Обложка Французское счастье Вероники

Французское счастье Вероники

Марина Хольмер

0% прочитано
Стандартный
Марина Хольмер

Французское счастье Вероники

Часть I

Французское счастье Вероники

Марина Хольмер

Ника, Верка, Véronique

«…le plus cher passé semble un décor déteint,

Où s’agite un minable et vague cabotin.

Il est de mornes jours las du poids de connaître…»

«Самое дорогое прошлое кажется блеклой декорацией,

Где суетится потрепанный, размытый клоун.

Бывают тоскливые дни, утомленные грузом знаний…»

Альбер Самен

глава 1.

Закрой окно, Вероника!

«Окно! Закрой окна! Закрой! Верка! Вера, закрой окно!»

Вероника бросает бутерброд и резко ставит чашку на стол. Горячий чай выплескивается на руку. На животе растекается пятно. «Черт! Черт! Черт!» — Вероника трясет футболку, отодвигая мокрый жар от тела. Так и несется в комнату, приподнимая на бегу неприятно липнущую ткань. Мать кричит, стучит чем-то по табурету и по всему, куда может дотянуться.

— Мама, что снова случилось? Какие окна? Они закрыты! — уговаривает ее дочь, отодвигая табурет. Мать пытается его с ненавистью толкнуть, но не дотягивается. Она рывками приподнимается, а потом в изнеможении падает на постель.

— Вера! Была гроза! — Мать тяжело дышит. — Окна распахнулись! Ты что, сама не видишь? Все залило! Иди туда, закрой! Не стой тут, зачем стоять-то? И не хватай меня! Я знаю, что говорю!

Вероника оставляет ее, понимая, что история с распахнутыми окнами, которых мать почему-то боится, сама по себе не закончится. Она подходит к окну. Раздраженным рывком раздвигает шторы. Считает мысленно до пяти, глубоко вдыхая и с силой выталкивая из себя спертый воздух комнаты.

— Мама, вот, смотри. Видишь? Окна закрыты. И нет никакой грозы. Все тихо. Тебе приснилось, наверное, что-то плохое — вот и гроза и…

— Закрой! — упрямо и с нескрываемой злостью требует мать. Она приподнимается на локте и смотрит на дочь желтыми глазами. — И давай, иди, возьми тряпку и вытри пол. Вон, я вижу, залило весь паркет. И не спорь со мной, Вера! Как была ленивой, так и осталась. Грязью зарастешь… Вот когда я была в твоем возрасте, я всегда матери помогала… И у нас был порядок, чисто, все зашито-заштопано… Сейчас не так… И окна-то нормально закрыть не можешь — всегда раскрываются, как дождь… Вот как раз только что и была такая гроза. А мать не видит, не слышит… Прямо дуру из меня делает…

Мать переходит на ворчливое бормотание с редкими вкраплениями-окриками: «Верка, бу-бу-бу-бу… Верка, окна! Бу-бу-бу-бу-бу… Окна». Но и они теряют силу. Мать сползает вниз, на подушку, которая мягко принимает ее горячечную голову на свои белые берега. Вероника стоит у окна, спиной к комнате, вглядываясь в темноту. Пусть она ленивая, пусть… Она не будет спорить… Она знает: нужно чуть-чуть еще подождать — и мать успокоится, повернется на бок, к стене, и заснет. Каждый раз повторяется одно и то же. Дались ей эти окна!

* * *

Мать может оставаться одна, но не хочет. Вероника уверена, что все не так плохо, а эта навязчивая идея про распахнувшиеся от грозы окна и залитый пол — всего лишь игра, игра для привлечения внимания. Она не верит, что мать стала такой на самом деле: с упадком сил, несдерживаемыми приступами ярости, галлюцинациями, мешаниной из дат, людей и дней недели. Почему такое происходит именно тогда, когда остается с матерью она, Вероника? Это перед ней разыгрывается спектакль. Это для нее сгущаются краски. Это ее мать заставляет чувствовать себя ничтожной и виноватой, чтобы потом требовать выполнения любого старческого каприза. Это ей должно стать стыдно, когда она куда-то отлучается, даже если совершенно не нужна для сопровождения матери по дневной круговерти. Вероника старается не отвечать. Она замыкается в себе. Душа погружается на темную глубину. И оттуда она глядит, как ее жизнь улетает наверх, далеко, куда-то туда, к голубому лоскуту недосягаемой свободы.

Тетушка, неблизкая родственница, одинокая и добросердечная, не жалуется ни на окна, ни на приснившуюся матери грозу, ни на старческие капризы. Она призвана сюда племянницей и Божьим промыслом, как она сама всем тихо говорит, и смиренно качает седой головой. Вероника допытывается, задает разные наводящие вопросы, заходит то справа, то слева. Ведь на прямые и конкретные пожилая женщина бессменно дает одни и те же, самые благодушные ответы. «А ничего особенного не происходит. Все спокойно, мы разгадывали кроссворд», — говорит она. Или так: «Мы читали и смотрели программу по телевизору, очень интересную. Эту, ну, ну которую еще и на прошлой неделе… Не помню, какую»…

Да, что они вместе читают и что смотрят, не помнят ни тетка, ни мать, которая получает истинное удовольствие от управления родственницей, как послушной старой лошадью.

Тетушка со всем соглашается. Она терпит или обладает таким истинным, из истоков, христианским пониманием ближнего, что не позволяет себе жаловаться на страдания. Оставаясь у них ночевать на узкой продавленной раскладушке, придвинутой почти вплотную к материной кровати, чутко вскидывается ночью на любой призыв или стон. Мать удовлетворенно засыпает, получив чаю — обязательно из любимой чашки с размашистыми розами. В любой другой — не в розах на фарфоровых стенках — мать отказывается принимать чай из добрых рук. Может и опрокинуть, а потом насмешливо, как кажется Веронике, показно-смиренно просит прощения.

Или мать вообще ничего ни от кого не хочет, а только, вскрикнув или глубоко вздохнув, поворачивается на другой бок. Тетка же немедленно вскакивает и бросается к ней — хорошо, что недалеко. Садится на край кровати, не зажигая света. Нащупывает в скользящих по комнате ночных наэлектризованных отсветах руку матери или сползшее одеяло. Вероника слышит, как она настоятельно рекомендует матери повернуться именно на правый бок. Представляет, как тетушка поглаживает ее плечо, подтыкает одеяло и с готовностью ждет хоть какой-нибудь просьбы. Мать, со сна не разобравшись и вовсе не желая просыпаться ни на чай, ни ради правого, правильного бока, посылает добрую тетушку заняться своими делами, если не спится.

Вероника после такой несправедливости успокаивает расстроенную женщину, отпаивает на кухне чаем с мармеладом и всячески рекомендует не поддаваться на материны провокации. Тетка мелко кивает, пьет горячую, чуть подкрашенную дважды использованным чайным пакетиком воду. Подпирает щеку дрожащей от обиды рукой. Через день или ночь все повторяется снова.

Изредка она собирает свои непонятно чем всегда наполненные сумки. Говорит сама с собой, полуразборчиво, но всегда умиротворяюще, и суетится больше обычного. Поглядывая искоса на мать, тетушка дожидается, пока та заснет или просто отвернется ото

Мать, если не спит, в первые минуты с облегчением вздыхает. Потом щелкает пультом в поиске душещипательных сериалов, которые тетушка обычно осуждает и норовит подменить на концерты классической музыки. Но уже через полчаса мать начинает звать Веронику, придумывая разные нужные и ненужные просьбы. Выжидающе стянув рот в одну жесткую линию — молнии не хватает — мать смотрит в одну точку на ковре. Что бы дочь ни делала, все не так, не вовремя, несовершенно, через силу, сама-то никогда не поймет, что нужно. Приходится просить любую мелочь, напоминать о самом простом… Мать не хочет ни в чем уступать, тем более что верная Полина ее на время, но бросила. Она убеждена в своем праве, требуя внимания и заботы. Пусть старается, на то она и дочь.

Вероника возвращается как-то домой чуть раньше временного стыка между уходом родственницы и своим привычным часом. Она тихо входит и, замерев с ключами в руке, слышит, как на кухне громко закипает чайник. Через несколько секунд сдвигается со скрипом стул. Голос матери отчетливо и властно произносит: «Понаставили тут всякого, пройти негде. Хочу чаю. И к чаю чего-нибудь… Верка, как всегда, ничего не купила вкусненького! Ан нет, вон пряники наверху! Дай-ка, дай-ка мне сил, достану или нет?» После этих слов что-то падает, звенит, а потом — наверняка кулек с пряниками, не иначе — бухается нечто мягко-тяжелое и шуршащее.

Вероника сливается с темнотой прихожей, затаив дыхание от любопытства и приоткрытия истин, а потом громко хлопает входной дверью: «Мам, это я! Пораньше освободилась! Как тут у вас дела?» Она почти распластывается на полу и подглядывает снизу за тем, что происходит на кухне. Многого она видеть не может. Зато совершенно отчетливо ощущает, как взметнулись над кухонным столом зеленоватый испуг и паника матери, застигнутой врасплох. Блаженный момент!

Когда Вероника, подождав чуть-чуть, выходит на свет, мать уже сидит, грузно осев, в углу, в изнеможении опустив руки.

— Вот, — тихо, с придыханием произносит она, — а я тут одна… Полина ушла, чаю мне не сделала… Самой пришлось… Еле дошла… Посижу уж тут немного, если дошла. Хоть чаю попью, как человек, за столом. А ты иди, руки мой, раздевайся там… Поужинаем…

— Все в порядке, мам? — Вероника делает обеспокоенное лицо, несмотря на то, что не верит матери ни капельки.

— Ох, — она тяжело выдыхает, — да сама толком не пойму. Какое уж тут в порядке? Вроде бы мне поначалу было ничего, и даже голова не кружилась, а как дошла сюда, так все силы и ухнули куда-то.

Вероника наливает ей чаю. Ей кажется, что чашка хрипло скрипит, принимая горячую ношу, а розы еще больше краснеют.

— Посиди со мной, доченька, — нежным голосом просит мать, оглядывая критическим взглядом ее джинсы, рубашку и лицо почти без косметики. — Куда ходила-то? Работу искала? И как? С кем-то приличным встречалась? Что ж ты мне ничего не рассказываешь, не говоришь со мной, как будто мы не родные… Все с подружками, небось, обсуждаешь, а со мной ни слова…

Вероника вздыхает. Только начни что-то рассказывать, только поддайся на эту располагающую к откровенностям задушевность, только поверь в то, что ее жизнь, которую мать приговорила к гильотине после развода, может еще трепыхаться и даже заново учиться летать, — пропадешь. Сколько раз ей хотелось поделиться с матерью, как раньше, в юности, разными радостями и сомнениями, сколько раз хотелось почувствовать почти забытую нежность, интерес… И делилась. И рассказывала. И ставила матери ее любимые французские песни Джо Дассена или Мирей Матье. И слушала в который раз про то, как по Москве разгуливали модели Christian Dior, чему мать в далеком 1959 году стала счастливой свидетельницей.

Через пару часов или через пару дней все, что она, разомлев от вечернего чая, дарила, как нежнейший кусочек бисквита, летит ей в голову. Ее откровения возвращаются бумерангом. Правда, за время полета семейный бумеранг успевает сменить цвет и отточить края. Когда он, с неизбежностью приближаясь, обрушивается на нее с хорошо отмеренной силой и точностью, становится больно до рези в глазах. Слова застревают в горле. Их можно только выплюнуть, выхаркать потом со слезами и размазанной тушью.

Вероника зарекается: ни за что больше матери ничего не рассказывать. И каждый раз ее тянет на огонек вечерней полузабытой близости, как ночную бабочку на обманчиво теплый, но губительный свет лампы. То, что не так давно пряталось от чужого взгляда, вспорото, задето острым краем жестокой правды и теперь пачкает липкой местью. Раны кровоточат и долго не заживают. Мать знает, куда бить и когда.

глава 2.

Улица над железной дорогой

Вероника сбегает по лестнице, как в детстве, подскакивая на ступеньках и отбивая ритм по черным перилам. Толкает тяжелую подъездную дверь и выскакивает на свет. Смотрит вокруг с жадностью — весна, солнце, сумасшедшие птицы. Свобода одним словом!

Дорога идет по задворкам длинных девятиэтажек с магазинами, выходящими прозрачными лицами-витринами на проезжую часть, а разгрузкой и пустой тарой внутрь, во дворы. Там, дальше, непарадные выщербленные тротуары ручейками втекают на настоящую улицу.

Особенной системы в кое-как разбросанных многоквартирных муравейниках здесь нет. Когда-то застройка района бывшей заставы с деревянными домами и малоэтажными, уже ненужными и невыгодными в новой жизни, облупленными полуособняками велась спонтанно: может, после очередного пожара, а то и заодно с наведением городского порядка в недалекой Марьиной Роще. Типовые пятиэтажки сменяются некрасивыми башнями из двенадцати низких потолков с вываливающимися зачастую наружу, как рвота, мусорными отсеками.

Дворы в неумелой попытке советских архитекторов создать зеленый уют размазывают урбанистический пейзаж. Здесь, между вокзалами и центром, они лежат слабыми претензиями на скверики, топорщатся необжитыми скамейками. Оставшиеся от прошлого стояки с перекладинами напоминают то ли о дворовом волейболе, то ли о снятых качелях, то ли об еще не исчезнувшей привычке хозяек развешивать на них зимой ковры для чистки снегом. Дети тут почти не играют. Видимо, животное чутье, еще не до конца потерянное при освоении цивилизации, гонит их в более обжитые дворы, закругленные с разных сторон деревьями. Только там они могут чувствовать себя защищенными от внешнего, пока не понятого мира.

Вероника выходит из дома, щурится на солнце, вдыхает полной грудью

— Пусть идет, — оборвала мать и в этот раз ворчание родственницы, — может, найдет кого! От нее и так мужики бегут, как… как от одной моей бывшей подруги! Та, хоть и одевалась в лучших московских комиссионках, но разве недовольную рожу платьем прикроешь? А мужика-то на мякине не проведешь! Ему радости хочется… И ведь она тоже правду не хотела слушать… Так пусть Вера уж лучше по улицам шляется, чем тут с кислой физиономией сидеть. И делать ничего не делает, и любви от нее никакой…

Слова были обидными. Вероника вскинулась, покраснела, хотела ответить, но увидела глаза тетушки, умоляющие и призывающие к смирению, и промолчала. Сглотнула, как подавилась невысказанной резкостью. Тетка Полина прошаркала на кухню. Мать выжидающе склонила голову. «Ну что скажешь? Не права я? Права! Вот то-то и оно!» — читалось на ее лице. Потом она криво усмехнулась, довольная тем, что удалось задеть дочь, и включила телевизор.

Вероника выскочила в коридор. Чуть не столкнулась с теткой. Та несла матери очередную чашку то ли успокоительного чая, то ли полезного компота. Когда-то громкая, собиравшая большие компании гостиная лежала нейтральной полосой между материным жизненным средоточием и Вероникиной комнатой. В окне виднелась солнечная улица. Стекло было мутным, не мытым с осени, а маленький балкон выглядел запущенно-унылым. Взгляд переступил через ненужное. Нестерпимо захотелось туда, за пределы душной квартиры, в зовущий красками и звуками мир большого города, где так легко раствориться и плыть, плыть по течению.

— Никочка, ты просто обязана поехать посмотреть первую станцию метро за МКАДом! Я накануне специально ездила! Оказывается, она уже больше года как открылась! А я пропустила такое событие… Называется «Бульвар Дмитрия Донского», напоминает «Комсомольскую», наш величественный дворец! Попроще, конечно, немного, но тоже очень-очень красивая! Моя мамочка, когда была жива, всегда следила за открытием новых станций и направляла меня туда… Вот, не дожила мама… Как бы я хотела ей рассказать, что и сегодня, в начале двадцать первого века, наше метро, лучшее в мире, строится и ширится! И уже вышло за пределы Москвы!

Тетушкин голос становился все тише. Вероника уже сбегала по лестнице, дежурно обещая обязательно все бросить и поехать за МКАД. «Взрывы в лучшем в мире метро в 2004 году она не помнит, а вот новая станция — это да!» — Вероника всегда завидовала избирательности теткиной памяти.

* * *

Вероника пыталась научить мать пользоваться микроволновкой, чтобы в ее отсутствие разогревать приготовленную и разложенную порциями еду. Печка была дорогой, денег было жалко, но Вероника решила идти в ногу со временем. Ее встретило стойкое сопротивление.

— Ни за что! — заявила мать. — Я смотрела передачу о том, что эти волны облучают не только еду! Потом облучается и все внутри, и главное — страдает мозг того, кто пользуется этой новомодной жутью.

Дочь, конечно, промолчала. Последнее время она старалась замыкать внутри себя, как электрическую сеть, все, что неслось от матери на парусах обид, старости и разочарования. Ей очень хотелось отбить высказанную сентенцию, сказать, что мозгам матери уже по всякому хуже не будет и, уж точно, никакая микроволновка с облучениями им не страшна. Не стала. Сдержалась. Вот так ответишь, кинешь что-нибудь резкое, а потом будешь пару дней зализывать свою несдержанность, а то и жалеть. Жалеть уже притихшую мать и немного себя.

Попробовала приучить к современной технике тетушку. Не тут-то было: набожная тетка в свою очередь, как услышала, замахала руками и запричитала что-то про нечистый дух в доме и про то, что батюшка не велит всякими такими грешными приспособлениями отравлять себе жизнь.

— Мы уж как-нибудь сами справимся, — сказала она, подсаживаясь на кровать к матери, которая в изнеможении от спора с непутевой дочерью откинулась на подушки и пыталась нащупать спасительный пульт от телевизора. — Мы уж точно справимся, правда? И подогреем все на сковородочке! И без волн этих обойдемся, и электричество зря жечь не станем…

Вероника вспомнила, что и электрический чайник тоже остается в стороне, накрытый вышитой салфеточкой. Ее снимают только вечером, перед возвращением Вероники домой — чтобы не было лишних вопросов и технического насилия со стороны племянницы. Она как-то подглядела. Теперь стараются не забыть. «Да уж, — подумала Вероника, — одинокой тетушке микроволновка точно не нужна. И тут дело не только в электричестве — просто одним конкурентом меньше».

глава 3.

Параллельная жизнь

Тетка Полина бросилась ухаживать за своей двоюродной сестрой с самоотверженностью и полной самоотдачей. Отлучить ее от исполнения родственного долга хотя бы на время выглядело делом немыслимым, неблагодарным, невежливым, да просто нельзя.

Когда-то у тетки был муж. На тридцать пятом году их совместной, хотя и странно параллельной, жизни у него обнаружилась вторая семья. То есть как раз тетушка и обнаружила, а до этого все текло обычно, слабо-привязанно, объединяя двух молчаливых людей малогабаритным жилым пространством где-то за Речным вокзалом. Тетка, несомненно, была когда-то молодой, потом становилась солидной, а со временем и понемногу старилась. Бездетная, она всю себя отдавала то одним родственникам, то другим, а больше всего — своей матери, с которой каждый день после работы ездила гулять и обсуждать советские новости.

Веронике тоже перепадало немного заботы: в детстве ее обязательно каждый раз брали на первомайскую демонстрацию. Племянницу приобщали к жизни страны и идеям коммунизма, в которые тетушка безоглядно и истово верила, как нынче в бога.

Муж был себе и был. Фотографии за стеклом в громоздкой, купленной еще по талонам или профсоюзной очереди, стенке из темного дерева напоминали о юности, о поездках в Кисловодск, о молодости, о любви. К тому времени, которое уже пришлось на память Вероники, общими оставались только эти фотографии. Муж не роптал, как будто так и надо, как будто другой формы жизни не существует. И он, как рак-отшельник, занимал отведенную ему раковину в углу семейного, поделенного на двоих, жилья. С пониманием и бескорыстным терпением он соглашался со всей важностью добросердечных

Правда, настал один прекрасный день, когда он понял, что, оказывается, длится такой период уже давно. Муж вдруг осознал затянувшееся, ставшее собственной кожей одиночество. Так бы оно и тлело почти погасшими угольками, как в половине не только спонтанных, но и даже уверенных в своей правильности браков, если бы не случай. До этого случая у него всегда было место, куда уйти. Оттуда он и смотрел на мир, который молчал вместе с ним или шелестел опадающей листвой, как его неспешные и привычные к смене похожих лет мысли, или стоял, замерзший под снегом, как его душа.

Он любил лес, раскинувшийся вдоль реки, еще не оцивилизованный к тому времени коробками разноцветных новостроек. Он находил разные коряги, обрубленные ветки с рогатыми сучьями, маленькие выкорчеванные пеньки у грубо посаженной скамейки. Он видел в этих деревяшках что-то особенное, запрятанное, живое. Оно потом реализовывалось в его умелых руках то в вешалку, то в высокий, разветвленный, как дерево, насест для горшков с цветами, то в подставку для ручек-карандашей. Вероника долго берегла одну такую — винно-красную, покрытую лаком, наполненную одновременно первобытностью природы и теплом человеческих рук. Теткин муж долго и безропортно занимал отведенное ему место, пока, как спрятанную красоту в пеньке, не нашел что-то, точнее кого-то, и для себя, когда его жизнь к тому времени наполняли лишь семейное одиночество и лес с корягами.

Супруга скандалов устраивать не умела и не хотела. Да и муж выглядел растерянным, виноватым, хотя было понятно, что сдаваться он не собирается. Он прошел, уже преодолел в мыслях эту границу между прошлым и будущим, которая разделяла двух женщин, как лесная просека. Оставались лишь формальности. Собрав вещи, жена, уже и без формальностей бывшая, уехала в доставшуюся в наследство от матери квартиру — полную копию той, которую оставила там, за Речным вокзалом, с деревянными вешалками. В тот район, с рекой и лесом, она больше никогда не ездила.

Тетушка, женщина еще не старая, энергичная и подрабатывающая, где только можно, менять ничего в доставшемся ей жилье не стала. Она любила память, боготворила свою мать, отмечала чаем с сушками дни рождения всех умерших родственников. С еще большим вдохновением она бросилась в жизнь всех, кому оказалась нужна ее помощь. Позже она признавалась Веронике, что только уход за теми, кому было хуже, чем ей в тот момент, помог примириться с переломом в жизни, с предательством мужа, которому десятилетиями варила каши. Она не уставала рассказывать, как прятала кастрюльки в специальный ватный рукав, чтобы не остыли. Оказалось, что тяжелее всего ей было отказаться от охраняющей при любых катаклизмах нежности, с которой думала о муже в метро, по дороге от одной конечной станции до диаметрально противоположной.

Тогда же пришло к ней и просветление с помощью двух соседок — они нанесли ей иконки, тоненькие брошюрки с молитвами и бумажные цветы. Постепенно с их помощью все встало на свои места. Женщина больше не спрашивала дрожащим голосом «за что» и «почему», а восхитилась простотой полученных ответов. Они лежали на поверхности. Стоило коснуться любого из казавшихся ранее несправедливыми жизненных узелков, как они распутывались, просто сами расходились под ее руками. Главным, в чем ей помогли соседки со своими иконками, стало смирение перед судьбой, которая по чьему-то замыслу может то ласкать, то наказывать.

Так тетушка вошла и в их с матерью жизнь не наездами и гостями, а плотным каждодневным участием. От кого из близких она узнала, что им нужна ее помощь, было непонятно. Впрочем, мать не теряла связи с родными, которых презирала, но не вычеркивала. Они перезванивались, встречались на торжествах-похоронах, куда приглашали всех родственников, точнее всех, кого удавалось обнаружить в городе и на этом свете.

Мать дурила. Она, по-видимому, так горько плакалась на свою судьбу после развода дочери, так жаловалась на безрадостное житье, непонимание и в целом донельзя слабое здоровье, что тетушка поняла: ее здесь ждут. И бросилась помогать, спасать, убеждать «съесть еще кусочек» или выпить необходимый для пищеварения-успокоения-сердца-горла-сосудов-суставов отвар…

Близки они не были. Мать посмеивалась всегда над суматошной Полиной, устремленной мыслями в коммунистическое будущее. Называла малахольностью ее желание всех облагодельствовать. Полина никогда не обижалась. Теперь это оказалось кстати. Мать ожила. Вероника тоже. Несмотря на наличие в доме постоянного постороннего присутствия, она вздохнула почти полной грудью, насколько позволяли постразводные обстоятельства и нескончаемые колкости матери.

Так жизнь зашла на новый разворот вместе с новым веком, взбежала по рассветным улицам на московские холмы и понеслась теперь, резво подбрасывая ноги, как молодая кобылка. Тетка уходила, приходила, готовила, кормила, оставалась ночевать, чтобы утром охватить своей заботой даже сонную Веронику. Мать помыкала Полиной и, закатывая порой глаза от постоянных споров и излишней суеты вокруг ее дивана, была счастлива вручить ей все заботы о самой себе.

Вероника не то чтобы обрела свободу, но получила наконец некоторую дозу кислорода. И его живительная струя потекла по кровотоку ее души. Не болезни, не катаклизмы — ударом для матери стал ее развод. Женщина не могла простить Веронике собственных несбывшихся ожиданий, обрыва ее недолгого, но столь долгожданного покоя с мужчиной в доме. Пусть этот мужчина и был чужим, дочерним, пусть не совсем таким, как виделось матери в мечтах. Но она с первого момента восприняла его как свою собственность, как гавань, как семейную идиллию и гордость. Правда, дочь подкачала. Не сберегла, вертихвостка, такого положительного парня и накатанную жизнь под мужским плечом. Так вместе с разводом дочери рухнул весь мир матери.

Вероника удивилась. Она сгребла в сторону руины несостоявшегося счастья, постаралась переступить через них и пошла бы себе дальше, если бы не мать. Нет, ни инфарктов, ни инсультов не случилось, но мать слегла и впала в депрессивное состояние с всплесками истерической и полубезумной агрессии. Врачи не находили ничего критического. «Все более-менее, в соответствии с возрастом, — говорили они, — может, попить успокоительное, витамины. Вот вам рецептик для лучшей работы сердечной мышцы. А давление — уж извините — сами понимаете, уже никуда не деться, да и сосуды тоже… Хорошо бы лечь в стационар, пообследоваться, подлечиться».

От больниц и разных клиник мать наотрез отказалась. «Сами справимся», — она посмотрела на дочь. Дочь стояла у двери, подпирая косяк, и ждала окончания очередного визита. Ей казалось, что мать подпитывается чужой энергией, вниманием к себе и своему здоровью, которое вроде бы и ничего, но кто там его знает наверняка… Совершенно очевидно, что мать пыталась построить шалашное подобие жизни на том пустынном берегу, откуда дочь не только прогнала мужа, но и сама того

Вероника задыхалась, разрываясь между домом и поиском стабильного дохода. Дочь отрабытывала свой развод. Тетушка появилась как нельзя кстати. Она приехала и связала женщин, предъявляющих друг другу счета, той нитью глуповатых вопросов, непонимания, наивности и желания помочь, на которые было сложно не ответить. И это объединение разобиженных обитателей, разбросанных по разным углам вытянутой квартиры, откликнулось со временем размягчением стоящей колом, накрахмаленной до белесой еле сдерживаемой ярости, домашней атмосферы. Потом подтянулись общие чаепития, худо-бедные разговоры о новостях, погоде, общих знакомых, планах по ремонту кухни с подтеками на потолке…

Дав себе разрешение отойти в сторону, получив немного времени в личное пользование, Веронике удалось найти работу. Как-то вдруг все сложилось.

глава 4.

Рискованность предприятия

Параллельно шумной и насыщенной выхлопами, светофорами и звуками улице проходит железная дорога. Да, сначала идет линия домов, понатыканных вразнобой и вразноряд, потом — улица, которая носит окраинную и тревожную кличку Вал. Видимо, тогда еще требовалось защищаться от чужих, возводя полуразорванное очередное кольцо вдоль тогдашних границ Москвы. Дальше, понизу, не видимое даже с противоположного тротуара, лежит утопленное узкое железнодорожное полотно, где периодически подрагивает на стыках рельсов негромкая параллельная жизнь.

Прямо рядом со светофором, на перекрестке, можно спуститься по скрипящей деревянной лестнице. Потом, поглядев налево-направо, с замирающим от рискованности предприятия сердцем, перебежать по дощатому настилу рельсы и шпалы, как на каком-нибудь далеком переезде. Поезда нечасто проходят по этому странному внутреннему соединению вокзалов.

Когда-то у Вероники на той стороне от железной дороги, среди уже — и не вспомнить, которой по счету, — улиц Ямского поля было дело. И дело оказалось запоминающимся — не то чтобы любовь, но первый сексуальный опыт. Ей уже просто хотелось к моменту окончания института стать, как все. Подвернулись и парень, и случай. Правда, романтический прорыв с дорогой через железку от дома к дому закончился быстро, как раздавленный поездом.

Сексуальность взрывалась под руками, требуя немедленного воплощения в жизнь. Гормоны становились видны невооруженным глазом. Нетерпение покалывало потеющие ладони. Вероника мечтала побыстрее отбить от своей жизни ненужные куски советского женского воспитания. Ей виделась свобода, при которой она станет крутить хулахуп отношений, впуская лучших и снисходя к неудачникам. Их тоже можно было бы немного покрутить, так, из спортивного интереса.

Ключом к легкости и радости жизни должен был стать разрыв к чертям тонкой биологической материи. Сколько можно обнимать, обхватывать саму себя по ночам, а потом засыпать на узкой кровати, представляя иные, жарко мужские объятия? А сколько неплохих возможностей было упущено в студенческие годы из-за ступора неуверенности, нависшего черным крылом «нельзя» и стыдного «что скажет мама»?

Все вокруг тогда, в то лето, дрожало и вибрировало под многовольтным напряжением влюбленности. На перекрестках обнимались выпадающие из временного кондоминиума сверстники. По ночам взвывали сиреной коты. Молодые пары с умилением смотрели на басом орущего в коляске новорожденного, как на чудное чудо. Даже голуби переставали на время драться из-за крошек и целовались… «Я рассердился больше всего на то, что целовались не мы, а голуби…»[1] Да, именно так и было.

Сдавливало колючей завистью и вонзалось в сердце очередное обручальное кольцо, на этот раз — у последней незамужней однокурсницы. Первые, самые некрасивые, уже давно там побывали, а некоторые даже вернулись обратно — кто с ребенком, кто без. Бежали быстрее всех, чтобы не упустить, чтобы, как курицы в порыве выполнения своей генетической программы, успеть снести яйца… Это слова Веры. Как они с Верой потешались над ними! И как Веронике тайком тоже хотелось крутить небрежно на безымянном пальце тоненькое колечко принадлежности к взрослому и таинственному миру… Вере, правда, она не говорила об этом. Она никому не говорила и смеялась, изображая этих куриц.

«Вы злые, девочки, — поддевала их мать Вероники, обожающая сидеть с ними на кухне. — А ты сама, Никочка, лучше бы подумала о том, чтобы вовремя выбрать… Хватит уже прыгать по разным компаниям, сосредоточься… Вон Маргарита Петровна хотела познакомить с племянником. Он аж из Америки готов был приехать — на тебя глянуть. Почему не согласилась? Не надо сводничества? Сама, сама… То один женатый козел, то другой не пойми кто… Вера, а ты что молчишь? Хоть бы ты ей сказала! Пора быть серьезнее! Вертихвостки»!

Мать называла ее тогда Никой. Это сейчас она Верка. Мать специально так…

Да-да, они с Верой смеялись над однокурсницами с чувством превосходства, с высокомерием свободы от всяких матримониальных условностей. Правда, всеми достоинствами, позволяющими себе подшучивать над простыми и наивными дурнушками, обладала только Вера. Она небрежно бросала миру свою красоту, как сумку с книгами увязавшемуся однокласснику. И мир восхищенно подхватывал ее, появляясь в виде то красавца-кавказца с «Арагви» и ящиком мандаринов, то скромного юноши из МГИМО с каким-то чумовым шарфиком из самого Парижа…

Вероника, у которой и имя-то было с довеском, а не звучное и пропорциональное, подтягивалась за Верой. Ей было немного не по себе — она понимала, что примерила не свое платье. И чуть завидно. А может быть, и не чуть. И те яркие чувства, которыми Вероника приросла к подруге, она не испытывала никогда и ни с кем. С уходом Веры из ее жизни все внутри смазалось и усохло. Платье, ставшее почти собственной кожей, соскользнуло с плечиков и, как чудеса у Золушки в полночь, превратилось в золу.

Но тогда Вероника пропускала ворчание матери мимо ушей и уносилась с друзьями то в очередной поход по Кавказу, то спонтанно в Питер на ночном поезде. Просто время еще не пришло.

И вот теперь, в исполнении намеченной инициации, Вероника переходила по деревянному настилу и возвращалась тем же путем. Светофор подмигивал. Троллейбусы замирали перед переходом, большие, прирученные, добродушные. А один раз она просто осталась с другой стороны, чтобы изменить течение жизни и исправить ее запоздало недовинченные винтики.

Порыв желания был ожидаем, отозвался в ней чувственным прикрытием глаз с абсолютно трезвой мыслью: диван скрипучий и не вполне чист. Таким он и был, но хозяина это не беспокоило. Его руки расстегивали, забирались под, снимали, сбрасывали, ласкали. Вероника приоткрыла глаза и пожалела об этом: то, что она увидела, оказалось неожиданным. Форма — ладно, не девочка поди, но размер! Но жуткий фиолетовый цвет! Ей совершенно не хотелось иметь к этому отношения. Правда, отступать было поздно. Тогда она побыстрее снова закрыла глаза и постаралась стать тем, чем принято. Что уж тут, сама вызвалась совершить то, чего от женщин ждут миллионы лет. Они, наверное, несут это в себе на

Партнер ошалел от чувств, прилива крови и того, что произошло. Он был поражен внезапной ненакатанностью процесса. Избранный для совершения прорыва отнес Веронику в ванную и подвывал за дверью. Вероника пребывала в неглубоком трансе, но под холодной водой быстро пришла в себя и привычным движением просто смыла кровавые подтеки. В полутемном коридоре были свалены то ли покрывала, то ли старые пальто, то ли и то, и другое. Она перешагнула через тряпье поступью королевы. Не заметив тянущихся к ней рук, не глядя в смущенные, молящие о прощении глаза, Вероника прислушивалась к себе. Потом сказала: «Пойду я, наверное, мне пора».

Он был готов ее нести до дома на руках, по тому самому деревянному настилу под отдаленный свист поезда или накатывающие сверху звуки улицы. Шум привычной городской жизни стал иным. Вероника, сдерживая восторженное биение сердца, дерзко смотрела на мир вокруг и точно знала, что теперь все изменится. Еще она знала, что ничего не расскажет Вере. По умолчанию, подруги, даже не принимая в расчет кавказца и редких Вероникиных приятелей, уже давно вошли во взрослую жизнь, которая позволяла смеяться над дурочками с колечками.

Выглянув в окно своей комнаты часа через два, уже в ночи, ей показалось, что среди кустов маячит его белая футболка. Он ждал, переживал. Удивленный до сих пор неожиданным эффектом, он чувствовал в себе набухающую в разных местах ответственность и рисовал будущее с Никой, которая его чем-то зацепила. Назавтра он заявился с букетом огромных белых роз для торжественного предложения руки и сердца.

Вероника обещала подумать. Розы были поставлены в вазу под материны ахи и долго сохраняли свежесть. А она уехала после защиты диплома в экспедицию копать курганы IX века где-то в верховьях Волги. Когда вернулась, новизна переживаний спала, стерлась, заменилась новыми, уже более осознанными, с открытым и освоенным удовольствием. Потом и отношения начала лета затерлись среди других дел, людей, впечатлений, пока полностью не исчезли, как те белые розы. Остался в памяти лишь фиолетовый цвет. Вспоминалось и блеклое продавленное ложе, покрытое, как потертой попонкой, равнодушной убогостью квартиры на одной из улиц Ямского Поля. Над всем этим заскорузлым убранством, несмотря на любовный порыв, оглядкой всполохивал страх — Вероника боялась, что обязательно кто-нибудь войдет.

Мать потом рассказывала, что стала почти что свидетелем потери дочерью невинности. «Вот тут, тут, прям на этом самом диване оно и произошло», — рассказывала она тетке, показывая рукой, как в музее, на один из экспонатов непутевой жизни дочери. — И ведь не стыдно ж было! Могла любого приличного парня оттолкнуть — прыгнула-таки в постель до брака-то! А этот — удивительно, но нет, не оттолкнулся. Даже наоборот — приходил! И просил! И меня просил, умолял: хочу жениться на вашей Веронике! Я для нее все сделаю! А эта вертихвостка посмеялась и убежала с подружками то ли в очередной театр, то ли на пьянку. Нет, ну ты представляешь? А потом она отправилась с рюкзаком какие-то могилы копать. Вот и докопалась до одиночества. Подружки все в порядке, все в шоколаде! Мы ведь не так ее воспитывали, правда?»

Тетка кивала с понимаем и чуть расширенными от ужаса глазами. Вероника мать не переубеждала. Бесполезно. К причитаниям про свою непутевость она уже привыкла, а остальное… Да и какая разница, какой именно диван принял на свои покачивающиеся ножки ее девственность? Даже нет разницы, чья тогда была квартира.

* * *

Вероника видит свою комнату каютой огромного судна. Она привыкла к уличному шуму, как к волнам за бортом. Даже при закрытых окнах он точно сообщает, какая снаружи погода, то хриплым чириканьем весенних воробьев, то мокрым шелестом шин, то подхрипывающим на светофоре торможением грузовиков. Загруженная траспортом, полная угловатой некрасивости, улица тянется до вокзальной площади. Вероника не любит ни ее блеклых красок, ни ее гула, ни ее запаха окраинности.

К площади Вероника выходит переулками, сходящимися под углом на развороте трамвайных путей. Теперь трамвай отодвинули, рельсы с гусиными лапками стрелок разобрали. Там идет стройка. Старообрядческая церковь выглядит потерянной. Она осталась без поддержки двухэтажных заставных построек — их снесли первыми. Потом на их месте открыли бензозаправку, которая тоже долго не продержалась под натиском нового застройщицкого аппетита. Церковь, как старушка, становится меньше ростом — вокруг растут здания, как сорняки-мутанты, захватывающие и подминающие под себя квадратные метры, пухнущие в цене.

Веронике хочется позвонить старым друзьям, сесть на метро и помчаться туда, к ним, чтобы все-все обсудить, пожаловаться на жизнь, на мать, на свое неказистое существование. Она бросает взгляд на вход в метро, на толпу привокзального народа и нащупывает мелкие деньги в кармане. Вместо того чтобы спуститься под мост, она поворачивает налево, идет по краю площади, как по берегу моря, и выходит на Тверскую. Там кипит совсем иная жизнь. Вероника думает, что и одета как-то не так, и у нее нет цели… Потом ее затягивает полноводный людской поток. И вот он уже несет праздную Веронику вниз, туда, где прохожих становится все больше, где день взрывается радостными приветствиями, где один за другим открывают двери новые магазины с высокими окнами витрин. Город дышит безмятежной и безличной свободой.

глава 5.

В полудреме

Время нарезает круги, оставляя на каждом зарубки, уплотнения, пустоты. Мать, освоившись в теплой тетушкиной заботе, говорит: «Жизнь проходит зря, посмотри на себя! Живешь, как дышишь, но в полудреме. Ладно хоть стоящую работу нашла, но это же не все! Это не может быть всем! Зарылась в свои книги и переводы, как крот. А люди? А простое женское счастье? В чем смысл твоего ежедневного существования?»

После этой цепочки риторических вопросов обязательно следует цитата из кого-то великого, Горького, к примеру, с его «мещанами» или «дачниками». А то потом ткнет в нее еще кем-то выгодным, кто рекомендовал отдавать себя другим каждую свободную минуту. Вероника помнит, что тетушка читала тогда матери вслух Ричарда Баха, его «Чайку по имени Джонатан Ливингстон». Гордая птица, восставшая против той самой бессмысленности бытия, бросившая вызов стае, сумела пролететь лишь несколько глав и упала, когда тетушка услышала мерное похрапывание матери. Смахнув слезу, тетка взяла купленную Вероникой книгу и уехала домой, чтобы спокойно прочитать и разобраться в смысле жизни.

Мать же, оставшись без философских притчей, не получая удовлетворения от научившейся ей не отвечать Вероники, устраивается на кровати с подушками. Дожидается, когда непутевая, безрадостная дочь уйдет, и включает любимый телевизор.

О смысле своего существования Вероника не хочет думать,

Она снова думает о том, как ловко можно скроить новое пальто из старых лоскутов, когда никто сегодня не хочет ломать мозги над Шопенгауэром или Кантом. Нет, она, конечно, заглянула в книгу, чтобы отыскать там ответы, обещанные популярностью произведения. Оказалось, что чайка машет крыльями и решает свои проблемы с коллективом, со стаей совершенно по-заратустровски! Но об этом лучше вообще никому не говорить. Вот уж точно: «многие знания — многие печали»…

Первый раз она поняла, что люди не хотят знать лишнего, разрушающего их компактный уютный мир, когда попыталась открыть глаза на самую что ни на есть правду закадычной подруге Вере. В нашумевшем тогда фильме «Асса», который они ходили смотреть в кино, наверное, раз пять, она услышала свою любимую мелодию с пластинки лютневой музыки какого-то, теряющегося в сумраке сводов монастырей, XVII века.

— Гениально! — шептала тогда в темноте Вера и сжимала ее руку. — Под небом голубым… И подниматься на фуникулере над Ялтой, над морем…

Они еще грезили романтикой, только-только приоткрывая огромный мир взрослых, и мечтали о любви. Вероника не могла промолчать. Еле дождавшись заключительных кадров, она начала объяснять подруге, что музыка не из сегодняшней Ялты, даже не из нынешнего столетия. Она потащила ее к себе домой и уже хотела поставить в доказательство пластинку, как подруга в этот момент ее почти возненавидела.

— Не надо мне никакой лютни! Не хочу ничего слушать! Замолчи! Ты только все портишь! Ты все уничтожаешь! Зануда! Книжный червь! — кричала она, вырывая руку.

Вероника так и осталась стоять тогда в одиночестве с пластинкой в руках. «Это же правда! Это же логично — дойти от истоков», — твердила она удивленной матери, поспешившей на крики и возмущенное морзе Вериных каблуков по лестнице. «Кому нужна твоя правда? — спросила мать. — Так только всех друзей растеряешь».

Да, слушать мать с повторяющимися наставлениями и обвинениями Веронике и сейчас не очень нравится. Правду она за это время постаралась немного размыть, сначала болезненно морщась, а потом и попривыкнув к ее сточенной неяркой тени.

Теперь ее жизнь, полная дел и чувств, требующих медленной реставрации, идет себе и идет. Вероника же двигается параллельно с ней, как по улице вдоль железнодорожного полотна. Где-то черкают по ней пунктиры пешеходных переходов, гремят большегрузы, а впереди перед площадью возвышается мост с каменными тяжелыми основами. Под него, в жерло туннеля, заезжает транспорт, спешат люди, скатывается зимой поземка. Не оправдала она материных надежд, не оправдала.

Мать всегда мечтала, чтобы у Вероники была семья. В мире, в котором росла Вероника, получение среднестатистического образования виделось процессом накатанным, обыденным. Целью было теплое место в каком-нибудь НИИ или хорошей библиотеке. Несложно обрести, нетрудно работать, жить не мешает и конфликтов не создает. А вот найти правильного мужа — настоящая серьезная мишень, в стрельбе по которой нужно практиковаться с раннедевического возраста. И да, это важно. Такие разговоры не допускали ни усмешки, ни подмигивания — тем более в мире разведенных женщин, к которому последней прибилась тетка Полина с багажом в виде горького осадка предательства. Вокруг подрастающей Вероники только такие и были.

Правда, несносная Вероника умудрилась внести свои коррективы и в распланированную, как пятилетка, обыденность. Мать настаивала на Институте культуры, потому что какая-то дальняя родственница работала в Ленинской библиотеке. Какое это имело отношение к Веронике, непонятно, но мать, слабо и узкообразованный служащий какого-то НИИ, была уверена, что имеет. Женщины, собравшиеся на семейный совет, говорили громко, кричали, размахивая руками и приводя доказательства с разными примерами из советской литературы. Только тетка Полина молчала — для нее любой диплом обладал розовым ореолом святости. Вероника слушала, переводя взгляд с одной родственницы на другую. Потом даже попыталась неуверенно вставить слово. Но оно проскочило незамеченным и ускользнуло куда-то между чашками, баранками и женщинами, как мышь в щель между шкафом и кроватью.

Вероника уже тогда понимала, что спорить при неравных силах бессмысленно. Просто после длительных наставлений и указаний, когда пришла пора выбирать, пошла и подала документы в Институт иностранных языков. О нем вообще никто не говорил на семейном совете, а Веронику — Нику, как ее называла тогда мать, — никто не спрашивал. А ведь именно дочь воплотила в изучение французского романтические грезы матери о стране мушкетеров в исполнении Боярского и Смехова, галантности и лучших парфюмеров. Языки Веронике давались легко, но делать из них профессию при отсутствии нужных связей и закрытых границах? В конце 80-х это казалось неудачным и неблагодарным делом.

Мать удивилась, затем разозлилась, а потом поджала губы и бросила презрительно:

— Ну и дура. Упрямая дура. Будешь всю жизнь тетрадки дебилов проверять! Глаза портить! Или экскурсии водить в дождь и мороз? Одно и то же тараторить? Ноги стирать! Ты этого хочешь? Ну-ну! Давай, сиди и дальше со своими словарями! А ведь могла бы жить иначе — если б послушалась!

Чем теплое место в библиотеке лучше тетрадок дебилов или экскурсий, Вероника не поняла. Но не спорила. И не слушалась. Что за характер? Родственники удивлялись, поглядывая на нее искоса, когда она накрывала на стол и обязательно что-нибудь роняла. Звенели жалобно ложки. Чашка начинала каждый раз уворачиваться и обязательно куда-то падала. «Иди уже, — устало говорила мать, отодвигая ее от семейного фарфорового богатства, — иди. Нечего тут размышлять, когда не руки, а крюки. Или вон, варенье принеси. Донесешь хоть или тоже грохнешь где-нибудь по дороге?»

Вероника шла на кухню и ощущала легкое касание встрепенувшейся, как падающее перышко, маленькой свободы — пусть на какие-то пару минут, пусть на несколько коротких шагов, когда всему родственному ядовитому сочувствию видна только ее спина.

глава 6.

Грех уныния

— Какой импозантный мужчина сейчас зашел к директору! Новый клиент? Интересно, от какой фирмы…

— Ника, — коллега смотрит на нее удивленно, — ты что, его не знаешь?

Вероника напрягается. Ну вот, опять ей указывают на то, что она что-то пропустила, не заметила или не знает в лицо очередного выгодного рекламодателя с большими планами и пухлым кошельком.

— Это же муж Насти, — шепчет Лена. — Ну муж не муж, но они вместе жили… Помнишь, мы встречались с ней на Кузнецком? Когда мы в подвальчике вкусняшном сидели, а она к нам забежала? С пакетами из разных этих, бутиков? Ты еще потом сказала, что там вещей на пару тысяч баксов типа потянет…

— А-а-а, — тянет Вероника, — да, помню. Жеманная такая… Красивая, это да, не отнять! Но мне она показалась несколько искусственной,

— Ой, ну ты и скажешь! И не бога за яйца, а мужика вот этого! Знаешь, кто он? Не последний человек, ну, то ли в Лукойле, то ли в Газпроме! Я не помню. Да и Настя не сильно вдавалась в источники его типа доходов. От нее, это, ну, сама понимаешь, требовалось выглядеть как надо и молчать. А деньги были не самым важным, ну, то есть, не сами деньги, конечно, а откуда они.

— Конечно, деньги не важны, когда их много, — улыбается Вероника.

Она вспомнила Настю. Она ведь и правда, совсем чуть-чуть, но ей тогда позавидовала — молодая, лет двадцати пяти, с ногами от ушей, умеющая в отличие от нее обращаться с палочками и знающая разницу между «суши» и «сашими». А тот незабываемый момент, когда Настя эффектно возмутилась отсутствием на столе розового имбиря? «Как же так? Как можно есть суши без розового имбиря? Эй, уважаемый, да-да, вы! Вы же официант в этой харчевне или где? Сюда подойдите!»

Розовый имбирь немедленно появился на маленьком подносе вместе с низким, в японском стиле, поклоном официанта, с извинениями перед дамами и десертом за счет устыдившегося заведения.

— Так вот, — подруга наклоняется к самому уху Вероники, — этот мужик Настю бросил. Только ты никому, ладно? Здесь многие ее знали — они дружат, то есть дружили домами с нашим главным. Она звонила мне два дня назад вся в слезах. Мир ее полностью того, рухнул. Ее очень жаль, сердце просто разрывается.

Вероника не слышит особенной жалости в Ленином голосе. Она представляет себе Настю с палочками в руке, когда та, махнув удаляющемуся официанту, снова смотрит вокруг уверенно и немного брезгливо.

— Лена, жаль, конечно, но ее мир не может рухнуть! Ей сколько лет? Максимум двадцать шесть! У нее еще этих мужиков будет вагон! И она, к тому же, обалденно красивая!

— Ника, — удивляется Лена и отодвигается в театральной паузе, давая понять всю смехотворность и наивность утверждений. — Ника! Она будет искать, конечно, «этих мужиков», но возраст! Папик-то ее променял на юную кралю, свеженькую и пока, ну, как бы еще не избалованную, из тех, кого Москва каждую минуту притягивает типа за стринги и смазливую мордашку. Ты как с неба свалилась! Все же так естественно…

— Не поняла, что тут естественного? Что он променял ее на юную? Куда ж еще моложе? Он что, педофил? Так хорошо, что она от него…

— Лучше бы вовремя забеременела! Тогда он, может, и не свалил бы вот так. Любовницей бы, это, на пару раз просто ограничился, ну так, для разнообразия… Настя была с ним почти два года! Достаточный срок. С этими, как их, надежными перспективами. А теперь он, видно, это, пресытился. Она стала ему больше типа не интересна. Тут еще вопрос, конечно, была ли и раньше интересна…

Лена тихо смеется, довольная шуткой, и сдувает игриво свисающий локон. Веронике кажется, что коллега получает настоящее удовольствие от печальной истории малознакомой девушки Насти. А ведь еще совсем недавно ее успех дарил надежду самой Лене. Она хорошо помнит восторженные рассказы о том, как та бежала на зов подруги, ехала в Бутово, где Настя когда-то снимала маленькую квартирку, чтобы потом вместе отправиться на вечеринку или в модный ночной клуб. Когда появлялся очередной Настин обожатель-поклонник, Лена отступала в тень, но не оставляла мысль получить что-то и для себя. Настя, правда, из Бутова быстренько смылась — когда перешедший в иной, более стабильный, статус поклонник ее перевез к себе. Лена с тех пор довольствовалась коротким общением с подругой, пересекаясь в свободное время от работы и Настиного «папика» в кафе или шумных барах.

«Бедная Настя!» — совершенно искренне думает Вероника. Она прекрасно помнит первые недели после того, как муж отправился восвояси с собранными вещами. Было грустно. Было пусто. Она своими руками, как кричала ей мать, разрушила собственное счастье, а потом складывала в чемоданы его обрывки в виде купленных когда-то вместе рубашек и книг. Даже при том, что это было ее решение, Веронике казалось, что земля остановилась на своем эллипсе, зависла и приготовилась ухнуть с острого края ее жизненного обрыва в какую-то черную дыру. Будущее представлялось неясным.

— Кстати, хотела тебе сказать, она, это, свои вещи продает. Ей деньги срочно нужны. У тебя такой, ну, — Лена запинается, придирчиво, но смущенно оглядывая Веронику, — скромный гардероб, а у нее Армани с Версаче образовались лишние. Не хочешь посмотреть?

Цены у Насти, которая не поленилась и приехала к ней с двумя большими полосатыми баулами, кусались, как жесткая шерсть свитера не то из козьей, не то из собачьей шести. Веронике неудобно ничего не купить, и она выкладывает 20 долларов за теплую водолазку и столько же за джинсы. Лена всплескивает руками, уговаривает получше рассмотреть еще и пиджак с блестками. Настя сидит, как фарфоровая кукла, глядя печальными глазами на свои вещи, кочующие временно из сумок на кресло, а потом — окончательно и навсегда — на диван. Их судьба решена. Они нашли новый дом, вернее новый шкаф. Настя обреченно вздыхает.

Потом они втроем идут на кухню пить чай. Мать выходит к ним, приодевшись, даже воткнув серьги в уши. «Только вчера умирала, — зло думает Вероника, — а тут прямо и за стену не держится. Вот что делают желание праздника, запах обновок и девицы, зашедшие на огонек».

— А мне мы ничего у Настеньки не купим? — Мать, раскрасневшаяся и радостная, готова тут же идти смотреть принесенное богатство. В магазинах она давно не была, да и из дома-то выходила последний раз месяца два назад, в поликлинику, в сопровождении тетки. Обратно, помнится, они вернулись в полном изнеможении.

Настя не скрывает радости. Девушки возвращаются в комнату. Вероника обреченно плетется за ними. Мать роется в вещах. С подачи Лены она выбирает фиолетовый свитер с глубоким вырезом и серебристой атласной звездой на плече.

— Мама, куда ж ты его собираешься носить? — спрашивает Вероника, которой вдруг становится жалко недавно появившихся денег. Еще бы мать купила что-то толковое, теплое, такое, что можно носить дома… Ее начинает раздражать эта суета, непривычная суета после стольких лет квартирной тишины. Барахолка. Мать уже с жадностью погружается во вторую сумку, а Лена вытаскивает и, встряхивая, прикладывает к ней то блузу, то жакет.

— Доченька, — нежным голосом, в котором читается скрытая от посторонних ушей ненависть, произносит мать, — я же женщина, или ты меня уже таковой не считаешь? Пенсию-то всю свою я трачу на квартиру, на нашу жизнь… Вот, приходится одалживаться…

Последнее предназначается Лене. Мать и раньше была

— Ника, как тебе не стыдно! Мама заслуживает не только этот свитер! Всего-то ничего — 30 зеленых за такую, ну, стильную вещь! Не жмотничай.

— Эти вещи приносят удачу, — вдруг выдавливает из себя бледная Настя. — Когда они покупались, меня окружала, эта, как ее, аура счастья и надежды. С каждой из них я дарю вам и вашему дому мои самые лучшие пожелания добра…

«Про „дарю“ с такими ценами я бы не стала говорить», — тут же отмечает про себя Вероника, но вслух ничего не произносит.

— Настенька, — мать всхлипывает, — девочка вы моя… Вы такая красивая, нежная, такая удивительная, еще и добрая… Все будет у вас хорошо! Сколько там всего у нас получилось? Да, вот эту блузку мы тоже возьмем. Сама заплачу! Вера, принеси мой кошелек.

Лена тихо шепчет что-то Насте на ухо, махнув слегка рукой. Дескать, все тут, больше с них ничего не возьмешь. Настя вздыхает, потом встает, быстро пересчитывает полученные деньги, засовывает во внутренний карман сумки и говорит бесцветным голосом: «Спасибо вам, я рада, что была, ну, полезной. У вас такой гостеприимный дом».

Потом извлекает из баула бутылку водки. «Отметим, а? — призывно всем кивает. — Закуска найдется какая-никакая?»

Подхватив новые вещи и повязывая на ходу подаренный Настей в качестве бонуса шарфик, мать удаляется в свою комнату: «Я к вам попозже подойду. Вы, девочки, там уж сами на кухне подсуетитесь. Вера все накроет». На полпути, уже в коридоре, ее чуть шатает. Она дотрагивается до стены, удерживая равновесие и покупки.

— Здоровье такое слабое, а радости мало, — она смотрит с укором на дочь. — Вера занята весь день, все гуляет… А я совсем одна. Девочки, заходите почаще!

— Какая у тебя мама классная! А как хорошо сидим! — говорит Настя, еле дождавшись рюмок и повеселев. Она от нетерпения плеснула водку мимо. Теперь пытается собрать со стола прозрачную жидкость кусочком черного хлеба. — Как тебе повезло, Вероника! Мама рядом, квартира в центре Москвы… Никому ничего не должна. Вот и работа у тебя тоже, хорошая, интересная, как у Ленки, и это, образование получила…

Вероника смотрит на Настю. Она не встречала в своей жизни более красивой молодой женщины: большие голубые глаза, темные брови, русые волосы, заплетенные в толстую косу… Картинка да и только. Этакий классический вариант русской красавицы. И что этому мужику еще было надо? Почему он ее бросил?

— Да, она компанейская, — отмечает осторожно Вероника, уверенная в том, что мать подслушивает у двери. — В молодости в походы ходила, разные там компании, шестидесятники… Жизнь била ключом и поклонниками…

— Вот и у меня так было, — вздыхает Настя, видимо, услышав только последнюю часть фразы, про поклонников. — А теперь все в прошлом, все навсегда в прошлом…

Она наливает себе водки и ловким жестом опрокидывает в рот. Перед Вероникой и Леной стоят наполненные рюмки, но ни одна до них пока не дотронулась. Настя выпивает еще. Потом еще. В какой-то момент, подперев щеку кулаком, начинает тихонько выть по-бабьи, по-деревенски, очень по-русски.

— Слушай, ну что ты так рассиропилась? Какое в прошлом? Тебе же только двадцать шесть! Уже двадцать семь? Ну это, поверь, тоже ведь типа не возраст! Ты такая красивая…

Лена обнимает подругу и обращается к Веронике:

— Ника, дай платочек, пожалуйста. И подкинь эту, как ее, колбаску ту, ну ту, салями вкусненькую. И сыру тоже захвати. Кстати, а почему это мама тебя типа Верой называет?

Вероника устала. Она мечтает о том, чтобы гости наконец ушли. Но послушно встает и начинает по-новой резать колбасу, сыр, хлеб, достает банку маринованных огурцов. Больше в холодильнике ничего такого, фуршетного, не остается. Про имя она решает отмолчаться. Что тут скажешь, если мать начала после развода ее так называть? Тогда придется рассказывать и про настоящую Веру… В конце концов странное, немного легкомысленное имя Вероника, свалившееся на ее голову при рождении, можно легко нарезать на разнообразные куски.

Настя снова опрокидывает стопку в рот. Лена гладит ее по голове и сует ей колбасу:

— Закуси, закуси, не пей ты просто так, а то до дома, это, того, не доедем… Ну надо же, бедолага ты моя…

«И правда, как они поедут домой? Лена вроде не водит, а Настя уже в полном ауте», — думает Вероника.

— А вы оставайтесь ночевать! Места много! Вера постелет, — на кухню входит мать в новом свитере. — Как вам? Как я выгляжу? Правда, здорово? А что ты, Настенька, раскисла-то? Мужики сволочи, а тот твой — так вообще урод, если такую, как ты, бросил, красавицу! Плюнь. Вон Верка своего выгнала и ничего. Переступила и пошла дальше. А какой муж был! Мы были за ним, как за каменной стеной»!

«Вот-вот, мы были, именно так, — зло вскидывается Вероника, — как же теперь жить, без дочериного мужа-то?» Вслух снова ничего не говорит. Она только смотрит в темноту за прозрачными занавесками, где зажигаются мягким светом, может быть, более счастливые окна.

Лена собирается поймать такси и уточняет у хозяев, где, на каком незнакомом перекрестке, ей лучше встать. «А меня за эту, ну, за эту не примут»? — вскидывает глаза на Веронику. — Может, проводишь»?

Веронике не хочется выходить в ночь. Она в ответ, пытаясь полегкомысленнее, наигранно смеется, напоминая, что «эти» стоят тут недалеко, на вокзале или на Тверской, в зависимости от цены. Потом показывает подруге, куда повернуть от подъезда. Тем временем Настя допивает бутылку. Под конец она совершенно растекается на столе, то укладывая голову на руки, то пытаясь придерживать ее в вертикальном положении. Голова не слушается и съезжает набок, на локоть. Мутные глаза Насти слипаются. Вероника ей стелет в большой комнате на диване, сдвинув в сторону кресло и сумки с вещами. Когда она возвращается на кухню, Лена собирает посуду. Потом они вдвоем под причитания матери тащат отяжелевшую подругу в гостиную.

По дороге Настя вдруг останавливается, сбивая ритм и центр тяжести, и вполне осознанно всматривается в лицо Вероники.

— А где тут во-восток? — спрашивает она, почти не заикаясь.

— Какой восток? — Вероника чуть не падает от неожиданной остановки.

— Тут всюду восток, не волнуйся, все, это, на месте, — успокаивающе произносит Лена. — Куда ни посмотришь — везде типа самый что ни на есть восток…

Настя удовлетворенно кивает и снова обвисает у них на руках. «Это она по фаншую живет, — объясняет Лена. — Типа исповедует его. Много мне рассказывала разного,

Лена уезжает. Настя засыпает на диване, который вряд ли соответствует традициям фэн-шуй. С востоком тоже возникают вопросы… Вероника наводит на кухне порядок, моет посуду. Вытирает руки. Думает, что надо бы еще протереть стол, но устало опускается на табурет и глядит в окно. Редкий свет фонарей качается там, снаружи, за деревьями. Вдалеке проходит шумная компания, всплескиваясь девчачьим визгом и басом парней. Кто-то зовет собаку. Жизнь московской ночи никогда не бывает тихой, но сегодня она такая посторонняя, что хочется плакать.

— И где ты эту пьянь выискала? — В дверях стоит мать. Свитер она уже сняла и надела свой любимый халат. — Девка пьет, как сапожник. Вот уже, понятное дело, и вещи свои распродает. На водку ей не хватает, небось? Из какой глуши она в Москву притащилась? Мордашка смазливенькая, мужиков подбирает на приманку. А потом что? Они ею поиграют, поразвлекаются и бросают. Много таких! Штамповка. И своего ничего нет, легко подстраиваться. Слышала, что она говорила? Она своему папику аж мясцо резала в тарелке. А не так порезала — он ей это мясо вместе с тарелкой… в морду. В ее красивую лисью мордочку. И теперь она в страданиях. Поделом! Боже ж ты мой, они ведь такие одинаковые все, как под копирку нарисованные.

— Мама, — устало произносит Вероника, — ты же только что ее жалела! Говорила, что мужики сволочи, убеждала в том, что у нее все будет хорошо. А сейчас что? Пьянь, под копирку… Она с горя, может, выпила…

— Господи, Вера, какая ты наивная, все никак не выучишься жизни. Да мало ли что я говорила… А ты ей завидовала? Честно скажи, завидовала?

— Да раньше я эту Настю толком и не знала. Один разок пересеклись… Она Ленкина подружка.

— А, этой пустышки? Она-то Насте точно завидовала. А теперь вот увидишь, попомни мое слово: мужик деру дал, вещи она продаст, работу найдет-не найдет, да и что она умеет-то, кроме как передком махать, — и твоей Ленке эта Настя станет неинтересна. А ты с ними каким боком? Деградируешь, Вера… Ох, сил нет, устала. Давление скакнуло точно за 200 тут со всеми вами. Померишь мне, а? Все же гостей принимать — нелегкая работа…

* * *

Настя появляется в их офисе через неделю, подтянутая, улыбающаяся, в ярко-голубом костюме и с маленькой золотой сумочкой через плечо. Лена смотрит ей вслед, машет приветственно рукой, но остается Настей не замеченной.

— Чего это она? Не видит нас, что ли? — обращается немного разочарованно к Веронике. — И что это она тут забыла? Продефилировала прямиком, ну, к начальнику. Деловая!

— Не знаю, может, просто зашла, — Вероника не хочет отвлекаться от работы. Ее не сильно интересуют ни Настя, ни ее визит. Это вон Лена прямо извертелась: то привстанет, то обиженно уставится в компьютер, но через минуту уже снова толкает Веронику, задавая вопросы. Веронике сказать нечего. Она лишь помнит, что сегодня нужно сдать проект. И хотелось бы не в последний момент, уже в ночи.

После того вечера и утренних слезных просьб опохмелиться она больше Настю не видела. Чем опохмеляются, кроме рассола, Вероника не знала. Она достала вчерашнюю банку маринованных огурцов и сварила кофе.

Настя произнесла с запинкой: «Я тут, в общем… Я щас». И принесла из машины несколько банок пива. Уезжать она не собиралась. Мать нарочито кашляла и каждые пять минут звала дочь. Настя включила телевизор в большой комнате, где спала минувшей ночью, и снова попыталась продать Веронике вещи. Вероника металась между гостьей и матерью, пока не набралась наконец решимости и не объявила, что ей надо уходить. Куда ей срочно надо в выходной, она придумать не успела.

Настя смотрела на нее голубыми, ничего не выражающими глазами удивленной и прекрасной коровы и не двигалась с места. И тут мать завопила из комнаты, что давно ждет того самого, привезенного Петром Васильевичем, лекарства, что ей плохо, что она хочет бульона, а для этого надо купить курицу. И да, разумеется, надо срочно вызвать врача. Потом, не дождавшись ответа, она добавила, что скоро приедет тетушка, строгая и бескомпромиссная, не склонная терпеть в доме чужих людей.

Настя сказала:

— Ну хорошо, я вам не буду мешать. А ты иди, иди, куда надо. И легла на диван.

Изгнать Настю удалось позже. Прибывшая тетка Полина сразу осознала расклад. Понимая лучше других трагизм ситуации, села рядом с гостьей на диван и начала читать молитвы. Настя покрутилась, попыталась натянуть на голову плед, но тетушка завыла еще громче. Когда она начала трясти девушку за плечи со словами «изыди, бес отчаянья, нет большего греха, нежели уныние», Настя вырвалась из ее рук и вскочила на ноги.

— Я дам тебе адрес нашей церкви! Там тебе помогут! Все мы грешные, прости, Господи! — кричала тетка вслед убегающей с сумками Насте и крестила оставленный ею сквозняк.

Вот с тех пор Вероника Настю не видела. Лена отмалчивалась. Из этого Вероника сделала вывод, что она тоже ничего не знает о подруге.

— Внимание всем, — Глава отдела внешней рекламы выходит из своего кабинета. — Хочу вам представить нового сотрудника. Это Анастасия. Она опытный специалист в области коммуникаций и общения, отношений, взаимных отношений с общественностью. Анастасия будет осуществлять связь между различными проектными и креативными группами, проверять контент, контактировать с клиентами, коррегировать цели и помогать в организации презентаций и мероприятий.

— Бли-и-и-ин, — застывшая рядом Лена кривит рот. — Пристроили ее таки к нам. Понятно теперь, зачем ее папик бывший тут, того, ходил! Вот и находил. Этот наш, рекламщик косноязычный, — его дружок лепший. И правда, зачем добру пропадать? Ее на переговоры в офис заведут, как корову-рекордсменку на эту, как ее, сельскохозяйственную ярмарку, и все сразу в рекламной шляпе: клиенты только на нее типа и будут смотреть, ну и контракты подписывать, не глядя на эти, ну, условия. А нас с тобой она будет учить, как правильно работать, и двух в три шеренги строить — ведь она с нами, того, знакома, да еще и отыграется за то, что видели ее не в самом, этом, лучшем свете. Я ее знаю. Так что готовься!

— Но она же вообще без образования, — шепчет Вероника, пропустив мимо ушей последние слова Лены. — Как она будет «осуществлять и коррегировать»? И какие мероприятия сможет организовывать? — Она вспоминает размазанную тушь под Настиными глазами и пролитую на стол

глава 7.

Ножички и фараоны

Вероника смотрит и смотрит на вошедшего в комнату мужчину. Хорошо, хоть успела бокал поставить на столик. Тонкая шпажка из-под медленно, с предполагаемой изысканностью съеденных фруктов впивается в ладонь.

— Ой, смотри, — Лена выводит ее из ступора, — кровь! Чем это ты так порезалась? Возьми быстрей салфетку!

Вероника разглядывает свою ладонь.

— Как такое могло случиться? — думает она. — Ничего не почувствовала! Будто под наркозом. Прямо как одна из подруг жены Потифара, советника фараона!

— Какого фараона? Ты бредишь?

Вероника понимает, что сказала это вслух. Не стоит, конечно. Теперь придется объяснять и выглядеть интеллектуальной белой вороной. Очень некстати. Так можно, не успев толком ни вписаться в общество, ни почувствовать его вкус, сразу оттолкнуть от себя людей. Вряд ли Лена или кто-то из рядом стоящих гостей, с сочувствием улыбающихся Веронике с ее окровавленной салфеткой в руке, знают историю Иосифа… Лена и так взяла ее с собой, скорее всего, из жалости. А может, и в знак благодарности — все рекламные идеи, которые представляют вместе на суд главного, ведь поступают из головы Вероники. Как Лена ни напрягается, кроме срифмованного «мы все сделаем для вас — лишь купите противогаз», у нее мало что получается.

Вероника стала для Лены счастливой находкой. Ее взяли в компанию поначалу переводчиком в расчете на новых перспективных клиентов. Потом выяснилось, что из нее под любой заказ льется потоком разный «креатив»: слоганы, идеи рекламных кампаний, их воплощение. Иногда даже рождаются стихи. Они могут появиться вдруг, в автобусе или под тоннельный перестук поезда метро. Только успевай записывать! А вот выпустить «креатив» из рук оказалось самым сложным делом. Ей было страшно положить на стол начальнику отдела напечатанные и отправленные на вольные хлеба строчки или показать хотя бы Лене. «Глупость, наверное, — повторяет про себя неуверенная Вероника, — надо бы еще подумать, все взвесить, а не бежать к людям с первым попавшимся. А вдруг это не то? Вдруг засмеют»?

На следующий день то самое, запутавшееся в сетях ее мозга и записанное в специальный блокнот, перестает быть первым порывом, возникшим из ниоткуда, а поэтому нестойким в своей архитектуре. Оно обрастает мясом, к нему пристраиваются новые веточки вариантов и зазывающих красот. На Ленино нетерпеливое «ну что, Никочка, неужели так и нет никаких типа идей? Время-то поджимает!» она наконец решается и подает исписанные листы.

* * *

Когда-то она сочиняла стихи. Однажды ей даже предложили выступить в одной из известных московских библиотек. Вероника очень волновалась и читала, стараясь не смотреть на зрителей. И до последнего произнесенного слова, которое поднялось к высокому своду зала, зацепилось там на секунду за вечность и повисло маленькой звездочкой надежды, она не была уверена в своем праве там стоять. Стихи были не женские, а потому Веронике казалось, что она обманула приглашенных.

Я возвращаюсь к воздуху и к ночи.

В окне полоска неба, облаков клочья.

Вижу света треугольник жести.

Сегодня все как прежде. Мир на месте.

Потом Вероника принимала цветы, выслушивала комплименты, но все равно сомневалась в поэтической ценности своих действий. Тем более она, тут и уговоры не нужны, видела настоящий успех у коллеги по программе — приятеля дальнего круга, музыканта, который выступал во втором отделении. Его песни, его гитара, его музыка, вырывающаяся из стихов Бродского дрожащим нервом скрипки и сочащаяся из строк Лорки соком граната, — все было полноводно звонким и таким талантливым, что замирало сердце. И ей больше не хотелось выступать ни в первом отделении, ни во втором.

* * *

Говорят, надо уметь падать. Падать, чтобы подготовиться к взрослой и серьезной жизни. Вероника же жила в этом падении, долгом, с небольшими случайными взлетами. Неуверенность. Сомнения. И так всегда. «Ты гений! Классно придумала! — восклицает Лена. — Давай я чуть-чуть вот тут, ну, немного, типа, подправлю, и мы понесем сдавать!» И они несут.

— Вы прекрасная команда! — улыбается довольный шеф.

Она никому не рассказывает, что живет теперь без стихов. Они ушли. Рифмованные рекламные тексты не в счет. Они выглядят насмешкой, отрыжкой. Поэтическая немота, как кляп, сковывает рот. Попытка записать слова, иногда выныривающие из болотного молчания нынешней жизни, разваливаются, не успев сложиться в строки. Собственно, ее сейчас никто и не спрашивает о стихах. Рядом с ней нет никого, кто помнил бы возбужденную и от этого очень красивую Нику на концерте в библиотеке. Мать не в счет. Она считала все это юношеской блажью, хотя с удовольствием принимала цветы.

Стихи остались в прошлом. Они исчезли вместе с подругой Верой. А замужество и новая жизнь отбелили бумагу. Иногда ее пытается коснуться ночами звездная пыль рифм, но тает, как первые снежинки, так и не долетев до земли. Утром листы выглядят, как и вечером, гладкими и пустыми.

А еще Вероника не любит прикосновений и не умеет касаться других людей. В ответ ее тоже никто не трогает, не толкает, не тормошит, не обнимает. Только тетка Полина гладит ее руку, сидя на кухне за чаем, или приобнимает на прощанье.

— Дикарка моя, — говорит она, — позволь себе тепло, открой свое сердце для любви.

Вероника руку отдергивает, не желая излишней тактильной зависимости, и потом корит себя за резкость. Но та рука, которой только что касалась тетушка, кажется теплее другой.

* * *

Здесь, на празднике свободных и красивых людей, Вероника чувствует себя фигуркой в стеклянном шаре. Никому до нее нет дела. Немного грустно, но хорошо, что объяснять ничего не приходится — ни про Томаса Манна, ни про красавца Иосифа. А ведь история-то презабавная! Вероника ее очень любит. Увидев Иосифа, богатые и осуждающие хозяйку за легкомысленную страсть к чужестранцу жительницы Фив порезались тонкими, как лезвие, фруктовыми ножами. Или как она сама, через много веков, — шпажкой с кусочком ананаса, вонзившейся в ладонь… Вероника оглядывается. Лена, оставив раненую, которой преданно оказана первая помощь, бросается к группке гостей. Она надеется, что ее представят новоприбывшим. Эффектно, красиво уложенные локоны с заколкой-бабочкой и синее платье уже видны у барной стойки, где толпятся мужчины. Там громко обсуждают новые модные клубы и казино.

У Лены есть цель. Пустившись в плаванье по московским просторам, оставив маленького сына в городе детства, она идет по ступенькам жизни и тратит свои силы лишь на правильно выбранные тусовки и перспективные отношения. Вот как сегодня — ей удалось найти интересное место. Она гордится собой и иногда приводит на такие вечера Веронику — пусть скажет спасибо. Ну

Новая подруга — хорошая находка на рекламном поприще. Лена это сразу поняла, увидев переводы и первые, на пробу созданные слоганы и тексты. Она тут же освободила ей место рядом с собой. Лене не жалко. Намекнула главному, который «коррегирует и отвечает за креатив», что да, точное попадание, что будет толк, что берет новенькую под свое крыло, что не только переводы… Поначалу боялась, что их тандем не одобрят.

Лена — что-то вроде связующего звена между отделами. Она бегает от копирайтеров к графикам, носит бумаги, делает вид, что подправляет линии, и советует мелкие исправления. Обязательно перед тем, как советовать, узнает, что важно, а что нет. И тут же своим звериным, заточенным на выживание, чутьем понимает, когда ее слово услышат и даже поблагодарят, а куда лезть не стоит. Ну чтобы не попасть впросак. Так мало-помалу и отвоевала себе место. Лена начинала незаметно, аккуратно, а сейчас незаменима. Главный ей доверяет, прислушивается к ее мнению. Терпенье и труд… Она знает, что таланта у нее нет, но не страдает из-за этого. Нет его и не надо, зато она в курсе, как сделан мир, как он скреплен степлером на скорую руку и кто в результате выигрывает — редко, когда нежный и не умеющий себя продать талант.

Найдя Веронику, Лена немного расслабляется. Сколько можно скользить по лезвию, не умея ничего из того, за что ценят ее штучных, ярких коллег? Их тандем одобряют. Она держит руку на пульсе офиса и объясняет Веронике задания, делая при этом важное лицо, а потом уточняет, задает вопросы, один раз даже подсказывает рифму… И представляет главному результат их общего творчества. Все довольны.

Вероника всегда рядом и благодарит Лену. Та внимательна к мелочам и смотрит, не собирается ли Вероника поискать что-то получше, не дай бог у конкурентов. Обещает поговорить с шефом о прибавке к зарплате. Вот ведь кладезь идей! И откуда Вероника их берет? Неважно, откуда. Пусть так и остается. Лена ее приблизила, отгородила от других, сделала подругой, посоветовав никого не слушать и никому не доверять.

Веронику, судя по всему, все устраивает. Она вообще какая-то замороженная. И слава богу, Лена ведь о ней позаботится. Для полного счастья и выполнения поставленной цели остается найти пусть не самого богатого, но такого мужика, который станет опорой и ей, и сыну. И тогда она сразу родит еще ребенка, уже общего. И все. Больше можно не работать. История с Настей ее испугала, насторожила. Но ведь она-то не пустышка, с ней такого не произойдет. Осторожность, правда, не помешает, ей папики не нужны. Ей нужен стабильный муж.

— Ну что? Как дела? — спрашивает Лена, выходя на балкон. Вероника стоит там в одиноче стве и смотрит в ночь. — Так ни с кем, это, достойным и толковым не познакомилась? Жаль! Тут мужички все типа высшего сорта!

— Познакомилась, но насчет толковости не уверена. Они какие-то, не знаю, какие-то такие, скользящие, — Веронике не хочется обижать подругу, пригласившую поехать в гости к совершенно незнакомому человеку. Да и толковость, видимо, они понимают по-разному. — Они мне задавали вопросы, на которые, наверное, надо было отвечать как-то иначе, что ли… Попроще, наверное…

— А ты им про фараонов рассказывала? — Лена незло негромко гогочет, вспоминая какой-то бред, сказанный Никой с кровью на ладони.

Вероника смущается. Темнота скрывает предательски загоревшиеся уши. Меняет тему. О себе ей говорить не хочется.

— А ты как? Нашла интересных людей?

Лена тоже всматривается в ночь, в огни новостроек. В отличие от подруги, ее вечер удался.

— Слушай, может, ты уже собираешься домой поехать? Я тут… Меня один в гости пригласил, то есть дальше, ну, к нему отправиться, продолжить, так сказать… Я ответила, что, это, с тобой ведь типа пришла… Может, он друга возьмет? Для тебя, в общем… Ну если хочешь, конечно…

Лена не спрашивала нового знакомого о Веронике, как бы не так. Странная она все-таки… Лена уже выполнила свой долг и теперь надеется, что стоящая в одиночестве подруга отправится домой. На работе она выгодна, а тут, в компании, чужеродна, что ли…

Вероника так и делает. Продолжать вечер ей не хочется. Долгое время ее никуда не приглашали. Теперь надо привыкнуть. И эти новые люди с их скабрезными анекдотами, подначивающими шутками, от которых она краснеет, как девочка-подросток, ей не нравятся. Она их тоже знает, эти шутки, она еще и не то знает, но у них получается как-то противно, гаденько. Особенно когда они ждут, что слушательницы изобразят смущение и восторг одновременно. Вероника благодарна Лене, но чувствует себя здесь плохо. Она не умеет пока стать своей. То, что у этих людей водятся деньги и немалые, раскрепощает их больше, чем алкоголь.

Вероника теряется в их кругу и не может подобрать слова. Ее речь, когда она отвечает на попытки с ней пофлиртовать, отталкивает от нее даже редких желающих. Материться перестают, а потом разговор и вообще сходит на нет. Вокруг странной Вероники образуется вакуум, а она сама превращается в невидимку. Тот мужчина, на которого она засмотрелась в начале вечера, вообще ее не заметил.

глава 8.

Насупленный характер

— Характер у тебя, Вера, вроде неплохой, но насупленный какой-то, грузный, без радости, — часто повторяет мать, озабоченная одиночеством дочери. — Кто к тебе подойдет-то? И знаешь еще что? Вроде ты едешь, пилишь по своей жизни, как на автомобиле, и все вроде слаженно, вперед продвигаешься, по такой хорошей правильной прямой. Вон работу приличную нашла… А тут раз — и поворот, а на поворотах твой характер так вообще, знаешь, ну, этот, ой — вонючий! Вот да, именно вонючий. И чтобы тебе с машиной своей сладить, да в столб не впечататься, да еще, не дай бог, не задавить какой-нибудь кошки, ты газом, газом затравишь и себя, и всех вокруг. Вроде все удачно, все живы, а выходит, что уедешь, заберет тебя твоя машина подальше отсюда — и все вздохнут с облегчением.

Мать перестает умирать. Вероника приносит неплохие деньги. Тетку тоже понемногу отпускает, она приживается в доме, меньше суетится, пытаясь угодить матери, и будто отступает на пару шагов. Жизнь налаживается, не считая тех моментов, когда мать начинает вдруг воспитывать дочь. Вероника удивляется, немного отраненно, по-редакторски, тому, как мать использует образы, сравнения и другие литературные приемы. Дочь прикладывает все силы, чтобы не допустить до сердца стрелы

Мать как-то изрекает в порыве нежности, которая иной раз хуже ссор, что в дочери соединяются творческий талант и не менее творческое желание все разрушать. Вероника потом долго думает о сказанном. Оно падает непереваренным куском на дно души. Она мысленно спорит с матерью и не желает соглашаться с тем, что где-то там, на краю сознания, горит, подмигивая красным, сигнал «правды».

Ей иногда кажется, что у нее растут клыки. Вот так сначала чешутся десны, чуть-чуть, потом сильнее, а затем, разрывая плоть, вылезают те самые клыки, как у вампиров. Вероника почти наяву видит кровь фонтаном и то самое превращение, когда и страшно, и дух захватывает от наступающих перемен. Еще чуть-чуть — и она вцепится матери в руку. Нет, не в руку. Куда там полагается? Надо куснуть в шею. Подойти сзади, когда мать отвернется, ворча и пиля ее, непутевую дочь, и впиться зубами. И тогда Вероника изменит ее, изменит безвозвратно, заставит стать такой же, как она сама. После этого, возможно, на уровне вампиров, семейки вампиров, с тайной, скрытой ото всех, они начнут иную жизнь. Эта жизнь будет теплой, как кровь, и бережной друг к дружке. Тогда и жертвой, если уж так необходимо, станет кто-то иной, из внешнего мира.

Тетка же любит вспоминать прекрасную и стабильно защищенную жизнь во времена Советского Союза. По ее мнению, самым страшным катаклизмом ХХ века стало именно крушение страны, которая и войну выиграла, и в космос полетела, и была оплотом всего человечного в противовес жестокосердному капиталистическому миру. Вероника иногда ее подначивает, напоминая о том, что тогда и бога не было, а за религиозное рвение в нынешнем виде тетку бы наверняка ждали неприятности. И это в лучшем случае. Тетка машет на племянницу руками, как черта прогоняет, и потом грустно качает головой. Она давно поняла, что достучаться с божьей истиной до сердца что одной, что другой женщины в этой нерадостной квартире у нее не получится. «Вот ведь и грызутся поэтому, — думает она, — нет света в них, нет света в душе. Атеизм, он все разрушил, а открыть новое знание для себя не умеют… Не хотят».

Матери все равно. Когда-то она лениво поругивала СССР, сидя в курилке своего НИИ, восторгалась французскими духами, если удавалось достать. Когда не стало ни того, ни другого, мать переключила внимание на подросшую дочь и мексиканские сериалы. Круг замкнулся.

Тетка часто говорит и о недавних 90-х, как обманули, как разрушили, как наобещали, как наворовали и бросили. Это любимая тема. Девяностые разломили мир на части. Вероника тут не спорит. Она уже привыкла уносить и выбрасывать потихоньку те слова, которые могли бы, не удержи она их на лету, разрушить вечерний мир. Вероника успела получить что-то пригодное для жизни еще в конце советского времени. Правда, полностью, как она это видит, выросла именно из того калейдоскопа открытий и руин, на которые были щедры девяностые, эпоха перемен.

Если смотреть с позиций сегодняшней компьютеризации, в девяностых у всех и всего, даже у румынской обуви, сбилась в одночасье программа. По экрану новой жизни поползли сплошные фосфорицирующие пунктиры и иксы. Состояния наживались и рушились, валюта обналичивалась по цене потерь. Казино дразнили неоновой рекламой, превратившей вертолетный Калининский проспект в бродвейский коктейль Нового Арбата. Бульонные кубики «Галлины Бланки» придавали новый вкус привычным, давно набившим оскомину блюдам. «Ножки Буша» медленно уходили в сторону провинциальных радостей. А Москва, притягивающая тогда все мировые страсти в убыстренном ритме, взрывалась ночными «разборками», обрастала магазинами-киосками с цветами и пробовала новые вкусы разноцветного алкоголя.

Сложно восстанавливать время или то, что существовало в том времени. Вот CD к примеру. Первый свой компакт-диск Вероника помнит очень хорошо. Француженка Милен Фармер. Она услышала ее голос в подземном переходе. Пошла за ним, как дети за дудочкой гамельнского крысолова. Денег тогда не было совсем. Она выгребала из карманов покрасневшими от холода пальцами смятые бумажки с бессмысленными нулями. Все равно не хватало. Продавец, молодой кавказец, сначала с ухмылкой, а потом с сочувствием ждал. «Бери уже так, за сколько есть, — сказал с нетерпением и великодушием. — Ты будешь его, Милена, слушать и думать про меня, красавица!»

Он, наверное, и сам был готов о ней думать. А что такого? Человек подневольный. Был бы это его бизнес, не сидел бы в продуваемом ветром переходе с осклизлыми стенами под синюшным светом мигающих ламп. Но Вероника, ошалело благодарная, уже бежала с диском в руках к метро, пытаясь упихнуть квадрат пластика в сумку, как всегда, полную книг.

А до этого дисков не было. Вообще. Позже, вечером, Вероника вспомнила кавказца, улыбнулась. Подумала о нем, слушая Милен Фармер, но недолго. Музыка и та черная птица с обложки уводили ее куда-то далеко, в незнакомую жизнь с иными нотами и чуть приправленную французским флером очарованности и недостижимости.

Девяностые скатывались в неопределенность. Они остались в памяти рваными кусками: то веселыми и бешеными, то полуголодными и темными. Наступал новый век. Он вскакивал на подножку — задорный, молодой. С ним хотелось сбежать. С ним можно было ехать на край света — пока рельсы ложатся.

Город набирал силу, менял кожу. Всюду шли стройки, росли красивые здания, расширялись улицы, укладывались плитки перед офисами, бизнесмены щеголяли Мерседесами, дети шли в школу с яркими ранцами.

* * *

У Вероники теперь есть постоянная работа. Она вдыхает утренний воздух и старается не опаздывать. Вроде все хорошо, все, как у всех. Она подумывает купить себе маленький автомобиль, собирается с Леной в Египет. Если тетка отпустит, конечно. Но пустота в сердце ничем не заполняется. Вероника делает вид, что занята, а она и правда занята, вполне довольна, покупает себе наконец маленькое черное платье и готова к вечеринкам. И каждый раз уходит с них раньше всех. Скучно. Не то. Слишком шумно, слишком официально, слишком панибратски, слишком громко, слишком много незнакомых людей, слишком много взглядов, слишком… чужое.

Ее душа давно скукожилась. И со временем она начинает напоминать сушеную хурму, которую Ника когда-то пробовала в гостях у Веры. Там всегда угощали чем-то интересным — то экзотическими фруктами, то нечитаными стихами Мандельштама. Если прокусить, наверное, шершавую кожуру, душа окажется внутри ностальгически сладкой на вкус и тающей холодком. Но Вероника не позволит ее тревожить.

Она наблюдает, как люди вокруг вдруг потянули руки ко всему, до чего смогли дотянуться. Как будто все подписали договор с дьяволом: вы делаете, что хотите, — мы молчим и тратим деньги. Мы так давно этого хотели. Мы далеки от политики. Вон новый клуб открылся. Джаз?

Веронике не с кем обсудить свой «насупленный» характер. «Что со мной не так»? — спрашивает она зеркало. Ответ она знает и из-за этого еле сдерживается, чтобы не расколоть свое недовольное отражение на кучу мелких и острых Вероник. Но мало-помалу она учится улыбаться посторонним людям, входя вслед за веселой Леной на вечеринку, и поддерживать разговор для женщин. Она даже начинает получать удовольствие, оставаясь с каждым разом все дольше среди напыщенных владельцев автозаправок и длинноногих красавиц с отведенным мизинчиком. Не отвечает на ворчание тетушки и почти не замечает язвительных колкостей матери. Да и стабильные деньги меняют многое.

глава 9.

Потерявшийся тромб

Песчаный возраст, зыбучий, пограничный, то жестко-мокрый под ногами, то утекающий, затягивающий. И обратно уже не вернуться, и вперед идти трудно, тормозно. Есть возраст солнечный, когда для счастья достаточно света дня. Его сменяет возраст надежд и свершений. Но если не успел или обронил что-то важное, без чего тебя и нет толком, наступает он, песчаный возраст. Сначала рыжей пылью, сирокко, мелкой крошкой, а потом и не заметишь, как намело целую французскую дюну Пила.

Магическое число, которое для многих повернулось к будущему упругими ягодицами, у запоздавших еще топорщится округлыми грудками вперед или ложится двойным воротничком на платьице а-ля «детский утренник». Тридцать три. 33. И пока Вероника удивляется быстротечности времени и размышляет о «земной жизни, пройденной наполовину», идеальные полукруглые формы распадаются. И понеслись, набирая галопом скорость под материны окрики, разномастные, потерявшие смысл цифры: сбивающая ритм четверка, рваная пятерка, шестерка, полная пессимизма… А вдоль дороги расплываются в туманном нигде лица случайных партнеров, одноразовых, как Tampax.

Мать говорит, что к Веронике нельзя пробиться через ее высокомерие, через молчание, скрытность и что-то еще, похоже, эгоизм. Однажды бросила, что дочь выстроила стену похлеще средневековых замков, что ее носит где-то в иных сферах, откуда больно падать. Скажет вот так какую-нибудь гадость — и смотрит с ожиданием, с вызовом, с уже заготовленной обидой. Одиночество в плоской квартире на втором этаже с нежилой нейтральной территорией-гостиной распадается надвое. Тетушка старается, соединяет, умиротворяет, но ей не под силу сделать обитателей квартиры счастливыми.

* * *

А потом матери не стало. Сказали, что тромб. Какой-то осколок в прошлом живой, весело бегущей вверх и вниз по организму крови, приплыл не туда и заблокировал уставший к этому моменту ток. Вероники не было дома. Ее не было ни днем, когда во всю кипела работа над важным рекламным заказом чрезвычайно капризного клиента, ни ночью. Случайный вечер, куда позвала вездесущая Лена, чтобы расслабиться и скинуть, как тесные туфли, напряжение последних недель, синел за городом среди высоких деревьев. Там и заночевали.

Дом оказался большим, только что отстроенным и полупустым, с наваленными матрасами в просторных комнатах, со сделанной на заказ лепниной на потолке и нишами с подсветкой по углам. Между лестницами в лобби, как называл это пространство хозяин, стоял бильярдный стол. Вероника впервые видела такой дом. Хозяин ей подливал и подливал. Она, уставшая, задремала, откинувшись на большие в восточном стиле подушки. Потом почувствовала, как ее несут, приоткрыла склеивающиеся веки и обвила руками шею того, кто нежно целовал ее в щеку.

Утром проверила телефон, оставленный где-то там, внизу, среди подушек и разбросанных, сероватых в неярком свете тарелок и чашек. Десять, а то и больше пропущенных звонков от тетки.

«Что ей надо? — раздраженно подумала Вероника, собирая свои вещи, а заодно и грязную посуду. — Небось мать снова что-то хочет или дурит по своему обыкновению. Вынь да положь ей какую-нибудь раннюю клубнику, или вишневый сок, или соленый миндаль. Давно ли бананам была рада…»

Главное, что ее занимало в этот утренний час в безлюдно-сонном доме, — как ей себя вести. Веронике необходимо было понять, положила ли минувшая ночь начало серьезным отношениям с хозяином или стала очередной минутной остановкой, как туалет на автотрассе, на его пути в совершенно иную сторону.

* * *

Когда все было закончено, похоронный агент рассказал, где можно будет получить урну с прахом.

Вероника сидела на поминках в стороне, давая возможность тетушке и набежавшим откуда-то малознакомым людям все готовить и убирать. Они дружно расставляли посуду, собирали посуду, мыли посуду, роняли посуду. Сначала делали все молча и траурно, а потом, забывшись, начали галдеть, с радостью обсуждая общих знакомых и их детей с давно не виденными троюродными и вообще не понятно какими сестрами. Ее никто не трогал. Лишь тетка Полина гладила и гладила ее руку, пытаясь ей дать тепло, поддержку в неожиданном горе.

Горя Вероника не испытывает. Она вообще ничего не чувствует. Только иногда, выныривая из мутной прозрачности этого странного дня, схватывает судорожно воздух, вздрагивает, оглядывается и ждет едких слов матери в свой адрес. Их, как ни странно, нет.

Она выходит на балкон. Вечереет. Ворона, обхватившая скрюченными когтями перила, отодвигается и с опаской смотрит на Веронику. Улетать она вроде бы и не собирается, но ее готовность к опасности дрожит на конце каждого перышка — молниеносная, взбитая, генетически выверенная вороньими предками. Это ж целая наука — жить рядом с людьми. От людей ведь не только еда, от них можно ждать чего угодно.

Вероника пододвигает птице крошки. Та недоверчиво косится на нее круглым черным глазом, но расстояние кажется слишком рискованным. «Ну не хочешь — как хочешь», — думает Вероника и тут уже забывает о вороне.

Она смотрит на улицу, на окна напротив, которые открываются со скрипом, поздно просыпаясь после зимнего застоя. Город дышит по-весеннему, поскрипывая, будто разминает затекшие суставы. Воздух в голубой свежести подрагивает, как та ворона, которой хватает-таки смелости ухватить кусочек хлеба и быстро ретироваться. Потом то справа, то слева проносятся мимо Вероники и вороны разные запахи. Вон там жарят картошку, а там — то ли курицу, то ли индейку запекают в духовке, а тут вон что-то подгорает… Удивляется тому, о чем она сейчас думает, оставляя грустно прощающихся родственников за спиной. Матери больше нет, а она про подгоревшую еду в окне напротив…

Запахи все равно мешают. Они рассказывают о жизни большого, опутанного проводами и магистралями мегаполиса, о вечерних кухнях, куда, незло поругивая забывчивость хозяйки и жесткость оставленного без присмотра мяса, стекается семья.

За пару дней до смерти мать вдруг спросила: «Вера, а почему ты со мной не разговариваешь? Мне же одиноко, как ты не понимаешь? Нам когда-то сказали, что нужно иметь детей. А любить не научили. У кого-то получилось,

Вероника хотела было уточнить, а кто, собственно, должен был учить любить? Все привыкли обвинять войну, коммуналки, родителей… При равных исходных данных один вырастает сволочью, а другой не может написать донос даже при угрозе жизни… Или все-таки нет никаких равных данных? Нет вечно сияющего нуля, от которого отсчет? Она молчала, даже не отреагировав на «Веру», чтобы в кои веки просто выслушать. Голос матери ей казался щелкающим пустотой кошельком адептов ХХ века. Почти каменного века. Что уж сейчас вспоминать? Это как водрузить на площади памятник Сталину! Такого просто быть не может. Поезд прошлого давно ушел, и рельсы разобрали.

— А что цепляюсь к тебе или дергаю, так это от старости, от того, что будущего больше не существует. Ты представляешь себе жизнь, в которой нет будущего? — Мать посмотрела в сторону, моргнула, потом еще пару раз, но предательская влага все же выползла и утонула в морщинках. — Старость, знаешь ли, делает мир все меньше и меньше, плющит его, а под конец зажимает между стенами своей комнаты и близкими. А близкие… Их-то как раз и нет. Каждый на своей волне, на своем клочке времени, как на лестничных площадках разных этажей. Вот ты есть у меня, казалось бы, живем вместе. Ты ходишь рядом, говоришь по телефону, приносишь продукты. Вчера вон обсуждали, когда сможем купить новый холодильник… Но нет, на самом деле тебя нет. Ведь раньше было все иначе… Помнишь свою юность? Как ты всегда приводила домой друзей? И не стеснялась. А теперь… Никто у нас не бывает. И где друзья? Все друзья исчезли — и твои, и мои.

* * *

Мать забирала, утягивала, как мышь в норку, запасы ее жизни. Вероника видела, что позволяет ей это делать. И ненавидела себя. И не прощала мать. Все кругом у них, у пожилых, в долгу. Прожитые ими годы тяжестью обрушиваются на других, на тех, кто оказался рядом. Из-под этих чужих завалов выбираются лишь самые сильные.

А старикам так хочется еще ощутить тот давнишний вкус желаний! Ведь эти, пропитанные нынче насквозь скукой и бессилием, и не желания вовсе. Жизнь расползается под руками, и ее не собрать. Так и хочется хоть немного переложить кислоту дней с уже заметным за зеркалом концом на этих молодых вертихвосток, виновных лишь в том, что пока еще не видят темной пустоты по ту сторону.

Вот и мать так же… Ее дни понемногу сворачивались поначалу в ковер, который иногда еще выносили на снежок или пылесосили. Потом они сжимались, уседали, пока не превратились в севшую на пару размеров кофту. Такую теперь можно только убрать подальше, на верхнюю полку — вроде и не наденешь, но и выбросить жалко. И под конец эта жизнь, или то, что от нее осталось, стаптывалась мятой бумажкой от давно съеденной конфеты. Она валялась в комнате с затхлым воздухом, обидами на дочь и ненавистными, навязчивыми окнами.

Вероника вдруг с болью понимает, что мать за последние несколько лет ни разу не вышла на улицу, на лестничную площадку. Даже не постучалась к соседям, за солью там или просто поболтать. Только после смерти ее тело, а потом и душа оставляют и дом с блочными стенами, и железную дорогу, лежащую внизу и подтекающую стальным рельсом, как ручьем, и город, который не заметил ее ухода.

* * *

Темная и тихая квартира растянулась от одной стены до противоположной. Из нее, каждый в свою очередь, в течение десятилетий выбывали люди. Сколько их тут было? Кто здесь жил раньше? Никто уже не скажет…

Вероника остается одна. Да, наезжает и даже живет по несколько дней тетушка. Вероника ей тихо и благодарно рада, что не мешает так же радоваться и ее отъезду.

А потом приходит тоска. Отмахнуться, сделать вид, что это неважно, и пойти дальше становится все невозможнее. Тоска заглядывает в лицо Вероники по утрам, стоит за спиной, мешает выбирать яркую одежду, оттягивает вниз сумку вечером по дороге домой…

Веронике хотелось бы спрятаться в рутине дней, застрять рыбой в штопаном неводе, рисинкой в дуршлаге. Она ставит себе самые простые цели: чтобы кофе не убежал, чтобы джинсы оказались без пятен, чтобы успеть на троллейбус. Как будто что-то большое, цельное, устойчивое, как старое пианино, вдруг рассыпалось на дощечки, клавиши, звуки. Возвращаясь с работы или после редких, случайных свиданий, она первым делом всюду зажигает свет. Так квартира оживает, теплеет, разные пещерные темные образы исчезают, а гундеж телевизора создает на короткое время, пусть даже только на этот вечер, жилой уют.

Жизнь, совершив небольшой поворот, пошла себе дальше, не продавливая еще душу вмятинами возраста. Вероника бредет по ней с тяжестью на сердце и с ворохом материных вещей, разбор которых она каждый раз оставляет на потом.

глава 10.

Ад

Ад у каждого свой, персональный. Как собственная зубная щетка. Он есть и у тех, кого объединяет то, что называется семьей. Ад случается, как погодное явление. И как гроза или вьюга, он может помаячить где-то вдали, испугать, дохнуть страшным, но пройти стороной. А то еще способен разрастись, потерять форму и стать коллективным, с врагами вокруг, по периметру адских, невидных глазу границ. Ад — это ты сам. Не другие. Решение как ключ, выбор как дверь. Или тот камень, на котором сидит вездесущий ворон: «пойдешь направо — коня потеряешь…»

Ты и не заметишь, как окажешься внутри. Под ногами — круги, нарисованные дантовской яркой картиной, крутой спуск все ниже и ниже, грешники, делящиеся впечатлениями в подсунутый под нос микрофон и получившие на благостные секунды освобождение от мук… Вокруг антуражно, рельефно — летучие мыши с человеческими лицами, слоны на паучьих ножках, капричос и сюрреализм… А ты, живой и теплый, втягиваешь голову в плечи, стараясь просто прожить этот день.

Вероника так размышляет, оставшись одна. Она рада, что у нее есть работа, которая захватывает все ее мысли с утра до вечера и соединяет дни в рекламные проекты. Правда, еще есть выходные. И Вероника берет дополнительно переводы. Читает о своей любимой Франции, доставшейся ей в наследство от матери. О поездках за границу пока можно только мечтать. Да она и не умеет путешествовать. Почти ничего не готовит — еду, вкус которой случаен и быстро забывается, можно купить, заказать, разогреть. Кухня становится привокзальным буфетом, куда Вероника забегает, только чтобы выпить кофе.

Вероника ищет в себе чувства, какие должны мешать, царапать или будить воспоминания, но ничего не находит. И дома появляется как можно реже.

* * *

Лена время от времени ее куда-то приглашает. Она, как раньше, рисует перспективные знакомства и удивляется тому, что подруга все чаще и чаще отказывается. Она даже пытается поговорить с Вероникой, посочувствовать, приободрить. Лене ее искренне жаль. Она приносит Веронике любовные романы, зовет к гадалке, которая видит будущее по кофейной гуще.

Вероника к гадалке не хочет. Ей кажется, что гадалка при всем желании ничего не увидит в ее душевной темноте. Она сама не знает, чего ей сейчас хочется. Они идут в бар рядом с офисом. Заказывают по коктейлю. Вероника немного расслабляется и всерьез начинает объяснять подруге то, что носит в себе: про рай и ад, про выбор и вину, про то, что ничего не вернуть.

Лена смотрит на подругу округлившимися глазами. «Да, — думает она, — это похлеще фараонов… Может, помочь ей найти этого, ну, хорошего психолога»? У Лены за время освоения московских тусовок накопилась объемная контактная база, правильная и качественная. Она может поделиться, ей не жалко. Вероника — человек нужный, но вот занесло же ее в какие-то дебри… Психиатрия, не иначе, случилась там у нее со смертью матери… Лена между тем улавливает слово «ад», которое в ней отзывается стандартным набором символов. Героически решая выдержать общение до конца, она спрашивает, стараясь придать голосу теплоту и спокойствие: «Никочка, ну что ты так типа печально на все смотришь? Есть же и этот, рай! Позитив! Жизнь — она такая, ну, переменчивая… Расскажи, каким ты видишь его, рай?»

Рай? Вероника бормочет что-то формальное, старается попроще, про любовь там или счастье. Она понимает, что увлеклась и что не стоит испытывать их отношения на интеллектуальную прочность. Они уже сложились, какие есть — коллегиально-девчачьи, невзрослые, потому что Лена из другого, простого, мира. Вероника натужно улыбается, пытаясь скрыть смущение. Потом предлагает выпить кофе и попросить счет.

Из райских образов Вероника всегда представляла себе только Адама и Еву, без всяких там волшебных деревьев и заоблачного царства бессмысленного счастья. Давно, в юности, это были кранахские вытянутые полуплоские фигуры аскетичных первых людей с целомудренными листиками там, где требуется. Со временем образ придурковатой идиллии и покорности разрушился. Он стал миниатюрой в старинной книге, он покрылся кракелюрами, он раскололся, как хрупкая чашка. Жалко, но что ж поделать… Здесь больше не осталось человеческого тепла. В общем-то сами виноваты, сделали ребята свой выбор в сторону познания и независимости.

И рай остается за суровыми горами, как на картине Гелия Коржева. Люди, лишившиеся рая. Адам, истощенный долгой и трудной дорогой по пустыне, держит на руках Еву — обрюзгшую, изможденную, но единственную. Она прижимается к нему, и столько тоски и отчаяния в ее фигуре! Пытаясь представить себе лицо Евы, спрятанное на груди Адама, Вероника видит свое. И ей очень хочется ощутить на своем теле сильные руки, которые пронесут ее через все горные перевалы. Неважно, что рая нет и не будет. Жить надо с тем, что есть.

глава 11.

Мадам Луиза

Мадам Луиза оказалась женщиной возрастно телесной, но подтянутой, деловой, упругой. Она смотрит прямо в глаза, внимательно и мягко, и буквально сразу располагает к себе. Она устремляется к собеседнику с ослепительной доброжелательностью, которая говорит, нет, кричит о том, что сейчас, в эту самую минуту, наступает тот самый момент, ради которого и жила на свете мадам Луиза. Ее стильная стрижка с легкой проседью напоминает о французских журналах моды материнской молодости, в которых каждый возраст находит себе место. Что-то в ней есть от Катрин Денев — мягкая округлость и форм, и взгляда. Ее одежда с правильно, в тон и в цвет подобранными аксессуарами, доставляет удовольствие. При этом все существо Луизы, кажется, смущается и пожимает скромно плечами: да какие там наряды, да что вы, все самое обычное…

Она входит в тесную прихожую и сразу начин ает восторгаться.

— Oh-là-là, ma chérie! C’est formidable! C’est un vrai appart moscovite! Quelle chance pour moi! Quel bonheur d’avoir trouvé ce petit joli abri!

Почему ее квартира кажется мадам настоящей «квартирой москвича» и «маленьким симпатичным убежищем», Вероника не очень понимает. К «счастливому шансу» мадам пожить не в гостинице, а в «настоящей среде» она относится хорошо, хотя и с удивлением. Терпеливо дает возможность гостье повыражать свои эмоции. Веронике они не свойственны. Вера даже когда-то в шутку назвала подругу деревянным солдатом Урфина Джюса… Она снова вспоминает о Вере. И так всегда…

Вероника прикладывает усилия, чтобы реагировать так, как принято. Ведь если живешь среди людей, да еще соглашаешься на прием некаждодневных, особенных гостей, надо быть готовой ко всему — в первую очередь, чтобы тебя правильно поняли по разным международным эмоциональным кодам. Вроде так сегодня пишут психологи? Поэтому она сейчас стоит, улыбается взлетающим с легкостью шампанских пузырей похвалам мадам Луизы и всячески показывает, как ей это приятно. Ну там еще вешалку держит для пальто мадам, а новые тапочки с вечера стоят в ожидании…

Ей самой квартира кажется далеко не миленькой, а более чем скромной и даже, если честно, бедненькой, местами обшарпанненькой… Да она такое комплиментное начало всерьез и не воспринимает — разными малахольными «ахами» тут страдает только тетушка, падкая на мармеладный чаек с кухонными секретами вприкуску.

