Обложка Неуязвимая

Неуязвимая

Семен Прахин

0% прочитано
Стандартный
Семен Прахин

Неуязвимая

Повесть

Неуязвимая

Oct 1, 2026 · @Samen Prakhin

1. Крик

Я пишу это, потому что теперь помню. Тогда не помнил ничего. Каждое утро я просыпался с пустой головой и ноющими костяшками, и мне казалось, что это нормально. Что у всех так.

Крик я услышал раньше, чем понял, что стою на ногах. На обеих. Это было первое, что меня насторожило.

Я хромаю с двенадцати лет. Велосипед, грузовичок с рисом, мокрый асфальт на спуске у станции Кокубундзи. Перелом сросся криво, и с тех пор правая нога короче левой на два сантиметра и упрямее на целую жизнь. Я привык к тому, что мир слегка кренится, когда я иду. Привык считать ступени. Привык к тому, что люди смотрят сначала на ногу, а потом мне в лицо, если вообще смотрят.

А тут мир стоял ровно.

Улица была узкая, как в старых кварталах Янаки, только длиннее, чем бывает улица. Фонари горели через один. Между ними висела темнота, плотная, как вода в бассейне ночью. Дома по сторонам были без окон. Я заметил это не сразу: сначала просто показалось, что все спят. Потом понял, что спать там некому. Стены, двери, таблички с фамилиями, а окон нет.

Крик повторился. Женский. Тонкий, сорванный, без слов.

Я побежал.

Это тоже было странно. Я не бегаю. Я хожу быстро, если надо, но бег для меня — это то, что делают другие люди на школьной площадке, пока ты держишь их рюкзаки. А здесь ноги работали сами. Толчок, толчок, асфальт под подошвой отдаёт ровно, без того привычного сбоя, когда правая встаёт на землю чуть раньше, чем ты к этому готов.

Поворот. Ещё поворот. Фонарь. Темнота. Фонарь.

Она стояла в тупике, спиной к стене. Девушка. Волосы разметались, ладони прижаты к кирпичу, будто она пыталась вдавиться в него и исчезнуть. Перед ней были трое. Я не видел лиц. Только силуэты, широкие в плечах, и то, как они стояли: не спеша, расслабленно, как стоят люди, которым некуда торопиться, потому что всё уже решено.

Я не думал. В зале сэнсэй Ёсида говорит, что думать надо до схватки и после, а во время схватки надо дышать. Я выдохнул и пошёл на ближнего.

И тут всё перещёлкнуло.

Не было удара, не было вспышки. Просто в одно мгновение тупик оказался пустым. Ни этих троих, ни кирпичной стены. Улица уходила вперёд, светлая, ровная, и фонари теперь горели все. А девушка стояла посреди неё, в двух шагах от меня, и больше не прижималась ни к чему.

На ней было голубое платье. Длинное, лёгкое, полупрозрачное, как дым над чашкой. Ткань не шевелилась, хотя по улице тянуло холодным ветром, я чувствовал его на шее. Подол был чистый. Под ногами у неё лежала грязная вода, а подол был чистый.

Я остановился.

— Ты пришёл, — сказала она.

Голос был спокойный. Никакой сорванности, никакого крика. Будто кричал кто-то другой, а она просто стояла рядом и ждала.

— Где они? — спросил я.

— Ушли. Испугались тебя.

Я огляделся. Никто никуда не уходил, я бы услышал шаги. Они не ушли. Их просто не стало. Или их и не было.

— Кто ты?

Она улыбнулась. Улыбка была красивая, правильная, с ямочкой на левой щеке. Такая улыбка была на рекламе зубной пасты в вагоне Тюо-сэн. Я смотрел на неё и ничего не чувствовал, кроме того, что что-то здесь не так.

— Неважно, кто я, — сказала она. — Важно, кто ты. Ты очень сильный. Я видела, как ты бежал. Я видела, как ты пошёл на них, один против троих. Никто так не делает.

— Я их даже не тронул.

— Тебе и не нужно было. Они почувствовали.

Она сделала шаг ко мне. Платье опять не шевельнулось. Я поймал себя на том, что смотрю не на неё, а на ткань. Как на ошибку в задаче, которую не можешь найти, но знаешь, что она есть.

А она смотрела на мои ноги.

Недолго. Секунду, может, две. Быстрый взгляд вниз и обратно в лицо, как будто сверяла что-то с записью. Я тогда не понял, что это значит. Здесь, во сне, мои ноги были одинаковые. Мне нечего было прятать.

— Мне нужна помощь, — сказала она. — Не сейчас. Потом. Есть люди, которые не уходят, когда пугаются. Есть люди, которые возвращаются каждую ночь. Мне нужен кто-то, кто будет стоять рядом. Кто не побоится.

— Почему я?

— Потому что ты пришёл.

Это был хороший ответ. Слишком хороший. Он ничего не объяснял, но после него неудобно было спрашивать дальше.

Я спросил всё равно:

— Кто эти люди?

Она отвела глаза. Впервые за весь разговор. И на одно мгновение, совсем короткое, я увидел в ней ту, что кричала в тупике. Не красивую. Не спокойную. Загнанную. Плечи чуть поднялись, пальцы сжались. Потом платье опять стало платьем, улыбка опять стала улыбкой.

— Ты узнаешь, — сказала она. — Если согласишься.

Я не ответил ни да, ни нет. Мне было неуютно, как бывает неуютно в зале, когда противник слишком мягко берёт захват: ты не понимаешь, что он задумал, и поэтому не можешь расслабиться. Я не хотел её. Не думал о ней так. Я думал о том, что она врёт, и о том, что кричала она по-настоящему. Эти две вещи не складывались.

— Я подумаю, — сказал я.

— Подумай, — согласилась она. — Только утром ты всё забудешь.

— Почему?

Но она уже отворачивалась. И улица отворачивалась вместе с ней, фонари гасли по одному, от дальнего к ближнему, и последнее, что я видел, был голубой край платья, который так и не шелохнулся на ветру.

А потом зазвонил будильник.

В шесть сорок по будням. Я выключил его, полежал минуту, глядя в потолок. Потолок был серый, в разводах от прошлогодней протечки. Правая нога ныла, как ноет всегда, когда меняется погода.

Мне ничего не снилось. Я был в этом уверен.

2. Утро

У кровати лежит блокнот. Карманный, в клетку, с загнутым углом обложки. Я завёл его год назад, когда врач в поликлинике сказал, что ноге полезно записывать, сколько я прошёл и где болело. Я записывал шаги неделю, потом бросил, а блокнот так и остался лежать на полу у матраса, рядом с зарядкой.

В то утро на последней странице было одно слово. Моим почерком, кривым, как бывает, когда пишешь в темноте, не глядя.

«Голубое».

Я смотрел на него, пока закипал чайник. Голубое что? Я не помнил, чтобы просыпался ночью. Не помнил, чтобы что-то писал. Ручка лежала рядом, колпачок снят. Я надел колпачок, закрыл блокнот и сунул его в карман куртки. Потом, по дороге к станции, ещё дважды доставал и смотрел. Слово не менялось.

От моей комнаты в Коганэи до университета сорок минут: десять пешком, двадцать на электричке, ещё десять пешком. Пешие куски я знаю наизусть. Где бордюр выше, где плитка шатается, где после дождя стоит лужа, через которую здоровый человек перешагнёт, а я обхожу. Утро было серое, сырое, конец сентября. Над рельсами висели провода, и на проводах сидели вороны, все в одну сторону, как пассажиры в вагоне. В вагоне все смотрели в телефоны. Я смотрел в окно. На стекле отражалось моё лицо поверх пролетающих крыш, и мне было спокойно. Мне всегда спокойно в электричке. Там никто не видит, как ты ходишь.

На втором курсе информатики нас сорок три человека. Меня знают примерно трое.

Одна из них Ватанабэ Нацуми. Она сидит через проход, носит очки в круглой оправе и записывает лекции от руки, потому что, по её словам, ноутбук её отвлекает. Мы начали разговаривать в апреле, когда она уронила пенал, а я поднял. Потом она попросила мои конспекты по линейной алгебре. Потом стала приносить два онигири вместо одного. Я не знаю, как называется то, что между нами. Я никогда не знаю, как это называется.

— Асано-кун, — она плюхнулась рядом, — ты сегодня бледный.

— Не выспался.

— Опять код до трёх?

— Нет. Просто.

Она протянула мне онигири с лососем. Я взял. Она посмотрела на мои руки.

— Это что?

Костяшки на правой были стёсаны. Слегка, как бывает, когда проведёшь кулаком по шершавой стене. Я не помнил, где это сделал. Вчера в зале работали в партере, руками по татами так не обдерёшь.

— Об дверь, — сказал я.

— Ты странный, — сказала Нацуми и улыбнулась, и это было не обидно. У неё это никогда не обидно.

Обидно бывает у других.

Мурата Сё перехватил меня в коридоре после второй пары. Четвёртый курс, баскетбольная команда, рост под метр девяносто. Он из тех, кто не бьёт, потому что бить ниже его достоинства. Он просто встаёт так, чтобы тебе пришлось обходить.

— О, Асано. — Он произнёс это так, будто нашёл на полу монетку. — Слушай, мне говорят, ты в сентябре опять пропустил собрание кружка.

— Я не в кружке.

— Вот и я говорю. Человек не в кружке, не в клубе, ни с кем не тусит. Подозрительно же. — Он оглянулся на своих, двое стояли у автомата с напитками и улыбались. — Ты чем вообще занимаешься по вечерам, а? Шагомер свой заряжаешь?

Эти двое засмеялись. Я обошёл Мурату. На это ушло три шага, правый короче. Я чувствовал, как он смотрит мне в спину, на ногу, и это было знакомо, как погода.

Ничего нового. С первого курса так.

Только в тот день было одно отличие, которое я заметил много позже. Мурата спросил, чем я занимаюсь по вечерам. Раньше он не спрашивал. Раньше ему было всё равно.

По вечерам я хожу в зал.

Зал называется «Ёсида-додзё» и находится на втором этаже над прачечной в Мусаси-Сакаи. Шесть татами в длину, четыре в ширину, кондиционер, который гудит, как старый холодильник, и пахнет там стиральным порошком снизу и потом сверху. Сэнсэю Ёсиде шестьдесят восемь лет. Он учит косэн-дзюдо, старую школу, где почти всё решается в партере. Когда я пришёл к нему в шестнадцать, он посмотрел, как я иду от двери до края ковра, и сказал:

— Бегать ты не будешь. Значит, будешь лежать. Лежать надо уметь лучше всех.

Так я и научился лежать.

Никто из университета об этом не знает. Нацуми не знает. Мать в Мацумото знает, что я «хожу на какую-то гимнастику для ноги». Я не скрываю нарочно. Просто не рассказываю. Мне кажется, если рассказать, то это станет чем-то, что про меня говорят. Хромой ещё и дерётся. Смешно же.

В тот вечер со мной в паре стоял Икэда, крепкий парень из пожарной части, на двадцать килограммов тяжелее.

Начали в стойке.

Он тянет. Я не иду. Тянет сильнее.

Падаю сам. Назад. Его тащу за собой.

Он сверху. Тяжёлый. Давит грудью.

Левое колено вперёд. Под его бедро. Правую ногу — ту, кривую — через спину. Замок.

Он упирается. Дышит мне в ухо.

Жду.

Он поднимает голову. Ошибка.

Рука под шею. Предплечье в горло. Сжать.

Два хлопка по татами.

Отпускаю. Лежим. Потолок гудит вместе с кондиционером.

— Чёрт, Асано, — сказал Икэда, отдышавшись. — Ты как удав. Тебя же вообще не видно, пока ты не схватил.

— Меня и не должно быть видно, — сказал сэнсэй Ёсида из угла.

Он сидел на складном стуле с банкой холодного чая и смотрел на меня поверх очков дольше, чем обычно.

— Ты сегодня по-другому двигался, — сказал он, когда Икэда ушёл в раздевалку.

— Как?

— Будто у тебя две одинаковые ноги.

Я не знал, что ответить. Я посмотрел на свою правую. Она была такой же, как всегда.

В электричке домой я опять достал блокнот. «Голубое». Я подумал, что надо бы выбросить его, раз уж я всё равно не пишу шаги. Не выбросил.

Ночью он лежал у матраса. Открытый. С ручкой без колпачка.

3. Учитель

Во второй раз я оказался не на улице, а на берегу.

Галька, серая вода, туман над водой такой ровный, будто его положили линейкой. Я знал этот берег. Мы ездили туда с отцом, когда мне было девять, на озеро Сува, и отец учил меня пускать блинчики. У меня не получалось, камни тонули сразу. Отец смеялся и говорил, что у меня тяжёлая рука. Через три года он уже не смеялся, он сидел у моей больничной койки и смотрел на гипс.

Здесь гипса не было. Я стоял на двух одинаковых ногах, и галька под ними хрустела одинаково.

На большом плоском камне у воды сидел человек.

Ему было лет тридцать, может, чуть больше. Тёмная рубашка без воротника, рукава закатаны до локтя, простые брюки. Волосы коротко острижены, лицо спокойное, немного усталое, как у учителя математики в конце третьего урока. Без татуировок. Я почему-то сразу посмотрел на его руки, на запястья, на шею у ворота. Ничего. Чистая кожа.

Но он был крепкий. Не той крепостью, что у Мураты, вытянутой и показной. Другой. Плотной, тихой. Так сидят люди, которые много лет носили на себе чей-то вес.

— Садись, — сказал он, не оборачиваясь. — Камень тёплый.

Камень и правда был тёплый, хотя солнца не было.

— Вы кто?

— Хиросэ. — Он помолчал. — Сатору, если хочешь.

— Вы тоже… это сон?

— Это сон. А я в нём. Как и ты. — Он наконец повернулся ко мне. Глаза у него были светлее, чем бывают у японцев, карие с желтизной, как чай, который долго настаивался. — Ты здесь вторую ночь. Я видел, как ты бежал вчера.

Я не помнил никакого вчера. Я так и сказал.

Он кивнул, будто именно это и ожидал услышать.

— Ты закрываешь дверь, — сказал он. — Это редкость. Большинство тащат сон в утро, как грязь на подошвах. Потом не понимают, почему в метро им кажется, что за ними идут. А ты просыпаешься и ничего не помнишь. Так?

— Так.

— Хорошо. Не теряй этого. Сон оставляй во сне.

Он поднял с гальки плоский камень, повертел в пальцах и пустил по воде. Камень подпрыгнул шесть раз и ушёл в туман без звука.

— Хочешь, покажу одну вещь? — спросил он.

Я кивнул.

— Закрой глаза.

Я закрыл.

— Здесь всё делается из того, что у тебя внутри. Улица, вода, люди. Если внутри страх, вокруг будет то, чего ты боишься. Если внутри злость, всё будет острым. Это не значит, что надо ничего не чувствовать. Это значит, что надо видеть, что ты чувствуешь. Дыши. Не гони мысль. Но и не держи её. Пусть идёт мимо, как поезд мимо платформы, на котором тебе не ехать.

Я дышал. Сначала было глупо: сидишь во сне с закрытыми глазами, как будто можно закрыть глаза ещё сильнее. Потом стало тише. Галька под ладонью. Запах воды. Где-то далеко, на краю слуха, гул, который я сначала принял за ветер, а потом понял, что это мой собственный пульс.

— Теперь открой.

Туман над озером отступил. Не весь, но на два-три десятка метров вода стала прозрачной, и я увидел дно: камни, водоросли, маленькую рыбу, которая стояла против течения, едва шевеля хвостом.

— Это ты сделал, — сказал Сатору. — Не я.

Я смотрел на рыбу. Мне было хорошо. Впервые за долгое время мне было просто хорошо, без оговорок.

— В зале тебя учат дышать во время схватки, — сказал он. — Здесь то же самое. Только противник иногда внутри. Если однажды окажешься там, где страшно, и тебе захочется бежать, не беги сразу. Сначала выдохни. Посмотри, что вокруг на самом деле. Половина того, что пугает здесь, держится только на том, что ты пугаешься.

— А вторая половина?

Он долго не отвечал. Потом сказал:

— Вторая половина настоящая.

Он поднялся. Двигался он осторожно, чуть бережнее, чем нужно человеку его сложения. Левую сторону он как будто берёг. Я заметил, но не спросил. В зале не принято спрашивать, где у человека болит, если он сам не говорит.

— Вчера к тебе приходила девушка, — сказал он, глядя на воду.

Я не помнил. Но слово «голубое» почему-то всплыло в голове, само, как пузырь со дна.

— Не знаю, — сказал я.

— Неважно. — Он стряхнул каменную пыль с ладоней. — Скажу одно, а ты делай что хочешь. Не все, кто просит о помощи, на самом деле её ищут. Некоторым женщинам не стоит доверять. Особенно тем, которые хорошо знают, что тебе сказать.

Сказал он это без нажима, без злости. Как говорят «на мосту скользко». И от этого было хуже: я понял, что он говорит о чём-то, что с ним было.

— Почему вы мне помогаете? — спросил я.

Он впервые улыбнулся. Улыбка у него была кривоватая, на одну сторону.

— Потому что ты не боишься. А здесь это дорого стоит. Люди, которые не боятся, здесь нужны многим. И не всем из них стоит давать то, что им нужно.

Туман снова пошёл на берег. Я хотел спросить ещё, про девушку, про вторую половину, но Сатору уже был серым силуэтом у воды, а потом и силуэта не стало.

Утром в блокноте под словом «голубое» было написано ещё одно.

«Выдохни».

Я сидел на матрасе и смотрел на две строчки. Почерк был мой. Я не помнил, как писал ни одну из них.

В тот день я впервые подумал, что со мной что-то не так. Не с ногой. С чем-то ещё.

4. Я тебя откуда-то знаю

Она подошла ко мне в столовой, в четверг, в двенадцать двадцать, когда очередь за карри уже рассосалась, а у окна освободился мой любимый столик, тот, где не надо протискиваться между стульями.

Я увидел её раньше, чем она меня. Это я так думал.

Она стояла у автомата с водой, невысокая, в бежевом кардигане не по размеру, с рюкзаком на одном плече. Волосы собраны в небрежный хвост. Лицо бледное, круги под глазами, которые не до конца закрашены. Первокурсница, это было видно сразу: первокурсники в сентябре ещё смотрят на кампус так, будто он может их укусить.

Красивая. Я отметил это так же, как отмечаю, что на улице дождь. Факт.

А потом она повернулась, увидела меня и замерла с бутылкой в руке.

Я подумал, что она смотрит на кого-то за моей спиной. Обернулся. За моей спиной была стена с расписанием автобусов.

Она подошла. Остановилась у столика. Посмотрела на меня, потом, быстро, на мою ногу, вытянутую в проход, потом опять в лицо. Что-то у неё в глазах дрогнуло. Я это видел тысячу раз: человек представлял себе одно, а увидел другое.

— Извини, — сказала она. — Мы… знакомы?

— Нет.

— Я тебя откуда-то знаю.

— Вряд ли.

Она не уходила. Стояла, сжимая бутылку так, что пластик хрустнул.

— Ты на каком факультете?

— Информатика. Второй курс.

— А я на экономике. Первый. — Она запнулась. — Сакурай. Сакурай Мио.

— Асано.

— Асано… — она повторила, будто пробовала на вкус. — А имя?

— Кэнта.

Что-то в ней отпустило. Она чуть заметно выдохнула, как выдыхают люди, когда в списке сдавших экзамен находят свою фамилию.

— Кэнта, — сказала она. — Можно я сяду?

Я огляделся. У колонны, через три стола, сидели двое из компании Мураты и делали вид, что смотрят в телефоны. Всё сложилось. Розыгрыш. Спор. Подойди к хромому, посмотрим, покраснеет ли.

— Занято, — сказал я.

Она посмотрела на пустой стул. На меня. Кивнула, не споря, и ушла. Только у выхода обернулась ещё раз.

Я доел карри, не чувствуя вкуса.

Вечеринку факультета устроили в пятницу в идзакае у станции Мусасино, на втором этаже, где низкие столы и подушки на полу. Я терпеть не могу подушки на полу. Чтобы встать с них, мне нужно опереться на руку и сделать одно движение, которое со стороны выглядит как у старика. Я бы не пошёл. Нацуми сказала, что если я не пойду, она тоже не пойдёт, а ей надо, потому что там будет руководитель семинара. Я пошёл.

Там было шумно. Кто-то заказал второй кувшин пива, кто-то спорил про аниме, кто-то уже пел.

— Асано-кун, ты опять молчишь, — Нацуми толкнула меня плечом.

— Я слушаю.

— Ты всегда слушаешь. Скажи что-нибудь.

— Что?

— Ну, не знаю. Что ты делаешь в выходные?

— Сплю.

— Врёшь, — засмеялась она. — Ты в понедельник всегда как после марафона.

— Ага, — подал голос Мурата с другого конца стола. Он был здесь, конечно. Он всегда был там, где собирались больше пяти человек. — Асано марафоны бегает. Сто метров за полчаса.

Кто-то хихикнул. Нацуми покраснела вместо меня.

— Сё-сэмпай, не надо, — сказала она.

— Да я же любя. — Мурата поднял стакан. — За Асано! За самого загадочного парня на факультете!

И в этот момент отодвинулась перегородка, и вошли первокурсники экономики. Их позвали за компанию, наши семинары иногда пересекаются. Пятеро. Третьей шла она.

Сакурай Мио увидела меня сразу. Будто знала, где я сижу.

Она села не напротив, а наискосок, через Нацуми. Перед ней поставили стакан пива. Она отодвинула его и попросила улун.

— Тебе ещё нельзя? — спросил кто-то.

— Восемнадцать, — сказала она. — Нельзя.

— Да кто проверит.

— Я проверю, — сказала она, и все засмеялись, и я тоже, хотя не хотел.

Телефон у неё на столе мигнул. Она перевернула его экраном вверх, и я успел прочитать имя отправителя: «Томоэ-нээ». Мио прочла сообщение, и лицо у неё на секунду стало таким, какое бывает у школьника, которого окликнул учитель.

— Подруга, — сказала она, заметив мой взгляд. — Старшая. Она за меня волнуется. Она у меня здесь одна.

Она напечатала ответ, коротко, и положила телефон экраном вниз.

Мурата смотрел на неё. Не так, как смотрят на девушку. Иначе. Как смотрят на вещь, которую хорошо бы проверить, не сломана ли. Он ничего не сказал. Он вообще стал тише, когда она вошла.

Я этого не понял. Я понял это гораздо позже.

— Вы знакомы? — шёпотом спросила Нацуми, глядя то на меня, то на Мио.

— Нет.

— Она на тебя смотрит.

— Она на всех смотрит.

— Кэнта-кун, — сказала Нацуми, и я вздрогнул, потому что она никогда не называла меня по имени. — Она смотрит только на тебя.

Мио наклонилась через стол, пока остальные спорили, кто из сэйю лучше озвучивает злодеев.

— Можно спросить? — сказала она тихо.

— Спрашивай.

— Ты… занимаешься чем-нибудь? Борьбой. Или чем-то таким.

У меня внутри стало пусто и холодно, как на перроне в шесть утра.

— Нет, — сказал я.

Она кивнула. Опустила глаза в свой улун. И сказала совсем тихо, почти себе:

— Значит, ты ничего не помнишь.

— Что?

— Ничего. Извини.

Я встал. Неловко, с опорой на руку, тем самым стариковским движением. Мурата ухмыльнулся. Нацуми подняла голову. Мио смотрела на меня снизу вверх, и в её взгляде не было ни жалости, ни насмешки. Там было что-то другое, чему я не знал названия. Как будто я был письмом, которое она давно ждала, а его принесли распечатанным и наполовину пустым.

— Мне пора, — сказал я.

На улице шёл мелкий дождь. Я шёл к станции и считал шаги, правый короче, правый короче, и пытался понять, откуда она знает про зал.

Никто не знал про зал.

Ночью я не стал выключать свет. Как будто это могло помочь.

5. Поражение

Свет я так и не выключил, но это ничего не изменило. Сон начался с того, что я стоял в подземном паркинге.

Бетонные колонны, жёлтые линии на полу, лампы дневного света, из которых работала каждая третья, и та мигала. Пахло бензином и мокрой пылью. Машин не было. Только номера мест на стене: сорок один, сорок два, сорок три, и дальше, в темноту, без конца.

Она ждала меня у колонны с номером сорок четыре. В голубом платье. Подол опять был чистый, хотя пол вокруг блестел от разлитого масла.

— Ты пришёл, — сказала она.

— Ты это уже говорила.

Она моргнула. Видимо, не ожидала, что я помню. Я и не помнил. Просто слова сами пришли, как приходит движение в зале, которое ты отработал тысячу раз.

— Сегодня, — сказала она. — Помнишь, я просила? Сегодня мне нужна помощь.

— Что нужно делать?

— Там дальше дверь. Металлическая, серая. За ней комната. — Голос у неё был ровный, слишком ровный, как у диктора, который читает с листа. — Мне туда нельзя одной. Меня там ждут. Обычно ждёт один. Он сильный, но ты сильнее. Я видела, как ты двигаешься.

— Один?

— Один.

— Кто он?

— Просто человек, который не отпускает.

Я посмотрел на неё. Она смотрела мне в переносицу, не в глаза. Есть такой приём, когда не хочешь, чтобы собеседник понял, что ты боишься: смотри в переносицу, будет казаться, что ты смотришь прямо.

«Выдохни», — сказал кто-то у меня в голове голосом, похожим на мой.

Я выдохнул. Паркинг не изменился. Лампы мигали. Номера уходили в темноту.

— Хорошо, — сказал я.

Дверь была там, где она сказала. Серая, с облупившейся краской и надписью маркером, которую я не смог прочитать: буквы плыли, как бывает во сне. Я толкнул её.

Комната была пустая и большая. Слишком большая для того, что снаружи казалось подсобкой. Посередине, под единственной лампой, стоял человек. В спортивных штанах, в чёрной футболке, босиком. Молодой. Он не обернулся.

Второй стоял справа, в тени. Третий слева. Четвёртый у меня за спиной, у двери, которую я только что закрыл.

Один, сказала она.

Я обернулся к двери. Мио осталась снаружи. Я видел её через щель: она стояла, обхватив себя руками, и смотрела не на меня, а куда-то вглубь комнаты, туда, где за пределами света угадывался ещё один силуэт. Тонкий. Неподвижный. С чем-то длинным у бедра.

— О, — сказал тот, что под лампой. Голос был весёлый, почти дружелюбный. — Привела всё-таки.

Он обернулся. Лица я не запомнил. Запомнил только улыбку и то, что он смотрел на мои ноги. Как она. Как все.

— Здесь он ровненький, — сказал он. — Надо же. А там хромой.

Там. Он знал, кто я там.

Думать стало некогда.

Правый пошёл первым.

Быстро. Слишком быстро. Удар в рёбра.

Ухожу вниз. Хочу в ноги. В захват.

Нет ног. Он уже не там.

Слева колено. В плечо. Меня разворачивает.

Падаю. Партер. Моё поле.

Тяну ближнего за щиколотку. Есть.

Он не падает. Он должен упасть. Не падает.

Стоит, как вкопанный. Улыбается.

— Здесь так не работает, — говорит он сверху. — Здесь не тянут. Здесь решают.

Удар ногой. В живот. Воздух вышел весь.

Выдохни.

Нечего выдыхать.

Ещё удар. Под ухо. Звон.

Пол качается. Лампа качается.

Пытаюсь встать. Опираюсь на руку. Тем самым стариковским движением.

Там оно было смешным. Здесь оно меня убивает.

Колено в лицо.

Темно.

Я лежал на бетоне и слышал, как они переговариваются над головой. Спокойно, деловито, как грузчики после смены.

— Слабоват.

— Для первого раза нормально. Он не знает правил.

— И не узнает. Передай наверх, что девчонка опять пустышку привела.

— Сама передаст.

Кто-то засмеялся. Потом шаги ушли, и свет погас, и я остался в темноте на холодном полу, и из темноты ко мне подошли босые ноги под чистым голубым подолом.

Но раньше, чем она наклонилась ко мне, из темноты, оттуда, где стоял пятый, раздался ещё один голос. Женский. Низкий, ровный, почти ласковый.

— Не жалей его, Мио-тян. Это не конец. Он вернётся, если ты попросишь. Скажи, что он тебе один нужен. Скажи, что он сильный. Ломай его, пока не согнётся так, как нам надо. Иначе следующей будешь ты.

— Да, нээсан, — сказала Мио. Голос у неё был тихий, детский.

— Я учила тебя не для того, чтобы ты плакала над мусором.

Шаги, лёгкие, почти беззвучные, ушли в темноту. Голубой подол остался.

Она опустилась рядом. Я видел её снизу, сквозь кровь, которая затекала в левый глаз.

— Прости, — сказала она.

— Ты сказала, один.

— Да.

— Ты сказала, что я сильнее.

— Да.

— Ты врала.

Она молчала. Долго. Потом сказала:

— Мне нужно было, чтобы ты пошёл.

Во мне что-то поднялось, горячее, тяжёлое, как кровь к лицу, когда Мурата говорит своё «сто метров за полчаса». Только сильнее. В сто раз сильнее. Я столько лет носил на себе это: чужие взгляды на ногу, жалость, насмешку, вечное «не надо, Асано-кун, мы сами». И первый раз, когда меня назвали сильным, это оказалось приманкой.

— Уходи, — сказал я.

— Кэнта…

— Ты знаешь моё имя. Ты знаешь, что я хромаю. Ты всё про меня знаешь. А я про тебя ничего. И ты привела меня сюда, как… — я не нашёл слова. — Уходи.

Она встала. Платье по-прежнему не шевелилось, но теперь я видел то, чего не видел раньше: у неё дрожали руки. Не чуть-чуть. Сильно. Она прижала их к бокам, чтобы я не заметил.

Она ушла.

Я проснулся в четыре двенадцать утра. Свет горел. Во рту был вкус железа.

Я дошёл до ванной, держась за стену, и посмотрел в зеркало. Под левым глазом наливался синяк. Справа, под рёбрами, когда я задрал футболку, проступало жёлтое пятно размером с ладонь.

Я не дрался вчера. Я помнил весь вчерашний день: лекции, столовую, вечеринку, дождь. Я никуда не ходил после идзакаи. Я лёг спать.

В блокноте, на новой странице, моим почерком, неровно, с нажимом, так что ручка прорвала бумагу:

«Она врала. Их было пятеро».

Я сел на пол у матраса и долго сидел, глядя на эти слова. Пятеро. Почему пятеро? Я насчитал бы четверых, если бы спросили. Но рука, видимо, знала лучше.

Пятым был тот, тонкий, в темноте, с чем-то длинным у бедра.

Я не помнил его. Но меня трясло.

6. Попробуй пожить

Синяк продержался девять дней. Нацуми на второй день перестала спрашивать, откуда он, и стала просто класть мне на парту пакетик со льдом из столовой. Мурата увидел синяк в коридоре и засмеялся, но как-то коротко, и сразу отвернулся, будто вспомнил что-то, о чём не хотел помнить. Сэнсэй Ёсида увидел синяк и ничего не сказал, только на тренировке поставил меня в пару с самим собой и полчаса гонял по одному и тому же выходу из-под удержания, пока я не начал делать его, не думая.

Сакурай Мио не появлялась.

Я дважды проходил мимо корпуса экономики. Не специально. Просто так выходило, что мимо. Её не было ни у автомата с водой, ни на лавке у пруда, где сидели первокурсники. Я говорил себе, что мне всё равно. Я злился и не понимал, на что. На девушку, с которой обменялся десятью фразами? Злость была старая, тяжёлая, как будто я носил её давно, только не знал откуда.

В блокноте за эти девять дней не появилось ни слова. Я проверял каждое утро.

На десятую ночь мне приснился парк.

Маленький, городской, какие бывают между жилыми домами в Сугинами. Две скамейки, качели, песочница с кошачьими следами. Шёл дождь, тихий и тёплый, и фонарь над скамейкой гудел, как гудит кондиционер в нашем зале. Я сразу понял, что это сон, потому что стоял ровно. И сразу понял, кто сидит на качелях.

На ней не было голубого платья. На ней был бежевый кардиган, мокрый насквозь, и джинсы с грязными коленями. Волосы прилипли к щекам. Она сидела на качелях, держась за цепи, и не раскачивалась.

Я мог уйти. Я помнил, как она врала. Не головой, головой я ничего не помнил, а где-то под рёбрами, там, где был синяк.

Я подошёл и сел на соседние качели. Цепи скрипнули.

— Я думала, ты не придёшь, — сказала она.

— Я тоже.

Помолчали. Дождь стучал по горке.

— Я не буду больше врать, — сказала она. — Не потому что стала хорошей. Просто больше нет сил.

И она рассказала. Коротко, без слёз, как рассказывают чужую историю.

Кагосима. Мать, отчим, которому она мешала. Восемнадцать лет в марте. В апреле поступила в Токио, на стипендию, которой хватало ровно на учёбу. Комнату нашла через агентство, очень дешёвую, очень удобную, с договором, который подписала, не дочитав. Агентство же предложило подработку: бар в Кабуки-тё, только наливать напитки, только улыбаться, только по выходным. Потом выяснилось, что в договоре аренды есть пункт про «услуги по трудоустройству». Потом выяснилось, что она должна. Потом выяснилось, что долг растёт быстрее, чем она может его отдать.

— Наяву они почти ничего не делают, — сказала она. — Звонят. Присылают сумму. Улыбаются. Им не нужно ничего делать наяву. Всё остальное они делают здесь.

— Здесь?

— Каждую ночь. Они приходят и показывают, что будет. Если я не соглашусь. Если пойду в полицию. Если уеду. — Она смотрела на песочницу. — Они показывают, как умирают те, кто не согласился. Девочка из соседней комнаты не согласилась. Её нашли утром. Сердце. Восемнадцать лет, сердце.

Я не знал, что сказать. Я молчал.

— Я научилась драться здесь, — сказала она. — Не сама. В апреле, в первую неделю, мне приснилась женщина. Старше меня, красивая, спокойная. Она вытащила меня из кошмара за руку, как старшая сестра из толпы. Томоэ. Сказала, что знает, каково мне, что с ней было то же самое. Она учила меня держать меч. Каждую ночь. А наяву водила есть рамэн и говорила, что у меня здесь нет никого, кроме неё. Это была правда.

— Она говорила, что мужчинам верить нельзя. Ни одному. Что мужчина, который говорит тебе «ты красивая», уже прикидывает, сколько ты стоишь. Я ей верила. После Кагосимы и бара мне было легко в это верить.

Она помолчала.

— А потом она сказала: тебе нужен сильный. Приведи сильного, и тебя отпустят. И однажды я кричала, и ты пришёл. Сам. Никто раньше не приходил. Я сказала тебе, что ты сильный, потому что мне надо было, чтобы ты в это поверил. Они смеялись надо мной потом. Сказали, что я привела хромого. А нээсан сказала, что это ничего. Что хромого даже легче ломать, он к этому привык. Что надо привести тебя снова. И снова. Пока ты не станешь таким, как они.

— И ты пришла меня звать?

— Я пришла сказать, что больше не буду.

Она произнесла это слово и вздрогнула. Посмотрела на меня. Я не вздрогнул. Я его слышал всю жизнь.

— Ты на меня даже не смотришь, — сказала она вдруг. — Ни тогда, ни сейчас. Все смотрят. Им для этого и нужно платье. А ты смотришь как… не знаю. Как врач.

— Я смотрю. Я вижу человека, которому плохо.

Она долго молчала после этого. Потом сказала очень тихо, так, что я едва расслышал за дождём:

— Я больше не могу, Кэнта. Я уйду.

Я понял, что она имеет в виду. Не из сна. Не из города. Совсем.

Я мог бы сказать ей, что это неправильно. Что всё наладится. Что есть телефоны, по которым звонят, и люди, которые помогают. Я знал, что всё это правда. И знал, что она это тоже знает. Ей полгода все говорили, что делать. Агентство говорило, где жить. Бар говорил, как улыбаться. Они говорили, что будет, если она не согласится. Ещё один человек со словом «нельзя» был бы для неё ещё одним голосом из того же хора.

Я не стал спорить.

— Хорошо, — сказал я. — Это твоё решение. Не моё.

Она подняла голову. Наверное, она ждала чего угодно, только не этого.

— Я понимаю, что тебе угрожают, — сказал я. — Я понимаю, что ты живёшь в страхе. Каждую ночь. Но раз уж ты всё равно решила уйти… попробуй сначала пожить. Так, будто тебе уже ничего не угрожает. Будто тебе всё равно.

— Что?

— Тебе говорили, как жить. Куда идти. С кем быть. Попробуй жить так, как ты хочешь. Идти туда, куда хочешь. Быть с кем хочешь. — Я смотрел на мокрый песок под ногами, потому что так было легче. — Найди себе мужчину на вечер. Самого красивого, которого ты увидишь. Полюби его так, как в последний раз. И посмотри, будут ли последствия.

Она смотрела на меня так, будто я ударил её. Или наоборот, будто кто-то впервые за полгода развязал ей руки.

— Ты… серьёзно?

— Им нужно, чтобы ты боялась. Здесь всё сделано из страха. Мне так сказали. Половина того, что пугает здесь, держится только на том, что ты пугаешься. — Я не помнил, кто мне это сказал, но слова были мои, я в них верил. — Если тебе уже нечего терять, тебя нечем держать. Проверь. Одну ночь. А потом решай что хочешь.

Она отпустила цепи. Встала с качелей. Дождь стекал у неё по лицу, и я не знал, плачет она или нет.

— А если они придут?

— Пусть приходят. Ты уже решила. Что они тебе сделают? Пусть смотрят, как ты живёшь.

Она постояла ещё немного. Потом развернулась и пошла через парк к выходу, к улице, на которой горели все фонари. Шла она сначала медленно, потом быстрее. У самых ворот обернулась.

— Кэнта, — позвала она. — А ты? Ты же тоже… завтра не вспомнишь.

— Не вспомню.

— Тогда я запомню за двоих.

Она помедлила у ворот.

— Нээсан говорит, что свобода — это когда тебя уже ничем не ранить, — сказала она. — А ты говоришь, свобода — это когда тебе всё равно, что они сделают. — Она подумала. — Это разное. Кажется, я только сейчас поняла, насколько.

Она ушла. Дождь кончился. Фонарь над скамейкой перестал гудеть.

Утром в блокноте было два слова. Не моим почерком. Я долго смотрел на них, пока не понял, что почерк всё-таки мой, просто очень аккуратный, как будто я выводил каждую букву, стараясь не ошибиться.

«Попробуй пожить».

Я не знал, кому это было написано. Себе, наверное. Я хмыкнул, сунул блокнот в карман и пошёл на электричку. Небо в тот день было ясное. Первое ясное небо за две недели.

7. Изоляция

Мио вернулась в понедельник.

Я увидел её из окна аудитории: она шла через двор к корпусу экономики, и шла иначе. Не быстрее и не медленнее, а как-то по-другому держала голову. Как человек, который больше не ждёт, что сверху что-то упадёт. Кардиган был тот же, бежевый, не по размеру. Только круги под глазами стали светлее.

В обед она села за мой столик. Не спрашивая.

— Привет, Кэнта.

— Привет.

— Я сделала, как ты сказал.

Я поднял глаза от карри.

— Что я сказал?

Она смотрела на меня долго. Потом улыбнулась, и это была совсем не та улыбка, что я видел у автомата неделю назад. Неуверенная, кривоватая, настоящая.

— Ты правда не помнишь.

— Не помню чего?

— Неважно. — Она положила локти на стол. — Я ходила, куда хотела. Целую ночь. Знаешь, что было?

— Нет.

— Ничего. Совсем ничего. Никто не пришёл. — Она засмеялась, коротко, будто сама себе не верила. — Последствий не было.

— Нээсан на меня кричала, — добавила она тише. — Подруга моя. Старшая. Говорит, я дура. Говорит, ты меня погубишь. Что я должна держаться от тебя подальше, а если подойду, то только чтобы… — Она осеклась. — Неважно. Я первый раз её не послушала.

— Я рад, — сказал я, потому что надо было что-то сказать.

Я не понимал, о чём она. Я понимал только, что первокурсница, которая неделю назад смотрела на мою ногу с разочарованием, теперь сидит напротив и смотрит на меня так, будто я выиграл за неё какой-то турнир. И это было хуже, чем разочарование. С разочарованием я умел жить.

— Зачем ты это делаешь? — спросил я.

— Что?

— Садишься сюда. Разговариваешь со мной. Если это спор, скажи. Я не обижусь.

Она перестала улыбаться.

— Это не спор.

— Тогда что?

Она открыла рот, закрыла. Посмотрела в окно. Сказала:

— Ты на меня не смотришь.

— Я смотрю прямо сейчас.

— Нет. Ты смотришь, как будто я задача. Как будто тебе надо понять, где подвох. — Она покрутила в пальцах палочки. — Все остальные смотрят по-другому. А ты нет. Я хочу понять почему.

Я не знал ответа. Я сказал «мне пора» и ушёл, и всю пару по алгоритмам думал не об алгоритмах.

Со следующей недели всё стало ломаться. Не сразу, по одной вещи, аккуратно, как разбирают стену: сначала вынимают кирпич, который не держит, потом соседний, потом ещё один, и ты замечаешь, только когда видишь сквозь стену улицу.

Во вторник меня вызвали в студенческий отдел. Вежливая женщина в кардигане, гораздо лучше сидящем, чем у Мио, сказала, что поступило анонимное сообщение. Что студент второго курса информатики Асано Кэнта систематически преследует первокурсницу экономического факультета. Подсаживается. Не даёт проходу. Что есть свидетели.

— Это неправда, — сказал я.

— Я понимаю, — сказала она так, как говорят, когда не понимают. — Но вы же понимаете, мы обязаны реагировать.

В среду меня уволили из комбини у станции, где я три года работал в ночные смены по выходным. Менеджер, пожилой Танабэ-сан, который всегда давал мне просроченные бэнто бесплатно, смотрел в пол.

— Жалобы, Асано-кун. От покупателей. Говорят, грубишь.

— Я никому не грубил.

— Я знаю. — Он поднял глаза, и я увидел, что ему страшно. — Мне позвонили, понимаешь? Вежливо позвонили. Мне ещё здесь работать.

В четверг Нацуми не села рядом. Она сидела через три ряда и записывала лекцию от руки, как всегда, и не обернулась ни разу. После пары я подошёл.

— Нацуми.

— Не надо, Асано-кун.

Она опять звала меня по фамилии.

— Ты веришь, что я…

— Нет. — Она закрыла тетрадь. — Я не верю. Но мне сказали, что если я буду с тобой общаться, у меня будут проблемы на семинаре. Мурата-сэмпай сказал. Он говорил очень вежливо. — Она наконец посмотрела на меня, и глаза у неё были мокрые. — И ещё. Она тебе нравится. Эта девочка с экономики. Я же вижу.

— Нет.

— Ты врёшь. Ты рядом со мной теперь как… будто тебя нет. Будто ты где-то в другом месте.

Я хотел сказать, что это не так. И не смог. Потому что это было так. Я сидел с Нацуми в столовой и не чувствовал ничего, кроме странной пустоты, будто у меня из груди вынули какую-то деталь, а я даже не знал, что она там была. Я не понимал, куда она делась. Я точно знал, что не влюблён в Мио. Мио меня раздражала. Но когда я пытался думать о том, что было бы, если бы я взял Нацуми за руку, перед глазами вставало другое. Дождь. Скрип цепей. Чьё-то лицо, мокрое, поднятое ко мне.

Чьё — я не знал.

Нацуми ушла. Я остался в пустой аудитории. На доске кто-то забыл стереть граф: вершины, рёбра, одна вершина без связей, сбоку.

В пятницу Мурата встретил меня у ворот кампуса. Один, без своих.

— Плохая неделька, Асано? — Он не улыбался. — Совет хочешь? Бесплатно. Держись от неё подальше. От девочки. Для твоего же здоровья.

— Кто тебе платит, Мурата?

Он впервые за два года посмотрел мне прямо в глаза. И я увидел то же, что у Танабэ-сана. Страх.

— Никто, — сказал он. — Я просто не хочу однажды не проснуться.

И ушёл.

Старик нашёл меня сам. У станции, у автомата с горячим кофе, в одиннадцатом часу вечера, когда я возвращался из зала. Он стоял, привалившись к стене, в мятом плаще, с банкой лимонного тюхая в руке. Лет пятьдесят пять, седая щетина, мешки под глазами такие, что в них можно было бы носить мелочь.

— Асано Кэнта, — сказал он. Не спросил.

— Вы кто?

— Кодзима. Рокуро. Бывший инспектор, полиция Мусасино. — Он отпил из банки. — Очень бывший. Ты в последнее время просыпаешься с синяками, Асано-кун?

Я остановился.

— Откуда вы…

— Я двенадцать лет следил за этим районом. Я знаю, как выглядит лицо человека, который просыпается с синяками и не помнит, откуда они. — Он оттолкнулся от стены. — У меня в машине папка. Хочешь посмотреть?

Машина была старая белая «кей-кар», заваленная бумагами и пустыми банками. Он достал с заднего сиденья толстую папку и положил мне на колени.

Фотографии. Молодые лица. Студенческие билеты, пропуска на работу. Под каждым дата и одна строка: «Внезапная сердечная смерть во сне. Патологий не выявлено».

— Девятнадцать человек, — сказал Кодзима. — За четыре года. Все от восемнадцати до двадцати шести. Все в радиусе трёх станций от твоего университета. У всех за месяц до смерти появлялись долги, новые знакомые или новая подработка. Врачи пишут «поккури». Внезапная ночная смерть здоровых молодых людей, бывает, редко, но бывает. Начальство сказало мне: Кодзима, ты ищешь убийцу у инфаркта. Иди домой.

— И вы пошли?

— Сначала нет. — Он отпил ещё. — А потом ко мне ночью пришли.

Он рассказал это так же, как Мио рассказывала про Кагосиму. Ровно, будто чужое.

— Женщина. Очень красивая, в тёмном. С мечом. Я стоял в своём старом кабинете, во сне, и она положила меч на мой стол, на папку. И сказала: «Не трезвей, инспектор. Пока пьёшь, ты им не нужен. Протрезвеешь — я приду ещё раз, и уже не одна». — Он помолчал. — Странно. Мне потом всё казалось, что она меня предупреждала, а не угрожала. Как будто ей было не всё равно.

— И вы пьёте.

— Алкоголь глушит быстрый сон. Ты почти не видишь снов. — Он поднял банку, как тост. — Шесть лет. Это моя дверь на замке.

Я листал папку. На двенадцатой фотографии была девочка в школьной форме, круглолицая, с чёлкой. Под датой стояло: «Кагосима, переезд в апреле. Жила в доме 3-14, комната 202».

Девочка из соседней комнаты. Я не знал, откуда пришла эта мысль. Она просто пришла.

— Почему вы мне это показываете?

Кодзима забрал папку.

— Потому что ты первый за шесть лет, кто вернулся с синяками и живой. И потому что к девочке Сакурай, с которой ты, говорят, «не даёшь проходу», уже прицепились те же люди. — Он сунул мне в руку мятую визитку, где старая должность была зачёркнута ручкой. — Ты ничего не помнишь. Я знаю. Это хорошо, тебя нечем допрашивать. Но если однажды вспомнишь — позвони. Мне нужно одно настоящее доказательство. Одно. Остальное я сделаю сам.

Он сел в машину. Опустил стекло.

— И ещё, Асано-кун. Там, где ты бываешь по ночам, есть человек по имени Хиросэ. Если встретишь, передай, что Кодзима ещё жив. Он поймёт.

Машина уехала. Я стоял у автомата с кофе и держал визитку. Хиросэ. Я не знал никакого Хиросэ.

В кармане, в блокноте, на странице после «выдохни», было написано: «Сатору. Озеро. Камень тёплый».

Я видел эти слова каждый день и никогда не задумывался, что они значат.

8. Дверь

На берегу озера было холодно. Туман стоял низко, по колено. Сатору сидел на своём камне, и я сразу, с порога сна, понял, что помню его. Не утренним умом. Тем, что под ним.

— Кодзима ещё жив, — сказал я вместо приветствия.

Он не обернулся. Только плечи у него на секунду стали другими. Потом он сказал:

— Значит, пьёт.

— Пьёт. Шесть лет. К нему приходила женщина с мечом.

Теперь он обернулся.

— Он сказал какая?

— Красивая. В тёмном. Сказала ему не трезветь. Он думает, она его так спасала.

Сатору долго смотрел на воду. Потом расстегнул рубашку и отвёл ткань с левой стороны. Через рёбра, от подмышки почти до пояса, шёл шрам. Ровный, белый, старый. Такой оставляет не нож. Такой оставляет длинный клинок, если бить с оттяжкой и в последний момент придержать руку.

— Её зовут Томоэ, — сказал он. — Огава Томоэ. Семь лет назад она привела меня туда же, куда твоя девочка привела тебя. Я тоже был сильным. Мне тоже сказали, что я сильнее всех.

Он застегнул рубашку.

— Это не клан в старом смысле, Кэнта. Старых больше нет, полиция их перемолола, закон их задушил. Остались те, у кого нет ни значков, ни татуировок, ни офиса. Они нашли место, где нет улик. Бойцы. Посредники. Те, кого держат долгами. И те, кто держит сам сон. — Он постучал пальцем по виску. — Здесь их сила растёт от страха жертв. Чем сильнее ты боишься, тем быстрее они двигаются. Ты видел.

Я вспомнил паркинг. Не картинку, а то, как ноги не находили опоры.

— А Томоэ?

— Томоэ посредник. Она ведёт ячейку. Она сама когда-то пришла к ним жертвой. Девчонкой, младше твоей. Они её сломали, а потом сделали из неё ту, кто ломает. У них есть способ. Если хочешь, чтобы человек принадлежал тебе навсегда, заставь его убить того, кого он любит. Здесь. Во сне. — Он помолчал. — Наяву тот, кого убили здесь, тоже не просыпается. Врачи пишут «сердце».

Он подобрал с гальки камень, повертел и не стал бросать.

— Ей было семнадцать, — сказал он. — Она приехала из Ниигаты к парню, который писал ей, что любит. Он встретил её на вокзале, снял ей комнату, купил платье. Через месяц он её продал. Не в переносном смысле. Получил деньги и уехал, а она осталась с долгом, которого не брала. Потом были другие мужчины. Каждый говорил ей что-нибудь хорошее, и каждый что-то с неё брал.

Он не стал рассказывать подробнее, и я был ему за это благодарен.

— Она перестала верить нашему роду. Целиком, всем сразу. Не со злостью даже, с облегчением. Так проще: если все одинаковые, никто уже не обманет. Мужчина, который говорит «люблю», для неё держит в другой руке поводок.

— А вы?

— А я ничего ей не обещал. Ничего не просил. Просто сидел рядом, когда ей снилось плохое. — Он посмотрел на камень у себя в ладони. — Поэтому она ко мне и потянулась. И поэтому же испугалась. Для неё открыться мужчине значило отдать ему поводок. Она смотрела на меня так, будто хотела подойти, и каждый раз останавливалась в шаге. Клан это увидел раньше нас обоих. Меня выбрали потому, что она меня любила и боялась этого больше, чем их.

— Она убивала.

— Троих. До меня. Я был четвёртым. — Он повернул голову, и я увидел, что глаза у него сухие и очень спокойные, как у человека, который давно всё выплакал. — Мы стояли на мосту. У неё меч, у меня меч. Она ударила. Я видел, как она в последний миг придержала руку. Четверть секунды. Этого хватило, чтобы я выжил. Она не смогла.

— Вы её…

— Я её люблю. До сих пор. — Он сказал это просто, как называют номер дома. — Поэтому я и сказал тебе тогда про женщин. Не потому что все врут. А потому что я знаю, как выглядит женщина, которую заставили врать. И знаю, чем это кончается.

— Мио не Томоэ.

— Томоэ тоже когда-то не была Томоэ.

Сзади хрустнула галька.

Она стояла на краю тумана. Не в голубом платье. В кардигане и джинсах, как в парке. Сатору поднялся, рука его дёрнулась к бедру, к чему-то, чего там не было.

— Я сама, — сказала Мио. — Меня никто не прислал. Я шла на голос Кэнты.

Потом она посмотрела на Сатору, и лицо у неё стало белым.

— Я слышала, — сказала она. — Про Томоэ. Про мост. Про троих. — Голос у неё сломался. — Это она меня учила. Она мне как сестра. Она водила меня есть рамэн.

Сатору долго смотрел на неё. Потом сказал, мягче, чем говорил со мной:

— Меня она тоже водила есть рамэн.

Она подошла и встала рядом со мной. Близко. Ближе, чем стоят, когда просят о помощи.

— Я сделала, как ты сказал, — сказала она мне, и я вдруг понял, что слышу это уже второй раз. — Ходила, куда хотела. Искала самого красивого.

— Нашла?

Она посмотрела на меня. Долго. Потом отвела глаза и сказала:

— Нашла. Он на меня не смотрит.

Сатору хмыкнул. Я не понял почему.

Дверь была на дне озера.

Сатору сказал, что она бывает в разных местах, но всегда там, где тихо и где не хочется оставаться. Мы шли по воде, как по стеклу, и туман расступался перед нами, а внизу, под ногами, темнела глубина, и в глубине лежала дверь. Обычная, деревянная, раздвижная, как в старых домах, с бумажными квадратами. Только бумага была чёрная.

— За ней те, кто умер недавно, — сказал Сатору. — Не больше сорока дней. Дальше они уходят, и их не дозваться. Пока они там, с ними можно говорить. Иногда. Обычно нет.

— Почему?

— Потому что они боятся. — Он присел у края, глядя вниз. — Они умерли в ужасе, и ужас остаётся с ними. Они не слышат. Они кричат. Я пробовал много раз. Мне не отвечали.

Мио опустилась на колени рядом с ним.

— Кто там сейчас?

Я знал ответ. Из папки Кодзимы. Последняя фотография, двенадцать дней назад. Парень, двадцать лет, курьер, худое лицо, неровная чёлка. Мори Юта.

Сатору открыл дверь. Не руками. Он просто посмотрел на неё, и бумажные створки отъехали в стороны, и оттуда пошёл холод.

А потом крик.

Он не кончался. Он был не громкий, он был бесконечный. Как звук, который не может остановиться, потому что, если остановится, станет ещё хуже. В проёме, внизу, в темноте, сидел человек, сжавшись в ком, закрыв голову руками, и раскачивался.

Я спустился. Не знаю как. Просто оказался рядом.

— Юта, — позвал я. — Мори Юта. Мы хотим помочь.

Крик стал выше. Он отполз от меня, вжался в угол, которого не было.

— Выдохни, — сказал я, сам не знаю кому, ему или себе.

Не помогло. Холод шёл по ногам вверх, к коленям, к поясу. Я понял, что если пробуду здесь ещё немного, то тоже начну раскачиваться.

И тогда мимо меня прошла Мио.

Она не звала его. Не говорила «мы поможем». Она просто села рядом, на корточки, совсем близко, и сказала спокойным, обычным голосом, каким говорят в электричке с соседом:

— Мне тоже было страшно. Каждую ночь. Я тоже думала, что уйду. — Она помолчала. — А потом один хромой дурак сказал мне, что раз уж я решила, то можно хотя бы пожить. Я пожила. Одну ночь. Они не пришли. Понимаешь? Они не пришли, потому что мне стало всё равно.

Крик не прекратился. Но стал тише.

— Тебе больше нечего бояться, Юта, — сказала она. — Всё, что они могли, они уже сделали. Ты свободен. Они тебе больше ничего не могут.

Он убрал руки от головы.

Лицо у него было серое, глаза пустые. Он смотрел на Мио, как смотрят на свет в конце длинного коридора: не веря, но не в силах отвести взгляд.

— Где ты был, — сказала она. — Перед этим. Где они тебя держали?

Он говорил обрывками. По слову, по два, через паузы, как будто каждое слово надо было вытащить из воды.

— Белая комната. — Пауза. — Мальчик спит. — Пауза. — Вокруг мальчика все спят. Мы все спим вокруг него. — Пауза. — Аояги. Клиника. Сайтама. Табличка на двери. Палата девять. — Пауза. — Привёл высокий. Баскетбольная куртка. Он плакал. Он сказал: «прости, мне надо было кого-то привести, иначе меня».

— Как его звали?

Юта закрыл глаза.

— Сё.

Холод дошёл мне до груди. Сатору наверху крикнул: «Выходите!» И я схватил Мио за руку, и мы полезли вверх, и дверь за нами закрылась, и последнее, что я услышал оттуда, был уже не крик. Тихий голос. Юта говорил: «Спасибо». Или мне показалось.

Я проснулся в три сорок ночи и сразу сел, не открывая глаз, и нашарил блокнот, и писал, писал, пока не кончилась страница, и перевернул, и писал на следующей. Я не думал. Рука знала.

Утром я прочитал:

«Клиника Аояги, Сайтама, палата 9. Мальчик спит, вокруг него спят все. Якорь. Мори Юту привёл Мурата Сё. Мурата сам жертва. Томоэ — посредник. Сатору — её любит. Мио пошла к мёртвому одна и не боялась. Позвони Кодзиме. Позвони Кодзиме. Позвони Кодзиме».

Я не помнил ничего из этого. Но я набрал номер с мятой визитки, и Кодзима ответил после первого гудка, хриплым голосом, будто не спал.

— Клиника Аояги в Сайтаме, — сказал я. — Палата девять. Там кто-то спит, и вокруг него все спят. Я не знаю, что это значит.

На том конце было тихо секунд десять.

— Я знаю, — сказал Кодзима. — Это значит, что я сегодня не буду пить.

9. Неуязвимая

Кодзима поехал в Сайтаму на следующий день, трезвый, с бывшим напарником, который до сих пор служил в префектуральной полиции и до сих пор считал Кодзиму сумасшедшим, но поехал. Он позвонил мне в шесть вечера.

— Палата девять есть, — сказал он. — Частная клиника, долгосрочный уход. Пациент девятнадцати лет, четыре года в «вегетативном состоянии». Только он не в вегетативном, Асано-кун. Его держат на седативах. Капельница. Медсестра испугалась, когда увидела удостоверение напарника. Завтра утром будет ордер. Завтра.

— А сегодня?

— А сегодня ночь, — сказал Кодзима. — И они знают, что мы приходили.

Я лёг в одиннадцать. Блокнот положил на грудь, открытым. Ручку зажал в кулаке.

Мост висел над чёрной рекой.

Деревянный, старый, с красными перилами, облупившимися до серого. Река внизу текла беззвучно и в одну сторону, туда, где за туманом, я знал, лежала дверь. Над мостом не было ни неба, ни фонарей. Свет шёл ниоткуда.

И я помнил.

Всё. Сразу. Крик в переулке, голубое платье, озеро, паркинг, качели под дождём, Юту в темноте. Свои собственные слова: «попробуй пожить». Как будто кто-то вылил мне на голову ведро воды, и в каждой капле была одна ночь. Сатору потом объяснил: рядом с дверью мёртвых двери закрывать бесполезно. Здесь всё течёт в одну сторону, и память тоже.

Я стоял посреди моста и смеялся. Не от радости. От того, что наконец понял, куда у меня из груди делась та деталь.

Они пришли с обоих концов. Четверо. Тот, весёлый, из паркинга, шёл первым.

— Хромой, — сказал он. — Опять ровненький. Ну давай.

Я посмотрел вниз, на свои ноги. Здесь они были одинаковые. Здесь мне всегда давали здоровые ноги. Я никогда не просил.

И я подумал: а ведь я не умею драться на этих ногах.

Я умею драться на своих.

Я выдохнул. И правая нога стала короче на два сантиметра. Мир слегка накренился. Привычно. По-домашнему.

Весёлый перестал улыбаться.

— Ты чего делаешь?

Я не ответил. Я опустился ниже, тяжелее. Так, как стою на татами у Ёсиды. Так, как стою всю жизнь.

Он пошёл.

Быстро. Не так быстро, как в паркинге.

Я не боюсь. Им нечем двигаться.

Удар. Мимо. Я ниже, чем он ждёт.

Захват за пояс. Падаю назад. Тяну.

Он падает. На этот раз падает.

Доски моста под спиной. Он сверху. Тяжёлый.

Колено под бедро. Кривая нога через спину. Замок.

Он рвётся. Я жду.

Он поднимает голову.

Предплечье в горло.

Он бьёт ладонью по доскам. Раз. Два. И исчезает, рассыпается, как пепел от бумажной двери.

Второй. Третий. Они идут вместе.

Слева мелькает тёмная рубашка. Сатору. С мечом. Он встаёт между мной и третьим. Не рубит. Держит. Просто держит.

Второй бьёт ногой. Ловлю. Прижимаю к себе. Падаем.

Партер. Моё поле.

Он думал, здесь не тянут.

Здесь тянут, если не боишься.

Когда последний из четверых рассыпался у перил, я лежал на досках и дышал. Сатору стоял надо мной, опустив меч. Острие смотрело в доски.

— Хорошо лежишь, — сказал он.

— Меня учили.

А потом с дальнего конца моста пришла она.

Тонкая. В тёмном кимоно, перехваченном простым поясом. Волосы до пояса, чёрные, тяжёлые. Лицо такое красивое, что на него больно было смотреть, и такое неподвижное, будто его вырезали из того же дерева, что и перила. В правой руке меч в ножнах. Левой она вела за собой Мио.

Не тащила. Вела. Мио шла сама. Голубого платья на ней не было. Был кардиган.

Сатору замер. Я слышал, как у него остановилось дыхание.

— Томоэ, — сказал он.

Она не посмотрела на него. Она смотрела на Мио.

— Видишь его? — сказала она, кивнув на меня. — Он тебя спас. Он тебе нравится. Ты думаешь о нём каждый час, когда не спишь. Я знаю. Я помню, как это.

Она вынула из-за пояса второй клинок, короткий, и вложила рукоять Мио в ладонь.

— Я учила тебя держать меч, сестрёнка. Я вытаскивала тебя из кошмаров, когда у тебя никого не было. Послушай меня в последний раз. Ты ещё девочка. Любовь тебя утопит. Они найдут тебя через него, они будут держать тебя через него до конца жизни. Мужчина, который говорит «люблю», держит в другой руке поводок. Я это проверила. Мне хватило одного раза. Я знаю, как стать неуязвимой. Нужно только один раз сделать то, что ты не сможешь простить себе. Один раз. А потом тебе уже никто ничего не сможет сделать. Никогда.

Мио смотрела на клинок. На меня. На Томоэ.

Я не двигался. Мне хотелось встать, сказать что-нибудь, но я понял: это не мой бой. Я один раз уже сказал ей «живи как хочешь». Теперь это было её.

— Ты так сделала? — спросила Мио.

— Да.

— И ты неуязвимая?

Томоэ молчала.

И я увидел то, что Мио увидела раньше меня. У Томоэ дрожала рука. Правая, на ножнах. Мелко, непрерывно, как дрожит провод на ветру. Она прижимала ножны к бедру, чтобы это скрыть, и не могла скрыть.

— Ты не неуязвима, — сказала Мио тихо. — Ты просто перестала чувствовать, как тебе больно.

Она разжала пальцы. Короткий клинок упал на доски, звякнул, скатился к перилам и ушёл в чёрную воду без всплеска.

— Мне говорили, где жить, — сказала Мио. — Говорили, как улыбаться. Говорили, что будет, если я не соглашусь. Теперь ты говоришь, кого мне убить, чтобы стать сильной. — Она шагнула ко мне, встала рядом, и я почувствовал её плечо у своего. — Нет. Я хочу быть с ним. Это я решила. Не вы. — Она посмотрела на Томоэ, и голос у неё дрогнул. — Ты была мне сестрой, нээсан. Ты и сейчас сестра. Поэтому я не стану такой, как ты.

Река под мостом остановилась.

Я это увидел: вода перестала течь, застыла чёрным стеклом. А потом по ней пошла трещина. Тонкая, светлая, от берега до берега. Ещё одна. Мост качнулся.

— Мальчик, — сказал Сатору. — В Сайтаме. Кто-то перекрыл капельницу.

Потом мы узнали: медсестра. Та самая, что испугалась удостоверения. Она не дождалась ордера. Она пришла ночью, одна, и вынула иглу из руки мальчика, которого четыре года держали спящим, и он открыл глаза. И всё, что держалось на его сне, перестало держаться.

Мост крошился с краёв. Туман рвался, и в дыры било серое предрассветное ничто.

Томоэ стояла и смотрела на Сатору. Впервые за всё это время она смотрела на него.

— Ты жив, — сказала она так, будто только сейчас поверила.

— Ты придержала руку, — сказал он.

— Я каждую ночь проверяла, — сказала Томоэ. Не ему, кажется. Себе. — Семь лет. Приходила к озеру и смотрела из тумана, сидишь ли ты на своём камне. Если сидишь, значит, я тебя тогда не убила. Значит, я ещё… — Она запнулась. И договорила, будто слова вышли раньше, чем она успела их остановить: — Я же тебя люблю, дурак.

Она сама испугалась сказанного. Я видел, как у неё дрогнули губы, как она хотела забрать слова обратно и не нашла, куда их спрятать. Неуязвимая женщина стояла на рушащемся мосту, и с неё, как с плохо прибитой доски, отходило всё, что она годами на себя набивала.

Сатору ничего не ответил. Он только кивнул, медленно, как кивают, когда наконец сходится задача, которую решал семь лет.

Меч выпал у неё из пальцев. Она не нагнулась за ним. Она сделала шаг в сторону, к перилам, освобождая нам дорогу. Первый шаг, который она сделала сама, может быть, за десять лет.

Сатору подошёл к ней. Не быстро. Протянул руку. Она посмотрела на его ладонь долго, как на что-то незнакомое.

— Уходите, — сказал Сатору, не оборачиваясь. — Оба. Сейчас.

Мио схватила меня за руку. Я встал, на свои ноги, кривой и прямой, и мы побежали по мосту, который рушился за нами доска за доской, и я бежал хромая, правый короче, правый короче, и она бежала рядом и подстраивалась под мой шаг.

Последнее, что я видел, обернувшись: двое у перил. Он держит её руку. Она не отнимает.

10. Утро после

Я проснулся в пять ноль восемь. Будильник ещё не звонил. За окном серело, на проводах сидели вороны, все в одну сторону.

Блокнот лежал у меня на груди, открытый, чистый. Я ничего не написал за ночь.

Мне не нужно было.

Я помнил всё. Мост, реку, Томоэ, клинок в чёрной воде. Её плечо у моего плеча. Я лежал и смотрел в серый потолок с разводами, и нога ныла, как всегда ноет к перемене погоды, и мне впервые в жизни было всё равно, что она ноет.

Кодзима позвонил в девять.

— Мальчик очнулся, — сказал он. Голос был трезвый и очень усталый. — Кумагаи Рэн. Ему было пятнадцать, когда его «положили на обследование». Агентство, которое сдаёт комнаты приезжим студентам, клиника и бар в Кабуки-тё оформлены на одних и тех же людей. Медсестра дала показания. Документы по седативам, договоры, переводы денег. Это не сны, Асано-кун. Это бумага. Бумагу я умею.

— А Мурата?

— Пришёл сам. В восемь утра, в участок Мусасино. Сказал, что ночью ему впервые за год ничего не снилось, и он испугался, что больше не сможет молчать, если не скажет сейчас. — Кодзима помолчал. — Он плакал, когда рассказывал про Мори Юту.

Я не знал, что чувствовать к Мурате. Не знаю до сих пор.

На следующей неделе в новостях прошла короткая заметка: в префектуре Сайтама и в Токио задержаны одиннадцать человек по делу о мошенничестве, незаконном удержании и применении психотропных препаратов. Без названий, без кланов, без слова «якудза». Внизу была фотография здания клиники с закрытыми жалюзи. Девятнадцать фотографий из папки Кодзимы в новости не попали. Кодзима сказал, что попадут. Что у него теперь есть время, а время он умеет тратить.

Томоэ среди задержанных не было.

Сатору я больше не видел. Ни на озере, ни на камне. Однажды, через месяц, я стоял на платформе Митаки и смотрел на электричку в сторону Синдзюку. В вагоне у дверей стоял мужчина в тёмной рубашке без воротника. Он держался чуть бережнее, чем нужно человеку его сложения, будто берёг левую сторону. Рядом с ним стояла женщина с длинными чёрными волосами. Она не держалась за поручень. Она держалась за его рукав.

Двери закрылись. Электричка ушла. Я так и не узнал, были ли это они. Решил, что были.

Нацуми подошла ко мне сама, в конце октября, с двумя онигири.

— Студотдел закрыл жалобу, — сказала она. — Мне сказали, что заявитель её отозвал.

— Знаю.

— Прости, Асано-кун. Я струсила.

— Все струсили, — сказал я. — Это нормально. Им этого и было нужно.

Она протянула онигири. С лососем. Я взял. Мы сидели в столовой, и мне с ней было хорошо, по-старому хорошо, тепло и тихо. Только та деталь, которую я искал у себя в груди, когда смотрел на неё, теперь была на месте. И принадлежала не ей.

Нацуми это поняла раньше меня. Она всегда всё понимала раньше.

— Та девочка с экономики, — сказала она. — Сакурай. Она каждый день приходит к корпусу информатики и делает вид, что просто проходила мимо.

— Я знаю.

— Кэнта-кун. — Она улыбнулась, и улыбка была немного грустная, но не обидная. У неё это никогда не обидно. — Иди уже.

Мио ждала у пруда, на лавке, где сидят первокурсники. В бежевом кардигане. Кажется, у неё был только один.

Я сел рядом. Опустился, с опорой на руку, тем самым движением.

— Ты помнишь, — сказала она. Не спросила.

— Помню.

— Всё?

— Всё.

Она повернулась ко мне, и я увидел, что она боится. Не так, как боялась там, в тупике. По-другому. Так боятся люди, которые долго ждали ответа на письмо.

— Ты знала про зал, — сказал я. — Тогда, на вечеринке.

— Во сне ты двигался как борец. Я догадалась.

— А почему спросила?

— Хотела, чтобы ты признался. Хоть в чём-нибудь. — Она пожала плечами. — Ты не признался.

Мы помолчали. На пруду плавали утки, и вода была прозрачная на пару метров от берега, и на дне я разглядел маленькую рыбу, которая стояла против течения, едва шевеля хвостом.

— Ты сказала, что нашла самого красивого, — сказал я. — Тогда, на озере. И что он на тебя не смотрит.

Она покраснела. Первый раз на моих глазах. Наяву или во сне.

— Догадайся, — сказала она.

Я смотрел на неё. На кардиган не по размеру. На круги под глазами, которые стали почти незаметными. На руки, которые больше не дрожали. Красивая. Я отметил это не как факт, как дождь за окном. По-другому. Так, что стало трудно дышать.

Я подумал, что сэнсэй Ёсида прав: думать надо до схватки и после, а во время надо дышать.

Я выдохнул.

— Я смотрю, — сказал я. — Сейчас смотрю.

Она засмеялась. Тихо, неуверенно, а потом громче, и утки на пруду всполошились и захлопали крыльями.

Мы пошли к станции вместе. Я хромал. Мир, как всегда, слегка кренился вправо. Через десять шагов я заметил, что она идёт именно с правой стороны. С той, куда кренится мир. И что её шаг совпадает с моим, короткий с коротким, длинный с длинным, будто она тренировалась.

— Ты подстраиваешься, — сказал я.

— Я запомнила за двоих, — сказала Мио. — Как ты ходишь, тоже.

Блокнот я так и ношу в кармане куртки. Новых слов в нём не появлялось с той ночи на мосту. Последняя запись, на последней странице, сделана уже не ночью, а днём, моим обычным почерком, ровным, насколько у меня получается:

«Сон оставляй во сне. Остальное забирай с собой».

Я пишу это, потому что теперь помню. И потому что больше не хочу забывать.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге