Зверь
Предисловие
Читающий эти строки, найди в них не попытку выяснить: кто прав иль виноват; увидь в них бедственное положение человека, метания его души, ее свет, тень и жажду покоя.
Ноэль-Вантоз
1844г
Часть 1. Глава 1. Эшафот
Нужно, чтобы покаяние рождалось легче, чем боль.
Эжен Франсуа Видок
Меж невысоких домов, пропитанных сыростью, змеей ползла вереница карет; они подпрыгивали на кочках неровной дороги, большие их колеса то и дело вязли в земле, размытой ливнями. Белые лошади из-за грязи наполовину почернели. Они сдерживали недовольное ржание, поддаваясь всеобщему веселью; никто ведь не замечал ни туч, ни дорожной трясины, ни ухабов. В пяти каретах господствовало единогласное счастье. Причина ему – свадьба; или, что весомее, – любовь. Пятнадцать жеребцов вели процессию к алтарю.
За вереницей радости поспешала толпа. Уличные ребятишки, подпрыгивая и осыпая кареты первыми весенними цветами, походили на херувимов; лохмотья заменяли им крылья.
Поворачивая, отчасти белоснежные кони едва не столкнулись с повозкой, в которую была запряжена единственная гнедая кобыла. Вознице пришлось попятиться, чтоб пропустить свадебную колонну. Она прошла со спокойной торжественностью, с безразличием, присущим всем счастливцам, не удостоив вниманием чёрное пятно – повозку, – затесавшуюся в их рай. Ни одни горящие глаза не поднялись, чтоб разглядеть ее, каждая напомаженная и причесанная голова отвернулась, точно специально; это, впрочем, было случайностью: никто из пяти карет не заметил секундной остановки и притаившихся «соседей».
Толпа же, всевидящее око, заметила все и сразу. Пыл ее утих; босяки, оставив свадебный балаган, устремились к бедной гнедой кляче.
Как только кареты миновали, повозка снова тронулась, но уже в сопровождении народа.
В ней, на передней лавке сидели жандармы, вооруженные дубинками и стальными сердцами; напротив них мрачнели две фигуры: священник, бормочущий молитву, и осужденный с непокрытой головой, сгорбленный, отрешенный. Оттеснив зевак, в хвост пристроилась другая группа жандармов.
Цветы в руках мальчишек обратились в камни, тут же полетевшие в преступника. Веселая песенка зазвучала в их рядах:
Ты, темный¹, так свиреп!
Ах, ты испёк свой хлеб!²
Все слыл ты парнем бравым,
Но угодил к легавым!
– Вместо прилавка – удавка! – кричали дети, постукивая деревянными сабо о мостовую; грязь сменилась булыжниками.
– Эй, народ! – не смолкал хохот. – Крысе отвинтят орех!³
– Скребок⁴ готовит тебя ко встречи с дядей⁵?
– Ха! Легавые рычат! Ей-ей угостят табаком!⁶
_________
¹ Человек (арго).
² Испечь свой хлеб – быть приговоренных к смерти (арго).
³ Вору свернут шею (арго).
⁴ Священник.
⁵ Дядя – палач.
⁶ Побьют.
_________
Что же делал приговоренный к смерти? Скалил зубы насмешникам? Уворачивался от мусора, который швыряли в него? Нет, он сидел неподвижно, скрыв лицо грубыми руками; камни сталкивались с его плечами и скатывались по спине. Пробудить этого человека казалось таким же невообразимым, как призвать к жизни утес. Он оставался глух к колкостям толпы, и даже к редким словам священника, обращенным к нему.
Начал накрапывать дождь; дырявая рубаха осужденного взмокла, с коротких волос стекали тонкие ручейки.
Телега остановилась. Тогда человек вздернул голову, озираясь, как загнанный волк. Лицо, носившее отпечаток ледяного ужаса, дышало молодостью. Хотя от детства он был далек.
Понятие «детство» на протяжении веков принимало причудливые формы. Детство – привилегия; быть маленьким, не значит быть ребенком. Одним из доказательств является каторга: она принимает под свое крыло молодых граждан, которым едва можно насчитать одиннадцать лет.
Итак, человек встрепенулся.
Увидев, что он все-таки жив, ребятишки оглушительно засвистели.
Жандармы окружили телегу, к ней приставили лестницу. Заключенный поднялся и тут же снова сел на скамью: силы отказали. Тяжелая дубинка врезалась в плечо, и суровый бас приказал:
– Пошел!
Его подтолкнули к краю повозки, он свалился на мостовую, ведь связанные ноги не гарантировали ловкость и подвижность. Полицейские выросли по обе стороны от несчастного и, рывком подняв его, проверили узел, затягивающий запястья.
– Целехонек, – хмыкнул один, а другой повел заключенного.
Толпа расступалась, глядя на преступника с примесью восхищения. Публичные казни, хоть и задумывались как поучение народу, как предостерегающий знак, однако люди нашли забаву и в смерти. Ведь какое счастье наблюдать за страданиями, созерцать казнь; спектр эмоций зависит лишь от места: у подножия эшафота находиться гораздо приятнее, чем на нем самом. Зеваки предвкушали торжество подобно птицам-падальщикам, парящим над издыхающим телом.
Неподвижный взор заключенного сверлил высокую перекладину с петлей, точно старался запечатлеть в памяти каждый ее дюйм. Он шел медленно, пошатываясь; если бы не подгоняющие жандармы, он вовсе бы замер.
– Иди быстрее, дурень! – сплюнула старая мещанка, когда беднягу проталкивали мимо нее. – Зачем мы должны ждать?
– Поторопись, у нас и своих дел полно, – поддакнул ей торговец.
Наконец осужденного дотащили до лестницы, восходящей к эшафоту. Словно во сне он поднялся на первую ступень и, обожженный, обезумевший, попятился.
– Какого черта! – рявкнул за его спиной жандарм; палочные удары пригнули обреченного на смерть к земле.
Пинок помог ему взобраться и стать рядом с виселицей. Палач снял мерки с преступника и принялся поправлять верёвку.
Народ гудел. На плаху устремлялись едкие словечки, насмешки, камни, комья грязи.
Широкая грудь осужденного судорожно сжималась. Безжизненные глаза блуждали по лицам «зрителей», но находили лишь далекую от него радость; радость от его мучений.
Палач подвел человека ближе к виселице и накинул петлю ему на шею, весело хлопнув по плечу:
– Не боись.
Глава 2. Что он сделал?
В Вандее, испещренной рядами стройных деревьев, в тысяча семьсот пятидесятых годах ещё встречались леса. Они процветали на севере, ближе к Бретани; на юге во владения вступали болота. Глядя на карту, можно заметить место, где извилистые реки, точно шрамы, бороздили поля. Дерево уступало топи, густо-зеленые пятна на бумаге сменялись бесцветными равнинами.
Лес Эзене – одна из таких редких темных точек, исчезающих по мере отдаления от севера. Он скромно расположился рядом с одноименным городком, меж четырех тянущихся к нему протоков.
Деревья, стражи сумрака, столь же мрачные, как и он сам, гигантскими спрутами распускали ветви-щупальца, оттесняя солнечные лучи. Живые изгороди, кустарники, насыпи и холмы скрывали пространство по бокам; так сей мир становился почти непроницаемым.
Древние греки верили в душу леса: с деревом рождалась дриада, смертная нимфа. Мелиады, кормилицы Зевса, покровительствовали ясеню, Дриопа – тополю. Лес Эзене, хвастаясь, мог обернуться к Греции, в прошлое, и гордо показать ей свое творение, свое существо, ведь у него тоже имелся дух. Звали его Шарль Мулен.
Крупные города, подобные Парижу, наводняют свои улицы воробьями – крохотными шалопаями, иначе – гаменами. Небольшой лес решил вырастить в лоне тьмы птицу побольше – ворона; так и появился Мулен. Он был лесным гаменом.
Никто в округе не знал, с каких пор он обитал в Эзене. Этим мало кто интересовался. О Мулене догадывались, появление «хозяина» в лесу становилось очевидным: отпечатки босых ступней на сырой после дождя почве, примятая трава, кусты без ягод, сломанные ветки облепихи. Все говорило о том, что у природы появился подопечный.
Ноябрьским вечером 1761 года крестьянин из местечка Арси, что расположено неподалеку от леса, решил нарубить дров. Ударив пару раз топором по низкой ветви молодого ясеня, человек вздрогнул: с неба свалилась фигура, во мраке схожая с огромной подбитой птицей, приземлилась у самых ног крестьянина и тут же ринулась в заросли. Гонимый страхом, крестьянин бросил топор, веревки и поспешил домой; он молился всю ночь, уверенный, что повстречался с дьяволом. Через неделю он отважился вернуться на прежнее место, чтоб забрать оставленные вещи, однако ничего не нашел и ужаснулся больше прежнего: надломленные части ветви были соединены и старательно перемотаны его веревкой. После сего случая люди из Арси – так как слух о дьяволе распространился в кратчайшие сроки – долго не навещали лес, запирали двери на ночь, а порой – днем.
Спустя полгода девица из селения Мартиньер спустилась к реке и, набирая воду, не заметила присутствия постороннего. Когда за ее спиной раздался грубый голос, она обомлела. Все же брошенные слова не являлись угрозой, не заключали ни капли злобы:
– Отдай мне ведро, – лишь попросил некто.
Девушка обернулась – никого. Едва дыша она осмотрелась по сторонам, полагая, что сошла с ума. Вероятно, ей послышалось. Решив вернуться к своему занятию, она обнаружила: ведро пропало. Смуглая ее рука прикрыла рот, ошпаренное сердце забилось быстрее; ей не послышалось. Девица вновь обвела взором горизонт, но заросли ухудшали видимость и преданно укрывали вора. Единственным доказательством того, что незнакомец имел нечто вроде материальной оболочки, что он не был призраком или галлюцинацией, служила примятая трава. Набравшись храбрости, юная крестьянка пошла по этому следу; он вел ее в лес Эзене. Далеко ей идти не пришлось. Вскоре она увидела тень и, спрятавшись за пышно-зеленым кустом, начала наблюдать. Воришкой оказался ребенок. «Неужели такой страшный голос принадлежал ему?» – спросила себя крестьянка; ответ она находила в ведре, которое мальчик подтащил к крошечному деревцу. Он полил его с величайшей заботой и влажными пальцами вытер пыль с каждого листка. Затем ребенок приблизился к кусту, где пряталась его преследовательница, и, поставив заимствованную вещь на землю, пробасил:
– Забирай.
Девушка вышла из своего укрытия, но не успела получше рассмотреть таинственного лесного обитателя: он исчез.
Кто же этот ребенок? В селении Буль-де-Буа утверждали, что некий моряк, посетивший Эзене в пятидесятых годах завел знакомство с местной девушкой; моряк отправился в плавание и больше не возвращался, а девушка пропала. Из этой байки родились новые: говорили, что несчастная утопилась с горя, и неродившийся ребенок ее, вернее, его дух, обитает вблизи рек, в лесу. Другие уверяли: женщина попросту родила, бросила малыша, а сама залегла на дно, притаилась, сбежала от общественного порицания, боясь собственного греха. Крестьяне из Бьошера стояли на своем: сей мальчик – душа леса, он там жил с незапамятных времён и будет ещё долго жить, пока не падет последнее дерево.
Искры истины мерцали в словах последних. Казалось, природа сама создала Мулена. Усыновив его, она наделила человека теми качествами, которыми наделяет животных – остальных своих детей: скрытностью и недоверием. Ему было даровано могучее телосложение; являлось ли это помехой незаметности? Вовсе нет, его «мать» предусмотрела все: Мулену досталась удивительная ловкость, и, если не хватало даже ее, то длинные ветви, объемные стволы, густые кустарники открывали ему объятия и надежно прятали.
Чем старше становился «лесной дух», тем больше он отдалялся от людей. Очаровательные детские черты оставили его рано, их сменила грубость: он был словно высечен из булыжника. Мулен внушал страх не только своим взглядом, но и видом; уродство, к слову, не имело ничего общего с ним. Ужасный, но не безобразный – портрет любого хищника.
Интересуясь лишь жизнью леса, Мулен не покидал его пределов. Он много раз видел людей, приходивших то за ягодами, то за хворостом, и никогда – за исключением того случая, когда ему понадобилось ведро – не выходил к ним из своего логова.
Девятнадцатый год его жизни внес изменения. Уже в конце ноября грянули холода, неласковые дожди часто чередовались со снегопадом, ледяной ветер жалил беспощадно. Столь суровая зима – редкость для этого края. Ни люди, ни природа не подготовились к заморозкам, хотя у человека оставался шанс: крестьяне наскоро заготавливали дрова, опустошали лес, запасались продовольствием. Природе не оставалось иного варианта, как принять удар зимы; одни растения погибли, другие, погребенные под снегом, ждали весны.
Мулен пришел в замешательство. Стужа убила его дом, люди похитили все пропитание. Пару недель он держался и стоически сносил прихоти судьбы. Гигант отныне питался, как полевка. Силы его покидали, а зима все уверенней заявляла о себе. Тогда анахорету пришлось покинуть логово; Мулен начал выходить из лесу. С каждым разом его вылазки становились длиннее: он уходил перед рассветом, дабы успеть взять у людей то, что они отняли у него – еду.
Он, точно тень, проскальзывал в амбары, брал яйца, не трогая куриц, не брезговал картошкой и зерном; его невидимый силуэт подкрадывался к окнам, где остывал свежеиспеченный хлеб; раньше хозяев он доил коз и коров, забирая с собой молоко в бидонах, которые он возвращал на следующий день.
В Рождественскую ночь удача ему не улыбнулась. Проделав немалый путь до селения Шассерьер, он не добыл ничего. Уставший и голодный, молодой человек присел на пень, позади оставив без внимания неприметную хибару. Рядом протекала река со вздыбленными берегами. Если отчаяние присуще таким людям, как Мулен, то его настигло именно такое расположение духа. Хмуро провожая взглядом черные облака, он, можно сказать, погрузился в мысли. Сей юноша не являлся представителем мечтателей, его думы не носили отпечаток глубокой философии, но и его время от времени находило то тоскливое настроение, побуждающее к размышлениям.
Незнакомый доселе запах оживил его. Мулен повел носом подобно охотничьей собаке. Оглянувшись на хибару, он убедился: аромат идет оттуда.
Ему никогда не доводилось попробовать мяса; даже в темнейших помыслах Мулена не проскальзывала идея об убийстве, тем более об убийстве животного – можно сказать, его собрата. Посмотрите на тигра, почуявшего кровь, или на волка, обнаружившего трепетную плоть, и ясно предстанет образ Мулена, впервые уловившего запах жареного мяса, будучи смертельно голодным.
Он направился к хибаре, стараясь ступать тише, ведь снег выдавал его присутствие глухим скрипом. К счастью, река, что журчала совсем рядом, заглушала звук его шагов.
Вытянув шею, Мулен различил в окне дымящего цыпленка, только поставленного на стол. Приходилось ждать, собрав волю в кулак: от сытного ужина не отходил хозяин дома. Мулен продвинулся ближе и принялся неотрывно наблюдать за хозяином. Наконец человек ушел. Тогда вор бросился к окну, но тут же упал, пригвожденный к земле.
Что-то тяжёлое вдруг накинулись на него.
Голова его затрещала от ударов, нещадно сыпавшихся со всех сторон. Казалось, на нем восседает целая армия бойцов. Словно дикий бык, он скинул с себя седока и вперил в него гневный взор; удивление на миг мелькнуло на огрубевшем лице Мулена. Перед ним был хозяин дома. Вероятно, он услышал его шаги и вышел на улицу. Человек вновь отвесил незваному гостю удар; это стало крайней точкой терпения Мулена. Он, озверев, налетел на хозяина и толкнул его с непомерной силой.
Не устояв на ногах, человек отлетел на несколько шагов, пропахав снег затылком, а затем – прокатившись кубарем, так как земля резко уходила вниз, к реке, образуя высокий берег. Без сопротивлений его тело достигло края и устремилось в воду.
В отупевшем бездействии Мулен наблюдал происходящую смерть. Когда хозяин свалился в реку и исчез из виду, он лишь нахмурился, потирая ушибленную руку. Его будто поразила слабость противника: почему он не поднялся? почему позволил себе скатиться по склону? Быстро оставив мысли о хозяине, юноша уверенно направился к хибаре.
Войдя в дом, он прошел на кухню. Узкое пространство стесняло его, он недовольно осмотрелся, точно лис, загнанный в клетку. Однако эту клетку выбрал он сам. Он жертвовал минутами своей свободы ради наслаждения. Мулен взял в руки целого цыпленка и, понюхав, откусил небольшую часть, желая распробовать.
В это время, потревоженный сквозняком – непрошенный гость не затворил дверь, – в соседней комнате заплакал младенец. Бедный дом состоял лишь из двух комнат: кухня и спальня. Вторая, погруженная во тьму, исторгала жалобные крики. «Значит, в этом доме больше никто не живёт,» – шевельнулась топкая мысль в голове Мулена, и он с облегчением продолжил есть.
Когда ужину подошел конец, пришелец вытер рот и вернул кости на стол. Малыш все еще оглушительно плакал, хоть дверь давно захлопнулась сама; ветер оказался человечнее ночного посетителя.
Собираясь уходить, Мулен подошёл к двери.
За ней послышались голоса.
Он отпрянул и насторожился. Крик ребенка на секунду прекратился, тогда суета людей раздалась отчётливей.
– Я видела его в окне!.. – шептала перепуганная женщина.
– Тише! Вы уверены, что это не хозяин дома?
– Что вы! – воскликнул некто другой. – Папаша Буассар… Я видел его. Он плыл по реке с проломленной головой. Поэтому я поспешил сюда.
– А я пришла на крик, – сообщила женщина.
– Тише! – снова призвало шипение.
Мулен кинулся в спальню. Ребенок возобновил рыдания. Не удостоив его взглядом, молодой человек оказался у окна, но за ним также стояла пара силуэтов.
Дверь распахнулась, и мужчина, вооруженный вилами, ворвался на кухню.
– Стоять, паскуда! – приказал он.
Малыш зашелся сухим кашлем и еще громче заверещал от страха. Его подхватила женщина.
Разбив стекло, Мулен увернулся от вил, нацеленных на него, и перехватил их. С таким массивным оружием он не растерял ловкости и шмыгнул в окно. Снег под ним обагрился: его руку и бедро порезали осколки. Однако Мулен не обратил внимания на сей пустяк.
Два человека набросились на убийцу. Мужчина, атаковавший его в доме, тоже выбежал на улицу и зашёл сзади. От одного Мулен отбился вилами, второго и третьего столкнул лбами и сбежал. Ночь заботливо укрыла своего сына одеялом мрака.
– Кто этот дьявол? – пораженно пробормотал крестьянин, разглядывая оставленные вилы.
– Тот зверь, что живет в лесу Эзене, – полный уверенности, угрюмо ответил мужчина.
После той ночи Шарль Мулен больше не покидал леса. Даже под гнетом сильнейшего голода он не оставлял границ своего убежища. Быть может, крупицы сознания пробудились в нем, и он понимал, что его разыскивают. Если раньше ему была присуща скрытность, сейчас он стал тенью. Сам лес мог бы предположить, что его подопечный пропал.
Но однажды утром, уснув в ложбине под корнями платана, «лесного духа» разбудил резкий оклик:
– Ты! Твое имя!
Распахнув глаза, он заметил пред собой фигуры людей, одетых одинаково строго.
– Имя! – сурово повторил один из них.
– Шарль Мулен.
Юношу подняли с земли и снабдили палочными ударами за неповиновение.
– Ты арестован, – пророкотал гром над его ухом.
Глава 3. Весть
Теперь Мулен возвышался над толпой, созерцал чертей, кишащих на земле, и ад, медленно открывающий пасть, выжидая, когда тело преступника вытянется.
Зеваки толкались, стараясь разглядеть его и боясь упустить самый интересный момент. Запрыгнув на плечи взрослому, ребенок воскликнул:
– А у него вылезут глаза, когда его вздернут?
– Сейчас посмотрим.
– Уже скоро, да?
Слыша подобные разговоры, Мулен чувствовал, что стук сердца робеет; оно отмирало, желая ретироваться из осужденного тела.
Палач туго связал ноги арестанта и отошел. Мулен не повернул головы в его сторону, понимая, куда направилась исчезнувшая тень. В этот момент он превратился в каменное изваяние, не способное ни двигаться, ни чувствовать; парализованный страхом, он уже напоминал труп; ведь для него сошествие в могилу – вопрос пары секунд.
Всему есть предел; и страх, наполняющий существо, встречает границы. Пред взором осужденного плыли пятна, голова шла кругом; Мулен, из последних сил стараясь отбросить волнение, думал: «Скорее бы кончилось».
Последние ряды зрителей вытягивали шеи; первые не желали отдавать свои места и не пропускали тех, кто норовил протиснуться вперед. Однако для одного «нахала» пришлось посторониться.
Сей человек, восседая на рыжем коне, стрелой вылетел из-за угла, едва не сбив торговца вином, и стремительно направился к народу, собравшемуся у виселицы. Зычный горн разрезал суматоху. С той же скоростью всадник вклинился в толпу и остановился лишь у подножия эшафота.
Люди в недоумении умолкли. Оторвавшись от созерцания горизонта, Мулен, удивившись тишине, опустил глаза на народ. Ему легче было поверить в то, что он внезапно оглох или наконец умер, нежели в то, что сборище замолчало. Всё-таки люди безмолвствовали; и даже смотрели не на осужденного, а на нового гостя сего мрачного празднества. Арестант тоже вскоре заметил зыбкие очертания человека в зеленом камзоле, стоящего спиной к нему.
– По приказу короля… – громко начал речь вестник, но Мулен едва вслушивался.
Если бы зеваки отвлеклись от эшафота, они бы увидели другую массу людей, идущих к церкви и несущих ветви самшита. Ветер сменил направление и принес звон колоколов, но и ему не внял арестант, стоящий на краю пропасти.
Нежданный восторг зрителей окатил Мулена волной; в тупом замешательстве он всматривался в их лица, озарённые радостью. Они свистели, подкидывали в воздух шляпы, смеялись, улыбались арестанту, точно тот стал для них другом. Осужденный нахмурился, пытаясь усмирить тревогу.
– Слава королю! – весело крикнул пастушок и начал крестьянскую песню.
Палач развязал узел, связывающий ноги Мулена, и, выпрямившись, снял петлю с его шеи.
– Удачливый ты, – хмыкнул он, качая головой.
Отыскав силы, осужденный растерянно пролепетал онемевшими губами:
– Что происходит?
– А ты оглох? – в свою очередь спросил палач. – Тебя помиловали. Смерть миновала. До поры до времени.
Воздух вырвался из груди арестанта; даже когда палач удалился, Мулен продолжал сверлить застывшими зрачками пустое место. Ему казалось, что услышанное – лишь галлюцинация, сон, игра его воображения. Сейчас уйдет из-под ног пол, треснут позвонки, задергается в конвульсиях его тело. Сон вот-вот прервется. Но он не прерывался: сколько бы Мулен не ждал, толпа все равно славила милость короля и смеялась.
Ему не много надо, сборищу зевак; казнь? Прекрасно! Помилование? Восхитительно! Их жадному взору нужно зрелище – любое! – для удовлетворения голода, для оживления тех дичайших глубин существа – тех же, что в древности трепетали при виде сражающихся гладиаторов; не важно, кто восторжествует, ведь главное – сама битва.
Итак, народ поглотил весть о помиловании с такой же радостью, как прежде – факт наказания.
Однако гонец ещё не изложил указ полностью; он терпеливо выжидал тишины. В это время жандармы, приблизившись, стали по обе стороны от арестанта. Лишь улеглись оживленные выкрики, всадник продолжил:
– Смертную казнь заменить пожизненными каторжными работами в Бресте.
Глава 4. ПКР
Мрачные силуэты медленно выплывали из узких улочек на площадь. Сонные прохожие, видя увеличивающуюся толпу, забывали про свои дела и с любопытством приближались, стараясь разглядеть что-либо поверх множества голов. Зеваки образовали собой круг, середина которого была почти пуста из-за полиции, не подпускавшей людей слишком близко.
В центре, куда устремлялся каждый взор, возвышался толстый столб. У него стоял человек, оголенный до пояса. Острый конец столба вклинивался в розовеющее небо, и первые призрачные лучи слабо освещали табличку, прибитую над головой осужденного: «Шарль Мулен. Убийца».
Морозное утро стегало его розгами ветра, и он изредка подрагивал, хотя сохранял угрюмый вид пойманного зверя. Желал ли он устрашить толпу своей стойкостью? Думал ли он вообще производить какое-либо впечатление на народ, как это часто делали иные преступники до него? Понимал ли он вообще, почему наказан? Вряд ли осознание пробилось сквозь тернии мрака, в котором находился его неотёсанный ум; ведь время от времени он поднимал голову, и угли его зрачков загорались обидой и злобой.
Шею Мулена сковывал железный ошейник, ограничивавший подвижность головы, руки были туго связанны за столбом так, что он не мог ими пошевелить. Веревка также обвивала его пояс и ноги.
По правую сторону от арестанта бормотал молитву священник, чья фигура отчасти сливалась с предрассветными сумерками. Не вслушиваясь, Мулен исподлобья наблюдал за палачом, накалявшим железо. От его орудий вился тонкий пар, уносившийся к облакам.
– У вас есть семья? – неожиданно обратился к осужденному бледный человек в двуугольной шляпе; кончиками пальцев он держал исписанный лист бумаги.
Мулен покосился на него и буркнул:
– Нет.
– Тем лучше, – кивнул господин.
Нетерпение завладело частью зевак и породило разговоры:
– Его ж вчера вешать собирались, – бросила худощавая женщина.
– Король помиловал!
– Чего это его не вчера у столба поставили, а только сегодня? – недоумевал молодой рабочий, и сию секунду услышал ответ:
– Вчера столб был занят. Говорят, клеймили какую-то Марго. Она то ли своего ребенка убила, то ли… – говорящий огляделся, – водилась с Сатаной.
Когда пар от раскаленного железа превратился в непроглядный дым, тот же человек выступил вперед. Ропот толпы утих.
– Господа, – властно взлетел равнодушный голос. – Пред вами человек, запятнавший душу свою во грехе. Человек, не познавший света, рожденный во тьме и ей принадлежащий. Пред вами Шарль Мулен. В Рождественскую ночь он убил доброго христианина месье Буассара из селения Шассерьер. Итак, он лишается всех гражданских прав и объявляется юридически мертвым. За сие преступление он наказан пожизненным галерным трудом.
Палач взялся за железный прут и приблизился к скованному арестанту; Мулен опасливо и угрожающе метнул взор в его сторону. Покрасневший наконечник включал в себя три яркие буквы «ПКР», что обозначали «пожизненные каторжные работы».
Раскаленное железо прижали к его правому плечу. В воздух взвился темный зловонный дым, распространяющий запах палёной плоти. Окаймляя буквы, пенилась кровь.
Несмотря на старания, глухой стон все же вырвался из напряженной груди Мулена. Крупный пот выступил на лбу, на висках, и омыл его лицо; он словно стоял под дождем.
Он не заметил, когда палач убрал железо, и смертельно побледнел, теряя сознание. Вбитый в столб ошейник не дал ему упасть, принявшись, более того, душить. Чья-то рука ударила Мулена по щеке и заставила очнуться. Тут же он почувствовал прикосновение холодного лезвия к голове. Русые волосы клочьями устремились к его ногам.
Покончив со стрижкой, палач наконец оставил арестанта. Едва он удалился, полиция тоже сдала свои позиции, подпуская народ к позорному столбу.
От боли в плече у Мулена темнело в глазах; порой он легко покачивал головой, чтобы «прогнать» черные круги перед туманным взором. Первый камень, брошенный в его голую грудь, возвестил о продолжении мучений: теперь его отдали на потеху толпе.
Люди разразились беспричинным весельем, поняв, что над ними больше нет контроля. Земля подавала им идеи для причинения боли: вот камни, вот палки, вот чей-то потерянный башмак – все пригодится, чтобы запустить в лицо негодяю, все нужно, чтобы унизить. Некто запустил в Мулена осколком тарелки, и он чудом пролетел выше глаза, расцарапав лоб до крови. Осужденный зарычал от злобы, дернулся, но потревожил больное плечо и, сраженный, поник.
– Рычи, собака, – хохотали ребятишки. – Все равно не достанешь!
Они прыгали вокруг столба, подобно воробьям, и напевали:
Приятель Гильери,
Ты часом не умри!
Часть зевак пребывала в негодующем расположении духа и, понимая причину его наказания, осыпала осужденного проклятьями.
– Лучше бы его казнили! – воскликнула дама с оборванным подолом.
– Изверг, скотина! – летело со всех сторон вместе с грязью.
Приятель Гильери,
Ты часом не умри!
Очередной булыжник пришиб колено арестанта. Мулен снова поднял голову, однако на сей раз выглядел скорее потерянно, нежели озлобленно. Он видел написанную на лицах ярость и не понимал, когда успел стать ненавистным стольким людям, ведь всю жизнь не знал ни единой души; почему они причиняют ему, незнакомцу, боль? Ему вспомнилась вступительная речь господина в двууголке. Вероятно, именно это и наставило их на путь злобы. Охотничьих собак так же натравливали на дичь, Мулен видел сей процесс раньше и сумел провести параллель сейчас. Собаки и люди схожи, им достаточно одной команды, чтобы растерзать себе подобного.
Увидев себя в роли жертвы, арестант в гневе исказил лицо так, что дети, кружившие возле него, разбежались.
Струя крови от осколка стекла к левому глазу. В багровой пелене Мулен видел смеющиеся гримасы, летящие в него нечистоты, людей радующихся и людей угрюмых; одна старуха вставила между издевательских куплетов, которые распевали мальчишки:
– Будешь ты проклят.
Глава 5. Цепь
С наступлением темноты тучи заволокли небо. Накрапывал ленивый дождь.
Прикованный к столбу Мулен стоял, изможденно склонив остриженную голову. Некто закидал его стеклом, и теперь с порезанных щек арестанта стекали мелкие капли, отчасти смешанные с кровью. Ветер обдавал холодом его полу-нагое тело, словно тоже принадлежа к числу насмешников; он единственный, кто продолжал надругательство.
Ресницы осуждённого были опущены, и погода щедро делилась с ними влагой. Случайному прохожему показалось бы, что Мулен плачет то ли от боли, то ли от раскаяния. Однако, когда в следующий момент узник поднял голову, в глазах его читалась лишь усталость с тлеющим огоньком злобы. Он обвел взглядом площадь и не нашел ни единой души. Ночь завладела каждым окном, напустив сон на горожан. На улицах установилась тишина.
Мулен слабо дёрнул рукой; привязанная к другой стороне столба, она еле пошевелилась, онемев. Он напряг ногу, – цепи натянулись, не позволяя ему сделать ни малейшее движение. Тогда он рванул вперёд всем телом, и железный ошейник, вбитый в столб, сжал его горло.
В стороне от него раздался громкий смех:
– Давай, попробуй посильнее!
Окончательно обессиленный, арестант обернулся на звук. Свет далёкого фонаря не доставал до мрачных фигур, приближающихся к Мулену, но он сразу понял, что это жандармы.
Трое людей окружили его. Один принялся снимать оковы, пока двое крепко удерживали осуждённого.
– Ну и грязища тут! – пожаловался тот, который возился с цепью.
– Ещё и дождь.
– Чудо, а не погодка! – ворчал жандарм, освобождая узника из ошейника. – Как приятно тащиться ночью на другой конец города ради какого-то подонка. Пристрелить бы его здесь, да и дело с концом.
– Тише, тише, – вмешался его товарищ. – Что-то ты слишком взбунтовался.
Свободный от цепей, Мулен на подкашивающихся ногах медленно отошёл от столба и повернулся к остряку, изучив его тяжёлым взглядом. Две пары рук сию секунду снова сковали арестанта и подтолкнули:
– Иди!
– За углом ожидает карета, – иронично добавила третья фигура.
На соседней улице и впрямь стояла повозка, запряжённая парой лошадей.
– Не спи, папаша, – разбудил дремлющего кучера жандарм.
Осужденного посадили на лавку между двумя полицейскими, третий вскочил на запятки.
– Трогай!
Некоторое время Мулен смотрел на мелькающие дома, дабы хоть как-то отвлечься от боли. Он даже не мог определить, что его беспокоило больше всего. Плечо все ещё горело, и каждое дуновение ветра причиняло нестерпимые муки. Грудь ныла от ударов, шею и щеки усыпали порезы, ноги и руки пульсировали от усталости. Он осторожно провел пальцами по лбу и поморщился. На его теле будто не осталось ни единого здорового участка.
Усталость взяла свое, и Мулен забылся тяжёлым сном. Изредка, если телега наезжала на камень, он пробуждался и тут же смыкал глаза.
Дождь усилился. В повозке отсутствовала крыша, поэтому вся непогода обрушилась на путников.
– Сейчас бы домой… – проворчал жандарм, но его товарищ не отозвался: он спал, случайно уронив голову на плечо арестанту, как старому другу.
Лошади остановились у мрачного здания и тряхнули гривой. Один полицейский спрыгнул с запяток. Проснувшись, Мулен раздражённо ткнул локтем дремлющего на нем жандарма и выбрался из повозки. Едва стопы его коснулись земли, ему заложили руки за спину и повели ко входу.
Внутри казалось темнее, чем снаружи, хотя на каменных стенах выделялись тусклые огоньки свечей. Видимо, даже самое яркое солнце не в силах осветить недра тюрьмы.
Арестанта направили вниз по лестнице, пропустив вперёд надзирателя; с каждой ступенью холод и сырость проявлялись отчётливей. Не раз Мулен спотыкался в кромешной тьме и едва не срывался вниз, сократив путь и сломав шею, но цепкая хватка полицейских удерживала его; они будто знали каждую нить этой паутины мрака, оттого их шаги были верны.
Окончив спуск, надзиратель отворил железную дверь и, зашвырнув арестанта в камеру, сейчас же запер.
Не ожидав толчка, Мулен приземлился на влажный земляной пол. Оглядываться было бессмысленно: свет давно позабыл сие место. Осуждённый приподнялся и попытался выпрямиться во весь рост, но стукнулся затылком о низкий потолок. На ощупь он сделал пару осторожных шагов и нашел тонкий слой сырого сена, где свернулся и задрожал от холода.
Четверть часа спустя на лестнице раздались шаги, затем – скрежет ключа в замке. Дверь открылась, на пороге стоял надзиратель со светильником, озарившим темницу. Он оставил заключённому матросскую куртку, которую ранее отобрали у Мулена, хлеб и кружку с водой.
Свет покинул подземелье, и арестант приблизился к вещам. Он надел куртку, плотно прижимая ее к себе, чтоб согреться. Плечо с клеймом вспыхнуло болью от прикосновения ткани.
Найдя хлеб, Мулен начал есть с жадностью, хотя подозревал, что он порченый. Кружку он осушил залпом и вытер губы тыльной стороной ладони. Возвратясь на солому, он поджал ноги и задремал.
Отдыхать долго ему не пришлось: на рассвете за ним пришел конвой. Его грубо разбудили и вывели наверх, затем в тюремный двор. Там уже собралось около двадцати человек разных возрастов. Младший парнишка стоял возле смуглого мужчины, видимо, его отца, тайком прижимаясь к его руке; оба были острижены.
Сонных людей поставили по росту, мальчика отвели в конец строя.
Перед арестантами прошел врач, мельком их осмотрев, и дал положительную оценку их здоровью. Как только он удалился, ребенок вышел из шеренги и поспешил к отцу, но конвой его опередил и вернул на место.
Снова полил дождь – вечный спутник несчастных. Осуждённых заковали в треугольные ошейники тяжёлым молотом, от ударов которого бледнел даже самый храбрый из собравшихся. Цепь от каждого ошейника соединялась с одной, общей, так что два десятка людей были связаны вместе.
Во дворе уже ждала телега, запряжённая четырьмя лошадьми. Десять заключённых посадили на одной стороне, десять – на другой, спиной к первым. Между двумя рядами осуждённых возвышался начальник с кнутом в руках. Многочисленный конвой держал ружья наготове.
– Караван с арестантами должен был уже подъехать, – недовольно заметил начальник, постукивая рукоятью кнута по ладони.
Вдруг на территорию тюрьмы вбежала женщина в пёстром платье, перевязанном шерстяным платком; черные ее волосы разметались от бега. Ошеломлённый конвой переглянулся, кто-то нехотя поднял ствол ружья.
– Это что такое! – вскричал начальник, тоже изрядно удивленный.
Тем временем женщина подбежала к мальчику, протянувшему к ней руки, и крепко его обняла. Ее рыдания заполнили двор.
– Куда они тебя увозят? – кричала она, судорожно пытаясь освободить сына из оков. – Куда?!
– Прочь, цыганка! – рявкнул конвойный, ударив ее.
Но, словно не чувствуя боли, женщина не шелохнулась. Испуганный ребенок тоже плакал, хватая ее за одежду.
Дождь затих, уступая им место.
Женщина вскарабкалась на телегу и села возле мальчика, вцепившись в него мертвой хваткой. Уже двое конвойных прилагали неимоверные усилия, чтобы расцепить их и выдворить незнакомку прочь.
– Не пущу! – ревела бедная цыганка, прижимая голову сына к груди. – Нет! Не отдам!
Изловчившись, женщина впилась зубами в руку конвойного; его дикий крик огласил двор.
– Они приехали! – доложил начальнику прибежавший человек и отворил ворота.
Повозка тронулась с места, а конвой все так же безуспешно боролся с женщиной.
– Вот же тварь! – гневно выругался мужчина с прокушенной рукой. – Не уйдешь – я пристрелю тебя!
– Мама, забери меня отсюда! – жалобно закричал ребенок, и она лишь утроила свои силы.
– Заберу, заберу, – прошептала цыганка, укрывая его от ударов.
У тюрьмы медленно проезжала вереница таких же телег, конец ее затерялся где-то за углом. Когда последняя партия заключённых показалась перед тюрьмой, новая повозка пристроилась в хвосте. Конвойные, кроме двух, что сражались с цыганкой, растянулись в два ряда по обе стороны от заключённых. Спереди на нее запрыгнули два человека с ружьями – аргузены. Их товарищи, которые должны находиться на задках повозки, пошли рядом, недоуменно наблюдая сцену боя, развернувшегося на отведённом им месте.
Не выдержав, конвойный прострелил женщине ногу, и та залилась свирепым ревом, полным мук. На эту долю секунды она ослабила хватку, и ее без труда толкнули за борт телеги.
– Мама! – в страхе закричал мальчик, высовываясь вперёд, но цепь натянулась, и ошейник стал его душить.
Конвой уступил место аргузенам.
За безжалостной битвой наблюдали несколько повозок, в том числе и отец ребенка, сидящий в начале цепи. Насколько мог, он вытягивал шею, разыскивая взглядом женщину.
Она приземлилась в грязь и долго не могла подняться, так как была ранена. Собрав силы, она все же встала и зашагала за телегой. Испачканное лицо ее корчилось от боли. В ложбинках от следов скапливалась кровь. Однако она шла и тянула руки к сыну.
Встревоженный конвой напрягся, ожидая повторной схватки.
Хоть кони двигались шагом, женщина, хромая, все равно не поспевала за ними. Она это понимала и выла от бессилия, вырывая клочья волос.
– Прощай, Мирела! – махнул ей рукой муж, но она вряд ли заметила его; все ее внимание было сосредоточено на мальчике.
Вереница телег заворачивала. Когда очередь дошла до последней повозки, аргузены, стоящие сзади, обернулись.
Цыганка отстала шагов на пятьдесят. Белая, точно полотно, она видела, как ребенок ускользает от нее.
Последняя повозка исчезла из виду, и женщина упала замертво.
Глава 6. Брон
От Ренна вереница шла почти без остановок, не считая коротких передышек для коней.
Дорога была ухабистая, далеко не ровная. Лошади медленно тянули телеги, помахивая черными хвостами и отгоняя мух. Вокруг раскинулась болотистая местность, то и дело караван проезжал мимо рек. Густые леса также не уступали болотам по численности.
Торжествовала весна: в юных листьях перекликались птицы. Испуганные, они порой перелетали с ветви на ветвь, купаясь в щедрых солнечных лучах. Могучие дубы простирали свои пышные ветви к несчастным арестантам, словно приветствуя их; деревья, мудрые хозяева, не смотрели на положение гостей, а радушно их принимали.
После деревни, которую цепь повозок миновала, лес казался раем. Покинув Ренн, караван не долго наслаждался покоем: на его пути лежало крохотное местечко, не обозначенное ни на единой карте. Там вокруг телег собралась приличная орава ребятишек, зикидав осуждённых камнями. Назойливее мух, они с веселой и беспричинной яростью, свойственной детям, атаковали и без того измученных заключённых, следуя за ними до последней деревенской улочки. Аргузены со смехом взирали на шалости мальчишек, однако, когда камень случайно попал в одного из них, злобно прикрикнули. Арестантам протестовать не позволяли забавы ради; лишь надзиратель замечал, что кто-нибудь норовил отомстить обидчику, сразу пускал в ход кнут. Таким образом, осуждённые терпели избиение с двух сторон.
Но только деревня осталась позади – все переменилось. Повозки скрылись под сенью заботливых деревьев, отдалились от издевательского смеха и погрузились в щебетание птиц. Часто на пути попадались и плодовые деревья, укрытые прекрасными цветами, точно невесты – фатой.
Теплое чувство заполнило сердце Мулена, как только он очутился в лесу. Забыв обо всем на свете, он рассматривал почки на тонких ветвях яблони, его взор уловил побеги шиповника, белоснежную группу нарциссов с лепестками, тяжёлыми от росы, светло-зеленые жилки на листьях ясеня; слух утопал в звонком пении свиристели, в курлыканье клинтуха, в чирикании пищухи, слившейся в древесной корой. Эта местность вселила жизнь в его существо, как родной запах хозяина оживляет верного пса. Мулен почувствовал себя дома. Ему казалось, что пережитый ужас явился ему лишь в кошмаре, что наконец он пробудился и оказался в дали от мучений, что не существует и никогда не существовало оков, что он остаётся свободен, с незапятнанной совестью и целостной, мирной судьбой.
Перед ним возникла низкая черешня, и Мулен протянул руку, желая прикоснутся к бархатным цветкам. В эту секунду кнут молниеносно обвился вокруг его запястья.
– Они ещё неспелые, дурак, – усмехнулся надсмотрщик.
Потирая ушиб, Мулен исподлобья кинул на него недовольный взгляд и отвернулся.
К вечеру лес рассеялся, и на горизонте засветились огоньки. Дорога выровнялась, избавившись от дыр и выступов.
– Вот и Брон, – переговаривались меж собой аргузены. – Не помешало бы остановиться там.
Опускался сумрак; на укрытых тенью полях появлялись первые крестьянские домики. В их окнах теплился рдяный свет.
На фоне потухающего неба выделялся силуэт человека в соломенной шляпе, ведущего домой пятнистую корову. Он издали увидел вереницу телег и отошел подальше, однако надсмотрщик, заметив его, окликнул:
– Дядя, не подскажешь, не далеко ли отсюда трактир?
Пастух нехотя ответил:
– Близко. Одного лье не наберётся.
– Ну а где? – не отставал надсмотрщик.
– Как только подъедете к городу – увидите, – крестьянин зашагал быстрее и свернул к своему двору.
Лишь померкли последние отблески заката, цепь повозок замедлила ход, а вскоре и вовсе остановилась у невзрачного дома. Рядом с ним возвышался огромных размеров хлев, откуда доносилось хрюканье свиней.
Надзиратель спрыгнул с телеги и, по-хозяйски прошествовав к порогу, постучал.
– А можно ли так?.. – с сомнением шепнул на ухо товарищу молодой конвойный.
– В прошлый раз мы ночевали в церкви, – тихо заметил тот. – Видимо, можно.
– Но здесь двести человек… – не умолкал юноша, и кто-то шикнул, заткнув его.
Тем временем дверь отворила старушка. Ахнув от неожиданности, она позвала мужа, и он тут же вырос за ее спиной.
– Здоро́во, хозяева! – развязно начал надсмотрщик, протягивая руку мужчине.
Тот отстранил жену и поприветствовал гостя, изучая его грозным взором.
– Нам бы обосноваться где-нибудь, до Бреста-то далеко. Одолжите нам ваш хлев, и мы не потревожит вас.
К надзирателю приблизился начальник, отделившись от цепи телег, и вежливо добавил:
– Пожалуйста. Вы окажете честь королю.
Крестьянин угрюмо свёл брови, явно недовольный таким посетителям; через силу он выговорил:
– Сколько вас?
– Две сотни, дружище, – бросил надсмотрщик, усмехнувшись. – Это ещё мало.
– Но вы не переживайте, – вставил начальник. – Несколько наших товарищей отправятся в трактир, там и мы заночуем. В хлеву будут только каторжники и аргузены.
– А что если они взбунтуются? Или разворотят мне хлев? – скрестив руки, строго спросил мужчина.
– Это невозможно, месье. Они все надёжно закованы, да ещё и до смерти уставшие, так что мятеж не осилят. В случае чего у аргузенов есть ружья.
– Стрелять в моем хлеву?! – вскипел крестьянин. – Нет, убирайтесь-ка вы отсюда!
Надсмотрщик положил тяжёлую ладонь ему на плечо и внушительно произнес:
– Не боишься быть арестованным за сопротивление?
Женщина за спиной мужа вскрикнула:
– Пусть заходят, пусть! Господа, берите наш хлев, – жалобно взмолилась она. – Только будьте тише, пожалуйста…
Мужчина не вымолвил не слова, только бросил косой взгляд на жену, закупорив гнев.
– Спасибо, мадам, – галантно улыбнулся начальник. – Мы очень признательны.
В ухоженном хлеву на удивление пахло лишь свежим сеном. Сухость и тепло царили в этом просторном помещении. При виде огромного количества гостей свиньи забились по углам и тревожно зашумели. Бряцая цепями, в сарай зашла первая партия арестантов, неуклюже пошатываясь и спотыкаясь.
Уже спустя несколько минут хлев был набит так, что не оставалось и свободного метра. Заключённые сидели на земле, покрытой мягкой соломой, поджав ноги. Рядом с каждой цепью находился аргузен, следящий за их действиями.
Мулен видел, как оборванный старик, сидящий напротив него, достает из кармана тонкое лезвие и принимается точить оковы. Заметивший это охранник изъял предмет и одарил старика парой палочных ударов; тот потерял сознание.
– Уважаемый, – подал хриплый голос арестант в середине цепи. – Мы когда-нибудь жратву увидим?
Аргузен, обернувшись к нему, осклабился:
– А как же? В Бресте и увидите.
– Да мы помрем, пока докатимся дотудова! – вклинил свой возглас другой каторжник.
Прислушавшись к их требованиям, один охранник вышел из хлева. За ним прошмыгнул второй.
– И выпивку притащи, мальчик! – раздался крик ему вдогонку, и по рядам заключённых прокатился смех, который сразу был подавлен блюстителями порядка.
– Эх, в нашем распоряжении такое мясо… – тоскливо протянул цыган, сидящий рядом с Муленом; он узнал в нем отца несчастного мальчика. – И ничегошеньки-то нельзя.
От крупной свиньи отдалился поросенок, принюхиваясь к незнакомцу.
– Чё вылупился? – сказал ему арестант. – Тебя бы зажарить! И с маслом… Эй, сторожила! А нельзя как-нибудь огоньку добыть и свинку сцапать?
Рядом стоящий аргузен не удостоил его ответом.
– Хозяин не обнищает! Ну? Поделим порося?
– Заткнись, – не выдержал охранник.
– Во странные! – покачал головой цыган и ткнул локтем Мулена. – В прошлый раз мы ехали и обчистили весь хозяйский двор. А щас, ты гляди, святоши! Да я исповедуюсь потом, начальник, честное слово!
Неразговорчивый Мулен на сей раз непонимающе задал вопрос:
– В прошлый раз?
– Ага. Хоть пожрали нормально.
– То есть, – пробормотал он. – Ты уже был тут?
Цыган рассмеялся тихо, чтоб не получить дубинкой.
– Не прям здесь, но был. Я удирал из академии¹ раз десять. Погостил в Тулоне, в Рошфоре, теперь вот еду в Брест на пожизненное. Но мы посмотрим, – он весело шмыгнул. – А тебя как звать?
_______
¹ Исправительная колония
_______
– Шарль Мулен.
– Длинно, – вынес вердикт собеседник. – Я пока забуду, но подумаю над погремухой. А я Шантор.
На пороге хлева показалась фигура вернувшегося аргузена; в руках он держал глубокую корзину с хлебом. Каждому досталось по небольшому куску.
– А запить? – возмутился старый каторжник.
– Ты еще недоволен, наглая рожа? – прикрикнул охранник, но его товарищ достал из корзины несколько бутылок вина и пустую консервную банку, которую наполнил и отдал первому арестанту.
Банка без задержек пошла по рядам, часто снова наполняемая до краев. Те, кто уже выпил, с жадностью глазели на бутылки.
– Что это? – недоверчиво спросил Мулен, изучая темную жидкость.
– Вино, – слегка ошеломленно ответил Шантор. – Ты никогда не видел его что ли?
– Нет, – буркнул он, понюхав банку и сделав осторожный глоток.
Скривившись, он передал вино соседу.
– Интересный какой! – удивился Шантор, внимательно всматриваясь в нового товарища. – Как же ты жил до этого?
– В лесу я жил, – угрюмо вымолвил тот.
– Где? – не веря своим ушам, протянул цыган. – Шутки шутишь? Ха, а я кажется сообразил тебе погремуху! Зверь! Тебе идёт.
Банка дошла до ребенка. Пару секунд он нерешительно созерцал напиток, однако, послушав уговоры, выпил до дна.
– Ай! – всхлипнул он, зажимая губу, и заплакал; сквозь пальцы закапала кровь.
– Порезался? – спросил его сосед. – Посмотри-ка на меня? Ничего, заживёт, парень. На вот, хлебни ещё.
В сарай вошёл второй аргузен с гитарой наперевес.
– Ты чего удумал? – напал на него старший охранник.
– Тут скучно! – оправдывался молодой человек. – Что нам делать? В гляделки играть? Пусть лучше кто-нибудь из них споет. Вреда не будет, а время пролетит.
Он повернулся лицом к арестантам и обратился:
– Кто хочет спеть?
– А вино прилагается? – спросил Шантор.
– Посмотрим, – улыбнулся аргузен. – Хорошо сыграешь – прилагается, а нет – значит нет.
– Сомнительно, – проворчал цыган, однако потребовал гитару.
Настроив инструмент, он начал песню жаргонистов, которую мигом подхватили остальные заключённые:
Слава детям обмана!
Слава детям арго!
– Хватит! – воспротивился старший охранник, силясь отобрать гитару у каторжника. – Такие песни я слушать не собираюсь!
– Э, ну ладно, ладно! – удерживая инструмент, пошел на уступки Шантор. – Нельзя так строго судить за разницу во вкусах, месье. Я исполню кое-что собственного сочинения.
Он покашлял, прежде чем запеть:
Темной ночкой взглянет луна
На дырявую душу мою.
Я опять не сплю допоздна,
Я опять стою на краю.
Мне не светит домашний очаг,
Не видать мне вольности дней.
В этой жизни я просто моряк,
Потерявшийся в бездне морей.
Мальчик перестал плакать, вероятно, уснув. Успокоились и свиньи. Тишину тревожил лишь хрипловатый голос Шантора.
В этой жизни я просто моряк,
Потерявшийся в бездне морей.
Глава 7. Брест
В 1740-х на берегу реки Панфельд, в городе Бресте, длинной змеёй раскинулось строгое двухэтажное здание, предназначенное для исправления рода человеческого. Имеющее столь высокие цели, оно носило низкое название – каторга.
От выступающего цента с рядами узких окон и полукруглым входом тянулись два крыла, которые кончались небольшими пристройками. Разделенные полутораметровой стеной, оба крыла предназначались для арестантов. Также имелось помещение для инвалидов и неизлечимо больных – под чердаком, во мраке и забвении, наедине со скорой смертью.
Одна комната могла включить шесть сотен человек; им отводились кровати – вернее, деревянные лавки, – где бок о бок спали двадцать каторжников, на ночь прикованные к нарам. В конце каждой спальной комнаты располагался небольшой ларек, где осужденные имели возможность купить молочные, горячие или холодные, мясные супы или блюда, приготовленные из легких, печени или головы, а также масло, бекон, фрукты, рыбу и многое другое низкого качества за несметное количество денег, заработанных адским трудом.
В центре обитала часть персонала; помимо этого там была кухня и запас продовольствия. Под каждым окном ночью светил фонарь, чтоб улучшить видимость аргузенам во время обхода территории.
За главным зданием, с восточной стороны, отделенное от двора, находится второе здание – тюремный госпиталь. За ним находилось караульное помещение, напоминающее больным о том, кто они такие. Полное человечности постановление 1750 года запретило всякий доступ к святому месту людям, приговоренным к принудительным работам, поэтому их не хоронили по-отдельности, а сбрасывали в яму; ее великодушно нарекают братской могилой.
Вход во двор каторги осуществлялся через большие ворота с каменным сводом. Внутри, у окружающей стены, стояли ларьки заключенных, которым дозволялось торговать своей мелкой ремесленной продукцией. У ларьков не было крыши, так что арестанты были под постоянным надзором и не могли заняться избавлением от оков. Но кому продавать? Посетителям! Ворота в течение дня оставались открытыми для жителей Бреста и всех желающих посмотреть на осуждённых, словно на диковинных животных, либо для искателей дешёвого товара.
То была социальная роль каторги. Она заключалась в том, чтобы внушать страх и жалость, безмолвно отговаривая посетителей от совершения ошибок. Ведь в таком случае они окажутся на месте тех, за кем наблюдают.
Стоит сказать пару слов о персонале каторги.
Надзиратели, они же гард-шиурмы. Слово chiourme имеет интересное происхождение: оно произошло от итальянского ciurma, означавшего ритм, заданный гребцам на галерах. Теперь так называют каторжников. Надзиратели несли ответственность за наблюдение за осужденными во всех их передвижениях, как внутри здания, так и во время работы. Они обросли плохой репутацией, весьма заслуженной – за пристрастие к алкоголю и жестокое обращение с заключенными.
Аргузены следили за каторжниками в помещении. Эти люди, часто вышедшие из низшего сословия, ничем не отличались от тех, за чью охрану они отвечали. Грязнейшие оскорбления, подобранные прямиком из сточной канавы, ежедневно обрушивались на головы арестантов из уст грубых аргузенов.
Все заключённые находились под опекой адъютантов и суб-адъютантов. Они должны были заплатить штраф, если каторжнику удавалось сбежать.
Во главе управления стоял комиссар; должность, которую никто не спешил занять.
Вот части системы огромной машины под названием каторга. Если она работала, чтобы изменить человека, у нее это получалось. Однако, перекраивая чувствительную душу хорошего человека, попавшего в это злосчастное место по стечению обстоятельств, каторга выметает из нее все доброе, наивное, человеческое. Каторга не терпит людей, она создаёт каторжников. Нацеленная на исправление, она губит; вместо того, чтоб подарить шанс на порядочную жизнь, она убивает. Сердце, оказавшееся в ее стенах каменеет, а потом – разлагается. Избегая травли со стороны сокамерников, вновь прибывшие осуждённые вооружаются богохульством и заимствуют грязный жаргон товарищей. Давление каторжного общества подталкивает арестантов к «извращениям». Поначалу это лишь внешнее поведение, но оно постепенно пускает корни в характер, меняя сущность людей.
* * *
Железная дверь, ведущая в комнату, где заседала комиссия, щёлкнула и отворилась. Высокие аргузены вывели оттуда человека. Он извивался, вырываясь из рук охраны, рвался обратно в комнату.
– Пустите! Пустите! – неистово кричал он. – Это ошибка! Клевета! Комиссар, послушайте, я простой учитель!.. Да отпустите же меня! Я бы в жизни не смог такого написать, меня подставили!..
Аргузены оттащили новоприбывшего подальше. Рядом с ним, невозмутимо заложив руки за спину, шел другой арестант; его взор, потрёпанный внешний вид и отросшие волосы, напоминающие гнездо, говорили о том, что он здесь уже давно. Ноги новенького и бывалого каторжника сковывала одна цепь.
– Хорош базлать¹, – бросил арестант соседу по цепи.
Тот в отчаянии закрыл лицо руками и, кажется, заплакал.
– Господи, что я здесь делаю?
– Не надо рюмить², в академии это ни к чему, – продолжал опытный каторжник.
– Да на каком языке вы говорите? Что за тарабарщина!.. Боже, боже!..
Их увели. Комиссия скомандовала:
– Следующий!
В комнату вошел Мулен, по обе стороны от него возвышались аргузены. Его личные вещи сожгли, так делали всегда со всеми прибывающими, чтобы избежать распространения какой-либо заразы. Облаченный в «новую» одежду – красную арестантскую куртку, холщевые штаны и тяжёлые сапоги, – он чувствовал себя странно, непривычно; к тому же ему не нравился запах мыла, исходящий от него из-за недавнего мытья. Зелёный колпак³ он сжимал в руке, ведь не привык к головным уборам.
– Твое имя Шарль Мулен, верно? – взглянув на него из-под густых бровей, спросил строгий комиссар.
– Верно.
Комиссар дал знак измерить рост арестанта.
– Пять с половиной пье⁴, – последовал ответ после замера.
_________
¹ Кричать (арго).
² Плакать (арго).
³ Зелёный колпак носили осуждённые на пожизненно, красный – на какой-либо срок.
⁴ Пье французское (pied) – это старая французская единица измерения длинны и расстояния, равная 32.48 см. (Рост Мулена около 178 см).
________
Писарь кивнув, обозначив цифры на бумаге, где уже развернулось подробное описание заключенного:
«Шарль Мулен. Год рождения – 1758. Рост: 5,5 пье. Глаза голубые, волосы светло-русые, бороды нет. Над левой бровью шрам. Кожа бледная. Плечи широкие, ладони большие».
– Место жительства, – не отрываясь от листка проскрипел писарь.
– Лес Эзене.
От удивления он поднял туманные глазки и поправил очки.
– Мне некогда шутить, – принял строгий вид писарь. – Говори, где ты жил.
– В лесу Эзене, что в Вандее, – невозмутимо повторил Мулен.
Писарь беспомощно посмотрел на комиссара. Тот, подумав, вздохнул:
– Пиши «Вандея, лес Эзене».
Перевернув несколько листов, комиссар пробежал глазами по тексту. Он обратился к арестанту, найдя на его куртке номер:
– 3127, ты осуждён на пожизненные каторжные работы. К ним ты приступишь не сейчас. У тебя есть три дня отдыха, используй их. Возьми рюкзак, он у твоих ног. В нем зимняя одежда и одеяло. Аргузены, увести и позвать следующего.
Один из охранников распахнул дверь, а второй толкнул Мулена в спину. На пороге он едва не налетел на знакомого ему ребенка; красный колпак съезжал ему на заплаканные глаза. Малыш, сопровождаемый только одним конвойным, робко замер посередине комнаты.
– Да шагай же ты, падаль! – прорычал аргузен и выдворил Мулена из комнаты.
Глава 8. Немота
В узкие подобия окон закрадывался прохладный ветер. Сотни бледных звёзд взирали на решетчатые глазницы каторги, но не могли разглядеть ничего, кроме мрака. Однако, во мраке, как под вековым камнем, часто жизнь кипит горячее.
Аргузены отворили плотные двери. Скрип облетел пространство, испещренное продолговатыми полосами блеклого света. Лавки, иначе называемые нарами или, иронично, кроватями, тянулись вдоль комнаты. Ничего иного в ней не было.
Черные сгустки теней хлынули в комнату, убив тишину звоном цепей. Теперь, когда порядка шестисот человек наводнили помещение, оно уж казалось тесным. Запах пыли, грязи и пота занял места вместе с ними. Аргузены принялись проверять кандалы и сцеплять их с нарами. В темноте угадывались хмурые, недовольные, грубоватые лица каторжан, но никто не выплевывал злость в ответ на оскорбления надсмотрщиков; работа вычерпала последние их силы, оставив только желание забыться сном.
– Ты чего стоишь истуканом? – рявкнул аргузен, подойдя к следующему заключённому, и пинком толкнул его к лавке.
Заключённый, оправившись от удара, обернулся и тяжёлыми, скрытыми густой тенью глазами впился в аргузена. Тонкий звездный свет расчертил его заросшее лицо надвое. Надсмотрщик сжал в руке дубинку, готовясь дать отпор. Арестант лишь скривил губы, будто намереваясь что-то сказать, но промолчал и сел на нары.
– Так-то, блохастая сволочь, сидеть, – усмехнулся аргузен, проверяя целость его оков. – Неужели, 3127, ты наконец допер, что ты здесь на правах ничтожества?
Два зрачка продолжали сверлить говорящего с холодностью и ненавистью, исходящей из недр ада. В какой-то момент аргузен запнулся; поднявшись, он не без опаски напоследок одарил заключённого фразой:
– Советую не забывать своего места, Мулен.
Не замечая возни других арестантов, Мулен устремил отсутствующий взор в одну точку.
С момента его прибытия на каторгу прошло уже полгода. Каторга принадлежит к системам, которые призваны менять личность. Она изменила и Мулена, но теперь он вовсе не походил на человека. Его глаза могли лишь изредка загораться злобным огнем, ни на что другое они больше не были способны. Многим людям свойственна сострадательность, и, даже если они сами страдают, они будут жалеть ближних. К Мулену это чувство не имело отношения. Его тело ежедневно изнурял тяжелейший и опасный труд, мышцы ныли от напряжения, спина болела от побоев надзирателей. Видя такое же положение своих товарищей он оставался равнодушным; Мулен никогда не жалел ни себя, ни других, у него не возникало и мысли о сочувствии. Глаза его завесила пелена, не пропуская, удушая мысли. Он видел только работу, ненавидел ее, и в то же время в нем не просыпалось бунтарское чувство; он огрубел и отупел, превратившись в бесчувственный камень.
Мулен мог неделями обходиться без слов. Не желая общаться ни с кем, он замкнулся, словно позабыв людскую речь. Отстранённость давила на него все сильней, и ему представлялось пыткой вымолвить хоть звук. Поэтому он молчал почти всегда. Если к нему обращались, он оборачивался и ждал приказаний, затем так же молча их выполнял. Нужно было приложить титаническое усилие, дабы заставить его говорить. В одно из воскресений, когда заключённые должны посещать тюремного священника, Мулен совершенно случайно оказался самым близсидящим к старику, читающему проповедь. Старик славился своей эмоциональностью, готовностью облегчить мучения заключённых, оттого они его любили, как могли, и вели себя с ним иначе. Только самых потерянных не трогали его слезы и полные добра молитвы. В тот день он позволил себе маленькую вольность: тихо, с жалостью обратиться к новоприбывшему и уже столь измученному Мулену:
– Брат мой, – священник еле заметным движением дотронулся кончиками пальцев до ладони арестанта, чтобы привлечь его внимание; Мулен взглянул на него исподлобья. – Что привело тебя сюда?
Снова опустив глаза, заключённый не произнес ничего. Священник продолжил проповедь и по окончании повторил свой вопрос. Серые, точно поседевшие, глаза ждали ответа.
– Ты можешь сказать мне, – смиренно добавил он.
Не понимая его теплоту, Мулен с особой неприязнью произнес:
– Я убил человека.
Старик склонил голову, но тон его остался по-прежнему полным сочувствия:
– Каторга это тюрьма для земной оболочки. Тюрьма для души – совесть…
– Мне все равно, – прервал его Мулен.
После этого он не говорил две недели, исчерпав силы к разговору и напрочь забыв про священника. Если бы его совесть могла иметь имя, она бы называлась Немотой.
Грубый смех заставил Мулена поднять голову.
Каторжане улеглись на койки, суета прекратилась; то и дело слышались обрывки приглушенных разговоров. В шаге от Мулена лохматый и тощий арестант по прозвищу Лабус непринужденно вел беседу с аргузеном. Его нарекли Лабусом, что с его родного бретонского означает «птица», за шевелюру, схожую с гнездом, которая отрастала стремительно быстро, несмотря на частое бритье. Лабус брезговал беседовать с товарищами по труду, предпочитаю компанию надсмотрщиков. Те тоже относились к нему иначе. Он плел байки, что в далёком прошлом сам был аргузеном, но жизнь вдруг повела по кривой дороге.
В их диалог вклинился новый голос – Сократ, старый учитель, нередко заявлявший о своей невиновности.
– Господин надсмотрщик, – робко обратился он к поросшему щетиной громиле. – Вы не могли бы обратиться к вашему начальству? Или организовать мне встречу с ним… Понимаете ли…
– Не понимаю, – хмыкнул тот, на кого он умоляюще смотрел.
– Не барахли, – отмахнулся Лабус.
– Господин! – ещё жарче взмолился Сократ; временами на него находило тяжелейшее отчаяние. – У меня семья! Они опозоренны и не могут меня навестить… Я ведь каторжник, это позор. Но это все не по моей вине! Я же не виноват…
– Хлапай!¹ – с презрением вздохнул Лабус, и учитель поник.
– Да и ты тоже «хлапай», – осклабился надзиратель и скомандовал: – Живо спать.
_____
¹ замолчи
Глава 9. Culpa lata¹
¹ Тяжёлая вина (лат.)
______
С каждым днём солнце бледнело, будто заболевая, реже кидало теплые лучи на унылый тюремный двор, предпочитая скрываться за белыми клочьями облаков. Осень оголила тонкие деревья, и они покачивались на ветру, немые.
Дни становились короче, оттого и рабочие часы каторжан сокращались. С наступлением сумерек их ввели во двор; над головами в зелёных колпаках вился пар, кто-то перешептывался с соседями по цепи, радуясь щадящему зимнему дню; иные шли тихо, зябко засунув руки под подмышки.
Вдоль тюремной стены, внутри двора, стояли лавки. В них некоторые арестанты с позволения короля могли торговать своей продукцией и получать собственные деньги; некоторые копили, чтоб по освобождении не выйти в свет нищими, другие – пользовались случаем купить еду получше и по-человечески поесть. К вечеру, когда ни одна свободная душа уже не заглядывала в каторжный двор, торговцы собирали свой товар и уходили с поста. Несмышленные заключённые могли остаться подольше, полагая, что темнота даст им возможность перепилить оковы, находясь внутри лавки. Однако у них не было крыши над головой, и, если при свете солнца они были как на ладони, то вечером их не оставлял свет надзирательских фонарей.
Толпа разбилась надвое и взошла по ступеням. Один за другим арестанты перешагивали порог, гремя цепями, и исчезали во мраке под высоким сводом.
Внутри здания уже выстроилась длинная очередь, где порой вспыхивали ссоры за право стоять впереди.
– Не дери горло, – басом отвечал один каторжник другому, убирая его с дороги.
– Ах ты заливало! – крыл его тот возмущением, цепляясь длинными пальцами в рукав. – Да я больше твоего отпахал сегодня!
– И завтра отпашешь, так что ж?
– Иди прочь!
Завязалась драка; быстро подоспели аргузены, разняв арестантов и отведя их в хвост очереди.
Меж тем отворилась толстая решетка двери, открыв доступ в небольшое помещение. По обеим сторонам входа возвышалась охрана. Сжимая деревянную миску в смуглых руках, вошла первая пара каторжников, сцепленных одной цепью. Очередь дрогнула, ожила и медленно поползла вперёд.
В комнату шагнул крепкий, высокий арестант со смеющимися черными глазами, затаившими шутку. Оглядевшись, будто в первый раз, он выдал своему товарищу по кандалам:
– Ну и ну, Парша, что у нас за жратва сегодня?
Парша – тощий, точно скелет, с плешивой головой, – сплюнув под ноги, ответил:
– Небось, в больничке кто-то сдох, вот и пирушка.
– Тонко, но это всего-то бобы.
За столом, похожим на прилавок, стоял человек в фартуке, он также был заключённым и носил колпак; таких служащих называли «пайо». Рядом с ним находились весы, чан с бобами и вино. Он взвесил поочередно порции хлеба и фасоли и разложил их в миски, затем налил две трети пинты вина каждому.
– Чего морду кривишь, Король? – между делом спросил пайо у высокого арестанта.
– Не свежий, – надкусив хлеб, с набитым ртом заявил он.
– Вот станешь королем, будешь свежий жевать.
Ухмыльнувшись, заключённый вышел, увлекая за собой Паршу; ранее тот незаметно стащил ещё одну порцию хлеба, пока Король отвлекал пайо.
– Рад видеть тебя, Капитан! – фыркнул пайо, принимая миску у молодого человека с величественным лбом и хмурым взором. – Повязали-таки?
– Как видишь, – хладно бросил Капитан.
– Водичка какова в это время года? – все с тем же злорадством расспрашивал пайо.
– Топиться можно.
– Ещё сбежишь? – он протянул ему миску.
– А как же?
Подошёл следующий каторжник; он отдал тарелку, устремив глаза в пол, и молча ждал. По его сухой шее струился и алел отпечаток плети, рядом с ним расползались бурые пятна лишая, из-за которых его прозвали Пегим.
– Голову опустил, будто замыслил что-то, а? – фыркнул в колючие усы пайо.
Пегий поднял морщинистое лицо землистого оттенка, и в его глазах, напоминавших два озера, мелькнуло недоумение. Пайо вручил ему миску и раздражённо продолжил:
– Всё, не мешайся, шагай!
После ужина заключённые наводнили спальную комнату. Некоторые лениво перебрасывались словами, другая часть – играла в карты, дабы как-то скоротать время.
Опустив на пол одну босую ногу, прикованную к нарам, Шантор лежал, прищурившись, созерцая потолок. Его тонкие пальцы постукивали по древесине, а губы нашептывали мелодию. Пару раз он обращался к тени, сидящей поодаль:
– Слышь, не знаешь рифму к слову «цепь»?
Однако тень молчала, даже не поворачиваясь в его сторону.
– Да, приятель, – протянул Шантор. – Не удивлюсь, если ты с голодухи собственный язык съел, вот и играешь в молчанку.
Он снова задумался и с долей досады выдал:
– Придется менять «цепь». Дурацкое слово, рифмы вообще нет! Да и вещь тоже негожая. Что слово, что предмет!
Приподнявшись на локтях, он повертел темно-вихрастой головой. Обычно Шантор брал себе помощника в поиске подходящей рифмы, страдать в одиночестве со скудным словарным запасом он не любил.
В метре от него находился щуплый Пегий; сняв зелёный колпак, он мял его в руках, сверлил тяжёлым взором и украдкой вздыхал.
– Вот бы красным стал, да? – перебил его мысли Шантор, улыбнувшись, хотя улыбка потерялась в темноте.
Пегий медленно кивнул, опустив веки. В гнетущем мраке он казался ещё меньше, чем на самом деле. Его невзрачное сложение и шрамы являли контраст, вызывали недоумение, ведь он выглядел вполне безобидным. Он и был таковым. Не раз, смешивая свой шепот с десятком грубых голосов, он говорил: «моя беда в том, что, попав на каторгу и назовясь преступником, я никогда не был преступником и никогда не стану каторжником». Удивительно, но надзиратели с исключительным омерзением относились к Пегому. Он старался избегать палочных ударов и быть покорнее, и тут же получал втройне больше. «В тихом омуте,» – перешептывались аргузены, кивая двуугольными шляпами. Неуверенные в наличии чертей в том самом омуте, они все же раздували свою ненависть. Единственное для них оставалось ясным: ненавидимый ненавидит. Поэтому с гневом они увеличивали и контроль над Пегим. Сначала он плакал, возвращаясь после невыносимой работы; потом у него не осталось сил для чувств.
С чего начались его гонения? Где исток реки ненависти? Пегий не знал. С трудом его память порой воскрешала образы дома, семью; в счастливом прошлом он помнил себя крестьянином. Слишком далеко умчались те года, они приходили к нему лишь утром, перед тем, как грозный голос надзирателя протрубит «подъем». Тогда так болезненно расставаться со снами, последним местом, где он не ощущал ударов и дышал полной грудью.
– Хорош, – ткнул его локтем Шантор. – Помоги мне придумать рифму.
– Чем я помогу? – бросил Пегий, не поднимая взора. – Спроси Сократа, он учёный.
Не успел Шантор выразить свой восторг, как широкая ладонь вдруг опустилась на плечо Пегого. За ним стоял надзиратель.
– Встать, – скомандовал невыразительный бас.
Пегий поднялся, сжавшись; зазвенела тяжёлая цепь. Надзиратель отсоединил его кандалы от койки и сделал жест рукой:
– Вперёд.
– Куда? – слабо запротестовал заключённый.
Не удостоив его ответом, надзиратель обернулся к Шантору:
– И ты вставай.
Затем, освободив один конец его цепи, он выпрямился:
– Кто хочет быть палачом?
– Палачом! – ахнул Пегий, бледнея. – Палачом!.. Что я сделал?!
– Ты украл порцию хлеба, – ровно отрезал надсмотрщик. – В наказание – порка.
Голоса притихли, головы в колпаках повернулись к Пегому; воцарилось молчание. В полной тишине наконец оглушительно прозвучало:
– Я буду палачом!
Говорившим был Король. Его вывели из комнаты под конвоем, за ним последовали Шантор и Пегий.
В тех случаях, когда нельзя было применить смертную казнь – а казни порой проводили в тюремном дворе, – в наказание назначали порку. Этот вид искупления вины подразумевал избиение просмоленной веревкой с затянутыми на ней узлами. В зависимости от силы удара и своей выносливости человек мог выжить. Однако слишком часто истерзанные палачом каторжники отправлялись в лазарет, умирали, а врачи уж после обнаруживали черные, смятые в кашу мышцы и пропитанные кровью лёгкие.
Пегого ввели в узкую комнату с одной зажженной лампой. Он дрожащими руками стянул арестанскую куртку, обнажив костлявую, судорожно вздымающуюся грудь, изувеченную синяками и шрамами.
Королю вручили верёвку, и он с довольной ухмылкой испробовал ее силу на своей крупной ладони. Аргузены подхватили остолбеневшего Шантора под локти, поставили лицом к лицу к Пегому и велели крепко держать его руки. Неверный свет озарял дрожащие губы виновного.
– На колени! – отдал приказ надзиратель, и Король, чувствуя власть, стегнул Пегого по щиколоткам так, что его ноги подкосились.
– Тридцать ударов, – отчеканил бас.
Первый удар вырвал крик из тщедушной груди Пегого. Веревка обвилась вокруг его шеи, а ее конец, увенчанный узлом, разбил губу; в ноги Шантору упало несколько капель крови.
– Ниже! – пророкотал надсмотрщик. – Ты же его задушишь!
В следующий раз веревка прошлась по рёбрам. Пегий в агонии чувствовал, как под мощными, полными неведомой ему злобы ударами Короля напрягается и трещит его плоть, и он ни секунды не сомневался, что это ломаются его кости. Ничто иное не могло объяснить ему такую боль. Все его чувства вмещали лишь огонь, струящийся по спине, и собственный крик, смолкавший, только чтобы набрать воздуха.
Онемев, Шантор старался не смотреть на его изуродованную спину и отводил взор, иногда даже отшатываясь от веревки, мелькающей перед ним. Он впервые присутствовал на подобного рода мероприятии и растерял все слова и мысли, ведь поначалу он пытался подбодрить товарища.
Когда веревка перестала со свистом разрезать воздух, Пегий рухнул на пол без сил, без сознания. Посиневшие губы его были приоткрыты, а изо рта медленно вытекала кровь. Спина, превращенная в месиво, изредка подрагивала в усилии сделать вдох.
– Врача надо позвать… – пробормотал Шантор, скованный шоком, и обернулся к надзирателю.
Два аргузена подхватили Пегого за руки и ноги и вынесли из комнаты. Шантора и Короля под конвоем сопроводили до спального помещения и снова приковали к нарам.
Ещё долгое время Шантор не спал, постукивая пальцами и бормоча под нос:
Украл ты ломоть хлеба
И век не видишь неба!
Злом поминаешь палача?
Прочувствуй же клеймо бича!
Глава 10. Плачущие утешатся
Под арестанской курткой бьётся сердце; на арго, наречии отверженных, «сердце» именуется «palpitant», то есть – «бьющееся» или «трепет». Здесь ясен парадокс: каторжники прямо заявляли о своей жизни, будто противореча закону признающему их «общественно мертвыми».
День заключённых мог проходить по-разному, в зависимости от времени года и работы. Летом они встают в пять утра; в полдень – перерыв на обед; в шесть вечера их загоняют обратно в помещение. Зимой день начинается в шесть и длится без перерыва до четырех часов вечера, ведь темнота мешает выполнению трудной работы. Условия, когда один день напоминает предыдущий, угнетают человека не хуже рабского труда.
Единственный день, отличающийся от всей недели, – воскресенье.
Возможно, из-за подобия человечности на каторгу допускался священник.
У каждой работы есть словно две стороны: идеальная и действительная. Идеальная намечает цель, действительная – вскрывает результат. Итак, идеальная сторона службы тюремного священника подразумевала исцеление тысяч заблудших душ. К сожалению, этой задаче мешали действительность и устройство каторги.
Как упоминалось ранее, для содержания арестантов отводился огромный зал. Его разделяли надвое две стены высотой в один метр тридцать сантиметров, образуя коридор. В каждом зале содержалось по шестьсот каторжников, прикованных к нарам.
По воскресеньям, оставаясь на своих местах, тысяча двести заключённых слушали мессу. В коридоре, за метровой стенкой, появлялась строгая фигура; ее взгляд не был обращен ни к одному, ни к другому залу; священник мрачно глядел в пустое пространство, точно созерцал ад, грозивший его слушателям. Слова срывались с его бледных губ, не доходя даже до первых рядов, ухмыляющихся арестантов, не говоря уже о последних – они, казалось, и не замечали прихода священника, или «крысенка», так он звался на арго.
Во время мессы редко царила полная тишина. Ее не поддерживали даже аргузены; они нравственно не отличались от каторжников, а зачастую находились на ступень ниже. Расслабленные лёгким воскресным днём, они позволяли себе выпить, и в лучшем случае попросту храпели во время службы.
Томящиеся от скуки арестанты рисовали угольком на каменных стенах; занудный голос «крысенка» подстегивал их вдохновение.
– Гляди, – сказал однажды соседу один такой художник, указывая на свой рисунок. – Это комиссар варится в котле, а рядом пляшут черти.
Иной раз в их изобретательных умах рождались более интеллектуальные идеи. Так, несколько каторжников на задних рядах увлеклись своеобразной игрой в слова:
– Апельсин¹, – не понижая тона, сказал первый.
– Невеста², – последовал ответ.
Третий игрок нахмурил бровь и выдал в конце концов:
– Трепет. Не вспомню на «а».
– Тихой³.
– Охлаждение⁴! – блеснул умом второй.
Снова подвергнутый пыткам мысли, их товарищ пожал плечами:
– Что может быть на «е»? Я скажу так: баран⁵.
– Тогда и я меняю правила. Вот тебе рифма: барабан⁶.
– Нельзя менять правила! – возмутился другой. – Если не знаете слова, тогда говорите хотя бы на предпоследнюю букву! Барабан был? Значит – надувало⁷.
– Остановка⁸.
Покосившись на бормочущего себе священника, каторжник усмехнулся:
– Крысенок.
– Клевер⁹, – тяжкий вздох, – покурить бы.
– Рабочий¹⁰.
_______
¹ Картошка (арго)
² Цепь, оковы (арго)
³ Лес.
⁴ Смерть.
⁵ Вор больших дорог.
⁶ Собака.
⁷ Веревка.
⁸ Каторга.
⁹ Табак.
¹⁰ Вор.
_______
Не оставляет сомнений, что такого рода «просветление» не достигало ни одной своей цели. Все шло в соответствии с правилами каторги Бреста.
Это продолжалось до тех пор, пока по неведомым причинам старого священника не сменил новый. Мало кто знал, что целую неделю он оббивал порог комиссара. Зачем? Чтобы иметь дозволение и возможность выполнить идеальную сторону своей работы.
Его звали монсеньор Бовье, и чем чаще произносили это имя аргузены или каторжники, тем бледнее и невыразительнее становилась их едкая ухмылка; уже скоро слово «монсеньер» озвучивали только почтенным шепотом. Никто понятия не имел: откуда прибыл монсеньор Бовье и что привело его в Брест. Быть может, ответы на эти вопросы знал лишь комиссар, но, не уступая в многословии камню, он не распространял историю жизни нового священника.
Монсеньор Бовье не был глубоко стар, но имел безупречно-белые волосы и лучеподобные морщины вокруг серых глаз. Его небольшой рост и круглое, кроткое лицо обманчиво свидетельствовали о покорном характере; на самом деле в нем средоточились непокорность и талант к убеждению, две взаимодополняющих черты. Он был идеалистом; из него вышел бы не самый лучший пастырь, если бы не качество, руководящее всей его жизнью. Этим качеством было милосердие.
За доброй улыбкой монсеньора таилось мягкое сердце и нерушимые принципы. Первое, что бросилось ему в глаза, как только он явился на каторгу, – ужасающая глубина, где покоились и черствели души заключённых. Он возложил на свои плечи миссию поднять их со дна и даровать им свет. Для этого ему следовало нарушить установленные порядки. По соображениям монсеньора Бовье, пастор должен говорить с каждым членом своей паствы, быть рядом, чтобы его наставления достигли всех сердец. Стоять за стеной и читать молитвы в пустоту он категорически отказывался. Поэтому он столь рьяно добивался у комиссара разрешения читать проповеди внутри зала, находясь вместе с заключёнными. Негодование начальства не оставалось без причин:
– Монсеньор, – почтительно склонив голову, возразил комиссар. – У нас четыре зала. Каждый поделён надвое, считайте, что их восемь. В каждом из них по шестьсот и более каторжников. Сколько уйдет на одну проповедь? Час? Лишь бы только час! Это только на один зал! А вы хотите восемь! В лучшем случае вы управитесь за восемь часов.
– Вы считаете часы, я же – жизни, которые можно спасти, – отвечал ему священник; голос его напоминал мягкий пух.
– Поверьте, их уже не спасти, если они оказались здесь.
– Лучше поверьте мне, и тогда убедитесь в обратном. Зачем вы осуждаете их на вечный мрак? Не вам их судить.
Комиссар вздыхал, поводил плечами, производил какие-то расчеты.
– Восемь часов – немыслимо много! – в итоге заключил он.
– Сколько бы вас устроило?
– Часа два, не больше.
– Вы не разбираетесь в этом деле, – со спокойной улыбкой сказал монсеньор, будто упрекая малого ребенка. – Чем занимаются эти бедные люди в оставшееся время? Работы у них нет в воскресенье. Они играют в карты, и это ещё самое пристойное их занятие.
На минуту умолкнув, комиссар снова углубился в расчеты; его щеки отчего-то побагровели.
– Каторжники свободы только после двух часов дня.
– Я буду приходить в два.
– Отбой у них в восемь.
Священник опустил ясные глаза в пол, задумавшись в свою очередь.
– Не кажется ли, что восемь вечера это рано, и многие не будут спать в это время?
Наконец комиссар смог позволить себе назидательный тон:
– Не кажется, монсеньор. Их труд тяжел, поэтому и спиться им замечательно. Не отнимайте у них время отдыха, вы ведь желаете им добра.
– Хорошо, – согласился он. – Однако пусть мне позволят остаться после отбоя с теми, кто не пожелает спать. Это будет их собственная воля.
Чувствуя, что ситуация выходит из-под контроля, комиссар с растерянностью смотрел перед собой.
– Если такая практика не помешает трудоспособности арестантов, то можете оставаться.
Монсеньор ознаменовал свою победу кроткой улыбкой и тихо удалился.
Каково же было удивление заключенных, когда вместо привычной унылой мессы где-то за стенкой, они встретили человека, вошедшего к ним в зал. Десятки ошеломленных глаз устремились на незнакомца в рясе; если он являлся днем, солнце заливало его белые волосы, окрашивая их в золото; если же ночью – он приносил с собой свечу, тогда от него одного исходил свет. Он имел привычку садиться рядом с каким-нибудь заключённым на нары, обратившись ко всем лицом, и разговаривать вблизи, словно в семейном кругу. Нары представляли собой длинную конструкцию, поэтому монсеньор Бовье часто пересаживался, чтоб вовлечь в диалог всех. Он обращался к арестантам, задавал им вопросы, на их взгляд, ничего не значащие, и первое время они отвечали ему потехи ради. Потом, спустя множество дней, к ним снизошло осознание, что монсеньор – тот, кому они могут поведать о своих невзгодах, не будучи осуждёнными. Им, забытым на дне, открылись понимание и поддержка. Так, моряк, заметивший в бушующий шторм мерцание маяка, устремляет к нему все силы своей надежды.
– Вчера мне дали особенно тяжёлую телегу с щебнем, – вполголоса жаловался какой-нибудь арестант, показывая священнику мозолистые ладони.
– Я ненавижу надзирателей, – грозно говорил другой. – Они так и хотят свести нас в могилу.
– Что-то сделало их такими злыми, – вдумчиво рассуждал монсеньор. – Представляете, такие же мысли о вас и у них. Это взаимная ненависть. Не лучше ли ее обратить в любовь?
– Любить? – удивился каторжник. – Их?! Я ничего в жизни не люблю, ясно вам?
– Как тяжело, должно быть, гореть единой ненавистью. Что же останется, когда она потухнет? Пустота. Человек, который не любит ничего – пуст. Вспомните свой дом, своих родителей или детей, неужели ты не любишь их?
В глазах его собеседника блеснули слезы, но лицо не изменило строгости:
– Моя дочь умерла от голода. Мне некого любить.
– Нет, – сочувственно качал головой монсеньор Бовье, касаясь его плеча. – Вы все ещё любите ее, она вечно жива в вашем сердце. Подумайте, каким бы человеком вы хотели стать ради нее? Вероятно, хорошим.
Грубо вытерев слезы грязным рукавом, каторжник ответил:
– Но надзиратели те ещё гниды. Пусть вот они первые и задумаются об этой вашей любви. Не нам же их переделывать.
– Я скажу им, – мягко уверил священник, и арестант поднял на него недоуменный взор.
– Спасибо, монсеньор… – пробормотал он, обескураженный.
Раньше в разгар мессы или после нее не редко звучали такие разговоры:
– Жизнь, это борьба за существование. Так что байки эти про «не укради» – бред.
– Я видал, как люди помирают. Собаки помирают так же. Нет разницы: всякого хочется пришить, чтоб не мучился.
– В жизни все заблуждаются и грешат, так что же мы – особенные что ли?
За попытку слушать мессу высмеивали, если кого-то заставали молящимся – скорее, то были новички, – то поливали потоком острот и ругательств.
С приходом монсеньора Бовье вспышки ненависти к вере приутихли, хотя, конечно, не каждый стал послушным учеником нового пастора. Некоторые продолжали рисовать на стенах, пока проповедь лилась рекой:
– Чего это ты начертил? – мог шепотом спросить один.
– Я написал «плачущие утешатся». Из Евангелья, или как его там, – неловко вставлял его товарищ. – Понравилось мне.
Монсеньор за короткий срок искренне полюбил свою паству. Он обладал прекрасной памятью, оттого и запомнил имя каждого заключённого. Они нехотя снимали с себя щит «погремухи», точно их кличка срослась с ними намертво. По воскресеньям в стенах зала наконец звучали человеческие имена.
– Монсеньор! – однажды вечером воскликнул молодой каторжник, носящий прозвище «Капитан», когда священник уже собирался уходить. – Недавно Пегого сплавили в больничку, он был бы рад, если бы вы к нему заглянули.
Монсеньор Бовье некоторое время хранил молчание; оно смутило Капитана, и тот исправился:
– Ну… Пьер в больнице.
– Да-да, я понял, – тихо отозвался священник. – Спасибо вам, Реми, что предупредили. Я сейчас же зайду к нему.
Глава 11. Молчи и надейся
За стенами каторги находилось здание военно-морского госпиталя. Первый этаж в нем занимали больные каторжники, остальные – рабочие порта.
Первый этаж состоял из нескольких комнат: две самые большие носили названия Сен-Луи и Сен-Жан, остальные, поменьше, – Сен-Николя, Сен-Клод и Сен-Юбер. Осужденные содержались в камерах Сен-Николя, где было восемьдесят две койки, и Сен-Луи, где было двести двадцать коек.
Заключённый, даже если он истощен недугом, остаётся заключённым. Меняется только пайок: в рацион добавляется немного говядины. В остальном условия остаются теми же: соломенные матрасы, не сменяющиеся по полгода и разящие смрадом болезни, цепи – больной день и ночь был прикованным к своей постели.
Ухаживали за пациентами сестры милосердия, студенты врачи и, изредка, хирурги. Их лечение, каким бы правильным оно ни являлось, сталкивалось с ужасными условиями, душными помещениями, переполненными людьми; антисанитария давала плоды в виде вспышек болезней, массово срубающих как самих арестантов, так и лекарей.
В таких убогих условиях содержался Пегий.
После порки его на вид мертвое тело небрежно понесли в лазарет. На полпути один из аргузенов остановился:
– Погоди. Он уж сдох!
Второй, его помощник, усомнился:
– Нет, смотри, ещё дышит.
В это время первый этаж не вмещал столь большое количество пациентов, все койки были заняты. Поэтому пришлось сдвинуть несколько кроватей вместе, уложить больных плотнее друг к другу, чтоб освободить место для ещё одного.
Пегого сперва положили на спину; он сейчас же очнулся и слабо застонал, закатив глаза от муки. Догадливые аргузены поспешили перевернуть его на живот, и он затих.
Первая ночь выдалась для него и его соседей по койке крайне тяжёлой. Пегий бился в лихорадке, мучимый жаром, впадал в забытье, покрываясь холодной испариной, мгновенно просыпался от горевшей от ударов спины, стонал, ворочался, метался в бреду. На утро он совсем ослаб, не проявляя признаков жизни. Сестры милосердия лишь время от времени протирали его изувеченную спину мазью и проверяли слабое дыхание.
– Мочи нет слушать его скрипы по ночам, – жаловался врачу один пациент.
– Пару дней – и вы будете спать спокойно, – заверил юный врач. – Долго он не протянет.
– Так если он все равно отбросит копыта, может его того… – вставил каторжник с поломанной ногой.
Лепту внесла сестра милосердия:
– Грех это!
– Ну скотину ведь убивают, когда она мучается.
Спустя неделю Пегий пошел на поправку, раны его стали затягиваться. Остатки бреда покинули прояснившееся сознание. Он понемногу принимал пищу, ровнее и глубже дышал, спал спокойнее. Врачи дивились стойкости этого щуплого человека, едва не забитого насмерть.
По прошествии двух недель он, хоть и не без боли, мог лежать на спине или сидеть, опершись на стену.
Однажды на заре Пегого разбудили голоса; то шептались его соседи по койке. Обычно он не придавал значения их болтовне, но на сей раз прозвучавшие слова плотно засели в его голове.
– И ведь не умер, – сказал первый, что с переломанной ногой.
– Место только занимает. С такими ранами, как у него, не живут.
Они, вероятно, полагали, что Пегий ещё спит; он же лежал к ним спиной и задумчиво слушал.
– Королю нужно было сильнее хлестать, чтоб уж не мучился.
– И нас не мучил.
После этих слов он закрыл глаза, и крупная слеза скатилась по его щеке. Раньше он ни с кем не разговаривал, сейчас и вовсе превратился в незаметного призрака. Если бы не цепь, он бы ушел; не ради свободы, а чтобы не доставлять больше бед никому.
– Сестра, – за многие дни то было первое его слово, оброненное робко, неуверенно. – Позовите монсеньора Бовье.
Вечером, когда давно уже отзвучало «отбой», больные забылись сном и храпом тревожили тишину. Ветви низкого дерева царапали единственное окно, перекрытое решеткой. Один лишь Пегий не спал и, сложив тонкие руки на груди, не отводил взгляда от входа.
Наконец на пороге показалась темная фигура в рясе. Священник осмотрелся. Заметив в темноте Пегого, он приблизился к его койке – она была крайней – и сел напротив него на стул, что ранее был предусмотрительно оставлен сестрой.
– Монсеньор… – слабо вздохнул Пегий, и его голубые глаза вобрали в себя весь сумрак комнаты. – Так плохо, как сейчас, мне не было никогда. Я потерян. Я не знаю, что делать…
– Поэтому здесь я.
Священник кивнул ему, готовый выслушать. Прочитав на его лице сочувствие, которое он не встречал уже более двадцати лет, Пегий умолк: ком в горле не дал ему продолжить.
– Вы можете передать мне все тяжести, что гнетут вас, – уверил его монсеньор и мягко добавил: – Мне кое-что известно о них. Вас считают подозрительным, оттого и наказывают сверх меры.
– Вы правы… И так почти всю жизнь, – он обернулся к священнику и с искренним жаром зашептал: – Я никогда не был преступником, монсеньор! Я здесь по ошибке! Роковой ошибке, которая стоила мне жизни, боже, всей жизни!.. Я был бедным крестьянином, у меня была семья: родители, жена и дети… ещё совсем малютки. Лошадь моего соседа забрела в мой двор, и он выставил это как кражу! За кражу лошади меня осудили на пожизненно… За то, что сильный ветер распахнул ворота, за то, что из-за дождей у нас выросла хорошая трава, за то, что сосед не потрудился запереть свою лошадь, за человеческую жестокость и несправедливость – за все это я лишился семьи и права называться человеком. Я оказался здесь, в этом земном аду. Меня избивают за неверный взгляд, за то, что я никогда не совершал. За что-то меня ненавидят. Кому-то я мешаю. Этим утром я слышал, что людям была бы на радость моя смерть, – Пегий судорожно вздохнул, пытаясь найти силы. – Монсеньор, лучше мне умереть, нежели жить. Хочу убить себя.
Гробовая тишина установилась после его слов. Пегий протер глаза, не смея смотреть на собеседника.
Монсеньор кончиками пальцев дотронулся до его плеча; вид его, исполненный серьезности, не потерял доброты, теплящейся в ясном взоре.
– Пьер, брат мой, никогда не нужно идти на такие меры.
– Я знаю, вы скажете, что это грех, – оборвал Пегий. – Мне хорошо известно про «не убей» и про то, что душа моя попадет в ад. Но разве я уже не в аду? Разве что-нибудь может быть хуже моего настоящего положения? Кто бы вообще смог вынести такие страдания? Но если мне всё-таки грозит ад, я смирюсь. Мне уже всё равно, монсеньор. Вы вообще уверены, что там что-то есть после смерти? Может, мы попусту плачем и молимся, а небеса пусты?
– Ваше страдание не остается незамеченным, Пьер, – начал монсеньор, и в голосе его послышалось волнение. – Не думаете ли вы, что вам даны испытания, превосходящие ваши силы? Мучения, пережитые вами, не каждый сможет вынести, как вы сами сказали. Вы их выдерживаете и не нисходите до уровня зверя. Каким бы низким словом не называли вас надзиратели, вы остаётесь человеком. Оглянитесь: удары, посланные вам судьбой, не сразили вас нравственно. Вы не пали в пропасть невежества. Каторга это кромешный мрак, но ваша душа упорно стремится к свету. Если вы думаете, что вам нечего терять, задумайтесь о своей душе: она – самое ценное и самое светлое, не губите себя! – он положил ладонь на холодную руку Пегого и с жалостью прибавил: – Брат мой, всегда есть надежда! Даже в самые темные времена. От страданий происходит терпение.
Снова воцарилась тишина. Пегий накренил голову, поглощённый тоской и тяжелыми размышлениями.
– Вы обращались к королю? – участливо спросил монсеньор Бовье. – Ваше наказание может быть пересмотрено.
– Обращался. Все, что я получал, – молчание.
Священник задумчиво кивнул, будто сделал вывод, и решительно заключил:
– Я обращусь к королю. Но, Пьер! – с некоторой строгостью произнес он, однако тут же смягчился. – Обещайте мне, что не причините себе вреда. Вы можете сомневаться в боге, но он в вас не сомневается. Я не сомневаюсь.
Глава 12. Вода и ветер
Сигналом к подъему прозвучал свист надсмотрщика.
Солнце ещё не встало, зал в крепких тисках держал сумрак.
На нарах оживилось движение, забряцали цепи, зашуршала солома. Сонные аргузены зажгли фонари и принялись проверять кандалы заключённых, отсоединяя их от коек.
Спустя час арестантов построили в тюремном дворе. Небо, хоть и тронутое утренними лучами, явно кручинилось к дождю. Портовой офицер поделил заключённых на группы, бо́льшая из которых отправилась на кренгование и чистку корабля, другие – на разгрузку угля, взвешивание железа и погрузку якорей. Группы арестантов в сопровождении вооруженных солдат разошлись.
Во главе самой многочисленной колонны, отправленной на чистку корабля, шагал Капитан. За ним тащился рыжий парнишка тринадцати лет с безразличным, отсутствующим выражением лица. Большую часть пути он словно был погружен в раздумья, но, когда колонну остановили, и перед взорами всех предстал чудовищно-громадный корабль, он очнулся; губы его сложились в холодную улыбку.
Кренгование подразумевает наклон судна без выхода киля из воды. За верхушки мачт крепится фал – трос, – с помощью которого наклоняют корабль; когда достигнут нужный угол, трос крепится к опоре, и начинается очистка борта от наростов, ракушек и водорослей.
– Кто закрепит фал на мачте? – сурово спросил портовой офицер, с презрением и недоверием оглядывая это сборище.
– Я! – незамедлительно отозвался Капитан.
Он не входил в ряды активных деятелей, готовых браться за любую работу; даже дополнительная плата редко привлекала его внимание. Но все, что связано с водой, было по части Капитана. Он не мог ей противиться. Она манила его всегда. Море было его матерью, океан – отцом.
Если бы он предавался болтовне, то рассказал бы свою историю. Из огромного числа каторжников его добрым приятелем стал лишь Пегий. Возможно, потому что их связывала не только общая цепь, но и честность. Одному Пегому он вкратце поведал о своем полном приключений детстве: в шесть лет Капитан впервые попал на борт корабля и в составе команды проплыл полмира. В семь лет он посетил туманную Англию, в восемь – Канарские острова, затем – Африку, где был укушен змеёй, к счастью, не ядовитой. В двенадцать он остановился в Индии и обзавелся попугаем. В шестнадцать корабль добрался до райского острова Лимасава; здесь Капитан преуспел в изучении фауны и флоры, улучшил свои навыки охоты и убил крокодила, спасая матроса. Вскоре команда двинулась на север, на остров Лусон, но там пробыли недолго, подцепив странную болезнь. Оттуда странники бросились в обратный путь, стремительно теряя состав команды. Спустя год они, истощенные, достигли Португалии с намерением провести там несколько лет. Но выздоровевший Капитан, который ещё вчера стоял на пороге смерти, уже на следующее утро пустился в новое плавание с другой командой.
Он никогда не заводил подруг в портах, он горел единственной любовью к морю и океану. Так Капитан провел «всю жизнь». Он говорил «всю жизнь», ибо как только его волю сковали, для него наступила смерть.
Итак, Капитан вызвался закрепить фалы. Его освободили от цепи и, почувствовав свободу, он птицей взлетел на мачту. Широкая река Пенфельд уходила вдаль, в необъятный океан, сливаясь с пепельно-хмурым небом. Ветер распахнул объятия Капитану, как старому другу, и вздыбил парусом его арестантскую куртку. Он восторженно созерцал неспокойный горизонт.
– Поторапливайся! – приказали снизу, и Капитан пробудился от мечтаний.
Когда были закреплены все фалы, растянувшиеся от верхушки мачты до помоста, заключённых разбили на несколько линий; каждая линия взяла отдельный фал и по команде надзирателя начала тянуть корабль.
Напряглись тросы, исказились в натуге лица каторжников. Первые секунды корабль недвижно высился, несмотря на титанические усилия людей. Если бы он имел возможность смотреть, то обозрел бы сие сборище с гордостью непоколебимого утеса.
Небо совсем потемнело; грянул раскатистый гром, и стремительно полил дождь. Крепче впились пальцы в мокрые тросы.
Корабль стал крениться, когда все линии арестантов перестали тянуть каждый сам по себе и слились в единый ритм; рывки и даже шумные выдохи объединились в унисон.
Вид заключенных был грозен: грязные лица, умытые дождем и передернутые напряжением, развевающиеся на яростном ветру мокрые куртки, злобный взгляд и штормовая мгла вокруг.
Фалы поскрипывали, покоренное судно все больше наклонялось.
Кто-то в середине ряда поскользнулся, едва не сбив с ног следующего.
Как только очертания киля мелькнули под поверхностью воды, портовой офицер дал команду. Натянутые фалы закрепили на опоре.
Над водой выступил борт, покрытый толстым слоем из ракушек и водорослей. Арестантам вручили инструменты и отправили счищать нарост.
В разгар работы рыжеватый парнишка, незаметно оглядевшись, сунул скребок за пазуху. Затем будто случайно уронил счищенный кусок нароста в воду и состроил виновато-удивленную гримасу, созерцая круги неспокойной воды.
– Достать инструмент, – хладно велел видевший все надзиратель.
– Он утонул, – сконфузился мальчик.
– Ты его спрятал.
Захлопав глазами, парнишка одной рукой распахнул куртку и честным тоном признался:
– Я ничего не прятал!
– Ты будешь выпорот, если сейчас же не достанешь инструмент, – голос надзирателя, хоть не кипел гневом, скрывал угрозу.
Работавший рядом с мальчишкой Капитан на миг отвлекся и буркнул:
– Гаер, не дури.
Двое аргузенов стащили Гаера с борта и стянули с него куртку, где конечно же обнаружили скребок. Не найдя слов в свое оправдание, мальчик лишь показал надзирателю рожицу и усмехнулся.
– Сколько плетей? – поинтересовался трудящийся рядом Король, наблюдавший за этой сценой.
Лоб надсмотрщика прорезала морщина; вообще он был не молод и скуп на эмоции и, особенно, мысли, однако сейчас он задумался. Перед ним ухмылялся шалопай, настоящий паяц, его кличка невероятно подходяла ему. Мальчик потешался, как птичка, надурившая лису. Но Гаер был ребенком.
Надзиратель небрежно накинул на щуплые плечи парнишки куртку и снова указал на борт корабля.
– Нисколько, – ответил он Королю.
Глава 13. Homo homini...
Ночь. Величественное сияние звёзд на необъятном небосводе.
На краю поселения, напоминающего цыганский табор, стояла лачуга. Ее хлипкая крыша прохудилась, ветер сбил солому на ней в лохматые пучки. Ставни на единственном окне мерно поскрипывали, подыгрывая колыбельной сверчков. У входа, привязанная к колышку, дремала лошадь, низко опустив черную голову.
Густая тень скользнула в темноте в направлении к лачуге. Умолкли сверчки, замерла ставень.
В следующую секунду ночь озарилась светом: сено на крыше вспыхнуло ярким огнем, что быстро перекинулся на ветхую древесину.
Лошадь пробудилась ото сна и заржала, вздыбившись. В ее бездонных глазах, наполненных смертельным ужасом, плясали искры пламени. Наконец ей удалось вырвать кол из земли и отпрянуть от горящей лачуги; она ещё раз огласила местность криком и ринулась прочь.
Стал пробуждаться народ. Люди подбегали к лачуге, вскидывали руки, звали на помощь, кидали в огонь комья сырой земли. Все их до костей проел страх: кто мог сотворить такое? Ведь внутри был хозяин…
Вскоре, когда спасти лачугу не представлялось возможным, в стороне заметили мальчика. Рыжие его волосы алели в сиянии огня, родственной ему стихии, в глазах плясали искры.
«Гаер, зачем ты это сделал?» – не раз спрашивал кто-нибудь из каторжников, кому он рассказывал свою историю; а рассказывал он много кому, без бахвальства и прикрас. Он отвечал на этот вопрос очаровательной детской улыбкой. Ангел с пустым сердцем дьявола.
Его внешность часто вводила людей в заблуждение. Гаеру доставляло удовольствие видеть, как ошибаются насчёт него. Пусть думают, что он безобиден, пусть ссылаются на то, что он ребенок, пусть оправдывают его поступок случайностью, неосторожностью или глупой шалостью – на это он лишь состроит невинную гримасу. Его забавляла жалость. Особенно он любил испытывать старшего надзирателя Мореля, ведь разглядел в нем человечность за маской закона; эта человечность иногда брала его в тиски благодаря Гаеру. Мальчик мог совершить любую провинность и не получить по заслугам, так как у Мореля совести не хватит применить убийственное наказание к ребенку. Он играл с надзирателем, как с марионеткой.
Однажды вечером арестанты возвращались с погрузки металла. Уставшие, в отсыревшей от дождя одежде, они проследовали к нарам. Аргузены принялись проверять их цепи и приковывать их к койкам.
Гаер сел на солому и устало потянулся, зевая.
– Ужин сегодня был дерьмовый, месье, – оповестил мальчик аргузена, подошедшего к нему.
Тот не ответил, молча склонился над колодками и тут же исподлобья метнул на ребенка подозрительный взгляд.
– Морель! – крикнул он, обернувшись, и по его зову явился старший надзиратель. – Этот шельма перерезал колодки.
– Да сами они разломились, – весело сощурился Гаер. – Не умеют железки делать, а сами жалуются!
Мальчик устремил на Мореля свои кошачьи глаза, с упоением наблюдая его реакцию. Старший надзиратель, нахмурившись, вздохнул; в таком случае даже его заступничество не сыграло бы роли. Лицо его осталось спокойным, невыразительным.
– Его надо наказать, – заявил аргузен. – Сейчас уж точно.
– Хорошо, – ровно ответил Морель и обвел взором море голов в зелёных колпаках.
Гаер прекратил качать ногами; озорная улыбка сменилась на злобную, смешанную с вызовом.
– Король в другой стороне, месье.
– Он мне не нужен. 3127! – громоподобно огласил надзиратель.
Толпа приутихла. Из ее гущи медленно вышел Мулен.
– Этому мальцу нужны десять плетей. Возьми с собой любого арестанта и следуй за мной, – отчеканил Морель; Гаер не мог его узнать.
– Я буду бить? – непонимающе спросил Мулен хриплым от долгого молчания голосом.
– Да, ты.
– Господин надзиратель, я не хочу.
Аргузен влез в их диалог с возмущением:
– Неподчинение приказам карается поркой, 3127!
– Заканчивай свою работу, – сурово одернул его Морель, и тот удалился; снова обращаясь к Мулену, он не терпящим возражений тоном повторил: – Бери любого. Бить будешь ты.
Мулен кивнул, недовольно стиснув зубы, и нехотя побрел искать напарника.
Хоть он и убил человека, но убил случайно, не намеренно. Да, жалость к своей жертве не проснулась в нем даже спустя год каторги; он больше сожалел о своей вынужденной оторванности от леса. Но насилие, которое он вкусил, казалось ему беспричинным и отвратительным. Все его существо этому противилось. Ему виделось возможным применить силу к кому-либо только в моменты пика озлобленности; нужна была веская причина. Но до этого момента не часто случается дойти.
Мулен, вскормленный природой, как собственный сын, имел сердце. Оно досталось ему в наследство от той самой природы. Если всмотреться в животный мир, можно заметить, что звери не жестоки; они убивают ради естественных нужд, никогда не забирая жизнь забавы ради. Это инстинкт, не более. Жестокость – черта чисто человеческая. Все, что люди называют зверством, на самом деле принадлежит им, а не другим видам.
Мулен не был жесток и не был лишён сердца, но оно молчало.
Есть души, похожие на нетронутую почву. В основном, детские, но можно найти и исключения. То, что на этой почве начнут сеять, то, вероятно, и выйдет из человека. Душа Мулена находилась в изоляции пару десятков лет, она походила на дикий виноград, на сад, лишенный садовника; однако она жила, хоть и на свой лад. Попади эта нетронутая почва в добрые руки, она бы дала чудесные цветы.
Душа его оказалась в стальных тисках каторги, которая затоптала все хорошие ростки. Каторга научила Мулена ненависти. Ненавидящий и ненавидимый, он заглушил свое сердце, дабы никто больше не посмел его ни изменить, ни причинить боль. Такой озлобленностью отвечает волк, пойманный в капкан, не подпуская к себе людей.
Старший надзиратель Морель не зря не подозвал Короля. Выбор его не был случайным. Он наблюдал за каждым заключённым со дня начала его деятельности на каторге; Морель досконально изучил всех, питая долю сочувствия лишь к детям. Король получал удовольствие от наказаний; он укрепился в роли палача и довольствовался этим. Все это Морель знал и ожидал от всякой порки, произведенной Королем, убыток в виде одного человека. Убивать мальчика ему не хотелось, поэтому он выбрал Мулена. Можно сказать, что Морель – первый, кто почуял человеческое начало в этом звере.
– Десять ударов, – вручая просмоленную верёвку, сказал старший надзиратель и чуть тише прибавил: – Щадящих.
Глава 14. Через клоаку к звездам
Если смерть — один из способов сбежать из ада каторги, само собой разумеется, что это не тот способ, который чаще всего выбирали осужденные. Побег – вот чем жило их сознание с первых дней нахождения здесь. Все связывалось с этой мыслью; она преследовала узника в минуты отдыха от тяжёлой работы, делала их мучительными.
Да, заключенные предаются забавам; да, они также хохочут и шутят; но глаза никогда не смеются, они остаются изможденными, неподвижными угольками. Там укоренилось лишь одно желание, заменившее остальное существо, – жажда свободы.
Однако устройство исправительной колонии Бреста делало побег почти невозможным.
Для человека, находящегося на грани, для которого поставлен выбор жизнь или смерть, всё или ничего, не существует слова «невозможно»; он заострит внимание на «почти» и сделает попытку.
Можно сказать, что существует два способа побега: первый — тщательно обдумав ситуацию и уделив внимание мельчайшим деталям, и второй — спонтанно воспользовавшись моментом. Но второй способ не надёжен, поскольку, отправляясь в такое приключение без маскировки и плана, каторжник рискует быть пойманным прежде, чем сможет вдохнуть воздух свободы.
Чаще всего для побега требуются сообщники, их вербуют в порту, если вдруг надзиратель отвлекся.
Сообщники делятся на три группы: другие осужденные, родственники или друзья, живущие в городе, и солдаты. Со вторыми сложнее, ведь обычно родственников заключённого выселяют из города, где он отбывает наказание. Солдаты могут не согласиться и предать каторжника суду. Найти помощь среди товарищей по мукам гораздо легче. Только несчастные по природе своей сочувствуют несчастным.
Не все осужденные, однако, желали бежать, зная, что за побег срок увеличивают до пожизненного заключения. Поэтому нередко просьба о сотрудничестве в побеге превращалась в насилие: один арестант принуждал другого.
Такая беда постигла Тома Робера. Вынужденный угрозами и нападками своего товарища и завербованного солдата, приставленного к ним в охрану, он бежал с ними через поля и, таким образом, прибыл в дом своих родителей в приходе Монтене, близ Лаваля. Однажды в Робере узнали беглого заключенного; его снова доставили в Брест и заменили его приговор к шести годам каторги на пожизненное заключение.
В любом случае, какой бы метод ни использовал беглец, ему требуется запасное железо, которое часто добывается воровством в порту. Где прятать инструменты? Изобретательность каторжников не знала границ. Некий осужденный, к примеру, прятал в своей прямой кишке пилу, микроскопический напильник и немного денег.
Железо важно для избавления от оков. Каторжник крайне заинтересован в том, чтобы как можно скорее распрощаться с цепью, поскольку его походка быстро приобретает некоторую хромоту, возникающую из-за привычки «тянуть» ногу, несущую тяжесть кандалов.
Проще всего осуществлялись побеги во время работ, особенно в порту, при молчаливом дозволении матросов, трудящихся бок о бок с каторжниками. Здание каторги же оставалось неприступным; оттуда бежать было невозможно.
Итак, свобода не отпускала мысли большинства; этой же идеей занялись Король и Парша. Долгое время они прорабатывали свой план. Перерезать оковы не несло в себе смысла: слишком быстро аргузены заметят повреждения. Они решили действовать иначе: испортить сам механизм колодки, ее внутреннюю часть, что, конечно, являло больше сложностей.
Летним вечером, после работы в порту, они незаметно проскользнули на корабль и дождались момента, когда каторжников заведут в здание. Свои цепи они без труда разомкнули и скинули в воду.
Окрыленные свободой и окутанные сумерками, Король и Парша обогнули задний двор. Под высокой каменной стеной зияла дыра – отхожий канал. Король приподнял увесистый люк, и тощий Парша ужом скользнул вниз. Затем он спустился сам, не забыв вернуть все на свои места.
Запах испражнений и заброшенных отходов сразу ударил в нос.
– Боже мой, – закашлялся Король; это первый раз, когда он вспомнил бога, значит, влияние было серьезным.
– Заткнись, – шикнул Парша, оглядевшись.
Канал представлял собой узкое пространство без источников света; под их ногами чавкала, в лучшем случае, грязь. О том, что находилось по сторонам, они могли только догадываться; скорее всего, то были земляные стены, сквозь которые пробивались корни растений.
Канал вел вперед; чем дальше – тем непрогляднее становилась темнота. Вскоре Парша и Король не различали даже своих очертаний, идя по наитию, вслепую.
– Надо было сигать с копья¹, – прервал молчание Парша, немного отстав от товарища.
– Ну сиганул бы, – проворчал Король. – Я бы посмотрел, как долго ты проплывешь.
– Все лучше, чем в этом дерьме вариться! – огрызнулся он.
– Путь назад свободен, вали! Но если слово скажешь…
– Никуда я не пойду! – перебив его, зашипел Парша. – Совсем дурак я, что ли?
– Тогда не скули мне тут!
Оба умолкли, прислушиваясь к собственным хлюпающим шагам. Земля то уходила вниз, то резко поднималась, что беглецам приходилось нагибать голову.
Шаги за спиной Короля стихли, и скоро послышалась ругань.
– Черт! Окурок² зажевало! – прорычал Парша, схватившись за ногу. – Настоящее болото!
______
Копьё – корабль (арго).
Окурок – нога (арго).
______
– Где ты? – держась рукой за стену, чтоб не потерять направление, позвал Король. – Чего ты там тянешься?
– Я ж говорю: окурок застрял, не могу идти! Помоги!
Неожиданно кромешный мрак разрезал луч света. Король зажмурился, приставляя ладонь ко лбу; Парша дернулся, точно лис из силков, но так и остался на месте.
– Я помогу, – холодно отозвался старший надзиратель Морель; стоящим за его спиной аргузенам он приказал: – Бедолаги совсем заблудились, отведите их в одиночную камеру.
Глава 15. Капитан
Ветер вздымал волны до облаков, туго стянувших темное небо. Они опадали, разбиваясь на тысячи жидких осколков, оглашая море шумным всплеском. Кажущийся песчинкой, между ними метался корабль; светлый флаг трепетал во мгле.
На палубе маячили люди, стараясь совладать судном и победить стихию.
– Спустить паруса! – скомандовал капитан судна. – Отдать шкоты!
Вода хлынула на палубу, затопив ее на миг, и отступила благодаря фальшборту.
По вантам ловко взлетел человек и забрался на мачту, исполняя приказ. Со всех сторон его хлестали брыги и ветер; белесые волосы его, доходившие до плеч, разметались. Несмотря на гнев стихии он с величественным спокойствием опустил паруса; внешне и внутренне он походил на скандинава из эпических легенд.
– Реми! Берегись! – крикнули ему с палубы.
Грянул третий вал, едва не потопивший судно. Когда вода отхлынула, на мачте все ещё находился бесстрашный матрос. Не поглощённый волной, он перевел взор на горизонт; ему открылся синий клочок чистого неба посреди всепоглощающей черноты. Чем дольше он смотрел на этот островок лазури, тем меньше бурлило и трепетало море. Скоро тучи совсем миновали, выглянуло огненно-рассветное солнце, улеглась водная гладь…
Капитан проснулся; слишком громко зазвенела чья-то цепь. Хоть теперь перед его взором не ширилось бескрайнее небо, оно стойкой картинкой засело в памяти. Он вздохнул, перевернувшись на спину, но сон не шел.
Ночь создана либо для сна, либо для безрадостных мыслей. Они наводнили сознание Капитана. Перед ним оживали зыбкие воспоминания детства, походов, дней былой свободы.
Чаще всего его голову осаждала мысль об одном дне; дне, когда жизнь Капитана опустошилась, словно разбитая чаша.
В то утро они пристали к берегу Нормандии. Весна цвела, под облаками перекликались птицы. Шумная площадь кишела людьми. Капитан отделился от команды, желая пройтись по городу. Он брел по старым улочкам, заглядывал в витрины, наслаждаясь редкой хорошей погодой. Не понимая каким образом, он очутился на ярмарке и, заинтересованный, смешался с толпой.
Воспоминания о деталях празднества стёрлись. Он помнил лишь то, что в один миг почувствовал чью-то руку у себя в кармане и молниеносно обернулся. Перед Капитаном стоял неважного вида человек, сжимающий его кошелек.
– Месье! – он возмутился, порядком потрясенный. – Верните сейчас же!
Однако незнакомец лишь сунул деньги под пальто и юркнул за угол. Капитан ринулся за ним, догнал в два счета и повалил на землю, изъяв у вора свой кошелек.
– Грабят! Помогите! Убивают! – истошно завопил вор, распластавшийся на земле.
Вокруг них моментально собрались люди, заинтересованные преступлениями больше, чем ярмаркой. Бледного Капитана, пораженного, потрясенного, увели жандармы; они так и не разобрались, кто кого ограбил, ведь каждый утверждал свое, поэтому осудили обоих на двадцать лет каторги. Позже выяснилось, что одним из двух «бандитов» был Себастьян Ру, так же известный как Парша, – беглый каторжник; его срок заменили на пожизненный.
Попав туда, Капитан едва не сошел с ума. До того, как Паршу признали беглым, он содержался в одной комнате с тем, чью жизнь он загубил. Только Капитан оказался рядом с Паршой, он накинулся на него с кулаками; ярость и горе его все равно не утихли: их вовремя разняли, а Капитана посадили в одиночную камеру.
Он просидел месяц в полном безмолвии, вообще не ел, изредка принимал воду; когда его организм в конец ослаб, он отказался и от воды, готовясь к смерти. Из одиночной камеры Капитана забрали в больницу, где насильно кормили и поили. Здоровье поправили, но душа его так и осталась затоптанной и покалеченной. Веселость пропала без следа и обратилась угрюмостью.
Долгие годы он лелеял надежду бежать. Первая попытка оказалась неудачной. Стоит упомянуть ее только потому, что после Капитану сменили срок на пожизненный. Он снова оказался в одном обществе с Паршой, снова покушался на его жизнь, ведь на дух не переносил этого человека и зверел при виде него, снова он сидел в одиночной камере и несколько раз получал порку. За буйность в конце концов его наказали двойной цепью, то есть приковали к другому заключённому – Пегому.
Пегий был единственным, с кем он по-настоящему сблизился. Они обменялись своими историями и разделили чашу горя, выпавшую на их долю. После этого Капитан присмирел.
Спустя десять лет заключения он сделал наблюдение, поразившее его ум.
Дело в следующем: осужденным, согласившимся выполнять некоторые наиболее опасные задания, предоставлялось смягчение приговоров, хотя некоторых последнее не касалось. К опасным заданиям относился спуск на воду кораблей, поставленных на наклонной спусковой рампе и удерживаемых на месте одним деревянным клином. Каторжник, сумевший достаточно быстро убрать клин и укрыться в аварийном отверстии, мог быть помилован. Все должно быть произведено с необычайной скоростью, иначе заключённого раздавит корабль, быстро скользящий к воде.
У Капитана родился план, где гениальность смешивалась с безрассудством, а жажда жизни – с шепотом смерти.
Однажды он вызвался убрать клин.
– Буду ли я помилован? – заранее спросил Капитан у надзирателя.
– Ещё чего? – последовал смешок.
Спокойно кивнув, Капитан прошел под корму корабля. Тело его напряглось. Мозг судорожно воспроизводил пункты задуманного им плана, а в глазах полыхал бешеный огонь. Он пристально всмотрелся в корму, мельком глянул на воду за спиной. Выдохнул. И убрал клин.
Судно тронулось с места и покатилось на него, набирая ход. Но вместо того, чтоб укрыться в аварийном люке, Капитан остался напротив корабля. В последний момент он подпрыгнул, вцепился в корму, ухватившись за крошечные выемки в древесине, и покатился вниз по рампе.
Корабль накренился. От удара об воду и давления судна Капитан чуть не потерял сознание; он в момент оказался на глубине, отпустив корму; течение подхватило его тело, но вовремя подоспели чувства: Капитан стремительно поплыл по течению, не выныривая. Он поднял голову, жадно заглатывая воздух, только когда убедился, что достаточно отдалился от порта.
В этот момент он услышал оглушительный выстрел. Это грянула пушка, из которой палили при побеге каторжника. Значит, кто-то заметил…
Проплыв около двух лье , Капитан наконец достиг суши, города Плугастель-Даулас. Измученный, лишенный сил, он дождался темноты, сбросил одежду и побрел дальше. Ночуя в чужом сарае, он обнаружил мешок, проделал в нем дыры и надел его. Долгое время он скрывался от людей, понимая, что выбритая голова сразу же выдаст в нем арестанта. Когда волосы хоть немного отрасли, не без опаски Капитан вышел к людям; в первую очередь он нуждался в одежде. Холщовые штаны и матросскую куртку ему предложил старый моряк взамен на его труд. Капитан согласился, проработал у него неделю и получил одежду. Так он отправился в Нант с целью найти команду, отправиться в плавание как можно скорее и никогда не возвращаться во Францию.
В Нанте его узнали и отправили в Брест в составе цепи каторжников.
В воскресенье, после обеда, вымотанные заключенные вошли в большой зал и заняли свои койки; им выпала тяжёлая работа – погрузка якорей на судно. После нее они вернулись не целым составом, а с потерей: одному человеку якорь придавил ногу, и его унесли в госпиталь.
Пегий присел на нары и обернулся к узкой полосе «окна». Оттуда веял слабый ветерок.
– Чувствуется весна! – улыбнулся он уголком губ. – Время посева… – добавил его крестьянский дух.
С ним рядом устроился Капитан.
– Это время хорошо собирать хлеб на Маркизских островах, – выдал он, устремив задумчивый взор в потолок.
– Хлеб? – переспросил Пегий. – Может, пшеницу? Но почему так рано?
Капитан хмыкнул, довольный, что может поделиться знаниями:
– У них нет пшеницы, хлеб они собирают с дерева. Там растет хлебное дерево с зелёными, дурнопахнущими плодами. Жители очищают их от кожуры и сердцевины и толкут в ступке, пока у них не получается каша. Потом ее жарят. По вкусу похоже хлеб, только сладкий. Семена этого дерева тоже жарят, как каштаны.
Пегий с удивлением смотрел на него, растеряв слова. Будучи крестьянином, он и представить не мог, что где-то не существует привычной ему пищи. Да и вообще «хлеб на дереве» звучало для него сказкой.
– Неужели ты и там был?
– Да, случалось пару раз, – мечтательно вздохнул Капитан. – Я даже жил в племени, но за все плавания я не много общался с туземцами.
– А какие они? – с интересом спросил Пегий.
– Ну, они обычно дикие и враждебные, поэтому я никогда не искал встречи с ними, – пожал плечами Капитан. – Одни принимали нас за своих богов, другие – хотели убить. Хоть некоторые их них кажутся маленькими и безобидными, ты не успеешь моргнуть, как они достанут лук или копьё, а в следующую секунду ты уже мертв. Оттого я их избегал.
– Они такие жестокие?
– Нет, просто защищают себя и свою землю, что достаточно естественно.
Капитан умолк, но тут же добавил, не желая, чтоб у его товарища осталось отрицательное мнение:
– Но попадаются разные островитяне, это зависит от племени. Однажды к нашей команде примкнул туземец по имени Камака, очень добрый малый. Он выучился французскому довольно быстро, проплыл с нами полсвета. Но бедняга умер от простуды. Туземцы очень чувствительны к болезням. Кстати, Камака ещё был…
На него вдруг шикнул другой каторжник, призывая к молчанию.
В зале резко установилась идеальная тишина. Пришел монсеньор Бовье.
Глава 16. Сердце человеческое
Большое скопление людей не редко включает в себя и скопление болезней. В Бресте эпидемии случались время от времени; в основном холера, иногда ради разнообразия распространялся тиф. Для больных предназначался госпиталь, но не для всех: для неизлечимых отводилось место на чердаке. Огромное количество мертвых требует внушительного кладбища. Таким располагал Брест: рядом находился целый остров, так и названный – остров Мертвых. Там массово хоронили тех, кому посчастливилось побывать на каторге. Это был их долгожданный выход на волю.
В конце 1786 года снова появились подозрительные вспышки плохого самочувствия среди заключённых. Около сотни человек, включая персонал, не могли работать из-за слабости, жара и диареи. Больница была полна под завязку.
Через день количество больных увеличилось вдвое, а те, кто заболел первым, начали умирать. Забили тревогу: эпидемия холеры! Провели обработку всех столовых приборов, но не учли, что сами заключённые едят руками: вилки, ложки, тем более ножи им не дозволены. Недуг скашивал арестантов одного за другим. Пока первая часть умирала, другая рыла братскую могилу. Своеобразный вклад в будущее.
Во время разгрузки угля плохо стало пяти каторжникам и одному аргузену; их сняли с работ и положили в лазарет. На утро они все умерли.
Через три дня не встал с нар Сократ, называвший себя «оклеветанным учителем». Весь в холодном поту, зеленоватый, он неглубоко и часто дышал. Двоим заключённым приказали его поднять и отнести на чердак; тогда Сократ очнулся от бреда и, вертя головой, словно неуклюжий младенец, пробормотал:
– Врача… Я написал королю… Врач, врач! – язык его заплетался, а глаза закатывались. – Умереть здесь, о боже!..
Его вынесли из зала; дальше день шел своим чередом. Лишь вечером, после переноски железа, резкое ухудшение почувствовал Мулен. Правда, он находился в сознании, но из-за нехватки мест в больнице, его поместили на чердак.
Чердак представлял собой душноватое помещение с низким покатым потолком; пол негусто устилала старая солома. Мулена положили в угол и оставили с десятком больных.
Ночью ему стало невыносимо плохо. Рвота совсем истощила его. Хотелось пить, но он не мог встать или даже позвать кого-нибудь, попросту не хватало сил. Он открывал воспалённые глаза и в темноте видел тела. Были ли они живы? Или уже завершили страдания? Мулен не понимал, стоило ли им завидовать.
Жажда жгла его изнутри, жар воспламенял мозг. Приложив ладонь к груди, он ощущал скорые удары сердца. Вдруг он представил, что оно останавливается, замирает… что тогда? Мулен вновь приоткрыл тяжёлые веки, и как в тумане пред ним предстала уродливая комнатка, пахнущая болезнью и испражнениями. Неужели он умрет здесь? Его тело вынесут на рассвете, как только придет дозорный и обнаружит его труп, его вынесут, перешагивая через других больных, погрузят в тележку с мертвецами, затем – в лодку, на остров Мертвых, а там – братская могила.
Он нахмурился, сквозь тошноту различая гнев. За что судьба была с ним так несправедлива? Если бы он только мог остаться в лесу, ему не пришлось бы умирать столь грязной смертью… Мулен искренне не понимал этого, и ненависть снова взыграла в нем.
«Этот человек сам на меня набросился,» – возвратились старые оправдания, смешанные с болью. – «Я, может, и не хотел его убивать. Я защищался, а кто бы не защищался? Я оказался сильней. Он бы так же мог меня убить».
Но как только сердце застучало тише, злость испарилась, уступив место страху.
Через минуту? Через секунду? Сейчас?.. Когда придет смерть? И что будет после?
Свирепая боль прервала самые въедливые мысли и скрутила его тело в мучительной судороге. Против воли вырвался стон, процеженный сквозь сжатые зубы.
– Я писал королю… – вдруг послышался лепет Сократа из другого конца комнаты. – Меня помилуют… помилуют… как это? Умереть так?.. писал, помилуют… – опять установилась тишина.
В этот момент открылся люк, служащий входом на чердак. Со свечой в руке бесшумно поднялся монсеньор Бовье, озарённый рдяным сиянием. Мулен перевел на него измученный взор, впервые почувствовав облегчение при виде священника.
Монсеньор аккуратно обошел больных, проверив состояние каждого, и, наконец, остановился рядом с Муленом. Тот, парализованный болью, лежал на полу, блестящими глазами косясь на монсеньора. Священник присел, поставив свечу поодаль от себя.
– Как ваше самочувствие, Шарль? – в пустой тишине прозвучал мягкий шепот.
Набрав сил, он ответил хриплым низким голосом:
– Я умираю.
– Нет, – убеждённо качнул головой монсеньор. – Ваше тело борется с болезнью, пусть на каком-то этапе она побеждает, но сильный дух всегда наносит решающий удар. Нужно надеяться и верить.
– Сердце почти не бьётся, – недвижными губами произнес Мулен.
– Так всегда бывает во время лихорадки, – тон его, полный спокойствия, действовал утешающе; секунду помолчав, священник добавил с глубоким сочувствием: – Шарль, вы боитесь?
Судорога вновь скрутила Мулена в узел; живот разрывало от мук. Когда боль немного отпустила, он просипел:
– Я был проклят у позорного столба. Я убийца. Неправда ли, что я страдаю за это? Может быть, это уже ад, – тысячи копьев впились в его живот, и Мулен замолчал; он не понимал, какое чувство сподвигло его на произнесенную речь, но от нее веяло холодом. – Этот человек убит случайно. Хотя мне не жалко его. Знаете, он хотел убить меня, и за то, что я не отдал свою жизнь, я не буду прощен никогда! – он злорадно усмехнулся и почувствовал рвотный позыв.
Тусклый свет трепетал на лице монсеньора; в этот момент, невидимое никем, оно отражало грусть и волнение, обратившись же к Мулену, оно вновь загорелось уверенностью.
– Бог милостив, – кротко проговорил монсеньор. – Грешник, нашедший правильный путь, спустя годы страданий и лишений, ему так же дорог, как прилежный монах, шедший по верному пути всю жизнь. Вы будете прощены, брат мой.
Мулен, несколько пораженный его словами, умолк. Против его воли взор застелили слезы, и он зарычал; то ли от боли, то ли от презрения к себе. Монсеньор опустил ладонь на его плечо.
– Слезы говорят о чувствах, чувства – о сердце, сердце же – о человеке…
Слушая его шепот, который все отдалялся, Мулен засыпал. Какая-то часть его сознания была уверена, что больше он не проснется; другая, успокоенная монсеньором, отдалась отдыху и покою.
Глава 17. Ночь
Жаркое солнце стояло в зените; по небу не проплывало ни единого заблудшего облака.
Поредевшая команда каторжников занималась проверкой цепей и швартовных канатов порта. Другая группа погружала пушки и якори для Гавра.
– Если возьмёшь второй, будешь помилован, – стоя в тени корабля, иронично крикнул аргузен.
Эта шутка предназначалась Мулену; хоть болезнь миновала совсем недавно, он уже находился в строю и работал в полную силу. Восходя по трапу, он нес якорь впереди, пока снизу ему помогал другой арестант, так же медленно перебирающийся по ступенькам на борт. Ноги его помощника вдруг подкосились, и он отпустил ношу. Все ожидали трагедии: одному удержать якорь невозможно, сейчас он придавит упавшего насмерть.
Однако якорь не упал.
Надсмотрщики перевели пораженные взоры на Мулена, который удерживал якорь в одиночку, трясущимися от изнеможения руками, напряжёнными до предела. Ноги его плотно упёрлись в опору, тело накренилось назад, на щеках выступили желваки. Меньший из якорей весил триста фунтов.
Тут-то один из аргузенов и выкрикнул: «если возьмёшь второй, будешь помилован».
Упавшего заключённого быстро подняли и увели в сторону. Мулен сделал ещё шаг, чувствуя, что уже стоит на палубе. К нему подбежали матросы и, осыпая похвалой, переняли якорь.
– Я уж думал: «в лепешку! Все!». Ан-нет! – протараторил моряк.
В два часа дня арестантов собрали; воскресенье радовало коротким рабочим днём.
После однообразного обеда – извечной фасоли, – заключённые прошли в зал и завели беседы. Кто-то жаловался на слишком ясную погоду, кто-то радовался отсутствию дождей, другие хулили надзирателей и прочее.
Спустя час некто прервал диалог и почесал затылок:
– Уже два, не так ли?
– Ну да.
– Странно это, – и озадаченно продолжил болтать.
Пролетел ещё час. Наконец послышались шаги. Все головы обернулись к двери, готовые приветствовать вошедшего. Но никто не вошёл.
За стеной показалась фигура священника; он отвернулся от каторжников, скрыв лицо в тени капюшона.
– Э, да это не наш!.. – грубо воскликнул арестант у дальней стены.
Ряды каторжников затрепетали, перекрывая монотонную молитву гомоном.
– Эй, надзиратель! – крикнул близсидящий заключённый. – Где наш монсеньор? Что за дела?
Тот лишь повел плечом:
– Монсеньор прошлой ночью умер от холеры.
Установилась тишина, прерываемая лишь неразборчивыми словами священника.
Глава 18. Род де Ларонси
Вдали от этих событий рос некий юноша, в чью историю немаловажно погрузиться.
Его отец, Роже де Ларонси, – младший сын в семье, виконт, – с раннего возраста пополнил ряды армии, верой и правдой служа королю. Служба мощно повлияла на его личность: в нем видился простой человек, ведь полная лишений солдатская жизнь отучила его от роскоши; поэтому так легко он выражал естественные чувства, улыбался и смеялся от души. С другой стороны Роже оставался виконтом, членом высшего общества. Он был смесью простоты и благородства, этот «принц» в солдатской форме. Видя его высокий белый лоб и изящные дуги бровей, вы бы обратились к нему на «Вы», но лишь заметив дружелюбный, открытый взгляд, свойственный далеко не всем, вы бы непременно выдали «ты».
Роже де Ларонси умел очаровывать, но никогда не пользовался этим даром. Знал ли он о нем? Может быть, и нет.
Карьера в армии не особо удавалась ему. Конечно, он служил от всего сердца, однако долгие годы не двигался с мертвой точки и никогда не был главнокомандующим.
Переломным моментом в его жизни стала война за австрийское наследство, а особенно – битва при Фонтенуа. Перед боем Роже получил письмо от отца; он просил сына срочно возвращаться домой, ведь старший брат его умер, и роду нельзя потерять всех наследников сразу. Молодой и пылкий Роже в негодовании отбросил письмо и наутро без сомнений пошел в бой. Он никогда не понимал расчётливость отца, который ставил род выше живых людей.
Сражение под Фонтенуа выдалось кровавым. В сумерках товарищи оттащили раненого, полумертвого Роже в тыл. Оттуда, стоя одной ногой в могиле, он направился домой.
«Вот и закончился твой род, отец,» – слабо ухмыляясь, думал по дороге молодой солдат. – «Век не виделись с братом, даже не обнялись. А как же, ещё детьми, были мы дружны…»
До дома он доехал не сразу; рана снова открылась, и его сочувствие резко ухудшилось. Пришлось сделать незапланированную остановку. Повозка замерла прямо посреди улицы; возница спрыгнул с козел и постучал в первую попавшуюся дверь. Открыл привратник.
– Зови хозяина! Живо! – скомандовал возница, дорожа каждой секундой. – Человек умирает!
Благодаря ему, измождённый дорогой и ранением, Роже вскоре лежал на кровати, которую ему уступил месье де Варро; именно в его доме ему посчастливилось оказаться. Нанять сиделку для Роже не представилось возможным: хозяин дома не был уверен в возможности больного заплатить, так как его вид в данный момент не походил на высокоблагородный, а сам хозяин погряз в долгах. К счастью, дочь месье де Варро, Люси, охотно заменила сиделку и проводила с бедным Роже, бившимся в лихорадке, дни и ночи.
– Люсетт, – обеспокоенно говаривал ей отец. – Не водись ты с этим оборванцем. Нам лапшу на уши развесили, не может он быть виконтом. Дай бог, имеет право называться «господин».
– Я ухаживаю за ним именно поэтому, – стойко отвечала девушка. – Если он совсем бедняк, то не сможет получить помощи ни от кого.
Роже быстро пошел на поправку. Как человек с романтическим складом души, он, конечно же, полюбил Люси и продолжил путь с ней.
Прибыв наконец домой, Роже поспешил возвестить отца о своей скорой свадьбе – так сильно молодые люди прониклись обожанием друг к другу. Отец, однако, в восторг не пришел. Он подметил в Люси неблагородное происхождение, как только она появилась на пороге.
– Он, видите ли, женится! – возмущался старый граф перед сыном, расхаживая из угла в угол. – Как долго ты ее искал? Где вообще ты её нашел, вояка? Надеюсь, хоть не в кабаке!
– Я не хожу по кабакам, – спокойно отвечал Роже, прислонясь к стене.
– Знаю я вас! – рявкнул старик и ворчливо прибавил: – Стань ровно.
– Вы мне не командир, отец, – не меняя позы, легко улыбнулся тот. – А я вам не «вояка».
Лицо графа побелело под слоем пудры, он даже отвернулся, чтоб привести себя в порядок.
– Ах, не командир, – запричитал он. – Значит и на девке этой женишься, да?
– Я так и сказал с самого начала.
– Вот как!
Топот нервных шагов врезался в тишину, оба молчали некоторое время, пока граф вновь не взял слово.
– Я понял бы, если бы она была хотя бы баронессой! Ну хотя бы! Но дочь простого буржуа! Обычного трудяги! Простолюдинка!.. За что мне это…
– Женитесь не вы, а я, – перебил его Роже, зевая.
– Это такой удар! Простолюдинка. Нет! – он в гневе обернулся к сыну и твердо заявил: – Нет для вас моего благословения.
Пожав широкими плечами, Роже молча вышел. На следующий день он венчался с Люси. Узнав сие известие, старый граф схватился за сердце и умер с проклятиями на устах.
Так в один день Роже де Ларонси стал графом и самым счастливым человеком в мире.
Роже де Ларонси минул пятый десяток лет, его нежно любимой супруге Люси – четвертый.
В их распоряжении был великолепный сад с ровно подстриженными кустами и маленькими деревьями, пруд с десятками золотистых рыбок, извилистые тропинки, множество видов душистых цветов, великолепный дом в три этажа, сотня слуг… Но в стенах дома всегда стояла звенящая тишина, в саду не слышалось смеха, а тропинки оставались нетронутыми.
Люси все чаще предавалась меланхолии и выходила к пруду, наблюдая за бойкими рыбками. Время от времени глаза ее наполнялись слезами.
– Люси, милая, почему ты плачешь? – однажды спохватился Роже, найдя супругу в печали.
– Тебе не кажется, что над нами навис злобный дух твоего отца? – ответила она, вытирая красные глаза. – Он проклял нас, вместо того, чтоб благословить. Он не хотел бы, чтоб его род мешался с такими, как я, поэтому… Роже, поэтому у нас нет детей?
Ещё много дней предстояло ей провести в глубокой скорби, ежедневно орошая слезами пруд, пока спустя ещё два года дом не наполнился весёлым детским лепетом. У счастливых Роже и Люси наконец родился долгожданный малыш, нареченный Клодом.
Ребенок рос в лоне любви, бесконечно обожаемый всеми. Слуги предупреждали каждое желание маленького виконта, берегли его от малейшей опасности, воспитывали его по очереди. Он стал центром вселенной всех домашних. Малыш был только рад получать столько внимания и расцветал с каждым днём.
Так как высшее общество отвернулось от графа Роже де Ларонси за его столь нахальный неравный брак, его более не приглашали на обеды, ужины, баллы или в театр. С ним обрубили связи все, кто только мог. Поэтому маленькому Клоду не с кем было общаться, он не знал других малышей виконтов, баронов и баронесс. Хотя мысль о покинутости никогда не настигала Клода: слишком его занимали игры со слугами, которые буквально боролись за его внимание.
Итак, он представал солнцем в глазах всех, кто его окружал; вероятно, ему и впрямь предназначалось быть солнцем. «Малыш виконт сияет,» – с умилением говорили горничные; «Сегодня пасмурно. Проснется наш мальчик, и станет светлее!» – улыбалась Люси. «Его золотистые волосы напоминают лучи,» – ворковали служанки. – «Хотя глаза, на удивление, темные!»
Клод, как и все дети, рос быстро. Двор тут же заполнили различные учителя, профессоры, обучая мальчика искусствам и наукам.
Любовь и знания – вот из чего состояла его сущность.
В 1788 году Клоду исполнилось шестнадцать лет. Он находился в той поре, когда чело ещё не получило печать угрюмости, а сердце – нарост сухости; в поре, когда детство и юность смешиваются, словно две реки.
Его очень скоро захватили музыка и литература; они привили ему идеализм и долю романтизма. Для полной картины романтика ему недоставало полюбить кого-нибудь, но Клод был еще слишком мал: его сердце хаотично любило весь мир.
Душа его пела, как первая весенняя птичка.
В середине благоухающего мая графу де Ларонси потребовалось поехать в Париж. С собой он решил взять сына, чтоб показать ему столицу и дать возможность развеяться. В долгую дорогу приготовили пёструю карету и запрягли пятерку жеребцов.
День выдался солнечный; воздух таил в себе ароматы приближающегося лета.
В Париже отец и сын на время сняли квартиру на Шоссе д'Антен и разошлись в разных направлениях: граф отправился в банк, юный Клод – на прогулку.
– Нам уступили ложу в театре, так что вечер мы проведем именно там, – с улыбкой сообщил Роже де Ларонси, прежде чем уйти.
Отправленный в свободное плавание, Клод поспешил освободиться от опеки слуги – старика Жана; седовласый камердинер знал своего хозяина ещё младенцем, ухаживал за ним, нянчил его, затем учил самым основным вещам; оттого дедушка Жан был искренне привязан к юноше и часто заменял ему родителя.
– Нет, прости, – Клод остановил слугу у входа. – Я бы хотел прогуляться в одиночестве.
– Но… если с вами что-нибудь случится?
– Не переживай, Жан, что вообще может произойти? Я всего-то хочу посмотреть на город, – он достал кошелек и отсчитал деньги. – Ты тоже отдохни! Ну, до вечера! – и Клод упорхнул.
Старик Жан торопливо накинул сюртук, слушая, как отдаляются шаги.
– Знаю я этот город… – недоверчиво проворчал он под нос и последовал за молодым хозяином.
Солнце только поднималось, озаряя золотыми лучами крыши зданий.
Клод шел вдоль витрин магазинов и кафе, любовался цветущими деревьями и хорошо одетыми прохожими. На его пути стал сад Тюильри, и он непременно направился туда.
По аллеям прогуливались дамы в пышных платьях, служанки вели под ручку детей, наряженных по-взрослому. На лавочках и в тени деревьев собрались мужчины и с важным видом обсуждали последние новости.
– Кого я вижу, – не веря самому себе, сказал один из них и хорошенько присмотрелся. – Да ведь это, должно быть, виконт де Ларонси! Одно лицо с Роже. Господин виконт!
Его позвали с улыбками и горящими глазами, будто пред ними предстала диковинная пташка.
Клод не стразу заметил их, но, услышав свою фамилию, обернулся и приблизился к этой компании, приветливо приподняв шляпу:
– Доброе утро, господа. Неужели мы знакомы?
– Конечно знакомы! – воскликнул низенький человек, разводя руками. – Я давний друг твоего отца. Он не говорил тебе про месье Эрси?
Молодой виконт в задумчивости покачал головой.
– Не говорил, месье.
– Ну что ж!.. Рад представиться, я – барон Эрси.
Остальные господа также учтиво поклонились виконту, не спуская с него любопытного взора, и назвали свои имена; некоторые из них Клоду доводилось видеть ранее в газетах.
– Ваша Милость, вы приехали в Париж с родителями или один? – спросил месье де Жуанвиль, надевая шляпу и пряча под ней седеющий затылок.
– Я приехал с отцом, – охотно отвечал юноша, глядя то на одного, то на другого собеседника.
– На долго ли? – подхватил де Турье.
– Верно, дня на три. Может, немногим больше.
– Как здоровье вашего отца, виконт?
Клод улыбнулся:
– Замечательно, и у матушки все хорошо.
На это господа не нашли слов, поэтому Эрси перевел тему:
– Вы решили пройтись?
– Да, месье, – юноша пожал плечами и почувствовал, что пора идти дальше; откровенно-дерзкий интерес, с каким взирали на него новые знакомые, смущал его. – Пожалуй, я оставлю вас.
– Так скоро, Ваша Милость?
Распрощавшись, он поспешил скрыться за рядом ухоженных кустов и побрел к выходу из сада. Клод тяжело вздохнул, словно сбросив груз. Ему представилось, что за его спиной продолжают шептаться о нем. Но почему? Почему он произвел на них такое впечатление? Неужели что-то было не так во внешнем виде? Виконт осмотрел свою одежду, нашел ее состояние приличным и ещё больше удивился странному поведению господ.
Погрузившись в мысли, он не заметил, как приблизился к реке. Сена шумела совсем близко, перед ним ширился королевский мост. Отбросив прочь тревоги, Клод вспомнил о своем намерении обойти чуть ли не весь город; улыбка вновь заиграла на его лице, и он с уверенностью перешёл на другой берег.
Пару минут виконт полюбовался течением с набережной Театен, а затем двинулся вглубь сети улочек. Чем дальше он уходил от Сены, тем у́же становилась дорога, теснее стояли хмурые дома с печальными, безжизненными окнами. Реже попадались пестрые витрины, зато чаще – босоногие ребятишки, простые рабочие и крестьяне в синих блузах. Сделав несколько кругов, он заметил, что на Пуатвен строят кафе, и решил удалиться от шума.
Спустя час, приблизившись к предместью, он случайно обнаружил маленькую пекарню, где тут же купил хлеба, ведь очень проголодался.
Слегка уставший, виконт решил отдохнуть и насладиться видом зелёных полей и скромных домиков. Впереди растянулась широкая прямая дорога, ведущая в город.
Вдруг рядом с ним выросла фигура; отпрянув, Клод с удивлением обнаружил чумазого мальчишку и несколько пристыдился своего испуга.
– Не пужайтесь, месье, – почесал он лохматый затылок. – Я лишь хотел сказать, что подождать вы можете и на той улице, она хоть в тени. Они и там будут проезжать.
Не поняв, о чём идёт речь, виконт переспросил:
– Что ты имеешь в виду?
– А, да я думал, вы ждёте, месье! У нас просто часто такое случается…
– Кого жду? – ещё больше запутался Клод.
– Ну, этих, каторжников!
– Но кто же они?
– Каторжники? – усмехнулся парнишка, изумлённый его незнанием. – Те, кто едут на каторгу. А каторга, – предвосхитил он вопрос, – это место, как тюрьма, только там много работают.
Виконт было умолк, но снова спросил, охваченный волнением:
– Ты говоришь, они будут проезжать тут?
– Ага, но можно пойти прямо в Бисетр. Это тюрьма, месье.
– Проводи меня туда, малыш! – воскликнул Клод; трепет переполнял его существо.
Парнишка взглянул на хлеб и хитро сощурился:
– За некоторую плату…
Виконт вручил ему пару крупных монет, чего мальчик явно не ожидал, и велел:
– Пойдем же!
Круто развернувшись, мальчик торопливо зашагал по широкой дороге.
– Тогда поторопитесь, месье, – он махнул рукой и ускорился.
Минула лишь четверть часа, когда они добрались до ворот крепости Бисетр; их как раз открывали. Внутри тюремного двора виднелось несколько десятков бритых голов арестантов, сидящих на телегах. Шеи их были закованы в железные ошейники, все одной общей цепью. На глазах некоторых проступали слезы, другие плакали не стесняясь, вытирая впалые щеки грязными руками.
То, что предстало перед Клодом, описать трудно; ещё труднее описать его чувства. Увиденное ощущалось им как шаг в пропасть, когда дыхание застревает в горле и не может высвободиться; когда страх сковывает тело, точно паук – заблудшую муху. Он онемел.
Клод знал, что существует нищета, но никогда не видел ее настоящую. Он представлял себе небогатых людей, крестьян, однако те, кого он видел раньше, не шли ни в какое сравнение с этими бедными людьми. Он словно приподнял крышку гроба и нашел векового мертвеца.
Процессия двинулась, и первая пара лошадей вышла со двора.
Очнувшись, виконт проглотил ком в горле и подбежал к ближайшему аргузену, шагавшему рядом с повозкой.
– Месье! Куда направляются эти люди?
Аргузен оценил его взглядом и счёл нужным приподнять двууголку, кивнув.
– На каторгу.
– В какой город?
– В Брест, месье.
Подняв голову, Клод поймал на себе взоры всей повозки. Арестант с разбитой губой прикрыл дрожащей ладонью часть лица, будто смутившись. Кто-то всхлипнул, кто-то неотрывно смотрел на свои босые ноги, также скованные колодками.
– В каком городе они будут завтра? – не унимался юноша, идя вровень с аргузеном.
– В Удане, – озадаченно ответил тот и с некоторой вольностью добавил: – Вы что же, из филантропов?
Не думая над смыслом его слов, Клод кивнул с отсутствующим видом.
– Я могу пойти с ними? Завтра. Могу я нагнать вас в Удане?
Аргузен усмехнулся, расслабившись и позабыв учтивость:
– Это уже зависит от ваших возможностей. Не нагоните – значит нет, а нагоните – пожалуйста.
– Я обязательно догоню, – твердо повторил виконт, остановившись.
Запрыгнув на телегу, аргузен повел плечом:
– Ну, посмотрим.
В немой растерянности Клод наблюдал за удаляющимися повозками. В его юной голове роились тысячи вопросов. Кто эти люди? что они все сделали? что с ними будут делать? Что они повидали и что их ждет?
Когда последняя телега с каторжниками проезжала мимо, один из осуждённых схватил костлявой рукой руку виконта.
– Спасите… – только успел произнести он, как получил от надзирателя тяжёлой дубиной по голове.
Процессия почти скрылась за горизонтом, а ладонь Клода ещё горела от этого прикосновения. «Спасите,» – невольно повторял он, беззвучно шевеля губами.
Он не обратил внимание, что перед ним давно уже появился старик Жан, следивший за ним всю дорогу, однако не поспевавший за быстрым темпом господина. Жан испуганно потряс молодого виконта за плечи, только тогда тот немного пришел в себя.
– Зачем вы сюда пришли, Ваша Милость? – тревожась, тараторил слуга. – Что вы им говорили? А они вам? Какой черт вас сюда привел?..
Юноша отрешённо смотрел на него, будто не понимая сути вопросов. Его лицо впервые омрачила туча.
– Что случилось, Клод?.. – жалобно проскулил старик Жан, бледнея от страха за воспитанника.
Наконец он оторвался от горизонта и бросил:
– Пойдем домой. Нужно домой, Жан.
Вечером, когда граф заявился на порог квартиры, его встретил Клод; он был бледен, словно призрак, однако в эти минуты его переполняла решительность.
– Ты не забыл про театр? – спросил граф, отдавая сюртук Жану. – Лучше надеть фрак…
– Я ухожу, отец.
– Да, подожди меня на улице.
– Нет, – уверенно повторил Клод. – Я ухожу. Один. Сейчас же.
Граф был бы менее шокирован, если бы его поразила молния. Он непонимающе обернулся на сына. Тишину прервал Жан, с рыданиями заключивший виконта в объятия:
– Ну куда ты пойдешь?! Куда? Совсем умом тронулся! Господи боже!
Обратившись к графу, он срывающимся голосом продолжил:
– Ваша Светлость! Он увидел каторжников, и теперь вот хочет отправиться…
– Хочу отправиться с ними в Брест, на каторгу, – ровно завершил за него Клод, глядя прямо в глаза отцу.
Граф понурил плечи, обмяк, качая головой.
– Отец, я знал слишком много счастья, когда многие не знали даже капли сочувствия. Вы называли меня солнцем? Я хочу поделиться светом с теми, кто погребён во тьме.
Он отстранил Жана, утирающего слезы, и повторил:
– Вот, я ухожу, чтобы отправиться с ними в Брест.
На хмуро-синем небе светил тонкий серп месяца, когда Клод де Ларонси показался на улице и запрыгнул в карету. Возница стегнул лошадей, и они помчали во весь опор.
Глава 19. Несущий свет
Филантропы – редкое явление на каторге, как чистое добро – в обществе. Так прозвали добродетелей, которые не жалеют себя, чтоб прожить с каторжниками их жизнь и облегчить их страдания. Филантроп находится с арестантами в колонии, разделяя с ними тяготы, покупая им дополнительную еду; он спит с ними на соломе, исповедовует виновных, заступается за них перед властями. Наступают тяжелые времена – он рядом: если заключенный отправлен на порку, он идет с ним; он держит его за руки, когда тюремный надзиратель сильными ударами кувалды заклепывает железные ошейники и наручники; филантроп присутствует везде с самого начала: когда «цепь» отправляется в Брест, Рошфор или Тулон, он следует за ней – молчаливый призрак свободы среди похороненных заживо. Сострадание – крест, который он сколотил себе сам.
Поэтому филантропы встречались не так часто. Надзиратели старались их игнорировать, комиссары недолюбливали, опасаясь, что человек извне нарушит установленные правила.
Заключённые же относились к филантропам по-разному. Большинство, конечно, отвечало добром на добро. «Кто к нам человек, к тому мы не звери,» – говаривали они. Были и те, кто безвозвратно потерялся в дебрях мрака и порока; они полностью отстранялись от проявления чувств и никак не реагировали на жертвенность их добродетеля.
К Клоду поначалу не знали, как относиться. Он заявил комиссару о своем намерении остаться и предъявил документы. Тот, пораженный высоким титулом незваного гостя, не имел другого выхода, как разрешить ему пребывание на каторге. Никакими силами не удалось уговорить виконта спать в отдельной комнате и получать хотя бы паек надзирателя.
– Для вашей безопасности, вас будут сопровождать четыре солдата, – доложил комиссар.
– Я иду к этим людям, как к своим братьям, а не как к заключённым, – поправил его Клод.
Слух, что на каторге находится сын графа де Ларонси, стремительно распространился и в колонии, и в газетах. Долгое время в обществе самой популярной темой разговора была выходка молодого виконта.
– Этот поступок вдвойне нахальнее, нежели поступок его отца! – шептались дамы, мелко помахивая веером.
– Что за любовь к беднякам…
– У отца любовь к нищенкам, у сына – к ничтожеству.
– Такая черта у него от матери, это неблагородно.
– Нет, мне думается, от отца. Он изначально кипел страстью к отребьям, вот пусть и полюбуется на себя со стороны.
– Ох, эта слабость, должно быть, проклятие старого графа, сведенного в могилу.
Пока слухи крепли, как снежный ком, пополняясь подробностями, Клод пытался привыкнуть к суровым условиям каторги и пробовал взаимодействовать с арестантами. Он вставал с ними рано утром, справлялся об их самочувствии, следовал за ними на работу, помогал им, порой спасал от ударов дубинки надзирателя.
– Ваша Милость, – скрывая недовольство, сдержанно возразил однажды надсмотрщик. – Этот человек у меня на глазах украл монету…
– Он ее подобрал с земли, – уточнил Клод, заслоняя провинившегося.
– Это ваша монета, – потупившись, добавил надзиратель.
– Тогда уж точно не вам решать: наказывать его или нет. Ему нужны деньги. Пусть забирает и уходит безнаказанным.
В короткий срок Клод завоевал доверие арестантов. Между собой они называли его «маленьким монсеньором»; то была шутка, наполненная теплотой, шутка от чистого сердца; в ней таилась доля надежды, что помощь ещё не оставила их. Клод обращался к заключённым не иначе как по имени, это также возрождало воспоминания о добром священнике.
В конце лета 1788 года в порт прибыло судно. Спущенный его парус слабо трепетал от дуновения ветра. На палубе, под строгим присмотром аргузенов, работали каторжники, смешавшись с простыми матросами. Им предстояло разгрузить несколько кораблей, перенеся в арсенал доставленные в порт бревна; некоторые из них напоминали цельный ствол дерева, лишенный только кроны и части корней. За один брусок бралось по три арестанта; они с трудом отрывали ношу от палубы, спускались по трапу и медленно тащились в арсенал. Так работа тянулась до темноты.
Выгружая последнее бревно, измождённый Мулен случайно выронил его, и дерево с грохотом покатилось по трапу, едва не налетев на надзирателя.
– 3127! – раздался разъяренный крик. – Руки у тебя отсохли что ли?!
Мулен не ответил, тяжело дыша и шатаясь от усталости.
– Теперь неси его сам до самого арсенала, – скомандовал надзиратель и усмехнулся: – Укрепляй руки. Ты слышишь меня, дурень? – рявкнул он, не видя реакции. – Живо спускайся! Неси бревно или получишь порку.
Сойдя по трапу, Мулен приблизился к огромному бревну, обошел его и попытался обхватить переднюю часть. Ему удалось приподнять один край, но ствол был слишком толстым, а сам Мулен – до смерти уставшим. Из раза в раз он поднимал дерево, и оно падало спустя пару шагов.
Вдруг он почувствовал, что задняя часть бревна тоже оторвалась от земли и идти стало легче. В это время в порту раздался дружный ропот удивления. Когда ноша снова упала, он обернулся и увидел виконта, обхватившего противоположный конец ствола.
– Ваша Милость, – проговорил надзиратель, подбирая слова. – Отойдите от него.
Однако виконт даже не посмотрел в его сторону.
– Ты готов? – кратко спросил он у Мулена.
Тот отряхнул руки, выдохнул и кивнул, вновь подняв дерево. Вместе они проделали большую часть пути, ближе к концу к ним присоединились и другие добровольцы – матросы и каторжники.
Окончательно отпустив проклятое бревно, Мулен вытер пот, размазав грязь по лицу, и взглянул на Клода. Одежда виконта уже давно пребывала в упадке, испещренная дырами и покрытая пылью, но лицо его как никогда сияло. Мулену стало не по себе, хотя он не смог бы объяснить причину; он наклонил голову, пробормотав:
– Спасибо.
– Ты молодец, Шарль, – искренний тон заставил арестанта вздрогнуть, как вздрагивает крепость от пушечного ядра. – Нет, правда! Сколько силы нужно, чтоб совершить такое! Отдохни сегодня…
– Отдохнёт в больнице, – холодно вставил надзиратель. – После порки.
Клод встрепенулся; румянец, заливший его щеки, потерялся в сумерках.
– Он выполнил ваше поручение, месье! Вы ведёте себя подло, вы противоречите себе!
– Он должен был нести один.
– Попробуйте поднять это бревно! – в голосе юного виконта впервые кипел гнев. – Я приказываю вам. Идите и поднимите! Чего же вы ждёте?
Все глаза устремились на надзирателя. Потрясенный, он прошел к бревну. Спустя пару попыток, он поднял дерево, но запрокинуть его на плечо не удалось; оно глухо приземлилось на землю.
Мулен, казалось, потерял дар речи от увиденного и услышанного. Он смотрел на Клода и понимал, что этот юноша осуществил несколько невозможных дел одновременно: освободил его, Мулена, от порки, заставил надзирателя исполнять приказ, пристыдил его и тем самым остудил его пыл на долгое время.
Кем был этот человек? Мулен впервые почувствовал нечто вроде признательности. Так на толщу глубокого льда ложится луч солнца. Он вновь хотел повторить «спасибо», но, пораженный, не мог вымолвить ни звука.
Глава 20. От чистого сердца
Холодный ноябрьский ветер возвестил о первых заморозках. Тонкий ковер снега укрыл увядшую траву, мрачный порт, осел на снастях стоящих в гавани кораблей. Серое солнце не выходило из-за завесы туч; дни уныло сменялись, как часовые на принудительной службе.
После рабочего дня арестантам подали обед – осточертевшие всем бобы. Очевидно, что после такого перекуса часть заключённых скапливалась на кухне, дабы купить хоть небольшой кусок мяса. Не у всех имелись деньги, поэтому остальным приходилось довольствоваться данностью.
Зачерпнув пальцами горсть фасоли, Парша пережевал ее и съежился.
– Ты чего мне морды строишь? – бросил Король с набитым ртом.
Тот не ответил, склонив плешивую голову, будто в раздумьях, а затем выплюнул кровавую кашицу в свою миску.
– Дьявол, ещё один зуб выпал, – процедил он, вытирая рукой алые губы.
– Да, – протянул Король. – Вид у тебя отвратный.
– Что ж не так? – впервые в его тоне, помимо раздражения, звучал и глубоко зарытый страх.
Его товарищ пожал плечами, вылизав миску, и ухмыльнулся:
– Не, знаешь, все так. Меня бы больше удивило, если б ты походил на герцога какого-нить.
– Без шуток! – рявкнул Парша и с беспокойством взглянул на плавающий в миске зуб.
За этой сценой наблюдал Капитан, чистивший свою куртку неподалеку. Он даже не постарался спрятать довольную улыбку и, обернувшись к Парше, без сожаления ответил:
– Цинга у тебя. Кожа синяя, язвы по всему телу, вот и зубы выпадают, – насладившись его испуганным взглядом, он продолжил: – Это частая болезнь моряков, ты и ее недостоин. Таким, как ты, под стать чума.
Лицо Парши вытянулось, однако он проглотил колкость. Отставив миску, он в растерянности потребовал:
– Говори, черт, как это лечить!
Капитан вновь отвернулся от него, бросив:
– Никак, только помирать.
Казалось, диалог окончен. Король улёгся на нары, захрапев. Закусив губу, Парша долго смотрел на свои исхудавшие ладони – кости, туго обтянутые кожей.
Капитан продолжил чистить куртку, насвистывая песню. Вдруг рядом с ним присел человек; он поднял взор, узнал виконта и приветливо кивнул.
– Скажи, пожалуйста, как лечится цинга? – по-доброму попросил Клод, и Капитан тут же нахмурился, вернувшись к своему занятию.
– Таких паразитов, Ваша Милость, не спасают, а сжигают живьём, – глухо прорычал он.
Не изменив молящего взгляда, Клод повторил:
– Пожалуйста. Ты же хороший человек.
– Я? – злобно фыркнул Капитан, ожесточенно выбивая пыль из избитой куртки. – Вы ошибаетесь, я тот ещё негодяй. Как вы думаете, почему я здесь? Я ведь обокрал этого святошу. Ужасный я человек.
– Нет-нет, – печально покачал златокудрой головой виконт. – Я знаю, что ты здесь по ошибке. Я правда всё знаю.
– Жаль, что этого не знает король.
Клод попытался отвлечь Капитана от избиения арестантской одежды, но сам ненароком получил шлепок по щеке.
– Простите, виконт! – замерев, воскликнул Капитан.
Тот потёр ушиб.
– Реми, – вздохнул Клод, не теряя надежду. – Скажи, чем вы лечили цингу?
Капитан сел, подпёр лоб кулаками, устремив тяжёлый взгляд под ноги. Спустя череду попыток овладеть собой, он наконец бросил:
– Лимоны помогают.
Он почувствовал на плече лёгкую руку, сейчас же испарившуюся; Капитан поднял взор, но виконта уже не было рядом.
Когда последние отблески дня покинули зал, Клод вернулся, неся в шляпе десяток лимонов.
Глава 21. Первые ростки после долгой зимы
С тюремного двора было видно, как в порт прибыл корабль из Нанта. Лица заключённых тут же посерели, сливаясь с хмурым зимним небом.
Судно предстояло разгружать до темноты; что явилось огорчением для каторжников – уголь, именно с ним и был связан весь их день. В столь безрадостную погоду, лишённую тепла, уголь попросту замерзает, превращаясь в один огромный камень, который приходится ломать киркой. Работа, конечно же, при этом тянулась ужасно долго.
Заключённых разделили на группы, и первой из них вручили инструменты; остальным дали другие задания.
Слаженно орудуя кирками и сбрасывая комья угля в мешки, каторжники начали свою излюбленную песню; запевалой стал Шантор. Казалось, он не пел, только когда спал.
Цвет одежды нашей – алый,
Наш колпак – замест шапо,
И ошейник из металла
Заменяет нам жабо.
Кто-то чихнул, и в воздух поднялось облако черной пыли.
Слезы лить мы не должны!
Мы – любимые сыны,
Боятся здесь нас потерять,
Велели цепью приковать.
– Теперь уголь этот и в носу, и в глотке, – проворчал Лабус, покашливая. – Ты думаешь, до вечера ноги не протянем?
Он обратился к своему новому соседу по цепи – Гаеру, ведь Сократ уж давно как умер от холеры. Гаер выродился из миловидного ребенка в несколько отвратительного юношу; он принадлежал к тем людям, при виде которых невольно испытываешь непонятный страх. Со внешностью, быть может, все в порядке, но под ней чуется гниение, давнее разложение. Гаер не был уродом; все же, глядя на него, ощущали неприязнь и аргузены. Чего ожидать от этих узких кошачьих глаз с мелкими зрачками, от низкого лба, от физиономии, вечно строящей гримасы, от постоянно дрожащих рук? «Странный,» – выносили вердикт надзиратели и обходили его стороной.
– Работай, – заткнул товарища Гаер, сильно говоря в нос.
– Юродивый ты какой-то, – цокнул Лабус и бросил пласт угля в мешок.
Другая группа заключённых пребывала на палубе, починяя мачту. Когда один из них приблизился к своему напарнику, матросу, до Мулена, работавшего неподалеку, долетели тихие обрывочные фразы:
– Такой увесистый молоток в миг… Морель подзадержался здесь… по моему сигналу…
Он не придал значения этим клочьям монолога, собрал уголь и взялся за кирку. В это время у борта корабля делал осмотр старший надзиратель Морель; он всё ещё служил на каторге, хотя несколько превысил допустимый возраст охранника – пятьдесят лет. Никто, даже сам Морель, не мог представить себя в светской одежде, а не в форме, в обществе культурных людей, а не каторжников. Личной жизни он не имел, с двадцати лет отдавая все время работе. Колония заменила ему домашний очаг, и уйти в отставку означало для него быть обречённым на пустоту. Он сам вынес себе приговор – пожизненные работы.
Морель приближался к корме. Заметив его, Мулен вспомнил про услышанный разговор и поднял взгляд на мачту: матрос, стоя у борта и глядя вниз, держал за спиной молоток. Загадка рассеялась, стало ясно, что надзирателя хотят либо покалечить, либо убить, выставив это несчастным случаем.
Не медля, Мулен подал голос:
– Господин надзиратель!
Морель остановился, повернув к нему строгое лицо, не лишенное величия.
– Отойдите от борта, – продолжил Мулен.
– Что такое? – нахмурился старший надзиратель, не припоминая случая, когда служащему приказывал бы каторжник.
– Вдруг кто-нибудь уронит инструмент…
Морель поднял голову и встретился взглядом с матросом, тут же испарившимся с поля зрения. Глубокая морщина пересекла лоб надзирателя; это всегда свидетельствовало о задумчивости или недовольстве. Наконец он приготовил ответ, который на удивление прозвучал достаточно сдержанно:
– Занимайся своим делом, 3127, – сказав это, Морель отошёл от борта.
Мулен наполнил второй мешок и, забросив его за спину, понес в арсенал. По пути его настиг Шантор и пихнул в бок свободной рукой.
– Гляжу, ты разговорился, – усмехнулся он. – И двадцати лет не прошло. Это все тот виконтик, да? Ну, он и впрямь… Но не лез бы ты, куда не просят, целее будешь, – Шантор сплюнул на землю черную слюну. – Ладно, песню мы не закончили, подпевай!
Запел он в одиночку, ковыляя и волоча ногу:
Наша жизнь была бы хуже
Если бы наоборот:
Нас укрыли не галеры,
А радушный эшафот.
Глава 22. Corvus et parus¹
¹ Ворон и синица (лат.)
_________
Вечером, слушая короткие фразы арестантов, играющих в карты, Мулен сидел на нарах, обхватив колени руками. Его неприкаянный взгляд бродил по комнате, словно в поисках чего-то. Он на самом деле искал.
Мулен ожидал увидеть виконта, однако он не посещал их с самого утра. Неужели каторжники чем-то задели своего добродетеля? Не может же быть такого, что Клод уехал?
Конечно, Мулен понимал: виконту не место среди такого отребья, как каторжники. Не портит ли он себя, находясь здесь? Ему, может быть, и впрямь следует отправиться домой, забыть ужасы, увиденные на каторге. Но при мысли, что Клод покинет их, у Мулена саднило сердце, и глаза его тускнели. За пол года виконт стал слишком привычным для него, возможно даже близким; таким «избранным» ещё никто из арестантов не стал для Мулена за четырнадцать лет каторги. Клод был первым, чей голос он услышал сквозь дебри туманного сознания.
Но не только услышал; он хотел его слышать. Когда виконт только прибыл в колонию, Мулен разрешил ему спать на его соломе. После работы и перед отбоем Мулен всегда погружался в трясину задумчивости, в то же время не думая ни о чем; тогда-то Клод садился рядом и пытался завести с ним разговор. После каждого диалога, который из раза в раз становился длиннее и интереснее, Мулен чувствовал себя, как медленно прозревающий слепец.
– Зачем вы помогли мне в тот день? – однажды спросил он, пристально изучая виконта.
– У меня не было иной цели, как помочь, – простодушно ответил Клод, пожав плечами. – Я пожалел тебя. Это бревно было слишком тяжёлым даже для двух человек.
– А надзиратель? Вы спасли меня от порки.
– Порка – это ужасно! – искренно воскликнул юноша. – Нельзя бить человека, это принесет только вред.
– Но я провинился, – вставил Мулен убеждённо. – Я чуть не прибил надзирателя, когда уронил бревно. Разве меня нельзя бить?
Клод встрепенулся, услышав такой вопрос, и сжал его плечи.
– Ну конечно нет, нельзя! Шарль, ты ведь живой человек, как ты можешь так думать?
Несколько дней спустя у них состоялся такой диалог:
– Вы называете меня живым… Когда меня клеймили, сказали, что я мертв.
Пару секунд виконт молчал, пораженно качая головой. Наконец, собравшись с мыслями, он ответил:
– Вас изгнали не только из общества, но и из жизни… Ты не можешь быть мертвым. В тебе ещё очень много хорошего.
– Разве? – не на шутку удивился Мулен, подавшись вперед; раньше его именовали лишь зверем, поэтому он был глубоко убежден, что состоит только из зла.
– Конечно, Шарль, – с сочувствием кивнул Клод. – В тебе многое от ребенка. Я верю, человек рождается хорошим, и ты сохранил те положительные черты, усвоенные в детстве. Я так тебе скажу: на каторге слишком много хороших людей. Если бы я мог, – с печалью в голосе проговорил он. – Хотел бы я придумать способ вернуть оступившегося человека на путь, с которого он никогда не должен был сойти, — на путь добра и чести. Пока в мире есть каторга, исправление будет вызывать одну боль, но далеко не покаяние…
Совсем недавно, после тяжёлого дня, Мулен уже сам завел разговор с Клодом. Они провели вместе все свободное время.
– Помни, Шарль, жизнь – невероятно хрупка! Один неверный шаг может изменить все. Ты только подумай: убитый человек больше не получит права на жизнь, оно даётся единожды. Представь: больше он не увидит ни света, ни семьи, не услышит ничего… Шарль, береги и себя, и других.
Глядя на него, мудрого в таком раннем возрасте, столь чистого и искреннего, Мулен представлял, что говорит с ангелом. Сам не зная причины, он вдруг признался:
– Я убил человека.
Виконт неожиданно изменился в лице и отшатнулся от собеседника. Мулен тоже отшатнулся, будто испугавшись своих слов. Сердце его гулко застучало, обливаясь кровью, когда он увидел неописуемый шок в глазах Клода. Он словно наблюдал в них свое падение.
Ничего не ответив, виконт в растерянности удалился. Мулен же, обхватив голову руками, зарылся лицом в солому. Так плохо себя он никогда не чувствовал. Лучше бы ему вытерпеть порку, вторичное клеймение, что угодно! Только бы не видеть, как Клод разочаровывается в нем или, что хуже, боится его…
Он впервые задумался о содеянном. Оно ужасало его и мучило, хватало за горло, подобно железному ошейнику, и напоминало ему, кто он на самом деле. Иногда он смотрел на свои руки и разглядывал в них загубленную жизнь.
С тех пор он ждал Клода каждую минуту. Ему важно было узнать: по-прежнему ли виконт относится к нему? Или возненавидел, проклял, выкинул из памяти? Мулен мучился не в силах спать даже после адской работы.
– Конечно, – еле слышно бормотал он поздно ночью. – Ему не нужны такие, как я. Он правильно сделал, что меня бросил. Я подонок, я зверь. Для меня не существует доброты. Пусть он уезжает… – а в мыслях неотступно твердил: «пусть он вернётся…»
Глава 23. Что случилось с Клодом?
Тот вечер, когда Мулен сознался ему в преступлении, Клод провел, прогуливаясь по тюремному двору. Воздух, он уверял себя, должен был пойти на пользу.
Таить нечего, Клод испугался такого откровения. Каторгу Бреста в основном населяли фальшивомонетчики, воры, жулики, убийцы же встречались редко; их скорее казнили, нежели ссылали.
Среди всех этих заблудших душ он выбрал его. Среди многих, находящихся здесь по ошибке, он избрал любимцем убийцу.
Виконт сознавался, что на самом деле сотворил из Мулена своего брата. Ему не удалось бы скрыть теплоту в голосе и взоре, желание помогать ему. Этот каторжник казался мрачным, но, приоткрыв завесу тьмы, Клод нашел его сердце – робкое, доброе, светлое.
Он нашел. Так ему думалось…
Теперь же Клод усомнился во всех своих открытиях касательно Мулена.
«Убил человека,» – только и звучало в его мыслях.
Неужели все, что он узнал о нем – ложь? Мог ли Мулен воспользоваться доверчивым юношей? Но для чего? Виконт припоминал по-собачьи открытый взгляд Мулена и волей-неволей отвергал эти догадки. Более того, как он сам испугался своих же слов! Это не укрылось от внимания Клода, но в то время он не склонялся к рассуждениям, ему требовалось уйти и побыть одному.
Долгие часы бродил виконт вдоль здания, пока во мраке не столкнулся с алебардом. Служащий напрягся, приготовил оружие и грозно приказал:
– Ни с места!
Оправившись от страха, Клод поспешил предупредить:
– Это виконт де Ларонси, месье.
Тусклый фонарь скупо освещал его лицо; убедившись, что сказанное – правда, алебард опустил оружие и поклонился.
– Извините, Ваша Милость. Есть ли причина у вашей ночной прогулки?
– Нет, – рассеянно покачал головой виконт. – Я вышел подышать свежим воздухом.
Алебард пожелал ему хорошей ночи и продолжил обход.
На следующий день, в воскресенье, когда арестантов заводили в зал, аргузен остановил Пегого. Тот понурил плечи, ожидая недоброго.
– 2963, тебя ждёт комиссар, – сказал аргузен, пропуская заключённого вперёд.
Напуганный и удивленный, Пегий зашагал, но вдруг обернулся, сложив руки в мольбе:
– Я ничего не делал, месье! Клянусь всем, что у меня ещё есть…
– Я сказал: иди! – его грубо развернули и толкнули в спину.
Входя к комиссару, Пегий снял колпак с остриженной головы и нервно смял его в кулаке. Глаза его бегали из угла в угол, грудь часто вздымалась и опадала.
– Ты ведь писал королю прошение о помиловании? – без обиняков начал комиссар, перебирая бумаги, разбросанные на столе.
Арестант облегчённо вскинул голову и позволил себе робкую улыбку.
– Да, месье, монсеньор Бовье просил за меня, – дрожа, пояснил Пегий. – Я сам писать не умею… Столько лет уж прошло.
Комиссар протяжно замычал, сделав выводы, и наконец выудил из груды хлама пожелтевший конверт.
– И читать не умеешь, наверное?
– Не умею, месье.
– Тогда слушай, – велел комиссар, распечатывая конверт. – Письмо с королевской печатью. Экая честь тебе, 2963!
Наконец он прочел следующее:
«…В ответ на ваше обращение относительно возможности переведения каторжника Пьера Фоше с пожизненного срока на ограниченный временем, сообщаем:
После тщательного рассмотрения представленных материалов и обстоятельств дела, а также в соответствии с действующим законодательством и внутренними регламентами, мы вынуждены отказать в удовлетворении вашего прошения.
Решение о назначении пожизненного лишения свободы было принято на основании серьезных и обоснованных причин, учитывающих как тяжесть совершенного преступления, так и общественную опасность, которую представляет этот каторжник. В связи с вышеизложенным, переведение на ограниченный срок не представляется возможным…»
– Увы, – безрадостно улыбнулся комиссар одной частью лица. – Не везет тебе.
Пегий его уже не слышал. Он закрыл лицо руками, медленно съезжая по стенке.
– Ну, встать!
Вместо исполнения приказа, арестант разрыдался; его выволокли за плечи и вернули в зал.
Три дня он отказывался от еды, при этом работая; он не говорил ни с кем, лицо его будто превратилось в серый камень, источенный скорбью. Пегий полностью потерял надежду, теперь никто не мог ему помочь.
На четвертый день его настигла идея. Родился некий план. Но для его осуществления Пегому нужна была одиночная камера.
Глава 24. Искупление
На протяжении трёх дней Клод не посещал той группы заключённых, где содержался Мулен. Он проводил время за стенами каторги в постоянных размышлениях, пытаясь разобраться в своих чувствах, пока однажды утром не проснулся с решением простить Мулена.
Внутренний голос давно подсказывал ему, как поступить, смягчая сердце воспоминаниями, и все же одержал победу.
С восходом солнца виконт прибыл обратно на каторгу. Заключённых уже вывели на работы, но Мулен не попадался Клоду на глаза. Он заметил лишь отдельных каторжников – Пегого, Капитана и Шантора, смешанных с портовыми рабочими.
«Все одно,» – подумал виконт, замедляя шаг. – «Даже если я найду его сейчас, поговорить не удастся. Надо ждать вечера».
Светлое чувство прощения затопило его душу. Он ожидал эту встречу со спокойствием и облегчением. Лицо Клода снова сияло.
Он проходил мимо насыпи угля, которую растаскивали арестанты, переводя внимательный взор с одного каторжника на другого. Вдруг сбоку его с силой толкнули; Клод налетел на угольную гору и ее верхушка обвалилась на него, к счастью, не причинив вреда.
К нему тут же сбежались аргузены и алебарды, помогая подняться и привести себя в порядок, хотя это представлялось трудной задачей: волосы, лицо, одежда – все было покрыто черной пылью.
– Вы не ушиблись, Ваша Милость? – участливо спросил надзиратель.
– Вас не задело булыжником?
– Как вы себя чувствуете?
– Возьмите мой платок, вытрите глаза.
Опешив, Клод ничего не соображал. Все произошло так быстро, что понять детали произошедшего становилось трудно. Когда Клод немного пришел в чувства, внимание надзирателей переключилось на провинившегося.
Не двигаясь с места преступления, перед ними стоял Пегий. Его широко раскрытые глаза, горящие непонятным никому огнем, застыли на виконте.
Старший надзиратель Морель стиснул плечо Пегого крепкой рукой и уверил:
– Ваша Милость, этот каторжник будет наказан месяцем одиночной камеры. Сегодня же вечером он отправится туда.
Возвратив себе дар речи, Клод вымолвил:
– Подождите… Это недоразумение.
– Нет! – сейчас же возразил Пегий.
– Пьер, я не понимаю… Зачем?
Поколебавшись, арестант выпалил под пристальными взглядами аргузенов:
– Не нравитесь вы мне.
– Так, уведите его, – грозно скомандовал Морель и алебарды подчинились; обернувшись к виконту он назидательно произнес: – Лучше бы вам покинуть каторгу. Здесь место только закону, режиму и работе. О человечности в этих стенах позабудьте: с преступниками нельзя давать послаблений. Вы и сами убедились. Как не задабривай их, людьми они не станут. Не тратьте силы и время – поезжайте домой.
Будто не слыша его, Клод пробормотал:
– Вы говорите, он будет в одиночной камере? Я зайду к нему.
Свое обещание Клод исполнил. После наступления темноты он в сопровождении алебарда проследовал до камеры Пегого.
– Останьтесь у входа, – попросил он служащего и переступил порог, затворив дверь.
Пегий сидел, понурив плечи, на соломе у дальней стены, прикованный цепью к стене. Рядом с ним стояла железная кружка с водой. Озаряемый свечой, Клод медленно приблизился к нему и опустился на голый пол, напротив него.
Резко вскинув голову, Пегий вздрогнул. Неимоверная боль отразилась в его глазах, и он взмолился:
– Простите меня, Ваша Милость! Я не хотел причинить вам вреда! Я не держу на вас зла, простите меня!..
Виконт с жалостью положил руку ему на плечо и мягко успокоил:
– Я не сержусь на тебя, Пьер. Мне с самого начала казалось, что это какое-то недопонимание…
Судорожно вздохнув, Пегий примкнул спиной к холодной стене и сжался.
– Вы напоминаете мне одного человека… Не зря вас называют маленьким монсеньором.
– Я сейчас же скажу, чтоб тебя освободили, – не поняв его сравнения, убеждённо сказал Клод и обернулся на дверь.
– Нет, не нужно, Ваша Милость! Я должен быть здесь.
Голос Пегого был полон твердости, что сильно поразило виконта.
– Но почему?..
– Я не хочу вам лгать, – пряча глаза, пролепетал арестант. – Но правду сказать не могу. Не спрашивайте меня ни о чем, Ваша Милость… Спасибо, что пришли. Спасибо, что простили. Теперь вам лучше оставить меня.
В растерянности Клод слушал его, не понимая, что происходит и как поступить.
– Пьер, что случилось? – попытался разузнать он, однако заключённый и не думал высказываться.
– Уходите, Ваша Милость, – в глазах его блеснули слезы. – Спасибо вам за все человеческое, что вы принесли в этот мир, где нас держат за животных. Храни вас бог. Уходите.
Ему не оставалось ничего. Клод поднялся, раздавленный и удрученный.
– Вы можете одолжить мне свой шарф? – вдруг робко вставил Пегий. – Тут очень холодно…
Виконт с готовностью отдал ему шейный платок и, попрощавшись, вышел. У дверей его ждал алебард.
На следующее утро, когда Клод хотел покинуть зал вместе с заключёнными, ему не дали выйти сразу несколько алебардов. Переводя растерянный взгляд с одного солдата на другого, юный виконт почувствовал напряжение.
– Ваша Милость, – отчеканил первый алебард, держа оружие наготове. – Вы обвиняетесь в убийстве арестанта под номером 2963, Пьера Фоше. Мы обязаны вас доставить к комиссару. Теперь вы под арестом до выяснения обстоятельств.
– Убийстве! – вскричал Клод, весь дрожа и не веря своим ушам. – Что вы говорите? Пьера! Пьер мертв? Как?!
– Пройдёмте, трибунал во всем разберётся.
После этих слов двое алебардов стали по обе стороны от виконта и вывели его из зала.
События мелькали пред ним, как во сне. Клод впервые ощущал себя марионеткой в чьей-то властной руке, которой он не в силах был противиться. С ужасом он наблюдал за ходом следствия, с замиранием сердца слушал доводы судьи, не мог поверить, что человек, с кем он говорил лишь вчера, умер.
– Вы вошли в одиночную камеру к номеру 2963 ровно в полночь, – разъяснял факты судья. – Его нашли мертвым сразу через пять минут после вашего ухода. 2963 был задушен шейным платком. Вашим платком, месье. Никого другого в комнате не было. Против вас свидетельствует сопровождавший вас алебард. Он заявляет, что 2963 был мертв уже тогда, когда вы выходили из камеры. Время тоже свидетельствует против вас. У вас есть и мотив: 2963 ранее покушался на вашу жизнь.
– Я не убивал его, – из раза в раз повторял Клод; порядки каторги не дозволяли ему иметь адвоката. – Это самоубийство. Ради этого ему была нужна одиночная камера, ради этого он толкнул меня в груду угля, ради этого попросил мой платок…
– Суд отклоняет версию о самоубийстве. 2963 был особенно верующим, что доказывают не только его слова, но и отличное поведение во время мессы, а также то, что он потратил все сбережения, купив Библию.
– Но что может доказать мою невиновность? – негодовал Клод, в отчаянии сжимая кулаки. – Ваших доводов недостаточно! Я повторяю: это самоубийство!
– По уголовному кодексу 1791 года, одиннадцатой статье раздела «Преступления и нападения против личности» – умышленное убийство, Клод Ларонси, вам грозит смертная казнь.
Виконта увели в одиночную камеру, где недавно содержался Пегий, и приставили стражу.
Теперь он сам был на месте тех униженных, кого так рьяно защищал. Найдется ли защита для него?..
Он сидел сгорбившись, отсчитывая минуту за минутой. Первое время он плакал навзрыд, не принимая действительности, поражаясь ей. Так хотелось ему вернуть момент и не возвращаться на это проклятое место. Первое время он проклинал Пегого, отнявшего и свою, и его жизнь.
Однако потом, вытирая слезы, Клод улёгся на примятую солому, поджав ноги, и задался вопросом: виноват ли в этом Пегий?
«Нет, не виноват,» – честно признавался он. – «У него были причины уйти из жизни. Он, наверное, больше не мог терпеть этот ужас».
Себе он признался, что поторопился ругать Пегого; следовало ругать порядки каторги и случайное стечение обстоятельств. Но это не слишком успокаивало перед возможным наказанием.
Время от времени его мысли развеивал разговор двух алебардов, стоящих за дверью. Они старались шептаться тише, но коридор и эхо осмеивали их попытки.
– 1342 сбежал, ты слышал?
– 1342? Это который? – видимо, его собеседник был новичком.
– Ну, плешивый такой, маленький. Парша его, вроде, кличут.
– Не слыхал. А как это он умудрился?
– Черт его знает! Но, говорят, если ещё один побег случится, Мореля мигом в отставку попросят.
– Ну дела…
– У него тут вся жизнь.
Заполночь замок его камеры скрипнул и на пороге показался старший надзиратель в сопровождении комиссара.
– Клод Ларонси, – проговорил комиссар, то ли случайно, то ли намеренно упустив «де». – Вы признаны виновным. Завтра утром вас направят в Париж, где будет проходить ваша казнь.
Мертвенно-бледный, виконт не проявлял признаков жизни, будто и не слыша ничего. Наконец он просипел:
– У меня есть последнее желание?
– Последнее желание? – усмехнулся комиссар. – Только если это не помилование.
Пропустив его едкую шутку, Клод продолжал.
– Казните меня на каторге.
– Как каторжника? – оторопел старший надзиратель, вклинив свое слово. – Ваша Милость, вы должны поехать в Париж…
– Это можно, – перебил его комиссар. – Но зачем?
Собрав остатки сил и отринув слезы, виконт еле слышно пробормотал:
– Хочу умереть среди тех, кому я хоть немного дорог.
– Как же ваши родители, виконт?
– Они вдоволь настрадались, – вздохнул юноша. – Не нужно им видеть мою смерть. Хуже собственной смерти – видеть смерть своего ребенка.
Видимо, размышляя над ответом, комиссар замолчал. Воцарилась глубокая, скорбная тишина.
– Хорошо, месье, вас казнят во дворе каторги, если вы так этого хотите. Будьте готовы, на рассвете к вам явится стража и поведет вас на эшафот.
Клод не ответил, повернувшись на другой бок, к стене.
Утром скрипнула дверь. Виконт поднял отяжелевшую голову, пытаясь разглядеть вошедшего во мраке.
«Неужели уже рассвело?» – застонало его сердце.
Дверь за вошедшим в его камеру заперлась. Почувствовав липкий страх, Клод привстал и грозно бросил во тьму:
– Кто вы?
Сумрачный силуэт припал к полу.
– Ваша Милость, нет!.. Ваша Милость!..
Говорил Мулен. Слова его сбивались, из глубин души рвались рыдания.
– Шарль! – немало удивленный, воскликнул Клод и рухнул на солому. – Как ты прошел сюда?..
– Они хотят убить вас… Вас! Как же это возможно? За что вас убивать? Что вообще у них в голове…
– Как ты тут оказался? – снова спросил виконт, проглотив ком в горле.
– Я подкупил аргузена.
Его беспокойный силуэт заметался по комнате. Когда он замер, глаза его блеснули во тьме.
– Вы хотите, чтоб я убил стражу? – осилив волнение, он добавил: – Вы бы могли сбежать.
– Нет, Шарль, – обронил виконт. – Ты сделаешь только хуже. Ты убьешь человека, неповинного в том, что со мной происходит.
Мулен вновь затих и сел напротив Клода; в темноте не было видно, как он дрожал с ног до головы.
– Вы не можете умереть.
– Однако уже строят виселицу, слышишь?
Со двора доносились мерные удары молотка.
– Я отдал аргузену все свои деньги, что я заработал за четырнадцать лет. Может быть, он даст вам уйти? – с неугасаемой надеждой прозвучал надтреснутый голос Мулена.
Грудь Клода сдавила боль, его поразила такая жертва ради его спасения.
– Все деньги… – тихо повторил он. – Какой ужас, как же ты будешь жить?
– Я и не жил. Мне терять нечего. Зачем мне деньги, если я здесь навечно?
– Вот и я теперь здесь навечно.
Слова эти мощно ударили по Мулену; по его щекам против воли потекли слезы.
– Вы были так добры. Я привязался к вам за это время. Ко мне ещё никто не был так добр. Или я не замечал никого. Вы дали мне очень многое: вы дали свет слепцу и жалость убийце... Кажется, вы сделали меня человеком. А теперь вы уходите навсегда. Вас убивают так бесчеловечно!
Стиснутый горем, он умолк, но вскоре снова продолжил, словно торопясь:
– Вы, может, думаете, что я лгу вам? Я пойму, если я в ваших глазах – ничтожество. Это правда понятно. Я ведь каторжник. Каторжник – самый последний человек в мире, он даже не жив. Но я не лгу вам. Я не знаю человека лучше вас… Ещё час назад я умолял комиссара казнить меня вместо вас. Я бы сделал для вас все… Вы дали мне надежду. Поэтому я пришел сюда, чтоб дать надежду вам.
Клод не мог ему ответить сразу: он и сам был объят мукой. Когда стих стук молотка во дворе, он глухо проговорил:
– Я верил в тебя, Шарль. И в других тоже. На самом деле, я до сих пор не могу понять, как все обернулось именно так. Но если бы мне было дано поступить иначе, я бы не смог изменить что-либо. С тех пор, как мне открылся иной мир, лишенный человечности, я понял, чему посвящу себя. В глазах простых людей подчас читаешь то радость, то печаль, то задумчивость и прочие эмоции; глаза заключённых всегда пусты. Из них выскоблили все, разбили их, как порожние сосуды… Я хотел стать им другом.
– И стали, – еле слышно добавил Мулен.
Дверь резко скрипнула и отворилась, впуская рыжеватый свет. Заговорил подкупленный аргузен:
– 3127, на выход.
Рассветное небо сеяло белую крупу снега; она ложилась на согнутые плечи заключённых, собранных во дворе и сбитых в кучу. Серые лица, непонимание, блестящие глаза.
Приказ снять колпаки. Стать на колени. Захрустел тонкий снежный слой. Море голов пошатнулось и потупилось. Пальцы мяли колпак, взор бегал по рядам алебардов, окружающих согнанных каторжников и пристально следящих за порядком.
Мало кто смотрел на виселицу.
Только одна голова не преклонялась. Мулен видел, как Король закидывает петлю на тонкую шею виконта. Вдруг юноша дал ему знак повременить.
– У меня есть право последнего слова, – напомнил Клод.
Его стройная и гордая фигура словно возвышалась над низостью виселицы. Обведя взглядом собравшихся заключенных, он произнес:
– Я пришел к вам, как к братьям. Не потому, что я хотел вас просветить. Конечно, просвещение тоже кажется хорошей идеей. Но моей идеей было попросту дать вам понимание, которого вас лишили. Вы, быть может, удивитесь, но в большинстве из вас есть тяга к добру, совести и чести. Это мое наблюдение, я подпитывал его день ото дня. Раньше – я вас жалел, теперь – полюбил. Со всеми вашими грехами. Я знал: вы способны на исцеление, в вас есть зачатки хорошего.
Каторжники внимали ему чуть дыша. Только Король зевал, держа руку на рычаге, и со скучающим видом ждал окончания речи.
– Напоследок хочу сказать, что я не убивал Пьера, – устало вымолвил Клод. – Каторга его довела до крайней точки отчаяния. Я послужил ему лишь способом освобождения от мук. Я не виню его. Он натерпелся, будет с него. И с вас, друзья, тоже будет. Я прощаю всех вас, и вы, надеюсь, простите меня.
Он покосился на Короля.
Под ногами виконта отворилась бездна, и они безвольно повисли; натянулась веревка.
Мулен вздрогнул, закрыл лицо крупными ладонями, не находя сил видеть это. Плечи его тряслись, грудь быстро вздымалась и опадала, как от бега.
Он приоткрыл глаза, только когда арестантам приказали встать с колен.
С уголка алых губ Клода текла тонкая струйка крови, лениво капая на каторжную землю.
Глава 25. Стихия берет свое дитя
Человек, брошенный в штормовую пучину без единой надежды спастись. Что он делает? Сопротивляется волнам, этим исполинам, властным над его жизнью. Он гребёт черную воду, захлёбывается, теряет силы и, когда осознает ужас своего положения, больше не противится течению. Оно подхватывает его, унося на невиданные глубины.
Вдруг из ниоткуда в руках у него оказывается веревка. Галлюцинация ли? Нет, она осязаема. Утопающий хватается крепче, снова всплывает. Небо над ним теряет мрачность, подпуская свет.
«Спасён!» – ликует его душа.
Так же неожиданно веревка растворяется, точно вата, и волны вновь берут добычу в свои лапы.
Что должен чувствовать человек, одаренный надеждой? Как терзается он, когда она гаснет, подобно утренним звёздам?
Мулен чувствовал то же самое, что и бедный утопающий. Больше у него не оставалось никого. До Клода он был одинок, не осознавая этого. Только обретя друга и тут же его потеряв, он осознал боль лишения и пустоты.
До прежнего низкого состояния Мулен, однако, не опустился. Конечно, он облачился в молчание, но теперь оно носило иное имя – Скорбь. Под этой светлой печалью, как под слоем мартовского снега, таились первые цветы его души, взлелеянные дождем горьких слез.
Перемена в нем стала явна многим, включая надзирателей. Все благодаря одному случаю, произошедшему в октябре 1793 года. Шестнадцатый год пребывания в Бресте…
В тот день каторжники перевозили снасти в лодках с одного берега на другой. В лодке помещалось по две пары арестантов и одному вооруженному алебарду для их охраны.
Стояла серая погода; течение особенно беспокоилось, направляя лодки по-своему. К середине для каторжники уже вымотались. Перед выходом на обед, надзиратель велел погрузить последнюю лодку; в нее сели три заключенных во главе с Капитаном, как с самым бойким в их отряде. Он оттолкнулся веслом и повел маленькое судно, сопротивляясь потоку.
В десяти метрах от другого берега лодка застряла на больших тесанных камнях. Старания Капитана выбраться из западни были тщетны. Они находились слишком далеко, чтоб дойти до другой стороны пешком: под ними все ещё чернела угрожающая глубина, а цепи не позволят перебраться вплавь.
– Ну, чего ты стоишь! – рассердился алебард, склонившись к Капитану.
– Мы застряли между камней, – ответил он. – Нужно ждать другую лодку, сами мы не выберемся.
– Чушь! – фыркнул солдат и, закинув оружие за спину, отнял весло у арестанта. – Ты слабо толкаешь, дурак.
Алебард нащупал под водой преграду и принялся с силой отталкиваться от нее. Сидящие покачнулись, схватившись за борт.
– Мы перевернемся! – заорал каторжник, сидящий в конце. – Прекратите!
Не слушая никого и только скрежеща зубами от натуги, алебард сделал следующую попытку.
Мощный толчок перевернул лодку. Арестантов, закованных в железо, вода приняла в свои объятия, затягивая на дно. Дико крича, некоторые успели схватиться за борт. Один каторжник утонул сразу, придавленный грузом цепи и ядра. Остальные ещё держались: кто за весло, кто за плечо товарища, оглашая округу неистовым воплем.
– Помогите! – сплевывая воду кричал Капитан, сжимая борт; ядро тянуло его ногу вниз.
– Тонем! Тонем!
– Господи! – рыдал третий, уносимый потоком.
С берега эту картину наблюдал весь персонал и группа оставшихся каторжников. Никто не мог помочь. Казалось, это уже бессмысленно. Время довершит дело.
Из рядов арестантов неожиданно вышел Мулен и уверенно приблизился к старшему надзирателю.
– Месье, позвольте мне спасти их, – попросил он.
Морель поднял бровь, оценивая ситуацию.
– Их невозможно спасти.
– Если я умру, это ведь не сыграет большой роли, – сказал Мулен. – Я ведь на пожизненном.
Согласившись, старший надзиратель подозвал аргузена и приказал ему снять оковы с Мулена.
– Ты на прицеле, 3127, – предупредил его Морель, указав на выстроенных вдоль берега алебардов.
Тот кивнул и, сняв куртку, бросился в воду.
Река жестоко уносила его дальше от лодки, но он неустанно с ней боролся. Всплывая, он изредка видел маячившую над водой голову Капитана. Однако, когда он наконец подплыл к лодке, утопающих не было и в помине. Стихия сомкнулась над их головами.
Немедля ни секунды, Мулен нырнул. Мутная, грязная вода резала глаза. В болотной черноте он заметил чью-то уходящую руку и без раздумий схватил ее, вытягивая на поверхность.
Всплыв и сделав судорожный вздох, Мулен закинул спасённого на спину и направился обратно. Тело давило на него смертельной тяжестью. То и дело он погружался на глубину, сам рискуя быть утопленным. Но, спустя море нечеловеческих усилий, он, полностью обессиленный, выбрался на берег и упал рядом со спасенным человеком. Теперь они выглядели одинаково убито.
Слуха его коснулись аплодисменты и восторженные крики служащих, каторжников и рабочих порта. Его окружила плотная толпа удивленных, но он был слаб, чтоб подняться и ответить им.
– 3127, – голоса померкли перед басом старшего надзирателя. – Ты спас алебарда Анри. Молодец, – услышав похвалу, Мулен даже открыл глаза. – Я прослежу, чтоб тебе дали дополнительную порцию мяса и хорошего вина.
Глава 26. Ahasverus
Следующий случай произошел в июне 1794 года.
Как стало известно ранее, рабочие порта делили больницу с каторжниками, для которых отводились залы на первом этаже.
Летом госпиталь загорелся. Пламя стремительно распространялось по этажам. Больные в суматохе выбегали. Кто не мог ходить, того выносили врачи.
Огонь породил крик. О помощи взмолились каторжники, которые не могли покинуть больницы – они были прикованы цепями к своим койкам. Несколько аргузенов бросились в здание госпиталя, освободили десяток арестантов, но часть больницы уже густо обвил дым. Три зала остались отрезанными от жизни. И там, за толщей копоти, в огне, не смолкали мольбы каторжников.
Когда к аргузену пулей подлетел Мулен, он не сомневался в том, чего потребует арестант.
– Так и быть, беги, добродетель, – усмехнулся аргузен; 3127 теперь вызывал доверие.
Мулена освободили от цепей, и он ринулся в горящий госпиталь.
Тем временем несколько тысяч взволновавшихся каторжников срочно выводили за пределы каторги под усиленным надзором солдат; их вели подальше от дыма – в город. Их разместили на главной площади, сбив в одну огромную группу и окружив алебардами, готовыми открыть огонь. Но каторжники вели себя тихо. Зрелище слишком поразило их.
– Пересчитать всех, – комиссар отдал команду надзирателям, и те разделились.
– Одного не хватает, – не без скрытой тревоги доложил старший надзиратель Морель, хмуря брови. – 3127 исчез.
От толпы отделился молодой аргузен и сознался:
– Я отпустил его… Он побежал помогать больным в горящем госпитале.
– Идиот! – прикрикнул на него Морель. – Кто тебе давал разрешение? Марш за ним, живо!
Аргузен, побледнев, ведь не каждый день увидишь Мореля в гневе, кивнул и со всех ног побежал обратно.
Итак, что делал Мулен в больнице? Когда он там очутился, потолок первого этажа уже начал разрушаться. Сыпался град пылающих досок, слышались стенания горящих заживо арестантов. В угольном дыму Мулен разглядел полуразвалившуюся лестницу. Он взобрался на второй этаж; ступени, охваченные пламенем, обожгли его ступни.
На втором этаже, где раньше покоились матросы, царил беспорядок. Люди не захватили с собой вещей, убегая без оглядки. Раздевшись, Мулен швырнул свою одежду в огонь. Новым одеянием для него послужили чьи-то почти новые брюки, слегка опаленная белая рубашка и матросская куртка.
Он кинулся к лестнице. Ее яростно терзал огонь. Ходу назад не было.
Тогда он бросился в окно. Удачно приземлившись и не запачкав одежды, он огляделся и поспешил к выходу со двора.
Минуя последние городские улочки, он вздрогнул: до него долетел оглушительный выстрел из каторжной пушки; из нее палили при побеге заключённого. Придя в чувство, Мулен торопливо продолжил путь и по наступлении темноты оставил за спиной стены города.
Перед ним простерлись темно-синие небеса, усыпанные звёздами, и бесконечные поля с редкими крестьянскими домиками.
Мулен изрядно устал идти: его ноги покрылись грязью, на кистях рук запеклась кровь. Он медленно брел, тяжко переводя дыхание, пока не дошел до бедного дома; тогда Мулен вздохнул, теряя силы, и прислонился к стене.
Дверь распахнулась. На улицу вышел хозяин. Вид его был странен, словно влачил он свое существование на земле тысячу лет.
– Ни покоя, ни смерти, – прокряхтел старик, и осветил своего гостя. – Отдохнуть тебе надо?
– Вы будто ждали меня, – растерянно пробормотал Мулен, стараясь скрыть свое лицо в тени.
– Конечно, ждал, – невнятно произнес хозяин. – Проходи же, отдохни.
Мулен последовал за ним.
Из-за туч вышла луна. Ночь вступила во владение.
Часть 2. Глава 1. Капуцин
В распахнутом узком окне мерцала россыпь звезд, мутно-синее небо казалось бездонным на их фоне. Редкие тучи порой застилали тонкий серп месяца, спасая его от неуемного ветра. Спокойно шептались деревья, шумела их новая густая листва, где время от времени перекликались птицы, предвещая утро.
Белая оконная шторка мерно колыхалась, поглаживая по волосам юношу. Он уснул, сидя на полу, на коленях; голова его покоилась на краю кровати, а руки безвольно повисли, сцепленные вместе. Видимо, сон настиг его внезапно.
На кровати же лежал старец, чьи бледные щеки впали, а лицо приобрело острые черты. Хоть его и укрывало одеяло, было видно, что его грудь давно застыла.
Пение птиц окутывало сей мирный сон живого и крепкий сон мертвого.
Наконец юноша разомкнул глаза; его взору предстали светлеющие облака в окне и незнакомая обстановка. Несколько секунд ему потребовалось, дабы осознать, где он находится и что происходит. Когда память вернулась, взгляд его помрачнел. Юноша вздрогнул, выпрямился, его лицо налилось ужасом.
– Брат Амбруаз! – прошептал он, опасливо схватив бледную ладонь старика. – Брат… брат…
Он не смог договорить; слезы покатились по щекам.
– Как я мог уснуть, а не молиться за тебя всю ночь! Боже… Это моя вина!.. Амбруаз!..
Молодой человек, задыхаясь от рыданий, зарылся лицом в грубое одеяло. Горе полностью захватило его, тогда он отпрянул и снова сложил руки в молитве:
– Пошли мне смерть, Господи, как послал ты её братьям моим! – слова его обрывались, грудь ходила ходуном. – Зачем мне жить одному, скитаться в одиночестве… За что Ты послал мне такие страдания!.. Вся моя братия погибла… Забери же и меня!
Качая головой, он в бессилии опустился.
– Что я говорю, – обронили бескровные губы. – Прошу о смерти…
Первый солнечный луч озарил его, и он заметно присмирел, вытирая слезы ладонью.
Спустя месяц он показался в Туре, скромно сидя на паперти; ему подавали милостыню, однако он, на удивление, отказывался. Пробыв там неделю, будто накопив силы, он двинулся дальше.
В конце лета его заметили в Самблансе, приняв за нищего, однако коричневый капюшон и обвитые вокруг пояса веревки выдали в нем монаха.
Скоро сей одинокий странник приблизился к окрестностям Ле Мана. Он зыбкой тенью брел вдоль берега Сарты, опустив голову и устало переставляя босые ноги, покрытые пылью, грязью и кровью. Сколько дней и ночей он шел без отдыха и без пищи – вспомнить было невозможно.
Деревья сменили пустошь, его силуэт затерялся в их долгих тенях. Когда земля начала круто подниматься в гору, ход молодого странника замедлился.
Перед ним высился холм, где меж алых дубовых крон виднелась окружная стена. Как во сне странник услышал далёкий, смытый пространством колокольный звон.
Он стал взбираться на холм, превозмогая смертельную усталость. Но силы стремительно покидали его измученное тело. Не добравшись до вершины, он упал навзничь.
Темнота оборвала его боль.
* * *
Осенью 1752 года, садовник бенедиктинского монастыря, желая подрезать дубовые ветви, вышел за окружную стену. Ветер улёгся, деревья молчали, ничто не мешало его работе. Он насвистывал веселую песню, отправляя на землю одну за другой опаленную багрянцем ветку. Решив забраться повыше, он невольно осмотрел открывшееся ему пространство и охнул: у подножия холма лежал человек.
Спрыгнув, он было кинулся к человеку, однако замер в сомнении и секунду спустя бросился в монастырский двор.
Вскоре он вернулся в сопровождении настоятеля и двух монахов, указывая на место, где нашел тело.
– Капуцин! – еле слышно прошептал молодой послушник, увидев странника.
Настоятель аккуратно приложил руку к шее обессиленного человека и сделал знак монахам. Все четверо развернули простыню, уложили на нее странника и понесли в монастырь. Во дворе к ним присоединились и другие монахи, заинтересованные случившимся.
– В больницу, – коротко велел настоятель, указывая, где оставить их гостя.
Юного капуцина бережно переправили в небольшую, слабо освещённую, но теплую комнату, положили на кровать, омыли его израненное лицо. Братия оставаться долго не могла: прозвучал колокол, призывающий к службе; странника оставили на попечение инфирмария.
Первое время он лежал без признаков жизни. Лицо его потеряло всякую краску, а грудь вздымалась слишком редко. Спустя час, когда тряпку на его горячем лбу заменили, он слабо пошевелил рукой и что-то пробормотал, не приходя в сознание. Состояние его, с одной стороны, улучшалось, с другой – ухудшалось: теперь больной явно казался живее, но он впал в бред и метался по постели.
С наступлением темноты, после вечерни, настоятель наведался в больницу, чтоб осведомиться о состоянии их гостя.
– Слаб, – ответил ему престарелый инфирмарий, склоняя голову.
Странник же, иногда приоткрывая мутные глаза, не видел ничего, кроме быстро мелькающих снов. Пред ним восставали образы десяти монахов; они то расползались пятнами по его туманному сознанию так, что он не мог угадать их сущность, то сжимались в цельную, четкую картину. Он узнавал их, выкрикивал их имена, старался угнаться за ними. То была его погибшая братия.
Лишь к утру ему стало намного лучше. Сознание вернулось к нему, и он услышал незнакомый голос, шептавший:
– Пресвятая Богородица, всесильным заступлением Твоим…
Звон колокола призвал монахов к утрене, заполняя собой всё.
– …Святые и ангелы Господни, молите Бога о больном…
Измотанный недугом, он снова уснул; на этот раз крепким, мирным сном.
На рассвете инфирмарий умыл его залитое слезами лицо и снова обработал раны.
– Где я?.. – странник неожиданно очнулся и просипел огрубевшим голосом, непонимающе оглядываясь.
– Брат мой, ты в безопасности, – с облегчением сказал инфирмарий. – Это бенедиктинский монастырь.
Память вполне вернулась к путнику, и он помрачнел, предавшись тоске.
– Я попросил смерти у бога, и он был готов исполнить мою просьбу…
– Нет, если бы Господь так распорядился твоей судьбой, то не послал бы тебя сюда, – тихо, но уверенно проговорил старец, глядя ему в глаза.
Инфирмарий догадывался, что его подопечный в столь юном возрасте пережил нечто мучительное, и всем сердцем сострадал ему. Он бы желал расспросить странника о его горе, но оно было так велико, что старик, потупляя взор, отступал, не смея ворошить его раны. То, что юноша принадлежал к братии капуцинов, не подлежало сомнениям; единственное – его волосы оставались нетронутыми, он ещё не носил тонзуры, значит, не был монахом.
К счастью, странник сам решил рассказать свою историю; он не знал, воспрещалось ли это, можно ли так много говорить в этих стенах, однако он на самом деле был очень молод, неопытен и, самое весомое, подавлен.
– Я капуцин, послушник, – начал он, приподнимаясь на кровати. – Кроме братии у меня никого не было. Они приняли меня, когда я был ещё младенцем. Один добрый человек вырастил меня как собственного сына, его звали Амбруаз… Нас было немного, совсем немного братьев. Мы ходили из города в город, молились, помогали бедным и прокаженным. Ещё год назад нас было десять. Но за полгода умерли все… Все, кроме меня… – светлые глаза его наполнились слезами. – Они умирали так быстро… Последним меня оставил мой наставник Амбруаз. Я не знал, что делать. Я просил у Господа смерти. Моя жизнь превратилась в вечную скорбь. И я пошел, куда вело меня сердце…
Постаравшись утешить скитальца, инфирмарий принес ему еду: орехи, чернослив и диетического цыпленка – больным полагался обильный паёк. Его же историю в сжатом виде инфирмарий пересказал настоятелю.
После этого капуцин редко нарушал молчание, отдавшись печали, хотя стремительно шел на поправку. Порой его навещали братья бенедиктинцы и, хоть их визиты были крайне короткими, юный странник изо дня в день проникался к ним все большей любовью и признательностью. Уже скоро он обращался ко всем исключительно «брат», как они обращались к нему.
Однажды, когда к нему зашёл Сезар – его ровесник, тоже послушник, – капуцин признался ему:
– Я хотел бы вступить в братию.
Потеряв все, он обрёл больше, словно награждённый за свои страдания и слезы. Он присоединился к бенедиктинцам, исполненный к ним любви; он чтил память о прошлой братии, часто вспоминал их, но верность новым братьям, спасителям его тела и души, пронизывала все его существо. Уже через год он вместе с Сезаром принял монашеский постриг и избрал себе имя Франсуа, в честь Франциска Ассизского.
Глава 2. Монастырь
Примерно в тринадцатом веке – некоторые утверждают, что раньше, – некий вельможа, по слухам, младший сын, решил построить замок. Он выбрал уединённый холм, прежде окружённый лесом – сейчас небольшим скоплением могучих дубов. По его приказу начали строительство, однако замок так и не был закончен: владелец не имел наследников, и сам скончался очень скоро. Все, что осталось после него – кусок окружной стены, донжон и пара малых залов. Байки приписывают вельможе меланхоличный нрав, вызванный его абсолютным одиночеством; удивительно, как такие подробности доходят до рассказчиков, но они уверяют, что сей господин часто пребывал в дурном расположении духа, в котором мог запросто погубить хоть десяток своих слуг, а потом, расскаявшись, замаливать свои грехи; говорят, он был фанатично верующим, поэтому, предвидя такой исход, завещал свое недостроенное чудо местной братии.
Залы, предназначенные для шумных пиров, стали местом неустанной молитвы. Замок, ставший монашеской обителью; дом феодала, ставший домом ангелов; солдат, облачившийся в монашескую робу. Вот, что представляло собой это видоизмененное укрепление, где уже на протяжении шести веков не умолкал колокол, зовущий к службе.
Посмотрим же на монастырь поближе.
Как уже было сказано, его охватывала окружная стена, которая при взгляде с высоты принимала форму креста. На всей территории холма, в особенности рядом со стеной, произрастали статные дубы; по устоявшемуся мнению им насчитывалось шестьсот лет, и они были теми самыми деревьями, заставшими начало постройки замка. Войдя в старинные массивные ворота, гость погружался в монастырский двор. Он не был большим, в прочем, как сам монастырь. Справа располагался огород и домик садовника, слева – амбар и колодец, прямо – монастырь с его неприметным входом и угрожающим донжоном. Глаз гостя цеплялся за резкие трещины на мрачных каменных стенах, за дикий виноград, стремящийся овить и замуровать дверь.
Входящий переступал порог, и сначала ему казалось, будто он оставляет краски дня и погружается во тьму, но уже через секунду взор его прояснялся, и мрак наполнялся неземным сиянием, если погода стояла солнечная. Коридор тянулся в разные стороны, а перед ним, гостем, золотистые лучи озаряли сад, разбитый внутри монастырских стен. Это место именовали клуатром, оно символизировало Эдемский сад. Насмотревшись вдоволь, гость шел налево и попадал в донжон, вернее, сейчас так его уже не называли, ведь он выполнял функции больницы и колокольни.
Направо от больницы была церковь, тоже в форме креста: вытянутый неф под прямым углом пересекала перекладина — трансепт. В восточной части располагался пресвитерий, там стоял главный алтарь, на котором священник служил мессу. На пересечении нефа с трансептом, располагались хоры. Здесь монахи собирались на службы часов и на мессы. Больные братья во время богослужения располагались на скамьях, установленных за хором. Если гость наведался в сию обитель в после полудня, ближе к закату, он был свидетелем, как плавно переливается хор, наполняя неземными звуками огромный зал; и всё утопало в этих голосах, слившихся воедино, везде нежным эхом звучало «Величит душа Моя Господа».
У стен церкви находилось кладбище, а справа от нее – ризница и зал капитула. В этом зале каждое утро монахи собирались, чтобы прочесть одну из глав бенедиктинского устава, называемой capitulum. Здесь же настоятель наставлял братию и порой совещался с ней по поводу важных вопросов.
За залом капитула следовала комната для разговоров, игравшая большую роль в средневековье, нежели в конце восемнадцатого века. Дело в том, что устав святого Бенедикта предписывал братьям почти всегда пребывать в молчании. Тишина почиталась за мать добродетелей; сомкнутые уста — «условие покоя сердца». Монастырская жизнь ограничивала место и время, когда братья могли бы поговорить друг с другом; в житиях же описывались суровые кары, обязательно настигающие любителей поболтать.
Рядом распологалась спальня. Двадцать вторая глава бенедиктинского устава предписывала каждому иноку спать на отдельной кровати, в одном помещении: «Лампада в спальне пусть горит до самого утра. Спать должны в одеждах своих, опоясанные поясами или вервями. Когда спят, ножичков своих, которыми работают, обрезывают ветви и подобное, пусть не имеют при боках своих, чтобы не поранить себя во время сна. Монахи всегда должны быть наготове и, как только дан знак, без промедления вставши, спешить, один другого упреждая, на дело Божие, чинно, однако ж и скромно». По уставу инок должен спать на простой циновке, укрывшись одеялом, однако Бенедикт Нурсийский, составляя свод этих правил, опирался на климат юга Италии. Местность, где располагался описываемый монастырь, – близ Ле Мана, на северо-западе Франции, – не была смертельно холодной, в то же время не балуя излишним теплом, поэтому спальня эта была обставлена кроватями.
Направо от спальни лежала трапезная, на стенах которой изображались дидактические образы, фрески, иллюстрирующие Тайную вечерю. Монахи сопоставляли себя с апостолами, собравшимися вокруг Христа.
За трапезной шла кухня – крохотное помещение, по сравнению с остальными. Большую часть года монахи получали лишь одну трапезу в день, ближе к вечеру. От середины сентября до Великого поста, что начинался примерно в середине февраля, они наконец могли поесть после девятого часа, а в Великий пост — после вечери. Только по прошествии Пасхи монахи получали право на еще один прием пищи около полудня.
При кухне ютилась теплая комната. Так как почти все помещения монастыря не отапливались, в нем устраивали специальную каморку, где поддерживался огонь. Здесь монахи могли немного согреться.
Гость продвигался дальше, вновь сворачивал вправо, тем самым сделав круг и почти вернувшись ко входу. Его взору открывался умывальник, лежащий напротив дивного сада. В память о том, как Христос перед Тайной вечерей омыл ноги своим ученикам в Чистый четверг на Страстной неделе, монахи здесь во главе с настоятелем смиренно моют и целуют ноги беднякам, пришедшим в монастырь.
Покидая эту обитель, гость оборачивался, и его смягчившийся взгляд уже не улавливал, ни трещин в камнях стен, ни грозного вида бывшего донжона, теперь он представлял монастырь старцем с глубокими морщинами, склонившего голову и внемлющего молитвам.
Глава 3. Сезар
Сезар познал тяготы ещё будучи ребенком. Его мать и отец жили крайне бедно и однажды приняли небезболезненное решение отдать ребенка в монастырь. Причина их, совершенно земная, – монастырь гарантировал бы ему еду, – прикрывалась высокой идеей о духовном благе, и они тешили себя надеждой, что ребенок своей жертвой замолит их грехи.
В монастыре Сезару на самом деле жилось лучше. Бывают люди, созданные для определенного дела, их словно отлили в определенной форме, а потом поместили в нее же. Таким был Сезар. Монастырь представлялся ему идеальным местом, и даже в самых потаённых помыслах он не допускал мысли, что где-то жизнь может протекать лучше. Ему казались непонятными поступки послушников, отказывавшихся продолжать дело божие и уходивших в мир. Никогда он не испытывал нужды или неудобств, вызванных строгим уставом; все это прекрасно совпадало с его взглядами, возможностями и предпочтениями.
Став монахом, Сезар приобрел славу одного из самых строгих блюстителей порядка. Он вовсе не был злым или сварливым, ведь христианину, в особенности монаху, таким быть строго воспрещается: «всякий, кто гневается на брата своего, даст ответ перед судом»; в уставе же сказано: «Господа Бога любить от всего сердца, всей душой и всей силой. Потом — ближнего, как самого себя». Эти принципы сплетались с принципами Сезара; он им не подчинялся, они сами жили в нем.
Однако в своей безупречной вере он доходил до того, что не понимал, почему некоторые братья слишком сонливые, не вскакивают с постели среди ночи по первому же удару колокола, а дожидаются второго или третьего; не понимал, ведь устав предписывал не быть сонливым, и он принял это с простотой. Сначала его непонимание обращалось в еле заметное порицание; увидев природу этого чувства, Сезар с корнем вырвал порицание из своих мыслей и перевел внутренний взор на себя самого: он дерзнул осудить братьев! Следя за порядком, он сам нарушил устав, отыскивая пороки в других. Ужаснувшись, Сезар покаялся настоятелю и с тех пор старался лучше следить за собой, нежели за другими.
Натура Сезара, на первый взгляд, походила на высокий, суровый, неприступный частокол; но тем, кто по счастливой случайности заглядывал за этот частокол, открывался вечнозелёный лужок, на котором пасся белоснежный ягненок – олицетворение его чуткой души. Он казался сильным человеком и, скорее, таковым и являлся, хотя была в нем одна-единственная слабость, поражавшая его беспощадно.
Сезар любил детей. Он их обожествлял, умилялся каждый раз, когда бедняки приводили своих ребят в монастырь, он отдавал им все, что мог, делал все, что было в его силах. Так, во время причастия он дал мальчику-бедняку не кусочек хлеба, а весь, что у него имелся. Кто-то из братьев заметил, что на протяжении нескольких месяцев Сезар делил свой единственный прием пищи с сиротами.
Если взрослого он ещё в тайне, в глубинах своего существа, мог упрекнуть, то на детей он смотрел, как на ангелов. В этом строгом человеке, старательно подавлявшем в себе все мирское, крылось нечто материнское, что неустанно приобщало его к миру.
Когда Сезар был ещё молодым монахом, старый инфирмарий нашел у окружной стены свёрток – в нем лежал младенец, то ли крепко спавший, то ли находившийся на грани смерти. Стояла морозная ночь, выпал первый снег. Если ребенок и оставался жив, то чудом. Не имея иного выхода, инфирмарий отнес свёрток в монастырь.
Младенец слишком замерз, его шансы на жизнь будто падали с каждым днём. Инфирмарий прилагал все усилия, чтоб облегчить его состояние на помощь ему вызвался Сезар. С позволения настоятеля он отлучился в ближайшее селение, взял взаймы корову и привел ее на монастырский двор, чтоб у ребенка всегда было свежее молоко. В свободное время он варил каши и кормил своего маленького подопечного, которого он сам решил опекать.
– Как ребенок? – однажды тихо поинтересовался настоятель, глядя на инфирмария.
– Его зовут Жан, – ответил за него Сезар с сияющим взором.
Малыш вскоре пошел на поправку и вступил в ряды послушников. Наставником его, конечно, был Сезар, отлучающийся от него только по необходимости.
Жан рос милым, скромным и весьма сообразительным – он составлял идеал Сезара. В мальчике он видел совершенного монаха, буквально не знающего иного мира, кроме монастыря. Он бы нераздельно принадлежал божьему делу, его думы бы не смущались воспоминаниями о доме, об обильной еде, о хорошем сне. Домом для него стал дом господа, поэтому Жан обязан был стать ангелом. И он полностью оправдал ожидания своего любимого наставника, по истечении испытательного срока он принял постриг и в очень юном возрасте присоединился к братии.
Сезар прекрасно знал, что гордость воспрещена уставом, однако, когда он смотрел на Жана, не мог подавить в своей душе восторженного чувства и слез счастья.
Глава 4. Робер
На заре весны, когда последние горстки снега таяли на зеленеющих лугах, в монастырский двор ступил молодой человек. Его красивое лицо обрамляли золотистые волосы, ниспадающие до плеч, однако он сильно истощал, видимо, проделав огромный путь. С его острых плеч мешком свисала синяя крестьянская рубаха и парусом набухала от порывов ветра. Он устало прислонился к косяку калитки, огляделся и, заметив за углом черные робы, пошел вглубь двора.
Приближался вечерний час, и монахи посвящали время физическому труду: некоторые из них работали в саду, подрезая кусты; другие могли заниматься перепиской текстов или уходом за клуатром. Молодой человек свернул направо и оказался перед настоятелем, в то время им был Франсуа.
– Добрый вечер, – кивнул гость и, спохватившись, поклонился.
– Здравствуй, сын мой, – сдержанно ответил настоятель, глядя на него вопрошающе.
– Отец, – смущаясь, робко и сбивчиво начал юноша. – Меня зовут Робер Ман, я простой крестьянин, единственный сын в семье. Я понимаю, как тяжело будет моим бедным родителям без меня. Они узнали о моем намерении и запретили мне идти… но я пришел. Мне снился сон. Я видел пилигрима с посохом, он шел ко мне, путь его был долгий. Когда он приблизился и медленно побрел мимо, я последовал за ним, хотя он не приказывал мне. Я спросил его: «Куда ты идёшь? Кто ты?» И он мне ответил: «Имя мое Матфей. Иду я туда, куда теперь идёшь и ты». Не странно ли, проснулся в горячих слезах? Раньше я жил в неверии, я не думал ни о чем. Теперь я понял мой путь. И я пришел, – с этими словами он бессильно склонился перед настоятелем. – Позвольте мне остаться.
Его приняли на испытательный срок, за который несколько раз его родители приходили в монастырь, уговаривая сына вернуться в семью. Каждый раз он выходил к ним с отказом, а в последний раз уже вышел с тонзурой; улыбка озаряла его лицо, а кудри сияли в лучах солнца. Все было решено. Теперь он принадлежал этому месту и чувствовал себя спокойно.
Зимой 1777 года по стенам монастыря пролетел грозный звук: стучали по деревянной табличке, называемой tabula; этот давний обычай оповещал о том, что один из монахов – настоятель, избранный после Франсуа, – находится при смерти. Уже скоро в церкви печально и тягуче читали молитвы за упокой.
После службы монахи собрались в зале капитула, чтоб обсудить вопросы и избрать нового настоятеля. Он избирался на определенный срок. Обычно голосование проводится тайно, однако братия этого монастыря состояла лишь из семи монахов; все, что им требовалось – руководствоваться честностью и не выбирать того, с кем им будет комфортно.
Старший из монахов – Сезар – обратился к братии, и они по очереди молвили имя избранного ими брата:
– Брат Бернарден, – первым нарушил молчание Франсуа.
– Брат Бернарден, – согласился с ним Сезар и обернулся на младших из братии – Жана и Робера.
– Бернарден, – смиренным хором ответили они.
– Бернарден, – подхватили и другие.
Все обратили взоры на молодого монаха, чье строгое лицо наполовину окутывал мрак.
Глава 5. Бернарден
Пожалуй, единственным, для кого монастырь являлся не домом, а тюрьмой, был Бернарден. Он происходил из бедной семьи с десятью голодными ртами. Ужасные картины голода и нужды запечатлело его детское сознание; жизнь ещё тогда одарила его лицо печатью мрачности, словно он с самых ранних лет познал все невзгоды. Если остальные монахи вели себя сдержанно и строго, лишь следуя уставу, то Бернарден был поистине хмур, он бы и остался таким даже за пределами монастыря. Итак, детство не улыбалось ему; несколько раз он навещал монастырь в Чистый четверг, ходил на причастия, пока однажды не решил остаться. Здесь кормили, поили, говорили добрые слова. Не то, что дома, – хаос, плач, холод, голод, болезни, ссоры… В десять лет он заявил матери о своем уходе, и та не стала удерживать сына, видимо, и не слушая его. Кому он был нужен? Только кусок хлеба на него тратить. И Бернарден, чувствуя себя лишним, покинул дом.
Однако монастырская жизнь пришлась ему не по вкусу, она тоже пестрила лишениями, ограничениями во всем. Да, еда есть, но прием пищи один или два раза в день. Есть кровать, нет сна. Если бы кто-нибудь заглянул в мысли Бернардена, во-первых, нашел бы их в постоянной борьбе, во-вторых, с уверенностью сказал бы: «Это не монах». Дело в том, что в Бернардене преобладало рациональное начало. Он постоянно размышлял, сомневался, сравнивал, задавал себе вопросы, на которые долго искал ответ и не находил его.
Он усомнился в существовании бога.
«Просите, и дано вам будет,» – подумал он как-то перед сном, и ему вспомнились картины детства: кашляющая кровью младшая сестра, дикий плач, слезы старшей сестры, стоящей на коленях и шепчущей молитвы. Вскоре малышка умерла. – «Были ли услышаны ее мольбы?..»
Этот человек видел слишком много горя за первые десять лет жизни, чтоб вырасти романтической личностью. Если его сердце и было горячо изначально, то судьба его остудила. На все в мире он смотрел с точки зрения суровой логики, хотя во многом сомневался, и в конце концов потерял всякую веру. Обессиленный его дух напоминал парусник в бушующей водной стихии, гонимый ветром и обречённый на вечные поиски, бесконечные скитания.
Испытательный срок его кончился, и Бернарден мог бы вернуться в мир. Он не вернулся. Все потому, что ещё одна его черта не давала ему покоя – стоицизм. Бернарден представлял собой море разнородных идей, они истязали и били его душу, как вал бьётся о борт. Казалось странным, что он – монах! – усомнился в боге, но не усомнился в предопределённости судьбы. Смирившись с ней, он решил продолжить самобичевать свое существо, противившееся заточению.
Бернарден считал себя низким и недостойным человеком. Братия же, наоборот, его любила. К слову, и он любил их, считал семьёй и самыми близкими людьми, хотя ни с кем из них – как в целом, ни с кем в жизни, – никогда не был близок. Мысль, что он лишний, продолжала грызть его, даже когда он стал монахом.
Весной 1779 года после службы Бернарден ухаживал за цветами в клуатре и удалял сорную траву. Предавшись своим мыслям, он не услышал приближения Жана; впрочем, и коридор не выдал его шагов.
– Брат Бернарден, – негромко позвал он, и настоятель обернулся, оторвавшись от работы. – К нам пожаловал гость, он во дворе.
В лёгком недоумении Бернарден поднялся, вытер руки и вышел. У входа в монастырский двор его дожидался сухой старик, устало переминаясь с ноги на ногу; в тощих руках он качал ребенка лет двух, завернутого в отрепья. Неловко поклонившись, он едва не уронил свою ношу.
– Ты настоятель, да? – удивившись молодому возрасту монаха, сказал старик вместо приветствия.
– Верно, – ответил тот, ожидая объяснения цели прихода.
– А вы… – гость занялся, осматриваясь, словно чувствуя давление. – Вы же принимаете детей, да?
Бернарден кивнул и обратил внимание на крепко спящего малыша с чумазым лицом.
– Ты хочешь отдать ребенка в монастырь? Ты не подумал о тяготах, которые выпадут на его долю?
Очевидно, старик не ожидал вопросов, но они будто ободрили его.
– Почему? Да это не мой ребенок! Вот почему! – он состроил победную гримасу, однако под вопросительным взглядом настоятеля пришлось продолжить. – В ночь Рождества его папашу убил какой-то сумасшедший из леса, а моя жена, благодетельница чертова… – Бернарден свёл темные брови на грозном лице, и гость спохватился. – Простите! В общем, она приютила детёныша. Сама-то она давно болела. С дыханием у нее что-то было плохо. И она быстро померла. Остался я, старик, глядишь, и я завтра приставлюсь… Простите ещё раз. Мне этот негодник в кошмарах не снился, не нужен он мне. Поэтому, лучше вам его взять, чем он на улице окажется.
Думая, Бернарден изучил взглядом внешний вид пришельца: низкий, заросший седой бородой и лохматыми волосами, босой и ужасно худой, он больше походил на бродягу. Ребенка, обернутого в лохмотья, разглядеть представлялось трудной задачей; свет падал лишь на его лоб с темными кудрями, один закрытый глаз и грязный нос.
– Что-то не так с ним? – наконец заговорил Бернарден, предположив одну из причин, почему от мальчика хотят избавиться; но старик его не понял. – Он болен? Уродлив?
– Ах, нет, – пожал плечами гость. – Думаю, нет. Жрет за двоих, видимо, здоров.
– У тебя есть дети?
– Ну, есть.
– Отдай его своим детям.
Усмехнувшись, старик покачал головой.
– У моей дочки своих отпрысков полон дом. Мне и этого ей подкинуть? Нет уж, забирайте.
– Монастырская жизнь крайне сложна, – терпеливо пояснил ему Бернарден. – Человек должен приходить в монастырь только из огромной любви к господу, а не из желания выжить или спастись от горя.
Гость явно стал нервничать, осознав, что сбагрить этот груз не так уж и легко.
– Да я такой путь проделал по этим ухабам!.. И вы не хотите его взять?! Тогда ему придется умереть, милейший. Я не хочу тратить последние дни на этого сатану.
– Это дом божий! – сурово одернул его Бернарден, повысив голос. – Помни, где ты находишься и не поминай врага его.
Вжав голову в плечи, старик прикусил язык.
– Так вы не возьмёте ребенка?.. Где мне его оставить?
– Воспитай его в любви, как собственного сына, и будет он тебе опорой.
– Господи, да я умру скоро! Месье, брат, отец… Он вечный сирота!
– Не заботьтесь о завтрашнем дне, – процитировал настоятель. – Ибо завтрашний сам будет заботиться о своём.
Раскрыв рот, гость смотрел на него, не зная, что делать и говорить. В глазах его отчаяние мешалось с удивлением, он смотрел то на Бернардена, то на ребенка.
– Мне уходить?.. – ошалело проговорил старик.
– Нет.
Некто третий вмешался в их разговор. Словно из ниоткуда появился монах, чье лицо утопало в тени капюшона, однако по голосу можно было узнать Сезара. Он подошёл к старику и принял из его рук ребенка.
– Да благословит тебя господь. Иди с миром, – сказал Сезар гостю, осенил крестом и удалился так же тихо, как и появился.
Глава 6. Анархия, хаос, ребенок
Монастырь обрёл новое дитя.
Услышав от старика историю ребенка, Сезар дал ему имя Ноэль, в честь Рождества, когда он был спасён. Он же принял решение временно поселить Ноэля в теплой комнате и по мере своих сил обустроил ее для нового воспитанника. Соорудив кроватку, Сезар пожертвовал собственным одеялом для постели малыша.
Ребенок чувствовал себя прекрасно, его не мучили никакие недуги, что только грело сердце Сезара. Маленький Ноэль имел огромный аппетит. Ради него братия обзавелась выводком цыплят, с которыми мальчик часто играл во дворе, валяясь в свежей траве, в кустах, в петрушке и растениях инфирмария. С долгой прогулки он всегда возвращался полностью грязным, так что умывальник использовался не только в Чистый четверг. Каждый день для Сезара теперь становился «Чистым»; однако это радовало его.
Устав запрещает смех, детство же – требует. Ноэль смеялся часто и почти всегда без повода. Дети – хаотичное, беспричинное счастье. Во дворе монастыря отныне стоял звонкий хохот. Проходящий мимо странник мог бы подумать, что за окружной стеной орудует целая ватага ребятишек, но весь этот шум, гам, крик – один Ноэль.
В монастыре над ним пытались установить контроль. Когда малыш рассмеялся внутри монастырских стен, Франсуа взял его за руку и отвёл в комнату для переговоров.
– Почему ты смеёшься? – мягко и в то же время серьезно спросил монах, глядя на ребенка сверху вниз.
– У вас голова похожа на яичко, – без робости, с улыбкой ответил тот.
Ни один мускул не дрогнул на лице Франсуа, он воплощал собой спокойствие.
– Жди здесь, – лишь велел он и покинул комнату.
Через минуту он вернулся и указал на место под окном, куда падал солнечный свет:
– Садись.
– Я не люблю сидеть на полу, – воспротивился было малыш, однако повиновался.
Франсуа сел рядом и вручил ему книгу, которую принес. На черной старой обложке значилась надпись «Евангелие».
– Что такое Евангелие? – удивился Ноэль, обернувшись на монаха.
– Это книга о жизни, учении, смерти и воскресении Иисуса Христа.
– А кто такой Иисус Христос? – ещё больше запутался мальчик.
Франсуа раскрыл книгу так, чтоб им обоим было видно и начал читать. Порой он останавливался, объясняя Ноэлю непонятные слова или осаждая его за то, что он зевал. Наконец, примерно спустя час, Франсуа обратил внимание ребенка на фразу:
– Тогда воины наместника, уведя Иисуса в преторию, столпились вокруг Него целой когортой; Раздев Его, они накинули на Него алый плащ, и сплели венок из терния, и надели Ему на голову, и вложили Ему в правую руку тростник, и преклоняя перед Ним колени, насмехались над Ним, – он оторвался от книги и посмотрел на малыша. – Круг волос на выбритой голове называется тонзурой. Она символизирует терновый венок Христа и то, что монах приобщается к нему.
Уверенный, что Ноэль все осознал и осмыслил, Франсуа был доволен собой. Однако уже на следующий день малыш нашел новое развлечение: он поймал во дворе цыпленка и отнес его в церковь, где в это время шла служба. Первым, чье терпение кончилось, был Бернарден. Вынужденный прерваться, он вышел к мальчику, грозно повел его на выход. По пути Ноэль прыснул со смеху:
– Цыпленок обкак…
Тут его вывели из зала.
Как бы грустно это не звучало, за такой поступок он схлопотал розги. Но и они не могли обуздать нрав малыша.
– Это хаос, – качал головой всегда молчаливый брат Луи.
– Это анархия! – возмущался Бернарден.
– Это ребенок, – с умилением поправлял всех Сезар.
Глава 7. Два сына
Когда Ноэль появился в монастыре, Сезару было шестьдесят лет. До обретения ребенка он часто предавался мыслям о своем возрасте, жаловался самому себе на тяжесть в ногах и слабость. Он отгонял такие мысли, и все же они навещали его: он не без тоски думал о том, что скоро покинет этот мир, после службы обращал взор на дверь, ведущую на кладбище, и представлял, как в ином мире встретится со своими умершими братьями. Пессимизм был свойственен ему в огромной степени, тогда же он утроился, и Сезар затворился в себе, словно взяв обет молчания.
Первым его словом за два месяца, конечно, не считая молитв и служб, было «нет», брошенное старику, принесшего Ноэля.
С того дня жизнь Сезара будто возобновилась. Он совершенно позабыл все печальные мысли, отринул их, полностью увлеченный заботами о малыше. Ноги больше не беспокоили его. Все, что теперь его занимало, – Ноэль. Дерзнув, можно сказать, что этот ребенок отвоевал у бога первое место в душе Сезара.
Даже Жан, при том условии, что Сезар заботился о нем, как о собственном сыне, не занимал собой все мысли и все время. Возможно, потому что Жан принадлежал к тому типу детей, о которых говорят: «Это истинный ангел!» Он представлял собой идеального ребенка с умными, задумчивыми голубыми глазами, благородными чертами и всегда смиренным выражением лица; малыш Жан прекрасно бы смотрелся на картине, изображающей ребенка как возвышенное, неземное существо в сиянии света.
Ноэль был противоположностью. Он не создавал милое впечатление, он создавал проблемы. Этот бесёнок не умолкал ни на секунду, ежедневно нарушая десятки правил устава. Оставлять его одного где угодно было рискованным решением; даже если не существовало способа извернуться и побеситься, Ноэль обязательно его придумывал, находил лазейку и сходил с ума в свое удовольствие. Он принадлежал к тем детям, глядя на которых, вздыхают: «Очень трудный ребенок».
Вероятно, именно поэтому он пользовался большей любовью Сезара.
Обучать Ноэля чтению и письму начали очень рано; никого не оставляла надежда, что энергия мальчика направится в благое русло, и он станет меньше проказничать. С одной стороны, такой план сработал, с другой – Ноэль попросту не хотел учиться и сбегал играть во двор.
– Читай, – терпеливо повторял Сезар, указывая пальцем на строчку.
Ноэль вздыхал, дул губы и произносил по слогам:
– И он встал и пошел к своему отцу. Еще издали увидел его отец, и сердечно сжалился над ним, и побежал навстречу, и кинулся ему на шею, и поцеловал его… – малыш остановился, переводя дух, и сказал: – Какая скучная история.
– Нельзя так говорить, – поправил монах и пригладил его непослушные волосы. – Продолжай.
– Тут очень много страниц, мне не нравится…
– Дочитаем сегодня хотя бы эту притчу.
– Ещё чуть-чуть и всё, – упёрся лбом Ноэль, и Сезар согласился; мальчик продолжил чтение: – Этот мой сын был мертв – и ожил, он пропадал – и нашелся… Всё, всё! – вскочив с места, он радостно выбежал из зала.
Любые проступки прощались Ноэлю. Строгое и непоколебимое сердце Сезара смягчалось пред ним, взгляд наполнялся нежностью, с какой мать смотрит на своего ребенка. К своим воспитанникам он относился, как к сыновьям. Сам себе Сезар как-то сказал: «Первого сына бог послал мне на рассвете жизни, второго – на закате».
Глава 8. Возлюби ближнего своего
Неподалеку от монастыря распологалось маленькое селение. В нем была церковь и местный священник, поэтому не так много людей вспоминало о монастыре, и ещё меньше наведывалось туда по праздникам. Монахи знали своих прихожан поименно, так мало их было; всему виной труднодоступность бывшей крепости.
Перед Пасхой, в Великую субботу, в монастырский двор пожаловало около десяти человек. Солнце садилось, и монахи подготавливали угли для Литургии Света.
Между тем, Франсуа обратил внимание на то, что группа прихожан уменьшилась; кто-то решил остаться. Он и не думал осуждать, однако докучливая мысль о непришедшем вновь и вновь осаждала его. Попытавшись понять, кто именно отсутствует, он вспомнил сгорбленного глубокого старца, который ещё ни разу не упускал возможность прийти к ним в церковь на Пасху или Рождество.
Странное предчувствие охватило Франсуа.
– Добрый вечер, отец, – почтительно поздоровался с ним молодой крестьянин, держа в руке заготовленную свечу.
– Здравствуй, сын мой, – ответил ему Франсуа; обычно на этом и заканчивался разговор, но на сей раз последовало продолжение: – Вас сегодня мало.
Крестьянин задумчиво кивнул, оглядывая тех, с кем пришел, словно видел их впервые.
– Да, и впрямь, – согласился он. – Ах, да!.. Бедняга папаша Тьер, у него отказали ноги, вот он и не пришел.
– Он умирает, – печально вставил другой прихожанин за его спиной.
Услышав это, Франсуа загорелся смутной идеей, которая уже через секунду прояснилась, а с ней просветлел и его взор. Он направился к настоятелю.
– Брат Бернарден, позволь мне пойти в соседнее селение.
Не понимая его намерений, Бернарден удивился.
– Что ты имеешь в виду?
– Тот старый человек по имени Тьер болен, он не смог прийти сегодня.
– И что ты хочешь, брат Франсуа?
– Принести его сюда.
Пытаясь найти верные слова, настоятель произнес:
– Но ты вряд ли успеешь до начала Литургии Света…
– Я успею, – со спокойной уверенностью кивнул Франсуа.
– До захода солнца?
– Да, до захода солнца.
Ничего не оставалось, как отпустить его; Бернарден так и поступил. Через минуту монах вышел за окружную стену и быстрым шагом стал спускаться с холма; полы его черной робы развевались на ветру.
Франсуа невольно окинул взглядом местность; знакомые силуэты деревьев отнесли его на сорок лет назад, когда его измождённое тело было найдено у подножия холма. За этими воспоминаниями последовали иные, далёкие, хоть все ещё дорогие сердцу. Он воссоздавал в памяти картины бесконечных дорог, пройденных им в молодости; тогда большинство времени уделялось на помощь немощным, больным и бедным; неугасимым идеалом его ещё с тех пор был Франциск Ассизский, призревший даже прокаженных, отверженных и особо опасных для общества. Франсуа избрал его своим учителем. Если из недр отчаяния раздавался зов нуждающегося, он шел на этот голос. Таковы были нерушимые принципы Франсуа, de jure – бенедиктинца, de facto – капуцина; душу, ведь, не переделаешь.
Поток его мыслей прервал хруст сучьев, следующий за ним повсюду. Франсуа обернулся и заметил выглядывающие из-за куста темные вихры волос.
– Ноэль! – строго окликнул монах, и мальчик медленно вышел из укрытия, потупив глаза, но не прекращая улыбаться. – Тебе не разрешено выходить из монастыря.
– Но я захотел прогуляться, – пожал плечами ребенок.
– Не разрешено… – повторил было Франсуа, однако вздохнул, глядя на заходящее солнце, и подал малышу руку. – Пойдем.
Идя вприпрыжку, Ноэль распевал псалом на свой собственный странный мотив.
– Не делай так, – прекратил его песню Франсуа.
– А что мне тогда петь?
– Вырастешь, можешь петь Exsultet на Навечерие Пасхи.
Малыш фыркнул; видимо, такой вариант его не слишком устроил.
– А куда мы идём? – вновь оживился он.
– Помогать умирающему.
– Зачем?
Помолчав, монах терпеливо ответил:
– Важно помогать людям. Помогай ближнему по силе твоей.
– Но этот умирающий не ближний. Мы вот уже как долго идём к нему!
Скоро они вошли в селение. Местные дети, заинтересовавшись Ноэлем, кажущимся таким чужим, окружили его.
– А ты монах? – прервал восхищённое молчание один ребенок.
– Я настоятель, – улыбнувшись, задрал подбородок Ноэль.
Тем временем Франсуа вошёл в низкий покосившийся дом. В одиночестве, на циновке лежал старик, сильно исхудавший. Грудь его еле вздымалась; подрагивающие тонкие пальцы выдавали в нем жизнь. Монах загородил собою свет, и умирающий повернул голову в его сторону.
– Кто ты? Как тебя зовут? – слабо произнес старец.
– Зачем спрашиваешь меня о моем имени?..
– В светлый праздник… – перебил его шепот. – Я умираю… во мраке…
– Ты хочешь пойти в монастырь? – прямо спросил его Франсуа, глядя на алое небо.
Казалось, что старик его не услышал; ответил он после долгой паузы.
– Некому меня отнести. Ходить я не могу.
Подойдя ближе, Франсуа взял иссохшую его руку.
– Я пришел за тобой.
Подняв умирающего, словно малого ребенка, монах вышел из дома.
– Ноэль, идём, – велел он и пустился в обратный путь.
Только последние солнечные лучи скрылись, в монастырский двор резво вбежал Ноэль, за ним пришел Франсуа с человеком на руках.
Глава 9. Луч надежды
Как было сказано не раз, Монастырь находился на высоком холме, поросшем деревьями и кустарниками, меж которых взвивалась тонкая тропинка. Неровный холм с одной стороны обрывался нависающим над рекой крутым берегом. Там, на этом обрыве, пестрели манящими красками цветы. Лаванда порой соседствовала с одуванчиками, колокольчиками и вьюнками. Этот дикий благоуханный уголок не на одну секунду мог привлечь взгляд путника, которому случалось проходить это место. Стебли цветов раскачивались на ветру, приветствуя его и словно приглашая подойти поближе. Но удовольствие оказаться в этом райском саду могло обернуться гибелью: цветы росли на тонком пласту земли, висящей над пустотой; внизу – речной поток. Сад, открытый всем, оставался незримо закрыт. Здесь господствовал лишь один садовник – ветер.
Однажды летом старый инфирмарий вышел за окружную стену, чтоб набрать ромашки; себе в помощники он взял молодого послушника Антуана. Поставив корзину на землю, они принялись неторопливо наполнять ее цветами.
– Странно, здесь ромашка растет буйным цветом, – прервал молчание инфирмарий. – Сколько бы я не сажал ее у себя, она не принимается. Удивительно!
– Ничего страшного, – задумчиво сказал ему юноша. – Всё-таки ее больше, чем достаточно, и она всё ещё рядом. Мы должны быть довольны этим.
Ответ настиг его спустя некоторое время:
– Я не из недовольства говорю, а просто дивлюсь природе. Где-то за растениями ухаживают, холят их, лелеят, но они вянут. А другим – зной, стужа, ветер, все нипочем, и цветут они пышно.
В кронах деревьев, смешанных с синими клочками неба, перекликались птицы; зачиналось погожее, звонкое утро.
Когда корзина почти наполнилась до краев, инфирмарий продолжил мысль, возвращаясь к теме разговора:
– Вон, взять, например, наш обрыв. Чего там только не растет! В любую погоду, в любое время дня и ночи посмотри туда – всегда красиво. Что ночью, что на закате, что на рассвете.
Антуан, положив последнюю горсть ромашки, невольно перевел взор на обрыв. С этого места он хорошо виднелся меж деревьев. Отведя взгляд, он вдруг снова обернулся туда. Ему привидилась чья-то фигура.
Человек? В такой глуши?
Молодой послушник всмотрелся получше и теперь ясно различил на фоне неба силуэт. Едва он успел подняться, как этот силуэт исчез, а через пару секунд раздался отдаленный всплеск воды.
Инфирмарий повернулся на шум; когда он возвратился к ромашке, ахнул: Антуана на месте не было.
Послушник, мигом поняв, что произошло, бросился к подножию холма. Человек упал или сбросился с обрыва, и течение несло его навстречу Антуану; часто вода поглощала его, и он пропадал из виду.
В начале июня, ранним утром вода была холодной.
Несчастного прибило к противоположному берегу. Счастье затопило душу Антуана.
«Спасён!» – ликовало его сердце.
Однако человек дрожащими руками взял булыжник и оттолкнулся от берега. Он тут же пошел ко дну.
Лицо Антуана в момент побелело. Стало ясно, что падение с обрыва произошло не случайно. Перед ним был самоубийца.
Без колебаний послушник нырнул в реку. Ужасный и мрак холод сковал все его тело, однако выбрался на берег он не один. За собой обессиленный Антуан волочил обмякшее тело. К этому времени на помощь подоспел инфирмарий, растерявший дар речи от увиденного.
Незнакомец, вырванный у лап смерти, очнулся. Антуан положил его на мягкую траву и в верном солнечном свете наконец обратил внимание на его лицо. Щеки его были поражены красно-бурыми бугристыми пятнами, кровоточащими язвами, часть его носа просела вовнутрь, брови выпали, левый глаз полностью скрылся за опухшими веками; с правого глаза скатилась слеза.
– Зачем вы меня спасли? – прохрипел он, глядя на пораженного Антуана.
– Нельзя… – произнес он через силу. – Грех накладывать на себя руки…
Видя его взгляд, полный ужаса, спасённый горько осклабился кривой улыбкой.
– Даже такие руки? – бросил он и показал свои кисти с неровными, деформированными пальцами, некоторые из которых отсутствовали.
– Проказа, – тихо сделал вывод инфирмарий, и, все же услышав свой приговор, незнакомец разрыдался.
Овладев собой, послушник сел рядом с ним и положил руку ему на плечо.
– Меня изгнали из собственного дома, выгнали из деревни, – медвежьим голосом ревел несчастный. – Я смертельно болен, я уродлив, ничтожен, обречён и опасен!.. Мне остаётся только смерть! Не надо было меня спасать! Я хотел умереть, понятно вам?
– Так нельзя, – мягко и сочувствующе произнес Антуан.
– Мне можно, – огрызнулся человек. – Мне уже все равно.
– Это грех, вечное проклятие…
– Не кажется ли вам, что я уже проклят? – страшное лицо его исказилось; верхняя губа обнажила гнилые зубы. – Я оставлен всеми. Даже своей семьёй.
– Бог никого не оставляет, – твердо заявил послушник.
Инфирмарий быстрым шагом направился к монастырю, докладывать обо всем настоятелю.
– Вот тебе и ромашка, – пробормотал он по дороге.
Больной убрал с плеча руку Антуана и отстранился.
– Берегитесь оказаться на моем месте, – грозно и в то же время печально прорычал он. – Вы будете другого мнения о боге, как только узнаете то, что чувствую я.
Неотрывно глядя на него, однако уже без страха, а с глубоким состраданием, Антуан молвил:
– Блажен, кто сквозь страдания выносит веру и доброту. Нельзя любить бога только в радости и хулить его в беде.
– От меня отвернулся даже он, мне незачем надеяться на него.
Снова дотронувшись до его руки, послушник покачал головой:
– Такого не может быть. Он послал тебе меня.
В единственном глазе несчастного мелькнуло непонимание; он явно был тронут, хотя вновь ощерился:
– Да кто вы такой? Иисус, что ли?
– Нет, не нужно быть Иисусом Христом, чтоб помогать людям, – спокойно ответил ему Антуан. – Я обычный послушник того монастыря. Вы говорите, что от вас все отвернулись, что сам бог вас забыл. Я говорю: нет, не забыл, ведь я совершенно случайно увидел вас тонущим. Нет, не все отвернулись, ведь, если вы захотите, этот монастырь станет вашим приютом.
Человек застыл; губы его мелко задрожали.
– Спасибо… – выдавил он.
– Как вас зовут?
– Ив. Или «о дьявол, прокаженный!»
– Мое имя – Антуан, – он поднялся с земли. – Пойдем.
В монастыре Иву выделили флигель и место садовника, так как прошлый садовник недавно ушел из жизни, и его обязанности выполнял инфирмарий. Так что он оказался небесполезен; это грело его душу, хотя внешне казалось, что Ив не изменил дикого нрава.
Монахи были с ним доброжелательны и приветливы, однако навещали его редко, ведь проказа заразна. Нелюдимый Ив и сам не желал никого видеть, он уходил в себя не хуже анахорета. Регулярно же к нему приходили только Франсуа и Антуан; с первым Ив проявлял обычную вежливость, со вторым – открывал душу. Он не боялся снять перед ним капюшон, открыть свое изуродованное лицо. Стоило Антуану зайти в огород, заглянуть во флигель – Ив озарялся признательностью, единственный глаз его слезился; только заметив своего спасителя, он устремлялся к нему, сильно хромая, и обязательно спрашивал, не нужна ли ему какая помощь. Антуан в свою очередь спрашивал его о самочувствии, назвал братом, спокойно находился в его обществе. С ним Ив забывал о своей болезни, чувствуя себя обычным человеком.
Время от времени к Иву заходил и Ноэль, несмотря на строгий запрет Сезара. Мальчишка любил потешаться над ним. Однажды он оседлал лопату, когда Ив собирался копать, и поскакал между грядок.
– Верни, пожалуйста, – бескрасочным голосом пробасил Ив ему вслед.
– Догони, догони! – хохотал Ноэль.
В другой раз мальчик сел напротив Ива, собирающего виноград, и наигранно-задумчиво спросил:
– А почему ты скрываешь лицо?
Тот не ответил.
– Я думаю, тебя укусил медведь, и ты стал медведем.
Высокий, широкоплечий, с низким хриплым голосом, затронутым болезнью, он на самом деле напоминал медведя.
– Ну, почему молчишь? – еле сдерживал смех Ноэль.
На такое поведение даже Сезар реагировал строго; он неоднократно ругал воспитанника, призывая его проявить сочувствие.
– Как хочешь, чтобы с тобой поступали люди, так поступай и ты с ними, – назидательно добавлял он.
Каждый раз Ноэль со смиренным видом внимал ему, а затем все повторялось сначала.
Одним вечером, когда мальчишка планировал очередную шалость, к Иву пришел Антуан; вздохнув, Ноэль отложил затею, однако не отказал себе в удовольствии подслушать. Уходящие лучи солнца пригрели его и навеяли сон; мальчик задремал, прислонившись к стене флигеля. Проснулся он, когда опустились сумерки. До него донёсся спокойный голос Антуана:
– Много может усиленная молитва. Она исцелит болящего, и восставит его. Грехи же простятся…
Глава 10. Ноэль взрослеет
Зимой 1786 года вся братия усердно готовилась к Рождеству. Выпал первый снег, укрыв белым холстом редкие, невзрачные пучки сухой травы. Рано утром, когда солнце ещё не взошло, гулко прозвучал колокол; морозный ветер унёс его звон за берег Сарты.
В темноте от монастырского входа отделилась тень, прокатившись по белоснежному покрову. Ноэль, проснувшись вместе с братьями, пошел не служить мессу, а играть при звездах. Он подкинул в небо горсть снега, завороженно наблюдая за опускающимися снежинками; они созвездиями осели на его волосы.
Из церкви донеслось пение; Ноэль принялся лепить снеговика. Катая средний ком, он случаем оказался на огороде и вспомнил о существовании Ива. За это время Ноэль успел повзрослеть; конечно, ребенок в нем не исчез, ведь ему всего-то было восемь лет, и шалости также являлись его основным промыслом, однако детская жестокость оставила его. В какой-то момент ему даже стало жаль нелюдимого Ива, совесть порой просыпалась в мальчишке, напоминая о его обидах, нанесенных этому одинокому человеку, не сделавшим, в сущности, никому вреда.
Зимой садовник не был особо востребован, поэтому Ив впадал в спячку, и никто не видел его неделями, даже Антуан, который принял постриг, не находил времени навестить его. Ив совсем не покидал своей берлоги.
Постояв у флигеля, Ноэль почесал затылок. Вдруг его осенила идея. Он прикатил нижний ком к окну, так что, если Ив выглянет наружу, то сразу увидит снеговика. Мальчишка постарался над обликом своего творения, наделил его глазами, руками-веточками, носом-камнем, улыбкой. Подумав, он побежал в церковь, незаметно взял горящую свечу и водрузил ее на макушку снеговика.
– Красиво, – сам похвалил себя Ноэль и постучал в окно флигеля.
Поначалу ему никто не отвечал. Спустя пару минут настойчивого стука всё-таки изнутри раздался голос:
– Уходите.
– Я вам снеговика построил! – радостно сообщил мальчишка.
Снова молчание.
– Посмотрите в окно.
За стеклом господствовала темнота. Ноэль подошёл ближе.
– Почему вы скрываетесь?
Свеча на голове снеговика погасла от дуновения ветра. На светлеющем горизонте появились тучи.
Ноэль вздохнул и ещё раз постучал.
– Это… Извините меня, – сказал он изменившимся голосом. – Ну, за то, что я вас обижал.
Вновь его встретило безмолвие. Тогда, пожав плечами, ребенок вприпрыжку направился к монастырю; ему стало холодно.
На входе он едва не столкнулся с юным послушником Мартеном, мальчиком лет пятнадцати. Не удержавшись, Ноэль запустил ему в спину снежок и засмеялся. На черном одеянии засияли белые искры. Удивленный, Мартен обернулся, осторожно осмотрелся и тоже запустил в него снегом.
– Ноэль, – неожиданно послышалось из темного коридора монастыря, и мальчик отвлекся.
Найдя в своем арсенале маску смирения, он прикинул в уме, где бы он мог провиниться и за что его могут поругать. Войдя во мрак, Ноэль стряхнул снег с одежды и увидел перед собой Сезара. Обычно выговоры ему делал Бернарден, но он не исключал возможности, что и Сезар мог обернуться сердитым.
Только они прошли в комнату для разговоров, мальчик начал:
– Я ничего такого не делал.
– Я же не ругаю тебя, – мягко и удивлённо ответил Сезар.
Выдохнув и расслабившись, Ноэль наклонил голову, ожидая продолжения. Монах продолжил:
– Если ты хочешь, ты можешь стать послушником, как Мартен.
– Ой… – запустив пятерню в густой волос, протянул мальчишка и отвёл взгляд; ему уже не нравилась эта тема. – Да я не очень-то хочу…
Сезар не стал его уговаривать, лишь кивнул, однако ребенок заметил, как переменилось его лицо, отягчаясь грустью. Каким бы бесенком Ноэль ни был, он не любил огорчать своего воспитателя.
– Я подумаю, ладно? – выдавил Ноэль, не глядя на Сезара. – Подумаю.
* * *
Июльской ночью 1789 года разыгралась сильная гроза. Ветра властно вздымали ветви вековых дубов, срывая с них листья, дождь стоял стеной. В черном небе не виделось ни единого проблеска, никакого источника света; всюду царил непроглядный мрак.
За ревом непогоды послышался отчаянный стук. Черная фигура стояла у окружной стены. Рокот грома перебил голос:
– Откройте!
Через секунду он добавил:
– Пожалуйста.
Единственным, кто мог слышать этот зов, был Ив; он вышел из флигеля и, хромая на обе больные ноги, добрел до калитки. Вглядываясь во тьму, он пробасил:
– Кто ты?
Лица путника не было видно, его скрывала ночь. Ива же скрывал капюшон. В этот момент тень говорила с тенью.
– Я направлялся в Нант, но моя карета сломалась, – ответил ему пришелец, перекрикивая шум бури. – Позвольте мне переждать эту ночь здесь.
Словно уловив сомнение в молчании садовника, незнакомец порылся в кармане и протянул деньги. Ив отстранил его руку и отпер калитку.
– Проходите.
Проводив гостя ко входу, он строго предупредил:
– Это монастырь. Пустые разговоры, ругательства и любые непристойные вещи здесь под запретом.
– Я хорошо вас понял, – покорно отозвался путник, и ему позволили войти.
Ив предупредил настоятеля, проводил гостя в теплую комнату, где и оставил того с чистой совестью.
Скромно расположившись у небольшого подобия камина, путник устремил усталый взор в противоположную стену. Непогода потрепала его дорогую одежду, с нее стекали ручьи воды. Вид незнакомца являл собой печальную картину: бесцветные глаза его словно высохли от слез, широкие плечи, на которых, очевидно, лежала гора тоски, были опущены. Слово «старик» не шло ему, однако виски его уже начали седеть. Глубоко вздохнув, он закрыл лицо ладонями, вслушиваясь в рычание грома.
Скрипнула дверь. На пороге комнаты показался Ноэль с чистой одеждой в руках. Войдя на цыпочках, он оставил ее перед мрачным гостем и на секунду замер, изучая его. Наконец незнакомец поднял голову.
– Я принес вам одежду, – благочестиво проговорил ребенок; его веселье отступало перед незримым горем.
Путник кивнул. Он некоторое время безотрывно смотрел на мальчика, пока глаза его не наполнились слезами, но, сдержав их, незнакомец запустил руку в карман. Он жестом подозвал Ноэля к себе и протянул ему фигурку солдатика.
– Спасибо… – ошеломленно вымолвил Ноэль, быстро переводя взор с игрушки на гостя.
– Береги себя, малыш, – тепло сказал он.
Не сдержав интереса, мальчишка спросил:
– А кто вы?
Однако незнакомец умолк и снова опустил голову. Ноэль тихо вышел. В монастыре редко происходило что-то из ряда вон выходящее, и именно такого гостя он бы смело отнес к чему-то новому. Странный господин с благородным челом, омраченным болью. Ему бы хотелось узнать о нем побольше, но сомнения не позволяли Ноэлю производить допрос. Что ж, он довольствовался полученным солдатиком и не мог насмотреться на него в полумраке.
Утром незнакомца посетил настоятель Антуан и Франсуа. Гость так и не переоделся, он спал сидя у камина, но малейший звук в коридоре разбудил его.
– Доброе утро, – кротко поприветствовал Антуан, и путник поднялся, поклонившись ему.
– Здравствуйте, – с глубоким уважением сказал он. – Спасибо, что дали мне приют. Я направлялся в Нант. Вы, наверное, слышали о революции? По дороге меня застал ливень. Ещё раз спасибо вам.
– Не за что нас благодарить, – тихо поправил его Франсуа. – Это дом бога, вы его гость.
Тронутый, тот несколько растерялся. Он ещё раз поклонился, приложив руку к сердцу. Будто вспомнив, он достал из внутреннего кармана большой свёрток, чудом не испорченный дождем, и вручил Антуану.
– Это бедным, – пояснил он при этом.
– Что здесь? – непонимающе посмотрел на него молодой настоятель.
– Деньги. Раздайте тем, кто нуждается.
Спустя короткий спор, вызванный столь неожиданным поступком, монахи всё-таки приняли свёрток, пообещав выполнить пожелание незнакомца.
– Вы уже уезжаете? – уточнил Франсуа.
– Да, прямо сейчас.
– Но кто же вы? – робко остановил его Антуан.
Гость замер в раздумьях. Голос его дрогнул, когда он заговорил снова:
– Единственная просьба. Помолитесь, пожалуйста, за Люси и Клода де Ларонси. Пусть их святые моему сердцу имена прозвучат здесь, в этих стенах. Пусть они обретут покой среди ангелов… Помолитесь за них, – не в силах говорить, он поспешно оставил монахов.
Глава 11. Девяносто третий
Девяносто третий год заявил о себе грубо. Резко, как натягивается на плахе веревка; жестоко, как насильник, срывающий одежды с жертвы; ужасно, как пуля, оборвавшая молодость.
О мятежном Париже в монастыре не говорили. О нем ходили слухи по всей округе. В конечном итоге, они дошли и до братии. Но о революции речи не велось, ее игнорировали, пока неустанно работала гильотина, раздавались выстрелы и победный ропот толпы.
В столице кричали, в монастыре – хранили молчание.
Однако забыть о революции не означает спастись от нее. Она разрасталась, пока в один день не подступила к монастырским стенам так, что и здесь о ней пришлось возопить.
В 1793 году республиканские отряды прошли через Ле Ман, где роялистская армия и местные жители дали им отпор. Синее небо заволокло дымом. Человеческие голоса перекликались с пушками, визгом коней, сабельным звоном. Долгие часы не смолкали выстрелы. Там, где ещё недавно стояли мирные крестьянские домики, тлело пепелище. Кровь обагрила улицы, тела усыпали дороги.
Вандейцы, призванные на помощь Ле Ману, терпели поражение, их разбитые отряды отступили в Лаваль. Их гнали, словно чумных псов, словно они никогда не были соотечественниками своим гонителям. Гражданская война стирает все, самой первой уходит память. Больше не существовало единого народа, обе стороны раскола смотрели друг на друга с ненавистью. «Иуды, убийцы!» – говорили одни; «Тираны, поработители!» – отвечали им другие; и все закрывали слух.
Прогоняя остатки роялистов из города, небольшой отряд республиканцев настиг селение. Страшен человек, перед которым стоит выбор: жизнь или смерть. Селянам было известно о кровавой битве при Ле Мане, они ожидали незванных гостей и заготовили им суровый прием. Отряд состоял из нескольких человек, поэтому разгромить его не представлялось трудной задачей.
Один республиканец, спасаясь от разъяренной толпы, попытался скрыться среди деревьев, на высоком холме у реки. Селяне не отставали.
Тем вечером братия собралась в зале капитула. Молчать о войне уже было бессмысленно, настала пора обсудить дальнейшие действия.
– Мятежники повергли Ле Ман и сейчас находятся рядом, – сдержанно говорил Бернарден. – Я предлагаю запереть двери и ворота. Не отворять никому.
С ним не согласился Франсуа:
– Брат Бернарден, не забывай, что мы должны дать укрытие любому человеку, к какой бы стороне он не принадлежал.
– Стучащему да отворят, – изрек Жан. – Что же, нам нарушать заповеди ради своей жизни? Стоят ли наши жизни выше чьих-то других? Нет. Я категорически против, ворота должны быть открыты.
– Однако же республиканцы не так дружелюбно настроены, – парировал Бернарден, не сдавая позиций. – Они не монархисты, бог им не судья. Они – язычники, поклоняются плугу и скоту. Даже в календаре они заменили имена святых на «день одуванчика» и «день лопаты». Вы дадите им приют, а они сожгут вас жив… – сделав глубокий вдох, он успокоился и продолжил. – Братья, мы должны хоть раз задуматься о своей безопасности. Подвиг же станет бесполезным.
– Согласен, – вдруг проговорил Сезар; он беспокоился о Ноэле, многие это понимали.
Все лица обратились к настоятелю Антуану. В нерешительности он смотрел на своего прошлого наставника Бернардена.
– Решай, брат Антуан, – сказал тот и кивнул.
Спустя секунду раздумий, Антуан не без волнения заключил:
– Значит, затворяем ворота…
Именно в то время на холм, к монастырю, вбежал республиканский солдат. Кровь покрывала всю его одежду, алое лицо было рассечено. Он ежесекундно протирал глаза, неверно петляя меж деревьев и спотыкаясь. Позади шумел народ, желающий выплеснуть на него весь свой гнев.
Солдат добрел до окружной стены и дико заорал, припав к ней всем телом:
– Помогите! Откройте!
Он сплюнул кровь в сухую траву. Глас народа приближался.
– Откройте! – он повернулся к воротам и затарабанил руками и ногами из последних сил. – Ради бога! Спасите!
Монастырь молчал.
Слыша треск сучьев, солдат глухо застонал. Крик его раздирал горло.
– Впустите меня! Господи, умоляю!
Ему никто не ответил.
Первые шапки взметнулись на горизонте. Показались вилы и штыки. Солдат заковылял вдоль окружной стены.
– Помогите! Прошу, помогите!
Крестьяне схватили его за руки, кто-то всадил в него вилы. Неистовый рев заполнил лес. Скоро он оборвался под радостный вопль толпы.
Монастырь все так же молчал, угрюмо глядя на лужу крови.
Через пару дней, когда и до окрестностей добрались республиканские силы, группа из десяти солдат направилась к монастырю. Командир их, суровый мужчина средних лет, шел впереди и ожесточенно отсекал саблей дубовые ветви, попадающиеся на пути.
Приблизившись к воротам, солдаты пару раз пальнули в воздух, предупреждая о своем визите. Командир громовым голосом, созданным для оратора, пророкотал:
– Граждане монахи! С вами говорит сержант Фонтенель. К вам у нас есть разговор. Выходите! – он снова повысил тон до предела. – Иначе мы возьмём вашу крепость штурмом.
Некоторое время им не отвечали, словно монастырь опустел за эти дни. Командир дал приказ «пли», и каждый из солдат выстрелил в донжон, в больницу.
Первым вышел Бернарден. Его грозное лицо отражало суровость командира республиканцев. Он бесстрашно прошел к калитке.
– Что вам нужно?
– Какой-то вы, гражданин, недружелюбный для монаха. Но ладно. Кто у вас тут главный? Вы?
– Нет. Настоятель, – процедил Бернарден, наблюдая за сержантом Фонтенелем через щель меж калиткой и стеной.
– Зовите его, что ж! – криво ухмыльнулся Фонтенель; щеку его пересекал шрам. – Давайте, зовите быстрее!
Монах повиновался. Долго ходить не пришлось. Уже вся братия выстроилась во дворе. Лишь Сезар, отведя Ноэля к погребу, взволнованно приказал ему:
– Прячься.
Парнишка думал было возразить, но вид Сезара не допускал этого. Он погладил черные волосы воспитанника и быстро пробормотал:
– Сиди здесь, мальчик мой. Не выходи.
Не успел Бернарден даже приблизиться к братии, как от нее отделился Ив и заковылял к калитке.
– Я настоятель, – медвежьим рыком возвестил он.
Монахи застыли на месте, поглощенные неведомым. Бледный Антуан подался вперёд, однако его удержали.
Командир очевидно оживился.
– Это ты отдал приказ не впускать никого в монастырь?
– Я, – ровно ответил ему Ив.
Сержант Фонтенель приблизился к калитке, нервно дыша. Глаза его метали молнии. Руки сжимали ружье.
– Я слышал от местных и от выживших солдат все, что мне нужно. Пару дней назад здесь умер мой брат. Он молил вас, божьих служек, впустить его, спасти от смерти!.. – он сорвался на яростный крик. – Но вы были глухи! Так-то поступают с ближними, а? Я всегда знал, что вы только на словах святоши. А на деле такие же подонки.
Терпеливо выслушав его, Ив молвил:
– На ближних и ружья не наводят, и не казнят.
– Слушай, папаша, – проскрежетал зубами командир. – Моя семья всю жизнь пахала на короля, мы были последними людьми. Нашим обедом и ужином были хлебные крошки да горстка пыли. Мне тираны и те, кто им помогает, – не ближние.
Переведя дух, Фонтенель продолжил:
– Итак, ты отдавал приказ?
– Я.
– Гражданин, вы сейчас же будете казнены. В назидание. Чтоб впредь быть милостивее к братьям своим.
Буря волнений поднялась над монахами. Антуан, заливаясь слезами, пытался вырваться из цепких рук, удерживающих его от признания.
– Пустите, пустите! Его сейчас убьют!.. – рыдал он.
Кто-то шептал молитву и призывал бога.
Ив вышел за калитку. Командир сделал пару шагов к нему и оценивающе пронзил взором.
– Снимай одежду, – приказал он.
Не сразу, но Ив повиновался. Он откинул капюшон, и свет озарил его разъеденное болезнью лицо: полностью впавший нос, искривленный рот, маска бурых язв.
– Боже милостивый! – вскрикнул Фонтенель, отходя назад. – Такого урода и впрямь только бог и полюбит. Становись к стене.
Ив прохромал к окружной стене и стал к ней спиной.
– Последнее слово? – спросил командир. – Видишь, мы не такие уж варвары. Ну, чего смотришь? Твое последнее слово.
Подумав, Ив перевел на него тяжёлый взгляд и ответил:
– Credo in Deos.
– Замечательно, – отрезал Фонтенель и дал знак солдатам.
Те одновременно выстрелили. Ив пошатнулся и заскользил к земле, устремив взгляд в небо.
Глава 12. Не убей
Ночь стояла холодная, беззвездная.
Свеча потухла, и мрак сковал келью. За стеной тоскливо выл ветер, усыпляя все живое.
Бернарден перевернулся на спину, ощущая лопатками жесткие доски кровати, и направил взор в черный потолок. Он не желал спать. Сон позабыл его. Когда только и нужно забыться и утонуть в неведении, сонливость уступает дорогу другому чувству – тревоге. Она-то и держит лихорадочный ум в сознании, подпитывая его страшными мыслями.
Такие мысли, разрывающие грудь на части, теснились в Бернардене. Он вспоминал снова и снова те два роковых дня: когда был убит солдат и когда был убит Ив.
Ему и хотелось выбросить все это из головы, он пробовал думать о другом, заняться чем-то. Он листал устав, Библию, трудился больше прежнего, не давая себе ни минуты на отдых, чтоб за это короткое время его не одолели тревоги. Но все равно, занимаясь делом, он вдруг покрывался потом и белел, словно видел пред собой призрака; этим призраком была его совесть.
Сейчас, оставшись на едине с собой, своим самым страшным судьей, Бернарден стиснул борт кровати до боли в пальцах.
Стоило ли ему приказывать не отворять? Тот солдат нуждался в помощи. Как он, Бернарден, монах, служитель божий, посмел ради своей безопасности толкнуть другого на смерть? Трус, он попрал один из самых важных человеческих законов; может ли он считать себя человеком? Монах ли он после этого? В голове его ожил истошный крик солдата и рев народа. Лоб его покрылся испариной, дыхание участилось.
Ведь это была идея Бернардена. Он убедил, едва ли не вынудил, Антуана согласиться. Однако, когда республиканцы потребовали настоятеля, Бернарден не выдал им себя, не признался в том, что приказывал он, а не Антуан. Он подставил своего брата, собственной рукой подписал его смертный приговор и даже не думал вступиться.
Вступился тот прокаженный… Если бы не он, казнили бы Антуана. Вот кто не струсил.
«Ему нечего было терять,» – спорил с совестью холодный рассудок. – «Он бы все равно умер от своей болезни. Это самоубийца, что с него взять».
Тут же он бичевал себя за подобные мысли, вспоминая, с какой смелостью отвечал Ив. Какой бы уродливой не казалась его полулысая голова, за ней в тот момент светился нимб.
Бернарден же отправил второго человека на смерть…
Он оступился один раз, быть может, по незнанию, но второй раз – по трусости. Хотя он допускал, что оба раза ему недоставало духу, чтоб спасти умирающих от гибели.
Когда заговорил Ив, замолчал Бернарден. Садовник в милосердии и самоотречении превзошел праведника. Он не удержал его. Позволил ему спасти Антуана, ведь сам бы не повторил такого подвига.
Он вспоминал, что держал Антуана всеми силами, отсекая любую помощь несчастному. Да, он сам приговорил Ива. Казнил его не сержант Фонтенель, нет, его палачом был Бернарден.
Кто он после этого? После двух душ на его совести.
Утром в зале капитула по обыкновению читали Евангелие; после этого настало время обвинительного капитула, когда каждый брат признается в своих провинностях. Бернарден, казалось, не слушал даже Евангелие. Он вышел из состояния забытья, услышав дрогнувший голос Антуана:
– …я убил Ива.
Бернарден поднял голову. Наконец совесть, сдавившая сердце, подсказала слова:
– Это я убил его.
Глава 13. Клетка для свободного духа
Ранним зимним утром, когда лишь крупные звёзды освещали чуть заметную тропу, вьющуюся у корней дубов, когда даже птицы не тревожили спящие поля, на окружной стене показался Ноэль. Он, свесив ноги, обвел взглядом укрытую тьмой местность и спрыгнул, оказавшись за пределами монастыря. К своему счастью, он отыскал в старой окружной стене трещины и неровности, по которым запросто поднимался и спускался.
Ноэль вдохнул предутренний морозный воздух и зашагал прочь. Улыбка расплылась на его лице, и, отдалившись от монастыря, он принялся насвистывать придуманную мелодию, похожую на те, что он слышал в церкви, но более веселую. Энергия била в нем ключом: Ноэль сходил с холма прыжками, иногда цепляясь за толстые ветви и раскачиваясь. Имей он крылья, он бы сию секунду упорхнул.
Спустившись, он побежал вдоль речного берега.
Едва ли не каждую ночь Ноэль тайком устраивал вылазки, исследуя близлежащие территории. Он побывал в нескольких селениях и деревнях, рискуя попасться на глаза республиканцам – со слов Бернардена, они являли собой олицетворение жестокости, и юный Ноэль рисовал в воображении диких зверей в синих одеждах и рваных штанах. Людей ему редко доводилось видеть, ведь они спали, пока ночной гость заглядывал в окна, бродил по улицам, взбирался на крыши.
Зачем он это делал?
Ноэль всем своим видом напоминал шаловливого воробья; ему не сиделось на месте, особенно в монастыре, в закрытом пространстве, давным-давно изученным им вдоль и поперек. Ему было мало этого холма, он требовал всего мира. Ноэль хотел свободы, тем он и отличался от всей братии; быть затворником – вот что заставляло его волосы на голове шевелиться. Одна эта фраза вызывала в нем бурю ужаса и отвращения.
Ноэлю не хотелось расстраивать Сезара, однако в монастыре он оставаться не мог. С радостью и тревогой он ожидал тот день, когда покинет эти стены навсегда и вступит в новую, вольную жизнь, полную интересных событий.
О его приключениях догадывался лишь один член братии, Бернарден. Он-то и продолжал применять наказания, пытаясь обуздать нрав Ноэля. Легко подавить волю ребенка, гораздо труднее подчинить юношу шестнадцати лет. Ноэль и не думал слушать Бернардена, относясь к нему, как к назойливой мухе.
Миновав поля, Ноэль приблизился к деревне. Небо уже заливали первые краски рассвета, звёзды постепенно меркли на бледнеющем полотне. У реки он заприметил силуэт: молодая крестьянка, подойдя к берегу, разбила тонкий лёд и зачерпнула воду ведром. Из-под теплого платка на мощные плечи падали густо-черные пряди, у лица ее вился пар. Заметив наблюдателя, она резко спросила:
– Кто ты?
Ноэль вышел из укрытия – лысого кустика – и неловко поклонился.
– Меня зовут Ноэль.
– Что ты здесь делаешь? – продолжался грубый допрос.
– Гуляю. Увидел тебя и решил взглянуть, что ты делаешь.
Нахмурившись, крестьянка сильной рукой подхватила ведро и направилась в обратный путь. Ветер играл с полами ее бедного платья, обнажая ее щиколотки.
– Давай я помогу тебе! – воскликнул Ноэль, подбегая к девушке и перенимая у нее ведро, однако оно тут же пригнуло его к земле.
С трудом он сделал два шага, чуть расплескав воду, и остановился. Крестьянка залилась смехом от такого зрелища.
– Ну и помощник из тебя, – покачала она головой, с лёгкостью отбирая свою ношу. – Откуда ж ты, раз к тяжестям не приучен? На дворянина не похож.
Смутившись, Ноэль отряхнулся; он не ожидал такого подвоха от обыкновенного ведра. Пара секунд ушло на раздумья, и наконец он уверенно ответил:
– Да, вообще-то, я дворянин.
Она еще раз окинула его взглядом, где мешалась и насмешка, и непонимание, и удивление.
– Из какой же вы семьи? – поинтересовалась она, не зная, верить или нет чудному незнакомцу.
– Из богатой, – спокойно ответил Ноэль.
– Какой же у вас титул? – она и не заметила, как перешла на «вы», хотя сомнение ещё читалось в ее хитрых глазах.
Ноэль не спешил с ответом, размышляя над значением нового для него слова.
– Ты сказала «титул»?
– Да, именно так.
– Что это?
Крестьянка снова рассмеялась, почуяв правду.
– Какое-то почетное звание. Например, герцог.
– Ах, это! – стукнул себя по лбу Ноэль и улыбнулся. – У меня на родине мы зовём это по-другому.
Снова удивление овладело его слушательницей.
– Вы чужестранец? Но имя у вас французское. И речь тоже.
Ноэль почесал затылок.
– На моей родине говорят по-французски.
– Откуда вы? – допытывалась крестьянка.
– О, это очень далёкая страна. Ты такой и не знаешь. Почти никто ее не знает, она недавно появилась.
– Расскажи мне о ней, – потребовала девушка, обернувшись к нему. – Я буду знать.
Вздохнув, Ноэль кивнул; он уже устал фантазировать.
– Ну там… Это остров в центре океана. Там растут деревья, которых тут ты и не встретишь, летают разноцветные огромные птицы…
Они дошли до ее дома, и Ноэль прервался:
– Ладно! Некогда мне болтать попусту. Я пойду дальше осматривать территорию, – и он проворно сбежал.
Солнце показалось из-за облаков, когда он обошел деревню. Нужно было бы давно пуститься в обратный путь. На этот раз Ноэль сильно задержался.
– Что ж, ничего уже не исправить, – сказал он себе и продолжил свою прогулку.
Небольшой лес укрыл его прозрачной тенью, принимая в свои мохнатые объятия. Ноэль вскарабкался на дерево, нашел воронье гнездо, заглянул туда. Оно пустовало. Лишь пара угольных перьев покоилась на веточках. Юноша взял одно, воткнул в свои густые волосы и спрыгнул.
Он вприпрыжку пошел дальше по извилистой тропе. Холодное небо мелькало в крючковатых ветвях деревьев, покачивающихся от ветра. Ноэль, задрав голову, унесся мыслями в заоблачные дали и не смотрел под ноги.
Земля стала круто уходить вниз, и он, очнувшись, огляделся. Впереди вырисовывался овраг, над ним взвивался дымок и разлетались голоса. Ноэль загорелся интересом, осторожно подступил ближе к краю и прилёг, заглядывая вниз.
Ему открылась поражающая картина: человек тридцать расположились на дне, разбив лагерь. Многие ещё спали, положив головы прямо на камни, другие приводили в порядок синие мундиры, третьи чистили оружие. Сияли ружейные штыки в лучах рассвета, медово-тягуче лились неторопливые речи сонных солдат.
Вдруг один из них вскинул голову, заметив нависшую тень.
– Там кто-то есть! – крикнул он, указывая на Ноэля.
Его товарищи зарядили ружья, целясь вверх.
– Подождите, – поднял руку другой солдат и зычно приказал, подняв голову: – Спускайся сюда!
Испуганный, Ноэль подчинился и скатился в овраг.
– Да это ребенок, – фыркнул некто; к счастью, Ноэль выглядел младше своего возраста.
– Что ты тут забыл, малец?
Ружья опустили, но лица продолжали гореть подозрением.
– Я просто гулял… – пролепетал Ноэль, взгляд его бегал от одного солдата, к другому.
Накинув синий мундир, к нему подошёл мужчина со шрамом на лице и по-отечески стряхнул грязь с одежды.
– Это опасно, – грозно сказал он. – Нынче в любой момент прогулка может стать последней.
Ноэль скоро справился с шоком и живо спросил:
– Вы республиканцы?
Молодой вояка в полосатых штанах усмехнулся:
– А кто ж ещё?
– Так вы люди! – Ноэль посмеялся над своей фантазией, однако никто не понял его. – Зачем вы здесь?
– Фонтенель, – подал голос другой человек, покончив с чисткой оружия. – Ты не думаешь, что это шпион?
Солдат со шрамом пристально всмотрелся в Ноэля, точно безмолвно испытывая его душу, и качнул головой. Нечто тоскливое крылось в его глубоких синих глазах, нечто неизведанное таила за собой маска суровости. Ноэль перестал улыбаться, вспомнив, что то же самое исходило от Ива.
Фонтенель грубо сорвал перо с волос Ноэля и скомандовал:
– Марш домой. Чтоб больше я тебя здесь не видел.
В это время из-за суматохи проснулся ещё один солдат: молодой человек с каштановыми вихрами кудрей, мраморно-бледной кожей и румяными щеками; много общего было с Фонтенелем было в его резкой линии челюсти и в тонкой линии губ, только юноша, в отличие от командира, не выглядел убитым. Наоборот, он потянулся, купаясь в солнечном свете, и улыбнулся.
– Брюно, – позвал его Фонтенель. – Некогда штаны просиживать. Чисть ружье, – он снова обернулся к застывшему Ноэлю: – Ты ещё здесь? Живо домой, я сказал!
Глава 14. Письмо мертвеца
На фоне сизого неба стрелой мелькнул лохматый ворон и легко приземлился на окружную стену монастыря, с важностью заглянув внутрь. Медленно парящая крупа снега падала на черные перья, будто усеивая звёздами.
Рядом раздавался хруст ветвей; Бернарден хладнокровно обламывал щупальца дикого винограда, который разросся до неприличных размеров, и хоть летом он вызывал вдохновение и восторг, плотно обнимая вековые камни, то зимой его голые лозы походили на кости скелета-великана. Впечатление эта картина оставляла мрачное. Конечно, можно было понять сей печальный виноград и дать ему шанс дожить до весны и расцвести, но Бернарден, любитель порядка во всем, такой шанс поберег.
Скрываясь от морозного ветра, он натянул капюшон. Пар выбивался из широких ноздрей, вился у лица. Пальцы неустанно цеплялись за сухие побеги и срывали их со стены. Взгляд Бернардена, туманный, как этот день, обращался к мыслям. Он словно ушел в себя, оставив тело работать самостоятельно.
Ворон, стряхнув снег с крыльев и распушившись, вдруг решил распеться и хрипло каркнул. Этот крик разбудил Бернардена. Он на секунду прекратил работу, одарил ворона мрачным взором и запустил в него веткой. Однако она пролетела мимо и пришлась на несчастную голову Ноэля, в этот момент перелезавшего через стену.
– Черт! – громко воскликнул парнишка, едва не потеряв равновесие.
Позабыв о своем занятии, Бернарден нахмурился и скрестил руки, поджидая его внизу. Наконец Ноэль спрыгнул, отряхнулся и потер ушибленный красный лоб, недовольно глядя на Бернардена.
– Смотри, куда кидаешь, – пробурчал он и хотел было уйти, как почувствовал, что его запястье в стальных тисках.
– Твое поведение выходит за рамки не только устава, но и самой обычной благопристойности, – грозно отчеканил монах. – Тебе разве неизвестно, что нельзя покидать территорию монастыря ради бесцельных прогулок? Ты разве не знаешь, что нельзя упоминать имя врага божия в его доме?
Парнишка чудом высвободился из хватки и отпрянул на безопасное расстояние.
– Да этот дом уже столько всего видал, что, кажется, его хозяину все равно, – развязно ответил Ноэль, пожав плечами.
– Как ты смеешь так говорить! – обескураженный, ахнул Бернарден, и в глазах его, вместе с праведным гневом, смешалось и удивление.
Похожие мысли не так давно навещали его, однако не мог же Бернарден согласиться. Пауза была слишком долгой, поэтому слово вновь взял посмелевший Ноэль.
– А тебе, братец, не известно, что нужно помогать людям, а не оставлять их умирать за стенами монастыря? Я думаю, убийство – больший грех, чем мои прогулки. Что там говориться про бревно в глазу брата? Не важно, – Ноэль усмехнулся и обошел монаха стороной, боясь быть схваченым.
Только спустя несколько шагов он осознал, что за ним нет погони и обернулся. Удар совести поразил его: Бернарден без движения стоял на том же месте, опустив тяжёлую голову, укрытую капюшоном. Снежные хлопья ложились на его плечи, будто то не живой человек, а статуя.
Голос за стеной разрезал тишину и его думы. Бернарден в непонимании обратился к калитке и неуверенно побрел по тропе.
– Кто там? – сдавленно спросил монах.
Ему отвечал тонкий женский голос, полный усталости:
– Господин… Я несу вам письмо из Нанта. Меня послали из монастыря капуцинов. Откройте мне…
Бернарден припомнил, что нахождение женщины в мужском монастыре не допускалось; рука его с сомнением легла на стену. Но сей женщине, видимо, требуется отдых, она измождена… «Этот дом уже столько видал, что его хозяину все равно,» – эхом прозвучало в мыслях Бернардена, и он все же отворил.
На пороге, стыдливо прикрывая лохмотьями голые плечи, стояла молодая женщина. Ее худая шея, острые ключицы, большие глаза и стёртые ноги выдавали трудный путь, состоявший из голода и холода. Она протянула конверт и поправила выбившийся клок волос.
– Я шла из Нанта почти без остановок, – сказала она, заглядывая Бернардену в глаза. – У меня там ребенок. Представляете, там такое сейчас творится! Синие солдаты убивают всех, а я оставила своего ребенка там… Но мне сказали, если я донесу это письмо, то нас спасут от солдат. Так я смогу спасти своего ребенка. Правда ведь, вы нам поможете?
Не понимая, Бернарден с трудом собрал мысли.
– О чем вы говорите?..
– Ну, синие солдаты убивают нас, – повторила женщина. – Осенью они собрали монахов, священников и всех, кто им не понравился, и утопили… Такой крик стоял, господи!.. Сейчас вот держат в плену священников, а с ними и бедные их, и женщины, и дети. Меня тайком послали, чтоб я вам передала это письмо. Сказали, что вы поможете. Господин, помогите нам, – она робко дотронулась до руки Бернардена, словно от него зависел исход этой войны.
Тут же женщина резко отшатнулась и поклонилась на прощание:
– Поторопитесь, господин.
– Куда вы? – очнулся Бернарден; происходящее напоминало ему странный сон.
– В Нант, – просто ответила она.
– Как же?.. Вам нужно отдохнуть!
– Нет-нет, – женщина снисходительно улыбнулась и отошла на подкашивающихся ногах. – Я же говорила, что у меня там ребенок. Я не могу отдыхать.
– Постойте… – но его увещевания были тщетны: женщина, выполнив долг, двинулась в обратный путь.
В смятении взглянув на письмо, он в мыслях повторил страшный рассказ незнакомки. Минуту спустя Бернардена уже не было у входа: он поспешил в донжон. Зычный колокол потревожил мирный, беспечный день.
– Что случилось? – встревоженно спросил подоспевший Сезар, за ним столпились некоторые монахи.
– В зал капитула, – кратко ответил Бернарден.
Сам дьявол, если бы лично появился сию секунду среди них, не вызвал бы столько опасений, сколько напряжённое лицо Бернардена.
В зале зажгли свечи, но они не могли осилить плотный мрак. Братия окружила виновника собрания, с нетерпением дожидаясь его слов.
– Только что к нам пожаловала женщина, она шла прямиком из Нанта, – начал Бернарден, возвращая себе спокойствие. – Нант захвачен мятежниками, они терроризируют население и убивают священников.
По рядам монахов прокатился ропот ужаса.
– Эта женщина передала письмо. Вот оно, – конверт развернулся перед свечой, и на бумаге проступили кривые строки.
Бернарден принялся читать в гробовой тишине:
– От капуцина Жерара, из монастыря капуцинов для братии Бенедиктинцев. Братья, обращаюсь к вам в спешке и в глубоком отчаянии. В Нанте республиканские антихристы мятежники сеют разруху и смерть, топят людей, несогласных с ними. Нас изводят и, верно, скоро всех перебьют. Братья, позаботьтесь о наших бедных и больных, кои погибнут без нашей опеки. Пошлите помощь, не оставьте сирот умирать от насилия бунтарей. Да пребудет…
Письмо оборвалось. Незавершенность внушала больший страх. Подняв взор, Бернарден окончил сам:
– …с вами господь.
Братия пораженно молчала; каждый смотрел прямо перед собой. По такому важному случаю в капитул были допущены и послушники. Они казались до смерти напуганными свалившейся на них новостью.
– Где та женщина? – первым нарушил молчание Франсуа.
– Она пошла обратно. Я не смог ее остановить.
– Вырвавшись из лона смерти, пройдя такой путь, она добровольно вернулась туда, откуда каждый хотел бы бежать?
– У нее там ребенок.
Франсуа почтенно склонил голову:
– Она лучше любого из нас.
В разговор вступил Сезар:
– Не можем же мы все покинуть монастырь.
– Всем и не нужно, – согласился с ним Жан. – Мне кажется, достаточно будет и одного добровольца.
– Кто-то один должен пойти на смерть? – с волнением переспросил Антуан.
Сезар обвел тревожным взглядом братию, выступая вперёд.
– Кто же захочет пойти?..
Не дав ему договорить, Франсуа уверенно заявил:
– Я пойду.
Глава 15. Ангел в крестьянской робе
Когда сумерки укрыли небо, ветхая калитка монастыря отворилась, и навстречу темноте ступил Франсуа. Напоследок он обернулся к братьям, теснящимся у входа. Крайнее беспокойство читалось на их лицах; почти все утирали слезы, понимая, что ждёт их брата в Нанте.
– Будь осторожен, брат Франсуа, – проговорил Сезар, с сердечной теплотой глядя ему в глаза. – Неужто возвращаешься ты в свою среду? Пришло время нам расстаться?
– Видно, пришло, – с грустной улыбкой ответил ему Франсуа.
– Помнишь, – Сезар не отставал, словно силясь задержать. – Мы принимали постриг, с самого начала мы вместе были.
– Я все помню, брат Сезар, – спокойно кивнул тот и поднял ладонь. – Однако мне пора. До свидания, братья.
В первые ряды прорвался Антуан и с рыданием вцепился в руку уходящего.
– Брат… Это ведь так опасно…
Франсуа мягко погладил его волосы и отстранил.
– Опасно. И в этой опасности сейчас люди. Им нужна помощь.
– Я пойду с тобой, – заявил Антуан, но старый монах лишь покачал головой.
– Нет, Антуан, ты молод и нужен здесь. К тому же, ты настоятель. Будь мудрым и помогай людям, брат мой.
С этими словами Франсуа с нежностью взглянул на свою братию в последний раз и побрел прочь. Ветер донес до него обрывки пламенных молитв, слетающих с уст его братьев; они тронули его сердце, но ни на секунду их страх не передался ему. Лицо Франсуа оставалось спокойным, точно он шел не на смерть, а в гости к знакомому.
За спиной он нес большую суму, набитую всеми лекарствами, мазями и целебными травами, которые только имелись в монастыре; среди них была и еда – скромные запасы братии, и пара бутылок вина. Он скорым шагом шел с вечера до первых лучей рассвета и ни разу не сделал привал, не поставил свою ношу и не съел ни крошки; все, что находилось в его сумке предназначалось бедным. Время, расстояние, возраст, страх – всё потеряло над ним власть. Длинная роба скрывала Франсуа от ветра, так что его очертания рассеивались и терялись; если бы в сей час с ним, уверенно ступающим по извилистым тропам, камням, взбирающимся на холмы и спускающимся в пустошь, пересекся некий путник, он в жизни бы не догадался, что этот бойкий человек – старик.
С рассветом Франсуа вошёл в селение близ Ла Флеша. Темные узкие окна крестьянских домишек были плотно закрыты от сквозняков и от непрошеных гостей. Некоторая усталость настигла Франсуа, и он потек по единственной улице, переводя взор с одного дома на другой. В столь ранний час люди ещё спали, однако на отшибе деревни он уловил свет, льющийся из окна хлипкой хибары и подошёл ближе.
Меж сколоченных досок в стене зияли дыры, кое-как забитые лоскутами и тряпками. Слой черной пыли плотно покрывал два окна размером с ладонь, что даже отпадала потребность в занавесках. Все же за стеклами горела свеча, а значит можно было надеяться на приют.
Франсуа ступил на скрипучий порог и постучал. Пара секунд – погасла свеча. Приоткрылось одно оконце, в щели блеснул чей-то глаз, и тут же испарился. В недоумении старец стоял перед дверью, наблюдая за этими странностями; решив уйти, он отступил, и лишь тогда дверь отворилась наполовину.
Наполовину скрытый во мраке, внутри показался хозяин – существо, чей возраст мог колебаться от пятидесяти до трехсот лет. Он не выглядел старым: длинные, хоть и щуплые, руки и гибкие ноги говорили о ловкости, однако лицо, усеянное морщинами, а тело – язвами от цинги, плешивая голова – все это прибавляло ему сходства с мифическими персонажами, какими часто пугают детей.
Осмотревшись, он вперил острый взор в пришельца и снизошёл до беззубой улыбки.
– Вы к нам? – любезно спросил хозяин и посторонился. – Проходите, ваше… ваше преосвященство.
– Спасибо, – медленно кивнул ему Франсуа, переступая порог.
Хозяин запер дверь и, задвинув щеколду, ещё раз выглянул в окно. Все это он проделывал скоро и прытко, как нападающая змея. Уже через секунду его внимание снова занял гость: он обернулся к монаху, пробежался по нему шустрыми глазами и медово произнес:
– Ставьте вашу сумочку сюда, – хозяин указал рукой в угол. – А сами проходите за стол. Кажется, вы очень голоды?
– Вы правы, брат мой, – скромно ответил Франсуа. – Но, верно, вы и сами слишком бедны, чтоб делить со мной хлеб.
– Ну что вы! – фыркнул тот и рукавом смахнул со стола смесь крошек и пыли. – Я всегда помогаю путникам, чем могу. Знаете, как бы синие не тешились, выбить из меня христианина не удастся! Не стойте, ваше преосвященство, садитесь же.
Поддавшись на его уговоры, Франсуа сел за стол, однако со своей ношей не расстался.
– Можете положить сумку вон туда, к сундуку, – предложил хозяин, пятясь в другую комнату, вход в которую был занавешен грязной шторой. – Вы не хотите? Ваше право, ваше право! Сидите пока, я разбужу сына…
Как по зову, штора резко убежала вбок, и хозяин едва не столкнулся с выросшим перед ним человеком.
– Сыном? – пролепетал он, зевая и потягиваясь.
– Да. Пойдем, сын, – огрубевшим тоном отчеканил хозяин и уволок «сына» в другую комнату.
Это помещение, если вообще для него существовало подходящее слово, было заставлено странно пахнущими ящиками, погребено под грудой барахла; в углу ютилась перекошенная двухъярусная кровать с отсутствующей лестницей. Скорее всего, наверх забирались по горе из мешков, приставленной у изголовья. В этой каморке совсем не существовало окон; свет лился из дыр в стенах.
– Ты видал нашего гостя? – тихо прошипел хозяин; лицо его утратило дружелюбие, и в полумраке казалось страшной маской.
– Ну? – вновь зевнул парень, за что получил бодрящую оплеуху.
– Это священник, балда! – окрик мог прозвучать слишком громко, поэтому хозяин вжал голову в костлявые плечи и прислушался; ничего. – Как на зло, я еле стою на ногах и дьявольски хочу спать.
Сжав тонкие губы, он нахмурился в размышлениях. Перебрав ворох идей, он обернулся к своему товарищу и сурово начал:
– Ты видел его сумку?
– Ага.
– Должно быть, он спасается от синих и унес с собой все, что только смог.
Парень многоумно закивал, хотя на его лбу четко читалось непонимание.
– Там ценности, золото, серебро – снисходительно пояснил хозяин, подавив злость.
– А, ясно, – протянул тот и снова кивнул.
– Облегчим путь старику, пусть идёт на легке. Сумка должна остаться с нами. Ты понял меня, Тибо? Я устал, того и гляди – скажу чего-нибудь злое, наш старик испугается. Ты парень чудаковатый, немного юродивый даже, может, он по доброте душевной подаст тебе, – хозяин усмехнулся, но в миг вернул себе серьезный вид. – Значит так, слушай мою команду. Я иду спать. А ты идёшь, спаиваешь старика, берешь его золото и выпроваживаешь его к чертовой матери. Ясно? Тибо, повтори задание.
– Ты идёшь спать, а я краду мешок.
– Лучше не скажешь, дружище, – несколько обрадовался хозяин и ударил парня по плечу. – Вот и выберемся мы скоро в люди. Могу на тебя рассчитывать?
– Конечно, Парша.
– Славно. Вперёд, сын мой, – фыркнул он и крысой забрался на второй ярус по серозным мешкам.
Тибо посмотрелся в обломок зеркала, висящего на стене, поправил волосы, облизнул палец и вытер грязь с веснушчатой щеки. Улыбнувшись себе в отражении, он прихватил бутылку неопознанного спиртного и два стакана.
Франсуа дожидался на кухне, все так же сидя за столом. Заземлившись напротив него, парень с приветливым выражением лица поставил перед ним бутылку.
– Простите мою привередливость, – робко проговорил монах. – Но пить я не хочу. Есть ли у вас хоть немного еды?
Почесав затылок, Тибо с радостью ответил:
– Конечно, месье!
Он снял с несуразной печи кастрюлю и зачерпнул в деревянную миску бедной похлебки с лапшой.
– Все, что есть, – виновато хихикнул парень, подавая еду.
– Благодарю, – сердечно отозвался Франсуа. – Большего мне и не надо.
– Не за что, месье, – поклонился тот и налил себе стаканчик. – Ой, что это я вас «месье» да «месье»! Извините, ваше пре… препросвященство.
Отвлечённый от супа, Франсуа удивлённо поднял на него взор.
– Я не епископ.
На время Тибо задумался, шмыгнув носом.
– А как же к вам обращаться?
– Просто: брат.
Рука парня вновь понянулась к алкоголю.
– Надо же, а у меня никогда не было брата, – искренне улыбнулся Тибо, и глаза его повлажнели. – Так это здорово сказать кому-то «брат». Но, всё-таки, почему именно так?
Франсуа отодвинул миску, и ее сию секунду, как покорный слуга, подхватил Тибо и поставил рядом с кастрюлей. По возвращении он осушил ещё один стакан.
– Такое обращение подчеркивает духовное родство людей, – кратко пояснил монах. – Спасибо вам за гостеприимство.
– Уже уходите? Подождите, отдохните чуток.
Чувствуя свинцовую тяжесть в ногах, Франсуа был вынужден с ним согласиться.
– Стар я стал, – с сожалением вздохнул он.
– Вы издалека идете? – заинтересованно подался вперёд Тибо.
– Из Ле Мана.
– Ого, долго, наверняка?
– Я вышел вечером, и теперь я здесь.
Опорожнив стакан, парень упёрся щекой в кулак, при этом сохраняя наивный и добродушный вид.
– А куда идете?
– В Нант, брат мой.
«Брат» вновь растопил взгляд Тибо, и тот сочувствующе спросил:
– Вы спасаетесь от синих?
– Нет, я иду спасать бедных, – терпеливо объяснил Франсуа, чувствуя в собеседнике добрую душу.
– Ах, ну и близко же ваши бедные! Кто заставил вас тащиться в такую даль?
– Я иду по своей и божьей воле. Никакое расстояние не может стать преградой на пути спасения ближних.
Ошеломлённый, Тибо посмотрел на своего собеседника по-новому; теперь и восхищение, с каким взирают на нечто святое, читалось в его глазах.
– Вы, я думаю, очень смелый человек, – наконец изрёк парень, и случайно заприметил сумку. – А не боитесь ли вы, что вас ограбят?
Франсуа проследил за его взглядом.
– У меня нечего брать. Здесь лишь лекарства.
– А, – понимающе протянул Тибо и слабо отставил бутылку. – Знаете, так идти вы будете долго. Давайте-ка я дам вам лошадь.
Не веря своим ушам, Франсуа не смел переспросить, благо Тибо сам повторил:
– Дам вам лошадь. Так вы быстрее доберётесь.
– Но как же я вам ее верну?
Парень отмахнулся.
– Никаких преград для помощи ближним, так вы сказали, брат? – наивно спросил он. – Но ладно, пойдёмте во двор. Не забудьте сумку.
Они вышли. Утро уж расцвело пышными красками, вдали маячили маленькие силуэты пробудившихся крестьян.
За домом, как оказалось, под небольшим навесом обосновалась лошадь. Тибо мигом запряг ее и любезно помог монаху взобраться верхом.
– Ну вот, другое дело! – обрадовался он, провожая гостя до дороги.
– Храни тебя господь, – молвил Франсуа с теплотой.
– Поторапливайтесь!
Вскоре Тибо отстал, и фигура его растаяла.
Лошадь казалась тощей, и по виду сочеталась с хозяином хибары, но все же проявила похвальную выносливость. Лишь к полудню она сбавила темп, идя шагом и подъедая клочки сухой травы. Сжалившись над животным, Франсуа оставил на ней одну сумку, а сам пошел рядом.
Широкие поля и пастбища расстилались перед ним, небо молоком убегало за горизонт. Далеко друг от друга стояли дома, окружённые сараями и амбарами. Тут и там сновали запряженные быки, распахивая голую землю; крестьяне шли позади и бросали в борозды семена.
Один мужичок, поправив шляпу, заметил бредущий вдоль дороги силуэт и отвлекся от работы. Быки медленно шли дальше, он же остановился и свистнул:
– Эй, старик! Твоя лошадь, видать, помрёт скоро.
Франсуа обернулся на голос и приблизился.
– Могу я оставить ее у вас?
– С чего это такой подарок? – удивился крестьянин, дёрнув выцветшей бровью.
Вопрос застал его в расплох; Франсуа старался хоть что-нибудь придумать в ответ, но уставшая голова отказывалась превращать мысли в слова.
Тем временем ум крестьянина работал живее. Он быстро сообразил, кто перед ним стоит, и на лице его отразилась смесь шока и восхищения.
– Да вы… монах?.. – он понизил голос и затараторил. – Что вы здесь делаете? Куда идете? Кажись, понимаю… Или нет. В любом случае, вы выглядите ещё хуже, чем эта лошадь. Простите! Я хотел сказать, что вы, верно, устали.
– Устал, – лишь смог ответить ему Франсуа.
Не колеблясь, крестьянин взял лошадь под уздцы, Франсуа – под руку, и повел через поле.
– Не беспокойтесь, мы идём ко мне домой, – заверил он. – Там напоим и накормим вас и лошадку. Моя жена, думаю, захочет, чтоб вы остались подольше. Она уж добьется вашего полного выздоровления, так и знайте. С ней лучше не спорить.
– Я не могу задерживаться, – слабо запротестовал монах.
– Неужели? Куда это вы торопитесь? Ладно, потом расскажите.
Они прошли к дому, хозяин передал лошадь младшему сыну, а сам отворил перед дорогим гостем дверь.
Хоть и пестрели эти скромные комнаты бедностью, в них не было ничего схожего с той убогой хибарой на отшибе. Хозяин, высокий мужчина лет пятидесяти с проседью в белокурых волосах, наскоро представил путника своей жене.
– Вам нужно прилечь, отец, – тоном, не требующим возражения, сказала она. – Пойдемте. Пока вы отдохнете, я накрою на стол.
– Что вы, – бессильно вздыхал Франсуа, невольно повинуясь. – Сестра, мне бы хлеба и воды, и тогда я продолжу путь.
– Нет. Вы подождете и отдохнете.
Женщина усадила его на кровать и покинула комнату, поспешив на кухню.
– Я же говорил: никаких споров, – усмехнулся крестьянин и тоже оставил его.
Усталость взяла верх, и скоро Франсуа погрузился в глубокий сон. Так проспал он до темноты, пока неосторожный шаг хозяина не вызвал скрип предательских досок.
– Спит ещё, – шепнул он жене и хотел выйти, как гость приподнялся на локтях, непонятливо оглядываясь. – Как отдохнули?
Вскочив на ноги, Франсуа с ужасом подметил за окном приближение ночи.
– Сколько времени я потерял… – сокрушенно пробормотал он.
Рука легла на его плечо, и крестьянин дружелюбно подбодрил:
– Не расстраивайтесь, ночью даже безопаснее передвигаться. Пройдёмте, лучше, к столу.
Не смотря на его отговорки, хозяйка поставила перед гостем суп, кашу, печеный картофель, хлеб и вино.
– Неизвестно, когда вы сможете так поесть, – заявила она, подливая супа. – Куда вы идете, отец? Не знаете, что ли, что в Нанте творится?
– Знаю, сестра, поэтому туда и иду. Храни вас бог, спасибо вам за прием, – искренне произнес Франсуа. – Я могу вам отплатить лишь бутылкой вина, ничего другого у меня нет.
– Нам ничего не нужно, – остановила его женщина.
– Как вас зовут?
– Месье и мадам Доре.
– Я упомяну ваши имена в молитвах.
Командирское начало в женщине отступило, и она значительно смягчилась.
– Что тянет вас в Нант, отец?
– У меня там бедные, которым нужна помощь.
Размышляя, мадам Доре не отводила от него сочувствующего взгляда, пока наконец не вышла. Вернулась она с синей крестьянской блузой и грубыми штанами в руках.
– Вам нужно переодеться, – сказала она, вручая гостю его новый наряд. – Вы же знаете, что синие не жалуют священнослужителей. Крестьянином вам будет безопаснее.
– Может, ему ещё трехцветную кокарду дать? – предложил хозяин, но тут же встретил возражения жены:
– Какая кокарда! А если его заприметят роялисты?
Франсуа думал вернуть одежду и отказаться, однако женщина сурово пресекла эту попытку:
– Мертвым вы не поможете своим бедным.
В густом мраке ночи, когда даже луна скрывалась за облаками, Франсуа вновь тронулся в путь. Ему было непривычно в блузе и штанах, но он тешил себя тем, что это небольшая жертва ради спасения погибающих. Погибнуть сейчас – все равно, что совершить преступление.
С рассветом ему пришлось проявлять большую осторожность. Наконец Франсуа прибыл в Нант. Лошадь он из опасения отпустил, продолжив путь пешком, и через час на фоне розового неба показался монастырь капуцинов.
Глава 16. Новая паства
В наибольшем зале монастыря расположились тридцать человек больных и бедных. Те, кто чувствовал себя здоровее, помогали хворым, носили им бог весть где добытую еду. Как только Франсуа ступил на порог, все единодушно признали в нем своего спасителя; отчего-то его одеяние не ввело их в заблуждение.
Его удивило, что люди эти оставлены на произвол судьбы и живут сами по себе, своими силами. Тогда молодой крестьянин Гюстав, добровольно помогающий больным уже несколько дней, пояснил, что республиканцы увели священнослужителей из монастыря в доки.
– Чую, неспроста это, – протянул он, качая головой.
Если и есть причина, по которой не умерли эти несчастные, то все потому, что юный Гюстав едва ли не сворачивал для них горы. По его словам, раньше он жил неподалеку от монастыря в крайне бедной лачуге. Когда же священников и монахов перевели в доки, он перебрался в монастырь, принес на могучих плечах свое добро и разделил его меж больными. Детям он отдал коврик, который прежде сплел сам, парализованному старику отдал подушку. В свободные минуты Гюстав рвал негожую одежду и вил из нее одеяла; особенно усердно он вязал, когда душу его мучили переживания.
– Отец, спасибо, что вы пришли! – не раз восклицал юноша, в сердцах хватая руку монаха. – Один бы я не справился…
Гюстав старался сохранять беспечный настрой, насвистывал песни. Хотя однажды, перед отходом ко сну, что-то надорвалось в нем, и он тревожно прошептал Франсуа:
– Как бы вам не попасться синим…
– Разве они заходят сюда?
– Да, заглядывают иногда, – доложил парень. – Хотя, я думаю, ничто не докажет, что вы монах. Наверное, я зря волнуюсь.
Весь следующий день он неотрывно вязал.
Собственная безопасность беспокоила Франсуа меньше. Ступив на сию многострадальную землю, он всецело отдался чужой боли. В сознании его не находилось мысли, посвященной себе.
Каждому он старался уделять равное внимание, однако находились те, чьи болезни были опаснее. Первые дни Франсуа почти не отходил от молодой девушки, бьющейся в тифу. Только ей полегчало, начала кашлять кровью маленькая девочка Розетт. Ей самой не исполнилось ещё пяти, но она уже взяла под свою опеку такого же сироту, младенца.
– Я чуть-чуть только кашляю, – лепетала Розетт, успокаивая Франсуа. – А обычно мне хорошо.
По вечерам среди мрачных стен раздавалась колыбельная; Розетт пела, баюкая малыша:
Засыпай, Коля́, братец мой,
У красивых сов
Есть много сладких снов
В подарочек для
Моего Коля
– Такую песенку пела мама моему братику, – тихо объяснила она как-то ночью, когда ребенок уснул.
Сильно тревожила Франсуа женщина, страдающая от неизвестной ему болезни. Ее постоянно лихорадило, так что кожа ее потеряла живой оттенок. Не зная, что ещё придумать и как ей помочь, Франсуа, почти потеряв надежду, сделал ей отвар из всего принесенного, и он чудом помог. Жози, так звали женщину, через два дня смогла подняться на ноги.
– Спасибо, – неустанно твердила она, заливая руки монаха слезами.
Парализованный старик Октавиан доставлял меньше хлопот. С ним Франсуа мог обменяться добрыми словами и набраться сил, ведь беседы их обычно сворачивали на тему веры.
Один такой диалог прервала Жози, робко подойдя к монаху.
– Отец, – начала она. – В деревне неподалеку у меня сестра. Не малыш давно болеет, пятнами его обсыпает. Позволь привести его сюда. Может, у вас получится его вылечить…
– Будь осторожна, сестра, – отпустил ее Франсуа.
Ребенка удалось легко вылечить, запретив ему есть орехи. Счастливая мать не могла нарадоваться и безустанно благодарила Франсуа.
С тех пор больные стали несколько вольнее, ведь время свое Франсуа теперь посвящал Розетт, чьи приступы кашля участились. Однажды, уставший, он и не заметил, что его «паства» увеличилась: появилась старая женщина с гриппом. Ещё через неделю прибежали трое ребят, у одного была заноза.
Гюстав наблюдал за этим с неодобрением и в конце концов, услышав, как незнакомка обращается к Франсуа «отец», обрушил праведный гнев на несчастную Жози:
– Что ты наделала! Зачем ты пустила слух? Теперь все знают, что с нами монах!
Жози в слезах клялась, что ни слова не сказала о личности их спасителя. Узнать, откуда пошел такой слух, оставалось сложной задачей.
– Не клянись и не кори себя, сестра, – успокаивал ее Франсуа.
– Вас убьют из-за меня, – рыдала женщина, вырывая волосы.
– На все божья воля.
Вскоре Розетт пошла на поправку и смастерила для братика куклу из веток.
– Посмотрите, – улыбнулась девочка, протягивая Франсуа свое творение. – Я даже волосы сделала. Из тоненьких травинок.
– Ты молодец, – просиял в ответ монах.
Сию секунду в зал вбежал всклокоченный Гюстав. Черные его волосы топорщились, как у дикого кота. Не успел он ничего вымолвить, как на пороге возникли три вооруженных солдата республиканца. Тот, что стоял впереди, штыком указал на Франсуа:
– На выход.
Гюстав барсом бросился на них, но пуля его опередила. С ревом он упал на пол: ему прострелили ногу.
– Второй раз сказать? – снова подал голос республиканец.
– Позвольте мне напоследок залечить его рану, – вздохнув, попросил Франсуа и с жалостью посмотрел на Гюстава.
– Даю тебе пять минут.
Когда время истекло, солдаты стали по обе стороны от монаха, взяв его под руки.
– Братья, я и сам могу дойти, – спокойно сказал Франсуа, и, обменявшись взглядами, солдаты убрали руки.
Масивная дверь за ними захлопнулась, и зал ещё долго хранил обреченное молчание, пока не разразился слезами.
Глава 17. Вантоз
Мерный глухой топот слышался в лесу; Ноэль петлял меж деревьями, время от времени собирая от веток пощёчины. Не смотря ни на что лицо его сияло и могло бы служить маяком в кромешной тьме.
Он замедлился, услышав неподалеку приглушённые разговоры и шорох шагов. Сердце его забилось быстрее, и он бросился на звук.
– Ты слышал про шуанов, Лаэрт? – вполголоса спросил сержант Фонтенель.
– Контрреволюционеры? – ответил ему Лаэрт. – Да, таких сейчас много.
– Нет, именно таких ещё поискать. Взять тех же вандейцев: глупы, как пробки! Хоть что с ними делай – в удобный момент покалечат и себя, и тебя и глазом не моргнут. Ты им лилию покажи, они грохнутся на колени. Что за народ. А тут ещё шуаны, подмога им подоспела, – Фонтенель неразборчиво пробормотал ругательства и продолжил: – Только эти умнее будут. Хотя что шуаны, что вандейцы, куда ни плюнь – везде дикие, как животные.
– Местность играет им на руку, – ровно сказал его собеседник.
– Вандейский бокаж – проклятие для любого солдата, – прорычал сержант. – Недоумки-крестьяне обстреливают батальоны из кустов! Передвигаться крайне сложно. Мы должны быть готовы к этому и следить за каждой веткой, каждым деревом. Вандейцев и шуанов в плен не брать, они помешанные…
Не успел сержант докончить мысль, как куст можжевельника с треском изверг Ноэля. Едва не угодив под копыта лошади, парень подпрыгнул и отряхнулся.
За эти короткие секунды встревоженные солдаты успели приготовить ружья и навести их не только на Ноэля, но и на окружающие батальон деревья.
– Ты кто?.. – рявкнул Фонтенель и, приглядевшись, вспомнил недавнего визитера. – Опять ты, дьявол тебя дери!
– Добрый вечер, – поднимая руки, неловко улыбнулся Ноэль. – Я хочу пойти с вами.
– А я хочу, чтоб ты шел домой, – сурово бросил Фонтенель, и батальон продолжил движение.
Ноэль поспешил за ним и поравнялся с сержантом.
– Почему? Позвольте мне остаться с вами, ну пожалуйста!
По правую руку от Фонтенеля шагал высокий человек с величественным лицом, словно вылепленный по подобию античных скульптур. Имя он носил подходящее – Лаэрт. С легкой улыбкой наблюдая мольбы Ноэля, он положил ладонь на плечо сержанта и изрёк:
– Посмотрите, как этот юноша рвется в бой. Неужели вы допустите, чтоб республика потеряла такого славного воина?
– Да в каком месте он воин, когда он божий служка? – презрительно буркнул Фонтенель.
– И все же он второй раз прибегает к нам, – подмигнул ему Лаэрт. – Это о многом говорит.
Грузно вздохнув, сержант покосился на неотстающего парнишку:
– Что ты прилип ко мне, как банный лист? Марш в конец строя! Форму получишь, если кто-то помрет.
Воодушевленный, Ноэль поскакал в конец колонны и пристал к молодому солдату, которого уже видел на прошлой вылазке.
– Ты, кажется, Брюно?
Тот изучил его удивлённым взглядом.
– Да, а вы кто?
– Я твой новый товарищ, – с гордостью поведал парнишка. – Ноэль.
– Вот как? – по-доброму усмехнулся Брюно. – Прямо как праздник?
Почесав ухо, Ноэль впервые задумался о происхождении своего имени.
– Получается, так. Но теперь оно мне явно не подходит. Вот дела… – протянул он, обременённый новой задачей.
– Хочешь узнать, как теперь дают имена? – вовремя подоспел Брюно с важной информацией.
– Конечно! Именно это я и хотел знать.
– Старый календарь заменили на республиканский, и теперь нет дней святых, есть, например, день коровы или день одуванчика…
– То есть, – смеясь, перебил его Ноэль. – Малыша назовут не Сен-Жак, а Одуванчик? Ты не шутишь?
Брюно кивнул.
– А какой сегодня день?
– Этого я не выучил ещё, – признался молодой солдат. – Но месяц сейчас вантоз.
– Вы и месяцы переименовали? – ахнул Ноэль. – Ну вы даете! Как ты сказал: вант?..
– Вантоз.
– Вантоз! – с упоением повторил Ноэль и довольно рассмеялся. – Да, я беру это имя. Теперь я Вантоз! Будем знакомы. Месяц ветра, ну и ну! Я – как свободный ветер, Вантоз!
Итак, батальон Фонтенеля, направляющийся в Вандею, пополнился на одного Вантоза.
Тем временем в монастыре разрасталась тревога. Вылазки Вантоза всегда заканчивались его возвращением, но на сей раз он пропал окончательно.
Сезар сразу заметил его отсутствие; успокоить старика взялся Бернарден:
– Ноэль гуляет и возвращается. Таков он, его не переделаешь. Скоро заявится.
Прошел день, другой, третий… Конечно, никто не вернулся. Сезар пропускал службы, что никогда бы себе не позволил прежде. Он ежечасно выходил за окружную стену и неотступно следил за горизонтом, выжидал дорогих сердцу шагов, но они все не раздавались. Так он и стоял с рассвета до заката. На его глазах распускались цветы, зеленели деревья, густела трава, а тот, по кому он проливал слезы, не появлялся.
Однажды Сезар не выдержал и отправился на поиски Ноэля. Он не учел, что до этого он не ел несколько дней. Его, обессиленного, приволокли в монастырь. Ни единое слово не утешало более старика; за пару недель он постарел на двадцать лет.
– Ноэль, сын мой! – бормотал он каждый день. – Куда же ты пропал? Зачем оставил своего старика? Неужели так плохо было тебе здесь? Неужели мало я тебе дал любви и заботы? На что ты обиделся? Почему ушел, не сказав ни слова на прощание? Или я не заслуживаю доброго твоего слова? Так-то ты отплатил мне…
Однако скоро ворчливость сменялась тоской, и Сезар заливался рыданиями:
– Я все тебе прощаю, Ноэль, ты только вернись…
Глава 18. Национальная баня
Шум воды вклинился в ночную тишину. Раньше этот умиротворяющий звук вызвал бы радость и наслаждение, с какими мечтатель вслушивается в ропот природы; сейчас же в душе Франсуа все оборвалось. Отряд республиканцев вел пятьдесят пленных неизвестно куда. Солдаты отказывались говорить, а на вопросы отшучивались. Однако, когда вблизи зашумела река, Франсуа сделал трагичное предположение. Оно подтвердилось, лишь только они миновали последний холм, и их взорам открылась широкая Луара, у берега которой ждала баржа.
Первой не выдержала женщина с ребенком: она бросилась прочь. Попытки бежать были обречены на провал. Женщину мигом поймали и возвратили в строй.
– Отпустите меня! – дико кричала она, кусая руки солдатам, волочащим ее к берегу. – Изверги! Я не пойду! – она поджала ноги, и ее потащили по земле.
К барже приставили трап и по очереди стали запускать пленников, предварительно проверяя надёжность веревок, связывающих их руки.
Солдат остановил Франсуа и осмотрел его.
– Как теперь тебе поможет твой бог? – усмехнулся республиканец и махнул. – Иди.
Взойдя на баржу, Франсуа стал вместе ребенком, дрожащим с ног до головы.
– Зачем вы казните детей? – обратился он к ближайшему конвойному. – Ещё не поздно их отпустить. Братья, отпустите детей, – громче и убедительнее попросил он. – Они же ничего не сделали вам.
– Молчать, поп! – рыкнул другой солдат. – Не тебе вершить дела Республики.
Замерев, Франсуа с глубокой скорбью посмотрел на прибывающих на борт связанных малышей.
– Дело республики – убивать детей? – одними губами пробормотал он.
Трап подняли. Баржа тронулась и поплыла вдоль берега, набирая ход.
Темное небо, точно пропасть, текло над головами пленников и солдат.
– Есть ли у вас семья, брат мой? – не отчаиваясь, спросил Франсуа главного среди солдат.
– Есть. Да только я собственными глазами видел, как белые расправляются с теми, кто не так дыхнул, не так посмотрел. Кровь льется всякая: и детская, и взрослая, так что уж не знаю, осталось ли что-нибудь от моей семьи. А знаете почему так, папаша? Потому что это революция. Это не про жалость, не про любовь. Здесь есть только враги. Вырви свое сердце – и тогда ты хороший солдат!
– Разве не ужасно это?
– Почему в людях просыпается жалость, только когда речь идёт о богатых отпрысках? Бедняжка Луи Восемнадцатый! Только и слышишь «ох» да «ах»! Но никто, абсолютно никто, не прыгнул на трибуну и не сказал: граждане! зачем же мы отправляем нищих детей на каторгу? зачем губим их жизнь в самом начале? Казнят детей бедняков – все помалкивают, но только блоха кусает дитя монарха – у всех сердечный приступ…
– На нашем борту крестьянские дети, – прервал его размышления Франсуа.
– Они – роялисты! – как помешанный прошипел солдат.
– Скажи каждому продолжить фразу «да здравствует», и они ответят «мама», ведь они не роялисты и не республиканцы. Они дети.
Солдат отмахнулся.
– Я уже сказал вам, что здесь всем руководит ненависть и вражда, и вы должны ненавидеть.
– Умей прощать врагов своих, – ответил ему Франсуа, непреклонно качая головой. – Это самое важное умение в жизни. Прощать, щадить, любить.
– Но это правило не всегда действует, – вдруг засмеялся республиканец, пряча от него взгляд. – Я вот вас не щажу и не люблю. И от вас другого не требую. А вы, что же? Небось также питаете злобу, а? Клянусь, поменять бы нас местами, вы бы прикончили меня не моргнув.
– Я не чувствую к вам злобы, – вздохнул Франсуа, видя, как берег тает и баржа удаляется в залив Бурнеф. – Вы потеряны, глубоко потеряны.
Солдат не нашел ответа; к его счастью, настало время командовать.
Вода теперь окружала баржу со всех сторон. Тьма наверху, тьма внизу. Черные воды залива пучились волнами, лениво и плавно выгибая хребты. Бурнеф в это время напоминал пролитые чернила, в которых терялось даже отражение.
Пленных подвели к краю борта. Столкнули первый десяток людей. В воздухе повис крик, что быстро смола благодаря связанным рукам, не позволяющим держаться на плаву. Солдаты пристально следили за каждым, пресекая попытки выжить.
Прежде чем столкнуть последнюю партию пленных, главнокомандующий республиканец подошёл к Франсуа и ухмыльнулся.
– Теперь-то вы какого мнения о нас, папаша? Опять заладите про прощение? Что, прощаете нас?
Франсуа, не сводя с него серьезного взгляда, смиренно ответил:
– Да, прощаю. И да простит вас господь, как мудрый родитель прощает дитя.
Солдат не сводил с него взора, и, видимо, другой его товарищ столкнул монаха с баржи. Последнее, что видел Франсуа, прежде чем его поглотили ледяные волны, – силуэт главнокомандующего, застывший, точно каменное изваяние.
Часть 3. Глава 1. Шуаны
Густая шапка леса, заботливо укрытая тонким слоем снега, пиками упиралась в медленно плывущие тучи. Ни звезда, ни месяц не бросали луч света в темную ночь.
Мрак раскинулся над необъятным полем. В таком неприглядном мареве любой шорох внушал ужас, особенно если за ним следовало затишье. Эта ночь была богата на звуки: пересекая живописные луга и пастбища, текла река, шепотом вещая ночи свои сказки. Два ее берега сильно отличались друг от друга. Левый, где развернулось поле, – как на ладони, ровный и правильный, испещренный бороздами, усыпанный белоснежной пылью. Правый же берег охватывал черный лес; он вырастал на горизонте плотной стеной, не пропускающей ни единого взгляда внутрь себя. Вдоль леса бежала дорога, по краям которой высились откосы, поросшие диким дроком. Лес, подобно средневековому замку, имел окружную стену. В этом краю каждый куст дышал воинственностью. Если левый берег производил впечатление честного человека с открытым взором, то правый походил на разбойника, чьи внимательные глаза прятались в тени, а рука, сжимая карабин, – за бортом куртки.
Темно-зеленые ветви утесника мелко вздрогнули, и скоро в лесу зашумела сова. Можно и не считать эти события значительными, однако ветер стих и не мог встревожить ни хвоинки, а к крику совы примешивался треск сучьев.
На самом деле сей голос принадлежал не птице, но человеку. Плечи его укрывала темная козья шкура, позволявшая ему слиться со мраком, на голове он носил войлочную широкополую шляпу, приминавшую длинные волосы. Несмотря на мороз и грубую землю, ноги его были босы, так что его поступь растворялась в тишине. Если бы кто-то и услышал этого человека, приписал бы эти шорохи заблудившейся кошке, не более.
Неподалеку, меж деревьев, забрезжила искра; человек ускорился, ловко огибая станы клёнов и дубов. Лес постепенно начал редеть, расступаясь, и вскоре человек перешагнул через последний куст, оказавшись на опушке. Со всех сторон ее надёжно окружали заросли.
В центре опушки тлел костер, отдавая небу тонкий дым; алым цветом теплились обугленные щепки и обдавали жаром рядом сидящих людей. Пока одни грели руки у костра, другие невозмутимо ели гречневые лепешки, не переговариваясь и не глядя ни на кого. Третьи члены этого отряда – будет правильно назвать их так – рассеялись по границе своего укрытия, пристально следя за каждой веткой.
Когда на опушку ступил вышеописанный человек, все разом обратились на него и словно оживились, если к их каменным лицам дозволено употребить это слово. Теперь, стоя среди отряда, к коему он явно принадлежал, этот человек не выглядел особенно. Здесь все имели почти одинаковый вид: народ этот носил козьи шкуры или куртки до бедер, штаны из грубого сукна и деревянные сабо; на некоторых были шерстяные колпаки, на других широкие шляпы, а кто-то объединял все и сразу. К куртке, на уровне груди, у них было приколото изображение сердца с крестом.
Из непроглядной тени вышел высокий старик; в руках он держал увесистую дубинку, на которую опирался при ходьбе, хотя при его силе это казалось излишним. Он приблизился к прибывшему человеку, созывая весь отряд. Тут завязался разговор, что остался бы непонятым для случайного слушателя, ведь говорили здесь на галло.
– Что ты скажешь, Иди-по-следу? – нетерпеливо обратился старик к пришедшему.
– Со всех сторон тихо и смирно, – доложил молодой разведчик в темной шкуре. – Последнюю полубригаду синих, которую видели в окрестностях, атаковал отряд с Пой-громко. Убиты тридцать три синих, раненых больше. Со стороны шуанов потери малы – четыре человека.
– Куда направилась та полубригада? – допрашивал старик.
– В Буэ.
– Откуда?
– Из Савне, – рапортовал Иди-по-следу.
– Что известно насчёт колонн?
– Филин передает, что видели их ровно день назад. Они идут в Жесте.
Старик задумчиво кивнул, и лицо его приняло бо́льшую строгость.
– Значит, мы не ошиблись. Иди-по-следу, слушай внимательно: Сойка, Лиловый Цвет и Смотри-в-оба уже заняли позиции вокруг деревни, что стоит на пути синих…
– Они будут там через полчаса, – невозмутимо согласился с ним разведчик.
– …Для сообщения между позициями расставлены часовые, – продолжал старик. – Как только синие зайдут в деревню, они будут окружены со всех сторон.
– Вы предупредили жителей?
– Все вооружены.
– Прекрасно, – подытожил Иди-по-следу. – Что делать мне?
– Пока у тебя есть время – отдыхай, ешь и молись. Через четверть часа выходи к южной части леса. Люди Сойки дадут тебе сигнал. Когда услышишь крик совы…
Иди-по-следу поднял ладонь с оскорбленным видом.
– Я все это знаю, Белое Сердце, меня не нужно учить.
– Тогда ты свободен.
Молодой разведчик прошел к костру и сел на сырую землю, сложив ноги. Рядом он положил небольшую сумку, которую до этого нес на плече, и достал оттуда пару лепёшек. Горстью снега он засыпал красные щепки, и единственный источник света погас. Никто не сказал ни слова; если Иди-по-следу делал неслыханную вещь, значит, так и должно быть. В данном случае он счёл костер опасной роскошью, способной привлечь нежелательное внимание.
Едва эти мысли успели пронестись в его сознании, как шелохнулись кусты, пропуская на опушку нового гостя. Взгляды, устремлённые на него, кардинально отличались от тех, с какими раньше встретили Иди-по-следу. Напряжение мгновенно почувствовалось в воздухе.
Пришедший путник, насколько тьма позволяла разглядеть его внешность, не казался ни старым, ни молодым. На его широких плечах покоилась матросская куртка, под ней виднелась серозная рубаха; единственная схожесть – шляпа, отдаленно напоминающая те, что носили в отряде. У путника не имелось кокарды или чего-либо, что могло указать на его политические воззрения, членам отряда это добавляло опасений.
К слову, путник не выглядел воинственным. Он достаточно просто, даже с некоторой виной, обвел сей лагерь взглядом и первым молвил по-французски:
– Доброго вечера. Господа, могу ли я погреться у вашего костра?
Обращение «господа» оживило собравшихся; некоторые переглянулись и кивнули, отвечая на свои собственные мысли. Навстречу сделал шаг старик, ранее названный Белым Сердцем, и обратился к гостю на галло. Однако, качнув головой, путник пробормотал:
– Не понимаю.
– Кто ты такой? – уже по-французски, но с не меньшей суровостью, повторил фразу Белое Сердце.
Сей лёгкий вопрос заставил путника напрячься.
– Крестьянин, – ответил он, внимательно глядя на старика.
– Куда ты идёшь, крестьянин? – не ослаблял хватку Белое Сердце.
Допрос явно не нравился путнику; даже во тьме было видно, как сверкнули его глаза.
– Я не хочу вам этого говорить, – в конце концов твердо сказал он. – Я иду издалека и хотел бы погреться. У вас есть огонь. Я увидел его, когда шел по лесу. Можно я останусь ненадолго и потом уйду своей дорогой?
Старик обернулся к отряду, но не встретил там совета.
Отложив ужин, к путнику едва ли не в плотную подошёл Иди-по-следу. В его черных глазах, от природы прищуренных, ночь мешалась с подозрениями.
– За кого? – кратко бросил он.
Слетевшие слова поставили путника в тупик, и он отступил от угрожающего на вид молодого человека.
– За кого ты? – упорно повторил Иди-по-следу с лёгким акцентом.
– Я не понимаю вас, – честно признался путник. – За кого я должен быть?
– Так не пойдет, – грубо бросил молодой разведчик. – Зачем ты здесь?
Нахмурившись, путник повторил свои прошлые слова:
– Я не хочу отвечать на ваши расспросы. Я лишь просил место у костра, неужели это много?
Одарив его до костей пронизывающим взглядом, Иди-по-следу положил крепкую руку ему на плечо и обернулся к Белому Сердцу.
– Он может быть подослан синими, – отчеканил он на родном наречии. – Но пока непонятно. Его нужно…
Разведчик не успел договорить: путник оттолкнул его, что есть силы, и рванул обратно в лес.
– Схватить его! – скомандовал Иди-по-следу, и весь отряд высыпался с опушки.
Путника поймали и вернули на место в течение считанных секунд. Его повалили на землю и приставили к горлу нож.
– Поднять, – отдал приказ Иди-по-следу.
Оторванный от земли, весь в пыли, удерживаемый тремя людьми, пленник уставился на молодого разведчика непонимающим и загнанным взором.
– Пока привяжите его к дереву. Когда вернёмся, расспросим его получше. Так и будет упрямиться – убьем.
Приказ выполнили, и уже скоро путник стоял, крепко привязанный к дубу, внимательно наблюдая за происходящим.
– Иди-по-следу! – вдруг подал голос Белое Сердце. – Пора идти.
Кивнув, молодой человек мигом нырнул в лес.
Настроение в лагере переменилось: люди принялись усердно приводить в порядок свое оружие, будто дали обратный отсчёт. Тихо лязгали ножи, пики, щелкали ружья, и ни единого человеческого звука.
Совершенно не понимая, что происходит, пленник всматривался в снующие в тишине силуэты. Ему хотелось бы задать вопрос, однако голос разума подсказывал, что лучше помалкивать.
Когда с приготовлениями было покончено, из отряда вышел человек в шерстяном колпаке и приблизился к связанному путнику.
– Ну, будешь молчать? Говори, кто тебя подослал! – он стукнул кулаком по дереву.
– Господин, – сдержанно произнес пленник, хотя в голосе его уже слышались ноты закипающего гнева. – Я шел домой. Никто меня не подсылал.
– Откуда ты шел домой, а? – недоверчиво усмехнулся тот.
Тяжело вздохнув, пленник плотно сомкнул губы.
– Знаешь, как мы заставляем молчунов заговорить? – продолжал шуан. – Мы поджариваем им ноги. Ты, кстати, огонька просил. Всё ещё хочешь согреться?
Глаза путника на миг остекленели, словно он увидел призрака или, что вероятнее, перед ними предстало больное воспоминание, слишком сильно похожее на происходящее. Он зверем обернулся к шуану, не в силах вымолвить звука.
В их диалог вмешался старик.
– Не горячись, – приказал он своему товарищу. – Иди-по-следу велел разобраться с ним позже, мы так и поступим. Сейчас важно хранить силы.
– Однако же он усердно величает нас «господа». Странный тип.
Они отошли на середину опушки, где местный священник собрал вокруг себя весь лагерь. Коленопреклоненные, они внимали ему с упоением. В конце этой не лишённой странности службы священник перекрестил свою паству и изрёк:
– За каждого убитого синего очищаетесь вы от греха.
Вдруг раздался совиный крик с примесью человеческого голоса. Таким же криком ответил Белове Сердце, и отряд не сговариваясь кинулся в лес. Секунда – и на опушке остался лишь пленник.
Потрясенный, первое время он прислушивался, ожидая прихода своих пленителей, но они не собирались возвращаться так скоро. Когда стало ясно, что никто не явится, он не без труда опустил перетянутую веревкой руку в карман и достал монету. Большим и указательным пальцами он отвинтил верхнюю часть монеты, и в нижней блеснуло лезвие. Такие приспособления часто изготавливались заключёнными на каторге.
Перерубить столь толстую верёвку, какой его связали, пленнику стоило огромного труда: он извивался, как поджареный уж, на лбу его выступил пот, виски пульсировали. Он старался работать быстрее, ведь шуаны могли вернуться с минуты на минуту. Однако, когда веревка мертвой змеёй упала к его ногам, небо подернулось рассветными красками, а отряд все не приходил.
До смерти уставший, пленник сложил свою монету в карман, огляделся и продолжил путь.
На юге лес постепенно редел, пока не влился в пахоты и луга. Первые лучи солнца играли на горках подтаявшего снега, сквозь который местами пробивалась свежая трава. Над головой путника с весёлым гомоном проносились птицы, где-то начал свою песню жаворонок.
Места эти были холмистые, и земля под ногами скитальца ушла резко вниз, открыв ему пустошь с неприметными домиками. При первом взгляде они не вызывали никаких чувств; только присмотревшись получше, путник различил, что большая часть этих жилищ сожжена или разрушена, меж ними бездвижно покоятся тела… Они устилали собой дорогу, пахоты, проулки.
Путник созерцал это кровавое месиво в разгаре рассвета и не дышал. Он перестал чувствовать сердце, и поднес руку к груди, чтоб убедиться в его наличии. Оно теперь стучало гулко, словно некто бил в барабан, и голова его наполнилась звоном.
Сам не свой, путник спустился с холма и на неверных ногах приблизился к селению. Чётче он рассмотрел стены, испещренные пулями, обугленные крыши и разбитые окна, в которых ещё проглядывали обрывки прошлой жизни: домашняя утварь, стол, шкаф, детская кровать – всему этому ночью суждено было застыть навек.
Переступая через нескончаемые бескровные руки, ноги, головы, скиталец ощущал себя единственным живым в этом мире. Он испуганно озирался, скорее готовый поверить, что эта массовая смерть – плод его фантазии, нежели действительность. Тем не менее, это происходило не во сне, и земля, впитавшая кровь, и багровые стены убитых домов, и дороги мертвецов, – все было материальным.
Он сделал ещё шаг, и его взбудораженные глаза зацепились за нечто знакомое. Прямо перед путником распластался тот самый молодой разведчик Иди-по-следу; примятая шляпа валялась рядом, волосы взмокли от крови, а губы побелели. Голова его, ранее лежавшая на горсти снега, сейчас покоилась в лужице. На козьей шкуре темнели пятна от крови; бледная ладонь, поникшая на груди, все ещё сжимала нож.
Как заворожённый, путник не мог оторвать внимания от своего пленителя; в душе его теснились ужас и недоумение. В утреннем свете разведчик казался очень молодым, смерть же добавила в его черты спокойствие; он более не выглядел дикарём, каким представлялся в темном лесу, превратившись в обыкновенного юношу.
Собираясь оставить его, странник было двинулся дальше, однако заметил, что по лужице рассеивается рябь. Тонкий слой талой воды волновался от едва заметного дыхания.
Разведчик был жив.
Подрагивающими руками путник откинул полы его козьей куртки и не нашел ран; значит, кровь принадлежала кому-то другому. Тогда он осмотрел голову разведчика. Длинная, но не глубокая рана пересекала его затылок.
Путник оторвал длинный лоскут от своей рубахи и как смог перемотал голову раненого юноши. Затем, приподняв его за руки, взвалил себе на спину и побрел прочь.
Он позабыл, когда в последний раз ел; позабыл, когда спокойно спал всю ночь, без страха и опасения; позабыл, что такое отдых. Единственное, о чем он попросил впервые за свой долгий путь, – тепло; и ему так грубо отказали, возможно, даже намеревались убить. Но он принял это, смиренно опустив голову. Кем был этот мрачный человек? Его глаза были полны печальных дум, и когда казалось, что вот-вот прольётся слеза, он отводил потухающий взор, и лицо его тускнело. Неужели он не чувствовал обиды и злобы к своему пленителю? Его не связывало ничего: свободное поле, рядом река, вокруг – ни души. Не составило бы труда отомстить и сбросить свою ношу в воду. Однако, заглянув во тьму его души, распутав ворох переживаний, никто бы не отыскал там ненависти, но нашел бы жалость и сострадание.
К обеду путник набрел на одинокий дом. В сей местности деревень было мало; крестьянские жилища, будто разбросанные без порядка, находились на хорошем расстоянии друг от друга.
Выбирать не приходилось. Он надвинул шляпу на глаза и постучал.
В окно с подозрением выглянул хозяин и нехотя приоткрыл дверь.
– Чего тебе? – бросил он.
– Добрый день, месье, – устало сказал путник. – Мне ничего не нужно. Нужда человека, которого я несу, больше. Позвольте мне оставить его у вас.
Хозяин оторопело поднял брови, не отвечая.
– Месье, он может умереть, – угрожающе проговорил путник, ещё сильнее напрягая своего собеседника.
Сочтя открывшуюся дверь за позволение войти, он шагнул в дом и положил молодого разведчика на кровать.
– Бог ты мой, да это шуан! – воскликнул хозяин, увидев, кого к нему подселили.
– Кем бы он ни был, – выпрямляясь, мрачно молвил путник. – Дайте ему уход.
Хозяин, полностью пораженный случившимся, внезапно вздохнул, приглядевшись к своему незваному гостю:
– Ты мне кое-кого напоминаешь… Скажи-ка, ты бывал в Бресте?
Путник отвёл взор и твердо заявил:
– Нет.
– Ясно, – прищурившись, протянул хозяин. – С брестской каторги недавно сбежал кой-кто, ты слыхал?
– Я далек от таких новостей.
– Говорят, недавно этого каторжника видели в Ренне. Если б я не знал, я б подумал, что он – это ты. Так ты не слышал, а?
– Нет, – хмуро повторил путник, направляясь к выходу.
– Ладно, – пожал плечами хозяин и ещё раз хорошенько изучил гостя.
Уже на улице странник настоятельно повторил:
– Вылечите этого человека. Его друзья им дорожат, – и быстрым шагом продолжил путь.
К вечеру он вышел на тропинку, она довела его до перекрестка, где высился каменный столб. На нем, точно листья на дереве, шелестели афиши.
«Французская республика, единая и неделимая!» – вычитал путник на одной и обратился к другой: – «…подписано: командир батальона…»
Так, беспомощно переводя взгляд, он добрался до листа, где значилось:
«Вечером 13 января 1794 года с каторги Бреста сбежал заключённый 3127, по имени Шарль Мулен. Приметы: клеймо…»
Не дочитав, путник сорвал лист и искромсал его в пыль.
Глава 2. Бой
Колонна синей змеёй пересекала горбатое поле; словно чья-то точная рука расчертила на нем полосы живых изгородей, рвов и деревьев, которые ревностно скрывали горизонт со всех сторон. Сей ландшафт носил имя бокаж.
Во главе батальона шел сержант Фонтенель. В прошлом сражении он получил пулю в ногу, однако уверил всех, что чувствует себя достаточно хорошо для наступления. Сержант не притворялся; о его состоянии всегда правдиво свидетельствовал ворчливый нрав: если Фонтенель бурчал на все на свете – это в пределах нормы, если же он замолкал – тут-то и стоило трубить тревогу. А сейчас он только и делал, что разбирал мироздание по крупицам и бранил каждую.
По правую руку от него шел адъютант Лаэрт. Сержант и адъютант представляли собой прекрасное сочетание: пока один хмурил бровь, с лица другого не сходила улыбка. К чести Лаэрта важно сказать: улыбка эта не принадлежала ни к роду гримас, излюбленных шутами, ни к детским рожицам, ни к ухмылкам дураков; в ней скопились стать и спокойствие. С таким величественным выражением римский воин, ступая на родину, мог бы гордо сказать: «я иду с победой».
– Что за черти придумали эти проклятые бокажи? – бормотал Фонтенель, раздражённо озираясь по сторонам. – Как быть уверенным, что за этим рвом не прячутся шуаны и прочие разбойники? Правильно говорил Тюрро, сжечь здесь надо все, сравнять.
– Тюрро имел в виду не совсем это, сержант, – сдержанно отозвался Лаэрт. – Ему хотелось бы стереть Вандею с лица земли.
– И это правильно.
Но, подумав, Фонтенель добавил:
– Хотя зачем губить весь край? Нет, сжечь поганые деревья, разрушить убежища разбойников – и достаточно.
– Напишете ему об этом? – в глазах адъютанта зажглись лукавые искры.
Без проблем миновав лесополосу, батальон укрепил боевой дух и зашагал живее.
– К счастью, ваше чутье сегодня подводит вас, сержант.
– Рано радуешься, Лаэрт, – бросил Фонтенель, не расставаясь с подозрениями. – Подстрелят не здесь, так дальше.
– Сейчас нет листвы, шуанам труднее укрыться в голых кустах. Посмотрите, сержант, даже зима на нашей стороне.
Фонтенель ответил мычанием, и Лаэрт продолжил с большей серьезностью:
– Отсюда не так давно прогнали Стоффле. На какой прием вы рассчитываете, сержант?
– Надеюсь, вынесут кофе. Да где нас хорошо встречали? Пора привыкнуть, что нас принимают огнем.
– Ладно вам, – примирительно молвил адъютант. – Встречались нам и добрые места.
– Но эти – дрянные, – осматриваясь, сплюнул Фонтенель. – Толку с того, что Стоффле прогнали? Убить его надо. Добраться бы мне до этих Шареттов, Кателино, Жакленов... Я б им показал.
Глаза сержанта налились кипящей злобой; Лаэрт решил сменить тему:
– Не видать того мальца?
– Какого? – не сразу понял Фонтенель, оборачиваясь на него.
– Вантоза, кого ещё?
– А, этого! – сержант презрительно махнул рукой. – Говорил я тебе: бессмысленное это дело, не надо его брать. Парень просто хотел приключений. Искать его я не собираюсь, я не мамка ему.
– Вы думаете, он сбежал?
– Как же по-другому? Я сам видел: улепетывал, что пятки сверкали.
Расправив складки на мундире, Лаэрт сделал предположение:
– Может, он вернётся? Спросите вашего племянника, они, казалось, общались.
– Да какое мне дело… – закатил глаза Фонтенель, но все же обратился к Брюно, который шел по левую руку. – Не знаешь, твой дружок надумывал вернуться?
Молодой человек ответил ему недоуменным взором.
– Дружок?
– Жерминаль, нивоз, навоз… Как его?
– Вантоз? – понял Брюно и пожал плечами. – Не знаю, сержант. Я с ним не особо разговаривал.
Брюно явно отличался от дяди немногословием; с того момента, как он узнал подробности смерти отца, чело его отягчилось раздумьями, а слова затихли, эта характеристика обманчиво говорила о суровом нраве. Отнюдь, Брюно остался тем же добрым юношей, но уже с серьезными глазами. После таких перемен обычно говорят: «повзрослел». Изменения эти отразились на всем, как набегающая волна сметает город без пощады. Если прежде Брюно легко мог сказать Фонтенелю «дядя», то с недавних пор он пресек фамильярность, называя его сержантом и никак иначе.
Более того, со дня смерти отца его не отпускало неспокойствие; потеряв единственную родную душу, он скорбел и не находил утешения.
Тем временем колонна приближалась к деревне, миновав ещё одну живую изгородь. За верхушками деревьев виднелась полуразбитая башня; белый флаг трепетал на смурном небе. Не нарушая молчания, адъютант Лаэрт указал на флаг рукой, и Фонтенель угрюмо кивнул, выругавшись на чистом солдатском.
За деревьями мелькнули силуэты. Точно охотничий пёс, почуявший дичь, сержант напрягся; сию секунду над полем прогремел его приказ:
– Оружие к бою!
Колонна забурлила движением, залилась лязгом ружей.
Лес отвечал ей таким же брожением, пока не изверг сотни крестьян. Их самодельный авангард, вооруженный отвоеванными у синих ружьями, вышел первым и лицом к лицу встретился с пушками.
– Пли! – заорал Фонтенель, и рев его утонул в пальбе.
Ядра рассекли небо и вдарили в гущу толпы; она зашлась яростным воем. Вандейские артиллеристы сыпали градом пуль, республиканцы отвечали им картечью. Подлетали в воздух куски земли и человеческих тел.
Наконец колонна солдат и толпа крестьян смешались. Арьергард вандейцев, не имея ружей, лавиной бежал на ряды республиканцев, вооружась вилами, пиками и ножами.
Сразу два человека осадили Лаэрта, но не успели они замахнуться, как он саблей перерубил шею первого и отсек руку второго.
– Левый фланг на тебе! – крикнул ему сержант в пылу сражения и исчез.
Заприметив в рядах крестьян выдающуюся фигуру, Фонтенель стал упорно расчищать себе дорогу к ней. Сей фигурой очевидно не был сельский житель: он носил отличную от остальных белую форму, парик, двууголку и держался прямо, показывая прекрасные навыки владения оружием. Он и был командиром этой «армии».
– Граф!.. – завопил селянин, предупреждая удар Фонтенеля и кидаясь ему наперерез.
Положив его одним махом сабли, сержант оказался прямо напротив того, кого назвали графом. Ледяные глаза с презрением впились в Фонтенеля, и меж двумя командирами завязался бой.
На помощь сержанту подтянулся авангард, отбивая подлые попытки атак со спины.
Пелена застелила взор Фонтенеля; он не чувствовал ничего, кроме ненависти, и сабля его взвизгивала так отчаянно, что порой на белом лице графа проступало подобие удивления. Однако и его соперник не жалел сил, изводя сержанта морально и физически.
Когда ему стало казаться, что схватка их тянется вечность, рука графа дрогнула, и удар Фонтенеля пришелся ему в плечо. Граф сжался от боли, пропуская следующий удар – в грудь.
Оттерев пот, застилавший весь мир, Фонтенель, тяжело дыша, осмотрелся. Застывшие ряды крестьян в страхе наблюдали смерть своего командира, и вскоре ужас вылился в панику:
– Граф Ле Бюк убит! Граф убит!
Последние их ряды спешно сдали позиции; за ними последовали артиллеристы, у которых кончился запас пороха, а за артиллеристами потянулись и остальные части. Те, что остались или не успели сбежать, были схвачены в плен.
Фонтенель попытался примерно оценить потери своего батальона, однако большая его часть уже продвинулась дальше, захватив деревню. Белый флаг давно уж пал, втоптанный в грязь; на ветру реял триколор.
Подоспев в наполовину опустошенную деревню с остатками батальона, Фонтенель нашел адъютанта выходящим из ветхой башни, где водрузили флаг. Рядом со стенами столпились десятки связанных вандейцев под надзором солдат.
– Это что за сборище? – недобро сощурился сержант.
– Пленные, – отозвался Лаэрт, с благодарностью принимая кружку вина от юной крестьянки. – Вот вам и хороший прием. Будете, сержант?
Но Фонтенель, не настроенный на столь душевный исход, омрачился:
– Об заклад бьюсь, отрава.
Не слушая его, адъютант все равно выпил.
– Так что за пленных ты притащил? – продолжал Фонтенель. – Я же сказал: пленных не брать.
– Успокойтесь, сержант, это лишь темный народ. Они сами не знают, кому подчиниться, и идут за своими идолами, ведь им не разъяснили ровным счётом ничего. Нельзя же убивать их за неведение.
Сержант ошеломленно уставился на Лаэрта.
– Я не понял, ты учить их собрался что ли? Их?! Да они разбойники, не больше! Им виселица, как мать родная! – чеканя каждое слово он повысил голос, от чего вздрогнули группы пленников. – Порезать, задушить, утопить. Всех и каждого. Мне не нужна здесь философия, Лаэрт…
– Я не философствую, – спокойно перебил его адъютант. – Только здраво рассуждаю. Давайте примем решение, когда стихнет жар сражения и человеческое обличие вернётся к нам. Так будет лучше.
– Лаэрт! – возмутился Фонтенель, но уже несколько по-ребячески.
– Нет-нет, а пока отведайте вина, – улыбнулся Лаэрт, вручая ему кружку. – Ну или отравы, как вы изволили это обозвать.
Выпустив пар, сержант отпил вина. Взор, только проясненный, вдруг снова затуманился мыслями.
– А где Брюно? – спросил он, озираясь. – Я ж просил его сразу подойти ко мне.
– А когда вы просили?
– Да когда стрелять начали.
Лаэрт задумчиво опустил бровь.
– Я не видел его с начала боя.
Липкое волнение разгоралось в груди сержанта. Отцовские чувства не были свойственны ему, и его отношение к племяннику лишь отдаленно напоминало любовь, но к роли заместителя его родителя он подошёл со всей ответственностью, точно принял бразды правления от павшего главнокомандующего. Сберечь сына своего брата Фонтенель считал долгом. Потерять полбатальона – значит быть плохим командиром, потерять Брюно – быть плохим человеком.
Широким шагом Фонтенель вторгся в скопление солдат, прервав из болтовню, и зычно крикнул:
– Позвать мне Брюно!
Завертелись головы, плечи заходили ходуном.
– Не видно его, – ответил кто-то.
– Его тут нет.
– Да ранили его! – воскликнул старый вояка. – Наверное, до сих пор на поле лежит.
Опасение стрелой пронзило сержанта. Круто развернувшись, он рысью было побежал обратно, однако сильная рука Лаэрта преградила путь.
– А ну-ка, смотри, – тихо бросил адъютант, кивнув на сельскую дорогу.
Навстречу им, неверной, словно хромой поступью брел человек в матросской куртке. Как ребенка, на руках он нес бледного Брюно; на нем не было мундира, лишь белая рубаха с пятном крови на уровне груди.
Окаменев, Фонтенель наблюдал эту сцену с совершенно пустой головой, не соображая, что и думать. Дар речи вынуждено вернулся к нему, когда незнакомец остановился напротив.
Лаэрт дал команду и на земле расстелили покрывало; без лишних слов незнакомец аккуратно опустил Брюно, и импровизированные носилки тут же подхватили четверо солдат.
– Ты кто такой? – взяв путника за грудки, прохрипел Фонтенель.
– Сержант… – послышалось слабое возражение, и сержант отмахнулся:
– Некогда, Лаэрт!
Однако Лаэрт ушел, а зов не утихал.
– Дядя…
Лишь тогда Фонтенель отпустил незнакомца и обернулся на звук. Еле слышно говорил Брюно; губы его шевелились, но слова ватой растворялись в воздухе. Не без трепета сержант склонился над ним и услышал:
– Он спас меня…
Путник все ещё стоял пред сержантом, когда тот поднял изменившийся взгляд.
– Один человек сказал мне, где можно найти приют для вашего раненого солдата, – проговорил незнакомец.
– Веди, – приказал Фонтенель. – Я пойду с тобой.
Процессия, возглавляемая путником, двинулась вдоль сельской дороги.
Едва ли не на самой окраине деревни он остановился у довольно бедного дома; здешний огород пребывал в упадке, а задний двор плавно перетекал в лес. Путник постучал, надвинув лоб шляпу, и отошёл шага на два.
Отворилась дверь, и на пороге показался смуглый молодой человек с вихрами черных, как шторм, волос. Весьма недружелюбно он уставился на гостей и вместо вопросов лишь склонил голову.
– Месье, этот человек тяжело ранен… – начал путник, но его речь грубо оборвал Фонтенель, выступив вперед:
– Сколько тебе нужно денег?
Сей вопрос пробудил интерес в молодом хозяине.
– Пятьдесят ливров.
– А может пулю в лоб? – скривился сержант.
– Хорошо, двадцать пять, не меньше, – невозмутимо согласился тот.
– Как ваше имя?
– Эрван Крас.
– Вы возьмётесь поставить этого человека на ноги?
– За двадцать пять парижских ливров, да, – подтвердил молодой человек, свысока осматривая раненого Брюно.
Сержант кивнул, холодно изучив его и наклонился к племяннику.
– Как только вылечишься, обязательно догонишь нас. Тебе в таком виде нельзя идти, лучше остаться.
Взор Брюно затуманился, и солдаты понесли его в дом. Мысленно прощаясь с ним, Фонтенель вздохнул и обернулся к путнику, возвращая себе строгость.
– Скажите, месье, вы же идете вглубь Вандеи? – спросил путник.
– Во-первых, не «месье», а «гражданин». Во-вторых, да.
– Я бы хотел пойти с вами.
Губы Фонтенеля дрогнули в усмешке, и он фыркнул:
– Ну вот опять. Здесь, видать, медом намазано? – да позволено будет заменить употребленное им слово на «мед». – Зачем?
Путник не нашел ответа, потупив голову, но сержант неожиданно смягчился. Всё-таки этот человек спас его племянника от смерти.
– Ладно уж. Иди, если хочешь.
– Когда вы выдвигаетесь?
– Вечером.
– Тогда до этого времени я побуду с раненым, – и он последовал в дом за Брюно.
Глава 3. В логове филина
Дом Эрвана Краса представлял собой двухэтажную постройку. Совсем рядом, как уже говорилось, располагался лес; ветвистые лапы деревьев тянулись к крыше и обвивали ее, как громадное гнездо. Как ни странно, там не селились ни одни птицы, кроме воронов; эта прохудившаяся крыша, больше напоминающая хаос, интересовала только их.
Первый этаж занимали кухня и нечто вроде спальни; кухня со старой печью и небольшим, самостоятельно сколоченным столом вела в тесную комнату, состоящую из тумбы и «кровати». «Кроватью» служили ровно сложенные доски, накрытые соломой и мешком – туда и положили Брюно. В потолке, в дальнем углу зияла дыра, у которой стояла лестница, ведущая на второй этаж.
Несмотря на светлое время суток, во всех комнатах царил мрак, так что пришлось зажечь свечи.
Путник, спасший Брюно, несомненно был тем самым человеком, раннее точно так же спасшим шуана. Сидя на невысокой тумбе рядом с кроватью, он старательно промывал рану молодого республиканца. Пуля вошла в левое плечо и застряла; много сил и терпения потребовалось спасителю, чтоб извлечь ее из раны и в то же время не причинить больше страданий. Когда осталось лишь омыть окровавленную грудь юноши перед перевязкой, он слабо открыл глаза.
– Кто вы?.. – даже свеча не колыхнулась от его невесомого дыхания.
– Не говорите, – велел ему путник. – Вам нельзя говорить.
– Я чувствую себя лучше, – просипел Брюно, мертвенно-бледный, и устремил на незнакомца долгий взгляд, где мешались и бред болезни, и удивление, и признательность.
Молодой республиканец желал что-то сказать, но с губ его сорвался только вздох; тогда он положил дрожащую руку на ладонь своего спасителя и, собрав силы, пожал ее. Вся благодарность скопилась в этом рукопожатии, значившем больше многих слов.
Улыбка тронула неотесанное лицо путника, и он, растроганный, потупил взор.
Подложив побольше сена под голову больного, путник продолжил очищать его тело от крови.
– Кто вы? – повторил свой вопрос юный солдат, когда голос его окреп.
– Крестьянин, – уклончиво ответил человек и нестрого осадил его: – Не шевелите головой. Рана открывается снова.
Брюно послушно замер, однако не замолчал:
– Как вы меня спасли?
Установилась тишина; ответ последовал не сразу.
– Я увидел, как вы упали, и мне стало вас жаль, – спокойно сказал путник, стирая красную от крови тряпку. – Я подошёл к вам и отнес на безопасное расстояние, где нас не могли бы ранить.
Молодой республиканец недоуменно покосился на собеседника.
– То есть, вы были в том отряде, что на нас напал?
– Нет, месье, я ни на кого не нападал, и не знаю, о каком отряде вы говорите, – голос путника тоскливо облетал ветхие стены. – Я шел своей дорогой, к себе домой.
Слова эти плохо укладывались в сознании Брюно, поэтому он упростил мыслительный процесс одним вопросом:
– Значит, вы не роялист? – но путник выразил непонимание. – Не приверженец короля?
Пожав широкими плечами, спаситель молвил:
– Он причинил много зла людям, которых я прежде знал. Я не знаком с ним лично и не чувствую к нему ничего. Знаете, это как видеть солнце: оно есть, но слишком далеко, оттого и любить его невозможно.
Задумчиво и пораженно наблюдая за ним, Брюно чувствовал уже не только благодарность, но и жгучий интерес; человек, сидящий перед ним, явно был соткан из загадок: от него веяло таинственной историей прошлого, как от ночи веет прохладой.
– Короля уже нет, – поправил его Брюно.
Путник не выразил ни единой эмоции и взялся за толстый моток ткани.
– Скажите, – вдруг неуверенно начал он, сложив ткань у себя на коленях. – Почему люди стали воевать?
– Потому что произошла революция, – объяснил Брюно, не скрывая доли удивления. – Мы восстали, чтоб свергнуть тиранов, а приспешники тиранов восстали, чтоб убить нас. Но мы боремся за правду, ее не убьешь.
Кивнув, осмысляя услышанное, путник принялся перевязывать раненое плечо Брюно. Боль заставила молодого солдата замолчать и стиснуть зубы. Когда с перевязкой было покончено, белый лоб его покрылся испариной, и Брюно совсем обессилел.
– Кто вы?.. – в третий раз настойчиво спросил раненый, предупреждая уход своего спасителя.
– Месье, я сказал вам, что я крестьянин, – терпеливо повторил тот.
– Нет, как ваше имя?
Путник, казалось, перестал дышать.
– Зачем вам мое имя?
Превозмогая боль, Брюно приподнялся и с искренним жаром сказал:
– Я хочу знать, кому я обязан жизнью. Хочу помнить ваше имя. Оно теперь так же важно мне, как и мое собственное! – видя, что его спаситель качает головой, Брюно сделал усилие, чтоб вновь схватить его руку. – Вы, возможно, подарили мне жизнь. Отныне вы – мой второй отец. Мне нужно знать, кто вы. Не бойтесь меня, неужели вы не видите, как я вам благодарен? Даже если вы роялист, шуан или преступник вне закона, я не перестану любить вас меньше, чем люблю сейчас. Вы можете мне доверять.
Последние слова заставили путника вздрогнуть, а бедный Брюно, добитый этой речью, рухнул на постель; бинты его чуть обагрились. Все медленнее шевеля губами, он провалился в забытье.
Затрещал пол, и со второго этажа спрыгнул Эрван Крас; лестницу он по какой-то причине затащил наверх.
– Уснул? – кратко поинтересовался он у путника и наскоро осмотрел больного. – Понятно.
Держа в руке пучок сильно пахнущих трав, он направился на кухню; на пороге Эрван остановился, обернувшись туго слепленным корпусом к гостю.
– Как вы меня нашли? Обычно обо мне никто не вспоминает.
– Когда я шел по дороге, одна девушка посоветовала мне обратиться к вам.
Даже в полумраке стали заметны перемены, произошедшие во всем облике этого на вид сурового человека; лицо его разгладилось, как успокаивается поверхность воды, а глаза приняли такой наивный блеск, какой встречается лишь у детей.
– Вот как, – мягко пробормотал он.
Снова обернувшись на спящего Брюно, путник негромко спросил:
– Есть ли у вас бумага и чернила?
– Да-да, в тумбе, – он рассеянно махнул рукой и вышел.
В тусклом свете свечи путник отыскал бумагу, чернила, перо и долго стоял над пустым листом, не зная, что написать. Он переводил беспомощный взгляд с Брюно на бумагу, колеблясь между жалостью и страхом.
Золотой свет играл на спокойном лице молодого солдата; глядя на него, путник припоминал другого человека, бывшего слишком дорогим его сердцу, и оно обливалось кровью. Слова Брюно потрясли незнакомца, и если бы он не провалился в беспамятство, в стенах сей комнаты прозвучало бы признание.
Решившись, путник неровным почерком написал:
«Я – Шарль Мулен».
– Кто вы такой?
Неожиданный голос, как бы звонко и мило не звучал, заставил нутро пишущего перевернуться от страха. Мулен – отныне правильнее будет называть путника его именем – смял бумагу и увидел на пороге ту самую девушку, что подсказала ему дорогу; в свою очередь, она узнала его:
– Ах, это вы!
Лёгкая ее фигура подплыла к кровати, и с материнским участием она положила руку на лоб больного. Разбуженный, Брюно взглянул на нее, словно увидел призрака, и только спустя пару секунд смог выдавить:
– Я умираю? Тот добрый гражданин ещё здесь? Я бы хотел попрощаться…
– Что за глупости, почему вы умираете? – со строгостью, не свойственной ее кроткому виду, спросила девушка.
– Я вижу ангела, – еле слышно сказал Брюно.
Девушка засмеялась, наполняя угрюмую комнату счастьем и светом. Как бы она не старалась вернуть серьезное расположение духа, улыбка все равно пробивалась на румяном лице. В конце концов ей несколько удалось овладеть чувствами.
– Не волнуйтесь, вы живы, – с гордым вызовом молвила она и отпрянула от кровати.
Взор молодого республиканца последовал за ней, больше и больше проясняясь.
– Тогда я счастлив, – обронил Брюно, улыбнувшись ей краем губ.
Вновь строгость ее сменилась на любопытство, родственное и удивлению.
Оправившись от страха, Мулен в тени наблюдал за этой сценой, полной трепета; установилось молчание, ведь в диалог вступили взгляды.
Сей диалог, каким бы важным он ни был, перебил объявившийся Эрван. Молодой хозяин замер, поняв, что он непрошеный участник немой сцены, одарил тревожным взглядом девушку и затем обернулся к больному. Если бы Брюно отвлекся от созерцания той, кого он назвал ангелом, он бы наткнулся на страшные глаза Эрвана, воспламененные подозрением и злобой.
– Вам легче, гражданин? – резкий рык разрубил тишину.
– Да, и впрямь, – сияя, пролепетал Брюно.
Эрван поставил на тумбу кружку и миску.
– Я рад за вас. Вот, сделал для вас мазь и отвар. Отвар можете выпить хоть сейчас. Предупреждаю: он горький.
Брюно выпил, глядя на прекрасную незнакомку, и даже не поморщился. Зато скривился Эрван.
– Мари, – обратился он к девушке. – Будь добра, иди домой.
– Я сама себе хозяйка, – усмехнулась она. – Когда захочу, тогда и уйду.
– Но тебе здесь нечего делать, – хмурясь, возразил Эрван. – Этот человек болен, такое себе зрелище…
– Не болен, а ранен, – поправил его Брюно, на что тут же получил едкое замечание:
– Я вижу, к вам вернулись силы.
– Да, как я уже сказал, – согласился молодой республиканец, не слыша колкостей. – Позвольте ей остаться. Мне кажется, я выздоравливаю, глядя на нее. Как вы сказали? Мари…
Тоном, не подразумевающим отказа, Эрван глухо повторил:
– Мари, уйди.
Фыркнув, девушка испарилась так же беззвучно, как и появилась.
– Ну а теперь, – грозно продолжил Эрван, устраиваясь напротив Брюно. – Обработаем вашу рану.
– Я уже все обработал, – выступил из тени доселе незаметный Мулен, перехватывая его руку.
Смутное опасение насчёт этого человека закралось в его душу. Волчий взгляд, каким он смотрел на Брюно, хриплый голос, полный угрозы – все это так внезапно всплыло в натуре хозяина.
Все ещё сжимая его руку, он вывел Эрвана на кухню и умоляюще попросил:
– Месье, я не знаю, кто вы, но прошу лишь об одном: не причиняйте зла этому бедному солдату.
В смятении Эрван раскрыл рот и пробормотал, пожав плечами:
– Я не собирался… Я честный человек, – твердо добавил он, приходя в себя. – Мне за него заплатят, так что я выполню свой долг, месье.
Мулен вперил в него пристальный взгляд, взывая к его совести.
– Очень на это надеюсь.
За окном сгущались сумерки, и Мулен решил попрощаться с молодым солдатом перед уходом. Он не знал, сведёт ли их жизнь вновь, и печальная горечь засела в нем: Брюно очень напоминал ему Клода.
Он вошёл в комнату, и молодой республиканец опередил все его прощальные слова.
– Скажите, – мечтательно улыбнулся он. – Мари ещё придет?
Глава 4. Волк-Оборотень
Эрван потушил свечу на тумбе и легко взобрался на второй этаж без лестницы. В кромешной тьме он забился в угол, обхватив колени руками, и замер. Множество мыслей роилось в его голове; он наблюдал за этим вихрем чувств, пытаясь ухватиться за что-нибудь одно и найти равновесие.
Через дыру в крыше, заботливо прикрытую ветвями, закапал дождь. В сей крохотной комнате не было иных отверстий, кроме дыры в полу и дыры в потолке. Обстановка тоже не радовала глаз: подальше от сырости стоял сундук, над ним висел кинжал, а на полу покоился карабин. Комната выглядела олицетворением нищеты.
Эрван Крас и впрямь был крайне беден, но лишь год назад это обстоятельство его ни капли не волновало. Всецело отдавшись войне, он, ещё будучи в Бретани, присоединился к шуанам. Жизнь его походила на вечную схватку, где не важно: беден ты или богат; важно приготовить оружие, наточить нож, хорошо спрятаться, атаковать синих и не умереть самому. Убийство во имя бога – то, чем он дышал, король – тот, о ком он думал. За годы нескончаемых сражений красное сердце, вышитое на его куртке, заменило ему его собственное. В пылу партизанской деятельности Эрван заинтересовался ролью священника; в их отряде тогда был один, местный, что перед боем отпускал всем грехи. Он стал его учеником, но долго не продержался: война отнимала слишком много сил и времени, и учить что-то новое Эрвану не хотелось, хотя после смерти священника он всё-таки временно и вынужденно занял этот пост.
Однажды Эрван попал в плен республиканцам; он сумел сбежать, но не знал, где скрыться от преследователей. Тогда в отчаянии он обратился к первой встретившейся ему девушке, моля о помощи.
– Я знаю дом, где всегда отворят, – она подняла его с колен и привела к полуразрушенной церкви.
Здесь жила она и один священник, принадлежащий к числу неприсягнувших Республике и отказавшийся ей служить. Возможно, его возраст, приближающийся к трехзначному числу, стал поводом дать старику дожить отведенные ему дни; так или иначе, его не тронули и забыли, а он в свою очередь принял в свою загубленную обитель сироту. Мари, так звали эту девушку, рано лишилась родителей; как она не раз рассказывала Эрвану, своему единственному другу, их жестоко убили солдаты Республики прямо у нее на глазах.
С Мари он вновь стал человеком, а не шастающим по лесу зверем, вспомнил свое настоящее имя и позабыл шуанское «Волк-Оборотень». Эрван тоже был сиротой, поэтому молодые люди понимали друг друга без слов, с полужеста. По наклону ресниц он мог определить настроение Мари и всегда находил слова, чтоб вселить в нее надежду на будущее.
– Мне иногда кажется, – летним вечером печально вздохнула она. – Что моя жизнь – такая бессмысленная вещь.
Эрван схватил ее за руку и твердо сказал:
– Мне тоже так казалось. Но сначала меня захватила война, мне некогда было думать. Теперь у меня появилась ты, и я только и делаю, что думаю, но все о тебе, – он неуклюже улыбнулся и зарделся. – Поступай так же – думай обо мне.
Мари ответила на его улыбку меланхоличной усмешкой.
– Мы должны пожениться, – внезапно обронил Эрван; он часто озвучивал мысли, не обдумывая их.
Отняв руку, Мари пожала худыми плечами и медленно направилась прочь.
– Глупый ты, – мягко произнесла она. – У меня ведь платья нет, да и у тебя – ничегошеньки. Будем мы вечно жить в этой церкви и милостыню просить… А никто не даст.
– Что плохого в этой церкви? – упрямо следуя за ней, возразил Эрван. – Луга, пахоты, леса, река – все рядом.
– Глупый ты, – тем же тоном, но с большей уверенностью, повторила Мари.
С тех пор прошло немногим больше полугода. Эрван покинул церковь, перебравшись в забытый всеми угол. Он брался за любую работу и все равно не мог выкарабкаться из ямы нищеты. Момент отчаяния неумолимо приближался, пока в его дверь не постучал сержант и не предложил денег за лечение некоего солдата.
«Вот она – удача!» – ликовало его сердце.
Кем бы он ни был, хоть самим палачом короля, Эрван и не думал отказываться, ведь этот республиканец – его единственный шанс быть вместе с Мари.
И что же он видел?.. Какие-то непонятные взгляды, трепетное молчание… Эрван не моргая сверлил мрак, воплощая в воображении ту страшную картину. Что это было? Он задавал себе этот вопрос и боялся ответа.
Ясная мысль озарила его лучом, и он с облегчением покачал головой.
Нет, Мари не может влюбиться в республиканца. Она скорее возьмётся его убить, чем полюбит. А если полюбит, то вырвет свое сердце.
«Но нет,» – упрекал себя он. – «До этого не дойдет, и этим все сказано».
Конечно, Мари не поступит так низко.
Тогда дело в самом республиканце: видимо, что-то чувствует он. Эрван усмехнулся, прохаживаясь по комнате и разминая затёкшие плечи.
«Это его проблема,» – сказал он себе и излечился от тревог.
Его окатила волна счастья, столь сладкого после мучительных терзаний. Чувствуя расположение к музыке, Эрван открыл сундук. Сверху лежало бережно сложенное платье, которое он сам сшил для Мари, оно укрывало груду оружия; под ним Эрван отыскал флейту.
Накинув черную козью шкуру, он выбрался на крышу через дыру в потолке и, потеснив воронью стаю, устроился меж сплетения ветвей. В ночной темноте Эрван напоминал оборотня, на миг покинувшего лес, или гаргулью.
Некоторое время взор его ласкал искалеченную стену церкви, что виднелась за холмом, и вскоре, когда стих порывистый ветер, он заиграл на флейте печальный романс.
Глава 5. Северянин и южанин
Батальон Фонтенеля вынырнул из леса, медленно рассыпаясь по пустынным холмам. Вечернее небо наливалось чернотой, и как итог – прошел мимолетный дождь. Утомленные, пехотинцы вздыхали, с трудом вытаскивая сапоги из топкой грязи.
– Привал делать не будем? – поинтересовался Лаэрт, оттирая на ходу грязное пятно с обшлага. – Погода смиловалась.
Будто не слыша его, Фонтенель молчал, видимо, крепко о чем-то задумавшись. Смекнув, что это не к добру, адъютант решил узнать напрямую:
– Что случилось, сержант?
Фонтенель очнулся от мыслей и бросил хмурый взор на второй ряд пехоты, подле которого шел принятый им спаситель Брюно.
Дорога, обнесенная холмами, точно стенами, круто уходила вниз; она более походила на дикий и узкий овраг. Колонна спустилась и лентой потянулась по дну.
– Не знаю, – наконец соизволил ответить сержант. – Не доверяю я нашему новому знакомцу.
– Тому, что спас Брюно?
– Ему самому.
– Мне кажется, – оптимистично сказал Лаэрт. – Он мог бы уже завоевать ваше доверие. Не каждый проявит сочувствие к республиканцу, а если проявил – значит, нам этого человека опасаться не стоит.
Фонтенеля же эти доводы не убедили.
– Знаешь, за годы войны с шуанами и вандейцами, недоверие присохло ко мне, как грязь к сапогам. Даже если кто-то спасет мою жизнь и убедит в преданности, все равно ночью тайком перережет глотку – и баста. За этими ребятами глаз да глаз. Поэтому не нравятся мне добровольцы, что приходят к нам из деревень, а не от правительства.
– И всё-таки я уверен, что конкретно этот человек – не шуан, – заверил его адъютант, умным взором издали изучив Мулена.
Вероятно, старания Лаэрта увенчались успехом, ведь сержант проворчал:
– Что за дорога убогая.
– Согласен, слишком узкая.
– Очень кстати сейчас была бы засада, – буркнул Фонтенель, с подозрением всматриваясь наверх, в гребни холмов. – Мы в этой яме, как мыши в мышеловке.
Помолчав, он серьезно добавил, обернувшись к своему адъютанту:
– Не знаю, зачем этот человек идёт с нами. Верно, для каких-то своих целей. Прогнать я его уже не могу, оставить у нас – хорошо, но за ним нужно следить. Я поручаю его тебе, Лаэрт. Подозрительных граждан нужно держать ближе к себе, пусть он будет всегда на виду.
– Будет сделано, сержант, – спокойно улыбнулся Лаэрт, не разделяя волнений Фонтенеля. – Подозвать его сейчас?
– Пока не надо, – задумчиво сощурился тот. – Его и так видно. Да и, по-моему, он болтает с нашими.
С Муленом тем временем на самом деле, как заметил Фонтенель, завели разговор два пехотинца.
Они были схожи меж собой внешностью и характером, и нередко, по незнанию, их называли братьями, хотя родственниками они не являлись. Старший из них, Жерар, происходил из нормандского города Сен-Ло. Его товарищ, Лагрив, был родом из Марселя. Разбросанные по разным частям страны, они встретились в батальоне Фонтенеля, сошлись характерами в первый же день и с тех пор не разлучались. Пройдя тысячи дорог и пережив сотни атак, Жерар и Лагрив так породнились, что могли рассказывать друг другу шутки с помощью мыслей. Бывало, они и думали об одном и том же; возникнет какая-либо песня в голове Жерара, Лагрив начинает ее насвистывать.
Теперь, приняв нового знакомого в свои ряды, они шагали по обе стороны от него и без умолку говорили; в ночной тишине, во всем батальоне без страха и стеснения болтали эти двое.
– Здорово вы поступили, что спасли нашего Брюно, – с уважением глядя на Мулена, заявил Лагрив.
– Пристрели меня шуан, если я не прав! – поддержал Жерар. – Он самый лучший республиканец, которого я знаю.
Смущенный вниманием, Мулен не знал, что ответить, поэтому лишь скромно кивнул своим собеседникам.
– У вас очень доброе сердце, – похвалил его Жерар.
– Спасибо, месье, – растроганно посмотрел на него Мулен, но Лагрив похитил этот взгляд, обратив его на себя:
– Нет-нет! Никаких «месье». Только «гражданин». У нас же Республика, а не монархия, черт ее дери.
Мулен задумчиво замолчал, и Лагрив подмигнул другу, чувствуя себя учителем жизни.
– Скажите, за что вы воюете? – спросил Мулен, словно вопрос этот имел огромную для него важность; на самом деле он силился понять, что произошло в мире, пока он пропадал на каторге.
Друзья принялись за просвещение с энтузиазмом:
– Мы воюем с роялистами, чтоб король больше и рядом не стоял с Францией.
– Потому что король – это не государство.
– Государство – это народ! Итак, власть должна перейти к народу.
– Отсюда и слово Республика.
– Но роялисты, как вы понимаете, за короля. Они хотят посадить на трон Людовика Семнадцатого и возродить Бурбонов.
– Понимаете ли, им плевать на рабочий люд. Им важны свои привилегии и вонючее дворянство…
– Религия и старая форма правления, прогнившая до основания. Чтоб им пусто было!
– И вернуть осколки прошлого они пытаются, натравив на свою родину иностранцев и дикарей! Это низко, гражданин. Они убивают Францию, а мы – спасаем.
– Да здравствует Республика! – живо заключил Жерар, и эта фраза громом облетела ряды пехотинцев.
Сержант Фонтенель удивлённо обернулся и без особого гнева прикрикнул:
– Тишина в строю!
– Если кто и слышал нас, то, поверьте мне, испугался, – посмеиваясь, успокоил его Лаэрт.
Положив руку на плечо Мулена, Жерар спросил:
– Теперь вам понятно?
– Да, спасибо.
– Вот и славно! – воскликнул Лагрив. – Кстати, мы не представились. Вот это – северный гражданин Жерар.
– А он – южный гражданин Лагрив. Мне не братья, как вы могли подумать. Как вас зовут?
Ненадолго воцарилось молчание; переворошив все знакомые имена, Мулен проговорил:
– Жюст Вильре.
Жерар пожал ему руку и улыбнулся:
– Наш батальон, должно быть, счастливый: то и дело кто-то хочет присоединиться.
– Я только хотел это сказать! – ахнул Лагрив. – Месяца три назад нам встретилась одна гражданка…
– А, которой отказал Фонтенель, – подхватил Жерар, кивая.
– Но вы не подумайте, – Лагрив взглянул на Мулена. – Он отказал ей вступить в батальон, а не что-то такое, недостойное нашего сержанта.
– Наш сержант, если захочет, поведет за собой мир, – с гордостью изрёк пехотинец. – А мы верно пойдем за ним. Он – достойный человек Республики и не мешает долг с чувствами.
Лагрив почесал затылок и состроил гримасу сожаления.
– Но… Жаль, что мы её не взяли, – вздохнул он. – Была бы она нашей маркитанткой.
– Маркитантки и роялистам стакан подают, – не согласился с его маленькой трагедией Жерар. – Одна рука тянется к синим, вторая – к белым. Это предательские руки.
– А я не прочь принять стаканчик из таких красивых рук.
Отвесив товарищу шутливый подзатыльник, Жерар покачал головой:
– Вот поэтому Фонтенель ей и отказал. Он сохранил батальон в здравом уме.
– И солдатам не вредно помечтать, дружище, – веселые искры загорелись в глазах Лагрива.
Земля сравнялась, и дорога потянулась в гору. Когда весь батальон оказался на вершине, откуда видны были самые дальние уголки лугов и полей, Фонтенель окликнул:
– Жерар, Лагрив!
Двое пехотинцев протиснулись сквозь ряды и вытянулись по струнке.
– Отправляйтесь в дозор, осмотрите все.
– Есть! – в один голос выдали солдаты и разбежались в разных направлениях.
В их отсутствие развели костры и начали приготовление ужина. Вокруг огня устраивались солдаты, грели озябшие руки.
Оставленный своими новыми знакомыми, Мулен, не желая никого потревожить, отошёл подальше от скопления людей. Не успел он присесть, как его подозвал Лаэрт и дружелюбно улыбнулся.
– Вы грустите, гражданин?
– Нет, все в порядке.
Адъютант протянул ему флягу:
– Вы, возможно, хотите пить. Мы люди простые, можем пить из одного горла. Вы не брезгуете?
– Спасибо, – искренне поблагодарил Мулен и вдоволь напился.
Лаэрт жестом пригласил его к костру, возле которого уже сидели несколько пехотинцев и сержант.
– Вы не говорили мне свое имя? – попытался припомнить Лаэрт.
– Нет, но меня зовут Жюст Вильре.
– Мое имя – Лаэрт, а командира нашего батальона зовут Фонтенель. Будем знакомы. Если вам что-то понадобится, вы смело можете обратиться ко мне.
Они присоединились к сидящим у огня, и вскоре с дозора вернулись Жерар и Лагрив.
– Все чисто, сержант! – отчитались они и сели рядом с Муленом.
– Можно мы споем, сержант? – спросил Жерар, а Лагрив достал из походной сумки самодельную дудочку.
– Пойте, – устало пожал плечами Фонтенель, ложась на землю, но не выпуская из виду Мулена.
Зазвучали бодрые ноты; Лагрив одарил ночь музыкой, пока птицы ушли на покой. Жерар тем временем подпевал:
Ты видишь патриота, –
Ей говорю в ответ. –
Желаешь санкюлота
Принять святой обет?
Отказа от прелестной,
Ах я не потерплю, –
Республикански-честно
Об этом говорю».
Следующий куплет резво подхватил весь батальон, оживленный веселой песней; даже Фонтенель позволил тревогам уйти, а себе – прикрыть глаза и отдохнуть.
Глава 6. Ла Рош-сюр-Йон с высоты птичьего полета
В середине вантоза, иначе – в конце февраля, – батальон Фонтенеля прибыл в городок Ла Рош-сюр-Йон. Этот город – сердце Вандеи – хранил верность Республике и не поддерживал роялистских повстанцев. Здесь солдаты могли вздохнуть спокойно, не боясь получить пулю из засады. В девяносто третьем году город ненадолго отошел вандейцам, за что был сожжен едва ли не дотла «адскими колоннами», и теперь больше напоминал пепелище. Все же, не смотря на карательный огонь, в Ла Рош-сюр-Йоне трепетала жизнь.
Обугленные остатки Ла Рош-сюр-Йона представляли собой небольшое селение, центром которого была крепость; она располагалась на высоком холме, густо поросшем деревьями. К тяжёлым воротам крепости восходила дорога. В нескольких местах ее пересекала река, Йон, и горбатые каменные мосты принимали на себя роль переправы. Крепость, лишённая многих башен из-за религиозных войн, не могла похвастаться высотой, однако замок, пусть и разрушенный, сохраняет мощь даже в руинах.
Раньше с высоты птичьего полета открывался вид на полотно из цветущих крон деревьев, на гордую и одинокую часовую башню и церковь Сент-Илер. Рядом с ними и у подножия крепости рассыпались дома рабочих, ремесленников и крестьян, а за окружной стеной во владение вступали луга, иссеченные живыми изгородями. В настоящее время местность носила печальный вид: черные столпы деревьев, останки домов, кое-как исправленных жителями.
По прибытии, батальон разместился в крепости, присоединившись к девяносто четвертому пехотному полку и добровольческому батальону Шаранты под началом капитана Марсьяля.
Фонтенель, и не думая отдыхать после столь трудного пути, решил обсудить с Марсьялем угрозы и опасности нынешнего положения Республики, новости с юга Вандеи и указания правительства. Разговор их проходил в одной из бывших комнат правосудия, где свободно гулял ветер, и длился с восхода солнца до полудня. Первое время членами сего совета были все командиры батальонов, включая Лаэрта; Фонтенель взял его с собой, уважая образованность своего адъютанта и полагаясь на его острый ум, ведь сам он был далек от образования.
Лаэрт происходил из бедной семьи, будучи старшим из шестерых детей; его необъятный потенциал мог бы остаться погребенным нищетой, если бы его отец не был учителем. Место работы сменялось часто, в основном знаний требовали дворянские дети, но, как только им надоедала наука, бедного учителя гнали со двора. Маленький Лаэрт, желая приключений, разъезжал по дворянским поместьям с отцом. Сначала его чуткую душу впечатлили торжественные виды даже самых незначительных деталей в интерьере домов, он восторгался пышной красотой, такой далёкой от убогости, из которой он происходил. Однако смышлёность уже тогда была его характерной чертой: его неожиданно поразил этот разрыв между богатством и бедностью. Если до такой догадки он ездил с отцом ради удовольствия наслаждаться изяществом дворянской жизни, то после нее – чтобы подпитывать свою ненависть к аристократии.
– Золотые рамы ваших картин радуют глаз своим блеском, не так ли? – холодно спросил тринадцатилетний Лаэрт у юного дворянина. – Представьте, деньги, вырученные за эти бесполезные рамы, вытащили бы тысячи бедных из нищеты. Тысячи людей с лучшими судьбами. Звучит неплохо. Но, да, эта рама лучше.
В четырнадцать он приехал с отцом в поместье графа Дювернуа. Его сыну, виконту Симону, тогда было пять лет. Лаэрт до того захватил его внимание и интерес, что маленький виконт захотел учиться только со своим новым другом; благодаря прихоти ребенка Лаэрт получил дворянское образование. Нищий снаружи, он стал богатым внутри, и это сильно отражалось в его глубоком взоре, будто списанном с картины.
Образование не только наточило его ум, оно даровало ему новую черту – мечтательность. Она не добавила ему лености, но в ней сиял идеализм. Однажды он не побоялся сказать графу, что презирает чины, титулы и прочую иерархию и верит в возможность равенства; граф, будучи суровым человеком старой закалки, на удивление всех свидетелей этого разговора, лишь повел бровью и спокойно назвал Лаэрта мечтателем.
– Мечта и надежда – меж ними мало разницы, – ответил тогда юноша. – И их обеих нельзя терять. Помните, что было с героем Данте, когда он утратил надежду? Его провели по аду, чтоб он заново смог ее обрести. Так что же будет с миром, если люди перестанут мечтать? Вероятно, он превратится в ад.
Когда Лаэрт окончил обучение, он пошел в армию. Он сам смеялся над собой:
– Иерархию ненавижу, и сам же иду в ее царство.
Однако внутренний голос твердил ему поступить именно так, и он верил, что все делает верно. Теперь же, став адъютантом Фонтенеля, он убедился в верности своего курса.
Итак, когда солнце воссияло над залом правосудия, знаменуя полдень, Лаэрт откланялся командующим, извинился и вышел. Важные вопросы были обсуждены, главные темы прозвучали, осталось только планирование будущего Республики, и на этот счёт у Лаэрта имелось свое мнение, которое он не желал обговаривать сейчас. Поэтому он принял решение уйти.
У стен замка, с возвышенности, открывался живописный вид: деревья, которые меньше пострадали от «адских колонн», чувствуя приближающееся тепло, понемногу зеленели; среди них белыми облаками выделялись редкие абрикосы, вишни и яблони; внизу лентой извивался Йон, сверкая на солнце.
Лаэрт спустился в город и с улыбкой вспомнил поручение сержанта следить за их новым попутчиком. Без особого азарта оглядевшись, он заметил лишь незнакомых ему солдат Марсьяля. Искры смеха заплясали в его глазах; нет, всё-таки он увидел кое-кого знакомого.
Поправив мундир и натянув съезжающие эполеты на плечи, Лагрив любезничал с дочерью трактирщика. Но вскоре девушка упорхнула, и горе-Дон-Жуан вздохнул.
– Не везёт мне в любви, Лаэрт, – с меланхоличной улыбкой признался солдат.
– Значит, твоя избранница – Республика.
– Ох, много же у нее мужей, – отшутился Лагрив и быстро позабыл свою драму. – Проходите поешьте, адъютант! В этом трактире подают хорошее вино. Жерар уже там с гражданином Вильре. Мы подумали: «Бедный гражданин, кто знает, сколько дней он не ел, не пил?» Жалко нам что ли денег для товарища? Мы накормили его.
Лаэрт с умилением посмотрел на марсельца, подметив в нем ребяческую отзывчивость.
– Вы молодцы, – похвалил он. – Так что, правда хорошее вино?
– Не будь я санкюлотом!.. Да только нам как раз пора в дозор, уже полдень. Надо растормошить...
На пороге трактира возник Жерар и махнул рукой товарищу.
– Пора, Лагрив!
– Разрази меня гром! Я только за тебя подумал! До свидания, гражданин адъютант, – Лагрив кивнул на прощание и поспешил за Жераром.
Пригнувшись, ведь дверной проем был слишком низок него, Лаэрт вошёл в трактир, погруженный в приятный полумрак. Рядом с единственным окном разросся дуб, скрывающий солнце. Грубые деревянные столы, очевидно, сколоченные хозяйской рукой, стояли тесными рядами, так что едва хватало места протиснуться меж них. Комнатку наполнял бодрый ропот голосов и резкие запахи стряпни; тут и там сверкали глаза, громом раскатывался неотёсанный смех, звенели ложки и кружки с сидром. По рядам ходила тучная дама с внушительной бутылью наперевес и подливала гостям, хотели они того или нет.
– Да здравствует Республика, гражданин офицер! – хозяйка задорно поприветствовала Лаэрта. – Не желаете сидра? Или вы хотите вина?
– Здравствуйте, гражданка, – адъютант снял шляпу. – Будьте любезны, принесите вина.
Он поздоровался с Муленом и сел напротив него.
– Как вы находите этот город, гражданин Вильре? – окинув зал и шумных крестьян мирным взглядом, осведомился Лаэрт.
Будто неприятно застигнутый врасплох его вниманием, Мулен повел плечом:
– Жаль его.
– Вы бывали здесь раньше?
– Не бывал, месье… простите, гражданин.
С любопытством изучая доверенного ему человека, Лаэрт подмечал в нем детали, подлинно притягивающие интерес. Лицо «гражданина Вильре» походило на лица иных крестьян, находившихся в трактире; в нем, конечно, не крылось изящества и благородства. Все оно было исполнено простоты, словно вытесанное из камня неумелой рукой. Но неведомая печать надежно скрывала его чувства, ни единая мысль не читалась на его челе, глаза выражали внимательность и осторожность, оставаясь непроницаемыми. Лаэрт чуял дух мрачного прошлого, старательно спрятанного под могильной плитой молчания, он старался угадать правду, однако очертания ее были зыбкими, как в тумане.
Все же этот человек, пусть он, может, и не гражданин Вильре, не внушал Лаэрту тревог. Он вызывал у адъютанта интерес, какой свежий след дичи вызывает у ищейки.
– Вы не застали начало революции, не так ли? – учтиво спросил Лаэрт, подавая стакан хозяйке.
– Я жил одиноко, – нехотя бросил Мулен, опуская взор. – Вести с трудом добирались до меня.
Адъютант кивнул.
– Понимаю. Что вы тогда думаете о происходящем в стране?
Тень задумчивости опустилась на его собеседника.
– Не знаю, – в конце концов ровно сказал Мулен, и в его простодушных словах сияла искренность. – Мне сказали, вы боретесь за правду. Если так, значит, я поддерживаю вас.
Лаэрт улыбнулся; ему нравилась эта чистая наивность.
В трактир пожаловали два гостя, и хозяйка указала им на свободный стол напротив Лаэрта и Мулена.
– В целом, это так, хоть и абстрактно, – изрёк адъютант, однако собеседник уже не слушал его.
Совершенно неожиданно Мулен поднялся, откланялся Лаэрту и стремительно покинул трактир. Адъютант, не успев ничего спросить, проводил его удивлённым взглядом, допил вино и последовал за ним, только, когда он вышел на улицу, загадочного гражданина нигде не было.
Пускаться в розыски Лаэрту не хотелось, и он без глубоких волнений отпустил «гражданина Вильре» в свободное плавание.
«Если у него и есть какая-то цель,» – спокойно подумал адъютант, прогуливаясь по сельской улице. – «Она ограничивается личными интересами и не несёт вреда Республике».
Безмятежность его прервал звон колокола. Немногочисленный народ городка высыпался на улицу, солдаты мелькали среди них синими пятнами.
– Атака! – орал глашатай. – Вандейцы начали атаку! За оружие!
Глава 7. Фиалки заживляют раны
Свет протиснулся в комнату сквозь узкое окно и разлился на полу белым пятном посреди мрака. Возвещая об утре, защебетали птицы.
Боль давно разбудила Брюно; несчастному, страдающему бессонницей остаётся либо заняться делом, либо целиком уйти в мысли. Брюно, которому выбирать не приходилось, размышлял.
Ему детально вспомнилась вчерашняя битва, разгоряченные лица товарищей и врагов, грохот пушек. Затем он почувствовал, как горит его плечо; земля покачнулась, и мир погас. Брюно даже не успел подумать о смерти, как умер, и не успел умереть, как ожил. Над собой он увидел деревья, а рядом – человека, перевязывающего его рану. Затем снова забытье…
«Кем он был?» – спрашивал себя Брюно. – «Не роялист, не республиканец… Пусть и роялист, я бы не посмотрел на его убеждения, какими бы они ни были, ведь он спас мне жизнь! Верно, он не захотел мне признаться. Боится ли он меня? За что? Я же так искренне уверил его в преданности. Этот человек выглядит так, словно не доверяет никому… И впрямь, он отличается от простых крестьян. Всё-таки… может, он шуан? Или скрывается от них?» – ломая голову бесконечными вопросами, он вздохнул. – «Все эти сомнения рушатся от одного его взгляда. Я чувствую, он хороший человек!» – в памяти Брюно всплыл образ его спасителя, и он печально улыбнулся, растаяв. – «Он нес меня, как отец носит ребенка. Столько заботы в его действиях, и столько боли в его глазах!.. Не потерял ли он сына? Похоже на то. В таком случае, жизнь подарила ему нового».
Такого рода мысли натолкнули его на воспоминания о его собственном отце. Брюно не был с ним особо близок, ко всем его чувствам по отношению к отцу прибавлялось «в меру»: он в меру любил, в меру уважал. Лишь после его мученической смерти Брюно встрепенулся и принялся возводить идола в своем сознании; любовь сына досталась отцу посмертно. Юноша часто укорял себя за несправедливую хладность, проявленную в прошлом, и представлял, как мог бы все исправить, если отец остался бы жив. Когда в его жизни появился спаситель, Брюно неосознанно перебросил образ отца на него и проникся к нему самыми тёплыми чувствами. Теперь несчастный незнакомец, заместив родителя, должен получить все, что тот не получил при жизни.
Грустный вздох вырвался из груди Брюно, и он обернулся: скрипнул деревянный пол. К больному, потягиваясь, подошёл Эрван.
– Как самочувствие, гражданин? – зевнул он; в нем не осталось ни следа прежнего гнева, все заполнила безмятежность.
– Спасибо, лучше, – признательно отозвался Брюно. – Ваша мазь – чудо.
– Ещё бы, – усмехнулся Эрван, садясь рядом. – Хорошо, посмотрим на вашу рану. Да вы в самом деле уже не так бледны.
– Через сколько я смогу отправиться к моим товарищам?
Эрван закусил губу, видимо, сдерживая едкую шутку, поразмыслил и ответил:
– Если будете здороветь в таком темпе, то через дней пять спокойно можете ехать.
– Замечательно! – обрадовался Брюно и, перехватив его руку, пожал ее. – Спасибо, гражданин. Только вот куда направился батальон? У меня будто память вышибло.
– В Ла Рош-сюр-Йон, – пробурчал Эрван, разбинтовывая плечо солдата.
Лицо Брюно озарилось надеждой, и он с большим жаром спросил:
– Тот человек, что принес меня сюда, он пошел с ними?
Выкинув обагренную корпию и достав новую, Эрван произнес ровным голосом занятого человека:
– Да, он пошел с синими.
– Значит, всё-таки он не роялист! – восторженно воскликнул Брюно
Он не обратил внимания на боль и помрачневший взгляд Эрвана, которым тот одарил своего пациента, хотя быстро откинул негодование, вернувшись к спокойному расположению духа.
Закончив с перевязкой, Эрван поднялся.
– Изволите завтракать? – иронично спросил он, направляясь на кухню.
– Отбросьте эту чопорность, гражданин. Но я был бы паразитом, если б требовал с вас еду.
– Что ж, мне оставить вас умирать с голоду? – криво улыбнулся Эрван. – Я принесу вам гречневых лепёшек с маслом и сидром.
Молодой хозяин вскоре возвратился с тем, что перечислил, поставил тарелку на тумбу, а сам сел на пол, взяв одну лепешку.
– Спасибо, – искренне вымолвил Брюно, с аппетитом принимаясь за еду. – Я не спрашивал ничего о вас. Не расскажете, кто вы такой?
Отпив немного сидра, Эрван небрежно бросил:
– Да так, крестьянин.
– Где же ваша пахота? а скот?
– Гражданин, мне очень легко жилось без ваших допросов, – признался хозяин. – Меньше знаешь – крепче спишь. Какая вам разница? Вас лечат, кормят – к чему тогда говорить?
Несколько смутившись, Брюно пробормотал в свое оправдание:
– Я хотел знать, кому обязан своим выздоровлением.
– Вашему дяде и тому типу, что притащил вас сюда, – просто ответил Эрван, пережевывая лепешку. – А я выполняю, что мне велено.
Брюно умолк, и они продолжили завтрак в молчании.
Ближе к обеду Эрван пошел собирать лечебные травы для мази, оставив пациента одного. За время его отсутствия Брюно успел подремать и снова проснуться в одиночестве. Он попытался приподняться, но движения до сих пор доставляли боль. Тогда смертельная скука одолела его, и он поник, не желая ни спать, ни бодрствовать.
В узком окне мелькнул силуэт. Приняв его за вернувшегося хозяина, Брюно не придал ему значения, однако на пороге появилась девушка.
Она была ещё совсем юна, от силы, лет семнадцать, это хорошо читалось в больших наивных глазах и добром выражении округлого лица. Ей очень шло скромное бежевое платье, хоть и залатанное на подоле; худую фигуру скрывала мужская куртка с круглыми полами, доходящая до бедер, а волосы, выбившись из косы, ложились на плечи; эта неряшливость добавляла ей сходства с ребенком.
Ее появление полностью переменило ход мыслей Брюно. Он позабыл про скуку, омрачавшую его секунду назад, и улыбнулся от всей души.
Девушка подошла к тумбе, налила воды в пустую кружку и поставила в нее букет фиалок.
– Принесла вам, – наконец весело заговорила она. – А то Эрван пичкает вас какими-то вонючими травами, так и нюх потерять можно.
– Вы искали для меня цветы? – растроганный, пролепетал Брюно. – В такую холодную пору?
– Уже не холодно, – хихикнула девушка. – Да и не сложно их найти: на живых изгородях сейчас полно всего.
Она хотела уйти, но молодой человек стремительно ухватился за ее руку и взмолился:
– Пожалуйста, останетесь!.. Мне так одиноко здесь. Со мной никто не разговаривает, я ничего не могу делать – только спать, но и спать иногда не получается. Я слишком тяжело ощущаю сейчас время. Побудьте рядом…
Удивившись и проникнувшись состраданием, девушка села на край кровати.
– Меня зовут Мари.
– Да, точно! Вы тот самый ангел, что пришел по мне вчера! А я – Брюно.
Они с трепетом пожали друг другу руки, и сумрачная комната наполнилась предвкушением счастья; с их юных лиц не сходили улыбки, глаза сияли ещё незнакомым им светом; невинные разговоры и смех вытеснили суровую скуку из этого дома, и Брюно позабыл о боли, прежней жизни и войне. Весь мир для него сосредоточился в этом прекрасном создании, еще таком незнакомом, но уже столь близком.
Спустя час молодые люди уже перешли на «ты». Если бы их разговор подслушал посторонний, его бы позабавила дружеское обращение в сочетании со стеснением, какое проявляют друг к другу мало знакомые люди, однако робкие взоры были исполнены таинственной, неведомой силы, что осмеять их представлялось низостью.
– Мне кажется, мы знакомы век, – в упоении промолвил Брюно, не отводя взора и крепче сжимая ее руку – они не разнимали рукопожатие все это время.
– Нет, больше, – зачарованно ответила она.
– Я так рад, что меня принесли именно сюда, пусть это место и кажется страшной берлогой.
– Это я подсказала дорогу тому человеку, что нес тебя, – в тихом восхищении призналась Мари.
– Ангел мой!.. – прослезился Брюно и в сердцах поцеловал ее руку. – Я начинаю верить в судьбу! О чудо, что меня ранили! Как хорошо, что меня нашел тот святой человек! Как прекрасно, что ему встретилась ты!.. Я вижу здесь чью-то волю, может ли это быть?
Отняв ладони, девушка закрыла пунцовое лицо и рассмеялась, приходя в чувства.
– Может! – с жаром уверила она. – Я тоже чувствую, это не случайность. Тут есть нечто большее, – девушка помолчала и наконец произнесла крайне убеждённо: – Бог.
– Ах, Мари, я не верю в него. Но если он дарует мне тебя…
Она будто не слышала этих слов, созерцая его правильное, благородное лицо, высокий лоб, каштановые кудри, разметанные по «подушке» из сена, и горящие голубые глаза. Более того, на руке её ещё горел поцелуй – это стойкое оправдание не слышать ничего.
– Спасибо тому вандейцу, что выстрелил в меня… – сладко бормотал Брюно, и именно эта фраза вдруг пробудила Мари.
Она очнулась. Путы Морфея и Эрота пали, взгляд ее прояснился.
– Что это значит? В вас стрелял вандеец? – сознание все больше возвращалось к ней, и она не заметила, как снова перешла на «вы». – Кто вы такой?
В недоумении Брюно смотрел на нее все с тем же обожанием.
– Вы не роялист? – девушка настороженно поднялась с кровати.
Тут дурманящий сон закончился и для Брюно.
– Нет! Я республиканец, – гордо сказал он.
Мари вскрикнула, пятясь к кухне, и на глазах не выступили слезы.
Не ожидав такой реакции, Брюно вздрогнул и, не взирая на боль, сел, протянув к ней руку. Лицо его исказилось мукой и непониманием.
– Черт возьми, что случилось?.. Я как-то обидел тебя? Не плач, прошу, Мари… Не уходи! Что произошло?
– Убийца! – всхлипывала Мари, подавляя рыдания.
Ответа Брюно не находил; все происходящее ощущалось внезапно брошенным в грудь камнем. В нем едва хватало сил, чтоб прерывисто дышать.
Мари продолжала и без его вопросов:
– Моих родителей убили синие! Связали и утопили! Мать моя, отец мой!.. Я осталась одна, да лучше б они и меня казнили!
Без сил солдат откинулся на кровать, рукой стиснув плечо и побледнев.
– Я тут не причем, Мари, – слабо выдохнул он.
Прошло несколько секунд или целая вечность, прежде чем Брюно восстановил дыхание и пробормотал, хотя не знал, ушла Мари или всё ещё здесь.
– Моего отца тоже убили. Роялисты. Растерзали живьем. Он молил монастырь о помощи, но его не впустили. И толпа разорвала его.
Скорбная тишина установилась в комнате. Видимо, Мари ушла. Брюно с глубокой тоской закрыл глаза.
– Наверное, нам никогда не понять друг друга.
– Это точно.
Он резко распахнул глаза; ему басом ответил из под земли появившийся Эрван. Посеревшее лицо молодого хозяина свидетельствовало о том, что он видел и слышал многое, чего знать бы не хотел. Однако в эту секунду Брюно было все равно. Он не испытывал ни стеснения, ни сожаления; только горечь утраты. Как быстро сердце его откликнулось этой милой девушке, и как мимолётно было счастье! В один миг ему казалось, что он в раю, в другой миг жизнь отняла у него свет, который едва-едва озарил тьму.
Глава 8. Тени прошлого
Мулен крупным шагом пересёк улицу, свернул и направился к выходу из города. Думал ли он сбежать? Вряд ли. Мысли искрами взметались в его сознании; его опалил ужас. Единственное, чего он явно хотел, – удалиться от этого трактира.
Он минул окружную стену, бросился в поля. Страх самый лучший гонитель: он не отстаёт от своей жертвы, как бы быстро она ни бежала. Едва ли не скатившись по крутому склону холма, Мулен не замедлился, перемахнул через живую изгородь и остановился только у реки. Вода грубо прервала его побег. То была выставленная вперёд ладонь и властный приказ: «Стоять».
Спустившись к кромке воды, он умылся и отдышался. Птицы пели над его головой, порой тоже опускаясь к берегу, чтоб напиться; их ничуть не тревожил новый угрюмый сосед: бездвижность придавала ему сходство с камнем. Взгляд его замер на неведомой точке на противоположном берегу, грудь застыла, точно он не дышал; после дикого бега – нерушимая скованность, после агонии – мертвенность. Мулен так побелел, что на самом деле казалось, что он умер.
Что вызвало в нем этот безумный вихрь? Одно знакомое лицо.
Знакомые лица подчас имеют слишком сильную власть над чьей-либо жизнью. Некоторые из них доставляют боль, иные – ужас. То, что увидел Мулен, представлялось ему хладной рукой из преисподней, постучавшейся в его дверь.
Обритая плешивая голова с пучками редких серозных волос, нервный рот с острыми зубами, часто искажающийся в недоброй ухмылке, от которой проваливалось сердце, два шустрых крысиных глаза, подмечающих каждую нитку в одежде. Мулен был уверен: он увидел Паршу. С ним в трактир пришел ещё какой-то тип, но он не занимал Мулена.
Парша сбежал с каторги немногим раньше, до казни Клода, и был последним предупреждением старшего надзирателя Мореля. Последнего Мулен не знал; в его душе боролись два титана: вновь потревоженная скорбь по Клоду и страх за свою жизнь. Эти мысли перекликались, перебивали одна другую.
Двум беглым каторжникам находиться в одном месте опасно. Один может навлечь на след другого. Если Парша хоть как-то обратит на себя внимание местного правосудия, под раздачу попадет и Мулен, который даже не представлял, что ему грозило. Страх когтями сдавливал его горло, не ослаблял хватку, превращаясь в железный ошейник.
Вновь вернуться на каторгу? В бездну бесчеловечности, в край, что хуже ада, ибо господствуют там не демоны, а люди? В острог, сколоченный для зверья и используемый человеком? Возвратиться к ежедневному тяжелому труду, к побоям за мелкую провинность? Снова тащить на ноге ядро, спать на соломе и есть скудную пищу? Дать поглотить себя темноте, где не видно и проблеска надежды? Едва не утопшего погрузите в воду; пострадавшего от пожара заставьте смотреть на огонь; предложите воскресшему снова лечь в гроб. Отчаяние этих людей приближалось к отчаянию Мулена.
Он желал бы бежать прочь, но не знал куда. Он плохо понимал, где находится; его привели сюда чутье, ноги и батальон Фонтенеля, с которым он пошел ради своей безопасности: вряд ли беглого каторжника будут искать среди рядов солдат, так думалось ему.
Все, чего хотел Мулен, – жить. Быть шестнадцать лет в заточении, не принадлежать самому себе, не знать любви, доступной всем на свете, но не ему. Таким людям не надлежит иметь семью. Все человеческое отнято у них: права, честь, семья, имя, тело и душа – ничто больше не принадлежит таким, как он.
Однако всегда найдется тот, кто презирает такие правила, или не принимает их в силу чистого молодого сердца. Клод – одно это имя заставляло взор Мулена ожить. Звезда среди ночной тьмы – вот чем был Клод. Этот юноша, ещё совсем ребенок, такой светлый и невинный, делил солому с Муленом; с ним, кого чаще называли грязью, отребьем и скотом, нежели человеком; Он, кого величали не иначе, как Ваша Милость, с ним, чье забытое имя сменилось на номер. Клод делил с ним еду, залечивал раны, спасал от палочных ударов. Его нежные руки выполняли работу каторжников, ангельское лицо пачкалось в пыли. Это дитя дня было совершено чуждо загробному миру, куда оно попало.
«Единственный, кто меня любил,» – подумал Мулен, и угол его рта дрогнул; статуя ожила. – «Он спасал меня не раз. А я не смог его спасти…»
Ему вспомнился день казни, и по телу его пробежала дрожь. Даже надзиратели тогда скорбели. Нашелся лишь один, кого не тронула ни самоотверженность, ни трагичная судьба Клода; им был Король.
Мысль о нем снова натолкнула Мулена на Паршу. Об этом человеке невозможно было думать без отвращения; если бы его внешность стала похожа на нутро, он напоминал бы больное животное, от которого хотелось отпрянуть. И все же: зачем он здесь? Возможно ли, чтоб его подкупили и отправили на поиски Мулена? Каторжник знает каторжника, ему будет легче войти в доверие к своему, сдать его и, кто знает, получить вознаграждение.
Мулен впился пальцами в землю. Нет, возвращаться на каторгу он крайне не хотел, если только «не хотел» вполне выражает всю силу его ненависти к этому месту.
«Я больше не зверь…» – ныло его сердце, а взор упивался небом, словно желал насмотреться на него на всю жизнь.
Как бы он мечтал исчезнуть, стать другим человеком, начать все сначала!..
«Человек живёт лишь единожды,» – вспомнились ему слова Клода, и он с отчаянием вздохнул: его жизнь загублена, искалечена, искромсана. Затем удар совести настиг Мулена – ведь так думает он, живой, в то время как бедный Клод мертв; и он поднялся, весь дрожа. Глаза и щеки его горели, как от лихорадки.
До его слуха долетели звуки борьбы, выстрелы, крики. Он обернулся на город: огромная толпа вооруженных крестьян подступала к Ла Рош-сюр-Йону. Шок вытеснил все прежние чувства, и Мулен в бездействии наблюдал за битвой, хотя волна взбешенного народа двигалась и по направлению к нему.
– Что же вы стоите! – дернула его за рукав крестьянка, появившаяся неизвестно откуда. – Они вас убьют! Идёмте за мной.
Не говоря ни слова, Мулен пошел вслед за незнакомкой; они нырнули в живую изгородь, на время скрывшись из виду. За изгородью располагалась скромная хибара, однако женщина повела его не туда; оглядевшись, она приблизилась к дереву и подняла полог сухих веток. Под ними зияла дыра – землянка.
Мулен хотел спросить ее, но женщина возразила:
– Быстрее! Они уже близко!
Тогда он спустился в землянку, и женщина опустила полог, словно крышку гроба. Мрак и сырость окутали Мулена.
Сколько прошло времени с тех пор, как ушла крестьянка? Он совсем потерял счёт минутам, и тем не менее они явно ощущались, волочась с ужасной медлительностью. Вокруг стояла лишь чернота; она поглощала собой всё и, отнимая облик, превращала в ничто. Время, как отголосок земного мира, растворялось в ней.
Ноги Мулена сковывал холод, пока разум одолевала сонливость. Найдя опору, он устало прислонился к ней и прикрыл глаза.
Тот час ему послышался плеск воды; она лизала голые ступни Мулена, шепталась у его головы. Он был под водой, на дне? Нет. Тело его едва слушалось, но Мулен осмотрелся: он лежал в лодке. Над ним простерся высочайший свод пещеры, уносившийся в бесконечность и окутанный черным туманом. Пещера тянулась, точно коридор, и не было ей конца. Пелена мрака застилала то, что осталось позади лодки, и то, что ждало ее впереди. Вокруг исходило пеной чернильное море, не издавая ропота.
Единственный звук раздавался под каменными сводами – мерный шум вёсел. Найдя в себе силы, Мулен поднялся, чтоб взглянуть на лодочника, и грудь его похолодела.
Сквозь голую и тощую грудь лодочника пробивались черви, оставив место, где принято находиться сердцу, пустым. Бледные руки, пусть и худые, гребли в сей час с титаническим упорством. Торс его опоясывало красное тряпье; так алело оно в сумраке, что Мулену показалось, что ткань красная от чьей-то крови. Какой же ступор овладел Муленом, когда взор его пал на лицо лодочника. Он узнал Паршу и отшатнулся, едва не вывалившись за борт.
Вымолвить что-либо Мулен не мог, словно чья-то властная рука запечатала его уста. Но ему требовалось узнать, куда везёт его Парша; тогда он в отчаянии стал прислушиваться: его лодочник лихорадочно бормотал:
– Двадцать девять… Тридцать! Тридцать монет за тебя. За Клода и за тебя. Два раза по тридцать за кровь.
От ужаса Мулен проснулся; холод поднялся до плеч. Резко отбросив полог веток над головой, он выбрался из ямы, позабыв о всякой опасности быть схваченным. С каким наслаждением он посмотрел на небо и отдышался. Чистый воздух опьянил его, и Мулен, обогнув исполинское дерево, сел меж корней и впал в задумчивость; он так устал, будто обошел весь мир.
Тем временем возвратилась женщина. Первое, что она увидела, – пустая землянка. Прикрыв рот рукой, оглядывала яму.
– Его нашли, похитили и убили! Ужасно… А ведь это я оставила его в этой темнице, я обрекла этого незнакомца на смерть!.. – она окинула местность тревожным взором. – Как я могла! Я хотела помочь, а заместо этого погубила…
Пока она отдавала себя на бичевание совести, Мулен, не слыша ничего, поднялся и вышел из-за дерева. Проходя мимо обомлевшей крестьянки, на долю которой выпало слишком много волнений, он очнулся от дум.
– Я обязан вам жизнью, – молвил он. – Как вас зовут?
– Мадлен, – бледная, обронила женщина.
Мулен вздохнул со стыдом и досадой:
– Мне совершенно нечем вам отплатить. Я беден.
– Идите, месье, – готовая вот-вот упасть в обморок от пережитого, проговорила крестьянка. – Не нужно мне ничего, – и сама направилась прочь.
Глава 9. Цели и средства
Как ни прекрасна цель, живет в вас гордость злая, —
Она уходит в смерть. О власть, власть мировая!
В. Гюго «Эрнани»
Мулен возвратился в город глубокой ночью. Дорогу размыло недавно пролившим дождем, ветер утих, лишив жизни деревья; хлюпающие шаги единственные вмешивались в тишину позднего часа. Улицы покоились во мрачном, тяжелом сне.
Свеча рдела в одном пыльном окне бодрствующего дома. Подняв взор, Мулен невольно обратил на него внимание и заглянул внутрь: за письменным столом сидел ремесленник в рабочем фартуке и старательно выводил буквы; за ним, в дальнем темном углу, женщина укладывала непоседливого ребенка спать и, пусть дитя и было до крайности шаловливым, лицо ее отображало нежность. Только ребенок начал засыпать, как вдруг он снова встрепенулся и указал пальцем на окно. Мать спешно обернулась. Соседняя бакалейная лавка, дома, тучи – совершенно пустая улица.
Хромая, Мулен медленно продолжил путь. Его походка в сей момент особенно страдала, ведь его клонил к земле груз размышлений. Не признаваясь себе, он благодарил одиночество, иначе непременно бы высказал о себе всю правду любому, кто готов был бы его выслушать.
«Если Парша и подослан, чтоб меня выдать правосудию, то могу ли считать его плохим человеком?» – думал он, бредя в тени. – «По правде, он ведь на стороне закона на сей раз, а я – лишь убийца. Я не имею права его осуждать. Неужели я не заслуживаю наказания? Неужели то, что я пережил, не было присуждено мне по праву? Хорошо ли поступаю я, вдыхая этот воздух наравне с честными людьми, любуясь этим звездным небом? Мне предназначены кандалы и тяжёлый труд. Я убил, убил жестоко, безжалостно. Закон отнёсся ко мне так же: око за око. Смертная казнь для меня была бы правильнее, но мне дали жизнь: существование, каждый день которого полон мучений. Что ж, и я себя пожалел, я сбежал».
В памяти его всплыл образ той самой рождественской ночи. Самыми жуткими красками рисовал себя Мулен, обеляя свою жертву. Он ворвался в чужой дом, вихрем разрушил чужое счастье, напал на доброго господина, что не сделал ему никакого зла. Чудовищный голодный зверь! Этот поступок под стать медведю, но не человеку.
А ведь там плакал ребенок. Да, он ясно вспоминал о существовании второй жертвы. Сердце заныло, словно некто прибавил тяжести его вине. Итак, он повинен в смерти двух людей – не мог же ребенок выжить. Он, верно, остался в одиночестве, совсем забытый. От одной этой мысли Мулен схватился за волосы и замер; он весь дрожал.
Нет, он не имеет права на свободу; возможно, даже на жизнь. Как мог он полагать, что волен вершить свою судьбу, как мог он помышлять о побеге! Судьбы его попросту не существует. Его лишили всего – и верно сделали!
«Значит, то, что я раньше считал своей виной, – лишь малая ее часть!» – столбенея, осознавал Мулен. – «Я ещё хуже, ещё ниже… Я обрёк на мучительную смерть младенца, убив его отца. Зачем? Чтобы поесть в их доме! В Рождество!.. Господи, почему меня не повесили!»
Он осекся. Улицы были безлюдны. Ему требовался человек. Как никогда раньше он хотел во всем сознаться.
«Я расскажу все. Первому же встречному расскажу. Мое место в аду. Я обязан туда вернуться».
Не найдя ни души, Мулен двинулся дальше. Он не шел, а волочился под конвоем самого себя. Мысли постепенно покидали его голову: волнение его достигло предела, и он впал в другую крайность – отрешенность.
Более похожий на привидение, он добрался до холма, на котором располагался замок и где остановился батальон Фонтенеля. Он начал подъем, и вдруг из оцепенения его вывел детский голос, раздавшийся за спиной.
У нему обращался мальчик лет десяти, бедный и несколько напуганный, но старающийся хранить храбрый вид.
– Дядя, вы не поможете мне?
Мулен вздрогнул. Ему хотелось выговориться – пожалуйста, случай посылает ему ребенка. Однако в такой решительный момент и дух, и слова – всё покинуло Мулена. Долго он не сводил лихорадочного взгляда с малыша, который уже отступил с сомнением. Наконец, слезы заструились по его щекам, и, возведя руки к небу, он упал на колени:
– Как я виноват! – простонал Мулен и потерял сознание, будто оглушенный свалившейся на него бурей чувств.
Он всю ночь проспал крепким сном, утром его разбудили голоса: кто-то разговаривал совсем рядом. Мир наполнился живыми звуками, защебетали птицы, зашумел ветер, путаясь в древесных ветвях. Солнце направило на него лучи, согревая и ласково возвещая о новом дне.
– Ты думаешь, он ранен?
– Я не пойму. Поле битвы было не здесь, но, кто знает…
– Крови нет.
– Жаль его, Лагрив. Мы и не знали его совсем.
– Может, у него есть семья. Мы должны написать им, что он ранен в битве.
– Да, моя семья бы очень переживала, случись что со мной. Лучше хоть строчку написать. Только мы же ничего не знаем о нем!..
– Смотри, он просыпается!
Открыв глаза, Мулен увидел над собой двух озабоченных солдат, чьи лица весьма просветлели, только они расстались с тревогами. Жерар и Лагрив помогли ему встать, отряхнуться, наперебой расспрашивая о прошедшей ночи.
– Мы уж думали, что вас взяли в плен, – признался Жерар, почесав за ухом.
– Вы так неожиданно исчезли, как сквозь землю провалились. Здесь, кстати, небольшая битва случилась, пока вас не было, слыхали?
– Шуты они, чесслово! – оба солдата обменялись ухмылками. – Представьте себе, Вильре, роялисты в какой-то момент атаковали сами себя!
– Вандейская армия вдарила по авангарду Герена, того же роялиста! – Лагрив не удержался и, смеясь, покачал головой.
Мулен слушал эти слова, словно звучащие на другом языке, и разум его постепенно прояснялся, сходил с души камень, стискивающий сердце. Он мог бы сказать, что чувствовал себя лучше. В чем крылась причина? Утро тому виной? Живая радость природы, пресекающая уныние и страх? Или гулкая компания? Позволив себе вздохнуть с некоторым облегчением, Мулен с трудом возвратился в действительность и обратил внимание на солдат.
– Все в порядке? – усомнился Жерар.
– Как может быть что-то в порядке в того, кто не завтракал! – шутливо воскликнул Лагрив. – Кругом! Марш к мамаше Варо!
– У нее всё почти задаром, а вкусно, черт побери.
Лагрив и Жерар, став по обе стороны от Мулена, повели его за собой по узким сельским улицам, пропитанным копотью. Оживали лавки, звенели голоса; надломленный город просыпался, и каждый спешил обсудить сражение.
Несмотря на вчерашний переполох, в трактире мамаши Варо ровно ничего не изменилось: она с любезной улыбкой пожелала гостям доброго утра, посетовала на мигрень и подала кофе с пышками.
– Мне не хочется вас утруждать… – пробормотал Мулен, отодвигая чашку с кофе. – Вы не должны платить за меня, это слишком много.
Жерар пододвинул чашку обратно.
– Пустяки.
– Что же вы планируете есть? И за какие деньги? – метко спросил Лагрив, уплетая лепешку. – Вы сами признались, что у вас нет ничего.
– К тому же, это трактир Варо, а не Парижское кафе, и едим мы скромно. Чего нам стоит помочь?
Глубоко тронутый, Мулен оборачивался то к одному, то к другому, не находя слов.
– Спасибо… Вы делаете для меня так много… правда, я не заслуживаю этого.
– Заслуживают награды в боях, – улыбнулся Лагрив. – А простая доброта должна быть доступна каждому. Я приехал в Париж из Марселя и по дороге потерял деньги, хотя не исключено, что их украли. Так вот видеть крайнюю нищету – то же самое, что видеть смерть. Это были ужасные дни: я едва не откинулся. Как я мечтал, что кто-нибудь протянет мне руку помощи, но рядом не было ни друзей, ни семьи. В такие дни добро вымаливаешь наравне с милостыней.
Лагрив отвлекся на кофе, и заговорил Жерар:
– Ну, а что насчёт меня, то в Сен-Ло у меня семья. Пятеро детей по лавкам – шутка ли? Ещё и семья сестры. Нас очень много, поэтому я привык за кем-то ухаживать как самый старший.
– А у вас есть семья? – пользуясь случаем, спросил Лагрив.
Помолчав, Мулен не соврал:
– У меня никого нет.
– Совсем никого? Мне даже трудно это представить. У меня в Марселе хотя бы мать. Я иногда подумываю найти кого-нибудь здесь…
– Наш Лагрив до сих пор в поиске идеальной любви, – перебил его Жерар, хоть и шутливо, но без тени колкости.
– И здесь нет ничего зазорного, – вставил Лагрив, оправдываясь. – Я читал однажды… Совсем немного, правда: несколько страниц из «Элоизы» Руссо. Какие чувства там! Мне думается, это меня и переменило тогда, я сделался другим. Хоть я и не могу изъясняться, как Руссо, но чувства во мне похожие.
– Только к кому? – снова улыбнулся Жерар, поделив напополам последнюю пышку и допивая кофе.
Лагрив круто сменил тему разговора и понизил голос, несмотря на то, что в трактире они были одни.
– Вы слышали, что творится в Париже?
– Там столько всего творится, ты уточняй.
– Я говорю о фракциях. Теперь не только Робеспьер управляет парадом, появились ещё «умеренные» во главе с Дантоном, а в противовес им – какие-то «ультра-революционеры». То есть как? До этого революция была не «ультра»? – Лагрив наивно округлил глаза. – Мне не совсем понятно все это.
Жерар долгое время молчал, украдкой глядя по сторонам. За стенами трактира слышались разговоры людей, занятых самими собой, время от времени фыркала проезжающая мимо лошадь или скрипела телега. Наконец, он решился сказать:
– То, что мне понятно из слов Робеспьера, я не принимаю. За что я воюю? За родину, за Францию, за ее свободу от тирании и угнетения. Я верен Республике. Но что делает Робеспьер? – понизив тон, он продолжил, словно эти мысли давно кипели в его голове: – С самого начала он мне не нравился. Как можно доверять человеку, который не ограничивает террор, зато призывает сдерживать скорбь по убитым этой слепой машиной смерти? «Скорбь имеет свой предел» – сказал он. А преступления, видимо, нет.
– Я знал одного чудака, – подхватил Лагрив. – Он увлекся Робеспьером и возомнил, что есть вершители судеб, которые ведут людей к идеалу, и простой народ, что частенько служит расходным материалом на пути к этой идее. Он причислял себя к первым и очутился на эшафоте, как я услышал потом.
– Расходный материал! – нахмурился Жерар. – А ведь такие мысли на самом деле всегда есть среди «первых людей». Они обещают свободу народу, надеются на него, взывают к помощи, потому что без его поддержки любые робеспьеры бессильны, а затем поливают этот же народ грязью. Вот их настоящее мнение: расходный материал для их восхождения к власти, ступень к их славе, кровь которую они оправдывают благой целью.
– «Смерть во благо» – так говорил тот чудак.
– Так все говорят. Убивают одних и одурманивают других. Что вы думаете об этом, Вильре?
Смущённый тем, что о нем вспомнили, Мулен сперва не нашел слов. Все это время он внимательно слушал их диалог, пусть и не понимал, о ком идёт речь. Ужасы, какие рисовал в своих рассуждениях Жерар, тронули его, и снова перед его потухшим взором предстала рождественская ночь.
Все же, друзья его ждали, и Мулен ответил:
– Я думаю, что нельзя убивать.
– Даже во имя великих целей?
– Никогда, – в горле его засел ком. – Нельзя так.
– А говорят: цель оправдывает средства, – вспомнилось Лагриву, но Мулен был непреклонен:
– Значит, это плохая цель.
В трактир пожаловал новый гость, и тут же ему навстречу вышла юная хозяйская дочь в старомодном, местами пожелтевшем платье. Воцарилось молчание. Забыв обо всем, Лагрив взором следовал за девушкой.
– Какие прелестные у нее руки! – вздохнул он. – Я разговаривал с ней вчера, она очень мила.
Поднявшись из-за стола, Жерар зевнул:
– Тихое утро. Хорошо тут, но нужно вернуться к нашим, вдруг что.
Лагрив встал не без сожаления.
– Пойдёмте, Вильре, нам место в холодном замке с протекающей или отсутствующей крышей.
– Нам место с Фонтенелем, – поправил его шутку Жерар, и все трое вышли на улицу.
Глава 10. Разговор
Брюно проснулся. Отгоняя сон, он протер глаза. Призрачный свет заливал комнату, солнце ещё не встало, и через окно виднелся клок тусклого неба, обещающего хмурый день.
С трудом приподнявшись, Брюно сел, поставил ноги на холодный пол и сжал губы: болью отозвалось плечо. Однако бездействие, к коем он пребывал несколько дней, куда больше угнетало его, нежели боль; Брюно жаждал покинуть эту комнату, вдохнуть чистого воздуха, послушать живые голоса. Тяжёлым камнем скука легла ему на грудь.
Он припал к стене и, ища опоры у всех предметов, добрел до выхода. У порога он приметил палку и взял ее в качестве трости.
Обернувшись на дом, Брюно удивился могучим ветвям, охватывающим крышу, деревьям, почти вплотную подступившим к стенам. Конечно, он не мог заметить ничего, когда его, раненого, вносили в эту берлогу, но теперь у него даже вырвался возглас:
– Да эта нора стоит одной ногой в лесу!
В нем вспыхнули сомнения: что же тогда судить о хозяине? кто этот человек? Ему вспомнились странные повадки Эрвана, и все же они разбивались об истину – Эрван всегда был с ним доброжелателен, делал перевязки, готовил еду и отвары, не жаловался и не злословил.
Озадаченный противоречивыми мыслями, Брюно медленным шагом шел по пустынной сельской улице. Вскоре он отвлекся, разглядывая крестьянские лачуги, молодую траву на влажной земле, облака – все, что попадало в его поле зрения. Вдалеке клубился туман, в нем скорбной тенью проступали руины старой церкви. Ясней и ясней становились ее очертания, увлекшие Брюно резкостью форм; остро вырисовывалась уцелевшая колокольня, а к ней примыкал изуродованный неф, теперь ведущий в никуда. Охваченный интересом, Брюно по обломкам вошёл под искалеченный свод. Ему открылись громадные колонны, точно подпирающие небо, некоторые из них мертвыми титанами пали посреди прохода, на пол, невидимый под грудой осколков. То было торжество хаоса в свете мрачного утра. Каждый шаг эхом разносился по нефу, как вздох незримых духов. Брюно вслушивался и представлял, что кто-то шепчет на чужом языке; он устремлял взор вверх, в потолок, окутанный тьмой, подобно ночному небу без единой звёзды, и таким маленьким, ничтожным казался он себе. В этот момент душу его теснили странные чувства: он был бы готов разрыдаться, хотя сам не понимал почему.
– Выходите! – резко скомандовал голос на улице.
Брюно, вздрогнув, обернулся и заметил Мари.
– Зачем вы зашли в неф? Не видите, что это опасно? – строго спросила девушка, как только он поравнялся с ней.
– Мне стало интересно, – просто ответил Брюно.
– Вы как маленький! – глаза ее, как и голос, полнились волнением. – Мы разгоняем отсюда детей, так и вас нужно учить, что нельзя ходить здесь? Вам на голову мог упасть обломок!
– Но не упал же.
Мари опешила и, глядя на его ироничную улыбку, растеряла строгость.
– Ребенок! – воскликнула она, качая головой.
Вдруг в ней проснулось осознание, вспомнился вчерашний день. Мари вернула себе холодный вид.
– Ну и зачем вы сюда явились?
Брюно потупил взор; он не знал целей своей прогулки, но слова пришли к нему сами:
– Я хотел с вами повидаться.
– Как вы узнали, где я живу?
– Почувствовал, наверное, – пожал он плечами и поморщился, что очень встревожило Мари. – Пустяки, уже почти не больно. Право, мне словно кто-то указывал путь, когда я шел сюда.
Увидев, что девушка колеблется между ненавистью, жалостью и изумлением, Брюно робко улыбнулся, празднуя маленькую победу.
– Тебе нельзя вставать, ты ранен… – рассеянно пролепетала Мари.
– Я хотел поговорить с тобой, – не слушая, сказал Брюно и предложил ей свободную руку. – Пройдемся?
– Это я должна тебя поддерживать, – подметила она уже не столь хладно, однако возражать не стала.
Идя под руку, они обогнули колокольню и остановились на вершине холма, откуда деревня, укрытая туманом, виднелась, как на ладони. Брюно обернулся к Мари; лицо его носило отпечаток тоски и непонимания.
– Вчера, когда мы разговаривали, мне казалось, что у нас позади десяток лет дружбы. В один миг ты стала такой далёкой.
Мари нахмурилась, и Брюно испугался, что она развернется и уйдет.
– Ты слышал, – кратко и гордо сказала она.
Брюно понимающе кивнул.
– Да, про твоих родителей. Мне правда жаль.
– До сих пор я вижу их лица перед собой… – дрожащим голосом продолжила Мари, всматриваясь в даль. – Это было очень жестоко, очень!
– Если бы я мог спасти их, – прошептал Брюно и встретил потерянный взгляд. – Бедная Мари, бедное дитя, – искренне сожалея, вздохнул он.
Разрыдавшись, Мари уткнулась лицом в его плечо. Какой крошечной и беспомощной она предстала для Брюно, сердце его плакало вместе с ней. Она что-то бормотала, видимо, вспоминая тот ужасный час, но разобрать ее речь было невозможно, поэтому Брюно лишь молча гладил ее по спине. Когда она несколько успокоилась, он счел нужным рассказать и свою историю:
– Мой отец умер от рук роялистов: его разорвала толпа. Он молил монастырь о приюте, но монахи не отворяли ему, и вот он был жестоко казнён, растерзан.
– Боже, это так страшно! – Мари прикрыла рот рукой.
– Видишь ли, я не виню тебя ни в чем, что произошло с моим отцом, – примирительно сказал Брюно, участливо глядя в глаза. – Но ведь и я не виноват в участи твоих родителей. Мы оба пострадали. Так давай будем поддержкой друг другу.
Отстранившись, Мари подошла к краю холма. Туман почти рассеялся, гонимый ветром, и небо отчасти посветлело, расставаясь с тучами. Когда Мари снова обернулась, лицо ее преобразилось: спокойствие и любовь читались на нем. По-детски, не зная манер, она обняла Брюно, осчастливленного такой переменой.
– Позволь мне навещать тебя, – взяв ее руку, попросил он.
– Каждый день, – добавила Мари.
Они направились к подножию холма, возвращаясь к колокольне.
– Я живу здесь со старым священником, – говорила Мари, указывая на уцелевшую часть церкви. – Он очень добр, он взял меня к себе, когда я стала сиротой. Я помогаю ему, он ведь уже старик. Но иногда мне скучно… Так скучно, не с кем поговорить. Вот вчера! Как мы с тобой разговаривали! Ты – совсем, совсем другой!
Брюно с удивлением отметил в себе долю ревности, отныне поселившейся в груди, и спросил:
– А как же Эрван?
– Эрван? Он-то тут причем?
– Я думал, вы дружны.
Пожав плечами, Мари нерешительно протянула:
– Ну, наверно. Но и с ним скучно. Он не умеет говорить, он только слушает, а если и произносит что-то, то это выходит глупо.
– А если я скажу глупую вещь? – улыбнулся Брюно, за что был награждён верным взором.
Остановившись в тени колокольни, они стали друг напротив друга.
– Говори чепуху – я прощу тебе, – убеждённо кивнула Мари и задумалась. – Как странно! Я сужу по-разному об одинаковом…
– Это не странно. Я знаю, в чем дело, но не думаю, что ты готова узнать правду.
Мари встрепенулась:
– Я готова!
– Все просто: ты не любишь его, – тут же ответил Брюно; добавить «но любишь меня» у него не хватило духа.
Пару секунд она вдумывалась в значение его слов, и постепенно ее озаряла улыбка. «Ты прав,» – говорил ее взгляд.
Они расстались вечером, у лачуги Эрвана, с тоской встречая вынужденную разлуку длиной в ночь. Трудно разжать объятия, невозможно остановить речи, невыносимо не оборачиваться во след – пытка бы показалась им такой мелочью по сравнению с этой мукой.
Брюно вошёл в дом. Хозяин до сих пор не явился.
«Где он ходит?» – подумал Брюно, взбираясь на подобие кровати. – «Надо бы получше расспросить о нем Мари».
Пролежав до позднего часа без сна, он застал приход Эрвана. Тот не ответил на приветствие Брюно, даже не повернул головы в его сторону, не говоря уже о том, что не перевязал ему рану; Эрван лишь безмолвно пересёк комнату и взобрался на второй этаж.
Глава 11. Всевидящее око
Разрушенный неф представлял собой мрачное зрелище, особенно в пасмурные дни. В ясную, солнечную погоду, при пении птиц и веселом гомоне крестьянских детей на него было невозможно смотреть. Он, тень прошлого, зловещий призрак, стоял на холме, созерцая под собой текущую своим чередом жизнь. Конечно, находились те, кто его не забыл; в первую очередь, старый священник. Пару раз он делал попытки разобрать обломки и поддержать надломленные колонны, пока однажды он сам едва не остался погребен в этом несчастном зале. С тех пор туда не наведывался никто, кроме шаловливых ребят и птиц.
По правде, был еще один частый посетитель нефа. Он приходил туда в любой свободный час, по обломкам ветхих столбов, грозящих вот-вот разрушиться, взбирался вверх, под самый потолок, протискивался ужом в лабиринте надстроек и креплений, пока луч света не озарял его лицо. Свет этот лился из маленькой щели в стене, примыкающей к колокольне; через нее открывался вид на комнату. Бедно обставленная, она напоминала келью с узким окном, с лавкой вместо кровати и столиком, испачканным чернилами. Незримый гость, бесчувственный к неудобствам, сгорбившись, съежившись, скручившись в мучительной тесноте, забывал о себе и устремлял свое существо в эту комнатку.
В ней жила Мари, хотя бывала в своей келье лишь по утрам и вечерам; изредка, в особо дождливые дни, она могла оставаться внутри колокольни. Тогда тяжкая скука омрачала ее жизнь, ей оставалось только вздыхать у окна и печально смотреть на деревню. Бедный народ обычно придумывает занятия на день, идеи ему подбрасывает суровое существование: пряди, шей, копай, сажай. Но и среди нищих есть люди, которым даже бедняк из жалости подал бы монету. К таким людям относилась Мари: у нее не осталось ничего, она жила тем, что ей дарил новый день.
Что же дарил ей «день»?
Однажды, когда Эрван перебрался в свою лачугу и стал работать, она проснулась и обнаружила на столе ломоть белого хлеба. Удивившись находке, Мари поспешила сообщить священнику, и он сослался на бога. Она рассказала обо всем Эрвану, и тот предположил, что это сделали птицы.
— Сороки могут воровать вещи, — сказал он. — Или вороны — очень умные птицы, они на многое способны.
С тех пор день ей посылал еду, за которую Мари благодарила воркующих у окна голубей. Птицы единственные видели, кто на самом деле тайком кормил девушку и священника; им был тот самый невидимый гость, наблюдатель в лице Эрвана.
Он ясно не осознавал, но чувствовал, что Мари не приняла бы от него подарков напрямую, поэтому он избрал такой путь. Разведав столь сложный путь к ее келье и поняв, как ему осуществлять задуманную добродетель, Эрван не смог противиться желанию оставаться в укромном уголке подольше и смотреть на Мари, пока та его не видит. Какой естественной и замечательной представала она в минуты одиночества. В его компании она быстро пряталась за отстраненностью, но в этой комнате Мари преображалась. Шутливо бросая фразы голубям, звучащие столь нежно, она сама походила на невесомую пташку. Порой голос ее наполнялся добротой и кроткостью — такой она являлась для священника, и Эрван, слушая ее полные признательности ответы, представлял, что эти речи обращены к нему. Случалось, что Мари на ходу сочиняла мелодии, то унылые, то веселые, в зависимости от настроения; с жадностью Эрван вслушивался в каждый звук, созданный ею, с упоением внимал далеко не совершенному пению.
С появлением Брюно его свободное время сократилось, но все равно, приготовив гостю похлебку, отвар, сменив бинты, он спешил в неф. Часто теперь он заставал келью пустой даже поздними вечерами. Сначала это обстоятельство не печалило Эрвана; пусть так, он сочтет за счастье спать в убогом положении рядом с комнатой Мари. Позже ему в глаза бросились иные странности, способные смутить влюбленный ум.
Если раньше Мари казалась отстраненной, далекой, принадлежащей высшему миру, то с недавних пор она стала холодна. Гордость в ее поведении обжигала Эрвана, оставляя болезненные рубцы. Столкнувшись с такой проблемой, он прибег к анализу, на какой только хватило сил. В итоге, он решил, что ведет себя вольно, и принялся следить за каждым своим жестом, словом, взглядом. Это не работало, тогда Эрван счел ее поведение за обиду за излишнее бездействие. Да, это показалось ему верным! Коря себя за робость, он преподнес Мари деньги, как подносят дары королеве.
— Возьми, — попросил он, протягивая ей небольшой мешок.
Отдернув руку, Мари с сомнением взглянула на него.
— Что это?
— Деньги.
— Ты их украл? Убил кого-то?
Ком подступил к его горлу, но он проглотил обиду и дрогнувшим голосом продолжил:
— Что ты… Я их честно заработал. Для тебя. Я работал жнецом, волопасом… в прочем, не важно. Возьми, пожалуйста.
— Не нужно, — Мари осталась непреклонной, ее нисколько не увлекла эта речь. — Я не хочу быть тебе должной.
— О нет, нет!.. — начал было Эрван, но она оборвала:
— Мой ответ ты слышал. Не пытайся меня переубедить.
Он ушел, хотя ему удалось умолить священника принять деньги.
Эрван тешил себя воспоминаниями. Когда настоящее не радует, прошлое в виде воспоминаний и будущее в виде мечты баюкают сознание. Тоска его топилась во днях, когда еще полгода назад Мари смотрела на него теплее и, он был уверен, любила его.
«Она и сейчас любит меня,» — говорил он себе, устраиваясь на крыше своей лачуги. — «Ее попросту что-то тревожит, а сказать она не хочет»
Одним утром, заметив густой туман и тучи, Эрван поспешил в неф. Погода обещала ему счастливые часы и дорогой сердцу голос. Он по обыкновению вскарабкался под крышу, как увидел внизу силуэт. Новый гость! Подозрение, непонимание, гнев — все закипело в душе Эрвана, он всмотрелся получше и узнал Брюно. Множество мучительных вопросов вспыхивало в его голове, но ни один не получал ответа.
Наконец раздался ее милый голос: «Выходите!»
Рискуя рухнуть вместе с крышей и разбиться, Эрван прополз ближе к выходу, чтоб видеть больше. Брюно и Мари говорили, он не мог слышать, о чем. Затем они ушли под руку.
Если бы в него выстрелили, Эрван счел бы это менее болезненным, чем наблюдать, как Мари идет под руку с другим. Он предпочел бы поджарить себе пятки на костре, что угодно, только не это. Сердце его перестало биться. Сколько минут он пробыл в ступоре, мертво глядя на то место, где только что стояла она.
Когда жизнь вынуждено вернулась к нему, он, сам не понимая как, спустился, разбив колено и исцарапав локти, и вышел. В это время Брюно и Мари спускались с холма. Они совсем не обратили на него внимания, точно он смешался с воздухом, да и Эрван больше не прятался, лишь бездвижно стоял у стены колокольни, в шагах десяти от них.
Он слышал и видел все. Раньше он и додуматься бы не смог, что слова могут убить. Теперь они выцедили из него кровь по капле.
Влюбленные вновь ушли, а Эрван так и остался у стены, пригвожденный. Он не двигался; птицы кружились рядом, садились на него, как на статую, и улетали.
«Она не любит меня?» — проснулось в нем удушающее осознание. — «Не любит? Как?.. Ведь мы точно так же гуляли вместе, смотрели друг на друга… Я был на его месте! И еще добрее она смотрела на меня! Теперь она меня гонит. За что, почему?.. Где я ошибся?»
Заливаясь горячими слезами, он плакал как ребенок, не боясь быть услышанным. Эрван сел на землю, уже не в силах стоять, и застонал.
«О, я знаю, где моя ошибка!» — лицо его, распухшее от рыданий, исказилось гневом. — «Тот вечер, когда я принял у себя этого подлеца!»
Опустилась ночь. Долго смотрел он в черноту, свирепея. Глаза его высохли, теперь в них горела ненависть.
Глава 12. Добрый гражданин
С севера тянулись тучи, расползаясь по голубому горизонту, пока запад купался в уходящих алых лучах. Вечерний воздух, еще морозный, пах весной. Птицы суетились, торопясь свить гнезда на деревьях, преображающихся с каждым днем; повсюду слышалась их жизнерадостная перекличка. Мулен поднимал взор, угадывал в силуэтах, быстро мелькающих на фоне облаков, говорливых жаворонков; попадались ему стаи грачей со множеством гнезд, устроенных вместе, одно к одному. Мир тонул в прозаичном счастии природы, наслаждаясь, наконец, не грохотом битв, а шелестом ветра и птичьим пением.
Унесшийся глубоко в свои воспоминания, Мулен вовсе позабыл, что сейчас он не один; поодаль неспешно шли Фонтенель и Лаэрт, беседуя о материях, ему не ясных. Поэтому он забывался собственными мыслями и изредка вслушивался в речи своих провожатых. Иначе Мулен и не мог их назвать; чувствуя недоверие со стороны сержанта, он понимал, что тот не спускает с него глаз.
Рассудительный голос Лаэрта пробудил его от мечтаний:
— В нашем обществе основной удар падает на простого рабочего: он трудится день и ночь, может, чтоб прокормить семью, может, чтоб выжить самому, он порой жертвует своим здоровьем, а некоторые – и жизнью. Он может быть малограмотен – его обманывают, он старается – его используют, он теряет силы – его вышвыривают.
Тон Лаэрта мрачнел с каждой фразой, точно он, суровый пророк, меч, готовый разить, вещал публике.
— Он – всего лишь инструмент, расходный материал. Его жизнь ничего не стоит, он живёт не за чем-то, а вопреки. Голодают, страдают и загнивают те, кто оставлен во мраке нашего общества. Не ужасно ли, что среди нас, цивилизованных людей, есть отверженные? Я борюсь за них, — Лаэрт бросил с долей вызова Фонтенелю. — Сейчас большинство рабочих ещё не осознают ничего, некоторые даже поддерживают своих тиранов; это можно исправить просвещением. Но однажды они воспрянут, и я здесь для того, чтоб их глас не был прерван пулей. Хоть на сей момент и нет сообщества, с коим бы я полностью бы сошёлся во мнениях, я братаюсь с вами.
Сержант, выслушав эту эпопею, молча думал, взвешивал его слова, сомневался. В конце концов он возразил:
– Твои слова звучат красиво и складно, но не находишь ли ты свои мечты идеализмом?
– Однако чем плох идеализм? — сию секунду отразил удар адъютант. — Если не будет ни одного человека, который верит в лучшее будущее, ничего не изменится или станет хуже. Идеалисты сегодняшнего дня — это заря дня завтрашнего.
— Допустим, — отступился Фонтенель. — Но у всякого действия есть цель. В чем же твоя цель? И в чем она расходится с целями Республики?
— Во многом, сержант. Одно из самых существенных: ваша Республика обещает классам равенство перед законом, не давая условий для выполнения этой задачи. Мне же интересно другое — отмена классов вообще. Не будет классов — будет меньше путей для установления неравенства. А что значит «неравенство»? Порабощение слабого сильным. Долой классы — и вы даруете слабым и бедным защиту. Это и есть самая важная цель.
Положив руку на плечо адъютанта, Фонтенель еле заметно кивнул в сторону Мулена и шепнул:
— Тише, давай тогда позже.
Спокойствие понемногу возвращалось к Лаэрту, и он с улыбкой встретил опасения сержанта.
— Вы сами решили его взять.
— Не знаю, что с ним делать.
— У меня есть идея, — Лаэрт убежденно кивнул и добавил: — Оставить в покое.
Нерешительно отмахнувшись, Фонтенель нахмурился; он не любил думать. Воевать — да, это по его части. Только дело доходило до серьезных размышлений, он складывал полномочия.
— Он спас Брюно, — продолжал Лаэрт. — Вам этого мало?
— Кстати, я отправил ему письмо сегодня утром. Сказал, что до конца месяца мы здесь, чтоб он, как поправится, ехал в Ла Рош-сюр-Йон.
— Вы, кажется, обещали какую-то плату тому молодцу, что взялся за уход Брюно?
Фонтенель кивнул:
— Да, я передал ее этим письмом.
— Знаете, вот того типа я бы опасался больше, чем нашего Вильре. На вашем месте я бы велел Брюно выезжать как можно скорее, пусть долечится здесь. Атаки не предвидится, город всецело республиканский — это самое безопасное место в Вандее.
Внимание Мулена захватила широкая река, пылающая в гаснущих лучах солнца. К берегу подступила женщина, зачерпнув ведром студеной воды. За ней увязались дети, шумно переговариваясь на бегу. Старший из ребят прыгнул в воду, обдав брызгами младших братьев.
— Живо вылезай! — скомандовала женщина и за ухо выволокла ребенка из реки. — Заболеешь! Вода холодная!..
Мальчишка, стуча зубами от мороза, скорчил ей рожицу.
— Ну задаст тебе отец!
Увернувшись от оплеухи, мальчик со смехом убежал от нее и спрятался за Муленом. Остальные дети радостно последовали его примеру и принялись кружить вокруг него, хватаясь за одежду, словно Мулен мог их защитить от праведного гнева матери. Какой бы веселой ни была эта игра, дрожащие губы старшего ребенка посинели.
— Тебе не холодно? — обратился к нему Мулен, и ребенок ухмыльнулся:
— Жарко.
Мулен снял матросскую куртку и накинул ее на плечи сорванца; она доходила ребенку до щиколоток.
— Спасибо, гражданин, — растроганно сказала смущенная мать и, взяв за руку свое шаловливое дитя, разразилась бранью: — Еще раз ты учинишь такое — я выпорю тебя! Совсем мать не слушаете! Придешь домой, высохнешь и обязательно вернешь доброму гражданину его куртку, ясно? Ах, негодник, ты даже «спасибо» не сказал. Мы вернем вам…
Женщина запнулась. Подняв голову, она обнаружила, что «добрый гражданин» ушел.
Глава 13. Припадок
Всю ночь до следующего вечера пролежал Эрван в лихорадке; он дрожал с ног до головы, устремив бездвижные глаза в потолок, глухой, немой, слепой, опустошенный. Живое покинуло его тело, он забыл про голод и жажду. Он лежал, как труп. То, чему он посвятил существование, покинуло его в долю секунды; то, что поддерживало в нем огонь, разом потушило искру. Если Эрван чувствовал что-то, то лишь стремительное падение.
Что ж, Мари больше его не любит. Всему виной этот республиканец. Он, несомненно, скоро отчалит. Верно, забудет Мари, как только покинет деревню, заведет такие же губительные романы в других местах. Чего ему это стоит? Одно слово — солдат. Одинаковые они все.
А что же Мари? Забудет ли его она? Как скоро Эрван вновь обретет прежние права? И обретет ли? Наплакавшись вдоволь, будет ли она снова его любить, или сохранит память о том, кто не пролил о ней ни единой слезы?
Эрван не знал ответов. Грудь его выжгли сомнения, сам он ощущал себя горящей головней. Разные чувства обуревали его: он то вздрагивал, переворачивался на бок, поджимая ноги, и всхлипывал, то опрокидывался на спину, раскинув руки, и застывал, погружаясь в забытье. В таком состоянии он провел почти сутки.
Брюно, не догадываясь о положении Эрвана, ждал его утром. Ему казалось правильным спросить хозяина: «Что, собственно, происходит?» Отнюдь не с претензией, а из человеколюбия: возможно, полагал Брюно, Эрван переживает какое-нибудь горе в данный момент, или у него возникли проблемы. Брюно не замедлил бы помочь. Однако Эрван не покидал второго этажа и не подавал никаких признаков жизни, так что Брюно засомневался: по-настоящему ли он застал его возвращение, или то был сон?
Ближе к обеду, когда лежать уже не представлялось возможным, Брюно вышел на улицу. На пороге его едва не сбил с ног парнишка.
— Ой! — воскликнул он, потерев ушибленный лоб. — А вы не Брюно Фонтенель, случаем?
— Да, это я.
— Вам письмо.
Мальчишка протянул ему конверт, который тут же был распечатан. Уходить он будто не собирался: чесал затылок, ковырял землю носком деревянного сабо.
— Прости, заплатить нечем, — сказал Брюно и встретил волну возмущения:
— Я прошел два лье! Это хуже обмана, месье. Не из любви к путешествиям я шел в такую даль, мне нужны деньги.
От гнева лицо парнишки порозовело; в прочем, Брюно не мог осудить его за вспыльчивость, он прекрасно понимал его досаду. Найдя в конверте деньги, переданные дядей, он отдал небольшую их часть юному почтальону, и тот удалился не попрощавшись.
Брюно внимательно прочитал письмо, постоял с минуту в раздумье и зашел в дом. На тумбе у стола он оставил деньги, написав на клочке бумаги, что десять су отданы почтальону, затем собрал все свои вещи и ушел.
С наступлением сумерек Эрван пошевелился. Он медленно сел. Двигался он с осторожностью, словно испытывая каждую часть тела. Поднявшись, он шатаясь приблизился к сундуку. Глаза его отупели, охваченные болезнью. Открыв сундук, Эрван не думая заткнул за пояс клинок, затем достал его, удивлённо разглядывая как впервый раз чернеющее в темноте лезвие, и снова спрятал у себя. Мысли оставили его, он повиновался каким-то странным приказам со дна его разума, как безвольная щепка повинуется течению реки.
«Пойти к ней!» – стучало у него в висках, он бросался было на первый этаж и замирал. – «Зачем? Она прогонит меня»
Возвратясь к распахнутому сундуку, Эрван вынул оттуда свадебное платье и долго всматривался в кружева, в складки, оживляя воображение, представляя Мари в этом наряде. Она казалась бы королевой, и Эрван не замедлил бы сделать для нее и корону. Но зачем?.. Гнев охватил его, и он едва не разорвал платье, как тело его согнулось в судороге; он подбирал ткань с пола, комкал и прижимал к себе, поглаживая.
– Моя, моя... – шептал он, и глаза его рассеянно бегали. – Она только моя.
Бережно уложив платье в сундук, Эрван внезапно разразился диким припадочным смехом. Сжав голову, он мерил комнату шагами.
– Да, она моя!! Принадлежит мне! Я убью его! Всех, кто помешает мне! – и, спрыгнув на первый этаж, он наконец решил: – Я пойду к ней и все скажу.
Тут он увидел, что гость его исчез, глянул на записку на тумбе, машинально сунул деньги в карман, хотя они теперь не играли для него никакой роли; пусть он будет беден, оборван, грязен, но Мари должна быть с ним — это все, чего он желал. О, она-то никогда не была бы бедна, она жила бы, как баронесса, он почитал бы ее, как богиню.
Отсутствие Брюно произвело на Эрвана мощный эффект: он окаменел, соображая, и вышел из ступора свирепым зверем. Судорожно сжав кулаки, он выбежал наружу, снеся дверь.
Возвращающийся домой рыбак в тот вечер видел сумрачного призрака, пролетевшего мимо него. Он многим потом рассказывал, как почувствовал холодное дыхание смерти, пахнувшее на него в сей миг. Призраком, конечно, был Эрван.
Не помня себя, он остановился у колокольни и замешкался: пойти к ней напрямик? А если она сейчас не одна? Застать ее с ним, открыто, было бы ударом для Эрвана. Поколебавшись, он вошел в неф и забрался в свое излюбленное место. Комната, залитая светом свечи, открылась его взору; до него долетел разговор:
— И ты не можешь остаться? — спросил ее милый голос, и что-то дрогнуло в сердце Эрвана.
— Я обязан ехать… Но я возвращусь к тебе, клянусь.
— Когда ты уезжаешь?.. — Мари с глубокой тоской посмотрела в его глаза, готовая заплакать.
— Завтра утром. Поэтому я пришел.
Она отвернулась в отчаянии.
— Злой! Тебе ничуть не жаль меня? Ты подумал обо мне? Что я буду делать без тебя? Как мне жить?
Брюно взял ее за плечи, и рука Эрвана потянулась к клинку; он вонзил острие в ладонь, чтоб мучиться меньше.
— Я думаю о тебе всегда, Мари.
— Можно я поеду с тобой? — она сложила руки в мольбе.
«Я бы продал мир, хоть бы она так смотрела на меня,» — взвыл в мыслях Эрван.
— Нельзя, Мари, это опасно.
Некоторое время он отрешенно смотрела в стену, прямо на Эрвана, и ему показалось, что она его видит. Однако, то было не так. Мари встрепенулась:
— Тогда мы сейчас же обвенчаемся.
Голос ее был тверд, никаких возражений не могло возникнуть. Порывисто обняв Брюно и задыхаясь от избытка чувств, она проговорила:
— Жди здесь. Я схожу к священнику, он еще не спит. Поговорю с ним и позову тебя.
Дрожа от счастья, Брюно лишился дара речи. Он долго не мог выпустить ее руки.
— Люблю тебя!
— Моя душа! — ответила ему Мари и упорхнула, оставив его в келье.
Только она удалилась, Эрван покинул свое логово и пустился ей наперерез, поймав ее у входа в колокольню. Увидев его, Мари вскрикнула.
— Я все знаю, — лишь вымолвил он сквозь титанические тиски, сдавливающие его горло.
Постепенно обретая покой, Мари выпрямилась и уничижительно взглянула на него, точно на провинившегося слугу.
— Ну и славно, — хмыкнула она, вовсе потеряв страх. — Что, думаешь, я боюсь тебя, дурак? Думаешь, я хоть малость думаю о тебе? Ты возомнил, что имеешь на меня права? Как ты посмел сюда явиться?
Эрван сжался под градом презрения, но отвечал:
— Пусть я дурак. А верно только то, что ты не будешь его женой.
Мари покраснела от злобы и оттолкнула его во всю силу.
— Ты разговариваешь со мной, как с рабыней! Пошел вон отсюда, вон!
— Этот человек продаст тебя, — без дрожи продолжал Эрван, не реагируя на нее. — Продаст за краюху хлеба. Он забудет про тебя, дай ему только деревню покинуть, да хлебнуть вольного воздуха. Сколько у него было таких, как ты? Ты спрашивала? Это республиканцы, Мари, они поголовно предатели и убийцы. Мари! Он принадлежит не тебе, а Республике, которая обагрена кровью твоих родителей! Он синий, он отступник, Иуда! Мари, добрая моя Мари, я люблю тебя!..
— Поди прочь! — зашипела она. — Прочь! Слышишь?
— Ты не можешь так меня прогнать. Я сказал правду, ты знаешь, ты сомневаешься. А я здесь, я понимаю теперь все, ясно вижу, как тебя сейчас. Я пришел, чтоб спасти тебя…
— Ты пришел, чтоб ублажить самого себя детскими мечтами! — перебила его Мари. — Ничего не было и нет, идиот. Ты выдумал себе любовь, зачем — не понятно. Уходи. Не навещай меня больше никогда. Живи сам, я с тобой никак не связана.
Слова эти выбили почву из-под его ног. Пелена застелила его взор, и Эрван, сам не свой, с размаху ударил Мари по лицу. Она припала к стене, закричав, как на нее обрушился второй удар, за ним третий.
— Я всегда был рядом, я ради тебя только жил и работал! — рычал он, хватая ее за волосы. — Я кормил тебя, я шил тебе свадебное платье, я дышал одной тобой, засыпал под нефом, только бы быть рядом с твоей священной комнатой. Ждать ночи, чтоб считать твое дыхание во сне, ждать утра, чтоб услышать твой голос! Я голодал, чтобы ты ела, я работал, чтобы ты отдыхала, я прозябал, чтобы ты всегда была в тепле. Я был рабом, чтоб ты была богиней, и я молился лишь тебе одной. Ты — мой мир! Я бы умер для тебя. И ты выбираешь его? Того, кто не сделал ничего! Я, а не он, заслужил тебя. Ты только мне и принадлежишь. Ты говорила у меня нет прав? О, они есть!
Лишь когда она рухнула навзничь, Эрван очнулся и упал пред ней на колени.
— Прости меня, прости, умоляю!
Мари вытерла слезы, смешанные с кровью и поднялась на подкашивающихся ногах. С каким презрением она смотрела она Эрвана в эту минуту!
— Убирайся, животное.
— Прости меня…
— Я не хочу тебя слышать.
— Прости меня.
Он сделал попытку прильнуть к ее ногам, но она пнула его.
— Прости…
— Чего ты ждешь? — яростно сверкая глазами, просипела Мари. — Уходи!
Эрван вскочил и тут же сгорбился; голос его молил.
— Вот как ты извела мое сердце. Я ничего уже перед собой не вижу. Если выгонишь меня сейчас — я зарежусь, — и он вынул из-за пояса клинок.
— Мне же лучше, — бросила Мари.
Подхватив эту фразу, как собака, Эрван просветлел и спрятал клинок.
— Да, точно. Конечно, — он закивал, отходя к двери. — Я знаю.
Наконец он вышел. Однако последние его слова так поразили Мари, что она и не думала идти к священнику. Кровь текла по щеке, но она не замечала. С тревогой девушка смотрела на распахнутую дверь, пока страх не толкнул ее проследить за Эрваном.
Глава 14. Героиня
Мари выбежала на улицу; уже стояла безлунная ночь. В панике отыскав удаляющийся силуэт Эрвана, она бросилась за ним, следуя на приличном расстоянии.
Вихрь волнений захватил ее: прежде она бы подумать не могла, что робкий и стеснительный Эрван способен ее побить. Несомненно, раньше в нем ощущалось нечеловеческое начало, какой-то дикий профиль проступал под его лицом. Несмотря ни на что Мари с трудом связывала Эрвана и жестокость; он открылся ей с новой стороны, и эта сторона ужасала. Превозмогая страх, она быстро шла за ним, почти бежала. Да, она сказала «я не боюсь», и как бы ей хотелось, чтоб это было правдой. Мари презирала свою оторопь перед этим существом, упрекала себя за малодушие; в час, обязывающий ее быть героиней, Жанной д`Арк, она чувствовала себя слабой и беспомощной. На кону, подсказывало ей подсознание, было нечто большее, чем ее жизнь или счастье; нет, задуманное Эрваном должно быть так жестоко, что меры эти не вписывались в рамки ее мировоззрения. Коря себя дрожь и неверность поступи, она подумала: «Есть же самоотверженные, полные гордости и достоинства натуры! Как жаль, что я не создана для подвигов, как жаль, что я совсем не герой!»
Однако она не учитывала, что все же шла попятам за этим зверем. Темная ночь скрывала ухабы, ямы, камни, о которые порой спотыкалась Мари; она падала и вскакивала сию же секунду, страшась упустить из виду Эрвана.
Они миновали деревню, шли пустынными полями, и у Мари замирало сердце: «Вот он обернется — и я пропала!» Но Эрван не оборачивался, как зачарованный стремился лишь вперед, чудом огибая преграды в сплошном мраке.
На горизонте возник густой лес. Мари совершенно не понимала, куда они идут, но мысль о возвращении не возникала ни на секунду. Деревья обступили ее, и мрак превратился в сплошное полотно. Затрещали сучья под ее ногами; едва дыша она молила ветер взвыть громче, лишь бы шелест ее шагов утонул в нем. Время от времени ей вспоминался клинок Эрвана, и она тешила себя: «Если умирать, то умирать вот так — свободной и смелой».
Эрван остановился. Мари вздрогнула, мигом спрятавшись за деревом. Только сейчас она увидела во тьме очертания хижины, в единственном открытом окне которой мерцал тусклый свет, не способный озарить ночь. Эрван постучал в дверь один раз, затем второй.
Дверь поддалась, отворилась, и на пороге, с огрызком горящей свечи, появился молодой человек в козьей шкуре и перебинтованной головой. Он пристально всмотрелся в позднего гостя, держа правую руку под полой куртки, вероятно, заготовив оружие.
— Здравствуй, Иди-по-следу, — сказал Эрван, чуть склонив голову. — Не серчай, что беспокою в поздний час.
Не меняясь в лице, хозяин сурово спросил:
— Кто ты? Откуда знаешь мое имя?
— Оно знакомо мне не понаслышке. Помнишь ты Волка-оборотня?
— Так это ты? — подозрительность Иди-по-следу сменилась враждебностью. — Ты, кто бросил правое дело шуанов, продавшись синим. Ты забыл нас и предал. Канул в воду, притворился мертвым, как трус. Ну, чего ты пришел?
Ночь заботливо скрыла злобную гримасу Эрвана; он глухо отвечал:
— Я шуан. Никого я не предавал, меня взяли в плен синие, но мне удалось бежать.
— Ты должен был вернуться, — пророкотал Иди-по-следу.
— Я не мог. От меня зависила жизнь одного человека.
Иди-по-следу нетерпеливо отмахнулся:
— Зачем пришел?
— Мне нужна помощь, и у меня есть деньги.
Он вынул из кармана двадцать четыре ливра, переданных Фонтенелем, но хозяин не спешил их принять. Иди-по-следу выжидал продолжения, недоверчиво хмурясь.
— Я до последней капли крови верен королю, — твердо произнес Эрван. — И хочу, чтоб ты мне верил, как родному брату. В этом деле не может быть сомнений. Если ты предан шуанам, ты пойдешь со мной.
— Не играй со мной, — оскалился Иди-по-следу, и злобные искры полыхнули в его черных глазах. — Говори прямо. Не тебе судить о моей преданности.
— Хорошо, слушай, — Эрван подступил ближе, понизив голос. — Мне нужно убить одного синего.
— Так убей.
— Я сам не могу, он и близко ко мне не подойдет.
— Ты хочешь, чтоб его убил я? — сощурился Иди-по-следу и прорычал: — Это какая-то подстава, что-то тут нечисто.
— Все чисто! — искренне вскричал Эрван, уверяя его. — Клянусь святой Анной Орейской, всем святым клянусь, я ничего от тебя не скрываю!
Иди-по-следу впал в задумчивость. Взгляд его до костей пронизывал гостя.
— Если ты хочешь, чтоб я пошел на это, выкладывай всю правду. Говори, как есть, — велел он.
— Я честен с тобой, — продолжил Эрван, кивнув. — К тому же, тебе не придется его убивать, это сделаю я. Мне только нужна твоя помощь, — он осекся. — Может, зайдем в дом?
Иди-по-следу отступил, пропуская его, и, прежде чем затворить дверь, осмотрелся по сторонам. Когда они зашли, Мари подбежала к хижине и притаилась под окном, чуть живая от услышанного. Страх за себя оставил ее; ей отныне управляла любовь к Брюно.
Осторожно заглянув в открытое окно, Мари увидела, как Иди-по-следу и Эрван уселись за столом друг напротив друга. Молодой хозяин, опершись рукой о колено, вперил в гостя упрямый взгляд и жестом приказал продолжать. Эрван повиновался:
— Завтра утром синий уезжает в Ла Рош-сюр-Йон. Я прошу тебя быть его кучером. Все, что тебе нужно сделать, — встретить его, усадить в кибитку и везти по направлению в Ла Рощ-сюр-Йон…
— В самое логово синих, — перебил его Иди-по-следу и сощурился.
— Дай договорить, — пробасил Эрван. — До самого города синий не доедет. Потому что на запятках кибитки буду я, и когда ты услышишь уханье совы — наш сигнал, — значит, я уже перерезал ему горло, и ты можешь дальше не ехать. Это все, к чему я тебя призываю: быть кучером, ведь мне он не доверится.
С минуту Иди-по-следу пристально изучал взглядом своего гостя. Губы его искривились, и он бросил умозаключение, полное истины:
— Что-то связывает тебя с этим синим.
— Тебе ли не все равно? — холодно проронил Эрван. — Или героическому Иди-по-следу уже нужен веский повод, чтобы бить синих?
Юный хозяин прошелся по комнате, и Мари вынуждена была прижаться к земле.
— Допустим, я соглашусь, — железным тоном сказал Иди-последу, скрещивая руки на груди. — Как я узнаю этого синего? Где мне его встретить? Где я возьму кибитку и лошадь?
— Не считай меня простаком. Я отведу тебя к колокольне, из которой он должен выйти на утро. Ты его узнаешь хотя бы по форме. Вот только на нем нет синего мундира, но все остальное имеется. Он — единственный молодой человек, который может выйти из этой колокольни, других там не водится. Скажи ему, что ты послан его дядей. Как его… Фонтенелем. Усаживаешь его в кибитку и едешь — вот и все.
— Так где взять эту кибитку?
— Не проблема, — уверил Эрван. — Я попрошу у соседей. Мне доверят, я ведь долго работал у них, меня они знают.
Тишина установилась в хижине. Теснее Мари прижалась к стене, стараясь слиться с темнотой; тревога разъедала ей сердце.
— По рукам, — разрубил молчание мрачный голос Иди-по-следу. — Сколько у тебя денег?
— Двадцать четыре ливра, — сообщил гость и усмехнулся: — Дядя передал за здоровье своего племянника.
О том, как изменился после этих слов Иди-по-следу, мог судить только Эрван; внутри него все рухнуло, он плотно сжал челюсти, сожалея о сказанном. Мари же ясно различила вновь нахлынувшее подозрение в тоне хозяина.
— Тебе заплатил синий! Ты предатель!
— Какая разница, кто мне заплатил! — рассвирепел Эрван. — Это долгая история. Все это неважно, говорю же! Главное, что синего ждет смерть, ясно тебе?
Иди-по-следу с выражением крайнего хладнокровия достал из-за пояса карабин и нацелился на гостя.
— Не смей повышать на меня голос, — спокойно сказал юный шуан. — Вот это ясно тебе?
Оба молодых человека остыли, замолчав, и карабин снова отправился за пояс. Оттерев пот со лба, Эрван выложил деньги на стол, и Иди-по-следу вдумчиво произнес:
— Я уж дал свое согласие. Обратно слов не беру, — он подошел к гостю почти вплотную, угрожающе глядя исподлобья. — Но делаю я это не по дружбе, Волк-оборотень. Ты отступник, и когда-нибудь за твоей головой поохочусь я. Этот раз — последний, когда ты видишь во мне союзника. В следующий раз, когда ты меня встретишь, я буду твоей смертью.
Эрван сделал шаг назад, гордо задрав голову и обдав его злобой.
— Да будет так, Иди-по-следу, еще посмотрим, кто из нас чья смерть.
Сердце бешено стучало в груди Мари. Больше слушать она не могла. Забыв об осторожности, она стремглав бросилась в лес, не обращая внимания на ветви, хлеставшие ее по лицу, и сучья, изранившие ее ноги. Она неслась, как испуганная лань, уносящаяся прочь от охотников. Путь, который раньше стоил ей около часа ходьбы, теперь она преодолела за четверть часа.
Она вбежала в деревню и первым делом громко заколотила в дверь знакомого землепашца, который часто помогал ее семье.
— Дедушка Трейар! Откройте!
Старик, глухой на левое ухо, не слышал ее. К счастью, сторожевой пес обладал лучшим слухом: он поднял переполох, из-за которого проснулся даже дедушка Трейар. Вскоре дверь распахнулась, и на встречу до смерти встревоженной Мари вышел старый крестьянин.
— Прошу, дедушка, — взмолилась Мари, хватая его за руки и едва ли не падая на колени. — Сейчас же запрягайте вашу лошадь, готовьте телегу!
— Что? Что происходит? — сонно спрашивал Трейар, с удивлением слушая ее.
— Вы должны отвезти одного человека в Ла Рош-сюр-Йон. Вы бывали там, дедушка, помните? Сию же секунду запрягайте! Быстрее, пожалуйста! Да захватите рубаху со штанами!
Ничего не понимая, старик, подгоняемый Мари, спешно повиновался и, не сменив одежды, в чем есть уселся на облучок. Мари запрыгнула в телегу, и лошадь понеслась по сельской улице.
Скоро они остановились у колокольни, и девушка птицей взлетела по лестнице, ведущей в свою келью. Там она нашла Брюно мирно спящим на лавке. Темные волосы падали на его красивый высокий лоб, щеки румянились от мороза. Он напомнил ей ангела, даже не подозревающего о том, что его ждет. Стойкая уверенность охватила ее душу, и Мари трепетно коснулась его плеча, пробуждая ото сна.
— Ты вернулась, — обрадовавшись, пролепетал Брюно.
— Ну конечно, милый, — она погладила его шеки. — Вставай, уже утро, тебе пора уезжать…
— Но ведь мы еще…
— Будет время, будет, — мягко оборвала Мари, помогая ему подняться. — Еще свидимся. А тебе торопиться очень надо, милый.
— Зачем же?..
Мари снова не дала ему договорить, и положила перед ним крестьянскую рубаху и грубые штаны.
— В этом поедешь, а свою одежду снимай.
— Что ты? — удивлялся Брюно, расставаясь со сном. — Не понимаю ничего.
Она помогла ему быстро сменить облик, сложив его форму на своей лавке.
— Оставлю это себе, — улыбнулась Мари. — Буду ложиться спать, вдыхая твой запах, словно ты рядом.
Как бы Мари его не поторапливала, Брюно не мог насмотреться на нее. Улыбаясь, он погладил ее волосы и вдруг заметил ссадины на щеках.
— Упала я, — соврала Мари, поцеловав его руку. — Ну, пойдем, пойдем же.
— Ты словно хочешь меня скорее выпроводить, — отшутился Брюно, следуя за ней.
Горизонт светлел. Увидев приближение утра, Мари едва не вскрикнула. «Боже, если я опоздаю!..» — встрепенулась она, но храбрость не покинула ее.
У колокольни их дожидался задремавший дедушка Трейар. Брюно сел в телегу, все еще не отпуская рук Мари.
— Прощай, милый Брюно, — крепко сжимая его ладони, бормотала она. — Береги себя, вспоминай меня. Все, что есть, я отдаю тебе. Всю себя посвящаю тебе.
— Что ты говоришь? — нежно и внимательно глядя на нее, спрашивал Брюно. — Мы не навечно расстаемся, я скоро приеду.
— Конечно, — кивала Мари отрешенно, поглощая его глазами, будто стараясь запомнить каждую его черту. — Ну, в путь! В путь! Дедушка, быстрее гони лошадь!
Трейар пару раз хлестнул свою кобылу, и телега умчалась прочь, подняв столп пыли.
Не теряя времени, ведь его практически не оставалось, Мари вбежала в келью, сбросила платье и надела одежду Брюно. Тучи собирались на посветлевшем небе, поэтому она позволила себе накинуть плащ с капюшоном, доставшийся ей от отца — все ее приданое. Выглянув в окно, она застыла: кибитка медленно подкатилась к колокольне; на козлах сидел Иди-по-следу. Выдохнув, Мари подавила дрожь и собралась. Ее долг и желание — спасти Брюно, а для этого необходимо быть сильной. Она спросила себя: ничего ли не упущено в ее образе, и посмотрелась в осколок зеркала, как модница, собравшаяся на бал; только Мари шла на верную гибель. Держа руку согнутой в локте, она вышла на улицу, спустив капюшон до самых глаз.
Иди-по-следу, выпрямившись перед ней, заговорил:
— Доброе утро, гражданин Фонтенель. Ваш дядя послал меня за вами, чтоб отвезти в Ла Рош-сюр-Йон.
Кивнув, Мари как можно ниже пробасила «Знаю» и села в кибитку без лишних слов. Иди-по-следу сиганул на козлы и стегнул пару лошадей; то, что лошадей было двое, больше встревожило Мари, и она вынуждено проговорила:
— Не спешите так.
— Как вам угодно, — бросил ей шуан.
Нечто грузное приземлилось на запятки повозки, что любой другой пассажир бы почуял неладное, но Мари не подала виду. Лишь Иди-по-следу притворно закашлял и краем глаза проверил, как ведет себя попутчик.
Они выехали из деревни. Уже совсем посветлело, ветер изменил направление и разогнал тучи; бескрайнее небо наливалось голубизной. Глядя по сторонам, Мари прощалась с каждым цветком, с каждой пролетающей птицей, посылая им грустную улыбку.
«Нежные мои голубки, вы разделяли со мной бедность и одиночество, вот бы и мне дано было разделить с вами свободу. Могли бы вы забрать меня с собой, я бы без оглядки унеслась с вами в любые дали. Но у меня совсем другая судьба,» — думала она, жадно всматриваясь в поле. — «Вот и первые цветы. Вас сорвут для чьей-то радости, совсем юными и прекрасными. Так и я умираю в мои семнадцать лет. Умираю, потому что люблю».
Кибитка миновала несколько живых изгородей, и Мари с тех пор думала лишь о Брюно, только он помогал ей стойко выдержать это ужасное испытание.
Когда солнце было в зените, повозка свернула и поехала вдоль берега реки; тогда на горизонте показался замок Ла Рош-сюр-Йона. Вдруг раздался сигнал. Иди-по-следу натянул поводья, остановив коней, и кибитку ворвался Эрван, однако в последний момент рука его дрогнула: он всадил острие клинка не в горло, а под ключицу Мари. Не издав ни звука, она упала на руки своему убийце, истекая кровью, потеряв сознание.
Дрожащими руками Эрван откинул капюшон и издал душераздирающий крик. Он вынес ее из кибитки, положил на землю, истошно рыдая. Безумный, он сдавливал голову руками, рвал волосы, раздирал ногтями лицо, падал на колени и снова вскакивал.
— Мари! — звал он, хватая ее бледную руку. — Боже, я убил ее! Убил! Она мертва! Из-за меня!
В бессилии он упал рядом с ней на землю, судорожно обнимая ее, покрывая поцелуями ее волосы.
— Умереть с тобой! Жизнь моя, что я натворил… Порази меня, всемогущий бог! Я убил ее!
Вновь он поднялся, все тело его тряслось, глаза смотрели в пустоту. Опустившись перед ней на колено, он сказал:
— Я убью себя, как ты хотела, только дай собрать для тебя последний букет, мой ангел…
Сорвав для нее охапку первоцветов, он вложил букет ей в руки, покоящиеся обагренной груди.
— Теперь и я… — хрипло сказал Эрван и, развернувшись, направился к берегу.
По пути он набрал камней, рассовал их по карманам и вошел в холодную воду. Так он брел, пока волна не поглотила его с головой. Когда на поверхность всплыли пузыри воздуха, Иди-по-следу, наблюдавший эту сцену, словно в театре, сошел на землю и приблизился к телу девушки. Некоторое время он выжидал, с каменным лицом разглядывая убитую, и заметил, что грудь ее слабо вздымается. Особо не церемонясь, шуан выбросил цветы, подобрал ее с земли и положил в кибитку. Сам он сел на козлы, направившись к Ла Рош-сюр-Йону.
Ближе к вечеру, когда улегся ветер, и с сумерками опустилась прохлада, солдат, вышедший в дозор обнаружил у ворот города, прямо посреди дороги, окровавленное тело девушки.
Глава 15, где всем плохо
Добравшись до Ла Рош-сюр-Йона, Брюно первым делом направился к сержанту Фонтенелю заявить о прибытии. Он нашел дядю у стен крепости и случайно отвлёк его от разговора с серьезным человеком в мундире, что имел вид вещи мертвой, хотя старательно призываемой к жизни: синяя ткань давно потеряла цвет, протерлась и износилась, однако заметны были попытки сохранить порядочный, достойный облик.
Разговор, несомненно важный, прервался. Фонтенель сдержанно кивнул племяннику, и тот ответил таким же кивком.
– Майор, позвольте представить вам моего племянника, – сказал сержант, обращаясь к серьезному человеку. – Подойди, Брюно, и познакомься с майором Марсьялем. Вот, я как-то докладывал вам о нем. Брюно Фонтенель, добрый солдат.
Протянув сухую руку юноше, майор изрёк:
– Мало таких в наше время.
— Рад знакомству, — только ответил Брюно.
— Я тоже в самом деле рад встретить достойного республиканца в наших рядах, — продолжал Марсьяль, оценив нового знакомого благосклонным взором. — Знаете, что яснее всего выделяет прекрасного солдата? Любовь его сослуживцев. Я слышал о вас много хорошего от ваших товарищей.
— Они все достойные люди с большим сердцем.
— Полагаю, они будут рады вашему возвращению. Мне рассказали, что в одном из сражений, когда сержант был ранен, восемнадцатилетний юнец взял командование на себя и одержал победу, пусть силы были неравны. И этим юнцом были вы.
Брюно склонил голову, смущенный потоком похвалы, а Фонтенель пробормотал:
— Да, таков он.
— Сержант, — мгновенно поменялся в лице майор, прогоняя редкую безмятежность. — Что у нас с дозором?
— Я уже отправил несколько человек, — с готовностью отозвался сержант. — Но нет видимых причин для тревоги. Недавняя атака роялистов стала кошмаром для них самих, так что долго они еще сюда не сунутся.
— Тем не менее нельзя ослаблять охрану города.
— Разумеется.
Майор отступил на шаг и едва заметно поклонился, прощаясь:
— Оставлю вас, вам есть о чем рассказать друг другу.
Однако, когда он ушел, дядя и племянник погрузились в молчание, и чем дольше оно длилось, тем сильнее тосковал Брюно по недавнему прошлому, бедной колокольне и милой Мари. Дорога вымотала его, а боль разлуки нанесла еще больший удар, поэтому, обычно бодрый, он пока не проронил ни единой улыбки.
— На днях на нас напали роялисты, — вдруг заговорил Фонтенель, решив прояснить обстановку. —Они по ошибке атаковали самих себя. В нашем батальоне потерь нет.
— Это хорошо.
— Завтра тебе дадут новую форму.
— Хорошо.
— Твоей, я смотрю, и в помине нет. Тебя обобрали?
— Нет, сержант, — кратко ответил Брюно и добавил: — Человека, который за мной ухаживал, зовут Эрван. Он сделал многое для меня.
Сержант задумался и медленно зашагал к городу, увлекая за собой племянника. Неотступно подкрадывались сумерки. По крышам крестьянских домов и лавок скользили алые закатные отблески.
— Ты не замечал за ним странностей? — снова разрубил тишину Фонтенель.
— Нет, сержант.
— А мне он не понравился с самой первой секунды. Вид у него дикий, живет непонятно где, да и сам по себе он…
— Я не имею наглости осуждать человека, который мне помог, — оборвал его Брюно. — Пусть живет, как ему вздумается.
В глубине души Брюно все же крылись смутные сомнения насчет Эрвана и его необъяснимого поведения в последние дни, но он счел верным оставить их при себе. Совесть и чувство долга перед этим, хоть и не совсем обычным, человеком призывали его к уважительному умолчанию.
— Как знаешь, — недовольно прочистил горло Фонтенель; взгляд его скользнул по перевязанному плечу юноши, и сержант спохватился, поняв, что забыл о ранении. — Что ж плечо?
— Уже ничего, сержант.
Мысль о долге возродила в молодом человеке воспоминания о том, кто вырвал его из лап смерти на поле боя. Снова вспыхнула в нем бесконечная признательность.
— Кстати, сержант, вы не узнали, кем был тот незнакомец, что спас мне жизнь? Я бы хотел увидеть его. Если смогу вернуться в те края однажды.
— Увидишь раньше, — без особой радости уверил его Фонтенель. — Он увязался с нами и назвался неким Вильре.
Впервые за день лицо Брюно ожило и засияло.
— Правда? Здесь! Это прекрасно.
Тоска понемногу уступила место восторгу: так Брюно хотелось поблагодарить своего спасителя, пожать ему руку, узнать о нем больше. Еще пребывая у Эрвана, он с изумлением подмечал, что тянется к таинственному незнакомцу, как к отцу; было нечто теплое в этих печальных глазах, а глаза — Брюно хорошо знал — передают сердечные томления.
По мере того как они приближались к центру городка, с каждой минутой возрастала суматоха: люди ручьями текли по улицам, переговариваясь и перекрикивая друг друга, орава мальчишек прорывалась вперед, маневрируя между прохожими. Поначалу Брюно не замечал суеты. Вскоре она захватила его внимание; он встрепенулся:
— Что происходит?
— Неужели новая атака? Но не было сигнала! Нет, тут что-то другое.
Вместе с толпой они добрели до городских ворот. Люди толкались, привставали на носки, стараясь разглядеть предмет общего интереса. Сержанта и племянника нехотя пропустили вперед. Все заполнил гул страшного, животного возбуждения.
Оказавшись в первом ряду, Брюно в опустившейся темноте увидел лежащий на земле силуэт. Он приблизился и заметил солдатскую форму под грубым плащом, белое лицо, закрытые глаза, искаженные бледные губы и черное пятно, разлитое по груди. Сначала ему показалось, что пред ним убитый юноша, новобранец, зарезанный разбойниками; всмотревшись, он окаменел.
Он ее узнал.
Брюно сделал шаг, второй. Ноги плохо слушались, будто во сне. Мир вокруг взвился вихрем, исчез, осталась только она, убитая, лежащая на холодной земле. Руки его протянулись к ней, все его существо в ту секунду покинуло его и распласталось рядом, у ее ног. Ему хотелось кричать, но голос оставил его, и Брюно лишь застонал. Он ничего не чувствовал, не видел и не слышал. Кто-то схватил его за плечи; то подоспел, возникший из ниоткуда, Лагрив.
— Ну и трясет тебя! Не удержать, как трясет!..
Брюно даже не знал, что кто-то сейчас рядом. Для него даже он сам перестал существовать. Взор его исступленно блуждал по ее хрупкому телу; ему казалось, то она отдаляется, превращается в маленькую черную точку с огромным кровавым пятном, то она уже близ него, он душою рвался к ней, а деревянные мышцы не поддавались. И вновь она уменьшалась, отдалялась, и только крови становилось все больше.
Тем временем толпа расступилась, и над лежащей бездыханной Мари склонился некий человек. Он обратился к людям, подал им какие-то знаки, упущенные сознанием Брюно, и толпа ожила, пришла в действие.
Принесли свечу. Пламя осветило белое, как сама смерть, лицо Мари, и встревоженное лицо склоненного над ней человека. Словно гром грянул над головой Брюно: он узнал своего спасителя. Молнией его поразили слова, первые, что он услышал за долгое время шока:
— Она жива!
Ноги Брюно подкосились, но Лагрив все еще держал его за плечи.
— Она жива! Дышит! — неумолимо повторял таинственный человек, называвший себя Вильре, и отдавал команды суетящимся людям. — Срочно несите одежду! Покрывала! Ее надо перенести в дом! Зовите врача! Врача! Она не умерла! Не стойте!..
Одна женщина прибежала с кувшином, едва не расплескав воду в спешке.
— Нет, мадам, — сказал ей Вильре. — Пить ей пока нельзя, но вода нужна, чтоб промыть рану.
Четверо мужчин во главе с женщинами подоспели с одеялом.
— Расстелите его, — велел Вильре. — Вот так. Теперь аккуратно возьмите ее за ноги. Я возьму под руки. Положим ее на одеяло… Берите тот конец! Держите крепче. Не раскачивайте, тише!
Сердце гулко застучало в висках Брюно. Он подлетел к Вильре, будто кто-то его толкнул, хотел было схватить его руку, но испугался, что этот неосторожный жест повредит Мари. В полной растерянности Брюно опустился на колени и поднял глаза, затуманенные горем и болью.
— Вы спасли меня, теперь спасаете ее… Спасите Мари…
Вильре мог лишь удивиться и с сожалением взглянуть на юношу; времени для разговоров не было: он и другие неравнодушные понесли едва живую Мари к фельдшеру.
В то же мгновение Брюно подхватили товарищи. Рыдания бурей вырывались из его груди, слезы заливали лицо, но он ничего не осознавал — смотрел вслед удаляющейся процессии.
Ужасно бледного, его провели в ближайший трактир и угостили коньяком, дабы вернуть к жизни. Наконец, когда Брюно перестал напоминать трупа, он обвел собравшихся лихорадочным, но уже осмысленным взглядом; щеки его постепенно наливались румянцем, дрожь стихала.
Пока молодой человек приходил в себя от потрясения, вокруг него завязывались разговоры и разгорались домыслы; поначалу — тихие, со временем — бесстыдные, во все горло.
— Чего наш Брюно так перепугался? — шептались солдаты.
— Видать, это был его знакомец, — предположил пехотинец из полка Марсьяля.
— Больше скажу, — добавил третий голос, — Это была девушка в солдатской форме. Так-то вот.
«Девушка!» — восклицали в разных частях трактира. — «Как же так? Кому понадобилось так зверски убивать девушку?» Вопросы порождали множество догадок: «На ней же была форма! Значит, кто-то принял ее за солдата. Вероятно, ее убийцы — противники Республики!» «Но зачем понадобилась ей такая маскировка?» С чего бы не начинались рассуждения, все равно они оказывались в тупике, заканчивались словами «что-то за этим кроется», и десятки глаз впивались в бедного Брюно, единственного, кто мог приподнять завесу тайны и объяснить ситуацию. Однако Брюно недоставало сил, а присутствующим сплетникам — наглости; к тому же, юноша сам не знал и половины развернувшейся истории. Все, что произошло, было спланированно и приведено в действие одной Мари.
Отдалившись от племянника, Фонтенель обратился к своему верному адъютанту Лаэрту; тот допрашивал дозорного, который обнаружил заколотую Мари у ворот города. Их беседа прервалась, когда вмешался сержант и увел Лаэрта поближе к выходу.
— Я не понимаю, что происходит с Брюно?
— Он любит ее, мне кажется, — спокойно отозвался адъютант, понизив голос.
— Кого? — оторопел Фонтенель.
— Раненую девушку. Наверное, они познакомились в той деревне, и там же Брюно завел недоброжелателей. Он должен был оказаться на ее месте.
Фонтенель свел брови, крайне удивленный, с трудом веря прозвучавшим словам. Только уверенный вид Лаэрта убеждал его в том, что это правда, и она не нравилась Фонтенелю. Заводить интрижки в разгар революции? Такое он бы спустил с рук только Дантону.
Не успел сержант разгневаться, как Брюно поднялся и, покачиваясь, пошел к выходу.
— Куда ее унесли? — сдавленно спрашивал он у попадающихся на его пути людей.
— К фельдшеру.
— Где он живет? Проводите меня.
Нашелся сопровождающий, он взял было Брюно под руку, но молодой солдат зашагал живее него, не нуждаясь в поддержке.
— Скорее, — просил он. — Не теряйте времени, отведите меня к ней.
Дом фельдшера располагался недалеко, на довольно широкой улице, где без проблем могли бы разминуться две кареты. В тени покатой крыши при свете дня различалась резная вывеска, покрашенная в зеленый; сейчас, в беспросветной тьме виднелась лишь пара ступеней, черная высокая дверь и окно, в котором мерцал слабый огонек свечи.
Брюно громко постучал, и через минуту ему отворила женщина.
— Доктор сейчас занят, — оповестила она, стараясь рассмотреть гостей в ночи. — У вас что-то срочно?..
Не слушая, юноша прорвался в коридор и побежал на свет, льющийся из дальней комнаты.
— Что же это! — восклицала позади него служанка. — Сумасшедший! Караул! Выйдите вон!
Досталось и сопроводившему Брюно крестьянину; прежде чем дверь закрылась у его носа, до него долетело:
— Какой нахал!
Дойдя до комнаты, где лежала Мари, Брюно замер, боясь дышать, словно малейшее дуновение могло унести ее жизнь.
Она покоилась на кровати, переодетая в чистую белую сорочку, вся бледная, озаренная робким светом, который тоже остерегался ее касаться. В этом блеклом свечении Мари казалась неземной, почти прозрачной, принадлежащей небу, ибо в сей час была она лишь облаком, звездным лучом, призраком, способным растаять от единого прикосновения.
В углу комнаты, тихо распределяя на столе медицинские инструменты, возился фельдшер — мужчина средних лет, в пенсне, делавшем его взгляд особенно пронзительным. Услышав шум шагов, он обернулся на вошедшего и хотел было выставить его прочь, как смягчился.
— Она в тяжелом состоянии, — шепотом проговорил фельдшер, останавливаясь напротив гостя. — Не беспокойте ее.
Брюно с трудом отыскал слова; все его чувства и мысли были подорваны, разбрелись, разлетелись, как стая испуганных птиц.
— Я хочу, чтоб она жила.
— Человек многого хочет, но еще большего не может, — с этими словами фельдшер мягко отвернул Брюно от кровати и вывел в коридор. — У нее серьезная рана. Если выживет, будет калекой.
От этого «если» Брюно бросило в холод; он судорожно схватил руку доктора, чем вызвал усталый и снисходительный вздох в ответ:
— Идите, гражданин, отдохните, успокойтесь и поспите. Ваша лихорадка ей ничем не поможет. Жизнь не слышит ваших слез. Поэтому отправляйтесь спать.
Брюно не заметил, как дошел до порога, и очнулся, когда дверь перед ним затворилась. Тут же он ее открыл снова и быстро, с волнением заговорил в темноту:
— Позовите Брюно Фонтенеля, как только ей что-либо понадобится… Как только она проснется… Я сделаю все!.. Ее зовут Мари… Скажите ей, что я был здесь! Я приду завтра!
— Передам, — раздалось по ту сторону, и дверь окончательно заперли.
Исполненный тревогами, свинцом разлитыми по всему его телу, Брюно долгое время стоял на пороге, недвижный. Перед ним вставали две совершенно разные, но одинаково пугающие картины — Мари, лежащая на мерзлой земле, в грязи и крови, и Мари, овеянная светом, родственная скорее ангелам, нежели людям.
Что ему делать? Как может он заснуть, зная, что Мари, возможно, не проснется? Брюно был потерян.
Ему нестерпимо захотелось вернуться. Единственной правильной мыслью казалось оставаться у изголовья кровати, пока Мари не станет лучше. Он постучал, но дом словно оглох.
— Все будет в порядке, дружище, — вдруг послышался робкий голос за его спиной.
Обернувшись, Брюно заметил Жерара и Лагрива, скромно стоявших поодаль; долгое время они не решались потревожить его горе. Точно не зная, что произошло, они лишь смутно догадывались — ничего хорошего. Брюно побрел к ним, надломленный и обессилевший.
— Ну, выше нос, — утешающе пролепетал Лагрив.
— Ты храбрый малый, Брюно, — поддержал Жерар, похлопав его по плечу. — Сколько выпало тебе на долю за эти несколько дней.
— Хочешь, пойдем выпьем? Ты все нам расскажешь, и тебе сразу же станет легче.
Брюно покачал головой:
— Не хочу.
— И рассказать не хочешь? — осторожно спросил Жерар.
— Нет, — шепнул он. — Сил нет.
Два друга переглянулись и медленно повели Брюно прочь от дома фельдшера.
— Тогда мы пока побудем рядом. Вместе и беда — не беда. Ты смотри, месяц красивый какой на рассвете, правда?
Глава 16. Розовый берег
Прекрасный вид открывался с берега Йона: зеленеющие деревья и лоскуты полей в утренних лучах приходящей весны, щедрой на розоватые туманы и нежно-золотые краски, которые жадно впитывала широкая река. Опутанное паутиной облаков, восходило солнце.
У кромки воды стоял путник и мирно созерцал рассвет. В ясных глазах его отражалось сияние природы, лицу, юному и спокойному, утро подарило невинность и чистоту. Путник неподвижно следил за течением, возможно, прислушивался к перекличке птиц, проносящихся над ним. Был ли он художником, отправившимся на поиски живописного места? Был ли он поэтом, ищущим вдохновения среди шепчущих волн? Был ли он попросту мечтателем? Какие красоты рисовало ему воображение, напитанное дыханием туманного берега? Что пела ему душа, откликаясь на трели соловья?
Но Иди-по-следу никогда не мечтал; он думал. Весь его отряд шуанов был разбит в прошлом сражении, сам он чудесным образом спасен. Он остался один, без верных товарищей. Конечно, он мог бы отыскать новый отряд и прибиться к нему, но не сейчас, находясь во вражеском лагере, в лоне Республики, где даже неродившийся ребенок — казалось Иди-по-следу — уже предан фригийскому колпаку и триколору. Несомненно, он мог бы с легкостью покинуть Ла Рош-сюр-Йон и найти единомышленников. Однако Иди-по-следу не спешил покидать город.
Сперва он — единственный выживший, теперь — единственный шуан среди синих. Серьезная мысль не давала ему покоя. Не значит ли это, что на него возложена высшее поручение, миссия? Может, именно ему, Иди-по-следу, уготован трудный путь — сражаться за правое дело, за веру и короля в одиночку. Он почти ясно ощущал возложенное на него божественное бремя и четко слышал голос: «Иди». Тогда он сжал руку под полой козьей куртки и нащупал рукоять кинжала. В большем Иди-по-следу не нуждался. Вот его предназначение, вот зачем Анна Орейская сохранила его жизнь и повела такой тропой. Он был один, но он был, и это уже представляло угрозу для синих. Численность — не проблема; за своими плечами Иди-по-следу чувствовал незримое присутствие высших сил.
Долгое время он размышлял, как бы поразить синих, перебирал в голове множество способов, то отбрасывал их, то снова к ним возвращался. Поджог представлялся малоэффективным в столь влажную погоду. О прямом нападении не было и речи: сколько бы храбрости не средоточилось в юном шуане, его рискованное предприятие закончилось бы в два счета.
«Как убить?» — такого рода мысли вскипали в голове Иди-по-следу, пока он наблюдал за восходящим солнцем.
Наконец он принял решение: лучше изучить обстановку и осмотреть город. С такой целью он покинул берег и отправился на прогулку.
Проходя вдоль окружной стены, Иди-по-следу расслышал негромкую перепалку; не все слова были ему ясны, но из тех, что совпадали по звучанию с его родным галло, он черпал смысл.
Впереди, рядом со входом в город, раскинулась убогая лавочка. Четыре плохо вбитые в землю доски удерживали крышу, грозящую вот-вот рухнуть; в центре лавки стоял кривобокий ящик, а на нем — разного рода предметы: деньги, украшения, использованные свечи, масло, неказистая чашка, пара ложек и молоток. На краю сундука восседало не менее безобразное существо — сморщенное, беззубое и худое, с плешивой головой.
— Еще раз! — шипел этот полу-человек, полу-химера, обращаясь к мальчишке, спокойно сидящему перед ним на голой земле. — Выкладывай все, как есть, не гони гусей!
Уставившись на него равнодушными глазами, мальчик пожал плечами и проговорил:
— Это ты мне не веришь, в чем же моя вина?
Человек схватил стоящую рядом чашку и, не щадя сил, швырнул ею в маленького собеседника.
— Паршивец! Отвечай! Что не ясно?
— Я говорю тебе, — более раздраженно начал мальчик. — Тетка попросила больше не приходить к ней. Не нужен ей больше помощник. Заметила ли она кражу — не знаю. Возможно. Она просто сказала: «Жиль, я отпускаю тебя, можешь не возвращаться». Что ж поделаешь!
Химера на сундуке скрежетала редкими зубами.
— Темнишь ты… Дергануть меня хочешь? Сам будешь тетку дальше обчищать, а мне — ни черта?
— Да честное слово! — насупился юный Жиль, повысив голос.
— Вчера ты тоже заливал, что пуст, что не нашел ничего. Что, думаешь, старуха сметливая такая? Или я — олух? А в итоге ты прикарманил добычу себе: я видел, ты прятал деньги! Так что сознавайся, сукин ты сын.
— Не деньги это были! — скривился мальчишка. — У тебя с глазами беда, старый дурень. А не веришь мне — прощай!
Жиль гордо поднялся, откинув назад черную сальную челку, и направился прочь от убогой лавки. Настигнув его в два прыжка, страшный человек вцепился в его руку и побагровел от злости.
— Подлец паршивый!..
— Кто из нас паршивый, а? — ухмыльнулся малыш Жиль, не напуганный зрелищем перекошенного гневом лица.
— Не я кидаю напарников.
Мальчик грубо высвободил руку и оскалился:
— Правда? А кто дал деру, даже не предупредив, что рядом легавые? За малым не поймали! Ты бросил меня тогда на целую неделю и заявился как ни в чем ни бывало. Теперь я бросаю тебя. А захочу, — игривая улыбка растянулась по его лицу, — сдам тебя, и снова ты поедешь на каторгу.
— Ты тогда со мной загремишь, шкет.
— Я еще ребенок. Просто ребенок, которого обманули, — хихикнул мальчишка, победоносно вздернув подбородок.
Прыснул со смеху и его сообщник:
— Вот наивный! Всем плевать на твой возраст, дорогуша. Тебе уже светит лет двадцать в академии, если не больше. Проболтаешься — ты сам себе враг. Ну, чего приуныл, Жильберто?
Гримаса смеха растаяла, и мальчишка присмирел, задумавшись. Сурово сверкнув вовсе не детскими глазами, малыш Жиль заговорил властным тоном:
— Значит, заканчиваем дельце с доносом, а там расходимся.
— Ты отправил письмо?
— Сто лет прошло уже.
— Ответа нет? — с подозрением спросила химера.
— Нет. Но ждать не долго.
— Да, быстро таких, как он, сносят. Не горюй, — сообщник протянул ребенку узкую ладонь и криво улыбнулся. — Подзаработаем на гражданине адъютанте, тогда каждый сам по себе.
Они пожали руки. Вид химероподобного типа был отвратителен — еще красный от недавнего гнева, он корчил довольную улыбку, и из груди его раздавалось клокотание. Ребенок словно обратился в камень; в глазах его застыло убийственное выражение, лицо дышало отстраненностью и холодом.
Иди-по-следу равнодушно оставил их и удалился незаметно. Он вошел в город, щедро опаленный утренними лучами.
Кипела здесь жизнь настолько, насколько могла кипеть в сожженном некогда поселении: крестьяне вставали рано, занимаясь хозяйством, рабочие с восходом солнца открывали мастерские. По неровным кантуженным улочкам катились нагруженные повозки, и кучеры, проезжая мимо друг друга, приподнимали шляпы. Женщины, то с ведрами, то с корзинами, то с записками, розовея от утреннего мороза, скоро шли по делам, встречали по пути знакомых, также обремененных какой-либо задачей, и останавливались обмолвиться парой слов. С ними часто увязывались дети, но столь же быстро отставали, заметив сверстников и бросившись играть.
В этой суете никто не обращал внимания на Иди-по-следу, медленно бредущего вдоль улиц. Он шел один. Ребята, если случайно бежали ему навстречу, огибали его еще издали, сворачивали, мигом уносились прочь, хотя и не намеренно. Прохожие с ним не заговаривали, извозчики не поднимали шляп. С ледяным безразличием Иди-по-следу изучал горожан, всматривался в их лица, дома, слушал звонкий девичий смех и разговоры, останавливался у мастерских, всматриваясь в окна. Он смотрел на этот город, точно его не существовало.
Появился первый солдат, и внутреннее безразличие шуана сменилось отвращением.
Солдат, тем временем, помогал юной девушке поднять из колодца полное воды ведро. Вскоре они удалились, неторопливо шагая рядом и ведя беседу, и к колодцу приблизился крестьянин.
Идея озарила Иди-по-следу. Глаза его на секунду вспыхнули и тут же потухли, не оставляя и следа от этого ужасного восторга. Ему пришло в голову отравить воду, истребив тем самым не только синих солдат, но и весь отданный им город.
Шло время, а он так и стоял, недвижно взирая на колодец. В уме его всплывали названия растений; каждое он перебирал, мысленно осматривал, отбрасывал, пока не дошел до болиголова. Человека ученого болиголов отсылал к мучительной казни Сократа, у человека разумного — вызывал отторжение и неприязнь; Иди-по-следу же благодарил природу за опасную ее сторону, с помощью которой можно поражать людей.
Он продолжил путь в сторону небольшого леса у подножия холма. Больше Иди-по-следу ни на что не смотрел. Глаза его опустели.
Оживился он, лишь очутившись в лесной тени. Над головой его заскрипели ветви, зашумели, поддаваясь ветру, деревья. Белая козья шкура облаком плыла в полумраке. Заглядывая под каждый куст, метаясь и вынюхивая, Иди-по-следу походил на пса, потерявшего зарытую кость.
— Кто ты? — вдруг услышал он в шаге от себя.
Юный шуан вскочил и приготовил карабин. Пред ним стоял республиканец; он не успел навести ружье и застыл без движения.
— Я из дозора, — вполне дружелюбно проговорил республиканец, голосом призывая убрать карабин. — Раньше я тебя не видел. Ты местный? Меня Лагрив зовут, если…
— Говори, — грозно перебил его Иди-по-следу, с трудом припоминая слова на французском. — Говори: «Да здравствует король».
Лагрив переменился. Нахмурившись, он сжал ружье, по несчастию опущенное; целиться было бы бесполезно, ведь на него самого пристально смотрело дуло.
— Да здравствует Республика, — с гордостью сказал Лагрив.
Иди-по-следу нажал на курок, но карабин дал осечку.
Весьма кстати за спиной Иди-по-следу вырос Жерар и со всего маху ударил его прикладом по затылку. Шуан выронил оружие и покачнулся, однако сознание не потерял и, несколько придя в себя, мутным взором окинул двух солдат. В таком состоянии Иди-по-следу легко связали руки, заложив их за спину, и повели к крепости, где расположился батальон.
— Я даже моргнуть не успел, дружище, — выдохнул Лагрив.
— Ну, ты будто шуанов не знаешь. Непредсказуемые молодцы, — ответил Жерар, подталкивая Иди-по-следу. — Хотя я знатно перепугался за тебя. Очень приятно знать, что даже карабины отказываются служить королю.
Спустя пару минут, будто ничего не произошло, Жерар принялся спокойно насвистывать мелодию, а Лагрив — подпевать:
Шла дорогой, шла тропинкой, Шла и повстречала принца — Топ-топ-топ, Марго, В этаких сабо.
Оказавшись среди сотоварищей, дозорные вкратце изложили случившееся. Жерар хвастался смелым ответом Лагрива, а Лагрив благодарил Жерара за помощь, пока остальные ловили их фразы и удивленно разглядывали шуана.
— Ладно, пора уже и Фонтенеля поставить в известность, — в заключение молвил Жерар. — Где он сейчас?
— Сейчас он занят, — предупредил один пехотинец.
— Просил не беспокоить, — подтвердил второй.
— С Лаэртом что-то… — шепнул третий, и толпа солдат взволнованно зарокотала. — Фонтенель на взводе, он сам не свой сейчас.
Жерар и Лагрив переглянулись, не веря ушам.
— Что с Лаэртом?
— Пока еще не ясно, — пожал плечами солдат. — Нам-то не говорят. Но я слышал, что его оклеветали. Настучали о нем в столице.
Снова поднялся гул, больший, чем прежде:
— В столице кого попало на гильотину отправляют! Щас только она и правит.
— Нашего адъютанта — казнить?!
— Давайте выдадим им этого шуана вместо Лаэрта, и пусть делают, что хотят!
— Мы за Лаэрта горой!
Вдруг крик, перекрывающий общий шум.
В суматохе Иди-по-следу, оклемавшись, высвободил руки. Не сразу Лагрив заметил его, стремительно бегущим прочь. Медлить он не стал: навел ружье и выстрелил. Молодой шуан упал, как срубленный, лицом в землю.
— Жерар! Что ж ты не удержал нашего молодца? — пристально вглядываясь в далекую фигуру Иди-по-следу, сетовал Лагрив. — Не притворяется он, как думаешь? Вот тебе и денечек… Как он вообще сюда попал? И как развязался?..
Никто не отвечал ему. Все резко смолкло так, что слышал был шелест редких листьев. Ни один солдат, казалось, не дышал.
Ища ответа товарища, Лагрив обернулся. Жерар лежал на земле с кинжалом в груди.
Глава 17. Приходит время исчезнуть
Крепость, занятая батальоном Фонтенеля, замерла, задержала дыхание, словно после удара. Редко кто перебрасывался парой слов, и ими скорее были поручения и краткие ответы. С Жераром сердечно прощались все, даже солдаты Марсьяля. Его похоронили под низким деревцем на холме, откуда открывался вид на север, на родину Жерара.
Однако было еще кое-что, тревожившее и солдат, и руководство: некто по неизвестной причине написал донос на Лаэрта. Такая клевета могла дорого обойтись адъютанту.
Пока газеты пророчили трибунал и пестрили ужасными заголовками, сержант Фонтенель, Марсьяль, Лаэрт и Брюно находились в тускло освещенном зале крепости. По выражениям лиц и напряженным позам их становилось ясно, что диалог окончен, выводы сделаны, оставалось принять решение. Однако каждый молчал, ведь на кону стояла жизнь.
Марсьяль вскоре откланялся и удалился, поклявшись хранить в тайне сей разговор. Истоптав пол грязными сапогами, Фонтенель ходил из угла в угол; его шаги — единственный звук, разрывавший тишину. Адъютант Лаэрт хранил серьезный, но безмятежный вид и, прислонившись к стене, наблюдал серое небо в расщелине на потолке. Это холодное спокойствие всякий расценил бы как вызов смерти; удручало оно не одну смерть, но и сержанта: время от времени он бросал взгляды на своего адъютанта, останавливался, намереваясь что-то сказать, и обрывал эти попытки.
Молчание прервал Брюно, привстав с края стола:
— Вам нужно уехать.
— Бесспорно, — кивнул ему Лаэрт.
Вдруг Фонтенель разразился самой грязной бранью в своем арсенале, неистово выплевывая слова.
— Черт бы побрал того гада! Попадись он мне на глаза!.. Да я его живьем сварю!.. Честных людей под суд отправляют, исподтишка бумажки в правительство шлют и носа своего не показывают, чтоб самим под хвост не получить! Ах, подонки! Крысы белозадые! Сами-то родину как уличную девку делят, а настоящих солдат — под расстрел! Сволочи! Сволочи! Мало мы их душили, всех до единого утопить!..
Багровое лицо сержанта пылало, надтреснутый голос хрипел. Положив руку ему на плечо, Лаэрт прервал этот гневный монолог и уверенным, непоколебимо ровным взором посмотрел на Фонтенеля.
— Ничего, — молвил адъютант. — Средство ведения войны у каждого под стать. Кому-то — праведный меч, кому-то — неверное слово. Ну а мы с вами свидимся еще.
Они стали обдумывать план действий, и Брюно, попрощавшись с Лаэртом, искренне пожелал ему удачи и попрощался.
Пасмурный день обещал дождь. На темно-сером небе трепетали болотного оттенка кроны деревьев, грозно шумящие на ветру.
Брюно покинул крепость и направился в город. По дороге ему встретился возвращающийся из дозора Лагрив; он брел, надломленный, как этот день, с поникшей головой. Когда Брюно окликнул его, Лагрив попытался приободриться и расправил плечи.
— Скоро выдвигаемся.
Против воли лицо Лагрива выразило тоскливое удивление, и он деланно улыбнулся:
— Не можем же мы вечно тут…
— Чисто все?
— Чисто.
— Докладывай, наверное, Марсьялю. Фонтенель сейчас занят.
— Ну, дело ясное, — понимающе кивнул Лагрив и неспешно пошел дальше.
Пару минут Брюно простоял в одиночестве, но только шум шагов начал стихать, он пустился вслед за товарищем.
— Постой!
Лагрив непонимающе обернулся. Догнав его, Брюно крепко пожал его руку и сочувствующе посмотрел в глаза:
— У него была семья, да?
Губы Лагрива сложились в теплую грустную улыбку. «О, ты помнишь!..» — говорила она.
— Да, была. Я отправил им письмо.
— У меня есть немного денег, я хотел бы отдать их семье Жерара.
— Это очень хорошая идея, — проговорил Лагрив, задрав голову и глядя в небо. — Хорошо придумано, да…
Пряча покрасневшее лицо, он отвернулся и забормотал, стараясь придать голосу бодрость, неловко усмехаясь:
— Трое детишек у него в Сен-Ло, так-то, забавные ребята, я слыхал… Ну и мне пора. Рад был повидаться. Пойду я, что ж. Надо ж и попрощаться ведь… Денек сегодня хмурый, да? Ну, пошел я.
— Я чуть позже приду к тебе, ладно?
— Когда хочется, тогда и приходи.
На этом они расстались, разойдясь в противоположных направлениях.
Под хмурыми деревьями, дремлющими в клочьях тумана, раскинулся ковер нежных цветов; пестрыми огоньками они сияли в серой дымке, словно сказочные звезды или любопытные глаза гостей из иного мира. На улицы городка Брюно вышел с охапкой самых пестрых цветов.
Робость и доля волнения все больше одолевали его, и, дойдя до дома фельдшера, он замер с тоскующим сердцем.
Его до смерти тревожило состояние Мари, воображение из раза в раз диктовало трагичный исход, рисовало душераздирающие картины: «Если Мари внезапно станет хуже? Откроется рана? Вдруг ранение серьезнее, чем кажется? Что если смерть лишь дала отсрочку?..» От таких мыслей у него плыло перед глазами. Конечно, между порывами самоистязания, Брюно не забывал благодарить доктора за ее спасение, которое поистине было чудом, не меньше. Отчаявшийся юноша навещал фельдшера чаще, чем появлялся в своем батальоне, и долго расспрашивал о самочувствии Мари, время от времени задавая одни и те же вопросы. Сам фельдшер непрошеному гостю не радовался и при первом удобном случае выставлял за дверь.
Слуха Брюно коснулось многоголосие детского смеха, бурным потоком разливающееся за домом доктора, где приютился маленький сад; туда вела тонкая тропинка из гладких булыжников, блестящих от тумана. Пройдя по ней, Брюно очутился под сенью белой вишни, которая обнимала ветвями полсада, погружая его в сумрак. У стены дома стояла деревянная лавочка, и на ней, укутавшись в пальто и откинувшись на плечо сиделки, отдыхала Мари. Вокруг бегала детвора, верно, фельдшеровские ребята. Они нарочно красовались перед гостьей, вытворяли различные трюки, балаганили, надеясь, что ей весьма интересно наблюдать за их веселой перепалкой. Впрочем, так оно и было: добрый взгляд Мари блуждал по их холеным лицам, однако мысли ее обитали не здесь.
Она обернулась, когда за ее спиной показался Брюно.
— Не шевелитесь! — одернула ее сиделка, тетушка Одри. — Вам нельзя напрягаться.
Не слыша ее и не чувствуя боли, Мари расплылась в улыбке. Брюно приблизился к ней, осторожно взял ее руки, не смея обнять, и занял место сиделки. Одарив его предупреждающим взором, которого он не заметил, тетушка увела детей, и сад наполнился тишиной. Долгое время они безмолвно сидели под вишней, окутанные тенью и туманом, вслушиваясь в мирное дыхание.
— Вот здесь, здесь сама жизнь, — прошептала Мари и устремила сияющие глаза на Брюно. — Я настолько счастлива никогда не была. Так бы и жить: тихо и с любовью на сердце.
Брюно, спохватившись, протянул ей скромный букет; нежность читалась в каждой частице его тела, исходила от него всего.
— Как ты мне приносила раньше.
— Странно все повторяется, — мило пролепетала Мари, прильнув бледным личиком к лепесткам цветов. — Словно невыученный урок.
Снова она обратила к нему взор, неземной, далекий.
— Я хочу, чтоб у нашего дома тоже был сад. Пусть там вволю растут деревья и цветы, как им вздумается.
— Конечно, конечно! Ты только поправляйся! Главное, чтоб ты чувствовала себя хорошо.
— Мне уже хорошо, — улыбнулась Мари. — Я будто сладко выспалась. И снился мне долгий, добрый сон. Я гуляла одна по полям, каких я не видела здесь. Такие широкие, бесконечные. Они смешивались с небом, и нельзя было наверняка угадать: идешь ли ты по траве или по облаку. Иногда я слышала тебя, как ты говорил с доктором, и я очень радовалась. Это был вечно светлый край, там никогда не бывало ночи! Потом меня встретили женщины, как статуи, только невесомые… и такие печальные. О, они плакали, очень плакали по всем людям. Не знаю, почему им плакать, но мне их жаль.
С великой аккуратностью Брюно обнял ее, не в силах сдержать счастье.
— Я переживал…
— И я переживаю, — Мари переменилась в тоне. — Всегда, когда ты уходишь. Я не хочу, чтоб ты воевал.
— Сейчас мы не воюем, — успокоил он, и приговором в ушах прозвучало: «Скоро выдвигаемся».
Вновь тревога жгучими тисками сжала сердце: как же он посмеет оставить Мари здесь? Что скажет ей? Неужели снова прощаться? Может, в этот раз — навеки. Какой беспощадно-горькой виделась теперь ему смерть, когда совместное счастье столь близко; кровью исходила душа при единой мысли о разлуке, и все обмирало, когда коварный голос нашептывал: «Ты мертвым будешь лежать на поле битвы, а она даже знать не будет. А если узнает, отправится за тобой». И Брюно лишь крепче обнимал Мари, безумными глазами всматриваясь вдаль.
— Ты дрожишь? — заметила она. — Что такое?
— Ничего, холодно здесь.
Мари было накинула на него пальто, но он не позволил.
— Тебе нравится здесь? — тихо спросила Мари.
— Мне нравится где угодно, лишь бы с тобой.
— Вот как! — по-детски воскликнула она и слабо засмеялась. — Значит, не уйдешь больше никуда? Давай лучше жить вместе, в мире, зачем вообще эта война?
Взяв ее руку, Брюно скорбно посмотрел в глаза; его вид предсказывал дальнейшие слова.
— Милая, как бы я хотел, чтоб это было возможно прямо сейчас. Как бы я хотел принадлежать одной тебе и сию секунду исполнить твою мечту.
— Отчего же это невозможно? — уже бесцветным голосом спросила Мари.
С отчаянием и любовью смотрел он на нее, не зная, как объяснить, что нужно закончить гражданскую войну, добить роялистов, прогнать из Вандеи Шаретта и остальных почитателей лилии, установить Республику… Все это теряло значение, когда перед ним была Мари.
— Я не могу бросить батальон, это не зависит от моего желания, — вздохнул Брюно. — Мой дядя в таком случае останется один.
Мари не мигая изучала его; в ее светлом облике не было ни доли осуждения, лишь тоска, говорившая за нее: «И я одна».
— Я вернусь, милая, — попытался ободрить Брюно, погладив ее волосы. — И потом все будет так, как ты хочешь. И сад будет, и дом, и жизнь. Ну, чего же ты смотришь так печально?..
— Теперь я понимаю, почему о людях там, наверху плачут: у них не настало никакого «потом».
Брюно мог только виновато склонить голову. Что оставалось ему, если он сам себе не принадлежал? Наконец, собрав волю, он решил отстранить волнение и держаться уверенно, дабы Мари чувствовала себя спокойней.
— А у нас все будет, — твердо произнес он и пожал ей руку. — Мы разлучаемся в последний раз. Ты знаешь, что я честный человек? Так знай: я обещаю тебе, что вернусь. Поверь, если бы я мог, то остался бы с тобой, я хочу этого всем сердцем. Но я обязан довершить войну, я не могу оставить Францию роялистам, не могу допустить, чтоб наши дети ходили под их режимом, как рабы. Я восстал против по собственным убеждениям, мой отец умер смертью мученика, мой дядя сейчас остался без адъютанта. Если я уйду, я буду предателем. Не предателя ты полюбила, Мари.
Незаметно в сад прошла сиделка и с видом неумолимого часового или стражника положила руку на плечо своей подопечной.
– Вам пора отдыхать, дорогуша, долго на холоде нельзя.
– Минуту! – горячо попросила Мари и обратилась к Брюно: – И когда же ты уходишь?
– Послезавтра, – через силу выдавил он, сохраняя спокойное выражение.
Ахнув, она проглотила слезы и проговорила:
– Тогда завтра... Завтра сможешь весь день посвятить мне?
Ком подступил к горлу. Она, вся свет и добродетель, ангел, молила его хотя бы об одном дне.
«Какое я ничтожество, что заставляю ее страдать,» – горько подумал Брюно и ответил:
– Я приду, очень рано приду.
Сиделка помогла Мари подняться; проводив их до порога, Брюно долго ещё не мог оторвать взора от окон, выжидая появления милого лица. Наконец Мари выглянула, печально махнула ему рукой и растаяла.
Затянутое тучами небо напоминало мутный речной поток; так же плыли крученые, надменные облака, смешиваясь друг с другом и обливаясь сизой пеной. Накрапывал дождь, мелко орошая мерзлую землю и прибивая шаль редеющего тумана. В синей дымке угрюмо чернели обугленные каркасы погоревших жилищ, являя контраст с приделанными к ним новыми постройками. На покатых крышах все клубилась копоть, верно, застывшая в камень, не поддающаяся ни одному ливню. В такие смурные дни Ла Рош-сюр-Йон смотрелся особенно скорбным, и покалеченный дух его витал во влажном воздухе.
Обогнув церковь Сент-Илер, Брюно от тяжелого чувства решил вернуться в крепость длинной дорогой, которой в основном ходили дозорные. Из оружия у него были лишь пистолет и досада; последнее укрывало надежнее, ведь подавленного человека судьба нередко жалеет.
Когда он делал круг, направляясь к крепости, неподалеку будто прочавкала сырая земля, возвестив о чьем-то присутствии. Брюно очнулся от мыслей и осмотрелся, рука его потянулась к пистолету. Словно спиной почуяв его взгляд, незнакомец, прошедший мимо него, остановился и обернулся.
Брюно обомлел, узнав в нем своего спасителя, лицо его прояснилось от туч. Пред ним стоял Мулен.
— Как я рад, встретить вас именно сейчас! — вырвалось у него. — Вильре, вас ведь так зовут?
Явно угнетенный чем-то неведомым, Мулен поклонился и пробормотал:
— Добрый вечер, гражданин Фонтенель.
— Бросьте, — улыбнулся Брюно и сердечно пожал ему руку. — Называйте меня просто Брюно. Но мне приятно, что вы запомнили меня. Я тоже всегда вспоминал о вас, когда лежал раненым. Поверьте, не проходило ни дня без искренней благодарности.
Его собеседник потупил взор.
— Всякий на моем месте…
— Нет, не всякий, — перебил его юноша. — Я обязан вам жизнью, как родному отцу. Право, как хорошо, что я встретил вас сейчас! Мне стало ужасно муторно на душе, а при виде вас сразу все улеглось… Я шел в крепость, но, знаете, теперь не пойму… Мне хочется поговорить с вами. Да, пойдемте со мной, составьте мне компанию.
— О, нет, месье, — с сожалением покачал головой Мулен, однако поддался молящему взгляду.
Счастливый, Брюно повел его за собой, то и дело заглядывая спутнику в глаза, переполняясь детской радостью.
— Мы можем пойти в трактир, если хотите.
— Я не голоден, спасибо, — признательно ответил Мулен.
— Вы выглядите опечаленным. Не желаете поделиться, что случилось? Я сделаю для вас все возможное.
Мулен обратил на него благодарный лик, но все же промолчал о своих думах.
— Раз вы не голодны, мы пройдем в крепость, — сказал Брюно. — Вас пропустят, не беспокойтесь. Кажется, давно следовало найти вас и душевно поговорить, ведь мне есть что сказать!
Гадая о причине его уныния, Брюно попутно лепетал обо всем на свете, точно как малое дитя, и сам себя не слышал под наплывом чувств. Входя в крепость, он бросил мимолетный взгляд на небо, и ему показалось, что тучи отступили, дав место солнцу.
Гостя он разместил в самой теплой из комнат, где даже был потолок. Солдаты ее иногда использовали как столовую, если случай не позволял прогуляться до трактира; поэтому посередине стояли обгоревшие стол и стулья, найденные кем-то на пепелище. Серый свет бил из соседних комнат, рассеивая полумрак.
Вскоре Брюно вернулся в «столовую» с хлебом, куском масла, колбасой и бутылкой вина, словно схватил все, что увидел.
— Думаю, нам все же нужно перекусить, — усмехнулся он и неловко добавил: — Извините, запасы наши и впрямь скромны.
— Не стоило, — пробормотал Мулен, но юный солдат уже усадил его за стол и налил вина в походную кружку.
— Не протестуйте, Вильре, — обезоруживающе улыбнулся Брюно и сел напротив. — Позвольте мне делать для вас добро.
Растерянность тронула черты Мулена, и на лице его отразилась ответная, несмелая улыбка. Брюно подал ему колбасы и хлеба и с живым интересом спросил:
– Я слышал, вы захотели продолжить путь с нашим батальоном. Почему?
Помедлив с ответом, очевидно обдумывая слова, собеседник произнес:
– Трудно сказать... Наверное, так безопасней.
– Чего вы опасаетесь? – удивился юноша и тут же спохватился: – Ах да, шуанов стоит поостеречься, к примеру. Они те ещё гады. Пальнут – и не заметишь. Вы в курсе, что нашего пехотинца недавно убил один такой молодец? Нет? Его поймали на дозоре, и наш Жерар погиб от его рук. Я видел этого шуана уже мертвым. Обыкновенный юноша, на вид безобидный, а на деле...
Он умолк, заботливо подливая своему гостю вина; тот ел украдкой, скрывая голод.
– И теперь наш Лагрив лишился верного друга, – вздохнул Брюно. – Мне жаль видеть его таким подавленным. Да ещё кто-то оклеветал нашего адъютанта. Это кошмар, я совсем не понимаю смысла этой злой шутки... Простите мою болтливость, – вдруг одернул себя он. – Я разговорился, как мальчишка. А ведь я на самом деле чувствую себя рядом с вами, как с отцом, будто в детство возвращаюсь. Так легко и тепло сразу.
Не зная, что сказать, Мулен лишь растроганно смотрел на него. Многое читалось в его взгляде, давно растаявшем, подобно льду.
– Я вам благодарен, – вымолвил Мулен.
– Мне?! Это я, я вам благодарен! Вильре, просите меня о чем угодно! Я сделаю все. С того дня – и несчастного, и счастливого, – вы стали моим отцом. О, так вы не знаете! Вы будете первым, с кем я об этом поговорю...
Отпив вина, Брюно умолк, собирая мысли, и продолжил; тон его был серьезный, воспоминания резали душу.
– Мой отец был таким же солдатом, как и я, мы вместе пошли на защиту родины. После боя в Лемане его растерзал народ. Люди озверели и закололи его. Хотел бы я быть рядом... – кулаки его крепко сжались.
Установилась тишина. Дождь усилился, наращивая ропот.
– Мне очень жаль, – прошептал Мулен в гробовом безмолвии. – Ужасно жаль...
– Мне было неспокойно с момента его смерти. Но только я встретил вас, как буря стихла... Всё-таки, мне кажется, вас что-то сильно тревожит.
Он участливо обратился к Мулену; тот явно колебался, млел от теплых слов, теряя намерение молчать.
– О, уверяю... – пробормотал он, отстраняясь.
– Но вы так много для меня сделали, почему же я не могу сделать что-нибудь для вас?
– Та девушка, которую вы навещаете, лучше сделайте что-нибудь для нее. Она тоже спасла вас.
Румянец покрыл щеки Брюно, и, пристыженное, сердце отдало болью: как он мог ни разу не сказать ей спасибо... От обиды на самого себя он на некоторое время замолчал, и снова его охватила прежняя тоска.
– Не корите себя, – чутко вмешался Мулен, как голос из глубин разума. – Всякий может совершить ошибку.
– Мари достойна лучшего, безошибочного, – тяжко вздохнул Брюно. – И для нее я бы сделал всё, даже больше, чем всё.
В поисках ответа на затаенные вопросы, Брюно посмотрел в скорбные глаза своего гостя, и он подсказал:
– Сделайте ее счастливой.
– Да, да! Это моя мечта! Но как?
– Будьте рядом с ней.
Брюно издал еле слышный стон.
– Если бы... Но мы продолжаем наступление послезавтра. Мне придется покинуть город и продолжить войну, – вздох безысходности: – Я не принадлежу сам себе.
За стеной послышались приглушённые разговоры солдат, а над головой – завывания ветра.
– У каждого человека есть выбор, – постарался утешить его Мулен, и голос его слился с шепотом дождя.
Однако Брюно покачал головой.
– Я должен идти дальше с сержантом, выбора у меня нет. Я же солдат, – с большей бодростью он спросил: – Вы ведь пойдете с нами? Хотите, я распоряжусь, и вам выдадут форму?
На этот раз ни тени сомнения не отразилось в Мулене, хотя чувствовалось нескрытое сожаление:
– Я не пойду с вами.
– Но почему? – нечто ребяческое пробилось в образе Брюно. – Вы же сами говорили про безопасность.
Мулен не отвечал, но напряжённое чело его отражало шторм, терзающий душу.
– Мне так хочется, чтоб вы продолжили с нами путь. Я... – Брюно запнулся от избытка чувств. – Я впервые за долгое время ощущаю спокойствие и счастье. Как раньше, с отцом. Я очень долго ни с кем так не говорил: Мари я боюсь тяготить этими темами, с дядей мы не близки, а из лучших друзей у меня был только отец. И вот вы... С вами все так же просто, как с ним. Простите, если вам не по душе мое сравнение.
Неожиданная перемена случилась в этот момент с Муленом: он закрылся руками, вздрогнул, как от удара, и вдруг резко поднялся. Его лихорадочно трясло. В глазах плескалась невыразимая мука; та, что всегда замечал Брюно, но в сей момент умноженная в тысячу раз.
– Мне нужно идти.
– Боже, – вырвалось у Брюно, и он тоже поднялся, осторожно дотронувшись до руки своего гостя. – Объясните мне, что с вами? Отчего вам так тяжело?
В ответ он получил нечеловеческий стон, донесшийся из самого сердца.
– Забудьте обо мне, добрый юноша. Не нужен вам такой, как я. О, если бы вы только знали, вы не захотели видеть меня... – слова его были настолько тихи, что Брюно проклинал дождь и ветер.
– Пожалуйста! – взмолился он, не на шутку взволнованный. – Пожалуйста, скажите мне. Я ваш друг!
– Не порочьте имя вашего отца, сравнивая меня с ним. Месье, заведите дружбу с хорошим человеком.
– Я вижу его перед собой, Вильре! – мешая тревогу с шуткой, Брюно намеревался разбавить накал, но не вышло.
Мулен замер, вперив в него взор.
– Вам известен Шарль Мулен?
– Что? Нет, он мне не знаком, – недоуменно проговорил Брюно.
– Это беглый каторжник, он осуждён за убийство человека. Он убил в Рождественскую ночь! Он оставил сиротой младенца! На его паршивой совести две души. Это самый низкий, самый ничтожный человек на земле, который заслужил виселицу, но из милости ему дали каторгу. Пожизненно. И вот он сбежал.
– Зачем вы говорите о нем? – опешив, пролепетал Брюно.
Признание душило его гостя, он задыхался:
– Потому что я – Шарль Мулен. Я убийца и каторжник.
Неприкаянный, он стоял в тени и дрожал всем телом, не смея больше смотреть на любящего человека, которого впервые за долгие годы ему послала судьба.
Гроза, разразившаяся прямо в сей каменной комнате, меньше бы удивила Брюно, нежели это признание. Мысли покинули его, пораженного одной волной от великой бури, бушевавшей в его госте. Оставленное разумом тело вела душа. Исполненный сострадания и всё ещё оглушенный, точно ударом обуха, Брюно повторил:
– Шарль Мулен, верно?
Тот отозвался глухим эхом:
– Верно.
Давно он не слышал собственного имени из чужих уст. Может, от Клода в последний раз...
– Шарль... – робко обронил юноша в темноту. – Я... Мне трудно говорить... – он быстро отпил вина из бутылки и продолжил: – Вы спасли меня. Принесли с поля битвы, как ребенка. Спасли Мари. Я видел, вы первым вышли и заметили, что она жива. Я видел ваши глаза... Да, я знаю, какой вы человек. Я давно вас знал, давно вас полюбил, и вы не сможете поменять ничего. Да... так.
Затаив дыхание, Мулен был ошеломлён не менее его.
– Вы не ослышались? – голос его совсем потух под гнетом горя. – Я каторжник. Беглый. Вам лучше сдать меня... За это дают вознаграждение...
– Любой, кто вас сдаст, будет иметь дело со мной, – с этими словами Брюно подошёл к нему и крепко сжал его руку. – Я говорил вам, что я ваш друг.
Сначала лицо Мулена тронула нежность, поддавшаяся теплой душе юного Брюно, однако секунду спустя он отстранился.
– Я знал парнишку, который вот так же был ласков ко мне. Дорогой Брюно – простите, что я позволяю себе называть вас дорогим, но вы на самом деле мне дороги, – я вам ни к чему. У вас своя судьба: светлая, добрая. Вас ждёт любовь и семья, не забывайте про Мари, дорожите ей. У меня же своя судьба: влачить клеймо ада до конца жизни. Не нужно нам пересекаться... Дьяволу не место там, где царят свет и любовь.
Низко склонив голову, Мулен направился к выходу.
– Вы думаете отделаться от меня? – возмущённый, воскликнул Брюно, пытаясь его остановить.
Не удержавшись, вместо прощания Шарль Мулен провел жёсткой ладонью по черным волосам юноши, а затем вышел из крепости.
С тех пор в Ла Рош-сюр-Йоне о нем больше не слышали, словно он испарился.
Глава 18. Bravi ragazzi
Море спокойно шептало в ночи, вылизывая блеклую гладь вечернего горизонта. На берегу сворачивали снасти рыбаки и обсуждали улов. Собравшись, они веселой компанией прощались с волнами и растворялись в узких улицах портового городка. Сабль-д’Олон медленно отходил ко сну: на улицах редели прохожие, оставались лишь вооруженные солдаты, которые маячили в наступающей мгле синими пятнами. Весенний вечер нес с собой тишину. Некоторые окна уже спали, немые, безответные; из других свешивался сине-бело-красный флаг и лениво реял над тротуарами.
В иных окнах трепыхался свет. В одном таком, лежащем на уровне земли, мерцали фосфорически-изумрудные отблески, столь незаметные на первый взгляд, так как исходили они из низов, вернее, находящейся в подвале каморки.
Эту тесную комнату с разных углов освещали лампы в диковинных старых абажурах болотного оттенка; каждого стола касался зеленоватый свет, да так неясно и пугливо, что больше это походило на тьму. За столами играли в карты, оглушали стены громовым нетрезвым смехом, пили и курили. Каморка утопала в клубах едкого дыма, в зелёном свете обретавшем фантастические формы и обличия. Повсюду витал дурманящий табачный дух, пробиваясь чуть ли не из ушей курящих, и смешивался с тяжёлым запахом сырости. Дамы и валеты усыпали столы, соседствуя с безмерным количеством чарок, запыленными бутылками, передававшимися, как трубка мира в индейском племени, по кругу. Никто не возражал, если его сигару одалживал товарищ или если игрок с соседнего стола просил передать алкоголь. Время от времени гомон игры прерывали окрики:
– Джачинто, дай-ка Поццо затянуться английским табачком!
– Пино, возвращай ром на родину, Гвидо боится протрезветь!
В этом адском чаду царила своя идиллия.
Никто не заметил ни пахнувшего сквозняка, ни шагов по винтовой лестнице, ни новое лицо, объявившееся в этом бедламе. Его статная фигура расплывчато вырисовывалась в облаках дыма, зеленое марево первым заприметило его и обняло, как дорогого гостя.
Бросив туза и дьявольски расхохотавшись, один игрок вдруг навострился, как легавая, и увидел неизвестного пришельца. Одетый в черный редингот поверх старомодной потасканной блузы, он мог и хотел казаться простаком, однако и взгляд, и осанка, и поза — в целом, все, — выдавало в нем важную персону.
— Un aristocratico? — прошептал кто-то; в коморке говорили преимущественно на тосканском диалекте.
Пришлец снял шляпу, поклонился хозяевам сего чистилища и ответил праздному гуляке на литературном итальянском:
— Не аристократ, а тот, кто с ними враждует.
Шум игры поутих, все глаза устремились на вошедшего. Очевидно, в такие компании редко принимали новичков и еще реже из них выходили.
— Позвольте мне поговорить с Джузеппе, — продолжил незваный гость.
— Откуда ты знаешь о нем? — встав из-за стола, направился к нему невысокий человек с загоревшей на палящем солнце кожей и светлыми волосами.
В его острой физиономии и внимательных синих глазах читалось: «Искусный моряк».
Незнакомец ответил ему:
— Мне доводилось слышать об этом человеке от людей, к которым я не имею отношения, и читать в газетах, чьи идеалы мне не близки.
Опешив от таких сложных конструкций, нетрезвый моряк нахмурился и буркнул:
— Еще раз.
— Я слышал о нем.
— Так.
— Мне нужна его помощь.
Моряк пристально всмотрелся в гостя; напряжение, как холера, захватывало ряды играющих, и каждый готов был в любой момент сменить карты на оружие. Улегся даже дым.
— Тебя кто-то послал? — бросил моряк.
— Нет, я пришел сам.
— Как Джузеппе может помочь? — хмыкнул пьяница за первым столом. — Он не занимается благотворительностью.
Гость не сводил взора с невысокого моряка, отчасти понимая, что он уже говорит с тем самым Джузеппе.
— Кто вы такой?
Не сразу прозвучал ответ гостя. Он напряженно думал, сомневался, не желая открывать свою личность, ровно так же, как и его собеседник. Тяжело представляться двум людям вне закона.
— Persona non grata, — уловив волну облегчения, разжавшую тиски, гость тише продолжил: — Мне грозит смертная казнь, как и вам, Джузеппе. Помогите мне выбраться из страны. Я заплачу вам, — в доказательство он положил на стол ассигнаты.
Белесая бровь моряка подпрыгнула в удивлении. Он терял задумчивость, ведь нестойкие мысли стремительно убегали и рассеивались во смраде перегара, но доля осторожности его не оставляла. Пальцем он поманил трех гуляк и отошел с ними в сторону, перешептываясь на своем жаргоне.
Вернувшись к гостю, он пересчитал ассигнаты, проверил их и, сунув руки в карманы широких штанов, ответил:
— Назови имя.
— С кем имею честь говорить? — в свою очередь осведомился незнакомец.
— Джузеппе.
— Лаэрт, бывший адъютант N-го батальона.
Они пожали руки, и напряжение сошло на нет, будто безмолвно заключили сделку. Равное положение усмиряет тревоги и сомнения.
— Так тебе даже известно, куда мы причалим? — сощурился Джузеппе, точно от ветра.
— Туда, где до французских осужденных нет дела.
Моряк хмыкнул, вновь пересчитал ассигнаты и переложил на другой стол.
— Иногда нужно делать добрые дела, — развел он руками в сторону своего товарища. — Почему бы не взять на борт смертника?
— К нам от лучшей жизни не приходят, — поддакнул другой.
—А за такую сумму это очень хорошенькое дело.
— Мы берем тебя, — кивнул ему Джузеппе и наполнил чарку.
Лаэрт признательно поклонился.
— Можешь называть меня Пино, как делают эти славные ребята, — продолжил он, и «славные ребята» не замедлили угостить нового знакомца сигаркой, считав одобрение в тоне главаря. — Мы отправляемся завтра ночью. Будь готов, Лаэрт, ждать не будем.
И с прежним настроем он присоединился к товарищам, словно ничего не произошло и завтра их не ожидал тяжелый путь.
Завтра, как и было сказано, в полночь от берега отделилась невзрачная тартана, нагруженная различного рода контрабандой. Луна выглянула из-за пелены облаков, чтоб попрощаться с человеком, мрачно наблюдающим за горизонтом. Обратившись в статую, он не отрывал взора от удаляющейся земли, его родной земли. Она прощалась с ним, со своим верным сыном, и неумолимый дух его твердил: «Я вернусь».
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