Веронике Луизино восхищение кажется наигранным, но что поделать? Она его принимает, как незначительные сувениры от малознакомых людей, например, шоколад от клиентов за быстро сделанный перевод. Не сильно нужно, но чтобы не обидеть. «Было б чем восторгаться, — устало думает Вероника. — Это она в настоящих московских квартирах не была — с анфиладой комнат, заставленных стеллажами с раритетными книгами, с высокими потолками, лепниной и историческими видами из окон». В таких квартирах раньше устраивали домашние концерты — знаменитых в узких кругах поэтов и заезжих, когда-то покинувших сумрачную родину, музыкантов. Вероника знает, что живи она в такой квартире, полученной в комплекте с каким-нибудь дедушкой-профессором, ее любовь к Москве была бы в сто, а может, и в тысячу раз сильнее…

Так что веры восторгам мадам Луизы мало. Впрочем, она оценила с благодарностью желание французской гостьи сделать хозяйке приятное. В большой комнате, куда Вероника ее почти силой наконец заставляет пройти, мадам осматривается, на минуту задумывается, как будто что-то подсчитывает в уме. Потом кивает то ли Веронике, то ли самой себе. Вероника водит рукой, показывая неказистое убранство. Она кратко комментирует обстановку и — увы — довольно давно поклеенные обои, потолки,

Дама снова кивает, качает головой, будто ведет диалог со своими мыслями, что-то им доказывая и прислушиваясь к ответам. Вероника терпеливо ждет, пытась определить возраст гостьи. Француженка, нисколько не смущаясь возникшей паузой, обводит снова комнату взглядом. Потом мадам, будто щелкнув выключателем, с новой силой насыщает пространство комплиментами. «C’est formidable»! — она снова отмечает уют московских квартир, их особую атмосферу. Разглядывает корешки подписных собраний сочинений разных цветов, удивляется:

— Какое огромное — énorme — количество книг! Ты их читаешь? Вот во французских домах точно такого нет, если ты не ученый или не университетский светила!

— Можно пойти в библиотеку, — добавляет она. — Зачем держать при себе столько книг? И места занимает много, и средств сколько потрачено… Дома нужно оставить только то, чем пользуешься постоянно. Ну или то, куда вкладываешь деньги с прицелом на будущее — антиквариат, к примеру. Он всегда растет в цене и создает дома особый колорит, l’ambiance, n’est-ce-pas? Не так ли? Старые вещи, семейный винтаж… Квартира с характером.

Вероника не знает, что сказать на тему антиквариата. Единственной вещью, готовой сыграть эту роль, она видит громоздкое черное пианино с витыми столбиками по бокам и золотой потертой фамилией, сложночитаемой, но понятное дело — немецкой и старой. Впрочем, на нем так давно не играли и его так давно не настраивали, что настоящую, в денежном эквиваленте, пользу раритетный инструмент с желтоватыми клавишами мог бы принести только при должном уходе и необходимом вложении тех самых средств.

* * *

Это был случай. Да, именно случай, который рулит оглоблей ничего не подозревающей хмурой судьбы куда-то в сторону. Это он по какой-то причине или совсем без причин, а так, для развлечения, подбрасывает монетку и заставляет выбрать тот особенный поворот, не всегда видимый среди городских огней. Вот такой случай свел Веронику с мадам Луизой.

Когда как-то в пустоте вечера зазвонил телефон, Вероника, уставшая от родственных непрекращающихся выражений соболезнований и бессмысленных «ну ты звони, если что», не хотела даже брать трубку. Так и сидела на кухне, отупевшая, размышляющая уже в который раз о том, как бы перейти в большую комнату, не заглядывая при этом по пути в ту темную, которая только недавно была материной… Телефон звонил и звонил, разрывая воздух квартиры, ставшей неожиданно тесной. Она удивлялась тому, как мало оказалось здесь места для нее, только для нее, без вещей и памяти, без эха то требовательного, то капризного голоса, без слоняющихся без дела теней.

«Ремонт, что ли, затеять?» — подумала Вероника и обрадовалась. Точно! Она будет ездить за обоями, выбирать краску и плитку для ванной, сорвет с кухонных стен и выбросит ненавистную клеенку в красных и бежевых квадратах… А главное — она выметет все, в чем сейчас завязла и откуда никак не может выбраться.

Телефон в последний раз обиженно коротко звякнул и стих. Но не прошло и минуты, как заиграл мелодию мобильный. «Надо же, — удивилась Вероника, — скорее всего, это не родственники пытаются меня заловить! Их старперская когорта не звонит на мобильный, да и вообще вряд ли им пользуется…»

— Привет, красавица! Как дела? Пропала с концами! — мелодичный голос был свежим и близким. — Работу хорошую нашла? Давно? Да ты что? Как удачно-то! Поэтому и исчезла с радаров?

Ирина, совладелица бюро переводов, нет-нет да подбрасывала Веронике заказы. Только это было давно. С тех пор как неномированный рабочий день в рекламном агентстве сделался почти всей Вероникиной жизнью, на серьезные переводы для Ирины времени не оставалось.

— Точно! И правда пропала! Как хорошо, что ты обо мне вспомнила!

Веронику действительно очень обрадовал звонок. Ирина была тем человеком, с которым замечательно проводить время, но по кому не будешь скучать, расставшись у какой-нибудь заснеженной станции метро. Сейчас ее воздушный, бодро-живой привет из прошлого пришелся как нельзя кстати.

Поболтали. Обсудили общих знакомых, проверили, все ли новости правильно и вовремя доходят. Оказалось, что нет. Ирина была не в курсе последних событий в жизни Вероники, поэтому ей стало немного неуютно. Что сказать, кроме общепринятых выражений соболезнований? Помолчали. Вероника решила, что надо как-то наладить тормознувший разговор. Задала пару вопросов про жизнь и бизнес. Ирина благодарно расслабилась и решила помогать не словами, а делами. Она спросила, не возьмет ли подруга пару переводов, коротких и за «очень достойную плату». Посетовала на то, что с французским языком толковых специалистов почти не осталось. «Москва кипит, столько всего строится и открывается, все кругом вертится, блестит и притягивает деньги, а ты куксишься»? — удивилась Ирина. Вероника не стала объяснять, как в одночасье оказалась посреди человеческой пустыни, пусть и растущей ввысь стеклянными небоскребами, оглушающей развеселыми тусовками, где она не видит своего места.

— Да, кстати! — весело, вспомнив что-то важное, воскликнула Ирина. — У тебя квартира большая? Три комнаты? Ух ты! Вот удача-то! И ты там одна обитаешь? Тетушка не в счет! Приехала — уехала. Жиличку случайно не возьмешь? Ну не то чтобы жиличку, а на время, на пару недель даму в возрасте принять, туристку из Франции? Она, надо сказать, компанейская мадам, не из бедных, даже по-русски немного лопочет!

— А почему она в гостинице не может? Не хочет? — удивилась Вероника.

Предложение ей показалось интересным, но вот так, с кондачка, впустить в дом незнакомого человека звучит как-то неожиданно… Страшновато. Даже если мадам окажется, как обещала Ирина, приятной и непритязательной, все равно Вероника подписывается под кучей обязательств: ухаживать, придумывать культур-мультур-программу, готовить ужины… И самое главное — придется разговаривать, вести застольные непринужденные беседы. Есть ли у нее на это силы?

— Соглашайся! Деньги очень неплохие! Лишние тебе? А может, и в гости потом к ней съездишь! Она, кстати, из Лиона. Буржуазный город! Красивый! Я была там как-то проездом… На настоящем французском поболтаешь! И компания тебе сейчас точно не помешает! Знаю я тебя — небось закрылась в себе, как устрица. Кстати, устрицы в Лионе… отменные! Под «Шардоне»!

Ирина прицокнула языком для большей убедительности и мечтательно вздохнула. Она уговаривала, вытаскивала на свет разные достоинства неизвестной дамы, рисовала выгоды от знакомства. И Вероника согласилась. Правда, сделать ремонт до приезда француженки точно не получится. А вот разобрать материны вещи и, может быть, хоть чуть-чуть привести в порядок квартиру с засохшим временем на стенах она успеет. И то дело.

Сомнения, конечно, потоптались еще вокруг, пошамкали, особенно когда Вероника ночью накрылась одеялом с головой, но отошли. Они послушно уступили место новому дню, в который Вероника впрыгнула с первой за это время несмелой улыбкой и радостью при виде голубого неба за окном. Теперь надо было поторопиться. И

Негромко ворча себе под нос, тетка раскладывала стопками все то, что когда-то доставляло радость, через какое-то время надоедало, а потом просто оседало пластами прожитых дней. Вещи пахли чужой историей. Вероника была рада, что не пришлось ими заниматься. Потом вещи исчезли. Тетка поначалу пыталась с ней заговаривать, призывала посмотреть, трясла перед ее носом то «хорошей кофтой», то «почти новой юбкой». В конце концов оставила Веронику в покое и сказала:

— Что ж, ладно, отнесу тогда в нашу церковь… Что матери, покойнице, все легко доставалось, все готова была раздать, что тебе… Ничего тебе не жалко, ничего не хочешь хотя бы на память…

Вероника не была уверена в том, что мать так уж просто все раздавала, но промолчала. Она знала, что ничего оставлять не хочет. Вообще смотреть в сторону материного шкафа не хочет. Пусть Полина забирает, раздает, продает, выбрасывает — ей было все равно, лишь бы побыстрее освободиться. И тетка уносила сумками и баулами все, что составляло когда-то желания, милые сердцу дни прошлого и неровно растянутую во времени, но безвозвратно конечную жизнь. Когда комната немного посветлела и даже, как показалось Веронике, расширилась под теткино беззлобное ворчание, стало легче. Пусто, да, но легче.

глава 12.

Две женщины

Вероника бросается в отношения с мадам Луизой, как в детстве ныряла жарким летом в прохладную реку. Нет, ныряла не сразу, а немного помедлив, осторожно потрогав воду. Но если уж подошла к краю, то вперед! Она выходит из тени и смело заглядывает в зеркало. Оттуда на Веронику смотрит молодая привлекательная женщина. Темные круги под глазами светлеют, а напряженная линия рта понемногу расправляется. За спиной — старый ковер, полки с книгами, косой луч солнца из окна…

«Хорошо бы постричься, — думает Вероника. — Обросла. Потом, потом… Сегодня у нас запланирован Пушкинский музей. Завтра — Коломенское… А еще надо бы перевод закончить… В понедельник снова на работу, и тогда уже времени точно не будет».

Она рассказывает Луизе о матери. Чувствует, как с ее помощью перешагивает через лужу безрадостности, вины и… облегчения. Нет, в последнем она бы никогда не призналась. Мадам Луиза слушает внимательно, не перебивает, но умело, мягко поддерживает беседу.

Луизе рассказывать легко и благодарно. Вероника посвящает француженку в истории диких девяностых, в то, как менялась жизнь в Москве, как ее подруги уходили в прошлое, как возвращались из него с другими чемоданами, не с теми, которые уносили когда-то с собой. Как иные не возвращались больше никогда. Как старела мать, как она, Вероника, подвела ее с замужеством. Как мать требовала закрыть окна. Как не хотела пользоваться микроволновкой. Как Вероника, получив «вольную» от верной тетушки, нашла наконец хорошую работу. Как неуютно чувствует себя среди тех нуворишей, от которых без ума случайная подруга Лена…

Луизе интересно все-все без исключения. И Вероника чувствует, как оттаивает ее душа. Ее слушают, ее пытаются понять, ее действия и решения получают одобрение. Иногда ей становится немного обидно и жалко, что мать была не такой… Женщины сближаются. Вероника впервые впускает в свою жизнь кого-то нового, еще пару дней назад незнакомого, иностранного. Она удивляется самой себе. И ее охватывает детская радость разноцветным конфетти. Это знак перемен.

— Так почему ты не сняла себе отдельную квартиру?

Мадам Луиза задает вопрос. Вероника ей только что рассказывала, как мать изводила ее своими капризами, как наносила мелкие, но болезненные удары в самое сердце. Она увлекается и ловит себя на том, что уже, подбирая французские слова поточнее, впускает туда, куда сама боялась заглянуть лишний раз, и посвящает гостью в свое одиночество. Ну и ладно. Иногда ей нравится просто говорить на французском, слушать звучание своего голоса, который ей кажется увереннее, чем на русском. Да и мысли получаются на языке Вольтера умнее и значительнее. Она плетет кружева красивостей из любимых книг, да так, что у мадам брови удивленно ползут вверх. Как-то вечером она почти шепотом, чтобы не обидеть, намекает Веронике, что на таком французском не стоит, не то чтобы это неправильно или старомодно, но… Бодлера и Мопассана она, конечно, читала, но чтобы цитатами… В общем, проще надо быть… И собеседника уважать…

Луизин вопрос звучит вполне логично:

— Почему ты не стала жить отдельно от матери? Когда вышла замуж, да и потом, оставшись одна? Может, и замужество бы твое не рухнуло… Да точно, наверняка продержалось бы подольше!

Мадам откидывается на спинку кресла и изучающе смотрит на Веронику. Потом наклоняется к низкому столику, за которым они сидят, и ставит чашку с кофе на встрепенувшееся блюдце. Луиза очень внимательно относится к предметам, не то что Вероника. Ее взвешенное, не показное удивление выглядит абсолютно искренним.

— Почему бы тебе было не снять себе студию? Или если студий тут у вас нет, то маленькую квартирку? Если ты работала, то деньги, наверное, не были проблемой? Да и, как я посмотрю, тут у вас все проще, чем во Франции! Ни тебе контрактов, ни тебе налогов… Почему же не защитить себя и свое сердце? А маму бы ты навещала.

— Да с ней потом почти все время оставалась тетушка… А я… Я не думала об этом ни когда была замужем, ни после…

Правда, почему она не сняла квартиру? Ей такая мысль даже не приходила в голову. Вот ведь мадам какая хитрая, со своими западными привычками! Они, наверное, и родителей своих легко вот так бросают, сдают в дома престарелых. А у нас так не принято! Вероника максимально мягко объясняет это француженке.

— А страдать принято? А не иметь личной жизни принято? А разрушать браки принято? А сидеть по разным углам и не разговаривать, специально делать больно друг другу и обижаться принято?

Вероника думает, что произошло бы, если бы она взяла вот так и вправду разъехалась с матерью. Разъехалась хотя бы на короткое время, когда мать была еще в силе и памяти… Если бы, даже не спрашивая разрешения и предвидя всплеск угроз, просто сказала: «Мама, я рядом, я тут, когда нужно, но мне требуется свое личное тихое пространство. Развод прошелся тяжелой поступью и по мне, и по тебе. Так что давай ты мне позволишь пожить так, как мне хочется. Я и без того с твоей легкой руки совершила то, что… что совершила».

Ладно, не будем про это. Характер грузный, говоришь? Говорила… Характер мог быть и потверже, если с грузом-то… Ан нет, прогнулся, пошел кругами, уступил, зацепился за крючок

Веронике было тогда непонятно, почему ей должно быть стыдно перед матерью за то, что разрушила свою, как говорится, семейную ячейку. Жизнь-то все же ее, пусть даже мать и считала развод настоящей катастрофой — такой же, каким для тетки стало крушение Советского Союза. «Да уж, не оправдала я твоих ожиданий, мама. Прости. Я и своих не оправдала».

— Я не знаю, почему не сняла…

Веронике становится грустно, щемяще больно. Главное — ничего уже не вернуть, не исправить. Пишутся наши дела без черновика.

— Моя дорогая, — Луиза смотрит в наполняющиеся влагой глаза своей молодой подруги, — пожалуйста, не расстраивайся так. Ты не одна. И как бы ты ни страдала, вина там, грусть, — прошлого не вернешь. Твоя мама тебя вырастила, вон, посмотри — ты и хорошо, достойно работаешь, и языками иностранными владеешь! Есть за что ее благодарить. Ну а к старости мы все становимся немножко эгоистами. Не вспоминай плохого.

«Вот ведь, — размышляет Вероника, — знаю ее без году неделя, а она ведь может найти правильные слова, расставить все по полочкам, разложить по ящичкам, посыпать сладкой пудрой. И при том что человек издалека, из другой страны, из иной реальности. С матерью-то была сплошная война…»

И жалость к себе, смешиваясь с благодарностью к Луизе, наполняет Веронику. Они обнимаются. Луиза гладит Веронику по голове, как маленькую девочку.

— Я всегда мечтала иметь дочку, — шепчет ей женщина на ухо, — но не получилось. Я сразу увидела в тебе, ma chérie, моя дорогая, родственную душу… Мой отец всегда говорил, что русские люди особенные, что только в России я смогу по-настоящему почувствовать человечность, отзывчивость и найти доброе сердце.

глава 13.

Свежесть ветра

Голос Луизы приносит свежесть ветра, впускает заоконный шум и что-то от поздно просыпающейся мансарды под крышей богемного Парижа. Мадам тормошит Веронику, задает вопросы и много смеется. Веронике иногда кажется это все чересчур: слишком громко, слишком весело, слишком театрально. Напоминает репетицию спектакля. Она готова услышать, что вот тут, в этом последнем монологе, не очень хорошо получилась важная пауза, а поэтому надо бы сыграть эту сцену заново. Паузы в эти дни и правда плохо получаются.

Нет, так нельзя: она опять выискивает блох… Теперь французских блох. Ну и ладно, пусть будет репетиция! Вероника принимает Луизу такой, какая она есть, и подыгрывает ей. Она отвечает на многочисленные распросы, с удовольствием готовит ужины. Через пару дней она уже торопится домой, выглядывая издалека мягко освещенные окна, и улыбается, обнаружив мадам с русско-французским словарем. «Véronique, — Луиза вскакивает и целует Веронику, — меня сегодня в очереди в музей спросили, откуда я! Сказали, что у меня прекрасный русский язык! Давай побольше говорить по-русски, чтобы у меня был… Pour pratiquer! Практика»!

Женщины насыщают пространство вокруг себя красивыми словами, смехом, шелестом легких шарфиков, запахом пудры и кофе. Квартира преображается. Она наполняется жизнью, новизной и светло-голубой подхрустывающей надеждой. Вероника понимает, что пора, да просто необходимо здесь многое изменить. Может быть, снести стену между комнатами? Может быть, избавиться хотя бы от старой мебели в материной спальне? А вещи… Их еще везде так много… Они кажутся Веронике почти живыми, но осиротевшими. Вещи, которые помнят, как их любили и берегли, жалобно ждут ласки и внимания. Они затягивают Веронику в мир теней и прошлого. Выбросить! Вымести этот хлам вместе с материнской язвительностью, окликами «Верка», обидами и старостью! Содрать, как старые обои, чувство вины и отмыть угрюмый запах одиночества!

Она делится с Луизой своими планами, спрашивает, не покрасить ли ей волосы в рыжий цвет, и проводит вместе с мадам ревизию своего небогатого гардероба.

— Вот ты приедешь во Францию, — как о решенном вопросе говорит Луиза, — и мы с тобой оторвемся по полной программе! Ты любишь мидии? А знаешь, что такое quenelles, кенели? Мы всегда ходим с Жан-Пьером в один замечательный маленький ресторанчик в Старом городе…

«Они ходят вместе с сыном в рестораны, — отмечает с завистью Вероника, которая уже достаточно слышала о Жан-Пьере. — Какие у них удивительные отношения»!

Она никогда не бывала с матерью в ресторане. Ей даже в голову такое не приходило. Да и тетушка называла это блажью, швырянием денег на ветер. «Еще и непонятно, что они туда кладут, какую тухлятину! Побрызгают каким-нибудь уксусом — и все шито-крыто, ешьте, травитесь»! — говорила она.

Вероника с жадностью поглощает информацию о лионских ресторанах и магазинах, как будто летит туда уже завтра.

Они беседуют с Луизой долго и обо всем. Смешивая русские и французские слова, женщины то сливаются в захватывающем порыве узнавания, то разбегаются, как волны, каждая в своей особенности. Мадам напоминает Веронике мать, но не ту, последнюю, которая оставила у нее в сердце закрытые окна и душные обиды. Луиза походит на мать давнишнюю, веселую, компанейскую, хотя уже тогда едкую к дочери, ту мать, которая ушла в небытие задолго до собственной смерти…

Воспоминания больше не приносят той боли, которая жила в ее долгом молчании. Она стирается, вытекает словами. Вероника впускает в сердце свет, как утреннее солнце в комнату.

— Ты любишь шпинат? Ты читала Макиавелли? Ты веришь в бога?

Луиза продолжает задавать нескончаемые вопросы. И Вероника тут же спешит ответить, но запутывается и попадает в западню нескончаемых объяснений, как в паутину. Потом сама себя поправляет, уточняет то, что только что сказала: нет, не так, лучше вот так, нет, тоже не то, точнее вот это, но нет, нет, наверное, сложно…

Про шпинат понятно, не любит, нет у нее привычки к этой зеленой массе. Трактаты Макиавелли она готова обсудить, если что, но хорошо бы перед этим освежить в памяти. А вот остальное… Утром, например, Вероника бы совершенно однозначно ответила, что никакой религии в ее жизни не существует. Насчет атеизма она, впрочем, тоже не уверена, но веры во что-то эфемерное, нарисованное коллективным земным разумом, точно нет. Она так и сообщает Луизе. На словах «во имя контроля» мадам поеживается, а на слове «власть» она медленно кивает. Слово «разум» чуть сводит к переносице ее красиво очерченные темно-русые брови. Вероника откровенна и даже немного многословна. Она спешит и говорит с жадностью человека, которому долгое время не давали честно рассказать то, что ему важно.

Но наступает вечер. И когда часы подводят пусть маленькую, но глубокую черту под прожитым днем,

Вероника подбирает ускользающие слова. Путаясь в них, она не сразу понимает, что Луиза как раз совсем не ждет от нее глубины. Бросаешь камень в воду — считай круги… Утренняя атеистическая ясность ей приятнее. И Луизе привычнее. Не надо идти дальше чашки с кофе. И у Вероники, и у квартиры, окна которой выходят на шумную улицу над железной дорогой, переходный период.

Луиза восхищает Веронику. Мадам строит планы, уточняет каждую деталь, чтобы потом целенаправленно устремиться именно туда, куда решила заранее. Рядом с ней Вероника чувствует себя слишком медлительной, слишком абстрактной, слишком тухло и старомодно библиотечной. Луиза весело отбрасывает взмахом руки шелуху ненужной философии. Потом однозначно ставит, как шахматные фигуры, самые простые слова, заводит ключиком механизм жизни. И вот уже вытянутая квартира на втором этаже московского блочного дома превращается в парижское кафе, наполненное французским шармом и удовольствием от самых обыденных вещей.

Вероника начинает смотреть на все Луизиными глазами: будь то семейный сервиз с выщебленными краями блюдец, на которых гостья вдруг замечает маленьких птичек, или отполированное ее умелыми руками старое пианино. Переставленные ею фарфоровые кошечки теперь подхватывают тепло утренних солнечных лучей. А чего стоит попытка сотворить фондю на проснувшейся от незнакомых запахов кухне!

Когда-то и мать была такой же. А потом она стала проживать каждый день, как маленькое Nota bene в конце, постскриптум, который в русской традиции начинается со слова «кстати». Это когда уже все почти разошлись, а ты вдруг вспомнил что-то и окликаешь в спину. А никто уже не слышит, — проверяет, не забыл ли перчатки, и спускается по лестнице, думая лишь о том, как доберется наконец до дома. Остаток жизни, который всем всегда некстати. Вероника постоянно об этом думает, сравнивает, вспоминает, растворяясь в том новом свете, который принесла с собой еще вчера ей незнакомая женщина.

«Так ты веришь в бога?» — Луиза не унимается. Для нее это почему-то важно. Вероника удивляется. «Вот ведь, приехала в Россию и спрашивает о боге… Он же не мог здесь появиться за какие-нибудь пятнадцать лет! Само собой, полно тех, кто достал из сундука, встряхнул, может, в химчистку снес, а потом и повесил бога на стену… Или просто купил — так проще. Есть, конечно, люди, которые смогли пронести и сберечь веру за минувший век, но точно не в сумасшедшей столице. А если даже и тут, то они как в советское время были тихи, так и сейчас никому ничего не навязывают».

Она так мало знает о своей стране. Когда Луиза говорит «у нас во Франции», Вероника отвечает «у нас в Москве». И Вероника снова, как обыкновенно для нее, не умеет сразу сказать «да» или «нет». Она начинает плести кантовские макроме про разные стороны и взгляды, а потом напоследок подштамповывает общегазетными — про уважение ко всем религиям, про интернационализм.

Хорошо, что тетушка не слышит. После смерти матери, при отсутствии других родственников, нуждающихся в ее помощи, тетка Полина стала еще набожнее. Когда она навещает Веронику, придирчиво разглядывает Луизу. Говорит по-русски громко, будто обращается к плохо слышащему человеку:

— И как вам Москва? Нравится? Небось в Париже вашем не так красиво! И метро такого нет!

Луиза смеется и кивает. Дарит Полине какой-то сувенир, от которого та отказывается.

— Не надо мне! У меня много всякого, ставить некуда! — кричит она, уверенная в том, что иностранке так станет понятнее.

«И что это за манера у них такая, — Вероника недовольна. Ей неудобно перед гостьей. — Ни слова в простоте, ни улыбки в ответ. Человек ведь дарит от чистого сердца»! Сама не замечая, она объединяет тетушку, мать и всех старперских родственников в одно целое вместе с советским подозрительным прошлым.

* * *

Однажды Луиза застает ее совершенно врасплох вопросами о детях.

— Ты любишь детей? А ты хотела бы их иметь? А сколько?

Вероника краснеет. Ей не хочется отвечать. Не будет же она рассказывать об аборте, который сделала еще будучи замужем! Она была тогда совсем не готова восторгаться розовыми пяточками. Она не хотела заводить ребенка от украденного мужа. «Еще успею, — думала в тот момент Вероника, не говоря никому о беременности. — Надо бы разобраться со всем, с собой в первую очередь, привыкнуть к молчащему телефону, обустроиться в новой реальности, нарастить жирок позитива, а потом уж и рожать… Если это так необходимо».

Она старается ответить однозначно, что, дескать, конечно, положительно относится, но пока не было, как говорится, случая подумать конкретнее…

Потом размышляет, не подозрительно ли быстро поспешила отмести все дальнейшие распросы, не очень ли резко выразилась, не слишком ли небрежно прозвучали ее слова… Надо было предвидеть такие вопросы и подготовить ответы. Она чувствует, как краснеет. Луиза слушает, не перебивая, и с пониманием кивает. Что думает гостья на самом деле, Вероника не знает. Они отправляются пить чай, который все чаще сводится к бокалу Pinot Grigio.

глава 14.

Прощание

Луизин отпуск подходит к концу, и она собирается домой. Вероника провожает ее в аэропорт. Женщина в дорожном костюме, осенняя и уже нездешняя, долго держит ее руки в своих. Она требует обещания приехать, как только пришлет приглашение. Вероника обещает. Ей жаль расставаться с Луизой. Она возвращается в пустую квартиру, собирает брошенные впопыхах бумажные, уже ненужные, пакеты, картонки от купленных Луизой сувениров. Квартира снова принимает обычный, насупленный вид, заполняя все серым и поглощая быстро промелькнувшие случайные заморские баловства.

«Ma chérie Véronique, я добралась благополучно, правда, самолет немного качало и бросало в воздушные ямы. Это наводило на мысли о скоротечности нашей жизни. Но ты не думай, я не паниковала! Слава богу, мы благополучно приземлились в Лионе, в нашем милом аэропорту. Он назван в честь Сент-Экзюпери. Я вспоминала, как мы с тобой долго говорили о „Маленьком принце“, еще раз отметила твои вдумчивые и такие своеобразные впечатления о книге! Твои слова о той глубине одиночества и откровения, которое способно настичь человека лишь на грани смерти, в последнюю минуту, между двумя мирами! Ведь только тогда нам открываются все самые потаенные уголки нашей души, смысл наших дел, ценность близких людей и, кто знает,

Луиза присылает письма по электронной почте. Для нее это внове, так что иногда одно послание приходит дважды, а порой — ничего по несколько дней. Со смехом, который слышится сквозь строчки, мадам сообщает, что — вот умора — отправила письмо самой себе и все это время ждала ответа.

Вероника отвечает сразу. Старается писать короткими фразами и не увлекаться рассуждениями. Пишет о погоде — «у нас уже выпал снег», о работе в двух словах — «мой новый рекламный проект как раз связан с выходом на российский рынок французской компании Pierre Croucoud». В конце обязательно вставляет короткие вежливые ремарки: «Я так рада, дорогая Луиза, что тебе понравилось в Москве». Иногда по просьбе мадам пишет часть по-русски. Луиза откликается с восторгом и ошибками в словах.

«Дорогая Вероника, я так тебе благодарна за то, что ты среди такой загруженности находишь время мне регулярно писать! Я уже обсудила с Жан-Пьером программу твоего визита, куда мы пойдем, где будем дегустировать лучшие блюда лионской кухни (ты ведь знаешь, что Лион — это гастрономическое сердце Франции!). Он мне подсказывает самые интересные маршруты…»

«Милая Вероника, в Лионе очень серо, мокро. Здесь зима без снега. Низкое небо вгоняет в самую настоящую депрессию. Но мы не сдаемся! И я, и Жан-Пьер много работаем, ведь мы помогаем тем, кто нуждается в поддержке. Это ответственность каждого француза. Скоро Рождество. Мы будем его отмечать дома, а потом навестим родственников. А как ты проводишь праздники? Я знаю, что в России Рождество позже Нового года. Какие блюда ты планируешь приготовить? Какие подарки купила своим близким?»

«Дорогая Вероника, спасибо большое за фотографии Sapin de Noël, твоей рождественской ели, и такой красивой снежной Москвы! В следующий раз я обязательно приеду зимой! Жан-Пьер сказал, что это выглядит празднично и экзотично — встретить Рождество под снегом, а если удастся, то на настоящей Красной площади! Он очень любит семейные традиции, и мы пригласили гостей на ужин. Как жаль, что ты не с нами»!

Тепло, которое невозможно потрогать, струится с экрана компьютера. Нынешняя зима для Вероники особенная. Она соединяет длинные одинокие вечера со слабым отблеском надежды, который отражается в елочных шарах ожиданием чуда. Вероника сама не замечает, как начинает ждать писем от Луизы и обдумывать в метро ответы в далекий Лион.

* * *

Лена приносит разные слухи и тревожные новости. Ее рассказы о разводе «главного», о смене руководства, о покупке новых компьютеров, что, несомненно, влечет за собой какие-то сложные перестановки в офисе, жалобы на молодых коллег, которых непонятно зачем набирают в таком количестве, скользят мимо Вероники, не задевая. Погруженность в конкретную, с целью и воплощением, любимую работу Лене далека. Ее силы по большей части уходят на то, чтобы быть в курсе всего, показывать свою нужность и удержаться при любых ветрах. Еще остается личная жизнь. Лене приходится снизить ее планку и довольствоваться последнее время тем, кого называют «просто хорошим парнем». Зимние вечера и беспокойство из-за перемен в компании притушивают в Лене огонь авантюр, вовремя подбрасывая фильмы под попкорн рядышком с умелым и влюбленным в нее автомехаником.

Ближе к весне, которая еще запрятана среди высоких синих сугробов, Вероника получает заказным письмом приглашение от Луизы. Франция обретает контуры, наполняется реальностью и ее, Вероники, присутствием. Через месяц, рассматривая в паспорте новенькую и удивительным образом долгую визу, просит дать ей накопившийся отпуск. Пообещав по мере сил не бросать работу над важными проектами, Вероника пакует новый, только что купленный чемодан. Сборы коротки. Тетушка приходит проститься и все норовит поехать ее провожать в аэропорт. Вероника оставляет на тетку квартиру, домашние метры между стенами, откуда постепенно исчезли ковры и расписные тарелки. Уезжать ей просто и радостно. Налегке.

глава 15.

Буржуазная квартира

Длинный коридор тянется в глубь квартиры. Мадам Луиза, пропуская Веронику вперед, замолкает и терпеливо ждет, пока та осмотрится. Гостья входит в новое пространство, в неизвестную галактику, естественно, как нож в мягкое масло. Но мало просто войти! Вероника обязана, как считает хозяйка, почувствовать особый воздух дома — продегустировать только что преподнесенный ей удивительный напиток. Его требуется пробовать мелкими глотками, вдумчиво пытаясь угадать ингредиенты, составляющие букет, посмаковать послевкусие. Луиза не особенно рассчитывает на восторги. Она прекрасно знает, что ее московская подруга — ох, уж эти русские! — не богата на эмоции. Мадам всматривается, стараясь не пропустить, хотя бы легкий блеск в глазах Вероники от приобщения к миру, который, ей ли не знать, всегда занимал особое место в мечтах советских людей. Первые шаги очень важны. От них зависит многое.

И Вероника вплывает в напитанную французской историей квартиру, медленно привыкая к полутьме коридора. «Интересно, — думает она, — сколько ж тут жило поколений»? Она машинально считает количество дверей — вроде четыре, нет, пять, — но отвлекается. Веронике пока не удается все толком разглядеть. «Ничего, потом, потом», — думает она, следуя за мадам, которая торжественно, как дворецкий в родовом замке, приоткрывает одну дверь за другой в анфиладу покоев. Вероника вдыхает особый запах — запах насыщенного прошлого, а еще старой мебели, пыли и затхлости. Она не уверена в том, что квартира ее ждала.

— А вот и прибежище Жан-Пьера! — провозглашает Луиза. — Помнишь? Я тебе рассказывала про его комнату! Я тебе и про него много рассказывала! И писала.

Вероника помнит. Еще в Москве ей казалось, что у Луизы появились особенные планы. Нельзя сказать, что Вероника об этом не думала. Воображение тут же услужливо подбрасывало ей мужчину, виденного на фотографиях. Он постепенно становился объемнее и не раз заглядывал в ее сны, накрывая жаром. Веронике он виделся по-французски галантным романтиком и нежно любящим свою маму, которая станет лучшей в мире свекровью. С Луизой-то они уже крепко подружились. Непривычно начинать отношения с другого конца, но мир многогранен. Кто сказал, что нельзя создавать семью с выбора свекрови, belle-mère? Вероника себя на этом месте всегда обрывала, вешала на свои фантазии маленький, но строгий замочек.

Так, быстренько вспоминаем, что известно о Жан-Пьере, том, который уже какое-то время присылает ей рукой Луизы приветы в конце мейлов. Немного. Работает вместе с матерью в каком-то фонде, или, как во Франции принято говорить, ассоциации, которая занимается гуманитарными программами, помощью то ли беженцам,

Вероника входит в комнату с некоторой опаской, будто прикасаясь к чему-то запретному. Тяжелый письменный стол у высокого окна. Постеры с чуть отклеенными потрепанными краями соседствуют с грамотами в серебристых рамочках и несколькими книжными полками. Диван накрыт клетчатым пледом, таким, какой остался в памяти Вероники от ее подросткового увлечения шотландкой. Помнится, у нее когда-то была такая юбка…

Вероника знает: Жан-Пьер давно уже не юноша. Но ей кажется, что она случайно вломилась в комнату подростка.

— Луиза, а ничего, что мы зашли вот так, без спроса? Это же его комната. Может быть, Жан-Пьеру это не понравится…

Она оглядывается. Рядом никого нет. Комната выглядит нежилой, законсервированной в каких-нибудь восьмидесятых.

— Дорогая, что ты говоришь? Я сейчас приду! Принесу твои вещи, что тут остались! — доносится откуда-то издалека. Голос пробирается сквозь темный тоннель коридора, приглушенный то ли пылью, то ли многочисленными тканями в комнатах — чехлами на мебели, тяжелыми шторами, бархатом пуфов и кресел. Она успела заглянуть по дороге…

Вероника поворачивает голову — краем глаза она замечает какое-то бесшумное движение, как будто мелькает тень большого кота. Прислушивается. Ничего. Там, где-то далеко, в районе входной двери, Луиза с кем-то разговаривает. Квартира пахнет прошлым, чужими тайнами, сменой лет и респектабельным банковским счетом. Она подглядывает из каждого угла и размышляет, наверное, принять Веронику или повременить…

Глупости! Поменьше фантазий! Вероника бегло осматривает комнату. Ей хочется заглянуть под постеры, за край грамот, раздвинуть рамки двух фотографий то ли класса, то ли летнего лагеря. Ей нужно найти хоть что-то, что рассказало бы о хозяине комнаты. Жан-Пьера в комнате чрезвычайно мало. То, что Вероника видит, выглядит устаревшим. Требуется апгрейд. Его самого, выросшего и взрослого мужчины, здесь нет.

Веронике стало бы легче, если та промелькнувшая кошка потерлась бы о ее ногу с нежным «мяу» или рыбки бесшумно вильнули бы хвостом в аквариуме, таращась на нее и пуская пузыри. В комнате нет жизни. Она походит на музейный экспонат или место съемок — этакий образец комнаты подростка. Если не обращать внимание на новейшую навороченную модель компьютера на столе, образец вневременной.

— А вот и я! — Луиза вносит оставленную Вероникой в прихожей сумку. — Проверь, все твои вещи на месте? Мы ничего не потеряли? Я думаю, что тебе будет удобно расположиться именно здесь!

— Ой, что ты, спасибо! Только не надо было поднимать, она тяжелая… Я бы сама принесла… Расположиться здесь? — Вероника не знает, как себя вести. — А если… ça alors! А Жан-Пьер?

Ей непросто произнести имя. Она сама не знает, почему.

— Когда он вернется из командировки, он прекрасным образом займет другую комнату! Он ведь, как-никак, у себя дома! Да ты не стесняйся! Нам всем хватит места!

Луиза похлопывает гостью по плечу, подбадривая и улыбаясь.

— Хорошо, конечно, — соглашается Вероника, понимая, что возражать бессмысленно. Все было решено еще до ее прибытия. — А можно мы приоткроем окно?

В комнате очень душно. Кажется, что здесь давно не проветривали. Может быть, и давно не жили… Вероника спохватывается и начинает кивать головой в такт словам, благодарить Луизу, которая приобнимает гостью и смотрит пристально в глаза. Веронике неуютно. Она спрашивает про кошку.

— Кошка? — Луиза искренне удивляется. — Никаких животных! Это же дополнительные обязательства! Да и мало ли что, аллергии разные, траты на ветеринаров…

Она машет рукой, показывая весь абсурд столь смешных, по ее мнению, предположений о кошке. Потом с ноткой задушевности и мягкой, еще не оформившейся радости добавляет:

— Я так рада, что ты приехала! Ma chérie, дорогая, располагайся. Приоткрой окно, конечно! Там есть такая ручка, вон там! Скажи, если будет нужна помощь. Я пойду, приготовлю что-нибудь перекусить, маленький аперитив. Ты же не против?

Вероника не против. Она зачем-то пододвигает на середину комнаты чемодан, обходит его и садится на диван. Ее снова охватывает ощущение своего участия в какой-то пьесе. Ей нужно постоянно быть начеку: не пропустить, не забыть. В отличие от московских восторгов Луизы-гостьи, роль мадам сейчас расписана до мелочей. Вольность или экспромт нежелательны. Теперь две героини — пока, правда, непонятно, кто из них главная, — собрались в одном пространстве и в одном времени, а для погружения в атмосферу спектакля начинают разыгрывать мизансцену.

Вероника не может сдержать усмешку. Она подмигивает своему отражению в стекле книжной полки с «Отверженными» и «Капитаном Немо».

«В конце концов… Я приехала, я во Франции! — она делает реверанс невидимой публике и дотрагивается до клетчатого пледа. — Следующая сцена называется „В ожидании Жан-Пьера“. Все действующие лица ждут главного героя. При этом он знаком только одной даме. Интрига. Дальше начинается история, которая пока не сыграна. И да, главная роль здесь, без сомнения, у мадам Луизы».

А где-то в глубине старой буржуазной квартиры, которая оживает, наполняется новыми запахами и звуками, Луиза с удовлетворением прислушивается к теплым шорохам, доносящимся из комнаты сына. У нее радостно бьется сердце, и все вокруг становится милым, добрым и сулящим удачу. Véronique приехала! Чутье ее не подвело — молодая женщина оказалась тонкой, душевной, увлеченной любимым делом, вроде рекламой… А еще она кажется одинокой и раненной отношениями с матерью — вот ведь сука, небось, была. Вероника начала раскрываться диковатым, но нежным бутоном в ее умелых руках. Пусть не сразу, но молодая женщина, она видит, прикипела к ней сердцем как к заботливой старшей подруге. И это понятно — у бедняжки совсем нет родных, тетушка не в счет, и много несчастливого прошлого в трудной и не очень понятной стране.

Луиза полна прозрачным, как воздушное покрывало, предвкушением. Вот-вот должен случиться поворот в жизни семьи благодаря женщине с вполне французским именем Véronique. И она, Луиза, покроет лаком все прошлые проблемы и наконец тоже обретет тихую, достойную гавань. Осталось только дождаться приезда сына. А в том, что все сложится самым наилучшим образом, она почти не сомневается.

глава 16.

Теплые камни

Праздность, которая поначалу была подарком, неожиданным и чудесным побегом из московской жизни, понемногу становится привычной. Вероника не стремится находиться в центре внимания, но здесь она чувствует себя желанной.

Вероника планирует вернуться в Москву через две недели. Спустя несколько дней она соглашается поменять билет, ведь ей не хочется обижать хозяйку.

— Куда ты торопишься, дорогая? — восклицает Луиза и берет ее руки в свои. — У вас же там еще снег лежит! Нет, что ты! Совсем не мешаешь! Наоборот — мне было бы одиноко, а с тобой замечательно. Это так прекрасно, что ты с нами, здесь!

«С нами» прозвучало странновато. Жан-Пьер еще по-прежнему где-то далеко, и Вероника с ним не знакома. Луиза обещает каждый день, что он вот-вот приедет. Вероника верит. Впрочем, от нее не ускользает то, что мадам порой теряет свой оптимистический задор и даже нервничает, но не то чтобы сильно, не то чтобы роняет тарелки. Просто иногда к вечеру у нее сползает улыбка, как ее ни поправляй, а глаза становятся влажными. В Веронике, привыкшей считывать материнские капризы, настроение Луизы отзывается камертонно, сочувственно. Не обсуждая и не задавая лишних вопросов, они, благодарные друг другу, вместе ждут Жан-Пьера.

* * *

У Вероники в запасе много времени — нынешний отпуск вместе с не использованным раньше. Она и сама не помнит, когда отдыхала в последний раз. Лена держит Веронику в курсе новых и старых проектов. Можно переводить и творить здесь, а потом пересылать результат работы по электронной почте. Мало кто так делает, но почему бы и нет? В ней заинтересованы. Это факт. Вероника со своей стороны не хочет потерять работу и даже в отпуске готова, если надо, подставить руки. В то же время ей кажется неразумным не воспользоваться открывшимися возможностями. Она убеждена в том, что черная полоса в ее жизни закончилась и ей в кои веки повезло. Вероника думает об этом с волнением и робкой надеждой. Луиза раскладывает перед ней, как пасьянс, не простой визит туриста с экскурсиями галопом, а прикосновение к настоящей французской жизни.

— Я так тебе благодарна за то время, что я провела в Москве! — постоянно твердит она. — Моя цель — открыть тебе Францию, показать наш замечательный Лион, так чтобы ты почувствовала себя здесь дома.

Стараясь в любой мелочи окружить гостью вниманием и заботой, Луизе приходится все же понемногу возвращаться к работе и своим повседневным делам. Выходные они проводят вместе, но будни теперь принадлежат одной Веронике. Она гуляет по улицам, заглядывая во дворы и рассматривая витрины магазинов. Центр Лиона небольшой, но сложенный, как архитектурный паззл, из разновеликих и разновременных частей. Вот тут теснятся узкие улочки Старого города с вылезающими, как заржавленные гвозди из палубы выброшенного на берег галеона, тремя подкопченными временем соборами. Вероника утыкается в путеводитель: собор только один, по центру — Saint-Jean, кафедральный собор Иоанна Крестителя, на минуточку! Другие два лишь церкви… Ничего себе!

Старый город, может, и мечтал бы о средневековой округлой компактности, когда к главной площади сходятся со всех сторон желобы для нечистот между условными тротуарами и каменными изваяниями мадонн, спрятавшихся в нишах домов. Но тогда, давно, в средневековом времени, Лион оказался зажатым между нависающим холмом с одной стороны и полноводной Соной с другой. Три главные улицы, переплетающиеся то тут, то там, разбегаются по своим ремесленным делам. Каждая таит свои секреты, раскрывая прохожим только то, что считает нужным. Да и то стоит сунуть один раз свой любопытный нос в приоткрытый внутренний дворик, как в следующий раз он уже никого не пускает. Вход запечатан наглухо массивной дверью, укрепленной коваными железными доспехами. «Чужой, чужой», — слышит Вероника шепот Старого города, когда скользит дальше вместе с толпой туристов по краю, по обложке, по отведенной случайным гостям приграничной полосе.

Механические куклы-автоматы в пыльной витрине — музыкант за ободранным клавесином, аптекарь в пенсне и дамы в кринолине — вдруг начинают двигаться сами по себе. Обещанные на вывеске стеклодувы прячутся где-то в глубине мастерской под низкими сводами, а ткацкие каморки хвастают шелком. Вероника читала про знаменитые лионские мануфактуры, про ткачей, которые, восстав против машин, пошли громить своих деревянных соперников и, как водится во Франции, возводить баррикады.

Она сомневается в том, что громоздкие, во всю огромную залу станки способны сегодня что-то соткать. Впрочем Вероника не спорит, согласно кивает и делает вид, что верит: а вдруг и правда шелковые кашне змеевидно выползают именно из-под этих старинных механизмов, а не прибывают из Китая? Хозяин одной из таких лавок спрашивает, откуда она. Лицо его освещается детской и немного хитрой улыбкой. Он выкладывает перед ней радужным фейерверком разнообразие платков и шарфов:

— Русские туристы — мои лучшие покупатели! Они способны оценить оригинальность и качество нашего шелка! Обязательно покупают подарки. Много подарков!

Найдя благодарную слушательницу, он долго рассказывает Веронике о производстве особой ткани, которая прославила лионских мастеров, о старых и современных технологиях, угощает кофе. Веронике с трудом удается вырваться. Впрочем, цель хозяина шелкового царства достигнута — она покупает себе foulard, шарфик, с картиной на нем.

— Ах, какая вы красавица! Мадам похожа на итальянку! — Торговец обходит ее по кругу, снова прикладывая то один платок, то другой. — Эти яркие цвета удивительно подходят к вашим темным волосам и карим глазам!

— Одного достаточно, большое спасибо! Обязательно зайду к вам еще! — благодарит Вероника.

В кругах лунного света над шпилем собора шелковая ночь Ван Гога, обнимая Веронику за плечи, то складывается, то расправляется под дуновением весеннего ветра. На губах надолго остается вкус итальянского кофе.

Вероника поднимается по крутой лестнице наверх, на холм. Она делает несколько остановок, чтобы отдышаться. Над Старым городом нависают развалины римского амфитеатра. Луиза, с гордостью показывая Véronique каменную кладку останков античных домов, называла памятник «галло-романским». Да, именно в такой последовательности. Она отдавала историческую пальму первенства завоеванным позже других и злоупотреблявшим плодами виноградной лозы «косматым» галлам. Один из римских наместников как раз жаловался в своих донесениях императору на склонность местных жителей к алкоголю. А чего он хотел? Жизнь была не из легких. Еще и германцы постоянно нападали.

Вероника садится то выше, то ниже на уже теплых, нагретых мартовским солнцем, неровных рядах римского амфитеатра. Читает путеводитель. Гладиаторские бои, театральные

Вероника спускается и выходит на середину сцены. Хлопает в ладоши — эхо отвечает то тут, то там среди серых грубо обтесанных ярусов. Надо же! Двадцать веков назад среди составленных полукругом камней над виноградниками Галлии была поймана и приручена волшебная точка, пульсирующая сердцевина звука. Ее и сегодня разносит ветер над холмом Лугдунум.

Lugdunum, «Холм воронов», растерял за столько веков свои кельтские корни и превратился в Лион. Ворон, божество войны, фигурки которого так часто венчали шлемы местных воинов, улетел в прошлое. Перенятая у римлян латынь, немного подпорченная галльским выговором, стала французским языком.

глава 17.

Город второй величины

А на другом берегу празднично развалился, пряча свою роскошь за строгими вывесками первых банков и торговых палат, XIX век. Плотные ряды пышных зданий пересекают Presqu’île, полуостров между Соной и Роной, двумя реками, которые на французском одна почему-то женского, а другая — мужского рода.

Улицы становятся светлее. Даже узкие проулки выплескиваются мелкими струями, вылезают из своей каменной кожи на большие площади в пятнах радостных кафе. Пешеходная Репюблик, rue de la République, отмечающая центр любого французского города, течет полноводным восторгом высоких витрин, останавливается, чтобы покрутиться каруселью, звонко взлетает и опадает брызгами фонтанов. По-домашнему пахнет блинами-«крепами».

На левом берегу Роны, по-кошачьи выгибающейся мостами и утепленной платановыми бульварами, лежит деловой Лион. Это Лион уже окрепших финансистов, оптовой торговли тканями, модных ресторанов с золотой подделкой арт-нуво и завитками, напоминающими парики времен Louis XIII, да и других Людовиков тоже. Он мало чем отличается от парижских авеню начала ХХ века. Это любимый район Вероники, которую переполняет неизбывная российская тоска по Парижу. Здесь — вон там, на другой стороне перекрестка — занимает большую часть улицы и дом с врезанным в послевоенные годы узеньким лифтом между сжимающими его треугольными ступенями. По ним взбирается и сбегает теперь по несколько раз в день Вероника.

К началу XXI века город приходит, вспоров набережные туннелями и прилепив, как пластырь на рану, пару стадионов. При этом упрямо тянет, не смея или не желая отцепить, груз исторической буржуазности и традиций. Старый город помогает поместить их в музейный законсервированный воздух, чтобы туристы могли сделать колоритные фотографии. Но слева, за Роной, и справа, где две реки сливаются в одно широкое русло, все становится сложнее. Время наступает. Лион сопротивляется.

Ресторанные кухни по-прежнему закрываются в два часа дня перед носом уткнувшихся в карту голодных туристов. Официанты, несущие свое достоинство, как корону французских королей, пожимают плечами, выражая откровенное презрение.

— Увы, — говорят они с плохо скрываемым злорадством, — такова жизнь. У нас перерыв… Наши повара должны отдохнуть. В хороших ресторанах все по правилам, по заведенным веками правилам… Это же столица французской кулинарии, а не абы где… Приходите теперь в половину восьмого вечера… Сожалеем. Désolés.

Вероника с терпением и ответным восторгом слушает рассказы Луизы. Их прогулки долгие, а подъем на фуникулере завораживает. Они спускаются с холма Фурвьер и заходят в темные соборы Старого города с горгульями, вырывающимися адскими бестиями из переплетов каменных арок вокруг закопченной апсиды. Женщины, полные доверия и нежности друг к другу, пьют горячее вино и смотрят на кружащих над дымящими трубами воронов. Вероника постоянно, бесконечно благодарна Луизе, а та лишь, бросив «да не за что, мне самой очень приятно», тепло улыбается.

* * *

Есть города открытые и великие. Они величаво плывут по времени, вольготно раскидывая свои застраивающиеся просторы, как руки в глубоком спокойном сне. Чужестранца они захватывают с первой минуты. Повертев так и сяк незнакомыми перекрестками, завлекают, увлекают и тянут, катят, несут по самым красивым улицам, по широким проспектам туда, туда, прямо к сердцу. А потом ложатся у ног, лизнув напоследок волной вечернего автомобильного прибоя, и ждут с детским нетерпением вздохов и восторгов. Ждут, как Трафальгарские львы. Расстилают несмолкающей радостью жизни Елисейские Поля. Мрачно-торжественно молчат, устремив в глубину веков зубья Кремлевской стены. Уводят ввысь Испанской лестницей. А то вдруг возьмут да и бросят, как маленький, но драгоценный сапфир под ноги, Староновую синагогу…

И ведут к великому городу дороги, и приходят путешественники, и плывут за добычей завоеватели. И каждый, кому этот город виделся в смелых мечтах, начинает его к себе прилаживать, то похваливая, то поругивая. А тот, кому вдруг перепадает власть, берется кроить и перестраивать его на свой вкус. И городу ставят на вид. И заставляют выворачивать карманы. Не успеешь оглянуться — и нет больше таинственных историй: стирается паутина закоулков, и проходные дворы не прошивают улицы, и узкие мостики оказываются недостаточно прочны…

Вот уже бульвар или проспект прошелся катком, с юношеским максимализмом раскидывая в разные стороны старье. Дома поприжались, притихли. Другие-то вообще не успели ноги унести… Где старые огороды? Какие огороды? Это вам не XIX век… Да и статус обязывает. Опять же теперь на широких улицах баррикады не возведешь. А то знаем мы их, французов! Нынче и порядок, и в ногу со временем… Эх, столичное бремя… Все на виду, и всем до тебя есть дело.

Города же второй величины, второго порядка, то довольствуются семейным ужином без чужаков, то окрикнут кого-то в ночи, то посмотрят застенчиво, точно какой-нибудь подросток. Такой боится оказаться в центре внимания, но ужас как хочется. И он прячет дневничок с переживаниями. Он не любит многолюдные праздники. Ему есть что скрывать, но его секреты мало кому интересны. Так, редко кто толкнет в бок: а что за хлам ты тут копишь? Давай разберем на листочки, на дровишки, на камешки! Но это кто-то свой, которому тоже захотелось войти в историю, хотя бы постоять на ее краю…

А город бережно хранит свои старые гравюры, добавляет новые фотографии, рассказывает сказки, вешает памятные доски. Стоит только свернуть с проторенной туристической тропы, как в эхе деревянных перекрытий услышишь жалобы скрипящей на ветру железной вывески с облупленным поросенком на ней.

Лион выглядит именно таким. И Вероника сразу понимает, чувствуя его недоверчивость, что первое впечатление открытого великодушия обманчиво. Этот город не собирается

Лион Веронику околдовывает, завораживает, но она затылком ощущает его тяжелый взгляд — город ждет своего часа, присяги на верность. Пока же первое, что ей приходится сделать, — научиться здороваться с соседями по дому, почтальоном, уборщицей на лестнице, хозяином овощной лавки. «Дикость какая-то, — поначалу думала Вероника с московским высокомерием. — Я с ними даже не знакома». Луиза не стала ее воспитывать, промолчала. И с ней, и с Вероникой все продолжали упорно здороваться и желать хорошего дня. Пришлось отвечать на приветствия. И Вероника привыкла.

глава 18.

Жан-Пьер

Дом жестким углом очерчивает классическую перпендикулярность буржуазного района. Аллеи и параллельные улице парковки расширяют и облагораживают авеню. Она так и называется — авеню.

Когда Вероника открывает тяжелую дверь подъезда или входит в ворота, за которыми скрывается внутренний дворик, ей кажется, что на нее с любопытством и некоторой завистью посматривают прохожие. Веронике это приятно. И пусть через пару секунд все уличные взгляды соскальзывают и исчезают на прохладной мозаике каменного пола, ей хочется снова и снова подходить к дому и открывать тяжелую дверь.

Лионская весна на редкость теплая. Квартира повторяет геометрию дома, поэтому синий воздух, впущенный в салон с обеденным столом и тяжелыми креслами, проносится, огибая углы и мебель, в коридор. Оттуда с ветренной непосредственностью внешний мир прорывается в комнаты, наполняя их свежестью и голосами птиц. Вероника становится первой, кто пытается здесь жить с открытым окном. Человеческий и автомобильный шум города ей не мешает. Да разве он сравнится с тормозящими на светофоре грузовиками над железной дорогой? Смешно! Она вспоминает о Москве совсем немного, так, для сравнения. Луиза повторно закрывает балкон, маленький бетонный довесок с оградой, которым никто не пользуется, и жалуется на сквозняк. Вероника просит прощения. Но как только остается одна, тут же снова открывает окна, потому что в картире душно.

Она не знает, что думает Жан-Пьер, как он относится к холоду или шуму, что любит на завтрак и какую слушает музыку. Вероника ждет, но делает вид, что она в гостях исключительно у Луизы, благодарной Луизы. Она внимательно впитывает все, что рассказывает мадам, но вопросов не задает. Ей почему-то неудобно показать свой интерес к человеку, которого она еще не видела.

* * *

Жан-Пьер входит вместе с матерью. Вероника с утра прислушивается к любому шороху в прихожей и волнуется. Ее сердце подпрыгивает, падает и отбивает дробь, одним словом, ведет себя черт знает как, вне правил. Потом оно с облегчением успокаивается, если звуки лифта затихают или захлопывается соседская дверь. В тот самый момент, когда раздается торжественно-радостный Луизин голос, Вероника занята столом. Домашняя суета помогает унять сердце, прикрепить его на скорую руку где-то слева и выйти в коридор с почти спокойной готовностью улыбаться. Остается только заправить салат. Картофель с легким touché розмарина уже в духовке, а на плите булькает курица в белом вине. Так, вроде уже хватит булькать… Вероника делает то, что ей кажется правильным: они приедут из аэропорта, а их ждет накрытый стол. Теперь главное — не краснеть и ничего не уронить. Они входят.

— Véronique, ma chérie! Et voilà! Вот и мы! Жан-Пьер, милый, это наша гостья из Москвы!

Жан-Пьер очень похож на мать. Просто копия! Правда, по каким-то причинам он напоминает третий экземпляр написанного под копирку текста. Вероника вспоминает — боже, как же назывался тот агрегат? Ах да, «Ятрань»! На ней мать перепечатывала рецепты из журналов для себя и своих подруг. Самый чернильно-слабый оставляла себе. Господи, о чем она думает в минуту знакомства, которого так ждала и боялась? О пишущей машинке из советского детства… Но ведь он и правда такой, непропечатанный…

Жан-Пьер проходит в коридор и снисходительно дает матери его потискать, потрепать по голове. Вероника сразу решает, что он ей нравится. Пусть он и не выглядит таким ярким, как мать, не выплескивает жажду жизни на всех кругом, как Луиза. Сцена снова напоминает театральную антрепризу. Мужчина кивает, отвечает на вопросы. Поток эмоциональных восторгов обтекает его со всех сторон. Жан-Пьер молчит и смотрит на Веронику со спокойным интересом. У него голубые глаза, мягкие ресницы и взлохмаченные темно-русые волосы. И нос. Она не может отвести взгляда от его носа, грубого и немного скошенного вправо. Он будто приставлен Жан-Пьеру с чужого лица. «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича…»

«Как ни стыдно, — Вероника одергивает себя. — Нос ему могли сломать… Что я уставилась? Нехорошо».

Сердце ведет себя снова совершенно безответственно, подскакивая, как мяч на ступеньках. Среди этих пульсирующих толчков она пытается улыбаться и вести себя естественно. Но раскованность не самая сильная ее сторона, и Вероника просто стоит, ощущая свои собственные углы, как шестиугольник в окружности. Хорошо, что в центре этого действа не она, а Жан-Пьер. И не нужно конкурировать с Луизой, которая всю сцену встречи и знакомства берет на себя. Да, это она главная героиня пьесы, сомнений нет. Вероника не спорит. Ей нравится, что мужчина уважительно подает ей руку, а не бросается тут же целоваться по французской традиции. Он высвобождается из объятий матери, проходит дальше по коридору и спрашивает Веронику, хорошо ли ей живется в его комнате.

* * *

Наша жизнь — полотно, растянутое на остриях случайных встреч. Они порой спотыкаются узелками, царапают сердце, нанизываются бусинами на суровую нитку, а та иногда рвется. Бусины падают и разбегаются по полу, скатываются в щели. Их больше не увидеть и не достать. Друзья юности исчезают, даже не помахав рукой. Просто в один прекрасный день ты замечаешь, что в твоей жизни их больше нет. Встречаясь случайно в метро, вы восторженно кидаетесь друг к другу, задаете вопросы про дела-детей-работу, про общих знакомых. Несмотря на обмен новыми — «теперь точно дозвонишься»! — телефонными номерами, никто никому не звонит.

Вероника размышляет, насколько случайной оказалась встреча с Луизой и теперь — с Жан-Пьером.

Она вспоминает пустую московскую квартиру. Вероника скользит по ней призраком: из кухни мимо — она тут, слева — комнаты матери и дальше, дальше, по коридору, через гостиную, где давно не

Жан-Пьер… Ей нравятся его спокойствие, серьезность и чуть насмешливый взгляд. И она больше не будет смотреть на его нос. Постарается не смотреть. Через голову восторженной и словоохотливой матери он ободряюще подмигивал Веронике. Или ей показалось…

Он выглядит уставшим и каким-то… каким-то смятым. Именно смятым, как что-то бумажное, стаканчик из-под мороженого, например. Но Вероника снова внутренне одергивает себя: как не стыдно, человек только вернулся из дальней поездки. Жан-Пьер одет в потертые свободные джинсы, из-под растянутого свитера выглядывает не первой свежести футболка…

Она злится на себя. Как будто в ней говорит мать едким и вытаскивающим на свет, выковыривающим всевозможные червоточины голосом. «Нет, мама, пусть во мне и твои гены, но я не буду смотреть на мир твоими глазами. Не всегда надо судить по первому впечатлению, да и вообще, оставь меня в покое! Он только приехал… Да и мужики — они такие, сама же говорила, никакого внимания одежде… В отличие от России, тут все росли среди изобилия и полных магазинов, даже наоборот вон говорят о культуре постпотребления… Как сократить траты и унять аппетит…»

Ужин начинается немного церемонно. Вероника рада, что ей приходится частенько наведываться на кухню. Там она жадно пьет холодную воду и всматривается в свое отражение в темнеющем окне. Потом, сродни набирающему скорость поезду, вечер несется быстро, как кино на перемотке: восторженные похвалы приготовленным ею курице и салату, спокойные, ни на чем серьезно не останавливающиеся разговоры, внимательные взгляды Жан-Пьера. И вот уже Вероника лежит в кровати под постерами рок-групп и прислушивывается к шорохам засыпающей квартиры. Она ругает себя за угловатость и неумение вести беседу. Сейчас, в одиночестве, приходят правильные ответы и ловкие, легкие фразы. Ее щеки горят, ладоням жарко. Немного приоткрыв окно, она залезает обратно под одеяло.

«Les parfums, les couleurs et les sons se répondent…» Как бы она перевела эти строки Бодлера? «Запахи, краски и звуки откликаются…»

Да, в ней все откликается с ожиданием перемен и того неясного будущего, которое заглядывает иной раз в окно, как луна, даря смутные тревоги и надежду.

Вероника всегда мечтала о том, чтобы у нее появился настоящий дом. Когда об этом говорила мать, она смеялась над ее словами. И ей сейчас немного стыдно. Отношения Луизы и Жан-Пьера, которого Веронике еще предстоит узнать, видятся почти идеальными. Это и есть та уважительная стабильность, которой у нее никогда не было. У Веры была, и она широко, безоглядно делилась ею с Вероникой. Нет-нет, она не хочет думать о Вере. И она не будет думать о Вере. Вероника готова нырнуть в новый мир. Перед погружением в сон ее душа снова заглядывает в окна оставленной за тысячи километров квартиры с темнотой по углам и выцветшими пятнами причитаний тетушки.

глава 19.

Дни насыщенного безделья

Жан-Пьер выходит из тени, ломая придуманные Вероникой рамки и объемно наполняясь жизнью. Он сбрасывает, как старую кожу, плоские образы из рассказов и фотографий, которые Луиза привозила с собой в Москву. Вероника чувствует, как токи этой маленькой семьи начинают течь и через нее. Луиза то громко всех собирает за столом, то наблюдает, улыбается и прислушивается. Поправив прическу перед зеркалом в тяжелой раме, она дирижирует камерным оркестром из немногочисленных обитателей буржуазной квартиры. И каждому мадам задает тон и ритм.

— Jean-Pierre, chéri, помнишь, ты подарил мне сделанный тобой в школе макет фермы? Я так долго его хранила! С такими смешными овечками из желудей! Да-да, свинками! Конечно! Не знаешь, где он? Покажи Веронике! А те фотографии, на которых ты маленький? Точно! Вот эти! Ой ты боже мой, какие щечки! Давайте их посмотрим все вместе!

— Véronique, ma chérie, дорогая, расскажи Жан-Пьеру про тот район в Москве, куда мы с тобой как-то ходили! Там, где находится знаменитая галерея русского исскуства! В здании под разноцветной крышей! Ты представляешь, сынок, Вероника так много знает! Она рассказывает о событиях из истории России и про картины, об искусстве, как настоящий экскурсовод! Как было бы хорошо нам всем вместе погулять по Москве!

Так проходят их дни. Вероника ощущает свою причастность к этому дому. С грустью отмечает, что у Луизы впереди лежит совсем небольшое будущее. И это естественно, что мадам не хочет в нем потеряться и делает все для того, чтобы остаться нужной, окружив свою старость правильными людьми. Вероника ценит ее внимательную нежность к себе, ее заботу. С приездом Жан-Пьера все складывается наконец в цельную картину. Она радуется, что случилась в ее жизни та семейная атмосфера, в которую хочется влиться, стать ее необходимой частицей. Она замечает, что перестала вздрагивать, ожидая окриков и насмешек. Вероника с удивлением осознает, что не разбила ни одной местной чашки, не уронила ни одной вилки… Ей нравятся эти дни, дни безделья, сердечного ожидания и постижения нового, где для нее, хочется верить, найдется местечко.

Жан-Пьер, в первые дни немного отстраненный, весь в своих мыслях, которыми он не стремится делиться так сразу, нараспашку, начинает ее приглашать то прогуляться, то вечером в ресторан. Луиза часто отправляется вместе с ними. Вероника с радостью принимает любое предложение, особенно ей нравятся семейные ужины.

Как-то раз днем он легким позывным «точка-тире-точка» стучит в ее дверь и зовет в парк, если, конечно, понимающе добавляет, она не занята. Вероника занята, но это не страшно, она все закончит потом. Вероника сохраняет написанный текст, выключает компьютер и натягивает джинсы. Собирается за пятнадцать минут и боится, что слишком долго заставляет себя ждать.

Любой выход вместе с Жан-Пьером в лионский, еще не до конца освоенный ею, мир отзывается в ней благодарностью. Вероника сдерживает переполняющий ее восторг и старается выглядеть спокойной, уверенной в себе. Неважно, что потом придется сидеть полночи, чтобы завершить перевод к положенному сроку. Ее охватывает давно забытое юношеское кипение жизни, когда хочется все-все успеть и не страшно ради этого пожертвовать сном.

В главном лионском парке Tête d’Or («Золотой головы») она уже бывала раньше, но делает вид, что пришла сюда впервые. Вероника позволяет Жан-Пьеру открывать

Жан-Пьер показывает ей розарий, освещенный закатным солнцем. Цветы только начинают просыпаться после зимы.

— Представь, как здесь будет красиво через пару месяцев! Представь! — говорит он. Вероника послушно рисует себе разнообразные цветники, полные махровых роз и тонких дрожащих ирисов. Она умеет представлять будущее.

Они идут вперед по дальним заросшим дорожкам парка среди еще голых деревьев и пышных елей. Жан-Пьер теперь по большей части молчит. Он слушает Веронику, направляя течение беседы, как бумажный кораблик по весеннему ручью легким движением прутика.

На площадке между деревьями группа пенсионеров занимается то ли аэробикой, то ли йогой. «Как здорово! — думает Вероника. — И старость не страшит, если она вот такая…»

— А теперь поднимаем правую руку! — командует молодой тренер.

Бабушки в спортивных костюмах оглядываются в сомнении друг на друга и почти все поднимают левую.

— Другую правую! — с улыбкой просит юноша. Пенсионеры в восторге. Вероника им немного завидует. Ей очень нравится французское чувство юмора.

С каждым днем Вероника становится свободнее. Она освобождается от тяжести московских обязательств.

Брошенная ею квартира там, над железной дорогой, замирает в далекой тишине вечеров. Она иногда видит ее в зимней дымке, нечеткую и нежилую. Вероника оглядывается, кидает в нее словами и новыми мечтами, прогоняет. Вот и сейчас она рассказывает о своей жизни в Москве, немного о матери. Она сама выбирает, о чем говорить. Особенно окрыляет внимание к ее работе. Жан-Пьер внимательно слушает, не перебивая, о рекламном агентстве, о том, как правильно выбрать ту изюминку, которая как раз и заденет покупателя непредсказуемостью. «Ты продаешь не вещь, — увлеченно рассказывает Вероника, — ты продаешь возможность, надежду, воздух счастья и краску преображения». Она в восторге от ловко ввернутых французских слов, полных красоты и образности.

— Это же обман! — Жан-Пьер останавливается. Его глаза становятся холодными. Нос двигается вправо. Даже если это и иллюзия, то неприятная. — Так, значит, поэтому к виски прилагается эффектный парень с мутным взглядом, этакий герой-любовник, а к духам — кинозвезда в почти обнаженном, непристойном виде? Как будто ты станешь ими, если выпьешь этот алкоголь и купишь этот парфюм? Безнравственность, одно слово. Все только и думают, что о выгоде и деньгах. Теперь понятно, что такое реклама… То, что ты сказала… Это даже хуже, чем я думал. А влияние на детей! Борьба за души начинается именно тут… Как же она надоела на телевидении! Хорошо, что последнее время ее хоть как-то взяли под контроль — теперь идет не каждые пять минут… То ли дело журналистика! Вот это настоящая работа! Впрочем, тоже иной раз туда залезут, куда не надо, когда сами не знают, зачем… И судят о том, что не всегда понимают, все мажут или черной краской, или прямо белой-белой… Выбирают себе экспертов, которые отвечают их запросам…

— Наверное, — соглашается Вероника, отмечая, что впервые становится свидетелем его раздражения и столь длинной страстной тирады. Ей уже не хочется продолжать, не хочется спорить, но ее несет вперед. Она мечтает увидеть в Жан-Пьере союзника. А еще Веронику всегда задевало высокомерное отношение людей к ее работе. Она думала, что сейчас, в Лионе, все станет иначе. Ведь здесь реклама — привычное дело и заслуживает уважения. Она надеется на то, что сумеет объяснить, изменить его мнение, перетянуть на свою сторону.

— Реклама — это красивая обложка вполне реальных предметов. И гораздо честнее журналистики, кстати, — она старается улыбаться, чтобы беседа походила на светскую и немного, только между ними, доверительно-задорную. — И попробуй не напиши маленькими буквами внизу о товаре все, каждую деталь! Засудят! А знаешь, что такое джинса? Кстати, существует ли такое слово на французском?

Жан-Пьер не знает или делает вид, что не знает, ни про заказные статьи, ни про то, какое слово к этому относится. Он хмуро слушает про обслуживание разных интересов под видом фактов, особым образом проведенных опросов, про умалчивание невыгодных сторон при, казалось бы, вполне правдивом изложении истории даже в документальном кино. Она увлекается, подбирая примеры. Его лицо еще больше мрачнеет. Между бровями напрягаются вертикальные морщины упрямства и недовольства. Вероника не сразу это замечает. Но когда замечает, то обрывает себя на полуслове, как отступает на шаг.

— Ты не согласен?

— Весь западный мир служит дьяволу и его капиталу, — вдруг изрекает он.

— И не говори! И дьявол кроется в деталях, которые сразу не увидишь!

Вероника весело смеется и протягивает руку, чтобы смахнуть маленький, еще прошлогодний, наверное, листик, упавший на свитер собеседника. Потом поднимает глаза. Она видит напряженное лицо, гуляющие желваки и упрямо сжатый в линию рот Жан-Пьера. Веронике становится холодно. Шуткой здесь и не пахнет.

Он вдруг резко встает с лавочки, на которой они сидят. Она смотрит ему вслед в некотором отупении. Вероника не очень понимает, что происходит. Она с остатком улыбки на губах ждет, что он повернется и протянет ей руку. Ведь, наверное, уже и правда пора идти к выходу. Жан-Пьер удаляется по погружащейся в темноту аллее. Вероника поднимается и медленно идет за ним. Она удивлена и зла на себя. Еще ей обидно, и она пытается с этим справиться.

Жан-Пьер резко останавливается. Оборачивается к ней, как будто просыпается. Он смущенно улыбается, сцепляет руки замком у груди, смотрит на нее с видом провинившегося школьника. Глаза остаются холодными. Вероника ищет в них теплоту.

— Извини, дорогая Вероника. Понимаешь, я так много думаю о том, что делают с нами деньги, потребительство, жадность, вот и твоя реклама тоже… Последнее время мир мне видится расколотым на разные части, которые я мечтаю соединить. Я познакомился с такими людьми, такими, знаешь, глубокими, цельными, которые открыли мне глаза на настоящую жизнь. Фонд, ассоциация, в которой работаем мы с мамой, делает много, но все равно недостаточно. Нужно делать гораздо больше для нуждающихся людей… Для всех! Западному миру требуются более радикальные перемены. Беззаконие, разрушение связей между людьми, безыдейность, неверие… Это нужно изменить. Я расскажу тебе, и ты поймешь. Но не сейчас…

Он сбивается или просто решает, что хватит, не стоит вот так

«Надо же, — Веронике становится неудобно, — вот ведь как может реклама тронуть человека! Я, наверное, циник, я черствая, не вижу за удачным креативом и потом, конечно, за гонораром созданного мною обмана… У нас такое разное прошлое. Его мир гораздо шире, объемнее, богаче. Наверное, надо жить иначе… Ведь я горжусь своими победами, когда они на поверку — как раз и есть та самая дьявольская суета с погоней за добычей. А он, он… Он удивительно глубокий и тонко чувствующий человек. Мне так повезло».

Они идут по аллее. Жан-Пьер, потоптавшись, приобнимает ее за плечи.

— Ты моя маленькая, такая хрупкая, такая красивая, — шепчет ей на ухо. Вероника вспыхивает внутри, как на первом свидании в школе. Ей кажется, что они идут так уже давно, что знакомы тысячу лет. И впереди будет много всего, что сблизит их. Она обязательно узнает его лучше и постарается не попадать впросак со своей рекламой или — она улыбается, вспоминая, — фараонами. Она хочет сделать свою жизнь проще. И уже холодеющий вечер дышит в унисон с ней и с невидимыми, еще не распустившимися розами в лионском парке Tête d’Or.

глава 20.

Мужчины Луизы

Каким удивительным образом все закрутилось! Вероника просыпается с ощущением счастья. Она размышляет о том, что, не согласись она на предложение Ирины поселить у себя в осиротевшей квартире незнакомую мадам, так и осталась бы сидеть среди осколков прошлого. Мы так одиноки в этом мире, отчего же не дать себе шанс?

Вероника почти не вспоминает свое неудачное замужество. Оно стерлось, оставив еле видный, тонкий флер разочарования, такой же неяркий, туманный, как и выторгованное поначалу чувство свободы. Мать его потом, конечно, раздавила, раскатала… Что было, то было. И главное — боль от потери подруги Веры и других друзей московской юности сейчас уже не так покалывает сердце, как раньше. Воспоминания укладываются в альбом слоями, старыми фотографиями, на которых случайно замечаешь полустертые надписи и даты. Вероника старается листать все это в памяти пореже, а то и вообще берет и убирает мысленно на антресоли. Возвращаться к оставленному в Москве не хочется.

Возможно, благодаря стараниям Луизы и объединяющему пространству, они с Жан-Пьером двигаются друг к другу. Шаг вперед — остановка — еще шаг. Шахматная партия. Новые вкусы на кончике языка. Тепло большой квартиры в шестом округе Лиона накидывает на ее плечи уют.

Вероника просыпается и прислушивается к звукам. Дом плывет кораблем по лионским бульварам. Он захватывает в свои сети всех, кто поднимается по гулкой лестнице и остается здесь, в его приглушенном пуфами бархатном мире, дольше, чем на вежливый кофе. Потом Вероника в утреннем узнавании начинает различать голоса. Вот знакомый, Луизин, — свежий, приправленный радостью, а потом — и Жан-Пьера, ей пока непривычный, гудящий на низких нотах, взвешенный, иногда с хозяйской своевольностью. Они, наверное, уже ждут ее к завтраку. Вероника вскакивает и бежит в ванную, стараясь не попасться им пока на глаза. И уже приодетая входит на кухню, испытывая неловкость за долгий сон.

Вероника видит огромную любовь матери к сыну, которую она отмечает с неожиданным уколом ревности. Глупость какая! Любви хватит на всех! Ей хочется стать здесь своей, влиться в сосуд квартиры небольшой, но нужной, освежающей струей.

Они строят планы на день. Луиза смотрит на нее весело, с безоговорочным одобрением, и это захватывает. Ради такого взгляда можно совершать подвиги. Вероника вдыхает аромат позднего утра, кофе, недостаточно крепкого, но терпимого, сдобный запах круассанов… Это запах Франции. Той Франции, какую она впитывала из восторгов матери и ее подруг, учила на уроках вместе с глаголами, которой восхищалась, смотря по много раз старые фильмы и листая случайно попавшие в руки модные журналы с неземными красотками на фоне Эйфелевой башни.

Еще ее переполняет чувство благодарности к тем, кто в порыве гостеприимства готов бежать утром в булочную, чтобы принести яблочные слойки и хрустящий багет к завтраку. Она дает себе слово ответно сотворить что-нибудь этакое на ужин. Доброта струится вокруг мягким солнечным светом. И наступивший день снова обещает счастье.

Веронике интересно все. И она раскладывает информацию, как хороший секретарь, по ящичкам своей памяти, составляет невидимую картотеку, уточняет детали. Все равно ей кажется, что она знает очень мало о семье, к которой ее прибила насмешливая и непредсказуемая судьба. Вот, например, бывший муж Луизы, отец Жан-Пьера. Почему о нем говорят здесь до неприличия мало и неохотно? Где он вообще? Жив ли? Будет ли рад ей так, как рада мадам?

Еще в Москве Луиза вскользь прошлась, как тронула легким пальчиком кружево, по семейным историям. И если про своего papà говорила пусть немного, но с любовью и охотно, то о муже обмолвилась лишь раз.

— Ma chérie, — она посмотрела при этом куда-то вдаль, поверх деревьев в московском пустынном дворе, как через время и расстояние, — он был интересным человеком, но слишком юным, чтобы отвечать за меня и сына. Юным, знаешь, в душе. Такие мужчины до конца дней остаются мальчиками, в постоянном противостоянии с родителями, с миром взрослых. И даже не замечают, что сами стали взрослыми, сами стали родителями, — ведь ни отвечать, ни нести ответственность за других так и не научились. Мой отец, — она вздохнула, — не принял его. А Лоран и не старался понравиться. Он требовал, чтобы я порвала со «стариками», как он порвал со своей семьей.

Мы жили отдельно — в маленькой квартирке, которая… которую отец купил, как сейчас модно говорить, в качестве инвестиций. Сдавал, а потом отдал нам. Бесплатно. Жить с Лораном было сложно. Его просто никогда не было дома. Я ждала, потом ревновала, потом злилась, потом снова ждала и была готова на все, лишь бы он пришел. А он постоянно указывал мне, что я — та самая буржуазная сволочь, с которой они, студенты шестьдесят восьмого, борются. Я поначалу пыталась доказывать ему, что я с ним, с ними, что я одна из них, что я тоже не хочу жить в мире подавления личности. Я говорила, что я, как и он, тоже считаю все кругом устаревшим и отжившим: дидактизм лекций, унижение экзаменов, диктат родителей, кондовые принципы старого мира одним словом.

Мы

Мы вместе ходили в университет — тогда, на волне шестьдесят восьмого года, с постоянными манифестациями, протестами, акциями неповиновения: «Разберем по кирпичикам ненавистный мир наших отцов»! Хотели взорвать надоевшую систему, разорвать парадигму повиновения старшему поколению. Это Лоран так говорил! Меня даже сейчас еще восхищает его удивительное чутье к словам, к тому, как из них сделать манифест. Ты, наверное, поймешь это даже лучше меня — с твоей работой в рекламном деле… Так вот Лоран скоро стал активным членом профсоюза. Он был старше меня, впитал, можно сказать, все эти идеи прямо из самого сердца протестов. Прибегал, хватал меня и кричал: «Кончай тут сидеть, все равно эти старые пердуны-ретрограды никого ничему не научат! Мы все сделаем по-новому! Надо уметь смотреть в будущее»!

Конечно, его отчислили — он же не учился. Он еще пошумел по привычке, но его приятели, в отличие от него, покорно вернулись в аудитории. Лоран вынырнул из шестьдесят восьмого и столкнулся с неприятной реальностью, в которой надо было зарабатывать деньги, и с холодным, требовательным взглядом моего отца. Я ведь тоже не доучилась… А потом уже и Жан-Пьер родился, стало не до того. А Лоран со временем сделал протесты своей профессией: один профсоюз, другой… Ни секунды не работал, зато активность взрывалась фонтаном нефтяной скважины — ожиданий много, но рядом лучше не стоять. Лоран защищал трудящихся… Если он и приходил домой, то обязательно с толпой друзей… А я в спальне с Жан-Пьером… Они шумят, кричат: «Не допустим! Мы им покажем!» Малыш плачет. Электричество второй или третий месяц не оплачено, того и гляди останемся без света. Тогда с этим было строго… Стыдно. Ну я и вернулась к родителям.

Отец был в ярости. Он, человек, который любил Советский Союз, цитировал по памяти Ленина, верил в идеи социальной справедливости, называл Лорана анархистом и вредителем.

— Вы не понимаете, — говорил он, когда мы беседовали еще почти спокойно, все вместе, — чем больше вы стараетесь разрушить устоявшийся порядок, тем больше властьпредержащие начинают защищаться. Нет, они все реже выйдут громить ваши баррикады, не будут даже спорить с вами — бессмысленно, да и возраст со статусом не позволяют. Им есть что терять в отличие от вас. Бросив вам кость в виде ваших же излюбленных демагогических лозунгов типа «равенства и братства» или женщинам право на длительный отпуск по уходу за детьми, они сделают так, чтобы их капиталы не только не пострадали, но и были надежно защищены от таких, как вы.

Одной рукой они будут вам подбрасывать подачки, потакать профсоюзам, заключать с вами сделки, а другой — уводить свои капиталы из-под угрозы, объединяться, создавать интернациональные корпорации, страховать риски, инвестировать в вечно прибыльное, землю к примеру, а то и в саму политику. Чтобы уже наверняка застолбить себе и своим потомкам место под солнцем, что бы ни случилось. И это все ударит по самим трудящимся. Не сейчас. Потом. Сейчас вон — промышленный бум, рабочих рук не хватает, людей завозят даже из бывших колоний. А вот лет через тридцать — я не доживу — вы увидите, как проснетесь в другой стране, где защищать будет уже некого. И ничего своего у вас не останется. Будет невыгодно платить французам столько, сколько требуют профсоюзы. Да и что это за защитнички? Они получают от предприятий разные выгоды, живут под их крышей — разве они могут грызть дающую руку? Так, игриво прикусить, чтобы пользу свою отработать и себе что-то поиметь».

Умный человек был мой отец. К тому времени он типографию, которой владел, уже продал. И был зол на профсоюзы — они, как он говорил, пустили метастазы везде, совратили нереальными проектами и его работников. А он-то еще до войны начинал в этой типографии учеником, после войны — мастером, а потом и выкупил ее, стал полноправным владельцем.

Вероника тогда спросила:

— Как так получается: отец одновременно был и бизнесменом, и грезил социалистическим братством? Разве так бывает?

— Да какое там! — махнула рукой Луиза. — Какой он бизнесмен? Хозяин небольшой типографии. Сегодня уже такой маленький бизнес, как у него, давно съеден большими акулами. Вот кто капиталист! А он заботился о своих работниках, помнил, как по молодости сам ничего не умел, учился… Но выгода ведь тоже должна быть! Кто будет оплачивать счета? А краску покупать? А машины чинить? Горлопаны? От того, что он продал типографию, ведь никому лучше не стало! В результате все, включая тех, кто кричал громче всех, остались ни с чем.

Мсье, который ее купил, были нужны просто стены и выгодное место — для автосервиса. Кто бы отказался от автосервиса в центре города? И всё, пожалуйте все на выход. Доборолись. Отец им так и сказал на прощанье: «Пусть ваши профсоюзы теперь вас кормят». И впал в самую настоящую депрессию. У него и без того было плохое здоровье после войны, он часто запирался у себя в кабинете, не разговаривал ни с кем по несколько дней… Мы ни гостей не принимали, ни сами почти никуда не ходили. Тяжелый он был человек… И сердце, надорванное тем, что ему пришлось пережить, начало подводить. А тут еще пошло прахом дело всей его жизни! Больше он уже ничего не начинал, никакого бизнеса. Со своими бывшими сотрудниками старался не встречаться. Вложил деньги в недвижимость… Небольшую.

Вероника больше не спрашивает о двух мужчинах в жизни Луизы, ушедших в прошлое мужчинах. Она была сильно привязана к отцу. А вот про бывшего мужа говорит одновременно с презрением, терпением и обидой, подернутой пленкой времени, которая многое сглаживает. Иногда в словах мадам слышится и ностальгическая нотка — то ли по давней любви, то ли по молодости на баррикадах. Это сегодня она такая величественная, справедливая… Веронике с ней спокойно и надежно. Все прежние страсти

глава 21.

Мост над Роной

Через какое-то время медленный поезд отношений, в котором каждый пассажир старается выглядеть независимым, докатился, посвистывая и поскрипывая, до вечерних прогулок вдоль набережных. Вдвоем. Если они ужинают в ближайшей brasserie, Луиза старается сразу, выйдя на улицу, отправиться домой. Она нежно целует Веронику и Жан-Пьера и уходит. Что-то печальное видится в ее вечерней походке, не столь решительной и энергичной, которая восхищала когда-то в Москве.

Вероника оглядывается пару раз на мадам, но потом идет за Жан-Пьером. Догоняет его и подстраивается к уверенному шагу того, с кем ей хочется идти далеко, бесконечно долго. Она старается заглянуть в глаза Жан-Пьера, оставивших дню свою голубизну. Ее ожидание огромно. Оно пульсирует и радостно ухает куда-то, с высоты набережной. Правда, тут же становится немного страшно. Куда ведет нынешняя гостевая колея? Ощущение предопределенности холодит затылок. «Просто ветер», — думает она на мосту через Рону. Вероника поднимает воротник.

Как-то таким вечером над рекой, между огнями разрезанных ею кусков города Жан-Пьер притягивает Веронику к себе и целует. Она думает: «Наконец-то». И прикрывает глаза. Еще в ранней юности подруги ей сказали, что надо закрывать глаза, иначе не считается. С тех пор она обязательно следует этому непременному условию правильного поцелуя. Иногда она подглядывает, конечно. Так и сейчас. Сквозь ресницы она отмечает, похоже, по-настоящему закрытые глаза Жан-Пьера, темно-русые волосы, а в них перхоть.

Его губы сильные, настойчивые. Вероника различает в них особый, французский вкус. И тут же вспоминает не очень чистый диван на одной из улиц Ямского поля и еле сдерживается, чтобы не рассмеяться. Зато это снимает напряжение и внутренний озноб. И она снова, уже с удовлетворением, погружается в темноту, спрятавшись от мира. Вероника ищет внутри себя ожидаемые, почти обещанные чувства.

Сердце постукивает от важности момента. Вечер ясный и свежий. В нем так много весны, глубокой, победной. А еще Вероника улавливает что-то трогательное, долгожданное, ностальгически азнавурное. И от этого ни за что не хочется отказываться. И остальное становится неважным. Целоваться ей точно не противно. Сильная решимость Жан-Пьера ей нравится. Ведь он не просто Жан-Пьер. В нем соединились и ставшая родной Луиза, и буржуазная квартира в центре Лиона, и сам Лион, и древние камни старого города, и бесснежная зима в отличие от московских сугробов, и устрицы на прилавках, переложенные льдом, и запотевший бокал настоящего «Шампанского», и вежливые соседи со своим постоянным bonjour, и Франция…

Иногда, чаще всего по ночам, она мысленно спорит с матерью, с обидными словами, сказанными в ее полусне, как совсем недавно в Москве, сварливым голосом:

— Ну и что? Приперлась к чужим людям? Даже билет уже успела поменять? И чего ожидаешь? Собираешься стать своей в этой пыльной квартире? Сближение идет по плану? По Луизиному плану? На что надеешься? Думаешь что-то здесь построить? Замок на ронском песке ты построишь!

«Мама! — Вероника не хочет быть грубой даже в мыслях. — Ты же их не знаешь! Они прекрасные люди! Они столько делают хорошего для других! А я всегда для тебя была неумехой, не такой, как дочери твоих знакомых. Мной почему-то нельзя было гордиться… Хочешь ты или нет, но я сама теперь решаю, как жить! И они мне не чужие люди! Уже не чужие».

«Ага, — отвечает фантомный зудящий шепот, — нашла себе родных! А этот, Жан, как его, Пьер? Почему он молчит все время? А если говорит, то о великих идеях, о гуманизме, о помощи несчастным! В такой квартире, наверное, ох как приятненько помогать ближним и не ближним… А там, в парке, он что про дьявола-то нес? Ты уже не помнишь… Не стоит тебе помнить. Ладно, хоть решился наконец поцеловать тебя, и на том спасибо! Тебе вообще что нужно-то? Что ты чувствуешь-то к нему? Или, как всегда, копаешь потайные ходы в своей мрачной душе?»

Разговоры бессмысленные и выматывающие. Они напоминают московскую реальность, которая отступила за горизонт и за кладбищенскую плиту на могиле матери. Вероника думает, что надо позвонить тетке. Полина согласилась проверить и отчитаться любимой племяннице о том, как напишут золотыми буквами на памятнике имя матери и даты жизни. Тетушка обожает ездить на кладбище и помнит всех родственников, причем о каждом говорит с придыханием, точно как об обретенных ею не так давно святых.

Вот ведь даже во сне Вероника спотыкается о прошлое! Но она не хочет ни размышлять, ни сомневаться, не слушать доносившееся издалека дребезжащее материнское неудовольствие. Как пощелкивание электричества, вспыхивают перед ней в ночи забытые обиды и исчезают, оставляя еле определяемый запах серы и противно ноющее сердце.

Жан-Пьер, который уже какое-то время спит рядом, поворачивается к ней и обхватывает одной рукой. Все получилось само собой. Значит, все прекрасно. Вероника утыкается ему лицом в плечо и обнимает. Жан-Пьер становится понемногу родным. Она ждет вечеров. Ей нравится быть с ним, нравится близость, нравится его сила, уверенность. Да, решительность и жесткость тоже нравятся.

Ласки бывшего мужа остались в памяти пресным вкусом чего-то недосоленного или переваренного. Как будто он стеснялся яркости, жара страсти, а главное — боялся ей сделать больно. Иногда слишком много думал о ней, о том, чтобы она осталась довольна. И Вероника была, но, как она сейчас понимает, без искры, без уверенной в своих правах силы, которая должна хоть иногда безоглядно разрушать и властвовать. А еще она боится признаться самой себе, в моменты самой высокой ноты у кровати тогда стояла тень Веры и, молча, ничего не говоря, смотрела на нее.

Сейчас же она вся дрожит от возбужения, когда попадает в сильные руки Жан-Пьера. Он давно уже перестал быть бледной копией своей матери. Как это ей такое вообще пришло в голову? Ночью он пришпиливает Веронику к постели, прихватывая ее руки так, что она не может пошевелиться, и закрепляет это распятие долгим, бесконечным поцелуем. Она старается побыстрее расслабиться, чтобы слиться с ним воедино, чтобы встречать его мужское начало настоящей женщиной, влажной, податливой и нежной.

Ей не приходится говорить о чувствах. Вероника никогда этого не любила. Она благодарна за то, что он не требует ни нежных слов, ни признаний в любви, которую еще только предстоит призвать, как дождь бубном шамана. Главное — не вспугнуть. А поэтому не стоит подмечать всякую перхоть или брошенные носки.

На память вдруг приходит тот злосчастный вечер в доме с новолепными потолками, а потом и утро с глупой надеждой среди грязных пепельниц. И тут же, как наяву, видит экран телефона с десятком по меньшей мере звонков от тетушки. Это было давно и далеко. С тех пор прошел почти год. Все изменилось. Вероника твердо решает тоже измениться. Она кутается в теплое одеяло и сворачивается под руками Жан-Пьера, которые ее защищают по ночам от воспоминаний, в счастливый сонный эмбрион.

глава 22.

Барахолка

Вероника идет рядом с Жан-Пьером, прилаживая свой московский печатающий ритм к его неспешному, размеренному шагу. Здесь никто не ходит так, как она, не бегает по эскалаторам, не несется по улицам в опаздывающей панике, не замечая прохожих. От чистого сердца и отчасти чтобы сделать приятное спутнику, она в который раз восхищается Лионом, его красивыми кариатидными зданиями и глубиной истории. Жан-Пьер дергает плечом, будто сгоняет надоевшую муху. С тех пор как они сидели на скамейке в парке Tête d’Or, он не позволяет себе ни резкости, ни громких споров. Пару раз Вероника подмечает его вдруг помрачневший взгляд, когда Луиза рассказывает о своих знакомых и их удивительных детках, которые поступают в престижные университеты, Grandes Ecoles. Может быть, именно поэтому в квартиру с длинным коридором почти не приглашают гостей, размышляет Вероника. Луиза обещает познакомить ее с лионским «бомондом», но пока и мадам, и сама Вероника довольствуются Жан-Пьером как новым действующим лицом на авансцене.

Вероника по большей части слушает, сопоставляет и дополняет картины нарисованной в ее московских мечтах Франции. И картина настоящей Франции понемногу проявляется, как на старых детских переводных картинках, выпуклой реальностью. Она пытается разобраться, найти главное, нащупать стержень. Но через какое-то время понимает, что весь этот калейдоскоп, не совпадающий с ее прошлыми представлениями, и есть настоящий мир. Страна, которая оставила далеко в прошлом песни Джо Дассена и фильмы с Фернанделем, дышит и живет сегодня совершенно по-другому. Но ведь и в России так же! Она представила на минуту Луизу, которая в Москве начала XXI века ищет первомайские демонстрации тридцатых годов или темноту перестроечных улиц с пустыми магазинными полками.

Местная реальность же такова, что буржуазная семья, в которой ей посчастливилось оказаться, переживает совершенно не по-буржуазному из-за несправедливости и неравенства. Правда, слово «буржуазность» у Жан-Пьера вызывает брезгливое возмущение. Луиза же, часто вспоминая переломный шестьдесят восьмой год, то снова рвется на баррикады, то подчеркивает нажитые поколениями традиции. Ее переговоры с коллегами тоже разнятся. Настроение мадам меняется, как нынешняя весенняя погода: вот нынче она отеческим тоном дает наставления, потом голосом капризной барыни указывает на какие-то мелкие недочеты, а в конце расплывается в демократичной улыбке и заканчивает беседу, уже не желая спорить.

За обеденный стол проблемы не несутся. Вероника понимает, что жила не так и не там. Она не уверена, что готова отставить свои интересы ради великих целей. Ее восхищают рассказы о том, что можно сделать помощь людям своей профессией.

— Наше колониальное прошлое — это бремя Франции, — сурово изрекает Жан-Пьер. — Страна только выиграет от принятия иных культур и религий. Пусть зажравшиеся европейцы потеснятся со своими старыми культами, в которые они уже давно не верят. Индивидуализм — вот их знамя!

Луиза иногда пытается возражать, но чаще всего лишь согласно или покорно кивает.

В этот раз дождавшись, когда Вероника сделает паузу в восторгах перед очередным собором, Жан-Пьер говорит:

— Лион не такой, как раньше. Он полон разнообразия, это современный мультикультурный мегаполис. Было бы обидно не увидеть, как живут и обычные люди, а не только те, кто толкается в бутиках по Presqu’île, между реками, и в шестом буржуазном округе, — он презрительно морщит нос, как будто от последних слов пахнуло чем-то мусорным.

Вероника глядит на него с интересом.

— Да-да, конечно, — она повторяет пару раз, — Лион большой. А я, ты прав, пока только по центру, но я, конечно, обязательно начну расширять свой кругозор… Это очень интересно во всех отношениях.

— Вон, посмотри, régarde, — Жан-Пьер не слушает ее слабых поддакиваний и банальностей. Он указывает подбородком на двух пожилых женщин в норковых шубах, прогуливающихся по дорожкам сквера за низкой оградой. — Вырядились, даже смотреть противно. Как будто начало ХХ века на дворе. Идут, небось, из знаменитого «Бернашона», где пили — само собой — горячий шоколад. И не жарко им! Пусть даже им и жарко, но надо ведь свои шубы выгулять. Вот из-за таких, вот этих, страна не может отойти от всего старого, от ретроградных примитивных буржуазных привычек. Знаешь, — он понизил голос, — они тут все такие, не удивлюсь, если их мужья — vieux cons, старые идиоты — члены масонской ложи… Все ведь куплено. Еврейским капиталом… И они властвуют над всем миром.

Вероника не уверена, что правильно расслышала последние слова.

— Что ты сказал? Какой капитал? Почему масоны?

Жан-Пьер приобнимает ее. Его голос смягчается. Судя по всему, он не рад тому, что только что сказал.

— Да просто в Лионе, как говорят, была сильна масонская ложа, ну, во времена Наполеона, наверное… Неважно. Я просто не очень люблю, когда вон, как у этих дам, шубы напоказ, да еще из натурального меха. Это ж сколько загублено животных ради их старческой забавы?

Тут Вероника с ним соглашается. Вернее, не совсем соглашается. Если бы была сейчас в Москве, то точно высмеяла противников натурального меха. Это в России-то! При таких холодах! А сейчас она задумывается. Вот ведь как можно посмотреть на вещи с разных сторон!

— И правда, — произносит тихо, — зачем в такую весеннюю погоду надевать шубы? С туфлями. Как-то не очень, не к месту.

Правда, она вспоминает, что мать тоже выгуливала свою норку в театр и, да, подчеркивала, что такого уровня вещи — не для тепла, а для фасону. Посмеивалась над удивленной маленькой Никой и прохаживалась перед ней и зеркалом, выставляя вперед носки черных лаковых лодочек. «Только так, с туфлями, ведь в театр идешь! А эти дуры провинциальные, которые в сапогах прутся, мне напоминают товарищей женщин, ну знаешь, из фильмов про революцию». Мать была задорной и молодой, острой на язык. Это позже все ее остроты настоялись до уксуса…

Тем временем Жан-Пьер что-то говорит. Он доволен, что Вероника с ним на одной волне.

— Мне очень нравится, как ты одеваешься — скромно, стильно и без вульгарности.

Жан-Пьер смеется своим словам, как хорошей шутке. И берет Веронику за руку. Она послушно улыбается в ответ. Нет у нее ни пирсинга, ни татуировок, ни коротких юбок, это точно. И нарядов особенных тоже нет — раньше не позволяло безденежье, а потом она покупала, в основном, одежду практичную, в которой, как говорится, и в пир, и в мир. Ей приятно, что Жан-Пьер отмечает ее стиль, хотя что-то прозвучало, что-то такое, что-то царапнувшее. «Бернашон»? Она там еще не была. Бер-на-шон… Она пробует слово на вкус, катает языком. Оно округлое, бриошное и тает тем самым горячим шоколадом, который почему-то неприличен для Жан-Пьера… А она обязательно туда сходит! Только не скажет никому. Но нет, это не то. Он сказал что-то о масонах? «Ладно, — решает она, — не буду сейчас, а то он снова разозлится. Потом спрошу».

После этого разговора она решает расширить освоение Лиона. И правда — город оказывается разным, как коробочка с фантами. Да, такими фантами, в которые играли в детстве. Именинник запускал руку в мешочек или коробку, чтобы вытащить чью-нибудь вещицу. «Что сделать этому фанту?» — вопрошал распорядитель судьбами. И тут уж ждать пощады не приходилось. Кукарекать под столом или изобразить поросенка под хреном — гости придумывали со злорадной радостью задания, но с замиранием сердца боялись сами оказаться объектом чужой каверзной фантазии.

Вероника идет открывать свой лионский «мешочек» — магазины с остатками распродаж по «привлекательным ценам», маленькие темные арабские лавки с яркими тканями и абажурами из верблюжьей кожи, районы, куда она еще не забредала. За столиками на улице сидят мужчины разного возраста. Они ведут неторопливые разговоры за чашкой кофе и стаканом воды. «Вот странные, — думает Вероника, — даже пива не пьют. Как и не мужики вовсе… И женщин не видно».

Она идет дальше, заходит во дворики, где беседуют пожилые люди в длинных балахонах и шапочках, похожих на тюбетейки. Дети играют у их ног. Время от времени один из стариков, опираясь на палку, встает и дает какому-нибудь мальчишке подзатыльник. Те тут же становятся тише.

«Они что, все тут у них общие? И эти аксакалы могут любому вот так звездануть?» Вероника останавливается. Старики смотрят на нее из-под кустистых бровей и машут рукой — дескать, что глядишь-то, иди, иди своей дорогой.

И она идет, идет дальше, мимо длинных домов без единого прорыва во двор. Окна первых этажей забраны в решетки. Стены исписаны граффити. «Долой капитализм!» «Вы все говнюки! Ваш мир — апокалипсис!» «Сарко ублюдок!» «Мы победим, буржуазная сволочь!»

Из окна выглядывает женщина в платке и начинает вытряхивать коврик. Пыль и разный сор летят грязным облаком. Вероника убыстряет шаг, оглядываясь и прикрывая голову рукой. «Что ж такое? — она возмущена. — Как можно так трясти мусор»?

Через несколько шагов над ней что-то взрывается, как гром неожиданно бухает среди ясного неба. Мощная дробь обрушивается на узкую улицу, добавляя вслед железный лязг тарелок и оглушительный бум большого барабана.

— Давай, жарь, Крис! Репетируешь?

Мальчишки бросают велосипеды и собираются напротив окна, где видны руки и палочки ударника. Улица дрожит. Эхо шарахается между домами, и деться ему некуда.

Веронике, которой с трудом удается успокоить бухающее в такт барабану сердце, это все не нравится. Ей тоже деваться некуда — приходится идти, чтобы хоть куда-то выйти, к цивилизации, к обычной жизни с кафе и прохожими, найти автобус или метро. Ей хочется побыстрее вернуться в свой старомодный буржуазный Лион.

«Как интересно! — она вдруг останавливается. На тротуаре выставлена обувь. — Наверное, это барахолка! Точно! Рассказывали про такие базарчики в европейских городах. Стоит только порыться, не пожалев времени, и обязательно отыщется какой-нибудь бриллиант из прошлой жизни, раритет, ну на худой конец облезлая кукла или шкатулка, место которым после нежной реставрации наверняка в музее…»

Вероника на секунду представляет себя в аукционном зале, в строгом костюме и с блокнотом в руках, в ожидании окончания жарких торгов с увеличивающимися в геометрической прогрессии нулями… Вздыхает. Потом медленно идет вдоль ряда шлепанцев, тапочек и кроссовок. Продавца нигде не видно. «Может, он внутри? — думает Вероника. — Там же, скорее всего, и другие, более интересные экземпляры… А то тут какая-то рвань по большей части… Да и почему такой летний ассортимент в марте-то»?

Она, пригибаясь, входит в грязно-рыжее здание. Толкает небольшую дверь. Вниз ведут ступени. Вероника медленно спускается. Глаза не сразу привыкают к полутьме после солнечного дня. Кто-то дергает ее за рукав, причем довольно резко. Она вздрагивает. Внутри звучит полупение-полуречитатив, странное, как будто на одной ноте. Человек, крупный, в темном длинном халате, преграждает ей путь. Вероника поднимает глаза. Их взгляды встречаются. Темные зрачки, внутри почти без света, смотрят одновременно грозно и удивленно. Окладистая борода шевелится. Угрожающе звучат слова на незнакомом языке. «Куда? — повторяет он на французском, осознавая, что гостья его не понимает. — Куда идешь? Ты кто?»

Вероника пятится. Внутри, под низким сводом, она замечает большую комнату и людей, которые, выдохнув что-то вместе, хором, опускаются на четвереньки, головами в пол, вернее, в коврики. «Это мечеть! И тут для мужчин! — шипит бородатый, загораживая своим телом свет залы. Вероника оступается и чуть не падает. От ужаса и стыда она не знает, что делать, но громадный охранник поддерживает ее и подталкивает наверх, к выходу. «Давай, мадам, иди! Туда иди!»

«Барахолка! Антиквариат… Дура ненормальная!» — Вероника, вся красная, со стучащим, как тот самый большой барабан, сердцем несется по узкой улице. Ей вслед свистят мальчишки. А литавры студента-музыканта отвешивают миру, полному разнообразия, оплеуху за оплеухой.

глава 23.

Скрипящая половица

Вероника зла на себя. Она сидит в комнате, которую называет уже своей, и корпит над переводом. Он сложный, почти технический. Приходится проверять буквально каждое слово, а потом искать примеры, чтобы выбрать самое точное значение. Она дотянула со своими прогулками и полными страсти ночами до последнего момента. Теперь приходится посвящать описаниям втулок и дрелей все время. Хорошо хоть, что на улице дождь, все серо и неприглядно. И она радуется тому, что совершенно не тянет выходить из дома.

Вероника достает плеер и ставит компакт-диск с джазом — как раз специально для работы по оформлению аннотаций к технике, которую ни разу в жизни не держала в руках. Теперь мягкий джаз, он так и называется — Smooth Jazz, почти убаюкивает. Голова под ритм музыки и дождевых капель за окном

Разговор на повышенных тонах доносится до нее не сразу. Еще раз проверив, правильно ли перевела последний абзац про то, куда и как следует закручивать очередной винт, она выключает компьютер и нажимает «стоп» на плеере. Голос Луизы выговаривает что-то с незнакомой нотой раздражения и боли. «О чем это она? — удивляется Вероника и встает. — И с кем»?

Подойдя к двери и взявшись за ручку, она вдруг останавливается. Прислушивается. Осторожно приоткрывает дверь. Вспоминает, как подглядывала за матерью, когда та воровато пробиралась на кухню в ее отсутствие. Веронике становится противно. Как будто вляпалась в собачье дерьмо на тротуаре. Сердце стукнуло изнутри тупым ударом, проверяя, есть ли кто дома. Нет, не сейчас. Она решительно отодвигает в сторону прошлое, сейчас абсолютно лишнее, и тихо выходит в темный коридор. Стараясь не шуметь, двигается на голоса.

— Я еще раз спрашиваю, — приглушенно, но жестко печатает короткие фразы Луиза, — куда на этот раз? Ты что, не можешь на время оставить свои великие дела и побыть дома? В такой важный для нас всех момент! Или тебе еще раз нужно объяснять…

Жан-Пьер что-то бубнит в ответ. Вероника различает лишь отдельные слова, остриями вырывающиеся из ворса низкого голоса, и брови ее ползут вверх. Он со злостью в голосе называет мать лицемерной и лживой. Быть такого не может! Ей, наверное, послышалось.

— Как ты смеешь? Ты… Я все для тебя делаю! Еще большой вопрос, что там у тебя за дела? Толком же ничего не говоришь!

Вероника понемногу приближается к гостиной. Не послышалось. В недрах квартиры гудит скрытая от посторонних взглядов война. Скрипит половица старого паркета. Оставаться невидимой больше нельзя, и она зажигает в коридоре свет.

— Луиза! Жан-Пьер! Я закончила на сегодня! — говорит нарочито громко. — Вам помочь с ужином?

Она входит в салон, когда два человека, ставшие уже ей близкими, делают почти одновременно по шагу назад, как от линии боя. Жан-Пьер обжигает Веронику взглядом и идет к двери, кидая на ходу:

— Мне надо, мне срочно, вернусь через пару часов. Не ждите.

Его лицо напряжено. Он плохо выбрит. В его душу нет доступа посторонним. Что-то останавливает Веронику от вопросов. Он другой. Чужой. Вероника в замешательстве отходит в сторону, освобождая проход. Жан-Пьер выскакивает в коридор. Через пару минут громко захлопывается входная дверь.

Мадам стоит у окна и смотрит в вечернюю серую мглу. Дождь еще слабо постукивает снаружи, ничего хорошего не обещая. Пальцы Луизы сцеплены замком, который она старается повесить и на свое сердце. Вероника думает, что именно так выглядит боль. Луиза вдруг становится даже ниже ростом, шаль съезжает с одного плеча. Она этого не замечает. Боль, с которой остаешься наедине, без права на защиту, когда самый близкий человек просто хлопает дверью.

Что делать в таких случаях и что говорить, Вероника не знает. Плохо у нее с эмпатией. Она это не раз слышала и от Веры, и от матери. Да, мать. Она ведь тоже кидала в мать камнями обидных слов и сбегала. Она врывалась в свою комнату и падала на кровать. Или выкатывалась по лестнице из тухлой квартиры и шарахала дверью так, что дребезжали стекла в тех окнах, которые мать позже требовала закрыть…

Вероника размышляет, не успевая отбить прилетевший с другой стороны Европы клубок воспоминаний. Пока она думает, как поступить и что сказать, Луиза, по-видимому, обретает равновесие и поворачивается к ней.

— Ты не думай, все в порядке. Пойдем, дорогая, выпьем по бокальчику вина! И пусть Жан-Пьер этого не одобряет, нам, девочкам, хороший Côtes du Rhône только на пользу!

* * *

Жан-Пьер никуда не уезжает. Он возвращается домой поздно ночью с запахом дождя и чего-то сладковатого, что Веронике незнакомо. Впрочем, вдыхать приятно, напоминает ресторан, где сидящая рядом компания просила принести кальян. Она притворяется спящей, сама не знает почему. Жан-Пьер, коротко скрипнув дверью, топчется на пороге, подходит к ее кровати. Его дыхание прерывистое, тяжелее обычного. Потом он уходит, и до нее доносятся уже из его комнаты шуршание, звуки раскладываемого дивана. Все в этой квартире были обиженными в тот вечер. И каждый унес в ночь свое молчание, сумрачное и р астерянное. Веронике становится немного грустно от того, что он не остался с ней. А зачем она притворилась, что уже спит, не дождавшись его? Она сама не знает. Какая-то душевная путаница…

На следующий день все как обычно: круассаны, постукивание ложечкой по чашке с некрепким кофе, теплый багет, джем, который так и норовит капнуть на скатерть. Вероника переводит взгляд с Луизы на сына. Не считая того, что Жан-Пьер немного хмурится и нераз говорчив, утро как утро. «А давайте поедем все вместе на рынок! — предлагает мадам. — А потом перекусим в ресторане на Круа-Русс! La Croix-Rousse, Véronique, ты уже там бывала? Очень интересное место! Район богемы, потрясающих видов Лиона и маленьких настоящих бистро»!

Нет, Вероника там еще не бывала. Она кивает и старается побыстрее допить свой кофе. Жан-Пьер пожимает плечами. Ставит чашку на стол. В его движениях молчаливое сопротивление. Потом он, не глядя на мать и Веронику, направляется к выходу и говорит, что идет одеваться. Луиза подталкивает Веронику локтем, показывая на удаляющуюся спину сына: «Он такой занятой, у него так много дел, а какая большая ответственность! Но вот, видишь, он готов и нам уделить внимание»!

Вероника думает, что это сарказм. Но нет, все звучит вполне серьезно. Взгляд мадам кружит вокруг гостьи, как будто следит за кругами растворяющегося в утреннем воздухе аромата кофе. Веронике очень хочется спросить наконец, в чем, собственно, заключается работа Жан-Пьера, куда он хотел накануне уехать, но Луиза уже встает. Она собирает посуду, что-то напевая под нос. Вероника подает ей пустые чашки и тарелки. «Надо было вчера задавать вопросы, — она смотрит на Луизу, пытаясь понять ее настроение, — когда мы остались одни. С другой стороны, тучи разошлись, все помирились. Сейчас все вместе поедем на рынок…» Ее не оставляет чувство, что Луиза недовольна сыном, что бы она ни говорила и как бы ни рисовала гостье его успехи и занятость.

Через день Жан-Пьер предлагает Веронике прокатиться в Париж. Он покупает билеты на TGV, скоростной поезд, который она не раз завистливо

— Мне туда надо по делам, — говорит он Веронике после того, как ее бурная радость слегка оседает. — Нет, не надо заказывать отель. Нас там ждет квартира, не в самом центре, где ты, наверное, мечтаешь жить, но недалеко — на Place d’Italie…

Веронике сейчас все равно, гостиница или квартира, близко к центру или далеко. Она даже пропускает мимо ушей его слова о ее мечтах, как всегда буржуазных, наверное. Она готовится к поездке в Париж, как к долгожданному свиданию. «Paris! Париж!» — Вероника повторяет про себя, потом шепотом и под конец, оставшись одна, произносит громко, много раз. Слово сияет особыми, парижскими, витринами и подмигивает только ей одной звездами над Сеной. Под конец оно, отразившись напоследок в пирамиде Лувра, превращается в набор звуков и теряет смысл. Тогда Вероника начинает собирать сумку и ждать Жан-Пьера. Мысли суетятся, наталкиваясь то на Эйфелевую башню, но на купол Дома инвалидов. Она замечает, что уже второй раз кладет одну и ту же футболку. Как и когда она успела ее вытащить, Вероника не помнит.

Луиза им не мешает, отойдя на расстояние от сборов и обсуждений. Только напоминает сыну, что хорошо бы позвонить какой-то родственнице и обязательно зайти к ней на ужин. Жан-Пьер морщится и говорит, что на это не будет времени, что неизвестно, пригласят или нет, да и что он вообще не помнит, как выглядит парижская дама.

— Что ты! — мать укоризненно качает головой. — Она же преподавала до недавнего времени в Сорбонне!

Жан-Пьер смотрит на Луизу, стараясь сдержать теперь частенько рвущееся наружу раздражение.

— Je m’en fous, — цедит он сквозь зубы, — мне до лампочки, кто она такая, очередная лицемерка, еще и парижского замеса. Сорбонна! Сборище ублюдков, которые учат, как унижать других и получать с них доходы… Только видимость, что они борются за равноправие и справедливость… Много там учится студентов из Африки? А из столичных пригородов?

Луиза опускает глаза и устремляет взгляд в свою тарелку, показывая сосредоточенность на еде. Она старается держать себя в руках, избегая новых споров. После того вечера она так и не приходит в прежнее радостное настроение. Предпочитает сидеть в одиночестве в своей комнате, тихо уходит и неслышно возвращается с работы. Они мало пересекаются в последние дни. Вероника пытается закончить побыстрее злосчастный перевод про втулки, чтобы с легким сердцем мчаться в Париж.

Вероника пропустила, что снова взорвалось под руками, как хлопушка. Она витает в своих мыслях, полных уже Латинским кварталом и витражами Нотр-Дам. Напряженная тишина за столом заставляет ее спуститься с крыши парижской мечты. Луиза и Жан-Пьер не смотрят друг на друга. «Извините, — Вероника им улыбается, — я немного задумалась. О чем вы говорили? Сорбонна? О да! Знаменитый университет! Один из старейших в Европе! Я столько про него читала! Это настоящий исторический оазис свободомыслия и прогресса»!

Луиза, делая над собой усилие, ответно вежлива:

— Да, дорогая, это очень старый университет. Только раньше это был коллеж, часть Парижского университета. И знаешь, он же открывался как богословский, теологический, оплот католического консерватизма, вот ведь превратности судьбы… А потом «Красный май»… Я там училась… Когда-то давно… Прямо не верится. Мне кажется, я тебе рассказывала.

Жан-Пьер перекатывает маленькие круглые картофелины по тарелке. Вероника понимает, что речь была о чем-то другом и что он недоволен. И это мягко сказано! Тут не одна, а несколько черных кошек пробежали, бегают… Нехорошо. Вот влезла она не к месту со своей Сорбонной… «Что-то между ними точно происходит, — думает она. — Но ничего, вот съездим в Париж, потом вернемся — и все будет по-старому. Милые мои французские люди…»

глава 24.

Sous le ciel de Paris Под небом Парижа

Поезд несется на большой скорости мимо мелькающих дорог, коров и небольших станций. Деревья еще черные, но поля, ложбины, освещенные солнцем, зеленые, неожиданно зеленые уже сейчас, когда — она и забыла — в Москве еще, небось, лежит снег. Вероника припадает к стеклу. Жан-Пьер о чем-то размышляет, иногда поглядывая на нее чуть снисходительно. «Ты смешная! — говорит он. — Но я понимаю, что ты впервые едешь на TGV… Говорят, в Японии есть поезда, где скорость еще выше…»

Вероника дотрагивается благодарно до его руки и снова следит за пробегающей за окном Бургундией. Самое главное — не смотреть на первую полосу, на близкие к вагону деревья. От этого кружится голова. А вот дальше все проплывает, как в кино: быстро, кадр за кадром, но объемно, ощутимо, насыщенно.

Она думает, что одной тоже можно вот так ехать, было бы нескучно даже погулять по Парижу. Но рядом с Жан-Пьером жизнь становится наполненной, такой, в которой наконец есть все необходимое и чуть-чуть больше. И она сама становится невесомой, готовой слиться с тем ветром, который, столкнувшись с поездом, расступается, а потом обхватывает состав, не желая отпускать, и качает его. Затем этот поток весны и счастья, растревоженный поездом, медленно оседает на насыпь, расползается туманом по полям, волнуя кожаные ноздри бежевых бургундских коров.

Вероника трогает ногой сумку у ног, чтобы ощутить реальность. В дорожной сумке лежит немного Москвы, немного Лиона, немного ее самой и совсем мало будущего. Оно только виднеется, как шпиль готической церкви вон там, за холмом. Поезд, который несется почти без остановок, будоражит и заводит сердечный ритм. Она снова смотрит на Жан-Пьера. Он полулежит с закрытыми глазами. «Отдыхай», — с нежностью думает Вероника. Как же приятно отдать кому-то надежному заботу о себе: и билеты купил, и квартиру нашел, и программу составил… Что-то, правда, тревожит. Она вспоминает мелкие колючие перепалки сына с матерью, грустный взгляд Луизы, ее вечера в сумраке будуара. Ей снова становится ее жаль. Вероника прокручивает в голове обрывки разговоров и чувствует себя посторонней, плохо понимающей суть. Может, дело просто в языке?

Жан-Пьер рядом, слева, похоже, спит. Нет, он не выглядит мешковатым, хотя вытянутый свитер свободно охватывает его фигуру. Она знает, что под серыми вязаными рукавами тугие мыщцы, сильные руки. Ей хочется к нему прижаться, вдыхать его запах. Ее новый сердечный друг, petit ami, как говорят французы, освободился за последнее время от мягкости, как от капустных листьев. «Кочерыжка!» — Вероника внутренне смеется забавному слову, совершенно не подходящему Жан-Пьеру. Он больше не выглядит и энной, из-под копирки, копией Луизы. Удивительно, почему ей так показалось поначалу? Смех и только. Между матерью и сыном теперь ей видится зеркало, которое, как пропасть, отодвигает их друг от друга. А она, Вероника, стоит между ними, протягивая каждому руку и надеясь соединить, помирить, связать их своей любовью.

Вероника внимательно вглядывается в лицо Жан-Пьера. Оно серьезное, даже суровое. Морщины

«Но ведь и Луиза старается помогать нуждающимся! — напоминает себе Вероника. — Какие между ними встают проблемы? Недостаточно помогает? Луиза не может оторваться от своего буржуазного прошлого? Жан-Пьер такой умный, он так много знает, недавно цитировал Сенеку, потом Коран… Никогда не представляла себе, до чего это мудрая книга! Надо обязательно найти на русском и почитать… Какой огромный пласт культуры остался вне нашего, еще советского обучения… Я ведь никогда не думала о гуманистических проблемах, о других людях, о помощи, даже про настоящий феминизм ничего не знаю! Я-то просто училась, потом работала и все. Никакой борьбы. И еще маму пасла. И окна закрывала. Как все это было давно»!

Ей иногда приходит в голову, что Жан-Пьер тяготится и большой квартирой, и общением с нею и мадам, и прогулками, и выходами в рестораны. Вынужденными? Нет, не может такого быть. Она не может ошибаться. Просто вернувшись домой из какого-то своего мира, ему требуется время, чтобы снова стать сыном, а ей другом. Хотелось бы, чтобы больше чем другом.

Жан-Пьер мало рассказывает о детстве. Веронике порой кажется, что он никогда и не был ребенком, родился уже сразу вот таким, взрослым и серьезным. Однажды Жан-Пьер выкрикнул матери, что хватит, мол, надоела со своими традициями и условностями, что лучше бы раньше его поддерживала, а не лишала его уверенности в себе. Пожаловался, что и учиться он нормально не мог из-за нее с дедом, Луизиным отцом… И школа была не той, где дают ребенку раскрыть его особенный потенциал…

Вероника тогда буквально слилась со стеной, у которой сидела. Ни шелохнуться, ни даже моргнуть не смела — боялась, что Жан-Пьер заметит ее, пока еще чужачку, и ему станет стыдно за свою несдержанность. Тогда отношения, кропотливо и непросто строящиеся, полетят пылью из окна. Он больше не захочет ее видеть, и ей придется распрощаться с Луизой, за которую было тоже обидно, с лионскими реками и бонжурными соседями, чтобы, максимально вежливо поблагодарив за гостеприимство, вернуться в Москву.

Как она его хорошо понимала в тот момент! Но не выдала ни словом, ни дыханием своего присутствия, ни позже — что понимает. А ее саму мать похвалила хоть раз? Все ей было в Нике не то и не так, не то что у детей Анны Петровны или Лидии Ивановны! Те и на гитарах играли, и пироги пекли, и в конкурсах участвовали… Правда, потом подросшие дети маминых подруг начинали лечиться от наркотиков или неожиданно оказывались в секте Муна… Все эти истории становились постоянной темой бесконечных телефонных разговоров. Жизнью собственной дочери мать до поры до времени не сильно интересовалась: течет все само, течет благополучно и тихо — и слава богу.

Поезд несется на северо-запад, оставляя позади медлительных коров, маленькие станции с обязательными круглыми часами на здании вокзала. Вдали остроконечные деревенские церкви собирают вокруг себя охряные домики Страны Золотых камней. Pierres Dorées рыжими пятнами консервированного времени верны себе и охраняют своих жителей от скоростных, как TGV, перемен.

* * *

Париж встречает их серым небом и столичными толпами народа, от которых Вероника успела отвыкнуть. Площадь перед Лионским вокзалом открывается широким мазком с красными навесами брассери напротив и линией такси. Сбоку суетятся неопрятные улочки с нищими на замусоленных одеялах и многочисленными кафе с большими вертикальными вертелами с мясом. Что-то похожее она видела в Москве, в разных кавказских забегаловках, в которые заходить не решалась. «Шаурма, да, так это называется», — вспоминает Вероника. Пахнет специями и огнем костра. Она чувствует, что голодна, но напрямую сказать об этом Жан-Пьеру ей почему-то неудобно. Может, он сам не против пообедать?

— Мы сейчас перекусим или сразу отправимся в гостиницу? — спрашивает Вероника, нетерпеливо и радостно подпрыгивая на каждой ступеньке. Жан-Пьер спускается медленно, глядит куда-то в сторону и отвечает не сразу. Ей приходится еще раз повторить свой вопрос.

— Какая гостиница? — Он останавливается. — Нас ждет настоящая парижская квартира. Я же говорил! Ты сама все увидишь!

Они едут на метро. Вероника открывает рот, чтобы прокомментировать выложенные мелким кафелем неясного цвета станции, переходы, похожие на спуск в общественный туалет, крутые узкие лестницы, но прикусывает язык. Самое смешное, что больно прикусывает в буквальном смысле, споткнувшись на ступеньках. Это знак. Прячет свое желание съязвить, как использованный билетик в карман. В конце концов парижское метро такое старое, что надо сделать скидку… Она опасается шутить. Как будто у нее нет такого права. Жан-Пьер озабочен. Он посылает сообщения, которые тренькают в ответ, односложно отбивает чьи-то звонки, злится, когда пропадает сеть. Веронику почти не замечает. На пересадке берет ее за руку, не поворачивая головы.

Она старается изо всех сил удержаться рядом и не дать вываливающимся из вагонов людям сбить ее с ритма.

— Мы едем до Place d’Italie, — коротко бросает Жан-Пьер, погруженный в свой телефон, который то работает, то нет.

Вероника, оглушенная громкой музыкой и завываниями попрошаек, молчит, разглядывает публику и станции. Она отвыкла от звуков и красок большого города, но ни на секунду не забывает, что этот город — Париж.

Квартира, от которой они получают ключи у консьержа, а вместе с ними и подозрительный взгляд, оказывается и правда удивительной. Войдя вслед за Жан-Пьером, Вероника почти упирается в стену — здесь всего пара метров пространства с крючками для одежды. Сбоку крутая лестница, она ведет наверх. Настоящие аппартаменты начинаются только на втором этаже. Тяжелые шторы. Много книг. «Надо же, — Вероника поражена, — какая богатая библиотека! Философия, история, сборники статей какого-то университетского издания… А Луиза говорила, что нет смысла держать дома дополнительный источник пыли…»

Веронике хочется разложить диван и поваляться полчасика после дороги, после напряжения последних дней. А еще лучше просто бросить вещи и вперед, к Риволи и Сене. Жан-Пьер не расстается с телефоном. Он что-то выгружает из рюкзака, похожее на буклеты, складывает на полках внизу, односложно и невпопад отвечает на ее бесконечные вопросы. Вероника понимает, что не стоит утомлять его своим парижским восторгом. Она достает из сумки свитер и старые кроссовки, в которых можно пройти сотни километров. На маленькой кухне находит кофе. Жалеет, что не взяла с собой бутерброды.

Они выходят из дома. Жан-Пьер будто просыпается и начинает ей рассказывать о своих любимых местах в столице. Ну и хорошо. Вероника радуется и принимает его внимание с неизменной благодарностью.

Они гуляют по Cité. Вероника считает горгулий на соборе

Мифологический призрак того Парижа, с которым она выросла, Веронике все же удается поймать ранним вечером на набережной, напротив Консьержери.

На свете и в фотообъективе остаются только полные средневековья толстые башни и стены с бойницами. Веронике хочется надеть шоры, как у лошади, отгородиться от шума машин и стоять здесь вечно. Она даже забывает, как давно и требовательно поскрипывает в пустом желудке.

— Там, вон там, видишь? Там была темница, где сидел Рембо… Ты знаешь, дорогой? Он именно тут писал…

— Véronique, эти старые стены пережили столько поколений, что подождут еще немного, сделают перерыв. Камни и камни. Пойдем, ты уже стоишь здесь целый час. Скоро закроется кухня в ресторанах, и мы не поужинаем. Ты ведь, небось, хочешь есть? Ну вот, конечно, хочешь! А сама застыла тут и все что-то высматриваешь… Кстати, Рембо там не сидел. Может, ты спутала с Андре Шенье? В этой тюрьме «люкс», которая производит самое мрачное впечатление, а не romantique, романтическое, как ты себе представляешь, вон там, левее, провела свои последние дни Мария-Антуанетта. Но кого это сегодня волнует?

Веронике становится неудобно. Неуютно. Стыдно. Она прикусывает губу. Откуда она взяла про Рембо? Может, это Жан-Пьер напутал, а не она? Ладно, пусть будет она. Не стоит спорить. И на его нос она совсем не смотрит…

— А почему ты все время стремишься всех удивить своими знаниями? Прямо как будто никто вокруг ничего не читал… Ты приехала нам рассказать историю Франции?

Жан-Пьер добавляет в голос улыбку и разворачивает расстроенную Веронику к себе.

— Ma chérie, Вероника, я восхищаюсь тобой! Ты самая удивительная женщина из всех, кого я знаю! Я так счастлив, что встретил тебя! — Он притягивает ее и обнимает. Она прячет горячее лицо у него на груди, вдыхает его мужской запах и несвежесть свитерного ворса. — Пойдем! В Латинском квартале много симпатичных мест, где тебе понравится! Я голоден, как волк! А ты?

глава 25.

«Козье теплое»

В небольшом ресторане в Латинском квартале ей хочется заказать сырное фондю. Жан-Пьер смотрит на нее осуждающе.

— Какое фондю в такую погоду? Зима закончилась! Возьми что-нибудь другое! Тем более для тебя одной никто его делать не будет — порция на двоих.

Вероника, с сожалением провожая картинку расплавленного сыра в кастрюльке, переворачивает страницу. Она выбирает рыбу в шафранном соусе и возвращается к закускам. Выбор огромный. Ресторан явно рассчитан на разнообразных туристов, мечтающих воплотить в реальность те самые, на слуху, названия известных блюд французской кухни. «Смотри, — смеется она, — тут есть и перевод на русский! Салат с горячим козьим сыром они перевели как „козье теплое“! Мсье»!

К столику подходит официант:

— Вы уже готовы сделать заказ?

Жан-Пьер открывает рот, чтобы сообщить о своем выборе. Но Вероника, не глядя на него, показывает со смехом на строчки в меню.

— Мсье, прошу прощения, но у вас вот тут неточный перевод! Выглядит даже забавно — «козье теплое»! Это не совсем по-русски!

Жан-Пьер несильно, но со смыслом толкает ее под столом ногой. Официант смотрит на Веронику без всякого интереса.

— Хотите, я вам переведу меню на хороший русский язык? Профессионально! И совсем недорого! Вот, возьмите!

Вероника протягивает молодому человеку салфетку с написанными на ней номером телефона и адресом электронной почты.

«Черт, выглядит как-то несерьезно, — думает она. — Надо бы сделать себе визитки». Официант двумя пальцами берет у нее из рук салфетку и кладет в карман. Вежливо благодарит. На его лице ничего не отражается. Вероника понимает, что ей никто не позвонит.

— Вы готовы сделать заказ, Monsieur-dame? — снова спрашивает он, обращаясь к Жан-Пьеру.

Вероника пытается объяснить Жан-Пьеру, что хотела помочь. Он отмахивается и говорит:

— Это было не очень вежливо. Ты снова пытаешься всем показать, какая ты умная, умнее всех. Ешь уже наконец, пожалуйста.

Его голос полон стальной крошки. Он не смотрит на Веронику, погруженный в свою еду, и проверяет телефон. Они больше не разговаривают. Просьба передать соль или выбор десерта не в счет. По дороге к Place d’Italie Жан-Пьер убирает телефон в карман. Его лицо теряет жесткость, уголки сжатых губ разглаживаются, как будто меняется маска. Он берет ее за руку, улыбается и говорит: «Правда, мы провели хороший вечер? Ты такая красивая, дорогая Véronique, я так рад, что ты со мной»!

Вероника тает от его слов. Вечер теряет напряженность, растекается прохладой и светится звездами. Впереди ночь, полная страсти, нежных слов и слияния их тел в одно целое. Она больше не будет вести себя так: неприлично, вызывающе, кичась своими знаниями. Да и кто ей сказал, что она знает больше других? Вон ведь села с Рембо в парижскую лужу…

Они возвращаются в Лион. В поезде Вероника думает об оставленном городе ее мечты. Но она об этом никому не скажет. Жан-Пьер говорит о Париже с легким презрением: столица ему не нужна, туристы утомляют, а суета бессмысленна.

Жан-Пьер спокоен, вроде доволен, но его глаза остаются холодными. Или ей так только кажется? Вот это дурацкое выражение: глаза — зеркало души… Глаза Жан-Пьера ничего не отражают, не пропускают. И не выпускают. Нет, она слишком много придумывает… Она слишком часто оглядывается на него, прислушивается, отступает. Возвращается ее неуверенность, которой в последнее время поубавилось. Вероника подавляет недовольство. И объясняет его тем, что сама вела себя глупо — заразилась свободой, витающей в парижском воздухе. Она думает об оставленной в Лионе Луизе и большой квартире в шестом округе, без них тихой и печальной.

В Париже у Жан-Пьера были разные дела. Само собой, все они, несомненно, связаны с фондом и гуманитарными программами. Вероника была бы тоже не против приобщиться, поучаствовать, но пока, наверное, рано. Она человек новый. Жан-Пьер мало что объясняет. Однажды он отметил, что его работа — это большая ответственность, даже самоотречение. Вероника понимает и с радостью принимает любое время, которое Жан-Пьер ей уделяет. Она не настаивает на большем. Ей бы самой разобраться во всем, неожиданном и новом. Вероника пытается соединить в сердце лоскуты первых видимых чувств, таких противоречивых: то нежность и забота, то насмешка и суровость…

Вероника не стремится ходить всюду, взявшись за руки и

Так Вероника и ходила по залам одна. Правда, в этот раз она была абсолютно счастлива. Даже, наверное, ей было и лучше одной. В конце концов у нее тут свидание. Ее давние знакомые оживали, выходили к ней из вечности, загадочно улыбаясь и нашептывая ей одной слышные истории. «Джоконоду» удалось посмотреть лишь издалека — столько вспыхивало японских фотоаппаратов. Но вокруг было множество картин, которые, слава богу, не визитная и не культовая, как теперь говорят, карточка Лувра, а всего лишь Караваджо с Рембрандтом.

Она повеселилась, подслушав разговор на русском двух женщин внизу, в зале скульптур. Одна, вручив диоровскую сумку своей подруге, попросила щелкнуть ее у «этого мужика с оленем, у которого все фотаются». Вероника огляделась. «Мужик с оленем» оказался Дианой Версальской. Но туристки об этом так и не узнали. Они радостно отправились фотографироваться у других шедевров. Веселье рассеялось вместе с дамами, и Веронике стало немного грустно. Как было бы здорово, если бы она могла осваивать Лувр вместе с Верой!

А еще она почему-то думала о русских художниках конца XIX века. Их судьба и освоение Франции ей напомнили ее собственные. Они приехали в Париж, полный новых веяний, демаршей освобождения и перестроенный бароном Османом. Крамской, Перов, Васнецов… И пока Ренуар с Лотреком бросали вызов и краски на холст, занятые осмыслением своего места в меняющемся французском мире, русские художники фиксировали с утрированным под их кистью и восторженным реализмом дворики и парижские балаганы. Не это ли назвал Илья Машков «мертво написанным миром»? Не зная языка и местной жизни, они оказались маргиналами, благодарными за каждую случайно брошенную им монетку привета.

Они видели то, что им показывали. Они смотрели вокруг со страстью и туристической посторонностью. Точно как Вероника сегодня. Хотелось стать частью этого мира, а он жил своей жизнью. Зачем ему обращать внимания на застывшего у края дороги иностранца с вытянутым лицом, вытянутым и напряженным от внимательного вслушивания в звуки чужой речи?

Потом-то все стало хорошо. Первые крошки тайн собраны, первый голод утолен, первые шаги сделаны. Прижились? Навряд ли. Да это и неважно. Зато они унесли с собой тот Париж, который в течение всего ХХ века бередил в московских и ленинградских коммуналках воспоминания, так и не ставшие обитателям своими, о дождливых улицах Монмартра и натюрмортах небрежного изобилия.

* * *

Париж уходит все дальше, дальше. Снова, уже в обратном направлении, мелькают поля, холмы, церкви. Тучи набрасывают тень на свежую зелень, и она темнеет. Коровы нынче выглядят грустными, провожая поезд ленивым взглядом, а деревни в отдалении — необитаемыми.

Когда поезд остановливается, все спешат к выходу, снимая с полок свои вещи. Вероника чувствует, что вернулась домой. Да, этот дом мог бы быть в Париже, но Лион — в конце концов тоже неплохо. Жан-Пьер выходит вслед за ней на перрон.

— Ты рада? Устала? Все хорошо? — спрашивает он. — Вот мы и приехали! Правда, у нас получилась хорошая поездка?

Луиза уже их ждет. Они обнимаются, как будто не виделись тысячу лет. За столом мадам слушает, как Вероника объясняется Парижу в любви, и переводит взгляд с нее на сына. По тому, как она удовлетворенно улыбается, Вероника понимает: Луиза довольна тем, что видит и слышит. Что уж там она видит, не очень ясно, но Веронике становится хорошо и спокойно.

Каждый расходится своим квартирным маршрутом, занимая предназначенное ему место и играя свою роль. Париж лег освежающим шампанским антрактом. Напряжения больше нет. Возникает ли снова между Луизой и Жан-Пьером что-то колючее, цепляющее их души, Вероника не знает. Воздух в большой квартире ощутимо теплеет, по-семейному пахнет заботой, как пирогами.

Вечерами Жан-Пьер все чаще берет ее за руку и тянет в комнату. Оттуда они выходят уже только утром, наполненные тем тайным светом, который горит в глазах влюбленных в самые первые, медовые, дни узнавания и нежности. Иногда он, не доведя ее до спальни, предлагает прогуляться. Прогулка заканчивается потом там же, на диване, с которого Вероника загодя снимает шотландский плед, с мягким романтическим отсветом Роны в окне.

Через несколько дней после возвращения из Парижа Жан-Пьер дарит Веронике букет некрупных, но необычайно свежих белых роз и смотрит ей в глаза. Она замирает, ее ожидание, того и гляди, взорвется какой-нибудь глупостью. Не дай бог, она все испортит! Неужели это то, что она хочет? То, чего так ждет? И розы! Она старается дышать ровно. Вероника помнит, что надо быть серьезной. Нельзя показывать ни за что, что видела когда-то такой же букет при похожих обстоятельствах. Тот, правда, выглядел толще и представительнее. Вероника делает вид, что смущена, и тоже смотрит ему в глаза, впервые замечая в них расширяющийся и сужающийся радужный ободок. Кто ты, Жан-Пьер? Впрочем, сейчас любые вопросы кажутся лишними.

Земля притормаживает на своей орбите и останавливается. Жан-Пьер приближается к ней вплотную, берет за плечи, не отводя взгляда. Потом он набирает побольше воздуха, как перед прыжком на глубину.

— Ma chérie Véronique, моя дорогая Вероника, я бы чувствовал себя самым счастливым человеком, если бы ты согласилась выйти за меня замуж.

Луиза достает припасенное «Шампанское». Она весело, немного истерично, смеется, когда пенная струя вырывается из бутылки:

— Это к счастью! Le bonheur!

Мадам вспоминает свою свадьбу и весь вечер не отходит от Вероники.

В качестве особого десерта Луиза ведет ее в будуар, как она называет свою темно-красную спальню. Там, снова ее обнимая, открывает перед будущей невесткой разные коробочки с фамильными драгоценностями. Вероника рассматривает подхватывающие свет абажура грани бриллиантов, вращает на пальце кольцо с синим сапфиром, примеряет колье с тонкими, темного золота цепочками, скрепленными посередине, как паутина пауком, тяжелым рубином. Большая шкатулка с инкрустацией и атласной красной подкладкой ничего интересного, как ни странно, не хранит — какие-то цепочки и бижутерия. Веронике удается заглянуть туда лишь мельком.

— Эта шкатулка досталась мне от бабушки, — говорит мадам со вздохом светлой печали, забирая ее из рук Вероники, и захлопывая. — Она стоит на виду как память, этакая атмосферность, но не стоит в нее прятать ничего ценнного!

Вероника

С Жан-Пьером они беседуют всю ночь. Пару раз проваливаются в жаркий, почти бредовый сон, но выныривают обратно в объятия. Они обсуждают ее окончательный переезд в Лион, строят планы. Спальня кружится в космосе шестого округа между уплывающим вдаль прошлым и прекрасным будущим, полном обещаний и астероидов неизвестности. Все странное, недосказанное и не понятое пока тает и исчезает. Веронике видится рядом человек ранимый, с большой душой, который ждет от нее ответной глубины. Он рассказывает ей о детстве, о любви матери, о слишком плотной любви, которая не давала ему дышать. Вероника находит много общего в их прошлом и прижимается к нему, желая взять на себя его боль и то, что не выплакано, не сделано, не прожито.

Все становится особенным этой ночью. Вероника удивляется, как это она была чем-то недовольна. Ее сердце взмывает вверх в восторге от сбывающейся мечты. Она засыпает под утро. Ее душа, расслабленная и наполненная жемчужным серебром счастья, скользит в сон, не обращая внимания на тень матери, которая стоит у двери.

глава 26.

Паутина московской квартиры

— Не стоит все бросать, даже ради любви не стоит… Да и уверена ли ты, что это та самая любовь, одна и настоящая?

Вероника говорит, что уверена. Она не хочет больше размышлять: такая любовь или не такая. Это уже не имеет значения. И она кидается на защиту своего выбора. Сейчас, сохраняя на щеке тепло того солнечного города, которым она увидела Лион, она не намерена отказываться ни от своих слов, ни от принятого решения.

Вероника уже который раз рассказывает тетушке про сумрачные соборы, про камни римского амфитеатра, прогулки по набережной… Зря она, что ли, пытается завлечь ее на свою сторону? Полные истории места не хотят делиться абы с кем запрятанной, как свет в колодце, глубинной силой. А ведь она уже примерила на себя их одежды, ощутила магию причастности. Вероника горда тем, что, как ей кажется, проникла в секреты города и людей, который живут по иным, более цивилизованным, законам. Она вспоминает проложенные когда-то лионцами мышиные тропы, туннельные проходы-«трабули». И теперь Вероника чувствует до сырости в носу, как петляет по ним, уходя от въедливых вопросов и дырокольных замечаний пожилой женщины. Веронике хочется сберечь ту пылинку волшебства своего путешествия, которая сейчас тает на глазах при соприкосновании то ли с подозрительностью тетушки, то ли с московским кислотным воздухом. Ей хочется отстоять ту радость, которую она привезла, и себя, новую, счастливую.

— Тетушка, только так и нужно жить! Как же изменить это нудное течение и разорвать, понятно уже, несчастливую, генетически обреченную на одиночество паутину? Получается, что есть лишь один вариант: взять и броситься за тем, что кажется подарком судьбы!

— Подарком… Ты бы себя слышала! Броситься… И голову потерять при этом… Как не с нашей Никой говорю! Ты вернулась совершенно иной, чужой! Бессмысленно сейчас тебя уговаривать. Ты как на другой планете. Не достучишься. Обещай хотя бы, что оставишь квартиру! Нельзя заходить туда, откуда не будет выхода.

— Я всегда смогу вернуться, у меня пока даже права на жительство во Франции нет и неизвестно, когда будет! Зачем сейчас об этом думать? Не расстраивайся ты так! Новая жизнь, понимаешь? Я настолько долго сжимала в руках все старое, привычно неизменное, что оно просто рассыпалось…

Тетушка молчит, с грустной обреченностью качая седой головой. Потом поднимает на племянницу потерявшие цвет глаза и говорит неожиданно твердым голосом:

— А не боишься остаться вообще с пустыми руками?

Вероника замолкает. Ее ручей слов, полноводный, искрящийся восторгами и уговорами, мельчает на глазах и почти усыхает. Тетушку не переспорить. Вероника подходит к ней и обнимает, стараясь перевести бессмысленный спор в русло нежности. Обычно это помогает. Она обещает тетушке быть умницей, не верить безоглядно никому, особенно мужчинам, и не сжигать мосты. Женщины идут пить чай. Вероника рада, что никто ни с кем не поссорился и, дай бог, со временем тетка примет ее решение. Когда она суетится на кухне, вспоминая хрупкость родных чашек и трогая выпуклые цветы на старых блюдцах, сквозь шум закипающего чайника доносится ворчание тетки.

— Новая жизнь! Тянет вот ее прямо, тянет не пойми куда… Любая новая жизнь — это продолжение старой, сегодняшней. Вон, изменили, перекопали всю улицу, разобрали, как на старой заставе, у храма, трамвайные пути, камни поменяли, здания обновили… И люди, что ли, сразу же изменились? Воровать меньше стали? Нет, даже больше, потому как возможности, не виданные ранее, открылись. Так и тут — наденешь новое платье, купишь билет в заграницу, но не сможешь уйти от себя. А я ведь вижу, давно вижу, что ты как раз ищешь именно этого. Дело твое, конечно, я старая, глупая. Можешь меня не слушать, Никочка, как Бога никогда не слышала…

* * *

Вероника прилетела в Москву, когда клубника уже вытесняла с прилавков грейпфруты. Их ярко-желтые бока, наполненные витаминным соком зимой, сейчас выглядели смущенными и походили на переростков, случайно присевших на детские качели. Ей хочется верить, что это она привезла домой весну и солнце. Ведь тут без нее до недавнего времени все никак не мог растаять снег.

Вероника возвращается в Москву, как на пересменок. Она намерена разобрать вещи, продать квартиру и побыстрее уехать, чтобы уже насовсем. Все решено, и тетка Полина должна ее понять. В самолете Веронике все казалось простым и ясным.

Тетушка встретила ее с радостью и подозрением. Вероника точно знает, что если сразу не сбежит обратно в Лион, то утонет в киселе серого московского неба. Разговоры выматывают. Тетка Полина суетится, окружает заботой и стреляет фактами исходных данных. Они требуют инвентаризации, точности оценок и перспектив. Вероника ныряет в рутину дел, бумаг, риэлторов. Она бежит от объяснений, боится оставаться с тетушкой наедине и не хочет слушать металлический скрежет сомнений по сердцу.

А квартира будто поджидала ее в засаде. Прикинулась тихой, домашней, обиженно-брошенной. И когда Вероника теряет бдительность, начинает понемногу к ней снова привыкать, с нежностью переставляя слоников на полке, накрывает ее сетью прошлого. Тетушка тоже не отстает, заходя то справа, то слева, то с чаем, то с вычитанными где-то обманами враждебного капитализма. Сговорились, думает Вероника, и решает не поддаваться.

Через сны ложатся дороги, через реки — мосты. И вот тот, который вел от лионской Оперы к авеню Рузвельта, вдруг оказывается

Жан-Пьер и Луиза, Луиза и Жан-Пьер… Они ей призывно машут издалека. Ее сердце падает вниз, прямо в Рону, которая уносит его к морю, перекатывая, как случайную добычу, детский мяч, и лучезарно смеется. Вероника хочет взять все в охапку: новое и старое, клоки памяти и будущую свободу — и сложить в картонную коробку. Потрясти. Да, пусть вся ее прошлая жизнь там полежит, она потом к ней вернется. Потом…

Но квартира не сдается. Она кидает в Веронику всем, что попадает под руку: смешными рожицами, нарисованными Верой в школьных тетрадях, которые зачем-то хранились в ящике письменного стола, пультом телевизора с кнопками, затертыми руками матери, щелью у раковины на кухне. Мать столько раз просила ее заделать или залепить скотчем, если уж — как она язвительно подпиливала — «на все денег хватает, а на заботу о матери и доме нет ни средств, ни желания»…

Каждый день, проведенный здесь, все сильнее опутывает ее паутиной. Вероника пытается ее разорвать, но запутывается еще больше в тонких, но прочных нитях разрезанного на куски времени. Непонятно, откуда все они тянутся и куда уходят, но цель у паутины одна: задержать, не пустить.

Она впервые чувствует, как сильно скучает по матери. Ее любовь к ней была какой-то животной тоской по любви. И сейчас она готова снова услышать про окна, про то, что их надо закрыть, про дождь, который то ли идет, то ли нет, про то, что она плохая дочь и что матери с ней не повезло. «Не удалась», — вот что она говорила. И упорно, нарочно называла ее Верой. А Вероника злилась на это и просила ее Верой не называть.

Позже, конечно, Вероника привыкла, хотя и вздрагивала каждый раз. Имя, как и ее жизнь, раскололось на части. Первый раз за долгое время именно Луиза произнесла ее имя уважительно, все целиком, пусть и на французский манер — Véronique. Она тогда — Вероника помнила это очень хорошо — удивилась. Хотелось оглянуться и удостовериться, что никого другого с таким именем рядом нет, что это она сама.

Так-то вне дома, на работе и после нее, с разными знакомыми и любовниками, вышагивала талантливая, умная до излишества, но интравертно-задумчивая Ника с острым язычком, который все чаще держала на привязи. Домой приходила Верой, несчастливой, готовой покорно нести за все ответственность и в первую очередь за свой развод, по возможности не спорить, но отвоевывать миллиметры и секунды на свое отдельное нехитрое существование. Мать звала Верой подчеркнуто, сладострастно подпитываясь ее недовольством. Звала громко, глубоко проворачивая больно всаженным словесным штырем в сердце.

Она помнит, как люди вдруг, в одночасье, почувствовали расплывчатость ее именного контура. И имя стало вообще неважным. Как-то даже назвали Викой. В другой раз Варей. Отозвалась. Имена нанизывались как бусины, стукались друг о друга. Ее собственное имя удивительным образом вернулось к ней только при встрече с посторонней женщиной из далекой Франции. И Вероника не то чтобы обрела почву под ногами, а получила небольшую точку опоры: ступеньку в старом доме, покачивающийся пешеходный мостик через Сону, поцелуй напротив Консьержери… Это нельзя потерять.

Настроение портится, споры выматывают. Тетка зачем-то караулила квартиру и жила в материнской комнате, пока племянница, как она отмечает, болталась по чужим углам.

— Мало того, что по чужим углам, у чужих людей, так еще и в чужой стране. Ну и что, что язык понимаешь? Людей тоже поняла? И что? Заменили родных? Заменили родину? Нет? Не рассуждаешь такими категориями… Понятно… Умная выросла, грамотная. Веришь в любовь такую, прямо вот неожиданную, прямо от Бога… Не поняла я толком про этого твоего Жана… А ты сама-то все поняла? Может, любовь и есть там у вас… Появилась, не ждали… Но что-то мне подсказывает, что не там ее надо искать — с подачи какой-то мадам… Помню я ее, деловая такая тут ходила. Всех сувенирами копеечными задабривала… И не в этой твоей Франции искать. На кладбище-то хоть к матери съездишь? — бубнит она, уже не дожидаясь ответов.

Вероника включает самую медленную скорость реакций, отлаженную еще при жизни с матерью, и натягивает спасительную толстокожесть. Пытается было, как когда-то, сбежать в душевную иммиграцию, отгородившись наушниками с музыкой или книгой, но не тут-то было: тетка Полина так просто не отпускает. Вопросы и монологи чередуются нежным поглаживанием, пирожки — чаем… Выпутаться сложно. Паутина плетется и крепнет.

Тетка своего отчасти добивается: Вероника решает, что квартиру продавать пока не будет. Да, цены растут, но куда торопиться? Мало ли что… Она испытывает облегчение и досаду. Не удастся разом все разрушить, как она мечтала. Не все можно сразу кинуть в лицо матери, пусть уже и не ей, а ее памяти. Но в конце концов это только начало пути. А вот мужа, который бывший, выписать бы не мешало.

— И что это он сам не говорит об этом? — подозрительно спрашивает тетка. — Давно уже с другой живет, говорят, ребеночка родили, а прописан все еще тут… Затаился. А что? Ему так удобно, небось… Давай, звони ему завтра же. Бог в помощь!

Вероника радуется появлению конкретно поставленных задач в разговорах с тетушкой и звонит тем же вечером бывшему, как будто никогда и не существовавшему, мужу.

— Да, конечно, — говорит он бесцветным голосом, — завтра приеду и выпишусь. А жизнь-то у тебя как? Все хорошо?

Вопрос без интереса, дежурный, плоский. Что он там думает о Веронике, непонятно. Никаких общих дел, кроме выписки, не намечается. Она вежливо, с улыбкой, отвечает, что уезжает во Францию, что начинает новую жизнь. Ей приятно его молчание на другом конце. Она довольна своим маленьким реваншем — слишком уж быстро он обзавелся другой.

— Дурочка, — в дверях стоит тетка. — Зачем сказала? Откуда ты такая наивная у нас? Зачем ему знать о твоих планах? Кто тебя за язык-то дергал? Ты же его отставила, а мужики этого не прощают. Мстят. Или ты его снова кольнуть хотела? Мало тебе того, что выгнала не пойми за что?

— За что мстить-то уже? — Вероника искренне удивляется. — Он встретил женщину, правильную для себя, не меня с матерью в довесок. Говорит, сын родился. Счастлив. А со мной были сплошные разочарования… Радоваться должен!

— Ну хорошо, если так, — тетушка пожевывает губами, всем своим видом показывая недоверие и знание жизни. — Подождем до завтра.

Завтра ничего не

Через день бывший муж звонит сам. Он сообщает, что ему предстоит покупать квартиру, а еще маленький ребенок требует денег, ведь жена-то не работает…

— Пять тысяч долларов, — говорит он, как ставит печать.

Вероника, осознав, что это не шутка, пытается возразить.

— Позвони, как будешь готова. Встретимся прямо там. И я выпишусь, — с еле слышным сквозь спокойный тон злорадством завершает разговор уже чужой муж и вешает трубку.

Она пытается найти деньги. Обзванивает всех знакомых, даже тех, чьи номера телефона подзабылись. «Неправильно набран номер», — повторяет снова и снова незаинтересованный голос автомата. Сотовых Вероника не знает, да и не может себя заставить искать их по оставшимся знакомым.

Лена ужасается, выплескивает на Веронику яростное возмущение несправедливостью и «мужиками-сволочами».

— Извини, Никочка, — она произносит под конец, — откуда ж у меня такие деньги? Все отсылаю маме и сыну. Если б были, то я, конечно же, обязательно, с удовольствием…

— Да сколько есть, сколько можешь! Я все записываю! Отдам как только скажешь! Перезайму, — униженно просит Вероника, хотя у кого еще можно занять денег, она не знает. Список заканчивается, не успев начаться.

Вероника пересчитывает снова и снова, но денег больше не становится. На столе лежат две тысячи долларов. Из них пятьсот ей дала Ирина в счет будущего перевода какой-то брошюры. Дальше тупик. Ничего не остается, как обо всем рассказать тетушке. Рассказывать стыдно. Тетка Полина молчит, даже не говорит, что, конечно же, так и знала, так и предполагала и была почти уверена. Она смотрит на Веронику с жалостью. Потом тихо, не глядя на нее, произносит:

— Есть у меня немного, небольшие сбережения. Сколько это в рублях-то будет? Ох, много… Огромные деньжища… Ладно, поеду завтра в сберкассу, тьфу, в банк, сниму. А люди — они такие: одно дело — любовь и совсем другое — когда этой любви уже нет. А может, и не было. Порядочность сегодня, судя по всему, вообще упразднили за ненадобностью. Но ты не злись: земля круглая. Всем все возвращается, иным сторицей… А мы справимся. Ты моя самая любимая племянница, на меня молодую похожа. Я была такой же наивной. Людям верила, глупая.

глава 27.

Технологии и контент

Решая формальности, стоившие пять тысяч долларов, Вероника старается все воспринимать спокойно. Она выключает, как свет на кухне, ненужные обиды. Это сделать, оказывается, несложно — она уже скользит одной ногой в новую жизнь, которая вот-вот начнется. От столкновения с реальностью паутина распадается, обнажая домашние стены без прикрас, без иллюзий, без разного барахла из прошлого. Да и благодарность, растопленная нежность к тетушке занимают внезапно такое большое место, что на злость и разочарование не остается ни желания, ни сил.

* * *

Вероника готовит квартиру к сдаче. Едет в офис, где Лена бросается к ней так восторженно, как будто они не встречались накануне в кафе на Пречистенке. Подруга теперь руководит отделом, готовит для клиентов бумаги с обещаниями оригинального «контента» и грамотного исполнения. В ее подчинении две новых девицы и юноша. Вероника чувствует себя отставшей от поезда. Ей неуютно. Лена представляет ее как старого опытного сотрудника, перечисляет удачные проекты, которые «вместе» и «на высоте». Глаза молодых людей фокусируются в точке у Вероники на лбу с внимательной подозрительностью.

— Ника живет сейчас во Франции, — с чувством гордости и причастности, как будто это она отправила туда Веронику, произносит Лена. — Она продолжает с нами типа сотрудничать. Ну, да, сотрудничество. И все самое интересное всегда было, ну, и есть, в ее руках. Она у нас была… и сейчас тоже, в общем, гениальный копирайтер и переводчик. Переводчица. Вот.

Лена чуть не сбивается, но доводит важную речь до логического конца. Три пары молодых глаз вежливо дожидаются, когда начальница закончит, и снова молча обращаются к светящимся мониторам без какого бы то ни было выражения.

Вероника никак не ожидала, что за такое короткое время может произойти столько перемен. Ее охватывает беспокойство, как будто она вломилась в офис чужой компании и никто ее там не ждал. Лена напоминает, что Веронику, погруженную в творчество, просто раньше, перед ее отпуском-побегом, особенно не беспокоили. Да и она, Лена, стояла на страже, оберегала ее, выполняла всю рутинную работу, писала отчеты и вела переговоры.

«Это верно, все так, — думает Вероника, — и правда: я видела каких-то новых людей, да, ходили, да, стояли рядом. И верная Лена действительно работала этаким человеческим буфером, защищая свою дойную коровку от каких бы то ни было потрясений или неожиданностей. В будущем уже, скорее всего, так не получится. Но нужно идти и убеждать — пусть мало кто так делает, но ведь вполне реально работать в рекламе, не сидя в офисе. Какая разница, где я буду придумывать и переводить? Можно все пересылать по электронной почте… Собственно, я ведь уже так и делаю».

В кабинете у главного сидят три новых заместителя. Зачем ему три, непонятно. Лена подталкивает Веронику внутрь и закрывает за ней дверь.

— Ну здравствуйте, здравствуйте! Наконец-то! — говорит один из них, подтянутый, с неуловимым западным лоском, протягивая ей руку. — Проходите, Виктория!

Вероника машинально оглядывается, но за спиной никто не стоит. Она понимает, что Виктория — это она.

— Вероника, — тихо отвечает, пожимая руку. — Можно Ника.

— А! Так Ника! А я подумал, что Вика! Все равно проходите! — Заместитель улыбается, довольный своей шуткой.

Вероника садится в указанное кресло. Она готова отвечать на вопросы, обещать выполнение заданий, уточнять детали и сроки. «Хорошо бы еще про гонорары поговорить, — думает она, — но как? Может, сами расскажут… Ведь вряд ли оставят на зарплате…» Она никогда не могла говорить о деньгах. Мать не раз пеняла ей на эту непонятно откуда взявшуюся угловатую щепетильность.

Сидящий рядом другой мужчина с интересом ее разглядывает. Помечает что-то в блокноте и наконец произносит:

— Ваши тексты и все, что вы делаете, нам очень нравятся. Очень. Мы готовы продолжать с вами сотрудничество, да вот и Елена вас хорошо рекомендовала. Правда, у нас много нового. Реклама не стоит на месте! Вы в курсе, что мы переходим на другую операционную систему? Да и требования у нас становятся все жестче — клиентов много, конкуренция огромная, штат растет…

— Да, все именно так! — вступает первый. Вероника отмечает, что ни один из них не представился. — В

— Ведь придумывать может каждый, — тонким фальцетом вдруг вступает третий, совсем молодой парень, который отрывается наконец от экрана ноутбука. — Наша компания станет конкурентоспособной только благодаря новым технологиям, этим, ну, разным техническим методам… Только так можно соответствовать всем современным международным стандартам! И мы, взяв эту фирму буквально в руинах, уже потратили серьезные суммы на новые программные продукты. Ведь следовать точно означенным правилам в рекламе и продажах могут только те, кто технически оснащен. Ну то есть надо идти в ногу со временем! А не так, как вы это делали раньше, — извините, кустарно… Вот вы какой программой пользуетесь для обработки данных? Как подсчитываете знаки? Как переводите большие объемы текста? Как вы вообще подкованы технически?

Вероника молчит, с удивлением переводя взгляд с одного нового лица на другое. Она автоматически сосчитала, что молодой руководитель произнес слово «технический» четыре раза. Пожалуй, у нее несомненно есть математические способности. А вот насчет «современных технических» она не уверена. Ладно, шутки в сторону. Одна надежда на Лену — ведь клиенту приходится предлагать не подсчет знаков, а оригинальные тексты и качественный перевод. Вероника натужно улыбается, но понимает, что это сейчас не нужно, даже слегка неуместно. Все кругом серьезны и полны той собственной значимости, которая живет вне юмора. Куда делся шеф, который высоко ценил ее идеи и которому было неважно, в какой форме она присылала сделанную работу? Она не знает.

— Что вас удивляет? Что реклама перестает быть вольницей? Что хочу, то и пишу уже не работает?

— Ну почему же, что хочу, то и пишу? — Вероника обретает дар речи, но пока не понимает, чего конкретно от нее ждут собеседники. — Я всегда точно выполняю задания! Всем нравилось…

— То-то мы ничего из ваших гениальных работ сегодня найти не можем! — суровый мужчина, которого Вероника назвала номером два, наваливается грудью на стол, как следователь. — Ни исходных данных, ни четко поставленных задач, ни планов по их воплощению… Какая-то сплошная импровизация!

— Если вы хотите продолжать с нами сотрудничать, придется перестраиваться. Вот так, по старинке, работать больше не получится. Напомню, что тут у нас большая конкуренция среди сотрудников — и везде ребята молодые, опытные, технически подкованные. Новое поколение бросает вам вызов, знаете ли! Они все владеют SEO. А вы в курсе, что это такое?

Вероника не знает. Она краснеет, чувствуя себя первоклашкой, забывшей то ли взять портфель, то ли надеть платье.

— Я, — мямлит она, — обязательно найду программы, освою… Если без этого нельзя… Но вот идеи и то, что я сочиняю, разве…

Молодой нехорошо усмехается и театрально разводит руками, призывая коллег убедиться в поставленном ранее диагнозе:

— Реклама, Виктория, на коленке не делается! Вы мыслите прямо как ну прошлый век, извините! Вы в курсе новых веяний? Тогда должны знать, что молодежь сегодня ни одну вашу фразу, такую грамотно-выверенную, до конца не дочитает! Яркость идей… Да покопаться в правильных программах — и вот уже на столе триста ярких идей! И без оптимизации никак! Или вам придется соответствовать, или ваше место займут молодые специалисты, владеющие всеми этими навыками… Да еще и в Москве, рядом, под рукой, а не как вы тут предлагаете — электронкой из Италии…

Вероника выходит на улицу, в весеннее солнце. Она пообещала найти все программы, узнать о технических новинках. Через пару дней она снова заходит в офис, чтобы на ее ноутбук загрузили необходимое ПО. Молодые сотрудники смотрят на нее, как на раритет, когда она задает несколько уточняющих вопросов. Один упорно называет ее вслед за шефом Викторией, и она его не поправляет.

Вероника понимает, что не сможет долго прыгать со своей пальмой первенства в творчестве и идеях, которые, судя по всему, становятся все меньше востребованными. Пальму нужно выбросить, забыть о том, что было раньше, и срочно искать работу во Франции! С такими мыслями она покидает негостеприимный офис, не провожаемая ни одним, даже случайным, взглядом, — все сотрудники стучат по клавишам компьютеров, перекидываясь иногда фразами, которые Веронике кажутся иностранным языком: «это гипер-ссылка?» или «ты забыл про PageRank? Кто за тебя его считать будет?»

Лена больше не появляется. Позже, уже перед отъездом, Вероника звонит ей и предлагает встретиться. Она хочет понять свои перспективы в этом новом, быстро изменившемся мире, который уехал от нее, пока она осваивала новую жизнь в Лионе.

— Ну, такое уж у нас новое начальство, метет по-своему, — Лена потягивает слова, как коктейль. Она размышляет, что стоит говорить подруге, а что нет. — Все ведь меняется, уже во всем мире реклама становится иной, вот в США, например, с алгоритмами Гугла…

Она сбивается. Возит соломинкой по дну бокала, пытается прижать дольку лимона, но та уворачивается, взбрыкивая пузырьками. Лена ловит желтый треугольник снова и снова, как ускользающее прошлое. Вероника следит за дергающейся соломинкой и напряженной охотой на лимон, как будто от этого зависит ее жизнь. Она понимает, что Лена сама боится не успеть за молодыми подкованными специалистами. Слова, которые произносит подруга, заучены, где-то услышаны и много раз произнесены на постоянных теперь летучках и собраниях по обсуждению проектов. Лена называет их методиками современного продвижения рекламного продукта, но потом все же признается, что всегда на них засыпает. На Веронику накатывает усталость. Ей хочется домой.

— Свежие идеи все-таки еще нужны, — говорит под конец Лена, пытаясь придать уверенности своим словам. — Интернет интернетом, все эти технические штучки того, необходимы, но клиент же ждет и внешней рекламы, и ярких образов, как прежде. Он о результате думает, о бизнесе. Те, кого сейчас, ну, набрали, мыслят какими-то банальными категориями, типа хорошо не есть плохо. Или холодно — это типа не жарко. Технари. Или, знаешь, все похожи на этих, ну, менеджеров, а они — как диспетчеры на вокзале, ловко управляются только с кнопками. В конце и получаем: «Поезд из Воркуты прибывает на пятый путь»… С этим приходится, того, считаться, ведь они утверждают, что молодое поколение нынче иное, как это лучше сказать, падкое на, как их, кальки с англоязычной рекламы. А еще теперь говорят, что читать длинные тексты, блин, мало кто хочет. Главное — картинка и максимум два-три слова. Расчет на дегенератов, что ли? В общем, все как в современной жизни: кнопку нажал — и получил этот, типа, ответ. Ну или как презерватив в автомате…

Она с облегчением спускается по улице к метро, стараясь отложить на потом и офисные перемены, и грустную Лену, которая, оказывается, не такая уж и глупая. Вероника рада, что у нее сейчас есть возможность сбежать. Она нынче лишь по необходимости касается столичных тротуаров ногами в купленных уже не здесь кроссовках. Ее ждет иной мир. И он там, где она его оставила, между двумя реками, одна из которых почему-то женского, а другая — мужского рода. И она летит к ним, летит на запад, в лучах солнца, которое не садится и тоже ее ждет… Вероника ощущает ростки маленьких крылышек сзади, между лопаток, и встает в очередь в кассу метро.

глава 28.

Вера поймет

Коробки быстро заканчиваются. Вероника снимает с полок статуэтки, протирает их, рассматривает и либо заворачивает в бумагу, либо откладывает в сторону. Тетушка суетится, как обычно, старается помочь.

— А салатник синий возьмешь? А вон ту фарфоровую собачку? Твоя бабушка ее из ГДР привезла! А эту вазу? Ее твоей маме подарили на работе на пятидесятилетие! Надо сохранить! А какое было торжество! Меня, правда, не позвали, но ее подруги рассказывали, восхищались.

— Да ею убить можно! Стародавний хрусталь! — сопротивляется Вероника, не испытывая никакой нежности к высоко и всегда неиспользованно стоящей вазе. Ей ничего не жалко.

— Ни памяти у тебя, ни уважения… Не нужна? Такая ваза? Тогда давай сюда. Я себе возьму.

Книги и разные вещи советского кропотливо нажитого времени Полина предлагает увезти на дачу.

— У тебя есть дача? — искренне поражается Вероника. Она никогда не слышала, чтобы у тетушки, всегда презрительно, как о чем-то грязном, говорящей о достатке, где-то зеленел домик среди берез или белел среди осин.

— Ой, да какая там дача! — всплескивает руками вспыхнувшая тетка. — Название одно! Сараюшка! Но вещи твои могу туда сложить. На время. А там посмотрим. Если есть что в церковь отдать, так ты скажи… Там люди нуждающиеся, благодарные…

Вероника, стоя на табуретке и выгребая из недр антресоли невостребованные пожитки, которые канули туда, как давным-давно брошенные на космической орбите спутники, забывает про свое удивление. Есть дача и есть. Тем более что ее благодарность тетке Полине за снятые со счета деньги огромна. Про то, когда надо их вернуть и надо ли вообще, женщина промолчала. А ведь Вероника знает ее экономность, скрупулезный подсчет каждой копейки и обивание порогов всяких госучреждений для того, чтобы получить мизерные скидки на оплату электричества или газа.

Вероника теперь словно парит над проблемами, которые удачно, без особых хлопот, решаются почти сами собой. Она трогает шершавый фарфор кошечек и гладкие спинки слоников. Они были с ней всегда, ей хочется взять их с собой. Конечно, надо обязательно что-нибудь увезти из старой жизни в новую, распахнутую, полную надежд. Правда, там пока нет своего угла. Но лионская квартира вдруг подмигивает ей приветливо из темноты коридора, как бы говоря: «Почему это нет угла? А комната, которую Луиза уже называет твоей? А диван под шотландским пледом? А Жан-Пьер»? Веронике становится жарко. Она слезает с табурета и выходит на балкон. Вспоминаются ворона и запахи подгоревшей курицы. И материны поминки. И то, что она не плакала. «В нашем обществе любой, кто не плачет на похоронах матери, рискует быть приговорённым к смерти»… Нет, chére Камю, иногда немота тяжелее слез.

Москва лежит, помытая весенними дождями, изменившаяся, свежая, но чужая. Вероника не забыла, как город обезлюдел, когда она так же, как сейчас оторвалась в одночасье от асфальтовой земли. Потом оторвалась и от друзей юности, променяв их и — главное — подругу Веру на свое личное, отдельное от всех, счастье. Оно, то самое счастье, в лице бывшего мужа вчера получило от нее деньги за выписку из их с матерью квартиры.

— Вера поймет, — говорила мать. — У нее этих ухажеров еще будет прорва! Не смотри на нее, не оглядывайся! Ты-то ведь у меня всегда невпопад. А вот тут удача, можно сказать, молнией мелькнула. Лови ее, хватай! У них, насколько я знаю, и не было ничего, так, погуляли всего-то пару раз… Она поймет! Должна понять…

Вера не поняла. И не приняла. И ведь на этом парне, будущем муже Вероники, Верин свет клином не сошелся. Она и встречалась-то с ним действительно несколько случайных раз, пока не привела его в тот злосчастный вечер на день рождения… Может, и совсем не из-за этой истории Вера потом свалилась в депрессию. Может быть, но Вероника точно знает, что это случилось из-за нее, из-за ее предательства.

— Кто бы мог подумать? — сочувственно говорила мать, а в ее голосе слышалось удовлетворение. Она всегда ревновала Нику к Вериной семье. — А ведь казалась стойкой, веселой, ей все было прям легко и просто! А тут — поди ж ты, развалилась, как замок на песке при первой же волне. Вот ведь какой молодняк нежный вырос, то ли дело мы, закаленные советской реальностью с коммуналками и лишениями! Мужика они не поделили… Он, казалось, ей не так чтобы и очень был нужен! Другая бы порадовалась за подругу, а эта, видишь, вот как…

Не то чтобы и Нике был сильно нужен именно этот парень. Тогда особой любви тоже не было. Приходилось ее в себе искать, цедить по капле. Но мать дробила сомнения, стирала грань между раем и адом, смешивала вспыхнувшие возможности с видными ей одной перспективами. Она разрешила, выдала карт бланш и подталкивала, подталкивала дочь.

Нику увлекла идея не только подцепить молодого человека, пробуя свои женские силы. Ее подначивало желание наконец-то сравнять с подругой счет, а если получится, то и выйти на первый план в их мизансцене дружеских связей. Вряд ли Ника осознавала все это в тот вечер, когда уставшая Вера отвлеклась, вышла на балкон покурить. Не сидеть же молча! Она подумала: а что такого? Парень как будто завис между ними, как на качающемся мостике между берегами реки. И Ника протянула ему руку, а позже и сердце под настойчивые, не дающие свернуть с пути, указания матери. Да, указания были позже, когда Ника уже зацепила его и привела домой. Она еще не решила, оставить себе или вернуть.

А тогда

Оказалось, что потом Вера и вовсе уехала в другой город. Сложно поверить, что все это из-за Вероники и разбившейся о ее замужество дружбы. Но факт остается фактом. Три раза факт: факт совершенного прошлого, факт опустевшего настоящего и факт будущего, которое уже дальше сложится иначе, чем было передумано тысячу раз, будущего только для нее одной.

* * *

Мать смеялась, выглядела неожиданно помолодевшей и победно-довольной. Новому члену семьи расстилалась хрустящая скатерть поверх клеенки на кухонном столе. Мать суетилась, старалась приготовить что-нибудь особенное, даже Веронику не колола ее никчемностью в общении с посудой. Все становилось похожим на настоящую семью, обрастало привычками, ежевечерним чаем с пряниками, выбором новых штор, покупкой для матери осеннего пальто.

— Зять купил, — с придыханием и гордостью сообщала она подругам и с юным задором крутилась в обновке то перед зеркалом в прихожей, то перед другим, внутри старого гардероба. Впрочем, этот «гроб», как называла его мать, тоже довольно быстро сменила новая мебель.

Парень и правда оказался стоящим. Даже в сумятице девяностых умудрился начать зарабатывать, как из пушки выстрелил. И благосостояние понеслось вверх. Мать млела и стала чаще звонить подругам, чтобы невзначай похвастаться, нанести ответный удар по их детям, успешным или не очень.

Вероника обустраивала новую жизнь и старалась не смотреть на молчащий телефон. Веселые компанейские друзья, окружавшие дальними и близкими кольцами их с Верой девчачий тандем, пропадали. Одни исчезли сразу, даже на свадьбу отказались прийти. Другие поначалу, не сильно вдаваясь в подробности, поздравили и порадовались, а потом тихо-тихо, без лишних слов, растворились.

Да и свадьбы-то как таковой не было. Посидели в ресторане после ЗАГСа, и все. Событие, которое счастливо меняет жизнь и остается в памяти букетами, подарками и громкими, смущающими молодых, криками «горько», оказалось украденным и съеденным тайком обветренным куском.

Понемногу город, полный близкого и дальнего народа на разноцветных станциях метро, где когда-то кипела юношеская бесшабашность, обезлюдел. Географически все осталось прежним: и улицы, и подземные магистрали — только соединять их стало некому и ходить по ним не с кем. Большой город лежал схемой, плоской картой, по которой теперь туда-сюда ездила одинокая фишка по имени Вероника. Да и ездила все реже и реже. Брала переводы на дом. Нигде толком не работала. А что такого? Муж приносил регулярные хорошие деньги.

Через какое-то время Веронике, по определению счастливой, хотелось бежать из дома. Становилось невозможно смотреть на навязчивую и раздражающую заботу матери о зяте. Забота была приторной, липкой, вызывающей. Параллельно с ритуальными па вокруг ужинного стола матери удавалось, как актрисе на сцене, отпускать реплики в сторону. Эти реплики предназначались уже Веронике, непутевой, угловатой, не умеющей быть замужем.

— Подай тарелку! Ника! Что стоишь столбом? Давай-давай, поворачивайся быстрее! Человек устал, весь день работал. Правда, мой милый? Вот пока что селедочка на закуску, сегодня купила! Да ты не смотри, мы сейчас сядем, а ты пока поддевай ее, с лучком поддевай! Вот! Приятного аппетита, родной! Ника, да что с тобой такое? Вот ведь никак не соберешься… Да не ту, глубокую тарелку подай!

Мать кидала ролевые указания, то расправляя салфеточку перед Вероникиным мужем, то выкладывая салатик в хрусталь. Вероника, которая как раз салат и приготовила, отступала, чувствуя себя слоном в посудной лавке, — у матери получалось все так легко, нежно и весело. И муж расцветал при игре в четыре женские руки, благодарно кивая теще и подбрасывая полешки в вечерний разговор. Иногда доставал гитару и смотрел на Нику с любовью.

Куда бы они ни шли, что бы ни планировали, каких бы гостей ни принимали, мать всегда стояла за спиной тенью, о которой нельзя забыть. Чем напряженнее и отчужденнее становилась дочь, тем радостнее и увереннее чувствовала себя мать.

Вероника, однажды приняв решение, дальше могла идти только вперед. Она точно знала, что приобрела и что потеряла. Все ведь начиналось как шутка. Но скоро Веронику понесла куда-то в сторону замужняя жизнь, которая ей подарила и веселые, шумные компании с новыми интересными людьми, и посещение разных артхаусов с фонтанами шампанского, и вылазки за город на пикники. И это новое казалось вполне заслуженным, выстраданным, блестящим, как то самое колечко на пальце. Правда, когда муж уезжал в командировку, ее жизнь оставалась по эту сторону телефона, немого, без артхаусов. Никто одну Веронику никуда не приглашал и, наверное, не помнил об ее отдельном, без мужа, существовании.

А потом пришла боль. Боль просыпалась по утрам вместе с Вероникой, раздвигала шторы, морщась от резкого света, варила кофе. Понемногу боль стала ложкой сахара в чашке, щепоткой соли в супе, скомканным билетиком на троллейбус. Боль заняла место в первом ряду сердечного партера. Боль слилась с днями, размывая их, как акварели. Боль стала сама этими днями, подтекала временем. Отпускала только ночью, да и то подкидывая сны, в которых — руку только протяни — и они снова вместе, как когда-то давно. Вот они с Верой смеются, а тут толкаются на платформе в ожидании электрички. А то еще примеряют обновки перед большим зеркалом, в котором — Вероника в эту минуту просыпалась — ни одна из них не отражалась.

Однажды она чуть было не наткнулась на знакомых. Они появились из той жизни, ушедшей в прошлое вместе с Верой. Вероника спряталась. Сердце громко стучало, руки стали ледяными, несмотря на теплую погоду. Из-за колонны концертного зала она смотрела, как бывшие друзья совершенно по-старому смеются и решают, куда отправиться гулять. До нее донеслось такое знакомое «ну щаз, прямо вот Патриарших мы не видели! Может, лучше в грузинский ресторан»?

На Веронику навалилось темное и непреодолимое одиночество. Воздух стал густым, враждебным, как на чужой планете. Она могла спокойно пройти мимо них, увлеченных собой, но почему-то спряталась. Вероника жадно всматривалась в близкие, но за столько лет позабытые лица, отмечая каждую появившуюся морщинку, новую стрижку.

Она не помнила, как спустилась в метро. До неожиданной встречи с прошлым она собиралась зайти куда-то на Тверской. Она уже забыла, куда. Солнечный день стал черно-белым. Вероника доехала до дома и ходила вокруг, по

— Мы выросли из наследства нищеты, в том числе и духовной. Ведь мы заполняли книгами и концертами неприкаянное пространство, откуда — только отвернись — вылезали черти, — сказала как-то Вера. Оно и понятно: детство пришлось на пустоприлавочные восьмидесятые с пионерским гастуком в кармане, на всякий случай. Юность — на разрушительные девяностые. Страну штормило от камня на камне к страху новизны, от внезапных ярких красок к поиску хотя бы намека на стабильность в домашнем неярком свете, от смешения надоевших и уже ненужных норм к тем, которые еще предстоит освоить.

— Мы получили карт-бланш на собственное счастье, и оно может быть любым! Его надо только разглядеть и схватить, — убеждала Нику подруга, бросившаяся тогда со всей присущей ей энергией в удивленный, встрепенувшийся город. И пусть он был еще не отстроенный и не покрашенный, но уже выходил из плохо освещенного сумрака с только что вылупившимися птенцами-подвальчиками пекарен и неоновыми огнями казино на проспектах с новыми старыми именами. «Не оглядывайся! Расслабься со своими правилами! Можно! Можно теперь! Отрекись от старого мира, отряхни на фиг его прах с наших ног!» — шутила она. Ника верила всему, шла за Верой без сомнений и училась свободе.

Вспоминать было больно, наждачно. И теперь Вероника с полученной, схваченной карт-бланш, которая оказалась на поверку одиночеством, замыкалась в себе. Мать же все активнее ее тормошила. Муж приносил цветы и копченую колбасу. Занятый работой, он не особенно всматривался в женский пейзаж семейной жизни. Вероника не была уверена, понял ли он, почему в один прекрасный вечер, ничем особенно не отличающийся от других таких же, она попросила его уйти. Мать слегла. Скандалы начались позже. А в тот момент она только молча переводила взгляд с дочери, похоже, безумной, на удивленного зятя и оседала понемногу на подвернувшийся стул.

Вероника взъерошила волосы на затылке и подставила лицо свежему ветерку то ли перемен, то ли просто весны. На мать она тогда не обратила внимания. Стакан воды ей принесла, это да. Потом, много позже, она не раз вспоминала то странное время со своим решением, полным внезапности для матери и логичным, честным для себя. Вероника поняла: отставив мужа, жизнь с которым оказалась с чужого плеча, она хотела вернуться обратно. Как будто можно было эти несколько лет сыграть заново, но другим составом — отмотать, подправить, а то, еще лучше, просто смять и выбросить. И чтобы все стало как прежде. Чтобы вернуть Веру и выбросить проклятую карт-бланш.

глава 29.

Увидеть время

Вероника помнит, как старалась не спать в ночь накануне своего, кажется, седьмого дня рождения. Да, точно — седьмого. Она только собиралась пойти в школу и очень ждала первого сентября. Ночью же, всматриваясь в темноту, которая, как выяснилось, не всегда и не везде черная, Вероника мечтала увидеть, как приходит ее семилетие. Ведь шесть дошкольных лет не могли исчезнуть просто так: они обязаны были как-то по особому раствориться, помахать на прощание и отступить, давая дорогу новому этапу ее жизни. Она была уверена в том, что время куда-то исчезает именно по ночам, стоит людям закрыть глаза и отдаться его убаюкивающему течению. Утром мать ее поцеловала и сказала:

— Вставай, именинница! Ты теперь совсем большая!

Как обычно, ее ждали полезные и нужные подарки: новое платье, ранец и карандаши, удобные домашние тапочки. С ранцем Вероника собралась сразу идти гулять во двор, похвастаться подружкам. Ее остановили, подарок отняли и со словами «подожди до школы, нечего сейчас трепать» убрали на верхнюю полку шкафа.

Как и когда сменились цифры с шести на семь, Вероника так и не поняла. Она заснула.

Почему эта смешная попытка потрогать время приходит в голову именно сейчас, когда перемены так хрустят, что можно увидеть их электрическую вспышку? Бог его знает. Вероника улыбается. Она снова и снова разбирает вещи, достает, подтянувшись, с верхних полок то, что было припрятано на черный день, на авось, на память. При последнем переезде многое выбросили, но это было давно. Квартира неизменно обрастала вещами, как дикой кожей. Время топорщилось из углов антресолей старыми сумками, остатками табуретов, посудой, сложенной в коробки и переложенной почти прозрачными, застиранными полотенцами. Тетка Полина старалась тут же забрать эти странно возникающие из ниоткуда отголоски прошлого. Она утаскивала вещи, как мышь в нору, в свою церковь или куда-то еще, приговаривая:

— Доброе дело делаете, люди вам обязательно скажут спасибо.

Вероника не была уверена в том, что кто-то скажет спасибо за этот хлам, но тетушку расстраивать не хотела. Мать же каждый раз отпускала какую-нибудь колкость типа «их хлебом не корми — дай на халяву прибарахлиться» или «что нам с их спасибо? И то хорошо, что мы избавились. А вещи-то хорошие! Продать — сейчас все равно не продашь! Отдать каким-то убогим или в мусор — один хрен, просто меньше пыли». На слове «продать» мать сурово смотрела на дочь, подчеркивая полную никчемность существования последней.

Вероника, помнится, в ответ только молчала. Сворачивала себя узлом, как старое пальто, приготовленное на выброс, и молчала. Только иногда, когда искала какую-нибудь фотографию из прошлого по рабочей надобности, она тихо спускала сверху очередную порцию старых скатертей или залатанных пододеяльников на радость благодетельнице тетушке. Матери можно было и не говорить.

* * *

Вероника в детстве любила сказки. А кто не любит? Она просила их читать, одни и те же, выбирая и указывая маленьким пальчиком на ту или иную книгу. Потом с ожиданием смотрела на добредавшего до конца чтеца. «И жили они потом долго и счастливо», — завершала, захлопывая книгу, мать. «Сыграли они свадьбу, закатили пир на весь мир! Вот и сказке конец!» — размеренно, с удовольствием от благополучного окончания читанной-перечитанной истории, нараспев сообщала бабушка.

Маленькая Ника ждала. Ничего не говорила, но с явным разочарованием, неожиданным для столь юного возраста, переводила взгляд с закрытой и отложенной в сторону книги на готовых уже отправиться по своим домашним делам родных.

— А дальше? — произносила наконец. Чем старше она становилась, тем безнадежнее, скорее как эхо привычной безответности, звучал ее вопрос.

— Что дальше? — каждый раз спрашивали мать или бабушка. — Все, сказка закончилась. Закончилась так же, как и в прошлый раз. Свадьбу сыграли! Все счастливы! Пойди порисуй или вон, кубики…

— А как они потом жили? — Вероника не отступала. Для нее свадьба выглядела отнюдь не концом, а самым что ни на есть началом новых отношений любимых героев. Да, конечно, все приключения и подвиги

— Иван-царевич даже двух слов с Василисой Прекрасной не сказал! — как-то раз, став постарше, она попыталась объяснить бабушке. — Он был постоянно занят, все время в разъездах: то скакал за пером жар-птицы, то искал иглу Кащея… Получается, что они только на свадьбе и познакомились по-настоящему! Да и то — при толпе народа! И все на них смотрели, советы, наверное, давали. А вдруг они любят разные вещи? А деваться уже некуда! Придется одному из них все время уступать. И долго он будет готов уступать? Может, и вообще не захочет… И свадьба тогда была зря. Вот я прихожу играть к подруге Ире с седьмого этажа, а она пригласила еще и Таню, которая мне не нравится. Как тут быть? Или Ира хочет играть не в магазин, а в школу. И чуть что — идет жаловаться… Нет, мы не смогли бы с ней жить вместе.

— Вот говорила тебе — надо завести еще ребенка! Растет одна, все с книжками, подружки ей не те… Эгоисткой растет! Может, и без мужа не осталась бы, с двумя-то детьми, — бабушка шепотом выговаривала матери.

Ника подслушивала. Ей не было стыдно, только интересно. Мать же в ответ обязательно что-то громко двигала или гремела тарелками, нарочно противно в общем. А потом шипела:

— Да детьми еще никого не остановили! И в чем она эгоистка? Думает она и правда слишком много — как бы несчастной не выросла.

После этого вылетала из кухни, чуть не сбив дочь с ног, которая едва успевала отскочить в сторону. Но матери было все равно, послушивает она или нет. Ей многое было все равно до поры до времени.

Вероника видела, как родители подружек куда-то исчезают. Вот и Ира, притихшая, не такая капризная, как раньше, начала уезжать на выходные к папе, в его новую семью. А у Тани наоборот — в доме появился мужчина. Папа не папа, но вроде добрый. Хотя она и жаловалась, что теперь у них с мамой все идет не так, как прежде. Вероника сочувствовала подружкам, хотя раньше немного, совсем чуть-чуть, завидовала, особенно когда папа Иры катал их на своей бежевой машине.

Своего отца Ника помнила плохо. Выныривали из детского ненадежного прошлого яркими пятнами кинокадры, обрывающиеся на самом интересном, как сказки. Вот с запахом зимы игра в снежки во дворе, когда она уворачивалась, а большой, высокий мужчина в лохматой шапке ее подхватывал на руки. То качели у кого-то на даче, а еще она сама на его коленях в восторге «по кочкам, по кочкам», а потом склоненная голова с небольшой залысиной над ее ботиночками…

На все вопросы об отце мать старалась найти отговорки, увильнуть и толком ничего не сказать. Благостная тетушка гладила маленькую Нику по голове и несла какую-то чушь про «встречи на небесах» и воронов, которые друг другу не выклюют глаз. Чьи глаза и почему их надо клевать, было тоже непонятно. Ответов не было. И Ника спрашивать перестала. Она просто не желала никого расстраивать — зачем снова и снова бросать камешки любопытства в глубокий колодец, если ни разу не услышишь, как они достигнут дна? Неинтересно.

Сказки давно закончились, а ее романы никак не могли даже приблизиться к той самой последней странице со свадебным меню — «медом-пивом». В нее влюблялись не те, она влюблялась не в тех. Где-то она прочитала, что готовность броситься в чувства, не дожидаясь сигнала о химической реакции ответности, говорит о яркости и независимости характера. Может, и так, размышляла Вероника со вздохом, но ни счастья, ни уверенности в себе это не прибавляло.

— Дура, — говорила ей мать, — сидит и ждет, пока избранник обратит на нее внимание. А ты ему не нужна! Ему другая приглянулась. Неужели сложно ответно влюбиться в хорошего мальчика? Вот увидела знак, движение в твою сторону — и давай, чеши туда. Ну поотказывайся для начала, это их, кобелей, только раззадорит. Покрути немного носом, но аккуратно, не переусердствуй. И чего тебе неймется? Навыбирает себе не тех, не своего болота, нарисует разные замки — и сидит потом страдает, царевна-лягушка… Ни замков, ни принца на белом бегемоте. Да и откуда им взяться-то? Спустись на землю! Иначе квакать тебе в одиночестве до морковкина заговенья.

Жан-Пьер оказался таким, какой матери бы точно понравился. И отношения начались ровно в той последовательности, которая нужна для счастливой и правильной реализации маминой программы. А любовь, если Вероника и боится пока называть то, что завертелось в лионской буржуазной квартире этим словом, обязательно придет. Жизнь делает крутой поворот, чтобы из пепла прошлого и нынешних надежд создать новую Véronique, у которой будет своя сказка.

Часть II

У ХОЛМА ВОРОНОВ

«Sur l’espoir sans souvenir

J«écris ton nom

…Liberté».

«С безоглядной надеждой

Я пишу твое имя

…Свобода».

Поль Элюар. Liberté

глава 1.

Обещала и обнимала

Вероника возвращается в Лион. Самолет зависает над Альпами, почти не двигаясь, над разводами снега на каменных грядах абсолютного безмолвия. Земля лежит, как, наверное, миллионы лет назад, дикая и такая первозданно прекрасная, что человек кажется там лишним. В голове вертятся, толкаясь и подпрыгивая, дела и события, закружившие ее каруселью московских каникул.

Первое и главное — она сдала квартиру и отослала бывшего мужа в прошлое уже навсегда. Осадок из-за денег, шантажно выцыганенных у нее, спустился вниз и почти превратился в душевный торф. Можно было выписать его самой, как потом выяснилось. Да и квартиру она решила не продавать… Ну и ладно. Будем считать, что заплатила за свободу.

Во-вторых, пусть с волнительным осадком на душе из-за «технологических» новшеств, но Вероника подписала разные бумаги на работе. Договорилась с Ириной насчет будущих переводов. И третье — встретилась с Леной. Они расстались подругами, несмотря на подозрительную нотку зависти, которая могла бы испортить отношения.

Они увиделись уже перед ее отъездом, после всех хлопот с квартирой и решающего визита Вероники в компанию, где обсуждались перспективы сотрудничества, ставшие в одночасье туманными. Лена выглядела уставшей, как снявшей макияж. Вероника терялась, вспоминая с ноткой ностальгической грусти свое наивное неведение при первой встрече. Тогда подруги радостно бросились друг к другу, задавая множество вопросов. Они выпили по коктейлю в новомодном баре в центре. Правда, Лена то и дело кого-то выискивала, крутила головой и пару раз приветственно махала рукой.

Она заметила, что Лена понемногу расслаблялась — то ли коктейль, то ли рассказы Вероники, то ли отвечающие на приветствия знакомые подоотпускали затянутый и вне работы пояс должностных ролей. Голос становился громче и уверенней. В глазах появилась насмешка.

— И когда свадьба? — спросила она наконец. Вероника пожала плечами. — Что ты прибедняешься? Вытащила этот, как его, счастливый билет, а сама сидит тут, ну, выпендривается. Мы-то все попроще получили, вон мой Лешка — дилер в автосалоне. Нет, я довольна, скоро ипотеку возьмем. Может, и сына заберу, все здесь типа налаживается. Голову мне мой не морочит, всякими глупостями с политикой не занимается. Не дай бог! Живем как все! Все путем! Вон в Египет съездили, помнишь, я тебе говорила?

Вероника не помнила. Более того, она была уверена, что Лена ей не говорила про поездку. Впрочем это неважно. Кроме того, что Вероника, поначалу радостная, почувствовала себя чужой и, как с матерью, неуклюжей, ничего особенного от их первой встречи в памяти не осталось.

Последняя встреча была куда насыщеннее и реальностью, и недоумением Вероники. Мир теперь начинался от тех трех замов как отправной точки и шел, пошатываясь, по краю возможного — точно так же, как она сама. Она видела, что Лена пытается сохранить ускользающее прошлое с простыми и понятными правилами игры. В кафе, где они сидели, Веронике в этот раз слышались не приветы коллег, не игра в деловую элиту, не обмен впечатлениями от поездок в Прагу или Рим, а голоса настороженных и испуганных женщин. Их удачи и успех, казалось, зависли на острие случайной пирамиды, и любое дуновение свежего ветра, того и гляди, сдует счастливых обладательниц Биркин вниз по карьерному склону.

Веронике расхотелось делиться с подругой размышлениями о лионской квартире с длинным коридором, мыслями о Луизе с ее фондом, впечатлениями о Жан-Пьере с его перепадами настроения. Ей не удалось выдавить из себя ни слова о своих чувствах, которые то накрывали покрывалом близкого счастья, то пугали неоформившейся, как непрожаренно е мясо, розовой трепещущей плотью. Она поняла, что могла бы говорить об этом только с Верой.

* * *

Вероника была благодарна тетушке, развернувшей активную деятельность. Отговорив племянницу от продажи квартиры, она тут же начала поиск достойных кандидатов. В результате Полина нашла дальнего родственника — всех-то она знает! — и привела к Веронике. И тетка, и юноша обещали исправно платить, содержать апартаменты в чистоте, беречь книги и пианино, которое потеряло без Луизы шарм антиквариата и просто тупо занимало место.

Вероника отправилась обратно в Лион если не с легким сердцем, то с ощущением сделанных дел и подведенных итогов. Разоренная и брошенная, переданная в чужие руки, квартира растворялась в прошлом. Оставаясь на расстоянии четырехчасового перелета, она вместе с исчезающей за облаками Москвой ложилась очередным кольцом времени на дереве Вероникиной жизни.

В лионском аэропорту ее встречает Луиза. Жан-Пьер незадолго до ее возвращения прислал письмо, немного сумбурное, не похожее на другие, четкие и краткие. Оно удивило Веронику. Послание было неоднородным, распадалось на части. И она его перечитывала снова и снова. Она пыталась соединить похрустывающие строчки, уловить отдаленный запах длинного коридора и бархатных пуфов. Несмотря на все ее попытки, письмо было отстраненным, плоским. Шкурка мертвого зверька, изъеденная муравьями разочарования. От того, что Вероника долго вглядывалась, страница электронного послания вдруг зарябила разводами, которые сходились к какому-нибудь одному слову — например, «необходимость» или вот еще — «увидимся».

Она помотала головой. Поморгала. Буквы обрели плакатную четкость, как на таблице в кабинете окулиста. Письмо вернулось к гладенькому и пристойно-белому виду. Но Вероника, на миг пролетевшая вороном над лионскими холмами, знала, что там внутри, между вздрагивающими апострофами и ударными tréma, скрывается еще не написанная история. «Увы, desolé, извини меня, — читала она последние слова Жан-Пьера, — я вынужден уехать на время. Но ты не волнуйся, дорогая, мама тебя встретит». Вероника списала сумбурность письма на сумбурность чувств и запретила себе искать потаенные смыслы.

К тому времени билет был уже куплен. Материнские вещи разобраны. Тетушка смирилась, рвалась ехать в аэропорт ее провожать. Она с сочувствием оглядывала отобранные племянницей тяжеленные словари и просила почаще звонить. Вероника, с нетерпением ожидая дня отъезда, в который раз проверяла документы, деньги, обещала все, что могла, и обнимала верную Полину. Она уже оторвалась от московской земли и кружилась над холмами с разноцветными домами, горгульями на средневековых водостоках, над влюбленными, застывшими на мостах через Сону и Рону, одна из которых женского, а другая мужского рода.

Стоя вечерами на балконе, как в тамбуре уходящего поезда, Вероника ни о чем не думала. Иногда под шум улицы со светофорами ей приходили в голову легкомысленные желания. Вчера, например, ей захотелось спуститься в палисадник у дома и пройтись босиком. Ну не глупость? Такого с ней и в юности не происходило! Потом она представила Жан-Пьера, и ей стало жарко. Она посмотрела на звезды, еле пробивающиеся к густонаселенному городу. Начала размышлять о том, что ее ждет во Франции и какой будет встреча с женихом — вот ведь слово какое, жесткое, кожаное, как лошадиное седло! Слово «жених» произносилось мысленно голосом матери, и она нахмурилась. Тут же вспомнился бывший муж. Вроде ведь был и ничего себе, но вот взял и подпортил свою репутацию выпиской за пять тысяч долларов. Ну и бог с ним. Вряд ли еще когда свидимся.

глава 2.

Немного вина

Лионская жизнь продолжается с того момента, на котором была прервана. Вероника с радостью вдыхает свежесть еще не иссушенной жарой листвы платанов на набережных и снова, как в первый раз, фотографирует поднимающуюся над Роной мозаику ярко-розовых и бледно-розовых домов Croix-Rousse.

Дни, насыщенные красками, густеют от ожидания, полнятся впечатлениями и узнаваниями. Время перемалывает их, уносит полноводной Роной туда, вниз, к морю, захватывая жадной волной все, что осталось от чужих вечеров у воды: упавшие ветки, банки из-под колы, пакеты, чью-то резиновую шапочку… Весна отступает. И вот уже лето размашисто подписывает акт о приеме мира в свои загорелые руки. Оно швыряет звонкой водой фонтанов в угрюмые, с историей, здания, приглашая их улыбнуться и тряхнуть стариной. Дни оседают по вечерам каплями на стенках запотевших бокалов Rosé.

Луиза в отсутствии сына становится такой, какой Вероника ее знала в Москве:

Стараясь не вспугнуть птичку откровения, ее вопросы капают осторожными, точечными, дробными порциями, как мать когда-то отсчитывала капли валерьянки. Кое-что удается просеять, отложить то один, то другой золотничок, чтобы связать нынешнего Жан-Пьера с мальчиком из частной школы, внуком героя Сопротивления, сыном студентов «Красного мая». Помогает то, что Луиза далеко не прочь выпить вечерком. Вероника, подливая в бокал мадам любимого ею Côtes du Rhône, знает наверняка, что рубиновый, завораживающий свет приоткроет и ей разные истины. Главное — не вспугнуть.

— Он родился удивительным ребенком, — покачивая в бокале вино, оставляющее на тонком хрустале «сухие» подтеки, мечтательно говорит Луиза. — И все кругом совпало: и новое время, и вдруг открывшаяся нам свобода, отмена разных этих — comment le dire? — устаревших, уже не нужных никому в изменившейся жизни норм семейного диктата… Да, я тебе уже рассказывала про его отца, моего мужа… Лоран… Он цитировал Сартра и размахивал знаменем Французской революции. Все во имя свободы! Неважно, что Лоран эту свободу воспринимал по-своему, можно сказать, только для себя… Это был талантливый человек, отважный, бросающий вызов консервативному, закосневшему обществу, «миру цвета плесени»… А ведь наш мир и сегодня не жалует яркость».

«„Мадам Бовари“, Флобер», — Вероника мысленно делает сноску и кивает, боясь нарушить задушевность разговора.

— В общем мы с Лораном были на одной волне и идейно, и интеллектуально… И Жан-Пьер рос с самого младенчества в атмосфере любви, надежды и перемен. Он начал все понимать гораздо раньше сверстников, рассуждал совершенно по-взрослому. Мы это поддерживали, развивали. Он же был таким талантливым! Как-то он спросил меня, придя из школы: «Мама, вот ты все время говоришь мне, что я гений. А мои одноклассники надо мной смеются…»

Луиза наливает себе еще вина, и ее глаза наполняются слезами.

— Это были жестокие дети, избалованные эгоисты из буржуазных семей. Ты представляешь, их родители ходили к мессе по воскресеньям! Они хотели унаследовать тот порядок, при котором им, только им были обеспечены хорошее образование и правильное место в жизни. Разве они могли принять в свой круг мальчика из прогрессивной, либеральной семьи?

— А Лоран, его отец? Он ведь тоже был… Проводил с ним время?

— Конечно, Вероника, он приезжал, забирал его гулять, водил его в гости к своим друзьям по профсоюзному движению. Как-то раз он повел Жан-Пьера на манифестацию, уже не помню, против чего. Ты же понимаешь, что это очень важно — с детства приучать к защите своих прав! Но потом он уехал… В другую часть страны… И позже…

Луиза сглатывает. Смотрит куда-то в сторону, потом почти залпом выпивает вино. Вероника автоматически подносит ко рту свой бокал, пытаясь успеть, но понимает, что Луизе компания не нужна. Тогда она неслышно, словно боясь потревожить потрескивающую воспоминаниями тишину, ставит его на стол. Луиза не делится трагедией из прошлого. Луиза в ней живет.

— Там у него родились еще дети… Но он пытался оставаться хорошим! Он приглашал Жан-Пьера на каникулы. А вот мой отец… Он наговорил Лорану так много всего ужасного, жестокого, что я плакала… Он называл его пустозвоном, недоучкой, которого надо изолировать от общества… Боже мой! До сих пор его слова звучат в моей голове! А когда узнал, что у Лорана родились еще дети, заявил, что таких, как он, надо кастрировать, чтобы не размножались и не плодили уродов, горлопанов, живущих за чужой счет… Это Жан-Пьер — урод? Но это было позже. А тогда я рыдала, обнимая маленького Жан-Пьера! Я же любила Лорана…

А он… Он хлопнул дверью и крикнул моему отцу: «Оставайтесь со своими низкими инстинктами — вы сейчас показали истинное лицо оголтелого капиталиста! Вам только деньги подавай! Вы судите людей по дипломам и зарплате»! Отец, уже заведенный до предела, ему в ответ: «Ну не по твоей же демагогии судить! Борец за лучшее будущее! Quelle merde! Говнюк! У тебя же ничего своего нет! Живешь за чужой счет, а меня, работавшего всю жизнь, называешь капиталистом»? Такой вот получился в конце скандал…

Я-то понимала, пыталась и отцу объяснить, что Лоран пока просто еще не знает, чем хотел бы заниматься в жизни. Он в поиске… Сейчас к этому более терпимо относятся, дают молодежи возможность себя найти… А в то время… И Лоран с удовольствием оплачивал бы счета, но тогда никак не мог, не мог нам помогать без работы-то. Со своей семьей он вообще давно порвал, — глаза Луизы влажнеют. — Рассказывал, что родители тоже такие же, как мой отец, капиталисты в общем. Он увлекся троцкизмом. Говорил, что русская революция освободила народ, но была узурпирована Сталиным. А вот Троцкий… Тот как раз хотел по-настоящему… Не перебивай меня, я понимаю, что ты, наверное, лучше знаешь российскую историю, но в то время все этим бредили: сделать правильную революцию. Я тогда была молодой и зеленой, тоже мечтала о счастье для всех. Но знаешь, я хотела и для себя немного счастья. А вот позже, когда я начала читать русскую литературу, то поняла: мой Лоран был настоящим революционером, профессиональным, вот таким как… Рахметофф у Шер… Черше… Сложные русские имена!

«Еще бы не сложные, — еле сдерживая улыбку, думает Вероника, — особенно после двух бутылок вина».

— Чернышевского! — она приходит на помощь Луизе и подливает ей еще. Разговор очень интересный. Редко, когда Луиза готова на такое долгое и сердечное откровение. Вероника хочет спросить про конфликт с отцом — чужие семейные истории отзываются в ней стуком ложки по табурету, до которого с трудом дотягивалась мать в предгрозовой комнате. Вероника давно поняла, что счастья за закрытыми дверями квартир, где бы они ни находились, преступно мало.

— Ты, наверное, чувствовала себя безумно несчастной, когда отец его прогнал? — аккуратно сочувствует Вероника, выбрав самый ко роткий путь к сердцу мадам. Она старается сопереживать, округляет глаза и качает головой в тон прошлым разочарованиям. Ей вспоминаются их долгие разговоры в московской квартире, когда Луиза слушала и сочувствовала ей точно так же, подкупающе, слезно. «Мы в расчете», — отстраненно думает Вероника, и ей становится немного стыдно.

— Как ты тонко все понимаешь, Véronique, ma chérie! Тогда моя жизнь, казалось, закончилась. Только благодаря Жан-Пьеру, маленькому, доверчиво сжимающему мою руку, я оставалась сильной, мужественной… На отца я очень обиделась, долго с ним не разговаривала… Плохо, да, потом жалела… Он же,

А папà, хоть и увлекался марксизмом по молодости, мечтал съездить в СССР, стал называть коммунизм не иначе как вредным надувательством для бездельников. Тогда как раз типография уже к нему перешла. Поначалу-то отцу казалось, что можно все объединить, все сделать по-новому: и вести бизнес, и быть справедливым, и заботиться о своих работниках, и деньги делать. «Я же для вас стараюсь, мы должны покупать новое оборудование, с ним и вы станете лучше зарабатывать. Деньги-то на это идут из прибыли, — объяснял он им. — Мы не можем все просто поделить и остаться ни с чем!»

Они же начали в ответ устраивать одну забастовку за другой, обедали по два часа, отпрашивались, опаздывали… Отца называли капиталистом, точно как Лоран, сторонились его, отказывались помогать. И все пошло прахом. Типографию он продал, когда понял, что нельзя одной рукой поднимать с подчиненными стаканы с Pastis, «пастисом», после работы, а другой подписывать увольнения. Да и увольнять становилось все труднее… Профсоюзы уже тогда начали защищать далеко не тех, кто действительно вкалывал. Таких подводили первыми под увольнения — мешали другим работать спустя рукава. Ну а мсье, который приобрел его бизнес, вообще типографию ликвидировал… Ему нужно было только место в центре города. Он открыл там то ли автосервис, то ли магазин запчастей. Процветает… А потому что рабочих почти не нанимал, все сам, с семьей или кого находил по-черному… Ну теперь-то уже не он, а его сын, наверное…

Вероника вспоминает, что Луиза ей уже немного рассказывала об этом. Ей не сложно послушать еще раз, если пошел такой разговор. Она ничего не говорит, только снова понимающе кивает. Потом осторожно спрашивает, чтобы подвинуть разговор в нужном русле:

— А какие у твоего папы были отношения с внуком? Он, наверное, оказал на него сильное влияние…

— Отношения? Да я даже не знаю… Сложные… Когда Жан-Пьер был маленький, дед водил его в типографию, все там показывал, объяснял, как что делается. Когда-то он сам был покорен магией издания книг и хотел поделиться ею с внуком. Конечно, он еще часто гулял с ним, читал ему на ночь, водил в цирк… Но считал его избалованным мальчиком, пытался приучить его к дисциплине, спорил со мной, срывался… Однажды назвал меня курицей! Очень обидно! Я после этого пошла на курсы, потом понемногу начала работать… Было очень сложно… Я же не привыкла. Но я втянулась, найдя для себя то, что служит обществу…

Вероника видит, что Луиза ищет оправдание, объяснение сложным отношениям с сыном. Луиза плетет сети истории и сама распутывает появляющиеся узелки. Она всматривается в прошлое, пытается отыскать ту самую сердцевину, точку пересечения дорог, откуда все могло пойти совершенно иным путем. Да уж, Веронике ли не знать, что каждому на жизненном пути хотя бы раз является такой перекресток? Она слушает Луизу и видит, как вино расслабляет ее напряжение, отпускает затянутую в корсет приличий улыбку, опускает обычно гордо поднятую голову.

Мадам благодарна Веронике. Она давно не говорила так много о себе и своей семье. Ей кажется, что вот-вот, еще немножко — и за этим вечерним уютным столом она сможет что-то исправить, построить более логичную и единственно верную цепочку причин и следствий, которые завтра ей позволят проснуться в ином, более счастливом мире.

Вероника не знает, есть ли у Луизы близкие подруги, друзья. Тогда, в Москве, все было иначе: Луиза, улыбающаяся и уверенная, появилась посланником возможностей. Сейчас, глядя на мадам, которая погружается в мутное прошлое, Веронике вспоминается Настя с размазанной тушью. «Надо же, забыла спросить про нее у Ленки, — спохватывается она. — Ведь красавицы Насти не было в офисе с этими орлами-новаторами… Быстро она, небось, тогда почистила перышки и полетела дальше! Интересно, где сейчас парит…»

Тем временем Луиза подходит к самому важному.

— Жан-Пьер с юного возраста не был согласен с элитарностью, которая царила в той частной школе. Да, одноклассники его не принимали, насмехались, завидовали, наверное, его особым способностям. И он, будучи подростком, выступил против высокомерия, против пренебрежения другими, менее удачными от рождения детьми… Дома мы часто говорили о diversité и egaité, разнообразии и равенстве. Это должно было сформировать его личность. Он рос таким ранимым ребенком… А еще начались проблемы с дедом… Подросший Жан-Пьер как-то раз его тоже назвал эксплуататором, капиталистом… И стал пропадать с новыми знакомыми после школы… Он приводил домой разных м-м-м… менее элитарных подростков, которые рассказывали ему о тяжелой жизни. Они даже, как мне тогда казалось, не ели вдоволь… По крайней мере, они так себя вели, когда мой добрый сын просил меня сделать им что-нибудь перекусить, а то и приглашал на обед… Потом, правда, Жан-Пьер перестал с ними дружить — они вроде бы стащили у него какие-то вещи… Но он все равно уже увлекся идеями, которые могут сделать мир более справедливым…

— А с девочками? Он часто влюблялся?

— О моя дорогая, девочки у них в школе были очень злыми, высокомерными, жуткими снобками… Les snobs totales… Он страдал от их насмешек… Как-то мне сказал, что вот, дескать, в семьях его приятелей из… из простых районов женщины более скромные, не имеют права дерзко разговаривать с мужчинами… И именно это — идеал правильной женщины. Смешно, правда? Во Франции среди девочек в мини-юбках и добившихся всего, что раньше было доступно только мужчинам, сын студента 68-го говорит о кротости и смирении женщин… Нет, ты не подумай, он на самом деле так не считает! Просто ему было обидно — девчонки над ним насмехались. Ему хотелось уважения и понимания. Вот так он и рос — дома я его поддерживала во всем, говорила ему, что он талантливый и хороший, а в школе… Véronique, ты уж постарайся, будь с ним доброй и внимательной! С’est la bonne femme qui fait le bon mari. Это хорошая жена делает хорошим мужа.

Вероника улыбается. Она знает эту поговорку, и ей приятно, что мадам видит в ней будущую невестку.

У Луизы снова влажнеют глаза. Бокал дрожит в ее руке. Веронике кажется, что он сделан из слез матерей и тех давних надежд, которые со временем становятся совсем прозрачными. Сквозь них виднеется реальность, которая мадам не нравится. От этой реальности она и скрывается по вечерам в своем будуаре. Если теперь Луиза выходит

Она сглатывает то ли нежность, то ли свою боль и тихо произносит:

— Он так много страдал! Мой мальчик… И не может мне простить…

Тут Луиза обрывает себя. Переводит взгляд на Веронику и смотрит в упор, в глубь, в самое сердце. Потом зачем-то снимает очки и встает. Собирает со стола бокалы и, немного пошатываясь, идет к раковине.

— Я все уберу! Не волнуйся! — Вероника вскакивает. Она все равно не очень понимает, в чем Жан-Пьер обвиняет Луизу. Но она убеждена, что сможет все обязательно исправить. Она не рискует ничего больше спрашивать. Разговор закончен. Луиза ставит, звякнув стеклом, бокалы рядом с посудомойкой, нетвердо опирается рукой о столешницу.

— Пойду я, ты включишь машину? Что-то мне не очень… Устала, наверное. Ты очень добрая, Véronique! Такое счастье, что мы встретились, что ты с нами, со мной…

Ее слова и тихая грусть прошлого заполняют кухню. Вероника глядит вслед удаляющейся Луизе, которая вдруг становится меньше ростом.

На столе мусорно-неприятно остаются крошки, косточки от оливок, пятна от вина. Чуть расплывающимися кругами в них виднеются разводы боли, подтеки обиды, бесконечность одиночества. Вероника начинает собирать посуду, но вдруг такая тоска выливается на нее, что она оседает без сил на стул у грязного стола. Она думает о матери. И сейчас, без Луизиного тепла, которое, полупьяное, шаркает где-то там, за двумя стенами, Вероника чувствует себя чужой на опустевшей кухне в большой лионской квартире.

Ей открывается другая сторона времени, как подброшенная монетка падает проигрышной решкой: безнадежность стареющих родителей. Может быть, не надо было скрежетать зубами от колючих и язвительных замечаний, не стоило хлопать дверью и метать в раковину чашки с недопитым чаем, а сесть, взять руки под черепашьей кожей в свои? А потом сказать просто: мама, я тебя люблю… Сказать, что ей больно от обидных ранящих слов, что не надо ее называть Верой; пообещать, что они обязательно посмотрят вместе хороший фильм, что она расскажет ей о новой работе… Сказать, что они остались вдвоем на этом свете и что она понимает, как тяжело матери стареть долгими днями в пустой московской квартире…

глава 3.

Концерт

Ярко-голубое небо похоже на фаянс. Протянешь руку, прикоснешься — и оно зазвенит или разобьется в неосторожном трепете. Птицы закручивают свои спирали, вяжут невидимым крючком воздушное кружево с запахом особенной свежести, запахом счастья.

Вероника идет по набережной Соны, смотрит на охряные дома Старого города, ожившую гравюру с острыми крышами и трубами. Картина прошлого с ней настоящей на переднем плане. Хочется кричать от восторга и чувства свободы, подхватывающего ее над тяжелыми полукружиями мостов. Вероника щурится, глядя на сверкающие солнечные дорожки на воде, и улыбается прохожим. Все они милые, никуда не спешат и улыбаются ей в ответ. Улыбаются просто так.

Почти каждый день Вероника отправляется бродить по улицам. С тех пор как она перебралась в Лион насовсем, как она думает, навсегда, прошло почти два месяца. Вероника приняла город, как дом в наследство. Впрочем, его предстоит еще обжить, заглянуть в чулан, пересчитать тарелки, выбросить старое, сделать чужое своим.

Лето переваливается в душный август. Лион обезлюдел, оставив дома и пустынные площади нагреваться, как им заблагорассудится, а реки — мелеть под тихое бренчание гитар на низкой набережной.

Вероника собирается поискать какую-нибудь работу, пусть даже самую простую, может быть, в одном из симпатичных маленьких бутиков на центральных улицах. Мало ли, где пригодятся ее языки! Она мечтает влиться в здешнюю жизнь, стать частицей лионского воздуха, камешком в тяжелой кладке домов, перышком лебедя, плывущим по Роне. Но Луиза и Жан-Пьер машут руками, округляют в шутливом негодовании глаза и предлагают ей думать только о хорошем и, конечно же, о свадьбе.

— У тебя все равно нет пока никаких прав… Ну то есть прав на работу, — говорит, спохватившись, Жан-Пьер. — Подожди! Куда ты торопишься? Тебе не хватает денег? У тебя же есть доход от квартиры! И ты ведь что-то зарабатываешь своими переводами, рекламой… Здесь, во Франции, с работой очень сложно!

— Да-да, — обязательно вступает Луиза, подхватывая музыкальную тему уговоров, — даже французам сложно, а ты думаешь, что вот так, сразу… Конечно, у тебя хороший, даже прекрасный французский, но ты ведь не можешь соперничать с настоящими носителями языка! А все, что нужно для жизни, мы делим с тобой. Тебе не надо беспокоиться ни о жилье, ни о счетах… Тебе чего-то не хватает? Ты только скажи! — и удивленно, немного театрально делает брови домиком.

Вероника, дав с самого приезда себе слово по большей части смотреть и слушать, не понимает сейчас, что мадам думает на самом деле. Ведь женщина была бы точно довольна, вноси Вероника что-то более существенное в домашний бюджет! Частые разговоры о высоких ценах, о возросшем использовании воды, о новых или старых, но тоже подросших тратах из-за еще одного коммунального потребителя — все это смущает Веронику. Она отдает Луизе часть присылаемых из Москвы денег и видит, что взгляд мадам теплеет. Никто напрямую с ней о расходах не говорит, но все, что Вероника покупает в дом, принимается с одобрением и проверкой срока годности.

* * *

— Дорогая, ты становишься членом семьи и пора наконец влиться в нашу работу! Если ты хочешь, конечно, — Луиза входит в комнату. — Сегодня мы, наша ассоциация, устраиваем благотворительный концерт бразильских музыкантов! Jam session!

Вероника уже три дня корпит над переводом аннотации к новым, явившимся покорять российский рынок, косметическим средствам. Она выверяет каждое слово и пытается не допустить ошибки в химических элементах, обещающих вечную молодость. Ей не нравятся такие задания: слишком много банального, лишенного творчества, но очень кропотливого перевода. Делать, правда, нечего: подписалась — так выполняй, что присылают. К тому же платят за такие задания очень неплохо. Лена ее торопит. Вероника догадывается, почему Лена ей помогает, но сейчас это неважно.

Она ставит точку, сохраняет текст, радуясь тому, что может немного отвлечься. Поворачивается к Луизе.

— Концерт? Правда? С удовольствием! А что надо делать?

— Да особенно ничего — просто прийти, выступление послушать, помочь стульчики расставить, пораздавать программки, брошюрки о нашей ассоциации… Мы надеемся, что многие откликнутся. Это самый настоящий концерт. Просто деньги пойдут в фонд помощи тем, кто ждет документов из префектуры, кто ищет защиты…

— Они нелегальные мигранты, что ли? — Вероника удивляется. — Сюда приезжают даже из Бразилии?

Луиза смущается, но быстро возвращает на лицо улыбку, полную терпения.

— Дорогая, ну

Вероника неуверенно кивает, думая, что у нее тоже здесь не вот тебе прямо все выстлано красной дорожкой… Может, ей потом тоже будут помогать устроиться, найти работу? Она рада посмотреть, как это все происходит с бразильцами. Да и вообще: если Луизе нужна помощь, она всегда готова.

Луиза ждет, внимательно следит за лицом Вероники, пытаясь угадать ее настроение.

— Мы всем помогаем, но особенно тем, кому самому сложно, кто одинок, кто приехал сюда без семьи, кто брошен государством… Так как? Поедешь со мной? Я тебя представлю моим коллегам, нашим активистам. Оденься только поскромнее, d’accord? Ладно?

Концерт проходит в большом, похожем на спортивный зал помещении. Вероника ни за что бы сама не нашла это место. Только по большому плакату с бразильским флагом у невзрачного входа можно понять, что здесь что-то происходит. «Зачем рисовать бразильский флаг, если музыканты стремятся остаться во Франции»? — думает Вероника и входит.

Когда после яркого солнца глаза привыкают к полутьме, она различает пожилых женщин, хлопочущих вокруг столов со списками и флаерами. Луиза дает указания. Она пожимает руки, отвечает на вопросы, направляет куда-то осветителей и одновременно успокаивает небольшого роста девушку, чем-то расстроенную, со слезами на глазах.

— Véronique! Дорогая! Иди сюда! Я тебя познакомлю с Маликой! Она из Марокко. Почти никого здесь не знает. Вам будет о чем поболтать. А мы пока займемся делами!

Вероника подходит. Малика встречает ее смущенным взглядом и руки не протягивает.

– ça va? Как дела? Меня зовут Вероника, — говорит ей и присаживается рядом. Девушка одета в плотную черную длинную одежду и платок, низко повязанный полосой на лоб, из-под которого не вылезает ни один волос. Она молчит.

Вероника думает, что под этими нарядами ей, должно быть, ужасно жарко. Пытается ее разговорить, не очень понимая свою роль. Малика тихо произносит:

— Вы такая хорошая, Вероника. Мадам Луиза тоже очень хорошая. Здесь все такие добрые. Меня отпустили только благодаря ей и братьям. Мой отец говорит, что нельзя одной выходить из дома. Мама никогда не выходит…

«Надо же, — поражается Вероника, — какие разные обычаи! Как тяжело живется женщинам в Марокко!» Ее знакомые с работы, правда, ездили в Марракеш, рассказывали о разном, в том числе и о красавицах совершенно европейского вида и даже больше, раскованных и легких, о шумных барах и танцах на пляже. Но не ей судить. Может быть, семья Малики только что приехала в Лион из какого-нибудь отдаленного патриархального места. Но нет, оказывается, они во Франции уже два года. Братья работают.

— Кем? Где работают? — спрашивает Вероника. Не то чтобы ей это очень интересно, но надо же о чем-то разговаривать.

— Я не знаю. Деньги приносят домой. Это хорошая работа, если им за нее платят. Да мы и не спрашиваем, они же мужчины, — отвечает Малика. — Вон мой брат. Я бы и не пришла сюда, если б он не помогал мадам Луизе. А второй брат сказал, что пора домой, сцена готова, еда доставлена, а зря болтаться на разных концертах — это не для нас… Вот мадам с ним говорила, уговорила задержаться немного…

— А ты учишься? — Веронике становится интересно. — Ходишь в школу? Или уже закончила?

— Нет, — тихо, как шелест листьев, говорит Малика, — зачем? Да нас и не принимают в школы… Я учила французский на курсах, когда только приехала…

— Как это не принимают? Во Франции бесплатное образование для всех детей, даже без документов, — Вероника сбивается на слове «дети», подумав, что Малика уже не очень подходит под эту категорию. Сколько ей? Семнадцать? Восемнадцать? Ну и что? Девочка ведь могла учиться тогда, когда только приехала, как все, в школе вместо курсов, понять французскую культуру, не подчиняться ретроградным братьям… Она хочет сказать, что может помочь разобраться с этой несправедливостью, что сходит с ней в префектуру, добьется… Но Малика качает головой.

— Отец сказал, что я уже выросла, поучилась и хватит. Да еще и таких, как я в школу не берут… Знаешь, таких, как мы… В хиджабах не разрешают… Вот ведь такие законы приняли… Дискри… Дискриционные… Я в Марокко училась, но тут нет, я уже большая, другими делами занималась… Да и поздно уже в школу… Лучше дома, в общине. Франция — очень него… негостеприимная страна. Ты тоже ведь иностранка, поэтому я тебе сказала. А так я никому… Сейчас я вот замуж выхожу… И получу все правильные бумаги. Братья знают, что нужно… И женщины у нас в доме тоже… Мы собираемся, читаем разные тексты, обсуждаем, как надо жить…

Вероника хочет узнать поподробнее, как следует жить и зачем было Малике приезжать в негостеприимную Францию, но вдруг задает неожиданный вопрос:

— А жених-то положительный? Из хорошей семьи?

Быстрый взгляд темных глаз. Малика их тут же опускает. Смотрит в пол. Бледная, в своем темном объемном одеянии, она похожа на личинку бабочки. Вероника слышит свой голос и понимает, что только что задала любимый вопрос матери. Вспоминает, как ее саму это безумно раздражало, как она тут же хлопала дверью и отвечала, что это не материно дело, какая там семья у нового кавалера, — ведь не собаку для случки выбирает. Мать, правда, парировала тут же, что если даже собак для случки отбирают, то почему человек готов с кем попало…

— Я его пока не видела, — снова полушепотом говорит Малика. — Но если отец и братья говорят, что он хороший, то значит, хороший. Я буду его любить. Это поможет здесь обосноваться…

Она с заминкой произносит сложное слово и поворачивает голову, выискивая кого-то у сцены. «Брата ищет, наверное», — думает Вероника. Ей становится неуютно. Как будто она прикоснулась к чему-то незнакомому, что невозможно определить ни наощупь, ни по запаху. Остается лишь одно: или принять, или сбежать. Рядом постоять с умным и сочувственным видом не удастся.

— Внимание! Внимание! — Громкий голос прерывает ее размышления. — Мы здесь сегодня собрались благодаря нашему совместному проекту — районной администрации и благотворительной ассоциации «Рука в руке». Все собранные средства пойдут в фонд помощи нуждающимся и тем, кто стал жертвой социальной несправедливости! Наши музыканты — представители разных стран, мы очень рады их видеть! И сегодня все они играют для вас! Музыка и солидарность не имеют границ! Поприветствуем их и всех тех, кто пришел разделить с нами радость

Мужчина сам себе аплодирует и отступает на шаг назад, пропуская музыкантов.

Вероника рада, что может больше не заниматься Маликой. Она разворачивает свой стул к сцене. Оглядывает пространство вокруг. Зал полностью не заполнен, но народ продолжает прибывать и рассаживаться. Люди приходят с детьми, которых стараются усадить и заставить замолчать. Получается плохо. Дети, набегавшись по залу, садиться не хотят и вырываются.

«Наверное, все беженцы, — думает с сочувствием Вероника, оглядывая зрителей. — Одеты плохо, дети неухоженные… Хорошо, что я выбрала из своего гардероба самое скромное. В Москве на концерт я бы не так… Но все равно почему-то чувствую себя слишком, как бы, слишком… нарядной…»

Музыканты играют с энтузиазмом, неплохо, хотя и не очень слаженно. Музыкальный слух Веронике подсказывает, что эта объявленная в программе jam session и была придумана для того, чтобы свалить плохую игру на джаз. Один из гитаристов поет известные песни Жильберту Жиля. Зал слушает плохо. Дети громко разговаривают, родители разворачивают им конфеты. Все кругом хрустят чипсами. Веронике становится обидно за тех, кто на сцене.

— Сейчас будет перерыв, ты мне нужна, — шепчет Луиза, дотрагиваясь сзади до плеча Вероники. — Видишь, вон там внесли кастрюлю? Надо будет разлить суп.

— Суп? — Вероника почти подпрыгивает от неожиданности.

— Да, суп, — шепот Луизы переходит в шипение. — Не поняла, что такого? Или ты думаешь, что тут шампанское будут наливать? Так поможешь? Скажи, если тебе не хочется, я не настаиваю. Ты ведь еще и оделась так… шикарно. Я ж просила — поскромнее…

«Куда уж скромнее? Джинсы, футболка. — Веронике обидно, но она решает ничего не отвечать. — В грязи, что ли, изваляться во имя солидарности?»

Раздражение сдавливает горло колкими когтями. Она его немедленно давит, плющит, напоминая себе про «чужой монастырь». Потом покорно встает и идет к столам, где Малика и две другие женщины расставляют пластиковые стаканчики. Настроение испорчено, хотя она и так чувствует себя здесь с самого начала не в своей тарелке. Еще и эта странная Малика в черном… Вероника хмурит лоб, называет себя снобкой. Тут же на память приходит фойе театра «Современник» с нарядной публикой и очередью в буфет за бутербродами с осетриной.

Невесомая голубиная душа, которую зовут Ника, пролетает мимо колонн театра, над трамвайными полосами рельс и Чистыми прудами, взмывает вверх. Потом она наощупь находит свою хозяйку, вернувшись в полутемный зал недалеко от университетского кампуса в Лионе. «Ладно, это всего лишь благотворительный концерт. Я сама согласилась помогать. Это же прекрасная возможность — посмотреть на работу фонда, настоящую французскую жизнь, принять участие… Я точно не хочу походить на детей из школы Жан-Пьера», — одергивает себя Вероника. Она понимает, что ни Луизе, ни ему такое ее поведение не понравится. Послушно идет к столам, где суетятся женщины.

На нее вдруг пахнуло овощным супом с чем-то… нет, не тухлым, но чем-то глубоко капустно-луковым, тоскливо общепитовским, из давно забытой школьной столовой. Вероника замирает, рука сама сжимает горло. Она сглатывает поднимающийся снизу комок. Потом понимает, что ее сейчас вырвет. Под аплодисменты музыкантам, отодвигающиеся со скрежетом стулья, визг вскакивающих на ноги детей и загоревшийся свет Вероника, убыстряя свой шаг, почти бегом мчится к выходу. Вдогонку ей что-то говорит Луиза. Она пытается обернуться, но ее отталкивают в сторону. Она понимает, что двигается против течения и старается из последних сил избежать столкновения. Зрители плотной стеной жадно стекаются к столам с супом, занимают очередь и ищут по карманам мелочь.

* * *

Вероника злится на себя. Вот бы вернуться на неделю раньше и поступить по-другому! Тишина в квартире становится осуждающей. Хочется отдернуть руку, отодвинуться, пересесть на другой стул, выйти на улицу в конце концов. Луиза неизменно добра к ней. Мадам по-прежнему мила и доброжелательна, но последнее время, после той истории с супом, в ее поведении появляется особенная чопорная вежливость.

«Неужели я ее разочаровала»? — думает Вероника.

«А ты как думаешь? Конечно, разочаровала»! — мать приходит по ночам и глядит от двери насмешливо, кривя расползающийся в тенях рот. Вероника хочет возразить матери, ищет слова, но знает, что мать права.

Мадам тогда постаралась объяснить убежавшей Веронике, что нельзя так себя вести, что люди могут обидеться. Добавила, что суп — это прекрасно и питательно. Еще заметила, будто прочитав ее мысли, что на концерт пришли совсем не беженцы, о которых, наверное, Вероника думает не очень уважительно и это совершенно неправильно, а самые настоящие французы, французы с большим сердцем.

— Люди скромно одеты, потому что это неважно, никто никого у нас не хочет поразить особыми нарядами, — отметила Луиза со значением.

Потом она рассказала о нескольких проектах ассоциации, завершив речь небольшой порцией морали о долге каждого справиться с последствиями колониализма, о солидарности с теми, у кого жизнь сложилась не так удачно, как у нее. В этот момент она внимательно посмотрела на будущую невестку, давая понять, как Веронике повезло.

Мадам была в целом спокойна, но говорила с ней, как с избалованной девочкой, не знающей цены хлеба и не научившейся думать о других. Вероника не знала, что ответить. Ей было стыдно, хотя она и чувствовала что-то неправильное в том, что ей стыдно. Она соглашалась с Луизой с полным осознанием своих ошибок и давала обещания исправиться. Правда, где-то в глубине души Вероника понимала, что, случись снова этот чертов суп, ее затошнило бы точно так же. В конце концов, она же успела выскочить и ее позор случился за дверями этого зала, похожего на гараж… Луиза обнимала будущую невестку за плечи. Но сейчас от ее прикосновения тянуло воспитательным обязательством, а сама мадам выглядела уставшей от собственных слов.

Спустя несколько дней Вероника ловит на себе ее взгляд, внимательный, забирающийся вглубь. Луиза то ли изучает ее с каким-то новым знанием, то ли размышляет, как направить гостью в ту сторону, которая ей кажется единственно верной. Вероника не сопротивляется, не спорит. Она готова сделать все, чтобы Луиза осталась ею довольна, даже если потом, перед сном, мышка несправедливости грызет тихонько свою корку. Чтобы отгородиться от сомнений, она представляет рядом спящего Жан-Пьера и то, как зарывается в его руки, в уютную теплую норку.

Нежность, теплота и душевность, которые когда-то призывно струились и подхватывали Веронику, истощенную московскими делами и материными истериками, становятся тише, затуманиваются. Вероника этому находит объяснения. «Все естественно, — говорит она самой себе, — я пришла, ворвалась в их жизнь. Луиза занята, а я пока мало чем могу им помочь в такой трудной и важной работе. Жан-Пьер тоже занят. А гулять и уделять мне праздное внимание, как вначале, им

* * *

После того вечернего разговора с откровениями и семейной историей Вероника бросилась было утром к мадам, но ее остановил спокойный, чуть прохладный взгляд Луизы. Он говорил ей: «Нет, не приближайся ко мне со своей жалостью, все хорошо, это была минутная слабость…» Веронике показалось, что пару дней подряд мадам как будто ее избегала. Через какое-то время все наладилось, но вечера потеряли мягкую доверительность. Тени в буржуазной квартире поджались, напряглись.

Луиза стралась свести разговоры к минимуму, к обсуждению необходимого. Вероника удивилась, но привычно смирилась с правилами, установленными мадам, и ни о чем больше не спрашивала. Ее пугало то, что мадам может рассказать сыну историю о злосчастном супе. Вероника была рада, что он в командировке, — история точно забудется или потеряет яркие краски.

Приезд Жан-Пьера взрывает и перемешивает ингредиенты жизни женщин в большой квартире. Он нежно целует Веронику и прижимает к себе. От него пахнет долгой дорогой, жарой, пóтом, в общем, мужчиной. Луиза стоит рядом и улыбается. Он обнимает и ее. Тяжелый рюкзак он уносит в кабинет, а потом возвращается к ним с подарками.

— Это тебе, моя дорогая! — говорит он, раскрывая пакет и накидывая яркий шелковый платок на плечи невесты. — Я так сильно по тебе скучал!

Позже, уставший, лежа без сил в постели, он сжимает ее руку и молчит. Вероника пристраивает голову на его плече, пахнущем надежностью и решенностью. Пот и дорога смыты и забыты. Жан-Пьер здесь, рядом, с ней. Они соединились после долгой разлуки через Москву и его дела. Она любит с ним секс. Вероника именно так называет, только так. Ей нравится подчиняться, ощущать его силу и жесткость, которая не дает ей пошевелиться. Все такое сладостно-острое, ритмы возбуждающе срываются на галоп, просто дух захватывает. Вероника мечтает, чтобы эта ночь длилась вечно. И чтобы он пореже уезжал. А еще ей хочется, чтобы сам Жан-Пьер и их будущее стали более понятными.

глава 4.

Цивилизованность

Луиза больше ее не зовет участвовать в благотворительных мероприятиях. Веронике это кажется несправедливым. Но раз так, то она старается помочь по-другому, угодить, сделать что-то полезное дома. Накрывая на стол к ужину, она почему-то прежде всего представляет реакцию Луизы и только потом — Жан-Пьера. Он рядом. Но она привыкает к нему заново. С Вероникой он предупредителен, внимателен. С матерью не спорит, хотя, может быть, Вероника просто не прислушивается.

Вечерами в спальне они долго разговаривают обо всем, а потом сливаются в порыве желания и обладания. Вероника видит подтверждение его чувств в каждом движении. Она уже не сомневается в том, что Жан-Пьер — тот самый, который ждал ее все эти годы. Она теперь знает, что тоже его ждала, и старается не оглядываться.

О дате свадьбы почему-то ничего не слышно.

— Ты понимаешь, — объясняет Жан-Пьер, — мама хотела бы все организовать, как принято. Comme il faut. Найти зал для торжества, выбрать тебе платье, устроить фотосессию, пригласить гостей… Я не думаю, что все это необходимо так долго готовить, как делают некоторые безумные, но во Франции иногда свадьбу играют через полтора-два года. Никто никуда не торопится.

Вероника привычно кивает, не веря в эти самые «полтора-два года». Ей хочется спросить: «А ты? Ты тоже готов ждать столько времени ради семейного торжества»? Но не решается. Она все равно плохо понимает, почему никто с ней ничего не обсуждает. Ей не хочется выглядеть той, кто ищет выгоды, но от бюрократической определенности зависят ее жизнь и поиск работы. Последнее почему-то раздражает Жан-Пьера, и она старается лишний раз об этом не говорить.

Однажды Жан-Пьер вскользь замечает, что жить после свадьбы они будут не здесь. На вопросы, которыми засыпает его Вероника, он отвечает уклончиво. Он, видимо, уже не рад, что заикнулся об этом.

— А Луиза знает? — спрашивает Вероника, испытывая жалость к мадам, которая останется одна в огромной квартире. Она представляет себе ее долгие синие вечера, безвкусные ужины на скорую руку, темноту нежилых комнат, шотландский плед под старыми постерами. Вероника знает, что вряд ли будет спорить с женихом, который к тому моменту станет уже — о боже мой! — мужем, но ведь бросить Луизу здесь одну сродни предательству…

— Знает ли? Без понятия. Наверное, догадывается, — равнодушно отвечает Жан-Пьер. — Странно же надеяться на то, что мы останемся здесь, под ее постоянным контролем… Или тебя это устраивает? Нам нужно строить свою семью… И я вижу ее несколько в ином виде, чем моя мать.

— Да она вроде и не стремится все контролировать, — Вероника растягивает в раздумье слова. Ее пугает неопределенность, и она даже пропускает мимо ушей его слова об иной семье. Какой может быть семья в XXI веке? Понятно, какой! Уважение, равноправие, любовь… И Луиза ей совершенно не мешает. Даже наоборот — мадам стала неотъемлемой частью ее лионской жизни, самой ее устойчивой ступенькой, тылом. Вероника боится себе признаться в том, что не всегда понимает Жан-Пьера. Луиза связывает их, соединяя в одно целое в квартирном пространстве, лепит, как куличик в песочнице. Когда-то это мешает, а когда-то выручает. И нельзя забывать, что Вероника столько сил потратила на то, чтобы именно с мадам отношения сложились более чем дружеские.

Теперь, пристально вглядываясь в мать и сына в моменты их одновременного присутствия, Вероника старается разобраться, в курсе ли Луиза планов Жан-Пьера. Иногда, улавливая наэлектризованность воздуха между ними, она вспоминает вечерние откровения и искренне сочувствует мадам. Поддерживает Луизину требовательность к семейным дружным обедам-ужинам, видит ее разочарование, если кто-то, чаще всего Жан-Пьер, опаздывает. Пока все не соберутся, есть никто не начинает. Женщины сидят за низким столиком в гостиной, болтают о разных погодах и грызут орешки.

Вот открывается дверь. Вероника радостно, вскрывая тягостное ожидание, как подарочную бумагу, бежит по длинному коридору в прихожую. Луиза старается не показывать своего недовольства. Но даже сидя напротив, она как будто нависает над сыном. Мадам внимательно наблюдает за каждым его движением, выражением лица, пытаясь прочитать то, о чем он молчит. Жан-Пьер же в ответ, односложно отбивая ее вопросы, закрывается. Он похож на большого моллюска, который втягивается в раковину при приближении враждебности.

Вероника в такие моменты видит себя лишней, случайной, а вечер — не оправдавшим ожиданий. Ей хочется исчезнуть. Но уйти, оставив их вдвоем с непонятными переглядами и осуждающей невысказанностью, некрасиво, даже вызывающе. Вот прямо так встать и уйти? Нет, невозможно, да и ужин далек от завершения. В этом доме ревностно

* * *

— Véronique, дорогая, а что ты молчишь? Вот я уже не первый раз замечаю, что ты совсем не умеешь поддерживать застольную беседу! — вдруг, отвлекаясь от хмуроватого сына, говорит Луиза. Она улыбается. Хозяйка дома отвечает за атмосферу ужина, за вечернюю жизнь семьи. Гостья давно уже сидит молча, как надутая мышь. Мадам все подмечает. Не годится, не годится вот так. Что это ее потянуло куда-то в раздумья? Что у нее на уме? Назад, дорогая Véronique, возвращайся!

Вероника не очень понимает, как себя вести и что отвечать, но рада, что тучи расползаются. Пусть даже все теперь играют в нее самое. Она совершенно не обижается.

— Вероника, все русские такие? Как у вас проходят праздники? — Жан-Пьер наконец вступает в беседу, перехватывая словесный мячик, брошенный матерью. Легкий бриз влюбленности, который Вероника всегда ищет у него в глазах, в такие моменты куда-то пропадает. Ее это удивляет, но она ругает себя за подозрительность.

— Все русские какие? — вспыхивает Вероника. — Я не хотела мешать… Просто вы говорили о своих делах…

— В этом-то и заключается беседа за семейным столом, чтобы принимать в ней участие! Ненавязчиво, легко, с юмором. Чтобы дела становились и твоими!

— С французским юмором! — оживляется Жан-Пьер. — Ты знаешь, ведь во Франции необходимо понимать юмор! Здесь это самое важное! Надо всегда уметь посмеяться над собой! Ты не обижайся, но у тебя все так жестко, говоришь напористо, без легкости, нет французской непринужденности, прямо углы видны!

Вероника не уверена, точно ли понимает, что он имеет в виду. Может, ее французского не хватает для того, чтобы оценить все тонкости языка? А то вдруг раз — и вспомнится мать с ее словами о «грузном и нерадостном характере» дочери… «Ну вот, — пугается она, — они тоже уже это увидели… Углы… У меня и тут ничего не получится…»

— Может, это за счет интонации? Или все же потому, что французский для меня не родной? — Она пробует улыбнуться, чтобы не показать своего страха. Будто она что-то украла и ее сейчас — еще чуть-чуть — и выведут на чистую воду. Еда в тарелке остывает. Есть больше не хочется. Радость растекается соусом и застывает сырной корочкой. Сочувствия к Луизе тоже больше нет.

— Ах! Ну нет, дорогая, — Луиза подмигивает ей, подчеркивая шутливый характер беседы. Потом в несколько наигранном раздумье, как будто только сейчас отыскав правильный ответ среди многих возможных, слегка трогает ее руку, скрюченную бездействующей вилкой. — Нет, не в этом дело. Просто у вас не учат, не воспитывают детей так, как здесь. Я же знаю, поверь, я люблю Россию от всего сердца, но там исторически, если хочешь, всегда все слишком тяжело, однозначно, без романтики, без дипломатии… Прямо сплошной Достоевский! Поиск смысла жизни вместо того, чтобы просто жить! Ты потом поймешь, сама подойдешь к самому важному — к секрету нашего благоденствия. И будешь благодарна… Подскажу тебе одну составляющую — эпикурейство! Мы наслаждаемся каждой минутой, каждым бокалом вина и хорошей едой! Умеем разделять работу и отдых. Ты ешь, ешь, все уже остыло! Вот тебе и ответ! Ты тут же, от каждого слова, погружаешься в болото переживаний!

— Да, все так, я всегда об этом думала… А в чем еще секрет? — недоумевает Вероника, еле справляясь с обидой, которая готова ее накрыть черным платком. Она старается непринужденно ковырять что-то застывшее в тарелке и дотрагивается до бокала с вином. Выдают ее, как всегда, начинающие полыхать щеки и громкие удары сердца. Они наверняка слышны и всем за столом.

— Секрет? А сама ты как думаешь? Вот скажи, в чем ты видишь главную разницу между Францией и Россией?

Вероника каждый раз, когда начинаются такие разговоры, попадает впросак. Луизе и Жан-Пьеру эта часть вечерних посиделок нравится больше всего, воспитание гостьи их сближает. Они, в первую очередь мадам, рассказывают Веронике о том, как менялись после войны отношения между людьми, как росло движение женской эмансипации, как усиливалась власть профсоюзов. Потом доходит очередь до гуманизма и бремени европейского человека: как тянулась и дотягивалась рука солидарности до тех, кто нуждался в помощи Франции, как сегодня важно защищать всеми силами демократию и европейские ценности, как необходимо уметь прощать и верить.

— Ци-ви-ли-зо-ван-ность! Вот в чем разница! У вас не учат цивилизованности! Да и кто будет этому учить? Мсье Сакарофф? Так его уже нет…

И Луиза победно вскидывает голову. Потом она наливает себе еще вина и тянется к Веронике:

— На здоровье, дорогая! Это ведь так звучит по-русски?

Слово, которое попадает им на язык, начинает метаться по обеденному столу хлебным шариком, таким, который Вероника незаметно для себя скатывает, чтобы занять руки. Потом оно зависает над ее головой невидимым, но насыщенным облаком. Наконец окрашивается в какой-нибудь цвет и становится словом вечера. Вот как сегодня «цивилизованность». Синяя. Цивилизованность точно синяя. Или пару дней назад ее учили равноправию — желтому, как Конституция. Или еще раньше знаменем ужина водружалась «свобода». Белая свобода с красным хвостом дыма…

Матери и сыну хочется, чтобы выбранное ими знаковое слово стало в глазах Вероники символом французской жизни, достигло философской глубины. Тогда гостья обязательно поймет, насколько ей повезло приобщиться к вековым традициям равенства и братства. Да она и гостьей-то уже перестала быть!

Поначалу Веронике нравилось то, что Луиза и Жан-Пьер становились единым целым, без стародавних заскорузлых, несведенных счетов. Правда, со временем такие семейные трапезы все больше отодвигают ее от них на противоположный конец мироздания, которое вместе с медвежьим углом, откуда она родом, выглядит второсортным. И она ничего не может поделать с обидой, обхватывающей ее колючей проволокой, как ни старается поддерживать шутливый тон.

А сидящие за столом приводят примеры, по очереди подбавляя специй. И тянут, тянут несчастное слово, выбранное для ее воспитания, каждый на себя… Луиза и Жан-Пьер то вместе, то вырывая друг у друга из рук, обгладывают «демократию» или «толерантность», как куриную ножку. И результат налицо: так и от «цивилизованности» под конец остается брошенная на стол шкурка французской революции под скрежет гильотины.

— А Робеспьер? А Вольтер? — с последней надеждой спрашивает Вероника, без сомнения проигрывая все споры. — А вера в человека? Трактаты? А письма Екатерине Второй? А мечты о просвещении?

— Кто о нем сегодня помнит-то? Если только в школьной программе отведут немного места, — Луиза поводит плечами в изумлении от старомодности

— Робеспьер плохо кончил со всеми великими идеями. Дидро, хоть и помчался на всех парах жить в северный дворец, ничему вашу Catherine так и не обучил. Потом убрался восвояси со своей свободой. А этот, Вольтер, за деньги и замки в собственность еще не то бы написал! Продажный лицемер! — вторит ей сын, довольный славно проведенным вечером.

глава 5.

Мадам Анжела

Вероника берет над ней шефство. Женщина живет в собственном доме, большом, старомодно тяжеловесном, со скрипучими лестницами то куда-то вверх, то зачем-то вниз. На большой кафельной кухне не чувствуется почти никаких съедобных запахов, только кислый и мокрый — плесени.

Мадам Анжела не одинока. У нее есть сын, но он давно проживает в австралийской Канберре. Когда он приезжает, радость быстро сменяется печалью — сын настаивает на том, чтобы найти для Анжелы дом престарелых. Она же не хочет покидать свой старый дом и говорит, что может по-прежнему все сама. Когда он возвращается в свою Канберру, она грустит и облегченно вздыхает.

Внуки наезжают изредка — только если Лион внезапно оказывается у них на пути между Брюсселем и Марселем или между Берлином и Барселоной. Анжела в свои восемьдесят с лишним до недавнего времени путешествовала, а в местной мэрии даже один раз устроили выставку ее фотографий. Особенный интерес вызывали, понятное дело, престарелый возраст фотографа, а в качестве объекта для творчества — детские лица, забавные, удивленные вниманием. Увлеченная гуманитарными программами, прибывшая из иного мира француженка подсмотрела и поймала их на камеру где-то в индийских деревнях, или в бразильских фавелах, или на горных подъемах к Мачу Пикчу.

Впрочем, слава, пусть даже районного масштаба, и внимание почитателей ее таланта давно забылись. Сейчас она уже с трудом вспоминает свои недавние поездки. Лишь тень активной солидарности в помощи нуждающимся остается ощущением не зря прожитой жизни. До последнего она выходила на митинги у мэрии, собирала пожертвования и организововывала чаепития в центрах по приему беженцев. Там она познакомилась с Луизой.

— Мы ответственны за беды тех, кого судьба обделила, или тех, кто стал жертвами несправедливого капиталистического мира. А ведь Франция обязана нести ответственность за колонизацию и рабство! Она столько лет разрушала все то, что составляло традиции и основу существования наивных, открытых и никого не обижающих местных жителей. Разумеется, теперь мы за все в ответе. Бедные, бедные люди, которые приехали к нам и ищут здесь лучшей жизни. Это справедливо, если мы им поможем по мере сил! Стране от этого станет только лучше… Она обогатится…

На этом месте Анжела уже тогда запиналась, теряя нить.

Сейчас даже оборванные речи остаются в прошлом. Ее пенсия накапливается. Престарелая женщина уже больше никуда не ездит. Ни вещи, ни подарки, ни какие-либо — не дай бог — покупки по интернету не касаются ее бюджета даже легким touché. Она привыкла жить скромно. В то время, когда Вероника знакомится с ней, у Анжелы нет даже кредитной карты, поскольку она пару раз забыла секретный код. После этого она решила больше не пользоваться столь ненадежным платежным средством. Да она и не успела к нему привыкнуть — наличным доверия по-всякому больше. Анжела не любит ничего менять в своей жизни.

Продукты ей чаще всего приносят соседи. Или она выходит пройтись, снимает со счета в банке небольшую сумму. Тогда Анжела покупает что-то самое простое, без излишеств. Раз в неделю ее навещает дама из социальной службы, пьет желтоватый кофе и настойчиво предлагает помощь. Но мадам Анжела не хочет, чтобы по ее жилищу бродил незнакомый человек.

Ее большой дом ветшает, скрипит и протекает зимой то там, то тут. Когда-то заботливо вырытые и обложенные гранитными осколками маленькие озерца-лужицы в саду подсыхают — рыбки, радовавшие обитателей переливом своих серебристых плавников, давно скончались от недоедания. А может, им повезло и они были вовремя эвакуированы соседями в лучшее место. Анжела теперь просто улыбается и любит весь мир, не обращая внимания ни на запущенный сад, ни на исчезнувших рыбок, ни на безответственность родной страны перед теми, кого та пыталась приручить. Вероника, слушая обрывки гуманистических речей, как-то спросила, кто кого хочет приручить. Взгляд прозрачных голубых глаз Анжелы скользнул по ее лицу. Удивленная звуком нового голоса, она задумалась. Потом уточнила, не зовут ли Веронику случайно Жаклин, а то ее подруга юности что-то давно не звонила.

Только изменения погоды по-прежнему вызывают ее живой интерес, несмотря на то, что пожилая женщина теперь очень редко покидает свой дом.

На вопрос, обедала ли она сегодня, Анжела не сразу дает ответ. Как будто механизм, заведенный много лет назад и никогда раньше не нуждавшийся ни в смазке, ни в ремонте, вдруг скрипнул, дернулся и завалился на сторону. Потрепанная, но вполне еще живенькая кукушка продолжала периодически куковать, иногда даже попадая в нужный час. Но стрелки памяти, вздрагивая, начали прыгать на одном месте, пропуская положенные ходы. Створки открывающегося в большой мир окошка в один экзистенциальный момент зажали несчастную птицу сознания, столько лет верой и правдой служившую всему телу. Часы жизни Анжелы начали барахлить.

Вероника, поначалу по поручению Луизы, а потом и сама, с удовольствием включается в общественную заботу о старой француженке. Она помогает ей разбирать вещи, с которыми Анжела не хочет расставаться, моет полы и пару раз даже варит овощной суп. Женщина в эти моменты расцветает, как подсохший цветок под долгожданными каплями влаги. Она пытается угостить Веронику жутким кофе и благодарит французские власти за помощь.

* * *

Услышав звонок, Вероника откладывает книгу и идет открывать дверь. Гостей никто не ждет. Она мысленно готовит по-французски вежливый, но решительный отпор тем, кто ходит по квартирам в навязчивом поиске денег на различные нужды от «Армии Салют» до распространителей Библии. На темном пятачке этажа она никого не замечает и собирается с облегчением захлопнуть дверь. Шуршание и тихий голос раздаются снизу. Вероника включает свет. На пороге стоит мадам Анжела, подтянутая, приодетая, с коробочкой из кондитерской в руках.

— Bonjour Louise, ma chérie! Здравствуй, Луиза, моя дорогая! — с радостным ожиданием произносит она. — Вот я наконец и добралась до вас!

Вероника растеряна. Мадам Луиза ушла по своим делам, ни словом не обмолвившись о визите Анжелы. Теперь она не понимает, что ей делать.

— Добрый день, мадам, — с гостеприимной формальной вежливостью отвечает Вероника, отступая на шаг.

Анжела топчется перед ней, с ожиданием поглядывая снизу вверх.

— А мадам Луизы нет, — продолжает Вероника, добавив в голос сожаления. — Она ушла час назад. Извините, excusez-moi Madame, я ничего не знала про ваш приход. Вы договаривались с ней? Да вы проходите, проходите, пожалуйста.

Веронике становится ее жаль. Она решает исправить оплошность, неважно чью, и отходит на шаг, пропуская женщину в квартиру. Мадам Анжела входит. Ее седые волосы, уложенные в этот раз, судя по всему, умелыми руками парикмахера, слегка трепещут сизой паутиной на сквозняке. Старое лицо, только что освещенное предвкушением приятной встречи, на глазах теряет радость. Женщина в отчаяньи. Подтянутость спадает, сбегает вниз невидимой рябью и растворяется на каменных плитах лестницы. Руки Анжелы дрожат.

— Как же так? — она глядит на Веронику с обидой и недоверием. — Как же так, моя дорогая? Мадам Луиза ведь пригласила меня на обед!

Старушка начинает суетиться, съеживается запятой и, придерживая локтем коробку, лезет в старомодную сумочку. «Ого! Настоящий ридикюль, музейный экспонат! — Вероника впивается взглядом в вещицу. — Вот бы потрогать! И замочком пощелкать»!

Похожий артефакт она нашла как-то при переезде с одной московской квартиры на другую. Мать тогда скидывала очередные вещи с антресолей, а юная Вероника разбирала их внизу. Так на нее свалился и тот «смешной» ридикюль, полностью соответствующий своему названию. Он был весь в сборку материи, с потертыми временем кожаными стрелками по бокам, а главное — с тяжелым золотым замочком. Бросив разбор вещей, продолжающих лететь сверху, восторженная Ника села на пол и принялась им щелкать. Она открывала и закрывала сумочку, представляя ее хозяйку в каких-нибудь далеких сороковых, а себя под вуалькой и «дышащую туманами» в полутемном то ли кафе, то ли фойе…

Мать кричала сверху, требуя от нее не отвлекаться «на всякое, никому не нужное старье». Но дочь продолжала щелкать позолоченным замочком, гладила потертые шелковые выпуклости сумочки из стародавнего мира. И пока мать, кряхтя, не слезла, пока не начала отнимать ридикюль, вырывать из рук, красная в гневе и раздражении, Вероника так и не вышла из транса обаяния «старья».

И теперь, через много лет, в другом временном и географическом измерении, она стоит, завороженно глядя на старческие руки, сжимающие похожую старомодную сумочку-кошелек.

— Я же помню, — бормочет Анжела, пытаясь найти что-то внутри ридикюля, пряча вылезающие, как распускающиеся цветы, смятые бумажные салфетки. — Вот же, я даже записала, мы договорились на среду… На половину первого… Я ждала, ехала… Я вот, вот я вам пирожные купила…

Веронике нестерпимо, до слез ее жаль.

— Мадам, дорогая, вы проходите, давайте выпьем с вами кофе, чай, — тянет ее за рукав, приглашая снять жакет. Потом все же решается открыть ей истину: — Сегодня, правда, вторник, а не среда. Mardi, Madame Angela, вторник. Вот и мадам Луизы нет дома. Она вас завтра ждет…

Старушка чуть не плачет.

— Правда вторник? Надо же, вторник… Не среда, — повторяет она расстроенно. — Мне так неудобно, ma chérie, я тогда все зря, зря ехала, зря пришла… Все забываю, все путаю… Vieillesse, tristesse.

Теперь Вероника точно не хочет ее отпускать — горе Анжелы такое горькое. Казалось бы, что тут такого? Ну спутала, с кем не бывает! В то же время она видит, что дело не в том, что женщина ошиблась, даже не в том, что неожиданно свалилась людям на голову. Дело в старости, от которой Анжела до последнего пыталась увернуться, сделать вид, что это не про нее, что у нее еще есть время… Да, старость не радость, как она сама только что сказала.

— Мы сейчас с вами перекусим — я как раз собиралась что-нибудь съесть, а потом выпьем кофе… с пирожными! И мадам Луиза как раз вернется! — Вероника старается ее приободрить, дружески и нежно подталкивая в сторону просторной гостиной. Арка условно делит пространство, как принято во многих домах, на салонную часть с креслами и обеденный угол, столовую, la salle à manger. Вероника размышляет, что она может быстро, на скорую руку, сотворить. Может, что-то типа входящего в моду бранча? Когда Луиза вернется на самом деле, она не знает. Надо сначала успокоить Анжелу, усадить ее в кресло, принести ей воды и потом уже набрать знакомый номер.

Через час Анжела полностью забывает о своих переживаниях. Ее раскрасневшееся лицо сияет тем тихим светом удовольствия, которое доставляют пожилым одиноким людям забота и внимание молодых. Она, в который раз спросив Веронику, как ее зовут и откуда она приехала, кажется, тут же снова это забывает и погружается в воспоминания. Чтобы сделать гостье приятное, Вероника включает музыку. «Allez venez Milord, Vous asseoir à ma table», — поет Эдит Пиаф.

— О, дорогая, я помню эту песню! Я ее очень люблю! — Анжела легонько дотрагивается до руки Вероники. — Как это было давно! И ведь знаешь, я помню все, что было тогда, все, что было раньше, все, что было в войну, как мы тяжело жили…

Вероника не перебивает. Она знает, что для пожилых людей прошлое — десятилетия назад — как для нее вчера. Что было сегодня утром, они не вспомнят, а вот события давней давности для них точно выжжены навсегда, до конца их жизни. Если Анжела хочет что-то рассказать, она с удовольствием послушает.

— Вот тебе, наверное, мало что про войну известно, — Анжела начинает совершенно осознанно и с пониманием дела. — Да я знаю, все что-то читали, все смотрели фильмы… Все это так, скажу я тебе, но не то чтобы прямо полная правда. Кое-что приукрашено, а то и героизму добавили, чтобы служило примером… Вот для вас все и стало просто историей, как средневековые рыцари и эти, большие такие, каменные, как их… Господи, все забываю…

— Les châteaux, замки, — Вероника приходит на помощь.

— Да-да, замки… Но я о чем говорила-то? Причем тут замки… Ах, да, замки! Стоят они, шикарные, богатые, а что? Туристов туда водят… Но я не про это хотела… Да! Сегодня-то кто что помнит о последней войне? О ней не принято много говорить. Résistance… Ну если только о движении Сопротивления… Только о том, чем можно гордиться. Нет, ты не подумай, оно, конечно же, было, кто-то и правда сопротивлялся…

Вероника пытается возразить, сказать, что, дескать, она как раз много знает, что в России как-никак о войне говорили и говорят немало, что в их семье, как и во многих других, до сих пор хранят похоронки. Но Анжела не дает ей произнести и двух слов. Вероника, по своему обыкновению, подчиняется. В конце концов сама же пригласила пожилую женщину остаться, пожалела ее, так слушай теперь, имей терпение!

— Как же нам было тяжело! Вы,

— Да, я понимаю, это все очень тяжело вспоминать, — сочувственно кивает головой Вероника, ожидая рассказов о подвигах героев Сопротивления, которыми известен Лион. — Это же оккупация… Непростое время для всех. Но ведь у вас же был сад — можно было что-нибудь посадить…

— Посадить? — Анжела поднимает на нее блеклые, но полные удивления глаза. — Так мы не умели. Мы же не крестьяне! В деревнях-то получше жили, они там привыкшие, ушлые, богатые…

Мадам зло поджимает губы, полная выглянувшей из прошлого зависти.

— А вот нам тяжело пришлось. Вам не понять, как оно все тогда происходило. И ничего, совсем ничего из еды не найти! Все надо было доставать, перекупать.

Веронике ее очень жаль. Столько времени прошло, а голод не забывается… Вот уж который раз она про то, как тяжело приходилось…

— И знаешь что? — мадам Анжела понижает голос и наклоняется к собеседнице, будто собираясь поведать некий секрет. — Ведь это евреи все спрятали, все продукты захватили и потом перепродавали. Как немцы пришли, так начали порядок наводить… Вот тогда полегче стало, до них-то что творилось! Сплошные разбой и грабежи… Евреи забрали всю власть в городе и решили нас всех голодом замучить, все склады захватили. Немцы с этим как раз и разобрались… Нет, ты не подумай, — спохватывается Анжела, — немцы были настоящими врагами. «Бошей» никто не любит. Ни тогда не любили, ни сейчас… Но я-то ведь правду помню: кто работать пошел, тот и денежки начал какие-никакие получать. Марки… А то и еду. А как евреев вывезли из города — так люди радовались, что спекулянтов наказали. У нас в школе дети тоже поисчезали. «Выбыл», — было написано. Может, они сами уехали, или их с родителями увезли туда, где они наворованными продуктами не могли бы так свободно торговать, как у нас, в Лионе. Говорю же, порядок хоть какой-то навели! А эти потом, наверное, вернулись после войны… Мы-то мало разбирались, кто еврей, а кто нет… Таких страшных, как немцы на листовках изображали, мы вообще-то не видели. Помню врача одного, так он шляпу все приподнимал, здороваясь с мамой. Чуть что — мама к нему ходила за лекарствами, да и меня он тоже лечил. Вежливый был, достойный. Рассказывали потом, что он самый настоящий еврей, а когда исчез, квартиру занял кто-то из его сподручных… Они, евреи, ведь наверняка могли что-то получше себе найти, чем Лион. Известно, что места есть посытнее, повыгоднее, побогаче… Вон Швейцария под боком… Там этих еврейских капиталов в банках, знаешь, сколько? Положили, а потом тайно пользуются… И на всех их потомков хватит… А мы тяжело работали…

Анжела допивает остаток кофе, ставит аккуратно чашку на блюдце. Смотрит вопросительно на оцепеневшую Веронику: «Дорогая моя, не нальешь ли мне еще полчашечки? Какой вкусный у вас кофе! Прямо настоящий! У меня такой не получается».

Вероника молчит. Только жар пульсирует в висках. У нее нет даже тонкой струйки еврейской крови, которая бы вспенилась и лучом расплавленной стали ударила бы в сердце. А вот у Веры ее было много… Веру бы тут, в Лионе, не оставили, написали бы в школьном кондуите, как и напротив других имен: «выбыла»… Веронике нечем дышать. Да и неважно, какая у кого кровь, — перед ней раскрывает свои старые, но никуда не исчезнувшие страницы история, застоявшаяся в голове Анжелы болотной водой.

Вероника прикладывает обычно силы, чтобы быть ответно вежливой и готовой на любезности, но сейчас оставляет все как есть. Ей все равно, что там у нее с лицом, что подумает эта старуха, кто что вообще подумает… Ей хочется взять эту маленькую пожилую женщину и выставить на лестницу. Еще можно выкинуть в окно… Вероника сидит, чувствуя себя мраморным креслом под скульптурой римского императора. Ее выдает лишь мерзко подрагивающая от напряжения жилка под коленом.

Она представляет, как берет гостью, невесомую, сухонькую, с благостным выражением лица — и ка-а-а-ак метнет в окно! И стекло потом посыпется. Вероника почти наяву слышит звон осколков и, как запоздалую точку в конце, легкий шлеп — шлепок о мостовую. Затем мимо окон, отражающих равнодушный свет дня, медленно кружась, опускается, как в заключительном кадре забытого фильма, старомодная шляпка с брошкой в виде подржавленной булавки. Дальше идут титры: режиссер там, монтаж, исторический консультант…

Мадам Анжела тоже молчит. Она доверчиво, с ожиданием смотрит на Веронику — наверное, надеется на хороший кофе. Как по команде «отомри», Вероника приходит в себя и встает. Женщина вздрагивает, как будто возвращается откуда-то издалека, оттуда, где живут воспоминания и откуда только что выплеснулось в сегодня тяжелыми грязными брызгами темное прошлое. Веронике хочется, чтобы старая француженка исчезла. В мире Анжелы не было десятилетий послевоенных лет с документами, Нюрнбергом, страшными цифрами Холокоста. Под конец жизни мадам повторяет ту пропаганду, которой гитлеровцы пичкали горожан, делая их молчаливыми, парализованными страхом и лишениями, свидетелями, а зачастую и соучастниками.

Многие были готовы принимать любую информацию за чистую монету, думая только о том, как найти продукты и накормить детей. Это и так немало в условиях военного времени. Ждали четкого и лаконичного объяснения причин, чтобы раскрошить и вымести из души сомнения. Сомнения стоят дорого. Страх и определенный новой властью враг делали свое дело: захлопывалась дверь, защелкивался замок, закрывался рот, выключались пересуды соседок. Не надо так громко, всем тяжело, все крутимся, все голодаем… А эти… Слышали, что накрыли на Гран Клеман пристанище, где прятались евреи? Ну так что? Их просто вывезут, куда-нибудь увезут, чтобы возмущенные горожане их не тронули. Вот и все. Им же так будет лучше! Может, оно и правильно. Новой власти виднее. И порядок опять же. А мы-то что? Что мы можем сделать? Тише, тише… Скажите лучше, где морковку купили? Nécessité fait loi. Необходимость пишет закон.

Анжела вдруг начинает

— Ma chérie, я что-то засиделась, наверное, заболталась, а у тебя своих дел много! — говорит она. Оглядывается в поисках шляпки и своего старого, в морщинках, как она сама, ридикюля. Берет его обеими руками, с усилием открывает замок, копается в сумочке, склоняясь все ниже. Ничего не достает из нее и немного разочарованно закрывает. — Вот тут оно было, но наверное, забыла. А искала-то что? Не помню… Ну ладно, что уж, пойду я, — повторяет она.

Анжела идет в прихожую и начинает с помощью Вероники надевать пиджак, который, видимо, когда-то был синим с серебристой строчкой. «На улице не меньше тридцати градусов, — с неприязнью думает Вероника. — Она бы еще пальто надела…»

Пожилая женщина бормочет себе что-то под нос и водружает на голову шляпку. Потом она оборачивается, чтобы попрощаться, и замирает, потеряв нить происходящего. Мадам Анжела обводит Веронику, коридор, стены, светильник под потолком прозрачным отсутствующим взглядом, который скользит, ни на чем не задерживаясь, по кругу. И снова понеслись Вероника, прихожая, стены, светильник под потолком, зеркало, Вероника, прихожая, стены…

«Она старая, — жалость притушивает огненно-острое жало встречи с чужой реальностью. — Старая…» Хочет добавить «сука», но даже в мыслях, быстро перебирающих в голове маленькими цокающими копытцами, сдерживается. Вероника, сейчас, как и всегда, милая и гостеприимная, просто ждет в дверях, пока старуха придет в себя. Анжела понемногу выходит из своего минутного оцепенения и возвращается в полуденность нынешнего вторника. Тут она замечает стоящую перед ней молодую женщину.

— Извините, — проснувшимся голосом шелестит она, — я забыла ваше имя, ma chérie, моя дорогая… Так вы тут живете? Мне, наверное, пора… Передавайте привет вашей, — она спотыкается, вспоминая, — ам, ма, oui, мадам Луизе. Буду рада, если зайдете как-нибудь в гости. В воскресенье например? На кофе? Была очень рада поговорить…

Вероника стоит и смотрит ей вслед. Потом закрывает дверь и подходит к окну. Мадам Анжела выходит из подъезда. Она старается идти бодрым шагом, от которого ее слегка качает. В руках она сжимает глупо-смешную сумочку под соответствующим ей названием ридикюль и коробочку с пирожными.

глава 6.

Вода

Возраст подобен алкоголю: он понемногу, капля за каплей разрушает человека. Возраст делает цвета жизни блеклыми, а стариков невидимыми. Незаметно, понемногу стирает желания и стремление куда-то бежать. Да и бежать становится некуда, дистанции сокращаются. Поиск впечатлений, приправленных перчиком, заменяется притяжением старого дивана и наслаждением от еще одного дня в старом кресле в тишине квартиры. Несмотря на то, что, ограничив по рекомендациям врачей кофе и сахар, ты собираешься жить вечно, будущее мельчает, пока не пришпиливается парой ближайших календарных дней к прогнозу погоды.

Вероника помнит, как мать растекалась ртутной каплей, превращаясь из веселой и легкой в общении женщины в мизантропную домоседку с уксусной кислотой замечаний и рыхлыми оспинами обид. Вероника не может не думать о своей московской жизни, которую выталкивает в прошлое. Она, правда, вылезает то тут, то там, то сравнением, то заблудившимся запахом. Ей тогда становится не очень приятно. И Вероника старается побыстрее заесть горечь своих ошибок и материн голос итальянским мороженым под стеной фресок с нарисованной лестницей. Старый город лечит душевную смуту. Он соединяет века, так разве он не может куда-то пристроить и ее? Веронике много не надо.

Лион встречает ее, как хороший знакомый: приветливо, раскрывает ей объятия площадей и показывает, что нового. Вот снесли здание старого «базара» на Кордельерах, обещают построить что-то современное. Посмотрим, посмотрим на то, что получится, хотя и жаль того базара…

«Привет, ребята! — обращается Вероника к „якобинцам“, охраняющим фонтан. — Как настроение? Жарко? Да ладно, не жалуйтесь — вы-то как раз у самой воды! А у нас — она незаметно для себя называет квартиру в шестом округе „нашей“ — не то что кондиционера, простого вентилятора нет! Но ничего, не на ту напали! Я побегала по магазинам и купила. Теперь его вырывают друг у друга. А раньше не нужен был… Зачем, правда? Жара всего пару недель! Нечего тратиться! Живут, сохраняя традиции? И хоть сдохни при этом»!

Она садится на каменный край фонтана, обводит взглядом площадь Якобинцев: «Знаю, знаю, это замечательное место, куда сегодня сбегают ручьями одиннадцать улиц, попало даже на острый язычок Рабле. Как там у него? „Болтуны с Комфорта“? Уже в его время сюда, на площадь у церкви Notre-Dame-de-Confort, приходили бездельники, чтобы покричать о несправедливости! Потом, после революции, ее переименовали ненадолго в площадь Братства, стерев память об ордене доминиканцев вместе с их церковью. Интересная штука — история: то римлян подменят галлы, то флорентийцев — французские архитекторы со своими героями…»

Помахав рукой статуям, не имеющим никакого отношения к «якобинцам», Вероника идет дальше. Вот тут она когда-то заблудилась. Как можно было здесь заблудиться? Удивительно! Город постепенно становится простым, ясным, вышедшим из смуты прошлого на солнечный свет. Он перестает колоться репейными изгородями давних, отданных жителям огородов, устает сопротивляться ее шагам и ложится, прирученный и смирившийся, под все еще спешащим московским темпом Вероники.

* * *

Луиза, убрав в дальний угол историю с супом, все чаще просит ее помочь с делами ассоциации. То надо отвезти куда-то бумаги, то заполнить отчеты, которые кишат цифрами, как муравьями. Вероника мало что понимает в них, но аккуратно вбивает все данные в Excel, который Луиза не хочет осваивать.

Жан-Пьер снова собирает дорожную сумку. Говорит, что на несколько дней. Вероника спрашивает его, куда он едет. Он ей отвечает что-то невнятное, называя какие-то французские деревни.

— Это в Провансе? — она помогает донести рюкзак до двери, вручает сверток с сэндвичами. Он просил ее в этот раз положить куриную грудку, и она рада, что приготовила все накануне. — Жаль, что я не могу с тобой поехать. Но конечно, работа есть работа»!

Луиза тоже с пониманием качает головой.

— Возвращайся поскорее, дорогой, — говорит она, целуя сына, — ведь не стоит оставлять нашу Веронику надолго в одиночестве! — И подмигивает Веронике. Вероника в ответ улыбается и обнимает Жан-Пьера. Слова же мадам выглядят какими-то наигранными, а глаза тревожными и далеко не веселыми.

«И почему это меня не стоит оставлять надолго одну? — ворчит Вероника, прячась после проводов в свою комнату. — Я вряд ли побегу искать себе другого Жан-Пьера… Мы же с ним… Мы с ним…» Она недоговаривает, потому что не может найти верных слов. Вероника сама не знает, грустит или

За пару дней до его отъезда она снова чуть не села в лужу. Вернее, прямо таки села. Пожарив на ужин рыбу и сотворив воздушное, нежнейшее пюре, она накрыла на стол и весело крикнула в глубину квартиры:

— Et voilà! Tout est prêt! Все готово! Можно мыть руки и идти быстрее есть!

Слова вылетели привычно, как тогда, давно, когда она суетилась на московской кухне, мать смотрела телевизор в своей комнате, а муж только что вернулся с работы. Он обычно отвечал: «Бегу, Никочка, уже одной ногой в ванной! Я голодный как волк»!

Луиза вышла к столу с поджатыми губами. За ее спиной стоял Жан-Пьер.

— Почему ты требуешь, чтобы мы помыли руки? Мы что, грязью заросли? Ты обижаешь людей такими словами! Хорошо, что никого постороннего нет… Дорогая, так нельзя обращаться к людям.

Вероника застыла с тарелками в руках.

— Извините, — проговорила она, — я не хотела никого обидеть. Просто… Просто Жан-Пьер только что пришел домой, я подумала… У нас так всегда говорили, это всего лишь форма, я ведь только позвала, просто… Сказала, что все готово… Я совсем и не думала…

Она запуталась в извинениях. Уши начали предательски краснеть. Чуть не перевернула сковороду с рыбой на пол. Сосчитала до пяти — на больше ее не хватило. Заставила себя улыбнуться.

Ужин прошел в молчании. Вероника продолжала ругать себя за бестактность. Жан-Пьер тыкал вилкой остывающую рыбу и безрадостное картофельное пюре. Луиза решила исправить положение и с наигранной заинтересованностью спросила, как Веронике удалась такая «исключительная», excéptionnelle, хрустящая корочка. Вероника обрадовалась, постаралась отмести все прежние неловкости и объяснила, что это рецепт одного французского шеф-повара: надо просто смешать оливковое масло со сливочным, а кусочки рыбы обвалять в муке. Под конец объяснений она увидела, что ее никто не слушает.

Вспомнилась и другая история, которую она стирала из памяти, стирала, но не получилось. В самом начале их отношений-узнаваний как-то вечером раскрасневшийся и с мокрыми волосами Жан-Пьер вошел в комнату и сказал: «Véronique, chérie, я там ванну принимал, оставил тебе воду. Иди быстрее!»

Вероника срочно переоделась, накинув халат, и помчалась в ванную. Она думала, что вода течет, пена вздымается и, того и гляди, перевалится через край. В ванной стояли немного осевший пар и тишина. Вода не лилась, а подернутая мутной пленкой, колыхалась. Вероника выдернула затычку, чтобы спустить воду, и пошла искать Жан-Пьера, который уже сидел в гостиной перед компьютером вместе с матерью.

— Как ты быстро! — удивился он. — Ты уже приняла ванну?

Она растерялась.

— Нет еще, — ответила Вероника, — там… Там вода была, я не поняла, почему ты говорил, что оставил ее… Ты еще не закончил?

Под конец фразы она поняла, что лучше бы ей было остаться в ванной и не задавать никаких вопросов. Мать и сын посмотрели на нее и переглянулись.

— Я оставил тебе воду, в которой можно помыться. Чтобы больше воды не тратить. А ты что сделала? Чего ты не поняла? А ты, donc, собственно, как моешься? Может, еще и вода у тебя льется, когда ты там… э… намыливаешься?

— Нет-нет, — испуганно воскликнула Вероника, — я всегда выключаю!

— Тогда в чем дело? Теперь вот вода уже остыла… Придется снова набирать! Наши соседи вчетвером принимают одну ванну, чтобы… Так тут принято, дорогая, — добавил он, смягчив уже немного голос, как бы протягивая ей спасительную руку помощи.

Луиза удивленно смотрела на Веронику и делала знаки сыну, что дескать, хватит, пусть моется как хочет, надо быть добрее, гостья ведь…

Вероника тут же отступила. Она испугалась, что раньше тратила воду слишком расточительно. Быстро ответила, что не большой любитель принимать ванну, хотя это было неправдой. Поклялась, что ни за что и никогда не оставляет зря льющуюся воду. Это тоже было далеко от истины. Покивала в знак того, что понимает, как важно экономить и думать об окружающей среде, и медленно направилась обратно. Она встала под душ, предварительно смыв мутные подтеки, противно осевшие на стенках ванной. Потом каждую секунду прислушивалась и старалась, чтобы струи падали вниз не очень громко.

«Разные реалии, — думала она, забираясь в постель и прижимаясь к уже подхрапывающему Жан-Пьеру. Не просыпаясь, он обнял ее и поцеловал. Веронике стало стыдно. — Он такой хороший, уже родной… Как бы научиться принимать новую жизнь, как она есть, и не влезать со своими привычками? Уважать здешние обычаи. Ведь они могут стать и моими…» С мыслями про свой устав в очередном чужом монастыре, отдирая от невидимого платья мелкие колючки несогласия, Вероника провалилась в сон.

Во сне она купалась в море. Сияло солнце, носились чайки. И она в детском восторге брызгала водой на Жан-Пьера, который уворачивался и кричал: «Не надо так делать! Ты что, дикая? Ты же так всю воду выльешь! Воды на земле мало! Вода стоит дорого!» Появившаяся неизвестно откуда Луиза старалась встать между ними и увещевала Веронику, как маленькую девочку: «Ты должна понять! Нельзя вести себя столь безответственно! Где твоя цивилизованность? Мы же тебя учили! В Африке засуха! Европа тоже на грани! В Бангладеш голод! В Амазонии уничтожают леса! А ты водой играешь!» И за ее спиной вырастала волна, грозящая накрыть все и всех, замирала настоящим цунами — и откатывалась назад, раздумав топить неразумную землю.

глава 7.

Дети арабского квартала

Безделье, безделье… Нет-нет, скорее праздность, а может, и просто лень… Ведь всегда есть чем заняться: переводы лежат тяжелыми файлами, можно приготовить ужин, вытереть пыль… И Вероника старается. Но выйдя из ритма обязанностей и рисуя себе новые возможности, она уступает притяжению города. Ей хочется снова и снова испытать новизну открытий, представлять себе свою будущую лионскую жизнь во всем, еще не освоенном до конца, разнообразии.

У Вероники появляются излюбленные маршруты, куда каждый раз обязательно попадает, как в решето, неизведанный квартал или незнакомый сквер с очередным памятником. Сегодня она решает пересечь широкий мост, повернувшись спиной к торжественной, в красной крошке и с Людовиком XIV на коне, площади Bellecour. Дома широко расступаются, не мешая открытому простору реки. Доносится шарманная музыка старой карусели. А за ней, сужаясь, жизнь дробится на кафе, ремонт телефонов и обуви, маленькие магазинчики, вывернутые фруктами и чемоданами наружу. У «Макдональдса» прямо на тротуаре сидят люди.

На перекрестке припаркованы два полицейских автомобиля. Люди их обходят, подозрительно оборачиваясь и стараясь побыстрее свернуть в переулки.

Вероника, перейдя на другую сторону Роны, следит за праздничным кружением карусели. Уворачиваясь от стаек шумных подростков, она идет к площади с позвякивающим на повороте трамваем. Старики в однотонных тюбетейках что-то обсуждают перед

Удивленная Вероника, пытаясь дышать через раз, медленно движется вдоль сплошных витрин, блестящих длинными платьями, как из «Тысячи и одной ночи», и украшениями. Они слишком яркие, чтобы быть золотом. «Надо же, — думает она, — прямо попала в другой мир и другую страну». И чуть не наступает на женщину с детьми, сидящую прямо на тротуаре, перед мясной лавкой.

Название красными большими буквами гласит: «L’avenir». «Будущее», — читает Вероника. Заглавная L наклонилась и повисла кривым шамширом. «Bonjour madame», — произносит женщина дежурным голосом и протягивает к ней руку, поднимая другой маленькую ладошку сидящей рядом девочки. Вероника лезет в карман за мелочью. Глаза женщины цепко ждут. Вероника не хочет дотрагиваться до ее руки и кладет пару евро в коробку у ее ног. Нищенка равнодушно благодарит, бормочет что-то и больше на нее не глядит. Девочка начинает хныкать. Вероника думает, что лучше бы она купила им что-нибудь из еды, но ее уже уносит прочь. Она устремляется дальше, течет в людском потоке, пытаясь не столкнуться с насупленными женщинами в черном и большими сумками на колесиках.

Она могла бы найти себе место для жизни в Старом городе. Да, пусть крутые и темные лестницы вели бы наверх, туда, где слышны только голуби. Пусть свет успевал бы выключиться до того, как она по обрубленным на треугольники ступеням вкрутится под самую крышу, как лампочка в патрон. Пусть солнце заглядывало бы туда реже, чем на Лион падает снег. Она бы спала в мезонине, срывая утренним взглядом лишь кусок брусчатки с галдящими туристами, — такой только недавно была она сама. Толстые стены охраняли и берегли бы ее Францию с видом на старые соборы, бархатным голосом Ива Монтана и с хрупкостью круассанов…

Но это все лежит в другой части города, через две реки, в ином измерении. Да, тут тоже сдобные запахи, но другие: горячие медовые, ореховые, стекающие маслом и сахаром на огромные подносы. Эти запахи можно нарезать на куски и есть, облизывая пальцы… Веронику толкают снова и снова. Толкают без злого умысла, просто они тут все толкаются. Личное пространство и все личное здесь смято и выброшено, как засаленная бумага из-под кебаба, шаурмы, не долетев даже до ближайшей урны.

Люди везде. Они перемещаются единым роем, единым порывом, единым взмахом множественных рук, с помощью которых ведется беседа или горячится спор, зазываются покупатели, а потом с улыбкой накидывается довесок в подарок. Вероника все замедляет и замедляет шаг, огибая непривычно одетых людей, разглядывая сладости в запотевших витринах. Что-то цепляет ее, мешает спокойно выйти наконец из чужой и непонятной жизни. Мимо машин, зажатых светофорами и магазинами на узкой улице, пробираются дети.

Первый порыв Вероники — окрикнуть, втащить детей обратно на тротуар. Она почти дотрагивается рукой до футболки бросившегося к автомобилю ребенка. Она хочет крикнуть водителю, чтобы поосторожнее, а потом забрать мальчишку с проезжей части, спросить, где его родители, проводить в полицию… Но вдруг приходит понимание: дети работают. Их не надо спасать. Все, что им надо, — деньги. Именно их они ждут, стоя у немедленно закрывающихся машинных окон. Водители старательно делают вид, что ждут смены огней светофора, что никто не стучится с той, грязной, уличной, стороны, что нет просящих голодных глаз. Да и голодные ли они?

Веронике становится не по себе. Дети собираются, как звездочки в калейдоскопе, у темной арки, чтобы потом при загоревшемся красном свете, молниеносно броситься на проезжую часть в поисках добычи. Она отмечает их почти взрослый профессионализм. Как они отличаются от своих сверстников из соседнего сквера, еще гуляющих под присмотром бабушек! Перехватывает их взгляды. Такой взгляд, даже под молитвенно сложенными домиком бровями, не просит. Он требует. Без тени сомнения, без какого-либо неудобства или стеснения, он требует, уверенный в своих правах, и ненавидит тех, кто не отвечает ему монетами.

Никто из детей к ней не обращается. Пару раз мимо прошмыгнули двое мальчишек, задев рукой сумку. Вероника покрепче прижимает ее к себе, но тут же ей становится неудобно — нельзя же отменять доверие только из-за того, что люди здесь иначе одеты!

Детям этой улицы она неинтересна. Взрослым, впрочем, тоже: они толпятся, собираются у магазинов и подъездов, галдят все разом. Улица превращается в живой океан со своими законами. Веронике вспоминаются вечерние разговоры, сейчас далекие и неправдоподобные. Ей кажется, что волны этого океана выкидывают, выплевывают на берег, как мусор, гордо звучащее в Луизином исполнении слово «демократия» и глуповато-напыщенное — «цивилизация».

Потоки незнакомой жизни несут свои заботы и дела по узким тротуарам, затекают под облупленные своды старых домов, переступают через кричащих младенцев, тележки, груженные круглыми лепешками и бутылками с дешевой газировкой. Они обтекают сидящих за столиками кафе мужчин с чашками кофе и стаканами воды. Вероника с медленным узнаванием замечает в одном из беседующих что-то знакомое. Жан-Пьер. Она останавливается, чтобы присмотреться. Кто-то ее задевает, она бормочет извинения, отступает, поправляет ремень сумки. Когда она снова смотрит на кафе на противоположной стороне улицы, ни один из мужчин ей не кажется даже мало-мальски похожим на ее жениха.

«Его вообще нет в Лионе! — она сама себе удивляется. — Надо же! Вот уж настоящая галлюцинация любви. Наверное, я только о нем и думаю, даже не замечая того. Что ему тут делать? У него и одежды-то такой нет»!

Улица, громкая, закольцованная змеей с аптечной вывески на углу, не обращает внимания на иные, не лежащие под ногами в пластиковых шлепанцах, параллели и меридианы. Не нравится — проходи, проходи, не задерживайся. Она оказывается под перекрестным огнем подозрительности: чужачка, чужачка, чужачка… На нее с недоброжелательностью уже глядят продавцы: стоит тут — ничего не покупает, а мы перед ней бисер мечем с медовой пахлавой и блестящими шарфиками… Уходи тогда, зачем встала? Иди себе, куда шла! Мы-то здесь живем, а ты что? Вон, даже кошелька не достала… Почему бы не дать несколько монет бедным? Не убудет! Разве твой бог тебя не этому учит?

Вероника уже хочет побыстрее выйти на широкую улицу. Она ищет взглядом детей, которые, не получив желаемого, вспыхивают светом ненависти. Зазевавшихся водителей, не успевших закрыть стекло,

Вероника еле успевает опустить глаза. Она понимает, что ее заметили. Дети с грязными разводами на лицах общаются между собой знаками, косыми быстрыми взглядами. Вожак, мальчик постарше, жестко и четко отдает короткие команды. Они напоминают теперь свору волчат или юных, а от этого бесстрашных, вечно голодных и злобных шакалов, которые подстерегают отставшее от стада животное и готовы с налета, с наскока вцепиться и рвать зубами еще живую жертву.

Вероника неожиданно чувствует себя одинокой, потерявшейся в неуютном незнакомом городе. Она бы не смогла здесь жить. Да, с грустью признает Вероника, это он, тот самый плохо пахнущий снобизм, который она старательно осуждает при Луизе и Жан-Пьере. Вдруг в ней зло, разрывая нежную кожу дурацкого книжного гуманизма, просыпается московская Ника, которая шарахала дверью и придумывала хлесткие прозвища одноклассникам. Ей тут не нравится. И не понравится! Это не ее Франция. И она никогда не сможет полюбить эту улицу. А нужна ли кому-то здесь ее любовь?

Она устала, ей хочется побыстрее найти выход. Веронику охватывает брезгливость от непривычной близости людей, от того, что вынуждена пробираться среди приторных душных и горячих запахов, среди опускающих глаза женщин в черном, на которых и смотреть-то жарко.

Она понимает, что не расскажет Луизе о своем освоении Лиона, такого разного и, наверное, современного. Не расскажет и о вспыхнувшей злости. И ей хочется, чтобы злость не проходила, чтобы осталась в ней частицей дома, от которого она сбежала. Звенящее раздражение и страх, отскакивающий в сердце от грязных стен и чужой суеты, заставляют ее почти побежать.

— Да что за черт! — огрызается Вероника-Ника по-русски на пожилого человека в длинной рубахе, который, толкнув ее, пытается извиниться. — Пошел на хрен!

Мужчина оступается, ошарашенно, непонимающе глядит на нее, приоткрыв странно красный рот в густой черной бороде.

На широкой улице, по которой как ни в чем не бывало переваливаются троллейбусы, а толпа одета в шорты и разноцветные платья, она, отдышавшись, успокаивается. Прохожие, такие же, как в любом европейском городе, поглощенные своими мыслями, ее возвращают в обычность дня. Вероника чувствует себя одной из них. Злость сдувается и растворяется. Убрав от чужих взглядов в коробочку души свое испуганное эго, она улыбается в ответ идущим навстречу молодым людям с болонкой на розовом поводочке.

Как все перемешано! Вероника вспоминает детей-попрошаек. Им сейчас сколько? Лет семь? Восемь? А через десять лет чем займется поколение, выросшее на этой улице и ненавидящее проезжающие автомобили? Как сложатся их отношения с миром за границами этой улицы? Или к тому времени она уже выльется за угловое здание с мясной лавкой под названием «Будущее» и потечет мощным, параллельным потоком… Кто кого перемелет?

Вероника уходит все дальше, по широкому проспекту, над которым смыкаются в благодатной тени пятнистые прохладные платаны. До дома недалеко. На сегодня приключений достаточно. Она заходит в булочную и покупает горячий багет, от которого немедленно отрывает хрустящий край.

глава 8.

Затяжка

Дребезжащий взгляд похож на старый поезд, оставляющий в пространстве след падающей звезды.

Вот и взгляд Луизы иногда такой, забывающий улыбаться. Может быть, это не про нее, Веронику, может, это мадам просто сама с собой, когда сбрасывает наконец прожитый день? Но взгляд цепляет, оставляя неуютную колючесть и недосказанность.

Веронике вспоминаются затяжки на вчера еще целых колготках в бытность подсчета каждой копейки и ту тоску, которая вдруг подступала к горлу. Оставалось только срочно зареветь, уткнувшись в диванную подушку, чтобы никому не пришло бы в голову бежать утешать. Она и плакала так тогда — колготки были последними, купить новые не на что. Деньги, которые ей удавалось заработать разными случайными уроками и переводами, тратились тут же, по дороге домой. Убогой пенсией платились счета за свет и газ, а что оставалось — мать прятала. Оставалось, правда, немного. Впрочем, это немного могло бы сложиться с ее немногим, и тогда стало бы легче.

— Мама, зачем ты купила французский йогурт? Там же наш, отечественный, стоял рядом — в полцены! Он, наверное, ничуть не хуже…

— Тебе йогурта для матери жалко? На свои покупаю!

Спорить было бессмысленно. Объяснить, что финансовая свобода ушла туда же, куда утекли последние воспоминания о замужестве, было невозможно.

— А ты напиши на листочке, распиши все подсчеты, все расходы — и покажи ей! — советовала тетушка. — Ты объясни, научи, разложи все по полочкам! Твоя мама же просто не привыкла! Живет, как птичка…

Тетушка даже в трудные времена уходила от них с тяжелыми сумками. Они были, конечно, менее пухлыми, чем потом, позже, когда Вероника на раз-два заполняла холодильник. Мать как-то раз с внезапной подозрительностью спросила, оттянув книзу край пакета: «Полина, а что это там виднеется такое, красненькое? Похоже на тот самый йогурт, которым меня дочь единственная попрекает!»

Тетка, чуть замешкавшись и оглянувшись на дверь, подхватила сумки и нежно прошелестела, как по голове погладила: «Роднулечка моя, вот попробовать взяла, посмотреть, из-за чего такой сыр-бор у вас случился! Приеду к себе — водичку вскипячу, сделаю себе бутербродик с маслицем и попробую! Попробую ваше баловство. А вообще-то кефир здоровее будет, да и стоит вон — целый литр стоит дешевле этого стаканчика убогонького…»

Вероника не спорила с тетушкой, которая говорила с матерью умильным и простонародным голосом. Никогда не заглядывала в ее сумки. Ценила ее помощь. Так и жили. Потом уже и деньги появились, спокойный без излишеств достаток. Вероника понемногу отыграла себе свободу. Отвоевала по возможности тихо ту небольшую, порционную, но все равно свободу. И была благодарна тетке за это.

Почему ее прошлая жизнь вдруг запульсировала сейчас светом уже погибшей звезды? Ведь Вероника постаралась так быстро, как могла отправить ее в нереальность, во вчерашний сон, в сероватую дымку с расплывающимися силуэтами. Просто Луиза редко, но возьмет и глянет на Веронику так, как смотрела на нее когда-то мать. Или ей так кажется, потому что у нее нет уверенности в своем прочном месте в большой буржуазной квартире.

В этом вдруг дернувшемся и лязгнувшем взгляде нет любви, которую Вероника уже успела записать как

Последнее время Луиза изменилась. Во всем ее облике ощущается отстраненность. Она выглядит уставшей, такой, когда каждое слово дается с трудом. Вероника знает, что у мадам много дел и забот, и хочет быть полезной. Но чаще всего она теперь теряется, смущается в ее присутствии, как школьница в кабинете директора, не понимая, за какую такую провинность ее вызвали. Может быть, хозяйку тяготит ее длительное присутствие?

Веронике непонятно, что более неприятно: жесткий взгляд, оставляющий зацепки на сердце, как тогда, давно, на последних колготках, или равнодушие. Когда Луиза скользит в молчании лайнером по волнам квартиры, обходя Веронику как неопасное препятствие, хочется дернуть ее за руку или крикнуть, чтобы напугать. Вероника думает, что надо бы уточнить про свадьбу и начать хотя бы вскользь просматривать объявления о работе.

— Дорогая моя девочка, — вдруг спохватывается Луиза. — Ты такая тихая последнее время! Ты на меня случаем не обижаешься? Я что-то слишком погружена в свои мысли! Знаешь, много разных дел… Ты не обращай внимания! Я так счастлива, что ты здесь, с нами. Мы тебя ни за что не отпустим!

* * *

Жан-Пьер с ней очень нежен, обходителен, дарит цветы. Видно, что он не привык этого делать. Не знает, как держать букет и как поэлегантнее сунуть в руки. Вероника ценит его скромную, недонжуанскую манеру, радостно принимая незамысловатые подарки. Он приезжает, уезжает, снова приезжает. Вероника не знает, куда он ездит. Она уже перестала задавать вопросы. И так все ясно: разные обязанности по работе, поручения, ответственность. Да и покидает он ее теперь ненадолго, то на пару дней, то на три. Ничего. Это даже хорошо — паузы в его любви позволяют ей работать над переводами. Их немного — лето, отпуска, но ей хочется все отсылать вовремя.

Как-то накануне очередного отъезда Жан-Пьер приводит приятеля. Луизы нет дома. Вероника выходит в коридор на звук открывающейся двери. Она радостно их приветствует. Мужчина не выказывает желания протянуть руку.

«Bonjour Madame», — бросает он серо, бесцветно, почти не глядя на Веронику, и тут же удаляется вместе с Жан-Пьером в его комнату-кабинет.

Вероника смотрит им вслед. Что-то ей кажется странным в этом человеке, в его обвисшей спортивной одежде, в том, как Жан-Пьер, пропуская гостя вперед, тайком чмокает ее в щеку и быстро, но внимательно оглядывает с ног до головы. Она видит, что он почему-то недоволен, но ничего не говорит.

«Да ладно, не так уж и важно, — думает она, — у них свои дела, им некогда тут со мной болтать». Смотрит на себя в зеркало и видит свое растерянное лицо. Глаза покраснели, волосы растрепались, на руке красная полоса от маркера. Вероника похожа на заспанного ежика. Вот в чем дело, наверное! Но она же никого не ждала… Сидит уже за компьютером часа четыре, если не больше, не отрываясь, ковыряясь в незнакомых терминах. Будешь тут не только на ежа похожа…

А одета, вроде бы, нормально — шорты и футболка без рукавов. По-домашнему. Лето же! Толстые стены старого здания берегут прохладу, но жара делает свое дело, и квартира к вечеру раскаляется. Вероника купила вентилятор. Луиза, правда, снова приподняла брови, но ничего не сказала: хочется будущей невестке тратить деньги, пусть тратит. Вероника таскает теперь вентилятор повсюду за собой и думает, как бы поэлегантнее предложить Луизе деньги. Уже несколько раз заходил разговор о возросших счетах за электричество…

Она идет на кухню, чтобы приготовить бутерброды. В холодильнике лежит бутылка провансальского Rosé, розового вина. Она нарезает хлеб, раскладывает сыр и ветчину по тарелкам, моет маленькие помидоры-черри. Да, где-то ведь еще оставались чипсы… Достает салфетки. Ставит бокалы. Жаль, Луизы до сих пор нет дома.

— Мальчики, — кокетливо зовет Вероника, выходя в темный коридор, — я приготовила маленький перекус, l’apero, приглашаю вас присоединиться! Вы там, наверное, сварились в этой ужасной жаре!

Из-за двери доносятся бормотание, шелест страниц, звяканье чего-то металлического, шарканье. Ответа нет. Вероника подходит ближе, ждет и наконец решается открыть дверь. Наверное, они ее не слышат, занятые своими делами. Она еще раз стучит на всякий случай. Потом Вероника берется за ручку, но дверь дергается, замок защелкивается. Она даже не знала, что дверь кабинета запирается на ключ. Еле скрывая разочарование, она зовет еще раз:

— Жан-Пьер! Я там приготовила…

— Не надо ничего! Мы заняты! Попозже. И… спасибо! Merci ma chérie! Спасибо, дорогая.

«Спасибо… То же мне… буки какие-то…» Она прислушивается. Тишина. Лишь бумажный шорох.

— Хорошо, — произносит Вероника в закрытую дверь, пытаясь скрыть обиду, — извините, не буду вам мешать.

Странный дом. Почему он ей раньше казался совершенно иным? Она возвращается в раздумье на кухню. Там она садится за стол и автоматически кладет в рот кусочек сыра. «Кто эти люди, которые приходят к Жан-Пьеру? И ведь приходят всегда, когда Луизы нет дома. Да и я сегодня в последний момент решила остаться, чтобы закончить работу… Жан-Пьер несколько раз меня спрашивал, когда я уйду, когда вернусь. Я еще хотела ему сделать сюрприз: закончить наконец этот перевод и позвать его в новый ресторан на набережной, там вечером обещали джаз».

Она убирает закуски в холодильник. Луиза возвращается, когда гостя уже нет. Он тихо, не зажигая света в коридоре, давно ушел и растворился в уличном мареве, таком же душном, как обида Вероники.

Луиза говорит, что тоже не знает наверняка, куда каждый раз уезжает ее сын. Вероника открывает было рот, чтобы спросить еще и про его друзей, но решает этого пока не делать. По промелькнувшей по лицу женщины тени, похожей на пробежавшего тогда, в день ее первого приезда, черного кота, она понимает, что лучше не задавать лишних вопросов.

Вероника радуется тому, что Луиза, улыбнувшись, быстро стряхивает лишние мысли и предлагает навестить мадам Анжелу.

— И мы с тобой, и Жан-Пьер, конечно, — с уверенностью произносит она, приобнимая Веронику, — делаем все, что в наших силах, для тех, кто нуждается в помощи. Давай, закрывай быстренько свой компьютер, vite! Пойду позвоню ей. Может, надо что купить. Ведь, небось, сидит, бедная, дома, никуда не выходит в такую жару…

глава 9.

Маржори

Матери — нет, не позволяла. А вот Луизе Вероника позволяет иметь свое настроение. Она

Молчание ей никогда не было в тягость. Еще в Москве, когда ждать телефонных приветов оказалось делом безнадежным, Вероника освоила тишину, как новый иностранный язык: поначалу ничего не понятно, тяжело и хочется бросить, а потом узнавание букв и слов обретает приятный смысл.

Умение жить с самой собой пригодилось и в Лионе. Вероника наслаждается свободой, которая оказалась в ее руках: новый город, милая, хоть и странноватая в последнее время Луиза, не до конца понятый, но уже близкий, раздвигающий рамки первых впечатлений, Жан-Пьер. Поворот, внезапно сделанный судьбой, дарит радость и открытия. Она старается ни о чем плохом не думать. Еще немного — и начнутся дела, работа, которую она обязательно найдет, обустройство нового дома после свадьбы, да и сама свадьба, а до этого прожитые в счастливом ожидании осень, зима…

Молчание застывает на губах солнечным светом, запрокинутой головой под кариатидами, серебристыми бликами рек и той небрежностью вечности, которую не волнуют сменяющиеся времена. Вежливые автомобилисты галантно пропускают ее, зазевавшуюся от расступающейся перед ней перспективы на перекрестке. И Вероника тонет в своем восхищенном молчании, почти молитвенно повторяя: «Как я хочу здесь жить! Как я хочу здесь остаться, стать частью этого города, слиться с нарядной толпой, найти то, что стерлось и потеряло смысл тогда еще, в Москве». Что именно? Неважно. Это то, о чем Веронике думать не хочется. Как не хочет она думать о матери. Мысли же о Вере и так стоят, тихо перешептываясь, где-то вдалеке. Знают, что она не подпустит их ближе, но и не прогонит.

Потом молчание заполняет, как дым, все пустые комнаты в доме и в душе, становится стилем жизни.

– Ça va? — спрашивает ее Луиза, когда она возвращается домой.

— Да, спасибо, все в порядке, — отвечает Вероника. — А вот знаешь, я тут подумала, когда гуляла по набережной, о том, что эти тротуары, эти улицы помнят столько историй, трагедий, радостей. Вот, например, Большая синагога… Я читала об ее строительстве, о том, сколько раз отклоняли проект и в конце концов отдали еврейской общине место старого соляного склада на Тильзитской набережной. Но мне было интересно посмотреть само здание. Это же, судя по всему, первая работа молодого Абрахама Хирша, позже — официального архитектора Лиона! Я попробовала заглянуть внутрь, во двор, но там такие кордоны полиции! Не пустили…

— Ну и что? Загляни туда, куда пускают. Зачем тебе синагога? Увидела с набережной внешнюю часть, фасад, и ладно. Хирш… Что-то знакомое… Да, у нас красивый город, самый красивый во Франции и Европе! Ты не против помочь с ужином? Мне надо сделать пару звонков…

Через какое-то время диалог становится еще короче.

– Ça va, Véronique?

– Ça va, Louise…

Пароль — отзыв…

Как-то вечером Луиза заговаривает о будущем.

— Вот вы поженитесь, — мечтательно произносит она, держа в руке бокал с вином, — не откладывайте детей на потом! Вы оба уже не юны, да и мне надо успеть вам помочь. А я так хочу понянчить внуков! Как ты на это смотришь?

Вероника отвечает что-то нейтрально-серенькое, что-то типа «да, конечно, дети — это прекрасно» или «да что ты, до этого еще дожить надо», а то и нечто еще глупее. Ее накрывает жаркое дыхание прошлого. Предательски краснеют уши, как будто она лжет. Но вроде бы мадам, увлеченная своим отражением в бокале, этого не замечает. То, что ей сообщил врач в московской клинике после аборта, Вероника никому не рассказывала и рассказывать не собирается. «Может, и получится забеременеть, — он смотрел на Веронику с профессиональной сдержанностью, — но для этого вам придется приложить усилия, да и не у нас. Говорят, там, за границей, лечат, но я бы на вашем месте особенно не надеялся…»

В общем-то ей пока не надо. Какие дети? С собой бы разобраться. С другой стороны, ее удивляет несколько безответственное поведение Жан-Пьера. Он сразу отмел любую защиту. Она подчинилась. Однажды, в самом начале их доверительных ночей, захотела открыть ему свою тайну, чтобы быть уж полностью честной, но осеклась. Решила подождать. Тетушка ведь не раз говорила, что, дескать, сказать всегда успеешь, молчи, пока молчится. Вот Вероника тут и притихла, поймала откровение на вылете. Движения Жан-Пьера были слишком резкими, он слишком мало ее спрашивал, слишком редко думал о ней, о ее желаниях, о ее насыщении… В постели он был злым. Вероника находит слово и перекатывает его то так, то этак. Злым, злым, злым, приказывающим, подчиняющим, сминающим. Он ее ни о чем не спрашивал. И да, ей поначалу это нравилось. Наверное, ей и сейчас это нравится.

* * *

Вероника не всегда может вспомнить, что составляет ее день. Означает ли это, что она счастлива? Непонятно. Немного одинока? Ну если совсем чуть-чуть… Часы, которые текут быстрее самих себя, быстрее, чем им положено, складываются в неброскую картину прогулок, воздуха и любимого ею ансамбля набережных и арочных теней. Жаркий город дышит в спину. Каждый раз, казалось бы, хоженный-перехоженный, маршрут обязательно уводит Веронику к незнакомым, раскрывающимся веером маленьким площадям или сжимает узкими улочками на три-четыре дома. Одна такая, выгибающаяся влево, как ленивая, но настороженная кошка с серыми грязноватыми боками, носит название Длинной. Веронику это веселит. Она выходит по ней к Соне, читает вывески, всматривается в темные полуразбитые окна старых каретных мастерских, вслушивается в разговоры, протекающие рядом ручейками, которые невозможно ухватить.

Во время одной из таких прогулок Вероника заглядывается на фигурку Мадонны в фасадной нише, почти невидимой, спрятанной от спешащих по делам прохожих, и буквально наступает на оказавшуюся рядом женщину. Ей становится до того неудобно, что ее бормотание и попытка сгладить вину стягиваются в какой-то скомканный пучок расшаркиваний и реверансов.

— Merde! Arrêtez de danser autour de moi! Tout va bien! Tu ne m’as pas tuée!»[2] — чтобы привести бедную Веронику в чувство, даме приходится даже прикрикнуть.

Так Вероника знакомится с Маржори, женщиной решительной и быстрой во всем. Она держит бар в центре города. Муж присутствует, но набегает порывом ветра, внезапной волной. Так же быстро он способен и схлынуть, обдавая жену и всех, кто находится рядом в этот момент, брызгами самолюбования. Вероника не уверена в том, что он помнит ее имя. Они прекращают разговор, чтобы

А он, нервно постукивая по барной стойке то чайной ложкой, то откуда-то в неурочное время выуженной вилкой, не делает пауз между предложениями. Перечисления ресторанов и гостиниц, где он выступал, где играл вот так, именно так, а еще, послушайте, так, так, так-таки так, звучит в ритме барабанной дроби с неожиданным взвизгом стекла. Последнее призвано имитировать тарелки, без которых ни выступление ударника, ни рассказ об этом в лицах и нотах были бы неполными.

Потом муж что-то вспоминает, неожиданно вскакивает, переваливается через стойку, притягивая к себе Маржори для поцелуя. По ходу дела чмокнув воздух у Вероникиных ушей, он взвивается с места струей заработавшего фонтанчика или спущенной с поводка небольшой лохматой собачкой. Маржори смахивает разбросанные им ложки и вилки со стойки, вытирает выплеснувшийся кофе или разлитую в музыкальном порыве воду. «Такой уж он, — устало и без всякой гордости произносит она всякий раз, ничуть не стесняясь Вероники. — Какой-то взвинченный вечный двигатель, несется все время куда-то, того и гляди взорвется».

Вероника хочет пригласить Маржори в гости. Когда она говорит об этом Луизе, мадам смотрит на нее подозрительно. Спрашивает со всей серьезностью, как будто заполняет формуляр на бирже труда:

— И кто она? Сколько лет? Чем занимается? Муж есть?

Вероника, начавшая было с воодушевлением описывать их встречу и то, как ловко Маржори управляется с баром, быстро сникает и что-то неуверенно бормочет про сложности бизнеса, про мужа-музыканта. «Ma chérie, bien sûr! Конечно, конечно! Это будет очень хорошо! Trés bien! — с преувеличенной радостью восклицает Луиза. — Обязательно ее пригласим! Или их вместе с мужем… Кто он? Ах, да, музыкант, точно. Найдем день, который всем подойдет! Напомни мне чуть позже, ближе к сентябрю, мы к этому вернемся».

Появление новых знакомых в жизни Вероники Луизу, похоже, радует. Она говорит:

— Это так прекрасно, дорогая, что Лион для тебя становится городом не только исторических мест, но и живых людей! Так ты быстрее станешь его частью, вольешься, можно сказать, в его ритм, узнаешь его изнутри.

Правда, потом она вспоминает о разных делах или спрашивает у Вероники о недоделанном переводе, о котором говорили накануне за ужином. Вместе с пожеланиями доброй ночи мадам замечает, что не стоит каждый день нестись к Маржори в кафе:

— Это неудобно, так воспитанные люди не поступают. Ты же согласна со мной, я надеюсь? Сможешь, кстати, мне завтра вечером помочь с организацией одного мероприятия? Это для мигрантов, выходцев из стран Центральной Африки! Я ведь с интернетом не очень, ты же знаешь… Да и ты все так хорошо придумываешь! Становишься уже нашим настоящим сотрудником…

Вероника начинает понемногу скрывать встречи с Маржори. Это ей несвойственно, но что-то внутри подсказывает: лучше не посвящать мадам во все свои планы. У нее теперь появляется собственная жизнь за стенами жаркой и пыльной квартиры в шестом округе. Она говорит, что хорошо бы поработать на свежем воздухе — в парке или сквере. Берет компьютер и уходит, целуя Луизу на прощание и обещая позже обязательно позвонить.

Маржори пожимает плечами, когда Вероника при ней отвечает Луизе, что да, в парке, и тут такой ветер, а еще люди рядом разговаривают: «И не говори, даже в парке нет покоя»! Или что гуляет по rue de la République, центральной улице с магазинами и каруселью, и ей очень нравятся фонтаны.

— Ты врушка! — смеется новая подруга. — Почему ты не скажешь правду своей будущей свекрови? Она что, настроена против меня? Видит во мне угрозу?

Вероника отмалчивается. Говорит, что просто таким образом избегает возни с просьбами Луизы, которые ей не всегда вовремя, а отказать открыто она пока не в силах.

глава 10.

Море

Вероника собирает сумку. Она кладет полотенце, крем с защитой от жгучих солнечных лучей, бутылку воды. Осматривается в поисках чего-то, что послужит подстилкой. Можно ли на этом пляже взять напрокат шезлонг с зонтиком и вообще, как выглядит отдых на Лазурном берегу, Вероника не знает. Маржори, радуясь за подругу, снабдила ее парой советов, но они, в основном, касались ресторанов.

Все оказывается просто, обычно и таким же, как везде: дикие места, куда спешат наперегонки отдыхающие и втыкают зонтики, пользуются большим спросом, чем частные пляжи. Но именно туда тянет Веронику, на особенную, привилегированную территорию, несмотря на недовольство Жан-Пьера. Он пожимает плечами и предоставляет ей самой платить за свое баловство.

Чем заняться летом, что вообще делают французы летом, Вероника раньше тоже не знала. Августовский Лион замер, безлюдные улицы навевали тоску. Половина магазинов закрылась, а бары вывесили объявления, что откроются в следующий раз не раньше сентября.

А ведь где-то, совсем близко, лежит берег Средиземного моря, Ривьера, куда наверняка стремятся горожане в поисках солнца и соленых брызг, вечернего променада и узаконенного безделья. Мать то дикарем, то по удивительным образом доставшейся путевке возила маленькую Веронику в Крым, не каждое лето, но все же… Это время оставляло голубое и жаркое воспоминание о быстро пробежавших каникулах и обещало, с замиранием Вероникиного сердца и предвкушением, такой же июль в будущем.

Поездка на поезде куда-то вниз по карте, через яблочные остановки и полустанки с горячей картошкой, — все это складывалось в особенную мозаику лета: книжки не из школьной программы, арбузы, коленки в зеленке, мамин смех и нестрашные наказания за ныряние с мальчишками в скалах. Вероника была готова ко всему, даже к очередям в пахнущие мокрыми тряпками столовые, лишь бы скинуть, оставить на перроне Курского вокзала серость учебного года, скуку безлюдного двора и пыль большого города.

— Скоро лето заканчивается… В городе стало так пусто… Что здесь принято, м-м-м… жителям жарких французских городов, делать летом? Может, мы тоже можем куда-нибудь поехать? Луиза от нас отдохнет… И мы будем только вдвоем…

Вероника не дождалась никаких предложений от Жан-Пьера и решила сделать ход сама. Он вернулся накануне вечером. Она надеялась, что он к ней сразу зайдет, но он остался в дальней комнате, служившей ему и спальней, и кабинетом. Тихий, погруженный в свои мысли, Жан-Пьер разбирал свой рюкзак, доставал оттуда вещи и очередные тонкие брошюры. Она встала у двери, не заходя внутрь, и наблюдала за ним.

Жан-Пьер выпрямился. Вероника пыталась понять его настроение, но лицо ничего не выражало. Как будто он все еще оставался где-то далеко, а домой вернулась только его оболочка. Ей захотелось щелкнуть перед его носом пальцами или ущипнуть, но сдержалась. Вместо этого она добавила нотку

— А что надо делать летом? — совершенно спокойно ответил Жан-Пьер. — Отдыхать… Мы тоже можем поехать на море. Знаешь, я ведь и сам об этом думал…

— Правда? Куда? Когда? Здорово! Супер!

Оказывается, все так просто — надо было лишь спросить. Жан-Пьер подошел ближе, мягко взял ее за плечи, посмотрел в глаза, как будто что-то просчитывая в уме. Веронике показалось, что он смотрит сквозь нее, захотелось оглянуться и проверить. Она была готова к словам про много дел, про нескончаемую прорву обязанностей в ассоциации, про ее эгоизм, который не должен перевешивать интересы семьи и гуманизм…

— Мы поедем на Лазурный берег. Конечно, мне будет очень приятно с тобой провести недельку! Я ведь так часто тебя покидаю… Правда, знаешь, моя милая, мы не сможем там быть долго, хотя… Ты сможешь остаться и на подольше, на сколько захочешь, даже когда мне придется вернуться в Лион.

«Сколько захочешь?» — Вероника растерялась. Она уже совершила короткий набег на сайты с отелями и ценами в разных городках с восхитительными названиями, обдающими свежестью морского бриза. Выбрать самой оказалось сложно. Все приличное выглядело недешево. Деньги, которые она получала из Москвы, были небольшими по французским меркам. Луиза и Жан-Пьер никогда не спрашивали ее об этом. Просто помогли открыть счет в банке. Спасибо им. При этом они считали, по умолчанию, что у нее есть какой-никакой собственный доход и она может платить за себя сама.

Ее поиск жилья на побережье оказался никому не нужен. У Луизы там имелась квартира.

— Квартирка, — небрежно бросила мадам, как будто застеснявшись вдруг открывшихся богатств, — le petit appart. Маленькая квартирка. Наша семейная собственность…

* * *

— Бляха муха! Гребаный мудак! И это, блин, пляж называется? Козлина, ну козлина! Куда притащил? Вот она, мечта офигенная — Лазурка! Мергезами-сосисками хреновыми на керогазе воняет — все, блин, пропитается этой мерзостью, все мои вещи! — раздается над самым ухом Вероники.

По-русски! Она не сразу понимает, что этот визгливый голос принадлежит миловидной молодой женщине. И да, вся тирада прозвучала на русском языке, ну да, в целом на русском, не будем придираться. Женщина бросает в сердцах полотенце, всем видом показывая свое разочарование и недовольство.

Вероника поднимает голову и отмечает, что полотенце очень красивое. «Дорогое, наверное, — проносится в голове, — а кому она это все выговаривала-то?»

Женщина расправляет полотенце, продолжая ворчать под нос разнообразные ругательства. Веронике становится ясно: дама говорит сама с собой, судя по всему, выпуская пар.

— Oui, mon amour, mon chouchou, — женщина через несколько минут уже сладко лепечет в телефон, вытягивая длинные ноги на шезлонге. — Любовь моя, зайчик, я уже заняла шезлонг. Кофе? Конечно, я сейчас приду! Мне с молоком пожалуйста, chéri! Спасибо-спасибо! Люблю-бегу!

Женщина резко встает. Вероника, которая с замиранием сердца тянет шею в ее сторону, не успевает отодвинуться и получает локтем по голове. «Как неудобно», — думает она, потирая ушибленное место и не понимая, кто перед кем должен извиняться.

— Оh! Excusez-moi madame! — верещит дама, делая виноватое лицо. — Je suis désolée! Извините, мадам… Очень сожалею… Кошка драная, другого места что ли не нашла, где рассесться… Ничего, зато, того, получила по башке… Вот он пляж, в долбанной галечной Ялте и то, это, пошикарнее будет. А народ! Отстой! Где они, блин, такие купальники уебишные находят на свои обвисшие задницы? А полотенцами небось еще утром типа пол мыли…

Вероника вскидывает глаза и видит, что спина в белом купальнике удаляется. До нее доносятся слова, не похожие на извинения. Или ей послышалось? Теперь ни за что невозможно показать, что она поняла про «кошку драную». Сплошное расстройство.

Жара раскаляет землю. Пляж действительно выглядит убогим. Через какое-то время Вероника складывает полотенце, запихивает обратно в сумку крем от загара, глядит с неприязнью на море, на играющих у кромки соленых волн детишек, на беззаботных людей, расстилающих подстилки на камнях. Тяжело переваливаясь по песку, она зачем-то идет к прибрежным кафе. Ей хочется, чтобы позвонил Жан-Пьер, вот так же, как этой хамке звонил муж или кто он ей там. И чтобы Жан-Пьер тоже позвал ее выпить кофе на террасе. Оттуда они будут глядеть на искрящиеся дорожки зелено-голубой ряби. И еще ей очень хочется познакомиться с этой русской, неважно, кто она, откуда, пусть даже ругается и, скорее всего, плоско шутит.

Море казалось поначалу спасением, отдушиной, бегством от сумрачной лионской квартиры, где отношения между ее обитателями вместо того, чтобы становиться понятнее, запутывались еще больше. Вероника многого ждала от поездки с тем, кого опасливо, пробуя это слово на вкус, уже называет женихом. И она сразу же с восторженной готовностью начала все вокруг любить: и веселую праздную толпу, и маленькую, но уютную квартирку, от которой было рукой подать до пляжа, и свой новый купальник.

Правда, пару дней спустя Жан-Пьер исчез один раз, оставив ее на берегу «на коротенькие пару часов», потом второй раз и не появлялся до самого вечера. Вероникин праздник начал терять былое очарование, тускнеть. Оказывается, курорт и нега подходят только тем, у кого в душе мир и порядок. Радостные расслабленные люди теперь вызывают лишь раздражение. Дети путаются под ногами и все как один капризны, плохо воспитаны и со спутанными волосами. Высокомерные официанты ее почти никогда не замечают. Веронике уже не хочется пить кофе. Солнце светит слишком ярко и накаляет все вокруг. Даже легкий бриз не спасает.

«Может, вернуться в квартиру, принять душ, а потом залечь под вентилятором с книжкой?» — думает она. Вероника угрюмо идет по набережной, уходя все дальше от пляжа с его разноголосой бикинной суетой и незатейливыми ресторанчиками с дежурными мидиями. Обогнув тяжелый портал собора, она поднимается по улице прочь от криков чаек и метрономно разбивающихся волн о скалистый шов залива.

Звуки города, выхлопы автомобилей, шум толпы и привычные магазины успокаивают Веронику. «Да, — приходит она к умозаключению, — на море надо приезжать счастливой. Здесь слишком высокая концентрация удовольствия, радостных ожиданий и любви. Чтобы плыть в такой воде, нужно хоть немного всем этим обладать. Иначе выпихнут, как чужеродный элемент. Может, это просто зависть? Зависть к этим беззаботным отдыхающим, которые еще и глупо держатся за руки… Вот где Жан-Пьер? Где его черти носят? Что за постоянные дела? Почему я все время вынуждена быть одна?»

Звонит телефон. Вероника ищет его, роясь в сумке и комкая полотенце, пока не выуживает телефон откуда-то снизу.

Это не Жан-Пьер. Ей не хочется сейчас ни с кем разговаривать, но она отвечает. Радостные приветы

Веронике совершенно не хочется, чтобы в ее словах даже отчасти слышался привкус хвастовства. Да и чем тут хвастать? Если бы она могла все объяснить… Но Лене достаточно просто волшебных названий, которые за тысячи километров обретают краски и магию иной жизни — совсем как у самой Вероники до этой поездки.

— Ну-ну, — цедит она по капле, понемногу разглаживая сморщенный голос, — гуляешь-отдыхаешь? Море типа шумит? Круто! А шеф, между прочим, ждет работу. Когда закончишь? Что ему сказать? Да и мы все тут в связке с тобой и этим, ну, твоим креативом, который ты, того, обещала!

Не надо было говорить про Лазурный берег… Вероника начинает объяснять, что ей требуется буквально пара дней, что она почти закончила, что еще немного и все пришлет, что да, надо чуть-чуть подождать, самую малость, и все будет… Слова скачут горохом, который обычно об стену. Она сама понимает всю невразумительность и их, и нагромождения оправданий. Решает, что сейчас же сядет, прямо тут же сядет, в каком-нибудь кафе, и закончит обещанный «креатив».

Вероника ворошит волосы, на затылке немного влажные. Голова сама собой поднимается, шаг выравнивается при привычно поставленной цели. Лишиться пусть скромного, но дохода и наработанных с таким трудом связей нельзя, недопустимо. Да лучше и впрямь заняться делом, нежели страдать по слишком счастливому морю. Она вспоминает, что вроде бы взяла с собой блокнот…

— Ой! — очередной разбор ею сумочных недр прерывает знакомый голос. — Так вы по-русски говорите! А я сразу и не поняла-то! Блин, во дела!

Перед Вероникой стоит женщина с пляжа, та самая, что назвала ее в сердцах драной кошкой. Ее светлые волосы собраны в хвост, карие глаза внимательны. Она улыбается и протягивает Веронике руку.

— Юлия! Или Жюли, по-местному! — она подмигивает. — Вы там, это, извините меня, что толкнула на пляжу. Не нарочно! Ей-богу! Нет, но вы видели нах… эту помойку? Пляж типа называется! Даже с нашим Крымом, блин, не сравнить! Правда? А разговоров-то, разговоров! Ривьера, тоже мне! А вам оно как? Купались? Детей этих еб… туча! Им же давно, ну, типа в школу пора! Можно было б уже и это, свалить, чтобы людям нормальным дать того, это, отдохнуть.

Жюли тараторит, сглатывая прорывающуюся нецензурность. Поглядывает на Веронику немного сверху с задорным вопросительным подозрением, пытаясь понять, слышала ли та ее несдержанные слова. Вероника быстро решает, что она ничего не слышала. Широко улыбается и пожимает протянутую руку. Рука оказывается холодной и на удивление жесткой.

— Вероника, можно Ника, — представляется, еле скрывая готовую взорваться радость. — Ничего, было совсем не больно. Да и ведь вы извинились…

глава 11.

Юлия-Жюли

— Так ты тоже, того, из Лиона? Ну ваще! Надо же! И я! Ты, это, давно тут? — восторгается новая знакомая.

Постояв на улице в начальном процессе узнавания, они решают продолжить разговор в ближайшем баре. Море, правда, отсюда не видно, но настроение поднимается, как столбик термометра при гриппе. Вероника думает, что в жизни все же есть смысл. Доносятся крики чаек или горластых младенцев. Шумная компания рассаживается рядом. Их веселье заразительно. Становится уютно и хорошо.

Юлия-Жюли заказывает бокал вина. Вероника тоже. Ей нечего рассказывать, у нее маленький опыт жизни во Франции. Зато Юлия несется вперед с резвостью молодой кобылицы, обдавая собеседницу волнами незамутненного счастья и уверенностью.

— Я здесь так, прилично уже, давно, три, это, года. Вообще-то Лион ничего, но Париж был бы типа лучше, круче в общем. Ты, вы то есть, согласны? У нас все ж провинция, блин, — она запинается, чтобы остаться с новой знакомой в рамках литературной речи. — Ну там, тут в общем, возможностей поменьше, чем в столицах, но ничего, нам не привыкать, так город-то богатый. Я и в России до Москвы так и не добралась… Так что, это, ничего тут, норм. Главное — не растеряться! Парень мой — муж то есть, да, почти муж — клевый и нежадный. Повезло мне это, в общем! Другим такое жлобье, блин, достается! Одной моей знакомой — пришвартовалась сюда из Хабаровска, или нет, не из Хабаровска, неважно, представляешь — мы же на «ты» уже? Ты, это, не против ведь? Тут никто не выкает, ну не тот колюнкор, люди того, попроще, пообщительнее, чем у нас, заметила? Так вот, этой моей подруженции мужик ейный отказался «Фурлу» купить! Она ему: ты че, в натуре, я какого фига живу тут с тобой и твоей матери реверансы приседаю, если ты даже мне, это, «Фурлу», блин, пардон, купить не можешь?

Вероника делает круглые глаза, не веря, что дама, которая приехала сюда замуж, может себе позволить так грубо разговаривать.

— Правда? Прямо так и сказала? — она успевает вставить пару слов в перескакивающий с темы на тему, но сильный и яркий поток откровений Юлии.

— А то! Не веришь, что ли? Прямо так и сказала! Ну может, это, не совсем так, все-таки она пока особо оно, тут не зарабатывает. И про документы у нее я тоже не уверена… Ну там, как она уже здесь, с каким, блин, пардон, статусом живет, не в курсах. А вот если б уже шарила нормально в местной жизни, где эти мужики сами на тебя прыгают — так им ихние француженки надоели со своей эмансипацией или как там ее, неумехи и о мужике-то не позаботятся, не то что типа наши бабы… Как борщ заделают, так все… Он твой по-всякому, блин! О чем это я? А! Да! Так вот, если б она прошарила уже в раскладе, да денежки бы какие-никакие того, были в наличии, то высказала б все ему, козлу, точно!

Так после этого, после того как «Фурлу» ту не купил, подруга демонста… демонстративно, в общем, свалила обратно в свой этот Хабаровск, в обиде якобы. Ну а там время зря не теряла! Закончила, ну, курсы этого, маникюра, целую неделю училась! А он ей звонил, письма, блин, пардон, писал, звал и сильно страдал, обещал, что все-все купит, не только эту «Фурлу» долбанную! И вот она вернулась, независимая такая и гордая! Сказала ему, что, дескать, больше таких фортелéй не потерпит — она теперь нынче с этой, типа профессией, и будет клиентам маникюр делать. Так что если тебе, ну, хороший маникюр нужен, по-нашему, чтобы кожу резали, а не только пальцы

Вероника вертит в руке бокал, сжимая тонкую ножку. Иногда она смотрит на собеседницу сквозь стекло и вино. И улыбается. Она давно уже оставила надежду вставить хотя бы слово, но болтовня Юлии ей нравится. Она рада знакомству и понимает, что соскучилась по родной речи. Приморский городок снова становится дружелюбным, а люди милыми.

— Знаешь, — продолжает новая знакомая, — ты пей вино-то! Мы потом, это, еще закажем! И оливки. Я тут тоже типа бизнес решила открыть. А ты, это, чем занимаешься?

— Я… Перевожу с французского или на французский… С русского… Недорого…

Веронике это определение кажется самым точным и перспективным. Кто знает…

— Да ты что? То есть ты прямо французский уже знаешь? Ну, блин, улет! А вообще в Лионе вагон наших! Еще ни с кем типа не познакомилась? Я хожу в русскую церковь. Нельзя терять связь с этой, ну, родиной! Я даже платок купила! Он мне даже вот идет, все девки, это, оценили! Знаешь русскую церковь? На Шарпене! Там и русский магазин рядом, как его? «Ронские казаки» называется. Вот! Смешно, правда?

Вероника тихо смеется, понимая, что Юлия ждет от нее именно этой реакции.

— И что там есть, в этом магазине? — только успевает спросить.

— Там есть, эта, селедка! И творог! В супермаркетах же здешних нет никакого творога! Ну такого, в упаковках, как мы привыкли. Сыр тоже, проблема… Слишком натуральный, что ли, толку-то что типа сотни видов! Мне пока мало какой, это, ну, пришелся… А творог там в этих, брикетах, из него можно эти, ну, сырники делать, но я не делаю, правда. Я вообще не умею типа готовить. Разные соленья есть, там, ну, наши конфеты, пельмени, вареники, как их, замороженные, ну польские, правда, но ничего. Ну в общем, все, что там, у нас там, в России, то и есть. Тортики! Бли-ин, вкусные! Все наши бабы там типа отовариваются. Скучают, видать… А тут селедка!

— А как и откуда они это все везут?

Веронику сразу заинтересовал вопрос логистики и пересечения стольких границ пельменями, селедками и тортиками.

— Ты что, думаешь, оно прям из России прет? Это все из Германии! Или с Украины. Из Польши вот тоже. Обертки-коробки те же, а внутри… Ну не «Красный октябрь», да, но люди же типа тоскуют по родному! Ты тоже, это, должна туда зайти! И я тебе напишу, ну, свой, мой телефон! Мы обязательно, слышишь, ну, это, обязательно встретимся в Лионе! Ты классная! С тобой, того, так здорово! Надо ж, блин, ой, пардон, как мы тут, того, встретились! Ладно, вон мой идет, ищет уже, небось, меня! Было классно типа пообщаться! А ты тут одна болтаешься? С кем приехала? Все, все, убежала! Позвони мне, когда, это, того, в Лион вернешься! Мы с тобой такое замутим!

Юлия-Жюли вскакивает из-за столика, сунув Веронике салфетку с написанным номером телефона. Потом уже на одной ноге дважды прикасается щекой к ее уху в намеке на традиционный поцелуй и уносится, оставляя за собой легкий ветерок. Вероника открывает рот, чтобы ответить, попрощаться, но новой знакомой уже и след простыл. Ее бирюзовый сарафан мелькает на другой стороне улицы.

Вероника допивает вино. Достает телефон и впечатывает туда номер. Сминает салфетку и бросает в пепельницу. Смотрит в задумчивости, как расправляется смятая бумага. Ком шевелится живым бутоном и покачивается под свежим дуновением бриза, собираясь улететь вслед за ним. Она прижимает его поплотнее ко дну пепельницы и зовет официанта.

Оглядывается вокруг — вдруг Жан-Пьер ищет свою Véronique так же, как Юлию ее «шушу»? Интересно, он ей все же муж или не муж? Она сказала «почти муж»… И почему это ей кажется важным? Как будто от этого зависит ее собственная судьба, которая, как когда-то сама Вероника за матерью, подглядывает за ней из-за стеклянной двери прибрежного кафе…

Столики обтекает предвечерняя толпа: кто-то возвращается с пляжа и тянет за собой уставших детей, кто-то, уже приодетый к вечернему променаду, неспешно спускается по улице к морю. Жизнь курортного городка накатывает приливами, беззаботно меняя наряды и останавливаясь под толстыми шершавыми пальмами, чтобы прикнопить к вечности, запечатать навсегда в фотографию этот счастливый день и этот час.

Вероника расплачивается и покидает кафе, держа телефон в руке. Вот сейчас она позвонит Жан-Пьеру, и он начнет спрашивать с беспокойством, где она и почему так долго, скажет, что скучал. Она возвращается на ту улицу, где встретила Юлию. Настроение теперь совсем иное: хочется заглядывать в витрины с летними платьями, лизнуть мороженое с шоколадной крошкой и вообще… Может, зайти примерить вон ту цветастую юбку? В ее гардеробе никогда подобного не было! Мать назвала бы такую вещицу легкомысленной… Тогда самое время начинать! Время менять привычки и меняться самой.

Выйдя из магазина под комплименты и бесконечные merci продавщицы, Вероника поднимает глаза на розовые облака и зажигающиеся фонари. Решает, что пора идти домой. Жан-Пьеру она не звонит.

Жан-Пьер приходит позже. Вероника уже почти заканчивает обещанную самой себе сегодняшнюю порцию рекламных воплощений. Он встает в балконном проеме и смотрит на небо южно-фиолетового цвета. Вероника даже не сразу его замечает.

— Дорогой, мы пойдем ужинать в ресторан? Я по дороге присмотрела очень неплохой — там есть мидии в голубом сыре! Я так тебя ждала! — она радостно бросается к нему и хочет его обнять. Он отстраняется и отвечает, что устал и никуда идти не хочет.

— Мы же не можем постоянно ходить по ресторанам! — с раздражением бросает он и возвращается в комнату.

Его нос хочет сбежать. Вероника перестает видеть Жан-Пьера целиком. Каждая часть его тела говорит с ней по отдельности, но одинаково грубо. Она теряется.

— Почему бы не приготовить что-нибудь дома? Вон есть разные макароны, паста… Овощи можно купить в том магазине внизу… Он еще открыт. Если поторопишься, то успешь… А что? Ты же не думаешь, что я сейчас побегу? Ты отдыхала целый день, пляж там, шоппинг…

Он неодобрительно смотрит на яркий пакет с юбкой. Вероника достала ее сразу, как только пришла, примерила и зачем-то положила обратно.

— Я… Я должна закончить тут, осталось чуть-чуть… А потом приготовлю, — она решает не спорить, хотя его тон кажется ей обидным. Нет, она не будет обижаться. Замечает его взгляд, который упирается в сумку из магазина. — Я купила себе такую летнюю, представляешь, курортную вещь! Хочешь, покажу?

Она достает юбку из пакета и оборачивается,

Последние дни он то уезжает, оставляя ее одну на пляже, то вдруг хватает в охапку, кружит по квартире, хвалит ее обновки и увлекает за собой. Они мчатся в Канны, потом — на красную гряду Эстерель, а после ужина поднимаются на катер, с которого открывается панорама вечернего города с огнями и крутящейся рекламой казино. Вероника то в замешательстве, то в восторге, но, пользуясь случаем, не забывает благодарить. Она дотрагивается до руки Жан-Пьера на качающейся палубе или над морем, на красной скале, как при первом свидании. И тогда она видит, что он, такой напряженный и озабоченный во время всей поездки, немного подтаивает и разрешает себе расслабиться. Он смотрит на Веронику влюбенными глазами. Она не может ошибаться. Жан-Пьер впускает ее в свою жизнь, которую они делили поначалу только ночью. Нынешние же ночи после таких вечеров то адски жаркие, то нежно-невесомые, которые заполняют календарь все же самым лучшим августом в жизни Вероники.

Она считает каникулы состоявшимися. Моменты непонимания и одиночества, упавшие тяжелыми каплями в начале поездки на сухое дно души, почти испарились. Дорога назад с громкой музыкой, смешными историями, остановками с гамбургерами и взрывающейся пеной кока-колы берет заключительный аккорд такой силы, что все темные тени кажутся неверными и исчезают.

глава 12.

Осень

Они возвращаются, когда Лион уже во власти осени. Осень шелестит, не отказываясь пока от зеленых листьев и солнечного света, но все чаще напоминает о себе мелким дождиком и прохладными вечерами.

Вероника встречается с Юлией-Жюли, которая обрушивает на нее разноцветное конфетти историй своих приятельниц из русской общины. Вероника счастлива: ее мир расширяется. Он затягивает в водоворот и обещает новые знакомства и, чем черт не шутит, возможности. Чем занимается сама Юлия, Вероника пока не разобралась. Молодая женщина накатывает на Веронику с такой же мощью, с какой волны на пляже их знакомства распугивали чаек и рассыпали вслед мелкие камешки. К себе она не приглашает. О муже-не муже рассказывает мало, как будто это дело обыденное и совершенно неинтересное.

Вероника пытается понять теперь с иммигрантской стороны, как устроен лионский мир и каковы у нее шансы найти здесь со временем свое место. Она же жить сюда приехала, а не абы что…

— О чем ты говоришь? — громко смеется новая знакомая. — Работа? Я же как-никак бизнесвумен! Мы тебе, ну, блин, обязательно что-нибудь, это, найдем! Для начала расскажи мне о своих перс… этих, перспективах с легализацией.

Вероника теряется. К своему стыду, она знает о французской бюрократии очень мало, только то, что после замужества, естественно, получит вид на жительство во Франции и право на работу.

— Ой, блин, как все это долго и муторно! Хреновенькая перспектива! — восклицает Юлия. — А ты не можешь заявить о себе как об этой, о беженке? Я могу свести тебя, ну, с нужными людьми. Здесь все так типа делают. Еще и социальное жилье дадут. И деньги. Получится там твое замужество или не получится, а остаться-то, это, на фиг, надо! На хрена тогда сюда ехала? А твоим, этим, будущим родственникам, можешь пока вообще типа ничего не говорить.

Юлия сваливает на Веронику новую порцию примеров из жизни женщин бывшего СССР, которых случаем или нарочно прибило к лионскому берегу.

— Они, пользуясь правом, как ее, этой, Женевской, что ли, конвенкции, идут все в префектуру и заявляют о себе. Может, и не в префектуру, есть специальные центры, но пока тебе это не надо, — она спотыкается на словах, подернув плечом, как будто сболтнула что-то лишнее. — В общем, когда типа решишься, скажи мне. Я тебе помогу. Ты должна будешь обвинить своего, этого, бывшего мужа — он же там остался, в России? — в преследованиях. Ну что, это, избивал тебя, а ты потому и сбежала! Скрываешься теперь! Вот приехала сюда в последней типа надежде! — уточняет Юлия, видя растерянный взгляд Вероники. — Не хочешь мужа, того, травмировать, так заяви об этих, как их, политических репрессиях. О! Точно! Скажи, что ты, ну, не согласна с политикой правительства. Надо список типа написать. У французов это так катит! Они слышат название, типа Чечня, а что это, с чем, блин, едят и вообще, где это, не в курсах. Помнят, что война была… Эти, которые в ассоциациях, на беженцах вообще деньги делают, наверное! Ну или отмывают. Нам-то, это, не один фиг? Пользуйся — и все!

Юлия весело смеется и откидывает прядь светлых волос. Она напоминает Лену, но Лену без сентиментов, без карьерных раскладов, Лену, которая хотела бы получить все сразу, нахрапом… Самое забавное, что у новой подруги это вроде бы получается. У Вероники снова округляются глаза. Она теряет нить разговора, не понимая, как ее жизнь во Франции зависит от того, что она наговорит о российской политике, в которой мало разбирается. В голове все мешается. Ей это кажется нечестным.

Между тем Юлия продолжает тараторить, увлекаясь и несясь на всех парах в нарисованное Вероникино будущее:

— Да, да, про эти, ну, военные конфликты лучше всего идет. Что, дескать, помогала беженцам оттуда, а тебя обвинили в терроризме! Там, это, нарушение типа прав этого, ну, человека… О! Точно! Точно! Это, блин, оно — прямо то, что надо! А еще можно, что ты подвергаешься, как его, преследованию за, ну, не знаю, придумаем что-нибудь!

Вероника при всем желании не смогла бы остановить поток воодушевления и воображения новой подруги. И ведь с этими жалобами люди получают статус беженца, надо же…

— Нет, — Юлия сама себя перебивает, — все же лучше всего, конечно, это, ну, отработать тему «муж-сволочь и, блин, насильник», угрозу жизни там разную. Надо все ж типа списочек набросать… Проверять-то все равно никто ничего на фиг не будет. Беженцам, ей-богу, вот те крест, верят на это, на слово, тем более нам, ну, как бы женщинам. Поэтому оно, насилие если домашнее, лучше всего идет. Но надо подготовить правильно! И еще надо подумать, берут ли из всей России или только из разных, ну, этих, проблемных регионов.

Юлия предлагает Веронике при желании пожить у нее. Вероника, не успевая переваривать услышанное, вежливо говорит спасибо, но так неуверенно, что Юлия спешит объяснить:

— Ну… Типа у меня пожить, но знаешь, это моя квартира, да, но я ее сдаю. Там люди живут как это… colocation, вместе то есть… Ванная, кухня общие.

— Это как коммуналка, что ли?

Вопрос Юлии не очень нравится.

— Ну ты прям даешь! Скажешь, блин, тоже! Коммуналка! Но в общем да, если так проще понять. Там еще одна свободная комната

Вероника ошарашенно глядит на Юлию, пытаясь справиться с выплеснутой на нее информацией. Она сама не замечает, что даже не спорит, не опровергает только что нарисованную Юлией картину ее жизни. По ней, в уже расписанной программе действий и ролей, бывший муж Вероники занимает прочное место насильника, а сама Вероника пытается свалить из своей новой семьи и ищет пристанище.

— Я… У меня пока тут… Все в целом хорошо… У меня ведь и свадьба скоро… Но спасибо, спасибо, конечно, — Вероника растерянно мямлит, пытаясь втиснуть пару слов в нескончаемый поток, который несется на всех парах, предлагая срочные и бескомпромиссные решения ее несуществующих проблем.

— Да не за что! Я для тебя, ну, все, что надо, это, сделаю! Если человек, это, в беде, то надо помогать! У тебя, к тому же, и типа французский уже есть! Зашибись! Ты переводы ведь, это, того, фигачишь? Супер, блин, суперский! Я тебе на эту, пробу, работенку подкину! Тут документы типа переводить — это тебе, знаешь, не фигня всякая. Это, блин, золотое дно! Вот те идея: получи право на того, нотариальную заверку — и закатаешься в шоколад! А пока ты попробуй попереводи, а я посмотрю, что можно, это, сделать, куда ткнуться, где этих, клиентов, тебе типа подсобрать. Сама понимаешь, нотариальные переводы тут дорого стоят! И всем оно нужнó. А если ты уже, блин, пардон, все переведешь, то платить надо только тогда, когда печать, того, шмякнут! Им, ну, клиентам то есть, проще и дешевле! А нам это, ну, звездец как выгодно!

Вероника покидает новую подругу с головной болью. Столько информации и эмоций ей сложно сразу переварить. Следует все обдумать, разложить по полочкам, составить список вопросов. «Забыла спросить про цену, про цену на переводы! А налоги?» — спохватывается она.

— Я тебе пришлю все по этой, по электронной почте! — кричит Юлия ей вдогонку. — Как сделаешь — отошлешь мне его типа взад!

глава 13.

Ожидание

Да, они считают, что у Вероники с деньгами все в порядке. Вероника еще в Москве, бросившись в нежную дружбу с Луизой, как в теплый прибой, с головой и откровением, рассказывала о своей работе. Она отслеживала в телепрограммах придуманные ею рекламные ролики, с нетерпением выбивая гаммы пальцами по столу.

Рекламные паузы делали Веронику счастливой — перерыв в фильмах и сериалах становился ее звездной минутой. Луиза сидела терпеливо в кресле и ждала, чтобы в конце очередной порции надоевшей всем нормальным людям рекламы, нынче одинаковой на всех языках, поаплодировать Веронике. «Ma chérie, c’est magnifique! Génial!»

Вероника была готова снова и снова демонстрировать гостье свои успехи в ответ на «потрясающе» и «гениально». Ведь до Луизы ей никто никогда не дарил похвалы так легко и без всяких едких «но». Неуверенность у них в доме называлась воспитанностью, а сомнение — поиском истины. Теперь-то Вероника понимает, что решением уравнения с этими двумя неизвестными всегда оказывалось то самое чувство вины, которым так замечательно пользовалась мать. Она к концу жизни научилась играть на струнах Вероникиной жизни настолько виртуозно, что никаких иных нот в той партитуре просто не осталось.

Теперь выросшая и осиротевшая дочь приоткрывает мутные, пропитанные пылью разных улиц, занавески на окнах отношений с матерью, уже оставивших лишь легкий дымок на пепелище. Неважно, что Луиза иногда замыкается в себе, а в той истории с супом Вероника вообще сама была виновата…

«Манипуляторша, — думает Вероника с горечью о матери, — будем честны! Я бы могла столько всего сделать! Но все обрывалось, все сваливалось, как старая шерсть. Я должна была во всем следовать написанным кем-то правилам. Я мешала ее "правильные" карты" И мой страх сделать что-то не так вливался тонкой струей в вязкую атмосферу засасывающих догм.

Теперь другая жизнь — свободная, легкая, помолодевшая. А ведь при такой поддержке, какую я вижу от мадам Луизы, я могла бы в свое время горы свернуть! Но в целом, конечно, жаль, что ты сейчас меня не видишь, не можешь порадоваться за меня с Жан-Пьером. Эх, мама, мама…»

* * *

Луиза суетится и обнимает загоревшую Веронику, как будто сентябрь влил в нее порцию витаминного раствора энергии и любви. От той уставшей и подозрительной женщины, которую они оставили в жарком августе, не осталось и следа. Мадам восхищается новой юбкой Вероники и делится с ней секретом: у нее на примете есть пара настоящих средневековых замков для торжества.

— А Жан-Пьер уже говорил с тобой о том, где вы будете жить после свадьбы?

Вероника, открыв было рот, чтобы задать вопросы о столь заманчиво прозвучавших замках, тут же его закрывает и мучительно думает, как обойти эту тему. Она не знает, каким Луиза видит ближайшее будущее, но уверена, что одиночество в большой квартире с длинным коридором в ее планы не входит.

— Я вот тут подумала на досуге, что и как нам нужно здесь перестроить, — продолжает мадам с воодушевлением, похлопывая ладонью по стене. — Вот! Можно объединить маленькие комнаты: твою нынешнюю и кабинет Жан-Пьера. Получится просторная спальня, еще один прекрасный будуар! Больше моего и не такой сумрачный, как тот, в моих любимых бордовых тонах. И потом нужно же подумать, где делать детскую! Может, в той, которой никто не пользуется? И какой ремонт там… Разные светильники еще есть, знаешь, для деток! Я тут недавно заходила в один магазин, присмотрела… Но об этом рано, я понимаю…

— А мы уже знаем хотя бы примерно, на когда планируем свадьбу? — аккуратно спрашивает Вероника.

Луиза хмурится. Ей не нравится то ли вопрос, то ли то, что Вероника ее перебила, не дав нарисовать до конца свою картину семейной идиллии с обустройством детской.

— Ma chérie, дорогая, нужно же все как следует организовать! А это не быстро! Чаще всего, на подготовку уходит год-полтора. У нас же все хорошо? Ты уже стала членом семьи. Какая разница, когда мы совершим всякие формальности? Куда спешить? Будем все организовывать постепенно, чтобы назначить свадьбу на июнь-июль.

И она принимается снова рассказывать Веронике о детстве сына. В ее словах звучат ностальгические нотки и нежность, как когда-то в Москве, как недавно — под бокал Côtes du Rhône.

Вероника почти не слушает. «Что делать? — в голове носятся разные мысли, наталкиваясь друг на друга. — Какого черта? То есть тут принято ждать год, чтобы что? Почему нельзя сейчас расписаться в префектуре или где тут регистрируют брак, а потом уже городить торжественные замки с банкетами? Луиза думает, что мне двацать лет и я мечтаю о фотосессии с фатой? Нет, конечно, такой случай заслуживает праздника, семейного застолья, но почему никто меня не спрашивает»?

Вероника рада, что звонит телефон и ей можно сбежать в свою комнату. Что-то есть неправильное в этом ожидании, в отсроченной дате ее легализации. Ведь Луиза сама подтвердила, что и Жан-Пьер не любит многолюдных торжеств. И как она будет жить здесь почти год без работы, на птичьих правах? Нет, она так не может. Если только вернуться на это время в Москву и ждать. Вероника не хочет, нет, ни за что, ведь она уже возвращалась, чтобы собрать вещи и оставить в прошлом то, что больше не держит.

Накрывает ощущение проигрыша. Она представляет лицо тетушки, сочувствие сквозь еле скрываемый триумф, что-то типа «вот я же говорила». Вероника слышит ее ворчание, которое как будто под нос, почти про себя, но так, чтобы поняли те, для кого оно предназначается: «Ох, племянница моя родная, вот ведь как получилось — поболталась не пойми где и таки вернулась… Ну-ну… Но не беда! Что ж, оно и изначально было понятно. Люди-то чужие… Размах был на рубль, удар на копейку… на евроцент…»

Может, конечно, все станет, как прежде и Лена ей поможет вернуться в контору на полную ставку. Лицо Лены тоже возникает, как при их последней встрече, — над стойкой бара в звонком шуме позолоченной молодежи вокруг. Она видит, как складываются Ленины красивые брови домиком с выражением скрытой радости и понимания, которому Вероника ни на секунду не верит. В общем, стыд.

А вдруг, когда она уедет, все исчезнет: и Луиза, и Жан-Пьер, и Франция? Нет, она обязательно поговорит с женихом, чтобы скорректировать наполеоновские планы Луизы. Покидать эту большую квартиру в шестом округе она не намерена, даже на время. Надо не забыть, правда, об условиях своего здесь существования. А то она расслабилась, поплыла по ронскому летнему течению… А между тем только накануне мадам ей напомнила:

— Véronique chérie, давай съездим с тобой в Женеву — развлечемся, а ты штамп в паспорт получишь на границе. Выехала — въехала… Теперь стало легко. И у нас все должно быть официально. Если одноразово можно пребывать во Франции три месяца, то уж будь добра, соблюдай правила! Не забывай! Виза длинная — это, конечно, здорово, но правила-то есть правила! Швейцария недалеко. Она подписала соглашение с шенгенской зоной, так и в Москву тебе рваться не за чем… И никто не придерется!

Луиза устала. Ей кажется, что она не рассчитала силы. Чужая женщина, которая поначалу показалась ей находкой и ключом к счастью, оказывается менее податливой. «Как все же тяжело, — размышляет она, сидя в одиночестве в своем будуаре, — налицо недостатки советского воспитания, которые сложно исправить. Ведь благодарила, в глаза заглядывала, старалась… Нет, это все чужое влияние! То эта барменша, то теперь еще какая-то русская… Жан-Пьер, я же для тебя стараюсь! Поухажавал, свозил ее в Париж и на море — и все, что ли? Что бы ты без меня делал… А Véronique мы будем учить, ничего, все сложится. Нет, я не раздражена, пусть она ходит по квартире, пусть даже душ принимает, как хочет. Терпение! Ведь цивилизованность — это «стремление превратить всякий случай несогласия в согласие…»[3]

глава 14.

Настоящее и будущее

Она много читает в это время. И это не имеет никакого смысла — Веронике не удается закрепить в памяти чужие слова, пробиться к их смыслу. Она видит не цвета, а оттенки, слышит не звуки, а эхо. Она как будто попала в роман без сюжета, наступила ногой во что-то многослойное, топкое, скажем в Пруста. И все вокруг становится самим временем, обтекающим ее, колышущимся под руками. Утраченным временем. И его невозможно ухватить, задержать, остановить. Лучше бы присылали работу, но Москва притихла. Ирина написала Веронике, что уезжает в отпуск, на Кипр. «Отдыхай тоже пока, — добавила с легкостью, которая читалась в улетающих куда-то в синеву коротких предложениях, — через пару недель завалю тебя интереснейшими материалами»! Зависть, маленькая, но колкая, царапнула в тот момент Вероникино сердце, и она захлопнула компьютер. «Вот и хорошо, есть время читать и думать», — сказала тут же сама себе.

Вероника откладывает книгу, название которой ей ни о чем не говорит. И смотрит в пустоту. Ожидание, неясное, пугающее, размазано по сердцу широкими мазками. Когда Вероника всматривается из своего окна в вечереющее небо или подхватывает мерцание далеких, близоруко расплывающихся звезд, она как будто парит над домом, над шестым округом, поднимается выше, выше… И почему-то в эти моменты даже Жан-Пьер, по которому она скучает, остается где-то внизу. Сначала робко, потом все настойчивее Вероника сама становится предчувствием, перед чувствием чего-то особенного, нового, но она уверена — обязательно счастливого.

Маржори нет в Лионе. У нее постоянно какие-то дела, она отвечает на звонки Вероники немного рассеянно и обещает перезвонить, когда вернется. Вероника обращает все свое внимание на Жан-Пьера. Как-то вечером она набирается смелости и спрашивает у него, кто его друзья, с которыми он запирается в комнате. Он строго на нее смотрит, ничуть не смущаясь, как будто давно ждал этого вопроса.

— Они мне помогают найти свое место в жизни. Ты ведь образованный человек, языки, литература… А вот ты Библию читала?

Вероника застигнута врасплох. «Конечно, читала», — она хочет сразу же ответить. Вот особенно эти места понравились, а вот над теми она долго размышляла. И так как ей всегда была интересна антропология, она пришла к выводу об отражении в древних текстах моментов становлении цивилизации с теми самыми законами, которые легли в основу монотеизма и современного общества…

Боже, нет, она этого не произносит. «Я буду выглядеть заносчивой, — обрывает себя Вероника, — той, которая, как дети говорят, самая умная, что ли… Не надо особенно о сложных

— Читала, конечно, — она осторожно, точечно трогает воздух словами, — в общих чертах…

Пусть так, зато не высокомерно… Не жаль. Важно, чтобы были налажены связи, как там их тетушка всегда называла? Да, связи должны быть внутренние, доверительные, фундамент будущего здания. Веронику скрутило внутри от кислой оскомины тетушкиных поглаживаний и уговоров. А сама-то с мужем ничего не наладила, думает Вероника, не удержала ни доверительно, ни внутренне…

А Жан-Пьер как будто именно такого ответа и ждал.

— Ну да, небось как все! Вот-вот, в общих чертах, в таких общих, что толком ничего не помнишь! — он выглядит довольным. — Значит, не твое. Оно и правильно — сплошное лицемерие. Но знаешь, это смешное «возлюби ближнего» можно при случае использовать… А с Кораном ты знакома? Вот очень сложная книга, в ней собрана вся мудрость и прошлого, и настоящего — как жить сегодня, в нашем сложном и жестоком мире, как строить отношения, какой должна быть семья, в чем смысл нашего существования, взгляд в будущее… Ведь и жизнь наша — порой только подготовка в чему-то большему… Есть группы по его изучению. Попозже я тебя обязательно познакомлю с женщинами… Тебе это будет очень интересно, это изменит твое представление о мире… Нам будет о чем вести беседы вечерами…

Он горит внутренним огнем погруженных в свою страсть людей. Говорит и перебирает одной рукой какие-то бумаги. Но потом бросает и снова сосредоточивается на том, чтобы донести сидящей перед ним Веронике самое важное. Вероника выпрямляет спину под его взглядом, как на экзамене. Лишь бы эта предательская жилка под коленкой ее не подвела!

— Я бы хотел научиться… понимать мудрость веков, а потом я начну учить других. Индивидуализм, эта раковая клетка капитализма, убивает душу человека… Ведь сегодня во Франции, да и вообще в западном обществе, царят неверие, недоверие, разобщенность, выгода. А все эти мерзкие банкиры, которые захватили мир в свои грязные лапы! Ты думаешь, что наши банки, самое настоящее ростовщичество, — это единственный способ? Есть иные формы финансовых операций, ссуды и настоящая помощь. Ты думаешь, мы живем в демократическом обществе? Я иной раз так говорю, чтобы маму не расстроить. На самом деле нами руководят тайные группы, может быть, те самые масоны, которые опутали весь мир сетями долгов и пьют кровь трудящихся. Сплошная несправедливость, с которой следует покончить.

Вероника не смеет ни перебить его очередным глупым вопросом, ни пошевелитьс я. Масоны? О чем это он? Что-то неприятно знакомое в его речах, но об этом потом, потом.

Жан-Пьер продолжает с жаром:

— А вот, например, люди с чистыми сердцами, с верой, которые приехали во Францию из стран, не тронутых раковой опухолью денег, могут нас многому научить… И ты думаешь, их здесь ждут? Они сразу же становятся жертвами эксплуатации и унижения. Их селят в гетто. А потом спрашивают: почему ваши дети воруют? Почему они плохо образованны? Замкнутый круг! Новое поколение, выросшее в несправедливости, расизме и французском высокомерии, не согласно. Оно хочет уважения, равноправия, признания права на свои традиции. Вот это свобода! Во время протестов в 2005 году они очень громко заявили о своем недовольстве! И да, это государство виновато — в полиции системный расизм. Они, полицейские, никогда не задерживают белозадых французов!

«Боже, белозадых! Ну надо же! — глаза Вероники забывают мигать. — Какой он честный, самокритичный! И нос здесь совершенно ни при чем… Он же тоже… белозадый… То есть не отказывается от своей ответственности…»

— А если они виноваты? Ведь по статистике… Они же там с наркотиками, они криминально…

— Вот! Что и следовало доказать! Ты точно такая же! Как ты собираешься жить в нашем обществе? Слава богу, ультраправых фашистов в нашем окружении нет! Или тебе такие ближе?

Веронике кажется, что он сейчас ее ударит и отодвигается вместе со стулом. Он неприятно скрипит. Она чуть не падает.

Жан-Пьер отворачивается к окну. Смотрит куда-то вдаль и добавляет, как будто посчитав до десяти и притушив ярость:

— Неважно. Я понимаю, что ты еще плохо разбираешься в нашем мире. Ты ведь приехала из такой страны… Из Гулага. Да, я знаю, что это такое. Ваше мышление все равно осталось тем, сталинским, советским, не уважающим и уничтожающим религию… Ваше знамя — сила, жестокость… Вам так много надо еще пройти, многому научиться, чтобы действительно… начать видеть личность, человека. И знаешь, — он меняет тон на более мягкий, как будто собирается поведать Веронике результаты своих долгих размышлений, — еще я думаю, что ты зря так напрягаешься со своей работой — она тебе потом, когда мы поженимся, будет не так уж и нужна! Следует вернуть женщине ее место, защитить женщину, жену. У нее и так много обязанностей. Ты сама увидишь со временем, как важно иметь рядом защитника, позволить ему принимать решения, убрать сомнения, довериться… «О вы, которые уверовали! Берегитесь многих мыслей»…[4] Не все нужно менять, не все нужно развивать в не пойми какую сторону, потому что мы теряем самое важное — человека…

Вероника задумывается, стараясь не обижаться на ГУЛаг. Индивидуальность, особость, гений в конце концов — это то, что двигает прогресс, а у него получается, что это плохо… Многое не сочетается в речах Жан-Пьера.

Да, у них несомненно разное прошлое. Она согласна. Она и не спорит. А вот многое ей все же непонятно. Вероника не знает, о каких гетто он говорит. О «войне предместий» она слышала. Правда, она не очень хорошо понимает, почему погромы и поджоги автомобилей — это борьба за свои права… И почему нельзя во Франции, где бы ты ни жил, получить образование? Разве у нее с матерью в советском прошлом были какие-то особые возможности? «Вон, ты даже французский знаешь! И английский! — недавно бросил ей Жан-Пьер. — У нас так хорошо выучить невозможно»! Почему невозможно? Здесь в школах, если она правильно помнит, два иностранных языка в программе, а еще латынь по желанию… Ну да, сами ночью в голову не зайдут… Да, вот еще что: какое место он и его друзья хотят вернуть женщине? Ведь они ей даже руки не подают… Или только ей почему-то?..

Жан-Пьер замолкает. Завершив свою речь, он снова смотрит куда-то поверх ее головы. Вероника вспоминает давнишние, отпечатавшиеся в памяти портретами на стенах, собрания в университете, когда в президиуме сидели коммунисты со стажем. Их устремленный вдаль взгляд говорил о видном только им счастливом будущем для всех. Вероника с Верой, с трудом сохраняя серьезность на лице, тогда прозвали таких верующими — с верой в спасение мира обещаниями призрачного общекоммунального счастья. В тот момент Вероника как-то

Она потом долго размышляет. Вероника ищет в отголосках разговора с Жан-Пьером несмелые чувства, радостное ожидание совместной жизни вместе с ней. Что это будет за жизнь? Пусть она сейчас и не похожа, наверное, на его друзей, но ведь она готова измениться, соответствовать. Честное слово, она готова! Она помнит, и сердце снова замирает от свершившегося, как он ее обнял, поцеловал и сказал, глядя в глаза, близко-близко: «Дорогая Вероника! Я уверен, что мы будем счастливы! Построим наше будущее, как захотим! Ведь главное, что у нас есть, — это любовь»!

* * *

Непонятные масоны забылись, события 2005 года от нее вообще далеки. Это не ее история. Но разговоры все равно льются ночной струей, прокручиваются склеенной наскоро кинопленкой, а Вероника, как всегда, запоздало, в полусне, отвечает сама себе… Она и правда многого не знает. Но вот про равноправие, о котором любит говорить Луиза, Веронике известно достаточно: в аграрную Францию оно пришло довольно поздно. Вплоть до семидесятых француженки не могли без согласия мужа ни открыть счета в банке, ни устроиться на работу. Вероника как-то об этом заикнулась за столом, но вовремя прикусила язык. Здесь не поддерживаются подобные разговоры. Тем более неприятно слышать такое от пришлой, от иностранки с опытом тоталитарного прошлого.

В конце концов, если люди хотят жить на новом витке сотканной веками мифологии, так пусть себе живут. Опыт молчания, освоенный еще в Москве, тут тоже пришелся кстати. Укрощение души. На нее из зеркала глядит Véronique, которая приехала сюда не для того, чтобы доказывать свою правоту и бороться за права женщин. И да, она вспоминает серьезность Жан-Пьера, который стоял напротив нее, накрывая своей тенью. Он учил ее лучшему пониманию французской жизни, основ гуманизма и любви к ближнему. Внезапная нежность наполняет ее сердце.

глава 15.

За кружевной решеткой

Вероника прижилась в большой полутемной квартире, куда сумела понемногу впустить свет. Своей непосредственностью с вопросами и ненарочным сбоем всяких привычных лионских церемоний она словно развернула недоверчивые громоздкие шкафы и секретеры к себе лицом. До того, чтобы называть «шкапик родным», Веронике еще далеко, но ей кажется, что под ее нежными прикосновениями разглаживаются потрескавшиеся морщины старого дерева.

Окна показывают чистый, вымытый мир. Рамы теперь открываются без угрожающего расклеивающегося скрежета. Квартира, как и город на холме воронов, потопорщилась немного, посопротивлялась залежалым временем, попугала темными углами, да и приняла новую жилицу. Это произошло не сразу. Но когда Вероника почувствовала впервые приятное покалывание слова «дома», приметив тот самый дом издалека, она понимает, что все сложилось.

Вероника становится первой, наверное, с самого зарождения жизни в этой квартире, кто умудряется уместить табурет на балкон и пристроить сбоку, у нагретой стены, три плоских вазона с цветами. Тетушка бы ею гордилась. Вероника с ней и делится желанием освежить балкон с кружевной решеткой, который всегда воспринимался исключительно в качестве декоративного излишества буржуазно-громоздкого жилья. Тетка Полина удивляется, потом обрадованно начинает давать во множестве разные советы с подробностями и ахами.

Теплота в отношениях, слегка искривленных оставившей родину племянницей, постепенно восстанавливается. Вероника теперь регулярно сообщает тетушке о том, как цветы прижились, как пахнут, как спускают свои побеги-лианы вниз и радуют глаз. Не все было правдой. Цветы никто с заботой не выращивает — здесь, на маленьком бетонном балконе, не умеют этого делать. Отросточки не высаживаются. Поливать — и то забывают. Цветы покупаются Вероникой уже глубоко посаженными в горшки. Они умудряются за лето пару раз увять, освобождая место новым поселенцам. Тетушке все эти подробности неизвестны, и она чувствует сопричастность лионской жизни племянницы и преемственность добра. У нее самой цветов так много, что на ее балконе никогда не остается свободного пятачка. Она обещает даже приехать на свадьбу, когда молодые определятся с датой.

Луиза, которой, похоже, все равно, что находится по другую сторону квартиры, теперь с удивлением тоже ставит ногу на купленный Вероникой плетеный балконный коврик. Женщины, соприкасаясь плечами в узком пространстве над улицей, смотрят на закат и снова, как когда-то в Москве, рассказывают друг другу разные семейные истории. О будущем говорят мало. Луиза по большей части вспоминает об отце, почти никогда о матери. Она снова и снова старается раскрыть самые лучшие черты Жан-Пьера на случай, если Вероника еще не полностью их рассмотрела в человеке, предложившем ей выйти за него замуж.

— Моя дорогая Вероника, может быть, Жан-Пьер не очень умеет раскрывать свои чувства? Как ты думаешь? Он у меня такой…

Вероника читала, что у мужчин в целом с самовыражением и каналами связи с окружающим миром дела обстоят довольно сложно. Она отвечает, что ничего, не страшно, она понимает. Она ведь готова и надстроить, чего не понимает.

— Какая ты хорошая, — шепчет ей в порыве вечерней нежности Луиза. — Я так рада, что ты все правильно видишь, не сомневаешься понапрасну. Жан-Пьер любит тебя. Он мне сам сказал. А это дорогого стоит! Как только ты появилась, мой сын стал другим человеком! Верь мне. Главное — не обращай внимания на все эти его, ну как это сказать, заторможенность и неумение высказать словами… Вот и его постоянные разъезды не идут на благо отношениям! Но ты не обращай внимания! Жизнь станет иной после свадьбы… Главное глазами не увидишь, ведь правда? Да-да, наши сердца зорки, а наши женские сердца зорки и благодарны вдвойне… Все будет хорошо!

Вероника слушает. Ей нравится то, что она слышит. Она понимает, что у нее не получится соединить реальность и свои ожидания. Она как будто собирается замуж за Луизу, а не за ее сына — так все нераздельно переплетено в сердце Вероники: и мадам, и Жан-Пьер, и квартира, и город, лежащий в кружевах решетки, и реки — одна мужского, а другая женского рода.

* * *

Вероника краем глаза замечает какое-то движение. Это шмель деловито перебирает мохнатыми лапками, ощупывая углы стены, подставку под цветы, ножку стула. Вероника следит за тем, как крылышки шмеля дрожат, неслышно шелестят, но он упорно продолжает свой путь по балконному полу. Она снова утыкается в книгу. И опять ее отвлекает движение на горизонте взгляда. Шмель совершил уже полный круг, вернулся на прежнюю дорожку и теперь пытается взобраться по вертикали подставки. Он сегодня забыл, что умеет летать?

Вероника пристально наблюдает за бархатным гостем. Нет, совершенно точно — этот молодой шмель или слишком любопытный, или заблудился. Эй, может, тебе поактивнее пошустрить

Становится прохладно. Осень дает о себе знать. Улетай, шмель! Ты, видно, отстал от своей стаи и бродишь тут среди людей полусонный, полуживой. Вероника начинает подсчитывать, сколько месяцев она уже в Лионе, как давно знакома с Луизой, вспоминать, о чем мечтала год назад, три года назад. Тогда мать была жива. И еще раньше, в то распахнутое время, когда у них с Верой мечты были одни на двоих… Мелочное предательство-реванш сначала лишило ее Веры, потом друзей. Затем и вся московская жизнь, даже на новом витке с отвоеванной свободой, не насыщалась никакими красками, не давала надежды.

Если бы не Луиза, если бы не призрачная, но ставшая реальностью Франция, то сидеть бы ей и сегодня в офисе под надзором бездарной Лены и, если повезет, благодаря ей же выходить в свет, в люди, в чужие люди. Кому она нужна в России в свои тридцать с длинным хвостом и литературно-философскими излишествами? «Не позволяйте интеллектуалам играть со спичками»…[5] А ведь вон, даже у красавицы Насти с коровьими глазами не все получается… Нет, как раз у нее, у Вероники, жизнь несомненно складывается удивительным и счастливым образом.

глава 16.

Домашний вечер

Она ждала, что ее встретят, выскочат в прихожую, как собаки, виляя хвостами и в порыве любви радостно выхватывая взглядом руки, глаза, лицо. Представляла себе, как войдет домой, и дом полон звуков и вкусных запахов…

Вероника вспоминает, как переходила дорогу от троллейбусной остановки, ища взглядом окна, свои окна, в которых горел мягкий золотистый шторный свет. Пока поднималась по лестнице, ее охватывала почти детская надежда на вечернюю ласковую грусть уходящего дня. Стоя над мягким осенним Лионом, она видит квадраты пустых дворов между углами длинных девятиэтажек и себя, открывающую дверь в то, что тогда было ее жизнью. Память, память… Осень приносит особенные воспоминания, дымные, ностальгические.

Да, все так и было… Вероника заходила в прихожую, которую пробирало вокзальным сквозняком. Квартира тут же тихо делилась с ней жалобами, спертым воздухом одиночества и ожиданием обязательной беды. Тетка Полина, видимо, в тот вечер ушла задолго до прихода племянницы.

— Где шлялась-то? Поздно уже! Кто приходит домой в такое время? Самая деловая, что ли? — голос матери резкий, но в нем подрагивало волнение. Мать будто выдыхала своим ворчанием бесконечную проверку минутной стрелки, стряхивала страх. Ее всегда пугала перспектива остаться ночью одной, в полутемной квартире, без дочери, которая бог знает где. Мобильные телефоны появились не так давно, мать не привыкла. Она так и сидела в сгущающихся сумерках начала XXI века, накинув платок, как на перроне в ожидании поезда из простого прошлого.

— Ты же могла мне позвонить! Пришлось задержаться — проект заканчивали. Времени не чувствовала. Прости. А что, ты ждала меня? Полина уже ушла? Вы ужинали?

Вероника, конечно, и сама могла позвонить, но не подумала. И она тут же с наигранной радостью спешила на кухню, задавая вопросы и зажигая всюду свет. Становилось приятнее и легче. Вот если бы так же одним щелчком включить простоту и нежность в отношениях, которые скрипели ржавым колесом и никуда не приезжали. Но других не было. Тетушка не в счет, несмотря на всю ее помощь.

Мать и дочь жили, стоя напротив друг друга, как стянутые к границе войска. Каждая считала себя несправедливо обиженной и обделенной любовью. Каждая ждала этой любви. И слово, брошенное, как дощечка для переправы, рождалось неоперившимся, с робкой надеждой на мир. Но уже через пару минут оно было способно превратиться в очередную пулю, выпущенную в самое сердце и взрывающую его, заранее ранимое.

— А что за проект? Рассказала бы что-нибудь! Мне же интересно! Сидишь тут в четырех стенах круглые сутки… А ты приходишь и молчишь. Как в общежитии живем, — ворчала мать.

Вероника, на ходу стягивая свитер, пыталась разогреть себе что-нибудь незамысловатое на ужин. Что там осталось со вчера? Тетка Полина готовила невкусно, но это лучше, чем ничего. Как-то раз она сварила суп из салата оливье. Не то чтобы это такой рецепт, а чтобы зря не пропадал. Хорошо, что племянница вовремя заметила знакомо порезанные кусочки мяса, плавающие среди мутных майонезных разводов… Вероника, приподнимая кастрюльную крышку, принюхивалась. Вроде нынче там фасоль… Она толком не ела целый день. Мать тут же усаживалась напротив, подперев рукой щеку, и с ожиданием смотрела на дочь.

Вероника вспоминает яркий свет на кухне, мать за столом и себя, готовую ко всему, но пока просто очень голодную. Что она отвечала? Что-то про новый проект, про то, какой придумала заход, свежий и неожиданный… Вот она выключила микроволновку и достала оттуда тарелку.

— А Полина говорит, что эта твоя машина вредная! — сообщала мать, несмотря на то, что вчера говорила ровно то же. — Волны у нее пронизывают продукты и радиоактивны. Вон, плита стоит нормальная, как у всех. Газа, что ли, нет? Все по-своему хочешь, по-новому…

Вероника поставила полную до краев тарелку на стол, чуть расплескав суп.

— Вот, неумеха к тому же. Я ж говорю: поставила бы кастрюльку, подогрела и поела. Нет, ей вот нужно обязательно в эту печку засунуть… И что? Все выливается, донести даже не можешь, а еще и вредно!

Вероника покорно встала, взяла тряпку и вытерла стол. Потом бросила тряпку в раковину, но промахнулась. Вдруг на нее накатило раздражение, которое, смешавшись с усталостью, вылилось, как суп на стол.

— Все, хватит. Поговорили. Я же не… Я… Ты… Ты…

Не из-за одного, так из-за другого материного замечания она вскакивала, резко поднимала тарелку, расплескивая большими волнами, замирала с ней на секунду. Потом, метнувшись к раковине, кидала туда тарелку вместе с супом. Он взрывался желтым по стенкам, выбрызгивался на пол, как осколки гранаты. Фасолины грустно прижимались друг к другу, как дохлые маленькие рыбки на берегу.

Вероника снова чувствует запах лука, жидкого овощного месива, от которого ее подташнивает… Может, поэтому и подташнивает…

— К черту все!

Да, вечерние разговоры с матерью заканчивались почти всегда именно так. Вероника отрывала горбушку от длинного батона, резким движением распахивала холодильник, хватала упаковку ветчины и выскакивала из кухни. Слезы злыми каплями висели на подступах к краю, грозя затопить весь мир, который сузился до коридора и спасительной двери впереди.

— Ненормальная! — неслось вслед. — Пей таблетки! На людей кидаешься! Слова не скажи! А все от того, что мужика нет! Своего-то выгнала!

* * *

Вероника вздрагивает от того, что в дверь звонят. Луиза, наверное, забыла ключи. Морок московского прошлого рассеивается. Внизу шумит Лион голосами возвращающихся с работы людей, автобусными сигналами зазевавшимся

Куда уходит время? Где оно оседает, на каких облаках? Сегодня, когда пространство сжалось в байты технологий и мейлов, спрессовалось самолетами, все движется быстрее, чем раньше. Время несется на высоких скоростях, да так, что лица, деревья у реки, крыши домов, светофоры на перекрестках и коровы в полях мелькают космической звездной пылью. А наши чувства, страдания, надежды, грусть и привязанности, брошенные иной раз на полном ходу, как окурок из окна? Вероника представляет все это, нематериально эфемерное, клубом прозрачного пара, который поднимается над каждым и рассеивается, не долетев до высоких слоев атмосферы. Или, может быть, именно они и есть земная атмосфера? А ты успеваешь сделать лишь пару фотографий, которые даже забываешь напечатать.

глава 17.

Кот из дома — мыши в пляс

Радость. Маржори, которая уже вернулась, требовательно зовет Веронику к ней зайти. Они, конечно, говорили в последние дни несколько раз по телефону, но это не то. Они долго не виделись. Вероника обещает, что вот-вот, на днях, как только…

Жан-Пьер снова уезжает. Он ее нежно обнимает и уезжает. Вопросы остаются. Чем больше он раскрывает перед Вероникой свои мысли, чем шире охват его волнений и тревог за этот несовершенный мир, тем меньше ответов, тем Веронике беспокойнее. Луиза спрашивает Веронику, куда она собирается. Услышав, что к Маржори, кривит рот в недовольной усмешке:

— Quand le chat n’est pas là, les souris dansent.

«И кто тут мышь? — Вероника не понимает, почему Луиза плохо относится к ее подруге. — Ну кто кот — понятно! Может быть, ты хочешь прогуляться в центр и зайти к Маржори вместе со мной? Тогда мы, как мыши, будем плясать вместе»!

Луиза не расположена ни к шуткам, ни к прогулке, ни к той жизни Вероники, которая лежит за стенами квартиры. Она пожимает плечами, всем своим видом показывая, что у нее-то точно дела найдутся и поважнее, и поинтереснее.

— Иди, конечно, — цедит недовольно, — но ты же знаешь, когда ты выйдешь замуж, в первую очередь надо будет думать о муже, о семье, о том, как создать уют… А не о том, где и как весело проводить время!

«Что с ней такое? Что тут за домострой вдруг случился? — думает Вероника, пытаясь не поддаться первому побуждению позвонить Маржори и отменить встречу. Настроение слегка подпорчено, как яблоко с подгнившим бочком, воровато подсунутое под другие. — Ладно, я не обязана. Я и так никуда не ходила, пока Жан-Пьер был дома. Да и с ним… Вышли всего один раз. И гостей почти не бывает, и знакомые у него какие-то… тухлые, непонятные».

Она решает не сдаваться. Бросив в темноту коридора «пока, Луиза, до вечера», сбегает по лестнице. Ноги несут ее через мост, на Presqu’île, полуостров между реками, в самый центр, туда, где бар Маржори. Ветер порывами гоняет листья, рассыпает их, кидает под колеса машин. Столики кафе еще стоят на улице. Стулья с витыми спинками жмутся друг к другу и нынче были бы рады оказаться внутри. Вероника идет по Лиону, который теряет четкость и яркость.

Подруги уже обсуждали поездку Вероники с Жан-Пьером на Лазурный берег. Неожиданные каникулы остались приятным воспоминанием, полным красок моря, солнца, запотевшего бокала вина и красной гряды Эстерель. Вероника рассказала Маржори и о Юлии-Жюли, и они долго смеялись над «драной кошкой». Ей хотелось о многом поговорить с Марж, но когда речь заходила о Жан-Пьере и его странных «дискурсах», Вероника терялась. Она не могла облечь в простые слова свои разноперые ощущения и мысли. Они ускользали. «Наверное, надо сначала самой все как следует обдумать и понять, — смирилась она. — Я ведь так мало знаю о жизни, настоящей жизни, по сравнению с ним! Мне ли судить»?

* * *

Бар почти пуст. Два завсегдатая привстают, увидев Веронику, и приподнимают невидимые шляпы в шутливом поклоне. «Notre princesse russe! Наша русская принцесса! Как твои дела? Давно тебя не видели»!

Она не помнит, кого из них зовут Шарль, а кого Паскаль, но с удовольствием с ними раскланивается. Они приглашают ее выпить с ними. Маржори выходит из-за барной стойки и обнимает подругу. Вероника чувствует себя как дома, как в доме, где ей рады. Они болтают ни о чем. Паскаль, наверное это Паскаль, спрашивает ее, как она провела августовские каникулы и где была.

Маржори понемногу отодвигается от них и включает большой телевизор на стене. Стараясь не расплескать вино и обнимая миску с чипсами, мужчины садятся за стол. Хорошая идея с телевизором, тем более что скоро начнется какой-то матч! Иначе, Вероника знает, они не дадут им поговорить. Такие уж они, любители пообщаться, завсегдатаи bar de quartier, бара по соседству, места дружеских встреч, неотъемлемой части французской городской жизни, которую Вероника уже любит всем сердцем.

Маржори выглядит уставшей и тусклой.

— Буду его продавать, — тихо говорит она. — Я больше не могу тянуть все сама. Ради того, чтобы заплатить налоги? А еще я две недели пасла детей Стефана. У него их двое. Он мне ни секунды с ними не помогал. Скинул на меня и уехал на какие-то концерты, потом в Авиньон к друзьям, потом… В общем, дети меня ни в грош не ставили, моим родителям грубили, только играли на компьютере и требовали Макдональдс. Знаешь, тут такая система: после развода дети живут один месяц у мамы, другой — у папы. Есть когда договориваются на две недели. Тут еще круче получается, — она криво усмехается, — быстрее скачут между домами, между разными требованиями… Мне их то жалко — дети ведь после развода дерганные, потерянные, — то прямо убить хочется. «Ты нам не мама! Не трогай нас, а то мы в полицию сообщим о насилии». Нормально, как тебе? Им там какой-то телефон в школе дают, по которому они могут пожаловаться на плохое отношение дома…

— Так они же могут и шантажировать… Ну там новые «конверсы» не купили — вот вам тогда, получите! Избивают, унижают… Они же последствия просчитать еще не могут… Думают, придут добрые защитники детей и заставят маму купить все, что им хочется…

— Это да. Конечно, соцслужбы будут проверять, правда или нет… Но сначала доведут родителей до сердечного приступа. К одной моей знакомой

Вероника в ужасе качает головой. Ей не верится, что во Франции такое бывает.

— И что? Разобрались? Ведь в правовом государстве…

— Да, в конечном итоге разобрались, но представь: заявились две тетки, все обнюхали, обсмотрели каждый сантиметр квартиры, с ребенком говорили, задавали наводящие вопросы: «Скажи, ты ведь страдаешь, когда мамы нет дома»? А мать вкалывает, как я, да как все… Могут и забрать… Она мне сказала, что постарела за неделю на пять лет… И что примечательно, доносы пишут на нормальных родителей за разную фигню, а не на уродов… Хотя, может, и на них тоже, мы же с такими не знакомы! Летаем по разным орбитам. В правовом, да…

Вероника вспоминает детей-попрошаек на Гильотьере, их хищные маленькие лица с грязными подтеками. Рассказывает Маржори о своем опыте.

— Да уж, — качает та головой. Ее быстрые руки в это время занимаются посудой, едой и счетами. — Не понимаю, где логика? Тут никому и дела нет! С каких пор стало нормальным, что дети на улице побираются, по машинам кулаками шарахают? Родители куда смотрят? Для чего рожают? Ради пособий? Когда думаю об этом, злюсь ужасно!

Вероника проверяет телефон. Два пропущенных звонка от Луизы. Она смотрит на экран и размышляет, перезвонить сейчас или можно потом. Марж в это время обслуживает Шарля, Паскаля и их друзей. Она приносит им пиццу, колбаски и картофель фри. Шарль — это точно Шарль — приобнимает Маржори за талию и уговаривает выпить с ними. Призывно машет рукой и Веронике. Она остается сидеть, но улыбается и поднимает в ответ свой бокал с Viognier. Ей становится грустно.

Ближе к вечеру бар оживляется. Громкие споры о том, сможет ли Саркози навести порядок или быстро «скурвится», как и все другие, кто тоже обещал, но увы, пошел по проторенной прошлыми политиками дорожке, заглушают телевизор с матчем. Вероника понимает, что Маржори уже не до нее. Да и Луиза…

— Что хотела твоя мадам? Опять искала тебя? Прямо жить без тебя не может! — Марж заглядывает в ее телефон, возвращаясь с подносом. — Скажи, а Жан-Пьера снова нет? Снова уехал? Куда на этот раз?

Веронике не хочется это обсуждать. Ей кажется, что, если она произнесет то, что ее беспокоит, ей будет уже некуда деться — слова приклеются и потом не отдерешь. Придется с этим жить, думать, анализировать, а потом что-то решать. Нет, она не готова, она все еще верит в лучшее. Мечты в такие моменты становятся ломкими, как чипсы перед ней. Может быть, все дело в погоде? Осень. Вот и настроение у всех такое…

Да и вообще, Вероника же не дает советы Маржори, не говорит, что дело тут не в детях! Они, конечно, те еще малолетние мерзавцы, но это ведь Стефан их с ней оставил и сбежал. Так причем тут бар? Почему его надо продавать? Что делать потом? Куда идти? Нерешенные личные проблемы гонят из дома, заставляют изменить жизнь… Похоже на нее саму.

Она отвечает, что позвонит Луизе позже, что да, жених уехал и, увы, она не знает, куда. Возможно, на юг. Она вроде слышала, как он говорил по телефону про встречу с кем-то в Марселе. Ей тоже хотелось бы посмотреть Марсель, замок Иф, старый порт, попробовать знаменитый буйябес… Она даже не спросила, можно ли с ним. Почему-то не захотела напрашиваться, ждала, что он сам предложит. Он не предложил. Конечно, это деловая поездка, она там ему не нужна.

— Мне кажется, что Луиза тебя ревнует ко мне! — Маржори смеется, но ее глаза серьезны. — Какая она, твоя будущая belle-mère? Ты ведь раньше говорила, что лучшей свекрови не бывает! Давай ты как-нибудь нас познакомишь!

Вероника думает, что пора прощаться. Но потом все же осторожно пытается подобрать слова.

— Она сейчас не совсем та, с которой я познакомилась в Москве. Здесь все иначе: и ее перемены настроения, и ее непростые отношения с сыном, и ее подозрительность, когда сын уезжает…

— И то, что она тебя старается держать при себе? На коротком поводке?

— Нет-нет, что ты, — Вероника не согласна. — Просто ей одиноко, наверное, а еще она волнуется, может, за меня… Мечтает о том, чтобы мы с Жан-Пьером поженились и жили вместе, чтобы семья…

Понимает, что ее неуверенное объяснение звучит не ахти, детский сад какой-то. Луиза в этот момент звонит снова. Вероника отвечает, что уже выходит, что скоро будет. Спрашивает, не купить ли хлеба, но тут же понимает, что булочные, скорее всего, уже закрыты. Луиза недовольна. Вероника представляет, как мадам в своем в темно-красном будуаре перебирает бумаги или украшения, бросает взгляд на старые часы на каминной полке. Одна. И вечер, серый, как сырое одеяло, заползает в комнату даже при плотно закрытых окнах.

Вероника делает вид, что не слышит ее раздражения. Прощается с подругой, салютует завсегдатаям во главе с Шарлем и Паскалем, которые снова поднимают бокалы и уговаривают ее остаться. Она выходит в свое вечернее одиночество, которое растекается по лионским улицам влажными мазками картин Писарро.

На мосту через Рону ее настигает дождь. У Вероники нет зонта. Французы вообще не любят зонты — лучше промокнуть! Достойнее, как говорит парижская богема… Она накидывает капюшон легкой куртки и убыстряет шаг. Река внизу струится стальным широким рельсом. Месяцы назад она смыла всю искрящуюся рябь и звонкие потоки, унесла их к морю и выплеснула там весеннюю радость, летнюю солнечную щедрость. Le Rhône как раз мужского рода. Это Сона — девочка… В Лионе ее последнее пристанище, встреча с Роной и исчезновение.

Le Rhône, Рона, Иона, выплюнутый китом… Вот и Веронике тоже придется снова создавать свою жизнь, теперь уже на новом берегу. Единственный проповедник в сонме всех библейских имен, который пытался сбежать от Бога. Вероника вспоминает слова тетушки про бегство от себя. Она мысленно пишет «Бог» с большой буквы, хотя это излишество, ненужное придыхание, ее всегда раздражало. Сейчас так правильно. Не каждому, не абы какому богу удается подчинить своей воле непокорных, догнать, согнуть. В результате все равно Иона отправился выполнять задание — проповедовать в Ниневию, если она правильно помнит Ветхий Завет. Мог бы сразу. Ан нет, ведь сопротивлялся, пока не понял, что не пойдешь против абсолютной власти. Впрочем, «голубь»[6] и смирился-то ведь только после того, как был брошен в бушующее море и побывал во чреве кита! Та еще терапия…

Луиза уже стоит в дверном проеме, когда Вероника медленно преодолевает последний лестничный пролет.

— Я жду тебя с ужином, —

глава 18.

Приют

Ограниченная стенами квартиры, жизнь стекает обыденностью. Дни сбегают, похожие один на другой, или смываются с легким шумом в канализацию. Секундные пузырьки радости или сожаления ничего не меняют.

Вероника старается быть полезной. Поначалу Луиза, удивившись быстрой хваткости гостьи с компьютером и разными эксельными таблицами, восторженно благодарила за каждую мелочь. Потом привыкла. У Вероники появляются постоянные обязанности и поручения. Она не задает лишних вопросов. Ей удается оставить время и для заданий, прилетающих из Москвы, уже далекой и слегка нереальной. Она старается все делать в срок. Боится упустить и опоздать. Она знает прекрасно, что расстояние убивает любые отношения — будь то работа или любовные истории. Еще странно, что до сих пор она может быть полезной.

Жан-Пьер приезжает и уезжает. Вероника его ждет и бросается в прихожую при шорохе на лестнице или каркающем звуке открывающейся в вечерней тишине массивной двери. Иногда ошибается. И тогда тихо возвращается к себе, чтобы не видеть вопросительно-насмешливых взглядов Луизы. Жизнь скользит, и Вероника вместе с ней.

Луиза… Голос под цвет штор — полупрозрачных, слегка колышущихся от непонятно откуда взявшегося сквозняка…

— Véronique, Véro, — я ведь могу тебя называть Веро? D’accord? Хорошо? Так проще! — шелестит мадам, трогая уложенные волосы легким, мягким жестом удовольствия. — Ты правда очень хочешь пойти на эту встречу? Не уверена, что тебе будет интересно. Да-да, я вернусь не поздно.

Нет, Вероника не хочет идти на встречу. Она с улыбкой убеждает в этом и Луизу, и себя. И остается вечером дома. Но вместо того чтобы закончить перевод, Вероника сидит в полутьме и позволяет грусти окутать себя вечерней синевой. Через какое-то время делает над собой усилие, включает компьютер или идет на кухню. Проходя мимо будуара, она видит приоткрытый ящик письменного стола, массивного и старомодного. Веронике хочется заглянуть и посмотреть, что мадам там бережет. Каждый раз, когда Вероника к ней заходит, Луиза прикрывает бумаги рукой или быстро их прячет. «Да мало ли что, — одергивает себя Вероника, — не стоит совать свой нос, куда не надо. Я бы тоже не хотела показывать свои юношеские дневники или старые письма посторонним…»

Вероника помогает Луизе все больше, вовлеченнее. Об истории с супом никто не вспоминает. Колонки цифр вносятся в комьютерные отчеты теперь только рукой Вероники. Они перестают быть безликими, наполняются весом. Разговоры по телефону, когда Луиза даже повышает голос, не допуская возражений, тоже понемногу обретают смысл. Накануне Вероника даже высунула голову из своей комнаты, когда Луиза указывала кому-то из сотрудников на ошибки при размещении людей в каком-то центре. Судя по всему, троим места не нашлось и надо было где-то их приютить.

Поначалу Вероника хотела с готовностью бежать, предлагать и помогать. Потом она решила притормозить и рассмотреть диспозицию получше. Луиза бросила трубку и сказала Веронике:

— Нет, ну подумай! Жаклин, секретарша, мне намекнула, что, дескать, вот у вас места много, может, приютите их на несколько дней… Где тут много места? Да и вообще… Я не собираюсь делать из своей квартиры приют ни на пару дней, ни на пару часов»!

Вероника согласилась. Одно дело — организовывать, и совсем другое — размещать у себя. Да и кого? Незнакомых людей! Хорошо, что промолчала. Лучше делать только то, о чем тебя просят.

Как-то раз она вспоминает о той девушке, с которой познакомилась на концерте, и спрашивает про нее Луизу.

— Я не помню, — удивленно растягивает слова мадам. — Больше ни разу ее не видела. Замуж собиралась, говоришь? Ну значит, вышла! Через нашу ассоциацию столько людей проходит, разве всех упомнишь? И ты не напрягайся. Pas grave, неважно. Людей надо любить, помогать им, но постарайся не принимать их жалобы близко к сердцу. Как ее звали? Нет, не помню. Оно и к лучшему…

В этот раз мадам тоже кладет, вернее кидает в раздражении трубку после громких споров с кем-то на другом конце. Вероника делает вид, что ничего не происходит, и, тихо ступая по предательски скрипнувшим паркетинам, садится обратно к компьютеру. Старается сосредоточиться на переводе. Через несколько минут Луиза появляется в дверях:

— Ты не сильно занята, ma chérie? Одевайся! Поедем со мной, мне нужна твоя помощь. По дороге объясню. Только то, что ты увидишь и что услышишь, останется между нами, d’accord?

* * *

Лион отступает, обнажая новостройные зубастые перспективы среди котлованов и огороженных полей. В этих пригородах Вероника еще не бывала. Женщины едут молча. Только перед тем, как уже свернуть к коробкам малоэтажных вытянутых зданий, похожих на подмосковные военные городки, Луиза бросает взгляд на притихшую Веронику и объясняет:

— Там, в центре по приему беженцев, который курирует наш фонд, произошла драка. Скандал и драка. Позор! Можешь себе представить? Женщина там одна, она… Она откуда-то из России, то есть из этой, как ее, Tchéchénie. Оттуда, из Чечни, многие приезжают, жертвы войны и несправедливости.

На этих словах ее осанка становится более строгой, подбородок приподнимается, как у политиков, говорящих правильные речи на митингах. Вероника хочет спросить, из-за чего произошла баталия, но мадам смотрит на дорогу с таким видом, что лучше промолчать и подождать. Может, она расскажет что-нибудь еще, а если нет — сама разберется. Вероника понимает, что, судя по всему, ее зовут переводить. «Ага, точно, — вспоминает она с усмешкой разговор с Юлией-Жюли, — конечно, я же перевожу с французского. Недорого. А тут и вообще даром…»

Луиза, оказывается, все это время говорила. Вероника прислушивается.

— Им всем — ты не принимай на свой счет — не хватает понимания азов демократии, уважения к личности, соблюдения элементарных требований общежития и норм гигиены. Мало душевности, эмпатии, совсем нет толерантности… Эта женщина, ну которая из Чечни, напала на одну африканку. Напала без всякого повода, и соседки испугались, что прибьет. Вот сейчас мы с тобой должны ей объяснить, что так вести себя нельзя. Чтобы беженцы становились частью нашего общества — это как раз наша забота. Ты уж там ее выслушай, но главное — скажи ей, твердо скажи, чтобы постаралась жить так, как принято… У нас не любят агрессии. Это недопустимо! Иначе придется ее выгнать… Пусть тогда ею другие службы занимаются…

Луиза останавливается у подъезда, где ребятишки висят гроздьями на перекладинах у входа. Она выходит, захлопывает дверцу и нетерпеливо ждет Веронику.

Луиза, закутываясь в старую серую кофту, которую она обычно накидывает вечерами, движется вперед, вежливо, но немного брезгливо отодвигая детей, даже не поворачивает головы. «Какое самообладание»! — уважительно думает Вероника. Она благодарит мальчика, говорит, что не стоит беспокоиться, и идет вслед за мадам. Дети кричат ей что-то вслед, передразнивая ее акцент.

Внутри их встречает группа женщин в ярких африканских одеждах. У многих свисают торбы с грудными детьми. Они говорят все вместе, наперебой, машут руками и показывают куда-то вглубь, где начинается коридор с большим количеством дверей. Вероника еле сдерживается, чтобы не зажать нос от резкого запаха. В нем смешивается много всего, от чего она готова развернуться, прорваться сквозь толпу галдящих женщин и вырваться на улицу, на воздух. Ей вспоминается злополучный бразильский концерт, и она сглатывает поднимающийся снизу противный сгусток то ли утреннего круассана, то ли материализованного зловония. Нельзя допустить повторения того старого позора. Она старается дышать ртом и прячет руки в карманы куртки.

Луиза плывет кораблем в фарватере сквозь группы расступающихся женщин, притягивая, как козу на веревке, отстающую Веронику.

Комнаты оказываются даже не комнатами, а маленькими загончиками с узкой кроватью или двумя, парой табуретов, откидывающимся столиком, как в купе поезда, двумя полочками. На кровати в одном из углов сидит женщина. Луиза входит. Вероника за ней. Мадам голосом, не терпящим отказа, просит возмущенных сопровождающих выйти, направляя слегка их движение и не давая самым активным просочиться внутрь. Что с открытой дверью, что с закрытой шум остается прежним. Что-то падает. Плач детей и крики становятся громче, потом немного отдаляются. Вероника облегченно выдыхает.

— Мадам, — обращается к женщине Луиза, — я из ассоциации «Рука в руке». Мне сообщили, что у вас тут конфликт. Не могли бы вы рассказать вот этой даме, — она указывает на застывшую у двери Веронику, — что произошло. Она говорит по-русски. И мы тогда посмотрим, что сможем для вас сделать. Но для начала вы должны освоить наши правила и понять, как следует себя вести…

Женщина выходит из своего отрешенного состояния и вскидывает глаза на гостей, когда слышит Луизино «по-русски». Все остальное она пропускает мимо ушей или просто не понимает. Вскакивает на ноги и сразу, без лишних движений, оказывается почти вплотную к Веронике.

— Вы говорите по-русски? Я правильно поняла? — произносит она глубоким, но чуть дрожащим от волнения голосом.

Женщина пытается улыбнуться. Получается плохо, как-то криво, но ее глаза загораются одновременно надеждой и мольбой. Вероника кивает.

— Добрый день, — выдавливает из себя.

Она потрясена новой обстановкой, шумом этого человеческого улья и сочащейся отовсюду безысходностью. В этой комнате, отгороженной картонной перегородкой от коридора, Вероника чувствует себя препротивно, как будто вторгается в спальню с разобранной постелью. Это чужая личная жизнь. Если личная жизнь вообще здесь возможна. Правда, тут же напоминает себе, что только благодаря ей, ее русскому языку, возможно, получится помочь этой женщине. Она Веронике почему-то сразу симпатична. Хотя, может быть, просто потому, что другие обитатели этого места для нее непонятные, далекие, а эта своя. А еще она понимает, что эту женщину надо защитить.

— Я Лиза, Лизавета. Меня тут поселили… Беженка я… Я русская, но жила в Чечне, была замужем, потом бежала, когда война, потом муж оставил одну с детьми и ушел, в горы ушел. Одни приходили — я их враг, другие — тоже враг. Соседи меня прятали…

Женщина говорит скороговоркой, сжимая руку Вероники. По ее лицу начинают течь слезы, как будто давно ждали, когда можно будет вылиться. Лиза как будто их не ощущает, только иногда слизывает или смахивает, размазывает, как что-то непонятное, лишнее. Ее русые волосы стянуты в конский хвост, рубашка и спортивные брюки, похоже, ей велики. Вероника, не отрываясь, смотрит на нее, боится отвести взгляд. Ей кажется, что только так, держась за ее руку среди шума общежития и чужого мира, женщина может говорить.

— Она его избивала. Весь день по телефону… Ребенок плачет, хочет есть, хочет, извините, в туалет, а тут ведь выйти надо, туалет в конце коридора, общий. А она по телефону все время, днем, ночью…

Вероника понимает, что сейчас Лиза уже перескочила на причину скандала и речь идет о побитой ею африканке.

— Нам дают бесплатные телефонные карты и проездные бесплатные, можно поехать, но некуда тут ехать… Кормят, неплохо кормят, мне хватает. Они, эти женщины, устраивают какие-то праздники, поначалу звали меня. Но я не могу — пахнет сильно, они в еду что-то добавляют, специи, травы, не знаю, но мне тяжело. Да я не очень в том виде, чтобы праздновать, мне бы одной побыть… Я вот тут и учебник французского нашла… А она… Она ведь ребенка избивает! Как въехала, так началось. Сначала просто слышу — шлепок! Потом еще шлепок! Она его чем-то еще била, не рукой, тапком, что ли… Он плачет, на пол падает, просит что-то, воет иной раз — а ей не хочется с ним выходить, идти до туалета… А он же маленький… Не может терпеть… И мешает ей…

Вероника начинает понемногу, пробираясь сквозь бессвязную на первый взгляд речь Лизы, понимать то, что та пытается ей рассказать. Поселили беженок в этот приют, удобства в коридоре, кухня — одна на этаж. Стены тонкие — все слышно, как один большой барак. Соседка, молодая африканка, с малышом лет трех все время за стеной громко говорит по телефону, какие-то свои дела.

— Какие у нее дела? Понятно, какие. Все они либо с мужиками пробавляются, с теми, с которыми приехали и на которых жалобы за изнасилования писали, либо наркотиками промышляют. Но тут конкуренция большая, — Лиза понижает голос, — любые местные мальчишки им фору дадут, да и новым не так просто к раздаче пробиться. А так-то по паре сотен в день добывают… Ну и понемногу подворовывают, машины то тут, то там разденут, куда на первый этаж залезут, а то телефон украдут у кого…

И когда терпеть стало невозможно, а от криков мальчика у Лизы каждый вечер разрывалось сердце, она вломилась к соседке, схватила за что пришлось, вышибла ею дверь и почти дотащила до окна на кухне. Высота небольшая, но Лиза хотела тогда только одного — выбросить из дома мерзкую тварь с телефоном, подоткнутым под платок и прижатым к уху, и защитить ребенка.

— Я потеряла своих… Сына и дочь… Там, в Чечне, под завалами дома… Кто стрелял, не знаю. Год не разговаривала. Соседи с ложки кормили… А этой суке — ой,

Женщина отрывается от руки Вероники. Веронике кажется, что сейчас она вытянется искривленным мунковским криком, черной струей боли под цвет рубашки и растворится, вытечет через узкую щель окна. Но Лиза здесь. Ей некуда идти. Она без сил оседает на кровать. Подтягивает колени к подбородку, потом утыкается в них лбом. Руки, сцепленные до бледности. Дыхание громкое, прерывистое. Конечная остановка среди лионских новостроек на пустыре.

Вероника садится рядом. Она обнимает Лизу за плечи и начинает раскачиваться вместе с ней. Пытается неумело, не зная как, успокоить, обнадежить, да что там — просто взять на себя немного того человеческого ужаса, с которым никогда не сталкивалась. Кадры разрушений, жертвы войны и терактов остаются чем-то далеким, нереальным, плоско-телевизионным, как и сама смерть — да, случается, но где-то там и не с тобой.

Вероника, полная сопереживания, еле сдерживает слезы. Вспоминает о Луизе. Мадам терпеливо стоит у двери, напряженно вглядываясь в лицо Лизы.

— Я ничего не поняла из ее объяснений, Вероника, как и раньше, — говорит она, — поэтому тебя и позвала. Что там у нее? Какие проблемы?

Вероника переводит ей en bref, вкратце, рассказ Лизы. Луиза прищуривается, будто не доверяя. Она что-то подсчитывает в уме, постукивая ладонью по спинке убогого стула. Несмотря на всю серьезность ее лица, Вероника видит, что мадам хотелось бы побыстрее закончить тут все дела и уехать.

— Ладно, d’accord, теперь вроде бы что-то начинает проясняться, — останавливает она Веронику в ее попытке рассказать больше, поделиться тем, что она только что услышала. — Прошлое тут у всех сложное. Хорошо. Попробуем вам помочь. Вы не хотите переселиться в другую комнату, на втором этаже? — спрашивает у сидящей женщины, которая смотрит в одну точку на белой стене, погруженная в свои мысли.

Вероника трогает ее за плечо, не давая ей уйти в себя, в те нездешние пространства, где еще живы дети и на месте дом. Лиза поднимает голову, вытирает лицо вытянутым наощупь краем простыни. Она смотрит на посетительниц сухим и хмурым взглядом. Убедившись, что Лиза ее слышит, Вероника переводит Луизины слова. Женщина кивает с недоверием. В серых глазах впервые появляется свет.

— А в монастырь можно? Тут монашки приходили, тоже брали к себе беженок. Я им еще помогала суп разливать на вокзале, еду для бездомных…

Вероника смотрит на Луизу. Она молчит, делает вид, что не понимает. А может и правда не понимает… Вероника никогда не могла точно определить знание ею русского языка. Такое ощущение, что здесь, в этом центре, мадам не знает русского. Хорошо. Пусть будет так. Переводит и с надеждой, как будто от ответа Луизы зависит ее собственная жизнь, глядит на нее с ожиданием.

— Я посмотрю, что можно сделать. Но пока то, что реально сегодня — другая комната в этом центре. Вещи собирайте и идите. Я распоряжусь. Проводят там, покажут…

Гордо подняв голову, Луиза выходит из комнаты. Вероника прощается с Лизой, пишет на клочке бумаги свой номер телефона. Потом, отвернувшись, копается в кошельке и вынимает все разноцветные евровые бумажки, которые там пригрелись. Оглядывается вокруг, ища, куда бы положить. Ей становится неудобно. Она боится обидеть. Пусть потом найдет, ничего.

Лиза стоит спиной, медленно складывая на кровать нехитрые пожитки. Потом оборачивается и тихо говорит Веронике:

— Тут такое творится! А еще разные типы приходят, якобы из их ассоциации. Девки даровые… И никому не скажут… Их припугнут — и все. А то еще и денежки заплатят, маленькие, но они готовы и за такие… Вы тоже там осторожнее с ними. Эту мадам тут знают, она правда хоть за чем-то следит, а вот другие… Мне-то тут все давно понятно. Многим вообще такая жизнь в привычку, а я так не могу… Сейчас закончу курсы французского и свалю отсюда. В монастырь пожить вряд ли возьмут, это я спросила так, на всякий случай. Одна монашка мне сказала, что к ним только африканок отправляют — ну чтобы в расизме не обвинили… Тоже ведь люди подневольные, от дотаций зависят. Ну спасибо вам, что пришли, что выслушали. Что не выгнали куда-нибудь, где еще хуже, чем тут… Хотя куда уж хуже… Но вот — благодаря вам, комнату другую дают вроде, подальше от этой. Хотя там такие же, наверное… Бить-то детей им никто не запретит… Рожают только, а дела нет. Пособия если только. Ну с богом! Спасибо вам! Да не расстраивайтесь вы так! Это я виновата, наговорила лишнего — нормальным людям не переварить… А будет желание, заходите! — она грустно усмехается, понимая весь абсурд приглашения.

У Лизы серые глаза, как осеннее озеро без солнца. И в них тонет все, что раньше называлось жизнью.

Вероника выходит вслед за Луизой. Она больше не чувствует резкого запаха, не видит облезлых стен. Женщин, размахивающих руками и пытающихся пропихнуть вперед детей в надежде получить конфеты или карандаши, она не слышит и не замечает.

глава 19.

Польский водопроводчик

Вероника теперь еще внимательнее прислушивается к каждому слову. Она хочет проникнуть в самую суть отношений внутри квартиры и определить место этой квартиры, кружащей в лионской галактике. Ей нужно поймать то, что от нее пока почему-то ускользает, оставляя чувство неудовлетворенности и темные пятна. А для того, чтобы ухватить не хвост, но саму ящерицу целиком, надо стать здесь своей. В любом случае рутинность жизни отшелушивает ту наивную романтику под песни Джо Дассена, о которой она теперь редко вспоминает. Лион и его обитатели обрастают плотью и проблемами, заботами о детях и ошибками политиков, возмущением и манифестациями, проверкой счетов и планами на ближайшие праздники.

Вероника хорошо помнит первый укол французским зонтиком высокомерия. Это случилось в тот еще, гостевой, приезд. Она как-то гуляла в центре, заходя в маленькие «бутики» и улыбаясь милым дамам вокруг, когда у нее зазвонил мобильный. Она ответила и обрадованно, вполголоса, заговорила с Леной, продолжая раздвигать вешалки. Вероника закончила разговор довольно быстро и уже направилась в примерочную с выбранными брюками, как стоящая рядом женщина обратилась к ней громко на плохом английском: «Вы могли бы говорить

Веронике стало стыдно. Она бросила брюки и, вспыхнув, ничего толком не ответив, кроме скороговоркой «извините, я не подумала, прошу прощения», выскочила на улицу. Вспоминая об этом позже, у нее каждый раз снова начинали гореть уши. Через какое-то время стыд уступил место приступу бессильной злости. Сейчас бы она нашла, что ответить! Вот на той улице, где дети требовали от водителей деньги, посмела бы эта грымза, одетая в Burberry, повоспитывать кого-нибудь?

Гости приходят редко, как будто Луиза не хочет приоткрывать буржуазную квартиру посторонним взглядам. И сама мадам оказывается не такой энергично любящей людей, какой была в самом начале их знакомства. Она удивляет Веронику, меняясь и в стиле, и в цвете, и в настроении: по погоде, по телефонным звонкам, по присутствию в доме сына… Луиза дома в спортивном костюме выглядит демократично-свойской. Собираясь выйти с Вероникой в город — демократично-элегантной. Отдавая по телефону распоряжения — демократично-подтянутой, а в центре по приему беженцев — просто демократичной, даже слишком демократичной в этой ее растянутой кофте, как будто мадам старалась уравнять позиции с его обитателями.

Сейчас, когда на ужин приходят в кои веки гости, Луиза напоминает дирижера во фраке перед концертом, хотя какой там фрак… На мадам удобные мокасины, свободные брюки и блуза в крупных цветах. Именно такой Вероника ее увидела когда-то в своей московской квартире.

* * *

Гости рассаживаются за аперитивным низким столиком. Поглядывают на Веронику, которая ощущает себя тоже одним из блюд. Они задают ей вопросы про Россию. Сдержанные, аккуратные в подборе слов. Разумеется, каждый спешит отметить ее прекрасный французский. Луиза выглядит довольной, оглядывает горделиво гостей, будто говорит: «Да уж, мы на меньшее не согласны! У нас все только самое лучшее! Даже иммигранты»! Это не мешает ей зорко следить за каждой репликой. Когда одна из приглашенных спрашивает Веронику, чем она планирует во Франции заниматься, Луиза молниеносно кидается на помощь: «Véronique настолько талантлива, что у нее много вариантов. Пока же она делает переводы с французского. Так что если у вас есть заказчики, то будем рады помочь. Недорого»! И подмигивает Веронике.

Понемногу атмосфера наполняется живостью, как бокалы искрящимися пузырьками шампанского. Луиза рассказывает, где ей удалось приобрести пару таких бутылок, причем по удивительно привлекательной цене. Гости обмениваются примерами своих удачных приобретений, кому сколько удалось сэкономить и при этом не ударить в грязь лицом. Вероника слушает звук их голосов. Приятно быть среди настоящих французов, но ей сказать пока нечего. В словаре освоения ею лионской жизни еще не написано слово «экономия».

Потом гости спрашивают у Луизы, которая только что живописала организованную ее фондом фотовыставку, где и когда состоится следующее мероприятие. Безусловно, они все готовы принять в нем активное участие. Гости говорят о важности благотворительности и прислушиваются к своим голосам. Им нравится, как они звучат. Веронике тоже. Ей кажется, что откуда-то издалека к ним, в ожившую квартиру в шестом округе, возвращается эхом отзвук благих дел, свет благодарных лиц.

Вечер набирает скорость и несется на полных парах уже без излишней скованности, свойственной первым минутам кругу малознакомых людей. Веронику внезапно отвлекает телефонный звонок. Она просит прощения у друзей Луизы и с облегчением выходит в коридор. Она чувствует себя перегруженной, как старая баржа, их комплиментами самим себе и яростной желчью в адрес «почти фашистского» правительства. «Нет, но каково! Он еще в бытность министра внутренних дел назвал бедных жителей неблагополучного пригорода „быдлом“! Это после того случая с несчастными мальчиками, жертвами полицейского произвола! И сейчас он президент! Позор! Как французы могли его избрать?» — не стесняясь Вероники, один из гостей обрушивает проклятия в адрес Николя Саркози.

После той поездки в приют Веронике долго было не по себе. Франция, раньше такая галантная, чистенькая и солнечная, в бликах Rosé и витражей, распадалась на части. Собрать их воедино, вернуть себе прошлый взгляд, с которым она смотрела вокруг, оказывается трудно, почти невозможно. Наверное, так же сложно вернуть и утраченное доверие.

Луиза допытывалась потом в машине, на обратном пути, что еще ей наговорила эта чеченка, которая — сразу же видно — дикая, sauvage, и абсолютно лишена толерантности. Вероника объяснила причину конфликта и отметила, что Лиза не чеченка, только жила в Чечне, но это неважно. Она попыталась убедить мадам, что Лиза не дикая, что она даже получила образование. Потом, не уверенная в том, стоит ли так глубоко открывать ниши чужой жизни, все же добавила со всем сочувствием, что женщина потеряла детей. И именно в этом суть конфликта — ведь поэтому она так болезненно отреагировала на крики мальчика… Да, и что Лиза будет обязательно искать работу!

Мадам не слушала. Ни один мускул на ее лице, сохранявшем и через полчаса после ухода из центра брезгливое выражение, не дрогнул. Для нее работа была закончена.

— Я рада, что все благополучно разрешилось, что несчастная мать малыша не стала подавать жалобу. Мы ее убедили, слава богу. А потом их расселили… То есть отселили эту скандалистку с непонятным прошлым… Спасибо тебе большое, что съездила со мной, — сказала она, хмуро глядя перед собой и на светофоры.

Вероника так и не решилась спросить, почему Луиза никак не показала, что знает русский язык. А потом уже решила и вовсе не возвращаться к истории с «дикой чеченкой». Да ладно, мало ли почему…

Лиза позвонила дважды. Первый раз она благодарила сквозь слезы. Говорила, что только после ухода Вероники нашла оставленные деньги, что она не привыкла, что не может брать просто так, что обязательно отдаст, когда начнет работать. Вероника ее успокоила и пожелала удачи.

Второй звонок как раз сейчас увлекает Веронику в коридор, даря небольшую передышку в общении с гостями. Лиза новым, свежим голосом громко сообщает, что ушла из приюта, ушла насовсем.

— Пусть почти в никуда, просто одна женщина из диаспоры предложила комнату — тут много чеченцев-то. Поживу у нее, а там посмотрим, — рассказывает она и снова благодарит.

Сколько ей придется платить за комнату, Лиза не уточняет. Вероника не спрашивает.

Закончив разговор, Вероника стоит в темноте коридора, прислушиваясь к голосам. Вот Анжела что-то нежно прощебетнула. А вот это голос дамы в голубом, которая раньше, в начале вечера, спросила у Вероники о ситуации с демократией в России. «Как там у вас с демократией? — дама дотронулась пальчиком до руки Вероники. — Это же так важно — уметь ее защищать! Какое у нее сегодня состояние»?

Вероника хотела успокоить даму, ответив: «Все путем, мадам, состояние стабильно плохое. Впрочем нынче утром она с аппетитом позавтракала очередным журналистом». Но

Она возвращается за стол и теперь пытается ухватить нить разговора. Видит, что Анжела тоже плывет, глядя на всех своими выцветшими, как ее платье, глазами. В отличие от пожилой женщины, которая любит всех и вся, Веронике очень нужно все понять и примерить на себя. Никто к ней не обращается. Она чувствует себя невидимкой, случайно подглядывающей тайный обряд, скажем, ордена иллюминатов. Но это не так. То Луиза, то очередной оратор нет-нет да скосит глаз на нее, на зрителя. Зритель здесь один — Вероника. Перед ней разыгрывается этот спектакль. Реплики тоже подобраны правильно, в лад.

«Так, хватит тут ломать комедию», — в Веронике просыпается московская Ника, которая хочет ясности.

— А откуда вы получаете деньги на проекты? Какая при этом выгода таким ассоциациям, как ваша? А у сотрудников стабильная зарплата? — Вероника решает смешать им карты, сделать ход конем, мысленно зажмурившись и стиснув руки под столом. Ладони становятся жаркими и потными.

Тишина накрывает столовую плотным прозрачным покрывалом. Все прекращают есть и передавать друг другу миску с салатом. Миска зависает. Вероника почему-то смотрит и смотрит именно на миску. И думает: сколько еще она провисит вот так над столом? Вероника следит неотрывно за дорожкой масла, которое стекает медленной каплей по стенке салатника, еще немного — и капнет на стол. Не капнуло. Застыло на лету.

Отвечать никто не собирается. Немного помолчав, сделав вид, что не было никакого вопроса, Луиза продолжает с прерванного места, как ни в чем ни бывало. Миска, покачиваясь, продолжает следовать своим путем. Ее подхватывает Анжела, которая, судя по всему, интересуется исключительно едой. Старая женщина вытирает тарелку хлебом и отправляет его в рот, промокая полотняной салфеткой подтеки на подбородке. Положив себе салатные листья, она ставит миску рядом с собой. Вероника продолжает следить за миской и Анжелой, как будто, отведи она взгляд, под пожилой дамой развалится стул. Она жалеет, что задала вопросы.

— Чем большему числу людей мы помогаем, тем глобальнее наш вес в обществе. И тем больше мы получаем поддержку и от государства, и от частных лиц. Да, в основном, это частные пожертвования! И главное — мы создаем ту модель социума, пусть небольшую, но такую, где люди видят выгоду в поддержке и помощи. Благотворительность — это достойно и в нашем обществе выгодно: людям сокращают налоги.

— Тебе сложно это понять, наверное, — продолжает назидательным тоном муж голубой дамы, которая раньше шепнула что-то ему на ухо, неодобрительно поглядывая на Веронику. — Ничего, что мы на «ты»? Заслужить доверие непросто. Ну а потом, со временем, я уверен, их доверие нам становится безграничным. Члены нашей ассоциации даже голосуют на выборах единым фронтом! И те, кому мы помогаем, не уходят в никуда, многие остаются с нами — и мы их ведем, можно сказать, к принятию правильных решений. Мы устраиваем дискуссии, объясняем, за кого стоит отдать свой голос, кого следует поддержать…

— Как это верно, как вы все правильно изложили, chér Christophe! — суетливо и как-то подобострастно перебивает его Луиза, бросив на Веронику взгляд, готовый прожечь дырку в ее тонком фиолетовом свитере с серебряной звездой на плече. — Наша Véronique приехала оттуда, ну оттуда, где еще нет такого понятия как благотворительность, где люди только что вышли из… из советского ментального заточения, comme de la prison! Вы же помните, они десятилетиями никуда не выезжали, ни в какую заграницу, у них не было возможности общаться с нами, с людьми западной культуры. Так вот, когда им разрешили выехать, после коллапса L’Union Soviétique, Советского Союза, тогда они только и смогли увидеть, как мы живем. Но ведь времени-то прошло совсем ничего! Да и нужно не просто видеть! Нужно в этом жить, впитать демократические, европейские ценности с молоком матери! Иначе дальше магазинов ничего не поймешь! Музеи, еда, уважение к личности в конце концов — им кажется, что все это прекрасно просто так! А сколько мы и наши предки боролись за то, чтобы оно так было!

«Да что ты! — Вероника-Ника не верит своим ушам. — А на хрена ты меня, такую дикую, пригласила сюда и хочешь сделать своей невесткой? Взяла бы ту, которая уже впитала все, что надо. Или дала бы Жан-Пьеру самому решать… Ведь ты даже отпустить его, почти сорокалетнего, от себя не можешь, с ценностями… Спокойно, подумаю об этом потом».

Она поглядывает на Жан-Пьера, молчаливого и напряженного. Видит набухающее несогласие. Это ее пугает. Вероника старается не обращать внимания на его наливающийся раздражением нос. Она хочет поймать взгляд жениха, перехватить до того, как выплеснется красным, как Côte du Rhône, несдержанная ярость и испортит подготовленный матерью вечер. Но Жан-Пьер не смотрит на нее и остается пока в стороне от застольного разговора.

Мсье Кристоф, нетерпеливо дожидающийся окончания Луизиной тирады, поводит плечом.

— Так дайте мне ей объяснить кое-что, мадам Луиза, дорогая моя! Вы же так хвалили ее, м-м-м, Véronique, так? n’est-ce pas? понимание, ее бескорыстное участие в нашей работе… А получается, вы уж извините меня, что в сердце нашей гостьи нет самого главного — доброты. Может быть, люди оттуда, из Восточной Европы, и правда те самые, из пропаганды, ну похожи на всех тех, о ком кричат ультраправые? Ну там польский водопроводчик, которому с расширением Евросоюза открыли путь, чтобы приехать и без всяких там стеснений отобрать работу у наших, наших с вами тружеников? Снизить цену за свои услуги и, даже, не побоюсь предположить, вообще работать по-черному? А деньги отсылать туда, в эту свою, как ее, Польшу?

— Да что вы, милый вы мой! Причем тут польские водопроводчики и всякие другие ультраправые бредни? Мы им будем противостоять! Сил хватит! Фашизм не пройдет! А Веронике просто надо объяснить, в чем наша сила! У нее ведь такая глубина образования! Она и Бодлера цитирует в оригинале!

Вероника, придав своему лицу смиренное выражение, сидит, как на приеме у психиатра, водя глазами то вправо, то влево. Остается только стукнуть молоточком по коленке… Наваливается обидная униженность, перемешиваясь где-то внизу, в желудке, с салатом. Она еле сдерживается, чтобы не ответить что-нибудь резкое этому мсье Кристофу, подчеркнуто вежливому, умеющему говорить гадости уважительным тоном с оттенком пренебрежения. А Луиза? Как она Бодлера-то ввернула! Вроде бы комплимент, а чувство, будто грязью походя…

— Милая Véronique, я продолжу, если позволите! — Кристоф отмахивается от Луизы, как от мухи. — Так вот, я бы хотел объяснить, как все устроено у нас в жизни и в нашей замечательной ассоциации.

— А что это за ассоциация? — вступает вдруг тонким голосом Анжела, которая до этого момента занималась исключительно едой и согласно

Луиза краснеет и перебивает женщину:

— Мадам Анжела, конечно! Он же у нас работает! У мадам Анжелы такой талантливый племянник! Он и аппаратуру доставал для концерта, и так хорошо в компьютерах… ммм разбирается… Дорогая, не хотите ли тут… немного отдохнуть перед подачей горячего?

Она подскакивает к пожилой женщине, которая, ничего не понимая, удивленно выставляет вперед вилку. Луиза, успев совершить резвый разворот, терпеливо, но настойчиво, как у ребенка, забирает у нее острые предметы и помогает ей встать. Анжела огорченно оглядывается на тарелку, в которой одинокая оливка плавает в лужице масла.

Луиза нежно подталкивает мадам, уводя от стола и опасных разговоров.

— Мы вот тут с вами немного, кое-что, вот, да, фотографии посмотрим!

Все гости ждут, пока Луиза усаживает Анжелу в глубокое кресло у окна, откуда ей самой точно не выбраться.

— Мы сейчас тут кое-что обсудим, неважное, для вас неинтересное, соберем тарелочки и, когда будет главное блюдо, я вас позову. Наш ужин еще не закончился! Еды еще много! А вы, дорогая моя, альбомчики пока посмотрите… А! Это кто тут у нас? Кто это тут такой красивый? Это мы с вами! Помните? На встрече с ребятами из Green Peace!

— Ой, и правда! Какая я тут… подтянутая! А вы, вы, вы просто красавица! А мальчики те, бескорыстные, открытые, думающие о нашей планете, которая задыхается, умирает, — верещит Анжела и погружается в фотографии.

Луиза возвращается за стол. Все тихо переговариваются. Жан-Пьер что-то объясняет даме в голубом, которая, как и раньше, выглядит недовольной. Ее и без того тонкие губы стягиваются в ниточку красного цвета. На ее бледном лице отражается лишь желание побыстрее уйти.

— Так вот, — снова повторяет мсье Кристоф, выдержав паузу и дождавшись, пока Луиза сядет на свое место. — Véronique, вы должны понять, что нельзя пускать процессы на самотек. Мало ли куда они нас уведут! Мы в ответе за тех, кого приручили!

Он улыбается, как гиена, которая хватает добычу, прикусывает ее, но решает с ней еще немного поиграть. «Осклабился, — Вероника вспоминает слово, выплывшее из стародавнего образовательного процесса. — Вот это оно, а я тогда все не понимала, что за „осклабился“ такое»!

— Помните, Véronique? Это откуда? — и отвечает сам, не дожидаясь. — «Маленький принц»! А вы знаете, что вы живете в городе Сент-Экзюпери? И это заставляет нас соответствовать… Так вот, вчерашние беженцы прекрасно понимают, что не будь нас, не будь нашей опеки, выросшей из лучших традиций справедливой Франции, Франции для всех, Франции, которая всеми силами пытается изжить колониальное прошлое, им не преуспеть. Да что там? Они просто умрут с голода! Или их депортируют. А знаете, что их ждет там, на родине? Пытки, тюрьмы… Так вот, получая возможности из наших рук, многие от нас не уходят. Остаются, участвуют, приводят… мммм… близких. Мы и им помогаем, ну там разные варианты по воссоединению семьи… Они же так страдают без своих… Ну и потом они, конечно же, вместе с нами поддерживают правильные политические силы… Защищают демократию.

— Так это уже получается не гуманитарный фонд, — Вероника наконец осмеливается вставить слово, — получается политика…

— Политика всюду! И надо быть слепым и глупым гусем, откармливаемым для рождественского стола, чтобы этого не видеть! — вступает в разговор Жан-Пьер. Он зло смеется, как будто услышал наконец подтверждение своим мыслям. Он с удовлетворением подмигивает матери. — Посмотри на страдания простых людей, посмотри на бедных палестинцев, жертв израильской агрессии, на мигрантов, которые бегут от войн! Да, они взрывают и убивают, но что у них еще остается? Это от полной безнадежности! Это ответ на безобразную исламофобию после одиннадцатого сентября! Во имя свободы! Только кровью можно всколыхнуть это болото равнодушия! И Европа, которая выбрасывает продуктов столько, что можно накормить пол-Африки, сгноит ведь их, но не поделится. Зажравшееся индивидуалистическое общество! Есть же возможности…

— Жан-Пьер, дорогой, успокойся! — Луизе явно неудобно. Она гладит его руку, пытаясь притушить его возбуждение и, возможно, предотвратить что-то излишне откровенное, не нужное нынешним вечером. Он отдергивает руку и машет ею в воздухе перед носом матери, как после ожога.

— Не трогай меня! Ты сама на всем только деньги делаешь! Ты даже за рестораны расплачиваешься… То же мне, бизнес-расходы! Тебе плевать на судьбы простых людей! В тебе, как во всех белых французах, еще сильны колониальные привычки! Ваше общество распадается на глазах без идеи, без религии!

— Жан-Пьер! Как ты можешь? — глаза Луизы наполняются слезами. — Я знаю, что ты так много делаешь для наших братьев, для тех, кто нуждается, но зачем ты на меня нападаешь? Это несправедливо! И за наши рестораны я плачу сама! Нашими деньгами! И нашего, моего, отца! А он, он был героем Сопротивления! Да и мои коллеги, гости… Все меня знают! Они вряд ли с тобой согласятся…

Гости напряженно делают вид, что заняты салатом, которого уже и не осталось, так, последние прилипшие к дну миски листики. Мсье Кристоф сосредоточенно пытается хлебом подсобрать остатки масла. Никто не любит разборок за столом. Но их прячущиеся в миску косые взгляды дают Веронике понять, что к Жан-Пьеру отношение у них так себе.

Вероника решает прийти на помощь Луизе. Разговор ей кажется весьма занимательным, несмотря на разные колкости в ее адрес. Она видит, как срезается острым ножичком слов кожура приличий, как алкоголь взбалтывает обиды и выплескивает правду, такую разную, такую нелицеприятную, но которая тоже — часть Франции..

— Извините, а про польского водопроводчика вы это серьезно? Ведь сложно представить, что расширение таит в себе…

— Конечно! — дама в голубом оживляется. Ей уже тоже хочется высказаться, если уйти в ближайшее время не получится. Вопрос, видимо, затронул ее за живое. Она делает мужу жест, чтобы он помолчал. — Они готовы работать за полцены! Сможет ли Франция защитить свой рынок труда — вот вопрос. А румыны? Не успела страна войти в Евросоюз, как толпами начали приезжать!

— Это цыгане. Их, насколько мне известно, сами румыны ненавидят, вот они и бегут, — вставляет Луиза и краснеет.

— Дичь какая! В XXI веке — и этнические проблемы! — Кристоф возмущенно качает головой и с опаской смотрит на жену. — Véronique, а в России цыгане есть? У вас ведь там постоянно разные столкновения на религиозной почве!

Вероника теряется и размышляет, что ответить. «Неужели про Чечню сейчас заговорят?» — думает она и решает не отпускать их далеко от интересной для нее темы. Ей важно понять законы и подводные камни своей нынешней среды

— Цыгане — христиане… Они, знаете, всегда исповедуют ту религию, которая доминирует в стране проживания… Так что тут религиозные столкновения не совсем…

— Правда? Не знала, думала, что они мусульмане, — удивленно тянет дама, нисколько не стесняясь. — Но это им не мешает воровать… Вон у моего знакомого залезли средь бела дня в дом, тут, в Лионе, на Montchat, через второй этаж, выломали окно и унесли разные ценности… Много, правда, не было — разные старые кольца, его матери, брали только золото… Представляете, бриллиант в платине не взяли! Приняли за серебро и стекляшку, наверное! Дикари! А так все белье вывернули наружу, матрасы стащили с кроватей, все вещи из шкафов повыкидывали… Деньги, наверное, искали. О банковских счетах они, небось, и не слышали! Кто сегодня держит наличные в доме? Да еще и под матрасом? Знакомый рассказывал, что полицейские даже не хотели жалобу принимать. Бесполезно, говорят. Таких случаев полно… Ничего из краденого все равно не всплывает — они раз и сразу через границу… С концами… Вот оно, расширение… Ни проверок, ни контроля… Вместо границы — проходной двор! Туда — ворованное, обратно наркотики, девки-проститутки…

— Ну что вы! Как будто другие не воруют! Вы говорите прямо, как националисты Ле Пен! — вставляет тихо Луиза, укоризненно глядя на даму в голубом.

— Нет, нет, я не… Мы как раз все против националистов… Мы с мужем всегда голосуем за социалистов! Но как отдать все свое, все наше на откуп разным восточноевропейцам? А этим, из Магриба? Тут вообще другой мир… Все смешать? Потерять французскую идентичность!

— Дорогая, ну что ты такое говоришь! Ты прямо уж, уж прямо… Не стоит тут… У нас в стране огромная нехватка рабочих рук! Нужно больше принимать мигрантов! Население стареет! Да и расширение с Румынией было нашей промышленности просто необходимо — они, «Рено», например, может, и другие тоже, поспешили сразу открыть там заводы! Это же инвестиции!

— Вот он, глобализм! И ты этому радуешься? Куда инвестиции? У тебя в рассуждениях сплошные несостыковки! Конечно, ты ж не живешь на зарплату! А наши рабочие? Им-то что делать? Если все наши заводы закрываются? Румынам, конечно, можно платить в три раза меньше! А эти, мигранты из Северной Африки? Приехали сюда и пошли тебе прямо на производство! У нас треть населения не работает и сидит на пособиях! А деньги шлют в свои страны! Знаете, я тут прочитала, что такое арабский бизнес! Не знаете? Я вам сейчас расскажу! Это когда вы тут, в Лионе, идете в телефонный бутик или кебаб, отдаете наличку хозяину, а там, где-нибудь в Алжире, их родственникам выплачивают…

— Что вы говорите? Так ведь можно отправлять деньги и на терроризм! А наркотики? Ведь подсаживают детей… Но подобные речи весьма похожи на… правый популизм! Вы точно, небось, голосовали за Сарко!

— А Саркози — националист? То-то он мне никогда не нравился! Он слишком маленького роста! — подает голос Анжела, пытаясь вылезти из глубокого кресла. Она давно отложила альбомы. Склонив голову, как попугай на веточке, пожилая мадам таращит глаза и старается уследить за разговором.

— Какая разница, какой у него рост? Он еврей! Этим все сказано! — восклицает Кристоф и тут же испуганно прикрывает себе рот ладонью.

— Горячее! Горячее! Вы знаете, а потом у нас еще будет десерт! Это настоящий сюрприз! Я вам обещаю! — верещит Луиза, вскакивая.

Разговор уже второй раз явно выходит за рамки, которые она заготовила и ему, и всему вечеру. Луиза пытается унять спорящих гостей. У дамы в голубом прорывает плотину сдержанности и скуки. Она кидается на мужа, припоминая ему даже то, что он расстратил на «разные глупости» состояние ее отца. Муж, мсье Кристоф, стараясь изо всех сил выглядеть разумным, увещевает жену и крутится, как эскарго под щипчиками неумелого едока. Он пытается загладить свою резкость, доказывая, что зло международного сионизма и делает людей антисемитами, но он-то сам совсем не антисемит, как можно было так подумать… Он регулярно принимает участие в мероприятиях памяти жертв Холокоста… Но тут уже Луиза всеми силами выталкивает его с дороги опасного разговора, шипит о братстве и повторяет, что «так нельзя».

Вероника не хочет больше ничего говорить. Она смотрит во все глаза, переводя взгляд с мсье Кристофа на Луизу, потом — на его жену, и слушает, слушает. Ей одновременно жутко от прикосновения к неприкрыто откровенному, в винных парах, разговору, и в то же время мелкое бесовское веселье щекочет ее внутри. Она потом мало что сможет повторить — все говорят разом, перекрикивая друг друга. Ясно одно: неминуемый и неуправляемый взрыв во французских гостиных выходит из-под контроля, когда речь касается политики.

«Тут оно и полезло, — Вероника отмечает со злорадством, — из всех толерантных щелей… Как горгульи и нечисть из святости собора… Либеральные вы мои!»

Луиза напоминает капокомико, у которого подготовленный сценарий рыночного представления прямо на глазах явно идет не туда. А главные маски Дель арте начали выяснять отношения…

Единственный человек, который давно молчит, — Жан-Пьер. Вероника перехватывает его взгляд, брошенный на мать. Понимает, что все плохо. Его темно-русые волосы прилипают к вискам, голубые глаза становятся стального цвета, а сам он напоминает сжатую пружину нестандартного размера. Его ненависть кажется такой огромной, что еще немного — и она вырвется наружу грязным потоком. Вероника боится, что сейчас он станет таким, которого будет сложно любить. Улыбка ползет куда-то вбок. А Луиза делает вид, что все в порядке, и старательно избегает смотреть на сына.

— Давайте я вам помогу! — Вероника выскакивает из-за стола и начинает вытаскивать мадам Анжелу из кресла. Все оглядываются на нее, и пауза повисает каплей, как раньше масло на стенке салатника.

— Как мы хорошо дискутируем! Сколько людей — столько мнений! — наигранно-восторженно произносит Луиза, поглядывая умоляюще на мсье Кристофа. — И все мы так любим нашу patrie, нашу родину, нашу Францию!

— Ты еще «Марсельезу» спой, — тихо цедит сквозь зубы Жан-Пьер и вскакивает на ноги. — Это все, это все, все, что вы сейчас говорите, — задыхается он, — лицемерие! А мировой сионизм? А олигархия? Что вы себе рот закрываете? Ха! Прикрывают, оглядываются, боятся! Почему бы вам, нет, почему бы всем не бить в колокола? Вот оно — то единственное, что правда из всего, что тут было сказано! А вы делаете вид, что… Вы… Это ваше буржуазное высокомерие! Поэтому и Францию ненавидят! Я вырос… Мне стыдно за то, что меня всегда окружало! Снобизм и ложь… Вы… Вы все…

И Жан-Пьер, рубя ладонями воздух с двух сторон, бросается вон из гостиной.

— А мальчик прав! Toutefois, ну все же он ведь прав, — выпевает, как гамму, мадам Анжела, трогая Луизу за плечо. — Он у вас такой умненький! И с великодушной, широкой душой! Как же много горя вокруг! И каждый сам за себя… Вот я помню войну… Как мы страдали с мамой, как нечего было есть, и ведь нам никто, никто не помогал!

Луиза встает и, приобняв пожилую женщину, усаживает ее на место.

— Дорогая моя, война — это ужасно! И сейчас столько конфликтов в мире! Вот наша ассоциация и старается помочь бедным людям, которые бегут от войны! И которые, приехав, делают нашу страну лучше и разнообразнее! Вы ведь нам тоже помогали, ваш чек пошел на благое дело… А вот мы сейчас с Вероникой горячее подадим! Кристоф, милый мой, налейте дамам вина! Давайте уже поговорим о чем-нибудь более приятном!

Вероника собирает тарелки и поглядывает сквозь арку в коридор, ожидая, что Жан-Пьер успокоится и вернется. В голове дергаются назойливо строки: «Что-то в их лицах есть, что противно уму»[7]. Откуда это? Она не помнит. Ей хочется записать хотя бы часть из того, что она услышала, чтобы обо всем подумать в тишине и одиночестве, а потом обязательно обсудить с Маржори.

глава 20.

Ностальгия

Что это был за вечер! Вероника не раз мысленно возвращается к застолью с мсье Кристофом, его женой, которую долго не могли унять, и старой, растерявшейся в реальности, мадам Анжелой. Да, к Жан-Пьеру в кабинет Вероника потом зашла, чтобы позвать к столу, к запеченному бараньему боку, который давно уже исходил соком. Жан-Пьер посмотрел сквозь нее и сказал, что придет, но позже. Стало понятно, что Веронике надо вернуться к гостям и больше его не трогать.

Луизе, казалось, это было только на руку. Она приосанилась, подтянулась и повела, потянула разговоры, удобренные комплиментами и ей, и баранине уже по спокойной дороге. Как будто машина наконец выехала после неприятной проселковой тряски на шоссе, гладкое и с освещенными ориентирами. Вероника вспоминает и не только это.

— Милая вы моя, ой, мы ведь уже на ты, правда? — мсье Кристоф, сжимая ее локоть, дышал винным жаром прямо Веронике в ухо. — Ты ведь приедешь к нам в офис, правда? А то мы можем просто встретиться, пообедать? Как ты на это смотришь? Скажем, в следующий второник? Вот моя визитка, дорогая… Нам будет очень хорошо…

Он наседал, а у Вероники совсем не оставалось места, чтобы отодвигаться. Сбоку была стена, в которую она уже почти входила, как Гарри Поттер на платформу 9¾. Рука мсье скользила через локоть и как бы невзначай касалась груди. Второй он обнимал ее за плечи. Вероника попыталась встать, но не смогла.

— Да, конечно, — пролепетала она, стараясь отодвинуть, сдержать наседающее на нее тело, пахнущее потом и лосьоном после бритья. — Я постараюсь, но знаете, сейчас много работы…

— Véronique, tu es où? — Луиза ее позвала неожиданно и очень вовремя. — Ты где? Иди сюда, помоги мне накрыть стол к десерту. Неси свой пирог!

Мсье Кристоф тут же ослабил хватку, оглянувшись. Вероника воспользовалась моментом и сдвинула наконец тяжелый стул. Вылезла из-за стола червяком и одернула свитер, который когда-то купила матери у бедной Насти. Как же это все было давно! Она поискала взглядом жену мсье. Дама в голубом безмятежно курила на маленьком, выгибающемся кружевной решеткой, балконе. Веронике стало неприятно, как будто она совершила что-то неподобающее. Мсье Кристоф прошествовал мимо, даже не взглянув на нее.

— Внимание, внимание! Вот и десерт! Это пирог, который испекла наша Вероника! — Луиза приглашала гостей занять места за столом. — Это настоящий русский рецепт! Как он называется, твой пирог? Matryochka? Матрешка?

Вероника поняла, что надо подыграть Луизе.

— Шарлотка, Луиза! — Вероника, стараясь непринужденно улыбаться, поставила блюдо на середину.

— Charlotte! Да, точно, exact! Шарлотта! — она уже принесла бутылку шампанского и бокалы. — К десерту немного пузырьков! Дорогой Кристоф, это по вашей части!

Все расселись. Шампанское и пирог прибавили легкости разговорам ни о чем. Луиза предложила ванильное мороженое. Вероника поморщилась — то же мне, нашли себе Tarte Tatin, тарт Татен. Это его едят с мороженым… Но потом все же согласилась с тем, что горячая «шарлотка» с мороженым звучит гастрономически тоже весьма неплохо.

О Жан-Пьере никто не вспоминал. «Надо ему отнести кусок, спросить вообще, как он там. Может, все-таки выйдет ко всем? Нехорошо как-то получилось».

Вероника снова поглядела на дверь, как будто в его демарше была ее вина. Впрочем, она не могла не согласиться с мадам, с ее молчаливым удовлетворением, что вечер заканчивался гораздо лучше без Жан-Пьера, чем начинался с ним. Ей не хотелось бы встречаться снова с этими людьми. Хорошо, что гости редко приходят в эту большую квартиру, которая за кругом света проваливается в темноту и подозрительные шорохи.

— Дорогая Вероника, расскажи, что там внутри! В твоей Шарлотте! — мадам Анжела потянула на себя блюдце. — Яблоки?

«Да, — думала Вероника, — без антоновки она и правда Шарлотта, тут уж ничего не попишешь. Но спасибо, что хоть не «матрьошка» и не «бабýшка»…

* * *

Бабье лето захватывает город тихой красотой. Оно замирает в попытке удержать на лету каждую секунду, поймать тот момент, когда лист отрывается от ветки. К Веронике подкрадывается ностальгия. Нет, она скучает не по Москве. Впрочем иногда, в первые утренние мгновения, когда сон еще прячется под прикрытыми веками, Вероника прислушивается к шуму за окном. Прислушивается точно так же, как когда-то — к позднему шелесту осенних деревьев или мокрым шинам на улице над железнодорожным полотном. Но метаморфоза звуков быстро сходится в фокусе лионского шестого округа. Наваждение развеивается.

Нет, Москва осталась там, там вместе с недовольным скрипом троллейбусов на перекрестке, вместе с путаным прошлым, с хаосом, который в девяностые вошел в жизнь всей страны. Из ее жизни он так и не вышел. Пришлось вырываться самой. И что же? Ностальгия щемящая, ни на что не похожая, самая настоящая ностальгия с тоскливым страданием сердца приходит к Веронике, когда она смотрит по телевизору старые французские фильмы — фильмы семидесятых, восьмидесятых.

«Вот ведь жизнь тогда была, — думает она. — Была та самая легкость, милая жеманность в повороте головы случайных женщин на каком-нибудь бульваре Сен-Жермен. Нет, я понимаю, что это всего лишь кино, но ведь сквозь съемки и моторы операторов видна обычная жизнь, как реальные бриоши в витрине булочной… Еще оставался переживший катаклизмы ХХ века галантный юмор уверенных в

* * *

«La bohème, la bohème», — поет Шарль Азнавур. Луиза заходит в комнату и морщится:

— Что ты слушаешь? Старье какое-то…

— Мне нравится, — тихо отвечает Вероника. «Вот нет, фиг всем, не выключу. Это мое дело», — думает она, продолжая сидеть за компьютером. Работы в последние недели прибавилось. Она рада. Это отвлекает ее от перепутанных, как паутина трех пауков, мыслей.

Луиза пожимает плечами и усмехается. Она пришла домой рано, и ей хочется поговорить с Вероникой.

— Ностальгия по старой доброй Франции? У тебя-то она откуда?

— Луиза, дорогая, я помню эти песни и французские фильмы, мы же с ними выросли. И слово Париж звучало лунным светом… таким недосягаемым, как он, и таким же прекрасным!

— Quelles belles paroles! Как ты красиво говоришь! Прямо пора и мне тоже начать страдать по той Франции…

Нет, поработать уже не получится. Вероника поворачивается, по привычке ворошит волосы на затылке и пытается понять, шутит мадам Луиза или нет. Вроде нет. Но тут же замечает в ее глазах веселые искорки. Они появляются всегда, когда матери с сыном вдруг хочется над ней подтрунить или подцепить на крючок каверзного вопросика.

Вероника сейчас не готова к спорам. Она безмерно устала от них за последнее время. Она не знает наверняка, как следует себя вести, боится высказывать свое мнение и чувствует себя после таких разговоров вымотанной. Луиза и Жан-Пьер наносят удары и побеждают на всех фронтах. Еще, как в последний раз, подключаются и их гости, которые дружно учат ее французской жизни.

Ночью Вероника ворочается, то пристраивая голову на жесткой подушке, то подбирая из невесомости затекшую руку. Она снова и снова прокручивает вечерние разговоры в голове и спорит, спорит, гораздо лучше подбирая слова и необходимые аргументы. Сон накатывает темной волной, а потом выкидывает ее обратно в явь, где сердце падает с уханьем куда-то вниз, а потом бьется неровной, дерганной дробью. Вероника старается в таких случаях глубоко дышать, поглощая ночной, немного затхлый воздух комнаты, и прислушивается к ровному похрапыванию Жан-Пьера. Утром она просыпается, когда его уже нет рядом. И тогда она открывает окно.

* * *

Луиза не одобряет дружбу с Маржори. Жан-Пьер пожимает плечами. Кажется, ему все равно, чем Вероника занята в его отсутствие. Появляются новые знакомые? Оно и к лучшему. После того вечера, когда он заявил о своем афронте буржуазному обществу в отдельно взятой квартире, Жан-Пьер как будто получил карт-бланш и на свою отдельную жизнь. С Вероникой он мил. Вероника прижимается к нему и думает о том, что он уже окончательно потерял мешковатость. Жан-Пьер обнимает ее и рассказывает о том, что медовый месяц они проведут в Марокко, и удивляет своими познаниями.

Веронике больше нравится нынешний Жан-Пьер, не зависимый от матери, только ее Жан-Пьер. У них, как ей кажется, появляются свои разговоры, свои секреты, свои смешные слова, свои споры, где она старается аккуратно, как на слаломе, избегать политических кочек и разных шероховатостей. Они все равно постоянно попадаются, но тут она может его просто обнять, заглянуть в его голубые глаза… Жан-Пьер показывает ей свои разные стороны: здесь твердую, решительную, а вот тут — нежно-мечтательную, а то еще вдруг возьмет и повернется такой гранью, от которой у нее кружится голова.

Луиза ничего не говорит, улыбается, но внимательно наблюдает за ними. Она уступает сыну этот мир. Иногда она задает Веронике вопросы, спрашивая о настроении Жан-Пьера или его планах. Вероника чувствует, что именно она теперь соединяет мать и сына. Ей хочется, чтобы в большой квартире всем было хорошо.

Жан-Пьер говорит, только тогда, когда считает нужным. Условности этикета стерты. Он не ищет одобрения, заключив с матерью мягкий, но холодный мир. Вероника крутит головой направо и налево, пытаясь разобраться в диспозиции сил. Что-то постоянно мешает. Ускользает. Она вспоминает слова Маржори. «Работаешь, крутишься, как белка в колесе, десятилетиями имеешь все те же права, что мужчины, а все равно редко кто действительно говорит с тобой на равных. Какой-то генетический мачизм. И чем мизерабельнее мужик, чем больше накопилось того, что он в своей жизни упустил или не сделал, тем сильнее он старается возвыситься за счет женщины…»

Нет, Жан-Пьер не такой. Или такой? Вероника не знает. Она и так открыла за последнее время совершенно иные сферы, о которых не подозревала, — сострадание кому-то далекому, за тысячи километров. Нет, она помнит, как собирали всем миром помощь для Армении, после жуткого землетрясения в восемьдесят восьмом году. Потом она регулярно отправляла вещи и книги в детские дома. Еще и тетушка со своей церковью… Но здесь все совсем по-другому! Тут вся жизнь проходит под знаком сострадания и его организации. «Только так можно изменить мир и сделать его лучше!» — твердят ей Луиза, Жан-Пьер и их знакомые в один голос.

Вероника идет с Луизой первый раз на манифестацию в поддержку независимости Тибета. Когда ей вручают красивый флаг с солнцем, она испытывает давно забытое чувство единства.

Теперь она с бóльшим уважением относится к чужой точке зрения. Не то чтобы разделяет ее, не то чтобы соглашается с тем, что теракты — единственная форма протеста, что во имя идеи все средства хороши, с чем спорила совсем недавно, но Вероника старается расширить свой кругозор, понять другую позицию. Она гордится своим терпением. Она отдает себе отчет в том, что никогда не задумывалась о том, как живут люди не только в Бангладеш, но и в трехстах километрах от Москвы. И ей сейчас стыдно.

* * *

То ли эти политические баталии виноваты, то ли она сама изменилась, но атмосфера в буржуазной квартире с приходом осени становится тухлой. Теплота рассеивается, ее теперь нужно собирать, как капли росы на рассвете. Каждый сидит в своем углу. Ну а что? Пространство позволяет.

Вероника крутит головой, пытаясь уловить значение брошенных фраз и косых взглядов. Она часто чувствует себя потерянной, прозрачной. Лучше бы уж они ругались или спорили… Потом ей вспоминаются брошенная когда-то в раковину тарелка с супом и мстительные слова матери вслед. Что-то острое впивается в сердце. Вероника тогда вскакивает и идет в будуар искать Луизу. Предлагает выпить по бокалу Côtes du Rhône. Взгляд мадам теплеет. Но такое происходит все реже. Расстояние между ее комнатой и будуаром удлиняется, преодолевать его становится сложнее.

Днями она слоняется по большой квартире, если не сидит за переводами. Ей теперь почему-то не хочется наводить порядок в заставленном салоне, искать повод сделать Луизе приятное, придумывать нечто особенное на кухне. Тем более на них, как

Порой Вероника перехватывает какой-нибудь сэндвич в центре, куда отправляется гулять, вырвавшись из-под гнета пыльных, одичавших без семейного тепла комнат. Часто видится с Маржори, но на все вопросы подруги отвечает, что нет, ничего особенного не происходит, что просто немного грустно, что осень, что скучает по Москве… Та по-прежнему пребывает в каком-то невнятном настроении, рассеянно слушая Веронику и водя тряпкой по чистой до зеркальности барной стойке. Однажды она, встрепенувшись и став на время той прежней, задорной Марж, приглашает подругу поехать в воскресенье на обед к родителям. Говорит, что так много про нее рассказывала, что вся семья будет счастлива с ней познакомиться. Вероника ждет воскресенья как важной вехи в ставшей рутинной жизни.

Разговоры о свадьбе пропадают, к нотариусу они так и не едут. Вероника чувствует досаду, но молчит. Ей так и не удалось поймать за яркий жар-птичий хвост ту любовь, о которой она привыкла мечтать, но… Жизнь в буржуазном мире шестого округа следует зафиксировать, закольцевать. Жан-Пьер — далеко не худший вариант. Так она получает семью и становится полноценным членом французского общества. Вот ведь вспомнилось, вылезло… Именно так, словами из учебника обществоведения, она объясняет лионским близким свое стремление получить право на работу.

Но Луиза в ответ снова шутливо, а может, и на полном серьезе, машет руками, как крыльями. Жан-Пьер ничего не говорит, обнимает в ответ, а потом уезжает, приезжает, снова уезжает. Сейчас она уже стесняется спрашивать у них о планах на будущее и своей в них роли. «Надо подождать, — убеждает она себя, — ведь живу тут всего ничего, каких-то полгода… Надо же! Уже полгода»!

глава 21.

Плохой выбор

Как-то раз Жан-Пьер звонит в неурочное время. Вероника удивлена. Она была уверена, что он уехал куда-то в Восточную Европу. Нет, оказывается, Жан-Пьер здесь, может, даже в Лионе. Ни она, ни мадам об этом не знали. Или он неожиданно вернулся и хочет сделать ей сюрприз?

Они встречаются в центре, в ресторане на улице Merciére. Ресторанчик узкий, как купе поезда, столики по обе стороны стоят близко-близко, почти сплошной линией. Посетители буквально касаются друг друга локтями. Но это никого не раздражает, а даже наоборот — становится поводом для общения и шуток.

«Странно, — мелькает неярким росчерком в мозгу Вероники, — это не в его стиле — близость с людьми, настрой на общение с чужими, готовность смеяться общедоступным и чаще всего кухонно-желудочным шуткам»…

— Мне надо уехать, — Жан-Пьер ждет, пока официант расставит заказанную еду, и смотрит придирчиво в Вероникину тарелку. — Не уверен, что это хороший выбор.

Вероника так и не научилась держать удар. Ей уже не хочется есть свой кусок мяса. Буквально пять минут назад аппетитный, под соусом из сморчков, он теперь неопрятно подтекает кровью. Жан-Пьер выглядит недовольным с первой минуты. Он раздражен самим рестораном, теснотой, веселыми взглядами соседей, явно настроенных на незамысловатую болтовню, но похоже, что больше всего — Вероникой и ее выбором. Может быть, блюдо слишком дорогое? Он не ожидал, что она закажет что-то подобное? Обычно Вероника чувствует себя неловко, не знает, кто за что будет платить, и никогда не выбирает блюдо дороже 15 евро. А тут ей, вон, захотелось кутить…

Веронику и правда, как верно подметил ее жених, подхватывает волна кутежа. Жан-Пьер ее давно никуда не приглашал. Этой осенью все сводится к домашним ужинам. А он еще и прибегает в самый последний момент или звонит, что не придет, чтобы не ждали. Веронику обрадовал, хотя и удивил внезапностью, нынешний выход в лионский ресторанный свет. И она теперь готова улыбаться, беспечно поднимать бокал и, стряхнув скованность, отвечать на вопросы соседнего столика.

— Да, легкий акцент, спасибо за комплимент по поводу французского! Откуда? А вы как думаете? Нет, не Италия. И не Испания. Удивительно, но факт — пусть вас не вводят в заблуждение мои темные волосы и — да-да, вы правы — слегка средиземноморский вид. Восточнее! Еще чуть-чуть на восток! Теперь на север! Нет, не Польша! Да-да, Россия! Честное слово! Из Москвы. Любите русскую литературу? Бывали в Санкт-Петербурге? Да-да, Лион тоже прекрасен! Французская кухня? Само собой, просто бесподобна!

Вероника в этот раз так обрадовалась, что потеряла бдительность. Она устала от постоянного напряжения, принимая сигналы чужого настроения. Ее радар задремал под стук вилок. В конце концов, она может заплатить за себя сама. Только что она получила деньги от сдачи квартиры, а почти законченный перевод обещает неплохой гонорар. Вероника готова работать и за более скромные деньги, лишь бы не вылететь из московской обоймы. Вот ведь забота: не вылететь, удержаться, обосноваться, зацепиться… Вероника чувствует, что теряет в этом вихре перемен саму себя, но разве идти на компромисс — это плохо?

Становится все меньше и меньше рекламных проектов, над которыми ей позволяют работать в московском агентстве. Лена появляется все реже и реже. Вероника уже и не понимает, есть ли у нее еще работа. Ее, безусловно, ценят, но расстояние… Те, кто сидит близко и с пиететом выслушивает наставления и критику руководства, очевидно, предпочтительнее. А ведь было бы неплохо — работать откуда угодно. Интернет всюду есть! Нет, люди должны быть живыми, в доступности как к порке, так и к благодарности. Вероника отправляла сделанную работу по электронной почте. Исправляла. Переписывала и делала дополнительные варианты. Одних слоганов для рекламной кампании по международным денежным переводам она придумала больше двадцати! Сказали «спасибо».

Потом она увидела свои слоганы на интернет-сайте заказчика. Ей так и не заплатили. Вероника расстроилась, но промолчала. В следующий раз, наступив себе на горло, она заикающимся голосом попросила заранее сообщить об условиях и расценках. Ответ был лаконичным, уваженительным, но предельно ясным: не нравится так работать, не работай совсем. Ты бы еще подальше уехала! Тут те, кто рядом, с удовольствием, если что…

Вероника смешалась, не спала ночь, а наутро согласилась с любыми условиями. Расстояние, да… Оторвавшись от московской земли с осязаемыми заказчиками, она потеряла возможность диктовать свои правила. Хотя какая разница, откуда она выдает на-гора уникальные придумки и острые, в точку, рекламные тексты? Может, когда-нибудь эта старомодная форма отойдет в небытие? К сожалению, не сейчас. Да и кто сказал, что ее идеи уникальны? Вполне возможно, что это уже и не так, особенно в свете новых технических ноу-хау. Надо тут побыстрее копать себе местечко: переводы с французского, недорого… И с русского на французский.

— Мне надо уехать, —

Но вслух Вероника ничего не произносит. Ей неуютно, она ощущает углы столов, на нее давит свод с темными прокопченными балками, раздражают громкие разговоры посетителей.

Взгляд жениха тяжелый и выжидающий.

— Я не смогу тебе звонить. Мать не в курсе. И ты не должна ей говорить. Для нее я в Восточной Европе, но у меня, ну, не знаю, украли телефон. Сама там придумаешь, если что… Мейл тебе прислал — и все. Здоров — и это главное. Она же в интернете ни бэ ни мэ…

Казалось, он все решил, обдумал, просчитал ходы. Веронике нечего сказать. Она получила информацию, не требующую обсуждения.

— А ты… А куда ты едешь на самом деле? — она попробовала закинуть щепочку тепла в холодную воду неожиданной встречи. — Когда вернешься?

Щепка закрутилась, понеслась от ее края стола к Жан-Пьеру, по дороге огибая тарелку с вызывающе дорогим мясом. Мясо уже остыло. Вероника его все тыкала и тыкала вилкой. Теперь и тыкать перестает. Так и застывает с вилкой в левой руке и ножом в правой. Обратила внимание, что почти все держат приборы наоборот, а порезав мясо, нож вообще откладывают. Зато все довольны и счастливы… Вспомнила застольный диктат матери и ее презрение по первости к бывшему мужу дочери — не так держал нож, а мясо из супа вообще ел ложкой…

«О чем я думаю? — Веронике вспоминаются ворона на балконе и подгорелые запахи в день похорон матери. — Какая разница, в какой руке приборы? Да пусть хоть руками едят! Почему я снова только слушаю и молчу? Как будто там, внутри, все размякло, превратилось в душевную кашу с противными комочками… Неужели и тут, чтобы случилось счастье, надо перетерпеть, промолчать? Какое же это будет счастье, если меня самой становится все меньше и меньше»?

— Уезжаю далеко, там будет плохая связь, — с неохотой и немного отстраненно отвечает Жан-Пьер. Особенного раздражения от вопросов он не показал, хотя толком и не ответил. Веронику это обнадежило.

— Как далеко, дорогой? Но ведь там наверняка есть интернет! Ты можешь мне и правда посылать на мейл коротенькие весточки! Не для того, чтобы я Луизе об этом говорила, я и так скажу все, что ты хочешь, а по-настоящему! Мама ничего не узнает! Клянусь! — она пытается шутить, подпрыгнув на слове «весточки», таком старомодно милом, ласковом, только для них двоих.

При слове «интернет» Жан-Пьер вскидывается, как будто наконец услышал и увидел ее, Веронику, в свете ресторанных ламп. Он сощуривает глаза. Злая усмешка застывает на губах, чтобы показать Веронике всю глупость и ее вопросов, и ее мяса, и ее бокала с вином, и всего окружающего мира, дребезжащего вилками и тупыми разговорами.

— Что ты хочешь услышать? — он чеканит каждое слово. — Ешь свое мясо! Остыло уже, а ты разговоры разговариваешь! Il est inutile de continuer! Нет смысла продолжать!

глава 22.

Мифы, кино и дизайн

Люди любят мифы. Они подменяют ими грустную, стоящую иной раз на краю обрыва реальность. И ты станешь их врагом, если посмеешь открыть им глаза на нарисованные или устаревшие, наполеоновского времени регалии. Терять былое величие обидно, а жить в настоящем непросто. Но стоит ли вообще бросать вызов? В конце концов, у нее здесь другие планы.

Так размышляет Вероника и придавливает ножом каштаны в каком-то соусе рыжего цвета с маслянистой рябью на поверхности. Каштаны неаппетитно расплющиваются. Они сидят в гостях у племянника Луизы. Мадам очень им гордится и рассказывает о нем всем при первом же знакомстве. Вероника в душе посмеивается, но как-то раз поймала себя на такой же интонации причастности к великому в разговоре с Юлией-Жюли. Да, племянник работает в киноиндустрии. Эта индустрия, как и то кино, которое он снимал, — местные, лионские, где самым крупным успехом у публики в свое время мог похвастаться сериал с полицейским алжирского происхождения.

Племянник, миловидный и вежливый молодой человек чуть за тридцать, с воодушевлением говорит о том, что кино — это не только искусство. Это выбор, гражданская ответственность.

— Важно показать людям, зрителям, что есть другая жизнь, та, в которой нет ненависти, нет противостояния, — говорит он.

— Да, — соглашается Луиза, — это так прекрасно! И без того в мире много проблем, непонимания, зла, конфликтов.

— Нельзя стигматизировать определенную часть общества! Ведь все до сих пор еще не отошли от этой постыдной «войны предместий»! Нужно дать людям новых героев, которые любят Францию, полностью ассимилировались, готовы работать ради ее процветания…

— Арабов? — спрашивает Вероника. — Ты имеешь в виду тех, кто сумел вырваться из этих пригородов? И в твоих фильмах они начинают бороться со своими же? Я очень люблю французское кино: реализм, юмор, красивые женщины…

— Так нельзя говорить, — шипит мадам Луиза. — Можно сказать «выходцы из стран Магриба» или…

— Вот именно этим и отличаются люди европейской культуры от тех, кто еще не изжил тоталитаризм, — осуждающе произносит племянник. — Вероника, у нас нет арабов, у нас все французы. И прошлое французского кино сегодня даже вспоминать неуместно: этот сексистский юмор, нетолерантность, вычурные наряды, постоянная выпивка… Прекрасно, что такое сейчас уже неактуально. Странно, что это может еще кому-то нравиться… Под такое кино деньги теперь не дают. И правильно. Это любят только консерваторы, ультраправые… Ты говоришь прямо как они! А мы хотим показать обычным людям иной, лучший мир, справедливый.

«Ультраправые»? — Вероника дергается, как от удара током, и хочет возразить. Луиза кладет свою руку на ее.

— Ты лучше послушай, потом скажешь то, что думаешь. Продолжай, дорогой! Конечно, нам еще много предстоит работать…

Вероника понимает, что работать предстоит над ней и ее прямолинейностью. Она вздыхает. Наверное, они отчасти правы…

— Мы не скрываем проблемы, ни в коем случае, — племянник продолжает, взглянув осуждающе на Веронику. — Франция совершила много плохого в колониях, а в Алжире — и подавно, стыдно должно быть по сей день. Но мы должны перетягивать на свою сторону молодежь, показывать, что такое настоящая демократия, защищать ее и не давать националистам вбивать клинья между людьми… Под такие жизнеутверждающие социальные проекты мы и получаем деньги… И мы должны заставить зрителей работать душевно, сочувствовать, стесняться своего благополучия…

— Как ты хорошо все объясняешь! — Луиза почти хлопает в ладоши, с обожанием глядя на племянника и чуть укоризненно — на Веронику. Она хочет

«Ага, соцреализм… Помню, помню… И снова „Маленький принц“. Они что, сговорились? — думает Вероника, проглотив „ультраправую“ себя и уже не поднимая глаз от тарелки. — Вот сейчас зрители посмотрят это жизнеутверждающее желаемое вместо действительного — и сразу в мире количество зла уменьшится! Выйдут они из кино — и… о чудо! Они тут же попадут в нарисованный для них город, а не в тот, где только недавно поджигали машины и громили банкоматы».

Вдруг говорит громко, неожиданно для себя:

— А как это — заставить работать душевно? Хорошее кино тем и хорошо, что после него ты столько всего передумаешь, долго еще споришь с героями, представляешь себе иной выбор… Ну то есть, как мне кажется, любой хороший режиссер, как и в целом искусство, не должны специально заниматься социальной несправедливостью, насилием. Реальность все равно вырвется, как бы ее ни закрашивали, ни прятали…

Племянник, которого зовут Лионель, кривит рот и перебивает. Он смотрит на Луизу, призывая тетю согласиться с тем, что Вероника то ли отсталая, то ли потеряла правильные ориентиры:

— Мы должны направить душевные силы зрителей в правильную сторону, заставить их через сочувствие определенным героям или слоям населения изменить свою изначальную, возможно, неправильную точку зрения. Ну например, наш герой — детектив из… из семьи мигрантов. Он выучился, хотя ему было непросто в нашем снобском и расистском обществе, он подвергался унижению в школе, во дворе… Но он победил свои обиды. И теперь он ловит бандитов, наркодилеров, несмотря на то, что сам вышел из той среды… Понимаешь? Для него любовь к Франции оказывается выше, чем общинный, мусульманский, кодекс или, ну знаешь, омерта их кварталов…

— А это правда? — Вероника забывает о том, что она тут тоже в роли ученицы или объекта демократического воспитания. Разговор ее захватывает.

— Véronique, chérie, — вступает Луиза, бросаясь на помощь молодому человеку, — неважно, правда это или нет. Ты же понимаешь, что художественный вымысел — это отражение тенденции или sa création, создание этой тенденции. Зрителя нужно заставить взглянуть на мир более гуманно, с бóльшим сочувствием, отказаться от своих личных счетов и выгоды. И вот когда ты выйдешь из зала, вытирая слезы эмпатии, твои…

— Так это не искусство, а эмоциональный терроризм какой-то! — восклицает Вероника, стараясь не глядеть на Луизу, которая вскидывается и округляет глаза. Она напоминает вытягивающую шею гусыню. — Ну правда же! — Веронику захватывает желание сказать наконец то, что она думает. — От тебя ждут определенных чувств, которые в свою очередь приведут к определенным действиям! Ведь это натуральная пропаганда, да еще и со скрытым смыслом! Как двадцать пятый кадр! А если такое воздействие на чувства ввести в школьную программу? В документальное кино тоже можно! Как еще не додумались? Можно вообще отбирать только правильный материал! Это будет правдой, но… только той частью правды, которая требуется во имя высокой цели. И при атаке на чувства не остается места для логики! Жалея, сочувствуя, ты лишаешь свой разум защиты фактами и… попадаешься, как рыбка на крючок…

— Сразу видно, что у тебя с душевностью и состраданием плохо, — говорит тихо, явно сдерживаясь, Лионель. — Какая логика? Тут не может быть никакой другой точки зрения. Если только фашистская. А это вне закона. И даже если ультраправые сегодня поднимают свою голову, мы должны им противостоять и не давать им слова. Мы в ответе за демократию.

Он вскакивает, кидает на стол скомканную салфетку и встречает умоляющий взгляд Луизы.

— Louise, tata, а что думает Жан-Пьер? Вы уже и день свадьбы выбрали? Как я вижу, Веронике предстоит еще многому здесь, во Франции, научиться… В первую очередь, все-таки получше понять, что такое европейские ценности…

Вероника уже жалеет, что ввязалась в дискуссию. Молчала бы себе, слушала, кивала. Снова чувствует, как горят уши. Наверное, всем видно — вот он, вечный признак ее поражения. Пусть. Она встает, просит прощения и, стараясь не глядеть на присутствующих, выходит якобы в туалет. Заходит в ванную, садится на край. Брызгает холодной водой на лицо. Черт с ней, с косметикой. Решив впредь не спорить, недовольная собой, Вероника возвращается в салон, но к Луизе и Лионелю больше не подходит. Она разглядывает корешки книг, фильмотеку, большие, в полстены, фотографии.

Тетушка с племянником между тем обсуждают сорвавшееся приглашение в Париж, на съемки. Пока собирали группу, искали места съемок, проводили кастинг, скоропостижно скончался продюсер. Лионель грустно вздыхает.

— Как же ненадежны нынче люди! — восклицает Луиза. — Не расстраивайся, дорогой, может быть, тебе поискать удачу и в других местах? В США, например? Вот где тебя действительно оценят! Там есть где развернуться талантам! Голливуд — это махина! Это деньги! Это величие!

— Нет, не стоит, — отвечает племянник. — Я и на Париж-то с трудом согласился. Такая конкуренция, никому не нужная гонка за славой… Надо постоянно что-то доказывать. Лучше я дома останусь, опять же ma chérie, — он кивает с улыбкой на свою подругу, которая не отводит от него влюбленного взгляда, — не очень рада, если я в отъездах… Пока работы и тут хватает… Даже из Парижа сюда приезжают снимать. Ну а что? Дома те же, пойди разберись, что это Лион. А стоит в разы меньше! Если и посижу немного на безработице, ничего, просто отдохну… Если государство позволяет… Бессрочный контракт — это просто esclavage, настоящее рабство!

* * *

Вероника помогает подруге племянника убрать со стола посуду. Девушка старается быть милой, хотя поглядывает на гостью с недоверием. Она не произнесла ни слова во время их неспокойной беседы, но наверняка считает Веронику ультраправой. Ведь так сказал Лионель.

— Где взять десертные тарелки? Я бы хотела помочь, — предлагает Вероника, надеясь, что ничего не разобьет. — Ты ведь после работы?

— Да нет, просто устала, — хозяйка скользит взглядом по Веронике и с удовольствием уступает ей право накрыть стол к десерту. — Вон там, наверху, тарелки, а чашки справа. Торт, который вы принесли, в холодильнике. Нож прямо по курсу, в ящике…

— А чем ты занимаешься? — Вероника пытается изо всех сил быть хотя бы сейчас вежливой.

— Я декоратор. Вон, видишь, табурет? Это я его покрасила. Хочу открыть свой магазин, где я буду продавать все сделанное своими руками, из натуральных материалов. Хватит с нас пластика! И крупных корпораций! Мы все в их власти! Едим химию, сидим на химии,

Вероника смотрит на табурет в разводах зеленого и красного цветов с розовыми точками. Думает, что бы такое сказать, чтобы не обидеть хозяйку.

— Да, красиво… Ты училась в художественной школе?

— Нет, зачем? — девушка искренне удивляется. — Это совершенно необязательно. Я раньше с чужими детьми сидела. Но это утомительно. Плюс ответственность. Потом Лионель пристроил меня к себе — заниматься декорациями для съемок: тут забор подкрасить, там занавеску натянуть. И тогда я поняла, что у меня художественный дар. Теперь точно знаю: открою магазинчик с одной своей подругой — она укращения делает, очень красивые и оригинальные. Покупает разные бусинки, серебряные подвесочки, все смешивает, нанизывает — и вот готовые изделия. Я могу еще принимать заказы по дизайну интерьера. Видела, как я покрасила стены в салоне? Одна стена серая, а другая красная. И железные полки рядом со старым деревянным столом… Антиподно!

— Эклектика, — подсказывает Вероника.

— Qu’est-ce que c’est? Что это такое?

— Ну это смешение разных стилей, — начинает было Вероника, но останавливает себя. Достаточно.

— Да, точно, смешение. Это ведь сейчас модно, правда?

Вероника рада, что не обидела хозяйку. Хоть тут пронесло. Думает, что бы еще спросить, но не знает что. Сосредотачивается на чашках. Дотрагивается до их округлых боков и вспоминает мамину, ту, большую, с выпуклыми цветами. Чужие люди, чужие чашки… Вероника выпадает на какое-то время из разговора. Когда приходит в себя, слышит голос довольной собой подруги Лионеля. Видимо, девушке не нужны ее реплики, она и сама справляется.

— Но я вообще-то не привыкла постоянно работать — жизнь даром проходит, не успеваешь ее почувствовать. А дети пойдут? Хотелось бы смотреть, как они растут, участвовать. Это ведь такой короткий период! А то люди вкалывают, а детей своих видят в лучшем случае пару часов в день, да и то — лишь перед сном. Лионель мне тоже обещал, что не будет постоянно работать. Можно ведь найти проекты без контракта или с временным: сколько-то месяцев отснимал — и на безработицу ушел, сидишь дома, а денежки капают… Главное тут правильно все просчитать, чтобы лишнее не проработать. Ведь если свалишь вовремя, то сидеть дома выгоднее. Кто хочет, как на галере, вкалывать, без перерыва? Есть, конечно, такие, которые бредят карьерой, а на деле ведь видно — просто неудачники, не любят жизнь. Ну и жизнь им в ответ строит козью морду. Имей в виду, французская система социальной защиты — лучшая в мире!

глава 23.

На грани

Вероника не может сосредоточиться. Когда-то ей говорили: не крутись, сиди смирно, начала книгу — дочитай, да и вообще посиди, подумай… Последнее означало: что-то было ею сделано не так, а поэтому нужно все осмыслить и найти ошибку, найти, где и когда она свернула не туда.

Теперь она не может сосредоточиться на своем существовании. А жизнь несет ее корабликом по течению, подхватывая и побивая периодически о стены невидимого, но каменноугольного, с острыми выступами, тоннеля. Вероника мечется, как шарик пинг-понга, и между людьми: между Луизой и Жан-Пьером, между Маржори и Анжелой, между новыми русскоязычными знакомыми и старыми, московскими, позвякивающими телефонной стружкой то ли зависти, то ли сочувствия. Зависимость от других, от смутной атмосферы большой квартиры, неуверенность в своем положении и неясный завтрашний день лишают ее земного притяжения. Она ощущает себя неприятно бестелесной. Того и гляди — засмотрится на желтые платаны вдоль реки и вылетит в окно…

Еще с матерью в последние годы совместной, нет, просто в последние годы ее жизни, Вероника приноровилась пропускать львиную долю ее колкостей мимо ушей и не взрываться гейзерными пузырями. Что же здесь пошло не так? Вот Луиза уже косо смотрит и избегает брать ее с собой в свои приличные гости… Вероника не понимает, где и когда получила брешь радость перемен, а где вообще потерялось ее «я», как забытое на пляже любимое полотенце. Вроде бы можно прожить и без него, но все-таки немного жаль.

Жизнь балансирует на грани. По левую сторону от нее внизу расстилаются московские проспекты с расплывающимися в тумане шпилями сталинских высоток, а по правую — булыжные улочки старого Лиона. И эта грань то расширяется, то сужается, и под ногами все чаще оказывается узкая тропинка. Тогда Вероника теряет ориентиры и бредет наощупь. Больше всего смущает Луиза, которая то охватывает ее материнской нежностью, то отстраняется с сонным равнодушием.

Жан-Пьер не звонит, не пишет. Последняя эсэмэска пришла от него неделю назад. В ней он коротко сообщил, что благополучно долетел до Марракеша, но куда он двигается дальше и когда снова выйдет на связь, осталось непонятно. Почему Марокко вместо Восточной Европы, Вероника не понимает. Мадам Луиза ничего не говорит, но Вероника своим чутким сердцем, полным опыта жизнью с матерью, видит, что ей не по себе. Луиза не допускает никаких лишних разговоров, их ужины вдвоем становятся все молчаливее. Мадам по большей части просиживает в своем будуаре, включив только лампу на письменном столе. Вероника к ней не заходит. Преодолевать эти воздвигнутые препятствия ей не то чтобы сложно, а незачем. Темная квартира наливается напряженной тишиной, покрывается пылью несказанных слов и натягивает капюшон подозрительности.

Вероника все чаще берет свой лэптоп и уходит в парк, если случается сухо и тепло, или в бар к Маржори. Луиза не преминула отметить дороговизну нового портативного компьютера, сказав, что в доме достаточно места для работы на обычном, с монитором. Жан-Пьеру сначала было все равно, он даже немного вежливо порадовался, а потом под влиянием матери тоже скривил рот и сказал:

— Что за секреты у тебя? Зачем тебе эта игрушка? В самостоятельность играешь? Все свое хочешь? Особенное?

Вероника попыталась объяснить, но они уже не слушали. Так между нею и семьей вбился еще один колышек под названием «личная жизнь Вероники».

«Поел? Поела? Что? Что съели? Все поели?» — полуденный ветер подвывает по-осеннему из опустевших переулков, заметает редкие обертки от сэндвичей под столики бистро. «Поели, всюду ели, все сели, пошумели, всё до крошки съели», — вторят ему шуршащие шины, когда водители замедляют ход, высматривая место для парковки.

* * *

— Луиза, смотри, что я принесла!

Вероника с радостью врывается в дом и устремляется на кухню, стукнув по дороге в дверь Луизиного будуара.

Мадам вплывает, как океанский лайнер в небольшую бухту, медленно и устало.

— Дорогая, ты вернулась? Я тут проверяла нашу бухгалтерию… Будет нужна твоя помощь попозже вечером, хорошо? А это что тут у

Вероника выкладывает на блюдо пирожные.

— Я зашла в «Бернашон». Как там хорошо! Я выпила горячий шоколад и купила пирожные домой! Смотри, тут миндальные, похожи на те, которые я помню из своего детства! Правда, те — жалкое подобие! С этими не сравнить — такие воздушные! Я уже отъела половину от одного, не бери его, я доем с кофе… «Бернашон» — это что-то! А какие там картины, кресла!

Она осекается, вспомнив слова Жан-Пьера. Смотрит на Луизу с опаской. Вдруг она тоже считает поход в знаменитую лионскую кондитерскую буржуазным баловством? Вероника действительно встретила там пожилых дам, таких прямо французских-французских дам, которые чинно пили кофе или шоколад. Норковых шуб, правда, она не заметила… Одна, увидев, что Вероника смущенно рассматривает меню, начала давать ей советы. На ее коленях лежал маленький пудель. Вероника его погладила. Пудель встрепенулся и потянулся к ее пирожному.

— Мадемуазель, — весело обратилась к ней хозяйка, — он у меня такой сладкоежка! Будет лежать тихо-тихо, пока не принесут десерт! И тут уж держись! А ему нельзя… Он старенький… Как и я! Мне тоже все это не очень можно, скажу вам по секрету, но я не могу себе отказать хоть иногда… Тут так замечательно! Вы попробуйте еще вот это пирожное, с малиновым суфле! Они его делают просто бесподобно!

Веронике стало легко. Они поболтали о погоде и необходимости горячего шоколада для женщин в осеннюю пору. Официант поставил перед собакой миску с водой. И пудель лежал уже дальше у ножки кресла, ожидая, пока хозяйка и новая знакомая завершат неторопливую трапезу. Пирожные в кафе приносили на огромном блюде, чтобы посетитель выбирал сам, какие и сколько хочет. От разнообразия разбегались глаза. Жаль, много не съешь! Вероника, распрощавшись с милой пожилой француженкой и пуделем-сладкоежкой, тут же решила, что будет справедливо доставить праздник и Луизе.

— Ты была в «Бернашоне»? Как давно я не пила там горячий шоколад по-венски! И про меня не забыла! Спасибо, дорогая!

В ее голосе не звучит ни осуждения, ни удивления. Только благодарность. Вероника успокаивается. Луиза не отходит от нее весь вечер. И они выпивают по бокалу вина, как в старые времена. Вероника упоминает вскользь, что Жан-Пьер не одобряет буржуазные радости их квартала. Луиза подмигивает ей и улыбается:

— А мы ему не скажем! Мы же девочки, любим себя побаловать. Имеем право! Зачем ему прямо все-все докладывать? Если б еще дома почаще бывал, то да, заметил бы эту нашу кондитерскую роскошь, а так… В следующий раз вместе туда сходим, d’accord?

* * *

Жаль, что такие вечера случаются редко. Квартира по-осеннему темна и снова наполняется невысказанным.

Веронику будит гул. Все окна в домах напротив наглухо закрыты железными ставнями в тон бесцветному белесому свету. Люди, где вы? Одна. Она осталась одна. Непонятно откуда, но Вероника знает, что за ставнями больше никто не живет, не прячется, не боится, не волнуется, не молится. Никого. Она осталась одна в этом городе, чужом городе. Все, что ей остается, — это стоять у окна, глядя на опустевшие, спрятанные за железными ставнями, чьи-то квартиры, на спущенные навечно жалюзи. Завидовать[8] стало некому. Город, который, она была убеждена, ее выбрал и терпеливо обтачивал, как морской камешек, теперь отвернулся от нее.

Вероника просыпается от крика. «Не хочу!» Город в ее сне, из которого она уже почти убежала, улетела, отпрянул и, металлически пощелкивая ставнями, зашелся в хохоте.

Из окон струится солнечный свет в полоску от неплотно закрытых штор. На балконе сидят две местные вороны и каркают друг на друга разными, но одинаково сварливыми голосами. Вероника их видела не раз, немного побаивалась, но сейчас она им рада. В коридоре слышатся шаги.

— Véronique, ma chérie, это ты кричала? — Луиза обеспокоенно заглядывает в комнату. — Я тебя не будила, но ты металась и что-то говорила во сне… Ты случайно не заболела?

Нет, она не заболела. Просто страшный сон. Да, кошмар, который она хотела прогнать своим криком. Пусть за жалюзи прячутся люди, любые, хорошие или плохие, но обычные живые люди. А она уж как-нибудь приноровится, приспособится.

глава 24.

Влиться в семью

Вероника возит карандашом по поверхности стола. На тонком слое пыли остается переплетение вензелей, и ей это нравится. Она давно сюда не наведывалась с тряпкой, а Луиза и раньше этого не делала. Пыль сомнений, пыль неясных дней.

— Ты просто не понимаешь, как стало сложно в Москве, — говорит Лена, оставляя в своем голосе много недосказанного, того, что прибивает к французскому берегу Вероники сомнение. — Настя уже разошлась с этим, последним своим, этим, папиком. Не рассказывала, что она себе нового нашла? Ну уже неактуально. Бедная! Вот ведь никак у нее типа не складывается! Зато он оставил ей квартиру. Не, ну неплохо так, хоть что-то… А у нее этот, как его, возраст уже, сама понимаешь! Кстати, она тут о тебе типа спрашивала, как ты да что ты. Сказала, что тоже хочет, ну, это, приглядеть для себя Европу, что, дескать, мужика там нормального как бы легче найти. Надо только попасть разок, но так, чтобы одной, без всякого, знаешь, багажа отсюда, ну чтобы без мужика и детей. Тогда и флаг типа в руки. Там красиво посидишь, здесь задумчиво погуляешь… И клюнут. Обязательно клюнут! Она ж у нас девка что надо! Просила твой телефон или этот, как его, мейл. Дать ей?

— Не знаю… Ну дай… Только я вряд ли ей помогу найти стоящего мужика, мне бы со своим разобраться…

— Ой да ладно тебе! Твой такой типа заботливый! В рестораны водит! В Париж тебя возил? Возил! На Лазурный берег тоже! Как там, бишь, это место называлось? Сен что? Вот-вот, в одном только этом звуке сколько счастья! Потом он же за все платит? Не жадный! И мадам тоже? Ну понятно, что ты того, не отстаешь! Ты у нас типа честная, гордая! Квартира опять же огромная! В центре! И с мамашкой такая нежная дружба! Вот Настя, наверное, тоже так хотела бы — типа влиться в семью… Ты для нее этот, удивительный пример! Просто расчудесный!

Вероника пропускает Ленины восторги мимо ушей и не спорит. Расчудесный пример, как она понимает, заключается в том, что ей, далеко не такой красавице, как Настя, повезло. Ладно, обойдемся без подробностей. Вероника подстраивается под тон подруги. Ей надо бы еще про работу поговорить… Она тянет время. Боится, что услышит те самые слова: «Знаешь, тут шеф просил передать, что больше в твоих услугах…»

— Да не было никакого чуда… Приютила одну

— Да, это точно, — соглашается Лена, — в девяностые все было гораздо проще! Хотя я уже это не сильно и помню. У нее уже возраст! Может, ей с ее красотой и удастся прыгнуть в последний вагон! И было бы классно, если бы этот вагон оказался типа французским! Ну или итальянским на худой конец! Говорят, они щедрые, попроще твоих этих, лягушатников, и с русскими больше того, общего. Ты как сама-то думаешь? Если она тебе типа позвонит, ты ей поможешь? Ну советом хотя бы?

Вероника ничего не думает. Старается ответить уклончиво, но отказывать подруге не хочет. Лена весело смеется своим собственным словам.

— Мы с тобой — так вообще старушки! Но тебе же повезло! Опять же французский у тебя уже и так есть! А молодые крали сегодня, это, не топорны? Одно только — типа молоды! И это, как его, прям наглые! У них-то точно нет никаких «удобно-неудобно». Они уже всюду побывали, не то что я… А Настя-то ушла от нас, как того, с Газпрома, встретила. Быстро так все у них того, завертелось! И пшик теперь. Куда ей податься? А ты знаешь, что у нее ребенок есть? Он в Саратове у мамы. Она не сильно того, напрягается, он пристроен и ладно… Видишь, как у нее самой-то все не слава богу…

Веронике поднадоела болтовня Лены. Она начинает отвечать односложно, отстраненно. История Насти ее занимает, ничего не скажешь — вот же мексиканский сериал, но ей хочется хотя бы немного поговорить о себе. Больше ей говорить не с кем. Есть, конечно, Маржори, но Вероника побаивается ее взгляда и режущего, как тяжелый хлебный нож в баре, мнения-приговора. А еще ей немного льстит Ленкино восторженное обольщение ее, Вероникиной, нынешней жизнью.

— Я не пойму что-то, Ника, ты это, жалуешься, что ли? Все блох ищешь? Теперь уже французских блох? Ты там на всем готовом, в этой, в Европе, в красивом городе — и тебе снова все типа не то и не так? Привыкла в твоей этой, как ее, манере умничать и искать истину? А она проста: наслаждайся! А что твой, как его, Жан-Поль?

— Жан-Пьер.

— Один черт. Надо же людей так называть! Просто Жан или только Пьер не катит, что ли? Да небось у него еще пара имен — у них же типа принято давать целую родословную в честь бабушек и дедушек…

— Точно, там у него Венсан еще как второе имя…

— И что там с ним не то? Не так трахается, как ты хотела? Тут в Турцию фиг поедешь — отпуск всего две недели и малой болеет без продыху… Я его к нам забрала, теперь забот прибавилось. Ты уже подзабыла, подруга, от чего сбежала!

— Понимаешь, он часто смотрит будто сквозь меня… А потом вдруг как просыпается — взгляд меняется, становится осознанным, и тогда мы вроде близки, разговариваем… А его нос… Неважно. Но он очень нежен, делится разным… Даже из детства… А его мать…

— Французский мужчина… Мечта! Зачем разговаривать? Взгляд осознанный… Ну у нашей таксы Марфы тоже осознанный! Заняться с ним больше нечем, что ли? Как он вообще, ну, в этой, в постели? Ты сама говорила, что он не похож на наших мужланов, что такой галантный и нежный… Вот мой позавчера снова на бровях приполз. Я ему сказала: еще раз — и разведусь на фиг! Ну не разведусь — мы это, ну только планируем расписаться. Знаешь, мы уже и ресторан выбрали, и я платье в каталогах смотрю… Мы тебе приглашение пришлем! И твоему Жану, как его, Полю!

— Вот-вот! — Вероника смеется. Ее забавляет непосредственность подруги. — Как ты разведешься, не выйдя замуж? Ленка! Да и потом вряд ли разведешься, ну правда! Он у тебя хороший. Понимаешь, он настоящий. Ну выпивает иногда… А тут… Я как инопланетянка здесь — вроде люди милые, ко мне хорошо относятся, но мы такие разные, я не всегда понимаю… И каждый меня пытается воспитывать…

Вероника сбивается. Получается как-то по-детски: хорошо относятся… Ей не хочется говорить Лене, что Жан-Пьер не пьет, что его вино остается нетронутым в бокале. Она не станет будить дополнительную зависть. Но как объяснить, что ей было бы спокойнее в тысячу раз, если бы он пил вместе с другими? Не надо, чтобы напивался, нет, но так чтобы немного, чтобы весело… И чтобы потом они дружно теряли бы буржуазный здравый смысл, бредя в обнимку к спальне…

Что сказать Лене, чтобы попонятнее? Да ей самой непонятно, как они к ней относятся. Что-то последнее время не то. И дело не в том, что жених снова уехал. Такая уж у него работа. Вероника слышит произносимые ею слова. И ей делается слегка противно: они звучат жалобами избалованной девицы.

— А что его мать? Она же прямо была твоей подружкой! И какие сейчас у вас, эти, отношения? Прямо как типа в настоящей семье? Как свекровь с любимой невесткой? У меня, можно сказать, не так все прямо супер-пупер, как у тебя! Лешкина мать была того, недовольна и тем, что ребенок у меня уже есть, и что не первой, так сказать, свежести! А какой, на фиг, свежести она искала? Ему-то скоро сорок! И тоже, может, она не в курсах, сколько этих баб у него было до меня… Ну да ладно, мы с ней вроде наладили, того, как его, статус-кво. А ты что? Тебе сразу готовая любовь свекрови как бы перепала! Сколько можно копаться в словах и в этих, типа ощущениях? Расслабься! Мужик, Франция… Все в одном флаконе! Когда свадьба-то? Готовитесь?

— Вроде бы скоро, недавно ездили выбирали замок. Нет-нет, это не настоящий замок! Звучит только так напыщенно, просто сдают желающим большой зал.

Вероника не хочет потерять подругу. Вдруг этот свадебный помпезный пыл с музыкантами и фейерверками покажется той чем-то таким, от чего стынут ноги, а потом бросает в жар от бесконечной жизненной несправедливости? — Вот на неделе поедем к нотариусу. Обсуждать брачный договор.

— Ух ты! Замок, музыканты, салют… У нас-то все будет типа попроще… А этот, ну брачный договор, он-то зачем?

— Понимаешь, тут так принято. Да мне от них и не надо

— Это ты себя так уговариваешь? О работе мечтаешь? Не наработалась с нашими орлами? Охренеть… Так там, в этом контракте, как их, условия, что тебе ничего не нужно?

Лена подозрительна и хочет досконально во всем разобраться. Вероника не сомневается в ее жизненной хватке, но ей почему-то уже не хочется продолжать разговор.

— Эй, Ника, смотри там, не очень-то выпендривайся! Гордячка! Ты можешь это, поточнее рассказать? Какие там пункты?

Вероника жалеет, что упомянула про брачный договор. Ее саму смущают разные разговоры, которые Луиза ведет с ней с недавнего времени: сначала замок с описанием пышности и веселья, а потом нотариус, как подкладка, как неважное, но обязательное. Она знает наверняка, что подпишет все, что бы ей там ни представили. Она своего не отдает, а чужого ей не надо.

Она гонит от себя мысли об этой низменной, документально-бюрократической стороне, мешающие ей рисовать картины будущего. Ей всего лишь хочется, чтобы Жан-Пьер был сегодня вечером дома, чтобы прижаться к нему в постели и замереть в его сильных руках, ни о чем не думая…

* * *

С тех пор как он вернулся из Марокко, близости почти не случается. Вероника не настаивает, ей неудобно показывать излишнее сексуальное рвение. По вечерам Жан-Пьер сидит по большей части в своем кабинете. Работает, наверное. Она не спрашивает. Она боится спрашивать и надеется, что он сам расскажет. Потом Жан-Пьер выходит к ужину, какой-то скомканный, с красными глазами, как крот вылезает из норы в неурочное время. Его нос заходит первым, сбоку, как разведчик. Так кажется Вернике. Но жених тут же ее обнимает, и ей становится неудобно за свои выдумки. Потом он плоско целует мать. Они почти не ведут разговоров за столом. Атмосфера получается тягостной, но Веронике последнее время так даже спокойнее. Она суетится у плиты, приносит десерт, коротко обменивается с Луизой впечатлениями о новой пекарне на углу.

— Да, и не говори, багеты у них, как вата, черт знает что! В следующий раз надо покупать в той, которая недалеко от банка, — отмечает мадам и с опаской поглядывает на молчаливого сына.

Он быстро и нервно ест, опустив глаза, а потом встает из-за стола. Обязательно звякает вилка, пытаясь высказать ему недовольство за всех. Жан-Пьер придерживает ее рукой, успокаивая. Бросив «спасибо, увидимся», он выходит их кухни.

Жан-Пьер вообще теперь редко бывает дома. Короткая пора ухаживаний за Вероникой прошла, и он как будто принял ее за состоявшуюся часть семьи. Ассоциация требует от него разъездов и проверок на местах. Он поначалу так говорил. Потом и вовсе перестал что-либо объяснять, а Луиза, как оказалось, не всегда в курсе.

Вероника с уважением относится к занятости, работе. И не задает лишних вопросов. Она окружает его заботой, ожидая одобрения и ласки. Она помнит, что Луиза ей говорила: Жан-Пьеру сложно выражать свои чувства. Вероника верит, что все по-прежнему, что он любит ее, но просто вот такой нынче непростой период.

Она как-то попросила Жан-Пьера взять ее с собой. В ответ она получила полный еле сдерживаемого раздражения взгляд и отступила. Он даже не объяснил, почему нет. Вероника не обращается больше к нему с такой «глупой» просьбой ни серьезно, ни шутливо. Ладно, пока не время.

Однажды он позвонил спустя неделю после отъезда. И ничего особенного не было в его звонке, если бы он, как тогда в ресторане, не попросил ее ничего не говорить матери. Вероника схватила телефон и начала сыпать разными радостными вопросами: как, где, когда…

— Матери передай, что у меня все хорошо. Да неважно, откуда я звоню, просто останусь здесь еще ненадолго! Да! Все нормально! Тут много дел накопилось! Так все сразу не решить! — перекрикивает Жан-Пьер помехи плохой телефонной связи. Он ничего не спрашивает ни о ней, ни о доме. На заднем фоне слышны мужские голоса, то приближаясь, то отдаляясь. В гуле вокруг него ощущается расстояние, растянутое в неизвестности. Стоя как в пустыне или на семи ветрах, Жан-Пьер обещает скоро вернуться. Связь прерывается. Вероника закрывает в задумчивости телефон и медленно кладет на стол.

— Наш Жан-Пьер звонил? — Луиза стоит в дверях и с ожиданием смотрит на Веронику. — Как он? Где он? Он мне сказал, что едет в Грецию по каким-то делам, связанным с нашим новым проектом. Мы ведь на днях можем получить грант от Еврокомиссии! Я тебе говорила? А тут, с его миссией, я не очень в курсе — я ведь занимаюсь всем, что необходимо, здесь, в Лионе. Наша штаб-квартира, как говорится, отсюда руководим и сюда стекаются все… Неважно, в общем, много всего! Ты же понимаешь, столько всего нужно держать в уме, проверять людей, они же ничего сами не могут! А вот Жан-Пьер — он и свяжется, и наладит, чтобы работало, и спонсоров уговорит, и так все у него складно получается! Почему только он мне не звонит? Может, у него там возникли проблемы? И он не хочет меня расстраивать? Впрочем, какие у него могут быть проблемы? Даже смешно! Он талантлив, умеет все быстро решать, правда? Он здоров? Это самое важное!

Слова падают из Луизы все быстрее, не позволяя Веронике ответить. «Она не хочет слышать ответов», — понимает Вероника. И старается ей кивнуть, где надо, и улыбнуться, чтобы успокоить.

Как устроена работа ассоциации «Рука в руке» и чем конкретно они оба занимаются, Веронике не до конца ясно. Да, она помнит ту историю с супом. Видела центр по приему беженцев, когда познакомилась с Лизой, «дикой чеченкой», как ее называет Луиза. То чаще, то реже Вероника помогает вбивать какие-то цифры в таблицы Exel, но что это за цифры, объяснить толком не может. Так, немного логики и повторяющиеся суммы намекают о нескольких финансовых направлениях. Но кто даст гарантии, что ее выводы, туманные и эмпирические, верны? От нового члена семьи ждут молчания и безусловного доверия…

А пока получается, что не только Жан-Пьер, но и его мать охраняет свою жизнь от чужих взглядов. Вероника не считает себя посторонней и уверена, что могла бы разделить их общие заботы, работать вместе с Луизой, приносить пользу, знай она больше.

Ей немного обидно из-за того, что ее держат на расстоянии, куда доносятся лишь обрывки разговоров, договоров, неустоек, отказов, ожиданий. «Не мое это дело, — давно решила для себя Вероника, стараясь не прислушиваться. — Да еще та история с супом подпортила мой имидж… И мои вопросы при гостях… Выгляжу рядом с

глава 25.

Одиночество

Вероника читает ненаписанные книги. Она видит текст, буквы складываются в слова и предложения, а потом раз — и пустота. Страницы продолжают нумероваться, листаются, шуршат под плотным переплетом, но остаются чистыми. И хочется закрыть, захлопнуть одну бессмысленную книгу за другой, но Вероника продолжает их читать. Под их белой облачной пустотой лежит чья-то жизнь, звенят трамваи, летят самолеты, незнакомые еще вчера люди становятся близкими, чтобы потом расставаться, считать дни в ожидании встречи, с тревогой искать следы перемен на милом лице, и дальше только вместе, на закат.

Вероника знает, что это сон. И все равно не может оторваться от тех страниц, которые расстилаются перед ней пустынной белизной, снежным покровом, надежно укрывающим ее прошлое. Сны становятся частью ее нынешней жизни, бессюжетной жизни, жизни в постоянном ожидании. Сны текут параллельной реальностью, и ей не хочется оттуда уходить, возвращаться в утреннюю квартиру в шестом округе.

— А у тебя случаем не депрессия? — спрашивает Маржори. Она внимательно глядит на подругу.

Вероника машет руками, решительно говорит:

— Нет-нет, ты что? Я в полном порядке! — и натужно улыбается. Потом тут же вспоминает какую-нибудь смешную историю и убегает от сложных, перепутанных будней, оставляя за спиной Луизу и Жан-Пьера.

Вероника считает, что она легко справилась с прошлым. Расправилась. Просто оставила прошлое в московской квартире, заперев за собой дверь, не давая обещаний вернуться. И она налегке отправилась туда, куда позвали ее то ли заманчиво машущая судьба, то ли случай, воткнувшийся спасительным, кровопускательным осколком в размеренное и безрадостное существование.

Мать знала ее прошлое, еще бы ей не знать! Знала и умело пользовалась. Доставала то одно, то другое, как вещи из шифоньера, и, встряхивая, кидала дочери в лицо. Иногда отступала на шаг — будто относила в химчистку и одежду, и ее душу.

Веронике становится холодно. Мать… Мать тоже стала тем прошлым, которое ей удалось оставить в московской жизни, но получилось, что спустя какое-то время оно эфирным облаком, не видным глазу, приплыло и в Лион. Каким потрепанным ветром его сюда занесло?

Она вспоминает мать в конце ее жизни, которую так внезапно оборвал этот тромб, их нескончаемую войну и острое чувство вины в минуты затишья. Веронику охватывает нежность, порыв внезапный, размягченный. Глаза намокают, слезы готовы перелиться через край. Все вокруг растекается туманом. Мокрые дорожки запоздалой кислотной грусти и уже никому не нужного раскаяния струятся по сердцу.

Веронике вдруг хочется все бросить, отменить свадьбу, обещающую сплошные условности, начиная с замка и приглашенных незнакомых людей, и уехать, вернуться в Москву. Одиночество тут, одиночество там. Где Жан-Пьер? Где его сильные руки и ночные откровения? Его жалобы на детские беды и непонимание, его глаза близко к ее глазам, его нежность… Она даже привыкла к его отсутствию. Ну не за Луизу же в конце концов она выходит замуж!

* * *

Одиночество пахнет прелыми листьями, нависает вечереющим небом. В такие минуты огни города всегда остаются где-то там, вдали, за рекой или вечно, днем и ночью, шумным вокзалом, за деревьями, которые вдруг вырастают не усладой взгляда, а мокрым и ненужным препятствием.

Вероника вспоминает, как давно, во время подростковых бунтов, обидевшись на мать и весь мир, выбегала в сумрак улицы и шла, шла, шла. Она хватала, что оказывалось под рукой, — свитер или куртку, и устремлялась вниз по лестнице под смачный, почти до брызг, яростный, отсекающий возвращение, стук дверью.

— Не смей так шарахать! Бешеная! Соседей бы постыдилась! Куда пошла на ночь глядя? — неслось вслед.

Вероника уже была далеко, и так же от всей души с силой хлопала дверью подъезда. Иногда раздавалось негодование уже из окна первого этажа или от кого-то, кто оказывался случайно на пути. Веронике было все равно. Нет, ей это даже доставляло радость — злую, с железной арматурой сожженных мостов.

Она брела в такие темные моменты всегда вперед, взрезая ночь, по Новолесной, по Лесной, потом переулками, пересекая трамвайные пути, сторонясь светлых перекрестков. «Она не может со мной так!» — бормотала Вероника, глотая и слизывая то ли слезы, то ли капли дождя, то ли подтеки несправедливого мира. Нет, она не считала, что жизнь закончилась, но то, что не удалась — это точно.

С тех пор одиночество, то одиночество, которое не бывает огромнее, чем в пятнадцать-шестнадцать лет на вечерних улицах большого города, темное, как тоска по невнятному будущему, пахло всегда мокрыми листьями. Вероника вспоминает, как она выскочила вот так из дома в свитере и дутой модной безрукавке. Спине было тепло. Но в свитерные дырочки, красиво вывязанные когда-то тетушкой, залетал ветер и приносил с собой осеннюю изморозь, а может, иголки первых колких снежинок. В какой-то момент она обнаружила себя где-то на облупленной Каляевской, а может, у пахнущего электричками Савеловского вокзала или среди номенклатурных Тверских-Ямских. Побегов таких было множество…

Без копейки в кармане, продрогшая и, скорее всего, голодная — Вероника уже не могла восстановить в памяти всю присущую тем вечерам безнадежность — она решалась на путь назад. Возвращение давалось с трудом, хотя дорога была короче, понятнее и главное — налегке, со схлынувшей обидой.

— Нет, не замерзла, — она говорила потом, войдя в дом и подходя к матери, которая обычно стояла молча в прихожей. — Наверное, я была слишком… резка. Извини меня.

А потом одиночество того вечера растаскивали на лоскуты подруги. Одна топтала его ногами и укоряла в телефонную трубку: «Опять не сдержалась? Когда ж вы закончите воевать? Может, пора наконец перемирие заключать? Надо было до меня доехать! Нельзя в такие минуты оставаться одной! А мы бы уж все с тобой обдумали, обговорили»!

Другая и вовсе распускала одиночество, как старую кофту, а потом сворачивала его нитку в клубок примирения: «Никочка! Бедная ты моя! Зачем тратить нервы? Все равно вы самые дорогие друг другу люди! И мама у тебя такая хорошая! Это всего лишь обычный, не обижайся, просто подростковый максимализм!»

Приехать не предлагала, но слала теплоту души нескончаемым потоком по телефонному кабелю. И одиночество таяло, переставало им быть, отступало, стекало прозрачной водой и уходило под землю, до следующего раза.

Одиночество во Франции носит эстетический характер. Вероника видит его набухающей гроздью винограда в Божоле, сквозь которую пробивается луч солнца, между прозрачными ягодами и обнимающими их листьями. Бесконечный строй виноградников в безлюдной, но

Она узнает свое одиночество и в отблесках закатного солнца, когда глядит на лица девушек, радостно болтающих без умолку в кафе на три столика. Их бокалы отражают сиреневое вечернее небо над лионскими обжитыми холмами. Их ноги по-домашнему нежно дотрагиваются до тротуара. Они, щебеча и всплескивая руками, вскакивают, чтобы расцеловать дважды, как принято на востоке Франции, подошедших к ним друзей. Обязательно жалуются на подкрадывающуюся прохладу и растирают гусиную кожу лодыжек. Вечером бабье лето прячется, уступая осени все права.

Вероника тоже может присесть за столик, заказать себе бокал вина. Она иногда так и делает. Правда, становится только хуже — молодая женщина с бокалом вина на закате выглядит на пределе грусти. Веронике кажется, что тогда нота одиночества достигает самой вершины, бесконечной высоты. И она старается пройти мимо веселых баров и ресторанов, уже открывающих свои двери. Перейдя на другую сторону, Вероника поворачивается спиной к вечернему городу. Перед ней солнце уже спускается к базилике на горе, золотя боковые башенки и погружая в тень главное здание, контур которого походит на разрушенную в свое время Бастилию. Под ногами течет Сона, задорная весной, меланхоличная летом, мутная осенью. У самой воды тоже нет покоя: там сидят, спустив ноги к воде, студенты с пивом и гитарами, местные жители выгуливают собак, велосипедисты осваивают только что очерченные для них дорожки. Одиночество делает из сердца решето, а из души губку, готовую доверчиво впитать любую нежность, как влагу.

На фоне полноводной лионской жизни одиночество Вероники получает новое звучание, симфоническое, сродни моцартовскому Реквиему. Она дышит им, подгружаясь в ностальгические волны воспоминаний, которые то и дело выбрасывают ее на камни: их цвет — голос матери, их острые края — забытое, расколотое тепло телефонного братства. А ветер вдруг, развернувшись налету, откуда ни возьмись, донесет запах прелой московской листвы, а в фантомные дырочки давно сгинувшего свитера залетят колючие брызги то ли давешнего дождя, то ли тех угольчатых снежинок.

глава 26.

Своя история

Вероника часто видится с Маржори. Рассказывает о киношном племяннике, о гостях из Луизиной ассоциации. Маржори смеется вместе с ней художественному «таланту» подруги Лионеля и возмущается лицемерием мсье Кристофа. Как-то Вероника вспоминает и об откровениях старой Анжелы.

— Vieille salope! — мрачно припечатывает Марж. — Старая сука! Не знали они, куда выбывали их одноклассники! Не хотели знать! Вот это будет точнее. Им так проще было — не смотреть в ту сторону. А про пропаганду о съеденных и припрятанных запасах продуктов мне бабушка рассказывала. Так легче стравить обычных граждан между собой — и делай, что хочешь. Но ведь столько лет прошло! Такое ощущение, что внутри у этой, как ее, Анжелы, та гитлеровская агитация выжжена навеки. И ведь такие, как она, поддержат любые антисемитские выступления, дай бог, чтобы никогда их не было. «Евреи виноваты! Евреи тогда съели все наши продукты»… Вот только такое, как прилипшее к подошве дерьмо, и осталось в их старческом сознании. Ну и новое поколение не отстает: сионисты захватили весь мир… Отнять и поделить. Что у них в головах? И ведь против этих галлюцинаций нет никакого противоядия! Я вижу, как нынче вектор сменился: антисемитизм стал знаменем левых… Новых избирателей, что ли, подкупают таким образом? Создают врага из тех, кто посмеет сказать слово против. Тебя еще ультраправой не называли? Особенно страшно, когда эти марксисты-троцкисты идут работать в школы или университеты… Деньги получают, разные гранты… Они себя еще покажут, я уверена.

Маржори горько усмехается. Вероника пытается сказать что-то в защиту Анжелы, либералов от образования, тех, кто верит в «правильный» марксизм, но слова стягивают горло изнутри, как склеивают. Наружу выползает только какое-то бормотание, невнятные пузыри. Не получится из нее адвоката дьявола. Да и как он может получиться под взглядом голубых пронзительных глаз Марж?

Вероника в который раз радуется тому, что нашла среди лионских двориков и улиц такую замечательную Маржори. Она ей кого-то напоминает… Вот этот поворот головы, немного вздернутый упрямый подбородок, когда она кидается спорить… С Маржори она может быть самой собой. Ей не хочется говорить о нынешнем расколе во французском обществе, которому она уже сама стала свидетелем. А вот о прошлом…

— А что рассказывала твоя бабушка? Тоже вспоминала войну?

— J’avais une mamie héroïque! О! Бабуля была у меня героической! Она помогала Сопротивлению. Рассекала в свои шестнадцать лет на велосипеде с корзинкой, кокетничала с «бошами», угощала их булочками. А под булочками, под полотенцем — листовки! Или записки-депеши.

Бабушка рассказывала немного, как будто стеснялась, не считала себя героем, — продолжает Марж. — Когда я была маленькой, постоянно ее расспрашивала. Не знаю почему, но я никак не могла представить бабулю молодой, задорной, той, которая на старом велосипеде неслась по лионским закоулкам вверх и вниз, перетаскивала его по крутым лестницам «трабулей», чтобы перескочить с одной улицы на Круа-Рус на другую и доставить те депеши. Я снова и снова усаживалась рядом с ней и задавала те же вопросы. Я все ждала, что она наконец скажет что-то иное, что больше похоже на ее нынешнюю жизнь, бабушкинскую. Ее руки что-то вязали или подшивали под абажуром, а слова снова и снова тянулись стежками — одно за другим и почти те же. Понемногу они обрастали подробностями, наполнялись движением, светом, как старая кинопленка. А знаешь, что бабулю удивляло всю жизнь? К чему она постоянно возвращалась в своих рассказах?

Маржори внимательно глядит на Веронику, которая не шевелится, замирает в ожидании. Потом продолжает, удостоверившись в том, что подруга ждет с нетерпением самого интересного.

— Сегодня я могла бы помочь бабушке найти этому название! Она всегда размышляла о параллельной реальности, в которой жили люди. Да что уж говорить? И сейчас живут иной раз — каждый в своей, обставляя на свой вкус, а еще закрывают окна, чтобы лишнего не увидеть… Но в то время это было заметнее, наверное. Одних тогда отправляли в лагеря, отлавливая как бездомных собак. Соседи делали вид, что ничего не происходит. Как та твоя мадам Анжела. У других появился настоящий пунктик на дисциплине и режиме, на обязательных — что бы ни происходило вокруг — семейных обедах и ужинах, даже если это была чашка кипятка с где-то раздобытой веточкой мяты, даже если плавали в супе два тоскливых кружочка морковки. И не немцы принесли эту дисциплину. Люди вдруг нашли в ней пристанище, цеплялись за нее, как за осколок довоенного нормального мира.

Ее отец, мой прадед, просто зверел на глазах, если бабушка

Третьи все силы тратили на то, чтобы повыгоднее продавать и покупать. Менять. Острым чутьем или по наводке находили только что «освободившиеся» квартиры. За мародерство можно было отправиться вслед за бывшими хозяевами или в трудовой лагерь, в Германию, на работу. И эти предприимчивые сограждане старались быть осторожными, рыскали, как крысы, и прятались при любом шорохе.

Четвертые делали вид, что жизнь осталась прежней, просто в обиходе вместо франков появились марки. И их надо было зарабатывать точно так же тяжело. Нет, я не осуждаю. Тем более мы смотрим на прошлое нынешними глазами, из нашего сегодня…

Вероника задумчиво кивает. Как Марж глубоко чувствует! Как откровенно касается самых непростых страниц истории, которые наверняка многие хотели бы выбросить или сжечь…

Маржори между тем продолжает говорить. Она говорит с жаром, как человек, которому редко удается найти правильного слушателя.

— А вот те, которые выбрали путь сопротивления, вступили в войну. И для многих они оказались вне закона. Очень сложно бывает выбрать такой путь, если в твоем городе ничего внешне не изменилось, ну разве кроме новой власти и чужих военных. Ни мобилизации, ни бомбежки, ни колючей проволоки. Здесь все границы проходили в голове каждого и иногда по сердцу. И так жила вся Франция. Да и та тоже была поделена надвое до сорок третьего года. Каждому приходится хотя бы раз выбирать. Просто иной раз выбор предстоит делать не между жизнью и смертью, а между жизнью и жизнью.

— Представляешь? — она накрывает руку Вероники своей. — Эй! Ты где витаешь-то? — Маржори видит, что подруга застыла в раздумье. — А на чердаке мои родные прятали евреев, пожилую пару. Вот ведь у меня была семейка: мало им Сопротивления, так они еще и евреев укрывали! У них такой дом был, старый, большой — с чердаком, надо было лестницу ставить, чтобы туда забраться. Так в конце войны, когда Лион освободили, эта пара не захотела выходить. Они не верили, что все закончилось. Вокруг ликование, все гудит, а они не верят. Головами крутят, отбиваются, смотрят с мольбой и ужасом, отказываются спускаться.

Вероника улыбается. Да, она вполне может себе представить их недоверие, особенно когда вокруг такие разные люди. Не знаешь ведь, кому верить. И намерения людей могут измениться в одночасье… Мало ли что там, с другой стороны чердака, происходит.

Маржори между тем продолжает:

— А вообще во Франции не принято говорить о Второй мировой. Французы не любят вспоминать себя в неприглядном виде. Никто не любит. То ли дело Большая война. Главное — это ведь не поражение на поле боя. А ты читала, как было раздроблено общество перед войной? Может, страна и сдалась так быстро — до настоящих битв ее истощили словесные баталии и споры, лишили духа выстоять, запутали своими разглагольствованиями, кого называть врагом… Знаешь, что даже тех, кто откликнулся на призыв Де Голля присоединиться к его армии Сопротивления, считали предателями? Им не давали покинуть материк! Я читала про это у Ромена Гари. И после войны тишина, как будто сговорились, как будто ничего такого и не было. Одни боялись поднять глаза, другие побежали побыстрее вырывать позорные страницы истории…

Ну после первых победных празднований, бритья голов женщинам, которые с немцами… Флагами помахать и «Марсельезу» попеть — это всем легко, с удовольствием! Сегодня стали поразговорчивее, видимо, время пришло. Да и осталось их немного, ну тех, кто тогда… И нынче каждый, если послушать, ну так бедствовал, так бедствовал! Как будто старость и эти тогдашние бедствия отменяют все остальное, объясняют поступки. Знаешь, каждый себе со временем выдает индульгенцию — на предательство, на равнодушие.

— Подожди, — Веронику немного обижают жесткие и откровенные слова Маржори. — А Жак Ширак? Он ведь признал от лица Франции участие в Холокосте…

— Да, но это уже сейчас. Полвека спустя! Ширака самого прятали. Видимо, это стало его миссией и как человека, и как политика. Хоть его и ругает каждый кому ни лень. Люди-то недовольны. Ты думаешь, за его признания ему все дружно аплодировали? Мало кто хочет, чтобы обвиняли железнодорожников или полицию… Это ведь так и с каждого спросится! А они ни при чем. Они просто жили. Как могли. Если народ не проживет, не проговорит, не покается за свои, даже не нынешние, личные, а исторические преступления, всех, всей страны преступления, то не будет движения вперед. Туда, как в стародавнюю, заросшую, но глубокую яму со скользкими краями, общество все равно будет скатываться, как только возникнет какая-нибудь проблема. Ну или власть переменится. И все туда полетит, все свободы и достижения, ведь они, оказывается, были построены на песке, на болоте, на умолчании, на желании согласия, чтобы не обидеть кого, а не на твердом фундаменте правды…

Всегда легче найти виновного или оправдания, чем самому встать и сказать: «Да, виноват. Жрал, когда другим было нечего есть. Молчал, когда мог сказать. Спрятался или в другую сторону смотрел, когда мог защитить». Много таких встанет? Анжела-то твоя не только свой родовой домик сберегла, но еще небось прикупила пару квартирок. В удачное время, так ведь? Мамашка полы у немцев мыла… Ну-ну…

глава 27.

Разочаровала

Прогулки Вероники по городу становятся реже. И не потому что у нее появляется больше дел и забот. Наоборот: дел становится меньше, а ожиданий больше. И ожидание набухает, как язык, укушенный осой. Оно беспокоит, заставляет прислушиваться к разговорам, складывать в уме цифры заполняемых для мадам счетов, придумывать объяснения и находить причины молчания. Лион перестает ее удивлять и притягивать. Переулки загибаются уже известным поворотом, широкие улицы с платанами по-деловому шуршат листьями и троллейбусным движением, а старый город раздражает толпами туристов и мусором. Люди вокруг одеты слишком обыденно и небрежно. Радость ушла куда-то и с набережных. А небрежно покачивающие бокалом девицы в кафе кажутся Веронике бездельницами.

«Я их разочаровала, — вдруг понимает Вероника, критически оглядывая в витрине магазина свое отражение. — Именно поэтому изменилась Луиза. А Жан-Пьер просто не знает, видимо, как произнести те слова, которые… которые должны стать неизбежностью».

Отражение идет параллельно и кивает головой с грустными глазами Вероники. Она останавливается. Отражение тоже. В магазине за длинноногими манекенами кипит жизнь, которую она только недавно считала настоящей, — с обилием красок, выбором и примерками, зеркалами и улыбающимися продавщицами. «Как вам в этом хорошо! Обязательно примерьте еще в зеленом

Вероника и сама знает, что ей все к лицу, кроме этого вездесущего нынче серого. Серый цвет ее стирает. Правда, ей кажется, что она стирается с лионских улиц и без серого цвета. Как будто дождь, вот такой, как сейчас, мелкий, навязчивый, освобождает город от ее загостившегося здесь присутствия. Осень каждый день…

Ее отражение ждет. Ему бы подошла улыбка, а улыбаться Вероника сегодня не умеет. Она хмурится. Как будто мало ее отражению с опущенными уголками рта насупленности! От нее не пахнет ни легкостью, ни тем особым, мускусным сексуальным гормоном, который притягивает мужчин. Вероника отворачивается от недоброго зеркала, поднимает воротник и думает, куда бы зайти, чтобы переждать дождь, подальше от своего противного отражения.

Маржори спросила ее на днях:

— Véronique, почему ты так не уверена в себе?

Они тогда сидели в баре, а закат красил розовым большие окна в доме напротив. Вероника растерялась. Она как раз делилась с подругой своими сомнениями, размышляла о зависшей над лионскими мостами нестабильности, о ее зависимости от настроения обитателей квартиры в шестом округе.

— Я вот и трети твоего образования не получила, — продолжала Маржори, пытаясь говорить мягко, чтобы не обидеть Веронику, — но стараюсь, читаю, когда есть время, пытаюсь разобраться. Конечно, эмоции зашкаливают, особенно когда я вижу несправедливость. Вот с этими волнениями в пригородах пару лет назад, помнишь? Почему большинство, с кем ни поговори, бросилось защищать тех, кто пошел все громить и жечь?

— Там же вроде полиция мальчиков загнала…

— Вот-вот! И ты туда же! Да, мальчишек жалко, тех, которые залезли в трансформаторную будку. Но ведь их никто туда насильно не сажал! Они то ли наркотиками торговали — может, не они сами, но в дозоре стояли или клиентов своим главарям приводили, то ли пакости какие замышляли. А тут полиция. Нарыв пригородов прорвался. А общество? Тоже взорвалось. Все СМИ тут же заклеймили полицейских. Стоило кому-нибудь из здешних завсегдатаев — у меня уже бар тогда был — хотя бы слабо, тихо припомнить, что никто их туда не загонял, как его тут же называли ультраправым ублюдком, петеновцем. Хорошо, что не фашистом. Но к этому тоже придут, я уверена. А Паскаль, наш Паскаль в богемном шарфике, тогда спросил у одного из особо оголтелых защитников равенства: «А ты сам-то где живешь? Небось не среди социального жилья в Vénissieux или Rillieux-la-Pape»? Тот глаза опустил, стакан ко рту… И как будто нет его.

Бесит, когда эти «бобо» народ защищают, сдавая этому народу свои прикупленные поколениями квартирки и высчитывая каждую копейку за не вовремя оплаченную воду. Да и не народ они защищают, тот, который тяжело работает. Они хотят изобразить несуществующее братство и сделать себе если не имя, то карьеру. Лицемеры! Не дай бог ты их подловишь! А может, там и хорошие деньги на защиту идут… Я не сильно в курсе, но уж больно этим пахнет. Но хорошо, что люди хотя бы еще открыто спорят! Неравнодушные! Французов хлебом не корми — дай политику пообсуждать!

Маржори прорвало. Видимо, она тоже редко когда может честно высказать все то, что ее беспокоит.

— Вот и этот племянник Луизы тоже говорил о том, что кино должно творить реальность… Если бы можно было ее сотворить!

— Стараются сотворить! А жить будешь тоже в ней, в сотворенной? Легче осуждать полицию в благородном порыве защиты угнетенных, чем посмотреть на причины этого взрыва, на то, что некоторые пригороды стали государством в государстве. Самодостаточное общество со своими законами, своими бизнесами, своими воскресными кружками по изучению традиций… А эти магазинчики рядом со школами? Там куется общественное мнение…

— А обычная школа? Я всегда считала… Образование, одинаковое для всех, французская история, равенство-братство, эмансипация, уроки о войнах, музеи, права человека, минуты молчания…

Маржори грустно покачала головой.

— А что их встречает дома? Франция тоже постаралась. Я даже не о колониальном прошлом. Тут, знаешь, тоже сложная история. Я про совершенно безобразное отношение к иммигрантам в давние семидесятые. Даже не высокомерие метрополии, не расизм, о котором все кричат, а я бы назвала это пренебрежением. И еще плохим расчетом. Не знаю, кто как, а французы живут сегодняшним днем, но не желают глядеть в глаза реальности. Но я об этом уже говорила… Вот дети иммигрантов и вырастают с ненавистью, с жаждой мести в сердце. И потом их находят те, которым это на руку…

Маржори часто перескакивает на политику. Да, здесь все такие! И удивительно, как получается у них не разругаться при этих яростных спорах? Вероника чувствует, что улыбается, думая о Марж. Может, зайти к ней? Она не планировала — только накануне была у нее в гостях. У них всегда находится столько разных тем, что разговоры прерывают или недовольный звонок Луизы, или дела, которых у Маржори побольше, чем у нее, осенней бездельницы.

Вероника делится с Маржори всем, что лежит грузом на ее сердце. Ей кажется, что вот сейчас она расскажет, произнесет больное — и все изменится. И да, в словах Марж о тех соотечественниках, которые ищут оправдание, Вероника увидела и себя. Она рассказывала про мать, про Веру, про то, что поиски ушедшей в неизвестность подруги наталкивались на стену молчания, и про то, что возвращаться ей в целом некуда.

— А ты знаешь, почему ты так сделала?

— Что сделала? — Веронике было все понятно, но оставалась еще слабая надежда, что Маржори спрашивает о другом.

— Я не хотела делать тебе больно. Но думаю, слушая про твои отношения с ней, с Верой, что ты жила в ее тени. Вот тебе и захотелось при случае не то чтобы реванша, а может быть, просто заявить о себе. А тут еще разные любовные истории, у нее много — у тебя не очень. Как твоя мама говорила? Все не с теми и все не так?

У меня таких друзей не было. Наверное, у меня их в твоем понимании вообще не было. Если только брат Николя, но это не то. Семья — это другое, хотя порой и в семье единственная радость, что живут далеко… Я и не встречала такой дружбы. Мне кажется, что вы дружили слишком, слишком, как это лучше выразить, comment l’exprimer au mieux? Глубоко! Глубоко дружили. Вы друг в друга врезались, как части металлических конструкций. Поэтому когда сломалась одна часть, распалось все.

У меня есть подруги из школы, много разных

* * *

Дружба с Маржори становится крепче, откровеннее. «Лишь добродетельные обладают друзьями». Веронике приятно вспоминать слова Вольтера. Она начинает писать свою историю в Лионе с чистого листа. Она хочет быть добродетельной. Но старые листы никуда не исчезают — она знает, что просто переворачивает страницу. И надеется, что все написанное в будущем ляжет правильными красивыми строчками, без ошибок.

Дружба — это напиток, который каждому подается свой, своей крепости, своего вкуса. И не во Франции дело. Вон возьмем к примеру Юлию-Жюли. Она громко заявляет, что у нее туча друзей. Вероника не сразу понимает, что напиток отношений новой знакомой прозрачный, разбавленный и разлитый во множество разнокалиберных стаканов и чашек. Иначе ей не выжить, не преуспеть. Вероника немного завидует ее легкости и тому, как она не позволяет чужим жизням коснуться ее собственной. Их встречи отменяются в последнюю минуту, потому что у Юлии появляются другие, более важные дела. Вероника же тяжеловесна в своих обязательствах. Ей вот тоже, может быть, не хотелось выходить сегодня из дома, но что делать, раз договорились… Смывая перед зеркалом не пригодившуюся косметику, она пожимает плечами, стараясь не дать ход горьковатому разочарованию. «Всех приличных друзей растеряла, — вспоминаются слова матери, — теперь ничего не остается, как со швалью якшаться. Деградируешь, Вера»!

глава 28.

Лунный силуэт

Мать приходит по ночам. Она встает в дверном проеме, и лунный свет обхватывает ее темный силуэт по краям серебряной нитью. Веронику всегда занимало: как это так? Ведь мать стоит лицом к окну, а не спиной. Но потом становилось ясно: законы тут другие, не дневные.

Вот и сейчас Вероника абсолютно уверена в том, что это мать замерла в молчании напротив ее кровати, глядя на пустое место рядом с дочерью. Она чувствует укоризненный и немного печальный взгляд бледных, полинявших глаз. Различить цвета невозможно. Веронике и не нужно. Она знает их до мельчайшей крапинки слева, знает наверняка и то, что они стали другими, и ей за это немного стыдно. За спиной матери лежит их московская квартира, которая вытягивается, искривляясь в пространстве сна, но это не вызывает удивления. И Вероника встает, переходит из одной комнаты в другую, потом в следующую, и в следующую, открывающуюся анфиладной бесконечностью в равнодушных зеркалах.

В каждой комнате, полной пустынности и пыльной затхлости, Вероника ищет окно. Она точно знает, что его надо закрыть. «Закрой окно, Вера! Закрой! Закрой это чертово окно!» — звучит в спину голос матери, а она сама стоит тенью в каждом дверном проеме. И Вероника закрывает и закрывает окна одно за другим, и они не заканчиваются.

Она снова в постели. Вероника не понимает, где находится. Понимание приходит позже — узнавание тусклого света из-за неплотно задернутых штор, постеры на стенах над кроватью, угрожающе нависающие книжные полки с моделями автомобилей. И игрушечные машинки в эту минуту как по команде начинают заводить мотор и включают маленькие, но лазерно-опасные фары. Железным взглядом терминатора выискивают в темноте кровать и Веронику. Она твердо знает, что нельзя попадаться им на острый яркий язычок, иначе случится что-то страшное.

«Ну и как тебе тут живется, дочь? Что получила? Что выиграла? — мать обводит прозрачным, как она сама, взглядом комнату. Фары ее не пугают, они на ее стороне. — Все бросила, меня забыла, освободилась! Нашла себе другую мать. Французскую! И как? Нравится такая жизнь, Вера?»

Вероника молчит. Она боится открыть рот. Ей кажется, что мать и так все знает, все видит, и даже не сегодняшнее все, а больше: и настоящее, которое вызывает вопросы, и будущее, лежащее во мгле неизвестности, куда ей пока путь заказан. Она хочет сказать, чтобы мать не называла ее Верой, но глотает слова, как большую шершавую таблетку.

«Живешь тут, даже тетке не звонишь. Сильно занята, что ли? Ну да, ну да, новую реальность осваиваешь, новую любовь… И как? Где твой Жан-Пьер? Куда постоянно уезжает? Где шманается? Ты ведь так и не поняла, кто он. Мутный какой-то, правда? Биомасса. Еще и обидчивый… Слова ему не скажи… Кто ему нос-то сломал? Как с чужого лица приставлен. А свекровь будущая? Любит тебя? Тогда почему смотрит, как на этот шкаф? А друзья? Слава богу, познакомилась с Маржори и этой, как ее, русской прошмандовкой… Думаешь, она тебя на работу устроит? Уже губу раскатала? Такие не устраивают — они сами кое-как примостились сбоку, на птичьих правах, может, и через сама знаешь что… Да точно через это самое! Денежки-то за работу получила от нее хоть какие-то? Вот то-то… Перевожу с французкого! Недорого»! — мать передразнивает ее слова.

«Мама! — Вероника обретает наконец право голоса. Хотя все, что говорила мать, было правдой. Она озвучивала, раскладывала по словесным коробкам то, что дочь боялась днем достать на свет, гнала прочь или чему искала и находила объяснения. А речь-то у нее какая! „Шманается“, „прошмандовка“! Она никогда так не говорила, хотя всегда была остра на язык. — Мама! Ты злая, не можешь оставить меня в покое даже сейчас, даже здесь! Они в целом хорошие люди, даже эта… прошмандовка… Ты ревнуешь! Вот, да! Ты ревнуешь!»

«К кому? Дурочка ты. Людей так и не узнала. В Москве учиться надо было — вон, у Ленки твоей. Тоже ведь пишешь, переводишь, а все через нее проходит, она тобой руководит, крутит-вертит, поводочком туда-сюда… Она всегда тобой, твоими талантами, пользовалась. „Мы команда“! Команда они, как же! Воровка она. И ты это знаешь. Знаешь ведь, не зря тебе образование-то дадено! Но гораздо проще тут болтаться, дарить ей свои труды за полцены, да и то — тебя там того и гляди забудут. Молодых найдут с этим, как его, новым креативом… Носишься вон по миру, цепляешься за свои книжки с фараонами не менее жадно, чем крохобор за накопленный хлам. Людей не видишь! Это все твое высокомерие, гордыня, понастроила

«Я здесь строю свою жизнь! Реальную! И после замужества у меня будут все права», — Вероника устает спорить. Наваливается такая же безнадежность, бессмысленность любых слов, как когда-то в Москве. А ведь она помнит, как недавно жалела о недовысказанной любви… Мать замолкает. Ждет чего-то. Маленькие автомобильчики сверлят ее фарами. И ей не страшно. «Надо же, — думает Вероника. — И ничего не происходит…»

Мать вытягивается и растекается по стене полосой света.

«Твоя жизнь, Вера, была слишком однозначной. Да, знаю, и я к этому руку приложила, даже мужа лишилась, хотела, чтобы ты была только для меня. И выбор был у тебя однозначный, ну, до поры до времени. Поэтому и гибкости у тебя нет. И еще у тебя нет, знаешь, чуткости к миру, как у других. Вон у Веры, Веры, — мать подчеркнула голосом, что она именно Веру, настоящую Веру имеет в виду, — прямо радар был встроен. Как она все чувствовала, как тонко вибрировала ее душа! Легкая, но не легкомысленная, свободная, но не равнодушная, Вера была звонкой… Может, это ее еврейская кровь привыкла считывать опасности и перспективы? Только тебя она не просекла. Вы же с ней были, были с ней… Как единое целое, дышали в одно горло, хоть и разные…»

Слова лились и сами были светом, который не позволяет Веронике открыть рот. И она ведь знает, что это не мать говорит. Это ее мысли, брошенные и недодуманные. И тут, в темной комнате с фарами игрушечных автомобилей, они обретают плоть. Потом уже их не стереть, не загнать под шкаф, не выбросить.

Она вдруг вспоминает, как однажды с Верой залезли по чердачной лестнице на крышу девятиэтажного дома. Зачем? Она уже и не скажет. Пройдя, пригибаясь, по голубиному чердачному этажу с трубами и всполохами потревоженных птиц, они вылезли на огромную плоскую крышу. Как здесь и сейчас, она чувствует запах того черного нагретого битума. Потом Вера курила, а она не хотела. Да, точно, Вера где-то стащила сигарету и теперь пыталась показать, какая она крутая. Кашляла, правда, до слез. Вероника не хотела ее смущать и отошла к самому краю. Интересно, всем хочется прыгнуть с такой высоты? Ей захотелось. Что-то непонятное влекло за собой, поднимало над крышей. Сердце щемило от простора и свободы…

— Слушай, — сказала она Вере, — а дом-то соседний очень близко! А внизу так не казалось! Интересно, попадем ли камнем до той крыши?

И не дожидаясь ответа, метнула тут же подобранный камень или кусок асфальта. Вера ахнула, подбегая. Схватила ее в ужасе за руку. Камень не долетел и грохнул по железному карнизу на последнем этаже. Они присели и спрятались за низкой решеткой. Вероникино сердце стучало, а рука Веры была жаркой.

— Хорошо, что хоть стекло не разбили, — прошептала Вера.

Вдруг окно распахнулось, и показалась голова женщины. Она то ли с удивлением, то ли с возмущением посмотрела вниз.

Вера отпрянула назад и, потеряв равновесие, шлепнулась на битум. Вероника отползла от края крыши, давясь от смеха.

— Она посмотрела вниз! Вниз! На девятом этаже! — подруги умирали от хохота, уже не волнуясь о том, что кто-нибудь их увидит. Впечатлений хватило на несколько дней. Только мать не смеялась, когда они ей рассказали обо всем в красках. Особенно здорово Вера изобразила выражение лица женщины, не понимающей, кто же метнул снизу камень в окно девятого этажа.

— Нет, ну подумайте! Снизу!

— А зачем вы полезли на крышу? — сухо спросила мать. Они замолкли и застыли под ее суровым взглядом.

«И правда, — думает сейчас Вероника то ли во сне, то ли уже наяву, — а зачем мы туда полезли? Слава богу, хоть окно не разбили…»

А тень матери еще тут, уже без света, прозрачная, ночная. Сквозь нее видна дверь с индейской эмблемой и перьями, имитирующими головной убор агрессивной, чужеродной силы. Вероника давно хотела снять это подростковое богатство. Подростковое, да, ведь взрослого Жан-Пьера тут нет… Разрыв. Это точно так же, как у самой Луизы: идеи и воспоминания о революционном 1968-м — и пустота между тогда и сейчас. Неужели у нее тоже так случится? Куда приземлится ее нынешняя бестелесность?

«Ладно, пошла я, — устало, на выдохе произносит мать, расплываясь контурами. — Говорить с тобой о чем-то — как лбом об стену. Ты спорить лишь со мной была горазда. И куда только подевалась та упрямая, колючая Ника? Спрятала ты их, свои колючки? Окультивировала? Конечно, тут не с матерью престарелой бодаться, тут цель покруче появилась… Так ведь вы сегодня говорите?»

Мать недобро смеется. Вероника боится шевельнуться. Ей кажется, что тяжелая подушка прижимает ее к кровати, а одеяло опутывает все теснее, не выпуская. Слова падают каплями звездной едкой пыли и испаряются. Веронике хочется проверить, не оставляют ли они на коврике прожженных пятен, как от затушенных сигарет. Вера хотела покурить на крыше! Вот зачем они туда поднялись! Она сказала: мы должны испытать восторг, когда над тобой только небо, а в руках — сигарета, ну типа «сидя на красивом холме»… И Вероника готова была идти за Верой куда угодно. Правда, потом ей хотелось сделать что-то этакое, свое, что нарушило бы подчинение и сорвалось бы, желательно с грохотом, с картинки «красивого холма». Метнуть камень в соседний дом, например.

«Что молчишь? Сказать нечего? Поэтому и терпеть готова? Как была наивной дурой, так и осталась, не помогает даже все твое образование с умными книжками. А может, и вообще мешает… Свое растеряла, так теперь пытаешься прыгнуть в чью-то чужую жизнь. Ты, кстати, знаешь, что у них на уме? Что они к тебе привязались? Еще и воспитывают: то ты недостаточно цивилизованная, то не так их воду гребаную льешь… Мало тут девок, что ли, французских для Жан-Пьера? И не надо мне про нос его перекошенный заливать — мужику внешность не важна… Так с чего тебя так прям надо было из России импортировать? То же мне, черная икра с якутскими бриллиантами! Бабы-то у него были до тебя? Не в курсе?»

Последние слова искрами обжигают ее лицо.

«Я не знаю, не знаю, не знаю», — бормочет Вероника, пытаясь закрыть лицо руками, и просыпается.

Тусклый день просачивается сыростью из окна, как продолжение сна, который остывает под ее рукой измятой подушкой. Из кухни доносится утренний звон посуды, запах кофе втягивается тонкой струйкой в комнату.

«Что у них на уме? — повторяет Вероника. Сердце стучит, возвращая ее в комнату с

Она спотыкается. Банальность похожа на серое небо, низко спустившееся на осенний Лион. Уговоры не помогают. Слова матери, четко и откровенно озвученные, вошли в ее голову, как гвоздь в дверь под индейской эмблемой — по шляпку. Не вырвать.

глава 29.

Крошки на дороге

— Дорогая, доброе утро! — Луиза встречает ее весело, свежо, расставляя чашки на столе. Мадам одета не по-домашнему: в брюки и строгую блузу. Рядом висит кардиган. — Иди быстренько завтракать. Вот тут круассаны, булочки с шоколадом. Давай, дорогая! Садись. Что-то ты бледная. Плохо спала?

Вероника благодарит ее, отвечает, что все хорошо, ça va. Правда, спала действительно не очень спокойно, просыпалась, крутилась-вертелась.

— Да, моя Véronique, я тебя прекрасно понимаю, — голос мадам участливый и мягкий. — Жан-Пьера нет под боком, тут уж, конечно, непривычно и грустно… Скажи, он тебе случаем не звонил? Что-то он долго… Но ничего, вот он скоро приедет, тогда мы замутим что-нибудь замечательное! Сходим обязательно в новый ресторанчик тут недалеко, помнишь, под вывеской с синими буквами? Я приглашаю!

Вероника наливает кофе, который приготовила Луиза. Плохой и слабый кофе. Луиза никогда не понимала, почему Вероника делает свой, отдельный, заваривает прямо в чашке. Кофе и кофе, тем более ведь, должно быть, приятно, когда тебе его варят и приносят… Луизе это наверняка кажется желанием показать свою особость, а может, и плохим воспитанием. Так думает Вероника, которой сегодня лень настаивать на своем. Она благодарит и надеется на то, что выпьет свой крепкий кофе позже, когда мадам отправится по делам. А это же очевидно — Луиза одета для выхода в свет.

Она односложно поддерживает разговор, будто расставляет знаки препинания в тексте. Луиза внимательно смотрит на нее, пододвигая джем и продолжая говорить. Атмосфера кухни и утра такая домашняя… Веронике становится неуютно под добрым взглядом мадам. Она замечает, как новые морщинки запаутинились у серо-голубых глаз и вокруг рта. Веронике немного стыдно за свои мысли, за материны грубости в адрес обитателей квартиры в шестом округе, за сон, за желание сорвать с двери индейские перья, за свои сомнения.

Она полна нежности к Луизе и даже думает, не поделиться ли с мадам отдаляющимися ночными кошмарами. Без деталей, конечно, без лазерных лучей хищных автомобильчиков и не менее острых материных слов. Луиза похожа на московскую Луизу и на лионскую времен ее первого, гостевого, визита, когда они только пробовали друг друга на вкус. Вероника вспоминает, как они вместе ждали Жан-Пьера и как мадам ей рассказывала о сыне, о себе, о надеждах, в которых молодая гостья, не веря самой себе, уже видела свое место. Она рассказывала и вглядывалась в лицо Вероники так же внимательно, как сейчас, ловя каждое мимолетное движение «за» или «против», будет или не будет, любовь или не любовь…

— Дорогая, как ты думаешь, не стоит ли нам съездить и еще раз посмотреть замок, где будет ваша свадьба? — Луиза суетится, собирая посуду со стола. Вероника вскидывает на нее глаза, вернувшись в утреннюю действительность. — Я уже с агентом договорилась. Надо все продумать, осмотреть поподробнее расположение всех espaces, пространств, проверить все мелочи. Куда музыкантов сажать, где коктейль устроить, ведь нельзя же все запланированное, разные части, включая аперитив, сгрузить в один зал… Где вы будете стоять и принимать поздравления? Важно организовать, украсить и… место для подарков! А как же иначе? Вся семья соберется, все друзья, все партнеры… Даже грозится приехать из Испании мой кузен Сильван, а он лет десять не был во Франции…

— А Жан-Пьер?

Вероника напрягается. Все очарование утра и нежность Луизы куда-то исчезают, линяют подтеком на столе. Еще этот противный кофе… В чем проблема сделать свой? Снова боишься обидеть? Тогда пей этот и не ной. Но почему Луиза всегда решает сама за всех? Ей же ясно дали понять, что ни она, ни Жан-Пьер не хотят пышного свадебного торжества! К тому же ждать чуть ли не год! Вероника тут же спохватывается: ведь она сама отдала в руки мадам все свои желания, планы, будущее.

— Что Жан-Пьер? — Луиза замирает с масленкой в руках. — Главное, чтобы нам нравилось! А он нам доверяет, n’est-ce pas? Не правда ли? Это вообще будет для него сюрприз! Он приедет и сразу все разом увидит! И конечно же оценит! Разве такое возможно не оценить? Да ему, знаешь, всякие разные мелочи и не сильно важны… И замок тоже. Этот или другой — какая разница? А мы сегодня себе устроим маленький promenade, разве тебе не интересно еще разок все осмотреть, представить, как оно там… будет?

— Так я помню в общем, но… Он не видел замок и в первый раз, вообще его не видел. Может быть, мы его подождем? И ведь мы тут говорили, что… en général, ну, в целом было бы неплохо не очень прямо вау-пышное торжество… Знаешь, я тут, мне, людей будет столько новых, вот и я боюсь, мне как бы не совсем комфортно, наверное…

Вероникина решимость высказать все как есть просела под жестким взглядом мадам. Луизина свежесть тоже стерлась, как ластиком провели. Что-то в словах Луизы царапнуло. «Главное, чтобы нам понравилось»? Нет, не то. «Будет для него сюрприз»? Нет, нет, другое.

Воздух на кухне, полной разных кофейных и круассанных запахов, вдруг изменил свой состав. Вероника ощущает затылком холодок. Внезапный московский ветер врывается и в ее душу. Мама, мама… И правда, что у них на уме? Почему у Жан-Пьера спешка, а Луиза настаивает на семейном многолюдном праздновании? И ведь туда, как она поняла, не очень-то хотят приглашать ни ее тетушку, ни Маржори…

— Подожди, извини, — Веронике становится жарко от собственной смелости. — Как это ему не сильно важно? Как это нет разницы? Где он вообще? Уже неделю от него ни звонка, ни эсэмэски… Я тут на днях хотела прибраться в его комнате, то есть кабинете, но он оказался заперт на ключ…

Луиза дергается лицом, руками, как марионетка, которую кукловод вдруг оставил без присмотра. Но она тут же овладевает собой и подходит к Веронике, звякнув где-то по дороге так и не отправленной в холодильник масленкой. Мадам смотрит на нее укоризненно и нежно, качая головой, как бы говоря: «Ну это ты зря, дорогая девочка, какие глупости»! Мадам по своему прошлому обыкновению приобнимает ее, гладит руку, которой Вероника сжимает салфетку. Аккуратно расслабляет ее напряженные, как куриная лапка, пальцы, вынимает бумажный клочок и смахивает ею крошки.

— Что ты! Что ты!

Луиза старается непринужденно рассмеяться. Гладит напоследок Веронику по голове, отходит от нее и наконец открывает холодильник.

— Я уберу джемы? Ты закончила завтрак? Или, может, все же еще чашечку кофе?

Вероника вспоминает Анжелу с ее ожиданием хорошего кофе и мотает головой. Несмотря на попытку Луизы снять напряжение, между женщинами оказывается преграда, невидимая, но из крепкого, насыщенного недовольства друг другом. Возвращается забытое упрямство, почти оцивилизованное Вероникой за время французской жизни. Веронике до дрожи под коленкой хочется настоять на своем.

— Нет, Луиза, спасибо, джемы не нужны. Да, я почти закончила. И все же я думаю, что… Может, мы подождем Жан-Пьера? Давай мы не поедем смотреть замок без него! Прогуляемся по центру… Тем более уже видели тот замок в общих чертах. Это же наша свадьба, а все выбираем только мы с тобой… А вдруг…

— Никаких вдруг, — резко отрезает Луиза. Она решительно поднимается со стула, на который присела с усталым видом, вынужденно слушая Вероникину попытку то ли покапризничать, то ли ей досадить. Спектакль с уговорами и па вокруг гостьи закончился. Мадам превращается в деловую женщину. — Ты со мной или я еду одна? Тогда потом не жалуйся, если не понравится.

Вопрос предполагает согласие или угрозу ухудшения отношений. Снова выбор. Выбор без выбора. Вероника вздыхает и принимает проигрыш. Потом встает и плетется в комнату, на ходу дожевывая безвкусный круассан и злорадно оставляя падающие крошки. Так сказочный Мальчик-с-пальчик отмечал дорогу, чтобы вернуться назад… Еда вне кухни или обеденного стола здесь не приветствуется. Веронике же сейчас хочется, чтобы Луиза рассердилась. Но нет, мадам даже не глядит в ее сторону. Через полчаса женщины уже спускаются к машине. Луиза, подтянутая и молчаливая, гордо несет свою голову. Вероника идет за ней. Перед тем как закрыть дверь, она собрала разбросанные крошки и выбросила.

глава 30.

Бутафорское средневековье

Маржори пригласила Веронику на открытие сезона устриц. — Да они сейчас съедобны круглый год! Праздник устраивают из всего на свете… Заняться, что ли, больше нечем? — пытается ворчливо возразить Луиза, которая старается в отсутствие Жан-Пьера держать руку на пульсе жизни своей будущей невестки. — И куда вы идете? В Les Halles? Ну понятно, только к Бокюзу[9] и ходят лионские буржуа!

Как обычно, слово «буржуа» в ее исполнении звучит почти оскорблением, но это Веронику сейчас не трогает. Она очень рада приглашению и уже мечтает, как наконец наденет что-нибудь нарядное, давно забытое, без дела сменившее московский шкаф на лионский гардероб. Она любит нынче весь мир. Луиза ей сегодня кажется не высокомерной со своими поджатыми губами, ревностно вскидывающейся на имя Маржори, а обиженной пожилой женщиной, которой придется остаться в этот прекрасный вечер дома.

В последний приезд Жан-Пьера, который был, как всегда, неожиданным, Вероника попыталась поговорить с ним о торжестве, которое затевает Луиза. Обстановка замка, похожего на выдолбленную старую чашу, не только не расположила Веронику к себе, но и придавила сырой тяжестью. Она ходила по огромным гулким залам и коридорам, и ей было холодно. Она выслушала с вежливым вниманием обещания украсить это бутафорское средневековье цветами и ковровыми дорожками. Луиза восторгалась всем вокруг и на глазах наливалась светом. Она попала в свою стихию.

Возможно, Вероника и правда приехала не в том настроении, но сейчас замок выглядел громоздко, неуютно. Менуэт с нотой плесени. Костюмы напрокат. Она замечала потрескавшиеся ступени, прикрытые пыльной тканью тяжелые столы с рассохшимся деревом на стыдливо торчащих углах, немытые окна. Понятно, почему хозяева его сдают внаем: это семейное наследие было дорогим в содержании объектом. Вероника вспомнила вздохи Лены и попыталась отыскать в себе хотя бы мало-мальское воодушевление. Кроме сцены в трактире из советских «Трех мушкетеров», ей ничего на память не пришло. Она криво усмехнулась и вышла на крыльцо. Разговор с Жан-Пьером тоже не получился. Он был мыслями где-то далеко, и его хватало лишь на поддержание более-менее сносных семейных вечеров. Вероника попыталась объяснить, почему она не может ждать до лета.

Луиза, подключившись к беседе, эмоционально всплескивала в несогласии руками. В конце концов она заявила:

— Дорогая, Шенгенская виза у тебя и так есть. Все прекрасно с этой стороны, ты соблюдаешь все формальности. Ох уж эта французская бюрократия! Все-то от нее страдают! Но нужно мыслить более глобально: вид на жительство — это тоже не проблема. Поверь мне. Тебе не стоит никуда уезжать, не волнуйся. Тебе что, плохо здесь живется? Мы уже настоящая семья! Свадьба, пойми, — чистая формальность. Да, конечно, не только формальность, но еще и… веха в нашей жизни! Что плохого, если я мечтаю о настоящем свадебном événement, мероприятии? У меня лишь один сын! И для семьи, родных это тоже очень важно! Они должны видеть, мы им должны показать…

Луиза не закончила речь, столкнувшись, как с препятствием, с тяжелым взглядом Жан-Пьера. Он молчал, молчал грузно и напряженно. Веронике снова захотелось поправить его нос, выровнять… Она уже знала, что уступит. Материнское желание увидеть свадьбу сына — это почти святое… Да, Жан-Пьер тогда ничего не сказал. Встал через какое-то время, бросив на ходу: «Merci pour le dîner, les filles». И ушел в свою комнату-кабинет.

«Спасибо за ужин, девочки», — повторяла про себя Вероника. Она не знала, что лучше: пойти за ним или остаться с Луизой, сдувшейся, скукожившейся после ухода сына. Впрочем, Жан-Пьер и не звал ни ее, ни мать. Она предложила мадам сыр и спросила, хорош ли, на ее взгляд, тот магазин, где она его купила.

«Дипломатка, — похвалила саму себя. — Учусь! А ведь раньше бы…» То самое «раньше» означало жизнь с матерью. И возвращаться туда ей точно не хотелось, даже если она и чувствовала, как теряет связь с московской Никой. Она меняется. Это нормально. В ее нынешнем положении не стоит упираться. Новые обстоятельства диктуют свои правила. Вероника даже как-то назвала это тренировкой души.

Между тем Луиза продолжала говорить, правда, без прошлого энтузиазма:

— Я

На память пришла Юлию-Жюли, которая очень близко и активно приняла к сердцу историю Вероникиного экс-мужа, прочно занявшего в ее красивой головке место подонка-садиста. Недавно она снова удивлялась, почему Вероника не заявляет о «причине бегства из России», а сидит и ждет милостей то ли от Франции, то ли от обитателей квартиры в шестом округе. Впрочем, их Юлия тоже не воспринимала всерьез и постоянно предлагала ей жилье «за умеренную плату».

Жан-Пьер, отстраненный и молчаливый, скользил по квартире большим облаком. Он обнимал Веронику, но ей казалось, что он смотрит на что-то позади нее. Ласки цвета хаки. Весь его приезд походил на обман, камуфляж. Ей хотелось его дернуть за руку, толкнуть, пробудить, ущипнуть в конце концов, но она не смела. Как-то раз Вероника стала невольной свидетельницей его спора с матерью. В ответ на Луизины слова «я все на себе тащу, хватит…» он ударил кулаком то ли по столу, то ли по буфету с посудой, которая откликнулась возмущенным звоном. Когда Вероника вошла в салон, они замолчали. Жан-Пьер подошел к ней и, делая над собой усилие, улыбнулся:

— Ты вернулась? Где была? Гуляла? Да, лови момент! Carpe diem! Скоро начнутся дожди!

«Какое гуляла»? — хотела спросить Вероника, ставя тяжелые сумки на пол. Луиза попросила ее сходить в магазин. Как она сейчас поняла, попросила специально. Впрочем, она бы и так сходила — холодильник изрядно опустел в последние дни. Обычно она с неприязнью взирала на парочки, которые, нежно воркуя, катят в четыре руки тележку в супермаркете и всерьез обсуждают количество каллорий в том или ином, одинаково жутком, промышленном печенье. Она считала такие парочки если не придурками, то как минимум бездельниками.

Сама Вероника покупала все быстро, по-мужски, целенаправленно следуя между рядами по заранее продуманному списку. Большой «шоппинг» они делали с Луизой и ее машиной, при этом Луиза гуляла, в основном, по книжным рядам или вообще по бутикам вне многолюдного супермаркета. Если Веронике требовался совет, она связывалась с мадам по телефону. И та, сосредоточенно высматривая что-то особенное на своем пути, отыскивала ее в лабиринте изобилия. Иногда Луиза кидала в тележку то, что, по ее мнению, было необходимо взять про запас и указывала Веронике на пропущенные выгодные предложения. Тоже обучение французской жизни. Вообще-то и в Москве уже давно так, просто Веронике было не до того…

Теперь ей стало обидно — Жан-Пьер никогда не ходил в магазин ни далеко, ни близко, ни один, ни с ней. Пару раз принес багет и круассаны к утреннему кофе в самом начале их любви. И цветы. А сейчас он не отнес даже сумки на кухню.

«Гуляла, конечно, гуляла, — ворчала про себя Вероника голосом матери, выкладывая продукты. — С тяжестью этой прогуливалась, а то просто так не интересно…»

Через несколько дней он снова уехал. И Луиза, для которой это стало обычным демаршем, тут же сократила дистанцию между «девочками», несмотря на занятость. Выглядела она, правда, грустной и рассеянной. Вероника, посмотрев недолго вслед исчезнувшему Жан-Пьеру, окружила мадам заботой и порадовалась тому, что теперь сможет чаще видеться с Маржори.

глава 31.

Сезон устриц

Они договорились встретиться прямо у крытого рынка на Cours Lafayette. Вероника может туда дойти пешком. Далековато, но она прогуляется, выйдет заранее. Маржори сказала, что торжественное открытие сезона устриц в знаменитой лионской гастрономической Мекке — это семейная традиция. И ее близкие хотят эту традицию разделить с Вероникой.

Вероника уже ездила на обед к родителям Марж. Ее отец, наследник нескольких поколений, владел виноградниками в Божоле.

— Именно отсюда, с холмов, темнеющих лозами, как рябоватая спинка молодого ежика, пропитанных потом тяжелого труда и традициями, и следует начинать любить Францию. Большой город только портит аппетит и показывает Францию не той стороной, не настоящей, как фаст-фуд вместо домашней кухни, — сказала тогда Вероника. Маржори очень понравились ее слова, и она их озвучила за обедом. Это стало тостом, взаимным признанием в любви и приглашением Вероники приезжать в гости, в рай Золотых камней, когда угодно.

Вероника вернулась тогда вдохновленная, раскрасневшаяся от кислорода и задорно выпрыгивающих пробок. Вечером она с восторгом начала описывать Луизе старый дом, утопающий в цветах, и дегустацию вина в подвалах, нависающих над головой каменными сводами. Она мечтала о том, чтобы поехать снова — в ожившие картины пейзажей, пролетавших когда-то за окном парижского поезда.

Луиза не смогла смолчать. Она с высокомерным, неплохо сыгранным удивлением высказала что-то такое, не очень доброе. Дескать, вот ведь, образованная девочка, а увлеклась la vie paysanne, жизнью крестьян… Это притушило Вероникин восторг и немного задело крылом несправедливости. Она вспомнила громкое застолье и гостеприимных людей, чья забота друг о друге была иной раз шутливой, подтрунивающей, но искренней и полной любви. Вероника чувствовала себя без оговорок счастливой, когда душевность семьи Марж захватила, втянула в свой круг и ее.

— Да она ревнует! — подруга воскликнула тогда со смехом, взрываясь с места по своему обыкновению под визг автомобильных шин по асфальту.

Вот и сейчас Веронику ждет вся семья Маржори. Она идет по улицам, которые кажутся ей удивительно красивыми в том последнем осеннем свете, прозрачном, с бемолем грусти, взятым невидимым музыкантом, и с контурами теряющих летний объем деревьев. Вечер зажигает понемногу огни, здания светятся особым, секретным образом, который подчеркивает их изящество и монументальность. «Как я все это люблю»! — шепчет Вероника в предвкушении вечера, обещающего что-то невнятное, но безусловно восхитительное.

Чтобы стать своим, надо прожить с городом осень. Следить за падением первых листьев, трогать мокрый парапет мостов, вдыхать кристальный, седеющий воздух, тосковать по теплу, прощаясь с ним вместе с птицами, и радоваться подернутому дымкой неяркому солнцу, обещая самому себе обязательно пережить зиму. И если добавить в эту картину межсезонья немного праздника, то осень благодарно протянет руки к горячему глинтвейну у потрескивающего камина…

Вероника не без трепета входит под своды рынка, который этим вечером превратился в трапезную, с длинными столами, шумными компаниями, готовый к абсолютному и безоговорочному

Вероника, оглушенная, поначалу немного стесняясь, оказывается зажатой между Маржори и одним из ее братьев.

— Николя, — представляется он и целует Веронику дважды с явной радостью. — Enchanté! Очень приятно! Марж столько про вас рассказывала! Жаль, что меня не было, когда вы приезжали к нашим! Работал, увы. Вы правда из Москвы?

Вероника отвечает, улыбается, целуется по французской традиции со всеми, кто рядом, приветственно кивает сидящим в отдалении. Она ощущает на себе любопытные взгляды, но они полны добра и гостеприимного интереса. Веронику все тут же начинают наперебой угощать, отпуская смешные комментарии и пытаясь ее вовлечь в атмосферу праздника.

— Véronique, а вы знаете, сколько в Лионе рек? А вот и не две! Три! Да-да! Рона, Сона и… Божоле!

— Франция — это не просто страна, Véronique! Вы это наверняка уже поняли, если вы сегодня с нами! Это… Ну, давайте, продолжайте фразу! Правильно! Франция — это состояние души!

Николя протягивает ее бокал отцу и возвращает Веронике, наполненный легко-янтарным «Шардоне». Он улыбается, немного церемонно наклонив голову, как в полупоклоне, и спрашивает, какие именно устрицы предпочитает новая знакомая. Сам-то он любит бретонские.

— Вот, тут список в меню, — показывает он Веронике разворот, полностью занятый названиями и номерами.

«Черт, — думает она, — надо было получше подготовиться. Кто знал-то, что все так сложно с этими устрицами? Хоть бы картинки были…»

Картинок нет, и она в смятении готова ткнуть пальцем в любую строчку. А еще лучше вообще отказаться и заказать то, что ей знакомо.

Марж шутливо бьет брата по руке, увидев панику на лице подруги. Все сидят так тесно, что она легко дотягивается до Николя.

— Какие-какие! Свежие! — и подмигивает Веронике. — А ты, frangin, братец, не сильно тут возвышайся! Я рядом, не забывай!

Николя спохватывается, немного, по-юношески, краснеет и виноватым тоном говорит Веронике:

— Ой, прошу прощения! Я готов исправиться и все объяснить! А эта, — шутливо показывает бокалом на Марж, — хоть и младше, размером помельче, но с раннего детства меня третирует!

Вероника смеется. Ей хорошо. И неважно, что она ничего не понимает в устрицах. Николя наливает женщинам еще вина и делает знак официанту. Он принимает заказ на другом конце стола.

— Так, Марж, будешь командовать! У тебя это замечательно получается! Давайте закажем дегустационное блюдо на нас троих! И bigorneaux, таких мелких морских улиток! И чтобы хлеба с соленым маслом побольше!

— Там будут разные устрицы — каждого вида по три или четыре штуки, — Маржори обращается к Веронике. — Попробуешь — сравнишь и скажешь, какие больше всего нравятся: бретонские или нормандские. Правда, и бретонские тоже разные — под номерами, смотри, — она снова развернула меню со списком разных морских гадов. Названия многих Вероника видит впервые. А цены… Маржори не дает ей как следует изучить содержание плотных листов.

— Не напрягайся! Я сама там не все знаю. Твои-то — Луиза с Жан-Пьером — уже тебя небось водили сюда? Нет? Хм… Ну ладно, значит, будешь изучать со мной эту науку! С нами! Николя, призови сюда наконец официанта! Мы, как всегда, в последних рядах. С голоду умрешь, пока кого-то дозовешься! Ну да, я понимаю, что много народу нынче… Это я просто ворчу. Итак, определимся! Давай-ка для начала un plateau de dégustation, блюдо дегустации! Кто еще с нами? Мало будет — еще закажем! Но можно потом и мидии попробовать, да вообще все, что захочешь! А вот эскарго, улиток, мы сами приготовим, papa их делает отменно. Съешь вместе с панцирем! Белковая диета Бургундии! Но нынче тебе будут сниться устричные сны!

Когда восторг от встречи и еды достигает самой высокой ноты, за соседним, таким же длинным и дружным столом, вступает аккордеон. Переливы знакомых мелодий наконец складываются у Вероники вместе с читанными и виденными картинами той самой Франции, ее Франции, поднимают ее над тарелками, улыбками, звоном вилок и улицами. Праздник, насыщенный, как вкус бургундского вина, уносит в другое время, в другую жизнь. И она, сегодня абсолютно реальная, пьянит и развеивает по осеннему вечеру вместе с запоздавшими листьями все раздумья, Луизу и Жан-Пьера, вынужденное желание вернуться в Москву и недовольство собой.

Маржори перекрикивает шум, церемонно чокается с Николя раковинами, как бокалами, и объясняет Веронике, как есть устриц, чем их поливать, чем отделять от раковины, которая пахнет тиной и шершаво оттягивает ладонь. Ее хочется сжимать вечно и потом, после того как она опустеет, куда-нибудь спрятать, чтобы дома получше разглядеть и снова трогать ее перламутровое осиротевшее нутро.

Николя подливает ей вина и спрашивает, давно ли она в Лионе, чем занимается, когда собирается обратно в Москву. Он радуется, как мальчишка, когда Вероника отвечает, что «домой» пока не собирается и что ей очень нравится во Франции. Ей почему-то не хочется рассказывать ему о Жан-Пьере. Но под внимательным взглядом Маржори объясняет, как познакомилась в Москве с Луизой, о случайности, несомненно счастливой. О темной пыльной квартире в шестом округе, которая в эту минуту видится ей далекой и недружелюбной, она не говорит. Маржори веселит всех историей о том, как странная и слишком вежливая туристка чуть не наступила на нее на Длинной улице в три дома, как испугалась, как долго расшаркивалась и извинялась на литературном французском XIX века.

Это было преувеличением, но Вероника смеется вместе со всеми. Ей хорошо. Она мечтает, чтобы этот вечер никогда не заканчивался.

— Пошли на улицу, покурим, — предлагает разгоряченная Маржори.

Вероника встает, Николя отодвигает для нее стул с прохода.

— А мне с вами можно? Или вы только девочками? — он спрашивает, глядя сверху вниз на сестру и Веронику.

Они стоят у входа на рынок. Вечер уже по-осеннему прохладный. По широкой улице плывут поздние троллейбусы. Кто-то прощается на ступеньках и заказывает такси. Там, внутри, еще громко и празднично, но чувствуется приближение того момента, когда усталые официанты вздохнут с облегчением и сдернут белые скатерти с длинных столов в опустевших залах. Нет, не сейчас. У Вероники, как у Золушки на балу, есть в распоряжении еще чуть-чуть времени.

Маржори и Николя молча курят. Возникает пауза. Темнота с огнями и звездами, подсветка старых домов и красные угольки фар обхватывают Веронику счастливым покрывалом. Звуки улицы сливаются с выпитым вином, а люди

— Так вот, Нико, Вероника еще помогает мадам Луизе в ее работе, у нее фонд или ассоциация… Знаешь, они там обустраивают беженцев, организуют разные курсы, поддерживают в борьбе с французской бюрократией… Вероника! Я правильно понимаю? Расскажи Нико, чем они там занимаются. Сейчас много разных таких фондов… Véronique!

Требовательный голос Марж возвращает Веронику на ступеньки Les Halles. Она вздрагивает, выходя из слегка пьяного, расслабленно-волшебного состояния. Подруге приходится повторить свой вопрос. Вероника пытается сосредоточиться и рассказывает о работе Луизы.

— Они еще концерты устраивают, благотворительные, с супом…

— С супом? — Николя смеется. — Ладно, ладно, я не хотел никого обидеть. Суп тоже важен! Как называется-то их фонд?

Вероника с удовольствием слушает его голос, заинтересованный и, так же как она, удивленный раздачей супа.

— Фонд называется «Рука в руке». Я рада, если могу помочь, но меня редко зовут… Вот как-то я ездила в один центр по приему беженцев, переводила, у них русская поселилась, представляешь, вместе с африканцами! Так возникли проблемы…

Она замолкает на полуслове. «Черт, Луиза же меня просила не говорить об этом! Выпила лишнего, что ли? Расслабилась… Ой как стыдно», — думает Вероника.

Ее рассказ вызывает неподдельный интерес и Маржори, и Николя. О Лизе, помнится, она рассказывала подруге, но мельком, без подробностей о том неприятном приюте. Теперь Вероника всеми силами пытается вывернуться и старается, насколько позволяет ее нетрезвая голова, свести все к общим словам, что дескать, там просто жилой дом, женщины, многие с детьми, ждут документов…

Они возвращаются в зал. Стол готовят к десерту. Под аплодисмены приносят несколько бутылок шампанского в ведерках со льдом. Вся компания во главе с родителями Маржори наперебой наливает Веронике вина, заставляет попробовать то «плавающие облака», то «крем-карамель». Она пытается что-то ответить, но шум стоит такой, что легче съесть все до одного десерты вместо объяснений.

От неожиданного семейного тепла, которое вовлекло ее водоворотом счастья в этот круг, ей вдруг становится грустно. Вероника выпила больше, чем обычно, и теперь не очень понимает, что делать. Представляет, как идет домой в одиночестве, выпав из праздника на полном ходу. Потом ей видится Луиза, которая встречает ее на пороге с осуждением и поджатыми губами. Она знает, что ничего плохого не сделала, но уже заранее виновата. Она придет слишком поздно и будет выглядеть слишком счастливой.

Вероника шепчет Маржори, что ей, наверное, пора, и привстает. Маржори делает круглые глаза и останавливает ее, обнимая.

— Даже не думай, — говорит тихо, — еще не доели десерт, потом digestif, дижестив, обязательно! Напоследок! «Лимончелло»! А то устрицы начнут квакать у тебя в животе! Точно-точно! Да ты не волнуйся — мы тебя отвезем. Слушай, а твой Жан-Пьер-то, получается, снова в отъезде? Ты его когда в последний раз видела?

Удивительно, но Вероника за вечер почти не вспоминала о женихе. О Луизе, осуждающей скорее всего, подумала, а вот о Жан-Пьере… Это поначалу она скучала, ждала… Со временем Вероника привыкла. Смирилась. А может, и ее лионская жизнь стала разнообразнее, когда ожиданию жениха из командировок отводится уже меньше места?

И все равно вопрос Марж ее задевает. Она видит, что подруга выпила достаточно, чтобы хотя бы на этот вечер отменить общепринятую тактичность. Границы личной жизни по-европейски жестки. Вероника не сразу привыкла. Иногда хочется, чтобы спросили, вмешались, размахивали бы руками, как Вера, гнали исправлять ошибки, наступали бы на больное, как мать, давали ненужные советы, как тетушка, требовали немедленного ответа и решений… Нет, она слышала пока только: «M-m-m-m-m, d’accord chérie, хорошо, дорогая, я уважаю твою позицию…» Правда, это не касалось вечерних воспитательных экзерсисов, когда ее обучали то цивилизованности, то равенству. Тут границы стирались, как тогда, в магазине, с теткой в Burberry… Иллюзия, снова иллюзия.

Сейчас она теряется от неожиданности. Вопрос ее возвращает в реальность, как разрубает на две части. Маржори поворачивается к ней и ждет ответа. Веронике хочется ей сказать что-нибудь резкое, защищая то самое личное пространство от тех вопросов, на которые ей самой давно бы следовало дать ответ.

— А ты почему одна? Где Стефан? — она спрашивает некрасиво, с капризным вызовом. И ей становится неприятно. — En fait, вообще-то я не то имела в виду, извини, я не хотела…

— Да все нормально, что такого? — Маржори пожимает плечами и вскидывает голову. — Я тебе отвечу. Я с ним развожусь. На радость всей моей семье. И его семье тоже, наверное. Достал. Сейчас пока я переехала к Николя — он ведь живет в Лионе. Потом я сниму себе что-нибудь. Далеко добираться до города от родителей… Бар я тоже закрываю. Это уже точно. И покупатель есть. Так что нашим Шарлю, Паскалю и другим моим мальчикам придется теперь привыкать к новому хозяину… Если он вообще это сохранит как бар, а не перепродаст китайскому буфету или еще кому, повыгоднее… Место-то классное, прямо в центре…

Маржори глядит куда-то вдаль, в темные окна, за которыми шумит вечерний город. «Как она похожа на Веру! — неожиданно открывает для себя Вероника. — Почему я этого раньше не замечала? Такая же решительная, независимая… И такие же слезы в глазах, которым она ни за что не даст выкатиться прилюдно. И такой же вздернутый подбородок, когда она принимает решения… Как головой в омут…»

Вокруг все гудит, взрывается смехом. Где-то официанты собирают осколки разбитой посуды. И это понятно — выпито немало. Многие уже начинают вставать, собираться и прощаться, обещают звонить и договариваются о следующей встрече.

— Вероника, было очень приятно с тобой познакомиться! — обращаются к ней родные Марж, целуя на прощание. — Приезжай в гости! В декабре обязательно! Перед Рождеством мы традиционно собираемся у нас! La tarte au foie gras! На пирог с фуа-гра!

— А к нам после Рождества! У меня день рождения! Запиши себе: пятого января у нас! Но мы еще через Маржори напомним! Она же привезет тебя?

глава 32.

«Если решил жить в Риме…»

В машине тепло. Николя смотрит вперед, на дорогу, не мешая женщинам разговаривать. Он ведет спокойно, напевает что-то вместе с тихим радио. Доезжают быстро. Автомобиль останавливается перед домом Вероники, и Николя, бросив взгляд на увлеченных беседой женщин, выключает мотор.

Вероника после извинений, от которых Марж по своему обыкновению отмахнулась — «ерунда, это ты меня прости, я бываю порой не очень тактичной», — неожиданно для себя начинает говорить. Она говорит и говорит, откровенно, болезненно вытаскивая под тусклый свет окон громоздкого дома длиной в пол-улицы все, что раньше было лишь намеками и мелкими ссадинами на сердце. Маржори слушает о переменчивых настроениях Луизы, о запертых комнатах, об

— Он постоянно в делах, работа требует его присутствия в разных местах. Это же помощь людям… Они так много делают для других! Ведь это так важно — помогать нуждающимся! Вот он недавно мне позвонил, — рассказывает Вероника про Жан-Пьера, пытаясь из последних сил оправдать его постоянные отлучки. Фразы выходят кондовыми, бюрократическими, как в плохих заказных статьях, и немного Луизиными… Потом она вспоминает о последнем разговоре.

— Он говорил, что занят, что работает, а вокруг, знаешь, такой звук, как в пустыне или в горах, гулкое эхо и связь плохая… Такая, знаешь, как будто между нами тянутся километры то ли гор, то ли пустынь… На заднем фоне люди разговаривали, но я не поняла даже, на каком языке…

Маржори не перебивает. Николя вдруг поворачивается к ним и очень внимательно смотрит на Веронику. Его глаза отражают свет фонарей, блестят, как гладкие крупные виноградины.

— Так он даже не сказал, где он? Не сказал, когда приедет? Ой, извини! Извините! Наверное, я влез, как медведь, — сам себя одергивает и отворачивается. — Не буду вам мешать, девчонки. Пойду покурю…

— Брат мой, конечно, медведь, exact, это точно. Но я хотела задать тебе тот же вопрос! Как ты сама смотришь на эту семейку? Ситуацию? Зачем тебя приглашать, предлагать выходить замуж, если вы почти не проводите вместе время? И если ты к тому же поначалу прекрасная и умная, а потом, оказывается, нецивилизованная и вообще… Но это же неправда! Не смей им верить! А на самом деле тут столько вопросов, что сразу не разберешься. Ты ведь им доверяла, да и сейчас еще тоже надеешься построить с ними жизнь… Ты извини, если я тоже, как Николя, как l’ours, медведь… Но русским же медведи близки! Ты ведь не обижаешься? Я, видишь, должна была напиться, чтобы все-таки с тобой поговорить, — Маржори смеется, но получается немного наигранно. Она не хочет, чтобы Вероника закрылась, как раньше, за столом, ощетинилась ежовыми колючками. А главное — постараться все-таки не ранить подругу, чтобы ей не стало еще больнее, больше, чем, Марж уверена, есть на самом деле.

Вероника молчит. Она столько раз за последнее время задавала себе те же самые вопросы! А ведь поначалу гнала любые сомнения, а свои обиды считала неправильными. «Снобизм», — Луиза сказала как-то. И Вероника с ней согласилась, подрезая свои чувства, как шипы у розы.

Потом разных странностей в темной квартире становилось все больше. И они наслаивались друг на друга, как пирожное Mille-feuilles, «Наполеон» по-русски. Но это пирожное было не с вкусным кремом внутри, а с недоваренными оговорками, комочками секретов, закрытыми дверями, брошюрами в коробках, задвинутых под диван, белой нездешней вязью на коврике в кабинете Жан-Пьера, ведомостями с колонками мелькающих цифр…

Оставаться патологически слепой, сердечно-стерильной, видимо, стало уже невозможно. И вот тогда как раз заявилась мать со своей резкой, как всегда, жестокой, но холодно отрезвляющей откровенностью. После того сна Вероника разрешила себе обо всем этом подумать уже наяву. И испугалась.

Теперь вот она сидит, теряя послевкусие замечательного вечера, и пытается собрать все странности воедино в ответ на откровенность Маржори, человека неожиданно близкого и заинтересованного.

— Ну и семейка… Там, небось, полно скелетов в шкафу. Но зачем ты, именно ты им нужна? Я не хочу сказать, что ты не подходишь или ты плохая… Но сама подумай: неужели Луиза так тобой восхитилась при встрече в Москве, что сразу все решила за всех, за сына тоже?

Вероника слышит в словах подруги голос матери. Она вздрагивает и на мгновение выпадает из машины в космическую ночь, где ощущает на себе страшный в своем равнодушии взгляд ницшевской бездны. А ведь она уже нарисовала себе будущее! Так нельзя, нельзя остаться без надежды, с пустыми руками после всего…

— Ты говорила, что Луиза ноль в компьютере, так?

Слова Марж возвращают Веронику, полную нахлынувшего ужаса, в реальность, на мягкое сиденье автомобиля. Она подставляет лицо осеннему воздуху из полуоткрытого окна.

— Что? Да, точно, полный ноль. Я же ей во всем помогаю, она даже не знает, как прикрепить фото к мейлу, — Вероника не понимает, к чему этот вопрос.

— А ты попробуй поискать какие-нибудь документы. Ну мало ли… Дневники, может, ее или Жан-Пьера… Или какие-то записи, может, письма от родных. Я уверена, что она разные важные и даже неважные бумаги хранит дома.

— Как это поискать? Где поискать? — Веронике становится не по себе. — Рыться в ее вещах, что ли? И что именно я должна искать, даже если и найду какие-то бумаги? Этого добра у нее море, это да… Все держит дома, на столе, в папках на полках… Но там счета, разные материалы ее фонда, финансовая отчетность, наверное… Вообще-то она ничего не выбрасывает, даже чеки с бензозаправок хранит…

Вероника не может сосредоточиться. Опускает стекло еще ниже. Влажный свежий воздух остужает лоб. Чужие люди, чужой город… Неужели у Маржори действительно есть какие-то подозрения? Да, тогда стоит порыться… Страшно. Она даже в материны ящики с бумагами и фотографиями никогда не заглядывала без спроса… А какой у Маржори интерес?

«Так, спокойно, — Вероника говорит самой себе. — Долой паранойю. Марж лишь хочет мне помочь разобраться. Вот возьмем, к примеру, Луизу… Встреча с ней на самом деле была случайной! Ирина позвонила, предложила… Да и кому я могу быть нужна? Что можно от меня поиметь? Я и во Франции-то на птичьих правах…»

Она примерно, в двух словах, пытается объяснить это Маржори, умолчав, конечно, о маленьком перышке подозрения, которое коснулось ее своей неприятной щекотливой ворсинкой. Вероника ведь тут же сдула его со своей души и вздохнула с облегчением. Все-таки Марж очень, до комка в горле, напоминает Веру, которая бросалась помогать безоглядно, будто ныряла с утеса в незнакомое море.

— Certainement, конечно, я понимаю твои сомнения, но ведь ты сама задаешь себе вопросы, на которые у нас нет ответов, — сказала почти протрезвевшая Маржори. — Хорошо, что хоть начала их задавать. Пусть ты ничего не найдешь, кроме счетов за газ! Тогда мы будем точно знать, что вот так оно случилось — стечение обстоятельств. И да, наверное, ты действительно ей понравилась, да так, что захотела тебя привезти сюда, женить на тебе сына… Ведь ты же… Извини, я снова скажу не самое приятное, но ты ведь его не любишь… Ты даже уже не ждешь его из вечных отлучек, как раньше. Я же помню!

— Я не знаю… Он мне правда понравился… Если б не понравился, то меня бы давно уже здесь не было. И да, Жан-Пьер поначалу меньше пропадал, ухаживал… Он дарил мне цветы! Мы ездили в Париж, на Лазурный берег… Там, впрочем, он тоже меня ненадолго оставлял, чтобы… Неважно. Нам вместе было все же хорошо. А что человек занятой, работает, так я ведь со всем уважением… И еще, знаешь, мне ж не двадцать лет! И если человек положительный, надежный, мне симпатичен, то любовь — это не всегда прямо так уж обязательно…

Вероника не упомянула о том, как ее затянула буржуазная квартира. Не сказала, как ей, глядя на азартно спорящих мужчин, играющих в петанк на расслабленной в лучах солнца площади, на мосты над двумя реками, которые одна мужского, а другая женского рода, на легкомысленных девиц в кафе на набережной, хотелось всем этим обладать, стать частью лионского мира. Москва погрузилась в ее сознании в вечно серое холодное марево с первым снегом на склонах железнодорожного полотна.

— D’accord, хорошо, — Маржори не собирается сдаваться. — А почему он живет до сих пор с матерью? Сама говорила, что у них недвижимости вагон… Может, это у вас проблема с жильем, на пост-советском пространстве, а у нас так не принято! Ну если только в деревне, в больших домах, когда, как у моих, вместе ведут бизнес, передают, так сказать, следующему поколению! Мой старший брат, например, живет и работает вместе с отцом. Так и то дом ведь делится, чтобы друг другу не мешать, не все же пасутся вместе в одном салоне! Так только можно получить развод, а не семейное счастье! Ведь даже любимую ложку хочется взять оттуда, куда ее привычно положил!

Вероника слушает и старается не показать, как ей неприятно. Она знает, что Марж права, а от этого делается еще больнее. Слова подруги падают на почву, уже удобренную ее собственными подозрениями и обидами. Но ей еще сложно назвать все своими именами. Вероника пытается сопротивляться.

— Я не задумывалась. Мне привычно, что взрослые дети остаются с родителями. Тому есть разные причины, знаешь ли, — она мягко лжет, вспоминая о своей жизни с матерью. — Понимаешь, я вот приехала, посторонний в общем-то человек, из другой страны, из другого мира… Как говорится, в чужой монастырь… Qui veut vivre à Rome ne doit pas se quereller avec le Pape…

— Кто хочет жить в Риме, не должен ссориться с Папой! Ну ты даешь! Я не знаю этой поговорки! Правильно мои тобой восхищаются!

Веронике тут же становится немного неудобно, как всегда, когда ее знания вылезают наружу, как свежий творог из дырочек дуршлага. Почему вдруг творог? Вот так всегда — не может проснувшаяся в ней Ника без самоиронии! Не возвышайся! Где Бодлер с папой римским, а где мы! Хорошо, что вроде бы Марж без комплексов, наоборот… Ей даже понравилось. Подруга открыта всему, чего не знает, без зависти, без уколов… Удивительная! Все-таки какие разные, в одном географическом пространстве, семья Маржори и моя буржуазная квартира… Вероника снова, взглянув наверх, на неярко освещенное окно в Луизином будуаре, назвала квартиру в шестом округе своей.

— Из какого ты иного мира? — продолжает Марж. — Да брось ты! Смешно! Да, конечно, ты, наверное, воду экономить, как все мы здесь, не приучена! Льешь ее запросто, ведь так? Все ваши льют и называют французов жмотами. Да, я знаю! Не объясняй, все нормально. Сама бы так хотела — чтобы не думать… Но ничего, жизнь заставит перестроиться: как получишь счета, сравнишь с зарплатой — и начнешь центы считать, не то что франки. Тьфу, евро. А если кредит на какую-нибудь маленькую квартирку возьмешь — так тут вообще бухгалтером заделаешься, будешь скидки в супермаркете высматривать…

Я здесь родилась, у меня вроде все хорошо, без глобальных перемен, как у тебя, — Марж смотрит на нее с уважением. — Я только поленилась образование толком получить, не объяснили родители в свое время, как это важно. А потом со Стефаном встретилась, сначала любовь-любовь, прямо кино: он музыкант, концерты и тусовки. Захватило. Но потом началась реальность. Так и пошло-поехало, и съезжало все больше с дороги, сваливалось куда-то в кювет. То ли он боялся меня потерять и ревновал ко всем вокруг, то ли вообще был против бара, против всего, что я хотела делать сама… Как будто моя самостоятельность бросала ему вызов. Получается, что он не смог этого пережить, принять меня как личность.

Так постепенно я, уверенная в себе, выращенная с любовью, стала сомневаться в себе. То ли я делаю? А правильно ли говорю? А не будут ли он и его друзья смеяться надо мной? Произошло что-то странное — я стала зависеть от его мнения, ждать одобрения, потеряла уверенность в себе. Честно сказать, познакомившись с тобой, я увидела перед глазами свою собственную картину со стороны. Ну смотри: вот ты, с образованием, прекрасным французским, готовая сменить страну ради любви и лучшего будущего, попадаешь в сети семьи, которая понемногу крушит твое собственное «я». Зачем? Чтобы сделать тебя более мягкой и удобной? Так ты и так с ними не сильно споришь. Были люди и до них, кто в тебе это поубивал, не так ли? Теперь ты вот ждешь милости то от Луизы, которая сегодня добра и мила, а завтра губы поджимает, то от жениха… А его днем с огнем не сыщешь…

Глядя на тебя, я увидела и свои отношения по-новому. Ведь другим легко давать советы, но не себе! И в один прекрасный момент, когда Стеф снова начал учить меня жить, я ему все разом и высказала. Я ж тебе говорила, что у него есть дети? Два мальчика, которые после развода то с нами живут, то с его бывшей? Так он меня начал воспитывать прямо при них. А они и рады! Зубы скалят, локтем друг друга подпихивают от восторга, что меня размазывают.

Мальчишки они неплохие, но ведь с другой стороны там еще мать существует. Мать, а не абы кто! И это я, как они думают, разрушила их семью. Я знаю, что бывшая Стефана настраивает их против меня. «А мама говорит, что свинину есть нельзя! Мы не будем! А мама говорит, что женщина не должна работать в баре»! И чем старше они становятся, тем хуже, тем глубже разница в образе жизни, а они между этими мирами туда-сюда мечутся.

Вернулась на следующий день, когда никого не было дома, побросала какие-то вещи в сумку и уехала к Нико. Сейчас начинаю развод. И жить буду так, как сама считаю нужным. Но для того, чтобы женщина на такое решилась, у нее должна быть финансовая независимость. Многие еще не то терпят! А все потому что уйти некуда и жить не на что. Вот у тебя, например, нет даже права на работу во Франции. Получается, что ты во всем от них зависишь. А они тянут… Какая свадьба через год? И главное — зачем? Как ты будешь жить этот год без документов, даже без медицинской страховки? Почему сейчас нельзя оформить брак, а праздник в замке, который непонятно кому нужен, устроить летом? Ты даже меня не позовешь, потому что Луиза ревностно следит за твоими делами и знакомствами. Да я без обид, все понимаю, ты не думай…

Вероника молчит. Хочет сказать, что вроде бы Луиза больше не говорит о замке и разных приготовлениях, что Жан-Пьер — на ее стороне и тоже за то, чтобы побыстрее и без помпы… Но ничего не произносит, потому что чувствует, что запуталась. Она думала, что так положено — ждать свадьбы целый год. Получается, что нет, совершенно необязательно. Появляются новые части уравнения, которые еще предстоит записать. И потом самое главное — найти решение. Тоска затягивает ее, несет куда-то, перемешивая воспоминания о матери и Вере с жизнью в чужом доме… Она не говорит Маржори о том, что Луиза хотела ей помочь получить документы по каким-то своим каналам. Ей кажется, что об этом вслух нельзя даже подруге, слишком скользко, опасно…

Теперь и злая обида поднимает голову. Нет, не на Луизу или отдаляющегося Жан-Пьера, теряющего даже те расплывчатые контуры, которые раньше просматривались. Веронику захватывает обида на мир, который ее подвел, разочаровал, и теперь она вынуждена слушать Маржори с ее чертовой правдой. И что самое печальное, почти до слез, — то, что она, барахтаясь в осколках лионского солнца, крошках утренних круассанов и трещинах Луизиных улыбок, начнет размышлять и искать ответы ценой полного разрушения. Не оставит даже от монументального дома в пол-улицы камня на буржуазном камне! Такая уж она, Вероника-Ника.

Вероника смотрит в окно, на парочки, которые идут, взявшись за руки, на проезжающие автомобили, на улицу в свете фар и фонарей. Все обстоит именно так, как нарисовала Маржори. «Я должна все спокойно обдумать», — отвечает она и с грустью прощается с устричными снами.

глава 33.

Отец

«Если я и хотел тебе давно все рассказать, моя дорогая, то каждый раз меня останавливало одно: я делюсь не только своей историей. Открывая перед близкими страницы прошлого, мы взваливаем им на плечи груз боли и страданий. Ведь сегодня нельзя ничего изменить — можно только забыть. Я-то никогда ничего не забывал и не забуду до конца моих дней. А их у меня осталось немного. Есть ли смысл тогда передавать, как тяжелую ношу, эту словесную исповедь тому, кого любишь?

Наверное, к старости возникает желание подсобрать, почистить свою память или, вернее, очистить ее от всего того, что после твоего ухода случайно или нарочно вернется в этот мир черной птицей прошлого. Ты удивишься. «Отец, — скажешь ты, — что ты такое говоришь? О чем таком ты хочешь рассказать? Я все знаю. Мы не раз вспоминали, как ты помогал движению Сопротивления, как тебя арестовали, как ты прошел ад нацистских лагерей… Мы вместе ходили Восьмого Мая с цветами к памятнику твоих павших товарищей. Что еще ты скрывал в своих потайных карманах, с чем никак не мог расстаться? Что ты не мог вытащить столько лет и показать даже мне»?

Все так, моя дорогая и единственная дочь, все так. И помогал, и был арестован, и отправлен в вагонах для скота на север. Только одного я никому никогда не говорил: меня обещали отпустить…»

Эти неотправленные письма отца Луиза берегла, прятала в дальний угол ящичка старого секретера и доставала очень редко — скорее, чтобы удостовериться в том, что они все еще существуют, что ее жизнь не потеряла смысла. Она читала их медленно, по очереди и без, возвращалась к началу и листала в конец. Потом убирала все обратно в давно истрепавшийся конверт с наклонной крупной надписью: «Моей любимой дочери Луизе. Открыть после моей смерти».

Ей стало многое понятно. Яснее, отчетливее, как на негативе черно-белой фотографии, проступали значение и причины его поступков. Каждый раз невыносимая грусть затопляла ее сердце от осознания того бездонного одиночества, в котором старик проживал свои последние годы. Она поняла скрытые мотивы его замкнутости, его нелюбовь к официальным празднованиям и нежелание делиться тем, что все кругом называли подвигом. «Какой скромный человек ваш отец!» — слышала Луиза с детства. А мать, обнимая его сзади, сидящего с бокалом вина и пускающего вверх сигаретный дым, спрашивала: «Жан, может, мы пригласим на обед твоих старых товарищей»?

«Конечно, пригласим, — отвечал он неизмененно, поворачивая голову и нежно прижимаясь щекой к ее теплой руке, — мы обязательно их пригласим!» И насколько память позволяла вернуться вспять, этих обедов так никогда и не случилось.

Она прятала тетради в ящик стола, запирала на ключ. Ключ держала в шкатулке с драгоценностями, сбоку, там, где были сложены самые простые украшения. Вернее, свалены горкой: подростковые колечки в виде змеек с глазом-камешком, бретонские, точнее кельтские, символы на кожаном браслете, цепочки с кулончиками из разноцветых стеклышек, имитирующих рубины и сапфиры. Ключику там было уютно, а ей спокойно.

Она помнила тот день, когда, разбирая недра старого стола и выбрасывая ненужные квитанции и счета, набрела на пакет в коричневой бумаге с ее именем на нем вместо адреса. Удивилась. Достала тетради на свет, старые листы и поновее, — отцовская жизнь, распавшаяся в одночасье на линованные куски.

Луиза помнила, как впервые открыла записи. Ушат холодной, нет, ледяной воды обрушился на ее душу, привыкшую к совершенно иной, героической реальности. И Луиза по мере проявления негативов другой истории своего отца хотела не раз бросить читать, спрятать листы, которые в одночасье стали ядовитыми. А то еще лучше — уничтожить. Самым правильным было бы

А Луиза не только не могла оторваться, не могла перестать читать, но и заперла эти записи зачем-то в ящик. Они стали ее частью. Она ненавидела себя в эти моменты, но вечерами, когда в большой квартире стихали шаги и звуки, подходила к столу и доставала тетради с каким-то злорадным и болезненным чувством реванша.

Любовь к отцу смешивалась с обидами на него. Это были и свои детские обиды, и боль за мать, к которой он относился, по мнению Луизы, с равнодушием или раздражением. Он не жаловал ее семью. Он вообще мало кого жаловал… А его нелюдимость, подозрительность и излишние восторги по поводу Советского Союза, вызывавшие насмешки ее одноклассников, определили и будущее самой Луизы.

Она страдала вместе с ним, разбирая его записи и пробираясь все дальше, забираясь все глубже. Многое складывалось, как кусочки головоломки, в картину, где раньше было так много белых пятен. Правда, эту картину никогда никому нельзя показывать. Она теперь понимала причины его приступов гнева от какого-то, совершенно безобидного, казалось бы, вопроса или промелькнувших кадров кинохроники. В такие моменты они с матерью старались куда-нибудь спрятаться, забиться в дальний угол, пойти к соседям…

Нет, отец никогда ни на кого не поднял руки, но однажды шарахнул по столешнице с такой силой, что разрубил ее на две части, как какой-нибудь современный каратист. Со временем Луиза поняла, что нельзя говорить в его присутствии о войне, задавать вопросы о его боевых товарищах, не стоит рассказывать об уроках в школе, посвященных спрятанным во время оккупации еврейским детям, les enfants d’Izieu, которых после доноса одного из местных жителей отправили в тюрьму, а потом в Освенцим…

Мать, опуская глаза и желая только одного — превратиться в призрак, тихо утягивала маленькую Луизу за собой, подальше от кухни, где отец начинал наливаться красным гневом и сжимать кулаки. Она объясняла это травмой, тяжелыми воспоминаниями и болью от потерь. Луиза ей верила, но потом все равно, увлекшись, с гордостью пересказывала героические истории, приносимые из школы, и ждала от отца подтверждения.

Теперь она понимала его нежелание говорить о войне. А однажды, когда они гуляли по рынку наверху, в районе Круа-Рус, отец побледнел, потянул ее, десятилетнюю, за собой, бросив яблоки, которые вместе выбирали. Спрятавшись за лавку с колбасами, он сжался, став в одночасье ниже ростом. Он держался за грудь и тяжело дышал. Она стояла рядом с ним и молчала, глядя снизу вверх на его заострившееся, внезапно посеревшее лицо. Приехав потом домой, он ушел в свою мастерскую и не выходил оттуда до самой ночи. Мать подкрадывалась к двери, прислушивалась и, качая головой, тихо возвращалась на кухню.

Луиза доставала листы, исписанные неровным почерком, и перечитывала. Это стало ее ритуалом, после совершения которого она, вздыхая, смотрела на фотографию отца и тихо рассказывала ему последние новости. Жаловалась на усталость, на то, что все чаще, смиряя раздражение, приходится следить за словами и своим лицом, что вот ведь — приручает эту русскую, эту Véronique, а она не приручается… Потом аккуратно складывала «наследие», как Луиза называла с горечью отцовские тетради, и прятала в выдвижной ящик старого письменного стола. Запирала на ключ. Ключ убирала в шкатулку, прикрывала дешевыми цепочками и колечками. Она не могла даже предположить, что кто-то посторонний найдет записи. Даже Жан-Пьер о них ничего не знал. Жан-Пьер… Луиза гнала от себя размышления о сыне — нынче ей достаточно старых записей отца.

* * *

«Постепенно то, что происходило в тюрьме Монлюк, погружалось в бесконечную рутину, обрастало, как мхом, чернотой ежедневной жизни. Написал слово «жизнь» — и даже улыбнулся сквозь слезы. Пусть называется жизнью, ведь она, как оказалось, бывает такой разной, такой — извини за излишнюю поэтичность — живучей. Приткнется какая-нибудь мелочь, семя, пылинка в каменную щель, отлежится, наполнится силой — откуда что берется? — и вот уже росточек проклюнулся… Так что жизнь и правда живучая! Да-да, помню, что ты не любишь мои игры словами…

Допросы закончились. Раздробленные пальцы болели, но понемногу становилось легче. Оставались голод, ужас, вонь, отчаяние. И животный инстинкт — выжить. Прожить этот день. Проснуться следующим утром. Понять, где находишься и что этот кошмар — не сон. Дожить до того момента, когда снова наступит ночь и ты останешься в темной глубине. И ты медленно погружаешься, идешь ко дну без ощущений, без чувств, без мыслей. И только мечтаешь об одном: чтобы тебя никто не трогал.

Я помню, что не было снов. Их не было совсем. А может, им просто было сложно пробиться к моему раздавленному сознанию, которое не хотело просыпаться по утрам? Кто знает? Но ничего ни из настоящего, страшного и безнадежного, ни из прошлого, где были солнце, простор полей, город с красными крышами, лица друзей в типографской краске, — то немногое, что мне доносила иногда память, мне не снилось.

Позже мне не хотелось вспоминать ни того, что в моих руках было оружие, ни того, как моя жизнь в одночасье перестала что-то значить. Она смялась до размера хлебного мякиша, о котором я мечтал, и стала ничтожной даже для меня. А ведь моя жизнь чего-то стоила… Я за нее боролся, я боялся умереть. Все так спутанно выходит на бумаге. У меня, наверное, плохо получается. Не могу выразить толком то, что тогда составляло не только мою жизнь, а и меня самого, меня, Жана, смеющегося шуткам, любящего и немного стесняющегося своих родителей, прыгающего в реку летней жарой. Камеры тюрьмы Монлюк казались заполненными пробелами между, знаешь, датами рождения и смерти, как на могиле. Но ведь свою-то смерть я переиграл!

И потом, до конца своих дней, я поставил себе цель плыть по течению, полному света, радости от победы и возрождения Франции, а не вспоминать, копаться в прошлом. Не копаться в нем, как в мерзлой земле в поисках случайно забытой крестьянами морковки, воровато оглядываясь и зарываясь коленями в те нечистоты, которыми полна война».

глава 34.

Бизнесвумен

Вероника не звонит Маржори несколько дней. Тогда, после устричного вечера и разговоров в

На следующее утро Луиза была приветливой и с интересом расспрашивала о вечере в Les Halles. Вероника рассказывала, понемногу увлекаясь, но внимательно следила за Луизой. Вот она застыла на ее словах о семье Маржори, повернувшись к Веронике спиной. И от этой спины при внезапной парусекундной остановке с чашкой в руках исходила настороженность, или презрение, или недовольство, или ревность. Скорее всего, коктейль из всех этих ингредиентов понемножку. Ясно одно: Луиза недовольна и будущей невесткой, и ее объявившимися друзьями. И никакая улыбка этого не прикроет. Руки мадам делали много разных мелких движений, чтобы скрыть то ли волнение, то ли раздражение. «Пусть, — подумала Вероника, — моя жизнь ей не принадлежит. Им…»

Уточнив, какие у Вероники планы на сегодня, спросив, не согласилась бы она помочь ей вечером с бухгалтерией, Луиза собрала сумку и выплыла на лестницу.

— Позвони мне, когда закончишь! — попросила вдруг Вероника. — Мы… Мы могли бы прогуляться… Или выпить кофе!

Луиза махнула ей рукой и улыбнулась на этот раз естественно, даже тепло.

Так проходят дни. Вероника, оставаясь дома одна, не перестает размышлять о словах Маржори. Для нее уже не стоит вопроса, искать или нет ответы на многочисленные «почему». Она боится больше всего даже не того, что если начнет открывать папки и ящики, то не услышит возвращения мадам и будет застукана за столь неприглядным делом. Она опасается того, что и вправду что-нибудь найдет. И это разрушит такой хрупкий, шатающийся, но все же еще шагающий вперед мир ее надежд. Она устала собирать осколки.

Вероника стоит у окна и глядит на пустынную улицу. Она никогда не бывает темной, только чуть спящей, чутко и неглубоко. Где-то веселая компания возвращается с той стороны Роны по мосту. За ней шлейфом расплескиваются девчачий смех и юношеские звонкие «да ладно вам, пошли ко мне!» и «рано еще! Завтра кому-то в университет? Мне нет!»

Веронике становится немного завидно. Ей тоже хочется куда-нибудь бежать по ночной и нестрашной улице, растворяясь в юности, влюбленности и бесконечности жизни. И чтобы ее шутливо прижимал бы к себе без всяких пошлостей смешливый юноша, то и дело переходящий на солидную походку и серьезность. Нет, у нее и раньше такого не было. Не было этой свободы. Не было нестрашных вечерних улиц. Были быстрые, с оглядкой, перебежки от троллейбуса к подъезду, осторожный щелчок замка. «Открывай только на цепочке! — требовала мать. — Это кто там? Никого? И да, поднимайся пешком, на лифте не стоит». А эти… непуганные… В их крови, полной гемоглобинной свободы, нет такого химического элемента как страх. Здесь до недавнего времени, как рассказывала Маржори, и двери-то не запирали.

* * *

В комнате, где так мало осталось от подростка Жан-Пьера, Вероника сажает себя к компьютеру, занимает руки и голову работой. Отвечает на телефонные звонки от Юлии-Жюли, которая снова и снова присылает ей документы для перевода и ни слова не говорит об оплате.

— Ну что, решилась наконец заявить на своего мужа-насильника? Ты его по-прежнему боишься? — накатывает она с напором прорвавшейся канализации. — Я тебе уже присмотрела эту, ну, комнату, стоит по-божески. Правда! Недорого, блин, возьму! А за помощь со всякими типа документами, с очередями в префектуре потом расчитаешься. Не тяни!

Поначалу Вероника еще поправляла Юлию. Убеждала в том, что бывший муж ни разу на нее не поднял руки, но потом оставила эти попытки. Просто отнекивалась и старалась, если получалось, сменить тему. Появлялось, конечно, подтачивало, как жучки дырочками в паркете, противненькое искушение ему отомстить. Тут и тетушка подсуетилась — рассказала недавно, что он заходил забрать какие-то книги. «Я отдала, — отчиталась она, — правильно? Он сказал, что это его книги».

Бывший муж поведал, даже невзирая на демонстративно не предложенный пожилой женщиной чай, что они с новой женой собираются в Германию.

— Насовсем! У моей супруги, — он сделал важную паузу, — там живут родственники. Они уехали еще в начале девяностых и прекрасно устроились. Я смогу с ними тоже гонять туда-сюда автомобили, прибыльное дело! А может, и по специальности устроюсь, как только выучу язык… Тут-то что сидеть? Перспективы небольшие, своего жилья у нас нет… Сегодня, когда Россия устроила черт знает что в Грузии, можно легко получить иммиграционный статус не согласного с режимом!

— Вот на что пошли наши денежки! — в сердцах восклицала тетушка. — Чтоб им там ни в жисть не кататься, как сыру в масле! Прости господи, нехорошо говорю. А если подумать, бесчестно стрясти с тебя такую огромную сумму — это разве хорошо? И причем тут Грузия? Просто родину предают. И все! Вон теперь, посмотри, границы открыты, все туда-сюда шастают… Тут не устроились — думают, что там все сложится. Нет, я не про тебя, ты не такая, — тут же спохватывается. — Я-то все больше с людьми, в нашей церкви, а новости разные как-то мимо… Политика — это не для нас. Кто там в курсе, что в этой Грузии происходит? Но если что-то и происходит, то властям виднее…

Да, обвинение будущего иммигранта в насилии могло бы осложнить жизнь в любой европейской стране. «У моей супруги», — отметила Вероника с привкусом горечи и брезгливости. Она пережевывала это искушение, как сухую корочку хлеба. Потом как-то вечером запила его бокалом вина, махнула рукой и проснулась утром здоровой и от мести, и от воспоминаний. Благодарила Юлию за заботу, но бессменно отказывалась от предлагаемого ею пути.

— Тебе нужны права, как каждому этому, человеку! И их надо взять! — повторяла новая знакомая слова, которые Вероника слышала не раз от Маржори. — А статус беженца как бы даст сразу все! И никто проверять не будет! Я вот тут и офис себе огроменный сняла! Теперь сдаю по этим, ну, частям — и все мне платят, а я типа бизнесвумен. Тут бизнес на полу валяется, особенно с дебилами-французами! Да и наши тоже дураки. Все мелочовкой побираются. Полы моют по-черному, чтобы социалка не заканчивалась, пельмени лепят, книжками, блин,

Юлия тараторила, не делая пауз, добавляя ярких эмоций, как химический усилитель вкуса. Вероника воспринимала ее уже как неизбежную, но незлую форму жизни. Кто знает, как все сложится? Вполне вероятно, она когда-нибудь получит мало-мальские денежки за переводы или откроет какие-то возможности легального заработка.

В этот раз что-то, какой-то вспыхнувший огонек в словах новой знакомой вдруг выводит Веронику из отстраненной смиренной задумчивости. Обычно ее туда погружает поток сознания Юлии, подскакивающий на камешках нецензурности. Вероника прислушивается. Юлия-Жюли тем временем с гордостью сообщает:

«А офис я нашла знаешь как? Одна идиотка, тоже из наших, беженка, Лизой зовут, cherchait, искала в общем, место для салона то ли массажа, то ли всяких этих, знаешь, ну, сейчас это модно, косметических процедур. Напланировала, распланировала… Мне-то, блин, насрать, что она там планировала. Тут каждый за себя. Но типа вежливо. Мы в этой, нашей русской церкви встретились. Ты еще там того, не была? Я, ну, тебя обязательно возьму с собой! Тут дело не в этой, как ее, не в службе, не в религии. Хотя и это тоже, оно ведь, это, ну, объединяет. А главное — тут нехилое общество как бы собирается!

Так вот, ну мы встретились, познакомились. Я-то девочка немолчаливая, заговорила ее. Новая душа тут, ничего-то, бедолага, не знает! Думала, ей эти, переводы наши с тобой подсунуть, ну, чтобы она нам дала документы типа переводить. Этого же всем до хрена как требуется! А мы-то с тобой как бы недорого берем! Вижу, она не особо с кем говорит, так держится, одиноко, тухло в общем. Хреново, думаю, бабе! Вот и решила: ладно, помогу человеку! Мало ли что… Так оно в результате и вышло! Никогда ведь блин не знаешь, как, это, карта типа ляжет! Повела ее в кафе потом, ну она и раскисла. «Добрая вы, Юлия, — говорит, — мне так мало хороших людей здесь попадалось! Все только за себя, за свою выгоду. А вот вы…»

Тогда она мне и рассказала про идею с этим, как его, с салоном. Спрашивала, где ее, ну, юридическую консультацию подешевле получить, чтобы все, как надо, по правилам этим, честь по чести. Наивная такая! Я умирала со смеху! Ну понятное дело, про себя, в этом, ну, внутри в общем. Наобещала ей, прикинь, с три короба, велела как бы затихориться, сбледнуть с радаров и ждать от меня того, звонка, ну, сигнала. А потом, пока она от меня юристов ждала, я тот офис по ее описаниям типа локализовала и хозяину дала денег. Caution. Ну как застолбила! Задаток, вот. Побольше и сразу. И офис мой. У меня, кстати, и эти, нотариусы уже тоже свои есть, если оно надо»!

Вероника всегда теряется от такого напора. А рассказ про «беженку Лизу» — может, это та самая? — ее задевает за живое. Но она молчит, просто слушает. Юлия своей нескончаемой болтовней ей всегда открывает, сама до конца не понимая, разные ходы-выходы и — чем черт не шутит — возможности трудоустройства в Лионе. Так, например, она как-то поведала, что здесь открыт офис европейского телеканала и там есть команда русских журналистов.

— Так у меня нет журналистского образования! — Вероника исхитрилась быстро вставить пару слов, а у самой сердце уже подпрыгнуло. — Вряд ли меня туда возьмут.

— Да там его почти ни у кого нет! Они еще, это, больше любят не журналистов, а просто с хорошим, ну, образованием, чтобы грамотные были в общем, писать умели, — Юлия снова затараторила без пауз. — Я сама туда бы пошла, но диплома нет не только журналистского, у меня его на фиг никакого нет. Хотя у той знакомой его тоже нет, какие-то курсы заканчивала при универе, ну МГУ, но как она могла диплом толком получить, если уже лет в двадцать сюда перебралась? Сколько там, это, учатся? Типа пять лет, блин, как минимум? Вот-вот! Но она ушлая вся такая, как-то туда всунулась. Сначала на время, знаешь, иногда, на эти, как их, замены. Как это называется? Фрю… фрюленсер? Да, фрилансер. А потом и спрашивать позже никто не стал. Народу тут с русским языком хватает, а двух слов связать, это, литературно, мало кто может! Тут она типа и подвернулась, увидела, это, объявление в газете. Поначалу им кто угодно был нужен, дырки как бы прикрыть, нет, заткнуть, вот… Ну а потом она в гору пошла, разными путями, ну ты понимаешь… Чего у нее не отнять — это французского. Так и у тебя он типа тоже в идеале!

С местными профсоюзами можно любому бездарю, если правильно эту, как ее, стратегию разработаешь, не только, ну, контракт получить, но и места козырные занять. Тут детьми, блин, потрясешь, там разводом разжалобишь, дескать, вот ведь, тяжелое положение. Тех, кто просит, все любят… А то еще доносом типа не побрезгуешь — знающий-то человек по сторонам мало, блин, оглядывается, он-то работой увлечен… Всегда найдется, где этот, прокол допустил, что нетолерантно вякнул, не того похвалил… Тут пипец и накроет… Так что, если ты, того, захочешь, — добавила Юлия-Жюли, — я вас познакомлю. Из первых рук все сама, это, узнаешь. Только не умничай больно — люди этого не любят. А еще лучше — ты сама на них выйди, без этой шалавы, ну моей знакомой. А то она толком-то и не поможет, но лишь обосрет тебя из конкуренции.

глава 35.

Алкоголь

После долгого и полного ожиданий лета, наивного сентября и поворотного октября время в сером ноябре понеслось дождевыми струями. Дела и люди взяли Веронику в оборот, перекидывая с руки на руку или направляя ее легким и непринужденным движением. Несмотря на свое погружение в дела, которые, кажется, вдруг соскочили с привычной колеи и пошли по «проблемной» дороге, Луиза иногда вскидывается, оглядывается и будто возвращается из призрачной дальней дали. И тогда она окружает ускользающую из ее рук будущую невестку заботой и внимательным наблюдением. Жан-Пьер после частых отлучек какое-то время проводит дома. Вероника теряется, оказавшись в силках темной квартиры, откуда уже привыкла сбегать.

Ей начинает мешать запах Жан-Пьера. Он убивает еще остающиеся в ней сексуальные желания. И, чувствуя его близость, она думает о том, как

Она выскользнула из кровати. Раннее утро на нее дохнуло печалью и потерявшейся где-то там, между двух рек, радостью. Здесь же росло так много недосказанного, что было проще поддерживать взятую когда-то вежливую тональность и ничего не обсуждать. А ему было, похоже, и так хорошо — лишь бы женщины его зря и по мелочам не трогали.

С Вероникой он был мягок, немного нежен, чуть отстранен. Когда он только приехал, она бросилась его тормошить, но почувствовала в своих движениях фальшь. Ей стало неуютно, но она постаралась не обращать на это внимания. «Просто отвыкла, отвыкла», — говорила себе и еще больше старалась показать свою радость. От громких призывов пойти погулять или выйти в ресторанный свет ее жених морщился, но ничего не отвечал. Его нос отворачивался от Вероники раньше, чем позволял себе весь Жан-Пьер, соблюдая принятые нормы. Она искала уже не в женихе тепло и остатки недавней страсти, а в себе. И не хотела видеть перемены. «Он такой же, как раньше, просто устал, просто… Это я, наверное, не очень умею, не могу, как надо», — думала Вероника, прижимаясь к нему ночью. Что она не умеет и как надо, она до конца не договаривала, потому что не знала. И вспоминала мать.

Луиза иногда говорила: «Дорогие мои, что ж вы все время сидите дома? Еще насидитесь! Молодость проходит быстро»! Жан-Пьер тогда скидывал с себя озабоченность, которая последнее время окружала его прозрачным скафандром, брал Веронику за руку. Они спускались на улицу, вдыхали лионский воздух, наполненный осенью и ожиданием, бродили по набережным. Как-то перешли Рону, не задержавшись на том месте, где Веронике хотелось снова услышать его признания и обещания. Она предложила зайти к Маржори, в ее последние дни в баре. Разговор не клеился. Идти к Маржори Жан-Пьер отказался.

— Слушай, — он сказал чужим, каким-то металлическим голосом, — не понимаю, почему ты все время болтаешься не пойми где? И эти твои новые знакомства… Мама говорила, что ты увлеклась всякими этими, устрицами и…

Он подбирал слово. Вероника уже знала точно, что он скажет.

— Буржуазными излишествами? — игриво спросила она, не дав ему закончить. Жан-Пьер поморщился.

— Да, именно так. А что тут смешного? Все переводишь в шутку. Я как раз давно хотел серьезно поговорить с тобой. Если тебе нравится такое, такие люди, такие бары, то я просто начинаю сомневаться в твоем хорошем вкусе. Ты ведь должна понимать, что жизнь — это не ресторан у Бокюза, не норковое манто, не мерседесы. Жизнь — это тяжелая работа и борьба, да и не только за вкусную еду. Здесь много женщин из стран бывшего Советского Союза, и в их мечтах все французы богатые. Я был уверен, что ты не такая. Ты ведь отдаешь себе отчет в том, что я не могу тебе все такое обеспечить? Мы работаем, как обычные люди…

Веронику окатило холодным душем, потом ее накрыл жар.

— Нет, что ты, — она не управляла ни своим языком, ни своим телом, которое леденело и горело одновременно. Она ощутила себя воровкой, обманщицей, мошенницей. Больше всего она боялась, что еще немного — и расплачется, как глупая маленькая девочка. Но ведь это неправда! — Что ты, я нет… Нет, мне не нужны разные эти, мерседесы, я не поэтому, я просто… Так получилось, что Луиза, что ты, что вы, что ваша семья… Я же только и жду, чтобы тоже начать работать! Я тоже хочу вносить деньги в ваш, наш бюджет… Мне совершенно не нужны разные… манто… Я ведь люблю тебя!

Жан-Пьер внимательно смотрел на нее, слушал ее лепет, от которого Веронике самой становилось стыдно. «Я люблю» получилось выдавить с трудом, но она была рада, что получилось. Это было важно произнести, как подсказывало ей ее женское чутье. А все остальное… Она чувствовала свою униженность и бесконечное отчаяние.

Решив, что порции воспитания на сегодня достаточно, Жан-Пьер по-отечески обнял ее, нежно приподнял ее полное раскаяния лицо и поцеловал.

— Ты такая хорошая, — прошептал он ей на ухо, как будто кто-то мог их подслушать. — Но так много еще предстоит сделать, чтобы ты по-настоящему поняла и меня, и нашу жизнь… Но ничего! Скоро, скоро все изменится. Верь мне!

Они шли домой, прижавшись друг к другу. Вероника была раздавлена, и никакие приятные обещания и нашептывания Жан-Пьера не могли унять ее дрожь.

— Ты замерзла, да? — он спрашивал снова и снова, а потом еще крепче прижимал ее к себе. Она же ощущала себя карманом старой куртки, куда периодически заваливается мелочь. Туда снова и снова падало ее сердце.

Через пару дней Вероника набралась смелости и заикнулась о регистрации брака побыстрее, сейчас, а не летом, в комплекте к замку, празднеству и гостям. Луиза в ответ только удивленно вскинула брови. Потом она долго тихо о чем-то говорила с сыном, а Вероника иногда подходила к закрытой двери и прислушивалась. Слов она различила не много, но из музыкального дуэта голосов сделала вывод: Луиза раздосадована на Жан-Пьера. Она его к чему-то настойчиво призывала, в чем-то упрекала, в то время как сын, если коротко по-русски это определить, посылал мать подальше, чем ее будуар.

* * *

Зачем она им нужна? Вопрос стучался все настойчивее, уже даже топал по коридорам буржуазного жилья в шестом округе Лиона. Хмурое лицо Жан-Пьера, когда он вечерами заглядывал в спальню, говорило об отсутствии какого бы то ни было желания оставаться с Вероникой наедине.

— Ты устал? — она заботливо спрашивала поначалу, терлась о его заросшую темно-русой щетиной щеку, старалась не замечать подозрительно двигающийся нос.

Потом, после той вечерней прогулки и отповеди, она поняла, что жених делает над собой усилие в общении с ней. Вероника спросила его, подловив момент:

— Что-то не так? Ты последнее время замкнут, почти не разговариваешь… У тебя какие-то проблемы? Расскажи мне, может, я смогу помочь…

Он помотал головой, но после этого старался быть с ней в течение недели внимательным, почти таким, как прежде. Они сходили в ресторан на углу, но радости ей это не доставило.

Жан-Пьер снова неодобрительно смотрел на заказанный ею бокал «Вьенье», как будто она выпила залпом бутылку водки.

— Когда мы поженимся, тебе придется немного изменить свои привычки, — тихо сказал он. —

— Мне тоже очень важна семья, — ответила Вероника, — но мне бы хотелось…

— Вот видишь! Ты даже выслушать спокойно не можешь, на каждое слово у тебя есть свое. И эта выпивка постоянная… Вы с моей матерью постоянно пьете! Думаешь, я не знаю? Ты не смотри на мать — она свою жизнь разменяла на ерунду, без смысла, без должного уважения к… Неважно. Мы с тобой обязательно как-нибудь… Ты увидишь иную жизнь, ты поймешь…

От его несвязных фраз, обещаний и осуждений матери Веронике стало одиноко. Как будто в ресторане притушили свет, и все посетители растворились: кто в супе, кто в подтеках пива на барной стойке, кто в складках накрахмаленных салфеток… Ей уже не хотелось ни допивать вино, ни есть заказанную рыбу под желтым шафранным соусом, ни ромовой бабы на десерт. Да, бабы в роме уже точно не хотелось. Она отказалась от десерта.

То, что он не пьет, поначалу радовало Веронику. Дома, в ее московском прошлом, не было даже привычки держать алкоголь, кроме как к приему гостей. Всегда сочувствовала подругам, которые жаловались на постоянные пьянки то отцов, то мужей… Вот и Ленка недавно тоже… Она машинально подняла бокал с вином, наклонила, повращала немного, размышляя о том, куда пропали ожидание праздника и нежность.

Жан-Пьер решил, что выразился недостаточно четко, если Вероника снова взяла в руку бокал. Он смотрел откровенно недоброжелательно.

— Женщины пить не должны. Почему ты меня не слушаешь? Ты слишком много пьешь. Алкоголь делает человека животным.

Вероника вспомнила, как на мосту у нее замирало сердце от страха его потерять. Сейчас его слова отравили ей и рыбу, и весь поход в ресторан. Злость Ники вскинула голову. Она залпом осушила бокал и неслышно, но твердо поставила его на место. Ее охватило желание высказать ему что-нибудь резкое. Или хотя бы сказать пару слов в свою защиту.

— Почему? — спросила она, пытаясь улыбнуться. — Да и разве бокал вина с хорошей едой — преступление? Мы ведь во Франции! Многовековая культура…

Он не дал ей договорить.

— Мне наплевать на эту культуру, если она… Если я… Пей, пей, если хочешь! Да и вообще! Разве женщина так может себя вести? В тебе нет… Нет уважения к мужчине! Я же только что все объяснил! Но ты по-своему, все по-своему! Ты постоянно споришь, ты непонятно чем занимаешься на своем компьютере, уходишь каждый день из дома, встречаешься с какими-то подругами. А у этой, как ее, Маржори, да, у нее вообще свой бар! Позорище! Это она, наверное, тебя приучила к выпивке! Хотя, собственно, почему она? Ты ведь из России — там вообще все население спилось… Может, поэтому ты никогда не говоришь о детях? А ведь мы еще даже не обсудили, сколько у нас будет детей и как будем их воспитывать! Не интересует, как я вижу наши семейные отношения? Уж точно не той вольницей, к которой ты, наверное, привыкла!

Он вскочил, резко отодвинув стул, и ушел. Вероника осталась сидеть в ледяном оцепенении. «И все же дети… Прямо вот дети — не ребенок! Он раньше не говорил… Но что за манера — он уже не первый раз вот так ее бросает, не оставляя ей ни шанса, ни права на ответ, на объяснение! Да и разве его слова справедливы»? — она обиженно моргала и боялась посмотреть по сторонам. Ей стало безумно стыдно. Веронике, у которой немедлено заполыхали уши, казалось, что все вокруг глядят на нее одновременно с сочувствием и неприязнью.

Жан-Пьер вернулся минут через пять. Он извинился, расплатился, приобнял ее, пропуская вперед. На его лице еще виднелись красные пятна гнева. Они вышли из ресторана. Он предложил прогуляться. Ей не хотелось, но она пошла, пытаясь совладать с горечью, которая затмила вкус шафрана, и незаслуженными упреками. Ткань и без того хрупких отношений расползалась под руками, и как ее удержать, собрать, сшить, она не знала. Хорошо, что в темноте не было видно ее лица, думала Вероника, отвечая односложно на его редкие слова. А через день он уехал, буркнув что-то типа «я скоро вернусь, дела, знаешь ли…»

Ей было совершенно не жалко, что Жан-Пьер уехал. Она устала. У нее было ощущение, что ее шея свернулась на сторону от вечного ожидания его слов, одобрения и от неуверенности в том, правильно ли она поняла то или иное замечание. Его глубокая, темная серьезность без просвета улыбки, без искры шутки ее пугала…

Вероника вспомнила Старый город и каменные статуи в нишах домов с карнавальной ухмылкой разных непристойностей. Затейниками были французские мастеровые! Умели посмеяться, умели найти лазейку в тяжелом времени запретов и нечистот, знали, как щелкнуть по носу химеру догм. Да так щелкнуть, что не придерешься! Вероника всегда относилась с подозрительностью к слишком серьезным людям, зацикленным на соблюдении правил и обязательно требующим того же от других. А ведь на самом деле, она вдруг понимает, они просто пытаются спрятаться от перемен, от жизни, которая сложна и многообразна, хотят остановить время, скрыть свой страх. Или — что еще опаснее — подчинить все вокруг определенной идее, а потом растоптать частную жизнь человека, обесценить, убить. Власть не любит и не умеет шутить.

Жан-Пьер был серьезен. Его требовалось воспринимать всерьез. Только всерьез. И нет, не улыбаться. И не надо юмора. Она уже попробовала пару раз, когда думала, что появившиеся чувства делают человека великодушным. Вероника старалась побыстрее прогнать эти сравнения, средневековые аллюзии. Она ведь тоже изменилась за это время и прежде, чем пошутить, теперь трижды подумает. И внутренне останется при своем.

Она вспоминает о московской квартире, о тетушке, которой давно не звонила, о матери, о Вере, о протянувшемся через расстояния фиолетово потрескивающем одиночестве. Ноябрьская хмарь и противные сны, в которых она теряет то собаку, то ребенка, засасывают. При том что ни ребенка, ни собаки у нее никогда не было, а вопрос, будут ли, остается открытым, Вероника проживает этот ад каждый раз. По утрам она счастлива вырваться из очередного тяжелого сна, полного смертельного страха потери.

Становится все невозможнее изменить хоть что-то в течении дней. Впрочем, и оставлять все, как есть, тоже. И Вероника решилась.

глава 36.

Уборка в будуаре

— Спасибо тебе, дорогая, — ответила Луиза, убирая в сумку зонт. — Столько дел, прямо с ног сбиваемся. На следующей неделе попрошу тебя нам тоже помочь — ты уж освободи немного времени во вторник или среду! Буду часам к семи, может, чуть позже. Хлеб принесу, — и пошла к лифту, озабоченная, забывая о Веронике и теряя на ходу любезность.

И вот теперь Вероника стоит в прихожей, закрыв за мадам тяжелую дверь. У нее в распоряжении часа три. Еще вчера вечером она решила, что больше тянуть нельзя. С Маржори они с тех пор не обсуждали ни Луизу, ни Жан-Пьера, ни странные отношения в большой квартире, которая все теснее оплетала Веронику своими привычками и, она была уже в этом уверена, припрятанными тайнами.

Луиза уехала. Вероника прислушивается к спускающемуся лифту. Все стихает. Где-то внизу захлопывается входная дверь. Каменные ступени лестниц гулко откликаются эхом. Да, у нее есть в запасе несколько часов. Она проходит по длинному, ставшему вдруг еще длинней, коридору и заглядывает в Луизин будуар. Он, темный даже днем, враждебно глядит на нее матовыми стеклянными дверцами шкафа, угрожающе нависает каминной полкой над жерлом потухшего десятилетия назад очага.

Вероника идет на кухню и берет тряпку для пыли. Если что, скажет, что решила немного прибрать. Пыль в квартире была неистребима — хоть каждый день протирай. Правда, Луиза просила ее не утруждаться и ничего не трогать в ее святая святых… Ну да ладно — она ведь могла и позабыть! У Вероники стучит сердце, и она боится, что под его громкие удары не услышит, как кто-нибудь войдет. Но входить вроде некому. Она возвращается в прихожую, на всякий случай проверяет входную дверь, запирая ее на дополнительный оборот.

Стараясь не глядеть в сторону Луизиной комнаты, а от этого то и дело бросая косой взгляд в ее приоткрытое пещерное нутро, Вероника с тряпкой в руке отправляется на кухню. Она заваривает свой крепкий кофе. Садится за стол и пытается успокоиться. «Я ничего такого страшного не делаю, — уговаривает она себя. — Я просто хочу понять… Мне же здесь жить…»

Вероника вдруг вспоминает, как мать пробиралась в ее отсутствие к буфету, чтобы достать что-нибудь вкусненькое. Ей становится стыдно, неприятно. Больше года она гнала воспоминания о капризах, о требованиях закрыть окна в несуществующую грозу, о притворстве — словом, все то, что было матерью в ее последние годы, все то, что в результате свелось к одному короткому и конечному слово «смерть». За этим словом, как тупик, больше ничего не было. Пустырь. Овраг. Заросшие останки рельсов, по которым давно не ходят поезда.

Она, как мать когда-то, теперь сама сидит в чужой квартире, ждет чуда. Может, все это выдумки, мокрые и холодные, как дождь за окном? Может, это тоска и разочарование играют с ней в прятки, а все то, что она себе нарисовала, — просто мираж? Для того чтобы прорвать затянувшую ее рутину лионских осенних будней и обманных искушений, Вероника набирается храбрости и снова, уже со спасительной тряпкой в руке, открывает дверь в Луизину комнату.

Будуар, сонный и ленивый, просыпается от ее осторожного прихода. Луизины вещи занимают враждебную оборону. Они даже начинают переговариваться между собой: кто это тут? Зачем? Что нужно? Вероника совершенно забыла последнее время о том, что мать называла ее неумехой, о том, что чашки выскальзывали из рук, будто смеясь над ее задумчивостью. Они напоминали о себе запоздало, разбиваясь звонко и обидно. Теперь она продвигается по святая святых Луизы с волнением и опаской. Не дай бог сдвинуть с насиженного места какую-нибудь статуэтку, что станет заметно хозяйке, уронить стеклянную рамочку со старой фотографией или — еще хуже — навсегда сломать хрупкий африканский сувенир!

Вероника оглядывает спальню при мягком свете. Довольно большая, обклеенная, что непривычно для современного французского жилья, темно-бордовыми обоями с золотым витым орнаментом. За широкой кроватью — камин с кирпичной, в неотмываемой золе, кладкой. Полка над ним, полная книг, и акварель с видом Старого города, какие продают на букинистических развалах.

Комната напоминает уходящий в прошлое поезд — купе первого класса какого-нибудь Восточного экспресса начала прошлого века… Видно, как Луизу непреодолимо влечет назад, туда, где не таращатся экранами непонятные компьютеры, где написанный знак на бумаге значит то, что значит, где счет после оплаты пополняет толстую папку рядом с его собратьями прошлых лет, где на юбилеи дарят тяжелые настольные письменные приборы.

Вероника никогда не заходила в будуар, если Луизы не было дома. «В конце концов, — шепчет она, обращаясь к шкафу и полкам, — я просто немного побуду тут, вы не подумайте, ничего такого… Я же не воровать сюда пришла!»

Она осматривается и дотрагивается до узкого шкафа темного дерева с дверцами, мерцающими гранями тяжелого стекла. Там стоят классеры с наклейками разных лет: 2000, 2001, 2002… Понятно — счета и документы. Аккуратно вытаскивает одну папку. Да, они: электричество, газ, телефон с отмеченным красным разными номерами… Интересно, что это за номера? Она к ним потом еще вернется. Вероника ставит классер ровно на то место, откуда взяла. Выдыхает. Дыхание становится ровнее. Ничего, ничего, она только посмотрит. Пролистывает пару других папок. Все то же самое: электричество, газ, телефон, страховки…

Вероника подходит к письменному столу. Луиза часто сидит вечерами именно за ним, даже при выключенном компьютере. Собственно, зная ее нелюбовь к новомодному прогрессу, это вполне логично. Книги, шелест страниц, письма от руки… Луиза много раз говорила, что по-прежнему верна старому эпистолярному жанру с душевными, возможными только на бумаге, завитками «люблю» в конце…

Вероника, стараясь не шуметь, дергает ящики. Один открывается и неохотно выставляет ей свое нутро. Снова бумаги, конверты со скрепками, визитками людей и ресторанов. Нижний ящик не поддается. Скорее всего, он застрял где-то в пазах своими деревянными боками. Рассохся, видать, от старости. По-прежнему ничего. Вот и славно. Вероника чувствует облегчение. Ей очень хочется побыстрее уйти и забыть о своих подозрениях.

Она снова оглядывает комнату. Вот еще посмотрит, что там интересного на трюмо, старомодно распахнувшем свои зеркальные углы, и пойдет готовить ужин. Вероника видит знакомую ей фотографию молодой Луизы с малышом на руках. Удачная фотография! Рядом лежит серебряная пудреница с массивной крышкой в инкрустации тонких почерневших переплетений, похожих на вензель. Тяжелый подсвечник удерживает на перламутровом постаменте тянущееся ввысь трио восковых сталагмитов, немного оплывших и застывших с каплями налету. Вот он, момент, секунда, которые удается схватить!

Справа опирается твердыми лапами

Они стояли в полутьме, близко-близко, как мать и дочь, полные взаимной нежности и чего-то такого, от чего щипало глаза. Вероника бесстрашно назвала это любовью, когда глядела в зеркальную глубину на их женское единое целое. Все обещало счастье, стоит только немного подождать, освоиться. Теперь ожидание истончилось, стерлось. Она залезла в какую-то чужую историю.

Вероника открывает шкатулку. Достает украшения, по очереди рассматривает при тусклом свете. Примеряет несколько браслетов. Под спутанным комом простых и, похоже, дешевых цепочек она видит ключ. «Странно, — она вытаскивает его и крутит в пальцах, — что он здесь делает? Где твоя дверца, ключик»?

Оставив шкатулку открытой, она начинает оглядываться в поисках той загадочной дверцы, к которой бы подошел этот старый ключ. Сердце снова стучит, и ее охватывает азарт. Вероника как будто играет в какую-то детскую игру, что-то типа «холодно-горячо», и ей это нравится.

«Стол! Закрытый ящик!» — она оборачивается. Стол громоздко темнеет в свете, падающем из окна, который наполняет комнату предвечерней синевой. Надо торопиться. Она тянется к выключателю. Нет, зажигать свет нельзя — Луиза может прийти в любой момент и увидеть свет с улицы. Она часто говорит с улыбкой, что ей теперь так приятно возвращаться домой и знать, что дома кто-то есть.

Вероника подходит к столу, всовывает ключ в ящик. Поворачивает. Ящик поддается со старческим недовольным скрипом. Было б что скрывать: там оказывается стопка тетрадей. Это обычные ученические тетради с потрепанными краями и полные исписанных листов, некоторые пришлые, вложенные в обложку. Скорее машинально, с некоторой долей разочарования, она достает одну и открывает, уверенная в том, что это наследие каких-нибудь школьных времен, образчики гениальных сочинений Жан-Пьера. Света вот только мало. День, и так сумрачный, по-осеннему короткий, уходит быстро.

глава 37.

Письма из прошлого

«Ты спрашивала, почему я не читаю книг. Почему, работая в типографии, даже более того — владея ею, мне были неинтересны романы и разные другие художественные выдумки? Ответ прост, дочь! Сначала мне претили разные досужие перепевы уже тысячи, сотни тысяч раз слышанных одних и тех же историй, размышления о поиске смысла жизни и вертеровские любовные терзания. Я больше не хотел впускать в свою жизнь чужие чувства, которые заставляют читателя пережевывать чей-то опыт и тратить на него душевные силы. Своим он все равно не станет! Ну положим, ты узнаешь о мадам Бовари и ее зависимом, униженном положении, положении женщины во Франции девятнадцатого века. И что? Что это изменит в твоей жизни, если само время убрало эту мадам Бовари на верхнюю полку в шкафу истории? Вот стоит она там среди Гобсеков с мушкетерами, между Отверженными и куртизанками, под Немо с Жерминаль, тоже отошедших в небытие. И пусть себе стоит.

Жизнь покрошила всю эту литературную ветошь на лоскутки, потрясла пуговицами, оторванными с мясом от давно потерянных кальсонов, да и выбросила. Или еще лучше — снесла в те ящики, которые появились не так давно на наших улицах, — то ли для совсем уж бедных, то ли для переработки сырья. Вот так и мы все, начиная от какой-нибудь мадам Бовари, да что там — от самого Иисуса, и до тех, кто зачем-то сгнил в окопах Первой мировой, пошли на перегной во имя великого справедливого будущего. И что? Где оно? Мы просто цепляемся за что-то стабильное, что не ускользнет из рук, не уедет от нас, как наша собственная страна, оставив нас на перроне прошлого…

Очередное счастье, справедливое и великое, замаячило для вас, молодых, на баррикадах шестьдесят восьмого года. И вместе с разрушением так называемого порядка отцов сравняло с землей любой порядок и уважение, отменило устаревшую для вас логику «заработал — получил». Ты и сама все помнишь, тоже ведь стала частью этого нового веяния под революционную риторику бездарей и бездельников. Нет, я ни в коем случае не отрицаю перемены, но уж больно глупо они выглядят… Как там у Жоржа Брассена?

A peine sortis du berceau,

Nous sommes allés faire un saut

Au boulevard du temps qui passe,

En scandant notre «Ça ira»

Contre les vieux, les mous, les gras,

Confinés dans leurs idées basses.[10]

Но ладно, не буду об этом, а то ты отбросишь по определенным причинам мои письма. Отбросишь с неугасшей обидой на меня. А я ведь так хочу, чтобы ты, моя дорогая Луиза, дочитала мою исповедь до конца.

Сейчас же, когда я смотрю вокруг, только одна радость подблескивает в моем старом сердце: я уже не увижу, как ваши завоевания рухнут вам же на голову. Радость, конечно, еще та… Злобное, мелкое злорадство, мелочное, как три последние монетки на ладони. И страх. И грусть. И тени, которые приходят по ночам. Они ничего не говорят — просто смотрят. Стоят молча и смотрят.

«Типография тебе досталась, как ты мечтал? И что, Жан? Ты даже хозяином стал. Принесла она тебе счастье?» Это Поль говорит. Как будто говорит. Он смотрит на меня своими голубыми глазами, а в них насмешка. Он всегда со мной так говорил, будто подтрунивая, поддразнивая. Я-то думал, что он презирает меня, подмастерья, в то время когда его отец владел той самой типографией. А он потом, в камере Монлюка, признался, что завидовал мне.

«Ты был свободным, Жан! Как ты этого не понимаешь? Ты мог уйти из этой чертовой типографии, от моего отца, найти другую работу», — говорил он, вытирая с лица слезы вместе с кровью, и уже не смотрел высокомерно. — А я вот не мог. И если б не война, то эта типографская краска до конца жизни разъедала бы мои руки. А я ее ненавижу. Да, семейное дело, наша гордость, знаю, но я мечтал уехать в Париж, поступить в университет… Сказать отцу? Я попробовал однажды.

Вернее, брат решился вместо меня, за меня, как говорится. «Папочка, — Венсан набрался храбрости как-то за ужином, — что делать, если человеку, молодому человеку, хочется изменить свою жизнь? Папочка, как ему быть, посоветуй, если то, что составляет гордость его семьи уже сколько-то там поколений, ему не в радость?»

Сказал — и съежился под суровым взглядом отца. Все застыли. За ужином полагалось молчать по

«Это кто ж тебя подучил? — отец со стуком опустил ложку на стол. Он почти все ел ложкой. — Жан, что-ли? Опять разных книжек начитался? Думает, что стал умней всех? Что больше работать не надо? Что пора идти пополнять армию горлопанов? Видали мы таких! Только не в моем доме»!

Потом молча все доел, тщательно вытер тарелку хлебом, выпил вина. Крякнул, грохнул стакан на стол. «Ну а вы что не едите? Остыло все!» — встал, оглядел нас всех из-под сдвинутых бровей и ухмыльнулся.

Не кричал, не швырял стулья, как бывало не раз. Та ухмылка-усмешка сказала больше, чем крик или всякое там «не позволю» или «никогда». Все было решено, предрешено, подписано где-то там, на скрижалях нашего семейного блага, в тетради моей жизни — и сегодняшней, и будущей. И больше никто ни разу не решился сказать слова на эту тему.

«Сегодня мне уже даже Сорбонна не сильно нужна, — продолжал тогда Поль. — Я не способен теперь учиться. А вот в Лион я точно больше не вернусь. Если выйдем отсюда, конечно. Я знаю, что люди везде одинаковы, наверное, все способны на предательство. У каждого есть волшебная точка, самая больная, самая дорогая… Кто о себе думает, о собственной шкуре, кто о детях, кто о жене… Но я не смогу ходить по улицам города среди тех, кто будет со мной раскланиваться, приподнимать шляпу и радоваться, что я вернулся. А я буду в этот момент думать-гадать: это он? Нет, а может, этот? В том доме на Круа-Русс… И ведь знали-то о нашей встрече только считанные товарищи, только мы… И ради чего мне такое терпеть? Подозревать каждого… Лучше навсегда уехать».

Так он говорил и надеялся. Но не думай, нам много говорить не пришлось. Только бросали после допросов на пол одного — так тут же забирали другого. А потом меня совсем увели из этой камеры. Помню, как последний раз бросил взгляд на Поля, истерзанного, в крови и черных гнойниках ран… Таким он навсегда остался в моей памяти. И в моей бездонной вине. После этого обо мне как будто забыли. Меня больше не было. Напишу об этом в следующем моем письме, дорогая дочь. Сейчас уже нет сил. Все прошлое возвращается, когда я царапаю эти строки, и я отталкиваю от себя его жестокие розги, секущие по самому сердцу».

глава 38.

Тряпка

Вероника очнулась, когда ее рука автоматически потянулась к настольной лампе. Читать, почти угадывая слова, становится сложно. Совсем стемнело. Который час? Она смотрит на часы в свете уличных фонарей. «Боже мой, сейчас уже вернется Луиза»! Она вскакивает. Кресло с деревянным стуком отъезжает по неровному паркету и упирается в шкаф. Тот возмущенно стеклянно охает.

Вероника быстро убирает тетради в ящик, подравнивает стопку, не уверенная в том, как все лежало до ее прихода. «В следующий раз надо быть внимательнее! — говорит сама себе. Потом дрожащими от волнения руками запирает непослушный ящик на ключ, придвигает кресло к столу. Тоже непонятно, как оно стояло раньше. Но это уже неважно, вряд ли сама хозяйка комнаты помнит такие мелочи. К тому же Луиза последнее время выглядит почему-то рассеянной, ушедшей в глубь себя.

Вероника прислушивается. Тишина, полная вечерней грусти, сливается с темнотой. Только большие часы отбивают секунды, и они падают, невидимые, с неизбежностью конечности всего на этом свете. Гильотина времени. Вероника выбегает в коридор и там включает свет. Ключ горячо приклеился к ладони. Она возвращается в будуар. Время еще есть. Но сколько, кто знает? Убирает ключ в шкатулку, заваливает цепочками, трясет резной ящичек для создания внутреннего беспорядка. Останавливает свою руку в желании потрогать выпуклые цветы на лаковой крышке и выходит из комнаты. Пора, пора. Дверь, скрипнув, будто жалуясь кому-то невидимому, за ней закрывается.

* * *

— Véro, ты заходила ко мне в будуар? — спрашивает Луиза после ужина.

Голос ее доносится откуда-то изделека, наверное, из темно-бордовой комнаты. Веронике не нравится такое сокращение ее имени, но сейчас она даже не обращает внимания. В конце концов, материна Вера, Луизина Véro… Круг замкнулся.

Ее сердце с уханьем падает вниз. «Спокойно, тихо, считаем до пяти», — говорит она себе и выключает воду на кухне.

— Да, Луиза, я… Я хотела у тебя там вытереть пыль! — кричит, справившись с дрожащим голосом, в пещерную глубину квартиры.

Она вспоминает о тряпке. Вот растяпа, растяпа!

— И что? Вытерла? А то я тряпку нашла, а пыль, похоже, где была, там и осталась!

— Нет, нет, дорогая Луиза! Успела все же немного вытереть! Там столько пыли! Откуда ж она постоянно налетает? И ведь это при том, что окна закрыты! А потом телефон зазвонил, и я побежала… Вот даже тряпку забыла… Извини, что я такая несобранная…

Вероника старается заболтать, притушить страх. Вроде бы это ей удается. И она ничего не разбила, потому что вовремя поставила чашки на столешницу.

Издалека доносится Луизин сниходительный смех. Он приближается вместе с ее отяжелевшими в последнее время шагами. Мадам появляется на кухне с тряпкой в руках.

— Не надо у меня убирать, — говорит она. Вероника видит, что Луиза выглядит уставшей, напряженно озабоченной. Раньше, за ужином, она пыталась это скрыть. — Там столько разных мелочей! Я сама. Вроде бы уже тебе говорила, нет? Если хочешь помочь с уборкой, то можешь пропылесосить салон. Или вот тут, на кухне, всегда есть что поделать. А кто звонил-то тебе? Поэтому и ужин не был готов, когда я пришла? Небось опять твоя барменша?

Веронику радует вопрос мадам о Маржори. Раньше она бы обязательно вскинулась на «барменшу», защищая и Марж, и свой выбор друзей. Теперь же она бросается рассказывать с энтузиазмом о том, что подруга решила развестись, бар свой закрывает, а пока живет у брата. В свое воодушевление Вероника прячет волнение и дрожь — звучат одинаково.

Рассказ находит у мадам живой отклик, которая тоже разводилась, тоже жертва мужского вероломства или невнимания, или жестокости, или… Да мало ли чего! Главное — вон, хоть и барменша, а тоже женщина. И как ни рвись, как ни заявляй о своей

Вероника понимает, что нехорошо обсуждать с Луизой дела Марж, но разговоров про развод и проблемы, с ним связанные, хватает на целый вечер. И она рада, что нашла такую тему. Они с Луизой потом даже открывают бутылку любимого Côtes du Rhône, и мадам, отпуская восвояси дневные заботы, снова пускается в воспоминания о своей юности и обманах.

* * *

Несколько дней Вероника не решается войти в Луизину спальню в ее отсутствие. Читать тетради надо только там, не вынося из комнаты. Она понимает, что нащупала то самое, потайное, скрытое ото всех. И вытащенное на свет из старого скрипучего ящика стола, оно если и не даст ей карт в руки, то в любом случае приоткроет завесу над семейной историей. То, что отец оказался предателем, она поняла с первых страниц. Да-да, он был не героем Сопротивления, как любила рассказывать Луиза, а тем, кто выдал товарищей. Именно это предательство, видимо, тяготило его всю жизнь, мучало ночными кошмарами и дневным ожиданием возмездия. Оно оказалось настолько тяжелым испытанием всей его жизни, что заставило открыться дочери перед смертью. И самое главное — никто, кроме Луизы, похоже, об этом не знает.

Веронике не терпится читать тетради дальше, но надо немного выждать. Терпение, терпение, говорит она самой себе, не позволяя подходить к двери будуара.

глава 39.

Монлюк

«Я тоже, наверное, мог бы писать, сочинять. Когда-то я рассказывал соседским малышам сказки. Сам их придумывал. Пишу тебе сейчас и думаю, что вполне получилось бы набросать даже роман… Ну да, может, не роман, но рассказ бы точно вышел. Или этакие воспоминания, мемуары. Многие хотят оставить после себя кусок того времени, которое давно улетело куда-то в иные миры, в другую галактику, как свет потухшей звезды. Они думают, что — оставим в стороне самовыражение и желание обессмертить свое ничтожное имя — своими нравоучениями откроют кому-то истину? Предотвратят новые войны и предательство? Вон сколько документов и музеев! А ведь большинство по-прежнему верит только в то, с чем им комфортно жить. Я бы наверняка не стал лгать и угождать представлениям моих соотечественников о самих себе. Кто захочет тогда читать то, что уже через пару лет после войны Европа всеми силами пыталась забыть и вычеркнуть из памяти? Люди не хотят помнить то, что нельзя повесить в рамочке на стену, о чем вряд ли когда-либо с гордостью поведаешь внукам.

Кому приятно думать о том, как выживал, расталкивая и уталкивая ногами в топку тех, кто стоял на пути? Такое разве ж назовут литературой? Ладно, представим, что я бы даже переступил через свои скелеты в шкафу, вернее, сделал бы вид, что их нет, и написал все-таки свою повесть, правдивую и жестокую. И возникает тот же вопрос: кто стал бы ее читать? А публиковать? Мало кто. Там не будет героизма, там будет грязь человеческая. И вряд ли это будет хорошо продаваться.

Но это если кто-то хотя бы заглянет под корешок. Будем реалистами: какой мазохист отложит сегодня красивый любовный роман со счастливым концом или эту модную сейчас фантастику ради брюзжания старика? А он пришел не сказки рассказывать! Он намерен показать их родных в таком свете, что популярные нынче вампиры на их фоне сразу заделаются лауреатами Нобелевской премии мира!

А книжки-то я все равно читал. Ненавидел и читал. И плакал по ночам, когда вдруг оттуда, из этих романов, выходили ко мне герои с чертами моих друзей, оставшихся там, в Монлюке. Расстреляли их всех в пригороде через неделю, в сорок четвертом. Зная уже о высадке американцев с анличанами в Нормандии, видя приближение союзников к Парижу, туда, в Сен-Жени-Лаваль, немцы с полицейскими и свозили заключенных. Это я позже узнал. Меня же бросали из камеры в камеру, а потом отправили куда-то на север в скотском вагоне. Потом в Германию. Обещали отпустить, но то ли забыли, то ли тот офицер, что меня допрашивал, не отметил, где надо, а потом сменился… Или наши, ну, из Сопротивления, убили его из-за угла… Кто знает? И никогда не узнать. Я ждал каждую ночь, особенно под утро. Никто не приходил.

А еще я слышал детский плач. Как дети могли оказаться в гестаповской тюрьме? Через какое-то время плач прекратился — и не стало ничего: ни детей, ни криков, ни стонов, ни далеких перестуков в стены камеры. Тишина. Она казалась зловещей, наполненной тенями замученных, кровью, которой пропитались камни. Такой и оставалась там эта тишина, наверное, затвердевшей и черной, пока тюрьму не освободили. Я там был потом, когда делали из нее музей, мемориал, как говорят теперь. Позвали, чтобы задокументировать мои воспоминания. Не буду тебе писать, что был болен после этого несколько дней. Может, ты и помнишь. Про тех детей узнал. Сегодня все в курсе, как прятали еврейских детей в деревне в горах, в Изере. А потом их кто-то выдал, из своих, местных… Сволочь такая. Детей сначала в Лион доставили, а потом отправили в концлагерь, в Освенцим, по-моему».

* * *

Вероника читает. Она кажется самой себе призраком, который бродит между потоками времени, как по кругам ада. Письма, оставленные Луизе отцом, собранные в тетради и выскальзывающие из них кусками боли, бьются под руками сердечной аритмией. Вероника знает, что она здесь чужая и что она не имеет права. Она — воровка запретного. Ни Луиза, ни автор исповеди никогда бы не открыл посторонним этих изъеденных страданием признаний, зачем-то оставленных в живых и не уничтоженных страниц прошлого. У нее захватывает дух.

Утром, когда большая буржуазная квартира просыпается, они дружно завтракают. Днем каждый занимается своими делами. Луиза иногда поглядывает на Веронику подозрительно, когда та, погруженная в свои мысли, витает где-то за балконной решеткой над шумной улицей. «Да, плохо спала, много дел, полно незаконченных переводов, вот и вчера вбивала до полуночи твои цифры-таблицы в Excel… Да не за что, всегда рада помочь…»

Объяснения принимаются с пониманием и обещанием сюрприза: «Нас пригласили с тобой на открытие новой арт-галереи в шестом округе! Надо будет обязательно выкроить время, чтобы заглянуть! Там будут и мсье Кристоф с женой! Помнишь их? Да-да, они очень приятные люди… Помогают молодым художникам из Африки… Эти двое, которые выставляют как раз свои работы, только недавно прибыли — бежали от судебной несправедливости… Обвинили в убийстве… Они говорят, что неправда. У них и документов-то не было… Да, Франция, слава богу, дает в таких случаях статус политического беженца. Знаешь, очень многие мужчины бегут поэтому

Ночью Вероника лежит с открытыми глазами, прокручивает кинолентой то, о чем прочитала. Свое состояние она определяет не иначе как болезнь, полную лихорадочной жажды читать дальше, как напряжение высокой температуры. Забывает обо всем. Один раз, буквально в последний момент, ловит за ужином слезу, предательски скользнувшую по щеке. Объясняй потом…

Мягко и стараясь не шуметь, Вероника заходит в будуар в предвечернем свете, заранее уточнив Луизины планы. Заходит не каждый день. Будто спрашивая разрешения, аккуратно трогает и ставит на место привыкшие к ее появлению вещи. Шкатулка. Ключ под цепочками. Ящик стола. Тетради. И потом все в обратной последовательности.

* * *

«Есть такое выражение: душа расстается с телом. Я столько раз сам его произносил! А понял только там, под прикладами, под лаем собак, в холоде. Душа и тело разделились. И душа умерла. Ее, поначалу униженную, я старался усмирить, усадить, как вертлявого мальчишку на место, заставить молчать. А потом и сам не заметил, как усаживать стало уже нечего. Вся та жизнь, если этим словом можно назвать наше существование, была ее уничтожением. Душу перетерли в песок. И я перестал ощущать что-либо, кроме самых простых чувств, рефлексов. Все силы уходили на проживание одного дня. И если сначала мы, в бараке, разговаривали по вечерам, что-то вспоминали, даже полумертвые, в полном изнеможении от тяжелого труда, то под конец нас поглотило молчание. Безнадежность. Каждый просто ждал своей смерти. Смерти тела. А жизнь-то все равно сопротивлялась, сколько ее там ни оставалось внутри.

Когда я читаю воспоминания переживших плен или лагеря, я восхищаюсь теми, кто пишет о поддержке и надежде, о том, что молился или кипел ненавистью и что это его спасло. Честно? Я не верю. Мы тогда превратились в животных, в которых жила лишь узкая, ограниченная взглядом, линия дороги на работу и обратно, а потом, на несколько долгожданных часов, — балки барачного потолка. Даже страха, по-моему, уже не было. Вместе с душой ушло чувство достоинства, ушли воспоминания. Темнота и голод настоящего поглотили будущее. Будущего не было. О чем я думал? О хлебе. О простом куске хлеба, который я мог бы съесть от первого хрустящего, немного подгорелого вкуса корочки и до последней крошки.

И если ты думаешь, что душа потом вернулась, ты ошибаешься. Меня провернули, как кусок мяса, растерли до мелкого, скрипящего на зубах песка, выпотрошили, как старого петуха. И я вышел с тупой, бессмысленной и гулкой пустотой внутри, которую, казалось, ничто и никогда не заполнит. Мне тогда было чуть больше двадцати…

Плохо помню, как я добирался до Лиона. В памяти остался один момент, когда я полулежал на краю дороги, раздолбленной, черной, в рытвинах от танков. Сил идти уже не было. Думал, что все, умираю, конец, логический конец всего, что я пережил, что вот эта черная дорога и станет моим последним пристанищем. Ведь даже и найдут, наверное, не сразу…

Меня подобрал старый крестьянин, и я прожил у него несколько недель. Он кормил меня супом или тем, что им могло быть. Он отпаивал меня чаем из трав и молчал. Я помню это молчание. Оно так много могло сказать, но зачем? Мы оба все знали, выжившие в этом аду, и говорить было незачем.

Понемногу приходя в себя, я открывал мир заново. Я трогал позабытые предметы, гладил глиняный горшок, проводил пальцем по латунной сковороде. Ты не поверишь, но старая скрученная алюминиевая вилка произвела на меня такое сильное впечатление, как много позже кадры полетевшего в космос корабля.

Я начал медленно впускать в свой опустошенный мир лучи солнца, пение птиц, зеленую стрелку какого-то овоща на огороде, пса, с опаской виляющего хвостом. Но самым ярким, оглушающим взрывом в сердце стал мой родной Лион, когда я вошел в него. Вошел, как римский легионер, отставший от армии. Вошел, как блудный сын. Город жил!

Да, там, откуда я пришел, в моей больной войной голове, он казался разрушенным, исчезнувшим, переставшим без меня существовать. Я же вернулся в город, который радовался освобождению, восстанавливал взорванные мосты, разбирал завалы на улицах. Девушки носили платья. Пожилые женщины шли с корзинами с рынка. Я понимаю сейчас, что носили то, что удалось сохранить, не продать и не обменять за время войны. Но тогда яркость красок и нарядов меня потрясла, оглушила до рези в глазах. А может, любой цвет, отличный от серого, стал для меня огнями фейерверка. Я не могу сегодня с точностью отделить выпуклую, плавающую в солнечных лучах реальность от моих впечатлений, от видений человека, истосковавшегося по обычной жизни.

Я бродил по набережной Соны. Идти мне было некуда. Тогда я набрался храбрости и направился в типографию.

Тени моих товарищей приходили по ночам, стояли, буравили меня суровым молчанием, своим знанием. А я ничего не чувствовал. Или мне так хотелось — не чувствовать. Я поворачивался на другой бок и засыпал. В те дни и месяцы я много спал, уходил, как рыба в темную глубинную воду. Только твое рождение немного растопило тот камень, который затерялся где-то внутри меня вместо сердца. Это ты, дорогая моя, заставила поверить в хорошее, в то, что все перемелется. А еще меня держали на плаву воспоминания о Василии. Я не мог его подвести».

глава 40.

Суета

Перевернув страницу и подперев рукой щеку, Вероника пытается вспомнить, было ли что-то раньше в письмах про этого Василия. Вдруг до нее доносится поворачивающийся в замке ключ. У соседей? Нет, это у них! Она вскакивает, в ужасе мечется к двери и обратно. Убирает тетради в ящик, но ничего не успевает вернуть на место, сделать, как было. У нее же оставался еще почти час! Хватает ту самую тряпку, которую продолжает носить с собой в будуар на всякий случай, и бросается в коридор.

В темную прихожую входит Жан-Пьер и шарит рукой по стене в поисках выключателя. С колотящимся сердцем Вероника бросается его обнимать, хотя давным-давно не позволяла себе таких эмоциальных встреч. Наверное, вообще никогда не позволяла, даже в самые первые нежные дни. Она даже не знала, что способна на такое.

— Как я соскучилась! Жан-Пьер! Милый! Как поездка? Я тебя так ждала! Ты голоден? Давай сумку! — она его обхватывает дрожащими руками и обступает, как будто это не одна, а целых три радостных Вероники.

Он, поначалу растерявшийся и даже отступивший

— Véronique, chérie, я тоже рад вернуться. Конечно, тоже скучал… Да подожди, дай мне раздеться, нет, не голоден, но что-нибудь бы да, перекусил…

Она его сопровожает в кабинет, прижимаясь к его руке, и говорит:

— Я приготовлю тебе ванную! С лавандовой солью! Ты сможешь расслабиться. А я пойду на кухню… Полчасика — и все будет готово!

Время выиграно. Жан-Пьер благодарно кивает, проводит рукой по отросшей неровной бороде, накидывает старую рубашку и отправляется в ванную, где набирается сиреневая вода.

Вероника прислушивается. Громкий всплекс — это Жан-Пьер погружается в воду. Она бросается в будуар. Проверяет, как сложила тетради, запирает рассохшийся ящик. Потом закапывает ключик в цепочки и закрывает шкатулку. Уже от двери оглядывается — проверяет, туда ли поставила. Вроде все так. Все так же, как было до нее, как было все эти годы. Порядок.

* * *

Звонит тетушка. Спрашивает, куда Вероника пропала, как у нее дела и когда она уже наконец вернется домой. Звонит Лена. Напоминает о подошедшем сроке сдачи рекламного проекта. Звонит Ирина, с удивлением отмечает неточности отосланного два дня назад перевода. Вероника крутится ужом, просит прощение и тут же бежит исправлять и доделывать. Но как только она остается одна в большой квартире, полной еще больше, чем раньше, теней и поскрипывающих, как старый паркет, секретов, старается хотя бы ненадолго пробраться в Луизин будуар.

Она оставляет дверь открытой и всюду зажигает свет. Рассказывает о тетрадях Маржори. Подруга уже сняла квартиру и съехала от Николя. Брат помог перевезти ее вещи, и теперь они вместе с Вероникой разбирают коробки. Николя ее поддразнивает, просит сказать еще и еще раз самые, на его взгляд, забавные слова, которые Вероника произносит как-то на свой манер.

— Скажи еще раз, как это у тебя? Cochonité? Правильно — сochonnerie! Свинство!

Маржори смеется вместе с ними.

Вероника сама знает, что это неправильно, но говорит тоном зануды-учительницы, что в целом такое словообразование вполне себе допустимо:

— Ну ведь так просто и логично: liberté, fraternité, cochonité! Свобода, братство, свинство!

Ну да, скорее получается «свинячество», если ей позволяет знание самых изысканных лингвистических нюансов родного языка. Теперь вся семья Маржори и Николя произносит только так, по-вероникиному, с удовольствием и обязательной улыбкой. Ей очень приятно.

Марж готовит ужины, но Вероника почти всегда убегает домой. Николя иногда ее провожает, довозит на машине до самого подъезда, и тогда они долго разговаривают.

Родители то и дело передают через Марж или Николя для Вероники разные огородные сувениры — подкормку, фураж, как шутит Николя, — или бутылку вина. Она очень хотела бы им тоже подарить что-нибудь особенное, но кроме уже купленного шоколада к Рождеству, ничего в голову не приходит. «Не страшно, — думает Вероника, — еще есть время». Ноябрьский туман в ее сердце уступает место непонятному восторгу, ожиданию то ли праздников, то ли очередных перемен, то ли смены декорации затянувшегося спектакля. И в этом спектакле актеры куда-то разошлись, перепутали роли, ждут не у того выхода на сцену. Веронике хотелось бы подтолкнуть действие, крикнуть, чтобы не расходились. Но вернуться в начало, где не было ни Марж, ни Нико? Ни за что!

Николя никогда не звонит Веронике, но старается приехать к Маржори, когда подруги, приготовив на скорую руку какую-нибудь закуску, садятся за низкий столик. Крупный, с накаченной мускулатурой, которая Веронике показалась поначалу излишней, Николя, по большей части то двигает мебель, то вешает полки, то собирает, поругивая инструкцию, кухонный комбайн. Его ловкие руки никогда не остаются без работы. В только что снятой квартире дел хватает всем.

Он нравится Веронике. И — черт знает что — ей кажется, что и она нравится Нико. Она боится об этом думать. Зародыш чувств лежит смирно, она ни в коем случае не должна его разбудить. А если уж быть честной с самой собой, что прямо ух как страшно, — Вероника не знает, что делать и с этим зародышем, и со своим настоящим, не говоря уже о будущем. Она сама превращается в непонятное головоногое, свернувшееся где-то в темной глубине изредка булькающих чувств.

Неделю назад Жан-Пьер, когда они остались наедине, без Луизы, объявил, что хочет зарегистрировать брак с Вероникой как можно скорее и отменить многолюдное семейное торжество летом «в этом дурацком замке». Вероника обрадовалась и испугалась. Последнее время она запуталась, видя, как Луиза и Жан-Пьер ее тянут каждый в свою сторону. Не понимает, что хочет каждый из них, к чему вдруг спешка и почему Жан-Пьер это обсуждает с ней тайком, без матери.

Она сказала, что подумает. Он удивился. «Ты же этого хотела! А теперь сама не знаешь»? — он выглядел разочарованным. Щеки начинали краснеть, как в минуты сильного гнева. Нос угрожающе двигался. Ей это было знакомо и уже не страшно. Вероника улыбнулась и постаралась объяснить, что рада, но без Луизы не может принять решения, что все так неожиданно, что она растерялась, что у нее нет платья… Количество объяснений переросло в вал оправданий, которым чаще всего нет доверия.

Луиза казалась раздраженной. Причем не чем-то конкретным, в чем Вероника бы признала и свою вину, а так, без причины. Мадам приходила домой и в сердцах швыряла сумку в угол. Раньше она себе такого не позволяла. Она перестала следить за своей прической, и почти вся ее голова постепенно становилась седой. Носила одну и ту же теплую куртку, что было удобно, но выглядело первой попавшейся перед выходом одеждой. Красивые пальто и полушубок из искусственного меха висели в стенном шкафу не тронутыми, позабытыми. Вероника не узнавала ее. От встреченной в Москве внимательной старшей подруги не осталось и следа.

За ужином мадам молчала, рассеянно ела, возя вилкой по тарелке, невпопад отвечала и зло глядела на сына. Вероника втягивала голову в плечи, старалась не садиться на директории между ними. Жан-Пьер выглядел уверенным в себе, даже, наверное, вызывающим и на мать не смотрел вовсе. Молнии летали от Луизы к нему, но он их отбивал невидимым щитом. Поев, быстро уходил в дальнюю комнату, кабинет, постоянно с кем-то разговаривал. Иногда ночью приходил к Веронике. Она притворялась спящей. Он топтался, заглядывал ей в лицо, обдавая ее тяжелым дыханием, потом или ложился рядом, или уходил. Она была готова к его ласкам, ждала их. Ей нужны были доказательства, которые она была готова благодарно собирать по крупинкам нежности и разбуженного желания. И потом почти всегда оставалась разочарованной. По большей части винила в этом себя.

Вероника подумывала о том, что надо все-таки купить билет в Москву.

глава 41.

Василий

Вероника напрягается. Она, видимо, что-то пропустила, перескочила во времени. Ничего, думает она, пролистывая прошлую тетрадь. Нет, отец Луизы просто так пишет. Писал… Нынешняя тетрадь снова следует за его памятью, возвращает его в военные дни, месяцы, а вместе с ним возвращает туда и Веронику.

«Так в одном лагере, втором по счету, что ли, я познакомился с Василием. Вернее, на подходе к месту лагеря. Это был Альзас. Мы слышали немецкую речь на полустанках, когда нас везли в вагонах. Местные жители проходили мимо, не обращая на нас внимания. Это сейчас там мало кто любит немцев — народ сменился, все французское в чести, в своей-то стране. А тогда немецкое население воспряло историческим духом, мстило, служило. Нас никто не замечал. Взгляд бросят — и дальше идут. Как будто мы не больше, чем пожухлые листья, которые несет ветер. Мы не надеялись ни на что — давно перестали сами себя считать людьми.

Знаешь, что тогда было самым страшным? Помимо голода, холода и тяжелого труда, от которого просто падаешь и не знаешь, проснешься ли завтра утром с ударом в дверь или сиреной? Зависимость от чужой воли. И ты в себе убиваешь все, что когда-то заставляло вскидываться на обидное слово, на пощечину, заступиться за девушку… Мне кажется, что у меня даже цвет глаз изменился в то время. Их необходимо было сделать бесцветными. Яркость и дерзость получили смертный приговор. Посмотришь не так — прикладом, протянешь руку в сторону, картофелину на поле подобрать, — прикладом, голову поднимешь или оступишься в колонне — прикладом…

Вот тогда я получил в очередной раз по голове особенно сильно, и все потемнело у меня в глазах. Я очнулся, сквозь полутьму в мозгу понимая, что конец, не удержался, падаю. А это смерть. Но нет, вроде жив. И не валяюсь я где-то, а как будто кто-то меня несет, поддерживая, подставив плечо. Я непослушными ногами перебираю, а сам пытаюсь голову повернуть, посмотреть, кто меня спас. Слышу только что-то на незнакомом языке, не понимаю ничего, да и не силился тогда ничего разобрать. А слова такие теплые, шуршащие дождем, успокаивающие. Они повторялись, снова и снова повторялись. Я откуда-то знал, о чем мне тихо говорят: что мне надо постараться не упасть, что скоро будет лагерь, что мы дойдем, что он, тот, который говорит, меня держит и не даст упасть. Так я и погрузился в полузабытье.

Василий дотащил меня на себе до лагеря. Подружились. Сначала каждый на своем языке говорил. Что рассказывал, непонятно, но другой слушал. Человеческая речь, знаешь, когда от сердца идет, — спасение, хоть и слова незнакомые. Она согревает, дает надежду, а когда еще дотрагиваются до твоей руки, знаками показывают, что вот, дескать, это он тебе о жене рассказывает, а тут — о ребенке. И так становится тепло — жизнь вспоминается, другая, не скотская нынешняя, а человеческая, с домом и семьей.

Потом стали друг друга понемногу понимать. И вокруг тоже были французы, испуганные, раздавленные, но выживать-то нужно. Василий стал своим. Сильный, сильнее нас, он как-то объединил всех, сдружил, что ли. О самом себе говорил немного, да я и не все понимал, конечно. Думаю сегодня, что он был из крестьян, толковый, умелый, различающий разные травы и корешки — это нас часто спасало. Понял еще, что он ненавидел Сталина, что-то там произошло с его семьей. Он весь дрожал, когда говорил об этом. Как война началась, он в плен попал. А может, и сам сдался. Потом он в какую-то армию вступил, которая с немцами вместе, но там не захотел убивать своих и бежал. Говорил, что если коммунистов — то да, они его должники, а вот деревни сжигать с простыми крестьянами он не подписывался. Это я тебе так, в общем пересказываю. Думаю, что многое я сам мог додумать, но скорее всего, так оно и было. Его, конечно, при побеге взяли. Почему не расстреляли, непонятно. Василий с тех пор по лагерям и мотался. Сильный, выносливый — какой нормальный бош от такого работника откажется?

Погиб он. Мы переходили через поле. На мине подорвался Василий. За неделю то того, как бросили нас на произвол судьбы. Не дожил совсем чуть-чуть… Гнали нас тогда куда-то, снова на запад, заставляли грузить что-то, таскать то ли химикаты, то ли оборудование, все тяжелое. Почти не кормили уже, мы все еле на ногах стоим, а нас прикладами в спину: «Работайте! А то аллес…»

Наш вагон стоял на путях. Мы внутри закрыты. И тишина. Потом кто-то из нас, полуживых уже, попробовал приоткрыть дверь. Никак. На запоре. Как скот. Так и стояли мы, наверное, день, второй. Я начал ковырять дерево в двери, но не было ни сил, ни надежды. Пока кто-то не начал стучать снаружи. Крестьяне местные. Они думали, бедолаги, что тут, в поезде у нас, что-то ценное, а еще лучше — съедобное, что немцы бросили, убегая. А нашли полумертвых заключенных. Спасибо им. В первую очередь воду нам принесли, не сбежали.

Так мы узнали, что все, ад закончился. Слышна далекая канонада, американцы вроде наступают. Или кто-то еще, неважно. И главное — мы никому больше не нужны. Многие уже и ходить не могли, вываливались из вагона, как мешок с отрубями. Двое скончались на следующий день. А я выжил. И каждый день думаю, что если б не Василий, не жить мне больше на этом свете. Потом поставил свечку за него. Научили, кто знал как. Церковь православную нашел. Он-то в отличие от меня был верующим…

С тех пор я стал узнавать о России, читать все, что мог тогда достать, а что Сталин, так не сильно мне мешало. СССР. Я знал и раньше про идеи коммунизма, мы все про это говорили еще до войны. Если бы ты знала, как

* * *

Вероника болезненно переживает историю человека, которого не знала. Каждый раз, если удается вырваться из темной квартиры в шестом округе, она мчится к Марж. Там заговорщицки обсуждается прочитанное Вероникой, а потом в деталях — изменившееся настроение Луизы и очередной отъезд Жан-Пьера, который Веронику теперь только радует.

глава 42.

Ледяное нигде

«…Наверное, это мое последнее письмо тебе, моя Луиза. И я уверен, что тебе не понравится то, что я напишу. Неправильно я воспитывал тебя, я слишком упивался послевоенным духом свободы, увлекался коммунистическими идеями, а то и вовсе больше думал только о себе. Но я не представлял, какими плодами обернется такой посев…

Ты уже, скорее всего, поняла, что типография, которая кормила нас столько лет, мне досталась от семьи Поля и Венсана. Может быть, я повторяюсь в своих воспоминаниях, но ты уж прости меня. Так вот, я остановился на том, что вернулся в Лион, послевоенный, разрушенный, но живой. Он встретил меня ласковым солнцем, теплыми камнями Старого города, платанами и течением наших двух рек. Мосты были взорваны, но уже кругом шли стройки, разбирались завалы. И я, побродив несколько дней по улицам, пришел в тот дом, туда, где работал подмастерьем, где рос и учился печатному делу. Больше идти мне было некуда. И тогда я не оценивал то, что я сделал, как предательство. Война и страдания многое стирают и списывают.

Честно тебе скажу — я все равно страшно боялся идти в типографию. Я знал, что никого из моих товарищей не осталось, но все равно было страшно. А вдруг кто-то все же выжил? А вдруг кто прознал? Мог придумать что-то, конечно, но тогда разговор был коротким: одно только подозрение — и к стенке. Но нет, из них никто не уцелел. Я проверил тогда все, что мог. Прошелся по адресам. Караулил во дворах. И позже искал, справлялся о старых друзьях с замиранием сердца… Ничего. И все равно каждый раз вздрагивал.

Что ж ходить вокруг да около? Пришел я к родителям Поля, моему прошлому хозяину. Рассказал, как боролись, как вместе в гестапо сидели, какой герой их сын. «А кто предал? — спрашивает отец. Слезы текут, а он кулаки сжимает и разжимает. — Кто, скажи, вас всех сдал»?

«Не знаю, — говорю, а у самого в голове жар, по спине пот стекает, — думали на Ксавье, но он тоже был расстрелян тогда, в Сен-Жени-Лаваль, в сорок четвертом…»

Зачем, думаю, напрасно на Ксавье наговаривать? Погиб ведь уже. И геройски погиб… Но точно, как говорят, тут и концов не найдешь. А он, отец Поля и Венсана, меня обнял тяжело, уже со старостью в теле: «Слава богу, хоть ты, Жан, выжил! Через столько боли и кошмара тебе пришлось пройти!»

Я им про лагеря рассказал. Тут все было правдой. Про рабскую жизнь с корешками у обочины, до которых можно было иногда дотянуться. Про Василия. Они сидят рыдают. Потом, уже когда накормили меня, чем бог послал, мать Поля сказала: «Оставайся у нас, живи, сколько хочешь. Тебе ведь, наверное, и идти-то некуда. Я ничего про твоих с сорок третьего года не слышала».

Старик тоже смотрит на меня, как на сына родного, и говорит, похлопывая по руке: «С рукой-то твоей изуродованной работать в типографии уже, небось, и не сможешь? Давай ты бумагами, заказами будешь заниматься, рабочих обучать. Как мастер. Мне нужны знающие люди. Где там твой дом? Небось и нет его…»

Дома у меня и правда не было. Так я остался у них. Скрипел зубами по ночам, боялся, что проговорюсь, вскрикну что-нибудь, метнусь в лихорадке. Потом привык. Работал. Знакомств новых не искал. Далеко не ходил, на Круа-Русс первый раз поднялся лет через пятнадцать. И то все время оглядывался, по сторонам смотрел, боялся встретить кого-нибудь, кто выжил. Или кто узнал бы меня невзначай. Одно время бороду отпустил, но таким страшным увидел себя в зеркале, что сбрил. Да и ты тогда маленькая была, пугалась.

А я будто получил в руки новую жизнь. Я ведь вернулся! Я начал дышать полной грудью от одного только ощущения, что жив, жив черт возьми! И прошлое все больше туманилось, становилось химерой, дурным сном. Да, мир восстанавливался после войны. Так и я старался вырваться из ночных кошмаров, не обращать внимания на разные тени, которые приходили и стояли у моей кровати. Сила жизни брала свое. Иногда меня захватывала волна искрящегося восторга, поднимала наверх и играла мной среди звезд: ведь я обманул смерть! Я ее, поджидавшую меня в каком-то несчастном метре от камеры и в пяти страшных минутах, оставил внутри стен Монлюка! Бежал от нее позже по минному полю! Я ее обыграл!

Долгие годы я не думал о прошлом, не хотел ни вспоминать, ни проживать те страшные минуты, когда решилась моя судьба. Вернее, когда я сделал выбор. Но сейчас, в ожидании последнего часа — и никто от него не уйдет — я плачу по ночам и ужас сковывает меня всего. Я не могу пошевелиться в ледяном нигде. Та волна, которая меня подбрасывала в победном упоении, сегодня швыряет на скалы. Я предатель. Я совершил то, что разделило мою жизнь на до и после: на настоящую дружбу и существование без друзей, на верность ценой смерти и выторгованные годы, которые не принесли мне счастья.

Как часто бывает, один раз оступившись, ты позволяешь себе это делать снова. И снова. И снова. Сам не замечаешь, как изменяешь правила, потихоньку стирая границы между хорошим и плохим, придумываешь объяснения, чтобы потом ими заменить мораль. И ты начинаешь со временем верить именно в них».

* * *

— Peux-tu imaginer cet enfer? Ты можешь себе представить этот ад?

— Ты его жалеешь? Предателя? Моя бабуля тоже говорила, что кто-то предал их группу, предал тех, кому она помогала. Она-то только одного знала, была в него даже влюблена. Представляешь? Может, поэтому и помогала. А может, и не поэтому. Кто уже сегодня поймет? Наверное, хорошо, что никто про нее не знал, кроме этого парня. Обидно, что, когда я выросла, уже мало ее слушала, все старалась сбежать куда-нибудь, на дискотеку, к подружкам… Да и думала тогда по глупости, что это все только ее истории, давность, что ей просто так вспоминается… Или чтобы меня повоспитывать… Вот сейчас я бы порасспросила! Все бы вызнала в деталях! Да уже лет двадцать как бабушки не стало…

— Я вот не могу понять, почему она прячет эти тетради столько лет? — размышляет Вероника. — Перечитывает их по ночам. Это же так больно… Почему она их не уничтожила? Хранить такую бомбу в столе! Во-первых, чужие могут найти. А во-вторых, ведь даже сын, скорее всего, не в курсе. Я, правда, не дочитала до конца. Осталось еще немного. Это так тяжело, оказывается, как будто погружаешься в чужой ад, и он становится немного твоим. И да, ты права: становится его жаль. С каким ужасом, с какой чернотой человек жил столько лет, что решился перед смертью открыться дочери! И теперь она живет с этой чернотой, с тайной. Наследство из стыда и боли… Я бы сожгла эти тетради, сожгла бы, не раздумывая! Но они ей для чего-то все же нужны, как ты думаешь?

— Да, все так сложно, получается этакий спутанный ком причин и следствий, — задумчиво произносит Маржори. — Для нее, Луизы, наверное, стало сильным потрясением узнать все эти подробности об отце. Представь, женщина всегда жила с сознанием, что отец — герой. Да и все остальное… А тут вдруг она находит эти письма, читает… И ее мир разваливается на части!

Веронике больно за Луизу. Все обиды забываются, отходят на второй план. Она представляет, как в тот момент, в момент открытия настоящего отцовского прошлого, все темнеет вокруг нее, как страх облепляет тяжелой ватой с запахом тления, как не хватает воздуха… Она видит мадам в ее будуаре с листами, выпадающими из старых тетрадей, с ее жадным чтением, когда хочется все узнать, сбросить побыстрее полутона, недосказанность до конца, до самого голого основания. А ведь еще вчера все вокруг оставалось обычным, ясным и простым. Вернуться бы туда, где отец еще был героем и этих писем не существовало…

— А как она росла? Неужели она не замечала ничего особенного? — Маржори продолжает говорить, не обращая внимания на побледневшую Веронику. — Их дом был закрытым, подозрительно закрытым, она сама тебе рассказывала. Да уж, видимо, не как у нас — все нараспашку, приходите все, всем нальем! Кстати, когда поедем к нашим? Мама про тебя спрашивала. А отец вообще, наверное, влюбился! «Какая Вероника умная! И какая Вероника образованная! И, наверное, все русские такие!» Попросил меня купить ему Достоевского. Ну юмор! Почему Достоевского? Может, думаю, для начала что попроще? Но я послушно купила. Вот ведь чудеса: ты вдохновила моего отца на чтение!

Маржори весело смеется, и Вероника, отдаляясь от Луизиного будуара, вместе с ней.

— Они такие замечательные, твои родители!

— Ну вот, значит, тебе тоже нравится у них, у нас бывать! Взаимная любовь! Давай выберем выходные и отправимся к ним. Николя отвезет. Но чтобы с ночевкой! И не спорь!

Веронике становится тепло на сердце. И она снова думает про Николя.

— А кем работает твой брат? Он никогда не рассказывал…

— О! Он большой человек! Он закончил финансовую академию, потом стажировался в Швейцарии, в банке, потом изучал разные системы защиты…

Маржори вдруг обрывает себя на полуслове.

— Знаешь, мне кажется, ты ему нравишься. Он все время про тебя спрашивает. Спрашивает — и краснеет. Ой, наверное, я слишком много болтаю… Но он такой смешной становится! А если серьезно, то его очень взволновали твои отношения с Жан-Пьером и Луизой, конечно. Может, вы как-нибудь поговорите? Ты сама что думаешь? Как там у вас со свадьбой? Он хоть в Лионе или опять куда-то смылся?

Вероника задумывается. В памяти возникает длинный коридор, куда выходят двери комнат. Она как будто двигается по квартире, оставляя кухню справа. Потом заходит в большую гостиную, которая раскрывается перед ней тяжеловесно, нехотя, и упирается взглядом в угол за аркой с массивным обеденным столом. «Как будто здесь живет большая и дружная семья, обеды там совместные, разные гости-родственники, радость при встрече, — ей снова становится грустно, — а ведь их только двое… Трое… Я еще. Я с ними или как»?

Вспоминает Анжелу, которая снова недавно заходила и к которой она уже давно не испытывает ничего, кроме жалости. Та была одета в старое замухрышистое пальто, которым впору мыть полы. «Прибедняется все, — отметила тогда Луиза, — у самой-то целый дом с садом в престижном районе, несколько квартир и внушительный счет в банке… Соседи ей хлеб и молоко приносят… Жалеют. Денег никогда не берут. Пальто новое она себе позволить не может… Говорит, что вещь не должна стоить дороже десяти франков… Ну по-нынешнему, скажем, дороже двух евро… А сейчас ничего не стоит десять франков, ну вот и донашивает, что есть, что было…»

«А у вас самих? Тоже ведь не бедствуете… С коммунистическими-то идеями, солидарностью и братством! Или думаешь, что я все еще не понимаю, как поначалу, твоих столбиков прихода-ухода в Excel? У вашего братства неплохие расценки»! — хотела крикнуть Вероника, вспомнив московских старушек с пучками зелени у станции метро. Она сдержалась, промолчала и только покивала головой.

глава 43.

Последнее письмо

«Типография перешла ко мне. Я хорошо преуспел. Я женился на твоей матери с неплохим наследством. Потом родилась ты, Луиза. Мне нравилось вкладывать деньги в недвижимость. Это позволяло мне чувствовать себя значимым, этаким новым буржуа, который заработал все сам. Я еще знал, что рано или поздно такие вложения и доход позволят не думать о куске хлеба. В памяти оставались мои полуголодные довоенные годы, когда я завидовал друзьям, ощущал на себе их снисходительные взгляды. Может, и не было таких взглядов, может, это совсем и не было правдой, но я ведь тогда так чувствовал! Как я завидовал им, их свободе делать то, что не мог сам. У Поля был даже велосипед! Я жил в их тени, был вынужден

Нет, я не снимаю с себя ответственности за то, что я потом совершил, но все равно могу сказать сегодня с полной уверенностью: если человек себя чувствует постоянно униженным и да, видит вокруг, как другим многое достается если не даром, то легко и просто, от него можно ждать чего угодно. И Франция, наша милая страна, то ли боится смотреть правде в глаза, то ли, получается, ей зачем-то нужны все эти слабые людишки. Проще править такими, зависимыми от подачек, чем теми, кто сам всего добивается и громко, открыто спорит. Они ведь требуют и от тебя того же — силы и смелости. И большинству такое не очень комфортно, даже скажу — совсем не по ним. Легче пристукнуть по голове вылезающего, нежели попробовать самому подрасти.

Но ладно, не будем снова о моих размышлениях и недовольстве современным миром. Все старики такие, ворчливые ретрограды. Я достаточно написал о друзьях, честно рассказал и свою историю, которую ты, конечно, найдешь далекой от героической красоты. Все же я надеюсь, что если не поймешь, то по крайней мере не станешь судить своего бедного отца слишком строго. Вам, которым выпало счастье жить в стабильном мире, без потрясений и страшных моментов выбора, осуждать легко. В тебя же я верю. И еще верю в то, что своей любовью и пониманием ты притушишь то пламя ада, которое будет меня жечь. Хотя я сомневаюсь, что ад после смерти, даже если он и существует, окажется бóльшим испытанием, чем мой земной.

Теперь о тебе, дорогая моя. Я был счастлив, когда видел, что ты готова думать о людях, ищешь способы, чтобы облегчить тяжелую жизнь тех, кто бедствует и нуждается в помощи. Так много несправедливости в этом мире! Как много страданий! Когда ты основала свою ассоциацию, я тобой по-настоящему гордился. И даже простил уже тебе то, что университет тогда бросила из-за своего мужа-болтуна. Представляю сейчас, как ты злишься на мои слова, пусть чуть-чуть, но злишься, так ведь? Сводишь брови к переносице, поджимаешь губы? Это у тебя от матери. И такая нежность меня охватывает, дорогая моя дочь, милая Луиза, что слезы текут по моему лицу. Так боязно оставлять тебя одну в этом мире! И ведь он не становится лучше».

* * *

Веронике кажется, что она видит, как тянутся руки отца к дочери, как вытекает из писем, сочится теплой сукровицей его любовь, ушедшая давно в землю, в то самое ледяное ничто. Что чувствовала Луиза, когда читала последние листы? Жалела ли о прошлом, о не сказанных отцу при жизни словах любви? Думала ли со стыдом о каком-нибудь, как у нее, у юной Ники, тяжелом падении двери, за которой ветер юношеского максимализма отсекает оставшееся за спиной, в тисках пустой квартиры, одиночество? В квартире, которая становится слишком велика для старика.

Вероника вспоминает московское жилье, растянутое между внешними крепостными стенами дома, и мать, ограничившую свое существование в последние годы одной комнатой и кухней. Читая письма, запрятанные от посторонних глаз в ящик громоздкого стола, Вероника отгоняет от себя неопрятный страх старости, но понимает, что время ее тоже ведет своими тропами к одиноким вечерам и тоске по несбывшемуся. Ей жаль Луизу, ее отца, чей голос пробивается сквозь прошлое и соединяет его с сегодняшним осенним днем. Ей жаль и себя немного.

* * *

«Извини, если это мое письмо покажется тебе несколько сумбурным. Ведь я хочу поскорее дописать — у меня совсем не остается времени. Я перескакиваю с одного на другое. Но мне столько всего тебе нужно сказать! Надеюсь, ты будешь внимательно читать мои последние слова и запомнишь все то, что я берегу в сердце до самого конца. Главное, что переполняет меня, — это любовь к тебе, внуку и нашей стране, перед которой я в долгу.

Так вот, я женился на твоей матери, нежной, заботливой и тоже раненной горестями войны. И мы хотели, чтобы сын родился — Василием назвать. Basile. Но нет, не получилось. Может, оно и к лучшему: ты самая лучшая дочь на свете! А в мальчике с таким именем я бы видел или хотел бы видеть моего Василия, что неправильно. И его судьба могла бы сложиться трагично. Многие верят в магию имени…

Зато в память о нем, моем герое, я всю жизнь старался помогать Советам, один раз даже съездил туда с делегацией. Я всем сердцем полюбил людей, которые тяжело жили, но оставались добрыми, с такой же распахнутой душой и самоотверженностью, как у Василия. Может, я идеализирую ту непонятную снежную страну, которую даже Наполеон не смог завоевать, но так уж мы устроены — хотим верить, рисовать себе картины счастья, кажущегося издалека вполне возможным, и надеяться. Я передал и тебе эту любовь. Ты даже немного русский язык освоила и научилась жить ради других. Конечно, в первую очередь потому, что у тебя большое сердце! Я, правда, честно тебе скажу, не понимаю уже сейчас, чем ты там в этой ассоциации занимаешься, но верю, что делаешь добро. Уж не подведи меня!

И вот что важное я хочу тебе написать. Я подошел к самому главному. И даже теперь не знаю, с чего начать. Это ведь не свои истории пересказывать. Это о тебе, твоей жизни и твоем сыне.

Волнует меня мой внук. Жан-Пьер отдаляется от нас, теряет то, что мы с тобой получили от наших предков, что готовились передать ему, а потом и его детям. Мне осталось жить совсем немного. И надеюсь на твои добрые воспоминания обо мне, несмотря ни на что.

Ты уже поняла, что на мне огромный грех, который я совершил. И я вижу, что наказание за это пришло не оттуда, откуда я ждал все эти годы. Оно пришло изнутри, из недр нашей семьи и совершенных нами ошибок. Это, знаешь, как говорят, что все проблемы в море начинаются на земле. Так вот, я хочу, чтобы Жан-Пьер остался наследником вековых традиций, которые все же для нас имеют вес. И они должны иметь вес, значение, если мы хотим сохранить нашу цивилизацию. Не «все уничтожить и все разрушить», как вы там кричали в шестьдесят восьмом, а то, что объединяет нас всех от Нормандии до Альп. Хочу, чтобы он остался настоящим французом. Я не знаю, в курсе ли ты, что он ненавидит нашу страну? Его увлечения ушли в сторону от того, что может дать ему свет в жизни. То есть, наверное, он выбрал иной свет,

Тебе все же придется с этим разбираться. Я вижу, что ты не хочешь знать многого, прячешь голову в песок, как страус. Но имей в виду: чем больше прячешь, чем меньше готов называть вещи своими именами, пусть даже неприятными и жестокими, тем больше вероятность, что реальность даст этому страусу как следует по заднице. Так даст, что перья полетят!

Ждать, пока ты очнешься, поймешь, куда уходит твой сын и мой внук, я не намерен. А он может уйти туда, откуда не возвращаются. И тогда позор всегда будут связывать с нашей фамилией. Сочтешь это жестоким решением или самоуправством сумасшедшего старика — дело твое. Наша лионская квартира и вся остальная недвижимость перейдут к вам в полную собственность, ваше наследство, только если Жан-Пьер женится на хорошей девушке. Венчание в церкви. Это мое условие. Не пускай его будущее на самотек! Верни его.

А если он найдет русскую или любую другую славянку, то знай — ты сделаешь мне самый дорогой подарок, пусть и после моей смерти. Кстати, разобраться ей, новой во Франции, будет сложнее, чем местной девушке. И благодарности ты от нее больше получишь. Будет тебе как дочь. Они ведь там, в России или других частях бывшего СССР, не слишком избалованные, работящие, с уважением, не сильно эмансипированные, не такие, как у нас тут, с кольцом в носу и пупке. Они ведь там и Францию любят такой, какой уже ее и нет.

Если же он, отступник, и тут умудрится сделать по-своему, откажется от моей последней воли, если и правда поздно мы с тобой засуетились, то ничего ему не оставлю. Знаю, знаю, за что мне это все. И прекрасно знаю, почему я после войны ни разу не был на мессе, не говоря уже о разных исповедальнях. И носил эту тяжесть на сердце, не обсуждая ни с твоей матерью, ни с тобой. А с чужими-то и подавно… Грехи тянут к земле, уже и умереть бы давно надо было, но видишь, жив. Может, и дана мне такая долгая жизнь, чтобы я мучился. Или чтобы думал, наблюдал и пытался в своем последнем дыхании склеить те осколки, которые остались от нашей семьи? Кто знает…

Так вот, главное: нынче велики угрозы — и наши семейные средства не должны послужить против Франции, во зло. Я в долгу перед своей страной. Да и не только перед ней. А Жан-Пьер может с деньгами поступить не на благо Франции. У меня есть все основания так считать. В отличие от тебя, я глаз не закрываю, вижу все без шор и многое предвижу. Война с внешним врагом всегда проще, чем с тем, который внутри, которого сам вырастил.

В общем, короче, я снова хочу ударить по столу, как в молодости: решено! Вы будете жить в нашей квартире, будете, никто на улицу не выгонит. Тебе всего хватит до конца твоей жизни. Еще и твой фонд тебя прокормит, если глупостей по своему обыкновению не наделаешь. А ему, Жан-Пьеру, не хочу ничего оставлять, пока он не вернется в наш мир. Он и сам унаследует, если условия будут выполнены. Он ведь может и не знать всего, о чем я тебе пишу. Даже и не нужно, чтобы знал. Просто умоляю: постарайся его вернуть. А лучше всего, тебе проще, наверное, его вернуть с помощью хорошей женщины. Тобой-то он вертит, как хочет! Мой нотариус покажет тебе все бумаги. Оспаривать, клянусь, бессмысленно. Вон другие оставляют наследство даже приютам для животных. Я же хочу, чтобы наша семья не исчезла. Буду рад даже на том свете, когда увижу свадьбу Жан-Пьера с хорошей девушкой. И все, что добром или злом было мной нажито, станет вашим на века, для будущих поколений и для процветания милой Франции.

Твой любящий и страдающий отец. И не вспоминай меня плохим словом».

глава 44.

Бегство

— Madame! Excusez moi madame! Vous êtes madame Véronique?

Вероника вздрагивает. Она идет, погруженная в свои мысли, которые отгораживают ее от всего мира и вьются, как снежинки в стеклянном шаре. У нее в детстве была такая игрушка-сувенир, с елочкой и домиком. Стоило потрясти шар, как лежащий на игрушечной земле снег начинал кружиться, кружиться и постепенно оседал. Ника могла часами играть и смотреть, как невидимый ветер поднимает вьюгу по ее желанию. Вот и сейчас вьюга гудит в ее душе, не прекращаясь уже несколько дней.

Она дочитала тетради. Потом долго сидела, пока ее полностью не накрыла темнота ноябрьского вечера. Когда вдали дернулся тяжелый лифт, натужно потянув вверх кабину, Вероника вздрогнула, испугалась и вскочила. Почти наощупь она сложила тетради в ящик, закрыла его на ключ. Она столько раз проделывала весь этот церемониал, что свет ей давно уже не нужен. Все удалось ловко вернуть и поставить на место. Вероника, немного взлохмаченная, с громко стучащим сердцем, выскочила в коридор, когда у двери началась обычная Луизина возня с зонтом и сумками.

Ей стоило немалого труда сохранять приличествующее обычному вечеру выражение лица. Впрочем, она могла и не стараться. Луиза с первого момента выглядела расстроенной, совершенно не обращала на Веронику внимания. Рассеянно чмокнув будущую невестку в щеку и вручив ей пакет с покупками, она тут же направилась в свой будуар.

Чем дальше уходили в темноту вечера старые тетради, тем меньше Вероника верила в то, что прочитала. Это не могло быть правдой. Она вглядывалась в Луизины движения за ужином, полные автоматизма и лишенные интереса к окружающему миру. В памяти всплыли их знакомство и радость взаимности, откровенности и нежные слова, рассказ мадам об отце с нотой гордости, аккордом славы. Ложь, ложь кругом… Вечер тянулся на редкость молчаливый. Луиза, казалось, ничего не замечала вокруг себя. И Веронике это было на руку.

* * *

Она хотела перечитать последнее письмо еще раз. И боялась. Не отвечала на звонки. Ходила по улицам, подставив лицо мелкому противному дождику. Город стал чудовищно провинциальным, обшарпанным, закрытым на тысячи замков. Он отражался в лужах уходящими в глубину веков каменными стенами лабиринта. Подталкиваемая ветром и намокшим мусором, Вероника все время пыталась куда-то дойти, но оказывалось то ли идти некуда, то ли выход находился совершенно не там. Улицы ушедших людей. Вероника слышала их ядовитый шепот и убыстряла шаг.

Так она, изгнав себя из ставшей в одночасье враждебной квартиры в шестом округе, бродила между мостами, между реками, одна из которых женского, а другая почему-то мужского рода. Глядя на освещенную в вечерних разводах неба перспективу, ей казалось, что берег далеко

Вероника убыстряла шаг, смахивала прилипшие листья с ботинок, накидывала капюшон. И снова шла, шла, куда глаза глядят. И каждый раз ноги ее приводили обратно, к монументальному дому в пол-улицы, углом разрезающим многолюдный поток серых недоброжелательных прохожих.

Как ей себя вести? И что делать? Она размышляла, вспоминала, сравнивала, сама себе не верила и снова находила доказательства то коварству, то желанию счастья в материнских инстинктах, которым следовала и Луиза. Вероника не находила только одного в этой истории — себя.

* * *

Вероника, полная темнотой чужого города и страхом сделать неверный шаг, сидела за столом, прислушиваясь к звукам. Луиза, с кем-то резко поговорив, что бывало с ней последнее время довольно часто, хлопнула дверью и почти вбежала на кухню. Ужин, не оставивший никакого вкусового воспоминания, давно закончился. Вероника собиралась заняться посудой, но каждое движение давалось ей с трудом. И она просто сидела за столом.

— Véro? — мадам будто наткнулась на нее, не ожидая ее здесь увидеть.

«Наверное, пришла за очередной бутылкой вина, — подумала Вероника с неприязнью. — Жаль, я не убралась к себе».

— Что ты тут сидишь одна? И посуда вся как была, так и осталась… Ну да ладно, — она решила быть милой и присела напротив. — Хочешь маленький бокальчик вина? Давай, соглашайся! Эти сотрудники мне все нервы вытрепали… Надо расслабиться. Да к тому же у меня есть чем тебя обрадовать!

Вероника кивнула и встала, чтобы принести бокалы. Ей было сложно говорить с Луизой, как в старые добрые времена. С другой стороны, надо же все уточнить, разобраться во всем, нельзя же верить на слово каким-то письмам и откровениям старого деда, может, уже и маразматика… А даже если все так? Спокойно! У них свои цели, а у нее свои. И они по большей части совпадают. Не бросать же новую жизнь, будущее, эту квартиру, Лион только потому, что розовые мечты оказались не розовыми? Луиза хочет женить на ней своего непутевого — а Вероника теперь точно знала, что с Жан-Пьером что-то не так, — сына. Хорошо, и ведь до недавнего времени эти планы были и ее планами…

В спину дунуло московским холодом, железнодорожным полотном внизу, под насыщенной выхлопами улицей, суетой привокзальной площади, темным одиночеством в пустой квартире, где сейчас живет кто-то чужой. «Ничего, ничего, — Вероника вдруг подумала, что нет ничего страшного в том, что она вычитала в будуаре при тусклом свете ноябрьского неба. — Все равно это мой шанс. Куда возвращаться-то? А Жан-Пьер ведь мне нравится, все же еще нравится, да и дело-то на мази… Зря я, что ли… Потом можно и развестись, если что».

Ее это вдруг позабавило — фарс в Москве с восторгами, «настоящей квартирой москвича», походы по магазинам, комплименты, любовь, а потом обучение ее экономии воды и цивилизованности. Еще неизвестно, кому от кого больше выгоды! Ей бы документы получить, а там…

Луиза за это время извлекла из винного шкафчика бутылку и теперь ее разглядывала на свет, крутя в руках и пристально вчитывась в этикетку с картой Франции.

— Et voilà! — сказала она, оглядываясь в поисках штопора. — Сейчас посидим, поговорим, а то мы с тобой совсем что-то потерялись-растерялись в делах и заботах… Как у тебя дела? Ты много работаешь над переводами? Как твоя подруга поживает? Не развелась еще?

Вероника сглотнула и ощутила мерзкий привкус ржавчины. Она никогда не пробовала ржавчину на вкус, но это была она. Привкус лжи. Ей придется притворяться обычной Вероникой, Véro, будущей невесткой. Невеста без места, то есть без жениха. Она встала, чтобы задернуть шторы. В чуть приоткрытое окно она увидела ворону, которая сидела на витой решетке и смотрела на Веронику черным глазом. Дежавю. Ворона повздрагивала крыльями, склонила голову и, обращаясь к Веронике, произнесла «кар-р-р-р-р-р-р» с таким грассирующим французским «р», что впору было ей аплодировать. «Вот да, кар-р-р-р, и пошло оно все! Знание — сила! Хватит подчиняться чужой воле. У меня есть цель». Вероника с улыбкой и легкой головой вернулась за стол.

Луиза наполнила бокалы и пригласила Веронику жестом присоединиться. «Чин-чин! На здоровье!» — произнесла она по-русски и подмигнула своей визави. Вероника слегка качнула бокал и поднесла ко рту. Нет, сначала полагается вино понюхать, затем покрутить в бокале, всматриваясь в круги, потом снова вдохнуть аромат, который, как говорят знатоки, как раз начнет раскрываться, и только через минуту-другую его можно пригубить. Она выполнила все требования и сделала пару глотков.

— Дорогая, — Луиза сказала почти торжественно, — я подготовила брачный контракт. Ты не забыла, что мы собирались к нотариусу? Я взяла рандеву на послезавтра. Ты рада?

Вероника кивнула. Заставила себя улыбнуться. Представила себя со стороны: растрепанные волосы, которые она постоянно ворошит, когда эмоции скачут, воспаленные глаза, дрожащие руки. Может, все и не так уж плохо? Она теперь, по крайней мере, знает весь расклад. Поиграем, что уж…

— Нет, Луиза, дорогая, я не забыла. А что дальше? И когда вернется Жан-Пьер?

Мадам тоже старалась справиться то ли с недовольствием, то ли с тем напряжением последних дней, даже недель, которые ей явно не давали покоя. Она пыталась быть веселой и такой, как раньше, эпохи их девичьих посиделок. Сейчас Вероника увидела, как мадам постарела. «Времени-то прошло всего ничего, а вот ведь… У нее ведь, похоже, какие-то нешуточные проблемы… Связано ли это со мной и свадьбой? Нет, на работе, вероятно, что-то не так… Ходит серая, смурная, пьет больше обычного…»

Мысли проносились в голове, оставляя привкус уходящей эпохи. Она все больше ощущала себя на сквозняке, снова продуваемая ветрами неизвестности. Ни жалости, ни желания поддержать мадам, ни поспрашивать с сочувствием, а что, собственно, случилось, у Вероники не появилось. Наоборот. Ей стало злорадно. Она прислушалась. Луиза что-то неуверенно блеяла о том, что да, конечно, они сходят через пару недель в мэрию по настоянию Жан-Пьера. А ведь он такой скромный, всем известно, какой он хороший мальчик и как мечтает побыстрее заключить любимую Веронику в свои объятия, уже официально, как жену… В конце концов

— А ты в курсе, что он хочет, чтобы мы жили отдельно?

Веронике захотелось унять эти сказочные рассказы мадам и сделать ей больно.

Луиза застыла с бокалом в руке и с приоткрытым ртом, тонко очерченном почти съеденной губной помадой, на контрастно бледном лице. Нос заострился. Глаза округлились. Картина под названием «шок».

— Как отдельно? — она залепетала плохо управляемыми губами, которые сразу стали сухими. — А эта большая квартира? Наша квартира… Тогда зачем это все? И светильники для деток… Я мечтала… Я думала… Здесь всем места хватит… Он всегда будет рядом…

Вероника разглядывала ее морщинки, которые сбегали глубокими ручьями вниз, к шее. Эта женщина ее выбрала, пригласила, вручила своего сына. Ради наследства? Она вспомнила слова из последнего письма: «Он отдаляется, уходит от тебя, он не любит нашу страну. И вернуть его можно, только если ты наконец посмотришь на ситуацию реально, а не пряча, как страус, голову в песок…»

Как-то так. Но разве возможно, чтобы ее жених не любил Францию, если ему посчастливилось здесь родиться и вырасти? Не все понятно. Что еще он там скрывает? Но ведь не могло быть все неправдой!

— Так когда вернется Жан-Пьер? Мы не знаем этого наверняка? — Вероника сделала вид, что не заметила вылившиеся на стол чувства Луизы. Хотелось взять тряпку и вытереть.

глава 45.

Муму

Вероника немного восстановила истонченные токи души. Она написала Маржори, что очень, очень плотно занята, поэтому пока о встрече не может быть и речи. Она должна была сама во всем разобраться и принять решение. Вероника не была готова рассказывать ей об окончании эпистолярного приключения в Луизином темном будуаре. Вернее, она знала наверняка, какое встретит осуждение. Но это ее жизнь, Вероникина. А Маржори, если она правильно помнит, предстоит развод. Нет чистоты восприятия, когда ты завершаешь одну часть своей жизни, разочаровавшись в браке и подлизывая рану от зря потраченных на пустозвона лет. Тут любой подруге, готовящейся войти в ту же реку, ты расскажешь исключительно о крокодилах, а не о потоке светлого течения под лунным светом. Нет уж. Не сейчас. А еще Николя… Думать о нем Вероника себе не позволяла. Может быть, потом подумает.

Она продолжала гулять по городу, который немного смягчил свою каменность и теперь равнодушно стелился осыпавшимися листьями.

И вот сейчас у самого входа в подъезд, к которому уставшая Вероника брела все медленнее, как будто шаги давались с большим трудом, ее кто-то окликает. Сначала она пытается обойти препятствие. Вправо-влево.

Вероника поднимает глаза и смотрит наконец перед собой. Молодой человек легко, но настойчиво касается рукава ее куртки. Что он хочет? Кто это? Она морщится.

— Мадам, извините, вы мадам Véronique? Я прав?

— Да, это я, — Вероника останавливается. Лицо парня кажется ей смутно знакомым. — Я вас знаю?

— Да я же Мохаммед! Муму! Помните, я у вас бывал? Давно! И вы были такая милая, поесть тогда приготовили. А я голоден был, как… как лев!

Он улыбается, радуясь тому, что Вероника вроде бы его узнала и остановилась. Теперь она вспоминает его, этого стеснительного и вежливого юношу. Вместе с другими знакомыми Жан-Пьера Муму приходил к ним, когда Луизы не было дома. И она почему-то чувствовала, что и ей не стоило там быть.

Они закрывались в дальней комнате, которая служила Жан-Пьеру кабинетом, а Вероника тогда еще старалась на ролях хорошей хозяйки приготовить закуску, аперитив. Через какое-то время перестала и просто уходила в свою комнату. Гости всегда отказывались. А этот Муму, да, она помнит, пару раз задерживался на кухне и даже как-то поел. Хвалил. Благодарил. Сказал, что его мама делала такую же яичницу с помидорами. А Вероника, довольная, что оказалась полезной, спрашивала его о семье, о жизни.

Пожалуй, она помнит только один такой случай. Жан-Пьер потом вечером за ужином говорил, что Муму — талантливый программист, способен на расстоянии влезть в любой компьютер. Она поинтересовалась, чем они занимаются в его кабинете, потому что вроде бы Жан-Пьер был далек от технологических новшеств. Сейчас Вероника уже не может точно сказать, что ее жених ответил, но больше она не задавала таких вопросов. Ведь право на частную жизнь — тоже неотъемлемая часть цивилизованности, как ей объясняли.

Теперь этот Муму стоит перед Вероникой. На голове капюшон черной толстовки, спортивные штаны с пузырями на коленях, куртка с полуоторванным карманом, многодневная небритость. «Прямо бомж какой-то», — Вероника смотрит с неприязнью. Потом на секунду ей становится стыдно. Она решает послушать, что парень хочет ей сказать. А тот нетерпеливо переминается с ноги на ногу и оглядывается по сторонам.

«Боится он, что ли? Уж не украл ли что-нибудь? Сейчас предложит купить у него ворованное, начнет жаловаться на проблемы, болезни близких, безвыходность. Может, и пригрозить мне, там же было в письме про разное. Я ведь так и не поняла, что не так с Жан-Пьером, а они ведь были тогда вместе. Может, у них какая-то преступная группа»? — мысли вихрем проносятся в голове Вероники, одна ужаснее другой. Она уже не рада, что остановилась. Но деваться некуда.

— Мадам, давайте зайдем вон туда, чтобы не посреди улицы стоять, — просит он совсем не угрожающим тоном, а скорее смущенным, и указывает подбородком на ворота во внутренний двор рядом с дверью в подъезд. — Я вам должен кое-что сказать.

Вероника подчиняется. Ее радует, что он не настаивает на том, чтобы подняться в квартиру. Но сердце все равно стучит. Она кивает, пытаясь показать, что спокойна и вовсе не боится. Почему-то ей это важно — показать. Они входят во двор. Тяжелая дверь за ними медленно затворяется и отгораживает их от внешнего мира. В глубокой арке тихо, шум улицы становится приглушенным, далеким. Парень останавливает Веронику, когда она продолжает путь дальше, во двор, на свет.

— Не надо, постоим тут, тут нормально. Никто не увидит, — говорит он. — Скажите, ведь ваш муж… Он ведь вам еще не муж? Жан-Пьер? Извините, если я вдруг… так прямо в личное, в вашу жизнь…

— Н-н-нет, пока нет, — с удивлением тянет Вероника, размышляя над его словами. — И ничего, конечно… Если в жизнь… Нормально все. А что такое? С Жан-Пьером что-то случилось?

Ей становится страшно и одновременно обнадеживающе. Вдруг и правда что-то случилось, и ей не надо теперь ничего решать… Боль и облегчение — так уже было…

— Я хотел вас предупредить. Может быть, вам это покажется странным, тут не принято лезть

Муму испытывает явное и выпирающее углами неудобство. Он оглядывает арку, дергает молнию на куртке, не знает, куда девать руки. Наверное, уже и не рад тому, что пришел. Он становится похож на скомканный лист, вырванный из несвежего блокнота. Потом снова в упор глядит на Веронику своими мягкими темными глазами. И решительно, будто выбросив или убрав в карманы все ненужное, с силой произносит, боясь того, что или сам раздумает, или Вероника сбежит:

— Не надо вам за него выходить замуж. Я не могу вам все объяснить, но он… Он к вам относится не так, как надо. Вы хорошая, добрая, вы не заслужили… Я уезжаю. В Аргентину. Это страшные люди, я хотел уйти, просто тихо уйти, перестал ходить на их встречи, думал поступить учиться. Знаете, я в компьютерах хорошо разбираюсь, мог бы работать… Но они мне не дадут. Я понял это. Мать отправил в Алжир, там родные, а пенсия французская позволит ей жить безбедно. Надеюсь, что у нее все будет хорошо. Там и родственники еще остались. А я уезжаю… Бегу отсюда, в общем…

Веронике становится жарко. Она расстегивает куртку и приспускает шарф. Что он такое говорит? Кто эти страшные люди? Чего боится Муму? В голове все перепутывается: отрывки писем с откровениями отца, Луизин будуар с украшениями в шкатулке, выбранный замок для церемонии, злая сталь прищуренных глаз Жан-Пьера в его последний приезд, хищно двигающийся нос… Теперь вот и этот вежливый юноша, который от кого-то скрывается…

Она пытается успокоить Муму и дотрагивается до его рукава. Он отводит взгляд. Его смелость испаряется вместе с последними словами. Ей кажется, что он дрожит, что ему хочется спрятаться, войти в каменную кладку арки и исчезнуть. Она чувствует, как страх передается и ей — стадный первобытный ужас неизвестности, от которого слабеют ноги и теряется смысл.

Вероника отступает на полшага и спиной упирается в холодную стену. Дом, куда она с удовольствием столько раз открывала тяжелую дверь, обхватывает ее сверху, сбоку, даже снизу, оплетает подвалами и трубами. Как и Муму, Вероника чувствует себя в ловушке. Она хочет столько всего спросить, но молчит. Она боится открыть еще шире тот ящик Пандоры, куда вылетевшую правду обратно уже не запихнуть. А ведь она так долго не хотела ничего ни слышать, ни видеть… Как Луиза… Она сейчас понимает, что выглядела просто мебелью, тупым шкафом или бессмысленно дребезжащим буфетом со своей аперитивной суетой.

— Они участвуют… Они все в таком движении… Хотя, может быть, просто как протест, протест против несправедливости, ну как русская революция, наверное, — Муму бормочет почти бессвязно. Видя в глазах Вероники ужас, тут же старается придать своему голосу уверенность и немного спокойствия. — Нет, не подумайте, пока, наверное, все не так опасно… Просто звучит, как, как что-то такое, запретное… Но это были обсуждения, разные акции солидарности, сбор денег бедным, нашим братьям… Я бы и не сказал вам, если бы там происходило что-то страшное, — он снова понижает голос и оглядывается. — Но оттуда никого не выпускают. Поездки эти, вы знали? В тренировочные лагеря. Жан-Пьер сначала говорил, что это просто расширение кругозора, изучение арабского языка, погружение в историю ислама… Я тоже был с ними, слушал, верил. Это зажигало. Объединяло. Жизнь наша такая, что каждый, каждый, кто здесь вырос, что-то да может предъявить этой стране. Понимаете, можно легко сыграть на наших чувствах, на очевидном неравенстве, истории колониализма, на бедности в наших семьях… Мигрантских…

— Я тоже мигрант, — неожиданно для себя произносит Вероника. — Мигрантка… Или как? Вот приехала, хочу здесь жить. Но не собираюсь ничего предъявлять… Знаешь, Муму… Извини, я, наверное, тебя перебиваю?

— Нет-нет, ничего, говори! Я был уверен, что вы меня понимаете лучше других. Скажите, ведь тебя, извините, вас хоть раз здесь обидели? Обидели? Franchement! Честно только! Французы ведь не любят никого, кроме себя…

Вероника задумалась. Ей не хочется нападать на ту Францию, которую она, казалось, любила всю жизнь. В то же время она отчасти согласна с Муму: сложно вписаться в новую среду человеку чужому, из другого мира, с иным опытом, убегающему к тому же от памяти, от матери и Веры. Сложно тут «человеку из нецивилизованного мира» — ей вспомнились слова Луизы. Веронику обожгли ярким светом семейные вечера, когда они играли с ней, играли в нее, перебрасывая мячик воспитания от матери к сыну, через ее голову, по ее голове… Она дернулась, отрываясь от стены.

— Нет, обида — это не то слово, — наконец решается произнести Вероника. — Я ведь сама согласилась. Сама захотела стать частью… А все оказалось не таким, как я видела из Москвы. Все другое. Но это ведь нормально, жизнь… Она шире и со своими законами… Их не разглядишь издалека. Их надо потрогать, узнать вкус, примерить на себя… И знаешь, любой иммигрант будет тянуться, переступать через обиды, если знает, во имя чего… Но да, бывает и больно, не без того… Но ты рассказывай дальше, пожалуйста!

Она немного расслабляется и думает о Маржори, которая уж точно не допустила бы обиды. Муму качает головой, желая ей возразить, но не делает этого. Переступает с ноги на ногу. Чего-то ждет? Торопится или собирается с мыслями? Он бросает быстрый взгляд во внутренний дворик, куда пожилая женщина выходит с мусорным пакетом. Выбрасывает его в контейнер и теперь, опасливо оглядываясь на них, убыстряет мелкие шажки, возвращаясь в подъезд.

«Как мышь в нору, — мелькает у Вероники. — Интересно, она знакома с Луизой»? Ей совершенно не хочется, чтобы о ее разговоре в подворотне непонятно с кем стало известно наверху. Муму поворачивается тут же спиной к квадрату серого двора и молчит, дожидаясь, пока за женщиной захлопнется дверь. Слова отскакивают от арочных сводов, как брызги дождя.

— Наверное, мне пора идти. Я постараюсь покороче тебе, то есть вам, все рассказать, — Муму снова дотрагивается до рукава ее куртки. — Я читал, изучал Коран. Я и в детстве его читал. Мой отец и дед читали, говорили… У них он был, знаете, другим, чем… Все, кто с Исамом… Ну там у Жан-Пьера уже другое имя, он взял другое… Неважно, вы ведь не в курсе. Пусть пока так, Жан-Пьер. Так вот они и священные тексты трактовали по-своему… И группы эти для изучения… Многим давали литературу про то, что самое важное, что нужно вернуть себе достоинство… Что мир захватили сионисты, а американцы и французы — их пособники. Извините, если что… Но это было так приятно слышать! Ты начинал чувствовать себя частью целого, близкого тебе, а не брошенным на произвол судьбы, не оставленным, как в школе, после уроков, один на один с

И я стал одним из них. И я старался быть первым. Понемногу меня стали просить сделать то одно, то другое… Помогали мне с компьютерами, поверили в меня, понимаете? Я получал уважение. А потом я несколько раз принимал людей оттуда, — Муму поднимает палец и указывает то ли на арочный потолок, то ли выше, выше дома, туда, на небо, на бесконечность, туда, где творится история и решаются судьбы. — Оттуда, понимаете? Принимал у себя дома. Отказаться нельзя. Вопросы тоже никто не задает. Надо — значит надо, наша община, наши братья… «Они сделали свои клятвы щитом…» Это из Корана.

Вероника застывает, вся превратившись в слух. Голос Муму нанизывает слова на невидимую нитку, говорит без выражения, на одной ноте, как молитву читает. Сложно. Она старается сосредоточиться и не пропустить ни слова. Бездна открывает свои темные тайны здесь, во дворе шестого лионского округа, и затягивает, затягивает…

— Но ведь Франция столько дает тем, кто… Малоимущим, мигрантам, — с трудом выдавливает Вероника, не желая обидеть Муму. Она не знает, какие слова тут подходят, а какие поставят ее по ту, другую сторону барьера.

«Снобка, снобка, слишком просто тебе все доставалось в жизни, а мир-то вон какой», — злой нерв противно дрожит под коленкой. Но так ли это? Разве ей все доставалось просто, без труда? Веронике приходят на память разговоры с Маржори и ее родными, для которых многое, похоже, однозначно, весомо, близко к земле. А ей никогда ничего не просто. Ее растягивают в разные направления то сочувствие, то тоска, то недовольство, то желание защитить страну, которая становится ее домом. «Вот она, линия соприкосновения — два кривых зеркала, в которых отражается правда каждого, отдельная правда, перекошенная для другого, иногда страшная… Есть ли надежда на то, что найдется хоть лучик общего солнца, способный примирить эти стороны»?

Муму смотрит на нее с явным разочарованием.

— Дает, это да. Дает и презирает. Как прорваться через это? Как смириться с тем, что ты для них, — он обводит рукой арку и немного двор, — человек второго сорта? Чтобы хоть чего-то достичь, надо пройти столько унижений, так смирить себя, baisser la tête… Это совсем не так, как было у вас, в СССР, все равны по-настоящему… Я знаю, я много читал.

— А ты знаешь, что в Советском Союзе в паспортах — ну таких, внутренних паспортах, как удостоверение личности у вас, был пункт о национальности?

— Национальности? — Муму приподнимает брови, и его лоб прорезают морщинки. Он силится понять, что Вероника имеет в виду. — Моя национальность — француз! Я родился во Франции…

— Нет, это гражданство, — Вероника пытается выбраться из путанной терминологии. — Наверное, лучше сказать, что там значилось этническое происхождение или религия… Скажем, у тебя там было бы написано: «араб»…

Вероника хочет предложить ему переместиться в близлежащее кафе, если уж разговор получается таким доверительным. Она уже почти произносит: «А давай зайдем…»

Муму отшатывается от нее. Он наклоняется ближе и говорит жестко, как человек, не желающий слушать никаких доводов:

— Такого не бывает, как вы говорите. Не бы-ва-ет! Извините меня, Véronique, я понимаю, что вы, наверное, не любите свое коммунистическое прошлое, что видите уже в мечтах французский паспорт… Но я не могу долго тут стоять… Я вам сейчас дорасскажу, зачем я пришел. И мы расстанемся, хорошо?

Вероника кивает и наваливается снова спиной на стену. Она устала. Напряжение немного спало. Почти дружеское обсуждение разных историй притушило первый порыв ужаса. Он и не рассказал пока ничего страшного. Она знала, что Жан-Пьер изучает арабский язык, что увлекается философией и читает Коран. Он сам ей говорил и обещал принести облегченный вариант. Говорил, что тогда им будет, что обсуждать… Она согласилась, ведь должны же быть с мужем общие темы… Скорее всего, парень преувеличивает. Небось поссорился там с кем-нибудь и теперь ищет пути отступления. Или все-таки стащил что-то…

Яд познания, та самая правда, которая, похоже, мало кому нужна, уже вползла в сердце. Теперь Вероника не может уйти. Она хочет все понять. Она слушает молодого человека с неким антропологическим интересом. Да, разные формы жизни, люди живут по-разному… Здесь, во Франции, места ведь всем хватит. Вряд ли он сможет чем-то ее удивить…

— Так вот, о людях, которым мы давали приют, abri, — продолжает Муму тем прежним голосом, из которого выпарены все эмоции. — Пока моя мать как-то раз не увидела, что один, который у нас тогда жил, даже не ест. Не надо ничего, сказал. Он только молился, какие-то записи слушал. Сам пил воду и все. Она ему, гостю, как у нас принято, то одно приносила, то другое. Как без еды-то? Вежливый, ничего не скажешь. Очень достойно себя вел, уважительно. Говорил на очень грамотном французском. Как Жан-Пьер. Однажды он вышел ненадолго, и мать наведалась в комнату, чтобы прибрать там, ну и занести туда что-то, чистое белье, что ли… А ей ведь любопытно. Человек чужой, странный, живет в ее доме, к ужину не выходит, не разговаривает. Как-то не по-людски. Она одну брошюру с пола подняла, другую… Maman у меня по-арабски читает… Там такая литература, за которую и в Алжире, и в Марокко, да и много где сразу в тюрьму. Потом заглянула в сумку.

«Я думала, что умру со страху», — она сказала. Буквально прижала меня к стене, прямо там, умоляла, просила больше с ними не знаться. Ее аж всю трясло! Отца подключила. А отец у меня такой человек был… Ух! На заводе работал. Умер в том году. Меня срочно отправили к старшему брату, он живет в Париже, хорошо устроился, работает. В общем, они все в семье очень взволновались. Я ничего не стал друзьям говорить. Сказал только, что уехал по семейным делами. А потом, когда вернулся, уже сам стал присматриваться. А когда меня на концерты и разные молодежные тусовки начали отправлять, чтобы… Ну чтобы я смотрел… Неважно, это уже мои домыслы, к теме не имеют отношения…

Вероника забывает дышать. Ей хочется спросить, что было в этой сумке, зачем концерты, но она не смеет. Она боится услышать ответ. В голове все крутится на бешеной скорости, а потом вдруг стихает. Игрушечная вьюга опадает на дно в том далеком, потерянном где-то на дорогах ее взросления, стеклянном шаре. И части ее нынешней французской

Муму смотрит на нее, давая ей возможность подумать, осознать. Вероника, правда, делает последнее усилие, пытаясь ухватить истончившуюся до прозрачности надежду:

— Нет, Муму, постой… Ладно, эти странные люди, пришлые, пусть даже с какими-то страшными брошюрами… Но Жан-Пьер? Он туда случайно попал, ведь так? Или ты его вообще с кем-то спутал… Он же из буржуазной семьи, учился в частной школе… У вас хоть корни…

Муму смотрит на нее с сочувствием.

— Я понимаю, Véronique, это сложно сразу принять. Я ничего не спутал. Жан-Пьер — главный у нас в группе. Для него ислам стал идеологией, знаменем, если хотите… Этому подчинена вся его жизнь — борьбе и жертве. Он говорил: «Такие, как я, помнят, что было в прошлом, все эти воскресные обеды и подарки на Рождество. Но тем сильнее мы ценим то, к чему пришли сейчас, к той истине, которая делает значимой нашу жизнь, определяет нашу цель. Вера в Аллаха дает духовное братство, благодаря ей мы не связаны с нашими корнями, как христиане или евреи…» Я не был с ним согласен — семья многое значит. Но это ведь он к нам пришел, стал братом… И я молчал. А теперь я очень благодарен своим близким за то, что они меня… Как лучше сказать? Вернули, наверное.

— А Луиза, мама Жан-Пьера…

— О, нет, мадам Луиза ничего не знает! Она, правда, в своей ассоциации многим нашим братьям помогает. Документы, жилье там, всякие пособия, деньги для оформления пересылает… Помогает, потому что считает правильным, гуманным. Но похоже, что она не в курсе, куда и на что деньги еще идут. Сын просит ее — она делает. Ну в общем, я не очень точно знаю, как у них там дела поставлены, но то, что вам надо быть осторожной в этой семье, это точно. Вот я и пришел вам сказать. Предупредить. Вы на них не похожи. И мне кажется, что вы зачем-то им нужны, вслепую используют вас, так сказать. Мне мама велела перед отъездом, чтобы я вас предупредил. Я ей рассказывал… Про вашу яичницу, про доброту… Может, и мне будет легче в жизни, если спасу хорошего человека от несправедливости. Вот что она сказала.

Вероника поднимает руку, чтобы остановить Муму или возразить. Изо рта вместе с паром вырывается что-то хриплое, и она откашливается. Парень бережно трогает ее за локоть. Что она хотела сказать, она уже не помнит. Да и нужно ли сейчас что-то говорить…

— Вероника, вы… Вы сильная, правда? Главное ведь — это знать правду, так? Я буду говорить кое-что довольно неприятное. Но последнее. Попить, может, хотите?

Он достает из кармана бутылку воды.

Вероника отрицательно качает головой. Она не будет у него отнимать воду. Кто знает, куда он потом пойдет, есть ли у него деньги… Вряд ли он возьмет у нее, даже если предложить ему ту мелочь, которая у нее есть. Поднимает на Муму глаза и твердо говорит:

— Все в порядке. Продолжай, пожалуйста.

— Жан-Пьер как-то насмехался, болтая с нашими, ну, с теми, от кого я ушел, что, дескать, нашел бабу, которая ничего не понимает. И что скоро у него будет много денег… для дела. И вот еще что. Только вы не очень сильно расстраивайтесь, ладно? У него жена есть, но не оформленная, или даже две. Он хвастался. Одна от него беременная. Он ее в одном из центров подобрал, юную совсем, лет шестнадцати. Они туда часто захаживали — девочки только приехали, им какие-то дальние родственники приглашение делали как членам семьи, воссоединение. Или беженцы…

Ну и через вот такие фонды легче всего… Там и защита, если что, адвокаты всякие, права человека… Вон недавно семью хотели депортировать — приехали, попросили убежище как, знаете, от преследований. Они были откуда-то из России, там регионы такие есть… Как его, еще война там была за независимость… Ну в общем, через пару лет оказалось, что они радикализованные, чуть ли не оружие с взрывчаткой покупали… Их начали высылать, так ассоциация какая-то встала стеной. Дети, сказали, уже в школу пошли, как можно высылать? В общем, оставили их во Франции. Ну может быть, правильно: дети вырастут хорошими людьми, благодарными за приют…

А этим, которые уже проверенные беженцы или женщины одинокие, то жилье потом дают, помощь, лечение бесплатное. Да все бесплатное! Поначалу они в центре всего боятся, молчат, прав не знают, часто и по-французски не говорят. Делай с ними, что хочешь. Каюсь, я тоже с ними ходил пару раз. Чувствуешь себя вершителем судеб, а они на тебя молятся. Жизни не знают. Как решишь, так и будет. Боятся, не перечат. Теперь стыдно.

А вот жениться, официально жениться ему зачем-то надо на вас. А дальше — как Аллах решит, все в его руках… Альхамдулиллях… Вот так он говорил. Ладно, пошел я. Не говорите никому, что меня видели. Надеюсь, что в Аргентине я смогу устроиться и жить нормально… Может, пересечемся еще когда-нибудь…

глава 46.

Холм воронов

Звонит телефон. Вероника сидит в кресле, подобрав под себя ноги. Маржори приносит ей крепкий чай и укутывает подругу в плед.

— Луиза! — сообщает она, взглянув на светящийся экран. — Так ей и не ответишь? Она уже раз пятый звонит!

Вероника почти не помнит, как добралась до Маржори. Проводив Муму взглядом, пока он не смешался с вечерней толпой у станции метро, она продолжала стоять у подъезда. Она хотела сбежать куда-нибудь, подальше от этого нависающего над головой дома, от довольных собой параллельных улиц, от необходимости улыбаться, от семейного ужина, от Луизы.

Сделав пару шагов вслепую и чуть не сбив с ног какую-то мадам, Вероника поняла, что далеко не уйдет. Ноги не слушались. Сил хватило лишь на корявые извинения.

Она подняла голову и посмотрела на окна квартиры, ставшей ей за это время родной. Свет нигде не горел. «Хорошо, — к Веронике понемногу, издалека, возвращалась способность соображать. — Луиза еще не вернулась». Где в этот момент находится Жан-Пьер, она даже не представляла. Она вообще себе довольно мало, как выснилось, представляла. Замок со свадьбой если только…

Стряхнув с себя оцепенение, Вероника быстро поднялась по лестнице, открыла дверь. На нее пахнуло пылью, чем-то старым, лежалым, что хочется замести под кровать и забыть. Она зажгла свет в коридоре и быстро прошла к себе, в ту комнату, которая уже так мало напоминала о прошлом хозяине. Почти на автомате сложила свой новый ноутбук в большую сумку, поверх кинула несколько футболок, свитер и джинсы. Время

В голове стучало. Сердце прыгало. Нет, она так просто не уйдет. Задержала дыхание и длинно выдохнула. Еще раз. Вдох-выдох. Глубоко. Раз-два-три… Вот так. Руки уже почти не дрожали. Вернулась в комнату, огляделась. Нашла за книгами свой старый фотоаппарат. Привычно прислушиваясь к звукам, приходящим снаружи, от лестницы, Вероника на цыпочках проскользнула в Луизин будуар. Шкатулка — ключик — ящик стола… Достала потрепанные школьные тетради, исписанные убористым старомодным почерком. Начала фотографировать. Тетрадные страницы съезжали в сторону, сами собой переворачивались. Вложенные листы падали на пол, как будто пытались ускользнуть от чужого взгляда, от недоброго вмешательства.

«Самое важное, только самое важное, — шептала Вероника, — вот тут, а еще последние, самые последние страницы, про наследство, про Жан-Пьера…»

Она чувствовала, что еще немного — и не выдержит: или свалится прямо здесь в полном изнеможении, или подожжет к чертям собачьим и этот стол, и эти тетради, и эту квартиру. Скомандовала себе: «Все, хватит, пора». Тетради — ящик на ключ — стол — шкатулка…

Фотоаппарат тоже убрала в сумку, поглубже. Вероника оглянулась на темный коридор, куда выходили разные комнаты, каждая со своим характером. Выскочила на лестницу. Замерла. Прислушалась. Внизу, далеко, как в иной галактике, хлопнула входная дверь. Послышались голоса, поднимающиеся вверх, через пролеты лестницы.

— Bonjour, bonsoir, ça va?

— И вам доброго вечера! Спасибо, все хорошо. А вы как?

Луиза раскланивалась с соседкой. Какой у нее голос странный! Усталый или расстроенный? Да неважно уже.

Вероника тихо повернула ключ в замке, вспомнила, как собирала листы и запирала ящик стола. Точно заперла? Будем надеяться, что да. Автоматизм дает порой сбой, но уже ничего не попишешь. Взяла сумку, поднялась, стараясь не шуметь, на одну лестничную площадку и застыла. Луиза вызвала лифт. Пока кабина скрипела старыми панелями и натужно двигалась наверх, Вероника спустилась вниз и вышла на улицу.

* * *

Николя уже в который раз призывает Веронику позвонить Луизе.

— Не надо пока устраивать демарши, — советует он, бережно беря ее за руку. — Скажи, что пришлось уехать по работе — ну придумай что-нибудь! Статью заказали из Москвы, например, про сельскую жизнь, срочно. Там сейчас как раз праздник Beaujolais Nouveau! Только что прошел… Море разливанное вина, любой готов и наливать, и говорить. Она не удивится. А если разозлится — так тебе не привыкать! Ты ведь связалась с нами, такими неправильными!

Он пытается ее развеселить. Вероника криво улыбается, благодарная за помощь и поддержку. Но ее знобит даже после горячего чая. Когда она приехала к Маржори со своей большой сумкой, подруга все поняла.

— Оставайся, сколько требуется! Я только рада. Постелю тебе тут, на диване. Он раскладывается, большой! Тебе будет удобно. А в выходные к моим поедем. Если захочешь, сможешь и у них пожить — чтобы в Лионе не маячить. Подумаем, что делать дальше.

Пока Вероника, замороженная и напряженная, абсолютно не способная к размышлениям, сидит, глядя в одну точку с чашкой в руках, Маржори с Нико ведут переговоры на кухне.

— Ты должен ей все рассказать, — доносится до нее. — Она имеет право знать!

— Что еще я должна знать? — пытается крикнуть Вероника. Но вырывается только какое-то карканье. Голос получается хриплым, застоявшимся. Она вспоминает арку и Муму. Она столько всего узнала за последние дни, что уже не удивится никаким очередным тайнам Нико и Марж. Пусть уже выкладывают все до кучи. Ее охватывает злость, да такая, что она знает — это останется с ней надолго, пока она, пока… Пока она сама не решит, что делать дальше.

Брат с сестрой, смущаясь, садятся рядом с ней.

— Véronique, дорогая, ничего такого, мы не хотим тебе делать еще больнее, с тебя и так хватит, — начинает Марж. — Но Нико должен тебя предупредить кое о чем…

— Маржори тебе ведь говорила… Но наверное, она не все рассказала… Я работаю в финансовой полиции, — голос Николя мягкий, но такой, каким, наверное, сообщают о смерти близкого родственника. Вероника не понимает, что тут такого, почему это надо было скрывать. Ее брови немного поднимаются вверх, дескать, и что, продолжай. Ее охватывает нежность к Николя, но вместе с тем она ждет, внимательно следит за его лицом. Сердце начинает стучать сильнее. А ей уже казалось, что она больше ничего не чувствует. Какой же длинный день!

— После твоих слов о фонде Луизы и том центре по приему беженцев мы начали проверку счетов и всей финансовой структуры ассоциации «Рука в руке», — Нико начинает бодро, но его уверенность слегка тает, когда он видит расширяющиеся глаза Вероники. — Donc… Ну вообще-то мы давно подозревали, но… Я не хотел тебя расстраивать раньше времени — ведь ты ни о чем толком не знала. Просто то, о чем ты рассказала, некоторые обстоятельства показались странными. Разное такое, чем они там занимаются, выглядело весьма, ну в общем, то, что мы и раньше предполагали. Я не могу подробно об этом, сама понимаешь. Это дело… В общем, оно пока на начальной стадии. В целом хорошо, что ты оттуда сбежала. Для тебя. А вот для нас, конечно, было бы полезно, если бы ты осталась и продолжала помогать Луизе. Особенно с ее бухгалтерией, с тем, что ты в Excel вбивала… Ты же можешь вспомнить, что именно? Хотя бы приблизительно? Цифры? И назначение платежей…

— Ты совсем с ума сошел? — резко обрывает его Маржори. — Ты посмотри на нее! У нее жизнь рушится, она такое узнала о них всех, об этом ее женихе долбанном! Я как чувствовала! Ты бы лучше сообщил, куда надо! Завтра поговоришь о своих цифрах!

— Ну кое-что и там, наверное, знают. Но это не мой отдел. Неважно. Там скорее всего ничего особенно опасного и нет. Нельзя же арестовывать всех, кто изучает Коран или традиции? Они даже телефонами почти не пользуются — все лично, по-семейному, в кафе этих. Все устно. И доказательной базы никакой… Но ты не думай, мы тебя в обиду не дадим! — Николя смущенно улыбается.

Вероника смотрит на них во все глаза. Цифры… Финансовая полиция… Не его отдел… Доказательства… Николя тоже многое от нее скрывал… А она пела соловьем, делилась, надеялась…

— Значит, получается, что ты меня просто использовал? — ее голос звучит глухо, как тупой удар дерева о дерево.

— Нет, что ты! Просто я хотел… Я думал…

Маржори останавливает брата, сжимая его плечо, да так больно, что он морщится.

— Марж, ну ты что? Руки у тебя,

— Ника, — Марж впервые называет ее Никой, — пойми, Николя хотел тебя защитить. Знаешь, ведь твоя ситуация ему с самого первого момента показалась странной и подозрительной. Но нужны были доказательства. Ведь он… Скажи ей, сколько уже можно?

Она подталкивает брата к Веронике.

— Ты мне очень нравишься, — лепечет Нико и краснеет. Он похож на подростка, большого, неуклюжего, который не знает, куда девать руки и ноги. Он встает и смотрит на Веронику сверху вниз, как в ее давнишнем сне. Все вообще происходит последнее время, как в плохом сне. Из него хочется выскользнуть и проснуться в своей кровати в Москве, прислушиваясь к ноябрьскому дождю за окном и гулу улицы над железной дорогой.

Веронике, которая давно ждала этих слов от Николя и боялась их услышать, не зная, что будет с ними делать, сейчас все равно. Происходящее наматывается на нее еще одним ватным слоем, еще одним откровением, еще одним обманом. Слишком много всего…

Она отнимает свою руку, забытую в ладони Нико. Как зомби, бледная с красными щеками — Вероника уверена, что они пылают огнем, — выбирается из опутавшего ее теплого пледа, встает и выходит на балкон. Мокрый холод остужает и возвращает в мир. Внизу горят огни города, злого, обманного, закрытого для чужаков и не желающего здесь ее видеть. «Лугдунум, Холм воронов», — вспоминает она кельтское название Лиона.

глава 47.

Дрянь

Луиза нажимает отбой и кладет телефон на стол. Задумчиво смотрит в темное окно. Что-то в голосе Véronique заставило ее сдвинуть брови, наклонить голову. Она ищет стул, рукой ощупывает спинку, как слепая, и опускается на него без сил.

«Как много всего навалилось в последнее время! — думает она. — Эти финансовые проверки, нескончаемые разговоры то с попечителями фонда, которые вдруг материализовались и начали нудить, то какие-то люди из налоговой службы со своими вопросами… Делаешь доброе дело, всю себя отдаешь людям — и получаешь в ответ подозрительность, намеки, желание ущипнуть, найти несоответствия… Если бы я все делала, как следует, с чего жить? Но ведь стараюсь все честь по чести… Это ведь и есть демократия. А скольким мы помогли»!

Она устало поднимается, чтобы налить себе еще вина. «И эта туда же, — зло думает о Веронике. — Неблагодарная. Взяли ее, привезли, приютили, скоро выйдет замуж за Жан-Пьера, войдет в хорошую семью… Как бы не сорвалось. Где он шляется? Как можно относиться настолько легкомысленно к важным вещам в жизни? Завтра же постараюсь его отыскать, где бы он ни был! Пусть срочно едет, берет ее в оборот и в мэрию! И чтобы никакой барменши рядом не было. Все из-за нее, этой ультраправой семьи, с их огородами и виноградниками… Вот оно, зло всей Франции! Когда же они поймут, что их время ушло? Пособники Петена, небось, в прошлом»!

Луиза залпом выпивает вино. Ставит бокал в сердцах на стол слишком близко к краю и сбивает рукавом серой кофты, в которую кутается. Бокал взлетает, как будто она его швыряет, и падает, разбивается на мелкие осколки. «Merde, merde, черт, — почти плача, стонет Луиза, опускаясь на колени.

Собрав осколки и бросив их в ведро, она берет другой бокал, наполняет его красной живительной влагой и медленно отправляется в будуар. «А Жан-Пьер хочет, чтобы мы жили после свадьбы отдельно»! — вдруг вспоминаются слова Вероники. «Неправда, неправда, — говорит она вполголоса, — мой сын не может так хотеть. Это она его подбивает… Я же одна не смогу! Véro мне специально такое сказала, чтобы… Véro… Ей не нравится Véro! Так прямо и жгла, смотрела своими глазами, зло смотрела, вскидывалась, но молчала. Знает ведь, чего хочет! Так и мы знаем. Посмотрим еще, кто с кем не будет жить…»

Луиза нащупывает выключатель и зажигает лампу. Мягкий вечерний свет обволакивает ее привычным уютом, темно-красным буржуазным временем, милым прошлым и неясным будущим. Под письменным столом она видит что-то светлое, лист какой-то, что ли… Лист! С грацией кошки она ныряет под тяжелый, с завитками и облупленными краями стол и хватает бумажную половинку, исписанную мелким знакомым почерком.

«Дрянь! — у Луизы пропадает воздух. Мадам раскрывает рот, пытается дышать, со свистящим шумом выхрипывает жар. — Она открывала ящик. Она читала… Она знает…»

глава 48.

Открытое окно

Вероника сворачивается калачиком на диване в гостиной Маржори. Нико уехал. Луиза, которой Вероника в конце концов позвонила, поджимала губы по своей привычке. Разговор давался с трудом. Мадам показывала каждым словом, каждым звуком, что недовольна. Слышно было, как она сдерживает раздражение и удивление. Ничего резкого, правда, не сказала. Спросила только, что передать сыну, если он вот-вот приедет.

— Передай привет, — ответила Вероника, — я буду звонить… Bisous. Целую.

Она вспоминает рассказы Луизы о сыне, о маленьком гении, над которым смеялись одноклассники, о том, как воспитывала его на протестных парах шестьдесят восьмого года. Мысленно прогововаривает и сбивчивые слова Муму. Все вместе крутится тяжелым колесом и соединяется в один поток. «Ни одна душа не понесет чужого бремени. Человек получит только то, к чему он стремился»… Что это? Да, это Муму цитировал Коран. Он еще сказал, что они, те они, которых он теперь боится, вытащили из священной книги только ненависть и повиновение. «Такое ощущение, что к ним это перешло, как сказки на ночь. А я не хочу, чтобы была только ненависть или месть. И без того много крови кругом, зачем, чтобы платили невинные»?

Вероника не знает наверняка, что он имел в виду. Все так сложно! Она размышляет о том, как рос Жан-Пьер. Вот маленький мальчик доверчиво сжимает руку матери, вот он готовится к школе, вот он рисует… Видит слезы обиды в голубых глазах, когда одноклассники ему кричат: «Это кто ж тебе сказал, что ты гений? Вон, ты даже бегаешь хуже нас»! И толкают его, наверное. Он падает и дома жалуется матери. Когда Луиза отправляется защищать сына, становится только хуже. Что поделать? Конец семидесятых или начало восьмидесятых. Еще в почете сила, самостоятельность и традиции.

Вероника понимает, что со временем Жан-Пьер нашел, где получить признание других, тех, кому льстила дружба с малышом-«бобо», мальчиком из частной школы с идеями всеобщего равенства в голове. Получился настоящий «коктейль Молотова». Вместе с доверием новых друзей, с их особенным, как у взрослых, объятием при встрече и похлопыванием по спине пришла и идея: «Да, брат, и я рад, мы вместе, брат»…

Он получил иной образ жизни или то, что им тогда было, как подарок

Луиза не могла никак понять, что хочет ей сказать директор, если с учебой все в порядке, да и разные баталии прекратились. Директор и сам, наверное, был не в состоянии толком сформулировать те невнятные тревоги, когда на его глазах мальчик из нежного непризнанного гения превратился в настороженного, со стальными глазами подростка. Он теперь яростно спорил, бросая вызов предательски отвернувшимся от него лицемерным ценностям. Конфликт в его душе покинул стены школы, ушел с чистых улиц шестого округа… Ушел на время, затаился, чтобы подрасти и окрепнуть. Сможет ли Вероника противостоять Жан-Пьеру, когда снова его увидит?

Ведь не могло все быть ложью. Она вспоминает Луизу в Москве, восторженную, влюбленную в жизнь, пытающуюся говорить на русском и смеющуюся над своими ошибками. Как это было давно! И да, Вероника приехала сама, ее никто не тянул. И она так хотела здесь жить, остаться, стать своей. Да ей и некуда больше возвращаться.

Ей вдруг представляется яркий свет залов Les Halles. Холодная раковина устрицы шершавит ладонь. Маржори. Николя. Их милые родители. Ей теперь кажется, что она обидела Николя. Ничего, ничего. Позже все улеглось, объяснилось, выговорилось. Она оставалась немного колючей, но просто слишком много всего произошло. Маленькая Вероника всегда спрашивала, а что потом, после сказочной свадьбы? Она теперь не видит ни свадьбы, ни потом.

«И все же, — мысли бредут по кругу, медленно, как уставшие лошади, — зачем Луизе надо было тянуть до будущего лета с торжеством в бессмысленном замке»? И сама себе отвечает: «Надо показать всем вокруг, всем родственникам, что в их семье все в порядке. Чтобы все родные увидели: Жан-Пьер — это настоящий, знакомый им с детства мальчик Жан-Пьер, которому достанется все дедушкино наследство, француз до кончика ногтей и не предает традиции, о чем, возможно, судачат близкие по телефону. И вот его невеста… Идиотка из России».

Отсветы машин, фонарей бродят по комнате. Где-то проезжает громкая музыка с криками то ли про футбольный матч, то ли просто чьего-то веселья.

Вероника закрывает глаза, сон увлекает ее нежным течением. Вдруг, как будто кто-то ее окликает, она открывает глаза и видит мать. Она знает наверняка, что сейчас мать начнет ее пиявить своими откровенными, сдирающими кожу едкими словами. И нынче уж точно есть за что. Да, и снова будет требовать закрыть окно, называть Веркой… Веронике хочется исчезнуть, вернуться обратно в тусклый, не приносящий отдыха, но спасительный сон.

Мать продолжает стоять одновременно близко и далеко, воздушно и тяжело. Мать стоит и смотрит на нее. Глаза у нее странные, расплывчатые, добрые. Вероника приподнимает голову и ждет. Они обе молчат. Собственно, что говорить-то? Все ясно. Не ясно, правда, как жить дальше, но она обо всем подумает, разберет все детали и разложит по полочкам, обязательно примет решение. Невозможно не принять. Может, когда-нибудь этот день с его откровениями и открытиями станет всего лишь небольшой остановкой в пути?

Вдруг мать мягко отклеивается от дверного косяка и плывет, плывет все ближе, ближе… Шелестит легким дыханием в сантиметре от нее и мягкой синеватой тенью, как плюшевая невесомая игрушка, опускается на подоконник. Вероника не шевелится, боится даже дышать, чтобы ее случайно не сдуть, как венчик одуванчика. Мать поворачивается к ней. И лицо ее — Вероника видит его, несмотря на то, что у тени, у той рыхлой синевы на подоконнике, нет никакого лица — оказывается молодым, задорным, с яркой лучезарностью глаз.

«А зачем окна-то закрывать? — голос матери, наверное, ее двадцатилетней, звучит, полный надежд и солнечного ветра. — Там, за ними, весь мир! Ты застряла в самой себе, Ника! Ничего не бойся! Выбери себе самое лучшее и закрой не окно, а дверь за собой! Пусть прошлое, то, что уже не изменишь, останется там, за нарисованным холстом с картинкой, скажем, Белорусского вокзала! Смотри на прошлое с любовью, но двигайся дальше.

Знаешь, я всегда гордилась тобой, только сказать толком не умела. А кто ошибок не делает, тот и не живет! Люблю тебя! А Вера… Она как звезда: захочешь ее найти — найдешь. А пока пусть повисит в ночном небе напоминанием о возможном. Все когда-нибудь обязательно сложится.

Да, не забудь: у тебя в руках сейчас ключи не только от будущего этой квартиры, но и от жизни Луизы, и Жана, как его, Пьера! Они там что-то о солидарности говорили? Вот пусть и делятся»!

И весело рассмеявшись, выплеснув на сонную Веронику волну свободного и злого счастья, мать вылетает голубоватым облаком в ноябрьскую лионскую ночь.

* * *

«Сдала мать, — думает Вероника, просыпаясь и прислушиваясь к звукам. — Стала сентиментальной. Прямо как не она. Люблю тебя… А в руках у меня будущее…»

Час поздний, почти полдень. «Ну я и проспала! — удивляется Вероника. — Оно и понятно — столько всего свалилось на мою голову. Марж, наверное, убежала уже по делам и постаралась потише, чтобы меня не разбудить».

Она встает, идет на кухню, находит круассаны и записку от Маржори с бонжурами и смешными рожицами. Потом возвращается в комнату, собирает постель и садится у стола с телефоном в руках.

— Дорогая, где же ты? Я думала, ты приедешь к завтраку! — голос Луизы старательно свеж. Вероника слышит и ставшую привычной за последнее время подозрительность, а потом еще новую ноту — робость. — Поговорить? Да, нам было бы неплохо поговорить.

Луиза глотает и откашливается. То ли пьет свой мерзкий кофе, то ли сглатывает свое одиночество… Веронике кажется, что Луиза все знает. Она чувствует сочащийся из телефона страх и немного тонкой ненависти, которая горчит, но в целом ничего, пережить можно. В ней перекатывается звонкими трелями неожиданный задор.

— Ты же вернешься домой? Жан-Пьер спрашивал о тебе… Он звонил, говорил, что к вечеру будет… Что? Регистрация возможна через две недели? Ты звонила в мэрию? Хорошо, — мадам принимает ее слова как должное, спокойно и покладисто.

Ее голос почти не дрожит, но Вероника видит ее побледневшее лицо с заострившимся носом, поджатыми губами

— Да, хорошо, конечно, мы вместе посмотрим брачный контракт, обсудим… Впрочем, если этот контракт уже не годится, то составим новый… Ты говоришь, что у тебя уже есть свой нотариус? Конечно, конечно, без проблем…

Они договариваются встретиться в брассери недалеко от громоздкого дома в шестом округе. Вероника поговорила и с Юлией-Жюли, поблагодарив за телефон нотариуса, который оказался въедливой и ушлой бабенкой. Веронике это на руку — работа предстоит большая.

Она потренировала появившуюся внутреннюю силу и сама удивилась: неожиданно заставила себя слушать и сумела быстро вырваться из обычного вала советов. Юлия умирала от любопытства, и еще хуже, чем всегда, ей удавалось удержаться от «больших слов», как говорят французы, то есть нецензурщины. Вероника разожгла ее интерес и, не обращая внимания на вопросы, оборвала разговор на полуслове, к удивлению Юлии-Жюли. Она получила то, что хотела.

«Engagées dans la nuit à l’hameçon d’ivoire, sont promptes à se reprendre au tournant de l’ellipse…»[11]

Теперь, положив трубку, Вероника-Ника смотрит на себя в зеркало в прихожей. Круги под глазами можно замазать тональным кремом, чуть коснуться губ помадой… Она готова. Она обязательно найдет Веру, но потом. О Жан-Пьере она тоже подумает позже, не будет же она принимать всерьез все то, что наболтал ей этот Муму. Он точно что-то стянул, вот и бежит… У Вероники сейчас есть более важные дела. Ее ждет Франция.

2024, Лион

Примечания

1

Александр Блок, «Она вошла с мороза».

2

— Черт! Перестаньте танцевать вокруг меня! Все в порядке! Ты меня не убила! (фр.)

3

Р. Дж. Коллингвуд.

4

Коран. Сура 49, аят 12.

5

Il ne faut pas laisser les intellectuels jouer avec les allumettes… (Вольный перевод первой строчки знаменитого стихотворения Жака Превера «Нельзя», Il ne faut pas…)

6

Иона — голубь (иврит).

7

Иосиф Бродский, «Натюрморт».

8

Происходит от французского слова jalousie — зависть, ревность

9

Поль Бокюз — Paul Bocuse, 1926–2018; известный французский шеф-повар и ресторатор, один из основоположников «новой кухни». Имя Бокюза связано с лионским крытым рынком Les Halles, где повар выбирал продукты. Многие рестораны, открытые там, обязаны своей популярностью Бокюзу.

10

Едва стерев с губ молоко,

На штурм мы бросились легко

Бульвара под названьем Время.

Мы возопили «Ça ira!»

На свалку старичье пора!

Чего валандаться со всеми?!

(Перевод Геннадия Тинякова)

11

«Попавшиеся в ночи на крючок из слоновой кости, быстро спохватываются на повороте орбиты…»

Сен-Жон Перс. «Invocation».(Перевод автора.)

Спасибо за чтение

Вернуться к книге