Золотое сердце
До того, как поднимется занавес
"И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдохнул в лицо его дыхание жизни, и стал человек душою живою." Книга Бытия 2:7
«О, сын Адама! Смерть - это дверь, и все люди войдут в нее.
О, сын Адама! Смерть - это дорога, и каждый человек пройдет по ней.» Хадисы от Аль-Къудсийя
«Мы умираем, чтобы вновь родиться. И так до тех пор, пока не станем тем, кем должны были быть»
Карл Густав Юнг
«Человек - это кукла, которую дергают за нитки страсти и разума» Артур Шопенгауэр
"Жизнь - это трагедия, когда видишь её крупным планом, но комедия в общем плане." Чарли Чаплин
Сцена 1. Монтебелло
Город ещё спал, укутанный предрассветным туманом, когда по каменистой дороге потянулась вереница фургонов. Их колеса глухо стучали по камням. Впереди, запряжённая парой усталых вороных, катилась чёрная карета с зашторенными окнами и ещё не погашенным с ночи фонарём. На козлах, утомлённо сгорбившись, сидел пожилой возничий, сонно моргающий на поднимающийся перед ним город. После долгого скорого пути, в котором даже ночь не становилась преградой, он казался ошеломлённым видом Монтебелло - этого странного города, что раскинулся на холмах, словно драгоценная брошь на груди спящей великанши.
Каменные стены, в три роста человека, ограждали его от разливов рек, но не могли скрыть за собой замка сеньора Морозини, возвышающегося на крутом холме. Сейчас, в предрассветных сумерках, казалось, он дышит мощью. Черепица на башнях блестела, будто чешуя дракона, яркие шёлковые флаги висели на флагштоках, а узкие, как бойницы, окна хранили за своими витражами тайны, достойные королей. Да, это был город возможностей - купцы, ремесленники, наёмники и прочий сброд стекались сюда, зная: сеньор Альдо Морозини скоро получит корону либо благодаря своим связям с иезуитами, либо раскошелив свою немалую казну, либо взяв трон силой! Удача шла за ним по пятам с тех самых пор, как двадцать лет назад он вернулся из крестового похода на Храм Анимариев в Фамагусте, и казалось, сама судьба благословила его возвышение.
Внутри чёрной кареты, тяжело и неторопливо катящейся к городу, сидел крупный мужчина в том возрасте, когда седина уже красит бороду и голову, но тело ещё цепляется скрюченными пальцами за желание ощущать себя крепким и здоровым. Смуглое лицо его сильно отличалось от лиц обычных жителей этих земель – слишком тёмное, слишком обветренное, слишком суровое. С такими лицами, - тяжёлыми, будто огрузневшими от взглядов, заполненных болью и сталью, - можно было видеть в этих краях только возвращенцев с юга, с тех мест, где всё ещё не заканчивались войны, где сталь и огонь творили ад во имя христианской веры. Но даже на тех, кто пришёл из крестового похода, вернувшись то ли по делу, то ли по ранению, человек не был похож, ведь те редко носили такие длинные густые бороды, и никогда не надевали столько перстней…
Пальцы смуглого мужчины нервно перебирали складки плаща. Это был привычный ему жест, оставшийся с тех давних времен, когда он еще носил мантию анимария. Эта одежда, когда-то лежащая на теле привычным знаком гордости магистра великого ордена, теперь заменялась грубым плащом путешественника – так было практичнее, проще и понятнее. И чтобы уж и вовсе не возникало вопросов у всяких встречных, желающих понять, что за странный человек перед ним, на камзоле висел на тяжёлой цепочке круглый жестяной знак с хорошо читаемой печатью Гильдии Гистрионов. А для совсем уж любопытных в кармане, в кожаном футляре, хранилась бумага, где яснее ясного говорилось, что Кара-Басай Вараввас – бывший анимарий, владелец разъездного Кукольного Театра, с Божьей помощью проверенный Доминиканским Орденом Проповедников и получивший благословление Папы Римского на представления богоугодного содержания во славу Божию.
Кара-Басай приоткрыл занавеску. За стеклом проплывали очертания пригородных домиков. Бедняцкий район, где селились люди, полагающие, что достаточно расположить дом у большого города и в военную пору успеть спрятаться за крепкими стенами и спинами его солдат, чтобы пережить тяжкое время немирья. Наивные! Кара-Басай хорошо помнил, что сделали воины Креста, пришедшие к твердыне Анимариев на Фамагусте двадцать лет назад, с таким же нищенским поселением, когда-то тысячей убогих крыш прильнувшим к стенам их крепости! Он помнил тела, лежащие на разрушенных сгоревших улицах, обглоданные огнём и человеческой жадностью. Взрослых, детей. Мужчин, женщин. И белый пепел, слежавшийся в корку на обугленных головнях конечностей…
В предрассветной тишине гулко стучали копыта уставших коняг и грохотали колёса фургонов. Но будить здесь, в пригороде, было некого, ведь все, кто своим хребтом зарабатывает на хлеб насущный, уже давно суетились: кто по двору, кто по дому, кто уже торопился в чужие цеха, подмастерьем зашибить хоть медяк. И лишь приближающиеся стражники у ворот стояли, лениво опираясь на алебарды и таращась на дорогу, будто им нечего делать.
А в предрассветном воздухе стоял запах сырости и дыма – Монтебелло пах, как старая могила, навевая такие же – тяжёлые, беспокоящие, вгоняющие в дрожь короткие обрывочные сны.
Ему снилось, будто он в Золотом Театре.
Стены из белого мрамора поднимаются ввысь и собираются в единый купол, в центре которого остаётся скважина, заполненная ярым светом, словно облитая золотом. Нет, это не окно. И свет этот не от восходящего солнца. Сила – безумно огромная и высокая – течёт из запределья, заполняя весь магический круг невыносимо горячей энергией.
И он, Магистр-анимарий, едва недавно получивший право на проведение обрядов третьей ступени, стоит под этой сквозящей силой дырой в потолке, и держит её в своих руках, управляя одним дыханием!
И перед ним - куклы. Глиняные, деревянные, бронзовые, сплетённые из трав и соломы, сшитые из мешковины и набитые песком… Разные. Их глаза пусты, рты растянуты в вечных улыбках. Куклы стоят, сидят, лежат. К ним спадают с потолка золотые нити и цепляются за них, намертво скрепляясь с телами.
— Ты должен их оживить…
Он вскидывает руки, начиная обряд.
Но тут же что-то происходит. Словно тень набегает на источник света. И… всё меняется!
Куклы оживают разом – все! С криками младенцев и механистичностью движений они поднимаются и идут в нему. В глазах – боль, ужас, отчаяние. Они дёргано машут руками, они шагают, шатаясь. А золотые нити, ветвящиеся с неба, всё спускаются, спускаются, ложась волнами и завитками, и опутывая мир вокруг бесконечной паутиной.
Он всё ещё держат обряд, пытаясь вернуть настройку, стараясь не упустить дыхание Источника. Но в какой-то миг свет с неба исчезает. И в упавшей темноте, сквозь шёпот и отдалённый детский крик, до красно-белого накаляются нити и… стремительно летят к нему. Жестокой, прожигающей насквозь, паутиной врезаясь в тело и… в душу. И он кричит, не в силах сдержать охвативший сознание ужас.
Он резко моргнул, прогоняя видение и задёрнул шторку.
Отвернулся. Взгляд невольно сразу остановился на Маргарите.
Она спала – он мог так считать по праву хозяина и создателя! – в глубокой тени, на самом мягком и тёплом месте в карете. Стиснутая подушками, укрытая меховым одеялом, окутанная запахами ароматных масел… Да будь у него возможность сделать что-то ещё, чтобы скрасить ей эту поездку, он не пожалел бы и последнего золотого!
Ее длинные ресницы не дрожали, грудь не поднималась, и даже глаза не были закрыты. И лишь слабый отблеск души в глубине зрачков выдавал, что она не мертва. Роскошные иссиня-чёрные волосы стекали водопадом по прекрасной мраморной коже, изысканно обрамляя юное совершенное лицо. И снова, как обычно, на ней было платье голубого цвета. Нарядов было много, разных, для различных поводов – он вёз их целый сундук! – но все были только одного, голубого, цвета. Как её глаза. Нет, не сегодняшние, уже выцветшие до льдисто-сизого, а те, настоящие, живые, когда ещё…
Кара-Басай потянулся к девушке, но остановился.
«Если коснусь - она проснется. И снова будет смотреть на меня так, будто я…»
Он не договорил даже мысленно.
Возница за бортом окликнул лошадей, принуждая остановиться, и карета встала. Кара-Басай понял, что, наконец, добрались до ворот города.
Мгновение он сомневался, как поступить – нужные бумаги могли ему позволить даже не выходить из экипажа, разговаривая с солдатами через окно или приоткрыв дверцу. Но с другой стороны – тогда они могли увидеть её, Маргариту…
Стиснув зубы, он схватил с полочки кожаный футляр, и, распахнув дверь, спрыгнул вниз. Тут же передёрнул могучими плечами – внутри кареты тлеющие в походном очажке угли создавали тепло, а на утреннем ветерке пробирало холодом.
Стражи в новеньких кирасах лениво осмотрели бумаги.
— Магистр Кара-Басай? - стражник, меченный по лицу знаками оспы, усмехнулся. - Это которые анимары? Кукольных дел мастера?
Кара-Басай давно уже не вступал в глупые перепалки с рядовыми людьми – и толку мало, и честь выиграть такой спор – не про него.
— По приглашению сеньора Морозини, - сухо ответил он, протягивая вторую грамоту с печатью.
— Что в фургонах? – нахмурился стражник, внимательно читая бумагу.
Кара-Басай пожал плечами:
— Как обычно, куклы, декорации. Ничего запрещённого…
— Куклы, твою мать за ляжку, - зло проворчал стражник, - они и сами, как… - и тут же одёрнул себя и кивнул: - Покажь!
Кара-Басай тонко улыбнулся в бороду и сделал приглашающий жест. Не к карете, к первому фургону. Туда, где лежали куклы, специально подобранные и уложенные на такой случай.
Кара-Басай за стражником не пошёл. Он знал, что тот увидит. И знал, как это на него подействует. Не в первый раз.
Стражник подступил, и тонкий юноша – работник театра - соскочил с возка и быстро отвернул полог, показывая нутро фургона.
Старший стражник сунулся, глянул и тут же, гоняя кадык по горлу, отшатнулся. И отвернулся, суетливо осеняясь крестом. Мазнул взглядом по Кара-Басаю и прохрипел:
— Проезжайте.
Это было так привычно, так старо и обычно, что не вызвало даже желание почувствовать маленькой победы. Слишком часто бывало так, что, заглядывая в самое нутро тьмы, в черноту, из которой на тебя смотрят десятки тел, во всём подобные мёртвым человечьим, но с живым блеском в глазах, провожающих каждое твоё движение, люди отшатывались с ощущением ужаса, сжимающего сердце.
Кара-Басай хорошо уже знал эту человеческую слабость… Сложно заглянуть во тьму и понять, что нет в ней ничего чуждого – ни Дьявола, ни чертей, ни ада – а только мы сами, люди, шагнувшие за предел Зла и потерявшие душу… Может потому так быстро наполнился мир убаюкивающей сказкой миссионеров Христианства, что он подпитывал самую жгучую людскую надежду – увидеть Зло в чём-то, в ком-то, лишь бы не в себе. Что давал право откупиться от Тьмы, не вспоминая больше, что носишь её внутри. Давал возможность обеспамятствовать, забыв, что душа вечна, и наивно стремиться в Рай, обещанный сразу за смертью. «Легкий путь» – так называли это старейшие Ордена Анимаров. Легкий путь.
Когда старший солдат отошёл, Кара-Басай ещё сворачивал бумаги в футляр. Потому к нему и рискнул подступить один из стражников – почти дедок уже, с серыми-серыми, как бывает у многое повидавшее людей, глазами. И осторожно потянув за локоть, он тихо поинтересовался:
- Анимар, а, анимар, а ты с театрой или куклу лепить?
- С театрой, дед, - усмехнулся Кара-Басай.
Дедок облегчённо вздохнул и смущённо улыбнулся:
- Внучка свожу… Когды будете?
- Жди в воскресенье, - отозвался Кара-Басай и снова скользнул в карету.
Фургоны двинулись дальше.
А меж тем, город просыпался. На широкой главной улице торговцы раскладывали товары, служанки выливали помои в канавы, нищие копошились у стен. Город как город. Да, не столица, но, если так пойдёт и дальше, и удача будет следовать за сеньором Морозини, то вскоре Монтебелло станет подобен лучшим городам! Кто знает. В любом случае, то, что сюда уже перенёс свою резиденцию кардинал Тарталья, говорит о многом.
Кара-Басай рассматривал свою новую сцену, проплывающую за оконцем кареты с холодным интересом.
«Сколько здесь душ, которые даже не подозревают, что их уже продали? Сколько душ, не знающих о своей вечности и готовящихся жить единственную жизнь? Тех, кто смирился, не желая впредь расти, ведь после им обещали Царствие Небесное…»
Он хорошо понимал, что его пригласили не для того, чтобы позабавить представлениями чернь. О, нет! Для этого хватило бы любого простенького бродячего театра! Что-то глубокое, сильное, происходило в этом городе, раз потребовался анимарий, да ещё такой – на поводке доминиканцев… Что-то, с чем ему придётся справляться. Для чего придёт надобность вновь ставить непростые декорации, разворачивать спектакль, надрывать душу в кровь, пытаясь без Источника проводить обряды. Что это будет? Кто-то нуждается в излечивании души? Сеньор предполагает измену в рядах своих людей? Стремится изменить поведение жены? Приструнить вассала? Нужна правда от особо упрямого источника данных? Или требуется… переселить душу? Он не знал.
Но знал верно: без Источника любое дело, за которое бы не взялся, будет оставаться мертвым. Он мог вложить жизнь в неживой сосуд и вытащить жизнь из её сосуда, но под светом золотого солнца всё становилась лишь тенью, лишь эхом, лишь пустотой.
Как Маргарита.
Как он сам.
В какой-то момент, когда проезжали по улице, он почувствовал напряжение, словно воздух вокруг насытился от близкой грозы. Стремительно выглянул в окно.
В череде утренних будничных дел горожане суетились по обочинам. Вот сапожник поправляет ящики, на которых собирается сесть у дороги. Вот с крыльца таверны полная пожилая дама сметает веником пыль и сор. Кто-то спешит за продуктами, кто-то снимает дощатые щиты, прикрывающие ночью ларёк, с прилавка. А над всем этим, словно незримая сила, вьётся-льётся музыка.
Он сразу понял, что это за мелодичное позвякивание. Так ударяет маленький молоточек по металлической пластине в музыкальных автоматонах. Такая музыка циклична, она повторяется из раза в раз. Но, пока ехала карета и мелодия достигала её, он не услышал повторения.
И это заставило его напрячься…
Маргарита проснулась.
Она не зевнула, не потянулась - просто закрыла и тут же открыла глаза. Стремительно, механически ровно. И, скупо поведя пустыми зрачками по миру, повернулась к окну, недвижимо разглядывая бегущие за ним силуэты домов и прохожих.
Ее лицо было прекрасным и мертвым. Ни единой морщины, ни неловкой тени, ни румянца, ни скупой мимики.
— Ты снова не спал, - сказала она без интонации.
Он не ответил.
Она повернулась к нему. В ее взгляде не было ни ненависти, ни страха, а только усталость.
— Что это за город?
Её голос оставался механически-ровен, но прекрасен, как бывает музыка арфы – глубокий, бархатный. Для него он создавал в этой роскошной глиняной груди широкую полость, заполняя лепестками роз и трелями соловьёв. Стремился, чтобы он стал, как прежде, таким же живым, будто льющаяся на струны вода. Но с каждым годом слышать эту музыку, зная за ней только отчаяние и пустоту усталости, становилось всё труднее.
Кара-Басай улыбнулся:
- Монтебелло. Прекрасный город на прекрасной горе. Тебе он понравится… Здесь красиво и богато. И, говорят, в замке почти нет сырости…
Маргарита снова посмотрела в окно. Ресницы упали и тут же поднялись. Нет, у неё не было необходимости моргать. Но действие было привычным и простым, оно создавало иллюзию живости, без которой один вид на эту замершую в неподвижности красоту мог приводить в оцепенение ужаса окружающих людей. Поэтому она применяла его.
— Монтебелло, - механически равнодушно повторила она. И задумалась, на миг прикрывая глаза. – Я помню это место. Здесь были сады… и город на холме, там, – она вскинула руку и тонким фарфоровым пальцем показала чуть в сторону, на соседний холм, скрытый лесом. – В нём цвели жасмины и играла музыка…
Кара-Басай вздохнул. Он не мог сказать точно – были ли такие воспоминания Маргариты следствием переноса её души без Источника, но лечитель душ уже не раз сокрушалась по поводу усугубления её чёрной меланхолии. И с каждым днём её странные воспоминания становились всё более насыщенными…
— Здесь только один город, - заботливо поправил он меховую накидку на её коленях. – Монтебелло…
— Я ненавижу этот город – безучастно сообщила она и снова откинулась в тень от окна, направив немигающий взгляд в потолок.
Он знал, что она лжет.
Она ненавидела его.
Фургоны свернули к площади. Большая, мощённая, она казалась действительно достойным обрамлением для спектаклей. И Кара-Басай пристально разглядывал её, подмечая особенности, способные облегчить будущий труд.
Скоро здесь раскинут шатёр, украсят декорациями сцену, зажгут факелы, и куклы запоют и запляшут под взглядами горожан. Площадь будет кричать и горланить, заполнившись бешенным вожделением, яростью, страхом или ненавистью. По стенам ближайших домов будет размазывать вопли боли, крики страсти или стоны отчаяния - всё, чего так жаждет обыватель от кукольного представления. И единственное, чего не услышат горожане – вой отчаяния пойманных душ…
Кара-Басай закрыл воспалённые глаза.
Он услышит их за всех.
Сцена 2. Беда
Утро в мастерской Иосифа пахло древесным соком и солнцем.
Стружки клубились у его ног, как барашки набегающих волн, пока он выравнивал края очередного гроба. Этот создавался, как и многие, по особому заказу, где были оговорены не только размеры, но черты, способные любому непосвящённому указать и на знатность возлежащего в нём тела, и на степень горечи утраты близких. Гроб получался узким, изящным, с мягкой фаской и легким узором, созданным заранее и только нуждающимся в прилаживании на гладкой поверхности боковины. И, конечно, с крестами – теперь почти все заказывали высечь на дереве побольше крестов. Тут родственники расщедрились на большую сумму, заказав целых девять отметок! Хотя, куда уж столько – не для священника же гроб, а для молодой дамы, что умерла прошлой ночью. Не чума, говорили врачеватели. Просто красная лихорадка. Просто Божья воля. Но таких, сгоревших в скороспелой горячке, ставящей на теле человека красные отметины, в городе в последние месяцы было слишком много.
Иосиф отнял рубанок от доски и утомлённо провёл рукавом по лбу. Солнце только-только стало заходить в его лавку и нагревать своим тёплым бархатным светом лежащие там и тут гробы и заготовленные доски, а запах древесного загара – нежный, с оттенками травянистых ароматов и тягучих смол – уже заполнил все помещение. И была в том какая-то неуловимая правильность, что место, заваленное самым точным атрибутом человечьей смерти, пахнет не болью, страхом и гнилью тела, покинутого душой, а вот таким ласковым сочетанием, словно обещающимз жизнь вечную, жизнь праздную в вышнем саду.
Муж покойной с потухшими глазами и сестра с лицом, затянутым черным кружевом, приняли гроб молча, так, что даже и не понять было, довольны или нет. Двое крепких работников по молчаливому кивку вдовца прихватили домовину и поволокли на улицу, грузить на телегу под присмотром строгой дамы. А мужчина остался расплатиться. Вытащил мешочек, стал медленно, будто пальцы не слушаются его, выуживать по монете, выкладывая на посечённую тысячами срывов инструмента столешницу. И, внезапно остановившись, почти шепотом спросил:
— Скажи мне, плотник… ты строишь дома для смерти. Но нужны ли они смерти?
Иосиф отвёл глаза. На городском кладбище уже семь лет лежала в земле его любовь, его жена, его смысл жизни. Мария. Безгрешная душа, светлый огонь, растопленный в воске вечности. Она покоилась под холмиком, каждую весну оживающим синими глазками винки-могильницы, будто сама смерть, сжалившись, вышивала по краю её опрятной могилы бледно-голубые кружева.
Для Иосифа эти цветы были не просто памятью. Они были последним даром Марии миру - упрямые, как её характер, нежные, как её смех. Когда-то она сама посадила их на могиле бездетного старика-сапожника, сказав: «Пусть живое радует тех, кто приходит сюда плакать, пусть высыхают слёзы, ведь жизнь - вечна».
Теперь же их синева казалась ему обманом. Как будто земля, поглотившая Марию, притворялась нежной, прикрывая чёрную пасть этими цветами-пленниками. Он знал, что недолго гроб скрывал от их жадной жизни её тело. Они давно уже проросли сквозь сгнившие доски, цеплялись корнями за её кости, пили соки её разложения - и называли это весной. А ведь он тогда так старался! Это был первый гроб, созданный его руками… Руками, до того дня привычными лишь к тонкому орнаменту и резьбе для украшений зданий. С тех пор гробы стали его товаром и его судьбой. Но тот, первый, забыть было невозможно, словно он вечной занозой сидел в душе.
Вопрос всё висел в воздухе, как стружка на лезвии рубанка.
— Дома смерти – не для умерших, - медленно ответил Иосиф, - Они для живых. Не смерть нуждается в одеждах. Жизнь нуждается в том, чтобы не видеть наготы своего обречения…
Мужчина судорожно вздохнул, стискивая кулаки. Жилы вздулись на его руках от напряжения.
— Скажи мне, плотник… Ты веришь, что душа вечна и всех нас ждёт вечное празднование в райском саду на небесах?
— Я верю, что ей больше не больно, - осторожно ответил Иосиф, отводя взгляд к стене. Там висело большое составное распятье – по-детски ещё неловко вырезанное из плоти кипариса человеческое тело, распластанное на зло сочащимся соком недосохшей сосны кресте.
— Да, - облизал сухие губы мужчина и горько усмехнулся – Больно нам.
И, внезапно решившись, он просто бросил мешочек с монетами на стол, резко развернулся и ушёл.
Там явно было больше денег, чем сговаривались. Но и бежать следом, звать или спорить Иосиф не стал. Понимал, что бесполезно. И верил, что, когда люди давали больше, чем должны, они давали не ему, нет, и не за гроб. Они давали этому солнцу, гладящему доски до аромата трав и смол; давали этому чувству безбрежного океана из стружек под ногами – мягкого, тёплого, пенного; и этому распятью на кресте, сделанному неумелой детской рукой, но столь чувственному в своей непосредственности! Они давали эти деньги не ему. Давали жизни. За то, что достойно провожала их близких. А он в такие моменты становился лишь проводником воли осиротевших людей, беря на себя заботу доставить их дар жизни по назначению.
Он быстро сгрёб монеты обратно в мешочек и, завязав его горлышко, отправил в карман, уже прикидывая, сколько потратит на закупку еды, а сколько на покупку лекарственных трав в гильдии врачевателей для ближайшей богадельни, которую давно уже избрал себе как место покаяния.
«Грехи можно выкупить», - говорил настоятель местной церкви, одобряя вклады в богоугодные дела. Но Иосиф знал, что монеты - это не плата Богу, а узелки на память для собственной совести. Каждая поданная милостыня, каждый горшок горячей похлебки для стариков и сирот были как шаги прочь от той ночи, когда Мария умирала в родовой лихорадке, а он, истово верующий, вместо того, чтобы последние деньги отдать врачевателям, молился, уповая на Бога. Теперь он покупал травы, раздавал хлеб, одежду, помогал страдальцам, омывая их пролежни, - он действовал, а не молился. И было всё равно, когда священник говорил, о том, что в небесных книгах ангел зачёркивает записи его грехов. Для него всё было проще: откуда-то с небес на него смотрит Мария и радуется, что он продолжает её дело милосердия и любви к ближнему… Но сегодня, с утра, глядя на горячечного Никколо, он впервые подумал: «А что, если и Бог не ведёт счёт, и Мария не видит нас? Что если мы… одни?»
Когда мужчина ушёл, он успел отдать ещё два гроба попроще, пришедшим следом осиротевшим родственникам свежих покойников. И, строго оглядев мастерскую, решил не начинать новую домовину, а прибраться. Обычно этим занимался Никки, но с вечера он лежал в лихорадке, пугая жаром. Иосиф не стал делать многого, а лишь сгреб свежие стружки в мешок, ведь за ним ещё должен был прийти с соседней улицы глава большого бедного семейства. Он яростно запихивал клубящуюся массу в мешковину и думал о том, что мир где-то сломался, где-то что-то пошло не так, словно перекрутило винтом доску, оставленную сохнуть на свету. И потому все линии наших жизней теперь проходят сквозь смерть и жизнь, будто свет и тень, разделяющие мир. Но нутро чует, что так не должно быть…
Вход в дом был тут же, из мастерской, потому, не запирая лавки, он просто распахнул дверь и шагнул в домашнюю часть. Там, в небольшом пространстве комнаты, ютилось две низкие постели, его и сына, и несколько сундуков с добром. На одном из них, наброшенный навечно, лежал кружевной воротник нежно-синего цвета – последняя работа рукодельницы Марии.
Никколо лежал в своей постели, и его лицо горело, как уголек в темноте.
Он показался таким маленьким, словно не семилетний уже помощник и опора в старости, а снова хнычущий кулёк тряпок, положенный пышной потной повитухой в руки, строго наказавшей – «Держи, папаша! Ты теперь один». Он держал. О, Боже, как он держал! Все эти семь долгих лет – словно нить, ведущую в небо. А сейчас…
— Папа, смотри! — мальчик открыл глаза, улыбнулся и указал в пустой угол. - Там райский сад. Цветы, деревья, птицы… они все из золота!
Иосиф обернулся. В углу, где обычно стоял старый дубовый сундук с инструментами, было пусто, лишь дрожал воздух, будто над горячими камнями очага. Он вздохнул, как застонал, и закрыл глаза. И мир взорвался светом.
Перед ним раскинулся сад, словно созданный из солнечного света, воплощённого в металле: высокие кустарники с листьями и цветами сусального золота, звонко позванивающими на невидимом ветру, среди них птицы, словно отлитые в огне, с крыльями тоньше паутины, сквозь которое просвечивает мир, будто сквозь витраж и фонтан, где не вода а жидкое золото поднималось вверх, рассыпаясь на тысячи сверкающих брызг. И в самом центре этого сада возвышалось огромное золотое древо. С широким стволом, будто свитым из спаявшихся шестерён и древесных волокон, с раскидистыми ветвями, подобными воздетым к небесам рукам молящихся. На каждой ветке древа висел золотой ключ. А у самых корней, уходящих в черноту земли, будто заползающие в норы змеи, в стволе угадывалась маленькая золотая дверь с тяжёлым замком…
Иосиф резко открыл глаза. В углу снова был только сундук. Но на полу, ровно там, где заканчивалась световая дорожка в его видении, лежала, блистая на солнце резанным краем, тонкая золотая монета.
Иосиф почувствовал, как сбилось дыхание. В бреду дети видят монстров или умерших родственников, а не золотые миры.
— Это… просто жар, сынок, - он торопливо намочил тряпку в тазике и положил её на лоб мальчику, стараясь не показывать, как дрожат руки. — Закрой глаза. Всё исчезнет.
Но Никколо упрямо потряс вихрастой светлой головой:
— Нет! Они всегда там! Даже когда я закрываю глаза! И – смотри! Там мама! Она нам машет!
Его пальцы вцепились в простыню, вытягивая ногтями нитки. Иосиф вдруг заметил, что на запястьях сына проступили тонкие красные линии, будто кто-то уже начал рисовать на его коже узоры… или пришивать невидимые нити.
Иосиф наклонился, поправил одеяло:
— Никки, послушай меня… - голос его дрогнул. - Я скоро вернусь.
Он накинул куртку, даже не застегнув ее, и выбежал на улицу. Он знал, куда идти. К бродячему музыканту, с которым встретились несколько лет назад в богадельне, внезапно в один день принеся туда продукты для сирот. Они стояли тогда перед дверью, оба глупо хлопая глазами и оглядывая друг друга и корзины в руках. И оба вспоминали, что уже слышали друг о друге от маэстро милосердия, содержателя этой богадельни, рассказывающего много хорошего о добрых людях, дающих приюту пропитание и лекарства. Они постояли, повспоминали, а потом расхохотались и, отдав свои одинаковые дары привратнику, ушли в ближайший трактир – посидеть, пообщаться. Не так же часто люди, не наделённые судьбой роскоши, по стольку отдают милостыни! Там и выговорились, каждый о своём: Иосиф плакался о потере возлюбленной жены, а Карлос – о сиротстве и потере дома, об изгнании, из которого ему больше некуда возвращаться… И, кажется, каждый из них на этой попойке слышал не другого – себя, освобождаясь от застарелой боли. С той поры и возникла эта странная болезненная дружба – без частого общения, но с полным уважением к судьбе другого. Иосиф нередко, заслышав музыку Карлоса на улочке, выходил, чтобы, привалившись к стене, задрав голову к небу и молчаливо вытирая руки о передник, слушать, как звучит тонкими колокольцами мелодия автоматона. И пытался найти – где кончается круг, где начинается следующий. Но круг каждый раз оказывался бесконечным… Ни разу не удавалось поймать момента, чтобы определить, где механизм начинает повторять сложную мелодию, вложенную в него. И это наводило на размышления. Наводило на подозрение.
А сегодняшняя беда заставила считать подозрение озарением.
Дом Карлоса был больше похож на случайно уцелевшую коробку, зажатую между двумя каменными зданиями. Стены, сложенные из серого, выщербленного временем камня, местами подпертые старыми балками, словно хозяин боялся, что однажды ночью они просто с ложатся, как карточный домик. Крыша, покрытая черепицей с проплешинами мха, косилась набок, будто пытаясь сбежать. Дождевая вода стекала по стене прямо в трещину у фундамента, где уже проросли чахлые кустики крапивы, словно сама природа стремилась залатать то, что не удалось хозяину.
На двери висел колокольчик, должный предупреждать хозяина о гостях, но Иосиф не воспользовался им, стремительно зайдя в дом. И несколько мгновений ожидал, когда привыкнут глаза. После уже залитой восходящим солнцем улицы, комнатушка Карлоса показалась тьмой, сравнимой с могилой или тюрьмой. Иосиф никогда не понимал, что могло загнать Карлоса в эту мглу и тень.
— Иосиф? Что привело тебя так рано?
Он прищурился в темноту, различая привычное скудное убранство комнаты и ища хозяина.
