Обложка Большая река течёт тихо

Большая река течёт тихо

Вячеслав Иванович Мойсак

0% прочитано
Стандартный
Вячеслав Иванович Мойсак

Большая река течёт тихо

Вячеслав Иванович Мойсак

Большая река течёт тихо

1

Та семья, в которую осенью 1919 года Поля вышла замуж, считалась зажиточной. Скарабеевы, так было их прозвище в местечке, имели достаточно земли. По словам самой Поли, это и сыграло роль, когда Борис посватался к ней. Может, не так уж и нравился он ей, да и больной к тому же был. Главное, что в богатую семью пойдёт замуж. Признавалась, тогда думала: «Хоть на год, но чтоб хлеба вдоволь наесться».

У Бориса же, следует полагать, были несколько иные мотивы жениться. Во-первых, Поля была очень красивая. Во-вторых, Борис, как тогда говорили, болел на сухоты. Ещё эта болезнь называлась «чахотка», то есть туберкулёз. Молодой парень и уже больной. В то время, пока не открыли пенициллин, это была почти неизлечимая болезнь, многие умирали от неё. И Борису близкие настоятельно советовали жениться. «Женишься, возмужаешь, и болезнь твоя, скорее всего, пройдёт», — говорили. Мол, такие случаи уже бывали, и не раз, когда человек стал жить семейной жизнью и поправился.

Наверное, форма туберкулёза была у него так называемая закрытая, потому что никто из окружающих не заразился, в том числе и супруга. Но дети родились нездоровыми, особенно старшая дочка Анна. Женитьба не спасла и его от болезни. Через семь лет он умер.

Все говорили, что юная Поля была красивой. Как-то раз, после её прихода в семью Скарабеевых, к ним заглянула родственница — родная сестра свекрови Варвары. Увидев молодую невестку, воскликнула: «О, а я ж думала, ека та Судиловская (прозвище Полиной семьи было Судиловские), то она ж хороша! О, коб я гэтэ ведала раней, я б ее за свойго сына Хведора узяла б замуж. А я ж не ведала… Ой, не, гэто не Борысу жонка, не-е, не-е». Имелось в виду, что такому больному, «негодящему», да такая красавица досталась.

Семья мужа была немаленькая, и все жили в одной хате. Отца Карпа с ними на то время уже не было, он рано умер. Его мать Варвара, братья Бориса: старший — Степан, средний — Иван, младший — Григорий. Тут же жила и старшая невестка — жена Степана Зоя. Все спали в одной хате, все вместе садились за стол снедать (завтракать), обедать, вечерять (ужинать). И вот это желание Поли — «хоть хлеба вдоволь наесться в богатой семье» — первое время оказалось неосуществимым. Она была воспитана так. Дома в девичестве её учили: «Когда будут садиться за стол, ты первая не иди, это некрасиво. Ты только пришла в их семью — без году неделя — покажи свою скромность, воспитанность. И даже, когда позовут, сразу не иди. Поблагодари, скажи: мол, сыта и всё такое прочее. Должны несколько раз позвать, тогда только можно будет садиться за стол. И то ешь не с жадностью, а как бы даже нехотя. Раньше других заканчивай есть, клади ложку и выходи из-за стола». Мол, это правила хорошего тона, так себя надо вести в семье мужа.

Поля так и стала поступать, придя в ту семью. Когда её приглашали за стол во время общей трапезы, она отнекивалась, говорила, что уже сыта, ждала, когда позовут три раза. В той же семье или неизвестны были подобные правила, или же юную Полю научили какой-то совсем небывалой скромности, правилам, которым в то время уже мало кто следовал. Но, ожидая, что позовут третий раз, она так и оставалась сидеть голодная. А потом, может, и вовсе перестали звать за общий стол. Решили, что «эта девка» предпочитает принимать пищу не со всеми, а одна, раз постоянно отнекивается. Когда же Поля подходила к столу после окончания трапезы всех членов семьи, там почти ничего уже не оставалось. И однажды она, не выдержав, призналась мужу Борису, наверное, уже когда ложились спать, что всё это время голодает. Попросила: «Принеси мне хоть кусок хлеба в постель». Реакция того была неожиданной: «А что, тебе не дают есть? Прогоняют из-за стола? — сердито спросил он. — Сама виновата. Хочешь есть? Иди сейчас, возьми кусок хлеба и ешь. Если отберут или тебя прогонят, вот тогда я пойду и принесу». Таков был ответ супруга. И, видно, после этого она уже стала садиться за стол вместе со всеми. Не заставляла себя долго упрашивать.

Старший их брат Степан женился на Зое. Та гораздо раньше Поли пришла в семью Скарабеевых. Рассказывали, что Степан был на войне — Первой мировой, империалистической, и даже был ранен, побывал в плену. Пришёл домой очень больной, нервный. Может, поэтому у Зои и долго детей не было с ним — целых десять лет. Родились дети почти в одно время, как и у младшей невестки — Поли. И у той, и у другой — мальчик и девочка. Девочки были старше, мальчики — младше. Остальные братья Бориса к тому времени были ещё неженаты.

Когда-то семья Скарабеевых (Скарабеевы — не настоящая фамилия, а уличное прозвище) жила на одной из улиц ближе к центру Кожан-Городка. И там часто случались пожары. И так как все хаты были деревянные и стояли вдоль улицы одна от другой близко, а крыши были крыты в основном черетом (тростником), то во время пожара вся сторона улицы могла выгореть дотла. Их хату спасали всем миром во время одного из таких пожаров. Пламя гудело и подбиралось к строению. Но мужчины мочили дерюжки и обкладывали ими крышу, обливали водой стены, и таким образом удалось спасти. И, видно, после этого, чтоб больше не рисковать, не искушать судьбу, решили переселиться. Хату перевезли на хутор, туда, где было их основное поле. Основное, потому что участки земли были и в других местах. Рассказывали, что где-то между Кожан-Городком и Дребском участок поля не слишком широкой полосой тянулся почти на три километра.

Хату на хуторе поставили на песчаном холме. Скорее всего, потому что жалели под жильё занимать хорошую пахотную землю. Эта изба была довольно просторная, построенная из сосновых смолистых брёвен. В жаркий летний день на стенах снаружи выступали мелкие, как бисер, капельки смолы. Внутри, как обычно, печь, широкие лавки вдоль стен, в красном углу — иконы, там же большой стол. Но пола деревянного не было, глинобитный, а в некоторых местах даже просто песок. И так как жилище было довольно просторное, то всё же было поделено на

В семье Скарабеевых, как мы уже говорили, было два сына женатых: Борис и Степан, и два неженатых — Иван и Григорий. Григорий вскоре умер — двадцати лет отроду. Заболел корью или ветрянкой. В народе эту болезнь называли «одёр», что-то такое, чем должен человек один раз переболеть и после этого вырабатывается в организме иммунитет. И в этот период, когда болеешь, пуще всего надо остерегаться мочить тело в воде. И Грише, когда он лежал больной, кто-то из домашних сказал: мол, что ты здоровый двадцатилетний парень валяешься тут среди бела дня? Пошёл бы хоть коню травы накосил, что ли. Тот сразу же встал, взял косу и пошёл косить. А косить траву надо было по так называемым стругам, где стояла вода, и ему приходилось заходить в воду чуть ли не до пояса. После этого началось осложнение болезни. И тут возникает резонный вопрос: пользовались ли тогда услугами врачей? Был тогда врач на весь Кожан-Городок, да, может, и на всю ближайшую округу, некто по фамилии Степанович. Говорили вроде, что и неплохой врач он был. Но тогда в крестьянской среде было как. Пока болезнь сильно не беспокоит, мало кто обращался к врачам. Во-первых, хлопотно. Оставь свою повседневную работу, иди на приём — сколько времени потратишь. А во-вторых, и накладно: за сам приём заплати, да ещё, если какие лекарства пропишет, и за них деньги, иногда и немало, надо выложить. Решали: «A-а, само пройдёт». Если же болезнь приобретала серьёзный характер, волей-неволей к врачам приходилось обращаться. Могло случиться, что уже было и поздно. Врач уже не в силах был помочь. Так, наверное, и в случае с Григорием произошло. Он был крёстным старшей Полиной дочки Анны. И, видно, был мастером на все руки. Мастерил ей игрушки: то мельницу ветряную, то бочечку, то куферчик (сундучок).

Анна же болела с самого детства. По вечерам тогда в улице в самом местечке случались пожары. В окно с горки, с их хутора, было хорошо видно, если не сам пожар, то сильное зарево. Горели тогда часто еврейские магазины. Была версия, что их поджигали сознательно. Якобы это делали хулиганы из числа местной молодёжи, чтобы затем в суматохе пожара нахватать себе приглянувшихся товаров, вещей всяких. Анна по причине болезни тогда лежала на кровати и видела эти пожары из окна. Случалось так, что никого из взрослых в хате не было, кроме неё и детей другой невестки Зои — девочки почти ровесницы Анны — Ульяны, и мальчика младше на несколько лет — Емельяна. Пожар временами казался очень близким, особенно, когда ветер был в сторону хутора. Было страшно, что искры, огонь могут долететь и до них. И тогда всерьёз готовились покидать хату, выбегать на улицу. Зоя собирала своих детей, чтобы вывести на улицу. Когда маленькая Анна начинала проситься, чтобы и её не оставили одну, если станет гореть дом. То Зоя, когда никто не слышал из посторонних, пугая её, говорила: «А ты такая негодящая, лежи и молчи». Дескать, тебя можно и оставить, хоть и погибнешь, невелика утрата будет, — наверное, где-то думалось ей. То ли она — Зоя — была в тот момент очень сильно рассержена на что-то или кого-то. То ли у неё был такой своеобразный чёрный юмор. То ли она и вправду настолько недолюбливала этого больного ребёнка, что могла так подумать. Или же в силу некоей собственной «философии прагматизма» полагала, что спасать надо в первую очередь здоровых и полноценных, по её мнению, детей. А таких — больных, «негодящих» — в последнюю очередь.

Через несколько лет после Анны у Поли родился мальчик. Его, как и отца, назвали Борисом. Затем были ещё двое детей, тоже мальчик и девочка — Василь и Надя. Василь не по годам был очень смышлёным ребёнком. Ещё ходить не умел, а уже внятно и осмысленно разговаривал. Говорил так: «Полеха (Поля), дай пупаха (грудь)». Или: «Дай хлебуха (хлеба)». Или: «Пан булки дау», — кто-то угостил его однажды булкой.

Муж Зои, Степан, будучи больным и нервным, бывало, не ладил с братьями. Маленькая Анна была свидетелем, как иногда случалось… Сидят за столом, и он ругается с братьями. Что-то на них говорит, наверное, оскорбляет. И вдруг те, не выдержав, вскакивают со своих мест и начинают его бить. У того течёт из разбитого носа кровь, мать несёт и подаёт ему полотенце вытираться. И вскоре он умер. Невестка Зоя осталась вдовой, а дети наполовину сиротами. Но ещё какое-то время продолжали жить в доме Скарабеевых.

На вечёрки, или попрады (прясть пряжу — куделю), к ним в хату вместе с другими девушками и женщинами приходила некая Сусанна из Дребска — соседней ближайшей деревни. И невестки Зоя и Поля уговаривали Ивана, чтобы он женился на ней: мол, хорошая девушка эта Сусанна, тебе как раз она будет пара. И тот, может, поддавшись этим уговорам, женился. Вскоре Сусанна перешла к ним тоже жить. У них с Иваном родилась дочка потом. Но с самого начала стали замечать, что эта невестка как-то странно себя ведёт. Сначала думали, что она не может привыкнуть к другой семье, другой обстановке, скучает по родительскому дому. Её успокаивали как могли. Говорили: мол, ничего, привыкнешь, со многими девушками так бывает, когда выходят замуж и попадают в семью мужа. А потом привыкают и всё образуется. Но эти уговоры мало на неё действовали. Потом свекровь решила, что, может, эта Сусанна плохо себя чувствует в присутствии других невесток, может, у кого «глаз» такой «нехороший» и от этого ей нездоровится. Авось в их отсутствие ей станет лучше. Двух старших невесток решено было отделить. К тому времени и Поля уже была вдовой.

Болезнь у Бориса прогрессировала, не помогла и женитьба. Он уже и сам понимал, что жить ему осталось недолго. Когда Поля в его присутствии сокрушалась по этому поводу, он же сам её и успокаивал. Этак спокойно, даже по-философски рассуждал: «Смотри, — говорил, — я умру теперь. Кто-то другой — позже, кто-то ещё позже. Но всё равно умрут. Какая разница — раньше или позже. Всех такая участь ждёт, не я один. Поэтому не переживай, не плачь. Все там будем». Жили они эти годы с Полей, наверное, как и все: не лучше и не хуже. Борис, бывало, и поколачивал жену. Был несдержанным, вспыльчивым. Списывалось это всё на болезнь: мол, хворый человек, поэтому и

Вскоре от Скарабеевых ушла невестка Зоя, ушла и Поля с детьми. Поля ушла жить в Порохонскую улицу, где прошло её детство и юность.

А в доме Скарабеевых с невесткой Сусанной стало твориться что-то и вовсе неладное. Стало ясно: у неё психика не в порядке. Она не спала по ночам, чего-то пугалась, тревожилась. Вскакивала среди ночи с постели, бегала по хате, выскакивала на улицу. Это не давало покоя всем в доме. Было ещё страшнее, когда она ночью могла подняться тихонько с постели, подойти к кому-нибудь из спящих, встать и стоять над ним молча в тишине, как изваяние. Немудрено, что, проснувшись и увидев стоящую над собой женщину в полной тишине, можно было испугаться. Однажды Сусанна свекрови призналась, сказала так:

— Матко, сегодня я над тобой полночи простояла с ножом в руках.

— Да? А чего ты стояла?! — изумилась та.

— Не знаю, взяла нож и стояла над тобой, — был ответ невестки.

Дальше уже становилось опасно находиться с нею в одной хате. И её пришлось отправить к родителям в ту деревню, откуда взяли замуж. Она забрала своего ребёнка и ушла.

Почему у неё стала проявляться такая болезнь, никто не знал. Рассказывали, что ещё раньше её были просватали за одного парня. Уже и запоины сделали перед свадьбой (запоины, или заручины, — помолвка). Говорили так: «Её запили уже, а она возьми да и откажись выходить замуж за того парня». И её прокляли: «Чтоб ты после этого ни с кем не могла ужиться» (то есть если попытается когда-нибудь выйти замуж). И те, кто рассказывал, добавляли: мол, запоины — это очень важный обряд. Его ни в коем случае нельзя нарушать, иначе вон какие могут быть последствия.

Нам же теперь кажется, что дело вовсе не в важности обряда: эка невидаль — водки выпили да закусили, договорившись о будущей свадьбе. Нехорошо здесь, может, только то было, что невеста, на которую возлагали надежды, подвела. Во-первых, своего жениха, во-вторых, его родителей, да и своих, наверное, тоже. Ведь, пожалуй, и нравилась тому парню, раз собрался жениться на ней, а она возьми да и подведи в самый ответственный момент. Но к этому надо было просто отнестись философски: не зря же говорят, что ни делается, всё делается к лучшему, или нет худа без добра. Тому парню, как мы теперь понимаем, несказанно повезло. И, по большому счёту, ему следовало тогда не обижаться, не злиться на неё, а радоваться и благодарить Бога за произошедшее. Ведь мы знаем, что с нею впоследствии случилось в замужестве, а значит, ему удалось своевременно счастливо избежать подобного несчастья. И отказалась она выходить за него замуж вовсе не по вредности своего характера или желанию сделать назло, насолить ему и его родителям. А потому, мы теперь подозреваем, что у неё уже тогда начало проявляться это нездоровое состояние психики. Например, предстоящее замужество представилось в каком-то очень мрачном свете, и на неё внезапно напал ничем не объяснимый страх, тревога, боязнь чего-то. И она в конце концов заявила своим родителям, что за того парня замуж не пойдёт. На удивлённые расспросы родных твердила только одно:

— Нет-нет, не пойду и всё.

— Почему? — недоумевали те.

— Мне страшно, — отвечала она.

— А чего тебе страшно? — пытались понять родители.

— Не знаю. Страшно и всё, — отвечала девушка.

И в результате последовал отказ. Но прошло время, и она постепенно успокоилась. Наступила ремиссия болезни, говоря языком медиков. Родители после этого часто бранили её: дескать, за такого парня не пошла, отказала ему. Ох, и дура же! Ей теперь и самой было не совсем понятно: «И правда, — думала она, — чего это я так испугалась тогда была?» И даже сама себя корила теперь. И когда её просватали за Ивана Скарабеева, родители заявили: «Попробуй только теперь откажись! То и вовсе останешься вековухой, никто тебя никогда уже не возьмёт замуж». И она сама теперь была настроена решительно: «Ну, нет уж: теперь хоть и что, не испугаюсь», — думалось ей. И вышла она замуж за Ивана Монзака(Скарабеева), который на этот раз посватался к ней. И что впоследствии получилось, мы уже знаем. Болезнь, на время притаившаяся, однажды вновь дала о себе знать. И чем дальше, тем хуже становилось. В конце концов, пришлось ей вернуться к своим родителям. Наверное, тогда так было заведено. Заболей она какой другой болезнью, отношение было бы, следует полагать, иное: наверное, сочувствовали бы, пытались бы лечить. Здесь же болезнь была иного рода. Хотя и в этом случае пытались что-то, наверное, предпринимать: и уговаривали, успокаивали, утешали, и остальных невесток решили отправить подальше в угоду больной. О том же, чтобы поместить её в психбольницу на лечение, почему-то не задумывались. И, видно, мать Варвара, как старшая в доме, приняла такое решение: расстаться с нею. «Может, у собственных родителей ей станет легче. Они лучше знают свою дочку и как с ней теперь обращаться», — думалось так, пожалуй, свекрови Варваре. И сын Иван согласился с матерью, особо, может, и не препятствуя.

Хотя мужу-то, наверное, до конца следовало оставаться с женой. Сказать так: «Мы законные супруги, венчались в церкви, перед Богом давали обеты верности друг другу. Значит, будем вместе до конца, что бы ни случилось». Как в современной песне поётся: «В радости, в беде, в любом ненастье, нам идти дорогою одной». Или, как должно христианину, мужу надо было бы сказать так: «Господи, вот я весь пред Тобою. Я готов понести сей крест, только Ты помогай и не оставляй нас. Да будет воля Твоя». Но Иван Монзак, видимо, не был морально готов к подобному. И события пошли уже по известному нам сценарию.

2

Поля и её двое детей стали теперь жить в Порохонской улице. Анна была старше, значит, на неё были возложены обязанности смотреть младшего братца. Утром, когда мать уходила на поле, Анна брала Бориса и шла к подругам. Собирались все обычно у одной девчонки во дворе. Её родители вскоре тоже отправлялись на поле. И только они уходили, начиналось любимое развлечение: в большой клуне (9помещение, где молотили снопы и хранили запасы необмолоченного зерна) устраивали качели. Доставали длинную толстую верёвку, которой обычно увязывают сено на возу или на санях при перевозке. Перекидывали её через балку в просторной клуне. Затем на концы спущенной сверху верёвки прилаживали большие ночёвки (корыто, выдолбленное из ствола дерева). В него садилось сразу несколько человек, и

Ближе к вечеру, когда уже скоро должны были возвратиться родители с поля, качели срочно разбирали и всё возвращали на своё место. Та девчонка торопила подруг: мол, давайте быстрее, надо всё вернуть на место. Иначе, если родители узнают о подобных развлечениях в их отсутствие, ей сильно влетит.

Анне не только надо было нянчить брата, но ещё и к приходу матери с поля приготовить вечерю (ужин). Например, начистить и сварить картошки. Но самой топить печь не разрешалось, да и вряд ли она справилась бы с подобной задачей в столь малолетнем возрасте. Нужно было брать горшок с тем, что приготовлено для варки, и смотреть, у кого в их улице уже из трубы идёт дым, значит, топится печь. И идти к тем людям, просить, чтобы разрешили в их печи сварить вечерю. Это всегда было довольно хлопотно и неудобно — кому-то постоянно надоедать своей просьбой. Не все и соглашались на подобное. Кто-то говорил, что своей стряпни хватает, негде поставить в печи лишний горшок. А кто-то и просто без всяких объяснений отказывал. Поэтому иногда приходилось чуть ли не всю улицу обойти в поисках, кто согласится и твой горшок в печь поставить. Если же не сваришь к приходу матери вечерю, то сильно влетит за это. Каково было всё это выполнить не совсем здоровому ребёнку. Она с самого рождения уже начала болеть. Во-первых, болели ноги, плохо ходила — опухшие, воспалённые суставы — артрит. Позже этот артрит дал осложнение на сердце. Также болели глаза. Когда жили в Порохонской улице, одно время вдруг начали сильно болеть глаза. Завязывали их платком. Рассказывала потом: лето, светит яркое солнце, она вышла из дома во двор. Слышит, как на крыше соседского сарая клекочет бусько (аист). Маленький Борис показывает ей: «Вон там бусько». Она пытается открыть глаза и не может посмотреть, такое ощущение, словно в глаза высыпали горсть песка — так режет, болит. Клёкот аиста слышен где-то совсем близко, но самого его увидеть не может.

Поля по поводу болезни дочери Анны, конечно же, обращалась к доктору. Степанович тогда сказал Поле так: «Это у неё костяная чахотка». Так, видно, тогда называли артрит. А может, чтобы деревенской женщине была более понятна серьёзность подобной болезни, сам перевёл её название на более понятный язык. Мол, обычная чахотка — туберкулёз — разрушает лёгкие, а эта точно так же разрушает кости суставов. Этот диагноз впечатление на мать, конечно же, произвёл удручающее. Наверное, ей показалось: если такая болезнь, то неминуем летальный исход. И она начала уговаривать доктора:

— Ой, дохторко, може, не, може, не гэта болезня.

Словно, скажи он иначе, и болезнь изменится на другую от его слов.

— Я сказал, что у неё костяная чахотка, и никакая не другая болезнь, — был непреклонен Степанович.

— Ой, не, — не сдавалась молодая мать, — може, у ее другая болезня.

— Ну, ек ты лепшая дохтарка, чым я, то нехай буде другая, — в сердцах согласился врач.

Был у Анны в детстве вдобавок ко всем хворям одно время ещё и колтун в волосах. Это такие густо сплетённые сами собой волосы, покрывающие голову как шапка. И это вовсе не от того, что их не расчёсывали, они так сильно спутались, вовсе нет. Это проявление какой-то болезни. Волосы в таком случае почему-то сами сплетаются между собой так, что их невозможно расчесать. Ко всему прочему, тогда было много вшей. И голову, когда на ней находилась такая густо переплетённая волосяная шапка, невозможно было даже почесать. Приходилось в таком случае мучиться ещё и от паразитов. Казалось бы, чего проще обрезать этот колтун, постричь волосы — и дело с концом. Но, оказывается, делать это самостоятельно было нельзя. В противном случае у того человека, у которого состригли колтун, может осложниться основная болезнь до такой степени, что на всю жизнь останется калекой. Говорили: «Не трогай колтун, иначе может искалечить». В таком случае надо было приглашать какого-то деда — знахаря, и только он знал, как этот колтун правильно состригать.

Бывало, что временами Анне становилось и лучше. Тогда она без дела не сидела. Например, кроме родного брата Бориса, ей вскоре поручили нянчить и двоюродного Мишку, сына Елены — младшей Полиной сестры. Этот ребёнок был также очень болезненным, надо было с ним сидеть в хате. Елена и Степан тоже шли в поле работать. И случилось так, что их ребёнок вскоре умер. В этом стали обвинять Анну: мол, не досмотрела. Якобы она оставила его одного в хате, а сама ушла к подругам. Он находился какое-то время там, а потом выполз в сени (коридор) и сидел под дверью. Когда Елена возвратилась с поля, стала отпирать дверь. Замок же был в виде деревянного или металлического засова изнутри. И он открывался специальной дубовой палкой через прорезанное круглое отверстие. Та палка служила своеобразным ключом. Когда Лена стала отпирать дверь, то нечаянно ударила этой дубиной сидевшего под дверями ребёнка. Говорили, это и усугубило состояние его болезни, потому он умер.

В начале Порохонской улицы, ближе к центру местечка, на взгорке стояла Свято-Николаевская церковь. Престольный праздник отмечался там на святителя Николая Мирликийского два раза в году. Зимний Микола — 19 декабря, весенний — 22 мая. В этот день обязательно проводились крупные ярмарки. В центре Кожан-Городка становилось многолюдно: съезжались со всей округи и более отдалённых мест купцы, как говорится, с красным товаром. Выходил из церкви после службы нарядно одетый люд. Шла бойкая торговля, устраивались всевозможные развлечения, гулянья.

Во время ярмарки на зимнего Миколу выходил со своего двора парень в голубой рубахе по прозвищу Басева. Мороз трещал, а он в одной только рубашке. И не потому, что такой закалённый парень, а просто был из бедной семьи и не имел что надеть из праздничной верхней одежды. Не было у него ни пиджака, ни кожуха, соответствующего случаю. Повседневный, может, и был какой, но куда в нём на праздник. Девушки, завидев его, весело кричали: «Иван, купи нам кирмашовэ!» То есть что-нибудь из сладостей, которые в изобилии продавались здесь теперь. Тот только смущённо потупит взгляд, пройдётся туда-сюда по базарной площади и, ссутулившись от холода, пробирающего до костей, быстрее зашагает домой.

Прихожане тамошней церкви в

3

Детство самой Поли прошло в этой же Порохонской улице, в доме недалеко от реки. У Полиных родителей Анны и Ивана было четверо детей: два мальчика и две девочки. Самым старшим был брат Николай, затем Роман, потом Поля, и самой младшей была Лена. Их отец Иван Фёдорович, рассказывали, вроде был не из крестьян, а как будто из некой мелкой польской шляхты. И звали его на польский манер не Иван, а Ян или Ясь. И когда Анна с ним только начала встречаться, будучи ещё девушкой, то, с нетерпением ожидая очередной встречи с возлюбленным, напевала такую песенку с польскими словами: «Бендзе (будет) дождь, бендзе дождь, бендзе и погода. Прыйдзе Ясь Фердунась (Фёдорович) до мойго огрода (огорода)».

Когда молодые поженились, то стали жить в доме Анны и её матери Агафьи. Рассказывали, что у Агафьи рождалось много детей — аж двенадцать, но все они умирали в младенческом возрасте. Осталась в живых и выросла только одна дочка Анна. Тем не менее мать её сильно не любила; мать и дочь всю жизнь постоянно конфликтовали. И зятя своего Агафья не любила, относилась неуважительно. Может, потому что был он примаком, то есть не имел своего дома, куда привести жену, а пришёл жить в их семью.

Муж Агафьи, отец Анны, следует полагать, был далеко не бедным человеком в их местечке. Якобы имел какое-то отношение к правосудию, поэтому и прозвище у них было Судиловские. Но он рано умер. Оставшись без мужа и не имея никакого дохода, Агафья стала продавать земли, на что-то ж надо было жить. И постепенно разорилась, обеднела. Но, помня былую роскошь и положение среди односельчан, хотела, чтобы к ней и теперь относились как некогда. Характер имела спесивый и своенравный. И зятя своего Агафья недолюбливала, может, ещё и за то, что он не был слишком охоч к крестьянскому труду. Больше был пролетарий, нежели крестьянин. Работал на лесопилке в Микашевичах. И со временем приобщился к выпивке. Тогда в крестьянской среде это было не слишком частое явление — пьянство. Чаще встречалось в городской среде, среди рабочих пролетариев.

Отец их Иван-Ясь погиб, когда Поле шёл седьмой год, а Лена только родилась, лежала ещё в колыбели. Время от времени он крепко выпивал, конечно, не сам, а где-то с друзьями-собутыльниками. Его и предупреждали: «Не водись с такими, до добра это не доведёт; те и ограбить могут, и убить». Он же только смеялся над этими предупреждениями, говорил: «Да кто меня сможет убить? Руки у меня как брёвна, пальцы как гвозди!»

Но однажды поздней осенью он не вернулся домой. После очередной получки, как обычно, загулял с той недоброй компанией. Те, напоив, отняли деньги, а его, избив, бросили в реку. Первое время Ивана искали, но никаких следов обнаружено не было. Искали и вдоль берега, и в реке, пока та не покрылась льдом. Почему в реке? Оказывается, кто-то даже видел, как он с ватагой дружков-собутыльников в сумерках шёл к реке. И даже супруге его Анне по этому поводу снился сон. После того как он исчез, ей приснилось, что муж спрашивает: «А разве ты не слышала, как собаки брехали, когда меня вели топить к реке?»

Нашли тело только весной, извлекли из воды. И то далеко не в том месте, где предположительно он погиб, а гораздо ниже по течению. И что интересно. Все недоумевали, как так случилось, что после его исчезновения ещё до ледостава по реке «шли пасы» — сплавляли лес. И если бы утопленник тогда находился в реке, его в любом случае затащило бы из Цны в Припять. А он оказался в пределах местечка. Но впоследствии выяснилось, что убийцы бросили его вовсе не в саму реку. А в запруду при мельнице, где на зиму уже были закрыты шлюзы. Весной же, когда шлюзы открыли, тело вынесло водой и медленно понесло по течению. Получалось, мельница находилась в одном конце местечка, а выловили их отца в другом, ближе к дому, где они жили в Порохонской улице. Поля потом рассказывала, что, когда тело его женщины готовили к погребению, в карманах одежды нашли несколько медных монет. Положили рядом с покойником и сказали: «Иди, Полька, возьми, это твоего батьки деньги». Но она боялась тогда подойти, думая, что отец видит и может не позволить взять ей эти копейки. Она не помнила, в каком именно году погиб отец и сколько ей лет тогда было. Но, получается, была совсем маленькой, коль боялась, что отец может встать и не позволить взять деньги.

Итак, они остались без отца. Пахотная земля своя ещё была, бабушка не всю успела продать, но, не имея взрослого мужчины в доме, некому её пахать-обрабатывать. Часто приходилось жить впроголодь.

Был у них возле дома замечательный грушевый сад, оставшийся от деда-судьи. Такого сада в Кожан-Городке, пожалуй, ни у кого больше не было. Поля, будучи бабушкой, внукам своим рассказывала, перечисляла названия тех груш. Это были и смолянки, и сапежанки, панны, винновки, цитриновки, Ольховки и множество каких-то диковинных названий. В этом смысле им многие тогда завидовали и удивлялись: ага, мол, есть нечего, а груши? Но если нет хлеба, нет картошки, то одними грушами сыт не будешь. Эти груши и сушили, и варили из них компот-взвар, и ели в свежем виде. Варенье тогда не было популярно из-за недостатка сахара. Он в то время был роскошью даже для зажиточных домов. Даже пытались продавать груши. Кто-то из братьев Поли и Лены возил эти груши лодкой продавать аж в город Пинск. Из реки Цны нужно

Жили они близко возле реки, через два дома. С этим обстоятельством — близость реки — связаны были в их семейном предании разные мистические истории. Например, говорили, что ночью можно было и русалку увидеть, вышедшую из воды. Или же в ночное время от реки часто слышался плач ребёнка. Считалось, что таким образом плачут некрещёные младенцы. Мол, некоторые девушки, оказавшись в положении, не будучи замужем, тайно рожали ребёнка и топили его затем в реке. В таком случае советовали, если ночью услышишь плач ребёнка со стороны реки, надо сказать так: «Если ты хлопец, то зовись Адам, если девочка, то — Ева». И перекрестить ту сторону, откуда доносятся звуки. И, утверждали, плач после этого сразу же прекратится.

Однажды и Поля видела некоего ребёнка, в сумерках купающегося в реке. Она возвращалась с гулянья домой. И нужно было в одном месте пройти близко возле самой воды и затем уже поворачивать к своему дому. И вдруг увидела, что на бережке сидит ребёнок и, как она говорила, «плёхается» в воде. Не плачет, не кричит, а молча при свете месяца «плёхается». Поле стало страшно, поняла, что это не обычный ребёнок, а некое видение, мистика. Она тут же бросилась обратно бежать. Чтобы попасть к себе домой, стала проситься у какого-то дядьки, чтобы тот пропустил её через свой огород. И хотя тот был очень строгим и даже злым, но, увидев, что девчонка напугана не на шутку, смилостивился и разрешил пройти через свой огород.

Рассказывали ещё так. Одна женщина, жившая в их улице недалеко от церкви, встала ночью. И так как часы в то время мало у кого были, решила, что уже наступило утро. (Возможно, это была поздняя осень или зима, когда светает довольно поздно.) Увидев, что в церкви мерцает свет от свечей и дверь открыта, подумала, что уже началась служба, и пошла в церковь. Зашла, осмотрелась: служба идёт, горят свечи, люди стоят. Но, к удивлению своему, никого не увидела знакомых среди прихожан. Ещё больше удивилась, когда и батюшка вышел из алтаря совсем не их, а какой-то другой священник. И вдруг она увидела среди стоящих в церкви свою куму, которая год назад умерла. Женщина не успела даже испугаться, когда кума, заметив её, первая подошла.

— А ты здесь чего? — был удивлённый шёпот кумы-покойницы.

— Вот, на службу пришла, — отвечала женщина.

— Тебе нельзя сюда, это служба покойников. Быстрее выбирайся отсюда, — горячо зашептала кума. И тут же предупредила: — Только надо идти задом, пятиться. Если повернёшься передом, покойники побегут за тобой и разорвут на куски.

И та стала пробираться к выходу. Вот она пятится по проходу между людьми, преодолела всё церковное пространство, на неё никто не обратил внимания. Вышла в притвор (церковный коридорчик). Но, как на беду, в Кожан-Городокской церкви слишком высокий ганок (крыльцо). И она, боясь упасть и разбиться, спускаясь по ступенькам задом, обернулась и быстро побежала. И тут только покойники бросились за ней вдогон. Она бежала изо всех сил. Те преследовали до самой калитки, и напоследок успели схватить за полу верхней одежды, и порвали ей каптана (кафтан). Она потом всем показывала этот порванный кафтан, рассказывая эту историю.

Другая женщина в их Порохонской улице проснулась однажды от громкого лая собак. Выглянула в окно: по освещённой луной улице двигалась высокая в длинной одежде с бледным лицом старуха. За ней бежали собаки и заливались лаем. Другие, во дворах, почуяв нечто необычное, тоже подняли громкий лай. Старуха молча двигалась по улице, не обращая на собак никакого внимания. Видно было, как она потом повернула и зашла в один из дворов. А утром стало известно, что в том доме той же ночью скончался человек. Женщина, которая видела всё это, решила, что она видела смерть.

Близость проживания возле реки породила ещё одну легенду. Рано утром на праздник Крещения Господня, или Богоявления, один человек пошёл к реке, чтобы набрать воды. Опустил кувшин в прорубь, зачерпнул. А когда принёс домой и рассмотрел внимательно, обнаружил, что в кувшине вовсе не вода, а вино, красное вино. Попробовал — точно: очень хорошее вино. Он схватил другой пустой кувшин и побежал вновь к той проруби. Но, сколько ни черпал, больше чудо не повторялось, кувшин зачерпывал обыкновенную речную воду.

Внук бабушки Поли Петя, в детстве слушая эти и подобные рассказы, свято верил в подлинность всего рассказываемого и живо представлял в воображении, как всё это было на самом деле. Ему и в голову не приходило, что это могли быть легенды, досужие домыслы.

Зимой дети реже играли на улице. В холодное время года не было чего надеть, не хватало одежды, особенно младшим детям. Поля и Лена были младшими, поэтому сидели в хате и смотрели в замёрзшие окна, немного их оттаяв своим дыханием. Из окна была видна река, покрытая льдом. Время от времени по улице проходили лошади, запряжённые в сани, нагруженные сеном или дровами. Особенно интересно было смотреть, когда сани проваливались на не окрепшем льду. Тогда мужики начинали суетиться: обрезали постромки у барахтающейся в полынье лошади, подкладывали ей под брюхо жерди и вытаскивали из воды. Затем очередь доходила до саней. Снимали часть поклажи, совместными усилиями тащили сани из воды на берег. Переносили со льда поклажу, опять загружали, увязывали. За всем этим было интересно наблюдать из окна, сидя в тёплой избе. Или же на Крещение-Богоявление народ со священником из церкви валил прямо на реку освящать воду. Бывало, что стоящие ближе всех к проруби оказывались в воде. Или край льда не выдерживал, или напиравшая толпа могла крайних просто столкнуть в воду. И тогда искупавшиеся в ледяной воде шумно, с возгласами «ух-ух» бежали быстрее от реки. Если близко — к себе или же к кому в дом, чтобы обогреться и просушить одежду.

Детей воспитывали дома в религиозном духе. Поля знала уже тогда, что в пост нельзя есть скоромного. Бывало, хочется отломить кусочек творожного сыра, который висит над печкой, сушится, но про себя думает: «Это ж Бог всё видит, нельзя этого делать». Приученная с детства к соблюдению

У Поли в детстве была подруга Олька Мазурка. Пришла раз на Пасху. Мать Анна на печи, девчонок в это время дома не было. Мазурка спрашивает про них: мол, где девчонки, скоро ли придут? А сама в это время становится задом к столу, где лежат праздничные куличи. И берёт со стола кулич, и прячет в складках одежды. Мать Анна всё это видит, но ничего ей не говорит, потому что жалеет ту, не может решиться в глаза обличить в воровстве. Когда пришли дочки и заметили пропажу, стали у матери спрашивать, куда девалась со стола булка. Та так и ответила им:

— Олька Мазурка приходила и унесла.

— Как? А ты же где была? Куда смотрела, что она так запросто взяла и унесла со стола?

Мать так и не смогла им объяснить внятно, почему разрешила той это сделать. Мол, жалко стало ту девчушку, у родителей которой ещё большая бедность, нежели у них самих, и что не от хорошей жизни она это сделала.

4

Вообще, к собственным детям у Анны было своеобразное суровое отношение. Однажды Поля в какой-то праздник была в новой одежде, играла на улице. Но подошла к ней Олька Мазурка и предложила идти ловить рыбу волоком (бреднем). Когда же Поля вернулась домой после этой рыбалки, то мать её сильно избила, так что ей уже было не до рыбы, ни до чего. Била за новую испачканную одежду.

Доставалось и младшей дочери. Когда Поля вышла замуж, мать первое время часто навещала её. Приходила, оставалась подолгу, помогала дочери делать какую-нибудь работу, а не просто так праздно посидеть, поболтать. Но, видно, сваха Варвара невзлюбила её эти визиты. «Неровня нам, — думала про себя Варвара, — мы вон богатые, земли сколько имеем, а они — беднота, голь перекатная, приходят нас объедать». Когда садились есть за стол всей семьёй, сваху Анну первое время приглашали тоже, потом перестали. Та обычно сидела где-нибудь скромно в уголке, поистине уж как бедная родственница. Поля, выходя из-за стола после совместной трапезы своей теперешней новой семьи, обязательно приносила что-нибудь и матери поесть. Часто вот так с матерью к ним приходила и младшая сестра Елена. И дошло до того, что Варвара Скарабеева визитами своей свахи и её младшей дочери стала возмущаться вслух. «Да Боже мой, да милый мой, — говорила она, — людские (сыновья) поженились, да по одной побрали, а мой — троих…» Это означало, что якобы троих им приходится кормить: Полю, её мать, которая часто приходит, и ещё младшую сестрёнку. Слышать подобное было очень обидно. Ведь Анна совсем редко садилась с ними за стол, ела только то, чем дочка поделится с ней, оторвав от своего пайка. Наверное, когда Анна узнала, как по поводу её частого посещения дома Скарабеевых отзывается сваха Варвара, и произошёл следующий инцидент.

Анна, как обычно, пришла к замужней дочери и стала помогать ей в домашней работе. Через какое-то время вслед за ней явилась и младшая Лена.

— Чего ты сюда пришла? — разозлённая на её появление тут же вскинулась Анна.

Та, не ожидая от матери такой злобной реакции, начала оправдываться:

— Ой, мамо, я дома сама боюсь. Там Кобелиха бьётся (Кобелиха — их невестка, жена сына).

И Анна, схватив младшую дочь, стала бить, при этом приговаривая: «А чего ты за мною по пятам ходишь! А чего! Чтоб больше ты сюда не ходила!» И так сильно била, что даже сваха Варвара примирительно заметила: «Ай, свахо, чего ты её так бьёшь? Не бей, хватит уже».

Суровое отношение к детям у Анны, может, было потому, что и у неё с матерью были не самые лучшие отношения.

Агафья, мать Анны, была очень своенравной женщиной. Как-то на своём участке сосед построил сарай или даже какое-то жилое сооружение из брёвен. Но так близко к соседской территории, что брёвна одного из углов строения оказались выступающими во двор Агафьи. «Ах так?» — возмутилась она. И что делает… Берёт пилу и спиливает один за другим концы выступающих брёвен от низу до верху. В результате новая постройка соседа приходит в негодность: после этой процедуры стена становится непрочной — разрушен замок, и брёвна могут даже сами собой выпасть. Сосед — в шоке:

— Ах ты, старая, что же ты наделала?

— А зачем ты заступил на мою территорию? Тебе своей мало? — был ответ Агафьи.

Тот подаёт на неё в суд, и начинается бесконечная вражда с соседом.

И правда, почему так произошло, что строение соседа оказалось концами брёвен на чужой территории? Может, и вовсе не по злому умыслу, а чисто случайно. Предположим, что строил не сам, а некая артель плотников. Он им только показал: мол, стройте вот здесь, как можно ближе к соседской границе. Первое бревно продольное положили по линии границы. Мол, сама тыльная стена будет забором. А когда начали класть поперечные брёвна торцевых стенок, те и вышли несколько за границу участка. И вот сруб вскоре вырос от земли на несколько венцов. Хозяин подошёл, глянул и всё понял. «Эх, как же это вы…» Но не разбирать же всё до основания. Решил: «Пусть уж так и будет, ничего страшного». Но бабушка Агафья истолковала это совсем по-другому. Например, подумала: «Эх, был бы жив мой муж судья, ты б так не поступил, ты его боялся б. А меня не боишься, то и пакостишь мне. Но не на ту напал, это тебе так даром не пройдёт…» И решила самостоятельно восстановить, как ей показалось, попранную справедливость.

За совершённую провинность она не жаловала ни своих, ни чужих. Уже обе внучки Поля и Лена были замужем. И что-то им однажды взбрело в голову: решили у бабушки Агафьи украсть из куфра (куфар — большой сундук, часто на колёсах) отрез материала цветного ситца, который она хранила для себя. Подумали: «A-а, старая, зачем ей всё это, когда успеет

Насколько были неприязненные отношения у Агафьи к своей дочери, показывает такой случай. Однажды Анну поносили лошади, и она сильно разбилась. Агафье сообщили: дескать, твою дочку кони поносили, лежит без сознания, подойди к ней. Та спросила: «А она живая?» Ответили, что да, живая. «Тогда не пойду, — сказала Агафья, — если бы мёртвая была, то, может, подошла б. А к живой не пойду». Но дочь тогда выжила, и детей своих поженила, и внуков дождалась.

5

Когда Поле исполнилось двенадцать лет, её отправили в город Лиду к дядюшке — брату отца — нянчить детей. Она потом рассказывала, что детей было двое: мальчик лет семи и девочка трёх-четырёх лет по имени Неонила. Дядя был весёлый, работал на железной дороге. Жена его — модница, нигде не работала, любила красиво одеваться, гулять по городу, покупать себе наряды и разные сладости. (Поля рассказывала, что такие вкусности та позволяла себе, «аж во рту тает».) Дядя в шутку напевал, встречая свою супругу, нарядную, пахнущую дорогими духами, возвращающуюся домой:

Жена моя, красавица,

По городу шатается,

Извозчики ругаются,

Что лошади пугаются.

Та сердилась. Но он успокаивал её: мол, извини, я же пошутил так. Та женщина, видно, была не очень хорошей хозяйкой. Однажды Поля видела: на полу на какой-то бумаге или газете лежали сельди и стоял недалеко детский горшок. Нечаянно этот горшок кто-то опрокинул, и содержимое его вылилось и потекло по полу прямо под эти сельди. Она их тут же подняла, вымыла и уже на обед подавала на стол своему мужу.

Спустя годы, уже будучи бабушкой, Поля как-то рассказывала про этот случай своей биографии. Сын Борис, слушая эту историю, вдруг спросил:

— И ты ничего дяде не сказала, как всё было?

— Нет, — отвечала Поля, — чего я буду ему об этом говорить.

— Эх ты, — упрекнул он мать, — а я бы так не смог, я бы всё равно своему дяде об этом рассказал. Я бы не утаил…

Ещё Поля рассказывала, что дядя любил, чтобы ему кто чесал пятки. Совсем как у Гоголя в «Мёртвых душах» Коробочка спрашивает у Чичикова: не желает ли он, чтобы ему перед сном почесали пятку, мол, её покойный муж подобное очень любил. Дядюшка говорил Поле: мол, ты мне чеши пятки, а я тебе буду за это по копейке платить. Кстати, сама Поля ужасно боялась щекотки. Будучи уже бабушкой, когда лежала на печке, вытянув во сне босые ноги, и кто-нибудь из внуков подкрадывался и щекотал ей пятки, сердилась не на шутку.

Полю там научили ставить самовар и заваривать чай. И всё бы было хорошо там, в городе Лиде, в семье дяди. Может, и долго она там оставалась бы, если бы не случилось следующее.

Поля подружилась с соседской девчонкой, та была несколько старше. И, может, это была даже не дочка соседей, а какая-то служанка, прислуга. Однажды Поля решила подшутить над ней — предложила понюхать пузырёк с нашатырным спиртом. Было смеху, когда у той перехватило дыхание и слёзы навернулись на глаза. Дядин сынишка был свидетелем всего этого. И, в отсутствие старших в комнате, решил так же подшутить над своей маленькой сестричкой. Достал с полки тот самый пузырёк с нашатырным спиртом. И точно так же, как Поля, открыв пробку, поднёс к лицу сестрёнки. И каким-то образом эта жидкость попала ей в рот, и она даже немного проглотила её. Ей стало плохо. Мальчик испугался, побежал к взрослым. Тут же вызвали врача. Девочку забрали в больницу. Какое-то время она находилась там. Конечно же, родители опасались за её здоровье и даже жизнь. Поля тоже очень испугалась, ведь это же произошло по её вине, она недосмотрела. Мать, встревоженная, вся сама не своя ходила по дому, не находя себе места. И Поля слышала, как та кому-то из присутствующих призналась: «Ну, если дочка умрёт, ей тоже не жить. Я её всё равно убью!» Но, слава Богу, всё обошлось благополучно: Неонила вскоре поправилась. И весело вновь бегала по дому, щебетала, как и прежде. Но Поля после того, как услышала, что было сказано женой дяди, оставаться там ни за что не хотела. Дядя очень удивился, узнав о её желании уехать обратно в Кожан-Городок. Он уговаривал: «Не уезжай, побудь ещё, я тебя повезу в Вильно, посмотришь, какой красивый город, куда больше и красивее Лиды». Но Поле там ничто уже было немило. И вскоре она отбыла домой.

Когда Поле было лет пятнадцать-шестнадцать, ей и ещё нескольким девушкам из Кожан-Городка удалось устроиться на лесопильный завод в Микашевичи. Там работали, там и жили, приезжали домой только на выходные.

Как-то в очередной раз ехали домой. Сели в поезд. Но, как известно, через Кожан-Городок железная дорога не проходит, а только на некотором расстоянии от него. Можно было выйти на станции Лахва, это пять километров от Кожан-Городка, можно на остановке Дребск — три километра.

Но в тот раз поезд на Лахве не остановился, девушки забеспокоились. Коротко посовещавшись, решили: если на Дребске не остановится, прыгать на ходу. Сегодня вечером им позарез надо попасть домой, ведь завтра праздник, будут парни. И вот наконец остановка Дребск. Но поезд, вместо того чтобы остановиться, ещё больше прибавил ходу. И тогда они решили прыгать. Знали, как правильно прыгать — когда коснёшься ногами земли, надо ещё какое-то время пробежать по направлению движения поезда, не отпуская рук от поручней. Поля потом рассказывала: когда она прыгнула и попыталась всё это выполнить, то руки у

И в тот вечер они встретились с парнями и весело танцевали, вспоминая свои недавние приключения. Танцевали так: где-то, у кого хата была попросторнее, собирались. Например, у кого-то из своих подруг-сверстниц. Нанимали музыканта, платили ему по копейке, заказывали танец и танцевали — кружились так лихо, что аж окна мигались (мелькали). Из музыкальных инструментов тогда были: гармонь, могла быть скрипка и барабан. Позже, когда, бывало, бабушка Полька сердилась на внуков, что те слишком любят всякие гулянки, увеселенья или включают громко музыку, старшая дочь Анна напоминала ей: «А сама не такая была. Забыла, как рассказывала, что платили музыканту по копейке и скакали так, что аж окна мигались?»

Проработав какое-то время в Микашевичах на лесопильном заводе, Поля была вынуждена бросить эту работу и вернуться домой. А случилось вот что. Однажды, когда она приехала под воскресенье домой, узнала, что её мать поносили лошади, и та, сильно избитая, израненная, лежит в беспамятстве. Теперь уже ни о какой работе в Микашевичах не могло идти и речи, нужно было ухаживать за пострадавшей матерью. Очень сожалела тогда Полина об оставленной работе. Она рассказывала, что там было очень хорошо. Там им — работающим девчонкам — выдавали хлеб и сахар. Но ничего не поделаешь, пришлось это место работы оставить не по своей воле.

Юная Поля очень нравилась одному парню Алексейко. Звали Алексей, Алёша, но как прозвище утвердилось уменьшительное «Алексейко». Алексейко был учителем. Это, наверное, являлось очень престижным, что грамотный, образованный, в отличие от большинства местечковых парней. Но, главное, грамотный по тем временам всегда будет иметь кусок хлеба. Учителя нужны всегда и везде, при любой власти и режиме любом. Да и так человек, умеющий хорошо писать и читать, и прошение напишет, и ходатайство, и другую какую бумагу выправит. Даже то письмо: написать кому под диктовку надо или пришло кому — прочесть, если сам не может. И за всё это в накладе не останешься, всегда получишь свою мзду. Поля знала, что Алексейко неравнодушен к ней. И вот однажды на вечёрках он решился и сел рядом, обнял её у всех на виду. И ей почему-то так сделалось неловко, стыдно, аж жаром обдало всю. «Чуть не сгорела со стыда», — признавалась потом. И после того этот Алексейко стал неприятен ей, старалась избегать его. Почему так? Ведь ничего плохого он, казалось бы, не сделал? Просто, наверное, был несимпатичен Поле, скажем так, душа не лежала к нему.

Видно, он тоже это почувствовал, так как вскоре женился на другой девушке. И та, когда поженились, настояла, чтобы дом построили не в самом местечке, а где-то на хуторе, на сенокосе («в корчах»). Объясняли это тем, что боялась, чтобы его кто не отбил от неё, не увёл, поэтому спряталась с ним подальше от людских глаз. Так и прожила всю жизнь.

Ещё одного жениха Поле предлагали, тоже из грамотных — некоего Симона Белявского. Тот являлся на всё местечко единственным почтальоном. Казённый конь у него был, бричка, ездил ежедневно в Лахву на железнодорожную станцию и там получал почту на всю их округу. Один старый еврей Поле советовал: «Иди, иди за Симончика, будешь хлеб ести», имея в виду, что его профессия всегда прокормит семью. Но и за Симона Поля не пошла, не захотела. Тот потом женился на другой девушке. Сам он был небольшого роста, супруга же — стройная, высокая. По этому поводу шутили: мол, если захочешь поцеловать, придётся слончик (скамеечку) подставлять, чтобы достать.

И хотя земли своей они не имели, но жили неплохо: не то что чёрный хлеб, но даже и белые блины, и булки были ежедневно на их столе. Одним словом, не голодали, жалование почтальона по тем временам было достойным. Полина дочь Анна, ровесница со старшей дочерью Белявских, рассказывала. Когда пасли скот вместе, то их дочка кормила белыми блинами коня. Для других семей блины из белой пшеничной муки были роскошью, только по праздникам. А тем Белявским они, видно, уже так надоели, что их скотине скармливали.

И удивляло местных жителей, что семья почтаря не работала так, как остальные крестьянские семьи. Когда, бывало, шли на сенокос или в поле, видели, как в своём дворе лежат где-нибудь под грушей в холодке жена и дочки Симона Белявского, проводят время в праздности.

6

Старший сын Анны Николай уехал в Лиду и там остался, как и дядя, стал работать на железной дороге. Роман (тот, который лодкой груши в Пинск возил на продажу) был намного старше Поли, а тем более Лены. И вот он в своё время решил жениться. Понравилась ему девушка Татьяна по прозвищу Кобелиха. Высокая, статная, сильная и телом, и характером, но в то же время хитрая и коварная. Когда он сообщил матери о своём намерении жениться на этой девушке, мать была — ни в какую. «Ой, не хочу я Кобелихиного кагала!» — кричала она. То есть ни за что не хочу породниться с ними. «Меня и без собак обрешут». Видно, очень нехорошая репутация была у этой семьи в местечке. Услышав такое нежелание матери иметь невесткой его избранницу, Роман заявил, что, если ему не разрешат жениться на этой девушке, он пойдёт и бросится в реку, утопится. Поля, слыша подобное, стала уговаривать мать, чтобы та согласилась на этот брак, а то, не дай Бог, и правда пойдёт да утопится.

Татьяна, рассказывали, работала у пана, доила коров. Панская ферма находилась далеко за деревней, в урочище Загорье. Вечером, подоив

Роман всё же настоял на своём и женился на Татьяне. Как и следовало ожидать, жизнь у них, не задавшись с самого начала, не сложилась. Наверное, Татьяна вовсе не любила Романа. Тот, как водится, привёл её в дом своей матери, и она стала жить с ними. Она тут же начала устанавливать свои порядки. Бывало, когда свекровь Анна приготовит есть, и все садятся за стол, невестка вдруг начинает показывать характер: не идёт за стол со всеми. Сидит где-нибудь в стороне и делает вид, будто обижена. И всем становится не по себе от этого. Словно они виноваты перед ней, чем-то не угодили. Мать или брат говорят Поле: «Иди проси её за стол». Поля идёт, просит, уговаривает. Та, бывает, нехотя согласится. А однажды Полина стала её, как обычно, просить за стол откушать со всеми. Та наотрез отказалась. Поля всё равно стала уговаривать её, и тогда Кобелиха грубо оборвала: «Что ты, как сучка, тут мне гавкаешь! Надоело уже: «Пошли да пошли, Татьяно, за стол». Сказала не пойду, значит, не пойду, и отцепись!»

Когда готовили есть, топили печь, варили на всех. Кобелиха, если не шла со всеми за стол, дожидалась, чтоб все поели. Затем демонстративно приносила охапку дров, с грохотом бросала их на пол и начинала растапливать печь по-новому. То есть чтобы варить для себя отдельно еду. Этим она как бы говорила: «Вы поели, а я голодная, мне же тоже надо питаться». Если печь хорошо протоплена, а её тут же начинают вновь топить, разогревать ещё больше, то от сильного перегрева она может даже развалиться. Да к тому же и расход дров какой. Свекрови приходилось терпеть подобные выходки невестки. Та почему-то всё старалась делать наперекор свекрови. Она по второму кругу протапливала печь, разгребала по сторонам угли, приносила кош картофеля, высыпала в самый жар и пекла. Мол, мне захотелось поесть печёного картофеля, что здесь плохого.

Роман, живя с ней, стал меняться на глазах в худшую сторону. Куда девалось внимание, уважение к матери. Дошло даже до того, что однажды на Пасху сели они с женой за праздничный стол трапезничать. Мать в это время приболела и лежала на печи. Те, мать не приглашая, сами стали разговляться пасхальной снедью. Матери стало обидно, и она что-то сказала по этому поводу. На что сын ответил: «Вот возьми, залезь под стол и там сиди, дожидайся, может, и тебе косточку бросим».

Вот раньше Романа в их улице знали как весёлого, находчивого парня. Где-нибудь на гулянке, на свадьбе им только и восхищались. По словам Поли, он был «штукарь», то есть умел всех развеселить, мастер был показывать разные штуки. Удивляясь, говорили: «От, бабин Романко, еки штукарь!» Теперь же он стал угрюмым и злым. Всем в жизни недовольным.

Видно, и супруга теперь стала тяготиться им. Однажды она Лене проговорилась. «Ты знаешь, — сказала как-то, — как бы нам было хорошо, если бы умер наш Роман!» Да, сказать сестре, что она желает смерти своего мужа — её брата. Это или какое-то недомыслие, или же желание сознательно оскорбить чувства его родных. Роман потом говорил, что жена с тёщей его чем-то опоили. Тёща ему предложила выпить какого-то вина, и после этого у него стало постоянно печь в груди. То ли это и вправду было какое-то «приворотное зелье», чтобы он не бросил дочку и не ушёл к другой? Или же в самом деле средство, чтобы его сжить со свету? Или же просто человек уже начинал заболевать, и в нём стала развиваться некая болезненная мнительность? И возникающие недомогания ему стали казаться последствиями того, что его сознательно травят и желают сжить со света. Рассказывала Поля и ещё об одном недобром отношении Татьяны Кобелихи к своему мужу Роману. То ли это был период Первой мировой войны, то ли уже период революции и гражданской войны. Куда-то Романа требовали представители тогдашней власти. Но он не хотел выполнять их требования и скрывался. В конце концов он незаметно пробрался домой и спрятался в саду. Супруге строго-настрого приказал: если за ним придут и будут искать, не говорить, где он. Когда же вскоре те пришли и спросили у Татьяны, где её муж, не появлялся ли дома, она тут же с готовностью, делая вид, что ни о чём не подозревает, стала звать его: мол, Роман, где ты там спрятался, выходи, к тебе пришли. Словно это к нему пришли закадычные друзья и хотели с ним встретиться. Его тогда увели и, вероятно, избивали. И, возможно, от этих побоев у него даже с головой что-то стало не в порядке. Когда возвратился домой, его спросили:

— А как ты пришёл, тебя отпустили?

— Нет, — отвечал Роман.

— А как же ты?

— Сам убежал.

— Так они ж могли стрелять.

— A-а, пускай стреляют. Когда я уже побежал, мне не страшно, — так он ответил.

После всего этого он уже недолго и прожил. Умер молодым, оставив вдовой Татьяну с двумя детьми — мальчиком и девочкой. Мальчика звали Евдоким, девочку — Фрося.

Когда мужа Романа не стало, Татьяна стала судиться со свекровью за имущество. Начались бесконечные суды. Видно, она этот пример позаимствовала у своей матери. Та тоже с кем-то имела судебные тяжбы. И однажды, уже после того как зятя не стало, мать Татьяны Кобелихи поехала конём на телеге в город на суд. И тот судебный процесс оказался для неё очень удачным. Решение суда было в её пользу. Заседание суда, следует полагать, тогда было долгим. И она — мать Татьяны, или тёща покойного Романа, — удовлетворённая результатом, обрадованная, прежде чем ехать домой, решила подкрепиться — хорошенько закусить. Села на возу, достала торбу с захваченной из дома провизией и стала есть. И, когда ела творожный домашний сыр, вдруг нечаянно поперхнулась, крошки

Дочку Татьяну подобный случай, видно, ничему не научил, и она долгое время продолжала судиться со свекровью, а затем и со своей золовкой — младшей сестрой Романа — Леной. Поля вышла замуж и ушла в семью Скарабеевых. Лена же, в своё время выйдя замуж за Степана, осталась в своём доме, Степан пришёл к ним жить как примак. И Татьяна Кобелиха уже после смерти свекрови продолжала с ними судиться. И дошло до того, что Степан однажды воскликнул: «Ленка, я больше не могу. Пусть она забирает всё. Этими бесконечными судами она меня в могилу загонит!» И отказался от дальнейших претензий на делёж имущества.

Татьяна же отсудила себе дом, сад, участок и осталась там жить. Елене с мужем пришлось уйти ни с чем. Потом это всё досталось Татьяниному сыну Евдокиму. Он впоследствии там всё время и жил возле реки. А мать его вышла ещё раз замуж уже в соседнюю деревню Дребск и там жила всю оставшуюся жизнь. Кстати, интересная деталь из её последующей дребской биографии. Умер её муж или сожитель. Как это часто водится у второбрачных, официально их брак, может, и не был зарегистрирован. А может, и был. Так как это было в её интересах, чтобы иметь полное право на имущество мужа. Рассказывали, она это событие встретила настолько буднично-спокойно, что, оставив покойника лежать на лаве, закрыла хату и пошла на реку стирать бельё. Дескать, стирка сейчас важнее, а покойник пусть лежит, всё равно никуда не денется, и с похоронами успеется.

Внук бабы Поли Петя помнил, когда они, бывало, шли с бабушкой из Кожан-Городка через Дребск на поезд, то, случалось, встречали высокую худощавую старуху. Бабушка Полька с ней здоровалась, останавливалась, и они разговаривали. Это была Татьяна Кобелиха, уже в возрасте, пожалуй, несколько старше бабы Польки. И признавалась ей теперь: «Ох, Полечка, боюсь-боюсь умирать». Потом дома, рассказывая о её теперь таком признании, баба Полька вспоминала. Когда та была моложе, то, если речь заходила о смерти, о воздаянии человеческой душе в загробном мире, та изрекала всегда такую фразу: мол, главное, чтобы мне здесь было хорошо пожить.

«А на том свете, — говорила она, — нехай моею душею хоть плот подпирають». Плот — на местном наречии — забор, плетень. При его изготовлении забивали заострённые колья в землю и между ними заплетали лозу. Такого рода ограждение могло не разрушаться долго. Единственным уязвимым местом было то, что не очень толстые колья, забиваемые в землю, подгнивали быстрее, чем сам плетень. И тогда всё ограждение начинало крениться в сторону, грозило упасть. В этом случае его подпирали кольями с одной или с обеих сторон. И часто можно было видеть такую картину: на всём протяжении плетень, подпёртый кольями. Пете в детстве, когда он слышал эту фразу про душу, подпирающую плетень, душа Татьяны Кобелихи представлялась в виде большого рыбьего плавательного пузыря. Этакий огромный пузырь, почти в рост человека, прозрачный, заполненный воздухом. Он состоит из двух половинок, острых на концах, подпирает покосившийся плетень. Дело в том, что у них в семье, когда потрошили белую рыбу, где обычно встречается плавательный пузырь, то называли его «душа», мол, рыбья душа. С такой «душой» можно было играться. Например, положить на пол и наступить ногой, слышался характерный громкий хлопок. Однажды, когда уже жили в Лунинце, где-то под Новый год или Рождество привезла им из Кожан-Городка рыбы Зина Панчукова. Муж её работал бакенщиком на Припяти, постоянно ловил рыбу. В основном это была белая рыба: крупные язи или лещи. Тётка Анна чистила эту рыбу, а «души» — плавательные пузыри — отдавала Пете. Он с ними поступал следующим образом: некоторые, сняв с ёлки конфету и съев её, заворачивал в фантик и вешал обратно. Это был «рай» для этих душ. А другие просто клал на пол и хлопал по ним подошвой башмака, получая удовольствие от «выстрела». Эти, считалось, попадали в «ад».

Сын Татьяны Кобелихи остался жить в отцовском доме. Дочка Фрося вышла замуж и уехала. Жила с мужем в Гомельской области, Житковичском районе. А когда муж умер, осталась одна. Отличалась удивительным трудолюбием. Дом их там находился на окраине деревни или даже на каком-то хуторе. Так она у себя возле дома сама лопатой выкопала огромный пруд. Чтобы разводить и держать водоплавающую птицу: гусей, уток. А также, наверное, разводить в нём рыбу. Она очень любила удочкой ловить рыбу, ведь всё её детство прошло возле реки. И, чтобы ездить на рыбалку, имела собственный мопед. Ездила на этом мопеде, даже будучи уже в немолодом возрасте. Вышло, от этого впоследствии и погибла. Дело было так: ехала в очередной раз на рыбалку на мопеде. И вдруг на дорогу выскочил какой-то мальчишка. Она, чтобы не сбить его, резко свернула в сторону. И полетела в кювет, врезалась там в дерево, сильно разбилась. От этого потом и умерла.

7

Елена же, младшая сестра Поли и Романа, достигнув совершеннолетнего возраста, вскоре тоже вышла замуж. В одной семье — Бондин — было много парней. И той семьи поле было рядом с полем Судиловских. Однажды попросили одного из братьев, чтобы тот вспахал соседям небольшой участок. Это был средний брат Симон. И Лена должна показать ему, где пахать. А это, оказывается, всё задумано было неспроста. Она знала, что за этого Симона её хотят просватать. Поэтому стала украдкой присматриваться к нему. Парень начал пахать. В конце поля надо было разворачиваться и при этом приподнимать обеими руками плуг, вытаскивая его из борозды. И, когда он это делал, у него вылезала рубаха из штанов, и был виден голый живот. И была какая-то неаккуратность, неряшливость во внешности, в одежде. И всё это вместе взятое так не понравилось Елене, что она тогда сильно расстроилась и даже плакала, что за такого парня её собираются отдавать замуж. И стала втайне молиться Богу, чтоб не отдали её за этого Симона. И Бог, наверное, услышал. Получилось вот что.

Вот-вот на днях должна была состояться свадьба. Симона послали на панское поле накопать картошки, проще будет сказать, украсть. Он пошёл, дело было ночью, стал копать. На этом и попался. Сторожа-объездчики на лошадях его заметили, схватили, закрутили руки за спину. Наутро доставили к пану.

Дата свадьбы не менялась. Что Елена будет выходить за Симона Бондина, об этом знали многие в их улице. И, что он перед самой свадьбой попался и сидит в панской каталажке, тоже стало известно. «А как же свадьба, — недоумевали любопытствующие, — перенесут или отменят?» Но свадьбу никто не отменял, у Бондиных шли приготовления полным ходом. «Кто же жениться тогда будет? Или того в последний момент возьмут и выпустят?» Всем было крайне любопытно: невесту, как положено, наряжали, Судиловские тоже готовились к свадьбе. И уже вечером под окнами собралась чуть ли не вся улица, чтобы узнать, кто окажется женихом. И вот наконец интрига разрешилась: женихом младшей Судиловской оказался старший сын Бондиных — Степан. Был он на несколько лет старше самой Елены, тем не менее этот из братьев ей нравился больше остальных. «О, за такого можно идти!» — обрадовалась Елена. И свадьба состоялась. И так как семья у Бондиных была большая: пятеро сыновей и две дочки, то Елену Степан не привёл в свой дом, а пошёл к Судиловским в примы, на какое-то время стал примаком и жил у тёщи.

Мать Анна после замужества Елены пожила уже недолго. Скоро слегла, и Елене приходилось за ней ухаживать. Была она уже в положении тогда — беременна первым ребёнком. А в это время надо было ухаживать за лежачей больной матерью: её подымать время от времени, переворачивать. Нелегко было ей это всё делать. И это, нужно сказать, без последствий не обошлось — надорвалась, что и отразилось на беременности. Роды были очень трудными, казалось, ребёнок родился мёртвым. Его положили в полотняную торбочку и оставили под столом подождать: авось оживёт. Какое-то время он не подавал признаков жизни, а потом — о, чудо! Зашевелился и стал еле слышно плакать, почти беззвучно открывая рот. Был это мальчик. Назвали Захаром.

После смерти матери Елене с мужем пришлось оставить дом, в котором они жили до этого. Так как на него претендовала невестка — вдова покойного брата Романа. Та начала с ними судиться. Перешли жить к родителям Степана. Хоть и тесно было там, но ничего не поделаешь. Свекровь к Елене относилась довольно сурово и не всегда справедливо. Уже подросший Захар ходил босиком по хате. Когда обедали, бросали кости на пол, с мяса, с рыбы. И мальчик, бегая там, бывало, ранил ногу. Начинал плакать. Но никто из свекровиной семьи на него не обращал внимания, пока не приходила мать. Тяжело было Елене жить со свекровью, та могла придраться к любой мелочи. Как-то даже одна из её дочерей вступилась за невестку, сказала матери: «Мамо, ну шо ты от ее хочешь, она ж тебя не трогает!» И тогда свекровь аж взвилась от негодования: «Что? Ещё не хватало, чтобы она меня трогала! Что ты, дура, мелешь своим языком, — обрушилась она на дочку. — Если б она меня только тронула, я б её со свету сжила!»

А однажды со Степаном случилась беда. Как-то в жаркий день на сенокосе, сильно разгорячённый от работы и летнего зноя, прилёг он в тенёк отдохнуть. И не обратил внимания, что голова оказалась на сырой прохладной земле. Мол, что тут такого, я крепкий, сильный мужчина. Сырая земля? Какие пустяки. И так проспал, может, несколько часов: дескать, когда спадёт зной, удобнее будет косить. И застудил голову. К вечеру — сильная боль в голове, весь бледный, идти не может — ноги заплетаются. Привезли домой на телеге. Елена всполошилась, попробовала дать выпить ему молока. Выпил — тут же вырвало. Что бы он ни пытался съесть или выпить, его тут же начинало рвать. Послали за доктором Степановичем. Диагноз был неутешительным. «Воспаление мозговых оболочек», — сказал тот. Лена, вспоминая об этом случае, видно, хорошо не расслышав, не разобрав сказанную доктором фразу, говорила так: «Воспаление мозговых облачков».

— Доктор, а что делать? — взмолилась молодая жена.

Тот только безнадёжно руками развёл: мол, я тут бессилен чем-либо помочь.

— Докторко, а, може, я ему пьяуги (пиявки) поставлю? — всё ещё не теряя последнюю надежду, воскликнула горем убитая женщина.

— Ну, поставь, — нехотя согласился с наивным желанием женщины доктор и, распрощавшись, покинул их дом.

Елена же ухватилась за эту мысль: «Пиявки… А что, если помогут?! Быстрее бы утро, да пойти за реку наловить их». Она не могла дождаться утра. А больному всё становилось хуже, он всю ночь стонал, бредил, ворочался на постели. Утром он уже с трудом узнавал окружающих. Теперь уже все близкие Степана понимали, что доктор, пожалуй, был прав: больному, видно, уже ничто не поможет.

И что интересно. Свекровь в этой ситуации даже не столько жалела умирающего сына, сколько злорадствовала по поводу нелюбимой невестки. Слышно было, как она говорила на улице: «Вот пусть теперь «выхворае» Судиловская без мужа! Узнает, по чём фунт лиха. Так ей и надо!» Лена, сбиваясь с ног, почти не отходила от больного мужа. Ежедневно ставила ему пиявки на лоб, на виски, на затылок, на шею. И, кто бы мог поверить, спустя какое-то время ему стало чуть-чуть легче. Он перестал бредить, начал открывать глаза, понемногу узнавать окружающих. И даже по чуть-чуть принимать пищу. И, Богдан, понемногу пошёл на поправку.

Когда у матери Степана появились другие невестки, ведь сыновья вскоре стали жениться один за другим, она могла сравнить их со старшей невесткой. И пришла к выводу, что Судиловская не самая худшая. И однажды заявила так: «Эта Судиловская то и добрая, но дурная».

Когда в доме появились другие невестки, то Степана и Елену решили отделить. А куда? Где жить? Они были рады хоть куда, лишь бы самим, без постоянного контроля со стороны матери-свекрови. Перешли жить в клеть. Это такое неотапливаемое строение, типа кладовой. К зиме сложили там печь и остались жить. После первенца у Елены ещё родился мальчик, но прожил недолго, умер в детском возрасте. Потом стали рождаться

Однажды Валя чуть не утонула. Была маленькая, доверили Захару её нянчить. Он пошёл на реку рыбу ловить и её взял с собой. Отошёл в сторону с удочкой, следит за поплавком. А её посадил несколько поодаль, чтоб не мешала, — на бережке возле самой воды. Та игралась-игралась, потом потянулась за чем-то в воду и бултыхнулась. Захар услышал всплеск и увидел, что та уже барахтается в воде, тонет. Захар, будучи ловким, проворным мальчишкой, кинулся в воду, нырнул и вытащил её на берег. Воды она не успела нахлебаться, но очень испугалась, даже плакать не могла, только всхлипывала и дрожала.

Когда переселились жить в клеть, то и хозяйство у них теперь стало отдельное, своё. Конечно же, корова и всякая другая живность. Только сарай стоял рядом с родительским. И вот однажды заметила Елена, что их корова стала совсем плохо доиться: мало давать молока. С чего бы это? Было до недавнего времени всё хорошо, и вдруг… «Наверное, кто-то позавидовал и сглазил», — подумала она. И свекровь догадку подтвердила: дескать, да, нехороший глаз у кого-то, а то и специально «сделали». Бывают такие знахари-колдуны, что «стягивают» у чужих коров молоко. И посоветовала, как надо поступить в подобном случае.

— Ты сделай так, — говорила она, — когда процедишь молоко и помоешь подойник, то воду ту не выливай где попало. А возьми и вылей на четыре угла сарая, где стоит корова. Потом войди внутрь, закрой за собой дверь и три раза произнеси следующие слова: «Захожу в хлев, закрываю за собою ворота. Замыкаю вымя коровье от чужого сглаза и приворота». И после этого посмотришь, куда и что денется!

Елена так и поступила. И правда, на следующий день корова и утром, и вечером дала намного больше молока. «Ого, как заклинание подействовало!» — обрадовалась Елена. Но радость была недолгой: прошло несколько дней, и вновь корова стала давать мало молока. Вновь Елена прибегнула к тому заклинанию. Но теперь почему-то не помогало. И тут что-то «тюкнуло» ей в голову: а что, если… И решила проверить. Вечером, когда скотина с пастбища приходила домой, Елена ещё была на поле. Скотину в сарай загоняла или свекровь — и свою и, невесткину, или же кто-то из детей. Свекровь свою доила сразу, а невестки стояла в своём сарае, дожидаясь прихода хозяйки. В этот раз Елена попросила среднюю дочку: мол, ты играйся возле сараев и никуда не уходи, пока я не приду с поля. «Если бабушка будет тебя даже и прогонять, всё равно не уходи и жди меня». Так и произошло: Валя стала кататься возле сараев на трёхколёсном велосипеде. Бабушка подоила свою корову, вышла с подойником и украдкой посмотрела на другой сарай. Но, увидев неподалёку внучку, с бранью накинулась на неё: «А чого ты, такая здоровая девка, да на гэтым роверчыку катаешься, постыдилась бы! Иди лепш у хату». Та не послушалась. Бабушка аж замахнулась на неё. Та всё равно — ни в какую не уходит. Бабушка повозмущалась, потопталась воле сарая невестки и ушла к себе в хату. В тот раз Елена, придя с поля, подоила корову, и молока, на удивление, оказалось достаточно много. И тогда она поняла, куда девалось молоко всё это время. И свекровь, видно, догадавшись, что её коварство раскусили, больше не пыталась таким образом вредить невестке.

Земли у Елены и Степана было немного, поэтому Степан больше работал, скажем так, на отхожих промыслах. Долгое время был пильщиком на тартаке. Тартак — это такая своеобразная пилорама, где брёвна распиливают вручную специальными пилами. Втаскивали бревно на высокие козлы. Один или два человека влезали наверх, столько же находилось внизу, и при помощи длинной пилы распиливали бревно на доски или брусья. Несладко приходилось тем, кто внизу. Хоть пилу тянуть вниз легче, чем вверх, но зато на них сыпались все опилки. На голову, на плечи, в лицо, в глаза. У Степана по той причине потом всю жизнь слезились глаза, болели, были красные вывернутые веки. И хоть работа была не из лёгких, но всё же можно было заработать хоть какие-то деньги. Благодаря этому, скопив немного, они решили построить собственную хату, не всё же жить в этой клети. Здесь же, на этом дворе, и начали строить. Но, чтобы закончить, средств не хватило. В то время западная часть Беларуси входила в состав буржуазной Польши. И польские власти им предложили такой вариант: дескать, мы вам помогаем достроить хату, а вы нам её сдаёте в аренду под школу на пять лет, и только после этого срока она будет ваша. Елена и Степан согласились на это условие. Продолжали жить в клети, но радовались теперь, теша себя мыслью, что через пять лет справят новоселье в новой собственной хате.

Ближе к концу жизни свекровь — мать Степана — поняла и оценила, что жена старшего сына всё же самая лучшая невестка. И уже когда лежала больная, то еду из рук ни от одной невестки не принимала, только от Елены. Даже своим дочерям не доверяла: не желала, чтобы они её кормили.

Степан позже ушёл с тартака в рыболовецкую артель. Они выходили на лодках в Припять и забрасывали сети, ловили рыбу. Впоследствии эта рыболовецкая деятельность даже спасла его от призыва на фронт.

8

После того как Сусанну отправили к родителям, через какое-то время Поля с детьми вновь вернулась в дом Скарабеевых. С ней стал жить Иван, теперь единственный оставшийся в живых из братьев. Полина стала его женой. Как это произошло? Можно предположить несколько версий. Первая. Поля Ивану нравилась и раньше. И когда Сусанны не стало в их доме, он сказал матери, что неплохо бы было вернуть Полю с детьми, мол, я хочу с нею теперь жить. Вторая. Мать сама предложила ему такой вариант. Мол, плохо в доме без хозяйки, а я уже старая, тяжело без помощницы, не позвать ли нам обратно вдову покойного Бориса, да ты жил бы с нею. Но более вероятной нам представляется третья версия.

Полине с Иваном, уже после того как она ушла из их дома, хочешь не хочешь, приходилось встречаться и общаться. Где? Да на том же поле, на сенокосе. Ведь выделенная ей земля являлась частью их земли — то есть долей покойного Бориса. Молодой мужчина, молодая женщина, к

Для самой же Поли подобное тоже было лестно. И в моральном плане, и в материальном. Во-первых, очень лестно, что востребована ты как женщина. В том числе и из-за эффектной внешности. Попробуй выйди второй раз замуж, да с детьми, да за мужчину младше себя. Другую и в девках брать никто не хочет, а тут берут даже при всех «отягчающих» обстоятельствах. Да ещё повторно в ту же самую семью. Это же кое о чём да говорит. Значит, зарекомендовала себя не самым худшим образом, коль рады её здесь видеть и вновь. «И для детей хорошо — родной дядя будет отчимом. Да и сама их знаю, не в чужую ж семью иду. И почти вся их земля достанется теперь. Одно только плохо, что, получается, при живой жене пришла я к нему. Нехорошо. Особенно со стороны, словно вот взяла и отбила от жены мужа», — рассуждала тогда Полина.

И стал Иван жить с Полиной как с женой. Они не расписывались и не венчались, а просто жили вместе и имели детей. Расписаться не могли потому, что надо было сначала развестись Ивану с Сусанной официально. Добиться её согласия на развод. И, возможно, опасались, что она, будучи в неадекватном состоянии, не даст согласия, от неё ничего не добьёшься. Да и волокита это какая, особенно для людей, непривычных к хождению по всяким бюрократическим инстанциям. А повенчаться тоже не могли. Да кто же повенчает при живой супруге с другой женщиной — об этом не могло быть и речи.

У них родилось четверо детей: три девчонки и один парень. Сначала Ева, потом Соня. За Соней родился мальчик Коля, за ним ещё Марина. Марину Поля родила уже в сорокалетием возрасте.

Чтобы прокормить большую семью — шестеро детей да трое взрослых, — приходилось много работать. Весна, лето, осень — всё в трудах. Может, зимой только несколько меньше становилось у крестьянина работы. Да и то. Надо было ехать по сено, по дрова. Хата была большая, но плохо утеплённая. Стояла, возвышалась на горе, всем ветрам открытая. Топить приходилось много. Ведь и пищу тогда готовили только в печке, поэтому дров требовалось достаточное количество.

Отдых, развлечения у Ивана были такие. Вечером после всех дневных трудов любил забраться на печь, свернуть цигарку и покурить немного, как теперь говорят, расслабиться. Такой у него был отдых или род удовольствия. Да, вот так вот: немного покурить вечером, забравшись на печь после всех трудов. Во время работы или в перерывах — не курил. Почему? Тогда, во время буржуазной Польши, табак стоил дорого. Свой сажать не разрешалось. Производство водки, табака являлось государственной монополией. И попробуй только кто гнать самогонку или выращивать табак. Власти взгреют так, что мало не покажется. Упрячут в тюрьму, как за какую-нибудь политику. Изредка супруга Поля шла в еврейскую лавку и покупала осьмушку табака для мужа. Он был очень за это ей признателен.

Считался Иван совсем малограмотным. Были у них в доме святые книги, и по воскресеньям или праздничным дням он якобы немного и почитывал их. Но писать не умел. Перед властями выдавал себя за полностью неграмотного, мол, так проще, меньше спрос. Вместо росписи прикладывал к бумаге палец, обмакнув в чернила.

Закадычных друзей у него не было. Что, может, в силу малообщительного характера, а также постоянной загруженности работой не способствовало общению с друзьями. В воскресные и праздничные дни обычно никуда не ходил, оставался дома. Да и жили они на хуторе, до ближайших соседей — и то, как говорится, не близкий свет. Если ты в улице, в центре местечка вышел со двора, смотришь, где-то мужчины собрались, подошёл, поговорил, уже какое-никакое общение. А тут — никого во всю округу. Но, может быть, основная причина отсутствия закадычных друзей — это всё же черта характера: малообщительность, особенно с посторонними людьми. Рассказывали, когда надо было заколоть кабанчика, а самому это бывает сделать не всегда сподручно, то Иван никого не приглашал из соседей по хутору или родственников мужчин себе в помощь. А требовал у матери, чтобы та помогала ему в этом деле. Чтобы держала кабанчика, а он будет закалывать. Та и боится, и жалеет, но ничего поделать не может, приходится помогать сыну, держать закалываемого кабанчика.

Плохо было жить на хуторе ещё и потому, что страдали они сильно от воровства. Хата стояла на песчаном холме, а сараи для скотины и гумно находились внизу, несколько поодаль. Воры повадились на их хутор, бывало, снопы необмолоченные из гумна утащат. Однажды зимой вынесли снопы ржи и тут же на льду замёрзшей струги (низина на лугу) их обмолотили. Зерно собрали в мешки и унесли с собой, а солому тут же бросили. А то заберутся на чердак и унесут запасы лозы, заготовленные для плетения лаптей на целый год. Этакие высохшие скрутки, которые могли храниться довольно продолжительное время. Когда надо, их размачивали в воде и плели из них лапти.

С этими ворами бороться не было никаких сил. Иван по нескольку раз вставал ночью и выходил проверять, всё ли на

Воровали и мелкий скот: овец, ягнят, курей. Выкапывали из ямы картофель, зарытый на хранение.

Когда уже спустя годы внукам деда Ивана и бабушки Поли матери рассказывали обо всех этих проблемах с воровством, те удивлялись: мол, неужели нельзя было в этой ситуации что-то сделать, принять какие действенные меры? «Ну, например, — рассуждали они, — обнести всю усадьбу забором, или собаку хорошую сторожевую завести? Или же разместить компактно, близко возле хаты, все хозяйственные постройки?» Но всё это было тогда, в тех условиях невыполнимо. Обнести забором? Во-первых, постройки одна от другой удалены. Чтобы всё это огородить, нужно очень много материала, и труда вложить немало. А когда этим заниматься? Отец и так трудился не покладая рук — один всю мужскую работу тянул по хозяйству. Далее, огородить чем? Забором из досок или штакетника? Но на это надо уйму денег, чтобы всё это закупить: и пиломатериалы, и гвозди. А денег и вовсе на руках не было, ведь вели натуральное хозяйство. Самое необходимое в лавке у евреев и то покупали в обмен на сельхозпродукты. Огородить плетнём из лозы? Это проще. Но, опять же, уйма материала потребуется и колоссальный труд. А эффект — нулевой. Разве составит труда вору перелезть через какой-то плетень. Ещё и сам плетень воры станут растаскивать себе на дрова. Завести свирепого пса? Но и его убьют или отравят, если к нему можно будет подойти со всех сторон, и он один без хозяина. Перенести хозпостройки и расположить их компактно рядом с домом? Но, во-первых, все хозпостройки на холме возле дома не поместятся. Если бы это можно было, так и сделали бы, наверное, сразу при строительстве. Дом спустить ближе к сараям и гумну? Это было бы, пожалуй, наиболее правильно. Но разобрать его, а потом собрать — это всё равно, что заново построить. Нужно нанимать целую артель плотников. И сделать это можно только летом. Когда дом разберут, самим можно пожить где-то в сарае, клуне. Но летом самый разгар сельхозработ — день год кормит, упустишь — не наверстаешь. Будет сложно собрать мужчин-односельчан для работы, потому что и те заняты в своём хозяйстве. Но, главное, надо будет договориться, организовать всё, спланировать. А Ивану, в силу его характера, это было бы довольно проблематично. Поэтому пусть всё будет как есть: время от времени вставать ночью с печи, выбегать во двор и гонять воров.

Также внуки удивлялись, почему нельзя было достаточно хорошо утеплить хату, а без конца возить и возить дрова и, образно говоря, топить улицу? Действительно, та хата, пожалуй, имела вид недостроенной, незавершённой. В окнах были только одинарные рамы, других не было, которые обычно вставляют на зиму, а на лето выставляют и уносят на чердак. Пола не было тоже, в некоторых комнатах даже глинобитного, просто песок под ногами. Скорее всего, когда её перевозили из местечка на хутор, то, вполне вероятно, торопились. Например, успеть до наступления холодов сделать хотя бы основное, чтобы можно было заселиться и перезимовать. «А вот уже пол, дополнительные рамы — это не к спеху, — рассуждали тогда, — это мелочи, сделаем потом». А потом что-то было недосуг, к тому же рано умер отец их. А сыновья — молодые, не было ни умения, ни желания этим заниматься. Затем стали болеть и все поумирали, кроме среднего — Ивана. А тому тоже было недосуг этим заниматься. Привычнее и проще — постоянно ездить и возить дрова.

9

Вся земля, принадлежавшая некогда Скарабеевым, за исключением выделенной Зое с детьми, отошла теперь Полине вместе с мужем. С одной стороны — богатство. А с другой — огромнейший труд — содержать в порядке всё это хозяйство. Жизнь твоя зависит от того, что произведёшь своими руками. Земли должно хватить, чтобы на ней посеять жито. Это хлеб — основа основ питания семьи крестьянина. Для булок, блинов, затирки нужна белая мука, значит, сеем ещё и пшеницу. Второй после хлеба продукт на столе крестьянина — конечно же, картофель. Значит, и ему отводим значительную часть поля. Дальше идут три важные крупяные культуры, это если мы хотим, кроме хлеба и картофеля, кушать ещё и кашу. Первая — просо, из неё будет пшённая каша. На втором месте — гречиха, гречневую кашу будем есть, да и блины гречневые очень уж хороши. Третья культура — ячмень, из него — ячневая крупа, или перловка. Из ячменя ещё и пиво делают, но это не везде, и не все умеют. Также надо отвести земли и под овёс. Если есть в хозяйстве лошадь, а без лошади крестьянину никак, то и без овса нам не обойтись. А также овёс сгодится и себе на еду — овсяный кисель, каша овсяная. Нужны к столу и различные овощи. Это выращивается чаще всего поблизости от дома, на приусадебном участке — огороде, на грядках. Тут слишком много земли не требуется. Сад, пасека с пчёлами — это даже и необязательно, но тоже неплохо, если есть.

И осталась ещё одна важная статья — это повседневная одежда, бельё нижнее, постельное и прочее. Откуда всё это берётся? Тоже изготавливается своими руками. А для этого опять же требуется немалый кусок земли. Чтобы посеять лён, земля должна быть не абы какая, а хорошая, удобренная, унавоженная. На такой земле и лён будет отменного качества — тонковолокнистый, прочный, шелковистый. Хуже земля — хуже и качество льна. Также нужна ещё и конопля нам. А это уже для чего? А это более грубый материал, в отличие от льна. Из конопляного волокна вьют верёвки (волоки). Прядут также нитки и ткут ткань, из такой ткани шьют мешки, дерюги, половики под ноги и прочее. Льняное и конопляное, выжатое из семени масло идёт в пищу. Кроме льна, для изготовления одежды идут овечьи шкуры — овчина, шерсть. Из шерсти — сукно, валенки, из пряжи вяжут свитера, кофты, носки, варежки. Из овчины — полушубки, тулупы, шапки.

Обувь — в основном лапти, их называли «постолы». Кто победнее, их носили и зимой, и летом. Сапоги, ботинки (чаравики) были не у всех, да и то только для торжественных случаев: на свадьбу, на праздник в церковь пойти. А летом можно и вовсе без всякой обуви — босиком.

Кроме овец, из

Много работы было со льном, особенно для женщины. Мужчина только вспашет землю да посеет. Остальное уже всё за женщиной: и полоть, и рвать, стелить. А сколько работы потом — теребить, трепать, отбеливать, прясть, ткать, шить одежду уже из готового полотна. Забота мужчины — обуть семью: надрать лыка из лозы, сплести лапти всем, свить волоки.

Женщине же всегда в семье работы было больше, нежели мужчине. К вечеру летом, возвращаясь с поля, дома у женщины начинался новый этап трудовой деятельности. Может, ещё более ответственный и не менее напряжённый, чем в поле. Посудите сами: приготовить, собрать ужин, усадить всех за стол, накормить — её забота. Подоить корову, пришедшую с пастбища, настелить, дать сена на ночь. Детей помыть, привести в порядок, уложить спать. Помыть посуду. Бывало, что в таких случаях сама женщина могла отправиться спать только далеко за полночь. А утром раньше всех надо встать, подоить и выгнать корову на пастбище. Растопить печь, приготовить завтрак, заодно и обед уже. Всех покормить, всем угодить и только после этого отправляться на поле на весь день. А если маленький ребёнок, да не на кого оставить, то надо брать его за плечи вместе с колыской и нести с собою на поле.

Когда намечалась большая стирка, всё, подлежащее стирке, замачивалось предварительно дома. Бельё золили — мыла, моющих средств не хватало, поэтому применялась горячая вода и зола из печки. Потом это всё замоченное грузили на телегу (зимой на сани) и везли на речку, чтобы там хорошенько промыть, прополоскать. Зимой это всё выполаскивалось в проруби. Расстелив мокрую одежду, отбивали её деревянными вальками-пральниками (прать — стирать) или же руками шлёпали к поставленному к ногам на ребро деревянному корыту (начоукам, почвам). Позже, когда появились резиновые сапоги, вместо ночёвок, можно было стирать прямо к сапогам. Время от времени окоченевшие руки приходилось отогревать в горячей воде, которую привозили с собой в цебре (кадке).

А сколько заботы было женщине с тем же льном, коноплёй, чтобы изготовить для всей семьи одежду, бельё. Всю осень лён и коноплю мяли, трепали, стелили, вычёсывали, чтобы получить хорошее сырьё: кужель, или куделю. Потом всю зиму собирались у кого-нибудь дома на вечёрки, или попрады, замужние женщины и девушки и пряли из этой кудели нитки. А ближе к весне по домам у себя ставили кросна — самодельные деревянные ткацкие станки — и ткали полотно. По этому поводу недаром в песне пелось: «Ой, весна, ой, красна, да усе жоночки ткуть кросна». Мужчины же могли только лапти плести. В изготовлении полотна из льна и конопли они непосредственного участия и не принимали.

