Обложка Золушка: пока розы не распустились вновь

Золушка: пока розы не распустились вновь

София Хандажинская

0% прочитано
Стандартный
София Хандажинская

Золушка: пока розы не распустились вновь

Глава 1. Дом, где отдыхают солнечные лучи

Дорога вилась от королевского дворца, в центре столицы, и бежала через поля, через мостки над тихой речкой, через берёзовые рощицы и упиралась в пологие холмы.

Здесь стоял дом. Добротный особняк в три этажа. Стены его были белые-белые, а крыша — глубокая, вишнёвая, как осенний лист клёна или спелая ягода. По утрам первые лучи солнца ударяли в окна, и весь дом загорался золотом, словно просыпался и улыбался дню.

За домом, сразу за невысокой каменной оградой начинался лес - светлый, полный солнца и птичьего гомона. Кроны ясеней, вязов и старых дубов смыкались высоко над головой, а внизу, по мху и папоротникам, плясали золотые зайчики. Тропинка убегала вглубь, мягкая, усыпанная рыжей хвоей.

Около дома цвёл сад. Дорожки, посыпанные мелким гравием, разбегались в разные стороны. Там росли розы —пунцовые, густо-алые, чайные, нежного кремового оттенка, белоснежные — те, что распускаются в июне и полнят воздух душистым ароматом.

Чуть поодаль, в тени старых лип, раскинулся травяной садик. Лаванда серебрилась рядками, розмарин тянул к солнцу узловатые веточки, а мята росла так буйно, что её запах слышен был от самого крыльца — свежий, холодящий, чуть пряный. Был там и огород — за ним следила сама кухарка Грета. Грета знала толк в земле. У неё на грядках росли пузатые тыквы, сладкая морковь и кудрявая петрушка. По краям огорода она посадила бархатцы и календулу. Грета часто выходила туда с утра, в широкополой соломенной шляпе, и всё приговаривала над грядками — не то пела, не то уговаривала их расти.

У южной стены дома, где солнце припекало целый день, стояли кадки с лимонами — пузатые, жёлтые, величиной с яблоко. Их выносили на воздух летом, а на зиму убирали в теплицу — стеклянный домик, где даже в холода зеленели салаты и краснели помидоры. За садом виднелись хозяйственные постройки: конюшня, пахнущая сеном и яблоками, курятник, откуда по утрам доносилось довольное кудахтанье.

Парадная дверь дома отворялась с низким, мягким гулом. Сразу, с порога, окутывал запах свежего хлеба, сушёных трав и лаванды. Прихожая была просторная, с высоким потолком, а прямо перед гостем — широкая резная лестница. На первом этаже, направо от прихожей, тянулась анфилада комнат. Сперва — гостиная. Просторная, светлая, с панорамными окнами от пола до самого потолка. За окнами виднелся сад, и казалось, что комната плывёт в зелени. В углу, у стены, стояли старинные часы — высокие, в ореховом корпусе, с медным маятником, который качался мерно и важно. Циферблат их был украшен тонкой росписью — небесными звёздами и золотым месяцем. Каждый час отбивался мелодичным боем, и звук этот разносился по всему дому, наполняя его покоем. В гостиной стояли диваны, обитые тёплой тканью, и низкий столик, на котором всегда ждала гостей вазочка с сухоцветом.

Рядом находилась столовая — светлая комната с длинным столом из орехового дерева. Стол тот был старый и знавал много обедов, много разговоров и смеха. По утрам солнце заглядывало в столовую сквозь кремовые шторы и рисовало на паркете косые золотые квадраты.

Дальше, в конце коридора, пряталась кухня — сердце дома. Просторная, с дубовым столом посередине, за которым вечерами собиралась вся прислуга. Медные кастрюли сияли на стенах, в очаге уютно потрескивал огонь, а на полках выстроились глиняные горшочки с надписями: «корица», «гвоздика», «анис», «мускат». Пахло здесь хлебом, травами и теплом.

На первом этаже обитали слуги, но уже давно стали друг другу семьёй. Главной на кухне была кухарка Грета. Женщина уже немолодая, но крепкая, с сильными, умелыми руками и румяным лицом. Волосы её чуть серебрились сединой, но глаза глядели весело и молодо. Она знала все рецепты наизусть и могла, не глядя, отмерить муки ровно столько, сколько нужно для пирога. Голос у неё был смешливый, грудной; когда она смеялась, смех раскатывался по кухне, как колобок. Помогала ей Жюстина — молоденькая повариха, круглолицая, со щеками, вечно перепачканными мукой, и передником, завязанным кое-как. Жюстина была старательная, но ужасно боялась, что пирог «выйдет не таким». А ещё у неё был секрет — она тайно вздыхала по конюху Бернгарду. Когда он заходил на кухню — долговязый, молчаливый, с соломинкой в волосах, — Жюстина тут же краснела до корней волос, роняла ложку и начинала сыпать муку мимо миски. Грета замечала это и только хмыкала, но молчала — зачем смущать девушку.

Бернгард — конюх — был мужчина сухопарый, с руками, вечно пахнущими сеном и яблоками. Говорил он мало, но всё примечал. Вставал затемно, первым во всём доме, и шёл к лошадям. Лошади его любили — серые, в яблоках. Заслышав его шаги, они начинали переступать в стойлах и фыркать, вытягивали морды, тыкались мягкими губами ему в ладони. Им он поверял то, чего не говорил людям; они умели слушать, прядая ушами.

Была ещё горничная Коринна. Родом с юга, она говорила чуть нараспев, и в голосе её слышалось тёплое море. Коринна заправляла бельевые шкафы и клала в них лавандовые мешочки; постели застилала так, что простыни казались натянутым шёлком. Она была племянницей мажордома Ансельма — и он, старый ворчун, любил её больше жизни, хоть виду и не подавал.

Ансельм был седовлас и прям, как аршин. Носил серебряные очки на цепочке, вёл хозяйственные книги бисерным, чётким почерком и обладал редким даром: с кем бы он ни говорил, всякий человек чувствовал себя единственным и важным гостем. Вечером, когда дела заканчивались, он снимал очки, протирал их платочком и спускался на кухню — пить чай.

Вот так вечерами они и собирались на кухне. Грета заваривала большой чайник с мятой и чабрецом. Жюстина резала медовый кекс. Коринна садилась у окна и рассказывала новости, что слышала в деревне: у мельника отелилась корова, у пастора в саду расцвела магнолия, а булочник испёк такой хлеб, что за ним выстроилась очередь до самого моста. Бернгард сидел в углу, молчал и улыбался в усы. Ансельм важно кивал, помешивал чай и иногда вставлял своё веское слово. Чай пили долго, с удовольствием; свеча оплывала воском, а кухня полнилась тихим, мирным теплом.

Хозияна дома звали Конрад Лантье. Это был человек высокий, широкоплечий, с крупными чертами лица и глубоким, спокойным голосом. В молодости он начинал с малого — с отцовской лавки в торговых рядах, где пахло шерстью и сукном. Время шло, и Конрад, обладая умом острым, а нравом деятельным, повёл дело так, что скоро его ткани — бархат, шёлк, тончайшее фландрское кружево — заказывал себе весь королевский двор. Он возил товары из-за моря и из-за гор; его караваны шли через пол-Европы. Постепенно к тканям прибавились предметы роскоши — венецианские зеркала, шкатулки с перламутром, саксонский фарфор. Так Конрад Лантье разбогател и вошёл в свет.

В столице у него имелся каменный особняк, с колоннами и парадной лестницей, где давались приёмы и где бывали важные господа. Но душою Конрад всегда стремился сюда — в загородное имение, к белым стенам и вишнёвой крыше, к лесу и саду. Здесь, в деревне, он надевал простой сюртук, выходил на крыльцо, вдыхал воздух полной грудью и чувствовал себя дома. Со слугами держался просто, по имени, и Ансельм, помнивший его ещё мальчиком, иной раз позволял себе заметить: «Господин Конрад, вы опять сапоги не сменили после прогулки». Конрад смеялся, низко, раскатисто, и отвечал: «Завтра сменю, Ансельм, завтра».

Он любил этот дом. Любил, как по утрам солнце заливает гостиную, а старинные часы бьют восемь. Любил запах лип в июне и запах печёных яблок в октябре. Любил смотреть с холма на дорогу, ведущую к столице, и думать о том, как далеко он ушёл и как хорошо, что есть куда возвращаться.

На втором этаже располагались спальни. Двери их выходили в общий коридор, у каждой стояло по маленькому столику с подсвечником. А самое заветное место в доме было на третьем этаже, под самой вишнёвой крышей. Туда вела крутая лестница, и кто раз поднимался — тот запоминал навсегда.

Там, наверху, приютилась небольшая, но уютная библиотека. Вдоль стен стояли книжные шкафы из тёмного, потемневшего от времени дерева. За стеклянными дверцами виднелись книги в кожаных переплётах — старые, пахнущие бумагой, временем и ещё чем-то таким, чему нет названия. Посередине библиотеки — круглый стол с лампой под зелёным абажуром, а рядом глубокое кресло, обитое выцветшим синим бархатом.

В воздухе библиотеки, в солнечных лучах, что пробивались сквозь круглое окно, танцевали пылинки. Мелкие, золотые, они кружились, играли, переливались — будто крохотные живые искорки. Если долго-долго смотреть на их танец, начинало казаться, что и сам ты — часть этого тихого волшебства. Окно было круглое, как корабельный иллюминатор, с деревянным ободом. Сюда вливался лесной воздух, свежий, чуть сладкий от цветущих лип. А через окно были видны кроны деревьев. Они колыхались от ветра, волновались, шумели, и чудилось тогда, что весь дом — белый корабль, что плывёт над лесом в неведомые дали.

Рядом с библиотекой пряталась мансарда — каморка под скатом крыши, где в дождь так хорошо слушать капли по черепице.

Здесь и начнётся наш рассказ.

Глава 2. Роза, сорванная в сумерках

Королевский дворец жил в нетерпении. Немолодой король ждал наследника. В одну ненастную ночь, когда молнии раздирали небо и ветер швырял дождь в окна, королева разрешилась от бремени. Родился мальчик.

Когда повитуха поднесла младенца к свету, все, кто был в покоях, замерли: до того осмысленно дитя смотрело вокруг. Он не кричал, не морщил крохотное личико, а внимательно, чуть нахмурившись, оглядел мать, потом отца, потом — когда его уложили в расшитую гербами колыбель — уставился на подвешенные над ней игрушки: серебряный месяц, атласного зайца и маленькую бархатную корону. Смотрел так серьёзно, будто уже понимал, какая ноша ляжет ему на плечи. Король, высокий и грузный мужчина с седыми висками, стоял над колыбелью и не мог сдержать улыбки. Улыбка выходила растерянная, почти мальчишеская — совсем не подобающая монарху, который тридцать лет правил твёрдой рукой.

— Маленький король, — прошептал он, и королева, утомлённая, но счастливая, слабо сжала его пальцы.

Весть о рождении принца разнеслась по столице к утру. Звонили колокола, на площадях толпился народ, в церквях служили благодарственные службы. А спустя месяц король повелел устроить бал — пышный, какого столица не видела уже несколько лет. Были разосланы приглашения во все концы королевства: гонцы в лиловых ливреях скакали по дорогам, увозя с собой плотные конверты с сургучовой печатью.

Одно из таких писем легло на стол Конрада Лантье в его столичном особняке. Конрад взял конверт, повертел в пальцах, взломал печать. Прочёл. Вздохнул. Он не любил больших сборищ. Ему претили напыщенные платья, громкая музыка, от которой гул стоял в ушах до утра, и та особая, неестественная весёлость, что завладевает людьми в присутствии высочайших особ. Отказываться было нельзя. Конрад бросил взгляд в окно, за которым серел столичный переулок, и велел Ансельму готовить парадный сюртук.

В назначенный вечер карета Конрада, запряжённая парой гнедых, покатилась по мостовой в сторону дворца. Издали тот сиял всеми окнами, будто огромный фонарь: свет лился из стрельчатых окон, ложился на площадь, и даже лужи, оставшиеся после дневного дождя, казались позолоченными.

Бальная зала встретила гостей теплом и гулом голосов. Высоченный потолок терялся в дымке от сотен свечей, белые колонны в античном стиле поддерживали хоры, где расположился оркестр. Столы ломились от закусок: заливные осетры глядели стеклянными глазами на горы паштетов, пирамиды из засахаренных фруктов искрились в свечном огне, крохотные пирожные с кремом теснились на серебряных подносах. Вдоль стен, через равные промежутки, стояли фонтаны из бокалов — шампанское лилось каскадами, пузырьки играли в стекле, и расторопные лакеи то и дело подхватывали наполненные бокалы, чтобы разнести их гостям.

Конрад вошёл в залу, поправил манжеты и сразу почувствовал на себе взгляды. Он и вправду был завидным женихом: ещё достаточно молод, хорошего сложения, состоятелен, с репутацией честного и твёрдого человека. Молодые дамы и девицы бросали на него томные взгляды; матушки за их спинами перешёптывались, оценивая, прикидывая, мысленно прибрасывая одно к другому. Конрад вежливо кланялся, обменивался учтивыми фразами, даже дважды танцевал — сперва с дочерью какого-то барона, тоненькой, как тростинка, и молчаливой, потом с весёлой вдовой, которая всё время пыталась завладеть его вниманием и непрерывно острила. Однако довольно скоро он утомился. Оркестр заиграл очередную мазурку, дамы закружились в такт, а Конрад, воспользовавшись суетой, скользнул к боковой двери и вышел в сад.

Здесь было тихо. Ночной воздух, влажный после недавнего дождя, пах мокрой землёй и отсыревшей корой. Фонари вдоль дорожек горели неярко, жёлтыми пятнами ложась на гравий. Где-то далеко, за кронами старых лип, гремела музыка, но здесь она доносилась лишь приглушённым эхом, точно сквозь вату. Конрад прошёл чуть дальше, к каменной балюстраде, за которой чернели кусты роз. И вдруг заметил: он здесь не один.

У балюстрады, облокотившись на мокрый камень, стояла девушка. Она была стройная, в платье неяркого, серебристо-серого оттенка, скромного, хоть и сшитого со вкусом. Светлые волосы были убраны просто, без пышных причёсок. Услышав шаги, она резко обернулась, и в свете далёкого фонаря Конрад увидел её глаза — испуганные, но живые, тёплые.

— Прошу извинить за вторжение, — сказал он, останавливаясь в нескольких шагах. — Я не думал, что здесь кто-то есть.

— Я уже ухожу, — быстро ответила она и сделала движение в сторону.

— Постойте, — он чуть повысил голос. — Скажите хотя бы, как вас зовут.

Она замялась, теребя пальцами складку на платье.

— Элианна. Но, право, сударь, неприлично оставаться наедине с мужчиной. Если кто-то увидит...

— Тогда я спрячусь, — Конрад улыбнулся и отступил на шаг, в тень кустов. — Вот, меня уже почти нет. Обещаю: если кто-то придёт, я немедленно превращусь в садовую статую.

Элианна невольно засмеялась. Смех у неё был тихий, чуть горловой, согревающий.

— Почему Вы здесь одна, а не танцуете? Такой вечер, музыка, шампанское...

Девушка опустила глаза. Пальцы всё ещё теребили складку.

— Моя семья... мы из старинного, но обедневшего рода, — проговорила Элианна негромко. — Желающих танцевать со мной немного. Приданого нет, только книги. — Она опять усмехнулась, но на этот раз в усмешке проскользнула горечь. — А терпеть жалостливые взгляды — благодарю покорно. Лучше уж в саду. Здесь хотя бы розы не спрашивают, сколько у тебя за душой.

Конрад помолчал. Потом повернулся к ближайшему кусту, всмотрелся и осторожно сорвал одну розу — тёмно-алую, почти чёрную в сумраке, влажную от дождя. Протянул ей.

— Думаю, даже этот прелестный цветок не сравнится с Вами, — сказал он просто. — Позволите пригласить Вас на танец?

Она удивлённо подняла брови. Потом улыбнулась — уже не смущённо, а тепло и открыто.

— Вы правда этого хотите?

— Я редко делаю то, чего не хочу, — ответил Конрад.

Элианна взяла розу. Лепестки чуть дрогнули в её пальцах. Они вернулись в залу вместе. Оркестр как раз заиграл вальс, и Конрад, не выпуская её руки, повёл Элианну в круг. Она танцевала легко, почти не касаясь паркета, и глаза её теперь сияли. Придворные переглядывались: сам Лантье, богатый и неприступный, танцует с какой-то безвестной девицей в скромном платье... Но Конрад не замечал перешёптываний. Он видел только её.

Весь вечер Конрад и Элианна провели вместе. Говорили — о чём, после ни один из них не мог бы припомнить: о книгах, о саде, о том, как пахнут липы в июне и как шумит море, которого Элианна никогда не видела. Она рассказывала о старых томах, что достались ей от деда — сборниках баллад и ботанических атласах с засушенными цветами между страниц. Он слушал и ловил себя на мысли, что не хочет, чтобы этот вечер кончался.

Однако часы на дворцовой башне пробили полночь. Гости начали разъезжаться. Элианна мягко высвободила руку.

— Мне пора, — сказала она тихо. — Благодарю вас, господин Лантье.

— Конрад, — поправил он. — Просто Конрад.

— Конрад, — повторила она, пробуя имя на вкус, и в голосе её прозвучало что-то очень тёплое и немного печальное.

Она ушла в сторону каретной площади, а он ещё долго стоял на ступенях дворца, глядя, как огоньки чужих экипажей тают в сырой ночи. В пальцах у него остался один-единственный лепесток — алый, с каплей дождя. Конрад бережно спрятал его в нагрудный карман.

В столичный особняк он вернулся далеко за полночь. Снял сюртук, не зажигая свечи, сел у окна. В доме напротив уже погасили огонь. Где-то далеко, на колокольне, часы пробили час.

Он думал об Элианне. Об её смехе. О том, как дрогнули её пальцы, принимая розу. И чувствовал отчётливую, щемящую грусть — словно закончилось что-то важное, не успев начаться, и словно он потерял то, что только-только нашёл.

Глава 3. В дом приходит любовь

Серое, зябкое утро прокралось в столицу незаметно. Весна выдалась холодная, хотя иногда и радовала погожими деньками. Конраду казалось, что прошедший вечер согревался улыбками Элианны, а сейчас - за окном шёл мелкий дождь. В кабинете было темно и не топлено. Только в камине сиротливо чернела горка вчерашней золы. Сам хозяин сидел в кресле у окна, всё в том же вечернем сюртуке, что и на балу. Белый шейный платок был сбит набок, манжеты помяты. Он смотрел в окно невидящим взглядом и не шевелился.

Так застал его старый слуга Себастьян, вошедший с охапкой дров, чтобы затопить камин. Увидев господина, он замер на пороге.

— Господин Лантье? — окликнул он осторожно. — Вы, никак, и не ложились?

Конрад не ответил. Себастьян, поколебавшись, прошёл к камину, опустился на колени и принялся укладывать поленья. Сухие щепки занялись быстро, по комнате поплыло тепло.

— Господин Лантье, — повторил слуга, уже настойчивее, — всё ли хорошо? Вы меня тревожите.

Конрад медленно обернулся, будто впервые заметил, что он в комнате не один.

— Прости, Себастьян. Я задумался.

— Задумались... — проворчал старик, раздувая пламя мехами. — Задумались так, что не заметили, как ночь прошла. А между тем у вас нынче дела в порту. В полдень — встреча с управляющим складов. Помните?

Конрад поморщился, потёр переносицу. Потом кивнул и поднялся.

— Благодарю. Дай мне час — переоденусь и еду.

День прошёл в делах, но подчинённые Конрада то и дело переглядывались. Управляющий складов, сухонький человечек с вечной чернильной кляксой на пальце, дважды переспросил, верно ли он понял распоряжение, — до того рассеянно звучал голос хозяина. Писарь в порту осмелился заметить, что господин Лантье подписал бумагу не в той графе. Конрад извинился и поправил ошибку, но мысли его витали далеко. Впервые за много лет дела казались ему чем-то вязким, второстепенным. Перед глазами стояла Элианна в серебристо-сером платье, её светлые волосы, испуганный, а потом тёплый, смеющийся взгляд.

Покончив с бумагами, Конрад прошёл к начальнику порта — крепкому, загорелому человеку с окладистой рыжей бородой и зычным голосом. Тот встретил его радушно, усадил пить чай в своём кабинете с видом на причалы. Чай был крепкий, с бергамотом, в большой пузатой чашке. Начальник порта что-то рассказывал о задержках грузов, о новом тарифе, но Конрад слушал вполуха.

— …ждут «Святую Анну» с утренним приливом, а она всё не показывается, — гудел начальник. — Не извольте беспокоиться, господин Лантье, ваша «Мария» должна вот-вот подойти. Вон, кстати, кажется, и она.

Конрад поднял глаза. На серой воде залива, под низким небом, показался знакомый силуэт — трёхмачтовый корабль с парусами, убранными до половины. Он шёл медленно, тяжело, глубоко оседая в воду: значит, полон товара.

Мужчины вместе вышли на причал. В лицо ударил влажный, солёный ветер. Корабль пришвартовался, заскрипели канаты, застучали сходни. Конрад сам поднялся на борт. Капитан, старый моряк с обветренным лицом, отсалютовал ему и повёл в трюм. Там рядами стояли запечатанные тюки с шерстью, бочонки с индиго, плотно увязанные штуки фландрского сукна. Пахло деревом, солью и чем-то пряным. Конрад провёл ладонью по одному из тюков, кивнул капитану и спустился обратно. Всё было в порядке, товар доставлен как должно. Но даже эта привычная, надёжная обрядность не принесла ему обычного удовлетворения. Он ловил себя на мысли, что представляет, как рассказал бы Элианне о дальних странах, откуда приходят эти суда, — о том, как пахнет корица в порту Александрии и как выглядит закат над Генуэзским заливом. Рассказал бы — и увидел бы, как загораются её глаза. Тряхнул головой, отгоняя непрошеное видение, и зашагал по причалу обратно.

К вечеру, едва закончив с самыми неотложными делами, Конрад велел запрягать экипаж. Он ехал в загородное имение — туда, где легче дышалось и думалось. Гнедые бежали резво, копыта стучали по влажной дороге, а Конрад всё смотрел в окно кареты и не видел ни берёзовых рощиц, ни серого неба, ни первых огоньков в деревенских окнах. В имение он прибыл уже затемно. Дом встретил его тишиной и запахом лаванды. Конрад сбросил плащ, прошёл в гостиную, где старинные часы как раз пробили девять, и опустился в кресло у камина, даже не зажигая свечей.

Там его и нашёл Ансельм.

Мажордом вошёл бесшумно, со своим обычным серебряным подсвечником в руке. Увидев хозяина в темноте, он не удивился — только чуть склонил голову и, помолчав, проговорил:

— Господин Конрад, не сочтите за дерзость, но вы уж третий час сидите без света и без ужина. Неладно что-то?

Конрад поднял глаза. При оранжевом свете свечи лицо его выглядело усталым и непривычно растерянным.

— Ансельм... — начал он и осёкся. А потом, словно решившись, заговорил.

Конрад рассказал всё: о бале, о духоте и суете, о бегстве в сад. О девушке, которую встретил там. О том, как она теребила складку на платье и говорила, что не хочет жалостливых взглядов. О её смехе. О том, как светло и просто было с ней весь вечер. О том, как после её ухода весь мир вдруг показался пустым и ненужным.

— Я не знаю, отчего меня так поразило, — закончил он тихо. — Не красота её — хотя она прелестна. Не то, что она бедна и горда. Что-то ещё... Что-то внутри. Словно я заглянул в окно чужого дома и увидел там свет.

Ансельм слушал молча, чуть склонив седую голову. Когда Конрад умолк, мажордом позволил себе усмешку — ту самую, особенную, уголками губ: по-отцовски понимающую.

— И только-то? — спросил он мягко.

Конрад нахмурился.

— Что значит «только-то»?

— А то и значит, господин Конрад, что нет ничего проще. Девушку эту зовут — как, вы сказали?

— Элианна.

— Вот и славно. Узнаем её адрес, пошлём приглашение. Вы — человек известный, богатый, репутация у Вас безупречная. Отказа не будет. Тем более, — Ансельм чуть понизил голос, — если, как Вы говорите, приданого у неё нет, то охотников за её рукой, полагаю, немного. Печально, но таков свет.

Конрад поднял на него глаза. В них затеплилась решимость.

— Ты прав. Ансельм, прошу тебя, разузнай всё, что можно. Мне нужно её увидеть снова.

Мажордом кивнул и, прихватив подсвечник, вышел. А Конрад ещё долго сидел у камина и смотрел на пламя.

На следующий день Ансельм взялся за дело с тем же усердием, с каким вёл хозяйственные книги. Через свою племянницу Коринну — а та, как известно, умела расспросить и послушать — он выяснил всё, что требовалось.

Сведения оказались такими: род Элианны был старинный и в прежние времена весьма знатный, но обеднел до того, что от былого величия остались только фамильные портреты в потускневших рамах да пара сундуков с книгами. Жила девушка с овдовевшей матерью в скромном доме на окраине столицы. В свете бывала редко, да и то лишь по приглашению дальних родственников, жалевших бедную кузину.

Вечером Ансельм и Коринна сидели в кухне вдвоём, обсуждая добытые новости. Грета, помешивая суп, прислушивалась.

— Союз был бы выгоден обеим сторонам, — рассудительно заметил Ансельм, протирая очки платочком. — Господин Конрад богат, но не титулован. Он вращается в высшем свете, но сам остаётся для них купцом — пусть и богатейшим. Древняя, хотя и бедная фамилия, прибавит ему веса. А девушка получит достойное положение. Судя по рассказу господина Конрада, она ему небезразлична. А это случается ох как нечасто.

Коринна, подперев щёку ладонью, мечтательно улыбнулась.

— Значит, в этом доме скоро будет хозяйка, — протянула она нараспев. — Чуете, тётушка Грета? Перемены...

Грета ничего не ответила, только хмыкнула и помешала суп старательнее прежнего. Но по лицу её было видно: она уже прикидывает, какие пироги печь на смотрины.

А Конрад в тот же вечер, сидя в библиотеке под круглым окном, взял чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и долго смотрел на золотые пылинки, танцующие в луче закатного солнца.

Потом написал: «Милостивая государыня Элианна...». Остановился, перечёл. Буквы глядели слишком чопорно, холодно, будто деловое предписание. Конрад раздражённо зачеркнул строчку и взял новый лист. Начал иначе: «Сударыня, позвольте выразить надежду, что Вы помните...». Нет. Глупо. Она, может быть, и не помнит. Сочтёт навязчивым.

Конрад представил, как Элианна развернёт письмо — её тонкие пальцы, тот самый тёплый взгляд, каким она смотрела на него в саду. Представил, как она пробежит глазами строки, и вдруг ему сделалось страшно. Вдруг она усмехнётся? Вдруг пожмёт плечами и отложит письмо в сторону? Интересен ли он ей? Или тот вечер был для неё просто случайностью, которую она уже забыла? Он смял лист. Бросил в корзину. Взял третий. Теперь он писал просто, без прикрас, почти сухо: приглашал на прогулку в королевский парк — в следующее воскресенье, в три часа пополудни. Ничего лишнего. Подписался: «С глубоким уважением и надеждой, Конрад Лантье». Сложил письмо, запечатал гербовой печатью. Потом поднялся, открыл дверь и позвал Ансельма.

Мажордом явился тотчас, словно ждал за дверью.

— Вот, — Конрад протянул ему конверт. — Приглашение. На променад. Будь что будет.

Ансельм принял письмо двумя пальцами, бережно повертел в руках.

— Вы всё сделали правильно, господин Конрад, — сказал он спокойно. — Поверьте старику, иногда нужно просто дать судьбе слово.

Он поклонился и вышел, неслышно притворив за собой дверь. Конрад остался у окна. За стеклом, в сгущающихся сумерках, кроны деревьев волновались и шумели. А старый дом стоял, прислушиваясь, и тихо ждал свою хозяйку.

Глава 4. Союз двух сердец

Если от королевского парка пойти на восток, миновать три узких переулка и свернуть у старой булочной, то окажешься на тихой улочке, где даже в базарный день слышно, как поют малиновки. Здесь, в глубине небольшого садика, стоял одноэтажный коттедж — маленький, с чуть покосившейся трубой и выцветшими от времени ставнями. Посторонний взгляд назвал бы его бедным. Но тот, кто умел смотреть, замечал другое: изобилие цветов, окружавших дом, говорило о заботливой руке.

Кусты лаванды, буйно разросшиеся у крыльца, серебрились в утреннем солнце. Вдоль дорожки, усыпанной гравием, теснились горшочки с геранью, чьи алые шапки пламенели на фоне белой стены. По решётке, приставленной к южной стене, карабкался клематис, уже набравший бутоны. И повсюду — в старых жестяных вёдрах, в глиняных плошках, в деревянных ящиках — цвели анютины глазки, маргаритки и нежные, чуть растрёпанные кустики душистого табака. Сад был крохотный, но ухоженный с такой любовью, что казался больше, чем был на самом деле.

Коттедж этот не принадлежал Элианне и её матери. Дальние родственники, сжалившись, позволили им поселиться здесь несколько лет назад, когда умер отец и выяснилось, что от былого состояния не осталось почти ничего. Позволили, но не забывали при каждом удобном случае намекнуть, что долго такое положение длиться не может. Элианне пора бы определиться с замужеством, переехать к мужу и забрать с собой мать. Матушка эти намёки выслушивала, кивала, а потом, оставшись одна, долго сидела молча у окна. Она не торопила дочь: сама когда-то вышла замуж по любви и знала цену сердечному выбору.

В то утро Элианна поднялась, как всегда, рано. Воздух был по-весеннему свеж, и она, накинув тёплую шаль поверх домашнего платья, вышла в сад. В руках у неё была небольшая лейка — старая, медная, с чуть погнутой ручкой, но тщательно начищенная. Элианна ходила от цветка к цветку, наклонялась, разглядывала листья, поправляла стебли. Где-то подсыпала земли, где-то удобряла, приговаривая что-то тихо и ласково. Вскоре она негромко запела, почти про себя; простой мотив качался в воздухе, как мотылёк. Малиновки на старой яблоне прислушались, склонили головки и, кажется, одобрили.

За этим занятием и застал её стук в калитку. Элианна вздрогнула, выпрямилась, вытерла руки о передник. У калитки стоял посыльный — мальчишка в синей ливрее, запыхавшийся и гордый собой. Он протянул ей конверт, вежливо поклонился и убежал, не дожидаясь благодарности.

Элианна повертела конверт в пальцах. Бумага была плотная, с тиснением, с гербовой печатью. Такой в их доме ещё не бывало. Она быстро вошла в дом и почти бегом, насколько позволяла крохотная прихожая, направилась в гостиную. Мать сидела у окна в своём любимом кресле и вязала. Спицы мерно постукивали, на коленях у неё росло тёплое серое полотно будущей шали. Увидев дочь с конвертом в руке, она отложила вязание.

— Что там, милая?

— Это от господина Лантье, — проговорила Элтанна тихо. — С бала.

Мать взяла конверт, повертела, приблизила к глазам — и невольно ахнула.

— Бумага-то какая... И почерк. Взгляни, какая ровная, твёрдая рука.

Элианна сломала печать, развернула письмо и пробежала глазами. Щёки её медленно залились краской.

— Он приглашает меня на прогулку. В королевский парк. Я... я не думала, что он запомнил.

— А ты? — тихо спросила мать.

Элианна опустила взгляд. Она запомнила. Ещё как запомнила. Помнила его голос, его просьбу: «Постойте, как Вас зовут». Помнила, как он протянул ей розу и как дрогнули его пальцы, когда она принимала цветок. Помнила всё — но запретила себе мечтать. Зачем мечтать, если ничего не выйдет?

— Расскажи мне о нём, — попросила мать мягко.

И Элианна рассказала. Сперва сбивчиво, потом всё свободнее. Какой он замечательный — любезный и обходительный, как сразу заговорил с ней не свысока, а просто, словно со старой знакомой. Как не побоялся танцевать с ней, хотя на них смотрели. Как было с ним легко и покойно, будто знаешь человека много лет. Мать слушала, не перебивая, и лицо её светлело.

— Ты пойдёшь? — спросила она, когда Элианна умолкла.

— Конечно, пойду, — та даже улыбнулась. — Разве можно отказаться?

И они вместе сели писать ответ. Элианна писала, а мать заглядывала в листок и то и дело что-то советовала: «Нет, тут слишком строго... А здесь лучше добавить, что ты рада...». Письмо получалось то слишком церемонное, то чересчур тёплое. Обе то и дело начинали хихикать, как девочки, и в конце концов Элианна поставила точку с такой силой, что перо брызнуло чернилами. Мать взяла листок, внимательно перечла и удовлетворённо кивнула:

— По-моему, теперь хорошо получилось.

*

В воскресенье, ровно в три часа пополудни, Элианна вошла в королевский парк. Погода выдалась ясная, небо над столицей наконец смягчилось; в аллеях было людно, но она издали различила высокую фигуру Конрада. Он стоял у фонтана и, увидев её, тотчас шагнул навстречу.

Мать, как и полагалось приличиями, шла поодаль и не приближалась. Она села на скамейку у цветущей магнолии, разложила вязание на коленях, делая вид, что всецело занята петлями. Но взгляд её время от времени устремлялся туда, где молодые люди шли по аллее рядом.

А они шли и разговаривали. Сперва — о погоде, о парке, о том, как хорошо, что наконец потеплело. Потом — о книгах. Элианна, поначалу тихая и немного скованная, постепенно оживилась: оказалось, он читал те же баллады, что и она, и помнил наизусть несколько строк. Она рассмеялась, когда он процитировал их с шутливым пафосом. Они говорили о море, которого она никогда не видела, о далёких странах, о цветах — и тут Элианна уже не могла молчать и рассказывала о своём садике так горячо, что Конрад слушал затаив дыхание.

Солнце медленно клонилось к западу. В аллеях зажглись первые фонари. Мать, продрогнув на скамейке, дважды переложила вязание с колена на колено, но молодые люди всё не могли расстаться. И когда они наконец простились, Конрад поцеловал Элианне руку — долгим, чуть задержавшимся поцелуем, а она, уходя, оглянулась.

Через несколько дней Конрад пригласил Элианну и её матушку в чайную на набережной — небольшое, уютное заведение с видом на реку, где подавали душистый чай с жасмином и воздушные меренги. За столиком у окна они просидели добрых два часа, и мать на этот раз не пряталась за вязанием, а сидела рядом и участвовала в беседе. Она смотрела, как Конрад внимательно слушает её дочь, как подливает ей чай, как его рука на мгновение задерживается на её пальцах, и сердце матери тихо радовалось.

Потом был театр. Конрад взял ложу у самой сцены, где играли модную в тот сезон комедию. Элианна, в скромном, но со вкусом перешитом платье, сидела у бархатного барьера, и глаза её сияли. В антракте они прогуливались в фойе, и на них уже начинали оглядываться: Лантье, известный холостяк, и какая-то незнакомка из обедневшего рода...

Затем — оранжерея в королевском ботаническом саду. Под стеклянными сводами, среди пальм, папоротников и диковинных орхидей, Элианна почувствовала себя точно в раю. Она переходила от дерева к дереву, называла каждое по латыни, память у неё была превосходная, а Конрад ловил себя на том, что не может отвести от неё глаз. Там, в оранжерее, пахло влажной землёй и цветами; сквозь стекло лился мягкий, зеленоватый свет. И там, в этой зелёной полутьме, они впервые замолчали надолго — и молчание это было не неловким, а тёплым и обещающим.

Свет заговорил.

Столичные кумушки судачили: кто эта девушка, которую господин Лантье всюду водит? Одни завидовали — те, кто давно метил в невесты богатому купцу и получил от ворот поворот. Другие, напротив, внезапно обратили внимание на Элианну: в ней обнаружили скромное очарование, изящество манер и, что немаловажно, интерес самого Лантье. К её скромному дому начали захаживать гости: то один, то другой молодой повеса, а то и солидный вдовец. Ей начали присылать цветы и записочки. Но Элианна всем отвечала отказом — мягко, но решительно. Она не обнадёживала никого. Она ждала встреч с Конрадом.

Когда до Конрада дошли слухи об этих визитах, он сперва ощутил укол ревности. Ему вдруг представилось, что кто-то другой может занять место рядом с ней, и от этой мысли внутри всё сжалось. Однако почти тотчас пришло и другое чувство — надежда. Она отказала всем, кроме него. Она улыбается только ему. Она вспыхивает, только когда он входит. Разве это не говорит лучше всяких слов? И тогда Конрад решился.

В воскресенье, ровно через месяц после их первой прогулки, он ждал её у того же фонтана. Но на этот раз он был не один: вокруг прогуливались столичные жители, и многие с любопытством поглядывали на высокого господина, что стоял с прямой спиной и напряжённым лицом.

Элианна, как и в первый раз, вошла в парк с матерью, и мать, как тогда, осталась на скамейке у магнолии. Но едва девушка приблизилась, Конрад шагнул к ней — и вдруг опустился на одно колено прямо на посыпанную гравием дорожку. В толпе кто-то ахнул. Дамы прикрылись веерами, кавалеры вытянули шеи. А Конрад, глядя на Элианну снизу вверх, протянул ей раскрытую бархатную коробочку. Внутри, на тёмном бархате, лежало кольцо — тонкий золотой ободок с камнем чистой, пронзительной голубизны, словно осколок весеннего неба.

— Элианна, — произнёс он, и голос его звучал непривычно тихо, почти глухо. — С первой нашей встречи Вы вошли в моё сердце и, кажется, уже не собираетесь его покидать. Я человек простой и не умею говорить красиво. Но я прошу Вас стать моей женой. Окажите мне эту честь.

Элианна замерла. Глаза её наполнились слезами. Мать, забыв про приличия, привстала со скамейки и прижала платок к губам.

— Да, — выдохнула Элианна почти беззвучно. И потом, уже громче: — Да.

Конрад поднялся, надел кольцо на её дрожащий палец — оно пришлось впору, будто его делали на заказ, — и заключил её в объятия, поцеловал на глазах у всего парка. Толпа вокруг зашепталась, заулыбалась; кто-то захлопал в ладоши. А они стояли обнявшись, и солнце лилось на них сквозь молодую листву, и казалось, будто сама весна благословляет их.

Свадьбу сыграли через месяц.

Торжество прошло в загородном имении Конрада — он настоял на этом, и Элианна горячо его поддержала: городская суета была ей чужда, и ничего, кроме радости, отказ от шумного приёма у неё не вызвал. Гостей пригласили немного: мать невесты, несколько близких друзей, дальних родственников — тех, что когда-то пустили их в коттедж, — и, конечно, всех слуг, которые к тому времени уже обожали молодую госпожу. Грета расстаралась на славу: стол ломился от яств, а свадебный пирог — трёхъярусный, с кремовыми розами — вызвал всеобщее восхищение. Играли две скрипки и флейта, музыка была светлой и прозрачной, как тот майский день. Конрад не сводил глаз с молодой жены; она, в белом платье — простом, но удивительно идущем к её светлым волосам, — сияла тихим, внутренним светом.

Элианна и её мать переехали в дом с вишнёвой крышей. Конрад, узнав, что она, как и он, предпочитает деревенскую тишину городской суете, был растроган до глубины души. В первое же утро после свадьбы он взял её за руку и повёл в сад.

— Это всё твоё, — сказал он, обводя широким жестом цветники, кусты роз, травяной садик и огород. — Здесь ты можешь устроить всё по своему вкусу. Хочешь — пересаживай, хочешь — сажай новое. Это твой сад.

Элианна прижала ладони к щекам.

— Мой сад, — прошептала она. — Ты даже не представляешь, что ты мне подарил...

Она легко побежала по дорожке, разглядывая каждый куст, каждую клумбу, и уже на ходу прикидывала, куда можно посадить новые розы и где лучше всего будет смотреться клематис.

Со слугами Элианна познакомилась в первые же дни. Застенчиво, но с тёплой улыбкой назвала каждого по имени, каждого о чём-то спросила. Ансельм после этого знакомства задумчиво протёр очки и заметил, что у новой госпожи «лёгкая рука». Грета, угостившая её пирогом с яблоками, осталась довольна: Элианна не ковыряла кусочек, а ела с аппетитом и искренне хвалила. Жюстина, краснея до ушей, призналась Коринне, что госпожа «совсем как простая, а всё-таки настоящая дама». Бернгард, не сказав ни слова, но заметив, как бережно Элианна погладила по морде лошадь, молча кивнул своим мыслям и счёл её подходящей хозяйкой для этого дома.

Мать Элианны быстро нашла общий язык с Гретой. Та, увидев, что новая госпожа, то есть мать госпожи, не гнушается ни кухни, ни огорода, сперва опешила, а потом и вовсе растаяла. Теперь они вдвоём с утра возились в огороде: пололи, подвязывали, подсыпали земли. Грета для виду ворчала: «Госпоже-то нельзя...». Но та только отмахивалась и смеялась:

— Раз я госпожа, значит, могу делать что хочу. Тем более на старости лет. И знаешь, Грета, у меня никогда не было такой замечательной подруги, как ты.

Услышав это, Грета шмыгнула носом и сунула ей в руки пучок только что срезанной петрушки.

*

Вскоре после свадьбы Конрад и Элианна отправились в свадебное путешествие — к морю. Элианна, никогда не покидавшая столицы дальше чем на день пути, замирала от восторга на каждом шагу. Она смотрела на бескрайнюю синюю воду и не могла поверить, что такое бывает. Волны накатывали на берег с мерным шумом, солнце дробилось на воде тысячью искр, а ветер пах солью и чем-то неведомым — свободой, простором, счастьем. Они бродили по уютным приморским городкам, где белые домики карабкались по склонам гор; смотрели, как рыбаки тянут сети; кормили с руки дельфинов, подплывавших к самому пирсу. Элианна ахала, смеялась, хватала мужа за руку, и Конрад смотрел на неё, и думал, что судьба оказалась к нему щедра сверх всякой меры.

Обратно они возвращались с сундуками, полными подарков. Едва карета остановилась у крыльца, Элианна, не успев даже переодеться с дороги, велела позвать всех в гостиную.

— Это вам, Ансельм, — она протянула мажордому коробочку, в которой лежал новый писчий набор: серебряная чернильница, тонкое перо и песочница с выгравированным на ней парусником. Старик принял подарок, поднёс к глазам, и на его суровом лице проступило почти детское умиление.

— Коринна, милая, это тебе, — в руках горничной оказалась длинная шёлковая лента с узорами, напоминавшими те, что носят на её родине. Коринна ахнула, прижала ленту к щеке, и в глазах её блеснули слёзы.

— Жюстина, а это тебе, — круглолицая повариха получила коробочку с помадой и румянами и тут же залилась краской, бормоча что-то неразборчивое.

Бернгард, к своему величайшему изумлению, был одарён женским платком — тонким, с кружевной каймой. Элианна протянула его с серьёзным видом, но в глазах у неё плясали бесенята.

— Это вам, Бернгард. На тот случай, если захочется подарить что-то даме сердца. Платком, знаете ли, дело не ограничится... — она покосилась в сторону Жюстины, и та, кажется, готова была провалиться сквозь пол.

И наконец — Грете. Элианна извлекла из сумки плотный свёрток и протянула кухарке.

— Это редкие семена. С юга. Там, говорят, из них вырастают такие тыквы, что в деревне можно на троих делить.

Грета развернула свёрток, заглянула в пакетики, и на её румяном лице расплылась широкая улыбка.

— Ну, госпожа... — только и вымолвила она.

Вечером все сидели на кухне, пили чай, слушали рассказы о море и дельфинах, и дом, казалось, тоже слушал. Старые стены, помнившие ещё холостяцкое одиночество Конрада, теперь вбирали в себя новый, живой и тёплый гул — смех, голоса, звяканье чашек. Свечи горели ровно и мягко, и в их свете лицо Элианны казалось совсем юным и бесконечно счастливым.

Глава 5. Имя для дочери

Год пролетел незаметно, В доме с вишнёвой крышей царили мир и то особенное, ни с чем не сравнимое тепло, какое приносит с собой любовь. Конрад по-прежнему вёл дела: ездил в столицу, заседал в портовой конторе, подписывал бумаги, встречал корабли. Однако теперь, уезжая, он знал, куда и к кому возвращается, и от этого даже деловая суета казалась лёгкой. Элианна ждала его. С каждым днём это ожидание становилось всё более наполненным и радостным.

У них завелась маленькая игра: кто проснётся раньше и принесёт другому завтрак в постель. Элианна, лёгкая на подъём, часто выигрывала: она успевала спуститься на кухню, пока Грета ещё только растапливала печь, и возвращалась с подносом, на котором дымились две чашки какао и тарелка с тёплыми булочками. Правда, иногда Конрад, просыпался затемно, старался одеться неслышно и сам шёл на кухню. Грета, увидев хозяина в халате, всплёскивала руками, но кофе варила. Тогда уже Элианна просыпалась от запаха свежего хлеба и оттого, что муж тихонько целовал её в висок.

— Опять ты меня обставила, — говорил он с притворной досадой, когда на подносе всё-таки обнаруживались её булочки.

— Ты просто слишком громко скрипишь половицами, — отвечала она, улыбаясь. — Я слышу тебя ещё в коридоре.

Днём Элианна работала в саду. За год она превратила его в настоящее цветочное царство: к старым кустам роз, что росли здесь до неё, прибавились новые сорта — нежно-абрикосовые, густо-бордовые и даже редкие, почти голубые, выписанные Конрадом по её просьбе из далёкого питомника. Элианна ухаживала за ними с той же ласковой тщательностью, что и за цветами в своём старом коттедже. И случилось удивительное: её розы стояли в вазах дольше всех прочих. Соседи и гости, бывавшие в доме, замечали это. По округе пошёл слух, что у госпожи Лантье розы — волшебные.

Вскоре у Элианны завелось небольшое дело. Ранним утром, пока солнце ещё не поднялось высоко и лепестки хранили ночную прохладу, она сама выходила в сад с корзиной и садовыми ножницами. Срезала лучшие цветы — бережно, под углом, как учила её когда-то мать, — и укладывала в коробки, обитые шёлковой бумагой. Местный разносчик отвозил их в столицу, в лучшие цветочные лавки. Розы госпожи Лантье охотно раскупали. Каждый раз, когда Элианна подсчитывала заработанные деньги и заносила сумму в маленькую тетрадь, она испытывала ни с чем не сравнимое чувство. Она не просто сидела дома, сложа руки, как знатная дама. Она зарабатывала сама. Своими руками. Это была та особая гордость, которой не купишь ни за какие богатства.

Все заработанные средства Элианна отдавала в приют для сирот на окраине столицы. Каждую неделю отвозила туда небольшой конверт, а иногда и сама заезжала проведать детей. Тамошняя настоятельница, сухонькая монахиня с добрыми морщинами у глаз, не уставала благословлять молодую госпожу.

Конрад не мог не восторгаться добротой своей жены. Однажды вечером, сидя в гостиной при свечах, он взял её за руку и сказал:

— Послушай... Если тебе важно помогать, может, сделаем что-то вместе? У меня есть знакомый лекарь, главный врач больницы для бедных. Прекрасный человек. Я давно хотел выделить сумму на ремонт их палат, да всё руки не доходили. Ты могла бы посмотреть, что им нужнее всего.

Элианна согласилась с радостью.

Через несколько дней они вместе поехали в старую больницу. Главный лекарь, высокий сутулый человек с печальными, но живыми глазами, встретил их с поклоном. Элианна всё осмотрела: палаты, кухню, крохотный внутренний двор, где гуляли выздоравливающие. Она не просто кивала — она запоминала, записывала, расспрашивала. Когда Конрад выделил обещанные средства, она нашла им достойное применение. Через месяц в палатах стало светлее, на окнах появились занавеси, а двор расширили, поставили скамейки и несколько клумб с анютиными глазками. Лекарь, прощаясь, задержал её руку в своей и проговорил глуховато:

— Вы не просто добрая женщина, госпожа Лантье. Вы обладаете редким даром — делать добро так, будто это самое естественное дело на свете.

Все, кто узнавал Элианну — будь то приютские дети, больничные сиделки, лавочники в ближнем городке или деревенские женщины, — все находили в ней что-то светлое, и ни один не мог устоять перед этим тихим обаянием. Слуги в доме давно её обожали; теперь к ним присоединилась и вся округа.

Когда Конрад уезжал по делам надолго, на пять или больше дней, Элианна скучала. Она никогда не жаловалась, но пустота, которую оставлял после себя муж, была ощутима. В такие дни она больше читала: брала книги из библиотеки под круглым окном и сидела в кресле, укрыв ноги пледом. Больше возилась в саду. Больше разговаривала с Гретой, с матерью, с Коринной. Изучала рецепты — ей хотелось порадовать мужа чем-то особенным, что он не пробовал. Она переписывала их в свою тетрадь, советовалась с Гретой; та поначалу ревновала, а потом смирилась и даже помогала.

Однажды, в начале осени, когда воздух уже пах прелыми листьями и яблоками, Конрад возвращался из столицы. Карета, проехав по знакомой до каждого поворота дороге, остановилась у крыльца. Конрад вышел, размял затёкшие плечи и толкнул парадную дверь. С порога его обволок тёплый, сладкий, пряный запах. Запах яблочной шарлотки, той самой, какую пекла Грета по воскресеньям. Но сегодня был четверг.

Конрад ещё не успел снять плащ, как на лестнице послышались быстрые шаги. Элианна, раскрасневшаяся, радостная, почти сбежала вниз и бросилась к нему.

— Конрад! Наконец-то!

Едва она обвила его шею руками, в холле показалась мать. Она спускалась не спеша, и лицо у неё было одновременно и растроганное, и встревоженное.

— Подожди, милая, — сказала она мягко, — тебе надо быть осторожнее.

Конрад замер. В сердце ударила холодная игла. Он отстранился, заглянул жене в лицо и сжал её плечи:

— Что случилось? Тебе нездоровится? Я уезжал — ты была весела... Она больна? — обернулся он к матушке, и голос его дрогнул.

Но Элианна рассмеялась — тихо и счастливо. Взяла его ладони обеими руками и прижала к своему животу — туда, где под тканью домашнего платья угадывалась едва заметная округлость.

— У нас будет ребёнок.

Мужчина замер. В доме сделалось тихо — только старинные часы в гостиной мерно отбивали секунды. Конрад смотрел на жену, словно не веря. Потом лицо его озарилось — медленно, как загорается рассвет.

— Ребёнок... — повторил он, ошарашенно, и осёкся. Потом, крепко обняв жену и зарывшись лицом в её светлые волосы, добавил почти шёпотом: — Я клянусь, что буду оберегать тебя. Вас обоих.

Весь вечер в доме царила особенная, взволнованная радость. За ужином Грета подала шарлотку, которую Элианна запекла сама, и Конрад съел два куска, хотя обычно был равнодушен к сладкому. Ансельм, заглянув в столовую, не проронил ни слова, только поклонился госпоже чуть ниже обычного. Коринна шмыгала носом в коридоре. Жюстина, разнося чай, разлила молочник, а Бернгард вечером, чистя коней, что-то задумчиво насвистывал.

Малыш внутри рос — и с первых же недель начал проявлять характер. Он толкался беспрестанно. Ночью, когда Элианна пыталась уснуть, он устраивал внутри такой переполох, что она невольно ойкала и смеялась, а Конрад клал ладонь ей на живот и чувствовал, как изнутри в его руку бьёт маленькая, но решительная пяточка.

— Это точно мальчик, — убеждённо говорил он. — Такой уж не усидит на месте.

— Ты думаешь? — улыбалась Элианна.

— Уверен.

*

Однажды вечером, сидя в гостиной у камина, они заговорили об именах.

— Людвиг? — предлагал Конрад.

— Нет. Слишком громко. Как барабан.

— Густав?

— Нет. Слишком тяжело.

— Леопольд?

— Нет... Ты, кажется, хочешь, чтобы наш сын был генералом.

Конрад задумался. Пламя в камине тихо потрескивало. Часы пробили восемь. Элианна, помолчав, положила руку на живот и проговорила задумчиво:

— А что, если это будет девочка?

Конрад повернулся к ней. Моргнул.

— Может, нам сначала выбрать имя для дочери, а потом уже для сына? — продолжила она тихо. — Просто... я чувствую, что это она.

Конрад помедлил.

— Хорошо. Пусть будет девочка. Какое же имя ты хочешь?

— Оно должно быть связано с цветами, — сказала Элианна и посмотрела в огонь. — Что-то нежное. Что-то светлое.

Конрад перебрал в уме несколько названий. Потом вдруг улыбнулся и произнёс:

— Аделина.

Элианна подняла глаза. Повторила имя — тихо, растягивая слоги, будто прислушиваясь к тому, как оно ложится на слух. «А-де-ли-на». В нём слышалось что-то благородное и вместе с тем светлое, почти как «аделаида» — благородный цветок, — но мягче, проще, теплее. Оно звучало, как пение малиновки на рассвете.

— Аделина, — повторила она и улыбнулась. — Да. Это оно.

В эту самую минуту за круглым окном библиотеки на потемневшем осеннем небе вспыхнула звезда. Крупная, яркая, она зажглась как раз над кронами дубов и засияла ровным, чистым светом. Они не могли её видеть из гостиной, но оба одновременно, непонятно почему, взглянули в сторону окна и почувствовали, что выбор сделан верно.

Будет дочь. Аделина.

Глава 6. Когда розы роняют лепестки

Элианна разрешилась от бремени в тёплую летнюю ночь. Роды были долгими и трудными, но к рассвету в доме раздался первый крик — звонкий, требовательный, словно новорождённая уже знала, что пришла в этот мир, чтобы быть услышанной. Повитуха, вытирая руки, вышла к Конраду и сказала:

— Девочка. Мать в порядке.

Конрад, не спавший всю ночь и осунувшийся так, что Ансельм исподтишка качал головой, шагнул в спальню. Элианна лежала на подушках, бледная и измученная, но глаза её сияли тем особенным светом, какой бывает только у женщины, впервые взявшей на руки своё дитя.

— Посмотри, — прошептала она.

Девочка была крохотная, с мягким пушком на голове и припухшими веками. Она не была так ослепительно прекрасна, как её мать, — но было в её личике что-то невыразимо милое, что-то, отчего хотелось улыбаться и плакать одновременно. Конрад протянул руки, взял дочь и замер. Она оказалась почти невесомой.

— Аделина, — проговорил он тихо. — Здравствуй, моя маленькая. Ты даже не представляешь, как долго мы тебя ждали.

Малышка в ответ зевнула и смешно наморщила нос. Конрад засмеялся, его смех этот был полон такого же облегчения и любви, как когда-то в тот вечер, когда Элианна сообщила ему о своей беременности.

*

Прошло несколько лет. Маленькая Аделина росла не просто непоседливой — она росла стихией. Если в доме раздавался звон разбитой вазы, это была она. Если с кухни доносился грохот и вслед за ним смех — это тоже была она. Она смеялась так часто и так заразительно, что даже самые суровые лица невольно разглаживались, стоило ей очутиться рядом. За этот лёгкий нрав ей прощали всё.

Даже когда Аделина, в свои шесть лет, отвязала одного из двух серых коней Бернгарда и увела его в поле. Конюх нашёл их у кромки леса: животное мирно щипало траву, а девочка сидела рядом, раскинув руки, и смотрела в небо.

— Что ты делаешь? — выдохнул запыхавшийся Бернгард, сжимая в руке уздечку.

— Лошадка хотела свободы, — объяснила Аделина тоном, не терпящим возражений. — Ей было тесно.

Бернгард хотел рассердиться, но, встретив взгляд этих чистых, совершенно уверенных в своей правоте глаз, просто махнул рукой. Однажды Аделина разрыла грядки, над которыми Грета трудилась всё утро. Морковь, ещё не до конца созревшая, лежала на земле корешами вверх, а девочка сидела среди разгрома с перепачканными щеками и поясняла:

— Морковке было страшно в темноте. Она хотела на солнышко.

Грета всплеснула руками, заворчала, но потом поймала себя на том, что пересказывает эту историю на кухне и смеётся до слёз.

В другой раз Аделина добралась до отцовских бумаг в кабинете и разрисовала контракт рожицами и цветочками. Конрад, вернувшийся из порта, застал её за этим занятием и замер на пороге.

— Аделина! Это же важный документ!

— Но папочка, — она подняла на него глаза, — так ведь красивее, правда?

Конрад посмотрел на контракт, по которому теперь плясали угольные человечки, вздохнул и сдался. Ансельм потом переписывал бумагу заново, ворча что-то о беспечности молодого поколения, но в глазах его, когда он поглядывал на девочку, теплилась нежность.

Жизнь шла своим чередом, и была она прекрасна. Конрад, возвращаясь из столицы, с каждым разом всё больше дорожил минутами, проведёнными дома. Вечером они сидели в гостиной втроём: Элианна с вышивкой у камина, он с книгой, а Аделина возилась на ковре, что-то нашёптывая своим куклам. Было в этом покое что-то такое прочное, такое настоящее, что Конрад иногда откладывал книгу и просто смотрел на жену и дочь, и сердце его полнилось тихой благодарностью. Элианна, поймав его взгляд, улыбалась, и улыбка эта была точь-в-точь как в первые дни их любви. Однако всякому счастью приходит конец, потому что всему и всегда приходит конец.

Один из кораблей Конрада вернулся из дальнего плавания позже обычного. Пришвартовавшись в порту, капитан передал недобрую весть: на борту многие больны — лихорадка, сухой кашель, слабость. Сперва этому не придали значения: моряки часто простужаются. Нескольких человек отправили в больницу, остальных расселили по домам. Через неделю заболел ещё один человек — из тех, кто разгружал пришедшее судно. Потом ещё. И ещё. А затем начали умирать.

Эпидемия вошла в столицу быстро и безжалостно. В городе закрывали лавки, на улицах жгли можжевеловые ветки, в церквях служили молебны. Первым в доме с вишнёвой крышей заболел Бернгард. Его знобило за ужином, а к ночи он уже метался в жару. Элианна немедленно распорядилась отправить его в ту самую больницу, которую сама когда-то отремонтировала. Теперь это было лучшее заведение в округе: туда принимали бедняков бесплатно, и, прослышав о прекрасных врачах и светлых палатах, аристократы тоже стремились попасть именно туда.

Жюстина, узнав, что Бернгарда увозят, побелела как полотно. Она не плакала, не заламывала рук — просто стояла в коридоре, прижав кулак к губам, и смотрела вслед повозке. Грета обняла её за плечи и молча стояла рядом. Так прошло несколько минут. А потом наступили дни ожидания.

Бернгард болел долго и тяжело. Жюстина не находила себе места: то принималась месить тесто с такой силой, что мука летела во все стороны, то замирала у окна, глядя на дорогу. Грета ничего не говорила, только ставила перед ней чашку чая с мятой. Ансельм раз в день наведывался в больницу и приносил скупые вести: «Жар ещё держится», «Ночью было плохо, но к утру полегчало», «Лекарь говорит, есть надежда».

Бернгард выздоровел. Вернулся в дом осунувшийся, с заострившимися скулами, но живой, и Жюстина, забыв о всяких приличиях, бросилась к нему прямо в прихожей. Он поймал её, растерянный, и пробормотал:

— Ну, будет тебе... Я ж вернулся.

Через несколько дней, краснея и запинаясь, сделал ей предложение. Жюстина ответила «да», прежде чем он успел договорить. Грета прослезилась, Ансельм изрёк что-то одобрительное, а Коринна тут же принялась мечтать о свадебном пироге. Эта маленькая радость на короткое время осветила дом. Правда, радость была недолгой.

Заболела мать Элианны. Годы брали своё, а старые недуги давали о себе знать. Инфекция, которую переносили на ногах и всё ещё не могли обуздать, подкосила её в один день. Она легла утром, жалуясь на головокружение, а к вечеру уже не могла подняться. Грета не отходила от неё ни на шаг. Носила бульоны, меняла компрессы, поправляла подушки. А когда поняла, что дело плохо, села у кровати и взяла больную за руку.

— Не покидай меня, — прошептала она. — Ты ж моя единственная подруга. Кто ж меня, старую, ещё терпеть будет?

Мать Элианны улыбнулась, но ничего не ответила. Она умерла на рассвете.

Дом словно накрыли тёмной тканью. Исчезли смех и песни, замолкли шутки на кухне. Элианна проводила дни в слезах. Она не заламывала рук, не рыдала в голос, она тихо угасала, сидя у окна в гостиной и глядя в сад. Аделина, всегда звонкая и лёгкая, притихла. Она больше не бегала по коридорам, не смеялась, сидела рядом с матерью, прижималась к её плечу и молчала. Эта тишина, исходившая от ребёнка, была, пожалуй, страшнее плача.

Конрад пытался утешить жену. Он брал её на прогулки по их парку. Он водил её к фонтану, к скамейке под магнолией, где когда-то сидела её мать с вязанием. Он говорил ей о дочери, о том, как Аделина похожа на неё — и как всем им нужна. Элианна слушала, кивала, улыбалась бледной улыбкой, и на мгновение в глазах её загорался прежний свет. В один из таких дней, в парке, когда солнце мягко золотило осенние кроны, она вдруг покачнулась и стала оседать. Конрад едва успел подхватить её на руки.

Она тоже была больна.

С этого дня дом превратился в осаждённую крепость. Конрад тратил огромные деньги, выписывая врачей из столицы, из соседних городов, даже из-за границы. Они приезжали — важные, с саквояжами, набитыми инструментами и склянками, — но, осмотрев больную, выходили с одинаковым выражением лица и одинаково качали головами. Медицина была бессильна.

Слуги ходили подавленные. Однажды вечером на кухне, где теперь редко собирались все вместе, произошёл короткий разговор между Гретой и Ансельмом.

— Как он? — спросила Грета, помешивая что-то в кастрюле.

Ансельм снял очки и долго протирал их платочком, прежде чем ответить:

— Он не спит. Совсем. Я ночью проходил мимо его кабинета, там горела свеча, а он сидел и смотрел в одну точку.

— Надо бы ему поесть... — вздохнула Грета, но тут же осеклась, понимая, что никакая еда тут не поможет.

— Если госпожа умрёт... — начал Ансельм и не договорил.

Грета перекрестилась и добавила, уже тише:

— Я теперь всё время с ней. Она иногда просыпается, когда жар отступает, и мы разговариваем. Знаешь, о чём она думает? Не о себе. О муже, о дочери. О том, как они без неё будут. А я слушаю — и молчу. Что тут скажешь...

Ансельм ничего не ответил. Опустил голову и вышел из кухни.

Грета теперь не отходила от Элианны. Она заняла место, которое прежде принадлежало её покойной подруге. Поила больную травяными отварами, обтирала ей лоб, когда поднимался жар, и сидела рядом в минуты забытья. Иногда они о чём-то тихо беседовали — так тихо, что слов было не разобрать, только два голоса сплетались в полумраке спальни.

В одну ночь, дождливую и холодную, к дому подъехал экипаж. Из него вышел главный лекарь — высокий сутулый человек с печальными, но живыми глазами, тот самый, которого Элианна когда-то облагодетельствовала. Он поднялся по лестнице, прошёл в спальню и долго пробыл там, за закрытой дверью.

Когда он вышел, Конрад ждал в коридоре. Лекарь подошёл к нему и остановился. Поднял глаза — и в них было то, отчего у Конрада внутри всё оборвалось ещё до того, как прозвучало первое слово.

— Мужайтесь, — сказал лекарь.

Одно слово. Всего одно. Но оно обрушилось на Конрада всей своей тяжестью, подломило плечи, стиснуло горло. Он не ответил. Он просто стоял и смотрел, как лекарь надевает шляпу, спускается по лестнице и исчезает в ночи.

Уже уходя, лекарь обернулся и добавил:

— Постарайтесь обезопасить ребёнка.

Конрад не заметил, что дверь в спальню была приоткрыта чуть шире, чем следовало. Не заметил маленькую фигурку в ночной рубашке, что притаилась за портьерой. Аделина всё слышала. Она дождалась, пока отец — обессиленный горем и бессонными ночами — задремлет в кресле у камина. А потом неслышно, как умеют только дети и привидения, прокралась в спальню к матери.

Элианна не спала. Жар на время отступил, и она лежала, глядя в окно, за которым шумел дождь. Увидев дочь, она не удивилась — только протянула руку. Аделина забралась на кровать, прижалась к матери, и та обняла её — так крепко, как только позволяли слабеющие руки.

— Ты всё знаешь, да? — спросила Элианна тихо.

Девочка кивнула, уткнувшись лицом в материнское плечо.

— Тогда слушай.

Элианна заговорила. Она рассказывала о том, какая Аделина храбрая. Что она самая храбрая девочка на свете — и с этим ничего нельзя поделать. Что она справится со всем, что ей выпадет. Что отец будет рядом — его нужно беречь. Что их дом — самый лучший дом на свете, потому что в нём живёт свет. Этот свет никуда не денется.

— А ты? — прошептала Аделина. — Ты где будешь?

— Я? Я буду везде. В солнце — особенно по утрам, когда оно заглядывает в твоё окно. В ветерке — том, что шевелит твои волосы, когда ты гуляешь в поле. В запахе роз. Помнишь, как мы с тобой срезали их в саду, и ты держала корзину?

— Помню, — шёпотом ответила Аделина.

— Вот в этом всём я и буду. И ты никогда, понимаешь, никогда не будешь одна.

Они проговорили всю ночь. Аделина, сама того не заметив, заснула, убаюканная тихим материнским голосом и теплом её рук.

Утром Конрад вошёл в спальню и замер на пороге.

Аделина спала, свернувшись калачиком, прижавшись к матери. А Элианна — бледная, почти прозрачная, с синими тенями под глазами — одной рукой гладила её по голове. Она подняла глаза на мужа, и он увидел, что сил у неё почти не осталось. Свет угасал в её глазах.

Конрад подошёл, бережно взял дочь на руки и отнёс в её комнату. Позвал Грету.

— Побудь с ней, — сказал он глухо. — Не оставляй одну.

Грета молча кивнула и села в кресло у детской кровати. А Конрад вернулся к жене.

Элианна лежала, повернув голову к окну.

— Раздвинь занавески, — попросила она еле слышно. — Я хочу... увидеть рассвет.

Конрад раздвинул шторы. За окном медленно разгоралось утро: розовое, тихое, с первыми золотыми прожилками над лесом. Элианна смотрела на небо, и на губах её показалась тень улыбки.

— Прости... что так и не подарила тебе сына, — прошептала она.

Конрад взял её руки — почти невесомые — в свои и поднёс к губам. Он целовал каждый палец, каждую косточку, и слёзы текли по его лицу, но голос оставался ровным.

— Ты подарила мне всё, — сказал он. — Всё. Я никогда не был так счастлив, как с тобой. И никогда не буду.

Элианна перевела на него взгляд. Она хотела что-то сказать ещё — но уже не было сил. Только губы шевельнулись беззвучно: «Благодарю». А потом она закрыла глаза.

Солнце поднялось над кронами, и первые лучи залили спальню. Но Элианна их уже не видела.

На дом опустилась глубокая тишина. Скорбь чувствовалась повсюду — в коридорах, где больше не раздавался её лёгкий шаг, в гостиной, где не горела свеча над её вышиванием, в кухне, где Грета сидела, уронив руки на колени, и не могла плакать. В саду, на кустах роз, которые когда-то срезала Элианна, лепестки начали медленно вянуть. Они скручивались по краям, теряли цвет и тихо, один за другим, осыпались на землю.

Глава 7. Решение, принятое холодным сердцем

Время шло, но дом всё не мог оправиться от потери. Светлый образ Элианны хранили не только те, кто жил под вишнёвой крышей, — вся округа помнила молодую госпожу. Приютские дети молились за её упокой, больничный лекарь распорядился поставить на окне палаты горшок с анютиными глазками — в память о ней, а деревенские женщины, встречая розы госпожи Лантье у разносчика, крестились и вздыхали. Такая короткая жизнь, а сколько света успела оставить...

Конрад винил себя. Он не говорил этого вслух, но всякий, кто знал его прежде, заметил бы перемену: в плечах появилась сутулость, в волосах — серебро, а во взгляде — та особая, глубокая тень, какую оставляет чувство вины, даже если вины на самом деле нет. Он почти забросил дела, передав их новому управляющему — господину Альберу Штайну, человеку немолодому, аккуратному и безукоризненно честному, которого порекомендовал начальник порта. Конрад более не мог подолгу оставаться в столице: каждый час, проведённый вдали от дочери, казался ему предательством. Он и так не уберёг жену. Дочь он обязан был уберечь.

Аделина сильно изменилась. Прежняя хохотунья, от чьих проделок стонал весь дом, стала тихой и задумчивой. теперь она часами сидела в библиотеке под круглым окном и читала. Перелистывала страницу за страницей, и взгляд её, сосредоточенный и немного печальный, становился особенно взрослым, когда она смотрела в окно на кроны дубов.

Особенно ей полюбились книги по садоводству и ботанике. Она разыскала их в библиотеке — старые тома с пожелтевшими страницами и подробными гравюрами растений, а потом попросила отца привезти ещё. Конрад, растроганный тем, что дочь вообще о чём-то просит, привозил ей атласы цветов, трактаты о прививке роз и справочники по уходу за садом. Аделина изучала их с тем же усердием, с каким когда-то мать записывала рецепты в маленькую тетрадь. Она ещё не решалась выходить в сад подолгу: слишком больно было видеть увядшие кусты, но где-то глубоко внутри уже зрела мысль восстановить мамин сад и вернуть ему прежнюю силу, чтобы розы снова цвели, как при ней.

На кухне иногда вспоминали былые времена.

— Скучно стало, — тихо роняла Жюстина. — Без её смеха — скучно.

Возразить было нечего.

Дом теперь стоял тихий. Даже часы в гостиной, казалось, отбивали время приглушённо, словно боялись потревожить скорбь, поселившуюся в этих стенах. Конрад не мог выносить этой тишины. Она напоминала ему о том, чего больше нет. Поэтому он всё чаще уезжал и всё чаще брал дочь с собой.

Они ездили вдвоём. В порт, в столицу, в соседние города, где у Конрада были торговые дела. Аделина тихо сидела в углу, пока отец вёл переговоры, никто из партнёров и не замечал девочку, уткнувшуюся в книгу. Она читала теперь запоем, проглатывая том за томом. Мать когда-то говорила, что в книгах можно прожить тысячу жизней. Аделина, кажется, искала ту, в которой было бы не так больно.

Когда Конраду предстояла дальняя поездка, такая, куда взять дочь он не мог, он возвращался с подарком. Лучшим подарком для Аделины была новая книга — чаще всего по ботанике. Она принимала её, благодарила и тут же уходила в библиотеку. Конрад смотрел ей вслед, и сердце его сжималось от любви и жалости.

Дом постепенно пустел. Вскоре после свадьбы Бернгард и Жюстина уехали: он получил место старшего конюха в графском имении, и молодая жена отправилась с ним. Конюшня опустела. Конрад сдал её соседу-фермеру за небольшую плату — просто чтобы постройка не стояла без дела. Сосед перевёз туда свою рабочую лошадку и телегу, но это было не то. Теперь в стойлах пахло чужой скотиной.

С каждым месяцем в доме становилось всё тише. Коринна всё ещё напевала что-то южное, застилая постели, Грета всё ещё гремела кастрюлями, Ансельм всё ещё заносил расходы в книгу бисерным почерком. Но эхо, что разносилось по коридорам, звучало теперь глуше.

Так прошло два года. Аделине исполнилось одиннадцать лет.

Однажды поздним вечером, когда осенний дождь барабанил по черепице, Конрад вернулся из столицы. Он сбросил мокрый плащ, прошёл в свой кабинет и, не зажигая свечей, просидел там около часа. Потом выглянул в коридор и попросил проходившую мимо Коринну позвать Ансельма.

Мажордом явился незамедлительно. Он вошёл, прикрыл за собой дверь и встал у порога, ожидая.

— Садись, Ансельм, — Конрад указал на стул напротив. Голос у него был усталый, но спокойный. — Мне нужно с тобой поговорить.

Ансельм сел. Некоторое время оба молчали. Потом Конрад заговорил:

— Я встретил женщину.

Ансельм не шелохнулся, только пальцы чуть крепче сжали край камзола.

— Её зовут Камилла Ферран. Она вдова. У неё две дочери — примерно одних лет с Аделиной. Положение у неё бедственное: муж оставил долги, а родственники отвернулись. Я хотел бы ей помочь.

Он помолчал и добавил:

— В память об Элианне. Ты знаешь, как она любила помогать. Это было бы... правильно.

Ансельм медленно кивнул, но ничего не сказал.

— И ещё, — Конрад поднял глаза. — Аделине нужна семья. Не просто отец, который то здесь, то в разъездах. Ей нужен кто-то рядом. Если не мать — такой, как Элианна, уже не будет, — то хотя бы... кто-то. И девочки — сводные сёстры. Ей станет веселее с ними...

Ансельм долго смотрел на огонь свечи. Пламя колебалось, металось из стороны в сторону, и тени на стене повторяли его движение.

— Что скажешь? — спросил Конрад.

Старик снял очки, протёр их и водворил на место. Это движение он проделывал всегда, когда хотел выиграть время. Потом проговорил размеренно:

— Всё, что Вы говорите, господин Конрад, звучит разумно. Помочь вдове в бедственном положении — дело благое. Госпожа Элианна, упокой Господь её душу, несомненно, одобрила бы такой поступок. И юной госпоже Аделине действительно не хватает... общества. Дом слишком тих для ребёнка.

Он умолк. Конрад ждал.

— Но всё это, — Ансельм помедлил, подбирая слова, — всё это вы решаете головой. А такие вещи надо чувствовать. Вот здесь, — он прижал ладонь к груди. — Сердцем.

Конрад не ответил. Он смотрел на пламя, и в глазах его отражался всё тот же давний, застарелый огонь вины и тоски.

Ансельм поднялся.

— Если Вы уверены, господин Конрад, я поддержу вас. Вы мой хозяин, и я служу Вам верой и правдой больше тридцати лет.

— Я не уверен, — тихо сказал Конрад. — Но я должен попробовать.

Ансельм поклонился и вышел. В коридоре он на мгновение остановился, покачал головой и прошептал что-то — не то молитву, не то сомнение. Никто не слышал его слов.

А дождь всё стучал по крыше, и ветер трепал голые ветки старых дубов за окном.

Глава 8. Когда улыбка гаснет

Разговор с дочерью Конрад откладывал несколько дней. Ему всё казалось, что нужно подобрать правильные слова, правильный час, правильное выражение лица, но нужных слов не находилось, а время шло. В конце концов он решился в один из пасмурных вечеров, когда Аделина сидела в библиотеке, склонившись над атласом садовых растений.

Он вошёл неслышно и сел рядом. Девочка подняла голову, и по тому, как отец кашлянул в кулак, поняла: сейчас будет что-то важное.

— Аделина, — начал он, — я хочу ввести в этот дом новую хозяйку.

Девочка закрыла книгу. Не захлопнула, а просто закрыла и положила ладони поверх обложки. Глаза её остались серьёзными.

— Её зовут Камилла Ферран. Она вдова. Ты знаешь, как тяжело приходится женщине одной, без поддержки. У неё две дочери, девочки примерно твоего возраста. Им сейчас очень трудно: они потеряли отца и остались без средств.

Аделина молчала. Конрад, чувствуя эту тишину как невысказанный упрёк, заговорил быстрее:

— Ей нужна помощь. Вспомни, как твоя мама всегда помогала тем, кто в беде. Приют, больница — ты же помнишь? Она бы не прошла мимо чужой нужды. И я не могу. Понимаешь?

Аделина чуть кивнула, но взгляд не подняла.

— А тебе, — он оживился, — тебе с ней будет хорошо. Она добрая женщина, она станет заботиться о тебе. Её дочери будут тебе сёстрами. Представь: вы будете вместе играть. Всем нам будет веселее вместе. Дом перестанет быть таким тихим.

Аделина не отвечала. Конрад взял её за руку.

— Я знаю, маму никто не заменит. Я и не пытаюсь. Но нам обоим пора жить дальше, родная.

Девочка подняла глаза. Они были сухими, но такими взрослыми, что у Конрада дрогнуло сердце.

— Если ты так думаешь, папочка, — сказала она тихо.

Конрад, облегчённо выдохнув, потрепал её по волосам и поднялся. Он не заметил, как она сидела потом, глядя в одну точку, и как медленно, одна за другой, покатились по её щекам две маленькие, редкие слезинки. Атлас садовых растений так и остался лежать закрытым.

В назначенный день нанятый Конрадом экипаж подкатил к дому. Слуги, предупреждённые заранее, выстроились в холле: Грета с каменным лицом, Коринна с бегающими глазами и Ансельм, прямой, как аршин, замерший у подножия лестницы. Аделина стояла рядом с отцом, вцепившись пальцами в складки платья.

Первой из экипажа вышла Камилла Ферран.

Она была очень красива — той особой, роковой красотой, которая заставляет мужчин забывать собственное имя. Высокая, с гордой посадкой головы, гладкими тёмными волосами, убранными в строгую, но изящную причёску, она казалась гостьей из другого мира. Одета она была элегантно, со вкусом — тёмно-синее дорожное платье, отделанное скромным кружевом, шляпка с вуалью, — но внимательный взгляд заметил бы, что кружево не первой свежести, а перчатки тщательно заштопаны. Багажа у неё было немного: два сундука и картонка для шляп. Слуги, выносившие вещи, переглянулись.

Камилла ступила на порог и одарила всех яркой улыбкой, той, что должна была растопить любой лёд. Однако в холле было холодно, и улыбка, не встретив ответного тепла, медленно погасла. Камилла скользнула взглядом по лицам: Конрад — предупредителен и обходителен, внимателен и... как будто бы почти влюблён. Правда, что-то в его глазах было не то, что она привыкла видеть у мужчин. Он смотрел на неё с почтением, но без того огня, который так хорошо был ей знаком. Слуги — вежливы, но сухи, как осенние листья. А маленькая девочка с серьёзным лицом смотрит так, словно видит её насквозь.

— Добро пожаловать, — произнёс Конрад и склонил голову. — Мы рады вам.

Ансельм чуть заметно шевельнул бровью.

Тем временем из экипажа показались дочери. Сначала выпрыгнула младшая — Лизетт, десяти лет, с медными волосами, с живым, любопытным взглядом. Она тут же завертела головой, разглядывая дом и сад, и, заметив Аделину, улыбнулась. Улыбка вышла неуверенная, но искренняя.

За ней вышла старшая — Одиль, тринадцати лет. Она сошла — медленно, с тем же гордым изяществом, что и Камилла. Такие же тёмные волосы, такие же правильные черты, но выражение лица другое: замкнутое, настороженное, почти холодное. Она окинула взглядом холл, слуг, Аделину, и чуть приподняла подбородок, словно всё вокруг было ей не вполне по чину.

Обе девочки были одеты хорошо, но с той же печатью обедневшего достоинства, что и у матери. Видно было, что они привыкли к другому — к большему: к зеркалам в золочёных рамах, к обивке на стенах, к слугам в ливреях. Этот дом, хоть и был добротным особняком, на их вкус, вероятно, казался скромным.

Конрад, стараясь быть радушным, представил:

— Моя дочь, Аделина.

Лизетт сделала шаг вперёд и даже присела в неловком реверансе. Аделина ответила ей таким же реверансом — вежливым, но безучастным. Одиль ограничилась коротким кивком и тут же отвернулась к матери.

— Коринна покажет вам ваши комнаты, — сказал Конрад. — Надеюсь, вы устроитесь.

Коринна, стараясь не выдать своего смятения, двинулась вперёд с вежливой улыбкой.

Первыми она провела девочек в их комнату с двумя кроватями под клетчатыми покрывалами, с окном в сад и маленьким столиком для рукоделия. Одиль, едва переступив порог, медленно обвела помещение взглядом и ничего не сказала, только губы чуть сжались.

— Умывальник в углу, — сказала Коринна. — Если что понадобится, звоните в колокольчик, я приду.

Лизетт сразу бросилась к окну:

— Смотри! Тут сад! Настоящий сад!

— Вижу, — сухо отозвалась Одиль. — Сад — это ещё ничего не значит.

— А мне девочка понравилась, — продолжала Лизетт, прижимаясь носом к стеклу. — Аделина. Она такая... серьёзная.

— Простовата, — отрезала Одиль и принялась распаковывать свой саквояж.

Лизетт немного помолчала. Потом спросила, не оборачиваясь:

— А мы его теперь папой будем называть? Господина Лантье?

Одиль фыркнула.

— Только тогда, когда — или даже если — он это заслужит.

Тем временем Коринна вела Камиллу дальше по коридору. Она отворила дверь в угловую спальню — просторную, с тёмной резной мебелью и большим окном, выходившим на восток, на дорогу, ведущую к столице. Камилла вошла и остановилась посреди комнаты.

— Это Ваша спальня, госпожа, — сказала Коринна. — Там гардеробная, а здесь умывальная.

Ни слова о господине. Камилла всё поняла сразу — ещё до того, как заметила, что на туалетном столике нет ни мужской щётки, ни бритвенного прибора. Только её вещи. Она будет спать одна. Вдова — и после нового замужества останется почти вдовой, живущей под одной крышей с человеком, который глядит на неё с почтением, но не с любовью.

— Брак во спасение, — прошептала она, когда дверь за горничной закрылась.

Камилла сняла шляпку, положила её на туалетный столик и подняла глаза на зеркало. Оттуда на неё смотрела красивая, статная женщина с голубыми, но усталыми глазами. Камилла поправила выбившуюся прядь, провела кончиками пальцев по скуле, по шее. Нет, она всё ещё хороша, ещё может заставить сердца биться чаще. Но здесь, в этом доме, её красота, кажется, никому не нужна. Женщина вздохнула и отвернулась.

На кухне в это время Грета гремела кастрюлями. Да так, что Ансельм, зашедший за чашкой чая, поморщился.

— Хозяйка... — ворчала она себе под нос. — Тоже мне...

— Грета, — предостерёг Ансельм.

— А что — Грета? — она со стуком поставила кастрюлю на плиту. — Я тридцать лет при доме, и никто мне рот зажать не может. Хозяйка... тьфу!

Ансельм не ответил. Водворил очки на место и тихо вышел, унося чашку с чаем.

Глава 9. Птицы с надломленными крыльями

Жизнь в доме пошла своим чередом: таким, который больше напоминает ход хорошо смазанного, но холодного механизма. Новое семейство собиралось вместе на завтраки, обеды и ужины. Конрад садился во главе стола, Камилла — напротив, девочки — по бокам. Передавали друг другу блюда, спрашивали, как спалось, обсуждали погоду. Всё было правильно, всё было вежливо. Правда, от этой безукоризненной правильности веяло таким холодом, что даже пламя свечей, казалось, горело ровнее обычного. Не было сердечности. Никто не смеялся за столом так, как смеялась когда-то Элианна. Никто не рассказывал забавных деревенских новостей, как Коринна. Никто не ронял ложку, краснея до корней волос, как бедняжка Жюстина. Разговоры текли, как вода в заросшем пруду, бесшумно и без всплесков.

Камилла довольно скоро взялась за дом. Ей хотелось освежить его — может быть, оттого, что прежний уклад дышал памятью о другой женщине, а может, просто от желания занять руки и мысли делом. Она наняла приглашённых слуг: двух расторопных девушек, которые принялись перетирать люстры, начищать дверные ручки и наводить повсюду тот особый, безжизненный блеск, какой бывает в домах, где больше заботятся о виде, чем о тепле. Следом явились рабочие: подновили штукатурку, заменили рассохшиеся половицы, подкрасили ставни. Дом приобрёл вид более парадный, но более чужой.

Аделина смотрела на всё это с тихим недоумением. Однажды, когда рабочие перевешивали портьеры в гостиной — те самые кремовые шторы, что помнили прикосновение материнских рук, — она подошла к отцу и спросила, не скрывая растерянности:

— Папочка, зачем? Разве было плохо?

Конрад вздохнул и опустился перед ней на корточки.

— Видишь ли, родная... Камилла старается для нас. Дому и вправду нужен был ремонт, кое-что обветшало. Так, действительно, лучше.

Аделина перевела взгляд на новые шторы — тяжёлые, тёмно-бордовые, с золотыми кистями. Они были красивы, но в них не было ничего от её матери. Она промолчала.

Одиль, как тень, следовала за матерью по пятам. Она не пропускала ни одного распоряжения, стояла рядом, пока Камилла отчитывала рабочих или указывала слугам, куда поставить вазу. Лицо её сохраняло всё то же замкнутое, настороженное выражение. Она не вмешивалась, но всё примечала. Лизетт бегала вокруг дома. Ей не сиделось на месте: она то выпархивала в сад, то заглядывала на кухню, то пыталась завязать разговор с Коринной. Та отвечала вежливо, но коротко — она ещё не решила, как относиться к новым госпожам.

Однажды после обеда Лизетт, побродив по дому и не найдя себе занятия, отправилась в сад. Была та самая пора, когда лето ещё не перешло в осень, но в воздухе уже чувствовалась первая, едва уловимая прохлада. Розы всё ещё цвели, хотя уже не так пышно, как при Элианне. Сад казался тихим и немного печальным.

В глубине, на старой скамейке под липой, сидела Аделина с книгой на коленях. Это был атлас садовых растений, с подробными гравюрами, где каждое соцветие было прорисовано с ботанической точностью. Она ушла сюда, чтобы почитать в тишине, подальше от шума перестановок и чужих голосов.

— Аделина! — окликнула её Лизетт и, не дожидаясь приглашения, подбежала ближе. — Что ты делаешь?

— Читаю, — коротко ответила Аделина, не поднимая глаз.

— Ой, а можно посмотреть? — Лизетт уже тянулась к книге. — Там картинки? Я люблю картинки!

Она схватилась за угол страницы и потянула к себе. Раздался сухой треск — корешок, уже ослабленный временем и частым перелистыванием, надорвался.

Аделина вскочила. Глаза её вспыхнули.

— Что ты наделала! — она выхватила книгу и прижала к груди. — Это подарок отца! Это моя книга! Уходи!

— Я же не нарочно... — пролепетала Лизетт, отступая. Губы у неё задрожали.

— Уходи, я сказала! — повторила Аделина, и голос её задрожал, но она не заплакала, только побелела от гнева.

— Аделина, ну пожалуйста...

Но та уже не слушала. Вся обида, копившаяся неделями, прорвалась наружу.

— Ты зачем вообще сюда пришла? Зачем вы все сюда приехали? Вам здесь не место!

Лизетт замерла как вкопанная.

— Твоя мать всё переделывает, как будто это её дом! Но это не её дом! Это мамин дом! — голос Аделины звенел. — И ты порвала книгу, которую мне подарил папа, когда я была совсем... совсем... — она задохнулась и выкрикнула: — Лучше бы вы не приезжали! Никогда!

Лизетт отшатнулась. Слёзы хлынули у неё градом, она развернулась и бросилась прочь. Через минуту она уже вбегала в гостиную, где Камилла просматривала счета за ремонт. Девочка рыдала взахлёб, не в силах выговорить ни слова.

— Лизетт! Дорогая моя, ну что случилось? — Камилла отложила бумаги и опустилась перед дочерью на колени, обнимая её за плечи. — Тише, тише... Расскажи по порядку.

Лизетт, глотая слёзы, поведала о разорванной книге, о том, как Аделина её прогнала, и о том, что она сказала — про то, что им здесь не место и что лучше бы они не приезжали. Камилла слушала, гладила дочь по медным волосам, и лицо её мертвело. Однако она справилась с собой.

— Успокойся, милая. Умойся, попей воды. Я поговорю с Аделиной.

Аделина всё ещё сидела на скамейке, прижимая к себе пострадавший атлас, когда на дорожке показалась Камилла. Девочка подняла голову — и поняла, что сейчас будет.

— Аделина, — Камилла остановилась перед ней и, чуть помедлив, села рядом, на ту же скамейку. — Ты расстроена. Это я вижу и понимаю.

Девочка не ответила. Она смотрела прямо перед собой, вцепившись пальцами в края книги.

— Лизетт рассказала мне, что случилось. И про книгу, и про то... что ты сказала. Я не буду тебя отчитывать, — голос Камиллы звучал мягко, почти устало. — Я просто хочу тебе объяснить кое-что.

Она помолчала.

— Когда-то у меня тоже был дом. Был муж, было своё хозяйство. А потом в один год я всё потеряла. Мужа, средства, положение. Остались только дочери. И я должна была думать о том, как им выжить. Как дать им крышу над головой, еду и хоть какую-то надежду на будущее. Понимаешь?

Аделина молчала, но пальцы на обложке чуть разжались.

— Я не пытаюсь занять место твоей матери. И никогда не буду к этому стремиться. Но теперь мы живём под одной крышей. У нас общий дом, и нам с тобой — и Лизетт, и Одиль — придётся учиться жить вместе. Книга... — она перевела взгляд на атлас. — Книги можно починить. А вот слова, сказанные в гневе, остаются надолго. Ты — умная девочка. И я верю, что ты понимаешь это лучше многих.

Она поднялась.

— Я не сержусь на тебя. Но прошу: постарайся быть терпимее.

И тут Аделина, которая слушала всё это с каменным лицом, вдруг подняла глаза. В них плескалось столько боли и упрямства, что Камилла чуть отшатнулась.

— Я понимаю, — сказала Аделина глухо. — Что Вы хотите, чтобы всё было по-Вашему. Чтобы я была послушной. Но я не могу.

— Я не прошу...

— Мой дом, то есть... мой сад, моя библиотека, мои книги — это всё, что у меня осталось от мамы. — Голос её снова начал срываться. — Вы приехали, и теперь всё меняется. Как будто её никогда не было. Как будто мы должны забыть. А я не хочу забывать. Лучше бы вы не приезжали. Правда. Лучше бы...

Она не договорила. Закрыла лицо руками и замолчала.

Камилла стояла над ней, и в её лице что-то дрогнуло. Ей хотелось положить руку на плечо этой маленькой упрямицы, но она знала: та отшатнётся.

— Я не стану просить у тебя прощения за то, что мы живём здесь. Но мне жаль, что ты страдаешь. Искренне жаль. Но ты не должна выходить из себя. Леди так себя не ведут.

Аделина вскинулась. Что-то в ней — то ли обида за порванную книгу, то ли накопившаяся тоска, то ли глухое неприятие всего, что происходило в доме последние недели, — прорвалось наружу.

— Я не леди! — крикнула она, и голос её разнёсся по саду. — Да и Вы теперь тоже!

На мгновение повисла тишина. Камилла побледнела. Глаза её сузились.

— Ступай в свою комнату, — проговорила она отчётливо. — Сейчас же.

Аделина не стала дожидаться повторного приказа. Она схватила книгу и бросилась к дому. Слёзы душили её, но она бежала, не разбирая дороги.

Всё это видел Ансельм. Он стоял у живой изгороди, отделявшей сад от хозяйственного двора, и держал в руке садовые ножницы — собирался срезать засохшую ветку. Он видел, как Лизетт потянула книгу, слышал треск и гневный крик Аделины, а потом — весь разговор с Камиллой. И теперь, когда Камилла проходила мимо, он кашлянул в кулак.

— Прошу прощения, госпожа Ферран, — произнёс он своим обычным, сдержанным тоном. — Могу ли я сказать несколько слов?

Камилла остановилась. При виде мажордома лицо её приняло обычное выражение холодной вежливости.

— Я слушаю.

Но прежде она чуть помедлила и добавила — без вызова, но отчётливо:

— Прошу вас: называйте меня госпожа Лантье. Теперь это так.

Ансельм смотрел на неё несколько секунд. Ему было трудно. Для него «госпожа Лантье» была и оставалась одна-единственная женщина. Но он сдержался.

— Как вам угодно... госпожа Лантье, — выговорил он, и слова дались ему с видимым усилием. — Я хотел сказать о юной госпоже Аделине. Она пережила большую потерю и ещё не оправилась. Эта книга — подарок её отца, сделанный в трудное время. Она дорожит ею как памятью. Прошу вас быть к ней... снисходительнее.

Камилла выслушала его не перебивая. Потом ответила — без гнева, но сухо:

— Благодарю за заботу, Ансельм. Но я сама разберусь в том, как воспитывать детей в этом доме.

— Как вам угодно, сударыня, — сказал он и отошёл.

Камилла проводила его взглядом, потом медленно пошла к дому. Она вошла в свою спальню, где каждое утро встречала рассвет в одиночестве, и закрыла за собой дверь.

Тишина обступила её. Она села перед зеркалом и долго смотрела на своё отражение.

— Кто же защитит нас? — прошептала она. — Кто защитит моих дочерей?

Отражение молчало. Ответ она знала сама.

— Только я. Больше некому.

Камилла поднялась, поправила ворот платья и вышла из комнаты. Лицо её снова было спокойным, а поступь — твёрдой.

В тот вечер за ужином все сидели молчаливее обычного. Аделина не поднимала глаз от тарелки. Лизетт тихо ковыряла ложкой суп. Одиль, как всегда, молчала, но поглядывала на мать с каким-то новым, пытливым выражением. Конрад, ещё не знавший о происшествии, чувствовал напряжение, но не решался спросить.

А Ансельм, прислуживая за столом, был безупречно учтив и ни единым жестом не выдал того, о чём думал.

Глава 10. Краски, смывающие лёд

Аделина не была злой. Вспыльчивой — да, упрямой — безусловно, порой до дрожи одинокой — но не злой. Она и теперь считала, что в главном была права: лучше бы Камилла и её дочери не приезжали. Лучше бы всё оставалось как прежде — тихий дом, пахнущий лавандой, библиотека с круглым окном, где в солнечных лучах танцевали пылинки, и никто не вешал чужих, тяжёлых штор на место маминых. Но кричать на Лизетт не стоило. Та была младше, пусть всего на год, но всё-таки младше, и книгу она порвала не со зла. Аделина понимала это где-то глубоко внутри, хотя признаваться себе не хотела. А уж просить прощения — для этого требовалось куда больше силы, чем у неё тогда было.

Вечером после ссоры она сидела у себя в комнате и смотрела на надорванный атлас. Пальцы гладили треснувший корешок, и в груди было тяжело и пусто. В дверь тихо постучали.

— Войдите.

На пороге появился Ансельм — прямой, как всегда, со своим серебряным подсвечником в одной руке и неизменной белой салфеткой в другой. Он приблизился к столу и перевёл взгляд на книгу.

— Позвольте взглянуть, юная госпожа.

Аделина молча подвинула к нему атлас. Старик взял его бережно, двумя руками, словно раненую птицу. Осмотрел корешок, разгладил страницы, хмыкнул в усы.

— Дело поправимое. Я знаю одного переплётчика в столице — он творит чудеса. Вернём лучше прежнего.

Аделина кивнула, но глаза её оставались тусклыми.

— Вы ни в чём не виноваты, — добавил Ансельм, чуть понизив голос. — Сердце у вас доброе, только ноет оно сейчас сильно. Это пройдёт. Боль никогда не уходит совсем, но человек привыкает. Вы привыкнете.

Девочка не ответила. Только смотрела, как он уносит книгу, прижимая её к груди, и когда дверь закрылась, слёзы всё-таки пролились. Это уже были не злые, а скорбные, омывающие слёзы. Выплакавшись, она совсем сникла и уснула прямо поверх покрывала, поджав колени к подбородку.

Утром, после завтрака, который прошёл в обычном молчании, Аделина поднялась в библиотеку. Ей не читалось. Она просто стояла у книжного шкафа и перебирала тома, не надеясь найти что-то определённое. Пальцы наткнулись на альбом в потёртой обложке — «Деревья и цветы нашего края». С гравюрами. Она машинально раскрыла его: дуб, ива, дикая роза, колокольчики... Всё то, что когда-то так любила мама.

Девочка подошла к круглому окну и выглянула в сад. Внизу, на лужайке, Лизетт водила пальцем по лепесткам розы — не срывая, просто гладила, что-то нашёптывая. Потом побежала к кусту лаванды, наклонилась, понюхала и засмеялась чему-то. Она бегала легко, как птица, впервые за долгое время выпущенная из клетки. И сад, кажется, отвечал ей тем же — качал ветками, подставлял цветы.

«Ей хотя бы нравится сад, — подумала Аделина.

Она посмотрела на альбом в своих руках. Потом снова на Лизетт. И решилась.

Выйдя в сад, она приблизилась к девочке. Та, заметив её, остановилась и насторожилась, но не убежала.

— Я хотела... — Аделина запнулась. — Вот.

Она протянула альбом. Лизетт недоверчиво взяла его, открыла. На первой же странице её встретил раскидистый дуб, прорисованный до мельчайшей трещинки на коре. Она перевернула страницу — там были колокольчики. Перевернула ещё — ива, склонившаяся над водой.

— Красиво... — прошептала она.

Аделина молчала, не зная, что сказать. Но Лизетт, забыв про былую обиду, уже листала страницы, и глаза её разгорались.

— Знаешь, — сказала она вдруг, — я люблю рисовать. То есть... любила. Раньше.

— Раньше?

— Ну да. Когда мы жили в нашем старом доме. У нас был большой дом, с колоннами! И слуг было много — целых двенадцать человек. И учитель рисования приходил два раза в неделю. Мисье Дюпон. Он был старый и немножко смешной, но очень добрый. И у меня были краски — настоящие, масляные...

Она осеклась, будто вспомнив, что хвастаться неприлично.

— А здесь красок нет, — добавила она тихо.

— Скучаешь по тому дому? — спросила Аделина.

Лизетт задумалась. Потом покачала головой:

— По дому... не очень. Он был красивый, но в нём всегда было холодно. Мама плакала по вечерам, когда думала, что мы не слышим. А папы не было — он всё время где-то пропадал, а потом и вовсе умер. — Она помолчала. — А по мисье Дюпону скучаю. И по краскам. Я бы хотела продолжать учиться.

Аделина вдруг оживилась.

— Пойдём, — сказала она и, не дожидаясь ответа, взяла Лизетт за руку.

Девочки поднялись в её комнату. В углу стоял небольшой столик, а на нём старая шкатулка. Аделина откинула крышку: внутри лежали акварельные краски в маленьких сухих плитках и две кисти с чуть потрёпанным ворсом.

— У меня тоже масляных нет, — призналась она. — Но эти хорошие. Папа привозил.

Лизетт замерла над шкатулкой как над сокровищем. Она провела пальцем по плитке синей краски, потом по зелёной.

— Можно?

— Конечно. Давай вместе.

Они сели рядышком и разложили перед собой листы бумаги. Лизетт взялась рисовать иву из альбома, сначала неуверенно, потом всё свободнее. Аделина, склонившись над своим листом, пыталась изобразить дуб.

— Знаешь, — сказала Лизетт, не отрываясь от рисунка, — у нас в старом доме на стенах висели картины. Настоящие! А ещё были люстры — хрустальные, они звенели, когда кто-то громко хлопал дверью.

— Наверное, красиво, — отозвалась Аделина. — У нас люстры поменьше. Но зато в библиотеке есть круглое окно. И оно выходит прямо на лес.

— Я видела! — кивнула Лизетт. — Оно как иллюминатор. Мисье Дюпон говорил, что дневной свет — самый лучший для рисования.

— Хочешь, будем иногда рисовать в библиотеке? — предложила Аделина.

— Правда? — Лизетт просияла.

Аделина кивнула. Лизетт чуть помолчала, а потом тихо добавила:

— Одиль тоже любит рисовать. Только она теперь всё больше молчит. Ты не думай, она не злая. Просто она старше, и ей тяжелее. Она больше помнит папу и тот дом. И очень боится за маму. Поэтому смотрит так... строго. Но она хорошая. Честное слово.

— Я понимаю, — тихо сказала Аделина. И ей действительно показалось, что она понимает.

Девочки снова склонились над рисунками. В комнате было тихо, только слышалось, как кисти шуршат по бумаге да ветер за окном перебирает ветки старой липы.

За дверью, в коридоре, послышались мягкие шаги. Дверь была приоткрыта — Камилла, проходя мимо, заглянула в комнату. Она увидела двух девочек, склонившихся над листами: Лизетт с кисточкой в руке, перепачканной зелёной краской, что-то увлечённо объясняла, а Аделина слушала и даже чуть улыбалась. На столе лежал раскрытый альбом с гравюрами.

Девочки не заметили её. Камилла постояла мгновение, придерживая рукой край накидки, и тихо отошла. Уже в конце коридора она позволила себе вздох — глубоко, всей грудью, и уголки её губ дрогнули в улыбке, какой давно не видели ни слуги, ни дочери. Той, что приходит после долгого напряжения, когда вдруг понимаешь: может быть, всё ещё наладится. Камилла спустилась в гостиную и села в кресло у окна, не зажигая свечей. Сумерки уже сгущались, и сад за стеклом казался синим, притихшим. Камилла закрыла глаза и откинулась на спинку кресла. И внезапно перед её мысленным взором пронеслась совсем другая сцена — из жизни, которая осталась далеко позади.

Ей семнадцать. Она стоит в гостиной родительского дома, и мать сообщает ей о помолвке. Не спрашивает — ставит перед фактом. Ферран — старинный род, титул, богатство, связи. Разве можно желать большего? Камилла помнит, как хотела что-то сказать, но не сказала. Кивнула. Она всегда была послушной дочерью.

Свадьба была пышной. Она, юная, черноволосая, в кружевах и жемчугах, улыбалась гостям и мужу, и все вокруг говорили, какая прекрасная пара. Ферран смотрел на неё с обожанием, не отходил ни на шаг, целовал пальцы и шептал нежности. Первые месяцы она почти верила, что счастлива.

Однако довольно скоро всё изменилось. Камилла стала красивым приложением к красивому дому — не больше. Она должна была быть изящной, обаятельной, безупречно одетой. Она должна была поддерживать разговор с гостями и создавать тот самый блеск, которым так гордился муж. А за закрытыми дверями блеск гас. Ферран, сперва обходительный и до нельзя влюблённый, потерял к ней интерес — особенно после того, как одна за другой родились две дочери, а сына так и не было. Он не был жесток — просто перестал её замечать.

Потом начались игорные дома. Любовницы. Пропадания на несколько дней. Камилла оставалась одна — вечерами, ночами, иногда целыми неделями. Она сидела у окна в своей спальне, слушала, как ветер швыряет в стёкла дождь, и думала: неужели это всё? Неужели это и есть та самая жизнь, о которой пишут в книгах?

Но утром она вставала, надевала светлое платье, приказывала горничной уложить волосы — и выходила в свет. Улыбалась. Острила. Принимала комплименты. Играла роль счастливой жены так безупречно, что даже те немногие подруги, что у неё были, ни о чём не догадывались.

А потом Ферран умер. Скоропостижно, нелепо — сердечный удар прямо за игорным столом. В первую ночь после похорон Камилла не проронила ни слезинки. Она стояла у окна и смотрела в темноту, и чувствовала только одно — странную, почти стыдную свободу. Но свобода эта оказалась горькой: долги, пересуды, отвернувшиеся родственники. И полная, звенящая пустота впереди.

Камилла открыла глаза. Гостиная была всё так же тиха, сад за окном — всё так же призрачно-синь.

Глава 11. Сестра с запертым сердцем

Одиль оставалась холодна. Подчёркнуто вежлива со всеми — с Конрадом, со слугами, с Аделиной, но холодна. Она никогда не повышала голоса, никогда не говорила ничего такого, к чему можно было бы придраться. "Доброе утро, господин Лантье". "Благодарю, Коринна". "Да, мама, я поняла". Но за этими ровными словами не чувствовалось ни тепла, ни желания стать ближе.

Чаще всего она сидела в гостиной рядом с матерью. В руках у неё были пяльцы — узкая деревянная рама с натянутой тканью. Одиль вышивала. Стежок за стежком, ровно, аккуратно, без единой ошибки. Со стороны могло показаться, что это просто рукоделие, но те, кто присматривался внимательнее, замечали: она не столько вышивает, сколько прячется за вышивкой. Это занятие позволяло ей быть рядом с людьми и одновременно отдельно от них. Никто не ждёт от девушки с пяльцами разговоров. Никто не требует улыбки.

Аделина тоже не делала попыток сблизиться. Она не чувствовала к Одиль вражды — скорее глухое, неясное беспокойство, какое испытываешь, замечая запертую дверь, которая никогда не открывается. Первой она подходить не собиралась. Гордость или, может быть, всё та же застарелая боль не позволяла. Так они и существовали под одной крышей: две девочки, которые пересекались за столом, в коридоре, в саду и ни разу не заговорили друг с другом по-настоящему.

Лизетт же всё больше времени проводила с Аделиной. Они рисовали вместе в библиотеке, ходили в сад, перебирали книги. Лизетт с её лёгким нравом, казалось, вовсе забыла о первой ссоре: она щебетала без умолку, и Аделина, сама того не замечая, оттаивала.

Одиль заметила, и, хоть не говорила ни слова, в груди у неё стало расти глухое, горькое чувство, которому она сама не хотела давать имени.

Однажды после обеда Лизетт, схватив альбом, уже бежала к двери, когда Одиль поймала её за руку.

— Ты опять к ней?

Лизетт обернулась. Голос сестры звучал ровно, но что-то в нём заставило её замереть.

— Мы хотели дорисовать ту иву... — начала она.

— Ты всё время с ней, — перебила Одиль. — Совсем забыла, что у тебя есть сестра.

— Одиль, я не забыла! Просто...

— Просто что? — Одиль смотрела на неё в упор, и впервые за долгое время Лизетт увидела, что под холодной маской что-то дрогнуло. — Ты думаешь, она тебе ровня? Ты думаешь, Аделина Лантье будет с тобой дружить по-настоящему?

— Она уже дружит...

— Она — дочь богатого купца, который из милости взял нас в дом. А мы для неё — чужие. Навязанные. Она тебе этого не скажет, потому что воспитана. Но рано или поздно ты это почувствуешь.

Лизетт стояла растерянная, прижимая альбом к груди.

— Она не такая, — прошептала она. — Ты просто её не знаешь.

— А ты знаешь? — усмехнулась Одиль. — Много ты знаешь.

Она отвернулась и снова взялась за пяльцы. Разговор был окончен. Лизетт постояла мгновение, потом тихо вышла.

А ночью Одиль лежала без сна.

В доме было тихо, только часы в гостиной пробили полночь да где-то далеко простонала сова. Одиль смотрела в потолок и чувствовала, как горло сжимает тоска.

Она любила отца. Любила так, как умеют любить девочки своих пап, всей душой, без оглядки. Но он её не любил. Вернее, не замечал. Она была старшей дочерью — не сыном, не наследником, не тем, ради кого стоит оторваться от карт или от зеркала. Иногда он проходил мимо неё по коридору и даже не кивал. Иногда бросал рассеянно: "Ты всё хорошеешь, Одиль", — и шёл дальше. А она потом часами сидела у окна и думала: "Что я сделала не так? Почему я ему не нужна?"

Теперь его не было совсем. И в груди поселилась пустота — такая глубокая, что, казалось, её ничем не заполнить. А этот дом... Здесь у Аделины был отец, который смотрел на неё с нежностью, говорил ласковые слова, брал с собой в поездки. У Аделины был Ансельм, который защищал её перед самой Камиллой. У Аделины была Грета, Коринна, память о матери, которую здесь боготворили. Её все любили. А Одиль — никто.

Одиль хотела бы сказать себе, что мама любит её. Но она не была уверена, что мама любит её так же, как Лизетт. С младшей всё выходило легко, само собой: ту обнимали, гладили по волосам, той улыбались просто так. А к ней, Одиль, обращались иначе — с наставлениями. "Держи спину прямо, Одиль". "Леди так себя не ведут". Леди то, леди это — она слышала это столько раз, что слово "леди" стало казаться ей не похвалой, а упрёком. Мама учила её, как выжить в мире, который не прощает слабости. Но Одиль так устала быть сильной, что иногда ей казалось: мама не любит её, а только воспитывает. Готовит к чему-то трудному, а просто обнять — забывает.

Теперь Лизетт, маленькая, смешливая, нелепая Лизетт, тоже уходила от неё. Не к матери, не к слугам — к чужой девчонке, которая ещё вчера кричала, чтобы они убирались прочь. Одиль оставалась одна. Как всегда. Она села в постели и обхватила колени руками.

Конрад Лантье... Она не могла называть его отцом. Не могла. Когда он обращался к ней "моя дорогая", внутри всё сжималось. Он не был ей дорог. Он был чужим, посторонним человеком, который из сострадания дал им крышу. Но где-то в самой глубине души, там, куда она боялась заглядывать, ей отчаянно хотелось, чтобы у неё был отец. Чтобы кто-то положил руку ей на плечо и сказал: "Я горжусь тобой". Чтобы кто-то защищал её не из вежливости, а потому что любит.

Она завидовала Аделине. Завидовала чёрной, жгучей завистью, от которой самой становилось тошно. Эта зависть, смешанная с тоской и гордостью, выливалась в холодность. Одиль не умела иначе. Она слишком долго пряталась за вышивкой, за вежливостью, за прямой спиной.

На следующий день Лизетт подошла к ней после завтрака. Вид у неё был несчастный.

— Одиль... я не знаю, что делать.

— О чём ты?

— Ты сердишься, когда я ухожу к Аделине. А Аделина, кажется, сердится, когда я с тобой. И я... я не могу разорваться. Я хочу, чтобы вы обе... чтобы мир был.

Одиль долго смотрела на сестру. Потом отвела глаза.

— Иди, — сказала она глухо. — Тебе там веселее.

— Но я...

— Иди, Лизетт. Я не сержусь.

Лизетт постояла, не зная, верить или нет. Потом медленно вышла, оглянувшись в дверях. Одиль уже снова взялась за пяльцы, и лицо её было безучастно. Однако когда шаги сестры стихли, она отложила вышивку и закрыла лицо руками. Так она сидела долго — неподвижно, беззвучно, только плечи чуть вздрагивали.

Из сада доносился смех — лёгкий, переливчатый, совсем чужой. А золотые пылинки в библиотеке танцевали в солнечных лучах, как в прежние, счастливые времена.

Глава 12. Когда замолчали часы

Прошло несколько лет. За это время благодаря энергичным и решительным действиям Камиллы дом как будто умылся дождём: стены и крыша стали ярче, трубы и окна блестели. Внутри — с одной стороны, ничего не поменялось: комнаты и мебель остались как были, но всё стало чище и опрятнее, благороднее, но вместе с тем холоднее. Больше не было ничего разбросанного на диванах или оставленного висеть на спинке стула. Исчезли медовые лепёшки, забытые кем-то на блюдце, и раскрытые книги на подоконниках. Каждая вещь знала своё место и лежала именно там. Пропал семейный уют, хотя семья стала больше.

Одиль превращалась в даму: всё та же гордая осанка и прямой взгляд пронзительных голубых глаз. В свои шестнадцать она выглядела старше — не лицом, а выправкой, манерой держать голову, тем, как спокойно складывала руки на коленях и как никогда не позволяла себе лишнего движения. Аделина и Лизетт из детей стали подростками. Лизетт всё так же любила рисовать, хотя смеялась теперь реже. Аделина вытянулась и похорошела особенной, строгой красотой, что напоминала отца.

Конрад, уезжая в поездки, всегда привозил что-то каждому. Одиль — материалы для рукоделия: тонкие нити, бисер, целый набор для вышивания шёлком, потому что она не любила сидеть сложа руки. Лизетт — краски, кисти, даже настоящий мольберт, который она, взвизгнув от радости, тут же потащила в библиотеку. Аделине — книги, атласы и альбомы растений, практические указания по садоводству. Камилле — какое-нибудь украшение: брошь, перстень, нитку гранатов, и она принимала подарок с неизменной улыбкой и лёгкой благодарностью, наклоняя голову ровно настолько, насколько требовал этикет.

Когда Конрад приезжал, все старательно играли роль дружной семьи: пили чай в саду, поддерживали беседу. Одиль расспрашивала о новостях столицы — ровно, по-светски. Лизетт показывала новые рисунки. Аделина сидела рядом с отцом и слушала его рассказы о дальних городах. Но когда он уезжал, каждый замыкался в своём мире. Теперь это касалось и Лизетт, которая, не выдержав немого соревнования между Одиль и Аделиной, постепенно отстранилась от обеих. Она всё чаще сидела одна в библиотеке или уходила гулять в поле, подальше от дома. Такая жизнь — размеренная, прохладная, с чётко очерченными границами — могла бы устроить всех, если бы не новый удар.

Конрад уехал особенно далеко по делам, которые требовали его личного присутствия в портовом городе на юге. В то утро он прощался с домашними на крыльце. Аделина, обняв его, сказала:

— Береги себя, папочка.

Он поцеловал её в макушку и уехал.

Сначала приходили короткие, но обстоятельные письма: дела идут хорошо, корабль почти готов к отплытию, погода тёплая. Потом писем не стало. Прошла неделя — никаких вестей. Затем вторая. Затем третья. В доме поселилось молчаливое, гнетущее беспокойство. Девочки ходили бледные, Ансельм лишний раз не выходил из кабинета, где проверял старые счета, лишь бы занять руки. Камилла, внутри также переживавшая, не подавала виду и уверенно твердила:

— У господина Лантье слишком много работы. Вы же знаете, почта с юга идёт с перебоями. Нет причин для страха.

Однажды, в особенно ненастный вечер, в дом постучались.

Дождь барабанил по стёклам, ветер раскачивал голые ветви старой липы, и капли стучали по подоконникам, словно кто-то маленький и настойчивый просился внутрь. В гостиной горел камин, весело трещали берёзовые поленья, и на ковре плясали оранжевые блики. Все как раз собрались за чаем: Камилла разливала его из большого фарфорового чайника, Одиль с вышивкой сидела на диване, Лизетт рисовала что-то в альбоме прямо за столом, а Аделина читала книгу, устроившись в кресле у огня. Было тихо, мирно, почти уютно.

Раздался стук. Тяжёлый, гулкий, не похожий на лёгкое постукивание посыльного.

— Ну вот, — сказала Камилла, и на мгновение лицо её осветилось облегчением, — что я и говорила: Конрад вернулся.

Ансельм направился в прихожую. Остальные переглянулись, прислушиваясь. Однако вместо радостного восклицания и знакомого голоса из прихожей донеслась лишь короткая, приглушённая фраза. Аделина вскочила и бросилась туда первой.

— Это папа?!

— Аделина! — раздался голос Камиллы, а затем она сама появилась в дверях. — Леди не выбегают из-за стола.

Аделина уже стояла в прихожей. Там, стряхивая капли дождя с плаща, стоял не Конрад. Это был господин Альбер Штайн — управляющий, нанятый когда-то Конрадом для ведения дел в столице. Его лицо было землисто-серым, а в руке он сжимал кожаную папку так, словно она была единственным, что удерживало его на ногах.

— Это не папа... — проговорила Аделина, и голос её дрогнул.

— Вижу, — Камилла шагнула вперёд, и её лицо приняло выражение спокойной властности, которое не покидало её даже в самые трудные минуты. — Господин Штайн, у Вас что-то срочное?

— Боюсь, что да, госпожа Лантье. — Он поклонился. — Нам лучше переговорить с глазу на глаз.

Камилла помедлила. Потом ответила — твёрдо, не отводя взгляда:

— Если дело касается Конрада, Вы можете говорить при детях. Пройдёмте.

Все переместились в гостиную. Ансельм, повинуясь безмолвному знаку Камиллы, остался в комнате и встал у двери, прямой и бледный, как изваяние. Девочки расселись — Лизетт прижалась к матери, Одиль отошла к окну и стояла там, сложив руки на груди. Аделина села на краешек кресла, сжимая в пальцах край книги. Камин потрескивал, за окном шумел дождь, и в этом мирном, уютном тепле слова господина Штайна прозвучали особенно страшно.

— Боюсь, у меня плохие новости, — начал он. — Сегодня я получил известие, что корабль господина Лантье, на котором он возвращался домой, попал в бурю у южных берегов и затонул.

— Что с папой? — голос Аделины прозвенел, как натянутая струна.

Господин Штайн опустил глаза. Молчание длилось, быть может, несколько секунд, но каждому они показались вечностью.

— Никто не выжил, — сказал он наконец.

Повисла тишина. Никто не проронил ни звука — только часы в углу продолжали мерно отбивать секунды: тик-так, тик-так. Этот ровный, спокойный ход показался вдруг чудовищным.

— Нет! — выкрикнула Аделина.

Девочка вскочила, и книга, которую она держала, с глухим стуком упала на ковёр. Лицо её исказилось, она рванулась к двери и выбежала из гостиной. Её шаги прогрохотали по коридору и стихли где-то в стороне кухни.

Камилла медленно опустилась на диван. Лицо её побелело, она прижала ладонь к груди, но не произнесла ни звука. Лизетт, захлебнувшись рыданием, закрыла лицо руками и сжалась в комочек рядом с матерью. Одиль стояла у окна, отвернувшись ко всем спиной, и было видно, как её прямая, всегда такая гордая спина медленно сутулится, словно под невидимой тяжестью.

Господин Штайн, не зная, куда деваться, пробормотал что-то о соболезнованиях и о том, что завтра заедет для обсуждения дел. Камилла кивнула, не поднимая глаз. Он вышел.

Ансельм тихо, не произнеся ни слова, вышел в коридор. Дверь за ним закрылась неслышно. Он прошёл несколько шагов, опустился на старую кушетку, стоявшую у стены, и уронил голову в ладони. Его плечи затряслись — беззвучно, без единого стона. Так он сидел и плакал, дождь за окном всё стучал, стучал, стучал, а дом, потерявший хозяина, замер в оцепенении.

Через какое-то время — никто не смог бы сказать, сколько прошло минут или часов, — Камилла поднялась с дивана. Она оставила Лизетт на попечение Одили, а сама пошла искать Аделину.

Девочка была на кухне. Она сидела на лавке у очага, прижавшись к Грете, и рыдала — громко, навзрыд, как не плакала с самого детства. Грета обнимала её, гладила по волосам и что-то тихо приговаривала — неразборчивое, успокаивающее, какие-то старые деревенские слова, которые говорят над испуганными детьми и больными зверьками. Увидев Камиллу на пороге, Аделина вскинулась.

— Это Вы во всём виноваты! — крикнула она, и голос её сорвался на визг. — Вы! Вы! Сначала Вы сжили со свету первого мужа, а теперь и моего отца! Вы всё забираете себе — наш дом, наши вещи, всё! Вас никто не любит, и Вы никого не любите! Вы — чёрная вдова!

Камилла сделала шаг вперёд. Её лицо было бледным, глаза сухими и страшными. В следующее мгновение раздался звук — резкий, хлёсткий, точно треснула ветка под сапогом. Пощёчина.

Аделина замерла, схватившись за щёку. Грета ахнула и прижала девочку к себе. Камилла стояла, не опуская руки, и смотрела на ту, что только что назвала её чёрной вдовой, и в её взгляде было что-то страшное — не ярость, а глубокая, заледеневшая боль.

— Никогда, — проговорила Камилла, и голос её, хоть и негромкий, перекрыл шум дождя и треск поленьев, — никогда не смей так говорить. Никогда не смей судить о том, чего ты не знаешь.

Камилла повернулась и вышла. Шаги её стихли в глубине дома. На кухне остались только Грета, прижимавшая к себе рыдающую Аделину, и дождь, который всё стучал и стучал в окно, словно хотел вымолить прощение за всё, что случилось в этот вечер.

В саду, под порывами ветра, склонялись голые кусты роз. Их ветки теперь казались чёрными и мёртвыми. Гром прогремел где-то далеко, за лесом, и эхо его прокатилось над холмами, над мокрой землёй, над домом, который когда-то называли домом, где отдыхают солнечные лучи.

Глава 13. Пепел и лёд

Первые дни после известия о гибели Конрада дом погрузился в такую глубокую и плотную тишину, что, казалось, её можно было тронуть рукой. Никто не разговаривал громко. Никто не смеялся. Даже часы в гостиной, всегда отбивавшие время с безупречной точностью, словно замедлили ход, придавленные общим горем.

Аделина почти не выходила из своей комнаты. Она лежала, уткнувшись лицом в подушку, и тихо плакала. Так плачут взрослые, у которых уже нет сил на крик. Грета сидела рядом с ней часами. Она не говорила ничего особенного — просто гладила девочку по голове, поправляла одеяло, подносила чашку с мятным чаем, к которому та не притрагивалась. Иногда она начинала рассказывать что-то из прежней жизни — о том, как Конрад мальчишкой разбил любимую вазу Ансельма и потом целый день прятался на сеновале, и тогда Аделина на мгновение затихала, прислушиваясь. Потом слёзы возвращались снова.

Лизетт плакала в саду. Она выбрала себе место у старой липы, на той самой скамейке, где когда-то Аделина читала свой атлас растений. Там, вдали от посторонних глаз, она давала волю слезам, а потом сидела, запрокинув голову, и смотрела на голые ветки, на серое небо, на редких птиц. Конрад не был ей родным отцом, но он был единственным взрослым мужчиной, который относился к ней с неизменной добротой и вниманием. Он привозил ей краски. Он хвалил её рисунки. Он ни разу не посмотрел на неё как на чужую. А теперь его не стало.

Одиль не плакала. Она ходила по комнате из угла в угол — мерно, неутомимо, словно маятник. Десять шагов в одну сторону, десять в другую. Её лицо оставалось спокойным, почти окаменевшим. Однако тот, кто знал её, заметил бы, что пальцы, сцепленные за спиной, сжимаются всё сильнее и сильнее, а костяшки белеют от напряжения. Она потеряла одного отца и не успела обрести другого. Она даже не знала, имеет ли право горевать. От этой неопределённости ей было ещё тяжелее.

Камилла с утра до вечера сидела в кабинете Конрада, разбирая его бумаги. Счета, договоры, расписки, письма — целая жизнь, уместившаяся в ящиках письменного стола. Она перебирала их медленно, методично, раскладывая по стопкам. Иногда её рука замирала над очередным листом, и она подолгу смотрела в окно на капли дождя, бегущие по стеклу. Дождь в те дни шёл почти беспрестанно — мелкий, нудный, осенний.

Горничная Коринна бродила по дому с тряпкой в руках и протирала несуществующую пыль. Она проходила по коридору, останавливалась у какой-нибудь вазы или подсвечника, проводила по нему рукой, хотя тот и так сиял, и шла дальше. Она не могла сидеть без дела, не могла плакать, не могла говорить. И это молчаливое, почти бессознательное движение было её единственным утешением.

На третий день приехал господин Штайн. Он вошёл в кабинет, где Камилла продолжала свою скорбную работу, и плотно закрыл за собой дверь. Разговор их длился долго.

Новости были хуже, чем она ожидала. Конрада, как выяснилось, обманули. В последние месяцы он решил расширить дело и начать торговлю сахаром — новым товаром, но крайне выгодным, если поставлять его из южных колоний. Он вложил значительные средства в первую партию, договорился с поставщиками, оплатил фрахт. Но когда груз прибыл в порт, выяснилось, что сахар был низкого качества: мешки подмокли, часть товара покрылась плесенью, а то, что уцелело, не годилось для продажи. Поставщики от сделки отказались, деньги исчезли, а репутация Лантье как делового человека оказалась под угрозой. Именно поэтому Конрад и отправился на юг лично: он надеялся уладить дело, найти новых поставщиков, спасти вложенные средства.

— Господин Лантье не хотел тревожить вас раньше времени, — сказал Штайн глухо. — Думал, справится сам.

Камилла выслушала всё это, не проронив ни слезинки. Только пальцы, лежавшие на столе, чуть дрогнули.

— Я поняла, — произнесла она ровным голосом. — Благодарю Вас, господин Штайн.

Теперь ей предстояло организовать прощальную церемонию. Не похороны, ведь тела так и не нашли, хоронить было нечего, но поминальную службу, на которую соберутся все, кто знал и уважал Конрада Лантье.

Церемония прошла в небольшой церкви у подножия холма. Народу собралось много: купцы, партнёры, соседи, приютские дети, которых когда-то опекала ещё Элианна, лекарь из больницы, простые деревенские жители. Все подходили к Камилле: она стояла в чёрном, прямая, бледная, безукоризненно спокойная, и выражали соболезнования.

— Примите наши скорбные слова, госпожа Лантье.

— Какая потеря...

— Держитесь, сударыня.

Она кивала, благодарила, произносила положенные слова. Но краем уха она слышала и другое. То, что говорили вполголоса за её спиной:

— Бедная девочка... Аделина...

— Совсем одна осталась, сирота...

— Сирота-то при живой мачехе...

— А эта стоит — хоть бы слезинку проронила...

Камилла слышала всё, но лицо её оставалось неподвижным. Никто не дождался ни слезы, ни вздоха, ни малейшего признака слабости. От этого её невзлюбили ещё больше. Аделина стояла рядом, бледная, с опухшими от слёз глазами, и каждое «бедная девочка» ложилось на неё, как камень. Ей хотелось крикнуть им всем, что Камилла не бессердечная, что она просто не умеет плакать на людях, но она молчала. Потому что не знала, правда ли это. Потому что сама запуталась.

Через несколько дней после церемонии господин Штайн приехал снова. На этот раз он пришёл не с плохими новостями, а с советом. Они сидели в кабинете, и он говорил осторожно, дружески, но твёрдо:

— Госпожа Лантье, я позволю себе быть откровенным. Вы остались одна с тремя девочками на руках. Бизнес, который вёл господин Конрад, требует мужской руки — люди в порту не воспримут всерьёз женщину, сколь бы умна и решительна она ни была. К сожалению, это мир мужчин. Продайте дело. Я знаю давнего партнёра Вашего покойного супруга, он готов купить всё по высшей цене, из уважения к памяти Конрада. Деньги положите в банк под проценты и будете иметь небольшой, но стабильный доход. Городской особняк можно сдать в аренду: он в хорошем состоянии. Конюшню тоже. Так Вы сможете сохранить имение, содержать девочек и жить более-менее безбедно.

Камилла слушала, глядя в стол. Потом кивнула.

— Я подумаю, спасибо. Скорее всего, Вы правы.

Они обсуждали детали при открытой двери, и Аделина, проходившая мимо, услышала. Она остановилась как вкопанная, а потом ворвалась в кабинет.

— Вы продаёте папино дело? Вы продаёте его дом в городе? Его конюшню? Вам мало того, что Вы всё здесь захватили? Вы теперь и последнее...

Камилла поднялась. Господин Штайн, бормоча извинения, поспешно покинул комнату.

— Аделина, — проговорила Камилла, и голос её был усталым, почти безжизненным.

Камилла смотрела на неё. И вдруг — впервые за всё время — у неё не нашлось сил. Не нашлось ни гнева, ни строгости, ни даже желания оправдываться. Она была раздавлена. Второй раз в жизни она проходила этот путь: вдовство, долги, пересуды, чужие взгляды, борьба за выживание. Второй раз.

— Выйди, — сказала она тихо.

— Но...

— Выйди.

Аделина вышла, хлопнув дверью.

Вечером того же дня Камилла сидела над гроссбухом и подсчитывала доходы и расходы. Цифры были неутешительны. Камилла вошла на кухню. Грета, Коринна и Ансельм оставили свои дела и молча ожидали распоряжений.

— Ансельм, я вынуждена сообщить Вам, что в Ваших услугах больше не нуждаются. Доходы упали, и я не могу позволить себе держать мажордома. Вы получите жалованье за два месяца вперёд и рекомендательное письмо.

Старик стоял неподвижно. Потом проговорил:

— Госпожа Лантье... я служил в этом доме больше тридцати лет. Я знал господина Конрада мальчишкой. Я знал госпожу Элианну. Я знаю юную госпожу Аделину с первого дня её жизни. Неужели...

— Я ценю Вашу службу, — перебила Камилла. — Но моё решение окончательно.

Ансельм молча склонил голову. Коринна, всхлипнув, шагнула вперёд.

— Тогда я тоже ухожу, — сказала она дрожащим голосом.

Камилла нахмурилась.

— Почему? Вас я не увольняла.

— Если бы Вы, госпожа, потрудились узнать нас получше, — ответил за неё Ансельм, и в его голосе прозвучала та спокойная, достойная твёрдость, какой у него было не отнять, — Вы бы поняли, что мы — семья. Я забочусь о Коринне с тех пор, как она осиротела. Мы не можем остаться здесь, если одному из нас отказано от дома.

Камилла замерла. Она перевела взгляд на Грету — та стояла у плиты, сложив руки на груди, и смотрела на неё в упор.

— Вы тоже можете уйти, если хотите, — произнесла Камилла, и голос её дрогнул впервые за долгое время.

Грета выдержала её взгляд и ответила спокойно, даже сурово:

— Нет. Я останусь. Это мой дом, и я не сдвинусь с этого места.

— Как Вам будет угодно, — сказала Камилла и вышла.

Аделина, незамеченная, сидела у очага и тихо плакала. Ансельм и Коринна уходили. Её мир рушился снова. Но на этот раз, казалось, уже ничто не могло его спасти.

Камилла шла по коридору, сжав губы в тонкую линию. Она не позволила себе заплакать. Но где-то глубоко внутри, там, куда она давно запретила себе заглядывать, всё кричало.

Её мир тоже был разрушен уже во второй раз. Первый раз — когда она стояла над могилой Феррана и понимала, что осталась одна с двумя дочерьми, без средств, без защиты, без надежды. Снова вдовство. Снова долги. Снова пересуды. Снова она одна против всего света. А теперь ещё трое девочек, одна из которых ненавидит её лютой ненавистью, а другая замыкается в молчании, третья ещё мала.

Камилла вошла в свою спальню, закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. За окном начинался дождь. Первые капли ударили в стекло, и женщина, не отрываясь, смотрела, как они бегут вниз, сливаясь в струйки, похожие на слёзы. Своих слёз у неё не было.

Глава 14. Снег на вишнёвой крыше

Постепенно жизнь брала своё — время всё-таки лучший лекарь, хоть и лечит оно грубо, оставляя рубцы. В доме наладился новый порядок, но вместе с ним установилась и холодная атмосфера, которая, казалось, теперь поселилась здесь навсегда.

Аделина избегала Камиллу. Они почти не разговаривали, только обменивались короткими, неизбежными фразами за столом. Правда, вскоре исчезли и эти краткие встречи. Сначала завтрак, обед и ужин подавались в столовой, как раньше: Грета накрывала на всех, и семья, если это ещё можно было назвать семьёй, собиралась вместе. Однако постепенно всё изменилось. Сперва Лизетт, задержавшись над рисунком, попросила разрешения поесть в комнате. Потом Одиль стала носить поднос матери в кабинет — та допоздна разбирала бумаги и не хотела отрываться от дел. А потом и Аделина перестала выходить к столу.

Теперь каждый ел у себя и мыл за собой. Грете оставалось лишь приготовить и поставить блюдо на кухонный стол. Дом погрузился в тишину, нарушаемую только стуком кастрюль, завыванием ветра в трубе да скрипом половиц под чьими-то одинокими шагами.

Аделина ела с Гретой. Они садились вдвоём на кухне, у тёплой плиты, и молча передавали друг другу хлеб. Иногда Грета начинала что-то рассказывать о прошлом, о прежних временах, и тогда Аделина слушала, подперев щёку ладонью. Это были единственные минуты, когда её лицо смягчалось.

Одиль ела с матерью в кабинете. Они сидели над бумагами, и разговор их был деловым, точным, как строки гроссбуха. Одиль всё чаще помогала Камилле с расчётами: у неё оказался острый, цепкий ум, и мать ценила это. Но даже когда они сидели рядом, между ними сохранялась та же незримая дистанция, что и всегда.

Лизетт ела в комнате, пристроив тарелку на подоконник, и смотрела в сад. Иногда она забывала о еде — так увлекалась наблюдением за птицами или за тем, как ветер качает голые ветви.

Теперь у каждой была своя комната. Однажды вечером, когда все ещё собирались вместе — это был один из последних таких вечеров, — Лизетт решилась заговорить:

— Мама, можно мне устроить студию в мансарде? Там, рядом с библиотекой? Там такой свет...

Аделина, сидевшая с книгой у камина, подняла голову.

— Нет.

Лизетт обернулась к ней.

— Но почему? Там всё равно пусто.

— Это мой уголок, — сказала Аделина ровно, не повышая голоса, но с той стальной ноткой, которая появилась у неё в последние месяцы. — Мы всегда там... мы с мамой там читали. А потом я сама. Это единственное место, которое осталось моим.

Повисла тишина. Лизетт опустила глаза.

— Я понимаю, — проговорила она тихо. — Прости.

Тогда Аделина, помедлив, добавила:

— Ты можешь взять мою комнату. А я перееду в мансарду.

— Правда? — Лизетт удивлённо подняла брови.

— Правда.

Они обменялись короткими, почти деловыми кивками. В этом диалоге не было ни злобы, ни тепла — только холодная вежливость двух людей, которые давно научились жить рядом, не причиняя друг другу боли, но и не становясь ближе.

Камилла, слушавшая этот разговор, лишь пожала плечами. В душе она была рада, что девочки договорились без скандалов. Второй этаж заняли Камилла и её дочери: Лизетт — в бывшей комнате Аделины, Одиль — в соседней, а сама Камилла — всё в той же угловой спальне, где по-прежнему встречала рассветы одна. На третьем этаже, в мансарде под самой вишнёвой крышей, поселилась Аделина. Грета жила в своей комнатке у кухни — как и прежде, как и всегда.

Сад угасал. Не тот сад, который когда-то цвёл розами Элианны, а потом медленно оживал под заботливыми, пусть и робкими руками Аделины, сад вокруг дома, сад самой природы. Наступала зима. Деревья стояли голые, кусты роз почернели и съёжились, дорожки покрылись ледяной коркой. Снег ещё не выпал, но в воздухе уже пахло им.

Разобравшись наконец с бумагами и делами, Камилла смогла поднять голову и оглядеться. Реальность была сурова, но терпима. Всё, что можно было продать, продали. Деньги разделили и положили в банк на имя девочек и её самой — честно, поровну, как и полагается. Отдельной статьёй дохода значился городской особняк, сданный внаём. Расходы сократили до предела: раз в неделю приходила нанятая служанка, убирала дом и стирала. Всё остальное делали сами.

Девочки учились самостоятельности. Аделина прибирала в библиотеке и мансарде, мыла за собой, помогала Грете на кухне — резала овощи, месила тесто, чистила кастрюли. Она делала это молча и сосредоточенно, и Грета, глядя на неё, иногда вздыхала: до чего же похожа на мать. Комната Одиль была безукоризненна: каждая вещь на своём месте, ни пылинки, ни случайно брошенной книги. Только у Лизетт царил творческий беспорядок: повсюду валялись карандаши, наброски, засохшие кисточки, и сколько ни просила Камилла дочь прибраться, та лишь рассеянно кивала и через час снова всё разбрасывала.

Наступил декабрь. Выпал крупный, пушистый снег, он валил густо и беззвучно, укрывая сад и крышу, и весь дом словно оделся в белое. Снежинки кружились в медленном, завораживающем танце, и Аделина, стоя у круглого окна библиотеки, долго смотрела на них, прижав ладонь к холодному стеклу. Ей казалось, что вместе со снегом на землю опускается тишина — новая, глубокая, какая-то очищающая.

Камилла сидела в кабинете. В руках у неё был плотный конверт с золотым тиснением. Она неспешно, даже несколько отстранённо, открыла его. Приглашение на рождественский бал. Камилла пробежала глазами строки и отложила приглашение в сторону.

Одиль в своей комнате как будто бы слышала, как мать открывает конверт. Она сидела на краю постели, выпрямив спину, и смотрела на дверь. Это она сама принесла приглашение — нашла его утром на подносе с почтой и молча положила перед матерью, не сказав ни слова. Теперь Одиль ждала. Ей было шестнадцать. Она знала, что для девушки её возраста бал — не просто развлечение. Это смотрины. Это ярмарка, где оценивают стать, манеры, родословную и приданое. Бал, где решается судьба.

Её руки, сложенные на коленях, чуть дрожали. Но лицо оставалось спокойным. Одиль слишком давно научилась прятать страх за прямой спиной и холодным взглядом. И всё же где-то глубоко внутри, под этой бронёй, билось сердце — юное, уязвимое, отчаянно надеющееся на что-то, чему она и сама не могла дать имени.

Глава 15. Бал, где она стояла одна

Камилла приняла решение: они поедут на бал. Не потому, что ей этого хотелось, ведь траур ещё не был окончен, и сердце её не лежало к празднествам, но она понимала: оставаться затворницами в доме больше нельзя. Одиль взрослела. Ей требовался выход в свет. Этот рождественский бал был лучшей возможностью, если не для того, чтобы найти партию, то хотя бы для того, чтобы напомнить высшему обществу о существовании семьи Лантье.

Камилла вошла к дочери без стука. Одиль сидела у окна с книгой, но не читала, а просто смотрела на снег, падающий за стеклом.

— Мы едем, — сказала Камилла.

Одиль подняла голову. В её взгляде мелькнуло что-то похожее на волнение, но она быстро справилась с собой.

— Надо выбрать тебе платье. Такое, в котором ты ещё не появлялась в свете. Или появлялась только однажды.

Одиль помедлила, потом осторожно заметила:

— Может быть, купить новое?

— Не стоит, — Камилла покачала головой. — Сейчас не так много свободных денег. Лучше подкопить и сшить к летнему сезону. Не просто купить, а сшить — хотя бы одно, для первого настоящего выхода. Мы всё ещё леди, Одиль, и должны нести себя достойно.

Одиль выслушала это без возражений. Она понимала: мать права. Доходов хватало на жизнь, но не на роскошь. И всё же было обидно — не от жадности, а от того, что ей так хотелось в этот свой первый вечер быть по-настоящему красивой.

— Хорошо, мама, — ответила она ровно. — Я поняла.

Позже Камилла спросила Лизетт, хочет ли та поехать. Младшая дочь, не отрываясь от наброска в альбоме, мотнула головой:

— Нет, мама. Я лучше дома останусь. Там будет скучно.

— Как знаешь, — Камилла не стала настаивать. Лизетт ещё казалась ей слишком юной для взрослого бала.

Оставалась Аделина. Камилла поднялась на третий этаж.

Библиотека встретила её тишиной и запахом старых книг. В камине уютно потрескивал огонь, и на стенах плясали тени от книжных шкафов. Но едва переступив порог, Камилла невольно поёжилась — не от холода, а от чего-то иного, почти неуловимого. Здесь всё ещё веяло кем-то другим. Словно прежняя хозяйка — нет, не хозяйка, а душа этого дома — всё ещё витала среди книжных полок и солнечных пылинок.

— Добрый вечер, — произнесла Камилла, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

Аделина подняла глаза. Взгляд её был спокоен и холоден, как зимнее небо.

— Добрый вечер.

— Я хотела спросить: не желаешь ли ты поехать с нами на рождественский бал? Это хорошая возможность... выйти в свет. Повидать людей.

— Благодарю, — ответила Аделина, — но я предпочту остаться. Мне не хочется.

Камилла помедлила. Ей хотелось добавить что-то ещё — может быть, попытаться пробить эту ледяную стену, но она не знала как. Да и сил не было. Она коротко кивнула и вышла, оставив Аделину одну в круге света от зелёной лампы.

Настал день бала. Камилла наняла приличный экипаж и велела Грете помочь Одиль с платьем. Когда девушка спустилась в холл, Камилла окинула её придирчивым взглядом. Платье глубокого синего цвета сидело отлично. Волосы убраны в высокую причёску, открывающую шею. Одиль была прелестна. Но выражение лица — напряжённое, замкнутое — портило всё. Ей бы улыбнуться, подумала Камилла, но не сказала ни слова.

— Ты готова?

— Да, мама.

Они сели в экипаж и покатили по заснеженной дороге в столицу.

Бальная зала сияла. К празднику её украсили с особой пышностью: стены увиты гирляндами из еловых ветвей и золотых лент, вдоль карнизов мерцали сотни свечей, отражавшихся в начищенном до блеска паркете. В центре залы возвышалась огромная, до самого потолка, рождественская ёлка — её ветви гнулись под тяжестью стеклянных шаров, серебряных шишек и крохотных, зажжённых свечек, что дрожали и перемигивались, как живые. Повсюду стояли столики с лёгкими закусками и хрустальные фонтаны с шампанским. Играл оркестр, пары кружились в вальсе, и воздух был полон аромата хвои, духов и воска.

Камилла, едва переступив порог, почувствовала на себе взгляды. Она шла с прямой спиной, одетая в изысканное чёрное платье — траурное, но безупречного кроя, дававшее понять: она ещё скорбит. Одиль держалась рядом, бледная и молчаливая.

Шёпот за спиной начался почти сразу.

— Это Лантье? Не рано ли окончили траур?

— А девочка... это дочка Конрада?

— Нет, что вы. Аделина Лантье — та посветлее будет, и покрасивее. А эту я и не припомню...

— Понятно. Приёмыш.

Камилла слышала всё. Ни один мускул не дрогнул на её лице. Она продолжала кланяться знакомым и улыбаться сдержанной, почти печальной улыбкой, какая приличествует женщине, ещё не снявшей траур. Одиль не слышала шёпота, но чувствовала его кожей. Ей казалось, что все смотрят на неё, оценивают, выносят приговор, и от этого становилось тошно. Но девушка не отставала от матери и держала спину так же прямо.

Время шло. Камиллу приглашали на разговор — она отвечала вежливо, коротко, не задерживаясь подолгу. Одиль стояла рядом. В начале вечера она ещё надеялась: смотрела на кружащиеся пары, поправляла складку на платье, старалась улыбаться. Однако никто не подходил.

Час проходил за часом. Вальс сменялся вальсом. Молодые люди приглашали других девушек — тех, что посмелее, побогаче, познатнее. Тех, чьи семьи были на слуху, чьи имена знал весь свет. Одиль стояла, прямая и неподвижная, как статуя. В груди у неё росло что-то горькое и жгучее. Сперва недоумение, потом обида, потом глухая, щемящая печаль. Она так ждала этого вечера. Она так хотела — пусть не найти своего суженого, но хотя бы почувствовать себя частью чего-то большого и светлого. А вместо этого оказалась невидимкой.

Вечер подходил к концу. Пары всё кружились, а девушка всё стояла у стены. Когда особенно весёлая мазурка грянула, отдаваясь в висках, Одиль почувствовала, что больше не может. Слёзы подступили к горлу, сдавили его так, что стало трудно дышать. Она закусила губу изо всех сил, но одинокая слеза всё же скатилась по щеке. Быстро, почти незаметно. Она смахнула её украдкой, надеясь, что никто не увидел.

Камилла заметила. Она ничего не сказала — только сжала локоть дочери чуть крепче.

— Едем домой, — проговорила она тихо.

В экипаже, когда они остались вдвоём, отгороженные от внешнего мира тёмными стенками кареты и стуком копыт по снегу, Одиль заговорила. Голос её был глухим, почти чужим.

— Мама... неужели я не красивая?

Камилла повернулась к ней. В слабом свете уличного фонаря, проникавшем сквозь заиндевевшее окно, лицо дочери казалось совсем юным и беззащитным.

— Ты красивая, — ответила она ровно. — Но не в этом дело.

— А в чём?

Камилла помолчала. Потом заговорила так, как говорила со старшей дочерью редко, почти никогда:

— Мы напомнили свету о себе, Одиль. Сегодня этого достаточно. Они увидели нас, они знают, что мы живы и что мы держимся. Это главное. Будет летний сезон, и тогда можно будет снять траур. Тогда у нас будет больше возможностей. А красота... — она чуть горько усмехнулась, — красота ещё никому не помогала в жизни. Вернее, помогала, но не так, как думают юные девушки. Помогает ум. Помогает стойкость. Помогает умение ждать.

Одиль слушала, глядя в окно. Слёзы всё ещё стояли в глазах, но она уже не плакала. Слова матери не утешали, хотя и придавали сил. Как горькое лекарство.

— Я поняла, — прошептала она.

Камилла ничего не ответила. Она смотрела на заснеженные поля за окном и думала о том, сколько ещё таких вечеров выпадет на долю её дочери. И сколько сил ей самой понадобится, чтобы провести её через всё это, не сломав, не озлобив, сохранив в ней ту робкую, почти угасшую сегодня надежду, что когда-нибудь, пусть не сейчас, пусть позже, непременно сбудется.

Снег шёл всё гуще. Копыта стучали по дороге. Впереди, в темноте, угадывались очертания дома — дома, где больше не отдыхали солнечные лучи, но где всё ещё жили, всё ещё дышали, всё ещё ждали весны.

Глава 16. Первый росток весенней надежды

Зима прошла тихо, словно крадучись. Снег сошёл незаметно, уступая место мокрой, чёрной земле и первым, ещё робким травинкам. С каждым новым днём, с каждой новой каплей, срывавшейся с карниза, в доме нарастало странное, почти забытое чувство — ожидание. Словно сама природа обещала: будет иначе. Будет лучше.

Камилла, сама того не ожидая, вдруг поймала себя на мысли, что верит. Не в чудо, а в то, что всё может обернуться хорошо. Для неё. Для дочерей. Для этого дома, который стал её крепостью.

В один из таких дней она позвала Одиль в гостиную и сказала:

— До летнего сезона осталось три месяца. Начнём готовиться.

Дни наполнились занятиями. Камилла, когда-то блиставшая в столичных салонах и знавшая толк в искусстве нравиться, взялась за обучение дочери всерьёз. Этикет — поклоны, реверансы, умение войти в залу и выйти из неё, не привлекая лишнего внимания и не теряясь среди взглядов. Танцы — Одиль часами разучивала па под счёт матери, и та, хотя и была строга, иногда ловила себя на мысли, что дочь двигается с врождённой грацией. Языки — французский, на котором говорил весь высший свет, и немецкий, необходимый для чтения серьёзных книг. Немного латыни.

Одиль впитывала всё ревностно, почти жадно. Она не жаловалась на усталость, не просила отдыха. Она повторяла движения и фразы до тех пор, пока они не становились частью её самой. Камилла, глядя на эту сосредоточенность, на этот упрямо сжатый рот и горящие глаза, впервые за долгое время испытала нечто похожее на гордость.

Однажды, после особенно долгого урока танцев, когда Одиль без единой ошибки исполнила сложную фигуру, Камилла, отдышавшись, произнесла:

— Запомни: красота — не основа для брака. Лучше привлекать тем, что внутри. Умом. Характером. Умением слушать и вовремя сказать нужное слово.

Одиль кивнула, но Камилла, произнося эти слова, сама в них не верила. Она слишком хорошо знала свет, чтобы обманываться. Внешность оценивают в первую очередь. Сначала — лицо и платье, и только потом, много позже, кто-то, может быть, удосужится заглянуть глубже. Так было с ней самой: её красота открывала двери, её красота привлекла Феррана, её красота заставляла зал замолкать, когда она входила. Но та же красота не спасла её от одиночества. Не удержала мужа. Не дала счастья. И всё же она понимала: без внешности будет ещё труднее. Особенно здесь. Особенно сейчас.

— Хотя, — добавила она почти машинально, поправляя выбившуюся прядь Одиль, — платье тоже должно сидеть безупречно.

Одиль вновь кивнула. Она не заметила колебания матери. Она верила каждому слову.

Лизетт с приходом весны стала больше гулять. Она выходила в сад с альбомом и карандашами, садилась на скамейку под старой липой и рисовала. Не так много, как всем казалось, она часто просто смотрела, как ветер колышет ветки, как просыпаются первые почки, как муравей тащит былинку через дорожку. Рисование было для неё не просто занятием. Это была её медитация — единственное время, когда мысли не метались, а текли плавно, как ручей. Она рисовала медленно, вдумчиво, и каждый лист в её альбоме был не картинкой, а маленьким признанием в любви этому саду.

Иногда она видела Аделину. Та возилась у кустов роз или сидела с книгой на той же скамейке, но при виде Лизетт обычно поднималась и уходила, незаметно, словно растворяясь в зелени. Лизетт старалась ей не мешать. Но иногда, когда особенно нужен был атлас с гравюрами, чтобы срисовать строение листа или форму бутона, она тихо подходила и просила. Аделина давала. Молча, без улыбки, но и без отказа. Этого было достаточно.

Аделина больше всего времени проводила с Гретой — на кухне, в огороде, за неспешными разговорами у печи. Но даже Грета не знала, куда исчезает девочка два раза в неделю, когда надевает самое простое платье и уходит по просёлочной дороге в сторону столицы.

Аделина сбегала в госпиталь. Тот самый, который когда-то помогла отреставрировать её мать.

Началось это случайно. В один из серых, промозглых дней поздней осени она, бродя без цели, оказалась у знакомой ограды. Аделина не собиралась заходить. Просто стояла и смотрела на старое здание с новыми водосточными трубами, на окна с занавесями, на клумбу у входа. Анютины глазки, посаженные много лет назад, давно отцвели, но на их месте уже зеленели новые.

Из дверей вышел главный лекарь. Он постарел, ссутулился ещё больше, но глаза остались прежними — печальными и живыми. Увидев тоненькую фигурку у ограды, он остановился.

— Вы... Вы ведь дочь госпожи Лантье? — спросил он негромко.

Аделина вздрогнула, хотела уйти, но он вдруг улыбнулся и добавил:

— Проходите. Здесь холодно.

Он провёл её внутрь, усадил в своём кабинете и выслушал. Она говорила сбивчиво — о том, что не может сидеть дома, что стены давят, что хочется делать что-то, хоть что-то, и что она помнит маму, и этот госпиталь — единственное место, где мама до сих пор жива.

Лекарь помолчал. Потом сказал:

— Приходите иногда. Поможете сиделкам, почитаете больным. Это помогает. Не им, — он чуть улыбнулся, — Вам.

Так началась её тайная жизнь. Он никому не сказал, что это дочь Лантье. Сиделки и больные знали её как Анну — тихую, светловолосую девушку, как будто бы родственницу главного лекаря. Сначала на неё смотрели с недоверием: что может эта хрупкая девочка, явно из благородных, в больничных палатах? Но постепенно всё изменилось.

Здесь, среди чужих людей, никак не связанных с домом на холме, Аделина словно оттаивала. Она носила воду, меняла повязки, читала вслух книги. Она смеялась шуткам старого плотника, который мастерил игрушки для внуков прямо на больничной койке. Она спорила с молодым пекарем о том, сколько сахара нужно класть в тесто. Она заплетала косы девочке с соседней кровати. И в этом простом, незамысловатом общении возвращалась та Аделина, которую все давно забыли, — лёгкая, смешливая, с искорками в глазах.

Больные ждали её. Когда она входила в палату, лица светлели. Она скрашивала их одиночество, а они — её. И, быть может, впервые за долгое время она чувствовала себя нужной.

А дома по-прежнему царила холодная вежливость. Но в воздухе уже пахло весной. Вместе с запахом талой воды и проснувшейся земли в старые стены просачивалось что-то новое. Что-то, чему ещё не было имени. Что-то похожее на надежду.

Глава 17. Сладость летней ночи

Наступило время открытия летнего сезона. Это событие традиционно устраивала одна из самых уважаемых семей столицы — граф и графиня де Монтессон, чей особняк славился огромной бальной залой с выходом на веранду и великолепным садом. Поговаривали, что иногда на открытие сезона приезжала сама королева с наследным принцем, и тогда вечер становился особенно торжественным и почётным. А уж в этом году, когда принц вошёл в тот возраст, когда пора присматривать невесту, ожидания были и вовсе волнительными. Многие девушки втайне мечтали стать принцессами — как в сказке, которую им рассказывали в детстве. Конечно, вслух об этом не говорили, но блеск в глазах выдавал каждую.

Одиль в этот раз была одета в более светлое платье — нежно-лавандового оттенка, специально пошитое для этого вечера. Никаких лишних украшений, никакой пышности, только изящество линий и свежесть цвета, которая удивительно шла к её тёмным волосам и голубым глазам. Камилла, оглядев дочь перед выходом, осталась довольна.

— Этот вечер очень важен, — сказала она, поправляя кружево на рукаве Одиль. — Открытие сезона — не просто бал. Сегодня здесь будут все, кто имеет вес. Будь умницей и помни, чему мы учились. Ты готовилась к этому всё последнее время.

Сама Камилла, хоть и не полностью скинула траур, уже сменила чёрный на глубокий фиолетовый — цвет, который делал её облик ещё более царственным. Она была красива той особенной, зрелой красотой, которая не нуждается в подтверждениях, и сознавала это.

Когда они вошли в бальную залу, Одиль на мгновение замерла от восхищения. Зала сияла сотнями свечей, но главным её украшением были цветы. Огромные букеты и гирлянды из гортензий, пионов, душистого горошка и бледно-лилового клематиса оплетали колонны, спускались с карнизов, обрамляли высокие двери, ведущие на открытую веранду. Роз не было — графика де Монтессон считала их слишком обыкновенными для такого случая и предпочитала более изысканные, редкие цветы. Сквозь распахнутые двери веранды вливался тёплый летний воздух, и лёгкий ветер колыхал лепестки, разнося по зале сладкий, пряный аромат.

Молодые девушки в светлых, воздушных платьях — кремовых, небесно-голубых, бледно-розовых, фисташковых — волновались, как стайка экзотических птиц. Для многих из них сегодня могла решиться судьба: одно приглашение на танец, один заинтересованный взгляд, одно слово, сказанное вовремя. Кавалеры улыбались, подкручивали усы, обменивались поклонами и многозначительными взглядами. Почтительные мамаши в тёмных, солидных нарядах сидели вдоль стен и наблюдали за происходящим с вниманием генералов перед битвой.

На этот раз шёпота за спиной не было или, по крайней мере, Одиль его не слышала. Однако она всё равно чувствовала себя неловко. Девушке казалось, что все смотрят на неё, оценивают платье, причёску, манеры. Она старалась улыбаться — так, как учила мать: приветливо, но не широко, с достоинством, но без надменности. Улыбка выходила натянутой.

Время шло. Пары кружились в вальсе, смех и музыка сливались в один праздничный гул, а Одиль всё стояла у стены рядом с матерью. Никто не приглашал. Она несколько раз поправила платье — одёрнула лиф, разгладила складку на юбке. Потом проверила причёску — не выбилась ли прядь. Потом снова одёрнула лиф. Сердце колотилось где-то у горла, и она чувствовала, как надежда, ещё недавно яркая и горячая, начинает медленно гаснуть, уступая место отчаянию.

— Мама... — прошептала она, и голос дрогнул.

— Терпение, — ответила Камилла сквозь зубы, не поворачивая головы.

И вдруг — когда Одиль уже почти перестала верить — перед ней остановился молодой человек.

Он был приятен той лёгкой, беззаботной миловидностью, которая свойственна юношам из богатых семей, никогда не знавшим нужды. Светлые волосы, тронутые модной завивкой, открытое лицо, приятная улыбка и чуть насмешливый, но не обидный блеск в глазах. Одет он был безупречно — и явно лучше, чем требовали приличия.

— Позвольте пригласить Вас на танец, — произнёс он, и голос его прозвучал легко, даже весело.

Одиль оглянулась на мать. Камилла, ничем не выдав своих чувств, едва заметно кивнула.

— Да, — ответила Одиль и протянула ему руку.

Они вышли в круг. Молодой человек танцевал хорошо и уверенно, но без той строгой чопорности, что свойственна пожилым кавалерам. Он вёл легко, и Одиль, сперва робевшая и боявшаяся сбиться, вдруг почувствовала, как страх отпускает.

— Вы прелестно двигаетесь, — сказал он, когда они сделали первый круг. — Я сразу это заметил. Такая грация — большая редкость.

— Благодарю, — Одиль почувствовала, как кровь прилила к щекам.

— Нет-нет, я серьёзно. Знаете, обычно на таких балах все танцуют как заведённые куклы, а Вы — словно лебедь. Редкое зрелище.

Она не знала, что ответить, и просто улыбнулась.

Они протанцевали несколько танцев подряд. Беседа текла легко — он говорил больше, и говорил хорошо: о музыке, о летней погоде, о том, как прекрасно выглядит зала. Одиль сперва отвечала коротко, но потом осмелела и даже пошутила в ответ на какое-то его замечание. Он рассмеялся — искренне, громко, — и его смех придал ей уверенности.

— Кстати, я не представился, — сказал он, когда оркестр заиграл медленный вальс. — Рауль де Вальмон. Можно просто Рауль.

Одиль чуть склонила голову.

— Одиль Лантье.

— Лантье... — он на мгновение задумался. — Знакомая фамилия. Ваш отец, кажется, занимался торговлей?

— Да, — ответила она, и внутри что-то дрогнуло. — Он... его уже нет с нами.

— Примите мои соболезнования, — сказал он учтиво, но без особой печали, и тут же перевёл разговор на другое. — Ваша матушка, должно быть, гордится вами. Вы производите самое приятное впечатление.

«Аристократ, — подумала Одиль, — и, наверное, богат». Она не была циничной, просто хорошо помнила уроки матери. Брак должен быть выгодным. Однако сейчас, глядя на его открытое, улыбающееся лицо, она думала не о выгоде. Ей просто было хорошо.

Когда она запыхалась, Рауль заботливо предложил:

— Не желаете ли лимонада? Здесь довольно душно. Я провожу Вас.

Он взял с подноса два бокала, один протянул ей, а затем подвёл к тому месту, где сидела Камилла.

— Благодарю за вечер, — сказал Рауль и поклонился сперва Камилле, а потом, чуть ниже, Одиль. Его пальцы, выпуская её ладонь, задержались на мгновение дольше, чем того позволяли приличия. Одиль заметила. Сердце забилось быстрее.

Молодой человек ушёл, растворился в толпе, а девушка ещё долго смотрела ему вслед.

В экипаже, на обратном пути, Одиль молчала. За окном проплывали тёмные силуэты деревьев и редкие огни. Она прижимала ладони к пылающим щекам и улыбалась.

— Мама, — проговорила она наконец, и голос её звучал мечтательно, — как Вы думаете... может быть, это он? Он так внимателен, так учтив... И несколько раз меня приглашал. Несколько раз!

Камилла сидела напротив, лицо её было задумчивым. Она едва заметно хмурилась.

— Он назвал своё имя?

— Рауль де Вальмон. Правда, красивое имя?

— Де Вальмон... — Камилла повторила про себя, перебирая в памяти столичные фамилии. — Я не знаю этого семейства. Никогда не слышала.

— Но это ничего не значит! — горячо возразила Одиль. — Может быть, он из провинции. Может быть, его семья недавно в столице...

— Может быть, — согласилась Камилла, но голос её прозвучал сухо. — И всё же я хотела бы узнать о нём побольше, прежде чем ты увлечёшься.

— Я не увлекаюсь, — тихо ответила Одиль, но щёки её всё ещё пылали.

Глава 18. Лёгкое дыхание флирта

После первого бала черты лица Одиль как будто смягчились. Она стала другой, всё та же прямая спина, всё тот же сдержанный взгляд, но в ней появилось что-то новое. Какое-то внутреннее облегчение, словно туго натянутая струна, наконец, чуть ослабла, позволив звучать тише и чище. Девушка стала чаще улыбаться. За столом, в коридоре, у окна — просто так, без причины. Эта улыбка красила её больше любых нарядов.

Вскоре состоялся второй бал сезона. На этот раз у баронессы д'Эстре, чьи приёмы славились изысканностью и многолюдством. Там, среди кружащихся пар и разговоров, Рауль де Вальмон не отходил от Одиль ни на шаг. Он приглашал её снова и снова — на вальс, на мазурку, на контрданс, — и каждый раз, когда она возвращалась к матери, щёки её пылали, а глаза сияли.

— Он весь вечер только со мной, — прошептала она, не в силах сдержать восторга.

Камилла кивнула, но ничего не сказала.

Потом был третий бал. На этот раз Одиль не стояла у стены, дожидаясь приглашения. Её приглашали многие. И Рауль, и другие кавалеры — те, что прежде едва замечали невысокую черноволосую девушку в скромных платьях. Теперь она была на виду. Одиль танцевала, смеялась, принимала комплименты и чувствовала себя почти счастливой. Почти — потому что полное счастье требовало бы уверенности, а её пока не было. Однако надежда росла с каждым днём.

Камилла относилась к восторгам дочери сдержанно. Даже когда на пороге дома стали появляться букеты. Небольшие — Рауль знал толк в изяществе и не посылал огромных, кричащих охапок, — но составленные с безупречным вкусом. Гортензии, душистый горошек, бледные пионы, перевязанные лентой в тон лепесткам. Никаких роз.

— Мама, посмотрите, какие чудесные! — Одиль прижимала букет к лицу и вдыхала аромат. — Вы только взгляните!

— Вижу, — отвечала Камилла и откладывала букет в сторону.

Постепенно ухаживания стали более заметными. Рауль действовал безукоризненно: всё по правилам света, всё с соблюдением приличий. Он приглашал Одиль и Камиллу на променады в королевский парк, куда съезжалась вся столица. Заезжал за ними сам, в открытом экипаже, помогал дамам подняться и всю прогулку развлекал беседой.

В один из таких дней — тёплый, прозрачный, с лёгким ветерком, приносившим запах лип, — они неспешно шли по аллее, и Рауль рассказывал о своих путешествиях. Одиль слушала, чуть склонив голову, и не сводила с него глаз.

— ...и тогда, представьте себе, погонщик кричит мне: «Господин, осторожнее!» А я уже по пояс в реке и держусь за хобот слона. Слон, надо сказать, был на удивление терпелив. Он посмотрел на меня вот так, — Рауль изобразил томный, чуть презрительный взгляд, — и аккуратно, хоботом, как ребёнка, перенёс меня обратно на берег. Погонщик смеялся до слёз. А я стоял мокрый, но счастливый.

— Вы... купались со слонами? — Одиль недоверчиво улыбнулась.

— Ну, не купался, а так, слегка оступился. Это было на Цейлоне, где слоны — дело обычное. Там они работают, возят тяжести, выступают на праздниках. Удивительные животные. Умные, преданные, с чувством юмора — как выяснилось.

— Вы, должно быть, объездили весь мир.

— Почти. — Он подкрутил ус с лёгким самодовольством. — Индия, Цейлон, арабские порты... Мой отец считал, что молодой человек должен увидеть мир, прежде чем осесть.

— А Вы осели?

— Пока нет, — он покосился на Одиль, и в его глазах мелькнуло что-то тёплое. — Но, возможно, скоро.

Она опустила взгляд и почувствовала, как краска заливает щёки.

Камилла, шедшая чуть позади, слушала этот разговор и молчала. Она ловила на себе взгляды других матерей — тех, чьи дочери пока не сумели привлечь такого внимания и так быстро. В этих взглядах читалась зависть. Поздравляю, госпожа Лантье, у Вашей дочери явный успех. Какая удачная партия. Какой многообещающий молодой человек. Однако вместо гордости Камилла почему-то чувствовала тревогу. Какой-то червячок сомнения точил её изнутри, и она не могла понять отчего. Всё было правильно, всё было хорошо. Слишком хорошо.

Она написала господину Штайну — короткое письмо с просьбой о встрече. Ответ пришёл не сразу. Управляющий оказался в длительном отъезде по делам, где-то далеко на севере, и вернуться обещал не раньше чем через месяц. Камилла отложила письмо и решила ждать.

А тем временем Рауль осмелился на новый шаг.

— Сударыни, — сказал он однажды, явившись с визитом, — позвольте пригласить вас в моё скромное поместье. Оно недалеко от столицы, всего час езды. Я хотел бы показать вам свою коллекцию. Отец собирал картины, и я, признаться, немного горжусь ею.

Камилла хотела отказаться, но Одиль посмотрела на неё с такой мольбой, что слова застряли в горле.

— Хорошо, — произнесла она. — Мы приедем.

Поместье де Вальмона оказалось не таким уж скромным. Двухэтажный каменный дом с колоннами, подъездная аллея, обсаженная липами, и внутри — прохлада, тишина и запах старого дерева. Рауль встречал их лично. Он был одет по-домашнему, но элегантно, и держался с той же непринуждённостью, что и всегда.

— Прошу. Это здесь.

Он провёл их в галерею — длинную комнату с высокими окнами, где на стенах висели картины в позолоченных рамах. Пейзажи, натюрморты, несколько портретов. Одиль шла медленно, разглядывая каждое полотно.

— Это голландская школа? — спросила она, останавливаясь у одного из пейзажей.

— Вы разбираетесь? — Рауль приятно удивился. — Да, семнадцатый век. Отец привёз это полотно из Антверпена. Обратите внимание на свет — вот здесь, на воде. Мастер удивительно передал отражение.

— Я вижу, — тихо ответила Одиль. — Это прекрасно.

— А вот это — мой любимый портрет, — он указал на изображение дамы в жемчугах, с лёгкой улыбкой на устах. — Говорят, она была музой художника. Но мне кажется, он был просто влюблён.

— Влюблённый художник всегда рисует иначе, — заметила Камилла, впервые за всю прогулку подав голос.

Рауль обернулся к ней.

— Вы правы, сударыня. Именно иначе. Он видит не глазами, а сердцем.

Одиль стояла перед портретом, и в её собственных глазах светилось что-то очень юное и очень беззащитное. Она была совершенно, бесповоротно очарована.

Лето подходило к концу. Августовские ночи становились длиннее, в саду начали желтеть первые листья. Балы ещё продолжались, но в воздухе уже чувствовался намёк на осень. А вместе с ним — и на завершение сезона. Одиль считала дни до новых встреч с Раулем и не замечала, как мать всё чаще сидит у окна с задумчивым, тревожным лицом.

Камилла ждала возвращения господина Штайна. Она боялась того, что тот может рассказать.

Глава 19. Август, прощай

Последние недели лета тянулись медленно и сладко, как мёд, стекающий с ложки. Одиль ждала предложения. Каждый стук колёс по дороге, каждый звук шагов в прихожей заставлял её вздрагивать и прислушиваться. Она уже не говорила об этом вслух? но по вечерам, сидя у окна и глядя на закатное небо, она представляла себе, как всё случится. Как он войдёт, как опустится на одно колено, как скажет те самые слова, которых она ждала всю жизнь.

Камилла ждала другого. Возвращения господина Штайна и его совета. Тревога, поселившаяся в груди после первого же знакомства с Раулем, никуда не делась особенно, когда молодой человек был особенно любезен.

А Аделина и Лизетт наслаждались выпавшей им свободой. Всё лето Камилла была занята Одиль — балами, выездами, уроками, — и дом словно остался без присмотра. Лизетт, которая прежде боялась навязываться, теперь всё чаще поднималась в библиотеку. Сперва — за атласом, потом — просто посидеть рядом. Аделина не прогоняла. Они читали вместе, иногда рисовали, иногда просто сидели молча, и это молчание было не напряжённым, а почти уютным.

Их отношения потеплели настолько, что вечерами, когда солнце медленно исчезало за горизонтом, окрашивая небо в сиреневые и розовые тона, они сидели вдвоём в гостиной. Камиллы и Одиль не было — они уезжали на очередной бал или приём. В доме становилось тихо и пусто, но уже не так холодно, как прежде. Лизетт устраивалась на диване с альбомом, Аделина — в кресле с книгой, и в гостиной, где когда-то звучал смех Элианны, теперь вновь слышалось дыхание жизни.

В последний день лета Рауль де Вальмон приехал без предупреждения. Он вошёл в дом ужасно взволнованный — такой взволнованный, каким его ещё не видели. Камилла спустилась в прихожую и сразу поняла: сегодня что-то произойдёт.

— Госпожа Лантье, — он поклонился, и голос его чуть дрогнул. — Могу ли я просить Вас... позволить мне поговорить с Одиль наедине?

Камилла помедлила. Потом кивнула:

— Разумеется. Одиль сейчас спустится.

Молодые люди вышли в сад. Камилла проводила их взглядом и подошла к окну гостиной. Она видела, как они неспешно прогуливаются по аллее, обсаженной старыми липами. Видела, как Рауль жестикулирует, как Одиль то опускает голову, то поднимает, как её руки нервно теребят край шали. Она не могла слышать их слов, но могла предположить, о чём идёт речь.

— Одиль, — говорил Рауль, остановившись у старой скамейки, — я не мог больше ждать. Лето кончается, и я не хочу, чтобы оно кончилось без...

Он запнулся. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами.

— Вы — самое удивительное создание, которое я встречал в своей жизни. Вы умны, очаровательны, держитесь с таким достоинством, что я каждый раз поражаюсь. Я много путешествовал, я видел множество людей, но такой, как Вы, нет нигде.

Одиль молчала, прижав ладонь к губам.

— Я хочу, чтобы Вы стали хозяйкой моего дома. Я хочу видеть Вас каждый день. Я хочу просыпаться и знать, что Вы рядом. Окажите мне честь — станьте моей женой.

Он говорил ещё долго — красиво, складно, с тем же лёгким, чуть насмешливым обаянием, которое так нравилось ей с первого дня. Он говорил о будущем, о поместье, о том, как они вместе будут выезжать в свет и принимать гостей, о путешествиях, которые они совершат вдвоём. Но ни разу — ни единого раза — он не произнёс слова «люблю». Одиль этого не заметила.

Девушка слышала только то, что хотела слышать. Перед её мысленным взором уже рисовались картины: она в его поместье, среди картин в позолоченных рамах, с кольцом на пальце. Рядом — мать, спокойная и наконец-то счастливая. Лизетт, в новом платье, смеющаяся. Никаких больше унижений, никакого шёпота за спиной. Она всё сделала правильно. У неё всё получилось. Жизнь представлялась безбедной, уважаемой, ясной.

— Да, — выдохнула она. — Да, я согласна.

Когда они вернулись в дом, Рауль учтиво поклонился Камилле. Одиль сияла — такой она не выглядела никогда прежде. Рауль задержал её руку, прощаясь, и прошептал что-то, отчего она зарделась ещё больше. Потом повернулся к лестнице, где уже стояли Лизетт и Аделина, привлечённые шумом.

— А вот и наши прелестные сестрёнки, — произнёс он с улыбкой. — Теперь мы будем часто видеться.

Лизетт открыла рот от удивления. Аделина промолчала — только чуть наклонила голову, принимая приветствие.

Одиль смотрела на жениха с самодовольством и влюблённостью, смешанными в одно сияющее выражение. Камилла глядела на всё это и молчала. Она не хотела расстраивать дочь. Не сейчас. Не в такой день.

— Я удалюсь к себе, — сказала она ровно и поднялась по лестнице.

Аделина вышла в сад. Сумерки уже сгущались, в воздухе пахло осенью — прелыми листьями, влажной землёй, чем-то горьковатым и тревожным. Она шла по дорожке, но мысли её были далеко.

«Что теперь будет? — думала она. — Что будет с домом? С моим домом? С мамиными розами? Если Камилла уедет с Одиль... что станет с нами? Или они продадут всё? Или...»

Она не заметила, как миновала садовую калитку и углубилась в лес. Знакомая тропинка, усыпанная рыжей хвоей, мягко пружинила под ногами. Здесь было тихо и сумрачно, солнечные лучи, пробиваясь сквозь кроны, рисовали на земле золотые пятна. Аделина всё шла и шла, пока не почувствовала усталость. Опустилась под старым дубом, прижалась спиной к тёплой коре. Она смотрела, как свет играет в листве, как дрожат тени, как медленно, по-вечернему, удлиняются лучи. И вдруг — шум.

Из кустов пулей вылетел кролик. Серый, с белым брюшком, он нёсся прямо к ней и, налетев на подол платья, замер, дрожа всем телом. Аделина едва успела подхватить его на руки. В следующее мгновение из тех же кустов с лаем вырвалась собака — поджарая, длинноухая, — а за ней, раздвигая ветви, появился молодой человек.

Он остановился как вкопанный, увидев девушку с кроликом на руках.

— Фло! Ко мне! — скомандовал он собаке, и та, недовольно фыркнув, села у его ног.

Аделина подняла на него глаза. Он был немного старше её самой — высокий, с растрёпанными каштановыми волосами и удивительно светлыми, почти медовыми глазами. Одет просто, но добротно. За плечом — кожаный ягдташ.

— Убери собаку, — сказала она, прижимая кролика к груди.

— Прости, — он чуть запыхался, но уже улыбался. — Я не думал, что здесь кто-то есть. Фло, сидеть.

Пёс вильнул хвостом и послушно отошёл на приличное расстояние.

— Прости, — повторил молодой человек, — но я охотник.

— Это ужасно, — Аделина погладила кролика между ушами. — Бедный зверёк.

— Но ты ведь ешь мясо? — Он приподнял бровь. — Как же оно, по-твоему, попадает в тарелку?

Она нахмурилась.

— Конечно, я понимаю, как. Но сейчас... отпусти его. Не убивай при мне.

Он посмотрел на неё, на кролика, на собаку, которая с недоумением следила за происходящим. Потом пожал плечами и опустил лук, который держал в руке.

— Ладно. Что не сделаешь ради красивой девушки.

— Ты такой дерзкий, — заметила она, но уголки губ уже дрогнули.

— Положение обязывает.

— Конечно, конечно, — она не удержалась от улыбки. — Ты королевский охотник, ты должен искать и убивать милых пушистиков.

— Можно и так сказать, — он улыбнулся в ответ, и улыбка у него была открытая, без тени лукавства. — Но сегодня, так и быть, я никого не убью. Ради тебя.

Она помолчала. Потом спросила — тихо, почти против воли:

— Я правда красивая?

Он перестал улыбаться. Посмотрел на неё долгим, спокойным взглядом.

— Не знаю, как другим. Но — и я не так часто говорю это, как можно подумать, — по мне, ты самая очаровательная девушка, что я встречал.

Аделина почувствовала, как краска заливает щёки. Она опустила глаза, но через мгновение подняла их снова — уже веселее.

— Ты тоже ничего.

Он расхохотался. Так искренне и громко, что эхо прокатилось между деревьями. И она, глядя на него, тоже рассмеялась. Кролик, воспользовавшись моментом, спрыгнул с её колен и скрылся в кустах. Собака подняла голову, но юноша щёлкнул пальцами — лежать.

Они проговорили ещё несколько минут — о лесе, о погоде, о пустяках. Потом он сказал:

— Мне пора. Солнце садится. Не хочется, чтобы ты бродила по лесу в темноте.

Она кивнула.

— Спасибо тебе. За кролика.

— Спасибо тебе. За компанию.

Он свистнул собаке и скрылся за деревьями. Аделина постояла немного, глядя ему вслед, и вдруг подумала: они больше никогда не встретятся. Но ей это и не было нужно. Этот случайный, нелепый разговор, этот смех, этот взгляд — они что-то разбудили в ней. Что-то давно забытое. Веру в себя. Веру в то, что она — не просто чужая дочь в чужом доме, а девушка, которую можно назвать очаровательной. Просто так. Без задней мысли.

Домой она вернулась, когда уже совсем стемнело.

***

В прихожей горела одинокая свеча. На полочке для писем лежал конверт. Камилла взяла его в руки — и резко, одним движением, разорвала. Господин Штайн писал, что вернулся домой и готов к встрече. Однако ждать её у себя он не мог — дела требовали его присутствия в столице. Однако если госпожа Лантье всё ещё нуждается в его совете, он будет рад видеть её завтра в своём кабинете.

Камилла не стала ждать следующего дня. Она вызвала экипаж и поехала тут же, снедаемая недобрыми предчувствиями. Сумерки сменялись темнотой, карету потряхивало на ухабах, но она не замечала ничего.

Господин Штайн встретил её в своём тесном, пропахшем табаком и чернилами кабинете. Выслушал. Долго молчал, постукивая пальцами по столу.

— Де Вальмон, — проговорил он наконец. — Я не знаю такого человека. Никогда не слышал этого имени.

— Это ничего не значит, — сказала Камилла, но голос её прозвучал глухо.

— Верно. Может не значить. Позвольте мне навести справки, госпожа Лантье. Вы не чужие мне — я помню господина Конрада и то, как он относился к Вам. Я постараюсь сделать всё как можно быстрее.

— Благодарю.

— И ещё... — Штайн помедлил. — Я, разумеется, не вправе вмешиваться в семейные дела. Но позвольте дать совет: составьте брачный договор. Если молодой человек и вправду тот, за кого себя выдаёт, он не откажется подписать его. А если нет... — он развёл руками. — Я могу в этом помочь. У меня есть знакомый юрист, который ведёт дела многих семей.

— Я подумаю, — сказала Камилла.

Она уехала немного успокоенная. По крайней мере, теперь она не одна. По крайней мере, Штайн взялся помочь.

Дом встретил её темнотой и тишиной. Где-то наверху горел свет: Одиль и Лизетт всё ещё шушукались, сидя на постели. Из библиотеки не доносилось ни звука. Грета давно спала. Камилла поднялась к себе, не зажигая свечей. Она стояла у окна и смотрела, как последний летний вечер уступает место ночи.

Дом ждал развития событий.

Глава 20. Дождь смывает позолоту

Через два дня после помолвки Грета вернулась с рынка взволнованная до крайности. Она вбежала в кухню, бросила корзину на стол и, даже не сняв плаща, кинулась в гостиную, где Камилла и Одиль разбирали утреннюю почту.

— Госпожа! — выпалила она, едва переводя дух. — Вы только посмотрите!

В руках у неё была газета, которую читали все, кто имел хоть какое-то отношение к свету. Грета ткнула пальцем в середину страницы. Камилла взяла газету и пробежала глазами. Одиль заглядывала через плечо. Заметка гласила:

«С великой радостью и душевным трепетом почтенное семейство Лантье и достославный род де Вальмон имеют честь объявить о предстоящем бракосочетании своих возлюбленных чад — девицы Одиль, старшей дочери покойного господина Конрада Лантье, и господина Рауля де Вальмона, отпрыска древнего и уважаемого рода. Сия счастливая весть наполняет сердца родных и друзей ликованием, и мы все молитвенно желаем юным обручённым долгих лет совместной жизни в любви и согласии. Да благословят небеса их союз!»

Одиль перечитала трижды. Потом подняла сияющие глаза на мать.

— Это правда... это напечатано...

Камилла отложила газету. Лицо её было непроницаемо.

— Да. Теперь об этом знает весь свет.

На следующий день Рауль явился с визитом. Как обычно — одетый с иголочки, вежливый, учтивый. Он приветствовал Камиллу поклоном, Одиль — долгим, многозначительным взглядом, а Лизетт и Аделину, оказавшихся в гостиной, назвал «милыми сестрёнками» и поинтересовался, как они поживают. Лизетт хихикнула, Аделина ответила что-то вежливое, но сухое.

— Надеюсь, вы простили мою дерзость с газетой, — произнёс он, усаживаясь в предложенное кресло и поправляя манжеты. — Я хотел, чтобы все как можно скорее узнали эту радостную новость. Мне казалось, ждать — лишнее. Счастье не терпит отлагательств, не так ли?

Одиль, разумеется, не возражала. Она смотрела на него с тем же восхищением, что и прежде.

— Я понимаю, — ответила она тихо. — Это... это чудесно.

Камилла, помедлив, не нашлась что сказать против. В конце концов, всё уже было напечатано. Протестовать означало бы привлекать к себе ненужное внимание.

— Мне кажется, — добавил Рауль, откидываясь на спинку кресла, — мы можем начинать планировать свадьбу. Зачем тянуть? Осень только началась, а там и зима... Лучше не откладывать.

Одиль покраснела и опустила глаза.

С того дня Рауль появлялся в доме очень часто. Он приезжал то утром, то после полудня, то к чаю — неизменно элегантный, неизменно обходительный. Аделину и Лизетт он продолжал называть «сестрёнками» и пару раз, в погожие дни, приглашал их прокатиться в своём открытом экипаже. Лизетт эти поездки приводили в восторг.

— Это как в сказке! — шептала она, когда лошади неслись по аллее, и ветер трепал её волосы. — Смотри, смотри, как быстро!

Аделина тоже не могла сдержать улыбку. Рауль, сидевший напротив, показывал им окрестности и рассказывал забавные истории из своих путешествий. Одиль ревниво косилась, но потом смягчалась: он то и дело поворачивался к ней и добавлял «моя дорогая», и каждое это слово ложилось на сердце, как масло.

— Моя дорогая, Вы не замёрзли? Моя дорогая, не хотите ли плед? Моя дорогая, Вы сегодня особенно хороши.

С Камиллой он общался подчёркнуто учтиво, но не более. Никогда не оставался с ней наедине. Если она пыталась задержать его в гостиной, он находил предлог — то ему нужно было срочно поприветствовать Одиль, то помочь Лизетт с альбомом, то спросить у Аделины, как называется тот или иной цветок в саду. Делал он это так мастерски, с такой непринуждённой любезностью, что никто бы не заподозрил подвоха. Но Камилла чувствовала: он избегает разговора.

Наконец, когда тянуть уже было нельзя — свадьба приближалась, а вопросов оставалось всё больше, — она решилась. В один из его визитов она специально дождалась его у дверей, когда он уже раскланивался.

— Господин де Вальмон, — произнесла она спокойным, но твёрдым голосом, — могу ли я поговорить с Вами наедине?

Он замешкался лишь на мгновение. Потом улыбнулся — всё той же обаятельной улыбкой.

— Разумеется, сударыня. Всегда к Вашим услугам.

Они прошли в кабинет. Камилла закрыла дверь. Внутри она ругала себя за чрезмерную подозрительность и надеялась, что все её страхи — просто паранойя.

— Я хотела бы обсудить брачный договор, — сказала она, не тратя времени на предисловия.

Рауль изменился в лице. Сперва — удивление, почти недоверие. Потом — обида. Он прижал руку к груди.

— Брачный договор? — переспросил он. — Госпожа Лантье... как Вы могли подумать... Неужели Вы мне не доверяете?

— Я доверяю, — ответила Камилла ровно. — Но я отвечаю за будущее дочери и её сестёр. Это не вопрос доверия. Это вопрос благоразумия.

— Но ведь я... — он осёкся. — Я люблю Одиль! Какие могут быть договоры между любящими людьми?

— Самые обычные, — Камилла не отводила взгляда. — Если Ваши чувства искренни, договор ничего не изменит. Это лишь формальность. Защита для обеих сторон.

Рауль смотрел на неё долгим, немигающим взглядом. Потом вздохнул, словно смиряясь.

— Хорошо, — произнёс он. — Ради Вашего спокойствия. Я встречусь с Вашим... как его? Господином Штайном. Пусть готовит бумаги.

— Благодарю, — сказала Камилла.

Молодой человек поклонился и вышел. Камилла осталась в кабинете одна, и ей вдруг стало холодно.

Прошёл день, второй, третий. Рауля не было.

Одиль не находила себе места. Она то сидела у окна, то выходила в прихожую, то поднималась к себе и снова спускалась. Лизетт пыталась её отвлечь, но та лишь качала головой.

— Он занят, — говорила она. — Наверняка занят приготовлениями к свадьбе, ведь столько всего надо успеть.

На пятый день, когда Одиль совсем извелась, Камилла рассказала ей о разговоре в кабинете. Она ожидала чего угодно — слёз, гнева, обиды. И не ошиблась.

— Ты... — Одиль вскочила, сжимая кулаки, — ты потребовала от него договор? Ты унизила его подозрениями? Как ты могла, мама! Он же любит меня! А ты... ты всё испортила!

— Я пыталась тебя защитить, — сказала Камилла тихо.

— Защитить? — Одиль усмехнулась, и усмешка вышла горькой. — От чего? От счастья? От единственного человека, который меня полюбил? Спасибо, мама. Ты меня прекрасно защитила.

Она вышла, хлопнув дверью. Камилла осталась стоять посреди комнаты, и впервые ей нечего было возразить.

Через неделю приехал господин Штайн. Камилла приняла его в кабинете и с порога спросила:

— Что с договором?

Мужчина помялся. Потом ответил — честно, как всегда:

— Господин де Вальмон ко мне так и не явился. Я ждал его три дня. Ни записки, ни объяснений. Обещаю всё выяснить.

Камилла кивнула. Она уже не удивлялась.

Прошла ещё неделя. Осень вступила в свои права, и в тот день, когда Штайн приехал снова, небо обрушилось ливнем. Ветер швырял капли в окна, и по стёклам бежали сплошные потоки воды. Штайн стоял в прихожей, стряхивая капли с плаща, и пробормотал:

— Каждый раз, когда я приезжаю к вам осенью, я приношу дурные вести. Простите, госпожа Лантье.

Камилла провела его в гостиную. Одиль, Лизетт и Аделина уже были там. Одиль сидела у камина, прямая и бледная.

— Говорите, — сказала Камилла.

— Насколько мне удалось выяснить, — начал Штайн, — Рауль де Вальмон — мошенник. Он промышляет тем, что втирается в доверие к юным девушкам из обедневших, но почтенных семей, обещает брак, а затем получает доступ к деньгам и исчезает. Вероятно, он хотел получить приданое и скрыться. В столице его уже нет. А тот прекрасный особняк, который он вам показывал... он был взят внаём на месяц. Там даже мебель не его.

Тишина сделалась оглушительной. Слышно было только, как дождь бьёт в окна да потрескивают дрова в камине.

Одиль не заплакала. Она поднялась — медленно, очень медленно — и надела на лицо ту самую маску холодного спокойствия, которую носила в первый год после переезда. Ни слезы, ни вздоха.

— Прошу меня извинить, — проговорила она ровным, почти безжизненным голосом. — У меня разболелась голова. Я удалюсь.

Одиль вышла. Лизетт, помедлив мгновение, поднялась и пошла следом.

Камилла осталась со Штайном. Она сидела не шевелясь, только пальцы, лежавшие на подлокотнике, побелели от напряжения.

— Благодарю Вас, — произнесла она глухо. — Вы сделали всё, что могли.

— Хорошо, что Вы спугнули его договором, — ответил Штайн, поднимаясь. — Хорошо, что он не успел добраться до денег. Но, госпожа Лантье... будьте готовы. Свет уже знает о помолвке. А теперь узнает, что она расторгнута. И убедить всех, что это не по вине девушки, будет нелегко. Пойдут пересуды.

— Я знаю, — ответила Камилла.

Штайн поклонился и вышел.

Лизетт сидела в комнате Одиль. Они не разговаривали. Одиль лежала, отвернувшись к стене, и молчала. Лизетт просто сидела рядом на краю постели и тихо гладила сестру по голове. И в этом молчаливом жесте было больше любви, чем во всех словах, что когда-либо звучали в этом доме.

Аделина стояла у двери, не решаясь войти. В ней странно смешались чувства: печаль за Одиль — искренняя, горькая — и какое-то неожиданное, стыдное облегчение. Дом оставался домом. Их домом. Никакой чужак не войдёт в него хозяином. Но от этого облегчения было почти противно. Она тряхнула головой и поднялась в библиотеку.

А Камилла стояла у окна и смотрела, как капли дождя бегут по стеклу, догоняя друг друга, сливаясь в струйки. Она думала о том, сколько ещё ударов ей предстоит вынести. Сколько ещё масок надеть. Сколько ещё раз подниматься после падения.

Ответ был один: столько, сколько потребуется.

Глава 21. Разговор у холодного камина

Осень вступала в свои права. С каждым днём её холодное дыхание ощущалось всё отчётливее: по утрам трава покрывалась серебристым инеем, лужи схватывались тонкой коркой льда, а небо над холмом висело низкое, серое, точно промокшая шерсть. Листья облетели почти все, и сад стоял голый, прозрачный, просвечивающий насквозь. В этом году зима обещала наступить раньше обычного. В доме топили чаще, но тепло уже не держалось так, как прежде, — старые стены остывали быстро, и холод просачивался в комнаты, словно незваный гость.

Аделина тихо уходила в госпиталь. Дважды в неделю, а иногда и чаще, она надевала простое серое платье, повязывала передник и шла по просёлочной дороге в столицу. Там, в длинных, пахнущих травами и карболкой палатах, она словно сбрасывала с себя невидимый груз. Дома ей было тяжело дышать — между этих стен, где царили напряжение и недосказанность. А здесь, среди чужих людей, она становилась другой: лёгкой, смешливой, почти беззаботной.

— Сестрица Анна пришла! — радостно объявлял кто-нибудь из больных, едва завидев её в дверях.

Девушка останавливалась у каждой кровати. Старому булочнику, который лежал со сломанной ногой, она читала вслух городские новости. Молодой женщине, поправлявшейся после тяжёлых родов, помогала расчесать волосы и заплести косу. Мальчику с лихорадкой рассказывала истории о пиратах. Сиделки улыбались, глядя на неё, и главный лекарь, проходя мимо, одобрительно кивал: он не ошибся в этой девочке.

— Ты прирождённая целительница, Анна, — сказал он однажды, когда она ловко сменила повязку больному, не потревожив рану. — Не знаю, что бы мы без тебя делали.

Аделина краснела от похвалы и отмахивалась. Но внутри у неё теплело. Здесь она была нужна. Здесь она была полезна. И это чувство — простое, ясное — согревало лучше любого камина.

Дома всё было иначе. Лизетт продолжала рисовать, но теперь гораздо больше времени проводила с Одиль. Та замкнулась и превратилась в прежнюю — живую ледяную статую. Она не плакала, не жаловалась, не заговаривала о Рауле. Ела молча, отвечала коротко, вышивала у окна, и ни один мускул не дрожал на её лице. Лизетт не пыталась её разговорить — она просто сидела рядом. Иногда клала голову сестре на плечо, иногда приносила чай, иногда молча рисовала в том же альбоме, пока Одиль мерно водила иглой. И в этом молчаливом присутствии было что-то, что держало Одиль на плаву.

В один из особенно серых, промозглых дней, когда ветер завывал в трубе и казалось, что зима вот-вот поглотит остатки осени, Камилла поднялась к дочери. Одиль сидела у окна с книгой — не читала, просто держала на коленях.

— Можно? — спросила Камилла, останавливаясь на пороге.

Одиль кивнула.

Камилла села на стул напротив и некоторое время просто смотрела на дочь. Потом заговорила — негромко, спокойно, почти буднично:

— Я понимаю, что ты чувствуешь. Или думаю, что понимаю. Мне тоже когда-то казалось, что мир рухнул, и всё, на что я надеялась, оказалось обманом. Но послушай меня, Одиль. Нам повезло.

Одиль подняла бровь, но ничего не сказала.

— Да, повезло, — повторила Камилла твёрже. — Обман раскрылся до свадьбы, а не после. Ты не связана с этим человеком, он не добрался до наших денег, и ты свободна. Свободна от мошенника. Мы в безопасности. Это главное.

Одиль промолчала, это придало Камилле сил продолжать.

— Любви нет места среди света, — в голосе её прозвучала старая, застарелая горечь. — Вернее, любовь бывает, но редко. Слишком редко. То, что случилось, — не твоя вина. Ты не первая и не последняя. А время... время лечит. Оно лечит всё, даже то, что кажется неизлечимым. Я знаю.

Одиль подняла глаза.

— Я поняла, мама, — сказала она ровно.

И это «я поняла» прозвучало хуже любых слёз.

На другой день, когда выглянуло солнце — солнце, которое все, казалось, уже забыли, как выглядит, — его лучи залили дом холодным, но ярким светом. Камилла, которая теперь не хотела отпускать Лизетт на рынок даже с Гретой, решила пойти вместе с младшей дочерью за новыми красками. Лизетт давно просила, а у Камиллы не было повода отказать. Они оделись потеплее и вышли из дома; их фигуры ещё долго виднелись на дороге.

Аделина проходила мимо комнаты Одиль. Дверь была приоткрыта. Она заглянула и увидела девушку, стоящую у окна и смотрящую вслед удаляющимся матери и сестре. В комнате было холодно — солнце, хоть и светило, уже не могло её согреть. Одиль куталась в шаль, но не замечала холода.

— Хочешь, я разожгу камин? — спросила Аделина.

Одиль не ответила. Тогда Аделина вошла, опустилась на колени перед камином и принялась укладывать дрова. Зола взметнулась облачком, оседая на платье и руки. Услышав шум, Одиль обернулась.

— Не стоит, — начала она и осеклась. Взгляд её скользнул по перепачканному платью Аделины. — Ты вся испачкалась... Золушка. Иди приведи себя в порядок. Нельзя так выглядеть.

Аделина замерла. Потом поднялась и отряхнула руки.

— Может, и нельзя. Но я хотя бы не сижу и не жалею себя круглые сутки.

Одиль вспыхнула.

— Как ты не понимаешь, как важно найти достойную партию. Это не прихоть. Это необходимость.

— Может, я вообще не хочу никого искать, — пробормотала Аделина.

Одиль посмотрела на неё с презрительным недоумением.

— Не хочешь. Лизетт тоже так говорит. Но она младше нас. А ты уже должна понимать. Это всё ради нас всех — и да, ради тебя в том числе. Если я хорошо выйду замуж, то смогу обеспечить мать, сестру и тебя. Ты сможешь жить в этом доме — доме, который ты так любишь. А теперь... теперь я испорчена в глазах света. Повезёт, если кто-то вообще взглянет на меня. Мне надо быть безупречной.

— Но можно найти какое-то занятие, — возразила Аделина. — Можно работать, можно...

— И надолго ли этого хватит? Ты знаешь, что такое работать? Изо дня в день, не зная отдыха? — перебила Одиль. Голос её был холоден, но под этим холодом угадывался страх. — Я видела счета. Я знаю, что наше положение не такое оптимистичное, как мама хотела бы показать. Этот дом слишком большой для нас троих. Его сложно содержать. Мама оставила его только ради тебя.

Аделина вскинулась:

— Она обязана была это сделать! У меня никого не осталось — ни матери, ни отца!

Одиль повернулась к ней. В её глазах на мгновение мелькнуло что-то тёмное, похожее на старую, запрятанную боль.

— Что же хуже, — произнесла она медленно, — потерять любящих родителей, пробыв с ними пусть и недолго, или вообще никогда не знать отца и ласки матери? Что хуже, Аделина?

Повисла тишина. Солнечный луч пересёк комнату и упёрся в стену, не давая тепла. Одиль отвернулась к окну.

— Уходи. И приведи себя в порядок.

Аделина помолчала. Потом шагнула к столу и положила на него книгу.

— Хорошо, я уйду. Но... оставлю тебе книгу. Это лучшее лекарство. И мне кажется, она тебе понравится.

Она вышла, неслышно прикрыв за собой дверь. Одиль постояла неподвижно, потом взяла книгу. «Удивительные острова нашей земли» — гласила надпись на обложке. Она хотела отложить её, но машинально открыла. На первой странице была гравюра: бескрайнее море, скалистый берег и крохотный остров, утопающий в зелени. Одиль вернулась к окну, но читать начала.

*

Аделина вышла из дома. Воздух, холодный и прозрачный, обжёг щёки. Она прошла через сад, где каждый кусочек земли был ей знаком, и углубилась в лес. Под ногами мягко пружинила хвоя, солнечные пятна дрожали на земле, и впервые за долгое время ей стало почти спокойно.

Вдруг из кустов с радостным лаем вылетела знакомая поджарая собака. А следом раздался знакомый голос:

— Я так и не узнал твоего имени в прошлый раз.

Аделина обернулась. Молодой охотник стоял, прислонившись к стволу дуба, и улыбался той же открытой, беззаботной улыбкой. Девушка помедлила, потом улыбнулась в ответ.

— Зови меня Золушкой.

Глава 22. Под серебряным небом

Зима обрушилась разом, словно небо наконец решило сбросить с плеч всю тяжесть накопившегося снега. Снегопады шли несколько дней подряд: густые, безмолвные, они укутывали холм, сад, крышу и лес таким плотным белым одеялом, что все звуки становились глуше, а мир за окном казался притихшим и зачарованным. А потом, на четвёртое утро, небо расчистилось, и солнце залило округу таким ослепительным светом, что снег заискрился мириадами крохотных алмазов. Каждая ветка, каждый куст, каждая травинка, выглядывавшая из-под снега, сияли, словно оправленные в серебро. Деревья стояли в снегу, как в сказке: неподвижные, торжественные, увенчанные белыми шапками. Воздух был так чист и прозрачен, что, казалось, его можно пить глотками.

Но внутри дома зима ощущалась иначе. Застывшая холодность, как у Одиль — та была спокойна и безупречна, словно высеченная изо льда статуя, и ни один мускул не дрожал на её лице. Застывшая, как у Аделины — та замкнулась в себе, уходя то в госпиталь, то в лес, и согревалась только там, вдали от дома. Застывшая, как у Камиллы — та несла своё бремя молча и прямо, и холод её был холодом выносливости, а не жестокости. Лишь Лизетт со своими вечными рисунками, с любопытством, с внезапными улыбками казалась более живой. Она то и дело выбегала в сад, чтобы зарисовать, как лежит снег на ветках старой липы, или возвращалась с прогулки с красными от мороза щеками и рассыпала по полу охапку еловых веток. Она одна ещё не разучилась радоваться.

У каждой из сестёр теперь был свой секрет.

Лизетт продавала свои рисунки, Грета помогала ей: брала несколько рисунков, уносила на рынок и возвращалась с несколькими медяками, которые девочка бережно опускала в маленькую шкатулку, когда-то давно подаренную Конраду.

Тайна Одиль была иного рода. За закрытой дверью, укутавшись в плед и поджав ноги, она читала книги, которые мать никогда бы не одобрила. Не наставления по этикету, не душеспасительную литературу, а приключенческие романы. Сначала тот, что Аделина оставила ей, «Удивительные острова нашей земли», а потом и другие — о далёких странах, о морских путешествиях, о пиратах и диковинных зверях. Она всё так же сидела с прямой спиной и безупречной причёской, но мысли её были далеко.

Самый большой секрет хранила Аделина. Такой, что если бы Камилла узнала, — разразилась бы гроза.

Девушка встречалась с Охотником.

Это началось незаметно. После второй встречи в лесу они стали видеться чаще. Случайно — или делая вид, что случайно. Он выходил на прогулку с собакой, она шла через лес к госпиталю или обратно. Их пути пересекались, и с каждым разом остановки становились всё длиннее. Они дали друг другу имена, за которыми можно было спрятаться, — Золушка и Охотник, — и эти имена, полушутливые, полусерьёзные, словно создали между ними свой, отдельный мир, куда не проникали ни скорбь дома, ни условности света.

Молодые люди много говорили, сначала о природе, о лесе, затем о книгах, об общих прочитанных балладах, они пели и смеялись вместе. Затем Аделина рассказала про госпиталь, сначала осторожно, а затем - смело и с восторгом в глазах. Молодой человек выслушал всё очень серьёзно, а затем сказал:

— Ты — редкость, Золушка.

Она смутилась и ничего не ответила. Однако эти слова запомнила.

Охотник же в свою очередь рассказывал о королевском дворе. И тут уж Аделина не могла удержаться от смеха. Он изображал в лицах то церемониймейстера, который путался в титулах и называл баронессу графиней, а виконта — маркизом, отчего тот багровел, как свёкла; то придворного лекаря, который лечил все болезни исключительно пиявками и обижался, если кто-то выздоравливал без них; то королевскую повариху, огромную женщину с руками, способными месить тесто на целый полк, которая гоняла пажей полотенцем, но всегда оставляла для них лучшие куски пирога.

— Однажды, — рассказывал Охотник, и глаза его уже искрились смехом, — повариха эта, тётушка Маргрит, решила, что королевский стол слишком скуден. «Что это за трапеза, — говорит, — суп да рыба, рыба да суп! Его высочество растёт, ему нужны силы!» И велела зажарить целого кабана. Но кабан — это ж не курица, его так просто не приготовишь. Она поставила его на вертел, а вертел возьми и тресни. Кабан — в огонь, огонь — на пол, искры — на юбку церемониймейстеру, который как раз зашёл проверить, чем это так вкусно пахнет. Он выскочил из кухни с дымящимся задом и кричал, что его пытались поджарить. Тётушка Маргрит стояла, уперев руки в боки, и только вздыхала: «Кабана жалко».

Аделина смеялась до слёз, до того, что заболели щёки. И Охотник, глядя на неё, смеялся тоже. Лес звенел от их смеха, и даже собака, лежавшая на снегу, поднимала голову и приветливо виляла хвостом.

*

Приближался рождественский бал. Камилла приняла решение — твёрдое, обдуманное, взвешенное: едут все.

— Одиль не будет одна, — сказала она за ужином. — Аделина предстанет как истинная Лантье, и пора уже свету увидеть её. Лизетт будет выведена в свет впервые.

Лизетт захлопала в ладоши. Одиль промолчала. Аделина только кивнула, хотя внутри у неё всё сжалось.

В начале месяца все платья были пересмотрены. Камилла долго сидела в своей комнате, перебирая наряды — старые, ещё с прежних времён, и те, что шили уже здесь. Что-то отложила, что-то велела Грете отнести в дамский магазин. Выручили немного, но в сочетании с деньгами, отложенными специально для такого случая, хватило на три новых платья. Для Одиль — глубокого синего цвета, строгое, элегантное, с серебряной нитью по краю. Для Аделины — бледно-золотистое, под цвет её волос, с простым, но изящным лифом. Для Лизетт — нежно-зелёное, светлое и лёгкое, подчёркивающее её юность. Себе Камилла оставила то, что было: ей не нужно было привлекать внимание. Её задача — провести девочек через этот вечер и вернуть домой. Остальное не имело значения.

Одиль и Аделина волновались — каждая по-своему.

Одиль просыпалась по ночам и лежала, глядя в потолок. Снова бал. Снова шёпот за спиной. Снова эти взгляды — оценивающие, жалостливые, любопытные. Снова надо быть безупречной перед осуждающим светом. Она повторяла про себя уроки матери: «Спина прямая, улыбка умеренная, взгляд — поверх голов, если нужно». Но сердце всё равно билось быстрее, когда она представляла бальную залу.

Аделина боялась другого. Шумного сборища, неловкости, того, что не будет знать, куда деть руки, и того, что все будут смотреть на неё и сравнивать с матерью, которую она почти не помнила, но о которой ей рассказывали всю жизнь. Она поделилась своими страхами с Охотником.

— И это всё? — он улыбнулся. — Нет ничего проще. Я научу тебя танцевать.

— Ты? — она подняла бровь.

— Представь себе. Меня обучал сам принц. Мы с ним, знаешь ли, немного друзья.

— Ты и принц? — Аделина недоверчиво рассмеялась.

— А что тебя удивляет? Принц тоже человек. И ему тоже скучно на этих балах, поверь.

Был погожий день — один из тех, когда зима ненадолго смягчается и солнце пригревает почти по-весеннему. Деревья стояли в снегу как в сказке, и лёгкий ветер сдувал с веток серебристую пыльцу. На небольшой поляне, утоптанной ими за время встреч, Охотник легко подхватил Аделину и закружил.

— Раз-два-три, раз-два-три... Вальс — это просто. Представь, что ты плывёшь. Ноги сами знают, что делать. Главное — не смотреть на них. Смотри на меня.

Она подняла глаза. Его лицо было совсем близко. Светлые, медовые глаза смотрели на неё с таким теплом, что она чуть не сбилась с шага.

— Вот так, — сказал он тише. — Ты танцуешь, Золушка.

Она чувствовала его ладонь на своей талии — тёплую, уверенную. Чувствовала, как он ведёт, и сама не заметила, как перестала считать. Вальс и вправду оказался прост. Они кружились, и снег хрустел под ногами, и солнце золотило верхушки деревьев, и мир вокруг сузился до этой маленькой поляны.

— У тебя очень хорошо получается, — сказал он.

— Это потому что ты хорошо ведёшь.

— Может быть. А может, потому что ты просто создана для вальса.

Она рассмеялась и опустила глаза. Но он вдруг перестал кружиться. Молодые люди стояли посреди поляны, запыхавшиеся, раскрасневшиеся, и он всё ещё держал её за руку. Аделина подняла взгляд — и увидела, что он смотрит на неё иначе. Не как прежде — легко, с насмешкой. А внимательно. Так, словно видел впервые.

Он наклонился чуть ближе. Она не отстранилась.

И вдруг пёс, всё это время смирно лежавший под дубом, вскочил и залился громким, настойчивым лаем.

Молодые люди отпрянули друг от друга. Послышались голоса — кто-то шёл по тропе. Охотник схватил Золушку за руку и потянул в кусты. Они притаились там, как дети: плечо к плечу, затаив дыхание, и, переглянувшись, оба прыснули. Аделина зажала рот ладонью, чтобы не расхохотаться в голос, он прижал палец к губам — «тихо!» — но у самого смеялись глаза.

Голоса прошли мимо и стихли. Пёс, довольный собой, улёгся обратно.

Щёки Аделины раскраснелись, глаза горели, и юноша подумал, что никогда — никогда в жизни — не видел более привлекательной девушки.

— Обещай, что расскажешь, как всё прошло, — попросил он, когда они прощались.

— Обещаю.

*

Настал день бала. Бальная зала в этом году казалась ещё пышнее, чем прежде. Гирлянды из еловых ветвей, оплетавшие колонны, были усыпаны серебряными шишками и крохотными свечками, чьи огоньки дрожали и множились в начищенном паркете. С потолка спускались огромные люстры, и их хрустальные подвески звенели от потоков тёплого воздуха. В центре залы, как и в прошлом году, возвышалась рождественская ёлка — настоящая, до самого потолка, украшенная шарами и лентами. Воздух был полон ароматов: хвоя, духи, воск и что-то пряное, имбирное.

Лизетт откровенно всем наслаждалась. Она вертела головой, ахала, глядя на люстры, и без тени смущения разглядывала наряды дам. Аделина волновалась, но ей было легче, чем она ожидала, то ли выученный в лесу вальс придавал уверенности, то ли мысль, что где-то за этими стенами Охотник думает о ней. Одиль, напротив, была как на иголках. Она держалась прямо, улыбалась ровно, но внутри всё дрожало.

Камилла царственно вела дочерей через залу. Она двигалась сквозь толпу с тем спокойным, ненавязчивым достоинством, которое не требовало ни украшений, ни громких слов. Увидев хозяйку дома, она направилась к ней и по очереди представила девушек. Графиня, пожилая дама с проницательным взглядом, окинула их оценивающим оком и милостиво кивнула.

Казалось, никто не обращал на Одиль особого внимания. Никто не шептался, не показывал пальцем. И Одиль вздохнула с облегчением — впервые за долгое время. Но никто также не торопился звать её на танец.

А вот Аделину пригласили. К ней подошёл молодой человек — скромный, приятный — и попросил о чести. Потом другой. Даже Лизетт, с её открытой, весёлой улыбкой, несколько раз приглашали — и она кружилась, лёгкая и беззаботная, словно всю жизнь только и делала, что танцевала.

Одиль стояла одна.

— Это уже хороший знак, — сказала Камилла, подходя к ней. — Нас не прогнали, не отвернулись. Время прошло, и скандал забывается. Есть шанс летом найти тебе партию.

— Да, мама, — ответила Одиль.

Но внутри неё что-то оборвалось. Она смотрела на снег за окнами бальной залы, на медленно падающие хлопья, и представляла себе другие страны, корабли, море и чаек.

Лизетт смеялась над какой-то шуткой, стоя в кругу молодых людей. Аделина кружилась в вальсе, и её золотистое платье развевалось, как лепестки. А Камилла смотрела на девушек и в который раз ловила себя на странном, почти забытом чувстве.

Это была надежда.

Глава 23. Дыхание весны

Зима, пришедшая рано и яростно, пробушевала недолго. Уже в начале февраля небо смягчилось, снегопады сменились солнечными днями, и с карнизов зазвучала первая робкая капель. Воздух, ещё морозный по утрам, к полудню напитывался той особенной, едва уловимой свежестью, какая бывает только на пороге весны. Снег оседал, становился зернистым, и на открытых местах уже проглядывала тёмная, влажная земля. В лесу пахло талой водой и пробуждающейся корой.

Эта перемена в природе странным образом отражалась в сердцах всех обитателей дома с вишнёвой крышей. Словно вместе со снегом таяло что-то, что долго держало их в оцепенении. Надежда — тихая, осторожная, ещё боящаяся поверить в себя — поселилась под этой старой крышей.

Камилла с новыми силами взялась за приготовления к летнему сезону. Она вновь пересматривала гардеробы девушек: что можно перешить, что освежить новой лентой или кружевом, что продать. Она сидела над гроссбухом, подводила расчёты, распределяла деньги, хотя суммы были скромны, в её руках они обретали вес. Она даже продала несколько своих украшений — тех, что остались с прежних, более благополучных времён: гранатовую брошь, нитку жемчуга, перстень с аметистом, подаренный когда-то Ферраном в первый год брака. Расставалась с ними без сожаления. Вещи не греют.

Обходя дом, она с удовлетворением отмечала, что ремонт, сделанный после переезда, ещё держится. Краска на стенах не облупилась, ставни закрывались плотно, крыша не протекала. Здесь, по крайней мере, пока не нужно было тратиться. И это было маленькой, но победой.

Одиль всё больше углублялась в чтение. Приключенческие романы, атласы далёких земель, описания чужих народов и обычаев — она поглощала их один за другим. Книги она незаметно брала в библиотеке, когда Аделины не было дома, и так же незаметно возвращала. Никто не знал, что она читает. Но если бы кто-то заглянул в её комнату поздно вечером, он увидел бы, как она сидит у свечи, склонившись над страницей, и глаза её горят тем живым, жадным любопытством, которого, казалось, уже не осталось.

Она заметила, что Аделина часто куда-то уходит. Девушка возвращалась раскрасневшаяся, с влажными от росы туфлями и каким-то новым, тёплым светом в глазах. Одиль ничего не говорила матери. Она не знала, куда уходит Аделина, но почему-то не хотела выдавать её. Возможно, потому что сама хранила секрет. Возможно, потому что понимала: у каждого должно быть что-то своё.

Лизетт стала рисовать меньше, но лучше. Она больше не разбрасывала повсюду наброски — теперь каждый рисунок был обдуман, завершён, вложен в дело. Из своих работ она придумала делать открытки: полевые цветы, живописные пейзажи. Грета относила их в книжную лавку и на рынок. Люди покупали охотно: открытки для поздравлений, открытки для тайных признаний, открытки как закладки для книг. Лизетт, получая выручку и опуская монетки в заветную шкатулку, светилась от гордости.

Аделина продолжала ходить в госпиталь. Ей поручали всё более сложные задания: теперь она не только читала больным и меняла повязки, но и помогала лекарю готовить снадобья, вела записи, успокаивала новеньких. Главный лекарь, глядя на неё, качал головой и говорил: «Тебе бы учиться, Анна. Из тебя вышел бы толк». Она отмахивалась, но в груди теплело. А после госпиталя — или в дни, свободные от него, — она встречалась с Охотником.

Весенний лес звенел. Снег сошёл почти полностью, только в низинах и под корнями старых дубов ещё белели ноздреватые островки. Земля дышала, пахла прелой листвой и чем-то сладким, что предвещало скорое цветение. На ветках набухали почки, и небо над кронами было высокое, прозрачно-голубое, с редкими облаками, плывущими медленно и торжественно. Птицы заливались так, будто спешили наверстать всё, что не допели за зиму. Где-то в глубине леса стучал дятел, и эхо разносило этот сухой, частый стук далеко между стволов.

Молодые люди шли по знакомой тропе, а пёс бежал впереди, то и дело оглядываясь: не отстают ли? Он то срывался за какой-нибудь пичугой, то возвращался, виляя хвостом, и тыкался мокрым носом в ладони. Но теперь влюблённые не спешили. Теперь они держались за руки — просто, естественно, будто делали это всю жизнь.

Настоящих имён друг друга они не знали. Охотник не спрашивал, как зовут Золушку на самом деле, — ему хватало того имени, что она сама себе выбрала. Вернее, того, что дала ей Одиль в минуту раздражения, но которое Аделина подхватила с неожиданной для себя лёгкостью. «Золушка» — это было даже удобно. Как маска. Она не хотела, чтобы он знал, кто она такая и из какой семьи. Она хотела быть просто собой — той, кого он назвал самой очаровательной девушкой на свете.

Аделина тоже не знала имени юноши. «Охотник» — это было достаточно. Он носил лук и ягдташ, он приходил из леса, он был частью этого лесного мира, куда она сбегала от домашней духоты. И ей не нужно было знать больше. Пусть всё остаётся как есть. Пусть у неё будет своя сказка.

— Ты сегодня рано, — сказала она. — Разве при дворе тебя не хватились?

— При дворе сегодня такая скука, что даже церемониймейстер заснул в кресле. Я сбежал. Сказал, что иду проверять капканы.

— И много ты проверил капканов?

— Ни одного, — он ухмыльнулся. — Зато проверил, как поживает моя Золушка.

Они вышли на поляну, где танцевали вальс среди снега. Теперь здесь зеленела первая трава, такая нежная и яркая, что на неё было больно смотреть. На проталинах уже проклёвывались бледные, ещё робкие подснежники — они качались на тонких стебельках, и ветер осторожно трогал их лепестки. Охотник остановился.

Аделина присела на корточки и долго разглядывала цветы. Юноша расстелил на земле свой плащ, и они сели рядом, прислонившись к стволу старого дуба. Пёс улёгся у их ног, положил голову на лапы и довольно зажмурился.

Некоторое время молодые люди молчали. Просто слушали, как шумит ветер в ещё голых ветвях, как перекликаются птицы. Где-то высоко-высоко пролетела стая диких гусей, и их крики донеслись до земли приглушённым, волнующим эхом. Весна шла. Настоящая, полная сил.

Юноша взял Аделину за руку, затем поднёс её ладонь к губам и поцеловал. Не так, как целуют дамам на балах — формально, едва касаясь. А тепло, долго, прижавшись щекой к её пальцам.

— Знаешь, я всё думаю... — сказал он, не отпуская её руки. — Ты там, в своём госпитале. Я здесь, при дворе. Мы живём в разных мирах, а встречаемся в лесу, как какие-то... лесные духи. И мне каждый раз кажется, что я прихожу в сказку.

— Мне тоже, — ответила она тихо.

— Тогда я буду приходить в эту сказку каждый день, — сказал он серьёзно.

Аделина подняла на него глаза. Его лицо было совсем близко. В медовых глазах плясали солнечные зайчики.

Ветер качнул ветки, и несколько капель — то ли остатки талой воды, то ли первый робкий дождик — упали им на плечи. Они засмеялись. Пёс поднял голову и чихнул.

*

Солнце начало клониться к закату, окрашивая небо в нежные, абрикосовые тона. Длинные тени протянулись от деревьев, и воздух стал прохладнее. Им пора было расходиться. Аделине — в дом с вишнёвой крышей, где ждали дела и вежливые, холодные разговоры. Охотнику — во дворец.

— До завтра? — спросил он.

— До завтра.

Юноша сжал её ладонь наклонился к ней.

— Можно? — спросил он.

— Можно.

Аделина закрыла глаза и в следующий миг почувствовала тёплое дыхание на виске и робкий поцелуй. Девушка задержала дыхание и поддалась к юноше.

Глава 24. Секреты и признания

После бала открытия сезона девушки получили приглашения и на другие вечера. Свет, казалось, наконец обратил на них благосклонное внимание. Правда, Лизетт, один раз побывав на шумном приёме, часто отказывалась — ей было скучно и неуютно среди толпы, она предпочитала рисовать. Аделина иногда сказывалась больной и оставалась дома — но не для того, чтобы лежать с книгой, а чтобы, едва за Камиллой закроется дверь, накинуть плащ и убежать в лес.

Грета всё видела. Она молчала неделю, вторую — поджимала губы, но ничего не говорила. Потом не выдержала.

Это случилось вечером, когда Аделина вернулась особенно поздно, с мокрыми от росы туфлями и раскрасневшимися щеками. Она прокралась на кухню, надеясь незаметно подняться к себе, но Грета сидела у плиты, сложив руки на коленях, и явно ждала.

— Сядь, — сказала она.

Аделина замерла. Таким тоном Грета говорила редко — разве что в самые серьёзные минуты.

— Я... я только хотела...

— Сядь.

Девушка села. Грета пододвинула к ней чашку с мятным чаем и долго смотрела на неё, подперев щёку ладонью.

— Ты думаешь, я слепая? — спросила она наконец. — Думаешь, я не вижу, как ты исчезаешь? Как возвращаешься? Как глаза у тебя горят, будто ты не в госпитале была, а в раю побывала?

Аделина опустила голову.

— Я же не враг тебе, — продолжала Грета, и голос её дрогнул. — Я тебя с пелёнок знаю. Я твою мать знала. И отца. Я им обещала, что присмотрю за тобой. А ты... ты меня в могилу сведёшь своими тайнами. Куда ты ходишь? К кому?

— Грета...

— Я покрываю тебя перед госпожой. Я вру, что ты спишь или плохо себя чувствуешь. Но я не могу так больше. Расскажи мне, девочка. Иначе я не усну сегодня. И завтра не усну.

Аделина подняла глаза. В лице старой кухарки было столько тревоги и любви, что она вдруг поняла: дальше молчать нельзя. И она рассказала.

Сначала сбивчиво — о том, как встретила его в лесу, как он не убил кролика, как назвал её самой очаровательной девушкой на свете. Потом — свободнее, теплее. О том, как они танцевали на заснеженной поляне. О том, как он целовал её ладонь. О том, как она зовёт его Охотником, а он её — Золушкой. О том, что настоящих имён они не знают. О том, что ей всё равно.

— Он добрый, Грета. Он слушает. Он никогда не смеётся надо мной. Он... он мой.

Грета слушала молча. Потом тяжело вздохнула и покачала головой.

— Ох, девочка... Золушка... Имя-то какое выбрала. Попадись ты только госпоже — ох, что будет...

— Ты не расскажешь?

— Не расскажу. Но прошу тебя: будь осторожнее. Лес — не дом. И люди бывают разные. А сердце твоё — оно горячее, я знаю. Только не обожгись.

Аделина вскочила, обняла Грету — крепко, порывисто — и прежде чем та успела сказать что-то ещё, выпорхнула из кухни. Завтра она снова бежала на свидание.

*

Весенний лес был полон жизни. Трава поднялась уже почти по щиколотку, и в ней тут и там желтели лютики и белели звёздочки ветреницы. Листья на деревьях развернулись — ещё нежные, клейкие, ярко-зелёные, они трепетали от малейшего дуновения. Воздух был напоён влагой и запахом цветущей черёмухи.

Молодые люди, обнявшись, сидели на своём обычном месте, под старым дубом. Пёс, как всегда, лежал у их ног.

— Расскажи мне про бал, — попросил он.

— Бал как бал, — она пожала плечами. — Много цветов. Много людей. Я танцевала.

— С кем? — он чуть нахмурился.

— С разными, — она покосилась на него и вдруг улыбнулась. — Ты что, ревнуешь?

— Конечно.

Аделина отстранилась и посмотрела внимательнее:

— Да, у тебя сейчас такое лицо, как у Фло, когда он видит чужую собаку с костью.

Пёс, услышав своё имя, поднял голову и приветливо вильнул хвостом. Охотник рассмеялся.

— Немного.

— Всего немного?

— Сильно, — признался юноша. — Я сижу тут, в лесу, и представляю, как ты там, в золотом платье, танцуешь с какими-то лощёными господами. И мне хочется прийти и увести тебя прямо из-под люстры. Прямо в лес.

Он взял её за руку и посмотрел серьёзно.

— Ты самая красивая на свете. Я, кажется, это уже говорил?

— Говори ещё.

— Каждый день буду говорить. До конца жизни.

Аделина замолчала. В груди разливалось тепло — такое сильное, что, казалось, ещё немного, и она взлетит над лесом, как птица. Юноша взял её за подбородок и поцеловал. Нежно, аккуратно, но, почувствовав, как девушка отвечает ему, настойчиво и страстно.

*

Одиль пришло приглашение. Конверт был плотный, с гербовой печатью, и адресован лично ей — мадемуазель Одиль Лантье. Камилла, держа его в руках, не верила своим глазам. Одиль — тоже.

— От господина дю Круа, — прочитала Камилла. — Он приглашает тебя на променад. В королевский парк. В пятницу, в четыре часа пополудни.

Одиль взяла письмо и перечитала. Слог был лаконичный, спокойный, не терпящий отказа, но вместе с тем безупречно вежливый. Такой, какой бывает у человека, привыкшего, что его приглашения принимают.

— Всё заново, — проговорила она тихо.

— Всё заново, — подтвердила Камилла.

В пятницу, в четыре часа пополудни, Одиль и Камилла прогуливались по аллеям королевского парка. Господин дю Круа шёл рядом и был очень предупредителен. Он справлялся, удобно ли мадемуазель, не холодно ли ей, не утомилась ли она. Шёпота за спиной не было. Этот кавалер был слишком уважаем, слишком солиден, чтобы вызывать сплетни.

Всё было правильно. Всё было спокойно. Даже слишком. Одиль шла, опустив глаза на гравий, и не чувствовала ни влюблённости, ни радости. Только благодарность — ровную, тихую, как свет заходящего солнца. Он был добр. Он был серьёзен. Он не играл.

Вечером, когда они вернулись домой, Одиль зашла к матери. Камилла сидела в гостиной у потухшего камина.

— Мама, — сказала Одиль, садясь напротив, — мне кажется, я что-то делаю не так.

— Ты всё делаешь правильно.

— Тогда почему я ничего не чувствую? Он хороший. Он уважаемый. Он... я должна быть счастлива. Но я просто благодарна. И всё.

Камилла долго молчала. Потом сказала — тихо, будто себе самой:

— Иногда этого достаточно. Уважение, покой, надёжность. Не всем даётся любовь — та, что описывается во всяких романах, что кружит голову и заставляет сердце биться быстрее. Иногда жизнь даёт другое. И это другое — тоже дар.

Одиль не ответила. Она встала, поцеловала мать в щёку и ушла к себе.

А наверху, в библиотеке, Аделина стояла у круглого окна и смотрела, как в лесу гаснут последние лучи. Она думала об Охотнике. О том, как завтра снова побежит к нему, о том, что ей не нужен никто другой — ни на балах, ни на променадах.

Глава 25. Бумажные корабли

Была середина лета, когда господин Адемар дю Круа пригласил Камиллу и Одиль в загородную поездку. Его внимание к девушке было видно невооружённым взглядом: он неизменно занимал её беседой, подавал руку, когда они выходили из экипажа, и смотрел на неё с тем спокойным, оценивающим одобрением, с каким смотрят на ценное приобретение.

В загородном доме дю Круа — добротном, просторном, дышащем тем особым, уверенным в себе богатством, которое не нуждается в показной роскоши, — их уже ждали. Мать господина дю Круа, сухонькая старушка с проницательным взглядом и идеально прямой спиной, восседала в кресле на веранде. Три его сестры, все младше Адемара, миловидные, оживлённые, разместились рядом. Одна из них музицировала в гостиной, и негромкие, прозрачные звуки клавесина доносились до веранды сквозь распахнутые двери.

Они чинно пили чай. Разговор тёк размеренно: о погоде, о летнем сезоне, о видах на урожай. Одиль отвечала коротко и вежливо, Камилла поддерживала беседу с той непринуждённой грацией, которая когда-то сделала её звездой столичных салонов. Мать дю Круа наблюдала исподтишка, но очень внимательно. Одиль чувствовала этот взгляд кожей и старалась держать спину ещё прямее.

Наконец господин дю Круа отставил чашку и поднялся.

— Мадемуазель Одиль, — произнёс он, — не окажете ли Вы мне честь прогуляться? Здесь прекрасный сад.

Одиль бросила испуганный взгляд на Камиллу. Та кивнула и ободряюще улыбнулась редкой, но мягкой улыбкой, которая появлялась у неё лишь в минуты, когда она забывала о строгости. Девушке ничего не оставалось, как подняться, взять кавалера под руку и выйти.

Они спустились по ступеням веранды и неспешно пошли по гравийной дорожке, обсаженной стрижеными кустами самшита. Сад был хорош — ухоженный, аккуратный, с ровными рядами розовых кустов и мраморной чашей фонтана в центре. Ничего лишнего. Ничего случайного. Всё, как любил хозяин.

Они прошли мимо фонтана, мимо роз, мимо живой изгороди, за которой открывался вид на луг. Солнце клонилось к вечеру, и тени становились длинными. Господин дю Круа молчал, но молчание его было не пустым, а наполненным, словно он собирался с мыслями. Наконец, он остановился и повернулся к Одиль.

— Мадемуазель, — заговорил он, и голос его звучал ровно и веско, — я не люблю ходить вокруг да около. Это пустая трата времени, а время — единственный ресурс, который не восполнить. Поэтому я скажу прямо. Я хочу, чтобы Вы стали моей женой.

Одиль замерла. Она ожидала чего-то подобного — но не так скоро, не здесь, не сейчас.

— Вы красивы, — продолжал он, и в его тоне не было ни лести, ни напыщенности, только спокойная констатация факта. — Изящны. Умеете подать себя. Я наблюдал за Вами на балах и приёмах и не заметил в Вас и тени легкомыслия, свойственного юным дебютанткам. Вы серьёзны, Вы сдержанны, Вы не кокетничаете. Именно такая жена мне и нужна. Та, что будет следить за хозяйством, управлять домом и не витать в облаках.

«Не витать в облаках»... Одиль подумала о своих книгах. О потрёпанном незаконченном романе, что лежал сейчас у неё в комнате, под подушкой.

Дю Круа помолчал, собираясь с мыслями, и заговорил вновь — обстоятельно, развёрнуто, как человек, привыкший продумывать всё наперёд.

— Я не юнец, Одиль, и я давно знаю, чего хочу. Я хочу покоя. Хочу порядка. Хочу, чтобы мой дом был полной чашей, а не проходным двором. Вы станете его хозяйкой. У вас будут ключи от всех кладовых, Вы будете вести учёт расходам, распоряжаться прислугой, нанимать и увольнять — я всецело доверю Вам это. Мои сёстры, сколько бы они ни оставались с нами, будут Вас уважать. Моя мать, я уверен, примет Вас как родную — она женщина строгая, но справедливая, и Вы ей понравились, я видел.

Он чуть улыбнулся уголками губ.

— Я обеспечу Вас — и не только Вас. Вашу матушку и сестёр. Безусловно, они смогут переехать к нам, если пожелают. Места хватит всем. Восточное крыло сейчас пустует, там шесть комнат, можно обустроить. Я представлю Ваших сестёр в свете, дам им приданое — это будет моя забота, и я сделаю это с радостью. Им не придётся больше тревожиться о завтрашнем дне.

Он помолчал, оглядел сад, словно уже видел его будущее, и продолжил:

— А особенно хорошо здесь станет, когда пойдут дети. Дом, знаете ли, оживает, когда в нём звенит детский смех. Я хочу наследников, Одиль. Хочу, чтобы наш род не угас. У нас будет большая семья — и это не бремя, это радость.

Дети? Одиль похолодела. Так далеко она никогда не задумывалась. Она вообще не думала о том, что будет после свадьбы. Ей казалось, что свадьба — это финал, цель, а не начало чего-то нового. А теперь перед ней разворачивалась картина целой жизни — большого дома, хозяйства, ключей, гостей, званых вечеров и детских колыбелей. Жизни, в которой не было места тихим вечерам с книгой у камина.

— Я понимаю, что это звучит не романтично, — добавил господин дю Круа, заметив её молчание, но истолковав его по-своему. — Но поверьте, мадемуазель, романтика — вещь преходящая. Она уходит, как утренний туман. А остаются — уважение, долг, привычка. И вот на этом фундаменте строятся самые крепкие браки.

Он взял её за руку и заглянул в глаза.

— Я не разочарую Вас. Я не даю пустых обещаний. И, полагаю, теперь Вы можете просто звать меня по имени. Адемар.

Одиль кивнула. Она не могла говорить — горло сдавило, слова застряли где-то глубоко. Он поднёс её ладонь к губам и поцеловал — учтиво, но уже с оттенком собственнической нежности. Затем развернулся и повёл обратно к веранде.

— Принимаем ваши поздравления, — произнёс господин дю Круа, поднимаясь по ступеням и обращаясь к ожидавшим дамам.

Сёстры вспорхнули, как стайка птиц. Они обступили Одиль — «Какая прелестная!», «Ах, как мы рады!», «Дорогая, Вы просто очаровательны!» — и их голоса слились в один щебечущий хор. Мать господина дю Круа поднялась с кресла, подошла к Одиль, взяла её лицо в ладони и расцеловала в обе щеки, а затем, повернувшись к Камилле, крепко пожала ей руку.

— Прекрасный выбор, сударыня. Ваша дочь — истинное сокровище.

— Благодарю, — ответила Камилла, и голос её был ровен, хотя внутри у неё, кажется, дрожало всё.

Одиль стояла, окружённая чужими улыбками и приветствиями, и чувствовала себя как в тумане. Всё происходило будто не с ней — а с какой-то другой девушкой, которой она со стороны желала счастья. Сегодня, сейчас, сию минуту решилась её судьба. И решилась так, как она и мечтала когда-то: солидный, богатый, уважаемый человек назвал её своей невестой. Но вместо торжества внутри была пустота.

В карете, когда Одиль с матерью остались вдвоём, она молчала. Камилла что-то говорила: о том, как это удачно, как семья дю Круа благородна и почтенна, как теперь всё устроится, но слова доносились до Одиль словно сквозь толстый слой ваты. Она смотрела в окно на проплывающие поля и думала, что раньше гордилась бы собой. Раньше — год назад, когда она ещё верила в необходимость безупречной партии. Теперь же она была почти что несчастна. Но не подавала виду.

Дома, едва переступив порог, Одиль прижала пальцы к вискам:

— Прошу меня простить, мама. Разболелась голова. Я удалюсь.

Камилла кивнула, не заметив или сделав вид, что не заметила, как дрогнул её голос. Одиль поднялась по лестнице, прошла в свою комнату и прикрыла дверь. Не зажгла свечи. Опустилась на кровать, стащила с волос ленту и отбросила прочь. Потом взяла книгу и легла, свернувшись калачиком, прижала её к груди, как прижимают любимую куклу в детстве, и беззвучно заплакала.

Слёзы текли медленно, одна за другой, впитываясь в подушку. Она не всхлипывала, не вздрагивала, а просто лежала и плакала, и книга — единственная свидетельница её настоящей жизни — молчала вместе с ней. Молчала о морях, которые Одиль никогда не увидит. О криках чаек, которые она никогда не услышит. Она плакала о себе — той, прежней, что верила в любовь и прекрасного принца. Той, что получила всё, о чём мечтала, и поняла: это не её мечта.

А в дверях, незамеченная, стояла Аделина. Она возвращалась из библиотеки и увидела приоткрытую дверь, услышала тишину, напряжённую тишину, какая бывает, когда кто-то плачет беззвучно. Девушка хотела пройти мимо — зачем докучать Одиль с её холодом и вечной бронёй? — но что-то заставило её остановиться. Что-то заставило заглянуть.

Одиль лежала на кровати, свернувшись, как ребёнок, прижимая к груди книгу. Та Одиль — всегда прямая, всегда безупречная, всегда ледяная статуя — плакала. Не для кого-то. Не напоказ. А просто потому, что больше не могла не плакать.

Аделина замерла. В её груди что-то дрогнуло — что-то, чему она не могла найти названия. Жалость? Понимание? Стыд? Она впервые поняла, что у Одиль тоже есть чувства. Спрятанные так глубоко, что она сама почти забыла о них. Спрятанные за гордой спиной, за безупречными поклонами, за резкими словами. Но они есть. Они были всегда.

Аделина тихо отступила и пошла к себе. Она решила, что никому не расскажет об этом, но весь вечер просидела у круглого окна, глядя на лес, и думала. О том, что они все — странная, лоскутная семья, которую свела судьба и спаяла потеря. О том, что каждая из них прячет свою боль за своей бронёй. О том, что, может быть, холод Одиль — это не жестокость. Это просто панцирь. Такой же, как у неё самой. Такой же, как у всех.

А на столике у свечи осталась лежать раскрытая книга с пожелтевшими страницами. Корабли на гравюре плыли к неведомым берегам. Бумажные корабли. Те, что никогда не выходят в настоящее море. Те, что тонут от первой же капли дождя.

Глава 26. Мышь в чашке

Приготовления к свадьбе шли полным ходом. Дом с вишнёвой крышей, давно не видевший такой суеты, словно ожил: прибывали посыльные с образцами тканей, доставляли коробки с кружевами, а каждое утро в гостиной появлялись новые каталоги и письма. Господин дю Круа не скупился — он ясно дал понять, что его невеста должна выглядеть безупречно.

В один из дней приехали портнихи — две сестры, мадам Бриз и мадам Монетт, известные на всю столицу своим искусством кроя. Они впорхнули в дом с коробками, сантиметрами и булавками и тотчас принялись за дело.

— Мадемуазель, прошу Вас, поднимите руки... вот так... — мадам Бриз, более разговорчивая из сестёр, обматывала талию Одиль сантиметром, при этом не замолкая ни на минуту. — Ах, какая талия! Вы только посмотрите, сестра! Шестнадцать дюймов, ни больше, ни меньше. Это редкость, знаете ли. В нынешнем сезоне все барышни располнели на пирожных.

— Семнадцать, — сухо поправила мадам Монетт, закалывая булавку на плече.

— Ну, семнадцать. Всё равно прелестно, — не смутилась мадам Бриз. — А теперь, мадемуазель, самое важное: фасон. Я полагаю, лиф должен быть приталенным, с умеренным декольте — Вы же не дебютантка, вВм можно. Рукав — три четверти, это сейчас в моде. А цвет...

— Сиреневый, — подсказала Камилла, сидевшая в кресле у окна. — Или лавандовый. Ей очень идёт.

— О, мадам совершенно права! — всплеснула руками мадам Бриз. — Сиреневый — это беспроигрышно. Изысканно, благородно и при этом не мрачно. У мадемуазель такой редкий оттенок глаз — голубой с серым, — и сиреневый их подчеркнёт изумительно!

— У меня голубые, — сказала Одиль.

— Ну, голубые. Неважно. Главное — прекрасные. Вы будете самой красивой невестой сезона, мадемуазель. Сами увидите.

Одиль вежливо кивала, поворачивалась, когда просили, поднимала руки, опускала. Она отвечала односложно, но портнихи, увлечённые своим делом, не замечали её безучастности. Камилла же замечала, но ничего не говорила.

На самом деле Одиль только и ждала вечера, когда её наконец оставят в покое и можно будет запереться у себя с книгой. Она читала запоем, жадно, словно пыталась надышаться перед долгим погружением под воду. Острова, моря, далёкие страны, приключения — она поглощала страницу за страницей, и чем ближе подходил день свадьбы, тем быстрее бегали её глаза по строкам. Она подозревала, что Адемару не понравится её маленькое увлечение. Не потому, что он был жесток, он бы не понял, зачем читать о том, чего нет. О том, чего никогда не будет.

Камилла пыталась её расшевелить — задавала вопросы о платье, о цветах, о том, каких гостей пригласить. Но всякий раз натыкалась на стену вежливого равнодушия. «Как скажешь, мама». «Да, мама, хорошо». «Мне всё равно, мама».

Однажды вечером, сидя в кабинете покойного Конрада — теперь уже её кабинете, — Камилла задумалась. Так крепко, что не заметила, как прогорела свеча. «Правильно ли это всё? Такая свадьба... Не слишком ли поспешно? Она ведь почти не знает его. Он хорош, да. Он уважаем. Но счастлива ли она?»

Камилла потёрла виски. «Меня тоже выдали замуж, не спросив. И чем это обернулось? Я выжила. Я справилась. Адемар дю Круа — не Ферран. Он не игрок, не пьяница, он надёжен, как скала. С ним Одиль будет в порядке. А любовь... любовь приходит со временем. Иначе и быть не может». Она встала и подошла к окну. За стеклом темнел сад, и где-то там, за деревьями, наверное, всё ещё бродила Аделина — вечно где-то пропадала, вечно возвращалась с горящими глазами. Камилла вздохнула и задула свечу.

*

Балы они теперь посещали вместе — Одиль под руку с Адемаром, и свет обсуждал этот новый союз. Говорили разное. Одобряли выбор дю Круа — «прекрасная партия, что ни говори». Жалели Одиль — «он, конечно, немолод, но богат, а это главное». Перешёптывались, вспоминая прошлогодний скандал с Раулем, и качали головами: «повезло девице, что на этот раз всё по-честному». Но Одиль не слышала этих пересудов. Она танцевала с женихом, улыбалась, когда требовалось, и считала минуты до возвращения домой.

Аделина продолжала встречаться с Охотником. В лесу, на их заветной поляне, всё было по-прежнему: дуб, подснежники, уже отцветшие, и пёс, дремавший в тени.

Девушка рассказывала про балы, на которые ей приходилось танцевать с теми, с кем ей не хотелось, потому что хотелось только с одним человеком. Как-то она размечталась вслух:

— Вот если бы ты был там...

— То что?...

— Я обещаю, что буду танцевать только с тобой. Весь вечер.

— Это правда?

— Правда.

Юноша посмотрел на неё долгим, странным взглядом.

— Может, так оно и случится.

— Что?

— Может, я и приеду.

Аделина улыбнулась, но вдруг взглянула на солнце и вскочила.

— Ох! Я опаздываю. Сегодня приезжает господин дю Круа, Камилла меня убьёт, если я не явлюсь.

— Беги. Увидимся завтра.

Она побежала, подобрав туфли, и он смотрел ей вслед, пока её светлая головка не скрылась за деревьями.

*

Дома Аделина спешила переодеться. Она взбежала по лестнице, но, проходя мимо комнаты Одиль, замерла. Дверь опять была приоткрыта, и она опять заглянула.

Одиль сидела перед зеркалом. Слёзы текли по её щекам — одна за другой, — и она глядела на своё отражение, словно не узнавая. Аделина не стала отступать. Она открыла дверь и вошла. Одиль резко повернулась. В одно мгновение она стёрла слёзы ладонью и выпрямила спину, но глаза — красные, отчаянные — выдали её.

— Что тебе нужно?

— Одиль... — Аделина остановилась посреди комнаты. — Почему? Почему ты согласилась, если ты несчастна?

— Я не несчастна.

— Я видела. Ты плачешь каждый вечер.

Одиль отвернулась к зеркалу. Пальцы её, лежавшие на туалетном столике, побелели.

— Ты не понимаешь, — сказала она глухо. — Ты не знаешь, что значит — быть старшей. Это мой долг. Перед матерью. Перед Лизетт. И перед тобой.

— Передо мной?

— Ты думаешь, этот дом будет стоять вечно? Деньги тают, Аделина. Если я хорошо выйду замуж, вы все будете в безопасности. Ты сможешь остаться здесь, в этом своём доме. Лизетт получит шанс. Мать наконец перестанет считать каждую монету. Я должна быть счастлива. Понимаешь? Должна.

Аделина хотела возразить, но в этот миг с улицы донёсся стук копыт. Одиль поднялась. Лицо её в мгновение обрело прежнее, холодное спокойствие.

— Приведи себя в порядок, — сказала она ровным, почти механическим голосом. — И выйди к гостям.

В гостиной Адемара дю Круа встречали с подобающими почестями. Камилла, в тёмно-лиловом платье, вела беседу. Лизетт сидела у окна и тихо рисовала. Грета накрывала на стол и начала расставлять чайный прибор — лучший, с золотым ободком.

— Где Аделина? — спросила Камилла, оглядываясь.

— Скоро придёт, — ответила Одиль, садясь напротив жениха.

Господин дю Круа степенно сообщил:

— К свадьбе почти всё готово. Осталось уладить кое-какие формальности. Это будет замечательное торжество, уверяю вас. Надеюсь, все сёстры будут присутствовать.

— Разумеется, — кивнула Камилла.

В этот момент дверь отворилась, и вошла Аделина. Она была уже переодета — в светлое домашнее платье, — и в руках держала поднос. Она подошла к столу, поставила поднос и с вежливой улыбкой поставила чашку перед господином дю Круа. Тот, не глядя, взял чашку за ручку и перевернул.

Из чашки выскочила мышь.

Маленькая, серая, перепуганная, она метнулась по скатерти и скрылась под буфетом. Лизетт взвизгнула и отдёрнула руки. Камилла застыла. Господин дю Круа отшатнулся, едва не опрокинув стул. А Аделина засмеялась.

Громко, заливисто, запрокинув голову. Смех её звенел в гостиной, отражался от стен и люстры, но Лизетт вдруг поняла, что он — ненастоящий. Вымученный. Слишком громкий. Слишком долгий.

Ужас в глазах Одиль. Брезгливость на лице Камиллы. Господин дю Круа медленно поднялся.

— Я полагаю, — проговорил он ледяным тоном, — что мне здесь не рады.

— Господин дю Круа, прошу Вас... — начала Камилла.

— Нет, сударыня. Я не привык, чтобы меня оскорбляли. Ноги моей больше не будет в этом доме.

Он обогнул стол и остановился перед Одиль. Та подняла на него глаза, бледная как полотно.

— Мне жаль, — сказал он. И в его голосе на мгновение пробилось что-то человеческое. — Вы достойны лучшего, мадемуазель. Но, увы, Ваша семья...

Он не договорил. Поклонился — коротко, сухо — и вышел. Дверь за ним закрылась. В гостиной наступила тишина. Аделина перестала смеяться.

Камилла медленно повернулась к ней. Её лицо было страшно — не краснотой гнева, а мертвенной бледностью ярости.

— Ты, — проговорила она, и голос её зазвенел. — Что ты наделала? Ты хоть понимаешь, что ты наделала? Этот брак был спасением для всех нас! Ты уничтожила всё! Этот позор ничем не смыть, никогда! Теперь о нас будут говорить только как о доме, где подают мышей к чаю! Кака ты могла? Ты разрушила судьбу сестры! Ты...

Она задохнулась. Одиль сидела неподвижно, глядя перед собой. Лизетт прижала ладонь к губам. Аделина стояла, опустив голову. Она не оправдывалась. Не плакала. Только пальцы, сжимавшие поднос, побелели.

— Я... — начала она.

И тут раздался стук.

Все замерли. Грета, которая всё это время стояла в дверях, прижимая к груди передник, обернулась.

— Письмо, — проговорила она упавшим голосом. — Из дворца.

Она вошла в гостиную и протянула Камилле конверт с королевской печатью. Та машинально взяла его, сломала сургуч и пробежала глазами. Потом подняла взгляд. Лицо её было всё ещё бледным, но ярость уступила место изумлению.

— Король объявляет бал, — проговорила она медленно. — Приглашены все девушки королевства. Его высочество наследный принц будет выбирать себе невесту.

Тишина в гостиной сделалась ещё глубже, но теперь это была другая тишина - ошеломлённая.

Глава 27. Когда падают маски

В доме с вишнёвой крышей повисло напряжение — такое густое и плотное, что, казалось, его можно резать ножом. После того злополучного вечера никто не говорил о происшествии вслух, но тишина, воцарившаяся в коридорах, была хуже любых слов. Камилла не разговаривала с Аделиной. Она злилась, злилась той глубокой, едкой злостью, в которую подмешивались и усталость, и разочарование, и горечь несбывшихся надежд. Она проходила мимо падчерицы, не глядя, и каждый её шаг звучал как приговор.

Аделина избегала Камиллу. Да и всех остальных. Она понимала, что поступила некрасиво и по-детски, глупо, бездумно, но у неё было очень мало времени что-то придумать, а мышь подвернулась как-то сама собой. Теперь она сидела в своей мансарде, почти не выходила к столу и мучительно размышляла, что делать дальше.

Одиль тоже не разговаривала с Аделиной. Но она, в чём не могла признаться даже себе, была рада. Рада, что сейчас она дома, в своей комнате, со своими книгами, а не в чужом поместье, пусть и прекрасном. Этот дом, который она когда-то встретила с холодной настороженностью, стал и её домом. За эти годы его стены впитали её дыхание, её шаги, её тихие слёзы и редкие улыбки. Она боялась смотреть в будущее, она жила настоящим. А ещё бал. Опять бал. Но её успокаивало, что на этот раз — бал-маскарад. Может быть, никто её не узнает. Может быть, она сможет начать с чистого листа. Опять.

Лизетт втайне тоже была рада поступку Аделины. Она не одобряла его — нет, она понимала, что это было дурно, — но где-то глубоко внутри восхищалась смелостью, которой у самой не было. Она беспокоилась за Одиль, видела, как та чахнет, и мысль о том, что сестра выйдет замуж за человека, к которому ничего не чувствует, терзала её. Но у Лизетт никогда не хватило бы решимости на что-то такое. Она тоже ждала бала. Маскарад — это значит, что можно быть незаметной. Можно спрятаться за маской и просто наслаждаться музыкой.

А Аделина не хотела ехать.

— Почему? — спросила Грета, когда они сидели вдвоём на кухне за чисткой картошки. — Такой бал! Королевский! Все девушки королевства приглашены, а ты — нет?

— Камилла меня точно не возьмёт, — Аделина вяло крутила картофелину в пальцах. — Ты видела, как она на меня смотрит? Как на пустое место. И я не хочу просить.

— Так не проси. Просто будь готова.

— К чему?

Грета вздохнула и ничего не ответила.

*

Когда наступил вечер бала и карета, нанятая Камиллой, укатила по дороге в столицу, увозя трёх женщин в масках и вечерних платьях, Грета решительно вошла на кухню, где Аделина сидела у плиты с книгой на коленях. В очаге уютно потрескивал огонь, и тёплый свет плясал на стенах.

— Собирайся, — сказала Грета.

— Что?

— Собирайся, говорю. Это же маскарад. Никто тебя не узнает.

— Грета, у меня нет экипажа, нет платья, нет даже маски... И феи-крёстной, — она усмехнулась, — тоже нет.

Грета ухмыльнулась, и в её глазах загорелся огонёк, который появлялся всякий раз, когда она замышляла что-то особенное.

— Сегодня я твоя фея. Пошли.

Они поднялись на старый чердак. Грета решительно откинула крышку одного из сундуков и извлекла платье. Аделина замерла. Это было платье её матери — Элианны. Бледно-золотистое, цвета утреннего солнца, с тонкой вышивкой по лифу и длинными, струящимися юбками. Оно было старомодным, но прекрасным, как сама Элианна. Аделина прикоснулась к ткани, и пальцы её задрожали.

— Примерь, — тихо сказала Грета.

Оно пришлось впору. Будто Элианна, уходя, оставила его специально для дочери. Аделина стояла перед старым зеркалом в углу чердака и не узнавала себя. Золотистое платье, светлые волосы, глаза, горящие волнением, — она была очень хорошенькая. Грета, порывшись в том же сундуке, извлекла маску — простую, бледно-золотую, — и туфли, чуть великоватые, но вполне пригодные.

— А теперь главное — экипаж, — сказала Грета.

— Экипажа нет.

— Зато есть телега. Правда, в ней тыквы, но ничего, — она протянула Аделине старое, но чистое одеяло. — Завернёшься — не запачкаешь платье.

Они выехали на старой телеге, запряжённой соседской лошадкой, которую Грета одолжила. Путь был долгим — куда дольше, чем в экипаже. Аделина куталась в одеяло, прижимая к груди маску, и смотрела, как над полями загораются звёзды. К дворцу они подъехали, когда бал был уже в разгаре. Аделина сбросила одеяло, поправила платье, надела маску и обернулась к Грете.

— Я буду ждать тебя за воротами, — сказала та. — Сколько потребуется. Ступай.

Аделина вошла.

Залы сияли. Маскарад превратил дворец в нечто сказочное: маски, перья, атлас, блёстки — всё смешалось в один искрящийся водоворот. Дамы в домино и длинных перчатках, кавалеры в чёрном и серебре, всюду смех, шёпот, музыка. Никто никого не узнавал или делал вид, что не узнаёт.

Аделина заметила Камиллу — та стояла у колонны в тёмно-фиолетовом платье и маске из перьев. Заметила Одиль — в сиреневом, держащуюся в тени. Заметила Лизетт — в светло-зелёном, с любопытством озирающуюся по сторонам. Девушка намеренно пошла в другую сторону. Взяла с подноса бокал пунша, просто чтобы занять руки, и огляделась.

— Позволите пригласить вас?

Она обернулась.

Перед ней стоял молодой человек в изысканном, но не кричащем костюме — тёмно-синий бархат, серебряная нить по краю. На лице его была простая чёрная маска. Но глаза...

— Охотник? — выдохнула она.

— Золушка! — он ошеломлённо разглядывал её. — Сердце подсказало, где тебя искать...

— Ты здесь?! — она всё ещё не могла поверить. — Как ты... Что ты...

— Ответы подождут, — он рассмеялся, и смех у него был всё тот же тёплый, открытый, чуть насмешливый. — Сначала — танец.

Юноша взял её за руку и повёл в круг. Оркестр играл вальс, который они танцевали когда-то на заснеженной поляне, и ноги сами вспомнили шаг. Раз-два-три, раз-два-три... Он вёл её легко, уверенно, и она плыла, не касаясь паркета.

— Ты прекрасна, — сказал он, и голос его звучал так, будто они были одни во всей зале. — Я думал, что знаю, как ты выглядишь. Но это... Ты как солнце.

— А ты как... — она запнулась, не зная, что сказать. — Ты как лес...

Он засмеялся и закружил её сильнее. Вокруг двигались пары, мелькали маски и перья, но для них не существовало никого. Только музыка, только его ладонь на её талии, только глаза, глядящие в глаза.

Они танцевали и танцевали — не считая фигур, не замечая времени. Аделина позабыла обо всём: о Камилле, о мыши в чашке, о том, что где-то там, у ворот, ждёт Грета на телеге с тыквами. Здесь и сейчас был только он.

Но музыка вдруг стихла. Над залой, в своей ложе, поднялся король. Он был уже немолод, но всё ещё статен, с седыми висками и той особенной, спокойной властностью, что даётся только тем, кто правит долго и мудро.

— Дамы и господа! — провозгласил он, и его голос разнёсся над притихшей залой. — Я рад приветствовать вас на этом празднике. Я желаю вам приятного вечера. А теперь — прошу внимания. Пришло время снять маски! Первым это сделает мой сын — его королевское высочество наследный принц Маркус Александр Фредерик.

Зал замер. Все головы повернулись в разные стороны — все искали глазами принца. Аделина тоже искала. Кто же он? Где?

Охотник, стоявший рядом, медленно поднёс руку к лицу. И снял маску.

По зале прокатился вздох — сперва изумлённый, потом восхищённый. Раздались аплодисменты. Все вокруг тоже начали снимать маски, смеясь и узнавая друг друга. А Аделина стояла, глядя на него, и не могла пошевелиться.

Охотник. Её Охотник. Тот, кто не убил кролика. Тот, кто учил её танцевать на заснеженной поляне. Тот, кто называл её своей Золушкой и кого она называла своим. Тот, кто целовал её в лесу. Это был он. Принц. Принц, который сейчас улыбался только ей.

А она — она была готова провалиться сквозь землю. Дочь купца. Сирота. Убегающая в госпиталь. Подкладывающая мышей. Не ровня ему. Как горько! Лучше бы он так и оставался охотником, простым парнем, с которым она бы смогла связать свою судьбу.

Аделина отшатнулась. Потом повернулась и побежала.

— Золушка! — донеслось ей вслед. — Постой!

Но она уже неслась по коридору, расталкивая ничего не понимающих гостей, потом по лестнице — мимо гвардейцев, мимо лакеев, мимо статуй в нишах. Одна туфля слетела, она сбросила вторую и бежала босиком, придерживая подол материнского платья, и ветер свистел в ушах.

Ворота. Телега. Грета, сидящая на козлах и клюющая носом. Увидев запыхавшуюся, босую Аделину, она встрепенулась.

— Что? Что случилось?

— Поезжай! — выдохнула Аделина, забираясь в телегу и кутаясь в одеяло. — Пожалуйста, Грета, поезжай быстрее!

— Да что стряслось-то?

— Поезжай!!

Грета хлестнула лошадку, и телега рванулась с места. Аделина сидела, прижав колени к груди, и слёзы, горячие, бессильные, текли по её щекам.

— Быстрее! — шептала она. — Пожалуйста, быстрее...

Телега летела по ночной дороге, подпрыгивая на ухабах. Из кузова, накрытого старой мешковиной, выкатилась тыква и с глухим стуком упала на дорогу. Другая покатилась следом и разбилась о камень, брызнув оранжевыми осколками.

А позади, на ступенях дворца, стоял принц. Он держал в руках потерянную туфельку и смотрел вслед удаляющейся телеге.

— Я найду тебя, — прошептал он. — Обязательно найду.

Глава 28. Новый день, когда затихает дождь

Грета так и не смогла выпытать у Аделины, что случилось на балу. Едва телега, громыхая, остановилась у крыльца, девушка спрыгнула на землю и бросилась в дом, не ответив ни на один вопрос. Она взбежала по лестнице, захлопнула дверь мансарды и осталась одна — всё ещё в мамином платье, всё ещё с маской в дрожащих пальцах.

Она сидела на краю постели и думала. Думала о том, что больше никогда не увидит своего Охотника. Ведь он — принц. Наследный принц Маркус Александр Фредерик. Не просто юноша с луком и ягдташем, а будущий король.

— Маркус, — прошептала она, пробуя имя на вкус.

Повторила ещё раз. И ещё. И от этого повторения, от того, как мягко и тепло ложилось оно на язык, ей становилось ещё горше. Маркус. Её Маркус. Нет, не её. Она закрыла глаза и попыталась представить его там, во дворце, среди мраморных колонн и золочёных люстр, среди придворных в атласе и бархате. Он, наверное, уже забыл о ней. Или будет вспоминать с усмешкой: «Ах да, была там одна девушка, которая называла себя Золушкой...» И пойдёт дальше — приветствовать послов, подписывать бумаги, выбирать невесту из достойных принцесс.

Аделина представила эту невесту — высокую, темноволосую, с жемчугами в причёске и безупречным реверансом. Та не стала бы убегать с бала босиком. Та знала бы, как обращаться к королю и каким ножом есть рыбу. Принцы женятся на принцессах, это все знают. Так устроен мир. А она — сирота. Дочь купца, пусть и богатого когда-то. Девушка с приданым, которого едва хватит на год скромной жизни.

Она машинально погладила ткань материнского платья — бледно-золотистого, тёплого, будто всё ещё хранившего прикосновение Элианны. Мама когда-то танцевала в нём на балу. Мама встретила там отца. И у них была любовь — настоящая, на всю жизнь. Но они были равны. Они были из одного мира.

Она встала, подошла к окну и прижалась лбом к стеклу. За окном темнели кроны дубов. Там, в лесу, на поляне, всё ещё пахло первоцветами. Там они сидели вдвоём и говорили о пустяках. Там он целовал её ладонь и называл своей.

А теперь всё кончено.

Она всё ещё стояла у окна, когда услышала стук копыт и голоса. Камилла и девочки вернулись. Аделина не зажигала света — пусть думают, что она спит. Она сидела в темноте, прижав колени к груди, и слышала, как внизу, в гостиной, звучат оживлённые голоса.

— Ах, мама, какой бал! — щебетала Лизетт. — Вы видели эти люстры? Они сверкали, как звёзды! И маски — у одной дамы была маска с настоящим павлиньим пером! А принц... Вы видели принца?

— Трудно было не заметить, — донёсся голос Одиль. — Когда он снял маску, все замерли.

— Он так красив, — мечтательно протянула Лизетт. — И так учтив. Жаль, что он никого не пригласил.

— Кроме одной, — сказала Камилла, и в её голосе прозвучало что-то похожее на задумчивость. — Говорят, он танцевал с какой-то девушкой в золотом. Но никто не знает, кто она. Она сбежала до того, как все сняли маски.

Аделина слушала, и слёзы тихо катились по её щекам. Она прижимала ладонь к губам, чтобы не всхлипнуть, и думала: это всё, что останется о ней — «девушка в золотом». Безымянная. Случайная.

Она сняла платье матери, бережно сложила его и убрала в шкаф. Легла в постель, но не спала до утра.

*

На следующий день пошёл дождь. Он барабанил по вишнёвой крыше с такой силой, что казалось, будто кто-то огромный пересыпает горох из мешка в мешок. Капли стучали в стёкла, искажая очертания сада; потоки воды стекали по водосточным трубам, и в паузах между раскатами грома слышалось только это мерное, монотонное журчание.

Дом дремал. Он словно закутался в серую водяную пелену и погрузился в полусон. Все тихо занимались своими делами, не зажигая лишнего света. Камилла сидела в кабинете над счетами, но то и дело откладывала перо и смотрела в окно — на мокрые розы, склонившие головы под тяжестью капель. Одиль читала у себя в комнате, забравшись с ногами в кресло и укутавшись в плед. Лизетт пристроилась у окна в гостиной и рисовала дождь — торопливые штрихи карандаша, размытая акварель, потёки, похожие на слёзы. Аделина не выходила из мансарды. Грета гремела кастрюлями на кухне, и по дому плыл запах свежего хлеба.

В полдень дождь немного стих, но не прекратился — перешёл в мелкую, частую морось, что висит в воздухе, как взвесь.

В этот самый час к дому подъехала карета — богатая, лакированная, с гербами на дверцах, запряжённая парой великолепных серых лошадей. Лакей в ливрее спрыгнул с запяток, раскрыл зонт и распахнул дверцу. Из кареты вышел молодой человек. Он был один, без свиты и без сопровождения, но одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: это не простой гость. Высокий, широкоплечий, с тронутыми дождём волосами и тем особенным, спокойным достоинством, которое даётся только с рождения.

Лакей отворил дверь дома.

Камилла, вышедшая в прихожую, замерла. На мгновение ей показалось, что она бредит. Одиль, спустившаяся следом и ещё не видевшая гостя, спросила: «Мама, кто там?» — и тут же ахнула. Обе присели в низком, почтительном реверансе.

— Ваше высочество... — выдохнула Камилла, и голос её, всегда такой ровный, дрогнул.

Принц Маркус собственной персоной стоял в их скромной прихожей. Юноша огляделся. На его губах играла лёгкая, чуть смущённая улыбка.

— Прошу простить за неожиданный визит, — произнёс он, и голос его звучал именно так, как и должен звучать голос принца: учтиво, спокойно, но с ноткой живого, неподдельного волнения. — Вы были вчера на балу?

— Да, Ваше высочество, — ответила Камилла, выпрямляясь.

— Есть ли в этом доме ещё девушки? — спросил он, и взгляд его скользнул по лицам, словно ища кого-то. — Кроме Вас и Вашей дочери?

Камилла моргнула.

— Да. Моя младшая дочь у себя. Она рисует.

— Позовите её.

Лизетт спустилась, всё ещё сжимая в пальцах кисточку, с которой капнула зелёная краска. Увидев принца, она застыла на ступеньке, потом сделала неуклюжий реверанс, едва не выронив кисть. Принц посмотрел на неё — на медные волосы, на круглое, милое лицо — и в его глазах мелькнула тень разочарования. Он чуть нахмурился.

— Нет, — пробормотал он, почти про себя. — Не та. Где же ты, Золушка?

Одиль вздрогнула. Её пальцы, сжимавшие складку платья, побелели.

— Простите, Ваше высочество... — она запнулась. — Вы сказали «Золушка»?

Принц обернулся к ней, и в его взгляде зажёгся огонёк надежды.

— Да. Та, кого я ищу. Она была вчера в золотистом платье и в золотой маске. Она танцевала со мной весь вечер. А потом убежала, даже не оглянувшись. Я должен найти её. Её зовут Золушка.

Камилла перевела взгляд на Одиль. Та стояла, сжав губы, и в её лице отражалась мучительная внутренняя борьба.

— Это... — она запнулась, подбирая слова. — Я однажды... я назвала так Аделину. Сводную сестру. В шутку. Вернее, не в шутку, я была раздражена, она испачкалась золой, и я... но она...

— Аделина, — повторил принц.

Имя прозвучало тихо, но весомо. Он произнёс его медленно, словно пробуя на вкус каждый слог: А-де-ли-на. И по лицу его разлилось что-то тёплое, светлое, почти мечтательное. Он повторил ещё раз — уже про себя, одними губами, — и улыбнулся. Так улыбаются, когда находят то, что давно искали.

— Аделина, — сказал он. — Так вот как тебя зовут. Позовите её.

Лизетт, не дожидаясь повторного приказа, бросилась вверх по лестнице. Её шаги простучали по коридору, стихли где-то на третьем этаже — и через минуту она вернулась, запыхавшаяся и растерянная.

— Её нет в комнате, — выговорила она. — Я смотрела. Нигде нет.

Повисла немая сцена. Камилла не знала, куда девать руки. Одиль стиснула пальцы с такой силой, что костяшки побелели. Лизетт переводила взгляд с матери на принца, и в её глазах постепенно проступало понимание.

И тут резко, словно по волшебству, из-за туч выступило солнце. Яркое, летнее, торжествующее, оно залило сад, и вся зелень, умытая ливнем, вспыхнула и заискрилась. Капли на листьях сияли, как бриллианты. Дорожки дымились паром. Запели птицы — сперва одна, потом другая, и вот уже весь сад звенел от их радостного гомона. Мир за окнами словно проснулся и ликовал.

Принц посмотрел в окно и вдруг улыбнулся.

— Могу ли я осмотреть Ваш сад, госпожа Лантье?

Камилла не успела ответить — он уже шёл к двери. Он понял. Золушка — его Золушка — не могла быть далеко. Она была там, где всегда. В лесу. На их месте.

Он вышел и почти побежал по дорожке. Его быстрые и решительные шаги разбрызгивали лужи, и вода летела во все стороны, но он не замечал. Он свернул на знакомую тропу и углубился в лес. Ветки, мокрые от дождя, хлестали его по плечам и лицу, капли скатывались за воротник, но он не замедлял шага. Пёс, оставленный им у крыльца, сорвался следом и теперь бежал впереди, радостно виляя хвостом.

На поляне, под старым дубом, сидела Аделина.

Она пришла сюда попрощаться — с лесом, с воспоминаниями, с той частью своей жизни, которая теперь казалась сном. Она сидела на их обычном месте, прижавшись спиной к тёплому стволу, и смотрела, как капли дождя падают с листьев на землю. Ветра не было, и лес стоял тихий, умытый, торжественный, словно собор.

Услышав шаги, Аделина вскочила. И увидела его.

Маркус стоял перед ней — запыхавшийся, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу, в перепачканных сапогах, с каплями дождя на ресницах, — и улыбался.

— Ты обещала танцевать со мной весь вечер, — сказал он, и голос его прозвучал с той самой лёгкой, поддразнивающей ноткой, которую она так любила. — Весь вечер, Золушка. А сама сбежала, не дождавшись и полуночи.

— Ваше высочество... я...

Она хотела сделать реверанс, но запуталась в мокром подоле и едва не упала. Он подхватил её за локоть — осторожно, но твёрдо.

— Пожалуйста, не надо, — сказал он, и голос его стал тише, глубже. — Всё это — поклоны, реверансы, титулы, этикеты — это мишура. Это не для нас. Не для нас с тобой.

Аделина подняла на него глаза. В его взгляде не было ни снисхождения, ни королевской важности — только тепло. То самое тепло, которое она помнила с самой первой встречи.

— Но ты... Вы... — принц... — прошептала она.

— А ты — та, кого я искал, — ответил он. — Та, кого я полюбил с первой встречи. Та, которую единственную я хочу видеть рядом с собой.

— Но я Вам не пара, — прошептала она, и голос её дрогнул. — Я сирота. У меня ничего нет. Ни титула, ни земель, ни богатства. Я даже на балу была в мамином платье, которое старше меня самой. Я не принцесса. Я никто.

— Ты — та, без кого я не хочу жить, — сказал он. — Ты — воздух, которым я дышу. Ты — свет, который я увидел в лесу и который не могу забыть. Я пришёл сюда, потому что ты нужна мне. Ты, а не какая-то принцесса. Я искал тебя весь день и всю ночь, и если ты прогонишь меня сейчас...

Он помедлил. Набрал в грудь воздуха.

— Но если мои чувства не взаимны, если я ошибся и ты не... Я не стану тебя тревожить. Я исчезну из твоей жизни так же, как появился, и больше никогда не...

Он не договорил.

Аделина вдруг подалась вперёд и прильнула к нему. Неловко, порывисто, уткнувшись лицом в его плечо, пахнущее дождём и лесом. Она обхватила его руками, вцепилась в мокрую ткань сюртука, и её плечи затряслись от того огромного, переполняющего чувства, которому она наконец позволила вырваться наружу.

Маркус замер на мгновение, а потом обнял крепко и надёжно так, словно боялся, что она снова исчезнет. Одной рукой он прижимал девушку к себе, другой гладил по мокрым волосам, и его губы касались её виска — легко, почти невесомо.

— Я люблю тебя, — выдохнула она.

Солнце сияло над лесом, и капли дождя на листьях вспыхивали, как звёзды. Птицы заливались в кронах, и лес — старый, мудрый, столько раз видевший их вместе — шумел одобрительно и ласково.

Глава 29. Первый эпилог. Когда сад оживает вновь

Прошло несколько дней после того дождливого утра, когда принц нашёл свою Золушку. В доме с вишнёвой крышей всё ещё витал отзвук этих событий, но жизнь понемногу возвращалась в своё русло — хотя и совсем в иное, чем прежде.

Камилла чувствовала себя разбитой. Не физически, телом она была всё так же пряма и сильна, а душевно. События последних недель обрушились на неё, как лавина, и под этой тяжестью, казалось, рухнула она сама. Но странным образом вместе с усталостью пришло и нечто похожее на облегчение. Словно она наконец сняла тесный корсет, который носила слишком долго.

Камилла поговорила с Одиль, и впервые за много лет увидела, как та улыбнулась не из вежливости, а от души. Узнала про книги, которые дочь прятала под подушкой, про атласы далёких островов и приключенческие романы и только махнула рукой. Пусть читает. Потом был разговор с Лизетт — та, краснея и запинаясь, призналась, что продаёт рисунки и что в шкатулке, подаренной когда-то Конрадом, лежит небольшая, но заработанная ею самой сумма. Камилла удивилась, как той удавалось это всё скрывать, и что открытки пользуются популярностью. Неужели она проглядела в маленькой Лизетт талант.

Камилла, наконец, узнала, чем дышат её дочери. А потом пришла к Грете.

Старая кухарка сидела у плиты и чистила морковь, когда Камилла опустилась на лавку напротив. В очаге уютно потрескивал огонь, и в кухне пахло травами и хлебом — тем самым запахом, который когда-то встретил Камиллу в самый первый день в этом доме. Дом тогда был чужим. Теперь — нет.

— Грета, — сказала Камилла, и голос её прозвучал не так, как обычно: не строго, не по-хозяйски, а почти просительно. — Я должна тебе кое-что сказать.

Грета отложила нож и вытерла руки о передник.

— Я слушаю, госпожа.

— Я хочу поблагодарить тебя. За то, что ты тогда не ушла. Когда ушли Ансельм и Коринна. Когда я увольняла всех, кого могла, и думала, что справлюсь одна. Ты осталась. Без тебя этого дома не было бы.

Грета молчала. Камилла продолжила:

— Я знаю, ты не любила меня. Я знаю, ты помнила Элианну и считала, что я занимаю чужое место. Но ты осталась — ради Аделины, ради самого дома. И я... я благодарна тебе. За каждый день. За каждый завтрак, обед и ужин.

Грета долго смотрела на неё. Потом поднялась, тяжело опираясь на стол, обошла вокруг и села рядом — на ту же лавку.

— Что ж, госпожа... я говорила тогда и теперь скажу: это мой дом. Я пришла сюда, когда ещё господин Конрад мальчишкой бегал, и останусь здесь до смерти. А Вы... — она помедлила, подбирая слова, — вы тоже стали частью этого дома. Не сразу, но стали. И я рада, что Вы это поняли.

Камилла почувствовала, как к горлу подступает ком.

— И ещё, — добавила Грета, и в её голосе прорезалась та самая ворчливая теплота, которая была у неё всегда, — спасибо, что не уволили меня тогда. А то пришлось бы искать новое место, а в моём возрасте это, знаете ли, непросто.

Камилла невольно улыбнулась.

— Я не смогла бы. Пришлось бы уговаривать тебя остаться, не представляю, как бы это было.

Грета фыркнула, но в её глазах блеснуло что-то похожее на слёзы. Она взяла со стола морковку и протянула Камилле — просто так, потому что слов уже было достаточно.

Теперь оставался ещё один разговор. Самый тяжёлый. С Аделиной.

Камилла не спешила. Тем более, что девушка теперь жила во дворце, и их встречи стали неизбежно редкими. Первые дни во дворце Аделина провела как в тумане. Ей оказывали почести, кланялись, называли «Ваше высочество» — и она вздрагивала каждый раз, оглядываясь в поисках той, к кому обращаются. Ей выделили покои — три просторные, светлые комнаты с видом на королевский парк. Приставили служанок. Она не знала, что делать и как себя вести.

На помощь пришла старая фрейлина королевы — госпожа Дюбуа, сухонькая старушка с серебряными буклями и пронзительным взглядом поверх очков. В первый день Аделина её боялась: госпожа Дюбуа говорила отрывисто, двигалась быстро и, казалось, замечала всё. Но уже к вечеру, когда Аделина, уставшая и растерянная, сидела на кушетке, не зная, куда себя деть, фрейлина вдруг села рядом и сказала:

— Дитя моё, Вы не обязаны быть идеальной. Безупречной - да, но раз принц выбрал Вас, это главное. Остальное приложится.

— Я ничего не знаю, — призналась Аделина. — Я не знаю, как ходить, как кланяться, как обращаться к послам...

— Ходить Вы умеете, — отрезала госпожа Дюбуа. — Я видела Вас в саду — Вы ходите прекрасно. Кланяться — научим. Обращаться — тоже. А главному — быть достойной своего положения — Вас уже научила жизнь. Поверьте, это важнее этикета.

— Вы правда так думаете?

— С Вами, Ваше высочество, я всегда буду откровенна. Вы справитесь. Голову выше.

Аделина, сама того не ожидая, вдруг подалась вперёд и обняла старую фрейлину. Та замерла — потом похлопала её по плечу и пробормотала что-то о том, что молодёжь нынче слишком порывистая. Но в голосе её звучала теплота.

Через несколько дней Аделина спросила Грету, не хочет ли та переехать во дворец.

— Кто же будет готовить для госпожи Камиллы? — всплеснула руками Грета. — Нет уж, деточка. Моё место здесь. А ты приезжай в гости. Пирогов напеку.

*

Через две недели к дому с вишнёвой крышей подъехал экипаж, из которого вышли служанки, двое рабочих и садовник с помощником. Камилла, вышедшая на крыльцо, непонимающе смотрела, как они выгружают вёдра, щётки, садовый инвентарь и стремянки.

— Что это всё значит? — спросила с тревогой

— Распоряжение Её высочества. Привести дом и сад в полный порядок.

Они принялись за дело. Вычищали комнаты, снимали чехлы с мебели, мыли окна, чтобы солнце снова свободно лилось сквозь стёкла. Чинили рассохшиеся половицы, подновляли краску, натирали паркет. Снимали тяжёлые тёмные портьеры и вешали обратно светлые, струящиеся — те, что помнили прикосновение Элианны. Садовник возился с кустами роз — подрезал, окучивал, подсыпал свежей земли. Сад оживал.

Дом оживал. Светлый. Тёплый. Почти такой, как прежде.

Через месяц состоялось оглашение помолвки наследного принца Маркуса Александра Фредерика и Аделины Лантье. Церемония прошла в узком кругу — в Малой Золотой зале, отделанной белым мрамором. Сводчатый потолок терялся в полумраке, сотни свечей в хрустальных люстрах освещали залу мягким, медовым светом. На столах — лёгкие закуски, фрукты, шампанское. Цветы повсюду: по просьбе Аделины залу украсили полевыми букетами.

Камилла была приглашена. Как и Одиль. Как и Лизетт. Камилла видела Аделину — та стояла рядом с принцем, в новом платье цвета утреннего неба, с жемчужной нитью в волосах, и была так хороша, что перехватывало дыхание. Больше не было напряжения в её лице, не было грусти в уголках губ. Только свет. Тихий, ровный, ясный.

Камилла хотела подойти к ней, но не решилась. Слишком много было между ними невысказанного. Однако вскоре курьер доставил письмо с королевской печатью. Приглашение для госпожи Камиллы Лантье от Её высочества Аделины.

Она снова во дворце. Покои Аделины были прелестны: светлые, просторные, с высокими окнами, выходящими в сад. У одной стены стоял изящный столик с перламутровой инкрустацией, а на нём — тонкий фарфоровый сервиз, расписанный незабудками. Чайник уже дымился. Аделина ждала, сидя в кресле у окна, и, когда Камилла вошла, поднялась.

Камилла хотела сделать реверанс, но Аделина шагнула вперёд и взяла её за руки.

— Не надо. Пожалуйста.

Камилла замерла. Она всё ещё держала спину прямо, но пальцы её чуть дрожали.

— Я хотела поговорить, — сказала Аделина, указывая на стул напротив. — Присядьте.

Камилла села. Аделина опустилась напротив, и несколько мгновений обе молчали.

— Я должна извиниться, — первой заговорила Аделина. — За всё. За мышь. За мои слова. За то, что была резка и несправедлива.

Камилла открыла рот, но Аделина покачала головой:

— Позвольте мне договорить. Я чувствовала, что Вы хотите меня вычеркнуть. Из моей собственной жизни. Из дома, который построил отец. Из сада, который посадила мать. Вы меняли портьеры, мебель, слуг — и мне казалось, что Вы выметаете память о них. Обо мне. Я думала, что Вы хотите выселить меня, заменить — сперва своими дочерьми, а потом и вовсе сделать так, будто меня не было.

Камилла слушала, и лицо её мертвело. Когда Аделина замолчала, она долго не могла заговорить.

— Я теперь понимаю, — тихо сказала Аделина. — Я понимаю, что Вы делали то, что считали правильным...

— Я всегда чувствовала свою ответственность за тебя, — ответила Камилла, и голос её дрогнул. — За твою судьбу. Но мне казалось, что ты отталкиваешь меня, а мне не хотелось навязываться, потому что я никогда не смогла бы заменить тебе мать.

Аделина помолчала и вдруг спросила:

— Расскажите мне о нём.

— О ком?

— Об отце. Вы знали его — я знаю, что Вы знали. Не так, как я, — по-другому. Расскажите.

Камилла опустила глаза. Её пальцы, лежавшие на коленях, сплелись.

— Он был... он был очень спокоен, — сказала она наконец. — Всегда. Даже когда дела шли плохо. Он входил в комнату, и всё становилось на свои места. Он не говорил лишних слов, но каждое его слово имело вес. Я помню, как он однажды вернулся из порта и увидел, что я переставила мебель в гостиной. Он ничего не сказал — только улыбнулся и спросил, удобно ли мне теперь.

Аделина улыбнулась.

— А я помню другое. Он привозил мне книги. Самые разные — по ботанике, по садоводству, атласы растений. Он знал, что я хочу восстановить мамин сад. Каждый раз, когда я открывала новую книгу, он садился рядом и спрашивал, что я узнала. Ему было интересно. По-настоящему интересно.

— Он любил тебя, — сказала Камилла. — Очень. Когда он уезжал, он всегда говорил: «Присмотри за Аделиной». Это были его последние слова перед каждым отъездом. Не «проверь счета», не «напиши, если что». «Присмотри за Аделиной».

Аделина почувствовала, как к глазам подступают слёзы. Она заморгала и отвернулась к окну.

— Я знаю, — сказала она тихо. — Я всегда это знала.

Они замолчали. Тишина была не напряжённой, а прозрачной, как вода в колодце. За окном в саду щебетали птицы. Камилла спросила — осторожно, почти робко:

— Что будет с нами теперь?

Аделина подняла глаза.

— Вы пока можете жить в доме. А потом... посмотрим. Пойдёмте? — она поднялась. — Здесь чудесный сад. Совсем не такой, как наш, но тоже хороший. Я покажу Вам.

Они вышли в королевский парк. Солнце клонилось к западу, и длинные тени стелились по гравию. Пахло липами и свежескошенной травой. Они шли неспешно, и Аделина рассказывала о дворце, о фрейлине Дюбуа, о том, как трудно привыкать к новому укладу.

Потом, будто между прочим, она заметила:

— Скоро здесь будет небольшой приём. Совсем камерный — человек двадцать, не больше. Приедет, в том числе, старый друг короля. Он недавно вернулся из-за границы и, говорят, очень интересный собеседник. И — что немаловажно — не женат.

Камилла покосилась на неё.

— На что это ты намекаешь?

— Ни на что, — Аделина улыбнулась. — Просто сообщаю.

— Если ты думаешь, что я снова начну вывозить Одиль...

— Нет, — перебила Аделина. — Я думаю, что Вы должны оставить траур.

Камилла замерла.

— Вы носите его уже несколько лет, — продолжила Аделина мягко. — Вы имеете право снять чёрное. Я не говорю — выйти замуж. Я говорю — просто позволить себе быть женщиной, Вы ведь ещё очень красивы...

— Ты не понимаешь...

— Я понимаю. Я тоже любила папу. Но он ушёл. А мы остались.

Камилла долго молчала. Они прошли мимо фонтана, мимо стриженых кустов самшита.

— Я не ищу счастья, — сказала она наконец. — Я уже пробовала. Дважды. Оба раза не вышло. Может быть, мне это просто не суждено.

— Может быть, — согласилась Аделина. — А может быть, Вы просто ещё не пробовали по-настоящему.

Она остановилась и повернулась к Камилле.

— Я приглашаю Вас. Без дочерей. Только Вы.

Камилла подняла на неё глаза. В них боролись сомнение и что-то ещё — давно забытое, робкое, почти девичье.

— Я подумаю, — сказала она.

— Подумайте, — Аделина улыбнулась и взяла её под руку. — А теперь идёмте дальше. Я ещё не показала Вам розарий.

Впереди шумели фонтаны, и в их брызгах дрожала радуга. А где-то далеко, за стенами дворца, дом с вишнёвой крышей стоял, залитый закатным солнцем, и розы в его саду распускались одна за другой.

Глава 30. Второй эпилог. Лодка в сумерках

Приём проходил в королевской оранжерее — огромном стеклянном дворце, утопающем в зелени. Пальмы, папоротники, диковинные цветы с бархатными лепестками и незнакомыми названиями росли здесь круглый год, и сейчас, в разгар лета, оранжерея благоухала так, что голова кружилась. Между деревьями были расставлены круглые столики с закусками и прохладительными напитками, а где-то в глубине, невидимый за листвой, играл небольшой струнный оркестр. Стеклянный потолок был отворён, и в проёмы лился мягкий вечерний свет, смешиваясь с золотистым сиянием свечей в подвесных фонарях.

Аделина была прекрасна. На ней было платье цвета спелой пшеницы — простое, но изящное, с единственной ниткой лунного камня на шее. Она двигалась среди гостей с той естественной грацией, которой не научишься ни на одном уроке этикета, и улыбалась — открыто, тепло, как улыбалась когда-то в лесу, ещё не зная, что её Охотник — наследный принц. Теперь она была Её высочеством, но что-то в ней осталось прежним, неуловимо лесным, не придворным. И именно это делало её неотразимой.

Камилла держалась в стороне. Она была одета в глубокое синее платье — уже не траурное, и чувствовала себя не в своей тарелке. Без дочерей, без привычной роли строгой матери и распорядительницы, она словно потеряла щит. Придворные обменивались любезностями, звенел смех, стучали веера, и во всей этой пёстрой толпе Камилла ощущала себя чужой.

— Госпожа Лантье, — услышала она голос Аделины и обернулась.

Рядом с Аделиной стоял мужчина. Не молодой, под пятьдесят. Высокий, широкоплечий, одетый в тёмно-зелёный сюртук, без излишних украшений, но с тем неуловимым достоинством, которое выдаёт человека, привыкшего повелевать. Первое, что бросалось в глаза, — шрам. Он пересёк левую щёку от виска до угла челюсти — старый, побелевший от времени, но всё ещё заметный. Шрам не уродовал его, а придавал лицу выражение суровой, мужественной значительности. В правой руке он держал трость с изящным серебряным набалдашником, на которую опирался при ходьбе.

— Позвольте представить Вам старого друга короля, — сказала Аделина торжественно. — Господин Адриан Леклер. Госпожа Камилла Лантье.

Мужчина склонился к её руке. Когда он выпрямился, их глаза встретились, и Камилла вдруг поняла, что не может выговорить ни слова. Могла ли Аделина так... пошутить? Этот человек — хромой, со шрамом во всё лицо, явно боевой офицер в прошлом, — и она, вдова, которой уже далеко за тридцать? Она почувствовала, как краска заливает щёки.

— Я оставлю вас, — произнесла Аделина и исчезла в толпе прежде, чем Камилла успела что-либо возразить.

Повисла неловкая пауза. Камилла смотрела на носки своих туфель. Господин Леклер, напротив, казался совершенно спокойным.

— Сударыня, — сказал он, и голос у него оказался низким, приятным, с лёгкой хрипотцой, — я вижу, Вы так же растеряны, как и я. Позвольте предложить Вам прогулку. Здесь, за оранжереей, есть пруд. И лодка. Вечер тихий, вода спокойная... Может быть, покатаемся?

Камилла подняла глаза. Она ожидала чего угодно, но не приглашения на лодочную прогулку. И вдруг с удивлением поняла, что её уже очень, очень давно никто никуда не приглашал. Просто так, не по этикету.

— Хорошо, — сказала она.

Пруд оказался небольшим, но живописным: берега поросли ивами, вода была тёмной и гладкой, как зеркало, и в ней отражались первые звёзды. Лодка была старой, но крепкой, с выцветшими синими бортами. Господин Леклер помог Камилле спуститься, подал руку — надёжно, не навязчиво, — и, усадив её на корму, взялся за вёсла.

Он грёб сильно, размеренно, и Камилла, сидя напротив, невольно любовалась этой силой. Его плечи разворачивались с каждым гребком, рукава сюртука натягивались, но дыхание оставалось ровным. Он не позировал, не пытался впечатлить — он просто грёб. И в этом было что-то невыразимо притягательное.

— Вы молчите, — заметил он.

— Простите...

— Не извиняйтесь. Я понимаю. Принц уже не в первый раз пытается меня кому-то сосватать. У него это такое увлечение, знаете ли. Находит одинокую даму и думает: ага, вот подходящая партия для старины Адриана. А дама потом мучается и не знает, как отказать.

Камилла невольно улыбнулась.

— Вы преувеличиваете.

— Ничуть. В прошлый раз это была вдова адмирала — почтеннейшая дама, но с таким характером, что адмирал, думаю, ушёл в море не столько по долгу службы, сколько отдохнуть. — Он усмехнулся. — Так что не нервничайте. Я ни на чём не настаиваю. Просто покатаемся.

Они проплыли ещё немного. Где-то на берегу запел соловей — сперва робко, потом всё громче, заливаясь трелями. Камилла смотрела на воду и чувствовала, как напряжение постепенно отпускает.

— Вы, наверное, хотите спросить про шрам, — сказал он вдруг.

— Я не...

— Все хотят. Это не секрет.

— Простите...

— Ничего страшного. Я привык.

Он перестал грести, и лодка тихо заскользила по воде, подхваченная лёгким течением.

— Это случилось несколько лет назад, мы только укрепили мир с соседями. Король — нынешний король, отец Маркуса — охотился в северных угодьях. Я был в числе сопровождающих. День стоял пасмурный, всё предвещало бурю, но король не хотел отменять охоту — он всё повторял, что никакой дождичек не должен нас напугать. Мы разделились на две группы и углубились в лес. Я держался рядом с его величеством.

Он помолчал, глядя на тёмную воду.

— Это было покушение, — сказал он наконец. — Замаскированное под несчастный случай. Кто-то из загонщиков — как потом выяснилось, подкупленный — намеренно выгнал кабана прямо на короля. А за деревьями ждали сообщники. Кабан прорвался сквозь цепь, король на открытом месте — идеальная мишень. Я бросился к нему, чтобы прикрыть собой, и в этот миг увидел вспышку. Выстрел. Пуля попала в ногу, чуть выше колена. Я упал, но успел заслонить короля, пока остальные не схватили стрелявшего. А кабан... кабан проскочил в считанных дюймах и пропорол мне лицо клыком. Удар был страшной силы.

Он дотронулся до щеки, до старого, побелевшего шрама.

— Пулю извлекли, но кость была раздроблена. С тех пор без трости ходить не могу. А шрам остался на память. Король считает, что я спас ему жизнь. Может, и так. Только я не герой, госпожа Камилла. Я просто сделал то, что должен был.

Камилла смотрела на него, и ей казалось, что воздух вокруг изменился. Этот человек — израненный, хромой, с лицом, пересёченным шрамом, — говорил о смерти и подвиге так, будто речь шла о пустяке.

— Это невероятно, — прошептала она. — Вы могли погибнуть...

— Мог, — согласился он. — Но, как видите, не погиб. И теперь вынужден слушать, как принц в сотый раз пытается меня сосватать.

Камилла вдруг поняла, что улыбается.

— Принц, кажется, знает, что делает, — сказала она.

— Вы так думаете?

— Я... — она запнулась и вдруг решилась. — Я давно не встречала человека, который говорил бы так прямо.

— Я слишком стар для игр, — ответил он. — И слишком много повидал, чтобы тратить время на околичности. Знаете, что я увидел, когда Вы вошли в оранжерею?

— Что же?

— Женщину, которая держит спину прямо, хотя на её плечах — невыносимая ноша. Женщину, которая потеряла всё, но не сломалась. Женщину, которая, — он чуть усмехнулся, — ещё красивее, чем говорил принц.

Камилла почувствовала, как кровь приливает к щекам. Она опустила глаза.

— Принц преувеличивает.

—Я бы сказал преуменьшает.

Они оба рассмеялись. Смех разнёсся над водой и затих в ивах на берегу. Соловей умолк на мгновение, прислушиваясь, и залился снова.

— Я не надеялась, что когда-нибудь снова... — начала Камилла и осеклась.

— Что — снова?

— Что кто-то посмотрит на меня и увидит просто женщину. Не мать. Не вдову. Не госпожу Лантье. Просто... меня.

Адриан Леклер долго молчал, глядя на неё. Потом протянул руку и накрыл её ладонь, лежавшую на борту лодки. Ладонь была тёплой, большой, с мозолями от вёсел.

— Я вижу Вас, — сказал он. — Камилла.

Женщина не отстранилась. Она сидела неподвижно, чувствуя это тепло, и смотрела на звёзды, дрожащие в чёрной воде. Где-то на берегу заливался соловей. В оранжерее, далеко за деревьями, играла музыка. А здесь, в маленькой лодке, скользящей по летнему пруду, происходило что-то, чему она ещё не могла дать названия. Что-то, что она давно похоронила и не ждала. Что-то, что оказалось сильнее её страхов, сильнее прошлого, сильнее гордости.

— Может быть, — сказала она тихо, и голос её прозвучал мягче, чем ей хотелось бы, — может быть, у принца всё-таки неплохо получается сватать.

Адриан Леклер рассмеялся. Низко, раскатисто, от души.

— Может быть, — согласился он. — И знаете, Камилла, я, пожалуй, попрошу у него ещё один шанс.

— На что?

— На то, чтобы пригласить Вас на прогулку снова. Завтра. Или послезавтра. Или в любой день, который Вы назовёте.

Камилла подняла на него глаза. В сумерках его лицо казалось мягче, а шрам — не уродством, а знаком отличия, меткой, по которой узнают своих.

— Послезавтра, — сказала она. — В это же время.

— Я буду ждать.

Он развернул лодку и погрёб к берегу. Камилла сидела, сложив руки на коленях, и смотрела, как сгущается тьма над прудом и звёзды, одна за другой, загораются в небе. Она думала о том, что завтра расскажет дочерям об этом вечере. И о том, что траур, который она носила так долго, может быть, и вправду пора снять. Не потому что прошлое перестало иметь значение — а потому что будущее, оказывается, ещё возможно.

Лодка мягко ткнулась в берег. Адриан Леклер вышел первым и подал ей руку. Камилла оперлась на неё, ступила на землю, и на мгновение их лица оказались совсем близко. Она почувствовала запах воды, звёзд, нагретого за день дерева — и чего-то ещё, чего-то неуловимого, но обещающего.

— До послезавтра, госпожа Лантье, — сказал он.

— Камилла.

— Камилла.

— До послезавтра, господин Леклер.

— Адриан.

— Адриан.

Он поцеловал ей руку, задержавшись на мгновение дольше, чем требовал этикет. И она не отняла ладони.

Из оранжереи по-прежнему доносилась музыка, и смех гостей звенел вдалеке, словно бубенцы. Но здесь, у пруда, было тихо, и только звёзды отражались в воде, складываясь в созвездия. Камилла медленно пошла обратно по дорожке, чувствуя, как сердце бьётся быстрее, быстрее — и как где-то глубоко внутри распускается то, что она давно считала отцветшим.

*

В последующие недели Камилла сама удивлялась тому, как быстро этот человек протоптал дорогу в её сердце. Не то чтобы она сопротивлялась — она просто не ожидала, что после всего, что было, её душа ещё способна открыться. Но Адриан Леклер не наседал. Он появлялся не часто, но всегда — вовремя. Он присылал не букеты, а книги. Не говорил громких слов, но каждый его поступок был весомее любых клятв.

А потом он сделал ей предложение. Без коленопреклонений, без пышных декораций — просто сидя с ней в старой лодке, когда над прудом уже кружились первые осенние листья.

— Я не могу обещать Вам вечной любви, — сказал он прямо. — Я не мальчик. Но я могу обещать Вам надёжность, покой и уважение до конца моих дней. Я могу обещать, что никогда не оставлю Вас одну. И я могу обещать, что Ваши дочери будут и моими дочерьми.

Камилла смотрела на воду и думала. Не о том, любит ли она его — она уже знала ответ. А о том, как странно устроена жизнь: она, дважды вдова, дважды разочарованная в мужчинах, дважды обожжённая, — и этот человек, израненный, хромой, с лицом, пересёченным шрамом. Казалось бы, два покалеченных дерева. Но деревья, если им дать время, срастаются корнями.

— Я согласна, — ответила она.

Однако прежде чем прийти к ней, Адриан Леклер пришёл к её дочерям.

Сначала он поговорил с Одиль. Та сидела в гостиной с книгой на коленях — на этот раз даже не пряча её, — когда он вошёл и сел напротив.

— Я хочу, чтобы Вы знали, — начал он без предисловий. — Я не собираюсь заменять Вам отца. У Вас был отец, и я не вправе претендовать на его место. Но я могу дать Вам опору. И я хочу спросить Вас... — он помедлил, — чего Вы хотите, Одиль?

Она долго смотрела на него.

— У меня всё есть.

— Одиль... тебе больше не надо быть старшей дочерью и стремиться замуж, чтобы всем было хорошо. О чём ты мечтаешь?

Девушка помолчала, но затем медленно, запинаясь, призналась:

— Путешествовать. Увидеть те острова, что я читала в книгах. Увидеть море — не на картинке, а настоящее. Увидеть своими глазами, понимаете?...

Она осеклась, ожидая, что он рассмеётся. Он не рассмеялся.

— Что ж, — сказал он, — первое путешествие начнётся сразу после свадьбы. Мой дом далеко отсюда, в горах. Дорога туда сама по себе — приключение. А потом... мы подумаем и о дальних странах. Я староват для кругосветных плаваний, но я могу найти компаньонку и корабль.

Одиль моргнула. Потом ещё раз.

— Вы серьёзно?

— Я всегда серьёзен, когда речь идёт о семье. А вы теперь — моя семья.

Одиль не заплакала — она не умела плакать при людях. Но что-то в её лице смягчилось, отпустило.

— И... я смогу читать свои книги?

— Конечно. Мне всегда казалось, что чтение только красит девушку. Тем более, в горах длинные зимы, а я люблю приключенческие романы.

Потом он поговорил с Лизетт. Та сидела на кухне и рисовала открытку — закат над полем, с крохотными фигурками птиц.

— Можно? — спросил он, указывая на альбом.

Лизетт кивнула, и он долго, внимательно разглядывал акварель.

— Знаете, — сказал он, — я когда-то тоже рисовал. В молодости. До армии. У меня был альбом — точно такой же, с пожелтевшими страницами.

— Правда? — Лизетт оживилась. — И что Вы рисовали?

— Пейзажи. Лошадей. Собак. Всякую ерунду. Но мне это давало... покой, наверное. Я понимаю, почему Вы это делаете.

Лизетт просияла.

— Мои учителя говорили, что у меня способности, но я...

— У тебя есть способности, — перебил он. — И я обещаю, что в моём доме у тебя будет мастерская, наймём учителя.

— Вы правда это сделаете?

— Я никогда не обещаю того, чего не могу сделать.

Лизетт, не выдержав, бросилась ему на шею. Он замер на мгновение — потом осторожно, словно боясь раздавить, обнял её в ответ.

Только после этих разговоров девочки приняли его — не как нового отца, нет, но как того, кому можно доверить свою мать. Когда Камилла узнала об этом, она впервые за много лет заплакала при дочерях.

*

День отъезда выдался ясным и прозрачным, какие бывают только в начале осени. Экипажи ждали у крыльца, слуги выносили сундуки. Одиль, в дорожном платье, оглядывалась на дом, в котором прожила столько лет. Лизетт прижимала к груди альбом. Камилла стояла на крыльце и не могла заставить себя сойти с него.

Грета плакала. Она стояла у кухонной двери, вытирая глаза передником, и не могла остановиться. Камилла подошла к ней и взяла за руки.

— Я буду писать. Обязательно.

— Да уж, пишите, — пробормотала Грета, шмыгая носом. — А то я тут одна останусь.

— Ты не одна. Аделина будет заезжать. Присматривай за домом. Живи для себя.

— Да уж присмотрю... — Грета махнула рукой, но голос предательски дрожал. — Езжайте уже. Езжайте.

Леклер ждал у экипажа. Он не торопил, просто стоял, опираясь на трость, и терпеливо ждал. Когда Камилла обернулась к нему, он поймал её взгляд и чуть заметно кивнул. «Я здесь. Я рядом. Всё хорошо».

Экипажи тронулись. Дом с вишнёвой крышей отступал назад, становясь всё меньше и меньше, пока не превратился в маленькое светлое пятнышко на холме. Лизетт, прильнувшая к окну, махала ему рукой. Одиль читала книгу, но взгляд её то и дело отрывался от страниц и устремлялся вперёд — туда, где за горизонтом лежали горы, а за горами — дальние страны.

Камилла сидела рядом с Адрианом, и его плечо было так близко, что она чувствовала его тепло. Он не говорил лишних слов — просто сидел рядом. И этого было достаточно.

Глава 31. Третий эпилог. Тот, кого отпустило море

Прошло больше года с отъезда Камиллы. Она и её дочери не остались на свадьбу Аделины, в этом не было ни обиды, ни злого умысла. Так было правильно. Аделина начинала новую главу своей жизни, и начинать её следовало без них: без старой вражды, без недосказанных слов, без теней прошлого, что нет-нет да и ложились бы на её светлое будущее. Камилла и девочки тоже начинали свою главу.

Венчание прошло торжественно, при огромном стечении народа. Площадь перед собором была запружена горожанами, крестьяне съехались из деревень, знать заняла места в первых рядах. Когда Аделина вышла на ступени собора под руку с принцем, толпа ахнула: эти двое и вправду казались отражением старой и доброй сказки, где всё заканчивается хорошо.

Началась жизнь во дворце.

Маркус подарил жене сад за восточным крылом, с рыхлой землёй, с тенистыми углами, с местом под розы и грядками для душистых трав. Аделина проводила там всё свободное время, хотя его у неё было немного: столько всего предстояло выучить — языки дипломатии, правила протокола, историю королевства, тонкости обращения с послами и министрами. Принцесса, а в будущем и королева, — не титул, а ремесло, и достаточно трудное.

К саду приставили садовника — старого Матье, кривоногого, бородатого, с руками, похожими на корни старого дуба. Он был приставлен лично королём, но служил не королю, а Аделине: следовал за ней по пятам, как тень, и не позволял делать почти ничего своими руками.

— Ваше высочество, я сам, — говорил он всякий раз, когда она бралась за лопату.

— Матье, я только разрыхлю...

— Я сам.

— Но мне это нравится!

— А мне нравится, когда Ваше высочество сидит в тени и пьёт воду, — отвечал Матье невозмутимо. — Принц прикажет меня высечь, если с Вами что-то случится.

Аделина, смеясь, сдавалась.

Маркус и вправду волновался. Аделина ждала ребёнка — об этом уже знали и во дворце, и в городе, — и он не знал, куда её усадить, чем укрыть, как уберечь. Он то и дело появлялся в саду, находил жену с перепачканными землёй руками и с укоризной качал головой.

— Тебе нельзя столько на солнце.

— Свежий воздух полезен. Мне так лекарь сказал.

Маркус сдавался так же быстро, как и старик Матье.

*

Стоял тёплый летний день. Аделина, в лёгком платье и широкополой шляпе, сидела на скамье под яблоней и наблюдала, как Матье подвязывает розы. Пахло землёй, мятой и нагретой листвой. Где-то за стеной перекликались птицы. К ней подошёл стражник и, отдав честь, сказал:

— Ваше высочество, у ворот стоит человек. Немолодой. Просит о встрече. Говорит — дело чрезвычайной важности, и что Вы будете... рады его видеть.

Аделина удивилась. Встреча с главным лекарем — её старым другом, с которым они до сих пор переписывались и виделись, хоть она и не могла больше работать в госпитале, — была назначена на завтра. Может быть, что-то срочное? Может быть, беда?

— Проводите меня, — сказала она и поднялась.

Матье пошёл следом, ворча что-то себе под нос. Двое стражников сопровождали её до самых ворот.

У решётки, в тени, стоял человек. Худой, загорелый до черноты, с седыми волосами, отросшими до плеч, и лицом, изрезанным морщинами, — в потёртом дорожном платье, с холщовой сумкой на плече. Он смотрел на неё так, словно пытался вспомнить, где видел, — и не мог. Аделина остановилась. Что-то в нём — в посадке головы, в том, как он чуть склонил её набок, в глазах — заставило её сердце сжаться.

А потом она узнала.

Она рванулась вперёд, мимо стражников, не слыша их окриков, не видя ничего вокруг.

— Отец! — крикнула она. — Отец! Отец!

Стражники остолбенели. Они смотрели, как Её высочество, их будущая королева, бросилась к какому-то бродяге и обхватила его руками, как утопающий обхватывает спасительную доску. Старик Матье уронил секатор. Даже бывалые гвардейцы у ворот отвернулись, потому что на такое смотреть без слёз было нельзя.

Конрад — а это был он — стоял неподвижно. Потом его руки, дрожащие, поднялись и легли на плечи дочери. Он не помнил её лица. Он не помнил, как держал её на руках, как называл своей маленькой, но он знал, знал всем существом, что это — его. Что он нашёл то, что искал все эти годы.

— Аделина, — прошептал он, и имя всплыло откуда-то из глубины, само собой, как всплывает на поверхность утопленное дерево.

Она плакала на его плече, и он стоял и гладил её по голове, и по лицу его текли слёзы — впервые за столько лет.

Когда волнения улеглись — когда Её высочество наконец выпустили из объятий, когда принесли воду и усадили обоих в тень, — их провели во дворец. В гостиной собрались: Аделина, всё ещё державшая отца за руку и не отпускавшая; Маркус, бледный и взволнованный, готовый позвать всех лекарей королевства разом; и сам король — старик, любивший хорошие истории и не упускавший случая их послушать.

Конрад рассказывал медленно, иногда останавливаясь, иногда подыскивая слова, будто шёл по незнакомой дороге на ощупь.

— Корабль погиб, — сказал он. — Это правда. Буря была ужасная. Мы налетели на рифы, которых там быть не должно было... корпус раскололся, как орех. Помню крики. Помню, как держался за что-то — кажется, за обломок мачты, — а потом меня накрыло. И дальше — пустота.

Он смотрел в чашку с чаем, которую держал в руках.

— Дальше обрывки. Берег. Холод. Кто-то меня несёт — не знаю кто. Потом жар. Горело всё тело. И голос — старческий, женский, что-то шептал, успокаивал. Я не помню слов. Помню только, что от этого голоса становилось легче.

Он сделал глоток.

— Когда я очнулся и пришёл в себя, я не помнил ничего. Даже имени. Ни своего, ни чьего-либо. Меня приютили бедные старики — они жили на берегу, в хижине, ловили рыбу. Я жил у них, помогал по хозяйству. Потом начал подрабатывать в порту — носил, грузил, что придётся. Старики меня выходили, и я был им за это благодарен. Думал, что я, наверное, тоже был когда-то рыбаком или матросом: море мне было привычно, и руки помнили узлы, которых я не учился вязать.

Он вздохнул.

— Однажды я доставлял сукно одному портному. Покупатель пришёл выбирать товар, и я — сам не знаю, почему — вмешался. Подсказал ему, что вот эта шерсть не для зимы, что она скатается, а лучше взять вон ту, фландрскую. Портной потом долго на меня смотрел. А покупатель — тот, оказалось, был торговцем, хозяином большого дела — взял меня к себе. Так я начал работать по торговой части. У меня сразу пошло. Я понимал ткань, понимал цену, понимал людей. Мне казалось, что я это умел всегда. Но вспомнить, где и как научился, не мог.

Он помолчал.

— И всё время — всё это время — у меня было чувство, что я потерял что-то очень важное. Что-то, без чего я не полный. Я не мог есть, не мог спать спокойно. Как будто во мне была пустота, и я её всё время нащупывал и не находил.

Король слушал, не перебивая. Маркус держал руку Аделины. Аделина не сводила с отца глаз.

— Так прошло несколько лет, — продолжал Конрад. — А потом однажды на улице ко мне кинулся какой-то пожилой мужчина. Седой, в очках на цепочке. Он схватил меня за руку и закричал: «Господин! Господин Конрад!» Я сказал ему, что он обознался. Я не Конрад. Я не знаю никакого Конрада.

— Это был Ансельм, — тихо сказала Аделина.

— Да, — Конрад кивнул. — Он ушёл. Но вернулся — через день, с молодой женщиной... Коринной. И та тоже на меня смотрела, как на привидение.

Он поднял глаза.

— Они рассказывали мне про мою жизнь. Про дом на холме. Про Элианну. Про тебя. Я слушал и не чувствовал ничего. Понимаешь? Ничего. Я верил им — они не могли врать, слишком много было в них боли, слишком много правды. Но сердце молчало.

— И тогда Коринна повела меня в парк, — сказал он. — Там росли розы. Она остановилась перед ними и начала говорить.

Он помолчал, вспоминая.

— Розы — это её, — сказала Коринна. — Госпожа Элианна сажала их своими руками. Она их любила больше всего на свете. Она их срезала рано утром, пока роса не сошла, и продавала, а деньги отдавала в приют.

— Зачем вы мне это рассказываете? — сказал я. — Это жестоко. Вы бередите во мне что-то, чего я не могу вспомнить. Это как ножом по живому.

— Потому что у Вас осталась дочь, — ответила Коринна. — Господин Конрад. У вас осталась дочь. Она не знает, что Вы живы. Но если бы знала — она бы Вас ждала.

Он замолчал. Потом заговорил снова, тихо:

— И я... я вдруг увидел. Не всё. Кусками. Как я держу на руках что-то маленькое, тёплое. Как пахнет лавандой белье. Как кто-то смеётся на кухне. Как солнце падает на паркет в столовой. Розы. Я вспомнил запах роз.

Он посмотрел на Аделину.

— И я заплакал. Прямо там, в парке, посреди аллеи. Сел на скамейку и заплакал, как ребёнок. Несколько лет я ничего не чувствовал, а тут — всё сразу.

Аделина прижала его руку к своей щеке.

— Ты дома, — сказала она. — Ты дома, отец.

Она отвела его домой — в дом с вишнёвой крышей. Ансельм, узнав, не мог остаться в стороне и тоже поехал; он не мог оставить господина в такой час. А Грета... Грета, когда увидела, кто стоит на пороге, села на пол и зарыдала.

— Господин... господин Конрад...

Он поднял её, обнял, и она плакала у него на плече, как плакала когда-то много лет назад, когда он уезжал и обещал вернуться.

Потекли дни.

Воспоминания обрушились на Конрада лавиной — и хорошие, и плохие, и весёлые, и такие, от которых хотелось выть. Он вспомнил Элианну — не сразу, не всю, но её смех, её руки, то, как она засыпала, положив ладонь под щёку. Он вспомнил её смерть — и сидел всю ночь у окна, не в силах заснуть. Он вспомнил Конрада-молодого, с отцовской лавки, амбициозного, упрямого. Вспомнил, как строил дело, как возил ткани из-за моря. Вспомнил, как влюбился в Элианну на балу — как она смеялась над его неуклюжим комплиментом.

Он вспомнил Камиллу — и удивился сам себе, что почти не помнит её лица. Странно было думать, что пока он скитался, забыв обо всём, она жила здесь, в его доме, растила его дочь, вела его дела. Он не знал, что и думать об этом. Просто принял как факт.

Он вспомнил слуг — Ансельма, Коринну, Грету, Жюстину, Бернгарда. И тех, кто ушёл, и тех, кто остался.

Он вспомнил Аделину совсем маленькой — как она рисовала на его бумагах, как угоняла лошадей, как хохотала, запрокинув голову. И вспомнил, как она замкнулась после смерти матери — и сжал кулаки, потому что его не было рядом.

Однажды он сидел в саду, под старой липой, и смотрел на розы, которые кто-то — он не знал кто — рассадил заново и привёл в порядок. Рядом сидела Аделина, положив руки на округлившийся живот.

— Я так много пропустил, — сказал он тихо.

— Ты вернулся, — ответила она. — Этого достаточно.

— Я даже не был на твоей свадьбе.

— Зато будешь на крестинах. — Она улыбнулась.

*

Солнце клонилось к западу, и длинные тени тянулись по дорожкам сада. Где-то на кухне гремела кастрюлями Грета. Ансельм прошёл по двору с книгой в руках. Дом с вишнёвой крышей, казалось, сделал глубокий вдох — и выдохнул. Возвращался порядок, какой был всегда.

А где-то далеко, в горах, в доме, стоящем на склоне, Камилла — уже не Лантье, а Леклер — пила чай с мужем и читала письмо, только что принесённое почтой. Одиль, прикорнувшая с книгой на кресле, подняла голову.

— Что там, мама?

Камилла перечитала письмо дважды, прежде чем ответить. Потом подняла глаза, и в них стояли слёзы — редкие, светлые, счастливые.

— Он вернулся, — сказала она. — Конрад вернулся.

Глава 32. Четвёртый эпилог. Долго и счастливо

Аделина родила девочку в конце лета — в тёплую, тихую ночь, когда над дворцом стояли звёзды и в открытые окна лился запах скошенной травы. Роды были долгими, и Маркус, непривычный к беспомощности, метался по коридору, пока старый король не усадил его силой в кресло и не сказал: «Сын, сядь. Ты не помогаешь ей, бегая, как заяц».

Девочку назвали Флёр. Она родилась светловолосой, с ясными глазами, и когда Конрад впервые взял её на руки, он заплакал. Через три года родился сын — Александр, крепкий, серьёзный, с отцовскими каштановыми волосами и материнским упрямством. Ещё через два — дочь, Клара, маленькая и смешливая, с ямочками на щеках, которая с первого же дня стала всеобщей любимицей.

Старый король, уставший от бремени власти, отдал бразды правления сыну и удалился в свои покои — но не в тишину, а в шум и гам. Он проводил дни с внуками: катал их на коленях, рассказывал сказки, учил играть в шахматы и тайком давал сладости до обеда, за что получал выговоры от Аделины и подмигивал детям с видом заговорщика.

Маркус и Аделина стали воплощением той самой королевской четы, о которой потом будут писать в учебниках истории. Их правление назовут золотым веком не потому, что не было войн и трудностей, а потому, что они умели их разрешать. Маркус поставил во главу угла дипломатию: он принимал послов, отправлял миссии, укреплял союзы. А когда на переговорах возникал конфликт, грозивший перерасти в ссору, в залу входила Аделина — и Маркус, чуть улыбаясь, говорил: «А вот и наше секретное оружие». Она умела говорить с людьми так, как когда-то говорила с больными в госпитале: просто, тепло, без нажима, и конфликты гасли, как свечи на ветру.

Королевская чета заботилась о процветании государства: о сиротах, о приютах, о больницах для бедных. Аделина лично наведывалась в те места, которые когда-то были ей родными, и главный лекарь, уже совсем седой, встречал её на пороге и качал головой: «Анна, а ты всё та же». Она смеялась и отвечала, что «Анна» никуда не ушла — просто теперь у неё чуть больше титулов.

Конрад вернулся в дом с вишнёвой крышей. Он не захотел оставаться во дворце, где было слишком много мрамора, слишком много эха. Ему нужны были земля, воздух, тишина и лошади. Он занялся разведением — не для дела, а для души: серые в яблоках, гнедые, вороные. Он знал каждую по имени, разговаривал с ними так, как когда-то Бернгард разговаривал с ними.

Рядом старели Ансельм и Грета — уже не слуги, а друзья. Ансельм, всё такой же прямой, всё с теми же серебряными очками на цепочке, вёл записи и ворчал на Конрада, что тот не сменяет сапоги после прогулки. Грета по-прежнему командовала на кухне и пекла пироги, от запаха которых сбегались все окрестные дети. А детей было много: Конрад устраивал в саду праздники — с качелями, с угощением, с катанием на пони.

Конрад, к своему удивлению, переписывался с Лизетт. Девочка, которая когда-то робко рисовала в углу, стала известной художницей. Её приглашали писать портреты, её акварели висели в домах знати, а парадный портрет короля и королевы с детьми, написанный ею, украшал главную галерею дворца. Но сама Лизетт больше любила пейзажи. Она влюбилась в горы — в их суровую красоту, в их молчание, в их свет, — и в каждом письме к Конраду признавалась, что благодарит судьбу за то, что её мать однажды приняла предложение «папеньки», как она в шутку называла Адриана Леклера.

— У меня теперь два папы, — писала она.

Конрад отвечал длинными письмами, в которых рассказывал про лошадей, про сад, про то, как внучки учатся ездить верхом. Он подписывался: «Твой второй папа, Лантье» — и улыбался, когда писал это.

Камилла и Адриан жили далеко, в горах, и жизнь там была иной — размеренной, тихой, наполненной друг другом. Камилла не стремилась возвращаться в прошлое. Но иногда, за утренним кофе, она смотрела на долину, на туман, стелющийся по склонам, и с благодарностью думала о Конраде. Он дал ей опору, когда её не было ни у кого. Он дал ей дом, когда у неё не было крыши. Он дал ей возможность пройти свой путь, трудный, извилистый, полный ошибок и потерь, но пройти его так, чтобы в конце концов прийти к Адриану. К человеку, с которым она наконец узнала, что такое быть счастливой. Она не писала ему сама. Но в каждом письме Лизетт просила передать привет.

Одиль отправилась путешествовать. Она объездила полмира — те самые острова, о которых читала под подушкой, — и вернулась загорелой, спокойной и уверенной. Её острый ум, наблюдательность и умение держаться в любом обществе снискали ей репутацию незаурядной женщины, и теперь многие достойные молодые люди искали её руки. Но Одиль не спешила. Она слишком долго шла к тому, чтобы быть свободной, и не хотела снова запирать себя в чью-то жизнь. Она писала путевые заметки, и они расходились по всему королевству.

— Может быть, однажды, — говорила матери. — Когда встречу того, кто захочет не владеть мной, а идти рядом.

Камилла проводила свои дни с мужем. Она не могла представить себе жизни без него, и он признавался, что влюбляется в неё каждый день заново. Камилла училась улыбаться просто так, без причины. Училась не считать деньги и не строить планы. Училась быть просто женщиной. Просто собой.

А в доме с вишнёвой крышей цвели розы.

Так и закончилась эта вечная история Золушки, в которой каждый обрёл своё счастье.

Благодарности

Дорогой Читатель, спасибо, что прошёл этот путь до конца.

Спасибо за пережитые эмоции! Надеюсь, они были приятными.

Эксперимент, который начался как сказкотерапия, вылился в такую историю. Теперь могу с уверенностью сказать, что писать с нейросетью - сложно. Кажется, что текст идёт быстро, но много (очень много) времени тратится на редактуру. Кажется, что лучше с самого начала писать от себя, если, конечно, хочешь вложить в произведение часть своей души, как Том Реддл.

Теперь я бы хотела поблагодарить нескольких реальных людей.

Анастасию Г. за то, что она стала первым невольным читателем и поддержала это начинание одним весенним холодным вечером.

Доброго друга, Невилла, за многолетнюю поддержку моего маленького творчества, без которой не было бы этой и многих других историй.

Замечательных Ольгу С. и Александра Ш. за то, что пример их безусловной любви и уважения друг к другу стал катализатором романтических чувств этой истории.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге