Звезданутый Технарь 4: Выпускной
Глава 1. Другая сторона строя
Четвертый год в Академии начинается с того же звука, что и первый: с динамика над головой, который умеет только два режима, «подъем» и «тревога», и различаются они исключительно количеством нервов, вложенных дежурным в кнопку. За три года я научился просыпаться за четыре секунды до сигнала. Организм, если его достаточно долго бить расписанием, начинает слышать расписание сквозь сон, как старый компрессор слышит утреннюю смену: еще никто не пришел, а он уже гудит.
Неделя, если считать по-имперски, шла первая. Если считать по-моему, сто двадцать первая: три полных круга по сорок недель, и вот пошел четвертый, последний. Выпускной. Слово это в кампусе произносили по-разному: первогодки с придыханием, преподаватели с намеком, интенданты с тоской, потому что выпускной курс, это четыреста человек, которым за год положено выдать, подогнать и списать столько имущества, сколько иной склад не видит за пятилетку.
Я произносил его как диагноз. Без паники, но с уважением.
В то утро я стоял в наряде на ангарной палубе, той самой, которую все здесь зовут плацем, и у меня был билет в первый ряд на спектакль, который я три года назад смотрел из самой гущи сцены. На плац выводили новый поток. Первогодки стояли неровным серым прямоугольником, сорок минут как остриженные, форма второй ростовой на первом полнотном висела на них, как чехлы на новой технике, и пахло от строя казенным мылом и страхом. Страх вообще пахнет. Спросите любого, кто работал с людьми или со скотом: запах один и тот же, только скот честнее.
В наряд на это утро я попал не по графику. Я поменялся с Лужиным со второй смены, отдал ему субботнюю уборку такелажки, и Лужин, меняясь, смотрел на меня, как на человека, покупающего билет на казнь.
— Тебе зачем? Ты же это уже слышал.
— Слышал. Теперь хочу посмотреть, как сделано.
Лужин покрутил пальцем у виска и подписал журнал смен. Лужина можно понять. Нормальный человек от Варги бежит по геодезической, кратчайшей из возможных траекторий. Но у меня с этим спектаклем были свои счеты, и потом, я всю жизнь так устроен: если машина однажды переехала тебя, полезно однажды разобрать ее до рамы и посмотреть, что у нее внутри. С машинами я это проделывал раз двести. Настала очередь Варги.
Наряд по ангарной палубе, если кто не в курсе, состоит из приемки, бдения и сдачи. Приемка: обойти периметр, сверить пломбы на шести технологических шкафах, расписаться за противопожарный пост и зафиксировать в планшете показания, которые никто никогда не читает. Я, принимая, по привычке гляжу еще и в то, за что расписываться не положено: в гравикомпенсаторы. Плац у нас держат на плюс четырех процентах от стандарта, я это выяснил еще на первом курсе, и с тех пор проверяю, как проверяют старую шутку: работает ли. Работала. Четыреста первогодков стояли и не знали, что каждый из них с утра носит на плечах лишние три кило имперской педагогики. Дешево, надежно и не оставляет следов в ведомостях. Уважаю.
Бдение началось в шесть ноль-ноль, когда на палубу повзводно потек новый поток. Сержанты выравнивали строй с той особой осенней злостью, которая бывает у людей, встретивших за неделю четыреста новых фамилий и запомнивших пока только самые нецензурные. Я стоял у стойки дежурного, отмечал в планшете время построения и чувствовал себя оператором стенда, на котором сейчас начнут испытывать партию заготовок на изгиб.
Варга вышел на плац ровно в шесть двадцать, и четыреста первогодков перестали дышать организованно, повзводно, как учили. Он не постарел ни на миллиметр. Сухой, седой, без наград, той конкордатской породы, у которой силовой набор виден сквозь обшивку без всякого рентгена. Он прошел вдоль строя, не глядя на строй, и остановился в точке, которую я теперь, с высоты своего наряда и трех лет, опознал профессионально: акустический фокус ангара. Место, где голос без всякого усилителя ложится на четыреста пар ушей разом. Три года назад я думал, что он просто там встал. Ничего он не просто. Там стоят, как ставят антенну: по расчету.
— Вы. — Варга выдержал паузу ровно в два удара сердца. Я засек. У меня в этом году много летных часов, я привык засекать. — Вы прибыли сюда в убеждении, что чего-то стоите.
И дальше поехал монолог, который я знал наизусть. Про ноль. Про диагноз. Про то, что прибавлять начнем, когда будет к чему прибавлять. Текст не изменился ни на слово, и это само по себе было открытием: я думал, он импровизирует, а он исполнял. Но главное открытие было не в тексте. Главное было в том, что с этой стороны строя видно, КАК это сделано. Где он снижает голос, чтобы задние ряды сами подались вперед. Где смотрит поверх голов, чтобы каждому показалось, что смотрят на него. И фирменный срыв голоса на слове «ничтожество», тот самый, от которого у нашего потока три года назад мороз шел по хребту, был не срывом. Это был поставленный срыв. Отрепетированный, вставленный в нужный такт, с точностью до восьмой доли. Сорванный голос, который не срывается, а исполняется.
Я стоял у стойки дежурного, держал планшет наряда и ловил себя на том, что шевелю губами вместе с ним. Как подпевают заезженной записи.
