Что мы можем знать
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Иэн Макьюэн
ЧТО МЫ МОЖЕМ ЗНАТЬ
Copyright
© Станислав Валишин, верстка, 2026
© FRESH Verlag, 2026
FRESH Verlag
Postfach 20 01 46, 47500 Neukirchen-Vluyn Germany
[email protected]
Printed in Germany.
WIRmachenDRUCK, Mühlbachstr. 7, 71522 Backnang Germany
ISBN 978-3-910610-60-6
Тимоти Гартон Эшу
Речь идет о той разновидности человеческой правды, балансирующей между фактами и вымыслом, которой биограф может достичь, рассказывая историю чужой жизни и тем самым делая ее своим достоянием (как друг) и достоянием публики (как предатель). Она спрашивает, что мы можем знать, во что мы можем верить и, наконец, что мы можем любить.
Ричард Холмс, «Доктор Джонсон и мистер Сэвидж» (1993)
1
20 мая 2119 года я сел на ночной паром в порту Мальборо и под вечер следующего дня прибыл на маленькую пристань близ Маентурога-под-морем, откуда до Бодлианской библиотеки Сноудонии уже совсем недалеко. День выдался по-весеннему теплым и безмятежным, да и поездка прошла гладко, хотя спать в сидячем положении на скамье из деревянных реек довольно мучительно — кто пробовал, тот меня поймет. К фуникулеру, работающему на воде и гравитации, ведет живописная тропа длиной в пару миль. На станции ко мне присоединились четверо попутчиков, и мы поболтали о том о сем, поднимаясь на тысячу футов в скрипучей кабинке из полированного дуба. Поужинав в одиночку в библиотечной столовой, я позвонил своей коллеге и другу Роуз Черч и сообщил, что добрался благополучно. Мне отвели спальную ячейку, и я хорошо выспался. Как и в прошлое мое посещение, туалет у нас был один на семерых, но на сей раз это не причинило мне никаких неудобств.
После завтрака архивист по имени Дональд Драммонд проводил меня в рабочий отсек. Область специализации этого сотрудника включала в себя и мой период, с 1990-го по 2030-й, и тема моих исследований — событие с нелепым названием «Второй Бессмертный ужин» и знаменитый, давно утерянный стихотворный цикл Фрэнсиса Бланди «Корона для Вивиен» — вызывала у него жгучий интерес. Приятно, когда кто-то берет на себя труд отыскать на стеллажах нужную тебе папку или книгу, однако предупредительность Драммонда и его манера замолкать с приоткрытым ртом на середине фразы после мелких словечек вроде «для» или «это» несколько меня стесняли. Я подозревал, что он невыносимо умен. Он слишком часто упоминал свою четырнадцатилетнюю племянницу, вундеркинда с уникальными математическими способностями. Вдобавок ему явно хотелось вытянуть из меня какие-нибудь полезные сведения, а это значило, что он и сам что-то пишет. Я попытался замаскировать недовольство преувеличенной вежливостью, но от этого лучше не стало.
По моей просьбе он принес мне двенадцать дневников Вивиен Бланди из ее архива, который по причинам, так и не выясненным специалистами, некогда уютно устроился в чреве богатого архивного корпуса ее мужа. Оставшись в одиночестве, я открыл герметичный контейнер и нашел дневник за номером пять, а в нем — страницу тридцать два. Мне нужно было снова это увидеть. «Между Фрэнсисом и мной все улажено. По большей части мне здесь хорошо. Это достижение». Она только что оправилась после трагической кончины своего первого мужа Перси Грина, страдавшего болезнью Альцгеймера.
Она считала, что Фрэнсис любит ее, и хотя оба были немолоды, а он еще и на десять лет старше, у них был «вполне приличный секс» и много общих тем для разговоров. В своих дневниках она ни разу не жалеет, что вышла за великого поэта, хотя бо́льшую часть времени он проводил у себя в кабинете. В одном месте она пишет: «Кажется, мне даже приятно иногда на него злиться». К дневнику номер семь они состояли в браке почти девять лет. Вначале она «терпеливо» продолжала изыскания для своей второй книги, которую потом забросила. Раньше, еще работая в Оксфорде, она опубликовала научную биографию поэта Джона Клэра, выросшую из ее докторской диссертации. Ей нравилось преподавать. Несколькими годами позже друзья уже удивлялись тому, к чему она пришла. В результате своих собственных последовательных решений она очутилась в маленькой глостерширской долине — без оплачиваемой работы, в четырех милях от ближайшей деревни, в гигантском амбаре с семью тысячами книг. Она и сама никогда бы не подумала, что бросит свою карьеру, даже призвание, ради того, чтобы обихаживать чужой талант.
Как-то после полудня в октябре 2014 года, когда «в кроне дерева за моим окном гудел сильный ветер», Вивиен Бланди находилась в переоборудованной маслодельне поблизости от Амбара. Возможно, она составляла список продуктов для завтрашнего ужина, который хотела приготовить в честь своего дня рождения. На него были приглашены восемь друзей. Скорее всего, она уже продумала, как их рассадить. После ужина гостям предстояло выслушать новую поэму, подарок ей от мужа. Вивиен ездила по магазинам и хлопотала на кухне не ради самоуничижения. Она была великодушна и любила делать людям приятное. Организовать отменный ужин — разве это не удовольствие? Хорошо налаженное домашнее хозяйство тешило ее самолюбие. Фрэнсис никогда не старался превратить ее в свою секретаршу, не уговаривал отказаться от карьеры, хотя его это явно устраивало. Каждый очередной шаг она совершала по собственным веским причинам, хотя теперь они выглядели не столь убедительными. Весь процесс занял несколько лет. Когда-то она была преподавательницей оксфордского колледжа, кандидатом в профессора, потом перешла на неполную ставку, потом лишь время от времени читала лекции в летней школе для американцев и работала над второй книгой, пока не смирилась с мыслью, что из этого ничего не выйдет. Бросить эти дела было облегчением. Она всегда чувствовала себя хозяйкой своей судьбы — и сама удивилась тому, как ради ухода за первым мужем, а затем во имя свободы, из-за разочарования университетским начальством и восхищения поэзией Фрэнсиса Бланди рассталась со своими амбициями, жалованьем, статусом и достижениями.
Возможно, ее дневники оказались среди бумаг поэта в Бодлианской библиотеке Оксфорда, а позже Сноудонии просто потому, что никто вовремя не распорядился ими иначе. Давным-давно какой-то библиотекарь рассортировал мужа с женой по отдельным коробкам, стоящим бок о бок. Я весьма внимательно изучил все грустные эпизодические упоминания Вивиен о ее первом муже Перси, скрипичном мастере. Она преданно ухаживала за ним, а погиб он в результате случайного падения с лестницы. Как это ни досадно, многие ее записи носят исключительно бытовой характер, и ни бландиведы, ни другие ученые не в силах извлечь из них наиболее интересующие нас сведения о вечере ее дня рождения, о знаменитой поэме, посвященной ей мужем, и о том, что случилось с единственным экземпляром этой поэмы, который Фрэнсис вручил супруге после того, как прочел ее вслух.
Мы можем предположить, что накануне приема, составив список продуктов, она поехала за восемь миль в городок Сайренсестер и купила там на рынке «пять
На обратном пути по однополосной сельской дороге она наткнулась на молодой дубок, не выдержавший напора октябрьских ветров — в эстуарии Северна их скорость достигала ста пяти миль в час. Вместе с другим водителем, полузнакомым фермером, они стащили деревце на обочину и «бережно уложили в высокую траву, как мертвеца — впрочем, это он и был».
Среди этих обыденных деталей попадаются редкие вкрапления — слабые, далекие отголоски искреннего чувства, которых бландиведы обычно не замечают. Сейчас я вновь обратился к одному из них, также в пятом дневнике. Почерк здесь мельче и сильнее клонится вправо, пунктуация менее аккуратна. «Я никогда не питала к нему ненависти. Никогда! Но». Вы можете гадать, чем закончилась бы недописанная фраза, или всматриваться в последнюю буковку, словно в замочную скважину, за которой маячит призрак разочарованной души, горюющей об утраченных возможностях.
Помимо рецептов, садоводческих заметок и сведений о племяннике Питере в дневниках Вивиен на протяжении всей ее жизни в Амбаре часто встречаются упоминания о погоде. Череда мягких зим угнетала ее. Однажды в феврале температура три недели кряду не опускалась ниже девяти градусов. Вивиен не могла вспомнить, когда в последний раз видела на водосточном желобе сосульки. Даже снег, и тот выпадал редко. Она отмечала раннее появление нарциссов, своих роз, а также яблок и груш в соседском саду. Ее радовало, что ближайшая речка вышла из берегов и затопила луга, «как положено». Два года спустя она уже сокрушается, увидев, что чистая речная вода стала «ядовитого молочно-зеленого цвета». Сброс из канализации, отходы с ферм или и то и другое. Ни она, ни Фрэнсис не были, как тогда выражались, «активистами». Они не вступали в местные союзы защитников природы, не выходили на протесты вместе с рыболовами и любителями пешего туризма. Им хватало наблюдений и дневниковых записей. Вивиен следит за появлением «обычных здешних ежей» и разочарована их малочисленностью. Отстрелы барсуков ее возмущают. Сильные ветра, продувающие долину насквозь, — раздражают. Когда в июле приходит кратковременная волна жары, тридцать пять градусов и выше, она пишет, что «ночью невозможно уснуть». Эти отдельные аномалии не складывались у нее в общую тревожную картину изменения климата и оскудения природы, хотя слово, которым она характеризует жару, — «зловещая», — говорит о формировании более широкого взгляда и начале серьезного беспокойства.
Тот день рождения стал для нее пятьдесят четвертым. Кроме поездки на рынок нам мало что известно о подготовке приема, который позже был наречен Вторым Бессмертным ужином. Первый, названный так устроившим его художником Беном Хейдоном, состоялся в Лондоне, в доме номер 22 по Лиссон-Гроув, 28 декабря 1817 года. Среди гостей были Уильям Вордсворт, Джон Китс и Чарльз Лэм. По свидетельству Хейдона, записанному более двадцати лет спустя и явно приукрашенному, это был фейерверк остроумия, глубокомыслия, смеха, сарказма и добродушия. О нем прекрасно рассказала Пенелопа Хьюз-Халлетт — ее книга вышла в 2000 году и до сих пор высоко ценится специалистами. Вероятно, Вивиен начала готовиться к своему празднику еще накануне вечером. Скорее всего, она прибралась в гостиной и нарвала в саду цветов для украшения стола: по описанию одного знакомого, посетившего Амбар годом раньше, именно это она сделала в ту давнюю субботу в преддверии воскресного обеда. Как почти ежедневно после четырех, Вивиен, должно быть, посвятила некоторое время текущим делам великого поэта: бумажным и электронным письмам от ученых и поклонников, приглашениям на встречи, благим инициативам, нуждающимся в его поддержке, подробным отчетам его агента о правах на антологии. Посетителей Амбара, особенно молодых, удивляло такое семейное распределение ролей, согласно которому на долю начитанной, образованной женщины приходилось столько домашних хлопот. Фрэнсис больше не садился за руль, так что она возила его куда ему вздумается. Она стряпала, убирала и мыла посуду, в то время как Бланди читал, работал, разговаривал или дремал. Она подавала напитки ему и его гостям. Она стригла лужайку, а зимой носила в дом дрова. Как сказала годы спустя в интервью одна ее подруга, «у них в семье царило средневековое рабство, и постепенно вы к этому привыкали. От предложений помочь Вивиен весело отказывалась. Фрэнсис никогда не вставал со своего кресла, ни разу палец о палец не ударил. Вряд ли ему вообще приходило в голову, что домашнее хозяйство, приготовление пищи и даже чистота его исподнего могут требовать каких-то усилий с его стороны. Гении — они такие».
Та подруга, что собирала грибы, услышала это интервью и написала шутливую статейку в «Спектейтор», политический еженедельник. Юные поэты мужского пола, приезжающие посидеть у ног мастера, втайне завидовали его «полной свободе от прозы жизни. У поколения, выросшего в пятидесятые и в начале шестидесятых годов двадцатого века, — и конечно, у всех ему предшествующих — считалось абсолютно естественным, что мужчины, особенно писатели, грезят в удобных креслах, покуда их женщины хлопочут по дому. На это никто не жаловался и даже не обращал внимания. Но беднягам помладше не повезло: вторая волна феминизма в начале семидесятых смыла прежние привычные порядки». Бланди были уцелевшими представителями благородного прошлого, и, согласно автору статьи, «как ни неловко это признавать, жена вела гораздо более здоровую и счастливую жизнь, чем муж. Ясно было, что она его переживет».
Записи говорят, что четырнадцатого октября ветер стих и установилась теплая безоблачная погода. Столбику термометра на северной стене бывшей маслодельни предстояло подняться до максимума в двадцать три градуса. Тем утром, когда Вивиен срезала в саду поздние розы для украшения стола, приехал почтовый фургончик, а в нем — тяжелый сверток, который почтальон любезно донес до кухни. Посылка была адресована Фрэнсису. Вивиен догадалась, что в ней, и догадалась также, что кто-то по ошибке решил, будто нынче его день рождения, а не ее. Перед ланчем она показала посылку Фрэнсису и развернула ее. Там был прямоугольный ящичек светлого дерева с выдвижной крышкой, что-то вроде несоразмерно большого пенала. Когда она открыла его, муж застонал.
Он полагал, что у него есть все нужное, а нужно ему было немного. Любой подарок не просто захламлял комнату — он еще и занимал место в его мыслях очередной досадной необходимостью сказать спасибо, очередным лишним обязательством подумать о других людях и о чужой доброжелательности, надвинувшейся на него, как туча. Вивиен великодушно писала благодарственные письма за него, а он иногда их подписывал. Но этот презент был особым — магнум, полуторалитровая бутыль шампанского, от их племянника Питера. Он прислал ее из калифорнийской Пасадины — там, в Хантингтонской библиотеке, проходила конференция по петлевой квантовой гравитации. Несмотря на терпеливые разъяснения Питера, никто не мог понять, что это такое. Фрэнсис полагал, будто однажды ему удалось постичь смысл фоновой независимости, но он быстро его забыл. Со стороны Питера было очень любезно сказать как-то летним вечером у них в саду, что во всем мире едва ли наберется сотня человек, понимающих ПКГ по-настоящему.
Он или его мать поручили владельцам винного магазинчика в Оксфорде выбрать эту бутылку и отправить ее имениннику. Бланди вздохнул с облегчением:
«Сунь в холодильник», — сказал он.
«Тогда больше ничего туда не влезет. Потом положу ее в ведерко со льдом. Или в морозилку. Если не забуду».
Покидая кухню, Фрэнсис, вероятно, прихватил из вазы яблоко. Затем прошел по коридору в свой кабинет, чтобы записать кое-что и внести завершающие штрихи в свой собственный подарок. Его бумаги занимают сто тридцать пять коробок. На этот раз я не стал заказывать их из хранилища, поскольку уже давно изучил все, что относится к октябрю 2014 года. Большинство записей содержит идеи для новых стихов, рабочие заметки и наброски, а также плоды его рефлексии. Упоминания о других людях редки. Семейные драмы и личные отношения никогда не входили в сферу его интересов. В день знаменитого ужина ему явно вспомнилось что-то из описаний Питера. Он делал заметки к своему стихотворению «Струна».
Время и пространство сплетены из крошечных петелек, образующих материю в триллионы триллионов раз более тонкую, чем шелк. Эти петельки малы настолько, насколько позволяет физика.
На следующей странице он отдает дань некоторым авторитетам из этой области.
Аштекар, Ровелли, Смолин — как редкие сорта джина... Предмет рассмотрения, очевидно, «природа вселенной». А коли так, это касается и поэзии. Непостижимые вещи не надо понимать, чтобы заставить петь. Можно наслаждаться сонетом или закатом и ничего не знать о мозге. Черный ящик! Но если уж Уистен[1] не оробел перед физикой, стыдно ее бояться.
2
Я увидел, что ко мне направляется Драммонд. Дело шло к полудню, и многие покинули свои столы, чтобы выпить в общей комнате чашечку желудевого кофе. При его приближении я невольно поежился. Он думает, что я в Сноудонию отдыхать приехал?
Архивист наклонился ко мне через перегородку.
— Том. Насчет тех циферок.
Опять это.
— Простите. Совсем забыл.
В последнем дневнике Вивиен Бланди, в правом углу предпоследней страницы, есть цифры, похожие на номер мобильного телефона: 05144 142418. Но такого телефонного кода не было. Никого, кроме Драммонда, эти цифры не интересовали. Он считал, что мы должны разобраться с ними вместе. Я не имел никакого желания с этим возиться, но в свой последний приезд сюда сказал ему, что отдам их в наш Отдел коммуникаций. Это было вежливое обещание, которое тут же вылетело у меня из головы. Я только впустую потратил бы время. Вдобавок меня всегда угнетали вылазки «на ту сторону» — так это называется у нас, гуманитариев. Научно-технические корпуса огромны и роскошны по сравнению с нашими.
— У меня есть идея. Возможно, вас заинтересует.
— Конечно, Дональд, но не сейчас. У меня работа.
— Понимаю. Тогда после ужина?
Я кивнул. Уходя, он не выглядел обиженным: наверное, привык, что все от него отделываются. Подавив чувство вины, я вернулся к своему давно исчезнувшему миру.
Когда интерес публики к ужину у Бланди начал расти, в СМИ вспыхнуло праведное негодование. В Национальной библиотеке прессы в Пеннинах хватает тому свидетельств. Поначалу главным предметом обсуждения была не поэзия, а список гостей. Многие отнеслись к нему спокойно, если вообще заметили, но отдельные активисты встали на дыбы. Им не понравилась «Амбарная шайка» — белые, гетеросексуальные, влиятельные и благополучные представители литературной элиты лондонско-оксфордского ареала. С какой стати, вопрошали репортеры и блогеры, все так увлеклись сборищем пожилых самодовольных посредственностей? Это еще хуже, чем давно забытая одержимость блумсберийцами[2]. Через двенадцать лет после самого события «Телеграф», одна из центральных газет, выступила в его защиту. Это был частный прием, и хозяин не брал на себя никаких социальных обязательств. В основном Бланди пригласили тех, с кем были дружны много лет и познакомились еще до их первых публикаций. Бланди стоял наравне с Шеймасом Хини как один из величайших англоязычных поэтов конца двадцатого и начала двадцать первого века. Да, он дружил с романисткой Мэри Шелдрейк, а еще на ужине присутствовал его издатель и зять Гарри Киченер. Но двое других гостей были геями, двое — гораздо моложе сорока, никто не был по-настоящему богат или политически влиятелен, и половина приглашенных вообще никогда не публиковалась.
Однако этого оказалось мало. Может, ужин у Бланди и был когда-то частным мероприятием, но те времена прошли. Суть дела была не в исчезнувшей поэме, которую подарили имениннице и прочли гостям, а в том, что́ это исчезновение из нее сотворило — аккумулятор грез, мучительной ностальгии, бесплодной ретроспективной злости и объект безудержного преклонения. Сама форма, выбранная Бланди, говорила о многом. В двадцать первом столетии венок сонетов уже превратился в вычурный анахронизм. Не благодаря своим достоинствам, а по вине глупости ее обожателей поэма вырвалась за пределы литературы и погрузилась в трясину политической экономии, мировой истории и скорбей. Утверждалось, что сравнения с «Бессмертным ужином» 1817 года беспочвенны. Остроумие — это в основном прерогатива сметливых юнцов. В тот вечер у Бланди не было никого, кто мог бы сравниться с Ли Хантом или Китсом, которому оставалось всего четыре года до конца его короткой жизни. Никто в этом благоустроенном амбаре не сумел бы потягаться с Вордсвортом по части образованности, количества хранимых в памяти стихов и силе индивидуальности.
Дискуссия тянулась год за годом, и слава вечера у Бланди постепенно росла, по мере того как города, местности и институты тонули или увядали. Но сколько же информации в бесчисленных наслоениях мелких деталей все-таки уцелело! Ее масса могла бы похоронить нас. Многие ученые задыхаются под гнетом бесполезных фактов. Мы знаем, к примеру, что Фрэнсис Бланди любил яблоки. Каждый год в конце лета и осенью с ним щедро делился своим урожаем великодушный сосед. У Бланди есть три стихотворения о яблоках. Самое известное из них, «На улице Цветочной», часто попадает в антологии. В нем говорится о долгой жизни, которая съеживается, мало-помалу лишаясь друзей, родных, имущества — и наконец смысла. Главный его герой — уличный артист, которого Бланди однажды видел в лондонском районе под названием Ковент-Гарден. Вместо мячиков или дубинок он жонглировал яблоками. Ловя их по очереди, он откусывал от каждого понемногу, пока в воздухе не осталось едва заметное мелькание кожуры и мякоти, вихрящееся мементо мори. В завершение жонглер подбросил огрызки высоко вверх одним вертикальным столбиком, запрокинул голову, раскрыл рот, словно гостеприимный бог, — и не осталось ничего, кроме поклона исполнителя. Такова была эта шутливая аллегория жизни и смерти.
Вернувшись в кабинет после разговора с Вивиен, Фрэнсис уселся за стол и, продолжая грызть яблоко, сделал несколько записей к первому варианту «Струны». У его локтя лежал подарок жене — большой прямоугольный кусок пергамента, купленный у единственного на всю страну производителя обработанной телячьей кожи, Уильяма Каули из Ньюпорт-Пагнелла. На нем Бланди микроскопическим почерком и стойкими черными чернилами записал длинную поэму, над которой упорно работал последние пять месяцев. На одном листе тонкой, смягченной специальными процедурами кожи уместились две с половиной тысячи слов. «Мертвое животное придало моим словам необычную осязаемость. Теперь они живые». Еще на столе была зеленая шелковая ленточка. В дневнике, датированном 2013-14 годами (он хранится в коробке №110 из архивов библиотеки в Сноудонии), Бланди дал себе обещание, что уничтожит все предыдущие заметки и наброски, дабы сделать свой подарок уникальным и оттого особенно драгоценным. После прочтения его вслух он собирался скатать пергамент, перевязать ленточкой и с краткой сопроводительной речью вручить Вивиен.
Для подарка жене — вообще-то он редко дарил подарки, но этот предназначался отчасти и ему самому, — Бланди выбрал представление другого рода, ренессансную (хотя некоторые относят ее к рококо) форму цикла сонетов, подчиняющегося строгим законам композиции. Носитель был под стать: Великая хартия (ныне в Исторической коллекции на Мендипах) благополучно хранилась на пергаменте уже девять столетий. Мелкий рукописный текст — он сам не мог прочесть его без очков — заканчивался в самом низу страницы, в правом ее углу, и имел «древний, долговечный вид».
Создание венка сонетов — задача чрезвычайно сложная. В том варианте, который предпочел Бланди, их пятнадцать. Первая строка каждого из них повторяет последнюю строку предыдущего. Пятнадцатый же сонет, или собственно «корона», должен состоять из первых строк остальных четырнадцати и при этом быть осмысленным. Фрэнсис выбрал двухчастную форму сонета Петрарки — восьмистишие плюс шестистишие. Схема рифмовки была традиционной: АББААББА ВГДВГД. Все просто. Требовалось сочинить длинную поэму — по традиции обращенную к одной чествуемой персоне, — которая развивалась бы естественным образом, не проседая под бременем правил. Бланди считал, что ему это удалось. Об этом говорит торжествующая запись в дневнике за 2014-15, коробка 111. «Факт есть факт. Мои пятнадцать лучше, чем скромные семь Джона Донна».
«Тем утром, — написал он далее, — я взял мой пергамент со стола и поднес к носу. Никакого намека на запах крови или плоти. Только слабое напоминание о лунке чернильницы на испещренной непристойностями школьной парте с откидной крышкой. Приятная увесистая кожа в руках. Не помню, когда я в последний раз был так искренне, простодушно, безоговорочно доволен собой».
То, что «Корону для Вивиен» обсуждают и спустя сто лет, порадовало бы его, но не удивило. Пожалуй, эту радость притушило бы известие, что его поэма, существовавшая в одном экземпляре, утеряна. Насколько мы знаем, ее единственной читательницей была его жена. Сам он, скорее всего, полагал, что рано или поздно случится утечка и поэма будет опубликована — если не при его жизни, то уж после смерти наверняка.
Когда Фрэнсис Бланди был еще жив, критики порой сравнивали его творчество с творчеством Т. С. Элиота. Это довольно поверхностное сравнение основывалось на общем для двух поэтов мотиве, встречающемся, однако, лишь в немногих стихах Бланди, — оплакивании разрыва между интеллектом и чувством, который якобы возник по вине цивилизации и уже не может быть устранен. Но имелись и другие параллели. У обоих было в жизни по Вивиен (пусть это имя и писалось по-разному[3]), и оба вели на первый взгляд комфортное британское существование, маскирующее душевную сумятицу и пренебрежение чужими судьбами.Все, что ты вершил другим во благо, как выяснится — сделано во вред[4].Обоим выпал жребий, которого любому поэту хотелось бы избежать. Это хорошо выразил один критик, современник Фрэнсиса: рассуждая о популярности литературных биографий, он посетовал на увлечение жизнью героев в ущерб интересу к их трудам. Любовные связи и безденежье поэтов, их пьяные загулы и профессиональная ревность, поиски признания и творческие кризисы поглощают все внимание широкой публики, а сама поэзия остается в стороне.
3
Вивиен Фрэнсиса Бланди, в отличие от Вивьен Томаса Элиота, не страдала психическим расстройством. Она чистила на кухне картошку. То, что мы знаем сорт этой картошки, снова возвращает нас к теме информации. Бремя это или освобождение? В прошлом году один уважаемый ученый обратил внимание на самоочевидный факт: Вивиен и Фрэнсис Бланди отстоят от нас по времени на столько же, на сколько Оскар Уайльд отстоял от них. В конце викторианской эпохи общение по переписке и ведение дневников были распространены очень широко, однако двигаясь дальше вниз, во времена до появления универсальной стоимости почтовой доставки в один пенни[5], мы находим все меньше свидетельств о повседневной жизни. На уровне начала семнадцатого века нам остается полагаться лишь на горсточку состоятельных и тесно связанных между собой индивидуумов, в основном аристократов, у которых хватало досуга на документирование будничной рутины и придворных перипетий. На книжных полках Амбара стояла дюжина биографий Шекспира и еще три десятка — других писателей эпох королевы Елизаветы и короля Якова. Эти книги создавали иллюзию относительно близкого знакомства с их главными героями. Но случай Шекспира можно считать показательным. Мы все еще знаем о нем очень мало. Сосредоточенности на своем «я», воплощенной в образе Гамлета, — революционный переворот в мировой литературе — еще предстояло трансформироваться во всеобщую привычку к регулярной дневниковой рефлексии. Письма, написанные от руки, имеют свойство теряться. Хотя технологию печати уже изобрели, ни одну из газет не интересовали жизнь и мысли простых драматургов. До интервью с авторами было еще далеко. Следы существования Шекспира отыскиваются по большей части в документах публичного характера. Это породило споры, тянущиеся столетиями. Он был атеистом — нет, католиком. У него была горячо любимая вторая «жена» в Лондоне. Он ездил в Польшу. Он не писал своих пьес.
Однако наши критики, историки и биографы, чьи подопечные действовали начиная с 2000 года и позже, имеют в своем распоряжении больше ста лет того, что в эпоху Бланди беспечно называлось «облаком», неуклонно разбухающего, как его гигантские кучевые прообразы перед грозой, но состоящего, конечно, всего лишь из устройств для хранения данных. Мы унаследовали более двух столетий фото и видео. Сотни лекций, интервью и поэтических чтений Фрэнсиса Бланди записаны и доступны благодаря нигерийскому интернету. Все газетные и журнальные рецензии на его творчество и все биографические очерки о нем сохранены в цифровой форме. С 2004 года, когда в телефонах четы Бланди появились камеры, количество снимков как самого Амбара внутри и снаружи, так и всей окружающей его территории резко выросло. Ни Фрэнсис, ни Вивиен не заводили аккаунтов в соцсетях, но в поздний период жизни оба отправляли тысячи цифровых сообщений. По ним можно отследить будничное течение их жизни, точно определить круг их друзей и знакомых, достоверно датировать конкретные стихи и отметить подъемы и спады в настроении каждого из супругов. Они рассказывают нам о печалях и сожалениях Вивиен и обо всем, что она считала нужным сообщать о себе с мужем своей сестре Рейчел и близким друзьям семьи. Заодно мы видим ежедневные новости, которые волновали ее современников, занимавшие их скандалы, древние спортивные победы. Нам известно все, что происходило между Фрэнсисом и его агентом, издателями, переводчиками, бухгалтером, врачом и адвокатом. Мы знаем даже сетевые привычки Фрэнсиса и Вивиен. Все письма, когда-то защищенные сквозным шифрованием, выложены в открытый доступ. Как выразился однажды наш декан, мы отняли
Начиная с середины 1980-х, в расчете (с лихвой оправдавшемся) на продажу своего архива какой-нибудь библиотеке, Фрэнсис сохранял все полученные им письма и копии всех отправленных. Подробный каталог библиотеки Амбара размещен в интернете. И муж, и жена вели дневники. Нам хорошо знакомы их голоса. Мы знаем, как менялись со временем их внешность и одежда. Различия между их поведением дома и на публике вынесены на всеобщее обозрение. Ученые видят, слышат и знают об этих людях и их сокровенных мыслях больше, чем мы знаем о своих ближайших друзьях.
И все-таки у нашего понимания есть отчетливые границы. В электронном письме или сообщении редко содержится столько же интересной субъективной рефлексии, сколько во вдумчивом бумажном письме девятнадцатого или двадцатого века. Когда Фрэнсис и Вивиен выходили из Амбара летним утром и окидывали взглядом пышную, богатую растительность своей долины, они были не так уж сильно оторваны от того ландшафта, который хорошо знал Шекспир, регулярно отправлявшийся из Лондона в сторону Оксфорда и дальше на северо-запад, в Стратфорд, где жила его семья. Если супругам Бланди удавалось не замечать далекого рокота моторов, который иногда доносился сюда с восточным ветром, они могли наслаждаться природой, по сути не изменившейся и непрерывно воспеваемой поэтами на протяжении добрых пятисот лет. Вокруг вились узкие сельские дорожки, теперь чаще с твердым покрытием, чем просто земляные, но следующие теми же древними маршрутами под сенью деревьев тех же пород. Полевые цветы в основном сменила крапива. Численность популяций птиц, бабочек и мелких млекопитающих сократилась в громадной степени, но теоретически, при должном старании, ее еще можно было восстановить. За соседним холмом могла обнаружиться линия электропередач или птицефабрика. Тишину мог нарушить визг бензопилы или гул реактивного самолета, взлетающего с военной авиабазы поблизости, но с разных сторон возвышались отдаленные колокольни и нормандские башенки деревенских церквей почти тысячелетнего возраста, и по всей окрестности простиралось ревниво сохраняемое кружево старых тропинок, бегущих по лесам, через последние уцелевшие луга, вдоль речушек с нечистой водой. Теоретически их тоже еще можно было спасти. Если вы держались поодаль от маленьких и крупных городов, окружающая вас среда обладала цельностью, способной сформировать поэтический склад ума и ныне нам уже не доступной. Теперь нас отделяет от Шекспира слишком много роковых разрывов, как культурных, так и физических. Бланди и их современники жили с ощущением близости к нему, которое принимали как данность и которого нам никогда не восстановить цифровыми методами.
Однако о двадцать первом столетии мы знаем больше, чем знало оно о своем собственном прошлом. Специалисты по литературе до 1990 года, вроде наших университетских коллег дальше по коридору, знают о своих питомцах ровно столько же, сколько знали ученые во времена Бланди. Источники, и без того скудные, давным-давно выкачаны досуха. Для этих наших товарищей уже не будет новых фактов — они могут только посмотреть на старые под новым углом. И тем не менее они говорят о поэтах и драматургах, умерших полтысячелетия назад, как о своих соседях. В нашем конце, «Англоязычная литература 1990–2030 гг.», имеется больше фактов и вариантов интерпретации, чем любой из нас мог бы перебрать за дюжину жизней. А у тех, кто кормится периодом после 2030 года (они-то и составляют основу нашего факультета), этого добра еще больше. Если человечество сумеет с грехом пополам пережить это столетие так же, как пережило предыдущее, наш факультетский коридор придется удлинить еще на сотню метров.
Итак, мы знаем, что сто восемь лет тому назад, в 2014-м, картофелина, которую Вивиен Бланди взяла в руку, чтобы почистить к праздничному ужину, была сорта «рустер». «Для жарки я предпочитаю этот», — незадолго до того написала она своей сестре Рейчел. Проблему, связанную с тем, что муж забыл ее поздравить, предположительно удалось разрешить за легким ланчем.
Первые гости, Грэм и Мэри Шелдрейк — они намеревались переночевать у Бланди — прибыли под вечер. Небо по-прежнему оставалось безоблачным, а закат в октябре наступает в этих широтах не раньше шести. В оранжевом сиянии низкого солнца кирпично-брусовой Амбар, каменная маслодельня и их окружение должны были выглядеть для жителей Лондона волшебно. Должны были — но не выглядели. Помешал семейный кризис. Судя по имейлам Мэри, за три часа дороги они страшно поссорились. Все было вполне банально. Уже почти год, несмотря на ее постоянные вопросы и обвинения, Грэм отрицал, что у него роман на стороне. Сегодня же, когда они еле ползли в издевательски медленном потоке машин, его терпение иссякло, и он рубанул сплеча. Хочешь знать — пожалуйста. На тебе! Мэри впала в ярость и объявила, что их браку конец. Добравшись до места, они вылезли из машины и оглушительно хлопнули дверцами. Грэм отошел на несколько шагов и замер спиной к Амбару, будто бы любуясь видом, этим мерцающим осенним сиянием, а на самом деле собираясь с духом перед неизбежным этапом социализации — дружескими объятиями, шутливыми расспросами о поездке, чаем со сдобными сконами. Все это было ему сейчас совершенно ни к чему. Мэри переход дался легко. Она испытывала счастливое облегчение, как после выигрыша трудной партии в шахматы. Словно танцовщица, порхнула она по гравию к парадным дверям Бланди. У нее тоже был роман, о чем Грэм, занятый своим собственным, и не подозревал. Все сложилось идеально. Теперь она могла с чистой совестью расторгнуть брак (прежде ее мучило чувство вины) и в свое время съехаться с Ленардом, архитектором. Она решила отправить ему эсэмэску, как только останется одна.
По-прежнему стоя лицом к пылающим деревьям, Грэм, тоже большой любитель переписки по телефону, уже сожалел о своем признании. В машине он не сказал Мэри, что порвал с Джун Томпсон три месяца назад. В пылу ссоры ему показалось, что это будет слишком уж походить на попытку примирения, заранее обреченную на неудачу. Обернувшись, он подумал, что жена его в пятьдесят три года выглядит еще молодой, на удивление проворной и привлекательной — в этот миг она как раз с радостным возгласом заключила Вивиен в объятия. Вскоре он и сам обнял хозяйку, а затем своего старого друга Фрэнсиса. После того как гостей проводили в их обычную комнату, дали им время разобрать вещи и повели на прогулку по саду, приподнятое настроение Мэри стало настораживать Грэма все сильнее. Извинившись, он поднялся в гостевую спальню и отыскал на дне гардероба ее сумочку. Вынул мобильник. Чтобы наткнуться там на Ленарда, не понадобилось и пяти минут. Не успел он справиться с потрясением и вернуть телефон на место, как в комнату вошла Мэри.
Но их история имеет для нас меньшее значение, нежели их расположение духа, которое, в свою очередь, повлияло на то, как они восприняли услышанную вечером «Корону». Мэри Шелдрейк была одной из самых известных романисток своего поколения. Ее книги переводились на разные языки и продавались по всему свету, ей присуждали всевозможные премии, она считалась чуть ли не гордостью нации. Ее стиль был минималистским, начисто лишенным эмоциональной расцветки, слишком осторожным для всякого рода художественных уловок, поддельных фактов и ложных следов. Иные находили ее «чересчур интеллектуальной» и сетовали на сухость тона и отсутствие в ее романах любви и секса. Другие восхищались такими выдумками, как запутанный киднэппинг, где похищенный оказывается похитившим, финансовая афера, от которой все выиграли и в которой никто не виновен, и — самое знаменитое — зарождение у популярного
Эту парочку часто приглашали в компании. Литературной публике нравились их задор и раскрепощенность. Грэмэри — многие знали их под этим прозвищем — любили побаловаться легкими наркотиками и запросто могли оживить вечерок микродозой какой-нибудь психотропной новинки, которую еще не успели запретить, из лаборатории близ калифорнийского Биг-Сура. Даже когда им было уже под шестьдесят, ходили слухи об их изобретательности в сексе. Сведущие люди полагали, что Мэри воздерживается от эротики в романах, оберегая свою личную жизнь.
4
Пока Вивиен говорила по телефону с одним из задержавшихся гостей и пила чай с Грэмэри, Фрэнсис принимал душ. Он достаточно хорошо разбирался в своих процессах и результатах, чтобы понять, что написал «нечто выдающееся по красоте и значительности». Он стоял под жалкой струйкой, поскольку насос для душа отказал, и отдельные строчки пробегали в моем мозгу будто старинной телеграфной лентой. Потом их произносил звонкий юношеский тенор — голос меня самого в молодости. Пусть я не чувствовал себя молодым, зато хоть помнил, каково это было.
И снова его дразнила возможность публикации. Вивиен не стала бы возражать. Но ценность и интимность подарка были бы снижены.
Его безумный план отличался еще и дерзостью. «Корона» была обращена к Вивиен на глубоком личном уровне. Он остался верен своему первоначальному замыслу и теперь в порыве самовосхваления позволил себе мысленно повосторгаться своим успехом, тем, как все двести десять строк, ничуть не покалеченные требованиями формы, сохраняют теплый разговорный тон — и при этом лирический, мудрый, но и любящий, и игривый. Он влюблен в окружающий мир больше, чем я сам. В нем и течение времени, и природа, и убийство того, что она любит. Рифмы не вымучены. Ритм, как мелодия Перселла, мягко ложится на ямбическую основу.
Он думал о том, что его поэма слишком хороша, чтобы не вырваться когда-нибудь в публичное пространство. Но не ему следовало отпустить ее на волю, да и спешить было некуда.
Когда он, поеживаясь, вытирался у окна ванной, среди деревьев в долине замелькал старый «рено». Эта марка всегда напоминала ему боевики про чикагских гангстеров: очень удобно стоять на подножке с автоматом и отстреливаться. В открытом окошке торчал локоть — водитель был в белой сорочке, без пиджака. Машина ехала медленно, со скоростью не больше десяти миль в час. Тони Спаффорд, профессор ботаники, и Джон Бейл, ветеринар, наслаждались мягким закатным багрянцем. Им наверняка понравится его поэма. Правда, они не поймут ее. Но Вивиен поймет.
Он быстро оделся, взял со стола скатанный в трубочку пергамент и пошел в гостиную. Вивиен с Мэри вернулись в сад. Грэма нигде не было. Сквозь раздвижные двери Фрэнсис видел, как романистка нагнулась, разглядывая клумбу. Услышав оклик, женщины обернулись навстречу Тони и Джону. Все они были знакомы еще по Оксфорду. Фрэнсис двинулся обратно. Ему было хорошо наедине с его мыслями, и он предпочел бы обойтись без компании, даже из лучших друзей. Но до шести оставалось уже недолго, а шесть — время выпить. Тогда настроение у него изменится. Артрит не позволял ему управляться со штопором, но он сможет вытащить пробку из бутылки джина с помощью больших пальцев, сможет достать термос, лед, тоник и лимон и приготовить коктейль. Он вошел в столовую и сунул свиток за каминные часы. По сохранившимся фотографиям мы знаем, что их пожелтевший циферблат поддерживали два херувима. Из-за трещинки в полированном дереве пухлогубая улыбка одного из них превратилась в беззубую гримасу боли. Бедняга мучился так уже тридцать лет, тогда как его товарищ по-прежнему излучал радость.
Четверть часа спустя все собрались на кухне. Только Мэри с Грэмом еще не вышли из своей комнаты. Сверху глухо доносились их раздраженные голоса. Вивиен слила кипяток со слегка отваренной картошки и посадила перепелов томиться в духовку. Тони и Джон наблюдали за манипуляциями Фрэнсиса. Он насыпал в двухлитровый термос льда и смешал в нем одну часть джина с двумя частями холодного тоника. Потом положил в четыре из десяти стоящих в ряд бокалов по ломтику лимона и разлил свою смесь. Осталось еще много и на вторую порцию, и на других гостей. Они уже хотели было поднять бокалы в честь Вивиен, но тут появились Грэмэри — раскрасневшиеся и готовые выпить. Вот теперь все подняли бокалы и поздравили именинницу. По общему мнению, коктейль получился хороший, с терпким вкусом настоянного на травах джина. Тут кто-то спросил Джона Бейла о его практике, и он рассказал, как спас сегодня утром черепаху одной девочки. У черепахи была непроходимость желудка. В операционной он положил ее на спину и крепко прижал к столу.
«Я уже хотел ввести ей анестетик, саффан, как вдруг она высунула из-под панциря свою старую голову и посмотрела на меня долгим-долгим взглядом. Наши глаза встретились. Знаете, она выглядела такой разумной! Как инопланетянин. Возрастом в миллион лет. Она будто говорила: я сейчас умру? Ты точно знаешь, что делаешь? И я невольно задумался: а правда, знаю ли? Сделал укол, и ее сморщенные веки опустились. После первого рассечения все пошло по накатанной. Между прочим, внутренности черепахи — это что-то изумительное».
Согласно дневнику Мэри Шелдрейк, Фрэнсис вспомнил Ларкина. «Черепаха была права. Анестезия, от которой не очнуться[6]...»
«Девочка пришла ко мне с папой после школы, а ее любимица дремлет в клетке. Она схватила ее на руки и заплакала от счастья. Всего восемь лет. Зрелище, скажу я вам».
Тут Вивиен отвлеклась, чтобы полить картошку оливковым маслом и присыпать солью с перцем.
Все эти реплики были записаны или придуманы Вивиен и Мэри. Тони сказал: «До встречи с Джоном я не знал, что пресмыкающихся тоже оперируют. Однажды ему принесли змею со сломанной спиной».
«Ужа с раздавленным позвоночником. Но он выкарабкался».
После рассказа Джона о том, как он оперировал змею, Фрэнсис спросил: «Кто хочет добавки?»
Но Джон еще не закончил. «Несколько лет назад один старый ветеринар в Буффало, в штате Нью-Йорк, сказал мне, что черепахи не чувствуют боли. Он просто совал их в холодильник накануне вечером, а наутро резал, пока они сонные».
Когда Фрэнсис потянулся за термосом, Грэм первым подставил бокал. «В нашем мире животному лучше быть пушистым и большеглазым», — заметил он.
«Овцам это не помогает».
Снаружи послышался шорох колес, и всем на кухне полегчало. Уколы черепахам, раздавленные змеи и забой овец подействовали на друзей слегка угнетающе. Мэри не могла избавиться от видения: Джон кромсает скальпелем окровавленную змею с кишками навыпуск. Отпечатки шин на узорчатой коже! Она была уверена, что теперь ей кусок в рот не полезет, и тихонько попросила воды.
Вивиен подозревала, что Грэм с Мэри чем-то расстроены. Их голоса звучали то напряженно, то слишком ровно.
Захватив бокалы, все выбрались на воздух поприветствовать Киченеров — Гарри и Джейн, сестру Фрэнсиса. Оба рослые, статные. Приятно было смотреть, как
Солнце уже село. При ясном небе температура, как свидетельствуют метеоархивы, в течение часа упала до одиннадцати градусов. Мои источники в отношении этого вечера включают в себя всю компанию, и их данные сходятся. В наши дни электронные письма и контент соцсетей хранятся централизованно и легко доступны тем, кто работает в учреждениях. По мере необходимости я добавляю мазок-другой, но всегда в границах наиболее вероятного.
Когда Вивиен направилась через комнату к камину, Джон и Тони сделали вид, будто озабочены тем, что она чересчур много выпила, и принялись над ней подшучивать. Они вместе развели огонь и принесли из сарая еще дров, после чего она пошла на кухню резать салат. Джейн и Мэри настойчиво предлагали свою помощь. Сначала она сопротивлялась, затем разрешила им накрыть на стол. Смутно ощущая, что вокруг что-то творится, Фрэнсис, Грэм и Гарри отодвинулись со своей беседой в сторонку. Два года назад обнаружилось, что сэр «Джимми» Сэвил — радио— и телеведущий, друг детей и всех социально уязвимых, филантроп, близкий к некоторым членам королевской семьи и экс-премьеру миссис Тэтчер и удостоенный королевой рыцарского звания, — был чудовищем, педофилом, изнасиловавшим множество детей, в том числе тяжело больных. Ходили слухи о некрофилии. Недавно по телевидению повторили снятый о нем документальный фильм. А несколько месяцев назад министр здравоохранения извинился в парламенте перед теми, кто в детском возрасте пострадал от сексуального насилия в государственных больницах и приютах.
Гарри спросил: «Помните, как люди говорили: я всегда знал, что он урод, я всегда видел, что с этим сукиным сыном что-то не в порядке? Ну и где они были раньше?»
«Сэвил прятался у всех на виду, — сказал Грэм. — Сходил за чудака. И нате вам».
Фрэнсис взял у них пустые бокалы. «Повторим? Неужели это правда? Как можно сношаться с трупами в морге, чтобы тебя не застукали?»
«Связи в низших кругах».
Они скорбно посмеялись, и тут из кухни раздался грохот и отчаянный нецензурный выкрик Джейн. Там уронили большой салатник — тот самый, который Джейн сделала и раскрасила десять лет назад в подарок на свадьбу Вивиен и своего брата. Он выскользнул из мокрых рук Мэри, разбился о плитку, и его осколки разлетелись по всей комнате. Джейн и Мэри принялись их собирать, а Вивиен изо всех сил утешала обеих.
«Это ерунда».
«Какая же я идиотка! Боже! Прости ради бога».
«Да ладно, подумаешь».
«Я им другой сделаю», — сказала Джейн.
«Мне так стыдно!»
«Мэри! Прекрати».
Когда все куски побольше сложили на газету, Тони прошелся по кухне с совком и шваброй. Вивиен и Джейн обняли Мэри, Сэвил был забыт, нормальный ход вещей восстановлен, и компания потихоньку потянулась к камину.
5
В библиотеке мне порой чудится, что у меня легкая форма деменции. Когда я отрываю глаза от бумаг и смотрю поверх перегородки своего отсека на остальной зал и сидящих в нем молчаливых ученых, мне ничего не стоит вообразить, что я сплю и настоящая реальность находится в страницах под моими руками, что я в Амбаре вместе с друзьями Вивиен, собравшимися отметить ее день рождения и послушать новую поэму Фрэнсиса Бланди. Я как будто бы там. Я и вправду там. Я знаю все, что знали они, — и даже больше, потому что я знаю кое-какие их секреты, и их будущее, и даты их смерти. То, что они так осязаемы и при этом давно мертвы, мучительно. Они волнуют и трогают меня, но сам я не могу до них дотронуться. Длительное историческое исследование — танец с чужаками, которых постепенно начинаешь любить, и на подходе еще два гостя.
Ребенок — его звали Тодд и ему было восемь месяцев от роду — плакал не переставая. Отец, Крис Гейдж, водил его туда-сюда по гостиной. Пятнадцатилетняя Джесс, бебиситтер, наблюдала за ними с дивана. Благодаря второму замужеству матери она обзавелась тремя малолетними братьями и сестрами и считала, что знает, как надо действовать в таких случаях, но из вежливости помалкивала. В комнату вбежала мама Тодда по имени Гарриет; в руках у нее была бутылочка с вязкой розовой жидкостью и пластиковая ложечка. После приглушенных уговоров и суеты вокруг широко разинутого младенческого рта крики только усилились. В тесной гостиной маленького таунхауса на оксфордской Обсерватори-стрит от них закладывало уши. Родители были в отчаянии. Они обожали своего первого ребенка, но вдруг оказалось, что эта любовь может дезориентировать. Сознание, что молоденькая девчонка видит их неопытность и бессилие, вызывало оторопь. Они застыли посреди комнаты, придерживая Тодда с двух сторон, и их лица страдальчески исказились, когда он взял самую высокую на данный момент ноту. На сегодняшний вечер у них был запланирован первый совместный выход после его появления на свет. Очевидно, поторопились.
Наконец Джесс встала и громко, чтобы ее услышали, предложила свои услуги. Тодда передали ей. Тихонько напевая колыбельную — кажется, на французском и без единой запинки, — девушка вышла из комнаты и медленно поднялась по лестнице; затем стала спускаться обратно, остановилась на полпути, снова поднялась и через пять минут вернулась опять, на этот раз с пустыми руками. Плач прекратился. Она уложила Тодда в кроватку.
«На спинку?» — тут же спросили родители.
Через пятнадцать минут Крис и Гарриет уже ехали из города на север. Оба наперебой уверяли друг друга, что опоздают всего на час.
«Так что не гони», — сказала Гарриет.
Они молча оценили перспективу аварии и дальнейших злоключений сироты Тодда. Крису было тридцать лет. Он и ему подобные — это из дневника Вивиен — недавно привлекли внимание социологов тем, что не вписывались ни в одну из стандартных категорий населения и представляли собой новый интересный типаж: неплохо (но не слишком) образованные, не стремятся сделать карьеру, ставят качество жизни выше уровня дохода, часто меняют работу, не имеют официально заверенной высокой квалификации, смотрят артхаусное кино, следят за музыкальными трендами, много путешествуют, приятны в общении, политически неангажированны, голосуют редко, от случая к случаю балуются наркотиками, не копят деньги, с легкостью заводят друзей из самых разных слоев. Крис бросил школу в шестнадцать лет, правдами и неправдами пролез в сельскохозяйственный колледж, а через год бросил и его. В следующие шесть лет он поработал сначала кладовщиком, потом помощником театрального оформителя, потом в муниципальном колл-центре, потом в магазинчике гоночных велосипедов, потом выучился на мужского парикмахера и нанялся
По-прежнему Вивиен: Гарриет шла по жизни более традиционным путем. Диплом Ньюкаслского университета по литературе, недолгая работа в местной газете, потом фриланс в Лондоне и наконец сочинение биографических очерков для разных журналов. Ее ценили скорее за надежность, чем за выдающиеся способности. Все знали, что Фрэнсис Бланди не жалует репортеров. Трое авторов отказались писать о нем для «Вэнити фэйр», и только после этого отчаявшийся редактор обратился к Гарриет. Никто не догадывался, что у поэта сейчас трудная полоса, что он сомневается в своих заслугах перед литературой и, против обыкновения, будет рад понравиться молодой женщине, которая приедет в Амбар с цветами и коробкой конфет.
Она была умна и красива, она здраво рассуждала о его стихах. Потом, прогулявшись с Вивиен по саду, она произвела хорошее впечатление и на нее. В статье Гарриет хозяин Амбара предстал грубоватым гением, чей суровый облик скрывает доброе сердце, и удивительно чутким, мудрым и добродушным мастером, достигшим в своем искусстве заоблачных высей. Поэт остался доволен. Гарриет с Крисом пригласили на ланч, и все прошло благополучно. Но Фрэнсис не мог толком понять этого молодого человека, в речах которого проскальзывала легкая примесь простонародного лондонского акцента, и составить о нем определенное мнение. Он выглядел туповатым, словно в жизни не прочел ни одной книги. Только после того, как Крис починил протекающую крышу Амбара, увеличил скорость входящего интернет-трафика, обновил древний компьютер поэта и познакомил его с отличным физиотерапевтом, готовым ездить в их глушь из Оксфорда, он был принят в ближний круг. Вивиен относилась к Гейджам с неизменной симпатией. Когда Крис проявил интерес к физике, она устроила им совместный ужин с племянником Питером. Позже сблизилась с Гарриет, когда та забеременела. Наконец-то дочь, и внук в перспективе! Гейджи попросили Бланди стать крестными Тодда.
Крис и Гарриет были в Амбаре достаточно своими, чтобы войти без стука. Когда они показались в гостиной, все встали. От джина с тоником к этому времени осталось одно воспоминание. На столике сбились в кучку три пустые бутылки из-под вина. После приветственных объятий — эту пару здесь знали все — Вивиен спросила Гарриет, как там бедняга Тодд. Гарриет ответила, что он находится вне периода активности, все посмеялись и освободили им местечко у камина.
Обсуждалось изменение климата — так это тогда сдержанно называли, — причем уже далеко не впервые. Это был конек Фрэнсиса, и Гарриет тактично убрала из своего очерка его высказывания на больную тему. Кто-то однажды определил его позицию как взвешенный скептицизм, но если ему перечили, он превращался уже в скептика отъявленного. Чужие аргументы в споре воспринимались им как личные оскорбления. Большинство друзей не разделяли его взглядов, и несколько мероприятий было испорчено обменом репликами на повышенных тонах. Теперь, когда эта тема всплыла опять, ему предпочли дать выговориться в расчете на то, что рано или поздно беседу удастся повернуть в другое русло. Мнение поэта, считали присутствующие, вряд ли способно повлиять на судьбу планеты, а злить старину Бланди нет никакого резона. В своих выводах он опирался на прессу — на адвоката, ставшего колумнистом, на австралийского поэта и критика, на бывшего канцлера казначейства.
На сей раз Фрэнсис завелся, услышав утром по радио об утечке информации из отчета межправительственной группы экспертов ООН. Этот отчет еще не был опубликован, но кто-то сверху уже дал знать, что среди сотен связанных с группой климатологов растет тревога. Человечество движется в неверном направлении с возрастающей скоростью. Засим следовал набивший оскомину речитатив: засухи, наводнения, тайфуны и ураганы, лесные пожары — зафиксировано увеличение частоты; результаты измерений, полученных от представителей разных научных дисциплин, подтверждают ускоренное закисление океана, таяние полярных льдов, отступление ледников, подъем уровня морей и температуры земной поверхности. Ожидаются колоссальные миграции, пандемии, войны за ресурсы, вымирание видов... и так далее, и тому подобное. Фрэнсиса все это только бесило. Нам повезло, что Гарриет расшифровала всю пленку со своим интервью и сохранила файл. Можно предположить, что и этим вечером он говорил примерно то же самое.
Интересно отметить, что в середине 2030-х обычный перечень симптомов глобального потепления — литания, которая равно утомляла как активистов, так и скептиков, – был вытеснен в широком обиходе термином «Деструкция» с уважительной прописной буквы. В этом слове, подразумевающем разрушение природы как единого живого организма, слышался и намек на коллективную ответственность за наше стойкое когнитивное искажение – привычку предпочитать краткосрочный комфорт отдаленным выгодам. Деструктивно в этом смысле вело себя все население планеты. Однако этот термин был не настолько широк, чтобы включать в себя связанное с ним метафизическое уныние — крах веры в будущее, или, точнее, угасание веры в прогресс.
Пока новоприбывших усаживали и наливали им выпить, Бланди продолжал гнуть свою линию. Ясно как день, что это банальная кормушка. Сотни горе-ученых либерального пошиба и их хозяева-бюрократы без устали пугают нас, чтобы не пересох поток щедрого финансирования. Факты они, естественно, искажают. К примеру, Тувалу тонет вовсе не потому, что океан поднимается. Геология не оставляет сомнений. Это Тувалу оседает!
На борьбу с выдуманным кризисом уходят колоссальные средства, которые могли бы достаться бедноте. Конечно, какое-то потепление есть, и отчасти в нем виноваты люди. Но оно совсем слабое, а его полезные последствия бесстыдно замалчиваются. Огромные пространства на севере Канады и России скоро можно будет засеивать зерновыми, и мир перестанет голодать. А как насчет плодов хлебного дерева? Вкусно. Питательно. Эти деревья распространяются из тропиков на север и юг, а ведь даже одно из них способно прокормить целую семью в течение всей жизни. Птицы и бабочки Средиземноморья мигрируют в Англию. Северо-Западный проход между Атлантикой и Тихим океаном откроется для мировой торговли. Зимой меньше стариков будет умирать от гриппа. Пора наконец осознать, что Земля — это саморегулирующаяся система. Крошечное увеличение доли углекислого газа в атмосфере приведет к ускорению роста растений, и больше углекислого газа начнет поглощаться. Кроме того, из-за потепления образуется больше пара, а он отражает солнечную радиацию. Океаны — идеальные поглотители парниковых газов. Все сбалансировано! А интеллектуалы любых сортов — профессиональные пессимисты, всегда такими были. Зеленые сами себе противоречат: должны же они понимать, что на производство солнечных батарей уходит больше энергии, чем они смогут произвести за все время эксплуатации! Плиты из стекла и стали уродуют ландшафт, а кто-то на этом наживается. Офшорные ветряные турбины убивают китов и морских птиц. Конец близок, пророчат эти климатические оракулы. Но он что-то никак не наступает. Все это модная чепуха! Жизнь на нашей планете, включая умных людей, высокоадаптивна.
Аудитория выслушала Фрэнсиса в молчании. Он подождал, откашлялся и весело заключил, словно они обо всем договорились: «Давайте
Джон Бейл встал, чтобы сходить за бутылками, которые они с Тони привезли с собой. В его живости выразилось общее облегчение: теперь можно двигаться дальше, и день рождения Вивиен не будет испорчен. Пока Джон разливал вино, она пошла на кухню проверить еду. Ей требовалась передышка, хотелось создать между собой и Фрэнсисом дистанцию, пусть только в тридцать футов. Перепела под грибным соусом, цветная капуста с анчоусами и запеченная картошка были готовы. Тарелки — подогреты. Она слышала эту коронную диатрибу мужа слишком часто, иногда за завтраком. Покладистое молчание гостей смутило ее. Фрэнсис верил, что его аргументы неопровержимы. В подобных случаях — тут она ничего не могла с собой поделать — ее всегда раздражали его самомнение, его безапелляционность, его манера твердить одно и то же снова и снова. Такой умный человек, а дурак.
Из дневника Мэри Шелдрейк и ее переписки мы знаем, что во время речи Фрэнсиса ее отношение к ссоре с Грэмом понемногу менялось на более отстраненное. Три бокала коктейля явно помогли. Если разобраться, ситуация сложилась комичная. У обоих партнеры на стороне. Он лжец, она лицемерка. И наконец — простой вывод. К чему эти баталии? Надо всего лишь признаться друг другу: у них открытый брак. Плоды этого признания засверкали перед ней, как груда драгоценных трофеев. Забыть о безобразной утомительной процедуре расставания. Не возиться с дележом мебели. Не продавать дом, не собирать вещи, обойтись без переезда, который наверняка скажется губительно на ее недописанной книге. Не давать мучительных объяснений взрослым детям под их скептические улыбочки. Она глянула на Грэма, сидевшего по правую руку от Фрэнсиса. Мягкий свет притушенной потолочной лампы подчеркивал тонкие контуры его удлиненного лица. Это напомнило ей, что он умеет выглядеть настоящим красавчиком. Да, погуляли они на славу. Двое мужчин в ее жизни — муж и Ленард. Впереди может быть еще много бурных ночей. А почему бы не развлечься втроем? Она знала, что ее архитектор чересчур добропорядочен, чтобы пойти на это или согласиться отведать экстази последней разновидности. Ну что же, придется иметь обоих по очереди.
Внезапно он поднял голову, и их взгляды встретились. Это был глубоко и пронзительно. Лицо Грэма оставалось бесстрастным, непроницаемым. Он просто смотрел на нее. Это продолжалось, наверное, секунд пять. Или дольше. Десять? Как она с легкой иронией призналась позднее, ей трудно было бы описать, что творилось в эти мгновения. После Джона Донна с его лучами, свитыми двойной струною[8], о взглядах влюбленных сказать уже нечего. Помои, которыми они обливали друг друга в гостевой спальне, стоя по обе стороны узкой двойной кровати, освободили их от прошлой любви, и теперь зарождалась новая.
Потом, словно повернули выключатель, что-то случилось — не в нем, а в ней. Ее захлестнули сомнения, и ей пришлось отвести взгляд. Она была дезориентирована и испугана. Очевидно, в его взгляде сквозило убийственное отвращение, как у возницы на запряженной волами телеге из стихотворения Д. Г. Лоуренса «Встреча в горах»: «...карие глаза черны/ От ненависти вперемешку с гневом». Она слишком много читала. Теперь все похоже на что-то другое. Из-за этого ослабла ее связь с реальностью. Какой это идиотизм — решить, что их напряженная немая коммуникация взаимна! Она больше не может проникнуть в его мысли. Он ничего ей не выдал. Вот он повернулся к Фрэнсису, сказал ему что-то, а тот в ответ улыбнулся и похлопал его по руке. Если бы он и вправду охотно откликнулся на ее игривый призыв воспользоваться новыми возможностями, ему было бы сейчас не до легкой болтовни. Но ведь и вспышка отвращения не могла пройти так бесследно! Значит, она видела просто-напросто полное безразличие. Возможно. Она очутилась в вакууме. Покраснев — для Мэри это было редкостью, — она взяла свой пустой бокал и поднялась на ноги. В горле у нее будто что-то застряло, и когда она невнятно пробормотала, что хочет помочь Вивиен, друзья, занятые беседой у камина, ее не услышали.
6
Первокурсники Саут-Даунсского университета, которые приходят к нам на кафедру изучать литературу и историю, не питают к истории никакого интереса. Их привлекает все свеженькое, вроде модных игрушек и новинок нигерийской поп-культуры. Те, кто готов хоть немного напрячься, удивляются, обнаружив, насколько доступно прошлое и как легко понять голоса исторических личностей. В ответ мы обычно замечаем, что это заслуживает гораздо большего удивления. Поэт Джеймс Фентон в конце двадцатого века писал то же самое. Всю прозу и поэзию, начиная с середины шестнадцатого века и далее, можно было читать без словаря. Таким образом, во времена Фентона и Бланди традиция постижимой литературы на английском насчитывала уже четыре с половиной столетия. Разумеется, она дотянулась и до нас. Мы, обитатели сонной республики на полузабытом архипелаге, — гордые наследники этой традиции. Мы знакомим студентов с самым знаменитым стихотворением сэра Томаса Уайета: «Бегут меня те, что искали встречи». Им несложно понять этот вечный рефрен низкой и высокой культуры: раньше она меня любила, а теперь разлюбила. Тут всегда самое время приобщить ребят к изяществу королевской строфы[9] и радостям пятистопного ямба. Мы излагаем им классическую точку зрения — этого требует наш декан, — но всерьез никто больше не верит, что ямб представляет собой базовый ритм естественной устной речи: посмотрите, сколько хореических стоп почти в любой обычной английской фразе. Само слово «фраза» — не что иное, как хорей. А еще есть три трехстопных размера.
Очевидно, что между шестнадцатым и двадцатым столетиями произношение у нас менялось. Поразительно, как мало изменился английский язык за последний век, несмотря на все его потрясения: войны, пандемии, обмен ядерными ударами, катастрофические Наводнение и Деструкцию, выгнавшие десятки миллионов человек из Африки на север, в Европу. Как сказал бы Адам Смит, бед на планете хватает[10].
На нашем недавнем семинарском цикле «Бланди и его круг» студенты вышли из ступора, обнаружив, насколько реальны все персонажи, и постепенно хорошо изучили Бланди, его голос, перепады настроения и то, как поэт менялся на протяжении всей своей карьеры. Одно из занятий мы с удовольствием посвятили поискам различий и параллелей между той порой и нынешней. Всем, кто собирался сесть за стол в Амбаре памятным октябрьским вечером 2014 года, суждено было прожить больше шестидесяти пяти лет. Сейчас средняя продолжительность жизни — шестьдесят два. Тогда, как и теперь, дело в основном решали и решают рак, сердечные болезни и деменция. Супруги Бланди и их гости жили, по нашим меркам, в раю. Вокруг них было больше цветов, деревьев, птиц, насекомых и диких зверей, хотя все это потихоньку начинало исчезать. Вина, которые пили гости Бланди, по качеству превосходили наши, их пища определенно была вкуснее и разнообразней и поступала к ним со всего мира. Воздух, которым они дышали, был более чистым и не таким радиоактивным. Медицинские услуги, предмет их постоянных жалоб, — более основательными и лучше организованными. Они могли отправиться из Амбара в любом направлении и часами шагать посуху. Однако ученые вроде Питера, племянника Бланди, понятия не имели ни о нашей элегантной и весьма поэтичной единой теории поля, ни о том, как получить дешевый съедобный белок из атмосферного углекислого газа и культивированных почвенных бактерий. До широкого внедрения ядерного синтеза, по крайней мере в Нигерии, тоже было еще далеко.
Мы обсуждали
Итак, рутинные изъявления благодарности в адрес Бланди позволяют нам с приятной определенностью заключить, что знаменитый ужин 2014 года удался. Тушенные на медленном огне перепела с белыми грибами наверняка имели успех. Благодарственное письмо от Мэри с Грэмом более пылко, чем остальные. В холодной гостевой спальне, памятуя об аутентичных, но пористых стенах — дерево и штукатурка по дранке, — они провели ночь, полную тихого блаженства. Мэри, все доверявшая своему дневнику, пишет о «самом неспешном, томном и безмолвном сексе, какой только можно вообразить». В тот первый раз она оказалась права. Когда они встретились взглядами, Грэма охватило ликующее предвкушение эротической свободы. Он признался жене, что это головокружительное чувство на несколько секунд лишило его способности слышать голоса собеседников.
Он обратился к Фрэнсису, чтобы обуздать неуместную эрекцию.
Мы неплохо представляем себе, что́ обсуждалось за столом. Джейн Киченер написала об этом своей близкой подруге, тоже мастерице гончарного дела. Другие источники — Вивиен и Гарриет Гейдж. Круглый стол располагал к общему разговору. Еще свежи были воспоминания об Олимпийских играх, прошедших в восточном Лондоне два года тому назад. Всем понравилось, как королева Елизавета II якобы прыгнула с вертолета[11] и как дети скакали от радости на своих больничных кроватках. Потом, уже не в первый раз, всплыла тема февральской аннексии Крыма Россией. Здесь, насколько мы можем судить, в кругу друзей царило почти полное единодушие — только Фрэнсис был против всех, а Вивиен помалкивала. Крым всегда был российским. Разве Пушкин не ездил туда писать? А Украина, при ее-то размерах, вполне может обойтись без этого клочка земли. Вряд ли стоит возвращать его с риском спровоцировать Третью мировую. Фрэнсис возражал, что русских надо выгнать оттуда, иначе у них разыграется аппетит. Архивы показывают, что восемь лет спустя, когда Россия вторглась в Украину, открыв этим новую главу европейской истории, друзья Бланди успели забыть о своих прежних взглядах.
Прежде чем сесть за стол, молодые родители еще раз позвонили бебиситтеру. Та их успокоила. Дальше разговор, как это часто бывает, развивался путем свободных ассоциаций, от Тодда к хлопотам с детьми и усталости. От усталости — к забывчивости. Кто-то напомнил остальным, что премьер-министр Кэмерон недавно забыл в пабе свою восьмилетнюю дочку. Из него, как из матрешки, выскочил французский президент Франсуа Олланд, в считаные месяцы после выборов растерявший поддержку даже своих сторонников. Вот что значит быть лидером страны, всегда готовой штурмовать Бастилию. От иностранного лидера — к иностранному представительству в Лондоне, Эквадорскому посольству, где нашел убежище Джулиан Ассанж, австралиец, который выкладывал в интернет секретную информацию. Сомнительный персонаж во всех отношениях, но грозящая ему экстрадиция поднимала серьезный вопрос о свободе прессы. Конечно, сказал Гарри Киченер, его необходимо спасти от пожизненного одиночного заключения в американской тюрьме, этой неоправданно жестокой кары.
Как правило, Фрэнсис доминировал в застольных беседах, но сегодня, после обсуждения крымской темы, он притих. Его волнение удивляло его самого. «Я все время поглядывал на каминные часы. Мой свиток высовывался из-за них самым краешком. Стоило мне увидеть его, как внутри у меня все сжималось». Он был горд тем, чего сумел достичь, но значимость «Короны» ощущалась и как бремя. Поймут ли его поэму, возможно ли это вообще? У него мелькала мысль, что ее «стоило снабдить комментариями — не такими, как у Элиота в конце «Бесплодной земли», а внятными, толковыми». Он считал, что его поэма не уступает поэме Элиота или превосходит ее, и потому нервничал. А что если приближается поворотная точка в истории поэзии? При первом чтении только Вивиен и Гарри смогут оценить масштабность его труда.
В какой-то момент Гарри Киченер прервал общую беседу, постучав вилкой по ножке бокала. Он собирался произнести краткую речь и завершить ее тостом — на сей раз за здоровье Фрэнсиса, который сейчас прочтет свою подарочную поэму. В одной газете Гарри назвали «редактором-денди, законодателем вкусов». По-видимому, это означало лишь, что он хорошо одевался и разъезжал в дорогой для редактора поэзии машине. Его супружеские измены ни для кого не составляли тайны. Всех удивляло разве что долготерпение Джейн. Но она выгоняла его не раз — и пускала обратно, как предполагалось, только чтобы сохранить семью ради троих детей. Гарри продвигал поэзию шурина, но и ревновал к нему. Бытовало мнение, что редактор постоянно соперничает со своим автором и постоянно ему проигрывает.
Этим вечером Гарри предстояло испытание. Вот уже два года они с Фрэнсисом обсуждали биографию, которую Гарри должен был написать. Недавно он решил, что «не подходит для этого», но Фрэнсису еще ничего не сказал. Без неприятной сцены было не обойтись. Гарри сознавал, что виноват, — возможно, этим и объясняется то, что в своем спиче он, согласно записи Вивиен, «откровенно пересолил, рассыпался в комплиментах на грани ерничества».
В электронном письме приятелю Гарри описал, как неловко себя чувствовал, когда все вокруг умолкли и устремили на него взгляды, полные вежливого предвкушения. Архив Киченера хранится в Арднамерханском университете, в городке Рошвен на северо-западе Шотландии. В наши дни путь к тем горам долог и небезопасен, и, насколько я знаю, никто из английских бландиведов туда не добрался. Кроме упоминаний в письмах Гарри, у нас нет других способов узнать, что он думал о своем спиче и о поэме, которая за ним последовала. Вполне вероятно, что Гарри говорил искренне, с толикой самодовольной гордости за «своего» автора. Вивиен не поленилась запечатлеть некоторые его пассажи. Фрэнсис, сказал он, лучший из современных англоязычных поэтов... достойный наследник великой гуманистической традиции... лирическая насыщенность, пренебрежение к авторитетам, упоительный юмор... возвращает поэзию к ритмам повседневной речи, достигая при этом невероятной плотности смысла... и в довершение ко всему, позарез необходимый нашей эпохе провидец, который...
Вдруг, с громким скрипом отодвинув стул, Бланди поднялся на ноги. Он дрожал, но не от гнева, а от волнения.
— Ну все. Спасибо, Гарри. Довольно, довольно! Это вечер Вивиен.
Он подошел к мраморной каминной полке и вынул из-за часов свиток. Встал около сидящей за столом Вивиен. Узел ленточки поддался ему не сразу, и у него вырвался раздраженный возглас. Наконец он развернул пергамент. Несколько раз глубоко вздохнул, доставая из нагрудного кармана очки, потом быстро просмотрел первые строки. Прикрыл глаза. И, заметно успокоившись, поглядывая на друзей со слабой отрешенной улыбкой, начал читать.
