Обложка Любовь для Горя

Любовь для Горя

Лена Коваленко

0% прочитано
Стандартный
Лена Коваленко

Любовь для Горя

Глава 1. Фея любви.

— За воеводу! — взревел трактир дружным мужицким хором, и застучали глиняные крынки. Горислав только поморщился. Я понимал, что моё возвращение, да сразу в статусе наместника, будут отмечать бурно, но сам устал. Хотелось просто упасть на кровать, чтоб под спиной было не войлочное одеяло или вонючая после дождя шкура, а мягкая перина, ну или, на худой конец, набитый сеном тюк — сухой, без клопов и не вонючий. Спал бы и спал.

Вдруг голоса в трактире затихли, дверь отворилась, и в зал вошла девица. Не вошла. Вплыла. Тонкая, ладная, с румянцем и красотой нездешней. Мужики глянули на неё и тут же вернулись к своим делам. Странное дело: даже ни одной скабрёзности не прозвучало.

— Это кто? — спрашиваю у трактирщика. Я сегодня не сидел ни с кем за столом, кочевал от одного к другому, всё чаще оставаясь у стойки старого приятеля — Ждана, владельца забегаловки. Вечер шёл прекрасно и без участия героя торжества.

— Это? Фея любви, — пожимает плечами Ждан, будто феи у нас каждый день разгуливают.

Всматриваюсь в лицо приятеля: вдруг шутит? Но тот предельно серьёзен. А я хмурюсь. За время войны я повидал всякого, а вот фей любви вживую не встречал. Слышать — слышал, а вот свидеться судьба не дала. Родственниц их — фей подводных да лесных — видывал порой, издалека. Не любили эти мирные создания кровь, а от воинов кровью смердит за многие вёрсты.

Вглядываюсь в юную красотку внимательнее: живая, улыбчивая, она порхала от собеседника к собеседнику, всем улыбаясь, но никого не привечая особо.

— И что же, правду про них говорят? — приложившись ещё раз к уж больно крепкому пиву, уточняю у Ждана.

— Что именно? — приятель понимающе щурится: видать, не я первый любопытствую.

— Ну, что раны душевные лечит да удачу приносит? — спрашиваю первое, что всплывает из баек, рассказанных на привалах.

— И раны лечит, и удачу приносит, — кивает трактирщик. — И сама выбирает, кому помощь её нужна.

— Неужто силком никто не тащит? — удивлённо вскидываю бровь. У нас за то наказание, конечно, суровое, но поди докажи: слово против слова, а девкам веры нет — это известный факт. Кто ж поверит, что бравый дружинник мог вести себя как скот?

Увы, кому как не ему, Гориславу, знать, что могут. И на войне повидал разного, и как командиру приходилось не раз бравых воинов, в пылу битвы голову потерявших, остужать. Да и род мой, славный, военный, магически одарённый, вёл своё начало от бастарда княжеского. Сам князь похоть в узде сдержать не смог, когда увидел красоту жены друга своего, побратима. Даже в семейных преданиях молчат о том, как миром дело решить удалось. Сам бы я вряд ли б такое оскорбление снёс. Хотя никто, кроме семьи, не знал. Даже княжеские отпрыски уже не ведали.

Князь наш нынешний, молодой Ратибор, как‑то в пылу победного пира очень тужил, что Горе не брат ему, а только побратим. А я ему и правда не брат — дядька пятиюродный. Хотя, может, и к лучшему, что про то, кроме самого воеводы, никто и не знает уже. И не узнает. У родителей моих детей больше не случилось, дядьки с семьями не пережили последнюю эпидемию, а я ни с кем делиться не собирается.

Из размышлений меня вывел спокойный голос Ждана. Он уже много зим владел трактиром и чувствовал своего гостя: когда надо, давал подумать, когда надо — вступал в разговор.

— Так учёные уже. Когда она тут только появилась, был у нас Ванька Скоробогатый, помнишь такого? — Разговаривая, Ждан наливает ещё пяток кружек пива и отдаёт разносчицам. Разбитные девахи мчатся к столам, торопясь порадовать воинов, глупо подхихикивая на ходу.

— Помню, как не помнить, — киваю я. Ванька был из рода купеческого, да больно нищего. Вот только сам преуспел. Водил караваны на Восток, торговал пряностями да диковинами. Удачлив был чрезмеры.

— Ну вот, зацепило его больно, что фея наша вниманием его обделяла. Говорила, что удачи у него своей хватает, а любовь к ней не прилагается. — Рассказ из уст трактирщика тёк мерно, будто речка неспешная, и не мешал тому заниматься хозяйскими делами. — Ходил кругами, ходил, да в один момент пропал. Ушёл с караваном и не вернулся. Вернулись потом наёмники, что с ним ушли в тот раз, — да не все. Человек пять всего. Рассказывали, что сорвался в путь Ванька нежданно, чуть раньше срока. Весь был радостный, взбудораженный, как после удачных продаж. Вот только всю дорогу их сопровождали неудачи: то лошадь ногу подвернёт, то у повозки ось сломается. Раз пять натыкались на разбойников, водой отравились. Будто удача вся отвернулась разом от Ивана. Купцы, что ехали с ним, роптали. Наёмники богам своим молились, чтоб хоть немного удачи вернуть.

— Не получилось? — спрашиваю очевидное, принимая очередную кружку у Ждана.

— Не, кочевники напали уже на обратном пути, — безразлично пожал плечами трактирщик и невозмутимо продолжил свой рассказ. — Перерезали всех, кого достали, а эти просто сбежали. Говорят: «Трусость не порок, когда боги гневаются».

— Ну а фея‑то тут причём? — решаю всё же уточнить.

— Так кто‑то видел, что в ночь накануне отъезда он фею силком к себе утащил, — Ждан поясняет, будто очевидное, забывая, что меня в родных землях почитай восемь зим не было. — Она не появлялась в городе всё время, пока не было каравана. А соседи Ваньки тоже богам ходили молиться: у кого скотина перемёрла, у кого земли вредитель попортил, у кого склады сгорели. С тех пор у нас её никто и пальцем не трогает.

Оглаживаю бороду свою. Оброс, как медведь какой. Последние седмицы[1] были кипучие. Война отгремела, но мало вернуться с победой. Её надо отпраздновать, все почести воздать, добычу поделить — и только потом вернуться домой отдыхать. Даже в столице, при князевом дворе, отдохнуть не довелось. Именно моим отрядам поручено было следить за порядком. И не зря: пару раз лазутчики от союзников дражайших готовили подлые подставы.

А потом помер местный наместник, а Синявлю и без того несладко пришлось в последнее время. Несколько эпидемий подряд изрядно выкосили местных. Вот и у наместника никого из родных не осталось. Не придумал молодой князь ничего лучше, чем назначить соратника верного, воеводу опытного, наместником в родном городе. Так и пришлось мне мыкаться между столицей и родным городом. Старые обязательства не отпускали, а новая должность наместника Синявля требовала моего присутствия.

— А поговорить‑то с ней можно? — спрашиваю, улыбаясь.

— Гутарь, — отвечает на старый лад Ждан. — Кто ж остановит? Разговоры беды не накликают.

Всё так же улыбаясь, подсаживаюсь к юной фее. Она, устав порхать, села в уголок за маленький столик, куда расторопные девки уже принесли ей скромный ужин.

— Светлой трапезы, — присаживаюсь напротив неё. Она поднимает на меня свои невозможные фиолетовые глаза и секунду смотрит пытливо. Будто нутро моё всё наружу выворачивает. Смотрит‑смотрит, а потом моргает — и разом будто преображается вся.

— И тебе светлого вечера, Горе, которое не‑Горе, — улыбается так нежно‑нежно.

— Знаешь меня? — удивляюсь.

— А кто ж не знает героя войны? — щебечет, как птичка лесная. — Мага, что взял крепость неприступную? Горе, что некромантов победил да славу княжескую приумножил? Воеводу нашего, бравого — Горислава Ярого?

Веду плечом недовольно. Не чувствую я в себе той славы великой, только усталость смертельную да горе — не своё, чужое. Меня боги миловали, с победой вернули, а сколько бравых воинов за десяток зим войны полегло? Сколько домов не досчиталось мужей да сыновей?

— Не прячься, Горе, — с какой‑то недетской мудростью смотрит на меня красавица. Сразу понятно, что лет и зим ею прожито куда больше, чем кажется на вид. — Героем быть — тяжкий труд, но посильный тебе.

— Так, может, поможешь, красавица, труд этот облегчить? — улыбаюсь. С такой чаровницей ночь провести — уже радость, даже без волшебных способностей.

— А тебе есть кому силы восстанавливать, боли залечивать да кошмары разгонять, — улыбаясь, отвечает фея. — Сердце твоё и взор не видят богами наречённую, но сила твоя приняла её. Вспоминай, с кем ночи горячи, но спокойны.

Хмыкаю. Горячие, но спокойные ночи? За время войны спокойных ночей у меня и не было толком. Да и горячих — по пальцам пересчитать. Обозными девками я брезговал. Перебивался разбитными вдовушками да боевыми магичками. Таких немного было, но все они были легки на норов, да и срамную болезнь от них не подхватишь. Моя стихия — огонь, и заразу в организме я «выжигал» изнутри, но каждый раз это сопровождалось последствиями и откатом, а на войне такое чревато смертью. Моей ли или воинов моих — разницы мало, не стоило оно плотских утех.

В мыслях мелькнул образ зеленоглазой красавицы. Вдовы, но далеко не разбитной. Пока я воевал, соседская проказливая девчушка выросла, стала девушкой, женой, матерью и вдовой. Её мужа тоже война забрала. Когда я приехал впервые спустя долгих восемь зим домой, именно она показала мой дом. Оказалось, что Любава после смерти его няньки ведала хозяйством в доме моём наследном. Восемь зим назад я приезжал, когда родителей схоронили. Оставил дом на няньку и умчался защищать родину, да спустя пару зим приставилась и нянюшка. Вот только мне и дела не было до дома далёкого. Война была в разгаре. Порой надо было изловчиться выжить, а уж дела мирные пришлось оставить на потом.

А Любава вот присмотрела за всем. Как только смогла всё? И после смерти своей родни, да мужа, купеческие дела семьи не растеряла. Наняла поверенных, строго следила сама, сына растила да другим помогала. Не только ведь за его домом следила. Несколько воинов, что с ним из походов вернулись, тоже без родни остались. Эпидемии, что напускали враги их, косили люд, не разбирая, кто воюет, а кто мирно пашет.

Вот Любава и организовала помощь осиротевшим домам. Если знали, что воин не вернётся, искали родственников, передавали в наследство. А если жив был защитник земли нашей, то за двором следили, хозяйство нехитрое вели. Наместник, пока в здравии был, помогал Любаве. Да и что ж не помогать? Она с его плеч лишнюю головную боль сняла тем.

В первый вечер, когда я вернулся, мы с Любавой долго вспоминали мою юность да её детство. До того довспоминались, что оказались в одной постели. Ушла она задолго до рассвета.

— Я хоть и вдова, но имя доброе своё чту. Стоит один раз оступиться — как слава пойдёт по всему городу! — строго отчитала меня Любава, когда я попытался увлечь её обратно в постель.

Проведённая вместе ночь была весомым доводом против её честного имени, но попрекать вдову у меня язык не повернулся. Не похожа она была на тех баб, что каждого у себя привечают. А ночь та и правда была спокойная. Как и пара других, что они провели вместе в его редкие приезды. Не приходили ко мне в кошмарах ни мёртвые друзья, ни горящие враги, ни ходячие мертвецы, ни вырезанные кочевниками сёла.

Днём Любава не позволяла никаких вольностей, одним взглядом пресекая мужские шалости. Но каждый раз сама приходила ночью, даря свою ласку, страсть и тот самый покой, сбегая от меня задолго до первых лучей солнца.

Я так ушёл в свои мысли, что совсем позабыл про всё вокруг, включая столь интересную мне совсем недавно фею. Вот только она напомнила о себе:

— Когда в следующий раз придёт к тебе с новостями душа твоя, трижды подумай, прежде чем ей ответить. Иначе быть большой беде.

Фея упорхнула так быстро, что я ничего не успел спросить. Зачем подумать три раза? Да и какая душа у меня? Разве же она у меня осталась? Не выгорела вместе с воинами противника, что гибли в моём пламени? Не утонула вместе с побратимом в горной реке? Не полегла в поле широком вместе с собратьями?

Неужто и правда дома осталась? Будто оставленная на хранение?

Обдумать всё это у Горя не вышло. Стоило ему вернуться домой да завалиться спать, как в дверь замолотили. Приехал гонец с южных окраин воеводских земель. Там разбойники лиходеить задумали: захватили деревню да порядки там свои учинили. Пришлось собирать дружину из тех, кто потрезвее, да уезжать скорее, пока лихие люди урожай не попортили да людей не погубили.

А разобравшись с разбойниками, Горислав уехал в объезд земель своих, потому что местные крестьяне рассказывали странное про южные леса. Промаявшись в седле ещё седмицу, но так ничего не найдя, воевода княжеский Горислав Ярый вернулся наконец в город Синявль, куда за заслуги ратные наместником назначен был.

[1] Седмица – неделя, сороковник – аналог месяца, сорок дней.

Глава 2. Жена

— Я затяжелела[1].

Я только сегодня вернулся с южных лесов. Усталый, злой, голодный. Дом меня встретил истопленной баней и накрытым столом. Любава распорядилась, когда в город вестник от нас прибыл.

И вот сейчас эта зеленоглазая лиса дождалась, пока служки уйдут, запечатала трапезную руной тишины, что на дверях тут от отца моего ещё стоит, и огорошила меня новостью. Распаренный и сытый, я настолько вял, что даже не сразу понимаю смысл её слов.

— Я в тягостях, — повторяет Любава, заметив, что я не понял её. Она стоит с идеально прямой спиной, в своём простом сарафане, расшитом васильками, и не отводит прямого взгляда.

Когда слова доходят до меня, первый порыв — поздравить и спросить, кто отец. Правда, в этот миг перед глазами всплывает юная фея из трактира со своим предупреждением. Рот захлопывается сам собой, и я послушно начинаю думать, а не говорить.

Любаву я знаю с раннего детства. Мне было десять зим, когда в соседском старинном купеческом роду родилась вторая дочь. Родители Любавы — Тихомир и Веселина — были уважаемыми в городе людьми. Сами заработали право на имя рода. Калитиными стали. Народ метко подметил их бережливость, умение ведать деньгами. Коли верить всему, что говорят, то Любава — достойная дочь своих родителей.

Любава росла на моих глазах. Я знал её характер: слишком гордая, чтобы подкладывать мне чужого ребёнка. Слишком умная, чтобы надеяться, что подлог не раскроется. Она ни на палец не была похожа на тех разбитных девиц, что, похоронив мужа, привечали каждого желающего.

Почему она разделила со мной постель, оставалось загадкой. За седмицу объезда он наслушался сплетен про весь город. Все воины как один убеждали, что Любава Калитина — баба с крутым норовом. Хозяйство своё держит крепко, дело знает хорошо, поверенных держит в ежовых рукавицах, а мужиков к себе после мужа не подпускает.

Зачем ей старый воин? Тепла мужского захотелось, зная, что я трепать языком не буду? Или устала быть той самой бабой с крутым норовом?

Я не знаю ответов, но точно знаю, что если бы Любава сомневалась в отце своего ребёнка, ко мне бы не пришла. Или пришла и честно, глядя в глаза — вот как сейчас, — всё и рассказала.

Вторым порывом захотелось малодушно спросить: «И что дальше?»

На самом деле доказать, что ребёнок мой, несложно. Спустя сороковник‑другой он уже проявит силу, и я смогу почувствовать кровь рода Яровых. Наш род силён, кровь будет полыхать ярко. Вот только что будет через эти седмицы? Живот Любава уже не скроет, а брак с пузом вызовет дурную молву. Такой славы своей жене я не желаю.

Жене?

А почему нет?

Воевать своё я уже отвоевал. На чужбину князь не пошлёт, а свой надел и с семьёй защищать можно. Даже нужно. Коль уж оставаться наместником в родных краях, пора дом и земли свои в порядок приводить да наследником обзаводиться.

Сейчас князь в столице порядок наведёт да вспомнит, что воевода его неженатым ходит. Попытается пристроить сестёр своих младших. А они малышки совсем. Пока дорастут до меня в уме да постели, я и состариться успею. Да и не тянуло меня никогда на девок молодых.

Вот Любава хороша. Самый сок: коса тяжела да толста — распустишь, что плащом укутаешь. Глаза зелёные, как луг заливной. Фигурой богата: всё при ней — и спереди, и сзади. Ножки маленькие — с ладонь мою будут. Не белоручка: мозоли честные да хватка крепкая. Характер у неё добрый, душевный, а норов только добавит остроты в семью. С послушной домашней клушей мне, огненному магу, быстро наскучит. Двором моим Любава и так уже много лет ведает. В постели у них всё прекрасно. Чем плоха в качестве жены?

Сынишка у неё есть? Так то не печаль. Малец там смышлёный, старших уважает, матери помогает. Наследства у него и своего хватает, чтоб с братом делить.

Почему братом?

Я так уверен, что у Любавы будет мальчик?

Прислушиваюсь к себе. Откуда-то изнутри идёт твердое знание. Да, мальчик.

Подумав и так и этак, лучшего варианта я не увидел.

— Пойдёшь со мной завтра в храм Единых? — говорю в итоге, поразмыслив три раза. И в миг понимаю, как была права юная фея. Лицо соседки всего на удар сердца окрашивается такой радостью, что даже мне хочется улыбаться. А искренней радости в моей жизни так мало осталось, что губы забывать стали, как правильно улыбаться.

— Когда? — спрашивает с волнением Любава, и я понимаю, что это «да», но и интерес не праздный. На рассвете в храм ходят влюблённые, днём — те, чьё решение взвешено и одобрено семьями, вечером по долгу идут жениться, а ночью — тишком.

— На рассвете, — произношу я, сам не понимая как. Слова вылетают раньше мыслей. И эти слова тоже оказываются правильными. Морщины на лице моей соседки разглаживаются, а взгляд сверкает улыбкой.

— Буду ждать тебя, — откликается она и, сверкнув глазами, сбегает, не забыв снять защиту от лишних ушей. Сейчас она напоминает ту шкодливую девочку, которой была в юности, до того как вошла в девичью пору.

Сон ко мне не идёт. Мысли гуляют разные. Вспоминаются слова феи. Неужто и правда Любава сможет принести мир в мою душу? Чего я в ней не вижу?

Мой ли ребёнок?

Мальчик ли?

Я верю Любаве, но подлый червяк сомнения грызёт изнутри, будто камешек в сапоге: вроде и не больно, но неприятно.

Уже лёжа в постели, вспоминаю, как впервые был с Любавой. Какой она была тёплой, манкой, податливой. Как откликалась мне.

Сколько таких, как я, было у неё?

Муж, а ещё?

Мужики в объезде — те ещё пустобрёхи: на привале хуже баб сплетни разносят. А я нынче внимательно слушал, каждый раз будто невзначай про Любаву выспрашивал. Ни про одного мужика её не вспомнили. Никто ни сном ни духом. Все только вздыхали, что с характером её ни один не сдюжит. Муж как ни приручал — и тот на войну сбежал. Так, может, она выбирала вот таких, как я, — неболтливых?

Про мужа я исподволь тоже узнавал. Да особо без толку. Маг был пришлый, приехал почти сразу после начала войны. Тоже огнём ведал. Службу нёс исправно, но и рвением не отличался. Родители Любавы, пока живы были, сильно меня привечали. А после смерти их любил погулять в трактире да хвастался, что в узде жену держит. Хотя кто‑то бросил, что делами и тогда Любава занималась, а муж де только тратить горазд был.

Ночь за мыслями пролетает незаметно. Уснуть я так и не смог. Думы тяжёлые, словно падальщики над полем боя, кружили в моей голове, норовя откусить кусок побольше. Бросив бесполезные попытки уснуть, пошёл обратно в баню. Под светом магического светляка привёл себя в порядок: постригся, побрился. Сам себе перестал медведя‑шатуна напоминать. Дома достал кафтан парадный, со столицы привезённый зачем‑то. Сам не понимал, зачем тащил. Здесь же приёмов заграничных давать не перед кем. А вот поди ж ты! Пригодился!

Сердце гулко бьётся в груди, когда незадолго до рассвета я стучу в дверь Любавиного дома. Ворота открыты, а вот дверь — нет. Таковы традиции. Невеста должна выйти сама, по доброй воле.

Любава широко открывает дверь, а я теряю дар речи. Какая же она красивая! Вдовы замуж выходят в белом, не в красном, как девицы. Белый для них из траурного становится символом новой жизни. Вот и на Любаве — белоснежная рубаха и сарафан. Он хоть и широкий, но так волнующе обрисовывает фигуру, что хочется уже побыстрее провести обряд и завершить этот брак совместной ночью.

Любава такая невероятная, с распущенными волосами, лишь перехваченными красной лентой на голове. Это тоже символ. Она выходит замуж второй раз, и больше ей боги не дозволят. Глаза её сверкают, будто камешки драгоценные переливаются, губки пухлые искусаны и теперь алеют ярким пятном на хорошеньком лице.

Пальчики подрагивают, когда она робко подаёт мне ладошку. Она вверяет себя в мои руки, и её робкий взгляд говорит, что для неё это не напоказ всё. Не просто «время пришло» и даже не попытка спасти доброе имя. Это что‑то большее.

Беру её за ледяную руку, и мы идём пешком по улицам города. Все встреченные нами на пути выстраиваются в след и провожают к храму Единых. Это древняя традиция. Все эти люди — свидетели нашего брака. Они идут по улицам неспешно, добираясь к храму, когда солнце только‑только встаёт. Мы с Любавой никому не говорили о свадьбе, спешили больно, но народу набралось много. Вести об их свадьбе, будто пожар, разлетаются по городу в сей миг, и людей становится всё больше и больше.

Внутри храма их уже ждёт Жрец. Жрецы всегда ждут. Они всегда знают, когда судьбы должны объединиться на дороге жизни.

Древний обряд сплетает их руки, связывая алой лентой. Быстрая речь жреца заполняет всё пространство большого храма. Высокие статуи мужа и жены — Единых, что покровительствуют всем на этой земле, — возвышаются над нами. Они — молчаливые свидетели каждого брака. Чем громче речь жреца, тем ярче блики свечей, тем живее становятся статуи. На миг мне кажется, что лицо божественной жены освещает улыбка, а муж её подмигивает нам, но блики свечей вздрагивают, и видение исчезает.

Мы с Любавой спокойно выполняем древний обряд: отламываем по кусочку хлеба, кормим друг друга, пьём воду из священной чаши. Всё происходящее воспринимаю через туман. Не знаю, божья это воля или банальный недосып, но таинство брака обретает воистину сакральный смысл.

Наконец мы подтверждаем ясность и честность нашей воли и скрепляем брак поцелуем. Я хотел лишь коснуться манящих губ Любавы, но стоило только почувствовать их мягкость и податливость, как мне сносит голову. Притянув жену к себе за связанные руки, впечатываю в своё тело и целую глубоко, страстно, остервенело — теперь имею на это полное право. В этот миг храм озаряет яркая белая вспышка, заставляя меня прервать поцелуй.

С удивлением вижу, что на наших руках вместо алой ленты возникает тонкий белый узор — прерывистая вязь из божественных символов. Отец рассказывал, что так боги отмечают самые крепкие семьи — те, чья судьба шагать нога в ногу по дороге жизни.

— Боги благословили ваш союз! — громко и торжественно провозглашает Жрец, протягивая мои родовые браслеты. Они полностью перекрывают божественные символы, скрывая их от любопытных взглядов.

Застёгивая браслет на руке Любавы, ловлю её взгляд. Искрящийся, радостный, она будто хмеля хлебнула — такая же счастливая и беззаботная сейчас. Не выдерживаю, чмокаю её в висок и заплетаю косу. Она получается кривой и лохматой, но Любаву не портит. Её ничто не может испортить — настолько хороша моя жена.

Под громкие пожелания детей, крепкого брака и благословения покидаем храм. Ну вот. Теперь у меня есть жена!

[1] Затяжелела, в тягостях, тяжела стала — означает «забеременела». Носит не только себя, но и дополнительную тяжесть — плод.

Глава 3. Сын

Минуло пять сороковников, и вот я сижу на крыльце собственного дома. Где‑то там внутри моя жена рожает. А я грызу себя поедом, ощущая, как гуляет родственная мне сила. Конечно же, малыш оказался моим. И да, Любава носила под сердцем мальчика.

Спустя две седмицы после свадьбы в малыше проснулась сила, и я понял, что у меня будет наследник, крайне одарённый магически — едва ли не сильнее меня самого. Что может быть желаннее для мужа?

Вот только, слыша отдалённые стоны Любавы, полные боли и муки, понимаю, что где‑то был не прав. С каждым днём нашего брака она становилась всё мрачнее, будто тухла изнутри. Не было того яркого света, что излучала она в день свадьбы. День за днём она иссыхала. Нет, она всё так же была приветлива со мной. Навела в моём доме уют и порядок. Пока повитуха разрешала, радовала меня в постели, но будто с каждым днём становилась всё более чужой — даже более чужой, чем в нашу самую первую ночь. Я и корил себя, и сделать ничего не мог. Дела наместничьи сжирали моё время: разбойники шалили, князь требовал внимания, а жена всегда могла подождать. Она и ждала. Встречала меня в любое время дня и ночи накрытым столом, восстанавливающим отваром, истопленной банькой, ласковым словом.

А я? А я не мог дать ей ничего взамен. Дарами её было не порадовать. Владея крупной купеческой гильдией, она ни в чём не нуждалась, выбирая для себя простые сарафаны с неизменными васильками. Она любила эти цветы, и летом их дом был заполнен ими доверху.

Нежности я был не обучен, на обыденную ласку скуп, да и брак, выйдя за пределы храма, воспринимал лишь как нужду. Возраст да статус обязывали.

— А мамка помрёт, да? — встревоженно спрашивает Лучик, Лучезар, старший сын Любавы. Его, как и меня, выставили из дома — от женских дел подальше. — Нет, ты что? — деланно возмущаюсь я. — Мамка твоя подарит мне сынишку, а тебе — братика, отойдёт немного и будет как прежде.

— Да? — недоверчиво переспрашивает мальчишка. — У Зеньки вон мать тоже должна была пацана родить, а в итоге оба померли.

Порывисто притягиваю к себе Лучика и обнимаю.

— Так то у Зеньки! Наша мамка вон какая сильная! Она всё выдюжит!

Единая, помоги! Пусть и правда всё выдюжит! За себя ни в одном бою не просил, за неё прошу. За НИХ!

Обнимая пасынка, понимаю, что если вдруг Любавы не станет, мой мир потеряет краски. После войны всё казалось серым, и только васильки да зелёные глаза дарили цвет. Постепенно, с ней рядом, мир обретал новые краски, центром которого становилась хрупкая женщина, что всегда ластилась ко мне дома. А я… так растерялся, что не смог ей ответить достойно. Ой, дурак…

— Беги, Лучик, там у Свята мальчишки собираются идти на дальние пастбища, —подходит к нам нянюшка Любавы — Лепа. Старушка была уже очень слаба, но по мере сил помогала и по дому, и с неугомонным Лучезаром.

— Нет, я тут останусь, — упрямо мотает головой мальчонка, напоминая свою мать в детстве. — Вдруг что. С мамкой быть хочу! — Беги, Лучик! — настаивает нянюшка. — Всё с Любавушкой будет хорошо. В себя придёт, а ты вернёшься да похвастаешь, как ловок был.

По Лучезару видно, что и хочется, и долг обязывает. На дальние пастбища пацаны идут учиться ставить силки вместе с молодыми дружинниками. За всеми присмотрят, всему научат.

— Горислав, можно? — спрашивает у меня. Я лишь киваю, улыбнувшись, а мальчишку как ветром сдувает. Он ещё плохо понимает в женских родах. Зато отлично — в метании сулиц.

Лучик быстро принял меня как главу семьи. Смешно подражал, но всегда защищал мать, оберегая её ото всех, даже от меня.

— Дурак ты, Горислав! — припечатывает меня Лепа, присаживаясь рядом на завалинку и нервно комкая платок. Она тоже переживает за Любаву. Хотя и не знаю, почему она тут, а не в доме с роженицей.

— За что ж ты меня так, Лепа? — пытаюсь отшутиться, но нянюшка моего тона не перенимает.

— Я думала, что в старости заживу спокойно, — вздыхает горестно и качает головой. — Будет моя детонька жить в браке желанном. Любима будет, как голубушка летать будет. А она ходит, будто ей гири пудовые на душу повесили, день ото дня серея! Уж лучше б бил её боем смертным, как первый, чем душу ей выворачивал.

— Как… каким боем смертным? — голос мой садится, слова будто режут горло.

— А что ж ты думал? Укатил на войну, прихватив сердце девичье, да и был таков. А она — девчонка совсем, в пору вошла. Ыпидемия за ыпидемией… — Старушка говорит и говорит, будто даже и не мне вовсе, просто переживания свои в словах выплескивает. — Она‑то магичка юная, силы полная, её обходило, а народ вокруг мёр без меры. Родители и решили её пристроить, обезопасить от люда лихого. Нашли парня молодого, мага, как ты, огненного. Горячего, да порывистого. Замуж выдали, да и померли вскоре. А муж её ушлый оказался. Гулял, состояние жены мотал, а она и слова молвить не могла, как жена прилежная. Он своим мужниным правом не гнушался пользоваться. Сёк ей руки и ноги до крови! Смотреть больно было.

Сжимаю кулаки: не был бы этот муж мёртв, спалил бы его. Как можно её руки сечь? А ноги? Они же у неё тоненькие, как веточки, кожа — будто шелка заморские: тонкая да гладкая. Она ударится где‑то ненароком — синяк вмиг появляется. А тут — право мужнино… Было в нашем княжестве право мужа наказывать свою жену за непослушание. Сечь берёзовыми розгами: по спине нельзя, а вот руки и ноги, чтобы трудилась исправно, — милости просим. Сейчас о том праве вспоминали уж больно редко, но не отменяли. А тут… Кулаки сжимаются сильнее, сдерживаю себя, чувствуя, как огонь гуляет по жилам. Нельзя мне буянить. И так фон магический нестабильный. Дышу часто, глубоко. Мысли свои на другое перевожу.

Что Любава — магичка, я узнал, когда повитуха на первый осмотр пришла. Проверила малыша, Любаву да зарекла ту магичить, чтобы силы её да малыша не воевали друг с другом. Оказывается, сила воды была стихией жены моей. Она никогда особо не проявляла её, потому и не обратил внимания. Хотя обычно вблизи магов чуял отлично. А куда уж ближе, чем жена? Да и все раны с ней быстрее заживали. Знахарка потом и пояснила, что лекарский дар с водой в жене моей перекликается.

Как же бить её надо было, что у неё раны‑то не заживали?

Хотя знахарка и говорила, что себя вода почти не лечит. Это огонь сам себя жжёт, а вода других омывает. И всё же… Почти не лечит — не значит вовсе… Пока я тут терзаюсь мыслями разными, Лепа продолжает рассказывать о Любаве:

— Попустило этого окаёма[1] только когда она тяжела стала. Угомонился тогда ирод. — Столько злости и обиды в её словах, как за дочь родную за Любаву тревожится. — Родила она мальчонку. Лучика. Лучезара. Он ведь и правда для неё как лучик счастья стал. А на войне в то время совсем дела плохи были, забрали мужа ейного воевать. Да и сгинул он там. Я ведь… Как новость ту нам принесли, грех на душу взяла. Пошла и Единым благодарность вознесла. Всю ночь молилась, чтоб сгинул ирод этот с концами, а девоньке моей счастье настоящее нашлось. А приехал ты!

Последним она припечатывает, будто наотмашь бьёт. Смотрит своими блёклыми глазами и, встав, уходит.

А я сижу, оглушённый этим злым рассказом. Лепа меня обвиняла не меньше первого Любашиного мужа. Ставила рядком нас. Мол, один физически мучил, а второй — душевно. И я… не мог с ней спорить.

— Горислав? — высовывается из дома взъерошенная голова молодой знахарки, помощницы повитухиной. — Со мной пошли!

Я опешиваю и от тона приказного, и от смысла. Что ж её вынудило мужика в роды тащить?

— Что сидим? Встаём! Встаём! — подгоняет меня соплячка, но я послушно иду за ней. К счастью, кровать с Любашей отгорожена ширмой, а перед ней стул стоит.

Повитуха моему появлению обрадовалась, но тут же хмурится, споласкивая в тазу по локоть перепачканные в крови руки.

— Горислав! Соберись! Ты нам нужен! — окликает меня, ошарашенного видом крови. Сколько я той повидал на своём веку? Реку набрать получилось бы. А эта — другая. Любашина. Даже своя собственная так не пугала. — Соберись, Горислав! — неожиданно громкий окрик от старой бабки приводит меня в себя.

Трясу головой, сосредоточиваясь на лице повитухи. Что‑то мне нехорошо совсем. Кажется, что в комнате воздух тяжёлый, а силы будто подтачиваются.

— Горислав, сядь на стул, возьми жену за руку и делись с ней силой! Ровно, спокойно, будто круг магический держишь, — командует повитуха. Я послушно всё выполняю, даже не пытаясь понять, откуда повитухе из захолустного Синявля известно, как держать магический круг. Мой мир сосредотачивается на крепкой руке жены. Она непривычно горячая и потная. Тонкий ручеёк силы потёк от меня к жене, вызвав тяжёлый стон облегчения у Любавы.

— Давай‑давай, девонька, соберись! — приговаривает за ширмой повитуха. — Нелёгкое это дело — богатырей рожать. Нелёгкое, да женское. Сначала родить его в муках, потом растить с любовью, а потом отпустить на бранное поле да смиренно ждать. Давай, милая, давай! Свет должен увидеть этого крепыша! Силён пацан в папку, упрям в мамку. Ну же, родная!

На последних словах рука Любаши, до этого просто лежавшая в моей ладони, сильно сжимается, а из‑за ширмы раздаётся полный боли и муки стон. — Давай, милая моя, дыши, родная. Сейчас вдох‑выдох и ещё разок! Ну же, Любашенька, девочка наша сильная. — Повитуха заклинает так, будто сама рожает сейчас. Рука вновь сжимается, а я чувствую, как напрягается всё тело жены моей. Стон её под конец срывается на крик, а вторит ему другой крик — громкий, требовательный, пронзительный! — Ну смотри, какой красавец! Ох и тяжёл, мальчонка! — повитуха приговаривает, что‑то делая за ширмой, а я ничего не понимаю. В ушах звенит громкий детский крик. Это что, там сын мой? Мой сын?

— Как назовёшь?

— Радомир. У Горя должна быть Радость!

Сквозь шум в ушах слышу разговор жены и знахарки. Не верю, что после всей моей холодности, твердолобости она думает обо мне. Сына называет мне на Радость. — Горислав, не халявь‑ка! — опять командует старуха. — Делись силой с женой! Она всю себя до донышка отдала. Поделись и ты чутка.

Я хочу возмутиться, что «чутка» закончилось уже давно. Моей силы отдано тоже уж немало, но не решаюсь перечить. Раз надо, то надо. Мне сына подарили — можно и себя до донышка отдать.

Суета за ширмой приобретает тревожные нотки.

— Эй, милая, ты как? Любаша? Любаша? — В голосе повитухи нет паники, а вот тревога слышна. А мне становится откровенно страшно, ведь Любава не отвечает, а рука в моей ладони вмиг оказывается безвольной.

— Чт..шт…о? — сказать вслух ничего не могу.

— Горислав, не отпускай руку! Силой делись! — рубит повитуха, сама что‑то делая с женой. — Ну что же ты, милая? Никто от меня так ещё не уходил! Давай‑ка соберись!

Не знаю, сколько я сижу… сижу… сижу… Сижу, тонким ручейком отправляя свою силу жене, которая так и лежит безмолвно. — Папашка! Держи-ка вашего богатыря! — В себя меня приводит бодрый голос знахарки, протягивающей мне свёрток из простыней и одеял. В нём прячется крохотное личико. — Какой маленький! — вырывается у меня. Я пытаюсь рассмотреть каждую черточку сына, но непонятная пелена перед глазами мешает всё видеть ясно.

— Ничего себе маленький! — возмущается знахарка. — Да тут целый батман[2] будет! Да ты бери‑бери, отец-молодец! — А как же? — киваю на руку Любаши, что так и сжимаю.

— А всё пока, пусть поспит! — отвечает повитуха, выходя из‑за спины молодой врачевательницы. — Умаялась бедняжка, сын ваш уж больно силён да крупен. Пару дней поспит, а потом недельку полежит — всё и наладится.

Отпускаю руку жены, запечатлев на ней крепкий поцелуй. Робко беру сына и его тоже целую, только в маленький сморщенный лобик. Неуклюже на вытянутых руках держу Радомира.

Страшно как! Не дай боги, раздавлю! Он же весь чуть больше моих ладоней. Пелена перед глазами всё сильнее, и я не верю во всё происходящее. Врачевательницы дают мне наставления, а я слышу их через раз. Мне не верится, что я держу на руках собственное продолжение.

Моего сына. Моего и Любашиного. Любушки моей…

Маленькой, но сильной женщины, что ни словом меня не укорила, хотя право такое имела.

[1] Окаём — отморозок.

[2] 1 батман ≈4,1 кг.

Глава 4. Люба аль не люба?

Седмица превращается в две. Любава тяжело отходит от родов.

— Ну что ж ты хочешь! Вторые роды у магички, оба мальца у тебя крепкие. Сильные, одарённые в отца, а не мать. Конфликт стихий в утробе. Сил на одни такие роды уходит прорва, а уж вторые всё из неё достали! — поясняет мне повитуха после очередного осмотра жены.

Я тревожусь и волнуюсь за неё. Хотя каждый день, принося на кормления сына, вволю делюсь силой, замечая, что румянец всё ж возвращается к Любавушке.

— Она, значит, магичить больше не сможет? — не сказать, что я этим расстроен, просто важно знать.

— С чего же? Нет, она просто опустошена сейчас, — в очередной раз поражает меня своими знаниями повитуха. — Как маг, что всю силу отдал. Сейчас окрепнет физически, и магия вернётся, только она будет другой. Меньше работы с водой, больше с защитой. Она суть свою поменяла. Вместо управления стихией выбрала путь матери, а значит — защитницы, берегини. Чем больше рожает, тем больше сила эта будет и меньше стихия. Если вы вдруг третьего решите заделать зим через пять, то, придя в себя, Любаша и город наш защитой накрыть сможет. Ненадолго, конечно, но зато от всего.

Задумываюсь. Все знакомые мне по военному времени магички осознанно лишали себя возможности рожать, чтобы «силу не расплескать». Вот оно что. Через роды женщины меняют свою суть, а следом и силы. Уже не воюют, а защищают. Хорошо, что об этом мало знают. Иметь щитовика такого уровня — мечта любого княжича. Вот только какой ценой…

Повитуха внимательно следит за моим лицом. А я понимаю, что молчать буду о своём знании даже на смертном одре. Это же обречь десятки магичек на жизнь рабынь. Уж способы укротить их найдутся всегда.

— Вижу, понял ты всё, — удовлетворённо кивает старуха. — Береги Любашу, она вон тебе каких пацанов подарила. Любому мужику — гордость. Себя тебе в руки отдала. Не потеряй дар этот, воевода.

Задумчиво гляжу вслед удивительной женщины. Она ведь ещё меня принимала у матушки. Тоже ведь роды тяжёлые были. Потому и не сложилось больше у родителей с детьми. А выходила и меня, и мать. Ничей сор из избы не выносит, ни одного слуха не пустила, хотя куда лучше многих знает правду о тайнах рождения.

Мысли скачут. Дети под надёжным присмотром Лепы и кормилицы Аглаи. Меня будто тянет что. Поднимаюсь в комнату и застаю Любашу, пытающуюся встать.

— Любава! Ну куда ты! — срываюсь с места и подхватываю её на руки, усаживая себе на колени.

— Пусти! — шепчет тихо, упираясь мне в грудь ладошками.

— Не пущу! — тоже шепчу на нежное ушко. — Куда собралась?

— Мне… в порядок привести себя надо, — смущаясь, прячет взгляд. — Две седмицы лежу тут неприбранная, неухоженная, пугаю тебя.

Моё сердце замирает на миг и пускается вскачь. Вот же дурёха… Хотя нет, это не она дурёха. Это я дурак. Права Лепа. Довёл девочку, что она боится быть при мне собой. Лепит из себя жену примерную, картинку красивую создаёт.

Ловлю пальцами подбородок и заставляю смотреть мне в глаза.

— Не надо ничего. Ты и так самая красивая, — говорю, глядя ей в глаза. Весомо так, чтоб каждое слово дошло до её очаровательной головки. Она сдавленно хихикает.

— Насмешил! — улыбается, а я радуюсь, что к ней румянец возвращается, пусть и такой ценой.

— Я правду говорю, — не позволяю себе лишних эмоций, только железобетонная уверенность.

— Да я тебе при всех своих лучших нарядах, да в полную силу люба не была, а тут красавицей стала! — выдыхает с явной обидой.

— Кто сказал, что не люба? — удивлённо хмурюсь.

— Так ты и сказал! — припечатывает.

— Когда это?

— Так на другой день после свадьбы! — хмурюсь, вспоминая.

Наутро после свадьбы я встал к обеду, проспав все дела. Уж сильно жаркой была первая брачная ночь. Любаша порхала по дому, мечась между кухней и трапезной, накрывая нам завтрак, и улыбалась, как солнышко маленькое. Хоть убей, не помню я там никаких разговоров про любовь. Только взгляды горячие да улыбки робкие.

— Я помню только губы твои алые да стоны горячие, ну и блинчики вкуснющие, — выдаю честно.

— А как вечером пришёл да рычал через слово — не помнишь? — боль в её голосе не придуманная.

Хмурюсь опять, вспоминаю. Я после по службе ушёл, получил вестника от князя с поздравлением, где меня журили, что не позвал я княжескую семью на праздник. Потом были жалобщики. Потом с разбойниками разбирались, дорогу новую обсуждали да донесения о странной магической активности в южных лесах.

Домой вернулся затемно, злой и голодный. Всё. Дальше в памяти только следующее утро. Качаю головой. Не помню ничего.

— Была бы люба мне, можно было и про одну опочивальню говорить, а так — выбирай любую комнату себе. Мне отдыхать надо, — старательно повторяя мою интонацию, произносит Любава, пряча от меня свои глаза.

По тому, как напряжено её тело в моих руках, понимаю, что тогда разбил хрупкое сердце этой сильной женщины. Но я этого не делал! Я не помню. Вот хоть убей. Домой как шёл — помню, а потом только утро. О чём и говорю жене своей.

Она судорожно вздыхает, будто пытаясь не расплакаться.

— На меня посмотри! — командует вдруг жёстко, и я невольно любуюсь её зелёными глазами. Плавлюсь от ощущения нежных ладошек у себя на щеках. Мир сужается до её пленительного взгляда, я утопаю в зелёном море разнотравья. Море плещется, завораживает, поражает своей глубиной. Безвольно плыву по его волнам.

— Ох, Горюшко ты моё, где ж ты дрянь такую подцепил? Как не заметил только? И я тоже хороша! — отрезвляет меня голос жены.

— Что подцепил? — переспрашиваю, не понимая, о чём Любава говорит.

— Какой подарок носишь с собой? — спрашивает жена, а я задумываюсь на миг. Подарок? Нет на мне дарёного. Только княжий дар… Нехотя показываю фибулу маленькую. Изловчившись, отстёгиваю её с рубахи тельной. Держу на ладошке.

— Лови! — командует Любаша и дует на фибулу, а та, вдруг зашипев, превращается в чёрного паука. Послушно ловлю его за лапы. Дрянь извивается, пищит не по‑паучьи совсем.

— Жги! — опять верховодит жена. А я послушно сжигаю дрянь. Чувствую, как жена в руках внезапно тяжелеет. Она ж магичила! Дурёха!

— Любаша! — восклицаю встревоженно, а она блаженно улыбается.

— Не переживай, Горюшко, я просто устала. Положи поспать, так и полегчает! — послушно укладываю жену и лежу рядом, обнимаю её, глажу русые волосы, целую их, вдыхая аромат лесных трав.

Мысли мои текут, словно река. Чистые, послушные, будто кто всю грязь с них смыл.

Это что же получается: все те разы, что я не помню, а на утро Любава становилась всё строже, — я её обижал? Грубил? А она молча терпела да рядом была? Любушка моя…

А сейчас сила морока, наведённого, уходить стала, потому что защита жены моей крепнет. А просветления в голове моей наступали, когда рядом была Лепа да повитуха… Лепа, скорее всего, даром магическим нераскрытым всю жизнь владеет. Не зря же вся челядь говорит, что с ней рядом будто сил в три раза больше. Ну а повитуха… Что‑то мне подсказывает, что она и вовсе маг дипломированный, просто… просто работающая не по диплому. А может, и по диплому — кто ж её знает? Женщин обучают лишь в одной академии заморской страны, и я почти ничего о ней не знаю.

Фибула… Её мне передали с вестником княжеским как подарок от дома князей наших. Не лично от Ратибора, а от семьи. А у нас там, помимо князя, ещё три младших сестры и брат. Ну и тётка их — наперсница. Кто из них мог так постараться?

Млада ещё малышка совсем, как и Всеслав. Росана, старшая, засватана за наследника соседей наших, и это не династический брак — любовь у них там. Росана — девочка светлая, но с головой. В магию тёмную не полезет: слишком высока цена для неё. А вот Беляна проходу мне не давала в княжьем тереме. Чуть было в опочивальню не прокралась.

Могла ли заговорить от «соперницы» дар?

Могла! Вот там норов — так норов, не чета Любаве моей.

Но только откуда у княжны такие познания в тёмной магии? Откуда они у неё взялись, коли столицу она никогда не покидала?

Поцеловав ещё раз уснувшую жену, аккуратно выбираюсь с кровати. Как бы мне ни хотелось остаться рядом, дождаться пробуждения жены и продолжить разговор, дело не требует отлагательств.

Сбегаю по лестнице во внутренний двор. Захожу на голубятню. Беру специального белого голубя, нашептываю ему слова и закрепляю магическим импульсом. Миг — и птица исчезает. Скоро она появится в десятках вёрст отсюда, рядом с князем, и, надеюсь, доставит моё послание.

Выхожу на улицу. Глубоко дышу. Есть шанс на счастье для Горя? Да? Улыбаюсь солнцу. Сейчас восстановится жена — и поговорим с ней прямо.

Не люба она мне, видите ли! А кто ж тогда люб, коли не она?

Глава 5. Ещё сын

— Горислав! — окликает меня Лепа.

— Да, нянюшка, — отзываюсь с улыбкой.

— У нас тут банщик приболел, а с няньками отправлять уже не солидно. Сходи в баньку сам? — тараторит пожилая женщина.

— Лепа, погоди‑погоди. Куда сходить? — ничего не понимаю.

— Ой, дура старая! — хлопает себя по лбу Лепа. — Сегодня же банный день, и Лучезар обычно ходит с банщиком, а тот заболел. Перебрал, ирод старый, пока баню топил! Дрыхнет теперь, окаянный! Вот, значит, а Лучик‑то один ходить ещё мал, а с няньками уже не по возрасту. Возьми мальца с собой?

— Возьму, чего ж не взять, — пожимаю плечами.

— Вот и славненько, вот и чудненько! — радуется Лепа.

Банька натоплена, как я люблю: густой, насыщенный пар, сильный жар, можжевеловые венички. Болезный банщик так и не проспался, потому с собой попариться я позвал Гаврилу. Мы с ним все десять зим войны бок о бок прошли. Секретов особых не имели, да и ближе братьев за это время стали.

— Ну как тебе, воевода, семейная жизнь? Жена ещё плешь не проела? — справляется по‑простому Гаврила, когда мы с ним переводим дух, сидя за квасом в предбаннике.

— Да повезло мне с женой, Гавр, не пилит она, — улыбаюсь во всю ширь морды своей, отфыркиваюсь от воды. Для нас специально колодезной воды натаскались да в чан за баней поставили. После парной, да с можжевельником, водица чудеса творит. Сейчас Любава, после родов, болеет, а до того любовью да лаской привечала. — Любава‑то? Нежит мужа? — качает головой друг. — Если б кто другой сказал, решил бы — брешит. Да за тобой, воевода, такого греха отродясь не водилось. Сам лично видел, как она, уже на сносях будучи, чихвостила поверенного. Только летели перья по всем улицам. — Так за дело, небось? — продолжаю улыбаться. Я верю, что Любава могла так, вот только со мной она всегда была кроткой и робкой. Иногда строгой, но никогда не брала на себя больше положенного.

— За дело‑то, за дело. Но никогда я больше не видал настолько крутого нрава у бабы, — в голосе Гавра смешалось одновременно и осуждение, и удивление, и восхищение. Женщины у нас теперь нередко руководят делом, пока сыновья подрастают. Раньше по‑другому было. Баба в торговле али пахоте слова сказать не могла.

Пока на Востоке не случился бунт у соседей. Их царская семья пала, а к власти пришли некроманты и объявили всему миру, что хотят призвать Отступника. Мир испугался пришествия чёрного бога, проклятого бога. Ему не поклонялись уже сотни зим, с тех пор как вера в Единых пришла к нам, — никто и не поминал чёрное божество. Не зря испугались. Тогда впервые в наши города пришли мертвецы, а следом за ними и эпидемии лихоманки. Мужики гибли: кто на поле боя, кто в своей постели. Баб выживало больше: воевали из них единицы, только дома свои защищали, да и болезнь их щадила больше. Говорят, что некромантами могут быть только мужчины, и женщин наших они специально берегли, чтоб род свой продолжить. Не знаю, правда ли. Но за десяток зим войны ни одной бабы‑смертовода не видел. Я, правда, чаще их обгорелыми да мёртвыми встречал, но уж бабу от мужика и в таком виде отличить можно. Как бы там ни было, пришлось нам принимать новую правду. Что баба не только рожать хороша. Что мозги у женщин порой получше мужниных. Что норов не только кроткий у жён в почёте.

И всё же я хмурюсь. Нет у меня желания ни жену обсуждать, ни думать о её работе, где норов этот нужен. В её купеческие дела до недавних пор я не лез, справедливо полагая, что это наследство Лучезара. В помощи не отказывал, коль просила, но и на себя не перетягивал. Впрочем, и о помощи она попросила, только когда знахарки напрочь запретили ей чужих посетителей. Она с кровати готова была руководить. — Ладно, не серчай, воевода, — видя, что я посмурнел, примирительно поднимает руки Гавр. — Просто все думали, что ты себе княжну привезёшь, али девицу какую заморскую, на худой конец местную выберешь. А тут вдова… Будто приворожила тебя…

Остатки веселья слетают с меня в один миг.

— Ты говори, друг, да не заговаривайся, — рублю строго. — Брак наш по сердцу. Полгорода видело и как на рассвете в храм шли, и что боги союз наш одобрили. Не бывает такого с приворожёнными, сам знаешь. Злословить про жену не позволю, даже тебе.

— Прости‑прости, воевода, — вижу, что Гавр и правда брякнул не со зла. — Совсем я язык распустил. Не привык я видеть тебя таким… Влюблённым?

Последнее слово друг говорит вопросительно, а я лишь глаза закатываю. Хорош в бане пар, заставил раскраснеться всего. На пар банный и щёки мои пунцовые списать можно. Не привык ни чувствовать так, ни уж тем более говорить о том, но чувств во мне так много, что и в себе держать сил нет.

— Я и сам… Не привык, — говорю честно и сбегаю дальше греться в баню.

Друг хохочет и идёт следом за мной.

Распаренные и отдохнувшие, мы опять потягивали холодный квас, когда в дверь стучит служка.

— Господин наместник, Лепа велела Лучезара к вам вести, можно? — засунув вихрастую голову, но не распахивая двери, спрашивает ещё безусый служка.

— Ну что, пойдём ещё? Или будет с нас? — спрашиваю у Гавра.

— О нет, я уже всё! — улыбается раскрасневшийся друг. — Это ты огненный маг в этой жаре, как в утробе матери, а мне уже все косточки расплавило.

— Веди Лучезара! — командую служке. — Пошли ополоснёмся.

Пасынок — мальчонка хоть и рослый, да в учёбе спорый, ратному делу учится, но взрослый пар ему ещё рано. Открываю дверь проветрить. Пусть дух посвежее будет.

Пока мы с Гавром смываем пот, Лучезар успевает прийти.

— Здрасьте, — неловко мнётся в дверях мальчонка. Высокий, худощавый, по‑детски нескладный.

— Здоров‑здоров, проходи, малец, не бойся. Дядьки не обидят! — улыбается Гавр.

— Нянюшка вам тут чая с травами велела передать, говорит, всё лучше вашего кваса кислючего, — Лучик ставит на стол большую крынку, вмиг запотевшую от жара в бане. — О! Чай от Лепы! Не помню уж, когда и пил его! — шумно радуется Гаврила, задумывается и вспоминает: — Ещё до войны с Тихомиром Калитиным, почившим, в баньку ходили. Тогда Лепа и баловала нас. — А вы знали деда? — спрашивает Лучик, забавно округляя глаза. В этот момент становясь дивно похожим на мать.

— Знали‑знали. Уважаемый муж был. Дело держал крепко, дочерей воспитывал с умом, баньку любил, — рассказывает друг, наливая нам в кружки чай. — Ух, хорош! Завтра как новенький буду!

— Дочерей? — удивляется пасынок. — У мамы есть сестра?

— Была, — вмиг слетает с нас весёлость. — Замуж вышла в другой город, да там её лихоманка унесла. Вполне годная версия для ребёнка. Не дело ему знать, что с тёткой стало. Ставр — город, куда она уехала, — одним из первых захватили некроманты. Население вырезали, а потом заново подняли. Никого там участь эта не миновала: ни женщин, ни детей. К счастью, тот город усмирял не я. Не представляю, как бы смог успокаивать зомби с лицом любимой женщины.

Эта мысль заставляет меня вздрогнуть. Город тот пал задолго до рождения Лучика, в самом начале войны. Я тогда только воевать начал, был обычным магом и о чине воеводы даже не мечтал. В те времена я ещё ничего не чувствовал к Любаве. Или просто пытался себя в этом убедить?

Забавная девчушка по соседству всегда привлекала моё внимание. Просто какое‑то братское, что ли? Не видел я в ней женщину. Взгляды её томные да слова глупые за блажь девичью принимал. Мне тогда другие нравились — постарше да пофигуристее. И чтоб жениться не надо. А на девице из соседского дома точно б заставили жениться: две уважаемых семьи в тайне мечтали породниться. Разговоры между отцами нет‑нет да шли про нас. Вот только неволить нас никто не хотел.

Задумываюсь: а что было бы, если б они настояли и заставили жениться тогда, ещё до войны? — Тебе помочь, Луч, или справишься? — спрашиваю пасынка, пытаясь сбежать от беспокойных мыслей.

— Справлюсь, конечно! Я будто маленький, что ли! — возмущается смешно, как ёжик фырчит, и, раздевшись, уходит в баню.

— Как на тебя похож малец! — качает головой друг, протягивая мне кружку с чаем. Благодарно киваю. От такого не отказываются. Лепа травки заваривала всегда так, что даже с похода тяжёлого, придя, вся усталость отпускала.

— Кажется, просто, — отмахиваюсь.

Хотя сам нет‑нет да и ловлю себя на этой мысли. Лучик то голову повернёт моим наклоном, то в бою учебном приём проведёт точь‑в‑точь как я, то глянет из‑под кривой чёлки, то засмеётся. Гложет меня мысль, что первый муж Любавы был так похож на меня. Особенно оттого, что несправедлив он был к ней. Отвлекаясь от дум, говорим с Гавром о делах насущных. Он завтра с дружиной отправляется разбойников проверить. В этот раз без меня. Моего присутствия город требует. А поход их меня тревожит.

Заболтавшись, понимаю, что Лучика нет давно.

— Лучезар, всё хорошо? — распахиваю дверь в баню в тот момент, когда мальчишка, повернувшись ко мне голым задом, обливается водой с бадьи.

— А? — отряхивается, как щенок малый.

— Всё в порядке? — переспрашиваю.

— Да, погрелся маленько, — отвечает мальчишка и вновь отворачивается, чтобы прибрать за собой. Убедившись, что всё хорошо, я уже почти закрываю дверь, как глаз цепляется за родимое пятно. На левой ноге, над коленом — символ огня трёхлистного. Родовой знак Ярых. Магия нашего пращура так приняла княжескую силу. Этот знак не подделать и не повторить. У меня есть такой, у маленького Радомира есть, и у Лучезара тоже есть… С силой вцепляюсь в дверную ручку, понимая, что земля уходит из‑под ног.

— Всё хорошо? — возвращает мне вопрос Лучезар, оглядываясь на меня и скрывая от моего взора родовой знак.

— Да, — отвечаю сипло и, закрыв дверь, падаю на скамью. Как такое возможно? Кроме меня мужчин в роду нет. Бастардов тоже. Дед крайне щепетилен был в этом вопросе.

Мог ли быть тот самый муж бастардом? Нет. Без шансов. Он примерно мой ровесник, а отец точно бы рассказал — даже в тайне от матери. Я до сих пор помню его разговор о чистоте рода.

Могу ли отцом Лучика быть я? Нет? Или да?

В голове проносятся слова повитухи: «Оба мальца у тебя крепкие. Сильные, магически одарённые в отца, а не мать», «Вон тебе каких мальцов подарила», «Если третьего заделаете…» Повитуху ни одной силе обмануть не получится: она, как проводник в этот мир, чётко видит родительскую связь. Получается, мой сын? Да?

Глава 6. Почему?

От догадки меня прошибает холодный пот.

Лучику нынче будет восемь зим. А девять зим назад я приезжал в город родителей схоронить. Тогда уже две зимы как воевал, и ночами ко мне являлись все заживо сожжённые — то все вместе, то по отдельности, но спал я отвратительно. А в пустом после смерти родителей доме не спал вовсе. Так что пошёл в трактир и надрался до кровавых кругов перед глазами. Смутно помнил тогда, что постель мою согрела какая‑то девица. Наутро подумал, что одна из подавальщиц. Больше некому было. Ещё радовался, что умная попалась, ушла до рассвета.

А получается, это была Любава?

Но как?

Почему?

Почему пришла?

Почему молчала?

Как муж её, маг, Лучика за своего принял?

Ответить на эти вопросы может только один человек — сама Любава. В предбанник выходит Лучик, завёрнутый в льняное полотно, он выглядит меньше, чем есть. Сейчас я смотрю на него по‑другому. Мой сын, что никогда не знал отцовской руки: ни моей, ни чужой. Смекалистый мальчишка, ловкий, хитрый. В нём скоро расцветёт зерно магии, и его надо будет отправлять учиться, а к тому времени объяснить, что значит быть Ярым: держать голову прямо, быть верным князю, но не прислуживаться, защищать край родной.

Я смотрю на… сына и понимаю, что всё это в нём есть. Любава не жалела сил, растя сына. Не только я знал Любаву и её семью, но и наоборот: она знала Ярых, видела, как растили меня, каким был отец. Науку сию она применила во благо. Всё, что могла, сыну отдала. Он не маменькин сынок, не будет прятаться за её юбкой. Он — будущий защитник. — Гавр, присмотришь за Лучезаром? У меня дело срочное появилось, — дождавшись утвердительного кивка, возвращаюсь в баню. Окатываю себя холодной водой. Под удивлёнными взглядами Гаврилы и Лучика спешно одеваюсь прямо на мокрое тело и ухожу.

На второй этаж дома мчусь со всех ног. Пробежал всего ничего, а дышу, будто за мной некросы, не к ночи помянуты, гнались. Во мне бурлит столько всего, что, будь я моложе, силу упустил бы. Во мне и злость, и обида, и радость, и гордость, но всё перевешивает недоумение и любопытство. От одежды идёт пар: я её на ходу высушил. А кажется, будто сам киплю.

Жена моя, вопреки всем наставлениям, сидит в уголочке и красоту наводит, а сенные девицы помогают ей. — Брысь отсюда! — рычу, да, видно, так грозно, что девки исчезают в тот же миг.

— Горислав, что случилось? — голос у Любавы встревоженный, но без нотки страха. «Горислав» — её слово будто удар в душу. Меня будто кто водой студёной облил — сильнее, чем я в бане недавно. Весь гнев уходит. Вот она: сильная, стойкая, нежная. «Горюшко» звучало как музыка, а «Горислав» — не то, совсем не то.

Шумно выдыхаю, подхватываю её на руки и, не обращая внимания на тонкий писк жены, сажусь сам. Спиной опираюсь о резное изголовье кровати, а её на коленях у себя устраиваю. Так, чтобы глаза в глаза. Тело к телу. — Горе? — встревоженно заглядывает мне в лицо.

Я шумно дышу, собираясь с духом. Ловлю её взгляд, пристально смотрю, так что и тени не пропустить.

— Лучезар — мой сын? — спрашиваю прямо.

Всего на удар сердца она прикрывает веки, пряча за ними бурю. Я замечаю там и страх, и радость, и отчаяние, но миг — и она смотрит на меня прямо, отчаянно, будто преступник перед казнью. — Да, — выдыхает тихо, но твёрдо. Сама дрожит в моих руках, будто листик осенний. Боится? Что я за дурень такой!

Целую её крепко, к себе прижимаю, теплом своим делюсь.

— Спасибо, Любушка моя, спасибо за сына… сыновей, — шепчу, в волосы зарываюсь, ароматом её надышаться не могу. — Ты… не злишься? — робко смотрит на меня. Весь металл из взгляда ушёл, одна девичья робость да надежда. Вот какой у неё норов? Для чужих? А сама — как цветок тот на ветру, что беречь надо.

— Я… растерян, — говорю прямо и без обиняков, — не понимаю ничего, но не злюсь. Как на тебя злиться можно? Тем более за сына такого… ладного. Улыбается мягко, с грустинкой, волосы мои, сырые после бани, гладит. Их сушить я не рискнул, побоялся спалить ненароком. — Как получилась так, Любушка? Отчего ты решилась на такое? — всё‑таки спрашиваю. — Понять не можешь, как правильная да почтенная Любава Калитина в постель чужую прыгнула? — сама себя словами режет, будто наказывает.

— Тшшш, — притягиваю к себе, в волосы шепчу. — Я не осуждаю тебя. Ни на миг. Просто недоумеваю. — Да я сама себя порой осуждаю, — шепчет. — А потом смотрю на Лучика — и отпускает меня, будто и правда лучом света обдаёт.

Отстраняется, упираясь ручками своими мне в грудь, да в глаза заглядывает.

— Муж мой первый был странным. Тебе небось уже рассказали, что он права мужнего не чурался да лупил меня розгами? — Я киваю. — Всё было ещё хуже. Куда хуже.

Вдыхает глубоко, будто решается на что‑то. — Он любил, чтобы мне было больно. Когда… со мной был, чтоб больно было.

Сидит, трясётся вся, в меня вцепилась, будто я её спасение. А я не понимаю ничего. Что значит «когда вместе»? Как это — «больно»?

Смотрю на неё и нахожу ответ в её щеках пунцовых да глазах пугливых. Понимание приходит внезапно. Неужели? Язык не поворачивается уточнить, так ли понял я её слова. Делал ли он ей больно… в постели? Неволил, получается? Молчит, но мы понимаем друг друга без слов. Она коротко кивает, чутко уловив смену моего настроения.

Хотя чего тут не уловить? Меня аж подкидывает всего. Вот тут бы пригодился мне пленный некромант. Найти этого ирода, поднять, убить — и так, пока не остыну.

Как можно? С женой? С женщиной? С Любавой?

— Зачем замуж за него пошла? — рычу. — Так на нём же не написано было! — шепчет виновато, оправдывается. — Ты уехал, высмеяв моё признание. Тебя пламя твоё гнало — вперёд, к сражениям и приключениям, а я мала была, да глупа. Отец стал чувствовать свою смерть. Помнишь же, он умел это? Чуять конец близкий. Меня пристроить надо было. Это вдове, да мужниной жене простят норов крутой, да заправление делами мужскими, а девицу кто слушать будет? Мне всё равно было, за кого. Хоть за старика б пошла. Да отец постарался, нашёл молодого, талантливого. Сейчас мне уж кажется, что он и его смерть чуял. Понимал, что я вдовой останусь. Меня опять то в жар, то в холод. Я помню, день, когда князь, тогда ещё старый, созвал войска на Восток идти. Помню, как в тот вечер пришла ко мне Любава да в любви сознавалась. Молила в жёны взять перед отъездом. А я? А я и правда посмеялся.

Ну какая любовь в семнадцать зим? Кто ж будет ждать мага с войны? Девица малая?

Сейчас виной с головы до пят ошпаривает. Коли б не высмеял? Замуж взял тогда — не пришлось бы Любаве всё это терпеть? А что тогда? Десять зим одной быть? Кто рассудит, как тут лучше?

Да и права Любава: сила моя гнала вперёд. Огонь — сила не мирная. Мне выплеск нужен был. Вот кто был молод да глуп — так я. Мечтал героем стать.

Стал.

Доволен?

Нет.

После первой тошноты от сладкого запаха горелых тел отпустила меня тяга к войне. Вот только назад пути уже не было. Так и прожил время это — в войне да горе.

А дома меня, оказывается, ждала любовь. Я ведь правильно понял жену сейчас? Она только что созналась, что всю жизнь меня любила? Тогда — глупого да драчливого, а сейчас — усталого да ворчливого?

— Неужели до моего мужа снизошло озарение? — всё‑таки из жены вырывается ехидна, но я не в обиде. Во‑первых, заслужил. Во‑вторых, ей и так сейчас не просто.

— Я тебя всю жизнь люблю, — тут же меняется её тон, становится мягким и грустным. — С тех пор, как малышкой меня с реки выловил.

— Вот я дурень, — качаю головой. В памяти всплывают разные моменты, которые иначе как поступками влюблённой девицы нельзя назвать. Всё же было очевидно. Да только не мне. — Даже спорить не буду, — дует губы красивые. А я не выдерживаю и опять целую её. Нечего тут мне характер показывать: не нападаю я, только защищаю и оберегаю.

— И всё же, как ты оказалась в моей постели? — спрашиваю немного позже, когда губы моей жены уже все красные от поцелуев. — Я ж не помню ничего. Пьян был отвратительно.

— Ты приехал на помин родителей. Серый весь. Будто старше не на пару зим, а на десяток стал. Пил, ходил тенью. У меня сердце кровью обливалось, — гладит меня по волосам, а я лащусь, как кот дворовый. — Муж мой к тому моменту совсем умом тронулся. Наследника ему надо было. А у самого… не ладно с этим было. Он не скрывал, что понести от него только магичка может. А я не хотела. Не хотела от него детей. Он по службе уезжал, а я бегала ночами к повитухе за отваром особым — он наверняка последствия предотвращал. Муж вновь уехал, и я сбежала за отваром. В тот вечер ты был особо пьян, возвращался домой уже за полночь, под каждым забором полежал. Не смогла пройти мимо. Довела тебя до дома. Спать уложила. А ты внезапно кричать начал. Страшно так.

Я вздрогнул. Тогда мои кошмары были особенно коварны: от жизни ничем не отличались. Уж слишком свежи были воспоминания.

— Я тебя просто по голове погладила, а ты глаза распахнул и к себе притянул. Целовать стал. Да так нежно, аккуратно, — жена рдеет вся, как вишня спелая становится, губки свои облизывает да глазки отводит. Смущается. — Я и не знала, что так бывает. Хотела оттолкнуть, но не смогла. Решила, что если уж и проживу всю жизнь с нелюбимым, то заслуживаю глоток счастья для себя. Знаю, что поступила подло. Что уйти должна была, но не смогла. Родителей не стало, сестры ещё раньше, ты на войне, только нянюшка и заботилась обо мне. Мне хотелось какого‑то тепла. И ты сполна мне его дал. Будто солнышком обогрел. Ты не помнишь ничего, а я ту ночь забыть не смогу никогда.

Меня вновь бросает в пучину эмоций. Мне стыдно, что не помню, но радостно, что хоть так смог помочь ей. И страшно за неё. Рисковала же, дурёха, — не приведи боги, узнал бы кто, как жить с таким клеймом? И я б не спас: уехал же через день, вот только спустя почти восемь зим вернулся. — И я ведь опосля отвар выпила, — будто читая мои мысли, продолжает Любава. — Понимала, что ребёнок от тебя всё только усложнит, но у богов другие планы были. Через месяц я поняла, что в тяжести. Испугалась… И нет, не того, что от тебя. А того, что могла не от тебя!

— Как муж не узнал, что ребёнок не его? — спрашиваю давно терзавший вопрос. Сердце сжимается, как представлю, что он мог сделать, если б неверность вскрылась.

— Он был куда более слабым магом, чем ты, — ласково улыбается мне Любава. — Потому сразу на войну‑то и не призвали. Мог только силу чуять, а не родство. А в Лучике огонь не горел — полыхал! Муж гордый ходил, каков наследник будет. Да и повитуха… Она‑то всё сразу поняла, да магичила по чуть‑чуть, чтоб не заметил кто чужой. Наш разговор прерывает далёкий стук, будто в другом конце дома. Следом за ним Любава тяжело опускает голову мне на плечо. Стук повторяется — громкий, отчётливый, прямо в дверь. Это что же, она всё это время держала защиту от лишних ушей? Вот же дурная!

— Госпожа Любава, Радомир проснулся, на кормление принесут сейчас, — не открывая двери, голосит Лепа. Вот умная баба, догадалась же, что нос сюда совать не надо.

— Да, Лепа, несите скорее, — Любава тяжело ворочается в моих руках, пытаясь встать. Аккуратно перехватываю её и сажаю на кровать, обкладываю подушками. Весь румянец, что утром ещё гулял по её щекам, съела бледность. Видано ли, столько защиту держать! Ничего не говорю ей об этом. Всё правильно она сделала. Не для лишних ушей наш разговор был, а я опять опростоволосился. Не мог что ли руну активировать на двери? — Я останусь на кормление, — это не первый раз, но обычно я спрашивал разрешения, а сегодня не оставляю выбора жене. Подстрахую их с малышом да силой поделюсь.

Дверь отворяется, и входит кормилица с маленьким свёртком в руках. Радомир хорошо растёт и радует нас яркими зелёными глазами, вдумчивыми и серьёзными даже сейчас. За пару седмиц он отъелся ещё больше и стал уже хоть немного напоминать человека. Маленького такого. Румяного. Вон какие щёки наел!

При виде сына мы с женой расплываемся в одинаково глупых улыбках. Каждый раз так.

— Иди сюда, маленький, — забирает себе на руки Любава малыша. — Кто у нас тут проголодался? Это Рад наш? Наша маленькая радость?

Пока жена воркует с сыном, а я не свожу с них взгляда, нянька с кормилицей тихонько уходят. Они уже привыкли, что если я с женой, здесь не место для слуг, пусть и самых близких. Семейное время.

Малыш с кряхтением припадает к материнской груди, потешно обнимая её ручкой. Мне тоже так хочется, но пока все прелести — младшему. Обнимаю жену за плечи — хоть что‑то мне доступно — и мягко делюсь силой. — Сегодня я останусь ночевать с тобой, а завтра распоряжусь перенести твои вещи в мои комнаты, — шепчу в волосы жене. Она вскидывает на меня растерянный взгляд.

— Но мне же… Повитуха говорит, что нельзя ещё ничего, — смущается, рдеет, как девочка совсем. А мне только в удовольствие дразнить её.

— Чего нельзя? — задаю вопрос, а сам улыбаюсь.

— Ничего нельзя! — фырчит жена.

— Спать в одной кровати нельзя? — спрашиваю, подначивая.

— Спать? — хмурит точёные бровки Любава.

— Да‑да, просто спать, без всего, о чём ты подумала, моя распутная жена, — Любава открывает рот от возмущения и тут же захлопывает, заливаясь румянцем. Я негромко смеюсь и целую её в волосы. — Я не помнил того разговора про спальни, Любаш, — дышу запахом жены. — Мне очень хорошо, когда ты просто рядом. Мои кошмары уходят, а сон покоен. Я не волнуюсь, что с тобой что‑то случится. Думал, что из‑за малыша нельзя спать вместе, но раз всё это — злое недоразумение, — с которым я ещё разберусь, — предлагаю отбросить церемонии и спать вместе всегда. Даже в ссоре, в обиде, в горе и в счастье, пока живы. Зелень глаз жены подёргивается дымкой. С детства не припомню её слёз. Последний раз она рыдала, когда её любимую лошадь пришлось добить. Бедняга отравилась мертвячной травой. Вот тогда Любава рыдала, ведь лошадь отравили злые соседи. Изящно отомстила потом, но в моменте рыдала. И сейчас одинокая слеза, скатившаяся по нежной щеке, — как раскалённым железом по спине. Сам ведь виноват. Дурак.

Какое‑то время просто сидим вместе. Радомир наелся и просто лежит на руках жены. Он ещё не улыбается, такой серьёзный. — Маленький воевода, — шутит Любава, разглаживая пальчиками морщинку между бровей сынишки.

— Мам, а можно… — дверь в комнату распахивается, и влетает Лучезар. Обрывает вопрос, увидев меня, тут же становясь серьёзным. — Я потом зайду.

— Хочешь на брата посмотреть? — спрашиваю сына.

— А можно? — глаза вновь загораются.

— Конечно, — отвечает Любава.

Лучезар аккуратно подходит к нам и тянет палец к младшему брату. Наверное, хочет потрогать его, но малой хватает палец цепким кулачком и тащит в рот, забавно гуляя на своём детском наречии. Это так мило в моменте, что мы несдержанно смеёмся. Смех Любавы — будто весенняя капель, Лучезар — как ручей весенний, а я — как гром раскатистый. Глядя на нас, и малыш открывает рот, будто хочет с нами, но не знает как. Обнимаю Лучика, притягивая под вторую руку. Сын мой. Мой сын.

Глава 7. Красный вестник

Седмицы летят своей чередой. Скоро уже новая зима. Дел в городе хватает. Запасы уже все убраны в клети, но этой осенью зверьё поздно в зиму уходит, да и разбойники, что лихоманят, в спячку так и не впали. А хорошо бы, чтоб они, как зверьё, на зиму в лёжку ходили! Но они просто прячутся по норам да больно щипают караваны. Мысли про князя тревожат. Спустя пару дней после того, как мы обнаружили чёрное заклятье на мне, Ратибор прислал ответного вестника с благодарностями. Только вот приписка меня напугала: «ОЧЕНЬ вовремя». Княжна что‑то готовила? Или в княжьем тереме что‑то стряслось?

Слухам тут доверять нельзя. Ратибор крайне трепетно относится к тому, что болтают о княжьей семье. Может и голову отрубить за длинный язык.

Съездить бы в столицу, да оставлять город перед зимой не хочу. Предчувствие заставляет готовиться к обороне. Вспышек нежити не было ещё с той зимы, некромантов последних тоже выловили. Никаких серьёзных угроз нет, а внутри свербит. Любаша меня поддерживает, ходит, периодически хмурится. Сила её изменилась, и она часто сидит с разными женщинами в городе. Подолгу беседует, о чём‑то спорит. Никогда бы не подумал, что эти старухи — магички. Как оказалось, магию в женщине, не зная, не распознаешь. Если мужчин с приходом силы направляют на учёбу в Вечный Оплот, то женщин учат дома родственницы либо нянюшки. Теперь я понимаю почему. Слишком много тайн в женской магии, которых знать простому да и не простому люду не след.

Хотя вокруг меня тоже стало слишком много тайн. На днях по делам заезжал в трактир. С тех пор как появилась семья, визиты к Ждану — отвести душу — сами собой прекратились. Меня, как телкА на верёвочке, тянуло домой. Просто побыть рядом со своими. Погреться в лучах тепла, которым щедро делились и Лучезар, и Любава.

Так вот, явился я к Ждану по делам да решил заодно передать благодарность фее любви. Если бы не она, ещё неизвестно, что было бы.

Как‑то, набравшись смелости, я спросил у Любавы, что было бы, не позови я её в храм Единых.

— Я бы уехала, — пожала плечами Любаша. — Собрала бы сыновей, Лепу и переехала бы куда‑нибудь подальше на запад. Дело бы продала, а там что‑то новое открыла. Нам с детьми много не надо было бы. Выдать себя за вдову ума хватило бы, ну а то, что муж умер раньше, никого б на новом месте не интересовало. На миг, представив, что в моей жизни не было бы жены и детей, моё сердце замерло. Страшно. Страшно и одиноко. Не знаю, что хотела сказать фея, обещая «беду», но остаться одному было бы моей личной бедой. Здраво поразмыслив, я решил помочь фее любви. В чём? Не знаю. Пусть просит, что надо. Вот и пришёл к Ждану искать чаровницу.

— Какая фея? О чём ты, воевода? — неподдельно удивляется трактирщик. — Ты где такую неведаль повстречал? Я и слыхал‑то о таком только от странников редких!

— И вживую никогда не видал? — спрашиваю подозрительно.

— Нет, конечно! Забыл бы я такое? Да ты что! — Ждан искренен в своих эмоциях. Выспрашивает меня, что слышал про фею, как выглядит, что делает. Я отвечаю то, что сам он мне и рассказывал, а трактирщик всё охает, ахает да сокрушается. Будто и вправду первый раз слышит. — Эх, такую б девицу да к нам — отбоя б в посетителях не было! — сокрушается в конце Ждан.

А я прощаюсь, уходя в свои думы. Что же это такое было?

Осторожно выспрашиваю воинов, кто в тот день гулял за моё здоровье. Время прошло, но такую красавицу не забыли бы. А вот забыли! Никто не видел и не слышал! Вот только Ванька Скоробогатый и правда сгинул в одном из караванов, а у соседей его падёж был.

Загадочную фею я больше никогда не встречу, но всю жизнь буду благодарен её науке. С тяжёлыми думами въезжаю во двор. Время идёт, а ощущение беды не уходит. Лишь крепнет. В затылке который день свербит. Будто кто наблюдает, выжидая момент, когда напасть поудачнее.

— Горислав! — выскакивает на крыльцо жена. Улыбается радостно. Вниз сбегать не спешит — вижу, на руках у неё Радомир. Сам тороплюсь им навстречу.

— Любава, — целую висок её, зарываюсь носом в волосы. Дома она вместо платка венец носит. Я попросил. Уж слишком дурманит меня запах её волос.

Нам сложно. Мы вроде и не первую седмицу женаты, но после того разговора будто заново узнаём друг друга. Много говорим, привыкаем быть рядом. Даже реагировать на прикосновения. Я уже признал руки жены. Узнаю даже в бою или кошмаре. А она… Она не ждёт от меня наказания. Я не сразу понял, но первые сороковники нашей совместной жизни Любава ужасно боялась расстроить меня и получить наказание. Первый муж изрядно запугал её. Зато сейчас, постепенно осознавая свою власть надо мной, Любаша всё твёрже держит голову на плечах. Спорит со мной.

В постели мы пока просто спим, тоже привыкая касаться друг друга. Повитуха не даёт добро на близость, говорит, уж сильно крупный был Рад — погодить надо. Не скажу, что это мне в радость, но… польза от этого была. Любава привыкла спать на моём плече, а когда она там, все кошмары обходят меня стороной. Я впервые за многие зимы стал высыпаться. Вот только язык так и не повернулся сказать жене о своих чувствах. Мне кажется, что всё очевидно. Мои дела и поступки говорят за меня. А громкие слова — то бабское. Пустое.

Идём с женой в трапезную, где нас уже ждёт Лучезар. Я стараюсь не пропускать семейные трапезы. Ведь после них Лучик рассказывает, что учил сегодня: какие успехи, неудачи, — а я потихоньку подсказываю ему, направляю. Мудростью Ярых делюсь.

Горжусь им. Хочется на весь мир кричать, что мой он. Впрочем, как оказалось, никому дела нет до крови. Стоило разок поучить молодёжь, с какой стороны меч держать надо, как все признали Луча моим.

— Та же хватка! — коротко бросил наставник мальчишек, одобрительно похлопав сына по плечу.

И вот чудно: похвалили сына, а доволен был я.

Обедаем пшённой кашей с дичью. Вчера, пока в объезде был, настрелял зайчатины, а сенные девки уже заготовили на зиму ягод, так что на столе — свежайший клюквенный морс.

Я как раз, допив его, ставлю крынку на стол, как Лучезар начинает болтать. У нас так заведено: все разговоры — только после еды.

— А мама сегодня к купцам ходила! — выдаёт сын, заставляя Любаву краснеть. У нас уговор с ней, что она слишком много работы на себя не берёт.

— К купцам! И меня с собой брала! Там купцы привезли ткани заморские. Краси-и-ивые… — Ах, вот отчего столько счастья у сына. — А мамка ругалась. Сильно! Купцы эти, разявы, все тюки с тканями прям на землю сырую покидали. А вчера дожди были — часть товара попортилось уже.

Строго смотрю на жену. Она прямо встречает мой взгляд, дёргая бровью. Ухмыляюсь довольно. Упрямая. — Должна же я соответствовать людской молве, оправдывать свой крутой норов, — шепчет, когда, наболтавшись, Лучезар убежал во двор помогать с лошадьми.

Скриплю зубами. Мне искренне сочувствует полгорода. Взял в жены вдову, злобную да ещё и с довеском. На воинов и приближённых я уже давно нарычал и разговоры пресёк, но на чужой роток не накинешь платок. Не люба многим такая жена наместника. Уж больно своенравна, спуску не даёт, а что помогает всем да никогда в добром деле не отказывает — забывают. Можно, как князь наш, пару длинных языков отрубить, но Любава первая меня и осудит.

Мы только выходим из‑за стола, как ко мне прилетает красный вестник. Сколько я видел таких в своей жизни? Сотни? Тысячи? Но именно от этого всё нутро замирает. Потому что тут — Любава, дети и родной город. Пальцы автоматически творят заклинание, и над городом разносится звон колокола: «Бом, бом, бом, бо‑о‑ом», — и вновь короткие: «бом, бом, бом». Тревожный звон. На город нападает нежить.

На миг замерев, все приходят в движение, но это не паника. Все дворовые движутся чётко, каждый знает, что делать.

— Лепа, Глаша — с детьми в храм, — командует Любава, хватая свой короткий клинок со стены.

— Ты с ними, — ловлю жену и смотрю прямо в глаза.

— Я с тобой! — упрямо тянет она.

— Нет. Ты, Любава, жена наместника. У тебя есть обязанности. Организуй там оборону, сохрани дух женщин, — и будь в безопасности. Последнее вслух не говорю, но кричу глазами. Вижу, как жену разрывает. Она знает, что на стенах будет полезна, но в храме будут дети — наши дети и чужие. И да, обязанности. Больше в городе нет женщин её статуса. Как бы к ней ни относились, что бы ни плели за спиной, Любаву уважали и слушались. — Хорошо, — кивает, сдаваясь. — Береги себя!

Коротко целует меня и сбегает. Вижу, как накидывает прямо на домашнее платье тонкую заговорённую кольчугу и раздаёт команды девкам сенным. Качаю головой.

Вылетаю во двор, где конюх уже вывел мне коня. Вскакиваю в седло, но тут же осаживаю гарцующего от страха коня. Взгляд цепляется за спину жены: она одной рукой держит сына, а другой командует, на поясе висит меч. Засматриваюсь на серьёзного Лучезара, что ловко крепит детский меч.

Спрыгиваю на землю, бегу к ним, обнимаю скопом всех.

— Люблю вас! — шепчу, глядя в глаза жены, и коротко целую.

— А мы тебя! — отвечает жена, осеняя защитным жестом. — Единые с нами!

Глава 8. Город в огне

Времени больше нет. Отдирая своё сердце, мчусь к городским стенам. Мост опущен, решётки стоят. Будто зная заранее, я всё множество раз отработал с воинами, и сейчас это пригодилось. — Гавр, доложи! — вглядываюсь вдаль.

— Сигнал пришёл от дальних дозорных. Посмертный.

Скриплю зубами. Дальние дозорные нынче были опытные. Таких врасплох не застанешь. Увидь они опасность, вестника б послали раньше. Раз посмертный — тот, что отправляется сам, — либо противника крайне много, либо засада.

— Наместник, — подходит ко мне Ёрш, наш вредный маг воздуха, — вот там птицы показывают скопление нежити.

Рука Ёрша указывает на юг.

— А вот там — некромантов и нежить, — вторая рука машет на север.

Ничего хуже придумать нельзя. В клещи берут. Вырезать город хотят, силу набрать. С тяжёлым вздохом отправляю вестника князю. В соседние города птицы уже улетели — сразу со звоном колокола.

— Гавр, ты — на юг, я — на север, — жму руку друга, и мы расходимся по стенам. Все готовятся к неизбежному бою. Нет ничего хуже, чем ждать. Мы не видим их толком, тратить силы магов нельзя. Над городом — звенящая тишина. Мир для нас будто замер и посерел, провонял трупным смрадом. Женщины и дети — все в храме, мужчины — на стенах. Я краем глаза вижу даже старика Бранна, полуслепого, почти столетнего скорняка. Он‑то куда? Хотя не одёргиваю. При защите города любая помощь пойдёт.

Тишину разрывает противный крик скворца. Будто по команде, из леса выдвигаются нестройные ряды тварей. Тут все виды низшей нежити: и зомби, и скелеты, и гули кладбищенские. Видать, некросы собрали всё, до чего руки добрались.

— Луки к бою! — усиленный мой голос гремит над крепостью. Мужики готовят стрелы, опуская их в горящую смолу. Лучшее оружие против зомби — огонь. Наше счастье, что крепость у нас каменная. Была бы деревянная, мы бы были обречены.

— Цельсь! — подпускаю нежить на расстояние полёта стрелы. — Залп! — ряды нечисти вспыхивают огнями. Опытные лучники бьют в гулей. Те любят тащить шмотьё с могил — горит оно лучше, чем скелеты. Прицельно отправляю огненные шары в скопление костей. Тех обычный огонь не берёт, а волшебный — очень даже.

У наших соседей на западе есть диво. Они из‑под земли добывают масло чёрное, тягучее, в горшки сливают да поджигают. Масло то горит долго, вонюче, дымно, но светит ярко и не гаснет несколько дней. Вот нежить горит так же: и вонюче, и долго. После моего первого боя, где мне пришлось сжечь пару сотен не самых свежих зомби, я блевал полчаса. Этот запах преследовал меня потом по ночам, перемешиваясь с запахом живой горелой плоти.

— Стрелять по готовности! — отдаю команду и выцеливаю кучку некромантов, что ведут отряды нежити.

Это ведь не просто разношёрстная толпа уродцев. Это маленькая армия, поднятая для штурма города. Чтобы заставить нежить идти к цели, над ней нужно держать контроль. Ищу глазами смертоводов и нахожу. Отвратительно сильные некроманты. Всего пятёрка держит больше тысячи поднятых. Как таких только прозевали!

— Воевода! — дёргает меня Бранн, хватая за рукав. — Стань‑ка ты тут!

Чувствуя, как мои силы растут, с удивлением оглядываю старика. Я всего пару раз сражался с таким соратником. Резонаторы — крайне редкие маги. Они усиливают стихийников и чуют магию чужую. В быту абсолютно беспомощны, но на поле боя… Бранн? Окидываю взглядом его окладистую бороду. — Бранн Чёрнобородый? — удивлённо спрашиваю.

— Не сейчас, воевода, — осаживает меня. — Давай‑ка жги эту падаль, пока не расползлась!

Дважды просить меня не надо, тем более что старик наверняка почуял что‑то. Магов стало больше, и они творят какой‑то ритуал. Какая радость, что у них не получится! Огненные шары летят на них нескончаемым потоком, выжигая защиту, поджигая лес вокруг, заставляя сбиваться, и, наконец, пробив защиту, поджигая негасимым пламенем их самих.

Пока я отвлёкся на кукловодов, нежить времени не теряла. В ход пошла смола и смесь магии. Водники с воздушниками сносят со стен особо ретивых. Магов у нас немного, но все опытные. Силы берегут, действуют умело. — Поджечь ловушки! — На подходах к городу спрятана смола. Нежить без некросов — не люди, они их обойти не могут, потому прут прямо в огонь. Запускаю пару огненных волн. Сколько бы мы ни оттягивали неизбежное, нежити слишком много. Некроманты притащили всех, кого смогли найти по лесам, заброшенным сёлам да отдалённым хуторам.

Это много. Очень много для такого городка, как Синявль. Рубка идёт вовсю, когда со стороны восточной стены я слышу громкий взрыв! Отвлечься не получается, но сердце замирает. От восточной стены ближе всего к храму.

А там женщины.

Там дети.

Там Любава и моя семья.

Нутро тянет туда, хочется бросить всё и рвануть к своим.

Нельзя.

Рвану я — побегут все, и город падёт. Успокаиваю себя. Там есть охрана. Храм защищают Единые и их жрецы. И Любава тоже там. Я не знаю всех её возможностей сейчас, но уж себя‑то спасёт! Собрав все силы, посылаю волну огня прямо по стене, выжигая тех, кто ещё лез снизу.

— Руби тварей! — ору, врезаясь в очередного гуля. Следом за мной и остальные с остервенением рубят бездушную нежить.

— Воевода! — вновь дёргает меня Бранн, отводя в сторону. Нас прикрывает Ёрш. — Вот туда жахнуть надо. Старческий палец тычет в пригорок неподалёку, где стоит одинокая фигура в чёрном. Выжил, стервец? Ненадолго!

Усиливаясь Бранном, отправляю огненный град. Некрос, не ожидая удара, погибает почти мгновенно, а с ним будто исчезает что‑то из воздуха. Дышится сразу легче, твари медлительнее, скелеты некоторые и вовсе рассыпаются.

Оглядываюсь вокруг: на юге почти всех добили, у нас немного осталось, лучники добивают расползшихся вокруг города уродцев. Без некромантов они, как слепые котята, тычутся. — Ёрш! — окликаю мага. — Добейте тут, я — к храму!

Воин понимающе кивает, а я хватаю первую попавшуюся выжившую лошадь и мчусь к храму. Издали вижу золотое сияние над огромным зданием. Будто сплетённые лучи солнца, они опоясывают весь храм. Чем ближе к нему, тем чётче вижу женскую фигуру на колокольне. Любава! Выезжая на площадь перед храмом, вижу море чёрного пепла и наших воинов, пытающихся пробиться к единственному некроманту, спрятавшемуся под защитой остатков нежити и монотонно бьющему в защиту храма. Ублюдок!

На полном скаку шлю в него огненный шар. Он грязной кляксой разбивается о защиту некроманта, но за ним следует ещё один и ещё один. Мой боевой опыт тут пригодился как никогда. Сколько я в самом начале страдал, не успевая кастовать шары и сражаться? Какое счастье, что всё в прошлом!

Врубаюсь в нежить, посылая шар за шаром, пока защита некроманта не взрывается чёрными брызгами, а мой меч не пронзает его сердце со спины.

Ещё одна невидимая струна лопается, и мир становится объёмным. Исчезает серость, грязь и муть. — Всем потом в храм зайти! — командую, стряхивая чёрный пепел некромантского проклятья. Ничего особого там не было, но неприятно. Добиваем остатки нежити, и только тогда золотистый купол, окружавший храм, лопается. Он тоже разлетается брызгами — яркими, солнечными, улетающими далеко в стороны, счищающими весь тлен. Чёрная пыль у храма исчезает, как и остатки проклятья.

Застываю на миг. Купол пал? Любава!

Срываюсь с места, бегу к храму. Лестница на колокольню — сразу у входа, но он закрыт. Стучу кулаком.

— Откройте! Наместник! — слышу грохот засова и толкаю тяжёлые створки. Там меня встречает повитуха, Лепа да ещё пяток старух — строгие, собранные, будто помолодевшие зим на десять.

— Беги, Горислав, — кивает Лепа, а я и не стою на месте. Поднимаюсь наверх, перемахивая через ступеньку, лишь отметив, что засов за мной закрыли.

— Любава! — восклицаю, когда вижу, что жена моя сидит, тяжело прислонившись к стене.

— Горюшко? — удивляется, зажимая рукой рану на плече.

— Что? — падаю перед ней на колени и осматриваю рану.

— Лучник из поднятых. Ох… — выдыхает сквозь сжатые зубы. — Успел, пока защиту ставила. Значит, через пролом прошла не только низшая нежить, но и твари посерьёзнее. Страшно представить, что было бы, не успей жена с защитой! — Чем помочь? — растерянно осматриваю жену. Воинам своим я такие раны прижигал до лекаря, но жечь рану жене? Это выше моих сил.

— Древко я обломала тут, но надо протолкнуть наконечник, — говорит сквозь сжатые зубы, превозмогая боль. — Скоро заживать начнёт, нельзя, чтобы в ране осталось.

— Заживать? — удивляюсь.

— Да, Горе, твой второй сын так тяжело мне дался, что одарил регенерацией, — улыбается, глядя на меня. — Так что, если решимся на третьего, будет не так плохо.

— О боги Единые, женщина, какой третий? — возмущаюсь, пытаясь приноровиться, чтобы вытащить стрелу. Пальцы подрагивают. — Ты тут кровью истекаешь! О чём думаешь только! — О том, что люблю своего мужа и что дети у него получаются больно ладные, — улыбается, плутовка.

Отдираю кусок от подола платья жены, скручиваю в жгут.

— Держи, неугомонная! — протягиваю жене. Та понятливо зажимает жгут зубами, а глаза улыбаются. Это у неё такой откат от магии, что ли? Её ж отпускать от себя нельзя тогда! Выдохнув, рывком проталкиваю остатки стрелы — она идёт легко, без зазубрин, и то хлеб. Любава мычит, сцепив зубы и сжав своими руками мою ногу. Сжимает сильно — даже у меня синяки останутся.

— Всё, всё, милая. Немного потерпи, — сдёргиваю с пояса фляжку, промывая рану и зажимая остатком тряпки. — Всё, родная, дыши.

Любава всхлипывает мне в плечо.

— Так что насчёт третьего, Горюшко? — спрашивает у моего плеча.

— Любава! Ну какой третий! Нам нельзя ещё ничего! — шепчу ей в волосы. Косы растрепались, обрамляя её очаровательное лицо. Как была дома в венце, так и осталась.

— Можно! Всё можно, — отрывает лицо и заглядывает мне в глаза. — Сегодня только повитуха разрешила всё.

Выдыхаю тяжело, плюхаюсь на жопу, опираясь на стену. Затаскиваю Любаву себе на колени и качаю, как младенца. Третьего ей? Да хоть четвёртого! Лишь бы рядом и с ней.

Оглядываю город с высоты колокольни: чёрный дым валит со всех сторон, смрад жжёной нежити заполняет лёгкие. Вдали слышна брань и стоны — мужики уже начали наводить порядок. А я? Хорош наместник. Сбежал, бросив всё. Впрочем, там всё под контролем. Мы выстояли. Смогли. Сдюжили. И не малую роль тут сыграла моя маленькая жена.

— Как тебе захочется, родная, — улыбаюсь, наконец, мягко. — Хочешь третьего, хочешь четвёртого. Главное, что с тобой, любовь моя.

Коротко целую манящие губы.

Глава 9. В жизни и в посмертие.

Последствия нападения мы убирали весь вечер и всю ночь. Вылавливали одинокую нежить, смывали чёрную пыль, палили остатки некромантов и нежити.

Вокруг храма развели костры, оставили дозорных и организовали лазарет. Знахарки, жрецы и женщины споро лечили пострадавших воинов под руководством неугомонной Любавы.

В очередной раз проносясь мимо, я отмечаю, что Лучезар ловко верховодит мальчишками. Пристроил всех в помощь: кто воду носит, кто раненых держит, кто за кострами следит. Губы сами дёргаются в улыбке.

Сын мой! Мой!

Каждый раз хочется подхватить Любаву на руки да кружить в благодарность за то, что родила, воспитала, выстояла. Душа моя! — Что у вас? — устало оглядываю с крепостной стены город.

— На юге всё зачистили. Дозорных, конечно, оставим, но это уже перебдеть, — устало смахивает пот Гаврила, с трудом опираясь на правую ногу. Левую он подвернул, когда оборонял город.

— У стен ничего не видно. Сычи летают неохотно, боятся смрада да огня, но нежить они боятся больше. Не видят они её, — отчитывается Ёрш, устало растирая виски: слишком много магичил сегодня.

— Ёрш, ты сходи-ка в храм, у жены моей спроси зелья для восстановления сил. У неё было ещё, — маг лишь кивает мне в ответ. Я понимающе хлопаю его по плечу. Мне б тоже туго пришлось, но жена не отпустила из храма, пока зельями не залила по самые уши. Заботливая. — По улицам города тоже прошли: спалили, отмыли, прибрали, — неизменно спокойно отчитывается Ждан, наш трактирщик.

— Не чую я никого, воевода. Да стар уже, дальше вёрст пяти от города не дотянусь, — откуда‑то снизу раздаётся голос Бранна. Смотрю: он сидит прямо на камнях, устало откинувшись на крепостную стену. — Ох, стар, давно стар.

— Давай‑ка, Бранн, я тебя тоже за зельем провожу! — протягиваю руку, помогая встать старику, и, почти подхватив его под руки, веду вниз со стены. — Что, не так ты представлял местную легенду? — грустно улыбается Бранн, всё больше опираясь на меня.

— Как не так? — хмыкаю. — Человеком, что смог утроить мою силу? Или почуять некроманта за пару вёрст? Не знаю, что ты там себе надумал, а я тут в почётном обмороке. Не каждый день герой войны восстаёт из небытия.

— Ой, герой, а сам? — хохочет вредный дед. А я смеюсь вместе с ним. Хороши герои — идут, пошатываясь, в ночи к храму.

— Воевода, потери посчитали, — подныривает под вторую руку Бранна Гаврила. Идти сразу становится легче. Потому что резонатор хоть и стар, но далеко не немощен, как оказалось. Даже представлять не хочу, как выглядит со стороны наша компания калек: слепой старик, обессиленный маг и хромой воин.

— Сколько? — тяжёлым голосом спрашиваю я. Потери — это всегда тяжело. — Двадцать восемь человек, не считая разъездов и дозорных, — отчитывается на ходу Гаврила. Много. Ужасающе много. Вряд ли дозорные успели схорониться, а это ещё человек тридцать. Шестьдесят взрослых мужчин — даже для такого большого города это много. Непозволительно много. Да простят меня жители, но я надеюсь, что на стенах пали не воины в расцвете сил, а старики. Так это можно будет ещё пережить.

— Воевода‑воевода! — подскакивает безусый мальчишка, сын нашего кузнеца, только по осени свататься собрался, в силу вошёл. — Ёрш передал, что дозорные с запада нашлись. Живые.

О! Хвала Единым! Услышали молитвы старого воина. Где западные дозорные, там и разъезд, а может, и ещё кто схоронился. Добираемся к храму, когда уже поднимаются первые лучи рассвета. Путь хоть и близкий, да сил уж больно мало. Жена отпаивает Бранна зельем и передаёт женщинам, чтоб пристроили его отдохнуть. Почти силком гонит Гаврилу к знахарке — посмотреть ногу. Ловлю шебутную жену свою в объятия.

— Как плечо? — шепчу тихонько, любуясь растрёпанной, но такой красивой Любавой.

— Почти как новое, — берёт мою руку и проводит ладонью по кольчуге. Сквозь дыру в металле и ткани платья чувствую кожу, а не рану. Удивлённо вскидываю брови, а она лишь жмёт плечами. — Я же говорю, у тебя удивительные дети, Горюшко. Утыкаюсь лбом в её лоб, переплетаю наши руки. — Это ты удивительная, жена моя, — нежусь моментом. После боя особенно ценна семья оказывается.

— Как дети? — спрашиваю жену.

— Умаялись. С Глашей спят оба. Лучезар до последнего сопротивлялся, но и его усталость сморила, — когда Любава говорит о детях, у неё меняется и голос, и лицо. Она становится ещё мягче, нежнее. Любава — прекрасная мать. Любуюсь её лицом в лучах восходящего солнца. Почему‑то вспоминается наша свадьба.

— Как будто вновь в день брака нашего, — целую её нос.

— Ой, нет, — морщится. — Ты так был не рад мне тогда.

— С чего ты взяла? — чуть отстраняясь, заглядываю в глаза.

— Да я тогда так обрадовалась, когда ты сказал, что на рассвете в храм, — смущается, взгляд отводит. — Надежда на чувства твои вспыхнула, как трава в засуху. Да домой пришла, села вышивку с платья отпарывать и всё поняла. Ты ведь просто хотел сохранить моё лицо. И так ведь почёта мало — вдову в жёны брать, да ещё и с дитём. Чтоб не осуждали так. Ревела всю ночь. Потом лицо твоё утром испуганное увидела и поняла, что права была. Ты хотел быть где угодно, но не там, со мной.

— Глупости говоришь, Любаш, — качаю головой, ловя взгляд жены. Чтоб глаза в глаза. — Я в шоке был, не знал, с какой стороны к тебе подступиться. Как жизнь нашу выстроить — это да. Но был я на своём месте. Нигде больше быть не хотел. Никого рядом с собой представить не могу. И всю жизнь не мог. Просто дурень был, не понимал ничего.

Любава смотрит на меня пытливо, считывает эмоции, будто в душу заглядывает. И с каждым словом её руки в моих ладонях всё больше расслабляются. — Жрецам сейчас не до нас, здесь нет хлеба, воды и лент, но перед ликом Единых я клянусь тебе, Любава моя, что в жизни моей, в душе, в постели и в посмертии — только ты, — шепчу тихо, но твёрдо.

— Перед ликом Единых клянусь тебе, Горислав мой, что в жизни моей, в душе, в постели и в посмертии — сейчас и всегда только ты, — вторит мне Любава. Пропадаю в её глазах, весь мир исчезает, оставляя только нас.

— Целуйтесь уже! — приводит в себя хриплый крик Гаврилы. Будто очнувшись от дурмана, оглядываемся с Любавой вокруг. А перед храмом почти весь город собрался. Усталые, измождённые, но улыбающиеся. Кто‑то слёзы смахивает, и все смотрят на нас. Будто вторая свадьба. Хмыкаю и, сгребая в охапку, целую жену свою. Глубоко, страстно, искренне. Если кого смущает, пусть завидуют. Моя жена, имею право.

Вдруг нас ослепляет вспышка. Отстранившись от жены, смотрю на наши руки. Под родовыми браслетами татуировка стала ещё толще: в неё вплелись золотые, голубые и красные линии. Я такого никогда не видел.

— Быть не может! — выдыхает Любаша и поясняет мне. — Едиными меченные. Едиными меченные… Пары, которых боги благословляют особо. Они всегда найдут себя в каждой жизни. В жизни и в посмертии. Навеки вместе, и это не проклятие — это счастье.

Сжимаю в крепких объятиях жену. Вот такая она, любовь моя.

По весне в Синявль приехал с опозданием торговый караван.

— Ох и норов у наместничихи вашей! — возмущался купец, его приведший. — Так чехвостила меня! Ещё и товар весь перепроверила. Только на зуб не попробовала. Мало что на сносях — все телеги просмотрела!

— Ты что‑то хотел, мил человек? — спрашивает его трактирщик.

— Пивка да душу излить! — злится купец.

— Пивка — это завсегда! — перед гостем города появляется кружка пенного. — А вот жаловаться на Любаву Тихомировну не след тебе!

Ждан демонстративно отворачивается к другому посетителю.

— Иди ты, торговый человек, по добру по здорову! — вторит трактирщику Гаврила, что слышал разговор пришлого с трактирщиком.

Удивлённый купец берёт пиво и садится к окну, что‑то выговаривая своим спутникам.

— Ишь какой, норов у Любавы ему не по духу, — бухтит в свой ряд Гаврила. — Норов у неё, может, и крутой, зато справедливый. Всё честь по чести. А душа и вовсе золотая!

Конец

Спасибо за чтение

Вернуться к книге