла. Но теперь я вернулась. Месье Озелло очень удивился, точно тебе говорю. Аж глаза выпучил. — Она скорчила рожу. — Только выбора у него не было, пришлось вернуть мне работу.

— Рада за тебя, — устало отозвалась Оливия.

— Теперь все по-другому, верно? — Хайке уперла мощные руки в бока. — Париж сменил флаги, да и гости в «Ритце» теперь другие. И Хайке вернулась.

— Мне очень жаль, что тебя уволили. Это было несправедливо.

Хайке внимательно посмотрела на Оливию.

— Теперь-то ты сожалеешь, а тогда даже пальцем не пошевелила.

— А что я могла сделать?

— Ничего, я придумаю, как тебе загладить вину передо мной. — Немка мрачно кивнула. — Можешь быть уверена. — Она наконец сделала шаг в сторону и пропустила девушку.

В коридоре один из официантов, идущих навстречу, тихо прошептал, поравнявшись с Оливией:

— Знаешь, кто снова здесь?

— Только что ее видела.

— Берегись, — еле шевеля губами, предупредил официант. — Это настоящая ядовитая гадина.

Однако за сиюминутными тревогами Оливия напрочь забыла про встречу с Хайке. Нет, конечно, она понимала, что следует остерегаться этой женщины, которая способна серьезно подпортить ей жизнь, особенно в нынешней непростой ситуации, но сейчас у Оливии были заботы и посерьезнее озлобленной немки.

Она с трудом нашла в себе силы приступить к утренним обязанностям. Примерно в два пополудни она заметила, как Мари-Франс проскользнула в кабинет месье Озелло, плотно закрыв за собой дверь.

Девушка решила подождать у входа, стараясь унять лихорадочно бьющееся сердце. Наконец Мари-Франс вышла, и Оливия подбежала к ней:

— Есть новости?

— Да, — кивнула женщина. — Новости есть. В гестапо сказали, что мы можем его забрать.

Сердце у Оливии запело.

— Его отпустили!

Мари-Франс выглядела совсем маленькой и совсем старой.

— Нет, Оливия. Фабрис мертв.

* * *

Отдел гестапо располагался совсем недалеко от отеля, в большом здании на авеню Фош. Строгий фасад в неоклассическом стиле украшал огромный флаг со свастикой, а у входа располагались посты штурмовиков.

Убитые горем женщины наняли катафалк, и по пути в гестапо Оливия безостановочно рыдала, но Мари-Франс не проронила ни слова. Раньше она говорила, что сойдет с ума, но сейчас выглядела на удивление спокойной.

Их отправили куда-то в торец здания, во дворик; железные ворота открылись, впуская катафалк, и с грохотом захлопнулись за ним. Дежурный велел им дожидаться в машине, и спустя двадцать минут из здания появился немолодой офицер в гестаповской форме, сапогах для верховой езды и повязке со свастикой на рукаве. Знаком он приказал им выйти из катафалка.

— Подпишите, — произнес он на французском с сильным акцентом и сунул Мари-Франс папку-планшет. Та послушно написала свое имя там, куда указывал его обтянутый перчаткой палец.

После этого нацист открепил от планшета пару листов бумаги.

— Свидетельство о смерти. Разрешение на захоронение. — Он обвел женщин холодным взглядом. — Никаких поминальных служб. Похороны должны состояться в течение двадцати четырех часов. Единственная информация, допустимая на надгробии, это имя и даты. Все ясно?

Мари-Франс молча кивнула.

Мужчина развернулся на каблуках и вернулся в здание. Мари-Франс говорила, что это ужасное место, и теперь Оливия поняла почему. Из окна внезапно донеслись пронзительные крики. Несколько долгих минут женщины слушали эти вопли страданий и ужаса, а потом они столь же внезапно смолкли.

Оливия почувствовала рвотный позыв. Желудок был пуст, но все равно пытался вывернуться наизнанку, заставив девушку сложиться пополам. Когда ей стало легче, она вернулась к катафалку и пробормотала извинения Мари-Франс, но та, казалось, ничего не видела и не слышала.

Они сидели и ждали. Время двигалось мимо тяжело и неумолимо, как грохочущий поезд. Крики стихли. Даже шум оживленной улицы за стеной был еле слышен. Оливия остро ощущала вес своего нерожденного ребенка. Понимает ли он, что лишился отца? Какое будущее ждет их с малышом без Фабриса?

Может быть, сердце у нее просто остановится и весь этот кошмар закончится? Тогда Оливия воссоединится с Фабрисом, и если существует жизнь после смерти, они непременно будут вместе. А если нет, хотя бы не будет и боли. Впрочем, девушка хорошо понимала, что нынешняя боль не идет ни в какое сравнение с той, которая ожидает ее позже, когда пройдет первый шок от потери. Впереди ее ждали целые годы и океаны боли.

Грубая команда вывела Оливию из оцепенения. Водитель катафалка и его помощник открыли задние двери, а со стороны здания показались два солдата, которые несли фанерный ящик — казалось, слишком маленький, чтобы туда поместилось человеческое тело, некогда принадлежавшее Фабрису. Ящик бесцеремонно сунули в катафалк и жестом велели выезжать к воротам, которые уже начали открываться.

Машина тронулась под шелест хлопающего на ветру огромного красно-черного знамени со свастикой. Катафалк медленно ехал на Монмартр. Оливия положила руки на дешевую фанерную крышку гроба, а Мари-Франс не сводила опухших глаз с выданных ей бумаг, пытаясь прочесть написанное.

— Тут сказано, он умер от сердечного приступа, — бесстрастно произнесла она. — Ему было всего двадцать шесть.

Ящик выгрузили в гостиной Мари-Франс. Водитель пообещал вернуться с приличным гробом завтра утром, сразу после окончания комендантского часа. Мари-Франс открыла металлические защелки, и они заглянули внутрь.

Из одежды на Фабрисе было только исподнее. Тело, которое Оливия так любила, которое светилось изяществом в каждом своем движении, теперь было изломано до неузнаваемости. Бледная кожа превратилась в карту странного мира с континентами и островами, где синими и алыми пятнами было отмечено шествие боли. Вмятины указывали на сломанные ребра,

Оливия страшно закричала от ужаса и боли. Мари-Франс какое-то время стояла молча, глядя на сына.

— Помоги его оттуда вытащить, — сказала она наконец. — Надо его обмыть и одеть. Сумеешь?

— Да, — прошептала Оливия.

Кожа Фабриса показалась ей страшно холодной, а руки и ноги — неподъемно тяжелыми. Истинная причина смерти стала ясна, как только они вынули тело из ящика. Светлые волосы Фабриса еще были влажными, а когда голова запрокинулась, изо рта потекла вода с кровью.

— Они держат головы узников под водой, — бесцветно произнесла Мари-Франс, — и бьют резиновыми шлангами, чтобы те вдохнули воду. Его утопили.

— Фабрис, о Фабрис! — всхлипывала Оливия.

— Это стало для него избавлением, — так же спокойно сказала Мари-Франс. — Они не знали, что у него слабые легкие. Так он хотя бы спасся от дальнейших мучений.

Фабрис претерпел немыслимую боль. А пока его избивали и пытали, Оливия подавала нацистам фуа-гра. Она помогала Коко Шанель набить их животы лучшими блюдами своей страны, напоить лучшими винами

в то время как сами французы голодали. Она смотрела, как немцы потягивают шампанское и бордо, когда легкие ее возлюбленного в агонии заполнялись водой. Его избивали и душили, а сидевшие за столом офицеры смеялись и шутили над народом, который завоевали, издевались над слабостью французов, высмеивали их унижение.

Оливия почувствовала, как в ней что-то изменилось. Заливавший грудь и живот ледяной холод превратился в жар. Он прокатился по телу, высушил слезы и дал сил приподнять на руках безжизненное тело Фабриса и подготовить его к похоронам.

Когда она обтирала его влажной губкой, живот пронзила резкая боль, и Оливия закричала. Мари-Франс бросила на нее внимательный взгляд, но девушка покачала головой и ушла в ванную. Раздеваясь, она уже знала, что увидит.

У нее пошла кровь. Их маленькая надежда тоже умерла.

Глава двенадцатая

Арлетти не без сарказма размышляла о том, что ужины уде Шамбрюн всегда проходят интересно. В то время как Франция голодала, Жози раздавала гостям художественно оформленные меню, в которых роскошные блюда носили забавные названия. Например, трюфели из Перигора, приготовленные в хересе, именовалисьMorceaux de charbon au gazole[28]. Омар, фазан и камбала тоже прятались за шутливыми псевдонимами. Сейчас вкусная и обильная еда сама по себе служила атрибутом власти или принадлежности к пресловутому избранному кругу, но те, кто позволял себе шутить на эту тему, и вовсе могли считаться почти богами.

Гостей графиня подбирала столь же тщательно и остроумно, как и названия блюд. Арлетти осмотрелась и заметила парочку представителей артистической среды, нескольких солидных политиков из Виши, ряд немецких высших военных чинов — все эти люди обладали властью и принадлежали к одному кругу. Журналисты бы назвали общество блестящим, вот только Арлетти уже тошнило от званых приемов, нарядов и роскошных угощений.

Съемки «Мадам Сан-Жен» были остановлены. Постепенно у нее складывалось впечатление, что фильму не суждено увидеть свет. «Континенталь», устав от уклончивости Арлетти, подписал контракт с другой актрисой, Даниэль Дарье, которая была на двадцать лет се моложе.

Шел второй год оккупации, и Франция преисполнилась горечи и боли. Еды было мало, топлива еще меньше. Зимой люд и умирали от холода и голода И это в столице. В Париже!

Однако чем сильнее росло недовольство французов, тем жестче смыкались пальцы нацистов на горле нации. Каждый день арестовывали членов Сопротивления, бросая их в застенок или расстреливая на месте. Карательные мероприятия разворачивались против целых семей, а то и целых деревень. Теперь характерной чертой оккупации вместо прежнего «сердечного согласия» стала неприкрытая жестокость.

Арлетти входила в избранный круг и была далека от зверств режима, но знала о них. Война набирала обороты и за пределами Франции. Все меньше оставалось стран, которых не коснулась гитлеровская экспансия, многие уже пали под немецким натиском либо из последних сил боролись за жизнь и свободу.

Англия спаслась от вражеского десанта, она победила в «битве за Британию», как называли это сами англичане, и все благодаря мастерству и самопожертвованию молодых летчиков. Но теперь Лондон и другие английские города каждую ночь подвергались бомбежкам люфтваффе. Северную Африку захватил генерал Роммель, большая часть Скандинавии тоже оказалась под немецким каблуком. Казалось, будто Гитлер опрокинул гигантскую бутылку с чернилами, и по карте Европы расползалось огромное страшное пятно.

— Вы не любите трюфели?

Вопрос актрисе задал немецкий офицер, сидевший рядом с ней. Арлетти сообразила, что давно уже сидит без движения, уставившись в тарелку. Жози подала перигорские трюфели в папильотках и с соусом из хереса, но порция Арлетти, дорогая и ароматная, так и осталась нетронутой в гнездышке из пергамента.

— У меня нет аппетита, — ответила актриса. — Если хотите, поделюсь с вами.

— Раньше я не пробовал трюфели, — признался офицер. — И если они мне не понравятся, с двойной порцией я не справлюсь.

— Но если все-таки понравятся, получите двойное удовольствие.

— И правда. Впрочем, не уверен, что понимаю французскую кухню. Похоже, она основана на святой троице из икры, трюфелей и фуа-гра, а мне не по душе ни одна из составляющих.

Арлетти повернулась, чтобы рассмотреть собеседника. Конечно же, им оказался один из тех самых немецких голубоглазых офицеров, которыми восхищалась Жози. Их с Арлетти представляли друг другу в начале вечера, но она не запомнила его имени. У мужчины действительно были очень красивые глаза, и стильная форма люфтваффе сидела на нем идеально. А еще он так ей улыбался, что, будь актриса моложе его на десяток лет, а не наоборот, у нее дрогнуло бы сердце.

— И что же вам тогда по душе?

— По правде сказать, я и сам не знаю.

— Не знаете, какое у вас любимое блюдо?

Улыбка у него была очаровательная, мальчишеская.

— Я все еще пытаюсь сформировать собственное мнение по этому поводу, как и по всем остальным.

— Необычно для немца, — сухо заметила Арлетти. — У большинства из вас очень четкие представления обо всем.

— Так бывает, когда впитываешь чужие мнения и убеждаешь себя в том, что они принадлежат тебе самому. Как. разумеется, и поступает большинство немцев. Что касается меня, я не тороплюсь делать выводы. Когда определяешься с мнением, перестаешь двигаться вперед. А я не хочу терять удовольствие от поиска новых ощущений.

Арлетти невольно заинтересовалась молодым человеком и снова стала его рассматривать. Да, перед ней был великолепный во всех отношениях образчик арийской расы: прекрасно сложенный, исключительно привлекательный. К тому же он идеально говорил по-французски. На форме теснились знаки отличия. Но актрису куда больше привлекали искорки меланхолического юмора, мелькающие у

— И какие же у вас самые свежие ощущения?

— Например, сегодня утром я судил человека за торговлю на черном рынке.

— Вы юрист?

— Судья.

— Вы довольно молоды для судьи, — заметила она.

— Полностью с вами согласен. Мне еще тридцати трех нет.

Арлетти было почти сорок три, но об этом она промолчала.

— Тогда, полагаю, мне следует поздравить вас с быстрым продвижением по службе.

— О, моя юрисдикция распространяется только на люфтваффе, — возразил офицер. — Парень, которого я утром судил, был нашим поваром. Он перепродавал картошку и капусту французским гражданским.

— И какое наказание вы ему назначили?

Немец задумчиво почесал щеку.

— В моей власти было отправить его на фронт. Если бы он спекулировал трюфелями, фуа-гра и икрой, то будьте уверены, я именно так и поступил бы. Но в картошке и капусте есть что-то обезоруживающее. Поэтому я всего-навсего сослал его в казармы на месяц. Только потом я узнал, что у него в Линце остались жена и двое детей. Негоже подставлять семейного человека под британские пули. Как видите, в моей медлительности по части формирования мнений есть своя польза. — Он взял в руки нож и вилку. — Так мы будем есть эти трюфели?

— По-моему, нам следует исполнить свой долг. — И Арлетти раскрыла пергамент, вдохнув густой аромат блюда.

— Во французской кухне определенно есть свои странности, — заметил сосед, следуя ее примеру. — В отеле «Ритц» нам подали камамбер, а его стоило бы запретить Женевской конвенцией.

— Вы ужинаете в «Ритце»?

— Я там живу.

Это явно указывало, что он обладает достаточным весом и связями с командованием. В «Ритце» останавливались только представители верхушки немецких властей.

— Там должно быть очень удобно, — сказала она с некоторой иронией.

— Если не считать упомянутый набор сыров. Своего рода Сопротивление, если вам угодно. Его таскают на тележке по всему ресторану, кося немецких офицеров направо и налево.

Она улыбнулась против воли.

— Да, в аромате спелых французских сыров угадывается гумно. Но без плесени не было бы ни рокфора, ни камамбера, ни бургундского, ни бордо.

— Ах да, «благородная гниль», блистательное разложение. — Он положил в рот сразу весь трюфель и стал задумчиво его жевать.

— Что скажете? — спросила Арлетти, наблюдая за тем, как взгляд соседа изменился, словно обратившись внутрь.

— Похоже на комок земли, — произнес наконец немец. — Вынутый из могилы принцессы эпохи Ренессанса, которая умерла, объевшись грибами.

— Это хорошо или плохо?

— Ну, пожалуй, хорошо.

— В таком случае ешьте и мой, — сказала она, перекладывая свой гриб на тарелку соседа.

— О чем это вы там шепчетесь? — поинтересовалась Жози с другой стороны стола. — Я вижу, как близко вы склонили головы друг к другу.

— Мадемуазель Арлетти взяла на себя труд стать проводником бедного тевтонского варвара в дебрях французской кухни, — ответил офицер.

Жози тряхнула темными кудрями.

— Ганс-Юрген изображает святую наивность, Арлетти? Не верь ни единому его слову. Это один из самых сложных людей, каких ты можешь повстречать.

— Это правда? — спросила его Арлетти.

— Вовсе нет. Я невинен как дитя и ищу того, кто взялся бы за мое обучение. — Произнося эти слова, сосед взглянул актрисе в глаза с явным теплом, и сердце у нее все-таки дрогнуло, однако она парировала:

— Я не школьная учительница.

— Да и я не школьник.

— Простите, не расслышала вашего имени.

Он щелкнул каблуками под стулом:

— Майор Ганс-Юрген Зеринг.

— Довольно длинное имя.

— Можете называть меня Ганс-Юрген.

— Все равно длинное. Я буду звать вас Фавном.

Он склонил красивую голову набок:

— Почему вдруг?

— Потому что у вас заостренные уши, как у фавна.

Она не стала добавлять, что у него лицо молодого сатира и что в нем вообще чувствуется нечто сказочное, как в опасном гибком существе, созданном талантом Нижинского[29].

— Хорошо, согласен. В таком случае я буду звать вас Ланью за большие мерцающие глаза.

Арлетти так смутил его ответ, что она пожала плечами и поскорее отвернулась к соседу с другой стороны, заведя с ним беседу. Сердце у нее в груди билось как сумасшедшее, тело трепетало от прилива необыкновенного волнения. Она слишком стара для флирта! И однозначно слишком стара для приглашения, которое ясно читалось в голубых глазах молодого судьи. В ее жизни достаточно сложностей и без немецкого Адониса на десять лет моложе ее, который просит его «обучить». Тут до актрисы дошел смысл намека, и щеки у нее вспыхнули. С некоторым усилием Арлетти отогнала грешные мысли и посвятила остаток ужина благодарному за внимание престарелому сенатору, сидевшему с другой стороны от нее. С Зерингом она больше не разговаривала.

После ужина она тоже избегала молодого майора, прячась за чужими спинами в противоположном конце зала, но в конце вечера Зеринг подошел к ней и учтиво поцеловал руку. Арлетти не отдавала себе отчета в том, насколько он крупный: от высокого широкоплечего немца ощутимо веяло физической силой. Он буквально нависал над ней.

— Я очарован нашим знакомством, — заявил он, — но не успел выразить восхищение вашей работой. Особенно в картине «День начинается». — И снова его голубые глаза заглянули ей прямо в душу, наполнив сердце теплом летнего полудня. — Я проехал сотню километров только для того, чтобы увидеть полную версию фильма.

Он явно имел в виду ту копию, где мелькнула ее обнаженная грудь. Арлетти коротко рассмеялась.

— Надеюсь, оно того стоило.

— Лучшей игры я в жизни не видел. И посмотрел фильм два раза подряд.

— По одному на каждую грудь?

— Возможно, посмотрю и в третий раз. — Он слегка наклонился вперед и понизил голос: — Надеюсь, вы понимаете, что не все немцы чудовища. — После чего щелкнул каблуками и отбыл в сопровождении еще одного офицера люфтваффе.

Жози де Шамбрюн с хитрой улыбкой взяла Арлетти под руку.

— Именно на такой исход я и надеялась, — промурлыкала она ей в ухо. — Как удачно!

— Не глупи, — отозвалась Арлетти. — Этот молодой дикарь меня не интересует.

— Дикарь? О чем ты! Он читает Гете, пишет чудесные стихи и свободно владеет пятью языками.

— Он нацист.

— Они все нацисты, дорогая. Но этот стоит особняком. Почему, по-твоему, я посадила его за ужином рядом с тобой?

— Надеюсь, ты не ждешь, что мы разыграем «Ромео и Джульетту», Жози. Иначе будешь жестоко разочарована.

— Тебе давно пора избавиться от Антуанетты. А этот Ганс-Юрген питает к тебе живейший интерес. К тому же он самый красивый мужчина в Париже. Хватай его скорее, пока тебя не опередили!

— Я не бегаю за мужчинами и не хватаю что попало, — отмахнулась Арлетти.

Жози посмотрела ей в глаза:

— Послушай меня. Ты уже позволила

— Ты неисправима. — Арлетти покачала головой.

— Он очень влиятельный человек, подчиняется только Герингу. И может многое для тебя сделать.

— То же самое ты говорила и об Антуанетте.

— С Антуанеттой все кончено. Забудь о ней. Она вчерашний день. А Зеринг — сегодняшний.

— Кажется, я сама застряла во вчерашнем дне, — вздохнула Арлетти и поцеловала Жози в щеку: — Доброй ночи, цыганская сваха. И поищи другую игрушку для своего нацистского поэта. Я еду домой.

* * *

Рейхсмаршал Геринг вот уже несколько месяцев жил в «Ритце». Это было удивительно, если учесть, что война шла полным ходом. Однако Геринг находился в долгосрочном отпуске — как считалось, для восстановления сил после долгой болезни. Что бы это ни было, симптомы проявлялись весьма странно: рейхсмаршал очень много ел, заказывая десятки блюд как в номер, так и за столиком в ресторане, к тому же обожал бордо, которое пил бутылками. Геринг конфисковал лично для себя большую часть запаса из ста двадцати тысяч бутылок, хранившихся в подвале отеля, пометив этикетки личной печатью. Месье Озелло невесело заметил, что это, по крайней мере, спасло винный склад от разграблении другими немецкими офицерами.

К тому же рейхсмаршал стал медлительным. Оливия даже слышала, как другие высокопоставленные офицеры шепчутся, что Геринг обленился; правда, только у него за спиной. От сна и еды важного гостя отвлекали разве что «покупки» — регулярные вылазки в Лувр, чтобы облегчить его хранилища от сокровищ, или опустошение частных коллекций незадачливых французских евреев. Этому увлечению он посвящал всю первую половину дня. Говорили, что рейхсмаршал уже собрал тысячи предметов искусства и вывез их в Каринхалль, где собирал собственный музей.

Если раньше Геринг просыпался довольно рано, то теперь, когда Оливия по его специальному распоряжению приходила к нему в десять утра, гость еще крепко спал. Он по-прежнему предпочитал спальню Марии-Антуанетты, хотя благодаря увлечению французской кухней так растолстел, что превратился в настоящую угрозу для изящной кровати.

Этим утром он лежал, раскинувшись прямо поверх покрывала, все еще в форме и в одном сапоге, и громко храпел. Вечером никто не помог ему раздеться и лечь. Он просто напился и упал на кровать в чем был. Иногда в императорском номере собиралось несколько секретарей и адъютантов, которые занимали соседние спальни, но в другие дни, как сегодня, рейхсмаршал с проклятиями выгонял всех вон и оставался совсем один в этих великолепных апартаментах. Его камердинер Роберт спал в комнатах для прислуги дальше по коридору и без вызова не появлялся.

Оливия подошла к кровати и вгляделась в опухшее пьяное лицо. Ей вспомнилось тело Фабриса в фанерном ящике, исковерканное и выброшенное вон, как мусор. И сердце снова наполнилось яростью и болью, так и не утихшей за минувшие месяцы.

У девушки снова появилось странное ощущение, которое все чаще посещало ее в присутствии немецких военных. Лежащий перед ней рейхсмаршал представлялся ей горящим фитилем, а сама она была канистрой с горючим. Достаточно малейшего движения, и ее легковоспламенимая сущность выплеснется наружу, полыхнув разрушительным огнем.

Ее взгляд опустился на огромный живот Геринга, перепоясанный ремнем, на котором висел кинжал с узорчатой рукояткой из серебра и золота. Это была одна из безделушек, которые так любил рейхсмаршал, но Оливия знала, что лезвие не декоративное, а острое, из закаленной стали. Она видела, как Геринг открывал им письма.

Можно выхватить кинжал из ножен и вонзить в грудь спящего Геринга, нанеся удар по всему нацистскому режиму.

На мгновение девушка даже задержала дыхание, представляя, как клинок входит в плоть, как льется по пальцам теплая кровь.

На полу валялся револьвер «Смит и Вессон», о котором хозяин номера с гордостью рассказывал, что купил его в Гамбурге до войны. Достаточно вынуть его из поблескивающей кобуры и…

Оливия вспомнила Фабриса в тот день, когда Гитлер вступил в Париж: ее возлюбленный говорил, что ему нужен лишь пистолет или нож. Но, возможно, ей удастся нанести более существенный удар по врагу.

Запрятав свои чувства поглубже, она коснулась плеча Геринга и тихо позвала:

— Герр рейхсмаршал. Уже десять часов.

Геринг зарычал и шевельнулся. Тогда Оливия отвернулась и принялась за уборку. Как обычно, повсюду царил хаос: кресло лежало на боку, пустые бутылки и огрызки фруктов валялись в наполеоновском камине, украшенном золочеными сфинксами. Стол в стиле ампир ломился от бумаг, на большей части которых красовалась свастика — знак официальной переписки. На одном или двух даже виднелась причудливая дерганая подпись Гитлера, которую девушка уже научилась распознавать. Она вчитывалась в бумаги, стараясь разобраться в немецких словах.

— Оливия.

Она быстро отвернулась от стола и увидела Геринга, пытавшегося сесть в кровати. Виду него был одурманенный.

— Герр рейхсмаршал?

— Принеси мне воды Виши.

Она открыла бутылку газированной воды и налила в стакан. Геринг нашарил флакон с таблетками морфина, лежавший на прикроватной тумбочке, и одним махом проглотил две или три.

— Я видел сон, — признался он девушке. — Прекрасный сон. О прежних днях, о фюрере. Когда мы еще были близки. — По утрам Геринг отличался сентиментальностью и даже почти плаксивостью, пока таблетки не начинали действовать. — Он больше со мной не говорит. Гиммлер, Борман, Риббентроп, Геббельс, все эти сволочи, они не подпускают меня к Гитлеру. А раньше я всегда был рядом, в радости и в невзгодах!

Оливия наблюдала, как толстяк пытается расстегнуть пояс и воюет с пуговицами рубахи. Геринг был большим человеком во многих смыслах слова, вместе с остальными он завоевал и опустошил Европу. Но теперь оказался в своего рода ссылке, спал в постели обезглавленной королевы и первым делом по утрам хватался за таблетки, которые примиряли его с действительностью.

Девушка помогла постояльцу встать, и он, постанывая, отправился в ванную. Оливия распахнула шторы. День выдался дождливым, Вандомская площадь блестела серой мостовой, фашистские знамена понуро свисали с величественных фасадов зданий.

Из ванной Геринг вышел в трусах и майке.

— Гитлер винит меня в том, что я не уничтожил британскую армию под Дюнкерком, что вторжение не удалось и мы проиграли в «битве за Британию». Но мои люфтваффе буквально истекли кровью почти до последней капли! Сколько пилотов погибло! А сколько самолетов уничтожено! Сможем ли мы когда-нибудь возместить эти потери? И ведь это фюрер послал их на верную смерть. — Рейхсмаршал снова потянулся за таблетками. Казалось, он мог поглощать их в любом количестве. — Я не хотел этой войны, Оливия. Поверь мне.

Девушка пошла к тележке с завтраком,

Она подкатила к кровати тележку, уставленную яствами, которых обычно требовал постоялец: холодный жареный гусь, копченая утка, ветчина, пироги со сливками и фруктами, круассаны и бриоши.

— Ты мне не веришь? — вдруг взревел Геринг. — Считаешь милитаристом и подстрекателем? Так меня называют газеты Англии и Америки!

— Я об этом вообще не думаю, герр рейхсмаршал.

— Я не хотел этой войны, никогда к ней не стремился. Говорил фюреру, что мы можем всего добиться и без кровопролития. Как он на меня разозлился! Фюреру необходима война, потому что такой ужу него характер. Ему необходимо разрушать, чтобы потом переделывать по-своему. Такова его суть творца. Вот только не все, что разрушено, можно построить заново.

Он начал заталкивать еду в рот. Крупная мощная челюсть напоминала лопату, подбрасывающая топливо в пылающую печь.

Девушка молча занялась уборкой, одновременно размышляя над идеей, пришедшей ей в голову. В номере очень много документов, и некоторые из них вполне могут оказаться важными. А кое-какие даже спасут чьи-то жизни, если окажутся в правильных руках.

Раздался стук в дверь, и Оливия впустила французского портного, мертвенно-бледного мужчину, который казался девушке Дон Кихотом, регулярно сражающимся с монументальным животом Геринга. С ним вместе всегда приходил подмастерье, много ниже ростом и увешанный пакетами с различными тканями. Переделка мундира рейхсмаршала превратилась в еженедельный ритуал, потому что хлопотный клиент постоянно менялся в размерах, то раздуваясь от обжорства, то скидывая пару фунтов, когда заставлял себя голодать.

Геринг стоял с вытянутыми руками, пока с него снимали мерки, и обсуждал одежду, которую надо будет сшить на лето: парадную форму из тонкого хлопка, три дюжины шелковых рубашек с бриллиантовыми запонками и несколько пар брюк, достаточно свободных, чтобы вместить его объемистый живот.

Следом за портным набежала толпа офицеров с портфелями. Они собрались вокруг кровати рейхсмаршала, обмениваясь утренними приветствиями. Секретарь приступил к утреннему докладу, читая какие-то бумаги.

Тут один из офицеров заметил Оливию и грубо толкнул ее к дверям:

— Пошла вон.

И девушка приняла решение. Выйдя из номера, она быстро направилась к кабинету месье Озелло. По пути она встретила Мари-Франс.

Волосы женщины, некогда густые и темные, за одну зиму резко поседели. Кожа высохла, глаза ввалились. Она поприветствовала Оливию тенью улыбки, но глаза оставались пустыми. Убив Фабриса, гестапо убило и его мать, хоть ее тело и продолжало функционировать.

Мари-Франс съехала из дома на Монмартре и поселилась вместе с сестрой в районе Северного вокзала, поэтому теперь они с Оливией виделись только на работе.

— Как вы? — спросила ее девушка.

— Нормально, — ответила Мари-Франс.

— Вы хоть едите?

Вопрос был риторический. Люди больше не звали друг друга на обед или ужин: пища стала слишком большой ценностью, чтобы делиться ею с другими. Каждая семья берегла продукты, которые удавалось достать. Но Оливия видела, как висит форма на похудевшей Мари-Франс.

— Я питаюсь очень хорошо, спасибо. — Мелькнула тень улыбки. — Знаешь, сестра прекрасно готовит. — Глаза Мари-Франс смотрели сквозь девушку, словно видели вдали иные картины. — Правда, Фабрис уверял, что я готовлю лучше. Но ты и сама знаешь, каким он был нежным сыном.

— Да.

Женщина отвернулась.

— Мне пора работать.

Оливия проводила взглядом хрупкую фигурку — призрак некогда живого существа. Страдания Мари-Франс вызвали в душе девушки новую бурю ярости к нацистам, еще больше подкрепив решимость нанести им ответный удар.

Она постучала в дверь кабинета месье Озелло и получила разрешение войти. Управляющий отелем, как всегда, стоял за столом. Казалось, он просто не в состоянии усидеть на месте: бьющая через край жизненная энергия не позволяла ему расслабиться ни на минуту. Он нетерпеливо глянул на Оливию:

— В чем дело?

Она закрыла за собой дверь и решительно заявила:

— Месье Озелло, я хочу что-нибудь сделать.

— Что именно? — Он уже вернулся к чтению бумаг, которые держал в руках.

— Вы знаете, что я каждое утро захожу в номер Геринга. Бужу рейхсмаршала и подаю завтрак.

— И?

— Он беседует со мной, рассказывает разные вещи о Гитлере, о верховном командовании. Вещи, которые могут оказаться полезными для союзнической армии.

Озелло изменился в лице, будто слова девушки его напугали. Он бросил на стол бумаги, которые были у него в руках, метнулся к двери и открыл ее, убеждаясь, что их никто не подслушивает. Снова захлопнув дверь, он схватил Оливию за руку.

— Что у вас на уме?

— Я хочу передавать эту информацию тем, кто сможет ее использовать. — Она посмотрела прямо в глаза Озелло. — И вы знаете людей, с которыми нужно поговорить.

— Я?

— Вы обещали, что мы вернемся к борьбе, — напомнила она.

В отеле поговаривали, что месье Озелло связан с Сопротивлением. Этими слухами делились чуть слышно и под покровом строжайшей тайны, но военный опыт управляющего и американское гражданство его жены, искрометной Бланш, заставляли им верить. Однако сейчас гордое лицо мужчины с орлиным носом и торчащими усами словно обратилось в камень и ничего не выражало.

— Если кого-либо из работников отеля поймают за деятельностью, которую вы сейчас предлагаете, персонал немедленно арестуют, а сам «Ритц» поступит в распоряжение военного ведомства. Нас всех отправят в концентрационный лагерь. А если кто-то из представителей немецких властей пострадает Или, не дай бог, умрет, то я не сомневаюсь: Гитлер отдаст приказ о том, чтобы сжечь весь Париж! Всю Францию!

— Я не собираюсь никого убивать, — тихо возразила девушка. — Просто хочу сделать то, что в моих силах.

— Оливия, это не ваша война.

— Прошу прощения, но вы говорите глупости, месье Озелло.

— Если перейдете дорогу нацистам, шведский паспорт вас не защитит. Кому, как не вам, знать, на что они способны.

— У кого, как не у меня, есть причина ненавидеть их, — парировала она. — Они убили Фабриса, почти уничтожили Мари-Франс. Я разом потеряла любимого мужчину и лучшую подругу. И хочу отомстить. — Она сжала кулаки. — Если вы мне не поможете, однажды утром я возьму пистолет Геринга и вышибу ему мозги, пока он еще спит.

Похоже, Озелло изумила ярость, прозвучавшая в ее голосе.

— Пожалуйста, не делайте ничего подобного!

— Тогда свяжите меня с тем, кто сможет использовать добытую мной информацию.

Не дожидаясь ответа, она вышла из кабинета, но в коридоре наткнулась на Хайке Шваб. Куда бы Оливия ни пошла, немка следовала за ней уродливой тенью.

— О чем это ты разговаривала с Озелло? — требовательно спросила она, преграждая девушке дорогу.

— Тебя наш разговор не касается.

— Здесь все меня касается, — огрызнулась Хайке. —

Подобные заявления Хайке было трудно проверить, но все подозревали, что она говорит правду. Оккупированный Париж превратился в мрачное место, полное шпионов и доносчиков. И в «Ритце», где проживало столько высших офицеров, надзор осуществлялся еще строже.

— Можешь докладывать что хочешь, — бросила Оливия. — Я не сделала ничего дурного.

— Тогда зачем ты ходила в кабинет Озелло?

— Если так хочешь знать, мрачно заявила девушка, — я просила повысить мне зарплату. Мне не прожить на те деньги, что мне платит Озелло.

— И что он тебе ответил?

— Отказал.

Хайке сделала шаг к Оливии.

— Ты могла бы переехать ко мне. Вдвоем жить дешевле, чем поодиночке, особенно когда у одной из нас есть немецкая продуктовая карточка. Я могу получать двойную порцию мяса и других продуктов.

Немка уже не в первый раз делала подобные предложения. Со временем Оливия узнала, что горничная, увольнение которой и открыло для нее вакансию, была «близкой подругой» Хайке. Это объясняло враждебность, с которой Шваб восприняла новую напарницу. Но если немка надеялась, что Оливия загладит вину, заняв место «подруги» не только на работе, но и в постели, то ее ждало горькое разочарование.

— Справлюсь сама.

Лицо Хайке скривилось.

— Советую хорошенько подумать над своим положением. Я знаю твой маленький грязный секрет, Оливия. И если за тебя некому будет заступиться, ты быстро окажешься в концентрационном лагере.

Известие о реализации программы ленд-лиза[30] указывало, что США неотвратимо двигаются к участию в войне. Нацисты встретили новость яростными нападками на Америку в прессе и усилением репрессий на территории Франции.

— Ничего, я рискну, — ответила Оливия.

— Посмотрим, как твоему рейхсмаршалу понравится, что его подружка — подданная вражеской страны.

Хайке завидовала тому, что Геринг отдавал предпочтение сопернице; Шваб приводило в бешенство, что ее, немку, рейхсмаршал на дух не переносит.

— Я слежу за тобой, — бросила она девушке в спину. — И все вижу. Не забывай об этом, моя дорогая янки.

Ответ от месье Озелло Оливия получила лишь спустя два дня. Управляющий вошел в прачечную, где она выгружала грязное белье, и вполголоса произнес:

— Недалеко от вашей квартиры на Монмартре есть виноградник.

— Да, — с удивлением отозвалась она.

— Ждите там в хижине в воскресенье в четыре часа. Возьмите с собой принадлежности для живописи. — Он сжал ее руку. — И ради всего святого, будьте осторожны. Вы меня поняли?

— Да, месье Озелло. И спасибо!

Но он уже ушел.

Вернувшись к грязному белью, девушка почувствовала, как колотится сердце. Кажется, емкость с горючим начала сближение с пламенем.

Она знала, о какой хижине шла речь: о полуразрушенном домике, заросшем лозой; по сути дела, сарайчике для хранения инструментов, прятавшемся в углу виноградника.

Теперь Оливия понимала, что сделала первый маленький шаг по дороге без возврата и без всяких гарантий безопасности.

Глава тринадцатая

Войдя в апартаменты Коко Шанель в «Ритце», Жози де Шамбрюн и ее милейший муж Рене не удержались от восторженных восклицаний по адресу последнего приобретения кутюрье.

— Это Пуссен[31]? — уточнила Жози, разглядывая горделиво размещенное в центре гостиной огромное полотно, написанное яркими, живыми тонами.

— Лучше, — с довольным видом объявила Шанель. — Это Лебрен[32]. — Она вставила сигарету в янтарный мундштук. — Картине целых триста лет.

— Должно быть, обошлась в целое состояние, — заметила Жози.

Коко просияла:

— Так уж вышло, что мне она ничего не стоила! Один господин еврейского происхождения отчаянно желал избавиться от своей коллекции, прежде чем покинуть Францию.

— Какая находка!

— Настоящий шедевр, — кивнул муж Жози. — Поздравляем, дорогая Коко. — И он снова внимательно оглядел роскошное полотно с изображением полуобнаженной светловолосой женщины, которую пронзают кинжалами солдаты. — Как называется?

— «Жертвоприношение Поликсены», — ответила Коко.

— Кажется, она раскрыла троянцам тайну пяты Ахиллеса, из-за чего и погибла.

— Как ты умен, милый, — с нежностью сказала Шанель.

Граф Рене Альдебер Пинетон де Шамбрюн действительно был очень умен. Он занимался юридической практикой в апелляционном суде Парижа и ассоциации адвокатов штата Нью-Йорк, разбирался в юриспруденции и в людях, а еще очень хорошо разбирался в деньгах. И был адвокатом и другом Шанель вот уже много лет.

Коко проводила гостей к диванам. После пары дней весенних ливней воскресный полдень выдался теплым, и она распахнула окна. Затем подошел Шпац фон Динклаге, и Шанель решила подать чай и сласти.

— К нам скоро присоединится доктор Курт Бланке, — сообщил Рене де Шамбрюн, скрестив длинные ноги. — В немецкой военной комендатуре он заведует еврейскими экономическими связями. — Худой граф де Шамбрюн жадно покосился на блюдо со сластями, но не притронулся к ним. — А именно: занимается исполнением Закона об арианизации[33], конфискует еврейское имущество и предприятия.

Коко оживилась:

— Как раз такой человек нам и нужен.

— Согласен.

В 1920-х годах Коко передала право производства своего знаменитого парфюма «№ 5» Вертхаймерам, и они выпускали духи в огромных масштабах, выплачивая ей десять процентов от дохода. Но доля, поначалу казавшаяся вполне достойной, в конце концов перестала устраивать Шанель. Борьба за увеличение процента превратились для нее в настоящую манию. Де Шамбрюн от лица клиентки подавал один иск за другим, однако результата не добился. Теперь наконец они получили возможность разобраться с евреями по заслугам.

— Впрочем, — продолжил де Шамбрюн, — доктор Бланке намерен проследить, чтобы интересующее нас дело было выгодно и рейху.

Шпац выбрал маленькое пирожное «наполеон».

— Коко уже выделила фонды. Правда, дорогая?

— Да. — Модельер сделала паузу, чтобы подчеркнуть важность сказанного. — Двадцать миллионов франков.

Даже у де Шамбрюна взлетели брови от такой суммы.

— С такими деньгами, уверен, дело быстро продвинется.

Шанель пришлось наступить себе на горло, предложив такие огромные деньги, но Шпац уверял, что это лишь мелкая рыбешка, на которую можно поймать кита. Погоня за богатством требует самых разнообразных жертв. Кто-то жертвует принципами, кто-то — собственной человеческой природой, а иногда приходится жертвовать и своими накоплениями, чтобы в результате получить еще больше.

Если Шанель удастся вернуть доходы, некогда переданные Вертхаймерам, ее богатство станет просто неисчислимым. А де Шамбрюн прекрасно разбирался в погонях за неисчислимыми богатствами. Хотя граф родился в состоятельной семье, он прекрасно понимал Шанель, чья тяга к деньгам тянулась из нищего детства. Вдобавок сейчас во Франции возникли особые условия, которые могли сыграть им на руку.

— У доктора Бланке большой опыт в подобных вопросах, — заявил де Шамбрюн, прихлебывая чай. — Полагаю, сейчас мы как никогда близки к победе.

Как раз в этот момент пожаловал сам доктор Бланке. Даже сегодня, в воскресенье,

— Хайль Гитлер, — произнес он безо всякого выражения и вскинул руку в нацистском приветствии.

— Хайль Гитлер, — отозвались остальные, с разной степенью точности копируя его жест.

В руках доктор Бланке держал портфель, украшенный красной свастикой, с которым не пожелал расстаться даже за столом, положив его себе на колени. Он также отказался от угощения и не стал поддерживать светскую беседу. Даже по воскресеньям он оставался занятым человеком.

— Моя клиентка хорошо известна и не нуждается в представлении, — сказал де Шамбрюн своему коллеге. — Мадам Шанель — добрый друг рейха и оккупационного правительства.

— Как я понимаю, мы обсуждаем вопрос восстановления прав гражданки арийского происхождения на собственность, которая была присвоена евреями? — У Бланке оказался высокий, неприятный тембр голоса, словно пила вспарывала жесть.

Гостю вкратце объяснить детали дела. Он внимательно слушал, делая пометки в блокноте, пристроенном поверх портфеля.

— Совершенно однозначный случай еврейского стяжательства, — изрек он наконец. — Восстановление справедливости для вашего клиента полностью совпадает с основными положениями политики арианизации. Однако все имеет свою цену.

Коко подалась вперед:

— Я предоставляю в ваше распоряжение двадцать миллионов франков.

Нациста совершенно не впечатлила и не удивила предложенная сумма.

— Деньги необходимо внести авансом.

— Не вижу никаких сложностей, — отозвалась Коко.

Бланке кивнул и сделал пометку в блокноте.

— Тогда я немедленно приступлю к действиям.

— Скажите, а все будет сделано законно?

— Не понимаю вашего вопроса, — холодно отозвался доктор Бланке.

Коко нахмурилась. Она уже много лет знала братьев Вертхаймеров. Пьер Вертхаймер, энергичный красавец, обожал ее и даже когда-то делал ей предложение.

— Я не хочу, чтобы происходящее подпортило мне репутацию. Мне просто важно вернуть свое.

Доктор Бланке поднял на Шанель водянистые глаза.

— Все будет сделано в соответствии с законами Третьего рейха.

Модельер обхватила себя тонкими руками, внезапно ощутив странную острую боль в груди.

— С ними будут плохо обращаться?

— С ними будут обращаться так, как они того заслуживают, — отрезал Бланке.

— Но мне… — Она чуть не застонала от нового приступа боли. — Мне не хотелось бы…

— Не тратьте на них свое сострадание, — бросил юрист. — Подумайте о себе. Вы говорили, что всего лишь хотите вернуть свое?

— Да! — выпалила она. Демон, десятилетиями пожиравший ее изнутри, вырвался наружу, точно древний дракон. — Я хочу вернуть свое!

— Тогда предоставьте это нам. — Доктор Бланке закрыл портфель. — Мы решим вопрос. Не забивайте себе голову деталями.

Глаза у Коко защипало от слез. Было ли это отвращение к себе за такой поступок или радость от скорой победы, которой она ждала столько лет, она уже не знала. Стараясь не размазать тушь, она аккуратно промокнула глаза шелковым платочком.

Шанель знала: как только гости уйдут, ей будет очень плохо. Но все-таки она получила то, чего хотела.

* * *

Оливия взяла с собой мольберт, холст и краски — так она обычно и собиралась на пленэр до войны. Вид принадлежностей для живописи вызывал странное ощущение и привычное и чуждое одновременно. Ведь с тех пор, как умер Фабрис, в ее душе царили лишь гнев и печаль.

Пробираясь между рядами виноградника, девушка с трудом усмиряла колотящееся сердце. Дожди и солнце благословили лозу, и она буйно разрослась; тонкие усики тянулись во всех направлениях, превращая пологую террасу в лабиринт. В воскресный полдень виноградник на Монмартре многим служил желанным зеленым убежищем, поэтому тут и там раздавались голоса, но их обладателей не было видно за густой порослью. Оливия подумала, что место для встречи выбрано очень удачно: в винограднике легко затеряться. А еще ей стало ясно, что тот, кто устроил встречу, хорошо знал саму Оливию — ведь ее привели именно туда, где она когда-то часто бывала и где сделала столько набросков.

Хижина, представляющая собой увитый плющом сарай, сложенный из старых камней, стояла посередине заброшенного участка земли, идущего под уклон. Поднявшись к ней по забирающей круто вверх тропинке, девушка с досадой заметила там садовника в синем комбинезоне, усердно наполняющего водой медный бак опрыскивателя.

Она тихо чертыхнулась. Возникла непредвиденная сложность: пока садовник не уберется подальше от хижины, нет никакого шанса встретиться со связным. Оливия нерешительно остановилась, держа под мышкой мольберт с кистями и красками. Садовник закончил качать воду и принялся разворачивать резиновый шланг, присоединенный к баку. Когда он поднял кончик шланга, на листву из насадки с шипением стали разлетаться мелкие брызги голубой жидкости.

— Это медный купорос, — вдруг сказал садовник по-английски, напугав Оливию. — Вернее, бордоская смесь. Помогает от грибка и плесени.

Девушка нерешительно подошла к нему.

— Вы…

— Что вы хотели мне сказать? — перебил садовник, сосредоточившись на лозе, которую обрызгивал.

Она замялась.

— Откуда мне знать, кто вы такой?

Мужчина бросил на нее быстрый взгляд, на мгновение показав суровое загорелое лицо.

— Разложите свой мольберт, Оливия.

Он знал ее имя, и это немного успокоило девушку. Но ее по-прежнему не отпускали подозрения.

— Зачем?

— У меня есть причина находиться здесь, — раздраженно пояснил мнимый садовник. — Вам она тоже нужна.

— Ну хорошо.

Она установила мольберт, закрепила на нем подрамник с чистым холстом и разложила краски. Потом взяла мелок и стала делать набросок мужчины быстрыми решительными штрихами.

— Как мне вас называть?

— Джек.

— Вы американец?

— И что?

— Я думала, придет человек из Сопротивления.

— А прислали меня. И я все еще жду ответа на свой вопрос.

— Я работаю горничной в «Ритце», — начала Оливия.

— Это я знаю, — перебил мужчина. — У вас есть информация о Геринге?

Она продолжила рисовать, стараясь передать решительные движения собеседника, и одновременно рассказала о том, что слышала от Геринга о его отношениях с Гитлером. Садовник молча слушал, переходя от лозы к лозе и по-прежнему пряча лицо. В теплом воздухе стоял металлический, но на удивление приятный запах медного купороса.

— Я захожу к рейхсмаршалу в номер каждое утро в десять часов. Мне положено будить его и подавать завтрак до прихода его служащих. Но разбудить Геринга не так просто. Он принимает морфий.

— И что?

— На столе у него всегда лежат бумаги. Официальные документы.

Тут человек, назвавшийся Джеком, замер.

— Как они выглядят, эти документы?

— Обычно напечатаны на темно-желтой бумаге. Вверху страницы изображен орел со свастикой, на некоторых стоит подпись Адольфа Гитлера.

— Вы знаете, как выглядит подпись Гитлера? — удивился ее собеседник.

— Да, он пользуется чернилами особенного цвета.

Мужчина поставил бак на землю и снова стал

— Вы знаете, о чем говорится в бумагах? — требовательно спросил мужчина.

— Я знаю всего несколько слов по-немецки, но документы похожи на военные приказы.

— На каком языке вы разговариваете с Герингом?

— В основном на шведском. Он неплохо им владеет. Иногда на французском.

— Я иду в хижину. Через несколько минут следуйте за мной.

Он решительно двинулся в увитый плющом сарай, и девушка, как и было велено, спустя пару минут направилась за ним. Но едва она ступила за порог, как увидела направленный на нее ствол пистолета. Мало того, на нем был закреплен глушитель.

Она попятилась к двери, но человек моментально загородил ей дорогу. Она оказалась в ловушке. Раздался рычащий поток слов на немецком, требовательный, вопрошающий. У Оливии все сжалось внутри. Неужели ее предали? Неужели она по глупости добровольно пошла в лапы гестапо?

Она открыла рот, но не издала ни звука. Человек приставил пистолет ей ко лбу.

— Отвечай, — потребовал он. — Или я убью тебя прямо здесь.

— Я не понимаю, чего ты хочешь, — выдавила она. — Я не говорю по-немецки.

Мужчина щелчком снял пистолет с предохранителя.

— Кто тебя прислал?

— Ты сам знаешь, — она почти задыхалась. — Какого черта! Что ты делаешь?

Он снова заговорил по-немецки, тихо и угрожающе. Оливия прижалась к шершавой стене сарая.

— Я не понимаю. Говорю же, я не знаю немецкого!

Глаза садовника сузились.

— Значит, ты подружилась с Германом Герингом. И насколько вы близки? Ты его любовница?

— Разумеется, нет!

— Зачем ты сюда пришла?

— Чтобы предложить информацию, — яростно зашипела она. — Я американка, черт тебя подери!

— Ты шведка. А шведов на этой войне не отличить от нацистов.

— Я только по происхождению шведка. А ты… — Оливия редко прибегала к бранным словам, но шок от пережитого словно прорвал плотину, и девушка разразилась потоком коротких, хлестких и емких определений.

На удивление, именно ругань убедила Джека в искренности Оливии. Пистолет снова исчез в потайном кармане.

— Если ты предательница, то закончишь на дне Сены, — тихо предупредил он.

Она прижала руки к бешено колотящемуся сердцу.

— Ты напугал меня чуть не до смерти, мерзавец.

— Это еще мелочи. Знаешь, что делает гестапо со шпионами?

— Еще как знаю, черт тебя подери. Гестаповцы убили мужчину, которого я любила.

— Тогда ему повезло. Обычно пленных сначала пытают. Тебе разобьют лицо. Вырвут ногти, будут бить током, пока не потеряешь сознание. Потом тебя приведут в чувство и начнут снова.

— Зачем ты мне все это говоришь? — Ее затошнило от описания пыток.

— Потому что ты все еще можешь собрать вещички и поехать домой, Оливия. Это не игра.

— Я и не считала это игрой.

— Уверена, что готова сделать следующий шаг?

— Иначе я бы не пришла сюда.

Мужчина расстегнул верхнюю часть комбинезона и стянул его до талии. Мускулистый торс под ним оказался обнаженным.

— Снимай платье.

Оливия в ужасе отступила назад.

— Это еще зачем?

— Мы будем заниматься сексом.

— Ну уж нет! — возмутилась она, уже поворачиваясь, чтобы уйти.

— Не глупи. — Джек схватил ее за руку и оттащил от двери. — У нас должна быть веская причина находиться здесь, Оливия. Это первое правило: всегда обеспечь железную причину находиться там, где ты находишься, и делать то, что ты делаешь. Если нас тут застанут, не должно появиться и тени сомнения в том, почему мы прячемся в хижине. Поняла? Теперь снимай платье.

Через минуту, сжав губы, девушка подчинилась. Она все еще дрожала от потрясения. К тому же в сарае было полно старых инструментов, развалившихся корзин и прочего хлама; она ни за что не выбрала бы подобное место для романтического свидания. Стянув платье через голову, в одном нижнем белье Оливия повернулась лицом к Джеку. Он будто даже не обратил внимания на то, что она полуобнажена.

— Долго ты находишься в номере Геринга, прежде чем он проснется?

— Минут пять — десять.

— Можешь прийти к нему раньше?

— Охрана заметит. У его дверей дежурят круглые сутки.

— В комнатах темно?

— Да, пока я не открою шторы.

— Будешь пользоваться вот этим. — Он протянул ей маленький фотоаппарат. — И тебе понадобится свет, так что откроешь шторы.

— И как я пересниму документы, не разбудив Геринга? — спросила она.

— Придумай сама. Камера называется «Минокс». Ее следует держать над документами на определенном расстоянии, определять которое будешь с помощью вот этой цепочки. Прикрепишь ее здесь и будешь опускать камеру над целью. Когда конец цепочки коснется бумаги, объектив сфокусируется там, где надо.

Она взяла у него фотоаппарат в алюминиевом корпусе, оказавшийся совсем крохотным.

— Всех входящих и выходящих из отеля обыскивают, — предупредила она. — Рано или поздно у меня найдут камеру.

— Поэтому ты будешь держать ее в «Ритце» в надежном месте. А мне приноси только кассеты с пленкой: они очень маленькие, и прятать их гораздо проще.

Оливия уже много недель не говорила на английском и соскучилась по общению на языке своего детства, вот только нынешний разговор оказался совершенно не таким, о каком она мечтала. На девушку накатывали волны страха. Ей и в голову не приходило, что придется фотографировать документы в номере Геринга, да еще в его присутствии.

У нее впервые появилась возможность рассмотреть собеседника вблизи. На вид ему было тридцать с небольшим, и выглядел он как человек, много времени проводящий под открытым небом. Говор у него тоже был скорее деревенский, как и у самой Оливии. Скорее всего, связной родом с равнин Висконсина. У него были темные волосы, местами выгоревшие до почти соломенного цвета, а загар явно получил не в шезлонге на пляже. Тело, как и лицо, выглядело жестким и почему-то опасным. Джек напоминал крестьянина, который по субботам ездит в город, чтобы напиться и затеять драку. Единственной чертой, которая выбивалась из образа, были глаза: серые, с умным и прямым взглядом.

— Тебя и правда зовут Джек? — спросила она.

Человек пожал плечами:

— Какая разница?

— Какая разница? — повторила она. — Я ведь тебе свою жизнь доверяю!

— Меня и правда зовут Джек.

Он, скорее всего, лгал. Недействительно, какая разница? Оливия повертела фотоаппарат в руках, стыдясь дрожи в пальцах, но не в силах ее сдержать.

— Мы же не воюем с нацистами. Зачем ты тут?

— Могу задать тебе тот же вопрос.

— Я — то знаю, что

— Люди, на которых я работаю, считают, что рано или поздно США вступят в войну с нацистами, — коротко сказал он. — А еще они считают, что надо к этому подготовиться.

— И кто твои работодатели?

— Те, кто руководит войнами.

— Армия? Военная разведка?

Серые глаза стали каменными.

— Оливия, пожалуйста, сосредоточься. Я покажу тебе, как пользоваться фотоаппаратом.

Камера оказалась довольно простой. Встроенный измеритель освещенности показывал, достаточно ли света для съемки. По счетчику кадров можно было следить, есть ли еще пленка; диафрагма и выдержка затвора выставлялись вручную, а пленка находилась в маленьких кассетах. Съемка не представляла сложности, если не считать того, что грозило Оливии, если ее застанут за этим занятием.

Джек уже снова натягивал комбинезон.

— Я закончу опрыскивание, а ты доделывай набросок. Встретимся в следующее воскресенье, только позже, в шесть тридцать. — Он взял растрепанную соломенную шляпу: — Я буду в этом. Запомни: если шляпы у меня на голове нет — проходи мимо и не оглядывайся. Если она у меня на голове — все в порядке, можно подходить. Ясно?

— Да. — Она надела платье. — Так что мне надо делать?

— Фотографируй все, что покажется интересным. Сохраняй спокойствие. Дыши глубоко. Помни: если не сумеешь сделать четкие снимки, будешь рисковать жизнью понапрасну. В воскресенье приноси пленку мне, даже если она будет отснята не до конца.

Не сказав больше ни единого слова, Джек выскользнул из хижины. Ни похлопывания по плечу, ни ободрений и призывов, ни пожелания удачи. Оливия была сама по себе.

Приведя себя в порядок, девушка вышла и вернулась за мольберт. Джек же переместился на следующий ряд виноградника. Оттуда по-прежнему доносились плеск жидкости в баке, шипение вылетающих из сопла брызг и металлический запах купороса. Но с того момента, как Оливия вошла в сарай, все изменилось. Теперь она превратилась в шпионку.

Она стала частью чего-то важного, и ее место в мире навсегда изменилось. Теперь ей отовсюду грозила опасность. Девушке казалось, что за ней наблюдают невидимые глаза, и теплый ясный день постепенно стал ее угнетать. Ее внезапно затошнило, и она сложилась чуть ли не пополам от спазма в животе — запоздалая реакция организма на шок, пережитый несколько минут назад.

Оливия взглянула на холст. Ей удалось поймать сосредоточенность движений Джека, и она машинально принялась раскрашивать эскиз. Много месяцев она не держала в руках кисть, и теперь та дрожала в неловких пальцах.

Девушке хотелось поскорее вернуться домой, потому что тяжесть фотоаппарата в кармане ее пугала, но она заставила себя сосредоточиться на работе, отражая на холсте изумрудно-зеленые заросли и человека с опрыскивателем, склонившегося над виноградными лозами.

Она слышала, как Джек уходит все дальше вдоль рядов. Когда плеск и шипение совсем смолкли, она быстро собрала вещи и пошла домой, стараясь не думать об этих десяти минутах, изменивших всю ее жизнь.

Глава четырнадцатая

«Минокс» оказался достаточно миниатюрным, чтобы спрятать его в нижнем белье. Одеваясь в понедельник утром, Оливия сунула его между ног, чтобы он не выпирал из-под одежды. Охрана в «Ритце» иногда досматривала ее сумочку, но никогда не обыскивала саму горничную. Тем не менее, когда девушка подошла к рю Камбон в шесть тридцать, ей было так страшно, что она едва не повернула назад. Только мысль о том, что она делает это ради Фабриса и Мари-Франс, заставила Оливию двигаться дальше.

На посту, как обычно, у нее проверили документы и записали имя в журнал, который хранился у солдат. За последние несколько недель персонал и охранники привыкли друг к другу и стали время от времени обмениваться шутками, а иногда немцы даже делали неуклюжие попытки пофлиртовать.

Оливию они прозвали Блондхен — Блондиночка. Сегодня охранники были в хорошем настроении, и один даже протянул ей плитку немецкого шоколада:

— Держи, Блондхен. Сладкое угощение для милой девушки.

Она попыталась отказаться, но молодой солдатик не принимал отказа, а она не стала устраивать сцен. Поблагодарив и убрав шоколад в сумку, Оливия поспешила к дверям отеля.

Солдаты СС, охранявшие вход, отнеслись к своим обязанностям гораздо серьезнее и немедленно нашли шоколад, только что подаренный постовым.

— Это военный паек, — зловеще произнес эсэсовец. — Откуда он у тебя?

— Мне его дал солдат на улице, — ответила девушка, решительно глядя ему в глаза, ноги у нее почти подкашивались. Какая же она идиотка, что взяла угощение! Если ее решат обыскать, то сразу же обнаружат и фотоаппарат!

— Вам не разрешено принимать подарки из солдатского пайка, — рявкнул эсэсовец. — Усвойте на будущее.

— Простите, — пролепетала она мигом высохшими губами. — Такого больше не повторится.

Солдат вытряхнул все содержимое ее сумки, пока она терпеливо ждала рядом. Обыскивать саму Оливию не стали, ограничившись конфискацией шоколада и строгим предупреждением.

Обычно перед посещением Геринга девушка успевала убрать по меньшей мере два номера, а значит, все утро придется держать камеру при себе. Носить «Минокс» на теле становилось неудобно, и она сунула фотоаппарат в тележку между чистыми простынями: если его там найдут, Оливия всегда может откреститься от него, заявив, что в первый раз видит, а вот если шпионскую технику обнаружат у нее в нижнем белье, вывернуться уже не удастся.

Ровно в десять она уже стояла возле двойных дверей императорского номера. За это время взбунтовавшиеся нервы удалось успокоить, и Оливия преисполнилась решимости приступить к делу без малейших колебаний. Чем больше размышляешь об опасности и возможных последствиях, тем хуже; проще было не задумываться. Охранники у дверей не обратили на горничную внимания, и она вошла в темный номер. Недалеко от порога ее поджидала тележка с завтраком для Геринга, оставленная официантом. Оливия как можно тише покатила ее в спальню Марии-Антуанетты, сжимая в пальцах «Минокс».

Хозяин номера неподвижно возлежал на золоченой кровати. На удивление, этим утром в комнате царил относительный порядок, и бумаг на императорском столе не оказалось. Оливия уставилась на огромную пустую столешницу, обтянутую кожей. Выходит, придется дожидаться другой возможности. От этой мысли по сердцу прокатилась волна облегчения, смешанного с разочарованием. Оливия так долго настраивалась, что не сразу сумела справиться с порывом чувств.

Вдруг ее взгляд упал ниже, на прислоненный к ножке стола портфель. Он был открыт. Геринг, похоже, крепко спал, хотя в спальне было слишком темно, чтобы разглядеть его лицо. Девушка быстро подошла к окну и чуть раздвинула портьеры. В полумрак врезался яркий утренний луч, но немец даже не пошевелился. Тогда Оливия встала на колени возле портфеля и осторожно вынула бумаги. Экспонометр показывал, что света, пусть еле-еле,

Быстро выложив документы на освещенную полоску ковра, она начала их фотографировать. Ей оставалось только молиться, что трясущиеся руки не помешают съемке. Сердце колотилось о ребра, заглушая щелчки затвора крохотного фотоаппарата.

Оливия успела сделать несколько десятков снимков, когда Геринг вдруг зашевелился. В панике она схватила бумаги и сунула их обратно в портфель, стараясь не перепутать порядок, в котором они лежали. Рейхсмаршал накануне снова напился и, если ей повезет, не заметит ничего необычного.

— Оливия? — Голос Геринга был хриплым и недовольным. — Ты тут?

— Да, — ответила она, в испуге выпрямляясь.

— Что ты делаешь? — требовательно вопросил он.

— Убираю, герр рейхсмаршал.

— Подойди сюда.

Она приблизилась к кровати, сунув «Минокс» в карман фартука. Немец с подозрением уставился на нее: Что с тобой такое? Ты дрожишь? Ты бледна, как привидение.

— Я… У меня утром были неприятности.

— Какие неприятности? — Он буквально требовал ответа, силясь сесть на кровати.

— По дороге на работу один солдат угостил меня шоколадкой. Это было очень мило с его стороны, — пробормотала Оливия дрожащим голосом. — Но эсэсовцы у входа в отель нашли у меня шоколад и очень рассердились. Пригрозили арестовать за то, что я позарилась на солдатский паек. И я… я очень испугалась.

Геринг фыркнул.

— Вот дикари! Я прослежу за тем, чтобы к тебе больше не цеплялись. Я же сам произвожу этот шоколад!

— Правда?

— Разумеется. Его делают на фабрике «Герман Геринг Шоколаденверкен», это одно из моих предприятий под эгидой Третьего рейха. Я распоряжусь, чтобы ты получила два килограмма шоколада.

— О нет, герр рейхсмаршал, не стоит! Я не могу принять такой подарок!

— Чушь. Ты его заслужила.

Несмотря на однозначно проявляемый интерес, Геринг всегда вел себя с девушкой самым достойным образом. Он часто и с чувством говорил о своей жене Эмми и дочери Эдде, оставшихся в Германии, и явно по ним скучал. А с Оливией обращался скорее как с любимой племянницей, чем с горничной.

— На самом деле я не очень люблю шоколад, — призналась она.

— Не любишь? — Он казался разочарованным. — Ну что же, может, оно и к лучшему. Там полно метамфетамина, чтобы солдаты не теряли бдительности. После плитки нашего шоколада целую неделю не заснешь. Впрочем, я найду чем тебя угостить. И можешь быть уверена, сегодня же переговорю с этими гиммлеровскими умниками из СС. Здесь «Ритц», а не концентрационный лагерь!

Оливия робко улыбнулась и стала подавать завтрак. Она постепенно приходила в себя, хотя ее и правда чуть не поймали с поличным. Теперь фотоаппарат в кармане казался ей невероятно тяжелым и при каждом движении бил ее по бедру. Зато она сделала много снимков, хотя кадры на пленке еще остались. Может быть, скоро представится случай доснять пленку до конца, и тогда ей понадобится новая кассета.

Оливия воспользовалась первой же возможностью поговорить с Клодом Озелло, поймав его на темной лестнице, соединявшей одно крыло отеля с другим. Тамошние неудобные узкие коридоры не подходили для тележек, поэтому вокруг никого не было.

— Я думала, вы сведете меня с кем-то из Сопротивления, — тихо произнесла девушка. — А ваш друг обращался со мной как нацист.

— Он рискнул жизнью ради встречи с вами, полагаясь только на мое слово. Теперь вы должны заслужить его доверие.

— Заслужить доверие? Да я даже не знаю, кто он такой.

— Чем меньше вам известно, тем лучше и для вас, и для него.

Оливия в раздражении пожала плечами.

— Ну что ж, мне нужна еще одна кассета с пленкой.

— Уже? — Управляющий удивленно вздернул брови.

— Да.

— Оливия, не попадитесь, — забеспокоился Озелло.

— Мы не знаем, сколько еще у нас пробудет Геринг, — возразила она. — Его могут в любой момент отозвать в Германию.

— Все равно не рискуйте. Будьте осторожны.

— Мы не победим в этой войне, если будем осторожничать, месье Озелло.

— Вы точно не победите в ней в одиночестве. Особенно из гестаповского подвала. — Управляющий быстро оглянулся вокруг, убеждаясь в отсутствии посторонних. — Этому делу надо еще научиться. Со временем вы разберетесь, но сейчас запомните главное правило: мы в одной связке. Если вы провалитесь, с вами провалятся и все остальные. И под пытками вы выдадите каждого, включая меня и всех, кто как-то со мной связан. Вы меня поняли?

— Да, — пристыженно ответила она. — Я буду осторожна, обещаю.

Он кивнул.

— А я постараюсь найти для вас еще одну кассету с пленкой.

До них донеслись далекие голоса, и месье Озелло с Оливией поспешно разошлись в разные стороны.

Чуть позже она спрятала фотоаппарат в бельевом шкафу, за трубами с горячей водой, подумав, что нужно подыскать для него место получше. Хайке представляла собой реальную угрозу, особенно если учесть ее связи в гестапо. Шваб теперь боялись все работники отеля: она норовила заставить каждого заплатить за ее мучения в 1939-м и 1940-м.

Сегодня, как и каждый день, немка поджидала Оливию в комнате горничных, где та переодевалась после смены.

— Что это ты задумала? — спросила Хайке, подбоченясь; похоже, теперь это была ее любимая поза.

— Понятия не имею, о чем ты, — устало произнесла девушкам

— Ты что-то задумала, я нутром чую. — Хайке приблизилась вплотную к ней и принюхалась. Уже второй раз Оливия оказалась в исподнем перед человеком, который ей категорически не нравился, поэтому разозлилась?

— Оставь меня в покое! — огрызнулась она, быстро натягивая одежду. — Я перед тобой ни в чем не виновата.

— Я же вижу, как ты прячешься по углам да по тихим местечкам, — со значением сообщила Хайке.

— И слышу, как ты все время шепчешься. Ничего, когда-нибудь я тебя поймаю, тогда посмотрим!

Оливия забеспокоилась, не нашла ли немка «Минокс». Едва ли: скорее всего, Шваб просто старается всех вокруг запугать.

По пути домой девушка вдруг обнаружила, что улица, по которой она ходила каждый день, перекрыта полицией. Возле поста уже собралась небольшая толпа, люди тянули шеи, чтобы рассмотреть происходящее. До Оливии донеслись крики, и она остановилась.

— Что там такое? — обратилась она к мужчине в фетровой шляпе, рост которого позволял хоть что-нибудь разглядеть.

— Евреи, — лаконично ответил тот. Нацисты зачищают квартал. Бедолаг арестуют.

— Нечего их жалеть, — резко заявила хорошо одетая дама. — Не жульничали бы, вот и обошлись бы без неприятностей.

Зарядил мелкий дождь, и толпа стала расходиться, поднимая воротники и раскрывая зонтики. Оливия двинулась вперед, к заграждению. Возле одного из зданий она увидела три полицейских фургона, куда, сгорбившись под дождем, забирались какие-то люди. Жандармы покрикивали на них и грубо толкали, выстраивая в очередь. Вдали виднелись серые шинели и каски

— Так евреев забирают не немцы?! — вырвалось у нее. — Это же французская полиция!

— Потому что евреи — обычные преступники, — заявила хорошо одетая дама, спрятавшаяся от дождя под желтым зонтом. — А теперь их квартиры отдадут честным французским семьям.

— А что будет с арестованными? — расстроенно спросила девушка.

Вместо ответа женщина чиркнула пальцами по горлу и усмехнулась.

— Что вы хотите этим сказать?

Дама под желтым зонтиком пожала плечами, словно намекая на глупость Оливии, и пошла восвояси.

— Да ничего с ними не сделают, — сказал мужчина рядом с девушкой. — Их просто перемещают.

— Куда?

— В еврейское поселение, которое построили где-то под Парижем.

Оливия смотрела на очереди из серых теней, выстроившиеся возле полицейских фургонов и исчезавшие в их недрах. Это были обычные парижане, небогатые и оттого совершенно не похожие на образы из нацистской пропаганды, рисующей евреев тайными властелинами мира. В рядах арестованных безмолвно стояли и еврейские женщины, в том числе молодые, с малышами на руках. Оливия уже слышала, что евреев куда-то выселяют, но впервые увидела зачистку собственными глазами. Куда бы ни попали арестованные, судьба вряд ли будет к ним добра. Девушке хотелось плакать, но слезы здесь были бесполезны. Нет, ей поможет только ярость. Теперь она видела, что ее недавнее решение имеет значение не только для Фабриса и Мари-Франс. Нет, теперь у Оливии есть большая цель, ради которой стоит бороться.

* * *

Парижская консерватория, долгие месяцы после начала оккупации пустовавшая, теперь снова превратилась в центр культурной жизни столицы. На сегодняшнем концерте исполнялась музыка Эммануэля Шабрие[34], а такой репертуар привлекал сливки общества с обеих сторон: как с французской, так и с немецкой.

Арлетти замечала, что стороны неуклонно сближаются. На подобных мероприятиях попадалось все больше серых военных мундиров вперемешку с шелковыми платьями, и они все чаще шли рядом, а то и рука об руку.

— Нет худа без добра, — заметила актриса.

Рядом рассмеялась Жози де Шамбрюн.

— Ты самое непостижимое существо на свете. О чем, скажи на милость, ты говоришь?

— Мне подумалось, что немецкие лагеря военнопленных поглотили всех молодых французов. — Она криво усмехнулась. — И какое утешение, что тут оказались немцы, чтобы заполнить пробелы. Иначе половина мест в зале консерватории пустовала бы.

— О, теперь ты насмешничаешь.

Они пробирались по многолюдной лестнице к своей ложе. На Жози было фантастическое и очень дорогое платье от Лелонга[35] из нескольких метров золотистого шелка, столь пышное, что приходилось придерживать подол. Такое расточительство во времена крайней экономии, равно как и роскошные званые ужины, служило признаком большой власти и больших денег. На Арлетти было лавандовое платье. Она и раньше подозревала, что этот цвет ей не идет, а сейчас, увидев себя в огромных зеркалах с золочеными рамами, лишь убедилась в том, что такой оттенок делает ее кожу мертвенно-бледной.

— Моя точка зрения заключается в том, что мы всего лишь наблюдаем исторический процесс, который за последние несколько веков совершил не один оборот, — продолжила рассуждать Жози.

— Просвети же меня скорее, — отозвалась Арлетти.

— Разве не то же самое случилось, когда римляне под руководством Юлия Цезаря захватили Галлию? Сначала мы с ними сражались, потом смешались с завоевателями. Мы выучили их язык, приняли их законы и поставили римских богов на свои алтари. И хвала небесам, что мы так поступили!

— Хвала небесам, — повторила Арлетти.

— Иначе мы по-прежнему бегали бы с голым задом.

— Ты, возможно, и бегала бы с голым задом. С тебя станется. А я бы добыла медвежью шкуру, чтобы прикрыть свой.

— Тебе пришлось бы изрядно постараться, чтобы вместо этого медведь не добыл твою шкуру. Но позволь мне закончить урок истории. То же самое происходило тысячу лет назад с нормандской династией. Светловолосые викинги-завоеватели и их франкские жены заложили основу современной французской расы. И вот теперь, как видишь, сюда пришла новая высшая кровь.

— Вижу. Значит, немцев можно назвать новыми римлянами?

— Именно! Через одно-два поколения мы смешаемся с ними и станем частью правящей расы Европы.

— И наших детей будут звать Гензель или Гретель.

Они добрались до своей ложи. Капельдинер низко поклонился Жози и отодвинул в сторону тяжелую бархатную гардину, закрывавшую вход. Они пришли первыми, поэтому для начала облокотились на балюстраду, оглядывая публику. Из партера поднимались гул и разноголосый смех, смешанные с облаками парфюма и сигаретного дыма. Зал был почти полон, в нем гудел пестрый парижский улей со своими трутнями и опасными шершнями. Убранство, как обычно, радовало яркими красками и позолотой; новой приметой времени служил лишь мрачный немецкий орел, закрепленный над сценой.

Вскоре музыканты стали заполнять оркестровую раму, рассаживаясь по местам. Раздались звуки настраиваемых инструментов.

Жози, знавшая всех и вся в высшем обществе, развлекала Арлетти хлесткими комментариями. Каждый, о ком она говорила, прекрасно устроился во время оккупации. Графине не нравился термин «коллаборационизм», поэтому она предпочитала говорить, что ее приятели «работают с немцами», и замечала, что сотрудничество с новой властью настолько же полезно, насколько опасно может быть сопротивление ей. Объединение с нацистами она считала полезным для Франции, Германии и всей Европы: по ее словам, благодаря ему люди станут здоровее, богаче и мудрее.

— Ах, если бы ты не отказалась работать на «Континенталь»! — вздохнула Жози. — Стоило ли отвергать все эти чудесные фильмы один за другим? Ты могла бы заработать такие деньги, о которых и не мечтала!

— Я предпочитаю возможность крепко спать и видеть радужные сны, — спокойно ответила Арлетти. — К тому же сценарии, которые мне присылали, были омерзительны. Сколько ни говори о высшей расе, вкус в области кинематографа у немцев отвратительный.

— Никогда бы не подумала, что ты такой сноб.

— Я как яйцо, которое предпочтет свариться вкрутую, нежели превратиться в суфле.

Жози захихикала.

— Не уверена, что поняла твою метафору, дорогая.

— Яйцо вкрутую сохраняет упругость и свежесть в течение нескольких дней. Его можно отварить в среду, а в воскресенье взять с собой на пикник. А суфле расползается по тарелке еще до того, как его вынесут из кухни. Это просто пена, которая никогда не подарит сытости.

— То есть?

— То есть я считаю себя серьезной актрисой, а не субреткой.

Жози склонилась к перилам балкона и всмотрелась в другие ложи:

— Антуанетты сегодня нет. Обычно она таких вечеров не пропускает. Ты давно ее видела?

— Давно.

— Вот и я о том же. Очень надеюсь, что она не выкинула очередную глупость.

Бархатная портьера снова шевельнулась, и в ложу вошли другие зрители во главе с немецким послом Отто Абецем. Нынче вечером он сменил

Вместе с Абецем пришли два старых друга Жози: маркиз и маркиза Полиньяк. Мельхиор де Полиньяк был весел и энергичен, насколько это было возможно. Он унаследовал дом шампанских вин Помери и обладал достаточным даром предвидения, чтобы еще до войны проникнуться идеями Гитлера, благодаря чему стал нацистским фаворитом среди французской знати. Его светловолосая жена, американка Нина, очаровательная в пронзительно-желтом наряде, несла в руках ведерко со льдом, где покоились две бутылки фамильного шампанского. Она заверила всех, что этот напиток куда лучше того, что подают в буфете.

За Полиньяками следовали другие сотрудники немецкого посольства: Эрнст Ахенбах с невинным лицом, сиявший улыбкой и бликами круглых очков, который, как все знали, согнал сотни евреев в лагеря, и Рудольф Шлайер, генконсул рейха в Париже, пухлый улыбчивый мужчина с гитлеровскими усиками, способный учуять еврея сквозь каменную стену и поклявшийся очистить Францию от еврейской крови. Их сопровождали жены, прибывшие в Париж за покупками. В эти дни франк практически ничего не стоил, а шикарные магазины работали только для немцев, поэтому новые господа грузовиками скупали и увозили меха, шелка и украшения. И нынешним вечером жены чиновников хвастались своими приобретениями.

— Удивлена, что в магазинах еще остались товары, — сухо заметила Арлетти, проигнорировав суровый предупреждающий взгляд Жози.

Последним появился офицер в безукоризненно сидящей форме, при виде которого Арлетти особенно остро пожалела о выборе цвета своего платья. Ярко-голубые глаза Ганса-Юргена Зеринга отыскали ее, и тут же его лицо засветилось искренней счастливой улыбкой, поразившей Арлетти прямо в сердце.

Он сел прямо у нее за спиной и наклонился вперед, шепнув:

— Я надеялся, что вы будете здесь сегодня. Все время о вас думал.

— А я думала о вас, — услышала она собственный ответ. Удивительно, но она сама этого не осознавала, пока не сказала вслух. Арлетти действительно не могла избавиться от мыслей о Фавне вот уже несколько дней. Словно она гуляла по чудесному заброшенному пляжу и увидела на песке удивительно красивую ракушку, но прошла мимо. Теперь же, вернувшись, она снова нашла ее и подобрала, а та будто только и ждала прикосновения ее пальцев. Сердце актрисы ускорило ритм.

— Мне нравится ваша улыбка, — сказал Зеринг.

— Спасибо, мне тоже. Где бы я без нее была? Жози, заметив, что они разговаривают, тоже склонилась поближе:

— Мой дорогой Ганс-Юрген, у меня есть к вам очень важный вопрос. Что вы предпочтете: яйцо вкрутую или суфле?

— О, на этот вопрос легко ответить. Суфле чудесно, но яйцо вкрутую — продукт куда более существенный. С ним всегда все понятно. И кстати, хотя мало кто об этом знает, правильно отваривать яйца — целое искусство.

— Надо же, какой хороший ответ, — проворковала Жози, бросая улыбку Арлетти. — Надеюсь, вам действительно нравится, когда яйцо сварено вкрутую.

Свет погас, и зал погрузился в тишину. Потом раздались аплодисменты: появился дирижер. Зазвучали первые аккорды.

В темноте Арлетти почувствовала, как легкая и теплая ладонь накрыла ее руку.

— Жаль, что так быстро выключили свет, — прошептал Ганс-Юрген. — Я не могу отвести от вас глаз.

Она не ответила, но ее рука, словно обладая собственной волей, развернулась ладонью вверх, и тонкие пальцы сплелись с пальцами Зеринга.

Музыка была восхитительной, нежной и удивительно французской, заставляющей струны души трепетать. Губы Ганса-Юргена приблизились к уху актрисы.

— Не передать, как мне хочется тебя поцеловать. Даже голова кружится. Когда ты смотришь на меня вот так, из-под полуопущенных век, и улыбаешься уголком рта, я с трудом удерживаюсь от того, чтобы схватить тебя и на глазах у всех покрыть поцелуями.

Ей хотелось высмеять его признание, прозвучавшее на идеальном французском, и в то же время она чувствовала, как все ее существо завибрировало в ответ, словно натянутая струна отзвука камертона. Она успела забыть, что способна на такие чувства. Арлетти чуть повернула голову, подставляя щеку его губам.

— Лань, — шептал он. — Моя Лань. Твоя кожа пахнет жасмином.

Арлетти не могла вспомнить такого ощущения счастья даже в юности. Оно пьянило, лишало дара речи. Высоко подняв голову, она чувствовала его теплое дыхание на шее, и это мягкое тепло струилось по плечам, растекаясь все ниже, по бедрам, по всему телу.

Первая половина концерта промелькнула словно в забытьи. В антракте зрители, находившиеся в ложе, встали и вышли в коридор, чтобы раскланяться со знакомыми. В ложе остались только Арлетти и Ганс-Юрген, не сводящие друг с друга зачарованного взгляда.

— Такое ощущение, будто в меня ударила молния, — пожаловался он, касаясь рукой лба.

— Откуда ты узнал, как ответить на вопрос про яйцо?

— Просто догадался, что ты могла сказать Жози.

— Ты очень догадлив.

— Мне кажется, я знал тебя всю жизнь.

Она криво усмехнулась.

— Потому что ты видел меня на экране полуголой?

— Если бы я думал, что дело в этом, то бежал бы от тебя куда глаза глядят. Меня не привлекают интрижки.

— Но они у тебя были?

Зеринг подался вперед, чтобы зажечь сигарету, которую она взяла.

— Таких еще не было.

Арлетти выдохнула дым и нервно рассмеялась.

— Так у нас интрижка?

— Я должен с тобой увидеться. — Тонкое чувственное лицо Зеринга напряглось. — Увидеться наедине, без Жози с ее хитрой улыбкой и всех прочих.

— Надо же.

— Поужинай со мной. В «Ритце». Там мы сможем поговорить.

Она задумалась. Посещение «смешанного» ужина в частном доме — это одно, а вот появление на публике с непоследним представителем оккупационных властей — совсем другое. У такого шага определенно будут последствия. Но неумолимая волна радостного опьянения смыла все сомнения.

Их с Зерингом словно окружал сияющий кокон счастья. Одна мысль о том, чтобы его разрушить, была для нее невыносима. Ну и что с того, что Фавн немец и на десять лет моложе ее?

— Хорошо.

— Я тебе позвоню.

— Я остановилась в «Ланкастере», триста восьмой номер.

В ложу стали возвращаться остальные, и к паре уже спешила Жози в облаке золотистого шелка.

— Что это вы так горячо обсуждаете? — спросила она с той самой хитрой улыбкой, о которой говорил Зеринг.

— Оплакиваем смерть эпохи романтизма, — ответил Ганс-Юрген… — Нам обоим Шабрие кажется невероятно милым по сравнению со сложными структурами Шёнберга[36].

Жози рассмеялась.

— Но ведь вы, нацисты, выгнали Шёнберга в Америку, так что о нем теперь можно не беспокоиться. — Она с шелестом уселась между ними и внимательно оглядела обоих. — Должна признаться, вы прекрасно смотритесь вместе. Одна из пресловутых волшебных комбинаций, как клубника

— Или майонез и вареные яйца, — отозвалась Арлетти.

Пришел Абец и заговорил с Зерингом по-немецки. Жози наклонилась к Арлетти и зашептала:

— Тебе понадобится квартира.

— Правда?

— Отели удобны, но для любовников слишком публичны.

Услышав эти слова, Арлетти выгнула брови, но Жози не обратила на это никакого внимания.

— У меня есть для тебя чудесная квартирка. Она принадлежит одной моей американской подруге, которая покинула Францию в начале войны. Она будет только рада сдать тебе свое гнездышко.

Арлетти вернулась в «Ланкастер» далеко за полночь. После концерта общество отправилось на поздний ужин, где к ним присоединилась еще одна компания. Было много шума, смеха и выпивки. Актрисе удалось перекинуться с Зерингом лишь парой слов. А еще она едва терпела, когда тот уделял внимание другим. Он был так хорош собой! И когда Арлетти видела, как он с кем-нибудь говорит, в ней просыпалась жгучая ревность.

Ревность! Разве она способна на нее, всегда такая холодная и равнодушная? Она бывала во многих постелях, но ни одно из этих приключений не затрагивало душу. Но сейчас, стоило Зерингу улыбнуться другой женщине или обратить на нее свои печальные глаза, сердце Арлетти разрывалось на части.

Она почти разделась, когда зазвонил телефон. Актриса взяла трубку.

— Как бы я хотел быть сейчас с тобой, — произнес хрипловатый голос.

— Как и я.

— Ты еще одета?

— В одном белье.

— Боже, помоги мне.

— Тебя ждет разочарование, Фавн. — Арлетти посмотрела на свои ноги в черных шелковых чулках. — Я уже немолода. К тому же мне говорили, что я неуклюжа.

— Кто тебе это сказал?

— Те, кто меня видел.

— Мне невыносимо представлять тебя с кем-то другим. — Его голос стал грубее и глуше.

— Меня может та же болезнь. Не беспокойся. Я одна.

— Можно приехать к тебе?

— Нет.

— Ты меня не хочешь?

— Хочу. Но я собираюсь уснуть и увидеть тебя во сне. В безумном глупом сне, от которого мне не захочется очнуться.

— Лань…

— Мой Фавн.

— Мне нравится, когда ты так меня называешь.

— Ты не просто фавн. Ты бог Пан. У тебя его лицо. Наверняка и рожки тоже есть. В тебе явно сквозит чертовщинка.

— Ты правда будешь моей?

— Посмотрим. — И она положила трубку, едва дыша.

Они с Зерингом обменялись банальными фразами, которые звучали миллионы раз из уст миллионов любовников, но для нее они обладали таким эротическим зарядом, что она с трудом держалась на ногах. Голос Ганса-Юргена все еще звучал у нее в ушах — хрипловатый, полный желания. В номере вдруг стало невыносимо жарко, и актриса метнулась на балкон. Луна еще не взошла; значит, никто не разглядит маленькую фигурку посреди темного города. Она лишь еще одна тень в мире теней. Арлетти рухнула в кресло и зажгла последнюю на сегодня сигарету.

Господи, помоги ей. Помоги им обоим.

Она медленно раздвинула ноги, будто принимая любовника, и почувствовала, как бедра с невыносимой нежностью ласкают холодные пальцы ночи. Арлетти опустила затылок на спинку кресла и закрыла глаза. Сигарета упала на пол и потухла на мраморных плитках пола.

Глава пятнадцатая

Оливия раньше не встречалась с Бланш Озелло, женой управляющего, поэтому, услышав от одного из официантов, что мадам зовет ее к себе, очень удивилась. Мадам Озелло ненавидела нацизм, и это ни для кого не было секретом. Она даже совершила своего рода подвиг: когда ее затолкали в грузовик и увезли в гестапо, Бланш благодаря своему обаянию — или наглости — вернулась оттуда в «Ритц» на «мерседесе».

Сорока с небольшим лет, жизнерадостная и подвижная, она осветляла волосы, подводила большие грустные глаза в стиле 1920-х годов и не жалела помады. Сейчас стройная женщина была одета в американские расклешенные брюки с высокой талией, предмет жгучей зависти Оливии.

— Заходи, детка, — сказала она, как только Оливия заглянула в дверь. — Дай-ка на себя взглянуть. — Нацепив очки в золотой оправе, Бланш взяла девушку за руку и подвела к окну. Всмотревшись, она кивнула сама себе. — Нуда. Чистейшая арийская кровь.

Оливия, которой уже надоела подобная оценка, сморщилась.

— Я американка, как и вы, мадам Озелло.

— О, я знаю. Не сердись. И будь благодарна судьбе за светлые волосы и красоту. И то, и другое в наши дни — настоящее сокровище. И зови меня Бланш. — Она сняла очки и в задумчивости постучала ими по подбородку, глядя на Оливию. — Говорят, ты нравишься Герингу.

— Да. Вот только моей заслуги тут нет.

— Понимаю. Ты его любимый типаж. Похожа на его первую жену — как ее звали? Карин? Ты слишком молода, чтобы знать, но мужчины обычно привязываются к одному типу женщин. К тому же они редко интересуются тем, что скрывается под внешностью. Наверное, ты и об этом пока не знаешь.

— Я только учусь, — мрачно отозвалась Оливия.

— Я еврейка. Ты знала?

— Нет.

— Мои родители — Исаак и Сара Рубинштейн из Нижнего Ист-Сайда. Так что, сама понимаешь, я тут как на пороховой бочке. А почему ты не умчалась обратно в Штаты?

— Я была влюблена.

— Вот как? У меня та же проблема. Клод еще в тридцать девятом просил меня уехать, но я не захотела его бросать. Хотя он лжец, изменщик и негодяй.

— Наш месье Озелло?! — изумленно переспросила Оливия.

— Вот так утречко у тебя выдалось, да? Узнала столько нового! — сухо усмехнулась Бланш. — Да, ваш месье Озелло каждый четверг ходит к постоянной любовнице. Якобы ради поддержания интеллектуальной активности. Мол, моногамия действует на него угнетающе.

Строгий управляющий «Ритца» неожиданно предстал в совершенно ином свете.

— Мне очень жаль, — смущенно пробормотала девушка.

— Иногда я плачу ему той же монетой, но, если честно, измены меня не особенно привлекают. Наверное, я просто верная иудейская балабуста[37]. Ты знаешь, что это такое?

— Нет, — призналась Оливия.

— Не важно. Ты, наверное, спрашиваешь себя, зачем я рассказываю тебе свои секреты. А вот зачем: теперь ты знаешь, что можешь мне доверять. А я, похоже, должна доверять тебе. Я слышала о судьбе твоего жениха и понимаю, что ты хочешь отомстить за него.

— Больше всего на свете, — тихо произнесла Оливия.

— Вот и я ненавижу проклятых нацистов. — Бланш сунула руку в карман умопомрачительных брюк. — Итак, тебе нужно вот это? Правильно?

Оливия оторопело моргнула, увидев маленькую кассету с пленкой, зажатую между большим и указательным пальцами женщины.

— Вы знакомы с Джеком?

Бланш слегка удивилась:

— Он тебе сказал, что его зовут Джек?

— Выходит, это вымышленное имя?

— Мне он представился Гийомом. Хотя Джек тоже неплохо. Понятия не имею, как его зовут

— Не в моем вкусе.

— Он тебя чем-то задел?

— Просто не показался общительным.

— Он ходячая бомба, поверь мне. Ему ни к чему быть общительным. Но ты можешь доверять этому парню.

— На кого он работает?

— На Дядюшку Сэма, а больше нам с тобой знать не положено. — Она опустила кассету с пленкой в ладонь Оливии. — Будь осторожна. Не зарывайся. Медленно, но верно, как черепаха говорила зайцу.

— Спасибо.

— Знаешь что, детка, когда эта вся история закончится, отправляйся-ка ты в Голливуд и попробуй себя в кинематографе. Внешность у тебя подходящая. А научишься улыбаться, будешь еще лучше. В двадцатые, будучи в твоем возрасте, я начинала сниматься. А потом встретила Клода и бросила карьеру ради любви, чтобы сидеть по четвергам в одиночестве, пока муж кувыркается с подружкой. Впрочем, могло быть и хуже. Мне повезло жить в «Ритце», правда? И поверь, Клод не стал бы управляющим без моих тяжких трудов.

— Если мне понадобится еще пленка, обращаться сразу к вам? — спросила Оливия.

— А ты деловая особа, как я погляжу. Не любительница болтовни. Тебе, Оливия Олсен, надо научиться расслабляться. Или хотя бы делать вид, будто тебе весело. Нацисты любят весельчаков. Грустные лица вызывают у них подозрения, понимаешь? И никогда не позволяй себе выглядеть испуганной. Нацисты как злые псы: если почуют страх, тут же набросятся.

— Простите.

— Не надо извиняться. Просто прими мой совет. Если будешь выглядеть несчастной, привлечешь к себе ненужное внимание. Поняла меня? Приподними брови. Расправь плечи. Подбородок выше. Не ходи с таким видом, будто у тебя в кармане бомба. Улыбайся всем и каждому. Тебе бросают вызов, а ты улыбайся. На тебя кричат, а ты улыбайся. Тебя оскорбляют — снова улыбайся.

Девушка честно постаралась выполнить указания Бланш, выпрямившись и растянув губы в искусственной улыбке.

— Вот, совсем другое дело. Ты просто куколка, когда не хмуришься. Помни: в этом мире все определяет внешность. Будь той, кого хотят видеть, и ты далеко пойдешь.

Оливия подумала, что утро действительно выдалось насыщенным. Она прониклась симпатией к Бланш: та дала ей по-настоящему дельный совет. Немцы действительно держались спокойнее с улыбающимися людьми и были подозрительны к угрюмым. Правда, со смерти Фабриса девушка почти разучилась улыбаться. Теперь ей придется заново освоить эту науку, пусть даже понарошку. Иногда видимость — единственное, что остается.

* * *

— Что это ты тут делаешь? — рявкнул голос по-немецки.

У Оливии остановилось сердце. Она была в номере, где обычно повсюду валялись не только документы, но и пустые бутылки, использованные шприцы, упаковки от таблеток и даже следы от соитий с ночными гостьями. Сегодня девушка наткнулась на серию сделанных с воздуха снимков разбомбленного Лондона с подробным описанием. Она так сосредоточилась на документах, что не услышала, как вошел офицер гестапо.

— Я просто убираю, — пробормотала она.

Мужчина подошел к ней вплотную и выхватил бумаги у нее из рук.

— Да я тебя за это расстреляю! — завопил он, увидев, что именно рассматривала горничная.

Она отпрянула и залепетала:

— Я не сделала ничего дурного. Мне надо убрать номер! — Вот только в кармане у нее лежал «Минске», и если его найдут, всему конец. — Пожалуйста, простите, что я их собрала! Они просто валялись в беспорядке…

— Объясняться будешь в гестапо! — Рука офицера уже легла на пистолет. — Быстро покажи, что у тебя в кармане!

Оливию настолько сковало ужасом, что она не могла пошевелиться. И тут вошел Зеринг, глава службы охраны Геринга.

— В чем дело? — спросил он.

Гестаповец тут же развернулся к нему:

— Я поймал горничную, когда она рылась в секретных документах!

— Это правда? — требовательно спросил Зеринг.

Оливия попыталась совладать с собой.

— У меня есть обязанности! — возмущенно заявила она, хотя голос все равно дрожал. — Я должна убирать беспорядок, который оставляют после себя гости.

Зеринг просмотрел фотографии.

— Где они лежали? — спросил он.

У девушки пересохло во рту, поэтому для надежности она указала на стол.

— Были разбросаны по столу.

— Офицер, оставивший их там, должен ответить перед трибуналом, — заметил Зеринг.

— Это другой вопрос! — рявкнул гестаповец. — Девчонка все равно виновна! Ей не следовало прикасаться к документам!

— Я ее знаю, — возразил Зеринг. — Это ручная шведка Геринга. Ей можно доверять.

— Надо ее допросить!

— Она ничего не смыслит в бумагах. И пришлите ко мне этого офицера, немедленно. — Зеринг бросил быстрый взгляд на разбросанные бутылки из-под шампанского и простыни, испачканные помадой. — Перекинусь с ним парой слов.

— Но горничная…

— Не сделала ничего дурного, — отрезал Зеринг и повернулся к Оливии: — Пошла вон. И если в следующий раз увидишь разбросанные документы, сразу зови меня.

— Да, месье.

Оливия бросилась прочь на подгибающихся ногах, предоставив Зерингу разбираться с гестаповцем. Ее трясло. Чуть не попалась!

Статус «ручной шведки Геринга» спас ей жизнь. И хвала небесам, что на второй год оккупации немцы расслабились и стали ленивее. Офицеры люфтваффе и вовсе считали своим главным воинским долгом шикарный вид и шумные развлечения. Даже майор Зеринг, чье вмешательство только что избавило девушку от гестапо, молодой плейбой и красавчик, сейчас в основном следил за тем, чтобы шампанское для рейхсмаршала подавали нужной температуры.

Бойня, развернувшаяся в небе над Лондоном, еженощно сбиваемые бомбардировщики и гибнущие пилоты, казалось, совершенно не заботили веселую компанию, которой повезло быть приписанной к Парижу. Оливия подозревала, что такой образ жизни подсказывал им сам Геринг. Оторвавшись от реальности, лишившись милости обожаемого Гитлера, рейхсмаршал с головой погрузился в радости плоти, а подчиненные просто следовали его примеру.

И все-таки Оливия еще долго не могла справиться с дрожью.

* * *

В воскресенье вечером она снова отправилась в виноградник, чтобы встретиться с Джеком. Стоял разгар лета, и террасы заливали жаркие солнечные лучи, а листья винограда светились изнутри, словно нефритовые.

Увидев двух немецких солдат с перекинутыми через плечо винтовками, медленно бредущих вдоль рядов винограда, девушка насторожилась. Готовая повернуть обратно, она стала за ними наблюдать, но обнаружила, что их интересует только лоза. Тогда Оливия успокоилась и невозмутимо прошла мимо. Из того, что она смогла понять в их речи, солдаты рассматривали молодые гроздья, которые только начали формироваться.

Она дошла до хижины. Джек сидел снаружи в вылинявших джинсах и клетчатой рубахе и точил секатор. На голове у него красовалась старая соломенная шляпа, и Оливия поняла, что может к нему приблизиться.

— Здесь поблизости два солдата, — сказала она вместо приветствия.

— Да, знаю. — Он не отрывал взгляда от секатора на точильном камне. — Они из Мозеля, одного из винодельческих районов Германии. Уверяют, будто их виноградники

— И не поймают, — огрызнулась Оливия. — Я не дура.

— Вот и хорошо, — ответил он. Прошу за мной.

Она пошла за Джеком в хижину, где он снова снял рубашку.

— Нам обязательно каждый раз устраивать это представление? — разозлилась девушка. — Или тебе просто нравится хвастаться мышцами?

— Мне нравится, когда в меня не стреляют, — возразил он. — Снимай платье.

Она сердито сдернула платье. Эта деталь встреч казалась ей унизительной. Но сегодня она хотя бы надела приличное белье, а не застиранное, как прошлый раз. Оливия протянула три отснятые кассеты.

— Ого. — Джек явно заинтересовался, а то и обрадовался. — Так ты не просто смазливая мордашка, а еще и трудолюбивая пчелка.

Она расплылась в фальшивой улыбке.

— Вот спасибочки, добрый господин!

— Какой забавный сельский говорок.

— Мне посоветовали именно так и отвечать на дурацкие заявления.

— Ладно, дурацких заявлений больше не будет. — Джек взвесил кассеты на ладони. — Стоят они того, чтобы с ними возиться? А то сейчас не так-то просто найти химикаты для проявления. Если здесь пара смазанных снимков интерьера номера, можно даже не суетиться.

— Ради этих фотографий я рисковала жизнью, — холодно ответила Оливия. — И старалась изо всех сил. Если не станешь их проявлять, больше ты меня не увидишь.

— Тоже верно. — Он сунул кассеты в карман. — Куда ты дела фотоаппарат?

— Спрятала за трубами с горячей водой.

— Насколько горячей?

— Достаточно горячей, чтобы никому не приходило в головы совать туда пальцы.

— Такая температура может повредить и пленке, — заметил он. — Умно, но не оставляй там надолго заряженную камеру.

Он собирался сказать что-то еще, как вдруг прямо у входа и хижину раздались хруст гравия под ногами и немецкая речь. Не колеблясь ни секунды, Джек обнял Оливию и поцеловал. Она слишком удивилась, чтобы дать ему отпор, что оказалось очень кстати, поскольку дверь резко распахнулась и внутрь заглянули немецкие солдаты. Джек крепко держал девушку, прижав губы к ее губам и не позволяя шевельнуться. Спустя мгновение немцы захохотали и отпустили скабрезное замечание. Дверь со стуком захлопнулась, и шаги затихли.

Оливия сразу же вырвалась и отскочила прочь, вытирая губы. В глазах у нее стояли злые слезы. Джек заметил ее состояние и примирительно сказал:

— Не сердись. Это было необходимо.

Она покачала головой, ничего не ответив. Этому американцу никогда не понять, как она рыдала по Фабрису. Он был последним мужчиной, который ее целовал — почти год назад. И нынешний поцелуй, да еще при таких обстоятельствах, невыносимо ранил сердце.

— Мне понадобится еще пленка, — буркнула она. — Можешь достать десяток кассет?

— Десяток?

— Я отсниму их за неделю.

— Не спеши. Не стоит так рисковать. Лучше не хранить больше пары кассет, иначе провалишь дело. Когда кассет много, одна может потеряться и попасть в чужие руки. У Бланш Озелло всегда будет для тебя свежая кассета. Жена управляющего — надежный человек.

— Я рискую по собственному желанию, — тихо сказала Оливия. — Потому что мне это необходимо. Так что не надо мне указывать, как себя вести.

Джек хмыкнул.

— Вот что я тебе скажу: характер у тебя имеется. Но моя цель — не дать тебе умереть. А еще — научить правильному выполнению своей задачи. — Его суровое загорелое лицо наконец смягчилось. — Сначала мы изучим эти пленки. Если в них будут ценные кадры, найдем тебе применение. — Он стал надевать рубашку.

— Это все? — Оливия была возмущена.

— Встретимся еще раз через три недели. В этом же месте, но в другое время. В полдень. Если я в шляпе — все в порядке. Шляпы нет — иди мимо.

Оливия начала застегивать платье.

— Ты все еще мне не доверяешь.

— Я не сомневаюсь в твоих благих намерениях, — возразил он. — А вот подготовке твоей не доверяю.

Одевшись, они вышли из хижины. Немецких солдат нигде не было видно. Солнце уже клонилось к горизонту, и небо приобрело золотистый оттенок.

— Помни, что я тебе сказал. — Джек уже вернулся к своему секатору. — Не рискуй. Пока, селянка.

— Пока, дурень.

Девушка выбралась из виноградника. Без кассет с пленкой в кармане дышалось ей гораздо легче, хотя она искренне надеялась, что снимки окажутся хорошими. Джек сказал «мы», а значит, за ним стоит некая организация неизвестной пока численности и силы. Это обнадеживало. Правда, Оливию еще держали на расстоянии, что раздражало. Ей хотелось поскорее узнать, насколько полезны ее действия, и ожидание давалось с большим трудом.

Она была в двадцати минутах ходьбы от кладбища Монмартра, где похоронили Фабриса. Оливия пошла быстрым шагом, чтобы развеять волнение. Оккупация все глубже впивалась в город, это было заметно во всем: французские дорожные указатели сменились немецкими, даже улицы переименовали в честь нацистских деятелей. На перекрестках стояли пропускные пункты, ходили вооруженные патрули. Военные вообще были повсюду: сидели в кафе, фотографировали друг друга на фоне достопримечательностей.

Стены домов залепили нацистскими плакатами, которые либо изливали ненависть на коммунистов и евреев, либо предупреждали о чудовищных последствиях за участие в Сопротивлении, либо призывали к дружбе и сотрудничеству с нацистами. Тон лозунгов напомнил Оливии о коварных троллях из шведских сказок, которые она слушала ребенком. Тролли сажали детей к себе на колени и шутили, но в любой момент могли разинуть огромный смеющийся рот и откусить бедняжкам головы.

Везде, куда ни кинешь взгляд, красовалась свастика, уродуя даже самые канонические символы города. К этому невозможно было привыкнуть. Оливия до сих пор встречала людей, которые без слез не могли смотреть на Триумфальную арку, увенчанную крестом с загнутыми концами — символом гитлеровской Германии. Когда немцы установили свастику на арке, парижане пришли в ужас, который так и не изгладился со временем.

Оливия добралась до кладбища и поспешила к могиле Фабриса. Она не была там уже пару недель. Девушка надеялась встретить Мари-Франс, но они разминулись: в вазе на голой маленькой плите, которую позволили установить гестаповцы, стояли свежие цветы.

Оливия посмотрела на имя, вырезанное на мраморе, который уже начал покрываться копотью, и пообещала себе в следующий раз прихватить щетку, чтобы отчистить плиту.

Глядя на могилу, она думала о прерванной молодой жизни, о детях, которые могли бы у них родиться, о семейной жизни и обо всех радостях, которые ждали их с Фабрисом.

— Прости меня, — прошептала она. Девушка и сама не знала, за что просит прощения. То ли за то, что не пришла в прошлое воскресенье, то ли за черные разводы на мраморе, то ли за сегодняшний нечаянный поцелуй, то ли за то, что Фабрис умер, а

Оливия ничего не рассказывала Мари-Франс о фотоаппарате и встречах с Джеком. Бедной женщине и так было тяжело, не хотелось добавлять ей лишних переживаний.

Девушка поцеловала пальцы и приложила их к надгробию, собираясь уходить. Ее старый учитель, Ласло Вайс, жил недалеко отсюда, и у нее как раз осталось время, чтобы зайти к нему по дороге домой.

Рю Лепик так и не убрали, и морковная ботва и капустные листья по-прежнему напоминали об овощном рынке. Старики собирали то, что еще годилось в пишу, хотя Оливия прекрасно понимала: цель этих людей — отнюдь не навести порядок. В Париже был голод.

Девушка позвонила в дверь. Ей пришлось долго ждать, прежде чем послышался шорох и шарканье, и наконец за смотровой решеткой показалось лицо Ласло. Глаза старого венгра ожили, как только он ее узнал. Когда дверь открылась, девушка увидела, как высох и сгорбился мэтр.

— Последнее время я нечасто выхожу на улицу, — признался он. — Там небезопасно: и бандиты, и немцы.

— У вас есть еда?

— Мне повезло: у меня есть соседи, которые покупают мне продукты, и еще одна девушка, которая приходит делать уборку и приносит яйца со своей домашней фермы. — Но выглядел старик жалким и запущенным.

— Немцы вас не беспокоят? — спросила Оливия.

— Они заходили и записали мое имя; правда, их больше интересовали трудоспособные мужчины. Меня они сочли нетрудоспособным, и я не стал возражать. А потом они любезно сообщили, что мои картины — дегенеративное искусство. — Он грустно улыбнулся. — Я же принял эти слова как лучшую из похвал. Вот только, боюсь, нацисты сюда еще вернутся. — Он вытащил из папки желтый листок и протянул Оливии: — Я их собираю.

На странице было напечатано нечто вроде комикса под заглавием: «Раковая болезнь, пожирающая Францию». Он начинался с изображения крючконосых евреев, захватывающих страну, радостно набивающих карманы деньгами и разжигающих войны в собственных интересах. Дальше богатые евреи соблазняли жен ушедших на войну солдат, а заканчивалась история изгнанием евреев и картинкой с благодарными французами, пожимающими руку немецким солдатам.

— Сочувствую, — сказала Оливия, возвращая страницу старику, — Это омерзительно.

— Листовки бывают разные, — добавил Ласло, пряча бумагу в папку, где уже лежала целая коллекция. — И рисунки вполне выразительные, ты не находишь? Их сделал художник, такой же, как ты и я.

— Оккупация не будет продолжаться вечно.

— Но мне не суждено увидеть ее окончание, — Он положил дрожащую руку девушке на плечо. — Я уже смирился. Но ты, Оливия, ты должна уехать, причем сейчас же. Здесь тебя больше ничто не держит. Фабрис мертв. Прости, что я не воспользовался приличествующими случаю эвфемизмами.

— Не нужно никаких эвфемизмов. Я только что была на его могиле.

— Будь он жив, сам велел бы тебе бежать отсюда. Твоя страна скоро может вступить в войну против Германии. Что ты тогда будешь делать?

— Бороться, — тихо ответила Оливия. — Как борюсь уже сейчас. И я не собираюсь никуда бежать.

Близился комендантский час, и ей было пора идти. Она тихо положила деньги на столик, где мэтр их обязательно увидит. Обняв старика на прощание, девушка почувствовала, как он исхудал: кожа да кости. Когда она уходила, Вайс перебирал листовки с антисемитской пропагандой, словно ища там ответ на какой-то важный вопрос.

Девушка выскочила на рю Лепик и побежала к Монмартру.

Глава шестнадцатая

Арлетти не столько услышала, сколько кожей ощутила молчание, накрывшее зал, едва они вошли в ресторан отеля «Ритц».

Она привыкла к тому, что ее везде узнают, но теперь впечатление было другим. Стоило им с Зерингом появиться, воцарялось мертвое молчание. Люди прерывали разговоры и оборачивались, чтобы посмотреть на актрису и на человека в форме рядом с ней, а потом начинали шептаться.

И дело не в том, что в ресторане не было француженок рядом с мужчинами в немецкой военной форме. Один из самых больших столов как раз занимали три такие пары, которые уже достаточно угостились шампанским и оглушительно хохотали. При виде молодых красавиц рядом с пожилыми обрюзгшими нацистами публика привычно пожимала плечами.

Однако Арлетти знала, что ее судят по-другому и появления с Зерингом ей не простят. Стенки сияющего кокона ее счастья задрожали, и она кожей ощутила прикосновение холода.

Но тут Зеринг взял ее за руку, и кокон тут же восстановился, засияв ровным золотым светом.

Поль, вышколенный метрдотель ресторана «Л’Эспадон», незаметно отвел их к самому уединенному столику, расположенному в углу зала. Там они были не видны остальным посетителям — если только две дамы, сидевшие за соседним столиком, не станут беспардонно оборачиваться, бросая на пару осуждающие взгляды. Впрочем, судя по всему, пресловутые дамы, разряженные по последнему писку моды, собирались сполна удовлетворить свое любопытство. Кокон снова замерцал.

— Ты побледнела, — заметил Зеринг, как только они уселись на обитые бархатом стулья друг напротив друга. — Тебе нехорошо?

После поразительной близости, которая возникла между ними в консерватории, актриса внезапно почувствовала себя неловко в его присутствии.

— Возможно, нам не стоило сюда приходить.

— Разве ты не рада нашей встрече?

— Очень рада. Вот только…

— Только что?

— Сам знаешь.

Зеринг подался вперед:

— Не обращай на них внимания. Эти люди не имеют к нам никакого отношения, как и мы к ним.

Его взгляд был способен стереть все дурные предчувствия и опасения Арлетти. Или почти все.

— Я для них нечто вроде символа.

— Символа прекрасной Франции?

— Я не настолько самонадеянна. Но кое-что все же значу. И публике не нравится видеть меня…

— Со мной, — тихо произнес Ганс-Юрген, закончив фразу за нее.

— С представителем оккупационных войск. — Актриса улыбнулась. — Который к тому же красив как бог.

— Ты хотела сказать, как дьявол.

— Между богом и дьяволом не такая уж большая разница. Но остроконечные уши определенно указывают на принадлежность к дьявольскому лагерю.

— Пусть на нас глазеют сколько угодно. Мне ничто не испортит этот вечер.

— Мне тоже. Приятно показаться в обществе с обладателем таких ушей. Жози говорит, что тебя надо воспринимать как Юлия Цезаря, явившегося приобщить к цивилизации галльских варваров.

— По-моему, все обстоит как раз наоборот. Я явился, чтобы ты приобщила меня к цивилизации.

Официант подал меню, и они выбрали шатобриан и «Сент-Эмильон» 1900 года.

— Как жаль, что мы не встретились при других обстоятельствах, — заметил Зеринг, когда они сделали заказ. — Мне отвратительна эта война. Да и все войны. Я достаточно насмотрелся на сражения в Испании.

Взгляд Арлетти скользнул по ленточкам за участие в операциях на кителе Зеринга и по ордену Железного Креста.

— Ты был в Испании?

— Да, в составе

Это название повсюду сеяло ужас.

— И повинен в тех зверствах?

— Зверства там были повсюду.

— Но ты в них не участвовал?

— Участвовал. Не могу сказать, что на моих руках нет крови невинных.

Арлетти посмотрела ему в глаза:

— Но ведь ты нацист?

— Да, я вступил в партию в тридцать восьмом. Поздновато, чтобы сделать карьеру, но как раз вовремя, чтобы принять участие в войне. Отец давно меня подбивал, и надо было его послушать. Он очень мудрый человек, многого добившийся на дипломатическом поприще.

Арлетти переплела пальцы и оперлась о них подбородком.

— Расскажи о себе.

— Тебя ждет история разочарований, — предупредил Зеринг. — В молодости я решил искать удачи в Южной Америке. Но, увы, не проявил никаких талантов в бизнесе и уехал оттуда беднее, чем прибыл. Потом мне доверили представлять Германию на берлинских Олимпийских играх тридцать шестого года в конных видах спорта, но прямо накануне я самым глупым образом сломал руку. Поэтому пришлось только смотреть с трибуны, как наша команда легко собирает все золотые медали. Я писал стихи, но ни один издатель не согласился их публиковать. Смирившись, я решил остановиться на юриспруденции.

— Ты специально рисуешь себя трагическим героем, чтобы я прониклась к тебе сочувствием?

Ганс-Юрген расцвел в замечательной улыбке, демонстрируя идеальные зубы:

— Ты слишком умна для этого.

— А теперь расскажи, как все было на самом деле.

— В смысле, все остальное, кроме неудач? Ну что же, я родился в Стамбуле, где служил мой отец. Получил хорошее классическое образование и, помимо глупейших приключений, занимался изучением права в Берлине, Лейпциге, Гренобле, Клермон-Ферране, Париже и Лондоне. Говорю на английском, испанском и французском, ну и на довольно приличном немецком. В тридцать седьмом от скуки вступил в люфтваффе, и в ходе Испанской войны мне повезло привлечь внимание Германа Геринга. Благодаря ему я дослужился до звания майора, чем сейчас и пользуюсь.

— Так ты тот самый арийский сверхчеловек, о котором мы все столько слышали. — Арлетти шутила лишь наполовину. — Причем тебе едва исполнилось тридцать.

— Мне тридцать два.

— А знаешь, сколько мне лет?

— Надеюсь, для тебя это не имеет значения, потому что мне совершенно не важен твой возраст. — Зеринг впился в нее взглядом. — Ты величайшая актриса столетия. И я у твоих ног.

— Надеюсь, ты собираешься подняться чуть выше.

На мгновение глаза у немца расширились, но потом он расхохотался.

— Однако ты прямолинейна.

— Иначе не умею.

— У тебя было много любовников?

— В основном любовниц.

— Женщины? — Зеринг выглядел озадаченным. — Я говорю о романтических отношениях.

— Я тоже.

— Но тогда ты…

— Нет.

— Я не понимаю!

— И не обязательно понимать. Тебе это никак не помешает.

Ганс-Юрген растерялся:

— По-твоему, тебе захочется быть с мужчиной?

— Мой дорогой Фавн, мужчина способен повторить любое действие женщины. Однако ты обладаешь тем, чего у женщин попросту нет. — Смущение молодого офицера развеселило Арлетти и позволило вернуться к амплуа сложной и опытной женщины. Она снова стала собой, дразнящей и ироничной. — Помнится, ты проделал путь в сотню километров, чтобы познакомиться с моей полной версией без цензуры. Именно это я тебе и даю.

Подали «шатобриан» — нежный стейк, нарезанный ломтиками и истекающий розоватым соком. Возможно, в качестве знака внимания Зерингу, мясо подала по-эльзасски, с томленой квашеной капустой и тонкими пластинами бекона. Сомелье торжественно открыл вино для пробы, и только после этого они начали есть.

— Ну конечно, — донесся женский голос от соседнего столика. — Она же играет шлюх в кино. Чего еще от нее ждать?

— О да, — живо откликнулась вторая кумушка. — Для такого выбора ролей должна быть причина. Но когда видишь подтверждение этому в реальной жизни, прямо-таки кусок в горло не лезет.

Намеренно громкие голоса давали понять, что представление устроено для зрителей.

Арлетти замерла, а ее спутник невозмутимо поднес бокал к губам.

— Они приходят сюда специально для того, чтобы оскорбить таких, как мы, — произнес он. — Считают себя патриотками. А их мужья тем временем ведут дела с Берлином и зарабатывают огромные деньги.

— Терпеть не могу таких женщин, — заявила первая соседка еще громче. — Меня от них тошнит!

Зеринг отложил салфетку и развернулся лицом к говорившим.

— Известно ли милым дамам, — произнес он на безукоризненном французском, — что оскорбление офицера немецкой армии карается минимум пятью годами заключения? Но если услышу еще хоть слово, специально для вас добьюсь приговора лет на десять.

Ответом ему было полное молчание, и Зеринг спокойно вернулся к своей тарелке. Буквально через минуту Арлетти заметила, как побледневшие соседки поспешно покинули ресторан, оставив на столе почти не тронутые блюда.

Актрису охватили противоречивые эмоции. Она содрогалась в отвращении, но была в восторге; стыдилась, но в то же время торжествовала. В Зеринге чувствовались подспудная сила и власть, и это придавало потрясающий оттенок их отношениям. В силу происхождения Арлетти часто приходилось терпеть издевки и оскорбления, несмотря на известность. Но теперь, когда рядом с ней Зеринг, никто не посмеет даже бросить кривой взгляд в ее сторону. Ее положение в «избранном кругу», как называла его Жози, обрело незыблемую прочность.

Ганс-Юрген с тревогой покосился на нее:

— Надеюсь, ты не расстроилась?

— Будь ты на десять лет старше, — пробормотала она, — ты вряд ли поступил бы вот так.

— Но я не старше на десять лет, — спокойно и уверенно ответил он. — Я такой, какой есть. И любому, кто тебя заденет, придется иметь дело со мной.

Арлетти положила нож с вилкой на стол.

— Давай поднимемся к тебе в номер.

* * *

Спустя три недели, направляясь на встречу с Джеком, Оливия и тревожилась, и радовалась. К этому времени уже должны были проявить отснятые ею пленки и оценить пользу от ее усилий. Было бы замечательно сбить спесь с Джека, но вдруг ее ждет откровенная издевка?

Когда девушка подошла к хижине, дверь была распахнута настежь. Джек сидел за импровизированным столиком из перевернутой бочки, на котором разместились бутылка вина, два спелых персика и домашний крестьянский пирог.

— Воскресный обед, — лаконично провозгласил Джек, жестом приглашая девушку присесть на перевернутое ведро. — Надеюсь, тебе нравитсяtarte de brie[39].

Я постоянно голодная, — призналась Оливия. — И готова съесть что угодно. Что за повод?

— Небольшой праздник.

Она всмотрелась в лицо американца.

— Ты хочешь сказать, что снимки вышли неплохие?

— Не просто неплохие. — Впервые за все время их знакомства она увидела, как Джек улыбается: словно солнечный луч блеснул над скалистой горой. — Они чертовски хороши!

— Правда? — Оливия вспыхнула от удовольствия.

— Почти все кадры получились идеально. — Джек протянул ей бутылку: — Вот, выпей.

— Спасибо!

— Неужели руки

— Я старалась не думать о том, что делаю. — Оливия сделала глоток прямо из горлышка, наслаждаясь терпким вкусом вина. — Выходит гораздо проще, если не задумываться.

— Верно. — Джек разрезал сырный пирог складным ножом. — И не только в съемке.

Девушка принялась жадно есть, спросив с набитым ртом:

— А что там было, в этих бумагах? Что-нибудь важное?

Джек улыбнулся ей с видом дрессировщика, который угощает рыбиной морского котика после удачного трюка:

— Некоторые документы очень важны: сообщения люфтваффе о производстве новых самолетов и подготовке новых экипажей. Оценка успешности бомбардировок Британии — кстати, совершенно неверная. Доклады о новых моделях самолетов, которые разрабатывают нацисты. — Джек забрал у Оливии бутылку и отпил немного вина. — Самое удивительное то, что Геринг не отвечает на сообщения из штаба. Берлин прямо-таки с ума сходит.

— Я слышала, как офицеры жалуются, что рейхсмаршал общается только с торговцами предметами искусства. А еще он наркоман.

Джек кивнул.

— Ты дала нам чрезвычайно важную информацию о положении Геринга в нацистской иерархии. Оказывается, оно еще слабее, чем мы думали. Геббельс, Гиммлер и Борман борются между собой за влияние и хотят оттеснить Геринга подальше от Гитлера. Они убеждают фюрера, что на люфтваффе больше нельзя положиться и что виной всему Геринг. А значит, немцы будут все меньше задействовать воздушные силы. Эта информация бесценна.

Оливия купалась в его похвале.

— Я же говорила, что мне нужна еще пленка!

— Согласен. Но из корреспонденции Геринга много не вытянешь. По-настоящему важными вопросами он не занимается, слишком занят своей коллекцией живописи. Бо́льшая часть самых ценных сведений, которые ты нам дала, поступили от его штабных. Тебе следует сосредоточиться на них.

— Тут все гораздо сложнее, — с тревогой заметила Оливия. — Геринг почти всегда сонный, а вот они настороже. Меня недавно чуть не поймали за руку. — И она рассказала о взбешенном гестаповце, который грозился ее расстрелять.

Впрочем, Джека история не впечатлила.

— Ты же выкрутилась?

— Да, но еле-еле.

— Проблема в том, что мы не можем ждать, пока нацисты забудут на столе важные документы, чтобы ты их сфотографировала. Тебе придется самой открывать портфели и заглядывать внутрь, лазать по ящикам письменных столов.

— Это будет непросто, — возразила девушка. — У меня не так много времени. К тому же важные бумаги запирают на замок.

— Это не помеха. Я научу тебя открывать практически любой замок самыми простыми предметами. Если поймешь принцип и хорошенько наловчишься, сможешь управиться за две минуты.

Теплое чувство гордости своими достижениями сменилось леденящим страхом.

— По-моему, меня уже подозревают, — призналась девушка.

— Здесь не удастся тебя натренировать, — продолжил Джек, будто не слышал ее. — Слишком открытое место и слишком много любопытных глаз, чтобы практиковаться вскрывать замки. К тому же надо усовершенствовать твои навыки фотографа. На следующей неделе я приду к тебе в студию.

— А это безопасно?

— Мы же любовники, — напомнил Джек. — По-моему, легенду мы уже создали. — Он внимательно на нее посмотрел. — Если боишься, можешь отказаться.

Девушка сделала еще один глоток вина. Судя по словам американца, ей придется подвергнуться еще большей опасности. Но Оливия сама выбрала этот путь. Она хотела отплатить нацистам за смерть Фабриса и уже сейчас испытывала некоторое удовлетворение. Однако теперь стало ясно: каждый холм, на вершину которого она взбирается, лишь открывает перед ней новые высоты. Если она струсит, то предаст память Фабриса и собственное обещание отомстить за него. Пока рано сдаваться.

Оливия кивнула:

— Хорошо, я согласна.

— Отлично, — отозвался Джек. — Встретимся у тебя в среду вечером. Я дождусь твоего возвращения с работы.

Девушка вздрогнула, вспомнив, что когда-то ее возвращения из «Ритца» ждал Фабрис, но твердо ответила:

— Договорились.

— Еду и вино забери с собой, — сказал Джек, вставая. — Тебе понадобятся силы.

* * *

— Это правда?

Арлетти подняла взгляд от столика в баре «Ритца», где читала «Пари-суар». Она не видела Антуанетту уже несколько недель, и за это время ее подруга сильно изменилась. Она похудела и побледнела, прическа растрепалась, а горящие глаза неотрывно смотрели на Арлетти.

— Словам доктора Геббельса можно доверять, — ответила она с легкой иронией. — Садись. Судя по виду, выпивка тебе не помешает.

— Это правда, что ты завела любовника-нациста? — потребовала ответа Антуанетта, не желая садиться.

— А я думала, ты про новости с фронта. — Арлетти кивнула на передовицу, где упоминалось, что Германия напала на Россию и образовала новый фронт от Арктики до Черного моря.

— Не увиливай! — В голосе Антуанетты зазвенел надрыв.

— Где уж мне увиливать, — спокойно ответила актриса. — Мировая война явно важнее маленькой Арлетти.

— Отвечай! — Герцогиня яростно топнула ногой.

На нее начали оглядываться. Фрэнк Майер, почтенный бармен «Ритца», деликатно поспешил к ним от стойки под фресками со сценами охоты.

— Мадам д’Аркур, добрый вечер, — проворковал он. — Какая радость снова видеть вас после долгого перерыва. Могу я предложить вам бокал шампанского?

— Я ничего не хочу, — буркнула Антуанетта.

Но Фрэнк, прекрасно умевший разрешать подобные острые ситуации, уже подвинул стул и усадил герцогиню. У Антуанетты просто не осталось выбора, кроме как послушно опуститься на кожаное сиденье.

— Сию секунду пришлю вам шампанское, — шепнул Фрэнк. — За счет заведения, разумеется. — И бистро удалился.

Арлетти оглядела напряженное лицо подруги, прекрасно осознавая, что за ними теперь следит весь бар.

— Ты плохо выглядишь, — тихо сказала она.

— Спрашиваю тебя последний раз: это правда?

— Да, правда.

Арлетти заметила, как вытянулось лицо у Антуанетты. Герцогиня сорвала одну из своих коричневых перчаток и подняла руку, чтобы отвесить актрисе пощечину. Но та не стала уворачиваться или пытаться защитить себя, а продолжала спокойно смотреть ей в глаза.

Тогда Антуанетта бросила перчатку на стол и заплакала.

— Как ты посмела?!

— У меня не было особого выбора, — пожала плечами Арлетти. — Я влюбилась.

— Влюбилась? В мужчину, да еще и младше тебя на десять лет? В нацистского офицера?

— Похоже на то.

— Ты предала не только меня, ты предала свою страну!

— Я и раньше не блистала патриотизмом. Ты же сама как-то сказала, что женщины моего класса не имеют четких представлений о морали, в отличие от таких, как ты.

— А представления о верности у тебя есть?

— По-моему, верность переоценивают. Обычно о ней вспоминают, когда требуют поставить чужие интересы превыше собственных. Верная собака, верный работник, верная жена, верная француженка. Я не подхожу ни под одно из этих определений.

— Господи! Похоже, я и не знала, какая ты на самом деле!

— Может, и не знала.

Один из официантов в белом сюртуке принес Антуанетте бокал шампанского, который та опрокинула одним махом. Когда официант очистил пепельницу и удалился, Арлетти продолжила:

— Я

— Я оставила тебя, чтобы сражаться в рядах Сопротивления! — воскликнула Антуанетта.

— Ради бога, говори тише, — оборвала ее Арлетти. — Если не хочешь оказаться в застенках гестапо.

— Ты уже меня уничтожила, и мне нет дела до того, что со мной будет дальше.

— В любом случае, сейчас уже поздно сопротивляться. Если бы вы не пустили сюда немцев, мне не с кем было бы спать.

— Это твое оправдание?

— Мне не нужны оправдания, дорогая. — Арлетти взяла со стола серебристый сифон и добавила содовой себе в коктейль. — Однажды воскресеным днем в Курбевуа я вышла из церкви в слезах. Мне было двенадцать, и на исповеди падре задавал мне разные вопросы. Он хотел знать, забавлялась ли я с собой, снимала ли трусики перед мальчиком и тому подобное. Мой отец пришел в ярость. Он прибежал в церковь и выволок падре из исповедальни, вопя ему прямо в лицо, что свернет ему шею, если тот еще раз полезет к дочери с такими вопросами. А падре, маленький рыжий человечек, скулил и вилял хвостом точь-в точь как пес. — Арлетти покачала в бокале напиток. — В тот день я узнала, что священник — всего лишь человек со своими грязными мыслишками. И Бог ничем не лучше.

— Ты отвратительна!

— Я честна, — пожала плечами Арлетти. — Церковь, правительство, государство — сплошь мошенники. Вся Франция раздвигает ноги перед немцами. Я хотя бы получаю удовольствие. И я рада, что ты не ударила меня по лицу: синяк под глазом испортил бы мне вечер. — Она взглянула поверх плеча Антуанетты. — Кстати, у тебя есть шанс познакомиться с моим нацистом. Он как раз сюда идет.

Антуанетта рывком развернулась. Сегодня вечером Зеринг был не в мундире, а в вечернем костюме, идеально подходящем к ситуации. Молодой офицер выглядел невообразимо роскошно — во всяком случае, по мнению Арлетти, — хоть и слегка хмурился, подходя к их столику.

— Антуанетта, позволь представить тебе Ганса-Юргена Зеринга. Но я зову его Фавном, потому что нашла его блуждающим по лесу, после того как его бросила мать. Поэтому я вылизала его с ног до головы и привела домой. Фавн, это моя подруга, Антуанетта д’Аркур.

Зеринг церемонно поклонился, но садиться не стал. Антуанетта уставилась на него; лицо герцогини исказила гримаса ненависти пополам с восхищением.

— Вижу, что соперничать бесполезно, — пробормотала она.

— Между друзьями не бывает соперничества, — возразила Арлетти.

Но Антуанетта уже была на ногах.

— Желаю вам насладиться друг другом, — язвительно бросила она и выскочила из бара.

Зеринг задумчиво проводил ее взглядом.

— Я еще у дверей догадался, кто она такая, — признался он. — Наверное, надо было повернуться и выйти.

— Разрыв был неизбежен, — пожала плечами Арлетти. — И он случился. Со временем она смирится.

— Сомневаюсь. — Зеринг сел. — Она питает к тебе настоящую страсть.

— А я питаю настоящую страсть к тебе.

Голубые глаза Ганса-Юргена тревожно потемнели.

— Я столько всего о тебе не знаю. И никогда не узнаю.

— Готова ответить на любой твой вопрос.

— Вот уж нет. — Он покачал головой. — В тебе слишком много тайн.

— Неправда. Я открытая книга.

— Но твое прошлое…

— Никогда не оглядывайся на прошлое, — перебила она. — Иначе оно схватит тебя за горло, как бешеная собака.

— Не очень-то утешительно.

Подошел официант, и Зеринг заказал вермут.

— Мне не нравятся истории о бешеных собаках твоего прошлого.

— Ты точно не ревнуешь?

— Я знаю, что не должен… — Он еще больше помрачнел.

Арлетти было невыносимо видеть любовника таким печальным. Она взяла его руку и поднесла к губам.

— Не стоит меня ревновать, Фавн. Ты же видишь, как я счастлива с тобой. — Она заглянула ему в глаза. — Посмотри на меня, я целую тебе руку на публике, ради тебя посылая свою репутацию ко всем чертям.

— Прости. Теперь мне стыдно. Я не настолько хорошо владею собой, как ты.

— А я люблю в тебе эту неспособность владеть собой. — Она сладострастно улыбнулась. — Когда в постели ты зовешь меня по имени, когда дрожишь и прижимаешься ко мне всем телом, тогда я знаю, что ты полностью мой.

Зеринг покраснел.

— Ты открываешь мне невообразимые ощущения.

Арлетти нравилась стеснительность любовника, которая проявлялась в самые неожиданные моменты, проникая в трещины его самоуверенности. Проявления его яростной ревности она тоже любила. Ревность Антуанетты была приторной и несносной, а ревность Фавна — чудесным фимиамом, принесенным к ее алтарю, хотя сама актриса не сумела бы объяснить разницу.

— А мне даже не нужно рассказывать, что ты со мной делаешь: ты и сам это видишь. Я как сад, долгие годы не знавший дождя. Сейчас я купаюсь в тебе, и кожа моя превратилась в цветущий луг.

Зеринг улыбнулся, просияв от удовольствия. Потом взял в руки газету, которую она читала.

— Ты уже в курсе последней затеи фюрера?

— Да.

— Он загубил войну.

— Ты серьезно?

Ганс-Юрген отбросил газету.

— Разумеется, я не такой гений стратегии, как Адольф Гитлер, — иронично заметил он, — но даже я знаю, что нельзя вести успешную войну на двух фронтах. Гитлер считает, что наши силы безграничны, но на самом деле мы уже на пределе возможностей. Теперь Германии не победить.

— Ты не кажешься расстроенным.

— Я могу думать только о тебе.

Они собирались в театр. Арлетти забрала свою накидку в гардеробе, Зеринг взял шарф, и они вышли на Вандомскую площадь. Такси в городе почти исчезли из-за нехватки бензина, и вместо них вернулись конные экипажи, словно призракиBelle Epoque[40], появившиеся из полузабытых конюшен на окраинах Парижа. Зеринг мог бы вызвать служебный автомобиль, но им обоим нравились повозки, лошади и кучеры.

Заказанный экипаж уже ждал на улице. Швейцар открыл и придержал для них дверь. Пара поднялась по ступеням и устроилась в экипаже. Слушая стук копыт и колес о мостовую, Зеринг выглянул в окно и указал на Марс — красноватую искру над потемневшим городом.

— Вот где сейчас идет война, — объявил он. — На другой планете, между странными существами, к которым мы не имеем никакого отношения. И которые могут творить такое, чего мы никогда не поймем. Да и не захотим понимать.

Глава семнадцатая

Мари-Франс шла по коридору с охапкой цветов.

— Не поможешь мне,sheri?

— Конечно, — сказала Оливия, откладывая в сторону охапку белья.

Девушка взяла цветы, и Мари-Франс повела ее в номер, который готовили для гостя японского посла. Букет из красных роз и розовых гортензий стал ярким цветовым акцентом

— Правда, красивые? — улыбнулась Мари-Франс, устанавливая вазу с цветами на столике. — Такие насыщенные оттенки. Я должна тебе кое-что сказать. Можешь уделить мне минутку?

— Что случилось?

— Я ухожу из «Ритца».

— Не может быть! — ужаснулась девушка.

Мари-Франс сосредоточенно передвигала цветы.

— Я думала об этом с того самого дня, как убили Фабриса. Мне невмоготу здесь больше работать. И дело даже не в том, что очень устаю: я просто не могу видеть, как нацисты каждый день смеются и развлекаются, когда мой мальчик лежит в могиле. Мне даже язык их противен. Я должна уйти.

— Понимаю, — грустно кивнула Оливия. — Но как же вы будете жить?

— Мы уедем из Парижа вместе с сестрой. Вернемся в деревню, там деньги не нужны. Заведем пару кур, посадим несколько грядок с овощами. И будем вспоминать тех, кого с нами уже нет. — Она наконец оставила букет и повернулась к Оливии со слезами на глазах: — Мне грустно расставаться с тобой.

Оливия тоже заплакала, обняла Мари-Франс и тихо пообещала:

— Я буду вас навещать.

— Да, обязательно. Расскажешь, что нового происходит в отеле и в нашем прекрасном городе. А я тебе расскажу, как гусеницы едят мою капусту. — Она погладила девушку по щеке: — Ты займешь мое место экономки.

— Но есть люди опытнее меня, — возразила Оливия, утирая слезы.

— Вот только ни у кого из них нет твоего ума и умения общаться с людьми. Я сама порекомендую тебя месье Озелло. — За последние месяцы Мари-Франс сильно постарела. Волосы у нее совсем поседели, а некогда гордая прямая спина сгорбилась. — Если бы Господь благословил вас с Фабрисом ребенком, мне еще было бы ради чего жить, девочка.

Оливия вздрогнула. Она так и не рассказала Мари-Франс о своей недолгой беременности.

— Простите.

— А теперь я понапрасну трачу свои последние годы. Мне хочется покоя.

— Надеюсь, вы его найдете.

— Я вижу гнев в твоих глазах, — произнесла женщина уже тише. — И понимаю, как тебе тяжело. Ты обязательно встретишь хорошего человека. — Она прижала пальцы к губам Оливии, не давая возразить. — Ты попросту должна его встретить. Эта война когда-нибудь закончится, а тебе надо жить дальше.

Оливия медленно шла к оставленной стопке белья и думала о том, как ей будет одиноко без Мари-Франс. Девушка давно заметила, какой уставшей последнее время выглядит мать Фабриса. Оставив Париж и вернувшись в родную деревушку в Оверне, бедная женщина со временем сумеет обрести покой. Но ничто на свете не вернет ей былое счастье. Больше всего Оливию опечалили слова Мари-Франс о внуках. Их ей не видать, ведь судьба забрала у бедняжки обоих детей, а сестра так и не вышла замуж.

Оливия отвезла белье в прачечную и только собиралась загрузить его в отверстие спускного желоба, как внезапно ее со всей силы ударили по затылку. Девушку отбросило вперед, и она выронила белье, которое не успела донести до люка. Оливия не вскрикнула только потому, что была оглушена и успела лишь схватиться за холодный фарфор раковины, чтобы не упасть. Первым делом у нее мелькнула мысль, что один из охранников нашел «Минокс», спрятанный за трубами именно здесь. Но тут мощные руки схватили ее и отшвырнули в сторону, и девушка увидела Хайке Шваб.

Хайке была крупнее и сильнее, и у Оливии не было бы шансов против немки даже при обычных обстоятельствах, а после первого предательского удара девушка и вовсе превратилась в безвольную куклу. Немка тяжело дышала. Склонившись разгоряченным, потным лицом к Оливии, она прошипела:

— Ты решила, что можешь не обращать на меня внимания? — Ее пальцы цеплялись за пуговицы форменного платья девушки, стараясь добраться до груди; дыхание нестерпимо смердело. — Решила игнорировать меня? Я тебе покажу, кто здесь начальник!

Происходящее не имело никакого отношения к фотоаппарату. Оливия поняла, что ее попросту собираются изнасиловать.

Навалившись всем весом на жертву, Хайке прижала ее к каменному водоотводу, впившемуся Оливии в спину. Девушка попыталась позвать на помощь, но немка широкой ладонью зажала ей нос и рот, перекрывая доступ кислорода. Когда воздуха совсем не осталось, Оливия в отчаянии попыталась вцепиться в лицо нападавшей ногтями. Однако немка ловко, по-боксерски уклонилась, лишь усилив хватку. Хайке прекрасно знала, как обездвижить человека и подчинить его себе. Все это время свободной рукой она старалась задрать подол платья Оливии и забраться ей под нижнее белье, приговаривая:

— Я покажу тебе, мисс Задавака, мисс Недотрога!

Оливия поняла, что вот-вот потеряет сознание. В последнем усилии она укусила душащую ее руку. Хайке вскрикнула и на мгновение ослабила хватку. Оливия выскользнула из-под нее и рванулась к двери, пытаясь спастись, но Хайке успела схватить девушку сзади за шею. Сквозь гул в ушах Оливия слышала хриплое дыхание немки, которая продолжила ее лапать. В отчаянии она стала шарить вокруг в поисках орудия защиты. Руки нащупали тяжелый медный кувшин, но девушка не смогла его удержать, и тот с грохотом упал на пол.

Хайке удачно выбрала время для нападения. Близился вечер, все номера уже были убраны, и большая часть работников находилась в другом крыле здания. Вероятность того, что кто-то услышит шум и придет на помощь, была мизерной. Рука немки, с мощью колец питона сдавившая горло девушке, грозила лишить ее жизни, а вторая по-прежнему шарила у нее между ног. На грани обморока Оливия вспомнила о карандаше, который носила в кармане передника, чтобы записывать пожелания гостей. Он был совсем коротким, всего пару дюймов, зато остро наточенным. Выхватив его, она из последних сил воткнула грифельное острие в прижимающееся к ней сзади толстое бедро.

Питон внезапно ослабил хватку. Хайке с хрипом отпрянула назад. Оливии было больно дышать, перед глазами все плыло. Она попыталась определить, где находится дверь, однако, как только зрение прояснилось, она поняла, что дорога к свободе перегорожена тучной фигурой Хайке.

— Дай пройти! — крикнула Оливия, сжав кулаки.

— Не говори никому. — Голос Хайке вдруг изменился, стал слабым и дрожащим, как у маленькой девочки. Она выдернула карандаш из ноги зажала ладонью рану. Потом неожиданно разрыдалась и, прикрыв лицо другой рукой, завыла: — Пожалуйста, никому ни слова! Прости меня!

— Уйди с дороги!

— Прости! — Громоздкая немка сжалась и ссутулилась, став тщедушной и жалкой. Она потянулась руками к Оливии, заливаясь слезами: — Прости меня! Пожалуйста! Прости! Мне так жаль!

Хотя Хайке внезапно перешла от агрессии к мольбам, Оливия все еще боялась. Она попыталась обойти немку, но та прижалась спиной к дверям, спрятав руки за собой.

— Я больше тебя пальцем не трону, — заговорила она тихо и быстро. —

— Ничего я не задумала!

— Не важно. Я ничего никому не скажу. Ты только полюби меня хоть немного, Оливия. Хоть чуть-чуть!

— Полюбить тебя?

— Хоть немного! Больше я ни о чем не прошу. Оливия, я тебя так люблю!

Это стало последней каплей. Девушка хотела только одного: уйти отсюда как можно скорее.

— Что-то не похоже на любовь, — пробормотала она.

— Знаю. Я впала в безумие, просто озверела! — Шваб начала бить себя кулаками по лицу. — Я зверь, зверь! Всегда была зверем!

— Ради бога, перестань!

— Я так страдаю, когда ты не обращаешь на меня внимания! У меня нет сил терпеть! Только скажи, что полюбишь меня, пусть совсем немного, и тогда я буду счастлива.

Оливия попыталась уклониться от прямого ответа:

— Ты выбрала не ту. У меня другие вкусы. И я не хочу жить с тобой вместе, мы уже об этом говорили.

Плечи Хайке поникли.

— Тогда скажи, что ты меня хотя бы не возненавидела.

— У меня не было и нет ненависти к тебе.

— Даже сейчас?

— Не сказать, что сегодня ты меня порадовала, — мрачно пошутила Оливия.

— Клянусь, я больше не буду тебя преследовать. — Хайке вытерла заплаканные глаза. — Просто ты такая красивая, настоящий ангел. А я сущий демон, и сама это знаю. Я творила ужасные вещи, за которые мне сейчас стыдно…

— Обойдемся без признаний, Хайке. Просто дай мне пройти.

Осознав, что говорить больше не о чем, немка наконец отступила в сторону.

Оливия открыла дверь и на дрожащих ногах бросилась прочь.

* * *

Джек разложил в ряд на столе несколько замков. Все они были разные, но, как он объяснил, работали по одному принципу. Любой можно было открыть простыми приспособлениями: шпильками или маникюрными ножницами, которые не возбранялось носить с собой. Самыми простыми для вскрытия оказались замки на портфелях.

— Они нужны больше для видимости, чем для настоящей защиты, — рассказывал Джек, показывая девушке замок, вырезанный из кожаного чемоданчика. — Только надо тщательно следить за тем, чтобы не оставлять царапин, даже малейших, особенно если есть золотое покрытие. Осторожный хозяин обязательно обратит внимание на признаки взлома. Поэтому нужно всегда стараться прикрывать замок, когда… — Он покосился на девушку: — Ты меня слушаешь?

Оливия попыталась взять себя в руки. Ей было противно даже думать о том, чтобы рассказать Джеку о нападении Хайке. Оно стал для нее сильным ударом и оставило ощущение гадливости и стыда. Но сложившаяся ситуация представляла угрозу ее безопасности, что имело прямое отношение и к Джеку, и к их общей цели. Придется найти в себе силы признаться.

— Со мной кое-что вчера произошло, — тихо сказала она.

Джек положил замок и скрестил руки на груди.

— Говори.

Рассказ о предыстории и описание самого инцидента в прачечной не заняли много времени, однако, хотя девушка старалась придерживаться только фактов, ей не удалось сдержать дрожь и приступы тошноты.

Он слушал очень внимательно. Когда Оливия договорила, он некоторое время молчал, вглядываясь в ее лицо, а потом произнес:

— Мне очень жаль, что с тобой такое случилось. От подобного нападения не сразу оправишься.

— Ничего страшного, — заверила она, натянуто улыбнувшись.

— Мы оба знаем, что это не так.

— Я просто не хочу, чтобы посторонние обстоятельства помешали выполнению нашей задачи. Мне пришлось рассказать тебе только потому, что…

— Ты хоть спала прошлой ночью?

— Почти нет, — призналась она.

— У тебя не осталось сил, я вижу по лицу.

— Пожалуйста, не надо меня жалеть, — нервно рассмеялась Оливия. — Иначе я могу расплакаться.

— И поплачь, если хочешь. — Джек начал собирать замки и инструменты. — Обучением займемся в другой раз. Сегодня не лучшее время для уроков. — Он открыл рюкзак, который принес с собой, и достал оттуда флягу, которую протянул девушке: — Пей.

Она с несчастным видом спросила:

— Что это?

— Вкус дома. Фермерский виски из Висконсина.

— То есть самогон?

— Обижаешь.

— Ладно, лишь бы не ослепнуть, — пошутила она и сделала глоток из фляги. Виски оказался крепким, но на удивление мягким, со вкусом зерна и солода. — Ого, совсем неплохо.

— Несколько бочек дожидаются окончания войны в старом красном амбаре. — Джек глотнул из фляги следом за девушкой. — Виски сделан из кукурузы, ячменя, пшеницы и ржи, которые растут на поле рядом с самим амбаром. А бочки сбиты из миссурийского обожженного дуба. Амбар летом прогревается, а зимой промерзает, и мне нравится думать, что в каждом глотке этого напитка можно почувствовать вкус разных времен года: сначала холод и влажность зимы, а потом жар лета.

— Это твоя ферма?

— Моего отца. Он уже немолод. Надеюсь, когда вернусь домой, он встретит меня на крыльце.

Из-за виски и разговоров о доме у Оливии слезы навернулись на глаза.

— Что мы здесь делаем, Джек?

— Мне-то известно, что я здесь делаю. Надеюсь, и тебе тоже.

— Я все время слышу, что это не наша битва и что мне надо вернуться домой.

Он снова протянул ей флягу.

— На одной из фотографий, которую ты сделала, оказалось письмо Адольфа Гитлера к Герингу о разработках стратегического бомбардировщика. То есть самолета, который может взлететь на западе Франции, подняться на высоту двадцать миль и долететь до Нью-Йорка с десятью тысячами фунтов бомбовой нагрузки.

— Немцы собираются напасть на США? — ужаснулась девушка.

— Если мы не вступим войну, ее нам навяжут. Европа послужила только началом. Теперь нацисты вторглись в Россию. Они не остановятся, Оливия. Так что не имеет значения, куда ты поедешь, потому что война доберется и туда тоже. Вот почему ее называют Второй мировой.

— Давай сюда свой виски, — решительно произнесла Оливия, протянув руку за флягой.

Джек стал ходить по студии, рассматривая картины.

— А ты очень хорошая художница, — заявил он со свойственной ему прямотой. Впервые он проявил интерес к ее работам.

— Недостаточно хорошая, чтобы мои работы продавались.

— Размести картины в галерее, и они уйдут за большие деньги. У тебя талант. А все остальное зависит от точки зрения. Бриллиант в канаве будет лишь одним из камней, а в витрине ювелира ему поставят ценник со множеством нулей.

— Ну спасибо за жизненный урок.

— Если забыть о попытке изнасилования, — вдруг сказал Джек, повернувшись к ней, — как думаешь, Шваб может что-нибудь знать?

— Трудно сказать, — протянула Оливия. — Она вечно всех обвиняет. Хайке и до войны была не самым приятным человеком, а после года в лагере для интернированных еще больше озверела. Говорит, что согревалась, избивая других заключенных. Может, она даже убила кого-нибудь.

Джек

— Придется с ней разобраться.

— В каком смысле?

— Я вижу три выхода из этой ситуации. Ты даешь ей то, чего она хочет…

— Нет!

— Или продолжаешь делать свое дело, надеясь, что она тебя не поймает.

Оливия нахмурилась:

— А третий вариант?

— Я позабочусь, чтобы она исчезла.

Девушка настолько испугалась, что подавилась виски.

— Ты хочешь сказать, что убьешь ее?

Джек пожал плечами.

— Зачем тебе подробности? Я сделаю так, чтобы она больше тебя не преследовала.

Оливия уставилась на него, вспомнив, как он холодно предупредил ее: если она окажется предателем, то «закончит на дне Сены». И сейчас лицо и голос Джека оставались спокойными, словно речь шла о мелком препятствии, а не о человеческой жизни. Такая черствость задела девушку.

— Не хочу, чтобы это было на моей совести.

— Шваб же сама призналась, что работает на гестапо. Она враг.

— Не убивай ее, Джек.

— В таком деле я не могу руководствоваться твоими желаниями. Хайке представляет собой прямую угрозу тебе. Ты ценный источник, и мой долг тебя защитить.

— Вот, значит, что я для тебя такое? Ценный источник?

Его серые глаза стали холодными и колючими.

— Я предупредил с самого начала: это не игра. Если Шваб одержима тобой и следит за каждым шагом, то рано или поздно поймает тебя. И не верь ее обещаниям, будто она не станет на тебя доносить. Обязательно станет. Тогда пожалеешь, что она осталась в живых. И сама будешь мечтать о смерти.

— Черт тебя побери, — только и сказала она.

Тепло, зародившееся внутри благодаря виски, улетучилось. Для нее напиток сначала раскрылся летним жаром, чтобы потом обдать леденящим холодом.

— Есть еще новости?

— Да, — нехотя кивнула девушка. — Мари-Франс увольняется. Больше не может работать с нацистами. Возможно, я получу ее место.

— Экономки? — Джек в задумчивости покачал головой. — Это отразится на твоем доступе к информации?

— Может быть. Я больше не буду убирать в номерах и менять постельное белье. Но у меня появятся основания входить в любой номер в любое время. Экономки должны проверять состояние комнат после уборки, приносить свежие цветы, наполнять бар напитками и так далее. Мне дадут связку ключей от номеров, и я смогу бывать почти всюду. И не придется спешить: я смогу выбрать время и зайти в комнату в отсутствие постояльца.

— То есть ты окажешься в лучшем положении?

— Я же сказала, пока ничего не решено.

— Ладно. — Он глянул на часы. — Уже поздно. Я заночую здесь. Возражения есть?

— Ты сам сказал, что мои желания не имеют значения.

Джек молча пожал плечами и стал готовиться ко сну. Оливия наблюдала за тем, как он разделся до пояса и умылся в раковине в углу комнаты. Американец обладал сухим, но сильным телом, с широким плечами и гибкой талией. Легко было представить, как он из охотничьего ружья убивает оленя с той же бесстрастностью, с какой говорил об устранении Хайке Шваб.

Однако рядом с ним по необъяснимой причине было спокойно. Мысль о том, что Джек готов убить ради ее защиты, дарила ощущение безопасности. Оливии подумалось, что похожие чувства у нее возникали в детстве, в Линдстреме, где на ферме держали собак. Крупные свирепые звери с острыми клыками, потомки волкодавов, прибывших с первыми эмигрантами из Швеции, были не очень-то домашними, но девочка знала, что псы никого к ней не подпустят.

Пока гость Оливии мылся и вытирался ее полотенцем — разумеется, даже не спросив разрешения, — она переоделась в пижаму и легла в кровать. Джек был первым и единственным мужчиной, поцеловавшим ее после смерти Фабриса, а теперь станет первым и единственным, с кем она разделит постель. В этом девушке виделась горькая шутка судьбы.

Он выключил свет и подошел к кровати.

— Двигайся, селянка.

— Сам двигайся, дурень.

Вместо ответа он бесцеремонно перекатил ее к стене и занял место между ней и остальным миром. Оливия услышала, как скрипят пружины, прогибаясь под его весом.

— Ты прямо как огромный пес, — раздраженно бросила она.

— А ты тогда кто такая? — не остался он в долгу.

Она молча лежала в темноте, глядя в стену и стараясь не касаться соседа. Голова разрывалась на части от мыслей. Наконец девушка тихо попросила:

— Пожалуйста, не трогай Хайке.

— Я не могу позволить тебе рисковать, — возразил Джек. — Не надо жалеть ее потому, что она призналась тебе в любви. Она любит тебя не больше, чем свинья любит яблоки, и может сожрать тебя целиком.

— Она ведь женщина.

— Да, но опасная женщина.

Оливия немного помолчала, а потом призналась:

— Я думала, ты посмеешься надо мной, если я об этом расскажу.

— Почему?

— Не верила, что воспримешь происшествие всерьез. Раньше я и не знала, что женщины способны на такое.

— На такое способен кто угодно, если идет на поводу у собственных желаний. Разве не с этим мы сейчас боремся?

— Наверное, с этим. Только я не хочу, чтобы Хайке убили.

— Давай пока не будем о ней думать. — Джек просунул сильную руку ей под плечи и перекатил девушку к себе, мягко прижав к груди. — Кстати, о твоих картинах я говорил совершенно серьезно. У тебя и правда есть дар. Когда война закончится, возвращайся к рисованию. И на этот раз у тебя все получится.

Его собственническое поведение поначалу заставило девушку напрячься, но потом стало ясно, что это не прелюдия: Джек всего лишь хотел ее утешить. И Оливия постепенно расслабилась. Ей было удивительно спокойно в его объятиях. Она чувствовала, как ровно бьется его сердце у нее под щекой, как тепло и сила Джека окутывают ее, отделяя от всего мира. Вскоре Оливия погрузилась в странное забвение, где не было мыслей, и крепко заснула.

Глава восемнадцатая

На следующее утро у них почти не было времени для разговоров, хотя Оливия твердо настроилась еще раз обсудить судьбу Хайке. Была середина лета, и солнце, яркое и горячее, уже стояло высоко. Они торопливо собрались, разделив на двоих чашку эрзац-кофе. Джек ушел первым, коротко попрощавшись. Близость, возникшая между ними ночью, исчезла, и Оливия со смешанными чувствами наблюдала через окно, как американец шагает вниз по улице с рюкзаком за плечами. Вскоре он смешался с другими мужчинами, которые торопились на работу, грохоча по мостовой башмаками сабо с деревянной подошвой.

Еще вчера девушка считала Джека неизбежным атрибутом военного времени наподобие мешков с песком, которые теперь лежали вокруг каждого общественного здания, или постов с немецкими солдатами, каждый день проверяющими документы. Он всего лишь помогал ей бороться с нацистами. Но теперь, проведя с ним

Он говорил об отцовской ферме, но сколько тут правды? Женат ли он? Есть ли у него дети? Не может быть, чтобы мужчина в таком возрасте еще не обзавелся семьей. А если семья у него есть, то где она? Скучает ли он по ней? Возможно, Бланш Озелло знает ответы на эти вопросы.

Когда Оливия чуть погодя спускалась по лестнице, мадам де ла Фей высунулась в дверной проем, точно престарелая гарпия, выискивающая жертву:

— Завела нового мужчину, дорогуша?

— Ему пришлось остаться из-за комендантского часа, — стала оправдываться Оливия.

— Пока ты платишь аренду, мне без разницы, чем ты занимаешься, — перебила мадам де ла Фей с хищной улыбкой.

Теперь Оливия платила ей за каждую неделю вперед, поэтому нынешние отношения с хозяйкой можно было назвать мирными.

— Вообще-то, давно пора найти того, кто согреет тебе постель! — крикнула она вслед быстро удаляющейся девушке. — Из мертвецов неважная компания.

* * *

С тех пор, как открылся второй фронт с Россией, в «Ритце» изрядно прибавилось военных. Были установлены пулеметы, смотрящие дулом на Вандомскую площадь, а перед входом теперь всегда дежурили два бронеавтомобиля. В отеле то и дело попадались эсэсовцы в серой форме, высоких сапогах и фуражках с серебристым орлом на околыше.

Отряды, ранее охранявшие высокопоставленных партийцев, теперь превратились в небольшую частную армию, которая занималась настолько ужасными делами, что о них решались говорить только шепотом. До сих пор покровительство Геринга спасало Оливию от преследований, но она понимала, что ситуация меняется и эсэсовцы входят в настоящую силу. Их команды звучали все более громко и властно, и даже приближенные Геринга начали заискивать перед солдатами СС.

Бланш Озелло как раз спорила с одним из них в гостиной, где любила перед обедом поиграть в бридж. Худощавая женщина в светло-розовом костюме от Шанель выглядела совсем хрупкой рядом с крупной фигурой в темно-синей форме, угрожающе возвышавшейся над ней. Большие карие глаза Бланш метали в офицера СС сердитые молнии.

— Нельзя же торчать здесь весь день! — выговаривала она ему. — Вы пугаете клиентов. И вообще вы похожи на Бориса Карлоффа[41], только болтов в шее не хватает. Как, по-вашему, гостям расслабиться, когда вы висите над душой?

— У меня есть приказ, — возразил офицер, сверля Бланш не менее пронзительным взглядом.

Партнеры мадам Озелло за игральным столом заметно нервничали, как и другие посетители гостиной, собравшиеся на предобеденный коктейль. Но жену управляющего их реакция не смущала.

Мне нет дела до ваших приказов. Имейте в виду, милейший: это мой отель, и здесь исполняются мои приказы. Или придется сообщить Генриху Гиммлеру, какое безобразие вы тут устроили.

Отвага Бланш внушала ужас и восхищение. Если бы офицер CG знал, что разговаривает с американкой, к тому же еврейкой, ее жизни угрожала бы серьезная опасность. Но, как ни странно, эсэсовец, как громадный доберман-пинчер, на которого набросился пекинес в розовых ленточках, мигом стушевался и покинул гостиную.

Оливия подошла к Бланш, пока та не вернулась к картам. Глаза мадам Озелло светились триумфом.

— Упоминание Гиммлера заставило мерзавца поджать хвост, — похвасталась она. — О нацистах стоит помнить одно: все они боятся друг друга. Сумеешь назвать правильное имя — и дело в шляпе.

— Бланш, можно вас на минутку?

— Конечно, детка. Что такое?

— Мари-Франс собралась увольняться. Мне неловко просить, но я бы очень хотела получить ее место. — Оливия понизила голос до шепота. — Это очень облегчит мою деятельность.

Бланш окинула ее задумчивым взглядом.

— Я поняла тебя. Да и лишняя монета не повредит, правда?

Не успела Оливия ответить, как к ним подбежал посыльный в сюртуке с медными пуговицами.

— Мадам Озелло, вас просят к телефону.

— Не уходи, я сейчас вернусь, — сказала она Оливии.

Девушка устроилась в углу гостиной и стала ждать. Гостиная, одна из самых красивых в отеле, была от пола до потолка отделана панелями из грушевого дерева; на встроенных стеллажах хранились под стеклом книги в сафьяновых переплетах. Глубокие кресла с округлыми спинками, обитые бархатом темно-красного цвета, стояли на обюссонском ковре[42] с легким цветочным орнаментом, созданным специально для этой гостиной. Когда солнце заглядывало в высокие арочные окна, становилось понятно, почему именно здесь состоятельные модницы любят собираться посплетничать. Специально для дам на небольших столиках стояли накрытые высокими стеклянными колпаками блюда с разноцветными пирожными «макарун» и бесперебойно работал бар.

Когда Бланш вернулась, на лице у нее блестели слезы.

— Сволочи, — процедила она сквозь сжатые зубы.

— Что случилось?

— Нацисты снова взялись за евреев. И теперь арестовывают их тысячами. Начали на рассвете, прочесывают Одиннадцатый округ, проверяют документы, заходят в магазины и дома. И всех евреев, которые попадаются им в лапы, сгоняют в грузовики и куда-то увозят. Одному богу известно, что будет с ними дальше.

Оливия сразу подумала о Ласло Вайсе.

— Мой старый учитель живет в Девятом округе. Надо скорее предупредить его!

— Подожди, торопыга, — удержала ее Бланш, положив руку на плечо Оливии. — Ты ему ничем не поможешь.

— Мне пора.

— Не ходи туда! — крикнула Бланш в удаляющуюся спину Оливии.

* * *

Вокруг было полно немецких военных грузовиков и черных «ситроенов», которыми пользовались гестаповцы. Иногда в море стальных касок мелькали кепи французских жандармов, которые активно помогали фашистам в рядовых операциях по зачистке. Но на этот раз, как и сказала Бланш, масштаб был несравнимо больше.

На улицах стояли толпы людей в потрепанной одежде, которых сгоняли в грузовики. Некоторые из несчастных держали в руках чемоданы или узлы с небогатым скарбом, другие были в рабочей униформе. Как ни странно, у горожан были совершенно безропотные лица, словно нацисты каким-то образом сумели убедить народ в правомочности своих действий. А может, эти люди просто хотели, чтобы страдания наконец закончились?

Оливию дважды останавливали и проверяли документы, и оба раза разворачивали, заставляя идти другой дорогой. В итоге, выбравшись из крохотной боковой аллейки, она оказалась на рю Лепик. Рынок процветал, несмотря на все тяготы военного времени. Сегодня как раз был базарный день, и местные домохозяйки вовсю торговались, пытаясь хоть немного сбить немыслимые цены и купить еды домочадцам. Жизнь шла своим чередом.

Оливия с трудом пробилась сквозь толпу к дому номер 17 и принялась колотить в дверь. Ей долго не отвечали, потом наконец послышалось тихое шарканье. Когда дверь открылась, сердце у девушки чуть не выскочило из груди. Перед ней

— За ним пришли сегодня рано утром. Раньше Ласло не трогали, ведь он совсем ослаб, но сегодня забрали.

Оливия не смогла сдержать слез.

— Его били?

— Он шел как агнец на заклание. Даже, кажется, улыбался в усы. А час спустя солдаты вернулись с другой машиной и вычистили всю квартиру Ласло. — Старушка отперла его дверь: — Вот, полюбуйся.

Оливия перешагнула порог. Мебели в квартире совсем не осталось, но в одной из комнат кучей валялись картины Ласло: разбитые рамы, разорванные холсты.

— Они забрали все его вещи, — пояснила хозяйка. — Даже старую одежду, краски и кисти. А картины уничтожили. Назвали их дегенеративным искусством, не отражающим реальности. — Она погладила по спине Оливию, которая рыдала от беспомощности. — А я вот тебя спрошу: что такое реальность? Кто знает?

— Вот она, реальность, — всхлипнула Оливия, указывая на гору уничтоженных картин. — Работы гения, превращенные в хлам.

— Что поделаешь, — сказала старушка. — Но он знал, что за ним придут, и передал мне кое-что для тебя. Вещица у меня в квартире. Идем.

Оливия поплелась за соседкой, покинув жилище Ласло, которое теперь стало пустым и мертвым, как прошлогоднее птичье гнездо, свалившееся с ветки. Казалось, тут никогда и не жили, а от художника остались лишь обломки искусства, в которое он вложил всю жизнь.

Квартиру старушки окутывал пар с ароматом требухи, которую она варила на плитке. Соседка подошла к шкафу и принялась рыться внутри.

— Ласло попросил хорошенько спрятать подарок. Сказал, что ты обязательно придешь. Куда я ее положила? А, вот же она, прямо у стенки.

Она протянула Оливии маленькую картину в раме. На холсте была изображена сидящая возле окна молодая женщина со светлыми волосами и голубыми глазами. Оливия поняла, что держит в руках собственный портрет, хотя не могла вспомнить, чтобы для него позировала. Наверное, Вайс писал по памяти или делал наброски, пока она занималась своей работой. В полотне безошибочно узнавался свободный, насыщенный жизнью и светом стиль художника, а лицо девушки лучилось надеждой и невинностью. Сквозь слезы Оливия разобрала подпись на обороте: «La Suedoise», «Шведская девушка».

* * *

Доктор Бланке принял Шанель с холодной официальностью. Встреча проходила в отеле «Мажестик», огромном дворце на авеню Клебер, где Коко когда-то бывала на роскошных праздниках и приемах. Теперь там размещалось немецкое командование. Именно там окопался доктор Бланке, неустанно руководя конфискацией собственности евреев — от заштатных пекарен до крупных фабрик.

Курт Бланке и в прошлую встречу не показался благодушным, а теперь от него веяло просто арктическим холодом. Когда адъютант проводил Коко, Шпаца и Рене в его кабинет, адвокат бросил на них лишь мимолетный взгляд, блеснув очками, и указал на три жестких стула перед его столом, продолжая что-то строчить.

Коко села на средний стул, а Рене де Шамбрюн и Шпац фон Динклаге, надевший ради такого случая серую военную форму вермахта, устроились по бокам от нее. Коко была в платье из кремового кружева, сшитом по ее эскизу.

Со стены над столом на них смотрели портреты Адольфа Гитлера, Германа Геринга и Генриха Гиммлера. Противоположную стену украшал флаг с огромной свастикой.

Долгое время в кабинете раздавался только скрип пера о бумагу. Коко наблюдала за адвокатом с растущим раздражением. Ей не терпелось узнать, как продвигается ее дело с Вертхаймерами. Наконец Бланке надел колпачок на ручку, сложил бумаги в папку и поднял взгляд на посетителей.

— Ваш иск отклонен, — коротко объявил он.

Коко чуть не вскочила со стула. После всех переживаний, после мук совести и чувства вины она ожидала чего угодно, только не этого.

— Что вы имеете в виду?

— Вами изначально были предоставлены неточные сведения, — ответил гестаповец. — Братья Вертхаймеры ныне проживают в Соединенных Штатах. Компания, производящая духи, находится в собственности Феликса Амио, президента SECM[43]. Профессор Амио — ариец, конфискация принадлежащих ему активов невозможна.

— Но это же просто прикрытие! — взорвалась Коко. — Типичный трюк Вертхаймеров!

— Профессор Амио, — продолжил доктор Бланке, — владеет несколькими патентами на тяжелые и легкие бомбардировщики, которые производит его компания. Он друг и соратник Германа Геринга, вместе с которым занимается реализацией многих проектов люфтваффе.

— Что?

— Сейчас он строит транспортные и военные самолеты для Германии.

— Возмутительно!

Рене де Шамбрюн, уже догадавшийся, в какую сторону дует ветер, стал шептать ей на ухо:

— Коко, ничего не поделаешь. Придется отступить.

— Тебе легко отступать, — огрызнулась она. — Это не твои деньги! — Когда модельер снова обратилась к доктору Бланке, голос у нее дрожал: — Вы хотите сказать, Геринг якшается с этими евреями?

Шпац торопливо схватил Коко за руку, чтобы заставить ее замолчать. Доктор Бланке всего лишь приподнял бесцветные брови, но от этого его гримаса не стала менее угрожающей.

— Советую вам следить за своим языком, мадам, — отчеканил он.

Де Шамбрюн тоже положил руку на плечо Шанель, но она стряхнула ее.

— Я пришла к вам за помощью, а вы хотите сказать, что меня опять обокрали?

— Коко, — пробормотал де Шамбрюн, — ради бога, замолчи.

— Не буду молчать! — взорвалась она. — Это немыслимо!

Доктор Бланке тоже позволил себе проявить эмоции. Его и без того тонкие губы еще больше сжались.

Я оказался в крайне неудобном положении перед рейхсмаршалом. И жалею, что не получил всей информации до того, как начал действовать. Будь обстоятельства известны мне заранее, я не стал бы противоречить интересам Германа Геринга. Должен вам сообщить, что шансов на успешное разрешение этого дела не существует.

— Но вы обещали!

— Дорогая, — быстро заговорил Шпац, — евреи обезопасили свое состояние, и теперь оно находится под зашитой Геринга. Здесь доктор Бланке ничего поделать не может.

Коко умоляюще протянула руки к адвокату:

— Я дала вам двадцать миллионов франков!

— Вертхаймеры предоставили в распоряжение рейхсмаршала сумму в пятьдесят миллионов франков.

— Пятьдесят миллионов? — повторила потрясенная Шанель, осознав, что Пьер Вертхаймер снова ее обсчитал, обхитрил и обошел, выдвинув более выгодное предложение. — А как же мои деньги?

— Средства, переданные вами гестапо, израсходованы. Всего доброго.

Коко открыла рот, чтобы возразить, но, к большому облегчению фон Динклаге и де Шамбрюна, не смогла издать ни звука.

Рене де Шамбрюн поблагодарил доктора Бланке за уделенное время, а фон Динклаге отсалютовал, после чего мужчины подхватили под руки свою оторопевшую спутницу и вывели ее из кабинета, не проронив больше ни слова.

Когда они уже спускались по ступеням крыльца, к Шанель вернулся дар речи.

— Я рыдала от жалости к этому мерзавцу Вертхаймеру! — прошипела она сквозь

* * *

— Геринг хочет с тобой познакомиться.

Арлетти открыла глаза.

— Зачем?

Зеринг рассмеялся.

— Странный вопрос. Все хотят с тобой познакомиться.

Они лежали в постели в его номере, все еще не размыкая объятий после бурного соития. Кожа Зеринга поблескивала мелкими капельками пота, а Арлетти, как всегда, сохраняла прохладную отстраненность, несмотря на страсть, которой только что отдавалась. Она приподнялась на локте, чтобы дотянуться до бокалов с шампанским, которые стояли на прикроватной тумбочке. Любовник воспользовался этим, чтобы поцеловать ее в грудь, и актриса зарылась лицом в его шевелюру. Арлетти испытывала к этому мужчине почти материнские чувства, которые удивляли ее саму. У нее не было детей, не было даже желания их иметь; видимо, теперь подавленная тяга к материнству проявилась в желании называть Зеринга Фавном и окружать заботой и лаской.

— Он знает о нас? — спросила Арлетти.

— Разумеется.

— Отношения между немецкими служащими и французскими женщинами строжайше запрещены.

Он взял бокал с шампанским у нее из рук.

— Запрещены, но далеко не строжайше, моя дорогая Лань. Достаточно посмотреть вокруг.

— Между простым солдатом, заведшим французскую подружку, и нашими отношениями существует принципиальная разница. Ты сам слышал, как шушукались в зале, когда мы на днях пришли в театр.

— Тебе показалось.

— Вряд ли. Я боюсь Геринга.

— Не стоит. Он очень хорошо ко мне относится, еще со времен Испании. Я его протеже, я ведь говорил. — Ганс-Юрген жадно выпил и протянул ей бокал, чтобы она наполнила его снова. — И он сам пригласил нас на чай в свой номер. Ты очаруешь рейхсмаршала.

— Неуверена.

— Почему ты так пессимистично настроена?

— Я уже назвала причину. К тому же я старше тебя на десять лет. Да и репутация у меня не лучшая.

Зеринг улыбнулся.

— Да, ты действительно старая и коварная хищница.

— А ты просто Фавн на слабых ножках, припавший к моей груди в поисках молока. Будь я твоим отцом или тем, кто питает к тебе отеческие чувства, я бы с большим подозрением отнеслась к такой «лани». А то и взяла бы лук и пустила стрелу прямо ей в сердце

— Не глупи. — Он забрал у Арлетти бокал и поставил на стол, а потом лег на нее сверху, раздвигая ей бедра коленями. Он уже был готов к следующему раунду.

— Ты немец до мозга костей, — промурлыкала она. — Стоит только заговорить про охоту, как ты готов стрелять.

— Я готов любить тебя. Остальное меня не интересует.

Ей нравилась ненасытность Ганса-Юргена, его молодой пыл и выносливость. Ее уже давно, со времен далекой юности, не любили с такой страстью. Прежние любовники актрисы, возможно, были нежнее и искуснее, однако их чувства казались эфемерными. Зеринг умел проявлять мягкость — но не в постели. Он был однозначно образованнее и воспитаннее Арлетти — но не в постели. Он мог быть задумчивым и лиричным но не в постели. А в постели он неизменно удивлял актрису безудержным пылом и неутомимостью.

Она закрыла глаза и отдалась своему Фавну, который стремительно превращался в неистового быка.

* * *

Когда вошла Хайке, Оливия, убиравшая номер, инстинктивно отпрянула, шагнув за кофейный столик. Ее маневр не ускользнул от внимания немки, и та усмехнулась.

— Можешь больше от меня не прятаться.

— Чего ты хочешь?

— Ничего. Только сказатьauf Wiedersehen[44]. — Она внимательно изучала Оливию черными поросячьими глазками. — Будешь по мне скучать?

— Ты уходишь? — удивилась Оливия.

— Я увольняюсь из «Ритца». Только теперь по своему желанию: нашла место получше.

Оливия постаралась скрыть свои чувства и удержалась от вздоха облегчения. Теперь можно забыть и о страхе перед Хайке, и о перспективе расправы с ней.

— Я рада за тебя.

— Еще бы. Ты сможешь заниматься своими темными делишками, и за тобой некому будет присматривать. Но рано или поздно ты допустишь ошибку, и тогда берегись.

— Ничем таким я не занимаюсь.

— Так я и поверила. Ты не донесла на меня Озелло после того случая в прачечной?

— Нет.

— Почему?

— Это личное дело. — Впрочем, Хайке не знала, что Оливия все же рассказала о нападении, причем тому, кто мог наказать Шваб гораздо строже, чем месье Озелло. — Не хотела, чтобы у тебя были неприятности.

Хайке склонила голову к плечу.

— Или тебе понравилось? Совсем чуть-чуть.

— Нет, ни капельки.

— Может, ты все же меня любишь? Чуть-чуть.

Оливия постаралась поскорее отвлечь немку:

— А что за новое место?

Хайке многозначительно помолчала.

— Я вступаю в ряды гестапо.

— Тебе подходит такая работа, — ровно произнесла Оливия.

— Да, подходит. Я уже давно работаю у них секретным агентом. А теперь мне предложили перейти в штат. Дел невпроворот. Мне выдадут форму и собственную машину. Думаю, мне понравится на новой должности.

— Уверена в этом.

— Если хочешь, заходи ко мне. Гестапо размешается на авеню Фош. Впрочем, ты и сама знаешь. — Хайке усмехнулась. — Но лучше приходи просто в гости, Блондхен. Следи, чтобы я не обратила на тебя внимание по долгу службы. Я-то буду только рада, а вот тебе не поздоровится. — Она нагло помахала широкой ладонью: — До скорой встречи.

Когда Хайке ушла, у девушки закружилась голова от облегчения. У нее словно камень свалился с плеч. Теперь жизнь станет гораздо легче. Во всяком случае, Оливия на это надеялась.

Глава девятнадцатая

Пятичасовой чай был одной из любимейших традиций Геринга, потому что приходился на лучшее время дня. К этому моменту рейхсмаршал обычно успевал заключить крайне выгодные сделки с торговцами предметами искусства, а благодаря таблеткам настроение у него поднималось и депрессия отступала.

Ритуал чаепития Сезар Ритц в свое время привез из Лондона, и французская версия традиционного английского файф-о-клока прижилась в Париже. Геринг любил приглашать гостей на чай к себе в номер, где играл роль щедрого хозяина и с удовольствием хвастался последними приобретениями.

Вот и сегодня в центре гостиной на постаменте поблескивала в предвечерних лучах солнца деревянная раскрашенная фигура обнаженной женщины в полный рост, с молочно-белой кожей и струящимися золотисто-рыжими волосами. Статуя XVI века изображала Марию Магдалину; поговаривали, она похожа на полногрудую вторую жену Геринга, Эмми. Этот шедевр исключительной красоты Геринг добыл в Лувре.

Скульптура называлась La Belle Allemande, как объявил Геринг гостям, «Прекрасная немка», и в ближайшее время он планировал отправить ее на родину, дабы народ Германии по достоинству оценил статую.

Гости Геринга выразили приличествующее ситуации восхищение. Мужчины были в военной форме, женщины разряжены по моде, недоступной для тех, кому не повезло оказаться внутри избранного круга.

Девушка хорошо знала обоих. Мужчина, майор Зеринг, с озорным лицом и темно-голубыми мечтательными глазами, жил в «Ритце». А женщина, которая его сопровождала, была известной французской актрисой Арлетти. Она была намного ниже ростом своего спутника и отличалась особым французским шармом. Ее прекрасное лицо напоминало цветок на длинном стебле-шее; оно светилось изнутри. В кино актрисе доставались роли аморальных, доступных особ, и, судя по всему, в жизни она подтверждала свое амплуа. Ее интрижка с Зерингом служила излюбленной темой для парижских сплетников. Оливия знала, что пара проводит ночи здесь, в «Ритце», ужинает вместе, выходит в свет и не обращает ни малейшего внимания на кривотолки.

Однако сейчас актрисе явно было неуютно. Вместе с любовником она беседовала с Герингом, который выглядел особенно жирным в белой парадной форме с коллекцией орденов и медалей, позвякивающих на необъятной груди. Геринг был в прекрасном настроении и постоянно разражался квакающим смехом. Но улыбка Арлетти казалась натянутой; актриса застыла перед рейхсмаршалом, сцепив руки за спиной, как школьница в кабинете директора.

Геринг дал знак Оливии подавать чай, напитки и канапе. Дел у горничной хватало, публика с удовольствием накинулась на угощение. Немцы одерживали победу за победой в России, захватив на прошлой неделе триста тысяч военнопленных, и присутствующие офицеры пребывали в приподнятом настроении. Возможно, их радости способствовал еще и тот факт, что они сейчас праздновали достижения армии в Париже, а не в окопах под Сталинградом. Гости поглощали закуски, предложенные Герингом, с таким аппетитом, что подносы мгновенно пустели, и Оливия совсем сбилась с ног.

Когда она проходила мимо Геринга, он вдруг протянул руку и остановил ее, схватив за плечо.

— А это моя маленькая шведка, — заявил он, представляя ее Зерингу и Арлетти. — Настоящий шедевр, правда? Только посмотрите на это милое личико: невинна и чиста, как юная мадонна Дюрера или Гольбейна.

Оливия смущенно переминалась с ноги на ногу, не выпуская подноса. Зеринг бросил на девушку мимолетный взгляд из-под тяжелых век и тут же отвернулся, явно не заинтересовавшись шведкой, которую к тому же неоднократно видел в отеле. Но Арлетти рассматривала ее с любопытством, кажется радуясь возможности отвлечься от рейхсмаршала.

— Ты действительно красавица, — сказала она. — Тебе стоит играть на сцене.

— У меня нет актерского дара, мадемуазель.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать четыре, мадемуазель.

— Ты шведка?

— Да, мадемуазель.

— И давно ты во Франции?

— С тридцать восьмого года.

— А как тебя занесло в Париж?

— Приехала учиться живописи. Но, похоже, мне и тут не хватило таланта.

На Арлетти было легкое платье с маками, которое подчеркивало стройность ее фигуры. Актриса наконец расцепила руки, и Оливия заметила, что на тонких пальцах, усыпанных мелкими веснушками, совсем нет колец. Арлетти достала из сумочки изящный золотой портсигар, украшенный бриллиантами, и взяла сигарету. Зеринг тут же щелкнул зажигалкой. Его спутница выдохнула дым в сторону.

— У тебя хороший французский. — Арлетти снова обратила на девушку огромные, сияющие и очень умные глаза. — И акцент почти не слышен.

Оливия с радостью отошла бы от них, но Геринг продолжал держать ее за плечо.

— В Швеции до сих пор можно встретить чистейшие расовые образцы, — заявил он, возвращаясь к одной из своих любимейших тем.

Зеринг, явно не раз слышавший подобные рассуждения, вежливо кивнул, в то время как актриса продолжала рассматривать лицо Оливии.

— Значит, ты бросила живопись. Должно быть, решение далось тебе нелегко. Отказываться от мечты всегда больно.

— Да, но голодать все же хуже, — заметила Оливия, и Арлетти коротко рассмеялась, показав идеальные зубы.

— Да, голодать однозначно хуже. Ты, наверное, скучаешь по матери и отцу, оставшимся в Швеции?

— Да, мадемуазель.

— Я уже видела тебя в отеле, — добавила Арлетти. — Ты слишком умна, чтобы оставаться горничной. Найди себе другую мечту.

Оливия наконец почувствовала, как хватка Геринга ослабла, и тихо ускользнула. Наполнив поднос закусками и напитками, она снова начала обходить гостей.

Прием продолжался до самого вечера.La Belle Allemandeпользовалась большим успехом и, словно в ответ на признание, одаряла целомудренной улыбкой каждого, кто проходил мимо. Официанты то и дело привозили свежие тележки с угощением. Наконец румянец на щеках Геринга начал бледнеть, и рейхсмаршал стал выказывать признаки усталости. Избыточный вес не позволял ему проводить много времени на ногах: коленные суставы реагировали нарастающей болью. Гости один за другим откланивались, освобождая место в императорском номере для свежего воздуха и лучей вечернего солнца.

Оливия видела, как Арлетти и Зеринг прощались с Герингом. Пара ушла вместе с большой группой гостей, после чего номер сразу опустел. Девушка стала обходить гостиную, проверяя, нет ли забытых вещей, как ей и предписывалось обязанностями горничной. Ее внимание привлек золотой блеск на стуле, и она тут же узнала портсигар Арлетти с узором из бриллиантов в форме листьев. Девушка взяла вещицу, мимоходом удивившись ее тяжести, и поспешила в коридор.

Заметив мелькнувшее среди офицерской формы платье в маках, она бросилась следом.

— Мадемуазель! Ваш портсигар!

Арлетти обернулась.

— О, благодарю. — Она взяла портсигар. — А ведь ты не шведка, — тихо добавила она, когда девушка уже повернулась, чтобы уходить. — Я актриса и разбираюсь в акцентах. Ты американка.

Оливия застыла.

— Я.

— Не беспокойся. Очень мало кто догадается. И где же я оставила портсигар?

— На стуле у окна.

Арлетти поморщилась.

— Фрейд говорит, что мы ничего не делаем случайно.

— Вы о чем, мадемуазель?

— Он ненавидит этот портсигар. — Ей не потребовалось уточнять, о ком идет речь, потому что ее спутник стоял прямо за ними, беседуя с другими офицерами. — Эту вещицу от Картье мне подарил другой мужчина, задолго до нашего знакомства с Зерингом. Того мужчины уже нет в живых, но его герб изображен на крышке. — Она показала Оливии эмалевую вставку с дворянским гербом. — Поэтому он терпеть не может, когда я им пользуюсь.

— Сожалею, мадемуазель.

— Здесь почти фунт золота, вещь очень дорогая, но я не поэтому храню ее. Мне дороги связанные с ней воспоминания. Именно этим портсигар ему и неприятен.

Арлетти подняла взгляд больших грустных глаз на Оливию. В этот момент между ними возникла какая-то странная связь, более похожая на сопричастность. Обе поняли, что каждая из них играет свою роль, но не находит в ней счастья.

— Что болтают люди у меня за спиной? — спросила Арлетти.

— Одни злятся, другие только делают вид.

— Называют шлюхой и вражеской подстилкой?

— Иногда. Но еще говорят, что это никого не касается.

— Всех все касается, — устало бросила Арлетти, закуривая еще

— Только я не понимаю почему.

— А вот я понимаю. Но тебе, разумеется, лучше и дальше оставаться шведкой. Будь осторожна.

— Спасибо, я стараюсь.

— В молодости я тоже работала горничной. Хотя отель был не таким роскошным, как «Ритц». Полагаю, ты не сталкивалась с проблемой вшей?

— Вы удивитесь разнообразию питомцев, которых гости привозят с собой, — дипломатично ответила Оливия.

— Вот как? Так или иначе, не могу сказать, что мне нравилась эта работа. Но она многому учит.

— Да, тут вы правы.

— Дорогая, — окликнул ее Зеринг, — мы тебя ждем.

Арлетти улыбнулась Оливии:

— Удачи.

Девушка проследила, как стройная фигура актрисы исчезает в коридоре, и вернулась к своим обязанностям.

— О чем ты говорила с этой шведской девочкой? — спросил Зеринг, пока они шли по направлению к саду.

— Я забыла портсигар, она мне его принесла.

Ганс-Юрген поморщился.

— Чертова штуковина. Тебе повезло, что Геринг не нашел его первым. Он вполне мог бы присвоить такую безделушку.

— Похоже, он присвоил и шведскую девочку.

— У него вообще странный вкус.

— Здесь нет ничего странного. Она хороша собой. И я нашла ее очень интересной.

— Неужели? — иронично приподнял бровь Зеринг.

— Ни к чему говорить в таком тоне.

— Ив каком же тоне мне говорить?

— Нив каком. Мною Геринг не заинтересовался.

— По-моему, ты ему понравилась.

— Нет, совершенно не понравилась. Я видела это по глазам.

— Могла бы приложить чуть больше усилий, — не сдержался Зеринг.

Арлетти остановилась в дверях, ведущих в полуосвещенный сад при отеле. Компания, с которой они ушли, уже заняла столик возле фонтана и заказывали напитки. Потом они собирались идти ужинать в «Максим», популярный у немцев ресторан, а дальше — в кабаре. Еда, выпивка и развлечения были тремя столпами, на которых держалась парижская жизнь.

— Разве я приложила недостаточно усилий? — тихо спросила она.

— Ты сама знаешь, что была с ним холодна. А он раскрывается навстречу теплу. Ты ведь умеешь быть очаровательной, когда нужно.

— Наверное, мне это было не нужно.

— Не нужно понравиться второму по значению человеку Германии? А ведь он специально пригласил тебя, чтобы познакомиться!

— Сложно любезничать с человеком, руки у которого по локоть в крови.

Зеринг закатил глаза.

— Прошу тебя, Лань, не надо драмы.

— И с тем, кто радостно демонстрирует сокровища, украденные из музеев Франции.

— Идет война. Римляне свозили в Рим сокровища со всего завоеванного ими мира.

— И кем из римлян ты считаешь Германа Геринга? Нероном? Калигулой?

Зеринг нахмурился.

— Ты пытаешься меня спровоцировать.

— Разумеется.

— Зачем?

— Чтобы ты испепелил меня взглядом, кричал на меня, потащил за волосы к себе в номер, где швырнул бы на постель и взял, как римлянин-завоеватель.

Зеринг изменился в лице.

— Ты правда этого хочешь?

— Это помогло бы скрасить скучноватый вечер, — промурлыкала актриса, скользнув пальцами по ширинке Ганса-Юргена, чтобы подкрепить нужный эффект.

— Тогда пойдем, — хрипловато сказал он.

Кто-то из сидящих за столом увидел, что они собираются уйти, и крикнул:

— Зеринг! Ты куда?

Но любовники уже спешили к номеру.

* * *

Желтые октябрьские листья лежали на парижских мостовых, и некому было их подметать. Все работоспособные мужчины и так были нарасхват, а старики слишком ослабли для подобной работы. Поэтому листья оказались предоставлены самим себе и ветру, который носил их по опустевшему городу.

Предыдущий месяц принес дурные вести с фронта. В русской кампании Гитлер одерживал одну крупную победу за другой. Киев был окружен и захвачен. Пол-миллиона советских солдат попали в плен. Началось наступление на Москву.

Став экономкой самого фешенебельного этажа отеля, Оливия получила доступ к письменным столам и портфелям атташе, вот только возможностей ознакомиться с их содержимым предоставлялось меньше, чем хотелось бы. Новая должность обеспечивала свободу передвижений, однако каждое очередное задание заставляло рисковать не в пример чаще. Несколько раз в номер, где девушка в этот момент фотографировала документы, заходили неожиданные посетители. Ее спасало только всеобщее убеждение в том, что она, будучи женщиной и работницей отеля, совершенно безвредна. Нацисты считали, что безукоризненное обслуживание, которое они здесь получают, автоматически гарантирует безопасность. А еще они думали, что Сопротивление возглавляют в основном коммунисты, а поставщикам икры и шампанского можно смело доверить свою жизнь.

Германия держала Европу мертвой хваткой, хотя вооруженные силы Великобритании и начали бомбить объекты на севере Франции. Коллаборационистское правительство Виши с готовностью выполняло распоряжения Берлина, будь то предоставление рабочей силы и материалов в распоряжение военного ведомства Германии или систематические гонения на евреев по всей Франции.

В Вашингтоне президент Рузвельт осудил японскую агрессию на Дальнем Востоке и предложил поддержку Британии в борьбе с фашистской Германией. За это страны нацистского блока пригрозили атакой на американские суда. Соединенные Штаты могли вступить в войну в любую минуту.

Джек, появившийся у Оливии с желанным подарком — вязанкой дров, которую он принес на плече, — пребывал в мрачном настроении.

— По-моему, тебе действительно пора ехать домой, селянка, — заметил он, аккуратно укладывая поленья в железную печь.

— Да ни за что, — возразила она, опускаясь рядом на колени и поджигая растопку. — Скоро начнется самое интересное.

Оливии очень нравились их воскресные встречи. Американец приходил во второй половине дня, забирал отснятую пленку и выслушивал доклады, а потом ночевал в студии, деля с девушкой ужин и постель. Никогда ей не спалось так хорошо, как в его объятиях, и ни с кем она не чувствовала такого спокойствия и безопасности. Впрочем, Джек ни разу не попытался воспользоваться их близостью. Он просто обнимал ее по ночам и уходил на следующее утро.

Девушка невольно строила различные предположения: возможно, он женат и хранит верность супруге, где бы она ни находилась, или у него уже есть любимая женщина, или Оливия ему просто не нравится.

В чем бы ни крылась причина, но это были самые странные отношения за всю недолгую жизнь Оливии. А Джек был самым необычным мужчиной, с которым ей доводилось общаться. Оливия даже не знала, как реагировать, если он вдруг проявит к ней романтический интерес. Так или иначе, сейчас американский связной был единственным мужчиной в ее жизни, и девушка, к своему стыду, уже стала забывать, как выглядел Фабрис.

Несмотря на сдержанность во всем, что касалось работы, Джек оказался приятным компаньоном. Между ними возникли теплые отношения. С тех пор, как Мари-Франс ушла из «Ритца», Оливии было почти не с кем поговорить, а ведь от одной воскресной встречи до другой тянулась длинная неделя.

Она уже перестала спрашивать Джека о том, где он был и что делал с прошлого воскресенья, потому что он

Молодые люди возились с печкой, пока ровное потрескивание не подтвердило, что пламя хорошо разгорелось. Без печки в студии с каждым днем становилось все холоднее. Хорошо хоть, в прошлое воскресенье Джек заделал дыры в крыше.

— Я серьезно, тебе пора домой, — сказал он.

— А я серьезно о том, что остаюсь.

— Тебе надо сидеть дома, в Штатах, с кисточкой в руке вместо шпионского фотоаппарата. Беда в том, что слишком многим известно о твоем американском гражданстве. Особенно меня беспокоит твоя старая знакомая Хайке Шваб. Если Рузвельт объявит Гитлеру войну, Шваб может вспомнить о тебе. Служба в гестапо вряд ли сделала ее добрее. Говорят, Хайке теперь носит мужскую военную форму, коротко стрижется и занимается допросами женщин из Сопротивления. С применением пыток.

— Ты просто хочешь меня напугать.

— Надеюсь, у меня получается.

— Если я не смогу работать в «Ритце», то уйду в леса к твоим партизанам.

Джек пронзил ее строгим взглядом.

— Я же просил, чтобы ты меня об этом не спрашивала.

— Так ведь я и не спрашиваю. Но нетрудно догадаться, чем ты занимаешься. Если я научилась пользоваться фотокамерой, то и с пулеметом справлюсь. Или с гранатами.

Джек блеснул одной из своих редких улыбок.

— Не сомневаюсь. Но ты слишком ценна, чтобы рисковать собой, закидывая гранатами немецкие патрули. Ты мой лучший источник.

— Правда?

— Твоя добыча идет напрямую в Вашингтон и Лондон.

Девушка смутилась от похвалы.

— Я никогда не считала себя важной персоной.

— А зря. Поэтому меньше всего на свете я хочу тебя потерять.

Оливия придвинулась поближе к печи, на которой Джек готовил в сковороде омлет с грибами.

— Так что же мне делать?

— Ты хотела отомстить немцам, и ты это сделала. Поверь мне, твой долг выполнен. Поэтому сейчас надо ехать домой, не дожидаясь, пока тебя вычислят. В Штатах тоже можно сделать много полезного. Занятие тебе найдут, обещаю.

Я не привыкла бросать начатое. Думала, ты уже это понял.

— Конечно, понял. Такого смелого агента у меня еще не было. Работа, которую ты выполняешь неделя за неделей, совершенно одна, требует куда большей смелости, чем мелкие боевые стычки в компании с товарищами.

— Спасибо. — Она открыла бутылку красного вина. — Скажи, а ты тоже ждешь воскресений, как и я?

— Да.

— Мне бывает очень одиноко.

— Подпольная работа — занятие для настоящих одиночек.

— Иногда мне больше всего на свете хочется вернуться в свою родную деревню и не заботиться ни о чем, кроме теста для домашней выпечки. А иногда я думаю, что если здесь и сейчас сделаю что-нибудь полезное, то потом уже не будет стыдно за свою жизнь.

Джек разложил еду по тарелкам.

— Тебе не будет стыдно за свою жизнь, не беспокойся.

Девушка взяла тарелку, которую он ей протянул.

— А на что мне надеяться, когда война закончится? На свадьбу и выводок детей?

— Не самая плохая судьба.

Омлет оказался очень вкусным. Джек вообще обладал талантом готовить превосходные блюда из самых простых продуктов.

— А у тебя есть жена и выводок детей?

— Детей нет.

— А жена? — спросила Оливия, боясь услышать ответ.

Он надолго замолчал.

— У меня была жена, — признался он наконец. — Только хорошего мужа из меня не вышло. Мне едва исполнилось семнадцать, и я был не готов к взрослой жизни. Но это не оправдывает моего поведения. Брак продлился два года, и мы оба вздохнули с облегчением, когда все закончилось.

— А потом?

— Потом я занимался вещами, которыми совершенно не горжусь. Бутлегерство, забастовщики, браконьерство — всего понемногу. Судья дал мне выбор: армия или тюрьма. Он сказал, что армия исправит меня, и оказался прав. Так и вышло.

— А дальше?

— А дальше ничего, селянка. Ты видишь перед собой нового человека.

— Надо же, какой подробный рассказ, — пошутила она, вычистив тарелку куском хлеба. — «Моя жизнь в двух словах».

— Приберегу остальное для долгих зимних вечеров.

Они закончили ужин голубикой и грецкими орехами, которые принес Джек. Орехи были в плотной зеленой скорлупе, которую пришлось счищать.

— Вот бы увидеть, где ты набрал голубики, — сказала Оливия потемневшими от ягод губами.

— Лучше не надо.

— Я не выходила за пределы города целых два года. Расскажи.

— Славная маленькая проселочная дорога на выезде из деревни. Три раненых немца в грязи. Мы затащили их в заросли, чтобы добить и спрятать тела, а потом увидели ягоды.

— Прости, что спросила, — пробормотала Оливия.

— Закончив свое дело, мы не удержались и набрали ягод. — Холодные серые глаза американца заискрились весельем. — В них полно витаминов, ешь!

— Боюсь, у меня не настолько крепкий желудок, — призналась она.

— Говорю же, твоя храбрость в другом. Многие могут выстрелить во время боя. Но мало кому под силу месяц за месяцем держать себя в руках, не позволяя сорваться.

После еды они уселись играть в нарды, которым Оливия научила Джека. Он быстро разобрался в правилах и теперь мог дать достойный отпор, особенно если кости выпадали удачно.

— Самая безжалостная из существующих игр, — заявил он, когда девушке удалось победить.

— Игра не виновата. Безжалостная здесь я.

— Верю.

Она выиграла еще одну партию, и следующую. А потом, чтобы отпраздновать свой триумф, устроила вокруг Джека ритуальный индейский танец и оскальпировала воображаемым томагавком. Он терпеливо сносил расправу. Потом они допили вино, и печь понемногу стала остывать. Оливия хотела подбросить дров, но Джек напомнил, что в другие дни ей тоже нужно будет греться, поэтому они просто легли в постель. Было всего девять вечера.

— Можно задать тебе вопрос? — произнесла Оливия, когда они устроились под одеялом.

— Конечно.

— Ты никогда ко мне не приставал.

— Какое милое словечко.

— Ты понимаешь, о чем я.

— Но так и не услышал вопроса.

— Наверное, вопрос будет такой: почему?

— Романы военного времени похожи на дрова в печи, — ответил американец. — Быстро вспыхивают и быстро сгорают, оставляя кучу золы, которую кому-то приходится убирать.

— Тебе бы стихи писать.

— У меня уже вышел небольшой сборник.

— Как называется?

— «Эльфы и феи».

— Волшебно, — усмехнулась девушка.

Джек выключил свет и проворчал:

— Ты

— Может быть. — Оливия снова включила свет и придвинулась поближе, пристроив подбородок на плече у Джека и любуясь его мужественным лицом. — Я не прошу тебя приставать ко мне, а интересуюсь исключительно в научных целях. Мне не нужна куча пепла, ведь потом придется возиться с уборкой.

— Мудра не по годам.

— Так у тебя никого нет?

— Кого ты имеешь в виду?

— Пожалуй, я представляла себе прекрасную героиню Сопротивления, в берете и с алой помадой на губах.

— Нет, таких нет. В основном есть коммунисты мужского пола, которые примерно год не мылись.

— Представляю, какие там ароматы.

— Мы отбираем соратников не за гигиенические навыки.

Оливия прижалась еще плотнее.

— А ты не думаешь, что существуют отношения, которые не превратятся потом в пепел и прах?

Она и сама не знала, зачем так настойчиво его донимает. Возможно, девушку задевало безразличие Джека к ее чарам, или возвращалась к жизни любовь к кокетству, которая умерла после смерти Фабриса.

— Красивая ваза может упасть и не разбиться. Вопрос только в том, зачем рисковать.

— Это из «Эльфов и фей»?

— Нет, из продолжения, «Гоблины и гремлины».

— Наверное, ты просто не считаешь меня привлекательной.

— Видимо, так и есть, — сухо произнес Джек. Ему наконец удалось выключить свет. — Теперь мы можем немного поспать?

Они лежали рядом в полной темноте. Город погрузился в безмолвие: ни машин, ни людских голосов. Даже воя собак теперь не было слышно: псы либо сбежали, либо сдохли от голода.

— Помнишь, как ты меня поцеловал? — шепнула Оливия. — Когда те два солдата заглянули в хижину.

— Да, — ответил Джек.

— Тебе ведь было не очень трудно?

— Кое-как справился.

— Тогда ничего страшного не случится, если ты поцелуешь меня сейчас на ночь.

Джек заколебался, а потом, спустя мгновение, поцеловал ее. Его губы, теплые и твердые, не торопились отстраняться. У Оливии закружилась голова, а тело начало таять в сладкой истоме. Девушка просунула ногу между его коленями, открыто провоцируя, но все закончилось, не успев начаться. Джек решительно пресек ее поползновения и крепко обнял.

— В твоих объятиях я как орешек в скорлупе, — прошептала Оливия.

Руки Джека сжались еще крепче. Девушка не могла заснуть и знала, что он тоже не спит. Так они и лежали без сна в объятиях друг друга. Неужели у их отношений нет шансов? Проверить это можно было только одним способом, однако потом пути назад уже не будет для них обоих.

Да, она повела себя глупо. Джек не может позволить себе привязаться к ней, а ей не стоит влюбляться в него. Так будет лучше для них обоих: пусть отношения останутся сугубо деловыми. Слишком многое стоит на кону.

В то же время невозможно было оставаться равнодушной под таким чудовищным давлением, когда сердце молило хотя бы о капле тепла и нежности, а тело требовало разрядки.

* * *

— Я вчера перебрала вина, — пробормотала Оливия наутро, когда они собирались уходить каждый по своим делам. Это был ее способ принести извинения. При свете дня ей стало стыдно за свои вчерашние попытки спровоцировать Джека. — Ты, наверное, считаешь меня идиоткой.

Но американец вдруг неожиданно тепло улыбнулся.

— Не будь ты такой взбалмошной, из тебя не получилось бы такого превосходного агента.

Как всегда, он ушел первым, так крепко обняв Оливию на прощание, что у нее перехватило дыхание.

— Береги себя, селянка.

— Ты тоже береги себя, дурень.

И Джек исчез.

Глава двадцатая

В декабре наконец случилось то, чего все ждали. Америка вступила в войну.

В начале месяца Япония атаковала Перл-Харбор. Неделю спустя Германия объявила войну США, и Рузвельт начал мобилизацию. Спящий гигант очнулся и полез за своей дубиной. Мир замер на две недели, а потом пришло Рождество.

Париж Оделся в снежный покров, но праздничная погода не принесла радости горожанам. Вернее, некоторым все же принесла, потому что мужчинам в форме и женщинам в шелках смена сезона принесла желанное разнообразие в развлечениях. Все поздравляли друг друга со снежным Рождеством, и даже короткая прогулка по Вандомской площади в мехах, купленных за ничтожную долю их стоимости, превращалась в настоящее приключение.

В «Ритце» устроили грандиозное празднество. Здесь, в самом сердце замерзающего и голодающего Парижа, в каждом камине пылали дрова, а столы ломились от угощений. Оркестры играли сентиментальную немецкую музыку, под которую танцевали пары и вручались дорогие подарки. Генерал фон Штюльпнагель добыл огромное святочное полено[46], которое несколько дней тлело в камине гостиной. Отель украсили блестящей мишурой, а огромная ель, установленная возле парадной лестницы, неизменно вызывала у посетителей восхищенные вздохи. Среди привычных украшений на елке мелькали шары со свастикой, а макушку вместо звезды украшала серебряная голова Гитлера.

Хотя в праздничные дни работникам отеля приходилось трудиться гораздо больше, после Перл-Харбора люди с трудом сдерживали радость. Они наконец увидели надежду в безнадежном ходе войны. Баланс сил не может не измениться! Нацистская Германия не сумеет противостоять США!

В сочельник все собрались вокруг радиолы в столовой для старшего персонала. Прослушивание иностранных радиопередач каралось смертью, но в «Ритце» научились хорошо прятать приемник и внимательно следили за дверями.

Передавали речь президента Рузвельта из Вашингтона, когда он зажигал огни на рождественской ели в Белом доме. Уинстон Черчилль, который в это время был в США с визитом, тоже сказал пару слов. Вальяжные уверенные голоса государственных деятелей сопровождались мелодией звездно-полосатого гимна. Оливия и все остальные работники обнимались и целовались, дарили друг другу приятные мелочи и сласти.

Последовавшее празднование Нового года прошло еще веселее. Самые важные германские лидеры — Геринг, Гиммлер и Борман — вернулись на родину, и оставшиеся офицеры резвились как дети без родительского присмотра.

Майор Зеринг в приступе озорства съехал по перилам лестницы с четвертого этажа, что само по себе было спортивным достижением, если учесть количество поворотов. Впрочем, удивляться не приходилось, поскольку Ганс-Юрген был олимпийским атлетом, в свое время занимавшимся конным и лыжным спортом.

Офицеры люфтваффе сражались на дуэлях багетами и устраивали соревнования, кто выпьет больше шампанского. В ресторанах собиралось столько народу, что танцующим парам в праздничных колпаках, которые раздавал отель, удавалось разве что слегка покачиваться в унисон впритирку друг к другу.

Ресторанная кухня приготовила роскошный ужин на самый изысканный вкус, а в полночь раздался оглушительный салют из петард, трещоток и игрушечных труб, после которого гости выбежали на снег и некоторые излишне возбужденные натуры даже стали палить в небо из табельного оружия. Дамы визжали и рвались обратно, под укрытие крыши, боясь, что

Однако вскоре жизнь вернулась в привычное русло. Вступление Америки в войну не принесло быстрых результатов. Бои по-прежнему шли на дальних фронтах, и для большинства горожан реальность сводилась к борьбе за еду и топливо. Париж в окружении холода и мрака казался подземным городом-призраком, лишенным света и тепла, и первыми жертвами лишений вновь стали старики, дети и ослабленные болезнями жители.

А в середине апреля, когда в саду Тюильри зацвели вишни и магнолии, Оливию арестовало гестапо.

* * *

Сам арест произошел с хорошо отрепетированной легкостью и простотой, которые можно было даже принять за вежливость. К девушке подошли двое в гестаповской форме, обратились к ней «мадемуазель» и попросили поехать с ними в штаб, чтобы ответить на несколько вопросов.

— Всего на час или два, — заверил ее один из них.

Оливии, которая была слишком удивлена, чтобы испугаться, позволили снять форму экономки и переодеться в повседневную одежду. Однако девушка сохранила ясность мыслей и успела спрятать наполовину отснятую пленку среди мусора, а сам «Минокс» засунуть в привычный тайник за трубами с горячей водой. Из «Ритца» на рю Камбон ее перевезли так быстро, что этого почти никто не заметил. Снова пошел снег, скрывая следы происшествия.

Только когда Оливию затолкали в кузов грузовика, она начала паниковать.

Там вместе с ней оказалось еще несколько женщин. Девушка попыталась поздороваться с ними, но солдат, сопровождавший заключенных, наставил на нее винтовку.

— Никаких разговоров. Побереги голос, чтобы было чем кричать. — И он толкнул Оливию с такой силой, что та упала навзничь.

После этого солдат закрыл откидной борт кузова, и внутри стало совсем темно.

Пока грузовик грохотал по мостовым Парижа, женщины потихоньку шептались. Две из них, мать и ее дочь-подросток, были еврейками: у них на пальто виднелись нашивки с желтыми звездами. Их арестовали за попытку передать швейную машинку родственникам в грешно. Префект полиции объявил, что перемещение из Парижа любой собственности, принадлежащей евреям, карается законом.

— Они собираются открыть специальный магазин, — прошептала женщина, — где будут продавать конфискованную у евреев домашнюю утварь.

Раньше Оливия ни за что на свете не поверила бы в такую дичь, но теперь уже знала, что может произойти все что угодно.

Остальных женщин в грузовике арестовали либо за проституцию, либо за торговлю на черном рынке. Одна из них подтянулась к крошечному окошку, забранному решеткой.

— Нас везут во Френ, — объявила она.

В ответ ей раздались возгласы отчаяния. Оливия поначалу думала, что их везут в кабинет дознавателей гестапо на авеню Фош, и похолодела. В городке Френ к югу от Парижа, где размещалась крупная гестаповская тюрьма, заключенных могли сразу казнить. Шансов выбраться оттуда через пару часов практически не было.

— Френ — самое худшее место, — проворчала одна из проституток. — Тюрьма находится в нескольких милях от Парижа, и обратно заставляют идти пешком.

— Если отпустят, — мрачно отозвалась другая. — Потому что оттуда много народу отправилось прямиком в Аушвиц.

Самая молодая из женщин расплакалась. Ее арестовали за детоубийство: она только что сделала подпольный аборт и кровь еще не остановилась. Оливия попыталась утешить бедняжку, обняв ее и отдав свой носовой платок, чтобы та смогла унять кровотечение.

Они ехали еще около часа и прибыли к воротам тюрьмы под сильным снегопадом. Опустив головы, дрожа в неподходящей одежде, женщины вылезли из грузовика, после чего их развели в разные стороны.

Оливия оказалась в одиночной камере с голыми стенами из влажного кирпича и единственным зарешеченным окном, расположенным слишком высоко, чтобы в нет можно было выглянуть. Вместо кровати прямо на полу валялся соломенный матрас, кишащий насекомыми.

Какое-то время она просидела на корточках в дальнем от матраса углу, обхватив колени руками. В голове роились вопросы. Ее арестовали из-за американского гражданства? Или нацисты схватили Джека и он под пытками выдал ее имя? Или на нее донесла Хайке Шваб, давно грозившая ей подобным исходом?

Девушка лишь надеялась, что камеру так и не обнаружили, хотя кто-то из работников отеля мог заметить ее за фотографированием и сдать гестапо.

Сможет ли она вытерпеть пытки? От этого зависела безопасность слишком многих людей: Джека, четы Озелло и всех тех, кто слушал в «Ритце» радиопередачи Би-би-си или позволял себе шутки над немцами.

Дверь с треском распахнулась, вырвав ее из мрачных размышлений. Вошел тюремный охранник, неся в руках тюремную одежду и пару деревянных сабо. Она переоделась под его бдительным взглядом, отвернувшись к стене, и солдат забрал у нее одежду. После этого Оливию снова накрыла тишина, прерываемая только тихим далеким плачем. Наступил поздний вечер, она дрожала от холода, голода и нервного напряжения, как вдруг дверь снова открылась. Два охранника вывели девушку в длинный коридор. Одна из выходивших в него дверей была распахнута, и Оливия увидела, как пожилой уборщик вытирает большую лужу крови на полу камеры. Она тут же отвела взгляд от ужасного зрелища.

Ее привели в кабинет, где за столом сидел офицер гестапо. Рядом стоял охранник с резиновой дубинкой в руках, оценивающе поглядывая на Оливию, точно мясник на тушу перед разделкой.

Толстый и лысый офицер носил круглые очки на манер своего шефа Гиммлера, чей портрет украшал стену у него за спиной. Жирные щеки гестаповца лоснились, будто он только что плотно поужинал, да и манера его обращения казалась тоже какой-то сальной. Он весь сиял притворной любезностью.

— Оливия Олсен, вы американка? — спросил он.

— Я знаю английский, — ответила девушка. — Но я шведка.

— Да, в самом деле, у меня же здесь лежит ваш паспорт. — Он пролистал страницы документа. — Выданный очень кстати всего год назад. Как вы это объясните?

— Мой старый паспорт истек, — заявила Оливия, следуя инструкции Рауля Нордлинга. — Поэтому новый пришлось получать здесь, в Париже. А старый у меня забрали в консульстве.

— Ах вот как. Это все объясняет, не правда ли?

— Это и есть правда.

— Так вы не американка?

— Нет!

Гестаповец просиял:

— Не надо бояться. Мы, немцы, не воюем с невинными женщинами. Вы можете спокойно признаться в своей национальности, не боясь последствий.

— Я шведка. И уже говорила вам об этом.

Он сцепил пухлые пальцы и подался вперед.

— В подвале этого здания находится одна очень известная дама. Ее зовут мадам Гильотина. Она так красива, что многие при встрече с ней теряют голову. Если продолжите лгать, рискуете потерять и свою.

— Вы же говорили, что не воюете с женщинами.

— С

— Я не шпионка!

Гестаповец принялся перебирать лежащие у него на столе бумаги.

— Два старших офицера люфтваффе, расквартированных в «Ритце», написали рапорты о том, что застали вас роющейся в секретных документах у них в номерах.

— Чушь, — уверенно заявила Оливия. Она сама удивилась неколебимости в своем голосе.

Гестаповец, казалось, был озадачен ее спокойствием. Он моргнул, а она продолжила:

— Я экономка, и моя работа заключается в том, чтобы следить за порядком в номерах. В мои обязанности входит и уборка за гостями. Если старшие офицеры люфтваффе позволяют себе разбрасывать секретные документы, оставляя их на виду, пусть они и отвечают на ваши вопросы вместо меня!

— Вы отвергаете обвинения?

— Разумеется, отвергаю. — Девушка решила разыграть козырную карту: — Я убираю номер самого герра рейхсмаршала Геринга. Видите, каким доверием я пользуюсь?

— Вот именно. Мы знаем о ваших отношениях с Герингом. Он называет вас своей маленькой шведкой, не так ли?

— Он ко мне очень добр.

— Да. Но рейхсмаршала не назовешь образцом осторожности и соблюдения секретности.

— Непременно передам ему ваше мнение.

Офицер расплылся в елейной улыбке:

— К сожалению, Геринга здесь нет и спросить его мы не можем. В настоящий момент он находится в рейхе.

— Он скоро вернется, и тогда я ему расскажу.

Гестаповец пристально изучал девушку масляно поблескивающими глазками за круглыми линзами очков.

— Вы слишком дерзко отвечаете. Возможно, вы не понимаете принципов закона военного времени. Я могу приговорить вас к смерти, руководствуясь одним подозрением в вашей виновности.

Девушка постаралась скрыть, в какой ужас привели ее эти слова.

— Почему вы мне все время угрожаете? Я не сделала ничего дурного. Пригласите сюда шведского консула.

— Чего вы надеетесь добиться?

— Швеция соблюдает нейтралитет. Вы не можете держать меня здесь без оснований.

— Я могу держать вас здесь по любой причине и сколько захочу. — Он помахал рукой. — Вас отведут обратно в камеру, пока мы соберем доказательства обвинения.

— Какие доказательства?

Но ее уже вытолкнули из кабинета в темный коридор, ведущий к камерам. Больше в тот день Оливия никого не видела. Хоть она и храбрилась в кабинете у дознавателя, но в одиночной камере почувствовала настоящий страх. Даже кирпичи, из которых была сложена тюрьма, казалось, источали угрозу. Здесь она была никем и ничем, всего лишь одной из сотен запертых в камерах заключенных, ожидающих приговора. Никогда еще Оливия не чувствовала себя такой беспомощной и одинокой.

Рано утром следующего дня ее покормили. К тому времени по ней уже ползали обитатели тюремного матраса, которым ей пришлось воспользоваться, потому что спать на холодных каменных плитах было просто невозможно. К тому же насекомые быстро освоились в ее грязной тюремной одежде.

На завтрак подали водянистую вонючую кашу в мятой жестяной миске, но Оливия так проголодалась, что вылизала посудину дочиста. Прошло еще два или три часа, и ее снова вызвали на допрос. На этот раз на узницу надели тяжелые наручники, соединенные длинной цепью. Как ни странно, это приспособление больше сковало ее дух, чем тело.

Толстый офицер гестапо, которого, как она потом узнала, звали капитан Келлерман, по-прежнему сидел за столом. Охранник с резиновой дубинкой снова топтался рядом.

— Надеюсь, отведенное вам жилье было удобным? — поприветствовал ее Келлерман деланой улыбкой. — Жалоб нет?

Но Оливия не позволила спровоцировать себя.

— Никаких жалоб, — сухо ответила она.

— Прекрасно. — Гестаповец продолжал улыбаться. — В таком случае перейдем к делу. Вам вменяется в вину прослушивание пропагандистских радиопередач вражеских станций. Что вы на это скажете?

Девушка принялась лихорадочно размышлять. Нацисты панически боялись Би-би-си, которая транслировала новости, описывая события со своей точки зрения, и прослушивание британских передач считалось преступлением, за которое сурово наказывали. Тем не менее лишь единицы не слушали радио хотя бы время от времени. Дознаватель сформулировал обвинение обтекаемо, а значит, просто проверял почву, надеясь заставить признаться без предъявления серьезных доказательств.

— Кто бы вам об этом ни сказал, вас ввели в заблуждение, — объявила Оливия. — Иностранные радиостанции меня не интересуют.

— Разве у вас в «Ритце» нет радиоприемника, настроенного на волну Би-би-си?

— Разумеется, нет. Во всяком случае, я ничего подобного не слышала.

— Как вы шустро отвечаете, — промурлыкал он. — Вас неплохо подготовили к допросам, фройляйн Олсен.

— Никто меня ни к чему не готовил.

— Ваш любовник, Фабрис Дарнелл, был членом Сопротивления.

— Фабрис был обычным журналистом, — зло бросила она. — И за это ваши люди его убили. Я хочу увидеться со шведским консулом.

— Шведский консул не собирается вам помогать, — спокойно заявил Келлерман. — Теперь, когда ему объяснили, что вы американская шпионка, он не желает иметь с вами ничего общего. Он подтвердил, что выдал вам поддельный паспорт по вашей настойчивой просьбе.

Оливии показалось, что под ней разверзся пол.

— Не верю, — выдохнула она.

Черные маслянистые глаза Келлермана внимательно изучали ее реакцию.

Он сам нарушил международный закон и в два счета окажется здесь. — Капитан постучал пальцем по столу перед собой. — У меня уже есть его признание.

— Этого просто не может быть, — возразила Оливия, пытаясь восстановить дыхание. — Потому что мой паспорт в полном порядке. Я гражданка Швеции и требую встречи с работником моего консульства!

Гестаповец бросил на стол какой-то предмет, который оказался блокнотом для рисования. Девушка всегда носила его в кармане своего фартука.

— Вы рисовали портреты немецких офицеров. Вы собирались передать их Сопротивлению, не так ли?

— Это смешно! Я художница!

— Ну да, в одной руке ночной горшок, а в другой палитра? — усмехнулся Келлерман.

— И на эскизах запечатлены работники «Ритца», а не офицеры. Немцы слишком уродливы, чтобы их рисовать.

Он рассмеялся в искреннем удивлении.

— Неплохо, неплохо. Вам надо выступать на сцене.

Допрос продолжился еще три часа и вращался вокруг одних и тех же вопросов. Она лгунья. Она американка, а не шведка. Ее паспорт — подделка. Фабрис был анархистом и борцом Сопротивления. Она шпионила за офицерами люфтваффе, проживающими в «Ритце», и передавала информацию союзникам врага. Она слушала Би-би-си. Она связана с Сопротивлением и передавала партизанам рисунки, чтобы организовать нападение на изображенных там офицеров. Ее казнят за эти преступления, если она немедленно в них не сознается.

Все это время девушка стояла, и у нее разболелись ноги и спина, а сознание начинало путаться. Она держалась только потому, что понимала: Келлерман ничего не знает. Он не упомянул о Джеке, «Миноксе» или мадам Озелло. Оливия тоже старалась о них не думать, чтобы случайно или от усталости не назвать имена своих соратников. Но придерживаться роли простой шведской девушки,

Елейный тон капитана постепенно менялся. Вопросы становились все острее и нетерпеливее. Казалось, он теряет терпение.

— Это для вас добром не кончится, — угрюмо объявил он под конец. — Отведите ее обратно в камеру.

* * *

Экипаж грохотал колесами по мостовой, покачиваясь из стороны в сторону. Лошадь была старой, а кучер почти дремал на козлах. Арлетти и Зеринг молчали большую часть пути. Минувший вечер нельзя было назвать приятным. Актриса привела любовника на вечеринку в дом известного парижского драматурга, который целый час проговорил с Зерингом, попав под очарование его идеального французского и прекрасного чувства юмора. Но потом хозяин дома отвел ее в сторону и спросил:

— Кто твой потрясающий спутник, дорогая?

Узнав о том, что Зеринг — офицер оккупационных сил, драматург побледнел и в ярости отпрянул от Арлетти.

— У тебя не было права приводить его сюда! — воскликнул он во всеуслышание.

Они ушли оттуда рано, и даже напитки, заказанные в стильном баре «Мерис», не смогли поднять им настроения. Так они и отправились домой: угрюмый Зеринг и раздраженная Арлетти.

Когда экипаж ехал по мосту, женщина открыла портсигар и взяла сигарету. Ее гладкие щеки осветил огонек зажигалки, потом портсигар со щелчком закрылся.

— Как же я ненавижу эту проклятую штуку, — пробормотал Зеринг.

Без единого слова Арлетти открыла окно и выбросила портсигар в темноту за мостом. Золотая безделушка блеснула глянцевым боком и исчезла в воде.

— Ты сошла с ума? — воскликнул Ганс-Юрген.

— Я не хочу, чтобы между нами что-то стояло, — спокойно ответила актриса.

— Да он же стоит баснословных денег!

— Надеюсь, ты не рассчитывал, что я отнесу его скупщику. Это ниже моего достоинства, дорогой Фавн. Портсигара больше нет.

— Ты и впрямь сошла с ума! — Он во все глаза смотрел на ее темный профиль. — Я ведь не просил выбрасывать портсигар.

— Не собираюсь тратить время на ссоры, — заявила актриса. — Неизвестно, сколько нам его отпущено.

Зеринг поерзал на сиденье.

— Сейчас, наверное, не лучшее время об этом говорить.

— Говорить о чем?

— Я запросил у Гиммлера разрешение на заключение брака между нами.

Некоторое время Арлетти молчала.

— Жаль, что сначала ты не спросил у меня.

Зеринг не обратил внимания на ее тон.

— Геринг был счастлив. Знаешь, его жена тоже актриса. Судя по всему, он в восторге от тебя. Он поздравил нас и пообещал как можно скорее поговорить с Гитлером.

— С Гитлером?

— Да. Фюрер лично дает разрешения на брак немецких офицеров с женщинами иностранного происхождения.

— Ты совершил ужасную ошибку. — Огонек сигареты красными отблесками отражался в глазах актрисы.

Теперь Ганс-Юрген уже не мог игнорировать ее слова.

— Я думал, ты будешь счастлива.

— Я вовсе не собираюсь выходить за тебя замуж.

— Почему? — изумился он.

— Я не создана для брака. Мы уже говорили об этом.

— Но я люблю тебя, Лань!

— И я тебя люблю.

— Я хочу провести с тобой всю свою жизнь. Разве ты не хочешь того же?

— Мне наш роман видится немного иначе. Я просто не хочу тебя потерять.

— Не беспокойся, Гитлер время от времени разрешает подобные союзы. Надо просто поймать его в хорошем настроении.

— Гитлер отклонит твое прошение, и ты будешь выглядеть дураком. Но что еще хуже, дураком будет выглядеть и Геринг. Тебя отзовут в Берлин. Мы больше не увидимся.

Зеринг рассмеялся.

— Иногда ты такая пессимистка! Все будет в порядке, вот увидишь.

Арлетти отвернулась и стала смотреть в темную синеву ночи.

— Теперь я жалею, что лишилась портсигара.

Глава двадцать первая

На следующем допросе тон Келлермана изменился.

— Расскажите о ваших отношениях с рейхсмаршалом, — потребовал он. — Вы будили его каждое утро, не так ли?

— Да.

— То есть вы первой входили в его спальню? И он отказывался видеть других сотрудников отеля?

Оливия была выжата до капли. Холод и голод отобрали последние силы, а непрекращающиеся расспросы грозили подточить разум. Она уже не знала, сумеет ли смолчать о том, что было так важно скрыть.

— Да, я вам неоднократно об этом говорила.

— И каким именно образом вы его будили?

— Я с ним тихо разговаривала. А иногда он уже не спал к моему приходу.

— Может, вы его будили вот так? — Келлерман вдруг показал ей возмутительно непристойную фотографию, на которой толстый мужчина и женщина были изображены во время полового акта.

Оливия устало поморщилась.

— Какая мерзость.

— Между вами не было подобной близости? — Келлерман выложил еще несколько фотографий с той же нарой в разных позах. — А вот такой? Или, может, такой?

— Нет!

— И он не называл вас милочкой? Своей маленькой шведкой? И никогда не просил вас об этом? Или об этом?

— Никогда.

Девушка попыталась отвернуться от снимков, но гестаповец оглушительно хлопнул ладонью по столу:

— Смотри на фотографии, черт тебя побери! И признайся, что именно этим и занималась с Герингом!

— Вам должно быть стыдно совать мне в лицо подобную мерзость, — парировала она срывающимся голосом.

Но в ней начала просыпаться надежда. Чем больше Келлерман настаивал на ее неподобающих отношениях с Герингом, тем яснее становилось, что он и не подозревает об истинных занятиях девушки в номере рейхсмаршала. Воображение гестаповца подсказывало только самые банальные вещи.

Он добивался признаний в непристойных отношениях между ней и Герингом, небольшого скандальчика, который его шеф, Генрих Гиммлер, сможет использовать в своих играх. Все что угодно, лишь бы свергнуть соперника или очернить его в глазах фюрера.

Остальные обвинения — шпионаж, листовки Фабриса и тайные радиоприемники — нужны были лишь для разогрева.

Оливия посмотрела прямо в глаза Келлерману.

— Герр Геринг никогда не позволял себе подобного поведения. Ни разу. И ваши предположения, капитан Келлерман, не только отвратительны, но и крайне опасны.

— Неужели вы мне угрожаете?

— Рейхсмаршал обожает жену и дочь. И всегда ведет себя достойным образом. А еще он будет крайне удивлен, услышав, что вы тут о нем говорите. Удивлен и в высшей степени рассержен.

Она упорно смотрела в темные масляные глаза, пока гестаповец не отвел взгляд. Лицо капитана оставалось по-прежнему спокойным, но в нем явно читалась досада. Он резко взмахнул рукой:

— Уведите.

Охранники вытолкали узницу вон и отвели обратно в камеру. Оливия очень рисковала, выбрав такую манеру разговора с Келлерманом. Ему ничего не стоило расстрелять ее на месте: в тюремном дворе каждый день кого-то казнили. Капитана могло остановить только опасение перед реакцией

Деревянные сабо до крови натерли ей ноги, и девушка все время оступалась. Когда они шли по коридору, навстречу попалась группа женщин, скованных наручниками в одну цепочку. В тесном пространстве пришлось буквально протискиваться мимо них. Пока охранники ругались и расталкивали женщин, Оливия почувствовала, как чья-то рука быстро сунула ей в ладонь что-то круглое. Пальцы инстинктивно сжали предмет и не выпускали его, пока с девушки снимали наручники и запирали в камере.

Когда затих звук удаляющихся по коридору шагов, она раскрыла ладонь и рассмотрела неожиданный подарок: грецкий орех, все еще в зеленой кожуре.

Оливия упала на матрас и заплакала. Джек сумел отправить весточку, и сейчас ей показалось, что она чувствует на плечах его сильные руки, которые доказывают: она не одинока, ее не забыли.

* * *

Дни тянулись в мучительном однообразии. Келлерман больше не вызывал девушку на допрос, но и не выпускал на свободу. Теперь ее жизнь подчинялась режиму, заменившему мысли и чувства. Оливия превратилась в серую тень, влекомую приливами и отливами. Ей удалось переброситься парой слов с другими заключенными и узнать, что половина женщин попала сюда за аборты, а остальные — за проституцию и торговлю на рынке. На главные женские грехи несчастных толкнуло отчаяние военного времени.

Оливия уже потеряла счет дням, когда однажды дверь камеры отворилась и впустила плотного мужчину в костюме в тонкую полоску. Это был Рауль Нордлинг.

Шведский консул держал в одной руке шляпу, а в другой портфель.

— Доброе утро, фрёкен Олсен, — сказал он по-шведски.

Девушка медленно поднялась, еще не понимая, сон это или реальность.

— Попрошу вас пройти со мной.

Оливия побрела по коридору между охранником и Нордлингом. Она дрожала от холода и еле переступала стертыми в кровь ногами.

— Меня выпускают? — шепнула она Нордлингу.

— Сейчас узнаем, — тихо ответил он. — Позвольте мне вести переговоры.

Они вошли в кабинет Келлермана, где их уже ждали. Сегодня капитан сиял улыбкой, вежливо приветствуя Нордлинга и называя Оливию «фройляйн Олсен». Им даже предложили сесть, что оказалось для девушки неожиданностью.

Разговор в основном шел на немецком, которым Нордлинг владел в совершенстве. Оливия же настолько устала, что почти ничего не понимала. Наконец Келлерман повернулся к ней:

— Вас скоро освободят.

Девушке показалось, что она ослышалась.

— Простите, что?

Вместо ответа гестаповец достал лист бумаги и положил его на стол перед ней:

— Прежде чем покинуть нас, заполните эту форму. Пишите «да» или «нет» в указанных квадратах, пожалуйста. С вами хорошо обращались?

Оливия задумалась, но потом увидела выражение лица Келлермана и написала «да».

— Вы получали еды и воды в достаточном количестве и надлежащего качества?

Она снова написала «да».

— Позволяли ли вам выходить на свежий воздух и двигаться?

И опять «да».

Вопросов было несколько, и каждый давал возможность выдвинуть жалобу или претензию. Гестаповец и консул невозмутимо наблюдали, как Оливия дает нужные ответы, ведь в противном случае ее могли и не выпустить.

Когда узница поставила свою подпись, Келлерман забрал у нее бумагу.

— Надеюсь, мы еще встретимся, — сказал он. — С вашего позволения, я оставлю себе ваш блокнот с рисунками. У вас явный талант.

Оливию взбесила его показная любезность, но потом она одумалась. В рисунках нет ничего противозаконного, а сейчас ей важнее всего выбраться на свободу.

— Весьма польщена, — с иронией бросила она.

— Хайль Гитлер, — отсалютовал гестаповец.

Он проводил их в другую комнату, где на стуле лежала одежда Оливии. Даже надевая собственные вещи, которые теперь были ей велики, она никак не могла поверить своему счастью.

— Спасибо, — тихо сказала Оливия, повернувшись к Нордлингу, когда они шли по лабиринту коридоров к выходу. — Без вас я бы погибла.

— Я пытался вызволить вас с того самого дня, как узнал о вашем аресте. Меня не пускали к Келлерману. А теперь гестапо потеряло к вам интерес. Разумеется, обвинения смехотворны. Мне очень жаль, что с вами такое случилось.

— Капитан говорил, что вы признались в выдаче мне поддельного паспорта.

— Надеюсь, вы понимаете, что это ложь.

— Да.

Вот только теперь она уже ни в чем не была уверена. Две недели в застенках гестапо разрушили ее силу воли и представление о том, кто она такая.

— Должно быть, вы голодны, — заметил консул. — Могу я пригласить вас пообедать?

— Я ужасно выгляжу. Спасибо за предложение, но мне хочется скорее попасть домой и принять ванну. За это время мне ни разу не дали помыться.

Образ огромной ванны с когтистыми лапами-ножками и стертой до металла эмалью вдруг стал воплощением всех ее мечтаний. Ванна и сон в собственной кровати — вот о чем думала Оливия, выходя из дверей тюрьмы на свободу морозного утра.

У ворот их ожидал представительский «вольво» со шведским флажком на капоте. Когда машина тронулась, девушка откинулась на обтянутую кожей спинку сиденья и закрыла глаза.

«Я Оливия Олсен, — сказала она себе. — Я Оливия Олсен. И никто этого у меня не отнимет».

* * *

Ей хотелось сразу вернуться на работу, но месье Озелло настоял, чтобы она немного отдохнула.

— В «Ритце» сейчас тихо. Мы справимся без вас, пока вы не восстановите силы. Мы понимаем, через что вам пришлось пройти.

Парижане и впрямь хорошо представляли, что такое тюрьма гестапо, поскольку аресты производились все чаще. Немцы крепче и крепче впивались в горло завоеванного народа. Каждую неделю в тюрьму попадали сотни человек за торговлю или покупки на черном рынке, за проявление неуважения к фашистам или нарушение комендантского часа.

Бойцы Сопротивления устраивали дерзкие нападения на немецких офицеров, особенно часто — в метро или на людных остановках. Партизанам удалось уничтожить военно-морского атташе и еще несколько высших офицеров. Вот только наказанием за террор стал расстрел двадцати заложников и десятки арестов.

Оливия старалась прийти в себя, но то и дело просыпалась от ночных кошмаров. Ей было никак не избавиться от мыслей о том ужасе, который она своими глазами видела в тюрьме Френа. А еще ей очень хотелось увидеть Джека.

Утром в воскресенье, услышав его шаги, она подбежала к двери и распахнула ее. Как обычно, гость пришел не с пустыми руками: на плече у него висел большой вещмешок. Одет американец тоже был как обычно, в линялые джинсы фермерского работяги. При виде его загорелого лица с проницательными серыми глазами у девушки дрогнуло сердце.

Он так крепко обнял ее, что у Оливии перехватило дыхание.

— Черт побери, — тихо произнес он.

— Я так ужасно выгляжу?

— В общем, да.

— Какой ты дипломатичный.

— Мама учила меня говорить только правду. — Он подвел девушку к окну и стал вглядываться ей в лицо при бледном свете холодного утра.

— Тебя били?

— Со мной еще обращались сносно по сравнению с остальными заключенными. Видимо, потому что считали меня шведкой. Хотя выгляжу я, наверное, неважно.

— Ты все та же прелестная девочка.

От этих слов ей сразу стало намного легче.

— Надеюсь, у тебя в рюкзаке полно еды. Меня там не особо кормили.

— Ну, кое-что есть, но в основном здесь одежда. Я останусь у тебя на неделю.

Оливия моргнула.

— Правда?

— То есть если ты не против, конечно. Ты нуждаешься в уходе.

— Да-да, — с готовностью согласилась она. — Действительно нуждаюсь.

Оставив шутливый тон, она рассказала ему о допросах и о том, чего, по ее мнению, добивался Келлерман.

— Вряд ли гестаповцы знали, чем я занимаюсь на самом деле. Им был нужен компромат на Германа Геринга. Даже странно было его защищать. Но, по-моему, сработало.

— Ты права. Вся эта история похожа на затею Гиммлера.

— Мне очень повезло, дурень.

— Да, так и есть. Я с ума сходил от беспокойства.

— Я бы никогда тебя не предала, — заверила она. — Что бы они ни делали.

— Знаю.

— Да мне и говорить-то было нечего. — Девушка погрустнела. — Ты просто парень, который назвался Джеком и приходит по воскресеньям за пленкой. У тебя даже имя ненастоящее. Если бы я выложила все, что мне известно, тебя все равно не нашли бы. Хоть мы и спим с тобой в одной постели, мы совершенно друг друга не знаем.

— Мне очень жаль, — тихо ответил он. — Но придет день, и все изменится.

— Знаешь, почему я все время называю тебя дурнем? Потому что мне неприятно звать тебя Джеком, ведь это не твое имя. А дурень — это прозвище, которое дала тебе я. Единственная часть тебя, которая принадлежит мне.

Он погладил ее по волосам.

— Хочешь, скажу тебе, как меня зовут?

— Нет. Я не хочу знать то, что может тебе навредить.

Какое-то время они просто смотрели друг другу в глаза, думая о том, что никогда не будет сказано вслух, а потом глаза девушки наполнились слезами. Джек обнял ее, и она расплакалась у него на груди.

Наконец она отстранилась от него и вытерла щеки.

— Не бойся, больше никаких рыданий. Мне просто надо было избавиться от накопившихся слез.

Джек пошел к своему вещмешку.

— Надеюсь, ты ешь зайчатину.

— Я ем все, что дают.

Он поставил жаркое тушиться на плитке и стал распаковывать веши. Наблюдая, как он развешивает свою одежду и обустраивается в студии, Оливия ощущала тихую радость, и тяжесть, тучей висевшая над ней со дня освобождения, наконец начала таять.

Словно уловив настроение девушки, Джек оглянулся на нее через плечо.

— Как в детстве, когда играли в дочки-матери.

— Обожаю играть в дочки-матери.

— Давненько я не практиковался.

— Ничего, я тебя научу.

Он осмотрел ее стопы, пострадавшие от деревянной обуви.

— Давай-ка вытащим эти занозы, пока не загноились. Скажи, если будет больно.

— Люблю, когда мужчина у моих ног, — пошутила Оливия, а потом молча терпела, пока Джек вынимал занозы и обрабатывал раны. — Мне там было очень страшно, — призналась она под конец. — Иногда всю ночь напролет раздавались крики. Я этого никогда не забуду.

— Да, не забудешь. Но ты научишься с этим жить.

Рагу из зайца оказалось лучшим блюдом за много недель. После обеда ей тут же захотелось спать, и Джек уложил ее в кровать. Оливия никак не хотела отпускать его руку.

— Расскажи мне что-нибудь на сон грядущий.

— О чем?

— Например, о красном амбаре.

— Что интересного в амбаре?

— Просто расскажи.

— Хорошо, если тебе так хочется. Его соорудил в середине прошлого века мой прапрадед, который не любил гвозди, поэтому вся постройка держится на костылях и скобах. А стены покрашены смесью из бычьей крови, льняного масла и окислов железа. Такой состав предохраняет от гниения и придает дереву красный цвет. Кровь мы больше не используем, а вот окислы железа по-прежнему добавляем в краску.

— А какой он внутри? — сонно спросила Оливия.

— Обыкновенный амбар.

— Не умничай.

— Разве у вас нет амбаров?

— Есть. Но они не красные. И не из дерева, а из современного гальванизированного железа. А я хочу послушать про твой амбар.

— Ну, пожалуй, он похож на церковь, если тебе понятно такое сравнение. Высокий и сводчатый, с опорами, балками, стропилами и фермами. Прапрадедушка был еще тот архитектор и досок не жалел. Сейчас амбары строят из железа, как ты и сказала, а раньше делали только из древесины. У него мансардная крыша с двумя скатами, крытая щепой из кедра. Когда стоит жара, внутри очень приятно пахнет: кедром, зерном и льняным маслом.

— Мне кажется, я чувствую этот запах.

— Амбар очень крепкий и выдерживает любые бури, которые случаются как летом, так и зимой. Он простоит еще сотню лет. Если у меня будут внуки, они тоже будут красить его в красный цвет, как и я.

Уже засыпая, она почувствовала, как Джек нежно гладит ее по голове.

* * *

Этой ночью Оливия впервые спала без кошмаров. Разбудил ее запах кофе, готовящегося на плитке.

— Это настоящий кофе? — недоверчиво спросила девушка, садясь и принюхиваясь.

— Да. Любезно предоставленный немецкой армией.

— Боже, какая роскошь!

— Для вас только высший сорт, мэм. Как ты себя чувствуешь?

— Лучше.

— Хорошо. Мое волшебство уже начало действовать.

После завтрака они отправились на прогулку, чтобы размяться и подышать воздухом. В город возвращалась весна. Древняя магия весеннего Парижа снова вернулась к жизни. Желтыми волнами покачивались на ветру головки цветущих нарциссов. После долгих серых месяцев зелень и цветы радовали глаз.

Им встретилась старушка, которая продавала раннюю землянику в маленькой корзинке, прикрытой листьями, и они купили у нее все ягоды. Сначала Джек и Оливия собирались отнести ценную добычу домой, но нечаянно съели землянику по дороге, направившись к Сене, чьи мощные потоки тоже приобрели зеленоватый оттенок. От поверхности воды исходил влажный терпкий аромат.

Они шли вдоль берега под платанами и вязами, на которых уже вовсю распускались листья. Говорила в основном Оливия, а Джек слушал. Война сейчас казалась далекой и почти ненастоящей, если не обращать внимания на попадавшиеся повсюду свастики. Существовали только он и она — и этот прекрасный город, который они видели новыми

Когда Оливия начала уставать, они сели на скамью возле моста, где река с журчанием обтекала каменные опоры. Именно там они поцеловались в первый раз, спонтанно, как влюбленные, а не как незнакомцы.

Поцелуй, как и весь этот день, ощущался новым, неизведанным раньше, но в то же время пронзительно знакомым, будто повторяющий сон, который спустя долгие годы стал явью.

Джек уверенно и нежно сжимал девушку в объятиях, не торопя ее, давая возможность окунуться в эти ощущения и распробовать их.

— У тебя вкус земляники, — прошептал он.

Когда они вернулись на Монмартр, слова уже были не нужны: влюбленные тесно переплелись друг с другом не только физически, но и душевно.

Джек и Оливия раздевали друг друга не торопясь, знакомясь с каждой клеточкой любимого тела. У каждого был свой заповедный сад: ее золотой треугольник волос, в котором пряталась расщелина с розовым цикламеном, и его тюльпан на крепком стебле, распускающийся навстречу ее прикосновению. И оба этих сада жаждали отдавать и принимать дары пронзительного удовольствия.

Потом нежность уступила место страсти, и они с лихорадочно стучащими сердцами сплетались, целовали, ласкали, требовали и получали, пока Оливия не привлекла Джека к себе и они не слились в единое целое.

Потом, когда тело еще гудело от наслаждения, словно колокол, девушка посмотрела Джеку в глаза и спросила:

— Ты ведь сделал это не из жалости?

— Нет, — ответил он. — Я люблю тебя, Оливия.

Глава двадцать вторая

Фильм должен был называться «Вечерние посетители», и Арлетти обещали сто тысяч франков за роль Доминик, прекрасной искусительницы, посланной дьяволом, чтобы сеять на земле отчаяние и ловить мужские души. В партнеры актрисе достались загадочный Ален Кюни, которому предстояло сыграть ее напарника из ада, и дьявольский Жюль Берри, исполняющий роль собственно дьявола.

Это была вторая работа Арлетти с Марселем Карне, тем самым, который снял прославивший ее фильм «День начинается». Карне считали самым талантливым режиссером Франции, настолько ярким, что нацисты даже закрывали глаза на его открытую гомосексуальность.

После долгого перерыва в работе «Вечерние посетители» обещали стать для Арлетти настоящим прорывом. Съемки должны были начаться в конце лета, и она решила отпраздновать заключение контракта, отправившись с Зерингом на ужин с шампанским в один из самых ее любимых ресторанов, «Вуазен» на рю Сент-Оноре — дорогое и шикарное камерное заведение. Зеринг еще ни разу там не был. Арлетти заказала отдельный кабинет, куда допускались только официанты, да и то после вызова специальным звонком. Там паре не грозили едкие комментарии и злобные взгляды. При желании можно было даже заняться любовью прямо на столе.

Однако Зеринг тем вечером был непривычно тих. Не заинтересовавшись богатым меню, он мрачно пил, односложно отвечая на радостную болтовню актрисы. Уютный кабинет, отделанный резными панелями и золочеными бра, тоже оставил его равнодушным.

— Фавн, — сказала наконец Арлетти, наклоняясь вперед и накрывая его руку своей. — Без тебя я как заблудшая овечка. Скажи мне, что случилось.

Ганс-Юрген поднял взгляд, мутный и тоскливый, а не ясный и проницательный, который Арлетти так любила.

— Я получил ответ Геринга.

— Касательно нас?

— Да.

— На ту твою глупую просьбу?

— Да.

— Разумеется, Гитлер ее отклонил.

— Да, — ответил он в третий раз.

Арлетти налила в бокал шампанского и протянула ему:

— Пей, мой бедный Фавн. Я тебе уже говорила, что буду вечно любить тебя, но не собираюсь ломать тебе жизнь замужеством.

Он взял бокал, послушно выпил и поставил назад.

— Боюсь, это не все.

— Что еще?

— Я не смею сказать.

— Тогда дело действительно плохо, — беспечно отозвалась она, хотя невольно прикрыла глаза. — Ну же, наберись мужества, дорогой. Выкладывай.

— Они хотят, чтобы я от тебя отказался. Или меня отзовут из Парижа.

Арлетти помолчала.

— А что они говорят обо мне?

— Ничего.

— Неправда. Ты просто боишься меня обидеть. Но это не так просто сделать. Геринг считает, что я слишком стара для тебя?

— Да.

— Что еще?

— Что ты соблазнительница, которая меня околдовала.

— Околдовала?

— Если точнее, прозвучало выражениеeine sexuelle Hörigkeit.

— Что это значит?

— Сексуальное порабощение.

О-ля-ля!

— По мнению начальства, я пренебрегаю своими обязанностями и позорю мундир. А наша интрижка портит отношения между Германией и Францией.

— Даже больше, чем гестаповские пытки и казни?

— Не сердись, Лань.

— Но я сержусь, — возразила она. — Я ведь говорила, что ты поступил глупо. Надо было сначала посоветоваться со мной.

— Я был без ума от любви. И до сих пор обожаю тебя.

Она поерзала на бархатной банкетке.

— Что мы теперь будем делать?

— Я не могу от тебя отказаться. Без тебя мне не жить. Нужно просто будет вести себя осторожнее.

— Меня везде сопровождают взгляды, Фавн. Как я могу скрыть собственную природу?

— Мы будем встречаться тайно. В «Ритц» больше не приходи. Найдем другое место для свиданий.

— Жози де Шамбрюн предлагала мне квартиру на набережной Конти. Место очень уединенное и тихое. Я могу спросить, сдается ли оно до сих пор.

— Прости.

Актриса закурила.

— Правда, удивительно, как искусство порой повторяет жизнь? В обоих случаях мне досталась роль демонессы — поработительницы.

— И нам не дают покоя как твои соплеменники, так и мои.

Она подарила Зерингу одну из лучших своих улыбок.

— Милый, давай не будем унывать. Этот вечер принадлежит нам. Давай пить вино и наслаждаться друг другом.

Ганс-Юрген подчинился ее призыву, как и всегда. Но, делая глоток шампанского, Арлетти ощущала кислое послевкусие. Она знала, что уже потеряла любимого и окончательный разрыв — лишь вопрос времени.

* * *

Это было лето любви. После чудесной недели, проведенной вместе, Оливия вернулась на работу. Но теперь в «Ритце» все было иначе, потому что изменилась она сама. Раньше вся ее жизнь была посвящена мести за Фабриса, а сейчас Оливия знала, что исполнила свой долг, хотя едва избежала повторения судьбы жениха. Впервые девушка чувствовала себя свободной. Возможно, на нее больше не давила вынужденная верность мужчине, которого она когда-то любила и который погиб уже два года назад.

Сейчас в жизни Оливии появились другой мужчина и другая цель. Она жила от выходных до выходных, когда они с Джеком встречались, а на буднях существование казалось серым и пустым. Девушка выполняла свои обязанности в отеле и фотографировала документы, когда предоставлялась возможность, но самой собой становилась только рядом с Джеком.

Они самозабвенно предавались любви. Их страсть напоминала сад, буйно цветущий в ответ на внимательный уход. Но, несмотря на близость, Джек оставался для девушки незнакомцем, о котором она почти ничего не знала. Больше всего на свете Оливия боялась,

Джек не рассказывал о своей службе, отчего становилось еще тяжелее. Девушка даже не представляла, через какие ужасы он проходит. У ее Джека была целая жизнь, о которой она ничего не знала.

В самом начале теплой осени Оливия получила недельный отпуск.

— Давай уедем из Парижа на пару дней, — предложил Джек. — Я знаю одно безопасное и тихое место.

— Мы поедем вместе? — Она не верила своим ушам.

— Да, вместе, — улыбнулся он.

Они отправились в деревушку под названием Сен-Бенуа-дю-Со, сев на ночной поезд из Парижа. От станции повозка доставила их на деревенскую площадь. Вставало солнце, и над деревней висел переливающийся в утренних лучах туман. С сумками в руках влюбленные спустились с крутого холма и прошлись по спящим улочкам. Фахверковые дома здесь мало изменились со времен Мольера и Расина, когда и были построены. Деревня хранила дух эпохи Средневековья, как будто Джек и Оливия под действием волшебного заклинания очутились в старинной сказке.

Речушка под каменным мостом еще была по-летнему мелкой и петляла между разбросанными по руслу островками, заросшими ирисами. У берега спокойно плавали лебеди. По пути влюбленные встретили двух молоденьких крестьянок, которые несли ведра с молоком и захихикали при виде незнакомцев.

— Не беспокойся, они никому ничего не скажут, — заверил Джек. Здесь умеют хранить тайны и недолюбливают фрицев.

Каменный дом, куда они направлялись, стоял в самом конце улочки посреди яблоневого садика. Ветви деревьев прогибались под тяжелыми желтыми плодами, а сам дом утопал в зарослях вьющейся розы. Цветы поблескивали росой, наполняя воздух упоительным ароматом. Колючие ветви тянулись даже поперек окон и дверных проемов.

— Джек, тут просто волшебно! — Оливия обняла любимого и прижалась щекой к груди, вдыхая знакомый аромат.

Они прошли в гостиную, маленькую, но уютную. Когда Джек распахнул ставни, утренний свет залил комнату, обставленную с деревенской простотой: сосновый стол, железная печь и плетеные стулья. В доме царила безукоризненная чистота, а шершавые стены недавно заново побелили.

— Свежий хлеб, масло, яйца и кофе, — с удовлетворением констатировал он. — Пойдет для начала.

Оливия возилась с кофеваркой, пока он готовил еду. Вскоре по комнате разлился насыщенный аромат свежего напитка, а Джек тем временем поджарил два яйца и отрезал два куска хлеба, аккуратно намазав их маслом. Его плавные точные движения завораживали Оливию, и ей очень нравилась почти семейная атмосфера дома.

С первой встречи с Джеком минуло полтора года, и за это время произошло много самых разных событий. Когда-то она считала американского связного холодным и неприступным, а сейчас знала, что он умеет словно закрываться изнутри: так в доме запирают двери. Тогда его лицо становилось непроницаемым, благодаря чему Джек проходил любые посты и проверки, ничем не выдавая себя. Но со временем, общаясь с Оливией, он раскрылся и стал совсем другим человеком, по-своему очень мягким. Оливии принадлежала лишь его малая часть, зато принадлежала полностью. Девушка точно знала, что у него нет другой: это было видно даже поэтому, как он занимался с ней любовью.

Оливия быстро съела яичницу, вытерев тарелку куском домашнего хлеба с хрустящей корочкой. Оказывается, она была очень голодна. После завтрака они отправились осматривать свою территорию.

С обратной стороны коттеджа был разбит небольшой огород, где ровными рядами росли артишоки, фасоль, цуккини и горох, подвязанный к опорам. Они принялись собирать овощи в корзинку.

В это время в сад вошла совеем юная девушка, робкая, словно дикий лисенок. Хорошенькая крестьянка с длинными рыжими волосами держала в руках корзинку с парой бутылок вина и четырьмя куропатками. Они с Джеком тихо обменялись парой фраз. За время разговора девушка бросила на Оливию лишь пару любопытных взглядов, а остальное время смотрела на Джека с явным обожанием. Сейчас, с закатанными рукавами клетчатой рубашки на мускулистых руках, он был похож на молодого бога.

— Кажется, ее мать еще не заметила, что таких красавиц уже пора прятать дома, — пошутила Оливия, когда девушка исчезла из виду.

— Она совсем ребенок.

Девушка улыбнулась:

— Будь мне шестнадцать, я бы тоже так глазела на тебя. Должно быть, ты слывешь героем в этих краях.

— Я тебе говорил, здесь ненавидят немцев.

Они спустились к реке и полюбовались лебедями. Оливия принесла с собой хлебные корки, оставшиеся от завтрака, и стала бросать их птицам, которые ринулись к берегу, шипя и гогоча друг на друга, изгибая шеи и наблюдая за счастливчиками, которым достались самые лучшие кусочки.

— Смотри, какие красавцы, — восхитилась девушка. — Удивительно, что их еще не съели.

— Их никто не тронет. Должно же от Франции остаться хоть что-нибудь после ухода немцев.

Как на грех, именно в этот момент до них донесся рокот военных автомобилей: через деревню ехал военный конвой. Сквозь деревья виднелись зеленые борта грузовиков и черно-белые кресты на них. Мощные двигатели нещадно коптили. Оливия и Джек молча проводили процессию взглядом.

— Я их ненавижу, — тихо произнесла девушка.

— Многие из них оставят здесь свои кости.

Они вернулись в коттедж. Джек приготовил куропаток с артишоками, а на десерт нарвал фруктов в саду.

А потом отвел Оливию по неровным каменным ступеням на второй этаж, где располагалась единственная спальня со старыми керамическими плитками на полу и дубовыми балками на потолке. В центре спальни стояла огромная кровать с четырьмя столбиками, заправленная свежим бельем. Рядом разместился небольшой сосновый шкаф с расписанными вручную дверцами, а в вазе на столике благоухали розы.

— Как здесь красиво! — воскликнула девушка. — Чей это дом?

— Наш, пока он нам нужен. — Джек обнял ее. — Я очень по тебе скучаю, когда мы не видимся. Я мечтал об отпуске уже несколько недель.

— И я.

Они поцеловались, потом еще раз и еще, и поцелуи становились все жарче. Они отчаянно желали друг друга и не хотели медлить. Джек стянул с себя рубашку, и Оливия провела кончиками пальцев по его груди, а потом притянула к себе, увлекая на кровать.

Потом они лежали в счастливой полудреме. Из-за толстых стен не доносилось ни звука. Влюбленных окружал только тихий шелест собственного дыхания и пылинки, танцующие в солнечном свете. После напряженного и шумного Парижа Оливия с Джеком словно застыли в янтаре. Им не нужны были слова, но девушка все-таки заговорила.

— Помнишь день, когда мы познакомились? — спросила она.

Серые глаза американца потемнели.

— Разве такое забудешь?

— Ты вел себя ужасно

— Я тебе не верил. Ты слишком красива, и предложение было уж слишком необычное, чтобы оказаться правдой. Я посчитал тебя немецкой шпионкой.

— Вот уж спорный комплимент.

Вечером они открыли бутылку вина из тех, что принесла рыжеволосая девочка. В бутылке без этикетки оказалось бархатистое пино-нуар. Влюбленные подняли друг за друга стаканы зеленого стекла. Электричества в доме не было, и масляная лампа бросала на стены дрожащие тени. Доев остатки обеда, пара вернулась в постель, чтобы снова насладиться друг другом, только теперь уже не торопясь, доводя ощущения до почти невыносимой остроты и лишь потом позволяя себе отдаться им полностью.

* * *

На следующее утро Оливия проснулась в его объятиях; ее голова покоилась на широкой груди Джека. Девушка ощущала настоящее блаженство и спокойствие, которого не помнила вот уже несколько лет. Открыв глаза, она увидела за окном бирюзовое небо.

Джека погладил ее по растрепавшимся волосам и шепнул:

— Твои ресницы щекочут мне грудь.

Она по-кошачьи прильнула к нему и улыбнулась:

— Ты самый красивый мужчина на свете.

— Что, даже спросонья?

— Пожалуй, побриться бы тебе не мешало, это точно.

Он нежно поцеловал ее губы.

— А ты так красива, что у меня сжимается сердце.

Дни проносились пугающе быстро. Они ели в местном бистро, где все тактично старались оставить их наедине, но поглядывали на пару с теплыми улыбками. Джек купался в реке, но не смог убедить девушку присоединиться: она решилась разве что окунуть ноги в прохладную воду. Они гуляли, разговаривали и занимались любовью, ведя простую и счастливую жизнь, о которой оба уже успели позабыть.

Казалось, они только-только приехали, как пришло время возвращаться, и они уже шли к автобусной остановке возле Сен — Бенуа-дю-Со. Древний желтый автобус дышал на ладан, но прибыл вовремя. Обоим было невыносимо больно расставаться с мирной деревенькой.

Трясясь в поезде, переполненном немецкими солдатами, Оливия размышляла о прошедших двух годах Смерть Фабриса нанесла ее сердцу глубочайшую рану, но та уже затянулась. За последнее время девушка повзрослела и стала сильнее. Но вдруг ей суждено потерять и Джека? Переживет ли она этот удар судьбы?

И что сейчас у них происходит — настоящая любовь на долгие годы или военный роман, от которого, по словам Джека, останется лишь пепел и грязь? Тем временем за окном вагона мелькали осенние пейзажи. Оливии было тепло, а тело полнилось нежной истомой от страсти, разделенной с Джеком. Видимо, дать ответы на эти вопросы сможет лишь время.

* * *

Премьера «Вечерних посетителей» стала важным событием в культурной жизни Парижа. Фильм ждали, и не только из-за инфернального сюжета, который, по слухам, служил аллегорией нацистской оккупации. У кинотеатра «Мадлен» собралась толпа восторженных зрителей, шумно приветствуя звезд, которые подъезжали ко входу в больших шикарных машинах. По улице растянулась шеренга немецких солдат, ставшая непременным атрибутом всех празднеств, но толпа совершенно не обращала на них внимания. Это было исключительно французское событие: французский фильм, снятый французским режиссером с французскими кинозвездами — живое доказательство того, что страна еще существует.

Но когда из очередного лимузина вышли Арлетти с Зерингом, толпа смолкла. Актриса надела облегающее серебристое парчовое платье и белую норковую накидку; ее спутник был в форме люфтваффе.

Засверкали фотовспышки, отблескивая искрами в наряде Арлетти, но все то время, пока пара рука об руку шла по красной дорожке к дверям кинотеатра, толпа хранила гробовое молчание. Парижане не верили собственным глазам. Хотя Арлетти и Зеринг были любовниками уже больше года, большинство людей, которые не посещали «Ритц» и частные ложи консерватории, об этом не знали. Поэтому для простых мужчин и женщин, пришедших к дверям «Мадлен» холодным декабрьским вечером, появление их любимицы Арлетти под руку с фашистом стало настоящим потрясением. Впрочем, никто не возмущался и не шикал им в спину: публика еще не успела прийти в себя, как пара исчезла в ярко освещенном фойе кинотеатра.

В этот вечер Арлетти прекрасно выглядела и чувствовала себя неотразимой. Она на премьере в кинотеатре, под руку с мужчиной, которого обожает, а все остальное не имеет значения. Она знала, что совместный выход с Зерингом станет пощечиной общественности, но не беспокоилась на этот счет. Ей надоело убегать и прятаться, скрывать свои чувства. Сегодня вечером ее ждал триумф, и она хотела, чтобы Зеринг разделил его с ней.

Фильм имел потрясающий успех. Роскошный, иногда до гротеска, сюжет развивался в замке XV века, где присутствовали карлики и менестрели, благородные господа и прекрасные дамы. К антракту уже никто не сомневался, что «Вечерние посетители» станут шедевром на все времена, одним из величайших достижений французского кинематографа. И роль демоницы Доминик, посланной на землю ловить души мужчин, удалась Арлетти на славу.

Ее мастерство признала даже Антуанетта д’Аркур, подошедшая к подруге в фойе. Герцогиня была похожа на привидение.

— Я должна была увидеть твой фильм, — сказала она. — И рада, что сделала это. Ты великолепна, Арлетти.

Актриса расцеловала ее в обе щеки. Они с Антуанеттой не виделись несколько месяцев, и герцогиня выглядела истощенной и нездоровой.

— Ты еще меня не простила? — спросила Арлетти.

— Я тебя никогда не прощу. — Антуанетта демонстративно игнорировала Зеринга, не удостоив его даже взглядом. — Но всегда буду любить.

— Ты все еще водишь кареты скорой помощи?

— Я все еще помогаю людям, — ответила Антуанетта. — И буду помогать, пока твои немецкие друзья меня не остановят.

Арлетти улыбнулась. Она была слишком счастлива, чтобы обращать внимание на Антуанетту и ее драмы. Она завела живую беседу с окружившими ее партнерами по фильму и поклонниками, которые восхищались ее актерским мастерством и природой Ванса, где проходили съемки. Арлетти шутила о сложностях создания костюмных фильмов в военное время, когда не хватает средств на реквизит.

— На вилле, где я жила, была свинья, самая настоящая, о четырех ногах, о которой даже власти не знали. Так вот, эта свинья проявила недурной вкус, сжевав мой купальник.

Раздался смех, затем прозвучал звонок, и все потянулись обратно в красный с золотом зрительный зал, досматривать вторую часть фильма.

Картина близилась к развязке, и возгласы сожаления и восторга стихли: все сидели затаив дыхание. Дьявол в черном костюме, чью роль исполнял Жюль Берри, мечущийся и беснующийся, наказал непокорных влюбленных, превратив их в камень. В полной тишине зрители наблюдали за тем, как он торжествует, глядя на плоды своих деяний. Как вдруг из динамиков донесся тихий ритмичный стук: это бились все еще живые сердца влюбленных, заключенные в камне.

Разъяренный — и очень похожий на Гитлера

Образ несломленных влюбленных, вопреки всему живых и верных друг другу, служил самой явной антиоккупационной пропагандой, какую только можно было позволить в то время. Овации продолжались не менее пятнадцати минут. Даже немцы, смотревшие фильм вместе со всеми, одобрительно хлопали затянутыми в перчатки ладонями. Возможно, они даже примирились с посылом фильма, ведь сердца все же остались в каменной смирительной рубашке.

— Франция тебя не простит, — вдруг произнес тихий голос прямо на ухо Арлетти, когда толпа двинулась к выходу. Она с удивлением обернулась и увидела хорошо одетого мужчину с темными волосами и бледным лицом. — Тебя приговорили к смерти. И приговор будет приведен к исполнению очень скоро.

Арлетти испуганно вскрикнула. Незнакомец уже развернулся и быстро шел прочь, пробиваясь сквозь поток платьев, меховых накидок и военных форм.

— Что случилось? — встрепенулся Зеринг.

— Мне угрожали!

— Кто?

Актриса показала на удаляющуюся спину:

— Вот он!

Зеринг и остальные бросились его догонять, но мужчина исчез без следа, так же незаметно, как и появился. Никто не видел их короткого диалога и не слышал роковых слов.

Арлетти попыталась обратить инцидент в шутку. Чарующая улыбка служила актрисе сильнейшим оружием, к которому она прибегала в любой момент и безо всяких усилий, независимо от своих истинных чувств. Этой улыбке верили все, кроме самой Арлетти. Потому что она испугалась. К тому же, когда она вышла из кинотеатра на улицу, ожидавшая исполнителей толпа снова замолчала, только теперь молчание остро ощущалось как угроза. Актриса оглядывала каменные, лишенные выражения лица. Сколько горожан воспылали к ней ненавистью? Кто из них готов вонзить нож ей в спину?

Может, Антуанетта знает, действительно ли Сопротивление приговорило ее к смерти? Но герцогини тоже не было видно.

* * *

После показа состоялся прием, на котором Арлетти попыталась забыть о произошедшем в кинотеатре. Многолюдную вечеринку устраивал сам режиссер фильма, Марсель Карне, в собственном доме на Монмартре. Там были многие из актеров и членов съемочной группы, а еще критики, поэты, композиторы и другие представители творческого бомонда Парижа.

Зеринг выделялся среди них как единственный мужчина в военной форме. Однако среди приглашенных был еще один гитлеровский офицер, пусть и в штатском: красавчик Шпацфон Динклаге, сопровождавший

Коко Шанель. Два немца неловко столкнулись, держа в руках бокалы с напитками. Хотя оба говорили на прекрасном французском и блестяще могли поддержать разговор практически на любую тему, парижане предпочитали их игнорировать.

— Как вам понравился фильм? — задал вежливый вопрос Зеринг, обращаясь к фон Динклаге.

Мужчин нельзя было назвать друзьями, но они общались вежливо и учтиво, как сослуживцы и обитатели одного отеля.

— Мне он показался несколько враждебным к рейху. Даже почти антифашистским. Но ваша Арлетта, разумеется, великолепна, мой юный друг, -г. Шпац был на дюжину лет старше Зеринга и относился к тому несколько снисходительно. Потом, после небольшой паузы, он продолжил: — Как я понимаю, вы скоро покинете Париж?

Зеринг поморщился. Разумеется, Динклаге со своей разветвленной сетью осведомителей как в немецком, так и во французском обществе уже обо всем знал.

— Видимо, да.

— Не расстраивайтесь, — ободрил его Динклаге. — Непродолжительное участие в боевых действиях только украсит ваш и без того солидный послужной список. И не даст забыть о том, что вы боевой офицер. — И он ухмыльнулся с уверенностью человека, сумевшего гарантированно избежать отправки на фронт. Он точно не стал бы рисковать своим пребыванием в Париже.

— Она знает? — Шпац кивнул на Арлетти, которая была увлечена беседой с Коко Шанель в противоположном от них конце зала.

— Еще нет. Не знаю, стоит ли говорить сейчас или оставить все как есть до последней минуты.

— Лично я считаю, что плохую новость нужно сообщать как можно скорее. И не пытаться подсластить горькую пилюлю.

— Благодарю за совет, — сухо ответил Зеринг.

— И если позволите, — продолжил фон Динклаге, — ничего бы не произошло, не подай вы прошение Герингу о заключении брака.

Зеринг раздраженно взглянул на фон Динклаге.

— А вот этот совет несколько запоздал.

— Простите. Я искренне вам сочувствую. У нас с вами много общего.

— С той только разницей, что рейх одобряет Шанель, но недоволен Арлетти.

— Любую, ситуацию можно разрешить в свою пользу, если знать, как к ней подойти. — Шпац зажег сигару и с удовольствием затянулся. — Жаль, что вы не пришли ко мне, мой мальчик. Я бы рассказал вам, как следует действовать.

Зеринг заскрежетал зубами. В его распоряжении оставалось всего несколько недель в Париже. Кто знает, может, одиозный фон Динклаге прав и надо немедленно обо всем рассказать Лани.

Тем временем Шанель и Арлетти тихо переговаривались в стороне от посторонних ушей.

— Сегодня вечером в кинотеатре мне угрожали.

— Кто? — спросила Шанель.

— Не знаю. Молодой незнакомый мужчина. Он заявил, что меня приговорили к смерти и скоро убьют. А потом просто исчез.

Коко внимательно изучала лицо актрисы темными настороженными глазами. Арлетти знала, что Шанель уже около шестидесяти, но эта женщина превосходно умела обманывать возраст, особенно при правильном освещении.

— С вами такое впервые?

— Да. Неужели вам тоже угрожали?

— И не один раз. Есть целый список, составленный Французскими внутренними силами.

— И кто же входит в эти силы?

— Мальчики в эспадрильях[47] и с оружием времен Первой мировой.

— Они опасны?

Коко пожала плечами:

— Любой мальчик с оружием опасен.

— А кто фигурирует в списке?

— Я. Вы. Любой человек, которого они сочтут коллаборационистом. В принципе, туда может попасть любой человек, добившийся успеха. Они ненавидят состоятельных людей, к тому же женщину напугать куда проще, чем двухметрового штурмовика.

— Ему действительно удалось меня напугать, — призналась Арлетти.

Коко еще раз вгляделась ей в глаза.

— Что вы будете делать, когда немцы уйдут из Франции? — спросила она.

Вопрос был далеко не праздным. Для гитлеровской коалиции война в последнее время складывалась неудачно. Наступление на Восточном фронте захлебнулось, и немецкая армия с трудом сдерживала яростные контратаки русских. Авиация союзников бомбила немецкие города, а на Дальнем Востоке японские военно-морские силы сражались с американцами.

— Я об этом не думала.

— Сейчас самое время. — Шанель глубоко затянулась сигаретой, и щеки у нее ввалились.

— А что будете делать вы?

— Меня защитит Черчилль, — уверенно заявила Коко. — Он уже много лет в меня влюблен.

— А вот у меня нет таких полезных поклонников, — иронично заметила Арлетти.

— Можете поехать

— Ну уж нет. Лучше останусь тут и послушаю, какую музыку будут исполнять в Париже.

— Музыка может оказаться очень неприятной.

— Мне больше некуда идти. Сердцем я француженка, даже если остальные части тела считать интернациональными.

— Он хорош в постели? — спросила Коко.

Арлетти нашла вопрос непристойным, но Коко была слишком влиятельной особой, чтобы учить ее манерам.

— Мы очень счастливы вместе, — нейтрально ответила она.

— Шпац хорош. Но мне мало одного мужчины. У меня волчий аппетит, — рассмеялась Шанель, глянув на двоих красавцев офицеров. — К счастью, Шпац меня понимает. Ему даже нравится наблюдать, когда я с женщиной. Кстати, вашу подругу Антуанетту д’Аркур увезли в гестапо.

Арлетти похолодела.

— Я ничего об этом не слышала.

— Арест не афишировали из-за ее происхождения. Шпац, разумеется, обо всем знает. Кажется, ваша подружка вела себя крайне неосмотрительно.

Актрисе стало совсем плохо. Как ужасно складывался вечер!

— А Шпац может для нее что-нибудь сделать?

Темные глаза Коко, обычно презрительные и колючие, смягчились, видя беспокойство Арлетти.

— Нет, моя дорогая. Здесь уже ничего не поделаешь. Ее допрашивают. Если она будет умницей, то выйдет на свободу. А если нет, — она коснулась руки Арлетти, — тогда свершится неизбежное.

* * *

Арлетти и Зеринг вернулись домой поздно, около трех ночи.

— У меня ужасные новости, Фавн, — заявила актриса, как только за ними закрылась дверь. — Антуанетту забрали в гестапо.

— Ничего удивительного, — ответил он, пожав плечами.

— Но ты должен что-нибудь сделать!

— Я ничего не могу для нее сделать.

— Фавн, я знаю, ты меня к ней ревнуешь, но эти ужасные люди разорвут Антуанетту на куски. Она такая хрупкая. Пожалуйста, любимый, молю тебя. Помоги ей!

Лицо Зеринга сделалось жестким.

— Я ничего не могу здесь сделать, черт побери!

— Фавн, пожалуйста! Геринг к тебе прислушается!

Зеринг сорвал с себя рубашку. Когда-то Арлетти очень нравилось смотреть на его тело, такое молодое, сильное и принадлежащее только ей.

— Я больше не подчиняюсь Герингу. Меня отправляют на фронт.

Арлетти замерла на месте.

— Не понимаю, о чем ты говоришь.

— Меня отправляют на фронт!

Она так и застыла с наполовину расстегнутой на платье молнией и с распущенными волосами, ниспадающими на плечи.

— Когда?

— Скоро.

— Неужели ты не можешь поговорить с кем-нибудь? Отменить назначение?

Ей самой не верилось, что она лепечет такие глупости, словно вопросы задавал кто-то другой. Актриса по-прежнему не двигалась, обратившись в застывшую глыбу.

— Ничего не поделаешь, — мрачно сказал Ганс-Юрген.

— И давно ты узнал?

— Сегодня.

— Лжешь!

Она выскользнула из платья и бросилась в ванную, громко захлопнув за собой дверь и заперев ее на замок. Сквозь матовое стекло она видела силуэт любовника.

— Лань!

— Не надо. Не заходи.

— Пожалуйста, открой мне. Говори что хочешь, только не гони меня.

— Уходи.

— Прошу тебя.

Только теперь актриса смогла дать волю слезам и горько зарыдала, схватившись побелевшими пальцами за край раковины. Ей казалось, что она разваливается на части, на тысячи маленьких кусочков. Той Арлетти, которую она упорно создавала с момента отъезда из Курбевуа, больше не существовало. Когда все ее достижения обратились горкой пепла и мусора под ногами, осталась лишь худенькая рыжеволосая девочка, которая заливалась слезами на берегу затхлого канала.

Глава двадцать третья

Герман Геринг снова приехал в «Ритц».

Он прибыл в сопровождении лакеев и прихлебателей, как принц эпохи Ренессанса, только сейчас уже в изгнании. Оливия заметила, что рейхсмаршал еще больше разжирел. Парадная форма обтягивала огромный живот: портные уже не справлялись с постоянной подгонкой. При этом лицо оставалось худым, скулы заострились, а глаза ввалились.

Геринг приветствовал Оливию, будто потерянную племянницу, с которой уже не чаял увидеться. Он взял ее за руки и назвал своей маленькой шведской девочкой, а она задумалась, знает ли он о ее аресте и о попытке гестапо его скомпрометировать. Пожалуй, Оливии лучше было помалкивать.

Днем она принесла ему чаю и пирожных. Рейхсмаршал сидел в номере за столом, заваленным бумагами. Оливии отчаянно хотелось оказаться здесь одной всего на десять минут и пощелкать «Миноксом», но она понимала, что вряд ли ей это удастся. Прежний майор, отвечавший за безопасность, уехал из Парижа, а его место занял эсэсовец, который орлиным взором следил за каждым, кто входил в номер.

— Останься, — распорядился Геринг, отталкиваясь от стола и опускаясь в кресло, чтобы попить чаю. — Поговори со мной. Развлеки меня.

— Что же вам рассказать? — спросила девушка, послушно останавливаясь перед ним и чинно сложив руки перед собой.

— Неважно, лишь бы отвлечься от всего этого. — Взмахом руки он указал на разбросанные повсюду документы. — Знаешь, Оливия, я бы так хотел сейчас оказаться с тобой в Швеции, гулять по горам и ни о чем не думать.

— Неужели все так плохо? — спросила она.

— Ужасно, — коротко бросил Геринг. — Фюрер требует от меня невозможного. Он ждет, что я отправлю истребители атаковать американские бомбардировщики. А у меня почти не осталось самолетов. Они уничтожены. — В рот отправилась новая порция пирожных.

— Что же вы ему скажете? — тихо спросила Оливия.

— Гитлеру нельзя перечить. Но завод в Швайнфурте разбомблен, так что двигатели производить негде. Нефтеперерабатывающие предприятия сожжены, и у оставшихся самолетов нет топлива. Заводы «Фокке-Вульф» и «Мессершмитт» после авиаударов так и не восстановлены. Наши города уничтожают. И нет такого места в рейхе, куда враг не дотянулся бы. Этой войной мы уничтожили свой великий народ. Будущие поколения немцев нас за нее осудят.

Геринга явно не беспокоили народы, которые уничтожили фашисты, но Оливия не стала об этом упоминать. Нынешние признания рейхсмаршала, возможно, были ценнее всех фотографий. Пока он говорил, она старательно запоминала каждое слово.

— Разве нельзя защитить Германию?

— А хочешь знать, сколько истребителей мы способны поднять в воздух против «летающих крепостей»[48]? Не более одной тысячи. Одной тысячи! Такими силами даже пару городов не защитишь! Четыре пятых состава истребителей отправлены на Восточный фронт. Как мне остановить американцев с оставшейся одной пятой? Нет, это невозможно.

Какое-то время Геринг ел и пил в полном молчании, глядя перед собой невидящими глазами. Девушка дожидалась продолжения откровений.

— Ничего, скоро все закончится! — Рейхсмаршал явно оживился. — Когда Гитлер перестанет мне мешать, я возьму на себя управление страной и договорюсь с Черчиллем и Рузвельтом. В отличие от Гитлера, мне они поверят, и я стану лидером новой Германии, восстановленной и сильной!

Оливия с недоумением поняла, что он говорит серьезно. Видимо, Геринг полагал, что все ужасные военные преступления мигом забудутся и никто не станет его винить. Поразительно! Даже по его прекрасному аппетиту можно было догадаться, насколько

В воскресенье она передала Джеку содержание беседы с Герингом, которую наскоро записала, выйдя из номера, чтобы не забыть деталей. Джек прочитал записи, а потом сжег листок в печке. У американца была железная память, он ничего не забывал.

— Ты прекрасно поработала, как и обычно, — похвалил он, когда они легли в постель. — Вашингтону будет приятно узнать, насколько эффективны бомбардировки наших ВВС. Люфтваффе всегда были слабым местом нацистов. Похоже, Геринг так старался не огорчать Гитлера, что невольно ввел его в заблуждение.

Фюрер считает, что у них гораздо больше самолетов, чем есть на самом деле.

— Геринг рассчитывает занять место Гитлера.

— Переворот?

— Именно на это он и намекал.

— Интересно.

— Извини, что не удалось ничего сфотографировать.

— Пожалуйста, будь осторожна. — Джек прижал ее к себе. — Я не хочу тебя потерять. Не рискуй понапрасну.

Она поудобнее устроилась возле него.

— Сейчас вообще ничего не получится. После ухода майора Зеринга с поста начальника охраны обстановка стала гораздо строже. Говорят, Зеринга отправили на фронт и понизили в звании.

— Из-за интрижки с Арлетти?

— Да. Ей будет очень тяжело без него.

— Не собираюсь жалеть коллаборационистов, — бросил Джек.

— А мне она нравится. В ней есть нечто особенное. Знаешь, иногда люди просто не могут противиться любви.

— Любви к врагу?

— Зеринг не такой, как все нацисты.

— Если он сейчас на фронте, то убивает американцев. А значит, он такой же нацист, как и остальные.

— Вот бы и мне видеть мир только черно-белым. Для меня некоторые вещи выглядят серыми.

Джек нежно ее поцеловал.

— Небось, ты даже Геринга жалеешь?

— Однажды я хотела зарезать его во сне, — со смехом напомнила Оливия.

— Какая же ты временами кровожадная!

И они снова любили друг друга, а потом просто лежали рядом, наслаждаясь покоем. Их тела теперь настолько сроднились, что даже недолгая разлука заставляла влюбленных ощущать одиночество. И даже больше того: от каждого из них словно отрывалась часть, а целостность восстанавливалась, только когда они снова были рядом.

— Сопротивление занесло имя Арлетти в список, — сказал наконец Джек.

— Какой список?

— Тех, кого они убьют, когда представится возможность.

— Нет! — Оливию обдало холодом. — Она такого не заслуживает. Ты можешь их остановить?

— Это решение самих бойцов, и я не в силах на него повлиять. К тому же Арлетти — не просто женщина, которая спала с немцем. Она символ страны, само воплощение французского духа. И в ее поступке видят настоящее предательство.

— А как же тогда французские генералы, которые добровольно сдались нацистам в сороковом? — не удержалась Оливия. — А жандармы, которые пляшут под дудку гестапо? А французские миллионеры, заключающие сделки с немцами в «Ритце»? Или эти преступления не считаются предательством?

Он улыбнулся запальчивости девушки.

— А я и не говорил, что решение бойцов Сопротивления логично. В них говорит обида.

— Какая несправедливость! — Оливия приподнялась на локте, повернувшись к любимому: — Что с ней сделают?

— Выманят ночью на улицу и пристрелят.

— И это спасет Францию?

— Нет, но поможет французам вернуть самоуважение.

— До чего же мерзко! — взорвалась Оливия. — Арлетти — всего лишь беззащитная женщина!

— Сейчас очень важное время. Ход войны наконец переломился. Все, что укрепит дух французов, поможет им подготовиться к сражению.

— Убийство Арлетти не укрепит дух! Оно только потрясет всю страну!

Джек погладил ее по щеке.

— Люблю, когда ты становишься неистовой селянкой.

Но Оливия оттолкнула его руку:

— Мне не нужно твое снисхождение. Передай своим маки, что есть дела поважнее убийства актрисы.

На лице американца читалось сострадание.

— Милая, по-моему, ты не понимаешь, насколько бойцы ненавидят таких женщин. Им кажется, что она весь народ уложила под врага. Так что жалости Арлетти не дождется.

Оливия встала и вышла на балкон, закутавшись в халат. Был ранний вечер, и весна еще не решила, на какой погоде остановиться. Садилось солнце, окрашивая багрянцем небо над далеким куполом Сакре-Кёр. Девушке вдруг показалось, что если она сейчас сумеет назвать эти цвета, которые можно передать только кистью, если различит их переливающиеся оттенки, то к ней придут мудрость и понимание мира. А вместе с ними — и ответ на вопрос, как могут люди быть такими глупыми и ограниченными.

«Она весь народ уложила под врага». Какая поразительная нелепость! Неужели участники Сопротивления считают, будто все женщины принадлежат им, как коровы на французских лугах? Чего именно мужчины ждут от женщин? Что те смогут думать и поступать по-мужски, жертвовать всем ради великой идеи? И в то же время будут с готовностью раздвигать ноги, когда их мужчины захотят ласки и утешения?

Арлетти символизировала нечто большее, чем Францию. Она была воплощением красоты и самой женственности — великая актриса, которая умела передавать чувства, знакомые только женщинам. Но сильному полу нет никакого дела до сложностей женской души. Им на нее плевать. Мужчины требуют одного: чтобы женщина была порядочной в их понимании. А во всех иных случаях на нее объявляют охоту, выманивают на улицу и убивают.

Смерть Арлетти лишит мир ярких красок. А ее палачи тем самым возложат на жертву ответственность за собственные неудачи и трусость. Как всегда, во всем будет виновата женщина. Дочь Евы, виновницы изгнания из рая.

Девушка вспомнила обо всем, через что прошла за последние четыре года, о потерях, об опасностях, с которыми ежедневно сталкивалась, о риске и душевном выгорании. И ради чего? Ее тошнило от лицемерия французов. Оливия была бы рада заплакать, но слезы у нее давно кончились.

Подошел Джек и обнял ее за плечи.

— Я тебя расстроил, — тихо сказал он. — Прости. Война — страшная вещь.

— Уж слишком она затянулась, — горько сказала Оливия.

— Верно. И победа еще далека. Ты должна взять себя в руки.

— Скажи, чтобы оставили Арлетти в покое.

— Попробую, но не могу ничего гарантировать.

— К тебе прислушаются.

— Сомневаюсь. Партизаны мне не подчиняются. Я лишь помогаю им портить жизнь фрицам.

— Арлетти убьют не ради того, чтобы навредить немцам, а исключительно из злости.

— Может, ты и права.

— Если она пострадает, пусть Сопротивление забудет об информации, которую получало через меня. Больше ты от меня ни слова не услышишь. Так и передай.

Джек развернул ее к себе лицом, заглянул в глаза и понял, что она не шутит.

— Хорошо, — сказал он. — Я передам.

— Скажи, что мы боремся за лучший мир, а не стараемся сделать его еще хуже.

— И это тоже передам.

— Я говорю серьезно.

— Знаю. — Серые глаза американца теперь смотрели на нее по-новому, с уважением. — А теперь возвращайся в постель. Тут холодно.

Оставив закат догорать, они закрыли ставни и вернулись в

* * *

Словно в ответ на этот разговор, на следующей неделе Арлетти появилась в «Ритце». Она сняла один из скромных номеров вдоль рю Камбон, с глазурованной печью и окном, выходящим на улицу.

Оливия с особой тщательностью подготовила номер, поставив туда вазу с яркими желтыми нарциссами и белыми весенними лилиями. Ближе к полудню девушке передали, что Арлетти хочет ее видеть. Актрису она застала в кровати; та выглядела очень усталой.

— Вам нехорошо? — забеспокоилась Оливия.

— Меня тошнит.

— Вызвать вам доктора?

— Не надо докторов. — Арлетти кивнула на стул возле кровати: — Сядь и поговори со мной.

Оливия опустилась на стул. Актриса была по-прежнему красива, но лицо у нее осунулось, а безупречная кожа побледнела. Девушка поняла, что Арлетти тоскует по Зерингу: глубина и сила их любви была заметна даже непосвященному взгляду.

— Вам что-нибудь принести? Может, чаю?

Не беспокойся. — Она посмотрела на девушку огромными сияющими глазами. — В конце концов я выбросила его в реку.

Оливия сразу сообразила, о чем идет речь: они словно продолжили прерванную почти два года назад беседу.

— Он обрадовался?

Актриса устало улыбнулась.

— Поразился. Это же Картье, золото с бриллиантами.

— Да, я знаю.

— Наверное, я и хотела его поразить. Некоторые мужчины сияют, когда влюбляются. Другие мрачнеют, как штормовое небо, и бушуют, точно избалованные дети, ревнивые и невоспитанные. Таким и был Ганс-Юрген. Я хотела его наказать своим поступком, наказать за претензии и укоры. Но когда женщина наказывает мужчину, чаще всего больший вред она причиняет себе. К тому же он вовсе не расстроился. Воспринял мой жест как комплимент. Теперь я жалею, что лишилась портсигара.

— А я жалею, что вы не отдали его мне.

Арлетти расхохоталась. У нее был простой хрипловатый смех, а не деланое музыкальное хихиканье, как у женщин, приходивших на пятичасовые чаепития в «Ритц».

— И то правда. Вот до чего я докатилась. — Она продемонстрировала девушке голубую картонку с сигаретами «Житан». — Ты куришь?

— Бросила. Мне это было не по карману.

— Тогда не буду тебя искушать. — Арлетти зажгла сигарету и выбросила спичку. — Гансу не нравилось, когда я курила, он ненавидел вкус табака у меня на губах. Но теперь меня никто не целует, так что нет смысла сдерживаться, правда? — Некоторое время она молча курила, глядя прямо перед собой, а потом вдруг произнесла: — Я беременна. От него. — И посмотрела на Оливию: — Что скажешь?

Та вспомнила о собственном малыше, которого потеряла, и пробормотала:

— Я не знаю, что сказать.

— Я тоже. Кроме того, что не могу оставить ребенка.

— Зеринг знает?

— Нет.

— Полагаю, вы хорошо все обдумали.

— Нет. Я стараюсь не думать вовсе. С этим уже ничего не поделаешь. Я снимаюсь в фильме, работа в самом разгаре, площадка находится в Ницце. «Дети райка», очень крупный проект. Такой роли у меня еще не было, и я не могу ее потерять.

— Понимаю.

— Вполне вероятно, мы с Зерингом больше не увидимся. Его могут убить американцы. Но даже если он вернется, я слишком стара для материнства. Мне сорок пять. Ты можешь себе представить, как я рожу ребенка и буду катать коляску по Парижу?

— Значит, вы прервете беременность?

— Да, сделаю аборт. Поэтому я сейчас здесь. Об этом никто не должен знать. Хватит и того, что меня называют шлюхой и коллаборационисткой. Если пройдет слух о беременности, меня забьют камнями.

— Но нельзя же идти к врачу совсем одно.

Арлетти спустила длинные ноги с кровати и встала.

— Совершенно неожиданно я обнаружила, что у меня нет друзей. Раньше я была самой популярной женщиной в Париже, а теперь меня никто не желает знать.

Она метнулась в ванную, и Оливия услышала, как ее вырвало. Девушка пошла туда и подала актрисе полотенце, чтобы та могла вытереть рот.

— Я могу пойти с вами, если хотите, — предложила она.

Арлетти промокнула лицо.

— Спасибо. Я надеялась это услышать.

— Вы уже договорились?

— Да, у меня есть нужный адрес. Говорят, доктор надежный. Пойду туда завтра рано утром.

— Я возьму выходной.

Арлетти кивнула и спросила:

— Тебе случалось делать аборт?

— Нет. — Оливия замялась. — Но я, похоже, была беременна. Потом отца ребенка убили в гестапо, и я потеряла ребенка.

— Выкидыш?

— Видимо, да. В общем, все закончилось, — горько заключила Оливия.

— Возможно, это к лучшему.

Да, Арлетти была не из тех, кто нуждается в жалости или склонен ее проявлять.

— Пожалуй.

— Я сразу заметила некий надлом, когда мы только познакомились.

— Вы очень наблюдательны.

— Я актриса. И чувствую то, что скрывается внутри. — Арлетти выдохнула дым. — Это уже второй мой аборт. Первый раз случился в твоем возрасте, еще в двадцатые годы. Отцом был русский князь. Тот портсигар — его прощальный подарок. Жизнь — странная штука, тебе не кажется?

— Странная и грустная.

— Я вовсе не грущу, — возразила актриса. — Весела как жаворонок, порхаю целый день. — Но глаза ее оставались неподвижными.

Оливию пронзила острая жалость к ней. Аборты считались незаконными и таили массу опасностей. Все слышали о случаях, когда женщины в итоге погибали. А общественное осуждение, которое непременно обрушится на актрису, если об аборте станет известно, грозило уничтожить ее карьеру.

— Вы очень смелая женщина, мадам, — мягко сказала Оливия.

— Пожалуйста, зови меня Арлетти, как зовут все остальные. Имя не мое, но оно мне очень нравится.

— Хорошо.

— Ты изменилась с последней нашей встречи, — заметила актриса, внимательно разглядывая лицо Оливии. — Ты превратилась в женщину.

— А кем же я была раньше? — улыбнулась та.

— Чудесным ребенком.

— Да, кажется, я кое-чему научилась.

— Война была с тобой жестока?

— Она жестока со всеми, — ответила Оливия. Ей было очень легко разговаривать с этой женщиной, хотя их мужчины находились по разные стороны фронта.

— Не со всеми. У меня есть знакомые, которым война пошла на пользу и даже принесла выгоду.

— Мне не принесла.

— Но ты осталась во Франции, хотя могла вернуться в Америку?

— Я была влюблена, — просто сказала девушка.

— За что его убили?

— Он печатал антифашистские листовки.

— Какая глупость. А сейчас у тебя появился новый мужчина?

— Да.

— Он сияет или штормит?

— Моя парень не ревнив, если вы об этом. И никогда не дуется. Он человек действия.

— Участвует в Сопротивлении? — догадалась Арлетти. — Прости, не стоит отвечать на этот вопрос. Ты его любишь?

— Очень.

— А он тебя?

— По его словам, да.

Арлетти затушила сигарету.

— Хорошо. Ты хотя бы выбрала человека с правильной стороны баррикад. В отличие от меня.

Оливия встала.

— Мне надо возвращаться к работе.

Арлетти протянула ей

— Спасибо, что не отвернулась от меня.

Ее рукопожатие было твердым и прохладным. Когда Оливия уходила, актриса все еще лежала на кровати и смотрела в пустоту.

Глава двадцать четвертая

На следующий день Оливия взяла выходной, чтобы сопроводить Арлетти к врачу. На работу девушка не стала заходить и договорилась встретиться с актрисой на противоположной от отеля стороне Вандомской площади. Выдался первый по-настоящему теплый день весны, и от поверхности реки начал подниматься пар, затягивая улицы маревом и размывая силуэты домов, словно на нечетких кинокадрах.

Увидев идущую навстречу Арлетти, Оливия поразилась ее миниатюрности и хрупкости. Быстрая походка и манера расставлять локти в стороны делала ее похожей на марионетку. Почему-то именно эта мысль наполнила сердце девушки теплом и состраданием к немолодой и настрадавшейся женщине.

Подойдя, Арлетти быстро расцеловала девушку в обе щеки.

— Ну что, идем?

— Я готова.

Актриса надела простое коричневое платье в клетку, голову повязала шарфом, а в руках держала большую сумку. На лице не было ни капли косметики, но прекрасное лицо и длинную шею Арлетти узнал бы любой, стоило только присмотреться.

Она нервно сжала руку Оливии, и женщины отправились к улице Сент-Оноре, где их дожидалась малолитражная «симка». Они сели в машину, и водитель сразу тронул с места, даже не поглядев на пассажирок.

Оливия думала, что Арлетти договорилась о визите в шикарную и дорогую клинику, но, к ее изумлению, они поехали вдоль Сены в заводской район за пределы города, в Курбевуа, мимо рядов обветшавших желтых домишек, темных труб и железнодорожных путей.

— Я здесь выросла, — сказала Арлетти.

— Должно быть, у вас было интересное детство.

— Я одна из них. — Актриса указала на группку чумазой детворы, игравшей на углу. — Каждый день после школы я подрабатывала у рыботорговца. До сих пор ненавижу все, что с этим связано: запах, от которого было никак не избавиться, липкую чешую, исколотые руки. Рыбы — злобные создания, им не нравится, когда их потрошат и режут на филе. У меня и сейчас остались шрамы. — Она растопырила пальцы. — Устрицы просто лежали и ждали, пока их вскроют и съедят, а вот крабы норовили сбежать. Тогда я решила, что лучше походить на краба, чем на устрицу. Вот что мне в тебе нравится. Ты тоже краб, а не устрица. Зато в рыбной лавке я научилась разговаривать.

— Разговаривать?

— Ты знаешь, что такоеla gouaille[49]?

— На работе так говорят, когда кто-то огрызается.

— Дело не только в остром языке, но и в жизненной позиции, готовности защищаться. Особенно если ты женщина. Надо заставить людей смеяться, краснеть. Именно так я выбралась из Курбевуа. А теперь возвращаюсь сюда. — Она повернулась к окну «симки». — Здесь я сделала первый аборт. Не очень приятная процедура. Та старая карга умерла несколько лет назад. А на что было похоже твое детство?

— Я выросла на ферме. Там не особенно ценилиlа gouaille: я бы живо схлопотала от матери оплеуху. Тогда мне казалось, что детство у меня скучное: знай бегай по лугам да смотри на коров.

— Завидую тебе.

— А я завидую вам. Ничто не подготовило меня к нынешним событиям. Если бы я хоть немного научиласьla gouaille, мне жилось бы лучше.

— Не похоже, что ты не справляешься, — сухо заметила Арлетти. — У меня дела обстоят гораздо хуже, чем у тебя.

Они приехали на зловещего вида узкую улочку, тянувшуюся вдоль железнодорожной платформы. Дом, возле которого остановилась «симка», прятался в буйно разросшемся саду. Окно закрывали покосившиеся зеленые ставни, а со стен осыпалась розоватая краска, будто струпья с кожи больного.

— Выглядит не очень, — засомневалась Оливия.

— Нам сюда, — уверенно сказала Арлетти и выбралась из машины.

Они постучали, и дверь открыла девочка в грязном переднике, которым она то и дело утирала сопливый нос. Внутри было темно и сильно пахло какой-то химией. Ребенок проводил их на кухню, где очень толстый мужчина в резиновом фартуке разливал какое-то снадобье в выстроенные рядами коричневые стеклянные флаконы. Запах стоял такой густой, что Оливия прикрыла лицо носовым платком.

Толстяк обернулся к ним и поднял очки на лысую макушку.

— Мой рецепт, — широко улыбнулся он. — Гарантированное избавление от плода в течение двенадцати часов.

— Что в составе? — спросила Арлетти.

— Амфетамины, хинин, стрихнин, ртуть.

— Правда помогает?

— А кто знает. — Толстяк пожал плечами. — Есть только один способ выяснить, но это и есть мой заработок. — Он кивнул на Оливию: — Неприятности у вашей дочери?

— Нет, — покачала головой Арлетти. — У меня.

Толстяк посмотрел на нее внимательнее.

— Староваты вы для таких забав. Уверены, что это не климакс?

— Уверена.

Вдруг он покачал пальцем, глядя на нее:

— А я вас узнал!

— Нет, не узнали.

— Хм… Вы правы, не узнал. И вы меня не знаете. — Он расхохотался, и огромный живот запрыгал под резиновым фартуком. — Меня вообще не существует. Деньги привезли?

Арлетти достала пухлый конверт. Когда мужчина попытался его забрать, она не разжала пальцев.

— Мне сказали, вы доктор.

— Ну да, я и был доктором. Пока меня не выгнали.

— За что?

Он нетерпеливо дернул конверт к себе.

— Вам-то какая разница? Помощь нужна или нет?

Вместо ответа Арлетти выпустила деньги. Толстяк аккуратно пересчитал банкноты и сунул конверт в карман.

— Какой срок?

— Думаю, месяца три.

— Ну что, готовы?

— Да.

— Тогда вперед. — Он заковылял в соседнюю комнату.

Побледневшая Арлетти повернулась к Оливии:

— Пойдешь со мной?

Оливия кивнула и последовала за актрисой. Ее подташнивало. Сама мысль о том, что такая великая женщина вынуждена обращаться к подобному «доктору», была невообразима.

Словно услышав, о чем думает девушка, толстяк ощерился на нее:

— Что, не нравится? За такие дела можно познакомиться с гильотиной. Это называют убийством, истреблением младенцев, преступлением против государства. Я рискую жизнью, чтобы помогать людям.

Комната, где они оказались, была оборудована как убогая операционная; посередине стоял стол, покрытый грязной окровавленной тряпицей. Оливии отчаянно хотелось, чтобы Арлетти бежала отсюда со всех ног, но та уже начала раздеваться, и по выражению ее лица девушка поняла, что актриса не передумает.

Впустившая их девочка, видимо, выступала ассистенткой доктора, потому что начала готовить хирургические инструменты и выкладывать их на стальной поднос. Оливия молилась, чтобы они хотя бы оказались чистыми.

Арлетти забралась на стол и легла. Толстый врач с сомнением оглядел ее фигуру.

— Больше похоже на четыре месяца, — заметил он и склонился между белыми стройными бедрами женщины.

Оливия увидела, как та протянула к ней руку, и взяла ее, подойдя поближе. Глаза Арлетти были закрыты, она дрожала всем

Операция оказалась такой жестокой, что девушка отвернулась, не в силах за ней наблюдать. Арлетти в агонии стиснула зубы, а когда боль стала совершенно невыносимой, она впилась ногтями в ладонь Оливии, а девушка гладила ее по волосам в напрасной попытке успокоить.

Наконец толстяк бросил инструменты на поднос.

— Готово. Все закончится к завтрашнему дню. Можете вставать.

Арлетти так трясло, что ей потребовалась помощь Оливии, но и тогда она еле стояла. На линолеуме под ней уже появились капли крови.

— Добавите еще сотню франков и получите вот это. — Мужчина протянул ей не самого чистого вида куски ткани.

— Я принесла прокладку с собой, — дрожащим голосом ответила Арлетти и открыла сумку.

Толстяк гадко усмехнулся:

— Ага, значит, не в первый раз.

Арлетти сложила тканевую прокладку и оделась.

— Что будет дальше? — спросила Оливия доктора, когда они направились к выходу.

— У нее случится выкидыш. Когда остановится кровотечение, можете считать, что все позади. Но не возвращайтесь сюда, что бы ни случилось. — Он подошел почти вплотную к девушке, приблизив к ней лицо со зловещей ухмылкой. — Даже если она умрет. Понятно?

— Да.

— Разве что ты сама окажешься в том же положении, как и мать. — И он мерзко захихикал.

* * *

К тому времени, как они вернулись обратно в «Ритц», у Арлетти открылось сильное кровотечение. Оливии удалось довести актрису до номера, не привлекая внимании, и уложить в кровать, подстелив несколько полотенец. Теперь нужно было найти помощницу в прачечной.

— У вас найдется пятьсот франков? — спросила девушка.

Арлетти молча указала на свою сумочку. Оливия взяла деньги и бросилась в прачечную. Одна из тамошних работниц, молчаливая женщина по имени Берти, была матерью большого семейства, и дополнительный заработок был для нее не лишним. Оливия отдала ей пятьсот франков.

— Гостье из триста девятого нужно прокипятить полотенца, но только никому ни слова. Поможешь?

Берти коротко кивнула.

— Зайди в номер через час.

И ровно через час прачка пришла с холщовой сумкой и молча заменила окровавленные полотенца чистыми.

— Она не станет болтать, — заверила Оливия Арлетти, когда прачка ушла.

Заметно побледневшая женщина лежала не шевелясь.

— Ты не могла бы затопить печь? — попросила она. — Мне очень холодно.

Оливия подумала, что только кровопотеря может заставить человека мерзнуть в такой теплый день. Она разожгла печь и закрыла окно. В комнате сразу же стало душно, и она наполнилась густым запахом крови. Девушка села рядом с актрисой.

— Вам надо поспать, Арлетти.

— Возьми меня за руку.

Оливия сжала тонкие холодные пальцы.

— Вам больно?

— Будет хуже. — Она вдруг посмотрела прямо на Оливию: — Чем ты на самом деле занимаешься в «Ритце», девочка? Ты шпионка?

Оливия заколебалась.

— Я не собиралась шпионить.

— Но твой любовник, человек действия, тебя уговорил?

— Нет. Это была моя идея.

— А за Зерингом ты тоже шпионила?

— Нет, к нему в номер я не заходила. Но однажды он меня почти поймал.

На бледном лице появился призрак улыбки.

— Мой Фавн не глупец.

— Фавн?

— Так я его называю. Тебе не кажется, что он похож на бога Пана?

— Он очень привлекателен.

— Говорят, Фавн теперь в Италии. Ты бывала в Италии?

— Никогда.

— Там очень красиво.

Арлетти внезапно вскрикнула, скорчилась на кровати и схватилась за живот.

— Что такое? — испуганно спросила Оливия.

— Начинается.

— Что начинается?

Арлетти застонала сквозь зубы. Оливия с ужасом поняла, что у Арлетти происходят роды.

— Позвать доктора?

— Нет!

— Давайте хотя бы пригласим медсестру!

— Не нужна мне сестра. Они любят болтать. Вытерплю и сама.

Следующие несколько часов были ужасными, но Арлетти почти не кричала, и Оливия удивлялась ее стоицизму. Постепенно процесс подошел к завершению.

Тут раздался стук в дверь, и Оливия осторожно ее открыла. В коридоре стоял месье Озелло.

— Мадам Арлетти заболела? — озабоченно спросил он.

— У нее грипп.

— Я зайду ее проведать.

— Нет, — возразила Оливия. — Она не желает никого видеть.

Озелло опешил от ее резкости.

— Нужно вызвать нашего доктора.

— Мадам Арлетти настаивает, чтобы ее не беспокоили. Прошу вас с уважением отнестись к ее пожеланиям, месье Озелло. — И она закрыла дверь прямо перед носом управляющего.

Когда девушка вернулась, бледная как полотно Арлетти повернулась к ней и попросила:

— Расскажи о своих шпионских делах.

— Не могу.

— Я сохраню твой секрет. — Она положила руку себе на живот. — Как, надеюсь, и ты сохранишь мой.

Оливия промокнула влажной салфеткой вспотевший лоб Арлетти.

— Я просто смотрю вокруг, — пояснила она. — Если замечаю что-нибудь интересное, передаю другим. Вот и все.

— Фавн думает, что Германия проиграет эту войну.

— Даже Геринг так думает.

Когда Оливия вышла за крепким бульоном для Арлетти, в коридоре она наткнулась на Шанель.

— Как там Арлетти? — спросила она.

— У нее тяжелая простуда.

— Понятно. Я и сама пару раз простужалась, — сухо заметила Шанель, а потом протянула Оливии маленькую темную бутылочку: — Дай ей чайную ложку раствора со стаканом воды.

— Что это?

— Настойка опия. Старинный рецепт, но работает. Поможет ей уснуть.

Девушка положила пузырек в карман:

— Спасибо.

— Кто бы мог подумать, — покачала головой Шанель, — она ведь вроде вышла из возраста «тяжелых простуд». Бедняжка. Ей очень плохо?

— Она держится.

— Моя помощь нужна?

— Благодарю, мадам Шанель, но она не хочет никого видеть.

Коко похлопала Оливию по плечу:

— Если станет совсем туго, зови меня.

К вечеру кровотечение так и не остановилось. Берта уже трижды сменила полотенца, и Арлетти слабела с каждым часом.

— Мне надо вернуться на съемки, — все время бормотала она. — Я задерживаю всю группу.

— Вы звезда, — тихо утешала ее Оливия, — вас обязательно дождутся.

— Это моя величайшая роль. — Лихорадочно горящие глаза актрисы не отпускали Оливию. — Я должна сыграть Гаранс. Если я не справлюсь, публика забудет все мои предыдущие работы.

— Такого не случится.

— Случится. Их забудут, потому что я коллаборационистка. Но Гаранс останется навсегда.

У Арлетти поднялся жар. Казалось, силы у нее совсем нет, и Оливия решила, что пришло время маленького флакона от Шанель. Она отмерила чайную ложку, смешала ее со стаканом воды и дала Арлетти. Та сморщилась, но выпила и откинулась на подушки. До сих пор она не плакала, но сейчас две слезинки скатились из-под закрытых век.

— Я предпочитала женщин, чтобы больше не допустить такого. И вот пожалуйста, попалась. Какая глупость. Я так устала, Оливия.

Опий подействовал быстро, и актриса уснула. Девушка укрыла ее, но побоялась оставлять в одиночестве. Она устроилась на диване и попыталась отдохнуть.

* * *

На следующий день схватки прекратились, но кровотечение все еще не закончилось. Оливия заплатила Берти еще пятьсот франков за тайную стирку.

Арлетти пребывала в меланхолии. Впервые с момента визита к врачу она заговорила о ребенке, которого лишилась, и даже спросила Оливию, кто это был, мальчик или девочка. Девушка стушевалась, не зная, как ответить, потому что не приглядывалась, однако, к ее облегчению, Арлетти сама ответила на свой вопрос:

— Ну конечно же мальчик. У Зеринга мог родиться только мальчик. А в мой первый раз была девочка. — В ее огромных глазах сквозили тоска и усталость. — Я ни о чем не жалею. Из меня не вышло бы хорошей матери: я слишком эгоистична.

— Говорят, материнство меняет людей.

— А я не хочу меняться. Я себе нравлюсь такой, какая есть. Мне нравится быть эгоисткой или хотя бы слыть таковой. Потому что выживают только эгоистки: остальных растопчут.

— Неужели нельзя совместить карьеру и детей?

— У меня точно не выйдет, — бросила Арлетти. — А у тебя может получиться. Ты станешь хорошей матерью. Ты не похожа на меня. — Потом ее мысли приняли другое направление: — Как он переживет эту войну, мой бедный Фавн? Он даже пороху не нюхал. Оливия улыбнулась:

— А мне он показался большим и сильным. Девушка уже вторую ночь проводила у Арлетти, а на следующий день актриса решила уехать, хотя Почти не успела оправиться.

— Вам надо отдохнуть, — уговаривала ее Оливия. — И показаться врачу.

Мне пора возвращаться в Ниццу. Сейчас там жарко, и солнце меня в два счета поставит на ноги. Насколько ужасно я выгляжу?

Девушка всмотрелась в лицо Арлетти.

— Вы никогда не были так красивы, — честно призналась она.

Актриса улыбнулась и коснулась рукой ее щеки.

— Какая же ты славная. Лучше любого врача. Оливия помогла ей собраться. Актриса хотела успеть на дневной поезд на юг Франции, где ее ждала съемочная группа. Прежде чем выйти из номера, Арлетти обернулась и взяла девушку за руки.

— Спасибо, — просто сказала она.

— Рада, что сумела помочь.

Женщина надела что-то на палец Оливии. Опустив глаза, девушка увидела на пальце перстень с огромным рубином.

— Это капля моей крови, — сказала Арлетти. — Спрячь кольцо до окончания войны, а потом носи в память обо мне.

— Я не могу его принять! — воскликнула Оливия, но актриса уже пошла прочь.

И даже не обернулась.

Вместе с одной из горничных Оливия подготовила номер для следующего постояльца. Она хотела убедиться, что в спальне не осталось ни следа событий последних двух дней.

Когда девушки закончили, номер сиял безупречной чистотой, храня свои секреты столь же ревностно, как и сам отель. Оливия окинула помещение взглядом, держась за дверную ручку. Подобно красивой женщине, номер скрывал следы мук и печали, крови и слез, оставаясь безмятежным и манящим.

* * *

В Ницце стояла жара. Огромная съемочная площадка, которую Марсель Карне организовал для «Детей райка», накалилась от солнца. Место было поистине чудесным: восемьдесят метров безукоризненного городского пейзажа XIX века. Никто не знал, как в нынешние времена, когда не хватало даже простых молотков, режиссеру удалось добыть сотни тонн дерева, гипса, гвоздей и краски, необходимых для постройки декораций.

Но Марсель Карне, скрупулезный, харизматичный и вдохновенный, снова одержал победу над обстоятельствами, и камеры работали на полную мощность.

Снималась сцена в гримерной Гаранс. Лицо актрисы чуть затеняла вуаль. Арлетти сидела за туалетным столиком. Маленького Батиста играл шестилетний Жан-Пьер Бельмон. Хорошенький и спокойный ребенок без труда запоминал длинные реплики и произносил их с очаровательной невинностью, которая ярко контрастировала с миром теней, сопровождающим героиню Арлетти.

— Какой ты милый маленький мальчик, — произнесла Гаранс.

— Вы замужем? — спросил ребенок.

— Нет, — тихо ответила Арлетти.

— Тогда у вас нет своего маленького мальчика?

Не утихавшая боль в животе вдруг резко напомнила о себе.

— Нет, — еще тише сказала актриса после секундной паузы. — У меня нет маленького мальчика.

— Значит, вы совсем одна?

Арлетти снова помолчала. Под вуалью ее глаза блеснули влагой. Микрофон, висевший у нее над головой, еле уловил ответ:

— Да. Я совсем одна.

Глава двадцать пятая

В конце января была снята блокада Ленинграда. Провал русской кампании сопровождался катастрофическими потерями Гитлера в живой силе и технике. Даже французским журналистам, за годы оккупации привыкшим добавлять в статьи профашистскую пропаганду, не удалось скрыть настоящую картину.

Из трансляций Би-би-си Оливия узнала, что большая часть Гамбурга разрушена зажигательными бомбами; Муссолини свергнут и скрывается под крылом у Гитлера. После яростной битвы за Сицилию союзническая армия высадилась на Апеннинский полуостров и двинулась на север. Боевые действия в Италии подходили все ближе к границам Франции.

— Наступление союзников может начаться уже этим летом, — сообщил Джек. В последнее время он с трудом сдерживал напряжение; казалось, его тело гудит от переполняющей его энергии. — Партизаны играют огромную роль в освобождении Италии. И показывают нам, как можно действовать и здесь, во Франции. — Он обнял Оливию. — Партизанам нужна любая информация, которую удастся добыть. Нам жизненно необходимо знать планы нацистов.

— Сделаю все, что смогу, — пообещала она.

Следующую неделю она старалась изо всех сил. Теперь добывать информацию стало гораздо сложнее, чем два-три года назад. За безопасностью следили намного строже. Прежнее убеждение немцев, будто персонал «Ритца» находится вне всяких подозрений, кануло в Лету. Даже месье Озелло арестовали и несколько дней допрашивали в военной тюрьме Шерш-Миди. Все, кто шел на работу и возвращался с нее, подвергались тщательному досмотру и обыску, что вынуждало Оливию прибегать к самым разным уловкам, чтобы вынести отснятую пленку и передать ее Джеку. К счастью, кассеты были маленькие, но прятать их все равно удавалось с трудом.

Немцы стали выставлять охрану возле каждого номера во время уборки. Солдаты заглядывали внутрь каждые несколько минут, чтобы проверить, чем занимаются горничные, а затем запирали дверь и передавали ключи старшему офицеру этажа.

Однако благодаря связке универсальных ключей Оливия могла попасть в комнаты в любое время, и сегодня ей наконец повезло: возле кровати она увидела портфель с орлом и свастикой люфтваффе. Номер принадлежал военно-воздушному атташе, поэтому в документах могли найтись ценные сведения.

Оливия заперла дверь и принялась за работу. Портфель был стянут двумя ремнями, но запирался на простенький замок: Джек пренебрежительно называл такие «Микки-Маусами» и давно научил девушку их открывать. Пара секунд манипуляций маникюрными ножницами — и замок поддался.

Внутри было полно серых папок. Оливия поднесла их к окну, достала «Минокс» и начала фотографировать. Даже с ее слабым знанием немецкого было ясно, что она напала на

Атлантического вала[50]. Именно здесь ожидался удар войск антигитлеровской коалиции.

Информация, содержавшаяся в картах и таблицах, была бесценной, поскольку давала представление о том, чем фашисты готовы ответить на атаку и где именно ее ожидают. Именно этого и хотел Джек. Оливия уже предвкушала его восторг, но старательно сдерживала дрожь в руках от радостного возбуждения.

И вдруг похолодела.

Номер отпирали снаружи, и это мог быть только немец: больше никто не имел доступа к ключам. Первым делом девушка постаралась спасти «Минокс» с теми снимками, которые уже сделала. В номере был небольшой балкон, выходивший на рю Камбон. Не раздумывая, Оливия распахнула дверь и сунула фотоаппарат в стоявший там горшок с геранью. Ей едва хватило времени захлопнуть дверь и прижаться к ней спиной с виноватым видом.

Эсэсовец, вошедший в номер, был очень молод — теперь все офицеры были очень молоды, — в черном с головы до ног и с серебряным черепом и перекрещенными костями на кокарде. Сначала он непонимающе уставился на Оливию.

—Was machst du hier?[51] — требовательно спросил он. Затем его взгляд упал на портфель и лежащие возле него папки. —Spion![52] — закричал эсэсовец и бросился на девушку.

Она попыталась увернуться, но получила удар прямо в лицо обтянутым перчаткой кулаком.

Дальнейшее она помнила плохо. Ее тащили к дверям; лицо онемело, а во рту ощущался вкус крови. В коридоре суетились люди, кричавшие на разных языках. Потом была лестница, по которой два эсэсовца волокли задержанную вниз. На миг среди нацистских мундиров мелькнуло бледное от ужаса лицо месье Озелло, которого тут же оттолкнули в сторону.

Девушке заломили руки за спину и надели наручники. Холодный воздух коснулся лица, и онемение сменилось острой болью.

Оливию швырнули в кузов грузовика и во второй раз повезли в сторону гестаповской тюрьмы.

* * *

Прошлый визит во Френ был ужасен, но теперь девушку ждало гораздо более страшное испытание. Голова у нее раскалывалась от боли, правая сторона лица распухла от удара. Оливии никак не удавалось собраться с мыслями, хотя времени было предостаточно: в кузове она оказалась совсем одна, если не считать рослого штурмовика с винтовкой.

Когда арестованную выволокли из машины, она увидела знакомые очертания тюрьмы. От боли и страха ноги у девушки подкашивались, и двое гестаповцев, подхватив ее под руки, пронесли сквозь ворота, так что она почти не касалась ступнями земли.

Звуки и запахи Френа навалились на Оливию, будя воспоминания об этом страшном месте.

Но сначала ее привели не в камеру, кишащую насекомыми, а в общую уборную, вонючую клетушку с потрескавшейся плиткой и ржавыми трубами. Узница знала, что произойдет дальше.

Ее заставили раздеться донага и забрали одежду. Потом пристегнули наручниками к трубе, оставив ждать. Вскоре вошли два гестаповца с резиновыми дубинками и, не произнося ни слова, начали бить девушку.

Когда они закончили, появился третий, со шлангом в руках. Струя ледяной воды привела Оливию в чувство, и тело отозвалось острой болью. Ее вымыли и отвели в камеру.

Окон там не было, а потолок нависал так низко, что Оливия едва могла выпрямиться. На полу лежал ворох знакомой полосатой одежды. Охранники наблюдали, как жертва натягивает ее, а потом захлопнули дверь и ушли. Сначала Оливии показалось, что вокруг кромешная тьма, но потом она заметила под дверью тонкую полоску света, которой как раз хватило, чтобы рассмотреть насекомых, ее нынешних соседей.

На теле девушки расцветала та же карта боли, что и у Фабриса. И недалек был тот день, когда оно тоже окажется в фанерном ящике.

Узница свернулась в углу, как побитая собака, и попыталась уснуть.

* * *

По-настоящему больно ей стало лишь спустя несколько часов. Оливия надеялась, что хуже уже не будет, но молодому организму, похоже, потребовалось время, чтобы осознать пытки и передать в мозг информацию о причиненном ущербе. Вскоре боль стала невыносимой. Девушке никак не удавалось найти положение, в котором было бы хоть немного легче, а любое движение заставляло ее вскрикивать. Особенно тяжело было пользоваться ведром, которое оставили вместо туалета. И хотя лицо ей пощадили, на теле не было живого места.

Принесли обед: чашку с водой и отвратительную смесь, которую она помнила еще с прошлого раза. Оливия заставила себя поесть, поскольку знала, что ей понадобятся силы.

После этого ее не трогали весь день, насколько она могла судить о ходе времени. Метод избиения в первый же день заключения обычно оказывался весьма действенным. Узник сразу понимал, насколько беспомощен, и получал представление о том, чего ожидать в дальнейшем. И поскольку ее били, не задав ни единого вопроса, можно было не сомневаться: гестаповцы рассчитывают в самое ближайшее время вырвать у нее всю необходимую информацию.

Открылась дверь, и в ослепившем Оливию свете показалось несколько мужских фигур. Бедняжка пыталась отползти в сторону, но ее рывком поставили на ноги и поволокли в коридор.

Пока они шли, все мышцы ее тела сжимались от боли. Мимо проводили других заключенных, но узники не смотрели друг на друга.

Конвойные отвели Оливию по лестнице в подвал, где стояла большая печь. Когда они вошли, дверца печи распахнулась, и за ней полыхнуло пламя.

Послышался смех, и девушка медленно, с опаской приподняла голову.

Над ней нависала грузная фигура капитана Келлермана, чьи гиммлеровские очки все так же поблескивали на носу.

— Ну что же, вот мы и встретились снова, как я и надеялся. — Он ударил по стене печи хлыстом. — Это основной отопительный котел крыла. И твоя задача сегодня утром — подбрасывать в него топливо. Понятно? А тем временем мы поговорим.

— Я гражданка Швеции, — начала было Оливия дрожащим голосом.

— Давай не будем повторять весь этот вздор. И не жди. что твой двуличный друг Нордлинг примчится на помощь. — Кивком он подозвал охранников, которые принесли большую коробку. — А вот и топливо. Можешь начинать.

Охранники схватили девушку за плечи и подтолкнули к дверце печи, от которой шел неистовый жар. В оранжевом свете огня Оливия увидела, что именно ей предстоит сжечь. Коробка была доверху наполнена прямоугольными холстами. Ее картинами. Гестаповцы побывали у нее в студии и забрали оттуда все работы.

— Это дегенеративное искусство, — процедил Келлерман. — Мы конфисковали его, когда обыскивали твое жилье. Его необходимо уничтожить. Приступай.

Девушка продолжала стоять на месте, не в силах справиться с потрясением, как вдруг

— Приступай, — повторил он.

Оливия не глядя взяла первый холст и бросила в огонь. Ей было очень страшно стоять так близко к пламени. Руки и лицо саднило от жара.

— Что тебе понадобилось в номере гауптмана Вульфа и зачем ты рылась в его бумагах? — спросил Келлерман.

Оливия видела, как огонь охватил ее картину, как пузырится и сгорает краска. Она попыталась сосредоточиться на ответах, которые успела обдумать заранее.

— Я искала деньги. Продукты сейчас так дороги…

Удар хлыста снова обжег ее плечи.

— Продолжай работу.

Она взяла следующую картину. На ней был изображен Джек в винограднике. Нет, нельзя думать о Джеке, иначе она может выболтать правду. Оливия бросила картину в печь.

— Значит, искала деньги, — повторил Келлер. — Придется придумать объяснение получше.

— Но это правда. Сейчас все крадут у постояльцев отеля. Иначе мы просто умрем с голоду.

Келлерман указал хлыстом на следующее полотно.

Это была одна из ее лучших работ: улица Монмартра, которую она написала в первые недели своего парижского обучения. Оливия бросила картину в зев печи, стараясь не обжечься. Пламя с радостью приняло подношение, поглотив его в облаке разноцветных искр.

— Если ты искала деньги, то зачем разложила документы?

— Я… я искала чистую бумагу.

— Чистую бумагу?

— Для набросков. Сейчас в Париже нет бумаги для рисования. Я надеялась найти пустые страницы, чтобы взять их себе.

— Ты считаешь меня глупцом?

— Нет.

Оливия отчаянно старалась проследить, к чему подводят вопросы капитана. Неужели они так и не нашли «Минокс»? Неужели ее нехитрая уловка сработала? Похоже, так и есть. Во всяком случае, пока. А раз гестаповцы ничего не знают, можно смело оправдываться. Но едва охранники решат обыскать балкон и найдут фотоаппарат, для нее все будет кончено.

— Теперь бери вот ту, — приказал Келлерман, указывая кнутом на следующую картину. Это был портрет Оливии, подаренный ученице Ласло Вайсом. Она молча подчинилась.

Немец рассмотрел полотно, поджав губы.

—La Suedoise, — прочел он подпись с брезгливым выражением лица. — Безвкусная мазня. Авторства одного из твоих друзей?

— Моего учителя, — тихо ответила она.

— Ах да, того еврея. Мы о нем знаем. К счастью, его уже нет среди нас. — Келлерман вернул ей картину: — Сжигай.

Если раньше Оливии удавалось сдерживать слезы, сейчас она начала плакать. Но когда девушка бросила портрет в пасть печи, пламя, дохнув обжигающим жаром в лицо, мигом высушило ее слезы.

Оливия поняла, чего добивается Келлерман: он хочет ее сломить, растоптать. А значит, надо найти в себе силы противостоять ему.

— Итак, ты искала деньги или чистую бумагу, — продолжил он. — И разложила документы, чтобы запомнить их содержание. Кому ты собиралась передать информацию?

— Я не знаю немецкого! Откуда мне знать, что там написано?

— Тогда ты запоминала цифры и карты.

— Нет, неправда. Я не разбираюсь в них.

— Лжешь!

Продолжая задавать вопросы, Келлерман выбирал все новые и новые картины, иногда сопровождая их злобными комментариями, и передавал Оливии, чтобы та бросала их в печь. Долгие месяцы работы, ее взгляд на Париж и на саму себя — все исчезло в огненном вихре.

— Признай, что ты шпионка, — предложил Келлерман, — и можешь возвращаться в камеру. Я пришлю тебе воды и позволю отдохнуть.

— Нет, я не шпионка, — покачала она головой.

И вновь посыпались вопросы. Кому она собиралась передать информацию? Есть ли в «Ритце» американский или британский агент? Или это русские? Она уже воровала документы в прошлом? Какие именно? Давно ли она шпионит за немецкими офицерами?

Оливия все отрицала, но с каждым разом тише и тише. У нее иссякали силы. От жара она была на грани обморока. На руках и лице начинали появляться волдыри. Но стоило ей отодвинуться от печи, один из охранников снова толкал ее туда или Келлерман подгонял ее хлыстом. Оливия почти ослепла от огня и уже не видела, что делает.

Потом картины кончились, и больше жечь было нечего. Все, что художница создала в Париже, она своими руками предала кремации. Оливия не могла сдвинуться с места и лишь бормотала, опустив голову:

— Нет, нет, неправда.

— Ты столько месяцев потратила на это уродство, — ухмыльнулся наконец Келлерман. — Удивительно, как быстро сгорела твоя мазня, да? Это акт очищения. Сейчас тебя отведут назад в камеру. Жаль, что ты так и не созналась, ведь следующий допрос будет гораздо жестче.

Оливия настолько обессилела, что еле перебирала ногами, пока охранники волокли ее по коридору. Перед узким арочным окном, выходившим во внутренний двор, они остановились и рывком развернули узницу лицом к стеклу.

Во дворе немецкие солдаты в зимних шинелях выстроились в ряд. Лицом к ним и спиной к испещренной выбоинами стене стояла женщина. По команде солдаты вскинули винтовки к плечам и прицелились в нее.

Оливия сначала не поняла, что происходит; ее разум просто отказывался воспринимать такое зрелище. Она лишь заметила, как снег ложится на плечи и каски солдат. Внезапно реальность прорвалась в затуманенное сознание, и девушка попыталась отвернуться, но было поздно. По второй команде грянул залп. Когда рассеялся дым, оказалось, что женщина повисла на цепях, которыми была прикована к стене. Длинные волосы свесились вперед, закрывая лицо. Офицер спокойно подошел к приговоренной, вынул из кобуры пистолет и поднес к ее голове. Прозвучал выстрел, после чего охранники подхватили и потащили спотыкающуюся и рыдающую Оливию в камеру.

* * *

Несмотря на собственные угрозы, Келлерман не стал допрашивать Оливию ни завтра, ни послезавтра, ни спустя несколько дней. Ее предоставили самой себе, и это принесло облегчение, хотя руки и лицо, покрытые волдырями, нещадно саднили. Пытка и допрос слились в памяти в смутный, неразличимый кошмар, что было, с одной стороны, избавлением, а с другой — мучением, потому что девушка не могла вспомнить своих ответов. Не выдала ли она Джека? Не проболталась ли про «Минокс»? Она не знала. Но всякий раз в ужасе вздрагивала, когда открывалась дверь.

Волдыри постепенно подсохли и стали шелушиться, кожу стянуло. Каждый день узницу на час вытаскивали из камеры, пристегивали цепью к еще шести женщинам и водили по двору. Эта пародия на прогулку происходила каждый день в одно и то же время, как и кормежка и вынос отхожего ведра. В это время следовало хранить полное молчание; за неповиновение следовал сильнейший удар прикладом.

Однажды их вывели на прогулку сразу после расстрела. Группу молча провели мимо жутких следов казни; мимо старика, который оттирал кровь от стены и камней мостовой; мимо телеги, на которую двое тощих заключенных грузили истерзанное тело,

Расстрелы устраивали по меньшей мере дважды вдень, а еще чаще раздавались крики женщин, которых били или пытали. В тюремном дворе Оливия привыкла видеть людей с разбитыми до неузнаваемости лицами. Тюремщики превращали женщин в отбивные, а затем методично выводили их на прогулку. Режим нельзя нарушать ни под каким предлогом: таков был удивительный и чудовищный склад ума нацистов.

Вокруг Оливии женщин расстреливали, пытали и допрашивали, но ее никто не трогал. Почему? Не могли же гестаповцы утратить к ней интерес? Или для нее готовят нечто особенно ужасное?

Из-за скудной еды и плохих условий девушка с каждым днем слабела. Она не позволяла себе даже думать о Джеке, чтобы случайно не произнести его имя или не раскрыть их отношения. Чтобы чем-то себя занять, она стала в мельчайших подробностях восстанавливать в памяти свои работы, которые была вынуждена уничтожить.

Долгие часы в темноте и одиночестве она заново проживала каждый мазок, каждый оттенок цвета, каждую линию, которую наносила на холст. Вот уже три года отлученная от живописи, она вкладывала в это упражнение особый смысл.

Оливия пообещала себе, что однажды напишет все работы заново, но не повторит в точности. Теперь они станут лучше: она исправит все ошибки, которые допустила, уберет все лишнее и сделает их такими, какими задумывала изначально. Тогда она выйдет из этого испытания сильной личностью и хорошим художником. Когда-нибудь у нее появятся новая студия и новый стиль. И сама она тоже станет новым человеком.

Однажды в особенно морозное утро в замке двери повернулся ключ, и створка со скрипом отворилась. Свет из коридора, как обычно, отозвался болью в глазах узницы. Постепенно привыкнув, Оливия различила в дверном проеме коренастую фигуру с упертыми в бедра кулаками. Было в ней что-то очень знакомое. И вдруг Оливия поняла, кто стоит перед ней.

Хайке Шваб.

* * *

Они поехали в загородное имени Жози де Шамбрюн, чтобы полюбоваться выездкой лошадей. Было очень холодно, иней покрывал деревья вокруг конюшен и сверкал на траве. Приглушенные коричневые и рыжеватые тона вокруг не особенно радовали глаз, тяжелое небо низко нависало над головой. Арлетти и Жози кутались в меха. До весны, казалось, было еще далеко.

Лошадей выпустили в манеж и начали разогревать. Арлетти не сдержала восхищенного восклицания, когда увидела великолепных животных: своенравные, идеально сложенные существа, трепещущие ноздрями и поблескивающие белками глаз. До нее донеслась волна насыщенного, похожего на шоколад аромата. Конюхи сняли с лошадей попоны и начали седлать.

— Какие красивые, — сказала актриса Жози, внимательно наблюдающей за выездкой.

— И правда хороши. О, видишь вот этого? — Графиня указала на крупного гнедого жеребца, который прыгал и лягался, пока его вели в поводу. — Его зовут Тиберий, в этом году ему исполнится три года. Мы собираемся заявить его на скачки Триумфальной арки. Обязательно приходи посмотреть.

Когда они подошли поближе, жеребец загарцевал на месте, поднимаясь на дыбы и роняя пену с губ. Арлетти, боявшаяся лошадей, замерла, но Жози твердо взяла ее за руку.

— Не глупи, — усмехнулась она, похлопав коня по шее затянутой в перчатку рукой. — Правда, он великолепен?

— Тебе очень повезло им владеть.

— Да, очень.

— А еще повезло владеть всем этим. — Арлетти окинула взглядом поля и лес, раскинувшиеся вокруг на несколько гектаров. Эти земли были собственностью семейства де Шамбрюн.

Тем временем на оседланных лошадей рассадили сухопарых жокеев в шерстяных свитерах с высоким горлом. Животные были напряжены и шарахались друг от друга, словно сопротивляясь объединению в группу.

— Ты поможешь Антуанетте? — спросила Арлетти. Жози пожала плечами:

— Она вела себя глупо, пусть теперь и расплачивается.

Наездникам приходилось туго натягивать поводья. Инстинкт, заставляющий этих красивых животных срываться с места и скакать, становился непреодолимым. Жози наклонилась вперед, внимательно вглядываясь в лошадей поверх загородки.

— Отпускайте! — крикнула она.

Кони полетели вперед. Арлетти не ожидала, что они пойдут таким неудержимым галопом. В этом незабываемом зрелище было что-то первобытное. Стучали о землю копыта, хвосты и гривы развевались по ветру, тонкие ноги летели над землей. Жози наблюдала за ними в бинокль.

— Тиберий лидирует! — закричала она, когда лошади повернули.

— Ты не ответила на мой вопрос, — тихо напомнила Арлетти, когда шум копыт стих за деревьями.

— Какой вопрос, дорогая?

— Сделаешь ли ты что-нибудь для Антуанетты.

Жози опустила бинокль и закурила.

— И что ты предлагаешь?

— Твой отец возглавляет правительство Виши. Ты можешь попросить его о ходатайстве.

— Старинная мудрость гласит: не вставай между львом и его добычей.

— Она ведь была твоей подругой.

— Она была и твоей подругой, дорогая. Почему бы тебе самой за нее не заступиться?

— Иногда ты просто невыносима, — разозлилась Арлетти. — Я бы заступилась, если бы Зеринг все еще был здесь. Но его нет, а я не пользуюсь особой популярностью у фашистов.

— Уверяю тебя, Антуанетта увязла по самые уши, — заметила Жози. — И теперь ее уже не вызволить. Она перевозила в своей карете скорой помощи членов Сопротивления и общалась с крайне нежелательными для Франции элементами. К тому же она печально известная лесбиянка.

— Которой ты с радостью меня представила, — бросила Арлетти.

— Ну конечно, дорогая. Ты же знаешь о моем невинном развлечении: обожаю сводить разных людей. Я подумала, что тебе такой опыт будет интересен. Ты ведь получила удовольствие? — Жози весело рассмеялась. — О, знаю, я коварное и достойное всяческого порицания существо. Но пожалуйста, не проси меня хлопотать за Антуанетту. Ее проблемы меня не касаются. Она сама заварила кашу, пусть сама и расхлебывает. Если сможет.

Лошади показались из-за перелеска. Группа растянулась и вышла на финишную прямую. Когда скакуны пролетели мимо женщин, Жози в восторге замахала руками. Арлетти так и не разобралась, кто пришел первым, но Жози уверяла, что это был Тиберий. Чтобы убедиться, она стала кричать жокеям:

— Кто выиграл?

Раздались ответные крики, где упоминали как Тиберия, так и других лошадей. Жози повернулась к Арлетти:

— Вот идиоты. А ты что скажешь, дорогуша?

— Какая разница? — устало произнесла актриса. — Они же все твои.

Глава двадцать шестая

Хайке изменилась.

Оливия вспомнила, как Джек рассказывал ей о пристрастии немки к мужской одежде и короткой стрижке, но все же была поражена внешним обликом Шваб. Лицо Хайке стало шире, волосы на висках и затылке были подбриты, как у мужчин, и только на макушке оставались длинные пряди. Хайке стала еще коренастее, и серая гестаповская форма туго обтягивала ее телеса. Но была и другая

Хайке отвела Оливию в комнату для допросов, где стояли стол и стул, а в стену были вбиты металлические кольца, к которым пристегнули наручники девушки. Немка отпустила охрану, и они остались одни.

— Я говорила, что так и будет, — напомнила Хайке. Даже голос ее теперь звучал грубее. — Я знала, что рано или поздно тебя поймают с поличным.

— Я не сделала ничего дурного.

— Как считаешь, я изменилась? — спросила Хайке, пропустив ее слова мимо ушей.

— Ты выглядишь иначе.

Немка усмехнулась.

— И как же?

— Сильнее.

— Я и правда стала сильнее. Во всех отношениях. Стала другим человеком. Сейчас я тебе покажу. — Она расстегнула пуговицы и распахнула форменную рубашку, открыв грудную клетку. Вместо грудей на торсе красовались два крестообразных шрама.

— Что с тобой случилось? — Оливия была потрясена.

— Я удалила грудь. — Немка спокойно сняла форму и переоделась в жилет и шорты наподобие боксерских. Руки и ноги немки перевивали жгуты мышц. — Мне они и раньше не были нужны, а на новой работе даже начали мешать. Немецкие врачи давали мне гормоны, и результат получился вполне удовлетворительный. У меня развилась мускулатура. Я теперь боксирую с мужчинами, и они меня боятся. У меня исчезли все бабские слабости. А вот с грудью ничего нельзя было поделать, только удалить.

— Что же ты с собой сделала… — прошептала Оливия.

— Удивлена, Блондхен? — Хайке рассмеялась. — Жаль, меня не было, когда ты сюда прибыла, иначе я бы сама тебя поприветствовала. Я занималась бойцами Сопротивления. Мне передают на допрос женщин, которые участвуют в отрядах. Дознаватели-мужчины — сплошь чистоплюи, им не добиться результатов.

— Я такого не заметила, — тихо возразила девушка.

— В прошлый раз, когда я пыталась тебя поцеловать, ты меня отвергла, помнишь? Сбежала. Теперь, если я захочу тебя поцеловать, бежать будет некуда. Ты рада?

Оливия задергалась, пытаясь увернуться, но одна мощная рука вцепилась ей в волосы, не давая шевельнуться, а вторая полезла под тюремную рубаху.

— Мне все еще нравится женская грудь, — объявила немка, тиская и щипая девушку. — Только не у меня. — Тут она расхохоталась. — Ну и рожа! Видела бы ты себя! — Она внимательнее всмотрелась в Оливию. — Этот идиот Келлерман поджарил тебя как яблоко на палочке. Жалкий любитель, корчащий из себя следователя.

Она отошла к столу, потом вернулась с белой стеклянной баночкой. Когда Хайке открыла крышку и зачерпнула толстым пальцем содержимое, до девушки донесся запах питательного крема. Гестаповка принялась размазывать его по лицу зажмурившейся Оливии. Сначала кожу защипало, потом пришло ощущение прохлады, и ей стало много легче.

— Что бы я с тобой ни делала, — говорила Хайке, втирая крем, — можешь не сомневаться: лицо я оставлю напоследок. Мне нравится смотреть на хорошенькие мордашки во время работы. Но когда я разобью тебе личико, так и знай: конец уже близок.

Оливия услышала, как Шваб закручивает крышку на баночке с кремом, и медленно открыла глаза. Немка вернулась к столу, который стоял в углу, и стала просматривать документы в папке.

— Они сглупили, отпустив тебя в прошлый раз. Приехал этот швед, сующий свой нос куда не надо, и Келлерман не выдержал. А у меня выдержки хватит. Если уж я начинаю дело, то обязательно довожу его до конца. И теперь у нас с тобой достаточно времени, чтобы получше узнать друг дружку.

Она закрыла папку и вернулась к девушке. Теперь Хайке уже не улыбалась: глаза смотрели с жестким прищуром, как у бойца на ринге.

* * *

Оливия очнулась на полу своей камеры. Все тело от головы до пят болело от мастерских побоев Хайке. Немка даже не пользовалась дубинкой, предпочитая работать кулаками. Надев боксерские перчатки, она избивала жертву с невероятной силой и методичностью, не ломая костей, но буквально пронзая Оливию ударами, достигающими почек и печени. Теперь внутренности девушки пульсировали болью, даже когда она не шевелилась.

Прикованная к стене Оливия могла разве что кричать и плеваться, поливая насильницу самыми гадкими словами, которые знала. Но Хайке только возбуждало сопротивление жертвы, и вскоре девушка могла лишь глухо стонать.

Но по-настоящему невыносимым допрос делало откровенное сладострастие Хайке, которая перемежала истязания жадными поцелуями и грубыми ласками.

Отрицать американское гражданство больше не было смысла, немка и так все знала, поэтому Оливия назвала настоящее место рождения, образование и дату прибытия во Францию.

Однако она не отступала от легенды о причине своего интереса к документам. Она настаивала, что была воровкой, а не шпионкой. Оливия утверждала, что именно это было «у нее на уме», как выражалась Хайке, что она попросту обворовывала богатых гостей отеля, которые точно не заметят недостачу пары купюр.

Немка не верила ни единому ее слову, но девушка нашла в себе силы стоять на своем. Она спрятала правду глубоко внутри, постаравшись забыть о ее существовании.

— Нам некуда спешить, — заявила наконец Хайке, зубами развязывая шнуровку на перчатках. — Мне слишком нравится наше общение, чтобы быстро его заканчивать. У нас еще много тем для бесед. Завтра продолжим.

И вот завтра наступило.

Скрежет ключа в замке заставил Оливию съежиться. Ей очень хотелось держаться смело и спокойно, но тело, помня боль, предало свою хозяйку и сжалось в дрожащий комок, как напуганное израненное животное. Охранники насильно подняли узницу на ноги и поволокли по коридору навстречу судьбе.

Этим утром Хайке пребывала в приподнятом настроении. Она курила сигару, откинувшись на спинку стула и забросив ноги на стол. Вместо того чтобы приковывать Оливию к кольцам в стене, она жестом пригласила девушку сесть напротив.

— А ты крепче, чем я думала, Блондхен. Держишься. Не то что другие, которые воют после первого же шлепка. Мне нравится такая твердость. Тем приятнее будет тебя сломать. Я ведь умею пользоваться кулаками, да?

— Да, ты умеешь пользоваться кулаками, — повторила Оливия бесцветным голосом.

Хайке рассмеялась и со стуком опустила ноги на пол.

— Я тебе кое-что покажу, — сказала она, поднимаясь.

Оливия приготовилась к очередному избиению, но немка лишь взяла несколько фотоальбомов и разложила их на столе. Потом она встала радом с девушкой и, одной рукой разминая ей шею и плечи, второй стала перелистывать страницы. Там было много снимков Хайке с мужчинами-боксерами в боевых стойках.

— Я билась со всеми ними. Они профессионалы, но я их побеждала. Я спортсменка, Блондхен. Я рождена одерживать победы. Ты знала, что у меня есть золотые медали за метание копья и спортивную борьбу?

В других альбомах были сотни фотографий Хайке на самых разных спортивных мероприятиях. Оливия невидящими глазами смотрела на

Наконец она долистала до последней, самой ранней фотографии: со снимка улыбалась стройная юная Хайке с завитыми локонами и в модном платье.

— Вот кем я была раньше, — бросила гестаповка. — Слабой хорошенькой дурочкой. Как и ты сейчас. Что скажешь?

— Ты очень изменилась.

— О да. Вот только когда я начала становиться собой, меня сочли уродцем. Мне не давали соревноваться и побеждать. Запрещали заниматься спортом. Но фашисты разглядели мои истинные возможности. С их приходом все изменилось. — Ее хватка на шее Оливии стала жестче. — Теперь я могу быть кем хочу. Разве не это самое важное в жизни? — Наконец она отпустила девушку и стала убирать альбомы. — Пошли, Блондхен, я покажу тебе, чем занимаюсь.

Она повела Оливию через анфиладу комнат, примыкавших к ее кабинету. Девушка с ужасом поняла, что это пыточные камеры. Здесь, в гестапо, причинение боли превратилось в бюрократическую обыденность, став чудовищно безликой рутиной.

Оливия увидела приспособление для выдергивания ногтей, основательно сработанное каким-то столяром, помеченное инвентарным номером и аккуратно прикрученное к столу для удобства применения. Там были гильотина для отрубания пальцев и ванна, где заключенных часами морозили в ледяной воде или окунали с головой, пока те не начнут захлебываться, чтобы потом привести в чувство и топить снова.

Тут же стоял генератор в стильном коричневом корпусе из бакелита; провода от прибора подключали к ногам жертвы и пускали мощные электрические разряды. Еще там был поршневой насос, с помощью которого кишечник жертв накачивали водой, пока он не лопался.

Оливии было так страшно, что на середине экскурсии ее вырвало. Хайке резко наклонила ее голову над ведром, пока желудок девушки выворачивался наизнанку.

— В финале я тебя убью, Блондхен, — спокойно сказала она. — Но сначала ты познаешь все эти радости от моей руки. Эти и многие другие. Я же сказала, нам с тобой предстоят длинные беседы. — Хайке за волосы развернула к себе лицо девушки. — Знаешь, мне ведь наплевать, шпионка ты или нет. Можешь говорить все что угодно, это меня не остановит.

Оливия плюнула ей в лицо, сотрясаясь от ярости и отвращения.

— Ты ненормальная, — бросила она.

Немка вытерла плевок пальцем.

— Однажды я спрошу, что ты выберешь: поцеловать меня или лишиться еще одного ногтя. И тогда ты будешь молить меня о поцелуе. Жду не дождусь этого момента. А пока давай-ка займемся спортом. — И она взялась за боксерские перчатки.

Оливия снова превратилась в тренировочную грушу, но на этот раз удары были еще более жестокими. Хайке со вкусом выбирала цели и наслаждалась болью беззащитной жертвы. Когда она закончила, дыхание у нее срывалось от возбуждения, а лицо налилось густой краской.

— До чего же приятно, — выдохнула садистка, снимая перчатки.

Оливия не смогла подняться на ноги, поэтому в камеру ее тащили волоком.

* * *

Шпац фон Динклаге и Коко Шанель ужиналиà deux[53] в своем номере «Ритца». Однако, хотя кухня по-прежнему была на высоте, а марочное шампанское охладили до идеальной температуры, оба пребывали в мрачном настроении.

Они только что вернулись из Испании, куда ездили с секретным заданием от имени Генриха Гиммлера, шефа СС. В Мадриде Коко отправилась в британское посольство на встречу с дипломатами высокого ранга, чтобы передать им сообщение Гиммлера: он готов сместить Гитлера и лично возглавить Третий рейх. При этом рейхсфюрер обещал положить конец войне между Германией и англо-американскими силами и убеждал союзников для защиты общих интересов объединиться с нацистами и уничтожить Советский Союз.

Его предложения казались Коко замечательными и звучали как победный марш. Лично ей такие перемены сулили возможность вырваться из затягивающейся петли и снова взлететь. Однако унизительный отказ во встрече с послом стал для Шанель болезненной и отрезвляющей оплеухой. Их миссия провалилась, не успев даже начаться. Один из младших атташе с ледяной холодностью проинформировал ее, что у Британии нет ни малейшего намерения завершать войну, равно как и предавать русских союзников. А потом указал ей на дверь. Они со Шпацем отправились восвояси с поджатыми хвостами.

— Это все потому, что нас вынудили разговаривать с ничтожествами, — проворчала Коко, без аппетита ковырял рагу из перепелок. Из маленьких птичек вынули костей и нафаршировали малиной и лесными грибами. — Если бы только удалось пробиться напрямую к Черчиллю! Я непременно убедила бы его принять это предложение. Он влюблен в меня долгие годы!

— Не сомневаюсь, дорогая, — заметил фон Динклаге, тщательно следя за тоном. — Но, боюсь, ничего не выйдет.

— А ты не можешь отправить меня в Лондон? Просто посадить на самолет под покровом ночи?

— И выкинуть с парашютом на Трафальгарскую площадь? — сухо осведомился ее любовник.

— Если я окажусь лицом к лицу с Уинстоном, он не сможет мне ни в чем отказать.

— Это не обсуждается, — покачал головой Шпац.

Шанель отодвинула тарелку и взяла бокал с шампанским. Она терпеть не могла, когда ей отказывали, а сейчас, поскольку война могла закончиться совсем не так, как они предполагали два года назад, Коко и вовсе металась, точно кошка на раскаленной крыше. Нервы у нее натянулись до предела, и аппетит совсем пропал. Сейчас модельер думала только о шприце с морфином, лежавшем возле кровати и обещавшем забытье хотя бы на ночь.

— А почему это не обсуждается?

— Потому что мы больше не можем вести переговоры с позиции силы, — терпеливо объяснил фон Динклаге.

— Ты о чем?

— О том, что война уже проиграна, Коко. Гиммлер об этом знает, Черчилль об этом знает, и только Гитлер обманывает себя, надеясь на победу.

Ей было невыносимо слушать ответ любовника, такой спокойный и взвешенный, будто им совершенно не о чем беспокоиться.

— Я не сомневалась, что нам удастся договориться о соглашении!

— Никакого соглашения не будет. — В отличие от Коко, фон Динклаге не стал отказываться от перепелок и сейчас с удовольствием макал хлеб в оставшийся соус. — Будет только расплата.

— Расплата за что?

— Разве ты не слышала о подвигах нацистов в Восточной Европе? О целых морях пролитой крови? Гиммлер со своей кликой убил в лагерях миллионы мужчин, женщин и детей. Гитлеровцам не будет никакого прощения. Их повесят, потому что иначе не умиротворить нашего врага. Черчилля еще можно было бы уговорить, а вот Сталина — исключено.

— Но…

— А еще должен сказать, дорогая, — продолжил фон Динклаге, разливая оставшееся шампанское по бокалам с золотой каймой, — мы с тобой совершили непростительную

У Коко свело спазмом желудок, как всегда в тревожные моменты.

— Ты меня даже не предупредил!

— Поскольку надеялся на успех. Но холодный прием в Мадриде отнял последнюю надежду. Мы рискнули и проиграли.

— Если бы я только могла переговорить с Уинстоном, — снова заныла она.

— Дорогая, — перебил Шпац, — сейчас нам пора подумать о том, как сохранить собственную шкуру. Наступление союзных войск ожидается уже через пару недель.

Кутюрье откинулась на спинку кресла — маленькая съежившаяся фигурка в черном.

— Наступление?

— Разведка доносит о крупном скоплении войск вдоль береговой линии Англии. Там сотни тысяч солдат, плюс танки, бронеавтомобили, самолеты, корабли. Вопрос только в том, где именно они высадятся. Но высадка неизбежна.

Шанель была в ужасе.

— Какой кошмар!

— Как и многие неотвратимые события в жизни.

Она схватила бокал обеими руками и теперь глядела на собеседника поверх золотого ободка, будто испуганный ребенок.

— Что же нам делать?

Шпац фон Динклаге посмотрел на любовницу, к которой с годами проникся нежнейшим чувством, хоть и не позволял эмоциям влиять на собственные решения. Он выбрал Шанель в 1939 году в результате тщательных расчетов и размышлений, зная, что она сможет принести пользу рейху. Но теперь толку от нее не было, что недвусмысленно показала поездка в Мадрид.

Скоро не станет и самого рейха. Германию разбомбят до руин, ее захватят британские, американские и — он содрогнулся от одной только мысли — советские войска. Союзники разделят страну между собой как курицу, а потом станут глодать ее кости. Немцев ожидали тяжелые времена.

Коко больше не представляла никакой ценности для рейха, однако у нее было кое-что крайне ценное лично для Шпаца: деньги. Крупное состояние Шанель после войны способно обеспечить им обоим вполне комфортное существование. Предположим, где-нибудь в Южной Африке. Говорят, в Панаме тоже неплохой климат. Ну или можно выбрать более цивилизованное место вроде Швейцарии. Там, вдали от народной ярости и счетов, предъявленных победителями к оплате, они заживут в комфорте и роскоши. Что ни говори, а в Швейцарии — стране, которая признает лишь ценность денег, — они будут в неприкосновенности.

Осталось объяснить ситуацию Коко. Вскоре «Ритц» захлопнет перед ней двери. Как и Париж, да и вся Франция. Разумеется, она станет проливать горькие слезы изгнанницы, но их легко осушить удовольствием от вкусной еды, хороших вин, роскошного дома и приятных воспоминаний.

Фон Динклаге промокнул губы салфеткой и подошел к любовнице. Усевшись на подлокотник кресла, он положил руку ей на плечо:

— Не пугайся, Коко. Выслушай меня. Нам надо кое-что обсудить.

* * *

По тюрьме побежал ропот. Заключенные перекрикивались даже сквозь стены камер, не обращая внимания на разъяренных охранников, которые силились заставить смутьянов замолчать.

Оливия подползла к дверям — из-за постоянных побоев она теперь передвигалась как старуха — и попыталась прислушаться. Голоса были тихими, едва различимыми, но девушка смогла уловить два слова: «Она мертва».

Смысл сообщения оставался неясным до самой прогулки. Одна из узниц, которую всегда ставили в их группу, тощая девушка лет семнадцати-восемнадцати по имени Жанна, иногда передавала остальным дошедшие до нее слухи. Она овладела искусством чревовещания и умела говорить практически не шевеля губами.

— Члены Сопротивления подкараулили их на сельской дороге.

— Кого?

— Хайке Шваб и еще одну гестаповскую сучку. Наши мальчики бросили гранату им прямо в машину. Убили обеих.

— Это точно? — прошептал кто-то из женщин.

— Точно. Она больше не вернется.

Кто-то чуть слышно просвистел пару нот из «Марсельезы», но на заключенных тут же бросился охранник с занесенным прикладом. Однако большинство женщин продолжало улыбаться. Все они либо уже побывали в руках Хайке, либо вскоре должны были оказаться там.

Оливия не то чтобы обрадовалась, но ощутила огромное облегчение. Хайке избивала ее каждый день, и девушка нисколько не сомневалась, что немка обязательно сдержит слово и замучает ее насмерть. Какая бы судьба ни ждала теперь Оливию, гибель от руки Шваб ей уже не грозит. Что же касается причин, которые превратили Хайке из обычной женщины в садистку и чудовище, они навсегда останутся тайной, которую унесла с собой та, чей труп нашли на дальней сельской дороге.

Вернувшись в камеру, Оливия заметила какой-то предмет, непонятным образом оказавшийся на каменном полу.

Это был грецкий орех в плотной зеленой кожуре.

Глава двадцать седьмая

Услышав новости, Арлетти бросилась домой. Дойдя до угла рю де Конти, она своими глазами убедилась, что слухи не врут.

Чудесную квартиру с видом на Сену и Лувр, которую нашла для нее Жози де Шамбрюн, обстреляли из пулемета. Следы очередей тянулись по стенам длинными причудливыми цепочками. Стекла отсутствовали, дверь была изрешечена в щепки, разбились даже глиняные цветочные горшки на балконе, раскидав землю и ветки герани.

Перед входом в дом стоял представительный жандарм, спрятавший руки за спиной.

— Кто это сделал? — спросила Арлетти, кипя от гнева.

Мужчина даже не повернулся к ней и, глядя в сторону, брезгливо ответил:

— Патриоты, мадам.

— Но такой поступок нельзя счесть патриотическим, — не унималась она. — Это покушение! Будь я дома, меня бы убили!

— Если бы они хотели убить вас, мадам, — ответил жандарм тем же безразличным тоном, — вы уже были бы мертвы. Можете не сомневаться. А это просто салют от избытка чувств.

— Каких еще чувств? — разъярилась актриса.

— Разве вы не слышали?

— О чем, черт подери?

Наконец-то жандарм повернулся к ней, и глаза его сияли триумфом.

— Союзническая армия высадилась в Нормандии. Войска будут в Париже уже через пару недель. Вам пора искать себе другое жилье.

Арлетти оттолкнула жандарма и вошла в квартиру. Пули, влетевшие в окно, раздробили стены и мебель. Жилище было полностью разорено. Пока она беспомощно таращилась на разруху, в глубине квартиры зазвонил телефон.

— Лань! — Это был голос Зеринга. — Я сейчас в «Ритце». Приходи.

* * *

Ему дали увольнительную на сорок восемь часов. Тридцать шесть из них уйдут на дорогу обратно на фронт, значит, им оставалось побыть вдвоем всего двенадцать. Фавн выглядел измученным и истощенным, от него пахло войной. Он даже любил ее совсем иначе: молча, грубо, с выражением отчаяния на лице вместо страсти. Взгляд слепо блуждал, не видя возлюбленную, будто Зеринг старался рассмотреть нечто далеко за пределами их вселенной. Но Арлетти ни словом не упрекнула Ганса-Юргена, даже когда он сделал ей больно.

Потом он уснул на целых три часа их драгоценного времени из оставшихся восьми, а актриса продолжала неотрывно смотреть на него. Проснулся Зеринг

— Война проиграна, Лань. Всеist kaputt[54]. Ты должна покинуть Францию.

— Я никуда не поеду, — тихо ответила актриса, глядя на него.

— Но они уже перешли в наступление, — нетерпеливо произнес Зеринг. — Союзнические войска окажутся в Париже уже через неделю или две. Обстрел твоей квартиры — еще цветочки. Бойцы Сопротивления поставят тебя к стенке, как только оккупационные силы покинут город.

— Это хотя бы будет французская стенка.

— Я все приготовил, — продолжал он, не обращая внимания на ее ответ. — Моя семья ждет тебя в Баден-Бадене. Там очень красиво, тебе понравится. Те места не затронула война…

— Фавн, перестань.

— Мои родители позаботятся о тебе. Они все знают…

— Нет.

— Для тебя в Баден-Бадене уже готова комната.

— Нет!

— Это единственное безопасное место в Европе! — Зеринг говорил громко и резко, почти лаял. — Ты погибнешь, если останешься здесь!

— Ты сейчас не на плацу перед солдатами. Не кричи на меня. И если мне суждено умереть, я предпочту встретить смерть в Париже, а не в Баден-Бадене.

— Не глупи! — Зеринг схватил ее за плечи и так сильно тряхнул, что зубы у нее щелкнули. — Как по-твоему, зачем я примчался сюда с фронта? Чтобы заняться любовью? Послушай меня. Ты должна отсюда уехать! Тебя убьют!

Арлетти вскочила, оттолкнув его руки:

— Хватит меня запугивать.

— Ты не понимаешь, что здесь будет твориться! Ты же ничего не знаешь!

Актриса была мертвенно-бледна, в глазах у нее стояли слезы, но она не позволила им пролиться.

— А ты знаешь еще меньше меня. Ты не знаешь, через что мне пришлось пройти и кто я такая. Вбей же в свой твердый немецкий лоб, что я не поеду в твой чертов Баден-Баден!

В итоге разрыдался именно Зеринг, беспомощно всхлипывая, пока Арлетти прижимала его к себе.

* * *

Они слышали, как расстрельные бригады работали днем и ночью: гестапо ускорило казни приговоренных. Никого из заключенных не выпускали из камер вот уже три дня, поэтому было неизвестно, кто погиб, а кто еще жив.

К тому же у Оливии просто не осталось сил бояться. Она находилась на грани смерти от усталости и боли. Месяцы плохого питания и побоев превратили ее в скелет. Некогда сильное тело настолько ослабело, что девушка с трудом двигала руками и не могла пройти больше пары шагов без отдыха.

После смерти Хайке про Оливию все забыли. Ее словно погребли заживо. Больше не было ни допросов, ни избиений: ее ждала долгая и мучительная смерть от голода.

Узников перестали выводить на прогулку еще в апреле, и с того времени Оливия делила камеру с пятью другими заключенными, но за последние дни двое из них умерли. Трупы так и лежали в камере, пока не начали смердеть, и лишь потом охранники выволокли их наружу.

Оставшиеся четыре женщины почти не разговаривали. У них просто не хватало сил, да и о чем говорить, кроме как о неотвратимости смерти. А поскольку последние три дня им не давали ни еды, ни воды, смерть была очень близко.

Наконец выстрелы во внутреннем дворе смолкли.

Потом до узниц донеслись другие звуки: рев двигателей огромных грузовиков, крики на немецком, грохот сапог за стенами тюрьмы.

— Что происходит? — спросил кто-то из женщин.

— Нас повезут в лагеря.

Рев двигателей усилился. Тяжелые машины двигались, хлопали двери, гудели клаксоны. Все звуки смешались в оглушающую какофонию, длившуюся несколько часов.

Потом грузовики один за другим стали удаляться.

— Они уезжают.

Все женщины медленно подняли головы и стали прислушиваться к затихающему рокоту моторов.

— Не может быть.

— Но это правда. Прислушайся.

— А как же мы? — спросила Оливия.

— А мы будем умирать здесь от голода.

Все четверо подползли к дверям и стали вслушиваться в тишину, а потом принялись стучать по двери слабыми руками и звать на помощь. Их крики напоминали плач покинутых душ.

Но ответа не было.

Узницы опустились на пол, с ужасом глядя друг на друга. От жажды у всех потрескались губы: августовская жара оказалась хуже зимнего холода. Женщины даже пытались пить собственную мочу, но она оказалась слишком горькой, и жажда только усиливалась.

Высокое, забранное решеткой окно больше напоминало узкую бойницу, но оно хотя бы пропускало свет, по движению которого заключенные определяли время. Время шло, и они следили за ползущим по полу солнечным лучом. В тюрьме повисла гулкая тишина.

Около пяти часов вечера возле дверей раздался слабый шум: не прежнее уверенное бряцанье ключей, а робкое позвякивание.

Дверь скрипнула и приоткрылась. Женщины попытались загородиться исхудавшими руками от ослепляющего света. Оливия первой поднялась на ноги.

Их спасительница оказалась такой же заключенной, как и они сами. Женщина в полосатой робе держала в руках большую связку ключей.

— Они уехали, — объявила она.

В ее голосе даже не было радости, только удивление. Она повернулась и пошла к следующей двери.

Постепенно коридор заполнялся женщинами, выходящими из тошнотворно грязных камер. Одни обнимались и плакали, узнавая подруг, которые лишь чудом дожили до этой минуты. Другие просто бесцельно бродили вокруг, не понимая, что происходит.

В конце коридора был туалет, и первым делом освобожденные бросились к раковинам и стали жадно, до рвоты, глотать воду.

Утолив жажду, Оливия побрела в сторону двора. На лестнице она, не доверяя ослабшим ногам, старательно держалась за перила, чтобы не упасть. Сейчас ей хотелось только одного: выйти из тюрьмы.

Двор заполнили похожие на тени мужчины и женщины, которые бродили без всякой цели и направления. Тела последних жертв расстрелов так и лежали Трудами вдоль стен, где их бросили. Кому-то из заключенных даже хватило сил найти простыни и накрыть трупы. Гестаповцев нигде не было видно. Они уезжали в такой спешке, что в некоторых кабинетах еще осталась висеть на вешалках форма. Но, как ни странно, пыточные инструменты они забрали с собой.

Когда ворота во двор начали открываться, отовсюду послышался радостный крик, который быстро стих, едва заключенные снова увидели военных, только в другой форме. Солдаты вбежали, держа оружие наизготовку. Во дворе повисла тишина.

Тут Оливия узнала знакомые каски и мундиры.

— Это американцы! — крикнула она. — Американцы!

Заключенные бросились приветствовать своих освободителей, смеясь и плача от радости, но Оливия не могла сдвинуться с места, потому что силы окончательно покинули ее.

* * *

Тюрьму Френ освобождали объединенные силы, состоявшие из отрядов «Свободных французских сил», парижской жандармерии и Четвертой пехотной дивизии американских войск.

В разноголосице криков и человеческом водовороте перед Оливией вдруг выросла крепкая фигура в темном костюме. Глаза на печальном круглом лице с подстриженными усами внимательно, но неуверенно рассматривали Оливию.

— Простите, вы не Оливия Олсен? — спросил мужчина.

— Господин Нордлинг, вы меня не узнаете?

Консул Швеции в Париже Рауль Нордлинг всмотрелся еще пристальнее и смутился:

— Прошу прощения, Оливия. Конечно, это вы. Прошу вас, пройдемте со мной.

— Но мои документы все еще здесь.

— Не имеет значения. У меня в консульстве до сих пор лежит ваш американский паспорт. Идемте.

Их ждал знакомый «вольво» со шведским флажком на капоте. Консул помог девушке забраться внутрь и сел рядом. Когда автомобиль тронулся, Нордлинг еще раз вгляделся в лицо Оливии.

— Еще раз приношу свои извинения за то, что не узнал вас, — сказал он. — Меня уже подводит зрение.

— Незачем извиняться, — возразила Оливия. — Могу представить, как я сейчас выгляжу.

— С вами явно плохо обращались.

— Меня пытали.

— Мне очень жаль, — помрачнел консул.

— Ничего, другим пришлось гораздо хуже. К тому же немцы, кажется, совсем забыли обо мне, когда бойцы Сопротивления убили мою дознавательницу.

— Вы побывали в руках Хайке Шваб?

— Да.

— О боже, — выдохнул Нордлинг в явном смятении.

Дальше они почти не разговаривали. Пока машина ехала к центру города, Оливия смотрела в окно. Перед ее взором вставал тот Париж, который она успела забыть за четыре года: купающийся в вечернем свете и плещущий французским триколором на каждом углу.

На улицах не осталось ни одного флага со свастикой. Исчезла уродливая немецкая бронетехника, и вместо нее появились американские «шерманы» и «джипы» с белыми звездами на боках, а ненавистную серую униформу вытеснил цвет хаки.

Пока Оливия с другими женщинами лежали в кромешной темноте, за Париж шла битва. Толстые стены тюрьмы не пропускали шума сражений, однако сейчас Оливия повсюду видела их свидетельства: сожженные машины, следы пуль на стенах, уличные баррикады и разрушенные дома.

В тот чудесный августовский вечер все парижане высыпали на улицы. Женщины, нарядившись в лучшие платья, дарили солдатам цветы. Мужчины приветствовали американские и французские танки, проезжавшие мимо бесконечными вереницами. Покрытые копотью лица солдат, сидевших на орудийных башнях, светились радостью.

Водитель Нордлинга искусно прокладывал дорогу среди толпы. Оливия странным образом чувствовала себя чуждой происходящему, словно она так и осталась лежать на каменном полу камеры. Наверное, у нее просто не осталось сил радоваться освобождению Парижа и даже своему чудесному избавлению. Свет, хоть и приглушенный, нестерпимо резал глаза, а малейшее раскачивание машины причиняло страшную боль истерзанному телу.

— Господин Нордлинг, куда мы едем?

— В американский полевой госпиталь.

— Мне не нужно в госпиталь. Мне нужно связаться с Джеком.

Консул озабоченно посмотрел на девушку:

— Ваш друг Джек может подождать. А вам в первую очередь необходима помощь врачей.

— Но у меня все в порядке. Разве что немного ослабла.

Нордлинг накрыл ее руку своей большой и мягкой ладонью.

— Конечно же, у вас все в порядке, успокаивающе сказал он. — Пожалуйста, не волнуйтесь. И все-таки сначала надо показать вас доктору. А сейчас просто отдохните. Мы уже скоро приедем.

* * *

Она очнулась от полного кошмарами сна. Медсестры открывали на окнах многолюдной палаты шторы, впуская утренние лучи. Оливии давали лекарства, от которых ей было трудно говорить и двигаться. Почти все время она лежала в полузабытьи.

Воспоминания о вчерашнем дне спутались в один клубок. Она помнила, что ее осматривали врачи, но подробностей восстановить не могла.

Вскоре возле ее постели собралась группа мужчин — кто в халатах, кто в военной форме. Они изучали ее историю болезни. Оливия не могла толком рассмотреть посетителей и разобрать их слова: перед глазами все расплывалось, в ушах звенело.

— Наша пациентка страдает от истощения и целого ряда травм и повреждений, — услышала она голос с американским акцентом. — Некоторые внутренние органы в критическом состоянии. А особенно меня тревожат ее глаза.

— Состояние достаточно стабильно, чтобы она выдержала перелет? — требовательно спросил еще один голос.

— Да, сэр. Думаю, вполне достаточно.

— Тогда мы немедленно отправим ее в Штаты.

— Есть проблема. Она не хочет туда лететь,

— Не хочет домой?

— Больная все время твердит о каком-то американском агенте. Утверждает, будто работала с ним, за что гестапо ее и арестовало, И отказывается уезжать, не встретившись со своим, связным.

— Она летит завтра, — сухо отрезал второй голос… — Немедленно известите полковника Дэвиса.

Оливия попыталась сесть.

— Я никуда не поеду, — сказала она. Вернее, попыталась сказать: язык почему-то отказывался слушаться. Девушка в отчаянии протянула руки к врачам.

— Сестра! — крикнул кто-то.

К ней наклонилась медсестра в форме цвета хаки и подрегулировала капельницу, откуда трубка тянулась к руке девушки.

На Оливию снова опустилась темнота.

В следующий раз пациентка пришла в себя уже во второй половине дня. На краю ее кровати сидел американский офицер и что-то говорил. Судя по всему, они уже какое-то время беседовали, но Оливия не помнила ни начала разговора, ни его содержания.

— Простите, не могли бы вы повторить? — пробормотала она.

— Я сказал, что вам предстоит долгий путь.

— Какой долгий путь?

— Состояние у вас неважное, мисс Олсен, и сейчас лучше всего отправиться домой, в американский госпиталь, где вас снова поставят на ноги.

— Но я должна увидеть Джека!

Офицер вздохнул. Нашивка на мундире сообщала его имя: полковник Дэвис. Он был средних лет, с успевшей обгореть на солнце круглой лысой головой, которую он то и дело почесывал.

— Да, мне доложили об этом вашем Джеке. Обещаю, мы сделаем все возможное, чтобы его найти. Но поймите, он мог использовать дюжину разных псевдонимов, поэтому отыскать его будет не так уж просто.

— Но…

— А еще я вам скажу, что УСС не любит выдавать данные о своих агентах. Там живут по своим законам.

— Что такое УСС?

— Управление стратегических служб, наша разведка. Ваш Джек почти наверняка работает на нее.

— Не могли бы вы через УСС передать ему сообщение? — осмелилась попросить Оливия.

— Там не больно-то обрадуются, если к ним обратятся по поводу одного из их полевых агентов. — Дэвис подался вперед, упершись локтями в колени. — Вам бы радоваться, мисс Олсен. Париж-то освободили, но остальная Франция по-прежнему остается сплошным полем боя. И фашисты так просто страну не сдадут. Чтобы выбить их отсюда, уйдут месяцы, если не годы. УСС и Сопротивление сейчас работают вместе, координируя действия с нашими наступательными силами. Я

Оливия почувствовала, как защипало глаза, и по щекам покатились слезы.

— А если его убьют? — прошептала она.

Полковник положил руку ей на плечо:

— Не думайте о плохом. Мы все сейчас в руках Господа и должны довериться его милости.

— Пожалуйста, не отсылайте меня домой, — взмолилась она.

— От меня уже ничего не зависит, — вздохнул военный. — Мисс Олсен, вы проявили достойную уважения храбрость. За свои подвиги вы получите медаль, и…

— Да не нужна мне ваша чертова медаль!

Он не обратил внимания на ее выпад.

— Сейчас один из самолетов готовится к отлету в Штаты, и он вас заберет. Ваши родные уже знают, что вы на пути домой. И они будут просто счастливы вас увидеть. Судя по всему, вы уехали четыре с половиной года назад, и семья с ума сходит от переживаний. — Он ненадолго замолчал. — К тому же прошел слух, будто вас уже нет в живых.

— И кто же сказал, что я умерла?

— Женщина, сидевшая в тюрьме вместе с вами. Она заявила, будто видела, как вас расстреливают. Представьте чувства родных, когда они получили такое известие. Вам не кажется, что они уже достаточно настрадались? А теперь отдыхайте. Скоро вы будете дома.

Полковник дал знак медсестре, и та, невзирая на протесты Оливии, снова добавила морфина в капельницу, погрузив пациентку в забытье.

* * *

После обстрела квартиры на набережной Арлетти переехала в свой старый номер в «Ланкастере». Она даже не стала скрывать имя и место проживания от властей, хотя друзья, включая Жози, убеждали ее покинуть Францию или хотя бы перекрасить волосы и изменить внешность.

Однако актриса отказалась хитрить и просто ждала, когда за ней придут. О Зеринге она знала только одно: он вернулся в свое подразделение и отчаянно сражается в Польше, пытаясь остановить наступающих русских. Арлетти уже не чаяла с ним встретиться.

И наконец за ней явились инспекторы жандармерии на большом угловатом черно-белом микроавтобусе.

— О, я потрясена, — холодно заметила Арлетти, когда группа жандармов подошла к ней в мраморном фойе «Ланкастера». — Неужели я заслужила такую группу захвата? Вы же знаете, я не умею отказывать мужчинам.

— Посмотрим, как ты будешь шутить, болтаясь на виселице, — мрачно пробормотал один из жандармов. Он достал наручники, и актриса протянула ему руки, которые он тут же туго сковал. — Леони Батиа, также известная как Арлетти, вы арестованы по обвинению в коллаборационизме.

* * *

Оливия смотрела на Париж сквозь плексигласовый фонарь кабины бомбардировщика «либерейтор», но ничего не видела из-за потока слез. Пока огромный самолет выруливал на взлетную полосу, город прощался с ней импрессионистским пейзажем: залитыми солнечным светом домами и зеленой травой.

Взревели моторы, и стальной корпус затрясся. А потом их прижало к спинкам сидений, и самолет, завывая двигателями, ринулся вперед. Пассажиры — по большей части гражданские лица, не привыкшие к перелетам, — нервно хватались за любые попавшиеся под руку предметы в поисках опоры.

Нос «либерейтора» задрался, и шасси оторвались от земли. Самолет стал постепенно набирать высоту, и дальше перед Оливией расстилалось только синее небо.

Глава двадцать восьмая

Лозанна в это время года выглядела чудесно. Озеро приобрело глубокий синий цвет, а вдали красовались заснеженными вершинами Швейцарские Альпы. Год подходил к концу, и становилось все холоднее.

Коко Шанель нервно металась по террасе стильного дома в старом центре города. Шпац должен был вернуться несколько часов назад, а он никогда не опаздывал. Модельер была в ярости.

Фон Динклаге несколько раз подавал документы на проживание в Швейцарии, но каждый раз ему отказывали. Она посылала ему денег на подкуп чиновников, но ничего не помогало. Шпацу запретили въезд во Францию, как почти во все страны Европы, тем самым обрекая его на бродячее существование и зависимость от гостеприимства аристократической родни.

Шел 1946 год, и никто не хотел иметь дел с бывшими нацистскими шпионами, какими бы образованными и воспитанными они ни были.

Шанель тоже пришлось пройти через нелегкие испытания. Ее вызвали на заседание трибунала и заставили оправдываться за сотрудничество с нацистами. Она чудом избежала тюрьмы. Спасла лишь старая дружба с некоторыми высокопоставленными лицами, особенно с дорогим Уинстоном. Однако Коко пришлось в спешке покинуть Францию, как и предсказывал Шпац.

Ее хотели выставить предательницей! Да что они о ней знали? Они видели ее богатство, но не знали о нищете, в которой она родилась. Они видели великолепный модный дом, но не знали о приюте, где она была вынуждена шить, чтобы заработать себе на хлеб. Они видели ее любовника-немца, но не знали обо всех тех мужчинах, которым она была вынуждена повиноваться, лишь бы выбраться из сточной канавы жизни. Ее прозвище Коко считали претенциозным псевдонимом, однако это имечко прицепилось к ней потому, что она вела образ жизни падшей женщины.

Но Шанель выжила и поклялась себе, что никогда не будет нуждаться. Она примкнула к немцам, поскольку видела, что они сильнее французов. А потом немцы потерпели поражение, Теперь не Шпац помогал ей, а она помогала ему. Она отчаянно боролась за то, чтобы любовнику разрешили присоединиться к ней в Швейцарии, хотя местные лицемерные чиновники позволяли себе поглядывать на него свысока. Можно подумать, их банковские хранилища не ломятся от сокровищ, наворованных теми же нацистами.

Коко не могла оставить Шпаца скитаться по Европе, нуждаться, пытать удачу за игральным столом, а то и торговать чужими тайнами ради пары банкнот. Нет, гораздо надежнее было держать его возле себя, в удобстве и роскоши, к которым он так привык. Так за ним будет проще присматривать.

К тому же ей недоставало преданного друга.

Лозанна была скучна, как только может быть скучен живописный швейцарский городок. Знай себе любуйся озером и горами, чем все доступные развлечения и ограничивались. Конечно же, если сравнивать эту дыру с Парижем…

Но Париж ее не ждал. Во всяком случае, пока.

В этом доме Шанель заранее подготовила для Шпаца отдельную спальню на некотором удалении от своей, впрочем не исключавшем визиты друг к другу. Коко обеспечит его всем необходимым, и они проведут вместе многие годы, как он и говорил когда-то, в окружении комфорта.

Мысли Коко были прерваны звуком мотора подъезжающего автомобиля, и она поспешила в сад. Наконец-то приехал Шпац.

Он выбрался из машины, длинноногий и, как обычно, представительный, в темном костюме и коричневом пальто.

— Прости меня, дорогая, — поприветствовал он Шанель. — Глупая швейцарская полиция в Берне решила тщательнейшим образом проверить

— Ничего, дорогой, главное, что ты уже здесь, — утешила его модельер. — Добро пожаловать в Швейцарию, любимый.

Они обнялись. Коко стукнуло шестьдесят четыре, и худоба ее стала скорее болезненной, чем элегантной. Шпацу был пятьдесят один год, что уже избавляло его от роли роскошного франта. Однако оба прилагали немалые усилия, чтобы удержаться в прежних амплуа.

После легкого обеда они вместе удалились в постель.

Коко с некоторым раздражением заметила, что во время прелюдии любовник не открывал глаз. Она понимала, что уже не молода, но не хотела смириться с тем, что ее дела настолько плохи. Мало того, Шпацу так и не удалось прийти в боевую готовность, несмотря на все ее усилия разжечь в нем страсть.

— Кажется, нам пора смириться с поражением, — едко произнесла Шанель, вытирая рот тыльной стороной ладони.

Он вздохнул и откатился от нее.

— Прости, моя дорогая Коко. Это путешествие и долгое ожидание в полицейском участке…

— Не нужно объяснений. Ничего страшного не случилось.

Но она снова почувствовала раздражение, заметив, с какой готовностью фон Динклаге оделся и с каким облегчением покинул спальню.

Вечером они ужинали в местном ресторане с дорогой, невкусной и тяжелой для желудка едой. Потом они вернулись домой, где сели возле камина, попивая коньяк и глядя в огонь.

— Сегодня, сидя в полицейском участке, — начал вдруг Шпац, — я кое о чем подумал. Помнишь пьесу, на которую мы вместе ходили в Париже в сорок четвертом? Какая-то комедийная постановка по Сартру о людях, застрявших в зале ожидания.

— «Взаперти», — подсказала она.

— Точно, «Взаперти». О чем она была?

— О том, что ад — это общество других людей, — мрачно пояснила Коко.

— Я не понял ее тогда, не понимаю и сейчас. В чем там смысл?

— Пьеса о трех проклятых душах, дорогой. И о том, что дьявол придумал для них расплату, заставив вечно сидеть взаперти в компании друг друга.

— Странные же идеи возникают у этих драматургов, — заметил немец, наливая им обоим коньяка. — Уверен, что в гестапо могли придумать пытку и похуже.

— Ты так говоришь только потому, что у тебя чисто немецкое воображение, — едко бросила кутюрье. — А Сартр говорит на универсальном языке.

— Ты на меня сердишься? — спросил он.

Шанель закурила и выпустила дым через нос. Из-за этой привычки у нее от никотина потемнели ноздри.

— Вовсе нет, — коротко ответила она.

— Нет, сердишься. Это из-за моей сегодняшней неудачи в постели? Можем попробовать еще раз ночью, если хочешь.

— Очень мило с твоей стороны, но нет, спасибо.

Ночью она хотела только одного: содержимого шприца в ее прикроватной тумбочке. Добывать наркотик, к которому она всерьез пристрастилась, становилось все труднее. К счастью, в Лозанне Коко нашла сговорчивого химика, который согласился снабжать ее морфием. За определенную сумму, разумеется.

Но она действительно злилась на фон Динклаге. Не только за отсутствие любовного пыла, но и за упоминание пьесы «Взаперти». Это была действительно страшная история о грешниках, вынужденных вечно жить друг с другом и со своими грехами. Шпац прикинулся прямодушным простаком, однако Коко знала, что он им не являлся. Он прекрасно понимал, о чем говорит: об их общем с ней будущем, о долгих годах изгнания.

Она встала и объявила:

— Я иду спать.

— Так рано? — удивился Шпац.

— Да. — Она больше не могла противиться желанию сделать укол. — До завтра.

— И до послезавтра, — произнес он с улыбкой, снова берясь за бутылку с коньяком. — И до после-послезавтра и так далее.

Коко поцеловала воздух над его головой и поспешила в спальню, навстречу забвению.

* * *

Два года Арлетти провела за решеткой, сменив столько тюрем, что уже и не помнила их названий. Хуже всего было в городе Аррас, в жуткой крепости, где гестаповцы пытали и расстреливали членов Сопротивления, а потом ее решили превратить в тюрьму для коллаборационистов.

Последний год актриса жила под домашним арестом в замке в Ла-Уссе-ан-Бри у пары сочувствующих ей коммунистов. Но это все равно была полная безысходности ссылка. Ей предписывалось каждую неделю являться в полицейский участок, и требование держаться подальше от общества было настолько строгим, что Арлетти даже запретили показаться на премьере фильма «Дети райка», ее величайшего триумфа, вершины актерской карьеры. Праздник прошел без нее.

В Париж ее отпускали только к врачу, когда начинало беспокоить здоровье, или для участия в очередном разбирательстве, где Арлетти выслушивала насмешки следователей и язвительные замечания адвокатов и судей, обсуждавших немыслимые «свидетельства» ее преступления.

Слава стала ее злейшим врагом, потому что злость многих произрастала из зависти. Арлетти приписывали все грехи мира. Нашелся даже человек, утверждавший, будто она присутствовала при пытках бойца Сопротивления и требовала его казни. Узнав об этом, актриса даже расхохоталась. Но потом ей пришлось предстать перед судом, и судьи поверили в бред клеветника, как поверили бы любому обвинению в ее адрес. Тогда актриса действительно чудом избежала смертной казни: после долгих недель судебного процесса мужчина наконец признал, что тогда видел не ее.

Арлетти переносила все испытания с терпением и юмором, защищаясь с помощью единственного доступного ей оружия, ееgouaille— способности отвечать так, чтобы обвинители устыдились или засмеялись. В конце концов ей объявили решение суда: Арлетти была признана невиновной. Ей вынесли порицание, чем и ограничились. Она была свободна.

Но ей пришлось долго ждать этой свободы.

Те, кто жаждал увидеть Арлетти приговоренной к десяти годам заключения или даже расстрелу, ворчали, что она легко отделалась.

Легко отделалась? Потеря карьеры, два года тюрьмы и растоптанная репутация не казались ей легким испытанием. Они выбили у нее из рук чашу славы еще до того, как она успела насладиться содержимым, а теперь все кончилось. Невозможно легко относиться к тому, что вчера ты была на вершине успеха, а сегодня гниешь в бездне отчаяния.

Но теперь испытания закончились, поэтому Арлетти расправила плечи, одарила мир ослепительной улыбкой, за которой прятала свою боль, собрала осколки жизни и попыталась продолжить свой путь.

Теперь она была готова встретиться с мужчиной, которого любила.

Эти долгие месяцы они почти каждый день писали друг другу письма: несколько строк крупным почерком и чернилами бирюзового цвета от Арлетти, и многостраничные послания убористым почерком и черными чернилами от Зеринга.

Он тоже прошел через свое чистилище, которое союзнический Контрольный совет называл денацификацией, но сумел перенести испытание без потерь. Как актриса однажды заметила той американской девочке, этот мужчина обладал недюжинной силой.

Он тоже сейчас выстраивал жизнь заново. Ганс-Юрген писал рассказы и отправил некоторые

И вот теперь, спустя долгие годы, они решили снова встретиться. Местом избрали Бель-Иль, прелестный остров в десяти милях от побережья Бретани, со скалистыми гаванями и бирюзовыми бухтами. Осенью там становилось мрачновато, и летние отдыхающие, среди которых было много художников, перемещались в Сен-Назер вслед за бушующими волнами и кричащими чайками. Для Арлетти остров превратился скорее в тюрьму, чем в личный рай, но именно здесь она решила устроить свой второй дом. Место своего второго изгнания.

В маленькой выбеленной рыбацкой хижине, стоявшей прямо у моря, был огромный камин, и актрисе очень нравилось каждый день собирать плавник во время прогулок по ветреному побережью и кормить жадное домашнее божество, в благодарность одаривающее хозяйку светом и теплом.

Она могла сесть возле огня и подумать. И подождать Фавна.

Его последние письма кипели радостным возбуждением. Он был в восторге от мысли, что скоро увидит ее, и мечтал на ней жениться.

Ганс-Юрген твердил об этом в каждом письме: об их супружеской жизни и новом начале, которое открывается перед ними сейчас, когда все страдания и лишения уже позади. Он все еще был прежним Фавном, ее необузданным любовником, горящим желанием ворваться в ее жизнь и завладеть ею без остатка.

Вот только она уже не была прежней Арлетти. Она больше не хотела никому принадлежать, тем более без остатка. Ей исполнилось сорок восемь, карьера актрисы завершилась, прошлые заслуги были поруганы, репутация уничтожена, состояние растрачено, а будущее туманно. У Зеринга же в его тридцать восемь вся жизнь была впереди.

Арлетти знала, что не сможет дать ему детей, которых он обязательно захочет. Доктор, к которому она обратилась в Париже, недвусмысленно заявил, что последний аборт нанес ее здоровью непоправимый урон. К тому же, как он спокойно добавил, она уже слишком стара для деторождения.

Слишком стара! Эти жестокие слова невыносимы для любой женщины. Но у Арлетти хватило силы их принять, и она готовилась встретить любимого мужчину своей знаменитой улыбкой, скрывающей истинные чувства.

Она раз за разом выбрасывала ради него свой золотой портсигар, и тот раз за разом исчезал в темных водах времени. Но Арлетти не позволит исчезнуть и Фавну, ведь он сойдет с ума от ее безразличия. Он обожал ее, а она обожала его, и все-таки собиралась снова сказать ему «нет» в ответ на предложение пожениться. Она не хотела, подобно Цирцее, поработить любовника и держать его в подчинении. Арлетти слишком любила свободу, чтобы так грешить против нее.

Но у них оставалась любовь. Оставались ласка и страсть, которые они могли разделить, и солнце, которым можно напитать кожу перед долгой холодной зимой. Этого у них не отнимут.

Она вернулась с прогулки с охапкой отполированных морем деревяшек, аккуратно сложила их в очаг и подожгла. Морская соль, пропитавшая плавник, вспыхивала волшебными синими и зелеными искрами, вырывавшимися из камина в темноту неба.

Когда огонь разгорелся, актриса пошла сменить платье из толстого джерси на что-нибудь нарядное перед встречей с возлюбленным. К этому времени паром с материка уже должен был пришвартоваться, и Зернит наверняка был на пути к ее дому. Она едва успела переодеться, как раздался стук в дверь — знакомый нетерпеливый стук, требовательный и порывистый. Она хотела выйти к Фавну спокойной, как подобает богине, но ее предали собственные ноги, которые стремительно понесли ее к двери в ответ на горячий призыв.

Арлетти распахнула дверь. Она уже успела забыть, какой он большой, сильный, высокий и мужественный. Одного взгляда ей хватило, и она закрыла глаза.

— Фавн.

— Лань.

А потом ее подхватили сильные руки.

* * *

Северный Висконсин осенью выглядел божественно. Острые штрихи зелени хвойных деревьев расчерчивали буйный калейдоскоп из алого, желтого, оранжевого и золотистого. Глаза жадно впитывали бесконечную красоту природы, открывающуюся с каждым новым поворотом дороги. А когда пейзаж отражался в воде, он становился живой открыткой, украшением для подарочных наборов конфет и для рождественских поздравлений.

Оливия неторопливо ехала по этим чудесным местам, оживающим красками лишь на один месяц в году.

Прошедшие два года исцелили ее тело и укрепили дух. На лице осталось несколько шрамов, но она носила их с гордостью. Возвращение домой, к семье, стало чудом, хотя далось девушке непросто.

Ей было за что благодарить судьбу: она выжила, вернула силу и здоровье, жила в окружении любящей семьи. К тому же она снова писала, и даже лучше прежнего — лучше, чем когда бы то ни было. Но без Джека ее сердце не могло биться с прежней силой.

Найти Джека оказалось очень сложно. Впрочем, поиски человека без имени, чье существование скрывалось под грифом «совершенно секретно» и терялось где-то на территории охваченной войной Европы, и не могли быть легкими.

Только благодаря тому, что она сама числилась в документах УСС под кодовым именем — это стало для Оливии приятным сюрпризом, — ей удалось добиться встречи с представителем засекреченной организации. В противном случае двери разведслужбы остались бы для девушки навсегда закрытыми.

У Оливии и так ушли недели, чтобы сдвинуть поиски с места. У нее не было никаких рычагов воздействия на УСС. Она не являлась ни их служащей, ни агентом. На внутреннем жаргоне ее обозначали как «источник», а источники не имели особого влияния.

После дюжин писем и звонков девушка наконец добилась приглашения в изысканное белое здание на берегу Потомака, в котором тогда размещалась штаб-квартира УСС. Ее проводили в кабинет, где учтивый полковник в форме, увешанной наградными лентами за участие в самых разных операциях, предложил ей чашку чаю.

Полковник попросил Оливию рассказать о ее работе в «Ритце» и внимательно выслушал подробное описание того, как гестапо замучило Фабриса и как она, решив отомстить за жениха, познакомилась с Джеком. Девушка не стала ничего скрывать, даже любовную связь с Джеком и детали пыток, которые она вытерпела от рук Хайке Шваб и других мясников гестапо.

Время от времени полковник делал короткие записи в блокноте, но остальное время слушал крайне внимательно. Под конец рассказа он откинулся на спинку кресла и заявил:

— Вы очень смелая девушка и заслуживаете награды и признания за свой подвиг. Но, к сожалению, мы наград не даем. И

— О, не беспокойтесь, я даже родным не могу рассказать такие подробности. Вы первый, кто услышал мою историю.

— Хорошо. Но я все равно попрошу вас подписать соглашение о неразглашении тайны.

— Так вы за этим меня пригласили?

— Отчасти да, — признался разведчик.

— Я всего лишь хочу разыскать Джека, — сказала она, а потом добавила дрогнувшим голосом: — Или хотя бы узнать, жив ли он.

Полковник сочувственно покивал.

— Я могу вас понять, мисс Олсен. Но мы не выдаем никакой информации касательно наших полевых агентов.

Когда она собиралась запротестовать, военный предупреждающе поднял руку:

— Не я устанавливаю здесь правила.

— Но война закончилась!

— Война, может, и закончилась, но агенты все еще выполняют свою работу. Сейчас у нас новые враги, и грядет новая война. Пока я не в силах вам помочь. — Он протянул салфетку, чтобы девушка утерла слезы. — Но могу обещать: как только появится возможность, я найду способ передать вам информацию, которой мы будем располагать.

* * *

Этот разговор состоялся девять месяцев назад. Правило о невыдаче информации продолжало действовать.

Оливия впала в уныние, потом в отчаяние. По всей Америке солдаты возвращались домой, и страна радовалась, встречая сыновей, выживших среди разгромленных городов и сел Европы.

Но возвращались не только выжившие, но и гробы, а то и вовсе лишь документы о гибели. Сколько молодых ребят осталось в чужой земле, в могилах или в торопливо вырытых траншеях!

Какая же судьба выпала Джеку? Оливия не знала и никак не могла узнать. Шли месяцы, и ей уже начинало казаться, что они никогда не увидятся. Она боялась, что Джек умер где-нибудь в подвале или на темной сельской дороге и теперь ей суждено остаток жизни провести в неведении и тоске.

Ей было очень тяжело хранить в сердце надежду. Мысли о Джеке мучили ее сильнее пыток Хайке Шваб, но Оливия держалась. Утрата надежды означала бы отказ от любимого, от чувства, которое служило ей единственной опорой, маяком, позволившим пережить самые мучительные месяцы. Поэтому Оливия упорно верила, что когда-нибудь непременно узнает о его судьбе.

* * *

И наконец ей пришло письмо из красивого белого здания на берегу Потомака. В послании значились имя и адрес, и эти скупые строки наполнили сердце Оливии счастьем.

Поначалу она вознамерилась немедленно отправиться к нему. Но потом вспомнила свои первые месяцы дома, в США: невидимые стены, которые отгораживали ее от остальных; невозможность объяснить близким, что ей пришлось пережить. Оливия не жаловалась, но иногда ей казалось, что из одной тюрьмы она попала в другую. Лишь спустя год девушка понемногу начала приходить в себя.

Оливия понимала, что ее странная замкнутость и отчужденность удивляет семью, а внезапные приступы слез или ярости по-настоящему пугают родных. Все спрашивали, что случилось и чем ей помочь, но если она пыталась что-то объяснить, слова застревали в горле. Потребность побыть одной была сильнее, чем потребность в участии близких.

Доктор Карлблум, семейный врач, который еще в детстве лечил ее от ветрянки и свинки, изо всех сил пытался помочь, выписывая тоники и успокоительные микстуры. Но организм девушки подтачивала не ветрянка или свинка. Тоники не помогли, а успокоительные она тайком выливала в раковину.

Это была долгая одинокая дорога.

И Джек тоже сейчас идет по ней. Он, как и Оливия, старается привыкнуть к существованию, которое кажется нормальным, но совершенно чуждым. Бросившись сейчас ему на шею и предъявив на него права, Оливия совершит непоправимую ошибку. К тому же она допускала, что Джек может не обрадоваться встрече с ней.

Кто знает, сохранил ли он былые чувства, ведь с их последней встречи прошло уже два года. Может, он уже успел забыть свою селянку и нашел другую. Или стал совсем другим, пострадав эмоционально или физически.

Ради себя самой Оливия должна была сдержать свой порыв, чтобы уберечься от возможной боли и разочарования. Она столько ждала, что глупо терять самообладание в последний момент, рискуя все испортить.

Нет, она не станет торопиться.

Загрузив необходимые вещи в свой старый «форд», девушка поехала самой длинной окружной дорогой. Ее пикап с деревянными бортами не отличался надежностью: чуть разгонишься, и стенки начинали нещадно трястись, готовые разлететься на части. А поскольку весь кузов был забит мольбертами, холстами и коробками с красками, на любом резком повороте поклажа грозила разлететься по всей дороге.

Кроме принадлежностей для рисования в пикапе лежали матрас, спальный мешок и палатка. Если на пути не попадалась ферма с дружелюбными хозяевами или дешевая гостиница, девушка ночевала в палатке, а то и прямо в кузове. По пути Оливия питалась тем, чем ее угощали, и рисовала то, что выбирали глаза.

Возможно, результатом этой поездки станет выставка ее осенних пейзажей в какой-нибудь маленькой галерее.

Но главное — она с каждым днем приближалась к Джеку, хотя то и дело заставляла себя остановиться, достать мольберт и рисовать, чтобы разум очистился, а сердце замедлило бег.

Почти восемь лет назад она уехала из Америки — опрометчивая и беззаботная сорвиголова в поисках новых приключений. Домой она вернулась совсем другой женщиной. Она боролась с нацистами, общалась со знаменитостями, побывала в гестаповском застенке. Ее взял под свою опеку Герман Геринг и учила премудростям жизни Коко Шанель. Арлетти подарила ей перстень с рубином в память об их встрече. Оливию любили двое мужчин, одного из которых уже нет на свете. Жизнь дарила ей ярость и горе, любовь и утрату, счастье и ужас, чтобы она смогла лучше понять саму себя, свои! силу и слабости, предел своей прочности. Теперь Оливия приняла себя такой, какой стала, и была готова начать жизнь с чистого листа. Выла готова любить и быть любимой.

Наконец ее путь завершился.

* * *

Ферма располагалась в долине недалеко от Сидар-Фолс. Сначала девушка увидела ряды силосных башен, поблескивающих на солнце, а потом, на спуске с холма, пейзаж раскрылся перед ней как на ладони: большой фермерский дом посреди полей кукурузы, ячменя, пшеницы и ржи, а рядом с ним — огромный старинный красный амбар.

Оливия подъехала к дому по грунтовой дороге, восхищаясь аккуратностью и ухоженностью фермы. Стоявшая невдалеке техника была не новой, но сияла чистотой и свежей смазкой. Лошади с любопытством подходили к ограждению загонов, когда ее «форд» с грохотом проезжал мимо. Три или четыре ретривера побежали рядом с машиной, беззлобно гавкая в качестве приветствия. И вот девушка добралась до белоснежного, крытого деревянной щепой дома и с широким крыльцом впереди.

На крыльце

— Вы заблудились, мэм? — спросил он, церемонно коснувшись полей шляпы.

— Скорее как раз нашлась, — улыбнулась она в ответ.

Удивление старика переросло в недоумение.

— Что вы сказали?

Оливия выбралась из пикапа и протянула руку:

— Меня зовут Оливия Олсен.

— Джордж Меррилл, — представился старик, вежливо пожав ей руку, но по-прежнему ничего не понимая.

— Я художница, — пояснила она, указывая на холсты в кузове автомобиля. — И путешествую по Висконсину, чтобы рисовать красные амбары. Хочу попросить у вас разрешения изобразить и ваш.

Старик продолжал смотреть на нее, но теперь в его ясных голубых глазах постепенно стало появляться понимание.

— Вот как. Кажется, я знаю, кто вы такая.

— Иногда я и сама этого не знаю, — улыбнулась она. — Мы с вашим сыном познакомились во Франции.

— Я так и подумал. Он рассказывал о вас.

Оливия попыталась не показать, как у нее дрогнуло сердце.

— Правда? И что именно?

— Что во Франции он встретил одну девчонку… — Джордж оглядел ее с головы до ног. — Видимо, он хотел сказать, женщину.

— И больше ничего?

— Еще говорил, что она была художницей.

— А он не больно-то разговорчив, да, мистер Меррилл?

— Как посмотреть. Раз уж он вас вообще упомянул, это дорогого стоит. Да и раньше он не был таким молчаливым. Как вы нашли нас?

— Вообще — то, я два года не давала покоя служащим в Комитете начальников штабов, и они в конце концов признали, что ваш сын, возможно, все-таки существует. И что они, может быть, вскоре отправят его домой.

— Он вернулся две недели назад.

— Об этом мне тоже сообщили. Вот я и решила отправиться в поездку и порисовать амбары, пока не доберусь до вашего.

— Ну что же, милости просим. Сына сейчас нет дома, Оливия, он уехал рано утром, но скоро приедет. С тех пор, как вернулся из Европы, он почти совсем не спит.

— Я и сама почти не спала после возвращения. И тоже все время молчала. Семья не понимала, что со мной происходит. По правде говоря, я и сама не понимала, причем довольно долго. Только теперь начинаю вспоминать, кто я такая.

Джордж медленно кивнул.

— Похоже, вы, молодежь, насмотрелись немало такого, о чем не в силах рассказать. Такого, что не дает вам спать по ночам и о чем вы можете говорить только между собой.

Оливия всмотрелась в морщинистое загорелое лицо старика, похожее на печеное яблоко.

— Наверное, вы правы. Только я верю, что однажды мы сумеем оставить все это позади.

— Надеюсь, вы научите друг Друга, как перешагнуть через прошлое.

— И я тоже надеюсь.

Девушка наклонилась, чтобы погладить собак, которые наконец ее догнали и теперь суетились вокруг, радостно высунув языки. Она была рада возможности сделать паузу в разговоре: не хотелось показывать Джорджу Мерриллу охватившее ее смятение.

— Сегодня пообедаете с нами, — решительно объявил фермер. — И я велю девочкам подготовить для вас свободную спальню.

— О, не стоит беспокоиться.

— Никакого беспокойства. Почту за честь.

— Вы очень добры. Не будете возражать, если я поставлю мольберт возле вон тех деревьев?

— Лиственниц? Да ради бога. Можете ставить свой мольберт, где захотите.

Когда фермер повернулся и пошел к дому, она его окликнула:

— Мистер Меррилл, а как лучше называть вашего сына?

Старик улыбнулся:

— Уильям.

— Уильям, — повторила девушка. — Мне нравится.

— Не Билли, не Билл и не Уилл. Никаких уменьшительных. Просто Уильям.

— Пожалуй, меня устраивает просто Уильям.

— Рад слышать, — ответил Джордж. Потом взмахнул рукой, указывая на дом, амбар и поля вокруг, и сказал: — Добро пожаловать домой, Оливия Олсен.

* * *

Едва установив мольберт, она принялась за работу. Размышлять о композиции или цветовом решении не пришлось: Оливия столько раз видела красный амбар во сне, что сейчас точно знала, как он должен выглядеть на картине. Она быстро сделала набросок углем и сразу достала несколько тюбиков краски под названием «английский красный», сделанной на основе окиси железа и приготовленной как раз для этого случая. Выдавив на палитру толстую красную змейку, девушка принялась смешивать оттенки с помощью мастихина.

Несколько работников фермы, которые грузили во дворе сено, с любопытством поглядывали в сторону художницы, но никто из них ее не побеспокоил.

Две собаки, которые решили составить ей компанию, дремали возле ног Оливии, время от времени поскуливая и дрыгая лапами, словно гоняя кроликов во сне. Вдруг обе разом вскочили и навострили уши, а потом бросились на дорогу с радостным лаем, приветствуя приближающуюся машину.

Оливия задрожала. У нее иногда случались приступы дрожи — горькая память о пребывании во Френе, — но сейчас причина была не в страхе.

Машина остановилась, и оттуда вышел мужчина. Это был он, ее Джек. Все так же высок, в тех же выцветших джинсах, которые запомнились ей по Франции, и с красным платком на шее. Увидев Оливию, он замер и долго стоял неподвижно. Потом медленно подошел к ней.

— Привет, селянка, — тихо произнес он, остановившись в паре шагов от девушки.

— Привет, дурень.

Она вытерла руки от краски и оглядела его, прикрываясь рукой от солнца, как козырьком. Его серые глаза были спокойны, а лицо с их последней встречи осунулось. Окинув его взглядом, Оливия убедилась, что руки и ноги у него на месте.

— Так тебя наконец отправили домой?

— Наверное, я попросту надоел начальству.

— Видимо, доставлял слишком много хлопот?

— Не без этого.

— Ты похудел.

— А вот ты отрастила чудесные пухлые щечки.

— Тебе нравится?

— Больше всего на свете.

Но он по-прежнему не подходил ближе, словно не веря, что Оливия настоящая.

— Я сам собирался тебя разыскать.

— Но я нашла тебя первой.

— Я не знал, захочешь ли ты меня видеть, ведь именно из-за меня ты пострадала.

— Не переживай, я придумаю, как тебе загладить свою вину.

— А еще я хотел немного прийти в себя перед нашей встречей.

— И об этом не беспокойся, Уильям, я живо поставлю тебя на ноги.

— Да, — улыбнулся он. — Думаю, у тебя получится, Оливия.

Она кивнула на свой мольберт:

— На самом деле я приехала всего лишь нарисовать твой амбар.

— Далековато ты забралась, чтобы всего лишь рисовать амбары.

— Честно признаться, этот амбар для меня особенно важен.

— Хочешь осмотреть его изнутри?

— Очень.

Он протянул ей руку, и девушка ее приняла. Так они и вошли в амбар, рука об руку, подальше от любопытных глаз рабочих. Когда-то он говорил, что строение напоминает церковь, и теперь Оливия его понимала.

— Большую часть того, что производится на ферме, мы продаем государству, — пояснил Уильям. — А здесь держим запасы для себя.

Оливия подняла голову. Когда глаза привыкли к полутьме, она увидела мешки кукурузы, пшеницы и ржи, аккуратно сложенные на чердаке, и бочки со зреющим виски. Здесь хранилось настоящее и будущее семьи Мерриллов, и здесь же станут хранить запасы их потомки.

Они прошли по центральному проходу до самой стены, которая опиралась на каменный фундамент. Девушка повернулась к Уильяму:

— Может, мне стоило подождать подольше?

— Нет

— Ты не сердишься?

— С чего мне на тебя сердиться, Оливия? Я не могу без тебя жить.

— А я не могу жить без тебя, Уильям. Это были самые трудные месяцы в моей жизни.

Он собрался что-то ответить, но голос у него сорвался. И тогда Уильям просто обнял Оливию и прижал к себе — так крепко, будто не собирался отпускать никогда.

От автора

В этой книге есть вымышленные персонажи и образы реальных людей, однако роман в целом является плодом воображения, а не исторической хроникой.

Отель «Ритц» сыграл уникальную роль в истории Франции времен оккупации. Это была единственная гостиница, размещавшая в своих номерах как высший офицерский состав фашистской Германии (вытребовавший себе девяностопроцентную скидку на все услуги), так и привилегированных представителей местного общества, скрывавшихся в изысканных номерах от тягот дефицита и ограничений военного времени. В результате на четыре года «Ритц» превратился в своеобразный рынок, где шла кипучая торговля информацией, предметами искусства, женскими телами, предметами роскоши и другими ценностями. К тому же «Ритц» служил идеальным убежищем, где оккупанты могли заключать разнообразные соглашения и вступать в связи — чаще всего запретные — с выдающимися французскими женщинами.

Арлетти до конца жизни оставалась противоречивой фигурой в истории культуры Франции. Ее потрясающая игра в фильмах «Северный отель» (1938), «Вечерние посетители» (1942) и «Дети райка» (1945) вошла в историю мирового кинематографа.

Однако актриса не предпринимала никаких попыток скрыть свой страстный военный роман с майором Гансом-Юргеном Зерингом, и в 1944 году Комиссия по очистке предъявила ей обвинении в коллаборационизме. Хотя Арлетти в итоге оправдали, ей так и не удалось восстановить репутацию.

После войны они с Зерингом остались друзья ми, она даже поддерживали его в попытках стать писателем, и рассказы Ганса-Юргена говорят об однозначном таланте. Арлетти уговорила Зеринга жениться на молодой, умной и состоятельной женщине по имени Анализа Пистор, у пары родилось двое детей.

В 1954 году Зеринг поступил на службу в Министерство иностранных дел Германии, как некогда его отец, и был направлен консулом в Анголу и Конго. В 1960 году в возрасте 52 лет во время купания с сыновьями в реке Конго Ганса-Юргена растерзал крокодил. Его вдова Анализа дружила с Арлетти до конца ее жизни.

Актриса умерла в 1992 году в Париже, в нищете, полностью ослепшей.

Коко Шанель после 1945 года провела много лет в изгнании в Швейцарии, в основном в компании со Шпацем фон Динклаге. Ее модный дом не работал пятнадцать лет, но в семидесятилетием возрасте кутюрье снова вернулась в мир моды. Ее первую после возвращения коллекцию французская пресса, не простившая Коко сближения с нацистами во время войны, разгромила. Однако довольно скоро Шанель вернула себе первенство на подиумах.

Восстановление ее модного дома спонсировал тот же деловой партнер, с которым она так долго судилась, — Пьер Вертхаймер. Он был одним из многих мужчин, покоренных этой удивительной женщиной. Они пересмотрели деловое соглашение, и Вертхаймер получил право на управление парфюмерным и модным бизнесом Шанель в обмен на ее полное пожизненное содержание и выплату всех налогов.

Коко вернулась в «Ритц» и жила там до самой смерти в 1971 году, в возрасте 87 лет. В общей сложности в знаменитом отеле она провела почти половину своей взрослой жизни.

Доктор Курт Бланке после войны выстроил успешную карьеру в Нижней Саксонии как юрист и политик. Его участие в преследовании французских евреев было забыто, и после его смерти одну из улиц города Целле назвали его именем. Однако внимание общественности, привлеченное этим фактом, привело к тому, что нацистское прошлое Бланке выплыло наружу. Улицу в спешке переименовали.

Герман Геринг излечился от пристрастия к наркотикам и обжорству с помощью американских медиков в тюрьме США. Похудевший и собранный, он предстал перед Нюрнбергским трибуналом, где произносил пламенные речи в свою защиту. Геринга приговорили к повешению, но он покончил с собой накануне казни в 1946 году, воспользовавшись капсулой с цианидом, которую прятал в тюремной камере. Он был единственным нацистским офицером такого высокого ранга, представшим перед судом за военные преступления Третьего рейха. Гитлер, Гиммлер и Геббельс свели счеты с жизнью, не дожидаясь суда. На поиски многочисленных предметов искусства, украденных Герингом, и возвращение их прежним владельцам ушло много десятков лет, а некоторые сокровища не найдены до сих пор.

У персонажа Хайке Шваб есть реальный прототип: Виолетта Моррис. Она была завербована нацистами в 1930-х годах и прошла экспериментальное лечение гормонами. Впоследствии она удалила грудь и носила мужскую одежду. Моррис стала одной из самых ярых гестаповских мучительниц, занимавшихся истреблением членов Сопротивления. В 1944 году она нашла свою смерть в устроенной партизанами засаде.

Шведский консул Рауль Нордлинг уберег от нацистов многих людей. Он известен еще и тем, что убедил генерала Дитриха фон Хольтица, военного коменданта Парижа, воспротивиться прямому приказу Гитлера взорвать главные достопримечательности французской столицы при отступлении оккупационных войск. Франция чтила заслуги Нордлинга. Он умер в 1962 году в Париже — городе, который любил.

Среди тех, кого сумел спасти Нордлинг, была и Антуанетта д’Аркур, близкая подруга и любовница Арлетти, отправленная в гестаповскую тюрьму Френ. Спорный образ жизни герцогини привел к тому, что она впала в немилость как у немцев, так и у французов. В конце 1940-х она снова встретилась с Арлетти, и они возобновили дружбу. Как многие жертвы гестапо, Антуанетта так и не смогла полностью восстановить здоровье и умерла в 1958 году.

Рене де Шамбрюн, муж Жози, оказывал юридическую помощь ее отцу Пьеру Лавалю, главе правительства Виши. После короткого суда Лаваля приговорили к смерти. Он был расстрелян во Френе. После войны де Шамбрюны занялись коллекционированием предметов искусства. Жози умерла

Клод и Бланш Озелло пережили войну, хотя оба неоднократно подвергались арестам и допросам в гестапо. Они оставались в «Ритце» до 1969 года, но к старости Клод уже не мог управлять любимым отелем, которому посвятил около пятидесяти лет жизни, и впал в депрессию. Со времен оккупации Озелло хранил у себя в кабинете пистолет, которым и воспользовался, чтобы убить спящую Бланш, а потом и себя. На момент смерти ей было семьдесят два, ему — восемьдесят с небольшим.

Мадам Мари-Луиза Ритц сохраняла за собой управление отелем до 1961 года, когда умерла в 93-летнем возрасте. Преемником стал ее сын Чарльз Ритц. После его смерти в 1976 году отель пришел в упадок. Через три года египетский предприниматель Мохаммед Аль-Файед купил «Ритц» за тридцать миллионов долларов и частично переоборудовал его, после чего отель снова стал приносить доход.

В 2011 году, не войдя в заветный список дворцов, охраняемых государством, «Ритц» закрылся на капитальный ремонт, длившийся четыре года, и ныне снова занял свое место среди самых роскошных и известных отелей мира.

Императорский номер можно забронировать примерно за десять тысяч долларов в сутки. Однако, помня о судьбе тех, кто в свое время останавливался здесь и ночевал в спальне Марии-Антуанетты: Геринга, принцессы Дианы, Доди Аль-Файеда, Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, Марии Каллас, да и самой несчастной владелицы королевского ложа, — нельзя не задаться вопросом, принесет ли это удачу.

Примечания

1

Антуанетта Жерар д’Аркур (1909–1958) — представительница одного из знатнейших родов Нормандии, активная участница Сопротивления. —Здесь и далее примеч. пер.

2

Арлетти (наст. имя Леони Батиа, 1898–1992) — знаменитая французская актриса.

3

Природная смола, которая в масляной живописи применяется как разбавитель пигментов и покрывной лак.

4

Живерни — коммуна во французской Нормандии, где провел последние годы художник Клод Моне.

5

Автор позаимствовал настоящее имя Ласло Мохой-Надя (1895–1946) — венгерского художника, фото-, кино- и театрального деятеля. В реальности Мохой-Надь в 1919 году эмигрировал из Венгрии в Вену, а затем в Берлин, откуда в 1934 году бежал от нацистов в Амстердам, в 1935-м — в Лондон, а в 1937-м — в США.

6

«Анархист» (фр.) — франкоязычная анархистская газета, с перерывами выходящая с 1858 года по сей день.

7

Жан Альфред Виллен-Маре (1913–1998) — французский актер, постановщик, писатель, художник и скульптор; Жан Морис Эжен Клеман Кокто (1889–1963) — французский кинорежиссер, драматург, поэт и художник.

8

Речь идет о Великой рабочей забастовке 1936 года, когда простые парижане по призыву левых политических партий потребовали повышения зарплаты и возможности образовывать профсоюзы. Работники модного дома Шанель не пропускали хозяйку внутрь, и той пришлось пойти на уступки.

9

Дорогая (фр.).

10

Михаил Александрович Бакунин (1814–1876) — русский мыслитель и революционер, один из теоретиков анархизма.

11

Традиционное еврейское поздравление.

12

Война, мадемуазель. Опять война (фр.).

13

Кристиан Берар (1902–1949), известный также как Бебе, — французский художник, иллюстратор моды и сценограф.

14

Система французских укреплений на границе с Германией, созданная в 1934–1935 годах и названная по имени военного министра Андре Мажино.

15

Анри Филипп Петен (1856–1951) — маршал, назначенный 10 мая 1940 года в Виши главой коллаборационистского правительства Франции, известного как режим Виши (официально — Французское государство).

16

Жорж Огюст Эскофье (1846–1935) — легендарный французский кулинар и ресторатор, популяризатор традиционной французской кухни.

17

«Красота!» (нем.)

18

«Замечательно!» (нем.)

19

Превосходно, совершенно очаровательно (нем.).

20

Сельма Лагерлёф (1858–1940) — шведская писательница, первая женщина, получившая Нобелевскую премию по литературе (1909).

21

Мой господин (нем.).

22

Мой фюрер (нем.).

23

Тканый льняной ковер XI века длиной около 70 метров с ручной вышивкой, памятник средневекового искусства.

24

«И, бросив сребреники в храме, он вышел, пошел и удавился» (Мф 27:5); «И когда низринулся, расселось чрево его и выпали все внутренности его» (Деян. 1:18).

25

Ломтики картофеля, запеченные в топленом масле; классическое французское блюдо.

26

Запеченное (фр.).

27

Гибрид апельсина и мандарина.

28

Угольки в дизельном топливе (фр.).

29

Имеется в виду знаменитый одноактный балет Вацлава Нижинского «Послеполуденный отдых фавна» на музыку Клода Дебюсси.

30

Государственная программа США по обеспечению союзных войск боеприпасами, техникой, продовольствием и т. д.

31

Никола Пуссен (1594–1665) — французский художник, один из основоположников классицизма.

32

Шарль Лебрен (1619–1690) — французский художник-монументалист, скульптор, придворный живописец при Людовике XIV.

33

Закон вишистского правительства от 22 июля 1941 года, позволявший конфисковывать имущество лиц еврейской национальности.

34

Эммануэль Шабрие (1841–1894) — французский композитор-романтик.

35

Люсьен Лелонг (1889–1958) — французский кутюрье и промышленник.

36

Арнольд Шёнберг (1874–1951) — австрийский и американский композитор-экспрессионист, музыковед, дирижер, публицист.

37

Выражение на идиш, обозначающее у ашкеназских евреев хорошего домохозяина.

38

Добровольческое подразделение люфтваффе, направленное для поддержки Франко и обретшее зловещую славу после бомбардировки мирного города Герника.

39

Пирог с сыром бри (фр.).

40

Прекрасная эпоха (фр.) — период европейской истории с конца XIX века по 1914 год.

41

Борис Карлофф (наст. имя Уильям Генри Пратт, 1887–1969) — британский актер театра и кино, прославившийся ролью Чудовища в фильме

42

Ковер знаменитой гобеленовой мануфактуры во французском городе Обюссон.

43

SECM (Societe d’Emboutissage et de Constructions Mecaniques) — ныне не существующая французская авиастроительная компания.

44

До свидания (нем.).

45

Часть французского движения Сопротивления: вооруженные группы партизан, действовавших в сельской местности.

46

В Европе на Рождество принято сжигать в очаге большой чурбан, чаще дубовый; традиция уходит корнями в языческие верования.

47

Легкая летняя обувь на плоской плетеной подошве из джута, которую носили каталонские крестьяне.

48

Бомбардировщики ВВС США «Боинг Б-17».

49

Насмешка, сарказм, зубоскальство (фр.).

50

Система укреплений, созданная нацистами вдоль европейского побережья Атлантики.

51

Что ты здесь делаешь? (нем.)

52

Шпион! (нем.)

53

Вдвоем (фр.)

54

Разбито, разрушено (нем.).

Спасибо за чтение

Вернуться к книге