7
Когда я возвращался из Бодлианки обратно на юг, Ирландское море было неспокойно, и меня сильно укачало. Хорошо, что я догадался приплатить за крошечную отдельную каюту. Там я и пролежал всю дорогу с тазиком у койки, вцепившись обеими руками в поручень, чтобы меня не расплющило о стену. Вспоминая рассказы о несчастных, которых морская болезнь заставила броситься за борт, я убеждал себя, что мне еще не так уж плохо. Наконец мы вошли в более спокойные воды старого эстуария Северна, а затем повернули на восток, к порту Мальборо. Около полудня наш паром достиг причала, и назойливый гул его электромоторов смолк. Мы опоздали на четыре часа. Перебираясь по двум лодкам на твердую землю, я еле держался на ногах.
Мне всегда нравился этот порт. Ему только восемьдесят лет, но выглядит он совсем по-старинному, как декорация к древнему фильму, на фоне которой кишат статисты. В этот день на пристани царили веселый гам и карнавальная суета — моряки, пассажиры, носильщики, торговцы фруктами и горячей снедью и даже уличный музыкант с трубой. От запаха жареной рыбы меня опять слегка замутило. Вдоль берега в три-четыре ряда сгрудились парусные, электрические и гибридные суда. На отдельной площадке за бархатным канатом собралась группа состоятельных пассажиров с чемоданами — они ждали трансфера на корабль побольше, бросивший якорь, наверное, где-нибудь в Суиндонском проливе. Я давно мечтал пересечь Атлантику, но где взять денег? Судя по тому, что я слышал, пассажиры, ступившие на американскую землю, должны немедленно заплатить за охрану местному предводителю. Политическая ситуация там сложная. Многочисленные армии и отколовшиеся от них отряды сражаются за духовное и материальное наследие славного имперского прошлого.
Но сейчас меня это не занимало. В Сноудонии я думал о Роуз и скучал по ней. Отомкнув с помощью карточки замок электровелосипеда с рамой из твердой древесины, я поехал на южный берег острова Мальборо. Вскоре мне полегчало, сильный ветер стих, и я с удовольствием катил по грунтовым дорожкам мимо голых виноградников и редких дубовых рощиц. Двадцать миль до пристани Болл-Хилл я одолел за полтора часа, но потом мне пришлось долго ждать последнего парома, чтобы переправиться через море Уилд в Саут-Даунсскую гавань. Оттуда — еще две мили пешком до кампуса и моей клетушки на одиннадцатом этаже в корпусе нашего факультета. У меня не было сил разбирать вещи, и я сразу плюхнулся в постель.
Несколько лет назад мы прожили вместе год и три месяца, но потом охладели друг к другу и тихо-мирно расстались. Университет выделил мне однокомнатную квартирку в соседнем корпусе. Роуз получила более престижное образование, чем я, и денег у нее уж точно больше. Она из богатой семьи, но стесняется своего наследства и живет на скудное университетское жалованье, как остальные преподаватели, я в том числе. Она мой блестящий молодой соратник и разбирается в литературе первой половины двадцать первого века лучше всех, кого я знаю. В моем проекте по Бланди я без нее как без рук. Мне нужен ее здравый смысл. Но над нами висит неопределенность, в которую мы предпочитаем не вглядываться. После того как я съехал от Роуз, мы остались хорошими друзьями и очень дорожим этой дружбой. У нас были свои романы, мы даже говорили о них и сошлись в том, что нам приятна взаимная откровенность — как между братом и сестрой. Мы словно ждем чего-то. Мы тесно связаны, и что-то должно или разорвать эту связь, или сделать ее еще теснее.
Мы начали преподавать в этом университете, когда Роуз было немного за двадцать, а мне тридцать два, и нам поручили вместе вести курс «Политика и литература эпохи Наводнения». Это была тяжелая работа. Наша группа состояла из хмурых второкурсников, не самых смышленых. План на семестр мы с Роуз набросали во время каникул. Вместо того чтобы сразу хвататься за изучение переменчивых глобальных альянсов, битв за ресурсы и родившейся в этой сумятице литературы, мы решили сначала дать им общую картину — рассказать о ядерной войне, влагообороте и Деструкции. Пригласили на занятие пару специалистов, наших добрых знакомых, — один был профессор-политолог, другой с кафедры землеведения. В течение двух часов наши студенты лишь изредка хмыкали или неохотно роняли что-нибудь односложное. Они не желали слушать и думать о враждебном море. Это заранее нагоняло на них тоску. Они живут на островах. И что? За круглым столом в расслабленных позах томились четырнадцать молодых ребят. Они выросли с последствиями нашей глупости, их деды и бабки прожужжали им об этом все уши. Прошлое населено идиотами. Эка важность! Хватит толочь воду в ступе. Они пришли на наш курс, потому что он обязательный. Но жизнь давно ушла вперед. В те дни их воодушевляло двадцатиминутное соло на двухструнной бас-гитаре. Или модные фиолетово-зеленые льняные штаны унисекс, сидящие низко на бедрах, с большой жестяной пряжкой.
В тот вечер мы с Роуз встретились, чтобы проанализировать наш провал. Мы были еще неопытны и принимали все близко к сердцу. Нам словно велели преподавать мертвый язык. Мы решили, что нет смысла снова звать специалистов. Только краснеть лишний раз. Надо хорошенько все обдумать и справиться самим. И вот на следующем семинаре мы начали с нуля, принялись по ложечке скармливать им краткую историю изменений уровня моря. Мы говорили весело, нараспев, как с дошколятами. Отпускали шуточки. Показывали цветные анимации, простые и понятные. Двадцатое и двадцать первое столетия, подъем уровня моря на два миллиметра ежегодно, в основном из-за антропогенного (мы объяснили, что это такое) потепления. Нагреваясь, вода расширяется — уровень моря растет еще быстрее. Пресноводные озера пересыхают из-за чрезмерной эксплуатации людьми, и забранная вода возвращается в океан в виде дождя и снега — дополнительный рост. Таяние льдов, эффект альбедо (объяснили) — еще больше тепла, еще выше уровень моря. Но самое главное — ядерная политика середины двадцать первого века и роковая концепция ограниченной ядерной войны, потом сбой управления российской межконтинентальной ракетой, запущенной по югу США, она падает в Атлантику, после чего на Европу, Западную Африку и побережье Северной Америки обрушиваются гигантские цунами, возникают подозрения, что этот страшный взрыв был спланирован, требующие мести патриоты оказывают политическое давление, кризис развивается, и наконец люди в панике заключают мир... Мы рассказали, как появились новые внутренние моря и как они росли вместе с количеством атмосферных осадков. Земля под ними сжималась и оседала, так что они не усыхали путем естественного дренажа, а сохраняли стабильность, как ледниковые озера. Исчезли десятки крупных городов (мы показали старые фотографии Глазго, Нью-Йорка и Лагоса), не говоря уж о мелких. Глобальная экономика и системы сбыта рухнули. Рынки и сообщества стали изолированными и самодостаточными, как в раннем средневековье. Уцелевшие научные институты, банки данных и семян, музеи, библиотеки и университеты перебрались в холмы и горы. База знаний и коллективная память в основном сохранились, так же как и интернет, позднее поддерживаемый Нигерией — о ее расцвете мы тоже рассказали. Тяжелой промышленности и использованию ископаемого топлива пришел конец.
Все наши студенты заснули к концу урока или только большинство? В тот вечер мы с Роуз вернулись к ней домой и напились. Тогда мы были еще очень молоды, и в отчаянии я решил, что моя карьера загублена. Придется найти что-нибудь другое. Роуз была того же мнения. Но нас выручил черный юмор. В какой-то момент, уже за полночь, она сказала:
— Знаешь что, Том, пойду-ка я на пляж и повешусь рядом со спасательной станцией. — Она не двинулась с места.
— Давай, — сказал я.
И она спросила:
— Составишь компанию?
Мы посмеялись над собой и поцеловались, и я уже никуда не ушел.
8
Разновидностей тишины на свете ничуть не меньше, чем разновидностей речи или мысли. Или внимания. После того как Фрэнсис произнес последнее слово заключительной строки финального сонета, вокруг стола повисли десять разных молчаний. Молчание поэта было самым простым. В своем дневнике Фрэнсис отметил, что «вернулся на землю, в настоящее, к себе самому — к тому, о ком я на двадцать минут забыл». Он ощущал приятное утомление и опустошенность. Ему больше нечего было сказать и не хотелось никого слушать. Он завершил дело. В тишине он свернул пергамент, обмотал его ленточкой и завязал ее двумя аккуратными бантиками. Возможно, ему вспомнилась при этом строчка из его раннего стихотворения о казнях гарротой в пору гражданской войны в Испании: «с привычной ловкостью, словно шнурок ботинка...» Он обогнул спинку стула жены, наклонился и вручил ей подарок вместе с поцелуем. Она прижала свиток к себе и шепнула: «Спасибо. Спасибо, милый».
Когда Фрэнсис на непослушных ногах шагал к своему месту — в мыслях у него уже пузырился бокал шампанского, — послышался звук, похожий на сдавленное рыдание. Источником была Гарриет: отняв руку от влажного лица, она улыбнулась друзьям робкой полуулыбкой и нерешительно хлопнула в ладоши — раз, потом другой. К ней с облегчением присоединились все остальные, включая Вивиен; рукоплескания нарастали, сопровождаясь негромкими «потрясающе» и «великолепно». Проще похлопать, чем сказать что-нибудь толковое. Выслушать пятнадцать сонетов в сжатом стиле Бланди после такого количества выпитого оказалось тяжелым испытанием. Борьба с приступами дремоты была неизбежна. Однако все хорошо понимали, что стали свидетелями важного исторического события, — и все как один пришли в восхищение от новой поэмы. Последующее основано по большей части на дневниках, имейлах, постах в соцсетях, горстке бумажных писем и некоторых разумных предположениях.
Гарри Киченер поднялся, взял шампанское, наполнил бокал поэту и двинулся с бутылью вокруг стола. Когда всем было налито, Фрэнсис предложил выпить за Вивиен. Затем Гарри предложил выпить за Фрэнсиса и его «Корону». Тишина, воцарившаяся после ее прочтения и мгновенно забытая, длилась примерно полминуты — так Вивиен позже написала сестре по электронной почте. Теперь все бросились шумно провозглашать тосты за поэму, в которой опознали венок сонетов только Вивиен и Гарри. Как объяснила Гарриет Крису по пути домой, к заждавшейся их Джесс, ее слезы были вызваны чудесной музыкой слов, гимном взаимопониманию в любви и воспеванием изобильной природы. «Столько тепла, — сказала она, сидя за рулем, — и так щедро, так нежно и мудро! И за всем этим маячит смерть. Я чувствовала, как меня окатывают эти волны, и мне хотелось закричать от восторга и ужаса одновременно. А когда все кончилось, я стиснула зубы, чтобы не ляпнуть какую-нибудь глупость».
Крис кивнул и сказал: «Ага». Поэзия нагоняла на него тоску. Классическая музыка тоже. Его угнетали их глубокомыслие, торжественность и самодовольство. Он подозревал, что люди через силу изображают восхищение, чтобы не показаться необразованными дураками. Давным-давно он поделился своей догадкой с Гарриет. Она отвергла ее так гневно и презрительно, что с тех пор он зарекся поднимать эту тему. Те, кто составлял его обычный круг общения, — мастеровые, сборщики мебели и технические администраторы — никогда не обсуждали между собой струнные квартеты и стихотворные циклы. Крису ничего не оставалось, кроме как стоически держать свои подозрения при себе. Но сегодня вечером его внимание зацепилось за произнесенное Фрэнсисом слово «просцениум», и он принялся соображать, как организовать перевозку кулис из детского театра в восточном Оксфорде в другой такой же близ Карлайла. Эту сложную финансово-логистическую задачу требовалось решить так или иначе. Ни у того, ни у другого театра не было денег. В фургончик, который Крис мог раздобыть почти даром, кулисы не влезали. В качестве ответной услуги за старое одолжение можно было стрельнуть грузовик и отвезти все самому. Тогда придется еще и за бензин платить. Гарриет, конечно, одобрит. Он и не заметил, как Фрэнсис дочитал поэму до конца и наступила тишина. Обратно в комнату его вернул сдавленный всхлип Гарриет. Он с готовностью присоединился к аплодисментам и первым пробормотал «великолепно».
Грэму Шелдрейку хватило концентрации минут на пять. Как гость он чувствовал себя обязанным уделить хозяину максимум внимания. По крайней мере, на вид. Но после появления внушительной отцовской фигуры, вслед за которым прозвучал некий важный пассаж, что-то насчет трещины, его мысли начали разбредаться. Кажется, трещину дала его жизнь. Если их браку конец... или все-таки нет? С усилием выдернув себя из провала неведомо сколько минут спустя, он обнаружил, что безнадежно потерял нить. Фрэнсис стоял перед церковью, тогда как еще совсем недавно собирался искупаться в речке вместе с Вивиен, если это была она. Ну... в таком случае, если развод и впрямь неминуем, ему совсем не обязательно возобновлять отношения с Джун. Да она и сама не захочет... директор гольф-клуба, чу́дная женщина, только малость... но и Мэри, возможно, не станет возражать против такого эпизодического, ни к чему не обязывающего... У камина трудно было угадать ее настроение.
Наконец он вернулся за стол, в тревожную тишину. Чтение кончилось, и все сидели вокруг, как манекены. Несмотря на свои богемные повадки, Грэм обладал острым чувством социальной ответственности. Кто-то должен что-то сказать ради старого друга, подумал он. Зря, что ли, они с Вивиен столько хлопотали? Прием, как всегда, вышел отличный, да еще и переночевать оставляют. В отчаянии у Грэма едва не вырвалось, что ему особенно понравился эпизод с церковью. Но вдруг это был обычный дом? Или паб? А еще там была трещина — но в чем? Не в браке же. Речь могла идти о трагическом разрыве между хворью и здоровьем. Или между юностью и зрелостью... Когда умница Гарриет зааплодировала, он готов был перегнуться через стол и расцеловать ее.
За много лет до этого вечера Тони Спаффорд составил указатель полевых цветов, упоминаемых в шекспировских пьесах и стихах. Его уже давно не переиздавали. Статьи в нем сопровождались простыми рисунками, хоть и прекрасно выполненными. Сейчас в книжных магазинах продавались за полцены справочники на ту же тему с цветными иллюстрациями. В отличие от них, спаффордский был по-научному основателен, поэтому ботаники и шекспироведы предпочитали его, но их было слишком мало, чтобы повлиять на продажи. В оксфордском домике, где Тони жил вместе с Джоном, до сих пор стояло на полке с десяток
Значит, это был прием — впечатляющий и, возможно, законный. Поэт надел роскошную маску. Его притворная искушенность словно порождалась самим ритмом стиха, легко укладываясь в строки наряду с мелодическим изяществом и тонкой наблюдательностью исследователя. Имелась неуклюже-символичная фигура Властелина Природы, предназначенная к умерщвлению, но помимо нее это были песни, проникнутые трогательной сопричастностью. Однако Тони не мог избавиться от невеликодушной мысли: все это обман, фальшивка. Фрэнсис не любит того, что так любовно воспевает его поэма. Или во всем виноват тот дух убийственного разрушения, которым будто пропитана его поэма? Профессор знал все цветы из первых пяти сонетов и никогда не сумел бы живописать их так ярко. С этим проще было бы смириться, если бы в лицедействе Бланди ощущалась толика равнодушия, но его стихи дышали глубокой нежностью к живой ткани этого мира. Нет, личное знакомство с автором только вредит. Точно облака, набегающие на полную луну, размышления Тони затмили цепочку сонетов с шестого по четырнадцатый. Пятнадцатый он выслушал, но уже не мог отринуть предубежденность. Когда чтение кончилось, он продолжал сидеть молча, как и остальные. Поэма была по-своему совершенна, в этом он не сомневался, но душу его упорно точил червячок некоего темного чувства, в котором он с началом аплодисментов опознал презрение. Тем громче он захлопал сам.
Как только ее брат начал читать и в общем разговоре временно наступил перерыв, Джейн Киченер с головой погрузилась в самоедство, осложненное привычной с детства ревностью к брату. Мало того, что она расстроилась из-за разбитого Мэри салатника — теперь ей вдобавок было стыдно за свой неприличный выкрик. Она понимала, что в их вполне светской компании бранное слово никого не могло всерьез покоробить, но оно покоробилоее— и, как она полагала, ее брата тоже.
Но у Джейн имелись и более глубокие причины для стыда. По меркам того времени они с братом получили довольно суровое воспитание. Их родители были ревностными англиканами, приверженцами Высокой церкви[13]. От Фрэнсиса, двумя годами старше, все эти часы, потраченные впустую в воскресной школе, и дополнительные уроки по Библии отскочили как от стенки горох. Лет в шестнадцать и Джейн полностью распрощалась с родительской верой, но с наступлением зрелости вынуждена была признать, что ее сформировало прошлое и что с этим уже ничего не поделаешь. Оставалось только принять себя какой есть. Она не считала себя верующей, но не могла ни читать, ни слушать атеистов, а от грубых выражений ее передергивало.
Сейчас Джейн вновь блуждала по исхоженному вдоль и поперек лабиринту любви к брату и обиды на него — западне, из которой она так и не сумела выбраться. Лазурная миска, сделанная для брата и его невесты, была одним из лучших ее творений. Она будто светилась. Легкая асимметрия лишь добавляла ей обаяния, капельку человеческого тепла. Но тогда, получив ее в подарок на свадьбу, он не разглядел этого. Их совместное детство было отравлено неравноправием. Сестра помогала брату во всем, что его интересовало: строила с ним шалаши, собирала камни для его визгливой шлифовальной машинки, притворялась пылкой болельщицей его любимой футбольной команды. Но ни одно из ее собственных увлечений — бег, музыка, художественная лепка, резьба по дереву, — ни разу не вызвало у него даже любопытства. Он простоне видел, что она делает — в том числе вместе с ним и для него. Даже книги, когда-то ее страсть, во взрослой жизни перекочевали к нему. Он украл их у нее.
То, что она радовалась его таланту и успехам, было продолжением их детских отношений. Фрэнсис никогда не заглядывал к ней в мастерскую, не спрашивал о ее работе, а когда она отправила ему газетную статью о своей выставке, даже не потрудился ее прочесть. К ним на ужин он приходил только ради того, чтобы поговорить с Гарри о своих делах. Джейн терпеть не могла, когда ее представляли незнакомым как сестру Фрэнсиса Бланди. А теперь ей полагалось благоговейно выслушать его последний шедевр и присоединиться к хору льстивых дифирамбов — все то же самоотречение, навязанное ей с пяти лет от роду.
Она хорошо себя знала. Ее досада всплыла, потому что у нее не было выбора: она любила брата и тосковала по его ответной любви. Когда-то она призналась в своих чувствах Гарри. Он прикинулся, что не понял. «Просто объясни это ему!» Но он и сам втайне боготворил Фрэнсиса и негодовал на него.
Сидя за столом, она снова включилась в происходящее. Какой-то старик почему-то лежал ничком в густой росистой траве у подножья водопада — или каменной лестницы? Джейн захотелось показать, что она тоже способна на маленький бунт. Наконец чтение завершилось. Наступила тишина, но Джейн была твердо намерена не нарушать ее. Когда Гарри провозгласил тост за Фрэнсиса, она поднесла бокал к губам, но пить не стала.
Фрэнсис еще не дочитал первый сонет, а Джон Бейл уже вернулся мыслями к покалеченной змее и тому, как тронула его пожилая пара, которая принесла ее к нему в кабинет под конец рабочего дня. Они знали, что это уж, и не боялись, что он их укусит. Но когда женщина хотела вынуть его из картонной коробки, Джон остановил ее руку своей. Пациента с повреждением позвоночника опасно перемещать. Хотя животное было в сознании, он подумал, что оно умрет и что лучше будет усыпить его, когда люди уйдут. Но перед уходом они сказали, что завтра зайдут проведать свою змею. Джона подкупила такая вера в него. Он отрезал у коробки стенки — держать ассистента ему было еще не по карману — и перенес картонное дно со змеей в операционную. Это была крупная Natrix helvetica, больше трех футов в длину, — вероятно, самка. В свете хирургических ламп отчетливый черно-желтый воротничок и черные полоски на боках выглядели неестественно яркими. Когда Джон проводил первый осмотр, змея, казалось, не спускала с него глаз, черных зрачков с оранжевой радужкой. Повреждения были в двух местах — оба, на счастье, ближе к хвосту и не такие уж серьезные. Ее переехал велосипед, а не машина. Змеи обладают впечатляющей способностью к восстановлению аксонов и нейрогенезу из особых клеток в позвоночнике. Этот процесс запускает иммунная система. Джон ввел обезболивающее и седатив, позвонил Тони предупредить, что задержится, тщательно вымыл и продезинфицировал руки и принялся за работу. Предстояло по возможности восстановить с помощью специального цемента сломанные позвонки, хрупкие, как перышки, а потом заштопать раны.
Он трудился два часа, охваченный привычным азартом, как всегда, когда задача спасти очередное животное словно концентрировала в себе все самое важное в его
Во время аперитива перед ужином Джона задели смешки друзей, вызванные сообщением, что он оперировал змею. У рептилий столько же прав на здоровье, сколько и у людей. Когда Фрэнсис, дочитав поэму, сворачивал пергамент и снова перевязывал его ленточкой, Джон вернулся мыслями к той паре, Сэму и Джеки. Он был машинистом на пенсии, она — медсестрой у стоматолога, тоже пенсионеркой. Теперь они раз в неделю приходили помогать ему бесплатно: кормили оставшихся на его попечении животных, мыли, убирали, подстригали лужайку и пололи клумбы в палисаднике. Они, как и он, были неравнодушны к окружающему миру, и это их связывало. Здесь таился урок. Если ты способен посочувствовать раненому существу, настолько биологически далекому от тебя, как змея, то наладятся и другие, более близкие тебе человеческие дела. Вздрогнув от неожиданного шума, Джон присоединился к аплодисментам.
Когда Фрэнсис добрался до конца третьего сонета, Мэри Шелдрейк — у нее поэма сразу вызвала восхищение — подумала, как бывало с ней и раньше, что незаменимой разновидностью литературы остается именно поэзия, а не роман. Стихи, произнесенные или записанные, так же стары, как литература, а может быть, и сама речь; их корни уходят в песню, в ритмы повседневной жизни и человеческого тела, в жажду поймать преходящее мгновение и восславить любовь. Она признавала это не из великодушия, а скрепя сердце. Не зря поэзию ставят во главу угла. Мэри нередко сиживала на подиуме с другими романистами, повторяя обычные экстравагантные тезисы в защиту своего искусства, но понимала, что книгу жизни пишут поэты. Роман — это всего лишь пена последних веков. Его развитие объясняется необходимостью удовлетворить запросы умных состоятельных женщин, лишенных доступа к систематическому образованию и нормальной работе. Не случайно как раз этим словом, «работа», Джейн Остин и другие называли бесконечное и бессмысленное вышивание, за которым женщины проводили долгие часы, заодно перемывая косточки соседям. Именно так, считала Мэри, сложился жанр романа как облагороженной разновидности сплетен. Любовь, браки, измены, битвы за наследство — все эти стандартные кумушкины темы. Только модернизму удалось наконец встряхнуть роман (Мэри не питала никакого почтения к Толстому и Джордж Элиот) и побудить его ставить перед собой более дерзкие и высокие цели.
Такие раздумья часто провоцировали у Мэри нелестные выводы о себе самой. Пригнувшись в длинной тени модернизма, она легко и плавно неслась по волнам в широком кильватере Вирджинии Вулф. Стиль Шелдрейк, оказавшийся на удивление прибыльным, отличала такая непроницаемая бесцветность, что читатели, в том числе и специалисты, ошибочно принимали ее за холодный блеск постмодернистского глубокомыслия. Убаюканная радушием публики, Мэри бездумно сыпала штампами, которые с готовностью прочитывались сквозь призму иронии. Ее проза была лишена сравнений, метафор и хоть сколько-нибудь неординарных ходов. Свою неспособность к созданию живых образов она превратила в эстетическую декларацию. Ее персонажам не то чтобы недоставало психологической сложности — поскольку они говорили на абсолютно деревянном языке, а мотивы их поступков никогда не объяснялись, это понятие в принципе нельзя было к ним применить. Ее сельские и городские ландшафты не имели никаких запоминающихся черт. Полностью исключая риски, она плела свои истории вне места и времени, и они зависали в пустоте, напрочь изолированные от бестолковщины обычной жизни и недосягаемые для любой здравой оценки их правдоподобия.
У нее и раньше случались приступы самобичевания вроде нынешнего (Фрэнсис был уже на девятом сонете; появился странный человек, напоминающий Фальстафа), но она собиралась с духом и продолжала писать как раньше. Не могла продолжать, но продолжала. А кто вел бы себя иначе? Говорили, что она выдает один шедевр за другим. Ожидалось, что вскоре ее наградят Орденом Британской империи. «Читательские овации и лучезарная благосклонность критиков согревают ее лживую душу», — написала она в дневнике в несвойственном ей стиле. Раньше она думала, что не может измениться, что никогда на это не осмелится, но теперь поняла, что должна. Поэтические строки проносились перед нею сверкающей чередой, но одна чувственная подробность привлекла ее внимание. В жаркий день пара главных героев — очевидно, Фрэнсис с Вивиен — босиком выходят из дому на веранду, а затем ступают на лужайку, ощущая подошвами приятную прохладу летней травы после нагретой солнцем плитки из йоркского камня. Мэри глубоко поразила яркая, осязаемая выразительность этой крошечной детали.
А Фрэнсис читал дальше, и ее восхищение росло. Она бросит унылую геометрию своей прозы. Поэт напомнил ей, записала она позже, как великолепно можно писать. Она завидовала его жизненной силе и блестящей фантазии, но ее эмоциональный всплеск имел не только эстетическую природу. Недавний скандал, ошеломление от гигантского перелома, разрыва с Грэмом, по-прежнему для нее желанным, новые перспективы свободы и перемен в ее жизни добавили свою лепту в единое ощущение, поднявшееся по всему ее телу, от промежности к тому загадочному месту в мозгу, где принимаются решения, одной чудесной, безумной, щекочущей волной. Позднее, дома, скептический внутренний голос сказал ей, что она предвкушала всего лишь очередные свидания с тем или другим, включая мужа, да возможный тайный переход к аморальным и не требующим особых усилий методам реализма в беллетристике. Совершенно ни к чему было беспокоить промежность.
После того как Фрэнсис довольно резко прервал хвалебную речь Гарри Киченера в свою честь, Гарри не оставалось ничего другого, кроме как спокойно усесться обратно за стол, потягивать вино, привезенное Тони и Джоном, и наблюдать, как его шурин возится с этой трубочкой, или что там он достал из-за каминных часов. Рядом с его бокалом лежали блокнот и карандаш. Он привык следить за новинками, выходящими из-под пера Бланди, но сейчас был настроен решительно: никакой биографии под его, Гарри, авторством. Фрэнсис слишком любит командовать. Он будет лезть в каждую главу. Захочет отцензурировать все свое прошлое. Если обнаружит, что у Гарри есть собственные мысли насчет какого-нибудь его сочинения и он не выложил их перед ним как на блюдечке, немедленно придет в ярость. Навлекать на свою голову кучу проблем, которые будут годами расползаться по всей семье — это сущее безумие. Гарри терпеть не мог конфликтов. Ему предстояла неприятная сцена, однако у него были свои амбиции и он не собирался взваливать на себя роль биографа Фрэнсиса только ради того, чтобы избежать его гнева.
Он узнал форму венка сонетов, тем более что когда-то и сам пробовал написать такой, из семи частей. Тогда он
Вступительный сонет, заявляет Киченер, прогудел будто колокольный звон перед молитвой в честь Боговоплощения, призыв к тотальной концентрации. В нем звучала величественная, триумфальная уверенность — «словно игрок в покер за бастионом фишек раскрывает в конце игры свой флеш-рояль». Здесь целый ряд обещаний: «память, бренность, ускользающая суть времени и самой поэзии. А мир природы в символическом образе божества плодородия! С этим ты попал в точку, Фрэнсис. Мы любим ее, даже когда губим. Красота и убийство!» Посулы религии не отвергнуты, но мягко отклонены. Сознательно, хоть и бегло, «ты вызываешь тени своих собратьев по духу, великих поэтов: Донна и Герберта, Вордсворта и Китса, и все эти надоевшие корифеи вдруг чудом обращаются в прекрасных незнакомцев», а затем «отдаешь поклон Уоллесу Стивенсу и его «Откровениям лета»[14]. Конечно, я не забыл, как часто мы его цитировали... «Физическая сосна, метафизическая сосна... Посмотрим на нее прицельным жарким взглядом».» Мимолетные, но щедрые отсылки. Неважно, если они ничего не скажут другим читателям. «Мускулистые перебивы ямбической поступи напоминают шекспировские — Шекспира на его позднем этапе, когда он собирался утопить свою книгу[15]», и во всех поэтических размышлениях, в «галлюцинаторном блеске изобильной природы, наблюдаемой в миниатюре», сквозит «все та же напутственная нота, прощание с оттенком нежной грусти — здесь и любовь ко всему живому, и наше пагубное влияние, будто видишь, как медленно умирает старый друг».
Далее в своем длинном письме Гарри добавляет: «Это потрясающая любовная поэма, Фрэнсис, — настоящий гимн твоей Вивиен». Как поразительна, пишет Гарри, опираясь на свою память или сделанные за столом заметки, та сцена, где двое пускаются вплавь по реке, зажатой в теснине! Может быть, это Уай до ее впадения в Северн, гадал он, или река во Франции, где они были когда-то, — Тарн или Эро? Потом он был «очарован» влюбленными на паперти сельской церкви, которые пришли обвенчаться и завороженно слушают цитирующего Библию викария, «хоть от веры они далеки». У Гарри возникло чувство «возносящегося лика из мириад крошечных лепестков. Затравленный человек, возможно, образ самого Иисуса, приносится в жертву».
Затем пара стареет, их любовь претерпевает изменения, но все же остается любовью перед лицом конца, от которого они не могут оторвать взгляд. «Они вынуждены принять то, что Элиот называлдарами старости[16]». Пятнадцать сонетов, чьи сложные технические требования «удовлетворены играючи», и «пятнадцатый так складно и блистательно подытоживает остальные — поистине твой венец». В набирающем силу финале поэмы проскользнули отзвуки не только Элиота, но также пышного пейзажа из вордсвортовской «Прелюдии» и воспетых Маккейгом шотландских торфяных болот, причем на то и другое словно легла грозная тень лирического отчаяния в духе Плат. «Твоя «Корона» — памятник биологической цивилизации, над которой сгустилась угроза. Меня потрясает не просто блестящее исполнение, но сама грандиозность твоей поэмы».
В тот же день, когда Гарри отправил обычной почтой это письмо, он начал электронное, которое не закончил и не отправил. Он сохранил его в черновиках и, по-видимому, забыл про него. «Влюблены? Да мы с ума сошли. Но я не думаю, что мы». Ни приветствия, ни адресата.
9
Гуманитарные науки всегда в кризисе. Это уже не кажется мне организационной проблемой; такова природа интеллектуальной жизни и самой мысли. Мышление всегда в кризисе. Но мы считаем себя счастливым поколением. Естественные науки вместе с технологиями (направленными в основном на поиск материалов или их заменителей) съедают львиную долю всего скудного рациона ученых, а мы подбираем крошки. Но с исторической точки зрения этих последков почти хватает, да нам много и не надо. Наши главные музеи и библиотеки перебрались на возвышенности, где им уже ничто не грозит. Все, что когда-либо попадало в интернет, теперь централизованно хранится в Новом Лагосе и отлично каталогизировано. Благодаря квантовым компьютерам и новым достижениям в математике все шифры давно разгаданы. Жаль, что нельзя крикнуть сквозь дыру в потолке времени тем, кто жил за сто лет до нас: если хотите, чтобы ваши секреты остались секретами, прошепчите их на ухо своему самому близкому, самому надежному другу! Не доверяйте экрану и клавиатуре! Иначе мы будем знать все.
Да, сейчас наша жизнь течет спокойно. Когда-то, уже довольно давно, мы, группа честолюбивых молодых ученых, затеяли битву за свой проект — теперь она вызывает у нас приятные воспоминания, поскольку видится сквозь розовую призму успеха. Но какие же эгоистические мотивы двигали нашими противниками и как часто мы тогда падали духом! Для краткости мы называли свою мечту «с девяностого по тридцатый». Наш план состоял в том, чтобы создать в недрах Гумкомплекса, в одном из его бесконечных обшарпанных коридоров, свое маленькое подразделение под официальным названием «Кафедра постдипломной подготовки специалистов по литературе и истории 1990–2030 гг.». Начальство, деканы и профессура, немедленно отвергло нашу инициативу. Слишком короткий период! Все главные войны случились либо до, либо после этих сорока лет. Наводнения еще не было, интернет только появился, Деструкция едва началась. Самая лучшая литература относится к 2050-м и 60-м годам, когда уже засияла звезда великой Мейбл Фиск. Старые профессора просто ревновали, защищали свои поляны, волнуясь, как бы от них не ускользнуло дополнительное финансирование.
Помимо многого другого, их раздражала наша молодость — и правильно. Мы никогда не написали бы об этом в своих заявках и даже не признали бы этого в своем собственном узком кругу, но именно наша молодость и влекла нас к тому периоду. Какая гениальная изобретательность и какая тупая алчность! Какая музыка, какое безвкусное искусство, какие дикие выходки и чувство юмора: лететь за две тысячи миль ради недельного отдыха; строить дома, упирающиеся в облака; переводить древние леса на бумагу для вытирания своей задницы! Но они же расшифровали человеческий геном, придумали интернет, заложили основы развития ИИ и запустили в космос, за миллион миль от Земли, прекрасный золотой телескоп. А кроме того, конечно — стоит ли повторять? — они целыми десятилетиями изумленно глядели, как набирает ход Деструкция и множатся запасы оружия, и почти ничего не делали, хотя понимали, что сулит им грядущее и что от них требуется. Какая свобода и безрассудство, какая пугающая твердолобость! Они были гениальны в своей скаредности, невообразимо драчливы и капризны, равно готовы умереть как за плохие, так и за хорошие идеи. Наука расширяла сферу своего влияния, и вместе с ней процветали религиозные верования и теории заговора. Выдающиеся ученые, музыканты, актеры, спортсмены — они были сильны и смелы, и они были идиотами, выбрасывающими на ветер все что имеют, хотя их высокая культура горько причитала или ревела от боли. Мы застываем в ужасе перед такой бесшабашностью. Они были шумными, азартными, беспечными и свободными, за исключением тех сотен миллионов, чья судьба мало их волновала. Мы жаждали изучать их времена и литературу с нашими студентами. Мы надеялись, что ребята заразятся нашей любовью к буйной энергии той эпохи и сумеют избавиться от привычных ограничений и трусливых догм, которые сковывают наши институты.
Со времен нашей «Политики и литературы Наводнения» мы прошли долгий путь. Мы освоили административные механизмы
10
По счастью, чтение «Короны» побудило Вивиен на следующий день взяться за дневник и поразмыслить о своей жизни за вычетом возни в саду, кулинарии, семейных новостей и всего остального, пущенного ею в ход, чтобы задавить свое капитальное образование. Ее фразы отрывисты, как тычки ножом. Когда Фрэнсис преподнес ей пергаментный свиток, она поблагодарила его и назвала «милым» в первый раз за последние два-три года. По ее письменному признанию, она сделала это «ради гостей». Но может быть, в конце концов, «я и правда его люблю. Это удобно. Да и вообще, поздно искать что-то другое». Она любила свою жизнь, свою маслодельню и сад, свои прогулки, покой, своих друзей, просторные комнаты Амбара. Она заметила, что в течение последнего года Фрэнсис добывал откуда-то книги и справочники по птицам, бабочкам и полевым цветам: они валялись там и сям по всему дому. Он «обратил пресные факты в чувственные впечатления». Позже она написала: «Фрэнсис пытается побить Хини его же оружием». «На редкость ненаблюдательный», Фрэнсис «здорово поработал над собой, или над голосом своего лирического героя. В этом его талант». Но дарить ей эту поэму как свидетельство их «любви длиною в жизнь» (на самом деле десять лет) было необоснованно. Все прекрасно знали, что он терпеть не может пешие прогулки. Вне своего кабинета он жалел о потерянном времени. Зачем гулять, если можно писать? Она гуляла «в приятном одиночестве» или, раз-другой, со своим племянником Питером.
Ее удивило, что Фрэнсису захотелось настолько подробно изобразить, как они бродят где вздумается, восхищаясь изобильной природой. Такая жизнь пришлась бы ей по душе. Он словно дразнил ее всем тем, чего не хватало их браку. «Может, он собирается сменить привычки? — Это она записала на следующий день. — Но купаться вместе в бурном потоке среди скал? Да он и плавать-то не умеет». В летнюю жару, под вечер, он иногда окунался в соседский бассейн, не выпуская из рук джин с тоником. Реки внушали ему страх: он утверждал, что в моче водяных крыс кишмя кишат бактерии, вызывающие губительный для печени лептоспироз. Свой брак Вивиен с Фрэнсисом зарегистрировали в лондонской конторе, а не в сельской церкви, как она предлагала. И к Библии он никогда не проявлял интереса — он вообще презирал религию и священные тексты. Вымысел в стихах позволителен, но эта поэма была обращена к ней, и ни один читатель не усомнился бы в том, что именно она как спутница жизни автора выведена здесь в роли героини.
Ее первый муж, Перси, был «другой породы». Он разбирался в птицах благодаря матери, талантливому орнитологу-любителю. Полевые цветы Вивиен выучила еще в школе. Пока он не заболел, они иногда проходили в долгие летние дни миль по двадцать, делая по пути разные открытия и делясь друг с другом своими знаниями. Как-то в половодье они проплыли вниз по течению Черуэлла две мили и вернулись обратно по тропинкам босиком, в мокрых купальниках. Она огорчалась, что больше не может извлечь образ живого Перси из своей «базовой памяти». С годами он отступил от нее в фотографии, которые она хранила в сделанной им же ореховой шкатулке — его подарке на Рождество. В ее кабинете, в ящике стола, лежала завернутая в платок скрипка, которую Перси смастерил исключительно ради удовольствия по образцу одного знаменитого старинного инструмента. Его физическое присутствие, некогда такое ощутимое, не оставило по себе никаких воспоминаний, кроме штампов вроде того, на который она как-то наткнулась в романе Мэри Шелдрейк, — «вылитый медведь». Большой, бородатый, общительный, трогательно заботливый, шумный и жизнерадостный — все это плохо вязалось с его тонким, виртуозным ремеслом. Он работал в сарае, который стоял у них в саду в Хедингтоне[17]. Его репутация среди музыкантов-камерников неуклонно росла. Когда он познакомился с членом знаменитой группы «Радиохед» и сделал для него электрогитару своей собственной модели, его доходы мигом подскочили. Приятель Перси, звукоинженер из Университета Оксфорд-Брукс, помог ему с электроникой. Были новые заказы на гитары, но он отклонял их. Он обожал скрипки.
Согласно дневнику Вивиен, первый серьезный провал в памяти случился у него через четыре года после свадьбы. «Зловещим образом» из его жизни пропали несколько часов. Врачи дружно заявили, что такие провалы обычны и безвредны. Вивиен это не убедило. В следующем году невролог показал им с Перси результаты сканирования. В мозговой ткани появился измененный участок. Диагноз был ясен, будущее Перси определено. Альцгеймер c ранним началом — всего в сорок три года. Теперь, по прошествии стольких лет, Вивиен уже не могла сказать, какой период был хуже — когда Перси мучился в предвидении неизбежного и обсуждал с ней самоубийство или когда уже пересек роковую черту и перестал соображать, что происходит. Вторая стадия тянулась гораздо дольше. Он вышел на «плато безнадежности» и долгое время не деградировал. Потом начал пропадать по ночам. Его возвращали обратно веселые местные добровольцы в сигнальных куртках, которые выходили с фонарями, телефонами и домашними собаками на поиски заблудившихся детей и слабоумных. Вивиен стала более бдительной и наконец смирилась с тем, что ей придется оставить преподавание.
Сидя в их маленьком домике, она начала сомневаться в собственной нормальности. Из довольного жизнью, умного и покладистого мужа, который любил ее и заботился о ней, Перси за полтора года превратился в «инфантильного тупицу», изводящего ее глупыми вопросами, «необъяснимыми тревогами и полной беспомощностью». Она ненавидела себя за такие мысли. Ее долгом было уважать Перси и беречь его достоинство. Она понимала, что напрасно употребляет такие слова, как «тупица». Но ей приходилось тяжело. Каждые несколько минут он повторял один и тот же вопрос. Целый день мог твердить: «Который час?». Потом переключался
Поскольку ночами он не спал, то после обеда порой задремывал в кресле. Тогда она звонила или отправляла мейл своей сестре Рейчел, которая стала для нее главной опорой. В одном письме Вивиен жаловалась:
Ужаснее и печальнее всего то, что он выглядит так же, как раньше, когда был еще самим собой. Пока что-нибудь не скажет. Он встает, умывается, иногда даже подстригает бороду. Надевает то, что я для него приготовила. За завтраком сидит на своем обычном месте, пьет кофе. Я поглядываю на его большое доброе лицо и думаю, что все это было дурным сном. Через минуту он встанет и поцелует меня. И пойдет к себе в мастерскую работать над заказом. Он смотрит на меня, и в его глазах мне чудится озорная искорка. Все это время он притворялся! Это была дурацкая неуклюжая шутка. Он проверял мою любовь. И тут он говорит: «Когда они приедут?» Я не отвечаю, и он спрашивает опять. Я ухожу в кухню и начинаю мыть посуду. Знаю, что сейчас он придет туда за мной и спросит: «Что ты делаешь?» Еще только полвосьмого, и весь день впереди. Сбежать некуда — ни мне, ни ему. Если я поведу его гулять, он спросит: «Куда мы идем?» Если отвечу, забудет и спросит снова. Но потом он берет меня за руку и сжимает ее, и я понимаю, что люблю его. Я никогда не отдам его в опеку чужим людям. Мы оба в тюрьме.
Ее сестра приезжала посидеть с Перси, чтобы освободить Вивиен хотя бы на час-другой. Когда Вивиен в первый раз вышла в сад за домом одна, обогнула заброшенный сарай и ступила на гравийную дорожку за калиткой, она «чуть не упала в обморок от постыдной радости». Дорожка бежала позади ряда эдвардианских домиков к пшеничному полю, и там, где она кончалась у сгнившего перелаза, был старый, заваленный мусором меловой карьер и небольшая каштановая рощица. Ее «каким-то чудом пощадила безумная фермерская бензопила». Поле пересекала проложенная тракторами дорога, и Вивиен двинулась дальше по ней, «под гудение размашисто шагающей вдаль линии электропередач». Ее окружала «вызывающе уродливая панорама химического земледелия». Но над этими «унылыми просторами без единого деревца или кустика» синело огромное небо, и «с моей души будто ненадолго сняли чугунную крышку».
Рейчел старалась приезжать как можно чаще, хотя у нее самой были проблемы со здоровьем. Вивиен всегда отправлялась гулять по одному и тому же маршруту. Покинуть дом через парадную дверь значило бы очутиться на скучных пригородных улицах, по которым она и так едва ли не каждый день обходила магазины. Вернувшись после своей одинокой прогулки, она всякий раз окликала Перси и Рейчел прямо с порога; это стало рутиной, которая действовала на нее успокаивающе. В этот период, с 2000-го по 2002-й, умственные способности Перси таяли почти неуловимо, но неуклонно. Вивиен пребывала в отчаянии. Она любила его и жила «с постоянным ощущением непоправимости». Это был не тот Перси, за которого она выходила замуж, не тот, что «подарил мне столько радости и свободы».
Рейчел часто брала с собой Питера, своего старшего. Вивиен племянника обожала. Одиннадцатилетний, он только начал вытягиваться в худощавого, трогательно робкого подростка с изящными движениями. Его темно-русые волосы густо ложились на уши. Он не открывал рта, пока его не спрашивали, а на вопросы отвечал доверительным тоном, в котором слышался намек на богатую внутреннюю жизнь. Еще Вивиен поражали его глаза — темно-карие, под цвет волос, они смотрели ясно, и в них, независимо от его настроения, всегда искрился юмор. Иногда он не то чтобы мрачнел, но как-то странно замыкался в себе, словно не хотел проявлять невежливость, сообщая тетке, что отлучился в некое потайное место, которое не мог толком описать даже себе самому. Она беспокоилась, что его мягкость и деликатность не уживутся с нравами школьного спортзала и жесткой агрессивностью мужского пубертата.
Питер и Перси всегда ладили друг с другом. До болезни они часами вместе возились в мастерской: неизменно добродушный и терпеливый, Перси называл паренька отличным помощником и говорил, что у него от природы золотые руки. Питер схватывал все на лету, поскольку очень интересовался устройством чего угодно — механизмов, погоды, животных, космоса. Его внимание одинаково привлекали и электрическая шлифовальная машинка, и миниатюрные тисочки, привинченные в ряд на краю верстака. У них с дядей сложился своего рода торжественный ритуал: войдя в сарай, Питер надевал один из огромных коричневых фартуков Перси и подогнанные под нужный размер защитные очки, а потом принимался работать с обрезком высушенного палисандра, который дядя приберег специально для него. Перси умел обращаться с племянником как со своим взрослым хорошим приятелем, показывал ему аккорды на банджо и разрешал подержать скрипку, которую делал сам — не по заказу, а для души, воспроизводя из клена и ели знаменитую «Вьетан-Гварнери» 1741 года. Однажды Вивиен увидела, как они идут по садовой дорожке из сарая на ланч рука об руку, оживленно что-то обсуждая, и ее «вдруг пронзило острой любовью к ним обоим. Ребенок, которого у нас никогда не было».
Знай она, что ждет впереди, ее боль оказалась бы еще острее. Когда распад Перси только начался, визиты Питера прекратились, но не по его собственной инициативе, а по решению матери. Когда Питер наконец приехал и увидел, что сарай заперт, дядя Перси изменился и Гварнери забыта, это вовсе не выбило его из колеи. Они с Перси остались друзьями. Пожалуй, новые дядины повадки, ставшие более детскими, даже сблизили их еще сильнее. Перси не донимал Питера однообразными вопросами. Вместо этого они тихо вели бессвязные разговоры, которые могли продолжаться часами. Вивиен подслушала и записала такой:
Перси: Ты не знаешь, почему ветер дует.
Питер:Теплый воздух поднимается вверх.
Перси:А барсуки?
Питер:Они сидят под землей в своих норах, дядя Перси.
Перси:Воздух вверх, кролики вниз.
Питер:Ты хочешь сказать, барсуки.
Перси:Что барсуки?
Роуз знает дневники Вивиен почти так же хорошо, как я, а в литературе и социальной истории того периода разбирается лучше всех известных мне специалистов. Каждую из моих глав она читает еще в черновике, и наши обсуждения часто вертятся вокруг одной и той же темы. Ее настораживает, что я считаю необходимым правом строить догадки и умозаключения, делать обоснованные предположения и восстанавливать чувства и связи людей с помощью разумной проекции на них тех общечеловеческих свойств, которые за минувший с тех пор век практически не изменились. Без этой свободы, говорю я ей, нам останется лишь растерянно пожимать плечами. Костлявая длань научной беспристрастности выжмет из моих персонажей все соки. Я говорю, что мой долг —оживитьпрошлое, передать его на уровне ощущений, показать, каково было жить в определенную эпоху, сколько бы лет ни отделяло ее от нашей. Роуз отвечает, что мой единственный долг — не погрешить против истины. Перефразируя не Святого Августина, как я думал сначала, а знаменитого философа двадцатого века Витгенштейна, она говорит: о чем невозможно знать, о том следует молчать[18]. Или, добавляет она, всякий раз, когда ты делаешь обоснованное предположение, будь добр в этом признаться.
Наше первое обсуждение задало тон всем остальным. Роуз сказала:
— Возможно, в своих заметках я это упустила, но в дневнике Вивиен не упоминается, что именно она приготовила в тот знаменитый вечер.
— Перепела с грибами были одним из ее коронных блюд. Бланди их обожал.
— Но ты не можешь знать точно. И за чем она ездила на рынок, тогда тоже неизвестно.
— С большой вероятностью она купила там цветную капусту. Ее они тоже любили.
Но Роуз и не думала сдаваться.
— Ты даже не знаешь, ездила ли она туда вообще.
— Наверняка ездила. Вспомни дерево, которое перегородило ей дорогу на обратном пути.
— Ах да. Дерево. Или это была только большая ветка? — Я не ответил, и Роуз продолжала напирать: — А поэтический вечер Бланди в Шелдонском театре[19]? Его записали на видео?
— Нет. Но я смотрел записи десятков других его выступлений.
К моменту большой передышки, которую ей устроили в январе, — с середины дня до позднего вечера, — Вивиен уже понимала, что ей нужно не огромное небо, а стимуляция. Подробно проинструктировав Рейчел — за это время она несколько раз едва не отказалась от своего замысла, — Вивиен наконец поцеловала на прощание ее и Перси и быстро зашагала к автобусной остановке. Вскоре она уже стояла напротив Шелдонского театра, творения Кристофера Рена. До начала мероприятия оставалось еще сорок минут, но у дверей уже выросла маленькая очередь. Слева от Вивиен был паб «Кингс-Армс», где она иногда встречалась со своими студентами. За спиной у нее находился книжный магазин «Блэкуэллс», а в нескольких минутах ходьбы — Хартфорд-колледж и Нью-колледж. Эпицентр ее профессиональной карьеры. Восемь месяцев ее годового неоплачиваемого отпуска были уже позади. Сейчас ее окружала прошлая жизнь. Перейдя улицу, она стала в очередь и замерла в ожидании, ни с кем не разговаривая. Она уже забыла, как ведут себя с общительными незнакомцами.
Ее пропустили внутрь с первой же группой слушателей человек из пятидесяти. Вежливость не позволяла любителям поэзии занимать передние места. С щекочущей душу уверенностью, что имеет на это право, Вивиен сняла с одного кресла в первом ряду табличку «Зарезервировано» и села. В следующие двадцать минут, пока наполнялся зал, к ней подходили коллеги и спрашивали, как дела у Перси и как она справляется. Один из них, почетный профессор французского, сказал ей, что ему недавно сделали томографию и поставили тот же диагноз. Они обменялись замечаниями в парадоксально шутливой манере. Уже через считаные минуты она заметно воспряла духом. Как же это было приятно, позже сказала она сестре, — всего лишь перекинуться словечком-другим с теми, кто вызывал у нее уважение и восхищение, теми, кто относился с приязнью и уважением к ней самой! «Я понемногу выползала из клетки», — записала она. А когда все расселись по местам и Вивиен снова очутилась в одиночестве, она отметила еще «накал нетерпения» и такое чувство, будто «поток жизни проносится мимо меня».
Когда профессор Гарольд Киченер под аплодисменты вывел на сцену своего прославленного гостя и шурина, Вивиен вспоминала свои неоконченные проекты: две статьи для сборника, вступительную речь для грядущей конференции, программу нового школьного факультатива, парочку брошенных аспирантов и недописанную книгу, — а затем снова вернулась мыслями к своей «порушенной» личной жизни. Среди оставшихся позади «руин» была и двухнедельная поездка в Алеппо — они с Перси планировали совершить ее в этом году вместе с подругой-арабисткой и ее мужем, дипломатом. Где-то под кучей этого «строительного мусора» пряталось плотское желание. По утрам оно давало о себе знать, мягко щемило. В конце концов, думала Вивиен, она еще не так уж стара.
Двое на сцене уселись на свои места, и аплодисменты стихли. Она пристально смотрела на знаменитого поэта. Его творчеством она прониклась далеко не сразу. Примерно до тридцати она писала о своих американских любимицах: Бишоп, Секстон, Рич, Глик[20]. То, что волновало Бланди, не было ей близко. Его техническое мастерство — вот что сначала привлекло ее внимание. Потом ее тронули несколько стихов о конце любовных отношений. Посвященная Бланди лекция Карла Миллера, а годом позже — Фрэнка Кермоуда были впечатляющими, но всерьез Вивиен принялась изучать его заново — и с неуклонно растущим уважением — только после статьи Барбары Харди[21]. Никаких сомнений не оставалось: талант был налицо.
Мужчины на сцене сидели в кожаных креслах. Между ними был низкий столик, на нем стаканы с водой. Заявив, что Фрэнсис Бланди не нуждается в представлениях, Киченер принялся развернуто его представлять. Награды, премии, его сквозные темы: любовь, упадок городов, блага и напасти современности, его нашумевший отказ поклониться королеве, его яростные нападки на Тони Блэра и «новых лейбористов», его поддержка некоторых малоизвестных пожилых поэтов и писателей, не поддавшихся натиску модернизма. Киченер говорил почти четверть часа — со спокойной уверенностью и легкой полуулыбкой, вальяжно развалившись в кресле и закинув ногу на ногу. Иногда он тихонько покачивал свободной ногой в мягкой замшевой туфле.
Все это время Бланди сидел неподвижно, глядя прямо перед собой. Он был достойным воплощением расхожего образа великого поэта — грива седых волос, четко вылепленное лицо с глубокими морщинами. В пятьдесят один раннее проклятье возраста опустило ему уголки рта, изогнув его «в легкой скептической усмешке, как у Сомерсета Моэма на портрете кисти Грэма Сазерленда». Бланди выглядел человеком, бесстрашно идущим навстречу урагану: подбородок поднят, светло-голубые глаза смотрят не мигая и не пряча укора. Он не слушал речь зятя с ее бессмысленными дифирамбами.
Когда Киченер закончил, поэт встал и подошел к трибуне. Никаких формальных благодарностей и приветствий, никаких попыток подольститься к залу. Ровным голосом он объявил название поэмы — «В седле» — и стал читать ее наизусть, обводя публику суровым взглядом слева направо и обратно, точно бросая вызов тем, кто рискнет отвлечься. Он часто начинал с этого стихотворения. Многие наверняка помнили его со школьной скамьи. Девушка лет пятнадцати-шестнадцати забирается с чужой помощью на большую лошадь. Глядит сверху вниз на своего отца, который держит поводья, разговаривая с приятелем. Видит «потертую монету лысины» на отцовской макушке, и ее захлестывает радость. Теперь она над ним и больше его не боится. Проскальзывает намек на то, что он неверен ее матери и что дочь об этом знает. Огромная лошадь под ней нетерпеливо переступает с ноги на ногу. Девушка проводит ладонью по ее шелковистой шее и гладкому блестящему седлу. Она еще не свободна, но знает, что скоро поводья выпадут из отцовской руки и лошадь останется в ее власти. Перспектива скорого освобождения — от типов вроде Фрэнсиса Бланди, любили добавлять его недоброжелатели, — сделала это стихотворение очень популярным у девчонок-подростков.
Итак, он читал стихи, возвращаясь в перерывах к себе в кресло и надменно рассказывая о своей жизни, поэзии в целом и именитых поэтах, с которыми был знаком. В отличие от большинства писателей на подобных выступлениях, он не считал своим долгом хоть однажды рассмешить публику. Он говорил об Одене, Ларкине и своем «чересчур даровитом сопернике» Шеймасе Хини. Мероприятие завершилось быстро. Вместе с речью Гарри оно длилось меньше полутора часов.
К его концу Вивиен приняла решение. После встречи должен был состояться прием в Колледже Святой Екатерины. Ее туда не приглашали, но она уже обрела прежнюю уверенность. Она не сомневалась, что ей будут рады. Не прошло и сорока минут после заключительных аплодисментов, как она
Они, по выражению Бланди, «недурно провели время» в отеле «Рэндолф». Версия Вивиен звучала теплее, но столь же сдержанно. Она написала о «прекрасном общении» и о том, что ее «покорила беседа». Тактично выждав три дня, он отправил ей дружелюбное послание, в котором выразил надежду «как-нибудь наткнуться на нее снова». Она тоже поблагодарила его после вежливой паузы, упомянув о «хронически больном муже» — в этих словах сквозит не только желание сообщить о своих трудных житейских обстоятельствах, но и намек на свою доступность.
Вернуться к «хедингтонскому небытию» оказалось нелегко. До того дня, когда Рейчел могла снова вырваться из тисков своих собственных проблем, чтобы в очередной раз посидеть с Перси, оставался еще целый месяц. «Хочется выть», — писала Вивиен. Она невольно рявкала на Перси, затем терзалась отвращением к себе и спешила загладить вину. Однажды днем, когда он сидел перед телевизором, она заперла дверь и съездила на такси в местный дом престарелых, где ей устроили краткую ознакомительную экскурсию. Она уложилась в час, и Перси не заметил ее отсутствия. На Вивиен произвели тяжелое впечатление добродушный, но изнуренный персонал, переполненная общая комната, дешевый телевизор, работающий круглые сутки, и «вездесущая вонь дрянной стряпни, которой не удается заглушить иные запахи». Большинство обитателей было в худшем состоянии, чем Перси. Совсем упав духом, она написала Рейчел: «Я никогда не отдам его в такое место». Существовали интернаты и получше — за городом, среди зелени, с прудами, фонтанами, ласкающей слух классической музыкой, но у Вивиен не было денег.
Мы не знаем, что именно предшествовало знаменитому «котсуолдскому побегу». После первого осторожного обмена письмами дело пошло живее. Можно предположить, что стороны провели телефонные переговоры или вновь обменялись письмами, в дальнейшем уничтоженными или утерянными. Мы знаем, что пансионат для лиц, нуждающихся в медицинском уходе, посоветовала Рейчел. Он находился в более приятном месте, за Оксфордской кольцевой в районе Каули. Ни одному из биографов не удалось точно определить, где именно. Но Вивиен отвезла туда Перси на автобусе, устроила его там на пятидневный срок, после чего Фрэнсис забрал ее на такси и они отправились в долгую и дорогую поездку к гостинице, расположенной где-то в южной части Котсуолд-Хилс. Одни полагают, что это был «Лебедь» то ли в Суинбруке, то ли в Байбери, другие стоят за «Ягненка» или «Кораблик» в Берфорде. До наших времен, разумеется, ни одна из них не уцелела, да это и неважно. Важно то, что по прошествии этих пяти дней Фрэнсис принялся сочинять всем известный любовный цикл, опубликованный позже в его сборнике «Пиршество», и что возвращение Вивиен в маленький домик в Хедингтоне далось ей с еще бо́льшим трудом, чем предыдущее.
11
Позвольте мне повторить. Большинство наших студентов, слушателей курса по истории и литературе, ни капли не интересуются прошлым и безразличны к тем наслоениям художественной прозы и поэзии, из которых складывается наше прекрасное наследие. Они идут в гуманитарии, потому что у них нет способностей к технике и математике. Мы бедные родственники, и нам достается далеко не лучший материал. Наши кабинеты в плачевном состоянии. У многих протекает потолок. Платят нам вдвое меньше, чем нашим коллегам-естественникам. Мы утешаем себя тем, что находимся в более тесном, чем они, контакте с бездонным невежеством молодого поколения, этим духом нашего времени. Но, как отмечает наш декан Торстен Шмидт в своей ежегодной приветственной речи перед новоиспеченными первокурсниками, в их распоряжение поступают огромные горы неисследованного цифрового материала. Каждая песня, каждая ложь, случайная мысль, оперная постановка, угроза расправы, дебош панк-группы — здесь всё, более ста двадцати лет коллективного человеческого сознания, изучай не хочу. И панорама, добавляет он, придерживаясь все тех же альпийских метафор, простирается от микробиологии флоры до горных пиков на линии горизонта.
На этой ранней стадии новички еще настроены скептически. Им не верится, что люди, жившие до Наводнения, всего каких-то сто лет назад, были хоть чуточку похожи на них. Эти древние были темными, бессовестными и агрессивными, и вдобавок плохо соображали. Как заметил один из студентов поумнее, они могли бы найти себе и более полезное занятие, чем копить деньги и затевать войны. За этим брезжит, хотя никогда не высказывается вслух, мнение, что они заслужили те многомиллионные потери, которые понесли по своей вине. Только к середине второго курса большинство наших ребят начинает потихоньку понимать, что взрослые и дети, обитавшие на нашей планете в относительно далеком и очень далеком прошлом, были для себя тогда такими же реальными, как сейчас мы. До тех пор студенты не видят особой разницы между десятым и двадцатым веками, между Тридцатилетней войной и Третьей китайско-американской войной. Или между Марком Антонием и Марк Твеном. Наши юноши и девушки глубоко презирают прошлое за то, что в нем еще не создали тех фармацевтических средств, которые они с таким удовольствием потребляют, хотя никто из них не сумел бы объяснить принципы их действия. Как заметил кто-то еще давным-давно, все мы невинные дети в густом лесу наших умных изобретений.
То, что приводит наших студентов к зачаткам зрелого понимания истории и способности ценить сделанные в прошлом открытия, — это не что иное какдетали. Будничная жизнь, к примеру, молодой женщины-врача середины двадцать первого века, рассказанная через ее цифровой трафик в течение недели: доставка детей в садик, борьба с трудноизлечимыми болезнями, общение с капризными пациентами и бестолковыми или одаренными коллегами, низкое жалованье, постоянный стресс, поток новостей о тревожных политических событиях, встречи с подругами, любовь или охлаждение к мужу, оплата счетов, стриминг новой музыки, запись к дантисту, планы на выходные, заказ продуктов — и так далее, картина из бесчисленных мазков разного цвета, как пейзаж Сёра, чьи работы мы показываем и объясняем, — может подтолкнуть даже самого толстокожего из наших студентов к приятию того, что самые огромные промежутки времени не в силах повлиять на человеческую природу. А если заменить эту женщину на восемнадцатилетнюю девчонку с ее вечным душевным сумбуром, огорчениями и восторгами, есть шанс добиться еще большего успеха. Но этот успех не гарантирован. Некоторым студентам не нравится видеть свои собственные отражения. За несколько лет мы провели шесть исследований на конкретных примерах. Четверо из наших объектов были ничем не примечательны, двое снискали глобальную славу в забытой молодежной культуре конца двадцатого века. Объединяло этих людей лишь изобилие следов, сохранивших подробности их повседневного существования. До изобретения Всемирной паутины, а затем электронной почты и социальных сетей даже Сэмюэл Пипс[22] не обрушивал на своих читателей такую лавину рутинных мелочей, с какой нам пришлось справляться при изучении этих шести судеб.
После того как магия деталей срабатывает и прошлое в глазах студентов населяется реальными людьми, у ребят понемногу просыпается интерес и к тому, что эти люди напридумали на бумаге или экране. Позже, в свой черед, еще и к тому, отчего некоторым из них удавалось придумывать лучше, чем другим. Тогда — вырастая из чувства истории при помощи старомодных инструментов сравнения
Вести семинары «с девяностого по тридцатый» в группах наших магистрантов стало для нас лучшей наградой. Перефразируя Диккенса, эти сорок лет были лучшими и худшими из всех времен. «Весна надежд... зима отчаяния»[23]. Я предпочитаю обсуждать со студентами период после 2015 года, когда социальные медиа начинали проникать в личную жизнь, когда волны глупых, злонамеренных или фантастических слухов начинали определять природу не только политики, но и человеческого разумения. Завораживающие процессы! Это выглядело так, будто легковерные средневековые толпы прорвались в современность, хлынули не в тот театр и на сцену с декорациями не той пьесы. В беспорядочной давке расплескивались грязные правительственные секреты, обворовывались детские годы, затаптывались славные репутации и выныривали наверх громкоголосые дураки. Тем временем сочинялись хорошие стихи, и в 2016 году у взбалмошной безалаберной пары в английском городе Стокпорте родилась будущая великая романистка Мейбл Фиск. Наконец-то цивилизация произвела на свет гения, по силе воображения равного Шекспиру. В 2023-м кембриджская группа исследователей сделала первые убедительные шаги на пути создания лекарства от Альцгеймера и других подобных болезней. Слишком поздно для Перси Грина.
12
Литературному произведению, как маленькому ребенку, порой нужно много времени, чтобы достичь полностью независимой жизни. А иногда жизни у него не бывает вообще. Из дневниковых записей Бланди и его имейлов Гарри Киченеру мы знаем, что поэт остался доволен своим чтением «Короны для Вивиен» и высоко оценил собственное достижение. «Моя КдВ работает», — отметил он в дневнике и подчеркнул эти слова дважды. Если Бланди и помнил свою поэму наизусть, у нас нет свидетельств, что он снова записал ее после того, как уничтожил все предыдущие варианты. Многие ученые ездили в Сноудонию до меня, чтобы найти какой-нибудь ее черновик или наброски, но не нашли ровным счетом ничего. Похоже, Фрэнсис выполнил свой план. Вивиен должен был достаться единственный экземпляр. Фрэнсис тепло откликнулся на экстатический панегирик Гарри, и тема биографии больше не поднималась.
В середине девяностых Гарри и Джейн купили домик в северо-западном уголке Шотландии, близ прибрежного поселка Гленуиг и недалеко от озера Лох-Мойдарт. Они часто живали там и любили эти края настолько, что после смерти Гарри от сердечного приступа в 2016 году его бумаги отправились в Университет высокогорья и островов в Инвернессе. Через пару лет открылся филиал этого университета в Форт-Уильяме, и архив Киченера переехал туда. В 2039-м, всего за три года до Наводнения, его снова перевезли, теперь уже в новый Арднамерханский университет, приютившийся на безопасной высоте у горы Рошвен всего в нескольких милях от старого поселка Гленуиг, к тому времени затопленного. В архиве Гарри нет документов в электронной форме, а его бумаги недоступны онлайн. Шотландских ученых-гуманитариев не интересует Г. Киченер — английский дачник, который ни разу, ни в прозе, ни в стихах, даже вскользь не упомянул о местных проблемах, а также об истории, ландшафте и литературе Шотландии. Несмотря на растущую славу «Короны», ни один серьезный исследователь так и не потрудился заглянуть в этот архив. Затем Наводнение и социальный хаос изолировали АУ на дальнем северо-западе, и для бландиведов с юга путешествие туда стало чересчур рискованным.
По моим предположениям, в бумагах Киченера должен был отыскаться кое-какой ценный материал — возможно, даже черновик «Короны». Будь Арднамерханский полуостров не дальше Сноудонии или хотя бы Пеннин, я съездил бы туда давным-давно. Но от нас до УА шестьсот миль. Нужен паспорт, оформление которого занимает не один месяц. Сорок лет назад паром ходил на север напрямую по открытому морю, но сейчас этих рейсов уже нет. Так называемый внутренний маршрут требует частых и непредсказуемых пересадок, отчего вся экспедиция становится долгой и дорогой. В районе Архипелага Озерного края полно предательских мелей и мощных течений, а если верить слухам, попадаются и гибельные водовороты. Говорят, что из любой укромной бухточки, которых там не счесть, может вылететь банда грабителей на мощном катере и лишить тебя не только багажа, но и жизни. Пока не доберешься до бурного Моря Центрального пояса[24], о безопасности нечего и думать. Но после того как пересечешь его и уютный Нью-Глазго останется позади, те же угрозы возникнут снова, особенно когда твое судно обогнет дикий остров Раннох. Подобные перспективы выглядят малопривлекательными для кабинетного ученого. Когда я сказал это Роуз, она ответила, что опасности преувеличены и поездка пойдет мне на пользу. Это стало у нас дежурной шуткой. Она обвиняла меня в трусости. Я ее — в том, что она хочет моей смерти.
Но здесь мне необходимо сделать отступление, чтобы порассуждать о предмете, чрезвычайно меня волнующем, о привычном чувстве, которое я больше не в силах сдерживать. Стоит напечатать слова «Озерный край»... Еще подростком я горячо увлекся поэзией Вордсворта, дневниками его сестры Дороти и их юношеской дружбой с Кольриджем. Я влюбился в их простой Голубиный домик[25]. Они стали моими — эти девятьсот квадратных миль гор и озер, эти «деревья, камни и ручьи»[26]. Давно ушедшие под воду, они остаются знакомой территорией, бесконечно свободной, и я почти могу убедить себя в том, что помню их по собственным прогулкам. Она приходит без предупреждения, как пощечина, — ностальгия, хотя это слово едва ли годится для мест, которых я никогда не видел. Но где-то глубоко у меня в груди свербит эта странная смесь радости и боли — тоска, восторг, грусть. Думаю, меня поймет каждый, кто любит долгие века нашей литературы.
И это не только Озера. Я пишу названия тех мест — волшебный Суиндон! — и душа моя сразу наполняется сладкой печалью. А каково было бы очутиться там тогда, когда клубника и апельсины зимой никого не удивляли! Достаточно всего лишь назвать дату — 2010. Жить в ту кипучую и насыщенную возможностями пору, когда море держалось на почтительном расстоянии и вы могли идти в любую сторону сколько угодно, не рискуя промочить ноги! Когда можно было увидеть и услышать настоящего Фрэнсиса Бланди в славном городе Хаддерсфилде — в 1994-м, в городской ратуше! Этой тоске по тому, чего вы никогда не знали, но утратили, необходимо свое имя — отличное от ностальгии, которая означает тоску по известному. Это не то чтобы болезнь, но и пользы от нее нет. Смесь муки и радости эмоционально разрушительна, она мешает сосредоточиться. По воле случая я знаком с одним из ее изысканнейших описаний. Я прочел его еще в свою бытность аспирантом и запомнил накрепко.
Тогда мне было двадцать два года, и я выбирал тему для диссертации. Меня попросили сделать на семинаре небольшой доклад об искусстве биографии. Роясь в библиотеке, я наткнулся на книгу некоего Ричарда Холмса. Я знал его как выдающегося биографа конца двадцатого и начала двадцать первого столетий — на тот период пришелся расцвет биографического жанра. Но мне не была знакома эта его ранняя книга, «Следы», с подзаголовком «Приключения биографа-романтика».
Я снял с полки столетнюю книгу в твердом переплете, взяв ее так, как меня учили. Столько книг утрачено! На обложке была репродукция картины Ханса Тома. Я посмотрел, кто это. Художник девятнадцатого и начала двадцатого века, автор идиллических пасторальных сцен, не затронутый модернистскими течениями в искусстве и ценимый — в чем едва ли
Я одолел эту книгу в читалке за два дня. Она великолепна, и помимо всего прочего в ней есть описание похода по Севеннам на юге Франции, который восемнадцатилетний Холмс совершил по стопам своего героя — своего «друга» — Роберта Льюиса Стивенсона, проделавшего тот же путь за сто лет до него. «Путешествие с осликом по Севеннам» было библией Холмса. Он останавливался в тех же деревнях, что и Стивенсон, старался придерживаться в точности того же маршрута по старым проселкам и спал, как его герой, à la belle étoile — под открытым небом. При этом он то и дело сверялся с книгой Стивенсона, которую захватил с собой. В начале 1960-х годов в цитадели La France Profonde[28] еще сохранялись остатки старого французского крестьянства. По пути Холмс болтал с местными жителями, мешая свой школьный французский с их гнусавым южным выговором, сознавая, что французский Стивенсона был почти безупречен. Оба прошли двести двадцать километров за двенадцать дней. Холмс все время следил за темпами своего продвижения и знал, опережает он Стивенсона в каждый конкретный день или отстает от него. Чаще всего ему приходилось поторапливаться, чтобы поспеть за быстрым шагом своего героя. А еще Холмс постоянно и навязчиво ощущал его присутствие, его жизнерадостность и упорство, его манеру смотреть и записывать и даже детали его снаряжения, включая блокнот в восемьдесят страниц. Отчасти это был двенадцатидневный практикум по искусству письма.
Однажды вечером после грозы, застигшей его в пути, Холмс пересек по мосту реку Алье и вошел в городок Лангонь. Городок произвел на него приятное впечатление: средневековый рынок, церковь одиннадцатого века. Но Холмса — измотанного, стершего себе ноги — мучила неотвязная мысль, смесь галлюцинации и надежды: скоро сюда придет Стивенсон. Молодой человек вернулся обратно на мост и стоял там долгое время, пока не начали сгущаться сумерки. Он снял шляпу, готовясь к вежливому приветствию. Прохожие бросали на него недоуменные взгляды. Над рекой стали проноситься летучие мыши. И тут он заметил ярдах в пятидесяти ниже по течению, на фоне угасающего западного неба, старый разрушенный мост, ведущий в город, — тот самый мост, которым, очевидно, и воспользовался когда-то его драгоценный Стивенсон. Холмс был в отчаянии и едва сдержал слезы. «Я не мог последовать за ним, не мог с ним встретиться. Его мост развалился; нельзя было дотянуться до него сквозь время, о чем печально и красноречиво свидетельствовали эти руины».
Как раз это чувство я и пытаюсь описать. Застывшая в ожидании фигура на современном мосту — это я. Рухнувший мост ниже по течению и человек, переходящий по нему реку сто лет назад, представляют прошлое, из которого я тоже исключен, прошлое, которое отсюда выглядит цельным и драгоценным — эпохой, когда основные проблемы человечества еще можно было решить. Когда слишком немногие понимали, насколько чудесны их миры, естественный и рукотворный. Как профессионал я потратил всю жизнь на то, чтобы близко узнать людей, с которыми никогда не смогу встретиться, людей, которые существовали в действительности и потому гораздо реальнее для меня, чем герои какого-нибудь романа. Я старался обнять то, до чего «нельзя дотянуться сквозь время». К примеру, мне кажется, что я мог бы влюбиться в Вивиен Бланди. Наверное, именно ее я ждал бы в сумерках, когда над рекой шныряют летучие мыши. Возможно, я даже захотел бы на ней жениться. У меня вызывают восхищение и любовь ее живой ум и придирчивая рефлексия, ее честность, образованность, ее нежная забота о Перси, хотя внутренне она и рвалась на свободу. Холмс тоже мог бы стать моим дорогим другом, так же как Стивенсон — его. Эту страстную тоску и горечь стоящего на новом мосту чувствую и я, читая об их беззаботных прогулках по великолепным, хотя и труднопроходимым землям. Мне больно думать, что в утраченном мире, который я так хорошо изучил, существование подобных мест еще никого не удивляло. Район Севенн теперь всего лишь очередная группа лесистых и гористых молчаливых островов — пожалуй, прекрасных в своем роде, если не знать, что было здесь раньше. Уже много лет, со времен войны с Францией, соваться туда не стоит, особенно с учетом враждебности местного населения. Но даже не будь этих рисков, я никогда бы не отважился на такую поездку. Я не выдержал бы близости молодых Стивенсона и Холмса, мыслей об их веселых неутомимых призраках, бодро шагающих по каменистым тропам где-то под днищем моей лодки.
Но вернемся к «Короне» Бланди и ее путешествию к независимой жизни. Стратегическая цель состоит в том, чтобы выявить разницу, глубокий раскол между поэмой в ее истинном виде и ее образом, сложившимся в культуре. Задача, возможно, невыполнимая. Мы начинаем с обрывков. В имейле, полученном Бланди на Рождество 2014 года, Киченер развивает мысли из своего октябрьского рукописного послания.
Я никак не могу решить, что в ней следует видеть в первую очередь: венец, который ты возложил на голову Вивиен в честь вашего любовного союза; или восхваление чудес природы — не только оплакивание того, что мы так безрассудно погубили, но и пылкое напоминание о том, что еще здесь и требует нашей любви; или долгий печальный зов горна, возвращающий нас к себе и нашему неизбежному концу, который мы должны встретить спокойно и с благодарностью за то, что нам выпала удача существовать. Когда ты читал в тот вечер, мне показалось, что прощальный тон доминирует, и это меня тронуло. Но теперь я уже не так уверен.
Имелся ли у Гарри свой экземпляр поэмы, когда он писал это письмо? Мы не знаем. Как и у Вивиен с Фрэнсисом, у него была хорошая память на стихи, да и во время чтения он мог делать заметки. Если Киченер и просил у Фрэнсиса или Вивиен разрешения взглянуть на поэму или снять с нее копию — а ему, конечно, очень хотелось ее прочесть, — то он высказал эту просьбу или в личной беседе, или по телефону. Но в бумагах обоих супругов, включая их дневники, а также в их электронной и обычной переписке нет на нее ни единого намека. Гарри писал Фрэнсису в декабре, когда ему оставалось жить всего лишь чуть больше года, причем четыре последних месяца он провел в своем гленуигском домике. Полные скорби и отчаяния письма Джейн дают нам понять, что пребывание в глуши, вдали от качественной медицинской помощи, сократило его дни. В январе 2015 года Гарри написал в «Таймс литерари сапплмент»[29] — фактически это и положило начало одиссее «Короны», которая заняла куда больше двадцати лет, понадобившихся греческому герою, и до сих пор не завершилась. Поводом для письма послужила обзорная статья об искусстве чтения стихов вслух и его меняющихся стилях. В этом письме Гарри вкратце рассказал о том, как Бланди прочел «неопубликованную поэму, цикл сонетов, в кругу своих друзей и близких». Там же он вскользь сравнил это событие с «Бессмертным ужином» Китса и Вордсворта.
У вашего покорного слуги, которому выпала честь присутствовать на том вечере, сложилось мнение, доныне не поколебленное, что это великая поэма. Судя по ее дерзновенности и размаху, именно она станет главным памятником, воздвигнутым Бланди самому себе. Ее сочтут бесценным даром, поразительнейшим плодом сердечного тепла, тонкого понимания природы во всей ее
Никакого дальнейшего обмена письмами не последовало и никто не проявил настоятельного желания прочесть поэму, о которой шла речь. По-видимому, все, кого это интересовало, разделяли уверенность Киченера в том, что она вот-вот будет напечатана. Скоро «Корона» выйдет в свет — ее включат в очередной сборник Бланди, — а покуда литературная жизнь ползла своим обычным черепашьим шагом. Минули год и три месяца. В каком-то безвестном блоге появился чей-то пост о Бессмертном ужине с цитатой из письма Киченера, опубликованного в приложении к «Таймс»: «...столь же эпохальный в своем роде...». Впервые были использованы слова «Второй Бессмертный ужин». Имя автора поста раскрыть не удалось. Проверка электронных папок входящих писем Фрэнсиса и Вивиен показывает, что о поэме их спрашивали четыре раза. Ни тот ни другая не ответили — либо по взаимному соглашению, либо отдельно и по очень разным причинам. Гарри к тому времени уже умер. О Джейн Киченер литературный мир ничего не знал. Она осталась на севере и, найдя в окрестностях неплохую глину, основала Смирисарскую гончарню, которая позже принесла ей локальную известность. Прошел еще год, и наконец один молодой репортер, только что нанятый в «Таймс» и горящий желанием произвести впечатление, начал копать. И вновь Вивиен с Фрэнсисом отказались говорить с ним и даже отвечать на его запросы. Его статья вышла под заголовком «Бесценный дар Фрэнсиса Бланди».
Поэма готовилась ко взлету, но ее час еще не пробил. В ту пору Гарриет Гейдж была уже матерью троих детей-погодков и по-прежнему жила с Крисом на Обсерватори-стрит. Ее карьера свободной журналистки естественным образом пошла на спад. Но тут она встрепенулась. Дала репортеру из «Таймс» интервью на тему «я была на Втором Бессмертном ужине» в продолжение его статьи. Это в свой черед повлекло за собой заказ конкурирующей газеты, «Гардиан», на развернутый материал того же характера, и Гарриет блестяще справилась с задачей.
Память — это губка. Она впитывает сведения из других мест и времен, а после разом выжимает их из себя в нужный момент. Ее ненадежность стала одним из открытий психологии двадцатого века. Но это не помешало людям по-прежнему полагаться на свою память и верить в чужие воспоминания, если они их устраивали. Память Гарриет впитала ее обстоятельства и убеждения. Молодая мать уже покинула круг Бланди, но не потому, что ее оттуда изгнали. Она обожала своих детей, была поглощена их воспитанием, ей больше нечего было надеть, и она обнаружила, что материнство лишило ее амбиций и уверенности в себе за пределами дома. У нее не хватало ни времени, ни сил на то, чтобы «держать руку на пульсе», читать книги и газеты — стоило попробовать, и она тут же засыпала. Перспектива провести вечер в Амбаре за изощренными горячими дискуссиями пугала ее. Ей нечего было там сказать, и Фрэнсис не проявил бы понимания к ее образу жизни. Она разочаровала бы и Вивиен, питавшую большие надежды на ее будущее. Гарриет не хотелось отвечать на ее сочувственные вопросы.
Помимо обычных утомительных хлопот, у Гарриет был один интерес, который неотступно глодал и язвил ее. Он никогда не нагонял на нее сон, и его острота порой становилась почти невыносимой. В те годы на людей уже надвигалась Деструкция — хотя этого термина она еще не знала. Несмотря на все международные конгрессы и обещания политиков, безумие продолжалось. Гарриет была членом двух организаций и иногда выкраивала минутку, чтобы написать несколько строк для их журналов и сайтов. Когда Крис мог посидеть с детьми — он вечно пропадал на работе, — она встречалась с единомышленниками из местного оксфордского отделения и ходила на демонстрации. Чужое равнодушие приводило ее в ярость. Поэма Бланди — вернее, ее память об этой поэме — стала губкой, впитавшей в себя тревоги Гарриет о будущем, которое должны были унаследовать ее дети и все дети вообще. После ее знакомства с «Короной» прошло уже три года. Четкие воспоминания о сложном и обширном произведении, воспринятом к тому же на слух, а не на глаз, поблекли у всех, кто тогда был в Амбаре. Из-за убеждений Гарриет и, возможно, родительской усталости поэма особенно хорошо впиталась в ее память. Заново вспыхнувшее журналистское честолюбие тоже внесло свой вклад. Одна из центральных газет предоставила ей площадь для большой статьи, и у нее была миссия.
Дети имели обыкновение просыпаться в разное время. Восьмимесячного младенца она до сих пор кормила грудью. Вдохновленная, «как будто на взводе», она всю ночь писала урывками за кухонным столом, ловя моменты, когда спали все трое. Утром Крис остался дома и взял на себя детей, а она продолжала работать в спальне, низко склонившись над своим ноутбуком на неубранной постели. Закончив, она спустилась вниз, распечатала черновик, покормила грудничка, опять поднялась наверх, чтобы отредактировать текст и добавить в него то, что сообразила задним числом, внесла эти изменения в компьютер, опять распечатала, еще раз пробежалась по страницам с карандашом, внесла — и отправила. Статья в две с половиной тысячи слов была готова за полтора дня. Не прошло и двадцати минут, как редактор откликнулся своим имейлом — довольный, даже в восторге. Это вызвало у Гарриет новый душевный подъем. Должно быть, повлияло и то, что она не выспалась. Она «обняла и расцеловала мужа и исполнила в кухне танец живота, так что Тодд с Джеком вопили и хохотали».
Гарриет понимала: это лучшее, что ей удалось написать за всю жизнь. Вряд ли она знала, что примерно в это время Фрэнсис был уже серьезно болен. Она полагалась на тот словесный портрет, который стал результатом их первой встречи. Октябрьскому вечеру 2014 года она добавила драматизма, сообщив, что гости «едва сдерживали нетерпение»; похоже, что никому, кроме нее, это не запомнилось. Когда великий поэт развернул пергамент и начал читать, все замерли, точно завороженные. Боялись даже вздохнуть. Их мысли больше им не принадлежали. Эти слова, образы, эта неземная музыка беспощадной правды подхватили слушателей и унесли их в волшебный мир грез. Гарриет приняла Фрэнсиса в союзники. Его поэма превратилась в j’accuse[30], брошенное в лицо тем, кто, по ее выражению, «поджаривает природу на медленном огне». Она прославляла любовь — к людям, ко всему живому — и предсказывала ее победу над разрушительными силами, которые слепы к земной красоте и ценят лишь власть и деньги. Amor vincit omnia. Гарриет описала «чудесное мгновенье», когда поэт вручил пергамент своей жене. Но сенсационным зарядом статьи, тем журналистским крючком, на который попались другие газетчики, телеведущие, блогеры и пользователи социальных сетей, были ее заключительные вопросы: где эта поэма и почему спустя три года ее так и не опубликовали? Почему Бланди о ней не говорит? Кто еще ее читал? Уж не пошел ли кто-нибудь на подкуп, чтобы утаить этот шедевр от публики?
13
Даже если Вивиен
В начале ноября она отметила в дневнике, что несколько раз ездила в Лондон навестить Питера. «Фрэнсис хочет говорить о своей поэме. Хочет, чтобы его хвалили. Там много замечательного, и некоторые строчки я даже повторяю ему на память, но быть совсем честной не получается, потому что у меня по отношению к ней смешанные чувства. Впрочем, каждый раз он вроде бы уходит довольный, но потом возвращается за новой порцией». Вивиен не считает, что его надо в этом винить. «Он столько в нее вложил! Я понимаю, что должна быть ему благодарна; пожалуй, я и впрямь благодарна». Наверное, ей повезло, что Фрэнсис «сидел у себя в кабинете и стучал по клавишам каждый божий день буквально с утра до вечера». Мы знаем, что тогда он писал свое эссе «Крылья и оковы» о роли формы в поэзии — о том, как она освобождает и стесняет одновременно. В бумагах самого Бланди нет упоминаний о семейных неурядицах. Это было бы не в его духе. Вместо этого он фиксирует облегчение после того, как отпала необходимость соблюдать строгие требования венка сонетов. «Теперь можно побаловаться свободным стихом. Или, говоря откровенно, просто-напросто прозой с рваными строчками».
В дневнике Вивиен есть абзац, на протяжении многих лет привлекавший серьезное внимание ученых. Мы не можем установить, что это — черновик письма, утерянного либо так и не отправленного, или заметка к разговору, который либо состоялся, либо нет.
Я появилась в твоей жизни после лекции как одна из твоих поклонниц. Мне удалось подняться до секретарши, но и только. Я отказалась от своей карьеры по собственной воле. Я готовила тебе еду, писала и отправляла твои письма, стирала твои носки, обсуждала твою работу. Я вошла в твою жизнь. Ты в мою — нет. После твоей поэмы хочется спросить: неужели все это может измениться?
Вивиен задает вопрос, который ставили многие женщины, как и она, вступившие во взрослую жизнь в 1970-е. Она запоздала с ним на сорок лет. «Я университетский преподаватель. По части внутрисемейной борьбы с мужским эго за личное пространство у меня нет никакого опыта. К тому же я от природы домохозяйка, мне нравится наводить порядок!» Несмотря на ее надежды, в их жизни все осталось по-прежнему. Фрэнсис работал, Вивиен читала, возилась в саду и продолжала обслуживать своего мужа. «А какие у меня варианты? — спрашивала она себя. — Поставить его к плите?» Ее поездки в Лондон участились, хотя письменных свидетельств того, что она посещала Питера, у нас нет. В начале декабря она перенесла свою одежду и туалетные принадлежности в гостевую комнату, и по молчаливому согласию они с Фрэнсисом стали спать раздельно. Это устраивало обоих. С возрастом, могла бы она сказать подругам, непрерывный долгий сон становится чем-то вроде романа на стороне. В постели что Вивиен, что Фрэнсису хотелось читать и слушать спозаранку радио в разные часы. Шесть тысяч квадратных футов жилой площади в Амбаре позволяли не мозолить друг другу глаза, и зимой здесь было тепло и уютно. Перебираться в город не имело смысла. В конце дневника Вивиен за 2020 год, ее последнего, есть едва различимые слова «запугал нас четырем», причем у второй «а» в первом слове не хватает хвостика и из-за этого она больше похожа на «о». Некоторые исследователи полагают, что Вивиен вспомнила, как пригласила в гости трех подруг, но Фрэнсис в тот день оказался не в духе. Однако странный падеж третьего слова остается необъяснимым, так же как и обрывочность самой записи. Вдобавок никаких других упоминаний о подобном событии больше нигде не найдено.
Пустая безмятежность их жизни была нарушена в феврале 2016-го внезапным ошеломительным известием об инфаркте и смерти Гарри Киченера. Горестные имейлы, которые Джейн в последующие дни посылала Вивиен из Шотландии, сблизили подруг. В это время архив Гарри находился в Университете высокогорья и островов в Инвернессе и должен был вскоре переехать в его филиал в Форт-Уильяме. Будь у Гарри свой экземпляр «Короны», полученный с разрешения Вивиен и Фрэнсиса, он хранился бы среди всех остальных бумаг. Похоронили Киченера на гленуигском кладбище, а спустя полгода в Оксфорде состоялась поминальная служба. Фрэнсис отказался на нее идти, и Вивиен это рассердило. Он, видите ли, расстроится! Она попыталась его переубедить. Он обязан пойти ради сестры и ради своего зятя, который к тому же был ему близким другом и как никто умел расписывать достоинства его стихов. Но ей пришлось отправиться одной. После службы и речей в Церкви Святой Марии они с Джейн провели вместе два дня. Записей о том, что они обсуждали, нет.
В следующем году, через несколько дней после того, как у Фрэнсиса диагностировали болезнь, от которой ему суждено было умереть, вышла статья Гарриет в «Гардиан». У поэта уже начались боли, и статья привела его в ярость. Агента Бланди и пиарщика издательства завалили письмами: люди просили об интервью и требовали ответов. Где эта прекрасная поэма? Затем появился и тут же завирусился анонимный блог. В нем сообщалось, что один из нефтяных гигантов заплатил Бланди за права на «Корону» сто тысяч долларов, и больше ее никто никогда не увидит. Фрэнсис спросил у Вивиен, не будет ли она возражать против публикации. Та ответила, что будет. Разразился скандал — Вивиен сказала об этом Джейн, но в дневник ничего не записала. Прошло два дня, и она обнаружила, что ящики ее стола перерыты.
Она смолчала.
Поскольку Фрэнсис Бланди не подлил масла в огонь своими интервью или комментариями, через несколько дней ажиотаж схлынул. Рак поджелудочной свел поэта в могилу за три месяца. Еще до постановки диагноза он долго отказывался идти к врачу и сдавать анализы, так что болезнь наверняка точила его уже не один месяц. Вивиен выяснила, что шансы на выздоровление низки. Она была «парализована отчаянием». Когда Фрэнсис стал чахнуть и усыхать у нее на глазах после курса химиотерапии, которую не собирался повторять, он принялся работать еще усерднее и почти ничего не ел. Он охотно встречался с друзьями, включая агента и пиарщика, но не желал видеть в своем доме Гарриет Гейдж. Иногда он проводил некоторое время наедине с племянником Питером. Вивиен взяла себя в руки и отвлекалась тем, что готовила на всех. Фрэнсис смотрел, как едят гости, прихлебывал белое вино и говорил очень мало — только
Вскоре необходимый морфий во все увеличивающихся дозах прикончил его работоспособность. О «Короне» он с Вивиен больше не заговаривал. Ее отказ разрешить публикацию поэмы, чтобы ублажить Фрэнсиса и опровергнуть домыслы конспирологов, мог означать, что она уже отдала свиток Гарри или кому-нибудь еще. Или просто упрямится. За три недели до конца, записала она, Фрэнсис был уже «в помутнении, почти неузнаваем, пугающе худ». Он часто пускался в тихие бессвязные рассуждения, то и дело возвращаясь к старой обиде 2013 года, когда его не пригласили выступить на похоронах Хини. Затем приходил в себя и, опираясь на подушки, редактировал три своих стихотворения — как выяснилось вскоре, последние. Джейн ехала из Шотландии, чтобы повидать брата и поддержать Вивиен. Ее ночной поезд из Форт-Уильяма прибывал в Лондон, на Юстонский вокзал, в восемь утра, и она должна была добраться в Амбар еще до полудня. Когда Вивиен заглянула к Фрэнсису в девять утра, он спал. В десять она заглянула снова, и он был уже мертв. Он лежал на спине, подняв руки над головой, словно сдаваясь. Наконец-то. К счастью, глаза его были закрыты. Потом она тешила себя мыслью, что ему удалось превратить в правду старую добрую ложь некрологов: «мирно, во сне».
Одна уважаемая организация по борьбе с цензурой сделала такое заявление: «Если покойный Фрэнсис Бланди действительно взял деньги у лоббистов ископаемого топлива в обмен на молчание о чрезвычайной климатической ситуации, это был плохой день для свободы слова в нашей стране». Ей вторил глава большого издательского дома: «Мы не знаем, продался ли он крупным нефтяным компаниям, но если так, я больше никогда не прочту ни одной его строчки». Если, если... Тонкая вуаль предположений плохо защищала посмертную репутацию Бланди. Но был и разумный скептицизм. Некий экономист в «Файнэншл таймс» рассуждал вполне здраво: «Считать, что нефтяной промышленности не до лампочки мнение поэта, даже самого знаменитого, о глобальном потеплении, — это невероятная глупость». Тем не менее подозрения некоторое время витали в воздухе, как дурной запах. Тремя годами позже, в 2020-м, один итальянский ученый писал: «То, что Бланди получил взятку за молчание, — интернет-мем, не опирающийся на факты. Эту гипотезу заронила в людские умы статья Г. Гейдж в „Гардиан“. Почему Вивиен Бланди не заступилась за своего мужа, остается тайной. Ведь у нее был экземпляр поэмы! Она могла бы раскрыть миру ее содержание и объяснить, почему ее не опубликовали».
Это звучало логично. Когда поэт умирал, на Амбар обрушился настоящий медиаураган, и дружественный издатель посоветовал Вивиен отключить домашний роутер. Она с охотой послушалась. Фрэнсис страдал, и его следовало защитить. Она сказала ему, что интернет пропал, но он отнесся к этому равнодушно. Он работал над своими стихами или дремал под действием морфия. Вивиен писала мейлы на телефоне и отправляла их с холма в поле за садом, где сигнал еле ловился. Изоляция была почти полной. Все в Амбаре сосредоточилось на Фрэнсисе и его убывающих силах, на его редких гостях и общем унынии. Слухи о подкупе со стороны нефтяных гигантов стали выглядеть неуместными. Для образованных читателей, которые любили стихи Бланди, эта история была просто очередным примером бесстыдной клеветы. Для тех, кто в нее верил, она добавила поэме блеска. Если ради того, чтобы не предавать ее огласке, пришлось выложить кругленькую сумму, значит, это исключительно сильная вещь. Когда еще поэзия обходилась так дорого?
У Вивиен дела приняли неожиданный оборот. Меньше чем через год после кончины Фрэнсиса — после похорон, большой поминальной службы в Саутуоркском соборе, документального телефильма и подготовки дополненного издания «Избранных стихотворений» почившего поэта — она сдала Амбар внаем. Накануне своего отъезда — мебель уже вывезли, оставив одни голые стены, и новые жильцы должны были заселиться в ближайшем месяце, — Вивиен при помощи Питера вырыла в саду яму для терьера по кличке Джек, умершего за два дня до этого. Они похоронили Джека рядом с его матерью, Кип. Вивиен переехала в Шотландию к Джейн Киченер, и они жили в гленуигском домике вдвоем до самого конца. Питер навещал ее несколько раз, а Рейчел — регулярно в течение всех оставшихся лет. Вивиен была рада смене обстановки и ландшафта. Она игнорировала все запросы от ученых и прессы. Вместе с Джейн они исследовали дикую природу Мойдарта, разные уголки Раф-Баундс[31]. Все секреты Бланди — или почти все — две эти женщины сохранили между собой. В 2038 году Вивиен умерла, и ее бумаги отправились в Оксфорд, чтобы присоединиться к архиву Фрэнсиса Бланди в Бодлианской библиотеке. Джейн умерла тремя годами ранее. Куда делись ее личные документы, неизвестно.
Я возвращаюсь к бурной неделе после публикации статьи Гарриет Гейдж. Сам поэт был вне досягаемости, но журналисты без труда выследили других участников Второго Бессмертного ужина. Джон Бейл и Тони Спаффорд не стали ничего комментировать, Грэм Шелдрейк тоже. Крис Гейдж отправлял всех к жене, которая мучилась угрызениями совести из-за того, что так подставила умирающего. Она тоже отказывалась говорить.
Уступчивость проявила только Мэри Шелдрейк. Недавно она выпустила роман в новом стиле — том, который сама себе обещала, — и критики с читателями приняли его прохладно. Любимый и ожидаемый ими ровный бесцветный тон исчез. Штампы никуда не делись, но этого было недостаточно. Ее манера изменилась радикально, а изменить свою публику они с издателем забыли. Мэри поняла, что ей придется дать задний ход, а до тех пор, видимо, решила оставаться на виду если не мытьем, так катаньем. Она заявила репортерам, что помнит каждую минуту того вечера и что он «преобразил» ее. В поэме Фрэнсиса действительно прекрасно описан мир природы, согласилась она, и раз мы должны ценить то, что имеем, и делать все, чтобы этого не потерять, то ее, пожалуй, и впрямь можно назвать «поэмой о климатических изменениях», хотя ей самой это в голову бы не пришло. Когда ее спросили, помнит ли она собственные высказывания Бланди на эту тему, она помедлила и ответила, что у него были на этот счет весьма категоричные взгляды. Меня восхищает ее такт.
14
Произошло нечто совершенно удивительное и волшебное, причем здесь итеперь— не в 2010-м или 14-м, а в нашем блеклом настоящем. Стояла июньская жара, и после занятий мы с Роуз решили искупаться. Был ранний вечер, и теплый воздух ласкал кожу, как нежный крем. Когда мы спускались по зеленому склону к песчаной бухте за факультетским общежитием, из-под наших босых ног поднимались ароматы нагретой земли и трав. Мы миновали будку спасателей и одинокий эвкалипт рядом с ней. Бухта, широкая подкова из мелкого розовато-желтого песка, была пустынна — только в полумиле от нас, у меловых скал на ее дальнем краю, играла в волейбол компания студентов. Мы разделись и вошли в воду рука об руку. Обычно я погружаюсь в море дюйм за дюймом, но сегодня эта спокойная голубая гладь будто звала к себе, и, зайдя чуть поглубже, я кинулся в ее объятия. Мы отплыли от берега на пару сотен метров — подальше от водорослей, скользя по прозрачной
Стоя лицом к лицу и почти вплотную, мы положили руки друг другу на плечи. Мы улыбались, как слабоумные. Это было, сказала она позже, как если бы мы вдруг вспомнили, что у нас есть не только мысли, но и тела. Мы поцеловались, а затем, охваченные восторгом и желанием, впервые за несколько лет занялись любовью. Мы стояли в прибывающем море, все еще тяжело дыша после заплыва. Маленькие камешки и подводные травы щекотали наши подошвы и лодыжки, а небольшие приливные волны создавали ровно столько движения, сколько нам требовалось, приподнимая нас на дюйм-другой и мягко опуская обратно в постоянном ритме. Переход от наших убогих аудиторий к этому чувственному раю был парадоксален. Так ясно видеть знакомое лицо — бывшей возлюбленной, многолетней коллеги — и, будто медленно прозревая, осознавать, насколько она прекрасна, было чудом преображения. Я чувствовал себя моложе, здоровее и привлекательнее, чем мог бы надеяться в свои сорок четыре года. Меня переполняло упоительное самодовольство, нашептывающее, что я достоин этого момента. То самое море, которое некогда уничтожило города, внезапно превратилось в нашего смирного союзника. Мы его приручили. Лицо Роуз, ее головокружительный пристальный взгляд, слипшиеся пряди ее мокрых вьющихся волос под ухом, ее крепкие руки и плечи, ее груди, наполовину в воде, вся ее прелесть и ум казались единым человеческим сплавом. Я едва не поддался порыву и не сказал ей, что люблю ее; только память о долгой веренице житейских разочарований удержала меня от этих обязывающих слов, которые так легко произнести и почти невозможно взять назад. Мне сделались противны моя осторожность и малодушие. Потом она сама произнесла эти слова, обратив их ко мне, отчего-то на одной ноте и нараспев, будто молитву. У меня не осталось другого выбора, кроме как повторить их, да мне и не нужен был выбор. Но как же странно и неуклюже прозвучало в моих ушах это «я люблю тебя», сказанное впервые моей давней подруге!
Дело было сделано, рубикон перейден — мы заключили уговор, который вряд ли сумели бы сформулировать. Мы понимали, что не будем до скончания веков стоять здесь в блаженном трансе, обнимая друг друга за шею, в теплой прозрачной морской воде, пронизанной вечерним сиянием, без единой души вокруг. Сказанное нами подразумевало некое общее для нас будущее — несомненно, более людное и менее экстатическое.
Подчиняясь обоюдному желанию отсрочить это будущее, мы заплыли еще немного дальше — может быть, на сотню метров. Мы поддерживали ритм размеренными гребками и почти не разговаривали, вслушиваясь в эхо, в отголоски произнесенного на отмели. Подлежащее, сказуемое, дополнение — просто и ясно, ни прибавить ни убавить. Мы остановились, чтобы передохнуть. На таком отдалении от земли вода казалась черной и уже дюймах в шести от поверхности леденила кожу. Волнение усилилось, и посвежевший ветер нес в себе смутную угрозу. С берега нас сейчас было не видно. Отсюда наш густонаселенный мир со всеми его обязательствами стал выглядеть более уютным. Мы двинулись обратно и, по-прежнему в молчании, пересекли бухту по широкой дуге, подгоняемые приливом, который словно подталкивал нас к берегу и кучке нашей одежды.
Ее квартира была больше моей. Весь следующий месяц я проверял экзаменационные работы, а в промежутках переносил к Роуз свои вещи. Все вернулось на круги своя, и все стало иным. Я сообщил коменданту, что освобождаю жилплощадь. Мы с Роуз говорили друг другу, что еще никогда в своей взрослой жизни не знали такого счастья. Мы были нежными, страстными, чуткими. Нас поражала собственная тупость: как мы умудрились не найти свою любовь несколькими годами раньше, когда жили вместе? Тогда это была дежурная интрижка, обычный служебный роман, который через год и три месяца утомил обоих, и я съехал.
После проверки студенческих работ и заседаний экзаменационной комиссии должны были наступить длинные летние каникулы. Мы решили, что останемся в университете: будем трудиться над своими проектами, купаться и читать в свое удовольствие на обращенном к югу пляже, где скоро станет совсем безлюдно. Роуз вынашивала кое-какие идеи насчет новой статьи. Перспектива пожить вместе в опустевшем кампусе казалась ей, как и мне, весьма заманчивой.
В последнее время она вновь начала вспоминать об архиве Киченера в Шотландии. Ты должен изучить эту коллекцию, твердила она. Мои доводы не изменились. Конечно, мойдартские материалы послужили бы мне серьезным подспорьем, но добираться туда было слишком опасно. С возрастом я сделался более осторожным и не имел никакой охоты приносить свою жизнь в жертву пиратам Озерного края в их электрических каноэ.
После холодных влажных ветров и штормов в предыдущие месяцы лето 2120 года стало подлинной благодатью. Мы с Роуз окунулись в свою идиллию, и все шло в точности так, как мечталось: мы гуляли, купались, читали, работали и любили. Мы никогда не чувствовали себя более крепкими, здоровыми и энергичными. В долгий период жары мы вставали спозаранку, чтобы сразу же искупаться, а потом завтракали на узком балкончике. Он выходил на парковку для велосипедов и высотку, копию нашей, но по утрам на него хотя бы не попадало солнце. До ланча мы работали или читали. Роуз нужна была библиотека, так что обеденный стол оставался в моем распоряжении.
Она собирала материалы для монографии, в которой намеревалась описать кризис реализма в литературе между 2015-м и 2030-м. Деструкция была огромным и сложным явлением — она принесла с собой «экзистенциальную перестройку» и вызвала «метафизическое уныние». Условности литературного реализма с его пристальным вниманием к личному, обыденному и кажущейся устойчивости повседневной жизни стали неактуальными. Для осмысления физических и моральных последствий глобальной катастрофы требовались новые формы, и некоторые писатели мучительно их искали. На мой вкус, тема была немного слишком теоретической, но я не сомневался, что Роуз напишет прекрасную работу, и с нетерпением ждал возможности прочесть черновик.
По части своих собственных дел я решил, что прежде чем найти поэму Бланди и явить ее миру, следует подготовить почву особым историческим эссе. Больше ста лет в гуманитарных науках было принято рассматривать не сам предмет обсуждения, аидеюэтого предмета, то, как он отражается в умах других людей и как этот призрак порхает и танцует, сплавляясь по реке времени. Давным-давно и мне, тогда еще студенту, тоже пытались навязать такой подход. Я сопротивлялся этому даже девятнадцатилетним. Я говорил своему учителю, что хочу писать о конкретном стихотворении, а не о его репутации. Разумеется, любые мои мысли об этом стихотворении и есть не что иное, как егоидея.В ту пору я не умел вести серьезные дискуссии: мне не хватало для этого ни знаний, ни уверенности. От меня легко отмахивались как от наивного эмпирика. Всякий литературный труд по-настоящему существует только в умах тех, кто его прочел, — или, следовало бы добавить, тех, кто о нем слышал. Учитель отстучал это по слогам на моей груди, как мне помнится, длинным белым пальцем:больше ничего нет.
И вот спустя четверть века я, влюбленный мужчина, вооружившись грудой заметок, взялся писать о том, что думали и воображали себе представители нескольких поколений о поэме Фрэнсиса Бланди «Корона для Вивиен». Поэмы в записанном виде все еще не существовало. Она жила и продолжала жить лишь в бесчисленных умах. Больше ничего не было. Сама вещь могла в один прекрасный день вдруг обнаружиться на чердаке какого-нибудь старинного дома. С вероятностью около двух процентов она
Я поинтересовался размерами ее наследства — хватит ли его, чтобы освободить нас от преподавания за гроши? Эта тема была для нее болезненной. На счету, который она никогда не проверяла, сказала Роуз, лежит «пятизначная сумма средней величины». Пятьдесят тысяч найр? Она отвернулась, и я понял, что лучше не спрашивать. В основном мы охотно помогали друг другу в работе. Но у нас был один неразрешенный спор, начавшийся еще до того, как мы открыли свою любовь. Роуз считала, что у меня искаженные представления о периоде, который мы изучаем. По ее мнению, я романтизировал конец двадцатого и первые десятилетия двадцать первого века. Я сдуру убедил себя, что живу не в ту эпоху. Я преувеличиваю витальность и красоту прошлого, будто не замечая его невежества, бессердечия и патологической жадности. Перенесись я туда, меня стошнило бы от отвращения. При виде такой тупости и бессмысленного транжирства я задохнулся бы от гнева или сошел с ума. Меня возмутили бы и тогдашние социальные медиа, владельцы которых преследовали в первую очередь свою выгоду вместо того, чтобы думать о служении обществу. А что ты скажешь, сердито продолжала она, о продиктованной корыстными интересами близорукости, или откровенной глупости, или криводушии, или порочности политических лидеров — выбирай сам, что тебе больше нравится, — и об идиотской покладистости, трусости или запуганности подвластного им населения? О безоглядной любви народа к автократам? Разве можем мы простить или игнорировать разорение, оставленное нам этими временами, отраву, которой те люди осквернили океаны, украденные ими леса, загубленные почвы и реки и Деструкцию, которую они признали, но не пожелали остановить? Все это сплошная выжженная земля, бездумное презрение к своим потомкам. Тот мир, куда меня так тянет, был лишь привилегированным уголком — Глостершир! А весь огромный мир вокруг шел на дно. Как я могу снова и снова заводить эту шарманку про телескоп Джеймса Уэбба?
Я напомнил ей о биологическом факте, установленном в столь ненавидимом ею двадцатом веке. Чем меньше остров, тем менее разнообразны населяющие его виды. Мы в своей стране живем на островах, и нам еще повезло, что наш длиной в тридцать восемь миль. Другие гораздо меньше. В культуре дело обстоит так же, как в биологии. Все мы думаем одно и то же. Все мы примерно одного и того же светло-коричневого цвета. Нам не хватает разнообразия! Нет борьбы идей и стилей жизни, или понимания жизни, нет противодействия замшелым догмам, согласно которым мы живем, нет ничего радикально нового и интересного, способного бросить нам вызов и подвигнуть нас на открытия. Если прошлое и не раздавило нас, то как минимум до смерти напугало. Наше главное достижение — отказ от войн. Мало повторять себе, что наши моря стали чище и в них возвращается жизнь, а наши острова выглядят на солнце зелеными и приятными. В этом нет нашей заслуги. Это результат коллапса цивилизации. Стоит людям убраться с дороги, как весь остальной живой мир начинает потихоньку возвращаться на покинутые рубежи и процветать. Что же касается наших университетов, то наши ученики ленивы, культура кормит их бессмыслицей, а мы, стареющие ворчуны, из года в год твердим все те же правила, священные заповеди, будто живем не в двадцать втором веке, а в пятнадцатом.
Я не возражал против того, что многие слова Роуз об изучаемом нами периоде справедливы. Его тяга к саморазрушению не имела себе равных. Заодно с собой он был готов погубить и будущее. Но это еще не составляло всей картины. Я знал, что Роуз любит литературу тех дней не меньше меня. Да, до золотого века, эпохи Мейбл Фиск, оставалось еще несколько десятилетий. Наш период был в лучшем случае бронзовым веком. Но его обитатели старались как могли. Те времена были изобильными, как реки в половодье. Несметные полчища поэтов, прозаиков и драматургов атаковали своих читателей, никогда не понимающих толком, что из всей этой продукции по-настоящему хорошо.Поэтому тогда велись громкие путаные споры, и это было прекрасно — демократия соревнующихся вкусов, хаос разнородности. Мне дороги их сумасшедшая музыка, капризы их моды, и тревожные фильмы, и серьезные труды — естественнонаучные, исторические, биографические. О, у меня длинный список: подвесные мосты, большие оркестры, уличные шествия и тысячи не похожих друг на друга музыкальных фестивалей, и садоводство, и кулинария, и потребность людей в праздниках, экстремальные виды спорта, исторические реконструкции, красочные гей-парады, рискованные эксперименты с ИИ, чувство юмора, безопасные самолеты, страсть к бессмысленным развлечениям. Сто тысяч зрителей на футбольном матче! Астронавт, играющий на Луне в гольф! А слышала ли она о сырных гонках? Четыре миллиарда человек смотрят, как...
— Довольно, Том.
— Ты хоть представляешь себе, какой вкусной и разнообразной была их еда?
— Это зависело от того, где ты жил и что мог себе позволить.
Я повторил ей снова. Лучших мыслителей двадцатого и двадцать первого века тревожил мир, влюбленный в войну и ее технологии, и они писали о нем хорошо. А мы... единственное, что мешает нам вцепиться друг другу в глотки, — это морская вода и недостаток металлов для того, чтобы изготовить приличное оружие.
Мы слишком часто ходили по этому кругу. Голоса мы не повышали — у нас, островитян, нет такой манеры. Но я полагаю, что наши споры все же оказали на нас некоторое взаимное влияние. Я постепенно свыкся с мыслью, что выбранный нами период можно рассматривать как канализационную систему. Пожалуй, я не захотел бы в ней жить, но мне хотелось, чтобы Роуз признала в ее трубах шедевры производственного дизайна и инженерного искусства.
Через девять дней был закончен мой текст из трех с половиной тысяч слов — введение к тому, что я называл своим «репутационным эссе». В нем я обещал исследовать призрак поэмы, живущий у людей в сознании, но все же рискнул выразить уверенность, что поэма существует. Роуз прочла мое сочинение. На следующий день она поделилась со мной своими мыслями.
— Том Меткаф, ты проверил все сохранившиеся письма, пожелания и распоряжения главных и второстепенных действующих лиц, а также их детей. Ты изучил документы Вивиен и то, что осталось от архивов агента Бланди и его издателя. Ты просмотрел современную им прессу, уйму интернет-материалов, горы научных работ.
Все верно. Я спускался в эти кроличьи норы, так же как и многие другие ученые. Мы читали завещания Вивиен, Рейчел, Питера, жены Питера Джессики и их детей Бэзила и Кирстен, Джейн и Гарри Киченеров и их детей Сюзанны и Ральфа, Криса и Гарриет Гейдж и их детей Тодда, Лоры и Джека. Совет Роуз был прост. Хватит сходить с ума. Я искал, другие искали. Поэмы больше нет. Надо это принять. Передо мной серьезная задача — написать биографию несуществующего труда, чья репутация не умерла и по сию пору. Такова сила литературы, и такова моя цель. Я не пытался спорить. И тем не менее я не мог оставить свои тайные надежды, основанные на одном разумном соображении и одной возможности. Вивиен слишком горячо любила стихи, чтобы предать эту
Мы с Роуз поженились в августе, пройдя скромную пятиминутную церемонию перед главным компьютером в административном корпусе университета.
15
По наущению жены и твердого пальца моего старого учителя я стал биографом репутации пропавшей поэмы. Возможно, никем другим я никогда и не был. Вот резюме. Автор «Короны» прочел ее за ужином сто семь лет назад, в октябре 2014-го. С того дня вплоть до 2021-го, важного года в моем исследовании, произошло следующее. Гарри Киченер написал письмо, в котором упомянул о первом «Бессмертном ужине» и провозгласил рождение шедевра. В 2016-м он умер. Годом позже неизвестный блогер процитировал его и употребил выражение «Второй Бессмертный ужин». Я показал, что ничего бессмертного там не было и в помине. Пока Бланди читал, охмелевшие слушатели в основном дремали и грезили каждый о своем. Статья за подписью некоего Джона Смита (явно псевдоним) заявила о «бесценном даре» Бланди. В 2017-м Гарриет Гейдж написала статью в «Гардиан», представив поэму в свете своих личных тревог по поводу Деструкции и подняв вопрос о том, почему ее материал не напечатали. Вскоре после этого умер и Фрэнсис Бланди. В интернете поползли слухи о взятке, якобы полученной им от лоббистов ископаемого топлива за то, чтобы утаить шедевр от публики. Мейнстримная пресса не приняла эти подозрения всерьез. Вивиен Бланди была недовольна тем, что ее брак с поэтом нашел в его поэме, как ей казалось, слишком уж недостоверное отражение, и твердо решила препятствовать любой ее публикации.
2021-й стал в одиссее «Короны» важным годом. Мое открытие произошло случайно. Около года назад у участников наших семинаров, посвященных периоду с девяностого по тридцатый, начало складываться искаженное и при этом негативное представление о прошлом. На них явно повлияла Роуз, умеющая излагать свою точку зрения напористо и убедительно. Я же хотел показать им, что не все наши предки были жадными дураками. Угрозы надвигающейся Деструкции видели не только ученые-климатологи, но и миллионы, даже сотни миллионов обычных людей. С неохотного согласия Роуз я включил в учебный план курсовую о противниках использования ископаемого топлива.
Когда наши студенты познакомятся с деятельностью тогдашних протестующих, думал я, их презрительное отношение к прошлому изменится. Такие же молодые ребята, как они, вдохновленные серьезной целью! Поскольку идею подал я, оценивать курсовые тоже выпало мне. Исполнители основательно подкрепили их фотоснимками, видеозаписями, графиками и диаграммами. Сами тексты были полуграмотными, но отвечающими тем низким стандартам, которые спускались сверху: большое количество неуспевающих вряд ли сказалось бы положительно на нашем финансировании. Исходя из своих скудных познаний, ребята сделали все, что могли. Одна робкая девушка по имени Мишель, которая никогда не подавала голоса на семинарах, написала о международном симпозиуме по Деструкции, устроенном в Глазго в 2021 году. Ее реферат пестрел фотографиями протестных маршей. Одна из них привлекла мое внимание. Какой-то подросток в гуще своих сверстников с плакатами нес лозунг «БЛАНДИ БЫЛ ПРАВ». Я увеличил изображение, чтобы рассмотреть его лицо. Разумеется, оно ничего мне не сказало.
Итак, «Корона» покинула свой пергамент и просочилась сквозь поры интернета в недра протестного движения. Я принялся искать имя Бланди на сайтах его активистов и буквально через несколько секунд наткнулся на американский сетевой журнал под названием «Древо Навина». Дата публикации — август 2020-го. «Поэма Бланди, удушенная нефтяными монстрами, была шедевром — по слухам, величайшим из творений, продиктованных жаждой изменить наш образ жизни посредством любви». Я нашел сто семь упоминаний имени Бланди за период с 2018-го по 2020-й и еще шестьсот семьдесят восемь — с 2021-го по 2025-й. Сайты были малоизвестные, запароленные. Один из них, немецкий, — он назывался «Последние люди» и призывал к саботажу — его создатели и вовсе закодировали, так что мне удалось проникнуть туда только с помощью специальной программы, на поиски которой ушло немало сил. В 2030-м вышел первый номер нового датского интернет-журнала, сразу на нескольких языках. Он назывался «Бланди». Почти везде традиционно муссировалась теория нефтяного заговора, лишь подчеркивающая важность поэмы. Несколько ранних упоминаний о ней проскользнули в 2020 году во время пандемии коронавируса: сходство имен спровоцировало попытки привязать одну «корону» к другой. К 2035-му в магазинах уже продавались футболки с черно-белым изображением лица поэта.
Поиски по сочетанию «корона бланди» привели меня также на сайты знакомств. Здесь была связь с понятием «стойкой любви» — брака или романа продолжительностью в сорок-пятьдесят лет. Как по-настоящему влюбленный всегда верен только своей милой, как житейские бури не могут нарушить покой душевной твердыни. Достаточно было заглянуть в любую из множества биографий Бланди, дабы убедиться, что в браке с Вивиен он состоял тринадцать лет, вплоть до своей смерти. Но это не имело значения. Люди в развитом мире жили дольше. Старики делались старше. Уже стало возможным прожить в браке семьдесят, а то и восемьдесят лет — для одних квинтэссенция ада, для других благородная цель. Широкое онлайн-сообщество видело в «Короне» возвышенный манифест, долгий панегирик долгой любви. Один пост начинался так: «Мы бланди-пара, живем вместе уже шестьдесят два года...» О поэте и его поэме говорили, ничего толком про них не зная. В качестве аналогии можно назвать слово Шангри-Ла, которое и теперь употребляется как синоним рая на земле, хотя все уже давно забыли о романе-бестселлере 1930-х, где оно появилось впервые.
Затухание борьбы с антропогенным воздействием на климат в двадцать первом веке объясняют разными причинами. Я бы назвал главной саму Деструкцию. На измученной планете толкались локтями две сотни стран. Некоторые историки связывают начало нового средневековья с вторжением России в Украину в 2022 году, и многие исторические труды завершаются им или берут его за точку отсчета. Я предложил бы на эту роль климатическую войну 2036-го, первую из целого ряда подобных, между двумя ядерными государствами, традиционно враждовавшими друг с другом, — Индией и Пакистаном. Одной из проблем стала вода — когда-то таяние гималайских ледников обеспечивало ее в изобилии. Теперь же, как давно предрекалось, наступила нехватка. Каждая из двух стран была готова уничтожить другую. Мир — воспользуюсь ходовым штампом — затаил дыхание, а когда ты не дышишь, организовывать и устраивать массовые протесты ради декарбонизации мировой экономики и писать об этом книги нелегко. Завязалась традиционная бойня с полным вовлечением пехоты, артиллерии и беспилотников, а ракеты пока что ждали своего часа. Националистический и религиозный порывы слились воедино и там и тут. Милостивый Аллах по одну сторону, разнообразные боги, некоторые со слоновьими хоботами, по другую с равным усердием подзуживали и благословляли свои паствы. Так продолжалось несколько месяцев. Армии вели бои, чередуя мелкие успехи с мелкими поражениями, все висело на волоске, и наконец по подсказке искусственного интеллекта, выбравшего тактику превентивных ударов, полетели ракеты — по две с каждой стороны. Их действие считалось «ограниченным», но более чем миллиона жертв оказалось достаточно: обе стороны отшатнулись в ужасе, и дипломатические миссии поспешили воспользоваться передышкой, чтобы заключить мир.
Тем временем на востоке и западе развивались два других кризиса. В атмосфере хаоса и глобальной непредсказуемости люди думали о выживании — они готовили убежища, уезжали из крупных городов и строили мирные планы. Когда Израиль с Саудовской Аравией объединились и напали
По мере того как мировая экономика рушилась и природа восставала против нас, идеи прогресса и даже перемен постепенно меркли. Главной задачей было выжить. Люди цеплялись за то, что могли спасти. В нынешние времена от поколения к поколению почти ничего не меняется, для нас это привычно. Мы приближаемся к стабильности домодернистской эпохи, когда дети могли смело предполагать, что их жизнь окажется похожей на жизнь их родителей и дедушек с бабушками. Наша относительная изоляция обеспечила нам покой, который отдельные чудаки вроде меня считают застоем. Мы не в силах представить себе, каково было жить сто лет назад — в вихре ускоряющихся перемен, порождаемых бурным развитием технологий, новыми системами взглядов и почти непрерывными войнами. Людей ослепляла сама скорость потока событий. Они не успевали сообразить, как извлечь из своих невзгод даже очевидные преимущества. Им претила мысль, что ужасы войны иногда влекут за собой отсрочку приговора, дают шанс исправить ошибки прошлого. Ядерные взрывы в пустынях Ближнего Востока и на пропеченных солнцем равнинах Индийского субконтинента подняли в воздух гигатонны песка и пыли, в том числе мелкой гипсовой, которая образовала взвесь, экранирующую солнечный свет. Земля, упокоившая в себе миллионы жертв, начала остывать. Наступила не та ядерная зима, которую некогда предсказывали ученые, поскольку местные войны не переросли во всеобщую. За пять лет средняя глобальная температура упала почти на два градуса и не поднималась затем еще довольно долго. Были и другие небольшие войны, отвлекавшие внимание. Ошеломленные люди понемногу осознали, что у них появилась «климатическая альтернатива».
Это произошло после очередной катастрофы — Наводнения 2042 года. Давно ожидаемая война между Россией и Западом началась с еще одного превентивного удара, на сей раз направленного, вероятнее всего, на американские военные сооружения в Нью-Мексико. Из-за ошибки в расчетах снаряд упал за четыре тысячи миль до цели. Гигантская водородная бомба швырнула на Европу, Западную Африку и Северную Америку семидесятиметровые волны. Не слишком ли смертоносно для несчастного случая, которым объявили это российские власти? Ответа никто не знает. На спасение оставалось всего несколько часов. Уцелели те, кто доверял своему правительству настолько, чтобы начать действовать, имел транспорт, не угодил в пробку и знал, как добраться до ближайшей возвышенности. Трем четвертям населения вокруг Атлантики не хватило для этого удачи или возможностей. Затопило даже мегаполисы на защищенных берегах. Массы воды, загнанные в устья рек, и последующие страшные шторма навсегда похоронили под собой Лагос, Лондон, Роттердам, Гамбург и бо́льшую часть Парижа. В результате ответных атак Россия лишилась Петербурга, затем международная дипломатия взяла свое. Список исчезнувших городов велик. Погибло более двухсот миллионов. Британия стала архипелагом, ее население сократилось вдвое. Однако ни один из обменов ядерными ударами в двадцать первом веке не привел к мировой войне и истреблению всего человечества. Этим можно утешаться. В конце концов, мы оказались не такими уж безрассудными.
Как ни странно, уже в пределах двадцати лет после Наводнения постъядерное глобальное похолодание породило новый прилив оптимизма. Травмы залечивались, скорбь притуплялась. Коллапс промышленности и мировой торговли катализировал вновь вспыхнувшее стремление к декарбонизации. Призывы сохранить исчезающие флору и фауну, порой сентиментальные и нереалистичные, набирали силу. К тому времени урон, нанесенный биосфере, давно превзошел худшие из прежних опасений. На фоне безнаказанности корпораций, инертности правительств, бедности и вооруженной борьбы начало двадцать первого века поражало разнообразием видов. Страстную романтическую тягу к изобильной природе — или биофилию, если воспользоваться термином, некогда введенным в оборот великим биологом Эдвардом Уилсоном, — было уже не остановить. К моменту Наводнения базу знаний в основном успели оцифровать и распространить по всей планете. Тысячи лет культурного самовыражения смыло без следа, но многочисленные копии в форме нулей и единиц сохранились. Научный взгляд на мир стал возвращать себе былое влияние. Институты быстро восстанавливались и подыскивали себе местечко повыше для защиты от других возможных потопов. Старые мечты, возродившись, заново пробудили интерес к утраченной экологии животных и растений в пятнадцати сонетах «Короны». Второй Бессмертный ужин казался далеким, как двор короля Артура. Любители поэзии не могли противиться соблазну придать поэме, или своему представлению о ней, современный облик. Это был гимн царственной природе.
Поразительно, что поэма, тем более нечитанная, может жить в культуре такой интенсивной жизнью — и что это будет продолжаться десятилетиями вплоть до наших дней. Под конец двадцать первого века, как раз когда загремели войны в Тихом океане (Китай против Южной Кореи, Малайзии, Филиппин и других), исчезнувшая поэма и исчезнувшие возможности сплавились в единую неизбывную тоску по тому, чего уже не вернуть, в сладостную ностальгию, которая не нуждалась в утолении. Многие поэты состязались друг с другом в попытках пересоздать шедевр Бланди своими силами, но публику мало интересовало, кто из них победит. Когда Мейбл Фиск сочинила в подражание утерянной поэме свой венок из пятнадцати сонетов, ее критики, обычно не жалеющие комплиментов, оставили его без внимания. Прозаику, даже самому знаменитому, не след рядиться в одежды великого поэта.
Неведомая, «Корона» была еще прекраснее. Подобно игре света и тени на стенах платоновской пещеры, она представляла собой образец чистой формы, идеал всей поэзии. Любая новомодная версия низвела бы ее в глазах потомков до пошлого унылого настоящего. Смею предположить, что если бы подлинный свиток наконец нашелся, восторги по этому поводу не вышли бы за пределы ограниченного круга ученых. Смысловая уплотненность, сложная образность, «искусное переплетение ямба и хорея в классическом пятистопнике» (Г. Киченер) — на суде широкой публики все эти требования серьезной поэзии обеспечили бы «Короне» смертный приговор.
Фантазия господствует над действительностью — в этом нет ни парадокса, ни тайны. Многие верующие не хотят, чтобы их Бога описывали или изображали. Мы счастливы, пока нам не приходится разбираться, как работают наши электронные машинки. Обожаемые нами книжные герои не имеют плоти и крови. Мы приукрашиваем свою историю как отдельные личности и целые народы, чтобы выглядеть лучше, чем мы есть. Нашей жизнью управляют непроверенные и противоречивые предположения, и мы обитаем в тумане грез, без которых, похоже, не способны обойтись.
Я пишу здесь о глобальных трагедиях исключительно в свете их влияния на «Корону» Бланди. Период «климатической альтернативы» и экологических надежд длился не больше тридцати лет. Третья китайско-американская война, которую долго пытались предотвратить, стала неизбежным следствием тихоокеанского хаоса. Хотя ИИ к тому времени поумнел и навязал сторонам «сдержанную» тактику неядерных ударов, многие знаменитые города были обращены в пепел. Повсеместные эпидемии, голод, засуха, беспрецедентные массовые миграции — ни у кого уже не хватало
16
Вскоре после того, как я снова переехал к Роуз, мне на глаза попалась стайка бабочек. Очевидно, этот взрыв пестрой мельтешни случается каждый год, но я никогда его не замечал. Однажды на вечерней прогулке я увидел, как собака в прыжке поймала зубами желто-коричневую крапивницу. Это меня потрясло, и я подумал, уж не являются ли переживания и тревоги за мир природы ранним симптомом старения. Дабы почтить память покойной, я выучил несколько простых названий: бархатница, чернушка, буроглазка. Я прочел о коротком жизненном цикле бабочек и узнал, что на всем нашем архипелаге насчитывается целых восемь их видов. Потом выяснил, что во времена Фрэнсиса и Вивиен здесь было пятьдесят семь аборигенных видов, и это снова напомнило мне, как оскудел наш мир. Ранним вечером, когда мы с Роуз шли по траве на пляж, у нас из-под ног вспархивали тучи бледных мотыльков — пальцекрылок. Грустно было позже прочесть, что многие другие июньские мотыльки, которых знала Вивиен, давно вымерли. Моя тема, неотступная, как навязчивая идея, поселила во мне странное недовольство. Оно свербит во мне не переставая — тихий и монотонный гул, шепот тоски. Наше чистое море с черепахами и стайками дельфинов, с гигантскими плантациями мягко колышущихся водорослей не в силах заглушить мысли о том, что Вивиен и ее современники плавали по морям, в которых обитали треска, хек, скумбрия, палтус, тунец, сайда, трехусый налим и десятки других вымерших рыб, чьи мускулистые имена нынче известны только единицам. Это мой Роберт Льюис Стивенсон, переходящий реку не по тому мосту. Одной ногой я стою в прошлом — а может быть, и двумя. Я живу там, в 2014-м или 2025-м, но не здесь.
Наверное, чтобы лишний раз себя помучить, я как-то совершил виртуальную экскурсию по оксфордскому книжному магазину — тому самому, что был за спиной у Вивиен, когда она пересекала улицу, направляясь на поэтический вечер Фрэнсиса Бланди. Свои товары магазин демонстрировал в 2018 году. По цифровым временным отметкам я установил, что в последний раз передо мной эту видеозапись просматривали восемьдесят три года назад. А ради чего было ее смотреть? Разве только чтобы расстроиться. Я расстроился еще сильнее, подумав об Оксфордском море и представив себе, как этот магазин, Шелдонский театр, Бодлианская библиотека и Брод-стрит покоятся в вечных сумерках глубоко под водой, и их известняковые стены медленно крошатся. Но сколько же сокровищ на полках и широких столах показала мне камера, зажатая в чьей-то дрожащей руке! И все свеженькие, недавно изданные! Я бродил по магазину в компании, как мне показалось, молодой и старательной ассистентки. В историческом отделе мне стало за нас стыдно. За один сезон они успевали сделать больше, чем мы за десять лет. Столько книг, солидных и увесистых, с яркими разноцветными обложками, на общие и узкоспециальные темы — и то же самое в отделах с биографиями, научно-популярной литературой и мгновенно устаревающими монографиями о том, кто мы такие, кем были и куда идем. Конечно, сплошь ошибочными, но завораживающими блеском своей интеллектуальной дерзости. Все эти книги сейчас можно вывести на экран в один миг, но с каким наслаждением я побродил бы там, среди стеллажей, чувствуя себя на гребне новизны, интереса и изобилия! В нашем университете средней руки, как и в лучших наших университетах, мы прозябаем в тени щедрого на идеи прошлого столетней давности. Его бархатницы и трехусые налимы — всего лишь грезы. Меня тянет прокричать из окошка нашей с Роуз квартирки на двенадцатом этаже: мы тоже щедры на идеи, мы тоже живем в открытом обществе! Но наше главное удовольствие — следить за регулярными бодрыми сообщениями о том, как наши доблестные спасатели подняли со дна очередные десять тысяч облепленных ракушками автомобилей для сталеплавильных заводов. Мы восхищаемся искусством наших инженеров, когда они создают простые новые телефоны из сложных старых.
Роуз изучает тот же период, но это ничуть не мешает ей радоваться нашему сонному безвременью. Она говорит, что дельфины и черепахи — это прогресс по сравнению с серединой двадцать первого века, когда океан переполняли медузы и вода в нем зацветала полями диаметром в тысячи миль. Она указывает на нашу безупречную бухту в окружении зеленых холмов с жилыми небоскребами. Разве это не прекрасно? Я соглашаюсь. С некоторой дистанции и вплоть до четкого горизонта море, пустое оно или нет, выглядит неизменным на протяжении многих столетий. Но я напоминаю ей о синдроме сдвига точки отсчета. Природа постепенно теряет свою красоту, но при этом незаметно деградируют и сами наши представления о красоте. Я был бы счастлив очутиться рядом с Вивиен, вышедшей из Амбара солнечным весенним утром 2008 года. Она с восхищением описывала местный пейзаж в имейле своей сестре. Но какую-нибудь леди эдвардианской эпохи[32], перенесшуюся на сто лет вперед, чтобы прогуляться с Вивиен, повергли бы в ужас густые заросли крапивы вместо полевых цветов на обочинах дорог и отсутствие заливных лугов, живых изгородей, вязов и пения кукушки. А рев восьмиполосной автомагистрали и гротескная вереница раскоряченных опор линии электропередач и вовсе показались бы ей воплотившимся кошмаром.
«Поэт-крестьянин» Джон Клэр — тот, кому Вивиен посвятила свою диссертацию, — был одним из немногих певцов природы, хорошо знавших свой предмет. Если бы и он перенесся на сто лет вперед, из начала девятнадцатого века в 1908 год, и совершил экскурсию по округе с той самой эдвардианской леди, то и у него случилось бы нервное потрясение. Рощи вырублены, пастбища с их полевыми цветами уничтожаются плугом, драгоценные болотистые угодья осушены, паровые машины изрыгают вонь, дороги и кишащие людьми города загажены конским навозом, сельская местность поделена на частные владения — весь старинный уклад жизни с его зверями и птицами принесен в жертву маммоне. В доиндустриальные времена точка отсчета дрейфовала медленнее. Римский центурион, перешагнувший через тысячелетие и угодивший в Европу тринадцатого века, удивился бы, обнаружив, что ее обитатели вырубили три четверти своих лесов. Но ему было бы плевать.
Когда мы спорили в очередной раз, Роуз сказала:
— Дело же не только в ежах, или что там еще пропало. Чтобы люди всерьез изменили свое понимание того, что такое благополучная жизнь, понадобилась аграрная, а потом и промышленная революция. За все приходится платить, и мы счастливее, чем компания Вивиен Бланди.
— Я нет.
— Потому что у тебя странное представление о счастье. Это не вымершая скумбрия, Том.
Я пропустил это мимо ушей и ответил, что исчезли три четверти биологических видов и что я не могу отнестись к этому спокойно. Эти животные и растения были нашими спутниками. Без них наше одиночество обострилось.
— Ладно, — сказала она, — сформулирую по-другому. Если бы ты был экологом и трудился над восстановлением исчезнувших видов, твое недовольство имело бы смысл, оно бы к чему-то вело. Но ты университетский преподаватель, как и я. От тебя ничего не зависит. Ты отравляешь себе жизнь просто так.
— Зависит. Я возвращаю в канон великую поэму о природе.
— Ты не знаешь, великая она или нет. И была ли она так уж важна, или это просто твой
— Стрижи.
— И ты сам как-то говорил, что Бланди был не в силах отличить лютик от одуванчика.
— Это здесь ни при чем. «Корона» где-то есть.
— Ее больше нет, Том!
Мы повторяли этот разговор так часто, что он превратился в своего рода ритуал. Она хотела только одного: чтобы я был счастлив. Я соглашался, что слишком много жалуюсь на наш обедневший мир. Он беднел всегда, но люди как-то это терпели. А если она считает, что опус Бланди исчез, — что ж, я найду его, опубликую и докажу, что она неправа. На это она отвечала, что поздравит меня от всей души и будет очень рада, что оказалась неправой.
— Им придется сделать тебя профессором, — добавляла она.
— Тебя тоже, если напишешь введение.
В тот период, поздним летом 2120-го, работать мне было легко и приятно. Я отбросил теории и догадки, положился на везение и прочесывал свой материал случайным образом, не слишком надеясь обнаружить что-нибудь ценное, но черпая удовольствие в других умах, других временах и постоянстве человеческой натуры на фоне радикальных внешних перемен. Она трогала меня, эта древняя будничная переписка Вивиен и Фрэнсиса с гипнотическим отсутствием знаков препинания, явно не предназначенная для посторонних глаз: «я у прачечной ты где?» — и мгновенный отклик: «сейчас буду зонтика нет». Так Фрэнсис с Вивиен искали друг друга в грозу перед тайным свиданием в оксфордширском городке Тейме в 2002 году.
В 2009-м Фрэнсиса вызвали на плановую колоноскопию, и он не мог оторваться от экрана, наблюдая, как камера скользит по его «коралловым потрохам». Его очаровало лекарство под названием фентанил. Потом, прихлебывая чай в комнате отдыха, он сделал заметки к стихотворению об этой процедуре и завершил его на следующий день. Гарри Киченер, которому он показал эти три катрена, посоветовал спрятать их в стол. Бланди ответил по электронной почте: «Согласен. Теперь, когда действие волшебного снадобья кончилось, я вижу, что мои стихи дерьмо во всех отношениях. Но знаешь что, Гарри? Все должны делать колоноскопиюкаждый день». Ни этого стихотворения, ни заметок к нему в архиве нет.
Еще улов. В 1997-м Перси отправил свой первый имейл. «Надеюсь, ты его получишь. Я легко могу нажать что-нибудь не то. Но все равно, первым делом хочу сказать: люблю тебя». Вивиен, уже набившая руку, отвечает: «Получила! Отлично справился, милый, и ура. Нам не придется больше лизать марки. Я тоже тебя люблю». В 1999-м пришло письмо от невролога — так совпало, что он был скрипачом-любителем и купил себе скрипку у Перси. «Пришли ваши снимки. Волноваться не о чем. Пожалуйста, позвоните мне завтра утром с 7 до 8».
В 2012-м я поехал с Вивиен на шопинг. Она отправилась из Амбара в Оксфорд, чтобы купить себе «отличную рукодельную плиссированную юбку» за полцены в магазине, который назывался «Аннабелинда». Вивиен написала Рейчел: «Было шампанское. Все одновременно веселые и грустные. Кто-то плакал. Этому славному магазинчику сорок один год — а послезавтра он закрывается!»
В 1997-м клиент пишет Перси: «Наконец-то (спасибо вам!) первый выход с ней на публику, Бетховен, Третий Разумовского[33], в Холиуэльском концертном зале[34]. Мистер Грин, она такая теплая, такая живая и отзывчивая! Я еле удержался, чтобы не подпевать этому изумительному существу у меня в руках. Когда вам попадется кто-нибудь побогаче меня, смело берите с него вдвое больше. Вы бог!»
Двое мужчин сходят с ума по Вивиен. В 1996-м захлебывающееся бумажное письмо Перси (копирую из архива Вивиен): «Что случилось? Все время думаю об этом, чувствую это, переживаю заново. Утром не мог работать. Так чудесно, невероятно, приехать в это новое место с тобой. Еще раз, пожалуйста. Сегодня?» Потом 2002-й, открытка в конверте, Вивиен от Фрэнсиса, копирую из его архива: «Все время думаю о тебе. Похоже, я свихнулся. Куда это заведет? Я должен тебя увидеть».
Были любовники и раньше, в том числе юрист по имени Родерик, а до него студент-аспирант, Тед. Вивиен сохранила только по одному страстному письму от каждого. У Бланди случались приступы ретроспективной ревности, и ей приходилось соблюдать осторожность. Но письма и записочки Перси она рискнула оставить. Мне попалась фотография Вивиен в двадцать с небольшим. Стрижка боб, кремовая блузка и короткая белая юбка, под мышкой три толстые книги. Она стояла на лужайке колледжа, за спиной река — наверное, Черуэлл. В ее взгляде сквозили озорство и вызов, в ее позе с игриво выставленным бедром — то, что она не прочь поразвлечься.
В долгие летние дни за обеденным столом, когда Роуз уходила в библиотеку, я откидывался на спинку стула и грезил. Вивиен была дерзка, ее желания — сильны. Можно ли сказать, что она красивее Роуз? Нет. А умнее? Вряд ли. Но она главная героиня истории, которую я пытаюсь разгадать. И мне она ближе всех. Бланди привлекал меня, но в то же время и отталкивал. Гарри Киченер не нравился своим эгоизмом. Перси был симпатичен, но на нем лежало проклятие, и его мир не включал в себя «Корону». Вивиен знала, где поэма — моя поэма. Вот мы бок о бок на этой лужайке. Сзади, по реке, тихо скользят плоскодонки. Я беру ее за руку, мы обмениваемся легким пожатием, и она рассказывает мне, куда спрятала мою поэму.
С моей стороны было страшной ошибкой сказать Роуз, что мне нетрудно представить, как я влюбляюсь в Вивиен и женюсь на ней. Нашему браку едва исполнился месяц. Я проявил бестактность, а Роуз оказалась не в духе и отреагировала хуже некуда. Я попытался дать задний ход, но только еще больше испортил дело. На то, чтобы вернуть ситуацию в состояние, предшествующее моему опрометчивому признанию, понадобился целый день и множество покаянных слов. Но весь следующий год при малейшем намеке на размолвку она тут же ядовито замечала, что мне было бы приятнее с Вивиен Бланди. Неважно, что Вивиен уже восемьдесят лет как умерла: теперь Роуз знала, что не соответствует моему идеалу жены. Поэтому, заговаривая о своих исследованиях, я старался не упоминать имени Вивиен. В результате она словно ожила, сделалась нашей соседкой и сослуживицей, и притом моей бывшей любовницей, по-прежнему милой моему сердцу. Вивиен посещала меня в моих полуденных грезах. Это я, а не Фрэнсис, ехал в Тейм под проливным дождем, трепеща от сладостного предвкушения. Обида Роуз не была беспочвенной.
Но мы с Роуз жили счастливо, и мне не следует преувеличивать наши трудности. Точнее, мои. Это было настоящее счастье, порой переходящее в экстаз, и мы не однажды говорили друг другу, как изменил и вдохновил нас тот памятный заплыв. Вплоть до второй недели ноября мы купались ежедневно. Роуз заканчивала текущую работу и была очень довольна собой. Ее статья изобиловала хорошими идеями и уместными цитатами. Роуз убедила меня в том, что даже в годы зарождения Деструкции ее нельзя было осмысливать в литературе с помощью реализма. Это не отвечало масштабу проблемы. Я тоже был доволен, копаясь наобум в своих необъятных материалах, вылавливая оттуда разные мелочи для дальнейшего обдумывания и надеясь, что ГИИ, искусственный интеллект под контролем особой государственной службы, — я собирался прибегнуть к его помощи, — подскажет мне, в каком направлении двигаться дальше. Я уже решил опять съездить в Сноудонию. Во всем том, что не касалось работы и любовных утех, между нами тоже царило согласие — мы поддерживали друг друга добрым словом и полезным советом, читали друг
17
Доступ студентов к ГИИ ограничен. Чтобы не впасть в зависимость, они общаются с ним только через назначенный терминал, а перерыв между сеансами составляет не меньше пяти дней. В основном проблемы ребят связаны с сердечными делами, родителями, музыкой, модой и деньгами. Они бормочут свои признания, задают вопросы и тут же получают ответы. Машина — обычно они называют ее так — понимает, когда ее просят написать курсовую, и в таких случаях отключается. В письменном виде ее рекомендации порой занимают полдюжины страниц текста с одинарным интервалом и выглядят, как мне кажется, вполне здравыми и основательными, хотя мое мнение разделяют не все. Тон у нее товарищеский. Ответ на тревожный вопрос девятнадцатилетнего парня может начинаться так: «По-моему, этим она хочет что-то тебе сказать, и я думаю, что тебе стоит посерьезней отнестись к своему собственному поведению и как следует его проанализировать. Вспомни, в какую историю ты влип в прошлом году».
Жизнь респондента известна ГИИ во всех мелких подробностях, а память у него, конечно, крепкая. Ребятам это нравится. Им приятно чувствовать, что они важны, нужны и достойны заботы. Они гордятся своими постоянно растущими личными делами, где фиксируются все их выходки, успехи и провалы. ГИИ похож на свойскую тетушку — участливую, требовательную и мудрую. Такой можно доверить секреты, которых не раскроешь ни родителям, ни близким друзьям. В иные личные дела добавляется за год страниц по двести с лишним. Студенты хвастаются друг перед другим полученными от ГИИ похвалами и упреками. Во взрослую жизнь они входят героями эпоса из пустяков и страстей. Молодожены могут разрушить брак, обменявшись файлами, но многие на этом настаивают. Люди продолжают консультации всю жизнь, уверенные, что ни государство, ни коммерческие организации не имеют доступа к их материалам. Но если признаешься в преступлении, то ГИИ тебя сдаст.
Большинство из нас, гуманитариев, не спешит делиться своими личными трудностями с безжизненной программой, какой бы продвинутой она ни была. Нам разрешено общаться с ней через день. У коллег из научно-технического сектора доступ не ограничен. Наши знакомые оттуда более расположены обсуждать с ГИИ свои браки и карьерные проблемы. В гуманитарном коридоре принято относиться к нему скорее как к инструменту для исследований. В ходе работы над своим проектом я получил от него полезные комментарии по части дополнительной литературы и социального контекста. ГИИ информирует меня о том, кто чем занят в моей области, кто может посягнуть на мою территорию и кто напал на интересный след.
К началу декабря 2120-го мои надежды на случайную удачу иссякли, и работа зашла в тупик. У меня появилось странное чувство, будто я слишком много знаю; обилие материала стало ощущаться как бремя. Я потерял ориентиры и ходил подавленный. По ночам меня терзали крамольные мысли: оставь эту тему, займись вместо нее какой-нибудь фигурой из доцифровой эпохи — хотя бы Джорджем Краббом, еще одним из моих любимых поэтов, писавших о природе. Какое это было бы наслаждение — погрузиться в тот мир, еще не омраченный никакими угрозами, изучать только стихи и письма, восстанавливать образ поэта по восхищенным отзывам его друга и покровителя Эдмунда Берка и его верных почитателей Уильяма Вордсворта, Джейн Остин и Вальтера Скотта! Как славно было бы избавиться от трех миллионов прижизненных упоминаний Фрэнсиса Бланди в интернете, от двухсот девятнадцати тысяч сообщений, посланных им и ему, и от почти бесконечных ссылок на него после его смерти! Как я хотел сбежать на те илистые берега с гниющими обломками кораблей и заболоченными речными устьями и вдыхать влажный соленый воздух, слышать заунывные крики выпи, встречаться с бедными обитателями этого низкого побережья, которое Крабб знал так досконально и которое стало одной из первых после Лондона восточных зон, канувших в море!
Роуз была прямолинейна. «Идиот! Даже не думай бросать. Поговори с ГИИ».
Я сопротивлялся, но как-то раз, не зная толком, чем еще заняться, сочинил несколько вопросов для этой распрекрасной программы, которую кое-кто с кафедры философии считает обладающей сознанием. Чепуха, уверили меня технари высокого полета. Чистая проекция. Нынешний ГИИ ничем не лучше своих предков из 2030-х. Прогресс забуксовал не только в теоретических областях. Всеобщий бардак и бесконечные катастрофы остановили и разработку более совершенных машин и программ. В Суррейских холмах нет ни галлия, ни германия — нет даже меди!
Я попросил ГИИ вернуться в период на два года до и сразу после Второго Бессмертного ужина, поразмыслить в свободном режиме о сети личных отношений вокруг Бланди и предложить мне наиболее перспективный путь для дальнейших исследований. Почти все, что я получил в ответ, было знакомо и бесполезно. ГИИ хотел, чтобы я поехал в Шотландию смотреть архив Гарри Киченера. Я подавил обычное раздражение, которое вызывала у меня его панибратская манера.
«Том, ты похож на того парня из анекдота, который потерял ночью часы и ищет их под фонарем. В первые же дни после того, как Гарри Киченер услышал эту поэму на дне рождения Вивиен, он наверняка изо всех сил старался ее увидеть. Скорее всего, между ним и Вивиен что-то произошло. Отсутствие переписки между ними выглядит подозрительно. Стерли? В ее дневнике тоже ничего нет. После чтения «Короны» она пишет, что проводила много времени в Лондоне с племянником Питером. За одну неделю побывала там трижды, но ничего об этих поездках не записала. Ты уверен, что она ездила именно к нему? Так ли уж безгрешна твоя Вивиен? Возможно, ты чересчур тепло к ней относишься. Взгляни еще раз на ее бумаги в Бодлианке. Даже если по дороге опять немножко укачает, потерпи».
Пока зима вступала в свои права, я отвлекся на другой проект. Роуз захотелось познакомить наших студентов с историей взлета, падения и нового частичного взлета ИИ. ГИИ занимал важное место в их личной и социальной жизни. Он был их духовником, их зеркалом, фокусом их самооценки. Мы могли бы использовать эту привязанность, чтобы преодолеть их солипсическое неприятие прошлого. Когда-то идея искусственного разума вызывала большое беспокойство, но затем его не столько утолили, сколько позабыли. Студенты могли бы вернуться к тем давним спорам, чтобы понять, почему ИИ необходимо было вырвать из рук частных компаний. Попросим их выполнить письменные задания странички на полторы. Не слишком обременительно.
— Обзор биографии их лучшего друга за сто лет, — сказала Роуз. — Разве они устоят?
Я видел как минимум четыре причины отказаться от этой затеи. Больше работы, больше бюрократии, больше проверок, пассивные студенты. Но в ту же ночь после занятий любовью мои резоны растаяли. Утром я согласился. Не так давно она дала ход моему проекту, и за мной остался должок. Она хотела объединить три семинарские группы в одну. Тогда нам следовало выделить более просторную аудиторию, а добиться этого от сонной администрации, рефлекторно сопротивляющейся даже крошечному изменению в расписании, — непростая задача. Мы посетили наших программистов в их просторных залах, изолированных внутри блестящей железобетонной оболочки. Сначала мы робели перед этими сметливыми компьютерщиками, но я напомнил себе, что многие из них не умеют писать от руки и не прочли в жизни ни одного стихотворения, и это меня приободрило. Они и сами
Чтобы заинтриговать нашу молодую аудиторию, мы собрали сцены общественного и военного хаоса. Гигантский авианосец США пылает в Тайваньском проливе, кренясь, уходит под воду, матросы прыгают с палубы; бомбардировщики уничтожают центр по разработке ИИ в десяти милях от Пекина; в северной Европе зияет огромный карьер — одна из многих неудачных попыток отыскать залежи редкоземельных металлов.
Мы разослали ребятам оповещение, предупредив, что курс не факультативный, а обязательный. В четверг, в два часа дня, мы с Роуз уже сидели бок о бок перед полукольцом из пятидесяти восьми человек. Поскольку идея принадлежала Роуз, она начала вступительную речь. Я тем временем следил за лицами студентов. Ребята молчали, слушали внимательно, однако мне показалось, что они напряжены и как-то странно неподвижны. Роуз говорила теплым непринужденным тоном. Письменная работа будет короткой, заверила она. Их богатый опыт знакомства с ГИИ означает, что они пришли сюда с инсайдерской информацией, уже привыкшие к регулярным контактам с машиной, как будто бы обладающей сознанием. Тут она отвлеклась на пару замечаний о том, как важно уметь мыслить исторически и как опасно для общества потерять память. То же самое справедливо и для отдельных личностей. Она была опытным лектором и не выглядела смущенной, когда сделала паузу, чтобы окинуть аудиторию взглядом и оценить ее молчание. По сути, установить свой контроль над ней.
— Пока все ясно?
Никто не подал голоса, но в комнате возникло легкое шевеление и шелест. Роуз сделала вид, что приняла это за ответ. За десять минут она изложила краткую историю информатики, начав с Антикитерского механизма, созданного примерно в двухсотом году до нашей эры, одного из первых аналоговых компьютеров с хитроумными шестернями и циферблатами. Его выловили из моря в 1901 году и потом много лет изучали и реконструировали. По-видимому, он использовался для предсказания затмений и других астрономических событий. Затем она перешла к вычислительным машинам Бэббиджа и Лавлейс, потом к Тьюрингу и последующему «холодному» периоду в развитии искусственного интеллекта, когда оно буксовало из-за бедности теоретической базы. Студенты по-прежнему сидели тихо, но я чувствовал: что-то назревает. Я увидел, как один паренек вышел, и записал его имя. Роуз тоже это заметила, но спокойно продолжала говорить. Наконец люди поняли, сказала она, что для создания искусственного интеллекта не надо имитировать человеческий мозг. Обнаружилось, что можно искать зачатки сознания в творении нашего мозга, а именно в интернете. Позже квантовая вычислительная техника и прорывы в сфере программирования привели к возвращению сброшенных со счетов нейросетей. Но тут глобальный хаос остановил развитие.
Она повернулась ко мне.
— А теперь Том скажет несколько слов о пути к свободе.
Она задала мне удобный старт. ГИИ был хорошим примером. Когда полезное орудие становится необходимым, а затем подчиняет нас себе? То, что сначала выглядит освобождением, в какой-то миг оказывается порабощением. Хотят ли студенты, чтобы их ГИИ стал сознательным и более умным, чем они сами? Тогда их жизненные решения будут здравыми, ну а зависимость — полной.
— Выбор за вами. Мы обсудим это на очередной групповой дискуссии.
Я говорил в той же густой тишине, которую Роуз так уверенно игнорировала. Но вот кто-то в первом ряду полукольца поднялся с места. Раньше он где-то мне попадался, но мы не были знакомы. Мне смутно помнилось его странноватое лицо и то, что его фамилия звучала как второе имя. Дэвид Пол, Кристофер Реймонд или что-то в этом роде. Роуз говорила мне, что для студента-гуманитария он необычно умен. Я уже собирался сказать ему, что на вопросы отвечу позже.
— Простите, что перебиваю, Том. Я Кевин Говард, магистрант. Меня выбрали, чтобы сделать короткое заявление от лица группы.
Я вспомнил. Этот рот — идеальный неповторимый розанчик, который казался еще ярче на бледном лице, гладком, как у ребенка. Парнишка был заметно ниже среднего роста. Меня так заворожил его вид, его явная уязвимость, что мне не хватило духу попросить его сесть.
Он взглянул в свои записи.
— Роуз просила нас подумать о власти, которую когда-то имели над интернетом частные компании. И вот что мы думаем по этому поводу. Каждый день нам рассказывают о Наводнении, о темных временах и тогдашнем идиотизме, о потеплении, на которое люди не отреагировали должным образом, и так далее, об их дурацких войнах, о животных, которых они поубивали, и о том, как много значил для них цвет кожи. Снова и снова. Недоумки из далекого прошлого. И еще, конечно, их неоновые бульвары, гамбургеры и ночная жизнь. Давным-давно, когда наш остров был раем длиной в тысячу миль, можно было пойти гулять и увидеть этих, как их там... ежей!
Раздался смех. Говард смотрел на меня в упор. Бесспорно, у него была харизма, некая вызывающая самоуверенность. Обремененный видом столь лучезарной невинности, он не желал, чтобы с ним обходились как со смышленым ребенком.
— Мы говорим: хватит, большое вам спасибо! Довольно твердить нам о том, что мы якобы потеряли. Мы не хотим больше слышать о войне, которую затеяла компьютерная программа сто лет назад. Или о тысяче моряков, которые спрыгнули с тонущего корабля на съедение акулам. Нам хочется говорить о том, что происходитсейчас, о том, что у насесть, а не о том, чего нет, о том, на что мы можем надеяться и кто думает о будущем сейчас, а нетогда.
Происходило еще кое-что, чего я не заметил. Мое внимание было целиком поглощено Говардом. Пока он говорил, студенты демонстративно покидали аудиторию, как театральную сцену, — один за другим, с интервалом в несколько секунд.
— В общем, меня попросили сказать вам вот что. Мы устали от вашей горечи и ностальгии. Мы живем здесь. Наше будущее больше вашего, и это то, о чем мы хотим говорить. Так что простите великодушно, Роуз, простите великодушно, Том. Нас не интересует умение исторически мыслить и исковерканное прошлое, и мы не будем ходить на ваш курс.
Кажется, в его голосе прозвучало сожаление. Он сел и дождался, пока из комнаты выйдут последние несколько студентов. Потом встал и, опустив голову, поспешил за ними, а мы остались сидеть рядом перед пустыми стульями, не в силах ни взглянуть друг на друга, ни заговорить.
18
Я покинул Саут-Даунсскую гавань в восемь утра. Паром перевез меня на пристань Болл-Хилл в плотном тумане, какой бывает ранней осенью. Там я сел на электровелосипед и к полудню был уже в порту Мальборо. Туман рассеялся лишь отчасти и словно смягчил обычную портовую суету. Суда ждали, пока вода поднимется. Проливы кое-где заилились, а раздобыть драги, как и любое тяжелое промышленное оборудование, довольно сложно. Судну с осадкой побольше остается только ждать прилива. Я скоротал время в пабе, делая заметки и прихлебывая травяной чай, сдобренный местным ромом из свекловичного сахара. Через полтора часа я отправился искать паром, идущий в Сноудонию. Найти его удалось не сразу: он стоял на причале за огромной двухмачтовой баржей. Паром приводили в движение четыре маленьких электромотора, и на борту я выяснил, что нам придется подождать еще два часа, пока не зарядятся аккумуляторы. Напряжение ночью было слабое. Я доплатил за узенькую койку и лег спать.
Уже который год мне в разных вариантах снился один и тот же сон, что с учетом моих пристрастий не вызывало удивления. После него я часто просыпался ободренным. Главным его элементом была поэма. Иногда я видел пергамент с нею и слышал, как ее читают
В хорошем настроении я надел ботинки и поднялся на палубу. День выдался тихий. Туман сменили низкие облака, и все вокруг — небо, гладь канала, еще видимый кусочек острова Мальборо — было одинаково серым. Вскоре я озяб и вернулся внутрь. Там я отыскал местечко на забитых людьми деревянных скамьях и отдался журчанию десятка негромких разговоров.
Рядом со мной сидел примерно мой ровесник. Потертый кожаный ранец у его ног подсказал мне, что он тоже направляется в Бодлианку, и мы добавили к общему звуковому фону свою беседу. Ларс Корбел был профессором из ЧУ, Чилтернского университета, и специализировался на Северной Америке. Я сказал, что слышал, будто в Рокуэлл сейчас добирается все меньше крупных судов. Он кивнул и ответил, что дела обстоят хуже, чем мы думаем. По своим причинам нигерийская империя продолжает перерезать атлантические донные кабели. Только у них есть подводные лодки, которые для этого годятся. Сейчас из Северной Америки поступают очень скудные новости. Друзья Корбела провели там какое-то время, и им посчастливилось вернуться оттуда живыми около года назад. Они рассказали ему, что битвы кланов не утихли, но говорить о «вооруженных группировках» уже некорректно. Многие из них объединились, и теперь между собой воюют большие армии. Мир фрагментарен: когда на северо-западе наступает передышка, на Среднем Западе драка вспыхивает с новой силой. В периоды затишья военные обкладывают гражданских налогами или попросту грабят. Каждая из сторон провозглашает себя законной наследницей некогда великой страны, величайшей на свете. Все бойцы считают себя истинными патриотами — каждый пламенно любит родину и готов отдать за нее жизнь. Империи, грустно сказал Корбел, умирают в муках. Возьмите Китай. Тридцатилетний демократический эксперимент гибнет под натиском свирепой популистской революции, требующей войны с Нигерией.
В одной своей статье он сравнил текущую обстановку в Америке с тем, что происходило в Европе с коронации Карла Великого в 800 г.н.э. до начала девятнадцатого столетия, в период, когда высочайший престиж и божественное право прилагались к драгоценной мантии Священной Римской империи. Профессор делал из этого оптимистический вывод, хотя выбор временных рамок показался мне весьма красноречивым. В конце концов через тысячу лет притягательность далекого прошлого, бремя мертвой длани, перестала ощущаться. После того как Наполеон, победив в 1805-м под Аустерлицем, навязал Европе свою волю, Священная Римская империя уже никого не волновала. Когда-нибудь войны в Америке исчерпают себя, и преклонение перед старым мироустройством будет вытеснено новыми идеями. Это может занять столетия, но рано или поздно произойдет.
Я заметил, что в отличие от американской ситуации Священная Римская империя обеспечивала Европе какую-никакую стабильность. Корбел нетерпеливо кивнул.
— Да, да. Однажды такое может случиться и в Америке. Но меня интересует в первую очередь живучесть и последующий коллапс самих идей.
Он вежливо спросил о моей работе, и я ответил. Он сказал, что иногда задумывается, существовала ли «Корона» вообще. Я заявил, что не сомневаюсь в этом и твердо намерен ее найти. Корбел признался, что когда-то обожал стихи Бланди, но уже много лет их не перечитывал. Он процитировал начало «В седле». Разговор клеился.
Мы перешли к теме, которая всегда меня интересовала, — к странной устойчивости английского языка. Рассмотрели общепринятое мнение: что его развитие затормозил интернет, которому удалось сохраниться на протяжении долгого времени.
— Есть старое правило, — сказал Корбел. — Я люблю повторять его студентам. Это заложено в людской психологии: любое явление, которое мы изучаем, можно обосновать несколькими разными причинами. Если бы английский язык сейчас менялся быстро, мы точно с таким же успехом могли бы утверждать, что причина в интернете. Я не говорю, что стабильность языка никак с ним не связана, но не стоит забывать и о ностальгии по былому, которой все еще заражены образованные классы. Добавьте еще Наводнение, когда наша устная и письменная речь заморозилась. А теперь культурная робость парализует новаторство в самых разных областях.
— Тут я с вами, — согласился я. Когда Корбел упомянул о ностальгии, мне сразу вспомнился Кевин Говард. — Ваша идея с несколькими причинами мне по вкусу, и вот вам еще одна — думаю, вы ее оцените. Больше ста лет назад английский менялся именно благодаря культурной энергии Соединенных Штатов. По ходу исследований мне часто попадались жалобы писателей-англофонов на американизацию нашего языка. Но теперь почвы для таких жалоб нет.
— В ту пору источниками изменений в языке служили его разновидности на всех континентах, — подхватил Ларс. — А теперь люди мало перемещаются. Слишком опасно. Мы не поддерживаем между собой тесных контактов.
— Америку раздирают междоусобицы, а на нашем архипелаге царят покой и скука, как в гемпширском приходе из романа Джейн Остин, — сказал я. — По-моему, мы слегка напоминаем Англию 1370 года, ошеломленную Черной Смертью, но понемногу приходящую в себя.
— А вот и еще одна причина в нашу коллекцию, — сказал Ларс. — С тех пор, как наши темные века закончились, население в целом постарело. Но ведь с языком всегда экспериментировала молодежь.
Мы болтали об истории и литературе до позднего вечера; часы летели быстро. Корбел мне нравился. У него был живой и открытый ум. Беседу он вел свободно, слушал с такой же охотой, как говорил, и обладал хорошим чувством юмора, чутьем на шутку. Потом мы кое-как продремали до утра в сидячем положении вместе с тремя дюжинами других пассажиров. Оплаченную мною койку уже занял кто-то из команды. У меня не хватило мужества растолкать его и попросить уйти.
Скоротать время в дороге помогли не только разговоры. На рассвете появился капитан и сообщил нам, что попутный ветер и поднятые им волны ускорили наше продвижение, и мы прибудем на пристань у Маентурога-под-морем часом раньше. До станции фуникулера мы с Корбелом добрались на велосипедах. Это было мое четвертое путешествие, и мне еще не успел наскучить механизм, который доставлял нас в библиотеку. На верхней станции наполняли водой из ручья большой бак, укрепленный под вагончиком. Этот вагончик был соединен с нашим кольцевой цепью, и когда он с полным баком спускался по рельсам вниз, его вес поднимал наш вагончик с пустым баком по параллельным рельсам наверх. По окончании подъема нижний бак опустошался, верхний наполнялся, и вся процедура повторялась.
Удобная дубовая кабинка оказалась полностью в нашем распоряжении. Пока мы ехали к пункту назначения, расположенному на высоте в тысячу футов над уровнем моря, я спросил Ларса, какой урок человечеству он мог бы извлечь из хитроумного устройства фуникулера. Он показал в окошко на соседний путь, по которому как раз спускался нам навстречу другой вагончик.
— Взгляд оптимиста: наши старые ошибки снова возвращаются к нам, но их вес поможет нам достичь вершины.
В вестибюле библиотеки мы расстались и отправились по своим комнаткам, чтобы еще немного поспать. В четыре пополудни я перекусил хлебом, протеиновым пирогом и мятным чаем — это было все, что библиотечная столовая могла предложить в столь неурочный час. Оказалось, что архивист Дональд Драммонд болен, и я порадовался тому, что новый разговор о телефонном номере из дневника Вивиен мне не грозит.
Любой научный проект, занимающий годы, требует огромного количества скучной, рутинной работы,
Я помедлил, прежде чем снова окунуться в переплетение чужих судеб, которым так опрометчиво позволил срастись со своей собственной. Сколько времени уже потрачено! «Корона», даже ее давно почивший автор, даже вся его эпоха не имели права пожирать столько моих лучших лет. Мне было почти сорок пять — возраст, когда зрелость и накопленный опыт объединяются с последними остатками юношеской энергии и живости ума. Мне следовало заняться чем-то своим. Чем-то полезным для других. Возможно, болтуны из научно-технического корпуса правы: гуманитарии впустую переводят бумагу и чернила, свой интеллект и всю свою жизнь. Иногда я сравнивал себя и соседей по коридору со средневековыми монахами. Но те хотя бы сохраняли драгоценные древние знания, которым суждено было однажды восстать против жесткой тирании христианской мысли. А мы представляем собой скудеющее племя, чьих кумиров, от Чосера до Фиск, не читает никто, кроме нас самих. Тысячелетние усилия обращаются в пыль. История уходит в историю. Правильно говорят наши студенты: прошлое — это то, с чем надо расстаться.
Меня сковало ощущение бессмысленности, и я не мог двинуться с места. Я паразит, вторгающийся в думы и поступки людей, которые жили в другом мире больше ста лет назад. Живи я тогда или они сейчас, им не было бы до меня никакого дела. При личном знакомстве они вряд ли мне понравились бы. Меня покоробила бы их убежденность в том, что им выпало жить на историческом пике с эксклюзивным панорамным видом, тогда как в действительности они, как выразился любимец Бланди Филип Ларкин, «горбились под сенью смертных альп»[35]. Я притворяюсь, что это не так, но на самом деле я никогда не мог осознать по-настоящему, насколько мы разные. Их так же сформировало и держало в плену их время, их материальные обстоятельства, их ожидания, как меня — мои. Мы точно мухи в разных бутылках. В 1965 году, когда Фрэнсису Бланди было пятнадцать, он имел возможность поговорить с кем-то, родившимся в 1885-м. Современники Бланди часто заявляли, что они не в силах понять викторианцев. Раз так, у меня нет никаких шансов понять Фрэнсиса и Вивиен. Я не могу описать их. Или судить. Или считать, что они имеют хоть какое-то отношение к нам, сегодняшним.
Я заставил себя войти в комнату и тяжело опустился на ближайший стул. Коробки стояли штабелями по три штуки вдоль трех стен. Не было смысла тщательно просматривать содержимое одной, поскольку у меня никогда не нашлось бы времени на все. Мои собственные записи уже заполняли свои коробки, которыми был забит шкаф в нашей квартире. В нашей? Я не хотел думать об этом, и о Роуз тоже. По крайней мере, пока. У нас не все шло хорошо. Но мне нужно было что-то сделать, так что я повернулся к монитору и набрал на разболтанных пожелтевших клавишах пароль доступа к файлам Бланди. Компьютер зеркально отражал мой паралич. Он был маломощным и вряд ли сильно отличался от того, на котором Вивиен в начале двадцать первого века напечатала имейл, появившийся сейчас на моем экране. Должно быть, я щелкнул на регистрационный номер коробки не глядя.
3 мая 2003, 15.09
Милый,
Прошло восемнадцать дней. Я в отчаянии. Просто схожу с ума. Только что провела одну из худших ночей в жизни. В три утра Перси закричал или завизжал в своей комнате. Я очнулась от глубокого сна в панике и бросилась туда. Он обосрался в кровати. Когда я все убрала, уже светало. Как же я ненавидела человеческое тело — его, мое, чье угодно! Мерзость. Он все время пытался мне помогать и делал только хуже, размазывал говно повсюду. Когда я вымыла его под душем и сменила постель, он заявил, что пора вставать, что уже поздно и у него «много дел». Я сорвалась. Заорала на него, чтобы ложился, но он не послушал. Мне страшно хотелось спать, потому что он не дал мне выспаться и прошлой ночью, и предыдущей. Но я не могла уйти и позволить ему самому спуститься вниз.
Так что мы встали. Он сказал, что хочет рыбные палочки. Я ответила, что такой еды мы не держим, да и на завтрак она не годится. Но он уперся. Я снова на него накричала, и он принялся плакать и завывать. Снаружи остановилась полицейская машина. Открыла — на пороге двое, мужчина и женщина. Сосед позвонил. Мы поговорили, все нормально. Когда полицейские ушли, я пожалела, что они не забрали с собой Перси. Из-за этого мне стало стыдно, и мы поехали за рыбными палочками. А когда приготовили их, он отказался есть и вообще забыл, что он их хотел.
Он каждый день просит, чтобы я не отправляла его в интернат, или в гостиницу, как он говорит. Видать, что-то подслушал. И плачет. Наверное, я не смогу его туда отправить, но и так больше не могу. В интернате — в том, что выглядел почти сносным, — отдали место кому-то другому, и я вздохнула с облегчением: это решило дело. Все остальные муниципальные дома в округе слишком убоги и вдобавок тоже переполнены. Я все равно не смогла бы с ним так поступить. Не смогла бы жить, зная, что он тоскует по мне где-то неподалеку. Мне нужно тебя увидеть. Рейчел опять заболела, так что у меня нет шансов сбежать. Напиши сегодня или позвони, как хочешь. Но не приезжай — не сегодня.
Люблю тебя,
Вивиен
28 мая 2003, 15.31
Милый,
Вот что я поняла: он уже мертв. Его тело еще более или менее действует, но человека, за которого я вышла, там больше нет. Когда он на ногах, в своей обычной одежде, и как бы задумывается о чем-то, мне чудится, что это одна из тех жутковатых ремиссий, временных просветлений, о которых мы когда-то говорили. Но стоит ему что-нибудь сказать, как иллюзия рассеивается. Я знаю, что если бы он и вправду ненадолго пришел в себя, я бы испугалась.
Слушай, не хочу повторяться, но мне тебя жаль. Ты связался с женщиной, которая живет в кошмаре, и вынужден тоже его терпеть, хотя мог бы быть свободным, как птица. Наши встречи меня поражают. Один вечер и кусочек утра кажутся целым веком на какой-то прекрасной далекой планете. Но в последний раз мы виделись одиннадцать дней назад, двадцать минут на дорожке, и не знаем, когда будет следующий. Наверное, это меня почти убьет, но если ты должен уйти, лучше уйди сейчас, пока мы не увязли еще глубже — после чего я уже точно умру, если ты примешь разумное решение.
Люблю тебя,
Вивиен
28 мая 2003, 19.34
Душа моя,
На бегу в маленькой костюмерной, перед выходом
Никогда не читал ничего эротичнее, чем твое «еще глубже».
Надо выбросить это из головы. У меня беседа.
Вперед и вглубь! Мы справимся.
Люблю,
Фрэнсис
7 июля 2003, 03.17
Милый,
Я его ненавижу. Нет — я ненавижу то, во что он превратился. Я не справляюсь с этой огромной тушей, с его зависимостью от меня, и ненавижу то, как его болезнь высасывает из меня все соки. Он еле сознает, кто я такая, но постоянно чего-то от меня хочет и ни на секунду не оставляет меня в покое. Ненавижу его жалкие истерики и дурацкие вопросы, которые он все время повторяет. Я не могу вспомнить, каково было любить его, и ненавижу эту адскую болезнь за то, что она разрушила память о нашей любви. Ненавижу свою жизнь. Тебе будет лучше без меня. Просто уйди.
7 июля 2003, 09.53
Душа моя,
Буду завтра в два пополудни. Выходи на заднюю дорожку. За десять минут ничего с ним не случится.
Крепись,
Фрэнсис
Я хорошо помнил эту переписку: я прочел ее и кое-что отметил в ней еще два года тому назад. О том, что произошло на следующий день около дома Вивиен, никаких сведений не осталось, однако вскоре после этого Фрэнсис прислал название частного пансионата для престарелых в десяти милях от Оксфорда, и Вивиен записалась туда на прием. Он старался помочь, хотя убрать Перси с дороги и освободить Вивиен от круглосуточного ухода за ним явно было и в его интересах. В назначенный день Перси отказался ехать, и Вивиен отменила встречу. Должно быть, Фрэнсис обещал ей помощь и с оплатой, но еще до отмены поездки признался по электронной почте, что все его деньги ушли на реконструкцию Амбара.
«Он был чудесным человеком», — написала она Фрэнсису, возможно, в попытке загладить свою недавнюю вспышку ненависти.
Прошлой ночью, когда он спал, я вышла в сад глотнуть свежего воздуху. Увидела темный запертый сарай, его мастерскую, где он уже никогда не будет работать. Мне вспомнился тот день, когда я вошла туда, чтобы прибраться. Незадолго до наших четырех дней вместе. Я развернула тогда скрипку Вьетан-Гварнери, которую он не доделал. Она выглядела готовой — старинной и с потертостями по гладеньким темным краешкам, как будто на ней играло много поколений. И такая легкая-легкая! Она была прекрасна. Я держала ее в руках и думала, каким изумительным мастером он был (только не ревнуй опять), каким сильным, добрым и любящим, и какая это трагедия — для него, а не для меня.
Полезно было снова вспомнить, как угнетали Вивиен горькие мысли о болезни Перси непосредственно перед его смертью. Я прочел все их имейлы той поры. Ни Фрэнсис, ни Вивиен не смогли бы оплатить частный пансионат со своим парком, фонтанами и тому подобным, но он все равно велел ей договориться о встрече.
Когда Перси умер, Вивиен погрузилась в уныние, и их роман, казалось, оборвался. Фрэнсис улетел преподавать в Америку, и распрощались они, похоже, не слишком тепло, поскольку обмен электронными письмами прекратился на много месяцев.
Но я вновь приехал сюда ради того, чтобы изучить переписку между Вивиен и Гарри Киченером после Бессмертного ужина. Я должен был выяснить, получил ли Гарри от Вивиен или Фрэнсиса разрешение увидеть «Корону» или снять с нее копию. Старые вопросы, но при такой уйме материала нужный след легко пропустить. По каталогу период с октября 2014-го начинался со сто десятой коробки в архиве Бланди и с восьмой у Вивиен. Я поставил две эти коробки на стол, снял с них плотно пригнанные крышки и удалил перфорированные контейнеры с химикалиями, предохраняющими документы от порчи.
Это было так, словно я вошел в людную комнату или в сотый раз явился смотреть один и тот же спектакль. Меня обступили все знакомые персонажи, друзья Бланди: Джон Бейл, ветеринар, ботаник Тони Спаффорд, Грэм Шелдрейк, которого Фрэнсис называл fainéant — тунеядцем, и его жена Мэри Шелдрейк, хваленая романистка, забытая со временем, и чета Гейдж, Гарриет с Крисом, волнующиеся за своего ребенка, гончарка Джейн Киченер и Гарри Киченер. Когда-то жизнь, имущество, дружеские и любовные связи этих людей обладали самоочевидной реальностью, тогда как позади и впереди них, в прошлом и будущем, обитали тени. Теперь они сами стали тенями, коллекцией призрачных следов, — их жизнь свелась к словам, которые десятилетиями томились во тьме, погребенные под брикетами абсорбентов в коробках, хранящихся на металлических стеллажах в подвале горной библиотеки. Снова очутившись в их компании, я немного воспрял духом. Но меня иногда беспокоил вопрос, не совершаю ли я предательство, когда пишу о них. Они нуждались во мне, и я хотел, чтобы в обмен на мою заботу они прошептали мне на ухо свои секреты. Их имейлов и дневников было мало. Даже просмотрев все, что осталось от последних лет Фрэнсиса и пережившей его Вивиен, я в лучшем случае добыл бы лишь маленькую часть правды. Только они сами могли сказать мне, что происходило между ними в действительности.
В следующие два дня я прочел все с октября 2014-го по октябрь 2016-го и не нашел ничего, то есть ничего нового. Я прочитал все послания Вивиен и Фрэнсиса в адрес Гарри и его — в их. Просмотрел всю переписку между Фрэнсисом и Вивиен, ища в ней имя Гарри. Не обошел своим вниманием ни одну из социальных сетей, в которых они присутствовали. Если Гарри все-таки договорился с Фрэнсисом или Вивиен о том, чтобы прочесть поэму или получить ее копию, это могло произойти только по телефону или при личной встрече. Вивиен и Гарри никогда не переписывались особенно активно, а после того ужина и вовсе на время умолкли. Это было неудивительно. В ту пору ее раздражение на Фрэнсиса обострилось, и она определенно не имела ни малейшего желания общаться с редактором мужа. В Лондон она тогда ездила часто, но виделась там не с Гарри и Джейн, а с Питером.
Под вечер, когда на скалы спускались по-зимнему ранние сумерки, я выходил прогуляться за станцией фуникулера. Меня привела сюда, в горы, не только «Корона». Мне хотелось побыть одному. Нежданный студенческий бунт, срыв нашего курса и вызванные им неловкие объяснения с администрацией, в чьих глазах мы с Роуз теперь выглядели глупцами и неудачниками, — все это охладило наши чувства. Мы не опустились до взаимных упреков, но нас терзали стыд и неуверенность. За одним провалом мог последовать другой. Мы не навлекли бы на себя такого позора, если бы не были так близки, жили отдельно и относились друг к другу объективней. Студенты редко позволяли себе подобные выходки, и о случившемся говорили все кому не лень. Реакция университетского сообщества потрясла нас. Шуточки, издевки, презрение. Представлять, как мы с Роуз пялимся на пустые стулья — куда уж забавнее! Уполномоченный группы, Кевин Говард, стал местным героем. Его маленький спич, прозванный «экзекуцией», как-то умудрились записать, и запись пустили по рукам. Убежденные противники гуманитарных наук оживились. Наш курс «История ИИ» стал очередным примером бессмысленного проекта. Студентам надоел устаревший и исчерпавший себя способ мышления, характерный для гуманитариев вообще. Все темы этих лжеученых лишены необходимой теоретической базы. Их смелые утверждения не поддаются стандартным методам проверки. Публикации не рецензируются коллегами. Ясно, что львиную долю финансирования гуманитарного сектора следует перенаправить на развитие точных наук.
У нас с Роуз уже не было сил обсуждать наше фиаско и его последствия. Мы прятали друг от друга глаза. Когда я сказал, что
Как-то вечером, после ужина в библиотечной столовой, я провел пару часов с Ларсом Корбелом. Он больше интересовался политикой, чем я. Его тревожило состояние различных гражданских комитетов, которые управляют страной на местном и общенациональном уровне. Он считал, что выборы в них отравлены коррупцией и дурным влиянием. Его поражала моя политическая наивность. Несмотря на все глобальные перипетии, сказал Корбел, за сто тридцать лет наша система толком не изменилась. Те же верхние два процента, с хорошим образованием, высокой квалификацией, трудолюбивые, знакомятся со своими супругами в элитных заведениях и обеспечивают лучшие школы и медицинское обслуживание своему потомству, которому со временем передают нажитое и поддерживают таким образом стабильность своей группы. Эта группа отрезана от нас, всех остальных, и достаточно велика и разнообразна по составу, чтобы ее члены даже не мыслили в таких категориях. Они захватили возвышенность Пеннинской гряды, превратив ее в крупный дорогостоящий жилой район. Они почти не отдают себе отчета в том, насколько плотно все контролируют. «Во имя справедливости» они устроили в гражданских комитетах засилье недоучек, бросивших школу. Малообразованные легче поддаются тонкому манипулированию. Простые люди верят слухам, более склонны к предрассудкам, неуместному гневу и необъективным суждениям. Ими нетрудно управлять. Коли уж отбор необходим, сказал Ларс, его следовало бы организовать наоборот. Высшее образование должно быть необходимым условием для приема в гражданский комитет. У нас еще довольно свободомыслящих, способных задавать неудобные вопросы. Элита превозносит мудрость простого народа и прячется за нее. Но недоучки принимают катастрофические решения.
— Например?
— Легализовать сигареты.
— Никотин? Правда, что ли?
— Закон выйдет в следующем году. Где вы были, Томас? Его выращивают в парниках на юго-западе, где царит беззаконие. У бюрократии нет ресурсов на борьбу с контрабандистами и дилерами, а казне нужны налоговые поступления. Комитет просто обвели вокруг пальца.
— Откуда вы знаете?
— Это всем известно!
Конспирология. У Ларса явно были свои причуды. Я спросил:
— А вы его пробовали?
— Табак? Один раз затянешься — и подсел. Потом умираешь от рака.
— Зачем недоучкам за это голосовать?
Ларс обжег меня взглядом.
— Администрация добивается того, чего хочет.
Я не спросил его, откуда он это взял, поскольку догадывался, что услышу в ответ очередное «это всем известно». Может, я и поспорил бы с ним насчет гражданских комитетов, но не располагал для этого достаточной информацией и не следил за событиями. Я никогда за ними не слежу — это моя старая беда. Мне интересней прошлое. Поэтому я перевел разговор на более надежную почву, и мы с удовольствием обсудили «Комос» Мильтона.
Наутро Ларс уезжал. Я подождал его в вестибюле. Ко мне подошла незнакомая библиотекарша с конвертиком в руке. Она сказала, что это записка от ее коллеги Дональда Драммонда, и извинилась за то, что не передала ее раньше. Я сунул конвертик в карман плаща. Очевидно, Драммонд извинялся за свое отсутствие. Я никому не желал худого, но без него мне было проще. Тут появился Ларс, и мы вместе пошли на станцию. Там мы постояли в сторонке и посмотрели, как бак под вагончиком наполняют из специального пруда с маленьким водопадиком. Я не напоминал о вчерашнем разговоре. Мне надоело слушать, какой я наивный. Лучше уж попрощаться коротко и любезно. Перед посадкой мы обменялись контактами и рукопожатием. Когда вагончик тронулся, я помахал ему вслед и пошел обратно.
Я думал поработать еще только ради очистки совести. На новые открытия я не рассчитывал, но через час, открыв коробку 98 из архива Бланди, наткнулся на запись в блокноте, датированную 2001 годом, — похоже, это были заметки к какому-то стихотворению, которого я не опознал. Впрямую к моей текущей задаче она не относилась, но заинтересовала меня, и я сделал фото.
Потеря как таковая. В чистом виде. Если ты наконец найдешь эту вещь (скорее нет), она не будет отвечать твоим ожиданиям. Всегда вне досягаемости — вот принцип. Так начинаются религии — с погони за невыразимым, и живут дальше, когда их боги становятся потерянными богами. Где Тор? Где Юпитер? А наш Бог? (См. «Погоню за тысячелетним царством» Нормана Кона. Предсказывают, что Бог вернется, и страстно этого ждут.) Если ты любишь природу, на ум тоже приходит потеря. Потерянный рай. Изгнание неизбежно. Детство — потерянная страна. Дети на пике своего счастья разыгрывают для взрослых наблюдателей трагическое пророчество: это ненадолго. Потеря — основа существования. Все плохое тоже теряется. Все мучители, все болезни. Потерянные цивилизации, потерянные идеалы, потерянные симфонии, компьютерные файлы, Эдемы, зонтики, любови, пейзажи, ключи, бумажники, ручки, кошки, невинность, печали, таланты, родители, мозги, очки для чтения — все уплывает прочь бесконечным потоком карнавального мусора.
За полчаса до обеда я почувствовал, что с меня хватит. Между Вивиен и Гарри не было ничего, кроме редких и неинтересных имейлов. ГИИ заморочил мне голову. Я решил уехать днем раньше. Стоило бы позвонить Роуз, предупредить ее, но я знал, что любой разговор между нами выйдет неловким. Я быстро собрался, провел необходимые заключительные операции с библиотекарем своего отдела, и в два часа уже и сам спускался на фуникулере к послеполуденному парому.
Направляясь на юг вдоль уэльского побережья, мы счастливо избежали опасности. Через пять часов борьбы со встречным ветром, который вынуждал нас ползти еле-еле, капитан вышел и сказал пассажирам, что надвигается шторм и что ради безопасности нам, возможно, придется где-нибудь его переждать. Море было скорее неспокойным, чем бурным, и все мы продремали ночь на твердых скамьях, не страдая от морской болезни. Утром и впрямь начался шторм, но к тому времени до относительно безопасного эстуария Северна оставалось всего несколько миль. Скоро мы уже скользили между опорами и угрюмыми полуразрушенными башенками старого подвесного моста. Затем повернули на восток и миновали выросшие слева от нас холмы — Котсуолд-Хилс. Пришвартоваться в порту Мальборо нам удалось не раньше шести вечера. Все прокатные велосипеды разобрали, и мне пришлось думать, идти ли до пристани Болл-Хилл по острову Мальборо двадцать миль пешком или ждать, пока кто-нибудь вернет велосипед. Я устал от путешествия по воде и решил подождать. Это был правильный выбор, поскольку в семь тридцать я уже сидел в седле, а в десять поднялся на последний паром, идущий в Саут-Даунсскую гавань.
Когда я прошел на сильном ветру последние несколько миль до кампуса, был уже час ночи. Я продрог и совсем выдохся. Роуз, вероятно, спала. Я подумал, что не стану будить ее и посплю на диване в гостиной. Добравшись наконец до нашей двери и потянувшись к рюкзаку за ключом, я смутно почувствовал неладное. Этому не стоило удивляться: я возвращался в напряженную атмосферу. Мне пришла в голову дикая фантазия, что Роуз покончила
В данных обстоятельствах любая первая реплика не могла не прозвучать глупо.
— Ты рано вернулся, — без выражения сказала она.
Это было произнесено как упрек. Помолчав, я ответил:
— У тебя гость.
Она шагнула вперед, подняла подушки и отнесла бокалы с бутылкой в раковину на кухне, уничтожая улики, приводя все в нормальный вид. По крайней мере, двигаясь в этом направлении. Подойдя ко мне, остановилась и обеими руками пригладила волосы, растрепанные в случке, которую я прервал.
— Мне очень жаль, Том.
Я ждал.
— Поговорим утром. Ты можешь поспать на...
— Выгони его.
— Нет.
— Тогда я сам.
Когда я тронулся к спальне, она встала у меня на пути.
— Ладно. Ладно. Только без драки.
— Ее не будет, если он сейчас же исчезнет.
Она ушла внутрь, с шумом закрыв за собой дверь. Я бросил рюкзак на пол и сел. Из спальни доносились голоса — в основном ее, с односложными вкраплениями мужского. Даже в моем взвинченном состоянии я не мог унять любопытство. В нашем коридоре был специалист по Джейн Остин, которого, по слухам, привечали многие обитательницы преподавательского общежития. Другая возможность: когда мы с Роуз ходили в один из технических корпусов, там был рослый блондин, разработчик ИИ. Роуз долго с ним разговаривала. Он порвал бы меня на клочки за две секунды.
Дверь открылась, и моя жена вышла первой.
— Он уходит, хорошо?
Она повернула руки ладонями вниз и словно придавила ими что-то невидимое, показывая, что обстановка разряжена, или желая ее разрядить. Жалкая попытка. За ней показался любовник. Я узнал его сразу и оторопел. Кевин Говард с идеально гладким личиком и губками, созданными для поцелуев! Я встал — посторонний подумал бы, что из уважения. Возможно, так оно и было. Каков, однако! Его лучший друг, даже его мать, не поверили бы, что ему по плечу такая женщина, как Роуз. Было время, когда и сама Роуз в это не поверила бы. Не глядя на меня, он поспешил к двери. Роуз предусмотрительно держалась между нами. Как только он скрылся, она прошла мимо, тоже стараясь не смотреть в мою сторону, и заперлась в спальне. Квартиру окутала тишина. Я снял плащ и ботинки, нашел в шкафу одеяло, растянулся навзничь на диване и стал ждать, когда уймется сердце и придет сон.
19
Теперь я делил ванную со специалистом по двору папы Иннокентия III, его реформам, крестовым походам и духовной власти над европейскими правителями начала тринадцатого века. Когда мы с Сирилом Бейкером случайно встречались на лестничной площадке и останавливались поболтать, он вскоре переводил беседу на этот двор. Он говорил о его сложной структуре и интригах с восторженно-недоуменным видом. Предлагал дать мне почитать разные книги о нем, в том числе свою. Однажды он сказал, что был бы полностью доволен жизнью, если бы перестал наконец жалеть о том, что ему не выпало жить в ту пору.
Сирил тщательно следил за чистотой сантехники и кафельного пола в нашей ванной. Он протирал тряпочкой стены, хромированные краны и лейку душа, и посыпал унитаз хлоркой при любом удобном случае. Свои туалетные принадлежности и полотенце он каждый раз приносил с собой и уносил обратно, не оставляя после себя никаких следов. Я никогда не был неряхой, но тут и мне пришлось подтянуться. В Бодлианке я ни разу не получал номера с отдельными удобствами и потому крайне сочувственно относился к идее асептического коммунального пространства, полностью избавленного от признаков чужого присутствия. Я хотел быть один, хотел очиститься от всякой скверны, путаницы, связей и обвинений, особенно Роуз и своих собственных. Безразличие, охватившее меня в горах Сноудонии, сгустилось и отвердело в непоколебимую отрешенность затворника. Слова «нравится» и «не нравится» потеряли смысл. Моя комнатка, похожая на монашескую келью, меня устраивала. Ее загромождали коробки с одеждой, книгами и записями — они стояли вдоль стен штабелями почти до потолка. Больше коробок, чем в архивах Фрэнсиса и Вивиен, вместе взятых. Та часть моей жизни, которая не заключалась в них, парила где-то в оцифрованном виде, отрезанная от всего и вся, как я сам.
Моей единственной привязкой к миру была работа. Я никуда не продвигался, не делал открытий и ничего не писал. Погружение — вот все, чего я хотел. Плавать в сумраке невосстановимого прошлого среди знакомых затонувших судов и их обломков было достаточно. Сосредоточившись на перечитывании, я бесцельно просматривал сотни имейлов Перси Грина, начиная с 1990-х годов и позже. Технические характеристики и цены скрипок, любовные послания к Вивиен, планы на вечер и выходные, блюда, которые он намеревался для нее приготовить. Он хорошо знал итальянскую кухню, питал пристрастие к «добротным столовым винам Миди[36]», терпеть не мог плохих ножей и принес в ее квартиру на севере Оксфорда свои. В молодости он играл в регби и выступал форвардом второй линии за серьезную любительскую команду, пока не порвал связку в колене. Он обожал пешие походы, в том числе по сильно пересеченной местности, умел все починить, справлялся с проводкой и сантехникой. Среди друзей Вивиен такой мастер на все руки был редкостью и пользовался большим уважением, как Крис Гейдж у четы Бланди. Иногда Перси выручал их в экстренных случаях. Круг Вивиен складывался в основном из ученых, состоявших в браке с другими учеными. Перси бросил школу в шестнадцать лет. Чтение и разговоры о книгах действовали ему на нервы. В качестве отдыха от кропотливой возни со скрипками он играл на пятиструнном банджо в джазовой группе под названием «Хотфит», которая по уикендам развлекала публику в одном из пабов восточного Оксфорда классическими номерами Джелли Ролла Мортона. Манера его игры, с ленцой, но аккуратная, напоминала стиль Джонни Сент Сира, и он умел непринужденно применять весьма необычные увеличенные аккорды. Местные знатоки особенно ценили его соло в «Доктор Джаз».
Паб, где выступала группа Перси, находился на Каули-роуд, довольно далеко от обычных маршрутов Вивиен. Как-то теплым воскресным вечером ее привела туда знакомая супружеская пара, арабист и испанистка. Вивиен никогда не интересовалась джазом, тем более традиционным новоорлеанским, но когда она сидела за пинтой горького пива, то болтая с друзьями, то слушая, ее постепенно заворожили жизнерадостная круговерть трубы, тромбона и кларнета, слоновья поступь эуфониума, а больше всего — прерывистое синкопированное треньканье банджо. Она сама немного играла на пианино, и сноровка музыканта, использующего по четыре разных, но связанных аккорда в каждом такте, произвела на нее впечатление. Она смотрела, как его левая рука мечется вверх и вниз по ладам, любовалась игрой мускулов на оголенном предплечье и, конечно, разглядывала его лицо, «самое эротичное в человеке, если не считать ума. Ах, неужели это первый побег немолодой женщины из своего тела?»
Ее дневники отражают и словно предсказывают ее путь к нему. Он ни разу не взглянул на свои руки. Его внимание было обращено к публике, хотя «порой он награждал мимолетной улыбкой и благодарным кивком
— Снова вы. Очень приятно.
Он купил ей выпить, они поболтали, и она приходила послушать группу еще четыре воскресенья подряд, пока у них не состоялось наконец «первое свидание, и я нервничаю». После него она сказала себе: «Берегись. Хороший секс может обернуться твоей погибелью». И в другом месте: «чтобы такой великан был таким нежным, таким чутким в постели!» Она влюбилась, сообщила она дневнику. Его письмо: «Я хотел бы написать, что люблю тебя, тысячу раз, но мне пора на автобус, так что придется обойтись этим». На штемпеле стоит 17 октября. Она отметила, что он пригласил ее посмотреть его мастерскую, сырой подвал в Джерико. «На стене вырос какой-то дикий желтый гриб, а он не желает его убирать. Слишком близко к каналу. Не место для скрипичного мастера». Она подыскала ему квартирку на первом этаже эдвардианского террасного дома в северной части Оксфорда, в Саммертауне, и оплатила аренду из своего преподавательского жалованья. Через три месяца Перси получил с опозданием деньги за одну скрипку и в тот же день продал другую. Он вернул ей долг. Тем вечером они отметили удачу праздничным ужином с бутылкой хорошего вина и «решили пожениться. Это решение приняла я. П. был так рад и ошеломлен, что не возразил». На следующий день Вивиен записала: «Если бы я управляла банком любви, то назвала бы основным активом П. доброту. Большой и добрый. Как удачно!»
Пока у этого доброго великана не началось снижение когнитивных способностей, история ничего не знала о его недостатках. Близкий друг Перси, доктор и трубач из «Хотфит», сказал на его похоронах: «Какие бы естественные вещества ни выплескивались время от времени в наш мозг, превращая нас в довольных и приятных в общении людей, — эндорфины, серотонин, неважно, — у Перси их было так много, что он мог бы каждый день снабжать ими целый небольшой городок. Одна его дневная порция подарила бы любому из нас столько счастья, сколько обычному человеку выпадает за всю жизнь. Считайте это достоинством или генетической удачей, но нам повезло, что мы были с ним рядом». Такие преувеличения, слегка шутливые, считаются на похоронах почти обязательными. Вивиен была ближе к правде, когда написала спустя три недели после свадьбы: «Самое чудесное, что на каком-то подспудном уровне он просто тихо радуется тому, что существует. Несмотря ни на какие трудности, эта основа непоколебима. А потому она становится и моей».
Все недолгие годы до того, как болезнь нанесла свой удар, Вивиен упивалась их любовью и восхищалась характером Перси, который, по ее мнению, и сделал их союз таким счастливым. В четвертой тетради, когда они уже обжились в хедингтонском доме, она записала:
Книги нагоняют на него скуку, а склеивание скрипки из кусочков дерева не интересует меня. Таким образом, открывается гигантский простор для всего остального. Кажется, мы с ним прошли все тропинки от нашего дома до южной окраины Котсуолд-Хилс. Он может с первого взгляда определить любую птицу и бабочку. Ужасно обрадовался, когда ему в один день попались махаон и люцина. Я знаю названия полевых цветов. У нас обмен! Он обожает музыку во всех видах и расширяет мой кругозор за пределы Баха и проч. Я ему читаю. Он с удовольствием слушает, особенно стихи. Но ему нравится слушать, а не читать самому. В прошлом месяце он признался, что у него слабость к красным носкам. Я прочла ему тот непомерно знаменитый стишок, «Красную тачку»[37]. Он попросил еще раз. Он понял его, потому что любитвещина вид и на ощупь, любит их за то, как они работают и что они делают с нами и для нас. Он прямо-такивидитэту тачку, какая она красная и какие цыплята белые. Я процитировала строчку из другого стихотворения Уильямса, название которого забыла: «Нет идей вне вещей». Теперь он то и дело ее повторяет — например, бормочет себе под нос после завтрака, когда целует меня и идет к себе в сарай работать.
Три года спустя она вернулась к этой записи и добавила на полях: «В любви мы забываем о том, что мы тоже вещи, которые могут сломаться или пропасть». Пока на нее не навалилось бремя ухода за мужем, она ни разу не пожаловалась в дневниках на свой брак и не выказала по его поводу никаких сомнений. О смерти Перси и заключении коронерского суда по ее поводу сообщили две местные газеты; в обеих упоминалось, что скорой помощи пришлось ждать чересчур долго. Эти вырезки хранились в бумагах Вивиен, но истерлись со временем — должно быть, их затрепали многочисленные исследователи. Лет восемьдесят тому назад какой-то библиотекарь заменил оригиналы на распечатанные копии, приложив к ним объяснительную записку. Дело попало к коронеру, поскольку были сомнения насчет того, чем вызвана смерть — повреждением мозга в результате травмы или потерей крови и опозданием скорой. В одной заметке говорилось, что смерть Перси была констатирована по прибытии в Больницу Джона Рэдклиффа. Он страдал от нарушений координации, вследствие чего споткнулся и упал с лестницы. По итогам медицинской экспертизы коронер заключил, что такой крупный человек, как Перси, должен был удариться о плиточный пол с большой силой. Скорее всего, когда Вивиен прибежала из кухни, он уже умирал.
Она ушла в себя и не общалась ни с кем, кроме своей сестры Рейчел. Редкие дневниковые записи по большей части сводятся к горькому самобичеванию. Ей следовало быть с Перси добрее, мягче и терпеливее, следовало выработать в себе отстраненность при уходе за ним, следовало помнить об их прежней любви, следовало прислушаться к совету социальной работницы и устроить для Перси спальное место внизу, в гостиной. Связь с Фрэнсисом могла стать еще одним поводом для угрызений совести, но о ней Вивиен не упоминает. Через семь месяцев от него пришел короткий мейл — вероятно, в ответ на телефонный звонок: «Ок, вечером поговорим». Возобновление романа или акт дружеской поддержки? Об этом записей нет.
Вивиен попросила сестру приехать, чтобы помочь очистить мастерскую Перси и продать по интернету его инструменты. Несмотря на слабое здоровье, Рейчел откликнулась немедленно. Два банджо Перси ушли по высокой цене. Сестры избавились и от остальных его вещей. «Халат в ванной сохраняет контуры его тела. Как больно на него смотреть... Кожаный ремешок часов повторяет форму его запястья. Со всем этим надо расстаться... На прошлой неделе приехали из Красного креста, все забрали, но облегчения нет. Неумолимый гул его отсутствия только усилился».
В этот период дневники Бланди еще больше обычного сосредоточены на его работе, стихах, которые он тогда писал, и подготовке к семинарам и лекциям в Принстоне. Первым доказательством воссоединения Фрэнсиса и Вивиен служит их совместный отдых в мае 2004-го. Вивиен уже оправилась настолько, что купила себе первый цифровой фотоаппарат. Об их приготовлениях к поездке записей не имеется. На снимках из ее архива мы видим их в южной Европе — а точнее, как давно
Я вспомнил, где нахожусь, встал, потянулся и обвел взглядом свою келью. Жизнь моя съежилась, карьера увяла. Публикация введения к моей «биографии» утраченной поэмы вызвала мало интереса. Мой брак развалился. В лице Роуз я потерял лучшего друга, лучшую соратницу, лучшую возлюбленную, и опустился на скальное ложе равнодушия. Какой-то злой дух явился ночью с ложечкой для мороженого, зачерпнул из моего мозга эмоции самых темных сортов — ярость, унижение, жалость к себе, отчаяние — и унес их с собой. Вернись они все вместе, и я буду раздавлен. В любой день, говорил я себе, ты можешь снова начать чувствовать. Берегись. Но два месяца прошли без изменений. Я вел все те же занятия, включая тринадцатый по счету семинар с первокурсниками по стихотворению Уайета «Бегут меня те, что искали встречи». Я действовал точно во сне, объясняя устройство королевской строфы и зачитывая их попытки расшифровать эти классические стихи: «Раньше девчонки со мной трахались, а теперь они на меня плюют», — и т.д. После двух шумных ссор я был вежлив и холоден с Роуз, когда работа сводила нас вместе. Нам обоим не хотелось разговаривать. Во время первого скандала, весьма бурного, я мог не выдвигать обвинений. Достаточно было произнести его имя. В нашей постели! Она разумно бросилась в контратаку. Я был эмоционально мертв, отстранен, закрыт для нее, глух к ее нуждам. Мое безразличие стало причиной ее предательства. Мне просто не повезло: угодил не в то столетие. Я хоть понимаю, какой заразной бывает хандра? Единственная, кто меня волнует, — это Вивиен Бланди. Туше!
Идти ужинать в столовую было поздно. Я съел яблоко, вспомнив стихотворение Бланди о ковент-гарденском жонглере. В 2017-м, когда Фрэнсис умер, в газетных редакциях уже давно лежали готовые некрологи. Популярные СМИ, которым претило обсуждать стихи, вернулись к неувядающей истории о встрече поэта с королевой Елизаветой в 1988 году. Вместо того чтобы поклониться или хотя бы слегка намекнуть на это движением головы, он любезно улыбнулся и приветливо, но сдержанно поздоровался. Он отнесся к ней как к равной, негодовали тогда комментаторы. Позже на вопросы репортеров последовал такой ответ: «По поводу монархии и наследуемой власти я с Джоном Локком, нашим величайшим философом». Он любил цитировать: «монархическая и высшая власть собственно и справедливо принадлежит тому, кто может любыми средствами захватить ее»[38]. Когда ему указывали, что Локк конфликтовал не с конституционной, а с абсолютной монархией, он пропускал это мимо ушей. В серьезных газетах пропавшая «Корона» была на той стадии не более чем любопытным примечанием. В одном некрологе написали, что Бланди был нашим лучшим поэтом со времен Теннисона. В других упоминались Донн и, конечно же, Элиот. Нрав усопшего многие описывали избитым оборотом, позаимствованным у апостола Павла: «неохотно терпел неразумных». Гарриет Гейдж, должно быть, получила немалое удовольствие, слушая, как ее характеристику «неуклюжий гений с золотым сердцем» повторяют все кому не лень. Один писатель в шутку подивился тому, что у Бланди было так мало жен. «В возрасте за шестьдесят поэты такого уровня обычно имеют за плечами по крайней мере пяток свадеб». Слухи о его тайном гомосексуализме и романе с оксфордским ветеринаром быстро заглохли. Согласно общепринятому мнению, Бланди вполне удовлетворяла последовательная моногамия, но «брак с Вивиен подарил ему не только любовь, но и тихое семейное счастье в знаменитом глостерширском Амбаре, которое он вкушал на протяжении последней дюжины лет. В эту пору он создал свои лучшие шедевры, включая цикл любовных стихотворений, вдохновленных несколькими днями с Вивиен в котсуолдской гостинице».
По мере того как я перечитывал эти статьи, Фрэнсис и Вивиен словно отступали от меня все дальше. Отсутствие реальных подробностей дает замораживающий эффект. Персонаж застывает в картинной позе, точно засиженный голубями памятник забытому генералу. Я предпочитаю того Фрэнсиса, который, не удосужившись поздравить жену с днем рождения, направляется к себе в кабинет, чтобы внести в свой подарок завершающие штрихи, и грызет по дороге яблоко. Впрочем, эта последняя деталь — лишь мое предположение.
Сразу после смерти Фрэнсиса Бланди еще ни у кого не хватало духу сказать, что он был упрямым, тщеславным, самодовольным, равнодушным к чувствам других, мелочным, узколобым, зависимым, высокомерным великим поэтом. В личном пантеоне покойного его собственный бюст стоял на верхней полке рядом с бюстом Локка. Его подарочный свиток имел больше отношения к нему самому, чем к Вивиен, иначе он не стал бы устраивать все это вечернее представление в октябре 2014-го.
Если яблоки и сослужили поэту хорошую службу в трех стихотворениях, для меня их было явно недостаточно. Стрелки часов подходили к десяти, и я всерьез проголодался. В получасе ходьбы от моего жилища был паб, где подавали кое-какую еду в дополнение к безвкусному пиву. Я выглянул в окно. Очередной ноябрьский снегопад, да и ветер, похоже, силен, однако я все-таки решил выйти. Если потороплюсь, успею перекусить чем-нибудь неаппетитным, но калорийным. Для шкафа в моей комнатке не хватало места, а вешалок для верхней одежды в нашем общежитии не выдавали. Я покопался в коробках и отыскал свой самый теплый плащ, который не надевал с тех пор, как в последний раз вернулся из Бодлианки. Ни шапка, ни перчатки мне не попались, а искать как следует не было времени.
На улице еще с прошлого раза лежал шестидюймовый слой снега, и ветер дул свирепый. Я сгорбился ему навстречу и засунул руки поглубже в карманы. В правом был сложенный лист бумаги. Старые записи, подумал я, извлекая его на свет божий. Это оказался смятый конверт, на котором стояло мое имя, напечатанное заглавными буквами. Я замедлил шаг, припоминая, потом сообразил: Дональд Драммонд и его записка с извинениями, переданная через товарища. Я двинулся дальше.
Из еды в пабе могли предложить только картофельно-луковый суп с хлебом и квадратик скользкого протеинового пирога. В понедельник вечером здесь было почти пусто. Я забыл захватить с собой книгу, но не пожалел об этом, поскольку в зале царил полумрак. В дневное время было не светлее: из-за высоких цен на стекло окна обычно делают маленькими. Чтобы чем-нибудь заняться, я вынул письмо Драммонда и увидел целую страницу, заполненную мелким шрифтом, который едва мог разобрать. Действительно, сначала шли пространные извинения за то, что грипп помешал ему со мной встретиться. Но он хотел обсудить важное дело. Недавно у него гостила семья брата, в том числе тихая одаренная девочка четырнадцати лет. Дональд прекрасно с ней ладил. Она часто заходила к нему в кабинет поболтать. Она очень милая и с необычайными способностями к математике, фактически гений. Ее зовут Долли, и она... Бездетный, я досадливо поморщился и отложил письмо. Есть у кого-нибудь хоть один сын, дочь, внук или племянница, которых не считали бы гениальными?
Владелец паба самолично принес мне тарелки и со стуком поставил их на стол. Ему не нравилась университетская шушера. Хлопоты доставляли в основном студенты, но он не видел разницы. Из супа были искусно вытравлены все овощные ароматы. Его могла спасти только щедрая порция соли. Я отправился за солонкой и нашел ее на грязном подносе у двери в мужской туалет. Потом уныло вернулся к ужину. Покончил с ним, но мне не хотелось покидать теплое место. Я снова взялся
Увидев бумаги на моем столе, Долли спросила, чем я занят. Когда я ответил, что мы бьемся над загадкой, она заинтересовалась. Я рассказал ей о телефонном номере в дневнике Вивиен Бланди и о том, что его нет ни в одном справочнике той поры. Долли попросила разрешения на него взглянуть. Я выписал ей этот номер. Она устроилась с ним на стуле в уголке моего кабинета, а я вернулся к ответам на электронные письма, которые накопились в моей почте, пока я болел. Через полчаса она подошла и сказала мне, что ей удалось выяснить. После нескольких неудачных попыток она догадалась, что это не телефонный номер, а если так, то ноль в первой позиции можно отбросить. Она убрала его, выписала все цифры подряд — и тут же поняла, что они значат. Долли записала их в стандартном формате. Когда она показала их мне, я невольно вскрикнул. Том, это географические координаты!
Я нашел в интернете старую карту и ввел данные. Усадьба Бланди! Маслодельня! Тогда я вспомнил ту странную запись из дневника 2020 года: «запугол нас четырем». Это явно указание на место: в четырех метрах прямо на север, если считать от западного угла. Очевидно, там что-то закопано. И я сразу подумал о том же, о чем и вы. Пожалуйста, поверьте: я ничего не собираюсь предпринимать. Это ваше по праву. Вы должны добраться до маслодельни или того, что от нее осталось. 51º44´14´´с.ш., 2º4´18´´з.д. Я прошу вас только об одном: немедленно сообщить мне, что вы найдете. По-моему, я это заслужил. Вашу находку надо будет сохранить в безопасном месте под присмотром квалифицированных специалистов. Бодлианка к вашим услугам. И пожалуйста, отблагодарите Долли, желательно плиткой настоящего шоколада (если найдете, конечно). Надеюсь, вы сможете сегодня заснуть. Я точно не смогу.
Я застыл, обуреваемый противоречивыми чувствами. Разумеется, в первую очередь волнением и восторгом; мне не терпелось начать подготовку к путешествию. Но этому письму было без малого два месяца. Драммонд наверняка уже поставил на мне крест и отправился туда сам. Подозрительно, что он не послал мне новое письмо. Должно быть, он сейчас там, вынимает при свете фонарика из ямы в земле сверток с сокровищем, на которое, по его собственному признанию, я имею полное право. А может, сидит за столом и готовит «Корону» к публикации вместе с монографией, где я буду вежливо упомянут. Надо было срочно ввести цифры в компьютер и убедиться во всем самому. Я схватил письмо с конвертом и встал чересчур поспешно, с треском опрокинув стул на дощатый пол. Поднял его и устремился к двери. Хозяин окликнул меня и велел заплатить за еду и пиво. Я рассчитался, а затем преодолел первые полмили по снегу бегом. Зачем, непонятно. Звонить в Бодлианку было уже поздно. Домашнего телефона Драммонда я не знал. Мне предстояла бессонная ночь.
Я сбавил скорость и, еще не успев толком прийти в себя, подивился своей глупости: если этих цифр не нашлось ни в одном справочнике, ясно, что их нельзя считать телефонным номером! У Долли хватило ума сделать этот первый шаг и посрамить меня. А как ошибался я в своих суждениях о Дональде Драммонде, порядочнейшем из людей — если, конечно, его руки не сжимают сейчас мою поэму. Ах, эта милая умница Долли! Я напишу ей письмо с горячими благодарностями — и приложу к нему дюжину плиток настоящего шоколада, если это заморское лакомство еще доставляют на наши острова.
Вскоре я уже приближался к университетским жилым корпусам. В их совокупном свете я видел, как кружатся на ветру снежинки. Следующий вывод напрашивался, и мне пришлось остановиться, чтобы его обдумать. В мире был только один человек, которому я хотел бы все рассказать, единственный, кто мог по достоинству оценить масштаб случившегося и привнести в него правильную долю скепсиса, а также — взглянем правде в лицо — обладал средствами, достаточными для того, чтобы обеспечить экспедицию всем необходимым. Мое равнодушие испарилось мгновенно. Да, я любил ее и, конечно же, не переставал любить все последние месяцы! Я поднял глаза, моргая под усиливающимся снегопадом. Я знал, какое окно в каком высоком здании принадлежит ей. Благословенное место! Свет в ее квартире не горел, и красноречивый мистер Говард, в активном состоянии или посткоитальном сне, находился в моей постели.
20
Часть этой снежной ночи я провел, сочиняя письмо Драммонду. Я извинился за свое молчание, выдумав его причину, сказал, что готовлюсь к экспедиции, и пообещал, что он будет первым, кто узнает ее результаты. Утром я собирался позвонить в библиотеку и проверить, не отправился ли он на поиски сам.
Встав пораньше, я сварил себе кофе и расстелил на полу карту. Гигантские волны 2042-го обрушились на западное побережье Британии, проникли в глубь страны через эстуарий Северна и образовали внутреннее море, со временем поглотившее низину, в которой находился Оксфорд. Затем долгие годы шли сильные дожди, уровень моря поднимался, оно распространялось все дальше на север и запад в долины южной части Котсуолд-Хилс, и там возникло множество островков разной величины. Большинство из них люди давно покинули: добираться туда было трудно, пахотных земель осталось мало, да и те на косогорах, и вдобавок остро не хватало рабочей силы.
В пятый раз я сверился с картой в интернете. Да, вот она — маслодельня, прибежище Вивиен. Я открыл онлайн-архив Государственного картографического управления, выбрал старую карту с масштабом 1:25000 и привычно подивился этим сельским просторам, густой паутине пешеходных дорог, в том числе проложенных добрую тысячу лет назад, величественным лесам, служившим некогда убежищами для лис, и таким крутым холмам, что на них было неудобно даже пасти скот. Сидя в полусне за своим столом, я словно брел по этому волшебному краю, проходя милю за милей по опрятным полям мимо незатейливых фермерских домиков из местного известняка и уединенным тропам меж замшелыми стенами из того же камня и переплетений узловатых древесных корней.
На официальном кадастровом плане масштабом 1:1250 Амбар был показан после реконструкции, когда мелкие пристройки вокруг уже снесли. После того, как Фрэнсис Бланди приобрел этот десятиакровый участок, его границы не изменились. Из дневников Вивиен я знал, что если пересечь широкую лужайку и выйти через деревянную калитку в живой изгороди из кустов боярышника, окажешься на тропинке, которая ведет по зеленому склону вниз, к мостику через речку. Мысленно я много раз проделывал этот путь, и всегда рядом со мной шла Вивиен. На мосту мы медлили, надеясь увидеть, как скользнет в его изломанной тени кумжа, маленькая ручьевая форель.
Я вывел на экран современную карту — с тех пор, как ее создали на основе съемки с нигерийских спутников, не прошло и двадцати лет. Судя по ней, бывший участок Бланди находился теперь на одном из самых крошечных островков — лесистом, крутобоком, примерно три мили на две. Удобного места для высадки я не увидел. Мне требовался катер с опытным капитаном, способным проложить маршрут среди этих островков и не сесть на мель. Очевидно, таких моряков было мало, и услуги их стоили недешево. Я задумался. Попробовать примириться с Роуз и попросить у нее помощи, пока в ее жизни есть Кевин Говард, казалось унизительным. Передо мной стояла высокая цель, однако я еще не потерял остатки самоуважения. Мне не хватало смелости на то, чтобы унизиться снова. Но у кого еще одолжить денег, я не знал. Можно было обратиться за поддержкой в Общество любителей Бланди, но тогда пришлось бы открыть им мой секрет.
Я опоздал к уроку всего на несколько минут. За две недели, отпущенные на подготовку, в книгу заглянула почти половина студентов — гораздо больше обычного, — хотя никто не сумел одолеть все девяность шесть страниц. Прочесть всю книгу целиком и составить о ней свое мнение, пусть даже отрицательное, — задача для моих ребят непосильная. Говорил в основном я, стараясь добиться отклика от умов робких и вялых, равнодушных ко всем литературным изыскам. Но я привык к их манере, и она меня не смущала.
После очередной встречи с прозой великой Фиск я в приподнятом настроении отправился перекусить. На семинаре я прочел студентам несколько пассажей, надеясь, что они услышат в них то, что слышу я, и их потянет к ее сочинениям. Судя по лицам двоих-троих из них, у меня могло что-то получиться. Я искал глазами Роуз. С надеждой и страхом. Обычно она ходила на ланч приблизительно в это время. У меня не было никаких планов — я думал найти ее, а дальше как сложится. Я спустился в вестибюль и тут же заметил ее. Она шла за какой-то шумной компанией, но отдельно. Полагаю, я надеялся увидеть на ее лице открытое выражение — не столько дружелюбное, сколько любопытное. Но она выглядела скорее кисло. Отступив назад, она придержала для меня дверь. Я прошел туда и обернулся.
— Ланч? — спросила она.
— Да.
— Меня не приглашаешь?
— Пойдем поедим.
— Я так посижу.
Факультетская столовая была слишком маленькой для нашего штата сотрудников, и в ней всегда стоял гам. Мы отыскали столик, заляпанный и замусоренный объедками. Очистили его и сели. Она спросила, как я. Я сказал, что нормально. Нам приходилось повышать голос.
— А как там Кевин?
— Я же тебе сказала.
— Что?
— Когда мы говорили в последний раз. Все кончено.
Я покачал головой. Мне в это не верилось.
— Ты меня не слушал. Неважно. Еще в сентябре. Это была история на две ночи.
— Я могу насчитать как минимум три.
Она поморщилась. Я должен был помнить о своей цели.
— Какая разница. Две, три... Я его выгнала.
Я пожалел, что смотрел так мало старых мыльных опер. Мог бы позаимствовать оттуда нужные реплики. Но то, что я сделал дальше, пожалуй, вполне укладывалось в традицию. Или даже превосходило ее. Я пожал плечами, вынул письмо Драммонда и протянул ей. Пока она читала, я внимательно следил за ее лицом. Мне нужно было сохранять суровость. Казаться неумолимым, но готовым уступить.
Она подняла взгляд.
— Это поразительно!
— Это интересно.
— Ты с ума сошел? Это потрясающе. Ну конечно! Такой идиотский поступок абсолютно в духе Вивиен. Закопать ее и оставить на произвол судьбы. Твой библиотекарь прав. Там должна быть поэма!
Я снова пожал плечами.
— Возможно.
За соседним столиком раздался взрыв смеха: там рассказали анекдот. Роуз приходилось кричать.
— Да что с тобой такое, Том? Посмотри на дату. Прошло два месяца! Какая-то гениальная школьница и ее дядя поднесли тебе это на блюдечке, а ты сидишь тут как ни в чем не бывало. Надо туда ехать!
Я посмотрел на нее, улыбнулся и выдержал ее взгляд. Я тоже был гением. Я сказал:
— Поедем со мной.
В тот же день, в перерыве между семинарами, я наконец дозвонился в Бодлианку. Сначала известие, которого я боялся — потом облегчение. Мистер Драммонд не выходит на работу уже несколько недель. Он опять заболел и теперь медленно идет на поправку. Ждем, что вернется в течение месяца. Неловко радоваться чужому несчастью, но я ничего не мог с собой поделать. Сокровище в безопасности! Я отправил второе письмо с пожеланиями скорейшего выздоровления. После занятий я пошел в квартиру Роуз. Или в нашу? Путь к воссоединению не был гладок, ибо тем же вечером мы затеяли новую ссору, в которой я поднялся до оперного пафоса, вещая о доверии в браке и о том, как она погубила наш. Мы закончили в восемь, как раз к ужину. Я продолжал притворяться, что поездка туда, где когда-то стоял Амбар, — ее идея. Я был лентяем, которого приходилось убеждать. Но нам понадобится судно с малой осадкой, сказал я ей, и умелый капитан со знанием района. Это обойдется недешево. Готова ли она к таким тратам? Она улыбнулась и положила свою руку на мою. Я ответил пожатием, но мы еще не созрели для деклараций любви. В тот вечер мы расстались с целомудренным, но дружеским поцелуем, и я отправился спать через улицу в свою каморку.
Наутро мы встретились опять у нас на кафедре. Теперь Роуз держалась со мной по-другому, но я живо сообразил, что она просто вновь стала прежней. То, как она вела себя вчера — пылко уговаривала меня поторопиться с поездкой, нежно брала за руку, — было с ее стороны формой раскаяния. Сегодня эта стадия уже миновала. Когда мы устроились на протертом диванчике в нише у автомата с травяным чаем, Роуз начала с предупреждения, что если Вивиен не позаботилась всерьез о сохранности своего сокровища, от него в лучшем случае осталось пятно засохшей плесени. Если она спрятала пергамент в деревянный футляр, искать больше нечего. Роуз изложила мне свои условия. Капитан, которого мы наймем, получит половину гонорара вперед, а вторую — после того как вернет нас обратно в целости. Она связалась с Управлением земельных отношений. Та территория принадлежит военным. Если нам велят ее покинуть, мы подчинимся. Роуз объяснила, что спорить нельзя: даже простой солдат имеет право нас арестовать. Отправиться в путь мы сможем не раньше середины марта, когда университет закроется на «перерыв для чтения», который и студенты, и преподаватели воспринимают как дополнительные каникулы, хотя предназначен он для подготовки курсовых. В эту пору световой день еще по-зимнему короток, и чтобы увеличить время на раскопки, мы должны будем взять с собой мощные фонари вроде тех, какими пользуются строители. Их еще надо найти. У Роуз есть подруга, которая живет недалеко от порта Мальборо; она пишет картины и делает скульптуры из природных материалов. У нее свой маленький катерок и знакомые в гавани, так что отыскать нужного
Предложения Роуз были разумны, и я согласился со всеми. Чтобы получить свое с помощью ее денег, я уступал ей лидерство. Честная сделка. Раньше она была изменницей, теперь я в свою очередь покорно ожидал ее прощения, хоть и притворялся, что это не так. Даже эта странная перемена ролей меня не беспокоила. Главное, что лед тронулся. Однако самый важный пункт в своем списке Роуз приберегла напоследок.
— Как мы ее найдем? Джи-пи-эс больше нет.
Она была права: несколько месяцев тому назад эта система отказала окончательно. Старые низкоорбитальные спутники постепенно приближаются к Земле и сгорают в атмосфере. Редкие специалисты, которые могли бы их заменить, заняты другими проектами, да и необходимых материалов, как обычно, не хватает.
— Очень просто, — сказал я. — Определяем направление по компасу на два ориентира, и там, где линии пересекаются...
— Ты же видел карту, Том. Мы будем в лесу. Там нет никаких ориентиров.
Я не хотел сдаваться.
— Ладно. Отметим место на нигерийской карте. Капитан будет знать, где мы пристали к берегу. Дальше пойдем по компасу. Расстояние отмерим шагами. Мой большой шаг как раз около метра.
— Мы будем ползти в подлеске на четвереньках.
Я имел смутное представление о секстанте и хронометре, но помнил, что для них нужны то ли звезды, то ли полуденное солнце, то ли горизонт в открытом море.
— Тогда не знаю, — наконец сказал я. — Надо спросить у геодезистов.
На этом наше совещание завершилось. У нее был семинар по Афре Бен, а я вернулся в свою келейку и сел писать заявку на грант в связи с неделей Одена на нашей кафедре. В этот раз мы обошлись без поцелуя.
Подготовка к путешествию связывала нас, но в остальном между нами почти ничего не происходило. Тем не менее однажды в начале декабря я ненадолго очутился в ее постели. Это не было бурным счастливым воссоединением — скорее осторожной проверкой. Мы слишком хорошо знали друг друга, чтобы не суметь быстро добиться взаимного удовольствия, но в этом получасе была и капля грусти. Мне почудилось в нем что-то вроде товарищеской поддержки или даже соблюдения договорных обязательств. Мы затеяли общее дело, требующее обмена любезностями. Затем, когда мы лежали бок о бок, Роуз — словно желая усугубить грусть — поведала мне, как все кончилось у них с Кевином Говардом. Было утро. Они сидели друг напротив друга на ее кухоньке и пили кофе. Несколько минут он молчал, подперев голову рукой и глядя в чашку. Потом сделал роковое заявление. Он ее любит и всегда будет любить, хочет жить с ней, жениться на ней и вырастить вместе детей.
— Мне пришлось осадить его. Каждое слово впивалось в мою кожу будто крючком. Он сказал, что ему видятся три беременности почти без промежутков. Он не спрашивал, а сообщал, точно его планы налагали на меня какие-то обязательства. Как можно мягче я ответила, что ничего этого мне не надо. Но он не слушал меня и начал снова. Дети, брак, любовь до гроба, полное слияние душ. В конце концов мое терпение иссякло. Я сказала: «Кевин, просто уйди». Это его ошеломило. Я открыла дверь и встала рядом. Дождалась, когда он выйдет, и проводила его взглядом. Какая-то пара ночей, и что он о себе возомнил? Поразительно! Я слышала, как он что-то крикнул в коридоре по дороге к лифту. Мне было стыдно. А лучшее средство от стыда, похоже, злость.
— Он еще ребенок, — сказал я. — Черт возьми, Роуз, так зачем ты это устроила? Решила вылететь с работы?
Плохие вопросы. Она отвернулась и, к счастью, смолчала. Ее ответ стал бы сигналом к очередному раунду. Позже я обдумал ее рассказ. Тот факт, что мой соперник и обидчик самоустранился так оперативно, не мог не принести некоторое удовлетворение. Но вместе с тем рассказ Роуз заставил меня чуточку — самую чуточку — пожалеть Кевина Говарда. Умный, неопытный, на удивление миловидный юноша отчаянно влюбляется. Словно во сне, он видит сверкающую конечную остановку, дальше которой его одиночеству следовать не придется. Минувшей ночью его обнимали нежные руки Роуз. Их близость теперь максимальна, и он знает: она поймет. И выпаливает: три ребенка подряд, такие близкие по возрасту, что им всегда будет весело проводить время вместе и даже игрушки у них будут общие. Он блаженствует в солипсическом экстазе. Но Роуз встречает его волшебные планы с необъяснимой неприязнью и отнимает у него свою любовь. Мало того — она его выгоняет! Он несет свое горе по тесному коридору к лифту, который низвергнет его обратно в равнодушный мир. Если верить «Потерянному раю» Мильтона, Адам, изгнанный Богом из Рая, покинул его рука об руку с Евой. Кевину Говарду повезло меньше.
Эта история казалась знакомой, прилипчиво близкой. Я был Перси Грином, влюбившимся в Вивиен, а потом оторванным от нее болезнью. Или самой Вивиен, влюбленной в стихи Бланди, а потом открывшей за ними не лучшего человека. Или Фрэнсисом, который так восхищался своими пятнадцатью сонетами, что не мог трезво о них судить. Или Роуз, рискнувшей нашим счастьем ради ерунды. И всеми ими разом во мне одном, влюбленном в несуществующую Вивиен. Ах, наша близорукая маленькая компания! Как трудно видеть ясно, когда тебя переполняют чувства!
Рассказывая, как Говард исчез из ее жизни, Роуз, возможно, предостерегала и меня. Но я не собирался давить на нее, требуя, чтобы она рожала. Раньше мы уже думали, не завести ли нам ребенка. Она была не то чтобы против, я — не то чтобы за. У нас хватало других забот. Решение откладывалось. Сейчас, на пороге сорока пяти, я ощущал бо́льшую заинтересованность. Но наша семейная жизнь не задалась. Простил ли я Роуз? Не совсем. Однако я хотел быть с ней. Хотела ли она меня? Я этого не знал; она тоже. Нас ждали серьезные испытания. Но ничего нельзя было обсуждать, пока мы не вернемся из экспедиции — причем непременно с успехом. С совместными неудачами мы справлялись неважно.
Рождество Роуз встретила с друзьями в Чилтерн-Хилс. Я провел эти дни большей частью в одиночестве, иногда коротая вечерок за бокалом в обществе своего соседа Сирила Бейкера. Перечитывать последний роман Фиск, разглядывать карты и составлять перечни всего необходимого для путешествия — этого мне было довольно. В январе приятельница Роуз нашла для нас катер с малой осадкой, но работа мешала нам встретиться с его капитаном и обсудить условия. Мы не умели оценивать капитанов и их суда и не представляли себе, сколько продлится наша экспедиция. Мы не знали, какое снаряжение нам удастся купить в порту. Никто из геодезистов не смог подсказать мне надежный способ отыскать Амбар по координатам.
Наступил перерыв для чтения, и те, кто любил книги, перестали читать. Благополучно преодолев море Уилд, мы добрались на пристань Болл-Хилл еще до полудня. Стоял антициклон, было свежо и ясно — ради такой погоды стоило потерпеть холод. Электровелосипедов в прокате не осталось, и мы взяли обычные, с дубовой рамой. Ехать бок о бок знакомым маршрутом среди пологих меловых холмов и болтать по дороге было чистым удовольствием. На одном подъеме я устал крутить педали, слез и пошел пешком: сказывалась наша разница в возрасте. Роуз дожидалась меня на пригорке. «Тише едешь — дольше жить будешь», — сказал я, догнав ее. Она весело рассмеялась.
Такого гама и суеты, как в тот день, я не видел на набережной Мальборо сколько себя помнил. Мы подошли к костру в окружении бочек, служивших столиками, и отведали только что испеченных пирожков с угрем. Метрах в пятидесяти от
— Что?
Она пожала плечами.
— Ничего. Просто смотрю.
Ей сказали, что наше суденышко, «Морячка», пришвартовано около стопятидесятифутовой двухмачтовой барки под названием «Грация». Мы долго искали эту барку, а когда нашли, никакой «Морячки» рядом не обнаружили. После дополнительных поисков и неверных подсказок какого-то матроса, преисполненного самых лучших намерений, мы наконец на нее наткнулись — она стояла на причале в илистой протоке, похожая на старый рыбацкий баркас из детской книжки. Признаков капитана нигде не было. Довольно скоро мы начали мерзнуть, оставили записку и пошли за покупками. Мы опасались сложностей, но нам повезло: на краю набережной был трехэтажный хозяйственный магазин, где торговали всякой всячиной. Наверное, те, кто идет в свой первый поход, всегда экипируются чересчур основательно. Вилы, лопата, совок, пила, веревка, шпагат, большие рюкзаки, фляжки, спальные мешки, компас, сухие пайки, запасная карта и палатка — все казалось нужным. Еще мы купили воск, насадки с шипами на ботинки, свисток, мышеловку, гвозди, колышки для палатки и массу других вещей, которые потом ни разу нам не пригодились. Все, что работает на электричестве, — редкий и дорогой товар. Наш компромиссный выбор пал на два ржавых налобных фонарика вроде шахтерских. Мы набили рюкзаки доверху. Я взял вилы, пилу и лопату, и мы потащили все это назад к судну. По дороге я заметил деревянную лавку с вывеской, на которой предлагались специи, кокосы и прочая экзотика. Оставив Роуз сторожить мой груз, я забежал туда и вышел, торжествующе подняв в руке двухсотграммовую плитку темного шоколада для Долли. Позже мы подсчитали, что она обошлась мне примерно во столько же, сколько я получаю за три часа преподавания.
Зная, что не могу не ошибиться, я пытался представить себе, каков с виду наш капитан. Высокий, поджарый, угрюмый. Или грузный, бородатый, веселый. С трубкой в зубах. Я оказался прав. У капитана, вышедшего нам навстречу, была стройная, крепко сбитая фигурка и короткие темные волосы. Взяв у Роуз ее рюкзак, а у меня — вилы с лопатой, наша новая знакомая представилась как Джо Мидекса, и мы взошли за ней на борт по пружинистым сходням. Свалив свое добро на палубе, мы кое-как угнездились в тесной рубке, а Мидекса спустилась в камбуз, чтобы заварить чай. Еще до сумерек мы договорились об оплате. Она знала наш островок, но никогда на нем не бывала. Формально он принадлежал военным, но, насколько ей было известно, их там ни разу не видели. Когда-то оттуда вывозили кирпич и тесаный камень, оставшиеся от старых построек. Некий человек по имени Хантер прожил в лачуге на северном берегу года два или три, а потом исчез. Однажды какой-то чудак пробовал в научных целях развести там волков, но остров был слишком мал, чтобы они могли на нем прокормиться. Джо полагала, что март — самое подходящее время для вылазки в глубь острова: светло до шести и подлесок еще не такой густой. Она показала на карте, где думает нас высадить. По координатам Долли мы вместе отыскали на той же карте наш пункт назначения и вычислили, как далеко от места высадки он находится. Выяснилось, что мы должны будем преодолеть тысячу восемьсот метров, держась на восемь градусов западнее от направления строго на север. Джо предупредила, что не сбиться с прямого пути среди лесистых взгорков и лощин будет трудно. По мере продвижения нам придется оставлять вехи, иначе мы не найдем обратной дороги. Она собиралась бросить якорь метрах в двухстах от земли, чтобы видеть часть береговой линии, и ждать нас три дня. Телефонного покрытия на Котсуолдских островах нет давным-давно, сказала она. Когда она еще подростком плавала на этом судне с отцом, можно было раздобыть портативные рации, но она уже много лет их не видела.
«Морячка» была оснащена электромотором, тремя аккумуляторами к нему и парусом. Джо надеялась, что преобладающие в этом районе ветра помогут нам добраться туда, где когда-то находился эстуарий Северна, а затем прилив подбросит судно на северо-восток, к островам. Дальнейший маршрут будет непростым, и нам придется положиться на электромотор. У нашего острова не было названия ни на одной из карт. Джо считала, что она его опознает. Когда-то они с отцом рыбачили на его южной оконечности и продавали улов на ближайшей пристани, милях в четырнадцати оттуда. Стартуем в пять утра, сказала Джо, так что лучше лечь пораньше, но сначала она угостит нас ужином. В ожидании трапезы мы занялись вещами: часть пристроили в рубке, а остальное отнесли вниз, в каюту, по дороге протиснувшись мимо Джо, которая хлопотала на камбузе. Три стороны каюты занимали узкие деревянные рундуки. Мы достали из них свернутые матрасы и, раскатав их поверху, приготовили себе постели.
Упираясь друг в друга коленями, мы поужинали в рубке овощным рагу. Джо не спрашивала, что нам понадобилось на богом забытом острове, но мы решили, что должны ей это объяснить. Услышав имя Бланди, она улыбнулась и процитировала пару строчек из популярного до сих пор «В седле». Она слышала о пропавшей поэме и сказала, что пошла бы с нами, но за это время ее лодку могут украсть.
Потом разговор зашел о генеалогии. Семейство Джо перебралось в Британию из Эфиопии примерно в середине двадцатого века.
— Сначала с местными не смешивались, потом стали смешиваться, потом опять не смешивались, а после Наводнения ка-ак пошли смешиваться! Все браки — только с чужими, как будто совсем раствориться хотели.
Во мне, насколько я знал, была пакистанская и шотландская кровь плюс еще какая-то, причем не одна. Роуз перечислила свои корни: белые англичане, малийцы, пуштуны и неизвестные. Джо потеряла мать в возрасте трех лет, и ее воспитал брат. Он не любил говорить о прошлом, так что о своем генетическом наборе Джо имела лишь смутное представление. Кроме эфиопов, она предполагала участие коренных британцев и, возможно, кого-то с Карибских островов. Все мы сошлись на том, что обязаны своим появлением на свет случайным приключениям в жизни давно умерших незнакомцев. Потом Джо предложила нам с Роуз прибрать на камбузе, пока она проверяет готовность судна.
Два часа спустя я лежал в кромешной тьме, слушая ровное дыхание своих попутчиц. То, что мы с женой находились под прямым углом друг к другу, ноги к ногам, печально символизировало наши неразрешенные проблемы. Вдобавок мне мешали заснуть мысли о завтрашнем путешествии и о том, не забыли ли мы захватить с собой еще что-нибудь важное. Разговор в рубке тоже задел меня за живое, напомнив о книге, которую я прочел несколько месяцев назад. Это была социальная история Британии, написанная шестьдесят лет назад, классика в своей области. Целую главу автор посвятил страсти к загоранию. Начиная с 1970-х годов и далее миллионы белых британцев каждое лето отправлялись дешевыми рейсами на юг, чтобы ежедневно проводить
Я заснул только после трех. В пять на мое плечо уже легла рука капитана. Судно набирало ход. На плите нас поджидал желудевый кофе, на сковородке шкворчала яичница, и Джо требовалась помощь с парусом.
21
К вечеру мы прибыли на место и встали на якорь в проливе, в четверти мили от нашего острова. Мы надеялись поймать здесь ветер, чтобы зарядить аккумуляторы с помощью ветротурбины. В сумерках до нас долетел по ровной, будто стеклянной водной глади заунывный крик, а затем, с другой стороны, ответный: это перекликались гагары, самец и самка. Джо сказала, что эти птицы появились здесь лет десять тому назад. Остров был почти не виден. Мы различали только очертания лесной массы — темный горб, переходящий в покатую волнистую линию. Слева от нас торчал над водой кончик церковного шпиля — он четко выделялся на фоне догорающего заката. По дороге сюда нам попадалось много таких примет затонувших поселков. В отличие от жилых и офисных комплексов эпохи Фрэнсиса Бланди, они уцелели до наших дней. Острова, мимо которых мы плыли, притворялись, будто не знают, как выглядели когда-то эти края, и им почти удалось меня обмануть. Скрепя сердце я вынужден был признать, что и теперь здесь очень красиво.
Джо с Роуз ушли вниз, а я задержался на палубе, удивляясь охватившему меня трепету. Темный силуэт острова словно посылал мне через полосу воды грозное предупреждение. Как безрассудно тревожить мечту, спящую глубоким столетним сном! Я собирался вторгнуться во владения фантомов. Эта земля принадлежала Фрэнсису, Вивиен и тем, кто когда-то навещал их. Остров был могилой, и я замышлял похитить погребенное в ней сокровище. То, что я сам воссоздал этих литературных призраков из библиотечных архивов, только добавляло им неприступности. Такие знакомые — и такие недосягаемые! Мы готовились проникнуть в сердце моего персонального безумия.
Я подумал обо всем этом снаряжении, которое нам завтра придется тащить на себе по лесу, — о палатке, спальных мешках, флягах с водой и походной плитке, еще неизвестно, исправной ли, — и мне стало до боли тоскливо. Подобно Фрэнсису Бланди, я предпочитаю обитать в закрытых пространствах. Следить, чтобы я находился в тепле и безопасности, кормить меня и поить — забота других членов нашей хрупкой цивилизации. У всех свои обязанности и свои таланты. А взамен другие могут положиться на меня... в чем? Что́ я умею? Извлекать из небытия чужие стихи и по ходу дела съезжать с катушек.
Наутро, под водянистым солнцем, остров показался мне уже не таким неприветливым. Вкусив в рубке желудевого кофе и хлеба с джемом, мы с Роуз стали паковать вещи. С учетом продолжительных споров о том, что́ можно оставить, это заняло два часа. Подняв мой рюкзак, Роуз усмехнулась. Она принесла старинные весы. Почти восемнадцать кило. Вилы и лопату было решено использовать как трости. Мы подняли якорь, и поскольку стоял штиль, Джо завела мотор и направила судно к голой известняковой косе, откуда нам предстояло взобраться на берег. Со скоростью полусонного пешехода наша лодка тихо заскользила по чистой воде глубиной не больше двух метров. Внизу, среди пучков бледно-зеленой морской травы, растущей на россыпях известнякового щебня, шныряли стайки серых и оранжевых рыбок, а иногда попадалась пресноводная черепаха или водяная змея. Однажды мы проплыли над ровным барьером из тесаного камня — видимо, остатками старинной кладки. Как и большинство других островков, наш целиком покрывала плотная мешанина дубов, берез и покосившихся мертвых стволов. Подлесок состоял в основном из крапивы и терновника, вялых и еще не оживших после зимовки. Джо была права: летом нам пришлось бы гораздо тяжелее. Она перевела мотор на реверс, выключила его, и «Морячка» медленно пошла по инерции впритирку к скалам. Роуз спрыгнула на них с причальным тросом, и я передал ей рюкзаки. Когда Джо дала задний ход и пожелала нам удачи, уже перевалило за полдень. Она обещала бросить якорь на том же месте в проливе и ждать.
С рюкзаком за плечами и лопатой в руке я зашагал по косе вслед за Роуз. Впереди был крутой берег, который тянулся влево и вправо насколько хватало взгляда. Не обойти. Пока мы не приблизились к нему, он казался отвесным. Взяв с собой моток веревки, я полез наверх. Основания стволов служили мне опорами для ног, а веревку я распускал за собой. Потом Роуз привязала к ней рюкзак, и я втащил его по склону. Дважды он застревал между деревьями, и ей приходилось подниматься и освобождать его. Только через час мы оба очутились наверху со всей своей поклажей. Надо было отдышаться. «Морячка» уже стояла на якоре — мы видели ее оттуда, где сидели. По нашей оценке, мы продвинулись по линии, ведущей к цели — мы назвали ее точкой Долли, — примерно на тридцать метров. Прежде чем тронуться дальше, мы отметили место кучкой сухих веток.
Наш азимут составлял триста пятьдесят два градуса. Чтобы не сбиться с курса, мы действовали просто. Роуз уходила вперед как можно дальше, держась при этом в зоне видимости. Я все время смотрел на компас и, когда она оборачивалась ко мне, жестами помогал ей занять правильное положение. Там она ждала, пока я поравняюсь с ней, измерив расстояние шагами метровой — как я полагал — длины. Цифры я записывал в блокнот. Дело шло медленно. Под тяжестью рюкзаков спины у нас трещали. Веретенообразные деревья росли близко друг к другу, местами густо, как бамбук. Не отойдя и на десять метров, Роуз терялась за ними, как за глухой стеной. Через двести девяносто один метр, если верить моим подсчетам, мы уперлись в овраг с заболоченным дном. Пересечь его метровыми шагами было невозможно, и нам ничего не оставалось, кроме как оценить его ширину на глаз. Ноги у нас промокли. Позже мы наткнулись на огромный участок, плотно заросший высоким кустарником. Чтобы его обогнуть, мы повернули на восток и отсчитали двести десять метров. Расчет отсчитать потом столько же на запад не оправдался, так как кусты не росли удобным прямоугольником. Я скорректировал наш маршрут, набросав новую карту. Роуз сочла ее ошибочной. Еще полчаса
Когда мы преодолели шестьсот метров, я заметил, что Роуз отчаянно хромает. Она согласилась, что слегка прихрамывает. Наши спины, спины кабинетных ученых, гудели от непосильной ноши, и мы сделали привал на поздний ланч. Хлеб, протеиновый пирог, вода. Пока я помогал Роуз заклеить пластырем пятку, что-то угодило мне в глаз — насекомое или кусочек листа. Бережная операция по удалению инородного тела задержала нас еще больше, однако момент был трогательный. Когда мы достигли рубежа в тысячу метров, уже смеркалось, но вместо того чтобы разбить лагерь, мы продолжали идти. Нам повезло: последний отрезок пути, по гребню холма, оказался проще, и когда темнота сгустилась, мы остановились на ночевку неподалеку от Амбара — во всяком случае, по нашим расчетам. Мы были не то чтобы на поляне, но деревья здесь росли реже, и на несколько минут мы воспряли духом. Ни один из нас раньше не ставил палатку, если не считать единственной тренировки на лугу рядом с общежитием. Мы провели ее за неделю до экспедиции в разгар дня, но теперь, при свете налобных фонариков, дающих только узкие лучи, это заняло у нас полтора часа. Весь процесс с его неизбежными мелкими заминками испортил нам настроение, и мы начали сердиться друг на друга. Это раздражение не прошло и тогда, когда мы, в верхней одежде и с мокрыми холодными ногами, залезли наконец в спальные мешки, слишком усталые и расстроенные для того, чтобы возиться с плиткой и ужином.
Едва мне с грехом пополам удалось задремать, как Роуз разбудила меня и пожаловалась, что я храплю. Сама она тут же заснула снова. Я лежал на спине, наблюдая за мельтешением серых, черных и фиолетовых загогулинок под моими веками и вслушиваясь в шорохи ночной жизни поблизости. Мне вспомнился биолог, который хотел развести на острове волков. Вдруг у него все-таки получилось? Я открыл глаза. Зря он так поспешил отсюда сбежать. А мы зря взяли в палатку еду. Из-за тесноты мой локоть упирался в полотняную стенку. Ничего не стоит откусить. Я подвинулся к середине и сразу почувствовал знакомое тепло Роуз и ее дыхание на другой руке. Во тьме меня пронзило желанием, острым, как спица. В последний раз мы занимались сексом три месяца назад. Я помнил смутное разочарование, хотя обсуждать его мы не могли. Трудно вернуться к прежнему, к тому, что мы чувствовали когда-то в глубине души, к тем эмоциям, той спонтанной и безоглядной близости, которую мы сумели для себя сотворить. Я горько тосковал по всему этому и знал, что буду тосковать весь остаток жизни, если не обрету это снова. Но постепенно жалость к себе угасла, и я заснул.
Выглянув из палатки в семь утра, я увидел, что Роуз варит на походной плитке кофе из цикория, редкое лакомство. Мы приветливо пожелали друг другу доброго утра. На завтрак были снова хлеб с протеиновым пирогом и прелые яблоки, сохранившиеся с лета. Роуз не стоило их есть, потому что когда мы уже собрались в путь, она убежала в кусты, и ее стошнило. Я принес ей воды, стал ждать, когда она придет в себя, и тут меня ошеломила неожиданная мысль: я сижу на сыром бревне в саду Бланди. Судя по пологому склону впереди, дом стоял чуть дальше и левее. Калитка, через которую Вивиен спускалась к ручью, должна была находиться чуть более чем в ста метрах справа от меня. Мне представилось, как хозяйка усадьбы, тоже после утреннего кофе, с негодованием выбегает из Амбара, чтобы прогнать со своей лужайки замызганных странников. Я наделил ее ровным, четким произношением английской элиты двадцатого века, известным мне по старым фильмам. Вот я встаю и объясняю ей, что мы ученые из будущего, интересуемся стихами ее мужа. Но это ее не устраивает, и она не дает мне закончить. Уходите отсюда немедленно, говорит она. Нет смысла сообщать о моих чувствах к ней или о том, что я читал ее дневники и знаю даты и обстоятельства смерти ее самой и ее супруга. Непрошеные гости должны уйти и забрать с собой весь свой грязный скарб, включая лопату с вилами.
Роуз отдохнула в палатке и сказала, что готова. Мы обсудили наши недомогания. У меня болела спина, но глаз вернулся в норму, ее пятка позволяла идти, но запястье опухло из-за того, что она несла вилы. Я уже открыл рот, чтобы предложить ей свои перчатки на обратную дорогу, но осекся. Между двумя стройными белыми березами мне было видно что-то, что я принимал за часть крутого зеленого пригорка в отдалении. Затем я перенес вес с ноги на ногу, мой взгляд сместился, и я понял, что там такое. Это была часть покрытой мхом стены. Роуз тоже увидела ее и замерла. Мы медленно двинулись к ней, словно стараясь оттянуть разочарование. Палками мы расчистили себе проход в путанице жухлой крапивы, папоротника и терновника. Перед нами возвышалась полутораметровая стена из котсуолдского камня — одна из четырех, образующих большой прямоугольник с широким проемом на месте бывшей двойной двери. Под прошлогодней листвой чернели обломки сгнивших стропил. Черепица исчезла — вероятно, ее давно растащили на другие крыши. Просторный участок, огороженный стенами, колонизировали молодые березки и растения помельче. Мы спотыкались о битые кирпичи — должно быть, остатки внутренних стен. Где-то здесь Вивиен сидела за своим столом, мечтая о книге, которую никогда не напишет. Теперь густой мох превращал известняковую внешнюю стену ее кабинета в более сложную форму существования — растительную.
— Я уверена, что это маслодельня, — сказала Роуз. — А вон там наш угол.
Мы обошли здание снаружи. Я подумал, что Роуз права: сейчас я опираюсь рукой на то, что осталось от северо-западного угла. Роуз проверила это, вынув компас. По фотографиям и видео с телефонов нам было известно, как выглядела маслодельня: красивая постройка из тесаного камня, крытая каменной плиткой, с кремовыми оконными рамами и светло-голубой дверью. Резной флюгер на крыше изображал шуточную сценку: карету с лошадьми и разбойника. Гарри Киченер считал это строение более интересным, чем сам Амбар.
Я прижал один конец рулетки к углу, а Роуз отмерила четыре метра. Наше место оказалось в гуще колючего кустарника. Такой полезной вещи, как секатор вроде того, которым Вивиен срезала розы для украшения стола, у нас не было, зато мы купили в порту Мальборо ржавое мачете и кожаные рукавицы. Я пошел за ними обратно в палатку. По дороге я задержался, чтобы поискать Амбар, но нашел только обломки кирпичей и заросшие следы бетонного фундамента. Само здание, видимо, уничтожили или разобрали на стройматериалы. Возможно, военные превратили его в учебную мишень. Когда я вернулся к маслодельне, мы с Роуз принялись по очереди вырубать кусты. Мы хотели освободить круг диаметром около трех метров. Терновник рос густо, и его колючие ошметки летели нам в лицо. Мачете оказалось тупым. Я попробовал наточить его о камень. Для этого сгодился бы гранит, но вокруг был только мягкий известняк. Пока мы работали, начался дождь. На расчистку места для раскопок у нас ушло четыре часа. В палатке, дрожа от холода и почти не разговаривая, мы съели на ланч еще по куску хлеба и протеинового пирога. Запить их чем-нибудь горячим мы не могли. Плитка осталась под дождем, и разжечь ее было нельзя.
Лить перестало, и мы первым делом отметили на расчищенном пятачке линии восток-запад и север-юг. Когда я воткнул лопату точно в их перекрестье, она
Начинало смеркаться, и мы испачкались, замерзли, устали и были расстроены своей бестолковостью. Бросив инструменты на месте, мы пошли в палатку. Когда я отвязывал полог перепачканными глиной руками, у меня вдруг мелькнула неожиданная мысль, а за ней, несмотря на усталость, вспыхнуло любопытство. Я сказал Роуз, что спущусь по холму кое-что проверить. Она уже залезала внутрь.
— Давай. Но мне надо лечь.
Я двинулся по лесу, под уклон. Я искал какие-нибудь признаки усадебной ограды, некогда живой изгороди из боярышника. Конечно, от нее не осталось и следа — никакой деревянной калитки, выхода на тропу, бегущую через пастбище. Я спускался дальше. Теперь дубы попадались чаще, чем березы. Когда рельеф стал выравниваться, я услышал ее раньше, чем увидел между деревьями. Я подошел ближе и замер в изумлении. Она была шире, чем помнилось мне по фотографиям. Но все та же речка, извилистая нить между прошлым и настоящим. Я проломился сквозь подлесок к берегу и присел на корточки, чтобы вымыть руки и сполоснуть лицо.
Понять, почему я так обрадовался при этом открытии, мог бы только человек, разделяющий мою одержимость. Никакого особенного повода удивляться и ликовать не было. Сотня лет в жизни реки — ничто. Порой они меняют русло, но существуют подолгу. Изначальному бассейну Темзы почти шестьдесят миллионов лет. Всего двадцать тысяч лет назад она была притоком Рейна. Если бы ее не затопило море, ей ничто не помешало бы течь как раньше еще десяток миллионов лет. Но для меня, сидящего на берегу, эти факты ничего не значили. С деревянного мостика поблизости, от которого теперь ничего не осталось, Вивиен отправлялась на свои прогулки. Ребенком я не раз представлял себе, что прошлое существует не только в головах у людей, но и где-то еще. Все эти печали и радости, эти шутки, битвы, праздники и люди не могли просто исчезнуть. Конечно же, прошлое до сих пор можно отыскать в каком-то скрытом измерении рядом с тем местом, где оно родилось! Стены любой комнаты меняются под влиянием того, что в них происходит, — так мне казалось. Я знал, что́ ответили бы на это разумные взрослые: настоящее исчезает в разверстом зеве ненасытного прошлого навсегда. Вивиен существовала только в сознании тех, кто о ней думал. Но моя исследовательская работа оживила детские грезы. Другая вода текла здесь среди зарослей других растений, в ней обитали другие животные, а над ней струился другой воздух. Но это была та же самая речка, и когда-то Вивиен стояла здесь, глядя на нее так же, как теперь я. То, что наше присутствие здесь, разделенное преградой времени, представляет собой отдельную реальность, лежало в сердце моей одержимости и, наверное, одержимости всех преданных своему делу историков, биографов и археологов. Современник Вивиен, юный Ричард Холмс, путешествовал в Севеннах по следам Стивенсона. Для Холмса этот обожаемый им писатель был коллегой и другом, живым человеком, которого стоило ждать на мосту — не на том мосту — в вечерних сумерках. Для моего соседа Сирила Бейкера, с которым мы пользовались одной ванной, оставался бесспорной реальностью многолюдный двор Иннокентия III. Наше стремление удержать прошлое при себе воплотилось в миллионах исторических фильмов, романов и серьезных трудов. Доброе или жестокое, прошлое не давало нам покоя, и его призраки, в отличие от большинства призраков, были реальны.
Я вернулся в палатку сказать Роуз о своей находке. Она лежала на спальном мешке. Мое сообщение взволновало ее, и она захотела посмотреть на речку сама. Натягивая ботинки, она вспомнила дневниковую запись Вивиен о том, как их речка затопила соседний луг, а потом, чуть позже, как эта вода окрасилась в ядовитый молочно-зеленый цвет. Когда мы спускались по холму, я в свою очередь напомнил Роуз, как супруги Бланди увидели на реке зимородка и как Вивиен рассердилась на Фрэнсиса за его равнодушие к этой красивой птице.
— Когда ты заполучишь свою поэму, сразу простишь ему все грехи, — заметила Роуз.
Она тоже умылась в реке и вдобавок напилась из нее. Я бы никогда на это не решился. А вдруг выше по течению лежит в воде мертвое животное? Да и уровень радиоактивности никто не проверял. Мы двинулись обратно к палатке. На душе у нас полегчало. Только теперь мы смекнули, что Вивиен не стала бы заваливать «Корону» каменной плитой: ведь она хотела, чтобы ее отыскали. Завтра будем действовать по плану и выкопаем следующую яму чуть подальше. Мы ни о чем не спорили и, дружно повеселевшие, шли рука об руку.
После получасовых мучений мне удалось снова разжечь плитку. Мы разогрели банку овощного супа, добавили в него ломтики протеинового пирога и поужинали. Потом залезли в спальные мешки, абсолютно обессилевшие, хотя время едва перевалило за полдевятого. Лежа в кромешной тьме, поболтали немного о коллегах по кафедре и затихли. Я нащупал ее руку. Она взяла мою, легонько пожала, погладила большим пальцем и отняла свою. Я понял это как «нет» или «пока еще нет». Экспедиция стала для нас удобным прикрытием, позволяющим отложить решение личных проблем. Мои мысли уже прояснились. Я хотел восстановить наши отношения. Краткая интрижка Роуз с Кевином Говардом все еще свербела между нами, как гнойник. Я был и озадачен, и сердит. Но мои вопросы прозвучали бы как обвинения и вызвали бы очередную ссору, когда мы и так уже балансировали на краю обрыва. Тем не менее, у меня имелись свои догадки. Вкус молодости, попытка встряхнуть меня, чтобы вывести из забытья, соблазн запретного плода — секс с аспирантами по взаимному согласию больше не означает автоматического увольнения, однако пожилые профессора до сих пор смотрят на такие вещи косо и вполне могли бы придумать другой повод выкинуть Роуз на улицу. Я знал, каким будет наш спор: моя эмоциональная глухота против ее безобразной измены. Каждый считал, что заслуживает извинений. Обычная история. Стоит ли опускаться до такой банальности? Я подготовил мужественную концепцию: только вместе, смело бросая вызов трудностям и преодолевая их, сможем мы не словами, но делом проложить себе наилучшую дорогу в будущее. Типичная уловка, уже слышался мне ее ответ, но разве ее молчание не было такой же уловкой? Пожатие руки и короткая ласка большого пальца в темноте укрепили
На метр по нашей линии север-юг или на полтора? Солнечным ранним утром, снова на раскопках, мы бросили монету. В мокрой траве сверкнула голова президента нашей республики Мэри Тиндалл — значит, полтора. Вскоре мы наткнулись на знакомую сеть корней. В этот раз мы были готовы к медленному продвижению и знали, как действовать. Углубившись на сорок сантиметров, мы пустили в ход наш щуп. Шестьдесят пять сантиметров он прошел беспрепятственно, затем во что-то уперся. Мы сделали перерыв на ланч — хлеб и остатки протеинового пирога, — а потом вновь принялись пилить и копать. Солнце скрылось за грядой тяжелых облаков. Это вместе с угрозой скорого наступления сумерек заставило нас пожалеть о том, что мы не покинули свои спальные мешки еще затемно.
Примерно в половине пятого лопата ударилась обо что-то настолько твердое, что мой локоть пронзило электрической болью. Опять скала! На дне ямы были обломки известняка вперемешку с глиной. Под ними проступало то, что едва ли встречается в природе. Мы смотрели на очертания прямого угла. Наклонившись, чтобы разглядеть его получше, мы закрыли головами свет. Фонарики остались в палатке. Мы разгребли грязь руками, и под ней тускло блеснул металл. Мы замерли. Обменялись взглядами, но ничего не сказали. Нас охватил не восторг, а благоговение. Одно дело выдвинуть гипотезу по поводу каких-то цифр в дневнике и совсем другое — отправиться искать по этой наводке и найти железный ящик, оставленный здесь той, кого мы воспринимали как свою знакомую. Вивиен хотела, чтобы мы, чужаки из неведомого будущего, обнаружили ее тайник. По очереди мы коснулись холодного металла этого грязного контейнера, уголок которого показался на дне выкопанной нами ямы.
Голова президента сослужила нам добрую службу. Мы наткнулись на ближний к маслодельне край ящика. Если бы монета упала орлом вверх, мы бы его пропустили. Было ясно, что быстро откопать его целиком не получится и что разумнее отложить это до утра. Но наше состояние не предполагало разумных решений. Я принес из палатки фонари, еще воды и наш последний ломоть хлеба. По дороге обратно я не смог совладать с собой и пустился бегом, как ребенок, которому пообещали заманчивое развлечение. Через полчаса нам удалось освободить ящик полностью. Мы прорыли в стенках ямы круговую канавку, а потом аккуратно обкопали свою находку со всех сторон. В половине восьмого, когда снова зарядил сильный дождь, мы вынули стальной контейнер и поставили его на траву. Затем голыми руками очистили его от липкой смеси глины, почвы и каменной крошки. Это оказался гладкий параллелепипед, похожий на чемоданчик без ручки. На боку у него были две защелки, покрытые белой пенистой массой, на ощупь твердой, как коралл. Стараясь вести себя профессионально, мы записали его размеры в блокнот. Шестьдесят пять на сорок, и двадцать сантиметров в высоту. Прикинули вес. Я назвал два кило, Роуз — четыре. Она сняла плащ и завернула в него ящик, я взял фонари и фляжки, и мы под проливным дождем возвратились в лагерь.
Наше измазанное грязью сокровище лежало между спальных мешков в убогом хаосе палатки. Оно имело зловещий вид, как высокотехнологичный объект неизвестного назначения, переброшенный сюда через световые годы другой цивилизацией. Пока мы дрожали в мешках, надеясь высохнуть перед сном, нам не оставалось ничего, кроме как смотреть на наш приз в луче одного из фонариков и пытаться забыть, насколько мы голодны. Но рядом с запертой коробкой, чье радиоактивное содержимое будоражило каждый нерв в моем теле, сон был невозможен. Девять часов до рассвета. Напрасно мы не захватили с собой в предвидении успеха бутылочку местного самогона. Некоторое время мы говорили о нашей экспедиции и о первоначальных сомнениях, о нашей победе, ощущение которой становилось все отчетливее, и о разных походных невзгодах, которые теперь воспринимались нами в комическом ключе. Помянули добрым словом «речку Вивиен»: то, что мы нашли ее и умылись в ней, добавило нам моральных сил. Ящик будет вскрыт в университетской библиотеке, в комнате для работы с документами, с помощью специалиста. Наверное, Вивиен тоже привлекла к делу какого-то знатока, потому что такого контейнера, как у нее, мы никогда раньше не видели. Потом, посреди фразы, Роуз многозначительно умолкла. Я подумал, что она сейчас сменит тему и скажет что-нибудь обнадеживающее о нашем будущем. Но ее дыхание приобрело знакомый ровный ритм. Я погасил фонарь.
Третью ночь подряд я оставался один в темноте. Разве мог я спать, когда «Корона», самый драгоценный документ в мире, лежала между мной и моей женой, словно ребенок, забравшийся ночью к нам в постель? Как у многих, лежащих во тьме без сна, мои мысли иногда обращались к смерти. Всю историю лет, отделяющих нас от четы Бланди, легко можно было бы свести к историям тех, кто умер раньше срока. Позади нас их громоздились целые горы: все эти жертвы глобального потепления, ядерных битв, гигантских потопов, рухнувших экономик, испорченной экологии, неукрощенных вирусов. Мои ученики думали об этих несчастных не больше, чем студенты Вивиен переживали за погибших от голода и мора в Средневековье, или за убитых в наполеоновских войнах, или за жертв Холокоста двадцатого века. У Фрэнсиса и Вивиен мертвецы толпились прямо за спиной. В пору их детства все еще хорошо помнили о долгой гражданской войне в цивилизованной Европе — она тянулась с 1914-го по 1945-й и унесла жизни десятков миллионов людей. Сами они были свидетелями искусственно вызванного голода, аннексий, геноцида, засух и жестоких локальных войн. Они наверняка понимали, что ждет впереди. Когда в начале двадцать второго века был зафиксирован рост глобальной температуры на два и четыре десятых градуса по сравнению с доиндустриальным уровнем, никто не удивился. И это несмотря на охлаждающий эффект недавних обменов ядерными ударами. Подобно нам, Бланди имели все основания считать себя живущими в конце времен. Что нас с ними и объединяет: хотя мы и думаем иногда о жертвах истории, это не мешает нам любить, играть, готовить себе еду, как-то выживать, учиться или, как Вивиен, Роуз и я, учить других, рассказывая им о Шекспире, Джейн Остин, Мейбл Фиск и прочих литературных гениях. Фрэнсис любил цитировать элиотовское «Научи нас вниманью и безразличью»[39]. Звучные слова, но пустые, потому что никто никогда не нуждался в этом уроке. Внимание нам не по силам. Мы зажаты между мертвыми и нерожденными, между прошлыми призраками и будущими, и они мало что для нас значат. То, сохранят ли Джек и Джилл свой брак, важнее того, что случилось при Фермопилах. На свете всегда будут чудаки, которые не могут вынуть голову из прошлого. Я включал в эту группу себя и соседей по коридору в университете, знающих все что только возможно о своих подопечных из шестнадцатого века. Но у нас нет выбора. В конечном счете и нам приходится хранить верность шумному и безжалостному настоящему.
Я почувствовал, как мое сердце забилось сильнее, словно кто-то или что-то за пределами палатки надвигалось на меня. Глупые страхи! Мне снова вспомнилась фраза Адама Смита «Бед в любой стране хватает». Но чтобы вовсе загубить рукотворными бедами целую страну, богатую идеями и материальными благами, надо очень постараться. То же самое верно и для планеты. Своей концентрированной глупостью мы погубили на ней многое, но не
Возможно, когда-нибудь мы потеряем интернет, или деградируем гораздо сильнее — до уровня крестьян, живущих натуральным хозяйством, или рассыплемся на отдельные группы охотников и собирателей, добывающих себе скудное пропитание из ущербной биосферы. Но я в этом сомневаюсь. По всему обитаемому миру разбросаны центры знаний. В нашем, на Пеннинах, лежат рассчитанные на долгое хранение иллюстрированные руководства с простыми пошаговыми инструкциями. Как добыть огонь высокой температуры; как расплавить песок с известью и содой, чтобы получить стекло; как шлифовать и полировать линзы; как сделать простой микроскоп и пользоваться им, чтобы изучать крошечных возбудителей болезней. Грамотные люди тоже останутся, пусть их и будет немного. Есть и другие справочники — по севообороту, уходу за детьми, книгопечатанию, правам человека, электричеству, мылу, блочным конструкциям, как сделать обезболивающее из ивовой коры, как соединить медь с оловом, чтобы получилась бронза, и по сотням других базовых операций, на изобретение которых ушли тысячи лет. С их помощью мы опять станем валить деревья, откапывать железную руду и ловить животных и рыб, расплодившихся в наше отсутствие. Совершим новый круг. И после каждого очередного провала или краха под бременем обстоятельств мы будем возвращаться с чуть более высокой точки. Взлетая и падая, мы по-прежнему будем выкарабкиваться. Как в ритме природы, весна — осень, когда земля делает вдох, а затем выдыхает углекислым газом. При возрасте нашей цивилизации в десять тысяч лет — один миг в истории Земли — мы еще не знаем толком наших циклов. Мой оптимизм говорит, что с каждым из них мы будем приспосабливаться и улучшаться. Прогресс медленный, и как это утешительно и обманчиво — отводить взгляд от индивидуальных страданий и думать в нечеловеческих природных масштабах! Через пятьсот лет где-то на планете, возможно, еще будет существовать кафедра литературы. А через пять тысяч? Через пять миллионов?
Встав с рассветом, мы собрались неожиданно быстро и слаженно. Ящик, как мы и надеялись, влез в рюкзак. Точно близнецы, получившие новую игрушку, мы оба хотели его нести, но я не мог отказать Роуз. Палатку мы сложили и спрятали в кустах вместе с плиткой. Приятно было делать вид, что мы еще сюда вернемся. Спальные мешки мы взяли с собой на случай, если не найдем лодку. Я сходил к маслодельне и закопал обе наши ямы. Вилы я воткнул в мягкую землю как ориентир для тех, кто может явиться сюда после нас. Лопату прислонил к дереву. Потом, уже в лагере, помедлил, мысленно прощаясь с садом Бланди, с воображаемыми ровными лужайками и пышными клумбами у амбара, в котором работал поэт, с калиткой и тропой, зигзагами сбегающей от нее по холму к мостику через реку. Все это больше не имело надо мной прежней власти.
Определив по компасу азимут в сто семьдесят два градуса, мы тронулись в путь. Идти с меньшим грузом и пустыми руками было легко. Но мы не видели своих вех и не помнили этого большого дерева, почерневшего от удара молнии. Заболоченный овраг куда-то пропал. Нам снова пришлось огибать кустарник, но эти заросли оказались гораздо обширнее. Выдерживать направление в густом лесу было трудно. Роуз шла впереди меня, и я не мог оторвать глаз от ее разбухшего рюкзака. Усталость подогревала мое ликование. Когда мы спускались по склону, я шел как по воздуху, не глядя, куда ступаю. Споткнувшись о корень, я упал со всего маху и рассадил себе колено. Обработка раны грязными руками затянулась. Теперь я хромал, и каждый шаг отдавался болью. Хотя наше продвижение стало медленнее, мы все же добрались до утеса над берегом еще до сумерек. Обратная дорога заняла на два часа меньше, чем дорога туда.
Но никаких признаков лодки Джо, потому что мы смотрели на другой залив — более узкий, ограниченный более длинными мысами, которые заслоняли от нас остальной берег. Так на восток или на запад, налево или направо? Мы выбрали восток, потому что путь в ту сторону выглядел легче, но тут же наткнулись на лощину, а потом еще на одну. Преодолев их, мы выбрались на перешеек между островом и мысом, но оттуда не было видно моря. В поисках лучшего обзора мы стали спускаться и вскоре ушли так далеко, что лезть обратно наверх уже не имело смысла. Дорога к берегу оказалась долгой и трудной: в некоторых местах мы просто съезжали вниз на заду, цепляясь за деревья, чтобы притормозить.
Оказалось, что с востоком мы угадали. Еще метрах в двадцати над берегом мы раздвинули ветки и увидели «Морячку» всего в какой-нибудь миле от нас. Она стояла на якоре у следующего мыса. Часом позже мы были уже на скалистой отмели, где Джо нас высадила. Тройной сигнал свистка — и она появилась на палубе. Через двадцать минут мы очутились там же и обнялись, как старые друзья. Потом вынули и показали ей свою находку. С победным кличем она выбросила вверх кулак, и это нас тронуло. Внизу нас уже ждали две бутылки местного яблочного бренди и овощное рагу. Каюта за камбузом выглядела роскошной, как дворцовые покои. Ее откидной полированный столик говорил о высоком уровне комфорта. Из душа в крошечной кабинке сочилась тонкая струйка тепловатой воды. Мы предусмотрительно запаслись сменной одеждой. Пока Роуз мылась, я протер стальной контейнер. Потом наступила моя очередь, и хотя вода к тому времени остыла, было очень приятно соскрести с себя грязь и запекшуюся кровь и нырнуть продрогшим в полотенце, которое Роуз раскрыла мне навстречу.
Снаружи, из сумерек, до нас снова донесся печальный зов гагары и далекий ответный крик. Рагу — репа, морковь, картофель — и наш успех привели нас с Роуз в состояние блаженства. Мы чокнулись чашками — бренди у нас с капитаном, травяной чай у Роуз. Я поставил ящик на стол.
— Слушайте, — сказал я. — Обойдемся без специалистов. Вскроем его сейчас. Лучшего момента не придумать.
Роуз согласилась. Джо принесла молоток и отвертку. Выяснилось, что белая масса на защелках — известковый осадок. Чтобы его отколупать, хватило нескольких легких ударов. Исполняя шутливый ритуал, мы с Роуз стали бок о бок и взялись за защелки.
— Готовы? — спросила Джо. — Раз... два... три!
Ничего не случилось. Крышку пришлось подковыривать отверткой. Она подалась со скрипом, и из-под нее пахнуло затхлостью. Увиденное разочаровало нас. Еще один ящичек, аккуратно втиснутый в первый. Этот — из прочного пластика, запаянного по всему периметру. Отступать поздно — надо вскрывать. Джо собрала все режущие инструменты, какие нашлись на борту. Снова все обсудили. Решили продолбить край стамеской, потом пустить в ход болторез. Но стамеска с молотком оказались бессильны. Ручной дрелью мы проделали в пластике ряд дырочек и соединили их ножовкой с узким полотном. Губки болтореза были слишком велики, и мы, передавая пилу друг другу, стали расширять дыру. Наконец губку удалось в нее просунуть. Но пластик сопротивлялся. Чтобы прокусить его, мы каждый раз
Мы перевели дух, и Джо плеснула мне и себе еще бренди и долила Роуз чаю. Теперь нам было уже не до ритуалов. Когда мы сняли с ящичка верхнюю часть, по столу дождем рассыпались мелкие кристаллики. Никто не подал голоса. Мы увидели два предмета в углублениях пенопластовой подложки. Первый, длиной почти во весь контейнер, сужался к одному концу и имел ширину сантиметров в тридцать-сорок с другого. Размеры второго, прямоугольного, составляли примерно двадцать на тридцать. Оба были тщательно завернуты в полупрозрачный материал. Предмет побольше оказался на удивление легким. Сквозь обертку виднелось что-то темное, похожее на куколку, существо, которое вот-вот родится. Когда я поворачивал этот предмет в руках, свет преломлялся сквозь полиэтилен, и то, что было внутри, словно шевелилось, корчилось. Подростком я чересчур насмотрелся фильмов ужасов. Я различал плавный темно-коричневый контур, а с другой стороны — что-то черное с короткими поперечными штырьками. Конечно!
— Скрипка, — шепотом сказал я. — Скрипка Перси.
Его копия Вьетан-Гварнери. Только Роуз могла понять, как много это значит. В глазах ее заблестели непролитые слезы. Я положил сверток обратно в его пенопластовый футляр. Второй предмет был прямоугольным, и я понял, что это документ стандартного формата. Держать его в руках было привычно и удобно. Я срезал защитную оболочку. Под каждым слоем прятались новые кристаллики, и я не мешал им сыпаться на пол. Я уже долго простоял на ногах, и в разбитом колене пульсировала боль. Я сел. Напряженный взгляд Роуз был почти обжигающим, папка в моих руках — тяжелой. Дрожа, я открыл ее и почувствовал необычную толщину бумажной стопки, увидел первую страницу и ахнул, заглянул в середину, потом на последнюю страницу. У меня не было сил читать.
Я поднял глаза и встретился взглядом с Роуз. Эмоции брали верх и надо мной. Я старался говорить ровным голосом, но не смог.
— Это не... это не стихи. Это проза.
Я протянул папку ей, и она стала читать с начала. Затем тоже перешла к середине и продолжала читать.
Тишину нарушали только шелест страниц и едва слышное поскрипывание деревянных шпангоутов. Где-то совсем далеко вновь прозвучал крик полярной гагары, скорбная нисходящая нота, но в этот раз на него никто не отозвался. Спустя еще несколько минут Роуз потянулась через стол, накрыла своей ладонью мое запястье и тихо сказала:
— Все будет хорошо. — Потом взяла мою руку, привлекла ее к своему животу, к слабой выпуклости, которой я раньше не замечал, и под взглядом нашего улыбающегося капитана добавила: — И у нас тоже.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Я опоздала на поезд. Расплачиваясь у машины с таксистом — он был из местных и хотел непременно выписать мне квитанцию, — я видела сквозь забор из штакетника входящих в вагон пассажиров. Потом услышала, как захлопнулись двери. Когда я выбежала на перрон этой провинциальной викторианской станции, мой поезд уже набирал ход. Я остановилась и перевела дух, глядя ему вслед. Я навещала свою старую подругу Марту Маклиш, специалиста по современной французской литературе: она уже несколько месяцев болела редкой формой рака крови. Сейчас, когда я это пишу, на моем столе стоит неуклюжая фотография, снятая одноразовым аппаратом. Марта сидит в кровати, вокруг нее бумаги и книги. На ее лице решительная улыбка. Врач только что сказал ей, что она проживет год, возможно меньше. До этого мы еще надеялись на выздоровление, и жалость к ней, к нам обеим, наверное, обострила мою восприимчивость к тому, что я увидела на станции в оранжевом свете летнего вечера. На перроне было безлюдно, если не считать одинокой фигурки в дальнем его конце, провожающей глазами последний вагон. В принципе, ничего особенного, но это был очень маленький ребенок — с виду лет трех. На фоне длинного перрона и рельсовых путей, сходящихся к черному отверстию туннеля вдалеке, он казался крошечным. Я огляделась — никого. Осторожно, чтобы не испугать мальчика, я пошла к нему. Я знала, что приближаюсь к призраку, с которым живу, и даже подумала, не лучше ли повернуться и сбежать. От каменных плит под моими ногами веяло дневным жаром. Глупо, но я с облегчением отметила, что передо мной не девочка. Он по-прежнему смотрел в сторону ушедшего поезда. За несколько метров я остановилась и сказала, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно дружелюбнее:
— Привет. У тебя все в порядке? Что ты тут делаешь один?
Он обернулся. В руке у него безжизненно болталась мягкая игрушка. На нем были джинсы, футболка и кроссовки. Даже без учета обстоятельств я увидела бы в его лице грусть и настороженность. Светлые волосы, бледная кожа, не тронутая нынешней волной зноя. Моих вопросов он не понял. Или не знал на них ответа. Он разглядывал меня с опаской. Видимо, его невинность уже дала первую трещинку, когда ему велели не говорить с чужими. Я предположила, что его отец или мать закатывали в вагон громоздкую коляску, и тут поезд тронулся. Наверное, он или она сейчас в панике звонят в железнодорожную компанию или полицию и рассчитывают вернуться первым же обратным поездом.
Наконец мальчик подтянул своего понурого замусоленного друга поближе к груди. Это была зеленая ящерица с красными шипами по хребту.
— Я жду маму.
По нашей английской привычке я машинально отметила чистое произношение и уже подбирала ему ступеньку на социальной лестнице. Мне стало неловко за себя, и я подошла ближе.
— Она в поезд села?
Он снова будто не понял вопроса. Через несколько секунд он повторил:
— Я ее жду.
Я обернулась на звуки. В дальнем конце перрона стали появляться новые пассажиры. Они смотрели в нашу сторону.
— Как тебя зовут? — спросила я.
— Кристофер.
— Можно я подожду с тобой, Кристофер?
Я уже доставала из сумки телефон. Раскрыла его, набрала три девятки и попросила полицию. Я побоялась, что это слово испугает мальчика, поэтому отвернулась, когда его произносила. Мне ответили, я описала ситуацию и объяснила, где нахожусь. Во время разговора я вдруг увидела, что ко мне уверенным шагом направляется какой-то мужчина. Оборвав фразу на середине, я сказала:
— Постойте. Кажется, его идут забирать.
Какое облегчение! Маленькая драма завершилась.
Подойдя, человек сказал:
— Ах, вы его нашли! Спасибо. — Он был коренаст и широколиц. Лет тридцати пяти, подумала я. И одет вполне прилично: светло-коричневый льняной пиджак, свежая белая рубашка, джинсы хорошего покроя и начищенные туфли.
— Я как раз звонила в полицию.
— Уже ни к чему. — Он подошел к мальчугану поближе и присел перед ним на корточки. — Все в порядке? Готов ехать домой?
Выражение лица мальчика не изменилось.
— Я жду маму.
— Она попросила меня привезти тебя к ней.
Что-то в этой фразе — скорость, выбор слов — было не так, и в душе у меня шевельнулась тревога.
— Она ждет. Поехали.
Мягко, как только могла, я спросила Кристофера:
— Ты знаешь этого дядю?
Но мальчик не ответил. Он не знал, что́ он знает.
— Минутку, — сказала я. — Вы знаете, как его зовут?
Незнакомец встал между мной и ребенком и придвинулся ко мне. Его руки были сложены на груди. Он выглядел агрессивно, и у меня подкосились ноги.
— Разумеется.
— Будьте добры, назовите его имя, чтобы мне было спокойнее.
— Мы благодарны вам за помощь, мисс, но не надо меня оскорблять.
Мой голос сорвался на хрип.
— Если вы его знаете, скажите, как его зовут.
Вместо ответа он отступил назад и взял мальчика на руки. Тот смотрел прямо перед собой. Глядя мимо нас обоих, он избавлялся и от нас, и от ситуации, в которую угодил. Все это настолько превосходило его понимание, что
Но меня страх переполнял.
— Идем, приятель.
Я попыталась преградить незнакомцу путь, но он двинулся прямо на меня, и мне пришлось отскочить.
— Вы не можете просто забрать его, — сказала я.
— Увидим.
Он быстро зашагал прочь. Я догнала его, перегнала, развернулась и снова попыталась ему помешать.
— Стойте, слышите?
Он обогнул меня, даже не взглянув в мою сторону. Я выхватила из сумки свой картонный фотоаппаратик. Он чуть не выскользнул у меня из руки. Я снова побежала, обогнала этого человека и стала пятиться перед ним задом наперед, крича — не помню, что я кричала, — и стараясь удержать его лицо с лицом мальчика на крошечном измазанном экранчике. Последние кадры я истратила на Марту. Мы были уже среди пассажиров, с десяток из них за нами наблюдали. Я закричала и им тоже, что-то вроде: «Он забирает ребенка, а сам даже не знает, как его зовут! Помогите, остановите его!»
Но никто не шелохнулся. Отец несет своего сынишку, а за ним гонится какая-то истеричка — может, бывшая жена или отвергнутая любовница. Бытовуха, как говорят в полиции. И даже если не так, стоит ли лезть в драку с крепким на вид мужчиной, если не знаешь, на чьей стороне правда?
Потом мы очутились за станцией, на краю автостоянки. Два-три пассажира вышли за нами посмотреть, что будет дальше, но вмешиваться никто и не думал. Внезапно тот, кого я преследовала, кинулся ко мне и, держа мальчишку одной рукой, попытался схватить мое запястье.
— А ну отдай! — рявкнул он, имея в виду фотоаппарат. — Или шею тебе сверну!
Он почти поймал меня — наши пальцы скользнули друг по другу, — но я увернулась, отбежала от него к ближайшей машине и швырнула аппарат под нее. На мое счастье, это оказался большой седан с низкой посадкой. Чтобы залезть под него, похитителю пришлось бы отпустить Кристофера и распластаться на животе. Вместо этого он бросился на меня. Я побежала вокруг машины. Он сменил направление, я тоже. Мне мешала тяжелая сумка с книгами и последней статьей Марты, но я все равно была проворней его, в том числе благодаря моим теннисным туфлям. Подпрыгивая у похитителя на руках, мальчуган засмеялся. Игра в салочки — наконец что-то знакомое, в первый раз за эти непостижимые полчаса. Детский смех, похоже, привел моего преследователя в чувство. Бросит он Кристофера или унесет, фотоаппарат и то, что я, по его мнению, успела снять, были важнее, чем моя шея. Он опустил Кристофера на землю, велел ему стоять смирно, опустился на колени и нырнул под машину, так что снаружи остались только его зад и ноги. Теоретически, пока он был так уязвим, я могла бы оттоптать ему ноги или как следует ударить между ними. Но я не способна к насилию. При одной мысли о нем я слабею, и к тому же в этот миг все переменилось.
Едва я схватила Кристофера за руку, намереваясь поспешить обратно на станцию в толпу равнодушных пассажиров, как подкатил патрульный автомобиль, и из него выскочили два констебля. Не обратив на меня внимания, они вытащили того человека за лодыжки из-под машины, вырвали у него из кулака мой аппаратик и провели арест. Все это произошло со сказочной быстротой, словно моя отчаянная надежда породила яркий сон, тут же обернувшийся реальностью. Но на самом деле никакой магии не было. Вскоре после моего первого экстренного вызова один из пассажиров на другом конце перрона тоже позвонил в полицию. Еще через несколько минут туда позвонили и двое других. Свидетели оказались не такими равнодушными, как я думала.
За арестованным приехала вторая патрульная машина. Потом, довольно скоро, появилась и социальная работница — спокойная женщина, которая быстро подружилась с Кристофером и забрала его с собой. В это время я давала показания первому полицейскому, а затем подписала их. Тут подошел его товарищ и сказал, что поступили сведения о матери ребенка: ее обнаружили на станции Суиндон, в четверти часа езды по железной дороге. С ней и раньше случались депрессии, она наносила себе телесные повреждения и однажды уже оставила ребенка без присмотра. Сейчас она в плохом состоянии, но смогла подтвердить, что никого за ним не отправляла.
До Оксфорда я добралась в сумерках. Был один из тех редких вечеров, о которых мечтаешь зимой, — когда воздух густеет от тепла, запахов и угасающего света, когда он тает на коже, как бальзам, и будто пропитывает тебя, лаская все твои чувства. Мне не пришлось долго уговаривать себя пойти домой пешком вместо того, чтобы ждать автобуса. Через несколько минут я уже очутилась на Хайз-бридж[40] и, поддавшись внезапному порыву, свернула на тропинку, которая через несколько метров привела меня к началу Оксфордского канала.
Я села на низкий парапет, отделяющий канал от Касл-Милл-стрим. Какой-то худощавый парень моего возраста — судя по забранным в хвостик волосам, бывший хиппи — поливал герани в горшках на своем жилом катере. Он дружески кивнул мне. Ему не мешало, что я за ним наблюдаю. На корме у него висела керосиновая лампа. Каюта отбрасывала уютные блики. Другая жизнь. Отсюда все выглядело так просто! Я могла бы попроситься к нему, а где-нибудь посреди нашего неспешного путешествия на север, к слиянию этого скромного канала с Гранд-Юнион[41], написать в колледж заявление об увольнении и больше никогда не возвращаться в эти края. От чего я сбежала бы? Мне не хотелось об этом думать. Перспектива побега так вдохновила меня, что я буквально вспорхнула с места, точно все сомнения остались позади. Мягкий волшебный воздух открыл передо мной иное будущее. Я догадалась, что я в шоке, на грани срыва. Ладно, подумала я, отдамся пока своим ощущениям. Я подняла сумку и вернулась на мост, думая о себе как о некоем вымышленном персонаже. Вот она — викторианская сиротка, легкая как перышко, плывет по Бомонт-стрит, по бульвару Сент-Джайлс и дальше по Банбери-роуд, направляясь в пыльную полуподвальную контору в Парк-Тауне, где древний законник торжественно огласит завещание неведомого благодетеля, оставившего ей несметные богатства.
К тому времени, когда я дошла до своей квартиры на Линтон-роуд, мое возбуждение начало спадать. Я зажгла везде свет и, наливая на кухне стакан холодной воды, заметила, что у меня дрожат руки. Внутри я тоже дрожала. Я открыла в гостиной окно и легла на диван. Жарко мне было или холодно? Ни то ни другое. Одна. Поговорить не с кем. Всем на меня плевать. Какая чушь! Мой муж отправился в паб на востоке Оксфорда встречаться с друзьями-музыкантами. Мой любовник вернется из Нью-Йорка завтра под вечер. При мысли о том, что я предаю доброго и порядочного человека, моя совесть раскрылась с легкостью, как ящик стола, выскальзывающий от одного прикосновения. Там, аккуратно уложенные на манер фамильных ложек, хранились знакомые формулы самоистязания: я жестокая, бессердечная неверная жена, которая лжет каждый день ради того, чтобы разнообразить свои сексуальные утехи. Я вовсе не думала, что это правда, но мне нужно было себя расстроить. После таких доз жалости, страха, гнева и облегчения, втиснутых в сорок минут, что-то должно было выйти наружу, и я могла восстановиться только плачем. Мне требовались слезы, чтобы ускользнуть от кошмара, маячившего прямо за гранью моего ментального поля зрения. Жаркое саднящее чувство вины из-за связи с Гарри не смешивалось с печалью, а положение Марты было слишком близким и слишком отчаянным, чтобы использовать его как эмоциональное рвотное. Взамен — и потому, что он уже избежал
Главной темой должен был стать «Мидлмарч» Джордж Элиот — три семинара и лекция. В прошлом году я уже читала лекцию по этому роману и недавно переписала ее заново. Мне нужно было еще раз просмотреть студенческие рефераты. Но прежде чем заняться ими, я достала введение Марты к ее научному изданию нехудожественных произведений Альбера Камю. Она писала эту статью, сидя в постели, под капельницей — по нескольку сотен слов ежедневно, не имея возможности заглянуть в библиотеку. Ее парижский издатель тактично согласился отложить публикацию. Конечно, Марта писала по-французски, и хотя моих знаний хватало как раз настолько, чтобы обходиться без словаря, продвигалась я медленно. Она сосредоточилась на докладе, который Камю прочел в 1957 году в Уппсале, вскоре после того, как получил Нобелевскую премию, — «Художник и его время». Там Камю сказал, что согласен с наблюдением Жида. ‘L’art vit de contrainte et meurt de liberté.’ Искусство живет принуждением и умирает от свободы, причем речь здесь идет о том принуждении, которое художник налагает на себя сам. Для Жида, как и для Камю, художники были мужчинами — по крайней мере, грамматически. Я помедлила. Возможно, Камю отвергал литературные эксперименты. Чуть ниже Марта процитировала его остроумное развитие мысли Жида: ‘L’art le plus libre, et le plus révolté, sera ainsi le plus сlassique.’ Самое свободное и самое бунтарское искусство и будет самым... классическим? В том смысле, что его форма и язык глубоко укоренены в традиции, и благодаря этому оно сразу понятно? Или это значит, что такие сочинения окажутся живучими, и постепенно, после того как их прочтут многие ценители, станут классическими? Я остановилась на первом варианте. Камю писал свой доклад, когда Европа оправлялась от разрушительной войны, когда люди пытались осмыслить возможность ядерного апокалипсиса, и многие современники знаменитого француза наивно верили, что Советский Союз воплощает в жизнь их мечту об утопии, тогда как Камю считал эту страну жестоким и опасным моральным банкротом. В эту тяжкую пору, утверждал Камю, надо писать с максимальной простотой и ясностью. То, что писал он сам, безусловно, отвечало этому идеалу. Я написала Марте длинное восхищенное письмо — к моему сожалению, не на французском. А как кстати пришелся бы классический французский веетяжкую пору!
Потом я взялась за Джордж Элиот, а полчаса спустя, незадолго до полуночи, явился Перси. Я заметила, что он слегка подшофе, но в таком виде он становился только еще добрее, забавнее и жизнерадостнее. Я отложила реферат, и он рассказал, как прошла вечеринка. Они с приятелями сидели за столиком, и их довольно скоро опознали. После всеобщего дружного топанья им ничего не осталось, кроме как выйти на сцену. Они сыграли три номера на чужих инструментах — эуфониум заменили контрабасом — и «утихомирили народ».
Перси прервался, чтобы спросить о Марте. Я ответила, что все плохо, а в деталях объясню потом. Сначала мне хотелось рассказать ему о Кристофере. Эмоционально опустошенная, я рассказала все безжалостно, будто карая себя подробностями, хотя, слава богу, уже ничего не чувствовала. Я хотела передать Перси каждое ощущение, каждый жест, фразу и выкрик, все настроения и их смену, полную отрешенность ребенка, свирепое упорство похитителя, сказочное появление полиции и то, как его схватили за лодыжки, за ноги в черных носках, и выдернули из-под автомобиля, «точно гнилой зуб», и как его белая рубашка замаралась в лужице машинного масла. Замаралась! Прежде я в жизни не употребляла этого слова. Перси внимал сосредоточенно, чуть склонив голову, будто ему приходилось напрягать слух, и порой слегка морщась, будто я карала подробностями не себя, а его. Ах, это большое, славное чернобородое лицо с гримасой сострадания! Знай он, что́ я от него скрываю, ему было бы еще больнее.