Карлос сидел за столом, сгорбившись над своим автоматоном, и в тусклом свете масляной лампы напоминал старого ворона, которого знатно потрепала буря, но теперь он нашёл место, где можно переждать дождь и ветер и пытается согреться и отдохнуть. Его длинные пальцы, исчерченные тонкими шрамами, словно делом его жизни была не музыка, а резьба по кости, копошились среди шестеренок и пружин. Лицо Карлоса было бледным, почти восковым, но Иосиф знал, что это не болезненная белизна, а странное свойство его кожи, подобной осыпанной мелом. Быть может, от того, что уличный музыкант любил выходить на работу по вечерам, а днями отсиживался в полумгле своего дома. Глубокие морщины у рта и между бровей выдавали привычку стискивать зубы, то ли от напряжения, то ли чтобы не сболтнуть лишнего. Волосы, когда-то чёрные, пятнались прядями цвета стружки высохшей берёзы. Он собирал их в небрежный хвост, но жёсткие, словно проволока, волосы стремились выбиться из этой упорядоченности. Домашняя одежда была привычной - поношенный камзол когда-то сочного зеленого цвета, теперь выцветший до оттенка болотной тины. На локтях - заплаты из другой ткани, умело пришитые нитками, столь толстыми и грубыми, что Иосиф даже не знал, для какой работы такие применяются и где Карлос мог их найти.
Карлос сидел у низкого колченогого стола и на кургузой столешнице чинил свой автоматон. Иосиф, уже не первый раз глядя на него, подумал, что нужно бы для друга сделать новый стол – большой, ровный, с идеально гладкой столешницей, которую натереть воском, разогретым не на огне, а только в ладонях, чтобы передать всё тепло сердца в вещь, должную радовать хозяина. Но каждый раз находились более важные дела… Гробы, гробы. Смерть оказывалась более капризной дамой, чем жизнь.
— Никки, - просипел Иосиф, медленно подходя к другу. – У него жар.
Карлос нахмурился, быстро захлопнул какие-то дверцы своей механистической машины, и поднялся, обтирая ладони тряпицей:
— Дурно-дело! – покачал он головой, - Но у меня есть пять золотых, Иосиф. Думаю, что в гильдии врачевателей найдутся хорошие целители, которые…
Иосиф подступил ближе и схватил друга за локти, приблизил лицо, заглядывая Карлосу в глаза:
— Это та самая лихорадка.
Объяснять больше не потребовалось. Никто в городе не называл это состояние иначе, чем «та самая». Ей не было имени, не было объяснения. Успокоения гильдии врачевателей, что «это не чума», звучало для населения как издевательство. Да, это была не чума, известная и пугающая, но люди умирали… И ничто не могло остановить этого. В бессилье сжимались кулаки. Врачеватели успокаивали. Священники пели песни про грехи почивших и вышний рай. Нищие и бедняки умирали. И только в замке на прекрасной горе и в районах рядом с ним не звучало стонов осиротевших родственников, не стояло гробов по траурным залам.
Карлос выдохнул, опустив плечи, и тоскливо бросил тряпицу на свой автоматон:
— Небеса жестоки… Мальчик только начал жить!
Иосиф провёл языком по ссохшимся губам и тихо прошептал, пронзительно выцеливая взгляд друга:
— Ты, ведь, поможешь ему.
Карлос медленно отступил назад, в тень, вращая головой в отрицании.
Но Иосиф чувствовал – друг отрицает не своё участие, а вот эту просьбу, равную выскобленной из-под грудины правде, поднятой под солнечный свет и теперь парящей жаром, будто кровью души.
— Ты поможешь ему, - сглотнув, повторил Иосиф. – Поможешь, анимарий…
Сцена 3. Философия
Зал аудиенций замка Морозини утопал в утреннем свете.
Он напоминал позолоченную ловушку. Высокие стрельчатые окна в свинцовых переплетах пропускали свет, дробившийся на витражах с гербами рода Морозини - кроваво-красные блики скользили по стенам, как свежие подтёки. На дубовых панелях, почерневших от времени, висели портреты предков в тяжёлых рамах и их выцветшие глаза, казалось, следили за каждым шагом. Посреди зала стоял длинный стол из тёмного кипариса, отполированный до зеркального блеска настолько, что в его поверхности отражались все предметы зала и люди, будто души попали в какой-то иной мир. Камин, облицованный чёрным мрамором, пожирал целые стволы деревьев, но не давал тепла - лишь подчёркивал прохладу утра. В углу, на специальной подставке, стояла механическая водяная мельница из позолоченной бронзы - бесполезная игрушка, чьи шестерёнки беззвучно вращались, отмеряя время, которое здесь, кажется, никто и не считал. Воздух пах ладаном, смешанным с запахом старого пергамента и чего-то кисловатого. Быть может, страха и тайных желаний, впитавшихся в стены за годы тайных совещаний? Кара-Басай не знал и не хотел знать. Давно прошло то время, когда он, рвя удила, стремился понять мотивы тех, в чьи руки попадал марионеткой. Мечтал о свободе, мечтал о мести, мечтал о своей дороге. Теперь всё стало иначе – понимание природы вещей и невозможности выхода помогло достичь внутренней пустоты и в ней обрести свою свободу, свою месть, свою дорогу. Теперь было всё равно. И потому он мог просто стоять у окна, наблюдая, как в саду служанки собирают розы, и размышлять не о своей будущей задаче, а о том, что слишком рано поспели цветы для сезона, их явно выращивали с помощью подкормки, созданной на основе магии или алхимии. Да и два огромных ярко-фиолетовых ириса, стоящих в кадках на подоконнике, доказывали эту версию.
— Магистр Кара-Басай, вы любите сады?
Сеньор Альдо Морозини, бывший кондотьер, вошел бесшумно, как и подобает хорошему охотнику и рыцарю.
Кара-Басай развернулся на голос. О, этот голос! Он помнил его слишком хорошо! Но там, в катакомбах памяти, он всегда звучал иначе – жестко, словно тёрка, проходящаяся железной лапой по хребту. И слова были иными. «Убить всех!», «Во имя Исуса нашего!», «Жги ведьм и тварей!», «Кроши!», «Насилуй!», «Пытай!», «Рви!». Там, в захоронении старого ужаса, у этого голоса просто не могло быть других слов.
Сеньор Альдо Морозини оказался совсем не таким, каким помнил. Тогда, двадцать лет назад, это была бешенная кровавая тень в огненных всплесках и более ничего. Бесформенный ужас. А теперь это был человек, который сразу напомнил куклу для тренировки фехтовальщиков, туго набитую опилками, с сочленениями, скреплёнными не гибкими нитями, а металлическими шарнирами. Его лицо, как выточенное из полированного ореха, имело скупые морщины, словно хранило следы ударов, подобные мелким трещинам, тщательно замазанным воском.
И глядя на его пружинистые резкие и опасные движения, Кара-Басай уже знал – если бы пришлось работать с этой душой, то он бы применил: порох - для взрывного нрава, скрытого под слоем этикета; золотую фольгу - для облицовки пустоты внутри, и старые монеты вместо глаз, чтобы отражали лишь то, что выгодно.
— Ваша светлость, - Кара-Басай подобострастно поклонился, отметив про себя бледность сеньора и легкий тремор в левой руке. - Сад - это прекрасная метафора человеческой души, - и тронул широкий яркий лист ириса, - Каждый срезанный цветок оставляет шрам на невидимом теле. Каждое древо оплетает корнями иные растения, словно память. Каждая алхимическая подкормка ложится в почву как яд греха, маскирующийся под милость.
Сеньор Альдо подступил ближе, и его тень на миг уперлась в стену, словно древко алебарды в землю перед атакой.
— Мой сад - не дурацкая аллегория, магистр. Это армия! - Он провел рукой в окно, показывая на цветущие ряды, словно на строй солдат: - Каждая роза — копейщик с шипами вместо доспехов. Самшиты - непробиваемая пехота. Кипарисы у ворот - лучники, готовые пронзить любого, кто осмелится войти без спроса. Лилии – мои мечники! Тюльпаны – священные духовники боевых отрядов! А эти ирисы – преданные пажи в тронном зале!
Кара-Басай наклонился, притворно восхищённый, и тонко улыбнулся:
— Как трогательно. Вы подарили им и звания, и штандарты, и даже право на подвиг смерти вместо данного им природой дара аромата и притягательного вида... – он наклонил к себе огромный бутон ириса и сделал вид, что вдыхает его запах. Как и ожидал – аромата не было, лишь стойкое ощущение пустоты и безнадёжности:– И я, пожалуй, согласен с тем, что ваши цветы – ваша армия.
Сеньор успел гордо вскинуть голову. И именно это дернуло струны внутри Кара-Басая, заставив, напротив, упрямо склониться и взглянуть исподлобья:
— Но армии не вечны. Они проигрывают, ваша светлость. Однажды проигрывают, падают, гниют у наших ног. А после становятся дивным перегноем, способных растить следующие поколения. Поколения за поколением. Они переживут всех нас. Я уйду, вы уйдёте, уйдут ваши наследники. А эта армия будет каждую весну праздновать жизнь, смеясь над тем, как когда-то мы общались здесь, у окна, и вы называли их своей армией. Они будут вечны, просто меняясь из года в год, из века в века, но оставаясь тем, что есть. А значит, они, со своей вечностью, будут подобны душе, которой подарена Господом нашим вечная жизнь. Душе благой, способной на благие изменения под заботливой рукой растящего. Потому, ваша светлость, я смиренно повторюсь: сад – аллегория души. Вечной, светлой. Которую, если и можно ограничить клетками парадного расчёта, то только временно. И увы, лишь человеческие души подчас сгнивают заживо в своих парадных мундирах…
Сеньор Морозини замер. На его камзоле, чуть ниже горла, заалело пятно — то ли отражение витражей, то ли разгорающийся гнев, прорастающий светом.
— Ты забываешься, кукольник!
— Простите, ваша светлость, - Кара-Басай старательно склонился и снизу вверх заглядывая в глаза, улыбнулся: - Я просто вижу нити… - и лукаво уточнил: - Вы же для этого меня позвали?
Сеньор не ответил.
Ветер донес из глубины сада сладкий, с душком, запах гнили. Будто кто-то оставил на солнце медовые лепешки, пропитанные плесенью.
Сеньор задумчиво провел пальцем по кадке ириса и нахмурился:
— Сад – аллегория души, - медленно, смакуя каждое слово, произнёс он и усмехнулся: - В этом что-то есть, кукольник. Какая-то надежда… - и тут же одёрнулся: - Но у этой надежды привкус ведьмачества, привкус греха.
И одним этим выдал себя. Да, он позвал анимара для дела. И, одновременно с этим, он ещё боялся того, что привнесёт в его жизнь и судьбу умелый мастер кукольник-анимарий. Ещё помнил, что магия судьбы и душ запрещена насквозь поражённой верой властью, поднявшей его на щите практически к трону…
Кара-Басай пожал плечами и задумчиво отозвался:
— Надежда – странный товар, ваша светлость. Когда она лежит на прилавке, среди прочего – от неё воротят взор, потому что она всегда неказиста и бестолкова. А вместо неё хватают всё, что даёт уверенность – чужое ли слово чести, свои ли измышления, или даже убеждения, даваемые учёными мужами. И лишь когда надежда остаётся одна и больше ничего нет в выборе, вдруг оказывается, что за неё готовы отдать любые деньги и пойти на любой грех…
Сеньор жадно слушал его, смотря невидящим взглядом в окно. И лишь по ходящим ходуном желвакам было видно, насколько важно ему каждое брошенное слово.
— У меня есть... одно ранимое растение, - хрипло сказал сеньор Морозини и попытался усмехнуться, уточняя: - Самый дорогой экземпляр в коллекции. Все средства испробованы - лучшие садовники, особый уход... а оно чахнет…
Кара-Басай не успел продумать – это ли скрытое прошение о помощи, или будет что-то иное? – как их внезапно прервали. В дверях появился слуга с заполненным подносом и аромат бергамота и орегано ворвался в комнату вместе с ним.
Пока он шёл к столу, позвякивая чашками и чайничком, пока раскладывал приборы, сеньор молчал. Может быть и впрямь всё сказал, но, скорее, нуждался во времени тишины для отдыха перед следующей словесной схваткой. Когда слуга вышколено отодвинулся от стола, ожидая подхода господина, сеньор Морозини сделал приглашающий жест.
Кара-Басай проследовал к столу за хозяином замка – вот уж что в него вбили долгие пять лет в лапах инквизиторов, так это умение делать вид подобострастия.
— Это сбор, который мне рекомендовал светило нашей Гильдии Врачевателей, Чезаре Дураменте. Он утверждает, что эти травы спасают от чёрной и белой меланхолии, - сообщил сеньор Морозини, приподнимая изящную чашку и рассматривая напиток в красном свете из витража. И тут же брезгливо усмехнулся, - Как все его лекарства, оно отдаёт речной тиной…
Кара-Басай поднял свою чашку и попытался принюхаться. Пожалуй, бывший кондотьер был прав – какой-то неявный запах реки, но реки, намертво вставшей болотом, доносился из травяного букета ароматов, парящих над чаем.
Сеньор Морозини выпил свою чашку до дна сразу, словно опустошил флягу с вином или горькой настойкой, опустил на стол и уставился неожиданно жестким взглядом:
— Поговорим о вашем театре, магистр..., - неторопливо, словно разведчик, высланный в тыл врага, начал сеньор Морозини. - Это же будет не обычная постановка, не так ли?
— Искусство многогранно, ваша светлость, - пожал плечами Кара-Басай. -Оно может исцелять... или показывать истинную природу вещей. Но я предпочитаю видеть в нём зеркало, которое показывает людям самих себя.
— Я слышал о таком взгляде, - кивнул сеньор Морозини, играя пальцами по столовому ножу. — Но мне не нравится сравнение кривлянья кукол с зеркалом. Зеркала не лгут, магистр. А ваши марионетки...
Он резко воткнул нож в грушу, и сладкий сок брызнул на скатерть, словно фрукт исторг визг, воплощённый в жидкости.
— Они ведь не просто глина, дерево или тряпки, нет?
Кара-Басай устало улыбнулся. Да, всем людям власти, одурманенным новой верой, когда судьба подталкивала к пропасти, вдруг требовалось ниточка надежды. И мало кто из них понимал, что ниточка, способная вытащить их из беды, потом срастётся с телом так, что не замечаешь, как сам становишься марионеткой.
Он поднял руку и разжал ладонь. На ней оказалась крошечная кукла, наспех свёрнутая из платка и заткнутая булавкой. Под напряжённым взглядом сеньора Морозини, Кара-Басай натянуто улыбаясь, кинул тряпичную куколку на стол, ровно туда, куда легла струя грушевого сока.
— Зеркала отражают лишь поверхность, ваша светлость, - вздохнул он и щёлкнул пальцами – кукла внезапно подобрала под себя руки-ноги и стала подниматься, неуверенно зашаталась, стараясь восстановить равновесие: — А мои куклы показывают то, что в глубине, что скрыто под кожей или слоем наигранных эмоций. Например...
Кукла вдруг схватилась за грудь, её тряпичное лицо исказилось гримасой боли и ужаса.
— Как выглядит страх перед смертью.
Пламя на свечах большого подсвечника, стоящего на столе, затрепетало, и на секунду тени на стене стали похожи на толпу зрителей, застывших в ожидании.
Сеньор Морозини передёрнул плечами, будто по старой привычке, не тратясь на движения рук, поправил на корпусе разболтавшийся доспех, и усмехнулся:
— Смерть не может страшить того, кто живёт с Господом в своём сердце!
— Не может, - улыбнулся Кара-Басай, согласно кивая, будто дедушка, потакающий возлюбленному внуку, – Но есть такая смерть, страх перед которой мог ломать даже Сына Его…
Сеньор Морозини нахмурился и побледнел, не в силах отвести взгляда от куклы на скатерти – ту корёжило и комкало диким ужасом и отчаянием.
— Страх перед смертью другого, - почти нежно прошептал Кара-Басай.
И попал в точку. Бывший кондотьер отпрянул от скатерти, белея, будто разом вся кровь его хлынула бурным потоком куда-то вниз, покидая тело!
Кара-Басай тоскливо прикрыл глаза. Все они, люди власти, всегда ломались на одном и том же. Те, кто имел всё для жизни, пугались, когда речь заходила о смерти, над которой они оказывались не властны. И многие, кто истово верил, были и достаточно просвещены, чтобы понимать: индульгенция – лишь успокоение совести и работает для живых, а мёртвых принимает в объятия совсем иное существование, где не будет в силе ни написанное на бумаге, ни сказанное на отпущении грехов. Были среди властных людей те, кто не боялся своей гибели – люди боя, псы войны – но даже их ломало и коверкало от понимания смертности тех, кого они неосмотрительно полюбили…
— Эта магия... — сеньор Морозини наклонился вперёд, и его голос стал тише, - она будет работать для верующего в Господа нашего?
Кара-Басай потянулся к кукле, страдающей от незримого ужаса, и жестко дёрнул её за едва видимый край платка. Булавка вылетела на стол, а платок, развернувшись, резко хлестнул по воздуху, снова став обычным.
— Конечно, - устало вздохнул Кара-Басай, - Ведь души были созданы ещё до того, как придумали для них разделения на веры…
— Ересь! - задушено прохрипел бывший кондотьер, впиваясь в гостя багровеющим взглядом.
— Да, - улыбнулся Кара-Басай, - Ересь, которая даёт надежду…
Сеньор Морозини застыл, глядя на него одновременно и напряженно, и обескураженно. Возможно, он ожидал чего-то большего. Но Кара-Басай знал, где стоит остановиться. В конце концов, в этом и заключается искусство кукольника – оставаться в тени и не показывать свои нити. А здесь и сейчас нитей для полного управления ему не хватало…
Сеньор Морозини нахмурено откинулся на спинку кресла и, поигрывая ножом, будто руке нечем заняться, задумчиво сообщил:
— Насколько мне известно, вы единственный анимарий, которому Церковь наша не воспрещает показывать постановки, созданные с использованием проклятых сил. Почему?
Кара-Басай пожал плечами:
— По той же причине, почему нельзя запретить использовать речные потоки и ветер для мельниц, а песок для учёта времени! Потому что силы, которые я занимаю у мира для постановок – не относятся к Падшему, а созданы Творцом задолго до войны ангелов.
Морозини нахмурился и непроизвольно стиснул рукоять ножа. Будто в его нутре сидел кукловод, способный управлять только одной ролью марионетки – гневом.
И Кара-Басай осознал, что время философии закончилось и сеньор внутренне уже настраивается заговорить в открытую. Ведь не зря же эта встреча происходит в такой странной обстановке – без пригляда десятка слуг и пары верных телохранителей. Так, в тишине больших залов, властьдержащие предпочитают шептаться только о том, что не предназначено для посторонних ушей…
— Прошу прощения, ваша светлость, - сокрушённо склонился Кара-Басай, молитвенно складывая руки у окладистой бороды: - Ваш вопрос мне не был понятен сразу… Я единственный, кто получил статус магистра кукольных наук в высшем учебном заведении Болоньи и разрешение на представления от самого его святейшества Папы за доказательство богоугодности использования ваги для марионеток в форме креста, а не в форме кольца или звезды, как было ранее. С появлением крестовины наши марионетки стали… - он тонко усмехнулся, опуская взгляд, – благонадёжнее…
Сеньор Морозини досадливо отбросил нож и, отводя глаза, поинтересовался:
— Ваше прошлое, магистр… Вы, ведь, судя по внешности, румелий? Откуда вы родом?
Кара-Басай несколько томительных мгновений стремительно размышлял, какая из нитей, лежащих перед взглядом, приведёт к должной игре? Стоит ли наносить укол прошлым сейчас или приберечь на будущее?
— Из Фамагусты, ваша светлость.
Сеньор Морозини несколько мгновений смотрел на него, но было заметно – взгляд проходит сквозь, будто игла, прошивающая ткань и спешащая в неизвестность. И морозцем бежало по хребту от понимания, что в этот миг видит перед собой бывший кондотьер. Огонь, вспенивающий кровь на камнях. Огонь, жрущий тела – уже мёртвые и ещё живые. Огонь, бушующий в венах и заполняющий головы тех, кто сжимает оружие… И золотые плитки мозаики стен Храма, срываемые где ножом, где ногтями, оставляя борозды с кровью на сером граните…
Глашатай едва успел выкрикнуть в открытые двери:
- Его преосвященство кардинал Тарталья! - как сам владыка стремительно вырос в проёме, опираясь на посох с набалдашником в виде черепахи.
— Сеньор Альдо! - Его голос напоминал скрип пергамента. - Не помешаю?
— Ваше преосвященство! – Бывший кондотьер подскочил, вытягиваясь, словно рядовой солдат, и делая широкий приветственный жест: – Прошу вас! Благословите нашу трапезу и вкусите скромных плодов земных.
Кара-Басай поднялся, привычно ломая спину в низком поклоне.
Кардинал медленно пошёл к столу. Ряса шуршала, как змеиная кожа, а Кара-Басай видел перед собой снова не человека, а куклу. Его преосвященство чудился ему куклой для церковных мистерий, той, что вырезали из черного дерева, чтобы изображать Смерть в моралите. Его лицо казалось разрисованным поверх маски: брови тонкими угольными штрихами, губы киноварью, а глаза... Глаза были как стеклянные бусины, вставленные небрежно: один смотрел прямо, другой — куда-то вбок, в невидимую точку на горизонте. И Кара-Басай точно знал, что не хотел бы работать с ним, но, если бы однажды пришлось, то он взял бы: воск из потухших свечей - для кожи, прозрачной на висках, будто источенной молью времени; пыльные фиолетовые шелка - для рясы, что всегда лежала слишком идеально, словно набитая соломой; ржавые иглы - вместо сухожилий, чтобы каждое движение сопровождалось едва слышным скрипом и всегда напоминало о том, это человек способен на змеиный укол, а не на удар честной стали.
— Магистр Кара-Басай, - тонко улыбнулся кардинал Тарталья, - Я искренне ценю, что Орден направил вас к нам. Ваши спектакли всегда такие... назидательные. Особенно мне нравится тот, где Пьетро ищет свое потерянное сердце. Это очень по-христиански.
Кара-Басай склонился, чувствуя, что уже ступил на тонкий мост:
— Искусство должно возвышать душу, ваше преосвященство, и вести человека к божьему замыслу.
— Душу... да. – хотя сеньор Морозини лично налила кардиналу вино, но он, взяв бокал, не пил, а лишь вдыхал аромат. - Кстати, сеньор Альдо, как дела у юного Кардино? Все еще увлечен куклами?
Комната внезапно стала очень тихой. Даже часы-мельница в углу словно перестали на миг измерять время. Бывший кондотьер, сеньор Морозини, не боящийся ни бога, ни чёрта, побелел, смотря в одну точку с яростью.
— Риккардо... поправляется. Доктор Дураменте говорит, что нужен лишь свежий воздух и... новые впечатления.
Кардинал кивнул и перевёл внимательный змеиный взгляд на Кара-Басая:
— Как удачно, что магистр как раз привез свои диковинки. Будет нелишним устроить представление для Кардино, не так ли?
Сеньор встал, его тень легла на стену, как пятно крови:
— Отличная мысль, выше преосвященство, - прохрипел он. - Магистр, подготовьте что-нибудь... особенное. Для моего сына.
Уходя, Кара-Басай, чувствовал тяжёлые взгляды в спину.
Да, никто так и не осмелился напрямую сказать, для чего его так спешно сюда вызывали, задействовав самые верха церковной власти. Но всё-таки, он понял. Или почувствовал, что понял. Возможно, всего лишь потому, что каждый день последние двадцать лет он ждёт, что в его судьбе встретится именно этот запрос. А быть может, потому что и он сам, как и всякий живущий, нуждается в надежде – нити, брошенной тебе с небес, чтобы выбраться из отчаяния, рискуя стать чужой марионеткой.
Но всё-таки, всё-таки! Почему Морозини называет своего сына полным именем Риккардо, а кардинал смеет сократить его до ласкающего Кардино? Какие нити висят над этим домом?
Сцена 4. Карлос
Улица ещё опаляла жарким солнцем, но оно уже не заглядывало в мастерскую плотника, не в силах пройти внутрь прямым путём и не желая менять себя и искать лазейки. Последние лучи из узкого окна ещё цеплялись за стружки на полу, за края незаконченных гробов, за иссечённый плотницкий стол, за полки с инструментами, но уже не дарили им тепла. И лишь кипарисово-сосновое распятие на стене всё ещё оставалось ярким, будто залитое свежеснятым мёдом. Сочился смолой крест, а человек на нём лежал окутан влагой, то ли пролитых слёз, то ли истекающих соков жизни.
Карлос, пожалуй, даже порадовался тому, что солнце уходит – время шло и находиться в свете с каждым годом становилось всё болезненнее. Он кинул на стол свою широкополую шляпу и взгромоздил автоматон, аккуратно уложив сверху кожаный ремень, за который носил аппарат. И кивнул Иосифу, уже в нетерпении трущему ладонь о ладонь.
Плотник тут же толкнул дверцу в дом и шагнул в низкий проём.
Здесь Карлосу бывать ещё не приходилось и потому он несколько мгновений лишь скользил взглядом по скромному быту комнаты, стараясь постичь её значение для жизни – своей и… просто жизни.
Только после он увидел того, к кому его привёл друг. Иосиф уже был у постели сына. Менял на лбу мальчика холодную примочку, держал ребёнка за руку, будто не слушает пульс, а вливает в него свой ритм. И Карлос слышал – так и было. Такт изменялся, начинал углубляться и частить. Нити над ребёнком задрожали.
— Папа? Кто с тобой? Это священник?
— Нет, нет, - Иосиф успокаивающе гладил сына по руке, но смотрел не на него, а умоляюще глядел на Карлоса. – Это же дядя Карло. Ты же помнишь его, сынок? Это мой добрый друг. Тот, у которого большая музыкальная шкатулка, ты ещё любил её разглядывать… Дядя Карлос будет тебя… лечить.
— Он же не врачеватель, он же музыкант? - мальчик кинул на Карлоса лихорадочный взгляд.
— Он… хороший человек, - запнувшись, заторопился Иосиф. – И мы с тобой доверимся ему.
Карлос подошёл ближе к ребёнку и положил ладонь ему на лоб, потеснив уже нагревающуюся примочку. И ужаснулся – так быстро! Дыхание мальчика было частым и поверхностным, а ритм бегущего сердца подобен трепыханию свежепойманной птицы в клетке. И пальцы Карлоса задрожали — не от страха, а от узнавания. Смерть уже подтягивала под себя нити души.
Внезапно Никколо поднял руку и жадно схватил его за запястье:
— Дядя Карло, - зашептал он. – Посмотри! Там… Там сад! Он золотой. В нём птицы… как в твоей шкатулке! И звери. И фонтан. И большое дерево с ключами. И в нём дверь. Мама говорит… надо найти ключ… Но их так много! Какой из них правильный, дядя Карло?
Карлос резко одёрнул свою руку из горячих пальцев мальчика и отшатнулся. В напряжении застыл, то смотря на мальчика, то туда, куда тот направлял свой взгляд – в угол, в котором на старом сундуке лежала голубая вышивка. И золотистая пыль витала в воздухе, будто подсвеченная солнцем.
Иосиф подхватил безвольно падающую ладонь сына и торопливо зашептал:
— Это просто лихорадка, сынок. Скоро всё пройдёт.
Карлос молча наблюдал. Его лицо, обычно бледное, теперь стало словно высеченным из мрамора.
— Это не бред, Иосиф. Не лихорадка…
Он снова наклонился над ребёнком, приложил ладонь ко лбу и закрыл глаза, читая нити, ползущие тонкими дымами над мальчиком.
На секунду в комнате стало тихо, даже дыхание Никко замерло.
— Он видит Золотой Сад Жизни, - прошептал Карлос, сам себе не веря.
— Что? - голос Иосифа был хриплым, будто он сам балансировал на краю пропасти. – Райский сад? Мой сын войдёт в райский сад?
— Нет, - Карлос открыл глаза. – Он видит Сад Жизни. Место, где души проходят очищение перед новым рождением. Такое видение бывает только у…
Он не договорил.
…Тот день пах медью и ладаном.
Он, ещё молодой анимарий, стоял в Золотом Храме, в самой сердцевине его, куда допускались лишь прошедшие испытания. Ему казалось, что он прошёл их все, получив, наконец, звание магистра Ордена. Но теперь, оказавшись, наконец, в святая святых, под взглядами десятков старшин, прячущихся в тени у золотых стен, он вдруг понял – нет, испытания ещё не завершены. Осталось одно. Последнее. Испытание ответственностью, испытание самим признанием твоей власти и права. И душу охватывал трепет от осознания того, что стоишь на черте изменения жизни…
Босые ступни на холодном, словно лёд, мраморе, казалось, пристывали к его полированной поверхности и каждый шаг давался с трудом, будто отрывая кожу от пола, он сдирал с неё тонкий слой прошлой жизни. Но он шёл. Туда, в серединную часть, к большому белому кругу, предназначенному для ведущего обряд анимария. А над ним, в скважине купола кружился Источник - ослепительная воронка света, извергающая в мир живительную силу.
— Смотри, неофит, и не говори, что не видел! - голос Гранд-магистра Грассиуса прозвучал у самого уха, хотя Карлос видел, что наставник от него отдалён, не рискуя приблизиться к ученику на обряде. - Золотой сад – это твоя душа…
И в одно мгновение для него стены рухнули.
Вместо золотых стен разрослись бесконечные кусты и травы с листьями и цветами из пылающего золота. Вместо пола разлилась зеркальная гладь озера у фонтана, где звёзды тонули, как искры. А впереди, там, под Источником выросло и разветвилось Золотое Древо.
Он шагнул вперёд, и вода не поглотила его, а стала твердью, узорчатой, как витражи. И больно впилась в пятки чувством толчённого стекла.
— Каждый лист - твоя мысль. Каждый корень - память. Каждая птица - твои желания и соблазны, заставляющие метаться в жизни… Каждый зверь - душевное стремление от любви до гнева. А это…
Но и без подсказок, он сознавал, что видит пред собою Древо Жизни: ствол, сплетённый из золотых волокон, шестерён и венозных прожилок; ветви, тянущиеся к небу, как руки молящегося, словно плодами усыпанные ключами; а в сердцевине ствола в расщелине, залитой тьмой, виднелась маленькая золотая дверь.
- Найди и возьми свой ключ! Если сможешь, - тихо прошелестел голос наставника.
В панике окинув взглядом древо, Карлос заметался мыслями, ища среди сотен тот самый, единственный, свой! И вдруг понял, что зря пугается этого разнообразия. Зря ищет…
Он протянул руку к первому же попавшемуся ключу на древе. Ведь нет разницы в том, какова форма телесного, если всю свою жизнь анимарий должен иметь дело с живым нелетесным.