— Ты чего? — Санген, второй по наряду, проследил мои губы и наклонился к моему уху. — Подпеваешь, что ли?
— Дирижирую. — Я не отвел взгляда от строя.
Смешно мне было и еще как-то. Слово я подобрал не сразу, оно нашлось к концу монолога: нежно. Смешно и почти нежно, вот как мне было, и если бы мне в первую неделю первого курса сказали, что я буду стоять напротив Варги и испытывать нежность, я бы отвел говорящего к медикам. Но вот стоял и испытывал. Потому что с этой стороны видно и еще одно: сколько работы в этом вложено. Человек сорок лет полирует один монолог, как полируют посадочное зеркало. В Империи вообще уважают шлифовку. Просто не всякую шлифовку разглядишь, пока сам не отшлифуешься.
В третьей шеренге нового потока, седьмой слева, стоял парень, который спал. Стоя, с открытыми глазами, по всей форме. Дышал в такт строю, покачивался в пределах устава, а глаза были никакие, стеклянные, ушедшие внутрь. Я узнал технику мгновенно, ладонями раньше, чем головой: так спят люди, у которых до Академии смена была длиннее суток. Целинская школа? Нет. У нас так не умели, у нас, если заснешь стоя, на голову обязательно что-нибудь падало, среда не позволяла. Это была школа рудничная: там, где потолок низкий и стоишь в клети по часу, тело само учится выключаться по частям. Я посмотрел на него, на его серое, уже отработанное в свои пятнадцать лицо, и промолчал. Дежурному по палубе положено докладывать о нарушениях. Сон с открытыми глазами нарушением не значится: нет такого бланка. Я проверял. Три года назад, по себе.
Спи, рудничный. Твое ничтожество тебя подождет.
Монолог кончился, как кончается прокат листа: раз, и тишина, только металл еще звенит. Варга свернул спектакль одним «разойдись», развернулся и пошел с плаца мимо дежурной стойки, мимо меня, не повернув головы ни на градус. Я стоял по стойке «смирно», как положено наряду при старшем инструкторе, и он прошел в метре, глядя строго по курсу, и вот этот непроворот головы я тоже записал в свою картотеку. У меня на Варгу за три года собралась папка жестов без перевода, и я ее честно веду, не надеясь на словарь. Некоторые языки учат всю жизнь.
После развода я сдал наряд по всей форме: обход, пломбы, показания, подпись. Сменщик, зевая, спросил, было ли что. Я сказал: концерт. Он кивнул и не стал уточнять: в первую неделю года на этой палубе один репертуар.
Потом я пошел завтракать, и по дороге в столовую меня дважды окликнули «технический», один раз «Форк», и один раз, из группы первогодков, шепотом, в спину: «это тот самый». Я не обернулся. Во-первых, устав не рекомендует реагировать на шепот, во-вторых, я знал, что услышу. «Тот самый» в кампусном фольклоре означало историю, которая за три года отросла от меня, как хвост от ящерицы, и жила теперь своей жизнью, отдельной и значительно более интересной, чем моя.
В столовой история как раз шла в исполнении здоровяка со второго потока. Он рассказывал троим первогодкам, наклонившись над кашей, как несколько лет назад один кадет, «здоровый, как грунд, между прочим», во время пожара на учебном корвете вырвал горящий силовой жгут голыми руками и держал его, пока экипаж выходил. Первогодки смотрели на рассказчика с ужасом и кашей во рту. Про то, что кадет был не здоровый, а тощий, что жгут не горел, а тлел, что держал он его не голыми руками, а через рукав, и что звали кадета, вообще говоря, Роджер Форк, в истории не осталось ничего. История, как и положено хорошей машине, избавилась от лишних деталей и работала теперь на чистой тяге.
Я взял свой поднос и прошел мимо. Поправлять не стал. Во-первых, каша стынет. Во-вторых, я за три года вывел на этот счет формулу и держусь ее: чем гуще легенда, тем глубже под ней настоящее. Пусть рассказывают про здоровяка. Настоящий тощий, который знает, чем на самом деле пахнет тлеющая изоляция, лежит под этой легендой, как кабель под палубой: не видно, зато токопроводимость отличная.
Дед, наливая мне двойное без вопроса, кивнул в сторону рассказчика:
— Слыхал? Жгут теперь горящий. В прошлом сезоне тлел.
— К выпуску будет плазменный.
— К выпуску, — Дед оценил мой поднос, добавил хлеба, — про тебя будут врать, что ты голыми руками держал реактор. Ешь. На вранье надо иметь вес.
Про мой четвертый год надо доложить по форме, коротко, как я докладываю все, что не горит.
Койка у меня теперь стояла у дальней стены, у розетки. Это привилегия старшинства, за розетки на курсе идет тихая позиционная война, и я свою кампанию выиграл еще в июне, без единого выстрела, по выслуге нарядов. Окно в кубрике одно, единственное на все жилое крыло, и оно Мери, заверено приказом, который мы сами же в ту кампанию и добывали, так что в войну за пейзаж я не вступал. Пейзаж не заряжает. А у моей розетки, если смотреть по схеме, самая стабильная фаза на палубе. Три года я спал возле самых честных розеток кампуса и намерен был продолжать.
Летных часов у меня к началу года накопилось сто девяносто шесть. Для сравнения, у инструктора теоретической аэродинамики, фамилию опустим из уважения к теории, их было сто сорок. Это не хвастовство, это арифметика подработок: три года я брал каждый перегон, каждую подмену, каждый «слетай забери контейнер», от которых нормальные кадеты бегали, потому что нормальным кадетам летать было страшно или лень. Мне было не страшно и не лень. Мне было надо. Часы в летной книжке, это единственная валюта, которую в Империи пока не научились девальвировать.
Подработки в новом статусе тоже перестроились. Если на первом курсе я чинил чужие планшеты за сахар, то теперь, в первую же неделю четвертого, у моей койки образовалась очередь из троих первогодков с одинаковой бедой: казенный будильник-наручник, модель «Служба 12», у которой от старости слипается контакт, и она будит владельца через раз, а наряд за просып владельцу выписывают каждый раз. Я взял с них по полкредита, показал первому, где слипается, и заставил чинить самому под моим присмотром. Второй и третий чинили под присмотром первого. К концу недели по потоку пошла естественная логистика: «Служба 12» лечится на палубе С, спрашивать технического. Тариф я оставил: полкредита. Не за работу. За схему.
Деньги: за лето заработано сорок один кредит, потрачено тридцать восемь. Разница положена в жестянку… нет, вру, разница ушла тоже, и еще девять сверху из текущих: новый теплоотвод для напарницы, о напарнице ниже. Жестянка на дне ящика Гейра, одиннадцать кредитов резерва, стояла нетронутой четвертый год. Резерв не тратят на желания. Резерв тратят на беду, а беда, по моим наблюдениям, существо пунктуальное: раз ее нет в расписании, значит, придет к финалу.
Ящик Гейра, кстати, получил за лето третью ручку. Вторая, приваренная мной еще на Целине, отходила свое: металл устал, а металл, в отличие от людей, в усталости признается честно, трещиной по шву. Я сделал третью из грузовой стропы, пролив ее эпоксидкой, и ручка вышла мягкая, по ладони. Отец делал первую, я вторую и третью. Если ящик доживет до моих внуков, у него будет ручек, как у осьминога, и по ручкам можно будет читать семейную историю, как по годовым кольцам. Только семейная история у нас короткая: ящик да я. Ну и та, кто в ящике не живет, но при ящике состоит.
Про напарницу.
Вечером, сдав дела и отсидев самоподготовку, я пошел в нычку. Идти туда надо, как я хожу три года: не скрываясь и не спеша, походкой человека, которому по регламенту положено быть везде. Вентиляционная секция за такелажной, тупиковый рукав, узел, который отключили от магистрали еще при Конкордате, а из ведомостей вычеркнуть забыли. На люке висел ярлык: «Демонтаж. Перенос на следующий квартал». Ярлык висел шестнадцатый квартал подряд. Я, входя, пожал ему уголок, как жмут руку старому сослуживцу. У нас с этим ярлыком за три года сложились самые прочные отношения на всем кампусе: он единственный здесь никогда не менял показаний.
Внутри пахло пылью, старой смазкой и немного домом. Дом, это вообще запах, а не адрес, я в этом убедился давно и с тех пор не переубеждался.
Я сел на ящик из-под фильтров, достал питбой, вставил наушник. Формальность: в нычке можно голосом, но привычка, как известно, вторая система безопасности.
Наушник ожил на второй секунде.
— Смена принята. Доклад за лето. Слушать будешь или подписью обойдемся?
— Слушать.
— Программа выпускного курса пройдена. С опережением на одиннадцать недель. Учебные симуляторы курса изучены: все сценарии, все ветки, включая ветку «действия при полной потере экипажа», которую я нахожу оптимистичной: она предполагает, что терять было что. Архивы летной подготовки прочитаны. Журнал ведется. Прогресс за отчетный период объясняю просто: тебя не было, и никто не мешал.
— Я тоже скучал.
— Зафиксировано. — В этом «зафиксировано» было ровно столько тепла, сколько она считала совместимым с протоколом. По моим замерам, год от года совместимость росла.
Мири за лето подросла. Не в смысле железа, железо как раз старело, питбой был уже не тем бодрым утилем, что четыре года назад: батарея держала заряд на треть хуже прежнего, теплоотвод я менял вторым за два года, и на холоде нижних смен экранчик стартовал с третьей попытки, кряхтя, как я по утрам. Подросла она сама, внутри. Это слышно по мелочам: по тому, как строится фраза, как дозируется пауза, как она перестала отвечать на вопрос, который я задал, и начала отвечать на вопрос, который я собирался задать следующим. Я такое видел только у очень старых мастеров и у очень хороших машин, и до сих пор не решил, к какой категории ее относить. Она бы сказала: «к отдельной». И была бы права.
Теплоотвод, к слову, я ей менял в августе, и это была операция. Родной радиатор питбоя рассчитан на нагрузки строевого терминала: покажи опись, прими доклад, спи. Моя напарница на этих нагрузках жарила корпус до сорока восьми градусов, а сорок восемь градусов на ремне у бедра, это вопросы, которых я предпочитаю не вызывать. Новый теплоотвод я собрал по ее же смете: пластины с разборки за четвертым причалом, малая тихоходная крыльчатка, тепловой цилиндр с фазовым наполнителем, восемь лет прослуживший кому-то упором двери, и компаунд Ходана по всем стыкам. Двенадцать кредитов материалов, две ночи работы, минус девять градусов в пике. Приняла она его сразу, потом сутки гоняла фоновые прогоны, а потом выдала заключение: «Приемлемо. Зафиксирована незапланированная тишина: система охлаждения больше не свистит на нагрузке. Свист внесен в реестр утрат». Скучала она по этому свисту, что ли. Не спросил.
— Что в журнале?
Журнал она завела еще после первого курса и вела, не показывая. Я знал только имя раздела и объем: рос.
— События, не превращенные в историю, теряются. — Экранчик показал заголовок и убрал его раньше, чем я прочел. — Ты по-прежнему теряешься чаще прочих, курсант. Я фиксирую.
— Дашь почитать?
— Журнал закрыт. Приходи на выпуск.
— А если не доживу?
— Доживешь. — Ответ пришел раньше, чем я закрыл рот. — У меня на тебя планы, а свои планы я исполняю на девяносто шесть и четыре десятых процента. Оставшиеся проценты, это ты. Постарайся не быть оставшимися процентами.
Вот за это я и таскаю с собой четыре года кусок военного железа, если кто-то еще спрашивает.
Мы просидели до отбоя за делом: она гоняла меня по программе года, вперед, по плану, который составила, не спрашивая. Порядок у нее был такой: сначала скучное, потом важное, потом спать. Скучным в этот раз шли регламенты выпускного курса, и скучное она отрабатывала честно, вопросами по пунктам: сроки подачи рапортов, форма двенадцать дробь три, допуски к финальным экзаменам, перечень дисциплин. Я отвечал с ошибками в двух пунктах из тридцати, она фиксировала: «принято, следующая», и в этом «принято, следующая» было столько же милосердия, сколько в приемнике металлолома. Потом было важное, летная практика второй трети года, и на практике она задержалась.
— С десятой недели, летно-инженерная, учебный отряд. — На экране развернулась строка плана, подчеркнутая дважды. — Мне понадобятся схемы бортов. Официальные, с допусками. Твои конспекты я ценю, но ты рисуешь от руки и врешь в размерностях.
— Я не вру. Я округляю.
— Ты округляешь на семь процентов. У инженера это называется враньем, у художника стилем. Выбери профессию.
— Достану. — Номер формы у меня был в голове раньше, чем ответ. — Есть законный ход, заявка на материалы для подготовки к практике. Четвертому курсу дают.
— Принято. — Пауза в полторы секунды, которую я за три года выучил как ее эквивалент глубокого вдоха. — Тогда последнее на сегодня. Итог лета, строка для журнала. У тебя закрыты все дисциплины трех курсов. По моим данным, осталась одна несданная.
Я мысленно пробежал ведомости. Хвостов не было. Хвостов не было точно, я свои ведомости знаю, как схему родного мусоровоза.
— Какая?
— Будущее. Двадцать одна неделя до выпуска, курсант. Выпускной круг короткий. Готовиться начнем завтра. Спи.
Экран погас, не дожидаясь моего ответа.
Я вышел из нычки в коридор, где ночное освещение красило палубу в цвет остывающего шлака, и шел до кубрика, прокатывая в голове ее строку. Несданная дисциплина. Смешно. У нее за лето прибавилось чувство юмора, и прибавилось в мою сторону: раньше она шутила о технике, теперь о времени. Не знаю, что она вычитала в этих своих архивах, но нахваталась.
В кубрике спали. Марк спал по расписанию, точно посередине койки, Дэйв спал, как работал, всей массой и с полной отдачей, третья койка, у окна, стояла пустая и заправленная: Мери с какого-то своего очередного обмена еще не вернулась. Я лег на свою, у дальней стены, лицом к самой честной розетке кампуса, и заснул за четыре секунды до того, как решил заснуть. Привычка.
А утром была доска приказов.
Утро четвертого курса устроено милосерднее первого: подъем в шесть, построение в шесть тридцать, и старшина потока, зачитывая наряды, уже не упражняется в интонациях, а просто читает. В то утро он дочитал список, свернул планшет и добавил без выражения, что состав выпускного курса вывешен, ознакомиться до вечерней поверки, расписаться в листе ознакомления. Четыре сотни человек двинулись к доске с той скоростью, с какой люди ходят смотреть на список, в котором уверены. Я шел в общем потоке и был уверен, как все.
Доска приказов у нас, это учреждение. Ее читают, как на Целине читали тарифную сетку: молча, быстро и дважды. Утром на ней вывесили состав выпускного курса, четыреста двенадцать фамилий по потокам, и я нашел свою на положенном месте, на «Ф», между Улановым и Хованским. Форк Р. Г. Все как у людей.
Только напротив моей фамилии, в служебной колонке, где у всех стояла ровная пустота, был отпечатан значок. Маленький, канцелярский, вроде звездочки, какими в документах помечают сноски. Я просмотрел все четыреста двенадцать строк, все четыре потока, дважды, по своей методе: сначала целиком, потом по строкам. Значок был один на весь курс. Мой.
Внизу доски, мелким шрифтом, там, куда никто не досматривает, значилось: «Отмеченным явиться в учебную часть согласно отдельному уведомлению».
Я стоял перед доской, и за спиной у меня шумел просыпающийся кампус, четыреста двенадцать человек начинали свой выпускной год, и у четырехсот одиннадцати из них колонка была чистая.
Инвентаризацию своих страхов я провожу регулярно и держу их учет в порядке, так вот, страха в наличии не оказалось. Оказалось другое, старое, целинское, выученное у окна тарифной конторы: когда система ставит напротив твоей фамилии значок, которого нет у других, это не значит, что тебя заметили. Это значит, что тебя посчитали.
Осталось выяснить, в какую графу.
Глава 2. Выпускной лист
Уведомление пришло к обеду, на планшет, служебным бланком:
«Кадету Форку Р. Г. явиться в учебную часть, кабинет 2-14, 15:00».
Без темы, без подписи исполнителя, с одним регистрационным номером, и по номеру я, как человек, читающий документы профессионально, определил только то, что бумага исходящая, а не карательная: у карательных серия другая. Три года назад я бы этого не знал. Три года назад я бы шел в учебную часть, повторяя про себя опись имущества. Теперь я шел и повторял таблицу собственных грехов, потому что порядок есть порядок: на разбор надо являться подготовленным.
Таблица выходила короткая и не по сезону чистая. Самовольных отлучек: ноль зафиксированных. Конфликтов с кафедрами: один, замороженный, с электротехникой, но он тянулся с первого курса и на отдельный вызов не заслуживал. Подработки: все по согласованию, бумаги в порядке. Нычка… про нычку думать я себе запретил еще на подходе к лифту. Есть вещи, о которых нельзя думать в казенных коридорах: лицо у человека, это тоже документ, и читают его быстрее планшета.
Учебная часть занимала на второй палубе шесть кабинетов, и пахло там всегда одинаково: тонером, остывшим чаем и решенными судьбами. В приемной 2-14 сидела очередь из троих, все с моего курса, все по своим бумагам, как выяснилось из короткого шепота: один переводился с потока на поток, у второго не сходились зачетные единицы за третий курс, у третьего было «по семейным». Я был четвертым и последним. Система, как обычно, собрала все нестандартные детали в один лоток, чтобы рассортировать за один проход. Я эту логистику уважаю: сам так делаю с крепежом.
Очередь, как всякая очередь, жила разговором. Тот, что переводился с потока на поток, рассказывал, что переводится к невесте, и все у него посчитано: невеста училась на интендантском, распределялась по своему ведомству, и совместная траектория сходилась только при его переводе. Тот, у которого не сходились зачетные единицы, мрачно листал планшет и время от времени сообщал в пространство, что у него украли шесть единиц, он точно помнит, что сдавал. А третий, который «по семейным», молчал, и мы его не трогали: по семейным, это по семейным, тут даже очередь понимает.
Переводящийся оторвался от своей траектории и повернулся ко мне:
— А ты по чему?
— Пока не знаю. Значок без расшифровки.
— О. — Уважения в этом «о» хватило бы на медаль. — Загадочный. Может, наградят?
— На моей памяти, — подал голос мрачный, не отрываясь от планшета, — через этот кабинет наградили одного. Плюс шесть зачетных единиц. Мои, между прочим, по срокам сходится.
Вызывали по одному, в среднем по шесть минут. Я засек, конечно. Когда подошла моя очередь, я вошел, доложился по форме и сел, куда указали.
За столом сидел чиновник учебной части, человек той канцелярской породы, у которой возраст не читается: от тридцати пяти до пенсии. Перед ним стоял терминал, лежал планшет и стакан с карандашами, заточенными до состояния измерительного инструмента. Он не поднял глаз. Он вообще, как я понял за следующие десять минут, поднимал глаза по отдельному регламенту, экономно, как расходуют аварийный запас.
— Форк. — Это было адресовано терминалу, не мне. — Выпускной курс, поток второй. Значок в списке видели?
— Так точно.
— Значок означает нестандартную позицию в деле. Ваша позиция будет разъяснена. Это не взыскание.
— Понял.
— Пока не поняли. — Выражения в этом не было никакого, и это было чистой правдой, поэтому я промолчал. Правду я уважаю в любом исполнении.
Дальше он говорил минут семь, скучным ровным голосом, которым в Империи озвучивают все по-настоящему важное. Я слушал так, как слушал когда-то устав: с сортировкой на несущее и обшивку.
Несущее выглядело так. К финалу года составляется выпускной лист: сводный рейтинг курса, все дисциплины, все практики, финальные экзамены, коэффициенты по значимости. Лист вывешивается после экзаменов. Верхние строки листа получают право первого выбора вакансий. Вакансии приходят пакетом запросов: флоты, эскадры, базы, корпорации, гражданские ведомства, каждый запрос со штатной единицей и условиями. Пакет вывешивается целиком, выбор идет по очереди, сверху вниз, у доски, при секретаре, с подписью. Все.
Чиновник сдвинул планшет на палец влево, освобождая место следующему делу.
— Вопросы по процедуре?
— Исследовательский корпус в пакете бывает?
Глаза он на меня поднял. Расход аварийного запаса, одна единица. Посмотрел, как смотрят на деталь, которая зазвенела не в той тональности, и опустил обратно.
— Исследовательский корпус комплектуется штучно. Их запросы приходят не каждый год. В прошлом пакете, для сведения, была одна позиция. В позапрошлом ни одной.
— Понял. Спасибо.
— Теперь ваша позиция, Форк. — Он вывел на планшет мое дело, и я увидел его вверх ногами: годы, строки, печати. Читать вверх ногами я умею со времен тарифной конторы, но тут и читать было нечего, я свое дело знал наизусть. — В деле за первый курс значится «неудовлетворительно» по комплексному аттестационному мероприятию. Со строкой «фактические действия отмечены как технически грамотные». Также «удовлетворительно» по электротехнике за первый курс. Прочие показатели высокие. Вам разъясняется: итоговый коэффициент считается по всем годам. С вашим набором за первый курс первая строка листа математически возможна. Но, скажем так, не предусмотрена.
Он сделал паузу и уточнил, тем же голосом:
— Это не оценка. Это арифметика.
— Разрешите вопрос. Что нужно, чтобы предусмотреть?
— Пересдача электротехники на «отлично» в статусе выпускной, она перекрывает первокурсную с коэффициентом. Плюс экзамены без потерь. Плюс практика без замечаний. — Он снял с планшета мое дело одним движением, как снимают деталь со стапеля. — Тогда арифметика изменится. Уведомление о пересдачах получите в кафедральном порядке. У меня все. Следующий.
Следующего не было, я был последний, но «следующий» у него, видимо, стояло в конце файла, как подпись.
Я вышел из кабинета 2-14, прошел приемную, коридор, лестницу, вышел на галерею над доками и там остановился. Внизу, в доках, разгружали борт снабжения, и погрузчики ходили своим вечным маршрутом, и один подвывал на подъеме, левый привод, подшипник, недели через три встанет, если не смазать. Я стоял, слушал чужой подшипник и формулировал.
Формулировал я вслух, вполголоса, потому что есть вещи, которые надо проговорить ртом, иначе они остаются мыслями, а мысли, это черновики: их всегда можно переписать. Проговоренное ртом идет в исходящие.
— Значит, так, — сказал я докам, подшипнику и лично себе. — Либо первая строка листа и белые палубы. Либо каботаж. Пересдачи не будет.
Прозвучало по-целински: коротко и без запасного варианта. У нас на Целине так формулировали все серьезное, от свадьбы до ремонта компрессора, потому что запасной вариант, это дыра в главном, через нее уходит тяга. Таймер на этот раз я не заводил. Таймер завела Академия: двадцать одна неделя выпускного круга, финиш известен, осталось выяснить взаимное расположение финиша и меня.
«Каботаж», если кто не знаком с терминологией, это у выпускников слово-пугало: стажировки на коммерческих судах, тарифная сетка, каюта по норме, маршруты по кольцу. Туда уходят с середины листа и ниже. Слово это произносят у нас вполголоса, как диагноз соседу. Я его в свою формулу вставил сознательно, для честности конструкции: цель без цены, это лозунг, а я лозунгов навидался на рекрутских роликах.
Назавтра после занятий я сделал то, что на моем месте сделал бы любой человек с сортировки: пошел смотреть, чем этот рынок торговал раньше. Пакеты запросов прошлых лет, оказалось, хранятся в учебном архиве, в открытом доступе, и за три года их не запросил ни один кадет: архивариус, выдавая подшивку, посмотрел на меня, как на человека, который пришел в столовую читать состав котлет. Я сел и прочел четыре последних пакета, с карандашом.
Арифметика вышла такая. В среднем пакете двести двадцать позиций на четыреста выпускников: да, позиций меньше, чем людей, об этом в роликах тоже умалчивают, нижняя треть листа выбирает из того, что осталось, а остается каботаж. Флотских вакансий, около сотни, от эскадренных до береговых складов. Корпоративных, полсотни, и лучшие из них уходили первым десяти строкам. Дальше экзотика: смотритель маячной станции на поясе астероидов, две единицы, «психологическая устойчивость обязательна»; инженер планетарного карантина, «работа с фауной»; и моя любимая позиция позапрошлого года, техник-смотритель правительственного фонтанного комплекса, одна единица, кто-то ведь выбрал и ее. Исследовательский корпус за четыре года встретился дважды. Обе позиции ушли первой строке. Я закрыл подшивку, вернул архивариусу и сказал спасибо: цифры со мной были честны, как никто на этой палубе. Первая строка, это не амбиция. Это единственная очередь, в которой продают то, за чем я стою.
На обратном пути я прошел мимо доски приказов. Состав курса висел на месте, и мой значок в колонке, теперь расшифрованный, смотрелся уже не меткой, а просто канцелярской звездочкой, сноской на четыреста двенадцать человек. Сноской я прожил три года, можно было привыкнуть. Над доской, на переборке, все так же висела казенная растяжка с цитатой из устава о долге кадета, и я, проходя, в тысячный раз прочел ее по диагонали, и в тысячный раз под ней, как водяной знак, проступило другое, неказенное, привезенное с Целины в ящике с инструментом: учись быстрее, чем тебя невзлюбят. Напутствие человека, который поставил на меня сорок кредитов и не объяснил зачем. Я его исполнял четвертый год и, судя по значку в колонке, исполнял с опережением графика.
В кубрике я провел операцию, которую готовил от самой галереи.
Над койкой у нас разрешается держать «предметы личного значения в пределах уставной площади»: у Марка там висело расписание жизни, обновленное к четвертому курсу и дополненное, я заметил, новым разделом внизу, у Дэйва фотография фермы, где комбайн стоял ближе к объективу, чем семья, и это многое говорило о Дэйве, а у меня три года висел плакат из тубуса, тот самый, древний, с крейсером и полустертой надписью. Плакат я снял, свернул, убрал в тубус. А на его место, на два казенных зажима, повесил лист бумаги. Чистый. Канцелярский, чуть желтоватый, формата «документ».
Марк обнаружил изменение интерьера через четыре минуты после отбоя учебного дня, потому что Марк проводит ревизию помещения с частотой вентиляции.
— Это что? — Карандаш, которым он только что правил расписание жизни, указывал на лист.
— Первая строка.
Марк посмотрел на лист. На листе не было ничего, и в этом «ничего» Марк, надо отдать ему должное, разобрался быстрее всех в кампусе: очки блеснули, карандаш опустился.
— Первая строка выпускного листа. — Это был не вопрос. Это был протокол. — Ты вешаешь над койкой документ, которого еще не существует.
— Вешаю место под него.
— Это концептуальное искусство, — это было адресовано скорее расписанию, чем мне, — или у тебя кончились корабли?
— Корабли у меня в тубусе. Это план работ.
Марк постоял еще секунды три, потом кивнул и вернулся к расписанию, и по тому, как он в него внес какую-то мелкую правку, я понял, что чистый лист учтен в его картине мира отдельным пунктом. А Дэйв, наблюдавший всю сцену со своей койки, ничего не сказал. Он подошел, посмотрел на лист вблизи, потрогал зажим, проверил, ровно ли висит, чуть подправил левый угол и ушел умываться. Утром на зажимах обнаружилась рамка, склеенная из упаковочного уголка, аккуратная, с зачищенными краями. Дэйв на мой взгляд ответил заранее, через плечо, из своего угла:
— Ну а чего он голый висит. Документ все-таки.
Вот за это я и живу с этими людьми четвертый год.
Ночью, уже в койке, я шепнул в наушник итог дня, коротко, по-рабочему. Наушник помолчал положенные полторы секунды и ответил на пределе слышимости:
— Цель зафиксирована в журнале. Раздел «заявленные намерения». Он у тебя самый короткий и самый дорогой в обслуживании. Спи, курсант.
К концу недели про лист знал, кажется, весь поток: кубрик, это не то место, где хранятся тайны интерьера. Версии ходили разные. По одной, я повесил лист, чтобы записывать на нем должников. По другой, это был какой-то целинский обряд на удачу. Третью мне пересказал Дэйв, давясь: будто бы технический вывесил пустую бумагу, потому что «его наградной лист еще не напечатали». Я не опровергал ни одну: опровержение, как я усвоил из истории со жгутом, только добавляет легенде тяги. Пусть работают. Бумага висела, куда надо, и напоминала, кому надо.
Неделя покатилась своим ходом, и про ее производственную часть доложу коротко.
Началась она с каптерки: выпускному курсу выдавали шевроны четвертого года и обмеряли под парадную форму, на вырост, к церемонии. Каптенармус, старый мой знакомый по трем годам приемок и сдач, обмерил меня лентой, сверился с прошлогодней записью и констатировал с удовлетворением человека, чьи прогнозы сбываются: «Плечи два сантиметра. Растешь. Кормим, значит, не зря». Шеврон четвертого курса я пришивал вечером сам, по уставу, семь стежков на сторону, и Дэйв, пришивавший свой рядом, дважды пересчитывал мои стежки, потому что не верил, что у технического и нитка ходит по регламенту.
Лекции четвертого курса оказались другой породы, чем я привык: меньше «запишите определение», больше «посчитайте и доложите». По варп-навигации нам выдали первый лист задач уровня «экипаж, у вас проблемы», и я его сделал за вечер, с удовольствием, которого не испытывал от учебы, кажется, никогда: задачи наконец пахли работой, а не ведомостью. По живучести начался цикл «борьба за живучесть в составе расчета», и наш расчет на первом же занятии утопил условный отсек, потому что старший расчета, не я, командовал по учебнику, а вода, как ей и положено, учебника не читала. Я промолчал ровно до того места, где молчание становилось соучастием, потом предложил переставить последовательность перекрытий. Отсек выжил. Преподаватель поставил расчету «зачтено» и посмотрел на меня со своим особенным выражением, которое я коллекционирую четвертый год: смесь одобрения с предчувствием рапортов.
За ужином в среду Марк, услышав от меня в порядке обмена новостями про двести двадцать позиций на четыреста человек, не удивился, а расцвел: цифры были его родной средой. Он ушел в планшет на четверть часа и вернулся с готовой справкой: статистика распределений в открытом доступе за шесть лет, корреляция строки листа и категории вакансии устойчивая, коэффициент он назвал до третьего знака. Верхняя десятка листа за шесть лет всегда получала запросы первой категории. Всегда, Форк, шесть лет подряд, это статистика, а не везение. Я спросил, что его статистика говорит про исследовательский корпус. Марк сверился и честно доложил: выборка мала, две позиции, обе ушли первой строке, доверительный интервал широкий, как ангарные ворота. И добавил, сняв очки, уже не по статистике, а по-соседски: «Но первая строка, заметь, входит в оба случая». Расписание жизни над его койкой в тот вечер пополнилось, я видел краем глаза, каким-то новым пунктом мелким шрифтом.
Электротехника в расписании стояла на месте, лекционный поток, и с кафедры пока не приходило ничего. Я туда и не торопился. Уведомление о пересдаче, сказано было, придет в кафедральном порядке, а кафедральный порядок, это стихия, торопить которую так же полезно, как дуть на варп-врата.
Между лекциями я держал летную форму: до практики оставалось девять недель, а руки, как известно, ржавеют быстрее железа. Тренажерный зал бортовых систем по вечерам стоял полупустой, и я выкупал у дежурного крайний стенд, тот, что с разбитой синхронизацией, на который никто не садился. Мне он и был нужен: рассинхрон в четверть секунды между ручкой и картинкой, это бесплатный курс терпения. Летаешь на упреждении, как на старой технике, а старая техника, если верить перечню бортов учебного отряда, меня как раз и ждала. Дежурный по залу, выдавая ключ, каждый раз говорил одно и то же: «Опять на хромой? Чинить не пробовал?» Я каждый раз отвечал, что пробовал, не дается, и это была ложь во спасение: стенд я мог починить за вечер, но тогда на него появилась бы очередь.
В четверг пришло видеопослание.
Мать не изменяла формату ни разу за три года, не изменила и теперь: диспетчерская, перерыв, за спиной табло отправлений, на табло составы ползут своим чередом, зеленые строки, желтые строки. Она сидела чуть ближе к камере, чем обычно, и я по этому сдвигу, по половине ладони расстояния, определил, что разговор пойдет не только про погоду на орбите.
Погода, впрочем, тоже была: на Целине шли пылевые, лифт работал по сокращенному окну, у Сима родилась внучка, и Сим теперь показывает всем голо так, что хоть из диспетчерской беги. Тариф на четвертый сектор опять пересмотрели. Все это она отчитала своим рабочим голосом, глядя в камеру прямо, как в глаза начальнику смены, и уже к концу, между тарифом и прощанием, вставила, вскользь, почти без выражения, тем специальным тоном, которым у нас на Целине произносят главное:
— Выпуск же у тебя в этом году. Приедешь, покажешься.
И не дожидаясь ответа, которого видеопослание и не предполагает, кивнула своим мыслям и закончила как всегда:
— Работай, сынок.
Экран погас, а я остался сидеть. «Приедешь, покажешься» я прокрутил четыре раза, как прокручивают запись бортового регистратора. Не «приезжай». Не «когда приедешь». «Приедешь, покажешься», утвердительная форма, будущее время, факт, поставленный в расписание, как состав в график. Мать никогда ничего не просила. Она диспетчер: она не просит, она проводит.
Я записал ответ в тот же вечер, длинно, как научился к концу первого курса: про лекции, про наряд, про рудничного первогодка, который спит стоя. Про значок и учебную часть доложил в рабочем порядке, как факт, без арифметики: арифметику ей знать было незачем, у нее своих составов хватало. А в конце сказал:
— Приеду после выпуска. Покажусь.
И отправил, не перечитывая. Перечитывание, я выяснил опытным путем, работает как коррозия: сначала снимает лишнее, потом начинает есть металл. И только нажав «отправить», я осознал, что сказал «после выпуска» так, будто между мной и выпуском лежала прямая дорога с твердым покрытием. Приметы такие заявления не любят. Я мысленно постучал по ящику Гейра, дерево у него все равно только в ручке, но для приметы хватит.
Абонемент связи, к слову о приметах, у меня был оплачен до конца года: я продлеваю его каждое лето, вперед, по льготному тарифу, первым платежом из летних заработков, раньше еды. Правило выведено на первом курсе, в ту осень, когда исходящая минута стоила как обед, и с тех пор не пересматривалось. Что бы ни случилось с моей арифметикой за этот последний круг, какие бы дыры ни прогрызли в бюджете теплоотводы и пересдачи, зеленые строки на материном табло финансированию не подлежали. Есть статьи расходов, которые режут последними. У меня такая одна.
Вечером в пятницу на доске вывесили расписание года. Документ капитальный, на весь лист доски: двадцать одна неделя выпускного круга, разбитая по блокам, лекционные циклы, летная практика с десятой недели, зачетные рубежи, шесть финальных экзаменов с датами, резервные дни, церемония выпуска, дата, время, форма одежды.
У доски стоял весь курс, и читали его так, как читают такие документы во все времена: каждый искал свое. Кто-то считал недели до практики, кто-то до экзаменов, двое за моей спиной уже спорили, ставить ли живучесть раньше тактики удачей или диверсией, а один деятель с третьего потока громко объявил, что между третьим и четвертым экзаменом резервный день, значит, жить можно. Толпа у доски, это вообще лучший прибор для чтения документа: по ней видно, какие строки греются.
Я прочитал его своим порядком: целиком, по строкам, между строк.
Между экзаменами и церемонией в расписании стояла строка «распределение».
И напротив нее, единственной на весь лист, не было ничего. Ни даты, ни места, ни регламента, ни сноски. У церемонии была форма одежды. У резервных дней было обоснование. У строки «распределение» была только она сама, голая, как мой лист над койкой.
Я перечитал трижды. Потом нашел глазами в толпе у доски дежурного по курсу и спросил, будет ли дополнение к расписанию. Дежурный пожал плечами и ответил формулой, в которой, как я потом понял, уместился весь мой четвертый год:
— Распределение, Форк, не мероприятие. Оно с тобой само случится.
Я шел в кубрик и думал, что у всякой машины, которую я разбирал, самой опасной деталью всегда оказывалась та, которой не было на схеме.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