Зимой мужчины на санях ездили по дрова и сено. Летом — забота накосить этого сена достаточное количество, так, чтобы хватило скотине на весь стойловый период. У каждого были свои сенокосы где-то в районе Припяти, в местах не всегда удобных и доступных. Косить приходилось стоя в воде. Сушили эту траву по кочкам, возвышенностям, островкам (грудкам). Затем сгребали, собирали в копны, копны сносили в одно место и делали стог или несколько стогов. Бывало, что в период косовицы на сенокос выезжали мужчины почти всей деревней. И там оставались по нескольку дней, а то и неделю-полторы. Жили в шалашах. Когда сено сгребали в копны, метали стога, привлекали и женщин, старших детей. И это сено в стогах оставалось там на сенокосах аж до зимы. Жившие близко возле реки Цны и имевшие лодки могли иногда лодкой вывозить своё сено. Остальные ждали зимы, когда ударят крепкие морозы и скуют надёжно водоёмы, когда выпадет снег. И тогда на санях можно будет добраться до летних сенокосов и перевезти сено домой. Так же и дрова. Леса в Кожан-Городке настоящего не было. Но зато на лугах, на заболоченных поймах возле Цны, возле Припяти были целые заросли вербы, ивы, ракиты, ольхи, кустов краснотала — всего, что любит расти на песчаных или низинных почвах. По весне там же заготавливали — драли лыко (дерти лозу) для лаптей. Сказать по правде, настоящих, полноценных дров, которые пилят пилой, затем колют топором, там с трудом можно было найти. Лоза, хворост, в лучшем случае так называемый топорняк — то, что можно без особых усилий срубить топором. А дома тем же топором на колодке порубить на мелкие части, чтобы влезли в печь, грубку. Привезённого воза таких дров обычно хватало на несколько дней, поэтому по дрова приходилось ездить довольно часто. Всю зиму у мужчин работа — ездить то по сено, то по дрова; а в длинные зимние вечера — плести лапти. Возили и летом дрова, ведь пищу приходилось готовить в печке круглый год, но летом их требовалось значительно меньше.

Вся жизнь крестьян состояла из ежедневного нелёгкого труда. Ведь сам, своими руками должен обеспечить себя всем необходимым. Вот почему тогда так важно было брать замуж девушку неленивую, работящую. Да и мужа надо было искать такого же. В противном случае, не прокормить семью будет, не одеть, не обеспечить крышей над головой.

10

Детей Иван воспитывал строго. То есть специально, может, и не занимался воспитанием в прямом смысле этого слова. Так, чтобы вести беседы, учить чему-то, объяснять или читать морали, нотации. А если провинится кто, просто наказывал, вот и всё воспитание. Например, бывало, утром, проснувшись на постели (полок возле печки), дети играются, возятся, дойдёт даже до ссоры. Надоест Ивану слушать эту возню и хныканье, схватит верёвку, отстегает всех — и правого, и виноватого. Средство эффективное, сразу успокоятся.

Или однажды возил телегой с поля снопы ржи. Дома их складывал в клуню, и, когда ехал обратно, дети любили сесть на телегу и немного прокатиться. Потом возвращались пешком к дому. В тот раз почему-то взял на телегу только младшего сына Кольку, а старшая дочка Ева тоже хотела, ей не разрешил. Но приказал, чтобы подбежала, когда ссадит меньшего, и привела домой. Она же обиделась и не пошла

Всех детей наказывал физически — и мальчишек, и девчонок одинаково. Только никогда не трогал Анну. Может, потому что она была старше всех и не шалила, как остальные.

Старшего сына Бориса, который приходился ему то ли пасынком, то ли племянником, на весь пастушеский сезон отдавали пасти коров в другие деревни, на хутора. На заработанные деньги ему покупали что-нибудь из одежды: ботинки, пиджак суконный (одежда, напоминающая пальто). Нелегко ему было работать с мая, а иногда с апреля месяца и аж до наступления холодов. Без выходных, с раннего утра и до темна пасти хозяйскую скотину, жить у чужих людей. Спал где-нибудь обычно на сеновале, кормили его, как рассказывал, хозяева в основном молочными продуктами. Когда сёстры приходили его проведать, отдавал им творог, который хозяева давали ему с собой. При этом говорил: «Мне он так уже надоел, что я на него смотреть не могу».

Борис весь сезон пас скотину босиком. Потом рассказывал, что уже даже и холодно было осенью: на траве иней, а он — босиком. Чтоб теплее было, ноги закапывал в песок и таким образом пытался их согреть.

Однажды пас коров на Лахвенских хуторах. Сёстры решили проведать его. Обычно навещали по воскресеньям или в праздник, потому что в будний день и они не сидели без дела. От Кожан-Городка до Лахвы не так уж и далеко, поэтому детей одних родители запросто отпускали. Конечно же, сёстры приносили ему какой-нибудь гостинец. Например, гарбузиков — сушёных в печке тыквенных семечек. Он им старался тоже что-нибудь припасти и дать, угостить, то творог, то ещё что-нибудь. На тот раз он для них приберёг секачык, этакую маленькую мотыгу, тяпку. Мотыги или тяпки были в основном двух видов: драпач — с зубьями, а секач — без зубьев, со сплошным лезвием. Девчонкам очень понравился такой подарок — маленький, с короткой ручкой детский секачик. Шли обратно, держали в руках, размахивали им. И вдруг в одной из лахвенских улиц со двора выскочил им навстречу мальчишка их возраста или несколько старше. Увидев в их руках такую заманчивую вещь, он, видно, захотел сам обладать ею.

— О, а де то вы узяли гэтого секачыка? — был его вопрос.

— Гэто нам Борыс дау, — ответили испуганные девчонки.

— Яки Борыс, я вам сейчас дам Борыса! Гэто мой секачык! — с этими словами он вырвал из рук подарок Бориса и побежал к себе во двор.

И девчонки тогда остались ни с чем.

Борис, бывало, и обижался на мать и отчима, что пасти людских коров, только весна входила в свои права, отдавали его одного. Он говорил: «Девок вон сколько много, и никого из них не отдают в пастухи, только одного меня всегда!» Однажды, правда, и среднюю дочь Соню отдали «служить» в чужую семью. Это означало — смотреть, нянчить ребёнка. «Служба» эта была тоже где-то далеко от дома, в другой деревне. И через какое-то время уже Борис с сестрой Евой пришли Соню проведать, как некогда проведывали самого Бориса. И та хозяйка стала жаловаться на Соню: мол, не очень прилежно относится к своим обязанностям. В той семье было заведено так: когда нянька свободна от занятий с ребёнком, нужно не просто сидеть, отдыхать, а выполнять ещё работы по хозяйству. Та женщина, видно, думала: «Вот старший брат, пожалуюсь ему, он её приструнит, и будет она после этого ещё прилежнее выполнять свои обязанности». Но получилось совсем наоборот. Борис сказал: «Не нравится она вам? Плохо справляется с обязанностями? Собирайся, Соня, пошли с нами. Ты здесь больше не останешься». И забрал её домой. Он на собственном опыте прекрасно знал, каково жить и работать у чужих людей.

Борис был очень способным мальчиком. В школе учился настолько успешно, что его со второго класса перевели не в третий, а сразу в четвёртый. Или это был какой-то уникальный случай, или же тогда такая практика была общепринятой? Почему так произошло, он рассказывал следующее. Задаёт, например, учитель домашнее задание: выучить такой-то по учебнику параграф. Борису же было так интересно учиться, что он выучит и заданный материал, и следующий, который идёт за ним. И когда на уроке учитель начинает объяснять новую тему, тот уже всё знает, потому что самостоятельно это прочёл накануне. Пройдя весь курс за свой второй класс, он взялся за третий. И там, увидев, что ему в третьем классе делать нечего, перевели сразу в четвёртый. После окончания четырёх классов дальше ему учиться не пришлось. Началась война. Дядька Степан — муж Елены — про Бориса говорил так: «О, это голова! Если б он и дальше учился, смог окончить школу, министром бы стал — не меньше!»

Еве же и того меньше пришлось учиться в школе. Только начала ходить в первый класс, как заболела нога. И никто ничем не мог помочь. Нога пухнет, болит, не наступить, не прикоснуться к тому месту. Возили в больницу, в Лунинец, врачи какие-то мази прописывали. Но ничего не помогало: нога болит, не поправляется, и ходить нельзя. Тогда предложили резать, оперировать, посмотреть, что там внутри. Но мать Евы не согласилась: дескать, могут и вовсе искалечить этой операцией. Какая уж там школа! Школу пришлось бросить сразу же.

И так продолжалось, пожалуй, около двух лет. Ходила с трудом; то место, где болит — красное и твёрдое. Однажды, когда Ева шла с матерью, сильно хромая, припадая на больную ногу, их увидела жена Симона Белявского Евгения.

— А шо гэто с твоею деукою? — спросила она у Поли.

— Да не знаю, нога которое время болит и не проходит.

— А ну, покажи, — обратилась та к Еве.

Развязали тряпочку, и Евгения, едва взглянув, воскликнула, обращаясь к Поле:

— A-а, щоб тебе… Это ж у неё волос (название болезни), треба лечить. Приведи её ко мне, я выливаю волос.

И мать Еву приводила несколько раз к этой женщине. Та грела воду; брала девять колосков то ли ржи, то ли другого какого злака. Касалась этими колосками больного места, лила воду на колосья и на рану и при этом приговаривала: «Вейся, волос, на колос, вейся, волос, на колос», читала молитвы. И после нескольких таких сеансов Еве действительно стало заметно легче, она стала лучше ходить. А вскоре и вовсе всё прошло: сошла опухоль, перестала болеть нога, и она забыла о своей болезни навсегда. Евгения Белявская объясняла, что подобная болезнь произошла от того, что в рану,

Вновь Ева пошла в школу уже при первых советах, когда 17 сентября 1939 года Западная Беларусь воссоединилась с Советской Беларусью. Тогда собрали всех детей: и кто учился до этого, и кто не учился. Она вспоминала, учитель говорит: «Кто может выйти и написать на доске «му»?» «Ого, — думала Ева тогда, — как же это «му» написать, наверное, очень сложно? Я даже не представляю, как это можно сделать». А один паренёк её возраста, который, наверное, учился уже и до этого, вышел и написал. «Ого, вот это да!» — восхищённо думала Ева. Но и тогда она ходила в школу недолго. Дома это дело не слишком поощряли: мол, уже большая девчонка, помогать родителям надо по хозяйству, а не целые дни в школе проводить. Говорили так: «Ат, зачем тебе та учёба… Шо, учителькою хочешь стать?» Дескать, твоё дело — крестьянский труд, а учёба, книжка — это не для тебя, всё равно учителькою не станешь.

Сестре Соне, которая младше Евы была на три года, тоже долго учиться не пришлось. Немного походила в школу перед началом войны. А после войны, спустя четыре года, садиться за парту большой девчонке с малышами было уже стыдно.

11

Старшая же Анна вообще никогда в школе не училась, и одного дня даже. Почему? Может, потому что болела с раннего детства, а когда хоть немного была здоровее, то надо было, как говорили, «робить роботу», а не в школу ходить. И никто из домашних никогда ей этого даже не предлагал, считая учёбу в школе какой-то блажью, бесполезным занятием. И в последующем читать и писать она не умела, даже не все буквы знала, а вот считала очень хорошо, в деньгах разбиралась прекрасно.

Анна в детстве и юности дружила со своей двоюродной сестрой Ульяной — дочкой Зои. Они с Ульяной были почти ровесницы. Если Анна была где-то у других своих подруг, приходила Ульяна, зная, что Анна там, заглядывала в окно. Та выходила к ней, и они уже оставались вместе. В хате, где Анна была до этого, обычно шутки, смех, и, когда Ульяна заглядывала в окно, насмешливо кричали: «О, чорнэ око!» (чёрный глаз смотрит в окно.) Ульяна была довольно худощавой девчонкой. Нога, обутая в ботинок, Анна вспоминала потом, была у неё «тонкая как силега» (лоза, хворостина, тонкая жердь).

На реке возле берега стояли лодки. Хозяева, попользовавшись, уходя домой, каждый свою лодку примыкал цепью с замком к дереву, или специально вкопанному столбу, или к свае моста. Сёстры-подруги, бывало, играли возле реки, садились в лодки. И, если такую лодку толкнуть, она, насколько хватает длины цепи, отплывёт от берега, потом вернётся обратно. Раз Анна оттолкнула лодку, в которую села Ульяна, и та поплыла от берега на середину реки. Оказалось, эта лодка оставалась не примкнутой. Вот было страху и крику со стороны Ульяны. Вернуться ей помог кто-то из взрослых, прибежавший туда на крик. Или же это было рядом с мостом, и Ульяна, хватаясь руками за сваи-столбы, сама как-то смогла причалить к берегу. Потом была обида и слёзы: дескать, это ты нарочно так поступила со мной, зная, что лодка не привязана и может уплыть.

Ульяна, за что-нибудь благодаря Анну, говорила так: «Дяк тобе». «Спасибо» по-белорусски — «дзякуй», а это сокращённо — «дяк». Однажды Анне надоело это слушать, и она говорит: «Мне дяк, а тобе поп нехай буде». И было смешно обеим. Дело в том, что «дяком» в церкви называют или диакона — помощника священника, или же дьячка — псаломщика.

Нужно сказать и то, что Ульяна очень плохо относилась к своей матери Зое. Бывали случаи, даже и била её. Брат Емельян был младше Ульяны, и он старался заступаться за мать. Но Ульяна и к брату относилась пренебрежительно, не особо его боялась. Но при нём, конечно, несколько сдерживала свою злобу по отношению к матери. Однажды назревала очередная ссора у дочки с матерью. И Ульяна ждала, когда уйдёт брат, чтобы дать волю своей накопившейся злобе. Наконец тот вышел за дверь, но, очевидно, зная, что затевается, остановился и постучал в окошко: дескать, сестра, не смей трогать мать, я всё вижу, я здесь. Она тут же вскинулась: «Ах ты, слепец, ты ещё здесь?! Ещё не ушёл…» Словом «слепец» намекала на то, что у него часто болели глаза. И, когда он наконец ушёл, обращаясь к матери, злорадно сказала: «Ну, теперь я с тобой поиграю!» То есть никто уже не будет мешать издеваться над ней.

Однажды Анна была свидетелем такого разговора. Ульяна, глядя в зеркало, любуясь собой, говорила:

— Ой, спасибо тобе, мамко, шо такую мене уродила: така у меня маленька, аккуратна головка. У других головы великие да некрасивые, а у меня така, ек надо.

На что Анна, не выдержав, заметила:

— Ат, маленька головка, да дурна!

— О, а чого гэто у мене дурна? — вскинулась Ульяна.

— Бо з матерою бьешса, то й дурна, — ответила Анна.

— Чого я дурна? Хай ты здурэй, — ещё больше разозлившись, отвечала Ульяна.

А мать Зоя тут же примирительно заговорила:

— Ай, не, чого, закрый Боже, она не бьецца зо мною. Не, гэто она так… — и начала оправдываться, защищая дочку.

Во-первых, может, и боялась, что та за услышанное нелицеприятное в свой адрес возьмёт потом и отыграется на ней. А, во-вторых, может, было неловко, чтобы знали посторонние, какие у них на самом деле отношения с дочкой. Что дошло до того, что дочка бьёт мать, это даже звучит кощунственно.

Мать Ульяны и Емельяна после того, как умер её муж и свекровь их отделила, через какое-то время вновь вышла замуж. Или, скорее, официально не выходила, а просто стала жить с мужчиной. От этого сожительства у них родился ребёнок — мальчик, назвали Гришкой. Ещё в раннем детстве с ним случилась беда. Уходя в поле работать, мать его одного оставляла дома или же под присмотром старших детей. И каким-то образом получилось, что, когда он был один, видно, совсем маленький и беспомощный, дверь была открыта, и в хату пробралась свинья. Мальчик сидел или лежал на полу, и свинья прикусила ему уши. Ульяна младшего братика не любила, как и свою мать, и относилась с пренебрежением. Дразнила, обзывала «Безухий». И когда она, бывало, шла к бабушке — матери покойного

Самой Ульяне тоже не было счастья. В лет двадцать с небольшим она вышла замуж. Или же просто сошлась и стала жить с каким-то немолодым дядькой, намного старше себя.

Когда началась война, Ульяна раз как-то шла с подругами по улице. И вдруг, откуда ни возьмись, появился немецкий самолёт. Увидев девушек, снизился и стал на бреющем полёте, развлечения ради, гоняться за ними. Те кинулись наутёк, но спрятаться было негде. Он долго их преследовал, а затем напоследок бросил бомбу невдалеке от них. Они попадали. Никто из них не погиб тогда, и даже не был ранен — осколки не задели. Но все сильно испугались, особенно Ульяна. И после этого она заболела. От испуга у неё открылась скоротекущая чахотка. За несколько месяцев Ульяна сгорела от болезни.

Хоронили её ранней холодной весной. Было начало марта. Днём снег немного таял, по ночам подмораживало. Очень бедные, убогие были те похороны. И людей шло мало за гробом. И случилось, когда подымались на горку на кладбищах, кто-то из несущих гроб мужчин поскользнулся и уронил свою сторону. И тело покойной вывалилось и покатилось по земле.

Анна с Евой присутствовали на похоронах и всё это видели.

12

Хотя Анна и была больным ребёнком в семье, всё равно ей, как старшей, приходилось очень много трудиться. Особенно в поле. Когда созревали зерновые, наступал период жнива. В их местности, наверное, как и во всей Беларуси, крестьяне больше выращивали жито, пшеницу — меньше, на этих почвах она хуже росла. Весь труд уборки урожая в основном ложился на женские плечи. Жито не косили мужчины косами, пожалуй, и все зерновые культуры также, а женщины жали серпами. Потому что спелые колосья, когда размахнёшься и ударишь косой по стеблю, будут терять часть своих зёрен. При такой уборке будут большие потери урожая.

Огромное поле узкой полосой протянулось в длину почти на три километра. Работают — жнут жито — только вдвоём, мать и Анна. Очень жарко, хочется пить, вода в кувшинчике, которую взяли с собой, давно нагрелась, плохо утоляет жажду. И так тяжело в этот зной работать, да ещё когда и здоровья у тебя особого нет. А тут ещё Анна нечаянно порезала руку серпом, срезала кусок мяса с кожей с левой руки, величиной с пятак. Боль ужасная, кровь хлещет. Какой-то тряпкой попыталась завязать, приложила к ране тот отрезанный кусочек мяса, будто он сможет прирасти. Спустя время белая тряпка становится красной, набухает кровью, невозможно остановить кровотечение…

И всё же, посидев какое-то время в разоре (борозде), нужно всё равно идти работать, хоть и такая серьёзная травма была. Как же мать оставишь одну на этом поле выбиваться из сил, кто ей поможет, кроме дочки. Потом эта рана долго ещё беспокоила, не могла зажить. Вот вроде бы, казалось, несколько начало заживать. Но стоило сжать руку, согнуть пальцы — и вновь зарубцевавшееся лопалось, текла кровь. Конечно, ране в таком подвижном месте очень непросто было зажить.

Когда жали жито, Анна потом признавалась, бывало так тяжело, что хотелось умереть, да чтоб належаться, отдохнуть, чтоб никто не беспокоил.

Мать Поля была крепкая, никогда не жаловалась на здоровье. В еде обычно неприхотливая. Идя на поле, еды с собой особо никогда не брала: вот воды там кувшин, краюху хлеба с солью и всё, достаточно. Анне ж, слабой здоровьем, такая еда не годилась, и она часто обижалась на мать: дескать, идём на поле день работать, и ничего из еды не взять. Что это: жадность, безалаберность или эгоизм такой, мол, мне достаточно хлеба и воды, а до других и дела нет? Иногда мать на это отвечала так: «А, ничего, хлеб да вода, то сама еда!» А иногда сокрушалась: «Ой, трэба было хоть яйцэ спекти да узять с собою». И в следующий раз всё повторялось: никто того яйца не пёк и не брал.

Когда родилась Марина — последний ребёнок в их семье, — перед самой войной, Полине в это время уже было сорок лет; Анне — двадцать. Родилась Марина летом. И, когда жали жито, приходилось люльку с ребёнком брать с собой на поле. Анна особенно злилась тогда: ребёнок часто плакал, и мать бросала работу и бежала к дитяти — кормить грудью и колыхать, успокаивать. Анне в это время приходилось одной работать и за себя, и за мать. Такая практика тогда была сплошь и рядом: женщины грудных детей брали с собой на поле. Люлька (колыска, колыбель) выглядела так: четыре палки (две длинных и две коротких) обшивали полотном так, чтоб оно несколько провисало снизу. В образовавшееся углубление клали ребёнка. К четырём углам привязывали верёвки и соединяли вместе. Ставили треногу из шестов и к ней подвешивали колыбель. Сверху закрывали пологом от мух, комаров или от солнца. Всё это приспособление и ребёнка мать брала с собой на поле и устанавливала где-нибудь поблизости от себя. Удалившись во время работы от колыбели, переносила её на новое место, поближе к себе. И так постоянно. Если ребёнок начинал плакать, она оставляла работу и шла к нему. Рассказывали, что однажды мать оставила ребёнка в люльке где-то за кустами, чтобы укрыть от знойного солнца. Сама продолжала жать. Далеко отошла, радуется, что дитя долго молчит, не беспокоит, до этого всё никак работать не давало. Когда решила посмотреть, обнаружила, что люлька пустая и ребёнка нет. А это волк незаметно подкрался, унёс подальше и съел. Потом только косточки нашли. Вот такие бывали случаи.

Любила Анна также в юные годы смотреть со стороны чужие свадьбы. Это такое зрелище по тем временам, столько всего интересного можно было увидеть. Стоят, ждут все: вот-вот невесту привезут. Или едут в церковь на лошадях венчаться. Едет свадебный поезд — то есть много повозок с лошадьми одна за другой. А когда начиналось застолье, то можно стоять под окнами, наблюдать: как гости в хате пьют и едят. Какие напитки, какие закуски, кто присутствует за столом из приглашённых, как ведёт себя невеста, жених, чем одаривают молодых. Из спиртных напитков тогда было… Если это во времена буржуазной Польши (с 1921-го по 1939 г.), то, скорее всего, водка была покупная — «монополька», да какая, может, брага хмельная.

И вот Анна, бывало, насмотрится на все эти знатные угощения — пития и яства, а когда придёт домой, там ждёт её традиционный ужин. Это варёный картофель, скорее, даже в мундирах, его, достав из печки в чугунке или горшке, высыпали прямо на деревянный не застланный стол. И даже несколько картофелин обязательно в таких случаях скатятся на пол, и пар от горячей пищи взметнётся к самому потолку. Семья большая, и где такой посуды наберёшься, чтобы такое количество картофеля вместить разом на столе. Да и стынет он так лучше — высыпанный из посуды. Вдобавок к картофелю подавались солёные огурцы или квашеная капуста. Анна же при виде всего этого, после того, что наблюдала на свадебных столах только что, сердилась на своих домашних и не хотела садиться есть. Да и не любила она кислой капусты и солёных огурцов по причине собственного нездоровья. Ей больше нравились молочные блюда, например, затирка на молоке. Но для неё отдельно никто ничего не готовил. Вот, мол, ещё будет харчами перебирать, ешь, что все едят. В основном к картофелю традиционно подавалась капуста и огурцы, реже сало, жареное на сковородке. Утром, чтобы приготовить завтрак, топилась печь. Пеклись блины, чаще из муки, реже картофельные (драники, таркованцы), жарилось сало или просто растапливался жир свиной, чтобы блинами макать туда. Если пост или постный день — то вместо сала, жира — подсолнечное, льняное или конопляное масло. Также утром в печи готовился одновременно и обед. Когда осень, зима или ранняя весна — щи из квашеной капусты с мясом или без мяса. Или картофельный суп с мучными галушками или крупой. Каша чаще из пшена или гречки. Вместо чая — компот из сухофруктов (взвар). Летом на первое — щавель, щи из свежей капусты, борщ из ботвиньи (ботвы красной свеклы) или молочный суп. Всё это, сваренное утром, стояло, упревало в печи до самого обеда. На ужин же вновь топили печь. Тогда традиционно — варёный картофель или те же блины. Могла быть затирка (затерка) — мучные галушки, сваренные с молоком или просто с водой.

Ещё перед войной Анне в женихи, так сказать, пророчили одного парня. Некоего Гришу Гарбарова. Как-то, гуляя с подругами по улице и проходя возле его хаты, Анна видела, как он сидел и пил чай, держа в руках стакан. Это был вечер, горел свет в доме, окна не занавешены, и с улицы было видно, что делается в доме. Анна знала, что он болеет. И как-то жалко было его. А вскоре он умер. И так Анна и не вышла замуж.

Как-то раз одна из её подруг затеяла ехать на некий хутор гадать на женихов. Дескать, на этом хуторе была очень знающая гадалка — всю правду тебе скажет. Тогда стояла зима и как раз разыгралась метель. Снегу навалило — по пояс, замело все дороги, и ещё продолжало сыпать-мести. Зина, так звали девушку, вывела кобылу из сарая и начала запрягать её в сани. А метель-вьюга снег крутит так, что не видно ни свету ни миру. Подруга же решительно говорила, обращаясь к Анне: «Ганно, едом гадать. Всё равно едом». И сама в то время продолжала запрягать лошадь. Так ей приспичило тогда. Но вдруг выскочила мать подруги из избы и в ужасе закричала: «Зино, не пущу! Поедете и душу загубите! И сами пропадёте, и коня сгубите! Куда вы в такую погоду?» Встала перед лошадью и дочкой, руки расставила крестом и всё же не пустила. А так — неизвестно, что было бы, если б поехали тогда: где-нибудь и правда замело б, замёрзли б в снегу.

При первых советах в Кожан-Городке в клубе стали показывать кино. Те, кто заплатил, сидели в зале и смотрели советский кинематограф. Но некоторые девушки — Аннины ровесницы — пытались смотреть кино с улицы через окно, подымаясь на высокое крыльцо. Или же стояли на крыльце, приоткрывали дверь и смотрели, что там делается на экране. Кино для них тогда было в диковинку, никогда ещё доселе невиданным зрелищем. Естественно, очень хотелось посмотреть. И, конечно же, Анне тоже хотелось не отставать от своих сверстниц. Те — на крыльцо и в окно смотреть, и она айда с ними. Какой-то новоиспечённый администратор в недавно открывшемся клубе, кто-нибудь из советских активистов, время от времени выбегал и гонял девушек. Мол, непорядок, ишь ты на них, пытаются бесплатно посмотреть кино. При его появлении те разбегались врассыпную, прыгая прямо с крыльца. Видно, тем администратором был молодой мужчина, и девушкам вот так подразнить его было за удовольствие. Этакое своего рода развлечение. Если он стаскивал какую девушку с крыльца, та обычно легко спрыгивала как ни в чём не бывало и отбегала на безопасное расстояние.

И вот в очередной раз он выбежал уже порядком разозлённый. Все привычно кинулись врассыпную. Анна же, по причине своего нездоровья, не обладая таким проворством и резвостью, как её товарки, не успела отбежать. Тот активист-администратор схватил её и, размахнувшись, с силой пихнул с крыльца. И получилось, что она упала задом. При этом, не имея возможности как-то сдержаться, полетела так с высокого

Подобным образом отучили её и глазеть на чужие свадьбы. Было это уже после войны. Пошли Анна с сестрой Евой на одну из таких свадеб, как обычно, посмотреть со стороны. Был вечер, и вот-вот должны были молодую привезти в дом жениха. Это же всегда так интересно! И вдруг к Анне подошёл пьяный мужик по прозвищу Бэм. И на потеху там стоящим стал хватать её за грудки и пытаться повалить на землю, мотая её из стороны в сторону. Присутствующие там, глядя на это зрелище, хихикали. И неизвестно, чем бы всё это кончилось, если бы не увидела это Ева, стоявшая несколько поодаль от Анны. Она тут же подбежала, схватила этого мужика и с силой оттолкнула. После этого тот приставать уже не решился. Ева была сильная. Ещё в детстве её заставляли бороться с парнями — друзьями Бориса — старше её годами, и она оказывалась сильнее их. «Это была другая наука», — позже признавалась Анна. С той поры она перестала ходить глазеть на чужие свадьбы, помня этот случай.

А ещё как-то после войны Анна с подругами решила в складчину устроить вечеринку: купить водки, приготовить закуски. Мать Поля, узнав, что Анна собирается участвовать в подобном мероприятии, стала бранить её: «Ты ж пить всё равно не будешь, я знаю. Только деньги зря отдашь». Анна упрямо твердила: «Буду. Что, я хуже других?»

И вот они собрались у одной из подруг дома. Купили водки, напекли яечни, нарезали сала, хлеба, короче, накрыли на стол. Разлили водку по стаканам. «Ну, будем здоровы». Подняли, чокнулись, зазвенело стекло. Все выпили, и Анна тоже свой стакан осушила. Ей тут же предложили закусить — подсунули горячую яечню. И когда она закусила горячим, то сразу же и опьянела. Закружилась голова, всё поплыло в глазах. Уронила голову на стол, так и осталась сидеть, не двигаясь с места. Позже рассказывала она об этом.

«Что пьяные ничего не помнят, ничего не понимают, — я думаю, — это неправда. Похоже, что притворяются. Вот я, когда опьянела… Я ж сижу и всё помню, всё прекрасно понимаю, знаю, где нахожусь и что со мною происходит. Только вот голову не могу поднять от стола. Только попытаюсь поднять, всё как закружится и тошнить начинает. А вот подруги мои начали себя вести как-то сразу не так. Лишь бы что говорить стали. Например, Женя Ермакова, у которой дома тогда и собрались, стала громко выкрикивать: «А подайте мне сюда Емельяна Монзака! Где мой жених Емельян Монзак?» (двоюродный брат Анны, сын Зои и Степана)».

Фамилия Скарабеевых была Монзак, а прозвище — Скарабеи оттого, что были все черноволосые, как жуки-скарабеи. Емельян к тому времени уже был отслужил в армии; и, видно, Жене Ермаковой он нравился, и та мечтала, чтобы он стал её женихом. Он, правда, потом женился на другой девушке.

Гулянка продолжалась, девушки пили, закусывали, только Анна сидела, не подымая головы. Когда пыталась это сделать, всё кружилось, и казалось, хата ходит ходуном. Анна слышала из обрывков разговора подруг, что кто-то заглядывал к ним в окно. И тогда девушки, схватив сырые яйца, выбегали на улицу, чтобы забросать тех, кто заглядывал в окна. Как потом выяснилось, это Ева — сестра Анны — шла со своими подругами, и решили они заглянуть на ту гулянку. И их так негостеприимно встретили старшие девушки.

Анну же потом, ближе к вечеру, увела мать домой, кто-то сказал, что та не может сама прийти. Мать пришла и кое-как увела её тогда.

13

Третьим ребёнком у Поли и Ивана родился мальчик, назвали Колей. Иван был доволен: «Наконец-то сын, а то всё девчонки рождаются. Вот хорошо! И будет кому нянчить пацана — девчонки постарше. Будет для них занятие теперь». И Николай рос вместе со всеми остальными детьми. Маленьким был забавным, как и все дети, особенно когда учатся говорить. Например, некоторые его детские выражения долго помнились в семье. Как-то раз копали картошку в огороде возле дома. Старшие сёстры копают уже по-настоящему, он же, малыш, вертится возле них. Нашли и ему занятие: «Ты, — говорят, — вытаскивай из земли сорняки, чтобы копать нам легче было». И вот маленький Колька с готовностью стал хвататься и вырывать затвердевшие стебли лебеды. Вместе с корнями вытягивались комья земли. Росла лебеда прямо на гнёздах картофеля, и корни её иногда цепко оплетали и отдельные картофелины. Когда маленький Коля вытащил из земли очередной стебель лебеды, в корнях которого прочно засела картофелина, он изумлённо закричал: «Смотрите, смотрите — лебедина бульбину породила!» Всех присутствующих там это «открытие» мальчика очень развеселило. И они долго вспоминали эту фразу, сказанную прямо в рифму: «Лебедина бульбину породила».

Или ещё несколько забавный случай. Рядом с хутором Скарабеевых было пастбище, куда выгоняли местечковых коров или овец. Однажды овец пас мальчишка такого же возраста, как Ева, может, и старше. Прозвище родителей того мальчишки было Мупенко, или Мупенковые. Жили они ближе к центру, в Лахвенской улице. Этот мальчишка и его братья были очень задиристыми. Когда девчонки Ева и Соня, бывало, шли сами на Место (центр), те выбегали со своего двора и преследовали их, норовили драться с девчонками. И вот сейчас, когда старший из них пас овец близко возле дома Скарабеевых, девчонки, так сказать, решили взять реванш — подразнить того мальчишку. Они, а с ними был и маленький Колька, отбегали от своего двора, становились на взгорке на безопасном расстоянии и начинали дразнить пастуха. Кричали так: «Мупель, Мупель — овечий дед!» Тот какое-то время молча слушал обидное для него прозвище, но потом не выдерживал и, злобно размахивая пугой, бежал за девчонками. Те кидались наутёк к своему двору. Пастух, не догнав их, возвращался к овечьему стаду. Девчонки через какое-то время возвращались, и всё повторялось сначала. И это было таким забавным развлечением для них тогда и их младшего братца. Самое забавное, что и он вслед

Когда Колька подрос, он и сам стал пасти овец. Своих домашних, да, может, ещё кто-нибудь из соседей по хутору за небольшую плату и своих пригонял ему пасти.

Было это уже во время войны, 1942-й или 1943 год. Коле исполнилось почти восемь лет. Пас он, как обычно, овец. Время было голодное, война как-никак. И заболел у Коли живот. Болезнь оказалась серьёзной. На местном наречии она называлась «крываука» — ходил в туалет по большому кровью. Скорее всего, это была дизентерия. Тогда в голодное военное время болезни желудочно — кишечного тракта случались чаще обычного.

Например, где-то не очень далеко от Скарабеевых, тоже на своём хуторе, жили Тарасевичи. Муж, жена, двое детей — парень и девчонка. Однажды летом отец этого семейства, как обычно, вернулся с поля. Уставший, проголодавшийся, есть дома особо нечего. А тут как раз одна хорошая знакомая угостила их сливами из собственного сада. У Тарасевичей своего сада, видно, не было, а эта знакомая аж целую большую миску принесла. Сливы были самые обыкновенные — этакие синие, мелкие, но, когда своих нет, да к тому же голодное время, то будешь рад и такому угощению как неизвестно чему. И вот отец этого семейства как присел к столу, то не отошёл, пока большая миска не опустела. И получилось так, что человек, сильно проголодавшийся, некоторые сливы проглатывал прямо с косточками. Было это вечером. А к ночи у него разболелся живот: сильная резь. Да такая, что аж терпеть невозможно. Жена запрягла коня и тут же ночью отвезла его в больницу в город. Его там прооперировали, нашлись какие-то врачи. Но спасти человека не удалось. Оказывается, у него получился заворот кишок от множества проглоченных косточек. Супруга, конечно, погоревала о гибели мужа, но долго печали не предавалась. К смерти мужа отнеслась несколько своеобразно. Почему-то сильно была уверена, что ей вскоре найдётся другой мужчина, другой муж, может, ещё лучше прежнего. Например, когда её спрашивали:

— Что, Марья, умер твой Михаль?

Та неизменно отвечала:

— Это не мой умер. Мой жив.

По этому поводу у неё была любимая поговорка: «Кого Бог победит, а меня Бог наградит». Подразумевалось, Бог пошлёт ей ещё хорошего человека в мужья, что она одинокой всё равно не останется. Но оказалось, что так ей никто и не нашёлся, прожила она оставшиеся годы одна. Может, ещё причиной тому была и война. Мужчин ведь всегда меньше, нежели женщин, а в связи с войной они стали и вовсе, как говорят, на вес золота. И юным девушкам не хватало женихов, что уж говорить о немолодой вдове да ещё с детьми.

Так вот и мальчик Коля Скарабеевых тогда заболел животом. К тому же, когда пас овец, случилось, что в стаде был бодливый баран, и этот баран, ко всему прочему, ударил его в живот рогами. Естественно, это привело тогда к обострению болезни. Его на телеге пришлось срочно везти в город в больницу. Но, видно, уже было поздно, ничего не помогло. Так и умер в больнице.

А перед этим, ещё до болезни, как-то рассказывал он свой сон. Снилось ему, будто он упал в глубокую яму. Чоловаки (мужчины) его верёвками тащили из этой ямы, пытались спасти, да так и не вытащили. С этим он и проснулся. Тогда этому, рассказанному им сну, может, и не придали значения. А потом поняли, что он в действительности означал. Мать Поля очень жалела, горевала о своём сыне. Впоследствии, когда уже через много лет умерла внучка (Сонина дочка), почти такого же возраста, Поля говорила, что её так же жалко, как и некогда было жалко сына Колю.

14

Вообще, основным занятием мальчишек-подростков в то время было пасти скот. Кто младше, пасли свой, а когда становились постарше, их отдавали в заработки — пасти у чужих людей, часто даже в другие деревни и хутора.

Были в Кожан-Городке в польское время свои пропагандисты и агитаторы за советскую власть. В особенности это Ермаковы. Отец Жени Ермаковой Фёдор, и его племянник Григорий, и некоторые другие. Они часто собирались в доме Фёдора и вели разговоры: дескать, как хорошо жить при советской власти. «Вот в Восточной Беларуси, — говорили они, — жизнь замечательная, не то что у нас здесь — под гнётом буржуазной Польши». И чаще не называли там — «Восточная Беларусь» или соседняя «Гомельщина», а всё это одним словом «Россия», «Советская Россия». Особенно восхищался тамошней жизнью Фёдор. Он несколько картавил и часто повторял фразу: «От, добье-добье у Юсии жить!» Хотя никто из местных апологетов советской власти там не бывал, не жил. Но из газет, листовок и от переходивших границу советских агитаторов эти люди услышанную пропаганду принимали за чистую монету. И верили, что там живут, в отличие от Западной Беларуси, действительно хорошо.

Взрослые мужчины собирались и вели подобные разговоры в хате Фёдора Ермакова. Вольно или невольно, это слышали тогда и мальчишки-подростки: сын Фёдора Василь, да ещё приходившие к нему домой друзья-приятели, одним из которых был сын Симона Белявского — Юрий. И всю эту информацию в силу юного возраста также принимали за чистую монету. Слова эти, что «в России добре-добре жить», особенно запали им в душу. «Вот бы туда попасть», — мечтали они. И когда пасли коров где-то на хуторах за Микашевичами, то уже знали, что за рекой Случью начинается советская территория — Восточная Беларусь, или же большевистская Россия. Вот оно близко — рукой подать — то, о чём неоднократно слышали. Мысль была такая: «Так что же нам мешает оказаться там?» И однажды, решившись, переплыли реку Случь и оказались на той стороне. Мальчишкам тогда было лет по пятнадцать-шестнадцать. Их, конечно же, сразу задержали советские пограничники, вполне возможно, приняв за лазутчиков с польской стороны. И отвели куда следует, стали допрашивать. Но что могли сказать им те пацаны? Только то, что они, наслушавшись болтовни взрослых дядек, решили, что в Стране Советов и впрямь все живут припеваючи. Им, конечно, не верили и продолжали допрашивать, выпытывать, зачем и с какой целью они перешли границу? Кто их послал? Какое задание у них? Но, ничего толком не добившись, посадили в тюрьму.

Симон Белявский — местечковый почтальон, — будучи во всём местечке одним из самых грамотных, писал и писал всевозможные прошения по поводу своего сына. В конце

Емельян Монзак тоже пас коров тогда в тех местах за Микашевичами. Но он почему-то не пошёл с теми ребятами, переплывшими Случь. Хорошо, хватило ума у парня не поддаться на эту авантюру.

Как мы уже говорили, многие жители Кожан-Городка, в том числе и Скарабеевы, жившие на своём хуторе на отшибе, часто страдали от воров. Польские власти пытались бороться с этим пороком общества. Рассказывали, что одного известного вора неоднократно забирали в полицию. И якобы способ борьбы с воровством у польских властей был такой: пойманного с поличным сильно избивали плетьми. Мол, чтобы неповадно другим было. Так всыплют, что еле живого потом отпустят. Тот приползёт едва ли не на четвереньках домой и долгое время отлёживается. Немного оправится, придёт в себя. И, казалось бы, — десятому закажи больше воровать. Ан нет, он вновь принимается за старое. И до тех пор, пока не попадётся и вновь его не изобьют до потери сознания. И так периодически повторяется.

Воровали всё, что плохо лежит. Случалось, и крупный рогатый скот уводили. Однажды некая семья, нечистая на руку, соблазнилась, и у бедной вдовы увели они корову. Корова где-то паслась на привязи без присмотра. Это тех воров, видно, и соблазнило. Участвовала в похищении вся семья: отец, мать, дочь, зять. Корову быстро увели к себе во двор. Там её зарезали, освежевали. Часть мяса оставили для еды, а остальную тушу, завернув в шкуру, закопали недалеко от своего дома на лугу. А сверху, чтобы наметить схрон, положили срезанную кочку.

Та женщина-вдова вскоре хватилась пропажи, стала искать, не нашла и заявила в полицию. На следующий день следователь на велосипеде (ровере) явился к подозреваемым в краже домой. А у тех в печи печётся что-то такое из теста, но что удивительно: на весь дом запах печёного мяса. Следователь, обращаясь к хозяйке, которая суетилась возле печи, говорит:

— Кобета, менсо (мясо)?

— Ой, не, паночку, булки, — замахала та руками.

— Я тебе сказал, кобето, менсо! — повысил голос тот.

— Ой, паночку, булки, екэ менсо, откуда? — не сдавалась та.

Оказалось, что куски мяса те обмазали тестом и стали запекать в печи, полагая, что об этом никто не догадается. Но не учли, что запах печёного мяса тут же выдаст их наивную конспирацию. А вскоре нашлась и остальная туша похищенной коровы. Когда следователь шёл с их двора и вёл велосипед в руках, то нечаянно педалью задел за кочку и очень удивился, когда та сдвинулась с места. И таким образом был обнаружен основной схрон.

А вот был ещё случай. Вор украл быка. Зарезал его в своём дворе, и супруга его — хозяйка — сразу же приготовила разных блюд из мяса. Вся семья сытно покушала. А когда пришла полиция, то все следы похищенного были тщательно скрыты. Представитель полиции всё обыскал, но никаких улик, указывающих, что в этом доме спрятано похищенное, обнаружено не было. Уже собирался уходить несолоно хлебавши и направился к двери. Тут попался на глаза стоявший на лавке карапуз в короткой рубашонке — сынишка хозяина. Полицейский ткнул его пальцем в голый живот и шутя произнёс:

— Пуп, пуп, наелся круп.

— Да не круп, а бычины, — с важной миной поправил его карапуз.

— Ого, — удивился полицейский, — а где же взял он бычину?

— Батько украу, — был ответ карапуза.

И куда ж схавау украденное? — продолжал допытываться заинтригованный полицейский.

И этот карапуз по детской наивности всё выложил представителю полиции.

Когда ещё малыми детьми были Ева и Соня, были у них какие-то тётушки Петровские. Только неизвестно, по матери или по отцу это были родственники. Сёстры жили вместе и, видно, были старыми девами: ни у одной, ни у другой не было своей семьи. Возможно, их дети уже были взрослыми к тому времени и жили отдельно. Иногда они Еву и Соню забирали к себе домой. Особенно Еву любили. Бывало, вымоют их, вычешут волосы, заплетут в косы красивые ленты. Им заниматься с девчонками было в удовольствие. Они же Полиных детей были устроили в какой-то летний благотворительный лагерь или пансион. Который летом в Кожан-Городке для крестьянских детей организовывали польские власти. Там дети ходили, взявшись за руки, гуляли в панском саду (местный парк над рекой). Девчонки рвали цветы, плели из них венки, мальчишки играли в какие-нибудь подвижные игры. Видно, и кормили детей там понемногу. Давали кофе с молоком и хлеб. Что интересно: для крестьянских детей кофе было непривычным напитком. А Борис и другие мальчишки кофе выливали в реку, и девчонкам Борис советовал поступать также. А хлеб съедали или забирали с собой.

Из всех детей в семье Скарабеевых Анна была старшей. И к ней приходили сверстницы в дом на вечёрки. Обычно заранее договаривались, распределяли: сегодня у одной подруги дома собираемся на вечёрки, завтра у другой, послезавтра — у третьей. Или же по несколько вечеров в одной хате подряд.

Бывало, на вечёрках хозяева выставляли какое-нибудь угощение. Чаще всего это была квашеная капуста или солёные огурцы. У кого был свой сад — мочёные яблоки или высушенные тыквенные семечки. У Скарабеевых в сенях стояла огромная бочка с квашеной капустой. И не только на вечёрки ставили на стол большую миску, но и просто соседи по хутору приходили попросить миску капусты или солёных огурцов. Просто так, по-соседски, мол, капуста эта ничего не стоит, как воды зачерпнуть в колодце. И им всегда накладывали не жалеючи.