Ключ мгновенно раскалился до бела да так, что золото под пальцами вспыхнуло алым блеском, а плоть задымилась. Боль пронзила кости, выгнула тело в беззвучном крике, но он не разжал кулак.
— Жизнь и Смерть – одно полотно души, - смиренно прошептал в самый центр его боли старый наставник. – Важно лишь, где судьба кладёт на них границу. Но теперь тебе под силу её перекраивать.
Ключ растаял и медленно втёк расплавленным золотом в его обожжённые пальцы… Жидкой силой, признанием Источника, властью…
Они вышли в мастерскую, плотно прикрыв дверь, оставляя мальчика наедине с тишиной и прохладой помещения. Карлос привычно встал в самом тёмном углу, привалившись к стене и запрокинув голову, разглядывая на закопчённом потолке трещины, словно линии жизни великана, опустившего над ним ладонь.
— Твой сын… - Карлос вздохнул, – один из Избранных. Душа, способная совершить Переход…
- Переход? – Иосиф сел на свой рабочий стул, стиснул ладони, не в силах справится с напряжением.
Карлос кивнул. Он хорошо понимал, насколько погружает сейчас друга в боль. Но это было таким же маленьким, но страшным испытанием, как тогда его поиск ключа – влить в себя расплавленное отчаяние, чтобы на пороге собственного страха самому себе в лицо признаться – готов или нет? Чтобы с болью осознать, стоит ли того чудо, о котором просишь?
— Учение Анимариев – древняя наука взращивания души, - медленно заговорил он. – И в ней есть важный постулат. Все мы, люди, имеем вечную душу для того, чтобы совершенствовать её, улучшать бесконечно. Но главное – не душа каждого, а единая душа всего людского рода. Именно она должна, по замыслу Творцов, вырасти до вселенского понимания и сравниться с богами, придя к ним в своём великолепии и заняв среди них достойное место. Не душа каждого, а единая душа человечества однажды войдёт в небесные сады. Но для того она должна пройти множество кругов превращений. Каждый круг – четыре стихии, четыре состояния души: земля, вода, небо, огонь.
— Зачем ты мне говоришь это, - простонал Иосиф, закрывая лицо дрожащими ладонями. – Это ересь! Это язык Сатаны!
Карлос кивнул и отозвался:
— Ты хочешь знать или шагать во мраке незнания?
Он хорошо понимал, что сейчас играет на простодушье своего друга. Есть третий путь – вера. Иосиф может, как и любой другой, шагать во тьме, не ведая дороги, на ощущение идущего впереди – либо того, кому доверился, либо того, чему поверил. Но Карлос не давал другу такого выбора, потому что сам уже не был готов идти первым…
Иосиф снова застонал, но не ответил. И Карлос продолжил, монотонно вбивая слова, словно гвозди в гроб:
— Учение Анимариев взято из природы, из того, что создано Творцами. Посмотри на воду. Она способна быть твёрдой, будучи льдом – это стихия Земля. Способна быть жидкой, растекаясь лужей – это стихия Вода. Когда же ты кипятишь её в котелке – она поднимается паром. И это – Небо. И кажется, что она не способна стать Огнём. Но это не так. Даже вода может вспыхивать и сгорать во мгновение, когда она стиснута огромным усилием и нагрета до невозможности. Так и человеческие души. Они остаются теми же, что они есть, но сильные чувства нагревают и нагнетают их, давая возможность перенестись с ступени на ступень. И когда поднимутся на уровень Огня – станут равны своим Создателям.
Карлос замолчал, утомлённо прикрывая глаза. В мастерской уже не было солнца, тень выползала из углов, заполняя пространство, будто живой зверь, дождавшийся возможности растянуть лапы. И только на стене, где висело распятье, по сочащейся крестовине, равной ваге над марионеткой, ещё гулял жаркий солнечный свет.
— Но род человеческий слишком велик и разрознен, потому не может одномоментно весь шагнуть в новую стихию, - утомлённо продолжил Карлос. - И анимарии искали и поддерживали те души, что находились в крайней, огненной стадии. Чтобы их восхождение поднимало и мир вокруг. Чтобы тьма смерти не забрала их раньше, чем они воспылают. Иногда для этого требовалось просто спасти или излечить тела, но подчас тела оказывались слишком изношены или смяты жизнью и тогда анимарии давали им новые тела – живые или не-живые, но с Источником силы способные стать полноценно живыми…
Жаркий мазок тепла скользнул по обнажённому деревянному тельцу ниже, словно ощупывая каждую жилу мёртвого кипариса и ища незримые ответы или невидимую дверь.
— Как? – прохрипел Иосиф, отводя взгляд. – Как мой сын может быть… таким?
— Ты когда-нибудь видел, как гусеница становится мотыльком? - спросил Карлос, не глядя на Иосифа.
Плотник молчал. В его глазах разливался боль и отчаяние. Та самая магическая смесь, на которой можно совершать низменные чудеса. Но если добавить каплю Любви… Если приправить щепоткой Познания…
— Гусеница создаёт вокруг себя нити. Тонкие, звенящие, золотые. Нити благих порывов души. Добра, света, понимания, доверия. Она создаёт самые теплые и добрые нити – ведь делает их для себя. А потом она оборачивается ими, создавая кокон, и замирает, будто её больше нет. Но внутри... – Карлос усмехнулся, - происходит нечто чудесное. Её плоть растворяется. Становится мостом между жизнью и смертью. А потом... она рвёт шелковые стены и выходит наружу уже иной. И от её красоты и силы мир вокруг расцвечивается. Он начинает любить, радоваться и даже серые пыльные травы у дороги мнят себя райским садом, когда на них спускается мотылёк… Анимарии называли людей, способных, как такие мотыльки, ещё при жизни стать на ступеньку выше, «золотыми сердцами». Потому что, прорастая, они становятся дверьми для всех остальных. Становятся тем источником, из которого мир жадно пьёт новую силу, делая новый рывок и на полшага, но приближаясь к своей цели возрастания.
Он опустил голову, и в его глазах вспыхнул золотой отблеск, что видели лишь посвящённые Анимарии:
— Твой сын - такая гусеница. Его душа готова к Переходу. К тому, чтобы перешагнуть в иное состояние бытия. Такие души редки. Они - мосты между мирами. Многим требуются десятки перерождений и десятки лет жизни, чтобы стать таким коконом. Чтобы научиться создавать вокруг себя не зло и проклятия, а тепло и свет. Твой сын достиг этого в столь юном возрасте!
— Это, - Иосиф сглотнул, глаза его повлажнели: - Это у него от матери… Она была…
— Я знаю, - мягко остановил Карлос. Он не был знаком с Марией, но хорошо понимал, что плотнику нельзя сейчас растрачивать на разговоры этой безумно дорогой капли искреннего чувства любви, возникшего из памяти. – Я знаю…
Иосиф кивнул, сдерживаясь, но по морщинам глаз побежала влага:
— Мой сын умрёт? – спросил он прямо.
Карлос покачал головой и механически положил руку на свой автоматон. Словно сам себя почувствовал одной из фигурок, вложенных в Золотой Сад своей музыкальной шкатулки.
— Душа вечна, - вздохнул он. – Мы не умираем, мы уходим. И возвращаемся к жизни, как игла, прошивающая полотно судьбы… Но возвращаемся уже в другом месте и с другой целью. Потому так больно расставаться живым с умирающими, а умирающим с живыми. Но все мы – и умирающие, и остающиеся жить - прощаемся не с мёртвым. Мы прощаемся со временем, которое никогда не вернётся. Лишь от этого нам больно…
Он пытливо смотрел на друга. Этих объяснений могло б хватить, чтобы остановиться в своём безумном стремлении. Но если нет… значит, возможно, он будет вынужден снова пройти по дороге, которую так боялся.
— Ты можешь…, - Иосиф вздохнул полной грудь и распрямился, будто идущий на эшафот герой, - ты можешь вытащить мою душу и вложить душу Никки в меня?
Прекрасное мгновение, когда мир вокруг Карлоса словно заполнялся неслышной другим музыкой – мелодией духовного подвига. Он буквально почувствовал, как душа друга мгновенно нарастив мощь своей любви, стала подобна облаку! Небесная душа… Ещё чуть-чуть – и Иосиф сам будет готов к Переходу!
— Увы, мой друг, - медленно покачал головой Карлос. – Без Источника это вряд ли удастся сделать хорошо и безошибочно. Ампутация души – сама по себе непростое дело. Если её провести нестерильно, то останутся артефакты в теле и расстроят рассудок Никки или приведут к отторжению души. Вложить душу в живое, прирастить на отрезанные связи – это ещё большая сложность… Боюсь, я уже не так хорош, как раньше, и взяться за такое, не имея Источника, я уже не могу.
— Но ты можешь сделать хоть что-то?! – простонал Иосиф, ломая руки и сгибаясь в три погибели, будто его избивала неведомая сила воплощённого страха. - Ты же Анимарий! - голос его сорвался на крик. - Ты же…
Он замолчал.
В мастерской, медленно заполняющейся тенями и прохладой, повисло безмолвие. И задрожал, затрепетал, растворяясь в гнетущей вязкой тишине, солнечный блик на бледной древесной коже куклы на распятье.
— Без Источника я могу только одно, - медленно сказал Карлос. - Перенести его душу в другой сосуд. И может быть… силой твоей любви. Силой его горения. Силой благословления его матери. Может быть…, - он зашептал, сам себе не веря, – этого хватит, чтобы неживое воплотилось в жизнь… Готов ты так рискнуть, друг мой?
Он посмотрел на плотника.
Иосиф стиснул широкие сухие ладони в кулаки и, зажмурившись, как шагая с обрыва в пропасть, кивнул.
Карлос утомлённо выдохнул:
— Сделай куклу из дерева. Совершенную. Живущую. Такую, в которую душа согласится вселиться. И сделай в ней полость для жертвы. Сделай всё как можно быстрее. Потому что душа Никки вряд ли будет здесь больше двух дней – её нити уже горят…
Сцена 5. Тарталья
Тени в тайной комнате для встреч с агентами кардинала вели себя странно. Они не просто ложились в углах, а стелились по стенам, как живые, цепляясь за резные дубовые панели, за складки тяжелых бархатных занавесей. Воздух был густ от запаха ладана и чего-то еще, сладковато-кислого, как испорченный мед.
Темнота здесь была не просто отсутствием света - она казалась живой, вязкой, как смола, наполненной шепотом греховных мыслей. Длинный дубовый стол, отполированный до черного жирного блеска, отражал не лица собравшихся, а лишь искаженные тени, казалось, не просто коверкая смертную оболочку живого, а показывая его духовную сущность, нелепую и уродливую в своей наготе. Стены, обитые темно-бордовым бархатом с выцветшими золотыми орнаментами, поглощали звуки, как опытные стражники, знающие цену лишнего слова, вырвавшегося на свободу. Над большим и жарким камином висел церковный символ, но не распятие, а пустая крестовина, словно душа уже покинула его, оставив лишь очертания.
Аличе Вольпе стояла посреди комнаты, небрежно опираясь на стол. Ее плотная тёмно-зелёная котта запылилась и пошла чёрными разводами по подолу, шнуровка фривольно разошлась над грудью, демонстрируя бледно-розовый край сорочки, тёмно-медные волосы обтрепались и роскошные пряди, уже запятнанные ранней нервной сединой, вылезали из-под шапочки-каля, но в глазах у наёмницы оставался всё тот же холодный блеск стали и золотой отсвет монет. И кардинал хорошо знал: Аличе Вольпе не отступает, не проигрывает и не предает. Она просто переключается на более выгодную сделку. Потому требовалось держать всегда для рыжей бестии хорошую подачку.
— Ваше преосвященство, - она отодвинулась от стола и медленно совершила глубочайший реверанс, словно бравируя не столько показательной преданностью, сколь возможностями зрелого тела. Пожалуй, если бы возникло желание, то можно было легко рассмотреть влажную ложбинку меж грудей – такую притягательную, такую сочную, словно умоляющую припасть к мужскому рту и утолить его жажду. Но желания не возникало. Тарталья хорошо знал, что эта женщина могла свести с ума многих мужей, и знал, чем это заканчивается – сам раньше неоднократно ставил силки на сильных мира сего, используя Аличе как сыр в мышеловке. И хотя сейчас она уже стала бесполезна в роли соблазнительницы, - хватало других, более юных, более смачных, более притягательных, - но всё ещё старая лиса оставалась хороша. И пройдёт не меньше десяти, а то и пятнадцати лет, прежде чем он упрячет её в какой-нибудь дальний монастырь, где очередная повесившаяся старая дева никого не удивит, или же она сама найдёт свой конец в выгребной яме, выполняя на задании грязную работу.
Аличе поднялась, смиренно сложив на животе руки и опустив глаза, будто прилежная послушница. И лишь бегающий острый взгляд выдавал её. Или кардинал Тарталья просто знал ей слишком хорошо, чтобы поверить?
— Я полагал, что ты придёшь не с пустыми руками, - поморщился Тарталья, располагаясь в кресле и удобно укладывая посох с навершием в форме черепахи рядом.
— Да, ваше преосвященство, - она сделала лёгкий реверанс: - Пока всё идёт, как ожидалось. Кукольник разворачивает театр на Молельной площади, где ему определили место меж костёлом и эшафотом. Для того нанял местных плотников, с Костяного переулка. Платит щедро, но требует сделать работу, не прерываясь на отдых, ровно к сроку, через два дня. Заплатил и местным малевальщикам и горлопанам – о его шпектаклях уже делают афиши и распространяют слухи по всем забегаловкам. У него с собой семь человек – все молчаливы и печальны, словно висельники. Его девка поражена меланхолией и почти не выходит из комнаты, которую он для неё снял в гостином дворе. Но девка изрядно фигуристая и на мордаху приятная, возможно, он привёз её подманивать наших знатных господ.
Аличе подобострастно улыбнулась, но Тарталья только бросил на неё стремительный холодный взгляд и продолжил постукивать пальцами по черепашьему панцирю на навершии уютно устроенного на коленях посоха.
Аличе склонилась, показывая покаянно, что осознала намёк, и продолжила:
— Остальные люди неприметные. Четверо зрелых мужиков – сноровистые, непьющие, от дела не отвлечёшь. Двое баб попроще, но такие же неразговорчивые. И пацан молоденький, смазливой и смешливо-улыбчивый, но с чужаками не говорящий. Пса ещё привёз кукольник. Чёрного, лохматого, изрядно высокого. Его все наши псы на Пасхальной улице перетрухнули – только выбежал с фургона, как наши шавки его побежали встречать, облаивать. Но стоило ему один раз к ним поворотиться – они хвосты поджали и брызнули по своим конурам. Даже псы с Котельной улицы, уж как не драчливы и суровы, а, его завидя, прячутся, а какие скулят да подвывают. Хотя он и не лает вовсе, и не бросается. Стережёт, вроде как цепной – от фургонов и сцены далеко не отходит, но цепи нет. Из чужих рук и мяса не берёт, на ласку не отвечает, и к хозяйскому добру близко не подпускает. А добра того - семь фургонов, гружёных скарбом. Там ткани всяческие, детали кукольные, краски, мешки с опилками и ветошью, катушки с верёвками и нитками – огромные, с голову размером! Ну и что для жизни требуется – одеяла, котлы, уголь да прочее. Ну и куклы – их целый фургон у него, уложенный под завязочку. Деревянные, глиняные да всякие другие.
— Всё? – холодный голос кардинала, наверное, мог бы бросить морозные узоры на чёрную полированную столешницу и бардовые стены.
Аличе улыбнулась, подшагнула к столу, чтобы опустить на него небольшой сверток и тут же снова отшатнуться и замереть в положении показательного послушания.
Тарталья медленно развернул ткань. Внутри лежал короткий обрывок нити. Не шелковой. Не льняной.
Золотой.
Когда он коснулся его пальцами, нить обожгла кожу, оставив красный след. Тарталья стремительно одёрнул руку.
— Он уже готовится, - сквозь зубы прошипел Тарталья и, чувствуя непреодолимое желание действовать, подскочил на ноги и стал расхаживать по комнате тайных встреч, жестко вбивая посох в пол, устеленный толстым ковром как раз на такой случай.
— К чему готовится? - Аличе приподняла бровь, удивлённо смотря, как кардинал мечется и хорошо зная – это не к добру.
Кардинал внезапно подошел к окну, закрытому тяжёлой и плотной портьерой – и от света, и от лишних глаз, и от чужих ушей, - и резко одёрнул её, пренебрегая собственным правилами. Выглянул в окно, сквозь цветовые пятна витража рассматривая улицу.
На площади уже появились вполне узнаваемыми очертания огромного театра: шатры черного цвета, с вышитыми на полотне звездами и дверьми, которые при ближайшем рассмотрении оказывались глазами; над уже сколоченным из балок скелетом сцены появилось ещё голое, не прикрытое полотнищами вешало с широким мостком, куда должны были восходить кукольники, а вокруг плотники торопливо устанавливали свежеструганные скамейки.
— Расскажи мне о нем. О каждом его шаге.
Аличе пожала плечами:
— После посещения сеньора Морозини он был занят только своим театром. Снял половину гостиного двора – смежные комнаты для себя и своей девки, ещё одну комнату для своих мужиков и одна для баб. Ещё в две комнаты кукол из фургона перенесли. И велил хозяину приволочь ему свежего масла для механизмов, воска и желтой краски.
— Желтой? – вскинулся кардинал.
— Ну да, - удивлённо отозвалась Аличе. – У него постановка называется «Благочестивое действо о праведном и мудрейшем правителе Золотого Города Иоафате и нечестивом чёрном царе Валтазаре», так уже на всех столбах написано. И всюду – жёлтой краской. Чтобы видно было. Ярко, красиво, от всего писанного отличается! - она пожала плечами.
— Да, - утомлённо вздохнул Тарталья. Объяснять этой дурочке, что каждый цвет в мире имеет свою ценность и своё значение, излишне. А уж о том, что цвета – лишь обозначения ступеней на высокой лестнице магических переходов – и вовсе бессмысленно. Эта пташка не взлетит выше своего представления о людских пороках и интригах столь приземлённых, что в них бурлит только плотское.
Но – желтый? Почему он? Если золотая нить вполне ясна и говорит громче любого слова о том, что анимарий готовится к обряду, то жёлтый – «грязная», приземлённая ипостась солнечного света – почему? О чём таком особом будет эта постановка?
— Кем она одобрена? – нахмурился он. Нет, не у обольстительницы и шпионки спрашивать об этом, конечно. Вырвалось!
Но Аличе лишь передёрнула плечами и отозвалась без паузы:
— О том в афишах сказано: обсерванты ордена святого Франциска благословили, - и с жаром перекрестилась.
Тарталья покосился на наёмницу. Её показное религиозное рвение вызывало отторжение. О том, как рыжая красавица может резать мускулистые шеи доверчивых юнцов, подслащивать ядом вино для пожилых ловеласов и выбивать табуретки из-под нервно пляшущих ножек юных соперниц, он хорошо знал. Такой ли осенять себя крестом? Символом света, символом вечности, символом застывшего в бесконечном ожидании выбора. Ему подчас казалось, что в этом есть злая ирония судьбы, что более всего тянутся к вере и надежде, даваемой ей, именно такие, запятнанные кровью души-палачи. Те же, кто духовно не соблазнялся лёгкой дорогой преступлений и не нуждался в искуплении, относился к вере и такой демонстративной религиозности, скорее, с неохотой. Но именно из-за того, что вера христова притягивала к себе грешников, обещая им за покаяние вышний рай, её символ с каждым прикосновением загрязнённых душ становился всё более грузен от крови. Это был ветер эпохи… Времена первых христиан, живущих общинами и неукоснительно соблюдающих заветы и хранящих в чистоте от скверны душевных грехов свои святыни, давно прошли. Вера переросла себя, как домашнее растение, перекормленное удобрениями и распластавшее свою крону над кадкой так, что даже павшая на цветы пчела, несущая пыльцу для завязи, заставит рухнуть его шаткую плоть, отрываясь от немощных, кургузых корней. Вера стала всеобъемлющая, всесжирающая и потому ей уже не хватало в питании светлых душ, чистых помыслов, ей требовалось пожирать и отбросы человеческого общества. И со временем стало ясно, что добывать их проще – не нужны ни мудрость, ни подвижничество, ни доблесть духовного каждодневного труда праведников! Достаточно дубины в руках жандарма, не простаивающей вхолостую виселицы на главной площади и изредка полыхающих костров с еретиками. Но древний мудрец сказал верно – «мы то, что мы едим». И вера, сосредоточившись на простой и доступной пище из душ людей неосмысленных или полных червоточин грехов, и сама начала преобразовываться, меняясь до неузнаваемости… И от этой, перерождённой веры, Тарталья уже чуял идущее зловоние…
— Какие куклы он привёз, удалось вызнать? – поморщился кардинал, снова отворачиваясь к окну.
— Да, ваше преосвященство, - с готовностью склонилась Аличе. – Небо мне благоволило и куклы я увидала лично. Сказалась служанкой и на гостином дворе…
— Избавь меня от подробностей, - зло скривился Тарталья. Каждый раз, когда кто-нибудь из агентов пытался доказать свою полезность, рассказывая, какую увертку или хитрость придумал, чтобы решить задачу, его болезненно передёргивало. Словно эти хитрованы-подлецы так, мимоходом, пытались втянуть и его в своё болото греховности!
Аличе снова склонилась, теперь уже показывая искреннее раскаяние – знала же о том, что кардинал не любит слышать о том, как сделано, только о том, что сделано…
— Куклы те обычные. Росту мне будут… - она задумчиво опустила глаза, и рубанула ладонью на уровне бедра: - По сих где-то. Деревянные сами, с металлическими шарнирами в руках-ногах. А морды – слеплены из глины и крыты конским волосом для правдоподобия. Я их без одёжек видела, но там рядом целый ворох всяких костюмов был. Думаю, что в них оденут да на потеху толпе выволокут в субботу.
Тарталья холодно кивнул. Для того он и кукольный театр. Странно лишь – многие в Ордене ни раз и ни два говорили, что Кара-Басай держит при себе кукол особого рода. Да только их никто ни разу не видел…
— Он встречался с Риккардо Морозини? – коротко спросил кардинал.
— Нет, ваше преосвященство, - склонилась Аличе. – Я помнила, что вы обратили внимание на это и сама лично присмотрела за этим. Вараввас не был допущен во внутренний двор и не видел юного сеньора.
Тарталья вернулся к столу, но не опустился в ждущее кресло, а завис над чёрной столешницей, опершись рукой. И стал задумчиво разглядывать белёсые тени от ладони, появившиеся на блестящей поверхности.
— Он умён, - поморщился Тарталья.
Аличе повела плечами, то ли поправляя сползающие лямки котты, то ли сбрасывая напряжение, и поинтересовалась:
— Это на руку, ваше преосвященство, или нет?
Тарталья сел, наконец, и пристроив посох на коленях, снова пригладил костяной панцирь на навершии. Аличе работала на него давно и потому хорошо понимала по его наставлениям – ум противника бывает не только препятствием, но и отличной возможностью. Главное не его наличие, а умение им пользоваться вовремя и в нужную точку. И подчас умные люди становились слепым оружием в руках кардинала!
Но сейчас… Тарталья задумался.
Морозини, конечно же, выцарапал анимария из Рима с одной целью - спасти сына. Риккардо слишком важен для него, слишком сцеплен с планами будущего правления. И немудрено – сам Морозини, конечно, совершенно не имел права на трон, да и жена его – старая и болезненная дама, взятая им в жёны сугубо из-за титула - не была очень уж высокого рода, чтобы претендовать на правление. Тайна же, которая так высоко подняла бывшего кондотьера над земным, бесхитростна и обыденна – он воспитывал внебрачного сына королевы. И что с того, что многие уже отмечали, что Риккардо очень похож на, казалось бы, приёмного отца? Что с того, что некоторые одарённые особо длинной памятью, припоминают, что Альдо был в охране королевы на её паломничестве одиннадцать лет назад? Что с того, что длинные языки пытаются злословить о том, что до сих пор королева благоволит к бывшему кондотьеру? Дело вовсе не в этом. А в том, что король дряхлеет. И скоро встанет вопрос о престолонаследии. И Ордин Доминиканцев, к которому относился духовник королевы, уже сообщил в Тайную Канцелярию Папского Престола о том, к чему склоняется чаша весов. У Риккардо оказывались очень нешуточные возможности. А Альдо стал бы при нём первым советником или даже – пути господни неисповедимы! – регентом. И, скорее всего – если успеть взять его под контроль, то и - одобренным Папой. Потому Тарталья хорошо знал, что без Риккардо у Альдо ничего не получится. Он нужен ему живым. И лютый кондотьер, острый меч Церкви, готов пойти даже на грех, чтобы вырвать юнца у смерти.
Он оборвал себя сам и резко открыл глаза.
Аличе стояла, вытянувшись в его сторону и вся обратившись в ожидание.
— Ему необходимо будет увидеть Риккардо Морозини, - коротко ответил Тарталья. – Хороший анимарий видит нити над человеком и душу его, словно нутро своей куклы. Потому требуется эта встреча. Он должен видеть, чтобы делать. Следи за ним!
И бросил на разделяющую их столешницу мешочек с монетами.
Ловкая бестия успела подхватить его прежде, чем он скользнул за край. И благодарно присела в реверансе, источая самую любезную свою улыбку:
- Ваше преосвященство!
Кардинал протянул руку, позволяя грешнице скользнуть жаркими губами по сухой коже, перегибаясь через столешницу. И кивнул, прощаясь. Пряча мешочек в складках котты, Аличе быстро ретировалась за драпировку, скрывающую дверь.
Тарталья утомлённо прикрыл глаза. И только теперь, в тишине, позволил себе сжаться в тени высокого кресла, будто тяжёлая мантия давила на плечи не только свинцом парчи, но и грузом новых сомнений.
«Кара-Басай Вараввас…»
Знакомое имя обожгло, как нечаянный глоток крепкого вина. Хороший анимарий, да. Но настолько ли хорош, чтобы заметить, какие нити уже опутали его самого?
Сцена 6. Визит
Аркино шёл, плавно раскачиваясь, будто всегда мечтал в шапито быть танцором. Наверное, глядя на его походку, местный сброд уже с утра придумал себе, что юноша привезён для любовной утехи, и только занимают себя вопросом – для кого-то из местных господ или для самого хозяина кукольного театра? Кара-Басая это забавляло. Будто, ещё и не пытаясь влиять на город, он уже сумел опутать его нитями, за которые только потяни - и всё случится по твоему слову! Он-то хорошо знал, что люди любят сами себя оплетать иллюзиями, множа их и усиливая слухами и сплетнями так, что лёгкого дуновения после хватит, чтобы овладеть их душами. А ещё он знал, что у Аркино после тяжёлой дороги, где ни раз и ни два пришлось тому поработать, разболтались шарниры. Но пока всё не досуг было подправить.
Вызов в ночи он предсказал заранее. Кара-Басай даже не стал снимать дорожное платье, дожидаясь, когда за ним придут. Сидел за столом, подправляя очередной марионетке лицо, делая его похожим на запомнившуюся рожу Альдо Морозини, но так, чтобы и самый придирчивый не смог ткнуть пальцем на то, чем именно в лице схоже, однако и никто не прошёл мимо сродства куклы и сеньора. И ждал. Лишь приказал Аркино быть рядом на всякий случай.
Дверь распахнулась без стука. И, конечно, меж ней и Кара-Басаем мгновенно оказался Аркино. Просто встал – тонкий, гибкий и жилистый, как канат, и улыбчивый, как дурак – но даже слепому стало бы ясно, что мимо него не пройти. Доверенный слуга сеньора Альдо Морозини слепым не был, да и дураком тоже.
Он замер на пороге, сгорбленный, словно всю жизнь привык пролезать в узкие щели. Его плащ, сшитый так, чтобы не шелестеть, обвивал фигуру, как вторая кожа. Без возраста лицо, будто вылепленное из старого воска, не выдавало ни мысли, ни намерения. Только разные глаза: один серый, как пепел, а другой мутно-голубой, - смотрели прямо на Кара-Басая, не моргая.
— Магистр Кара-Басай... - его голос был шепотом, но каждое слово звучало отчетливо, будто скребущийся по камню нож, - Мой господин рекомендует вам надеть плащ.
Кара-Басай удивлённо приподнял брови:
— Ночь так холодна?
— Ночь... - слуга чуть склонил голову, и свет свечи дрогнул на его скулах, - ...такая, какой её желают видеть могущественные господа.
Аркино фыркнул, но тут же затих, внимательно вглядываясь в каждое движение пришедшего. И по этому замиранию Кара-Басай безошибочно определил – человек, которого прислал Морозини, из доверенных слуг особого рода. Таких, кто знает, где закопаны все трупы противников хозяина и, если господин приказал, то таким человеком будет сделано любое дело, даже если придется перерезать горло собственному отражению в зеркале. Аркино таких насмотрелся за свою жизнь. И спешить или недооценивать не станет.
В воздухе повис запах мокрой шерсти, будто слуга Морозини только что поднялся из подземелья.
Кара-Басай отложил куклу.
— Ну что ж. Аркино, кажется, сеньор решил устроить нам... ночную прогулку по прекрасному городу.
Слуга не ответил, но его левая рука, чуть длиннее правой, непроизвольно сжалась, словно он хотел воспрепятствовать присутствию лишних людей. Но, когда Аркино двинулся к выходу, он без слов отшатнулся и отвёл глаза.
Тени Монтебелло в полночь казались гуще обычного. Они липли к стенам, будто вытекали из самого камня. Оплетали здания причудливым узором, словно искусная восточная вязь на рассыпающемся от времени пергаменте. В этой тени так легко было раствориться фигуре тонкого гибкого юноши. Вот только был – и словно испарился, сливаясь с чернотой меж зданий.
И тут же захотелось ускорить шаг, чувствуя спиной предвосхищение кровавой расправы, но Кара-Басай сдерживал естественный порыв, зная, что выдаст этим не только себя, но и Аркино.
И в этот момент слуга Морозини резко остановился и обернулся, вперив свой немигающий взгляд в него:
— Ваш слуга? От только что был тут… Он не идёт с вами?
— Аркино? – Кара-Басай усмехнулся, небрежно поправляя перчатку. - Он всегда там, где должен быть. Как и я.
Его голос звучал спокойно, но в глубине глаз горело холодное понимание. Аркино не просто так оставил его - он почуял слежку и отстал, чтобы устранить эту досадную помеху. И сделать это так тихо, что никто из спящих горожан даже не подумал бы выглянуть, чтобы позабавиться зрелищем и назавтра трещать о нём соседям. Нет, Аркино действует беззвучно. Возможно, прямо сейчас он уже прижал к стене одного из шпионов и сжимает его горло так, что хруст костей заглушается плеском воды в канаве, а второй, попытавшийся бежать, уже булькает кровью, насаженный на тонкий длинный нож…
Слуга Морозини замер, его разноцветные глаза сузились:
— Я не люблю неожиданностей, магистр.
— В этом мы схожи, - Кара-Басай усмехнулся: - И мой человек знает о моей нелюбви… - И тут же нахмурился: - Но ещё я не люблю тратить драгоценное время и, думаю, твой господин тоже. Не хочешь ли ты объяснить ему, почему мы задержались из-за твоей излишней бдительности?
Лицо слуги Морозини на миг дрогнуло - даже этого бесстрастного человека можно было пронять! А о крутом нраве бывшего кондотьера тут знали многие не понаслышке. Слуга резко развернулся:
— Следуйте за мной.
Но путь по городу был недолог. Вскоре, пройдя через узкие улочки, более подобные коридорам древнего жилища, они вышли к тёмному остову покинутого здания, где слуга Морозини провёл к двери в подземелье. И Кара-Басай сразу понял, для чего же ему предложили прихватить плащ. В таких сырых катакомбах и впрямь ночь покажется холоднее, чем на самом деле!
— Скажи-ка, - усмехнулся он, вглядываясь в темноту провала и вслушиваясь в тишину за спиной – не идёт ли Аркино? - Сеньор Морозини часто приказывает вести гостей через чёрный ход? Или только тех, кого боится?
Слуга Морозини не отозвался. Но упёрся взглядом ему за спину.
Кара-Басай покосился за плечо.
Аркин встал рядом, такой же дерганный и с дурашливой мордой, будто портовый гуляка, который влил в себя с утра чуть больше обычного и теперь ему жизнь кажется весёлой комедией. И только рукав его пёстрой, собранной из лоскутов разных тканей, куртки оказывался грузен от пропитавшей его крови.
— Ваш человек… неловко брился? – дипломатично поинтересовался слуга.
Кара-Басай пожал плечами:
— Главное, чтобы не сломал бритвы, - и шагнул вперёд, заставив слугу потесниться.
Темный проход лежал перед ним, как раскрытая глотка подземного чудовища. Слуга Морозини быстро обогнал и зашагал первым. Его сгорбленная фигура растворялась во тьме, лишь слабый отсвет факела дрожал впереди, будто болотный огонек, заманивающий путников в трясину. Воздух был спертым, пропитанным запахом сырого камня и кислой плесени.
Кара-Басай шел следом, и его плащ едва шелестел по влажным ступеням. За спиной он слышал легкие, почти неслышные шаги Аркино и тихий скрип поистёртых шарниров.
— Ты там не развались, — буркнул ему через плечо Кара-Басай.
Его начинала злить собственная глупость – нужно было не пустые марионетки готовить к представлению, а заниматься теми, от которых зависит собственная жизнь! Но упустил время – сам виноват.
Сзади раздался тихий голос Аркино:
— Постараюсь, маэстро.
Кара-Басай, скрепя сердце, предложил:
— Может, вернёшься?
Сам он бы ни за что не попытался идти обратной дорогой в катакомбах под землей, но хорошо знал, что для Аркино это не будет сложностью. Другое дело, что оставаться без него в замке не хотелось.
— Я иду с вами, - очень тихо отозвался Аркино, - А то вдруг сеньору понадобится... станцевать.
И оба ощутили, как со скрипом перчатки сжал кулак на древке факела слуга Морозини – тёртый калач, он явственно понял, что симпатичный юный гимнаст в труппе умеет не только ходить по канатам и смешить публику дурашливыми кульбитами, и уже прикидывал, как защищать своего хозяина...
Лестница уходила все глубже, ступени под ногами становились уже, неровнее, будто их вырубали в спешке. Стены сжимались, заставляя идти почти согнувшись, а с потолка капала вода, холодная, как слезы самого подземелья.
— Осторожнее, - голос слуги донесся из темноты, - последняя ступень обвалилась.
Когда минули и её, слуга открыл дверь в здание.
Их точно ждали – Кара-Басай это понял сразу по тому, что ни в одном из гулких коридоров, по которым их провели, они не встретили людей.
Слуга провёл в жилую, изрядно утеплённую и заставленную роскошью часть замка. И остановился перед тяжёлой дверью.
— Вас ждут одного, маэстро, - сказал он, стрельнув беспокойным взглядом по Аркино.
Но дурашливый служка даже не попытался лезть, он неторопливо подошёл к другой стороне двери, привалился, фривольно закинув ногу за ногу, и сделал мечтательно-идиотский вид, разглядывая потолок, утопающий в темноте. А Кара-Басай шагнул внутрь.
Комната Риккардо Морозини предстала перед Кара-Басаем как странный гибрид детской и склепа. Слишком высокий потолок, украшенный фресками с ангелами, казалось, давил на узкое пространство, где воздух был густым от ароматов лечебных трав. Пахло камфарой, полынью и розмарином – привычный набор для окуривания комнат больных и умирающих. Стены, обитые дорогим голубым штофом, потемнели в углах, будто впитывая болезнь мальчика.
Кровать с балдахином напоминала погребальные носилки: тонкие ножки оказывались почти не видны за спадающими простынями, шелковые занавеси, некогда белые, пожелтели, а кисти на шнурах походили на высохшие пальцы, сжимающие полог. Сам Риккардо лежал, утопая в подушках, его лицо было как восковая маска с синеватыми прожилками у закрытых глаз.
На столе у кровати стояли склянки с мутными микстурами, стойка-крест из черного дерева и нож для вскрытия писем, лежащий слишком удобно, будто им часто пользуются.
А вдоль окон и стен располагались куклы. Механические автоматоны и простые куклы - в солдатских формах разных отрядов, в платьях, в одеждах изысканных и простых. Разных размеров, разной работы. Кара-Басай даже на глазок определил тут с пяток работ известных мастеров, которым бы и сам не гнушался сделать заказы… И в том была скрытая ирония, что эти куклы окружали умирающего. Он, видно, полагал их своим войском, как и отец, ошибаясь – они больше походили на могильщиков.
И только потом, рассмотрев комнату, Кара-Басай смог заметить бывшего кондотьера, сеньора Альдо Морозини.
Хозяин замка стоял в самом углу, у портьеры, сливаясь с тьмой и замерев, словно сам стал куклой на это время. Его пальцы впились в спинку кресла, оставляя следы на позолоте.
Кара-Басай кивнул, что заметил хозяина, подступил к кровати и вгляделся в больного. Мальчик дивного возраста, когда только закончился первый десяток земных лет и душа только-только начинает расцветать мыслями и суждениями, готовясь вскорости обрести полное цветение буйной молодости, а за ней степенную зрелость плода. И в нём, как ни крути, а угадывалась королевская кровь. Не в чертах лица – в том он, видно, пошёл в отца! Но в тонком трепетании тончайших нитей, вьющихся над больным, словно дымы окуривающих благовонием ароматных трав. Но раз взглянув на них, Кара-Басай медленно покачал головой:
— Ваши опасения не напрасны, сеньор Морозини, - холодно сообщил он. – Мальчик умрёт в ближайшие три дня.
Бывший кондотьер кивнул и, схватив себя за горло, задушено просипел, будто за время своей былой военной жизни напрочь разучился говорить шёпотом и больше никак не мог умерить своего голоса, а только прижать его в самой гортани:
— Ты понимаешь, зачем тебя позвали… Сделай его живым!
— Живым? – усмехнулся Кара-Басай. – Но он ещё и не мёртв! Или вы, ваше светлость,… готовы своему сыну лично голову отрубить?
Морозини шатнулся вперёд, будто снова там, в Храме Анимариев, готовый к кровавой жатве и зашипел с необычайной яростью:
— Будет нужно, кукольник, и я отпилю твою голову! Мучительно и долго! И сделаю так, если не услышу нужного мне ответа! Мой сын умирает! И сейчас твоё дело – подготовиться к переносу его души. Ты сделаешь его живым и тем сохранишь свою никчёмную жизнь, анимарий!
Кара-Басай, словно не замечая, как у ноги бывшего кондотьера посверкивает оружие, наклонился над мальчиком, разглядывая пот на его лице. Пожалуй, это была не красная лихорадка. Не тот суровый недуг, который в последнее время часто поражал людей, не давая им и шанса на излечение. Нет, от неё сгорали иначе… И Кара-Басай прищурил глаза, вглядываясь в пустоту меж ребёнком и небом, рассматривая вьющиеся тонкими дымами нити.
Морозини не выдержал этой паузы и шагнул вперёд. Его тень упала на сына, скрыв на мгновение паутину нитей над мальчиком.
— Назови цену. Золото? Земли? Титул?
Кара-Басай медленно провёл рукой над телом мальчика, пробуя натяжение нитей, и задумчиво отозвался, так и не посмотрев на раздражённо играющего длинным ножом сеньора:
— Вы предлагаете мне то, что я могу взять сам. Без вашего соизволения.
— Тогда что?! - голос Морозини захрипел от необходимости сдерживаться. Будь сейчас он не у кровати сына – его рёв был бы оглушающ!
Кукольник повернулся к нему. В его глазах мерцало что-то древнее, что заставило бывшего кондотьера отступить. Но заговорил он медленно и тихо, даже печально, чем и вовсе смутил сеньора Морозини:
— Ваш сын умирает, ваша светлость. Но причина глубже, чем чудится вам и вашим лекарям…
Морозини несколько мгновений молчал, а после выдохнул потрясённо:
— Яд?!
Кара-Басай тоскливо покачал головой. Яд – это так просто. Это так банально!
— Нет, ваша светлость. Вашему сыну разрушили духовное сочленение. Его душа искалечена и ищет выход. Даже со здоровым телом, она покинула бы его по собственной воле, пережгя нити, связывающие её с ним. Но тело действительно больно, хотя и не смертельно…
— Духовное сочленение, - хмурясь, повторил Альдо Морозини и замотал головой, будто так можно защититься от липкого понимания, паутиной наброшенного на сознание!
— Да, - усмехнулся Кара-Басай, - трудно это осознать, считая душу всего лишь вложением света от Господа… Но наша жизнь сложнее.
Он нахмурился и прошёлся взглядом по склянкам, стоящим на столе. Стал поднимать одну за другой, принюхиваясь к содержимому и рассматривая жидкости в неярком лунном свете.
— Душа – есть тело, но тело, сотканное светом. И этот свет неоднороден и не однонаправлен, как чудится. Он сложно переплетён и местами ярче – это органы души. У каждой своё значение и цель. Перезрение – орган духовного видения, позволяющий различать скрытые смыслы и высшие истины. Совестилище очищает внутренние духовные потоки от эгоизма, лжи и злых намерений, сердцевина преобразует внешние впечатления во внутреннюю силу и обратно, а щитовина распознаёт и отвергает ложные идеи, разрушительные убеждения и сохраняет истинные. Есть много органов… Только их единение в полной гармонии даёт нам душу чистую и здоровую. И, как и тело земное, душа подвержена хворям, может быть искалечена или обессилена тяжким бременем жизни. Тогда её существование делается для неё невыносимым, и она может…
— Умереть?! – ужаснулся Альдо Морозини, снова нервно хватаясь за гортань. – Душа?! Вечная?!
Кара-Басай пристально взглянул на него и отставил последнюю склянку, наставительно поднимая палец:
— Божья милость огромна, ваша светлость! Бог не допустит существования души в вечности страдания лишь по причине её хворобы или полученного увечья!
— Что ж… ? - пробормотал сеньор Морозини, отводя взгляд.
— Душа уходит и перерождается, отбыв свой срок в небесном чертоге, где лучшие целители неба её восстанавливают для возвращения, - вздохнул Кара-Басай, - но происходит это очень-очень долго… Тело – скоротечно, а потому и легче поддаётся исцелению. Порезал палец – и гляди! – через пару дней на этом месте только едва заметный след! Но душа вечна, ваша светлость. Порезанная душа истерзанным светом будет исходить в мир долгие века…
Альдо Морозини утомлённо стиснул виски пальцами и выдохнул:
— Я хочу, чтобы мой сын жил. Излечи его душу в этом теле. Или излечи и вложи в новое! Или просто вложи и останови – я найду тех, кто излечит…
Кара-Басай глянул на него ровно. Пожалуй, бывший кондотьер нравился ему таким – жалким, просящим, внезапно осознавшим, что не всё в мире поддаётся натиску меча и оклику плети. Да, его душа была надолго поражена остудой, так понизившей её возможности. Но стремления помочь ей выбраться из пут заболевания Кара-Басай не испытывал: любой истинный целитель, будь то лекарь душ или знахарь земного тела, хорошо знает, что Господь накладывает свою печать болезни не для того, чтобы её сковыривали, обнажая горение нутра, а для внутреннего преобразования. И не во всякую рану стоит погружать пальцы.
— Для того здесь столько кукол? – поинтересовался Кара-Басай.
Альдо Морозини растерянно огляделся и облизал губы, хмурясь:
— Нет. Риккардо люби…т… кукол.
Кара-Басай физически почувствовал, что бывший кондотьер чуть не сорвался в отчаяние, чуть не сказал о сыне в прошедшем времени. Но тут же, взяв себя в руки, сеньор Морозини, встрепенулся:
— Но, если какая-то из них подходит – бери! Или скажи, у кого заказать нужную?
Кара-Басай скользнул взглядом по игрушкам. Возможно, среди них и есть те, которые были близки сердцу Риккардо когда-то. Возможно, они бы даже подошли, обнаруживая сродство материалов. Но он не был готов рисковать.
— Пусть разроют старые могилы и наберут костей, - холодно сообщил он. – Пусть берут только кости мальчиков и мужчин, погибших в зрелые лета, а не стариков. Не берите кости из могил тех, кто погиб от болезней – только от тех, кто умер скоропостижно. Не берите черепов и не используйте костей, уже разрушающихся. Костей нужно много. Треть веса юного господина! После пережгите эти кости и измолотите, создав белую мертвую пыль. Подготовьте мне три части костяного пепла, четыре – каолина и две – камня полевого. К ним соберите чистую воду из самого высокого источника в вашей земле. Приготовьте это за самое краткое время. Если не успеете до того, как душа покинет его – я не смогу вам помочь…
И, не дожидаясь ни ответа, ни разрешения покинуть замок, он развернулся и тяжело зашагал к выходу. Предстояла работа. Ожидаемая, но более сложная, чем предполагал. И ещё. Внутри разрасталась тревога – то, как искусно была нанесена травма душе Риккардо, намекало, что здесь, в этом прекрасном городишке, он не единственный анимарий. И, возможно, придётся побороться за нити в руках…
Сцена 7. Маргарита
Комната в тихой гостинице «Три Палладина» была просторнее, чем у других постояльцев и за неё хозяин брал оплату серебром. Но даже эти вливания в хозяйский кошелёк не делали её роскошной. У дубовой двери с железными накладками, стоящими тут больше для вида, как демонстрация богатства, чем защита от воров, висел кованный подсвечник в форме большой лапы дракона. Обильно политый старым воском, он производил впечатление тягостное, будто кожа ящера покрылась бородавками и волдырями от неизвестного недуга. Каменные стены, когда-то тщательно покрашенные известью, со временем пожелтели и местами намокли до тёмных пятен. И Маргарите было даже занятно разглядывать их, узнавая в расплывшихся темных мазках что-то знакомое. Вот то похоже на молящегося монаха, это – на воина, врывающегося в дом, а тут – на бьющуюся в припадке женщину… Пол был собран из добротных досок – они даже почти не скрипели. Лишь возле окна, куда подчас, видимо, проливалась вода затяжных весенних ливней, доска подгнила. Но видно, ещё не настолько, чтобы содержателя гостиного двора раскошелить на её замену. Окно с деревянными ставнями, в рамах которых был аккуратно растянут тонкий пергамент, натёртый воском. Днём он пропускал достаточно света, чтобы комната казалась тёплой и ласковой, но всё-таки немного затемнённой от жаркого солнца, а ночью желтел и в свете уличного фонаря чудился снятой с неизвестного существа кожей – так много морщин на нём проявлялось. И здесь стояла кровать с балдахином, словно для знатных господ! Наверное, именно ей так гордился хозяин двора, потому что занавеси были добротно прокрашены в глубокий вишнёвый цвет. Хотя и не шёлк, конечно…
Большой стол посреди комнаты, мог, наверное, вместить компанию друзей или добродетельную семью какого-нибудь купца. Но Маргарите одной за ним было слишком много места. Так, что она предпочитала ютиться возле постели, с самого краешка, где у стены стояли сундуки с их добром, которые послушные слуги перенесли от фургонов. Она даже изредка опускала ладонь на крышку одного из сундуков, прислушиваясь к ощущению в пальцах. Дерево чудилось сродственным, кусочком дома, которого у неё больше не было. А вот дотрагиваться до потемневшего от времени медного таза для умываний, стоящего на тумбе в углу, ей совсем не хотелось – один раз тронула, и пальцы обожгло старой памятью.
И хотя комната была самой большой в гостинице, но Маргарита всё равно чувствовала себя в ней, как в клетке. Впрочем… она теперь везде чувствовала себя так. Дело вовсе не в том, что находится вовне – сад, дом, карета, гостиный двор или роскошные покои дворца. Клеткой была её нынешняя жизнь. Клеткой была она сама.
Она подошла к окну. Кара-Басай, уходя с утра, снял рамы, чтобы комната продышалась с ночи, наполнилась ветром и солнцем. И теперь можно было свободно смотреть на мир вокруг. Тем более, что их временное жилище находилась на втором этаже и в окно можно было рассматривать мощёную улицу, шагающих людей и катящиеся повозки. Но в середине будничного дня здесь, вдалеке от главных улиц, лишь изредка можно было заметить пешехода или экипаж. В остальное время в воздушном коридоре из высоких стен домов, тесно сжавших вьющуюся улочку, гулял ветер и переносил обрывки бумаги, опилки или солому. Что настраивало на меланхолию. Чёрную ли или белую – в этом Маргарита даже не пыталась разобраться.
Она прижала ладони к подоконнику, чувствуя под пальцами шершавую древесину. Ветер шевелил пергамент на неснятой панели, и сквозь его желтоватую дымку улица казалась выцветшей гравюрой. А другая сторона – открытая – чудилась полотном умелого художника, сделанного в цвете. Правда, цвета были пыльные, будто картина долго висела в дальнем углу, забытая нерасторопной служанкой.
Взгляд медленно бороздил волны мостовой - каждый булыжник казался горбиком волны, а все вместе - морем родной Фамагусты, когда осенняя прохлада вуалью северных ветров сковывает воду, делая её лениво-медлительной и торжественно-равнодушной. Такой она была в тот день, когда последний корабль с беженцами покидал гавань, оставляя на берегу осколки разбитых надежд и брошенные дома тех, кто спешил выжить, избегнув встречи с жестокими мечами крестоносцев…
Она вдруг осознала, что стоит, вытянув шею, как та девочка двадцать лет назад, всматривавшаяся в горизонт в надежде увидеть парус спасительного судна.
Но судна не было, да и не могло быть. Из этой клетки не уплыть ни одним кораблём.
Но взгляд скользил, взгляд бороздил просторы, в мечте по прошлому, в мечте по свободе… Вдруг что-то синее мелькнуло внизу. Она замерла и всмотрелась, до лёгкой дрожи пальцев вцепившись в подоконник. У самого крыльца гостиницы, на краю мостовой, лежали цветы. Не роскошные тюльпаны, не гордые розы, а скромные полевые цветы, имя которым она успела подзабыть. Их синие лепестки казались похожими на капли чернил, пролитые на камень, а на коротеньком гибком стебле держались острые мясистые листики насыщенно зелёного цвета. Такие обычно сажают на кладбищах, чтобы они, как живые ковры, укрывали мертвецов.
Всего мгновение тишины внутри, и она внезапно очнулась уже на лестнице, ведущей вниз, из гостиницы. Остановилась, испугано дрожа и не понимая – зачем и куда идёт. Ведь ей не нужны цветы.
Но словно кто-то неведомый, огромный, как само небо, успел протянуть к ней свои нити и заставил стать марионеткой странного желания, дикой причуды!
И, совладав с собой, она быстро спустилась вниз и выбежала на улицу, испуганно оглядываясь.
Уличный ветер ударил в нутро, в котором тихо покоились связующие её с миром «живые вещи», и после спертости номера ветер улицы показался слишком резким, слишком настоящим. А пальцы сами потянулись поднять цветы. Лепестки были холодными и чуть влажными, будто их только что вынули из воды.
Маргарита огляделась. Улица перед гостиницей оставалась пуста: ни торговцев, ни детей, ни даже бродячих собак. Только где-то вдалеке скрипела телега, но звук растворялся в гулком ветре.
Вернувшись в номер, Маргарита снова села на край кровати и разложила цветы перед собой. Они… пахли. Да, они пахли! Чем-то неуловимо знакомым, но настолько забытым, что страшно было себе признаваться в узнавании. Три венчика - один побольше, два поменьше. Словно… семья?
Она провела пальцем по лепесткам, и вдруг замерла.
Узнавание заставило дрогнуть нити внутренних струн, и в груди чаще затрепать маленькую стеклянную половинку колбы песочных часов, разбитых и запаянных, чтобы песку не было куда высыпаться.
— Мама.
Голос прозвучал не в ушах, а внутри, будто её деревянная грудь на миг стала полой, как звуковое лоно старой лютни.
Маргарита отпрянула. Цветы пахли.
Не землёй, не весной, не ароматом букета, а...
Молоком?
Маргарита прислушиваясь к неожиданным ощущениям в теле. Она давно – уже очень давно! - не чувствовала запахов. В её устройстве Кара-Басай не предусмотрел этого, столь много сил отдав внешней красоте и возможностям тела, забыл о такой малости! Вначале, она помнила ещё, как предметы, предстающие перед взглядом, оживляла память, наделяя воспоминанием ароматов и вкуса. Но со временем, год за годом, память истёрлась. А многие запахи и вкусы того, что не использовалось в жизни, она и вовсе забыла. Но сейчас к ней на мгновение будто вернулась чувство молока… Солёно-сладко обжигающего губы и почему-то дающее ощущение тяжести и сдавливания в грудях.
За дверью послышались шаги. Она быстро сгребла цветы в ладонь, испуганно оглядываясь в поисках удобного для них места. Но в комнате всё было слишком открыто к взгляду! И она так и осталась с цветами в руках, спрятав голубые глазки в неплотно собранном кулаке.
Клетка показалась теперь ещё теснее.
За дверью послышались шаги - тяжёлые, с металлическим призвуком. Кара-Басай.
— Мне сказали, что ты выходила? - он стоял на пороге, и щурился с дневного света в полумглу, лежащую в комнате.
— Да, - ответила Маргарита, разглядывая свои сжатые в кулак пальцы. На них осталась синева, как от чернил или от синяков.
Кара-Басай замедлился, словно внезапно попал из воздушной стихии в водную, и стал угловатым, будто перед ней снова был тот неловкий и неуверенный в себе молодой человек, с которым она встретилась двадцать два года назад в Фамагусте.
Он растянул на могучей шее стягивающее её резное оплечье и скинул надоевший капюшон. Задумчиво пригладил широкую бороду, рассматривая комнату, будто рассчитывал увидеть здесь лазутчика или подзабытую когда-то вещь. И, пройдя до стола, опустил на него глухо клацнувший содержимым мешок.
— Ммм. - Кара-Басай почесал кулак, будто заправский вояка, ненавязчиво показывающий свою удаль, и тут же смущённо кашлянул и ласково спросил: - Что побудило тебя, Марго?
А ей послышалось иное. Что «пробудило» тебя. Словно она не была жизнью-в-неживом, не была сырьевым материалом, едва опылённым духом жизни, не была тем, чему невозможно пробудиться! Будто пробуждения её от спячки смерти он ждал всё это время. А она спала и не слышала…
Маргарита утомлённо отвела взгляд. Говорить не было ни сил, ни желания.
Кара-Басай понял.
Раздражённо передёрнул плечами и, зло фыркнув, зашагал к угловому шкафчику, на котором стояла початая бутыль вина, начатая ещё с вечера, когда он ждал гонцов от Морозини.
— Ты знаешь, что смешно? – его голос стал снова знакомым, грубым и сильным, будто это в его широкой груди когда-то вырезали глубокую полость, теперь на каждый звук способную дрожать, словно резонатор огромного музыкального инструмента, - Я понял! Морозини боится.
Маргарита закрыла глаза.
Захотелось не видеть, не слышать, а осязать. Впервые за последние годы её снова коснулся запах. И хотя теперь она его уже не ощущала, но пыталась вернуть крохи внезапно её накрывшей воспоминанием памяти. Она втягивала воздух жадными ноздрями, бережно удерживая в ладони цветы – они почти скрывались за её пальцами, будто сердце за грудной клеткой. Но вместо запаха, который так взбудоражил её, ощущалась теперь иное – кислая прелость вина, сырая горечь сырости и что-то горькое — может, порох, может, страх. Быть может, этот запах принёс с собой Кара-Басай, ведь его плащ был забрызган грязью так, будто он шёл через поле боя, а не по вымощенным улицам Монтебелло?
— Боится, что его сын умрёт? — спросила Маргарита, не оборачиваясь.
— Боится, что он не умрёт!
Маргарита покосилась.
Он вытащил из мешка и швырнул на стол свёрток. Из его грубой ткани проступило что-то твёрдое и угловатое. Когда узел развязался, Маргарита увидела детский башмачок, поношенный, со следами зубов по верхнему краю. То ли ребёнок, будучи младенцем ещё, у которого чешутся десны, закусывал и мусолил, успокаивая мучительный зуд во рту, то ли, когда подрос и башмачок стал не нужен, он затерялся и хозяйские щенки уволокли его, чтобы играть во дворе…
— Это для куклы?
— Для связи, - Кара-Басай схватил кувшин с вином и отпил прямо из горлышка, не замечая, как капли стекают по подбородку. - Душа цепляется за вещи, как пьяный за фонарный столб. И чем более глубинно воспоминание, тем крепче будет эта связь.
Маргарита подняла башмак. Кожа была тёплой, будто только что снятой с ноги. Где-то сейчас мальчик, этот Рикардо, метался в жару, сминая в дрожащих ладошках простыни, а его детский башмачок уже стал инструментом в чужом ритуале.
— Ты будешь исцелять его? - спросила она.
— Я буду переносить, - в его голосе была усталость и забота дня. - Как тебя.
В дверь заскребли когти. И в маленькую щель проёма просунулся чёрный нос. Почти беззвучно тень пса скользнула по стене. Это Артемио пробрался в комнату, дождавшись хозяина. Он подскочил, механически виляя хвостом и ткнулся лобастой головой Кара-Басаю под колено. Было видно, что его шкура лопнула у хвоста, и сквозь щель виднелась тьма, густая, как дёготь.
— Всё хорошо, всё хорошо, - успокаивающе забубнил Кара-Басай, наклонившись и почёсывая большое кудлатое ухо. – Аркино справился…
Пес извернулся и лизнул хозяйскую руку. И тут же, словно выполнил обязанность или необходимый ритуал очищения совести, тенью скользнул к Маргарите и улёгся у её ног, навалившись меховым боком. Холодный, как и должен быть голем.
— Этот мальчик… он умрёт? — спросила Маргарита, гладя пса между ушами.
— Все умирают, - вздохнул Кара-Басай и отвернулся, занявшись своим мешком.
А Маргарита несколько мгновений пыталась понять, откуда эта боль в душе. Словно растрескалась её кукла внутри, в самой полости, и острой щепой вошла в колбу песочных часов, заменившую ей сердце.
— Конечно, мальчик умрёт, - вынимая по одной вещи из мешка, ворчал Кара-Басай. – Его духовные жилы так подрезаны, что шансов ему не оставили! Я даже удивлён был, что он вообще дожил до моего прибытия. Тот, кто это сделал, явно учился этому там же…
И внезапно остановился, бросив очередную будущую «привязку» на столешницу. Замер, задумчиво глядя куда-то в стену. Так, что Маргарита на миг подумала, что он и сам стал големом – остановился, как только потерял смысл делать вид, что живой. Но Кара-Басай обернулся и посмотрел на неё внимательно:
— Так зачем ты выходила? – медленно спросил он.
И в этот раз было видно, что ему важен ответ, словно потерянный фрагмент мозаики, которую опытный анимарий собирал в своей голове из разрозненных знаний.
Маргарита молча протянула к нему кулак и разжала пальцы.
На ладони лежали, уже теряя дивную свежесть, цветы такого же синего цвета, как были в её воспоминаниях волны родного моря…
Кара-Басай подошёл, протянул руку и… не взял. Лишь тронул цветы, хмурясь и вгляделся в них тех знакомым взглядом магистра, который пронзает мир, видя перед собой не людей и предметы, а только возносящиеся от них ввысь нити.
— Кто дал тебе их? – он так и не рискнул прикоснуться.
— Никто. Они лежали на мостовой, - мелодично пропела она. Почему-то хотелось прижать ладонь к груди и качать цветы, словно в колыбели. И петь им. – Их потеряли. Я нашла.
Кара-Басай смотрел на неё напряжённо и внимательно.
— Нравятся? – медленно спросил он.
Она не ответила.
— Раньше ты любила шафран, - вздохнул он. – Я по весне искал у купцов самые свежие, самые яркие. А осенью находил засушенные, но не потерявшие цвет… А это…
Маргарита качала на ладони цветы и чувствовала, как лицо сводит от бездумной попытки улыбаться.
— Что – это?
— Винки, - он присел прямо на стол и как-то сразу стал похож на уставшего старика. – Их сажают на могилах…
— Винки, - всё-таки улыбнулась Маргарита. – Мне нравится. У меня красивая могила.
Лицо Кара-Басая передёрнулось, и он стремительно отвернулся.
— Больше не выходи, - внезапно резко приказал он. И тут же поправился: - Одна. Бери Аркино или Артемио.
— Зачем?
Ей было всё равно. Она и не собиралась выходить. Ведь такие чудеса, как синие цветы, пахнущие молоком и заставляющие глупо улыбаться и слышать где-то под грудью забытую мелодию, вспоминая её строка за строкой, вряд ли способны случиться дважды!
— Здесь, в городе, - он задумчиво пожевал губы, явно в сомнениях, стоит ли говорить ей что-то важное, но неприятное: - Есть кто-то ещё…
— Кто-то ещё...
Это была давняя игра. Он говорил – она служила его эхом, выуживая слово за словом. Иногда, потому что нужно было услышать всё, но чаще – потому что ему нужно было сказать всё…
— Кто-то, кто держит нити, - буркнул Кара-Басай, отворачиваясь. – И он умеет их обрезать…
Сцена 8. Кукла
Распятье на стене, казалось, дрожало, будто человек, прибитый к перекрёстку так и не сделанного выбора, пытался освободиться от железных гвоздей чужой воли и собственной ответственности, и рвался, рвался, трепеща каждым мускулом древесного волокна. Но Иосиф хорошо знал, что это видение - отзвук происходящего в его собственной душе, а тени распятья, сделанного с любовью сыном, всего лишь теребят, не поделя меж собой, лунный свет, заглядывающий в широкие окна лавки-мастерской, и огонь лампады, метающийся над верстаком.
Иосиф не помнил, когда в последний раз чувствовал такую пустоту. Его руки, привыкшие вырезать сложнейшие узоры, теперь дрожали над заготовкой, наскоро сколоченной из лучших гробовых досок, предназначенных домовинам знатных господ. На верстаке, едва помещаясь, уже лежала фигура, вырезанная из стиснутых и спаянных разных древесных слоёв. Тут и нежные волокна самшита, и глубина цвета черешневых вековых стволов, и лаконичность колец могучего кедра и ласковый свет буковой доски. И теперь, когда наступала пора уже задавать не общие очертания человеческой фигуры, а вырезать черты, Иосиф заколебался – не так это просто, ведь каждое дерево требует к себе особой ласки: какому-то нужна жесткость руки, а какое-то от подобного не даст забуриться в себя резцу, а скинет его, поведя по волокнам. А черты нужно наносить, проходя резцом где вдоль, а где поперёк всех слоёв! И обычная, казалось бы, работа и так давящая на сердце ношей печали и долга, становится вовсе запредельно сложной!
— Кукла должна быть похожа на него? - спросил он, приноравливая руку к очередному резу по заготовке.
Карлос, только что вошедший с заполненным мешком и автоматоном на лямке через плечо, покачал головой:
— Она должна быть им. Не копией. Не изображением. Ты должен вырезать не куклу - а саму душу своего сына. Таким, каким ты его знаешь. Каким ты его видишь во снах…
Иосиф задумчиво погладил древесную грудь куклы, смахивая с неё налипшие опилки. В его снах сына не было. Часто вставала перед ним жена, Мария, но сын… Почему-то никогда. Может быть, потому что его всегда хватало рядом во время бодрствования? Но сейчас это только создавало дополнительные препятствия. Не так легко было вообразить – как же должно выглядеть древесное тело родной души.
В углу мастерской, где раньше, во времена прекрасные, осенённые полноценностью семейной жизни, возилась с пряжей или кружевами Мария, любящая быть с мужем, теперь стоял музыкальный автоматон и возле него колыхались тени. И Иосифу казалось, что там сидит женщина в голубом платье. Она смотрит за его работой, как раньше. И улыбается задумчиво и загадочно, словно благословляя его резец. И это спасало его от сомнений…
Он стиснул зубы, углубляясь в работу. И лишь изредка бросал взгляд на Карлоса. Время торопило, и он не мог дать себе и минуты отдыха, чтобы отойти и проведать сына, или помочь другу с приготовлениями. Всё взял на себя бывший анимарий. Впрочем, бывший ли?
Его руки так мастерски быстро и точно трепетали над телом мальчика, врачуя его душу, уже поражённую недугом безнадёжности и опустошённости, что возникало сравнение с самым лучшим резчиком, из всех, кого видел в своей жизни Иосиф – такая же сосредоточенность и уверенность в каждом резе! А уж как спокойно и легко задышал Никки после этого врачевания, он услышал и сквозь прикрытую дверь, убедившись, что лечение достигло своей цели.
А после Карло и давал мальчику какие-то настойки, и втирал мази в иссыхающее тело. И промакивал пот. И смачивал губы.
А вот теперь, придирчиво оглядывая, выкладывал из принесённого мешка странные вещи, вызывающие в старом плотнике чувства равные тем, что потрясают человеческую душу, только что полную веселья и будничной суеты и внезапно спотыкающуюся о видение плывущей навстречу на чьих-то плечах домовины. Вроде не касается это тебя, вроде проходит мимо. А опаляет, как огонь причастия.
— Что ты принёс? – тихо просипел Иосиф, не отвлекаясь от работы. – Для чего это?
— Составляющие для связи нового тела с его душой, - задумчиво отозвался Карлос и, приподнимая каждый предмет и подбрасывая на руке, словно оценивая вес для будущей работы, начал перечислять: - Дверца от сломанной птичьей клетки, чтобы душа не чувствовала себя в заточении, но помнила, что уйти может в любой миг. Клубок ниток, распутанных слепой старухой, потому что они уже знают дорогу в темноте. Угли из печи богадельни, где мы с тобой встретились, ведь они хранят тепло тех, кто уже ушёл. Крыло мотылька, пойманного между оконными рамами, словно душа между мирами. Стеклянный глаз от куклы странствующего фокусника, чтобы новое тело видело больше, чем обычные люди. Обгоревшая страница библии, ведь Никки ценил божье слов, а здесь буквы съел огонь, но пепел-то помнит все. Коготь ворона, ведь эта птица всегда сумеет упредить от беды. Гвоздь из гроба, потому что он знает, как держать границы между мирами… И…
Карлос замер, доставая последнее – цветок с лепестками, подобными каплям чернил на тонкой длинной ножке с остроконечными зелёными листьями.
— Это…
Рука Иосифа задрожала, и он опустил резец. Горло перехватило, будто кто-то большой и страшный стиснул её в костлявой руке.
— Винки-могильницы, – тихо просипел он. - С могилы Марии.
Карлос лишь кивнул, осторожно смешивая синие лепестки с угольками из богадельни.
— Она будет охранять его с той стороны.
Тень за окном дёрнулась, будто кто-то невидимый резко отпрянул. И снова заколыхалась-забилась от бессилья сосредоточенье света и тьмы на распятье.
— Это всё? – прохрипел Иосиф, с недоверием и испугом смотря на заставленный стол.
— Нет, - покачал головой Карлос. – Нужны ещё составляющие!
— Сложные? – ахнул Иосиф. – Их тяжело найти?
Карлос вытянул откуда-то из-за спины нож и подступил ближе.
— Нет, - печально улыбнулся друг.
Иосиф, вдруг поняв, выпрямился и, косо улыбаясь, протянул руку – бери крови, сколько потребуется!
Но анимарий покачал головой и указал глазами:
— Кусок твоего рабочего фартука, пропитанный потом и стружкой, чтобы Никки навсегда помнил и знал, где его дом.
Иосиф не успел ответить – Карлос стиснул в руке подол измызганного кожаного передника и с усилием налегая ножом, срезал с него угол. И пошёл к столу, разглаживая в ладони новый компонент.
— И нужно что-то, что будет напоминать о матери, - задумчиво сказал Карлос. – О живой. Не о мёртвой. Быть может, осталась хоть пуговица с прижизненного платья, которую она потеряла под кроватью, а вы однажды вымели оттуда или ты после уже нашёл в её сундуке и всё не решался пришить к своей одежде?
Иосиф замер, до боли в ладони сжимая резец. И вздохнув так, что закрылись глаза от потока, бьющего в ноздри, тихо ответил:
— Там, на сундуке… голубой…
Карлос принёс сам. Нежно-голубой воротник-кружево, так и не законченный Марией. А с ним – клубок недовязанных ниток. Выложил на стол и осмотрел внимательно сверху.
— Это не просто вещи, - сказал он. – Но это и не гвозди, которыми можно прибить душу к телу – оно не гроб, а душа – не покорная мёртвая сущность! И не оковы, ведь мы не можем запретить душе уйти или сгореть без остатка в собственном пожаре. Но мы можем звать, можем любить, можем прощать и обещать вечное прощение… И эти вещи – залог нашего понимания и бережной нежности. Это дары наши. То, что будет держать его здесь, пока душа не приживётся. То, что будет звать и будить память и долг. То, что лучше всяких слов скажет о том, что он нужен здесь. Нужен такой, какой есть…
Он поднял взгляд на незаконченную куклу.
— И то, что поможет душе найти дорогу обратно, если...
— Если что? - прошептал Иосиф.
— Если она захочет уйти.
В углу комнаты, где лежал Никко, словно прошлась тень. И то ли голубым, то ли золотым цветом повеяло, словно туманом.
Он снова взялся за резец, ловя себя на странном ощущении, чуя, как из гробовщика, создающего вместилище для человеческого финала, превратился в творца, созидающего человеческое начало. И это было так невероятно тяжело и возвышенно – чувствовать себя отцом одного и того же сына дважды.
Когда первые рассветные лучи побежали по стенам, пятная розовыми и рыжими брызгами крышки поставленных стоймя перед продажей гробов, Иосиф провёл резцом по кукле в последний раз. И погрузив в лоно груди руку, он выволок наружу горсть жёлтых опилок, подобных тонким пластинкам сусального золота в утреннем свете. Слоистое дерево открыло утробу с тихим шелестом, будто нехотя раскрывая объятия. Там, в груди, теперь было углубление - не рана, а врата, достаточно широкие, чтобы вместить все те странные дары, что приготовил Карлос. Края отверстия были неровными, словно сердцевина древесной куклы сама не решалась отпустить свои тайны.
— Не подправляй, - вздохнул Карлос. – И времени нет, и смысла… Если душа войдёт в это новое тело, то сама перестроит его, как посчитает нужным.
Иосиф вздохнул и убрал резец. Его работа была закончена. И никогда ещё он не работал так быстро! И время не казалось таким долгим…
Он ещё смахивал опилки и стружки со стола, как Карлос сходил в комнату за мальчиком. Никколо уже не приходил в себя. Истончившись, будто огарочек, он лишь дышал болезненно и ломко. И каждый его вздох оглушал болью сердце! Карлос бережно положил мальчика на прилавок – единственную не занятую в мастерской поверхность. И Иосиф ужаснулся, когда сыновьи пятки гулко бухнули по столешнице. Такой звук рождается, когда ударяет дерево о дерево…
Карло начал наполнять полость куклы с торжественностью священника, готовящего святые дары. Первой легла дверца от клетки - он положил её у самого сердца, чтобы она звенела при каждом шаге, напоминая о свободе. Затем обвил рёбра клубком ниток, распутанных слепой старухой; они ложились мягкими петлями, будто пуповина, связывающая душу с этим миром. Угли из богадельни рассыпались внизу, как тлеющая печь воспоминаний, а стеклянный глаз поместил почти у самого горла и тот блеснул сиреневой искрой, поймав отсвет восходящего солнца.
Когда очередь дошла до цветов с могилы Марии, Иосиф не выдержал, и его рука бездумно дрогнула и прикрыла углубление, будто ей повелевал страх потерять последнее напоминание о светлом образе жены. Но Карло покачал головой, аккуратно отодвигая его пальцы:
— Она должна быть внутри. Чтобы охраняла из самой глубины.
Лепестки рассыпались, как синие звёзды, ложась сверху на нити.
Карло достал пропитанный потом и стружкой уголок фартука Иосифа и прижал его к деревянной груди. Ткань вдруг прилипла, будто кожа к живой ране! В этот миг из отверстия потянулся дымок. Он был не горький, как от пепла, а сладковатый, как смола, прогретая солнцем. Он обвил куклу, и на миг показалось, что сквозь дерево проступили тонкие золотистые жилы, будто нити, связывающие этот мир с тем.
Лампада над верстаком вспыхнула ярче, и тень распятья на стене вновь забилась в странной корче, полной отчаяния и муки. Иосиф почувствовал, как по его спине пробежали мурашки. Тёплые, словно чьи-то пальцы провели по коже, утешая.
— Пора, - сказал Карлос, и его голос прозвучал странно, будто раздавался не только в ушах, но и под рёбрами, где прячется дрожь перед неизвестностью. Он подошёл к кукле и положил руку на уже приживлённый кожаный лоскут над несуществующим сердцем: - Мы, анимарии, нечасто используем древо, Иосиф. Боимся его. Ведь дерево ещё помнит, как оно жило. Как тянулось к солнцу, как пило дождевую воду. Но оно тоже уже умерло, заснуло в тоске обречения. И с переносом души у него появляется второй шанс на жизнь… Вторая попытка, но уже с чужой душой. Но не каждое древо примет эту попытку… Потому сейчас самый важный момент. Убедить его, что в том есть смысл.
Иосиф видел, как его друг достаёт из складок плаща тонкий нож. Такие разве что у врачевателей бывают! Лезвие блеснуло в свете, и на секунду плотнику показалось, что это не металл, а лунный свет, собранный в полоску и заточенный до остроты мысли.
— Кровь, - прошептал Карлос. - Капля живительной влаги, способная впитаться в сухое древо и дать ему представление о человечьей жизни, о том, что мы тоже – живое.
Он провёл лезвием по своему запястью, приноравливаясь, и точнейшим уколом осторожно вскрыл вену. Маленькая точка плюнула на белую кожу чёрной полосой. Карлос дождался, когда тончайший ручеёк пробежит вниз и спадёт жирными каплями на лоб кукле. Потом протянул нож Иосифу.
— Ты должен резать не себя, - остановил он, когда тот потянулся к лезвию. - Его. Всего каплю. Этого хватит, чтобы примирить его с древом.
Иосиф на негнущихся ногах подошёл к прилавку, где лежал Никко. Мальчик дышал так тихо, что грудь почти не поднималась. Лицо было бледным, как восковая свеча, и таким же прозрачным. Он осторожно взял сына за руку, и она показалась такой лёгкой, будто уже наполовину принадлежала другому миру - и коснулся кончиком ножа указательного пальца. Капля крови выступила тёмно-алой, почти чёрной в этом свете. Иосиф подхватил её на свою ладонь и пошёл к верстаку, смотря на дрожащую в капле искорку света, словно на живое существо.
— Сюда, - приказал Карлос, указывая на горло деревянной кукле.
Капля упала на деревянную поверхность и не растеклась, а впиталась внутрь, оставляя после себя лёгкий дымок, пахнущий как детские волосы после летнего дождя.
— Хорошо, - кивнул Карлос. – Это значит, древо принимает… - и тут же нахмурился, задумчиво сообщая: - Всё идёт даже лучше, чем я ожидал. Словно сама судьба сплетает эти нити…
— Никки, - тихо прохрипел Иосиф, ощущая, что ноги уже почти не держат, а руки дрожат от невероятного напряжения этого момента. – Никки очень… хороший. Бог не покинет его! Он… Он поможет!
Карлос покосился на него, но не стал ни разубеждать, ни подтверждать его убеждений. Вместо того он встал между мальчиком и куклой и вскинул руки. В этот миг его тонкие музыкальные пальцы внезапно померещились Иосифу острыми ножницами, предназначенными резать нити.
Карлос начал шептать слова на языке, который Иосиф не знал, но чувствовал. Они были похожи на шум ветра в листве, на треск дров в печи, на стук собственного сердца. Воздух в комнате стал густым, как мёд, и каждое движение давалось с усилием.
Тени на стенах ожили. Они тянулись к кукле, как корни к воде, обвивая её. Будто нежно брали её в свои прохладные липкие руки.
А распятие задрожало так сильно и явно, что почудился скрип гвоздя, держащего его на стене. И из угла, где все время Иосиф ощущал тень в голубом, раздался вздох, но такой, какой не услышишь слухом, а подобный далёкому колокольному гулу, ощущаемому нутром.
И тут же Никки выдохнул.
Иосиф рванул к нему, припадая ухом к маленькой груди. И ничего не услышал. Только собственное сердце стучало взахлёб, так мощно рвясь из нутра, что, казалось, способно было вырваться и пасть на грудь ребёнка, стучась в него!
— Никки! – застонал Иосиф.
В этот миг надежда покинула его.
Будто над ним самим кто-то неожиданно обрезал нити и ноги подкосились, и, падая на колени, он заскрёб скрюченными пальцами по древесному полотну прилавка.
— Он ушёл, - прошептал Карлос. – Ему больше не больно.
А мне?! – хотелось крикнуть Иосифу. Но не успел.
— Смотри, - сказал Карлос.
На груди куклы, куда упала кровь, появился свет. Сначала крошечная точка, как светлячок, потом больше, будто кто-то зажёг внутри маленький фонарик. Он пульсировал, как сердце.
— Теперь, - Карлос повернулся к кровати и протянул руки к Никко, - теперь самое сложное.
Он не стал объяснять, что самое сложное, конечно, не магия, не ритуал. Это отпустить. Позволить душе выбрать.
Иосиф понял это сам. Он опустился на колени рядом с кроватью и положил руку на лоб сына.
— Иди, - прошептал он. - Если хочешь. Или останься. Но знай, что я...
Голос его сорвался. Он не мог сказать: "Я разрешаю", - потому что это была ложь. Он не разрешал - он умолял!
Свет в кукле вспыхнул ярче, и вдруг…
— Пап?
Голос был слабым, как шелест листьев, но это был его голос. Никко.
Иосиф обернулся на зов.
Деревянная кукла горела ровным рыжим сиянием.
А со стены вдруг с треском сорвалось распятие и, рухнув, разлетелось на две части: деревянного человечка с распахнутыми руками, будто он готов обнять весь мир, и сочащуюся соком крестовину, похожую на перекрёсток двух дорог…
Сцена 9. Риккардо
Комната освещалась дрожащим светом тринадцати свечей - по числу лет, которые Риккардо жил на земле. И Морозини морщился – этого света было мало, жестоко мало, чтобы следить за руками кукольника! А он так боялся пропустить хоть намёк на опасное для сына движение!
Кара-Басай склонился над фарфоровым телом, и его пальцы, привыкшие к тончайшей работе с куклами, теперь совершали священнодействие. Уже была заполнена до отказа и запаяна тончайшей серебряной пластиной с чеканкой герба королевского рода ниша в груди голема. Уже были проверены все шарниры, крепления и стыки.
Морозини смотрел на голема и чувствовал, что его охватывает дрожь. Кукла была создана за один вечер. Вот только в обед ему привезли мешки жженой кости, а спустя несколько часов, Кара-Басай позвал в комнату и скинул с подготовленного голема покрывало. Каким богам молился кукольник, чтобы создать это – Морозини даже не спрашивал, понимая, что ответ ему не понравится. Нет, голем не был похож на Риккардо. Он был слишком прост: тулово, руки, ноги, голова. Всё такое обычное, будто принадлежащее любому ребёнку на земле. Оно никак не походило на его Риккардо! И это напугало Морозини – неужели душе его сына придётся жить в этом убожестве?! Да лучше бы Кара-Басай взял любую из кукол, стоящих в детской комнате Риккардо! Но кукольник, видя за его отчаянием проступающий лютый гнев, поднял, останавливая, руку и сказал:
— Ваша милость, вы смотрите на глиняный сосуд, а не на его содержимое, - голос Кара-Басая звучал спокойно, но в его глазах мерцало что-то опасное. - Эта форма - лишь пристанище. Когда душа приживется, плоть последует за ней. Такова природа души – она в самой себе имеет заранее прописанные правила, имеет в себе образ своего тела. И только дай ей податливый материал – она тут же начнёт пересоздавать его, делая подобным тому, что помнит.
Он провел рукой над костяным фарфором, и в воздухе заструился золотистый туман. По мере его движения грубые очертания куклы начали меняться - сглаживаться, утончаться, обретая знакомые черты. Пальцы удлинились, на лице проступили мягкие детские щеки, а волосы, едва намеченные паклей, стали шелковистыми прядями.
— Видите? Керамика податлива. Она лишь ждет, кто наполнит ее жизнью, - прошептал кукольник, и его пальцы на мгновение сжали запястье голема. Вдруг веки куклы дрогнули, и из-под них блеснул влажный блеск, совсем как у живого ребенка, когда он только просыпается.
Морозини замер, сердце его бешено колотилось. Это уже не было бездушной куклой. В големе угадывалось знакомое: выражение бровей, легкая асимметрия рта, манера держать голову. То, что нельзя скопировать, но что делает лицо уникальным.
— Он... он будет таким, каким я его помню? - голос сеньора дрогнул.
Кара-Басай улыбнулся, но в его улыбке не было радости:
— Он будет таким, каким его помнит его душа. А души, синьор, видят себя иначе, чем мы.
Он отнял руки от голема и свечение пропало. На кушетке лежала всё та же фарфоровая кукла, с нелепо торчащими руками-ногами, подобными корявым корням древа. Морозини закрыл глаза, сжимая кулаки до боли в ладонях от впившихся ногтей.
— Когда он станет таким… как ты показал?
Кукольник посмотрел на него задумчиво и покачал головой:
— Вы не поняли, ваша милость, - медленно ответил он. – Он станет таким для окружающих людей сразу, как душа угнездуется в представленной ей кукле. Но для тех, кто участвует в обряде, кукла останется фарфором, деревом, металлом и кожей. Навсегда. Лишь чуть станут знакомее черты – от того, что вы привыкните видеть сына таким. Лишь чуть будут казаться теплее руки, просто потому, что вы будете ожидать от ребёнка тепла… Но… - его голос стал печален. – Прежним он для вас не будет. Никогда. Это – плата за память обряда. Плата за то, что вы знаете о нём… Кто не будет знать, те будут видеть перед собой Риккардо, а не куклу.
Морозини задохнулся от нахлынувших чувств и вцепился руками в край кровати сына, распахнутыми глазами смотря на затихающего ребёнка в белых простынях.
— Ты! – прохрипел он. – Ты должен перенести душу и дать ему жизнь!
Кара-Басай устало покачал головой:
— Я не Бог. Я только целитель. И сейчас я спасаю жизнь вашему сыну, давая ему протез тела. Протез не лучший. Но времени на что-то большее уже не хватит… Не часы – минуты жизни вашего сына уже сочтены наверху и огромные ножницы судьбы готовы перерезать его нити. Но вы… Вы, ваша милость, вольны выбирать – покинет душа вашего сына наш бренный мир или останется здесь, в убогом жилище, которое со временем обживёт и привыкнет… И станет для всех окружающих вечно прекрасным юным господином и, возможно, … - он запнулся, отводя взгляд, но закончил твёрдо: - королём.
Бывший кондотьер вздрогнул. Кукольник хорошо понимал происходящее. Даже слишком хорошо! И это вызывало сразу волну подозрений. Откуда ему, стороннему человеку, известно, что Риккардо предназначено стать королём, если о том не шепчутся даже тени в замке? Откуда он понимает, что голем на троне – это более ловкая игра для рода Морозини, чем был бы живой мальчик? Кто дал ему эти знания?
— Разве ты не магистр, способный вернуть жизнь? Разве не вы – анимарии – восстали против бога и его Творения, научившись удерживать в клетке жизни наши души? – захрипел Морозини.
Кара-Басай усмехнулся, смотря на него с холодной отрешённостью:
— Разве не вы, сеньор-кондотьер, рубили стены нашего Храма? Не вы резали глотки нашим мудрецам, не слыша их мольбы? Не вы сжигали последний зал молений с Источником, чтобы соскребать со стен золото?
Морозини перевёл на него закаменевший взгляд. Ему мучительно хотелось снова сжать в руке меч и искромсать этого кукольника в лоскуты, годные только для одежды марионеток! Вот за это чувство отчаяния, за ощущение невозвратимости времени. Если бы тогда, перед штурмом, ему кто-нибудь шепнул, что в будущем от этих людей будет зависеть жизнь Рикки… В будущем будет зависеть целостность королевства…
Кара-Басай пожал плечами и печально закончил:
— Двадцать лет назад исчез Источник Жизни, стоящий в золотом храме, ваша милость. Источник, пронзающий мир, единым стволом проходящий и через ад, и через нашу земную обитель, и через небесные чертоги. Он исчез в огне, который вы разожгли. И теперь мне, как бы ни был я обучен, не откуда черпать силу творения. Всё, что я могу – собрать прах земной и вложить в него душу вашего сына. Но сделать её вновь той же жизнью, способной изменяться, расти, чувствовать и познавать мир вокруг, может только Бог… Так молитесь ему… - он отвёл взгляд и закончил суше: - Говорят, что Источник является к тем страждущим, кто чист перед Небом… Вы – праведник, ваша милость?
Альдо Морозини метнулся взглядом на лицо сына. Посеревшее, будто покрытое пеплом сожжённых городов, оно заострилось за последние дни так, что чудилось уже чужим.
— Делай, что сговаривались! – зло прохрипел он.
Морозини встал ровно между двумя телами: сыном на постели под балдахином, и големом, положенном на кровать, спешно перенесённую сюда из соседней комнаты. Ладони бывшего кондотьера бессознательно сжимались и разжимались, оставляя на коже влажные следы.
— Ещё немного воска здесь, - шептал кукольник, - чтобы швы не пропускали душу наружу...
Его инструмент - тонкий нож, равный тем, что используют целители, умеющие вскрывать и зашивать раны, - оставлял на фарфоре блестящие следы, которые тут же затвердевали.
Внезапно Риккардо забился в припадке. Тело затрясло, задёргало, будто к рукам и ногам его были привязаны нити и где-то в вышине в них запуталось что-то тёмное и злое, забилось, пытаясь вырваться, убегая от этой юной прекрасной жизни. И мальчик затрепетал в корчах. Застонал, стискивая зубы и поднимаясь на кровати. Так и не открыв глаза. Выпростал руки, ища перед собой спасение.
— Это ты? Ты? Кукольник?! – зарычал Морозини с ужасом смотря на сына.
— Нет, - резко ответил Кара-Басай, внезапно ускоряя все свои движения над големом: - Это время! Оно закончилось для него!
Морозини вцепился в древесную раму, не в состоянии оторвать примороженного взгляда от сына. И потому не видел, как быстро – на пределе человеческих возможностей, а может быть и за ними – кукольник подправлял последние штрихи работы на големе.
Последний вздох мальчика был похож на треск лопнувшего пергамента. Он вырвался из груди вместе с каплями крови, которые полетели на мокрые простыни, разлетевшись алым веером, будто крохотная птица разбилась о стену вечности. Глаза Риккардо, ещё секунду назад полные ужаса, внезапно стали ясными и пустыми, словно дутые стеклянные пузырьки в лавке лекарей. И ребёнок рухнул обратно на подушку.
— Риккардо! – бросился Альдо Морозини к сыну.
Пал на колени, прижал ладонь к детской груди. Там, где должно было биться сердце, теперь зияла тишина. Пугающая, густая, липкая, способная втянуть в себя всё светлое, что сохранял в своей жизни.
— Нет… - его шепот был страшен.
Но тело на кровати уже менялось: кожа теряла тепло, становясь восковой, а пальцы застывали в неестественном положении, будто мальчик в последний миг пытался что-то ухватить и не успел.
Морозини в отчаянии припал к тонкой ладони – влажной ещё и тёплой, но уже подобной тряпичной. Стиснул её, вжался лбом в застывшие под кожей сосуды. И замер.
И не сразу понял, что сзади подошёл кукольник.
Кара-Басай оглядел ребёнка и спокойно сообщил:
— Хорошо. Продолжим, - и снова отступил к голему.
Морозини отнял лицо от ладони сына и вгляделся в его лицо. Облизал губы, настраиваясь. И рывком поднявшись, развернулся ко второй кровати. Лежащий на постели голем показался на миг трупом.
Бывший кондотьер застыл, ощущая, как его собственное дыхание стало неровным, будто душа колебалась - войти ли в эту новую реальность, где его сын будет одновременно жив и мертв. Воздух в комнате загустел, пропитавшись запахом воска, крови и чего-то неуловимо чужого, словно сама смерть задержалась здесь, наблюдая.
Тишину разрезал хрустальный звук, будто кто-то провёл смычком по тончайшему стеклу. Фарфоровые пальцы Риккардо дёрнулись. Затем веки. Под ними оказались глаза. Да, не такие, как ожидал, но…
— Риккардо? - Морозини рухнул на колени, его голос внезапно стал старческим. - Сын мой?
Губы куклы дрогнули. Из них вырвался звук, похожий на скрип несмазанных дверных петель:
— Отец... так хо… холодно...
Он схватил голема за руку и ужаснулся. Эта рука была совсем не такой, как у тела, лежащего на кровати под балдахином! Даже мёртвое человеческое тело было более тёплым и родным, чем эта фарфоровая кукла, уже зовущая его своим отцом!
Кара-Басай быстро наклонился, поправляя что-то у основания черепа куклы:
— Говорить придётся учиться заново. Ходить - тоже. Пройдёт несколько дней, прежде чем его душа сможет достаточно хорошо овладеть куклой. Но их легко можно скрыть от любопытных, сказываясь периодом выздоровления. После все будут считать его тем же Риккардо, что знали. Лишь вы всегда будете видеть его таким, какой он есть. И от вас будет зависеть теперь – сможете вы любить его такого так же, как любили одетого в плоть…
Морозини поднял глаза. Чувствовалось, что Кара-Басай не просто скорбит о чужом страдании, нет. Вот это неописуемое чувство понимания, что ничего не будет, как раньше, что отныне ты проклят собственным грехом, проклят знанием о природе самого дорогого тебе человека, близко ему…
— Возьми… - прохрипел Морозини, не отрываясь от руки голема и заставляя себя верить, что теперь это – рука его сына. – Возьми! – и глазами указал на дальний столик.
Кара-Басай с поклоном отошёл к нему и взял со столешницы тяжёлый мешочек. Прикинул его вес на руке, но не стал открывать и пересчитывать. И Альдо Морозини, бывший кондотьер, который всегда дотошно считал каждую монету и не давал себя обмануть, полагая тех, кто доверяет, искренними дураками, вдруг почувствовал робкую благодарность к кукольнику за то, что он не стал звоном золота осквернять комнату смерти и возрождения его сына.
— Ваша милость, - почтительно склонился Кара-Басай, отступая к выходу.
— Молчи! – прохрипел Морозини, - Ради всех святых – молчи о том, что видел! Или…
Кара-Басай не ответил, а склонился ещё раз – ещё более изящно и подобострастно. Но поверить в этот поклон, как в понимание и клятву молчания, Морозини не получилось.
Дверь закрылась за ним с тихим щелчком.
Морозини держал за руку куклу, холодную, будто броня перед боем, и пытался убедить себя, что это – сын. Что он жив. И пугался, видя, что грудь голема не поднимается, и не слышно тока сердца. И дрожал внутри от внезапного понимания – а вдруг это очередной фокус бывшего магистра? Вдруг ему лишь послышались слова Риккардо от куклы, а на самом деле ничего не получилось?!
Его тяжёлые размышления прервал новый звук.
Дёргано и неловко, будто только вспоминая, как это делается, кукла вздохнула. Полувздох–полувсхлип колыхнул белую грудь, заставив её расшириться, как не могла бы сделать литая фарфоровая кукла! И снова…
Морозини выдохнул, на мгновение обмякнув от пережитого волнения.
В воздухе повисло дрожание свечей, словно сама комната вздохнула с облегчением. Но нет. Это зашевелился гобелен с охотничьей сценой. Будто вытканная охота на нём ожила. Из-за спины массивного кабана, пронзённого копьём, выскользнул Базио, подобный ещё одному кровавому охотнику этой вечной погони.
Морозини узнал его, даже не поворачивая головы, по скрипу кожаного плаща, по терпкой волне полыни и железа, по тому особому дыханию, ровному и глухому, каким дышат волки перед прыжком.
Его доверенный человек в ночи. Человек-нож. Человек-смерть.
Лицо Базио Финиста напоминало старую дубовую колоду, иссечённую ударами меча: глубокие шрамы-морщины, нос, трижды переломанный в драках, седые брови, опалённые огнём. Правая рука навечно прижата к телу, будто держит незримый арбалет, левая же, с длинными пальцами фокусника, словно создана для колющего оружия, скрываемого в ночи. На шее болталась тонкая цепочка с вправленными в золото зубами - молчаливыми свидетелями прошлых дел. И хотя Базио уже перевалило за пятый десяток лет, но Морозини хорошо знал – не скоро ещё найдутся те, кто переплюнет этого ночного демона в искусстве слежки и молчаливых убийств, да и найдётся ли вообще человек из плоти и крови, способный его переиграть в темноте ночи? Со времён своего детства Морозини знал этого спутника своего отца. И сам учился у него немало. И твёрдо верил – Базио из тех, кто не подведёт. Ему можно было доверять даже такое… видеть обряд. Знать теперь Риккардо вот такой, нелепой куклой…
Он верил этому человеку, потому что эти самые руки, ещё не будучи искалеченными, учили его держать оружие. А когда-то держали его первенца — того, что не дожил и до года. Те же руки убивали во имя его. И от них же он ждал последнего участия, если однажды вскроется, что он пытается совершить ради будущего своего рода, ради своего сына, ради королевства, и будут впереди маячить подвалы инквизиции…
Базио подошёл и сверху взглянул и на Морозини, и на голема на кровати.
— Он будет всё тем же, – глухо сказал он. – Мальчиком, который не любит играть с оружием, но читает книги, слушает соловьёв, обожает куклы и ваш прекрасный сад… Мальчиком, который просто рождён небесами, чтобы быть королём! И бог не сможет отвернуться от него, столь нужного нам…
Морозини не ответил. Его пальцы - те самые, что бестрепетно сжимали топор при штурме Фамагусты - теперь робко дрожали над фарфоровым запястьем сына. Глаза голема были полуоткрыты, и в них застыло странное выражение: не боль, не страх, а ожидание. Как будто кукла знала, что её история только начинается.
— Следуй за ним, - голос Морозини звучал глухо, будто доносился из глубины сундука. – День и ночь! Не упуская ни на миг! Если душа не приживётся... Если он выдаст хоть слово... Если мой сын будет страдать в этом теле…
Он не договорил. Базио медленно провёл ладонью по эфесу кинжала, словно проверяя его готовность. Его голос прозвучал спокойно и почтительно:
— Синьор, я двадцать лет служил вашему отцу, и двадцать – вам, - он сделал паузу, глядя на фарфоровое лицо голема своего юного господина. - Я знаю, что делать с теми, кто угрожает семье Морозини.
Бывший кондотьер сжал кулаки, и его взгляд утонул в дремотных глазах голема:
— А если…? Если вдруг он найдёт Источник… найдёт способ сделать Рикки снова живым… по-настоящему… – прошептал он.
Базио выпрямился:
— Тогда я приведу его к вам, синьор. Целым и... достаточно разговорчивым, - его левая рука непроизвольно сжалась в характерном жесте, который предшествовал допросам в полевых условиях.
Морозини поднялся и медленно, подволакивая ноги, будто разом постарел и одряхлел, подошёл к окну. Где-то там, в ночи, шагал человек, который только что разыграл перед ним страшную мистерию, подменив сына на глиняное чудовище, надежду на отчаяние, мечты о будущем на сожаления о прошлом. Лунный свет упал на ладонь бывшего кондотьера, и та на мгновение стала похожа на фарфоровую руку голема.
Сцена 10. Никколо
Первое, чему удивился Никколо, очнувшись – тому, что увидел не глазами. Свет просачивался сквозь его новое тело, как через листву, дробясь на тысячи лучей. Он видел его изнутри. Осязал и видел одновременно, будто сам был древом, способным каждым листиком чувствовать солнечный ветер или ожог холода. Тело чудилось не монолитом, а скоплением, роем светлячков, плотно стиснутых под единой кожей и копошащихся там, щекочущих друг друга крылышками.
Он попытался вдохнуть. И - ничего. Грудь не поднялась.
— Ты не дышишь, - появился голос дяди Карлоса, но удивительный – словно звучащий с тысячей подголосков и сразу отовсюду: - Но пока и не надо. Просто чувствуй. Себя. Мир.
И Никки сосредоточился.
Он лежал на столе, покрытом грубой холстиной, и каждый стежок ткани был виден изнутри, на нём золотистые нити сплетались в замысловатый узор, напоминающий карту забытых созвездий. И эта игра света и тени, тепла и прохлады, забавляла его некоторое время, возвращая к жизни. Он прислушивался к телу, ожидая уже знакомых ощущений боли, лихорадки или щемящей ломоты в костях, но вместо того обнаруживал переплетение золотистых нитей, растапливающих тени вокруг мягким теплом.
И лишь убедившись, что боли в теле больше нет, он открыл глаза.
Чужая, незнакомая комната дышала тайными ритмами. Стены, испещренные трещинами, пульсировали подобно живым венам, а в глубине щелей мерцали крошечные огоньки, будто падающие звездочки, навеки пойманные в ловушку времени. Переплеты книг на полке излучали волны тепла и от каждой будто распространялся тихий звук. Все вместе они создавали едва заметный гул, от которого легко можно было закрыть слух, но если скользить взглядом по корешкам, то из гула выделялся именно тот звук, который издавала книга. Особенно звучал большой фолиант в обкладе из зазеленевшей бронзы, от которого исходил колокольный звон, будто на Рождество.
Кургузый стол у окна пел древнюю песнь дуба о птичьих гнёздах в своих ветвях. Доски пола, поскрипывая на каждый шаг Карлоса, шептались о корнях, уходящих в тёмную землю. А резная рама зеркала дышала, будто живая.
И все эти звуки отзывали в Никколо.Его пальцы, даже не шевелясь, звенели, как струны. Колени гудели низкой нотой при любой попытке их напрячь. А в груди, где раньше билось сердце, теперь пульсировал странный, новый для него, ритм — будто где-то рубят лес, и каждое падение топора отдаётся в его костях.
— Ты чувствуешь их историю, - сказал, подходя к постели, Карлос. Его голос странно исказился для Никки, будто прошёл сквозь слой коры. - В каждом волокне дерева живёт его память...
Никки поднял деревянную, но странно легкую руку и коснулся воздуха. И в тот же момент почувствовал музыку. Не звук, а саму вибрацию мира, сотканную из кружева пылинок, танцующих в солнечном луче, трепета крыльев мотылька у пергаментного окна, легкого движения потоков древесной памяти, окружающей его, и чего-то ещё… особенного, созидающего хаос в мелодию.
Пытаясь найти источник этой гармонии, он приподнялся на кровати и огляделся. И тут же нашёл его. Автоматон дяди Карлоса стоял в углу на небольшом сундуке. Обычный ящик с рукояткой для заведения механизма сбоку, теперь выглядел совсем иначе, чем раньше. Словно кто-то подселил в него волшебство. И даже за закрытыми дверцами Никки видел его полость, источающую аромат музыки. Когда-то он помнил её как желтую с крашенными фигурками зверей, птиц и людей, символизирующую Эдемский сад. Но теперь видел иначе. Из полости тянулось золотисто-радужное сияние, в котором переливался Золотой Сад, полный жизни в каждой фигурке, в каждом листике! Сад жил, расцветал и умирал в каждое мгновение звука!
— Ты видишь иначе, - голос Карлоса снова раздался отовсюду сразу. - Мир стал... ближе?
Никки попытался кивнуть и замер. Шея неожиданно зашуршала. И этот звук ему был очень хорошо знаком! Так скрипит не очень хорошо выглаженная, ещё свежая деревянная поверхность, не покрытая лаком, когда пробегает по другой такой же. Так разговаривают между собой волокна древесины, пытаясь найти общий язык, притереться друг к другу, чтобы однажды обняться в едином изделии, слившись в целое.
Язык с трудом подчинялся:
— Всё... изменилось?
Карлос подошёл, наконец, ближе и поднес к его губам чашу с жидкостью, похожей на расплавленный янтарь:
— Нет, мир такой, каким ему и положено быть. Это ты изменился.
Когда Никки сделал глоток, вкус взорвался в нем каскадом ощущений — ударом молота по наковальне, первым снегом на сосновых иглах, материнской колыбельной, которую он никогда не слышал.
Собственное тело оказалось наполнено тихим гулом, будто под деревянной кожей звенели натянутые струны.
— Ты видишь это? - Карлос осторожно взял его руку, перевернул ладонью вверх.
Никки посмотрел. Сквозь дерево просвечивали тонкие золотые жилки. Похожие на световые волоски, тянущиеся внутри древесного тела, но создающие какой-то загадочный и причудливый узор. Они пульсировали в такт далекой мелодии. Это было так удивительно и неожиданно!
Никки внезапно соскочил с кровати и… Тут же заскакал, прыгая с ноги на ногу – как только босые пятки коснулись пола, так показалось, будто их кто-то попытался закусить и утянуть!
— Ой! Ай! Ой!
Дядя Карлос попытался его поймать и остановить, но не тут-то было – Никки, которому казалось, что вот-вот ему вопьются в ноги, прыгал бодрым кузнечиком!
— Стой, стой! Ляг! – прикрикнул дядя Карлос, отчаявшись.
Никки стремительно запрыгнул на постель, поджал ноги и со страхом уставился на пол. Пол как пол, дощатый, ровный, видно, что недавно положенный…
Дядя Карло достал из-под кровати пару новых башмачков и положил перед Никки, вздохнув:
— Пока ты вживаешься, тебе придётся быть осторожнее. Сейчас твоё тело раздирает две жизни – твоя человеческая душа и душа древ, из которых ты создан… Скоро это пройдёт, и ты станешь единственным обладателем своего тела. Но пока тебе нужно следить, чтобы не срастаться с древесным… Ну и вообще, - он замялся, - посиди пока у меня. У вас дома слишком много сейчас свежего дерева...
Но Никки его уже не слышал. Он схватился за башмачки и бодро сунул в них свои голые ноги. И прыгнул на пол. Замер, прислушиваясь к ощущениям. Но в этот раз никто не хватал за пятки и дерево под ногами послушно лежало без движения. И Никки побежал к зеркалу.
— Ой! Я голенький?
Дядя Карлос усмехнулся и подал с кровати уложенные вещи – рубаха, штаны – так хорошо ему знакомые. Но, подхватив их, Никки не стал одеваться сразу. Отражение привлекало его взгляд.
Из темного пространства на него смотрела кукла. Но настолько живая, настолько подобная человеческому телу! Большая, деревянная, собранная из разных слоёв и, при этом, как-то постепенно прорастающих друг в друга. Особенно на груди, где лежала большая заплатка из промасленной кожи. Никки потрогал её пальцами и ощутил томительную тоску.
— Папа? - Никки повернулся к двери, внезапно осознав отсутствие отца как физическую боль. Где-то в груди ныла пустота, похожая на расщеп в стволе дерева после удара молнии.
Карлос положил руку ему на плечо. Прикосновение отозвалось в теле минорным аккордом:
— Он придёт. Сейчас у него сложное время. Много работы, которую уже не отложить. Много заказов, которые был должен сделать… И ему нужно ещё справится с тем, что он увидел и понял. Это тоже – работа. И её тоже не отложить… Тебе же, Никки, придётся пока пожить у меня.
— Долго? – уныло спросил он, спешно натягивая на тело одежду.
— Два-три дня, - сообщил Карлос. – Пока душа не научится управлять телом полностью.
Никки кивнул. В конце концов, здесь тоже было хорошо – уютно, тепло, и опять-таки автоматон… Едва накинув на себя одежду, он тут же запрыгал к музыкальному ящику дяди Карлоса:
— Можно?
Уличный музыкант усмехнулся, усаживаясь за стол и раскладывая на коленях старый плащ для починки:
— Можно.
Никколо тут же тронул ручку. Ладонь, как легла на дубовую накладку, так и словно налипла, попав в нагретый сладкий мёд, так приятно обволокло пальцы родственное тепло дерева. Лишь один круг провернул рукоять, а шкатулка ожила! Замурлыкала доброй кошкой свою мелодию, распахнула резные тонкие дверцы, опьяняя радужным сиянием. Там, в нише, тут же проявился золотой сад. Такой же удивительно-прекрасный, как Никки уже не раз видел в своих видениях, пока его тело боролось с лихорадкой.
Он сидел перед автоматоном и смотрел на то, как маленькое золотое деревце разводит ветки, и среди них то появляются, то исчезают птицы. Как поднимаются и распускаются тонкие цветы и снова прячутся в маленьких щёлках в дне ниши. И как величественно выходит из-за левой дверцы тур с резными рогами, а навстречу ему, из-за правой, идёт лев с густой вьющейся гривой. И когда они сходятся у самого древа, то сверху спускается орёл, расправляя широкие крылья. Все вместе они стоят у древа, оглядывая все вокруг, будто постовые на дозорной башне. А потом так же неспешно расходятся каждый в свою сторону. Но музыка всё звучит-звучит, и снова манит их выйти на сцену Золотого Сада…
Никки обошёл автоматон, с любопытством заглядывая со всех сторон:
— Почему он всё ещё играет? Я крутнул-то только один раз…
Карлос, пришивая очередную заплатку на старый плащ, усмехнулся:
— Музыка – не в нем, Никки. Музыка – в тебе. Во мне. В каждом, кто слушает! Достаточно начать вслушиваться и услышишь. Музыка – жизнь. А уж когда ей закончится… Можно – когда перестанешь слушать и начнёшь думать о чём-то другом, а можно – когда сама жизнь завершится.
Но Никколо не унимался. Он обходил автоматон, заглядывая через каждую щель и отверстия, надеясь рассмотреть механизм.
— А там барабан или диск? – пыхтел он, чуть ли не засовывая нос в резные щели автоматона.
Карлос отложил плащ и рассмеялся. И звук его смеха напоминал перезвон стеклянных колокольчиков, которые Никки когда-то видел на рождественской ярмарке.
— Там сверчок, - ответил он, подмигнув. – Такой маленький, черненький, с большими лапками и крохотной скрипочкой. Мудрый, старый и очень добрый. Сидит внутри, в самом сердце механизма, и поёт, когда чувствует, что кто-то рядом верит в музыку.
Никки прижал ухо к деревянному ящику. И правда! Сквозь мелодию Золотого Сада, уже ставшую ему привычной, проступало тихое стрекотание, будто крошечные лапки перебирали струны.
— Но… как он там живёт? — поражённо прошептал мальчик, изумлённо вытаращившись на дядю Карлоса.
— Так же, как ты сейчас, - Карлос встал, отряхивая колени. - Он часть автоматона. Его душа слилась с деревом и металлом, чтобы дарить людям радость. Очень, очень давно!
Он вдруг нахмурился, будто услышал что-то вдали, и торопливо откусив нитку от иголки, бросил её на стол и накинул плащ, так и не заправив и не срезав торчащего хвостика.
— Мне нужно ненадолго отлучиться, - сказал он, быстро бросая в потрёпанную сумку какие-то незнакомые Никколо инструменты. - В богадельне ждут… старуха Марчелла плоха. Обещай, что не выйдешь из дома. Твоё тело ещё не привыкло, а улицы Монтебелло сейчас опасны для тебя.
— Почему? - надулся Никки.
— Потому что ты видишь слишком много, - Карлос приоткрыл дверь, и в комнату ворвался шум города.
Крики торговцев, скрип телег, смех, стук шагов, журчание стоковой воды.
Но для Никки это был не просто шум! Каждый звук обрёл форму! Грохот колёс по мостовой стал подобен стае каменных жаб, прыгающих по его голове; вопли разносчика рыбы вонзались в сознание острыми рыбьими костями; даже ветер, ударивший в лицо, ощущался теперь как песок, сыплющийся из тысячи крошечных сит и шлифующий кожу век.
Никки отшатнулся, но тут же замер: за углом, в тени кирпичной стены, он увидел то, чего не замечал раньше. Тени. Они шевелились! Не просто темнота, а что-то живое, тянущее к нему тонкие, как паутина, щупальца, которые пульсировали в такт его новому, странному сердцебиению.
— Дядя Карлос... - его голос дрогнул, когда пальцы непроизвольно вцепились в край стола, ощущая вдруг каждую трещинку и сучок, будто они были продолжением его собственного тела.
— Я знаю, - музыкант сжал его плечо, и это прикосновение отозвалось в Никки волной тёплых вибраций. - Поэтому и прошу остаться. Город чувствует тебя, мальчик мой. И не все здесь дружелюбны, особенно теперь, когда ты видишь то, что скрыто от обычных глаз.
Дверь захлопнулась с тихим стоном дерева, оставив Никки наедине с внезапно онемевшим автоматоном и замолчавшим сверчком. Мальчик подошёл к окну, прижав ладони к промасленному пергаменту, и замер. Улица перед ним дышала и шепталась, каждый камень рассказывал свою историю, а где-то вдали, за поворотом, мерцала золотистая нить, похожая на дорожку из солнечных зайчиков, ведущую к их старому дому.
Никки ещё минуту стоял у окна, прислушиваясь к тому, как золотистая нить за поворотом зовёт его тонким, как паутинка, голоском. Голос почему-то казался маминым… Пальцы сами собой потянулись к дверной ручке - дерево щекотнуло ладонь прожилками, шепча обещания неведомых чудес: «Ты же хочешь посмотреть? Всего на минутку...»
— Только на минутку, - пробормотал он, толкая дверь.
Улица обрушилась на него шквалом ощущений. Камни мостовой впивались в подошвы башмаков, будто пытаясь остановить его, запах жареных каштанов превращался в горячие иголки, колющие ноздри, даже солнечный свет лип к деревянной коже, как липкая смола. И в этом сладком удушье он стал чувствовать, что тонет, теряя себя.
И тут тени сдвинулись.
Из-за водостока выползло нечто, похожее на клубок чёрных лент, извивающихся в странном танце. Они сливались в очертания тощей фигуры с пальцами, слишком длинными для человеческой руки, которые скребли по камням, оставляя за собой влажные блестящие полосы.
— Дядя Карлос... - прошептал Никки, но голос застрял в горле, когда тварь подняла голову.
Вместо лица у него оказалась вмятина, будто кто-то вдавил пальцы в мягкий воск. И в этой яме шевелилось что-то мелкое, блестящее... Зубки. Крошечные, как у новорождённого щенка. Но их было сотни!
Тварь протянула к нему тонкие чёрные руки…
Никки рванулся в сторону, уже не видя, куда бежит!
Ноги сами понесли его по извилистым переулкам, где вывески хлопали над головой, будто смеясь ему в лицо, где коты орали, брызгая в стороны из-под его башмаков, прохожие вопили ему вослед, а мостовая поднималась волнами, словно пытаясь поймать в себя!
Когда он наконец остановился, что-то, заменяющее ему в груди сердце, готово было выпрыгнуть наружу горячим шквалом! Разорваться на сотни пружин и шестерёнок!
Солнце покидало город, и шлейф теней тянулся от дома до дома, как ловчая сеть, наброшенная на улицу. Вокруг стояли незнакомые дома с кривыми ртами окон, будто людоеды, рассматривающие новое блюдо. И Никко чуял, как мир вокруг сжимается, теряя музыку и обретая страх…
И вдруг - в одном из окон на втором этаже мелькнул женский силуэт. Изящная юная дама отодвинула занавеску и выглянула на улицу.
И Никки застыл, разглядывая её.
Голубое платье – в том же цвете, как любила мама.
Светлые волосы – точь-в-точь, как та прядь, что отец иногда доставал из шкатулки с памятными вещами и гладил со слезами на глазах.
И глаза… Светлой бирюзы. Как у самого Никки…
Только вот… золотые нити, словно стремительно вырастающие лозы винограда, вилась от её пальцев по подоконнику и тянулись по стене дома… К нему.
Он хотел шагнуть навстречу, рвануться из липких пальцев теней!
Но кто-то там, внутри помещения, позвал девушку в синем. И она, вздрогнув, резко развернулась и ушла. И золотые нити на стене, оборванные, начали гаснуть…
Никки замер, чувствуя, как вместе с ними, гаснет в нём ощущение причастности, чувство обретения чего-то прекрасного. И оно погасло бы совсем, но впереди, на мостовой, он вдруг разглядел маленький голубой огонёк, от которого шло золотистое сияние…
Сцена 11. Тени
Кардинал Тарталья стоял у узкого окна в своей комнате для встреч, когда дверь бесшумно отворилась.
Аличе Вольпе вошла, привнеся с собой в обитель утончённых ароматов ладана и вина запах улицы – кислятину перезревших продуктов, тухлость рыбы и мяса, вонь собачей шерсти и миазмы конского навоза. Но Тарталья всегда был готов к этой маленькой жертве, требующейся от него великому делу богослужения. С собой у него всегда для таких случаев был благоуханный платок, каждое утро обновляемый каплями ароматных масел с Востока. С ним он давно не расставался – что на пути в костёл, где чернь лезет под ноги, словно земная гниль, что в подвалах Святой Миссии, где воют нераскаявшиеся грешники, что здесь, в месте, куда приходят с докладами доверенные лазутчики.
— Говори, - поморщился Тарталья, закрываясь от женщины батистовым платком.
— Ваше преосвященство, - ее голос звучал хрипло, будто она только что бежала и едва успокоила дыхание, - Кара-Басай побывал во дворце Морозини позапрошлой ночью.
Тарталья досадливо бросил платок на стол и потянул со столешницы чётки. Костяшки из чёрного дерева загрохотали по полированной поверхности, будто лавина. Кардинал задумчиво снова отвернулся к окну. Пальцы побежали, перебирая четки, будто отсчитывая секунды до неизбежного.
— Мои люди... - Аличе сделала паузу, ее пальцы непроизвольно сжали край стола, - Двое лучших. Они погибли, пытаясь выследить его. Человек Кара-Басая… перемолол их, словно мясные обрезки! Первого нашли в переулке Жестянщиков – ему шею свернули, как цыплёнку! Хребет в том месте был размозжён, будто его сдавили тисками! Второго... - она проглотила ком в горле, - второго прибило течением к сваям у Хлебной пристани. Его закололи, как жука! У него такая дыра под рёбрами, словно туда целую руку вонзили!
В углу комнаты, где крепилась умывальня, капля воды упала в медный таз. Звук эхом разнесся по стенам. И даже тканевая оббивка не спасла от гулкого ощущения этого удара.
— Человек Кара-Басая… - медленно повторил Тарталья и покосился на женщину презрительно: - И кого же ты так недооценила?
Аличе нервно сжав губы так, что они превратились в бледную тонкую линию, изломанною лютостью, доступной лишь рассвирепевшим женщинам, прошипела:
— Юнец Аркино! Этот смазливый петух, вихляющий задом и лыбящийся всем и каждому, словно содомит, язви его небесная сера!
Тарталья взглянул на неё внимательнее и, едва приметно усмехнувшись, поинтересовался:
— Вижу, что душа твоя жаждет… гм.. правосудия?
Аличе в ответ сверкнула взглядом. Всё она поняла, эта старая лисица! Предложение кардинала, словно протянутая ладонь кавалера, позволяющая не поскользнуться прекрасной даме. Но она не была прекрасной дамой, да. Кто другой принял бы, но не она! И Тарталья хорошо знал это.
Стиснув челюсти так, что обострились до хищного лисьего оскала все черты, Аличе, делая лёгкий реверанс, прошипела сквозь зубы:
— О, не беспокойтесь, ваше преосвященство! Зачем нам тревожить достойных судей, занятых более важными делами… К этому постельному прыгуну справедливость придёт сама! Я обещаю, что буду сильно-сильно молиться об этом… - Аличе улыбнулась, не разжимая зубов. – А Господь всегда слушает такие жаркие молитвы…
Тарталья кивнул, делая незаинтересованный вид и отворачиваясь:
— Господь слушает молитвы преданных людей… И всегда находит способ и средство помочь в их благом деле, - задумчиво сообщил он, и тут же поинтересовался: - Это всё?
— Кукольника провели в замок катакомбами, - продолжила Аличе, натянуто улыбаясь, - Вернули так же… Весь день он, как бешенная псина, пихнутая под зад, носился по городу. Он, кажется, обыскал все лавки, какие только возможно! Где-то закупал какую-то мелочь, где-то только слонялся бессмысленно… Под вечер пришёл в гостиный дом, где остановился, и имел разговор со своей девкой. После с этим… Аркино заперся у себя в спальне…
Тарталья подошел к полке с древними фолиантами. Его пальцы скользнули по корешку "Трактата о бессмертных душах" работы забытого магистра и побежали дальше – не время и не место было открывать книгу.
— Дальше?
— Дальше? – фыркнула Аличе и отвернулась, гневно передёргивая плечами. – Мои люди не настолько грешны, Ваше преосвященство, чтобы за таким подглядывать!
Тарталья поморщился:
— Такая щепетильность твоих людей, Аличе, нам весьма некстати… И не ожидай - я не буду радоваться их благопристойности.
Аличе удивленно приподняла брови и Тарталья, рассевшись в своём кресле, раздражённо бросил чётки на стол:
— Ты полагаешь, что они стыдливо отвернулись от греха? – его голос был подобен ударам молотка по заготовке на наковальне – с каждой фразой Аличе бледнела всё больше: - Нет! Они допустили грех тем, что в своих умах придумали содомитскую связь там, где её нет! Их собственное возжелание и греховные помыслы обуяли их! Не кукольник сжимает своего юнца в постели, а твои люди мечтали об этом! И не более. А в результате – упустили шанс и кукольник ушёл из-под их носов! Пока они сторожили закрытые двери, затыкая уши, кукольник со своим доверенным улизнули черным ходом!
— Ваше преосвященство! – Аличе стремительно опустилась в реверансе, молитвенно складывая руки у груди.
Тарталья выдохнул, успокаиваясь, и снова потянул со стола платок.
— Этот… Аркино, - поморщился кардинал, поднося ткань к лицу и вдыхая, - Не то, что вы думаете… И вам стоит опасаться его. Впрочем, - он опустил руку, смотря на Аличе с интересом: - Я буду доволен вами, если… - усмехнулся он – ваши жаркие молитвы достигнут божьего слуха…
Аличе молитвенно склонилась и прошептала:
— Да, Ваше преосвященство. Мы не остановимся в своём молитвенном рвении…
Глаза кардинала вспыхнули, как угли под пеплом.
— Хорошо. Но не истрать на эти молитвы всех… людей, - он протянул ей мешочек, приятно позвякивающий золотом, - Они ещё понадобятся, чтобы не упускать кукольника из вида… И пришлите мне список вещей, которые он купил в наших лавках. Сегодня же.
Когда дверь закрылась за Аличе, Тарталья подошел к книжной полке и всмотрелся в корешок фолианта. В медном окладе "Трактата о бессмертных душах" он видел отражение собственной мысли: если Кара-Басай действительно совершил перенос души, значит, где-то рядом мог проснуться Источник… Но даже если он ещё не проявился в этом мире – достаточно того, что Ключ будет звать его! Нужно лишь, чтобы Ключ оказался в правильных руках. И, судя по тому, как ловок этот Кара-Басай, его руки вполне подойдут. Но сперва необходимо набросить на него удавку, которая бы не дала ему своевольничать. А для этого неплохо ослабить и измотать. Если Аличе и вправду сумеет отомстить и убрать с ночных улиц привезённого кукольником «пёстрого демона», то это сильно упростит разговор с Кара-Басаем…
Тарталья покинул комнату для тайных встреч и вернулся в свои покои.
Здесь показалось холодно, и он велел затеплить камин и принести накидку – пока ещё разойдётся пламя в очаге! Сел за огромный стол - разбирать письма. Служка у дверей, кланяясь, напомнил о запланированных встречах. Все они были, как обычно, очень важны для посетителей и совершенно не занимали мысли самого Тартальи. Он механически кивал, соглашаясь с зачитываемым списком. И смеялся в душе над собой самим – а чем мы не куклы-марионетки, вот так оказываясь по рукам и ногам спутанные обстоятельствами и обязательствами, словно нитями незримого кукловода?!
— Чезаре Дураменте, - оповестил служка, и с поклоном удалился.
Тарталья недовольно вздохнул и принял строгий вид.
Дверь открылась, пропуская внутрь высокого худощавого мужчину в тёмно-зелёном камзоле. Чезаре Дураменте, глава гильдии Врачевателей, был человеком, чьё присутствие заполняло комнату, как запах дорогих бальзамов. Его лицо - с аккуратной седой бородкой и слишком живыми глазами для его преклонного возраста - казалось высеченным из мрамора примером благородного профиля, если бы не лёгкая асимметрия бровей, придававшая ему вечное выражение скепсиса.
— Ваше преосвященство, - он слегка склонил голову, не делая полноценного поклона. - Прошу прощения за беспокойство в столь ранний час. Но гильдия нуждается в вашем совете... насчёт распределения милостыни для больных из квартала Святого Лоренцо.
Тарталья жестом пригласил его сесть.
— Благородное дело, - кивнул он. - Но, полагаю, не единственное, что привело вас сюда сегодня?
Чезаре слегка улыбнулся, как шахматист, заметивший, что противник разгадал его ход.
— Проницательно. Действительно, есть ещё кое-что... - он откашлялся. - Утром я был во дворце Морозини. Осматривал юного Риккардо.
Тарталья налил вина в кубок и медленно пододвинул его к гостю.
— И?
— Чудо, - Чезаре развёл руками, но в его глазах не было ни восхищения, ни веры. - Вчера у юного Морозини имелись все приметы красной лихорадки. Синие губы, слабый пульс, красные отметины на коже. Я, признаться, был готов просить сеньора готовиться к будущей утрате. А сегодня я осматриваю наследника Морозини и не верю своим глазам! Здоровый румянец, ясный взгляд, спокойное дыхание!
Он остановился, словно давая Тарталье время оценить абсурдность этих слов.
Тарталья на миг прикрыл утомлённо глаза. То, что предполагал, случилось… И сейчас оставалось только задумываться о своевременности. События текли быстрой рекой в нужном ему направлении, но от него теперь зависело – сможет ли он вступить в эту воду вовремя, сможет ли удержаться на волне, не упустив уходящих возможностей?
— Вы верите в чудеса, маэстро? - спросил кардинал, наблюдая, как свет пламени играет в вине бокала перед врачевателем.
Чезаре поднял кубок, отхлебнул, и снова аккуратно поставил его на место.
— Я верю в законы мироздания, ваше преосвященство, - вздохнул он. – Законы, данные нам Создателем. А они гласят: болезнь не приходит и не уходит внезапно. Если только... - он намеренно запнулся.
Тарталья поднял взгляд на врачевателя:
— Если только?
— …Её не вырезали, как гнилой орган, - тонко улыбнулся Чезаре Дураменте, - Но для этого нужен скальпель иного рода… Тот, который не поднимают руки богобоязненных и добродетельных врачевателей.
Тарталья отвёл взгляд. Вот уж до чего подчас неприглядно его положение! Когда ему нужна правда, такая, какая она есть, когда нужны сведения, которые меж собой безбоязненно обсуждают люди под покровом темноты, он оказывался для них все тем же символом – красная ряса, красная шапочка, золотой крест! При нём говорить о греховном не осмеливались… А подчас возникали дела, в которых не доверишься даже самым проверенным людям и всё нужно выяснять и делать самому!
Тарталья задумчиво подхватил чётки и механически начал отсчитывать костяшки.
— И как же, по-вашему, это произошло? – спросил он.
Чезаре наклонился вперед, понизив голос:
— Я осмотрел мальчика. Его зрачки... они сужаются и расширяются с небольшой задержкой. Это… нетипично.
Тишина повисла между ними, густая, как церковный ладан.
Тарталья задумчиво крутил чётки и смотрел в столешницу. Отполированная чёрная поверхность кривлялась ему в ответ искажениями бледных лиц, будто пугала призраками.
Чезаре снова отхлебнул вина, и раздражающе медленно поставил кубок, словно за эту посуду он переживал больше всего на свете.
— Ваше преосвященство, - чуть хмурясь, начал он, проводя пальцем по краю бокала, - в молодости я учился у знаменитого маэстро Никодима Кирионийского в Фамагусте. Учитель мой был человеком просвещённым и набожным, но даже он признавал удивительные дела, свидетелями которых мы были. Там... случались чудеса, которые не объяснить травами и кровопусканием.
Тарталья чуть приподнял бровь, но пальцы продолжали ровно перебирать чётки:
— Например?
— Один старик, - Чезаре прищурился, будто вглядываясь в прошлое, — умирал от гангрены. Я лично чистил его ноги и был уверен, что ночь он не переживёт. Наутро же я застал его за завтраком. На ноге у него оставался лишь бледный шрам. Он говорил тогда, будто «владыки нитей поправили». - Он сделал паузу, изучая реакцию кардинала. - Вы, конечно, как человек просвещённый, скажете, что это бред старика... А как человек, близкий к Богу, напомните мне о влиянии бесов…
Тарталья, откидываясь на спинку мягкого кресла, улыбнулся, как кот перед мышью:
— А вы, маэстро, верите в сказки?
Чезаре наклонился вперёд:
— Я верю в Господа нашего, ваше преосвященство, и в его всемогущественную волю, способную поднять и Лазаря из могилы.
— Утверждаете, что это чудо было одно из божественных? – насмешливо приподнял брови Тарталья. Разговор уже начал забавлять его – Чезаре Дураменте сам загонял себя в ловушки и справлялся с этим, пожалуй, даже лучше, чем если бы эти ловушки ему ставили!
— Нет, - магистр гильдии Врачевателей приподнял ладонь в отрицании, словно защищаясь ей от вопроса. – Я не из тех, кто способен отделить свет от тьмы и понять, где чудо господне, а где дьявольские козни! Это дело мне не под силу, ваше преосвященство. Я лишь хочу сказать, что имею опыт. Опыт… - он тонко улыбнулся, – общения с такими чудесами. Общения как врачебного, так и… иного свойства.
Кардинал рассмеялся:
— Вы предлагаете мне искать шарлатанов? Искать этих… как вы их назвали?.. владык нитей?
— Я предлагаю, - Чезаре склонился, подобострастно улыбаясь: - не называть магистров Ордена анимариев шарлатанами. Пока лично не убедитесь в обратном.
Между ними повисло молчание. Тарталья прекрасно понимал, что всё это не простая болтовня престарелого врачевателя. Чезаре продавал себя. Свой опыт, свои знания. И ожидал, что стоить будет, наверняка, недешево. Но Тарталья пока сам не знал – нужен ли ему этот человек?
Чезаре откашлялся, его пальцы нервно постукивали по ручке кресла.
— Ваше преосвященство, есть одна... особенность, - он сделал паузу, подбирая слова. - Когда я осматривал юного Морозини, его сердцебиение показалось мне... слишком совершенным. Как часы, отмеряющие каждый удар с неестественной точностью.
Тарталья медленно поднял взгляд от четок:
— Разве постоянный пульс - не признак здоровья?
— У живого человека всегда есть мельчайшие колебания. Дыхание, чувства, даже переваривание пищи меняет ритм человеческого сердца. А у него... - врач провёл ладонью по воздуху, будто чертя ровную линию, - Как будто кто-то завёл механизм и забыл добавить в него жизнь.
В камине с треском лопнуло полено. Тарталья невольно вздрогнул, выдавая внутренне напряжение.
— Может, вам просто показалось? - кардинал сделал вид, что поправляет складки сутаны, чтобы скрыть дрожь в пальцах.
Внутри билась тревожная мысль о том, кукольник оказался не так хорош, как ожидалось, и не смог полностью оживить тело. Душа не прижилась! Это могло закончится плохо…
Чезаре вдруг наклонился вперёд и перешёл на шёпот:
— А ещё... когда я случайно уронил в прикроватного столика графин - мальчик не моргнул. Совсем. Его лицо не поменяло выражения.
Тарталья почувствовал, как по спине пробежал холодок.
Ошибка. Грубая ошибка в обряде! – вот что могло привести к такому результату. Но не Кара-Басая ли рекомендовали как наиболее продвинутого и способного из анимариев?! Как он мог допустить погрешность в столь простом деле?!
Но вслух он лишь вздохнул:
— Странная болезнь, не правда ли? Надеюсь, ваше искусство поможет наследнику. И ваш опыт ему, конечно, пригодиться… К нашему общему благополучию...
Чезаре с готовностью склонился:
— О да, - медленно произнёс врач. - Я обязательно продолжу наблюдения. Вдруг обнаружатся... другие симптомы.
И снизу вверх посмотрел на кардинала. Тарталья кивнул и подал ладонь для благословления. Сделка состоялась…
Когда дверь закрылась за врачом, Тарталья сбросил с себя кардинальскую мантию, словно она вдруг стала невыносимо тяжелой. В тишине кабинета его пальцы сами потянулись к шраму под левой ключицей - старой ране, оставленной мечом двадцать лет назад.
Фамагуста. Двадцать лет назад…
В памяти всплыли не молитвенные песнопения, а звон стали. Он, рыцарь Третьего Щита Ордена Анимариев, стоял на страже у Врат Перехода. Отец – рыцарь Первого Щита Храма Никодемус Феррон - только что отвесил ему пощечину за то, что он вновь был замечен в библиотеке магистров, а не на тренировочном дворе.
— Ты - воин, а не магистр! Твоя судьба – служить миру щитом и мечом! - кричал отец.
А он шипел в ответ:
— Я не служить хочу! А править!
Но загремел тревожный колокол. Крики. Дым. Бой… Бойня.
Он видел, как отец, посланный магистрами через верхнюю галерею, попал в ловушку крестоносцев. Он бросился ему на выручку и… не успел. Лишь часть врагов убил, а часть отогнал от умирающего отца.
Пал перед ним на колени. Изо рта отца текли пенные струи крови.
- Помни, сын… Храм – там, где сердце. Воин… там, где… жизнь. И любой обряд… обман… Служить… значит… доверять и верить.
Он… смотрел в глаза умирающего и видел не своё отражение… а отца – верного и достойного рыцаря Ордена! Второго в иерархии лучших…
"Я смогу больше, чем просто служить!" - застонал он тогда.
Но отец уже не услышал. Его руки разжались. Правая выпустила рукоять меча. А левая…
…на окровавленной ладони лежал золотой ключ от Источника…
И тогда он...
Тарталья резко открыл глаза. В кабинете пахло ладаном и предательством.
Сцена 12. Костёл
Никки брел по узким улочкам, прижимая к груди маленький синий цветок. Он поднял его там, под окнами Синей Девы. Он ещё помнил, что стоял напротив её дома и ждал, ждал… Но больше она не появлялась и даже свет в окне не зажигали. Окно было мёртвым без неё, было чужим, было ненужным. И он ушёл.
Он не помнил, сколько ещё ходил по городу. Его чувства менялись – он ощущал, что становится подобен стоптанному башмаку или протёртой уключине в лодке. Всё, что ещё совсем недавно будоражило его, всё, что звало, манило илиобжигало слишком сильными ощущениями и звуками, теперь становилось серым, блёклым и пустым. То ли и верно говорил дядя Карлос, что душа овладеет новым телом, то ли попросту его завоёвывала усталость…
Город, ещё недавно пугающий, теперь казался ему огромной шкатулкой с секретами – за каждым поворотом таилось что-то новое. И не всегда оно оказывалось страшным или опасным. Вот, например, размеренный грохающий звук из подворотни – заглядываешь, ожидая увидеть кузнеца-людоеда с окровавленным молотом, а там всего лишь старьёвщик колотит по медному тазу, выправляя вмятины. Или чёрная лужа у мостовой – кажется, вот-вот из неё вынырнут костлявые пальцы, а оказывается, это просто разлитое вино, в котором отражается кривой фонарь. А эти шуршащие шаги за спиной? Не преследующие тебя демоны, а стайка голубей, деловито клюющих рассыпанный горох!
Ветер принёс звук музыки большого духового инструмента, и Никки, словно мотылёк на огонь, двинулся на глубокий и завораживающий звук. И свернул к высоким стрельчатым дверям костёла, откуда неслась мелодия органа.
Никки уже поднялся на ступени, когда хриплый голос окликнул его:
— Эй, мальчик! Да, да! Ты!
Он обернулся. У подножия лестницы, в тени каменного водостока, сидела старуха. Её лицо напоминало смятый пергамент, а пальцы, обхватывающие посох, были тонки и сухи, как засохшие плети старого винограда. На коленях у неё лежала разложенная колода карт, на которой вместо людей были изображены звери с человеческими глазами. От карт во все стороны тянулись тонкие – в толщину волоса – золотые нити…
— Подойди, - цыкнула она. - Дай погляжу, что у тебя на сердце! Скажу, чем оно успокоится!
Никки, воспитанный отцом в почтении к старости, нерешительно спустился на две ступени. Старуха тут же схватила его за запястье и потянула к себе. Её ладонь оказалась неожиданно тёплой и шершавой, как кора, прогретая солнцем. Даже одёргивать руку не захотелось.
— О-о, - зашипела она, переворачивая его ладонь вверх. - Вижу, вижу... Тут у тебя не сердце, а угольки... Хорошие угольки, с запахом добра и милосердия… Из богадельни, поди?
Она вдруг резко отпустила его, оттолкнув руку. И ещё раз придирчиво оглядев с головы до ног, усмехнулась:
— Деревянный человечек с деревянного креста… Зачем тебе туда? – она показала глазами на костёл. – Ты же уже знаешь, что там делают с такими, как ты, правда? – она мерзко захихикала. – Неужели тебе понравилось висеть на чужой крестовине? Неужели твой мотылёк в груди забыл, зачем манит огонь?
Никки отшатнулся. Он только сейчас понял, что эта старая женщина безумна.
Но старуха усмехнулась и швырнула перед ним на ступеньку карту. На ней был изображён медведь, держащий в лапах окровавленный ключ.
— Бери. Пригодится! Медведь – теряет шкуру в обмен на душу! - буркнула старуха и тут же начала собирать свои карты, явно считая разговор законченным.
Никки отшагнул на шажочек осторожно, боясь, как бы старая не вскочила и не набросилась на него. Но она так и занималась своими картами. Тогда он отвернулся и поспешил к высоким дверям костёла. А за спиной услышал сухой, как треск ломающихся веток, смех старухи. И припустил быстрее.
Он с трудом протолкнулся через толпу прихожан. В полумраке люди, пришедшие послушать проповедь, казались ожившими тенями. Женщины в чёрных вуалях и платках перебирали чётки, которые щёлкали, как костяшки. Тучный купец, лицо которого напоминало запёкшееся тесто, молясь, зажимал в кулаке кошелёк, словно опасался воров даже в Божьем доме! У исповедальни замерли двое солдат: один рыдал, прижимая к губам медальон, другой зевал, бесцеремонно разглядывая распятие. А десятки мастеровых и их жён, стоящие у входа, истово крестились и кривили морды, стараясь придать им вид благообразный. Один престарелый мужчина стоял рядом с двумя мальчиками, подобными ангелочкам от обрамляющих их лица кудряшкам. Но оба сорванца никак не могли устоять на месте спокойно и тянулись то к одному, то к другому предмету в храме. Мужчина одёргивал их, возвращая на места, и лихо выдавал подзатыльники, сквозь зубы шипя: «тридцать один… тридцать два…».
Никки застыл на пороге, ослеплённый игрой света. Тысячи свечей горели в костёле! Тысячи огней, подсвечивающих величественность пустоты, резонирующей в нём мелким дрожанием. Высоченные своды костёла напоминали перевёрнутый корпус корабля, чьи рёбра деревянных балок сходились где-то в вышине, где в дымке ладана мерцали цепи паникадил. По стенам шествовали фресковые святые: мученик Викентий с птичьими крыльями вместо рук, святая Агата, несущая на блюде собственные груди, апостол Пётр, застывший в вечном падении, и самые священные изображения Творения и Иисуса, идущего к людям с холма.
Никки запрокинул голову, и взгляд его зацепился за фреску в дальнем углу — не за центральную фигуру Христа, а за размытые силуэты на заднем плане. Там, в охристой дымке, на едва прорисованном тенью и светом холме толпились люди. Никки смотрел на них, чуя идущую с этого края изображения гудящую мелодию, чем-то даже перебивающую орган, смотрел и…
Словно приближался к этим людям. Незримым духом влетал в эту толпу, внезапно став так близок, что легко рассмотреть детали!
Солдаты в потёртых плащах, зеваки с лицами, застывшими между любопытством и ужасом, женщины, прижимающие к груди платки, уже мокрые от слёз. И среди них стоял мальчишка лет десяти, сжимающий край отцовского плаща так, что костяшки пальцев побелели.
Внезапно краски зашевелились. Песок холма заскрипел у Никки под ногами, ошарашивая и оглушая сознание, ещё помнящее, что стоит он на каменном полу костёла.
В нос ударил едкий запах из смеси пота, крови и горячего металла. Где-то совсем рядом хрипло крикнули: «Димас, Гестас, где Варавва?!», - и толпа заволновалась, забурлила кипящей водой!
Он был тем мальчишкой, сжимающим отцовский плащ. Он видел, как римский легионер, проходя мимо, швырнул ему горсть фиников: - "На, щенок, не реви!". Ощущал, как дрожит земля под ногами распинаемых. Слышал, как за спиной кто-то шепчет: "Не смотри", но не мог отвести глаз от человека на кресте, чьи пальцы судорожно сжимались и разжимались.
Он зажмурился, лишь бы не впустить в себя непередаваемое чувство свежего древесного бруса, на котором трепещет в агонии человеческая плоть…
Когда раскрыл глаза, то внезапно взгляд его, скользнув мимо фигуры Христа, зацепился за женщину у подножия креста. Она стояла, не падая, но вся тяжесть мира, казалось, вдавила её босые ноги в каменистую почву. Её пальцы стискивали край голубого покрывала, такого же цвета, как ажурный воротник, недовязанный мамой.
Боль пришла внезапно. Как топор дровосека, вонзившийся под рёбра.
Он видел, как губы женщины раскрылись, выпуская вздох, и подхватил его, озвучив сам: "Сын мой...". Он чувствовал, как её горло сжато незримыми тисками - нельзя закричать, нельзя зарыдать, только молча принимать каждый удар, каждый стон с креста, каждую насмешку солдат.
Хуже всего была пустота и знание, что даже мёртвого его нельзя обнять, пока его не отпустят живые, глумливо прибившие тело к мёртвому древу...
—...И шёл этот путник по дороге, вымощенной чужими молитвами!
Никки вздрогнул от сильного голоса проповедника, разбившего в брызги органную музыку… Видение рассыпалось, оставив во рту вкус пыли, крови и детской обиды на ушедшую рано мать, обиды, которую невозможно ни избыть, ни простить себе…
А в торжественной пустоте костёла, словно дух божий над водой, парил голос священнослужителя.
Казалось, этот человек создан именно для этой тёмной мантии, широкого креста на толстой цепи и маленькой кардинальской шапочки. И даже посох с навершием в форме черепахи в его руках казался неотделимым от него атрибутом. Если бы Никки снова взял в руки резец, чтобы создать шахматного ферзя для увлечённого игрой соседа, за образец он непременно выбрал бы этого священнослужителя, столь совершенен был его облик!
—...И шёл этот путник по дороге, вымощенной чужими молитвами, - кардинал разводил руками, и его рукава колыхались, как крылья летучей мыши. - Вот видит он, что стоит у развилки каменный идол. Глаза его были закрыты, а рот открыт. И идол сказал ему: «Пойдёшь налево - найдёшь не то, что ищешь, пойдёшь направо - потеряешь то, что имеешь».
Кардинал сделал паузу, наблюдая, как дрожит пламя свечей. В застывшем воздухе запах ладана смешивался с кисловатым дыханием толпы. Прихожане внимали каждому слову.
— И что же сделал путник? – спросите вы! – сказал он, умело дирижируя интересом паствы. - Путник... сел на землю. Просто сел. И ждал. Дни. Недели. Пока однажды не заметил, что у подножия идола растёт трава. И там, где она была гуще, он заметил тропку. Не дорогу, нет! Это была звериная тропка, на которой виднелись лишь следы зайцев. Но путник встал и пошёл по ней!
Никки внезапно заметил, как к нему подсел молодой человек в пёстрой куртке. У того была дурашливая улыбка, а плечи и пальцы танцевали в воздухе, будто дергали невидимые нитки.
— Нравится спектакль? - Прошептал незнакомец. - Смотри-ка, даже ты — зритель!
Никки нахмурился:
— Это не спектакль. Это...
— Пф-ф! - парень скривился. - Тут те же декорации: вместо кулис – алтарная перегородка, ладан вместо дыма фейерверков. Даже проповедь — готовая пьеска! А на людей посмотри – половина пришла позырить, а другая половина пыжится, вытуживая из себя благообразный образ!
Никки захлопал глазами, не зная, что ответить этому нелепому и злому парню.
А кардинал меж тем коснулся груди:
— Путник шёл по густой траве, шёл… Он не думал о том, куда он придёт! Лишь двигался по дороге, которую не замечали ни люди, ни идол на распутье. И путник нашёл... нашёл тихое и чудесное место!
Никки дернулся, почувствовав тёплое дыхание у самого уха.
— Глубоко, да? - насмешливо прошептал парень в пёстрой куртке. - Только вот беда: его 'тихое место' - это склеп под алтарём.
Никки молниеносно отодвинулся от странного парня и заметался взглядом, точно чуя, что в столь святом месте Бог накажет еретика и лучше не стоять с ним рядом в этот момент!
— О чём нам говорит эта прекрасная притча? – спросил кардинал.
Но люди не только не отвечали на его вопрос, повисающий в пространстве, но и смущались шептаться о том между собой. Лишь косились друг на друга – кто зло, кто в ожидании, что кто-то иной выскажется. Но ни один не пытался отозваться… Кардинал медленно оглядывал паству немигающими глазами. Но прихожане под его взглядом вжимали головы в плечи, опускали лица и быстро-быстро крестились, пятясь от кафедры. И даже ангелочки-близнецы со светлыми кудряшками на мгновение притихли, спрятавшись за широкими штанинами отца.
Никки нахмурился, соображая, чему же учит странная притча про идола, путника и тропу. Наверное, тому, что если долго ничего не делать и ждать знака небес, то за это время зеленью зарастёт даже уже натоптанная тропа и тебе придётся идти куда-то по высокому густому травостою? Но об этом ли говорил кардинал?
И внезапно подняв глаза, он понял, что кардинал смотрит прямо на него! И смотрит не отрываясь, как будто балансируя на канате узнавания… Такой взгляд бывает, когда встречаешься с прохожим, который когда-то был с тобой знаком, но уже подзабыл тебя, и вот ты видишь, как, двигаясь навстречу, он мучительно пытается вспомнить, где и когда тебя видел, как тебя зовут и надо ли сейчас радостно приветствовать или, напротив, стоит свернуть в ближайшую улочку, чтобы не столкнуться? Вот такой взгляд оказался у кардинала. И Никки чувствовал, как этот взор входит в него, словно тычет остриём, пробивая нежную кожицу и протискиваясь в мяготку тела! И от этого делалось… больно?
Будто внутри кто-то шевелился, карябая стенки ниши в грудине!
Как вдруг ровно перед ним выросла фигура. Просто закрыла его от взгляда кардинала и… стало спокойнее.
Никки тяжело, преодолевая окаменелость грудной клетки, вздохнул, понимая, что снова забыл дышать. И взглянул в спину перед собой.
Пестрая куртка. Желтые кудри до плеч. Тонкая талия. Даже опущенные, приплясывающие руки, будто не способные остановиться.
— И это он ещё только посмотрел! – усмехнулся «пёстрый», косясь на него.
Никки из-под локтя парня выглянул.
Кардинал за кафедрой покачал головой, будто прихожане расстраивают его, словно шумливые дети престарелую бабушку, и поднял вверх руку, призывая внимание всех в храме:
— Бог говорит не в громе, а в шелесте листьев! Бог говорит не языком идолов, а молитвой всего живого! Бог говорит не ором труб, а тихой музыкой ветра! Бог не ограничивает пути к себе, но требует, чтобы каждый шёл к нему!
По залу пробежал единый выдох облегчения, будто все прихожане разом получили не разъяснения, а сами ключи от Божьего царства!
— О да, - смешливо прошептал парень в пёстрой куртке, чуть оборачиваясь на него, - Но только шелест листьев - незримые обывателям крики неугодных, пытаемых в подвалах. Молитва всего живого слышнее слышного, когда орёт глотками сжигаемых на кострах. А божественная музыка ветра – стук голых пяток повешенных по перекрёсткам! Хочешь услышать настоящую музыку? Хочешь узнать, где Бог ещё шепчется?
Никки хотел закричать этому пестрому: – «Замолчи, грязный еретик!»
Но не успел даже дернуться.
Его взгляд снова приковался к кардиналу. Тот, быстро сходя с амвона и не спуская глаз с Никии, отдал какой-то приказ стоящим рядом с алтарём монахам. И двое молодых и ловких стремительно поклонившись, тут же сорвались с места, устремляясь через толпу к… нему?
— Идём! Бога здесь нет! Я покажу тебе, где он говорит! – оскалился в дурацкой улыбке парень в пёстрой куртке и потянул его к выходу за рукав.
Никки упёрся. Идти с этим странным парнем он никуда не желал!
Юноша глянул на него, вздохнул и резко выбросив руку, тронул его шею.
Никки вздрогнул в испуге – что ему надо?!
Но внезапно увидел юношу совсем другим…
Не юным тонким парнем с приклеенной улыбкой, а фигурой из тяжёлых боевых доспехов, окровавленных и изрубленных, словно только что вышедших из боя. Лицо этого воина, смотрящее из-под поднятого забрала, было стальным, навечно собранным мастерством кузнеца в суровое сосредоточение воина. И только по губам багровой краской кто-то неряшливо нарисовал ту самую дурацкую ухмылку, что не сходила с лица «пёстрого». По хорошо полированному металлу скул гуляли красные и рыжие всполохи отсветов тысячи свечей храма. А глаза… В них не было ни радужки, ни зрачка, но все место под веками занимали тонкие крылышки стрекозы, блестящие в отсветах радужными бликами, словно витражи костёла под солнцем!
Юноша отвёл свою стальную руку-перчатку от шеи Никки и снова предстал в том же образе – пёстрая куртка, ходящие ходуном плечи, соломенные волосы, дурацкая улыбка.
— Вот и познакомились, деревянный мальчик, - усмехнулся он и глянул Никки за спину: - Идём сейчас, а то как бы прорываться не пришлось…
Никки не успел осознать происходящее, но внезапно доверился этому странному человеку из металла. Тот сгрёб его в охапку и поволок к выходу, с необычайной скоростью и силой раздвигая людей перед собой.
Но, прежде чем они покинули костёл, Никки услышал, как позади раздался шум и гам, от столкновения людей – то монахи врезались в толпу, стремившуюся к амвону, к кардиналу за благословлениями. Будто вода за убегающей лодкой толпа загремела бурунами, заходила ходуном…
Сцена 13. Театр
Если кто-то пытался сравнивать труппу Кара-Басая с шапито, он строго выговаривал, что театр никогда не опуститься до низости балаганных шутов! Но большой шатёр, подобный тем, в которых устраивают свои представления циркачи, с собой возил. Все спектакли нуждались в репетициях, но шлифовать искусство, как прочие бродячие театры - на глазах зевак в открытом театре – дело неблагородное и неблагодарное! Особенно же, если в твоих представлениях замешано не только умение кукловодов и хорошо смазанные механизмы марионеток… Поэтому репетиции всегда шли в шатре – от постороннего глаза, и чтобы потом создавать эффект неожиданности. В том числе поэтому Кара-Басай предпочитал дважды одно и то же представление не давать. Потому все глашатаи города кричали одинаково: «Только у нас! Только один раз!» - и были правы. Задерживаться в этом городишке Кара-Басай больше не намеривался. А то, что готовил со своей труппой на представление, больше не смог бы показать никто…
Внутри шатра царил полумрак, прорезаемый узкими лучами солнца, проходящими сквозь прорехи в холщовой крыше. На сцене, собранной из грубых досок, древние воины в восточных нарядах пировали за единым столом, король приветствовал посланника, вносящего отрубленную голову его собрата, а изящная девушка в костюме гурии падала ниц без сознания.
— Нет, нет, нет! — Кара-Басай в досаде вскинул руки, растопыривая пальцы, словно пытаясь остановить жестом бегущую на него театральную сцену. - Фантеска, ты сейчас играешь не за крестьянку на рынке! Твоя кукла – восточная принцесса! Она должна падать и-зыс-ка-но! А ты как её валишь?
Кукла-принцесса замерла в неестественном изгибе, её фарфоровое лицо оставалось бесстрастным, но в крошечных стеклянных бусинах глаз мелькнула ярость. Нити, ведущие к её рукам, расслабились, обвисли, но марионетка не изменила своего положения.
Из-за чёрного полотна, скрывающего кукловода, выглянула молодая крепкая брюнетка с холодным лицом – нити от фигурки шли к ваге в её руке.
— Как падает оглушённый человек, - процедила Фантеска и зло сдула вечно падающий на лицо непослушный завиток. – И поверьте мне, магистр, я хорошо знаю, как это происходит… Те, кто знает тоже – оценят нашу достоверность.
Кара-Басай закатил глаза. Вопросы достоверности в таких сценах всегда становились меж ними, словно острый меч – ни туда не сунуться, ни сюда. Каждый раз он приводил одни и те же аргументы, доказывая, что простодушным крестьянам это не нужно, а благородные господа, которые и сами хорошо знают, как парят от крови кишки, выпущенные наружу, и как падают люди с перерезанной глоткой, вовсе не хотели бы, чтобы в моменты отдыха в театре им об этом напоминали… Но хоть ты разбейся – Фантеска не имела в своей душе тонких струн понимания роли искусства. За какую бы боевую сцену она не бралась в его театре – это всегда было грубо и… достоверно!
— Фантеска, - вздохнул Кара-Басай, - давай по сценарию. Твоя кукла должна упасть изящно!
— Потому что этот идиотский сценарий требует, чтобы я умерла от одного взгляда на отрезанную голову? – поинтересовалась она, сделав голос приторным.
— Не ты, а марионетка, - утомлённо покачал головой Кара-Басай. – И это не жизнь, а метафора!
— Это тупость!
Кара-Басай зажмурился, в уме считая на латыни «унос, дуо, трёс, кваттуор…» и снова открыл глаза и улыбнулся:
— Фантеска, прошло уже столько лет… Тебе стоит уже отпустить эту боль и память… и попробовать…
Договорить он не успел. Фантеска взревела сквозь зубы, будто иерихонская труба, и, бросив вагу, развернулась и строевым шагом двинулась из шатра.
— Фантеска!
Но она ничего не желала слышать.
Кара-Басай вздохнул и опустился на скамью. Он хорошо знал, чем это закончится. Сейчас она придёт в свою комнату, сядет где-нибудь в углу и замрёт, погружаясь в себя. В память, которую не избыла за столько лет, в чувства, которые будит в себе каждый день. Её ненависть – чистая, как горение пламени над газовым разломом – несмотря на прошедшие годы, пылала всё так же яростно. Для души, чьей переход был уже рядом – на самом пике Огня! - он ваял этот голем, вложив всё своё мастерство в его изысканность и крепкость! Увы, и перехода не сбылось, и душа спатарии – воина-меченосца храма - так и осталась пылать, но теперь - от ненависти к тем, кто сжигал людей заживо в домах Фамагусты…
— Продолжим без неё? – неуверенно предложила Фламини, выглядывая из-за чёрной ткани. Аккуратная и степенная, она за время перепалки, как обычно, не показывала себя, зная, что её труд исцелять душу – потребуется позже…
Вслед за ней с другого края полотнища выглянул Мецети.
Кара-Басай придирчиво оглядел сцену. Фламини, как опытный кукловод, вела нескольких марионеток разом – и короля, и посла, и рыцаря, разливающего вино по кубкам, а Мецети отвечал за разношерстный сброд за столом – там не было нужды в особых изысках реакций. Но без Фантески сцена уж точно сейчас не заладится – хоть сам берись за куклы! А именно этого Кара-Басай совершенно не любил…
— Марго? – покосился он за спину.
Конечно, просить о таком Маргариту – это было последнее, на что он мог решиться. Очень хорошо знал, что та не выйдет из своего вечного печального забытия.
Но… Маргарита внезапно поднялась со своего кресла и медленно пошла-поплыла за чёрный занавес, на мосток кукловодов. У Кара-Басая дрогнуло сердце! Неужели? Через столько лет, случилось что-то невероятное – маленькие синие цветы на мостовой! – и душа возлюбленной стала оттаивать.
Но начать сцену заново они не успели.
В шатёр скользнул Аркино. Гибкий, подвижный, словно ртуть в пробирке алхимика, он был тих и пружинист, ведь не зря Кара-Басай потратил предутренний час на добротный ремонт и смазку механизмов! И, как обычно, шутовская улыбка, когда-то намалёванная краской на слишком грозном лице, сияла естественно, будто прижившийся клок кожи на стёсанной ране.
Аркино, вплыв в шатёр так, что его пёстрая куртка слилась с тенями, вежливо опустил голову.
— Магистр, - как обычно тихо позвал он настолько серьёзным голосом, что этот контраст с бесшабашной улыбкой мог бы вогнать в оторопь незнающих его: - Со мной гость.
Из-за его спины робко выглянул мальчик.
Кара-Басай медленно встал и замер, разглядывая его.
Мальчик. Деревянный.
На его лице – сделанном не очень искусно, но с явной любовью, - слои разных пород деревьев, стиснутые крепкой рукой мастера и силой вложенной души, вживлялись друг в друга, прорастая волокнами одно в другое. Пальцы уже не были грубым подельем, а полностью копировали детские пальчики, став гибкими и почти живыми. И даже маленькие чёрные точки пробились сквозь древесину там, где у живого тела когда-то были веснушки. Сивые волосы ещё хранили ощущение стружек, но под легким ветерком ложились и трепетали, как настоящие!
Он чувствовал мальчика как лёгкое дрожание в воздухе, едва уловимый запах свежей сосны и сияние золотых нитей, тянущихся от его груди куда-то вглубь города.
— Кто ты? Как тебя… звали? – спросил он глухо, чувствуя, как сердце торопливо сбивается.
— Никколо, - представился мальчик, вежливо склоняясь, но таращась испуганно и стараясь держаться рядом с Аркино. - Меня зовут Никколо. Никки. Мой отец – Иосиф Алворено, с Жёлтой улицы.
Кара-Басай подошёл ближе, изучая мальчика. Големы его работы были безупречны – точны, изысканы, с учётом всех анатомических подробностей и с самой совершенной механикой. Но этот… этот был другим. Простая кукла из дерева! Ни одного сустава! Ни одной подробности жизненных органов! Но… душа изменила эту грубую деревянную статуэтку, постепенно превращая в человека. Живого. Человека. А это невозможно без Источника!
— Кто же сделал тебя… - сглотнул он, разглядывая мальчика, - таким?
Мальчик опустил глаза, смущённо поправляя курточку, словно пытаясь спрятаться в ней от пытливого взгляда пугающего незнакомца. Из-под вихрастой чёлки стрельнул взглядом на Аркино, будто ожидая от него помощи. Но тот стоял молча, замерев в ожидании.
— Дядя Карлос, - прошептал Никки.
— Карлос? - Кара-Басай нахмурился. - Какой Карлос?
И, чувствуя, что пугает мальчика, он отступил на шаг и сел на свою скамеечку, чтобы быть вровень с мальцом. Выудив из глубин памяти добрую улыбку, подозвал Никки к себе. И когда тот встал напротив, теребя штаны и озираясь уже с интересом, снова спросил:
— Этот дядя Карлос? Где он живёт? Что он делает? Как ты с ним познакомился?
Никки нахмурился, сосредотачиваясь на этом граде вопросов:
— Ну… он папин друг. Он музыкант. Он играет на улице. У него есть шкатулка с музыкой.
Это была совершенно ненужная и неважная информация, но требовалось разговорить мальчика, и Кара-Басай зацепился за неё:
— Шкатулка?
— Да! - Никки оживился. - Она поёт без конца! Такая музыка хорошая – всем нравится! А внутри неё сидит душа сверчка, представляете? И он поёт для тех, кто слышит музыку жизни! И, когда он поёт, двери открываются, - от избытка чувств Никки стал показывать руками, как происходит это музыкальное волшебство: - А там, внутри, золотой свет! И Золотой Сад! В нём лев, тур и орёл! Они ходят туда-сюда, смотрят, а вокруг птицы и цветы распускаются сами! Золотые! И музыка всё звучит, звучит! И свет льётся, - мальчик задумался, хмурясь, пытаясь подобрать объяснение тому, что видел: - Как радуга, только золотая!
Кара-Басай медленно поднял взгляд на Аркино. Тот нервно покачивал головой. И было видно – ошарашен не меньше, чем сам магистр. А за его спиной уже вставали Фламини и Мецети, таки же напряжённые от услышанного. И Леандр, подходя, нервно шептал себе под нос:
— Золотой Сад, Золотой Сад…
Кара-Басай на миг прикрыл глаза. Золотой свет. Бесконечная музыка.
— Источник… — прошептал он.
— Магистр, - позвал Аркино. – Я нашёл юнца в костёле… Не спрашивайте, что я там забыл…
Кара-Басай вздохнул. Улыбка у Аркино в этот миг была совершенно натуральная – с такой ухмылкой он, наверное, и резал бы святош в рясах.
— И? – поторопил Кара-Басай.
— Я не единственный, кто увидел его, - теперь улыбка Аркино выдавала серьёзную озабоченность. И то, как он акцентировал слово «увидел», явственно говорило о том, как мальчика в действительности увидели… настоящим. Големом с душой.
— Кто ещё? – Кара-Басай чувствовал, как земля уходит из-под ног.
— Кардинал, - коротко усмехнулся Аркино и отшагнул, предоставляя магистру дальше решать это дело.
Леандр подступил к деревянному мальчику и потянулся потрогать его волосы и кожу.
— О, мальчик! – нежно прошептал он. – Конечно, грубая работа, но душа… крепкая. Сплав столь цельный, столь яркий… Золотые нити не использовались, ты, замечаешь, Кара? А сияние есть!
— Он пахнет раем, - прошептала Фламини, вдыхая воздух над головой испуганного мальчика.
— Потому что он переходный, - приветливо кивая Никки, пояснил Дзанни, нервно потирая руки. - Видишь свет? Он уже почти набрал сияние для рывка!
Мальчик в ответ смущённо улыбался, не понимая половины слов, но радуясь вниманию и тому, что в окружении этих людей ему становилось спокойно. Он был готов дать себя трогать и восхищаться, лишь бы остаться рядом с этими замечательными артистами. Как внезапно к нему прикоснулся Леандр… Прикоснулся как-то совсем по-другому! Так, что его словно молнией ударило!
Никки вздрогнул и отпрянул, расширенными глазами смотря на артиста.
Леандр тоже одёрнулся и развёл руки, с досадой шепча:
— Я не хотел тебя пугать! Всё хорошо, Никки! Всё хорошо…
И он, и остальные прекрасно понимали, что сейчас увидел малец. Настоящую суть. А у Леандра – бывшего мастерового Ордена Анимариев, - голем был создан из слоёв крепкой телячьей кожи, костного фарфора и железных прутьев, держащих каркас и оберегающих внутри, в нише, связующие предметы – от огарка свечи из его мастерской до сусальной пластинки с храмовой фрески.
Мальчик всё пятился, пятился, пока не врезался в Аркино, как-то бесшумно оказавшегося за его спиной.
— Не пугайся, - внезапно вышла из-за чёрной занавески Маргарита и улыбнулась ему печально: - Просто осознай - ты не один такой…
Никки смотрел на неё, не веря своим глазам. Перед ним стояла дама в голубом платье, которую он ещё недавно выглядывал в окне. И даже цветы винки торжественные и загадочные, как на могиле матери, светились на её груди, приколотые к синему корсету. И рука мальчика сама потянулась к карману, где у него хранилось сокровище, добытое этим утром на мостовой – маленький цветок винки.
Он не успел. Холщовая дверь шатра от сильного рывка хлопнула, будто расправляющийся от порыва парус, и распахнулась.
Внутрь шатра вошло четверо здоровенных громил в потрёпанных плащах. А за ними вскользнул хорошо одетый сухопарый мужчина с перекошенным ртом и правой рукой, прижатой к груди.
— Что вам нужно? - резко поднялся Кара-Басай. – Кто вы такие?
Никки не успел даже вздрогнуть, как Аркино без усилий поднял его и переставил в толпу артистов, отталкивая дальше. Его подхватил Леандр, затолкав себе за спину. Потом пышнотелая Фламини закрыла своей широкой цветастой юбкой, пихнув в сторону сцены. Мецети перехватил у самого чёрного занавеса и быстро сунул его за него. Там Никки и замер, явственно чувствуя угрозу и то, как эти странные люди-нелюди пытаются его защитить.
— Магистр, - склонил голову пришедший, - Моё имя Базио Финиста, но вряд ли оно вам о чём-то скажет. Зато вам многое, думаю, говорит имя моего господина. Сеньор Морозини просил передать… благодарность.
Кара-Басай замер, ощущая шаткость момента и скрытую угрозу в, казалось бы, пристойной признательности.
— Сеньор уже отблагодарил, - коротко ответил он.
— Благодарность не бывает лишней, - Базио ухмыльнулся и закончил жестче: - Сеньор хотел бы получить гарантии…
Кара-Басай растерялся:
— Какие ещё? Я сделал всё, что мог! – сжал он кулаки. – Я не могу сделать невозможное!
Базио карикатурно в молитвенном жесте свёл руки на груди и поднял глаза вверх:
— На всё воля Его! И невозможное станет возможным… А пока мы заберём твою девку. Сеньора, прошу! – и протянул руку к Маргарите. – Сеньор Морозини предоставит вам комнату и выход в самый лучший сад в этой части Италии!
— Нет, - скрипнул зубами Кара-Басай.
Маргарита отпрянула и обернулась на кукольника с новым выражением на фарфоровом идеальном лице - растерянности и страха.
Аркино шагнул вперёд, до скрипа стискивая кулаки.
Базио оглядел его с ног до головы и покачал головой:
— Так это ты – мальчик, убивший Барба и Лупо? Чистая работа. Браво, шут! Но на «бис» пробовать не советую, - в его голосе звучала угроза.
Аркино опустил голову, дразняще ухмыляясь, и мелодично напел:
— А давай попробуем... Пригласишь на танец?
Базио пожал плечами и махнул рукой своим людям. В руках громил, как из ниоткуда, появилось оружие – дубинки, ножи, цепи. И, как опытные люди, без суеты, они стронулись к Аркино, глядя напряжённо и уверенно.
Никки задрожал, смотря сквозь щель на происходящее. Аркино казался на фоне огромных бандитов таким тонким и хлипким! Но стоило громилам подступить ближе за незримую черту… и что-то изменилось. Никки видел всё того же юношу в пёстрой куртке и с дурашливой усмешкой, но, одновременно с этим, он чувствовал, как в шатре беснуется чёрный железный демон, из рук которого растут лезвия, а за спиной… трепещут крылья стрекозы.
Визг лезвий, грохот переворачиваемых лавок, стук и хруст костей…
Первый громила рухнул, захлёбываясь кровью из распаханной глотки. Второй упал, давясь собственными лёгкими – Аркино ударил, словно молот, кулаком вбивая в нутро раскрошенные рёбра. Третий успел схомутать его наброшенной на шею цепью. Успел даже прыгнуть ему на спину, затягивая железную петлю! И тут же Аркино – маленький и тонкий – рывком нагнулся вперёд, словно у него не мягкое горло, стиснутое металлом, а стальная труба! Громила, не отпустивший своей цепи, с воем пролетел над ним и врезался головой и загривком в скамейку, проламывая её до земли. И затих.
Четвёртый выхватил меч, но Аркино был быстрее. Его стальные пальцы вонзились в горло, и человек захрипел. Вторая рука Аркино почти нежно подхватила ладонь на рукояти меча и сжала так, что меч выпал!
Никки успел уже обрадоваться, что все закончится хорошо, но тут же услышал голос Базио, который как-то неприметно для него, да и для большинства в комнате, успел исчезнуть из поля зрения.
— Браво, шут! - повторил он. – Но я советовал тебе со мной не пробовать…
Аркино обернулся.
Базио стоял, удерживая Кара-Басая в пыточном заломе, от которого магистр корчился, шипя сквозь зубы. А по его шее, под густой бородой, карябало лезвие широкого ножа, выдавливая на ворот сорочки красную влагу.
— Отпусти его или шея твоего хозяина тоже… немножко пострадает, - усмехнулся Базио.
Но в глазах его усмешки не было - только внимание и напряжение.
Аркино медленно, смотря на него, разжал пальцы.
Громила, выскользнул вниз, сипя и хватаясь на горло, на котором уже проступали красные отметины от крепкого захвата.
— Умница, - совершенно серьёзно кивнул Базио замершему Аркино и посмотрел на своего человека: - Хватай девку и на выход!
Кара-Басай в то же мгновение дёрнулся и захрипел:
— Беги!
Маргарита, смотрящая на шагающего к ней морщащегося громилу, вздрогнула и опрометью бросилась к выходу.
— Лови её! - крикнул Базио.
Громила честно попытался, распахнув руки, поймать бегущую.
Но лохматый чёрный пёс, до сих пор молча сидевший в углу, внезапно бросился на него. И не стал размениваться на мелкие цели! Жестокая пасть с силой вонзилась мужчине в промежность. Завыв, тот запрыгал на носочках, пытаясь спихнуть пса.
Никки, прижавшись к декорациям, видел, как Маргарита выскользнула из шатра, как пес рвал наёмника, как Аркино и другие големы замерли, не решаясь напасть, пока нож у горла Кара-Басая.
— Уходи, - прошептал Кара-Басай. - Найди её. Спаси.
Аркино кивнул и шагнул назад, растворяясь в тенях, будто и не было.
Базио, удивлённо проследив за исчезновением, зло усмехнулся:
— Умный мальчик... А ты, маэстро… Раз уж твоя дама не соизволила принять приглашение, то ты проследуешь со мной!
…Когда шатёр опустел, Никки выбрался из укрытия.
На полу лежали четыре тела. И синий цветок, растоптанный сапогами.
Сцена 14. Морозини
Кабинет сеньора Морозини дышал холодом каменной гробницы. Высокие стрельчатые окна пропускали косые лучи заходящего солнца, превращая комнату в клетку из света и теней. Кара-Басай стоял перед массивным дубовым столом, на котором, как драгоценная реликвия, располагалось самое ценное сокровище сеньора - его сын.
Фарфоровый мальчик сидел в кресле с неестественно прямой спиной. Его руки, тонкие и полупрозрачные, покоились на подлокотниках. Казалось, он просто задумался, если бы не глаза - два стеклянных шарика, в которых застыло выражение тихого ужаса.
— Ну что, маэстро? - Морозини даже не повернулся от окна, в которое смотрел, бешено сминая в пальцах батистовый платок. – Ты утверждал, что к утру он станет для всех окружающих, как прежде. Прошёл уже полдень.
Кара-Басай почувствовал, как по его спине пробежал холодный пот. Он знал этот тон - спокойный, почти отрешённый. Он помнил его…
Но больше всего он помнил дым. Едкий, чёрный, впитывающийся в одежду, въедающийся в лёгкие. Дым родного дома. Дым горящей веры. Дым спекающихся тел – близких, родных, знакомых, важных…
Кара-Басай стоял на коленях в ряду других магистров, чувствуя, как горячий камень жжёт кожу сквозь тонкую ткань сорочки. Как и с остальных пленных, с него сорвали мантию магистра, оставив только в исподнем, но обшарив тело, чтобы не оставить и намёка на оружие. Словно он смог бы с ним справиться и разделаться с сотнями крестоносцев!
Вдоль шеренги пленных медленно шёл высокий сухопарый священник с лицом, похожим на вырезанную из слоновой кости маску. Шёл торжественно и величественно, будто монарх, восходящий на престол. И в руках, как самую большую ценность, он нёс деревянное распятье, липкое от крови.
— Целуй, еретик! - шипел он, останавливаясь перед каждым. - И будешь жить с милостью христовой!
А за ним, чуть поодаль, чтобы не мешать, шёл кондотьер в порубленном и окровавленном сюрко на латах. В чёрных от крови прорехах блестели в огненном свете горящего Храма свежие царапины на металле. А голос звучал глубоко, спокойно, будто в вежливой беседе за столом, когда он отдавал односложный приказ.
Два солдата шли следом. Один в измаранной одежде, словно попал под кровавый дождь, а другой - с топором с широким лезвием и длинной рукоятью.
Кара-Басай, тогда ещё юный магистр Ордена Анимариев Вараввас, стоял на коленях, уставившись вперёд, в стену, и, взахлёб дыша, старался даже не коситься налево, в начало ряда. Но всё равно – видел…
Магистр Амбра, седой старик, не перестающий пытаться вырвать руки из обжимающих запястья верёвок за спиной, гордо отвернулся от креста.
— Господи, прости, ибо не ведают… – без выражения мелодично напел священник и шагнул дальше.
— Казнить, - эхом приказал кондотьер Морозини.
Магистра Амбра схватили за плечи и, как он не сопротивлялся, завалили на спину. Он боролся, но силы были неравны – окровавленный палач за седые волосы потянул его по полу, заставляя выгибаться. В тот же миг топор и опустился сверху на глотку, распахивая до крошева мрамор…
Кровь и камни брызнули во все стороны.
Священник одёрнул рясу, брезгливо смотря на дергающиеся в агонии ноги старика. Палач поднял топор и шагнул дальше. А второй с рывка оторвал голову от тела и отбросил в угол, где уже лежали такие же – крестоносцы готовились установить на стенах города копья с назидательной демонстрацией…
— Целуй, грешница! - шипел священник.
Леди Мальва, пожилая женщина, магистр шестого уровня, дрожа, прижалась губами к дереву и зарыдала.
— Да снизойдёт Твоё благословение, - равнодушно пропел священник и шагнул к следующему: - Целуй, еретик!
Магистр Аурус – крепкий ещё мужчина - плюнул ему в лицо.
— Казнить, - приказал кондотьер.
Кара-Басай зажмурился, чтобы не видеть! Но уши не закрыть…
Возня борьбы. Падение об пол спиной. Рык сквозь зубы. Свист клинка. Удар, заставляющий дрожать колени от вибрации, идущей по мозаичному полу…
— Целуй, грешник!
Кара-Басай открыл глаза. Окровавленное распятье смотрело на него лицом скорби и ужаса не меньших, чем те, что жили сейчас в сердце…
Он снова закрыл глаза и прикоснулся губами к холодному липкому дереву.
И теперь он опять смотрел на Морозини, говорящего тем самым, спокойным и уверенным тоном. И даже не зная, а вспомнил ли бывший кондотьер его, тогда невзрачного и растерянного молодого магистра, плачущего, свернувшись от нетелесной боли предательства, – он чувствовал, что разговор может оказаться страшным…
— Душа... душе нужно время, чтобы...
— Время? - сеньор резко обернулся, и его тень накрыла кукольника. - Я платил не за время, а за результат, магистр.
Из темного угла кабинета вышел человек в цеховом костюме врачевателей и с большим медным знаком главы гильдии на груди. Его длинные пальцы, напоминающие бледных пауков, безостановочно суетливо перебирали край платка с изящно вышитыми краями.
— Позвольте, сеньор, - поклонился он и повернулся к Кара-Басаю, - Магистр, я - Чезаре Дураменте, личный врач семьи Морозини. И я… имею вам сказать как врач: анима мальчика не закрепилась, как должно... Такое бывает при неверно совершённых обрядах или незавершённом деле, и вам нужно завершить начатое и крепче настроить связь, - и подобострастно склонился, улыбаясь.
Кара-Басаю искренне хотелось в этот миг убить этого выскочку, который явно пытался подмазаться к сеньору, делая вид, что знаком с работой анимариев! Этот врачеватель просто играл словами, не понимая и доли происходящего! Знающий человек сразу бы, лишь увидев Риккардо, понял, в чём тут дело. Как понял сейчас, сразу, как вошёл, и сам Кара-Басай.
Морозини медленно повернулся к Кара-Басаю. В его глазах вспыхнула страшная угроза, но голос остался всё так же ровен:
— Ты обманул меня.
Кара-Басай почувствовал, как под ногами расступается земля. Он знал, что следующий удар сеньора может стать последним в его жизни.
— Ты обещал, что он станет настоящим.
— Он настоящий! – вскинулся Кара-Басай.
— Нет, - Морозини покачал головой. - Он кукла, в которую положили душу, словно монету в кошелёк! Но от того, что в кошеле звенит золото, он сам не становится золотым!
Кара-Басай стиснул зубы. Да, без Источника голем Риккардо так и останется фарфоровой оболочкой - вечным ребёнком, который никогда не вырастет, не изменится. Но всё-таки он должен был стать для окружающих всё тем же Риккардо, сыном сеньора, как стали для незнающих сами собой его големы – Маргарита, Аркино и прочие…
— Ты обманул меня, - снова прошептал Морозини и глаза его сузились.
— Нет, - твёрдо повторил Кара-Басай, чувствуя, что судьба снова, как когда-то оказывается на последней ниточке, тянущейся ввысь. - Я говорил вам, что без Источника его жизнь не будет полновесной!
— Но он должен уже вести себя, как прежде! – сквозь зубы тихо зарычал Морозини, буравя его свирепым взглядом исподлобья. – Он должен говорить! Ходить! Слышать! Смеяться, дьявол тебя побери!
— Это… верно, - облизывая в волнении губы, признал Кара-Басай и вежливо склонился: - Позволите осмотреть?
Морозини, зло сверкая глазами, коротко провёл рукой по воздуху, делая разрешающий жест.
С трепетом Кара-Басай придвинулся к кукле. Расфокусировал взгляд, выискивая в пространстве незримые обычным людям нити… И замер, прикусывая губу. Картина, к сожалению, была ясна. И дело тут было вовсе не в его обряде.
— Да, ваша светлость, вы правы. Душа не прирастает к телу. Она...- Он резко выпрямился. - Она угасает.
— Ну так исправь! – сорвался на злой рык Морозини. – Ты же анимарий! Ты – лечитель душ!
Кара-Басай молитвенно сложил руки на груди и склонился:
— Это не в моих силах. Его душа… она, - он замялся, понимая, что вступает на скользкую тропу. – она нарушена… Я говорил вам – духовное сочленение разрушено… Я сделал всё, что мог для восстановления, но, боюсь, без Источника, это невозможно.
— На-ру-ше-на, - медленно, по слогам повторил Морозини, свирепо щурясь. – Как?
— Я не знаю, - пожал он плечами. – Этого, к сожалению, невозможно увидеть…
— Он вам лжёт, ваша светлость, - голос Чезаре Дураменте прозвучал как нож, вонзаемый между рёбер.
Кара-Басай вздрогнул, вскидываясь.
Главный врачеватель стоял чуть позади Морозини и его костлявые пальцы нервно перебирали медный знак гильдии на груди.
— Видите, как он сжимает кулаки? - Дураменте наклонился к уху сеньора, но говорил громко, чтобы слышал Кара-Басай. - Это страх. Страх разоблачения.
Морозини медленно провёл ладонью по лицу, словно стирая маску терпения. И снова заговорил тем самым холодным спокойным голосом, за которым даже в тишине бывший анимарий слышал звук взлетающей и рушащейся на горло жертвы секиры:
— Что случилось с душой моего сына?
Кара-Басай молча развёл руками.
Дураменте улыбнулся так тонко, как будто пробовал на вкус что-то терпкое.
— Позвольте мне, ваша светлость. - он сделал шаг вперёд и его тень упала на фарфорового Риккардо, загораживая свет окна. - Магистр Кара-Басай... я жил в Фамагусте и двадцать лет изучал труды анимариев. Ведь истинный лечитель должен знать всё не только о хворях нашего тела, но и о том, как страдает душа! А об этом более всего знали ваши магистры…
Кара-Басай почувствовал, как холодеет спина.
— Душа не «угасает» просто так, - Дураменте обвёл пальцем вокруг своего виска. - Её режут. Как скальпелем. И для этого нужно знать точные места разрезов. Нарушение же, о котором идёт речь, суть подрезание сердечной жилы анима, что и вовсе невозможно без должной подготовки и хорошего инструмента…
Морозини замер и посмотрел на врачевателя:
— Ты говоришь... это сделал анимарий?
— Не просто анимарий, - Дураменте повернулся к Кара-Басаю и изысканно поклонился. - Настоящий магистр! Тот, кто обучался в Золотом Театре, кто имел доступ к трудам величайших лечителей душ, кто изучал практику владения струнами.
Тишина стала густой, как смола.
— Анимарий?! – скрипнул зубами Морозини. – Ещё один мстительный демон?! Скольких я не закопал там, под их богомерзким храмом, по доброте душевной?! Скольких не добил, проявляя милосердие во имя Господа своего?! И теперь каждая змея пытается выползти и ужалить побольнее! – он стиснул кулаки так, что заскрипели суставы. – О, если бы я заново пережил то время! Ни один бы не ушёл! Я убивал бы их в утробах!
Кара-Басай молча отвёл взгляд. Говорить бывшему кондотьеру, что если бы в то время он и вовсе не пришёл бы с оружием в Фамагусту, то не было бы и мстительных призраков у его дверей – было опрометчиво. В таком состоянии человек уже не слышит никого, кроме голоса своей ненависти.
— Последний шанс, кукольник. Кто нарушил душу моего сына?
Кара-Басай печально помотал головой:
— Этого не увидеть по нему сейчас, ваша светлость… На душе не поставить ни печатки, ни подписи под обрезанной нитью. Боюсь, что нам придётся смирится с тем, что теперь это останется для нас…
Не дослушивая, Морозини хлопнул в ладоши.
Дверь распахнулась. В комнату втолкнули Дзанни. И Кара-Басай ужаснулся - тот спотыкался на ровном месте. Его внутренние механизмы скрипели неестественно громко, а части швов расходились! Да, для всех в комнате он выглядел как крепкий мужчина, которому только что задали трёпку – в синяках и кровоподтёках. Но создатель голема мог видеть его таким, каким он был на самом деле. И понимать главное – кукла, и так изначально сделанная не самым крепким механизмом, сейчас была на последнем издыхании. Ударь ещё раз – швы полетят! Люди вокруг увидят скоропостижную смерть без объяснения причин, и лишь он будет знать, что лопнула заглушка на грудинной нише связующей жизненной силы!
Базио схватил голема за плечо и швырнул на колени перед сеньором. Но если думал, что этим сломает дух актёришки бродячего театра, то сильно просчитался. Дзанни и снизу вверх одарил его таким презрительным взглядом, что Базио задумался, отступая. И верно – то был совсем не первый раз в жизни Дзанни, когда его избивали, ставили на колени и угрожали смертью! Бывший разведчик Храма, он успел дожить до восьмидесяти, прежде чем его должна была забрать смерть, но сын друга, по собственной дурости ставший анимарием, не смог пройти мимо его беспокойной и пылающей души…
— Что ж, кукольник, - спокойно, с уже знакомой интонацией «казнить», произнёс Морозини, – Давай проверим – умеешь ли ты любить? Как ты там говорил – есть страх больше других страхов? Страх потерять кого-то, кто тебе близок? Проверим?
— О! – Чезаре Дураменте, достав из кармана платок, замахал руками, - Ваша светлость! Позвольте я выйду. Не терплю вида… гхм… страданий, которые…
— …не сам причиняю? – с усмешкой закончил Морозини, не сводя взгляда с бледного Кара-Басая.
Чезаре Дураменте оскорблённо выпрямился и заторопился:
— Которые не могу облегчить несчастному пациенту, ваша светлость! Поэтому позвольте я…
Он успел сделать к выходу лишь пару быстрых шажков, как его пригвоздил к месту холодный голос Морозини:
— Стоять.
Дураменте задержал ногу, так и не поставив её на пол впереди и медленно вернул назад, и поплёлся на своё место. Встал у окна, под приоткрытую створку, и замахал на себя платком, что-то почти беззвучно шепча себе под нос.
— Базио, - кивнул Морозини подручному.
Базио Финиста сам рук марать не стал. А лишь кивнул подручному, громиле с квадратным лицом, живо напомнившим Кара-Басаю куклу Панчо из английской комедии – такой же огромный, сутулый, со скулами, выдающими жестокую беспринципность и с узким лбом, показывающим ограниченность мышления. А вот тот с удовольствием схватил Дзанни за плечи связанных рук, рывком поднимая на ноги.
— Давно хотел проверить, насколько долго прожигаются насквозь люди, - серьёзно сказал Морозини и покосился на Дураменте. – Кстати, Чезаре, чтобы не простаивать без дела - будете ассистентом нашего маленького исследования… Давай, Базио, пустите этот мусор на дрова!
И махнул, разрешая начать.
Громила зажал Дзанни рот и, удерживая его, поволок к камину, откуда Базио уже достал щипцы. Обычный каминный инструмент, но нагретый на пламени, он стал гореть тёмно-бордовым светом, пугая до дрожи в коленях!
Кара-Басай смотрел, как Дзанни тащат к огню, как он пытается беспомощно сопротивляться, но механизм внутри уже не выносит напряжения, как Базио перехватывает щипцы поудобнее… И всё переворачивалось в его душе.
— Что? – застонал он. – Что тебе нужно? Я не могу это исправить! Я умею переносить души, но не умею их чинить!
Но Морозини только холодно пожал плечами:
— Значит, мы посмотрим, как горят дрова...
Громила дотащил Дзанни до камина и, удерживая одной рукой за шею, вторую его руку вытянул вперёд. Дзанни стиснул кулак и было видно, как от напряжения дрожат жилы кожаных ремней, держащих кисть!
Базио поднёс пламенеющие щипцы к натянутой до трепета струны руке…
— Остановитесь! - голос Кара-Басая сорвался. - Я... кажется, знаю, кто это сделал!
Морозини не пришлось даже делать и знака – Базио сам отодвинул калёный метал от Дзанни.
Кара-Басай облизал губы, сосредотачиваясь, и выдохнул:
— Здесь, в Монтебелло, есть кто-то ещё… Какой-то анимарий высокого уровня знаний… Возможно, то, что произошло с Риккардо, сделано им. И если его найти, то он сможет и исправить это.
— Ну! – Морозини поощрительно кивнул, давая продолжить.
Кара-Басай закрыл глаза, чувствуя себя, как когда-то, в одном ряду с другими магистрами, когда вдоль ряда шла смерть в рясе и прикладывала к губам вечную печать предательства.
— В городе есть ещё один голем… - выдохнул он. - Сделанный недавно. Совсем недавно, как… - он мазнул глазами по молчаливо взирающему на всех сверху Риккардо. – Он деревянный, сделанный грубо, но… его душа вживается.
— Вживается? – повторил Морозини.
— Это значит, - почти подскочил от восторга Чезаре Дураменте, - что у неё есть жизненные силы! Кто-то нашёл способ набирать её из Источника!
— Да, - глухо подтвердил Кара-Басай, отводя взгляд. – Судя по всему, у него есть сам Источник или один из его Родников…
— Где он? - Морозини впился пальцами в подлокотники кресла.
— Не знаю, - потерянно потряс головой Кара-Басай. – Правда, не знаю…
— А голем?
— В городе, - пожал плечами он.
— Как он выглядит? – нахмурился Морозини.
Кара-Басай снова пожал плечами:
— Увы, тут мои объяснения вам не сильно помогут. Я видел его, как видят анимарии и для меня он был мальчиком, сложенном из древесных слоёв и стянутый кожаными заплатками. Но обычные люди увидят его как-то иначе… как не видел я.
Тишина. Только потрескивание углей в камине.
Кара-Басай утомлённо прикрыл глаза ладонью. Поможет ли то, что уже сказал? Сможет ли защитить Дзанни и не выдать этого маленького переходного золотого мальчика Никколо и неизвестного ему анимария Карлоса, создавшего его так искусно?
— Сдаётся мне, ваша светлость, - внезапно разрушил тишину Базио Финиста. – Что я видел этого мальчика. В их театре. И я-то видел его обычным… - ухмыльнулся он.
Кара-Басай нервно стиснул горло, на котором ещё горела царапина от ножа. Как он мог забыть?!
Морозини кивнул:
— Найди его, Базио. И приведи ко мне.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
