Обложка Наследие

Наследие

Мигель Бонфуа

0% прочитано
Стандартный
Мигель Бонфуа

Наследие

Мигель Бонфуа

НАСЛЕДИЕ

Посвящается Сельве.

Ты единственная знаешь, что было дальше.

Те, кто не помнят прошлого, обречены на его повторение.

Джордж Сантаяна

Книга написана на вилле Медичи в 2018–2019 годах

Лазар

Когда новость о Первой мировой войне достигла Чили, Лазар Лонсонье читал, лежа в ванне. Живя в двенадцати тысячах километров от родины отца, он усвоил привычку листать французскую газету, нежась в воде с добавлением лимонных корок, и позже, когда он вернулся с фронта с половиной легкого, потеряв двоих братьев в окопах у Марны, аромат цитрусовых неотвратимо связывался в его сознании с запахом пороха.

Как гласила семейная история, отец Лазара когда-то сбежал из Франции с тридцатью франками в одном кармане и отростком виноградной лозы в другом. Он был рожден в Лон-ле-Сонье, на склонах Юры, где на протяжении четырех поколений его семья держала виноградник площадью шесть гектаров, но однажды поразившая растения филлоксера иссушила лозу и привела его к банкротству. За несколько месяцев на склоне горы остались только мертвые корни в яблоневых садах и дикорастущие травы, из которых винодел готовил навевающий грусть абсент. Этот край известняка и злаков, сморчков и грецких орехов он покинул на железном корабле, который отправился из Гавра в Калифорнию. Панамский канал тогда еще не был открыт, и судам приходилось огибать Южную Америку. Путешествие длилось сорок дней на борту парусника, где двести человек, скучившиеся в трюмах, заполненных клетками с птицами, трубили в фанфары так громогласно, что до самых берегов Патагонии наш герой не мог сомкнуть глаз.

Однажды вечером, блуждая, как сомнамбула, между койками, он увидел в тени сидящую на ротанговом стуле старуху с унизанными браслетами руками, желтыми губами и татуированными звездами на лбу. Женщина знаком велела ему подойти.

— Не можешь заснуть? — спросила она.

Старуха вынула из-за корсажа маленький зеленый камушек чуть больше агатовой бусины, изрытый крошечными блестящими углублениями, и сказала:

— Три франка.

Страдающий бессонницей пассажир заплатил, и женщина зажгла камень на черепаховом панцире, которым поводила у него под носом. Дым так резко ударил виноделу в голову, что ему почудилось, будто он потерял сознание. Он проспал сорок семь часов крепким и глубоким сном, и ему снились золотые лозы, между которыми сновали какие-то морские существа. Пробудившись, он извергнул все содержимое желудка и не мог встать с кровати, поскольку тело казалось невыносимо тяжелым. Он никогда так и не понял, случилось ли это из-за дыма, накуренного старой цыганкой, или из-за вонючих клеток с птицами, но, пока пересекали Магелланов пролив с его ледяными соборами, он погрузился в бредовую лихорадку и галлюцинировал, видя, как кожа покрывается серыми пятнами и рассыпается пеплом. Опытному капитану с наметанным глазом потребовалось лишь взглянуть на него, чтобы догадаться об опасности эпидемии.

— Брюшной тиф, — заключил он. — Высадим этого пассажира в ближайшем порту.

Так отец Лазара в разгар войны на Тихом океане очутился в Вальпараисо, в Чили — стране, которую не мог найти на карте и из языка которой не знал ни слова. По прибытии он встал в длинную очередь, выстроившуюся вдоль рыбного амбара перед таможенным постом. Он заметил, что, прежде чем поставить печать в документах, сотрудник иммиграционной службы задает каждому пассажиру два вопроса, и рассудил, что первый должен касаться исходного пункта путешествия, а второй, по логике вещей, места назначения. Когда подошла его очередь, служащий, не поднимая на него глаз, спросил:

— Nombre?[1]

Не понимая по-испански, но в убеждении, что догадался о существе вопроса, француз без колебаний ответил:

— Лон-ле-Сонье.

На лице чиновника не отразилось ничего. Усталым жестом он медленно вывел в нужной графе: «Лонсонье».

— Fecha de nacimiento?[2]

Путешественник ответил:

— Калифорния.

Служащий пожал плечами, написал какое-то число и протянул прибывшему бумагу. С этой минуты человек, оставивший виноградники Юры, был заново окрещен Лонсонье и получил вторую дату рождения — двадцать первого мая, день приезда в Чили. В течение последующего столетия он никогда не предпринимал поездки на север, его пугала пустыня Атакама, так же как и колдовство шаманов, лишь порой при виде холмов в предгорьях Кордильер он говаривал: «Чили всегда напоминает мне о Калифорнии».

Вскоре Лонсонье привык к новому календарю с временами года, приходящимися на другие месяцы, к сиесте в середине дня и к новому имени, которое, несмотря на ошибку таможенника, сохраняло французское звучание. Он научился предсказывать землетрясения и не забывал благодарить Бога за все, даже за несчастья. По истечении нескольких месяцев он говорил по-испански так, словно родился в этой стране, и лишь раскатистое, как падающие в реку камни, «р» выдавало легкий акцент. Научившись узнавать созвездия зодиака и измерять астрономические расстояния, Лонсонье расшифровал астральные письмена на небе Южного полушария с изменчивой звездной алгеброй и понял, что обосновался в другом мире среди ветел и араукарий, первозданном мире, населенном каменными великанами, пумами и кондорами.

Его пригласили главным виноградарем в имение Конча-и-Торо, и он создал несколько винных погребов, которые назывались бодегами, на животноводческих фермах с ламами и дрессированными гусями. Старый французский виноград обрел вторую молодость в убранстве Кордильер на этом лоскутке земли, узком и длинном, висящем, как шпага на поясе, над континентом с синим солнцем. Лонсонье быстро собрал вокруг себя экспатриантов, переселенцев, ставших чилийцами, сделавших выгодные брачные партии и заработавших состояния на торговле иностранными винами. Недавний крестьянин, скромный винодел, который пустился в путь навстречу неизвестному, внезапно оказался во главе нескольких хозяйств и стал хитроумным деловым человеком. Ничто — ни войны, ни филлоксера, ни восстания, ни диктатуры — не могло отныне поколебать его новое благополучие, а посему, празднуя окончание первого года в Сантьяго, Лонсонье благословлял день, когда цыганка на борту железного корабля зажгла зеленый камень у него под носом.

Он женился на Дельфине Моризе, хрупкой и нежной девушке с упругими рыжими волосами, происходящей из старинного бордоского семейства торговцев зонтиками. Ее семья решила эмигрировать в Сан-Франциско по причине засухи во Франции в надежде открыть лавку в Калифорнии. Моризе пересекли Атлантику, проплыли вдоль Бразилии и Аргентины и, миновав Магелланов пролив, высадились в порту Вальпараисо. По иронии судьбы в тот день шел дождь. Отец Дельфины, месье Моризе, как человек предприимчивый, вышел на причал и в течение часа распродал все

Соединенная случайностью судьбы пара поселилась в Сантьяго в доме андалусского стиля на улице Санто-Доминго, рядом с рекой Мапочо, часто выходившей из берегов в пору таяния снега. Фасад скрывался за тремя лимонными деревьями. Комнаты с высокими потолками демонстрировали обстановку эпохи ампира с ивовой плетеной мебелью из Пунта-Аренас. В декабре выписывали из Франции продукты, и дом наполнялся коробками с тыквами и фаршированными телячьими рулетами, клетками с живыми перепелами и уже уложенными на серебряные подносы ощипанными фазанами, чье мясо из-за долгого путешествия становилось таким жестким, что его невозможно было разрезать. Тогда женщины отдавались невероятным поварским экспериментам, которые напоминали скорее колдовство, чем гастрономию. Они включали в древние рецепты французской кулинарии произрастающие в Кордильерах овощи и фрукты, и коридоры наполнялись загадочным благоуханием и желтым дымом. Они подавалиempanadas[3] с начинкой из колбасного фарша, петуха в вине мальбек,pasteles de jaiba[4] с сыром маруаль и такой вонючий реблошон, что чилийская прислуга была уверена, будто он произведен из молока больных коров.

Дети четы Лонсонье, в чьих жилах не было ни капли латиноамериканской крови, выросли в большей мере французами, чем сами французы. Лазар стал первым в череде трех мальчиков, которые появились на свет на постелях с красным бельем, ощущая запах агуадьенте[5] и зелья из змеиного яда. Хотя их окружали няньки, которые говорили на языке мапуче, их первым языком стал французский. Родители не хотели лишать сыновей этого наследства, которое вывезли с родины и спасли в изгнании. Это было подобие тайного прибежища, секретный знак, по которому можно опознать своих, одновременно пережиток и торжество предшествующей жизни. В день, когда родился Лазар, во время его крещения под лимонными деревьями у входа в дом, в сад вышла процессия, и одетые в белые пончо люди отпраздновали это событие, высадив в почву виноградную лозу, которую старый Лонсонье сохранил с горсткой земли в шляпе.

— Теперь, — сказал он, уминая землю вокруг стебля, — мы действительно пустили здесь корни.

С тех пор юный Лазар Лонсонье, никогда не бывавший во Франции, рисовал в уме страну предков с той же фантазией, с какой, вероятно, авторы индийских хроник представляли Новый Свет. Он провел юность в мире волшебных историй о далекой стране, защищенный от войн и политических потрясений, грезя о Франции, которая напоминала зовущую сирену. Он видел в ней империю, которая так далеко распространила искусство изысканности, что рассказам путешественников не удавалось превзойти ее великолепие. Расстояние, оторванность от корней, время украшали эту страну, которую его родители некогда покинули с горечью, так что он скучал по Франции, хотя и совсем не знал ее.

Однажды молодой сосед, говоривший с немецким акцентом, поинтересовался у Лазара, из какого региона происходит его имя. Семья этого элегантного блондина из немцев, переселившихся в Чили двадцатью годами ранее, осела на юге, где обрабатывала скудные земли Араукании. Лазар вернулся домой с вопросом на губах. В тот же вечер отец, сознавая, что жена и дети унаследовали его фамилию, возникшую в результате недопонимания с таможенником, прошептал на ухо сыну:

— Когда будешь во Франции, разыщи своего дядю. Он все тебе расскажет.

— Как его зовут?

— Мишель Рене.

— А живет он где?

— Здесь, — ответил отец, тыкая пальцем себе в сердце.

Традиции старого континента укоренились в семье так прочно, что никто не удивился, когда в августе появилась мода на «купание». Однажды отец Лонсонье, увлекшись идеей домашней чистоты, притащил ванну последней модели из эмалированного чугуна, на четырех ножках в виде бронзовых львиных лап; у нее не было ни крана, ни стока, зато она имела форму живота беременной женщины и в ней могли поместиться двое в позе зародыша. Хозяйка дома была очарована, детей забавляла конфигурация сосуда, и отец объяснил, что он сделан из слоновых бивней, доказывая тем самым, что перед ними, без сомнения, самое удивительное изобретение со времен паровой машины или фотографического аппарата.

Чтобы наполнить резервуар, отец обратился к Фернандито Бракамонте,el aguatero, водовозу из их квартала, отцу Эктора Бракамонте, которому многими годами позже предстояло сыграть важную роль в семейной истории. Фернандито был изогнут, как березовая ветвь, и имел огромные руки золотаря. Он возил в запряженной мулом повозке бочки горячей воды, поднимал их на этажи и усталым жестом заполнял ванны. По его рассказам, он был старший ребенок в семье, живущей на другом конце континента, в Карибском регионе, а среди своих братьев и сестер Фернандито упоминал старателя Северо Бракамонте, реставратора церкви Сен-Поль-дю-Лимон, утопистку из Либерталии и хроникера, пишущего на языке маракуча, который называл себя Бабелем Бракамонте. Но, несмотря на эту многочисленную родню, никто, по-видимому, не обеспокоился в тот вечер, когда Фернандито утонул в цистерне пожарной машины.

Ванну установили посередине комнаты и, поскольку все Лонсонье по очереди искупались в ней, туда окунули лимоны с растущих у крыльца деревьев, чтобы очистить воду, а на бортики поставили бамбуковую полочку, чтобы, лежа в воде, можно было перелистывать газету.

Вот почему в августе 1914 года, когда новость о Первой мировой войне достигла Чили, Лазар Лонсонье читал в своей ванне. В тот день с двухмесячным опозданием в страну доставили кипу газет.L’Homme Enchaînéпубликовала телеграмму императора Вильгельма русскому царю.L’Humanitéсообщала об убийстве Жореса.Le Petit Parisienинформировала о введении всеобщего военного положения. Но самый свежий выпускPetit Journalугрожающим крупным шрифтом извещал, что Германия только что объявила войну Франции.

— Pucha[6], — произнес Лазар.

Эта новость заставила юношу осознать расстояние, которое отделяет его от исторической родины. Его внезапно охватило чувство принадлежности к далекой стране, чьи границы были атакованы неприятелем. Лазар выпрыгнул из ванны, и, хотя в зеркале отражалось тощее тело, тщедушное и безобидное, не приспособленное к бою, он, однако, испытал воистину героический подъем духа. Лазар напряг мышцы, и скромная гордость согрела ему сердце. Он, казалось, ощутил дыхание предков, и в тот миг робкая догадка подсказала ему, что он должен подчиниться судьбе, которая поколение назад бросила его родных в океан.

Молодой человек замотал вокруг талии полотенце и с газетой в руках спустился в гостиную. Перед собравшейся семьей, в пропитанной густым ароматом цитруса комнате он поднял кулак и объявил:

— Я отправляюсь сражаться за Францию.

В те

Однако в Сантьяго война отозвалась, как призыв соседа о помощи, и скоро стала главной темой любых разговоров. Внезапно новая свобода — свобода выбора, свобода родины — появилась повсюду, утверждая свое присутствие и славу. На стенах консульства и посольства вывесили объявления о всеобщей мобилизации и сборе средств. Спешно выходили специальные выпуски газет, и девушки, говорившие только по-испански, изготавливали коробки шоколада в форме фуражек. Один французский аристократ, осевший в Чили, выделил миссии три тысячи песо для поощрения первого франко-чилийского солдата, который будет награжден за боевые заслуги. На главных бульварах стихийно возникали шествия, и корабли начали наводняться новобранцами, сыновьями или внуками переселенцев, которые с решительными лицами, вещмешками и амулетами из чешуи карпа отправлялись пополнять войска.

Зрелище было таким притягательным, таким торжественным, что три брата Лонсонье не могли противиться горячему желанию поучаствовать в этом массовом подъеме, порожденном грандиозными историческими событиями. В октябре на проспекте Аламеда в Сантьяго четырехтысячная толпа провожала их вместе с другими восемьюстами чилийскими французами на вокзал Мапочо, откуда они направлялись в Вальпараисо, где должны были сесть на корабль до Франции. Мессу отслужили в церкви Сан-Висенте-де-Пауль между улицами Восемнадцатого Сентября и Сан-Игнасио, и группа военных зычно исполнила под трехцветным флагом «Марсельезу». Как говорили позже, новобранцев было так много, что к северному экспрессу потребовалось присоединить дополнительные вагоны, а некоторые опоздавшие на поезд молодые добровольцы четыре дня пешком перебирались через заснеженные в это время года Анды, чтобы успеть на корабль, отплывавший в Буэнос-Айрес.

Плавание было долгим. Океан одновременно внушал Лазару страх и восхищение. Робер весь день читал в своей каюте, Шарль тренировался на палубе, а Лазар расхаживал среди новобранцев и курил, прислушиваясь к разговорам. По утрам они запевали военные песни и героические марши, но по вечерам, с наступлением темноты, садились в круг и толковали о всяких жуткостях: что на фронте мертвые птицы падают с неба дождем, что из-за черной лихорадки в животе заводятся улитки, что немцы безжалостно вырезают инициалы на коже пленных, что появились сообщения о болезнях, исчезнувших еще во времена барона де Пуанти, то есть в начале XVIII века. Лазар снова мысленно представлял Францию как несбыточную мечту, эфемерный замок, построенный из рассказов, и когда в конце сорокадневного путешествия он различил ее берег, то обнаружил, что ему как-то не приходило в голову, будто эта страна существует на самом деле.

Прежде чем сойти с корабля, он надел бархатные брюки в рубчик, мокасины на тонкой подошве и кофту с витым узором, перешедшую к нему по наследству от отца. Облачившись как чилиец, Лазар вышел в порту с простодушием юноши и не без гордости солдата, которым намеревался стать. Шарль был одет как моряк — рубашка в синюю полоску и хлопковый берет с красным помпоном. Он отрастил тонкие усики, идеально симметричные, как у славных предков-галлов, которые приглаживал с помощью слюны. Робер был в рубашке с манишкой, атласных брюках, а над талией висели серебряные часы на цепочке; когда в день его гибели их обнаружат, они все еще будут показывать чилийское время.

Сойдя на причал, братья сразу заметили, что запах здесь почти такой же, как и в порту Вальпараисо. Смаковать его, однако, времени не было, поскольку вновь прибывших тут же выстроили перед военным командованием и раздали форму — красные брюки, шинель с двумя рядами пуговиц, гетры и кожаные армейские ботинки. После этого все забрались в военные грузовики, которые отвезли на поля сражений тысячи юных иммигрантов, явившихся сюда, чтобы разорвать друг друга на том самом континенте, который их отцы когда-то покинули безвозвратно. Сидя на скамьях лицом к лицу, новобранцы не говорили на французском, известном Лазару по книгам, изобилующем остротами и изысканной лексикой, но отдавали приказы, лишенные поэзии, оскорбляли врага, которого никогда не видели, и вечером, по прибытии в часть, когда перед четырьмя чугунными кастрюлями рагу с большим количеством костей выстроилась очередь, он слышал только бретонский и провансальский диалект. На какой-то миг ему захотелось снова сесть на корабль и вернуться домой, но Лазар вспомнил о своем обещании и рассудил, что если и существует патриотический долг, выходящий за пределы границ, то это долг защищать страну своих предков.

В первые дни Лазар Лонсонье был так занят укреплением траншей с помощью наката из бревен и обрешетки, что у него не находилось времени тосковать по Чили. Вместе со своими братьями он провел больше года за установкой заграждений из колючей проволоки, распределением продовольственных пайков и перевозкой ящиков со взрывчаткой по длинным разбомбленным дорогам между артиллерийскими батареями с одной позиции на другую. Поначалу, чтобы сохранить достоинство солдата, они умывались, когда им попадался подходящий источник, с небольшим количеством мыла, которое пузырилось серой пеной. Скорее из щегольства, чем от небрежности, чтобы иметь честь называться «пуалю»[8], они позволяли себе отращивать бороду. Но прошло несколько месяцев, и цена достоинства стала унизительной. Группами по десять человек, раздевшись донага на лугу, они предавались позорному занятию вычесывания вшей, тогда как одежду погружали в кипяток, а ружья натирали смесью сажи и дубильного жира; затем они снова надевали изношенную, измызганную в грязи, рваную форму, вонь которой преследовала Лазара до более мрачных времен восхождения нацизма.

По войскам прошел слух, что тот, кто добудет сведения о вражеском фронте, получит награду тридцать франков. Изголодавшиеся пехотинцы, находящиеся в самых плохих условиях, тут же попытали удачу, ползая между кишащими личинками трупами. Они копошились

— Я вернул их во Францию.

Примерно в это же время посередине между двумя траншеями обнаружили колодец. До конца жизни Лазар Лонсонье так и не понял, как противникам удалось договориться приостанавливать огонь, чтобы подойти к нему. Около полудня стрельба прекращалась, и один французский солдат получал в распоряжение тридцать минут, чтобы выйти из траншеи, набрать воды в тяжелые ведра и вернуться к товарищам. Через полчаса, в свою очередь, мог запастись водой немец. Таким образом бойцы враждующих армий выживали, чтобы продолжать убивать друг друга. Эта смертельная пляска повторялась каждый день с военной точностью, без каких-либо нарушений с той или иной стороны, при сугубом уважении к законам рыцарства; возвращавшиеся от колодца рассказывали, что после двух лет на фронте впервые слышали отдаленное пение птиц или скрип мельничных жерновов.

Лазар Лонсонье вызвался добровольцем. С четырьмя ведрами, висящими на сгибах локтей, двадцатью пустыми флягами через плечо и тазиком для мытья посуды в руках он добрался до колодца за десять минут, спрашивая себя, как будет возвращаться с наполненными сосудами. Старый колодец, окруженный облупившейся оградой, был похож на печальный пустой птичник. Вокруг покоились несколько дырявых посудин, на край колодца кто-то бросил китель.

Лазар привязал ручку ведра к концу веревки и стал опускать его, пока не услышал плеск. Он потянул веревку на себя, как вдруг перед ним возникла какая-то глыба.

Молодой человек поднял голову. Перед ним стоял, направив на него пистолет, немецкий солдат с измазанным для маскировки грязью лицом. Лазар в ужасе отпустил веревку и уронил ведро в воду, резко выпрямился, собираясь сбежать, но споткнулся о камень и крикнул:

— Pucha!

Он ждал выстрела, но его не последовало. Тогда Лазар медленно открыл глаза и повернулся к солдату. Тот сделал шаг вперед, Лазар попятился. Неприятель, несомненно, был его ровесником, но форма, сапоги, каска — все это давало ему преимущество. Немецкий солдат опустил оружие и спросил:

— Eres chileno?[9]

Эта фраза прозвучала шепотом на чистом испанском в том его варианте, где слышались крики разъяренных кондоров и шелест мирта, клокотание баклана и журчание пахнущих эвкалиптом рек.

— Si[10], — ответил Лазар.

Солдат с облегчением вздохнул.

— De dón de eres?— поинтересовался он.

— De Santiago[11].

Немец улыбнулся.

— Yo también. Me Ilamo[12]Хельмут Дрихман.

Лазар узнал молодого соседа с улицы Санто-Доминго, который десять лет назад интересовался происхождением его фамилии. Новость о начале войны свалилась на них одновременно. Оба уступили соблазну пересечь океан, чтобы защищать разные страны, встать под разные знамена, но сейчас, перед этим колодцем, они погрузились в молчание, дабы утолить жажду у истоков своих родословных.

Escûchame[13], — сказал немец. — Вечером в пятницу готовится внезапное нападение. Притворись в тот день больным и проведи ночь в лазарете. Может, и выживешь.

Хельмут Дрихман произнес эти слова на одном дыхании, без расчета или умысла. Он подал их так, как подаешь кому-то воду, не потому, что она есть, а потому, что знаешь, что такое жажда. Медленным движением немец снял каску, и только тогда Лазар смог четко его рассмотреть. Лицо Хельмута отличалось мраморной красотой — тяжелое и матовое, неброского цвета, размазанная грязь придавала ему скромное очарование старых статуй. Лазар вспомнил обо всех солдатах, лежавших во рвах в надежде подслушать разговор, обнаружить отряд в укрытии или секретную пулеметную точку, и постиг цену этой откровенности, которая неожиданно показалась ему чистой и нелепой, брошенной в пучину истории с ее благородством и низостью.

В тот день Лазар столкнулся с первой дилеммой из длинной череды, которая выпадет на долю нескольких поколений после него. Что делать: спасать свою жизнь и бежать в лазарет или же защитить товарищей, подав рапорт командиру? Нежелание делать выбор завыло в нем немым воплем. Когда он вернулся на французские позиции и встретился глазами с однополчанами, то испугался, что в его взгляде прочтут двуличие обманщика и предателя.

Тогда Лазар заключил: ради любви к Чили следует сохранить в тайне то, что поведал ему Хельмут Дрихман. Он пытался представить невозможный компромисс между обманом и признанием. Искал подсказку, знак, что это правильный выбор, но, взглянув в усталые лица соратников, продолжил колебаться и сомневаться. Однако, увидев Шарля и Робера, лежавших под грязными одеялами на подстилках из утрамбованной соломы, он испытал такой стыд, который тут же смел всю его решимость. Чувство подлинного братства, идущее из глубины души, подсказало ему ответ, и все же какое-то время Лазар оставался на распутье. Он, разумеется, не подозревал, что ему уже нанесена самая первая рана, однако через час после возвращения с тайной скромностью сообщил своему командиру о немецкой засаде. И от награды в виде тридцати франков отказался.

В четверг на рассвете отряд Лазара пошел в атаку вместе со ста пятьюдесятью хорошо вооруженными бойцами, и захваченные врасплох, еще спящие немцы не сумели отразить нападение. В соломенные тюфяки летели гранаты, кладовые горели, пленных казнили, спускали на них своры собак, заложников расстреливали. В течение нескольких часов творились все злодеяния, на которые обречен поверженный враг. Вскоре на ногах остались лишь французы в окружении побежденных, которые ползали в чавкающей грязи. Лазар искал глазами на дымящейся равнине труп Хельмута Дрихмана. Не разгибаясь, он переворачивал мертвые тела, разбирал надписи на выпуклых бляхах и был так поглощен своим делом, что не заметил упавшего рядом с ним снаряда.

Бомба сокрушительной силы взорвалась в метре от него. Много лет спустя, в конце жизни, покидая мир в своем доме на улице Санто-Доминго, Лазар с ужасающей ясностью вспомнит этот взрыв, отбросивший его в окоп к ближайшему блиндажу. От удара о камень ему раздробило ребра и так глубоко

Тереза

Лазар Лонсонье не умер от ранений. Он оставался без сознания, пока из-за линии фронта не прибыл врач, наложивший ему антисептик, и в течение трех ночей только судороги в теле говорили о том, что солдат еще жив. Пришлось назначить инъекции камфарного масла, морфина и опиума, чтобы облегчить боль, но эти меры не возымели никакого действия. В дождливый вторник Лазар стал одним из первых пациентов, перенесших лобэктомию, но об этой операции, которая представляла гордость тогдашней медицины, у него сохранились смутные воспоминания. Несколько недель Лазар находился между жизнью и смертью и наконец очнулся с тяжелой головой и набрякшими веками в госпитале, расположенном в трехэтажном сельском доме с четырьмя балконами, хранившем еще следы прежнего семейного счастья.

Комната, где он лежал, вероятно, когда-то служила детской, поскольку окно, выкрашенное к цвета экзотических птиц, было наглухо заколочено гвоздями, чтобы воспрепятствовать выходу на балкон. Лазар обнаружил, что весь замотан в бинты, а на левом плече белая льняная повязка. Он справился о братьях, и ему сообщили, что Шарль убит ударом штыка около Арраса в кипучем и яростном бою, где он до рассвета сражался исступленно и с азартом. Робер же умер на следующий день с винтовкой в одной руке и с бутылкой вина в другой — его раздавил танк, в то время как немецкий окоп был почти взят; это случилось недалеко от тех самых земель, где их предки выращивали виноград. Получив новости, туго спеленатый Лазар испытал такую боль, что у него случился ужасный приступ кашля, и, сотрясаясь в судорогах, он ударился затылком об изголовье. Таким образом он снова провалился в глубокое беспросветное забытье, в колодец без спасительной веревки или лестницы, корчась в спазмах и конвульсиях, и, казалось, после пробуждения его ждет безумие. Даже когда он поправился и был выписан из госпиталя, на сердце навсегда так и осталась тяжесть, и все последующие годы при мыслях о войне Лазар Лонсонье снова переживал горькую бурю тех дней.

Поскольку он владел испанским, то во время отпуска для выздоравливающих ротная канцелярия привлекла его писать письма с соболезнованиями семьям павших испаноговорящих солдат. Сев за старую печатную машинку, Лазар в первую очередь написал своей матери. Затем было множество писем, одно за другим, где ему приходилось рассказывать каждой отчаявшейся сестре, каждой безутешной вдове, каждому скорбящему отцу о славных военных операциях, в которых участвовали их сын, муж, брат, подбирая надлежащие слова, чтобы подчеркнуть храбрость погибших, беря на себя смелость вкладывать в их уста последние возвышенные слова, пронизанные надрывной патетикой. Он отправил около тысячи извещений, которые доходили до адресатов часто с полугодовым опозданием и заканчивали свой путь в выдвижных ящиках на другом континенте, как осколки воспоминаний; писем, которые матери с гордостью хранили среди платков куэка и медных дощечек, которые сопротивлялись насекомым и забвению, пока другое поколение не прочитает их заново.

Лазар быстро получил доступ ко всем книгам записи актов гражданского состояния. Близость к Юре позволяла ему поверить, что он может легко отыскать где-то среди желтых карточек муниципальных архивов единственного человека, еще помнившего, насколько ему было известно, о жизни его семьи до отъезда из Франции. Он твердо вознамерился найти своего дядю, некоего Мишеля Рене, о котором упоминал отец. Между тем не только не находилось никаких Рене или Лонсонье, но Лазар вдобавок заблудился в запутанных ветвях генеалогических деревьев и после нескольких недель упорных разысканий отказался от своих исследований, придя к выводу, что от всей этой китайской грамоты остались лишь мертвая бумага да безвестные тени. Таким образом, из четырех лет войны Лазар Лонсонье один год провел в окопе, два в госпитале, а последний в канцелярии мэрии.

Одиннадцатого ноября 1918 года в церквях Франции звонили во все колокола, извещая о конце войны. Когда в декабре Лазар покидал Францию и вместе с сотнями молодых латиноамериканцев садился на корабль, следующий в направлении Вальпараисо, душа этой благословенной страны, казалось, уже покинула ее, ибо буколическая сельская местность, о которой ему рассказывали, с мажордомами и живой изгородью из ольхи, теперь была населена только призраками грустных солдат. С палубы корабля Лазар созерцал пейзажи и вглядывался в далекие равнины: плодородные земли были удобрены кровью и трупами людей и лошадей, взбугрились братскими могилами, но зазеленели еще пуще.

«Эта страна кажется готовой к новой войне», — подумал Лазар Лонсонье.

В порту Вальпараисо мать ждала его на причале. Она постарела, сморщилась от тревоги и выглядела еще более бледной и хрупкой, чем в день его отъезда, с опухшими от долгих молчаливых слез глазами. Она живо помнила, как провожала троих сыновей во Францию, и, поскольку к ней вернулся только один, не могла по-настоящему узнать сына и в течение нескольких месяцев называла его то Лазаром, то именами братьев.

В пятьдесят два года Дельфина Лонсонье растеряла яркость когда-то огненно-рыжих, пышных, как георгин, волос. Страдая от невиданного ранее одиночества, она стала женщиной неуравновешенной, шаткой, как восковая скульптура, и на ее полупрозрачной коже, редко согреваемой солнцем, проступал лабиринт синих вен. Весть о гибели двоих сыновей потрясла ее до такой степени, что она стала страдать навязчивыми идеями. В ожидании возвращения Лазара мать приказала вымыть стены в гостиной черным мылом, сваренным из масла и ежевики, чтобы очистить душу дома и прогнать воинственных духов. Подавленная немыми кошмарами, она долго без жалоб блуждала на плоскогорье старости, среди обломков своих надежд, в складках пустых часов до того декабрьского вечера, когда убедилась, что ее семейное несчастье происходит от оружия. Поскольку Дельфина боялась любых металлических предметов, ей пришло в голову расплавить кастрюли, дверные петли и лестничные перила, чтобы смастерить из них блестящие безделушки, переделав таким образом все напоминания о смерти в пустяковые вещицы, скрашивающие жизнь. Вот почему, когда Лазар вернулся, увешанный наградами, позументами и орденами с барельефом женщины в лавровом венке, мать положила их вместе с золотом в тигель, повторяя, что никакие знаки отличия и никакая военная пенсия не могут вернуть ей детей,

Не желая чувствовать себя отрезанным от Франции, Лазар читал всю приходившую в Сантьяго прессу. Он пролистывал газеты и другие периодические издания, хмелея от новостей. Он убедил себя, что, пожертвовав своей юностью, принес Франции больше, чем все изгнанники прошедшего столетия, престижем своих вин. Великая война оставила в Чили трещину. Больше нельзя было рассчитывать на зачахшее сельское хозяйство, разрушенные фабрики, исчерпанные ресурсы. С импортом дело сейчас обстояло сложнее, и иностранные капиталовложения сократились. Французы теперь создавали почти во всех городах отделения Союза пуалю, пожарные обществаPompe Franceи ассоциации ветеранов. Они вспоминали Верден и Шемин-де-Дам, обменивались рассказами о побегах из плена, хвастались наградами, цитировали премьер-министра Жоржа Клемансо по прозвищу Тигр. Вчера землевладельцы отмечали на визитных карточках количество своих имений, а сегодня перечисляли на них свои боевые ранения.

Но этому сильному патриотическому подъему не удавалось заслонить в сознании Лазара образы потерянных лет. Его сердце уподобилось посаженной в саду двадцать четыре года назад в день его рождения виноградной лозе, которая приобрела унылый вид и отталкивающий запах, почти лишилась листвы и не давала больше плодов. Лазар снова стал подвержен апокалиптическим видениям, вспышкам лихорадки, приступам кашля, из-за которых его бросало в пот, и на постельном белье оставались пятна крови. В голове громко звучали взрывы, звон скрещенных клинков, ружейные выстрелы и грохот снарядов, который поднимался к небу. Часто на память ему приходил рассказ об операции на легком. В лирическом бреду он вспоминал тогда с потрясающей точностью отвратительные подробности — запах скипидара и облупившиеся стены лазарета — и объяснял, что в конце, когда его зашили и показали ампутированную половину легкого, ему показалось, что это кусочек его сердца.

Пришлось обратиться к французским врачам, которые, по словам отца Лазара, были единственными настоящими медиками в стране. Они сменяли один другого у его изголовья, ученые и фармацевты, приверженцы школы Пастера, последователи Огюстена Кабанеса или дилетанты, начитавшиеся медицинской литературы и принимавшие себя за бальзаковского Ораса Бьяншона. Сидя кругом в гостиной с чашками горячего кофе в руках, они часами обсуждали состояние пациента, предлагали многосоставные снадобья, одни советовали отправить его на лечение в самый современный оздоровительный центр, находившийся в Лимаче, другие настаивали на эффективности знаменитого в то время метода Куэ, основанного на самовнушении. Лазар выполнял все назначения, скрупулезно следовал указаниям, не противился диетам. Но от всех этих пилюль у него возникали мигрени, ломило виски, горел лоб, деформировался правый глаз, и ему казалось, что в голове, как на поле боя, свистят сотни осколков от снарядов и мозг взрывается. Кашель не прекращался, температура не снижалась. Все, даже члены его семьи, удивлялись, что он еще жив. Лазар просыпался в слезах, в груди жгло от страха, от раны на боку отливала кровь. Побежденный, с атрофированными мышцами и мертвенно-бледным лицом, он снова падал на постель, и его мучило видение Хельмута Дрихмана, который с дырявым ведром сидел в ногах кровати и смотрел на него.

Старику Лонсонье было уже шестьдесят четыре года, и он начал подсаживать новые сорта в свой виноградник. О здоровье сына он беспокоился настолько, что был принужден признать негласное поражение медицинского прогресса.

— Тебе нужен не врач, amachi[14], — заявил он.

В то время в Сантьяго практиковал знаменитый целитель из индейцев мапуче по имени Аукан, который столь же восхищал толпу, сколь отвращал ученых мужей. Этот чудак, которому суждено было сыграть существенную роль в семейной истории Лонсонье, утверждал, что родился на архипелаге Огненная Земля и происходил из древнего рода чародеев и колдунов. Он прошел Арауканию пешком, избегая миссионеров и иезуитов, которые повсюду основали свои общины, и зарабатывал на жизнь, используя сверхъестественные методы лечения в тех случаях, где официальная медицина потерпела неудачу. У него была слегка лукавая улыбка, на запястьях красовались браслеты, а на указательном пальце кольцо, найденное в животе рыбы. По спине, напоминавшей крепкий дуб, спадали длинные черные волосы, сколотые индейской заколкой. Аукан всегда носил пончо, сползавшее с левого плеча, широкий серебряный пояс, украшенный гроздью бубенчиков, и длинные штаны из шкуры викуньи. Когда он улыбался, зубы отливали голубым; речь же его — пересыпанная неизвестными словами, отличавшаяся загадочными модуляциями и неопределимым акцентом, — казалось, принадлежала не столько жителю другой страны, сколько другому времени, и нельзя было сказать, существовал ли этот необыкновенный язык на самом деле, или колдун изобрел его прямо сейчас.

Когда Аукан вошел в гостиную и увидел хрипящего молодого человека, изнуренного лихорадкой и охваченного бредом, он выбросил из окна кучу лекарств, сваленных на столе, задернул занавески и с театральной торжественностью заявил:

— Лекарства убивают больше людей, чем болезни.

Аукан доверял только целебным снадобьям, которые принимаются через рот, вещим снам и трактатам алхимиков. Он осторожно осмотрел шрам на боку Лазара, провел пальцем по контуру рубца и наконец выступил в защиту тайных наук и разговоров с мертвыми. Собрал в комнате всю семью, изложил все, что знал о легких, и сумел убедить Лазара в неопровержимой пользе шаманских ритуалов для его выздоровления.

— Все коренится в прошлом, — сказал он больному. — Сначала нужно восстановить связь с твоимиpillanes[15]. С душами твоих предков.

Лазар пробормотал что-то по поводу некоего Мишеля Рене, французского дядюшки, о котором ему рассказывали, но это не показалось убедительным Аукану, который, тряся своими бубенцами, толок в ступке травы с кровью черной курицы, не знавшей петуха, чтобы сделать припарку. Сопровождая колдовство жестами, он обмазал рубец Лазара маслянистой и липкой зеленоватой кашицей, смешанной с прядью волос. Начиная с этого утра он заставил пациента носить старую козью шкуру — рыжую куртку с мехом внутри, протертую на локтях, которая воняла разлагающимися мышами, и запретил ему прикасаться к боку. Лазар позволял творить над собой это безумие только потому, что давно осознавал тщетность борьбы против смерти и по мере приближения конца предпочитал позволить себе гнить изнутри. Припарка оставалась на рубце в течение недели, а на десятый день начала источать запах увядших цветов, насытив воздух зловонием внутренностей, пока не превратилась в сухую коричневую корку, похожую на палочку корицы. Смрад стоял такой, что никто не отваживался навещать жителей дома на улице Санто-Доминго и по кварталу курсировали слухи, будто бы их сын привез с фронта, из Марны, скорпионов в животе. Однажды Дельфина, раздраженная тяжелым духом, ворвалась в комнату и объявила:

— Тебе нужен не колдун, тебе нужна женщина.

В конце ноября, когда дни стали погожими и длинными, семья Лонсонье начала устраивать пикники на поле

Смуглые молодые люди с крепкими ловкими руками и раскосыми глазами, похожими на наконечники стрел, предлагали женские украшения из Араукании. Сплошь татуированными руками они раскладывали сделанные на серебряных рудниках ожерелья, плетеные корзины из Насимьенто и показывали покупателям короны из перьев и ковры, медные браслеты и раскрашенные сосуды для мате — калебасы. Пожилой человек открыл для Лазара клетку с огромными черными ящерицами, которые спали под листьями, наевшись ос.

— Что желаешь приобрести? — спросил он.

— Путешествие, — ответил Лазар.

Мапуче, привыкшие к непредсказуемым чудачествам белых, ничуть не удивились и объяснили: если у него есть чем платить в течение месяца, они возьмут его в свой караван. С той же горячностью, с какой записался в армию, Лазар не моргнув глазом согласился. Чтобы мать не беспокоилась, он попросил одного из детей отнести родным на пикник записку, которую наскоро черкнул на клочке бумаги. Через полчаса, когда Дельфина увидела приближающегося ребенка-метиса с длинными волосами, в грубой шерстяной накидке на плечах и голоногого, она сразу поняла: сын решил уехать, чтобы утолить боль от скрытых ран, которые нанесла ему Марна. Собравшимся вокруг нее родным она вслух прочла написанную твердой рукой записку: «Я ушел с будущим».

Второе и последнее в жизни Лазара путешествие, на сей раз к каньону Кахон-дель-Майпо, длилось двадцать один день. Он отправился в край унылых пейзажей, туда, где жили племена, которые выращивали диких кошек и пешком охотились на гуанако. Целыми днями он карабкался на вершины и спускался по склонам, замечая сверкавшие в горах копыта диких животных, скача через поля люцерны, где сумерки имели цвет десен пумы. На всех пиках красовались огромные кресты, не поваленные ни ветрами, ни бурями. По временам Лазар торговал мехом шиншиллы и зайца и питался только отваром кукурузы с маслом авокадо. Он задержался в долине, где встретил пастуховhuasos, которые жевали траву и языками скручивали листья коки, ездили верхом без седел и продавали свои ремесленные изделия в городах. Туземцы перечисляли Лазару названия насекомых, как если бы речь шла о знакомых им людях, и рассказывали ему о пустошах, где у баранов шерсть тверже, чем железо, а женщины умеют превращаться в нарвалов.

Чистый воздух, странствие вдали от всех и вся, беспрестанное открытие новых земель зарубцевали раны на его легком. Сменяющие одно другоеmesetas[16], то обнаженные, то поросшие колючим кустарником или усеянные пурпурным базальтом, стали для него лучшим лекарством, чем все припарки Аукана. Лазар чувствовал себя так хорошо, что на исходе второй недели решил отбиться от своих спутников и подняться в Кордильеры, как намеревались сделать конкистадоры из Кастилии. В середине декабря он в одиночестве остановился на несколько дней на территории парка Рио-Кларильо в отягощенном плодами фруктовом саду, который обнаружил в старомfundo[17] с остатками огорода и оросительным каналом, прорытым бельгийским переселенцем. Там в ложбине он раскинул свой шатер.

Однажды во вторник, когда Лазар в козьей шкуре на плечах собирал яблоки, толчок в спину бросил его на землю, и два сильных когтя вонзились между лопатками. Он отчаянно отбивался, и птица, удивленная сопротивлением, к которому не привыкла, отпустила его, хлопая крыльями. Лазар повернулся и увидел, что в метре от него в воздухе зависло великолепное создание, похожее на серого орла. Это был андский орлиный канюк, который с высоты разглядел шкуру и спикировал, как если бы охотился на козу. Не успев отреагировать, Лазар услышал голос, говоривший по-испански:

— Извините ее. Она приняла вас за лисицу. Вы не поранились?

От окопного страха у Лазара осталась привычка к резким движениям. Он машинально по-французски рявкнул, как будто ободрял солдата:

— Порядок! — сделал поворот кругом и стал рассматривать хозяина птицы.

С изумлением он увидел, что это не грубый мужчина, пропитанный запахами фургона, странствующего по плоскогорью, а стройная молодая женщина в мужском костюме, опрятная, элегантная и милая. У нее были белые, идеально ровные зубы и шляпа из бежевого фетра, бросавшая легкую тень на нижнюю часть лица.

— Eres francés?[18] — спросила она.

Лазар покраснел. Лицо почти обожгло, он подумал, что щеки сейчас взорвутся от прилившей к ним крови, и зарделся еще сильнее.

— Si.

Женщина надела кожаную перчатку, и канюк сел ей на руку.

— Моя семья тоже из Франции, — призналась она.

Лазар с удивлением заметил, что руки у новой знакомой не мозолистые и не загрубелые из-за ношения кожаных перчаток, а как будто выточены с ювелирной тонкостью. В ней было что-то от юной окситанки: веснушки, темно-рыжие волосы и черные глаза, в которых грусть смешивалась с робостью. Миниатюрный носик, гладкий лоб, заостренный подбородок придавали ей сходство с увенчанной лавровым венком женщиной на французских медалях. Они пошли по равнине. Жара усиливала аромат ее дурманящих духов. Лазар упомянул о войне.

— Cuál guerra?[19] — переспросила незнакомка.

Лазар не ответил. Он обнаружил существо великодушное и приветливое, стремящееся угодить собеседнику, и впервые возблагодарил случай, который забросил его в караван туземцев. Он давно так не смущался в чьем-либо присутствии и не стыдился своих больших рук, хрупкого здоровья, тонких предплечий с того самого дня, когда взглянул в зеркало перед отправкой на фронт. Назавтра он увидел, как девушка кормит с руки свою птицу, стоя на поросшем шиповником холмике. На мгновение Лазар испытал разочарование, не заметив в ее глазах нежности, которую разглядел накануне. Но прогулки продолжались, и в течение четырех дней, привыкнув видеться с ней, Лазар стал искать лазейку, чтобы войти в ее сердце.

Узнав, что ее зовут Тереза Ламарт, Лазар, который в юности много читал, догадался, что она получила имя в честь персонажа романтической французской трагедии. Терезе было около восемнадцати лет, от дальних предков ей достались приветливая женственность и уверенная походка. Она убирала волосы в пучок на затылке и с каждым движением источала запах хищной птицы и кожаных ремней. В те времена женщины выходили из дома только в длинной черной кружевной мантилье на голове, закутанные в безразмерную шаль, чьи широкие складки скрывали бедра, но Тереза носила французскую шляпу и кокетливые безделушки с охотничьим костюмом, элегантность которого контрастировала с ее занятием.

Лазар ничего

Не прошло и месяца с пикника в Пирке, как Лазар вернулся в дом на улице Санто-Доминго, помолодевший и окрепший, говоря по-испански с вкраплениями слов из языка мапуче, а следом за ним в повозке, как кочевница, ехала Тереза с кольцом из стебля тростника на пальце. Увидев сына и будущую невестку, Дельфина вспыхнула от волнения, сразу догадавшись об обручении, и, когда она побежала рассказать об этом мужу, старый Лонсонье, сидевший в кресле-качалке, не смог сдержать восхищения.

— Каков молодец! — воскликнул он. — Отправился искать француженку среди индейцев.

Свадьбу сыграли на второй неделе декабря. Тереза была в голубом атласном платье, вышитом полукрестом, с длинным тюлевым шлейфом, который нести две маленькие девочки. В собор пригласили все французские семьи из Сантьяго и окрестных городов, и они прибыли со склонов Кордильер, нагруженные ящиками своего лучшего вина, большими белыми вазами и венками в виде цветочных каскадов, чтобы стать свидетелями благословения епископа. На тарелках, расписанных в стиле Боннара, разложили куски мяса двух принесенных в жертву и поджаренных в саду барашков, а закончился вечер в гостиной дома на улице Санто-Доминго, где повсюду были разложены подушки из поблекшей материи с вышитыми на них переплетенными инициалами новобрачных.

Около полуночи Тереза поднялась в их комнату. Когда Лазар присоединился к ней, в спальне стоял влажный туман, словно была наполнена ванна. Он чиркнул спичкой, и слабое пламя очертило в полумраке круг света. Тогда он увидел лежащую на кровати обнаженную Терезу, до краев переполненную молодостью и вызывающей красотой. Он не предполагал, что нагота женщины может таить столько холмов и вершин, оврагов и расщелин. Невеста как будто культивировала свою невинность в темных пещерах, прятала от чужих глаз с целомудренной стыдливостью, как робкий сокол, и Лазару хотелось верить, что она сберегла ее для его объятий. Прикоснувшись к телу Терезы, он обнаружил, что кожа у нее нежная, как пушистый персик, вымоченный в янтарной патоке, и благоухает медовым ароматом. Но когда он приблизил свое лицо к ее лицу, сильный запах лимона сразу же воскресил воспоминания о боях и их последствиях.

Лазар отпрянул. Его тело мгновенно сжалось как кулак, мышцы напряглись, губы стиснулись, голова закружилась. Забормотав сбивчивые извинения, он встал с кровати и со смущенными жестами пересек комнату, демонстрируя Терезе несовершенства не только своего тела, но и души.

В этот миг она заподозрила, что ее муж носит в сердце немую рану, которая может открыться при любом неосторожном движении, случайном запахе, неуместном слове. В неловком молчании, наполненном тайным страданием, Тереза начала узнавать его. Хотя сама она не пережила мук и ужасов войны, женщине показалось, что ей передаются боль и благоговение, которые жили в нем.

Чтобы успокоить, она увлекла его в ванну, куда насыпала цветки васильков и кориандра. Лазар позволил ей натереть себе спину губкой и смазать все туловище маслом кокоса, чтобы смягчить рубцы на боку. Заботливо и тщательно она нежно гладила его шероховатую кожу, массировала скованные мышцы, затем невинным жестом медленно погрузила руку в воду между его бедрами и прилежной проворной рукой наладила такую крепость, которой он давно не знал. Только тогда Тереза тоже вошла в воду, как ундина, положила голову мужу на грудь, прижалась к нему и преданно замерла, уже растаяв в тысячах будущих ночей, в душевных муках и откровениях, которые ждали их впереди.

Вода, которая раньше отделяла Лазара от Хельмута Дрихмана, сегодня сблизила его с этой женщиной, с которой он в первый раз познал любовь. Лазар почувствовал, как в нем проснулся ненасытный и воинственный аппетит, нахлынула безудержная волна вожделения. Вдохновленный и объятый страстью, он заставил ванну на львиных лапах ходить ходуном, так что лампочка, освещавшая вход в дом, моргала и соседи целый месяц приветствовали его со смущенным уважением. Лазар никогда не забывал первую брачную ночь, когда эта женщина вновь подарила ему запах цитрусовых, наслаждение от скученных тел, угрюмого пота, когда они переплелись в чугунной ванне, принесенной в дом первым Лонсонье, которая оказалась достаточно просторной, чтобы принять новое поколение.

El Maestro

B 1887 году Этьен Ламарт, молодой трубач из Сета, что на юге Франции, покинул оркестр родной деревни и решил отправиться играть музыку на другом конце света. В кипарисовых сундуках, заколоченных серебряными гвоздями, он привез с собой тридцать три духовых инструмента. Молодой брюнет с бледным лицом, не знавший ни слова по-испански, высадился в порту Вальпараисо с четырнадцатью флейтами, восемью саксофонами, шестью кларнетами, четырьмя трубами и гигантской тубой в металлическом ящике, таком тяжелом, что можно было подумать, будто там прячется безбилетный пассажир. Три дня музыкант колесил по равнинам в фургоне, запряженном слепым мулом, возя свой оркестр по удушливой жаре, с материнской заботой и с толикой чародейства следя за сохранностью инструментов, пока не добрался до провинции Марга-Марга и деревни Лимаче, засаженной кустами томатов и орхидеями.

Он поселился в доме с внутренним двором и цементными цветниками, чей полосатый, как зебра, узор напоминал нотный стан. На следующий день Этьен объявил набор желающих поступить в класс сольфеджио и в небольшой оркестр. Он приколотил на крыльце, у всех на виду, доску и как сумел на незнакомом языке написал объявление: «Музыкальная школа». Затем он распахнул дверь, которая не закрывалась в течение следующих шестидесяти семи лет, чтобы все творческие натуры Лимаче знали, что он там обосновался.

Несколько дней спустя гостиная, в которой едва подмели, без мебели и прочих предметов интерьера, превратилась в оживленную школу, где юные пекари учились играть на флейтах, земледельцы тренировались настраивать кларнеты, а молодые прачки самоотверженно и терпеливо твердили гаммы в пропитанной хвойным ароматом тишине. Из Сантьяго в повозке, заставленной ящиками с арбузами, привезли пианино без ножек и двух черных клавиш, с отбитой эмалью по углам, и настроили его с помощью шнурков, любезно предоставленных одним сапожником. Были куплены покореженная арфа и несколько хилых скрипок, обшарпанных и с протертыми до белизны грифами, но Этьен Ламарт отреставрировал их с такой страстью и самоотдачей, что после его

Уроки продолжались, ученики занимались с прилежанием, и недостатка в музыкантах на репетициях больше не было. Снисходительные полицейские в деревне не возражали против ночных импровизаций, и никогда еще здесь не случалось таких музыкальных ночей, чтобы до рассвета слышались звуки трубы, приглушенные вдовьими платками. В создание этого ансамбля было вложено много души, а дисциплину Маэстро ввел просто армейскую, так что уже через три месяца новые артисты из ничем не примечательной деревни исполняли непритязательный репертуар перед мэрией, впервые с момента основания Лимаче устроив для людей, живущих на реках и холмах, концерт барочной музыки.

Концерт имел такой успех, что Этьен Ламарт, которого сразу же окрестилиEl Maestro[20], за короткое время стал самым уважаемым человеком в округе. Голова у него всегда была наполнена замыслами, а дом — музыкантами-любителями; он выписал из Лимы и Сан-Паулу еще больше инструментов, организовал симфонический оркестр и лично переложил итальянские оперы так, чтобы их смогли без труда исполнять люди, едва способные найти на карте Рим. Он сам предложил вести у себя на кухне уроки оперного вокала, и в декабре 1900 года, во время празднования наступления нового века, весть об Этьене Ламарте донеслась до столицы, поскольку в этой отдаленной деревне он представил «Норму» Беллини перед местной администрацией на скотном дворе, на сцене, устроенной из двадцати досок и восьми бочек, с декорациями, выполненными местным могильщиком. Чтобы ознаменовать это из ряда вон выходящее событие, перед музыкальной школой установили грузный и величественный бюст Беллини из меди, добытой на руднике Чукикамата. Бюст этот простоял там больше пятидесяти лет, до самой смерти Маэстро, и был похоронен вместе с ним.

Через четыре года после прибытия в Чили Этьен Ламарт стал главной достопримечательностью и гордостью региона. Он женился на Мишель Мулен, дочери богатого француза, владельца обувных фабрик. У них родились две дочери, Даниель и Тереза. Девочки росли в окружении опер и симфоний, начали учиться сольфеджио раньше, чем испанскому, и наловчились брать нужные ноты прежде, чем произнесли первые слова. Даниель осваивала саксофон, тогда как Тереза, оказавшаяся не слишком способной к духовым инструментам, развила такой красивый голос, что уже в восемь лет с вошедшей в поговорку невинностью пела без партитуры арии из опер Верди и Пуччини.

Но в последние дни ноября в деревне вспыхнула эпидемия коклюша. Хотя Тереза обладала крепким здоровьем, она быстро подхватила надрывный кашель, и по совету сельского доктора, который настаивал на пользе чистого горного воздуха, девочку отправили на склоны Кордильер. Вдали от репетиций и концертов, разлученная с божественными операми Верди и Беллини, Тереза прониклась тишиной и щебетом птиц, привыкла прислушиваться к воркованию и клекоту и погрузилась в первозданный мир, где другие песни, если научиться различать их мелодии, диктуют свою власть и свой закон.

В шестнадцать лет она наконец поселилась в асьенде, чтобы изучать орнитологию. Сняла комнату в деревне Мелокотон, угнездившейся высоко в горах, в национальном парке Рио-Кларильо, связанном с остальной страной лишь опасными дорогами и тропами погонщиков мулов. Однажды, участвуя в экспедиции к хребту Кордильер, девушка поднялась в связке с товарищами до самых бесснежных вершин с острыми скалами, чьи ледяные замки солнце плавило уже несколько месяцев. Проводник рассказывал об особенностях растительной жизни на высоте четыре тысячи метров, как вдруг его внимание привлек шум на краю утеса. Он жестом велел спутникам остановиться и подал знак спрятаться за группой деревьев. На корточках, почти ползком, проводник приблизился к скале, которая отгораживала их от пропасти. Тереза просунула голову между ветвями растущего на камнях куста и увидела незабываемую картину.

Одинокий гигантский кондор с опереньем металлического цвета, безволосой головой и шеей с белым воротничком ходил по краю бездны. Жесткий желто-сиреневый гребень с прожилками напоминал кору дуба и слегка заваливался набок на верхушке. Альпинисты замерли и затаили дыхание, наблюдая мрачное спокойствие этого создания, которое расхаживало вокруг гнезда, как чудовище вокруг своего логова. Кондор выпрямился и окинул долину дерзким и прекрасным взглядом. Только тогда он щелкнул языком и расправил крылья, заняв одним молниеносным движением пространство шириной три с половиной метра. Потом, резко повернув клюв назад, птица выгнула грудь и бросилась вперед в пещеристую пропасть. Сначала послышался стук камня, повторяющийся стон, похожий на отрывистое чихание, затем громкий сухой треск, похожий на падение вырванного с корнем дерева, и эхо раскатилось на несколько километров вокруг. Это был даже не крик, но величавый храп уродства, своего рода музыка, и, когда этот звук достиг кульминации, голос снова упал до короткого резкого свиста, который уступил место горделивому спокойствию.

Это зрелище вызвало у Терезы благоговейный восторг. Ничего подобного она больше не испытывала, пока десятью годами позже не родила в вольере с бронзовыми решетками девочку. Вероятно, она почувствовала предостережение, открыла прекрасную и позорную тайну, которую эта птица скрывала в глубине своего горла, подобную той, что опера пыталась вложить в горло Терезы. Только некоторые зажатые между гор равнины, некоторые горы или геологические аномалии могли соревноваться с самыми красивыми ариями. Существо чистое и бесхитростное, до наивности легкомысленное, наученное петь перед публикой, Тереза испытала метаморфозу, масштаб которой поняла не сразу.

В восемнадцать лет она перешла от изучения пернатых к дрессировке хищных птиц. В те времена сокольничеством занимались лишь редкие любители, приручавшие луней на сухих, богатых дичью равнинах под бескрайним небом, и женщин среди них никогда не бывало. Тереза с трудом пробилась в это гнездо мужчин, обладавших руками, похожими на когтистые лапы, мужчин, которые видели предзнаменование в любом полете и чей опыт наблюдения за охотой ловчих птиц усиливал их сопротивление всяким нежностям вроде дружбы. Так что Тереза вошла в мир, где птицы не были символом поэтического вдохновения, желанной свободы, обещанием побега от обыденности, — это были существа с загнутыми клювами из мрачных мифов, чьи крики напоминали кваканье жабы, а когти могли исковеркать свинец.

Временами бывало тяжело: приходилось терпеть притеснения со стороны мужчин, несправедливость, связанную с ее полом. Ее от природы уязвимая натура не растеряла прежних качеств и устремлений, но внутренний бунт, который подпитывал искусство охоты, резко изменил способ их выражения. В двадцать лет Тереза получила лицензию. Ей удалось приручить самку андского орлиного канюка с бледным опереньем и черно-серой пятнистой грудью, способную разглядеть монетку с высоты сто метров. Из-за похожей на камень расцветки Тереза назвала ее Ниобея. К ногам птицы ремешком крепилась веревка, и девушка ловко носила канюка на руке, символизирующей ветвь орешника. В течение всего дня она взвешивала питомицу перед каждой

Через месяц Ниобея могла охотиться. Завидев вдали бегущую жертву, она напрягала мышцы, как ягуар перед прыжком, вытягивала шею, сосредоточив взгляд на равнине, и, оставляя на перчатке дырки от когтей, взлетала. Она приучилась летать далеко, к сухим равнинам, поросшим лавром и цветущими кустарниками, где путешественники часто ставили свои палатки.

Однажды, когда ветер доносил издалека запах падали, руководимая инстинктом птица выследила запах туши. С высоты она наконец заметила в траве шкуру лисицы и, в красивом падении устремившись к земле и выставив вперед когти, молниеносно набросилась на добычу сзади, но жертвой оказалась куртка из козьего меха.

Напуганная огромной фигурой, намного превышающей ее размеры, птица отпрянула. Застигнутый врасплох Лазар Лонсонье испустил крик. От удивления оба бросились в стороны друг от друга. Тереза сразу же подбежала к ним.

— Извините ее! — воскликнула девушка. — Она приняла вас за лисицу!

Они встретились через несколько дней, и в течение последующих тридцати лет супружества каждый раз, принимая ванну с Терезой, Лазар благословлял день, когда Аукан набросил ему на плечи козью шкуру. После брачной ночи Тереза понесла. Ее лицо приобрело цвет ромашкового стебля. Она не ела ничего, кроме алых абрикосов и супа изchoclo[21], и регулярно натирала живот кашицей алоэ, чтобы избежать растяжек. Она обладала таким здоровьем, такой энергией, что прекрасно переносила беременность: на десятой неделе у нее не было даже намека на тошноту. Чтобы предотвратить образование трещин на сосках, она смазывала их соком сахарного тростника. Чтобы улучшить качество молока, соблюдала диету и повторяла магические заклинания, защищавшие от сглаза. Если раньше Тереза ухаживала за супругом — стригла ему бороду, наполняла ванну теплой водой, когда из-за больных легких ему было трудно дышать, — то теперь он, в свою очередь, готовил ей ванну, присыпал тальком шею и серебряными ножницами стриг ногти на ногах.

Дельфина и старый Лонсонье понимали, что молодоженам не нужно мешать. Они без лишней суеты, с таинственной скрытностью покинули дом на Санто-Доминго и поселились в Санта-Каролине. Лазар даже не замечал, что его мать уже давно ушла в параллельную вселенную, смерть двоих сыновей надорвала ей сердце, невыносимая тоска раздавила Дельфину, и, только поняв, увы, с опозданием, что больше не увидит маму, он признал ее отъезд важной вехой в своей жизни.

Однажды в июне, чувствуя, как изнутри подступает буря, Дельфина незадолго до сумерек вышла из дома в Санта-Каролине, чтобы совершить свою обычную прогулку. Она надела капор, унизала пальцы кольцами из расплавленных медалей и направилась к озеру, где безлиственные ивы клонили ветви к воде. Соседи видели, как, оставив все окна открытыми и даже не озаботившись закрыть дверь, она пошла к лагуне. Вместо того чтобы остановиться на берегу, женщина продолжила путь, не замедляя шага и погружаясь в воду, пока не исчезла полностью, как если бы хотела попасть в самую середину топкого водоема. Говорили, что она шла, пока позволяло дыхание, убаюканная этим подводным лугом, окруженная впечатляющим танцем кувшинок и водяной капусты, и что в легкие ей заплыли две золотые рыбки. Через несколько минут половина воды в озере впиталась в тело Дельфины, превратив ее в подобие ламантина, и потому труп так и не всплыл на поверхность и понадобилось три ныряльщика, чтобы вытащить ее из вязкой воды, которая уже начала поглощать жертву.

Могилу глубиной шестьдесят шесть сантиметров вырыли на краю леса на вершине небольшой скалистой возвышенности, усадили бегониями и усыпали листвой вишни. На оливковый гроб длиной метр восемьдесят сантиметров прикрепили металлическую табличку с именем покойной. Но помещенное в темноту земли тело так разбухло от воды, что из пор сочилась мутная жижа, пропитанная ароматом сырой травы, с фрагментами морских растений и рыбной чешуей. Через два дня место погребения оказалось затоплено. Из земли хлынуло так много жидкой грязи, что в конце недели скалы не было видно и пришлось выкачать сорок литров воды с помощью трубы, которая забилась, втянув в себя бронзовое кольцо.

Старый Лонсонье соблюдал строгий траур и больше никогда не женился. Он чинно нес свое скромное вдовство, вдалеке от общественных условностей и церемоний, и, чтобы излечить душу, во вторую среду июля отправил все вещи жены в дом на Санто-Доминго. Так новость о смерти Дельфины добралась до столицы вместе с сундуками и чемоданами, которые свалили у двери. Со времен кулинарных экспериментов никто не видел столько багажа. В течение девяти месяцев комнаты были заполнены узлами, ящиками с ручками в виде драконов и старинными баулами, фаянсовыми несессерами и щетками из верблюжьей шерсти, шелковыми кружевами и вуалями сливового цвета. Все вперемешку было сложено в изящные коробки, которые почти никогда не открывались и которые не смогли испортить ни время, ни насекомые. Беременная Тереза наблюдала за тем, как разбирают вещи, и давала указания, сидя в ротанговом кресле, скрестив руки на окрутившемся животе, украшенном поясом с искусственным жемчугом. Одну из этих коробок с религиозным благоговением поставили на самый верх. Лазар и много лет спустя будет помнить, что первая птица прибыла в дом этой осенью в сосновом ящике, откуда исходил сильный запах дикого чеснока.

Двое мужчин внесли тяжелую желтую клетку, защищенную ветвями камфорного лавра и искусственными перьями, с двумя насестами, один из которых раскачивался. Когда ее осторожно открыли, внутри обнаружилось величественное создание из северных лесов, пойманное, вероятно, во Фландрии, у подножия Черной горы около Байёля, между заснеженными елями и проклятыми дозорными башнями.

— Совы приносят удачу, — сказала Тереза.

У птицы было сиреневое, как плащ волхва, оперенье на спине, рыжая грудка, золотистые глаза и короткий заостренный клюв. Угрюмый вид напоминал о голландских художниках. Тереза тотчас же принялась осыпать сову неустанными ласками, и вскоре Лазар стал молча наблюдать ревнивым взглядом за этим существом, которое отвлекло на себя внимание, еще вчера расточаемое исключительно ему. Сначала Тереза кормила питомца в его клетке, опасаясь испугать переселением на новое место. Как рекомендовалось в одной книге, она купила пластинки с бельгийскими песнями и включала для птицы музыку, чтобы та не тосковала в чужой обстановке. Она радостно ворковала со своим любимцем, добавляла угощение в корм и запрещала оставлять его одного. Слухи, ходившие в квартале, связывали появление совы с бегством от войны. Говорили, что, поскольку все леса

Вдохновленная успешной акклиматизацией птицы, Тереза скрупулезно составила перечень видов, которые могли бы сосуществовать с ней. Время от времени она захаживала в естественно-научный музей, откуда возвращалась опьяненная литературой по орнитологии на тему кормления зеленого дятла, усатой синицы, статьями о ревности неразлучников и о редкости щурок. Пока ее живот рос, Тереза мало-помалу брала одну за другой птиц, которых тайно проносили через таможню, как контрабандный товар. Порой ящики приходили с зеленоватыми пятнистыми яйцами, спрятанными под пучками соломы, — пернатые неслись во время переезда, и прислуга искала яйца с нагретым полотенцем, мечась в поисках места, куда их положить. Комнаты дома вскоре оказались заставлены разъеденными морской солью клетками с измученными в неистовых штормах дроздами и чирками-трескунками, коноплянками и серыми воронами, полевыми жаворонками и серыми цаплями, которые в смятении носились по воздуху, опьянев от свободы.

В течение месяца их количество превысило число обитателей дома на Санто-Доминго, и от запаха помета стало невозможно дышать. Птицы рассаживались на обломанных крючках для одежды, как ноты на линейках, копошились в кормушках, которые были развешаны под потолком, щебетали, как взъерошенные, верещащие хором школьницы, трещали, как сотни кастаньет. Два чижа, в скуфейках и с нагрудниками, порхали над лестницами, а священная майна, напоминавшая итальянскую мадонну, распевала между книгами в библиотеке. Кукушка взяла привычку бросать перья с оттенком бензина в чужие гнезда. Пара рисовок свили домики из веток в шкафах, между сложенными шелками, и оттуда доносилось чириканье птенцов, тогда как японские амадины, крепкие, как каторжники, с чешуйчатыми шевронами на белых животах, клевали картину с натюрмортом, которую приняли за розетку подорожника. Во всех углах, в ванной и в кухне стояли бесчисленные миски с семенами подсолнуха, арахисом и измельченными грецкими орехами, а также с яйцами муравьев и личинками восковой моли; Тереза повсюду расставляла их, как маяки, а Лазар с раздражением опорожнял. Они завели петуха, как символ Франции, и даже спасенную из огня сороку, которая принесла в собственное гнездо горящие угли.

Вскоре терпение Лазара иссякло. Однажды, вернувшись домой, он окинул взглядом уйму птиц, помет на окнах и запачканные ковры и заключил, что увлечение жены перешло все границы.

— Если нам предстоит жить в этом доме вместе, пусть у каждого будет свой угол.

И он задумал соорудить вольер. Предприняв несколько коротких вылазок за пределы деревни, Лазар привез все необходимые для строительства материалы. В больших башмаках, набитых соломой, в старом камлотовом пальто он рубил деревья, сколачивал стропила, натягивал сетчатое ограждение, фиксировал металлические крепления, устанавливал кровлю, привинчивал кронштейны.

Через месяц посередине сада вырос вольер. Он напоминал перголу с железными прутьями и с закрывающейся на засов в форме саламандры дверью. Бронзовый купол, пропускающий свет, защищал строение от сквозняков, а посередине бил из-под земли источник, наполнявший мраморную чашу, чтобы поить птиц. Для Лазара шум бегущей воды был признаком богатства, почти показного изобилия, поскольку он мог позволить себе такую роскошь просто ради удовольствия слышать журчание струй. В этом сооружении высотой четыре метра он зацементировал пол, чтобы внутрь не смогли пробраться куницы, установил ивовые клетки для горлиц, домики для щеглов и подвесил на решетки раковины каракатиц, чтобы канарейки могли точить клювы.

Тереза организовала всеобщее переселение. В течение недели она велела перевезти около пятидесяти птиц двадцати пяти разных видов. Она то и дело ходила туда и обратно, отдавая указания, кого где лучше разместить, и проверяя, есть ли у питомцев корм. С книгой в руках она раскладывала угощение в виде палочек из яиц с апельсинами, возвращаясь таким образом к сельским занятиям, которым посвящала себя в юные годы в Рио-Кларильо. Через два дня, в ясный полдень, насыпая зерно в скворечники, она почувствовала такую острую боль в животе, что ей пришлось сесть на пол вольера. Ребенок лихорадочно крутился в утробе, неистово шевелился в самой глубине, но суматоха строительства, уборка в доме, усталость от работы в огороде физически подготовили ее к этому моменту. Тереза закрыла дверцу клетки, подняла подол платья и под ошеломленным взглядом японской рисовки приготовилась рожать на полу, посыпанном сосновой корой.

Несколько часов длились схватки, сопровождавшиеся тяжелым дыханием и криками, которые привлекли всех матерей семейств из соседних домов и всех детей квартала, так что редко случались роды в присутствии такого количества свидетелей, как у Терезы Лонсонье. Скорчившись на полу, она боролась против своего невидимого ангела, который рвался из нее наружу, мучая раскаленной болью, и искала наставлений у странных и безобразных питомцев, воробьев и канареек. Разрыв между ее ног увеличивался, появилась зловонная мокрая голова; Тереза совершала трудное жертвоприношение миру, тогда как весь вольер ревниво требовал крещения; и наконец среди суматохи, галдежа и птичьего концерта маленький шарик, покрытый кровью и перьями, вышел из утробы и перекатился через голову, как яйцо. Крошечное личико, к которому прилип ястребиный пух, было обращено на бронзовый купол, откуда за ним с величественным молчанием наблюдала сова Терезы. Новорожденная девочка угнездилась на руках у матери, и в сердце Терезы что-то растаяло, наполнив его нестерпимой нежностью. Удивленная снизошедшим на нее внезапным благословением, мать подняла ребенка на руках, и рождение дочери ознаменовало столь разительную перемену в ее сознании, что начиная с этого дня Тереза делила жизнь на до и после.

Так однажды в праздничную субботу в восемь часов вечера родилась Марго. Ребенок, увидевший в мире в первую очередь пятьдесят птиц, сидящих на насесте, отказывался засыпать где-либо кроме вольера. В сумерках Терезе приходилось перебираться в большую клетку, устраиваться там на табурете и ждать, когда Марго закроет глаза и ночь укутает ее роем стрекоз и мотыльков. В те времена Сантьяго уже потерял вид деревни с гипсовыми гирляндами на фасадах, где по улицам расхаживали укутанные в мантильи темные силуэты в больших дамских шляпах, и стал космополитичной столицей, пересеченной трамвайными путями, электропроводами и широкими проспектами. Границы города, как дерево корой, обрастали многоэтажными домами, которые начали вторгаться в пригороды, еще недавно занятые фермами и птичьими дворами. Богатые семьи поселились в кварталах Ла-Монеда и Аугустинас, совершали променад на Пласа-де-Армас,

По воскресеньям Тереза прогуливалась с дочерью в парке на холме Серро-Санта-Лусия. По мере того как Марго росла, все замечали, что она сторонится других детей. Она не бегала по саду в расстегнутом комбинезончике, не пила сока сахарного тростника мапочо, не пряталась в колючем кустарнике и в зарослях дикой травы. По характеру девочка была ничем не примечательной — флегматичная, ко всему безучастная, словно бы огороженная невидимой крепостной стеной, она не проявляла интереса ни к чему, не выказывала ни капли любопытства. Всегда в глухом платье с голубым кружевным воротником, бледная и замкнутая, она не обнаруживала ни малейшей склонности к детским играм. В этом возрасте, располагающем к мечтаниям, не имея друзей, она могла провести целый день, не сказав ни слова. Ничто не предвещало, что эта молчунья вырастет женщиной с бойцовским характером, сумасбродными устремлениями и оглушительными победами, которые будут восхищать толпу.

Как потомок Лонсонье, Марго унаследовала кровь уроженцев Юры, осеннюю печаль в глазах, горделивый вид и воплощала надменную немоту жителей глубинки. От Ламартов ей досталось средиземноморское умение заставать врасплох непредсказуемым и мимолетным бунтом. Это сочетание способствовало тому, что в редкие минуты ее внезапно охватывала скоропостижная веселость, тайное удовольствие, радость жизни, но они тотчас же улетучивались, как бесплодные попытки. Ее мать, возможно, единственная понимала отстраненную мечтательность дочери, которую ошибочно принимали за холодность характера. Тереза даже вызвала Аукана, завоевавшего доверие семьи с тех пор, как он пытался исцелить Лазара. Колдун прискакал с невероятно легкомысленным видом, юный и свежий, как никогда, надушенный и ребячливый, поэтому Лазар заметил ему, что время, кажется, не коснулось чародея.

— Я не чародей, — возразил Аукан. — я психолог.

Он произнес это слово по-французски, и потому оно прозвучало излишне артистично. Знахарь носил поверх вигоневой шкуры накидку из овечьей шерсти, которая спадала по плечам. Из багажа у него была маленькая перекидная сума из кожи, наполненная костями динозавров. Колдун объяснил, что это останки травоядных животных весом пятнадцать тонн и высотой двенадцать метров, живших семьдесят миллионов лет назад, недавно обнаруженные им во время раскопок на юге Патагонии.

— Эти кости стоят дороже, чем алмазы, — надменно добавил Аукан.

Пока он не нашел, где кости можно продать, но, пребывая в уверенности, будто скупщики археологических находок их разыскивают, рассудил, что дом на улице Санто-Доминго — надежное место, чтобы спрятать этот раритет. Именно так доисторические ископаемые оказались на полке кухонного шкафа в банке из-под печенья, и через сорок лет одна молодая медсестра перепутала их с куриными лапами.

Успокоившийся Аукан повернулся лицом к маленькой Марго, которая, сидя в ротанговом кресле, сосала большой палец и смотрела на колдуна большими пустыми глазами. Тереза спросила у знахаря, есть ли у него дети, и тот ответил:

— У меня их сотня.

Кроме костей динозавров, он привез в мешке сокровище, которое сохранил специально для нее. В лучах искаженного света под стук браслетов Аукан произнес речь, которую, казалось, выучил наизусть. Он рассказал о путешествии к заснеженным вершинам, переходе через пампасы, загадочных дорогах и зимнем лесе, где жили мапуче, употребляющие в пищу ибадоу. Когда индейцы жуют ибадоу, объяснил колдун, они приподнимаются на четыре метра над землей.

— Чтобы разоблачить их хитрость, я провел палкой под их ступнями и над головами, но обнаружил, что они практикуют левитацию.

Марго заерзала в кресле.

— Левитацию? — переспросила она, растерянно глядя на мать.

— Выдумкиmachis[22], — объяснила Тереза, небрежно махнув рукой.

Тогда Аукан вынул из сумы маленький белый клубень, крепкий и сухой, как корневище папоротника, и потер его в руках.

— Ибадоу — не выдумка.

Он сложил ладони вместе, сунул между ними нос и сделал глубокий вдох. Глаза его закатились, щеки побледнели.

— Одолжите мне ваше кольцо, — попросил он Терезу.

Аукан взял протянутый перстень. Нахмурив брови в глубокой сосредоточенности, он призвал на помощь небесные силы, разнял ладони, и кольцо осталось висеть между ними в воздухе. Крутя вокруг пальцами, чтобы доказать отсутствие уловок, знахарь заставил его осторожно повращаться и попрыгать вверх-вниз. Через несколько секунд Аукан сжал кулаки. Тяжело выдохнув, словно после невероятного усилия, он вернул кольцо Терезе и погрузился в мудрое и почтительное молчание, видимо, чтобы после него правда прозвучала весомее:

— Левитация — это дело будущего.

Марго вытаращила глаза с нехарактерным для нее изумлением. И тогда в присутствии воодушевленных этим восхищенным взглядом родителей Аукан принялся перечислять случаи левитации индейских вождей, касиков, а также шаманов и медиумов, о которых рассказывалось в старых хрониках насимьенто, не ведая, что поселяет в душе Марго страсть, которая впоследствии перерастет в одержимость.

Он упомянул своего брата Уенумана, который во время ритуала завис в воздухе на три дня, и пришлось опускать его при помощи веревки, пока он не упал от голодного обморока. Поведал о вожде племени Рутре Раене, которого один миссионер застал поднявшимся на локоть над землей и который был увековечен на витраже в одной европейской церкви. Не забыл и о происшествии с двумя охотниками, которые, приняв ибадоу, улетели так высоко, что их потеряли из виду и нашли только через несколько часов, — до смерти перепуганные и онемевшие, они сидели на вершине дуба. По словам колдуна, существовали также случаи полулевитации, оптические иллюзии, сомнамбулы, которые имитировали экстаз, искусные фальсификаторы, предававшиеся двухдневному магнетизму, но самой впечатляющей была история о человеке, который, пребывая в глубоком трансе во время религиозного шествия в честь святого Франциска Ассизского, вознесся над толпой, без труда оторвавшись от земли в сандалиях и монашеской рясе, и свечой взмыл прямо к небу. Это был брат Джузеппе из Копертино, воспаривший на глазах у сотни зачарованных зрителей без видимой помощи какой-либо физической силы, исключительно по воле Божественного провидения.

— Он первый авиатор, — заключил Аукан.

Марго задрожала. С губ ее сорвался вопрос, который она и не думала сдерживать.

— Первый кто? — с поспешностью юности выпалила девочка, и слова эти стали неким пророчеством.

Начиная с этого дня ее жизнь сделалась прологом к осуществлению призвания. Много лет спустя Аукан признается, что левитация кольца была всего лишь старым фокусом — для него требовались только незаметная нитка, по шарику воска на двух ногтях и хороший сценарий. Знахарь считал, что с помощью этого представления продемонстрировал девочке искусство иллюзии. И сделал ее летчицей.

После этой судьбоносной встречи лицо Марго приобрело странное сочетание сосредоточенности и

Первую книгу об авиации ей дал дедушка Этьен Ламарт,El Maestro. Речь в ней шла о братьях Кодрон, которые в бухте Соммы препарировали птиц, надеясь по скрытым в их внутренностях письменам разгадать загадку полета. Унаследовав от деда тягу к необычным приключениям, Марго, никогда не видевшая металлических крыльев, стала непревзойденным асом в деле воздухоплавания. Когда девочке исполнилось четырнадцать лет, впервые в истории женщина, Амелия Эрхарт, в одиночку перелетела Атлантику. С тех пор Марго с восхищением следила за летчицами, которые в ту эпоху ставили рекорды один за другим. Она хотела быть похожей на Маризу Хильш, на борту самолета «Моран-солнье» без радиосвязи преодолевшую одиннадцать тысяч километров от Парижа до Сайгона. Со страстным интересом Марго наблюдала за путешествием Лены Бернштейн из Истра в Египет, за фоккером герцогини де Бедфорд, которая летала в платье со шлейфом и глубоким вырезом с кружевами, за легендарным полетом Эмми Джонсон в Австралию, восхищалась славой новозеландки Джин Баттен, которую назвали Гретой Гарбо авиации, и, разумеется, Марго знала наизусть историю Адриен Боллан, в двадцать пять лет в одиночку перелетевшей через Андские Кордильеры в самолете из дерева и парусины без карты и навигационных приборов.

Теперь девочка больше не выходила на улицу в платье с корсетом, с головной повязкой и в сандалиях. Она надевала кожаный шлем, увенчанный очками летчика, и, вдохновленная черно-белыми фотографиями, которые видела в книгах Маэстро, изобрела для себя униформу: брюки из полотняной ткани и черные ботинки, подбитые овчиной, — а на груди со стороны сердца носила позолоченную брошь в виде ворона, позаимствованную из украшений Дельфины. Среди зажиточных людей Сантьяго того времени было не принято, чтобы женщина прогуливалась в мужском костюме, но по незнанию, а может быть, от стыдного смущения горожане заключили, что таковы, видимо, французские нравы. В этом возрасте Марго смотрела вокруг растерянным взглядом, но с годами ее зрение утончилось и приобрело ту остроту, которая впоследствии, когда она поступила в летную школу, принесла ей известность. Девушка развивалась быстро, но оставалась миниатюрной, невзрачной, с густыми волосами карамельного цвета и округлостями фигуры в зачаточном состоянии. Она не чувствовала никакой склонности к любовным приключениям, заурядной сентиментальности и скоро пресытилась французским кругом Сантьяго, где люди обсуждали «безумные» двадцатые годы так, словно находились в Париже, и где девушки часто посещали «школу благородных девиц» сестер Обрехт.

В семнадцать лет Марго гордо игнорировала Верлена и Рембо, предпочитая стихам изучение искусственных волокон, составляющих оболочку теплового аэростата. Она не читала ни Жерара де Нерваля, ни Алоизиюса Бертрана, но без устали и с неуемным любопытством изучала карту осадков, тогда как метеорология только еще зародилась. Об Икаре она знала только то, что он взлетел, поскольку всегда захлопывала книгу перед описанием его падения. Глядя на девушку, люди уже предвидели, что ее ждут палатки у взлетной полосы, кислородные маски, сильная турбулентность. В отличие от других, Марго соблазняли вовсе не очарование униформы, скрип кожи, крылатые нашивки и престиж. Марго Лонсонье вступила в авиацию, как когда-то вступали в монашеский орден, чтобы принять свое призвание и умереть во имя служения.

Марго

Благодаря винограднику старый Лонсонье процветал. Больше не довольствуясь производством вина, он занялся его приобретением в других областях Центральной долины, чтобы затем развозить по большим городским рынкам. Сантьяго в те времена насчитывал восемьсот тысяч жителей при территории восемьдесят квадратных километров. Воспользовавшись расширением города, Лонсонье устроил свой офис на проспекте Викуньи Макенны — ближайшей к железнодорожным путям магистрали. Этот скоростной путь, который связывал столицу с южными городами вроде Пуэнте-Альто и Ранкагуа, позволял ему быстро получать отправленные бочки и бутылки с вином.

Лавки прежних ремесленников на проспекте стали сменяться новыми. Здесь больше не видели плетельщика стульев, жестянщика, шарманщика, чей попугай в клетке глодал бумагу рулонами. Пропали часовщик, фонарщик с его шестом иsereno[23], который певучим голосом оповещал жителей о времени и о погоде. Теперь испанцы приобрели монополию на скобяные изделия и строительные работы, турки владели почтой, евреи портняжными мастерскими, итальянцы бакалейными лавками. Вытеснив старые промыслы, французы занялись розничной торговлей, улучшили процесс обработки серебра в Лоте, открыли новые литейные цеха и шахты в Караколе и поддерживали шесть парфюмерных фабрик в Грассе, которые по мастерству и совершенству конкурировали с материнскими предприятиями.

Будучи сыном своего времени, Лазар тоже пустился в коммерческую авантюру и создал фирму по выпечке гостий[24] в помещении старой фабрики по производству ножей. Она располагалась в нескольких метрах от его дома, на той же улице Санто-Доминго, и ее можно было увидеть из сада, забравшись на решетки вольера. Лазар приобрел фабрику по смехотворной цене в день, когда ее владелец Эмилиано Ромеро, маленький усач из Арики, объявил, что не продал ни одного ножа с тех пор, как в регионе появились североамериканские предприятия, отпускающие товар по ценам вавилонских ремесленников.

— Мне вонзили клинок в грудь по самую рукоятку, — жаловался он, подергивая усы.

В сорок лет Лазар был восприимчивым джентльменом с образованным умом и умением вести содержательную беседу. Легкие его еще беспокоили, к тому же он часто страдал от мигреней, давления в груди, одышки, но нашел в себе силы заглушить сотрясавшие его бури. Таким образом он обосновался в цеху Ромеро с трехметровыми потолками, окнами, вытянутыми, как витражи в церкви, и полом из цельной бетонной плиты; раньше в этом помещении работники заостряли лезвия на точильных кругах и вырезали рукоятки из рога буйвола, а отныне здесь вместо жидкого металла замешивали тесто. Лазар любил это пристанище, где до самого дня его разрушения стоял смешанный запах дрожжей и стали, кукурузы и кузницы; оно должно было стать театром величия и упадка

Лазар обнаружил, что тесто также требуется фармацевтам, чтобы обволакивать капсулы, и производителям нуги, чтобы их изделия становились более податливыми для формовки. В течение нескольких недель он приобрел дополнительные прессы и увлажнители. Поначалу машины стояли в большом зале, где для них было выделено достаточно большое пространство, но вскоре Лазар соединил цех с заброшенным сараем с помощью длинной и узкой двухэтажной пристройки: первый этаж предназначался для станков, а второй для его кабинета. Из окна открывался вид на часть Сантьяго, и Лазару нравилось работать в этом светлом помещении, которое он называл своей часовней. Окруженный готовыми гостиями и мукой, он искал здесь тишины, спокойствия и уединения, которых не находил в доме, наводненном авиационными картами и коробками с кормом и пропитанном затхлым запахом птичьего помета. В стороне от домашних забот, целиком сосредоточившись на составлении счетов, заполнении учетных журналов и встречах с клиентами, Лазар вел жизнь монаха-труженика.

Однажды ночью он внезапно проснулся в своем кабинете, услышав странные шаги в машинном зале. Догадавшись, что кто-то пробрался в цех, он в беспокойстве стал искать, чем вооружиться, но под руку попалось только стоявшее на столе распятие святого Бенедикта. Осторожно открыв дверь, Лазар одним щелчком зажег весь свет и обнаружил посередине помещения юного исхудавшего воришку с жирными волосами и в лохмотьях, который пробрался на фабрику, чтобы поесть. Лазар с площадки погрозил ему распятием и крикнул:

— Не шевелись, а то я тебя распну!

Он сбежал по ступеням и, погнавшись за вором, опрокинул на пол поднос с мукой. Юноша рванулся с места, и Лазар набросился на него. По воле случая двое полицейских услышали с улицы шум. Вбежав, они увидели, как хозяин фабрики прижимает злоумышленника к полу, потрясая распятием около его виска, и схватили молодого человека с намерением надеть на него наручники. Возбужденный схваткой Лазар крикнул, что подаст иск и будет свидетельствовать в суде, но полицейские только ухмыльнулись:

— В суде? Никто не станет его судить. Мы расквитаемся с ним на пустыре.

Лазар заметил, какой страх отразился в глазах вора, и в душе у него что-то екнуло. Он получше рассмотрел безбородого заморыша с ожесточившимся смуглым лицом подростка, которое он наверняка унаследовал от отдаленного предка, работавшего на добыче селитры.

— Как тебя зовут? — спросил Лазар парня.

Тот опустил голову.

— Эктор Бракамонте.

Лазар еще внимательнее вгляделся в его лицо и догадался, что это сын Фернандито Бракамонте, старого водовоза из их квартала, наполнявшего ванну Лонсонье в течение более двадцати лет. Он узнал руки золотаря — большие, как лопаты, ладони; грубые черные пальцы. Лазара охватил стыд, и сиротливый и окаянный образ Хельмута Дрихмана, стоящего около колодца, снова лег ему на сердце. Лазар попросил полицейских снять с парня наручники.

— Я не буду подавать иск. Сами разберемся.

Когда представители власти вышли из цеха, Лазар повернулся к Эктору и вложил ему в руки распятие святого Бенедикта.

— В том ящике есть молоток, — ткнул он пальцем в один из шкафов. — Приколоти для меня это распятие к стене.

Юноша боязливо приблизился к шкафу, вынул из ящика молоток и два гвоздя, лежавших в стакане, и подошел к стене.

— Нет, вон туда, — сказал Лазар.

Он указал на лестницу. Эктор опасливо поднялся по ступеням и, когда достиг последней, принялся робкими ударами приколачивать крест. Лазар стоял у выхода и, нахмурившись, молча наблюдал за ним. Когда распятие было прикреплено к стене, он открыл дверь на улицу.

— Кто не работает, тот не ест.

Он рассовал по карманам незадачливого воришки десять хлебцев и закрыл за ним дверь. На следующий же день Лазар отправился в магазин Эрнеста Брюна, чтобы купить пистолет. Ему продали револьвер модели 1892 года черного цвета со слегка осветленным по краям воронением. В тот же вечер он припрятал два мешочка с пулями на фабрике, в стоявшей высоко на стеллаже красной коробке, которую никто не открывал много лет, — там хранились старые бумаги и письма с соболезнованиями. Засунув ее под ящики с барахлом, он подумал, что неблагоразумно хранить в одном месте пистолет и патроны, и решил переложить револьвер во внутренний карман висевшей на крючке старой куртки.

Через десять дней в половине восьмого утра, открывая дверь цеха, он увидел присевшего у крыльца юношу, закутанного в пончо. Эктор Бракамонте, с лицом воина, с узелком в руках, встал и, подскочив к Лазару, с достоинством произнес:

— Кто не ест, тот не работает.

И Лазар взял его в ученики. Довольно быстро он обнаружил, что молодой человек отличается энергичностью и преданностью и обладает сдержанным темпераментом и честным характером. Эктор расхаживал по цеху с метлой в руках и с видом индейского вождя, вылепленного из прочной животной глины, как будто вышел из самого нутра этой фабрики. Несмотря на его сухие и колючие глаза, во взгляде не наблюдалось и тени озлобленности. Брови у парня были лохматые, как кусты каперсов, волосы очень черные и прямые, а улыбка, благодаря пухлым губам, широкая, как растянутая гармоника. Фабрика стала для него первым и последним местом работы, и он в конце концов полюбил ее, как собственную, но лишь многими годами позже, в безрадостную пору после государственного переворота, смог по-настоящему отблагодарить Лазара за то, что тот спас ему жизнь.

В жизни Лазара начался длинный период процветания. Он стал носить костюм в полоску с цветком валерианы в петлице, шейный платок, вышитый стрельчатыми листьями, и, поскольку теперь почти не выходил из дома, персидские домашние туфли. Он отрастил импозантные усики, жестким ковриком прикрывавшие верхнюю губу. По мнению Лазара Лонсонье, не было человека, с большим правом представлявшего его родину, более важного для ее престижа, более пригодного, чтобы вернуть стране былое величие, чем он, продолжавший поддерживать славу земли, находящейся в двух тысячах километров отсюда. И потому он почти не вставал из-за рабочего стола. Он пристрастился есть прямо в кабинете, к которому вела лестница, украшенная распятием святого Бенедикта, положив ноги на выдвинутый ящик и совершая бесконечные расчеты, чтобы оценить выгоду от своих вложений, проводил ночи в четырех стенах, как в монастырской келье, в окружении башен из накладных и других бумаг. В качестве символа своего возрождения Лазар вставил в патронную гильзу, найденную в лавке старьевщика, изящный букет мака. Чтобы не подниматься, когда стучат в дверь, он даже изобрел хитроумный механизм из проволоки, с помощью которого мог отпереть задвижку на расстоянии. Клиентура расширялась, количество смет увеличивалось, расчеты возрастали,

Тереза неуклонно выполняла роль матери, няньки, учительницы, тогда как Лазар, все чаще и чаще отсутствующий, целиком удалившийся в мир цифр, опасался, что его побеспокоят во время размышлений. Порой он стремительно проносился по гостиной в поисках какого-нибудь документа, бросая на ходу несколько слов, быстро сбегал из-за стола, и эта отстраненная поспешность, эта суровая отрешенность в конце концов сделала его чужаком в доме. Тереза скучала по тем временам, когда он был внимательным и робким, не осмеливался сделать ни шага, не поинтересовавшись ее мнением, по тем годам, когда он был ранимым и нежным мужчиной, понуро сидевшим в ванной с цветками васильков; жена с тоской вспоминала, как он ворвался в ее размеренную жизнь, словно сбившийся с пути аист, какой мягкий был у него голос тогда и какие неловкие руки. Вот почему, когда Марго заявила матери, что собирается стать летчицей, на Терезу навалилась невероятная усталость.

— Поговори об этом с отцом, — ответила она.

Лазар оторопел. Он помнил, как шестнадцать лет назад в дом вторглись птицы, и рассудил следующим образом: если подобные глупости, так или иначе связанные с полетом, будут повторяться в роду слишком часто, их семья может прослыть эксцентричной.

— Делай что хочешь, — сказал он. — Только не увлекайся птицами.

Желая оградить дочь от «дурной компании», Лазар, однако, был настолько неосмотрителен, что предоставил ее самой себе. Намного позже, думая об этом, он признал: ему бы и в голову не пришло, когда он произносил эти слова, что его дочь решит построить в саду птицу из металла. Весной на месте, которое удалось освободить, выдернув сорняки, Марго натянула большой кусок брезента и взялась воспроизводить кустарным способом линдберговский одноместный самолет «Дух Сент-Луиса». Она сновала по Сантьяго, разыскивая необходимые материалы на барахолках и в скобяных лавках Аламеды, на складах Центрального рынка и в мусорных контейнерах металлургических заводов. Сад мало-помалу покрылся разбросанными рельсами и прямоугольными частями руля. Рядом с репой и морковью на примятой траве расположились половина винта, как будто отсеченная мечом, и одно перевернутое крыло, похожее на отвалившееся от двуколки колесо, а около виноградника были нагромождены доски из орегонской сосны. Тереза с недоверием наблюдала за этим возвратно-поступательным движением нежелательных промасленных и пропыленных предметов, скучившихся под грязным навесом, которые превратили ее сад в мусорную свалку. Лишь однажды она попыталась отговорить дочь — когда та замахнулась топором на лимонное дерево в переднем дворе, собираясь соорудить из него крылья.

— Эти лимоны — семейная реликвия, — сказала мать.

Но Марго срубила дерево и наколола из ствола палок, которые приладила к каркасу. Она приобрела серую засаленную форму, смехотворно большую для нее, фуфайку длиной почти до колен, с рисунком в виде винтов и деревянные башмаки, носы которых укрепила металлическими пластинами. С вечно испачканными машинной смазкой руками, прыгая вверх-вниз по хрупкой приставной лестнице, она напоминала потерпевшего кораблекрушение, который в солнечный день сколачивает на необитаемом острове лодку. Но скоро Марго осознала, что в одиночку ей не справиться, и принялась искать товарища, который взялся бы за дело с потребными для этой работы тщанием и слепой надеждой и согласился бы ради негарантированного результата столкнуться с рисками. Весть об этом быстро распространилась по городу, и через несколько дней, в дождливый вторник, в доме Лонсонье появился промокший до нитки юноша с узкими черными глазами, спрятанными в одутловатых веках, напоминавший молодого казака.

Его звали Иларио Дановски. Он происходил из живущей по соседству, на улице Эсперанса, еврейской семьи и утверждал, будто его отец летчик. У него были голова бульдога, нос с широкими ноздрями, лунообразное щекастое лицо и беспокойный взгляд. Как только договорились, он пришел к Лонсонье в рабочей одежде и, не привлекая к себе внимания, с неистовством, днем и ночью, стал корпеть над строительством самолета. Можно было подумать, что некий внутренний голос, заранее угадав насмешку судьбы, предвидя будущее, подгонял Иларио торопиться жить. Хотя он превосходил Марго в силе, весе и росте, но уставал, казалось, быстрее. Они трудились слаженно, будучи на подхвате друг у друга. Возникшее между ними деловое товарищество позволило Марго значительно продвинуться в сооружении летательного аппарата. Простота, которая отличала их сотрудничество, не допускала никакой двусмысленности, так что Терезу больше настораживали мечты дочери об авиации, чем намерения Иларио.

В сентябре они приладили крылья. Стоящий посреди сада самолет, укрепленный между виноградником и вольером, напоминал лиру. Отовсюду торчали каркасные трубки и стойки для улавливания воздушных потоков, а шасси были такие тугие, что колеса крутились, только если купались в масле. Так же как у «Духа Сент-Луиса», задняя часть фюзеляжа была обтянута хлопком пима, который Иларио с трудом удалось достать, чтобы укрепить корпус, покрытый восемью слоями алюминиевого красителя. В ЛимачеEl Maestroкупил по смехотворной цене мотор от мотоцикла «Анзани» с капотом, чья мощность в пятьдесят лошадиных сил позволяла конструкторам стартовать.

Однажды Тереза услышала, как Марго и Иларио с увлечением обсуждали дату взлета, разволновалась и сообщила об этом Лазару, но муж не придал ее словам никакого значения.

— Этот самолет не оторвется от земли ни завтра, ни через десять лет, — ответил он.

Поэтому Лазар ничуть не обеспокоился, когда назавтра, спустившись в гостиную за чашкой кофе, встретил там дочь в рединготе с меховым воротником и в надувном спасательном жилете.

— Я сегодня лечу, — объявила она.

Марго приладила на место очки пилота, проложив между носом и ремешком носовой платок, и сунула руки в летные перчатки из коричневой бараньей кожи. Затем она надела шлем и вышла из дома, направляясь к своему самолету, молча и сосредоточенно, словно навстречу бессмертию. Она подготовилась к любым непредвиденным обстоятельствам, несчастным случаям, трагическим случайностям, так что даже забыла об Иларио Дановски, который ранним утром не спеша появился на пороге, одетый как авиатор 1910-х годов, в брюках гольф и носках в клеточку. Вся смелость его костюма говорила о готовности к исполнению приговора. Шик был доведен до такой степени, что под шапкой прятался идеально ровный прямой пробор, который, когда он будет вылезать из самолета, должен был создать впечатление, что перелет совершен без всяких усилий.

В то время квартал уже начали заполнять четырехэтажные здания, перемежаемые гранд-отелями и роскошными казино, но улица Санто-Доминго еще оставалась длинной, частично вымощенной дорогой, вдоль которой тянулись деревянные, крытые дранкойquintas[25] с коновязями по обочинам. Полицейские носили белую форму, и на углах,esquinas, сохранились еще все каменные столбы с гребнями

Марго и Илларио не медлили. Провожаемые очарованными взглядами, они сели в самолет и пристегнулись ремнями. Марго дотошно проверяла все приборы, как вдруг затесавшийся в толпу молодой журналист спросил:

— Куда вы направляетесь?

Девушка подняла голову и осознала, что единственное, о чем она не подумала, — это пункт назначения. Однако она не растерялась и, вспомнив об Адриен Боллан, ответила:

— Держим курс на Буэнос-Айрес.

Народ разразился аплодисментами. Воодушевленная энтузиазмом зрителей, Марго уточнила, что они собираются перелететь через Кордильеры, самая низкая седловина которых находится на высоте четыре тысячи триста метров, и температура там минус пятнадцать градусов. Марго объяснила, что для этого испытания намазалась жиром и обклеилась луковой кожурой, которая, по ее словам, ослабляет эффект недостачи кислорода. Девушка даже взяла с собой топор на случай, если самолет потерпит крушение и понадобится разрубить крыло, чтобы соорудить крышу над головой.

— Если нас постигнет неудача, то мы красиво упадем на территории Аргентины.

Все поприветствовали ее храбрость. Когда Марго отпустила тормоза, вся улица встала плечом к плечу. Мотор загудел, и этот гул показался девушке таким знакомым, что у нее возникло впечатление, будто она окружена им с самого рождения. Тяжелый от топлива самолет медленно тронулся с места, тряско покатился по мощеной улице, дрожа мотором из разобранного мотоцикла и слегка подпрыгивая. Соседи, дети, вышедшие полюбоваться летательным аппаратом, и верующие, которые крестились, когда самолет проезжал мимо, разразились ободряющими возгласами.

Марго прибавила скорость, но внезапно послышались неожиданно сильный хлопок и сухой щелчок. Не успев разогнаться, пришлось замедлиться. Самолет покатился с таким усилием, так неуклюже, что его можно было догнать пешком. Раздался легкий треск, аппарат закачался, стал забавно спотыкаться, и наконец мотор заглох. Ликование толпы не ослабело: все были уверены, что внезапная остановка мотора была решающей стадией перед взлетом. Марго единственная поняла, что ее самолет никуда не полетит.

Она даже пожалела, что не произошло несчастного случая, катастрофы в воздухе, трагического события, которое могло бы обеспечить ей героический ореол. Пока самолет продолжал движение без мотора, благодаря одной только инерции, Марго прикидывала, что дорога становится все уже и кончики крыльев почти задевают фонари. Наконец впереди возникли два близко стоящих друг к другу столба; юная летчица затормозила, и ее аппарат остановился посреди улицы, как упрямый осел.

Иларио повернулся к девушке, и она содрогнулась от разочарования, которое прочла на его лице. Она чувствовала себя побежденной, беспомощной перед неисправностью мотора, и ее затрясло от дикой ярости. Марго уже приготовилась вылезать из кабины, как вдруг почувствовала слабую перемену в рокоте толпы. Послышалась тихая музыка, и один прохожий воскликнул:

— Пусть грянут фанфары!

Марго расстегнула ремни безопасности, лямки шлема и спасательный жилет. Она выпрямилась и поначалу заметила лишь ряд женщин, которые шагали, стуча в барабаны, тогда как мужчины позади них водили трубами из стороны в сторону. Эти загадочные чужаки с медной кожей, густыми волосами и загрубевшими руками говорили на другом наречии. Они вели с собой толпу босых детей с любопытными глазами, которые взялись бог весть откуда, с птицами на плечах, в странных, как будто сказочных, нарядах, и держали все вместе кусок полотна, сотканного пышногрудыми матронами, на котором большими буквами было написано: «Да здравствует самая великая летчица Чили!»

Марго открыла кабину пилота и встала на подножку. Внезапно в середине ряда музыкантов она увидела человека в монашеской рясе и с жезлом в руке. Это был Этьен Ламарт,El Maestro, прибывший из Лимаче со своим оркестром. Ему пришла в голову мысль приехать из своей деревни с двадцатью пятью новенькими блестящими инструментами, чтобы проводить внучку в ее первый полет.

Марго направилась к деду, ноEl Maestro, еще не вышедший из роли, обмотал ее талию двумя толстыми веревками. С помощью карабинов он прикрепил их к ремням на форме летчицы и подал знак кому-то за спиной. Девушка вдруг оторвалась от земли и, поднявшись на несколько метров с помощью системы веревок и лебедок, повисла в воздухе. Затем под гвалт хлопушек и смеха она взлетела над украшенной цветами и гирляндами улицей. Неподвижный самолет, не сумевший воспарить, покоился на земле, как спящий на берегу кит. С высоты Марго заметила рядом с Маэстро Аукана и догадалась, что они воссоздали сцену левитации Джузеппе из Копертино во время церковного шествия. Девушка вытянула руку вперед, как будто сжимала штурвал, выгнула спину, словно опиралась на спинку сиденья, и, закрыв глаза, представила себя на облачной арке. Дух у нее захватило.

Семья Дановски

Испокон веков среди предков семьи Дановски по мужской линии были одни только раввины. Яков Дановский считался уже десятым раввином в длинном роду ашкеназов. Старший из десяти братьев, он родился в украинской глубинке посреди сухой, поросшей лесом долины, в краю, славившемся обилием ужей, черным хлебом и народными поверьями. Его семья жила в притулившемся к православной деревне еврейском местечке, где имелась деревянная синагога. Мальчик воспитывался в строгости и отбыл обязательную воинскую повинность, которая в царской России сулила скорее положение крепостного, чем солдата. К тому времени евреям в течение уже ста лет предписывалось жить в черте оседлости, на ограниченной территории на западе страны, от Балтийского до Черного моря. Быт этих семей был суровым, убогим, унизительным. Коммерческая деятельность контролировалась, провиант нормировался, и раввины, несмотря на их слабое влияние, первыми страдали во время погромов.

Убийство Александра II вызвало неудержимую волну кровавых расправ и грабежей. Христиане громили еврейские деревни и сжигали священные книги в синагогах, оставляя только кладбища печальных камней, покрытых пеплом, и искореженное огнем железо. По этой причине семья Дановских покинула свой дом, где в огороде выращивала турнепс и шалфей, и пустилась в рискованное многомесячное путешествие. Ночевали на хуторах и в степи, часто в фургонах пробиравшихся тайными тропами цыган, среди соломы и свеклы, делясь с бродягам и лакричным ликером. Именно так Яков Дановский пересек полконтинеита, перебрался через Ла-Манш и в конце столетия въехал в Лондон — город с интенсивно развивающейся промышленностью, населенный молодыми пришлыми крестьянами, которые не говорили по-английски и объединились на основе родного языка. Идиш, драгоценность еврейской диаспоры,

Яков женился на Полине, прибывшей в Лондон вместе с группой юных первопроходцев из Галиции, области в Северных Карпатах. Это была высокая женщина с длинными светлыми волосами и похожим на птичий клюв носом, к тому времени уже разведенная и имевшая дочь Аиду. Начало их лондонской любви было спокойным, но вскоре суровые условия жизни, тяготы изгнания и воспоминания о погромах заставили обоих мечтать об ином существовании, на другой стороне океана, на далеких берегах Нового Света.

В те годы некий барон де Гирш, еврейский финансист, объединил усилия с доктором Гильермо Левенталем, ученым провидцем, и они организовали массовое переселение русских евреев в Аргентину. Благодаря сообщениям в одесских газетах распространилась молва, будто барон купил в трехстах километрах от Буэнос-Айреса неосвоенное пространство, которому предстоит стать новой землей обетованной. После двадцати веков преследований евреев сто тридцать семей, прибывших из Бессарабии, Подолья и с других территорий в пределах черты оседлости, погрузились на судно «Лиссабон и Тьоло», полное раввинов из Севастополя и караимов, молодых талмудистов ешивы и польских проповедников, и прибыли в порт Ла-Плата. Именно тогда Яков Дановский, Полина и Аида пересекли Атлантику на борту корабля, в железном корпусе которого родился Бернардо, слабый плаксивый мальчик, много лет спустя ставший отцом Иларио.

По прибытии на новый континент они сели в поезд, который отвез их в еврейскую колонию Карлос-Касарес, расположенную на холодных равнинах, где ветер волнует плато с испанским артишоком, застроенных бараками из рубероида, насколько хватает глаз. Пришлось начинать жизнь с нуля — возводить хижины, засеивать поля, ходить за плутом. Но большинство мужчин не имели представления ни о кладке камня, ни о пахоте, не были ни пастухами, ни скотоводами. Им довелось столкнуться с недостатком пищи, отсутствием лекарств, нашествием саранчи и эпидемиями скота. На главной площади колонии переселенцы воздвигли синагогу частично из оливкового дерева, частично из квебрахо, как символ единения двух миров. Они устроили еврейское кладбище, без цветов и венков, и скромный лазарет примерно на тридцать коек, окруженный ранчо. Они учили детей пасти скот на лугах, но также ритуальным молитвам. Получившие свой клочок земли еврейские иммигранты, бедные и измученные, больные и сломленные, перенесли свои религиозные обычаи за тысячи километров, так что с первой пятницы марта хижины освещались восковыми свечами в ознаменование начала шаббата.

В течение нескольких месяцев вновь прибывшие одевались какgauchos[26], пили чай мате через смастеренную своими руками трубочкуbombilla, учились нарезать мясо для приготовления асадо по креольскому рецепту. Построили будку для карабинеров, маленькую конюшню и рынок, где порой продавали пироги с яблоками в меду. Увенчали строительство колонии сооружением здания школы, в котором отвели отдельное крыло для изучения Пятикнижия Моисея. Времена года в этих краях были противоположны европейским сезонам и тянулись медленно, горы отличались от упоминавшихся в еврейских легендах, и ход жизни этого нового народа не знал поспешности миграции. В начале двадцатого столетия колония Карлос-Казарес растянулась на сорок гектаров и насчитывала больше пятисот жителей. Почва была вскопана, засажена топинамбуром и капустой, фасолью и шпинатом, и черные овцы разбредались по многочисленным зеленым полям на берегах большой лагуны под названием Альгарробо.

Яков, раввин колонии, поселился в доме на главной площади вместе с Полиной, Аидой и Бернардо. Теперь он был сухим молчаливым стариком, похожим на плод рожкового дерева, с седой бородой, пергаментной кожей на руках, и одинаково живо, но без воодушевления пахал землю и читал псалмы. Он хотел сделать Бернардо следующим раввином, но двенадцатилетний сын не желал учиться, не читал Талмуда и с прохладцей относился к шаббату. Мальчик перестал посещать синагогу и забросил изучение идиша ради испанского. Однако в тринадцать лет, как требовала традиция, он прошел обряд бар-мицвы, произнес необходимые фразы, прочитал речитативом отрывок из священного текста, но эти религиозные обряды были единственными жертвами, на которые он согласился ради отца.

Бернардо отвернулся от строгих правил своих предков и не чувствовал себя обремененным никакой миссией. Время неизбежно поколебало старые нравы, и однажды ноябрьской субботой Бернардо воспользовался тем, что все читали молитву в синагоге, проник в пекарню и объелся хлеба до тошноты. Яков был возмущен этим двойным преступлением и испытывал такой стыд за сына, что вознамерился выставить его на всеобщий позор, привязав к дереву на деревенской площади с дощечкой на груди, где было написано: «Я ел во время шаббата».

В тот же день пятнадцатилетний Бернардо решил покинуть Карлос-Касарес и уехать в столицу Чили Сантьяго, где и прожил до самой смерти, не отказываясь от аргентинского гражданства. Он сразу же приобрел популярность среди маленькой еврейской общины в Сантьяго, в этой компактной галактике, крепко спаянной, как менора, пронизанной здоровыми и прозрачными связями. Вскоре Бернардо влюбился в одну комедиантку, дочь еврейских иммигрантов, с которой познакомился на представлении в Городском театре, маленькую, худощавую, с большими голубыми глазами. Через несколько месяцев они сочетались браком в синагоге Бикур-Холим, построенной на юге проспекта Мотта. Молодожены сняли крошечную квартиру с единственным окном, выходящим на площадь, в районе Чакра-Вальпараисо, на востоке Сантьяго, на последнем этаже жилого дома, окруженного безлиственными деревьями.

Двадцать первого августа, через тридцать лет после бегства его отца из России, проснувшись от послеобеденного сна, Бернардо стал свидетелем взлета с чилийского аэродрома биплана «Сосед», управляемого французом Сезаром Копеттой Броссио. Авиатор снарядил летательный аппарат всего за неделю. Человек начал осваивать небо. Зрелище произвело на Бернардо необычайное впечатление: подобная демонстрация технического прогресса так поразила его, что он решил посвятить себя этой профессии.

Но поскольку Бернардо Дановски весил больше семидесяти килограммов, был близорук и женат, то не соответствовал необходимым требованиям для получения лицензии пилота, и ему пришлось довольствоваться работой в кабинете без окон, расположенном в офисе первой чилийской авиационной компании «Меркурио». Те годы он провел за составлением нормативных актов, выверкой записей высоты, продолжительности и дальности полетов. Бернардо работал с бизнесменами, которые отважно инвестировали в этот почтовый рынок завтрашнего дня, помогая снабдить страну новыми самолетами и организуя сборы средств от песков Атакамы до заснеженных вершин Пунта-Аренас.

Когда жена забеременела, супруги Дановски переехали на улицу Санто-Доминго, в зажиточный квартал, населенный французскими семьями, где и родился их единственный сын Иларио. У младенца были грустные мутные, похожие на самородки гагата глазки, смотревшие на мир со смущенной печалью. Когда он

В шестнадцать лет Иларио узнал, что девочка-соседка ищет помощника, чтобы строить в своем саду самолет. Поговаривали, что она надменная холодная гордячка, и это разожгло любопытство Иларио и побудило его однажды в дождливый вторник без лишних раздумий, коротко остриженного и смахивающего на мокрую птицу, появиться на пороге у Лонсонье. Позже он поймет, что был тотчас же очарован Марго, захвачен ее невозмутимым и загадочным характером, прямым и неукротимым. Он трудился с неведомым ему ранее неистовством, следуя указаниям этой девушки, чья смелость помогала ему превозмочь собственную застенчивость. Иларио хотел нравиться ей, а кроме того, жаждал привлечь внимание отца, который примерно в то же время погрузился в написание библии чилийской авиации и сосредоточился на работе до такой степени, что не заметил, как сын пошел по его стопам.

Летная школа и министерство авиации в тесной связи с Европой задались целью подготовить пилотов на случай новой войны. В рекламных буклетах ничего не говорилось о наборе женщин, и Иларио понимал, что для Марго существует лишь одна возможность. Вот почему, когда этот молодой еврей, потомок длинного рода странников из Земли обетованной, получивший в наследство несостоявшиеся утопии и мучительные поиски, увидел, что самолет Марго не взлетел, он обратился к отцу.

Через два дня Бернардо Дановски собственной персоной явился смотреть на аппарат, который соорудили молодые люди. Он нагрянул в сад Лонсонье в зеленых холщовых брюках и в пиджаке наподобие летной курки и внимательно обследовал машину. Наконец он повернулся к Марго и положил руку ей на плечо.

— Надо же, а девочек все еще учат вышиванию.

Назавтра Марго и Иларио были приняты в небольшой авиаклуб, расположенный за городом, и стали учиться управлять самолетом. Надеясь войти в царство крылатых машин, они прибыли на аэродром. Перед ними раскинулось пастбище с тремя ухабистыми грунтовыми дорогами, усеянными масляными лужами. Тут и там виднелись невзрачные амбары промышленного вида. Все казалось пепельно-серым, ветхим и унылым. На крышах располагались ульи, куриные гнезда, огороды, а в грязной, как средневековая скобяная лавка, ремонтной мастерской дремала старая вороная кобыла. Трудно было представить себе более захолустную, более банальную картину, чем это ржавое поле металла, по которому, как неуклюжие тачки, катались взад-вперед между бараками и местом стоянки неказистые самодельные самолеты. Ничего непредвиденного, ничего торжественного. Ученики тренировались на полуразвалившихся машинах, побитых ветрами, небрежно сконструированных и летающих каким-то чудом.

Как когда-то Тереза в кругу сокольничих в Рио-Кларильо, Марго не обращала внимания на насмешливые взгляды механиков, фривольные намеки, пикантные шутки и отваживала бравых пилотов, которые пытались соблазнить ее рассказами о своих приключениях в полете. Ей приходилось проявлять упорство и ловкость, чтобы придерживаться длины волос двадцать сантиметров, которую она хранила, как женское достоинство. Через месяц девушка потребовала крещения воздухом. Как-то утром, когда она помогала припаивать части кабины, един из инструкторов внезапно возник перед ней и, быстро окинув взглядом, сказал:

— Завтра в шесть.

В тот же день Марго успешно прошла медосмотр, и врачи даже были удивлены объемом ее легких, заметив, что при желании она могла бы без труда дышать на вершинах Кордильер.

— У вас хорошие данные.

— Это семейное, — ответила девушка.

На рассвете следующего дня она появилась на взлетной полосе, но обнаружила, что вокруг свободно гуляют овцы, а также что какие-то зубоскалы забросали полосу ветками и торопливо нацарапали на земле: «Мягкой посадки!»

Менее стойкая натура развернулась бы и отправилась домой, но Марго закатала рукава, сняла шлем и целый час, сдерживая рыдания, убирала с дороги ветки. Ей вспомнилась трагическая и увлекательная жизнь Маризы Бастье, ее борьба против ограничений, накладываемых полом, и у девушки создалось болезненное впечатление, что со здешними летчиками у нее нет ничего общего, кроме нашитого на куртку логотипа школы. Когда появились инструкторы, Марго стояла в полной готовности к взлету на чистой и гладкой полосе, где не было ни овец, ни препятствий.

Ей выделили самолет компании «Трэвел эйр», — обшитый тканью и оборудованный устаревшей системой управления, он напоминал воздушного змея с мотором. Марго запрыгнула в кабину, застегнула на талии ремень безопасности, проверила приборы и запустила двигатель. Послышался низкий неровный гул, аппарат утробно зажужжал, винт закрутился. Устройство, несколько дней назад сконструированное из кучи железного лома и болтов, устремилось вперед по взлетной полосе. Зажглись рулежные огни. Машина набрала скорость и резко, несколькими скачками, поднялась в воздух.

Марго не почувствовала ни головокружения, ни страха, только животную мощь пятисот лошадиных сил в металле, которые оторвали ее от земли, расправляя дикие крылья. Девушка поднялась так высоко, что ей показалось, будто она может охватить взглядом сразу всю страну. Кучевые облака топорщились и горбились, изгибались, приобретая очертания кувшина, повисали, как кораллы со скрытыми прожилками, принимали явно женские формы. В этот миг Марго утвердилась в мысли, что слово «небо» непременно должно быть женского рода. Не верилось, что первые авиаторы были мужчинами. С ее точки зрения, небо обладало взрывной женственностью, безупречной плавностью. Свод небес был устроен как гнездо, как грудь, доказывая, что первые облачные цивилизации[27] управлялись матриархатом.

Все последующие полеты стали эхом первого. Марго получила летное удостоверение. Она улучшала навыки, совершенствуясь быстрее, чем остальные. Говорили, что она может на полном ходу коснуться флюгера на колокольне и уйти в пике на скорости двести километров в час, чтобы кончиком крыла подобрать с земли шейный платок. Но в марте по отрывистому тону материнских писем юная летчица без труда догадалась о драме, что разыгрывалась в доме на улице Санто-Доминго, с листопадом лет погрузившемся в осеннее молчание. Вдали от дочери, отчужденная от мужа, Тереза медленно впадала в уныние, и эта хандра отразилась на здоровье ее питомцев, которые, чувствуя внутренний надлом хозяйки, предались депрессии. Болезнь, как молния, поразила сотню птиц: они начали слабеть, страдать от лихорадки, сопровождавшейся зеленой диареей, их веки опухали, клювы бледнели, так что при входе в вольер создавалось впечатление, будто ступаешь в комнату умирающего. Синицы повесили головы, воробьи нахохлились, у чеглоков поникли крылья, у волнистых попугайчиков взъерошились перья, неразлучники бились в конвульсиях. Сова Терезы потеряла все свое изящество и силу и без перьев, с розоватой кожей походила на мокрую кошку.

Такой была обстановка в доме, когда с чемоданом, полным барбитуратов и шприцев, прибыл Аукан, назвавшись одним из

— Эти твари могут и лошадь слопать, — говорил знахарь.

Аукан настоял на полной дезинфекции вольера. По его словам, больных птиц требовалось изолировать, и он приказал, не теряя времени, переместить их одну за другой в специально отведенные проветриваемые комнаты, распределив по видам.

— Нужно создать надлежащие условия для выздоровления.

Тереза оправдывалась, объясняя, что сама тщательно составила список птиц, способных жить вместе, но Аукан с озабоченностью в голосе ответил ей:

— Видно, в нашем мире разные народности сосуществовать не могут.

В тот момент Тереза не придала значения этим словам и, хотя была женщиной осведомленной, не заметила намека на политическое положение в Европе. Газеты в Латинской Америке с опозданием начали писать о германском рейхсканцлере, который завоевал доверие толпы и пообещал найти виновных в экономическом кризисе. Ходили слухи, что может разразиться война, что поднимающий голову нацизм привлекает на свою сторону самые уязвимые классы, и хотя весь этот поток новостей звучал весьма достоверно и с ясной очевидностью, Тереза сделала вывод, что он не заслуживает доверия.

Летная школа не получала никаких сообщений о будущей войне, зато Марго узнала о болезни птиц в материнском вольере. С вечерним поездом девушка вернулась в столицу и через несколько часов, глубокой ночью, прибыла домой. Благодаря тому, что она утвердилась в своем призвании, благодаря спартанскому образу жизни и физическим нагрузкам на пределе сил Марго сильно изменилась. Увидев эту ветеринарную клинику, наполовину пустой вольер, провонявший дезинфицирующими средствами, тухлятину в кормушках и пересохшие, как крепостные рвы, водяные желоба, она прогнала Аукана из дома и уложила Терезу в постель.

С новообретенной энергией Марго собрала рассыпанные по столу таблетки, отскребла пятна и заплатила слугам, требовавшим жалованья. Надев защитную маску, девушка ступила в вольер, обследовала каждый уголок и пришла к печальному выводу, что в этом помещении больше нельзя содержать столько птиц. Существа, когда-то сверкавшие в своем царстве лучезарным опереньем, теперь скукожились, лишились величественных поз и, укутанные в ветошь, дрожали, как каторжники. Крохотные и беспомощные, с чахлыми клювами и обвисшими перьями, хлопая прозрачными веками, они едва поднимали лысые головы.

Той же ночью, лежа под одеялом, Марго подождала, пока все в доме уснут, как в детстве дожидалась тишины, чтобы вылезти на крышу. Когда все смолкло, она осторожно встала с постели и вышла в темный сад. Вольер стоял печальный, словно пересохший колодец. Из-за грязной решетки сдавленно прохрипела сова Терезы. Марго различала ее исхудалое тело, тусклый клюв, распухший живот. Птица пустыми глазами смотрела на покинутое жилище, погруженное в молочную темноту, как лазарет с прокаженными. Несколько крошечных голов торчали из висящих на решетках клеток, и гнилые яйца, так и не треснувшие, заражали воздух зловонием. Будучи летчицей, Марго подумала, что самое большое несчастье — умереть в клетке, и в этот миг, с раненой душой, она решила, что настало время проявить благородство.

— Пусть вернутся во Францию, — сказала себе девушка.

Она раскрыла дверь нараспашку и перенесла самых слабых птиц на траву, Некоторые тут же улетели, другие съежились и терпеливо застыли. Понемногу, растерявшись из-за нарушенного распорядка, те, кто еще оставался в клетках, начали порхать, ерошить перья, хлопать крыльями. Той ночью Марго даровала свободу ста птицам, как будто сама освобождалась от прежней жизни. Охваченная скрытой тревогой, она вернулась в свою комнату и увидела во сне кошмар: вольер горит зеленым пламенем, и карабинеры убивают птиц внутри. Девушка проснулась, вся покрытая сосновой корой, как в день своего рождения, и бросилась в сад удостовериться, что вольер пуст. Но, спустившись, она с изумлением обнаружила, что, не зная, куда лететь, все птицы вернулись и бронзовой шапкой уселись на крыше клетки.

Появилась закутанная в шаль Тереза с газетой в руке. Глаза женщины были полны беспокойства.

— Теперь не до птиц! — воскликнула она и протянула дочери газету. — Немцы вторглись во Францию.

Иларио

Позже, столкнувшись с немецкими самолетами, Марго Лонсонье так никогда и не сможет полностью осознать, зачем она приняла участие в этой войне, на которую не призывали ни женщин, ни лиц с двойным гражданством. Птичьи болезни отошли на второй план, и начиная с упомянутого дня она была так одержима этой войной, что некоторые соседи, глядя на ее сияющий вид, заключили, будто девушка влюбилась. Она обклеила все стены картами, по которым следила за полетами авиации «Свободной Франции», изучая продвижение войск, отмеченное красным пунктиром, как делал ее отец во время Первой мировой войны. Она сама сшила себе летную форму, тогда как молодые соседки вязали для мобилизованных шарфы, и все вечера при свете желтоватой лампочки мечтала о далеких провинциях с прекрасными городами, которые хаос бомбардировок стирал с лица земли. Не только газетыCandide, Jour, L’Illustrationприходили еженедельно, полные новостей, но также чилийские изданияEl AbecéиEl Popularпосвящали половину страниц этим событиям и так часто обновляли информационные щиты на фасадах своих редакций, что интересующиеся не успевали их прочитывать.

Чили, сохранявшее нейтралитет в течение почти всего конфликта, ограничилось дипломатическими угрозами и продолжило доставлять почту из Европы в самые дальние уголки страны. Правительство заявило, что, в любом случае, егоFuerzas Armadas[28] способны выдержать приблизительно пятнадцатиминутный бой. Возможно, потому, что они жили далеко и страдали от дезинформации, многие молодые чилийцы в начале войны поддерживали Третий рейх. Так же как Иларио Дановски, они были убеждены, что Соединенные Штаты лгут и манипулируют прессой, а Германия предлагает очистить коррумпированную демократию от скверны. Но через несколько месяцев на севере Чили начали огромными тиражами выходить периодические издания и специальные выпуски вродеMi LuchaилиErcilla,которые распространяли донесения о зверствах, совершаемых нацистами и членами гитлерюгенд. Кроме того, Чилийский североамериканский институт бесплатно показал на главных площадях городов документальные фильмы, чтобы все увидели воочию, что творится на другом континенте. В ноябре министерство авиации официально сообщило, что французские военно-воздушные силы, триста самолетов, разбиты за пятнадцать дней. Тогда же Мариза Бастье заявила прессе: «Женщины-летчицы готовы отправиться на войну».

Марго, повинуясь неясному импульсу, откликнулась на этот призыв. Она обратилась в посольство Франции в Чили и отправила письмо в консульство, попросив внести ее имя в список гражданских летчиков, намеревающихся вступить в военную авиацию. Хотя она была совершеннолетней,

— Я отправляюсь сражаться за Францию, — сказала она.

Лазар снова вернулся на двадцать пять лет назад, когда он, стоя нагишом посреди гостиной, пропитанной ароматом лимонной цедры, поднял кулак и произнес те же самые слова, и перед ним возник образ молодого растерянного человека. Сейчас, в сорок шесть лет, он так же любил Францию, как во времена своей юности, но страх перед войной не изгладился из его души. Он стал умолять дочь остаться.

— Если я не поеду, — ответила Марго, — французы пришлют нам письмо с белым пером, как трусам.

— Пусть я буду обладателем белого пера, зато моя дочь останется в живых, — возразил Лазар.

Но страхов отца оказалось недостаточно, чтобы удержать Марго. Она получила из посольства сообщение о зачислении на военную службу и известила Иларио Дановски, который оставался в летной школе, что отправляется на фронт. Девушка никогда не бывала в Англии, но так хорошо ее изучила, что прикрепила к письму карты аэродромов и список с указанием количества и типов самолетов, на которых мечтала летать.

Десятого июля в семь часов Иларио ждал ее на аэродроме Лос-Серрильос. Они поднялись в небо, сделали на прощание круг над авиабазой и взяли курс на Буэнос-Айрес, где должны были сесть на грузовое судно Королевской почтовой службы «Орбита», направлявшееся в Лондон.

Это была вторая война, в которой приняли участие Лонсонье. Марго и Иларио прибыли в Лондон, когда люфтваффе уже в течение года бомбили английские порты. Самолеты атаковали морские конвои Уэймута, радиолокационная станция в Вентноре была выведена из строя, устье Темзы вспухло скелетами фюзеляжей и напоминало вольер с подбитыми птицами. По берегам, в предместьях, между доками — повсюду были выстроены столовые для летчиков, где сновали туда-сюда сотни экипажей. Горючее берегли, лужайки высушивали, поджигая их, потерь уже не считали. Уже в первые часы пребывания вдали от своей страны и своих семей Марго и Иларио поняли, что им будет трудно попасть в авиацию «Свободной Франции». Они плохо говорили по-английски, чилийское летное удостоверение здесь было недействительно, и, как всем латиноамериканцам, которые отправились воевать во время Второй мировой войны, им пришлось начинать с нуля.

Марго проштудировала все справочники по авиации. Через две недели ее назначили во «вспомогательное хозяйство», которое занималось не чем иным, как техническим обслуживанием и уборкой. Латиноамериканку не допускали к почетной службе в небе, и Марго проводила дни за мытьем уборных, сменой постельного белья новобранцам, чисткой моркови, выковыриванием глазков из картошки. Она привыкла к жаргону, манерам пилотов бомбардировщиков, капризам полковников. Ей удалось заставить себя приспособиться, и некоторое время она работала на заводе по производству боеприпасов, где по одиннадцать часов в день без выходных проверяла оснащение спитфайров оружием. Потом число латиноамериканцев в рядах Королевских военно-воздушных сил возросло, вследствие чего командование решило создать Южноамериканский батальон, и Марго поручили чистить цилиндры двигателей и натирать детали поташем.

Как только ее уровень владения английским позволил пойти на курсы, Марго твердо вознамерилась налетать сто сорок необходимых часов в качестве перегонщика самолетов, чтобы получить наконец право подниматься в воздух. Она продемонстрировала, что умеет рассчитывать местоположение самолета и дистанцию, выполнять счисление пути, определять кратчайший маршрут. Вскоре ее перевели в Подразделение обслуживания транспорта, чтобы избавить не от опасности, но от славы участия в битве, ставшей уже легендарной. Ей разрешали летать, только чтобы переправить самолеты с одного аэродрома на другой. Примерно тогда же она одновременно с Иларио нашила на рукав своей гимнастерки чилийский флаг.

Таким образом, в течение двух лет Марго перебрасывала между двумя аэродромами боевые машины. Совершая первый полет в британском воздушном пространстве, она подумала, что небо здесь не такое чистое, как в Чили, звезды не такие веселые, а горизонт не такой ясный, и заметила, что тучи всегда собираются над городом, как овцы вокруг загона. В последний раз она поднималась в воздух во время обучения в летной школе на безобидных трясущихся аппаратах, а теперь управляла крепкими и мощными военными машинами, созданными для разрушения, нередко со следами столкновений на фюзеляже. Все в них было практичным и легким, не считая огромного и гладкого, как прочный брусок, приклада пулемета, устрашающе торчащего в середине кабины.

В шесть часов утра Марго направлялась к стоянке самолетов и запускала охладившийся за ночь двигатель, который с хриплым рокотом начинал работать. Она привыкла жевать жвачку, чтобы не закладывало уши, постигла язык метеопрогнозов, сделала вывод, что вечный английский туман не поднимается выше четырех тысяч футов. С собой она брала один только спасательный плот, питание на три дня и термос с кофе. Поверх гимнастерки с пришитым к рукаву чилийским флагом надевала кофту из овечьей шерсти и меховую куртку, но, стараясь избегать перегрузки, тщательно очищала подошвы ботинок и обрезала края карт.

Возможно, потому, что была одной из немногих женщин, занимавшихся мужским ремеслом, Марго еще меньше подчинялась этому странному чувству — страху и приветствовала жизнь, подверженную случайностям, превосходя других авиаторов в храбрости. И когда в небе, не имея права стрелять, она позволяла себе погладить приклад пулемета, как нечто запретное, и мышцы у нее напрягались. В ее фигуре с окаменевшими плечами, оцепеневшим телом, руками, крепко сжимающими рычаги управления, угадывалась скрытая сила. Марго с утра до ночи сидела в кабине, и никакая усталость ее не брала. Она летала семь дней в неделю по девять-десять часов, спала всего лишь несколько минут между перелетами. Вдали от всякого героизма она наслаждалась своим крошечным вкладом в общее дело. Паря над облаками, проявляла терпение кондора, который, опустив голову, ждал, когда закончится дождь.

В то время Иларио Дановски научился управлять более своенравным самолетом. Понемногу он понял, что успех в бою зависит от решительности и храбрости. В отличие от Марго, у него не было пламенного стремления к приключениям и опасностям, но это лишь подстегивало его желание учиться. Этот маленький союз юных чилийских авиаторов отличало чувство товарищества, которое одновременно освобождало и связывало. У них были одно лицо, одна кровь, один гнев на двоих. Провожая других атаковать вражеские патрули и бомбить стратегические объекты, но никогда

Однажды у скалистых берегов Франции они пролетали на малой высоте над небольшой летной школой. На мгновение Марго мысленно перенеслась в авиаклуб в Чили. Отыскала глазами склады, бараки из рифленого железа, расчищенные взлетные полосы. Но ей сразу же пришлось отбросить благостные воспоминания и осознать, что эта школа захвачена немцами.

От зрелища, которое она увидела, в жилах застыла кровь. Посередине летного поля тесными рядами стоял, преграждая путь внутрь страны, длинный строй мессершмиттов. Поскольку самолет Иларио был недалеко, Марго подала ему знак удалиться. Молодой человек поднял голову и вздрогнул. Он увидел, как к облакам, словно черные искры, взметнулись три немецких истребителя и устремились прямо к ним.

Иларио развернулся и ринулся в сторону пролива. Очень скоро он оказался вне опасности. Марго машинально попыталась сделать разворот по спирали, чтобы скрыться, но обнаружила позади фоккер, который открыл стрельбу из пулемета. Поначалу она не видела выхода, но потом ею овладела какая-то сила, и, направив нос самолета вверх, чтобы набрать высоту, Марго до отказа нажала на газ. Два мессершмитта, заревев, бросились за ней. Они ворвались в серую массу облаков и приклеились к ней сзади, обстреливая вслепую. Теперь их было пять, а может, шесть; преследуя самолет девушки шквальным огнем, они действовали сообща, намереваясь отрезать ей путь, загоняли ее, как животное. Марго давила двумя ногами на педаль, крепко вцепившись в штурвал, и с невероятным мастерством уворачивалась от стрекочущих очередей. Рассчитывая оторваться от преследователей, она поднималась, как ретивый орел, выше и выше, но истребители все равно приблизились вплотную, так что летчица даже чувствовала ветер от их винтов.

В последней отчаянной попытке Марго сделала мертвую петлю, как в те годы, когда изучала фигуры высшего пилотажа в школе, и устремилась к проливу. Самолет, перевернувшись вверх брюхом и трясясь всем корпусом, кружил, как сухой лист, повинуясь лишь силе тяжести и потокам воздуха, а от крыла уже отделилась горящая масса. Облака рассеялись. Марго обнаружила, что она снова около берега и вдалеке видны летная школа и ряд мессершмиттов.

Истребители были так близко, что девушка поняла: бой проигран. Ее атаковали, земля приближалась, и избавление было невозможно. Но внезапно она заметила самолет Иларио. Он вернулся. Уже находясь в безопасности, юноша внезапно преисполнился храбростью и повернул назад. Марго увидела, как он нырнул вправо к взлетной полосе школы, направил самолет в середину ряда немецких машин и, на полной скорости открыв кабину, катапультировался. Взрыв был таким сильным, что истребители, которые преследовали Марго, развернулись и бросились на помощь к своим.

Огненные столбы взметнулись на тысячу футов. Посреди дыма Марго могла различить парашют Иларио, который медленно спускался прямо к группе спасшихся от огня немецких солдат, поджидавших его на земле. Она беспомощно наблюдала за падением друга. Иларио попытался вынуть пистолет, чтобы не сдаться врагу живым, но оказалось, что оружия при нем нет. Он попробовал направить парашют к меловой скале с ее каменистыми башнями, однако запутался в лямках и не смог изменить траекторию. Немцы терпеливо смотрели в небо. Крик Иларио прорезал воздух и достиг ушей Марго. Она представила его отчаяние. В этот миг она оказалась перед дилеммой, которую пережил ее отец, Лазар Лонсонье, во время встречи с Хельмутом Дрихманом: совершить преступление или поддаться трусости?

Чувствуя необходимость принять решение, одна в своей кабине, она зарыдала, но тут же подавила вопль. Против воли Марго дрожащей рукой развернула свой пулемет на Иларио, мертвой хваткой стиснула рукоятку и положила палец на гашетку, готовая убить единственного человека, которого любила как брата. Она уже собиралась выстрелить, когда Иларио на своем парашюте повернул к ней щекастое лицо с маленькими казацкими глазами и улыбнулся ей. Казалось, все решилось за долю мгновения. Последним жестом он дал Марго знак улетать, спасаться, не брать грех на душу. Война не должна победить их. Он поднял кулак высоко в небо и, падая навстречу смерти, коснулся чилийского флага, который они вместе нашили на свои гимнастерки.

Хельмут Дрихман

В тот день, когда Лазар Лонсонье встретился с ним во второй раз, Хельмут Дрихман был мертв уже тридцать лет. Очевидцы вспоминали, что в два часа пополудни немецкий солдат совершенно необъяснимо появился в доме с запертыми дверями и окнами. Он с невероятной легкостью прошел через прихожую, встал перед читавшим Лазаром, и тот сразу же узнал его. Лонсонье хранил в памяти образ белобрысого детины с измазанным грязью для маскировки лицом и не удивился, увидев его именно таким, каким оставил на поле боя посреди Первой мировой войны, — восемнадцатилетним, невозмутимым, с квадратной вихрастой головой, в точности соответствующим образу, который утвердился в его сознании. Лазар сразу понял, что пришло время предстать перед этим призраком, который жил в его снах с момента возвращения с фронта, перед этим солдатом, одновременно братом и врагом, единственным человеком на земле, знавшим его тайну.

— Легкое, да? — сдавленным голосом спросил Лазар.

Солдат безмятежно улыбнулся ему:

— Легкое. Тебе остался месяц.

Хельмут Дрихман явился из загробного мира в военной форме — полотняных брюках с отутюженной вертикальной складкой и со знаком «Мертвая голова»: металлический череп с костями, который немецкие гусары прикалывали к петлице. Из вещей у него было лишь пустое жестяное ведро, которое грустно раскачивалось на согнутой в локте руке. Без сомнения, он был одним из самых красивых мужчин, когда-либо ступавших на улицу Санто-Доминго. Изящество юношеского тела контрастировало с тучным и сутулым силуэтом Лазара, состаренным тридцатью годами беспокойных ночей, увядших иллюзий и навязчивых желаний. Симметричные черты лица, пламенные глубокие глаза, орлиный нос придавали Хельмуту вид не смутного голубоватого привидения, тревожащего покой живых, но крепко стоящего на ногах, спокойного и решительного молодого человека.

Когда в гостиной появилась Тереза с мешочками кунжута и кукурузы в руках, она так удивилась присутствию незнакомца, что мешки выпали у нее из рук и все их содержимое высыпалось на ковер. Хельмут Дрихман встал на колени и с изящным терпением, какого Тереза не видела с тех времен, когда дрессировала хищных птиц в Рио-Кларильо, стал старательно собирать семена и зерна в свое ведро. Потом под удивленным взглядом

— Кто этот мальчик? — спросила озадаченная Тереза.

Лазар поспешил солгать:

— Сын одного моего товарища с юга.

— А почему он в немецкой форме?

— Думаю, он малахольный, — ответил ей муж.

В течение тридцати дней всем, кто приходил в дом на Санто-Доминго, рассказывали, что этот юноша — старший сын одного загадочного друга, с которым Лазар когда-то приятельствовал в Кахон-дель-Майпо во время путешествия с индейцами, торговавшими серебряными украшениями. Никто не задавал дальнейших вопросов, и к концу первой недели все привыкли к умиротворяющему присутствию юного чужака, который, без сомнения, был травмирован прошлой войной и теперь, никого не беспокоя, с простодушным удивлением наблюдал за миром, как будто проснулся после долгого сна.

Именно так мертвец стал частью семьи Лонсонье и спустя месяц должен был оставить величественный и ужасный след. Его прибытие в мае стало глотком свежего воздуха и ослабило напряжение, установившееся из-за отсутствия Марго. Каждое утро с военной пунктуальностью Хельмут появлялся неведомо откуда, бесшумно входил в комнату, немного ел и принимался с наивным любопытством разглядывать вольер. Он не был тем призраком, что бродит по дому, прячется в букетах камелий, исподтишка проскальзывает, как проворный гном, под одеялом, но представлял собой существо пленительное и миролюбивое, спрашивающее разрешения уйти. Его форма не источала затхлого запаха, характерного для старых вещей. Он не отвечал на вопросы ни о прошлом, ни о надеждах на будущее, только искренне улыбался да слегка пожимал плечами, как будто смерть запретила ему говорить о жизни. Порой разрумянившиеся слуги через открытую дверь кухни высматривали его, очарованные безмятежной красотой спокойного и сильного принца, чья величавая фигура придавала комнатам немецкую элегантность.

Лазар сразу же полюбил его. Он всегда знал, что смерть сообщит о себе через посредничество этого молодого солдата. Его образ сопровождал Лазара так долго и так неотступно, что между ними установилась некая учтивая связь. Но с тех пор, как он увидел Хельмута, в нем пробудилась невидимая, тайная сила, благодаря которой за несколько недель до своей кончины Лазар почувствовал себя молодым, как никогда. Уверенность, что пришел его час, придала ему странное жизнелюбие и сделала невосприимчивым к печали. Поэтому Лазар с полной отдачей посвятил себя неоконченным делам, счастливый от сознания, что умрет нескольким и годами раньше, чем предполагал. «Какое облегчение, — думал он. — Каждому следует знать дату своей смерти».

К пятидесяти одному году Лазар Лонсонье приобрел завидную выносливость и вошедшее в поговорку изящество, носил только новые мокасины, твидовый пиджак в клетку, брызгался духами по английской моде и смазывал бороду маслом, чтобы удержать уходящую молодость. Легкий артрит вынуждал его опираться на трость с загнутой рукояткой и всегда носить в кармане глазные капли, но пыл и дисциплина, которые он привык вкладывать в работу, продиктовали его манерам подспудное бунтарство, характерное для человека, не желающего стареть. Лазар написал завещание на французском языке, который в семье больше не использовали, лишь искусственно поддерживали, и передал управление фабрикой Эктору Бракамонте. Помощник, помня обстоятельства своего появления здесь, почувствовал себя так, словно судьба вознесла его во второй раз.

Тереза находилась тогда в расцвете своей красоты. Ей было сорок четыре года, и ее окситанская внешность, очаровательная и приветливая, пробуждала в людях доброту и доверие. Хотя она и имела хрупкий вид увядшего цветка, но принадлежала к тому типу женщин, которые благодаря плавности черт и правильности форм с годами сохраняют очарование юности.

Между тем в сердце ее жила постоянная тоска. Она не получала вестей от Марго в течение нескольких месяцев и с глухим нетерпением ждала перемирия. Познав и свет, и мрак, Тереза смирилась с тем, что живет в воинственный век, но не допускала мысли, что больше не увидит своего единственного ребенка. В ожидании дочери она ставила в комнате Марго магнолии для аромата, меняла постельное белье, стирала пыль с книг по авиации и зажигала голубые свечи, надеясь ускорить ее возвращение. Она не ведала ни минуты покоя и должна была признать, что призрачное присутствие Хельмута Дрихмана отвлекает ее от этой муки. Его глубокое одиночество, хождение туда-сюда из гостиной в вольер, странный взгляд, которым он смотрел на воду, бегущую из маленького фонтана, молчаливые поиски зернышек кукурузы в гнездах заставляли женщину думать, что он молодой орнитолог, разделяющий с ней ее страсть к пернатым.

— У него тоже душа лежит к птицам, — сказала она однажды Лазару.

Тереза была так тронута этим мальчиком, явившимся с неба, что расставила в саду миски со смесью кедровых орехов, злаков и яичной вермишели, чтобы он мог протягивать обитателям вольера через прутья решетки утешение на открытой ладони. Однажды увидев, как он выворачивает руку, чтобы накормить воробьев, она открыла для него дверь птичника.

— Можешь остаться там, если хочешь.

Хельмут Дрихман встал у подножия маленького фонтана и, наклонив жестяное ведро, наполнил его водой. Так он поселился в вольере, снабжая водой траншеи своей памяти, до того утра, когда в Европе объявили мир и Марго Лонсонье смогла вернуться домой.

В июне Марго внезапно появилась в доме на улице Санто-Доминго. Она постарела, как камень, стала серой, огрубевшей и опустошенной, была обвешана мертвыми звездами и страдала от ломоты в шее, которая не проходила четыре года. Тереза вскапывала в огороде землю, когда на крыльце возникла руина женщины. Мать сотню раз представляла крушение самолета дочери где-нибудь над Ла-Маншем, но ужаснулась при виде девушки с синими кругами под глазами, мертвенным ртом и бледным нервным лицом, в чьих изнуренных чертах запечатлелись многолетний недосып, безбытность и привычка к унижению.

— Cristo santo![29] — воскликнула она. — Что сделала с то бой жизнь!

До самой смерти Марго сохраняла смутные воспоминания о своем возвращении, но отчетливо запомнила, как вошел в ее жизнь Хельмут Дрихман, сидевший посреди вольера. Разглядев его через прутья решетки, она пересекла сад. Девушка не заметила ни его печали, ни смятения, ни одиночества, один только знак «Мертвая голова», который воскресил в ней все страдания войны.

— Pucha!— возмутилась она. — Здесь принимают немца?!

Хельмут Дрихман с учтивостью встал и оказался на голову выше нее. В ней тотчас же закипел гнев, и Марго хотелось наброситься на него с кулаками, назвать нацистом, но она взяла себя в руки, замолчала и продолжала молчать в течение девяти месяцев, до

Хотя она старалась вернуться к нормальному существованию, каждый раз при мыслях об Англии Марго одолевали воспоминания об Иларио. Смутные картины, где смешивались тревоги военных лет и общая радость, сталкивались в ее голове, и она лелеяла химерическую надежду на появление неведомого гонца, который принесет ей чудесную новость, что ее друг жив. В Сантьяго Марго какое-то время работала с летчиками, но затем поставила прежний талант на службу показухе и пропаганде, демонстрировала прикрепленные к хвосту самолетов баннеры или сбрасывала на город рекламные листовки, которые заполняли улицы морем бумаги. Возвращение к обычным вещам, к спокойствию, развлечениям большого города было таким гладким, что ее одолевала головокружительная тоска, и самое щедрое внимание семьи не сумело исцелить ее от хандры. Один только Лазар понимал, что она чувствует, поскольку тридцать лет назад пережил то же самое, и именно он робко посоветовал дочери:

— Тебе нужен не самолет, а мужчина.

Однако со времени ее возвращения в Чили прошло еще слишком мало дней, чтобы другой мужчина мог занять место Иларио Дановски. Закрывая глаза, Марго до сих пор видела, как друг, похожий на короля в венце из парашютного купала, падает в раскатистом эхе истребителей прямо в когти немцам и касается нашитого на плечо знамени. Эти образы, непрестанно крутившиеся в голове, подтолкнули ее к мысли починить их старый самолет, чей брошенный и прогнивший каркас имел вид потерпевшего крушение корабля. Вооружившись терпением и дисциплиной, Марго замкнулась в ежедневной работе, где могла использовать уроки войны. Она трудилась медленно, как будто каждую ночь разрушала плоды дневных трудов, чтобы не изгладить воспоминания об Иларио Дановски, а возродить их. Иногда Тереза смотрела на дочь с балкона и с глубоким расстройством вздыхала:

— Можно подумать, то, что она избежала крушения, и есть самая страшная катастрофа в ее жизни.

Марго и сама не знала точно, до какой степени хочет отремонтировать самолет, но грохот инструментов в конце концов привлек внимание Хельмута Дрихмана. Девушка заметила, что он, как испуганное животное, со скрытым интересом наблюдает за ней из вольера, находящегося в другом конце сада, очарованный ею так же, как этой новой железной птицей. Ощутив знакомый запах грязи, старых ботинок и дождя, Марго оторвалась от своей работы и поняла, что Хельмут Дрихман бесшумно, словно скользящая тень, приблизился к ней со своим неизменным ведром в руках.

Прошел месяц. В вечер смерти Лазара Тереза приготовила на ужин петуха в вине. В конце трапезы Марго незаметно улизнула из комнаты и забралась под одеяло. Заснула она быстро, но через несколько минут ее разбудил стук. Девушка не сразу поняла, что он исходит из сада. Опершись на подоконник, Марго разглядела в вечерних сумерках среди листвы деревьев какой-то робкий огонек. Много позже, когда она думала о той ночи, ей никак не удавалось понять, что подтолкнуло ее открыть ставни и, как в детстве, когда она вылезала на крышу помечтать, в одной перкалевой рубашке на цыпочках босиком выйти в спящий сад.

В доме стояла тишина. Лампы были потушены. Легкий бриз колыхал ветряные скульптуры и раскачивал ветви фруктовых деревьев. В вольере царило спокойствие, на натянутых цветных веревках спали птицы. Соловьи угнездились в нишах, а похожие на принцев рисовки точили клювы о прутья решетки. Все было залито голубым светом, и Марго остановилась насладиться этим мгновением, полюбоваться прекрасной картиной, достигшей в сочетании всех составных частей странного совершенства.

Через стекло в кабине самолета Марго разглядела силуэт, затем склоненную голову Хельмута Дрихмана — он чинил приборную панель. Немец, со своими блестящими глазами, тонкими светлыми бровями и лбом цвета слоновой кости, показался ей более бледным и прозрачным, чем обычно, как будто понемногу исчезал. Марго услышала слабый грустный голос, доносившийся словно из другого времени:

— Я знаю, почему этот самолет не взлетел.

Поначалу Хельмут Дрихман показался ей чужеродным явлением, всего лишь призраком, который забрел в этот уголок, заблудившись в мире, но когда она рассмотрела его пристальнее, ей померещилось, будто в его лице появилась слабая перемена. Он снял суконный китель и закатал рукава шерстяной гимнастерки. Девушке захотелось отступить, но он наклонился и обнял ее.

Марго почудилось, будто она прижалась губами к коже огромной змеи. По телу пробежал легкий холодок, кровь в жилах застыла, и когда Хельмут привлек ее к себе, она словно вошла в ледяную воду, однако расслабилась, закинула голову назад, раздвинула ноги и ухватилась за крылья своего самолета. Когда мощная энергия пронзила ее, как копьем, согнула пополам и почти разбила надвое, Марго пришлось держаться сильнее и зажать рукой рот, чтобы не перебудить всех соседей. Она не пыталась бороться с этим первобытным наслаждением и в металлическом исступлении глядела на Хельмута Дрихмана одновременно с вызовом и покорностью.

Они предались любви только один раз, и, хотя он действовал умело, Марго почему-то подумалось, что с ним это случилось впервые. Она дала ему после смерти то, что солдат, погибший совсем юнцом, не познал при жизни. Сама же она испытала туманное, но абсолютное удовольствие, совпадающее в ритме с непрестанным порханием птиц в вольере и сопровождаемое сухим запахом машинного масла. Вспыхнувшая стыдливая страсть к Хельмуту Дрихману была, вероятно, самым фантастическим чувством за всю жизнь Марго, еще более головокружительным, чем полет над авиашколой, и даже через полвека одинокими ночами она продолжала вызывать ее в памяти.

В то время как Марго наслаждалась первой ночью любви, Лазар смаковал свою последнюю. В течение всего дня он притворялся, будто не знает своей судьбы, работал с обычным усердием и дисциплиной, и никто не заметил в его поведении предзнаменования объявленной смерти. Лазар перенес его с обескураживающим спокойствием, как будто стремился получить знак отличия. В тот вечер он закончил в часовне все дела, рассортировал квитанции и, прежде чем уйти, медленным ностальгическим жестом погасил в цеху свет, в последний раз вдохнув запах муки. В сердце он почувствовал слабый толчок, но почти сразу же испытал огромное облегчение, освобождение, как будто ждал этого мгновения с самого рождения.

Поднявшись в свою комнату, он нашел обнаженную Терезу в ванне, плавающую в воде, как русалка. В его глазах она оставалась такой же неотразимой, как в брачную ночь, напитанную ароматами васильков и кориандра. Не было больше ни подвенечного платья, ни запаха патоки, ни всяческих ухищрений; они достигли того возраста, когда для занятий любовью требовалась осенняя простота. Теперь Тереза потеряла упругость бедер и округлость ягодиц и стала женщиной с хрупким, как птичья лапка, телом, и он смотрел

— Я убил Хельмута Дрихмана.

Наутро, когда Тереза проснулась, Лазар уже не дышал. Она еще немного полежала в похолодевших объятиях мужа, глядя в его неподвижное лицо, и в пустых глазах разглядела застывший огонек, отблеск далекого колодца, который ее напугал.

К трем часам дня покойника надушили миррой. Тереза медленными нежными движениями, исполненными надрывной ласки, надела на него полосатый костюм, в петлицу которого он любил вставлять свежий цветок валерианы, и чрезвычайно бережно намазала бороду пахучим маслом. Она удивилась тому, какой худосочной, чахлой стала его плоть, как будто смерть забрала часть его с собой. Еще вчера вечером в ванной муж обнимал ее сильными, крепкими руками, но теперь, с костлявой спиной и уродливыми лиловыми рубцами на груди, он напоминал сухой щербатый камень. Тело Лазара после пятидесяти одного года борений и бунтов, семейной жизни и бесплодной боли несло отпечаток долгой битвы, которой он отдавался без остатка. Тереза зачесала ему волосы назад и намазала их помадой, обнажив зеленоватый лоб с прожилками. Она поправила шесть вышитых подушек, лежащих под его затылком, и запечатлела на челе последний поцелуй, наполовину выцветший из-за остывшей любви. Элегантный, словно на свадьбе, благоухающий миррой, со сложенными на животе руками, Лазар показался ей еще красивее, чем при жизни.

— Даже смерть тебе к лицу, — прошептала она.

Гроб поставили в их комнате, превращенной в подобие готической ниши, с легкой газовой занавеской темного цвета и кисейной драпировкой, где на прикроватном столике, как в алтаре, были расставлены свечи. Назавтра под моросящим дождем похоронная процессия прошла в молчании по улице Санто-Доминго с ее двойными рядами тополей и фонарей. Отсюда Марго когда-то пыталась взлететь на своем самолете, и теперь некоторые прохожие, видя ее на крыльце, в знак уважения снимали шляпы. На протяжении всей церемонии ее безжизненная фигура с покрасневшими глазами оставалась безмолвной. Она не могла поверить, что за столь короткий промежуток времени лишилась двух самых важных мужчин в своей жизни и отдала целомудрие третьему. Марго решила скрыть связь с Хельмутом Дрихманом, так же как отец на протяжении тридцати лет не упоминал о сцене у колодца. Но молчание отныне обрекало ее на одиночество, и первые две недели она не могла спокойно спать, беспрерывно просыпаясь от волнения в сердце и сильного запаха винограда.

Последовала задержка цикла. Поняв, что забеременела, Марго сразу же с горькой нежностью подумала о Хельмуте Дрихмане и начала считать по пальцам дни. Одновременно лишившись отца и став матерью, она разрывалась от противоречивых чувств. Этот немецкий солдат забрал в загробный мир ее родителя, но оставил ей ребенка. Подобный парадокс пугал Марго. Поскольку ее мужчины никто не знал, когда живот стал заметен, поползли слухи, будто она оплодотворена войной. И на исходе второго месяца Марго усвоила взгляды радикального пацифизма, из-за которого избегала банкетов летчиков и ужинов ветеранов. Природная склонность к молчанию и одиночеству обострилась. Марго даже дошла до мысли, что ей не суждены полеты, воздушные бои или почтовая авиаслужба. Она больше никогда не ступила на летное поле, не выносила запаха касторового масла, закрывала уши, слыша гул винтов, запрещала произносить при ней слова «посадка» или «кабина» и почти со скрытым удовольствием, с какой-то стыдливой радостью навсегда отказалась от призвания летчицы.

Вскоре она заполнила пустоту от потери Лазара и Иларио Дановски наблюдениями за трудолюбивым Эктором Бракамонте. Теперь он управлял фабрикой и в тридцать лет сохранял вид работящего крестьянина, молчаливого кузнеца с бронзовой кожей, чьи опыт и уверенность в себе укрепляли его преданность. Следуя традиции, которую завел Лазар, он отпустил усы, но волосы у него на лице росли не густо и превратились в тонкую неопрятную тень над губой. Однако Эктор попытался возместить отсутствие солидных усов твердостью в голосе и властными интонациями, которые придавали ему более зрелый и серьезный вид. Внешне он был суровым, немногословным, но относился к своим новым обязанностям как к служению, исполняя их самоотверженно и тщательно. Глядя на него, мало кто мог предположить, что этот честный и справедливый человек, стоящий во главе процветающего предприятия, однажды будет лежать на полу, сложившись пополам под ударами сапог, что он отдаст свою жизнь за другого и его тело поволокут по земле, как дохлую собаку.

Своим усердием Эктор Бракамонте подавал достойный пример. Он не позволил фабрике зачахнуть, заставив прежних сотрудников увеличить производительность труда. Он не допускал ослабления дисциплины: его опытный взгляд угадывал уловки лени, замечал все недостатки, обращал внимание на малейшую праздность. Будучи строгим начальником, он тем не менее поддерживал с рабочими дружеские отношения, знал слабые и сильные стороны подчиненных и стремился выявить в них такие способности, о которых они сами даже не подозревали. Но довольно быстро Эктор заметил перемену в отношении рабочих к себе. С восемнадцати лет, когда он появился на этой фабрике, он жил среди грубых и упрямых людей, для которых сопротивление начальству было чем-то вроде соблюдения кодекса чести. После смерти Лазара он потребовал улучшения условий их работы, гигиены туалетов, контроля за состоянием водопровода и продления обеденного перерыва. Однако теперь в их глазах Эктор был уже не простым винтиком в механизме, а суровым и неуступчивым хозяином, а потому его побаивались. Внезапное возвышение разожгло в сердцах бывших товарищей недоверие к нему. Он ожесточенно боролся против подобного изменения атмосферы, но почти сразу стало очевидно, что война со слухами проиграна заранее.

Случилась забастовка. Двигатели тестомешалки были остановлены, поршневые ролики охлаждены, и заказ на тридцать грузовиков с мешками муки отменен. Фабрика гостий погрузилась в церковную тишину. Поднялась новая волна недовольства. Недавно нанятые молодые рабочие, носившие красные рубашки и фуражки со звездой, потребовали преобразований и приостановили всю деятельность в знак протеста. Они гремели трещотками и гудели карманными клаксонами, стучали в старые кастрюли, звенели коровьими колокольчиками и даже били в барабан, второпях состряпанный из ящика для сыра с помощью двух связанных шнуров. Шум стоял такой, что Марго вынуждена была выйти из своей комнаты и направиться на фабрику. Ступив

Марго, чья беременность к тому времени уже насчитывала восемь месяцев и три недели, присутствовала на этом бурном обсуждении, не принимая участия в переговорах. Свист и стук барабана заглушали слова. Все рабочие выбрасывали вверх кулаки, изливая на Эктора свой гнев, и вдруг среди этого гвалта Марго услышала утробный пещерный рев, исходящий, казалось, из самых кишок земли. Сначала она подумала, что это отразившийся от стен крик, но скоро поняла, что он доносится из ее собственного живота и что ребенок, разбуженный воплями, толкая преграду, отделяющую его от внешнего мира, заявляет о своем прибытии на свет.

Царившая в помещении суматоха мгновенно превратилась из рабочей забастовки в толкотню повитух. Все засуетились в поисках машины для срочной отправки роженицы в больницу, дали дорогу Терезе, которая прибежала из гостиной, встревоженная криком ребенка, и попросили одного из мужчин, великана с побережья, отнести Марго в машину на руках, поскольку желтоватые ручейки уже побежали между ее ног на пол. Позже Марго вспоминала, что буквально в последнюю минуту с воем, отчаянно колотя в стенки кабины, прибыла в больницу, уже в расстегнутом платье, с красными пятнами на груди и с буграми и расщелинами на животе. Несмотря на авантюрный склад характера, на больничную кровать она ложилась скрючившись от боли. Торопливо подбежали акушерки, расставляя тазики и раскладывая полотенца. Когда Марго начала тужиться, глаза ее наполнились слезами, и даже в коридоре было слышно, как кости таза раздвигаются с громким треском, как будто повалился вырванный с корнем дуб. В нетерпении начать жить ребенок раздирал ей чрево, пинался и так ретиво рвался в мир, что Марго показалось, будто она рожает быка.

Ребенок вышел ягодицами вперед, с ногами вдоль туловища и прижатыми к ушам ступнями. Новорожденного положили на грудь матери. Марго, голая, потная, запыхавшаяся и изнуренная, прижала к себе это измазанное в крови сиреневое существо с прилипшими к черепу волосиками и стиснувшими пустоту, словно в попытке задушить ее, кулачками. Хотя младенец был чахлый, худенький, похожий на жуткую культю, он уже открыл глаза и с беспокойным любопытством изучал все вокруг, напомнив Марго его нездешнего отца. Малыша осмотрели и нашли родимое пятно на правом колене, типичное для непокорных натур.

— Этот мальчик ни перед кем не преклонит коленей, — сказала его мать.

Ребенка занесли в чилийскую книгу записи актов гражданского состояния, но также отметили в консульских документах как проживающего за границей француза, что двадцать семь лет спустя спасет ему жизнь. Марго отказалась давать ему имя отца, уверенная, что упоминание о немецком происхождении принесет ему вред. Она перебрала в уме более модные французские имена, но не захотела обрекать сына на продолжение оторванной от корней традиции. Тогда она выбрала единственное имя, которое еще звучало в ее сердце, простое и сильное, внезапно явившееся ей со всей очевидностью, и отвергла все возражения со стороны членов семьи. Мальчика она назвала Иларио, а чтобы отличать его от Дановски, добавила сокращение: Иларио Да.

Эктор Бракамонте

В день рождения Иларио Да старому Лонсонье исполнился девяносто один год. Несмотря на груз лет, одиночество и усталость от сбора урожая, он отказывался умирать. Выносливый, закаленный, он еще мог похвастаться способностью иногда по вечерам плавать нагим в ледяной лагуне и глубоко нырять, чтобы навестить покойницу-жену. Со своей фермы в Санта-Каролине он с немым стоицизмом наблюдал за рождениями и смертями, следующими друг за другом в его семье, и, казалось, ничто не могло отвлечь его от изготовления вин. В январе Лонсонье удалось увеличить объем продукции, поскольку он усвоил секреты французского послевоенного виноградарства, стремящегося вновь овладеть завидной алхимией вкуса, и перешел на менее промышленные способы ведения сельского хозяйства. Старик окружил виноградники фиговыми деревьями, чтобы отвлечь птиц плодами, не имеющими ценности, и стал следовать определенным техническим требованиям, которые установил сам, процеживая сусло и изменив содержание сульфитов. Таковы были обстоятельства его жизни, когда он узнал, что внучка Марго родила мальчика. Тогда он покинул свой виноградник, свой погреб и свое озеро, сел в поезд с ящиком вина и через несколько часов, крепкий, как акация, появился в гостиной дома на улице Санто-Доминго, чтобы впервые угостить правнука вином.

— Для такого наследства завещания не нужно, — говорил он.

Никто не сомневался в происхождении этого ребенка. Внешне он так был похож на Марго, что все согласились с предположением, будто она зачала его непорочно. Однако если сама она была в детстве молчаливой и незаметной, то Иларио Да рос крикливым и задиристым, настолько шумным, что соседи, слыша по ночам протяжный рев с театральной экспрессией, опасались, не станет ли он певцом. Едва родившись, лежа в ротанговой корзинке, постоянно что-то высматривая вокруг, мальчик указывал на тысячу предметов в минуту, спал только с открытыми глазами и нарастил мышцы так быстро, что начал ходить раньше, чем ползать. Все говорили, что эта глухая сила, этот напор и подземная мощь сулят великие страсти в будущем, но Марго, вероятно единственная, беспокоилась, различая в жадной энергии сына истинные предвестия сложной жизни.

Иларио Да рос под кровом фабрики, которая представляла собой замкнутый мир с собственными правилами и законами во времена, когда Сантьяго был еще безопасным городом, свободным от доносов и террора. Благодаря Эктору цех скоро стал для него безмятежным убежищем. Обоняние привыкло к запаху муки и зерна, овечьего жиропота и пыли, влажности и прессов, а слух — к гулу машин и брани рабочих. Мальчик научился произносить имя Эктора раньше, чем имя матери, и обращался к старшему другу с простодушной торопливостью и робким придыханием, не ведая, что будет взывать к нему до последних мгновений своего земного бытия, наполненного борьбой и мучениями, поскольку только Эктор, вошедший в семью посредством преступления, происходивший из древнего рода карибов и пророков, не знавший другого образа жизни, кроме фабричной иерархии, — только этот Эктор с тронутым селитрой лицом обладал отвагой и достоинством, к которым всегда стремился.

Через четыре года после смерти Лазара Эктору Бракамонте удалось добиться уважения от рабочих и преобразовать предприятие в подобие кооператива. Иларио Да, у которого не было ни отца, ни деда, проникся к нему слепым обожанием. Он садился на мешки с мукой, сваленные на складе, в огромном нефе главного зала и с удовольствием

— Самые славные победы одерживаются на поле труда, а не битвы, — говорил он.

Эктор любил мальчика, как родного сына, но ничем не выдавал своей привязанности. Мужественное молчание заменяло поцелуи, ежедневные задачи замещали материнские поблажки, требования долга сдерживали ласку. Словно некий мужской договор связывал сурового труженика с внебрачным ребенком: один утолял жажду другого, и оба привыкли к взаимным обязательствам. Благодаря этой рабочей, марксистской нежности Иларио Да стал ребенком сообразительным и серьезным, чуждым излишней чувствительности, и до конца дней избегал бесполезной нежности и женской ласки.

Отсутствие идолов стало его религией. Он, как чернорабочий, хлебал из оловянной миски овощной суп, по утрам съедал четыре яйца и поглощал в невероятных количествах вязкую кукурузную кашу. Он научился без жалоб переживать зиму и отказываться от привилегий. В шесть лет Иларио Да присутствовал, на руках у Марго, на марше в поддержку молодого кандидата в президенты от социалистов, Сальвадора Альенде, который проиграл генералу Ибаньесу. Об этом событии у мальчика остались такие яркие воспоминания, что начиная с того дня он никогда не уступал соблазну обогащения и стремлению к роскоши, и именно в тот период под воздействием подъема масс в нем укоренились отвращение к социальному неравенству и благосклонность к угнетенным классам.

В девять лет Иларио Да был бы похож на любого другого французского чилийца, если бы не таинственная история его рождения. В те юные годы Марго замечала в нем сходство с Хельмутом Дрихманом — бледное лицо, квадратная голова, — пока не увидела, как сын, голый по пояс, играл в саду, равнодушный к птицам в вольере, и внезапно не поняла, что от отца он унаследовал только гениталии. Однажды вечером, возвращаясь из школы, по пути домой Иларио Да спросил мать:

— Кто мой папа?

Марго рассудила, что каждый имеет право знать правду, даже ребенок, и самым честным образом ответила:

— Это я.

С тех пор они больше не говорили о родителях Иларио Да, который принялся повторять, что его отец и мать — один и тот же человек. Его детство, таким образом, проходило между собраниями рабочих в цеху и ежемесячными визитами Аукана, всегда фонтанирующего сказками и выдумками, который прибегал на фабрику вприпрыжку, помолодевший от приключений, пропахший головокружительным ароматом холодной коры, с карманами, набитыми травяными конфетами, мешочками с кукурузой и марципаном. К тому времени этот человек, отличавшийся сногсшибательными талантами и искрометными речами, устал нести свою магию в безграмотные области, растрачивать свое искусство среди похитителей куриц и пум, метаться по рынкам колдовских принадлежностей. Теперь он решил осесть в Сантьяго, в маленьком доме на окраине города, куда пригласил Иларио Да, чтобы распахнуть для него закрома своего воображения в комнате, наполненной фолиантами в переплетах из телячьей шкуры, которые пересекли Кордильеры на спине мула. Он открыл мальчику вселенную, где жили племена женщин-воительниц, где великаны превращались в деревянные статуи, а в горящем сахарном тростнике рождались девушки. Когда Иларио Да поинтересовался, где же находится эта чудесная страна, Аукан указал на библиотеку у себя за спиной и, восторженно всплеснув руками, воскликнул:

— В этих книгах!

Именно знахарь научил мальчика читать и писать, сначала на языке мапуче, поскольку считал его грамматику основополагающей, затем по-испански, заметив, что живой ум ребенка легко может вместить один древний и один современный язык. Иларио Да быстро научился твердо выводить буквы, с религиозным благоговением окуная в чернильницу из слоновой кости новое гусиное перо. Написав свое первое слово, он прочитал его вслух, театрально поведя рукой:«Revolución»[31], а затем заперся в своей комнате и стал многократно повторять его, капая на ковры чернилами, заполняя тетради этим пророческим существительным, которое для мальчика еще не звучало так патетически, как зазвучит позже. Эти страницы с неуклюжими гигантскими буквами Марго сохранила в маленькой красной коробке, которую поставила на стеллаж в часовне Лазара на фабрике, и она простояла там двадцать лет, пока пособники диктатуры не извлекли ее из забытья.

В двенадцать Иларио Да был таким щуплым, что, когда терял несколько граммов, казалось, что он вот-вот испарится. Не набирая веса, он стал расти с угрожающей скоростью, так что худоба, поначалу незаметная стороннему глазу, стала совершенно очевидной. В тринадцать мальчик был ростом метр шестьдесят пять и весил сорок шесть килограммов. Он стал длинным и тонким, как его страна на карте. Неуклюжие конечности с шишковатыми суставами напоминали саженцы черной смородины, и хотя Иларио Да еще далеко не повзрослел, Марго решила, что пришло время представить его прадеду.

Они выехали в Лимаче сентябрьским воскресеньем, чтобы встретиться сEl Maestro. Но Этьен Ламарт не успел познакомиться с правнуком — в тот самый день он умер с трубой в руках в резиденции интенданта области во время репетиции оперы Беллини в окружении своих инструментов и двадцати учеников. В тот период он уже соблюдал режим, питался только кашами и морковью, грецкими орехами в меду и сырой рыбой и проводил дни, адаптируя либретто и слушая пластинки со знаменитыми операми. Обуреваемый жаждой приключений веселый загорелый юноша, который пересек океан с тридцатью тремя инструментами в сундуке, превратился в старика с тонкими редкими волосами и призрачным силуэтом, слегка сгорбленного из-за обыкновения наклоняться над дирижерским пюпитром и одолеваемого усталостью, заставлявшей его останавливаться на улице, чтобы ухватиться за фонарь.

В день смерти Этьен дирижировал. Вцепившись в пюпитр и размахивая палочкой, он дошел до третьего действия оперы, как вдруг услышал в груди три удара, напоминающие стук посохом по сцене. Затем внутри наступила полная тишина, бархатный занавес перед его жизнью стал опускаться, и ему показалось, будто он в первый раз исполняет произведение без знания партитуры. Маэстро не подал виду, что ему плохо, и с достоинством довел репетицию до конца, а потому никто из оркестрантов не догадался, что сердце дирижера остановилось. Наконец он рухнул на сцену. Поднялась суматоха, музыканта отнесли домой и положили на кровать в скромном алькове, тогда как улица уже полнилась слухами:

— El Maestro se está muriendo[32].

Лежа на пяти подушках, Этьен Ламарт попросил принести ему трубу. Он приложил инструмент к губам, но сморщенные бесплодные легкие смогли извлечь лишь один хриплый звук, глухую

В ту же минуту Марго и Иларио Да вышли на частично замощенную площадь. Посередине, в окружении двухэтажных зданий с оклеенными объявлениями стенами, стояла на пьедестале голова Винченцо Беллини, локоны из меди Чукикамата словно развевались на ветру — памятник был выплавлен в честь концерта Маэстро почти шестьдесят лет назад. Два человека снимали статую с постамента, и Марго, внезапно охваченная дурным предчувствием, прерывистым голосом сказала:

— El Maestro ha muerto[33].

В течение девяти дней в дом тянулась длинная вереница людей, поскольку каждый житель Лимаче счел своим долгом отдать дань праху покойного. На кровати с четырьмя колоннами Иларио Да увидел мраморный профиль Маэстро, и ему показалось, что у прадедушки такое же бледное лицо, как то, что печатается на фабричных гостиях. Он не успел познакомиться с покойным и не мог скорбеть о потере, но достаточно знал о приличиях, чтобы хранить молчание на протяжении всей церемонии, и наблюдал за похоронами, которые вскоре послужат для него импульсом к творчеству.

Зато Марго, которая провела у гроба всю ночь, оплакивала деда больше, чем отца. Внезапно ушел из жизни единственный человек, который в детстве отдавал должное ее творческим устремлениям. Марго удивило, что он такой маленький, старый и сморщенный, от прежнего облика остались только растрепанные волосы и внешность моряка из Сета. Шепча ласковые слова, она заботливо подняла воротник его пиджака, погладила лоб и поправила галстук-бабочку, который надели ему навечно. Она с ужасом наблюдала, как тело переносят с кровати в гроб, украшенный позолоченными гвоздями, и, мирно вложив Этьену в руки дирижерскую палочку, помещают туда же, как библейскую святыню, голову Беллини, чтобы скульптура композитора лежала вместе с тем, кто распространил его музыку до предгорий Кордильер.

К величественной похоронной процессии присоединилась вся деревня, провожая в последний путь единственного композитора, которого Лимаче видела на своем веку, однако ни одна нота не прозвучала. Память человека, долгое время ублажавшего уши самыми громкими звуками, которые слышали эти места, жители решили почтить тишиной и сопроводили его гроб без фанфар, и отсутствие музыки еще две недели держало всех в напряжении. Похоронили музыканта под склоном холма за оградой кладбища, как будто существо, витавшее между небом и землей, и на стеле выгравировали всего одно слово:Maestro— и позолоченный скрипичный ключ. Через десять дней на площади вместо головы Беллини поставили бюст Этьена Ламарта.

На следующий день Иларио Да проснулся с непреодолимым желанием запечатлеть увиденное в тетради, подаренной ему Ауканом. Поначалу он писал, чтобы раз влечься, но затем это занятие стало источником удовольствия, а потом и некой потребностью. Едва он начинал выводить слова на бумаге, как собор его духа заселялся персонажами, что врывались туда, как на торжество, создавая целую страну сказок и баталий, которую автор, испытывая эйфорию, обогащал с такой легкостью, что заполнял следующую страницу, не закончив предыдущей. Почерк у мальчика был мелкий, убористый, буквы теснили друг друга, словно спешили вперед, размахивая длинными хвостиками над и под строчками. Без петель, без росчерков, прописные высокие и тонкие, все шпаги да кресты, как будто нетерпеливые чернила впитали жар его крови.

В восемнадцать лет Иларио Да усвоил манеры экзистенциалистов — фетровое пальто в клетку, многозначительный вид, вечная сигарета в углу рта и семнадцать чашек кофе в день. При этом он мог часами задерживаться на какой-то подробности, не теряя нити повествования, и обнаружил в себе неисчерпаемый источник сюжетных поворотов. Он был столь же чарующим оратором, сколь лукавым предсказателем судьбы. Он умел держать паузу, использовал молчание для создания напряжения, утаивал эмоции персонажа, чтобы не нарушать динамики, объяснял без слов, изобретал хитрые ходы, чтобы вновь повысить накал и нарисовать такой зримый и достоверный пейзаж, что у слушателей создавалось впечатление полной включенности в историю.

Используя все эти способности, он издавал у себя в университете еженедельную стенгазету, которая служила студентам источником информации. На подбородке и на туловище у него росли жесткие, как проволока, густые волосы. Он отпустил темные усы, на кончиках желтые от табака, и преисполнился той же страстью к политике, какую обычно испытывают художники к искусству.

Примерно в то же время Иларио Да познакомился с Педро Клавелем, деятелем Революционного левого движения Венесуэлы. Это был энергичный костлявый брюнет с лицом цвета охры и пышной, похожей на пальму шевелюрой; его мозолистые ладони и щербатая кожа свидетельствовали о годах, проведенных в тропических горных лесах. В начале диктатуры Переса Хименеса он взял на вооружение взгляды сторонников Кастро, не будучи крестьянином, боролся за аграрные реформы, чудом спасся от смертной казни в Никарагуа, и весь его опыт, столь же опасный, сколь и волнующий, привил ему воинственную веру, что времена день ото дня становятся все тяжелее и суровее.

Иларио Да встретил Педро в кафе под названием «Теплый угол», где днем по четвергам группа молодых активистов — кубинских социалистов и аргентинских борцов с режимом — собиралась за бутылкой вина и жареными пирожками эмпанада, чтобы обсудить забастовку на медных рудниках, остановку работы водителей грузовиков и попытки дестабилизации общества. Однажды утром, увлеченный беседой об авторитарном либерализме, Иларио Да отправился вместе с Педро Клавелем в его дом в большом пригороде Сантьяго. Педро жил в пристройке в глубине заднего двора, заполненного свиньями и кроликами. Он показал гостю свою убогую библиотеку: три полки над кроватью, заваленные какими-то листами и небрежно нацарапанными зашифрованными письмами. Упомянул свою семью из Маракайбо, жену Селесту, красавицу-сестру по имени Венесуэла, с которой Иларио Да суждено будет встретиться много лет спустя в Париже.

Затем разговор зашел об опасности диктатуры либералов и о том, как важно подготовиться к любым неожиданностям. Педро был примером ума и храбрости, а когда он пламенно заговорил о своей прежней борьбе, Иларио Да поразился его скромности. В тот период молодые революционеры передавали из рук в руки опубликованную в Сантьяго книгу Николая Островского «Как закалялась сталь», обложка которой была сделана из вторсырья, так что на задней стороне можно было видеть обрывки старых счетов. Единственный экземпляр Педро Клавеля превратился в кипу обтрепанных листков, побуревших от дождя, с пятнами от раздавленных москитов и с комментариями на полях — и этот памятник человеческой пытливости он с советской торжественностью протянул Иларио Да.

— Нашей партии нужен такой человек, как ты, — сказал Педро.

Иларио Да не смог скрыть удивления:

— Какой партии?

— Революционному левому движению, — понизив голос, ответил Педро

Таким образом Иларио Да вступил в крайне левую организацию, которая пропагандировала диктатуру пролетариата и освобождение рабочего класса. Он вошел в новую семью, ошеломленный, но уверенный в себе, и принес немую присягу причастности к общему делу, которая длилась всю его жизнь. Он бросил университет и поступил в новую школу, где мужчины и женщины занимались другими науками, посвященными вопросам кооперативного хозяйства и минимальной заработной платы, пенсиям и оплачиваемым отпускам. Юноша отрастил волосы и, пытаясь схватить политический момент, который, как он чувствовал в своем невежестве, станет знаменательным, пересмотрел сокровища большевистской культуры и эксгумировал забытых деятелей искусства, похороненных старыми республиками. В любое время суток он мог нагрянуть домой в кожаной куртке и красной футболке, фуражке и тяжелых сапогах с таким решительным видом, что получил прозвище Пантера. С жаром отметая все преграды, которые навязало ему происхождение, Иларио Да стряхивал спутанные грязные кудри на упрямый лоб, где уже проступала судьба человека, посвятившего жизнь служению идее.

— В конце концов этот парень станет марксистом! — восклицали пожилые соседки.

В сентябре 1970 года пришел к власти президент Альенде. Эта победа получила такой резонанс, что улицы впервые увидели лицо другой молодежи, которая размахивала дедовскими знаменами и плакатами, празднуя историческое событие — победу народного волеизъявления над олигархами. Иларио Да и Педро Клавель, как и половина страны, присоединились к толпе, которая собралась под балконом дворца Ла-Монеда, куда вышел народный президент в простом костюме с перевязью. Вскоре были национализированы сорок семь заводов и упрощены условия кредитования. В результате аграрной реформы были конфискованы больше десяти миллионов гектаров плодородных земель, исчезла безработица, зарплаты стали расти, и коалиция партий «Народное единство» одним демократическим решением экспроприировала медные рудники, до тех пор управляемые североамериканскими компаниями.

В это время Иларио Да со страстью, которую не умел утаить, открыл для себя неудержимое очарование бессонных ночей, во время которых критиковал «капиталистическую систему». Эти слова звучали как выражение дьявольского порядка, протягивающего повсюду щупальца, несовершенного и навязанного извне, и с ним требовалось не только сражаться — его нужно было уничтожить и создать вместо него новый.

Нередко Иларио Да проводил воскресенье с Марго. Она стала хиппи, носила косички с цветными лентами, мешковатую одежду и, подобно цыганке, которую жизнь оставила без гроша, гремела бусами из косточек и браслетами на запястьях. Трудно было узнать вчерашнюю пламенную и необузданную летчицу, которая выросла в военных школах и сражалась в Европе в рядах Королевских военно-воздушных сил. Осенью она организовала в своей гостиной собрание пацифистов, пригласив десяток бывших коллег, как будто речь шла о монашеском ордене. Однажды Марго с удивлением обнаружила среди них изысканного и печального пожилого мужчину с густой седой шевелюрой, рыхлой кожей, орлиным носом и неизменно потерянным видом, характерным для оторванных от корней людей. Это был Бернардо Дановски, через тридцать лет после исчезновения сына одряхлевший настолько, что почти ничем не напоминал человека, который когда-то заявился в сад Лонсонье смотреть на самодельный самолет. Он работал теперь на аэродроме Тобалаба в границах коммуны Ла-Рейна, куда перевели после закрытия авиационный клуб Лос-Серрильос. Поле было необъятным, а ангары столь многочисленными, что многие из них пустовали. Марго приняла гостя с нежностью, и начиная с этого дня Бернардо Дановски появлялся на всех ееtertulias[34], всегда с букетом красных бегоний, которые, по его мнению, наполняли комнату запахом взлетной полосы.

Как-то вечером, прогуливаясь по саду, Бернардо обнаружил самолет, который его сын и Марго некогда собрали своими руками. Он был так растроган, что предложил Марго в знак уважения к памяти Иларио переместить его в один из ангаров на аэродроме Тобалаба, чтобы сохранить как реликвию.

— Кто знает, — сказал старик, — может, однажды он еще и взлетит.

За самолетом приехал грузовик, и Марго лично занялась размещением летательного аппарата в одном из ангаров, где он просуществовал в полутьме в течение нескольких лет, пока его тайно не вывели оттуда, чтобы совершить последний полет.

Предсказание, согласно которому Иларио Да ни перед кем не склонит коленей, мало-помалу подтверждалось. Но в вопросах политики Марго никогда не соглашалась с сыном. Их мнения сталкивались беспрестанно. Марго отстаивала идею мирного переворота. Она была убеждена, что война — порождение Европы, а Чили — безмятежный рай. Она и не подозревала, что в сердце этой сказочной страны, которую она любила больше всего на свете, могут твориться те же зверства, как и на другом берегу океана. Иларио Да лишь посмеивался, отвечая ей, что нельзя изменить систему посредством той же самой системы. Революцию не сделаешь с помощью избирательных урн.

— Это семантическое противоречие, — заявлял он.

Хотя бессонными ночами сын с упоением оттачивал аргументацию, его полемика с матерью тонула в сбивчивых доводах. Иларио Да грешил излишним красноречием, Марго же чересчур опиралась на опыт, и разговор принимал оборот, который разными путями неизменно заводил их в тупик. Всякий раз они заплывали далеко, но прибивались к одному и тому же берегу, и тогда замолкали, утомленные спором, но уверенные, что история их рассудит. Между тем однажды Марго не смогла сдержать тревожной дрожи и сказала сыну:

— Если что-нибудь случится, обещай мне, что поедешь во Францию и отыщешь семью своего двоюродного прадеда. — И добавила: — Его зовут Мишель Рене.

Однажды Эктор Бракамонте, пройдя по цеху, поднялся в кабинет в поисках старой накладной. Он принялся рыться в вещах Лазара и случайно наткнулся в кармане висящей на гвозде куртки на револьвер, который покойный хозяин купил у Эрнеста Брюна посте того, как Эктор пытался его обворовать. Управляющий не стал прикасаться к оружию и спокойно спустился в вестибюль. В этот миг на фабрику ворвалась Тереза, вся на нервах, и крикнула:

— Están bombardeando La Moneda![35]

В течение часа военная хунта обстреливала площадь Конституции, и позже стало известно, что президент Сальвадор Альенде, запертый в своем дворце с армией, предоставленной Фиделем Кастро, совершил самоубийство, тогда как его медный голос еще звучал по радио. По слухам, путчисты выстроились в очередь к его трупу и один за другим выпустили в него пулю, словно совершая какой то зловещий обряд, а последний изуродовал ему лицо прикладом ружья. В конце сентября бывшего президента положили в гроб, завернув в саван, и никому, даже вдове, не позволили взглянуть на него. Атака с воз духа удивила всех своей точностью и профессионализмом. Не требовалось долгого расследования, чтобы понять: ее осуществила группа американских летчиков-асов, прибывших на чилийский берег в рамках операции «Унитас», а главным режиссером был Генри Киссинджер, несколько лет спустя получивший

В течение последующих дней вертолеты кругами летали над бедными кварталами. Сантьяго заполонили люди в военной форме — новая господствующая каста, — танки и бронетранспортеры, знамена и военные парады. За несколько недель хунта уничтожила известных профсоюзных лидеров, истребила оппозиционеров-социалистов, разгромила левые партии, и однажды утром граждане прочитали вEl Mercurio, что Национальным конгресс и муниципальные советы распущены. После комендантского часа карабинеры вышибали ногами двери, вытаскивали из постелей пары, и те исчезали в нескончаемом черном списке хунты. Тела молодых людей находили на пустырях с тремя пулями в спине, других расстреливали у стен бакалейных лавок, прямо на улицах. Над территорией всем страны летали истребители, по городам колесили автобусы, набитые карабинерами, которые совершали облавы на коммунистов, дома опустели. Тем временем новые вожди все семнадцать лет диктатуры публиковали в газетах свои фотографии в гостиных Ла-Монеды — в темных очках и с пестрящей медалями и нашивками грудью.

В Чили восторжествовали аресты, скорые расправы, фальсифицированные судебные процессы. Тайная полиция ДИНА перерывала университеты, библиотеки, исследовательские лаборатории, высылала из страны самые просвещенные умы столетия. Три тысячи граждан были убиты, тридцать тысяч политических узников брошены в застенки, двадцать пять тысяч студентов исключены из вузов, двести тысяч рабочих уволены. Тюрьмы были забиты почетными профессорами, интеллектуалами, музыкантами, художниками. Винодельческие хозяйства превратились в пыточные центры, где мучили поэтов, пекарей, скрипичных мастеров, кукольников. Ходить по улицам вечерами возбранялось, носить длинные волосы было противозаконно, чтение поэзии считалось подозрительным. Новые власти хотели построить мельницу, запретив ветер.

Иларио Да оказался в мире, где доносы стали обыденностью. Диктатура взяла активистов в тиски. Сопротивление ушло в подполье. В подвалах печатали наскоро составленные листовки с размазанными чернилами и непоэтичными заголовками. Слово «Альенде» использовали как талисман, без устали, с нежностью и затаенной яростью повторяя это имя. Никогда Чили не вело более достойной битвы, которая разворачивалась на задворках, в потайных комнатах, где встречались члены подпольных партий, и в винных погребах, где писались памфлеты. Иларио Да изучил все секретные артерии Сантьяго, все проходные дворы и, возвращаясь домой, старался выбирать кружной путь, готовясь к тому, что однажды надо будет убегать от полиции. Эта двойная жизнь, обывателя и подпольщика, была одновременно тревожной и возбуждающей. Пряча лицо, он принадлежал этому сверкающему городу, полному неизвестных борцов, этой нации спрятанного оружия, братству незнакомцев, связанных священными узами, сплачивающими крепче, чем семья. Ничто не соответствовало его возрасту, его непроницаемой беспечности больше, чем эта кротовая нора из укрытий и тайных ходов, населенная молодыми людьми, которые бросились в дело сопротивления, где их подстерегали пытки, тюрьмы, ссылки, с той же отвагой, как и первые авиаторы, садившиеся в наглухо закрытые машины и доверявшие свои жизни небу.

Однажды в пятницу, около трех часов дня, задолго до наступления комендантского часа, Эктора Бракамонте потревожил яростный стук в дверь фабрики. Пятеро, приехавшие на двух маленьких грузовых машинах без номерных знаков, ввалились в цех и принялись рыться в станках и печах для гостий. Двое из них, одетые в штатское, приказали всем встать посередине зала и приготовить документы. Иларио Да достал свой паспорт, но, даже не взглянув в него, один военный пристально посмотрел на молодого человека и рявкнул:

— Ты из ведь из РЛД?

— Что? — удивился Иларио Да.

Военный вытащил его из толпы работников, которые уже сбились в кучу. Появился коротко стриженный лейтенант в темных очках на носу, который только что вышел из грузовика, и с ленивой небрежностью стал отбирать паспорта.

Он был в военном камуфляже, без фуражки и без портупеи, и в сапогах цвета хаки до колена. Хотя ощутимо чувствовалось напряжение, обыск происходил в атмосфере фальшивого радушия, и карабинеры, похоже, даже не испытывали настоящего интереса к этим разбитым усталостью парням, которых выдернули с рабочих мест. Лейтенант приказал перерыть все ящики и шкафы на фабрике, передвинуть станки и перевернуть мешки с мукой в поисках подозрительных предметов. Через несколько минут двое военных вернулись с красной коробкой.

— А у вас есть ордер на обыск? — спросил Иларио Да.

— Здесь я задаю вопросы, — процедил сквозь зубы лейтенант и не медля открыл коробку.

Внутри он нашел листки, которые Иларио Да двадцать лет назад исписал словом«Revolutión». На дне обнаружились два мешочка с пулями из лавки Эрнеста Брюна.

— Вижу, в этом доме есть дети, — сказал лейтенант, показывая мешочки. — Чье это?

Иларио Да стал мертвенно-бледным. Он было заговорил, но Эктор Бракамонте прервал его:

— Мое.

— Откуда это у тебя?

— Это подарок на Рождество, — ответил Эктор.

Лейтенант стиснул челюсти, и внезапно его лицо исказилось от гнева. Он подошел вплотную к Эктору и сильно ударил его локтем в челюсть. Изо рта у Эктора брызнула кровь, он упал на пол, и несколько зубов отлетели в другой конец помещения. Одержимый внезапно вспыхнувшей яростью, лейтенант, как бешеный, стал колотить его ногой в живот. Эктор, скрючившись на полу, защищал руками голову. Рабочие хотели вступиться за него, но на них посыпался град ударов, сопровождаемых угрозами. Всех прижали к стене и, направляя стволы оружия в виски, приказали расставить ноги и не двигаться, тогда как грубые руки копались в их карманах и очищали бумажники.

Когда военные поняли, что цех пристроен к дому, несколько человек перешагнули через низкую ограду на улице Санто-Доминго и вошли в сад. В это время Тереза насыпала в кормушки вольера зерна овса. Увидев приближающихся к ней карабинеров, она сначала подумала, будто произошел несчастный случай, но быстро догадалась, что у них нежданные гости. Подчиняясь приказам, исходящим с заднего двора, два солдата выдернули женщину из вольера и заставили лечь на землю, сложив руки на затылке.

— Без глупостей, — предупредили ее.

Появился лейтенант. Он наклонился над Терезой, поставив одно колено на землю.

— Ваши птицы коммунисты, сеньора?

Тереза подняла подбородок и встретилась глазами с его надменным взглядом. Тогда он вынул из-за пояса пистолет и выстрелил в первую птицу, которая подлетела к решетке. Остальные заметались по вольеру. Сова Терезы с пулей в голове захлопала вытянутыми назад крыльями, прикрыла веки, поднимая в падении облако пыльцы и сухой коры, и полоска ядовитой крови потекла по ее перьям. Лейтенант снова опустился на колено.

— Расскажите все, что знаете, — вкрадчиво прошептал он женщине.

В состоянии шока Тереза уставилась на него полными слез глазами.

— Ваше дело, — заключил лейтенант и приказал своим людям: — Пристрелите их всех.

В пурпурной тени старого виноградника два карабинера, вооруженные автоматами, открыли огонь. Всего за десять минут бойни все птицы, которых семейство Лонсонье собирало на протяжении многих лет, были истреблены

Иларио Да, прижатый к стене, читал молитву, когда прогремел выстрел. Потом он услышал автоматные очереди и представил худшее. Он уже понял, что входит в самый мучительный период своей жизни, но не подозревал еще, что пуля, размозжившая голову сове Терезы, также толкнет его бабушку к медленному безумию. Иларио Да жестоко избили прикладами и потащили к грузовикам. Но Эктор, прежде чем его увели с фабрики, с удивительной выдержкой окровавленным ртом попросил разрешения взять в кабинете куртку.

— А зубную щетку не хочешь захватить? — оскалился военный.

— Это мое право, — ответил Эктор.

— Живее.

Он поднялся по лестнице и через две минуты появился с курткой Лазара, в которой был спрятан револьвер. Снаружи ждали два фургона с открытыми дверцами, охраняемые спереди и сзади вооруженными людьми. Эктора и Иларио Да бросили в один из них. Внутри стояла тошнотворная вонь. У правого окна сидел еще один арестованный с окровавленной шеей. Иларио Да сел посередине, а Эктор оперся на левую дверцу, позади водителя.

Лейтенант взгромоздился на пассажирское место. Эктор сохранял твердокаменное выражение лица, как у идола на тотемном столбе. Не успел лейтенант пристегнуться, как Эктор вынул из куртки пистолет и, пользуясь тем, что на него не обращают внимания, выстрелил тому в ухо.

Выстрел раздался в машине, как раскат грома. Кровь и куски мозга брызнули на приборную доску. Голова лейтенанта ударилась о стекло. Эктор опустил револьвер и выстрелил второй раз, между ног лейтенанта. Яйца взорвались, как два шара, и сиденье окрасилось в красный цвет. Водитель, который еще не завел машину, развернулся и бросился на Эктора. Схватив его за руку, он сумел повернуть револьвер к Эктору и, одолев управляющего в борьбе, прижал дуло к его лбу и выстрелил.

Багровая струя разделила надвое красивое лицо Эктора, потекла на рубашку, и в глазах у него промелькнуло победное выражение. Он улыбнулся, и это последнее движение окровавленных губ подвело черту под двадцатью годами службы человеку, которого он когда-то пытался обворовать. Тело поспешно вытащили из машины и спрятали в другом фургоне, накрыв плотной тряпкой, и место захоронения Эктора оставалось неизвестным до того дня, когда его труп, с изъеденным раками красивым лицом, опаленным селитрой, нашли привязанным к куску железнодорожного рельса на дне океана.

Около пяти часов того дня, когда в фургоне убили Эктора, Марго пила мятный чай, которым угощал ее Бернардо Дановски. Она не знала, что весь их вольер был превращен в кровавое месиво, а ее обезумевшая мать еще стояла перед ним на коленях, и впоследствии Марго никогда не могла себе простить, что так не вовремя ушла в гости. Распрощавшись с Бернардо Дановски, она удивилась царившей на улице тишине. Несколько соседей собрались возле ее дома. К ней подошла одна женщина, и Марго почувствовала недоброе.

— Иларио Да забрали, — сказала соседка.

В то же самое время в военном госпитале несколько молодых арестантов терпеливо стояли лицом к стене, когда группа солдат с грохотом вошла в помещение. Иларио Да услышал, что возле него кто-то остановился и отмотал кусок липкой ленты, которой ему заклеили глаза. Холодный пластик сильно сдавил брови и нос.

— Не пытайся открыть глаза, если не хочешь навсегда лишиться ресниц, — приказали ему.

Его снова посадили в машину. Иларио Да предположил, что они выехали за пределы столицы, поскольку асфальт был лишь местами и большую часть пути машина прыгала, как будто ехала по проселочной дороге. Потом фургон остановился, дверца открылась, и кто-то грубо потащил его за волосы, заставляя выйти. Со связанными за спиной руками молодой человек упал лицом в землю, не в силах себя защитить, и его пинком подняли на ноги и пихнули вперед, не указывая препятствий, так что несколько долгих минут он шел вслепую, спотыкаясь, наталкиваясь на стены, царапая плечи о колючую проволоку и битое стекло, пока его не бросили на сырой матрац. Пятеро накинулись на него с дубинками. Иларио Да свернулся в клубок, спрятав голову между ног, сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, и втянул живот, сопротивляясь ударам и истекая кровью.

Когда удары стали реже, он воспользовался передышкой и крикнул:

— Я не имею к этому отношения!

Это были первые слова, сказанные под пыткой, и, произнеся их, Иларио Да пообещал себе повторять их до конца.

— Нам известно, что ты из РЛД, паршивый диверсант!

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— Сеньор! — рявкнули ему в ухо. — Изволь называть меня сеньор!

Иларио Да собирался ответить, но вдруг почувствовал, как в руку впились тысячи игл, словно он сунул ее в гнездо гадюки, и все тело скорчилось от судорог.

— Вот что тебя ждет, если не заговоришь, — произнес голос.

Это был первый удар электрошоком в локоть. Мощный поток электричества, как осколки хрусталя, пронзил скелет, и эта мука станет на протяжении всего заключения одним из главных его страхов.

— Я ни в чем не виноват, сеньор!

Второй раз электрошокер приставили к пупку, сильный разряд прошел по телу от стоп до макушки, и у Иларио Да возникло впечатление, что он разваливается на части. С него сорвали брюки, и он оказался голым. Холодный металлический электрод приставили к скукоженному пенису. Изощренность этого издевательства заставила его содрогнуться, но, прежде чем он смог отползти, головку пронзило невыносимой болью, и юноша подумал, что тестикулы сейчас взорвутся. Пенис распух и принял форму колокола. Иларио Да издал душераздирающий крик, изогнулся, растопырил пальцы на ногах, язык у него высунулся, как у повешенного, ноздри раздулись, и он впился пальцами в ягодицы. Ему казалось, что суставы у него раздроблены, сломанные кости прорвали кожу, волосы на всем теле сгорели, зубы выбиты и глаза вывалились из орбит. Шок длился четыре секунды, потом безжизненное тело опало на пол, и из кончика пениса потекла струйка крови. Боль была такой адской, что ему представилось, будто заклеенными глазами он видит в полумраке, куда его бросили приспешники диктатуры, как Эктор Бракамонте плывет в каком-то чистом свете, парит в призрачном небе вместе с кондорами и гостиями; но он-то, Иларио Да, был на страшной земле и с ужасом ожидал очередного разряда.

Ржавыми ножницами ему постригли волосы. Кожа на голове кровоточила. Потом арестованному зачитали документ, где говорилось о подпольном арсенале и предполагаемых адресах молодых коммунистов.

— Впервые слышу об этом, сеньор, — с

На этот раз электрод приставили к ранам на голове. Плоть задымилась. Иларио Да взвыл, изо всех сил извиваясь и дергая ногами. Через час, так и не добившись от него ни слова, его поставили на ноги. Он едва стоял, изо рта текла слюна, все тело было окровавлено. Тишина вокруг насторожила его. Потом он услышал:

— Если не заговоришь, мы тебе кое-что отрежем.

Иларио Да почувствовал, как те же ржавые ножницы, которыми ему остригли голову, угрожающе сдавили пенис. Одно острие ткнулось в левое яйцо, и два лезвия уже врезались в кожу. Крепкая пощечина заставила его пошатнуться.

— Будешь продолжать играть в героя без хера? Не будь идиотом. Какая женщина тебя захочет? Шевели мозгами, не поддавайся пропаганде из листовок. Твои дружки в соседней камере уже вовсю доносят на тебя. Не глупи. Мы ведь не шутим.

Ножницы сжались сильнее, и Иларио Да заплакал. Поначалу это был тихий прерывистый стон, затем он почувствовал, как что-то в нем сломалось. Дилемма, которая возникала перед каждым поколением Лонсонье, теперь взяла в тиски и его. Чтобы не выдать никого под пыткой, чтобы выжить, ему придется оговорить Эктора. Речь шла не о предательстве, а о том, чтобы воспользоваться совершенным властями преступлением и обернуть его в свою пользу. Юноша сразу понял, что его не отпустят, пока он не назовет хоть одного имени, и что, даже запятнав память человека, которым восхищался больше всего, он не спасется. И, зарыдав, Иларио Да сделал ложное признание, которого никогда себе не простит:

— Все знал Эктор Бракамонте.

Мучители ждали, все сильнее и сильнее смыкая лезвия ножниц, пока его юность не была сломлена навсегда и от человеческого достоинства не осталась только горстка пыли.

— Дадим тебе немного подумать, — сказал кто-то, убирая ножницы.

Четыре солдата поставили его на ноги.

— На выход, пес.

Ему бросили брюки умершего утром арестанта, разорванные от пояса до колен и в корках засохших экскрементов, и заставили идти согнувшись по коридорам с низкими потолками, а затем спуститься, переступая через несколько ступенек, по угловатым лестницам с шаткими перилами. Открылась металлическая дверь, и, судя по холодному воздуху, его вывели во двор. От удара кулаком в живот Иларио Да сложился пополам. Не в силах дышать, он упал на колени, вывихнув правую руку. Грязные штаны, наручники, старый шерстяной свитер — все кололо ему тело. Горло так пересохло, что он не мог глотать и мусолил во рту кислую кашу со вкусом рвоты.

Кто-то подошел сзади. Наручники заменили на крепкую веревку, которой связали запястья и лодыжки, пропустив ее между ног. На ухо ему прошептали:

— Этот Эктор, о котором ты говоришь, мертв он или нет, ничем тебе не поможет.

Иларио Да

После убийства Эктора Бракамонте и ареста Иларио Да Марго состарилась за одну ночь. Убрав из вольера мертвых птиц, она заперлась в своей комнате и, убежденная, что военные вернутся с обыском, три дня жгла книги сына в большой ванне первых Лонсонье. Тереза, глядя на завивающиеся языки пламени, решила, что ее дочь расправляется с последними семейными реликвиями, как поступила с лимонными деревьями, когда строила самолет, но и на этот раз не смогла ее отговорить.

— Ты пускаешь на ветер все наше наследие, — заявила она. — Останется один пепел.

Уверенная, что хунта расстреляла Иларио Да, Марго завесила окна в гостиной черной кисеей и не выходила на улицу дальше сада. Закутанная в длинное пыльное пончо, с красными от рыданий глазами, она пришла к выводу, что на три поколения их семьи обрушилось родовое проклятие, и даже не заметила появления в доме на улице Санто-Доминго человека с кожаными браслетами и шерстяной повязкой на лбу. Было три часа дня. Марго еще лежала в постели, погребенная под горой платков и подаренных матери к свадьбе подушек, как вдруг Аукан, о котором никто не слышал с детских лет Иларио Да, без стука распахнул дверь в ее комнату. Он всю ночь ехал на лошади из Консепсьона и привез срочную новость.

— Ilario Da está vivo[36],— сообщил он. — Я видел это во сне.

Эти слова, достоверно доказывающие, что толкующая сны онейрология вовсе не лженаука, отозвались в сердце матери. Не то чтобы она верила мистическим предсказаниямmachiили предрассудкам о вещих снах, но уверенность знахаря убедила ее в необходимости возродиться из пепла, чтобы вырвать сына из рук палачей. Марго отправилась в посольство Франции требовать дипломатического вмешательства, но, узнав, что Иларио Да совершил преступление и что в картонной коробке на фабрике нашли пистолет и мешочки с пулями, советники проявили нерешительность. Поэтому женщина сбросила свое хипповское пончо, прекратила ночные блуждания и снова обрела неистовство военной летчицы, которая сражалась против немецких истребителей над берегами Ла-Манша. Она билась с таким исступлением, что приобрела славу оппозиционерки, и Тереза стала бояться второго вторжения карабинеров.

К тому времени кожа у Терезы сморщилась, как у ящерицы, зубы потемнели, густые волосы поредели и стали жесткими, как иглы араукарии, а годы, проведенные в вольере, сгорбили и изогнули ее спину, как мост. Из-за сурового выражения лица она казалась старухой, похожей на усталого сокола, и на лбу запечатлелась сдержанная печаль, плод долгого опыта. Однажды в полдень, когда ей принесли цыпленка на морковной подушке, она с отвращением оттолкнула тарелку и заявила:

— Я не ем птиц.

Начиная с того дня она заупрямилась и ела только каши и раздробленную кукурузу с фарфорового блюдца. Пока никто еще не заметил, что в своем немолодом возрасте Тереза пристрастилась сосать большой палец, как будто потихоньку возвращалась в далекое детство, и немногочисленные подруги находили ее печальной, полагая причиной тоски политическую обстановку. Одна лишь Тереза, в моменты ясности ума, понимала, что медленно теряет рассудок. Солнечными утрами, когда она сидела в кресле-качалке старого Лонсонье, повернувшись в профиль к окну, ей случалось иной раз позвать внука, как будто он был в саду, а придя в себя, она разражалась идиотским смехом. Видя, что мать вязнет в трясине безумия, Марго, постоянно хлопочущая в посольстве об освобождении Иларио Да, решила дать объявление о найме сиделки.

В следующий понедельник появилась Селия Филомена в идеально отглаженной юбке, белых гольфах и с баулом, где лежала одежда на смену, а также жгуты, бинты и растворы для компрессов. Ей еще не было двадцати лет, но из-за упорства во взгляде она казалась старше. Селия Филомена привычным жестом поставила свои вещи в гостиной, как будто жила

— Купите матери птицу, — посоветовала она.

И вот в дом, как когда-то ящик с совой, внесли кованую металлическую клетку, украшенную узором из искусственного мрамора, в которой сидел белый какаду высотой пятьдесят сантиметров, чей хрустальный хохолок, как у певца, исполняющего танго, вставал на голове пучками, когда включали музыку. Попугай приехал с берегов бурных рек Индонезии, и, хотя его крик напоминал загадочный язык архипелага, он испытывал к Терезе такую нежность, как будто родился поблизости от ее дома. Но появление этого великолепного существа, которое умело говорить, мурлыкать, как кошка, и хохотать, не пробудило интереса Терезы. Она по-прежнему сидела в самом дальнем углу в ротанговом кресле, всматриваясь в заброшенный сад, и все время насыпала в чашечки смесь канареечника, тыквенных семечек и очищенного овса. Затем ей вздумалось купаться в старой ванне. Громоздкий сосуд перенесли к подножию ее кровати, и Селии Филомене в течение более чем двух недель приходилось наполнять его горячей водой и тереть спину Терезе тряпкой, обмокнутой в янтарную патоку.

— У меня болят легкие, — ворчала иногда пожилая женщина.

Чтобы помочь своей подопечной, молодая медсестра предложила восстановить вольер. Так снова, как во времена рассвета, дом на улице Санто-Доминго наполнился птицами со всех уголков мира, которых тайком провозили через контроль на железной дороге или контрабандой по морю. Только теперь клетки поставили не в вольере и не в гостиной, а прямо в комнате Терезы, которая, лежа в ароматизированной васильками воде в ванне на львиных лапах, наблюдала за десятками порхающих вокруг, будто в лесу, птиц.

Ее состояние, однако, не улучшалось. Рассудок продолжал теряться в пустоте, и она так похудела, что напоминала стеклянного соловья, завернутого в простыню. В довершение всего Терезу стал одолевать мучительный кашель, как в детстве в Лимаче. Однажды днем, не в силах совладать с удушливым приступом, она пожаловалась на острую боль в горле, и Селия Филомена, знавшая от своей матери о целебных свойствах хорошей кухни, решила приготовить ей бульон из куриных ножек с конской мятой.

Сиделка перевернула содержимое всех шкафов на кухне и, не найдя нужных продуктов, взобралась на табурет, чтобы поискать в глубине полок. Наконец девушка вытащила банку из-под печенья, о которой забыли, видимо, уже много лет назад, и обнаружила там, как она подумала, старые куриные кости. На самом же деле это были останки патагонского динозавра, которые Аукан припрятал сорок лет назад, в период рассказов о левитации. И Селия Филомена, не догадываясь об этом, сварила бульон из доисторических окаменелостей, добавив чуточку масла. Терезе он показался невероятно вкусным, и она обсосала все косточки, даже не подозревая, что втягивает в себя костный мозг, просуществовавший шестьдесят миллионов лет.

Никто так никогда и не установил, случилось ли это из-за отравления костями динозавра или из-за птичьей инфекции, но через несколько часов Терезу унесло в палеонтологическое путешествие со сказочными животными. Катаясь по перине, как носорог в песке, она чувствовала в галлюцинациях такую свободу, такую легкость, такую напористую примитивную силу, что ей чудилось, будто она летает. Она увидела на вершинах Кордильер окруженного нимбом света призрачного кондора, который расхаживал, распахнув гигантские крылья, вокруг ее вольера, и мелодично клекотал. Тогда Тереза впервые за долгое время заплакала от счастья и чистым голосом, ставшим знаменитым перед эпидемией в Лимаче, произнесла:

— Мишеля Рене не существует.

Эту исповедь, последние сказанные ею слова, никто в доме расшифровать не смог. Селия Филомена отнесла их на счет старческого бреда и тем же вечером, в рождественское воскресенье, стала единственным свидетелем смерти Терезы Ламарт, покинувшей мир поблизости от своего пустого вольера. Похоронили ее наCementerio Ceneral[38], рядом с Лазаром, четыре человека опустили гроб на морских канатах в могилу, которую полностью покрыли цветами подсолнечника, и до изгнания последнего Лонсонье туда прилетали птицы.

Вскоре после ареста Иларио Да был доставлен в тюрьму для политзаключенных, где ему предстояло пережить самое страшное время в своей юности. Тогда вилла Гримальди представляла собой сумрачный парк. Камеры с единственной дырой в потолке вместо окна располагались в выстроенных радами маленьких хижинах из деревянных щитов. Узники теснились в этих убогих строениях, напоминавших ящики для хранения кукурузы и обнесенных деревянными досками, колючей проволокой и металлическим ломом. Унылое изнеможение застоялось в этом саду без цветов, огороженном недавно возведенным забором из зеленого кирпича, который провалился в небытие между вчера и завтра.

По прибытии Иларио Да вытолкали из машины пинками, и стоявший рядом полковник с сознанием собственной власти заявил:

— Здесь и немые говорят.

Автоматная очередь заставила Иларио Да содрогнуться, потом его грубо потащили в застенок. Хотя глаза у него были заклеены, арестант почувствовал, что оказался в битком набитом помещении. Его заставили сесть, и, заперев висячий замок, надзиратель, прежде чем уйти, крикнул:

— Кто здесь начальник?

— Вы начальник! — хором ответили узники.

Иларио Да удивился, услышав столько голосов вокруг себя, но особенно поразила его дисциплина среди заключенных, выдающая выдрессированную покорность. Он прижал голову к стене и через небольшую щель между витками липкой ленты смог окинуть камеру взглядом. На глаз помещение казалось метра четыре в длину и два в ширину: слишком тесное для шестнадцати человек, которых ему удалось насчитать. Облупившиеся стены сохранили следы синей краски, отвратительная лампочка посередине потолка горела всю ночь. Вдоль стены стояли в ряд шесть стульев, от одного конца камеры до другого тянулись двухъярусные нары из деревянных брусьев.

Иларио Да сумел рассмотреть затравленные лица молодых узников, по большей части со сломанными костями, понурые усталые головы, посиневшие связанные руки. Грязная одежда, длинные бороды, между расставленными ногами лужи слюны — эти несчастные казались частоколом из олицетворенного поражения, унижения и страдания. У некоторых были сильные ожоги, у других глубокие раны. Каждый раз при появлении

— Agua, por favor[39].

Электрошок вызывал жажду. Через час молчания в глубине камеры послышался робкий шепот двоих заключенных. Поначалу Иларио Да подумал, что сюда проникли несколько военных, хитроумно смешались с арестантами и завели разговор, чтобы выведать сведения. Рокот беседы, поощряемой отсутствием возражений со стороны товарищей по несчастью, становился все громче, и к ней присоединился третий голос. Потом шаги в коридоре остановили диалог.

— Кто разговаривал? — спросил надзиратель.

Никто не ответил.

— Триста девяносто два, это ты?

— Нет, начальник.

— Значит, это твоя подружка.

Рядом с Триста девяносто вторым сидел юноша не старше восемнадцати лет, с длинными волосами, в разорванной рубашке, с кровоподтеками на теле. Надзиратель заставил его выйти, схватив за затылок, и закрыл за ним дверь. Не прошло и десяти минут, как раздался вопль. В камере было слышно, как парнишку били, пытали электрошоком. Несчастный безнадежно настаивал на своем алиби, повторяя одно и то же оправдание, называя имена, которые не удовлетворяли истязателей, возможно, потому что те люди были в изгнании или даже мертвы. Несколько дней спустя стало известно, что палачи применяли так называемую технику гриля, заключавшуюся в том, что тело привязывали к металлической кровати, ножки которой присоединялись к электрическим проводам, и пропускали ток через анус, между пальцами ног, под мышками, в углу глаза. Мальчик все отрицал: связь с сопротивлением, вступление в РЛД, общение с мыслящими людьми и руководителями общественных движений. Допрос длился пять часов.

Истязания сменяли одно другое в течение всего дня. Иларио Да выдержал все пытки: из честолюбия, из гордости, а может быть, потому что наконец решился свалить все на Эктора Бракамонте, хотя и опасался, что наставник осудит его с того света. Тюрьма суровым резцом прошлась по его наружности. Надменный и очаровательный молодой человек за несколько недель заточения превратился в сломленного зрелого мужчину с рублеными чертами лица. Кожа потускнела и покрылась красными пятнами, а волосы, вчера еще густые, сделались редкими и ломкими. Ни материнского огня, ни дерзкой юности отца в нем не осталось. На вилле Гримальди он был полузверем-полутрупом.

На заключенного номер триста девяносто два была возложена обязанность распределять воду в камере с помощью маленьком чашки, которую наполняли из стоящего при входе жбана. Он следовал установленному порядку, как будто соблюдая тайную иерархию узников, и наливал воду медленно, придерживая чашку за край другой рукой, чтобы расплескать как можно меньше. Обход, длился долго, и арестанты ждали своей очереди в почтительном молчании, так что слышен был каждый глоток. Напоив всех, Триста девяносто второй отдавал приказ спать. Кто-то имел право занять верхние койки, другие устраивались на двух стульях, но большинство спали вповалку, как морские котики, положив голову на колени одному товарищу, а ноги на спину другому. У всех болело тело, во рту было сухо, животы впали, и, хотя между арестантами существовала солидарность, некий союз угнетенных, каждый здесь заботился о себе самом.

На другой день надзиратели напомнили инструкции. Запрещено разговаривать, запрещено звать дежурного, запрещено жаловаться. Короче говоря, арестантам надлежало восемнадцать часов в сутки сидеть на стуле или на полу и ждать следующего допроса. Ели за тем же столом, на котором их подвергали электрошоку. С заклеенными глазами, сидя в ряд, разделившись на шесть групп, с опущенными головами, не имея права произносить ни слова, узники собирали с грязных тарелок остатки трапезы тюремщиков — косточки оливок, обглоданные куриные гости, мандаринную кожуру, куски хрящей, жеваные рисовые зерна, — все это вместе было сварено в большом котле. С того времени и до конца жизни Иларио Да во время трапезы неизменно повторял: если ты голоден, можно есть что угодно.

Мало-помалу заключенные, не желающие подчиняться надзирателям, начали настаивать на собственных законах. Они быстро менялись местами, не столько ради удобства, сколько ради успокаивающего разнообразия в течение дня. С превеликой осторожностью сквозь стиснутые зубы они перекидывались несколькими словами. Иларио Да понял, что окружен себе подобными — студентами, лекторами, университетскими преподавателями, адвокатами, коммерсантами, — и каждый из них был готов подписать любые бумаги, чтобы отправиться в изгнание, принять любую судьбу, претерпеть любую одиссею, лишь бы покинуть Чили. Они были военнопленными, которые проведут свою юность в тюрьмах Ранкагуа, Линареса, Тальки, где вплоть до освобождения будут читать лекции по математике, английской литературе, астрофизике и скандинавским языкам, настолько увлекательные, что даже надзиратели станут вести конспекты с другой стороны решетки.

Иларио Да познакомился с Хорхе Трухильо, рабочим, арестованным по одному только подозрению после короткой забастовки на заводе. Он не упоминал политических теорий, выражался без метафор, красноречия и многословия, был скромным и не считал себя мучеником. Исчез он сразу после прибытия. Говорили, будто во время допроса с применением пыток Хорхе признался, что знает, в каком ресторане встречаются участники РЛД. Солдаты отвезли его в заведение и велели условленным жестом указывать подпольщиков. Рассказывали, что он заказал лучшее вино и первое блюдо из меню и в течение всей трапезы ни разу не поднял головы от тарелки. Когда ему принесли счет, он ткнул пальцем в сторону военных в штатском и сказал:

— За меня заплатят эти сеньоры.

В тот вечер Хорхе съел свой последний ужин. Больше его не видели.

Другой заключенный, опытный добытчик селитры, старый коммунист, был большим поклонником основателя Коммунистических партий Чили и Аргентины Луиса Рекабаррена, которого он звал Дон Уго. Поскольку жена запретила ему участвовать в подпольной деятельности, он тайком изготовилmiguelitos— гнутые гвозди, которые предполагалось рассыпать на проезжей части улицы рядом с казармами и полицейскими участками непосредственно перед комендантским часом, чтобы целенаправленно повредить шины машин военного патруля. Операция прошла неудачно, и теперь вдали от дома он тряс тяжелыми наручниками и повторял:

— Надо всегда слушаться жену.

Встретился Иларио Да также темноволосый детина, который, по его словам, владел колбасным заводом, где работал вместе с отцом. В день ареста он расплатился с поставщиком чеком без обеспечения. Теперь он хватался руками за голову и причитал в бороду:

— Даже если я отсюда выйду, меня посадят за мошенничество.

Был здесь и мужчина около сорока лет по имени Кармело Дивино Рохас, бывший главный редактор издаваемого в Консепсьоне журнала, который позже будет возрожден репортером Армандо Лаберинтосом во время его ссылки во Францию. Кармело Дивино решил удалиться от работы в печати, чтобы не быть замешанным в политику, но однажды утром, в то время как он играл в домино со своим племянником, за ним пришли невесть почему: не предъявив ни ордера, ни какого-либо вразумительного обвинения. Его били,

— Вы, по крайней мере, знаете, за что сюда попали. Вам легче это перенести, поскольку вы умираете за убеждения. Но я-то ни в чем не виноват. Я должен быть по другую сторону.

Однажды надзиратель пинком распахнул дверь и крикнул:

— Кто разговаривает?

Никто не пошевелился.

— Это Кармело, верно? В любом случае можешь прощаться с сообщниками. Тебе только что вынесен приговор: расстрел.

Журналиста вывели, скрутили и надели ему на голову черный мешок. Расстрельную команду сформировали из трех военных из числа тюремного контингента. Они подняли винтовки. Четвертый солдат зачитал приговор и дал отмашку. Но вместо выстрелов послышался дикий хохот.

— Сознание потерял, слизняк!

Кармело пережил первую мнимую казнь. Еще в обмороке, его волоком утащили в комнату для допросов, где привели в чувство и пытали в течение часа, заставляя проглотить таблетки тиопентала под видом сыворотки правды. Он вернулся в камеру в сумерках, весь изломанный, почти бездыханный, с заживо содранной кожей. Товарищи осторожно подняли его и положили на лучшую койку. Когда Кармело смог открыть рот, то пробормотал:

— Я никогда не выйду на свободу. Я все рассказал.

В декабре узники и палачи вместе отметили Рождество, набившись в старую башню, высившуюся посреди ивовой рощи. К шести часам вечера охранник принес радио и поймал трансляцию футбольного матча между «Уачипато» и «Унион Эспаньола». Звук был достаточно громким, чтобы арестанты через решетку могли следить за игрой, и между ними разгорелся спор, который они растянули как можно дальше, представляя разные точки зрения на обе команды. В конце концов раздраженные надзиратели, которым надоело работать в рождественский вечер, потребовали развлечений. Заключенного Триста девяносто два вызвали первым, и он тихим голосом, приковав глаза к полу и дрожа всем телом, рассказал игривый анекдот про двух священников у писсуара.

Затем настала очередь Иларио Да, который молча сидел в углу.

— Я не знаю шуток, начальник.

— Тогда спой нам что-нибудь.

— Я не умею петь, начальник.

Охранник взбесился:

— Сейчас мы увидим, умеешь ли ты петь, гребаный коммунист.

Он отпер решетку, и все выпрямились. Охранник схватил Иларио Да за руку и вытащил в коридор, и вдруг все услышали, как в камере кто-то исполняет танго «Вернись» Карлоса Гарделя. Одинокий голос принадлежал Кармело Дивино Рохасу, который, несмотря на слабость, прижался лицом к прутьям, чтобы затопить своей песней соседние казематы. К нему присоединились другие, и некоторое время вся вилла Гримальди с глубокой сосредоточенностью слушала эту мелодию. Тогда Иларио Да показалось, что их еще не полностью уничтожили, что они еще способны подняться над стенами, над колючей проволокой, над оковами, в общей мечте, которая обещает, как поется в песне, возвращение с увядшим лицом.

Иларио Да встал и внезапно услышал шум другой потасовки. Только что привезли очередного арестанта, пожилого человека. Надзиратель требовал, чтобы тот рассказал, где скрывается его сын, но новичок сопротивлялся и все отрицал. Тогда несколько палачей набросились на него с дубинками. Все поняли, что это отец Хулиана, руководителя РЛД, которого начиная с одиннадцатого сентября разыскивали по всей стране. Через полчаса его бросили в камеру, и висячий замок свирепо лязгнул. Старик спокойно сел на ближайший к двери стул и сказал:

— Все равно я сегодня не собирался на выход.

Среди заключенных пробежал неловкий смех. Однако в тот день новый арестант принес с собой важную весть:

— Говорят, французское посольство давит на хунту. Сегодня выпустят одногоfranchute[40].

Сначала Иларио Да ему не поверил. Но незадолго до наступления ночи он расслышал в коридоре шаги. Надзиратель крикнул от двери:

— Эй,franchute, поднимай свою задницу!

Тридцатого декабря Иларио Да освободили с виллы Гримальди, обритого и истерзанного, похудевшего на одиннадцать килограммов, испуганного внезапной свободой, которая показалась ему хрупкой и несправедливой. Его посадили на заднее сиденье гражданской машины, «Фольксваген К-70», и Иларио Да спросил себя, не маскарад ли это, чтобы пристрелить его где-нибудь в пустыне Атакама. Но чем дальше они ехали, тем ближе слышался шум большого города — автомобильные клаксоны, доносящаяся из магазинов и автобусов музыка, — и он понял, что находится на проспекте О’Хиггинса, а может быть, Симона Боливара в центре столицы.

Когда Иларио Да выводили из машины, чья-то заботливая рука придержала ему голову, чтобы он не ударился о раму дверцы. Одна женщина потрудилась отвести его внутрь здания, где аккуратно сняла липкую ленту с его век.

— Открывайте глаза осторожно, — предупредила она. — Здесь очень светло.

Мир снова предстал перед Иларио Да. Он огляделся вокруг и догадался, что находится в военной прокуратуре. В анфиладе кабинетов мужчины в галстуках печатали на пишущих машинках. Его провели вверх по лестнице в тесную приемную. Молодая женщина протянула ему сигарету, но Иларио Да вежливо отказался:

— Я воспользуюсь случаем, чтобы бросить курить.

Он вошел в кабинет, где стоял единственный стол, а на противоположной двери стене висела увеличенная фотография Аугусто Пиночета. Два чисто выбритых человека в рубашках с золотыми пуговицами громко прочитали его фамилию и, засучив рукава, попросили рассказать в мельчайших подробностях о дне своего ареста, той роковой пятнице.

Иларио Да с холодным уязвленным видом повторил, что Эктор Бракамонте был деятелем крайне левого движения и хранил на фабрике оружие. Он же, Иларио Да, всего лишь обыватель с двойным гражданством, легкомысленный и поверхностный, молодой и бестолковый, которого втянули в это дело. В конце его заявления один из чиновников передал ему авторучку, чтобы подписать протокол. Перечитывать написанное времени не было. Выходя из комнаты, Иларио Да подумал об Экторе: все пятьдесят восемь лет своей жизни его старший друг стремился оставить по себе память респектабельного человека, никогда не жаловался и не спорил, но отныне имя Бракамонте будет фигурировать в списке сирот истории, тогда как единственной его виной был голод.

Мишель Рене

Двадцать первого мая старый Лонсонье праздновал свой сто восемнадцатый день рождения. Хотя из-за многолетнего сбора винограда старик совсем сгорбился, он представлял собой лучшее доказательство того, что возраст никак не связан с ходом времени. Между тем уже в течение нескольких месяцев ему не удавалось вспомнить имя, которое он носил до переезда в Чили. Он так привык к своей новой личности, что полностью забыл прежнюю. Скитаясь мыслями в туманном прошлом, Лонсонье не мог отыскать образ молодого винодела, которым когда-то был, но осенний день, когда он познакомился с

— Его звали Мишель Рене, — произнес старый Лонсонье и записал это имя на бумаге.

В 1873 году, за столетие до военного переворота в Чили, старый Лонсонье унаследовал скромный виноградник на холмах Лон-ле-Сонье. Ничто в его жизни тогда не предвещало удивительного поворота судьбы, который несколькими месяцами позже забросит его на другой конец света. В последних числах августа его родители умерли от брюшного тифа, и на дом как будто обрушилось проклятие — виноградник тоже начал гибнуть. Катастрофа была, однако, предсказуемой. Несколько лет назад во Францию — в Бордо и Баскские земли — завезли из Соединенных Штатов прожорливую тлю филлоксеру. До Лонсонье доходили слухи, что на винограднике некоего месье Делорме, ветеринара из Арля, листья пожелтели буквально за одну ночь. Лоза приобретала бледный цвет андского золота, и гладкие листья уродовали болезненные вздутия. Поля высыхали и пустели за несколько недель. С каждого упавшего стебля ветер и дождь разносили тысячи невидимых насекомых, которые распространялись от растения к растению, от хозяйства к хозяйству, сметая многовековые виноградники, и остановить их могла только редкая паутина между стволами. Никогда в истории французского виноградарства не случалось такого бедствия, и в течение нескольких месяцев от Эро до Эльзаса не осталось ни одной здоровой лозы.

Муниципалитеты дали указание затопить зараженные земли, но вскоре стало очевидно, что насекомые выживают в воде. Примененные химикаты только усилили размножение вредителей, уничтожив при этом соседствующие с полями яблоневые сады и грядки с помидорами. Представители мэрии сжигали корни больных растений в больших кострах, что напоминало дни Парижской коммуны, а группы, организованные Департаментскими комиссиями по борьбе с филлоксерой, опрыскивали поля медным купоросом и сероуглеродом.

Лонсонье, чей виноградник находился на востоке, некоторое время извлекал выгоду из повышенного спроса на вино. Но однажды, проходя по своему полю, он учуял необычный запах — едкий, кислый, нездоровый — и осмотрел дрожащие листья. Они побурели и покрылись зелеными вздутиями и скорлупками, похожими на крупинки цианистой соли. Лонсонье взял образцы на исследование и обнаружил, что листья и стебли пронизаны туннелями, кишащими жадными тлями, которые питаются соками лозы, заражают почву и уничтожают глубокие корни, как некая подземная диктатура.

Один удар киркой позволил ему увидеть невооруженным глазом цепочку желтоватых узелков. Каждая лоза была лишена питания, каждая виноградина сморщилась, и за исключением нескольких старых выносливых стволов, которые еще держали оборону, вся плантация напоминала заброшенное королевство посередине острова. Понемногу длинные ряды виноградной лозы превратились в кладбище прокаженных растений, образующих унылые мертвые коридоры, так что через несколько недель эти шесть гектаров уже не могли дать ни капли вина.

Лонсонье решил сопротивляться. Он стал специалистом по лечению сельскохозяйственных культур, справлялся о способах уничтожения вредителей в трудах по энтомологии и целыми днями рассматривал под лупой поверхность коры. Он вел ожесточенную войну против тли, и его борьба казалась ему возвышенной, еще более благородной, чем та, которую два года назад развернули коммунары на улицах Парижа. Но когда пришла пора собирать урожай, оказалось, что даже самые крупные сорта винограда не смогли дозреть до размера арахиса, и Лонсонье вынужден был признать, что разорен. Сколько бы он ни прививал к лозам здоровые саженцы и ни орошал их медным купоросом, растения все-таки погибли, и, удостоверившись в этом, виноградарь понял, что окончательно проиграл битву. Дровосеки обошли его владения, отбирая стволы на продажу строителям и скрипичным мастерам. Двумя месяцами позже лозы Лонсонье превратились в скрипки и стулья для бистро.

Опустошенный неудачей, он перестал следить за собой. Не успел он оплакать погибший виноградник, как дом, в свою очередь, пришел в запустение и стал безотрадным местом, где одинокими вечерами блуждали по длинным мрачным коридорам призраки родителей. Казалось, все комнаты заразились болезнью лозы. По сырым стенам поднималась пушистая плесень, и двери скрипели проржавевшими петлями. Стеллажи затянула белоснежная паутина. В углах кухни были составлены мусорные ведра. Цветы в горшках засохли, и в собиравшейся холмиками пыли поселились колонии муравьев.

Внезапно Лонсонье проникся убеждением, что пора уезжать. Уже в течение пяти лет виноделы со всей Франции стали покидать свои имения и отправляться на поиски приключений в Новый Свет. Молодые холостяки без семьи и наследства первыми садились на корабли, направлявшиеся в Калифорнию, ведь, как говорили, виноградарей из долины Напа, что к северо-востоку от Сан-Франциско, однажды пригласят на Парижскую дегустацию вин.

Решимость уехать так ослепила Лонсонье, что он ничуть не обеспокоился, когда однажды утром в четверг заметил, войдя на кухню сварить кофе, что мусорные ведра исчезли. Он счел это галлюцинацией на почве усталости. Через два дня нагроможденная башней в раковине посуда оказалась вымыта и расставлена по полкам. К концу месяца в кухне не наблюдалось ни одного муравья, паутина была сметена, и двери перестали скрипеть, поскольку петли кто-то смазал маслом.

«Боже мой, — подумал Лонсонье. — Эти привидения в конце концов выживут меня из дома».

Вскоре странные явления, происходившие в его жилище, получили объяснение: однажды вечером, случайно наведавшись в хозяйственный сарай, он обнаружил там лежащего на соломенном тюфяке человека, который внезапно ворвался в его жизнь.

Незнакомец показался хозяину дома испуганным, дрожащим, безобидным. Сначала Лонсонье подумал, что он приехал из-за океана, возможно из Калифорнии. Но неожиданный гость не знал Америки.

— Я всего лишь сбежал из Парижа, месье.

Это был молодой человек, который скрылся от Коммуны во время Кровавой недели, и несправедливое преследование заставило его покинуть предместье в повозке с фруктами.

— Если вы меня выдадите, меня повесят, — выпалил он на одном дыхании.

Его звали Мишель Рене. Все его богатство составляли только коричневое пальто с бархатным воротником, брюки с красными лампасами и клетчатая кепка. У него были серые глаза и аккуратный нос, придававший лицу нечто женственное. Если бы несколькими месяцами раньше Лонсонье обнаружил у себя в сарае беглеца, он бы не замедлил известить об этом жандармерию. Но теперь, готовясь покинуть прежнюю жизнь и оставляя позади картину разорения, он увидел в присутствии этого несчастного добрый знак.

Следующие дни Лонсонье посвятил планированию отъезда. Все воображение, которое в последнее время направлял на возрождение виноградников, он вложил в приготовления, не потому что воспринимал прощание с прошлым как бегство в будущее, но потому что потерял всякую надежду извлечь хоть одну виноградину из недр этого континента. Он делал отметки на картах, подчеркивал полезные сведения в книгах о Калифорнии, выписывал рекомендации, как сохранить виноградную лозу во время путешествия. К марту он продал половину мебели, чтобы купить билет, и вскоре, заставив гостиную узлами, коробками

Что же касается Мишеля Рене, то он продолжал как ни в чем не бывало вставать, когда Лонсонье спал. Он выходил после наступления темноты и расхаживал по дому с ящиком для инструментов, который сколотил сам, робко шмыгал по коридорам первого этажа. Стараясь не шуметь, с молчаливой осторожностью, которая наталкивала Лонсонье на мысль, что когда-то он был мажордомом, ремонтировал шаткие стеллажи, прочищал дымоходы, менял масло в лампах. Хотя хозяин пытался его разговорить, Мишель Рене скрывал свое прошлое. Тяготы жизни, опасения попасть в тюрьму, скитания, — видимо, он так устал от людского мира, что нашел в этой гавани погибших лоз, в этом пристанище призраков и дырявых бочек убежище, где можно закончить свои дни в молчании. Он открывал рот, только чтобы выразить благодарность или согласие. Во взгляде Мишеля постоянно сквозил страх: сказывался опыт побоев. Подобно эфемерной тени или робкой кошке юноша скользил между поредевшими рядами лоз, и его настороженная походка несла тайный отпечаток всех пережитых унижений.

Так прошло несколько недель, и одиннадцатого апреля, в пасмурный день, Лонсонье собрал последний чемодан и, выкопав с корнем единственную здоровую лозу, положил в карман тридцать франков и горсть жирной земли. Застегнув чемоданы, он разбил копилку из цветной глины, забрал последние сбережения и направился во двор. Должно быть, он надолго запомнил ту минуту, когда вошел в сарай для инструментов и, в первый раз увидев Мишеля Рене без фуражки, обнаружил, что у него длинные волосы, которые удерживает черная сетка. Затем он внимательно рассмотрел его бедра и обнаружил, что они более пышные и выпуклые, чем у мужчины. Из слегка расстегнутой рубашки выглядывала молодая круглая грудь, и тут Лонсонье понял, что Мишель Рене — женщина.

Она была парижанкой лет тридцати, которая вступила в женский батальон на площади Бланш и переоделась в мужской костюм с алыми лампасами на брюках, чтобы сражаться на баррикадах. Раненая, преследуемая, она пряталась где придется: в склепах на кладбищах, заброшенных скотобойнях, а однажды даже в императорской мастерской Наполеона, где один математик по имени Огюстен Мушо мастерил солнечный двигатель. Увидев на пороге Лонсонье, беглянка вспыхнула и, торопливо набросив на плечи покрывало, взмолилась:

— Не прогоняйте меня!

За ней охотились повсюду. Во всех округах, во всех предместьях она отстаивала свое право работать, учиться, быть полноценным гражданином страны, носить оружие, и когда сбитый с толку Лонсонье спросил ее о причинах маскарада, она с чрезвычайной уверенностью ответила:

— Я больше не имею права быть женщиной.

Удивление не поколебало решимости Лонсонье — он взял чемодан и отдал ей ключи от дома.

— Если этому имению суждено возродиться, — рассудил он, — пусть это случится от руки женщины.

В тот же вечер Лонсонье покинул край известняка и злаков, сморчков и грецких орехов на железном корабле, который отправился из Гавра в Калифорнию. Панамский канал тогда еще не был открыт, и судам приходилось огибать Южную Америку. Путешествие продлилось сорок дней на борту парусника, где двести человек, скучившиеся в трюмах, заполненных клетками с птицами, трубили в фанфары так громогласно, что до самых берегов Патагонии наш герой не мог сомкнуть глаз.

По прихоти судьбы он принужден был высадиться в Вальпараисо двадцать первого мая. Сам того не ведая, он привил первый корешок к стволу грядущего потомства, проявив такую же удивительную храбрость, как его сын Лазар, отправившийся воевать во Францию, такую же беспримерную отвагу, как Марго, летавшая над Ла-Маншем, такую же гордую решимость, как Иларио Да, смолчавший под пытками. Много лет спустя, уже старым человеком, живя в Сантьяго со своей семьей, Лонсонье продолжал спрашивать себя, существовал ли Мишель Рене на самом деле. Но в тот день, когда его сын Лазар поинтересовался, из какой именно части Франции происходит их фамилия, его внезапно охватили давние воспоминания о тлях и о беглецах, и он смог ответить только:

— Когда будешь во Франции, разыщи Мишеля Рене. Он все тебе расскажет.

Это имя бережно, как талисман, передавалось из поколения в поколение в течение столетия. Однако после того, как Иларио Да пропал в чилийской тюрьме, Марго проклинала год, когда филлоксера напала на французские виноградники.

Прошло больше трех недель с ареста Иларио Да, и ясно было лишь то, что хунта по-прежнему безнаказанно сеет беззаконие, дикость и преступления и не ведет никакого учета своих бесчинств. Одиноко и безмолвно сидя на скамье в местном участке карабинеров, Марго терпеливо ждала. Она писала столько писем в посольство, что чернила не успевали смываться с ее пальцев. Она уже давно потеряла надежду снова увидеть сына и просто бродила по комиссариатам, как когда-то Мишель Рене по коридорам фермерского дома, рассматривая в оконных стеклах свое исхудалое, иссохшее и смирившееся лицо, путая свои черты с чертамиdesaparecidos[41] из списков ДИНА. Теперь она появлялась только в моргах и больницах, чтобы навести справки, и возвращалась домой, потрясенная этими походами, которые ужасным образом подтверждали кровавую расправу с целым поколением. В полутени заднего двора, где Марго когда-то испытала головокружение от творческого азарта и нетерпение любви, она предавалась зловещему унынию, как одинокая вдова с истерзанным в лохмотья сердцем. Визиты Бернардо Дановски стали ей в тягость.

— Ты единственная понимаешь меня, — говорил он ей, — потому что ты тоже потеряла сына.

В течение всего декабря старик навещал ее и приносил еврейские национальные блюда — фаршированную рыбу, свекольный суп, бейгале и варнички, наполнявшие пустые комнаты пряным ароматом, который не мог перебить зловоние отчаяния. Бернардо казалось, что кожа Марго приобрела металлический цвет фюзеляжа, плечи сгорбились, руки уменьшились, а в доме все дышит ожиданием смерти и несчастьем. Он предлагал ей снова присоединиться к союзу пацифистов, поменять мебель, посадить в саду растения. Но Марго с исступлением, граничившим с помешательством, посвящала себя поискам сына с помощью вещих снов, гадания на картах Таро, на чайных листьях и сигарном пепле, хватаясь, как за последнюю соломинку, за колдовство, от которого ожидала пророчества. Она сделалась такой беспомощной, что однажды в субботу около трех часов дня даже не встала, когда кто-то постучал в дверь. «Это, должно быть, дьявол», — подумала она.

Гость, не сказав ни слова, вошел в дом. Это был истощенный юноша в рваных до колена штанах, подвязанных веревкой, заляпанном пятнами крови рубище и с бритым черепом, покрытым черными шрамами, выглядывающими из-под дырявого берета. Он был похож на призрак диктатуры или на грубый, ужасающий, чудовищный символ сломленного народа. Взглянув на

— Судьба послала мне еще одного мертвеца, — вздохнула она.

Иларио Да был так исковеркан, унижен, изможден, что Марго поняла: он вернулся из кромешного ада, по сравнению с которым бледнеют даже ее мучения. В смятении, как все Лонсонье, она принялась поспешно наполнять ванну, следуя семейной убежденности, что купание — верное лекарство от беды. Когда Иларио Да разделся, она обнаружила такие глубокие и тяжелые раны, что у нее возникло впечатление, будто тело ее мальчика топтала целая армия. Посадив сына в ванну старого Лонсонье, она помыла его вязаной перчаткой, присыпанной пудрой из льняного семени, и намазала язвы приторным розовым зельем. Чтобы уменьшить лихорадку, к голове приложила мешочки со льдом. Кроме того, Марго сделала припарки из трав с кровью черной курицы, те же самые, которыми Аукан врачевал легкие Лазара: увидев изувеченного сына, она пришла к мучительному выводу, что все мужчины в семье подвержены одной и той же напасти и потому их нужно лечить одними и теми же снадобьями.

После ванны Иларио Да удалось задремать, но он то и дело вздрагивал, просыпался, словно бы от толчка, и звал на помощь. Он не успокоился, пока не примчалась Марго и не уложила его снова в кровать с помощью инъекции морфина. Как будто убийство Эктора Бракамонте, страх перед новыми истязаниями, страдания истерзанного тела воскресили в нем те же кошмарные образы, что мучили Лазара после гибели братьев. Кроме прочего, в течение нескольких дней после возвращения Иларио Да между матерью и сыном возникли нежные, хоть и неловкие отношения, которые вовлекли первую в борьбу против смерти, а второго в схватку с безумием. Однажды вечером, когда он, с распухшими глазами и с пеной на губах, бредил, выкрикивая имя Эктора и разговаривая с Кармело Дивино Рохасом, Марго приняла бесповоротное решение:

— Через неделю мы уезжаем из этой страны.

Поскольку быстро получить разрешение на отъезд официальным путем было невозможно, она взяла дело в свои руки. Движимая столь же инстинктивной решимостью, которая однажды заставила ее записаться в военно-воздушные силы «Свободной Франции» на другом континенте, Марго доверила Аукану заботиться о скорейшем выздоровлении Иларио Да и отправилась на аэродром Тобалаба, чтобы возобновить строительство своего самолета. Она собрала группу старых механиков, с которыми поддерживала связь после войны, и убедила их, что ее аппарат, сооруженный в срочном порядке, как «Дух Сент-Луиса» Чарльза Линдберга, превосходно сможет пересечь Кордильеры.

Ее моноплан стоял в холодном полумраке под высокими сводами ангара, будто в соборе, в ряду с другими машинами. Марго ездила на аэродром каждый день. Словно вернувшись в свою пылкую юность, она давала указания механикам установить приборную панель, укрепить крылья и переделать трансмиссионный механизм. Так кустарным образом был построен крылатый монстр, о возможностях которого никто не имел ни малейшего представления. Этот незаурядный проект, когда-то осиленный юношеской настойчивостью, снова разжег в сердце женщины воинственность, которая всегда была ей свойственна, но со времени ее возвращения с фронта дремала в тени. Когда она закончила свою упорную работу, самолет был готов взлететь. Бернардо, внимательно изучив карту Кордильер, составил для нее самый надежный маршрут.

— Днем будет видно лучше, — сказал он Марго. — Я освобожу тебе полосу на рассвете.

Но Марго уставилась на него со смутной нежностью. Она знала, что ее головокружительные устремления по природе своей связаны с опасностью. Она так давно ждала этого полета, стольким пожертвовала ради мессианского порыва, что недрогнувшим голосом возразила:

— Днем нас увидят.

Впервые со времени их знакомства она была в общении с ним тверда и непримирима. Женщина вперила в старика взгляд диких глаз, и Бернардо не осмелился перечить.

— Улетаем сегодня ночью, — добавила Марго.

Ни дружеские увещевания, ни ледяные стены в горах, ни ловушки ностальгии не могли поколебать ее решимости. Она вернулась домой, освободила свою комнату, собрала нехитрые пожитки в маленький чемодан и выкопала в саду тщедушную виноградную лозу с потрепанной листвой с тем же священным благоговением, с каким ее дед Лонсонье сажал ее. Перед вылетом она велела Иларио Да обмазать тело жиром и обклеить луковой шелухой, чтобы уменьшить эффект от недостатка кислорода, и спрятала под сиденьем топор, скорее ради суеверия, чем по необходимости.

В десять часов вечера Марго и Иларио Да покинули аэродром Тобалаба, взлетев с полосы, которую Бернардо осветил огнями. Поднимаясь по спирали, они набрали высоту четыре тысячи метров и взяли курс к востоку, на Анды. Через полчаса самолет был уже над горами.

Не имея возможности далеко видеть в темноте, Марго, руководствуясь простыми подсчетами, предположила, что впереди показался вулкан Тупунгато, расположенный в центральной части горной цепи, там, где заснеженные долины формируют седло в виде полумесяца. Она не отрывала глаз от вершины и от перевалов Аконкагуа, которые представляла по картам; под брюхом самолета условные схемы превращались в скалистые впадины, гигантские кратеры и уже начавшие таять озера. Пространства между горами были узкими, расщелины извилистыми, гребень ощеривался острыми камнями, как ограда крепости, так что Марго каждое мгновение чудилось, будто кончики крыльев гладят кожу скал.

Через сорок пять минут летчица прикинула, что они уже находятся примерно над серединой горного хребта. Она с предельным вниманием наблюдала за траекторией полета, тогда как Иларио Да, еще слабый после пережитых мучений и ошеломленный видом из окна, колебался между страхом и сном. Около одиннадцати часов самолет начали трепать сильные воздушные потоки. Марго едва избежала удара о скалистый отрог, и ей показалось, будто невидимая сила тянет ее к склону, но удалось выровнять ход машины. Много раз самолет бросало мощными порывами андского ветра, однако он чудом избегал катастрофы. Во время особенно пугающей тряски ураганная волна швырнула моноплан в такой стремительный воздушный столб, что самолет закружился, как сухой лист. Испуганная Марго разглядела впереди крутой склон между двумя скалами и сумела вырваться. Но едва она вошла в этот коридор, как ее затянуло в узкую воронку, создаваемую непрерывным вихрем, который увлекал машину вниз.

Марго переместила рычаг управления двигателем и стала планировать. Вдалеке она заметила террасу длиной около четырехсот метров, где можно было сесть, и развернула самолет в направлении плато. Ловко маневрируя между зубцами и горбами, ей удалось жестко приземлиться на припудренную снегом площадку. Машину с грохотом тряхнуло. Самолет подпрыгнул, дрожа заскользил, удаляясь от обрыва, и остановился. Марго сразу же оставила штурвал и вылезла из кабины. Вокруг до самого горизонта растянулось умопомрачительное кладбище великанов

— Подойдет в качестве трамплина, чтобы взлететь, — улыбнулась Марго.

Они находились на высоте четыре тысячи метров при температуре минус десять градусов, но Марго, вспомнив Лос-Серрильос, порт Лондона и немецких истребителей над Ла-Маншем, преисполнилась отвагой, которая накачала ее мышцы. Она изучила поверхность площадки, колею от шасси и, обойдя машину, как механик с аэродрома, проверила целостность фюзеляжа. Повинуясь внезапному озарению, она стала обматывать топливные шланги кожей, приколачивать листы железа, выпрямлять хвостовой костыль, а Иларио Да велела выбрасывать предметы не первой необходимости, чтобы уменьшить вес самолета. Руки у матери и сына посинели, из носов пошла кровь. От ледяного тумана ноги онемели, и это состояние не проходило потом два дня. Трубки радиатора от мороза полопались, так что пришлось использовать всю одежду из чемоданов, чтобы заткнуть дыры. С дерзким бесстрашием исследуя состояние летательного аппарата, каждый сантиметр которого знала, как продолжение своего тела, Марго прикидывала, сможет ли он взлететь и удержаться в воздухе, если его запустить со склона.

— Это наш единственный шанс, — сказала она Иларио Да.

Она настроила приборы и запустила двигатель. Иларио Да медленно подтолкнул самолет к наклонной части плато. Колеса заскользили по инею, и машина покатилась по спуску. Иларио Да запрыгнул на сиденье позади Марго, и, возбужденная приключением, она увеличила скорость на старте и нажала на рычаг высоты, так что самолет резко задрал нос. А затем стала набирать высоту и скорость, вслепую сопротивляясь ветрам, и, используя тот же поток воздуха, который заставил ее сесть, вылетела в долину, находившуюся уже на территории Аргентины.

В полночь Иларио Да и Марго добрались до Мендосы. Очевидцы говорили, что с белого неба приземлился странный самолет, откуда вывалились женщина с длинной косой и коротко стриженный молодой человек, которые не могли идти на окоченевших ногах.

— Какое чудо! — воскликнула Марго. — Почему я не занималась этим всю жизнь?

В первым вторник января лайнер «Сент-Круа» поднял якорь в Буэнос-Айресе и направился во французский порт Сен-Назер. Но Марго не взошла на борт. Зная, что в Европе ее ничто не ждет, кроме капризной толпы воспоминаний, она неподвижно стояла на аргентинской пристани, устремив взгляд на горизонт.

— Я не могу плыть, — сказала она. — Я не выживу на континенте, на котором однажды уже умерла. — Марго достала из своего мешка стопку старых мятых листов бумаги, пожелтевших и сшитых в тетрадку с помощью шила и бечевки, и сунула ее в чемодан сына. — Я спасла их из красной коробки, — добавила она. — Найди им какое-нибудь применение.

Потом с корабля на канатах, похожих на белых змей, спустили сходни, и Иларио Да устремился на борт. Мать и сын попрощались без слов и без жестов. Ни один из них не махал другому. Глаза Марго заволокло смятением, которое с тех пор ее больше не покидало. Иларио Да со все еще распухшими висками, на дрожащих ногах не нашел в себе сил пообещать матери вернуться. Такой он и вспоминал ее всегда — стоящей на рыболовном причале, усташей от полувекового груза баталий на плечах.

С эстуария Ла-Плата началось изгнание последнего Лонсонье. Иларио Да обнаружил, что окружен беспечными пассажирами, которые, по-видимому, знать не знали о диктатуре, и ему показалось абсурдным, что, преследуя свои цели, эти семьи выбрали путешествие на том же корабле, который спасал его от смерти. Но самым мучительным для него была убежденность, что его отъезд открывает дорогу тысячам молодых чилийцев, которые следом за ним поспешат сесть на корабли, набиться в самолеты, пересечь Кордильеры на спинах мулов. Сейчас они ждут в холодных тюрьмах штампа от иностранного посольства, разрешения на выезд от таможни, военного пропуска, чтобы отправиться в дальние края, где никто не имеет представления об их страданиях.

Франция в то время стала новым пристанищем для гонимых и принимала политических беженцев со всего света. Тем не менее возможность отказаться от сопротивления и не возвращаться в Чили никогда не приходила Иларио Да в голову. Он не представлял жизни без интересного, благородного и храброго дела, без политической борьбы. Он помнил, что его товарищи, не имевшие двойного гражданства, остались в Сантьяго, Иларио Да сердцем чувствовал эту несправедливость и рассматривал свое возвращение как неизбежность. Однако в ту минуту он не подозревал, что останется в Париже больше чем на десять лет. Не ведал, что поселится в тесной мансарде, откуда не видно ни кондоров, ни араукарий и где он напишет повесть о своем заключении. А много лет спустя ему предстоит встретиться в Венсенском лесу во время футбольного матча с храброй женщиной по имени Венесуэла, приехавшей из страны орхидей и нефти на корабле, нагруженном пряностями и болью, и она приведет его к участию в новой революции.

Борясь с дорожной скукой, Иларио Да бродил по палубе, снова погружался в свое прошлое, и в этом однообразном путешествии зарождался самый насыщенный период его жизни. Он вынул из маленького чемодана сшитую Марго тетрадку и принялся писать. Не только необходимость оставить свидетельство побудила его к литературным занятиям, эта тяга к перу пришла издалека, словно выплеснулась из колодца ностальгии, из того времени, когда он слушал чудесные истории Аукана о юных девах, родившихся из огня, и великанах, превратившихся в деревянные изваяния. По мере того как он изливал на бумагу свое прошлое, ему казалось, что чистое и безмятежное лицо Эктора вырисовывается среди напряженной ясности океана, и воспоминания постепенно подступали тем ближе, чем больше корабль удалялся от родного континента. Таким образом, когда старый Лонсонье пересек Атлантику, он поставил только первую фигуру на шахматную доску миграции, начав партию, которую суждено было продолжить его семье. Через сто с лишним лет его правнук Иларио Да, после двух мировых войн и во время диктатуры, предпринял обратный путь, и, может быть, через полвека какой-нибудь новый изгнанник добавит длинную и мучительную поросль событий к бесконечным джунглям поисков, мытарств и рождений.

Когда показался французский берег, Иларио Да посетило впечатление, что лишь теперь эта страна стала существовать в действительности. Осенним вторником он сошел с корабля с тридцатью франками в одном кармане и побегом виноградной лозы в другом. За душой он не имел ничего, кроме серого костюма и пары ботинок. В чемодане лежал черновик рукописи о чилийском сопротивлении. У контрольно-пропускного пункта ему пришлось выстоять

— Имя?

Этот загадочный вопрос отозвался в памяти долгим эхом. Хотя Иларио Да был далеко от диктатуры, от чилийских карабинеров, его охватил страх, что его отыщут на другом берегу океана. Он перебрал в голове несколько псевдонимов, прозвищ, кодовых имен, но на язык пришло только одно имя, которое его родные произносили при нем много раз.

— Мишель Рене, — ответил он.

Женщина не подняла на него глаз. Небрежным жестом, как будто заново окрестив всю дальнейшую родословную, она записала в документе: «Мишель Рене».

Примечания

1

Фамилия? (исп.).

2

Дата рождения? (исп.).

3

Мясные пироги (исп.).

4

Пироги с морскими раками (исп.).

5

Крепкий спиртной напиток.

6

Черт возьми (исп.).

7

Имеется в виду так называемая Война за селитру между Чили с одной стороны и Перу и Боливией с другой (1879–1884).

8

«Волосатики» — прозвище французских солдат в Первую мировую войну.

9

Чилиец? (исп.).

10

Да (исп.).

11

Откуда ты? — Из Сантьяго (исп.).

12

Я тоже. Меня зовут (исп.).

13

Послушай меня (исп.).

14

Знахарь (исп.).

15

Чертями (исп.).

16

Плато (исп.).

17

Поместье (исп.).

18

Вы француз? (исп.).

19

Какая война? (ucn.).

20

Маэстро (исп.).

21

Кукурузы (исп.).

22

Знахарей (исп.).

23

Ночной сторожевой (исп.).

24

Хлеб из пресного теста, используемый в католицизме протестантизме для причастия.

25

Виллы (исп.).

26

Бродяги (исп.).

27

Представители культуры чачапойя, существовавшей на территории современного Перу примерно в X-XV веках, называли себя «облачными людьми».

28

Вооруженные силы (исп.).

29

Святой Христос (исп.).

30

Жестокая расправа правительства с рабочими селитряных шахт и их семьями во время забастовки 1907 года.

31

«Революция» (исп.).

32

Маэстро умирает (исп.).

33

Маэстро умер (исп.).

34

Вечеринках (исп.).

35

Дворец Ла-Монеда обстреливают! (исп.).

36

Иларио Да жив (исп.).

37

Швейцарский рулет (исп.).

38

Общем кладбище (исп.).

39

Воды, пожалуйста (исп.).

40

Французика (исп.).

41

Пропавших без вести (исп.).

Спасибо за чтение

Вернуться к книге