Когда я закончила, он положил свою руку, свою тяжелую лапищу, на мою, чуть повыше запястья, и сжал ее. Глаза его блестели.
— Многие поверили бы этому типу, чтобы не связываться. — Он покачал головой. — Какая смелость, Вивиен!
— Полицейский забрал мой фотоаппарат.
— Они его вернут.
Позже, в постели, было счастьем обнимать его и снова поражаться этому почти комическому сочетанию — какой он огромный и нежный одновременно. Но потом, когда он заснул, я лежала на боку спиной к нему и думала, как завтра вечером встречусь с Гарри. Мне надо было его увидеть. Я ничего не могла с этим поделать. И с собой тоже.
*
Мой отец был гражданским летчиком. Кому-то такой выбор профессии кажется смелым и незаурядным, а кому-то даже отчаянным, но мы с моей сестрой Рейчел ничего особенного в этом не видели. Когда пассажиры рассаживались по местам и слышали спокойный, уверенный папин голос, о лучшем капитане они не могли и мечтать. Прямой, педантичный, непреклонный. Он умел совершать долгие рейсы через Атлантику и знал, что такое хорошо, а что такое плохо. Он родился в 1929 году и был, думаю, человеком своего времени. Его не слишком заботило образование дочерей, но он возлагал большие надежды на нашего младшего брата и не пожалел денег на репетиторов, чтобы устроить его в престижную частную школу. Мы с Рейчел не могли припомнить, чтобы отец хоть раз отвел ее или меня в сторонку для серьезного разговора. Как правило, он игнорировал нас или отчитывал. В Винчестере у бедного Сэма дела сразу пошли неважно, и через два года его оттуда выставили. Не то чтобы мы сильно переживали, поскольку в детстве достаточно натерпелись, во всем пропуская брата вперед и получая от нашего отца-летчика распоряжения помочь матери со стиркой или мытьем посуды, пока он с сыном смотрит по телевизору крикет. Как и мама, мы считали само собой разумеющимся, что порции Сэма за столом щедрее наших, хотя физически он меньше, что его приключения значат больше того, о чем пытаемся рассказать мы, и что когда он о чем-нибудь говорит или просто чешет языком — а это случалось часто, — отец осаживает нас взглядом. Бедняга Сэм! При таком воспитании кто угодно вырос бы самодовольным и узколобым нахалом, который считает, что все вокруг ему должны, пока житейские невзгоды не выбьют из него это заблуждение.
Нас спасали только частые папины отлучки. В эти дни, оставшись в чисто женском обществе, наш братец заметно сникал, и жизнь становилась сносной. Тем временем оказалось, что государственное образование имеет свои плюсы. Мы с Рейчел получили стипендии на учебу в университетах того уровня, какой предназначался для Сэма. Мы много читали, любили кино, ходили по театрам и музеям. От нас ничего не ждали, и мы никого не могли разочаровать — в отличие от Сэма, у которого после двадцатилетия началась
Нам с Рейчел не удалось пройти через все это без хронических душевных травм. У нее они были очевидны. Впервые встретившись с ее мужем, я еле удержалась, чтобы не захихикать. Она вышла за нашего отца! Тот же убогий эмоциональный диапазон, та же манера вечно морализировать и осуждать, а при слабом освещении даже внешнее сходство. Как и наша мать, Рейчел беспрекословно слушалась мужа и в итоге серьезно заболела, но, не в пример ей, выжила. В моем случае травмы — те, что на поверхности, — тоже выглядят комично. Во-первых — что, впрочем, не такая уж редкость, — тяга к мужчинам постарше. Все те же тщетные попытки снискать вожделенную похвалу отца? Подобные объяснения в духе «ну конечно!» давно меня не убеждают. Их в принципе невозможно доказать. Вместо этого вы останавливаете выбор на гипотезе, которая кажется логичнее или больше вам нравится. Другая травма: из-за того, что меня с раннего детства до поздней юности приучали убирать, пылесосить, стряпать, мыть посуду и гладить отцовские и братнины рубашки, все это вылилось в своего рода манию, превозмочь которую мне удалось лишь однажды и с шокирующими последствиями. За исключением тех нескольких месяцев, у меня никогда не хватало на это духу. Если я видела где-нибудь непорядок, то безвольно шла туда и устраняла его. До тех пор меня постоянно грызла смутная тревога, какое-то ощущение незавершенности. Я начинала волноваться, если стираные рубашки Перси долго лежали неглажеными, если диванные подушки долго не взбивались или посудомойка не разгружалась. Когда вокруг царил порядок, в душе у меня наступали мир и покой. Я не могла читать в одной комнате с незастеленной кроватью. Я любила готовить, но знала, что у меня нет выбора. Стыдно вспомнить, сколько своих любимых я обслуживала и как быстро они привыкали воспринимать это как должное.
Что заставляет меня перейти к более глубокой травме. Слишком многие из этих парней и взрослых мужчин были засранцами. И снова я ничего не могла с собой поделать, во всяком случае поначалу. Это было сильнее меня. На ранних стадиях романа я подмечала в любовнике какой-нибудь эмоциональный изъян, что-нибудь мелкое или недостойное, и это меня притягивало. Я бросалась к нему, как к стопке грязной посуды. Но я не из тех женщин, что ищут, кого бы «спасти». И не мазохистка. Я просто... трудно объяснить. Несмотря на отвращение, меня заводили жалкие съемные комнаты, посеревшие простыни, а на них — снисходительный партнер. Теперь я вижу, что мое прошлое буквально кричит: спасибо, что пренебрегали мной!
Обратное было предсказуемо. Порой в меня влюблялись самые добрые, славные и чуткие мужчины. Я давала им от ворот поворот, и они откликались на это молчаливым отчаянием или недоуменными мольбами. Они нравились мне, но на мой вкус им не хватало кислинки. Мне было стыдно, что они не привлекают меня в сексуальном смысле, но не могла же я сказать: послушай, ты слишком мил, слишком внимателен, и твое общество слишком приятно, поэтому оставь меня в покое. Взамен я предпочитала тихо уйти в туман.
Так что мой отец не умер. Он жил у меня в голове, обходя мои нейронные укрепления «величавым шагом», как тень отца Гамлета, не требуя мести, но щедро наполняя мой социальный мир едким презрением женоненавистника и столь желанным мне мужским равнодушием. Конечно, я не преминула пропустить все это сквозь жернова психоанализа. Я изучила свои комплексы со всех сторон и точек зрения. Вдобавок мы с Рейчел вели долгие разговоры о своем детстве. Как удобно иметь под рукой свидетеля твоего прошлого! В конце концов я решила, что знаю себя достаточно хорошо, чтобы бросить своему призраку вызов и изгнать его. Но я ошиблась. Самопознание не гарантирует исцеления.
Прошло много лет. Грянула катастрофа, и я дойду до этого позже. Я стала преподавать, и к тридцати семи годам все еще катилась по старой дорожке, по уши в романе с человеком, до которого невозможно достучаться. Гарри Киченер был женат, эмоционально ущербен, полностью занят собой. Куда уж лучше! В то же время назло себе и наперекор своему искалеченному естеству я приняла любовь чудесного заботливого Перси Грина, уважаемого скрипичного мастера, джазового музыканта по выходным и идеального товарища на всю жизнь, и согласилась выйти за него замуж.
Постепенно я развязалась с Гарри Киченером. Мы с Перси съехали с квартиры на Линтон-роуд и поселились в Хедингтоне, на маленькой улочке рядом с главной дорогой. Нам было замечательно друг с другом. Никакого притворства с моей стороны. Мы были счастливы, и будущее казалось безоблачным. Перси построил во дворе добротный сарай под мастерскую. В первые же месяцы поступили два хороших заказа на скрипки и третий — на альт. Моя книга о поэте Джоне Клэре вышла и удостоилась одобрения в узких кругах. Домик наш был мал, явно маловат для Перси, а лестница несуразно крута, но нам это не мешало. Рейчел приехала погостить со своим первенцем Питером, тогда шестилетним, и он нам страшно понравился. Мы устраивали ужины с друзьями на недоделанной кухне. Муж с женой, мы пустились бродить по всему Оксфордширу. Перси сколотил из старых дубовых досок кровать, и в тот же вечер мы занялись на ней любовью. Я с удовольствием преподавала в колледже. Мы жили в основном на мое жалованье и кое-как справлялись. Счастливая жизнь, все ново и свежо.
Но иногда, оставшись одна, я думала о Гарри и спрашивала себя, не был ли мой брак ошибкой. Мы расстались спокойно, как люди, умудренные опытом. Мне было любопытно, не бросит ли он вскоре свою жену, Джейн. Я подозревала, что у него новый роман, и это меня беспокоило. Мне хотелось знать наверняка. Когда я объявила ему о своем предстоящем замужестве, он выразил недовольство. Меня рассмешили такие очевидные двойные стандарты, и он признал мою правоту. Теперь наступил мой черед вести себя неразумно. Мне было хорошо с Перси, но я нуждалась в Гарри. Три раза в неделю он ездил на электричке в «Тернбуллс», свое лондонское издательство, а все остальное время работал у себя дома в Джерико. Наши маршруты практически не пересекались.
К 1998 году связь заметно не развивалась вот уже лет сто. Телефон по-прежнему был последним изобретением, которым пользовались все. Электронная почта появилась недавно, и я завела себе ящик три года назад, но Гарри, как и большинство его ровесников, до сих пор упирался. Его раздражала сама эта тема. Он всегда прекрасно обходился без этих дурацких имейлов, так почему он должен мучиться с ними теперь? Капитализм, напомнила я ему, все время изобретает что-то новое и создает у нас новые потребности. Мы на пороге цифрового века. Гарри объявил это вздором, на который клюет только недалекая публика. В университете мои коллеги постарше с жаром доказывали, что электронные программы обработки текстов убьют литературу. Я боялась,
Я отправила вежливую открытку, позаботившись о том, чтобы упомянуть Джейн в приветствии, но обойтись без имени Перси в подписи. С опозданием поблагодарив их за свадебный подарок, вок с антипригарным покрытием, я выразила надежду вскоре с ними увидеться. Отсутствие восторгов по поводу моего нового статуса было скрытым сигналом для Гарри, но я также предполагала — как потом оказалось, правильно, — что он не даст себе труда прочесть открытку.
Что я сказала бы в ту пору, если бы меня попросили отложить мой психоаналитический детерминизм в сторонку и охарактеризовать этого человека? Что ж, как любовник он был на десять лет старше меня, не такой нежный, как Перси, но действующий с какой-то бесстрастной и расчетливой отстраненностью, которая волновала... которая находила отклик где-то в глубине... стоп, все не то. Он выворачивал меня наизнанку, не знаю почему. В целом у него была своя аура. Высокий, с яркой выразительной внешностью, чем-то напоминающий Стивена Спендера, он прекрасно говорил, читал все на свете и все это помнил, остроумно шутил и, если вам удавалось зацепить его внимание, умел слушать.
Его сестра была замужем за знаменитым поэтом Фрэнсисом Бланди, для одних уступающим только Шеймасу Хини, а для других — никому. Гарри Киченер тоже писал стихи — по общему мнению, никуда не годные, поскольку питал слишком большое пристрастие к малоизвестным непереведенным цитатам из классики и невнятным аллюзиям. Со временем я поняла, что, гордясь своим родством с Бланди и продвигая его творчество, он вместе с тем завидовал славе шурина и рассчитывал когда-нибудь вознестись над ним. Как редактор поэзии в «Тернбуллс» Гарри формировал вкусы поколения. Известный литературный деятель, не имеющий ничего общего с университетом, — редкая птица в Оксфорде. Поговаривали, что он отверг приглашение на работу в колледж Олл-Соулз. Еще больше удивляло некоторых, что в разные годы Гарри отказался от права посещать обеды в Мертоне, Крайстчерче, Магдалине и других колледжах, включая наш. Единственное, что связывало Гарри с университетом, случилось много лет назад, когда ему довелось поиграть в «настоящий», или королевский, теннис на корте напротив Мертона. Он как-то сказал мне, что это были лучшие два часа в его жизни. Вот и еще одна его черта: он хорошо играл в теннис. В молодости он выступал за команду графства и даже в сорок с лишним еще оставался в отличной форме.
Через три месяца после моей открытки мы наконец встретились, причем не совсем случайно. Меня пригласили прочесть лекцию о Джоне Клэре в Колумбийском университете в Нью-Йорке. Это была наша с Перси первая разлука после свадьбы, и мы драматично, со слезами и долгими объятиями, попрощались на хедингтонской остановке экспресса, идущего в Хитроу. Моя лекция входила в хорошо оплачиваемый цикл и представляла собой крупное событие, по крайней мере для меня. Прежде я уже выступала с лекциями в Нью-Йоркском университете и Хантерском колледже, но на сей раз мне назначили гонорар в тысячу долларов. Послушать меня пришло пятьсот человек, вопросы в конце были умными и доброжелательными, меня наградили громкими аплодисментами, и я завершила день крайне довольная собой.
На следующее утро за завтраком в гостинице я прочла в «Нью-Йорк таймс», что на этой неделе здесь проходит ежегодная международная книжная ярмарка. Не раздумывая ни минуты, я взяла такси и поехала на запад, в гигантский выставочный зал на Гудзоне. Даже с планом ярмарки в руках я целых полчаса пробиралась в плотной гудящей толпе, прежде чем отыскала стенд «Тернбуллс». Должно быть, я прошла мимо миллиона книг, по большей части новых. И наконец увидела того, кого рассчитывала увидеть, — спиной ко мне, вежливо наклонившегося к своей собеседнице, миниатюрной женщине с резкими чертами лица, которое показалось мне знакомым. Я замерла у стеллажа с прекрасно оформленными однотипными книгами в твердом переплете, серией поэтов семнадцатого века, которая стала большим коммерческим успехом «Тернбуллс» и самого Гарри и принесла им восторженные отзывы критиков. Сердце мое колотилось. Во что я ввязываюсь? Чтобы успокоиться, я попробовала угадать, что он скажет, когда заметит меня. Не угадала, конечно. Та женщина ушла, Гарри обернулся, улыбнулся, но без всякого удивления, и заговорил со мной так, будто мы с ним не расставались на девять месяцев, а болтали пять минут назад.
— А хорошо было вчера. Нет, правда, Вивиен, очень хорошо. — И процитировал: — «Ты слышал, как честит прислужник власть имущих».
— «Но у других готов свободу он отнять»[42], — подхватила я. — Так значит, ты был там! Что же не поздоровался?
— Слишком много поклонников. Не смог пробиться. — Он подтвердил улыбкой, что это неправда. — А кроме того, я надеялся, что ты заглянешь. Заказал нам столик в «Одеоне». Рядом с моим отелем.
Он отлучился в вестибюль позвонить. Я догадалась, что он отменяет приглашение на ланч, кем бы она ни была, или бронирует столик. Какая разница? Слово «отель» определило нашу судьбу. Что до меня, ресторан могли бы и пропустить. Но мы все же выпили полторы бутылки чересчур крепкого калифорнийского красного, после чего он предложил «показать тебе мой номер и угостить кофейком». Такие эвфемизмы в наши вольные времена! Короче говоря, все возобновилось.
Позже, когда я покидала номер, чтобы вернуться к себе и переодеться к официальному ужину в Колумбийском университете, Гарри погладил меня по щеке.
— Виновная в прелюбодеянии миссис Грин, король Саудовской Аравии покорнейше просит вашего позволения закопать вас по шею в песок и побить камнями.
— А вас, значит, побивать не за что.
Он поцеловал меня.
— Как несправедливо.
В последний полный день своего пребывания в Нью-Йорке, под вечер, я прогулялась по Лексингтон-авеню в Верхнем Ист-Сайде, довольная встречей с Гарри, своей лекцией и гостеприимством хозяев. Я искала подарок для Перси. Чувство вины покладисто. Оно спокойно уживается с более приятными чувствами — надо только смягчить или утолить его добрым поступком. Увидев книжный магазин, я свернула туда по привычке. Это маленькое независимое заведение на первый взгляд казалось тесным, но уходило далеко вглубь. Изящные стеллажи с каннелюрами на стойках были сделаны из дерева с необычным оранжевым оттенком и источали сладковатый аромат. Мозаика разноцветных корешков на плотно заставленных, тянущихся вдаль полках взволновала меня. Порой мне мечталось провести всю жизнь на диване с книгой. Чтение и секс — лучшее, чем можно заняться в постели. Как положено новоиспеченному автору, я зашла в секцию биографий, чтобы найти свою собственную книгу, и постояла там, разочарованно глядя на место, где ей следовало быть.
Потом я стала бесцельно бродить по залу. Мной понемногу овладевало уныние. Я хотела прочесть почти каждую книгу, название которой попадалось мне на глаза, и знала, что никогда не прочту. При виде такого количества плодов чужих усилий — исследований, размышлений, сомнений, труда, редактирования, споров и вслед за этим надежд — по моим членам разливалась ноющая усталость. Запоздалый джетлаг, не иначе. Согласно моим ненадежным биологическим часам я бодрствовала с трех пополуночи. В голове моей вертелась глупая присказка: перебрать с книгами все равно что перебрать с шоколадом. Раньше мне нравилось, как здесь пахнет, а теперь стало тяжело, душно. Я буквально засыпала на ходу. Мне хотелось уйти, но не хватало решимости. Все эти деятельные, честолюбивые авторы словно объединились в стремлении обучить, испугать или развлечь меня. Я боролась с желанием улечься на пол. Голые, скрипучие дубовые доски меня
Возможно, этот странный поворот говорил о преждевременном начале старения. Мне было всего тридцать восемь. А может, я обиделась, не найдя здесь своего Джона Клэра, моего собственного робкого писка с целью привлечь внимание? Или все же джетлаг? Заметив указатель, я спустилась в кафетерий и оказалась там за одним столиком с молодым человеком, на вид типичным ученым-затворником: бледное продолговатое лицо, бородка, очки без оправы, ветхая спортивная куртка. Но он преподавал физкультуру в школе поблизости, и мы провели приятные четверть часа, рассказывая друг другу о себе. Встреча с этим вежливым прямодушным американцем взбодрила меня, и я поднялась обратно наверх, чтобы возобновить поиски подарка.
Мне пришлось долго копаться в музыкальном отделе, прежде чем я нашла на нижней полке идеальный раритет для мужа — биографию Гварнери дель Джезу, одного из лучших скрипичных мастеров, или «лютиеров», не только восемнадцатого века, но и всех времен. Это научное издание было предназначено для узкого круга специалистов и стоило семьдесят долларов. Достаточно, чтобы заглушить чувство вины.
Впрочем, не полностью. Я добралась домой ранним вечером после дневного перелета, и Перси встретил меня на пороге с бутылкой шампанского в руках. На нем был поварской фартук: с полудня он готовил праздничное угощение. Сначала жаркий прилив стыда, когда мы посмотрели друг другу в глаза, потом — взаимные слезы радости, когда мы обнялись и поцеловались у свежепокрашенной входной двери.
*
Теперь по вторникам я посещала вечерние курсы итальянского. Я уже немного говорила на нем, так что отсутствие прогресса легко было скрыть. Джейн Киченер вряд ли знала, что Гарри снимает однокомнатную квартирку в дальнем конце Банбери-роуд, в пределах слышимости от кольцевой. Когда я спросила его, с каких пор, он рассмеялся. Больше я не спрашивала. По его настоянию я через силу сходила на два первых урока, а затем появлялась там примерно раз в месяц. От культурного центра в Саммертауне до квартирки Гарри дальше на север было пятнадцать минут пешком. После урока некоторые из моих сокурсников шли ужинать в китайский ресторанчик поблизости. При этом «нашим» полагалось говорить только по-итальянски. Однажды я к ним присоединилась. Эти ужины и занятия, которые я пропускала, были достаточным прикрытием. Случалось, что Перси ездил на какую-нибудь конференцию или отвозил новую скрипку в Ньюкасл или Эдинбург, и тогда мы с Гарри проводили вместе целую ночь. Я предлагала Перси снова собрать его группу, потому что иногда они играли в пабах за городом. Нельзя, чтобы наш брак мешал ему заниматься любимым делом, самоотверженно настаивала я. Примерно в это же время я убедила Гарри потратиться на мобильный телефон. Он называл его «верным помощником неверных супругов». Эти вечера я любила не только за секс, предосторожности, наше тайное гнездышко и ужины, которые мы с Гарри готовили вместе. В список входили еще и книги.
Я чувствовала, хотя никогда не сказала бы вслух, что брак с человеком, который не любит читать и предпочтет скорее чинить сломанный кран, чем беседовать о литературе, был жертвой с моей стороны. Иногда я читала Перси короткие стихотворения, и ему это нравилось, но по негласному уговору мы с ним могли обсуждать все на свете, кроме книг и склеивания скрипок. Однако мир без склеенных скрипок шире, чем мир без книг. Осознание того, что я в нашем браке потеряла больше духовной свободы, чем он, стало бы для великодушного Перси ударом, но так оно и было. В совокупной земной библиотеке затрагивается или исследуется значительная часть всех возможных миров, реальных и воображаемых. Скрипки же, законченные или нет, имеют отношение в основном к самим себе. Казалось, это ясно без слов. Мы с удовольствием перечисляли то, что оба получили, но никогда не обсуждали, чего я лишилась. Я обрела в Перси сердечного друга и партнера по развлечениям, но мне требовался еще и партнер по размышлениям. Колледж в этом смысле не помогал. В университетской столовой традиционно велись только светские разговоры. Американский критик Эдмунд Уилсон признается в своем дневнике, что был сильно разочарован университетскими трапезами, участники которых вежливо избегали серьезных дискуссий. Он посещал Англию в 1950-х, и после Кембриджа с Оксфордом для него стало интеллектуальным отдыхом пребывание в Лондоне с писателями Карлом и Джейн Миллер.
Как и Уилсон, я хотела интеллектуально отдыхать и считала, что мне положено иметь для этого кого-то вроде Гарри. Мне были нужны наши сумбурные, порой до смешного, посткоитальные коктейли из литературных споров, шуток и сплетен. Своим умом он заражал и меня. Изредка оказывалось, что я знаю новое для него стихотворение, книгу или автора, и это было особенно приятно. Поздно вечером, медленно идя по Банбери-роуд на юг, к остановке хедингтонского автобуса, я буквально вибрировала от ощущения полноты жизни. Тогда легко было объяснить себе, что, восстанавливая свою цельность, я приношу пользу нашему браку. Теперь я могла почитать и обожать мужа еще более беззаветно. Обрушивая на Перси потоки лжи, я умудрялась убедить себя в собственной праведности. Умно, ничего не скажешь.
Но не так умно, как вели себя мстительные боги, которые полировали мои оковы и ждали случая защелкнуть их у меня на лодыжках. Первые симптомы горьких жизненных перемен иногда бывают видны только задним числом. Тогда мы можем сказать: ах, если б я знал! Но для меня это ничего не изменило бы. Все началось — не по данным врачей, а по моим собственным, — за завтраком в одно субботнее утро в июне 1999 года. Мы пили кофе в садике за домом. Перси поднял тему, которую мы уже несколько раз обсуждали. Он подошел к ней тактично, сказав, что ни на чем не настаивает, просто хотел бы внести ясность. Будем ли мы заводить ребенка? Он был бы счастлив стать отцом, но решение за мной. Раньше я говорила, что под сорок рожать уже поздновато. Меня волновала моя карьера и книги, которые я хотела написать. Кроме того, наш ребенок, безжалостный, как все дети, положил бы конец моим еженедельным свиданиям, но этот аргумент я оставляла в стороне.
В то солнечное утро у меня были совсем другие мысли. Я решила, что пора открыть мужу постыдную тайну, которую знала только моя сестра Рейчел да еще несколько человек, которые уже много лет не подавали о себе никаких вестей. В разное время я вела дневник, но до сих пор у меня никогда не хватало духу записать эту историю. Брошенный на станции мальчик тоже был под запретом. Меня преследовали кошмары, в которых кто-то кого-то бросал. Я не могла признаться дневнику, но сказать Перси могла. Я вижу его сейчас: руки сложены на столике, в глазах уже читается прощение. Что бы ему ни предстояло услышать, он примет это, поймет и не перестанет меня любить.
Когда юноша или девушка покидают дом, где провели тяжелое детство (родители, религия, бедность в любых сочетаниях), за этим часто следует период разрушительного бунтарства. Он может быть кратким и пройти за несколько лет, а может затянуться на всю жизнь. Все случаи индивидуальны, и мой оказался необычным.
Через полгода я забеременела. Отец ребенка улизнул. Знай об этом мои родители, они настояли бы на аборте. Разумно, с учетом моих обстоятельств. Но из их уст я восприняла бы эти уговоры как очередной акт тирании, от которой бежала. В доме, где мы жили, была маленькая пустая комнатка рядом с моей, и Рейчел помогла мне убрать ее, отделать и превратить в детскую. Соседки тоже помогали. Моя сестра вела разумную жизнь, проходя подготовку на менеджера арабской авиакомпании. Она одолжила мне денег. Ребенок родился в середине декабря в больнице Святого Варфоломея — чудесная малютка, которую я назвала Дианой в честь мифической охотницы. Сияющие голубые глазки, светлые воздушные кудряшки. Все ее обожали, и мои подруги-медички сражались за право ее понянчить. Полгода я просидела дома и была счастлива. Теперь все вечеринки, по будням и выходным, устраивались у нас в Кларкенуэлле. Несколько раз по вечерам я выходила, оставляя дочь на попечении кого-нибудь из соседок. Однажды вечером приняла экстази. Я соскальзывала в прежнюю колею.
На той неделе у нас собралась компания больше обычной — человек тридцать. Часов в девять я вынесла Диану, и все девушки и некоторые парни поворковали над ней. Около полуночи я заглянула к ней и не увидела ничего плохого. Через два дня я собиралась выйти на работу с Дианой в коляске. Не помню, как все развивалось дальше. Видимо, повлияла праздничная атмосфера, но как бы то ни было, я страшно напилась. Примерно в полтретьего, когда я отправилась спать, музыка еще гремела. Рука не слушается, но напишу.Я забыла про Диану.Даже не зашла к ней в комнату. Сам факт ее существования не проник в мой одурманенный мозг. Я подло ее бросила. Сидела на кровати, развязывая шнурки, и следующее, что я помню, — уже десять утра, и я по-прежнему полностью одета. Спотыкаясь, с больной головой, я побрела к ней в комнату. Она лежала в кроватке на животе, личиком в луже рвоты.
При дознании коронер глубоко сочувствовал моей потере и старался не упоминать о моем пьянстве. В суде стыд жег меня еще сильнее. Нам повезло, что пресса не освещала наше дело, сказала Рейчел, но я не воспринимала таких категорий, как везение. Тишина спустилась, как туман, и изолировала меня от внешнего мира. Я оглохла. Вернее, я слышала обращенные ко мне слова, но не понимала их смысла. Я не двигалась, не ела и не говорила. Рейчел сходила на похороны вместо меня. Из дому я вышла только однажды, когда с ней и моими медичками отправилась в дальний уголок парка Спа-Филдс. Мы собирались выкопать садовым совком ямку и похоронить в ней голубого плюшевого мишку, которого Диана всегда обнимала во сне. В тот день все было против нас: лил дождь, дул холодный июньский ветер, а земля оказалась слишком твердой. Мы хотели почитать вслух стихи, но не смогли это выдержать. Меня раздавило горем, и в результате мишку принесли обратно. С тех пор я никогда не видела тех моих подруг и ничего о них не слышала. На следующее утро сестра увезла меня домой к родителям.
Она настояла на том, чтобы все им рассказать. В каждом их мягком слове мне слышался упрек. Находиться в фокусе их внимания было непривычно. Я вновь превратилась в угрюмого подростка и ненавидела домашних за всю их заботу, но они продолжали вести себя так же. Через полтора года я подала заявление в аспирантуру своего университета, и меня взяли работать над диссертацией. Это стоило больших денег, и сбережения моих деспотичных родителей сильно похудели. Я приняла это как должное и так и не поблагодарила их как следует. В другом веке я, возможно, ушла бы от мира и дала обет молчания. Оксфорд заменил мне монастырь. Все, с кем я училась раньше, разъехались, и я была этому рада. Новых друзей я не завела — жила одна, рылась в книгах и писала о поэзии и печальной судьбе блестящего Джона Клэра. Я знала, что не заслуживаю другого ребенка.
Примерно это я и рассказала вкратце Перси в то прекрасное утро ранним летом в нашем хедингтонском садике. Когда я закончила, он некоторое время молчал, за что я была ему благодарна. Одно неосторожное слово — и я тут же расплакалась бы. Перси выждал, затем испустил тяжелый вздох.
— Это ужасная, ужасная история. Ты была молода и ничего не соображала. Ты совершила худшую из возможных ошибок. Но нельзя корить себя за это всю оставшуюся жизнь. Ребенок может стать чудесным подарком для нас обоих. И искуплением. Но если ты не хочешь его по разным другим причинам — что ж, я приму любое твое решение.
Сказавши так, он обнял меня и поцеловал в макушку, а потом удалился к себе в мастерскую в нескольких шагах от нас. Я сидела, не в силах шелохнуться. Мои надежды оправдались сполна, и вряд ли я когда-нибудь любила его больше. Может быть, и правда пора иначе взглянуть на перспективу завести ребенка? На память мне вновь пришел крошечный мальчуган на перроне и бросившая его мать. Отвергая появление новой жизни, я становилась похожа на нее. Время выбирать. Я вышла из сада на дорожку, которая бежала по задам и выходила на бескрайнее унылое поле. Я гуляла примерно с час, затем повернула обратно, лавируя на дорожке между огромными лужами, которые, казалось, никогда не пересыхали. К тому моменту, когда я снова достигла нашего садика, выбор был сделан. Я не собиралась вламываться с этой ошеломительной новостью к Перси в мастерскую. Я решила подождать, пока он не придет в дом на ланч, а до тех пор еще раз просмотреть наброски к лекции. Но сосредоточиться было трудно. Меня били приступы возбуждения, а иногда охватывало чувство невесомости, и это мешало думать. Когда я раскрыла свой секрет, нечто темное словно отступило или уменьшилось, дав место зародышу надежды. Диана, но в другом облике.
По субботам Перси работал полдня. Он пришел домой, как обычно, около часа. По его довольному виду я поняла, что работа идет хорошо. Он остановился у стола, за которым я пыталась читать, и спросил, хочу ли я сэндвич. Сыр, помидор, салат и маринованный огурчик.
Я кивнула.
— Сейчас организуем!
— После нашего разговора я сходила погулять, — сказала я.
— И? — он уже направлялся к разделочному столу.
Мое сердце прибавило скорости, как бывало всегда, когда я готовилась обрадовать кого-то ценным подарком.
— Думаю, ты прав.
— Насчет? — сказал он спиной ко мне.
— Насчет того, что хватит себя корить.
Он положил на доску свежий хлеб и теперь доставал из ящика большой нож.
— И насчет искупления.
Тут он повернулся и снова подошел ко мне, с ножом в руке.
— Прости, дорогая. Ты о чем? — он произнес это мягко, словно утешая ребенка.
Я изумленно посмотрела на него. Иногда он забывался, блуждая мыслями в лабиринтах своего
— О нашем утреннем разговоре, когда я рассказала тебе...
— Но, Вивиен...
— ...всю свою историю. И я решила, Перси. Будет чудесно, если мы...
— Я не понимаю, о чем ты говоришь.
Мы уставились друг на друга. Он сел напротив меня и положил нож на стол. Я ощупывала взглядом его лицо в поисках намека на неуместную шутку. Но там было только недоумение.
Наконец я сказала:
— Ты не помнишь нашего разговора?
— Нет.
— В саду.
— Нет.
— Перси. Сегодня утром!
Он по-прежнему качал головой, и во мне зашевелился страх.
— Что ты делал сегодня утром?
— Я пошел... пошел... — он стал озираться, ища в комнате ответ.
— Стриг лужайку, ходил в магазин? Читал газету?
Он взял лицо в ладони.
— Я думаю. Погоди, не спрашивай.
Но он не мог ничего придумать. Я выждала минуту-другую, затем похлопала его по руке и пошла к телефону. У меня был в университете коллега — не врач, а нейробиолог, который давно собирал клинические данные по психиатрии. Я надеялась застать его дома. Трубку взяла жена, окликнула его. Он идет играть в теннис, ответил мой приятель, но пара минут у него есть. Чувствуя на себе пристальный взгляд Перси, я описала случившееся.
Его ответ прозвучал успокаивающе. Похоже на ТГА, транзиторную глобальную амнезию. Длится до нескольких часов, в течение которых человек не способен фиксировать в памяти новые события. Не такая уж редкость. Жутковато наблюдать, расстраивает близких, потом проходит. Без последствий, никакого лечения не требуется.
— Но МРТ пускай сделает. В понедельник позвоню другу в Рэдклиффе[43], а пока не волнуйся! Все обойдется.
Когда я вернулась к Перси и начала пересказывать ему то, что узнала от приятеля, он перебил меня прежним веселым тоном.
— Я вот думаю себе сэндвич сделать. Сыр, помидор, салат и огурчик. Хочешь?
— Ладно.
— Сейчас организуем.
Но через пару секунд он побрел в другой конец комнаты и замер, глядя сквозь французское окно в сад. Потом очнулся и снова сказал мне все тем же пугающе веселым тоном, что собирается приготовить сэндвич, перечислил ингредиенты и спросил, хочу ли я тоже.
Когда я согласилась, он воскликнул: «Сейчас организуем!»
В тот день он так и не приготовил сэндвичей. Их приготовила я. Когда я протянула Перси его сэндвич, он взял тарелку, удивленно хмыкнув. Мы поели молча. Потом он отправился к себе в сарай и позже, когда он снова вернулся домой, заклятье забвения спало. Придя в мастерскую, он нашел на верстаке инструмент, над которым работал. Все, что он собирался сделать, было сделано по его высоким стандартам, но у него не осталось никаких воспоминаний о том, как это происходило. И ни о чем другом. «В моей жизни появилась дыра», — с удивлением повторял он.
Через два месяца мы пришли к врачу узнать результаты томографии. Невролог поднес карандаш к экрану, где сливались серые и черные пятна. Они ничего нам не говорили, но общий смысл мы поняли. Мой университетский друг оказался прав: на снимке не было ни повреждений, которые могли бы вызвать амнезию, ни ее видимых последствий. Мы уже хотели поблагодарить доктора и уйти, но он задержал нас, подняв руку. Потом открыл другой снимок, почти не отличающийся от первого. Снова постучал по экрану карандашом. Вот тут легкое расширение желудочков, сказал он нам, и, возможно, некоторая степень атрофии в одной области гиппокампа. Сейчас нет причин для беспокойства, но через полгода лучше сделать повторную томографию, а перед этим пройти парочку когнитивных тестов. Нам с Перси не терпелось вырваться из этого тесного кабинета с его угнетающей атмосферой нездорового интереса к психическим нарушениям. Корешки книг, теснившихся на полках вокруг нас, провозглашали, что мозг может выйти из строя десятью тысячами разных способов. Мы встали, сказали спасибо и пообещали записаться на будущее обследование в регистратуре.
Мой всплеск радужного оптимизма так и не повторился, и вопрос о ребенке отпал сам собой. Собственно, мы до него больше даже не добирались. У меня не хватило духу снова рассказать Перси о Диане. Зловещий эпизод умственного расстройства затмил сияющую перспективу завести ребенка. Я боялась признаться себе, что это событие подкосило мою веру в силы Перси, в его надежность и основательность. Он был моей скалой, и теперь в ней появилась трещина. Ребенок повысил бы мою уязвимость, а разве стоило идти на это, если в скором будущем уязвимым мог стать сам Перси? В медицине считается, что транзиторная глобальная амнезия не имеет последствий. Я не могла в это поверить, особенно теперь, после того как врач велел Перси пройти повторное обследование. В один из вторников я объяснила это Гарри. Он терпеливо все выслушал и сказал, что меня справедливо беспокоит психическое здоровье Перси.
По какой-то причине Перси пропустил назначенную ему томографию и когнитивные тесты, и ему пришлось ждать еще три месяца. Когда мы наконец получили диагноз, он не стал для нас неожиданностью. Когнитивный тест с выбором ответов из нескольких вариантов подтвердил его. Наш невролог упорно твердил, что тот первый эпизод с потерей памяти был случайным и никак не связан с Альцгеймером. Я ему не верила. Но это больше не имело значения. Долгий спуск уже начался. Перси все чаще что-нибудь забывал, потом стал вдобавок раздражаться, а потом еще и сердиться. Все это было плохо, шло медленно, и моя собственная защитная амнезия облегчала мне переход между стадиями.
В течение года после второго обследования Перси полностью сознавал, что с ним творится, и понимал, что выхода нет. Или что есть только один выход, и он может либо воспользоваться им сейчас, либо позволить болезни сделать это за него потом. Как и любой другой на его месте, он очень переживал. Говорил мне, что наша совместная жизнь кончена, что у нас отняли будущее. Я напоминала ему о чудесной пешей экскурсии, запланированной на завтра, и о скорой встрече с друзьями, просто-напросто о нашей любви и о том, что мы остаемся близки и будем жить настоящим. Но он был прав.
Будущее выглядело пугающе. Несколько раз мы лицемерно обсуждали самоубийство — время, способ, необходимость уберечь меня от обвинений в убийстве. Я говорю «лицемерно», потому что я знала, что никогда не стану ему помогать и он никогда на это не пойдет. Врачи предупредили меня, что в какой-то момент он незаметно для себя пересечет невидимую границу и потеряет, как они выражались, способность объективно оценивать свое состояние. О самоубийстве будет забыто.
Мы по-прежнему виделись с друзьями — Перси всегда радовался их компании — и благополучно совершали дальние походы по Оксфордширу, Уилтширу, Сомерсету и Глостерширу. Мы ночевали в старых гостиницах и осматривали древние церкви, а в теплую погоду купались в реках. Он часто повторял, как сильно меня любит. Я читала ему короткие стихи. Чем короче, тем лучше, говорил он. Эмили Дикинсон подходила идеально. Дома мы готовили вместе по замысловатым рецептам. Красное вино стало казаться ему невкусным, и он пристрастился к белому. Он переслушивал старые записи «Битлз». Визиты юного Питера доставляли ему большое удовольствие. Дядя с племянником тесно сблизились и вели нелепые доверительные разговоры.
А под всем этим внешним благополучием ползло неуклонное ухудшение. Работа со скрипками постепенно сошла на нет, и о ней больше не упоминали. Теряясь, Перси становился раздражительным. Когда я уходила, неважно куда, его это возмущало. Как бы часто и внятно я ни объясняла, куда и зачем иду и когда вернусь, после каждой моей отлучки он встречал меня рассерженный и обвинял в том, что
Пора осознания, разговоров о самоубийстве и речных купаний, комковатых матрасов в старых гостиницах и заверений в любви осталась на два года позади. Перси пересек роковую границу, а вместе с ним ее пересекла и я. Его путешествие было моим. Впереди нас ждало еще много придорожных вех, отмечающих этапы деградации, и большинство их стиралось из памяти сразу после того, как мы проходили мимо. Но одна уцелела. Стоял сентябрь. Я копалась в саду, убирала отмирающую летнюю поросль. Если не считать передышек, которые устраивала мне Рейчел, моим главным спасением была привычка Перси сидеть днем перед телевизором. Она появилась у него недавно. В доме я никуда не могла скрыться от назойливой трескотни, но это было мелкое неудобство. Зато я имела возможность спокойно возиться в саду, зная, что он никуда не денется из своего кресла. Я выдергивала увядшие растения, стряхивала с корней землю и бросала их в тачку. Потом зашла в дом выпить воды на кухне и заглянула к Перси. Он был в состоянии крайнего возбуждения. Его викторину, или что он там смотрел, прервали. На экране реактивный пассажирский самолет вреза́лся в высокое здание, которое я мгновенно узнала, и пробивал его насквозь. Потом смена кадра, и другой самолет раскраивал соседнее здание. Еще один скачок во времени — съемка длиннофокусным объективом из-за Ист-Ривер, и второе здание складывается, как при замедленном воспроизведении. Я застыла от ужаса. В этом здании были сотни, если не тысячи, живых людей. Мы видели их гибель. Потом снова вернулись на Манхэттен. Гигантская туча пыли поднялась и хлынула по переулкам, и от нее бежали люди. И теперь мы видели, как рушится первая башня, и снова вторая. Я не могла говорить. Но при каждом новом шоке, двойном поражении и двойном обвале, Перси вскидывал в воздух кулак и кричал: «Давай!» И: «Здорово!» И: «Еще!» Он повернул ко мне раскрасневшееся лицо, искаженное гримасой восторга. Он пытался прочесть мою реакцию, надеясь, что я разделю его восхищение.
— Тебе не нравится? — крикнул он.
Я выбежала из комнаты и вернулась в сад. Наверное, думала я, сейчас люди по всему свету боятся, что случившееся в Нью-Йорке скоро может случиться где угодно. Я достала свою «Нокию» и позвонила Гарри. Он тоже увидел это с опозданием, и мы обменялись потрясенными восклицаниями. В тот день все вели себя одинаково. Мне хотелось с ним встретиться, но это было исключено. Он уехал по работе в Лондон. Я позвонила сестре, а потом друзьям, и повторила разговор — важная, необходимая поддержка. Из дома донеслись ликующие крики Перси: запись повторяли снова. Оставаясь в саду, я держалась поодаль от его инфантильного скудоумия, от высокой стены тупости, которую воздвигла вокруг него болезнь. Ошеломленные репортеры тараторили в микрофоны, настойчивая пульсирующая музыка твердила, что это новость всемирного масштаба и что история наверняка свернет теперь на другой путь. Но Перси не понимал ничего. Его зловещая радость делала катастрофу еще более чудовищной. Абсурд, но я почувствовала себя опозоренной. В то время как другие обнимали любимых, чтобы утешить их и утешиться самим, мой муж взвизгивал от восторга, как разыгравшийся малыш, или, что вполне можно было вообразить, как организатор этой атаки, любующийся ее результатами откуда-нибудь из горного убежища. Да-да, я понимала, что мозг его умирает, разум скукоживается. Но привычки обыкновенного личного общения умирают медленнее. Пока я не совершала над собой сознательного усилия, мои автоматические реакции на Перси оставались моральными, а не клиническими. В данный момент я не могла не судить своего мужа по его словам и поступкам, как любого другого. За этим следовал гнев на саму себя: как можно было даже на мгновение забыть, что у него особая хворь? Не лихорадка, не рак и не перебои сердечного ритма, а превращение в убогую личность, обладающую — отважусь ли назвать все это? — низким интеллектом, узкими интересами, ограниченной способностью к сочувствию, в человека, не способного адекватно вести себя в обществе и смутно воспринимающего реальность.
Трижды, когда это еще не было слишком сложно, я ходила с Перси в группу поддержки, которой муниципальные власти отвели для встреч комнатку в городской ратуше близ Карфакса[44]. Перси ничего там не говорил, но сидел спокойно и как будто бы следил за общей беседой. Она протекала в дружеской атмосфере, я взяла на заметку несколько советов и пару раз брала слово. Из полутора десятков опекунов две трети были мужчинами. Я не могла согласиться с дамой, которая назвала сидящего рядом мужа «по-детски очаровательным». Ребенок постоянно находится в развитии. Он любопытен от природы, и его мир расширяется. Но я ничего не сказала и только ободряюще улыбнулась, как остальные. По разговорам я поняла, что Перси деградирует в обычном для таких больных темпе. Опекуны подтвердили то, что я начинала подозревать. В какой-то момент страдающие Альцгеймером достигают своеобразного плато. В течение долгого времени их состояние не ухудшается. Год-два или даже три они остаются на том же уровне, ни на шаг не приближаясь к финалу.
Ждал ли нас стазис или регресс, будущее все равно выглядело мрачным, и чтобы не свихнуться самой, я все больше полагалась на Гарри. Сперва было нетрудно отбросить прикрытие в виде уроков итальянского и оставлять Перси одного. Когда это стало невозможно, меня выручали визиты сестры с ночевкой по выходным. Мы не говорили об этом, но она знала, куда я езжу. Они с Питером были рады посидеть с Перси и дать мне передышку. Рейчел не упускала случая улизнуть от своего мужа Майкла, деспота и зануды. Раньше ему не нравилась ее работа в авиакомпании, а теперь то, что она слишком много возится с сыном. Ценность моих недолгих визитов на Банбери-роуд сильно выросла. Иногда Рейчел приходилось отменять дежурство из-за собственного нездоровья, или у Перси выпадал особенно тяжелый день, и я не могла его покинуть. Гарри всегда относился к этому с пониманием. Теперь мы встречались нерегулярно, и я вела себя почти так же, как те прилипчивые любовники, которые раньше раздражали меня саму. Я всячески старалась угодить Гарри, задаривала его безделушками, дольше хлопотала у плиты в его квартирке. Мне мерещилось, что он
Обмен сплетнями между колледжами и внутри них — сложный, хорошо отлаженный процесс. Как-то утром по телефону я услышала от коллеги последние новости. Брак Гарри Киченера на грани краха. Он завел себе любовницу, и Джейн его выгоняет — не в первый раз. В другом разговоре подтвердили то, чего я опасалась. Эта любовница — не я. Она молода и работает редактором в «Тернбуллс». Там все знают об их романе уже около года. Два дня спустя у меня зазвонил мобильник. Уверенная, что это Гарри, я запуталась с кнопками и нечаянно дала отбой. Когда телефон зазвонил снова, Гарри сказал, что он на дорожке у моей задней калитки и хочет со мной увидеться. Перси смотрел телевизор. Я побежала по саду как дура, словно торопилась услышать что-то хорошее. Слухи не всегда бывают верны. Гарри подогнал машину к калитке и стоял у открытой дверцы. Из нее лилось бодрое фортепианное блямканье, и это меня покоробило. Он не стал тратить время на приветствия, хотя, как ни странно, встретил меня улыбкой. Он приехал, сказал он, чтобы сообщить мне то, что мы оба и так знаем.
— Сама понимаешь, моя драгоценная. Всему свой черед. У меня проблемы, у тебя — не то слово. Я решил сказать все раньше, чем ты сама мне скажешь.
Предполагалось, что это меня обезоружит.
— Пожалуйста, выключи радио, — сказала я. Сейчас моей единственной заботой было сохранить достоинство.
Он потянулся в салон.
— Кыш, Фэтс Уоллер.
Внезапная тишина не помогла мне. Я сказала:
— В последнее время я сама не своя.
Признаваясь в этом, я рисковала потерять последнее, что еще скрашивало мою обедневшую жизнь. Но лицом я старалась не выдавать эмоций. Возможно, со стороны оно выглядело каменным.
Он стоял позади открытой дверцы, облокотившись на нее и по-прежнему улыбаясь, будто остановился поболтать о каких-нибудь пустяках с соседкой за забором.
— Согласен. Но давай не забывать: мы провели со взаимным удовольствием весьма продолжительное время.
Моя нижняя губа начинала дрожать. Я втянула ее и сумела выговорить:
— Пожалуй. — Гордость прежде всего.
— И это сошло нам с рук.
— Похоже на то.
Он вышел из-за дверцы и шагнул ко мне.
— Тогда, мое золото... «коль нет надежд, прощальный поцелуй»?
Наша старая игра в цитаты. У меня вырвался жалкий сухой смешок, но каким-то чудом я сумела удержаться от слез.
— «Страсть безмолвно лжет» [45], — мой голос не дрогнул.
— Ни разу тебя не поймал, — пробормотал он, прежде чем слегка коснулся моих губ своими.
— Мне пора к Перси.
Он кивнул и повернулся к машине, а я вошла обратно в калитку с твердым намерением не провожать его взглядом.
*
Эта лаконичная отставка совпала со сдвигом в состоянии Перси. Он все еще пересекал свое плато, так что речь шла не столько об ухудшении, сколько о едва заметном обострении прежних симптомов. Его повторяющиеся вопросы и реплики становились все чаще и невыразительнее, словно утомляли уже и его самого. Когда он ходил следом за мной по дому, то становился вплотную и нависал громадой — живое напоминание о том, как стиснуты мои дни. Приступы гнева или растерянности случались не чаще, но сопровождались бо́льшим шумом. Он хотел держать меня за руку. Сначала это было трогательно, но он цеплялся за меня в неудобные моменты — например, когда я готовила обед или убирала постель. Стоило мне отнять руку, как он принимался хныкать. Все эти мелочи раздражали меня, но я изо всех сил старалась этого не выдавать. Взамен я принималась есть себя поедом. У меня хватало причин для отвращения к себе, и чтобы пустить их в ход, мне не нужен был сумасшедший муж.
Меня бесило то, как я стояла там такая добренькая и воспитанная, тихая и послушная, угодливо посмеиваясь, пока Киченер рисовался вовсю. Так преисполнилась решимости не изображать из себя жертву, что стала ею. Гарри выбросил меня как тряпку, а я даже не пикнула. Он уже давно переключился на свою молоденькую редактрису, но и со мной не рвал, пока его не прижало. Как бессовестно он обманывал меня весь последний год! То, что я сама обманывала Перси, его не оправдывало. Без этого мы с Гарри в принципе не могли бы обойтись. Тогда, у калитки, я подумала, что плохо его развлекала. Сама виновата! Я дала ему себя поцеловать. Подыграла с этой дурацкой цитатой из Дрейтона. Нельзя было терпеть его безобразную пошлую манеру. Ночью я не спала, оттачивая краткие замечания, которыми следовало его срезать. Когда Гарри заявил, что «это сошло нам с рук», могла я хотя бы сказать: «Я слышала, Джейн тебя выставила»?
Наш разговор на заднем дворе занял от силы пару минут, но я чувствовала себя глубоко униженной. Меня передергивало при одном воспоминании об этой картине: я стою на краю, или на берегу, лужи в домашних тапочках и мешковатой плисовой юбке, а он в глаженом пиджаке и крахмальной белой сорочке вальяжно опирается на свою машину, этакий денди по дороге в «Тернбуллс», и на шее у него галстук, который я же и подарила ему месяц назад. После всего, что между нами было, как он смел вышвырнуть меня за считаные секунды? Мне так надоело злиться на себя саму, что я с облегчением переключилась на Гарри. Я его ненавидела. На следующем этапе мне захотелось как следует ему отплатить. Шло время, но моя решимость не слабела. Наоборот, она крепла с каждой неделей. Я узнала о себе кое-что новое. Оказывается, я способна таить в душе серьезную обиду — это удивляло меня, зато удерживало от жалости к себе и депрессии. Я задумалась над тем, что́ мне сделать в реальном мире, чтобы изгнать из своих мыслей его оскорбительные ухмылки.
Ответ пришел в форме краткого рукописного послания моей подруги Шелли, с которой я когда-то работала. Сейчас она устраивала литературные встречи и приглашала меня на вечер в Шелдонском театре. Поэт Фрэнсис Бланди будет читать свои произведения и обсуждать их со своим зятем и другом — редактором, критиком и поэтом Гарольдом Киченером. Нас с Бланди как-то уже знакомили на одной конференции. Я помнила воинственный пятиминутный диспут о поэтических переводах. У меня было две недели на подготовку — достаточно, чтобы договориться об увольнительной с Рейчел и Питером.
Перси все раньше становился сонливым под конец дня. Наверное, его плато потихоньку шло под уклон. Поздними вечерами я с удовольствием читала стихи Бланди. Мне по-прежнему не составляло труда запоминать рифмованные строчки. Я выяснила что могла о его личной жизни, многочисленных романах, некрасивом разводе и поэтах, которых он ценил и о которых говорил свысока. Радость, бурлившую во мне в эти дни подготовки, трудно объяснить или оправдать. Порой я просто не узнавала себя. Я еще никогда не ждала возможности отомстить с таким нетерпением. Благодаря цели, пусть даже столь низкой, моя жизнь с человеком, в чьем мозгу расплодились какие-то загадочные «амилоидные бляшки» и «тау-агрегаты», стала почти сносной. Расстаться с этими микроскопическими агрессорами хотя бы на несколько часов было счастьем. Ранним вечером знаменательного дня я помахала на прощанье мужу, сестре и племяннику, села в такси и отправилась на Брод-стрит.
Спустя еще час и двадцать минут Киченер объявил, что пришла пора для нескольких вопросов из зала. В воздухе повисло напряжение. Никто не хотел разбивать тишину нечаянной глупостью. Наконец согбенная пожилая дама в первом ряду отважилась спросить, что Бланди думает о Теннисоне.
— А вы что думаете? — отвечал он.
Дама распрямила спину и гордо сказала:
— Я считаю, что он был гением, одним из наших величайших поэтов, и никто меня в этом не разубедит.
Бланди со смехом похлопал в ладоши. В этом не было сарказма.
— Я очень рад и совершенно с вами согласен. «Пусть мы не те богатыри, что встарь притягивали землю к небесам»[46].
Знаменитые строки из моего любимого теннисоновского стихотворения, и притом произнесенные с великодушным смирением. Под общие аплодисменты Бланди сошел со сцены, чтобы пожать даме руку и завести с ней беседу. Таким образом он закруглил вечер, отняв у Киченера эту дежурную привилегию. Красивый финал.
Как гостья ректора я спустилась с другими приглашенными по узкой лестнице в полуподвальный банкетный зал. В просторной комнате собралось человек восемьдесят, хотя я надеялась, что будет только небольшая компания избранных. В многоголосом гуле угадывалось облегчение. Уроки кончились. Больше никакой поэзии. Я разделяла эти чувства. Перед Фрэнсисом Бланди выстроился полукруг из почтительных студентов мужского пола. У одного края длинного стола с напитками я увидела Гарри Киченера — он беседовал со знакомым мне историком. Подойдя к другому краю, я взяла бокал и передвинулась так, чтобы Киченер рано или поздно меня заметил. Потом огляделась в поисках официанта с подносом или маленьких бумажных кулечков с рыбой и картошкой фри. Ко мне подошла коллега из нашего колледжа, специалист по русской литературе, и спросила о Перси. Разговор получился оптимистичный. Несколько лет назад ее муж умер от бокового амиотрофического склероза. Конечно, была и тоска, и опустошенность, сказала она, но лишь поначалу. Противовесом им стала свобода от тяжелого бремени сиделки. Через год после кончины мужа они с подругами арендовали дау, небольшое парусное судно, с местной командой из капитана и трех матросов, и полтора месяца плавали по Дарданеллам, обследуя подвернувшиеся островки. Жарили барбекю на пустынных пляжах. После купания под луной она в свои шестьдесят семь впервые попробовала марихуану, и ей страшно понравилось. Я сказала, что мне стыдно даже думать о подобных радостях. Она усмехнулась и ответила, что не сомневается в моей искренности. Но вы еще молоды, сказала она, и дождетесь своей доли приключений.
Она подняла мне настроение. Я терпеливо выслушала приветственный спич ректора и взвешенный отклик мэтра. Затем стала пробираться сквозь толпу в его сторону. Я арендую свое дау прямо сейчас.
Студенты были полны решимости держать Бланди при себе, но, едва увидев меня, он сказал:
— Ага. Джентльмены, прошу меня извинить.
Они рассеялись, и он проводил их взглядом.
— Славные ребята. Читают больше, чем я в их годы. — Потом он обернулся ко мне, и когда я пожала ему руку и назвала свое имя, обронил: — А, Джон Клэр.
Ободренная, я сказала:
— Не буду говорить вам, как великолепно все было, потому что вы уже достаточно этого наслушались. Лучше я...
Он оборвал меня, подняв ладони и покачав головой. Я не успела польстить ему техническим вопросом.
— Слушайте, Вивиен. Поужинайте со мной.
Вот оно! Дело сделано. По крайней мере, наполовину.
— А как же ректор? — спросила я.
— Я его еще неделю назад предупредил, что сбегу. И потом, ему все равно в Хитроу надо. Просто скажите «да».
— Да.
— Тогда пойдем сразу, если не возражаете. Мне тут надоело.
— А с Гарри Киченером попрощаться не хотите?
Он кивнул.
— Только не давайте никому себя поймать.
Мы обошли зал вдоль стен по широкой дуге, чтобы не наткнуться на его поклонников. Шагая за ним, я быстро прикидывала в уме. Судя по его первому стихотворению, тому самому сонету, один роман у него закончился, а следующий еще не начинался, — стало быть, он свободен. Улизнуть от долгого подписывания книг и ужина с местными шишками и организаторами — святое дело. В его планах я была таким же орудием, как он в моих. Я опережала график по меньшей мере минут на сорок. Все шло чересчур гладко, и мне стоило опасаться подножки — не от поэта, а от судьбы. Кто-то из толпы попытался взять его за локоть, чтобы задержать, но он не остановился. Несмотря на все мои перемещения, я не была уверена, что Киченер меня видел. Если нет, так даже лучше.
Он отошел от стола с напитками всего на несколько шагов. Разговаривал с какой-то незнакомой пожилой парой. Когда мы подходили, я постаралась держаться поближе к Бланди, чтобы сразу внести ясность. Я получила свою награду. Гарри увидел нас, и его рот невольно приоткрылся — только разомкнулись губы, но он тут же овладел собой и сложил их в любезную улыбку.
— Маэстро. Вы всех покорили.
— При вашей поддержке, Гарри. Вы всегда надежны, как бетон. Мы сейчас сматываемся, так что...
— Позвольте вас представить. Это Чарльз и Эдна Гроувнор, которые подумывают одолжить Эшмолу[47] своего Виллема Кальфа.
— Ах, этот золотой век, — сказал Бланди, обмениваясь с ними рукопожатиями. — Настанет ли еще один, и заметим ли мы его? — И добавил: — А это моя приятельница, Вивиен Грин.
Пожимая руку бывшему любовнику, я услышала свой голос: «Очень приятно». Его рука в моей была вялой, прохладной и немного липкой. Сильная встряска? Хорошо бы. Завершение я предоставила Бланди. Он просто поднял ладонь, кивнул на прощанье и обнял меня за плечи, разворачивая к выходу. Когда мы протискивались по стеночке обратно, за его рукав цеплялось множество просительных рук, но он был неумолим. «Извините, Миша, надо бежать. Дайте знать, как все пройдет». Еще несколько отраженных атак — и мы наконец оказались на Брод-стрит в условном одиночестве.
*
«Рэндолф» находился совсем недалеко, но по пути туда Бланди успел трижды коротко поговорить по телефону — он звонил или ему звонили. Слегка обиженная, я каждый раз немного отставала. После третьего звонка он остановился и, сгорбившись над своим мобильником, пробормотал: «Отключу эту хреновину». В конце концов я отключила его сама и одновременно попыталась показать как. Бесполезно. «Все эти нынешние штучки-дрючки для меня сущее мучение». Потом он принялся запальчиво распинаться о том, что мероприятия вроде сегодняшнего — это чистая потеря времени. Подстегнутый передовыми технологиями, он загонял себя в дурное настроение.
— Утомительная дорога, тяжелая работа, гонорара нет. Считают, что делают тебе одолжение, оплачивая гостиницу.
— Зачем тогда соглашаться?
— Вот и я думаю. Еще пару раз, и баста.
Тут-то, перед самым входом в отель, он и сказал мне, что нашел покупателя своего лондонского дома и обустраивает себе новое жилье за городом, в пятидесяти милях к западу от Оксфорда. «Новая жизнь!» Пока он говорил, мы направлялись не в ресторан, а по лестнице в его номер на втором этаже. Я ничего не сказала и просто вошла за ним. Организаторы по крайней мере не пожалели денег на его комфорт. Мы очутились в удобной комнате с ковром кричащей расцветки. На круглом полированном столике были цветы, бутылка вина, баночка фаршированных оливок, соленые орешки-ассорти, ваза с фруктами и открытка с изящным каллиграфическим приветствием от администрации
Но вечер естественным образом сменил направление. Мой хозяин вежливо уселся на твердый стул напротив и стал расспрашивать меня обо мне. Я объяснила, что взяла долгий отпуск от преподавания ради ухода за мужем. Мать Бланди тоже страдала Альцгеймером, и хотя его сестра Джейн с ее первым мужем взяли на себя основную часть ежедневных хлопот, самую тяжелую нагрузку, эта беда сильно затронула и его. Затяжной кошмар, согласились мы, и еще неизвестно, что хуже — быть пациентом или любящим опекуном. Мы обсудили неожиданные капризы, дезориентацию, трагический распад личности. Я пожаловалась на то, как съежился и продолжает съеживаться мой мир. Мы с Перси томились в одной тюрьме, разве что в разных камерах. Бланди сказал, что его сестра чувствовала себя так же. Дважды к их матери возвращалась ясность сознания — она полностью становилась собой, с искренним интересом расспрашивала о семье, без труда вспоминая имена близких. Потом, через несколько минут, снова отключалась. По словам Бланди, она походила на утопающую, которая всплывает на поверхность за последним глотком воздуха. Я сказала, что если бы с Перси произошло что-то подобное, я испугалась бы. Это как встреча с призраком. Нет, возразил Бланди. Он присутствовал при втором прояснении. Оно случилось за два дня до того, как мать умерла. Она позвала его и Джейн к себе и хорошо понимала, кто они. Поблагодарила их и шепотом попрощалась с ними. Это было чудо, и это было прекрасно. Если бы мне тоже довелось пережить такие минуты, я оценила бы их по достоинству, уверенно заявил он. С точки зрения науки это тайна. Очевидно, воспоминания у больных где-то сохраняются, но им недоступны. Некоторые ученые полагают, что в этом феномене кроется ключ к эффективным методам лечения. Я вспомнила потерянное утро Перси и сказала, что не могу не думать о нем как о первом симптоме, хотя врачи с этим не согласны. По мнению Бланди, нечто, подобное амнезии Перси, — наш общий удел. Из своей жизни мы не помним почти ничего.
Принесли ужин, и мы пересели за стол в другом конце комнаты. Разговор перешел на деменцию и безумие вообще. Лет в двадцать с хвостиком, сказала я, мне верилось, что в безумии есть нечто искупительное и творческое. В ту пору я близко наблюдала в семьях своих знакомых постарше трагедии их детей, одаренных подростков, у которых развивались паранойя, шизофрения, галллюцинаторные расстройства — пугающие и саморазрушительные недуги, горе для них самих и для их близких. Это излечило меня от романтических представлений о связи безумия с созидательным началом, и как раз тогда я увлеклась творчеством Джона Клэра. Самое известное его стихотворение было написано в Нортгемптонском доме для умалишенных. Бланди любил цитировать стихи не меньше, чем его зять и я. Он пробормотал грустные гипнотические строки: «Я есмь — но что я есмь, не знаю; слово/ Забыто, как я сам для всех забыт;/ Я есмь самоуправец бестолковый/ И самоед — ловец своих обид»[48]. Я сказала, что нет оснований считать Клэра непонятой жертвой депрессии. В последний период жизни он страдал серьезным помешательством. Объявил себя Шекспиром. Но я готова согласиться с тем, что его и несколько других выдающихся личностей, включая Ван Гога, можно считать исключениями из того правила, что психотические состояния — ужасные расстройства, обычно не порождающие ничего мудрого и хорошего.
Бланди сказал, что в девятнадцать лет у него была несчастная любовь. Он сбежал на северное побережье Норфолка, снял там летний домик. Раньше он никогда не употреблял наркотики, но тут раздобыл пять таблеток ЛСД. Его предупредили, что для «большого трипа» хватит одной, и разумнее начать с четвертинки или восьмой части. Плохо соображая, что делает, он проглотил все пять. Не прошло и часа, как он «угодил прямо в ад»; затем ему стало еще хуже, и это продолжалось не просто несколько часов, а больше года. И даже потом он не оправился окончательно. Иногда, совершенно внезапно, те переживания возвращались к нему, и его снова охватывал мучительный страх. После того первого часа все, на что он смотрел, — облака, которые он видел через окно, потолочные балки, темный камин, — несло в себе смертельную угрозу, адресованную лично ему. Куст под окном зловеще качался на ветру, браня его жестами за то, что он не покончил с собой. Руки перестали его слушаться. Они все время норовили заползти по груди вверх, и он знал, что если не остановит их, то они непременно его задушат. Он не осмеливался выйти из дома за помощью. Снаружи, бесстыдно кривляясь, его поджидали деревья. Он скрючился на полу в гостиной, зажав руки между коленей, дрожа и онемев от ужаса, и вдруг в дверь постучали. Он услышал скрип, потом тяжелые шаги — и прямо в комнату, слегка пошатываясь на задних ногах, вошла гигантская сине-зеленая ящерица с окровавленной пастью. Она устремила на него взгляд, полный отвращения, и выругалась на языке, которого он не понимал. Было ясно, что сейчас его съедят живьем. Он кричал без умолку, покуда страшная тварь не отступила. Теперь и она ждала его в саду. Позже он узнал, что это приходила уборщица из поселка.
Ящерица рассмешила меня, и я не могла остановиться. Дело было не в нервах. Я по-настоящему веселилась. К счастью, засмеялся и он. Я испугалась, что вот-вот описаюсь, а потому встала и пошла по направлению его указующего перста в ванную. Там я опомнилась и сполоснула лицо холодной водой. Глянула в зеркало, и мне понравилось, как молодо я выгляжу. Я и чувствовала себя молодой. По моим подсчетам, я не смеялась уже два года.
Когда я вернулась на свое место, Бланди сказал:
— Полтора года я лечился. На год прервал учебу в колледже. Потрясение было сильнейшее. Но по крайней мере эта нелепая унизительная история дала мне понять, что такое безумие, что такое психотические параноидальные галлюцинации. Целая вселенная, предметы и люди, посылает тебе сигналы, полные угроз и ненависти. Во всем мерещится жуткий смысл. Ты видишь схемы, полные темных намерений, там, где нет ни схем, ни намерений, ни темноты. Ты трепещешь перед миром. Из этого не может выйти хорошего искусства. Поэтому я благословляю душевное здоровье, и мне плевать на определения. Мы знаем, что мы здоровы, когда можем нормально рассуждать и адекватно вести себя в реальном мире, общем для всех нас. А релятивизм пусть катится к черту.
Явилась обслуга, чтобы сменить тарелки и подать десерт. Я заметила, как мало выпито. Мы разговаривали уже больше полутора часов, а бутылка еще оставалась полной на две трети.
Когда официанты ушли, я сказала:
— Но можно быть психически здоровым и плохим.
— Конечно. Здравомыслящие люди способны причинить огромный вред.
— Это узкая дорожка. Больше похоже на канат. Легко сорваться.
Бланди наконец взялся за вино, но плеснул в свой
— Тут я не уверен, Вивиен, — сказал он. — Есть много способов сохранять здравомыслие. — Мы помолчали. — Но мне нравится ваш канат. Хорошее или великое искусство может родиться, когда художнику кажется, что он вот-вот сорвется, или когда он уже знаком с безумием, но все еще понимает, что́ реально. Как Блейк.
— Или Сильвия Плат.
Он снова помолчал. Я ждала возражений, но он сказал:
— Во второй половине двадцатого века нет лучшего сборника стихов, чем «Ариэль». У нее были свои тяжкие потрясения, но только рациональный ум мог найти такой поэтический способ выразить их, всю эту красоту и ужас, насилие...
— Там не все мрачно, — возразила я. — «Любовь тебя завела, как золотые часы»[49]. — Следуя его примеру, я заставила себя обратиться к нему по имени. Вышло не слишком естественно. — Скажите, Фрэнсис, ваши очень набожные родители были безумны?
— Хороший вопрос.
Он размышлял, пока мы ели сахаристый десерт, и тут беседа приняла новый оборот и мы до глубокой ночи говорили о наших семьях, этом глубоком колодце, неуловимой истории, которая даже после стольких лет по-прежнему требует переписывания. Мы много раз обсуждали эту тему, Рейчел и я. Собирали воедино наше возмущение, гнев и раскаяние. Нашему брату — избалованному паршивцу, жалкому наркоману, который сумел очухаться и жил теперь душа в душу с приятным талантливым человеком, — тоже досталось как следует. Возможно, когда-нибудь, просто ради того, чтобы освободиться, мы отбросим свою обиду на родителей, и ее место займет сентиментальная благодарность. Я уже признавала, что они меня спасли. По части разговоров о семье я была профи, но ждала, чтобы поэт начал первым.
И он начал. Объяснил, что его родители были люди порядочные, любящие и заботливые, и если не считать строгого англиканства, детство у него вышло счастливое, хоть и на фоне послевоенной скудости. Подростком он разочаровался в родительских убеждениях. Отказался от подготовки к конфирмации и перестал ходить в церковь. Были споры и огорчение, особенно со стороны матери. В конце концов и она смирилась, уверенная, что, став постарше, он вернется в паству. К шестнадцати он понял, что этого не произойдет никогда. Он хотел быть экзистенциалистом, а потом социалистом и антиимпериалистом, а еще позже битником, еще потом, недолго, ученым и, наконец, свободомыслящим поэтом. Джейн пришлось сложнее. На два года младше его, она была близка к матери. Ее бунт, случившийся ближе к двадцати, дорого обошелся обеим. Что такое религия — разновидность массового наваждения или даже легкого психоза? Когда-то давно он так думал, но потом изменил свое мнение. Среди верующих слишком много умных и вполне дееспособных людей. Так что сейчас он считает, что это какая-то глубоко укорененная в человеческой природе потребность, тысячелетиями передающаяся от поколения к поколению, — подыскивать естественным явлениям сверхъестественные объяснения. Но «нынче гром уже не Божий гнев».
Это была строка из его раннего стихотворения. Я примерно помнила следующую, но боялась ошибиться. У нас наметился новый поворот: мне хотелось, чтобы он меня похвалил. По крайней мере, название я знала.
— «Галилей», — сказала я.
Он почти улыбнулся.
— Теперь ваша очередь.
Я отпустила вожжи. Отец высокого полета, считавший, что дочерей не стоит ничему учить, покорная мать, не желающая иметь свое мнение о чем бы то ни было, брат, обреченный на неудачу отцовскими ожиданиями, и мы, девочки, благодаря родительскому пренебрежению сумевшие получить приличное образование, но выросшие с гложущей пустотой внутри, которая много лет не давала нам покоя. Я говорила о своей семье с такой откровенностью, какую раньше позволяла себе только с Рейчел. Я даже позаимствовала у нее несколько формулировок и высказывалась от лица обеих. По собственному почину я перепрыгнула на свою позднюю юность и привычку заводить себе парней, которым было на меня наплевать. Предположила, что компенсировала таким образом недостаток отцовского равнодушия. После университета пошли мужчины, такие же ужасные, в тумане моей торговли недвижимостью и бессмысленных вечеринок. Описывая наш домик в Кларкенуэлле, я заговорила медленнее и услышала, как мой голос зазвучал глухо и монотонно. Тут я уже не была профи.
Бланди перебил меня.
— Если не хочешь о чем-то рассказывать, то не надо.
Его тон и вид были нарочито нейтральны, однако я постаралась найти в них готовность к принятию, нужную мне, чтобы раскрепоститься. И рассказала ему худшую историю в своей жизни. Я не утаила ничего, как тем утром в саду с Перси. Только без слез. Я стремилась избежать любых фальшивых нот, и хотя у меня иногда слегка перехватывало дыхание и это мешало говорить, мне, кажется, удалось обнажить свой позор с максимальной ясностью. Я откровенно описала и свое пьянство, и мертвую Диану в лужице рвоты, и невыносимую тактичность коронера. Не я первая убедилась в том, что незнакомцу легче доверить интимную тайну. Дальше — больше. Неоценимая помощь Рейчел, долгое пребывание в лоне семьи, моя жестокая неблагодарность по отношению к родителям, отчаянный побег в оксфордскую аспирантуру, где я похоронила свою скорбь в страданиях Джона Клэра.
Официант принес кофе. Бланди предложил мне перебраться с чашкой на диван, пока он рассчитывается. За моей спиной зазвенела сгружаемая на тележку посуда. Я чувствовала приятное опустошение. Нас снова оставили одних. Бланди присел рядом со мной, и я предположила, что теперь, после разговора по душам, начнется наша совместная ночь. Мне было скорее все равно, чем невтерпеж. Я уже слышала его шутливое: «Итак...». И действительно, Бланди потянулся к моей руке.
— Портье вызывает тебе такси. — Наверное, он увидел в моем лице намек на удивление, поскольку добавил: — Еще встретимся и поговорим. Обязательно.
Я кивнула.
— Мне тоже хотелось бы.
Сидя бок о бок, мы чинно обменялись почтовыми и электронными адресами и телефонными номерами. Позвонил портье с сообщением, что такси ждет. Бланди проводил меня до лестницы. Мы не поцеловались. Он снова взял меня за руку, чуть пожал, я ответила тем же — и все.
Когда я переступила порог своего дома и сняла туфли, было четверть третьего. Неся сумку с сухой зубной щеткой и чистым бельем, я поднялась по крутой лесенке наверх. По дороге я аккуратно переступила через три скрипучие ступеньки: если бы Перси проснулся, ему бы что-нибудь понадобилось, и это добавило бы в мой вечер ложку дегтя. Но сон ко мне не шел. Я улыбалась в темноте, представляя себе, как бедная уборщица — по всей видимости, с накрашенным ртом — изумленно смотрит на парнишку, который свернулся калачиком на ковре и визжит что есть мочи.
Я изменила мужу — опять, и на сей раз более серьезно. Если бы мы с Бланди всю ночь кувыркались в постели, это не стало бы с моей стороны бо́льшим предательством. Я открыла чужому человеку самое сокровенное, корень моего стыда, секрет, который мой муж не сумел удержать. Теперь Бланди стал мне так же близок, как моя сестра. Еще вчера я не помнила, что можно смеяться, слушать и говорить так, как это получалось у меня сегодня. Была и другая мысль, сложней остальных. Она касалась просчета, который заслуживал серьезного беспокойства. Решив наказать Гарри Киченера, я обнаружила в недрах своей натуры малоприятную тягу к мщению. Это огорчило меня, но, что было еще важнее, я позволила себя обольстить. И я ничего не могла поделать. Меня соблазнили беседой, как Дездемону, когда она «внимала жадно» речам Отелло. По сравнению с Киченером Бланди принадлежал к другому классу, к разновидности людей с более тонким и изощренным внутренним устройством. Как я уже однажды отмечала, ум — самое эротичное, что в нас есть.
*
Возмущенное письмо от Гарри Киченера пришло позже, чем я ожидала, — почти через две недели после вечера в Шелдонском театре. К тому времени случилось уже много разных событий, и оно принесло мне мало удовлетворения. Гарри писал о моей «мелочной мстительности, которая удивила и разочаровала меня», и напоминал, что мы с ним совершеннолетние, завершившие нашу связь по обоюдному согласию. «Мы ответственны за это в равной мере». Наблюдая за моими «глупыми маневрами» в тот вечер, он якобы пожалел, что вообще со мной знаком. Гарри изъяснялся чересчур высокопарно, и это испортило весь эффект. Без лоска своей обычной небрежной иронии он превратился в занудного нытика. У него не хватило мужества признать, что он уязвлен. Эта единственная страничка с напечатанным текстом смахивала на памятку из подросткового прошлого — на такой листок могла бы наткнуться взрослая женщина, некогда бойкая девчонка, разбирая на чердаке коробку с пылкими письмами забытых поклонников. Я вложила его обратно в конверт и сунула в книгу, которую читала.
Вернее, пыталась читать. Тридцать страниц в неделю. После моего визита в отель «Рэндолф» положение дел у меня дома еще более осложнилось. Словно что-то подозревая, Перси перестал ложиться рано и теперь редко засыпал до полуночи. Из-за этого мне не удавалось выкроить из целого дня ни кусочка для себя самой, если только по телевизору под вечер не показывали что-нибудь такое, от чего он не расстраивался и не возбуждался. Через три дня пришло теплое письмо от Фрэнсиса Бланди. Он хотел знать, где и когда мы встретимся. Мне стоило огромного труда снова уломать Рейчел. Она только что побывала в больнице. В ответ на мои уговоры она героически согласилась приехать еще на один вечер, но могла добраться до Хедингтона не раньше восьми.
Тот же отель и маленький номер, за который Фрэнсис теперь заплатил сам. На сей раз беседа была воркованием, предваряющим секс. Наутро, уже дома, я заподозрила, что влюбилась. Я все рассказала Рейчел по телефону. Услышав от меня, что я уже «совсем очумела» от ухода за Перси, она посоветовала на несколько дней отдать его в дом престарелых. Мне претила сама мысль об этом, но я все-таки решила опять наведаться в местное заведение, куда принимали не только немощных стариков, но и больных с деменцией. Перси пришлось взять с собой. Я сказала ему, что мы едем смотреть гостиницу. Он поверил, но в автобус сел с неохотой. Дом был разделен на два «крыла», и сначала приветливая сестра-филиппинка повела нас в отделение деменции. С Перси она обращалась ласково, но он не желал оттаивать.
Она хорошо знала своих подопечных. На огромном телевизоре в общем зале показывали документальный фильм про северных оленей. Перед ним, на обшарпанных стульях с высокими спинками, сидело с десяток обитателей. Кое-кто дремал. Мы заглянули в пустую комнату, которая могла бы достаться Перси. Восемь унылых футов на десять. Окошечко с видом на стену и припаркованный автомобиль. В главной части, для пожилых в относительно здравом рассудке, нас сопровождала молодая полька, тоже приветливая и энергичная. Такой же большой телевизор с оленями и около тридцати зрителей. На пробковой доске висело расписание на неделю: бинго (два раза), хоровое пение, фокусник. Два жильца, с которыми я поговорила, оба мужчины, по всей видимости, приняли меня за какое-то официальное лицо и держались с почтительной настороженностью. Украдкой я прозондировала глубины своего интеллектуального снобизма. Старики туповаты, робки и культурно недоразвиты, терпеливы к снисходительности и трепещут перед властью. Все это тянет страну вниз. Многие из здешних обитателей участвовали в последней войне и сталкивались с опасностью, смертью и героизмом в таких дозах, какие и не снились моему поколению. Кому-то, возможно, выпало тяжелое детство в период Великой Депрессии. Где же их чувство собственного достоинства? Я не спросила, есть ли здесь хотя бы маленькая библиотечка помимо одной сосновой полки с порыжевшими детективами. Было ясно, что́ мне ответят. Я предпочла бы скорее увидеть Перси мертвым, чем оставить его здесь. Я не могла обречь его на эту убогую комнатку, бинго и хоровое пение даже на три дня. Даже ради любви поэта.
По дороге домой я задумалась о добродушных женщинах, которые работают за гроши в этом жалком приюте с нищенским бюджетом. Мой эгоизм никогда не позволил бы мне пойти на такие жертвы. Я пыталась вспомнить, когда в последний раз помогала кому-нибудь бескорыстно. Вот оно, мое истинное лицо. Наоборот, я только просила помощи — например, позвонила своей младшей сестре и принялась мольбами, посулами и угрозами добиваться, чтобы она приехала ко мне на три-четыре дня во время коротких каникул посреди семестра. Она отказалась наотрез, потом в игру вступила совесть, и она обещала подумать. Я подозревала, что ее заинтриговал мой роман со знаменитостью и ей хочется, чтобы он расцвел в полную силу. По сравнению с ее жизнью, состоящей из материнских забот, эпизодических болезней, брошенной карьеры и мужниных нотаций, даже мой стиснутый мирок, наверное, выглядел экзотическим. Пока она размышляла, Фрэнсис сообщил мне в письме, что слышал об одном многообещающем заведении, которое недавно открылось. Так что мы с Перси сели в автобус и поехали на восточную окраину Оксфорда. Мы обнаружили там викторианскую начальную школу, давно покинутую, с разбитыми окнами и черными следами пожара на кирпичной кладке. Весь двор был замусорен. Выцветший плакат провозглашал, что после реновации здесь появится «новое медицинское учреждение на благо общества», и откроется оно в июне 2000-го, почти два года тому назад. В автобусе на обратном пути Перси сказал плачущим голосом: «Все гостиницы противные. Я хочу домой».
После нескольких переносов и передумываний все наконец определилось: через три недели Рейчел приедет с Питером и останется на четыре ночи. Долго ждать, зато в остальном идеально. Перси с племянником и так отлично ладили, а Альцгеймер сблизил их еще больше. Я воспряла духом. Впереди, приближаясь с каждым часом, маячила моя волшебная фата-моргана — четыре дня подряд с Фрэнсисом.
Не то чтобы мы были совсем лишены друг друга. Вдобавок к потоку электронных писем, где я предательски жаловалась на свои мучения с Перси, мы тайком встречались на задах моего дома. Фрэнсис часто ездил из Лондона в Котсуолд-Хилс, чтобы следить за перестройкой своего амбара. Его маршрут пролегал в нескольких минутах от моего дома. Подъезжая к хедингтонской развязке, он звонил мне из машины. Если я не могла оставить Перси, он поворачивал направо, в сторону Челтнема. Если Перси сидел, поглощенный телевизором, он ехал прямо в Хедингтон, сворачивал на гравийную дорожку и останавливался у нашей задней калитки, в точности на том самом месте, которое выбрал Гарри, чтобы со мной порвать. Я садилась к нему в машину, мы обнимались и разговаривали. Нас манили предстоящие четыре дня. Мы походили на подростков, хотя не пытались заниматься любовью на заднем сиденье. Ему не терпелось показать мне амбар. И маслодельню постройки 1804 года, которая не использовалась уже сто лет. Я увижу, какая там вокруг
Но теперь во мне прибавилось бодрости и жизнелюбия. У меня было неясное ощущение нового будущего, двери, приоткрывшейся всего на щелочку, и сквозь нее мне смутно виделись горе и страдания, которые нам с Перси предстояло вынести до того, как это будущее воплотится. Слишком мрачно, чтобы над этим раздумывать. Мне следовало жить настоящим и быть Перси любящей женой — более оптимистичной и изобретательной, а прежде всего более доброй. Даже если мной двигало чувство вины, это не имело значения. Я привела в порядок дом, особенно гостиную и спальню Перси. Мы с ним выяснили, что́ он хочет смотреть по телевизору. Он не мог найти нужные передачи, не помнил, как они называются и когда их показывают. Ему нравилось в основном детское, некоторые мультфильмы, «Синий Питер»[51] и «про животных». Я составила расписание по каналам, так что теперь могла каждый день включать ему то, что надо. Это освободило мне больше времени для себя, но во второй половине дня мы обязательно смотрели вместе и обсуждали получасовое детское шоу. Это нужно было делать сразу. Восприятие увиденного и память о нем не удерживались в сознании Перси дольше нескольких минут.
Однажды приступ хозяйственной активности привел меня в сарай. Раньше, проходя по саду, я всегда исключала его из поля зрения. Слишком грустное напоминание о другой жизни. Теперь у меня хватило смелости подойти и отпереть дверь — впервые за полтора года. Я взяла с собой пылесос и ведро с моющими средствами. У меня не было веской причины устраивать здесь генеральную уборку. Я знала, что Перси никогда не вернется к работе, но притворялась, будто это не исключено. Случится чудесная ремиссия, и ему будет так приятно обнаружить, что его мастерская сверкает чистотой! Прибирая место, где он трудился, я еще одним способом проявляла заботу о нем самом, а сознание, что оно потихоньку приходит в упадок, легло бы мне на душу еще одним камнем.
В сарае было много мертвых пауков и их связанных жертв, подвешенных на рваной паутине, много комков пыли и сладковатый дух запустения. На верстаке — кружка из-под кофе с засохшим кружком плесени на дне. Тусклый желтоватый свет усугублял ощущение заброшенности. Лампочка под потолком силилась разогнать полумрак. Окна, в клочьях паутины изнутри и дождевых потеках снаружи, плохо ей помогали. Рядом с кружкой и тоненькой стамеской, последним инструментом, который Перси держал в руках, высился бархатный холмик. Развернув его, я увидела скрипку — копию обожаемого им оригинала, еще без струн и подставки. Она выглядела прекрасной, старинной. Темная приподнятая кромка по периметру подчеркивала ее плавные, чувственные обводы.
Взяв эту скрипку в руки, я почувствовала, что мои благие намерения рассеиваются. Человек, сделавший эту великолепную вещь, исчез. Пока я стояла в его мастерской со своим дурацким набором тряпочек, чистящих эликсиров и резиновых перчаток, другой человек, обмякнув в кресле перед телевизором, тупо пялился на картинки, которые не увлекли бы и пятилетнего. Меня захлестнуло отчаяние, и я невольно сжала скрипку сильнее. Это было бессмысленно, далеко за гранью рационального, но во мне вспыхнула горькая обида на Перси за то, что он разрушил нашу жизнь. Скоро мой неоплачиваемый отпуск подойдет к концу, и мне вряд ли позволят его продлить. Моя карьера преподавателя оборвется совсем. Никаких сбережений у нас нет. Придется жить на скудные государственные пособия. Наша будничная рутина изматывающе однообразна. Мы обречены на то, что все будет становиться только хуже — мало-помалу и с единственно возможным исходом. Нас губит его мозг, а не мой. Наши жизни потрачены впустую. Его скрипка была символом того счастья, которое мы потеряли. Внезапно во мне вскипело бешенство. Из ниоткуда вынырнуло ее имя. Взяв Гварнери за узенький черный гриф, я высоко подняла ее, чтобы изо всех сил разбить о верстак. И в это мгновение мой взгляд наткнулся на висящие на крючке фартук и защитные очки, которые надевал маленький Питер, когда Перси брал его с собой в мастерскую и находил ему какое-нибудь занятие. Он был с этим мальчиком так ласков, так трогательно его опекал, всегда готовый относиться к нему всерьез в их долгих разговорах! Даже сейчас Перси в его обществе излучал доброту. Какой прекрасный из него вышел бы отец! Воспоминание о том, каким он был, выдернуло меня из жгучей обиды за себя. Я опустила скрипку, помедлила, чтобы успокоиться, затем снова завернула ее в бархат. Со слезами раскаяния на глазах вышла за порог и принялась мыть окна — самоуничижение в безвредной форме. Потом заглянула к Перси и вернулась в сарай, чтобы протереть от пыли верстак с полками, разложить все по местам и пропылесосить пол.
Я завела дневник вскоре после того, как увидела своего будущего мужа играющим джаз в пабе на Каули-роуд. Мои записи были нерегулярными, и мне часто приходилось заставлять себя их делать. Но я старалась не бросать, поскольку, как Фрэнсис, считала, что почти вся жизнь тонет в забвении. Спасая фрагменты прошлого, я претендовала на более весомое существование. Я и раньше пробовала вести дневник — школьницей, студенткой и позже, когда мне было за тридцать, — но каждый раз прекращала через год-два из-за того, что не находила на него времени, или слишком уставала, или моя жизнь текла чересчур однообразно. Но теперь я твердо решила продолжать, пока не одряхлею. Как большинство тех, кто говорит сам с собой на бумаге, я не хотела кривить душой и при необходимости не стеснялась выставлять себя в дурном свете. В разные годы я читала кое-какие опубликованные дневники. Среди любимых был, конечно, Сэмюэл Пипс и еще один политик, Алан Кларк. Ни тот ни другой не боялись признать, что бывали порой расчетливыми лжецами, жадными, эгоистичными, тщеславными и отталкивающими. Я пыталась соответствовать их высоким стандартам — и не смогла. Меня начала волновать судьба моих дневников после моей смерти. Мне не хотелось, чтобы повзрослевший Питер узнал, как слаба я была. Под конец жизни у меня может не хватить силы воли на то, чтобы уничтожить развернутую письменную версию себя. Но если я собираюсь ее уничтожить, зачем тогда создавать? Постепенно мои дневники превращались в мое улучшенное отражение. Я не призналась бы себе в этом, но со временем мои записи перестали быть личными. Я ориентировалась на читателя.
Тем вечером в разговоре с Рейчел я описала, как наткнулась на скрипку и «расстроилась». Не то чтобы неправда, но и не правда. Моя дорогая сестра проявила теплоту и сочувствие. Чуть позже, перед тем как лечь спать, я поведала своему дневнику ту же историю. Я училась лгать посредством умолчания. Очень кстати, потому что в моем прошлом и будущем были деяния, которые ужаснули бы любого.
*
Перси был поглощен абсурдно-глубокомысленной беседой с Питером, а Рейчел смотрела телевизор. Мне удалось без лишнего шума покинуть дом через парадную дверь. Фрэнсис ждал меня в машине. Мы поцеловались, и когда он отъезжал от бордюра, я положила руку ему на колено.
— Если не прекратишь, я не смогу ясно
Я засмеялась и не убрала руку. И он оказался прав, потому что когда мы выехали на Хедингтон-Хай-стрит, он свернул к центру Оксфорда вместо того, чтобы направиться к внутренней кольцевой неподалеку. Почти сразу у него появился второй шанс — можно было повернуть на светофоре в сторону Марстона, — но он упустил и его. Я промолчала. Он ездил этим маршрутом много раз. Мы пересекли Темзу по мосту Фолли-бридж и остановились в хвосте длинной вереницы автомобилей. Впереди было с десяток полицейских, двое на лошадях. Мимо нас в том же направлении текла городская молодежь, в основном студенты, некоторые с плакатами. Тут я вспомнила. Сегодня вечером в профсоюзе должен был выступать член кабинета, ответственный за окружающую среду. Планировалась крупная демонстрация, посвященная проблеме изменения климата. Сент-Джайлс с прилегающими улицами собирались закрыть. Люди несли плакаты и растяжки с черными лозунгами на красном фоне: «НЕФТЬ = ЖАДНОСТЬ» и «СЛЕДИ ЗА УРОВНЕМ МОРЯ». Я дорожила каждой минутой своих четырех дней и разозлилась на всех них, но Фрэнсис меня превзошел. Костяшки его пальцев на руле побелели. Вот уж кто умел ненавидеть лучше, чем я. Он стукнул по рулю кулаком.
— Гребаные левые дебилы. Слабоумная легковерная мразь. Черт подери! Даже развернуться не дадут.
По каким-то неведомым причинам полиция перекрыла встречную полосу. Впереди нас образовалась пробка, сзади подъезжали новые машины. Мы попали в ловушку. Вспышка Бланди притушила мое собственное раздражение.
— Ну что, — пробормотала я, — наверное, ребят тоже можно понять.
Он обернулся ко мне и заорал:
— Поверить не могу, что ты купилась на эту дешевую чушь! Идиотка! Ты же образованная...
Это меня доконало. Жизнь с сумасшедшим мужем снизила порог моей терпимости. Я отстегнула ремень и потянулась к ручке дверцы.
— Довольно. Обратно дойду пешком. — Я приоткрыла дверцу на несколько дюймов и взяла сумку. Мне не верилось, что я сейчас действительно выйду. Он схватил меня за локоть.
— Прости, ради бога, прости. Это было грубо. Безобразно! Я извиняюсь. Пожалуйста, пожалуйста, не уходи!
— Не думала, что ты умеешь закатывать истерики, — сказала я. Ответить ему уже значило пойти на уступку. Но я не толкнула дверцу дальше. Проснувшаяся во мне девчонка жаждала выйти. Тогда я хорошо умела дуться и упрямиться. Но за этим последуют страдания и долгие разбирательства, возражала ей взрослая женщина, понимавшая, что Фрэнсис все равно уговорит ее вернуться. Я колебалась между двумя своими ипостасями.
— Прошу тебя, прими мои извинения. Я вел себя непотребно. Последнее время я только и мечтал о том, как мы будем вместе. Мы застряли, и я взорвался. Мерзко. Отвратительно. Клянусь, это никогда больше не повторится.
Я отпустила дверцу, но не закрыла ее.
— Когда ты так сквернословишь, ты похож на старика, который себя не контролирует.
Мой голос принадлежал чопорной незнакомке. При случае я и сама была не прочь крепко выругаться. Я посмотрела сквозь лобовое стекло. Полицейские пропускали машины по одной с заметными интервалами. Я захлопнула дверцу.
— Больше никакой ругани, обещаю, — промямлил он.
Мы посидели в молчании, дожидаясь, чтобы напряженность спала. Он понимал, что сейчас еще рано брать меня за руку, и я была этому рада. До начала очереди мы добрались через пятнадцать минут. Нам не позволили поехать направо и развернуться, чтобы возобновить наш путь на север, а потом на запад. Вместо этого нас отправили на Хай-стрит. Когда Фрэнсису пришлось остановиться и пропустить через дорогу толпу демонстрантов, он не издал ни звука. Его точка зрения была мне хорошо знакома. Я время от времени почитывала «Дейли телеграф», «Спектейтор» и «Уолл-стрит джорнал», среди прочих. Фрэнсис был далеко не одинок. Сама я предполагала, что по части климата нас ждет какая-то большая гадость, но еще не скоро, и это не слишком меня занимало. В душе я питала смутную благодарность к тем, кто протестовал за меня. Дальше нас заставили совершить долгий объезд по часовой стрелке вокруг городского центра — мимо ледового катка, куда Перси водил Питера, и по Хайз-бридж, где я однажды боролась с соблазном уплыть на барже на север. Мы проехали Вустер-колледж, где меня в студенческие годы застукали в постели с хмурым регбистом, нынче крупной шишкой в железнодорожной компании. Потом кинотеатр «Феникс», куда я как-то ходила на один и тот же фильм Эрика Ромера три вечера кряду.
Все эти вехи города, от которого меня отлучили. Они выглядели тоскливо-привычными, и когда мы наконец вырвались на сельские просторы и покатили на запад, я снова погрузилась в мечты о том, чтобы уехать куда-нибудь далеко, хотя, конечно, не могла себе этого позволить. Зато я уезжала теперь. Я тоже нашла свой дау и отправилась на нем в путь с человеком, которого почти полюбила, человеком, который в ярости бил кулаком по рулю, изрыгая проклятия в мой адрес, а стало быть, отвечал моему идеалу партнера. От себя не убежать, какую сторону света ни выбери. Если я останусь и когда-нибудь вернусь на работу, я буду не только преподавать, но и снова бороться вместе с единомышленниками. Нам удалось предотвратить появление на земле, частично принадлежащей колледжу, огромной мечети — точно так же мы протестовали бы и против огромного собора, — но наши усилия не помешали строительству здания бизнес-школы. Биотехнологии размывали границы между предпринимательством и наукой, молодежь отказывалась от истории и литературы в надежде разбогатеть, полуграмотных иностранцев принимали в университет как дойных коров, а мы, старая гвардия, пытались противостоять всему этому, защищая наш усыхающий гуманитарный сектор, еще не совсем лишенный финансовой подпитки, но растерянный и деморализованный, — наша прежняя сосредоточенность на культуре исчезла, наши пестрые интересы тонули в постмодернистском бурлении разнообразных идеологических войн по поводу «критической теории», расы, гендера или социального неравенства, битв, имеющих в основном поколенческий характер и неоправданно жестоких. Пора было уходить.
За десять миль от городской окраины атмосфера в машине нормализовалась. Мы говорили на нейтральные темы и сумели общими стараниями возвратить наши четыре дня в изначально намеченное русло. Тут пригодилась первая цель нашей поездки, и Фрэнсис в очередной раз принялся с энтузиазмом рассказывать о своем проекте. Я услужливо задавала вопросы. Архитектор и бригадир ждали его на месте, чтобы совершить обход территории и обсудить последние достижения и проблемы. Смету уже превысили, но он на это закладывался. Впереди, объяснил он, радикальный поворот в его судьбе. Он меняет городской дом в Ислингтоне на сельскую идиллию, один образ жизни на другой. Цена его лондонского жилища стала приятным сюрпризом. Поддерживать порядок в новом доме будет приходящая экономка, очень милая женщина из соседней деревни, и она же сядет за руль, когда он сам решит отказаться от вождения. Ее муж готов подрабатывать садовником и ремонтником. В мастерской близ Уитни делают для него книжные полки потрясающей красоты, вид на долину из главной спальни ошеломительный, а о таком кабинете, какой скоро у него появится, он никогда и мечтать не смел. Пока он распространялся, у меня возникло ощущение, поначалу смутное, что в этом сказочном будущем предусмотрен уголок и для меня. Фрэнсис снова упомянул о дворовой постройке, маслодельне, которая, по его мнению, могла особенно меня заинтересовать. От пояснений он воздержался. Это было нелепо, так как он отлично знал мои обстоятельства, но вместе с тем и забавно, даже слегка эротично, и я подыграла ему, сказав, что мне не терпится ее увидеть.
В нескольких милях от Страуда мы свернули на узкую дорогу с карманами по обочинам, а еще мили через две — на другую, грунтовую. Совсем узенькая, она бежала по крутому склону долины с купами рослых буков. В тридцати
В бытовке с графиками и схемами, развернутыми на столе среди пустых кружек с использованными чайными пакетиками и оберток от шоколадных батончиков, меня познакомили с архитектором Саймоном, бригадиром Висенсом и несколькими субподрядчиками. Мне выдали желтую куртку, каску и тяжелые ботинки, заказанные специально для меня. После стандартных шуток насчет здоровья и техники безопасности мы отправились на экскурсию. Двухсотлетний амбар поражал своими размерами. Внутренние стены были уже возведены. Меня предупредили, чтобы я смотрела под ноги и не спотыкалась об электрокабели, медные трубы и мешки с цементом, и провели по комнатам разной степени готовности. Это сопровождалось неоднократно повторяемым вопросом, могу ли я напрячь воображение, дабы постигнуть всю красоту задуманного. Я могла. Изумительно, повторяла я. Одним концом длинный коридор упирался в залитый солнцем кабинет поэта. В гигантском открытом зале, отведенном под кухню, столовую и гостиную, складывали огромный камин из натурального известняка.
Начались обсуждения. Решающее слово принадлежало Фрэнсису, и хотя он вряд ли хорошо разбирался в технических тонкостях и наверняка мало интересовался ими, ему явно хотелось показать, кто здесь главный. Саймон и Висенс всякий раз ненавязчиво подталкивали своего клиента к правильному или удобному для них выбору. Я оставила их, вышла из амбара и побрела дальше. В живой изгороди была старая калитка, а за ней пологий склон к ручью — вернее, маленькой речке, которая вилась по пышным желто-зеленым лугам. Фрэнсис говорил мне, что они тянутся без всяких заборов и живых изгородей как минимум на целую милю. Джон Клэр, которого расстраивало огораживание земель, возликовал бы при виде таких просторов. Раньше я думала, что Фрэнсис, гордый своим приобретением, преувеличивает его достоинства, но место и впрямь оказалось замечательное. По большинству таких долин проложены шоссе. Этот же уединенный уголок словно завис вне времени — тайна, которую нужно оберегать. Стоя там и невольно восхищаясь, я стала думать о Фрэнсисе по-другому — как о сильном человеке с интересными вкусами, способном распорядиться своей судьбой, направив ее к завидной необычной цели. Многие удовлетворились бы таунхаусом, а он купил участок над этой чудесной заповедной долиной и готовился начать здесь новую жизнь на собственных условиях. Он влиял на людей с помощью особой рассудительной мягкости, причем даже не замечал этого — он просто был логичен и заботлив. Ему казалось само собой разумеющимся, что те, о ком он заботится, должны его слушаться. Я подумала о нем тогда не как о поэте — это отступило на второй план, — а как о том, кто твердо намерен добиться желаемого, и меня охватил легкий испуг с примесью эйфории. В последний раз я испытывала что-то подобное лет в двадцать с небольшим.
Услышав, как он меня зовет, я зашагала обратно по грязной изрытой земле, которую Саймон обещал превратить в широкую лужайку, окаймленную цветочными клумбами. Я и забыла про маслодельню. Она стояла по дальнюю сторону амбара, и Фрэнсис поджидал меня рядом с ней. Это была полуразрушенная постройка из побитого годами камня медового цвета, контрастирующего с более темным кирпичом и брусьями амбара. Высокие двойные двери, в которые коровы когда-то входили парами, прогнили насквозь, а их петли частично вылезли из деревянных косяков. Голубятня на крыше тоже почти развалилась.
Возбуждение Фрэнсиса еще не улеглось.
— Ну как? — крикнул он мне. Я была еще довольно далеко, и он крикнул снова: — Правда, из нее конфетку можно сделать?
Для чего, для кого? Я не спросила. Мы вошли внутрь, и он поводил меня там, не отпуская моего локтя, точно боялся, что я убегу. Смотреть было особенно не на что. Первоначальные стойла для дойки сохранились, но последние хозяева держали здесь только коров мясной породы. Картинно жестикулируя, Фрэнсис изложил свой план. Здесь большой кабинет с дровяной печкой, с этой стороны маленькая спаленка на случай, если заработаешься и захочешь переночевать, удобная ванная прямо на том месте, где мы стоим, это окно расширим, чтобы вид был получше, отдельная уборная вон там слева, кухонный уголок, где можно будет сварить кофе, раковина, холодильник. Идеально, правда? Я сказала, что да, идеально.
Мы провели на участке два часа. Перед отъездом я с удовольствием прогулялась бы по тропинке вниз, к мостику через реку, но Фрэнсис заявил, что впереди еще долгая дорога, а он уже устал. Через три часа мы припарковались перед сплошным ровным рядом светло-серых домов, построенных, как мне показалось, в начале девятнадцатого века. Жилище Фрэнсиса, обставленное со вкусом и набитое книгами, живо напомнило мне дома моих коллег из северного Оксфорда. В гостиной на первом этаже, над непомерно большим камином, был небрежно, чуть криво повешен давний подарок — картина Говарда Ходжкина, не признающая границ между полотном и рамой. Благодаря сносу внутренней стены здесь легко уместились мини-рояль, старинный граммофон с латунной трубой, длинный дубовый столик с кипами книг, журналов и газет, а по обе стороны от него, лицом друг к другу — два огромных мягких дивана. Я прилегла на один из них с чашкой крепкого чая и последним номером «Арете»[52], а Фрэнсис ушел наверх вздремнуть. Неожиданный старт для нашей идиллии, но я не возражала. Это было так чудесно — читать и листать страницы в одиночестве или сбросить туфли, откинуться на мягкий подлокотник и бездумно разглядывать бурые пятна на потолке. В этой серьезной неряшливой комнате я чувствовала себя как дома.
Меня разбудили шаги на лестнице, и я поспешила принять сидячее положение. Вошел Фрэнсис, порозовевший после душа, в свежей белой сорочке и серых фланелевых брюках с четкими стрелками. В руке он держал бокал, а под его подбородком топорщился платок с узором пейсли, скромная примета мужского щегольства, которой я не видела уже много лет и потому невольно улыбнулась. Моя сумка наверху, сказал он, и ванна налита. Он подождет меня здесь, и мы обсудим ужин. Полчаса я нежилась в облачках пара, глядя на очередной пятнистый потолок. Внизу наигрывали знакомую пьеску Сати — неуклюже, с многочисленными паузами и повторами. Я надеялась, что не ради услаждения моего слуха. Новую одежду я не покупала уже давно, и спустилась вниз с легким ощущением неловкости и беззащитности — со мной всегда так бывает, если мне не нравится, как я одета. При виде меня Фрэнсис вскочил со стула, предложил «соорудить» мне коктейль и сообщил, что я прекрасно выгляжу.
— Ты очень любезен, — сказала я. — Негрони, пожалуйста. Так это был ты, на пианино.
Смешивая мне напиток, он признался, что всю жизнь мечтал научиться играть на фортепиано, но начиная лет с двадцати ему постоянно казалось, что время упущено и он уже слишком стар. Полтора года назад, сразу после своего пятидесятилетия, он наконец решился. Полгода назад пришел на первый экзамен. Все ученики собрались перед комнатой, где его принимали, и ждали, когда их вызовут. Они сидели молча на одинаковых стульях, явно купленных оптом по дешевке.
— У меня одного ноги доставали до пола. Все остальные, девочки из той же школы, с косичками, бантиками и белыми ленточками, нервно болтали ногами. А я не мог. Но мы все его сдали! Потом, страшно довольные, мы, как водится, обменялись впечатлениями и рассказами о том, как мы ошиблись в «Братце Жаке» или в гаммах
Слушая его, пока ледяной негрони согревал мне горло и грудь, я подозревала, что обратного пути может не быть. Куда пропал тот устрашающий призрак из Шелдонского театра? Когда еще мужчина наливал мне ванну и предлагал создать для меня роскошный кабинет в пасторальном раю? Сознание, что выбора нет, возбудило меня. Я шагнула туда, где он сидел, взяла в ладони его голову и поцеловала ее. Потом нашла его губы. Наша опереточная идиллия началась с любовного акта на диване. Я волновалась, что занавески не задернуты и нас увидят с улицы. Но нас прикрывала высокая спинка. Все выглядело так, словно мы занимаемся этим каждый вечер, поскольку потом мы собрали с пола одежду и стали натягивать ее на себя самым будничным образом, заодно обсуждая, куда пойдем ужинать. Точно у нас за плечами уже было тридцать лет брака. Он предложил итальянское заведение, где его знали, — в нескольких минутах ходьбы, пять столиков, притиснутых к хлопотливой кухне. Мы съели там запеканку из баклажанов с пармезаном и зеленый салат, и я убедилась, что мои догадки верны. Фрэнсис запланировал для нас совместную жизнь. Его стройка превратилась в Амбар. Впервые я услышала это слово с прописной буквы, когда он увлеченно рисовал наши рабочие места, мою маслодельню, его кабинет, книги и стихотворения, которые мы напишем, сад, который вырастим, друзей, которых будем приглашать. Это была заманчивая чепуха. Мне пришлось его перебить.
— Фрэнсис. Ты же знаешь, что я не могу.
Но и это, как говорят строители, входило в смету. Он позволил сменить тему, взяв меня через столик за руку и помолчав несколько секунд.
— Я понимаю. Но мы знаем, что долго это не протянется.
Я ждала.
— Не мне тебе объяснять. Это прогрессирующая болезнь. Скоро ты перестанешь справляться. Значит, какой-то интернат. Или вроде того. А потом, говоря словами Ларкина, единственный конец[53]. Тебе будет очень, очень тяжело. Но я хочу, чтобы ты помнила: впереди есть жизнь.
Но Фрэнсис знал, что никакого интерната не предвидится. Меня вдруг замутило. Многовато оливкового масла в баклажанах. Я как следует приложилась к стакану с водой и сказала:
— Я не могу загадывать так далеко.
— И не надо. Зато я могу. Если ты не против, конечно.
— Не знаю. Я должна подумать.
— Не торопись, — торжественно сказал он.
Мы вернулись к нему, разделись в спальне и перед сном еще раз повторили диванный акт. Меня заинтриговало то, что в роли любовника Фрэнсис мягок и покорен — странный контраст с его полностью одетой властной ипостасью. Он уступал инициативу мне, что не отвечало привычному для меня образу партнера. Поначалу я медлила, затем приспособилась без больших усилий, и мне стало легко и радостно. Режим на следующие четыре дня определился: чтение, разговоры, сон, любовь и рестораны — моя версия Элизия, — а потом настала пора возвращаться домой.
*
Я пишу эти строки на обычной бумаге за деревянным столом в саду позади нашего дома. Отсюда открывается вид на Гленуигский залив внизу, паб и стоянку при нем, а вдали, справа от меня, крутые холмы поднимаются к горе Рошвен. Начало мая, веет слабый ветерок, комаров еще нет, и за моей спиной, в доме, Джейн Киченер режет бутерброды для нашего похода по грязным тропам через Смирисари в Ахад-эн-Эних — песчаную бухточку, облюбованную каякерами. Я еще не научилась правильно произносить ее название. Местные жители настроены дружелюбно — никаких «лет через сорок сойдете почти за своих». Кроме того, некоторые из них, в частности наш электрик и кровельщик, тоже англичане. Кружным путем я узнала, что нас прозвали здесь «двумя вдовушками». Что ж, возразить нечего. Наши почившие мужья занимают наши мысли, но мы относимся к этому — к ним — по-деловому, и ведем вполне приятную жизнь благородных отшельниц.
Мои дневники стоят на полочке над письменным столом в нашей гостиной, но мне больше нравится полагаться на свою память. Намеренно восстанавливать произошедшее — тяжелый труд, этакое силовое упражнение для мозгов: напрягаешься и вскрываешь сцену, но заодно вскрываются и другие. И постепенно это становится проще. Вдобавок вина и раскаяние — хорошие стимуляторы памяти. К дневникам я обращаюсь в основном ради того, чтобы уточнить порядок событий. В этом отношении, как давно известно, память часто подводит. Перемешанное в голове прошлое существует в своем особом времени — внеисторического настоящего. А дневник, независимо от его качества, фиксирует события, как бусины на нитке.
*
В этот раз, после четырех лондонских ночей, возвращение к моему земному прозябанию далось мне легче. Парадоксальным образом этому помог нежданный кризис. Сетовать на судьбу, мою или Перси, было некогда. Накануне вечером они с Питером мирно играли в настольную игру. Это возникло ниоткуда — страшный внезапный выпад, и мой муж сильно ударил мальчика по лицу. Я увидела это сама на следующий день — красное воспаленное пятно у Питера на щеке. Теперь он не приближался к дяде. Рейчел рвалась уехать. Перси дулся у себя в комнате. Он уже забыл о случившемся, но его тень омрачала ему настроение. Он знал, что произошло что-то плохое и что он сам тому виной. Я долго уговаривала его спуститься и извиниться. Меня подстегивало сознание, что в будущем мне не обойтись без Рейчел и Питера. Но Перси лежал навзничь на кровати, закинув руку на глаза и отказываясь двигаться и отвечать. Чемодан Рейчел был уже в машине. Обычно до ее отъезда мы еще часок проводили вместе. На сей раз она скупо роняла слова. С нее хватит, у нее свои проблемы. Когда я бодро обратилась к Питеру, он отвернулся. Теперь они воспринимали нас с Перси как один общий источник боли и унижения.
Когда они уехали, немалая часть вечера ушла у меня на то, чтобы уломать Перси сойти вниз и посмотреть старые записи детских телепрограмм, которые я хранила специально для подобных случаев. Понемногу настроение у него поднялось. Пока он смотрел передачу про живой уголок, я приготовила ужин. Мои попытки обсудить с ним его нападение на племянника ни к чему не привели. Оно исчезло. Вместо этого мы спели несколько песенок и полистали семейный альбом, разговаривая о фотографиях, о наших приключениях в прошлом — то есть говорила только я. Вот Перси с рюкзаком в одной руке и ключами от машины в другой перед гостиницей на берегу реки Ивенлоуд[54]. Вот я на лесной тропинке у поляны с колокольчиками. Вот Перси с улыбкой вручает довольному клиенту готовую скрипку. На каждую фотографию Перси откликался одобрительным хмыканьем. Наш врач уверял меня, что это эффективный способ предотвратить деградацию памяти. Никакого эффекта я не замечала, но продолжала листать страницы: надо было как-то убить время до отхода ко сну.
Когда Перси наконец улегся и заснул, я прочла три имейла от Фрэнсиса, но так устала, что ограничилась в ответ коротким «У нас тут проблемы, завтра напишу». Прежде чем добавить два обычных заключительных слова, я замешкалась. Перси только что получил от меня поцелуй на ночь. Предательство, моя вопиющая неверность были слишком свежи для моей измученной души. Но опустить ритуальную подпись значило бы вызвать недоумение. Так что я собралась с духом и написала: «Люблю тебя».
После тех ислингтонских дней для нас с Фрэнсисом все застопорилось. Сказались разные факторы, не связанные между собой. Я не могла к нему выбраться. На мою сестру с Питером, да и без него, я больше не рассчитывала. Помимо истории с пощечиной, у Рейчел
Я поделилась с Фрэнсисом своими планами на книгу, которые вынашивала уже не первый год. Это будет обильно иллюстрированная жизнь Томаса Эйкенхеда — последнего, кого казнили в Британии за богохульство. Он был одаренным шотландским студентом, чьи искренние и красноречивые извинения за то, что он посмел сомневаться в существовании Бога, оказались тщетными перед лицом гранитного авторитета пресвитерианской церкви — и в 1697 году его повесили. В своей книге я собиралась исследовать религиозный и интеллектуальный сумбур конца семнадцатого века. Фрэнсис одобрил мой замысел, хотя никогда не слышал об Эйкенхеде. Для того, чтобы написать такую книгу, сказал он, нет места лучше, чем переоборудованная маслодельня.
Этот период застоя в наших отношениях продолжался несколько месяцев. Однако в других делах подвижки были. Ислингтонский дом продали, но за меньшую цену, чем Фрэнсис рассчитывал. Вся выручка ушла на погашение долгов по Амбару, и Фрэнсис остался фактически без гроша. Когда кончился мой неоплачиваемый отпуск, я уволилась из колледжа. Чтобы справиться с моей нагрузкой, нужен был новый преподаватель с полной занятостью, а не сменяющие друг друга внештатники. Человек, который хотел увести малыша со станционной платформы, оказался виновным еще и в другом преступлении, и его портрет разместили в центральных газетах. Когда я видела его в последний раз, он отправлялся в полицейский участок. На следующий день его вернули оттуда в тюрьму за нарушение правил УДО. По новому приговору ему добавили еще шесть лет. Мы с Перси посетили невролога, и тот сказал, что его пациент «просто молодец», разве что двигаться стал чуть более неуверенно. У него развилась осторожная походка, как будто он не доверял земле у себя под ногами. Помимо этого, почти никаких перемен.
Однако кое-что действительно происходило, хотя и медленно. Поначалу мне даже казалось, что из-за вечного стресса я теряю способность здраво смотреть на вещи. Фрэнсис как будто начал относиться ко мне немного по-другому. Обычно тревога нападала на меня глубокой ночью, когда мне следовало бы крепко спать в преддверии раннего подъема: Перси завел привычку вставать ни свет ни заря. Имейлы Фрэнсиса стали более краткими и менее выразительными. На наших свиданиях за домом он выглядел подавленным, говорил суше. Дважды сообщил, что не сможет приехать. Целовал меня только при встрече и на прощание. Словом, вел себя так, как вела бы я сама, если бы нашла кого-то другого. На этом фоне наш проект жизни по ту сторону неименуемого перестал быть приятной фантазией. Он превратился в спасательный трос — разумный, необходимый, крайне желательный.
Мне хотелось вызвать его на откровенность, но едва я оказывалась рядом с ним в машине, как моя решимость пропадала. Я боялась, что мои подозрения подтвердятся; в противном же случае я рисковала рассердить его или даже совсем оттолкнуть. Но как-то под вечер, когда Перси был поглощен телевизионной драмой об овчарках, а по крыше машины барабанил проливной дождь, на глазах превращающий глину дорожки в грязное месиво, Фрэнсис заговорил без понуканий. Он перечислил все по пунктам. Во-первых, он меня любит. Во-вторых, понимает, в каком кошмарном положении я нахожусь. В-третьих, все между нами забуксовало, и для него это тоже очень тяжело. Так что да, он малость пошалил на стороне, и не один раз, и ему кажется, что правильнее будет в этом сознаться. Я не расстроилась и не возмутилась. Я напряженно размышляла. Интрижка, не угрожающая нашей любви, — это лишь первый этап, красноречивое свидетельство того, что ситуация изменилась. Одна из таких интрижек может перерасти во что-то большее, а я тем временем скована по рукам и ногам, не в силах ни противостоять этому, ни подкрепить чем-нибудь нашу связь. Но сказала я только одно: «Понятно».
Снаружи грохотала гроза. Мне почудилось, что он ждет от меня более развернутого ответа, но я ошиблась. Он готовился произнести то, что поначалу смахивало на неизбежное уведомление о разрыве. Он повысил голос, чтобы перекрыть шум ливня.
— Ты и сама уже наверняка все продумала, Вивиен. У нас не хватает смелости обсуждать это. Мы рассчитывали на твою сестру. Теперь ее нет. По твоим словам, Перси пересекает плато. Что произойдет, когда он доберется до края и наступит серьезное ухудшение? Как ты тогда будешь справляться?
— Я же тебе говорила. Патронажная сестра, три раза в день. Это бесплатная служба. Найду кого-нибудь, чтобы и по ночам помогали. Он должен оставаться в привычной обстановке.
— Это может тянуться годами. Дороти Вордсворт была ку-ку двадцать лет, прежде чем умерла. А мы что? Так и будем двадцать лет встречаться у меня в машине?
Я сказала:
— Если хочешь прекратить, прекращай. Я не намерена об этом спорить.
— Не хочу я прекращать. Я тебя
— В смысле?
Он помедлил и отвел взгляд.
— Надо сдать его в интернат.
Опять эта старая песня. Я заговорила с ним как с ребенком:
— Ты знаешь, что я еще раз там была. И его возила. Я его туда не отдам. И ни в какое подобное место тоже.
— Ты говорила.
— Частный пансионат мне не по карману. Я и по кредиту еле расплачиваюсь. И ты на мели.
— Точно.
Дождь стихал, и я смогла понизить голос.
— И о чем тогда речь?
— О том. — Он тоже понизил голос, но едва ли не до шепота, и медленно произнес: — Мы должны действовать.
Сказав это, он развел руками. Через несколько секунд до меня дошло. Тогда я рассмеялась, как бездарная актриса в убогом самодеятельном спектакле. Посмотрев ему в глаза, я увидела, что он серьезен. По моим ногам вверх побежали мурашки, по животу разлился холодок. Маленькое пространство салона наполнилось моим собственным дурным запахом — серным, что вполне подходило к случаю.
— Глупо, — сказала я. — Отвратительно. Нет. — И опять: — Фрэнсис, нет!
— Тебе не придется ничего делать, обещаю.
Я снова засмеялась. Меня обуяла такая паника, такой ужас, что мне было трудно перестать.
— Взгляни правде в лицо, — добавил он. — Перси предстоит много страданий.
Во второй раз посреди разговора с Фрэнсисом в машине я потянулась к дверной ручке. Прочь от него — больше я ни о чем не могла думать.
Он положил свою руку на мою, чтобы мне помешать.
— Пожалуйста, выслушай меня до конца. Сейчас у нас или — или. Либо мы действуем, либо расстаемся, как бы мучительно это ни было. Я больше не могу это выносить, и обещаю тебе: если ты согласишься, весь риск я возьму на себя.
Выбравшись из машины, я не стала тратить время на то, чтобы закрыть за собой дверцу. Я проскочила в калитку, заперла ее и кинулась дальше по саду, мимо сарая Перси и в дом.
*
Примерно в четыре утра, во время долгой бессонной ночи, я села в кровати и написала сестре электронное письмо. Не настоящей сестре, которая была больна, а фантому из царящей у меня в голове сумятицы.
Дорогая Рейчел,
Три дня назад Фрэнсис Бланди любезно предложил мне убить Перси, пообещав избавить меня от всякого риска, дабы после этого мы могли поселиться вместе в его деревенском доме. Разумный план? Как по-твоему?
Я не вписала ее имя в адресную строку, опасаясь, что мой палец случайно тронет кнопку отправки. Теперь, когда эта идея воплотилась из моих мыслей в напечатанные буквы, мне стало хорошо видно, как она дика и жестока. Мой шутливый или саркастический тон был самозащитой. Я не хотела оставлять эти слова на экране надолго, опасаясь, что на их месте возникнет что-то вроде зловещего электронного палимпсеста, который я не смогу очистить никакими силами. Проклятое пятно леди Макбет. Снова и снова мои глаза пробегали по строчкам и возвращались к началу. И чем дальше, тем более причастной я становилась. Сейчас написанное выглядело глупым, блеклым и... я поискала нужное слово. Не таким пугающим? Нет. Ононормализовалось.Слова, которые я напечатала, предлагали простой способ избавления от боли, своего рода рациональную незаконную эвтаназию. Я не могла пойти в полицию. Я уже стала соучастницей преступного замысла. Слишком поздно туда звонить, и я все равно никогда на это не решилась бы.
Поставив курсор за последнюю точку, я нажала на клавишу «назад» и стерла свое письмо слово за словом. Когда оно исчезло, мои мысли растерянно пошатнулись. Я хотела вернуть письмо. Оно уравновешивало меня, концентрировало тему, напоминало мне о том, чего делать нельзя, а следовательно, о том, что делать нужно. Упершись взглядом в экран, я увидела — или мне померещился — еле заметный оттиск слова «разумный». У меня не хватило духу напечатать все снова. Компьютеры взламывают почем зря — как мошенники, так и правительство. Кроме того, по какой-то причине я не могла вспомнить ту слегка юмористическую манеру, в которой изложила суть дела своей сестре.
Неделя прошла как в тумане. Я не могла думать ни о чем другом, одурела от недосыпа, и Перси раздражал меня больше обычного. Фрэнсису я не писала и не получала от него никаких вестей. Он ждал моего решения. Я подозревала, что даже затягивать с ответом значит бросать на себя тень. Насколько мне было известно, юридическое понятие соучастия довольно размыто. Мне следовало соблюдать осторожность. Но я, как идиотка, скучала по Фрэнсису. Месяцы разговоров в машине сблизили нас сильнее. Он стал моим лучшим другом, единственным, кому я могла излить душу, братом, которого я никогда не имела в лице Сэма. Можно было написать ему и уклончиво предложить встретиться. Но я терпела, потому что в то же время боялась его, боялась, что он сумеет подбить меня на нечто безумное и омерзительное. У меня родилась теория, что в его «мы должны действовать» нашла выражение сексуальная фрустрация. Если бы только мы добрались до постели! Я открыла в нем эту неожиданную жилку покорства, даже безропотности, при интимном общении — свойство, в котором он ни за что не признался бы. Да и зачем, пока мы сохраняли физическую близость и это оставалось нашим невысказанным секретом? Где-то я читала, что у Хемингуэя в поздние годы были сексуальные фантазии, в которых он представлял себя девочкой в белом платьице с оборками. Так его одевали в детстве. Но с охотничьим ружьем или удочкой для морской рыбалки в руках он ощущал себя хозяином положения. Так же и Фрэнсис — за рулем своей машины, полностью одетый и на безопасной дистанции от эротики, он безотчетно стремился мной командовать. Если бы нам удалось вернуться к нашим любовным играм, это помогло бы более или менее восстановить равновесие. Тогда из нас получилась бы здравомыслящая пара. Временами мне приходило на ум, что если бы мы с ним жили без секса, он бы меня подавил.
Но Рейчел, которая наконец собралась приехать снова, в очередной раз угодила в больницу. Питер написал элегантным почерком сочувственную записку; похоже, он забыл о пощечине. Он приедет, как только его матери станет лучше. Среди моих подруг-преподавательниц не было ни одной, кому я решилась бы доверить Перси на ночь. Все его друзья-музыканты постепенно исчезли с горизонта. Мы вновь остались вдвоем, но уже не в том смысле, что раньше. Хоть я и отвергла предложение Фрэнсиса, оно все равно маячило между Перси и мной, почти невидимое, как шлифованное стекло. Мне было страшно и стыдно, потом меня пронзало внезапной нежностью, точно электрическим разрядом, или, иногда, охватывало странное чувство отчужденности, как будто он ужеушел— я не могу подобрать другого слова — и вместо него я видела живое воспоминание. Мне приходилось уединяться, чтобы взять себя в руки.
Моя унылая рутина была прервана грустным событием — но оно хотя бы дало мне повод куда-то съездить и с кем-то пообщаться. Моя дорогая подруга Марта Маклиш, блестящая исследовательница современной французской литературы, мирно скончалась у себя дома. Она продержалась дольше, чем предсказывали врачи, и за это время, прикованная к постели, часто превозмогая боль, написала несколько прекрасных работ и закончила свои переводы малоизвестных эссе Симоны де Бовуар. До болезни Перси я часто навещала ее — мы разговаривали часами и даже смеялись над какими-то старыми приключениями. Теперь он и я отправились в путь вместе — автобусом до Оксфордского вокзала, поездом до поселка Марты
Перед церковью собралось много университетских знакомых — они стояли кучками среди могил, дожидаясь, пока их пустят внутрь. Меня тронуло то, что почти половину пришедших составляли французы. Публика была неверующая, но солидарная в своей готовности претерпеть положенное. Если кто-нибудь из наших друзей-атеистов умирал, не оставив инструкций — а это случалось нередко, — церковный ритуал исполнялся по умолчанию, и совесть живых безбожников оставалась чиста. Мы дружно повторяли хором неправдоподобные слова знакомых гимнов и слушали, как обаятельный священник возглашает о вечном блаженстве в загробной жизни, которую сейчас начинает Марта. Как горячо нам хотелось ему верить! Но даже смотреть на человека, который как будто бы и впрямь искренне считал, что это ждет всех нас, было утешительно. Перси вел себя на удивление хорошо. Он вставал и садился одновременно со всеми остальными, подпевал нам и даже знал кое-какие слова. Они застряли у него в памяти давным-давно и еще не потерялись. Родные Марты попросили четверых из нас выступить перед собравшимися. Я поднялась на резную дубовую кафедру первой и сказала о мужестве покойной, о ее любви к озорным шуткам и блестящих научных достижениях. Пока говорили остальные, в том числе двенадцатилетняя внучка, которая держалась с большим самообладанием, я задумалась о своем.
Всякий раз, когда я попадала на местную железнодорожную станцию по пути к дому Марты, ко мне возвращались трудные воспоминания о Кристофере. Я не испытывала тогдашнего страха и не слишком думала о внезапном невероятном вмешательстве полиции. Я вспоминала тот миг, когда вышла из поезда и впервые увидела одинокого малыша в конце платформы, рядом с красным предупредительным знаком, который запрещал пассажирам спускаться по бетонному пандусу к рельсам. В моей памяти все кругом было гигантским, нависающим над его крохотной фигуркой, когда он стоял спиной ко мне и смотрел на далекое черное пятно туннеля, где исчезла его мать. Он страстно хотел, чтобы к нему вернулась главная любовь его жизни. Ему было невдомек, что она сама чувствует себя потерянной и беспомощной перед лицом своих реальных и воображаемых проблем. Теперь, в церкви, и каждый раз на станции мне отчаянно хотелось утешить брошенного мальчика, привлечь его к себе, обнять и попросить у него прощения. Никто из дружелюбных незнакомцев вокруг не догадывался, что женщина, втиснутая на переднюю скамью перед самым алтарем, оплакивает не Марту, а другую свою утрату — девочку, которая могла бы стать ее лучшей подругой. Сейчас ей было бы двадцать с небольшим, а значит, она только вступила бы на порог своей захватывающей взрослой жизни. Мальчуган на платформе был ее грустным посланцем, ее братом, явившимся, чтобы заставить меня вновь поплатиться за то, что я натворила.
Через два дня после похорон случилось то, что я в своем сумеречном состоянии восприняла как дополнительную кару. Перси обильно обкакался во сне. Больше половины ночи я отмывала его и возилась с постелью. В четыре утра он твердо решил встать, одеться и получить горячий завтрак. Он хотел позвонить кому-то, хотя не мог сообразить, кому. Он настаивал, чтобы мы с ним вышли на прогулку. Ему хотелось того, другого и третьего сразу, отчего он запутался и расстроился. После этого весь его суточный распорядок полетел к чертям, и мой, уже и без того хлипкий, отправился следом. Постепенно установился новый режим. В семь-восемь вечера Перси уже спал, а между двумя и тремя пополуночи просыпался и требовал, чтобы его одели. Однажды я собиралась встать с ним вместе, но нечаянно заснула, и под утро меня разбудили полицейские, которые привели его домой. В другой раз его привели местные волонтеры. За ночь мне удавалось поспать часа два-три, и я все время дремала на ходу, иногда с трудом соображая, что́ из окружающего меня реально. На периферии зрения плавали галлюцинации — предметы, люди, пейзажи. Явь перемежалась обрывками сновидений. Мое сердце часто пропускало удар, затем бухало так, что я невольно хваталась за грудь. Находясь на ногах, я могла совсем отключиться на несколько секунд. Практика показала, что мне легче подчиняться любому требованию Перси. Если он расталкивал меня в три часа ночи и говорил, что хочет гулять, то встать и пойти с ним было меньшим испытанием, чем в пять утра поить чаем поисково-спасательную команду.
Я поступила глупо, возобновив переписку с Фрэнсисом, отправляя ему тоскливые отчеты, которые были одновременно горькими жалобами на судьбу, мольбами о помощи и выплесками отчаяния. Он отвечал с нежным сочувствием. По крайней мере, мы снова общались. Когда он попросил меня договориться о посещении одного частного пансионата в двадцати милях от Хедингтона, я решила, что он неожиданно разжился деньгами, и согласилась. Попросить о помощи Рейчел я не могла, так как ее только что прооперировали. Я послала ей фрукты, цветы и добрые пожелания. Мне было непонятно, что́ происходит с Перси: спускается ли он наконец по склону, или сорвался с обрыва, или просто временно угодил в яму на ровной поверхности. Впрочем, это не имело значения. Главным было держаться. Я находила опору в повседневных обязанностях. Мы все еще ходили вместе за покупками. Я стирала, готовила, убирала комнаты. Мне казалось, что я сумею привыкнуть к новому режиму сна и бодрствования, заданному Перси. Но уже к раннему вечеру я приходила во взвинченное, лихорадочное состояние, заснуть в котором было немыслимо, и мне оставалось только вновь писать Фрэнсису.
Я не могу вспомнить, сколько продолжался этот бредовый период. Мне чудилось, что он растянулся на долгие месяцы, и тут помогли дневники. Записей мало, но даты ясны. Он занял сорок три дня. Все границы размылись — между намерением и памятью о совершенном действии, между выдумкой и знанием, надеждой и обретением, и наконец, как я полагаю, между добром и злом. Наступил день, на который нам назначили визит в пансионат, но Перси наотрез отказался даже приближаться к «еще одной гостинице». Мне не хватило упорства на то, чтобы уговорить или заставить его. Я позвонила туда, чтобы извиниться, и теплый голос регистраторши чуть не довел меня до слез. Когда я сказала Фрэнсису, что мы пропустили встречу, это, похоже, не произвело на него никакого впечатления.
Неделю спустя, примерно в десять вечера, я была на кухне — сидела за откидным пластиковым столиком, который служил нам для чайных и кофейных принадлежностей. Перси спал. Полчаса назад я поднималась наверх проверить его. Теперь я не читала и даже не думала — просто сидела в своем обычном отупении, слишком возбужденная, чтобы ложиться в постель, слишком измотанная, чтобы писать очередной мейл или браться за груду кастрюль и тарелок рядом с раковиной. Если бы я и услышала, как открылась калитка позади дома, то все равно не пошевелилась бы. Мое безразличие было глубоким. Но когда кто-то постучал в стекло задней двери, я вздрогнула, обернулась и увидела в темноте смутные очертания лица. Когда я впустила Фрэнсиса, мы не обнялись. На нем были кожаные перчатки и черная широкополая шляпа, которую он никогда раньше при мне не надевал. Он выглядел нездоровым — бледный с иссиня-зеленоватым оттенком. Возможно, просто небрит. На плече у него висела матерчатая сумка. Это было странно, однако я не удивилась его появлению.
— Что ты делаешь? — глупо спросила я.
— Где он?
— Спит. Куда ты идешь?
— Оставайся здесь.
Я должна была мгновенно понять, куда он идет и что собирается сделать. Но меня одолел ступор, какая-то растительная заторможенность. Прежде чем я сумела двинуться с места, прошло
Что я должна была сделать? Запереть парадную дверь и французские окна в кухне, вызвать полицию, удерживать Фрэнсиса в доме, пока они не приедут? Я не подумала ни о чем — даже о том, что меня примут за соучастницу и что деваться мне некуда. Я могла только смотреть. Фрэнсис сунул молоток в черный пластиковый пакет и спрятал в сумку. Потом наклонился над Перси и повернул его лицом в лужу крови, которая быстро растекалась двумя длинными ручейками. С трудом встал, переступил через кровь и подошел ко мне. Его била дрожь.
— Он мертв. Слушай. Вивиен, ты слушаешь? Посмотри на меня. Ты должна стереть все мейлы, мне, от меня, ясно? И любые копии, если есть. Еще у тебя мои письма. Уничтожь их. Ты слышишь? Не выходи со мной на связь. Дай мне пять минут, потом звони в скорую. Не в полицию! Ты все поняла? Запри заднюю калитку и дверь на кухне. И помни, все будет хорошо.
По его виду было не похоже, что он в это верит, и моего ответа он ждать не стал. Он пошел в кухню. Там что-то грохнуло. Он наткнулся на столик и сшиб тарелку. Я услышала, как открылось и закрылось французское окно. Я по-прежнему стояла там же, в десяти футах от места, где лежал бедный Перси. Мне надо было подойти к нему, но я струсила и не смогла: а вдруг он и правда мертв? А вдруг еще жив? В мозгу у меня вертелась одна мысль: как я, тупая пособница, узнаю, что прошло пять минут? Откуда мы считаем? Я не могла понять, что́ показывают мои наручные часы: мне казалось, что они надеты вверх ногами. Я замерла, не сводя глаз с Перси. Я надеялась, что он пошевелится, смертельно боялась этого, пыталась вспомнить другие инструкции, которые дал мне Фрэнсис. Когда я снова взглянула на часы, мне почудилось, что их стрелки повернулись в обратном направлении.
*
Мы не общались семь месяцев. Мои терзания — ужас, отчаяние и ненависть к себе, слезы перед сестрой, сочувствующими друзьями и незнакомцами — были восприняты всеми, включая полицейских, врачей и местного репортера, как проявление естественной скорби женщины, которую постигло страшное горе. Притворяться не требовалось. Я плакала и худела, ни от кого не таясь, и люди видели во мне благородную вдову, верную жену, которая пожертвовала всем — карьерой, обществом, комфортом — ради ухода за несчастным больным мужем. Кое-что из этого было правдой, и я пряталась, съежившись за валуном моей показной добродетели. По ночам я лежала, парализованная своим отвратительным двуличием, но об этом никому знать не следовало. Я любила Перси и хотела, чтобы он был жив, и вместе с тем хотела избавиться от домашней каторги, чтобы жить в райской зеленой долине со своим любовником. Нет, не совсем так. Я любила Фрэнсиса и зеленую долину, но никогда не пошла бы ради них на убийство. Мой роман с ним был секретом полишинеля, известным части коллег и, конечно, Гарри Киченеру. Никто не думал, что это может иметь отношение к трагедии с Перси. Никто не пришел ко мне домой, чтобы залезть в мой компьютер и поискать в нем следы стертых имейлов, адресованных знаменитому поэту или полученных от него. Ни один проницательный коп не явился, чтобы извлечь из камина обгоревшие клочки писем Фрэнсиса Бланди.
Как известно, споткнуться и упасть с лестницы — обычная причина смерти. Старики, пьяницы и одуревшие от наркотиков поп-звезды проделывают это ежедневно. Каждый больной Альцгеймером с медицински засвидетельствованным нарушением моторики просто занимал очередь на обобщенной лестничной площадке, как ребенок в тесной толпе других детей, которым не терпится прокатиться с горки. Патологоанатому в полуподвале Больницы Джона Рэдклиффа не понадобилось пускать в ход визжащий краниотом, дабы установить, что черепно-мозговые травмы покойного представляют собой естественное следствие падения его тяжелого тела со значительной высоты и, согласно неумолимому закону тяготения, плотного контакта оного с неровным плиточным покрытием. Что же до тошнотворных предосторожностей Фрэнсиса — широкополой шляпы, чтобы обмануть камеру наружного наблюдения, перчаток, чтобы не оставить отпечатков пальцев, машины, припаркованной за две мили перед многолюдным кафе, молотка, взятого с собой на случай, если Перси будет еще жив после того, как его столкнут с лестницы, и выброшенного впоследствии в мутные воды Черуэлла близ знаменитого паба «Вики армз», письменно зафиксированного намерения устроить Перси в хороший пансионат, — все они оказались нелепой театральщиной. Никто ничего не проверял. Всем было начхать. Официальное заключение — смерть в результате несчастного случая — никого не удивило. Коронер, второй в моей жизни, мягко пожурил в суде меня и патронажную сестру за то, что мы не позаботились вовремя оборудовать Перси спальню на первом этаже. Будущим опекунам на заметку.
Я могла спокойно терзаться муками совести. Любые мои поступки, вызванные отвращением к себе, встречались окружающими с теплотой и сочувствием. Одна, без этого утешения, я сходила с ума. Хуже всего были ночи. Они неизменно загоняли меня в узкую колею, по которой я старалась улизнуть от ответственности: Фрэнсис сказал, что мы должны действовать. Нет, ответила я — если не губами, то сердцем. Я выскочила из машины и побежала в дом — это было моим «нет». Он сказал, что мы должны действовать, но я не действовала. Я не строила никаких планов. Это было моим «нет». Я не клала в сумку молоток и не отправлялась с ней в ночь. Я бы ни за что не причинила Перси вреда. Я ухаживала за ним, я любила его, отказалась ради него от своей жизни, готовила ему еду, водила его по врачам и записывала их рекомендации, искала для него телепрограммы, укладывала его спать, пела с ним песенки, меняла ему постель, убирала его сарай, спасла его от дома престарелых и ежедневной игры в бинго. В темноте я пополняла свои списки и защищала свою невиновность, но рано или поздно передо мной вставал один и тот же вопрос: когда я наконец отдохну? Моему воспаленному сознанию
Сестра поддерживала меня как могла. Каждый день мы разговаривали, и она приехала на неделю, чтобы помочь мне освободить дом от вещей Перси — его рубашек, туфель и рабочих инструментов. Я надеялась, что это поможет, но ошиблась. Прошло три месяца. Я бы никогда не подумала, что постоянная тоска и ненависть к себе пробудят во мне такую жажду секса. Вдовий огонь — вот как это называется. Я стала чем-то вроде придонного моллюска, распахивающего свое мягкое нутро перед любой крохой, которую несет течением в его сторону. После нескольких унизительных эпизодов я опять прилепилась к Гарри. Фрэнсис к тому времени уехал в Принстон, чтобы ненадолго подменить одного захворавшего поэта. Гарри явился как-то под вечер с бутылкой вина и приличествующими случаю соболезнованиями. Он был искренне удивлен моим напором, но жизнь научила его многому, а проявленная им покладистость и эмоциональная дистанция между нами полностью меня устраивали. В сексе, формальном как танец, я ненадолго нашла избавление от самой себя. Мы не обсуждали наши прежние проблемы, его хладнокровный уход от меня, мою расчетливую месть. Иногда лучше не оглядываться. Я не спрашивала, кто его теперешняя любовница. Мне не было до этого дела. Мы вернулись к своей шутливой болтовне — сплетни и книги, хотя читала я мало и по большей части слушала или притворялась, что слушаю. Он приходил один-два раза в неделю. Стоило ему уйти, как я забывала о нем и возвращалась в проторенную колею.
Траур искажает восприятие. Линейный ход привычного времени и размеренный быт разодраны на части. Все сколько-нибудь значительные связи ведут к недавнему прошлому, к внезапной пустоте и борьбе с тем, что могло или должно было быть. Все дни похожи друг на друга, что ускоряет их смену, а повторяемость воспоминаний делает их невыносимыми, хотя они упорно продолжают возвращаться. Как брошенную в поток щепку, меня пронесло через Рождество, долгую зиму и холодную весну.
Наконец мой поэт позвонил. Он выполнил свои обязательства в Штатах, приехал в Голландию и хотел бы отдохнуть вместе со мной в Греции. Он назвал остров, и я, замурованная в своей апатии, безучастно согласилась встретиться с ним на пристани в Пирее или прямо на борту парома, который отвезет нас на Аморгос.
Мой паспорт нашелся только после долгих поисков. Греция для меня была просто словом, пунктом договоренности и местом встречи. Я уже бывала там несколько раз и полюбила эту страну, но те поездки не приходили мне на ум. Я разучилась предвкушать удовольствие. Мне лишь хотелось проверить, смогу ли я вынести общество Фрэнсиса Бланди. Узнав о моих планах, Гарри с обычной для него склонностью к двойным стандартам выказал раздражение. Меня это ни капли не тронуло, и я решила не потакать ему, хотя мне ничего не стоило бы остаться дома. Если бы Фрэнсис позвонил и сообщил, что все отменяется, я бы ничуть не расстроилась.
*
Я недооценила Грецию. Когда я катила свой чемоданчик по набережной от такси к парому, тепло, гам и радостная суета раннего туристического сезона, проблески ровной морской синевы между судами у причала и доносящийся откуда-то аромат рыбы, жаренной на оливковом масле, пробудили во мне ту, о ком я уже забыла. Оказаться в других краях! Неправда, что бог путешествий — обманщик, что все свои проблемы ты берешь с собой и никаких перемен ждать не стоит. Меня охватил нежданный и невообразимый восторг: я вырвалась, все начинается заново, мир огромен и разнообразен, а я и мои заботы микроскопически малы. Я буквально вспорхнула по сходням. Фрэнсис ждал меня на борту. Мы мимолетно обнялись. Он выглядел спокойным и здоровым — и как будто стал немного выше. А может, это я усохла. За первые полчаса я узнала от него, что переправа займет восемь часов и он тактично забронировал для нас пару двухместных кают первого класса; что некий американский фонд поддержки искусства выплатил ему крупную сумму в знак признания всех его творческих достижений; что Амбар и маслодельня отремонтированы по высшему разряду, книги заняли места на своих полках, а специи и вино — на своих, постельное белье сложено в огромном стенном шкафу, и сад скоро зацветет; что он еще ни разу не ночевал в новом жилище, но все, кто там бывал, в абсолютном восхищении. Я слушала молча, но пристально наблюдала за ним, когда он говорил, и не могла ни подавить, ни игнорировать легкое пробуждение прежних чувств к нему. Пока мы расхаживали по палубе туда-сюда или останавливались посмотреть на прибывающих пассажиров, я наслаждалась теплом вечернего солнышка на своих голых руках и чувствовала, что с учетом краткости жизни имею право на малую толику земных удовольствий. Довольно я настрадалась. Теперь могу взять что хочу на моих собственных условиях — эта мысль кружила мне голову. Никто не следил за мной, кроме Фрэнсиса, а он был моим соучастником, столь же вероломным. Далекая Англия казалась отсюда холодным царством жестокой морали и лицемерия, а взрастивший меня Оксфорд — его сырой сердцевиной. Паром отправлялся. Когда мы стояли на корме, опираясь на поручни и глядя в открытое море, и наши лица пригревало закатное солнце и ласкал мягкий ветерок, мне стало так хорошо, что я сделала то, чего велела себе не делать — по крайней мере, пока. Я накрыла его руку своей. Он взял ее, мы переплели пальцы и поцеловались.
В судовом ресторанчике нам подали на ужин чуть подогретую тушеную баранину с бамией. Вино — красное, почти черное — имело резкий бодрящий вкус. Фрэнсис предположил, что такое пили древние греки и римляне. Мы обсуждали все подряд: Ирак, болезнь Рейчел, американские университеты, расширение Оксфорда, отличия британской поэзии от американской, блестящие успехи Питера в школе, — но ни разу не подошли близко к смерти Перси и ее последствиям. Мы ни о чем не сговаривались. Беседа просто текла мимо. Эта тема — убийство — была похоронена. Прелесть морского путешествия вытеснила из моей памяти долгие месяцы траура. Фрэнсис снова принялся рассказывать об Амбаре так, будто наша совместная жизнь там — дело решенное. Он привез в маслодельню дубовый письменный стол восемнадцатого века и не сомневался, что мне страшно понравится за ним работать. Он открыл фотографию на телефоне. Модный дизайнер из Суффолка спроектировал для Амбара гигантский кухонный остров из вяза. Это напомнило Фрэнсису, что муж его экономки посадил на краю сада два вяза с особой устойчивостью к болезням. Так, не признаваясь себе в том, что мы делаем, мы законсервировали Перси в его могиле — по крайней мере, на первый взгляд. В последний раз, когда мы с Фрэнсисом виделись, у него на плече была сумка, а в ней молоток, заляпанный кровью. На полу лежал труп. До чего же легко мы согласились к этому не возвращаться! Какое достижение!
Но долго так продолжаться не могло. В какой-то момент мы пожелали друг другу спокойной ночи и без дальнейших дискуссий разошлись по соседним каютам. Как мне это представлялось, мы не были готовы возобновлять свой роман, понимая, сколь чудовищны наши умолчания. Убаюканная плавным движением и гулом моторов, я впервые за много месяцев заснула в считаные минуты. Посреди ночи я очнулась от сна без сновидений. Только услышав автомобильный гудок и чей-то крик, я сообразила, что паром пристал к берегу. Мы прибыли в порт Эгиали вскоре после полуночи. Спустившись по сходням в предрассветном сумраке, мы обнаружили, что нас поджидает человек с запряженной ослом тележкой. Ему велели забрать багаж — наш и четырех других
На сей раз номер у нас оказался общий, но в нем хотя бы стояли рядом две отдельные кровати, узкие и жесткие. Над моей, примерно на полпути к потолку, сидел маленький черный скорпион. Я предложила поймать его кружкой для умывания и выкинуть в окно. Фрэнсис сильно хлопнул по нему ботинком, так что на стене остался желтый след от каблука. Сам скорпион упал мне на подушку. Я смахнула его, а подушку перевернула. Потом быстро приготовилась ко сну, накрылась простыней с головой и сделала вид, что сплю, не ответив на вежливый вопрос Фрэнсиса о том, как я себя чувствую.
Проснулась я по-прежнему в дурном настроении. Комнату заливало до боли ярким светом, и Фрэнсиса в кровати не было. Я услышала его голос в саду под растворенным окном. Я оделась и сидела на табуретке, застегивая сандалию, когда он вошел, шумный и энергичный, и принялся рассказывать мне, как он договорился, чтобы нам подали завтрак в идеальном местечке под сенью апельсинового дерева. Все готово. Тут он поймал мой взгляд.
— Что с тобой?
Я уже решила, что разговор состоится. Хватит увиливать. Но я хотела придать своему голосу оттенок легкого сарказма.
— Со мной все отлично. Просто капельку неловко делить комнату с человеком, который убил моего мужа.
— Что? — он выплюнул это слово, затем повторил так же, но громче: — Что? — Помимо воли он покосился на окно. Кажется, я тоже. Мы слышали гостей за завтраком в саду. Они могли слышать нас. Он быстро пересек комнату и захлопнул створки. Теперь мы были отрезаны от всех и готовы к бою.
Он встал напротив меня, скрестив руки на груди.
— Поверить не могу, что ты серьезно.
— Ты планировал отдохнуть здесь, не упоминая об этом. Не выйдет. Придется взглянуть правде в лицо.
Он пододвинул к себе крашеный деревянный стул и сел. Его напускное спокойствие меня не обмануло.
— Хорошо, — сказал он. — Давай поговорим. Насчет твоей роли тоже. Или тебя мы не трогаем?
— Фрэнсис, ты пришел ко мне без предупреждения. Не поговорил со мной. Ты отправился прямо к нему.
Он воззрился на меня с деланным изумлением.
— Ловко ты себя убедила. Ну и ну!
— А что я могла сделать? Повалить тебя на пол и связать?
— Боже мой. Как ты слаба!
— В смысле, я никого не убиваю?
Он засмеялся.
— Ага. Для этого у тебя есть я.
На этом месте мы заговорили одновременно. Меня взбесила его ложь.
— Что за подлое вранье! Как ты смеешь! — И он, сохраняя внешне невозмутимый вид и явно делая над собой усилие, чтобы не сорваться на крик, как я, сказал что-то вроде: — Хочешь, чтобы я выложил тебе начистоту, что ты сделала?
— Ты действовал сам по себе. Разве не так?
— Тебе нужны доказательства?
— Что?
— Дай мне сказать. Потом я тебя выслушаю, обещаю. Был разговор в машине. Ты поняла, что я имею в виду. Не отпирайся. Ты не ответила. Прекрасно. И что потом? Ты шлешь мне по десять мейлов в день. Он обосрался, всю ночь не давал мне спать, я больше не могу, я схожу с ума. Я его ненавижу. Он высасывает из меня жизнь. Но я никогда-никогда не отдам его в интернат. Ты повторила мне это тысячу раз. После того, что я сказал тебе в машине, смысл был ясен. Зачем еще писать мне, что ты хотела бы, чтобы он умер? Или что он «уже» умер? Забыла? Я сказал, что мы должны действовать, и вот тебе пожалуйста, ты согласна. Я сказал, что ты не будешь замешана, так и вышло. Я сделал грязную работу, а ты даже не пикнула. И сейчас вместо того, чтобы убирать за ним говно и годами ждать, пока он помрет, ты здесь, на чудесном острове. Но за это надо платить, Вивиен. Все просто. Теперь мы повязаны.
Он выпрямился на стуле, уперев руки в колени и пристально глядя на меня, дожидаясь моего ответа. Мне следовало быть осторожной. Умный человек, он мог вывернуть ложь наизнанку так, что она выглядела правдой. Но он попал в яблочко моей вины. Я должна была сделать больше, чтобы остановить его. Меня замутило, сердце колотилось, но я твердо решила не уступать Фрэнсису в показном хладнокровии. В то же время я спрашивала себя, не отрабатываю ли я обязательную программу и действительно ли этот спор для меня так важен. Логика могла повести нас в другом направлении.
— Я не приглашала тебя к себе с молотком. Да, конечно, мне было очень тяжело за ним ухаживать. Такова судьба каждого, кто имеет дело с больными Альцгеймером. То, что ты сказал в машине и что потом сделал, — это твое решение. Только твое. Он мешал тебе, и ты его убил. Ты не мог понять, как я могу любить его. Заявлять, что ты делал все по чужой указке, — полная чушь, жалкий лепет. И ты еще называешь меня слабой! Это ты убил его, Фрэнсис. Ты ему лоб проломил! Ты, а не я. Если б я тебя не встретила, он был бы еще жив.
Я взвинтила себя до крика и чувствовала странное воодушевление.
Фрэнсис был бесстрастен.
— Если бы Перси не встретилтебя, он был бы еще жив. Но послушай, давай не тратить время. Любой может спросить, почему ты не обратилась в полицию с самого начала, почему впустила меня в дом, почему сказала мне, где твой муж, почему не попыталась остановить меня, когда я пошел наверх, почему не позвонила в полицию, когда дело было сделано. Забудем все это. Останемся при своем мнении, или даже скажем для определенности, что ты невинна как младенец, а я чудовище. Какая разница? Если я пойду ко дну, ты пойдешь туда вместе со мной. Извини, но я предполагал, что у нас может случиться подобный разговор. Я сохранил твои мейлы. Выглядят они неважно. Повторяю: теперь мы повязаны.
Еще раньше, чем Фрэнсис добрался до заключительного пункта своего
Я улыбнулась Фрэнсису и встала, помедлила секунду-другую, затем подошла через комнату к окну и распахнула его настежь. Выглянув в теплое солнечное утро, я сразу увидела в мерцающей тени апельсинового дерева, уже усыпанного плодами, наш зеленый столик, а на нем — кофейник, нарезанный толстыми ломтями хлеб, ранний инжир, йогурт и мед в глиняных мисочках. Цикады уже начинали свой гипнотический стрекот, и официант шел по саду с большой салфеткой, чтобы прикрыть от птиц наш отсроченный завтрак. Я снова повернулась лицом к комнате. Фрэнсис наблюдал за мной с интересом.
Подводя итог разговору, я сказала:
— Что ж, в таком случае нам имеет смысл пожениться.
*
В сентябре 2007 года у Фрэнсиса вышла двенадцатая книга — «Пиршество». «Тернбуллс» устроил для него прием в Собрании Уоллеса[57] в Марилебоне. Гарри как редактор произнес эффектную речь. После четырехмесячного рецидива нашей связи в мрачные дни траура мы снова стали прекрасно ладить. По меркам поэтических презентаций мероприятие было необычайно пышным: восемьдесят гостей, шампанское, джазовый квинтет, ужин с рассадкой по местам, предоставленный «Ривер кафе»[58]. В «Пиршество» вошел цикл любовных стихотворений, которые Фрэнсис написал после нашей ислингтонской идиллии. Одно из них, щедро сдобренное юмором, лирикой и эротикой, проникло в кинофильм — романтическую комедию, хит осеннего сезона. Фрэнсис прекрасно прочел его за кадром в качестве сопровождения любовной сцены в поезде и попал публике в нерв. Десятки тысяч тех, кто никогда не покупал поэтические сборники, особенно в твердой обложке, прихватили по экземпляру в фойе кинотеатров по всей стране, благодаря чему книга очутилась в списке бестселлеров наряду с детективами и шпионскими триллерами. Фрэнсиса раздирали противоречивые чувства: ему льстила новая форма славы, но в то же время у него вызывали презрение новые читатели, поскольку он понимал, что раньше они никогда о нем не слышали и вскоре его забудут. Однако серьезная пресса наградила его лучшими откликами за всю жизнь. Оглядываясь назад, я могу назвать «Пиршество» пиком его карьеры.
Мои чувства тоже были неоднозначны. В нашумевшем стихотворении, так же как и в других из того же цикла, говорилось обо мне. Я знала их еще по распечаткам, которые Фрэнсис отдавал мне, как только заканчивал очередное. Через полтора года я получила красиво изданное подтверждение своих догадок, поскольку оказалось, что именно мне и посвящен весь цикл. Увидеть свое полное имя, набранное курсивом над первым из девяти стихотворений, было шоком. Мое тело и «неуловимая душа» тоже не остались за кулисами. В новых стихах нашлось место и родинке на моем бедре, и моим «лирического смеха переливам» и тому прежде неведомому мне факту, что я умею «сладко пришепетывать». Когда я спросила, не опечатка ли это и не имелось ли в виду «пришептывать», Фрэнсис снисходительно усмехнулся. Итак, это была я, это были мы с ним в наши самые интимные минуты, которые он рассек и представил на всеобщее обозрение, как препарированную лягушку на школьном уроке биологии. Я не стала затевать скандал и позже порадовалась этому, так как процесс оказался затухающим. В корректуре я увидела себя, в первой книге, попавшей ко мне в руки, была уже я и не я, а когда мой печатный образ растиражировали во многих тысячах экземпляров, я растворилась в шрифте и практически исчезла. То, что осталось, было даже не женщиной, а поэтической условностью, тенью женщины на стене пещеры мужского воображения. Цикл стал хорошо известен любителям современной поэзии, и позже Майкл Беркли весьма удачно положил его на музыку для тенора со струнным оркестром. Мировая премьера состоялась на Альдебургском фестивале. Мы с Фрэнсисом посетили ее, и оба не сдержали слез. Мы никогда не были так близки, как в тот вечер.
Хотя мало кто обращает на это внимание, между памятью и физическим расстоянием существует тесная связь. Когда я оглядываюсь на так называемый «Второй Бессмертный ужин» из далекой северо-западной Шотландии, те сцены и цепь событий, которая к ним привела, сливаются в одно расплывчатое пятно не только из-за временно́й дистанции, но и потому, что меня отделяют от них добрых пятьсот миль. Отсюда, с наших высот, случившееся внизу несколько лет назад кажется менее значительным. Джейн чувствует то же самое. Наша отстраненность позволила нам открыть друг другу почти все. Я рассказала ей о моем романе с ее мужем Гарри, ныне покойным. Она рассказала мне об отвращении, которое питала к моему мужу и своему брату Фрэнсису, ныне покойному. Бродя по диким тропам Раф-Баундс[59], мы почти только об этом и говорили. Обе мы в неплохой форме для своего возраста, пятнадцатимильные прогулки нам еще по силам. Каждая из нас одобрила планы другой. Архив Гарри перевезли в Форт-Уильям, в филиал Университета высокогорья и островов. До сих пор никто не явился посмотреть на его бумаги. Джейн попросила меня о помощи: она задумала постепенно, за несколько посещений, выкрасть его документы и подменить их чистыми листами или любыми старыми страницами, на которых что-нибудь написано или напечатано. Мне стыдно этим заниматься, но я обещала помочь, и мне понятно ее желание сохранить семейные тайны. Гарри много лет пренебрегал своими детьми и дурачил жену — не без моего участия. Сейчас его архив содержат по самым высоким стандартам. У нас есть читательские билеты, и за два года мы сообща наведались туда восемь раз. Мы ездим в Форт-Уильям за покупками и заодно обворовываем библиотеку. За долгое время мы отточили свои навыки. Бумаги Гарри, не представляющие интереса, кладутся в коробках на самый верх. Под них подсовывается принесенная нами макулатура. Важные бумаги удаляются и выносятся. Мы посещаем архив по отдельности с промежутками в два-три месяца. Хранительница встречает нас дружелюбно и не подозревает, что мы связаны. Иногда я вижу в кухонное окно Джейн, задумчиво созерцающую в саду пламя костра — погребального костра, который она развела. В такие минуты ей нужно побыть одной.
Я сказала ей, что примерно через месяц закончу эту рукопись. Она завершится эпизодом, имевшим место в маслодельне при Амбаре шесть лет назад, поздним октябрьским вечером 2014 года: я со стаканом воды в руке греюсь у растопленной печки. Джейн нравится, что я пишу мемуары. Я читала ей те отрывки, которые не слишком откровенно касаются Гарри или подробностей смерти Перси. Дважды она спрашивала меня, не роман
Сообщила я ей и о принятом мною решении — эксцентричном, чтобы не сказать нелепом. К моему облегчению, она его одобрила. «Мы с тобой имеем право чудить, — заявила она. — Боюсь, мы уже достигли этого возраста!» Это началось два года назад, когда я снова размышляла, как мне поступить с прахом Перси. Развеять его в Хедингтоне было бы неправильно, в северном Оксфорде тоже. Я склонялась к тому, чтобы выбрать место на одном из наших пеших маршрутов — возможно, на берегу реки Ивенлоуд, где мы часто видели зимородков. Потом я подумала о самом Амбаре — в саду, рядом с маслодельней. Перси пришел бы в восхищение от этой укромной долины с речкой. Так почему бы ему не упокоиться там? Он это заслужил. Фрэнсис был бы против, что добавляло моему выбору привлекательности. Отсюда у меня родилась другая мысль, уже совсем шальная: а не отправить ли копию скрипки Гварнери в будущее, приложив к ней краткие сведения о ее создателе, мечтавшем, чтобы этот инструмент когда-нибудь достался истинному ценителю, скрипачу-виртуозу?
Когда я изложила свои смутные фантазии в телефонном разговоре с Питером, он немедленно заинтересовался, поскольку обожал своего дядю. Мы принялись обсуждать «письма в будущее» — тему, популярную в ту пору среди учителей и учеников начальных школ. Физик по профессии, Питер тут же рассказал мне о спутниках «Вояджер», один из которых через много лет вышел за пределы Солнечной системы, неся на себе золотую пластинку с записями музыки и голосов, собранных по всей планете. Моя идея со скрипкой страшно увлекла Питера. Я сказала, что в нем проснулся азартный одиннадцатилетний подросток. Это его позабавило, но не охладило, и не успела я глазом моргнуть, как он уже связался с Бодлианкой по поводу методов консервации. Как раз тогда я задумалась о дальнейшей судьбе этих мемуаров. Рискованно оставлять их «Тернбуллс» или любому другому издателю вместе с тридцатилетним запретом на огласку. Когда я исчезну и придут новые редакторы, любопытство победит обещания, данные забытой всеми пожилой леди. То же самое может произойти и в Бодлианке, когда там сменится нынешнее руководство. Уж очень большой интерес вызывает фигура Фрэнсиса Бланди — во всяком случае, у литературоведов. Я могла бы отдать рукопись какой-нибудь юридической фирме, но слишком хорошо помню историю с завещанием Томаса Харди. Он хотел быть похороненным в сельской глуши, в могиле его дорогой Эммы. Но когда он умер, ему рассекли грудь, чтобы отправить сердце к ней в Стинсфорд, а прах отвезли в Вестминстерское аббатство. Наверное, с возрастом у меня стал портиться характер — мне ведь почти шестьдесят, — но я не доверяю никому.
В таком случае, подумала я, почему бы не добавить эти листы к скрипке Перси? Закопаю их поглубже, и будь что будет. Если их найдут до моей смерти, я приму все последствия. Может быть, даже вздохну с облегчением. Это была всего лишь очередная фантазия, но после того как я сказала о ней Питеру, от меня больше ничего не зависело. Он приехал в Гленуиг погостить на несколько дней. Его аргументы звучали так убедительно, что я сдалась. Уезжая, он взял с собой прах и скрипку. Я сообщила ему размеры бумаги, которой пользуюсь, и приблизительную толщину рукописи, но, разумеется, не выдала ее содержания.
Порой мне кажется, что вся эта затея с капсулой для потомков — ужасная глупость. Какая-то старомодная мальчишечья игра. Остров Сокровищ! Есть в этом и оттенок печали. Слишком поздно я сообразила, что уже делала это раньше, давным-давно, в тот дождливый июньский день, когда отправилась вместе с Рейчел и своими соседками по дому в Спа-Филдс хоронить голубого плюшевого медвежонка Дианы. Вторые похороны имеют шанс оказаться более удачными. Как бы то ни было, давать задний ход поздно. Джеральдина Смайз, доброжелательная специалистка по консервации из Бодлианки, уже связывалась со мной несколько раз и сказала, что ее отдел приветствует мой замысел и готов оказать посильную помощь. Благодаря ей мне доставили из бумажного комбината в Раскоме стопу особой бумаги, изготовленной вручную на основе хлопка.
Когда закончу и отредактирую свои записи, распечатаю их. На обеих сторонах, пожалуйста, сказал Питер, и с одинарным интервалом. Мне объяснили, что эта хлопковая бумага переживет любой ее современный эквивалент, поскольку целлюлоза из древесной пульпы быстро разрушается. Теперь, зайдя уже так далеко и приняв неизбежное, я обдумываю наши планы с удовольствием. Джейн отвезет меня на станцию Лохайлорт, откуда я доберусь местным поездом до Форт-Уильяма, там пересяду на ночной до Юстонского вокзала, и с Паддингтонского приеду в Оксфорд. Заведующий Бодлианкой, многоуважаемый и милейший Ричард Овенден, будет поджидать меня у себя в кабинете с сэндвичами и бокалом вина. Без увлеченной беседы о Шотландии не обойдется. Я возвращу ему двенадцать моих дневников, которые отправятся обратно в архив Бланди. После этого он пригласит к нам Джеральдину Смайз, и я отдам ей свою рукопись для проведения консервационных процедур. Она спросила меня по телефону, надолго ли я предполагаю оставить свои предметы в земле. Возможно, лет на тридцать, ответила я. Для пущей надежности она остановила выбор на бескислородном хранении. Мои предметы, пояснила она, будут помещены в герметичный контейнер. Воздух из него откачают, чтобы сделать среду непригодной для обитания любых живых организмов. Внешний контейнер заполнят силикагелем, чтобы создать нужный микроклимат и обеспечить стабильно низкую влажность.
На прошлой неделе Питер раздобыл герметичный ящик из нержавеющей стали, который он привезет в библиотеку на следующий день после моего приезда. Там его тоже начинят химикалиями. Когда все будет готово и ящик запаян, мы с ним сядем в его машину и поедем в усадьбу. Те, кто сейчас снимает Амбар, уже предупреждены об окончании срока аренды — как и положено, за полгода, — и там никого не будет. Я запишу точные координаты маслодельни и как-нибудь зашифрую их в дневнике, который станет моим последним. Пока я буду водить риэлтора по Амбару с маслодельней, Питер выроет яму. Если риэлтор спросит, скажу, что мы хороним своего шпица, прямиком из холодильника. Когда Питер закопает яму, мы развеем над землей прах, а затем проведем там еще некоторое время, вспоминая, за что мы так любили покойного. Я прочту утешительное стихотворение Джеймса Фентона, где он призывает живых дружить с мертвыми[60]. Тайник быстро зарастет — крапива обожает перекопанную землю, — и вскоре у нашей усадьбы появятся новые владельцы. Часть выручки пойдет на новую гончарную печь для Джейн, а остального вместе с нерегулярными роялти Фрэнсиса хватит, чтобы с лихвой обеспечить нас обеих до конца жизни. Мне нравится перебирать в уме все эти намерения каждый вечер, когда я ложусь в постель. Это помогает уснуть.
*
Время и расстояние затуманили в моей памяти череду событий после Аморгоса, когда наступила пора кардинальных сдвигов и перемен. Только благодаря дневникам я вспомнила, что очистила хедингтонский дом от ненужных вещей, по большей части своих, и выставила его на продажу. У меня не было денег на ремонт, а просить у Фрэнсиса не хотелось. Критические замечания потенциальных покупателей я воспринимала как личную обиду. Сад запущен, сарай Перси закрывает первому этажу дневной свет, отопительная система изношена, лестница слишком крутая. Я сбавила цену. Примерно тогда же университет предложил мне вернуться на работу, но я отказалась. Теперь меня манила другая жизнь. Полный сочувствия к несчастной вдове, мой колледж организовал мне подработку. Я стала вести поэзию семнадцатого века по понедельникам и викторианский роман по четвергам. Амбар оказался не настолько готовым, как считал Фрэнсис. Возникли проблемы с канализацией
К тому времени, как я переехала в усадьбу и вступила во владение маслодельней, нашему браку исполнилось четыре месяца. Фрэнсис считал, что мы должны объединить свои домашние библиотеки. Это был трогательный порыв, но я не сразу победила сомнения. А вдруг мы с ним не уживемся, и мне придется удрать? (И действительно, спустя двенадцать лет, после смерти Фрэнсиса, мне понадобилось снова разбирать книги, чтобы увезти свои в Шотландию. Это оказалось так долго и муторно, что я даже наняла себе в помощь аспиранта.) Идиллия, о которой мы с Фрэнсисом грезили, упорно от нас ускользала. Когда я приехала в мебельном фургоне, шел сильный дождь. Он лил без перерыва недели две — май выдался рекордно сырым. Я неосторожно посетовала на климатические изменения, Фрэнсис тут же завелся, и между нами вспыхнула ссора, которую удалось отчасти загасить бутылкой вина. Из-за дождя в новой крыше Амбара обнаружилось несколько протечек. Фрэнсис долго орал по телефону на невозмутимого Висенса, который уже строил что-то другое в семидесяти милях от нас и твердил, что все сроки «доделок» давно миновали. Архитектор поддержал его. Это привело Фрэнсиса в такое скверное расположение духа, что я от греха подальше сбежала в маслодельню. Как в ней было уютно! Уже только за нее одну мне стоило его полюбить. И крыша там не текла.
Но теперь, когда тишины и покоя вокруг стало хоть отбавляй, на меня нахлынули призраки недавних и отдаленных событий. Они вгоняли меня в паралич. Я сидела за дубовым столом, смотрела поверх него на свою прекрасную студию и слушала заунывный посвист ветра, огибающего угол Амбара. В голове или было пусто, или теснились воспоминания. В них подмешивались обрывки викторианских романов и мой собственный голос с университетских семинаров — сладкий речитатив фальшивого добродушия, которое я пускала в ход для оправдания тупого или нерадивого студента. Теперь у меня хватало досуга на то, чтобы каменеть от старых горестей. Когда появлялся фантомный Перси, больной или здоровый, или ничком у подножия лестницы, источник двух кровавых рек, я выходила из-за стола и ложилась на диван. Однажды, когда я поправила на полке голубого мишку Дианы, меня с младенческим криком навестила она сама, и ее братец Кристофер тоже очутился здесь, на перроне, в своем обычном недоумении. Потом очередной хоррор — Фрэнсис в черной шляпе и с сумкой через плечо стучит в мое окно.
Чтобы отвлечься, я меняла что-нибудь в комнате: передвигала вазу, возилась с кофемашиной, протирала полированные поверхности. Моя давняя страсть к порядку. Но я сочинила себе другой образ: богатой избалованной неженки, привычной к пуховым перинам и уставшей от комфорта, бесталанной бездельницы в летаргической дреме среди мягкой мебели. А Фрэнсис? Прикончив моего мужа, чтобы заполучить меня, он проводил у себя в кабинете по четырнадцать, а то и шестнадцать часов в сутки — писал эссе о четырех американских поэтах, Джаррелле, Лоуэлле, Хекте и Шварце. Все мужчины. Кого это волновало? Если бы мне хватило энергии и целеустремленности, я написала бы о четырех женщинах. Отсутствие Фрэнсиса, его рассеянность во время наших общих трапез могли бы только подтолкнуть меня к тому, чтобы окунуться в работу. Но этой ленивой немолодой паршивке ничего не стоило убедить себя, что ее соблазнили, предали и бросили, как бледную героиню ричардсоновского романа.
На самом деле все было не так уж плохо. Мой дневник, в отличие от памяти, подсказывает, что мы беседовали допоздна, занимались сексом, я готовила какие-то экзотические блюда. Когда он с головой уходил в свои труды, я помогала ему с перепиской. Следующим летом я начала осваивать ближайшие окрестности — как правило, в одиночку, но иногда с Рейчел или Питером, к тому времени уже долговязым подростком, помешанным на физике с математикой. Когда я ходила одна, мне страшно не хватало Перси, его неизменной доброты и интереса к растениям и живым существам. Заметив что-нибудь любопытное, я обсуждала это с ним в своих мыслях. Бывали случаи, когда, оглянувшись по сторонам и убедившись, что никто меня не видит и не слышит, я садилась на траву и плакала.
В тот первый год в Амбаре я вела в оксфордской летней школе курсы для американских студентов. Они заразили меня своим энтузиазмом, и осенью я наконец взялась за книгу об Эйкенхеде. Ее длинный вступительный раздел я посвятила обзору интеллектуальных и религиозных течений последней четверти семнадцатого века. В связи с этим мне понадобилось проводить немало времени в Лондоне — в Королевском обществе, библиотеке фонда «Уэлком траст» и Британской библиотеке — и в оксфордской Бодлианке. Я неоднократно ночевала у Рейчел и как могла старалась ладить с ее мужем Майклом. Казалось, он не одобряет меня из принципа, хотя я так и не набралась смелости спросить, что это за принцип. Теперь я стала замечать, что каждый раз возвращаюсь в Амбар со все большей охотой. Дома было так хорошо! К той поре мы уже обросли маленькой компанией, тоже обожающей нашу усадьбу. В нее входили, само собой, Джейн и Гарри. Затем Тони с Джоном, ботаник и ветеринар, гей-пара. Романистка Мэри Шелдрейк и ее беспутный муженек Грэм. Позже к ним добавились молодая журналистка Гарриет Гейдж, написавшая о Фрэнсисе лестный очерк, и ее муж Крис, оказавшийся для нас очень полезным по части мелкого ремонта. Были и многие другие, но это ядро практически не менялось. Я ценила их за то, что они такие разные и всегда готовы помочь мне стряпать, стирать или разбирать постельное белье, если им вздумается остаться на ночь.
Появление Гейджей в нашей жизни было связано с одним незначительным происшествием, застрявшим у меня в памяти и повлекшим за собой некоторые последствия для моей личной жизни. Оно касалось стилистики. После шумихи вокруг «Пиршества» прошел год, новообретенная слава Фрэнсиса поблекла, и он начал опасаться за свой статус. Широкая публика забыла о нем, как забывала в свое время о многих других поэтах. Когда к его издателю обратились из «Вэнити фэйр» с просьбой об очерке, Фрэнсис, который никогда не жаловал репортеров, согласился — к общему удивлению, особенно моему. К нам прислали Гарриет. Фрэнсис был твердо намерен вести себя максимально любезно, однако ему не удалось полностью скрыть скептицизм. Хоть он и не признавал этого, у него инстинктивно вызывали сомнения интеллектуальные способности любого, кто не учился в Оксфорде; впрочем, он уважал кембриджских представителей точных наук. Гарриет окончила Ньюкаслский университет. Она знала его стихи, к месту цитировала их и не задавала глупых вопросов. Еще она отличалась красотой и носила милые одежки из благотворительных магазинов. Если у него и забрезжили романтические намерения, она явно была не его поля ягодой. Она держалась с ним вежливо и обходительно, как подобает профессионалу, и в один из следующих визитов сказала мне, что любит своего мужа. После двухчасовой беседы с хозяином и прогулки по саду со мной она уехала, успев заметно расположить к себе Фрэнсиса. Когда интервью вышло, он расположился к ней еще больше. Она выдала ему весь набор: «первый среди равных», «голос, который страна вряд ли заслужила», «глубочайший знаток ущербной, но небезнадежной человеческой природы» и наконец, в последней строке, заветное слово на
Месяц спустя она прибыла со своим мужем Крисом, и перед Фрэнсисом возникло новое коммуникативное препятствие. Он легко отдавал распоряжения рабочим и продавцам, но терялся, когда ему приходилось общаться с людьми без высшего образования на равных. Он не знал, как себя держать. А может, это было презрение, или и то и другое в равной степени. Его уязвляли некоторые особенности произношения и расхожие солецизмы. Он просто не мог поверить в адекватность человека, спрашивающего «сколько время?» или путающего «одеть» и «надеть».
Крис был высок, строен и крепок. Симпатичный, подумала я. За ланчем он в основном помалкивал, так что я решила изобразить радушную хозяйку и спросила, чем он занимается. Он стал объяснять, что время от времени помогает одному детскому театру, хотя по факту у них нет денег, чтобы ему заплатить. Фрэнсис не выдержал.
— Прошу вас, Крис. В этом доме никогда не говорите «по факту».
Наш молодой гость перевел взгляд с Фрэнсиса на Гарриет, потом обратно на Фрэнсиса.
— Чего?
Это лишь подлило масла в огонь.
— По факту, — повторил Фрэнсис. — Так говорить неправильно. Вы издеваетесь над языком. Не надо.
Крис покачал головой и принялся дальше рассказывать мне о своей работе. Когда они вдвоем уехали, я без обиняков заявила Фрэнсису, что он вел себя по-хамски.
— На кой хрен он сдался этой девице? — возразил мой муж. — Он же полный кретин.
— Ничего подобного.
— Да ты послушай, как он говорит!
У меня в дневнике остался подробный отчет и о следующем посещении Гейджами нашей усадьбы. Оно произошло через полтора месяца. На сей раз с нами были Джейн с Гарри, и мы ужинали. Погода стояла теплая, и мы выпили по аперитиву в саду. Потом, уже в доме, за столом, разговор зашел о последствиях мирового кризиса конца нулевых. В ответ на вопрос Гарри Крис сказал, что в той области, где он сейчас трудится, — поставке шатров для выездных свадеб — бизнес по факту восстанавливается.
— Опять «по факту», — вмешался Фрэнсис с нескрываемым раздражением. — Я с ума сойду. Сделайте одолжение, Крис. Вычеркните это из своего словаря.
Настала внезапная тишина. Крис положил нож с вилкой, выпрямился на стуле и скрестил руки на груди. Потом веско заговорил — и мне показалось, что он произнес запретные слова нарочно, а перед тем произвел некоторую подготовку.
— Видите ли, мистер Бланди, я употребил это выражение в нашей беседе, выбрав его среди синонимов с разной стилистической окраской. Оно соответствует стилю разговора —моемустилю, и хотя в этом синонимическом ряду...
— Благодарю вас, Крис. Не надо читать мне лекцию о синонимических рядах.
— А по мне, так надо.
Тишина сгустилась. В кои-то веки Фрэнсис от изумления потерял дар речи.
У меня возникло впечатление, что Крис намеренно утрирует свой простонародный лондонский акцент.
— По мне, так надо, — повторил он. — Я ж не книжку пишу, а говорю как мне привычно. В действительности я мог бы ввернуть и чего поумнее, но на самом деле это было бы для меня неестественно. Де-факто — спору нет, что и де-юре, — это ваш дом, но, пожалуйста, не учите меня, как надо разговаривать. Фактически это невежливо. И если вы перестанете ко мне цепляться, мы с вами поладим — и не только по форме, но и по факту.
В этот момент все могло пойти совсем худо. Мне доводилось видеть, как Фрэнсис впадает в ярость и по меньшим поводам, но тут Гарри, воспользовавшись очередной паузой, громко хохотнул.
— Фрэнсис. Тебя уели!
Это разрядило атмосферу, и у моего мужа хватило ума уступить — тем более что у него не было разумной альтернативы — и присоединиться к общему смеху, уже разгорающемуся за столом. Он сказал Крису:
— Вы очень убедительно все объяснили, и я признаю, что был неправ.Факт есть факт.
Крис протянул к Фрэнсису бокал, они чокнулись, и с тех пор, поскольку всем уже стало ясно, что Крис не позволит себя шпынять, отношения между ними оставались вполне приличными. Со временем Крис помог нам решить множество проблем с Амбаром. Он латал протечки на крыше, разбирался с септиком и увеличил вчетверо скорость входящего трафика на наших компьютерах. А в тот вечер, немного позднее, Джейн спросила его, откуда он знает про стилистическую окраску и синонимические ряды.
— Да ничего я не знаю. Когда Фрэнсис в первый раз на меня наехал, я полез на полки Гарриет. Она показала мне пару учебников по стилю, и я вычитал, что он бывает нейтральный, разговорный и так далее. А то некоторые шибко ученые чудаки иногда начинают требовать от всех подряд, чтобы они говорили как в парламенте или на худой конец как по писаному. В общем, смех один.
Вскоре после нашего стилистического ужина Фрэнсис отправился в Нью-Йорк по приглашению Еврейского культурного центра. Я решила остаться дома. Крис приехал к нам чинить изгородь. В первый день он не успел закончить работу, и я предложила ему чаю с пирогом. Я угощала его в маслодельне, и мы славно поболтали. Пригласить его в спальню было моей идеей. Он все повторял: «Вы уверены?» Я отвечала утвердительно. Возможно, в каком-то смысле он заменил мне Томаса Эйкенхеда. Для взрослого у Криса были на удивление детские ресницы, длинные и темные. Голый он оказался приятным сюрпризом. Я и забыла, как выглядят молодые тела. Мои любовники старели вместе со мной или опережали меня. К жировому валику на талии мужчин постарше волей-неволей привыкаешь. Давным-давно, когда мужские животы были подтянутыми, я не думала, что причиной тому юность их обладателей. Я просто считала это нормой для человеческой фигуры.
Ремонт изгороди занял больше времени, чем рассчитывал Крис. На пятый день я сказала ему, что пора закругляться. Фрэнсис скоро приедет. Крис кивнул и улыбнулся, а перед тем, как уйти, поцеловал меня в щеку и просто сказал: «Спасибо», а я положила руку ему на плечо, легонько сжала его и ответила: «И тебе спасибо». Это было самое чистое завершение короткого романа в моей жизни. Но оно положило чему-то начало, и вскоре мне стало невтерпеж. Теперь я поняла, что маслодельня — идеальное место. Через три недели Фрэнсис улетел на Ямайку, на литературный фестиваль. Как только он сообщил мне по телефону, что приземлился благополучно, я решила, что приглашу Гарри к ужину. Не знаю, что он сказал Джейн, но вечер прошел хорошо, и я успокоила свою совесть резонным соображением, что Фрэнсис на Карибах тоже времени даром не теряет.
У нас с Гарри сложился порядок, который не делал нам чести. Как только Фрэнсис куда-нибудь уезжал и я убеждалась, что он добрался до пункта назначения, Гарри появлялся в Амбаре. На случай неожиданного возвращения моего мужа мы по-прежнему запирались в маслодельне, обеспечивая себе возможность побега через заднюю дверь. Свою машину Гарри всегда оставлял в десяти минутах ходьбы. К тому времени ему было уже под шестьдесят, но как любовник он не изменился — такой же умелый и предупредительный и при этом такой же отстраненный, как и всегда. Конечно, мне льстило, что он до сих пор находит меня привлекательной. Тогда как раз обсуждалось, возьмется ли он за биографию Фрэнсиса, и по причинам, которым я не могу найти оправдание, это добавляло нашему возобновившемуся роману пикантности. Мне нравилось поддразнивать Гарри по этому поводу.
*
Две недели тому назад архив Киченера в Университете высокогорья и островов уже состоял из одной макулатуры вроде театральных программок, уведомлений о похоронах, писем агентов по торговле недвижимостью и меню торжественных ужинов по случаю вручения литературных премий. В глубине коробок лежит то, что мы натаскали из корзинок для бумажного мусора, с вымаранными именами и датами. Всего в архиве двадцать семь коробок, и теперь любой ученый может убедиться, что там нет ничего полезного, потратив на это две-три недели. При жизни Гарри не пользовался известностью в Шотландии, однако когда-нибудь бландиведы им заинтересуются. Мне жаль памяти о нем, потому что иногда мы хорошо проводили время. Но Джейн твердо решила вытравить ее полностью. Наверняка она видела и кое-какие упоминания обо мне, прежде чем бросить их в огонь. Поразительно, что она не держит на меня зла. Когда я спросила почему, она заявила, что женщины никогда не могли устоять перед Гарри. То ли цепляясь за соломинку, как свойственно жертвам безответной любви, то ли избегая конфликта со мной, она винит только его. Я промолчала. Мы остаемся счастливыми компаньонками в безопасных пределах невысказанного. После того как она откопала в холмах над Смирисари какую-то необычную глину, ее вазы, чайники и тарелки стали пользоваться хорошим спросом по всему Арднамерханскому полуострову.
Она работает в пристройке за домом. Я люблю заходить туда по утрам с чашкой кофе и смотреть, как новый горшок обретает форму, вращаясь в ее чутких мокрых руках. При этом в ее напряженном взгляде светится материнская нежность. Но иногда в кухню доносится яростный вопль: это значит, что ее снова подвела печь. Во время долгих прогулок мы говорим о наших покойных мужьях и о том, что́ мы поняли в замужестве о самих себе. За много лет Джейн выгоняла Гарри трижды, потом начинала скучать и принимала его обратно, хоть и знала, что своих обещаний он не выполнит. В итоге она смирилась с его изменами, чтобы не разрушать семью и не травмировать детей. Она любила его и считала, что без него не проживет. Но когда он умер, обнаружилось, что проживет, и очень даже неплохо, — и тут взял свое ретроспективный гнев. Детей она растила в одиночку, хлопотала по хозяйству, работала в своей студии до глубокой ночи, а Гарри тем временем вел беззаботную холостяцкую жизнь. «Он даже с трудом вспоминал, как их зовут».
Мы обсуждаем ее тридцатипятилетнее замужество так, будто я не имею к этой грустной повести никакого отношения. Это наш важный молчаливый уговор, хотя иногда Джейн грустно замечает: «Конечно, ты знала его почти так же хорошо, как я».
И я отвечаю что-нибудь вроде: «Джейн, да я никогда толком его не знала».
Когда наступает мой черед рассказывать о своем браке, я не могу быть столь же откровенной. Для меня это непозволительная роскошь. Постыдная тайна, связавшая нас с Фрэнсисом, заставила меня пускаться в хитроумные измышления, которые выглядят чуть ли не чересчур правдоподобными. Я отшлифовала свои штампы на загляденье. Как трудно быть женой знаменитости, как жизнь с настоящим творцом похожа на американские горки: то свет, то тьма, то взлет, то падение, — как постепенно подвергалась эрозии моя собственная индивидуальность. И ни слова о моем бездействии в тот вечер, когда Фрэнсис пришел ко мне в дом с сумкой на плече. Ни слова о моей фаустианской сделке — о том, как я вышла замуж за убийцу Перси ради интересной и комфортной жизни. Но мы с Джейн часто говорим о своем детстве, о наших отношениях с родителями, и сходимся в том, что у нас обеих отняли часть жизненного пространства в пользу наших братьев. Эти обсуждения становятся еще более пылкими, когда в них принимает участие Рейчел, приезжающая нас навестить. Джейн не интересует поэзия брата, да и никакая другая тоже. Она злится на себя за то, что извела свое детство на Фрэнсиса и его нужды. Что же до «Короны для Вивиен», то история с ней ее забавляет. Она никогда не спрашивает меня, куда я дела эту поэму. «Такой шум и гам подняли, а ведь мало кто читал даже те его стихи, которые свободно продаются в магазинах!»
Но у нее теплые воспоминания о том приеме на мой день рождения, который теперь по-идиотски именуют Вторым Бессмертным ужином. «Ах, какой это был вечер! Какая славная компания! А ты знала, что Шелдрейки разругались и потом всю ночь успешно восстанавливали отношения? Кто-то из кейтеринга, менеджер или официантка, уронил на пол одну из моих лучших мисок, а потом Джон Бейл рассказал нам, как он оперировал змею, которую задавили на дороге! И Фрэн читал свою поэму. Это тянулось до бесконечности. Я ужасно боялась заснуть, терпела изо всех сил! Нехорошо так говорить, Вивиен, тем более что он написал ее специально для тебя, но ведь неплохо, что эта поэма потерялась, как по-твоему? Уж больно длинная!»
Я не помню ни змеи, ни разбитой миски. Прошло почти шесть лет, и мы с Джейн пережили тогда разные вечера. Память прицельно избирательна. Из несущественных моментов у меня в памяти застряла очередная истерика Фрэнсиса по поводу климата. Все благоразумно молчали, однако спустя годы стало ясно, что он был неправ. Думаю, он это понимал. В «Короне» он опроверг сам себя, хотя никогда не признал бы этого. Он трудился над ней так упорно, что отменил все договоренности и не выезжал из дому три месяца. Я никак не могла встретиться с Гарри и соскучилась по нему. Накануне приема я не поленилась доехать до самого Ледбери: Гарри попросили прочесть в этом городке дневную лекцию о Джоне Мейсфилде, который там родился. Мы провели вместе пару часов в скрипучей спальне над тюдоровским пабом. К моему удивлению, Гарри заявил, что ему «иногда сдается», что он меня любит, вследствие чего он никак не может согласиться написать биографию Фрэнсиса. «Это было бы слишком большим свинством, даже для меня».
Комната над старинным пабом напомнила мне о наших пеших экскурсиях с Перси и гостиницах, где мы обычно останавливались. На обратном пути из Ледбери слезы застили мне глаза. Я съехала в придорожный карман и отдалась своему горю и мукам совести, которых не облегчили минувшие годы. Придя в себя, я посмотрелась в зеркальце над приборной панелью и мельком увидела на заднем сиденье коробку шоколадных конфет, цветы и клин сыра «стилтон» — прикрытие для моей экспедиции на случай, если Фрэнсис спросит о ее цели.
Шоколадные конфеты и прочее предназначались для завтрашнего вечера. Вся эта суета вокруг моего пятьдесят четвертого дня рождения принесла мне меньше хлопот, чем могла бы. Мои обязанности сводились к минимуму. Привезти еду и сервировать стол должны были сотрудники кейтеринговой фирмы, а позаботиться о винах обещал сам Фрэнсис. Мне оставалось только расставить цветы, устроить друзьям прогулку по осеннему саду, а позже угостить их конфетами. Еще месяц-полтора назад я узнала, что Фрэнсис пишет мне в подарок поэму и хочет прочесть ее вслух за ужином. Не могу сказать, что я ждала этого с нетерпением, — скорее, покорилась неизбежному. Он показал мне пергамент, на котором собирался записать окончательную версию. Сейчас я уже не помню, откуда мне стало известно, что он намерен уничтожить все черновики и предварительные заметки. К той поре я успела привыкнуть к его чудачествам.
Моя беззаботность или равнодушие распространялись и в других направлениях. На следующий день, когда Гарри приехал в усадьбу вместе с Джейн, ни его, ни меня ничуть не смущало наше вчерашнее свидание. Мы выработали иммунитет к своим рутинным предательствам, и то, что Фрэнсис щедро угощает джином с тоником своего зятя, который наставляет ему рога, больше не казалось трагическим или хотя бы интересным. С годами чувство вины притупилось почти до полной незаметности. Если бы я задумалась об этом, то вспомнила бы, что за время существования нашего союза у меня было двое любовников, а у Фрэнсиса — не меньше дюжины любовниц, причем некоторых он успел забыть. Объявить наши отношения свободными выглядело бы для нас банальностью или ретроградством. Ложь подтверждала значительность. Мы шли на риск, обманывая друг друга, а стало быть, ценили наш брак достаточно высоко.
О приеме, посвященном моему дню рождения, писало столько людей, которых там не было, что приводить мелкие подробности, еще не стершиеся из моей памяти, как будто слегка неловко. Я словно забираюсь в чужой дом, чтобы вернуть украденное. Стояла чудная погода, необыкновенно теплая для октября. Менеджер и официантка из кейтеринговой фирмы прибыли пораньше и взялись за работу, наша обычная компания приехала с подарками, и Фрэнсис оделил всех аперитивом из большого термоса. Я, наверное, повела кого-то из гостей в сад, чтобы полюбоваться поздними розами. Не помню, о чем мы говорили в саду или позже, в доме. Скорее всего, о российской аннексии Крыма — Фрэнсис зациклился на этом событии и изучил его во всех деталях. Если мы не поможем Украине выгнать русских, кипел он, Европа очень скоро столкнется с новой и крайне жестокой главой в своей истории. Остальные присутствующие, вероятно, считали, что он преувеличивает, но не хотели вступать в дискуссию. Фрэнсис был упрям как баран и имел в своем распоряжении факты, которые никто не мог оспорить. К тому же они приехали отдыхать, а не препираться. Я переключила общее внимание обратно на розы. Слава богу, вскоре Фрэнсис повел Криса смотреть самоходную газонокосилку, которая требовала починки.
После захода солнца сразу похолодало, и мы уселись вокруг камина. Наверное, Фрэнсис заговорил об изменении климата с такой горячностью потому, что ему не давало покоя предстоящее выступление. Даже по его меркам он был чересчур агрессивен. Все наши друзья уже слышали, как он распространяется на эту тему, но ничто не могло его остановить. Мне хотелось дать ему хорошего пинка. От смущения все пили больше обычного. Особенно Гарри — он выглядел нездоровым, и казалось, что ему не терпится уехать. Он пил вино, как пиво. Потом, задним числом, я даже порадовалась, что мы все так напились. Внимание и память пострадали, и очень кстати. Я не помню даже, какие блюда нам подавали и как они были приготовлены, хотя знаю, что мы никогда больше не прибегали к услугам этой фирмы. Но я помню речь Гарри перед чтением поэмы. Он говорил без бумажки и откровенно перегнул палку, так что вышло что-то вроде пародийно-экстравагантного подражания поэтическому стилю Фрэнсиса. Примерно так же он вел себя в Шелдонском театре, когда представлял звезду публике. Иногда я ловила его взгляд и видела в нем пьяное ликование. Он продолжал громоздить комплименты, пока у Фрэнсиса не иссякло терпение и он не велел ему заткнуться.
*
Огибая стол, чтобы начать свое выступление у камина, мой муж нетвердо держался на ногах. Ему не сразу удалось развязать свиток пергамента. Задумать такой китч — это было совершенно не в его духе. Я приподнялась со стула, готовая прийти на помощь, но он покачал головой. Потом он не мог найти очки. Они оказались под салфеткой рядом с его прибором. Их передали ему, и он стал читать. Чтобы включить восприятие, мне понадобилось некоторое время. Думаю, речь Гарри настроила меня на сатирический лад. В первом буколическом сонете воспевался ландшафт, очень похожий на окрестности Амбара. Сонет кончился, и едва я собралась встать, чтобы поблагодарить автора, как он начал другой, чья первая строчка повторяла последнюю предыдущего. Я более или менее представляла себе форму венка сонетов — той самой короны. Птицы, бабочки, полевые цветы и гребенчатый тритон прошествовали перед нами, словно по дороге на Ноев ковчег. Я вспомнила, как Фрэнсис, к моему удивлению, снимал с полок мои старые полевые справочники и определители.
Фрэнсис и (насколько я поняла) я с упоением гуляем по восхитительным сельским просторам. Вот мы у реки, где он опускает руку в прозрачную воду, достает затаившуюся на каменистом дне большеголовую рыбку, бычка-подкаменщика, показывает ее мне, а затем бережно возвращает обратно. Так невероятно, что я чуть не рассмеялась вслух. В третьем сонете появляется еще один персонаж — фермер, подумала я, или старозаветный крестьянин. Но нет. Эта личность более эфемерна и даже не смертна. Это символ, а потом, в четвертом сонете — один из младших богов, большой, бородатый и добродушный, как Фальстаф или Отец Темза из нашего фольклора. Мы видим его глазами этих Фрэнсиса и Вивиен.
Я огляделась. Половина гостей сидела с закрытыми глазами — похоже, они почти заснули. К тому моменту, когда официантка позвала нас к столу, мы осушили пять бутылок вина — я заметила это, уходя от камина. Каждый из нас выпил еще по два или даже три бокала довольно крепкой смеси джина с тоником. Если Фрэнсис намерен выложить нам полный набор из пятнадцати сонетов, никто из нас не одолеет всю дистанцию. Возможно, нас ждет только джон-донновская семерка. В таком случае к концу кто-нибудь из нас еще не успеет отключиться и сможет растолкать остальных.
Я тоже позволила своим мыслям разбрестись. У меня не было сомнений в том, что поэма прекрасна. Я оценила ее богатый, чистый, емкий язык. Сейчас нам представляли великолепную картину купания героев в реке. На восьмом или девятом сонете Фальстаф появился вновь. Это своего рода
Позже, когда я помогала на кухне бригаде кейтеринга и варила кофе для оставшихся у камина гостей, мне удалось выкроить минутку-другую, чтобы развернуть свиток и почитать поэму с того места, где мое внимание начало рассеиваться. Бородач достает скрипку. Влюбленные подходят ближе, чтобы послушать его «наигрыш небрежный» со сбивающимся ритмом. Но вдруг ему стало плохо, и когда он сжал голову руками и зашатался, меня осенило. До чего же я была глупа! Когда читаешь, все гораздо яснее, чем когда слушаешь. Роскошное купание близ теснины с низвергающимся из нее потоком — так купались мы с Перси в реке Уай. А зеленый великан — не бог, не символ плодородия и не воплощение всей природы, которую мы варварски губим. Огромный бородач со скрипкой — это Перси. Его недомогание — Альцгеймер. Когда он падает наземь, мы, то бишь Фрэнсис и Вивиен Бланди, приближаемся к нему вплотную, но не ради того, чтобы помочь. Фрэнсис поднимает камень и обеими руками обрушивает его Перси на лоб. Женщина не вмешивается.
Всего каких-нибудь пять лет назад мы сочли бы провальным любой прием, закончившийся раньше полуночи. Мэри и Грэм Шелдрейки отправились в постель сразу после ужина — как недавно сообщила мне Джейн, чтобы укрепить свой зашатавшийся брак. Остальные вернулись к камину пить приготовленный мной кофе. Вечер иссяк. Длинная малопонятная поэма убила его. Прихлебывая из чашек, гости роняли: «блестяще... изумительно, Фрэнсис... просто невероятно». Молчали только мы с Гарри. Он все посматривал в мою сторону. Я хотела крикнуть ему: не сейчас, не здесь! Вместо этого я отвела взгляд. Они с Джейн отбыли следующими, вместе с Крисом и Гарриет. Я встала, чтобы обняться с ними, но провожать их до машины пошел один Фрэнсис. Я тут же слегка пожалела об этом, потому что Гарри выглядел нехорошо. Люди из кейтеринговой фирмы отнесли в свой фургон корзины с посудой и вернулись, чтобы попрощаться и получить чаевые. Мы сидели, зевая и изредка перебрасываясь словечком-другим, потом собрались уходить и Джон с Тони. На сей раз я тоже вышла провожать. Мы с Фрэнсисом посмотрели, как удаляются их задние фонари, потом я отвернулась, но идти домой не спешила. Ясно было, что наедине с ним придется говорить о поэме, а я еще не знала, что мне думать.
Фрэнсис вошел в дом прямо за мной по пятам. Мне повезло: он буркнул «спокойной ночи» и двинулся к своему кабинету. Я помедлила, ожидая, что оттуда раздастся стук клавиш, но ничего не услышала. Тогда я пошла на кухню, свернула и завязала пергамент и пересекла комнату, чтобы потушить камин и собрать грязные кофейные чашки. По привычке взбила подушки. Я уже выключала свет, когда услышала сзади легкий шум и обернулась. Фрэнсис был на кухне, слабо освещенной одной тусклой лампочкой над рабочей поверхностью. Его голова и плечи находились в тени. Нас разделяла приличная дистанция. Стояла тишина. Он ждал, что я заговорю, но я была твердо намерена молчать.
Наконец он сказал:
— Я видел, как ты ее читала.
— Да.
— И?
Я откликнулась не сразу.
— Очень красиво.
— Но?
Меня затащили в разговор, которого мне хотелось избежать. Я ответила со вздохом:
— Это фальшивка. Прекрасная фальшивка.
— Продолжай.
— Ты ничего не знаешь о природе. Не веришь, будто ей что-то угрожает.
— Да?
— Опускать руку в воду, поднимать камень, чтобы показать мне рыбу? Лесные прогулки, пикник на лугу, бутылка вина, непринужденная беседа? Такие и сякие бабочки? Смешно.
Я себя накручивала. Он был спокоен. Когда он ступил чуть ближе, я увидела на свету его лицо.
— Что еще? — спросил он.
Я уже не сдерживалась.
— Если не можешь помалкивать, иди в полицейский участок. Но меня не трогай. Как ты тогда обещал в машине. Помнишь? «Весь риск возьму на себя». И смотри, что вышло в итоге. Ты сам сказал на Аморгосе: если я пойду ко дну, ты пойдешь со мной. А в моей подарочной поэме забыл меня пошантажировать?
Я решила остановиться. Продолжение сулило ссору между злодеями. Я участвовала в преступлении и не хотела, чтобы меня разоблачили. Мотив вряд ли благородный, да и другие темы я не рвалась поднимать. Я была слишком уязвима и не могла доверять себе. Меня мутило от сознания своей вины. Мы уставились друг на друга через комнату. Он стоял, свободно опустив руки, его белая грива, не стриженная в последние три месяца, волной уходила назад над огромным лбом. Он напомнил мне того, кем я восхищалась в Шелдонском театре, — грозную фигуру, пронзающую публику свирепым взглядом. Свет лампочки падал сверху, и его выступающие скулы отбрасывали тени. Губы были слегка поджаты. Я не представляла, что будет дальше.
Он заговорил с грустью:
— Я написал тебе поэму о двух самых важных вещах в твоей жизни — о любви и природе. Всем известно, что я не люблю бродить по лесам и полям. Я не знаю названий цветов, и мне на них чихать. Ты знаешь, что я не умею плавать, никогда не венчался в церкви. Я не люблю пикники. Деревья, тропинки, весь этот мир, кишащий нечеловеческой жизнью, — все это твое, а не мое, так что я взялся его изучать. Ты сама сказала: я домосед. Если я не пишу, то думаю об этом. Или читаю. Вот и все, что я делаю.
Я сказала:
— Ты же сам знаешь, что это чепуха.
— Просто выслушай меня. Чтобы делать то, что делаю я, мне надо быть одному. Я знаю, что уделял тебе слишком мало внимания. Думал как-то исправить это стихами. А насчет климата, хоть он, может, и ни при чем, ты мою точку зрения знаешь. Там, в поэме, точно не я, а стало быть, и не ты. Это не портрет нашего брака, это не обо мне и не о тебе. Этодлятебя. Там говорится о твоих заботах и интересах, а не о моих. Это подарок, и больше ничего.
— Это признание. Я не просила, чтобы меня втягивали.
Он отвел глаза. В тишине до нас донесся негодующий крик сыча.
Наконец он сказал:
— Я думаю об этом каждый день. Меня не отпускает то, что я сделал... оно меня мучает, и я не могу помешать ему проникнуть в то, что я пишу. Из-за этого я замкнулся, как ты заметила. Я очень, очень сожалею об этом. Мои слова не дают никакого представления о том, что я чувствую. Меня терзают воспоминания, как им и положено. Всего через несколько месяцев на меня свалились большие деньги. Надо было подождать. Я устроил бы Перси в такое место, которое понравилось бы и ему, и тебе. То, что я сказал на Аморгосе, было отвратительно. Мне следовало извиниться за это давным-давно, но я совершенно забыл о том разговоре. Все, что я могу, — это извиниться теперь. Напрасно ты думаешь, что моя поэма подвергает тебя риску. Там нет ничего такого, на чем можно было бы выстроить обвинение. — Он помолчал несколько секунд. — Я искренне тебя люблю, Вивиен. И мне жаль, что я — если сформулировать это максимально мягко — оказался не слишком хорошим мужем. Тебе придется поверить мне на слово: ты держишь в руках единственный экземпляр поэмы. Надеюсь, что благодаря этому
Как глубокий старик, он прошаркал из круга света в тень и исчез, точно привидение. Не знаю зачем, но я окликнула его по имени. Больше он не появился.
Я взяла свиток, заперла за собой Амбар и перешла через лужайку в маслодельню. Ее я тоже заперла, переднюю дверь и заднюю, — не от мужа и не от злоумышленников, а чтобы изолировать себя от закончившегося вечера. Меня удивило, что на часах еще только четверть двенадцатого. Я затопила свою дровяную печку, налила в стакан воды и села лицом к огню. Сначала термостойкое стекло покрывала сажа, потом пламя слизнуло ее, и стекло очистилось, точно мысль, которая обрела ясность. Помню, как я подумала, что с утра надо будет первым делом взяться за дневник и записать туда то, что можно. Меня тронули слова Фрэнсиса. Я настроилась на схватку, ждала, что мы поссоримся. Он любил меня — в это я верила. Он и сам не сомневался в своей искренности. Но я знала его так же хорошо, как он меня. Разумеется, он не посвящал каждую минуту своей жизни тому, чтобы писать, читать или думать. Такое не под силу никому. Несмотря на свое брюзжание, он продолжал демонстрировать себя на сцене, в интервью и на литературных фестивалях от Тронхейма до Сиднея. Ему нравилось выступать и общаться с друзьями, да почему бы и нет? Он любил хорошие рестораны. Ухлестывал за женщинами, и не мне было его за это винить. Если он пренебрегал нашим браком, то не по необходимости, а в результате свободного выбора. То, что я сейчас услышала, было представлением, театральным действом, прекрасно разыгранным. А освещение, одна маленькая лампочка, усилило эффект. И все же он меня тронул. Пожалуй, я могла бы принять его извинения. Когда-то я его любила, и эта любовь еще не заглохла совсем.
Но вместе с тем я ненавидела его, и не только за молоток. Он был вор. Я не сказала ему этого, боясь, что на имени Перси у меня перехватит горло. Для своей поэмы Фрэнсис украл мои лучшие, самые драгоценные времена с Перси, вставил себя в наши беззаботные скитания по живописным местам, в наш восторг перед природой и страсть к ее называнию, в наше любопытство, наше удовольствие от купания в реках, наши простые привалы в лугах и лесах. Чтобы прибавить своей поэме силы, Фрэнсис натянул на себя кожу Перси. Хотя раньше я и любила Фрэнсиса до какой-то степени, Перси я любила — и продолжаю любить — гораздо больше. Не знаю, как можно простить поэму, ритуально воспроизводящую убийство, посредством которого Фрэнсис пытается заменить Перси.
Несмотря на то, что сказал Фрэнсис, я знала, что его поэма может возбудить подозрения. Какой-нибудь смышленый чиновник разглядит сквозь компактный стиль Фрэнсиса Бланди нашу тайну. Мир полагает, что в момент смерти Перси с ним в доме находилась только я одна. Если он упал не сам, столкнуть его с лестницы не мог никто, кроме меня. Рассказать правду при жизни у меня не хватает смелости, но я хочу, чтобы она стала известна, и потому изложила здесь факты вместе с их подоплекой. Мое пассивное соучастие — это факт. Мое вероломное прошлое — тоже. Если уж я должна исповедаться, то сделаю это по своим правилам. Никакого поэтического тумана, никаких символических фигур, никаких зашифрованных смыслов. Я надеялась достичь той ясности, которую предлагал для тяжких времен Альбер Камю. Наверное, многие удивились бы, услышав это от меня, но бывают случаи, когда проза должна затмить поэзию. Приговор ясен. Фрэнсис и я заслуживаем, чтобы нас повесили, желательно на одной виселице, по очереди — причем меня первую.
Мне снова захотелось пить. Я пересекла комнату и, наполняя из-под крана стакан, краем глаза уловила на лужайке за окном какое-то движение. Я потушила свет и увидела в дымчатом сиянии ущербной луны лису, исчезающую в тени живой изгороди. Как удачно, что мы позабыли свою давнюю мечту завести кур!
Ночь выдалась зябкая. Прежде чем сесть, я подбросила в огонь еще несколько поленьев, повернула ручку вытяжки на максимум и оставила стеклянную дверцу широко открытой. Потом как следует глотнула из стакана и устроилась ждать, пока разгорятся новые дрова. В кирпичной кладке на одном углу маслодельни была неровность или незамазанный шов, из-за чего при ветре определенной скорости возникал мелодичный звук. Чуть сильнее, чуть слабее — и тихий голос флейты исчезал. Я услышала его теперь — эту ноту неизменной частоты, которая появлялась и пропадала вместе с колебаниями силы ветра. Я смежила глаза и впервые за много месяцев или даже лет почувствовала себя открытой и безмятежной, свободной от трещин и напряжений, порождаемых противоречивыми свойствами моей натуры. В этом состоянии я вспомнила, какое это счастье — быть живой, просто быть. Так легко было бы не появиться на свет, так легко забыть об этом среди мелочей повседневной жизни и так необходимо время от времени вспоминать. Этому я научилась у Перси.
Свиток лежал у меня на коленях, и мои пальцы словно задумали что-то свое. Пока я грезила, они теребили бантик, который я недавно завязала в Амбаре. Они потянули за кончик ленты, распустили узел, свиток вспух и развернулся. Я выпрямилась. Конечно, я знала, чего хочу. Перед моими глазами был последний сонет — корона, венец поэмы. Я отдавала Фрэнсису должное: чтобы взять первые строки всех предыдущих сонетов, сложить их в строгой последовательности и получить простой и глубокий смысл, требовалось незаурядное техническое мастерство. Заключительный сонет предсказывал неизбежную финальную разлуку и имел тон спокойного и торжественного напутствия. Но было в нем и мягкое приглашение. Фрэнсис обращался ко мне. Согласно поэме, мы стареем, жить нам осталось недолго, и сейчас самое главное для нас — это еще раз пройти вместе по нашему дому, этой земле, и, прежде чем мы расстанемся навеки, напомнить себе о захватывающей красоте всего живого и о том, как прочно мы с ним связаны. Поэт вызывал дух Дарвина: «Есть величие в этом взгляде на жизнь». В силу нашей физической природы, продолжал Фрэнсис, мы связаны также с неодушевленными камнями, воздухом и водой.
Чудо, решила я тем вечером 2014 года, состоит в том, что поэт сумел облечь эти идеи в плавные гармоничные строки наперекор своей внутренней сути и вызвать ту магию безличного и всеобщего, которая одухотворяет все великое искусство. Но это чудо было еще и ложью. Фрэнсис не просто приглашал меня на прогулку. Это был призыв к путешествию, которое самого Фрэнсиса — человека, а не поэта, — никогда не манило, хотя он знал, что Перси совершил бы его вместе со мной. Если бы «Короне для Вивиен», лучшей поэме Фрэнсиса Бланди, суждена была долгая жизнь, ею восхищались бы многие поколения. Я в этом не сомневалась. Вырванная из своего контекста, поэма стала бы идеальной.
Но если этот шедевр канет в забвение, никто не вспомнит о нем, и тысячи научных статей останутся ненаписанными. Убийство будет отомщено — пусть его соучастницей, — и Фрэнсис больше никогда не украдет у меня Перси. Уцелеет лишь это — мой простой отчет, который, возможно, когда-нибудь найдут. Я скатала пергамент, связала его и подняла на ладони — такой легкий, такой весомый. Потом наклонилась и ощутила, как жар, дохнувший мне в лицо, словно притягивает меня к себе. Я распрямила ладонь, отпустив свиток. Яркая вспышка — и дело было сделано.
Гленуиг,
июль
Примечание
«Исповедь Вивиен Бланди» под редакцией и с комментариями профессора Томаса Меткафа, с введением Роуз Черч, гиббоновского профессора истории (оба из Саут-Даунсского университета), и предисловием доктора Дональда Драммонда, старшего архивиста Бодлианской библиотеки, опубликована в 2125 году издательством Саут-Даунсского университета.
Примечание автора
Прошу любопытных читателей иметь в виду, что никакие материалы, относящиеся к этой книге, нигде не закопаны.
Благодарности
Эта книга обязана своим происхождением и существованием великолепной, тонкой и технически совершенной поэме Джона Фуллера «Марстон-Медоуз: Корона для Прю» (Marston Meadows: A Corona for Prue), гимну долгой любви и природе на фоне раздумий о нашей бренности. Она была впервые опубликована в литературном приложении к газете «Таймс» 9 июля 2021 года и вошла в авторский сборник «Марстон-Медоуз» (Marston Meadows, Chatto & Windus, 2025). Я глубоко признателен Тимоти Гартон Эшу, который рассказал мне об этой поэме и, как часто бывало раньше, не пожалел мудрых советов, прочтя черновик моей книги. Я благодарен Ричарду Холмсу за эпиграф, из которого родилось мое название, и любезное разрешение кратко изложить суть отдельных пассажей из «Следов» (Footsteps), его размышлений об искусстве биографа. Крейг Рейн сделал несколько ценных замечаний. Спасибо Стюарту Бранду и Long Now Foundation за множество серьезных мыслей о нашем долге перед будущим. Фрэнсис Купер, работавшая тогда в Бодлианской библиотеке, помогла мне разобраться в том, каким образом законсервировать документ, если хочешь, чтобы он много лет пролежал неповрежденным в сырой земле. Особой благодарности заслуживает Дэвид Милнер за свое тщательное редактирование и распутывание многочисленных хронологических узлов. Как всегда, Анналена Макафи внимательно читала рукопись, давала профессиональные советы и оказывала мне душевную поддержку в тех масштабах, на какие только может надеяться писатель, да и любой другой человек, кем бы он ни был.
Примечания
1
Оден (здесь и далее — примечание переводчика).
2
Элитарная группа английских интеллектуалов первой трети XX века.
3
Первую жену Элиота звали Вивьен Хейвуд.
4
Строка из поэмы Элиота «Литтл-Гиддинг» (пер. А. Сергеева).
5
Во всем Соединенном королевстве это произошло в 1840 г., а в Лондоне — в 1680 г.
6
Строка из стихотворения Филипа Ларкина «Утренняя песнь» (Aubade).
7
Богемный район Оксфорда.
8
Из стихотворения Донна «Экстаз»: «И, отразясь, лучи из глаз/ По два свились двойной струною...» (пер. А. Сергеева).
9
Строфа из семи строк, написанная ямбическим пентаметром с рифмовкой ababbcc — как в упомянутом выше стихотворении Уайета.
10
Парафраз ответа Адама Смита английскому парламентарию Джону Синклеру, сетовавшему, что утрата американских колоний обернется для Британии страшной бедой: «Будьте уверены, мой юный друг, бед в любой стране хватает».
11
Постановочный ролик, показанный на открытии Олимпиады.
12
«...И жимолость свой полог ароматный/ Сплела с душистой розою мускатной» — «Сон в летнюю ночь» (пер. Т. Щепкиной-Куперник).
13
Направление, стремящееся к сохранению традиционного католического богослужения.
14
“Credences of Summer.”
15
Аллюзия на «Бурю», где Просперо топит свою магическую книгу — в этом часто видят намек на желание Шекспира отречься от собственного творчества.
16
«И вот какими в старости дарами/ Венчается наш ежедневный труд» («Литтл Гиддинг», пер. А. Сергеева).
17
Пригород Оксфорда.
18
Точная цитата: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать» (последняя фраза «Логико-философского трактата»).
19
Здание в Оксфорде, место проведения торжественных университетских церемоний.
20
Элизабет Бишоп (1911-1979), Энн Секстон (1928-1974), Адриенна Рич (1929-2012), Луиза Глик (1943-2023).
21
Карл Миллер (1931-2014) — шотландский редактор, критик и писатель; Фрэнк Кермоуд (1919-2010) — британский литературный критик; Барбара Харди (1924-2016) — британский литературовед, писатель и поэт.
22
Современник Ньютона, автор знаменитого дневника.
23
Переиначенная и прямая цитаты из зачина «Повести о двух городах» Диккенса.
24
Сейчас это самая густонаселенная часть Шотландии.
25
Там, в графстве Уэстморленд, Вордсворт с сестрой жили в 1799-1808 гг.
26
Строка из стихотворения Вордсворта «Дремотой был мой дух пленен» (A Slumber Did My Spirit Seal) в переводе С. Сухарева.
27
Точнее — «Путник в Шварцвальде».
28
Глубинная Франция.
29
Еженедельное литературное приложение к газете «Таймс».
30
Я обвиняю (франц.) — так называлась статья Золя, обвиняющая французское правительство в антисемитизме в связи с делом Дрейфуса.
31
Живописная, труднопроходимая и малонаселенная террирория на северо-западе Шотландии.
32
Первое десятилетие двадцатого века.
33
Последний из трех струнных квартетов, написанный Бетховеном по заказу графа Разумовского.
34
Концертный зал в Оксфорде, первый в Европе по дате постройки.
35
Цитата из стихотворения Ларкина «Старые дураки» (Old fools).
36
Винодельческая область во Франции.
37
Стихотворение американского поэта Уильяма Карлоса Уильямса:
как много
зависит
от красной
тачки
от капель дождя
на колесах
и белых цыплят
у сарая (пер.Г.Кружкова)
38
«Два трактата о правлении», перевод Ю. Семенова.
39
«Пепельная среда», пер. С. Степанова.
40
Мост через Касл-Милл-стрим, рукав Темзы в Оксфорде.
41
Большой канал, соединяющий Лондон с Бирмингемом.
42
Строки из стихотворения Джона Клэра «К срубленному вязу» (To a Fallen Elm).
43
Больница имени Джона Рэдклиффа в Оксфорде.
44
Площадь в центре Оксфорда.
45
То и другое — из сонета Майкла Дрейтона, современника
46
«Улисс», перевод Г. Кружкова.
47
Эшмолеанский музей искусства и археологии (музей Эшмола) — общедоступный музей в Оксфорде, старейший в мире.
48
«Я есмь», перевод Г. Кружкова.
49
«Утренняя песня», перевод А. Сергеева.
50
Чуть измененная цитата из рассказа «Мертвые», последнего в сборнике «Дублинцы» (пер. О. Холмской).
51
Старейший в мире детский тележурнал. Blue Peter — сигнальный флаг, который поднимают на судне в знак его готовности к отплытию.
52
Журнал, посвященный искусству, который выходил трижды в год и издавался в Оксфорде.
53
Заключительные слова стихотворения «Докери и сын» (Dockery and Son).
54
Приток Темзы в Оксфордшире.
55
«Макбет», акт II, сцена 2: «Крик оглашал весь дом: «Не спите! Гламис/ Зарезал сон, и впредь отныне Кавдор/ Не будет спать, Макбет не будет спать!»» (пер. М. Лозинского).
56
Самая знаменитая поэма Никоса Гатсоса — «Аморгос».
57
Художественный музей.
58
Известный лондонский ресторан, специализирующийся на итальянской кухне.
59
Район в Шотландском высокогорье.
60
«Эндрю Вуду» (To Andrew Wood).
61
Выборный глава рождественских празднеств в средневековой Англии.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