В то время как к Анне приходили вечёрки, Ева и Соня были ещё подростками. Когда шумно вваливались к ним в хату посторонние парни и девушки, Ева и Соня стеснялись и прятались за печку. Но потом, несколько осмелев, выходили оттуда. Или же, сев где-нибудь в уголке, наблюдали за всем происходящим. Особенно им нравилось наблюдать за парнями. И между собой секретничали: признавались, какой парень кому больше нравится. Еве нравился один высокий, краснощёкий по прозвищу Павзнина (имя было Павел). А меньшей — Соне — нравился какой-то, от которого, как она признавалась, хорошо пахло. А запах этот, скорее, был от пиджака, который долго лежал в куфре и пропах нафталином. Которым посыпали одежду, чтобы моль не портила вещи из натуральной шерсти. На вечёрках девушки и женщины пряли куделю, пели песни, рассказывали всякие истории, иногда страхи. И после тех страхов многие уже боялись поздно вечером возвращаться домой с

15

Ровесниками Бориса были его друзья Андрей Панчуков и Максим Симонов. Ева же была младше их. Но она росла очень крепкой девчушкой. У неё был хороший аппетит — любила кушать, выглядела этакой пышкой с круглыми щеками. И иногда её ради потехи взрослые подзадоривали побороться с парнями. Она же, будучи младше и к тому же девчонкой, запросто раскладывала Борисовых товарищей на лопатки. И Максима, и Андрея, и других. Когда это происходило в хате Панчуковых (Паньчиных), родители Андрея, особенно мать, с неодобрительным восхищением-завистью говорили: «От, бач, ека здорова, ёй на чорноту…»

Борис и его друзья часто играли в мяч. Но у них не было настоящего мяча, а был небольшой мячик, скатанный из коровьей шерсти. Когда по весне корова начинает линять, сбрасывать густую, выросшую за зиму шерсть, она чешется о стенку, забор или ствол дерева и оставляет шерсть. Заботливые хозяева сами в таком случае её хорошенько вычёсывают гребнем или жёсткой щёткой, и остаётся много шерсти. Если её плотно скатать, сбить в комок, получается мячик. Вот такой и был тогда у пацанов. Где-то неподалёку точно так же играли мальчишки из зажиточных польских семей. И у тех был покупной резиновый мячик. Борис и его друзья очень завидовали тем ребятам. И однажды тот мячик у польских ребят отлетел в сторону и где-то затерялся. Те искали-искали его, но безуспешно. А Борис с друзьями, придя на другой день на то место, стали искать и, к величайшей своей радости, нашли. Теперь и у них тоже был настоящий мячик, о котором они столько мечтали. Но теперь играть стали уже в другом месте. Не там, где раньше. А иначе те ребята могли узнать свою потерю.

Позже, когда подросли, в ранней юности Андрей Панчуков стал интересоваться Евой. Пророчили ей его в женихи. Приходил к Борису домой, бывало, сидел, разговаривал с другом, а сам в это время больше смотрел на его сестру, не мог отвести взгляд. И при этом задумчиво повторял: «Фартух у ее с кишенькою (карманчиком) и звать ее Маринкою». Впоследствии он погиб, когда мужчин и молодых парней из Кожан-Городка в 1944 году призвали на фронт.

* * *

И вот в сентябре 1939 года пришёл конец польской власти в Западной Беларуси. Войско Польско спешно отступало почти без боя. Красная армия занимала оставляемые территории. Полякам тогда приходилось туго: с запада наступала, теснила их фашистская Германия, с востока — Советская Россия. Правда, сначала польская пропаганда твердила, что советы — «лапотники», и армия у них такая же, настоящей военной силы не имеют, только вид имеют грозный, а на самом деле — ткни и развалятся. Поэтому их бояться нечего. Оно и правда, красноармейцы, вступавшие на территорию Западной Беларуси, выглядели не лучшим образом: запылённые, уставшие, вместо сапог на ногах обмотки. На винтовках вместо кожаных ремней — брезентовые. Лошади у них тоже какие-то худые, заморенные. Дошла польская пропаганда в своих утверждениях и до таких крайностей, что у советов танки и вовсе фанерные. Их не то что пулей, штыком можно пробить. И первое время польские жолнеры смело кидались на танки и пытались ударом штыка пробить «фанеру».

Население западных территорий уже знало, что всех советских надо называть «товарищи». И Полина сама была свидетельницей, как мальчишка лет пятнадцати-шестнадцати бежал за красноармейцем, который ему в отцы годился, и просил: «Товарищ, товарищ, дай закурить». Тот сначала молчал, а потом обернулся и сказал тому мальчишке: «Товарищ, да не тебе».

Польское население, которое жило здесь, на так называемых Крэсах Усходних, оставляло свои дома и уходило на запад вслед за Войском Польским. На освобождённых территориях начала устанавливаться советская власть. Установилась она и в Кожан-Городке. Местные активисты-безбожники первым делом сбивали кресты на перекрёстных дорогах. Верующие люди их потом собирали, и на телегах свозили на церковный двор, и там вкапывали-устанавливали. Те кресты обычно всегда были увешаны вышитыми полотенцами, фартушками. Существовал обычай: какая-нибудь женщина в качестве оброка вешала фартушок, полотенце или наметку (кусок полотна) на крест. Причём соткать его надо было собственными руками в течение одной ночи.

Также эти активисты разорили и каплицу (часовню), находившуюся на Панской улице, что была параллельной Порохонской. В часовне также стоял небольшой крест с объёмным, вырезанным из дерева распятием. Этот крест был вынесен оттуда, изрублен и брошен в реку. Местные мальчишки вместе с Борисом выловили эти обломки и отдали в церковь. Церковь в Кожан-Городке советы не тронули.

Отец Жени Ермаковой Фёдор, который говорил, что «добье-добье в Юсии жить», являлся также ярым безбожником. Выносил из дома иконы и рубил топором на колодке. Женя, бывало, купит в церкви новых икон, принесёт домой, повесит на стену. Через какое-то время смотрит: их уже нет. А отец их все уничтожил. На вопрос дочери: «Зачем ты это сделал?» злобно кричал: «А что они мне, смотрят тут на меня, нахлебники! У меня и так есть нечего, а тут они ещё есть просят… Да я, если б сам хлеба наелся вдоволь, я бы хату перескочил!»

Западная Беларусь, или, как её называли поляки, Крэсы Усходние, наконец воссоединилась с Советской Беларусью. В городах и сёлах стали открываться школы. Где были до этого, то теперь означало, что на смену польской школе пришла русская, советская система образования. На местах своих специалистов, конечно же, не хватало, власти присылали разных специалистов, в том числе и учителей, из Восточной Беларуси. Появился и комсомол. Молодёжь записывалась в комсомольцы и пионеры. Был случай тогда в Кожан-Городке. Девушка из бедной еврейской семьи вступила в комсомол одной из первых. Она была дочерью бедной еврейки. Мать не одобряла такой поступок, но дочь не обращала на это внимания. Однажды летом был сильный дождь и гроза. И эта девушка сидела у открытого окна и пела. Мать, увидев её, ужаснулась:

Дома богатых евреев располагались в основном в центре местечка, в Лахвенской улице было их много. Парадным входом с высоким крыльцом выходили прямо на улицу. Очень многие евреи тогда в Кожан-Городке занимались торговлей, имели свои магазины. Они находились обычно прямо в жилом доме. По воскресеньям и праздничным дням местная молодёжь устраивала посиделки на ступеньках крыльца еврейских домов. День, бывало, высидят девчата, к ним приходили парни. Вели себя шумно: громкие разговоры, шутки, смех, семечки лузгают, всё засыпано шелухой возле крыльца. И было удивительно, что евреи никогда не возмущались этими посиделками, никогда не прогоняли молодёжь от своих домов, со своего крыльца. Хотя уж точно эту болтовню, хохот, шум-гам целый день приходилось слушать хозяевам тех домов.

Еврейские семьи, естественно, жили зажиточнее, нежели семьи крестьян белорусов. Они не сеяли, не пахали, а прибыль получали в основном с торговли, ремесла. Однажды, идя на поле, местные девушки наблюдали такую картину: мать еврейка во дворе своего дома бежит за ребёнком с бутербродом в руке. Ребёнок удирает, ни за что не хочет есть предлагаемую ему сдобную булку, намазанную маслом. Девушек возмутила эта картина: мол, насколько, грубо говоря, уже зажрались, что нос воротят от сдобной булки с маслом, когда в крестьянских семьях и куску чёрного хлеба рады. Одна из девушек не выдержала и крикнула той еврейке что-то обидно-непристойное по этому поводу. Та остановилась, посмотрела и в ответ также стала ругаться, говоря что-то про мужицкое хамьё неотёсанное. Уже когда Скарабеевы сёстры были взрослыми, а их дети также капризничали с едой, то обычно всегда вспоминали этот случай, говорили: «Вот точно как то еврейское дитя тогда утекало от еды, а мать за ним гналась…»

С установлением советской власти в 1939 году начали организовываться и колхозы. Крестьянам сначала стали добровольно предлагать вступать в них. Агитаторы не переставали убеждать, доказывая, насколько выгоднее будет крестьянину трудиться коллективно, сообща. Какие перспективы теперь ожидают жителей села, когда появятся колхозы. Многих жителей местечка это заинтересовало. И даже Полина, наслушавшись подобных разговоров, заманчивых обещаний, решила, что всё-таки надо вступить в колхоз. Но супруг Иван был против. Он с недоверием качал головой и говорил, что, скорее всего, добра от этого не жди, мягко стелют, да жёстко спать будет. Или как коня заманивают: кось-кось — да в оглобли.

16

Как известно, 22 июня 1941 года началась Великая Отечественная война. Райцентр Лунинец был взят 10 июля. А где-то на следующий день немцы были и в Кожан-Городке.

В армию призвать из мужского населения Западной Беларуси тогда, конечно же, никого и не успели. И евреи тоже все остались, никуда не стали уезжать из этих мест. Хотя они, пожалуй, и слышали, как поступают гитлеровцы с еврейским населением на оккупированных территориях в странах Западной Европы. Но когда слухи доходили до них, то, скорее, полагали, что немцы не вступят на территорию СССР, никто их не пустит сюда. Или же не совсем верили в то, что немцы — культурная европейская нация — способны на зверства, как об этом доходили слухи. Или же так быстро немцы очутились здесь, что евреи не успели уехать куда-нибудь в глубь страны? Или же, по большому счёту, им не было куда ехать. Вот так вот возьми, оставь всё нажитое и уезжай неизвестно куда, где тебя никто не ждёт с распростёртыми объятиями. А, возможно, были и такие настроения среди отдельных представителей нации: «Это нам наказание послано Свыше, и никуда всё равно от него не убежишь, не скроешься. И надо оставаться там, где ты есть». Как бы там ни было на самом деле, но евреи так и остались в Кожан-Городке и некоторых других населённых пунктах Лунинетчины жить и дожидаться своей участи. Веря и не веря в то, что фашисты могут с ними сделать что-то плохое.

Многие местные жители с приходом немцев пошли к ним на службу. Причины здесь были разные. Кто-то уже успел невзлюбить советскую власть, которая не так давно установилась в Западной Беларуси. Кому-то всё равно было, какая власть, лишь бы что поиметь в данной ситуации для себя. Была советская — служили советской, пришла гитлеровская — стали служить гитлеровской. Кто-то пошёл на службу из страха: мол, надо их задобрить, тогда не тронут, а так будут чинить всякие притеснения. А кто-то, может, и по недомыслию, по глупости попал в услужение к немцам. Короче, через непродолжительное время в Кожан-Городке у немцев уже имелся свой штат полицаев.

Были и те, кто категорически не только не соглашался служить новым оккупационным властям, но и даже пассивно принимать их господство, как большинство населения. Вот те и становились народными мстителями, уходили в партизаны. Например, ушёл в партизаны племянник Фёдора Ермакова Григорий, а также и другие некоторые земляки. Был также известный партизан Конон. Вокруг Кожан-Городка больших лесов не было, поэтому уходили в сторону Припяти, в непроходимые болотистые места, и там скрывались. Ну и, конечно, время от времени наведывались в местечко. Может, по этой причине в Кожан-Городке одно время был введён даже комендантский час: после захода солнца не разрешалось ходить по улицам, да и вообще выходить из дома. Немцы с полицаями заявлялись в каждую хату, пересчитывали членов семьи, что-то записывали, не только у себя на бумаге, но и отмечали карандашом на стенке внутри хаты. Во время комендантского часа, конечно, на вечёрки уже не ходили. Но было так не всю войну, а какой-то небольшой промежуток времени.

Во время бомбёжки, когда становилось тревожно и небезопасно, вся семья Скарабеевых оставляла хату, стоящую на возвышенности и от этого хорошо заметную и с воздуха, и с земли. И переселялась в некое подобие землянки. Где-то в огороде в земле выкапывали ямку, накрывали досками, слегка присыпали землёй и туда прятались. Иногда и ночевать приходилось там.

Видно, тогда советская авиация бомбила Лунинец, где располагался немецкий гарнизон. Но ещё больше узловую железнодорожную станцию, откуда поезда могли двигаться в четырёх направлениях. Бомбили саму станцию и скопившиеся на путях немецкие эшелоны с солдатами и техникой. Чаще всего это происходило по ночам. В такие часы и минуты казалось — бомбы, падающие с самолётов, могут долететь и до Кожан-Городка, расстояние-то

Вполне возможно, что самолёт, заходя для сбрасывания бомб на железнодорожный узел, делая очередной круг, пролетел и над их хутором. Или же, когда шёл воздушный бой, это могло происходить и в стороне от объектов бомбёжки, например, над Кожан-Городком. Или же, когда советские бомбардировщики шли на Лунинец из-за линии фронта, также могли пролетать над их местечком. Вот почему так страшно было на хуторе у Скарабеевых, когда начиналась вся эта заваруха. Было страшно всем, когда слышался звук приближающегося самолёта. Анна потом рассказывала, что было впечатление, будто он приближается именно к ним и сбросит бомбу прямиком в их яму, где они сейчас сидят. И от этого впечатления было не избавиться. И так страшно, что голову невозможно поднять. Но их отец, а Аннин отчим Иван, она замечала, в такие минуты не так уж и боялся, как они все — женский пол. Он мог в это время, когда такая напряжённая ситуация, и выглянуть из убежища. И вообще, выбраться оттуда, пойти что-то взять в хате или во дворе. Как будто и не было никакой опасности. И Анна потом признавалась: тогда пришла к выводу, что мужчины как будто сделаны из другого теста. Они или вообще не боятся, или боятся, но не в такой степени, как женщины. Где женщины дрожат от страха, мужчины ведут себя очень даже спокойно.

Возможно, что Иван тогда не боялся потому, что более реально, чем женщины оценивал обстановку: зная, где в действительности падают бомбы и есть опасность. И, мол, кто и с какой стати станет целенаправленно бомбить их хутор, увидит в темноте их хату и, более того, ямку-убежище, затерявшееся где-то в огороде среди грядок. И что бомба упадёт в яму, в которой они сейчас сидят — вероятность ничтожно мала, если бы даже и бомбили здесь. Более того, будь он сам, без семьи, он бы и вовсе никуда не уходил, преспокойно спал бы в своей хате и в ус не дул бы. Но ради спокойствия членов своей семьи, которым в такие минуты очень страшно, решил соорудить в огороде убежище и быть со всеми вместе, чтоб им было поспокойнее.

Несколько позже, после того как началась война, в их местечко явились беженцы из Восточной Беларуси. Их расселяли по хатам представители тогдашней власти, пожалуй, не немцы, а полицаям поручили это дело. Во многие дома расселили, и даже к Скарабеевым на хутор привели троих: мать с двумя дочерями. Были те из Витебской области. Мать — несколько постарше Полины; одна взрослая дочка Анюта. Замуж вышла, пожалуй, незадолго до войны, детей ещё не было, мужа призвали на фронт. Младшая дочка была ещё несовершеннолетней — лет шестнадцать-семнадцать. И те стали жить вместе с семьёй Скарабеевых.

Причины, по которым беженцы покидали свои дома, были, конечно же, война и голод. Но, спрашивается, почему жители Западной Беларуси не уходили со своих мест, а, напротив, к ним шли другие, чтобы как-то выжить, прокормиться? Там, в восточных регионах, уже давно была советская власть, а значит, и колхозы. С приходом немцев колхозы распались, и людям стало нечего есть. В Западной Беларуси колхозов ещё не успели создать. У сельских жителей была своя земля, скот, и такого голода во время войны они, естественно, не испытывали. Могли не только себя прокормить, но и ещё кого-то: например, тех же немцев, партизан, беженцев.

Со старшей дочкой Анютой каким-то образом познакомился немецкий солдат или даже офицер. На удивление хороший был парень — очень вежливый, культурный. Приходя вечером к Скарабеевым домой, детей угощал конфетами. Какие-то круглые леденцы, которые он назвал «бон-бон». Сидел, разговаривал с молодой женщиной Анютой. Когда уходил, прощался со всеми — руку подавал. Если хозяйка Поля в то время лежала на печи, заглядывал к ней туда и прощался. Даже маленькой Марине, которой тогда было около трёх лет, и той, уходя, руку подавал. Младшей шестнадцатилетней беженкой интересовался друг Бориса Максим Симонов. Мать её знала об этом. И иногда, когда по дороге проходил кто из молодых местных парней, она, стоя на горе возле хаты, вглядывалась в проходившего, говорила, обращаясь к кому-нибудь из Скарабеевых: «А поглядите, ти ж не Симончиков это малец пошёл? Мне кажется, это он». Слово «малец» означало парень, мальчишка, хлопец. Именно так говорили в Витебской области, для жителей Кожан-Городка это было непривычно и даже несколько смешно.

Однажды вышел курьёзный случай. Как-то уже поздно вечером, зимой, вся семья собралась ложиться спать. Перед сном обычно все выходили во двор «до ветру». И вот вроде уже все сходили, хозяин запер дверь в сенях. А через какое-то время кто-то со двора стал стучать-ломиться в дверь.

Прислушались: этак кто-то настойчиво пытается открыть дверь. Потом стал звать: «Анюта, Анюта, открой мне!» Анюта — старшая дочь беженки — испугалась не на шутку и говорит: «Ой, дядько, не открывайте! Я не знаю, кто это меня зовёт, у нас здесь никого знакомых нет. Пожалуйста, не открывайте!» Иван обвёл взглядом хату и говорит: «Так вашей же матери нет. Это она, наверное, кричит, её забыли на улице, ещё и дверь заперли». Открыл, оказалось, она. Потом долго смеялись над Анютой: вот, дескать, чуть было собственную мать не оставила замерзать на улице, просила дядьку Ивана не открывать ей дверь.

Когда к Скарабеевым на вечёрки приходили замужние женщины и девушки, беженки, бывало, рассказывали, как они жили у себя дома до войны. Мать девушек, хвастаясь, говорила: «Ой, я, когда была моложе, такая передовая доярка была!» И местным женщинам была непонятна фраза «передовая доярка». Спросить напрямую почему-то

Однажды к Скарабеевым в хату ворвался разъярённый немец. Он что-то кричал, что-то требовал, но его никто не понимал. Тогда он сорвал с пояса тесак и с силой вонзил его в стоящий куфар, пробив остриём железную полосу, которой был окован тот сундук. Оказалось, вот в чём дело. Тот немец, возможно, был пьяный и увязался за какими-то местными девушками. Но те убежали, и ему показалось, что заскочили и спрятались в хате Скарабеевых. Это его сильно рассердило, ворвавшись туда, он требовал выдать девушек. Позже эту пробоину от немецкого тесака на железной полосе куфра всегда показывали младшему поколению, не видевшему войны.

Как-то зимней ночью несколько немцев пьяных стали стучать в дом одинокой молодой женщины. Та была хитрая. Встав с постели и поняв, в чём дело, быстро перевязала голову платком. Закуталась опинкой (шерстяным платком), как старуха, взяла в руки вилки (ухват) и, опираясь на них, сделала вид, что с трудом вышла немцам открыть дверь. Открыв, стала повторять одно слово: «Кранк, кранк» (больная). Они тут же опасливо отшатнулись от неё: «Фу, кранк!» И, не став больше разговаривать, быстрее зашагали прочь со двора, опасаясь заразиться каким-нибудь тифом. Зашли во двор к другой женщине и тоже стали стучать в дверь. Та вскочила с постели и чуть ли не в одном белье пошла открывать. Те потребовали показать им дорогу на Лахву и повели её с собой. И ей, полураздетой, пришлось ходить с ними очень долго, показывая дорогу на Лахву.

17

Вскоре началась кампания по угону населения в Германию. Больше старались брать молодёжь, но и мужчин, и женщин постарше тоже привлекали. Правда, некоторым и здесь удавалось проявить хитрость и смекалку, чтобы избежать фашистской неволи. Перед отправкой в Германию всех заставляли пройти медицинскую комиссию. То есть чтоб отправлять туда людей более-менее здоровых, способных трудиться на «великий рейх», как говорили немцы. Слабых, обессиленных, больных, да к тому же, может, ещё и заразными болезнями, отправлять в «фатерлянд» (в своё отечество) смысла не было. Некоторые из угоняемых в Германию, особенно женщины, шли на хитрость. Например, если сильно натереть чистотелом какую-то часть тела — ногу или руку, та станет краснеть, опухнет, и даже могут открыться раны в том месте. При обследовании комиссия таких, конечно же, забраковывала. И стоило только перестать натирать этим снадобьем, рука или нога быстро поправлялись. Или же ещё натирали куриной слепотой глаза. После этого глаза краснели, слезились и даже начинали гноиться. Когда такого больного забраковывала немецкая комиссия, тот промывал глаза и переставал их натирать куриной слепотой. И недуг вскоре проходил, правда, последствия такой процедуры не были известны.

Вполне возможно, что эта кампания по угону населения в Германию шла неудовлетворительно, и немецкое руководство оставалось недовольно. Решено было собрать с вещами всё население Кожан-Городка (и стар и мал) на площади и определить, кого отправлять трудиться на благо «великого рейха», а кого оставить. Тут же возник вопрос: как собрать всех, чтобы те явились, не спугнуть, не дать им разбежаться? Полицаев не так много, начни они ходить по домам и требовать собраться, может возникнуть паника. И разбегутся они из своих домов, и попрячутся кто куда. Руководством местных полицаев было придумано следующее мероприятие. Или же идея была позаимствована у кого-то? Например, где-то в других сёлах подобное было апробировано и дало положительный результат. По улицам стала ездить «катеринка», как называли её местные, — немецкая машина с громкоговорителем. В ней сидел кто-то из полицаев, хорошо знавший всех жителей. В громкоговоритель он называл их имена и прозвища. И не просто кричал, дескать, собирайтесь все на площадь. К этому делу полицаи подошли очень даже творчески. Из громкоговорителя звучали этакие прибаутки в стихотворной форме. Подъезжали к двору, где жила Федора Евтихова. В огороде у неё росла конопля. И сразу становилось ясно, куда можно спрятаться. Тут же слышалось: «Эй, Федора, в конопли не хавайся, а в Германию собирайся. Да забирай свои шаты-латы (барахло-имущество), если же не заберёшь свои шаты-латы, то заберут их немецкие солдаты». Когда отъезжали, напоследок из машины слышалось: «Эх, через два, через три наборы, не останется ни одной Федоры!» Женщина, понимая, что никуда не спрятаться, выходила из своего убежища, плача, собирала вещи и отправлялась на сборный пункт, где к этому времени уже было полно таких, как она.

Не минула подобная же участь и семью Бондина Степана. Зная о том, что по селу разъезжает «катеринка» и требует, чтобы все собирались для отправки в Германию, вся семья твёрдо решила прятаться. Но почему-то все стали тогда прятаться порознь. Было лето, и Степан с сыном, перейдя реку Цну, устремились к Припяти, в те места, где можно было встретить партизан. Средняя дочка влезла на дерево в своём дворе и спряталась в густых ветвях. А Елена и младшая дочь, видно, не успели, надо ведь было управиться по хозяйству, скотину досмотреть, прежде чем куда-то уходить надолго. И, к тому времени, когда проезжала машина с громкоговорителем, они еле-еле успели спрятаться за сараями на соседнем дворе. Там стояли бочки пустые, приготовленные под зерно будущего урожая. Вот за этими бочками они и схоронились тогда. И тут из громкоговорителя Елену назвали по имени, и даже определили, где она сейчас прячется. И потребовали, чтоб выходила, собирала вещи и отправлялась в Германию. И Елена, плача, вся в отчаянии, вышла из своего убежища, ведя ребёнка за руку. Запрягла кобылу и стала на телегу грузить добро. Дескать, ничего не попишешь, им всё известно, никуда не скроешься, не спрячешься. Эта «катеринка», наверное, видит и знает всё, и даже мысли читает.

И действительно, к тому времени в центре на площади собрались и стар и млад: даже свекровь Елены явилась туда со своим возом, нагруженным домашним скарбом. Стала и Елена возле неё. Стояли, ожидали, что будет дальше. Елена тихо сказала маленькой дочке, которая сидела на возу на пожитках: дескать, пересядь на воз бабушки нашей, её не заберут в Неметчину, старая уже, такие там не нужны, какой с неё работник.

После проверки всё же часть людей оставили, среди них была свекровь Елены, остальных признали годными для работ в Германии. Построились в колонну — телега за телегой — и на Лунинец; там на станции их погрузят в поезд, в товарные вагоны, и повезут уже куда следует. Когда стали строиться с возами в колонну, началась, как обычно в таких случаях, неразбериха. И Елене дочку, которой тогда было лет шесть-семь, удалось незаметно вновь пристроить на телегу свекрови. А сама со всеми отправилась в райцентр на станцию. Женщина была в отчаянии, слёзы заливали глаза. «Что же делать? Неужели и правда придётся одной, оставив семью, отправляться на далёкую чужбину в рабство? Ой-ёй-ёй, я ж пропала… Назад я оттуда уже, наверное, не вернусь!» — мысленно причитала Елена. Осмотрелась по сторонам: их обоз растянулся ого на сколько! Конвоируют его немцы и полицаи. Попробуй только сунься в сторону, сразу получишь прикладом по спине или, чего доброго, даже пулю. «А что им… Застрелят как пить дать. Одного пристрелят у всех на глазах, другие будут бояться. Что им, жалко!» — так рассуждала Елена, и отчаяние охватывало ещё больше. Путь на Лунинец лежал через деревни Язвинки, Яжевки… Дело шло к вечеру. Хоть и лето, день длинный, но солнце уже стало клониться к закату. С утра начали собирать всех, пока собрали, пока проверили, распределили — кого куда, да тронулись в путь. Да пока добрались до Язвинок, то уже и вечереть стало. Тамошние жители при появлении этого обоза, любопытствуя, стали выглядывать со своих дворов. Но, увидев немцев и полицаев, тут же попрятались. И тут у какой-то женщины с воза слетело колесо, пришлось остановить весь обоз, пока не устранят неисправность. Полицай в ярости исхлестал её пугой за такую оплошность. Она, бедная, испугалась, заметалась, не знала, за что хвататься. Правда, мужчина по соседству, с ближайшего воза, подбежал подсобить. Приподнял воз, подложил что-то для опоры, стал насаживать колесо на ось. Мужчина перепачкал руки дёгтем, женщина протянула ему чистую тряпицу руки вытереть. Тут же на улице оказался колодец. Стали подходить пить, с разрешения конвоиров, пока остановка, заминка в пути. Подошла и Лена вместе со всеми. И вдруг мелькнула отчаянная мысль, когда увидела поблизости открытую калитку в какой-то двор. Оглянулась по сторонам: конвоиры в её сторону не смотрят. Мгновенье — и она уже за калиткой. Пошла к хате, стоявшей поодаль во дворе. Ой, как страшно оглянуться, путь от ворот до хаты, кажется, длится вечность. Каждую секунду ожидаешь, что сзади раздастся окрик или даже выстрел. От этого ожидания вся сжалась в комок. И вот она уже в хате; никто не окликнул, пока шла через двор. Внутри никого нет. Видно, тоже попрятались все, узнав, что по улице движется колонна угоняемых в Германию. Бросилась в переднюю комнату, там кровать. Подняла соломенный матрас и легла под него, на доски лицом вниз. Сердце бешено колотилось: вот-вот её сейчас там хватятся, начнут искать. Найдут и тут же застрелят или штыком заколют… Как страшно! Лежала, вздрагивала от малейшего звука и шороха, доносившегося до её слуха.

А там было так. Уже начало смеркаться, когда обоз тронулся дальше. Кобыла Елены сама пошла без хозяйки, когда все двинулись вперёд. Первое время никто из конвоиров не замечал её отсутствия. А когда ближайший полицай увидел, что лошадь идёт сама и на возу никто не сидит, не стал подымать тревогу, опасаясь, — самому бы не влетело от начальства, что недоглядел. Так и двигались все до города, и только на станции был обнаружен побег. Да что уж там, кого искать.

А Елена наутро возвратилась домой, пришла пешком. Когда эта кампания миновала, то уже никого вторично не привлекали, не отправляли вслед уехавшим. Так и сошло всё с рук; избежал отправки в Германию — твоё счастье, радуйся. А всё добро её и лошадь остались там, на станции в городе.

В тот день, когда ездила «катеринка», Скарабеевы тоже прятались у себя. До их хутора она, конечно, не добралась, но невдалеке проезжала по дороге, и слышен был гул машины, и голос из громкоговорителя. Не выходили из укромного места долго. Уже давно не было слышно ни гула машины, ни голоса из громкоговорителя. Наконец отец Иван сказал: «Вы пока оставайтесь здесь, а я схожу на разведку, узнаю, что там и как там». Выбрался, вышел на дорогу — никого нигде не видно. Но вот заметил далеко впереди женщину. Быстро пошёл к ней: очень захотелось узнать, как там обстоит дело, чем всё это закончилось. Приблизившись, увидел, что женщина стала убегать от него. И вдруг она закричала: «Ой, люди, помогите! Иван Скарабей убить меня хочет!» И только тогда он узнал, что это была его первая жена Сусанна. Он с досадой махнул рукой, развернулся и пошёл обратно. Придя, своим рассказал об этой встрече и с досадой закончил: «Я побежал спросить, думал, нормальная женщина, а это оказалась она… А ну её…»

* * *

Вскоре после того как появились немцы, все евреи были взяты на учёт, так, чтоб никто никуда не мог отлучиться из местечка. На одежду им нашивали специальные опознавательные знаки. Из жёлтой материи шестиконечную сионистскую звезду, или её ещё называли звездой Давида. Делалось это очень просто: два треугольника из жёлтой материи наложить один на другой. Верхний немного повернуть по своей оси, и получалась шестиконечная звезда. Теперь появляться где-то на улице евреи могли только с такими опознавательными знаками. Дальше — больше: со временем их и вовсе ограничили в свободе перемещения — заключили в гетто. Скажем так, до того евреи жили компактно на нескольких центральных улицах местечка. Теперь же часть еврейских домов в одном месте обнесли колючей проволокой. И всех евреев согнали в эти дома, получилось так называемое гетто. Поставили охрану по периметру, и теперь никому из них за пределы этой проволоки выходить не разрешалось. Так они и жили там до начала осени 1942 года. Они знали, что обречены, выхода отсюда им больше не будет.

Как-то из их среды набрали группу более крепких мужчин, вывели за проволоку, дали в руки лопаты. Подвели к их же кладбищу и здесь по соседству заставили рыть довольно внушительную

На третье сентября в Кожан-Городке была назначена карательная акция — ликвидация еврейского гетто. Специальная зондеркоманда прибыла из Пинска. И, наверное, очень рано, ещё затемно. Известно, что эта команда в тот же день, в 9 утра, уже приступила к подобной акции в Лахве. В Лунинце ликвидация гетто произошла четвёртого сентября 1942 года. И вот за колючую проволоку в гетто Кожан-Городка вошли вооружённые немцы и полицаи с овчарками на поводках. Заходили в каждую хату, выгоняли всех на улицу, там приказывали строиться в колонну. Искали везде, заглядывали во все щели и дыры, чтобы никто не спрятался, не остался, для этого и собак захватили с собой. Если кто замешкался в сборах или упирался — не хотел идти, не церемонились — били прикладами.

Не доходя до ямы, всех заставили раздеться, одежду сложить в одну кучу. Группами подводили к яме и стреляли с очень близкого расстояния в затылок. Расстрелянные сразу же падали. Спустя время карателям это, наверное, показалось хлопотным делом. Теперь, подведя группу к краю могилы, они требовали, чтобы те сами спускались в яму и ложились на трупы лицом вниз. А палачи уже только стреляли в них сверху, пытаясь попасть в голову, чтобы сразу наверняка. Конечно, крик, гвалт, причитания стояли страшные. Но палачи, не обращая внимания, методично, с немецкой пунктуальностью выполняли свою работу. И ещё солнце не успело хорошо подняться над верхушками деревьев, как всё было кончено. Почти тысяча евреев лежала в братской могиле. Оставалось только засыпать песком. Этим занялись полицаи. Грузовик с зондеркомандой тут же направился в Лахву.

Говорили, что в домах, которые стояли ближе к еврейским кладбищам, поскольку лес был низкорослым, было хорошо видно всё, что происходило. Самые бездушные и любопытные даже залезали на чердак и наблюдали через слуховое окно.

После того как гетто было ликвидировано, полицаи себе, как они хвастались, набрали всякого добра, оставшегося от евреев. Один из начальников набрал столько вещей женского гардероба, что его дочка позже, уже после войны, долго щеголяла в этих нарядах, приходя в клуб на танцы.

После немцев и полицаев и некоторые остальные жители местечка ходили по домам, оставленным евреями, чтобы чем-нибудь поживиться. Брали, что осталось. Некоторые искали, копали и даже находили золотые монеты, ювелирные изделия, которые закапывали в землю евреи, чтоб не досталось палачам. И даже один из братьев Степана Бондина, говорили, что был нашёл горшок с золотыми монетами на еврейских пепелищах.

Другой брат, тот, за которого когда-то хотели отдать замуж Елену, вступил даже в полицаи — пошёл на службу к немцам. Но, скорее, не корысти ради, а получилось всё это по какому-то недоразумению, глупости. Он и неплохой был парень, очень добрый, мягкосердечный. Вот из-за своей мягко-характерности он и поддался, и уступил уговорам. Его и уговорили послужить немцам. Степан, узнав об этом, сильно разозлился, ругал его. И даже бил на правах старшего брата. Было это уже в конце войны. Ни в каких акциях карательных тот, конечно же, не участвовал, всего лишь два дня и побыл в форме полицая. Но за это впоследствии схлопотал аж десять лет лагерей.

18

Бесследно не прошла война и для семьи Скарабеевых. Был в Кожан-Городке пункт по приёму молока, местные жители называли его «млечарня». Немецкие власти организовали из числа местных жителей дежурство по ночам — охранять наиболее важные для них объекты. В том числе и эту млечарню. И вот выпал черёд Ивану Монзаку с ещё одним односельчанином ночью дежурить, охранять эту самую млечарню. Охранять так охранять. Оделись потеплее — ночью прохладно — и стали нести службу. Где-то уже ближе к рассвету явились партизаны и сказали: мол, у них задание — взорвать этот объект. Иван и его напарник стали объяснять, что им — охранникам — за это потом не сносить своих голов будет. Но партизаны были непреклонны: мы взорвём, и баста! «А вас не должны наказать, — в своё оправдание заметили партизаны. — Оружие вам дали? Есть у вас оружие? Нет? Ну вот, — обрадованно заключили те. — Скажете: что мы могли сделать без оружия против вооружённых партизан? И всё… Давайте мы вас ещё свяжем для пущей убедительности». Их отвели в сторону, связали. Потом подложили взрывчатку, раздался взрыв, и небольшое строение тут же сразу и осело. Уходя, удовлетворённо улыбались, что выполнили задачу без особых хлопот. Похлопали одного и другого ободряюще по плечу: мол, не дрейфьте, всё будет как надо — и растворились в предрассветной мгле. «Эх, влипли мы с тобой, Иван, — сказал напарник, — как говорится, по самое нельзя. Да-а, будет нам теперь, что мало не покажется».

Весь тот день Иван не мог ни за что взяться, за что ни брался, всё валилось из рук: был весь в ожидании последствий произошедшего ночью. Супруге сразу же рассказал, что произошло на дежурстве. Та тоже сначала сильно встревожилась, а потом несколько успокоилась, подумав: «А и правда, им же оружия не выдали, что они с них хотят, как защитят ту млечарню от вооружённых партизан… Всё правильно: ничего им за это не будет».

День прошёл как обычно, а вечером, когда вся семья собралась за столом вечерять, послышались за окном голоса, топот тяжёлых кованых сапог, лай собак и сильный стук в оконное стекло: «Открывай!» Дверь входная была и так ещё не заперта, они гурьбой ввалились в хату. Ивана сразу же выхватили из-за стола и стали тут же бить, при этом грязно ругаясь и приговаривая: «Продау партизанам млечарню! Так твою так!» Поля кинулась было заступиться за мужа, но от удара кулаком отлетела и больно стукнулась о грубку (печку). И это были вовсе не немцы, а свои односельчане-полицаи. Избив Ивана в хате, вытащили на улицу и ударами прикладов, пинками погнали перед собой. Тут же находился и его напарник по ночному дежурству, которому тоже досталось прилично, когда сюда вели, но сейчас его уже били меньше. Всю злобу вымещали теперь на Иване. Время от времени его ударами валили на землю и все одновременно пинали ногами, тут же и собаки его рвали зубами. И так весь неблизкий путь от

Забегая вперёд, скажем, когда уже в советское время судили полицаев, то и Полину пригласили на суд. Там присутствовал даже один из тех, кто избивал её мужа Ивана. Дали и Полине слово. Она же потом дома признавалась, что, взглянув на того полицая и увидев, какой он весь жалкий, испуганный, с опущенной головой, так даже пожалела его. И она, махнув рукой, сказала: дескать, не он один тогда бил её мужа, там были и другие. И больше ничего не могла сказать. Внуки, слушая впоследствии этот рассказ бабушки, удивлялись: почему она проявила такое мягкосердечие к тому негодяю-полицаю.

На следующий день Поля побежала в полицейский участок. По дороге ей то и дело попадались следы вчерашней драмы. Через пару десятков метров постоянно здесь и там встречались, как Поля говорила, «качала», где его, сбив с ног, катали (по-местному — качали) по земле. Виден был примятый песок со следами крови. Когда пришла в полицейский участок (на польский манер — посторунок), вывели Ивана — она его не узнала. Всё опухло от побоев: и тело, и лицо. Их тогда обоих с напарником увозили в Лунинец. И когда подъехала телега, то он — мужчина в расцвете лет и сил — сам без посторонней помощи не мог влезть на телегу.

«Что делать? Мужа забрали и увезли в город, в гестапо, наверное. А что, если за это расстреляют? А потом и за семью возьмутся. Ведь время военное, как угодно может дело обернуться», — думала тогда Поля. Кто-то сказал ей, что надо отвезти туда, в немецкую управу, такую бумагу с подписями односельчан, что он, дескать, очень благонадёжный, и все за него ручаются. Нечто вроде положительной характеристики. Тогда могут и отпустить, а так — кто знает, что будет. Поля оставила дела и пошла хлопотать об этой бумаге. Кто-то грамотный из односельчан выправил, написал всё как надо, и стала она по людям подписи собирать. Казалось, чем больше подписей будет собрано, тем больше шансов, что выпустят. Сколько ей пришлось походить, побегать по хатам, упрашивая, чтобы ставили свои подписи за Ивана. В то же время был и страх, беспокойство: «А не слишком ли долго я всё это делаю? Может, пока тут бегаю по людям с этой бумагой, его уже повели на расстрел?» От этой мысли становилось не по себе. И тут же бегом на следующий день ни свет ни заря в город. Уж сколько собрала подписей, столько собрала, надо быстрей бежать, узнать, что там, очень уж тревожно: «А вдруг, не дай Бог, скажут, что уже расстреляли!»

И вот она в райцентре. Нашла городскую управу, куда надо подать бумагу. Боязно как-то идти к немецкому начальству, но что ж делать, мужа надо выручать. Наконец удалось войти в кабинет какого-то чиновника. Тот сидел за столом. Сбивчиво, волнуясь, стала ему объяснять; тот слушал, не перебивая. Всё, как ей казалось, рассказав, как главный аргумент достала ту бумагу с подписями односельчан, якобы характеризующую мужа, как очень хорошего и благонадёжного гражданина. Немец взял в руки бумагу, а ей самой показал на дверь: дескать, хватит говорить, иди. Когда шла к дверям кабинета, радостно мелькнуло в голове: «Наверное, отпустят, не прогнал же, выслушал, да и бумагу взял». И, когда открывала дверь, чтобы выйти в коридор, успела заметить, как тот немец её бумагу, не читая, тут же порвал на мелкие кусочки и выбросил в корзину для мусора. «А чтоб тебя!» — едва не вскрикнула от возмущения и досады Поля, и слёзы навернулись на глаза. Вот тебе и бумага, вот тебе и подписи, вот тебе и всё… Шла домой и, всё же не теряя надежды, думала: «Может, он устно отдаст распоряжение, чтоб отпустили, всё ж начальник какой-то и выслушал мою просьбу, хотя и вряд ли понял без переводчика, может, и не зря всё это?» Но где там, никто никого и не думал отпускать. Она побежала к своему начальству, в полицейскую управу в Кожан-Городке: мол, что делать, как прожить семье без хозяина-мужчины? Те намекнули, что его содержат уже и не за то дело. А готовят теперь к отправке в Германию в качестве остарбайтера, сейчас там уже формируется очередная партия к отправке. И если она хочет, чтобы мужа отпустили, надо вместо него взамен кого-то послать. Это её ошарашило: «Так вот оно как, оказывается!» Пришла и рассказала всё дома. Стали думать: кого же отправить вместо отца? Анна — самая старшая, но она больная, куда ей! Остальные дочки ещё малолетние — мал мала меньше. И тут сын Борис, которому было лет шестнадцать-семнадцать, предложил свой вариант. «Давай сделаем так, — говорил он матери, — ты отведёшь меня туда, батьку выпустят, меня возьмут якобы отправлять в Германию. Но медкомиссия меня забракует, я же слабый, больной, даже на свои годы не выгляжу. И получится: и батьку выпустят, и меня тоже не возьмут». Подумали, прикинули: если и правда так, то очень даже разумно получается.

Так решено было и поступить. На следующий день рано утром мать и Борис пошли в город на сборный пункт, где готовили к отправке в Германию. Туда, где, как стало известно, находился теперь и Иван. Ничего с собой не брали: ни запасной одежды, ни еды. А зачем? Если сегодня же и обратно домой. Борис мать уверял: «Я такой мелкий, щуплый, в толпе, многолюдстве на сборном пункте затеряюсь, они и не заметят. Я туда-сюда повернусь, да и был таков. Даже до медкомиссии дело не дойдёт. А если на комиссию попаду, то меня уж по-любому забракуют».

На поверку же оказалось, что отчима Ивана выпустили, а Бориса приняли из рук матери, втолкнули за колючую проволоку, где находился сборный пункт. И всё, обратно его оттуда никто уже не выпустил. И никакой комиссии он там не проходил, как впоследствии выяснилось. Поля всё ждала, что, может, он вернётся домой, но в конце концов поняла — дело плохо. Тогда побежала к одному из начальников полицаев, был такой по прозвищу Тыква. Рассказала всё и стала просить, может, он

А Борис, когда их погрузили в товарный вагон и повезли на запад, потом рассказывал: от сильного потрясения, от тоски и переживания, не рассчитывая, что всё так обернётся, упал на пол и спал, не подымаясь, почти сутки. К счастью, с ним в одном вагоне оказался младший брат Степана Бондина Никита, почти одногодок Бориса. Его тоже постигла участь быть отправленным в Германию. У него было с собой кое-что из продуктов, успел захватить, так он во время пути делился с Борисом.

19

Была на семью Бондиных и другая напасть, кроме той, что Елена чуть было не отправилась в немецкое рабство. Это уже ближе к концу войны.

В их новой хате, где когда-то находилась польская школа, поселились немцы, а самим Бондиным вновь пришлось перейти в клеть, в которой жили раньше. Та хата немцам сразу приглянулась: новая, просторная, окна большие — светло, ни в одной крестьянской хате таких не было, не зря же её поляки достраивали в качестве школы. Хотя там жили немецкие солдаты, но девчушка Вера никак не могла смириться с мыслью, что эта хата теперь принадлежит не им. Она всё равно туда заходила, пробиралась на печь, сидела там, грелась. Слушала, как гогочут, зубоскалят немецкие солдаты. Но ребёнка, надо отдать должное, они не трогали. Иногда даже угощали конфетами, которые присылали им из дома в посылках. Вера показывала их, но Елена не разрешала есть. Говорила: «Могут быть отравленными, лучше выбрось».

Полицаи догадывались, что глава семьи Степан всё же имеет связь с партизанами, с самим Кононом — одним из партизанских командиров. Но поймать с поличным Степана им ни разу не удалось. Тем не менее он им был как кость поперёк горла, и они решили принять меры. Однажды во двор Бондиных полицаями была подброшена немецкая винтовка и спрятана где-то за бочками с зерном. И вот спустя время к ним нагрянули с обыском немцы с полицаями. И у Степана на глазах «нашли» эту винтовку. «Всё, тебе хана, — заявили полицаи, — похитил у немецких солдат винтовку, прятал у себя в сарае, чтобы потом передать партизанам. Все ж видели… Попробуй скажи, что это не так!» Да, обвинение серьёзное, наказание за это грозило не только ему, но и всей семье. И Степана отправили в райцентр в гестапо. Держали в камере, каждый день водили на допрос, избивали, требовали признаться, откуда у него взялась эта винтовка, каким образом он связан с партизанами. Если не признается, грозили расстрелять. Продержали долго, но, ничего не добившись, отпустили пока домой. Дома, когда стал переодеваться, снял рубаху, супруга и дети увидели спину, всю исполосованную побоями. Им стало не по себе: это была сплошная рана — этакое кровавое месиво.

Но это было не всё, дело с «похищением винтовки у немецких солдат» не закончилось. Через какое-то время Степана отправили уже поближе к Кожан-Городку, в Лахву, тоже в гестапо. Там дело приняло более серьёзный оборот. Мол, раз ты по-прежнему упорствуешь: ни в чём не желаешь признаться, значит, придётся и семью твою привлечь, посмотрим, что тогда ты запоёшь. Супругу и детей тоже решено было отвезти в Лахву. Когда нагрянули, дома была Елена, сын и младшая дочь. Средней дочки не застали. Та, когда увидела, что к ним идут, успела убежать и потом отсиживалась на хуторе у родственников. Елене с детьми приказали собираться. Это увидела сестра Степана. Она прибежала и стала слёзно просить у немцев и полицаев, валяться у них в ногах, чтобы отпустили хотя бы этого мальчишку Захара. Иначе переведётся род Бондиных. Указывая на девчушку Веру, говорила: «Это дитя можете забирать. С него толку мало, его не жалко. А вот этого хлопца отпустите, прошу вас!» И те на удивление смилостивились и отпустили мальчишку. Указывая на дверь, сказали «вэк», то есть по-немецки «вон, иди отсюда». И Захар выбежал на улицу. Решил убежать к партизанам, чтоб в последующем мстить за сестру, мать и отца. А Елену и малолетнюю дочку повезли в Лахву. Сначала их тоже привели во двор, где размещалось гестапо. Оставили там и пошли доложить начальству. Ох и страху натерпелись Елена с Верой, пока находились в этих застенках даже такое короткое время. Какие-то крики слышались, стоны, кого-то там пытали, избивали. Потом послышался женский отчаянный крик, переходящий в визг, спустя какое-то время этот крик стал затихать и только слышался тяжёлый стон. Мать с дочерью всё это слышали. Вера хотя до конца и не понимала, что там происходило, но всё равно была сильно напугана. Елена же вся прямо сжалась от страха, когда подумала, что сейчас и до неё дойдёт очередь. Выйдут оттуда с окровавленными руками и поволокут её. Еле сдерживаясь, чтоб не застучать зубами от ужаса, охватившего её, наклонилась и зашептала дочке на ухо: «Если меня сейчас потащат туда, ты держись за сподницу (юбку) и не отпускай, беги за мной, держись за меня, что бы ни было».

Вскоре вышли и сказали, что их сейчас сюда пока не требуют. Пусть ждут, когда позовут. Это означало — не сегодня, так завтра или же через несколько дней, но всё равно возьмутся и за них. Просто им вышла пока отсрочка. Надо оставаться в Лахве поблизости от «учреждения» и ждать, когда их потребуют. Попросились на время к людям — местным жителям

Их дочка вышла замуж в Кожан-Городок за парня с их улицы. А мать и отца её раньше, бывало, видели, когда те приезжали к дочке и зятю в гости. Было тяжело, гнетущее ожидание, каждый день ждали, что и их потребуют на расправу. Малолетняя Вера не совсем понимала: чего они здесь, а не дома, живут у чужих людей. Где-то тут их отец недалеко, и почему-то они его не видят. По вечерам мать расчёсывала волосы девочке, у той были вши, да и у самой Елены тоже, пожалуй. Говорят, вши нападают больше с тоски, от переживаний, сильного стресса. И мать осторожно, чтоб не заметили хозяева, вычёсывала волосы ребёнку. Иначе, если узнают про паразитов, могут выгнать из дома. Девочка Вера, наклонив голову матери в подол сподницы, когда та расчёсывала ей волосы, всё спрашивала: «Мамо, это ж скоро Великдень (Пасха) будет?» — «Да, скоро», — отвечала та. И правда, вот-вот должна была наступить Пасха — Светлое Христово Воскресенье.

А Степан потом рассказывал. Его и здесь продолжали избивать. Но всё равно ничего не могли добиться. Что он мог сказать про ту винтовку, если в глаза её до этого не видел, а её специально подбросили полицаи. Предлагали ему выдать партизан, но он на это сказал, что никогда не был иудой и не будет. Так ничего не добившись, махнули рукой. Это означало одно: с него толку мало, пустить в расход. Он знал, что и супруга его с дочкой теперь здесь, значит, их тоже взяли. И вот последняя ночь в камере, завтра и его, и жену, и дочку расстреляют. Вряд ли он мог спать в ту ночь, потому что в таком состоянии — какой сон! И впоследствии это не раз вспоминал. Петя, внук бабы Поли, в детстве не раз слышал этот рассказ. Бывало, выпивши, дед Степан, обращаясь к бабе Поле, говорил: «Били меня тогда качалками (деревянная скалка, которой раскатывали тесто, толкли картофель) по локтям. И до того били, что уже и боли не чувствуешь, тело как деревянное становилось. А завтра расстреляют нас всех… И ночью, я ж не спал, пришла вдруг Женщина, такая высокая, в тёмном одеянии, и сказала: «Не бойся, не плачь. Вас не расстреляют, завтра всех отпустят», — и тут дед Степан начинал плакать, всхлипывая, он говорил: — Полька, я ж думаю, гэто Божа Мати была! Она меня тогда спасла… Всю нашу семью спасла… А завтра нас и правда отпустили. Завтра был Великдень — Пасха».

Это была непередаваемая радость, счастье! Их действительно отпустили. Совсем сняли обвинение. Где-то удалось раздобыть телегу и лошадь. И вот Степан с супругой и дочкой едут домой. И в каком-то месте, в поле между Лахвой и Кожан-Городком, увидели, как пленные советские солдаты, окружённые немецким конвоем, строили какие-то оборонительные сооружения — рыли землю, копали окопы. Степан на радостях остановил коня и стал махать рукой, чтобы пленные солдаты подошли. Те, оставив работу, пошли к нему, окружили телегу. И Степан стал раздавать хлеб. Солдаты принимали из его рук хлеб. Елена спохватилась, что самим ничего не останется, толкнула мужа в бок сердито. Но он сказал: «Мы на свободе — и это главное! А они в неволе. Мы себе найдём, раздобудем. А они где возьмут?» И Елена кротко замолчала, видно, вспомнив своё недавнее положение, когда уже было прощались с жизнью.

Отпустили же тогда Степана по нескольким причинам. Дело шло уже к концу войны, немцам было не до того. Надо было, как говорится, свою шкуру спасать, вон и пленные работали на них — строили оборонительные укрепления. А полицаям и тем более было чего бояться. Солтус, так на польский манер называли главу полицаев, по поводу Степана сказал так: «Если я его отдам под расстрел, мне потом здесь не жить, он имеет много братьев, родни. Мне потом будут мстить». Значит, и тот был за то, чтобы дело закончилось мирно.

20

И вот наступило лето 1944 года — время освобождения Беларуси от немецко-фашистских захватчиков. Скарабеевы были свидетелями, как колонны транспорта противника мимо их хутора шли по дороге в западном направлении. Ехали грузовики, мотоциклы, телеги, запряжённые лошадьми, двигались и пешие части. Шли они все со стороны Микашевич, затем Лахвы, через Кожан-Городок — на Лунинец. Затем на Пинск, далее на Брест и к западной границе. Особенно много почему-то было мотоциклистов. И однажды, когда Анна с матерью и младшими сёстрами шли на поле, видели, как на обочине дороги лежал в кювете разбитый немецкий мотоцикл и мёртвые окровавленные солдаты. То ли погибли они в результате аварии — ДТП, то ли во время налёта советской авиации? Увидев мёртвых немцев и разбитый мотоцикл, девушки заспешили прочь от этого места. Боясь, что немцы за этих убитых солдат могут выместить злобу на них. Ведь бывало, что за одного убитого партизанами немца расстреливали или сжигали всю деревню.

В это время советская авиация действительно совершала налёты, била по колоннам отступающих гитлеровцев. Скарабеевы были свидетелями, как во время налёта советской авиации немцы с дороги кидались врассыпную и прятались кто куда. Бывало, даже забегали к ним во двор и прятались от самолётов за клуню, за сараи. Когда спустя годы взрослые дочери Скарабеевы рассказывали своим детям об этом, те, по детской наивности, говорили так: «А вы бы их тогда не пускали прятаться за свои сараи, прогнали, сказали бы: «Ишь, прячутся они уже, страшно им. Идите под бомбы, под пули, нет для вас здесь места!»«На что матери, удивляясь, говорили: «Да ну что вы! Всем же смерть страшна, и тем немцам тоже. Не надо их прогонять было, пусть прячутся». В действительности, ежели бы кто попытался сделать подобное — нанести вред отступающим оккупантам, наивно полагая, что те стали теперь пугливыми и слабыми, то у оккупантов хватило бы ещё сил того в порошок стереть. Да, им страшны были русские самолёты в небе, но и всего-то. Когда самолёты улетали, фашистам ничего не мешало по-прежнему хозяйничать на этой территории. Если бы Скарабеевы стали препятствовать немецким солдатам прятаться в своём дворе, тем бы ничего не стоило полоснуть автоматной очередью, да и поминай как звали, а потом и хутор поджечь.

Также отступающие тогда немцы увели очень строптивую кобылу Скарабеевых. Которую обычно никто из чужих не мог поймать. Она паслась на так называемом выгоне недалеко от

Вскоре прошёл слух, что отступающие оккупанты, возможно, будут расстреливать местных жителей, как два года назад евреев. Дескать, неустойка на фронте у них, обозлены, надо хоть на ком-то зло сорвать и нанести хоть такой урон русским. И Скарабеевы решили, что в таком случае лучше на время покинуть хутор и скрыться куда подальше, пересидеть, переждать опасность. И ушли на сенокосы, которые находились возле Припяти в труднодоступной местности. И корову забрали с собой. Иван сделал шалаш (по-местному — станок). Да и многие жители Кожан-Городка туда же переселились. Прожили там несколько дней, вроде тихо, никто их не пытается искать, вылавливать. И Поля решила осторожно пробраться в местечко, на свой хутор, посмотреть, как там — всё ли в порядке. Да и хлеб уже закончился. Потому, если удастся, то истопить печь и напекли хлеба.

Сказано — сделано. Вскоре она была уже на своём хуторе. Всё там оставалось цело и невредимо. И ей удалось выполнить всё задуманное. Теперь предстояла задача — незаметно пробраться обратно. В местечке немцы, кажется, ещё были. Но по дороге такого интенсивного движения больше не наблюдалось. Пожалуй, в основном немцы уже отступили. И на душе легче стало. Поля завернула испечённый хлеб в дерюжку, взяла её за плечи, в руки грабли для маскировки. Если кто встретит, то что тут необычного: женщина-поселянка идёт на сенокос сено сгребать. И пошла. Прошла уже, может, половину пути, и вдруг близко возле сенокосов её остановил вышедший из-за кустов немец с винтовкой. Немецкий патруль. Это было так неожиданно, что она вздрогнула. Поднял руку: «Цурюк», то есть «назад». «Вот я и пришла! — подумала Поля. — Сейчас направит на меня винтовку и застрелит. Что делать?» И тут же, не надеясь ни на что, стала пытаться объяснить немцу, показывая грабли в руках: мол, паночку, сено, сено иду сгребать. Дождь может пойти, нельзя сено оставлять.

На удивление тот оказался покладистым, можно даже сказать, человечным, стал на ломаном русском языке ей что-то объяснять. Дескать, матко, завтра-завтра. Она ему, несколько осмелев, видя, что опасности вроде нет, начинает в свою очередь тоже доказывать: «Ой, не, паночку, завтра — не. Сегодня надо, дождь пойдёт, сено пропадёт…» Он ей: «Матко, завтра, завтра ваши будут…» — «Какие наши? Что он мелет! — думает Поля. — Откуда им здесь взяться?» И всё же он её не пропустил. Пришлось сделать вид, что возвращается. Но, только скрылась с его глаз, тут же повернула на другую стёжку и всё равно стала пробираться к Припяти, где её дожидалась семья. «Ото-то я тебя и послушалась, — думала Поля, хитро посмеиваясь. — Ага, завтра! Мне сегодня надо быть, меня там ждут не дождутся, а ему — завтра». И через какой-нибудь час была уже с мужем и детьми, с нетерпением ожидавших её возвращения. Рассказала, как там дома, передала горячий хлеб и о своей встрече с немцем упомянула. А на следующий день они с высокого берега Припяти увидели плывущие по реке катера, на которых развевались красные полотнища советских флагов. Это было 11 июля 1944 года, а вчера, оказывается, был освобождён райцентр Лунинец. И запомнилось им всем, что это было как раз накануне праздника Петра и Павла, который обычно отмечается 12 июля. И только теперь до них дошло, что означали слова немецкого патруля: «Завтра пойдёшь, завтра уже ваши будут». «Точно, — подумала Поля, — а ведь правду говорил тот немец». Большая радость теперь была для всех: конец фашистской оккупации, а, значит, скоро и всей войне конец.

Самой младшей в семье Скарабеевых, Марине, в то время, когда отступили немцы из Беларуси, было четыре года, она родилась перед войной летом 1940 года. Марина играла с тряпичными куклами, раскладывала их на широких лавках, которые обычно внутри помещения крепились вдоль стен. Старшим сёстрам, а также матери и отцу было интересно разговаривать с ребёнком. Спрашивали:

— Как зовут твоих кукол?

Она обычно охотно поясняла:

— Это мои дочки. Одну зовут Бадя, другую — Турзина, третью — Варварка.

Оказывается, у одной было только человеческое имя, у других больше какие-то клички. Тогда отец продолжал расспрашивать:

— А хорошо вы живёте, ваша семья? — интересовался он.

Марина тут же с готовностью сообщала, что очень хорошо.

— А какая еда у вас есть? Что едите? — допытывался дальше.

— Ой, у нас всё есть: и мёд, и сметана, и овадки (то есть оладки, оладьи), — отвечала Марина.

Иван, слушая лепет ребёнка, отдыхал душою в такие минуты и умилялся при этом.

Жизнь была тяжёлая, суровая, тем более когда шла война. Случалось, Иван, рассердившись, вслух проклинал «и эту житку, и эту бытку» (житьё-бытьё). Также они почему-то держали всегда каких-то неудачных коров, которые мало давали молока, к тому же были строптивого своенравного характера. Доставалось от Ивана и корове в такие минуты. Мол, косишь-косишь всё лето сено, потом всю зиму его возишь с сенокоса. Сколько труда! А отдачи от этой коровы никакой. И звучало: «А чтоб его, эту житку, эту бытку, эту корову!» Марине часто приходилось слышать подобные монологи отца, и она вслед за ним повторяла. В устах младенца это звучало особенно забавно. Она говорила так: «Житка-бытка-корова». Доставалось ругательств и хате от Ивана. Он всё удивлялся, что её невозможно натопить в холодное время года: возит-возит дрова чуть ли не каждый день, топят-топят печь и грубку, а всё равно холодно. Иван в сердцах восклицал: «А чтоб её гром спалил, такую хату, что её невозможно никак натопить!» И правда, наверное, проклял он её таким образом. Впоследствии так и случилось.

Единственный парень — сын Борис — был теперь в Германии. Первое время мать, отчим и сёстры очень переживали за него. Но, спустя недели и месяцы, острота этих переживаний несколько стала сглаживаться, забываться. Хотелось верить, что, даст Бог, у него будет всё хорошо там, что он скоро вернётся домой. Были такие разговоры среди обывателей, что в Германии очень хорошие коровы — дойные. И то ли в шутку говорили такое взрослые дома, то ли ребёнок, слушая разговоры, сам уже домыслил. Может быть,

После ухода немцев жизнь начинала постепенно входить в мирную колею, хотя война ещё и не закончилась совсем. Надо было, как говорили, добить окончательно фашистского зверя, теперь уже в его собственном логове. Беженцы засобирались домой. Анюта — старшая их дочь — умела неплохо шить, ходила по людям и шила. Теперь можно было ходить по хатам, не то что при немцах. Платили продуктами, и она таким образом заработала себе, матери и сестре кое-каких харчей на дорогу. Последнее время они уже и не жили у Скарабеевых, а переселились к кому-то ближе к центру, как говорили, «в улицу».

У главы семьи Ивана была привычка, когда садился за стол, есть не спеша. Видно, объяснялось это так: человек хотел хоть едой насладиться, и так мало радости в жизни. Грубо говоря, паши, работай, как чёрный вол, и даже в еде себе время ограничивай. «Нет уж, дудки, куда мне торопиться», — думал, наверное, в таких случаях Иван. Елена, которая часто приходила к сестре, была как-то свидетельницей такой сцены. Она пришла, Иван сидел за столом и обедал. Ей же нужно было сходить домой, что-то взять и вернуться обратно. А это довольно неблизкий путь. И когда она вернулась в дом сестры, муж той всё ещё сидел за столом и продолжал обедать. Елене это было тем более удивительно, ведь её собственный супруг Степан ел очень быстро, даже чересчур быстро и в еде был неприхотлив. Никогда никаких претензий не предъявлял к тому, что сварено, приготовлено, ему было всё хорошо, всё вкусно.

Поля, бывало, тоже ходила сестру проведать. Конечно, это случалось чаще в выходные дни — воскресенье или большие праздники, когда была не занята работой. У сестры Поля могла задержаться и подольше. Иногда даже, бывало, уходила из дома утром, а возвращалась ближе к вечеру. Иван очень не одобрял её такие длительные отлучки. Он, в отличие от неё, никуда не ходил, как мы уже говорили ранее, был убеждённым домоседом. И вот Полина в очередной раз ушла к сестре, а он всё ждёт не дождётся её возвращения. Нет-нет, да и посмотрит в окно: не появилась ли уже где на дороге, не идёт ли домой. Из стоящего на горке дома хорошо просматривалась дорога. Но её всё нет и нет. Бывало, уже и смеркаться начинает, а она всё не возвращается. И супруг начинает закипать злостью. И, когда та возвратится, случалось, устраивал скандал. Мог даже и руку приложить — побить Полю за столь долгое отсутствие.

21

Степан же Бондин, как только немцы отступили, как и раньше, устроился на работу в рыболовецкую артель, которая находилась в Лахве. И каждый день ходил пешком туда, преодолевая километров семь в одну сторону и столько же в другую, возвращаясь обратно. Осенью поздно светало и рано темнело. И часто приходилось добираться на работу и с работы в сумерках. За околицей Кожан-Городка нужно было проходить через небольшой сосновый лесок (по-местному — хвойки). Эти хвойки были посажены ещё при поляках. В окрестностях Кожан-Городка были в основном песчаные почвы, и сосна очень хорошо приживалась на таких местах. Немцы этот молодой сосенник даже специально пытались уничтожить танками. Дескать, чтоб лучший обзор был, чтобы не могли незаметно подкрасться партизаны. Но полностью уничтожить так и не удалось: сосенник всё равно продолжал расти, с каждым годом становясь всё выше и гуще. И сейчас опасность представляли одичавшие собаки, скрывавшиеся в нём. Это были брошенные немцами при отступлении овчарки, они сбились в стаю и могли даже нападать на людей. Поэтому ходить в темноте через эти хвойки было небезопасно.

Рыбхоз был настолько важной организацией, что его сразу же восстановили, едва отступили немцы. Надо было снабжать продовольствием и рыбой, в частности, воюющий фронт. И даже руководство рыбхоза заявило: кто будет задействован в ловле рыбы в артели, тому дадут бронь и не призовут на фронт. А оно и правда: вскоре мужчин и молодых парней Кожан-Городка стали призывать на фронт. Степан Бондин агитировал и Ивана — мужа Поли — мол, давай к нам в артель, дадут бронь и на войну не заберут. Но тот почему-то отказался, ответил так: «Если забирают теперь на войну, то заберут отовсюду, нигде не спрячешься, и с этой работы заберут». Наверное, не верил, что подобная деятельность может избавить от призыва в армию.

И вскоре он пошёл на войну. Было ему тогда около сорока лет. Простился со всеми своими, в особенности с маленькой Мариной, и пошёл.

Сверстники Бориса тоже были призваны в это время в армию. Это и родственники — двоюродные братья — Захар Бондин, Евдоким Полевкович. А также ближайшие друзья Бориса: Андрей Панчуков и Максим Симонов. И много других молодых парней из Кожан-Городка. Был бы Борис дома, и он бы пошёл на войну, но его не было, находился в это время в Германии.

Прежде чем отправить на фронт молодёжь, да и тех, кто постарше, надо было их, естественно, обучить военному делу. Многих парней из Кожан-Городка направили тогда почему-то в город Бобруйск. Видно, там они должны были пройти подготовку и затем отправиться в действующие части. Друзья Бориса Андрей Панчуков и Максим Симонов попали в артиллерию. И, видно, первый раз очутились на полевых стрельбах. Их проинструктировали, что во время выстрела, находясь рядом с пушкой, надо обязательно открывать рот. Так положено по правилам. Андрей Панчуков то ли забыл об этом, то ли не успел сделать вовремя, то ли и вовсе не придал этому значения. Но получилось, что он не открыл в тот момент рот. И у него от сильного орудийного выстрела в ушах лопнули перепонки. Из ушей пошла кровь. Его тут же отправили в лазарет. Но травма получилась настолько серьёзной, что спасти не удалось, там он и скончался. Сообщили родителям: мол, даже ещё до отправки на фронт ваш сын погиб по неосторожности, из-за нарушения техники безопасности при артиллерийских стрельбах. Но никто так и не поехал забирать, и похоронили его где-то на кладбищах в Бобруйске. Почему не

Елена же Бондина ездила к своему сыну Захару в армию в город Бобруйск, проведать, отвезти кое-каких гостинцев. Добиралась как придётся: где каким транспортом, где пешком. Рассказывала потом, что в окрестностях Бобруйска видела много трупов немцев, ещё не прибранных, не похороненных.

Хотя боевые действия на территории Беларуси и закончились, но ещё долго давали о себе знать последствия войны. Например, местные жители часто подрывались на минах, оставленных в земле. Мальчишки находили оставшиеся боеприпасы, пытались их разбирать. Или подрывались насмерть, или оставались калеками после этого. Муж крёстной Евы Скарабеевой в конце лета вёз с поля снопы ржи на возу и наехал на мину. Взрывом убило лошадь, разметало снопы. Он сидел наверху, на снопах, ударной волной его сбросило на землю. Хотя сам от разрыва мины и не пострадал, но очень сильно испугался. После этого заболел и долго уже не прожил. Когда наступила осень и пошли дожди, то в том месте, где разметало снопы и просыпалось зерно, зазеленела молодая поросль ржи. И ещё долго это напоминало о случившейся трагедии на дороге.

Как-то после войны, в конце зимы, была в Кожан-Городке свадьба. Гармонист Адам Пугда на улице играл на гармони. Кто-то танцевал в это время, другие окружили его, слушали музыку. В основном это были женщины разных возрастов, мужчин — мало, война как-никак недавно только кончилась. Близко к гармонисту стояла красивая молодица по имени Татьяна. Гармонист Адам, естественно, в присутствии молодой симпатичной женщины начинал играть ещё более вдохновенно. Пальцы по клавишам так и бегали, лихо растягивались меха; нет-нет, да и запоёт что-то залихватское. Может, и взгляд бросит на молодуху как бы невзначай, исподлобья подмигнёт ей. Или даже спросит, какую песню или танец она хотела бы сейчас услышать. Но на этого же Адама имела виды одна женщина средних лет по прозвищу Швая. Может, до появления красивой молодухи он только что ей так подмигивал. А может, и какие-то более серьёзные у них были отношения прежде. Ведь мужчин теперь в местечке сильно не хватало, а тут на всю округу такой видный гармонист! И возревновала сильно эта Швая Татьяну к гармонисту Адаму. Да так сильно, что лютая ненависть ослепила на миг, кровь бросилась в голову. «Да он же на меня уже и не смотрит! — думала про себя та. — Да где там, если красавица глаза застит. Вон как взгляда отвести от неё не может! А играет как! Ясно, ради неё одной старается. Разве ж для меня б он так старался играть? А она, рожа бесстыжая, вон как улыбается ему, вся цветёт аж от счастья. Ну, погоди, я ж тебе устрою! Ты у меня сейчас поулыбаешься!» И тут же побежала домой, благо недалеко жила. Схватила железную бабку, которую забивают в колодку, чтобы косу на ней клепать. Вернулась обратно, подошла поближе к девушке и остановилась, сжимая в руке холодный металл. Улучив удобный момент, размахнулась и с силой ударила остриём девушку в голову. Та, бедняга, ещё успела, повернувшись к ней, сказать: «У, Швая дурная… Что я тебе сделала?» Наклонилась, чтобы зачерпнуть горсть снега и приложить к окровавленной голове, и упала. Снег сразу обагрился ярко-алой кровью. Тут же раздались истошные крики, началась суматоха. Позже приехал участковый.

Шваю посадили в тюрьму, а Татьяну — молодую, красивую, единственную у матери дочь, похоронили. Казалось бы, самое большое несчастье прошло, миновало — война закончилась. Жить бы да радоваться. Ан нет же, ещё большее несчастье ждало эту девушку и её мать после войны. Там, где и не подумаешь: на весёлой гулянке — деревенской свадьбе, где пьют, закусывают, танцуют и поют, одним словом, веселятся.

22

И вот наконец Победа! В первой половине мая 1945 года эта весть достигла и Кожан-Городка. Эх, какая радость была всем: наконец-то война совсем закончилась! Мы победили! Добили фашистского зверя в его логове окончательно и бесповоротно. Германия капитулировала, сдалась на милость победителя. Больше не будет разрывов, бомбёжки, обстрелов, наконец-то заживут люди мирно и счастливо. Радость у семьи Скарабеевых была ещё и оттого, что, раз конец войне, значит, скоро придёт домой и отец их Иван, и брат Борис вернётся из фашистской неволи. Со дня на день стали дожидаться возвращения одного и другого. Но вскоре пришла им похоронка: «Рядовой стрелок Монзак Иван Карпович пал смертью храбрых, проявив геройство и мужество в боях за Социалистическую Родину». Это был стандартный текст, так писали, пожалуй, обо всех погибших на фронте. И погиб он, оказывается, уже в самой Германии, какой-нибудь месяц оставался до окончательной капитуляции противника. Произошло это в начале апреля 1945 года. Сослуживец-односельчанин потом рассказывал семье, что служили они вместе с Иваном в пехоте. И были сначала в обозе — подвозили боеприпасы. Но там недостаточно хорошо кормили. А тех, кто на передовой, кормили куда лучше. Тяжело было питаться впроголодь, и решили они: будем проситься на передовую. Так они вскоре стали принимать самое непосредственное участие в боевых действиях.

Раз во время наступления недалеко от Ивана разорвался снаряд. Или же он наступил на мину — поднялось облако чёрного дыма. А когда рассеялись дым и пыль, тогда земляк-сослуживец увидел, что Иван лежал на земле. А мёртвый или раненый — он не знает, не удостоверился, потому что рота наступала, медлить было нельзя, побежал вперёд.

Несмотря на похоронку и этот рассказ, семья всё равно продолжала ждать мужа и отца, не верила, что он погиб. «А может, тогда его не убило, может, только ранило, и он выжил, придёт со дня на день», — думалось им. Продолжали ждать возвращения. Поля так до конца жизни всё была уверена, что он не погиб, а где-то живёт, может, даже и завёл другую семью. Говорила: «Пусть бы даже

Борис же вернулся домой аж осенью 1945-го. За это время подрос, возмужал, явился в изношенной одежде, сильно исхудавший. Шутка ли сказать — больше двух лет его не видели. Рассказал, что из Германии до Бреста ехал, а уже от Бреста до дома двести с лишним километров добирался пешком. Больше недели ушло на это. На ночлег просился к людям, днём шёл. Дома потом рассказывал, как ему было там, в Германии. Сначала попал к хозяину. Естественно, там было много работы, но и кормили лучше: «шпэк» (сало), кофе. «Кафе тринкен» — пить кофе это означало на немецком. Однажды летом в жару отправились с хозяином на сенокос. Борису пить очень хочется, жажда мучает. Сели перекусить, хозяин ему предлагает сало с хлебом и горячий сладкий кофе из термоса. Борис отказывается, ему бы первым делом воды холодной напиться, утолить жажду. И тогда хозяин, рассердившись, презрительно передразнивает его: мол, не будешь есть, мордочка вот такой будет, при этом вытягивает лицо, делает удлинённым. Если что не так Борис делал, хозяева ругались и даже били его. Самым распространённым ругательством было «русиш швайн», то есть русская свинья, или же «швайнэ-гунд» — свинья-собака. На зиму, когда в основном были закончены сельскохозяйственные работы, хозяин сдал его в лагерь для остарбайтеров. Там было ещё хуже: и тяжёлая работа, и кормили впроголодь. Ежедневно какая-то похлёбка из брюквы или капусты кольраби с небольшим кусочком хлеба. Зимой приходилось по дощатым сходням возить с баржи или на баржу торф, уголь тачкой. Изнурительная работа в течение всего дня. Одежда на тебе становится мокрой от пота, а нагнёшься — короткая телогрейка открывает спину. Застудишь спину — станешь инвалидом, не сможешь работать. А нетрудоспособные там не нужны, держать зря никто не станет. Таких пускали в расход.

Еды не хватало. И однажды он с другими такими же ребятами повадился лазить в помещение кухни, где стоял котёл с остатками пищи. Приоткрывали снаружи окно и осторожно туда проникали. И когда однажды Борис вот так полез туда, его заметил часовой и ударил прикладом винтовки. Удар пришёлся по правому плечу. С той поры у него это плечо так и осталось на всю жизнь ниже левого.

В лагере он подружился с одним поляком. И этот поляк, нужно сказать, здорово поддерживал его морально. Немцев он презрительно называл «швабами» и говорил: «Только не унижайся перед ними, не показывай швабам свою слабость, будь гордым!»

Их освободили в 1945-м англичане. И многие из бывших с ним там перешли на сторону освободителей и уехали в Англию. Борис же не стал этого делать: во-первых, очень хотелось домой, к родным. А во-вторых, он себя считал настоящим советским патриотом и всегда этим гордился. Перейти на сторону англичан — в его тогдашнем понимании было равносильно предательству. Красную армию он считал своей настоящей освободительницей и потребовал, чтобы его отправили на советскую сторону. Но у представителей советской власти к тем, кто хоть недолгое время находился на вражеской территории, было очень подозрительное отношение. Всех освобождённых в Германии советских граждан отправляли не домой, а помещали в так называемые фильтрационные лагеря, чтобы проверить: не сотрудничал ли кто из них с оккупантами, не завербован ли кто за это время западной вражеской разведкой. Поэтому и задержался Борис: освободили в мае, а домой вернулся только в середине осени.

Младший брат Степана Бондина Никита тоже вскоре вернулся из Германии. Но не один, а с невестой. Такой же ранее вывезенной в Неметчину, как и он сам, девушкой из Украины. Он и женился вскоре на ней. Её так и называли потом всю жизнь: «Украинка». Разговаривала она на смеси украинского с русским. Чисто по-русски или по-белорусски так и не выучилась говорить. Борис же вернулся один, невесты себе оттуда не привёз. Может, потому что и возрастом был ещё слишком юн для женитьбы, Никита-то был, пожалуй, на несколько лет старше. А может, потому что не встретил, как говорится, свою суженую на чужбине. Правда, упоминал о таком случае. Когда жил и работал у хозяина, была там служанка — девушка его возраста — немка, видно, из бедной немецкой семьи. Борис с ней познакомился поближе, и часто по вечерам проводили вместе время. Так хозяева очень ревностно следили за тем, чтобы у них не случилось серьёзных отношений, чтобы та девушка хоть не оказалась в положении. По мнению Бориса, они так переживали за чистоту арийской расы.

Когда Борис вернулся домой, год тот был каким-то неурожайным, голодным. И даже картошки вдоволь не хватало. Варили в основном на всех не очень густую затирку (похлёбку). Ему же, в качестве исключения, варили картошку, но не в чугунке, потому что все чугуны были большими, вместительными, рассчитанными на большую семью, а в консервной банке. Этакая была литровая банка из-под немецкой тушёнки. Мать и сёстры были несказанно рады, что единственный сын и брат, слава Богу, вернулся из немецкой неволи живым и здоровым. И хоть таким образом его старались получше накормить, уделить внимание.

23

Через какое-то время пришли с войны и двоюродные братья Бориса. Захар Бондин и Евдоким Полевкович. А также друг Максим Симонов и многие другие жители Кожан-Городка. Некоторые из них участвовали и в боевых действиях. Даже Емельян Монзак, который, как и Борис, был угнан в Германию, и тот успел побывать на фронте. Когда их освободили в Германии, то Емельян прямо оттуда и пошёл на службу. Каково было Борису в их присутствии с его гордым самолюбивым характером. Ему, наверное, казалось, что они должны думать о нём так: «Вот мы воевали, сражались с немцами, кровь свою проливали, а ты там в холуях ходил у них, прислуживал, чуть ли не предатель, добровольно пошёл к ним на службу». А если даже и не так, то всё равно он не чувствовал себя равным им: он не фронтовик. Правда, Захар Бондин, хоть и призывался в 1944-м со всеми, но на фронт тоже не попал. Выучился в армии на шофёра и возил начальника-командира. Из Бобруйска попал в Брест и там служил ещё некоторое время, когда война уже закончилась. Ещё до призыва в

А по поводу двоюродного брата Емельяна Монзака сёстрам Скарабеевым запомнился такой случай. Уже придя со службы, немного выпив, тот стучал алюминиевой армейской кружкой по столу и кричал: «Поделю землю! Поделю!» Имелась в виду якобы та несправедливость, что львиная доля земли Скарабеевых досталась Поле и её детям. А матери Емельяна, а, значит, впоследствии и ему — значительно меньшая часть. По сравнению с Полей — совсем мало. А дело было вот как: одна часть земли Полине досталась от мужа Бориса, другая часть — от Ивана. А третья — это часть свекрови. Полина досматривала свекровь, пока та была жива и жила с ними. Вот потом досталась ей и эта земля. Емельяну же это казалось крайне несправедливым, вероятно, хотел поделить землю поровну. А может быть, и большую часть себе. Так как он, когда женился, имел большую семью — много детей. Дочери Поли потом по этому поводу говорили: «Слава Богу, что стали создаваться колхозы и землю у всех отобрали». Если бы не это, то у них с Емельяном и его детьми могла бы начаться впоследствии жестокая тяжба за землю. Могли бы сделаться друг другу лютыми врагами. Борис же, вспоминая этот случай, когда Емельян стучал кружкой по столу и требовал передела, якобы ему тогда сказал: «Успокойся, Емельян, не шуми. Будет земля тебе, вся она тебе и достанется». Мол, он знал наперёд, что вся земля отойдёт колхозам. А оно и правда так вышло: Емельян потом вступил в колхоз, стал трактористом и пахал всю колхозную землю в округе. Действительно, в таком смысле почти вся пахотная земля и была в его распоряжении, только работай, не ленись.

Двоюродные братья Бориса были очень разные по характеру и по отношению к жизни. Например, для Емельяна Монзака самым главным являлась его работа в колхозе на тракторе. Он, как и Захар Бондин, знал и любил до самозабвения технику. Захар больше автомобили, а Емельян — тракторы. Емельян являлся передовиком производства, его портрет постоянно висел на Доске почёта в центре местечка возле правления колхоза. И начальство ценило его. Как он признавался, колхоз ему и хату новую из керамики построил.

Захар Бондин, хоть тоже на работе был не из последних, но главный акцент делал не на успехи в производстве, а на то, чтобы побольше заработать денег. Всё, как говорится, старался нести домой, в семью. Считал, что профессия должна обеспечивать его всем необходимым. То есть он должен только крутить баранку, даже в ущерб занятию домашним хозяйством. Это всё равно, как в западных буржуазных странах: там специалист знает только свою работу, своё ремесло, и оно даёт ему все необходимые средства для жизни.

Евдоким Полевкович в этом смысле был совсем не похож на Захара. У того не было какой-то основной профессии, трудился в разное время на разных работах. Одно время — на железной дороге — дежурным по переезду — открывал-закрывал шлагбаум. Но дома был мастером на все руки. Наверное, не было такой специальности, какой бы он не владел. Был и столяром-плотником, и слесарем, и каменщиком-строителем, штукатуром, печником, электриком, фотографом, играл на гармони — и чем угодно мог заниматься. Он стремился всё уметь делать своими руками. Например, после работы спешил возвратиться из города домой. Там, наскоро перекусив, у себя во дворе вручную занимался изготовлением шлакоблоков, чтобы построить новый дом. Когда шлакоблоков оказалось достаточно, на окраине Кожан-Городка строил новый дом. И это всё самостоятельно, почти без посторонней помощи.

Нечто вроде анекдота рассказывал про него Захар Бондин, с которым они жили по соседству — через два дома. Зашёл он как-то к Евдокиму. Тот во дворе топором колет дрова. Тут же на лавке лежит торбочка-мешочек, которую он шьёт в перерыве между колкой дров. В сенях, у входа в хату, на керогазе варится молочная затирка, которую он время от времени бегает помешать ложкой, чтоб та не убежала. И всеми этими делами он занимается почти одновременно.

Сам же Борис Скарабеев, естественно, тоже отличался характером и жизненной позицией от своих двоюродных братьев. Ещё в молодые годы он уехал в Крым. Там женился, создал семью и остался жить. Работал в карьере на камнерезной машине. Где пилили горную породу — известняк — и изготавливали стенные блоки для строительства. Тоже работал неплохо, был передовиком производства, имел красную книжечку «Ударник социалистического труда». Но его жизненным кредо было то, что он являлся ярым апологетом всего советского. Был хорошим рассказчиком, знал много разных историй, случаев, в том числе и смешных, обладал чувством юмора. И в защиту советского строя, советской идеологии умел очень красноречиво, убедительно говорить, так что мог убедить даже не согласных с ним. Ему бы стать каким-нибудь замполитом, идеологом или же просто находиться на партийной работе. Но он всю жизнь проработал, был простым рабочим. Здесь сыграл свою роль недостаток образования, которое он по объективным причинам так и не смог получить в своё время.

24

В 1947 году у Скарабеевых случилось несчастье. Летом во время грозы сгорела их хата. Как знать, может, сбылись те проклятия, которыми, бывало, отец Иван проклинал эту хату. Иногда он даже говорил так: «Чтоб двенадцать громов в тебя ударило!» Рассказывали, что видели уже и после того, как хата сгорела: во время грозы молния не раз била в то место и обгорелые брёвна вновь начинали дымиться.

Был разгар лета, стояла жаркая погода. К вечеру стала собираться гроза. Появилась тёмная туча на горизонте, и не просто тёмная, а вся чёрная. Всё предвещало, что гроза будет ого какая сильная! Туча медленно приближалась, слышался отдалённый рокот грома, время от времени небо озаряли сполохи молнии ещё где-то далеко на горизонте. И вот наконец туча закрыла небо. Всё стихло на миг, а потом поднялся ветер. Вихрь закружил песок, поднял пыль, зашумели деревья, согнулись чуть ли не до самой земли. Их дом на холме, казалось, не выдержит такого напора ветра: если стены бревенчатые ещё и устоят, то крышу, крытую черетом, снесёт или разметает уж точно! Но ветер вдруг ослабел и хлынул ливень как из ведра. Скарабеевы уже собирались было ложиться спать. Мать и младшая Марина оставались спать в хате. Борис пошёл спать в одну клуню, Ева — в другую. Анна и Соня собирались идти ночевать на

Ближайший сосед по хутору Устин Панчуков — отец погибшего Андрея, — потом рассказывали, вышел у себя из дома во двор, когда начался пожар. Постоял, посмотрел в ту сторону, потом вернулся обратно и говорит супруге: «Ну, кажется, Скарабеевы горят». Лёг под одеяло, отвернулся к стенке и спокойно уснул. Странно. Человеку как бы и дела не было, что у соседей беда, что, может, требуется именно его помощь.

Остались Скарабеевы на своём пепелище одни. Жили до наступления холодов в одной из клунь. А потом им местные власти выделили какую-то небольшую хату из так называемого подменного фонда. Ту, что осталась от сбежавших в 1939 году поляков, жили там раньше Саноцкие. Хата эта находилась ближе к центру. Один из недостатков — огорода почти не было, очень маленький приусадебный участок. А для людей, привыкших к земледельческому труду, да не просто привыкших, а живущих в основном с него, это был существенный недостаток. Да ещё в перспективе, что в последующем вся земля-кормилица отойдёт колхозу, тогда и вовсе неизвестно, как и с чего будет жить.

Бориса вскоре призвали в армию служить. И так как он был в Германии в качестве остарбайтера, то есть работал на врага, значит, провинился перед советской властью, то ему полагалось наказание. Его отправили служить далеко от дома. В холодную и морозную Якутию строить дороги аж на четыре года. Тяжело было там, на Крайнем Севере, где морозы за 50 градусов. Бойцы валили лес мелкий и потолще, на плечах выносили его к дороге, делали гать.

На эту гать потом насыпали грунт, разравнивали, и таким образом получалась дорога через тайгу, тундру в вечной мерзлоте. От того, что постоянно тяжёлый груз приходилось носить на плечах, кожа в тех местах лопалась, натиралась до мозолей. Жили так: строили из брёвен срубы, верх — крышу — накрывали большой армейской палаткой. Посредине внутри печка-буржуйка из железной бочки, возле стен деревянные нары, на которых спали бойцы-строители. Дневальный всё время топил печку — и днём, и ночью. Спали на нарах одетыми и в шапках. Мороз под 50 градусов, и бревенчатые стены промерзали. Кто спал головой близко к стене, то, бывало, и шапка примерзала к брёвнам. Специфика строительства этих дорог была такова, что их строили только зимой, когда мороз сковывал землю. Прокладывали так называемый зимник. Летом подобным заниматься было невозможно, потому что сверху земля оттаивала, и кругом возникали непроходимые болота, а также спасу не давал таёжный гнус: мошка и комары. На лето бойцы возвращались в свою часть, в казармы, а на зиму уходили в тайгу. Эти дороги-то и строили через тайгу, через болота, где была непроходимая местность. Рассказывал про местных жителей — якутов. Дескать, песни те поют так: что видят, про то и поют. Едет, например, якут на нартах в оленьей или собачьей упряжке и поёт себе. А о чём? «А что попадается на пути, — говорит, — про то и пою». Увидел, например, дерево — про него поёт, пролетела птица — о ней песня, олень, собака повстречались на пути — они герои песни. То есть определённых песен в нашем понимании у них нет, у каждого своя собственная песня, сочиняемая на ходу. Ещё говорил, что якуты очень отважные охотники — на медведя ходят с одним ножом.

Также рассказывал, как однажды у себя в части караулил волка. Было у них в части подсобное хозяйство, держали свиней. И повадился туда волк из тайги приходить по ночам. И вот Борису поручили его застрелить. Он сел в засаду, взял с собой карабин. Всю ночь просидел — никого. Уже стал думать, что напрасно всё это. Ан нет, перед рассветом волк и пожаловал. Осторожно стал приближаться к загону, где содержались свиньи. Борис аж взмок от волнения. Очень тихо, совсем неслышно передёрнул затвор, чтобы дослать патрон в патронник. И это ж надо, какой слух у дикого зверя! Тот услышал. И всё: прянул в сторону, и только его и видели. Так и не удалось Борису застрелить волка.

Вспоминал, что красной рыбы им тогда давали есть вдоволь. Стояла в столовой бочка с солёной красной рыбой, и каждый желающий мог брать сколько хочет. Когда уже в начале 1980-х его племянник — сын Евы — служил в армии на Дальнем Востоке, Борис спросил его: «Рыбы-то красной

Ещё рассказывал. Были они уже дембелями. Протрубил горнист «зарю», то есть побудку. Все, кто помоложе по сроку службы, вскочили, оделись и построились, а они, дембеля, лежат как ни в чём не бывало. И тут входит командир части, заметил их: «А это что такое?» И на горниста: «Иди и этим оболтусам персонально под самое ухо сыграй!» И только тогда они уже вскочили со своих мест. «Вот такое всего лишь проявление дедовщины было тогда, и не более», — пояснял дядюшка.

25

Вскоре после войны началась и коллективизация сельского хозяйства. Наличие колхозов, скажем так, это неотъемлемый атрибут советской власти. Естественно, рано или поздно это ждало и западно-белорусские земли. Этот процесс — обобществление земли и имущества крестьян — начался было ещё в 1939 году при первых советах. И даже было создано тогда несколько колхозов в этих местах: один в деревне Цна, другой — в Дребске. Но просуществовали они недолго, были, так сказать, только в зачаточном состоянии, как грянула война. Естественно, про колхозы пришлось забыть. И вот теперь за коллективизацию взялись всерьёз и по-настоящему. Удивительно даже, что где-нибудь ещё в 1944 году, сразу после освобождения Беларуси, за это дело почему-то не брались. А только спустя такое в общем-то продолжительное время: лишь в конце 1948-го — начале 1949 года. А по некоторым сведеньям, только в начале 1950-х годов. Что-то, видимо, мешало властям в той местности заняться этим вопросом сразу же по окончании войны. Но, что интересно, даже в это время — в конце 1940-х — начале 1950-х — ещё не было принудительного «загона» в колхоз местных жителей, и землю пока у них не отбирали. С чем это связано? Скорее всего, что колхозам первым делом отошла земля польского пана, который бежал из этих мест в 1939 году. И этой земли на первых порах колхозу хватало. Но постепенно начали отнимать землю и у населения, заставлять вступать в колхоз всех жителей сельской местности.

Со временем всем жителям Кожан-Городка хочешь не хочешь пришлось вступить в колхоз. Кто-то, может, и охотно это сделал, а кто-то и не совсем. Степан Бондин, например, даже стал бригадиром полеводческой бригады. «Наверху» ему сказали: «Если ты пойдёшь в колхоз, то за тобой многие пойдут. Поэтому ты должен вступить первым». И он вступил, чтобы не подвести тех, кто был о нём такого, казалось бы, лестного мнения. Почему ему было оказано такое доверие властями? Главное, он был человек безотказный, притом на виду у всех, как позже это стало называться — общественный. В войну был связан с партизанами. Да ко всему прочему и больших наделов собственной земли не имел, вступая в колхоз, терять, в общем-то, было нечего. По этой же причине — малоземелья — по роду занятий относился больше к пролетариату, нежели к крестьянству. Работал то на распиловке леса, то в рыболовецкой артели, на своей собственной земле гораздо меньше. Степану Бондину в качестве поощрения власти выделили даже лес на строительство новой хаты. Этот лес надо было своими силами спилить, вытрелевать на дорогу. Свезти на пилораму, обрезать, доставить к месту строительства и там уже начинать строить новую хату. Техники тогда никакой не было, и всё это приходилось делать вручную: трелевать и вывозить на лошадях, пилить ручными пилами. Для этой цели Степан одолжил у Поли Скарабеевой коня, своего уже не было, пришлось отдать колхозу. Конь был ещё молодой, только недавно объезженный. Это был жеребёнок той строптивой кобылы, которую увели немцы, когда она паслась на выгоне при их отступлении. И когда лес трелевали от места лесоповала к дороге, а это очень трудная, напряжённая работа, то получилось, что надорвали коня. В семье Скарабеевых коня очень жалели и по этому поводу говорили: «A-а, понятно: чужого коня кому жалко, выжали из него всё, что можно».

Не вступили в колхоз только несколько семей в Кожан-Городке. Это Скарабеевы, Панчуковы, Шинеловские, Бордиковы, да ещё, может, кто. Причины тому были разные, но основная та, что советская власть — безбожная, богопротивная власть, и по возможности надо стараться ей не подчиняться. Прошёл слух: кто вступает в колхоз, тот продаёт душу дьяволу. То есть запись в колхоз равносильна якобы той самой печати антихриста, о которой говорится в Священном Писании. Вот так и не меньше. Например, Бордиковы в своём отрицании советской власти пошли ещё дальше. Они считали, что не только нельзя записываться в колхоз, но не надо также и детей отдавать в школу, где учат безбожию. У них было много детей, наступало время очередному ребёнку идти в школу. Родители его, естественно, не отпускали. Доходило до того, что приезжали представители власти и забирали ребёнка. И отправляли его учиться в интернат. Подрастал следующий, и всё повторялось. И так, пока не забрали у них всех детей. Видимо, объясняли они для себя это так: «Детей отдавать в советскую школу грех — это однозначно. Мы и не отдаём добровольно, власти их сами у нас отнимают. Что мы сделаем. Здесь мы уже бессильны сопротивляться. Значит, мы исполнили свой долг, сделали что могли, в остальном мы не виноваты». Если порассуждать, то в этом можно усмотреть некое даже умывание рук: дескать, только себя оправдать, а дальше хоть трава не расти. Мол, мы с себя вину сняли, а что будет с нашими детьми в дальнейшем, для нас не столь важно, нас это мало интересует. Не разумнее ли было бы в этой ситуации детей оставить при себе, чтоб они жили дома, отпустить их в школу. Там же в школе их пусть учат чему угодно, а дома воспитывать их по-своему: учить вере в Бога, соблюдению заповедей, внушать быть добродетельными и всё в этом духе. Не больше ли было бы пользы пойти по такому пути?

Панчуковы своё невступление в колхоз объясняли ещё и тем, что у них некому работать будет там. Хозяин Устин Панчуков уже был в довольно немолодом возрасте, его даже на войну не взяли по этой причине. Хозяйка должна была ухаживать за больными дочерями: две дочки лежали парализованные, прикованные к постели. Шинеловские нежелание быть в колхозе

Скарабеевым трудолюбия было не занимать. Поэтому основная причина отказа от колхоза — «антихрист», скажем так: боязнь греха. Поля постоянно чувствовала за собой некий грех. Якобы что отбила, увела мужа у законной супруги, которая к тому же ещё являлась и больной. Мол, стала жить с её мужем сама, невенчанная, нерасписанная, и иметь от него детей. А тут с вступлением в колхоз маячила перспектива ещё и окончательно погубить свою душу, продать её диаволу, антихристу. «Нет уж, ни за что! — думалось, наверное, Поле. — Хоть в этом да не уступить!» А потом, наверное, появилась и обозлённость на эту власть, когда те стали притеснять единоличников, не покорившихся им, вредить всячески этим людям.

Когда Борис пришёл из армии, в то время коллективизация в Кожан-Городке и в других сёлах Лунинецкого района вступила в активную фазу. То есть уже начинали принуждать вступать в колхоз тех, кто ещё до сих пор этого не сделал, и отбирать землю. И ему предложили, или же он сам вызвался, чтобы таким образом засвидетельствовать лояльность к советской власти. Ведь до этого он считался неким опальным, ненадёжным. По этой причине Борис сделался активистом. Они ходили по домам единоличников и требовали их немедленного вступления в коллективное хозяйство. И когда те не соглашались, наверное, всячески угрожали им, пытались применить меры воздействия и принуждения. И самым драматичным здесь оказалось то, что собственная семья Бориса — мать и старшая сестра Анна — тоже были в числе этих самых единоличников. И вот дошла очередь и до них. Борис с группой активистов должен был ввалиться в собственный дом и грубо, бесцеремонно требовать у матери и сестры поступиться принципами. Если те не согласятся, применить к ним меры воздействия и принуждения, как это делалось в других домах только что. Поздно вечером или даже ночью они стали стучать в двери дома, где заперлись в страхе мать и сестра Бориса. Всё это очень сильно напугало Анну, у которой и без того ещё с детства было больное сердце. Позже она по этому поводу говорила так: «Вот тогда я и испортила сердце окончательно».

Неприятно это в любом случае, что представители власти ночью ломятся к тебе в дом, угрожают, и неизвестно, чем всё это кончится. Но ещё более, наверное, горько и страшно, что среди этих почти разбойников с большой дороги находится самый близкий вам человек — сын и брат. Конечно же, та ночная акция советских активистов против матери и дочери Скарабеевых никакого практического результата не дала: заставить их поступиться принципами не удалось. Но сколько этим бедным женщинам пришлось пережить, натерпеться страху от того ночного визита! И в большей степени от того, что родной, близкий человек заодно с этими безбожниками и требует подчиниться им. Когда это происходило, то Поля и Анна были дома только одни, да школьница Марина оставалась ещё с ними. Но она, как ребёнок, пожалуй, и не осознавала всего драматизма происходящего. Евы и Сони тогда дома не было. Самая первая из семьи отправилась в самостоятельную жизнь Ева. Она уехала жить и работать в Крым. Соня в то время была завербовалась и отправилась работать в Архангельск.

26

Одно время, сразу после войны, Ева и Соня были устроились на железную дорогу в Лунинце. Занимались там подсыпкой железнодорожного полотна. Подъезжала мотодрезина, груженная балластом. Наверх садилась бригада путейцев в оранжевых жилетах. В основном молодые девушки и парни, да среди них один или два опытных рабочих постарше. Приезжали на участок, требующий ремонта, брали в руки лопаты, подсыпали в необходимом количестве балласт. Затем специальными подбойками подбивали, утрамбовывали этот грунт. Вновь садились на дрезину и ехали дальше. Было весело вот так вот ехать, дружно, сообща работать, девушки пели по дороге. Там Ева и Соня познакомились с Антониной Дребской. Но работали они там непродолжительное время. Эта работа оказалась сезонной. Только на летний период набирали большую бригаду рабочих-путейцев, потом её расформировывали.

После этого Ева и Соня устроились работать в Микашевичи на фанерную фабрику подсобными рабочими. Из лесопильного цеха надо было отвозить вагонеткой опилки, щепу, обрезки досок (ополки). Вагонетка была на железных колёсах, и катить её надо было по специальным рельсам.

Снимали в Микашевичах квартиру. Сначала порознь жили. Ева с некой Костуней у одной еврейки, а Соня — на квартире у Шоса — какого-то служащего или мастера с той же фабрики. В выходные ездили рабочим поездом домой в Кожан-Городок. А после работы приходили друг к другу в гости: Соня к Еве, Ева к Соне. Когда Соня приходила к Еве, и они сидели разговаривали, то еврейка-хозяйка, чтобы они праздно не болтали, находила им тут же какую-нибудь работу. Например, приносила и ставила перед ними решето с куриными перьями и заставляла их рвать пух. Отделять от грубых стержней мягкий пух, который потом шёл на изготовление подушек или перин. Она при этом говорила: «Не сидите, девчата, без дела. Что-нибудь делайте. Нате, вот вам будет работа». И подавала решето с перьями. Видимо, полагая, что таким образом она воспитывает в девушках очень полезное качество — трудолюбие, не давая развиваться пороку праздности.

Со временем Ева и Соня решили поселиться вместе. Дом у Шоса был большой: кроме Сони и других девушек, которые там квартировали, нашлось место и для Евы. Соня поговорила с хозяином, и тот согласился, сказал: «Пусть и сестра переходит сюда жить». Еврейку предупредили заблаговременно, что Ева от неё скоро съедет на другую квартиру. Та, скрепя сердце, нехотя, но всё же согласилась: мол, я понимаю, вы сёстры, вам надо вместе жить, тут ничего не попишешь. «Но ты, Кастуня, — говорила подчёркнуто на «а», — останешься у меня жить по-прежнему». Мол, куда это годится: лишиться обеих жилиц сразу. И вот в назначенный день Соня пришла за сестрой. Стали собирать вещи. Хозяйка-еврейка не переставала в это время внушать второй жилице: дескать, ты не забыла, что останешься со мной? Та молча слушала, не возражая и не соглашаясь. И вот наконец всё собрано. Девушки взяли вещи, попрощались с хозяйкой и вышли за двери. Разом с ними встала и Костуня,

У Шоса было весело, жило много девушек на квартире. И спали они кто где: кто на кроватях, а кто — по нескольку человек вместе — на полатях. Или, на местном наречии, полик, сделанный из досок возле печки. Этот полик делался и для того, чтобы спать, и для того, чтобы легче было взбираться на высокую печь. У хозяина Шоса был малолетний сынишка — баловник, шалун — лет четырёх-пяти. И когда девушки ложились спать на том полике, он взбирался на печь и прыгал на них. Такое было у него развлечение. И это было для девушек довольно неприятным: хоть и малолетний ребёнок, но, когда с печки брякнет на тебя, испугаешься, да и больно ведь. И никак девушки не могли найти на него управу, такой шалун, баловник был. Его бы хорошенько отшлёпать за такие проделки. Но, наверное, не решались. Всё-таки хозяйский сынок, да и не просто хозяина квартиры, а ещё и некоего начальника на фабрике. Родителям, может, и жаловались на его поведение, и те как-то пытались приструнить. Но не помогало: тот, видно, не боялся, не слушался родителей.

Какое-то время так жили и работали вместе Соня и Ева. А потом Ева уволилась с этой фабрики и засобиралась в Крым. Тогда многие из белорусов ехали туда на заработки, да и на постоянное жительство переселялись. Пока ещё колхоз не утвердился окончательно в Западной Беларуси и всех не закабалили, можно было уезжать со своих мест куда хочешь. Позже этого сделать было уже нельзя по той причине, что введено было так называемое сталинское крепостное право. Сельские жители в то время стали как бы прикреплёнными к колхозу, к земле, их лишили паспортов. А без паспорта куда ты особо уедешь! Но этот период «сталинского крепостного права» для Западной Беларуси был не столь продолжительным. Где-то с начала 1950-х, когда стали укрепляться колхозы, и до смерти Сталина в марте 1953 года. После это право так жёстко уже не действовало, и сельские жители получили возможность переселяться в города.

Когда Ева уезжала, был конец лета 1952 года. Крым очень хвалили, говорили: там хорошо жить, туда все едут. Дескать, настолько богатый край, хорошо живут люди. Например, когда жарко, то воды там не пьют, чтобы утолить жажду, а пьют вино. Представлялось это так: стоит бочка с вином посреди улицы, и любой желающий подходит и может зачерпнуть кружкой и утолить жажду. Анна, наслушавшись подобных разговоров, советовала Еве: «Ну, если там будешь, то и ты воды уже не пей, а лучше вино». Впоследствии, вспоминая этот «дельный» совет Анны, смеясь, говорили: «Если бы и вправду Ева так поступала, в два счёта можно было бы спиться и стать алкоголиком». Ведь тогда деревенские люди, пожалуй, толком и не знали, что такое вино. Считали, что просто некий благородный, очень хороший напиток.

На дорогу Ева тогда взяла с собой пару испечённых просняков (пресных лепёшек), да в глиняный горшочек положили ей домашнего коровьего масла, сверху закрыв капустным листом. Забралась она тогда в вагоне на верхнюю полку, да так и просидела там до самого Крыма. Кроме неё, туда ещё ехали какие-то дядьки из Кожан-Городка на заработки. Она их и должна была держаться, мол, они тоже туда едут, вот и ты будешь с ними. С полки глянет вниз: здесь ли ещё те, не сошли где-нибудь? Нет, сидят, значит, можно спокойно дальше ехать. А где тот Крым, когда он будет, сколько ещё до него — понятия не имела тогда.

Когда Ева уезжала из дома, тогда конь их сорвался с привязи на пастбище и прибежал домой. Ева очень любила того коня, и он ей отвечал взаимностью, никого он так не слушался, как её. Почему он тогда сорвался с привязи и прибежал домой? Чего ни до, ни после никогда не случалось. Ясно было: потому что Ева уезжала, и он это почувствовал, прибежал проститься с нею, последний раз увидеть. Правда, уже не застал её дома: уехала, потом ей рассказывали об этом. Так больше она никогда того коня и не увидела. Его впоследствии украли.

Уже в отсутствие Евы Поля с остальными детьми поехала где-то аж под Микашевичи за желудями, там были большие леса, дубравы. А жёлуди являлись очень хорошим кормом для свиней. Осенью, когда созревали жёлуди и падали с дубов, их собирали и кормили свиней. Путь туда был неблизкий, поэтому отправлялись на несколько дней. Смотреть за домом, ухаживать за скотиной оставалась Анна, а остальные ехали. И, когда уже наберут достаточное количество желудей, только тогда возвращались домой. Жили там на хуторе у знакомых. А именно — у тёщи Емельяна Монзака; он женился на девушке из тех мест и забрал её в Кожан-Городок, а тёща с младшими детьми оставалась жить там на хуторе. Звали тёщу Маня, муж её оставил вместе с детьми и ушёл к другой женщине. Потом от той к следующей, и ещё куда-то, и так след его затерялся, никто не знал, где он находится. Получалось: и у Поли, и у Мани не было мужей, у одной ушёл на сторону, у другой — погиб на фронте, хоть Поля не хотела верить и считала, что он живой. И однажды, узнав, что в какой-то деревне или хуторе есть очень хороший гадатель-знахарь, отправились туда. Тот дядька сначала спросил их имена, потом имена мужей. Долго читал какие-то заклинания, смотрел даже в комин (дымоходную трубу). И наконец заявил: мол, твой муж, обращаясь к Поле, который якобы погиб на фронте, но на самом деле жив, он скоро вернётся, жди. Но так как он далековато, то, может, в течение нескольких дней придёт. «А твой, — он обратился к Мане, — здесь близко находится, возвратится очень скоро. Я так сделал, что он уже пошёл к тебе, — заверил тот знахарь, — не успеешь дойти до дома, как

Так вот остановились, как обычно, в доме Мани, а на следующий день отправились собирать жёлуди. Коня стреножили и пустили пастись здесь же, в дубраве. А когда спустя время хватились, его уже нигде не было. Звали, искали, тщетно: как в воду канул. Ясно было, что увели, украли. Обратились к участковому. Тот вёл расследование, поиски. И в конце концов заявил: мол, коня вашего вы не найдёте, даром не ищите, его здесь нет, куда-то далеко отправили. Так и пришлось им возвращаться домой несолоно хлебавши: конь пропал. Было подозрение, что его украл кто-то из местных, а потом продали в соседний район. Участковый якобы и знал, чьих рук это дело, но те, видно, его задобрили, подпоили, и он не стал их выводить на чистую воду. Так и сошло всё с рук. С того времени Скарабеевы остались без коня в хозяйстве. Но со временем его у них всё равно отняло бы государство. По советским законам частнику не полагалось иметь собственную лошадь в хозяйстве. Пожалуй, была какая-то льгота, послабление для инвалидов. Те ещё могли держать лошадь в своём хозяйстве. Остальным не разрешалось. Если надо обработать приусадебный участок, членам колхоза мог лошадь выделить колхоз. А единоличникам — извините, ничего не положено, так как они не подчиняются советским законам. «Как хотите, так и обрабатывайте свой огород, это уже не наши проблемы», — говорили им представители власти.

Того коня, как мы уже говорили, Ева после своего отъезда в Крым больше уже и не видела. Будучи в возрасте, ей в книгах духовного содержания удалось прочесть. Некоему старцу было видение, что в мире ином, в Райских садах, он видел вдали бесчисленные стада животных. Удивился и спросил: «Что делают они здесь?» И ему был ответ: дескать, это всё творение Божие. «Неужели ты думал, что Бог Своё творение подвергнет уничтожению? И для него тоже приготовлено место здесь, в Раю». И Ева тогда говорила: «Из животных, если и правда это, так я на том свете хотела бы увидеть того нашего коня, так мне было жалко, что он пропал!»

27

После отъезда Евы Соня оставалась ещё какое-то время работать на фанерной фабрике в Микашевичах. Тяжело там работать было. Приходилось по рельсам катать тяжёлые вагонетки с древесными отходами из лесопильного цеха. Например, толкаешь в гору тяжело нагруженную вагонетку изо всех сил, упираясь ногами. А ещё хуже, когда эта вагонетка сойдёт с рельсов, опрокинется. Это вообще катастрофа. Нужно её разгружать тогда, потом собственными силами пытаться вновь поставить на рельсы, а она ужасно тяжёлая — вся железная, массивная, не только колёса, но и основание, борта. Затем вновь её загрузить и везти дальше. От такой тяжёлой работы Соня надорвала ноги, и у неё, молодой девушки, получилось варикозное расширение вен (гулы на ногах), которое осталось на всю жизнь. Подобное было и у матери, тоже от тяжёлой физической работы, у неё ещё больше. Но Поля была в возрасте, это не так бросалось в глаза, а когда у девушки, то очень заметно. Впоследствии Соня стеснялась этих вздутых вен и очень хотела от этого избавиться. Что она только не перепробовала — разные методы и средства, даже медной проволокой кто-то советовал плотно обкручивать ноги. Но ничего не помогло, так и осталось на всю жизнь.

Оттуда же с фабрики, из Микашевич, Соня потом ездила в Архангельск, завербовавшись, работать. Так как фабрика занималась деревообработкой, а сырьём для неё являлся лес, дерево… По этой линии отправляли с фабрики людей работать в Архангельск, где было много леса. Какое-то время Соня поработала и там. Город Архангельск располагался почти в устье Северной Двины, впадающей в Белое море. Большие леса в окрестностях, море, река, поэтому население занималось там и заготовкой леса, и рыбным промыслом. Среди местных жителей, она запомнила, была поговорка: «Тресочки-то не поешь, водички-то не попьёшь». То есть большое место в рационе питания местных жителей занимала рыба, и очень ценили треску. Как в Беларуси картофель, так там рыба. Часто местные девушки и молодые женщины говорили так: «Дроля {или Броля) в море, а я в горе». Дроля — возлюбленный, жених, ухажёр или муж. И когда ему предстоит уходить в море надолго по роду службы, то для девушки это горе: переживание, тяжесть долгого расставания с любимым. Отработав там положенное время, Соня вернулась домой.

Уже дома произошла однажды с ней такая история. Раз в клубе познакомилась она с одним хорошим парнем из Дребска. Все звали его Карпик, то ли фамилия Карпович, то ли имя Карп. После танцев он пошёл её провожать домой. Подруга и тёзка Сони Соня Панчукова, идя с танцев одна, видела, как ближайшую подругу провожает парень домой и, наверное, очень завидовала. Карпик провёл Соню до самого дома и так увлёкся разговором, что не захотел уходить. А пошёл с ней вместе в хату, и они, зажёгши лампу, просидели, проговорили аж до самого утра. Так им интересно было вместе, вдвоём. А когда начало светать, вдруг в окно постучала Соня Панчукова. Видно, вся сгорая от зависти, она предложила своей подруге Соне ехать прямо сейчас, утренним поездом, с нею в Лунинец.

— Зачем? Для чего? — удивилась та. — Ты ж вроде не говорила вчера, что в город поедешь?

— Не собиралась, а вот еду. Надо, — уклончиво ответила та. — Поехали вместе!

— Да ну

— Ну, как знаешь, а я поеду. Пошли, Карпик, со мной, проводишь хоть до поезда, нам по дороге, ты ж в Дребске живёшь.

И Карпик нехотя встал. Но, как говорится, пора и честь знать, вон как засиделись, и не заметили, что уже утро за окном. И потом уже решительно, бодро:

— Ну что ж, пошли, провожу заодно и тебя до поезда.

Попрощался с Соней Скарабеевой, и пошли они. А Соня, расставшись с парнем, легла потом отдыхать. И приснился ей такой сон. Будто расцвела у них во дворе возле дома под окном сирень. И таким пышным красивым цветом, как никогда не расцветала. А тут, откуда ни возьмись, пришла Соня Панчукова к ним во двор, достала колодезный крук (длинная палка с крючком на конце, при помощи которой в колодце ведром черпали воду) и весь тот пышный цвет оббила с куста, уничтожила полностью. Проснувшись, Соня подумала: «Гм, странный какой-то сон, что бы это могло значить?» Выйдя во двор что-то делать, она через какое-то время увидела подругу-тёзку.

— А ты разве не поехала в город? — удивилась Соня Скарабеева.

— Нет, не поехала. Знаешь, я передумала, — был ответ той. — Планы у меня изменились.

А вскоре Соня поняла, что всё это означало: и странное поведение подруги, и этот сон. На танцах в клубе Карпик к ней больше уже не подходил, как семь баб отшептало. Что-то, видно, её подруга тогда наговорила ему утром по дороге в Дребск, и он поверил всему сказанному. Короче, она из зависти решила отбить у Сони жениха. И хоть бы с ней он стал потом ходить-дружить. Так нет же, как говорится, и сам не гам, и другому не дам.

Но нам из сегодняшнего нашего далека представляется, что это дело можно было попытаться исправить, хотя бы предпринять такую попытку. Например, Соне в том же клубе подойти самой к нему, отвести в сторону и спросить: «Слушай, в чём дело? Что случилось? Я тебя обидела? Что-то плохое тебе сделала, что ты от меня стал отворачиваться теперь?» Пусть бы объяснил своё поведение. Может, это недоразумение легко исправилось бы, и всё вернулось бы на круги своя — они и дальше оставались бы вместе. А так он мог, если что-то плохое о ней наговорили, и вправду подумать: «Ага, наверное, так и есть, как сказали. Вон даже и не подошла ко мне, и глаз не показывает. С чего бы это? Значит, вот и самой стыдно, догадалась, что я знаю…» Так мог подумать. Или же ему взять в свои руки инициативу самому. Подойти к ней и всё выяснить: дескать, тут мне такое говорили про тебя, правда это или наврали? Объясни. И даже в худшем случае, если что-то из «наговоренного» оказалось бы правдой… То, если девушка тебе нравится, и она к тебе хорошо относится, хочет с тобой дружить, пойти навстречу: всё простить и быть вместе. Короче, всё как-то неправильно и даже глупо получилось тогда. Скажем так, от безынициативности с одной и с другой стороны. Клевета подруги — это так, никто это со счетов не снимает, к этому всегда надо быть готовым. Но и самой надо быть готовой активно побороться за свою любовь, своё счастье. А парню — меньше слушать всякие сплетни и верить им на слово. Если что не так, стараться самому разобраться, удостовериться, довести дело до конца.

Можно потом было б и подруге «поставить на вид», но только после того, как выяснится, что и как конкретно она говорила тому парню. Подойти к ней и сказать: «Мне стало известно, что ты говорила обо мне ему. Зачем ты это сделала?» После заданного вопроса выдержать некоторую паузу и глядеть ей в лицо это время молча. Дать почувствовать напряжённость ситуации. Обычно при таких выяснениях отношений сразу же переходят к действию. Это может быть отборная брань, ругань в адрес обидчика либо звонкая пощёчина-оплеуха, а кто прямо и в волосы вцепиться подруге-сопернице может. Именно всего этого во время молчаливой паузы и будет ожидать соперница. И то, что ничего подобного не происходит, для неё этот момент будет ещё более тягостным и напряжённым. Ей будет казаться, что та придумала для неё ещё нечто более изощрённое по своей жестокости. Здесь возможно несколько вариантов её предполагаемого поведения: 1) она будет тоже молчать и ёжиться под взглядом; 2) начнёт юлить, оправдываться, что она, дескать, не виновата или даже просить прощения; 3) начнёт вести себя в ответ агрессивно, первой станет оскорблять и угрожать. В любом случае надо молча выдержать эту паузу. А потом как можно спокойнее задать вопрос, например: «А ты не боишься, что, когда у тебя тоже появится жених, я могу поступить точно так же: наговорить ему про тебя каких-нибудь гадостей? Или другой кто так сделает? Не думала над этим? Вот подумай». И на этом всё. Больше ничего ей не говорить. Та, ожидавшая крупных разборок: большого скандала или даже мордобития с выдиранием волос, про себя очень удивится и обрадуется, что этим-то всего дело и кончилось. Может сказать про себя или даже вслух, напоследок бравируя, например: «Та-а, напугала ты меня! Давай-давай иди отсюда и рот закрой, боялась я тебя. Бросил тебя он, так тебе и надо! Не будешь задаваться…»

Угроза, показавшаяся ей на первый взгляд незначительной, на самом деле может оказаться вовсе не такой. Это своего рода посеянные зубы дракона, которые со временем принесут свой печальный плод. Сыграют с ней злую шутку. Предположим, у той девушки тоже появился парень. Но, смотрите, вместо радости в ней может поселиться тревога: «А что, если у меня его кто-то возьмёт и отобьёт, как я это сделала у своей бывшей подруги?» И чем больше будет он ей нравиться, чем более долгожданным явится для неё, тем сильнее будет мучить её, не давать покоя тревога. Вся извёвшись от перспективы в конце концов потерять своего возлюбленного, она ничего лучшего не придумает, как предупредить его однажды:

— Знаешь, если обо мне тебе начнут что-то такое говорить, пожалуйста, не верь им и не слушай. Хорошо? Обещаешь мне?

— А что, — скажет тот, — что-то за тобой такое водится?

— Да нет, ничего, — поспешит заверить та, — но я так, просто, на всякий случай… Хорошо? Да?

— A-а, просто, на всякий случай? — недоверчиво переспросит тот. — Гм, понятно.

А сам про себя где-то подумает: «Э-э, видно, хороша ты штучка, если заранее предупреждаешь;

Конечно, бывшей подруге что-то наговаривать тому парню на неё ни в коем случае не следует. Не нужно унижаться до подобного. Всё её негативное само всплывёт и станет для него со временем очевидным.

28

Вскоре Соня всё же вышла замуж. А было вот как. Как-то Маня с хуторов — тёща Емельяна Монзака — стала жаловаться Поле, что её старшему сыну катастрофически не везёт в жизни. Родился он, что ли, таким невезучим. «Понимаешь, — рассказывала она, — живёт в Москве, женился, и такая досталась ему штучка, что никак невозможно жить с нею. Сошёлся с другою — и та не лучше. Всё ему не везёт с этими женщинами. А он же такой у меня добрый. Как приедет, то и не отходит от меня ни на шаг. Всё: «Мама да мама, может, те то? Может, тебе это? Давай я помогу, давай я сделаю…» Мне так его жалко. Чтоб ему хорошую женщину, девушку, она б за ним жила б и горя не знала. Была б как за каменной стеной. Он бы её на руках носил», — так всё приговаривала тёща Емельяна Монзака.

И как-то раз Поля с Соней были у неё в гостях на хуторе. Соня убралась в хате, полы помыла, расстелила половики, дорожки, навела порядок. И та не могла нарадоваться: «Вот бы мне такую невестку!» — всё приговаривала, потом стала нахваливать своего сына. В общем, решили так: когда тот приедет в очередной раз из Москвы, их с Соней надо будет свести, познакомить.

Прошло время, приехал наконец и он. Ничего такой себе мужчина: высокий, статный, симпатичный. И Соне понравился, и она, видно, ему тоже. В общем, в конце концов решили пожениться, зашла речь о свадьбе. Назначили день. Расписались в сельсовете в Кожан-Городке, взяла София фамилию мужа. Организовали потом застолье в доме невесты, созвали родственников. И сыграли свадьбу. Жених, захмелев, пел какую-то песню. Скажем так, шуточную, с юмором. О том, как он женился, а потом присмотрелся поближе к невесте, а она оказалась какой-то увечной. «Правое ноги нема, лева — деревяшка», — пелось в той песне, смысл такой: как он, женившись, жестоко обманулся. Уже позже, размышляя, родные Сони пришли к выводу, что эта песня на свадьбе из уст жениха, что якобы женился он на увечной невесте, была, мягко говоря, совершенно неуместна. Или жених настолько глуп, что не понимал этого, или же настолько циник, что нисколько не уважал ни эту девушку, ни её родных. Это было, если разобраться, каким-то даже оскорблением в адрес невесты.

Татьяна Кобелиха — вдова покойного Полиного брата Романа, её тоже пригласили на свадьбу. Кстати, сестра Елена, когда спросила Полю, кого же она позовёт на свадьбу дочери ещё накануне, то Поля почему-то первым делом назвала Татьяну. Сказала: «Ой, чого, да Татьяну». Елена потом долго ей вспоминала эту несуразность. Так вот, пела Татьяна какую-то песню тоже, в общем-то, не к месту, не соответствующую случаю. «Последний нонешний денёчок гуляю с вами я, друзья. А завтра рано, чуть светочок, заплачет вся моя родня. Заплачут братья мои, сёстры, заплачет мать моя и отец». Эта песня больше подходила, когда провожали в армию парня. Может, потому Кобелиха выбрала такую песню, что Соня должна была в скором времени уезжать из дома с мужем в Москву.

Взяла Соня с собой приданое: постель, ещё много каких вещей, и отбыли они в Москву. Он там работал на каком-то предприятии, была у него комната в общежитии. Там и поселились. И вскоре оказалось, что очень сильно прогадала Соня, выйдя за этого человека замуж. Нехорошим он на поверку оказался. Например, приходил пьяным домой и падал посреди комнаты. Соня и не знала, что надо делать в таком случае: то ли оставить его так лежать, то ли уложить на постель. Думалось: «Нет, надо уложить, неужели же жена должна оставить мужа валяться на полу, а сама спать на постели. Надо его уложить тоже, оставить там валяться — неуважение к мужу». И изо всех сил тащила его к кровати. Затем здорового, рослого мужика, весом, наверное, под сто килограмм, юная хрупкая девчушка невероятными усилиями втаскивала на кровать. Чтоб он не валялся на полу, а спал на чистой мягкой постели, хоть и выпил лишку. Едва она успевала отойти от кровати в сторону, как он тут же каким-то образом вновь оказывался на полу. «Ах, бедненький, — думалось ей, — так и расшибиться можно…» И опять, надрываясь, изо всех сил тащила его на кровать. И вновь, стоило отойти по каким делам, он тут же сползал на пол. «Ой, да что же это такое! Наверное, так плохо ему!» И вдруг её осенило: «Да это же он нарочно так делает, издевается надо мною, чтоб я надрывалась, тащивши его!»

Он потом стал ходить на сторону, интересоваться другими женщинами. Может, он и раньше ходил, но она не понимала, а это и ей стало заметно уже. Короче, оказался точно таким же, как и его отец, который оставил жену с детьми и пошёл по женщинам. И не просто ушёл к другой, завёл новую семью и остался там жить, а переходил время от времени от одной женщины к другой. Грубо говоря, «порхал» по жизни. Таким и сын оказался.

И чем дальше, тем хуже, невозможнее становилось с ним жить. Дошло до того, что Соне пришлось оставить его, бросить всё в Москве и вернуться домой. Приехала и сказала: «Всё. Не могу я там жить. Что хотите делайте со мной, но я больше туда не вернусь».

* * *

Ещё когда Соня работала в Микашевичах на фабрике, то на выходные приезжала домой в Кожан-Городок. Бывало, приедет, войдёт в хату, мать её тут же спрашивает:

— Ты ж поездом ехала?

— Поездом, — отвечает та.

— А билет брала-а-а?

— Брала, — признаётся Соня.

— Эх-х-х, — с сожалением говорит мать, — надо было не брать, так проехать, сэкономила б деньги, а так вот потратила…

Соня потом признавалась: от таких слов сразу всё настроение пропадало. Думалось: «Лучше б я не ехала, оставалась там. Получается, не радуются, что видят меня, а досадуют, зачем покупала билет и только зря потратила деньги, если можно было ухитриться и как-то бесплатно проехать».

Соня, бывало, слушаясь совета

— Покажите ваш билет, — обращается к ней проверяющий, какой-нибудь железнодорожный ревизор. Считалось, если проводники проверяют билеты, то это ещё ничего, не страшно, а вот когда ревизор. Это серьёзно, тот может и протокол составить, и с поезда ссадить, и оштрафовать.

Соня делает вид, что усиленно ищет в карманах билет.

— Вы покупали билет? — строго спрашивает тот.

— Покупала, — нерешительно отвечает девушка.

— Ну так покажите, — требует проверяющий.

Соня ещё более усердно начинает рыться в карманах.

— Так где же он? — уже теряя терпение, спрашивает ревизор.

— Не знаю, у кишени был, у кишеню поклала… — Соня пожимает плечами.

— У кишени, у кишени, — в сердцах передразнивает её проверяющий, — не надо врать! — и, с досадой махнув рукой, проходит дальше.

«Фу-у-у, — про себя с облегчением думает Соня, — на сей раз пронесло…»

Также ездила в пригородных поездах и старшая сестра Анна. В Лунинец, в те же Микашевичи, если надо было, например, продать что-нибудь на базаре — тех же куриных яиц или молока, творога, сметаны. И старалась по возможности тоже не брать билет, проехать бесплатно, сэкономить деньги. Была такая женщина в Кожан-Городке по прозвищу Пинчучиха. Так та, когда приступали к ней проверяющие, нагло, со всякими прибаутками отвечала им. Например, говорили: «Покажите ваш билет». Она громко, так, чтоб слышал весь вагон, отвечала им: «У меня билет на семь лет!» Дескать, что вам от меня надо, отвяжитесь. Те ещё какой-нибудь вопрос, она им в ответ в том же духе. И те видят, что с неё взятки гладки, отступают и идут дальше. Мол, лучше с нею, с такою, не связываться. Анна же так не могла, и, когда проверяют билеты, бывало, натерпится страха, стыда и унижения, оправдываясь. И всё равно тогда считалось хорошо, когда удавалось проехать без билета.

Размышляя над этим теперь, мы можем сказать, что не так уж это и хорошо было на самом деле. И тому можно назвать несколько причин. Во-первых, собственное здоровье будет дороже тех несчастных сэкономленных копеек. А проезд зайцем, да ещё при проверке ревизорами, это всегда нервный стресс. Или постоянный страх ожидания: проверят не проверят, сидишь как на иголках, душа не на месте. Во-вторых, и тот стыд, унижение, когда к тебе приступают, требуют показать билет, а ты что-то мямлишь в своё оправдание или пытаешься вызвать к себе жалость, чтоб оставили в покое. А в-третьих, это ведь и от Бога, оказывается, грех: хитрить, поступать нечестно, врать, притворяться. Хотя тогда среди людей, относящих себя к верующим, пожалуй, считалось даже за добродетель — обмануть безбожные власти. Но, оказывается, это совсем не так: поступать нечестно нельзя даже по отношению к тому же безбожному государству. Или где-нибудь ложь, скажем так, в благих миссионерских целях, чтобы привлечь больше людей к вере в Бога. Например, рассказывать о неких чудесных явлениях Свыше, которых на самом деле не было, чтобы таким образом заставить поверить людей в Бога. Даже эта «святая» ложь для благого дела всё равно будет являться ложью и ничем иным, пользы не принесёт. Богу не нужно привлечение людей таким нечестным способом.

Позже один современный старец, обращаясь к верующим перед исповедью, говорил: «Может, кто из вас брал фиктивные справки в поликлинике якобы о своей болезни, чтобы не пойти на работу, а поехать в паломничество по святым местам, и таким образом обманывал государство? Кайтесь в этом, это тоже грех». Тогда считалось подобное добродетелью: дескать, вместо того чтобы работать на безбожное государство, я лучше «послужу» в это время Богу. То есть поеду в святые места, побываю на церковных службах. «Это же как хорошо!» — думалось тогда верующим. Оказывается, ничего подобного: обман нехорош в любом деле, а тем более в «божественном».

Тогда, конечно, мы согласимся, у сельских жителей денег и вправду не хватало. Но всё равно правильнее было бы заплатить за проезд и ехать со спокойной совестью. Это было бы во всех отношениях лучше. Хотя с тогдашней моральной установкой плата за проезд, пожалуй, спокойствия не принесла б. Например, заплатил, проехал, и никто тебя в это время не проверял. Мучился б от досады, сожалея, что зря потратил деньги, мог ведь и так проехать. Спокойствие это вряд ли принесло б.

29

По поводу того, что Соня была вышла замуж или, как говорят, побывала замужем. Подруга Евы и Сони Юля Маевская тоже была вышла замуж, но очень ненадолго. По правде сказать, Юля Маевская была больше подруга Евы, нежели Сони. Потому что Соня за свою сестру Еву была младше на три года, а Юля даже за саму Еву была старше на несколько лет. Поэтому с Соней Юля вряд ли дружила, больше с сестрой, ну а с Соней уже постольку-поскольку. Так вот, было это сразу после войны, в году 1946, или 1947-м. Где-то под Лахвой стояла войсковая часть советских солдат. Маевские жили тоже не в местечке, а на отшибе, на хуторе, ближе в сторону Лахвы. В то послевоенное время многие жители промышляли тем, что гнали самогонку из картофеля, из зерна. Известно, что самогон всегда ходовой товар, и его выгодно можно обменять на какие-нибудь вещи, продукты, поэтому заниматься подобным делом было прибыльно. Вопрос только всегда стоял — насколько это запрещено или разрешено властями. При Польше, как уже упоминали ранее, это очень строго наказывалось. При немцах, пожалуй, не запрещалось, их этот вопрос мало касался. Теперь же, после войны, советская власть ещё строго не установила свои порядки, особенно здесь, в Западной Беларуси, где до войны была Польша. Поэтому многие в то время, особо не афишируя свой промысел, потихоньку всё же гнали самогонку. Вот и Маевские тоже приохотились к этому делу. Семья состояла из матери и двух дочерей, девочки были от разных отцов. Был ещё брат у них старший, пас коров, но простудился, заболел и умер. К тому времени, о котором идёт речь, его уже не было. Юля — старшая — была как раз девушкой на выданье, лет двадцати, сестра её была младше года на четыре или пять. И вот к ним зачастили ходить солдаты из располагавшейся в нескольких километрах части. Во-первых, потому, что в этой хате были молодые девушки, а во-вторых, и самогонки можно всегда отведать. Долго ли, коротко ли продолжались эти посещения, но однажды решено было, что один из этих бойцов по имени Гришка будет жениться на старшей

Был назначен день свадьбы, а именно застолья, гулянки. Жених Гришка и его друзья, если всё это было задумано как весёлое развлечение и не более, отсутствие официальной регистрации брака могли, например, объяснить так. Дескать, молодожёнов не распишут в сельсовете потому, что жених военнослужащий, находится на срочной службе, и жениться не положено. «Вот как отслужу, уволюсь в запас, тогда и распишемся, а сейчас так отметим наше бракосочетание — гулянкой, застольем». Эти женщины — малограмотные, живущие на хуторе, на отшибе, легко могли поверить сказанному. Да, пожалуй, и не слишком настаивали на росписи в сельсовете, наивно полагая — главное, что молодые любят друг друга, а роспись, штамп в документах — это дело десятое. Созвала Юля подруг — были там и Ева с Соней. Жених — своих друзей-сослуживцев. Кроме рядовых солдат, был там ещё, как рассказывали потом девушки, и «командир их» — военный возрастом постарше, нежели все эти ребята. Скорее всего, какой сержант-сверхсрочник или старшина; наверное, он выступал в роли главного свата или даже посажённого отца жениха. И вот наконец сели все за стол, выпили самогонки, чем-то закусили. А потом, выйдя из-за стола, как пошли плясать — кто во что горазд. Веселились так до самого вечера. Было это где-то в конце зимы — начале весны. Сели за стол во второй половине дня, уже ближе к обеду, поэтому веселиться до вечера пришлось не так уж и долго. Поздно вечером стали расходиться. Девушки — подружки Юлины — пошли по домам. И солдаты, крепко захмелев, отправились в свою часть. Но, видно, и вправду были крепко выпившие, потому что даже не заметили, что «командира» с ними нет. Жених, это уже как водится, остался ночевать с невестой, а остальные все отбыли в свою часть.

А с «командиром» тогда получилось вот что. Молодые легли спать на единственной в той хате кровати, а мать Юли и сестра постелили себе на лавке возле стены и вместе легли. Чтоб пошире было, к лавке ещё приставили слончик. Когда все уснули, среди ночи мать Юлии, она лежала с краю, а младшая дочка ближе к стенке, с ужасом вдруг почувствовала, что приставленная скамейка под ней начинает шевелиться и приподниматься. Она сильнее пытается прижать скамейку к полу, а та всё равно отрывается от пола. «Какая-то нечистая сила действует, не иначе!» — думает с ужасом женщина и не знает, что делать. И долго она так пыталась бороться с «нечистой силой», пока в конце концов не выяснилось, в чём дело. А было вот что. Оказывается, когда солдаты ушли в свою часть, они оставили в хате своего командира, который пьяным завалился под лавку и уснул. Среди ночи проснувшись, стал искать выход, пытаясь вставать, и таким образом подымал лавку, на которой спали мать с дочерью. «Боевой командир», если мог соображать тогда, то, пожалуй, напугался: очнулся, не знает, где он, что с ним, куда попал. Тьма кромешная, куда ни ткнись — везде препятствие, не выбраться никак. Думал, наверное, что немцы, недавно ведь только кончилась война, его поймали и куда-то закрыли, убить собираются.

А что было потом? Как сложилась судьба молодожёнов? Да, собственно говоря, никак. Гришка ещё какое-то время повстречался с Юлей, приходил к ним домой. Бывало, когда и переночует, если удастся отлучиться из части. А в скором времени их часть перевели в другое место. И после этого Гришка исчез, только его и видели. Смеялись над этим замужеством Юлии не только односельчане, но и сами солдаты. У Маевских было прозвище Синицы, и даже солдаты в разговоре между собой говорили: «От, дурна Синица…» Неизвестно только, кого имели в виду: Юлию или её мать, или же обеих.

Нечто подобное, если не хуже, было во время войны в другой семье. В одной хате стояли постоем вражеские солдаты. Это были не немцы, а какие-то власовцы, войска бывшего советского генерала Власова, перешедшего на сторону гитлеровцев. Во дворе у тех людей было две хаты: новую построили для сына с молодой невесткой, женился незадолго до войны. А родители жили в старой. Власовцы выселили молодую семью с двумя детьми из новой хаты и заняли её сами. Те перебрались жить к родителям мужа. Надо же было такому случиться, невестка влюбилась в одного из солдат-власовцев. Такой красавчик был: высокий, стройный, с чернявым чубом. Говорили, из донских казаков. Она называла его Ванечкой. Прозвище же невестки было Еленька. Небольшого роста, круглолицая смазливая блондинка. И так влюбилась в того донского казака, что жить не могла без него. На глазах у мужа, свекрови, свёкра крутила с тем солдатом любовь. И муж воспрепятствовать этому не смел — вражеские солдаты, попробуй что скажи против. Тем более женщина сама заявила: «Я тебя покидаю, уезжаю с ним».

И дошло до того, что когда солдаты собирались уезжать из Кожан-Городка, то Еленька тоже решила отправиться со своим возлюбленным Ванечкой. Вот подъехал грузовик к их двору, солдаты с вещами сели в кузов. Из дома выбежала и Еленька, готовая в дорогу: соответственно одетая, в руках узел с пожитками. И одного ребёнка забирала всё же с собой — девочку, а мальчика мужу оставляла. Тут же подбежала к грузовику, подняла и протягивает солдатам ребёнка, чтоб наверху приняли. Потом подаст узел и сама взберётся, встав на колесо. Но никто ребёнка у неё из рук не стал принимать. «Нате ж, возьмите, мне тяжело держать», — просит она. Но те только смеются с глупой бабы. Поставила на землю ребёнка, узел свой суёт им. Никто и узел не берёт из её рук. А куда? Они ж на фронт едут, и ты, что ли, с ними, глупая баба, с узлом и ребёнком. Грузовик тронулся,

30

После отъезда Евы в Крым Скарабеевы купили себе хату. Откуда деньги взяли? Получили от государства страховку за сгоревшую от грозы. Недостатком Саноцкой хаты, в которой они жили после пожара, был совсем небольшой приусадебный участок. А тут — хата неказистая, но неплохой огород. На это и польстились. Продали им это жильё Ионовичи: Фрося, по прозвищу Агариха, муж её Игнат и сын Яков. Сами уезжали в город Курган. В хрущёвские времена начиналась целинная эпопея. Ионовичи, наслушавшись пропаганды, которая зазывала граждан СССР переселяться на целинные и залежные земли Казахстана и Южной Сибири, решили податься в те края. Уж больно заманчивы были обещания; решили они, что там намного лучше будет жить, чем здесь.

Жильё это оказалось недалеко от бывшего хутора Скарабеевых: по другую сторону дороги и ближе к центру местечка. Располагалось на гряде песчаных холмов. Огород там действительно был шикарный: два огромных загона земли уходили далеко вниз и заканчивались лужайкой. Дальше начинались струги. К лету размеры их значительно уменьшались, но вода стояла всё равно круглый год. Хата была очень старая, видавшая виды: брёвна деревянных стен не то что почернели от времени, а даже побелели. Пол внутри — глинобитный; разгорожена внутри на комнаты не была, а представляла собой одно помещение с большой печью у входа, широкими лавками вдоль стен; имела три окна. Два выходили во двор, а одно, с торца, смотрело на дорогу. Сени просторные с земляным полом, расположенным довольно низко, поэтому во время дождя и таяния снега туда стекала вода. Вход на чердак был не с улицы, а из сеней; крытая была черетом. Ещё какое-то время здесь успели пожить Борис и Соня, а потом уехали. И в конце концов оказались в Крыму, где жила Ева. Остались с матерью только Анна — старшая дочь, да Марина — младшая. Анна, потому что здоровье не позволяло куда-то уезжать. А Марина, потому что была ещё школьницей.

Переселившись на новое место, Скарабеевы вскоре столкнулись с некоторыми проблемами. Представители власти стали им чинить всяческие препятствия. Видно, за то, что они остались единоличниками и не вступили в колхоз. Мстили им за это или таким образом пытались сломить их упорство. Например, сажали по весне Скарабеевы на своём приусадебном участке картофель. И, когда тот вступал в фазу цветения, колхозные власти присылали своих людей, те перепахивали всё и сеяли на этом месте коноплю.

Далее, держали Скарабеевы всегда в своём хозяйстве скот: корову, свиней, кур и другую живность. Летом корова паслась на пастбище, а чтобы прокормить её зимой, надо было заготовить достаточное количество сена. И вот мать с Анной всё лето занимались этим. Сначала серпами жали траву. По кочкам, островкам, так называемым грудкам, стоя по колено в воде. Потом сушили эту траву, раскладывая по кочкам среди болота, по крошечным островкам. Через какое-то время приходили ворошить, то есть переворачивать на другую сторону, чтоб лучше сохло. Когда окончательно высохнет, сгребали в дерюжки и на плечах за несколько километров носили домой. Складывали в клуне. Не покладая рук трудились всё лето. К осени в клуне сена было уже достаточное количество, корове должно было хватить на зиму. И вот тут приезжали представители власти и почти всё это сено отнимали у них. Дескать, где это вы его заготовили? «Ясно дело, — говорили они, — на колхозных угодьях! Потому что вся земля теперь в округе принадлежит колхозу, разве вы не знаете?» Или забирали сено за неуплату какого-нибудь налога. «Деньги у вас есть налог заплатить? — спрашивали. — Нет? Ну что с вас взять? Чем компенсировать? А, вот сено есть… Его и заберём, пойдёт в счёт налога». Например, Анну заставляли платить так называемый холостяцкий налог. Был такой в послевоенное время ещё при Сталине. И это, несмотря на то, что она была инвалидом с детства. Приходили, уточняли:

— Не замужем?

— Не замужем, — смущённо признавалась Анна.

— Тогда плати холостяцкий налог. Сколько там, — смотрели в бумаги, что-то прикидывали и называли сумму.

За год приличная сумма набегала. Деньги негде было взять. «Значит, натуральным продуктом будем компенсировать», — говорили представители власти и выводили из сарая годовалого телёнка в счёт погашения налога. И так до 1953 года, пока у власти был Сталин. Мать могла сгоряча и упрекнуть Анну: дескать, такие убытки из-за тебя приходится нести, из-за того, что ты такая «негодящая», и замуж тебя никто не взял, никому ты не нужна, одной мне приходится с тобой маяться. И Анне хоть в омут кидайся. Что она могла сделать, какая её вина была в том? Со временем холостяцкий налог с женского пола перестали взымать. А тогда вот, пожалуйста: и женщина, и инвалид с детства к тому же, а возьми и заплати. Она признавалась, проклинала Сталина, что он такое придумал. Впоследствии Анна на исповеди и священнику признавалась: дескать, есть такой грех.

Как-то раз явилось колхозное начальство к Скарабеевым с очередной конфискацией. Посмотрели, прошлись по всем хозпостройкам: «Во, сена сколько назапасили! — удивились те. — Значит, сено заберём». Поля к ним в ноги кинулась: «Помилуйте, не забирайте сено, как корову будет прокормить зимой!» Среди этой делегации колхозного начальства был некий дальний родственник — Михайловский, и он там, пожалуй, был за главного. Посмотрел, усмехнулся и сказал: «Действительно, надо женщине коровку кормить чем-то. Ладно, сено не будем забирать на сей раз. Оставим. А что тогда? А вот — телёночка заберём вместо сена». А потом те, кто жил неподалёку от правления колхоза, рассказывали, что на следующий день колхозное начальство устроило грандиозную попойку. Были там, пожалуй, и представители из района. Веселились тогда от души. Скорее всего, для этой цели и зарезали того телёнка, конфискованного у Скарабеевых. Приготовили из него жаркое

Может, и не было никакого районного начальства. Просто захотелось провести конфискацию у единоличников, чем-то поживиться. В результате оказался в руках дармовой, хорошо упитанный телёнок, нигде не учтённый. Чем не повод устроить праздник: попить, поесть, расслабиться после трудов «праведных».

Кстати, тот Михайловский, который предложил во время конфискации заменить сено телёнком, умер в середине 1960-х годов, ещё нестарым человеком. Как-то среди лета пришёл он домой на обед. Пока супруга накрывала на стол, он сел, положил руки на стол, на них голову и задремал: мол, устал сегодня. Супруга всё приготовила, пора обедать, окликнула его, а он не реагирует. Подошла, тронула за плечо — не отзывается. «Ого, как крепко уснул», — подумала. Потрясла сильнее, смотрит: а он уже неживой. Внезапно остановилось сердце. Может, тромб оторвался. Хоронили при большом стечении народа; играл духовой оркестр, привезённый из райцентра. Для сельской местности в ту пору оркестр был непривычным явлением. И поэтому многим жителям те похороны запомнились. Похоронили на сельском кладбище на взгорке, чтобы видно было с дороги. Вместо креста поставили в изголовье жестяную красную звезду. Правда, говорили, мальчишки хулиганили и, бросая камешки, ту звезду сбивали не раз.

* * *

Теперь же, вспоминая то время, притеснения местными властями единоличников, в частности, матери и дочери Скарабеевых, подумалось. Ведь Поля на то время являлась вдовой фронтовика. Муж её погиб, как было сказано в похоронке: «Проявив геройство и мужество, защищая Социалистическое Отечество». А вдовам фронтовиков даже пенсия полагалась. А тут не то что никакой пенсии не получали они, но даже целенаправленно их лишали всяких средств к существованию. Перепахивали огород с посеянным, посаженным, отнимали сено, скот, давили непосильными налогами. И как жить было людям в таких условиях? Требовали непременного вступления в колхоз. Но ведь, если разобраться, можно и такой аргумент привести: не вступали потому, что некому там было бы работать. Анна — инвалид с детства, какой из неё работник. А Поля была уже женщиной предпенсионного возраста — родилась в 1900 году. Но никто тогда в расчёт это не брал, и продолжали применять репрессивные меры. Тем более, видя, что женщины одни, и всё это можно делать безнаказанно. Как у Некрасова сказано: «Не на них ли нам выместить злобу? Безнаказанней… Ещё веселей…»

31

Подобным притеснениям со стороны властей подвергались не только Скарабеевы, но и другие жители Кожан-Городка, не пожелавшие вступить в колхоз. Вот как было, например, с Шинеловскими.

По весне колхозное начальство прислало своих людей пахать их огород. Хозяин Макар выскочил из дома и схватился за грудки с одним из представителей начальства. Это был некто по прозвищу Оксентович. Про него рассказывали, что, став активистом при советской власти, приходил на всенощную на Пасху в церковь, стоял, не снимая шапки, и демонстративно курил при этом.

«Ах ты, пастух! — в ярости кричал теперь Макар на него. — При Польше ты кем был? Ты ж у старцы (по-местному — нищий) з торбою ходиу. Ты ж путом хлеб резау (был самым бедным)! А теперь будешь свои порядки устанавливать на моём огороде. Вон отсюда!» Но всё же, несмотря на такое сопротивление хозяина, приехавшим удалось совершить задуманное: колхозная рожь была посеяна на огороде Шинеловских.

Когда настало время жатвы, прислали женщин-колхозниц с серпами. Среди них была и супруга то ли самого председателя колхоза, то ли кого-то из руководства рангом ниже. Те женщины, видно, без всякой задней мысли пришли и стали спокойно жать жито. И только они начали это делать, как хозяин схватил косу и с криком: «А чего вы сюда явились, кто вас звал?!» побежал к ним. Жнеи, поняв, что дело принимает серьёзный оборот, побросали серпы и кинулись наутёк. Макар стал их преследовать. Размахивая косой, он кричал: «Эх, ноги кому-нибудь да отхвачу! Кто последний, всё равно без ног останется!» Женщин охватил ужас; убегали сломя голову. «Быстрее-быстрее, — думалось им, — пока не догнал, иначе — смерть! Этот полоумный готов на всё: и ноги отхватит острой косой, и голову может. Какой ужас! Вон-вон конец поля, успеть бы. Если забежим за проволоку — не тронет, это граница его участка. Только бы успеть!» И надо же было такому случиться. Все успели убежать, и только супруга председателя не успела: запуталась в колючей проволоке. Она рвалась и в отчаянии кричала, но никто из подруг не помог ей выпутаться, освободиться от проволоки. Все убежали, бросив её, как говорится, своя жизнь дороже. А преследователь приближался, вот он уже рядом, уже замахнулся косой… Ох и натерпелась тогда страха бедная женщина. Конечно же, ничего он ей не сделал, не такой уж и дурак была самом деле, но страха нагнал на тех женщин, что мало им не показалось тогда.

За этот поступок его потом судили. Приговорили к нескольким годам тюрьмы. Феврония Шинеловская с двумя дочками осталась одна.

И когда уже срок его тюремного заключения подходил к концу, написал письмо он супруге. Писал о том, что лишился ноги или даже обеих ног, находясь в заключении. И спрашивал: дескать, примешь ли ты теперь меня такого увечного к себе? О присланном письме и его содержании узнали соседи следующим образом.

Как-то Поля Скарабеева, выйдя из хаты, услышала, что кто-то заводит во весь голос по соседству. Когда Скарабеевы переселились в Агарихину хату, то неподалёку жили Шинеловские, затем — Панчуковы, Романчуки и другие соседи. Прислушалась Поля, вроде как Феврония Шинеловская плачет. Да так голосит, как по покойнику. «Ой, что-то, видно, случилось, — встревожилась Поля, — уж не с дочкой ли которой? Не дай Бог, не умерла ли которая из дочек». Быстрее побежала во двор Февронии. И правда: та плачет, заливается горькими слезами.

— Что с тобой? Что случилось? — кинулась к ней Поля.

— Ой, Макар… — не в силах выговорить, простонала Феврония и пуще прежнего залилась слезами.

— Что Макар, — не поняла Поля, — умер? Убили в тюрьме?

— Ой, не-е-е… Ой, письмо

— Так, — обрадованно заключила Поля, — и что пишет?

— Ой, — вновь залилась слезами Феврония, — пишет, что ноги нема уже, ногу ему там в тюрьме оторвало…

— Тьфу ты! — в сердцах выругалась Поля. — Ну и что? Поэтому надо тебе так плакать? Будет без ноги. Живут же люди и без ноги, и без обеих, и что тут такого.

— Ой, як же он без ноги буде, — всё никак не могла успокоиться Феврония.

Ей думалось, наверное, так: «Грозился ноги косой отрезать тем женщинам, вот и сам лишился конечности. Всё правильно, всё сходится».

Раздосадованная такой бабьей глупостью Поля пошла к себе домой. А ближе к вечеру уже сама Феврония прибежала к Скарабеевым. Взволнованно-испуганная стала рассказывать.

После визита тогда Поли она немного успокоилась и пошла в хвойки насобирать ломанья, то есть мелких дровец, чтобы вытопить печь. И вдруг увидела мужчину с деревянной ногой, который присел на пенёк отдохнуть и при этом раскуривал самокрутку. Увидев Февронию, он жестом руки стал подзывать её к себе. Она же испугалась и убежала. И тут же отправилась сразу не домой, а к Скарабеевым. Взволнованная и испуганная стала просить Полю сходить посмотреть: может, это Макар уже вернулся из мест заключения, сидит в хвойках, отдыхает, не решается заявиться домой. Поля тут же пошла посмотреть. Оказалось, это Петель, который ещё до войны лишился ноги. Умаявшись ходьбой, он присел на пенёк отдохнуть и выкурить самокрутку.

А вскоре и сам Макар вернулся из мест лишения свободы: жив, здоров, с обеими ногами и руками.

— Как? — воскликнула Феврония, увидев его. — А ты же писал, что инвалидом придёшь домой!

— A-а, это я так, чтоб проверить тебя, как подобно с фронта писали письма, таким образом проверяли своих жён, их любовь и верность. И песня такая есть даже…

Сказать по правде, жили они плохо, отношения взаимные были у них не самые лучшие. Он её часто бил за любую провинность. Почему так? Кто его знает? Может оттого, что, рассказывали, Феврония Макара отбила некогда у своей больной сестры. Сначала Макар ведь был мужем сестры Феврониной. Но та заболела чахоткой и ещё была живой, а Феврония уже начала «зажигать» с её мужем.

Нужно сказать, что Скарабеевы хоть и не состояли в колхозе, но работы на благо колхоза не чурались. Степан Бондин, будучи бригадиром полеводческой бригады, бывало, и их привлекал выполнять какие-нибудь работы. Например, жито жать серпами, когда была неуправка. И Скарабеевым к подобной работе было не привыкать, тем более своего поля такого большого теперь уже не было. Можно было и колхозу помочь по просьбе Степана и Елены. И в таком случае считали, что работать, трудиться — не грех, и зла не держали на колхозное начальство, на советскую власть за все те разорения. Только вот считали, что записываться нельзя, нельзя фигурировать ни в каких списках. Поэтому все отработанные трудодни записывали на Степана и Елену. Потом уже те с ними за это рассчитывались сами.

* * *

Когда, бывало, по воскресеньям и праздничным дням Анна шла в церковь, её подруги-ровесницы в это время собирались идти в колхоз на работу. Как-то проходила возле дома одной своей знакомой, та стояла в калитке своего дома. Анна предложила ей пойти в церковь:

— Мане, ходи в церковь.

— Куда я пойду, — как будто огрызнулась та, — унь Аркадё (один из бригадиров) сейчас будет ходить по дворам, в колхоз сгонять всех.

Анна пошла себе дальше, а та осталась стоять, дожидаться, пока «Аркадё» придёт и погонит её на работу. И Анна, посмеиваясь про себя, рассуждала: «И зачем стоять, ждать, чтоб тебя гнали? Если тебе самой хочется идти туда, то иди, не дожидайся, когда тебя погонят. Если же ты не хочешь идти в колхоз на работу, то куда-нибудь спрячься, уйди с глаз долой, например, отправься в ту же церковь…» Единственное, чем можно было объяснить такое поведение: той женщине просто хотелось, чтоб «Аркадё» пришёл и лично её стал гнать на работу в колхоз. Тогда можно было бы попрепираться, подразниться с ним. Например, он говорит:

— Маня, иди в колхоз.

— Ай, не пойду, — отвечает та.

— Ах, ты не пойдёшь?! — начинает возмущаться бригадир. И тут же хватается за палку. — Тогда я тебе покажу сейчас…

— Ну всё, я иду, успокойся, что ты, — хитровато улыбаясь, спешит заверить та.

Бригадир успокаивается и собирается идти дальше. Но Маня, засмеявшись, вдруг вновь объявляет, что в колхоз она не пойдёт сегодня.

— Что? — приходя в ярость и размахивая палкой, пытается приблизиться к ней бригадир.

— Та нет-нет, я пошутила, — тут же поспешно идёт на попятную Маня. — Я иду уже, — и делает вид, что уже выходит за ворота.

Бригадир опускает палку, поворачивается и уходит. Но через какое-то время, оглянувшись, видит, что та по-прежнему стоит у своих ворот. Он грозит ей издали кулаком. Та со смехом и как бы нехотя медленно направляется в сторону колхозного двора.

32

Проводилась и борьба с неграмотностью и малограмотностью в послевоенные годы в деревнях Западной Беларуси. По домам ходили учителя, в основном по воскресеньям, когда люди в большинстве своём не работали и находились дома. И к Скарабеевым приходил некий молодой мужчина из школы учить Анну грамоте. Говорили, что это пионервожатый. Анна с Февронией Шинеловской искажённо называли его за глаза «Паненер рожатый». Анна с Февронией были почти одинакового возраста и немного дружили. И, естественно, никакой грамоте они учиться не собирались. Почему так? Им казалось стыдным, чтобы в таком возрасте — далеко за тридцать — их учили грамоте как малых детей. Стыдным им, скорее всего, казался тот момент, что у них не будет получаться и будут выглядеть глупее малых детей. Поэтому, когда тот парень шёл к ним, а с горки далеко было видно, его узнавали издали и куда-нибудь прятались. И тот никогда не заставал дома ни одну, ни другую. Однажды надо было идти на выборы. И Анна с Февронией пришли на избирательный участок в школу. И оказалось, там, в избирательной комиссии, находился и этот парень — «Паненер рожатый». Узнав их по фамилиям, воскликнул: «О, это ж мои ученицы, оказывается. Наконец-то я их увидел!» И было им несколько неловко, что они всё время прячутся, избегая встречи с ним. А этому человеку надо ходить, искать их, пытаться научить грамоте. А потом он вскоре от чего-то умер, наверное, от туберкулёза. И был ещё совсем молодым парнем, и семью даже не успел завести. Анне

Супруга Захара Бондина, Катя, была учительницей начальных классов, она также должна была участвовать в ликвидации неграмотности, как почти все учителя. Одной из её подопечных-учениц была некая женщина, которая жила одна, без семьи. И вот Катя как-то в выходной, в воскресенье, отправилась к ней. В выходной потому, что в другие дни её было дома не застать, та трудилась в колхозе. Подошла Катя к дому той женщины, дверь оказалась незапертой. Вошла внутрь — там темно, ничего не видно, окна занавешены какими-то дерюжками. Тут же в хате испуганно куры взлетели под потолок, которые купались в песке на полу. Пола не было, под ногами просто песок. Этот же песок посыпался на голову учительнице, поднятый в воздух крыльями курей. Наконец кто-то на печке зашевелился. Это оказалась хозяйка. Нехотя слезла, убрала дерюги с окон, сразу стало в хате светлее. И такая она, видно было, уставшая, трудилась не покладая рук в течение всей недели в колхозе, как говорят, свету белого не видя. Вся заспанная, туго соображает, что к чему, зачем эта женщина-учительница пришла и что ей надо. И какая уж тут учёба, до учёбы ли ей в таком состоянии, в таких условиях.

Так что ликвидация неграмотности и малограмотности среди взрослого населения была, пожалуй, не настолько эффективной, как это представлялось в верхах властных структур. Наиболее перспективно было, конечно же, учить детей, достигших школьного возраста. Единственная из детей Скарабеевых, кто вовремя пошёл в школу и успешно окончил курс семилетки, была, конечно же, самая младшая — Марина. Никто ей не препятствовал учиться, как некогда старшим дочерям в своё время. Правда, старшая сестра Анна поначалу её тоже не хотела отпускать в школу. Видно, наслышавшись про Бордиковых, которые своих детей не отдавали в школу принципиально. Но тут вмешалась Вера Бондина. Она была старше за Марину на четыре года и значительно раньше пошла в школу. И она настояла тогда, чтобы и Марину отдали в школу, и она могла учиться. И Марина училась, и при этом очень хорошо, учителя не могли нахвалиться ею, была почти отличницей. Первое время книжки и тетради носила в котомке, сшитой из домотканого полотна, как говорили: «в полотняной торбе». Это было не в диковинку, потому что так ходили в школу почти все дети. Но потом сестра Ева прислала в посылке из Крыма настоящий кожаный школьный портфель. Вот где было радости у ребёнка! Она, может, единственная из класса теперь ходила в школу с настоящим портфелем.

Борис — их единственный брат, как и Ева, уехал вскоре в Крым. Может, ещё и потому уехал, что начал у него проявляться туберкулёз. Видно, дала о себе знать наследственность: ведь его отец тоже в зрелом возрасте заболел и умер от этой болезни. Тогда считалось, что очень хорошо таким больным жить в Крыму, там воздух сухой и жаркий, в отличие от Беларуси — страны болот, низин и сырых туманов. Дескать, крымский воздух действует на лёгкие очень благотворно. Этой же болезнью болели и многие известные люди, например, Антон Павлович Чехов и белорусский поэт Максим Богданович. Тот тоже уехал в Крым с целью лечения, но так и не вылечился, в скором времени умер в одиночестве.

Когда Борис, Ева, или Соня присылали домой письма, то ходившая в школу Марина сама уже могла прочесть их матери и старшей сестре. Она же могла и ответ написать, не надо было к кому чужому теперь обращаться. Однажды она сёстрам и брату в Крым отправила этакое загадочное по своему содержанию письмо. Вместе со старшей сестрой Анной они сочинили вот что. Дескать, в нашей хате теперь живут квартиранты: трое парней. Один белый, другой рыжий, третий — чернявый. «Они нашу жизнь защищают, — писала Марина. — И, если бы не они, нас бы уже давно в живых не было». Там, в Крыму, читали это письмо и ломали голову: что это за такие парни? Откуда они взялись? Неужели это правда? А, оказывается, дело было вот в чём. Агарихина хата, которую они купили и куда переселились из Саноцкой, была в столь плохом состоянии, можно даже сказать, в аварийном, что там уже начали прогибаться балки, грозя обрушить потолок. И внутри помещения пришлось ставить подпорки. Сделал это Степан Бондин: он своевременно укрепил балки деревянными столбами. Когда белили стены внутри и потолок, попытались побелить и эти столбы. Но побелка приставала к ним по-разному. Один забелился хорошо, этот столб условно обозначили «белый, светловолосый квартирант». Другой забелился хуже, проступали рыже-коричневые участки коры, это «рыжий квартирант». Третий был дубовый, потемневший от времени, побелка за него не хотела браться. Его наименовали «чернявым квартирантом». И, естественно, столбы эти спасали жизнь обитателей жилища своим присутствием. Если бы не они, балки треснули бы окончательно, тяжёлый потолок мог рухнуть. Например, ночью, когда бы все спали и могли б погибнуть. Вот такая здесь аллегория была, иносказательность.

33

Прошло год-два, и Агариха со своим семейством вернулась из Кургана. Не прижились они там, не понравилось. Построили себе жилище, в общем-то, недалеко от своей бывшей старой хаты, внизу под горой. Стали жить по соседству со Скарабеевыми. Отношения как будто и неплохие были сначала — соседские. Но вскоре выяснилось, что участок земли под огород у семейства Агарихи теперь оказался значительно хуже, чем был прежде, да и по размеру меньше. И начали они зариться на свою бывшую землю, утверждать, что якобы Скарабеевы ею незаконно владеют. На резонное возражение, что, дескать, вы же продали нам и хату, и огород, Агариха говорила так: «Я землю не продавала, продала только хату. Земля по-прежнему моя». «Но как же, только хату, — думалось Скарабеевым, — именно из-за такого завидного куска земли мы и решились на эту покупку. Только одну хату мы б в жисть не покупали. Кому нужна была сама по себе эта развалюха, что вон пришлось подпорками подпирать балки, иначе потолок рухнул бы. Кто польстился бы на такую хату? Это уже как в нагрузку за хороший участок земли, и только… Потому что и зимой в ней холодно, не согреться…» Оно и понятно: старьё есть старьё. Этот конфликт с претензией Ионовичей на свой бывший участок пахотной земли затянулся надолго, он этак тлел, то временами обостряясь, то

Фрося Ионовичиха, или Агариха, была почти ровесницей Поли, может, на пару лет младше. А вот супруг её, Игнат, был значительно моложе. Женился на Фросе он, будучи ещё совсем молодым парнем, юным даже. Фрося же к тому времени была, скажем так, девушкой в годах. Игнат почти до самой женитьбы всё ещё пас коров. Как мы уже упоминали ранее, основное занятие мальчишек, подростков и даже юношей в ту пору было — пасти скот. Фрося, зная, что будет выходить замуж, попыталась навести справки у хозяйки, чей скот он пас в то лето: «Как там наш Игнат?» И та без всякой задней мысли, возьми да и скажи: «Вон на коровах верхом всё время катается» (озорничает на пастбище — слишком уж юн).

У Игната было несколько сестёр, все старше его и ещё незамужние. Видно, они не очень одобряли брак своего младшего брата. И когда невестка Фрося поселилась у них в доме, недолюбливали её. Она же привезла с собой, как было положено, куфар-сундук с приданым. И он был настолько тяжёл, что несколько крепких мужчин его с трудом сняли с воза и внесли в хату. Считалось, тяжесть сундука свидетельствует, что у невесты припасено много всякого добра, то есть невеста богатая. Сестёр Игната очень интересовало — что же у неё там в сундуке, что он оказался таким неподъёмно-тяжёлым. И однажды в её отсутствие они всё же вскрыли куфар и посмотрели его содержимое. И оказалось, что никакого добра-богатства там не было, а лежали большие камни-валуны, которые и придавали этому куфру вес. Правда это или досужий вымысел — нам неизвестно.

У Фроси с Игнатом вскоре родился сын, назвали Яковом. И это был единственный ребёнок, больше детей у них почему-то не было. Фрося на людях была очень речистой, язык был подвешен неплохо. Умела и рассказать, что интересно; для содержательности, красочности могла, как говорили, и с три короба наврать. К мужу относилась не слишком уважительно, при случае могла даже и побить его, может, оттого, что была значительно старше годами. Например, могла побить, как рассказывали, за то, что съел её любимое лакомство — горелики, или горелки. Это сверху подгоревшая на огне картошка. Например, ставили вариться в печку картошку в горшке, чугунке или даже кастрюле. Накладывали её с верхом, но крышкой не закрывали. От открытого огня верхние картофелины подгорали, верх их становился чёрным как уголёк. И вот Фросе такой картофель очень нравился, был любимым её лакомством. Видно, нравился он также и супругу Игнату, потому что, случалось, он съедал его первым. Или же делал это нарочно, чтобы досадить супруге. За это она могла его и побить. И даже, утверждали сёстры Игната, её золовки, рассердившись, не просто била супруга, а побьёт, свяжет и закатит под кровать. И те, приходя к ним домой, не раз наблюдали такую картину: связанный Игнат лежал под кроватью.

Сама же тоже жаловалась на золовок. Был как-то период, когда муж Игнат дома отсутствовал. И в войну его дома не было. (Агариха — та, которая перед немцами сказалась больной, произнося: «Кран к-кранк».) Иногда звучала такая фраза: «Был в плену», но как и где, непонятно. Или его ещё до войны успели призвать на службу и, участвуя в боевых действиях, попал в плен. Или же его призвали ещё до прихода советов в 1939 году в польскую армию, неизвестно… Только была почему-то Фрося одна и маленького Якова, уходя куда-нибудь по делам, отводила к тёткам — сёстрам Игната. «Прихожу, — говорит, — обратно, дело было зимой, а он бегает вокруг хаты раздетый». Дескать, тётки взяли и выгнали его из дома на улицу. Также она рассказывала, что в отсутствие мужа в зимнюю пору не было дров у них, не было чем топить печь. Ей самой надо было добывать дрова. И повадилась она тогда ломать плот у какого-то заможного хозяина, разбирать его изгородь-плетень. Тот однажды выскочил из дома — и к ней. Хотел уже драться, но вдруг увидел, что она по снегу, по морозу босиком сюда пришла. И такое его тогда охватило чувство жалости и сострадания, что он сменил гнев на милость и сам этот свой плетень стал ломать. Наложил ей в дерюжку и сам же подсобил взвалить ей на плечи: неси, мол, топи печь, грейся. Дескать, вот так было, что чужие люди над ней сжалятся, а родные сёстры мужа даже и близко ничем не помогали, ещё и ребёнка выгонят на мороз раздетого, разутого. Хотя в эти её рассказы мало кто верил, слишком они были какими-то неправдоподобными. Знали, что она здорово умеет присочинить.

Однажды Поле пришлось с Фросей Ионовичихой вместе отправиться, скажем так, просить милостыню. А было так. Уже после войны случился какой-то год неурожайным и потому голодным, есть было нечего. Поля и Фрося решили попробовать пойти по людям в другие сёла, авось удастся раздобыть из съестного. Решили не вместе, а по отдельности заходить в хаты и просить подаяние.

Вот заходит Фрося и начинает: «Ох, вы ж мои хорошие! Ох, если вы нам не поможете, то мы с голоду погибнем. И идти уже больше некуда. Только вы нас и выручите!» И так разжалобит, произведёт впечатление на тех хозяев, что в любом случае выйдет от них не с пустыми руками. Она умела придобриться, была как артистка в подобных ситуациях. Вот заходит Поля в хату. Там хозяйка как раз достаёт из печи большой чугун с варёной картошкой. Поля просто начинает спрашивать: дескать, может, что у вас есть из продуктов, не дали бы вы нам немного. Объясняет, что, мол, голодаем и всё такое. Хозяйка в ответ недовольно:

— A-а, много вас тут таких шляется. На всех вас не напасёшься.

Полина постояла, неловко потопталась и, решив не сдаваться, продолжала:

— Может, хоть кусок хлеба есть, то дайте.

— Ага, хлеба, — нашлась тут же хозяйка, — а хлеб что, даром достаётся? Самим есть нечего, а тут ещё ходят всякие, готовы изо рта последний кусок вырвать.

— Да вон у вас картошки огромный чугун, можно ж дать хоть пару картофелин, — обратила Поля её внимание, чем ещё больше разозлила хозяйку.

Та со злостью бросила:

— А тебе какое дело, что у нас есть! Нечего шляться, попрошайничать, надо своё иметь! А то попривыкли: работать не хотят, а ходят — дайте им… Пусть бы мне кто так дал.

Полине подобное было слушать ужасно стыдно. Она выскочила оттуда вся красная от стыда. И решила больше никогда не

А однажды с Фросей из Лахвы в Кожан-Городок домой шли Анна и Соня, которая тогда была ещё подростком. Конечно, есть хотелось всем им троим. И вот по дороге повстречался им мальчишка-пастушок, примерно ровесник Сони, который уплетал за обе щеки краюху хлеба. Фрося Агариха тут же подошла к нему и сказала: «Ой, сыночок, коб ты здороу быу, дай и этой девочке хоть кусок хлеба, поделись с нею. Бачыш, як она уже совсем ослабела, едва ноги переставляе, и до дому не дойде». И тот послушно переломил краюху надвое и протянул Агарихе. Та, когда отошли несколько подальше, этот кусок разделила ещё на три части: себе, Анне и Соне.

В связи со всем этим возникает вопрос: почему у одних просить подаяние получается легко и непринуждённо, а другим стыдно и неловко? Здесь, конечно, нужна известная доля некоего артистизма, актёрства. Тогда будет возникать ощущение, что это уже не я сам выпрашиваю, этакий жалкий и несчастный, а просто играю такую роль. И даже если ничего мне не дадут, отругают или даже выгонят взашей, то «удар» придётся как бы не по мне, а по этой маске, личине, которую я якобы надел на себя в тот момент.

Если же к подобному относиться слишком серьёзно, прямолинейно, то неудача, отказ или пристыжение сильно заденут твоё самолюбие. Вот почему у других это не получается: они подходят к этому слишком серьёзно, прямолинейно. А здесь должна быть некая доля актёрства, игры и даже лукавства.

Сын Фроси — маленький Яков, вспоминала потом Ева Скарабеева, когда бывали у них в хате на вечёрках, среди зимы задавал матери какой-то странный вопрос: «Мамо, а через сколько часов лето будет?» Что интересно: не через месяцев, недель или даже дней, а именно — часов. На что мать, отмахиваясь от глупого детского вопроса, отвечала: «Ой, сыночек, не знаю, не знаю».

Будущая жена Якова, Вера, была родной сестрой Максима Симонова, друга Бориса, в детстве дружила с Евой и Соней. Про неё тоже много чего рассказывали интересного. Например, однажды в детстве был такой случай. Зимой отец её ездил за дровами. Возвратился вечером домой, вошёл в хату и положил на лавку топор. Металл топора за целый день намёрзся на морозе и в тёплом помещении сразу же стал белым от инея. Вера, будучи девчушкой любопытной, сначала потрогала этот побелевший металл пальцем, а потом взяла и приложила к нему язык. И язык сразу же прилип, так что и не оторвать. Единственное средство, как спасти ребёнка в такой ситуации, — лить на железо топора тёплую воду. Но тёплой воды, как назло, тогда в хате не оказалось. Что делать? Ведь в то время воду можно было согреть, только растопив печь. Но это же очень долго — пока её растопят дровами, да пока вода согреется, без языка ребёнок останется за это время. И пришлось кому-то из взрослых в таком случае мочиться прямо на топор, чтобы спасти ребёнка. Рассказывали, что Вера учила собаку петь. Многие не верили этому, но Ева Скарабеева сама была свидетелем. Запевает, например, Вера песню «Распрягайте, хлопцы, кони». И собака действительно в такт этому мотиву начинает подвывать. Вот так было.

В своё время Вера вышла замуж за Якова Ионовича. Муж её ездил в Лунинец, работал там шофёром, а она оставалась дома со свёкром и свекровью. Зимой те отправлялись за сеном, за дровами. Не лошадью, а так — брали санки в руки и везли их самостоятельно — туда порожняком, обратно — с грузом. Когда были организованы колхозы, лошадей у людей уже не было, не разрешали держать. Брали они и невестку с собой, чтоб помогала. Первое время и она отправлялась с ними, а потом что-то стала недомогать. Однажды собрались они, как обычно, ехать за сеном. А сено теперь в зимнюю пору добывали так. Когда колхоз возил грузовиками и тракторами сено с сенокоса себе на колхозный двор, то, не слишком хорошо увязанное, оно на ухабистой дороге, случалось, падало. Где по чуть-чуть, а где и целая охапка могла упасть. «Охотники за сеном» его тут же подбирали, сгребали граблями и укладывали на свои санки. За целый день таким образом сена можно было и насобирать. Так вот, собрались тогда свёкор и свекровь Веры за сеном, а невестка что-то совсем занемогла: обвязала голову платком, легла в постель, стонет, головы поднять не может.

«Ну, совсем разболелась, — решили родители мужа, — отправимся сами; бедная невестка, сегодня ей как-то особенно нездоровится». И отправились. Уже далеко успели отойти от дома, но вынуждены были вернуться: хватились, что верёвку забыли, нечем груз будет увязывать. И то ли зашли в хату, то ли решили глянуть в окно: дескать, как там бедная невестка. И были очень удивлены: она за это время уже успела растопить печь, достала сало, яйца, сметану, тёрла картофель, чтобы приготовить себе картофельную бабку. Оказывается, прикинулась больной, а сама в их отсутствие решила хорошо отдохнуть и вкусно поесть.

Впоследствии про неё в местечке говорили так: дескать, если встретишь Веру, идущую из центра села, и спросишь у неё, открыт ли магазин, и она будет уверять, что открыт, знай, смело можно разворачиваться и идти обратно: в действительности магазин будет закрыт. Если же скажет, что закрыт, мол, зря не идите, в таком случае магазин обязательно будет работать.

Вот с ними-то, с этой семьёй, у Скарабеевых, по возвращении тех из Кургана в Кожан-Городок, вышел конфликт из-за земли, из-за огорода.

34

Ближе к концу 1953 года председателем колхоза в Кожан-Городке стал некто Конотопов (его называли Конотоп). Очень суровый был руководитель, если не сказать большего. Он был из так называемых тридцатитысячников. Уже после смерти Сталина, в сентябре 1953 года, прошёл пленум ЦК КПСС, на котором решено было послать 30 тысяч коммунистов с предприятий на руководящие должности в колхозы. Считалось, особенно нуждаются в таких руководителях хозяйства, относительно недавно образовавшиеся в западных районах страны. На тех землях, которые до войны входили в состав буржуазной Польши.

Конотоп был человеком властным, волевым, не желавшим признавать никаких возражений со стороны подчинённых. Считал, что надо твёрдой рукой навести порядок и дисциплину во вверенном ему хозяйстве, да и во всём Кожан-Городке заодно. Жители его даже боялись. Сказать по правде, был он человеком жестоким. Носился на коне по полям. И, если увидит, что кто-то с колхозного

Не сложились отношения у Конотопа и с одним из лучших колхозных бригадиров Степаном Бондиным. Однажды Конотоп в грубой форме стал учить Степана, как надо сеять озимые. Степан подумал: «Да я с детства работаю на поле и не знаю как, а ты без году неделя как в колхозе, притом сам городской, и ты знаешь лучше меня, смешно!» Не сдержался, вспылил и сказал: «Да я уже давно забыл то, что ты знаешь, и ты меня учить будешь!» Конотоп не ожидал такого ответа. Как? Ему, председателю колхоза, которого все боятся, прямо трепещут перед ним, посмел какой-то бригадиришка так заявить! «Ах ты! Да я же тебя в бараний рог скручу!» — вскипел в сердцах председатель. И, дав волю гневу, взревел:

— Что?! Как ты мне сказал сейчас?! — и замахнулся, чтоб ударить. Но вовремя понял, что это ему не с женщинами воевать: если дойдёт до рукоприкладства, то этот дюжий мужик сам его в бараний рог скрутит. — Ах ты… — не находя слов, запнулся Конотоп. — С этого дня ты больше не бригадир, понял!

— Да это не тебе решать, — уже сознательно переходя на «ты», заявил Степан. — Это правление колхоза решит — быть мне бригадиром или нет.

— Да что мне правление, — взвился Конотоп. — Вот они у меня где все! — сжал он кулак, — все тут… Как скажу, так и будет! Пошёл вон отсюда!

Степан, гордо усмехнувшись, пожал плечами: дескать, ну и пойду, что, думаешь, плакать буду? И, хлопнув дверью, вышел.

По дороге домой он про себя думал: «Да я вон немцам и полицаям не покорился, как пытали, избивали до полусмерти, приговорён к расстрелу был, одной ногой уже в могиле стоял… А то перед тобой я буду шапку ломать. Нет уж, не дождёшься. Ну что он мне сделает? — рассуждал дальше Степан. — Самое большее — уволит из колхоза. Пусть увольняет, проживу и без колхоза, люди живут же и так. Вон Полька Скарабеева — сестра моей жонки Лены — одна с больной дочкой… Как над ними ни издевались, всё равно не заставили в колхоз вступить, а я чем хуже их, не проживу, что ли, без колхоза? Да пошли они, если так…»

И действительно, Степан вскоре покинул колхоз. Председателя прямо взбеленило такое непокорство бригадира — вплоть до сознательного выхода из колхоза. Но больше всего его бесило то, что он ничего не мог этому человеку сделать, как-то отмстить. Конотоп затаил злобу. «Ну, подожди, — думал он, — я ещё тебе это припомню, даром тебе это не пройдёт…»

Прошло время. Младшая дочка Бондиных, Вера, после окончания семи классов школы поступила в Пинское педучилище. Закончив его, работала учительницей младших классов в Дребске. Но она мечтала получить высшее образование. И вот ей удалось наконец поступить, скажем так, в самое главное, самое престижное высшее учебное заведение Беларуси — Белорусский государственный университет им. Ленина — БГУ. Поступила на филологический факультет, по специальности «русский язык и литература». Казалось бы, мечта наконец осуществилась, но на её пути вдруг встало серьёзное препятствие. Что же произошло? А вот что.

Как мы уже знаем, тогдашний председатель колхоза Конотопов не забыл, что Степан Бондин — бывший бригадир — так и не пошёл к нему на поклон, а рассчитался из колхоза. Председатель-самодур затаил злобу и ждал подходящего случая, чтобы отомстить. И вот случай наконец представился: дочка Степана поступила в БГУ. «Ага, — думал про себя Конотопов, — а мы устроим так, что она не будет там учиться. Вылетит с треском как миленькая!» Что сделать? А вот что. На Веру Бондину была написана кляуза-донос университетскому руководству. Что она (в селе её все хорошо знают) и гордая, и заносчивая, невежливая, неприветливая с односельчанами. Вот так-то… Но это всё ещё цветочки, этого, может, и недостаточно, чтобы отчислили из учебного заведения. Дальше шёл компромат куда более серьёзный. Например, что она водит дружбу с местным попом. Каково это: комсомолка — представитель передовой молодёжи — и вдруг дружба с попом! В хрущёвские времена, когда началась новая волна гонения на церковь, это значило уже кое-что.

Попутно зададимся вопросом: почему при Хрущёве начались вновь гонения на церковь, на религию? Хрущёв заявил на весь мир, что именно при нём в Стране Советов коммунизм наконец будет построен. Вот так-то и не меньше! А тут, оказывается, ещё существует такой досадный пережиток прошлого, как религия. Окончательно ещё не изжит. Более того, в последнее время начал расцветать пышным цветом. За войну народ хлебнул горя и по своей «несознательности» к Богу вновь потянулся. Да и Сталин в последние годы как-то смотрел на это сквозь пальцы. Но не таков в этом отношении был Никита Сергеевич, он решил: что-что, но религии спуску не давать. «Именно теперь, когда мы почти одной ногой уже стоим в коммунизме. Неужели же и туда притащим с собой это мракобесие, присущее только тёмным забитым массам! — рассуждал Хрущёв. — Поэтому надо наступать на религию по всему фронту, спуску не давать. Дать ей наконец последний и решительный бой!» Выступая на одном из пленумов, Хрущёв заявил, что религия — это старое трухлявое дерево, корни которого советская власть уж подрубила, осталось только окончательно свалить и саму крону. «И мы это сделаем в ближайшее время», — пообещал Хрущёв. И ещё Никита Сергеевич заявил, что пройдёт совсем немного времени и он последнего попа покажет по телевизору всему народу.

Дескать, как того последнего динозавра, которых уже больше и не осталось в природе. И вот каким-то образом оказалось, что дочка бывшего

Конечно, по поводу клеветы на советскую власть здесь был явный перебор. Она и не думала ни в чём обвинять советскую власть. Как можно! Разве она не понимала, что для советского человека это своего рода смертный грех. Просто в силу присущего ей обострённого чувства справедливости вступилась как-то была за своих родственников. То есть за свою тётку и двоюродную сестру — Скарабеевых, а в их лице, может, и за всех единоличников Кожан-Городка, которых, естественно, не жаловала местная администрация. С присущей юношеской горячностью и максимализмом она заявила тогда: «Да вы (колхозное начальство) лишили их средств к существованию. Отняли у них всё и этим поставили на грань выживания». Они же, начальники, эти слова сознательно теперь перевернули, истолковав, якобы она в подобном грехе обвинила всю советскую власть. Да и с попом — какая там дружба! Просто пару раз как-то довелось поговорить с ним. На редкость оказался интересным собеседником — интеллигентным, эрудированным. Вот и всё. А что гордая, заносчивая и с односельчанами невежливая, так это… Прослыть таким можно запросто. Попробуй только пройди в местечке да не поздоровайся с кем хоть случайно. Скажут: «Ты бач, ека гонорова, иде и дин добры не скажэ! Чыя ж гэто такая? A-а, ну-ну, знаём-знаём…» И всё, о тебе сложится мнение как о гордой, заносчивом, невежливом.

И вот такая «телега» пришла в деканат филологического факультета, куда только что поступила юная Вера Бондина. Мол, обратите внимание, каких субъектов вы принимаете в университет на учёбу, которым далеко не место там. Получив подобный донос, там, естественно, встревожились: дескать, не хватало нам ещё проблем — принимать на учёбу неблагонадёжных. У всех ещё свежи были в памяти сталинские времена. И, скорее всего, новоиспечённую студентку отчислили бы без разговора. Но за Веру Бондину горой встали её одноклассники, особенно парни старались. Дескать, Вера Бондина — сознательный комсомолец, отзывчивый товарищ и вообще классная девчонка на все сто! У одного из них мать, простая женщина, являлась депутатом Верховного Совета БССР, и через неё удалось попасть на приём к министру образования. И вот министр образования, надо отдать ему должное, оказался человеком на своём месте и не из робкого десятка. Узнав, в чём дело, он в сердцах стукнул кулаком по столу и сказал: «Своих учителей я в обиду не дам!» Скорее всего, воевал в Великую Отечественную на фронте в офицерском звании. Был командиром и знал цену подлинным человеческим качествам, дорожил людьми, кадры привык ценить, а не разбрасываться ими. Но как бы там ни было, всё же эту кляузу-донос нельзя было проигнорировать или «спустить на тормозах», так как дело получило широкий резонанс.

Дошло до того, что в Кожан-Городок отправился представитель министерства образования разобраться, что же там на самом деле произошло. Естественно, и БГУ прислал своих представителей. Было созвано собрание, куда вызвали и Веру Бондину. Присутствовали там и представители районной власти, и, конечно же, вся местная администрация во главе с Конотопом, который и являлся инициатором этого доноса. После долгих разбирательств решено было пойти на мировую: дескать, стороны должны примириться. И, когда Вера с Конотопом остались один на один, он с горячностью воскликнул: «Да что вы тут все бунтуете, ерепенитесь! Неужели непонятно, против кого вы идёте! Да у меня они все вот здесь!» — при этом он показал сжатый кулак, видимо, имея в виду вышестоящее начальство. — Я никого не боюсь, что хочу, то и делаю». И дал понять, что мстит он ей за отца, за тот давний конфликт, когда тот не захотел ему покориться и написал заявление об уходе из колхоза. В конце концов получалось, что они как бы формально примирились. Наконец этот инцидент был исчерпан. Расследование показало, что обе стороны были отчасти неправы. Дело закрыто, и Вера осталась учиться в университете.

Возникает вопрос: почему же Конотоп не стал дальше мстить Степану Бондину, а через него и его дочке Вере? Скорее всего, он испугался, и даже не вышестоящих. А его удивило, такого он не ожидал, что почти вся молодёжь Кожан-Городка, особенно те, с кем Вера училась в школе, приняли её сторону, горой встали за неё. И Конотопов, возможно, из опасения, что ему здесь потом станут мстить, а может, и его двум дочерям, пошёл на попятную.

Спустя годы Вера Бондина всё же встретилась с Конотоповым. Встретилась с ним в Барановичах, где впоследствии и сама стала жить и работать. После Кожан-Городка его перевели в Барановичи. И хотя это считалось повышением по службе, но на самом деле для его гордой, самолюбивой натуры это было понижение. Здесь уже было совсем не то. В большом городе разве мог он себя чувствовать таким самовластным царьком, как это было в Кожан-Городке? Служил он здесь, в Барановичах, каким-то мелким, незаметным чиновником. И это, видно, со временем отложило отпечаток и на его личность. К тому времени, как его увидела там Вера, это уже был совершенно другой человек: от той спеси, гонору ничего уже почти не осталось. Это был пожилой, уставший от жизни, даже как бы несколько растерянный человек. И у дочек его не всё ладилось в жизни. Впоследствии он и умер там, в Барановичах, и похоронен был на одном из городских кладбищ.

35

Когда Захар Бондин — сын Степана и Елены — демобилизовался из армии и вернулся домой, привёз он с собой патефон с пластинками. Тогда для жителей сельской местности это было в диковинку. Ставил на подоконник, открывал окно, и звучала музыка. Чаще всего крутили песню: «В Москве, в отдалённом районе, двенадцатый дом от угла, хорошая девушка Тоня, согласно прописке, жила…» В

Потом, когда уже близнецы подросли, Анне пришлось нянчить и их младшую сестру, которая родилась лет через семь после старших, назвали её Лизавета. Близнецы уже пошли в школу к тому времени. Анна рассказывала, что первое время то обстоятельство, что мать у них являлась учительницей, вовсе не способствовало их успехам в учёбе. Задавали им на дом по арифметике решать примеры, задачи на сложение там или вычитание. Близнецы садились за стол, раскрывали тетради, записывали пример и тут начиналось:

— Мамтя, сколько будет шесть прибавить семь?

— Вы подумайте, посчитайте, прикиньте в уме, — советовала та.

— Ай, что нам думать, говори быстрее, мы запишем да дальше пойдём.

В ответ молчание.

— Мамтя, ну что ты? Ну, скажи, сколько будет…

Та опять их уговаривает: дескать, сами подумайте, своей головой. Те ни в какую не соглашаются, мол, ты знаешь, скажи и всё, не мучь нас. И всё же в конце концов мать сдастся, сообщит результат. Тут же запишут ответ и со следующим примером всё повторяется сначала: «Мамтя, скажи, сколько будет…»

Анна слушает всё это и, не выдержав, начинает им советовать:

— Да вы б взяли каких-нибудь палочек себе навырезали. Да при их помощи пытались считать — прибавлять, отнимать.

— Ай, зачем нам ещё те палочки вырезать, нам мамтя и так всё скажет, без всяких палочек, — отвечали те и дальше принимались за своё — требовать у «мамти» ответа.

И Анна тогда удивлялась: мол, как они чему-нибудь научатся при такой ситуации, когда родительница за них всё сама «разжуёт и в рот положит». И другому ещё Анна удивлялась, глядя на этих детей. В начальных классах, прибегая со школы, те бросали портфели, тут же куда-то поспешно собирались и убегали.

— Куда вы? — спрашивала их Анна.

— Да зубы рвать побежим. В школу приехал врач, нас записали рвать зубы.

И тут же убегали с такой охотой, словно не на приём к стоматологу, а играть со сверстниками в какую-то очень увлекательную игру. Анна же очень удивлялась по этому поводу: дескать, у неё с детства болели зубы, но она почти никогда не обращалась к стоматологу. А те — совсем ещё дети — бежали рвать зубы с такой завидной охотой и беспечностью.

Захар Бондин рано утром отправлялся на работу в город. Добирался до Дребска, а оттуда пригородным поездом до Лунинца. Или же выходил раньше, на остановке «Сельхозтехника». В этой «Сельхозтехнике» и проработал он большую часть времени. Правда, в 1950-е годы эта организация называлась не «Сельхозтехника», а МТС — машинно-тракторная станция. Тогда колхозы ещё не имели собственной техники, а по мере необходимости нанимали её у государства. Для этого и существовали МТС. Позже они были расформированы, и всю технику выкупили колхозы. Пригородный поезд ещё называли «рабочим поездом», так как много им ехало из деревень людей на работу в город, а вечером — обратно. На местном наречии такой поезд почему-то назывался «балцук». Объяснялось это, скорее всего, так: во время войны немцы называли этот поезд «арбайтцуг», а местные жители, услышав это название, для удобства произношения исказили — «арбайтцуг» — «балцук».

Захар по утрам до Дребска иногда добирался мотоциклом. Был у него мотоцикл и лодочный мотор. Там у кого-то из знакомых во дворе оставлял мотоцикл и пересаживался на поезд. Первое время, пожалуй, мотоциклом ездил непосредственно до места работы. А потом, видимо, решил, что поездом добираться проще. Да и в компании мужчин в вагоне всегда интереснее посидеть, перекинуться словцом. Но зимой мотоциклом уже не ездил, а добирался пешком до остановки поезда, как и большинство жителей Кожан-Городка. Бывало, что и приезжал грузовиком к себе домой. Загонял полуторку во двор, и машина ночевала дома. Работал на полуторке долго, в середине 1960-х получил ЗИЛ-130, самосвал.

Захар с Катей имели приусадебный участок, держали своё хозяйство: корову, свиней, птицу разную. Придя с работы, проверив тетради, подготовившись к урокам на следующий день, Катя большую часть свободного времени посвящала домашнему хозяйству. Ей в этом смысле было не привыкать, потому что тоже была из деревни, только из Гомельской области.

Свиней держали постоянно, иногда даже по нескольку сразу. Тогда свинина и картофель составляли важную часть рациона питания белорусских семей, особенно в сельской местности. Анна рассказывала, что обычно, когда садились есть, приглашали и её. Варёный картофель и сковородка с жареным салом на столе — традиционная еда. В сковородке обычно много растопленного жира (по-местному — тук). Катя показывала Анне, как надо «правильно» есть подобное блюдо. Мол, не просто макаешь картошку в этот жир, а несколько картофелин сразу кладёшь в сковородку, разминаешь их там ложкой или вилкой. Они обильно перемешиваются, пропитываются жиром. Так особенно вкусно. Захар тоже любил картофель, готов был его есть на завтрак, обед и

Вообще, собственным домашним хозяйством сам Захар занимался мало, больше его супруга. Во-первых, не было у него и времени для этого, как говорится, от темна до темна на работе — уходил рано, а возвращался поздно. Когда заканчивалось рабочее время, была возможность что-то закалымить. (Калым на шофёрском жаргоне — «левые» заработки: кому-то что-то отвезти, привезти.)

Оказывал Захар, скажем так, транспортные услуги и своим односельчанам, когда приезжал грузовиком домой с работы. Кто обращался к нему, никому не отказывал. Как мы уже упоминали, жили люди тогда небогато, деньги особо не водились, поэтому расплачивались так. Кто соглашался отработать — помочь по хозяйству: дрова пилить-колоть, сено косить, картошку копать и прочее. Захар по этому поводу даже любил хвастаться: дескать, у меня руль и косит, и дрова колет, и картошку копает, и корову пасёт. А кто, бывало, расплачивался и бутылкой. По этой причине Захар постепенно пристрастился к выпивке. Естественно, это очень не нравилось супруге. Особенно её неприятие вызывала выпивка где-то в компании с друзьями. Она говорила так: «Захар, заработал ты свою бутылку, хорошо. Я тебе и слова за это не скажу. Принеси домой, сядь за стол, выпей как человек в нормальных условиях. Дома всегда закусить чем найдётся. Если и опьянеешь — тут же и постель рядом, не будешь валяться под забором. А в компании собутыльников и пьяная драка может случиться, и что угодно…»

Нужно отдать должное Захару, он хоть и любитель был выпить, но голову не терял. Сёстры Скарабеевы по этому поводу, удивляясь, говорили: «Да, Захар Бондин любит выпить и выпивает регулярно, но он же не алкоголик. И на работе его ценят, и дома никогда не скандалит». Забегая вперёд, отметим, что, проработав всю жизнь шофёром, он никогда не бывал ни в одном серьёзном ДТП.

Любил Захар заниматься и рыбной ловлей. И удочкой ловил рыбу, бывало, что и бреднем, а иногда даже и сетью с лодки. Было у него и ружьё, немного и охотился. Но охотился больше не на зверя, а на диких уток — благо в пойме Цны и Припяти тогда их водилось очень много. Ещё интересная деталь. Если надо было заколоть кабанчика, сам он этим тоже не занимался, не принимал участия. Приглашал кого из мужчин-односельчан. Признавался: «Если бы из ружья застрелить, да с расстояния, то ещё мог бы. А так — колоть швайкой или резать ножом — нет, это не по мне». Так же и птицу домашнюю. Если надо было зарезать курицу, утку, гуся, он не резал ножом или не рубил топором голову на колодке, а стрелял из ружья. Супруга его потом жаловалась, что по этой причине вся птица у них во дворе пуганая, поймать, хоть бы и хотел, невозможно.

36

Где-то в конце 1940-х — начале 1950-х была свадьба в Язвинках у каких-то дальних родственников. Это родственники по линии Судиловских, потому что и Скарабеевы, и Бондины были приглашены. Запомнились такие детали, Анна Скарабеева рассказывала.

Уже вечер, свадьба в разгаре. Жених приехал за невестой, чтобы везти её в свой дом, в соседнюю деревню. Грузят на воз её приданое, на другие же телеги садится часть гостей, чтобы ехать в дом жениха и там продолжить гулянье уже поздно вечером. В обязательном порядке за невестой отправляются и её дружки, то есть девушки разного возраста. Это как бы почётная свита невесты, отличительный знак у них — приколотый на грудь бумажный цветок или даже крошечный букетик. Есть почётная свита и у жениха, состоящая из парней, их называли «маршалки». Отличительный знак — через плечо перевязывали или рушником, или куском полотна домотканого, или же куском магазинной новой материи.

И вот Анна Скарабеева была одной из этих дружек. Вечером стали садиться на телеги, чтобы ехать вслед за невестой. Села и Анна. И вдруг ей на колени пытаются посадить девочку лет пяти и говорят: «Бери-бери её, это тоже дружка!» Анна, конечно, не взяла такую «дружку», вернула тем людям. Отказалась брать с собой ребёнка и ответственность за него. Здесь удивительно то, что такого маленького ребёнка готовы были вот так в ночь глядя, без родителей отправлять неизвестно куда и неизвестно с кем. И спрашивается: «Что ему делать у чужих людей, без родителей, поздно вечером, в шумной суете свадьбы? Кто за ним смотреть будет?» Но вот было так, такой обычай.

Средней дочке Елены Бондиной Вале на той свадьбе запомнилось другое. Когда вечером жених приехал за Алесей, своей невестой, то её родня пела такую песню: «Сектимо да рубатимо, да Лесеньку не даватимо!» И так это звучало грозно, даже враждебно, по-деревенски грубо выговаривались слова, что невольно и правда страшно становилось за жениха и его друзей. Такое впечатление осталось у Вали.

Ещё про Валю Бондину рассказывали такое. Отправилась она и две сестры Скарабеевы, Ева и Соня, которым было тогда лет по двенадцать-четырнадцать, в Язвинки, к этим самым родственникам, где была свадьба. Марья — мать будущей невесты Алеси — взяла девчонок с собой в лес по чернику. В окрестностях Кожан-Городка, как мы знаем, настоящего леса не было. Возле самих Язвинок тоже его не было, но оттуда ближе к настоящему лесу, чем от Кожан-Городка. И вот отправилось тогда за ягодами много женщин из того села, не только Марья с девчонками. Добрались до леса, положили свои клунки на полянке и разошлись собирать ягоды. Делали так: насобирал ягод в небольшую посуду (по-местному — набирач) — литровую или полулитровую банку, кружку или небольшой кувшинчик, который висел у пояса, и высыпаешь в более просторную посуду — ведро, большой кувшин или корзину. Женщины время от времени возвращались к своим клункам, высыпали собранное, и постепенно их

* * *

Ева, Борис и Соня в своё время покинули родительский дом. Остались одни только мать Поля, старшая сестра Анна да младшая Марина, которая пока училась в школе. В дальнейшем и она должна была покинуть дом.

Уехавшие дети Поли время от времени приезжали в гости. Рассказывали, как им живётся в городе. Война закончилась, мирная жизнь налаживалась, экономика постепенно развивалась. Не только в городе, но и в деревне теперь появилось многое из предметов быта, чего раньше и вовсе не знали. Взять, например, женские капроновые чулки. Поля, конечно, не носила их, но дочки, приезжая в гости, привозили, показывали и говорили, что молодые женщины и девушки в городах теперь носят такие чулки. Однажды Поля обратила внимание, если такой чулок натянуть не на ногу, а, например, полностью на голову, то лицо становится страшным и совершенно неузнаваемым. И однажды она решила разыграть таким образом своих соседей. Натянула чулок на лицо, надела солдатскую шинель, в которой сын Борис возвратился из армии, на голову — шапку и пошла по улице. Зашла к одним соседям и стала просить милостыню. Те со страхом смотрели на неё, приняв за мужчину. «А шо вы, дядько? Шо з вами? — расспрашивали соседи. — Може, вы обгорели де на пожаре, такое лицо у вас страшное! От, як у жизни бывае… Ой-ёй-ёй!» И стали предлагать «дядьку» какую-то еду, что-то из вещей, может, и деньги. Поля в это время, присев на лавку, давилась от смеха, прикрываясь отворотом шинели. Еле сдерживалась, чтоб не расхохотаться. Но всё же долго не выдержала и громко рассмеялась, затем сдёрнула с лица чулок. «А чтоб тебя! — воскликнули изумлённые соседи. — Ну, Поля, ты и даёшь! А мы и вправду подумали — какой-то калека с обгорелым на пожаре лицом пришёл побираться, милостыню просить!» Поля потом и сама сожалела, что не смогла сдержать смех и этим выдала себя. Надо было не подать виду здесь, а потом и в другие дома пойти, походить по улицам. И скоро бы поползли слухи по Кожан-Городку: дескать, ходил по домам какой-то мужик в солдатской шинели, пострадавший на пожаре, милостыню всё просил. И слухи эти были бы, пожалуй, невероятнее один другого, приписывали бы этому «страшному мужику» даже то, чего на самом деле не было.

Да, тяжело приходилось женщинам — матери и дочери — обеспечивать свой быт, жить без хозяина, да ещё, как мы знаем, находиться в немилости у властей предержащих. Как мы уже говорили, всё лето заготавливали сено, чтоб прокормить зимой корову. Дерюжками с сенокоса носили траву и досушивали в своём дворе или уже готовое сено носили издалека. Носить дерюжками на плечах траву, сено, да и что другое — для женщин было привычным делом в то время. Вместе с Анной также на сенокос ходили и её знакомые — две сестры Мупенчихи (прозвище). Старшая была ровесницей Анны (это она говорила: «Аркадё приде, у колхоз буде гнать»). И была ещё средняя сестра, несколько моложе их обеих. Так вот эти сёстры, особенно младшая, отличались недюжинной физической силой. Всегда набирали и несли огромные дерюжки травы или сена. Анне, конечно, такая ноша была не по плечу, сравниться с ними она не могла. И очень завидовала им. Сёстры Мупенчихи для неё всегда являлись эталоном силы и здоровья. Если разговор заходил о физически крепких и здоровых женщинах, Анна всегда в пример приводила их. Но что удивительно, забегая вперёд, нужно сказать, что обе они умерли гораздо раньше Анны, хотя та всю жизнь считалась слабой и больной.

Чаще всего сена, заготовленного летом, не хватало до весны. Скорее всего, потому, что местное руководство часть его конфисковывало для нужд колхоза. И тогда приходилось зимой брать санки и вновь отправляться за сеном. Это были не маленькие детские санки, а довольно больших размеров деревянные сани. Как мы уже знаем, сено приходилось собирать по дороге, которое на ухабах падало с колхозных грузовиков. В другой раз таким же способом отправлялись и за дровами. Рубили топором лозу, хворост, укладывали на сани и везли домой.

Обычно в такие поездки-походы Поля отправлялась одна. Анна оставалась дома, как говорится, на хозяйстве. Мать ей всегда приказывала: «Только меня встречать не иди. Ты слабая здоровьем, не столько поможешь мне, сколько здоровью своему повредишь. Довезу я и сама как-нибудь это всё до дому». Но Анна, вопреки строгим наказам, каждый раз всё же шла под вечер встречать мать. Ситуация усложнялась ещё и тем, что в сторону Припяти, где собирали сено или рубили дрова, вело несколько дорог. По которой из них мать будет возвращаться, Анна не знала.

37

Приходилось мужскую работу по дому не только матери выполнять, но и Анне. Например, и те же дрова рубить-колоть. И пилить с матерью двуручной пилой. Этих дров, которые время от времени привозила Поля на санях вручную, конечно же, не хватило бы на всю зиму. Иногда племянник Захар грузовиком привозил тётке и настоящих дров, сбрасывал во дворе толстые хлысты берёзы, ольхи, осины. С такими было управляться труднее, их даже на козлы не втащишь, и приходилось пилить на земле. Иногда это были уже отчасти пиленые — толстые метровые поленья. С этими уже управляться было легче: их клали на козлы, перепиливали на несколько частей и затем раскалывали топором. Иногда дрова привозил племянник Февронии Шинеловской по прозвищу Дуброва, он тоже был шофёром. Конечно же, всё это не задаром, за дрова, естественно, платили. Летом, чтобы вытопить печь и приготовить еду, ходили в близлежащие хвойки и собирали там опавшие ветки, сучья, это всё называлось «ломачье».

Навык владения топором Анне пригодился, когда однажды пришлось заготавливать лозу. Это называлось «ходить на шарварок» (с польского). Было вроде какой-то повинности от властей. Эта лоза впоследствии шла на изготовление плетёных кресел. И жители ходили рубить её, потому что от каждого требовалось выполнение определённой нормы выработки. Анне приходилось рубить огромным топором, которым они дома дрова кололи. А супруг Февронии Шинеловской, Макар, рядом рубил маленьким аккуратным топориком, величиной с деревянную ложку. И ему так легко было, делал он это совсем не напрягаясь, играючи. И Анна очень завидовала ему тогда. Где уж было ей угнаться за этим Макаром: она и женщина, и здоровьем особым не отличалась, и топор больших размеров, вовсе не предназначенный для рубки лозы, да к тому же, может, ещё и не очень острый. Кто его там наточит как следует, если мужчины в доме нет.

Как мы уже говорили, Макар строго относился к своей супруге Февронии, и она очень боялась его сурового характера. Как-то было раз летом он уехал с утра в Лунинец по каким-то делам. А то лето выдалось очень грозовым: грозы случались едва ли не ежедневно. С утра обычно светит солнце. После обеда выходит тёмная, как ночь, туча. Движется где-то с юга, со стороны Припяти, медленно погромыхивая. И вскоре начиналась гроза. Но не просто гроза, а нечто похожее на светопреставление: гром такой, что, кажется, ни на минуту не прекращается. Вот один раскат ещё не успел отгреметь, а уже слышен новый удар, да такой силы, с этаким характерным треском, что, кажется, небо раскололось на куски. И вот в тот раз начиналась гроза, а Макара дома нет — ещё из города не вернулся. Феврония же очень боится грозы: как одной дома оставаться в такую пору? И она тогда бежит к своим дальним соседям — Скарабеевым. Они с Анной идут в клуню, чтобы там переждать грозу. Поля почему-то медлит, пришлось задержаться в хате. Всем вместе, конечно, веселей будет, не так страшно. И всё бы ничего, но у Февронии душа не на месте: «А если, — думается ей, — в это время каким-то образом вернётся Макар из города и увидит, что меня дома нет? Это будет беда! Мало ли что он тогда подумает. Решит, например, что я, пользуясь его отсутствием, ушла где-то «на сторону», приревнует…» И от этих мыслей Феврония вся как на иголках; не знает, то ли здесь грозу переждать, то ли всё же лучше вернуться домой, пока не поздно. И грозы страшно, но ещё больше боится Макара: если тот вдруг, не ровен час, вернётся, хватится её отсутствия, то, приревновав, может так избить. Как говорили в Кожан-Городке, «забье на чорну землю». То есть походишь потом с синяками вся чёрная, как земля. И вот в таком состоянии, когда Феврония одной ногой уже порывается бежать домой, вдруг мать Поля решила наконец из хаты тоже к ним податься в клуню, и, открывая дверь, что-то заговорила. И Феврония аж подпрыгнула от испуга: «Что? Это Макар?!» Аж сердце ушло в пятки, так она боялась своего мужа.

Когда жили в Агарихиной хате, матери с Анной большой огород постоянно приходилось удобрять навозом. Навоза хватало, так как всегда держали скот. Возле сарая его всегда лежала огромная куча, оставалось только вывезти на поле. Сначала разложить равномерно в небольшие кучки, так как всё поле для удобства обработки делилось на несколько загонов. Уже непосредственно перед вспашкой этот навоз разбивали по полю, растряхивая, разрывая комки на мелкие части руками или вилами. От сарая на поле навоз транспортировали следующим образом. Если это зима, то на тех же санях,

* * *

Была у Анны одна приятельница, звали её Тэкля Бирючиха. Во время войны была увезена в Германию в качестве остарбайтера. А после войны, уже при советской власти, сидела в тюрьме. Спрашивается, за что? За какое преступление? А получилось вот за что. Устроилась на работу в городе. Работала там, всё как бы ничего, но однажды опоздала. Попробуй каждый день доберись из деревни в город, да ещё всегда успевай вовремя. А тогда, в сталинские времена, за опоздание строго наказывали, вплоть до тюремного заключения. Вот её и посадили за опоздание на работу. И сидела, отбывала свой срок. Рассказывала, что зимой в камере было очень холодно, и, наверное, не выжила б, замёрзла б, но спасла шуба. Была у неё с собой неплохая шуба рыжего цвета. И если б не она, то пропала бы Тэкля в заключении. Но впоследствии эта же самая шуба её чуть было и не сгубила. Собирала она как-то в лесу дрова зимой. А один охотник, увидев, как что-то рыжее мелькнуло за кустами, принял её за лису и выстрелил. Хорошо, что с первого раза промахнулся, да она потом кричать стала, чтоб не стрелял.

У этой Тэкли умерла сестра в войну или уже после войны. Муж сестры погиб ещё раньше, и оставили они сиротами двух детей — двух мальчиков — Бориса и Андрея. Хочешь не хочешь, тётке их пришлось приютить, забрать к себе. Нужно сказать, относилась она к ним неласково. Время тогда было послевоенное, голодное. Непросто было выжить, прокормиться. И она решила: «Нечего им сидеть только на моей шее. Пусть сами добывают пропитание». Как? А вот как. Она этих мальчишек заставила ходить «с торбой у старцы», то есть нищенствовать, попрошайничать. Все деревни в округе они обходили тогда и всё добытое несли тётке. Та вытряхивала на стол содержимое их котомок, смотрела, что им люди надавали, и при этом возмущалась, подозревая, что всё лучшее они, конечно же, успели съесть сами, а ей принесли только остатки.

— Ой, хрыщонка (крёстная), мы не-е… Мы не ели, — оправдывались те.

— A-а, моучыте, знаю я вас: усё лепшее поели!

Другой раз кричала: «Мне всё давайте белое (всё печёное из пшеничной белой муки: куски булки, белые блины)! Сами можете чёрный хлеб есть, вам сойдёт и так, — и оправдывалась перед Анной, которая в это время присутствовала в её хате: — Мне, когда я белого съем, сразу в груди легче становится. Мне надо только белое есть…» На замечание Анны, что надо бы что получше и этим детям, махнув рукой, отвечала: «A-а, их ещё напереди…» Дескать, они ещё слишком юные и своей лучшей доли дождутся. А мне теперь надо, я уже вряд ли чего дождусь.

Так ходили эти ребятишки по всем близлежащим селениям, собирая милостыню. В основном, конечно же, это были продукты: куски чёрного хлеба, реже — что-то печёное из белой муки. Картофель давали печёный, редко — сало. Денег же, пожалуй, и вовсе не давали тогда, очень бедно жили сельчане в послевоенные годы. Ходили и по кладбищам. Бывало, что съестное и на могилках люди оставляли. Особенно на Радоницу или же на Пасху. Тогда собирали с могил кусочки крашеных яиц и кусочки булки, хлеба. И бывало так: не успеют родственники покойника отвернуться, всё оставленное на могильных холмиках исчезает в торбах у нищих, которые здесь же прохаживаются среди могил. И люди, бывало, обижались, говорили: «Да вы хоть дайте нам уйти, не при нас это делайте. Мы знаем, что всё вы заберёте, но надо же и какое-то приличие соблюдать».

Вскоре у Тэкли родился и свой ребёнок — девочка, назвали Ниной. Конечно, мужа у Тэкли так никогда и не было. Время от времени были какие-то сожители, но не из местных мужчин, чаще всего приезжие. Но надолго почему-то никто у неё не задерживался. Когда родился ребёнок, Тэкля Анне, как ближайшей приятельнице, предлагала:

— Слушай, Ганно, покрести мое дитя.

— Да ну, нет, — не соглашалась Анна, — я такая несчастливая, зачем тебе такая кума? Я одно дитя как-то была покрестила, а оно взяло да и умерло.

Мне, наверное, нельзя крестить детей.

— Ай, нехай и мое умре, — как-то очень уж беззаботно отвечала Тэкля, — ты только покрести, я хочу, чтобы ты.

Но Анна так и не согласилась стать крёстной той девочки, а согласилась её сестра Соня. И что интересно, к своей дочке Тэкля так сурово вовсе не относилась, как к племянникам-сиротам. Естественно, её она не заставляла ходить попрошайничать. Племянники, когда выросли, то оставили тётку и уехали из Кожан-Городка. Один жил впоследствии в Одессе, другой — в Ленинграде. Там женились, обзавелись семьями. Позже и Нина, уже будучи взрослой, переехала в Ленинград к одному из двоюродных братьев. Там вышла замуж и тоже осталась жить. Тэкля же прожила до старости одна. Может, и права она была, когда говорила, что «их всё напереди» — дескать, дождутся они ещё и лучшей доли. И дождались.

38

Чтобы заработать хоть какие-то деньги, так как пенсию по инвалидности она не получала, Анна осенью нанималась копать картошку людям. Для этого она и другие женщины ехали или в Лунинец, или в Микашевичи. Старались успеть на самый ранний поезд. И там, где-то возле вокзала или на рынке, их нанимали на работу. В связи с этим вспоминается некая притча или анекдот. Один хозяин нанял женщин-работниц. Но перед тем,

— Всех вас беру на работу, кроме одной, вот этой, — и показывает на ту, которая ела неохотно.

— Ой, дядько, а чего? — изумилась та.

— Как ты ела, так и работать будешь. Какой из тебя едок, такой и работник, — заключил тот. — На тебе вот и иди с миром, — с этими словами он отрезал приличную краюху хлеба, подал ей и отправил восвояси, так и не взяв на работу.

Когда дети капризничали и плохо ели, матери их — сёстры Скарабеевы — всегда им в пример приводили эту историю и в конце прибавляли: «Вот вас при такой еде на работу не взяли бы, если б пришли наниматься. Было бы вам как той девушке — прогнал бы вас хозяин, ничего не заработали б».

Ещё этот наём работников напоминал евангельскую притчу о хозяине, который нанимал работников на свой виноградник. Также термин из политэкономии «рынок труда» почему-то образно представлялся так: люди стоят на каком-нибудь рынке, а хозяева приходят и нанимают их на работу, а те торгуются, глядят, кто какую заплатит днёвку.

Когда дети отвлекались во время еды разговорами, матери им приводили в пример другую историю. На сей раз про двух работников, которым подали во время обеда еду одну на двоих, возможно, в одной общей миске. И когда один ел с аппетитом, другому очень хотелось поговорить, и тот всё расспрашивал своего напарника:

— А мать у тебя есть?

— И батько, — отвечал другой, ни на минуту не отрываясь от еды.

— А жонка у тебя есть? — вновь задавал вопрос тот.

— И дети, — лаконично отвечал его напарник, не переставая хлебать из миски.

И, пока первый всё расспрашивал, оказалось, что второй съел всю еду, почти ничего не оставив своему слишком разговорчивому напарнику.

Но вернёмся к нашему повествованию. Копка картошки — труд тяжёлый, но Анне было не привыкать. Главное же здесь то, что можно заработать хоть небольшие, но деньги. Ради этого и нанимались. Бывало, с ней ездила и Феврония Шинеловская, и старшую дочку брала с собой. Однажды наняла их одна женщина в Лунинце. Сначала они пришли к ней домой, жила она в районе улицы Припятской. Запрягла лошадь, и тогда отправились на поле. Поле находилось далеко за городом. Муж той женщины в этот день был на работе — заступал на дежурство на целые сутки. Тогда дождь пошёл ещё с обеда. Вторую половину дня пришлось работать под дождём. Но кое-как всё же докопали. Погрузили мешки на телегу и отправились обратно. Феврония с дочкой убежали сразу же, едва хозяйка с ними расплатилась за работу, надеясь ещё успеть на поезд и уехать домой. Анна так быстро бегать не могла, как они, поэтому ей оставалось одно: идти вместе с этой женщиной рядом с телегой в город. И если та не против, то оставаться у неё ночевать. Если же та не согласится, то отправляться ночевать на вокзал. Когда проходили возле казённого леса (поле находилось в районе старого аэродрома), были уже сумерки — осенью раньше темнеет, да к тому же и пасмурно — ненастье. Женщина-хозяйка, в одном месте кивнув в сторону близко к дороге подступавшего леса, негромко предупредила: «Здесь пугает», то есть в этом месте могут являться какие-то страхи. Видно, ей было даже на руку, что не одна она здесь, а кто-то ещё с ней идёт, всё ж веселей.

Про нечто подобное, что пугало, рассказывала и Соня — средняя сестра Анны, — когда тоже у людей копала картошку. Соня, будучи ещё молодой девушкой, точно так же нанялась к людям копать картофель. Было это на каких-то дальних хуторах за Микашевичами. Соня, а с нею ещё несколько молодых женщин или девушек остались ночевать у той хозяйки, где работали в течение дня. Постелила она девушкам возле печки на полике (ещё называют «полок» или «полати»). А сама устроилась спать на печи. Был у неё сын — мальчишка, по возрасту на несколько лет младше Сони. Когда девчонки легли спать, паренёк стал их смешить. Выворачивал какой-то пиджак или кожух наизнанку, надевал на голову, и это напоминало птицу с клювом. Он хлопал «крыльями» — рукавами, пытался этим «клювом» достать до девчат. И это было так смешно, что они не могли удержаться от хохота. Хохотали все, кроме хозяйки. Та сердилась и кричала на них, требуя успокоиться: мол, нельзя смеяться так среди ночи. И предупреждала: «Ох, будет вам за это, вы досмеётесь». Они вроде уже и успокоятся, а парень вновь наденет тот кожух, и опять «птица» появляется перед ними. И вновь взрыв хохота. И так смеялись бы они неизвестно до каких пор, если бы в соседней комнате что-то вдруг не стукнуло. Все тут же притихли, хозяйка только успела заметить: «Я ж предупреждала вас…» И тут началось! Какой-то беспрерывный грохот, удары. Такое впечатление, Соня потом рассказывала, что кто-то берёт и бросает гарбузы и разбивает их о пол. И эти тыквы разлетаются на куски. И не прекращалось всё это довольно долго. Так долго, что невольно возникало впечатление, будто вся комната должна быть от пола до потолка засыпана разбитыми тыквами. Двери же в ту комнату в течение всего вечера, пока они там находились, были закрыты. И никто туда не входил и оттуда не выходил при них.

И такой ужас напал на девушек, что они укрылись с головой одеялом, прижались одна к другой теснее и боялись даже пошевелиться. Так и пролежали до утра, глаз не сомкнув, дрожа от страха. А утром, когда уже все встали, при свете солнечного дня было совсем не страшно, Соня потихоньку отворила дверь в ту комнату, где ночью грохотало, надеясь увидеть её всю заваленную разбитыми тыквами. Но, к величайшему удивлению, ничего подобного там не увидела — обычная комната. «А где же те гарбузы, что полночи падали?» — удивилась Соня. А хозяйка, грустно усмехнувшись, призналась, что у них так часто происходит, и замолчала, ничего больше не стала пояснять.

И

И вот Анна с хозяйкой тогда приехали домой. Телегу, не разгружая, поставили под навес, дескать, муж завтра вернётся с дежурства, разгрузит. Коня распрягли и в стойло. Пошли в хату, оказалось, новая, на то время ещё даже недостроенная. Та женщина что-то приготовила поужинать на скорую руку. Но, как только они зажгли свет — керосиновую лампу, тут же явилась и Феврония с дочкой. Оказывается, они так и не уехали — опоздали на поезд. Вернулись и всё это время сидели у соседей. А как заметили свет в окнах, то сразу же и прибежали в дом к хозяйке, у которой целый день работали. Та, увидев их, в ужасе всплеснула руками: «Да куда же я вас таких мокрых помещу! Идите, откуда пришли!» Но те и не собирались уходить. Пришлось и их оставить на ночлег, куда ж их выгонишь. Дочка Февронии повесила мокрый свой пиджак на вьюшку печи. С него тут же потекло, печная штукатурка стала размокать. Хозяйка, увидев это, как схватит тот пиджак, да как швырнёт на пол в сердцах. Но всё-таки постелила и Февронии с дочкой где-то на полу. Анне досталась кровать. Так и переночевали. Утром вернулся муж хозяйки. Он работал в военизированной охране на железной дороге, сопровождал поезда с грузами, поэтому уходил на работу на целые сутки.

Итак, Анна часто осенью отправлялась в заработки, копать людям картофель. Бывало, что платили и кормили во время работы, в течение дня. А бывало, что нанятые оставались, как говорят, на своих харчах — брали с собой есть что-то из дома. Иногда приходилось у одних и тех же хозяев и по нескольку дней оставаться, если много посажено было картофеля. Тогда те люди предоставляли и ночлег, и кормили. Вечером обычно нанятые ужинали вместе с хозяевами, утром завтракали, и на поле что-то из еды брали хозяева. Анна самой лучшей едой считала, если на ужин или на завтрак был варёный картофель и затирка на молоке. Это было по её вкусу. Тогда почему-то казалось, что и люди те хорошие, раз такую еду предлагают. И совсем плохо для неё было, когда предлагали какой-нибудь зажаренный салом или постным маслом суп. В таком случае, тяжело работая в течение дня, она оставалась полуголодной. И не потому, что перебирала харчами, просто здоровье не позволяло есть такую пищу. Если она ела тарелочку такого супа, у неё начиналась изжога, и приходилось мучиться в течение дня или ночи. В таком случае лучше уж голодной оставаться, чем терпеть сильную изжогу. Но в голодное послевоенное время в основном такая еда и предлагалась: варёный картофель, затирка, зажаренный суп. Каких-то особых разносолов никто не предоставлял.

39

Настало время, когда и самая младшая дочь Скарабеевых, Марина, собралась уезжать из дома. Окончив семилетку, она решила поступать в Пинск в учётно-кредитный техникум, учиться на бухгалтера. В школе училась хорошо, учителя довольны были ею. Бывало, где встретят Полю на улице, всё хвалят Марину, благодарят, что воспитала такую дочку.

Получалось, что Марина училась как бы за всех своих сестёр и брата. Никому из них так и не удалось хотя бы мало-мальски продолжительное время походить в школу. Тут сыграло роль и отношение родителей к учёбе: дескать, зачем нужна эта учёба, только пустая трата времени. Да и надеть нечего было: особенно девчонки стеснялись лишь бы в чём появляться на людях. Да у Евы к тому же ещё и нога болела продолжительное время, не могла ходить. Но главное, наверное, помешала война учиться. А вот уже Марине ничто не препятствовало, и она действительно старалась учиться, навёрстывая упущенное за сестёр и брата. Забегая вперёд, скажем, что после школы окончила техникум, а впоследствии и институт заочно — получила высшее образование. Нужно сказать, что не все дети в её классе старались хорошо учиться тогда. Например, ближайшие подруги часто прибегали к ней домой и интересовались:

— Ну шо ты, Маринка, уроки уже зробила?

— Зробила, — отвечала та.

— То дай нам списать.

— Нате, — отвечала Марина и подавала тетрадь.

Нисколько при этом не задаваясь, не превозносясь, не упрекая тех, что я вот, дескать, стараюсь, учусь, а вы ленитесь, только готовое списываете. Нет, считала, мол, ваше дело: не хотите учиться как следует, не учитесь, а я хочу и буду стараться.

Вот и пришло время Марине, скажем так, покидать родительский дом. И больше всего от этого было грустно Анне. Она так любила Марину, так жалела её, что матери Поли и то, наверное, не так грустно было расставаться с дочкой, как Анне с младшей сестрой, которая по возрасту, пожалуй, ей даже в дочери годилась. Было это уже в конце лета. Марина взяла свои вещи и собралась идти в Дребск на поезд. И сестра пошла проводить её. Слёзы у Анны всю дорогу застилали глаза. Это были проводы младшей сестры в самостоятельную взрослую жизнь. Да, домой она уже больше не вернётся. Нет, конечно, будет ещё приезжать на каникулы во время учёбы и потом на выходные, когда станет уже работать. Но жить постоянно дома, как это раньше было, уже никогда не придётся. То есть некий период жизни закончился навсегда. И Анна понимала это, потому грустила. Когда пришёл поезд, Марина села в него и уехала, то Анна, уже не сдерживая слёз, плакала в открытую. А когда возвращалась домой одна, начиналась гроза. Анна обычно боялась грозы, особенно после того, как от грозы их хата сгорела. Теперь же ей и гроза была уже не страшна. В такой печали находилась, что казалось: «Пусть и гроза меня убьёт, сейчас даже и это не страшно».

Анна с матерью по воскресеньям и праздничным дням всегда посещали Николаевскую церковь в Кожан-Городке. В воскресенье и другие большие церковные праздники всегда старались не работать. Бывало, что Анна отправлялась и в другие церкви — близлежащих деревень. Например, в Язвинки в церковь было удобно добираться так. Садишься в Дребске на поезд, идущий в сторону Лунинца, и на следующей остановке — Ракитно — сходишь. Там пройти через поле — и вот она, церковь язвинская Преображения Господня, стоит на околице деревни. Или же в Лахву, например, можно. Там церковь Рождества Пресвятой Богородицы, или Пречистенская её ещё называют. В Лахву можно пешком или также поездом. Поезд в сторону Микашевич, садишься в Дребске, одна остановка,

Как-то была весной после Пасхи в этой же церкви. После службы намечалось венчание. Подъехали молодые на повозке, с ними много родственников. Анна осталась и на венчание, очень любила свадьбы, венчания. Может, потому что сама из-за болезни так и не вышла замуж. Например, каждое бракосочетание мысленно примеряла на себя: «Вот если бы это я сейчас венчалась…» В первые послевоенные годы, да ещё в сельской местности, венчались довольно часто. Это потом уже венчание в церкви молодожёнов стало редкостью. Наконец встали молодые на рушник, взяли в руки зажжённые свечи, и батюшка начал кадить кадилом. И вдруг в какой-то момент жениху, видно, сделалось плохо: он стал клониться и внезапно упал на пол. Тут же возник переполох: все разом вскрикнули, началась суматоха, кто-то требовал принести скорее воды. Молодого стали приводить в чувство, невеста тоже перепугалась. Под руки вывели молодого на свежий воздух. Невеста, видно, растерявшись, сначала оставалась в церкви, а потом тоже выбежала вслед за ним. Подошла к жениху, плачет. Постояли, привели в чувство молодого, успокоили молодую. И пошли вновь в церковь, чтобы продолжить таинство венчания. Родственники жениха стали просить: «Люди, — говорили они, — не заходите в церковь, подождите на улице. Может, ему стало плохо, что слишком много народу, может, у кого глаз недобрый, может, ещё что. Пожалуйста, не заходите, пусть их одних батюшка повенчает». И люди остались дожидаться во дворе, возле церковной паперти. В толпе поговаривали, что жених накануне всю ночь пахал на тракторе, посевная в колхозе, не выспался, устал, может, от этого и плохо ему стало. Но в этот раз всё, слава Богу, обошлось: священник повенчал без происшествий. Молодые через какое-то время вышли из церкви, их сдержанно поздравили родственники и друзья. И вся свадьба вскоре уехала. Анна постояла немного во дворе, глядя вслед уезжающим, и тоже отправилась домой.

40

В Лунинце в церкви Анна стала бывать, когда Бондины Степан и Елена переехали туда жить. Приезжала она, бывало, к тётке и дядьке в субботу или накануне какого праздника, и они шли с Леной на вечернюю службу в Крестовоздвиженскую церковь. Анна оставалась у них ночевать, и на следующий день шли, когда служилась обедня. Благо дом, который купили Бондины, находился почти рядом с церковью: на углу пересечения улиц Гагарина, ранее Церковной, и Красной, где теперь магазин «Верас». Через дорогу была пожарная часть, а за ней сразу же и церковь.

В город Бондины решили перебраться по нескольким причинам. Колхоз пришлось Степану оставить после конфликта с Конотопом. Да и видели они, что молодые хотят жить самостоятельно; особенно невестка желала быть единовластной хозяйкой, а не делить эту функцию со свекровью. Не зря же говорят: две хозяйки в одном доме не уживаются. Пришлось подыскать дом в Лунинце. Часть своих денег, часть выделил сын. Невестка Катя хоть и несколько скупая была, но ради такого события — что свекровь и свёкор наконец-то выберутся от них и уедут жить в город — уже и денег не пожалела. И жильё было куплено. Дом был немаленький, имел много комнат.

В городе они пошли трудиться в местный колхоз, «Авангард» назывался. Елена работала там до пенсии в полеводческой бригаде. А Степан, поработав какое-то время там, перешёл в мелиорацию.

В то время шла активная мелиорация Белорусского Полесья. И очень гордились достижениями в этой области. Звучало так: «Смотрите, сколько мы сумели отвоевать земли у вековых болот! Вот как советский человек научился покорять природу!» И только значительно позже поняли, что не такое уж это и благо — осушение болот. Спустя годы, последствия оказались не совсем хорошими. И дошло до того, что заговорили: дескать, надо вновь восстанавливать эти некогда осушенные болота. А Западная Европа даже деньги готова платить, лишь бы болота Белорусского Полесья были вновь восстановлены. Эти болота стали называть «лёгкими» всей Европы.

Так вот, Степан из колхоза перешёл на другую работу. Нашёл себе должность обходчика мелиоративных канав. В его обязанности входило следить за нормальным оттоком воды. Чистить канавы, если засорятся, заболотятся, выкашивать траву регулярно по склонам. И он работал на этой должности, будучи уже и на пенсии.

Позже дом, который купили Бондины в городе, пришлось сделать на два входа. В другую половину перешла жить средняя дочка Валя с детьми. А с Валей вот как было. Ещё юной девушкой познакомилась она с одним приезжим парнем. Понравился ей: высокий, статный и лицом приятный. Впоследствии работал в милиции. И стали они встречаться. Он её и провожал вечером, и в дом стал заходить к Бондиным. И, пожалуй, серьёзные намерения были. Если б ещё немного, и вышла б, наверное, за него Валя замуж. Но случилось вот что. У отца Вали была младшая сестра Сима ещё не замужем. И разница в возрасте между племянницей и тёткой была где-то около десяти лет: одной — восемнадцать, например, другой — двадцать восемь. В очередной раз, когда должен был вечером зайти за дочкой жених, чтобы вместе отправиться гулять, отец дочке заявил следующее: «Ты слишком юная ещё. Успеешь замуж выскочить. Будет у тебя женихов куча. А теперь мне сестру — твою тётку — надо замуж выдать. И всё». Валю отправили в соседнюю комнату, заперли и заставили сидеть там. А тётка Сима была уже тут. Видно, об этом было условлено заранее.

Когда ж пришёл тот парень, спросил, где Валя, ему ответили, что её нет. Она, мол, уехала и вернётся нескоро. И тут же предложили обратить внимание на Симу. Дескать, вот девушка на выданье, это тебе невеста впору, если ты всерьёз задумал жениться. «А Валя тебе не пара. У неё ещё ветер в голове, что с неё возьмёшь, молодо-зелено…» Вполне возможно, что он больше подходил двадцативосьмилетней Симе. Валю он больше не видел. Когда заходил, ей велели прятаться и не показываться. Она плакала, но ослушаться не смела. Тот парень действительно стал встречаться с Симой, и они вскоре поженились. Родились у них две дочери. И жила Сима с ним

Валя через некоторое время также вышла замуж, за местного парня Онисима Шинеловского. Это был племянник уже известного нам Макара Шинеловского. Первое время Валя с мужем, завербовавшись, была уехала в Архангельскую область на лесоразработки. Вернувшись оттуда, они жили в Лунинце в небольшой квартире на улице Красноармейской, недалеко от милиции. У них родилось двое детей, два мальчика — Миша и Саша. Но супруг Вале достался очень неуживчивый: пил, скандалил, дрался. И пришлось от него уйти. В связи с этим Валя всегда вспоминала, как отец не разрешил ей выйти замуж в юные годы. «Может, это мой суженый был, — говорила она, — и жили бы мы с ним прекрасно, кто знает». Забрав детей, Валя пришла жить к родителям. Ей выделили комнату и отгородили от остальных. Прорубили ещё один вход, прямо от улицы, напротив ворот. Отец Степан сделал веранду ещё. И получалось: комната, длинный узкий коридор и веранда, отдельный вход. Так и стали жить Бондины со средней дочкой и внуками близко от церкви и не совсем далеко от вокзала.

И в заключение…

На этом заканчивается кожан-городокский период жизни известных нам семей — Бондиных и Скарабеевых. Сначала Степан и Елена, как мы знаем, переехали в город. А года через три-четыре по их инициативе и Поля Скарабеева перебралась туда. Бондины подыскали в городе жильё и помогли купить его — одолжили денег. С этого времени Полина с двумя дочерями и внуком стали жить в городе.

Хотелось бы заметить, что написанная здесь картина жизни нескольких семей Кожан-Городка вобрала в себя ещё и типичные черты жителей местечка в то время. Можно утверждать: так жили тогда все, за редким исключением.

Об авторе

Мойсак Вячеслав Иванович

Окончил Белорусский государственный университет им. Ленина. Работал преподавателем истории и обществоведения.

Произведения публиковались в журналах «Наш современник» (2022), «Полымя» (2024).

Роман «Большая река течёт тихо» издаётся впервые.

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге