Малахитовая шкатулка. Сказы
Бажов Павел Петрович
Малахитовая шкатулка
Сказы
© Бажов П.П., наследники, текст, 2022
© Оформление, ООО «Издательство „Эксмо“», 2023
Иллюстрации Елена Шафранская, Татьяна Ляхович
Малахитовая шкатулка
У Настасьи, Степановой-то вдовы, шкатулка малахитова осталась. Со всяким женским прибором. Кольца там, серьги и протча по женскому обряду. Сама Хозяйка Медной горы одарила Степана этой шкатулкой, как он ещё жениться собирался.
Настасья в сиротстве росла, не привыкла к экому-то богатству, да и нешибко[1] любительница была моду выводить[2]. С первых годов, как жили со Степаном, надёвывала, конечно, из этой шкатулки. Только не к душе[3] ей пришлось. Наденет кольцо… Ровно как раз впору, не жмёт, не скатывается, а пойдёт в церкву или в гости куда – замается. Как закованный палец-от, в конце нали[4] посинеет. Серьги навесит – хуже того. Уши так оттянет, что мочки распухнут. А на руку взять – не тяжелее тех, какие Настасья всегда носила. Буски в шесть ли семь рядов только раз и примерила. Как лёд кругом шеи-то и не согреваются нисколько. На люди те буски вовсе не показывала. Стыдно было.
–Ишь, скажут, какая царица в Полевой[5] выискалась!
Степан тоже не понуждал жену носить из этой шкатулки. Раз даже как-то сказал:
– Убери-ко куда от греха подальше.
Настасья и поставила шкатулку в самый нижний сундук, где холсты и протча про запас держат.
Как Степан умер да камешки у него в мёртвой руке оказались, Настасье и причтелось[6] ту шкатулку чужим людям показать. А тот знающий, который про Степановы камешки обсказал[7], и говорит Настасье потом, как народ схлынул:
– Ты, гляди, не мотни эту шкатулку за пустяк. Больших тысяч она стоит.
Он, этот человек-от, учёной был, тоже из вольных. Ране-то в щегарях[8] ходил, да его отстранили: ослабу-де народу даёт[9]. Ну, и винцом не брезговал. Тоже добра кабацка затычка был, не тем будь помянут, покойна головушка[10]. А так во всём правильный. Прошенье написать, пробу смыть, знаки оглядеть – всё по совести делал, не как иные протчие, абы на полштофа[11] сорвать. Кому-кому, а ему всяк поднесёт стаканушку праздничным делом. Так он на нашем заводе и до смерти дожил. Около народа питался.
Настасья от мужа слыхала, что этот щегарь правильный и в делах смышлёный, даром что к винишку пристрастье поимел. Ну, и послушалась его.
– Ладно, – говорит, – поберегу на чёрный день. – И поставила шкатулку на старо место.
Схоронили Степана, сорочины[12] отправили честь-честью. Настасья – баба в соку да и с достатком, стали к ней присватываться. А она, женщина умная, говорит всем одно:
– Хоть золотой второй, а всё робятам вотчим.
Ну, отстали по времени[13].
Степан хорошее обеспечение семье оставил. Дом справный[14], лошадь, корова, обзаведенье полное. Настасья баба работящая, робятишки пословные[15], не охтимнеченьки живут[16]. Год живут, два живут, три живут. Ну, забеднели всё ж таки. Где же одной женщине с малолетками хозяйство управить! Тоже ведь и копейку добыть где-то надо. На соль хоть. Тут родня и давай Настасье в уши напевать:
–Продай шкатулку-то! На что она тебе? Что впусте добру лежать. Всё едино и Танюшка, как вырастет, носить не будет. Вон там штучки какие! Только барам да купцам впору покупать. С нашим-то ремьём не наденешь эко место. А люди деньги бы дали. Разоставок[17] тебе.
Однем словом, наговаривают. И покупатель, как ворон на кости, налетел. Из купцов все. Кто сто рублей даёт, кто двести.
– Робят-де твоих жалеем, по вдовьему положению нисхождение тебе делаем.
Ну, оболванить ладят бабу, да не на ту попали. Настасья хорошо запомнила, что ей старый щегарь говорил, не продаёт за такой пустяк. Тоже и жалко. Как-никак женихово подаренье, мужнина память. А пуще того девчоночка у ней младшенькая слезами улилась, просит:
– Мамонька, не продавай! Мамонька, не продавай! Лучше я в люди пойду, а тятину памятку побереги.
От Степана, вишь, осталось трое робятишек-то. Двое нарнишечки. Робята как робята, а эта, как говорится, ни в мать, ни в отца. Ещё при Степановой бытности, как вовсе маленькая была, на эту девчоночку люди дивовались. Не то что девки-бабы, а и мужики Степану говорили:
– Не иначе эта у тебя, Степан, из кистей выпала.
В кого только зародилась! Сама чёрненька да бассенька[18], а глазки зелёненьки. На наших девчонок будто и вовсе не походит.
Степан пошутит, бывало:
–Это не диво, что чёрненька. Отец-то ведь с малых лет в земле скыркался[19]. А что глазки зелёные – тоже дивить не приходится. Мало ли я малахиту барину Турчанинову[20] набил. Вот памятка мне и осталась.
Так эту девчоночку Памяткой и звал. – Ну-ка ты, Памятка моя! – И когда случалось ей что покупать, так завсегда голубенького либо зелёного принесёт.
Вот и росла та девчоночка на примете у людей. Ровно и всамделе[21] гарусинка из праздничного пояса выпала – далеко её видно. И хоть она не шибко к чужим людям ластилась, а всяк ей – Танюшка да Танюшка. Самые завидущие бабёшки, и те любовались. Ну, как, – красота! Всякому мило. Одна мать повздыхивала:
– Красота-то красота, да не наша. Ровно кто подменил мне девчонку.
По Степану шибко эта девчоночка убивалась. Чисто уревелась вся, с лица похудела, одни глаза остались. Мать и придумала дать Танюшке ту шкатулку малахитову – пущай де позабавится. Хоть маленькая, а девчоночка – с малых лет им лестно на себя-то навздевать[22]. Танюшка и занялась разбирать эти штучки. И вот диво – которую примеряет, та и по ней. Мать-то иное и не знала к чему, а эта всё знает. Да ещё говорит:
– Мамонька, сколь хорошо тятино-то подаренье! Тепло от него, будто на пригревинке сидишь, – да ещё кто тебя мягким гладит.
Настасья сама нашивала, помнит, как у неё пальцы затекали, уши болели, шея не могла согреться. Вот и думает: «Неспроста это. Ой, неспроста!» – да поскорей шкатулку-то опять в сундук. Только Танюшка с той поры нет-нет и запросит:
– Мамонька, дай поиграть
Настасья когда и пристрожит, ну, материнско сердце – пожалеет, достанет шкатулку, только накажет:
– Не изломай чего!
Потом, когда подросла Танюшка, она и сама стала шкатулку доставать. Уедет мать со старшими парнишечками на покос или ещё куда, Танюшка останется домовничать. Сперва, конечно, управит, что мать наказывала. Ну, чашки-ложки перемыть, скатёрку стряхнуть, в избе – сенях веничком подмахнуть, куричешкам корму дать, в печке поглядеть. Справит всё поскорее, да и за шкатулку. Из верхних-то сундуков к тому времени один остался, да и тот лёгонький стал. Танюшка сдвинет его на табуреточку, достанет шкатулку и перебирает камешки, любуется, на себя примеряет.
Раз к ней и забрался хитник[23]. То ли он в ограде[24] спозаранку прихоронился[25], то ли потом незаметно где пролез, только из суседей никто не видал, чтобы он по улице проходил. Человек незнамый, а по делу видать кто-то навёл его, весь порядок обсказал.
Как Настасья уехала, Танюшка побегала много-мало по хозяйству и забралась в избу поиграть отцовскими камешками. Надела наголовник, серьги навесила. В это время и пых в избу этот хитник. Танюшка оглянулась – на пороге мужик незнакомый, с топором. И топор-то ихний. В сенках, в уголочке стоял. Только что Танюшка его переставляла, как в сенках мела. Испугалась Танюшка, сидит, как замерла, а мужик сойкнул[26], топор выронил и обеими руками глаза захватил, как обожгло их. Стонет-кричит:
– Ой, батюшки, ослеп я! Ой, ослеп! – а сам глаза трёт.
Танюшка видит – неладно с человеком, стала спрашивать:
– Ты как, дяденька, к нам зашёл, пошто топор взял? А тот, знай, стонет да глаза свои трёт. Танюшка его и пожалела – зачерпнула ковшик воды, хотела подать, а мужик так и шарахнулся спиной к двери.
–Ой, не подходи!– Так в сенках и сидел и двери завалил, чтобы Танюшка ненароком не выскочила. Да она нашла ход – выбежала через окошко и к суседям. Ну, пришли. Стали спрашивать, что за человек, каким случаем? Тот промигался маленько, объясняет – проходящий-де, милостинку[27] хотел попросить, да что-то с глазами попритчилось.
– Как солнцем ударило. Думал – вовсе ослепну. От жары, что ли.
Про топор и камешки Танюшка суседям не сказала. Те и думают: «Пустяшно дело. Может, сама же забыла ворота запереть, вот проходящий и зашёл, а тут с ним и случилось что-то. Мало ли бывает». До Настасьи всё ж таки проходящего не отпустили. Когда она с сыновьями приехала, этот человек ей рассказал, что суседям рассказывал. Настасья видит – всё в сохранности, вязаться не стала.
Ушёл тот человек, и суседи тоже.
Тогда Танюшка матери и выложила, как дело было. Тут Настасья и поняла, что за шкатулкой приходил, да взять-то её, видно, не просто. А сама думает: «Оберегать-то её всё ж таки покрепче надо».
Взяла да потихоньку от Танюшки и других робят и зарыла ту шкатулку в голбец[28].
Уехали опять все семейные. Танюшка хватилась шкатулки, а её быть бывало. Горько это показалось Танюшке, а тут вдруг теплом её опахнуло. Что за штука? Откуда? Огляделась, а из-под полу свет. Танюшка испугалась – не пожар ли? Заглянула в голбец, там в одном уголке свет. Схватила ведро, плеснуть хотела – только ведь огня-то нет и дымом не пахнет. Покопалась в том месте, видит – шкатулка. Открыла, а камни-то ровно ещё краше стали. Так и горят разными огоньками, и светло от них, как при солнышке. Танюшка и в избу не потащила шкатулку. Тут в голбце и наигралась досыта.
Так с той поры и повелось. Мать думает: «Вот хорошо спрятала, никто не знает»,– а дочь, как домовничать, так и урвёт часок поиграть дорогим отцовским подареньем. Насчёт продажи Настасья и говорить родне не давала.– По миру впору придёт – тогда продам. Хоть круто ей приходилось,– а укрепилась. Так ещё сколько-то годов перемогались, дальше на поправу пошло. Старшие робята стали зарабатывать маленько, да и Танюшка не сложа руки сидела. Она, слышь-ко, научилась шелками да бисером шить. И так научилась, что самолучшие барские мастерицы руками хлопали[29] – откуда узоры берёт, где шелка достаёт?
А тоже случаем вышло. Приходит к ним женщина. Небольшого росту, чернявая, в Настасьиных уж годах, а востроглазая и, по всему видать, шмыгало[30] такое, что только держись. На спине котомочка холщовая, в руке черёмуховый батожок[31], вроде как странница. Просится у Настасьи:
– Нельзя ли, хозяюшка, у тебя денёк-другой отдохнуть? Ноженьки не несут, а итти не близко.
Настасья сперва подумала, не подослана ли опять за шкатулкой, потом всё ж таки пустила.
– Места не жалко. Не пролежишь, поди, и с собой не унесёшь. Только вот кусок-от у нас сиротский. Утром – лучок с кваском, вечером квасок с лучком, вся и перемена. Отощать не боишься, так милости просим, живи, сколь надо.
А странница уж батожок свой поставила, котомку на припечье положила и обуточки[32] снимает. Настасье это не по нраву пришлось, а смолчала. «Ишь неочёсливая![33] Приветить её не успели, а она на-ко – обутки сняла и котомку развязала».
Женщина, и верно, котомочку расстегнула и пальцем манит к себе Танюшку:
– Иди-ко, дитятко, погляди на моё рукоделье. Коли поглянется, и тебя выучу… Видать, цепкий глазок-от на это будет!
Танюшка подошла, а женщина и подаёт ей ширинку[34] маленькую, концы шёлком шиты. И такой-то, слышь-ко, жаркий узор на той ширинке, что ровно в избе светлее и теплее стало.
Танюшка так глазами и впилась, а женщина посмеивается.
– Поглянулось, знать, доченька, моё рукодельице? Хочешь – выучу?
– Хочу, – говорит.
Настасья так и взъелась:
– И думать забудь! Соли купить не на что, а ты придумала шелками шить! Припасы-то, поди-ко, денег стоят.
– Про то не беспокойся, хозяюшка, – говорит странница. – Будет понятие у доченьки – будут и припасы. За твою хлеб-соль оставлю ей – надолго хватит. А дальше сама увидишь. За наше-то мастерство денежки платят. Не даром работу отдаём. Кусок имеем.
Тут Настасье уступить пришлось.
—Коли припасов уделишь, так о чём[35] не поучиться. Пущай поучится, сколь понятия хватит. Спасибо тебе скажу.
Вот эта женщина и занялась Танюшку учить. Скорёхонько Танюшка всё переняла, будто раньше которое знала. Да вот ещё что. Танюшка не то что к чужим, к своим неласковая была, а к этой женщине так и льнёт, так и льнёт. Настасья скоса запоглядывала:
«Нашла
А та ещё ровно дразнит, всё Танюшку дитятком да доченькой зовёт, а крещёное имя ни разочку не помянула. Танюшка видит, что мать в обиде, а не может себя сдержать. До того, слышь-ко, вверилась этой женщине, что ведь сказала ей про шкатулку-то!
– Есть, – говорит, – у нас дорогая тятина памятка – шкатулка малахитова. Вот где каменья! Век бы на них глядела.
– Мне покажешь, доченька? – спрашивает женщина.
Танюшка даже не подумала, что это неладно. – Покажу, – говорит, – когда дома никого из семейных не будет.
Как вывернулся такой часок, Танюшка и позвала ту женщину в голбец. Достала Танюшка шкатулку, показывает, а женщина поглядела маленько да и говорит:
–Надень-ко на себя – виднее будет. Ну, Танюшка,– не того слова[36], – стала надевать, а та, знай, похваливает.
– Ладно, доченька, ладно! Капельку только поправить надо.
Подошла поближе, да и давай пальцем в камешки тыкать. Который заденет – тот и загорится по-другому. Танюшке иное видно, иное – нет. После этого женщина и говорит:
– Встань-ко, доченька, пряменько.
Танюшка встала, а женщина и давай её потихоньку гладить по волосам, по спине. Всю огладила, а сама наставляет:
– Заставлю тебя повернуться, так ты, смотри, на меня не оглядывайся. Вперёд гляди, примечай, что будет, а ничего не говори. Ну, поворачивайся!
Повернулась Танюшка – перед ней помещение, какого она отродясь не видывала. Не то церква, не то что. Потолки высоченные на столбах из чистого малахиту. Стены тоже в рост человека малахитом выложены, а по верхнему карнизу малахитовый узор прошёл. Прямо перед Танюшкой, как вот в зеркале, стоит красавица, про каких только в сказках сказывают. Волосы, как ночь, а глаза зелёные. И вся-то она изукрашена дорогими каменьями, а платье на ней из зелёного бархату с переливом. И так это платье сшито, как вот у цариц на картинках. На чём только держится. Со стыда бы наши заводские сгорели на людях такое надеть, а эта зеленоглазая стоит себе спокойнешенько, будто так и надо. Народу в том помещенье полно. По-господски одеты, и все в золоте да заслугах. У кого спереду навешано, у кого сзади нашито, а у кого и со всех сторон. Видать, самое вышнее начальство. И бабы ихние тут же. Тоже голоруки, гологруды, каменьями увешаны. Только где им до зеленоглазой! Ни одна в подмётки не годится.
В ряд с зеленоглазой какой-то белобрысенький. Глаза враскос, уши пенёчками, как есть заяц. А одёжа на нём – уму помраченье. Этому золота-то мало показалось, так он, слышь-ко, на обую[37] камни насадил. Да такие сильные, что, может, в десять лет один такой найдут. Сразу видать – заводчик это. Лопочет тот заяц зеленоглазой-то, а она хоть бы бровью повела, будто его вовсе нет. Танюшка глядит на эту барыню, дивится на неё и только тут заметила:
– Ведь каменья-то на ней тятины! – сойкала Танюшка, и ничего не стало.
А женщина та посмеивается:
– Не доглядела, доченька! Не тужи, по времени доглядишь.
Танюшка, конечно, доспрашивается – где это такое помещенье?
– А это, – говорит, – царский дворец. Та самая палата, коя здешним малахитом изукрашена – твой покойный отец его добывал-то.
– А это кто в тятиных уборах и какой это с ней заяц?
– Ну, этого не скажу, сама скоро узнаешь.
В тот же день, как пришла Настасья домой, эта женщина собираться в дорогу стала. Поклонилась низенько хозяйке, подала Танюшке узелок с шелками да бисером, потом достала пуговку махонькую. То ли она из стекла, то ли из дурмашка[38] на простую грань обделана. Подаёт её Танюшке, да и говорит:
– Прими-ко, доченька, от меня памятку. Как что забудешь по работе либо трудный случай подойдёт, погляди на эту пуговку. Тут тебе ответ и будет.
Сказала так-то и ушла. Только её и видели.
С той вот поры Танюшка и стала мастерицей, а уж в годы входить стала, вовсе невестой глядит. Заводские парни о Настасьины окошки глаза обмозолили, а подступить к Танюшке боятся. Вишь, неласковая она, невесёлая, да и за крепостного где же вольная пойдёт. Кому охота[39] петлю надевать?
В барском доме тоже проведали про Танюшку из-за мастерства-то её. Подсылать к ней стали. Лакея помоложе да поладнее оденут по-господски, часы с цепкой дадут и пошлют к Танюшке, будто за делом каким. Думают, не обзарится ли девка на экого молодца. Тогда её обратать можно. Толку всё ж таки не выходило. Скажет Танюшка что по делу, а другие разговоры того лакея безо внимания. Надоест, так ещё надсмешку подстроит:
– Ступай-ко, любезный, ступай! Ждут ведь. Боятся, поди, как бы у тебя часы по́том не изошли и цепка не помедела. Вишь, без привычки-то как ты их мозолишь.
Ну, лакею или другому барскому служке эти слова, как собаке кипяток. Бежит, как ошпаренный, фырчит про себя:
– Разве это девка? Статуй каменный, зеленоглазый! Такую ли найдём!
Фырчит так-то, а самого уж захлестнуло. Которого пошлют, забыть не может Танюшкину красоту. Как приворожённого к тому месту тянет – хоть мимо пройти, в окошко поглядеть. По праздникам чуть не всему заводскому холостяжнику дело на той улице. Дорогу у самых окошек проторили, а Танюшка и не глядит. Суседки уж стали Настасью корить:
– Что это у тебя Татьяна шибко высоко себя повела? Подружек у ней нет, на парней глядеть не хочет. Царевича-королевича ждёт аль в христовы невесты ладится?
Настасья на эти покоры только вздыхает:
– Ой, бабоньки, и сама не ведаю. И так-то у меня девка мудрёная была, а колдунья эта проходящая вконец её извела. Станешь ей говорить, а она уставится на свою колдовскую пуговку и молчит. Так бы и выбросила эту проклятую пуговку, да по делу она ей на пользу. Как шелка переменить или что, так в пуговку и глядит. Казала и мне, да у меня, видно, глаза тупы стали, не вижу. Налупила бы девку, да, вишь, она у нас старательница. Почитай, её работой только и живём. Думаю-думаю так-то да и зареву. Ну, тогда она скажет: «Мамонька, ведь знаю я, что тут моей судьбы нет. То никого и не привечаю и на игрища не хожу. Что зря людей в тоску вгонять? А что под окошком сижу, так работа моя того требует. За что на меня приходишь? Что я худого сделала?» Вот и ответь ей!
Ну, жить всё ж таки ладно стали. Танюшкино рукоделье на моду пошло. Не то что в заводе аль
Только тут беда их и пристигла – пожар случился. А ночью дело было. Пригон[40], завозня[41], лошадь, корова, снасть всяка – всё сгорело. С тем только и остались, в чём выскочили. Шкатулку, однако, Настасья выхватила, успела-таки. На другой день и говорит.
– Видно, край пришёл – придётся продать шкатулку.
Сыновья в один голос:
– Продавай, мамонька. Не продешеви только.
Танюшка украдкой на пуговку поглядела, а там зеленоглазая маячит – пущай продают. Горько стало Танюшке, а что поделаешь? Всё равно уйдёт отцова памятка этой зеленоглазой. Вздохнула и говорит:
– Продавать – так продавать. – И даже не стала на прощанье те камни глядеть.
И то[42] сказать – у суседей приютились, где тут раскладываться.
Придумали так – продать-то, а купцы уж тут как тут. Кто, может, сам и поджог-от подстроил, чтобы шкатулкой завладеть. Тоже ведь народишко-то – ноготок, доцарапается! Видят, – робята подросли – больше дают. Пятьсот там, семьсот, один до тысячи дошёл. По заводу деньги немалые, можно на их обзавестись. Ну, Настасья запросила всё ж таки две тысячи. Ходят, значит, к ней, рядятся. Накидывают помаленьку, а сами друг от друга таятся, сговориться меж собой не могут. Вишь, кусок-от такой – ни одному отступиться неохота. Пока они так-то ходили, в Полевую и приехал новый приказчик.
Когда ведь они – приказчики-то – подолгу сидят, а в те годы им какой-то перевод случился. Душного козла, который при Степане был, старый барин на Крылатовско[43] за вонь отставил. Потом был Жареной Зад. Рабочие его на болванку посадили. Тут заступил[44] Северьян Убойца. Этого опять Хозяйка Медной горы в пусту породу перекинула. Там ещё двое ли, трое каких-то были, а потом и приехал этот.
Он, сказывают, из чужестранных земель был, на всяких языках будто говорил, а по-русски похуже. Чисто-то выговаривал одно – пороть. Свысока так, с растяжкой – па-роть. О какой недостаче ему заговорят, одно кричат: пароть! Его Паротей и прозвали.
На деле этот Паротя не шибко худой был. Он хоть кричал, а вовсе народ на пожарну[45] не гонял. Тамошним охлестышам[46] вовсе и дела не стало. Вздохнул маленько народ при этом Пароте.
Тут, вишь, штука-то в чём. Старый барин к той поре вовсе утлый стал, еле ногами перебирал. Он и придумал сына женить на какой-то там графине ли, что ли. Ну, а у этого молодого барина была полюбовница, и он к ей большую приверженность имел. Как делу быть? Неловко всё ж таки. Что новые сватовья скажут? Вот старый барин и стал сговаривать ту женщину сынову-то полюбовницу – за музыканта. У барина же этот музыкант служил. Робятишек на музыках обучал и так разговору чужестранному, как ведётся по ихнему положению.
– Чем, – говорит, – тебе так-то жить – на худой славе, выходи-ко ты замуж. Приданым тебя оделю, а мужа приказчиком в Полевую пошлю. Там дело направлено, пущай только построже народ держит. Хватит, поди, на это толку, что хоть и музыкант. А ты с ним лучше лучшего проживёшь в Полевой-то. Первый человек, можно сказать, будешь. Почёт тебе, уважение от всякого. Чем плохо?
Бабочка сговорная оказалась. То ли она в рассорке с молодым барином была, то ли хитрость поимела.
– Давно, – говорит, – об этом мечтанье имела, да сказать – не насмелилась.
Ну, музыкант, конечно, сперва упёрся:
– Не желаю, – шибко про неё худа слава, потаскуха вроде…
Только барин – старичонко хитрой. Недаром заводы нажил. Живо обломал[47] этого музыканта. Припугнул чем али улестил, либо подпоил – ихнее дело, только вскорости свадьбу справили, и молодые поехали в Полевую. Так вот Паротя и появился в нашем заводе. Недолго только прожил, а так – что зря говорить – человек не вредный. Потом, как Полторы Хари вместо его заступил – из своих заводских, так жалели даже этого Паротю.
Приехал с женой Паротя как раз в ту пору, как купцы Настасью обхаживали. Паротина баба тоже видная была. Белая да румяная – однем словом, полюбовница. Небось, худу-то бы не взял барин. Тоже, поди, выбирал! Вот эта Паротина жена и прослышала – шкатулку продают. «Дай-ко, – думает, – посмотрю, может, всамделе стоющее что».
Живёхонько срядилась и прикатила к Настасье. Им ведь лошадки-то заводские завсегда готовы!
– Ну-ко, – говорит, – милая, покажи, какие-такие камешки продаёшь?
Настасья достала шкатулку, показывает. У Паротиной бабы и глаза забегали. Она, слышь-ко, в Сам-Петербурхе воспитывалась, в заграницах разных с молодым барином бывала, толк в этих нарядах имела. «Что же это, – думает, – такое? У самой царицы эдаких украшениев нет, а тут на-ко – в Полевой, у погорельцев! Как бы только не сорвалась покупочка».
– Сколько, – спрашивает, – просишь?
Настасья говорит:
– Две бы тысячи охота взять.
Барыня порядилась для прилику[48], да и говорит:
– Ну, милая, собирайся! Поедем ко мне со шкатулкой. Там деньги сполна получишь.
Настасья, однако, на это не подалась.
– У нас, – говорит, – такого обычая нет, чтобы хлеб за брюхом ходил. Принесёшь деньги – шкатулка твоя.
Барыня видит – вон какая женщина, – живо скрутилась за деньгами, а сама наказывает:
– Ты уж, милая, не продавай шкатулку.
Настасья отвечает:
– Это будь в надежде. От своего слова не отопрусь. До вечера ждать буду, а дальше моя воля.
Уехала Паротина жена, а купцы-то и набежали все разом. Они, вишь, следили. Спрашивают:
– Ну, как?
– Запродала, – отвечает Настасья.
– За сколь?
– За две, как назначила.
– Что ты, – кричат, – ума решилась али что? В чужие руки отдаёшь, а своим отказываешь! – И давай-ко цену набавлять.
Ну, Настасья на эту удочку не клюнула.
– Это, – говорит, – вам привышно дело в словах вертеться, а мне не доводилось. Обнадёжила женщину, и разговору конец!
Паротина баба крутёхонько обернулась. Привезла деньги, передала из ручки в ручку, подхватила шкатулку и айда[49] домой. Только на порог, а навстречу Танюшка. Она, вишь, куда-то ходила, и вся эта продажа без неё была. Видит – барыня какая-то, и со шкатулкой. Уставилась на неё Танюшка – дескать, не та ведь, какую тогда видела. А Паротина жена пуще того воззрилась.
– Что за наваждение? Чья такая? – спрашивает.
– Дочерью люди зовут, – отвечает Настасья. – Самая как есть наследница шкатулки-то, кою ты купила. Не продала бы, кабы не край пришёл. С малолетства любила этими уборами играть. Играет да нахваливает – как-де от них тепло да хорошо. Да что об
–Напрасно, милая, так думаешь,– говорит Паротина баба.– Найду я местичко[50] этим каменьям. – А про себя думает: «Хорошо, что эта зеленоглазая силы своей не чует. Покажись такая в Сам-Петербурхе, царями бы вертела. Надо – мой-то дурачок Турчанинов её не увидал».
С тем и разошлись.
Паротина жена, как приехала домой, похвасталась:
–Теперь, друг любезный, я не то что тобой, и Турчаниновым не понуждаюсь[51]. Чуть что – до свиданья! Уеду в Сам-Петербурх либо, того лучше, в заграницу, продам шкатулочку и таких-то мужей, как ты, две дюжины куплю, коли надобность случится.
Похвасталась, а показать на себе новокупку всё ж таки охота. Ну, как – женщина! Подбежала к зеркалу и первым делом наголовник пристроила. – Ой, ой, что такое! – Терпенья нет – крутит и дерёт волосы-то. Еле выпростала. А неймётся. Серьги надела – чуть мочки не разорвало. Палец в перстень сунула – заковало, еле с мылом стащила. Муж посмеивается: не таким, видно, носить!
А она думает: «Что за штука? Надо в город ехать, мастеру показать. Подгонит как надо, только бы камни не подменил».
Сказано – сделано. На другой день с утра укатила. На заводской-то тройке ведь недалеко. Узнала, какой самый надёжный мастер, – и к нему. Мастер старый-престарый, а по своему делу дока. Оглядел шкатулку, спрашивает, у кого куплено. Барыня рассказала, что знала. Оглядел ещё раз мастер шкатулку, а на камни и не взглянул даже:
– Не возьмусь, – говорит, – что хошь давайте. – Не здешних это мастеров работа. Нам несподручно с ними тягаться.
Барыня, конечно, не поняла, в чём тут закорючка, фыркнула и побежала к другим мастерам. Только все как сговорились: оглядят шкатулку, полюбуются, а на камни не смотрят и от работы наотрез отказываются. Барыня тогда на хитрости пошла, говорит, что эту шкатулку из Сам-Петербурху привезла. Там всё и делали. Ну, мастер, которому она это плела, только рассмеялся.
– Знаю, – говорит, – в каком месте шкатулка делана, и про мастера много наслышан. Тягаться с ним всем нашим не по плечу. На одного кого тот мастер подгоняет, другому не подойдёт, что хошь делай.
Барыня и тут не поняла всего-то, только то и уразумела – неладно дело, боятся кого-то мастера. Припомнила, что старая хозяйка сказывала, будто дочь любила эти уборы на себя надевать.
«Не по этой ли зеленоглазой подгонялись? Вот беда-то!»
Потом опять переводит в уме:
«Да мне-то что! Продам какой ни есть богатой дуре. Пущай мается, а денежки у меня будут!» С этим и уехала в Полевую.
Приехала, а там новость: весточку получили – старый барин приказал долго жить[52]. Хитренько с Паротей-то он устроил, а смерть его перехитрила – взяла и стукнула. Сына так и не успел женить, и он теперь полным хозяином стал. Через малое время Паротина жена получила писемышко. Так и так, моя любезная, по вешней воде приеду на заводах показаться и тебя увезу, а музыканта твоего куда-нибудь законопатим. Паротя про это как-то узнал, шум-крик поднял. Обидно, вишь, ему перед народом-то. Как-никак приказчик, а тут вон что – жену отбирают. Сильно выпивать стал. Со служащими, конечно. Они рады стараться на даровщинку-то. Вот раз пировали. Кто-то из этих запивох и похвастай:
– Выросла-де у нас в заводе красавица, другую такую не скоро сыщешь.
Паротя и спрашивает:
– Чья такая? В котором месте живёт?
Ну, ему рассказали, и про шкатулку помянули в этой-де семье ваша жена шкатулку покупала. Паротя и говорит:
–Поглядеть бы,– а у запивох и заделье[53] нашлось.
– Хоть сейчас пойдём – освидетельствовать, ладно ли они новую избу поставили. Семья хоть из вольных, а на заводской земле живут. В случае чего и прижать можно.
Пошли двое ли, трое с этим Паротей. Цепь притащили, давай промер делать, не зарезалась ли Настасья в чужую усадьбу, выходят ли вершки меж столбами.
Подыскиваются[54], однем словом. Потом заходят в избу, а Танюшка как раз одна была. Глянул на неё Паротя и слова потерял. Ну, ни в каких землях такой красоты не видывал. Стоит как дурак, а она сидит – помалкивает, будто её дело не касается. Потом отошёл малость Паротя, стал спрашивать:
– Что поделываете?
Танюшка говорит:
– По заказу шью, – и работу свою показала.
– Мне, – говорит Паротя, – можно заказ сделать?
– Отчего же нет, коли в цене сойдёмся.
– Можете, – спрашивает опять Паротя, – мне с себя патрет шелками вышить?
Танюшка потихоньку на пуговку поглядела, а там зеленоглазая ей знак подаёт – бери-де заказ! – и на себя пальцем указывает. Танюшка и отвечает:
– Свой патрет не буду, а есть у меня на примете женщина одна в дорогих каменьях, в царицыном платье, эту вышить могу. Только недёшево будет стоить такая работа.
–Об этом,– говорит,– не сумлевайтесь, хоть сто, хоть двести рублей заплачу, лишь бы сходственность[55] с вами была.
– В лице, – отвечает, – сходственность будет, а одёжа другая.
Срядились за сто рублей. Танюшка и срок назначила – через месяц. Только Паротя нет-нет и забежит, будто о заказе узнать, а у самого вовсе не то на уме. Тоже обахмурило[56] его, а Танюшка ровно и вовсе не замечает. Скажет два-три слова, и весь разговор. Запивохи-то Паротины подсмеиваться над ним стали:
– Тут-де не отломится. Зря сапоги треплешь! Ну, вот, вышила Танюшка тот патрет. Глядит Паротя – фу ты, боже мой! да ведь это она самая и есть, одежой да каменьями изукрашенная! Подаёт, конечно, три сотенных билета, только Танюшка два-то не взяла.
– Не привышны, – говорит, – мы подарки-то принимать. Трудами кормимся.
Прибежал Паротя домой, любуется на патрет, а от жены впотай[57] держит. Пировать меньше стал, в заводское дело вникать мало-мало начал.
Весной приехал на заводы молодой барин. В Полевую прикатил. Народ согнали, молебен отслужили, и потом в господском доме тонцы-звонцы[58] пошли. Народу тоже две бочки вина выкатили – помянуть старого, проздравить нового барина. Затравку, значит, сделали. На это всё Турчаниновы мастера были. Как зальёшь господскую чарку десятком своих, так и нивесть какой праздник покажется, а на поверку выйдет – последние копейки умыл[59] и вовсе ни к чему. На другой день народ на работу, а в господском дому опять пировля[60]. Да так и пошло. Поспят сколько да опять за гулянку. Ну, там, на лодках катаются, на лошадях в лес ездят, на музыках бренчат, да
Паротя хоть пьяной, а чует, к чему дело клонится. Ему перед гостями неловко. Он и говорит за столом, при всех:
– Это мне безо внимания, что барин Турчанинов хочет у меня жену увезти. Пущай повезёт! Мне такую не надо. У меня вот кто есть! – Да и достаёт из кармана тот шёлковый патрет. Все так и ахнули, а Паротина баба и рот закрыть не может. Барин тоже въелся глазами-то. Любопытно ему стало.
– Кто такая? – спрашивает.
Паротя, знай, похохатывает:
– Полон стол золота насыпь – и то не скажу!
Ну, а как не скажешь, коли заводские сразу Танюшку признали. Один перед другим стараются – барину объясняют. Паротина баба руками-ногами:
– Что вы! Что вы! Околесицу этаку городите! Откуда у заводской девки платье такое да ещё каменья дорогие? А патрет этот муж из-за границы привёз. Ещё до свадьбы мне показывал. Теперь с пьяных-то глаз, мало ли что сплетёт. Себя скоро помнить не будет. Ишь, опух весь!
Паротя видит, что жене шибко не мило, он и давай чехвостить:
–Страмина[61] ты, страмина! Что ты косоплётки плетёшь[62], барину в глаза песком бросашь! Какой я тебе патрет показывал? Здесь мне его шили. Та самая девушка, про которую они вон говорят. Насчёт платья лгать не буду – не знаю. Платье какое хошь надеть можно. А камни у них были. Теперь у тебя в шкапу заперты. Сама же их купила за две тысячи да надеть не смогла. Видно, не подходит корове черкасско седло. Весь завод про покупку-то знает!
Барин как услышал про камни, так сейчас же:
– Ну-ко, покажи!
Он, слышь-ко, малоумненький был, мотоватый. Однем словом, наследник. К камням-то сильное пристрастие имел. Щегольнуть ему было нечем, – как говорится, ни росту, ни голосу, – так хоть каменьями. Где ни прослышит про хороший камень, сейчас купить ладится. И толк в камнях знал, даром что не шибко умный.
Паротина баба видит – делать нечего, – принесла шкатулку. Барин взглянул и сразу:
– Сколько?
Та и бухнула вовсе неслыханно. Барин рядиться. На половине сошлись, и заёмную бумагу барин подписал: не было, вишь, денег-то с собой. Поставил барин перед собой шкатулку на стол, да и говорит:
– Позовите-ко эту девку, про которую разговор. Сбегали за Танюшкой. Она ничего, сразу пошла – думала, заказ какой большой. Приходит в комнату, а там народу полно и посредине тот самый заяц, которого она тогда видела. Перед этим зайцем шкатулка – отцово подаренье. Танюшка сразу признала барина и спрашивает:
– Зачем звали?
Барин и слова сказать не может. Уставился на неё, да и всё. Потом всё ж таки нашёл разговор.
– Ваши камни?
– Были наши, теперь вон ихние, – и показала на Паротину жену.
– Мои теперь, – похвалился барин.
– Это дело ваше.
– А хошь, подарю обратно?
– Отдаривать нечем.
– Ну, а примерить на себя ты их можешь? Взглянуть мне охота, как эти камни на человеке придутся.
– Это, – отвечает Танюшка, – можно. Взяла шкатулку, разобрала уборы, – привычно дело, – и живо их к месту пристроила. Барин глядит и только ахает.
Ах да ах, больше и речей нет. Танюшка постояла в уборе-то и спрашивает:
–Поглядели? Будет? Мне ведь не от простой поры[63] тут стоять – работа есть.
Барин тут при всех и говорит:
– Выходи за меня замуж. Согласна?
Танюшка только усмехнулась:
– Не под стать бы ровно барину такое говорить. – Сняла уборы и ушла. Только барин не отстаёт. На другой день свататься приехал. Просит-молит Настасью-то: отдай за меня дочь.
Настасья говорит:
– Я с неё воли не снимаю, как она хочет, а по-моему – будто не подходит. Танюшка слушала-слушала, да и молвит:
– Вот что, не то… Слышала я, будто в царском дворце есть палата, малахитом тятиной добычи обделанная. Вот если ты в этой палате царицу мне покажешь – тогда выйду за тебя замуж.
Барин, конечно, на всё согласен. Сейчас же в Сам-Петербурх стал собираться и Танюшку с собой зовёт – лошадей, говорит, тебе предоставлю. А Танюшка отвечает:
– По нашему – то обряду и к венцу на жениховых лошадях невеста не ездит, а мы ведь ещё никто. Потом уж об этом говорить будем, как ты своё обещанье выполнишь.
– Когда же, – спрашивает, – ты в Сам-Петербурхе будешь?
–К Покрову[64], – говорит, – непременно буду. Об этом не сумлевайся, а пока уезжай отсюда.
Барин уехал, Паротину жену, конечно, не взял, не глядит даже на неё. Как домой в Сам-Петербурх-от приехал, давай по всему городу славить про камни и про свою невесту. Многим шкатулку-то показывал. Ну, сильно залюбопытствовали невесту посмотреть. К осеням-то барин квартиру Танюшке приготовил, платьев всяких навёз, обую, а она весточку и прислала, – тут она, живёт у такой-то вдовы на самой окраине.
Барин, конечно, сейчас же туда:
– Что вы! Мысленное ли дело тут проживать? Квартерка приготовлена, первый сорт!
А Танюшка отвечает:
– Мне и тут хорошо.
Слух про каменья да турчаниновску невесту и до царицы дошёл. Она и говорит:
– Пущай-ко Турчанинов покажет мне свою невесту. Что-то много про неё врут.
Барин к Танюшке, – дескать, приготовиться надо. Наряд такой сшить, чтобы во дворец можно, камни из малахитовой шкатулки надеть. Танюшка отвечает:
– О наряде не твоя печаль, а камни возьму на подержанье. Да, смотри, не вздумай за мной лошадей посылать. На своих буду. Жди только меня у крылечка, во дворце-то.
Барин думает, – откуда у ней лошади? где платье дворцовское? – а спрашивать всё ж таки не насмелился.
Вот стали во дворец собираться. На лошадях все подъезжают, в шелках да бархатах. Турчанинов-барин спозаранку у крыльца вертится – невесту свою поджидает. Другим тоже любопытно на неё поглядеть – тут же остановились. А Танюшка надела каменья, подвязалась платочком по-заводски, шубейку свою накинула и идёт себе потихонечку.
Ну, народ – откуда такая? – валом за ней валит. Подошла Танюшка ко дворцу, а царские лакеи не пущают – не дозволено, говорят, заводским-то. Турчанинов-барин издаля Танюшку завидел, только ему перед своими-то стыдно, что его невеста пешком, да ещё в экой шубейке, он взял, да и спрятался. Танюшка тут распахнула шубейку, лакеи глядят – платье-то! У царицы такого нет! – сразу пустили. А как Танюшка сняла платочек да шубейку, все кругом ахнули:
– Чья такая? Каких земель царица?
А барин Турчанинов тут как тут.
– Моя невеста, – говорит.
Танюшка эдак строго на него поглядела:
Барин туда-сюда, – оплошка-де вышла. Извини, пожалуйста.
Пошли они в палаты царские, куда было велено. Глядит Танюшка – не то место. Ещё строже спросила Турчанинова-барина:
– Это ещё что за обман? Сказано тебе, что в той палате, которая малахитом тятиной работы обделана!
И пошла по дворцу-то, как дома. А сенаторы, генералы и протчи за ней.
– Что, дескать, такое? Видно, туда велено.
Народу набралось полным-полно, и всё глаз с Танюшки не сводят, а она стала к самой малахитовой стенке и ждёт. Турчанинов, конечно, тут же. Лопочет ей, что ведь неладно, не в этом помещенье царица дожидаться велела. А Танюшка стоит спокойнешенько, хоть бы бровью повела, будто барина вовсе нет.
Царица вышла в комнату-то, куда назначено. Глядит – никого нет. Царицыны наушницы[65] и доводят – турчаниновска невеста всех в малахитову палату увела. Царица поворчала, конечно, – что за самовольство! Запотопывала ногами-то. Осердилась, значит, маленько. Приходит царица в палату малахитову. Все ей кланяются, а Танюшка стоит – не шевельнётся.
Царица и кричит:
– Ну-ко, показывайте мне эту самовольницу – турчаниновску невесту!
Танюшка это услышала, вовсе брови свела, говорит барину:
– Это ещё что придумал! Я велела мне царицу показать, а ты подстроил меня ей показывать. Опять обман! Видеть тебя больше не хочу! Получи свои камни!
С этим словом прислонилась к стенке малахитовой и растаяла. Только и осталось, что на стенке камни сверкают, как прилипли к тем местам, где голова была, шея, руки.
Все, конечно, перепугались, а царица в беспамятстве на пол брякнула.
Засуетились, поднимать стали. Потом, когда суматоха поулеглась, приятели и говорят Турчанинову:
– Подбери хоть камни-то! Живо разворуют. Не како-нибудь место – дворец! Тут цену знают!
Турчанинов и давай хватать те каменья. Какой схватит, тот у него и свернётся в капельку. Ина капля чистая, как вот слеза, ина жёлтая, а то опять, как кровь, густая. Так ничего и не собрал. Глядит-на полу пуговка валяется. Из бутылочного стекла, на простую грань, вовсе пустяковая. С горя он и схватил её. Только взял в руку, а в этой пуговке, как в большом зеркале, зеленоглазая красавица в малахитовом платье, вся дорогими каменьями изукрашенная, хохочет-заливается:
– Эх ты, полоумный косой заяц! Тебе ли меня взять! Разве ты мне пара?
Барин после этого и последний умишко потерял, а пуговку не бросил. Нет-нет и поглядит в неё, а там всё одно: стоит зеленоглазая, хохочет и обидные слова говорит. С горя барин давай-ко пировать, долгов наделал, чуть при нём наши-то заводы с молотка не пошли.
А Паротя, как его отстранили, по кабакам пошёл. До ремков[66] пропился, а патрет тот шёлковый берег. Куда этот патрет потом девался – никому не известно.
Не поживилась и паротина жена; поди-ко, получи по заёмной бумаге, коли всё железо и медь заложены!
Про Танюшку с той поры в нашем заводе ни слуху ни духу. Как не было. Погоревала, конечно, Настасья, да то же не от силы. Танюшка-то, вишь, хоть радетельница для семьи была, а всё Настасье как чужая.
И то сказать, парни у Настасьи к тому времени выросли. Женились оба. Внучата пошли. Народу в избе густенько стало. Знай, поворачивайся – за тем догляди, другому подай… До скуки ли тут!
Холостяжник – тот дольше не забывал. Всё под Настасьиными окошками топтался. Поджидали, не появится ли у окошечка Танюшка, да так и не дождались.
Потом, конечно, оженились, а нет-нет и помянут:
– Вот-де какая у нас в заводе девка была! Другой такой в жизни не увидишь.
Да ещё после этого случаю заметочка вышла. Сказывали, будто Хозяйка Медной горы двоиться стала: сразу двух девиц в малахитовых платьях люди видали.
Каменный цветок
Не одни мраморски[67] на славе были[68] по каменному-то делу. Тоже и в наших заводах, сказывают, это мастерство имели. Та только различка[69], что наши больше с малахитом вожгались[70], как его было довольно, и сорт – выше нет. Вот из этого малахиту и выделывали подходяще. Такие, слышь-ко, штучки, что диву дашься: как ему помогло.
Был в ту пору мастер Прокопьич. По этим делам первый. Лучше его никто не мог. В пожилых годах был.
Вот барин и велел приказчику поставить к этому Прокопьичу парнишек на выучку.
– Пущай-де переймут всё до тонкости.
Только Прокопьич, – то ли ему жаль было расставаться со своим мастерством, то ли ещё что, – учил шибко худо. Всё у него с рывка да с тычка. Насадит парнишке по всей голове шишек, уши чуть не оборвёт, да и говорит приказчику:
– Не гож этот… Глаз у него неспособный, рука не несёт. Толку не выйдет.
Приказчику, видно, заказано было ублаготворять Прокопьича.
– Не гож, так не гож… Другого дадим… – И нарядит другого парнишку.
Ребятишки прослышали про эту науку… Спозаранку ревут, как бы к Прокопьичу не попасть. Отцам-матерям тоже не сладко родного дитенка на зряшную муку отдавать – выгораживать стали своих-то, кто как мог. И то, сказать, нездорово это мастерство, с малахитом-то. Отрава чистая. Вот и оберегаются люди.
Приказчик всё ж таки помнит баринов наказ – ставит Прокопьичу учеников. Тот по своему порядку помытарит парнишку, да и сдаст обратно приказчику.
– Не гож этот…
Приказчик взъедаться стал:
– До какой поры это будет? Не гож да не гож, когда гож будет? Учи этого…
Прокопьич знай своё:
– Мне что… Хоть десять годов учить буду, а толку из этого парнишки не будет…
– Какого тебе ещё?
– Мне хоть и вовсе не ставь, – об этом не скучаю…
Так вот и перебрали приказчик с Прокопьичем много ребятишек, а толк один: на голове шишки, а в голове – как бы убежать. Нарочно которые портили, чтобы Прокопьич их прогнал.
Вот так-то и дошло дело до Данилки Недокормыша. Сиротка круглый был этот парнишечко. Годов, поди, тогда двенадцати, а то и боле. На ногах высоконький, а худой-расхудой, в чём душа держится. Ну, а с лица чистенький. Волосёнки кудрявеньки, глазёнки голубеньки.
Его и взяли сперва в казачки при господском доме: табакерку, платок подать, сбегать куда и протча. Только у этого сиротки дарованья к такому делу не оказалось. Другие парнишки на таких-то местах вьюнами вьются. Чуть что – навытяжку: что
– Блаженный какой-то! Тихоход! Из такого хорошего слуги не выйдет.
На заводскую работу либо в гору всё ж таки не отдали – шибко жидко место[71], на неделю не хватит. Поставил его приказчик в подпаски. И тут Данилко не вовсе гож пришёлся. Парнишечко ровно старательный, а всё у него оплошка выходит. Всё будто думает о чём-то. Уставится глазами на травинку, а коровы-то – вон где! Старый пастух ласковый попался, жалел сироту, и тот временем ругался:
– Что только из тебя, Данилко, выйдет? Погубишь ты себя, да и мою старую спину под бой подведёшь. Куда это годится? О чём хоть думка-то у тебя?
– Я и сам, дедко, не знаю… Так… ни о чём… Засмотрелся маленько. Букашка по листочку ползла. Сама сизенька, а из-под крылышек у ней жёлтенько выглядывает, а листок широконький… По краям зубчики, вроде оборочки выгнуты. Тут потемнее показывает, а серёдка зелёная-презелёная, ровно её сейчас выкрасили… А букашка-то и ползёт.
– Ну, не дурак ли ты, Данилко? Твоё ли дело букашек разбирать? Ползёт она – и ползи, а твоё дело за коровами глядеть. Смотри у меня, выбрось эту дурь из головы, не то приказчику скажу!
Одно Данилушке далось. На рожке он играть научился – куда старику! Чисто на музыке какой. Вечером, как коров пригонят, девки-бабы просят:
– Сыграй, Данилушко, песенку.
Он и начнёт наигрывать. И песни все незнакомые. Не то лес шумит, не то ручей журчит, пташки на всякие голоса перекликаются, а хорошо выходит.
Шибко за те песенки стали женщины привечать Данилушку. Кто пониточек[72] починит, кто холста на онучи отрежет, рубашонку новую сошьёт. Про кусок и разговору нет, – каждая норовит дать побольше да послаще. Старику пастуху тоже Данилушковы песни по душе пришлись. Только и тут маленько неладно выходило. Начнёт Данилушко наигрывать и всё забудет, ровно и коров нет. На этой игре и пристигла его беда.
Данилушко, видно, заигрался, а старик задремал по малости. Сколько-то коровёнок у них и отбилось. Как стали на выгон собирать, глядят – той нет, другой нет. Искать кинулись, да где тебе. Пасли около Ельничной[73]… Самое тут волчье место, глухое… Одну только коровёнку и нашли. Пригнали стадо домой… Так и так обсказали. Ну, из завода тоже побежали-поехали на розыски, да не нашли.
Расправа тогда, известно, какая была. За всякую вину спину кажи. На грех ещё одна-то корова из приказчичьего двора была. Тут и вовсе спуску не жди. Растянули сперва, старика, потом и до Данилушки дошло, а он худенький да тощенький. Господский палач оговорился даже:
– Экой-то, – говорит, – с одного разу сомлеет, а то и вовсе душу выпустит.
Ударил всё ж таки – не пожалел, а Данилушко молчит. Палач его вдругорядь – молчит, втретьи – молчит, Палач тут и расстервенился, давай полысать со всего плеча, а сам кричит:
– Я тебя, молчуна, доведу… Дашь голос… Дашь…
Данилушко дрожит весь, слёзы каплют, а молчит. Закусил губёнку-то и укрепился. Так и сомлел, а словечка от него не слыхали. Приказчик, – он тут же, конечно, был, – удивился:
–Какой ещё терпеливый выискался! Теперь знаю, куда его поставить, коли живой останется. Отлежался-таки Данилушко. Бабушка Вихориха его на ноги поставила. Была, сказывают, старушка такая. Заместо лекаря по нашим заводам на большой славе была. Силу в травах знала: которая от зубов, которая от надсады[74], которая от ломоты… Ну, всё как есть. Сама те травы собирала в самое время, когда какая трава полную силу имела. Из таких трав да корешков настойки готовила, отвары варила да с мазями мешала.
Хорошо Данилушке у этой бабушки Вихорихи пожилось. Старушка, слышь-ко, ласковая да словоохотливая, а трав да корешков, да цветков всяких у ней насушено да навешано по всей избе. Данилушко к травам-то любопытен – как эту зовут? где растёт? какой цветок? Старушка ему и рассказывает.
Раз Данилушко и спрашивает:
– Ты, бабушка, всякий цветок в наших местах знаешь?
– Хвастаться, – говорит, – не буду, а всё будто знаю, какие открытые-то.
– А разве, – спрашивает, – ещё не открытые бывают?
–Есть,– отвечает,– и такие. Папору[75] вот слыхал? Она будто цветёт на Иванов день. Тот цветок колдовской. Клады им открывают. Для человека вредный. На разрыв-траве цветок – бегучий огонёк. Поймай его – и все тебе затворы открыты. Воровской это цветок. А то ещё каменный цветок есть. В малахитовой горе будто растёт. На змеиный праздник[76] полную силу имеет. Несчастный тот человек, который каменный цветок увидит.
– Чем, бабушка, несчастный?
– А это, дитёнок, я и сама не знаю. Так мне сказывали.
Данилушко у Вихорихи, может, и подольше бы пожил, да приказчиковы вестовщики углядели, что парнишко мало-мало ходить стал, и сейчас к приказчику. Приказчик Данилушку призвал, да и говорит:
– Иди-ко теперь к Прокопьичу – малахитному делу обучаться. Самая там по тебе работа.
Ну, что сделаешь? Пошёл Данилушко, а самого ещё ветром качает. Прокопьич поглядел на него, да и говорит:
– Ещё такого недоставало. Здоровым парнишкам здешняя учёба не по силе, а с такого что взыщешь – еле живой стоит.
Пошёл Прокопьич к приказчику:
– Не надо такого. Ещё ненароком убьёшь – отвечать придётся.
Только приказчик – куда тебе, слушать не стал:
– Дано тебе – учи, не рассуждай! Он – этот парнишка – крепкий. Не гляди, что жиденький.
– Ну, дело ваше, – говорит Прокопьич, – было бы сказано. Буду учить, только бы к ответу не потянули.
– Тянуть некому. Одинокий этот парнишка, что хочешь с ним делай, – отвечает приказчик.
Пришёл Прокопьич домой, а Данилушко около станочка стоит, досочку малахитовую оглядывает. На этой досочке зарез сделан – кромку отбить. Вот Данилушко на это место уставился и головёнкой покачивает. Прокопьичу любопытно стало, что этот новенький парнишка тут разглядывает. Спросил строго, как по его правилу велось:
– Ты это что? Кто тебя просил поделку в руки брать? Что тут доглядываешь?
Данилушко и отвечает:
– На мой глаз, дедушко, не с этой стороны кромку отбивать надо. Вишь, узор тут, а его и срежут.
Прокопьич закричал, конечно:
– Что? Кто ты такой? Мастер? У рук не бывало, а судишь? Что ты понимать можешь?
– То и понимаю, что эту штуку испортили, – отвечает Данилушко.
– Кто испортил? а? Это ты, сопляк,
Пошумел так-то, покричал, а Данилушку пальцем не задел. Прокопьич-то, вишь, сам над этой досочкой думал – с которой стороны кромку срезать. Данилушко своим разговором в самую точку попал. Прокричался Прокопьич и говорит вовсе уж добром:
– Ну-ко, ты, мастер явленый, покажи, как, по-твоему, сделать?
Данилушко и стал показывать да рассказывать:
– Вот бы какой узор вышел. А того бы лучше – пустить досочку поуже, по чистому полю кромку отбить, только бы сверху плетешок малый оставить.
Прокопьич, знай, покрикивает:
– Ну-ну… Как же! Много ты понимаешь. Накопил – не просыпь! – А про себя думает: «Верно парнишка говорит. Из такого, пожалуй, толк будет. Только учить-то его как? Стукни разок – он и ноги протянет».
Подумал так, да и спрашивает:
– Ты хоть чей, экий учёный?
Данилушко и рассказал про себя.
Дескать, сирота. Матери не помню, а про отца и вовсе не знаю, кто был. Кличут. Данилкой Недокормышем, а как отчество и прозванье отцовское – про то не знаю. Рассказал, как он в дворне был и за что его прогнали, как потом лето с коровьим стадом ходил, как под бой попал. Прокопьич пожалел:
– Не сладко, гляжу, тебе, парень, житьишко-то задалось, а тут ещё ко мне попал. У нас мастерство строгое.
Потом будто рассердился, заворчал:
– Ну, хватит, хватит! Вишь, разговорчивый какой! Языком-то – не руками – всяк бы работал. Целый вечер лясы да балясы! Ученичок тоже! Погляжу вот завтра, какой у тебя толк. Садись ужинать, да и спать пора.
Прокопьич одиночкой жил. Жена-то у него давно умерла. Старушка Митрофановна из соседей снаходу[77] у него хозяйство вела. Утрами ходила постряпать, сварить чего, в избе прибрать, а вечерами Прокопьич сам управлял, что ему надо. Поели, Прокопьич и говорит:
– Ложись вон тут на скамеечке!
Данилушко разулся, котомку свою под голову, понитком закрылся, поёжился маленько – вишь, холодно в избе-то было по осеннему времени, – всё ж таки вскорости уснул. Прокопьич тоже лёг, а уснуть не может: всё у него разговор о малахитовом узоре из головы нейдёт. Ворочался-ворочался, встал, зажёг свечку, да и к станку – давай эту малахитову досочку так и сяк примерять. Одну кромку закроет, другую… прибавит поле, убавит. Так поставит, другой стороной повернёт, и всё выходит, что парнишка лучше узор понял.
– Вот тебе и Недокормышек! – дивится Прокопьич. – Ещё ничем-ничего, а старому мастеру указал. Ну, и глазок! Ну, и глазок!
Пошёл потихоньку в чулан, притащил оттуда подушку да большой овчинный тулуп. Подсунул подушку Данилушке под голову, тулупом накрыл:
– Спи-ко, глазастый!
А тот и не проснулся, повернулся только на другой бочок, растянулся под тулупом-то – тепло ему стало, – и давай насвистывать носом полегоньку. У Прокопьича своих ребят не бывало, этот Данилушко и припал ему к сердцу.
Стоит мастер, любуется, а Данилушко, знай, посвистывает, спит себе спокойненько. У Прокопьича забота – как бы этого парнишку хорошенько на ноги поставить, чтоб не такой тощий да нездоровый был.
– С его ли здоровьишком нашему мастерству учиться. Пыль, отрава, – живо зачахнет. Отдохнуть бы ему сперва, подправиться, потом учить стану. Толк, видать, будет.
На другой день и говорит Данилушке:
–Ты спервоначалу по хозяйству помогать будешь. Такой уж у меня порядок заведён. Понял? Для первого разу сходи за калиной. Её иньями прихватило,– в самый раз она теперь на пироги. Да, гляди, не ходи далеко-то. Сколь наберёшь – то и ладно. Хлеба возьми полишку,– естся в лесу-то,– да ещё к Митрофановне зайди. Говорил ей, чтоб тебе пару яичек испекла да молока в туесочек[78] плеснула. Понял?
На другой день опять говорит:
– Поймай-ко ты мне щеглёнка поголосистее да чечётку побойчее. Гляди, чтобы к вечеру были. Понял?
Когда Данилушко поймал и принёс, Прокопьич говорит:
– Ладно, да не вовсе. Лови других.
Так и пошло. На каждый день Прокопьич Данилушке работу даёт, а всё забава. Как снег выпал, велел ему с соседом за дровами ездить – пособишь-де. Ну, а какая подмога! Вперёд на санях сидит, лошадью правит, а назад за возом пешком идёт. Промнётся так-то, поест дома да и спит покрепче. Шубу ему Прокопьич справил, шапку тёплую, рукавицы, пимы на заказ скатали.
Прокопьич, видишь, имел достаток. Хоть крепостной был, а по оброку ходил, зарабатывал маленько. К Данилушке-то он крепко прилип. Прямо сказать, за сына держал. Ну, и не жалел для него, а к делу своему не подпускал до времени.
В хорошем-то житье Данилушко живо поправляться стал и к Прокопьичу тоже прильнул. Ну, как! – понял Прокопьичеву заботу, в первый раз так-то пришлось пожить. Прошла зима. Данилушке и вовсе вольготно стало. То он на пруд, то в лес. Только и к мастерству Данилушко присматривался. Прибежит домой, и сейчас же у них разговор. То, другое Прокопьичу расскажет, да и спрашивает – это что, да это как? Прокопьич объяснит, на деле покажет.
Данилушко примечает. Когда и сам примется. «Ну-ко, я…» – Прокопьич глядит, поправит, когда надо, укажет, как лучше.
Вот как-то раз приказчик и углядел Данилушку на пруду. Спрашивает своих-то вестовщиков:
– Это чей парнишка? Который день его на пруду вижу… По будням с удочкой балуется, а уж не маленький… Кто-то его от работы прячет…
Узнали вестовщики, говорят приказчику, а он не верит.
– Ну-ко, – говорит, – тащите парнишку ко мне, сам дознаюсь.
Привели Данилушку. Приказчик спрашивает:
– Ты чей? Данилушко и отвечает:
– В ученье, дескать у мастера по малахитному делу.
Приказчик тогда хвать его за ухо:
– Так-то ты, стервец, учишься! – Да за ухо и повёл к Прокопьичу.
Тот видит – неладно дело, давай выгораживать Данилушку:
– Это я сам его послал окуньков половить. Сильно о свеженьких-то окуньках скучаю. По нездоровью моему другой еды принимать не могу. Вот и велел парнишке половить.
Приказчик не поверил. Смекнул тоже, что Данилушко вовсе другой стал: поправился, рубашонка на нём добрая, штанишки тоже и на ногах сапожнешки. Вот и давай проверку Данилушке делать:
– Ну-ко, покажи, чему тебя мастер выучил?
Данилушко запончик[79] надел, подошёл к станку и давай рассказывать да показывать. Что приказчик спросит – у него на всё ответ готов. Как околтать[80] камень, как распилить, фасочку снять, чем когда склеить, как полер навести[81], как на медь присадить[82], как на дерево.
Однем словом, всё как есть.
Пытал-пытал приказчик, да и говорит Прокопьичу:
– Этот, видно, гож тебе пришёлся?
– Не жалуюсь, – отвечает Прокопьич.
– То-то, не жалуешься, а
Погрозился так-то, ушёл, а Прокопьич дивуется:
– Когда хоть ты, Данилушко, всё это понял? Ровно я тебя ещё и вовсе не учил.
– Сам же, – говорит Данилушко, – показывал да рассказывал, а я примечал.
У Прокопьича даже слёзы закапали – до того ему это по сердцу пришлось.
– Сыночек, – говорит, – милый, Данилушко… Что ещё знаю, всё тебе открою… Не потаю…
Только с той поры Данилушке не стало вольготного житья. Приказчик на другой день послал за ним и работу на урок стал давать. Сперва, конечно, попроще что: бляшки, какие женщины носят, шкатулочки. Потом с точкой пошло: подсвечники да украшенья разные.
Там и до резьбы доехали. Листочки да лепесточки, узорчики да цветочки. У них ведь – у малахитчиков – дело мешкотное. Пустяковая ровно штука, а сколько он над ней сидит! Так Данилушко и вырос за этой работой.
А как выточил зарукавье[83] – змейку из цельного камня, так его и вовсе мастером приказчик признал. Барину об этом отписал:
«Так и так, объявился у нас новый мастер по малахитному делу – Данилко Недокормыш. Работает хорошо, только по молодости ещё тихо. Прикажете на уроках его оставить али, как и Прокопьича, на оброк отпустить?»
Работал Данилушко вовсе не тихо, а на диво ловко да скоро. Это уж Прокопьич тут сноровку поимел. Задаст приказчик Данилушке какой урок на пять ден, а Прокопьич пойдёт, да и говорит:
– Не в силу это. На такую работу полмесяца надо. Учится ведь парень. Поторопится – только камень без пользы изведёт.
Ну, приказчик поспорит сколько, а дней, глядишь, прибавит. Данилушко и работал без натуги. Поучился даже потихоньку от приказчика читать, писать. Так, самую малость, а всё ж таки разумел грамоте. Прокопьич ему в этом тоже сноровлял[84]. Когда и сам наладится приказчиковы уроки за Данилушку делать, только Данилушко этого не допускал:
–Что ты! Что ты, дяденька! Твоё ли дело за меня у станка сидеть! Смотри-ка, у тебя борода позеленела от малахиту, здоровьем скудаться[85] стал, а мне что делается?
Данилушко и впрямь к той поре выправился. Хоть по старинке его Недокормышем звали, а он вон какой! Высокий да румяный, кудрявый да весёлый Однем словом, сухота девичья. Прокопьич уж стал с ним про невест заговаривать, а Данилушко, знай, головой, потряхивает:
– Не уйдёт от нас! Вот мастером настоящим стану, тогда и разговор будет.
Барин на приказчиково известие отписал:
«Пусть тот Прокопьичев выученик Данилко сделает ещё точёную чашу на ножке для моего дому. Тогда погляжу – на оброк отпустить али на уроках держать. Только ты гляди, чтобы Прокопьич тому Данилке не пособлял. Не доглядишь – с тебя взыск будет»[86].
Приказчик получил это письмо, призвал Данилушку, да и говорит:
– Тут, у меня, работать будешь. Станок тебе наладят, камню привезут, какой надо.
Прокопьич узнал, запечалился: как так? что за штука? Пошёл к приказчику, да разве он скажет… Закричал только: «Не твоё дело!»
Ну, вот пошёл Данилушко работать на новое место, а Прокопьич ему наказывает:
– Ты, гляди, не торопись, Данилушко! Не оказывай себя.
Данилушко сперва остерегался. Примеривал да прикидывал больше, да тоскливо ему показалось. Делай – не делай, а срок отбывай – сиди у приказчика с утра до ночи. Ну, Данилушко от скуки и сорвался на полную силу. Чаша-то у него живой рукой и вышла из дела. Приказчик поглядел, будто так и надо, да и говорит:
– Ещё такую же делай!
Данилушко сделал другую, потом третью. Вот когда он третью-то кончил, приказчик и говорит:
– Теперь не увернёшься! Поймал я вас с Прокопьичем. Барин тебе, по моему письму, срок для одной чаши дал, а ты три выточил. Знаю твою силу. Не обманешь больше, а тому старому псу покажу, как потворствовать! Другим закажет!
Так об этом и барину написал и чаши все три предоставил. Только барин – то ли на него умный стих нашёл, то ли он на приказчика за что сердит был, – всё как есть наоборот повернул.
Оброк Данилушке назначил пустяковый, не велел парня от Прокопьича брать – может-де вдвоём-то скорее придумают что новенькое.
При письме чертёж послал. Там тоже чаша нарисована со всякими штуками. По ободку кайма резная, на поясе лента каменная со сквозным узором, на подножке листочки. Однем словом, придумано. А на чертеже барин подписал: «Пусть хоть пять лет просидит, а чтобы такая в точности сделана была».
Пришлось тут приказчику от своего слова отступить. Объявил, что барин написал, отпустил Данилушку к Прокопьичу и чертёж отдал.
Повеселели Данилушко с Прокопьичем, и работа у них бойчее пошла. Данилушко вскоре за ту новую чашу принялся. Хитрости в ней многое множество. Чуть неладно ударил, – пропала работа, снова начинай. Ну, глаз у Данилушки верный, рука смелая, силы хватает – хорошо идёт дело. Одно ему не по нраву – трудности много, а красоты ровно и вовсе нет. Говорил Прокопьичу, а он только удивился:
– Тебе-то что? Придумали – значит, им надо. Мало ли я всяких штук выточил да вырезал, а куда они – толком и не знаю.
Пробовал с приказчиком поговорить, так куда тебе. Ногами затопал, руками замахал:
– Ты очумел? За чертёж большие деньги плачены. Художник, может, по столице первый его делал, а ты пересуживать выдумал!
Потом, видно, вспомнил, что барин ему заказывал, – не выдумают ли вдвоём-то чего новенького, – и говорит:
– Ты вот что… делай эту чашу по барскому чертежу, а если другую от себя выдумаешь – твоё дело. Мешать не стану. Камня у нас, поди-ко, хватит. Какой надо – такой и дам.
Тут вот Данилушке думка и запала. Не нами сказано – чужое охаять мудрости немного надо, а своё придумать – не одну ночку с боку на бок повертишься. Вот Данилушко сидит над этой чашей по чертежу-то, а сам про другое думает. Переводит в голове, какой цветок, какой листок к малахитовому камню лучше подойдёт. Задумчивый стал, невесёлый. Прокопьич заметил, спрашивает:
– Ты, Данилушко, здоров ли? Полегче бы с этой чашей. Куда торопиться? Сходил бы в разгулку куда, а то всё сидишь да сидишь.
– И то, – говорит Данилушко, – в лес хоть сходить. Не увижу ли, что мне надо.
С той поры и стал чуть не каждый день в лес бегать. Время как раз покосное, ягодное. Травы
– Потерять не потерял, а найти не могу.
Ну, которые и запоговаривали:
– Неладно с парнем.
А он придёт домой и сразу к станку да до утра и сидит, а с солнышком опять в лес да на покосы. Листки да цветки всякие домой притаскивать стал, а всё больше из объеди[87]: черемицу да омег[88], дурман да багульник, да резунцы[89] всякие. С лица спал, глаза беспокойные стали, в руках смелость потерял. Прокопьич вовсе забеспокоился, а Данилушко и говорит:
– Чаша мне покою не даёт. Охота так её сделать, чтобы камень полную силу имел.
Прокопьич давай отговаривать:
– На что она тебе далась? Сыты ведь, чего ещё? Пущай бары тешатся, как им любо. Нас бы только не задевали. Придумают какой узор – сделаем, а навстречу-то им зачем лезть? Лишний хомут надевать – только и всего.
Ну, Данилушко на своём стоит.
– Не для барина, – говорит, – стараюсь. Не могу из головы выбросить ту чашу. Вижу, поди-ко, какой у нас камень, а мы что с ним делаем? Точим да режем, да полер наводим и вовсе ни к чему. Вот мне и припало желанье так сделать, чтобы полную силу камня самому поглядеть и людям показать.
По времени отошёл Данилушко, сел опять за ту чашу, по барскому-то чертежу. Работает, а сам посмеивается:
– Лента каменная с дырками, каёмочка резная…
Потом вдруг забросил эту работу. Другое начал. Без передышки у станка стоит. Прокопьичу сказал:
– По дурман-цветку свою чашу делать буду.
Прокопьич отговаривать принялся. Данилушко сперва и слушать не хотел, потом, дня через три-четыре, как у него какая-то оплошка вышла, и говорит Прокопьичу:
– Ну, ладно. Сперва барскую чашу кончу, потом за свою примусь. Только ты уж тогда меня не отговаривай… Не могу её из головы выбросить.
Прокопьич отвечает:
– Ладно, мешать не стану, – а сам думает: «Уходится парень, забудет. Женить его надо. Вот что! Лишняя дурь из головы вылетит, как семьёй обзаведётся».
Занялся Данилушко чашей. Работы с ней много – в один год не укладёшь. Работает усердно, про дурман-цветок не поминает. Прокопьич и стал про женитьбу заговаривать:
–Вот хоть бы Катя Летемина – чем не невеста? Хорошая девушка… Похаять[90] нечем.
Это Прокопьич-то от ума говорил. Он, вишь, давно заприметил, что Данилушко на эту девушку сильно поглядывал. Ну, и она не отворачивалась. Вот Прокопьич, будто ненароком, и заводил разговор. А Данилушко своё твердит:
– Погоди! Вот с чашкой управлюсь. Надоела мне она. Того и гляди – молотком стукну, а он про женитьбу! Уговорились мы с Катей. Подождёт она меня.
Ну, сделал Данилушко чашу по барскому чертежу. Приказчику, конечно, не сказали, а дома у себя гулянку маленькую придумали сделать. Катя – невеста-то – с родителями пришла, ещё которые… из мастеров же малахитных больше. Катя дивится на чашу.
– Как, – говорит, – только ты ухитрился узор такой вырезать и камня нигде не обломил! До чего всё гладко да чисто обточено!
Мастера тоже одобряют:
– В аккурат-де по чертежу. Придраться не к чему. Чисто сработано. Лучше не сделать, да и скоро. Так-то работать станешь – пожалуй, нам тяжело за тобой тянуться.
Данилушко слушал-слушал, да и говорит:
– То и горе, что похаять нечем. Гладко да ровно, узор чистый, резьба по чертежу, а красота где? Вон цветок… самый что ни есть плохонький, а глядишь на него – сердце радуется. Ну, а эта чаша кого обрадует? На что она? Кто поглядит, всяк, как вон Катенька, подивится, какой-де у мастера глаз да рука, как у него терпенья хватило нигде камень не обломить.
– А где оплошал, – смеются мастера, – там подклеил да полером прикрыл, и концов не найдёшь.
– Вот-вот… А где, спрашиваю, красота камня? Тут прожилка прошла, а ты на ней дырки сверлишь да цветочки режешь. На что они тут? Порча ведь это камня. А камень-то какой! Первый камень! Понимаете, первый!
Горячиться стал. Выпил, видно, маленько.
Мастера и говорят Данилушке, что ему Прокопьич не раз говоривал:
– Камень – камень и есть. Что с ним сделаешь? Наше дело такое – точить да резать.
Только был тут старичок один. Он ещё Прокопьича и тех – других-то мастеров – учил. Все его дедушком звали. Вовсе ветхий старичоночко, а тоже этот разговор понял, да и говорит Данилушке:
– Ты, милый сын, по этой половице не ходи! Из головы выбрось! А то попадёшь к Хозяйке в горные мастера…
– Какие мастера, дедушко?
– А такие… в горе живут, никто их не видит… Что Хозяйке понадобится, то они и сделают. Случилось мне раз видеть. Вот работа! От нашей, от здешней, на отличку.
Всем любопытно стало. Спрашивают, какую поделку видел.
– Да змейку, – говорит, – ту же, какую вы на зарукавье точите.
– Ну, и что? Какая она?
– От здешних, говорю, на отличку. Любой мастер увидит, сразу узнает – не здешняя работа. У наших змейка, сколь чисто ни выточат, каменная, а тут как есть живая. Хребтик чёрненький, глазки… Того и гляди – клюнет. Им ведь что! Они цветок каменный видали, красоту поняли.
Данилушко, как услышал про каменный цветок, давай спрашивать старика. Тот по совести сказал:
– Не знаю, милый сын. Слыхал, что есть такой цветок. Видеть его нашему брату нельзя. Кто поглядит, тому белый свет не мил станет.
Данилушко на это и говорит:
– Я бы поглядел.
Тут Катенька, невеста-то его, так и затрепыхалась:
– Что ты, что ты, Данилушко! Неуж тебе белый свет наскучил? – да в слёзы. Прокопьич и другие мастера сметили дело, давай старого мастера на смех подымать:
– Выживаться из ума, дедушко, стал. Сказки сказываешь. Парня зря с пути сбиваешь.
Старик разгорячился, по столу стукнул:
– Есть такой цветок! Парень правду говорит: камень мы не разумеем. В том цветке красота показана.
Мастера смеются:
– Хлебнул, дедушко, лишка! А он своё:
– Есть каменный цветок!
Разошлись гости, а у Данилушки тот разговор из головы не выходит. Опять стал в лес бегать да около своего дурман-цветка ходить, а про свадьбу и не поминает. Прокопьич уж понуждать стал:
–Что ты девушку позоришь? Который год она в невестах ходить будет? Того и жди – пересмеивать её станут. Мало смотниц-то?[91]
– Погоди ты маленько! Вот только – придумаю да камень подходящий подберу.
И повадился он на медный рудник – на Гумёшки-то. Когда в шахту спустится, по забоям обойдёт, когда наверху камни перебирает. Раз как-то поворотил камень, оглядел его, да и говорит:
– Нет, не тот…
Только это промолвил, кто-то и говорит:
– В другом месте поищи… у Змеиной горки.
Глядит Данилушко – никого нет.
Кто бы это? Шутят, что ли… Будто и спрятаться негде. Поогляделся ещё, пошёл домой, а вслед ему опять:
– Слышишь, Данило-мастер? У Змеиной горки, говорю.
Оглянулся Данилушко – женщина какая-то чуть видна, как туман голубенький. Потом ничего не стало.
«Что, – думает, – за штука? Неуж сама? А что, если сходить на Змеиную-то?»
Змеиную горку Данилушко хорошо знал. Тут же она была, недалеко от Гумешек. Теперь её нет, давно всю срыли, а раньше камень поверху брали. Вот на другой день и пошёл туда Данилушко. Горка хоть небольшая, а крутенькая. С одной стороны и вовсе как срезано. Глядельце[93] тут первосортное. Все пласты видно, лучше некуда.
Подошёл Данилушко к этому глядельцу, а тут малахитина выворочена. Большой камень – на руках не унести – и будто обделан вроде кустика. Стал оглядывать Данилушко эту находку. Всё, как ему надо: цвет снизу погуще, прожилки на тех самых местах, где требуется… Ну, всё, как есть… Обрадовался Данилушко, скорей за лошадью побежал, привёз камень домой, говорит Прокопьичу:
– Гляди-ко, камень какой! Ровно нарочно для моей работы. Теперь живо сделаю. Тогда и жениться. Верно, заждалась меня Катенька. Да и мне это нелегко. Вот только эта работа меня и держит. Скорее бы её кончить!
Ну, и принялся Данилушко за тот камень. Ни дня, ни ночи не знает. А Прокопьич помалкивает. Может, угомонится парень, как охотку стешит[94]. Работа ходко идёт. Низ камня отделал. Как есть, слышь-ко, куст дурмана. Листья широкие кучкой, зубчики, прожилки – всё пришлось лучше нельзя. Прокопьич и то говорит – живой цветок-от хоть рукой пощупать. Ну, а как до верху дошёл – тут заколодило. Стебелёк выточил, боковые листики тонёхоньки – как только держатся! Чашку, как у дурман-цветка, а не то… Не живой стал и красоту потерял.
Данилушко тут и сна лишился. Сидит над этой своей чашей, придумывает, как бы поправить, лучше сделать. Прокопьич и другие мастера, кои заходили поглядеть, дивятся – чего ещё парню надо? Чаша вышла – никто такой не делывал, а ему неладно. Умуется[95] парень, лечить его надо. Катенька слышит, что люди говорят, – поплакивать стала. Это Данилушку и образумило.
– Ладно, – говорит, – больше не буду. Видно, не подняться мне выше-то, не поймать силу камня. – И давай сам торопить со свадьбой. Ну, а что торопить, коли у невесты давным-давно всё готово. Назначили день. Повеселел Данилушко. Про чашу-то приказчику сказал. Тот прибежал, глядит – вот штука какая! Хотел сейчас эту чашу барину отправить, да Данилушко говорит:
– Погоди маленько, доделка есть.
Время осеннее было. Как раз около Змеиного праздника свадьба пришлась. К слову, кто-то и помянул про это – вот-де скоро змеи все в одно место соберутся.
Данилушко эти слова на примётку взял. Вспомнил опять разговоры о малахитовом цветке. Так его и потянуло: «Не сходить ли последний раз к Змеиной горке? Не узнаю ли там чего?» – и про камень припомнил: «Ведь как положенный был! И голос на руднике-то… про Змеиную же горку говорил».
Вот и пошёл Данилушко. Земля тогда уже подмерзать стала, и снежок припорашивал. Подошёл Данилушко ко крутику, где камень брал, глядит, а на том месте выбоина большая, будто камень ломали. Данилушко о том не подумал, кто это камень ломал, зашёл в выбоину. «Посижу, – думает, – отдохну за ветром. Потеплее тут». Глядит – у одной стены камень-серовик, вроде стула. Данилушко тут и сел, задумался, в землю глядит, и всё цветок тот каменный из головы нейдёт. «Вот бы поглядеть!»
Только вдруг тепло стало, ровно лето воротилось. Данилушко поднял голову, а напротив, у другой-то стены, сидит Медной горы Хозяйка. По красоте-то да по платью малахитову Данилушко сразу её признал. Только и то думает:
«Может, мне это кажется, а на деле никого нет». Сидит – молчит, глядит на то место, где Хозяйка, и будто ничего не видит. Она тоже молчит, вроде как призадумалась. Потом и спрашивает:
– Ну, что Данило-мастер, не вышла твоя дурман-чаша?
– Не вышла, – отвечает.
– А ты не вешай голову-то! Другое попытай. Камень тебе будет, по твоим мыслям.
– Нет, – отвечает, – не могу больше. Измаялся весь, не выходит. Покажи каменный цветок.
– Показать-то, – говорит, – просто, да потом жалеть будешь.
– Не отпустишь из горы?
– Зачем не отпущу! Дорога открыта, да только ко мне же ворочаются.
– Покажи, сделай милость! Она ещё его уговаривала:
– Может, ещё попытаешь сам добиться! – Про Прокопьича тоже помянула: – Он-де тебя пожалел, теперь твой черёд его пожалеть. – Про невесту напомнила: – Души в тебе девка не чает, а ты на сторону глядишь.
– Знаю я, – кричит Данилушко, – а только без цветка мне жизни нет. Покажи!
– Когда так, – говорит, – пойдём, Данило-мастер, в мой сад.
Сказала и поднялась. Тут и зашумело что-то, как осыпь[96] земляная. Глядит Данилушко, а стен никаких нет. Деревья стоят высоченные, только не такие, как в наших лесах, а каменные. Которые мраморные, которые из змеевика-камня… Ну, всякие… Только живые, с сучьями, с листочками. От ветру-то покачиваются и голк[97] дают, как галечками кто подбрасывает. Понизу трава, тоже каменная. Лазоревая, красная… разная… Солнышка не видно, а светло, как перед закатом. Промеж деревьев-то змейки золотенькие трепыхаются, как пляшут. От них и свет идёт.
И вот подвела та девица Данилушку к большой полянке. Земля тут, как простая глина, а по ней кусты чёрные, как бархат. На этих кустах большие зелёные колокольцы малахитовы и в каждом сурьмяная звёздочка. Огневые пчёлки над теми цветками сверкают, а звёздочки тонёхонько позванивают, ровно поют.
– Ну, Данило-мастер, поглядел? – спрашивает Хозяйка.
– Не найдёшь, – отвечает Данилушко, – камня, чтобы так-то сделать.
– Кабы ты сам придумал, дала бы тебе такой камень, а теперь не могу, – сказала и рукой махнула.
Опять зашумело, и Данилушко на том же камне, в ямине-то этой оказался. Ветер так и свистит. Ну, известно, осень.
Пришёл Данилушко домой, а в тот день как раз у невесты вечеринка была. Сначала Данилушко весёлым себя показывал – песни пел, плясал, а потом и затуманился. Невеста даже испугалась:
– Голову разломило. В глазах чёрное с зелёным да красным. Света не вижу.
На этом вечеринка и кончилась. По обряду невеста с подружками провожать жениха пошла. А много ли дороги, коли через дом либо через два жили. Вот Катенька и говорит;
– Пойдёмте, девушки, кругом. По нашей улице до конца дойдём, а по Еланской воротимся.
Про себя думает: «Пообдует Данилушку ветром, – не лучше ли ему станет». А подружкам что… Рады-радёхоньки.
– И то, – кричат, – проводить надо. Шибко он близко живёт – провожальную песню ему по-доброму вовсе не певали.
Ночь-то тихая была, и снежок падал. Самое для разгулки время. Вот они и пошли. Жених с невестой попереду, а подружки невестины с холостяжником, который на вечеринке был, поотстали маленько. Завели девки эту песню провожальную. А она протяжно да жалобно поётся, чисто по покойнику. Катенька видит – вовсе ни к чему это: «И без того Данилушко у меня невесёлый, а они ещё такое причитанье петь придумали».
Старается отвести Данилушку на другие думки. Он разговорился было, да только скоро опять запечалился. Подружки Катенькины тем временем провожальную кончили, за весёлые принялись. Смех у них да беготня, а Данилушко идёт, голову повесил. Сколь Катенька не старается, не может развеселить. Так и до дому дошли. Подружки с холостяжником стали расходиться – кому куда, а Данилушко уж без обряду невесту свою проводил и домой пошёл.
Прокопьич давно спал. Данилушко потихоньку зажёг огонь, выволок свои чаши на середину избы и стоит, оглядывает их. В это время Прокопьича кашлем бить стало. Так и надрывается. Он, вишь, к тем годам вовсе не здоровый стал. Кашлем-то этим Данилушку, как ножом по сердцу, резнуло. Всю прежнюю жизнь припомнил. Крепко жаль ему старика стало. А Прокопьич прокашлялся, спрашивает:
– Ты что это с чашами-то?
– Да вот гляжу, не пора ли сдавать?
– Давно, – говорит, – пора. Зря только место занимают. Лучше всё равно не сделаешь.
Ну, поговорили ещё маленько, потом Прокопьич опять уснул. И Данилушко лёг, только сна ему нет и нет. Поворочался-поворочался, опять поднялся, зажёг огонь, поглядел на чаши, подошёл к Прокопьичу. Постоял тут над стариком-то, повздыхал…
Потом взял балодку[98] да как ахнет по дурман-цветку, – только схрупало. А ту чашу, – по барскому-то чертежу, – не пошевелил! Плюнул только в серёдку и выбежал. Так с той поры Данилушку и найти не могли.
Кто говорил, что он ума решился, в лесу загинул[99], а кто опять сказывал – Хозяйка взяла его в горные мастера.
На деле по-другому вышло. Про то дальше сказ будет.
Горный мастер
Катя – Данилова-то невеста – незамужницей осталась. Года два либо три прошло, как Данило потерялся, – она и вовсе из невестинской поры вышла. За двадцать-то годов, по-нашему по-заводскому, перестарок считается. Парни таких редко сватают, вдовцы больше. Ну, а эта Катя, видно, пригожа была, к ней все женихи лезут, а у ней только и слов:
– Данилу обещалась.
Её уговаривают:
– Что поделаешь! Обещалась, да не вышла. Теперь об этом и поминать не к чему. Давно человек изгиб.
Катя на своём стоит:
– Данилу обещалась. Может, и придёт ещё он.
Ей толкуют:
– Нет его в живых. Верное дело.
А она упёрлась на своём:
– Никто его мёртвым не видал, а для меня он и подавно живой.
Видят – не в себе девка – отстали. Иные на смех ещё подымать стали: прозвали её мертвяковой невестой. Ей это прильнуло. Катя Мертвякова да Катя Мертвякова, ровно другого прозванья не было.
Тут какой-то мор на людей случился, и у Кати старики-то оба умерли. Родство у неё большое. Три брата женатых да сестёр замужних сколько-то. Рассорка промеж ними и вышла – кому на отцовском месте оставаться. Катя видит – бестолковщина пошла и говорит:
– Пойду-ко я в Данилушкову избу жить. Вовсе Прокопьич старый стал. Хоть за ним похожу.
Братья-сёстры уговаривать, конечно:
– Не подходит это, сестра. Прокопьич хоть старый человек, а мало ли что про тебя сказать могут.
– Мне-то, – отвечает, – что? Не я сплетницей стану. Прокопьич, поди-ко, мне не чужой. Приёмный отец моему Данилу. Тятенькой его звать буду.
Так и ушла. Оно и то сказать: семейные не крепко вязались. Про себя думали: лишний из семьи – шуму меньше. А Прокопьич что? Ему это по душе пришлось.
– Спасибо, – говорит, – Катенька, что про меня вспомнила.
Вот и стали они поживать. Прокопьич за станком сидит, а Катя по хозяйству бегает – в огороде там, сварить-постряпать и протча. Хозяйство невелико, конечно, на двоих-то… Катя – девушка проворная, долго ли ей!.. Управится и садится за какое рукоделье: сшить-связать, мало ли. Сперва у них гладенько катилось, только Прокопьичу всё хуже да хуже. День сидит, два лежит. Изробился, старый стал. Катя и заподумывала, как они дальше-то жить станут.
«Рукодельем женским не прокормишься, а другого ремесла не знаю».
Вот и говорит Прокопьичу:
– Тятенька! Ты бы хоть научил меня чему попроще.
Прокопьичу даже смешно стало.
– Что ты это! Девичье ли дело за малахитом сидеть! Отродясь такого не слыхивал.
Ну, она всё ж таки присматриваться к Прокопьичеву ремеслу стала. Помогала ему, где можно. Распилить там, пошлифовать. Прокопьич и стал ей то-другое показывать. Не то чтобы настояще. Бляшку обточить, ручки к вилкам-ножам сделать и протча, что в ходу было. Пустяшно, конечно, дело, копеечно, а всё разоставок при случае.
Прокопьич недолго зажился. Тут братья-сёстры уж понуждать Катю стали:
–Теперь тебе заневолю[100] надо замуж выходить. Как ты одна жить будешь? Катя их обрезала:
– Не ваша печаль. Никакого мне вашего жениха не надо. Придёт Данилушко. Выучится в городе и придёт.
Братья-сёстры руками на неё машут:
–В уме ли ты, Катерина? Эдакое и говорить грех! Давно умер человек, а она его ждёт! Гляди, ещё блазнить[101] станет.
– Не боюсь, – отвечает, – этого. Тогда родные спрашивают:
– Чем ты хоть жить-то станешь?
– Об этом, – отвечает, – тоже не заботьтесь. Продержусь одна.
Братья-сёстры так поняли, что от Прокопьича деньжонки остались, и опять за своё:
– Вот и вышла дура! Коли деньги есть, мужика беспременно в доме надо. Не ровён час, – поохотится кто за деньгами. Свернут тебе башку, как курёнку. Только и свету видела.
– Сколько, – отвечает, – на мою долю положено, столько и увижу.
Братья-сёстры долго ещё шумели. Кто кричит, кто уговаривает, кто плачет,
– Продержусь одна. Никакого вашего жениха не надо. Давно у меня есть.
Осердились, конечно, родные:
– В случае, к нам и глаз не показывай!
– Спасибо, – отвечает, – братцы милые, сестрицы любезные! Помнить буду. Сами-то не забудьте – мимо похаживайте!
Смеётся, значит. Ну, родня и дверями хлоп. Осталась Катя одна-одинёшенька. Поплакала, конечно, сперва, потом и говорит:
– Врёшь! Не поддамся!
Вытерла слёзы и по хозяйству занялась. Мыть да скоблить – чистоту наводить. Управилась – и сразу к станку села. Тут тоже свой порядок заводить стала. Что ей не нужно, то подальше, а что постоянно требуется, то под руку. Навела так-то порядок и хотела за работу садиться.
«Попробую сама хоть одну бляшку обточить».
Хватилась, а камня подходящего нет. Обломки Данилушковой дурман-чаши остались, да Катя берегла их. В особом узле они были завязаны. У Прокопьича камня, конечно, много было. Только Прокопьич до смерти на больших работах сидел. Ну, и камень всё крупный. Обломышки да кусочки все подобрались – порасходовались на мелкую поделку. Вот Катя и думает:
«Надо, видно, сходить на руднишных отвалах поискать. Не попадёт ли подходящий камешок».
От Данилы да и от Прокопьича она слыхала, что они у Змеиной горки брали. Вот туда и пошла.
На Гумешках, конечно, всегда народ: кто руду разбирает, кто возит. Глядят на Катю-то – куда она с корзинкой пошла. Кате это не любо, что на неё зря глаза пялят. Она и не стала на отвалах с этой стороны искать, обошла горку-то. А там ещё лес рос. Вот Катя по этому лесу и забралась на самую Змеиную горку да тут и села. Горько ей стало – Данилушку вспомнила. Сидит на камне, а слёзы так и бегут. Людей нет, лес кругом – она и не сторожится. Так слёзы на землю и каплют.
Поплакала, глядит – у самой ноги малахит-камень обозначился, только весь в земле сидит. Чем его возьмёшь, коли ни кайлы, ни лома? Катя всё ж таки пошевелила его рукой. Показалось, что камень не крепко сидит. Вот она и давай прутиком каким-то землю отгребать от камня. Отгребла, сколько можно, стала вышатывать. Камень и подался. Как хрупнуло снизу – ровно сучок обломился. Камешок небольшой, вроде плитки. Толщиной пальца в три, шириной в ладонь, а длиной не больше двух четвертей. Катя даже подивилась:
– Как раз по моим мыслям. Распилю его, так сколько бляшек выйдет. И потери самый пустяк.
Принесла камень домой и сразу занялась распиливать. Работа не быстрая, а Кате ещё надо по домашности управляться. Глядишь, весь день в работе, и скучать некогда. Только как за станок садится, всё про Данилушку вспомнит:
– Поглядел бы он, какой тут новый мастер объявился. На его-то да Прокопьичевом месте сидит!
Нашлись, конечно, охальники. Как без этого… Ночью под какой-то праздник засиделась Катя за работой, а трое парней и перелезли к ней в ограду.
Попугать хотели али и ещё что – их дело, только всё выпивши. Катя ширкает пилой-то и не слышит, что у ней в сенках люди. Услышала, когда уж в избу ломиться стали:
– Отворяй, мертвякова невеста! Принимай живых гостей!
Катя сперва уговаривала их:
– Уходите, ребята!
Ну, им это ничего. Ломятся в дверь, того и гляди – сорвут. Тут Катя скинула крючок, расхлобыснула двери и кричит:
– Заходи, нето. Кого первого лобанить?
Парни глядят, а она с топором.
– Ты, – говорят, – без шуток!
– Какие, – отвечает, – шутки! Кто за порог, того и по лбу.
Парни, хоть пьяные, а видят – дело не шуточное. Девка возрастная, оплечье крутое, глаз решительный, и топор, видать, в руках бывал. Не посмели ведь войти-то. Пошумели-пошумели, убрались да ещё сами же про это рассказали. Парней и стали дразнить, что они трое от одной девки убежали. Им это не полюбилось, конечно, они и сплели, будто Катя не одна была, а за ней мертвяк[102] стоял.
– Да такой страшный, что заневолю убежишь.
Парням поверили – не поверили, а по народу с той поры пошло:
«Нечисто в этом доме. Недаром, она одна-одинёшенька живёт».
До Кати это донеслось, да она печалиться не стала. Ещё подумала: «Пущай плетут. Мне так-то и лучше, если побаиваться станут. Другой раз, глядишь, не полезут».
Соседи и на то дивятся, что Катя за станком сидит. На смех её подняли:
– За мужичьё ремесло принялась! Что у неё выйдет!
Это Кате солонее пришлось. Она и сама подумывала:
«Выйдет ли у меня у одной-то?» Ну, всё ж таки с собой совладала: «Базарский товар! Много ли надо? Лишь бы гладко было… Неуж и того не осилю?» Распилила Катя камешок. Видит – узор на редкость пришёлся, и как намечено, в котором месте поперёк отпилить. Подивилась Катя, как ловко всё пришлось. Поделила по готовому, обтачивать стала. Дело не особо хитрое, а без привычки тоже не сделаешь. Помаялась сперва, потом научилась. Хоть куда бляшки вышли, а потери и вовсе нет. Только то и в брос, что на сточку пришлось.
Наделала Катя бляшек, ещё раз подивилась, какой выходной камешок оказался, и стала смекать, куда сбыть поделку. Прокопьич такую мелочь в город, случались, возил и там всё в одну лавку сдавал. Катя много раз про эту лавку слыхала. Вот она и придумала сходить в город.
«Спрошу там, будут ли напредки мою поделку принимать».
Затворила избушку и пошла пешочком. В Полевой и не заметили, что она в город убралась. Узнала Катя, где тот хозяин, который у Прокопьича поделку принимал, и заявилась прямо в лавку. Глядит – полно тут всякого камня, а малахитовых бляшек целый шкап за стеклом. Народу в лавке много. Кто покупает, кто поделку сдаёт. Хозяин строгий да важный такой.
Катя сперва и подступить боялась, потом насмелилась и спрашивает:
– Не надо ли малахитовых бляшек?
Хозяин пальцем на шкап указал:
– Не видишь, сколь у меня добра этого?
Мастера, которые работу сдавали, припевают ему:
– Много ноне на эту поделку мастеров развелось. Только камень переводят. Того не понимают, что для бляшки узор хороший требуется.
Один-то мастер из полевских. Он и говорит хозяину потихоньку:
– Недоумок эта девка. Видели её соседи за станком-то. Вот, поди, настряпала.
Хозяин тогда и говорит:
– Ну-ко, покажи, с чем пришла?
Катя и подала ему бляшку. Поглядел хозяин, потом на Катю уставился и говорит:
– У кого украла?
Кате, конечно, это обидно показалось. По-другому она заговорила:
– Какое твоё право, не знаючи человека, эдак про него говорить?
Хозяин и мастера видят – верно, на один узор. И узор редкостный. Будто из середины-то дерево выступает, а на ветке птица сидит и внизу тоже птица. Явственно видно и сделано чисто. Покупатели слышали этот разговор, потянулись тоже поглядеть, только хозяин сразу все бляшки прикрыл. Нашёл заделье.
– Не видно кучей-то. Сейчас я их под стекло разложу. Тогда и выбирайте, что кому любо. – А сам Кате говорит: – Иди вон в ту дверь. Сейчас деньги получишь.
Пошла Катя, и хозяин за ней. Затворил дверку, спрашивает:
– Почём сдаёшь?
Катя слыхала от Прокопьича цены. Так и сказала, а хозяин давай хохотать:
– Что ты! Что ты! Такую-то цену я одному полевскому мастеру Прокопьичу платил да ещё его приёмышу Данилу. Да ведь то мастера были!
– Я, – отвечает, – от них и слыхала. Из той же семьи буду.
– Вон что! – удивился хозяин. – Так это, видно, у тебя Данилова работа осталась?
– Нет, – отвечает, – моя.
– Камень, может, от него остался?
– И камень сама добывала.
Хозяин, видать, не верит, а только рядиться не стал. Рассчитался по-честному да ещё говорит:
– Вперёд случится такое сделать, неси. Безотказно принимать буду и цену положу настоящую.
Ушла Катя, радуется, сколько денег получила! А хозяин те бляшки под стекло выставил. Покупатели набежали:
– Сколько?
Он, конечно, не ошибся – в десять раз против купленного назначил, да и наговаривает:
– Такого узора ещё не бывало. Полевского мастера Данилы работа. Лучше его не сделать.
Пришла Катя домой, а сама всё дивится.
– Вот штука какая! Лучше всех мои бляшки оказались! Хорош камешок попался. Случай, видно, счастливый подошёл. – Потом и хватилась: – А не Данилушко ли это мне весточку подал?
Подумала так, скрутилась и побежала на Змеиную горку.
А тот малахитчик, который хотел Катю перед городским купцом оконфузить, тоже домой воротился. Завидно ему, что у Кати такой редкостный узор получился. Он и придумал:
– Надо поглядеть, где она камень берёт. Не новое ли какое место ей Прокопьич либо Данило указали?
Увидел, что Катя куда-то побежала, он и пошёл за ней. Видит, – Гумешки она обошла стороной и куда-то за Змеиную горку пошла. Мастер туда же, а сам думает:
«Там лес. По лесу-то к самой ямке прокрадусь».
Зашли в лес. Катя вовсе близко и нисколько не сторожится, не оглядывается, не прислушивается. Мастер радуется, что ему так легонько достанется новое место. Вдруг в сторонке что-то зашумело, да так, что мастер даже испугался. Остановился. Что такое? Пока он так-то разбирался, Кати и не стало. Бегал он, бегал по лесу. Еле выбрался к Северскому пруду, версты[103], поди, за две от Гумёшек.
Катя сном дела не знала[104], что за ней подглядывают. Забралась на горку, к тому самому месту, где первый камешок брала. Ямка будто побольше стала, а сбоку опять такой же камешок видно. Пошатала его Катя, он и отстал. Опять, как сучок, хрупнул. Взяла Катя камешок и заплакала-запричитала. Ну, как девки-бабы по покойнику ревут, всякие слова собирают:
– На кого ты меня, мил сердечный друг, покинул, – и протча тако…
Наревелась, будто полегче стало, стоит – задумалась, в руднишную сторону глядит. Место тут вроде полянки. Кругом лес густой да высокий, а в руднишную сторону помельче пошёл. Время на закате. По низу от лесу на полянке темнеть стало, а в то место – к руднику солнышко пришлось. Так и горит это место, и все камешки на нём блестят.
Кате это любопытно показалось. Хотела поближе подойти. Шагнула, а под ногой и схрупало. Отдёрнула она ногу, глядит – земли-то под ногами нет. Стоит она на каком-то высоком дереве, на самой вершине. Со всех сторон такие же вершины подошли. В прогалы меж деревьями внизу видно травы да цветы, и вовсе они на здешние не походят.
Другая бы на Катином месте перепугалась, крик-визг подняла, а она вовсе о другом подумала:
«Вот она, гора, раскрылась! Хоть бы на Данилушку взглянуть!»
Только подумала и видит через прогалы – идёт кто-то внизу, на Данилушку походит и руки вверх тянет, будто сказать что хочет. Катя свету не взвидела, так и кинулась к нему… с дерева-то! Ну, а пала тут же на землю, где стояла. Образумилась, да и говорит себе:
– Верно, что блазнить мне стало. Надо поскорее домой итти.
Итти надо, а сама сидит да сидит, всё ждёт, не вскроется ли ещё гора, не покажется ли опять Данилушко. Так до потёмок и просидела. Тогда только и домой пошла, а сама думает: «Повидала всё ж таки Данилушку». Тот мастер, который за Катей подглядывал, домой к этому времени выбежал. Поглядел – избушка у Кати заперта. Он и притаился – посмотрю, что она притащила. Видит – идёт Катя, он и встал поперёк дороги:
– Ты куда это ходила?
– На Змеиную, – отвечает.
– Ночью-то? Что там делать?
– Данилу повидать…
Мастер так и шарахнулся, а на другой день по заводу шопотки поползли:
– Вовсе рехнулась мертвякова невеста. По ночам на Змеиную ходит, покойника ждёт. Как бы ещё завод не подожгла с малого-то ума.
Братья-сёстры прослышали, опять прибежали, давай строжить да уговаривать Катю. Только она и слушать не стала. Показала им деньги и говорит:
– Это, думаете, откуда у меня? У хороших мастеров не берут, а мне за перводелку столько отвалили! Почему так?
Братья слышали про её-то удачу и говорят:
– Случай счастливый вышел. О чём тут говорить.
– Таких, – отвечает, – случаев не бывало. Это мне Данило сам такой камень подложил и узор вывел. Братья смеются, сёстры руками машут:
– И впрямь рехнулась! Надо приказчику сказать. Как бы всамделе завод не подожгла!
Не сказали, конечно. Постыдились сестру-то выдавать. Только вышли, да и сговорились:
– Надо за Катериной глядеть. Куда пойдёт – сейчас же за ней бежать.
А Катя проводила родню, двери заперла да принялась новый-то камешок распиливать. Пилит да загадывает:
– Коли такой же издастся, значит, не поблазняло мне – видала я Данилушку.
Вот она и торопится распилить. Поглядеть-то ей поскорее охота, как по-настоящему узор выйдет. Ночь уж давно, а Катя всё за станком сидит. Одна сестра проснулась в эту пору, увидела огонь в избе, подбежала к окошку, смотрит сквозь щёлку в ставне и дивится:
– И сон её не берёт! Наказанье с девкой!
Отпилила Катя досочку – узор и обозначился. Ещё лучше того-то. Птица с дерева книзу полетела, крылья расправила, а снизу
Пять раз этот узор на досочке. Из точки в точку намечено, как поперёк распилить. Катя тут и думать не стала. Схватилась, да и побежала куда-то. Сестра за ней. Дорогой-то постучалась к братьям – бегите, дескать, скорей. Выбежали братья, ещё народ сбили. А уже светленько стало. Глядят, Катя мимо Гумешек бежит. Туда все и кинулись, а она, видно, и не чует, что народ за ней. Пробежала рудник, потише пошла в обход Змеиной горки. Народ тоже призадержался – посмотрим, дескать, что она делать будет.
Катя идёт, как ей привычно, на горку. Взглянула, а лес кругом какой-то небывалый. Пощупала рукой дерево, а оно холодное да гладкое, как камень шлифованный. И трава понизу тоже каменная оказалась, и темно ещё тут. Катя и думает:
«Видно, я в гору попала».
Родня да народ той порой переполошились:
– Куда она девалась? Сейчас близко была, а не стало!
Бегают, суетятся. Кто на горку, кто кругом горки. Перекликаются друг с дружкой:
– Там не видно?
А Катя ходит в каменном лесу и думает, как ей Данилу найти. Походила-походила, да и закричала:
– Данило, отзовись!
По лесу голк пошёл. Сучья запостукивали: «Нет его! Нет его! Нет его!» Только Катя не унялась:
– Данило, отзовись!
По лесу опять: «Нет его! Нет его! Нет его!»
Катя снова:
– Данило, отзовись!
Тут Хозяйка горы перед Катей и показалась.
– Ты зачем, – спрашивает, – в мой лес забралась? Чего тебе? Камень, что ли, хороший ищешь? Любой бери да уходи поскорее!
Катя тут и говорит:
– Не надо мне твоего мёртвого камня! Подавай мне живого Данилушку. Где он у тебя запрятан? Какое твоё право чужих женихов сманивать!
Ну, смелая девка. Прямо на горло наступать стала. Это Хозяйке-то! А та ничего, стоит спокойненько:
– Ещё что скажешь?
– А то и скажу – подавай Данилу! У тебя он…
Хозяйка расхохоталась, да и говорит:
– Ты, дура-девка, знаешь ли, с кем говоришь?
– Не слепая, – кричит, – вижу. Только не боюсь тебя, разлучница! Нисколечко не боюсь! Сколь ни хитро у тебя, а ко мне Данило тянется. Сама видала. Что, взяла?
Хозяйка тогда и говорит:
– А вот послушаем, что он сам скажет.
До того в лесу тёмненько было, а тут сразу ровно он ожил. Светло стало. Трава снизу разными огнями загорелась, деревья одно другого краше. В прогалы полянку видно, а на ней цветы каменные, и пчёлки золотые, как искорки, над теми цветами. Ну, такая, слышь-ко, красота, что век бы не нагляделся. И видит Катя: бежит по этому лесу Данило. Прямо к ней. Катя навстречу кинулась:
– Данилушко!
– Подожди, – говорит Хозяйка, – и спрашивает: – Ну, Данило-мастер, выбирай – как быть? С ней пойдёшь – всё моё забудешь, здесь останешься – её и людей забыть надо.
– Не могу, – отвечает, – людей забыть, а её каждую минуту помню.
Тут Хозяйка улыбнулась светленько и говорит:
–Твоя взяла, Катерина! Бери своего мастера. За удалость да твёрдость твою вот тебе подарок. Пусть у Данилы всё моё в памяти останется. Только вот это пусть накрепко забудет!– И полянка с диковинными цветами сразу потухла.– Теперь ступайте в ту сторону,– указала Хозяйка да ещё упредила[105]. – Ты, Данило, про гору людям не сказывай. Говори, что на выучку к дальнему мастеру ходил. А ты, Катерина, и думать забудь, что я у тебя жениха сманивала. Сам он пришёл за тем, что теперь забыл.
Поклонилась тут Катя:
– Прости на худом слове!
– Ладно, – отвечает, – что каменной сделается! Для тебя говорю, чтоб остуды у вас не было.
Пошла Катя с Данилой по лесу, а он всё темней да темней, и под ногами неровно – бугры да ямки. Огляделись, а они на руднике – на Гумёшках. Время ещё раннее, и людей на руднике нет. Они потихоньку и пробрались домой.
А те, что за Катей побежали, всё ещё по лесу бродят да перекликаются:
– Там не видно?
Искали-искали, не нашли. Прибежали домой, а Данило у окошка сидит. Испугались, конечно. Чураются, заклятья разные говорят. Потом видят – трубку Данило набивать стал. Ну и отошли.
«Не станет же, – думают, – мертвяк трубку курить».
Подходить стали один по одному. Глядят – и Катя в избе. У печки толкошится, а сама веселёхонька. Давно её такой не видали. Тут и вовсе осмелели, в избу вошли, спрашивать стали:
– Где это тебя, Данило, давно не видно?
– В Колывань, – отвечает, – ходил. Прослышал про тамошнего мастера по каменному делу, будто лучше его нет по работе. Вот и заохотило поучиться маленько. Тятенька покойный отговаривал. Ну, а я посамовольничал – тайком ушёл, Кате вон только сказался.
– Пошто, – спрашивают, – чашу свою разбил?
Данило притуманился маленько, как о чаше помянули, потом говорит:
– Ну, мало ли… С вечорки пришёл… Может, выпил лишка… Не по мыслям пришлась, вот и ахнул. У всякого мастера такое, поди, случалось. О чём говорить.
Тут братья-сёстры к Кате приступать стали, почему не сказала про Колывань-то. Только от Кати тоже немного добились. Сразу отрезала:
–Чья бы корова мычала, моя бы молчала. Мало я вам сказывала, что Данило живой. А вы что? Женихов мне подсовывали да с пути сбивали! Садитесь-ко лучше за стол. Испеклась у меня чирла-то[106].
На том дело и кончилось. Посидела родня, поговорила о том-другом, разошлась. Вечером пошёл Данило к приказчику объявиться. Тот пошумел, конечно. Ну, всё-таки уладили дело.
Вот и стали Данило с Катей в своей избушке жить. Хорошо, сказывают, жили, согласно. По работе-то Данилу все горным мастером звали. Против него никто не мог сделать. И достаток у них появился. Только нет-нет – и задумается Данило. Катя понимала, конечно, о чём, да помалкивала.
Хрупкая веточка
У Данилы с Катей – это которая своего жениха у Хозяйки горы вызволила,– ребятишек многонько народилось. Восемь, слышь-ко, человек, и все парнишечки. Мать-то не раз ревливала[107] хоть бы одна девчонка на поглядку. А отец, знай, похохатывает:
– Такое, видно, наше с тобой положенье. Ребятки здоровеньки росли. Только одному не посчастливилось. То ли с крылечка, то ли ещё откуда свалился и себя повредил: горбик у него расти стал. Баушки правили, понятно, да толку не вышло. Так горбатенькому и пришлось на белом свете маяться.
Другие ребятишки – я так замечал – злые выходят при таком-то случае, а этот ничего – весёленький
– Ты, Митя как думаешь? По-твоему, Митя, к чему это?
Отец с матерью, и те частенько покрикивали:
– Митюшка! Погляди-ко! Ладно, на твой глаз?
– Митяйко, не приметил, куда я воробы поставила?
И то Митюньке далось, что отец смолоду ловко на рожке играл. Этот тоже пикульку смастерит, так она у него ровно сама песню выговаривает.
Данило по своему мастерству всё-таки зарабатывал ладно. Ну, и Катя без дела не сиживала. Вот, значит, и поднимали семью, за куском в люди не ходили. И об одежонке ребячьей Катя заботилась. Чтоб всем справа[108] была: пимешки там, шубейки и протча. Летом-то, понятно, и босиком ладно: своя кожа, не куплена. А Митюньке, как он всех жальчее, и сапожнешки были. Старшие братья этому не завидовали, а малые сами матери говорили:
– Мамонька, пора, поди, Мите новые сапоги заводить. Гляди – ему на ногу не лезут, а мне бы как раз пришлось.
Свою, видишь, ребячью хитрость имели, как бы поскорее Митины сапожнешки себе пристроить. Так у них всё гладенько и катилось. Соседки издивовались прямо:
– Что это у Катерины за робята! Никогда у них и драчишки меж собой не случится.
А это всё Митюнька – главная причина. Он в семье-то ровно огонёк в лесу: кого развеселит, кого обогреет, кого на думки наведёт.
К ремеслу своему Данило не допускал ребятишек до времени.
– Пускай, – говорит, – подрастут сперва. Успеют ещё малахитовой-то пыли наглотаться.
Катя тоже с мужем в полном согласье – рано ещё за ремесло садить. Да ещё придумали поучить ребятишек, чтоб, значит, читать-писать, цифру понимать. Школы по тогдашнему положению не было, и стали старшие-то братья бегать к какой-то мастерице. И Митюнька с ними. Те ребята понятливые, хвалила их мастерица, а этот вовсе на отличку. В те годы по-мудрёному учили, а он с лёту берёт. Не успеет мастерица показать – он обмозговал. Братья ещё склады толмили[109], а он уж читал, знай, слова лови. Мастерица не раз говаривала:
– Не бывало у меня такого выученика.
Тут отец с матерью возьми и погордись маленько: завели Митюньке сапожки поформеннее. Вот с этих сапожек у них полный переворот жизни и вышел.
В тот год, слышь-ко, барин на заводе жил. Пропикнул, видно, денежки в Сам-Петербурхе, вот и приехал на завод – не выскребу ли, дескать, ещё сколь-нибудь.
При таком-то деле, понятно, как денег не найти, ежели с умом распорядиться. Одни приказные[110] да приказчик сколько воровали. Только барин вовсе в эту сторону и глядеть не умел.
Едет это он по улице и углядел – у одной избы трое робятишек играют, и все в сапогах. Барин им и маячит рукой-то:
– Идите сюда.
Митюньке хоть не приводилось до той поры барина видать, а признал, небось. Лошади, вишь, отменные, кучер по форме, коляска под лаком и седок гора-горой, жиром заплыл, еле ворочается, а перед брюхом палку держит с золотым набалдашником.
Митюнька оробел маленько, всё-таки ухватил братишек за руки и подвёл поближе к коляске, а барин хрипит:
– Чьи такие?
Митюнька, как старший, объясняет спокойненько:
– Камнереза Данилы сыновья. Я вот Митрий, а это мои братики малые.
Барин аж посинел от этого разговору, чуть не задохся, только пристанывает:
– Ох, ох! что делают! что делают! Ох, ох!
Потом, видно, провздыхался и заревел медведем:
– Это что? А? – А сам палкой-то на ноги ребятам показывает. Малые, понятно, испужались, к воротам кинулись, а Митюнька стоит и никак в толк взять не может, о чём его барин спрашивает.
Тот заладил своё, недоладом орёт:
– Это что?
Митюнька вовсе оробел, да и говорит:
– Земля.
Барина тут как параличом хватило, захрипел вовсе:
– Хр-р, хр-р! До чего дошло! До чего дошло! Хр-р, хр-р.
Тут Данило сам из избы выбежал, только барин не стал с ним разговаривать, ткнул кучера набалдашником в шею – поезжай!
Этот барин не твёрдого[111] ума был. Смолоду за ним такое замечалось, к старости и вовсе несамостоятельной стал. Напустится на человека, а потом и сам объяснить не умеет, что ему надо. Ну, Данило с Катериной и подумали – может, обойдётся дело, забудет про ребятишек, пока домой доедет. Только не тут-то было: не забыл барин ребячьих сапожишек. Первым делом на приказчика насел.
– Ты куда глядишь? У барина башмаков купить не на что, а крепостные своих ребятишек в сапогах водят? Какой ты после этого приказчик?
Тот объясняет:
– Вашей, дескать, барской милостью Данило на оброк отпущен и сколько брать с него – тоже указано, а как платит он исправно, я и думал…
– А ты, – кричит, – не думай, а гляди в оба. Вон у него что завелось! Где это видано? Вчетверо ему оброк назначить.
Потом призвал Данилу и сам объяснил ему новый оброк. Данило видит – вовсе несуразица и говорит:
– Из воли барской уйти не могу, а только оброк такой тоже платить не в силу. Буду работать, как другие, по вашему барскому приказу.
Барину, видать, это не по губе. Денег и без того нехватка – не до каменной поделки. В пору и ту продать, коя от старых годов осталась. На другую какую работу камнереза поставить тоже не подходит. Ну, и давай рядиться. Сколько всё-таки ни отбивался Данила, оброк ему вдвое барин назначил, а не хошь – в гору. Вот куда загнулось!
Понятное дело, худо Данилу с Катей пришлось. Всё прижало, а робятам хуже всего: до возрасту за работу сели. Так и доучиться им не довелось. Митюнька – тот виноватее всех себя считал – сам так и лезет на работу. Помогать, дескать, отцу с матерью буду, а те опять своё думают:
– И так-то он у нас нездоровый, а посади его за малахит – вовсе изведётся. Потому – кругом в этом деле худо. Присадочный вар готовить – пыли не продохнёшь, щебёнку колотить – глаза береги, а олово крепкой водкой на полер разводить – парами задушит.
Думали, думали и придумали отдать Митюньку по гранильному делу учиться. Глаз, дескать, хваткий, пальцы гибкие и силы большой не надо – самая по нему работа.
Гранильщик, конечно, у них в родстве был. К нему и пристроили, а он рад-радёхонек, потому знал – парнишечко смышлёный и к работе не ленив. Гранильщик этот так себе средненький был, второй, а то и третьей цены камешок делал. Всё-таки
– Надо твоего парнишка в город отправить. Пущай там дойдёт до настоящей точки. Шибко рука у него ловкая.
Так и сделали. У Данилы в городе мало ли знакомства было по каменному-то делу. Нашёл кого надо и пристроил Митюньку. Попал он тут к старому мастеру по каменной ягоде. Мода, видишь, была[112] из камней ягоды делать. Виноград там, смородину, малину и протча. И на всё установ имелся. Чёрну, скажем, смородину из агату делали, белу – из дурмашков, клубнику – из сургучной яшмы, княженику – из мелких шерловых шаричков клеили. Однем словом, всякой ягоде свой камень. Для корешков да листочков тоже свой порядок был: кое из офата, кое из малахита либо из орлеца и там ещё из какого-нибудь камня.
Митюнька весь этот установ перенять перенял, а нет-нет и придумает по-своему. Мастер сперва ворчал, потом похваливать стал:
– Пожалуй, так-то живее выходит.
Напоследок прямо объявил.
– Гляжу я, парень, шибко большое твоё дарование к этому делу. Впору мне, старику, у тебя учиться. Вовсе ты мастером стал да ещё с выдумкой.
Потом помолчал маленько, да и наказывает:
– Только ты, гляди, ходу ей не давай! Выдумке-то! Как бы за неё руки не отбили. Бывали такие случаи.
Митюнька, известно, молодой – безо внимания к этому. Ещё посмеивается:
– Была бы выдумка хорошая. Кто за неё руки отбивать станет?
Так вот и стал Митюха мастером, а ещё вовсе молодой: только-только ус пробиваться стал. По заказам он не скучал, всегда у него работы полно. Лавочники по каменному делу смекнули живо, что от этого парня большим барышом пахнет, – один перед другим заказы ему дают, успевай только. Митюха тут и придумал:
– Пойду-ко я домой. Коли мою работу надо, так меня и дома найдут. Дорога недалёкая, и груз не велик – материал привезти да поделку забрать.
Так и сделал. Семейные обрадовались, понятно: Митя пришёл. Он тоже повеселить всех желает, а самому несладко. Дома-то чуть не цельная малахитовая мастерская стала. Отец и двое старших братьев за станками в малухе сидят и младшие братья тут же: кто на распиловке, кто на шлифовке. У матери на руках долгожданная, девчушка-годовушка трепещется, а радости в семье нет. Данило уж вовсе стариком глядит, старшие братья покашливают, да и на малых смотреть невесело. Бьются, бьются, а всё в барский оброк уходит. Митюха тут и заподумывал: всё, дескать, из-за тех сапожнешек вышло. Давай скорее своё дело налаживать. Оно хоть мелкое, а станков к нему не один, струментишко тоже требуется. Мелочь всё, а место и ей надо.
Пристроился в избе против окошка и припал к работе, а про себя думает:
– Как бы добиться, чтоб из здешнего камня ягоды точить. Тогда и младших братишек можно было бы к этому делу пристроить. – Думает, думает, а пути не видит. В наших краях, известно, хризолит да малахит больше попадаются. Хризолит тоже дёшево не добудешь, да и не подходит он, а малахит только на листочки и то не вовсе годится: оправки либо подклейки требует.
Вот раз сидит за работой. Окошко перед станком по летнему времени открыто.
В избе никого больше нет. Мать по своим делам куда-то ушла, малыши разбежались, отец со старшими в малухе сидят. Не слышно их. Известно, над малахитом-то песни не запоёшь и на разговор не тянет.
Сидит Митюха, обтачивает свои ягоды из купецкого материала, а сам всё о том же думает:
– Из какого бы вовсе дешёвого здешнего камня такую же поделку гнать?
Вдруг просунулась в окошко какая-то не то женская, не то девичья рука – с кольцом на пальце и в зарукавье,– и ставит прямо на станок Митюньке большую плитку змеевика, а на ней, как на подносе, соковина[113] дорожная.
Кинулся Митюха к окошку – нет никого, улица пустехонька, ровно никто и не прохаживал.
Что такое? Шутки кто шутит али наважденье какое? Оглядел плитку да соковину и чуть не заскакал от радости: такого материала возами вози, а сделать из него, видать, можно, если со сноровкой выбрать да постараться. Что только?
Стал тут смекать, какая ягода больше подойдёт, а сам на то место уставился, где рука-то была. И вот опять она появилась и кладёт на станок репейный листок, а на нём три годных веточки, черёмуховая, вишнёвая и спелого-спелого крыжовника.
Тут Митюха не удержался, на улицу выбежал дознаться, кто это над ним шутки строит. Оглядел всё – никого, как вымерло. Время – самая жарынь. Кому в эту пору на улице быть?
Постоял-постоял, подошёл к окошку, взял со станка листок с веточками и разглядывать стал. Ягоды настоящие, живые, только то диво – откуда вишня взялась. С черёмухой просто, крыжовнику тоже в господском саду довольно, а эта откуда, коли в наших краях такая ягода не растёт, а будто сейчас сорвана?
Полюбовался так на вишни, а всё-таки крыжовник ему милее пришёлся и к матерьялу ровно больше подходит. Только подумал – рука-то его по плечу и погладила:
«Молодец, дескать! Понимаешь дело!»
Тут уж слепому ясно, чья это рука. Митюха в Полевой вырос, сколько-нибудь раз слыхал про Хозяйку горы. Вот он и подумал – хоть бы сама показалась. Ну, не вышло. Пожалела, видно, горбатенького парня растревожить своей красотой – не показалась.
Занялся тут Митюха соком да змеевиком. Немало перебрал. Ну, выбрал и сделал со смекалкой. Попотел. Ягодки-то крыжовника сперва половинками обточил, потом внутре-то выемки наладил да ещё, где надо желобочки прошёл, где опять узелочки оставил, склеил половинки да тогда их начисто и обточил. Живая ягодка-то вышла. Листочки тоже тонко из змеёвки[114] выточил, а на корешок ухитрился колючки тонёхонькие пристроить. Однем словом, сортовая работа. В каждой ягодке ровно зёрнышки видно и листочки живые, даже маленько с изъянами: на одном, дырки жучком будто проколоты, на другом опять ржавые пятнышки пришлись. Ну, как есть настоящие.
Данило с сыновьями хоть по другому камню работали, а тоже в этом деле понимали. И мать по камню срабатывала. Все налюбоваться не могут на Митюхину работу. И то им диво, что из простого змеевика да дорожного соку такая штука вышла. Мите и самому любо. Ну, как – работа! Тонкость. Ежели кто понимает, конечно.
Из соку да змеевику Митя много потом делал. Семье-то шибко помог. Купцы, видишь, не обегали этой поделки, как за настоящий камень платили, и покупатель в первую голову Митюхину работу выхватывал, потому
Девчонки, видишь, не отворачивались от Митюхина окошка. Он хоть горбатенький, а парень с разговором да выдумкой, и ремесло у него занятное, и не скупой: шаричков для бусок, бывало, горстью давал. Ну, девчонки нет-нет и подбегут, а у этой чаще всех заделье находилось перед окошком – зубами поблестеть, косой поиграть. Митюха и хотел отдать ей свою веточку, да всё боялся.
– Ещё на смех девчонку поднимут, а то и сама за обиду почтёт.
А тот барин, из-за которого поворот жизни случился, всё ещё на земле пыхтел да отдувался. В том году он дочь свою просватал за какого-то там князя ли купца и придано ей собирал. Полевской приказчик и вздумал подслужиться. Митину-то веточку он видал и тоже, видно, понял, какая это штука. Вот и послал своих охлестов с наказом:
– Если отдавать не будет, отберите силой.
Тем что? Дело привычное. Отобрали у Мити веточку, принесли, а приказчик её в бархатну коробушечку. Как барин приехал в Полевую, приказчик сейчас:
– Получите, сделайте милость, подарочек для невесты. Подходящая штучка. Барин поглядел, тоже похвалил сперва-то, потом и спрашивает:
– Из каких камней делано и сколько камни стоят?
Приказчик и отвечает:
– То и удивительно, что из самого простого материалу: из змеевику да шлаку.
Тут барин сразу задохся:
– Что? Как? Из шлаку? Моей дочери?
Приказчик видит – неладно выходит, на мастера всё поворотил:
– Это он, шельмец, мне подсунул, да ещё насказал четвергов с неделю, а то бы я разве посмел.
Барин, знай, хрипит:
– Мастера тащи! Тащи мастера!
Приволокли понятно, Митюху, и, понимаешь, узнал ведь его барин.
«Это тот… в сапогах-то который…» С палкой на Митюху кинулся.
– Как ты смел?
Митюха сперва и понять не может, потом раскумекал и прямо говорит:
– Приказчик у меня силом отобрал, пускай он и отвечает.
Только с барином какой разговор, всё своё хрипит:
– Я тебе покажу…
Потом схватил со стола веточку, хлоп её на пол и давай-ко топтать. В пыль, понятно, раздавил.
Тут уж Митюху за живое взяло, затрясло даже. Оно и то сказать – кому полюбится, коли твою дорогую выдумку диким мясом раздавят.
Митюха схватил баринову палку за тонкий конец да как хряснет набалдашником по лбу. Так барин на пол и сел и глаза выкатил.
И вот диво – в комнате приказчик был и прислужников сколько хочешь, а все как окаменели, – Митюха вышел и куда-то девался. Так и найти не могли, а поделку его и потом люди видали. Кто понимающий, те узнавали её.
И ещё заметочка вышла. Та девчонка, которая зубы-то мыла перед Митюхиным окошком, тоже потерялася, и тоже с концом.
Долго искали эту девчонку. Видно, рассудили по-своему-то, что её найти легче, потому – далеко женщина от своих мест уходить не привычна. На родителей её наступали:
– Указывай место!
А толку всё-таки не добились.
Данилу с сыновьями прижимали, конечно, да, видно, оброку большого пожалели, отступили. А барин ещё сколько-то задыхался, всё-таки вскорости его жиром задавило.
Золотой волос
Было это в давних годах. Наших русских в здешних местах тогда и в помине не было. Башкиры тоже не близко жили. Им, видишь, для скота приволье требуется, где еланки[116] да степочки. На Нязях[117] там, по Ураиму[118], а тут где же? Теперь лес – в небо дыра, а в ту пору – и вовсе ни пройти, ни проехать. В лес только те и ходили, кто зверя промышлял.
И был, сказывают, в башкирах охотник один, Айлыпом прозывался. Удалее его не было. Медведя с одной стрелы бил, сохатого за рога схватит да через себя бросит – тут зверю и конец. Про волков и протча говорить не осталось. Ни один не уйдёт, лишь бы Айлып его увидел.
Вот раз едет этот Айлып на своём коне по открытому месту и видит – лисичка бежит. Для такого охотника лиса – добыча малая. Ну, всё ж таки, думает:
«Дай позабавлюсь, плёткой пришибу». Пустил Айлып коня, а лисичку догнать не может. Приловчился стрелу пустить, а лисички – быть-бывало. Ну что? Ушла, так ушла – её счастье. Только подумал, а лисичка, вон она за пенёчком сидит да ещё потявкивает, будто смеётся: «Где тебе!»
Приловчился Айлып стрелу пустить – опять не стало лисички. Опустил стрелу – лисичка на глазах да потявкивает: «Где тебе!»
Вошёл в задор Айлып: «Погоди, рыжая!»
Еланки кончились, пошёл густой-прегустой лес. Только это Айлыпа не остановило. Слез он с коня да за лисичкой пешком, а удачи всё нет. Тут она, близко, а стрелу пустить не может. Отступиться тоже неохота. Ну, как – этакий охотник, а лису забить не сумел! Так-то и зашёл Айлып вовсе в неведомое место. И лисички не стало. Искал, искал – нет.
«Дай,– думает,– огляжусь, где хоть я». Выбрал листвянку[119] повыше, да и залез на самый шатёр. Глядит – недалечко от той листвянки речка с горы бежит. Небольшая речка, весёлая, с камешками разговаривает и в одном месте так блестит, что глаза не терпят. «Что,– думает,– такое?» Глядит, а за кустом, на белом камешке девица сидит красоты невиданной, неслыханной, косу через плечо перекинула и по воде конец пустила. А коса-то у ней золотая и длиной десять сажен[120]. Речка от той косы так горит, что глаза не терпят. Загляделся Айлып на девицу, а она подняла голову, да и говорит:
– Здравствуй, Айлып! Давно я от своей нянюшки-лисички про тебя наслышана. Будто ты всех больше да краше, всех сильнее да удачливее. Не возьмёшь ли меня замуж?
–А какой,– спрашивает,– за тебя калым[121] платить?
– Какой, – отвечает, – калым, коли мой тятенька всему золоту хозяин. Да и не отдаст он меня добром. Убегом надо, коли смелости да ума хватит.
Айлып рад-радёхонек. Соскочил с листвянки, подбежал к тому месту, где девица сидела, да и говорит:
– Коли твоё желанье такое, так про меня и слов нет. На руках унесу, никому отбить не дам.
В это время лисичка у самого камня тявкнула, ткнулась носом в землю, поднялась старушонкой
– Эх, Айлып, Айлып, пустые слова говоришь! Силой да удачей похваляешься. А не мог вот в меня стрелу пустить.
– Правда твоя, – отвечает. – В первый раз со мной такая оплошка случилась.
–То-то и есть! А тут дело похитрее будет. Эта девица – Полозова[122] дочь, прозывается Золотой Волос. Волосы у неё из чистого золота. Ими она к месту и прикована. Сидит да косу полощет, а весу не убывает. Попытай вот, подыми её косыньку – узнаешь, впору ли тебе её снести.
Айлып, – ну, он из людей на отличку, – вытащил косу и давай её на себя наматывать. Намотал сколько-то рядов, да и говорит той девице:
– Теперь, милая моя невестушка Золотой Волос, мы накрепко твоей косой связаны. Никому нас не разлучить!
С этими словами подхватил девицу на руки, да и пошёл. Старушонка ему ножницы в руку суёт.
– Возьми-ко ты, скороумный, хоть это.
– На что мне? Разве у меня ножа нет?
Так бы и не взял Айлып, да невеста его Золотой Волос говорит:
– Возьми – пригодятся, не тебе, так мне.
Вот пошёл Айлып лесом. С листвянки-то он понял маленько, куда правиться. Сперва бойко шёл, только и ему тяжело, даром что сила была – с людьми не сравнишь. Невеста видит – Айлып притомился, – и говорит:
– Давай, я сама пойду, а ты косу понесёшь. Легче всё ж таки будет. Дальше уйдём, а то хватится меня тятенька, живо притянет.
– Как, – спрашивает, – притянет?
– Сила, – отвечает, – ему такая дана: золото, какое он пожелает, к себе в землю притягивать. Пожелает вот взять мои волосы, и уж тут никому против не устоять.
– Это ещё поглядим! – отвечает Айлып, а невеста его Золотой Волос только усмехнулась.
Разговаривают так-то, а сами идут да идут. Золотой Волос ещё и поторапливает:
– Подальше бы нам выбраться. Может, тогда тятенькиной силы не хватит.
Шли-шли, невмоготу стало.
– Отдохнём маленько, – говорит Айлып. И только они сели на траву, так их в землю и потянуло. Золотой Волос успела-таки, ухватила ножницы, да и перестригла волосы, какие Айлып на себя намотал. Тем только он и ухранился. Волосы в землю ушли, а он поверх остался. Вдавило всё ж таки его, а невесты не стало. Не стало и не стало, будто вовсе не было. Выбился Айлып из ямины и думает: «Это что же? Невесту из рук отняли и неведомо кто! Ведь это стыд моей голове! Никогда тому не бывать! Живой не буду, а найду её».
И давай он в том месте, где девица та сидела, землю копать. День копает, два копает, а толку мало. Силы, вишь, у Айлыпа много, а струменту – нож да шапка. Много ли ими сделаешь.
«Надо, – думает, – заметку положить да домой сходить, лопату и протча притащить».
Только подумал, а лисичка, которая его в те места завела, тут как тут. Сунулась носом в землю, старушонкой сухонькой поднялась, да и говорит:
– Эх ты, скороум, скороум! Ты золото добывать собрался али что?
– Нет, – отвечает, – невесту свою отыскать хочу.
– Невеста твоя, – говорит, – давным-давно на старом месте сидит, слёзы точит да косу в речке мочит. А коса у ней стала двадцать сажен. Теперь и тебе не в силу будет ту косу поднять.
– Как же быть, тётушка? – спросил Айлып.
– Давно бы, – говорит, – так. Сперва спроси да узнай, потом за дело берись. А дело твоё будет такое. Ступай ты домой, да и живи так, как до этого жил. Если в три года невесту свою Золотой Волос не забудешь, опять за тобой приду. Один побежишь искать, тогда вовсе её больше не увидишь.
Не привык Айлып так-то ждать, ему бы схвату да сразу, а ничего не поделаешь – надо. Пригорюнился и пошёл домой.
Ох, только и потянулись эти три годочка! Весна придёт, и той не рад, – скорее бы она проходила. Люди примечать стали – что-то подеялось с нашим Айлыпом. На себя не походит. Родня, та прямо приступает:
– Ты здоров ли?
Айлып ухватит человек пять подюжее на одну руку, поднимет кверху, покрутит да скажет:
– Ещё про здоровье спроси – вон за ту горку всех побросаю.
Свою невесту Золотой Волос из головы не выпускает. Так и сидит она у него перед глазами. Охота хоть сдалека поглядеть на неё, да наказ той старушонки помнит, не смеет.
Только вот когда третий год пошёл, увидел Айлып девчонку одну. Молоденькая девчоночка, из себя чернявенькая и весёлая, вот как птичка-синичка. Всё бы ей подскакивать да хвостиком помахивать. Эта девчоночка мысли у Айлыпа и перешибла. Заподумывал он:
«Все, дескать, люди в моих-то годах давным-давно семьями обзавелись, а я нашёл невесту да и ту из рук упустил. Хорошо, что никто об этом не знает: засмеяли бы! Не жениться ли мне на этой чернявенькой? Там-то ещё выйдет либо нет, а тут калым заплатил и бери жену. Отец с матерью рады будут её отдать, да и она, по всему видать, плакать не станет».
Подумает так, потом опять свою невесту Золотой Волос вспомнит, только уж не по-старому. Не столь её жалко, сколь обидно – из рук вырвали. Нельзя тому попускаться!
Как кончился третий год, увидел Айлып ту лисичку. Стрелу про неё не готовил, а пошёл, куда та лисичка повела, только дорогу примечать стал: где лесину затешет, где на камне свою тамгу[123] выбьет, где ещё какой знак поставит. Пришли к той же речке. Сидит тут девица, а коса у неё вдвое больше стала. Подошёл Айлып, поклонился:
– Здравствуй, невеста моя любезная Золотой Волос!
– Здравствуй, – отвечает, – Айлып! Не кручинься, что коса у меня больше стала. Она много полегчала. Видно, крепко обо мне помнил. Каждый день чуяла – легче да легче стаёт. Напоследок только заминка вышла. Не забывать ли стал? А то, может, кто другой помешал?
Спрашивает, а сама усмехается, вроде как знает. Айлыпу стыдно сперва сказать-то было, потом решился, начистоту всё выложил – на девчонку-де чернявенькую заглядываться стал, жениться подумывал.
Золотой Волос на это и говорит:
– Это хорошо, что ты по совести всё сказал. Верю тебе. Пойдём поскорее. Может, удастся нам на этот раз убежать, где тятенькина сила не возьмёт.
Вытащил Айлып косу из речки, намотал на себя, взял у няни-лисички ножницы, и пошли они лесом домой. Дорожка-то у Айлыпа меченая. Ходко идут. До ночи шли. Как вовсе темно стало, Айлып и говорит:
– Давай полезем на дерево. Может, сила твоего отца не достанет нас с дерева-то.
– И то правда, – отвечает
Ну, а как двоим на дерево залезать, коли они косой-то, как верёвкой, связаны. Золотой Волос и говорит:
– Отстригнуть надо. Зря эку тягость на себе таскаем. Хватит, если до пят хоть оставить.
Ну, Айлыпу жалко.
– Нет, – говорит, – лучше так сохранить. Волосы-то, вишь, какие мягкие да тонкие! Рукой погладить любо.
Вот размотал с себя Айлып косу. Полезла сперва на дерево Золотой Волос. Ну, женщина – непривычно дело – не может. Айлып ей так-сяк подсобляет – взлепилась-таки до сучков. Айлып за ней живёхонько и косу её всю с земли поднял. По сучкам ещё взмостились сколько да в самом том месте, где вовсе густой плетень, останов и сделал.
– Тут и переждём до свету, – говорит Айлып, а сам давай свою невесту косой-то к жучкам припутывать – не свалилась бы, коли задремать случится. Привязал хорошо да ещё похвалился:
– Ай-яй крепко! Теперь сосни маленько, а я покараулю. Как свет, так и разбужу.
Золотой Волос, и верно, скорёхонько уснула, да и сам Айлып заподрёмывал. Такой, слышь-ко, сон навалился, никак отогнать не может. Глаза протрёт, головой повертит, так-сяк поворочается – нет, не может тот сон одолеть. Так вот голову-то и клонит. Птица-филин у самого дерева вьётся, беспокойно кричит – фубу! фубу!– ровно упреждает: берегитесь, дескать. Только Айлыпу хоть бы что – спит себе, похрапывает и сон видит, будто подъезжает он к своему кошу[124], а из коша его жена Золотой Волос навстречу выходит. И всех-то она краше да милее, а коса у ней так золотой змеёй и бежит, будто живая.
В самую полночь вдруг сучья затрещали – загорелись. Айлыпа обожгло и на землю сбросило. Видел только, что из земли большое огненное кольцо засверкало и невеста его Золотой Волос стала как облачко – из мелких-мелких золотых искорок. Подлетели искорки к тому кольцу и потухли. Подбежал Айлып – ничем-ничего, и потёмки опять, хоть глаз выколи. Шарит руками по земле…
Ну, трава, да камешки, да сор лесной. В одном месте нашарил-таки конец косы. Сажени две, а то и больше. Повеселел маленько Айлып:
«Памятку оставила и знак подала. Можно, видно, добиться, что не возьмёт отцова сила её косу».
Подумал так, а лисичка уж под ногами потявкивает. Сунулась носом в землю, поднялась старушонкой сухонькой, да и говорит:
– Эх ты, Айлып скороумный! Тебе что надо: косу али невесту?
– Мне, – отвечает, – невесту мою надо с золотой косой на двадцать сажен.
– Опоздал, – говорит, – коса-то теперь стала тридцать сажен.
– Это, – отвечает Айлып, – дело второе. Мне бы невесту мою любезную достать.
– Так бы и говорил. Вот тебе мой последний сказ. Ступай домой и жди три года. За тобой больше не приду, сам дорогу ищи. Приходи, смотри, час в час, не раньше и не позже. Покланяйся ещё дедку Филину, не прибавит ли тебе ума.
Сказала – и нет её. Как светло стало, пошёл Айлып домой, а сам думает: «Про какого это она филина сказывала? Мало ли их в лесу. Которому кланяться?»
Думал-думал, да и вспомнил, – как на дереве сидел, так вился один у самого носу и всё кричал – фубу! фубу! – будто упреждал: берегись, дескать.
«Беспременно про этого говорила», – решил Айлып и воротился к тому месту. Просидел до вечера и давай кричать:
– Дедко Филин! Научи уму-разуму! Укажи дорогу.
Кричал-кричал – никто не отозвался. Только Айлып терпеливым стал. Ещё день переждал и опять кричит. И на этот раз никто не отозвался. Айлып третий день переждал. Вечером только крикнул:
– Дедко Филин!
А с дерева-то сейчас:
– Фубу! Тут я. Кому надо?
Рассказал Алып про свою незадачу, просит пособить, коли можно, а Филин и говорит:
– Фубу! Трудно, сынок, трудно!
– Это, – отвечает Айлып, – не горе, что трудно. Сколь силы да терпенья хватит, всё положу только бы мне невесту мою добыть.
– Фубу! Дорогу скажу! Слушай!
И тут Филин рассказал по порядку:
– Полозу в здешних местах большая сила дана. Он тут всему золоту полный хозяин: у кого хочешь отберёт. И может Полоз всё место, где золото родится, в своё кольцо взять. Три дня на коне скачи, и то из этого кольца не уйдёшь. Только есть всё ж таки в наших краях одно место, где Полозова сила не берёт. Ежели со сноровкой, так можно и с золотом от Полоза уйти. Ну, недёшево это стоит – обратного ходу не будет. Айлып и давай просить:
– Сделай милость, покажи это место.
– Показать-то, – отвечает, – не смогу, потому глазами с тобой разошлись: днём я не вижу, а ночью тебе не углядеть, куда полечу.
– Как же, – спрашивает, – быть?
Дедко Филин тогда и говорит:
– Примётку надёжную скажу. Побегай, погляди по озёрам и увидишь – в одном посерёдке камень тычком стоит вроде горки. С одной стороны сосны есть, а с трёх – голым-голо, как стены выложены. Вот это место и есть. Кто с золотом доберётся до этого камня, тому ход откроется вниз, под озеро. Тут уж Полозу не взять.
Айлып перевёл всё это в голове и смекнул – на озеро Иткуль приходится. Обрадовался, кричит:
– Знаю это место.
Филин своё толмит:
– А ты побегай, всё-таки, погляди, чтоб оплошки не случилось.
– Ладно, – говорит, – погляжу.
А Филин напоследок ещё добавил:
– Фубу! Про то не забудь: от Полоза уйдёшь, обратного ходу не будет.
Поблагодарил Айлып дедку Филина и пошёл домой. Вскорости нашёл он то озеро с камнем в середине и сразу смекнул: «В день до этого места не добежать, беспременно надо конскую дорогу наладить».
Вот и принялся Айлып дорогу прорубать. Лёгкое ли дело одному-то да по густому лесу на сотню вёрст с лишком! Когда и вовсе из сил выбьется. Вытащит тогда косу – конец-то ему достался, – посмотрит, полюбуется, рукой погладит и ровно силы наберёт да опять за работу. Так у него три-то года незаметно и промелькнули, только-только успел всё сготовить.
Час в час пришёл Айлып за своей невестой. Вытащил её косу из речки, намотал на себя, и побежали они бегом по лесу. Добежали до прорубленной дорожки, а там шесть лошадей приготовлено. Сел Айлып на коня, невесту свою посадил на другого, четвёрку на повода взял, да и припустили, сколько конской силы хватило. Притомится пара – на другую пересядут да опять гнать. А лисичка впереди. Так и стелет, так и стелет, коней задорит – не догнать-де. К вечеру успели-таки до озера добраться. Айлып сразу на челночек[125], да и перевёз невесту
Ох, что только тут, сказывают, было! Что только было!
Как солнышко село, Полоз всё то озеро в три ряда огненными кольцами опоясал. По воде-то во все стороны золотые искры так и побежали. Дочь свою всё ж таки вытащить не мог. Филин Полозу вредил. Сел на озёрный камень, да и заладил одно:
– Фубу! фубу! фубу!
Прокричит этак три раза, огненные кольца и потускнеют маленько – вроде остывать станут. А как разгорятся снова да золотые искры шибко по воде побегут, Филин опять закричит.
Не одну ночь Полоз тут старался. Ну, не мог. Сила не взяла.
С той поры на заплесках[126] озера золото и появилось. Где речек старых и следа нет, а золото – есть. И всё, слышь-ко, чешуйкой да ниточкой, а жужелкой[127] либо крупным самородком вовсе нет. Откуда ему тут, золоту, быть? Вот и сказывают, что из золотой косы Полозовой дочки натянуло. И много ведь золота. Потом, уж на моих памятях, сколько за эти заплески ссоры было у башкир с каслинскими заводчиками.
А тот Айлып со своей женой Золотой Волос так под озером и остался. Луга у них там, табуны конские, овечьи. Однем словом, приволье. Выходит, сказывают, Золотой Волос на камень. Видали люди. На заре будто выйдет и сидит, а коса у ней золотой змеёй по камню вьётся. Красота будто! Ох, и красота!
Ну, я не видал. Не случалось. Лгать не стану.
Синюшкин колодец
Жил в нашем заводе парень Илья. Вовсе бобылём[128] остался – всю родню схоронил. И от всех ему наследство досталось.
От отца – руки да плечи, от матери – зубы да речи, от деда Игната – кайла[129] да лопата, от бабки Лукерьи – особый поминок[130]. Об этом и разговор сперва. Она, видишь, эта бабка, хитрая была – по улицам перья собирала, подушку внучку готовила, да не успела. Как пришло время умирать, позвала бабка Лукерья внука и говорит:
– Гляди-ка, друг Илюшенька, сколь твоя бабка пера накопила! Чуть не полное решето! Да и пёрышки какие! Одно к одному – мелконькие да пёстренькие, глядеть любо! Прими в поминок – пригодится! Как женишься да принесёт жена подушку, тебе и не зазорно будет: не в диковинку-де мне – свои пёрышки есть, ещё от бабки остались. Только ты за этим не гонись, за подушкой-то! Принесёт – ладно, не принесёт – не тужи. Ходи весёленько, работай крутенько, и на соломке не худо поспишь, сладкий сон увидишь. Как худых думок в голове держать не станешь, так и всё у тебя ладно пойдёт, гладко покатится. И белый день взвеселит, и тёмна ноченька приголубит, и красное солнышко обрадует. Ну, а худые думки заведёшь, тут хоть в пень головой – всё немило станет.
– Про какие, – спрашивает Илья, – ты, бабушка, худые думки сказываешь?
– А это, – отвечает, – про деньги да про богатство. Хуже их нету. Человеку от таких думок одно расстройство да маята напрасная. Чисто да по совести и пера на подушку не наскрести, не то что богатство получить.
– Как же тогда, – спрашивает Илья, – про земельное богатство понимать? Неуж ни за что считаешь? Бывает ведь…
– Бывать-то бывает, только ненадёжно дело: комочками приходит, пылью уходит, на человека тоску наводит. Про это и не думай, себя не беспокой! Из земельного богатства, сказывают, одно чисто да крепко. Это когда бабка Синюшка красной девкой обернётся да сама своими рученьками человеку подаст. А даёт Синюшка богатство гораздому да удалому, да простой душе. Больше никому. Вот ты и попомни, друг Илюшенька, этот мой последний наказ.
Поклонился тут Илья бабке.
– Спасибо тебе, бабка Лукерья, за перья, а пуще того за наставленье. Век его не забуду.
Вскорости умерла бабка… Остался Илюха один-одинёшенек, сам большой, сам маленький. Тут, конечно, похоронные старушонки набежали, покойницу обмыть, обрядить, на погост проводить. Они – эти старушонки – тоже не от сладкого житья по покойникам бегают. Одно выпрашивают, другое выглядывают. Живо всё бабкино обзаведенье по рукам расхватали. Воротился Илья с могильника, а в избе у него голым-голёхонько. Только то и есть, что сам сейчас на спицу повесил: зипун[131] да шапка. Кто-то и бабкиным пером покорыстовался: начисто выгреб из решета. Только три пёрышка в решётке зацепились. Одно беленькое, одно чёрненькое, одно рыженькое.
Пожалел Илья, что не уберёг бабкин поминок.
«Надо, – думает, – хоть эти пёрышки к месту прибрать, а то нехорошо как-то. Бабка от всей души старалась, а мне будто и дела нет».
Подобрал с полу каку-то синюю ниточку, перевязал эти пёрышки натуго, да и пристроил себе на шапку.
«Тут, – думает, – самое им место. Как надевать либо снимать шапку, так и вспомнишь бабкин наказ. А он, видать, для жизни полезный. Всегда его в памяти держать надо».
Надел потом шапку да зипун и пошёл на прииск. Избушку свою и запирать не стал, потому в ней – ничем-ничего. Одно пустое решето, да и то с дороги никто не подберёт.
Илья возрастной парень был, давно в женихах считался. На прииске-то он годов шесть либо семь робил. Тогда ведь при крепости-то, с малолетства людей на работу загоняли. До женитьбы иной, глядишь, больше десятка годов уж на барина отхлещет. И этот Илья, прямо сказать, вырос на прииске. Места тут он знал вдоль и поперёк. Дорога на прииск не близкая. На Гремихе, сказывают, тогда добывали чуть не у Белого камня. Вот Илюха и придумал:
«Пойду-ко я через Зюзельско болотце[132]. Вишь, жарынь какая стоит. Подсохло, поди, оно – пустит перебраться. Глядишь, и выгадаю версты три, а то и все четыре…»
Сказано-сделано. Пошёл Илья лесом напрямую, как по осеням с прииска и на прииск бегали. Сперва ходко шёл, потом намаялся и с пути сбился. По кочкам-то ведь не по прямой дороге. Тебе надо туда, а кочки ведут вовсе не в ту сторону. Скакал-скакал, до поту наскакался. Ну, выбрался в какой-то ложок[133]. Посредине место пониже. Тут трава растёт – горчик да метлика. А с боков взгорочки, а на них сосна жаровая. Вовсе, значит, сухое место пошло. Одно плохо – не знает Илья, куда дальше итти. Сколько
Вот Илья и пошёл серединой, меж взгорочков-то. Шёл-шёл, видит – на полянке окошко круглое, а в нём вода, как в ключе, только дна не видно. Вода будто чистая, только сверху синенькой тенёткой[134] подёрнулась и посредине паучок сидит, тоже синий.
Илюха обрадовался воде, отпахнул рукой тенётку и хотел напиться. Тут у него голову и обнесло, – чуть в воду не сунулся и сразу спать захотел.
«Вишь, – думает, – как притомило меня болото. Отдохнуть, видно, надо часок».
Хотел на ноги подняться, а не может. Отполз всё ж таки сажени две ко взгорочку, шапку под голову, да и растянулся. Глядит, а из того водяного окошка старушонка вышла. Ростом не больше трёх четвертей. Платьишко на ней синее, платок на голове синий и сама вся синёхонька, да такая тощая, что вот подует ветерок – и разнесёт старушонку. Однако глаза у ней молодые, синие да такие большие, будто им тут вовсе и не место.
Уставилась старушонка на парня и руки к нему протянула, а руки всё растут да растут. Того и гляди, до головы парню дотянутся. Руки ровно жиденькие, как туман синий, силы в них не видно, и когтей нет, а страшно. Хотел Илья подальше отползти, да силы вовсе не стало.
«Дай, – думает, – отвернусь, – всё не так страшно».
Отвернулся да носом-то как раз в пёрышки и ткнулся. Тут на Илью почихота нашла. Чихал-чихал, кровь носом пошла, а всё конца краю нет. Только чует – голове-то много легче стало. Подхватил тут Илья шапку и на ноги поднялся. Видит – стоит старушонка на том же месте, от злости трясётся. Руки у неё до ног Илье дотянулись, а выше-то от земли поднять их не может. Смекнул Илья, что у старухи оплошка вышла – сила не берёт, прочихался, высморкался, да и говорит с усмешкой:
– Что, взяла, старая? Не по тебе, видно, кусок!
Плюнул ей на руки-то, да и пошёл дальше. Старушонка тут и заговорила, да звонко так, вовсе по-молодому:
– Погоди, не радуйся! Другой раз придёшь – головы не унесёшь!
– А я и не приду, – отвечает Илья.
– Ага! Испугался, испугался! – зарадовалась старушонка.
Илюхе это за обиду показалось. Остановился он, да и говорит:
– Коли на то пошло, так нарочно приду – воды из твоего колодца вычерпнуть.
Старушонка засмеялась и давай подзадоривать парня:
– Хвастун ты, хвастун! Говорил бы спасибо своей бабке Лукерье, что ноги унёс, а он ещё похваляется! Да не родился ещё такой человек, чтоб из здешнего колодца воду добыть.
– А вот поглядим, родился ли, не родился, – отвечает Илья.
Старушонка знай своё твердит:
– Пустомеля ты, пустомеля! Тебе ли воду добыть, коли подойти боишься. Пустые твои слова! Разве других людей приведёшь. Посмелее себя!
– Этого, – кричит Илья, – от меня не дождёшься, чтоб я стал других людей тебе подводить! Слыхал, поди-ка, какая ты вредная и чем людей обманываешь.
Старушонка одно заладила:
– Не придёшь, не придёшь! Где тебе! Такому-то!
Тогда Илья и говорит:
– Ладно, нето. Как в воскресный день ветер хороший случится, так и жди в гости.
– Ветер тебе на что? – спрашивает старушонка.
– Там видно будет, – отвечает Илья. – Ты только плевок-то с руки смой. Не забудь, смотри!
– Тебе, – кричит старушонка, – не всё равно, какой рукой тебя на дно потяну? Хоть ты, вижу, и гораздый, а, всё едино, мой будешь. На ветер да бабкины перья не надейся! Не помогут!
Ну, поругались так-то. Пошёл Илья дальше, сам дорогу примечает и про себя думает:
«Вот она какая бабка Синюшка. Ровно еле живая, а глаза девичьи, погибельные, и голос, как у молоденькой, – так и звенит. Поглядел бы, как она красной девкой оборачивается».
Про Синюшку Илья много слыхал. На прииске не раз об этом говаривали. Вот, дескать, по глухим болотным местам, а то и по старым шахтам набегали люди на Синюшку. Где она сидит, тут и богатство положено. Сживи Синюшку с места – и откроется полный колодец золота да дорогих каменьев. Тогда и греби сколь рука взяла. Многие будто ходили искать, да либо ни с чем воротились, либо с концом загинули.
К вечеру выбрался Илюха на прииск. Смотритель приисковский напустился, конечно, на Илюху:
– Что долго?
Илья объяснил – так и так, бабку Лукерью хоронил. Смотрителю маленько стыдно стало, а всё нашёл придирку:
– Что это у тебя за перья на шапке? С какой радости нацепил?
– Это, – отвечает Илья, – бабкино наследство. Для памяти его тут пристроил.
Смотритель да и другие, кто близко случился, давай смеяться над таким наследством, а Илья и говорит:
– Да, может, я эти перья на весь господский прииск не променяю. Потому – не простые они, а наговорённые. Белое вот – на весёлый день, чёрное – на спокойную ночь, а рыженькое – на красное солнышко.
Шутит, конечно. Только тут парень был – Кузька Двоерылко. Он Илюхе-то ровесником приходился, в одном месяце именинниками были, а по всем статьям на Илюху не походил. Он, этот Двоерылко, вовсе со справного двора. По-доброму такому парню и мимо прииска ходить не надо – полегче бы работа дома нашлась. Ну, Кузька давно около золота околачивался, своё смышлял – не попадёт ли штучка хорошая, а унести её сумею. И верно, насчёт того, чтобы чужое в свой карман прибрать, Двоерылко мастак был. Чуть кто не доглядел – Двоерылко уже унёс, и найти не могут. Однем словом, ворина. По этому ремеслу у него и заметка была. Его, вишь, один старатель лопаткой черканул. Скользом пришлось, а всё же зарубка на память осталась – нос до губы пополам развалило. По этой приметке Кузьку и величали Двоерылком. Этот Кузька крепко завидовал Илюхе. Тот, видишь, парень ядрёный да могутный, крутой да весёлый, работа у него и шла податно. Кончил работу – поел да песню запел, а то и в пляс пошёл. На артелке ведь и это бывает. Против такого парня где же равняться Двоерылому, коли у него ни силы, ни охоты, да и на уме вовсе другое. Только Кузька по-своему об этом понимал. «Не иначе, знает Илюшка какую-то словинку, то он и удачливый, и по работе ему устатка нет».
Как про пёрышки-то Илья сказал, Кузька и смекнул про себя: «Вот она – Илюшкина словинка».
Ну, известно, в ту же ночь и украл эти пёрышки.
На другой день хватился Илья – где пёрышки? Думает, обронил. Давай искать по прииску-то. Над Ильёй подсмеиваться стали:
– Ты в
– Как, – отвечает, – на что, коли это бабкина памятка?
– Памятку, – говорят, – надо в крепком месте, либо в голове держать, а не на шапке таскать.
Илья и думает – правду говорят, – и перестал те пёрышки искать. Того ему и на мысли не пало, что они худыми руками взяты.
У Кузьки своя забота – за Илюхой доглядывать, как у него теперь дело пойдёт, без бабкиных пёрышек. Вот и узрил, что Илья ковш старательский взял да к лесу пошёл. Двоерылко за Ильёй, думает, не смывку ли где наладил. Ну, никакой смывки не оказалось, а стал Илья тот ковш на жердинку насаживать. Сажени четыре жердинка. Вовсе для смывки несподручно. К чему бы это? Ещё пуще Кузька насторожился.
Дело-то к осени пошло, крепко подувать стало. В субботу, как рабочих с прииска домой отпускали, Илья тоже домой запросился. Смотритель сперва покочевряжился, ты, дескать, недавно ходил, да и незачем тебе – семейства нет, а хозяйство своё – пёрышки-то – на прииске потерял. Ну, отпустил. А Кузька разве такой случай пропустит? Он спозаранку к тому месту пробрался, где ковш на жердинке припрятан был. Долго Кузьке ждать-то пришлось, да ведь воровская сноровка известна. Не нами сказано – вор собаку переждёт, не то что хозяина. На утре подошёл Илья, достал ковш, да и говорит:
– Эх, пёрышек-то нету! А ветер добрый. С утра так свистит, к полдню вовсе разгуляется.
Впрямь, ветер такой, что в лесу стон стоит. Пошёл Илья по своим приметкам, а Двоерылко за ним крадётся да радуется:
«Вот они, пёрышки-то! К богатству, знать-то, дорожку кажут!»
Долгонько пришлось Илье по приметам-то пробираться, а ветер всё тише да тише. Как на ложок выйти, так и вовсе тихо стало, – ни одна веточка не пошевельнётся. Глядит Илья – старушонка у колодца стоит, дожидается и звонко так кричит:
– Вояка пришёл! Бабкины перья потерял и на ветре прогадал. Что теперь делать-то станешь? Беги-ко домой да ветра жди! Может, и дождёшься!
Сама в сторонке стоит, к Илье рук не тянет, а над колодцем туман, как шапка синяя, густым-густёхонько. Илья разбежался да со взгорочка ковшом-то на жердине прямо в ту синюю шапку и сунул да ещё кричит:
– Ну-ко, ты, убогая, поберегись! Не зашибить бы ненароком.
Зачерпнул из колодца и чует – тяжело. Еле выволок. Старушонка смеётся, молодые зубы кажет.
– Погляжу я, погляжу, как ты ковш до себя дотянешь. Много ли моей водицы испить доведётся!
Задорит, значит, парня. Илья видит – верно, тяжело, вовсе озлился.
– Пей, – кричит, – сама!
Усилился, поднял маленько ковшик да и норовит опрокинуть на старушонку. Та отодвинулась. Илья за ней. Она дальше. Тут жердинка и переломилась, и вода разлилась. Старушонка опять смеётся:
– Ты бы ковшик-то на бревно насадил… Надёжнее бы!
Илья в ответ грозится:
– Погоди, убогая! Искупаю ещё!
Тут старушонка и говорит:
– Ну, ладно. Побаловали – и хватит. Вижу, что ты парень гораздый да удалый. Приходи в месячную ночь, когда вздумаешь. Всяких богатств тебе покажу. Бери, сколько унесёшь. Если меня сверху не случится, скажись: «Без ковша пришёл», – и всё тебе будет.
– Мне, – отвечает Илья, – и на то охота поглядеть, как ты красной девкой оборачиваешься.
– По делу видно будет, – усмехнулась старушонка, опять молодые зубы показала.
Двоерылко всё это до капельки видел и до слова слышал.
«Надо, – думает, – поскорее на прииск бежать да кошели наготовлять. Как бы только Илюшка меня не опередил!»
Убежал Двоерылко. А Илья взгорочком к дому пошёл. Перебрался по кочкам через болотце, домой пришёл, а там одна новость – бабкиного решета не стало.
Подивился Илья – кому такое понадобилось? Сходил к своим заводским дружкам, поговорил с тем, с другим и обратно на прииск пошёл, только не через болото, а дорогой, как все ходили.
Прошло так дней пяток, а случай тот у Илюхи из головы не выходит – на работе помнится и сну мешать стал. Нет-нет и увидит он те синие глаза, а то и голос звонкий услышит:
«Приходи в месячную ночь, когда вздумаешь».
Вот Илюха и порешил:
«Схожу. Погляжу хоть, какое богатство бывает. Может, и сама она мне красной девкой покажется».
В ту пору как раз молодой месяц народился, ночи посветлее стали. Вдруг на прииске разговор – Двоерылко потерялся. Сбегали на завод – нету. Смотритель велел по лесу искать – тоже не оказалось. И то сказать, искали – не надсажались. Всяк про себя думал: «От того убытку нет, коли вор потерялся». На том и кончилось.
Как месяц на полный кружок обозначился, Илюха и пошёл. Добрался до места. Глядит – никого нет. Илья всё же со взгорочка не спустился и тихонько молвил:
– Без ковша пришёл.
Только сказал, сейчас старушонка объявилась и ласково говорит:
– Милости просим, гостенёк дорогой! Давно поджидаю. Подходи да бери, сколько унесёшь.
Сама руками-то как крышку над колодцем подняла, а там и открылось богатства всякого. Доверху набито. Илье любопытно на такое богатство поглядеть, а со взгорочка не спускается. Старушонка поторапливать стала.
– Ну, чего стоишь? Бери, – говорю, – сколько в кошель уйдёт.
– Кошеля-то, – отвечает, – у меня нету, да и от бабки Лукерьи я другое слыхал. Будто только то богатство чисто да крепко, какое ты сама человеку подашь.
– Вишь ты, привередник какой! Ему ещё подноси! Ну, будь по-твоему!
Как сказала это старушонка, так из колодца синий столб выметнуло. И выходит из этого столба девица-красавица, как царица снаряжена, а ростом до половины доброй сосны. В руках у этой девицы золотой поднос, а на нём груда всякого богатства. Песок золотой, каменья дорогие, самородки чуть не по ковриге. Подходит эта девица к Илюхе и с поклоном подаёт ему поднос.
– Прими-ко, молодец!
Илья на прииске вырос, в золотовеске тоже бывал, знал, как его – золото-то – весят. Посмотрел на поднос и говорит старушонке:
– Для смеху это придумано. Ни одному человеку не в силу столько поднять.
– Не возьмёшь? – спрашивает старушонка.
– И не подумаю, – отвечает Илья.
– Ну, будь по-твоему! Другой подарок дам, – говорит старушонка.
И сейчас же той девицы – с золотым-то подносом – не стало. Из колодца опять синий столб выметнуло. Вышла другая девица. Ростом поменьше. Тоже красавица и наряжена по-купецки. В руках у этой девицы серебряный поднос, на нём груда богатства. Илья и от этого подноса отказался, говорит старушонке:
Тут старушонка вовсе по-девичьи рассмеялась.
– Ладно, будь по-твоему! Тебя и себя потешу. Потом, чур, не жалеть. Ну, жди.
Сказала, и сразу не стало ни той девицы с серебряным подносом, ни самой старушонки. Стоял-стоял Илюха – никого нет. Надоело уж ему ждать-то, тут сбоку и зашуршала трава. Поворотился Илюха в ту сторону. Видит – девчонка подходит. Простая девчонка, в обыкновенный человечий рост. Годов так восемнадцати. Платьишко на ней синее, платок на голове синий, и на ногах бареточки[135] синие. А пригожая эта девчонка – и сказать нельзя. Глаза звездой, брови дугой, губы – малина, и руса коса трубчатая через плечо перекинута, а в косе лента синяя.
Подошла девчонка к Илюхе и говорит:
– Прими-ка, мил друг Илюшенька, подарочек от чистого сердца.
И подаёт ему своими белыми рученьками старое бабки Лукерьи решето с ягодами. Тут тебе и земляника, тут тебе и княженика, и жёлтая морошка, и чёрная смородина с голубикой. Ну, всяких сортов ягода. Полнёхонько решето. А сверху три пёрышка. Одно беленькое, одно чёрненькое, одно рыженькое, натуго синей ниточкой перевязаны.
Принял Илюха решето, а сам как дурак стоит, никак домекнуть не может, откуда эта девчонка появилась, где она осенью всяких ягод набрала. Вот и спрашивает:
– Ты чья, красна девица? Скажись, как тебя звать-величать?
Девчонка усмехнулась и говорит:
– Бабкой Синюшкой люди зовут, а гораздому да удалому, да простой душе и такой кажусь, какой видишь. Редко только так-то бывает.
Тогда уж Илюха понял, с кем разговор, и спрашивает:
– Пёрышки-то у тебя откуда?
– Да вот, – отвечает, – Двоерылко за богатством приходил. Сам в колодец угодил и кошели свои утопил, а твои-то пёрышки выплыли. Простой, видно, ты души парень.
Дальше Илья и не знает, о чём говорить. И она стоит, молчит, ленту в косе перебирает. Потом промолвила:
– Так-то, мил друг Илюшенька! Синюшка я. Всегда старая, всегда молодая. К здешним богатствам навеки приставлена.
Тут помолчала маленько да спрашивает:
– Ну, нагляделся? Хватит, поди, а то как бы во сне не привиделась.
И сама вздохнула, как ножом по сердцу парня полыснула. Всё бы отдал, лишь бы она настоящая живая девчонка стала, а её и вовсе нет.
Долго ещё стоял Илья. Синий туман из колодца по всему ложочку пополз, тогда только стал к дому пробираться. На свету уж пришёл. Только заходит в избу, а решето с ягодами и потяжелело, дно оборвалось, и на пол самородки да дорогие каменья посыпались.
С таким-то богатством Илья сразу от барина откупился, на волю вышел, дом себе хороший справил, лошадь завёл, а вот жениться никак не может. Всё та девчонка из памяти не выходит. Сна-покою решился. И бабки Лукерьи пёрышки не помогают. Не один раз говаривал:
– Эх, бабка Лукерья, бабка Лукерья! Научила ты, как Синюшкино богатство добыть, а как тоску избыть – не сказала. Видно, сама не знала.
Маялся-маялся так-то и надумал:
«Лучше в тот колодец нырнуть, чем такую муку переносить».
Пошёл к Зюзельскому болотцу, а бабкины пёрышки всё же с собой захватил.
Тогда ягодная пора пришлась. Землянику таскать стали. Только подошёл Илья к лесу, навстречу ему девичья артелка. Человек с десяток, с полными корзинками. Одна девчонка на отшибе идёт, годов так восемнадцати. Платьишко на ней синее, платок на голове синий. И пригожая – сказать нельзя. Брови – дугой, глаза – звездой, губы – малина, руса коса трубчатая через плечо перекинута, а в ней лента синяя. Ну, вылитая та. Одна приметочка разнится: на той баретки синие были, а эта вовсе босиком. Остолбенел Илья. Глядит на девчонку, и она синими-то глазами зырк да зырк и усмехается – зубы кажет. Прочухался маленько Илюха и говорит:
– Как это я тебя никогда не видал?
– Вот, – отвечает, – и погляди, коли охота. На это я проста – копейки не возьму.
– Где, – спрашивает, – ты живёшь?
– Ступай, – говорит, – прямо, повороти направо. Тут будет пень большой. Ты разбегись да треснись башкой. Как искры из глаз посыплются – тут меня и увидишь…
Ну, зубоскальничает, конечно, как по девичьему обряду ведётся. Потом сказалась – чья такая, по которой улице живёт и как зовут. Всё честь-честью. А сама глазами так и тянет, так и тянет.
С этой девчонкой Илюха и свою долю нашёл. Только ненадолго. Она, вишь, из мраморских была. То её Илюха и не видал раньше-то. Ну, а про мраморских дело известное. Краше тамошних девок по нашему краю нет, а женись на такой – овдовеешь. С малых лет около камню бьются – чахотка у них.
Илюха и сам долго не зажился. Наглотался, может, от этой, да и от той нездоровья-то. А по Зюзельке вскорости большой прииск открыли. Илюха, видишь, не потаил, где богатство взял. Ну, рыться по тем местам стали, да и натакались[136] по Зюзельке на богатимое золото.
На моих ещё памятях тут хорошо добывали. А колодца того так и не нашли. Туман синий – тот и посейчас на тех местах держится, богатство кажет. Мы ведь что! Сверху поковыряли маленько, копни-ко поглубже… Глубокий, сказывают, тот синюшкин колодец. Страсть глубокий. Ещё добытчиков ждёт.
Вклейка
Потом, когда подросла Танюшка, она и сама стала шкатулку доставать… перебирает камешки, любуется, на себя примеряет.
Настасья достала шкатулку, показывает. У Паротиной бабы и глаза забегали. «Что же это, – думает, – такое? У самой царицы эдаких украшениев нет, а тут на-ко – в Полевой, у погорельцев! Как бы только не сорвалась покупочка».
И пошла по дворцу-то, как дома. А сенаторы, генералы и протчи за ней. Народу набралось полным-полно, и всё глаз с Танюшки не сводят, а она стала к самой малахитовой стенке и ждёт.
Парнишечко ровно старательный, а всё у него оплошка выходит… Одно Данилушке далось. На рожке он играть научился – куда старику! Чисто на музыке какой…
– Вот хоть бы Катя Летемина – чем не невеста? Хорошая девушка… Похаять нечем.
Это Прокопьич-то от ума говорил. Он, вишь, давно заприметил, что Данилушко на эту девушку сильно поглядывал.
– Когда так, – говорит, – пойдём, Данило-мастер, в мой
– У кого украла?
– Какое твоё право, не знаючи человека, эдак про него говорить?
Гляди вот, если не слепой! У кого можно столько бляшек на один узор украсть? Ну-ко, скажи!
– Данило, отзовись! Тут Хозяйка горы перед Катей и показалась.
– Ты зачем, – спрашивает, – в мой лес забралась? Чего тебе?
Камень, что ли, хороший ищешь? Любой бери да уходи поскорее!
Вот и стали Данило с Катей в своей избушке жить. Хорошо, сказывают, жили, согласно. По работе-то Данилу все горным мастером звали. Только нет-нет – и задумается Данило. Катя понимала, конечно, – о чём, да помалкивала.
…Попал он тут к старому мастеру по каменной ягоде. Мода, видишь, была из камней ягоды делать. Виноград там, смородину, малину и протча. И на всё установ имелся… Митюнька весь этот установ перенять перенял, а нет-нет и придумает по своему.
Девчонки, видишь, не отворачивались от Митюхина окошка. Он хоть горбатенький, а парень с разговором да выдумкой, и ремесло у него занятное, и не скупой.
Отполз всё ж таки сажени две ко взгорочку, шапку под голову да и растянулся. Глядит, а из того водяного окошка старушонка вышла… Уставилась старушонка на парня и руки к нему протянула, а руки всё растут да растут.
И выходит из этого столба девица-красавица. В руках у этой девицы золотой поднос, а на нём груда всякого богатства. Вышла другая девица. Ростом поменьше. В руках у этой девицы серебряный поднос, на нём груда богатства…
Только подошёл Илья к лесу, навстречу ему девичья артелка… Одна девчонка на отшибе идёт, годов так восемнадцати. Платьишко на ней синее, платок на голове синий. И пригожая – сказать нельзя…
– Здравствуй, Айлып! Давно я от своей нянюшки-лисички про тебя наслышана. Будто ты всех больше да краше, всех сильнее да удачливее. Не возьмёшь ли меня замуж?
– Дедко Филин! Научи уму-разуму! Укажи дорогу…
– Фубу! Трудно, сынок, трудно!
– Это, – отвечает Айлып, – не горе, что трудно. Сколь силы да терпенья хватит, всё положу, только бы невесту мою добыть.
Примечания
1
Ши́бко – сильно, очень.
2
Моду выводи́ть – модничать, наряжаться.
3
К душе – по душе, по мысли, по нраву.
4
На́ли – даже.
5
Полева́, Полевая – Полевский завод, ныне криолитовый, в 60 километрах к ю.-з. от Екатеринбурга.
6
Причтётся – придётся.
7
Обсказа́ть – рассказать.
8
Ще́гарь – горный мастер, ведающий рудничными работами.
9
Осла́бу давать – снисходительно, терпимо относиться к кому-нибудь, слабо держать.
10
Не тем будь помянут, покойна головушка – присловье, когда об умершем вспоминали что-нибудь отрицательное.
11
Полшто́ф – старая мера жидкости, равная 0,75 литра.
12
Сорочи́ны – сороковой день после смерти.
13
По вре́мени – с течением времени, через известный промежуток.
14
Спра́вный – исправный, зажиточный.
15
Посло́вный – послушный, кто слушается «по слову», без дополнительных понуканий, окриков.
16
Не охтимне́ченьки живут – без затруднений.
17
Разоста́вок – то, чем можно разоставить ткань, вставка, клин, лоскут; в переносном смысле – подспорье, прибавок, подмога.
18
Ба́ссенький, – ая – красивенький, – ая.
19
Скы́ркаться – скрести, скрестись (в земле).
20
Турчани́нов – владелец заводского округа. В сказах фигурирует обыкновенно первый владелец – «старый барин». По историческим материалам, он действительно уже был стариком, когда выклянчил себе заводы. Был он из купцов, числился «в ранге сухопутного капитана», но не имел дворянского звания, а с ним и права покупать крестьян. Это, однако, не помешало Турчанинову заселить заводы «выведенцами» из северных областей.
21
Всамде́ле – в самом деле, действительно.
22
Ле́стно на себя навздева́ть – любить наряжаться.
23
Хи́тник – грабитель, вор, хищник.
24
Огра́да – двор (слово «двор» употреблялось лишь в значении семьи, тягловой и оброчной группы, но никогда в смысле загороженного при доме места).
25
Прихорони́ться – укрыться, спрятаться.
26
Со́йкнуть – вскрикнуть от испуга, неожиданности (от междометия «ой»).
27
Ми́лостина – милостыня, сбор кусочков, подаянье.
28
Го́лбец, или голбе́ц – подполье; рундук около печки, где делается ход в подполье, обычно зовётся голбчик.
29
Рука́ми хло́пали – удивлялись (от жеста).
30
Шмы́гало – быстрый, подвижной человек.
31
Батожо́к – дорожный посох, палка.
32
Обу́тки, обу́точки – род кожаной обуви; коты.
33
Неочёсливый – неучтивый, невежа.
34
Шири́нка – полотенце; отрезок ткани по всей её ширине.
35
О чём – почему.
36
Не того́ сло́ва – сейчас, немедленно, без возражений.
37
Обу́й – имя сущ. м. р. – обувь.
38
Дурма́шек – горный хрусталь низкого сорта.
39
Охо́та – хочется.
40
Приѓон – общее название построек
41
Заво́зня – род надворной постройки с широким входом, чтобы можно было завозить туда на хранение телеги, сани и пр.
42
И то – в смысле утвердительного наречия: так, да.
43
Крыла́товско – один из золотых рудников вблизи Кунгурского села.
44
Заступи́ть – поступить вместо кого-нибудь.
45
Пожа́рна – она же машина – в сказах упоминается как место, где производилось истязание рабочих. Пожарники фигурируют как палачи.
46
Охле́стыш, охле́ст, охле́стка, схлёстанный, хвост, подо́л, полы́ – человек грязной репутации, который ничего не стыдится, наглец, обидчик.
47
Облома́ть – победить, скрутить.
48
Для прили́ку – для видимости; ради приличия.
49
Айда́, айда́-ко – от татарского. Употреблялось в заводском быту довольно часто в различном значении: 1) иди, подойди; 2) пойдём, пойдёмте; 3) пошёл, пошли.
50
Мести́чко – место.
51
Понужда́ться – не иметь больше надобности в ком-нибудь, не надобно.
52
Приказа́л долго жить – обычное в прошлом присловье при извещении о чьей-нибудь смерти.
53
Заде́лье – предлог.
54
Поды́скиваться – приискивать повод для обвинения.
55
Схо́дственность – сходство.
56
Обахму́рить – овладеть вниманием, поразить.
57
Впота́й – тайно, скрытно от всех.
58
То́нцы-зво́нцы – танцы, веселье.
59
Умы́л – растратил, пропил.
60
Пиро́вля – пир, гулянка.
61
Страме́ц, страми́на – от слова «срамить» (бесчестить, позорить); употреблялось в быту довольно часто в смысле бесстыдник, ца, бесчестный, ая. Слова срам, срамить произносились с наращённым «т» – страм.
62
Косоплётки плести́ – сплетничать.
63
Не от просто́й поры́ – некогда, нет времени.
64
Покро́в, или Покров пресвято́й Богоро́дицы – православный праздник 14 (1) октября.
65
Нау́шник, или ню́халка – заводской сыщик, шпион.
66
Ремки́, ремьё – лохмотья, отрепье.
67
Мра́мор, Мра́морский заво́д – в 40 километрах к ю.-з. от Екатеринбурга (население посёлка занималось исключительно камнерезным делом, главным образом обработкой мрамора, змеевика, яшмы).
68
На сла́ве бы́ли – широко известны.
69
Разли́чка – разница.
70
Вожга́ться – биться над чем-нибудь, упорно и длительно трудиться.
71
Жи́дко ме́сто – слабый.
72
Пони́ток – верхняя одежда из домотканого сукна (шерсть по льняной основе).
73
Ельничная – одна из речек, впадающих в Полевской пруд.
74
Надса́да – надрыв, повреждение организма от чрезмерного напряжения при работе.
75
Па́пора – папоротник.
76
Змеи́ный пра́здник – 25 (12) сентября.
77
Снахо́ду – приходить на время.
78
Ту́яс, ту́ес, туесо́к, туесо́чек – сосуд из бересты цилиндрической формы.
79
Запо́н, запо́нчик – фартук, фартучек.
80
Околта́ть – обтесать камень, придать ему основную форму.
81
Поле́р навести́ – отшлифовать.
82
Присади́ть – 1) прикрепить к дереву, металлу; 2) крепко, больно, садко ударить.
83
Зарука́вье – браслет.
84
Сноровля́ть, снорови́ть – содействовать, помогать, сделать кстати, по пути.
85
Скуда́ться – хилеть, недомогать, хворать.
86
Взыск бу́дет – придётся отвечать в случае невыполнения.
87
Объе́дь – 1) ядовитые растения, которыми объедается скот; 2) то, что остаётся от корма, не съедается.
88
Оме́г, или ве́х – ядовитое растение Cicuta virosa.
89
Резунцы́ – растения типа осоки.
90
Поха́ять – осудить, опорочить.
91
Смо́тник, – ца – сплетник, – ца.
92
Одно́ своё – повторяет сказанное, стоит на своём.
93
Гляде́льце – разлом горы, глубокая промоина, выворотень от упавшего дерева – место, где видно напластование горных пород.
94
Охо́тку сте́шить – добиться того, что хотелось, остыть.
95
Уму́ется – близко к помешательству; заговаривается.
96
Осыпь – обвал мелких камней с песком.
97
Голк – шум, гул, отзвук.
98
Бало́дка – одноручный молот.
99
Ги́нуть – гибнуть, погибать.
100
Заневолю – невольно, поневоле.
101
Бла́знить – казаться, мерещиться; побла́знило – показалось, почудилось, привиделось.
102
Мертвя́к – мертвец; иногда только потерявший сознание.
103
Верста́ – единица измерения расстояния, равная 1066,8 метра.
104
Сном де́ла не знать – даже не предполагать.
105
Упреди́ть – предупредить.
106
Чирла́ – яичница, скороспелка, скородумка, глазунья (от звука, который издают выпускаемые на сковородку яйца).
107
Ревливала – сожалеть, плакать, сокрушаться.
108
Спра́ва – одежда, внешний вид.
109
Толми́ть – твердить, повторять.
110
Прика́зный – заводской конторский служащий.
111
Твёрдый – решительный, с характером.
112
Мо́да
113
Сок – шлак от медеплавильного и доменного производства.
114
Змеёвка – 1) дочь Полоза. Мифическое существо, одна из «тайных сил»; 2) змеевик – горная порода.
115
Посыкался – попытался.
116
Ела́нь, ела́нка – травянистая поляна в лесу.
117
Ня́зи – лесостепь, по долине реки Нязи, по направлению к Нязепетровскому заводу. Эта лесостепь часто упоминалась в быту Полевского завода.
118
Урои́м, или Ураи́м (по-башкирски котёл) – котловина по реке Нязе, где расположен Нязепетровский завод. Селения, близко подходившие к этой котловине, назывались тоже Ураимом.
119
Листвя́нка – лиственница.
120
Са́жень – мера длины, равная 2,1336 м.
121
Калым – выкуп за невесту (у башкир).
122
По́лоз – большая змея. Среди натуралистов, сколько известно, нет полной договорённости о существовании полоза на Урале, зато у кладоискателей полоз неизменно фигурирует как хранитель золота.
123
Тамга́ – знак, клеймо.
124
Кош – тип башкирского жилища XIX века из деревянных решёток, обтянутых кругом войлоком.
125
Челно́чек – маленькая лодка.
126
Запле́ск – накат волн на берег.
127
Жу́желка – название мелких самородков золота.
128
Бобы́ль – одинокий, бессемейный мужчина.
129
Кайла́ – землекопное орудие в виде мотыги для раскалывания горных пород.
130
Поми́нок (устар.) – подарок, дар.
131
Зипу́н – старинная верхняя крестьянская одежда в виде кафтана без воротника, обычно из грубого самодельного сукна.
132
Зю́зелька, Зю́зельское болото, Зю́зельский рудник – речка, одна из притоков речки Полевой, Чусовской системы.
133
Ложо́к – овраг.
134
Тенётка – нити паутины.
135
Баре́тки – матерчатые или плетёные лёгкие туфли.
136
Ната́каться, или натака́ться – найти.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
