Обложка Золотое дитя революции. Биография Николая Бухарина

Золотое дитя революции. Биография Николая Бухарина

Буа Дэнг

0% прочитано
Стандартный
Буа Дэнг

Золотое дитя революции. Биография Николая Бухарина

Пролог

В январе 1926 года на заснеженный перрон московского вокзала ступил щуплый молодой человек. Он был настолько мал ростом, что приходилось запрокидывать голову. За плечами у этого человека был опыт, который невозможно было получить за партой: последние пять лет, находясь во Франции, он не наслаждался парижскими уютами, а тяжело трудился на конвейерах завода «Рено» и в обувных мастерских. Жизнь — а не образование в Сорбонне, о котором он изначально мечтал, — научила его тому, как выжить в ужасающей бедности. Однако на французской земле он тоже пробыл недолго, ведь выданный ордер полиции на его имя за рабочую ячейку, был эффективнее любого кнута, что гонит стадо.

А вот Москва встретила его оглушительным ревом и звоном трамваев. Город, да и вся страна, переживали уникальное время — эпоху противоречий, когда старые порядки шли параллельно новой реальности. На улицах рядом с революционными лозунгами шли люди в хороших шляпах, а в ресторанах под музыку пировали нэпманы, тогда как за окнами кипела пролетарская жизнь. Но над этим сытным, ещё относительно свободным укладом уже сгущалась темная туча новой идеологии и культа вождя, бросая тень на будущее страны. Именно в этой Москве предстояло учится нашему зарубежному студенту.

Его разместили на Волхонке 16, где не так давно появилось удивительное учебное заведение — школа для революционеров из одной огромной азиатской страны. Студентам преподавали русский язык, марксизм и историю партии, а ректором этого заведения стал немалоизвестный Карл Радек. Часто приходили и другие известные гости, но даже остальные преподавательские пропагандисты не могли не вспомнить одного, особенно яркого человека: короткого, рыжебородого, с живой мимикой, который умел вставлять юмор даже в самые мрачные темы.

Его имя было известно студентам еще до того, как они приступили к первым занятиям — потому что его базовый учебник по историческому материализму лежал на каждом столе; и брошюра о коммунизме уже была переведена на все языки мира. Этот человек отвечал за газету «Правда», был членом Политбюро и возглавлял Коминтерн. Но главное — именно он был автором идеи, по которой в тот момент жила вся огромная страна за окнами этого университета.

Эта идея казалась товарищам по Политбюро не просто наивной, а невыносимой. Он предлагал очевидное, но еретичное для большевиков: перестать ломать крестьянина через колено и загонять его в колхозы штыками. Последнюю зернинку деревни — зачем ее отнимать? Социализм ведь не кавалерийская атака Буденного и не штурм Зимнего. Он прорастает медленно, «черепашьим шагом», через хозяйство, рынок и вечную смычку города и деревни. И самое главное — даже богатому кулаку должно быть отведено место в этой системе. Мужичок утверждал, что тот должен незаметно «врасти» в новый строй, даже не осознавая, что его уже раскулачили. И за год до того, как наш студент появился в Москве, мужичок произнес на партийном собрании легендарное: «Обогащайтесь!».

Мы никогда не узнаем наверняка, какие мысли крутились в голове того студента с Волхонки. Он провел в Москве почти год, прежде чем Коминтерн отправил его обратно на родину к генералу Фэн Юйсяну — тогдашнему союзнику с большим потенциалом. Он не делал никаких записей на занятиях и не оставил после себя мемуаров о своем детстве в столице. Вероятно, они даже никогда не встречались лицом к лицу: глава Коминтерна был слишком важной персоной, чтобы замечать какого-то замухрышку-студента в сером пальто.

Однако у медали есть и другая сторона. Ровно через 52 года, в декабре 1978 года, этот бывший студент возглавил крупнейшую страну в Азии. Проведя годы в опале и ссылке во время Культурной революции, 74-летний реформатор занялся Китаем так, как Москве было его уже наcучили: крестьяне могли обменивать излишки; рынки стали свободными; частный капитал пошёл в оборот — при этом государственный контроль никуда не делся, но ограничивался лишь несколькими особенно желанными секторами.

Когда он принимал африканских гостей в августе 1985 года, он сказал им такое, что шокировало бы любого советского политика 1920-х: самой жизнеспособной моделью социализма была та самая ленинско-бухаринская экономика начала десятилетия, пока её не разрушила форсированная индустриализация.

Того студента тогда звали Дэн Сяопином, а преподавателя — Николаем Бухариным. Спустя полвека их негласный диалог преодолел границы эпох: свёрнутые тогда советской властью идеи НЭПа пустили свои корни в Азии и помогли превратить бедную аграрную страну в мировую сверхдержаву.

Кошка, которая ловит мышей

Сразу проясним основные моменты: о чём эта книга, чего от неё стоит ожидать, а чего точно нет.

Перед вами новая биография Николая Ивановича Бухарина, написанная, как мне кажется, гораздо лучше, современнее и проще, чем то, что было до неё. Это искренняя попытка воскресить человека (услышать его голос, представить, как он бодро шагает по коридорам Кремля; как любил энтомологию и писал такие нежные письма из ссылки, адресуя их своей любимой). Мы пройдём этот путь до конца — от дымных столиков венского кафе «Централь», где молодой революционер горячо спорил с Троцким, до полигона «Коммунарка», куда его привели обречённым, но не сломленным редактором «Известий».

Эта книга вовсе не политический манифест и не попытка превознести «партийного любимца» или уж тем более доказать, что китайское экономическое чудо целиком было основано на учениях русского большевика, погибшего задолго до того, как Дэн Сяопин реформировал Китай.

Крупные заголовки звучат убедительно, но не до конца передают суть истории. Сам Дэн имел конфуцианских наставников, обладал огромным опытом партизанской войны и допускал предостаточно серьезных ошибок — целая биография могла бы быть написана, опираясь лишь на одну Культурную революцию. В 1962 году, произнося знаменитое изречение о черной и белой кошках, он опирался на сычуаньскую мудрость своего детства, а не на московские дискуссии конца 1920-х.

Между тем остается важный исторический факт: единственный успешный рыночный эксперимент в истории коммунизма был построен на принципах, которые были сформулированы и отстаивались ценой жизни Николая Бухарина.

Давайте хотя бы в рамках этого раздела посмотрим, как этот чертеж воплотился в жизнь спустя тридцать пять лет после гибели его создателя.

Началось всё в ноябре 1978 года, когда восемнадцать крестьян из деревни Сяоган совершили смелый поступок: они тайно собрались одной ночью внутри одной глинобитной хижины. Огромный риск, ведь раньше их могли бы посадить в тюрьму или расстрелять за то, что они сделали. А сделали вот что: подписали документ о разделении общинной земли между семьями. Смысл был прост: каждая семья обязалась уплатить государству строго фиксированный продналог, а остаток забрать себе и продавать на открытом рынке. В случае, если за эту крамолу кого-то из них посадят в застенки госбезопасности или расстреляют, остальные будут растить его детей до совершеннолетия.

Страх подписантов был вполне обоснован: в этом регионе всего два десятилетия назад, во время Большого скачка, случился искусственный голод, унесший миллионы жизней.

А результаты были поразительными! Уже к концу одного только первого года урожай в Сяогане увеличился в шесть раз. И через год руководство партии официально одобрило по всей стране «систему семейного подряда». Правда стоит сказать, что сделано это было не столько ради экономической эффективности, сколько ради выживания режима. А через пять лет в большинстве районов Китая сельскохозяйственные коммуны исчезли как таковые из-за своей неэффективности.

Если вы заглянете в стенограммы партийных дискуссий с 1925 по 1928 год, то почти наверняка испытаете странное, почти неотвязное чувство дежавю истории. Когда на смену грабительской продразвёрстки пришёл продналог, крестьяне должны были лишь передавать государству заранее установленную долю. Остальным они могли относительно свободно распоряжаться: либо держать у себя, либо продавать на рынке.

Новый тип экономики закреплял землю на поколения за семьями, а значит, заставлял их вкладываться в собственные хозяйства — приобретать инвентарь и даже, при необходимости, нанимать работников. Но при одном жестком условии: другие опоры экономики — тяжелая промышленность, транспорт и финансы — оставались прочно в государственной собственности.

Это не просто внешнее сходство. Это тот же проверенный способ управления экономикой и обществом, только теперь переложенный на другой язык.

Дальше — больше. В 1980 году в Шэкоу, сонной рыбацкой деревушке прямо напротив британского Гонконга, открыли «специальную экономическую зону». Там было разрешено то, что было строго запрещено где бы то ни было в стране: прямые иностранные инвестиции, частные фабрики, которые могли по собственному усмотрению увольнять ленивых и неповоротливых работников, нерегулируемое ценообразование и вольные правила найма, где работника лишали положения «железной рисовой миски». Поселение назвали Шэньчжэнь. Его население составляло тридцать тысяч человек, а самое высокое здание там — деревянная пагода у пирса. Сегодня это город с населением семнадцать миллионов, бесконечными стеклянно-стальными небоскрёбами и бирже, а также и ведущим в мире технологическим центром, собирающим электронику для всего мира.

Сама идея уступок — земли или целых отраслей, где иностранный капитал может работать по жёстким капиталистическим правилам, без ограничений внутри социалистической страны, — не была придумана самим Китаем. Ленин, ещё с голодного 1921 года, выступая на партсъездах критиковал радикалов и говорил, что важнее сдать в аренду нефтяные промыслы Грозного или Баку (тогда — ключевой стратегический актив) для добычи британскими компаниями, чем закрыть их. Теоретически это обосновывал на страницах «Правды» Бухарин, который предложил план мирного сосуществования двух систем, чтобы спасти экономику, разорённую Гражданской войной. Однако эту модель откатили в СССР спустя несколько лет под давлением сталинской группировки. А что до Китая, то через полвека они пошли до крайности, делая целые провинции крупными экспортными фабриками.

Самое важное отличие китайской модели от западных прогнозов в 1990‑е годы заключается в том, что Дэн Сяопин ни на секунду не колебался в политической монополии КПК. С одной стороны, он открыл стране путь к мировой экономике и динамичным рынкам; с другой стороны, политическая система оставалась полностью закрытой. Кровавые события на площади Тяньаньмэнь в 1989 году стали жестоким напоминанием: за экономическими достижениями стояла несгибаемая тоталитарная хватка — никакой «перестройки» и никакого мнимого плюрализма.

Любопытно, что нечто подобное также пытался реализовать Николай Бухарин в середине 1920‑х. Он понимал значение рынка, инициативы крестьян и инвестиций для того, чтобы наращивать мощь страны, однако независимая печать или многопартийная политика были для него за гранью. Он всерьез верил: процветание экономики и благополучие значительной части людей — более надежная опора власти, чем постоянный террор. Но тем не менее он также был готов сделать все, лишь бы не допустить, чтобы партия утратила монополию на власть.

Но когда Дэн Сяопин в 1980-е копировал этот архитектурный чертёж, знал ли он точно, какой именно? Скорее всего, да. Аппаратная «память» КПК была значительно крепче, чем у советского: в Пекине в то время распространялся китайский перевод биографии Николая Бухарина Стивена Коэна. Местные реформаторы цитировали её свободно в секретных аналитических записках, направляемых в ЦК, а труды «рыжебородого» большевика выходили тиражом по миллиону экземпляров. Именно из его тезиса о многообразии путей к социализму и недопустимости слепого копирования чужих лекал выросла знаменитая формула «социализма с китайской спецификой».

Что ж, история этого заимствования сегодня всем знакома. Если ещё в 1970-е китайская экономика соревновалась с Нидерландам, то сегодня это гигант, ВВП которого превышает восемнадцать триллионов долларов — второй в мире после Америки. За более чем четыре десятилетия от абсолютной, невыносимой бедности родилась мощная и богатая сверхдержава. Это также был самый масштабный и самый быстрый подъём общества и экономики, изменивший навсегда мир.

Воскрешение

Давайте теперь перенесемся в Москву — но не в 1926-й, а в промозглый февраль 1988 года.

Тогда Пленум Верховного суда СССР отменил приговор по делу об «антисоветском правотроцкистском блоке». Более чем через пятьдесят лет Николая Бухарина официально реабилитировали — сняли с него клеймо предателя и «врага народа». И в то же лето восстановили и членский партийный билет — крошечный клочок красного картона с номером 00007543.

Эта реабилитация была не просто формальностью: она буквально ударила в общество, как молния. Государство, столь долго насаждавшее стереотип «врага народа», как ни странно выдвинуло перед миром другую версию Бухарина. Отнюдь не удобную для пропаганды мишень, а интеллектуала, который в своих статьях в «Правде» не раз давал понять, к чему может привести насильственная коллективизация.

Но не менее удивительна и судьба его жены — Анны Лариной… Это была женщина редчайшей силы духа: прошла лагеря и ссылку, но сохранила самое важное оставшееся — письмо, написанное ее мужем (давным-давно) для будущих руководителей партии.

Хотя странно, ведь в момент ареста, по логике, любая бумага должна была быть уничтожена огнем лубянских пожаров.

Вскоре письмо появилось в союзной печати, и этот взрывной сюжет мгновенно захватил страну. И снова и снова публиковались цитаты из мемуаров Анны Лариной «Незабываемое» (печатавшихся в «Знамени»). Мемуары передавали из рук в руки, переписывали вручную, переносили на страницы тетрадей. Главный труд по Бухарину американского историка Стивена Коэна вышел миллионным тиражом издательства «Прогресс». Пьеса «Дальше… Дальше… Дальше!» гремела на сцене театра Ермоловой, где Бухарин представал как трагический титан эпохи; зрители штурмовали театры и заполняли каждое место, чтобы собственными глазами, со сцены услышать те самые однажды опозоренные фамилии. Параллельно на страницах либеральных флагманов — в «Новом мире» и «Знамени» — ведущие экономисты — Николай Шмелёв, Гавриил Попов, Отто Лацис — оценивали опыт НЭПа как набор практических, прикладных идей, способных спасти империю на ее смертном одре.

И работы Бухарина действительно были инструкцией — как понимали её те, кто сидел в кабинетах Старой площади.

Весной 1985 года Михаил Горбачёв объявил перестройку без сколько‑нибудь внятной экономической программы, кроме общих слов о борьбе с пьянством. «Ускорение», «гласность», «человеческий фактор» — всё это были громкие фразы, за которыми не стояло реальных экономических механизмов. Попытки отыскать такой механизм разными способами, можно было описать как «опыты наугад»: сверхрасходы на антиалкогольную кампанию обрушили бюджет, а закон о госприёмке фактически привёл к закрытиям заводов. И тогда «волшебники перемен» нашли такой механизм, обратившись к 1920 году.

Доклад Горбачёва в ноябре 1987 года, посвящённый семидесятой годовщине Октябрьской революции, стал также первым официальным текстом высшего уровня, где имя Бухарина перестало служить синонимом измены, превратившись в великого теоретика партии. И тогда с высоких кремлёвских трибун прозвучало главное: НЭП был не временным отступлением от социализма из-за тяжёлых последствий войны, а наоборот методом строительства этого самого социализма.

Затем пришли законы, которые прямо вынимали бухаринские идеи из архивных хранилище. Принятый в 1987 году закон о государственном предприятии давал заводам некоторую самостоятельность: они могли голосованием в коллективе выбирать себе директора, иметь дело напрямую с поставщиками и оставлять за собой часть заработанного. Годом позже, в 1988, была введена кооперативная база законов, что по сути означало легализацию частного бизнеса, прикрытого добрым старым эвфемизмом времен НЭПа. Первыми открылись частные кафе, затем швейные артели, компьютерные компании, даже видеомагнитоскопы в подвалах жилищно-коммунальных контор. И в обиходе стали употребляться слова, которых не было на страницах советской прессы уже лет шестьдесят: концессии, хозрасчёт, семейный подряд, аренда.

Логика здесь была поразительно простой и ясной. Если вспомнить историю, то к концу 1920-х годов Сталин полностью покончил с НЭПом, заменив его на уродливую командно-административную систему, что вылилось в немалые страдания для крестьян. А с наступлением 1980-х, от этой системы не осталось и следа. Постоянные пустующие прилавки, нефтяная игла, огромное технологическое отставание. И как же докатиться до такой катастрофы? Всё дело в том, что система, поняв, что уперлась в стену, не решилась на радикальные реформы. Вот почему лозунг Бухарина стал тогда чем-то вроде спасения, так называемый «социализм с человеческим лицом».

Попробуйте представить, насколько мощной — и в каком-то смысле почти священной — была эта идея для советского общества того времени. Это было больше, чем сухая экономическая оценка или спор из-за таблиц, это звучало как торжество исторической справедливости. Возьмите человека, у которого отняли всё, даже жизнь, за то, что он оказался слишком рано прав. Страна испытала последствия, когда такие идеи не находят отклика в жестокости режима на протяжении более чем шестидесяти лет. И вот наконец настало время, которое должно было изменить всё: уложить все эти пожелтевшие рукописи на стол, стряхнуть с них комки пыли и исполнить мечту Рыжебородого.

У советской перестройки был отличный шанс совершить настоящий экономический прорыв и даже опередить Китай на десятилетия или хотя бы идти с ним ноздря в ноздрю. В 1978 году Дэн Сяопин начал свои реформы, а весной 1985-го Михаил Горбачёв объявил о курсе на ускорение. Перед нами предстали две мощные коммунистические державы с огромным ядерным арсеналом и стагнирующей плановой экономикой, которые оказались в системном тупике. Пытаясь найти выход из сложившейся ситуации, обе страны обратились к опыту советских двадцатых годов как к инструкции по выживанию, опираясь при этом на идеи одного и того же главного теоретика.

Один ученик, однако, подошел к делу умно: он взял из чертежей только экономические идеи, а политику оставил за железным занавесом партийной диктатуры, и благодаря этому спустя два поколения Китай превратился во вторую экономику мира.

Другой в попытке сразу внедрить весь бухаринский комплекс вместе с политической гласностью и свободой собраний, а также отменив цензуру, выпустил из бутылки джинна свободы задолго до того, как обеспечил людям базовые наполненные едой прилавки. И джин, как вы помните, добился своего...

УЧЕНИК, КОТОРЫЙ ОГОРЧИЛ УЧИТЕЛЯ

Всё конечно можно списать на характер лидеров или культурные различия между народами. Можно решить, что успех Китая объясняется удачным географическим положением и наличием огромного потребительского рынка. Но эти объяснения лишь уводят нас дальше от сути перестроечного вопроса.

Если убрать из бухаринской модели всю розовую революционную риторику о «смычке города и деревни», вы увидите вполне практическую систему, построенную на трех главных опорах.

Первая — это рыночные цены. Крестьянин продает зерно за реальные деньги (чтобы купить необходимое: обувь, текстиль или керосин). Когда государство начинает диктовать условия и намеренно снижать цены для нужд города, рынок просто перестает существовать: люди начинают скрывать собственные урожаи. Именно об этом в 1928 году предупреждал Бухарин Сталина в своих «Заметках экономиста», и именно подтверждение прогноза стоило ему политической карьеры.

Второй столп — макроэкономический баланс. Сельское хозяйство не является таким же индустриальным сектором, и тяжелая промышленность не может развиваться быстрее, чем сельское хозяйство обеспечивает для нее основу. Нельзя выжимать из деревни все ресурсы ради гигантов вроде Магнитки, иначе можно просто уничтожить аграрный сектор. Формула «нельзя строить сегодняшние фабрики из завтрашних кирпичей» очень точно отражала позицию Рыжебородого: инвестиции должны приносить результат здесь и сейчас, а не в отдаленном будущем.

Третий столп — это путь эволюционного развития. Вместо резких скачков или навязанных пятилеток (привет Северной Корее!) в центре внимания — кропотливая, неспешная работа: шаг за шагом, регион за регионом и сектор за сектором.

Теперь посмотрим вместе, какими результатами закончились попытки Перестройки оживить этот старый и неповоротливый механизм.

Цены оставались незыблемыми. Хлеб, мясо и молоко были намертво привязаны к стандартам Госплана времен изобилия 1960-х. Параллельно предприятиям предоставили хозяйственную самостоятельность и возможность устанавливать собственные уровни зарплат. Работники выбирали своих директоров, но уже тогда людям хотелось наличных «на руки» здесь и сейчас, пока завод не закрыли. В итоге сумма денег на душу населения выросла до невероятно высоких показателей, тогда как ассортимент товаров оставался на прежнем уровне. Никакого смысла не было производить что-либо по старым государственным ценам: часто килограмм колбасы обходился дороже, чем ее розничная цена.

Результат получился ровно тем, что те, кто пережил 1989–1991 годы, до сих пор помнят: полки оказались полностью пустые. Дело было не в том, что страна забыла, как готовить или производить еду, и не в том, что темпы производства пищи вдруг упали — показатели выпуска держались на уровне предыдущих пятилеток. Просто это означало, что теперь продавать товары по фиксированным ценам — экономическая смертная казнь. Намного выгоднее (и куда «милосерднее») было запереть их на складах, а оттуда, разумеется, было достаточно тайком вывезти их ночью в среднюю область или обменять. В крайнем случае позволить им стухнуть…

Власти разрешили кооперативы, но впустили частный бизнес в тупиковую среду тотального дефицита. В итоге кооператор превратился в идеального системного паразита: он скупал сырье по фиксированным в копейках ценам и сбывал готовый товар по рыночной цене, разогнанной до предела паники, а огромная разница оседала у него в кармане. Прибыль возникала не из инновации, ни из качества, а из буквально привилегированного доступа к дефицитным складским запасам, обходя очередь. Разумеется, все это в глазах общества было заметно каждый день и встречалось классовой ненавистью. Два года спустя слово «кооператор» из реформаторского лозунга превратилось в окончательное грязное ругательство и покрылось слоями спекуляций. Точно такой же путь в 1920-е проделали нэпманы — с тем лишь отличием, что тогда их подпитывал свободный крестьянин с реальным зерном. В конце же восьмидесятых вместо самостоятельных хозяев оставались лишь исчерпавшие себя колхозы.

Каждое новое постановление ЦК также грубо нарушало тот самый баланс: антиалкогольная кампания 1985 года лишила бюджет четверти «пьяных доходов», а падающие цены на нефть почти полностью уничтожили экспортную выручку. Чтобы заполнить образовавшуюся брешь, власти прибегли к печатанию огромных сумм денег — это было равносильно попытке тушить пожар бензином. К 1989 году бюджетный дефицит достиг ошеломляющих десяти процентов ВВП, и для советской экономики это было признаком того, что она находится в конце своего пути. Непременно ужаснуло бы Николая Бухарина, что через шестьдесят лет после того, как он выступал против разграбления деревень ради быстрой индустриализации, его идеи применяются для оправдания этого безумного денежного потока, который лишал миллионы их сбережений.

Даже ни о какой постепенности не могло быть и речи. Вместо размеренной работы над системными реформами страна погрузилась в лихорадочную смену кампаний, меняясь быстрее, чем газеты успевали напечатать свои заголовки, не занимаясь устойчивыми реформами в масштабах системы. Как мы помним сначала объявили «ускорение» машиностроения, затем пришла госприёмка и в спешке пришлось бороться с нетрудовыми доходами. Следом ввели «гласность», выборы народных депутатов и вот уже «парад суверенитетов». Календарный год едва успевал поспевать за самим собой, когда сверху снова отдавали очередной приказ. Не была завершена ни одна инициатива полностью, система не могла перестроиться, потому что следующая кампания уже маячила на горизонте, ожидая демонтажа того малого, что ещё сохранялось.

Но главная пропасть между Москвой образца 1988 года и Пекином 1978-го пролегала далеко за пределами экономики — она коренилась в самой природе власти.

Дэн успешно провел эти экономические реформы при поддержке сплоченной партии. В отличие от него, Горбачев совершил серьезную ошибку, когда в ходе разрушения старой политической системы попытался одновременно изменить ее и провести экономические реформы, тем более что изменения в политике начались задолго до этого и приобрели грандиозный размах. Реформы рынка оказались на многие годы позади, прежде чем принести хоть какую-то пользу советскому народу, а вот гласность, свобода слова и демократические выборы пришли совсем скоро. В итоге политическая монополия рухнула на фоне худшего экономического кризиса за десятилетия.

Можно также говорить о нравственной стороне — такие права, как свобода слова и честные выборы, имеют огромное значение, так же как и площадь Тяньаньмэнь как еще одно преступление. Но если рассматривать это исключительно с точки зрения прагматики государственного управления, Горбачев допустил управленческую ошибку: он убрал руку с тормоза и перестал вращать руль задолго до того, как даже экономический «двигатель» успел набрать обороты.

Конечно, Бухарина нельзя назвать демократом в привычном нам понимании. В действительности, он весьма откровенно представлял диктатуру пролетариата как довольно эффективный инструмент контроля в своей книге «Азбука коммунизма». Он прямо высказывался против фракций внутри рабочего движения и лично поддерживал исключение Троцкого из ЦК. Его утопия будущего предполагала рынок, который полностью полицируется не «буржуазным» и непредсказуемым парламентом, а единоличной партийной диктатурой.

И спустя десятилетия Михаил Горбачёв ссылался на Бухарина как на политически выгодное имя-бренд для более мягкого и более «человечного» социализма. Одновременно почти не принимая во внимание сердцевину позиции Бухарина, которая исходила из того, что лучше крепко держаться за крайне прочный карающий меч партии, защищающий экономические достижения от любых посягательств.

Тут надо сказать честно и другую вещь, потому что иначе разговор получается просто нечестным перед историей. Бухаринская модель — по своей сути глубоко крестьянская.

Его политика исходит из предположения, что 80% общества пашут мотыгой, живут в деревне и держат домашний скот. Освободите их, отмените продразвёрстку, разрешите торговлю и частную аренду — и тогда грозный двигатель огромной экономики с полной силой рванёт вперёд, подпитываемый этим мелкобуржуазным топливом! Именно такой страной был в 1978 году Китай: четыре пятых населения были заняты в хозяйстве, также имелся огромный резерв, который теперь можно было направить на фабрики за копеечную зарплату.

Однако Советский Союз в 1985 году — это совсем другое дело. Две трети населения уже были устроены в городах, работали на огромных государственных заводах с фиксированной зарплатой. Кому нужна была другая жизнь? Крестьянство как класс с потенциалом на реформу уже было полностью уничтожено через коллективизацию ещё в тридцатые годы. Тем самым было успранено из ближайшей перспективы именно то поле, на котором можно было бы сеять семена для бухаринского сорта реформ.

Горбачёв не столько провалил бухаринскую модель, сколько попытался применить рецепт, который сделали невозможным уже полвека назад. Он вернулся к старым чертежам НЭПа в надежде, что это спасёт систему, но она была недосягаема; все её составные ингредиенты уже не находились на той исторической кухне. Мука давно исчезла в жерновах голодомора, зерно было обречено гнить в бесчисленных элеваторах застоя,а вместо свободных хозяев на земле выросло поколение иждивенцев, привыкших жить по министерским квотам. Пытаться лечить индустриального гиганта методами крестьянской кооперации оказалось так же безуспешно, как пытаться сдвинуть с места атомный авианосец, подбрасывая в топку обычные дрова.

И всё-таки, несмотря на всё это, остаётся один факт, который нельзя игнорировать. Было два ученика. Первый прочитал теорию от корки до корки и следовал ей буква в букву — пусть и с извращённым подходом, отданным на решение собственных насущных проблем. Второй увидел обложку, потрогал её, умилился и начал импровизировать. Сам учитель уже полвека как находился в безымянной могиле и было слишком поздно привлекать его к ответственности.

Но у нас всё ещё есть его книги. И его биография.

ЗАЧЕМ ЭТА КНИГА?

Я решил заняться биографией Николая Бухарина просто потому, что вокруг его личности сложился настоящий интеллектуальный вакуум. О нем привыкли говорить шепотом, превращая важную фигуру той эпохи в еще одну серую мышь, о которой вскользь упоминают в истории сталинского режима. Повсюду все знают о Ленине, Троцком, Сталине — их трудами и трудами по ним завалены электронные библиотеки и маркетплейсы. И при этом грешные единицы книг по Рыжебородому.

В годы молчания о Бухарине, вокруг него возникло определенное число противоречивых мифов. Для одних он стал воплощением утраченного гуманного пути; для других — бездушным оппортунистом, который был соучастником того, как Сталин устранял противников, но по-настоящему был потрясен, когда репрессии обратились против него самого. Кому-то он просто казался писарем-канцелярщиком, чьи сочинения способны вызвать мало интереса за пределами университетских семинарских аудиторий. Для других же — он сломленная жертва террора.

Все эти образы имеют под собой почву, но ни один из них не отражает реального человека. Это лишь тени от прожекторов, светящих с разных сторон на сложную историческую фигуру.

Николай Иванович Бухарин был молод, прожив всего сорок девять лет, но эти годы охватывают более чем достаточный материал для пяти хороших биографий. Он прошел путь от профессионального революционера-подпольщика, заключенного в царских тюрьмах до человека, который бежал через занесенную снегом Онегу, готовя себе дорогу за границу, прежде чем стать проводником для молодого Сталина, с которым он на время стал самым близким другом. Он же и идейно бился с Лениным лоб в лоб и проиграл весьма заметно на одном теоретическом фронте, но блестяще выиграл на другом, заставив собственного учителя признать свою неправоту.

Он редактировал эмигрантскую газету в Нью-Йорке, вернулся в охваченную войной и революцией Россию, возглавлял «левое крыло» ультракоммунистов и даже был готов поставить советскую власть на карту мировой революции против мира в Брест-Литовске. Он стал самым популярным оратором партии; был главным теоретиком нового политического образования — Коминтерна, написал одну книгу-учебник, по которой миллионы коммунистов по всему миру учились, а также двенадцать лет руководил главной газетой страны — «Правдой», задавая язык целой эпохе.

Бухарину удалось войти в узкий круг Политбюро, но также удалось и всё потерять: посты и влияние, прежних соратников. Ирония судьбы заключалась в том, что именно он писал текст Конституции 1936 года для человека, который уже подписал его ордер на арест. Спустя годы, когда он в полудобровольном режиме полуссылки ехал в Париж за марксовыми материалами, решил проложить обратный маршрут до Москвы, зная, за какой дверью Лубянки навсегда сомкнется створка за его спиной. В последние месяцы жизни, умирая в одинокой камере НКВД и отказываясь признавать «глупые» обвинения в шпионаже, он создал настоящие шедевры: авантюрный роман о европейских интригах, сборник пронзительной лирики и глубокий философский трактат.

Он также красиво и точно рисовал, и Максим Горький искренне хвалил его карикатуры на партийных функционеров. Он всерьез увлекался энтомологией: в его рюкзаке всегда лежали сачок, установочные агенты и толстые определители видов, а люди говорили, что он даже держал в Кремле домашний террариум, полный навозных жуков. Он любил. Любил страстно и глупо. Он рыдал навзрыд, обнаженный, как рана или нежность; не было ни малейшего стыда за страдание и смех, самым громким образом, даже в самом, казалось бы, серьёзном Политбюро. Но нет, запрокинув голову, он обнажал багровую шею.

Только Бухарин в этой большевистской верхушке пользовался доверием своих товарищей. Он не мучил других страхом, оцепеняющим до ледяного, как это было с Троцким; его не почитали из‑за железной воли, как Ленина, и не терпели скрепя сердце, как они терпели Зиновьева. Зато у него была подлинная человеческая привязанЯ решил заняться биографией Николая Бухарина просто потому, что вокруг его личности сложился настоящий интеллектуальный вакуум. О нем привыкли говорить шепотом, превращая важную фигуру той эпохи в еще одну серую мышь, о которой вскользь упоминают в истории сталинского режима. Повсюду все знают о Ленине, Троцком, Сталине — их трудами и трудами по ним завалены электронные библиотеки и маркетплейсы. И при этом грешные единицы книг по Рыжебородому.

В годы молчания о Бухарине, вокруг него возникло определенное число противоречивых мифов. Для одних он стал воплощением утраченного гуманного пути; для других — бездушным оппортунистом, который был соучастником того, как Сталин устранял противников, но по-настоящему был потрясен, когда репрессии обратились против него самого. Кому-то он просто казался писарем-канцелярщиком, чьи сочинения способны вызвать мало интереса за пределами университетских семинарских аудиторий. Для других же — он сломленная жертва террора.

Все эти образы имеют под собой почву, но ни один из них не отражает реального человека. Это лишь тени от прожекторов, светящих с разных сторон на сложную историческую фигуру.

Николай Иванович Бухарин был молод, прожив всего сорок девять лет, но эти годы охватывают более чем достаточный материал для пяти хороших биографий. Он прошел путь от профессионального революционера-подпольщика, заключенного в царских тюрьмах до человека, который бежал через занесенную снегом Онегу, готовя себе дорогу за границу, прежде чем стать проводником для молодого Сталина, с которым он на время стал самым близким другом. Он же и идейно бился с Лениным лоб в лоб и проиграл весьма заметно на одном теоретическом фронте, но блестяще выиграл на другом, заставив собственного учителя признать свою неправоту.

Он редактировал эмигрантскую газету в Нью-Йорке, вернулся в охваченную войной и революцией Россию, возглавлял «левое крыло» ультракоммунистов и даже был готов поставить советскую власть на карту мировой революции против мира в Брест-Литовске. Он стал самым популярным оратором партии; был главным теоретиком нового политического образования — Коминтерна, написал одну книгу-учебник, по которой миллионы коммунистов по всему миру учились, а также двенадцать лет руководил главной газетой страны — «Правдой», задавая язык целой эпохе.

Бухарину удалось войти в узкий круг Политбюро, но также удалось и всё потерять: посты и влияние, прежних соратников. Ирония судьбы заключалась в том, что именно он писал текст Конституции 1936 года для человека, который уже подписал его ордер на арест. Спустя годы, когда он в полудобровольном режиме полуссылки ехал в Париж за марксовыми материалами, решил проложить обратный маршрут до Москвы, зная, за какой дверью Лубянки навсегда сомкнется створка за его спиной. В последние месяцы жизни, умирая в одинокой камере НКВД и отказываясь признавать «глупые» обвинения в шпионаже, он создал настоящие шедевры: авантюрный роман о европейских интригах, сборник пронзительной лирики и глубокий философский трактат.

Он также красиво и точно рисовал, и Максим Горький искренне хвалил его карикатуры на партийных функционеров. Он всерьез увлекался энтомологией: в его рюкзаке всегда лежали сачок, установочные агенты и толстые определители видов, а люди говорили, что он даже держал в Кремле домашний террариум, полный навозных жуков. Он любил. Любил страстно и глупо. Он рыдал навзрыд, обнаженный, как рана или нежность; не было ни малейшего стыда за страдание и смех, самым громким образом, даже в самом, казалось бы, серьёзном Политбюро. Но нет, запрокинув голову, он обнажал багровую шею.

Только Бухарин в этой большевистской верхушке пользовался доверием своих товарищей. Он не мучил других страхом, оцепеняющим до ледяного, как это было с Троцким; его не почитали из‑за железной воли, как Ленина, и не терпели скрепя сердце, как они терпели Зиновьева. Зато у него была подлинная человеческая привязанность.

Ему по праву дали прозвище «золотое дитя революции», и слово «дитя» здесь очень важно. Даже расстрельный ров не мог выхолостить его, и даже при приближающейся кончине, не выбил из него мальчишескую невинность: в нем еще оставался азарта игрока и капризная дерзость поверх чужих слов, обидчивость на критику. Он был просто неспособен продумать игру на шаг вперед по отношению к «сталинской машине». Разумеется, такие качества были не приговором смерти на месте, а скорее отсрочкой, но отсрочкой они становились лишь до тех пор, пока вождь разрешал. Он знал игру вдоль и поперек, но не мог, по совести, стать аморальным аппаратчиком.

Эта книга не о каком-то безликом партийном функционере, ставшим «правым уклонистом». Она написана про живого, настоящего человека.

Моя цель — не оправдать его и не причислить к сонму мучеников. Он был взрослым человеком и отвечал за свои поступки. Бухарин был причастен к созданию той самой тоталитарной машины, которая в итоге раздавила и его кости. Он писал яростные редакционные статьи, защищая Красный террор, и голосовал за травлю людей, зачастую куда более честных, чем он сам. В 1929 году, когда его исключили из Политбюро, он публично покаялся — чтобы затем повторять это снова и снова на пленумах, всякий раз употребляя всё более унизительные формулировки. На процессе 1938 года он признал абсурдные преступления, чтобы сохранить семье жизнь, уничтожив при этом собственное имя. Всё это было правдой, и книга представит это без купюр.

Однако я не стану и судить его с высоты собственного «престола». Чрезвычайно легко судить мёртвых этих страниц, находясь за девяносто лет до событий в тёплой комнате, зная, чем закончилась эта трагедия. Так что этот морализаторский суд ничего не стоит.

Гораздо интереснее и сложнее — попытаться реконструировать, что происходило у него в голове в каждый момент принятия тех или иных решений. Что он видел своими глазами в 1918 или 1928 году? Чего он боялся больше: голода, интервенции или раскола в партии? Смерти? И даже до последнего дня — чего он хотел, находясь в одиночном заключении? Почему он принимал решения, которые сегодня выглядят самоубийственными? Чтобы понять природу всех его поступков, нужно лишь идти рядом с ним, шаг за шагом, в атмосфере душных, сдавливающих лёгкие кабинетов Кремля.

ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО

Есть строки, которыми хочется и начать, и завершить этот рассказ — строки, закольцевавшие целую человеческую жизнь. В последние дни февраля 1937 года, всего за несколько дней до того, как его исключили из партии и арестовали прямо на пленуме ЦК, Николай Бухарин продиктовал своей жене прощальное письмо. Анне Лариной тогда было всего двадцать три... Он сказал ей, что она должна выучить текст наизусть, а затем сразу же сжечь черновик в печи. Она запомнила каждое слово. Впереди её ждали два десятилетия ада: переводы, тюрьмы и лагеря — от Астрахани до Новосибирска и Мариинска. Все эти годы она хранила в голове слова мужа — единственное, что удерживало её от безумия, — и повторяла их себе каждую ночь, словно молитву, боясь, что если на минуту её одолеет беспамятство или полное истощение, она может забыть даже запятую.

Письмо называлось: «Будущему поколению руководителей партии».

Там Николай Иванович признавался, что покидает этот мир бессильным, перед безликой «адской машиной», методично разъедающей партию изнутри. Он говорил о своей невиновность перед законом и перед любой ухищренностью, известной людям. Был убеждён, что рано или поздно вся эта грязь будет счищена с его исторической плиты. Бухарин просил тех, кто прочтёт эти строки спустя десятилетия, восстановить его доброе имя, хотя бы после смерти. И только в 1988 году, спустя более чем полвека, во время волны горбачёвской реабилитации, этот документ наконец увидел свет. Анна Ларина сидела в ожидании этого дня и она наконец увидела официальное снятие всех обвинений и возвращение партбилета мужа. При её жизни были названы улицы в честь Бухарина, снимались документальные фильмы, видные экономисты в журналах спорили о том, как именно он бы поступил с горбачёвскими кооперативами.

Всего через три года, в 1991 году, государство, которому он посвятил жизнь и которое так искренне пытался спасти своими реформами, прекратило свое существование. Попытка внедрить рыночные механизмы в контексте всеобщей гласности обернулась провалом: экономика не имела терпения на политические потрясения. И вновь Бухарин был выброшен на обочину истории, и вновь вокруг него тишина. Улицы переименовали в честь новых героев перемен, а любые споры об «альтернативе Бухарина» продолжались лишь на страницах научных журналов и так и не поднялись до уровня улицы.

Между тем, по другую сторону Евразии бывший студент Волхонки был занят тем, что шаг за шагом, кирпичик за кирпичиком, возводил ступенчатую арку на пути ко второй экономике мира. Он никогда публично не упоминал казнённого учителя — просто молча претворял его идеи в жизнь в своей необъятной стране.

Так что главный вопрос этой книги звучит так: кто же тот человек, который разработал модель рыночного социализма? Почему это оказалось полным провалом на его родине, но при этом дало столь впечатляющие результаты по другую сторону земного шара? Что он разглядел в механике истории, чего, похоже, не сумели заметить более прагматичные товарищи? Как ему удалось так решительно проиграть Сталину и был ли у него реальный политический шанс победить в Москве 1928 года или это была лишь теоретическая мечта?

Чтобы найти ответ на этот вопрос, мы должны вернуться к маленькому Коле. Нам нужно уйти в далёкий 1888 год. С него мы и начнём нашу книгу.

РАЗДЕЛ I. РОЖДЕНИЕ «ЛЮБИМЦА». Глава 1. Маленький робинзон из Замоскворечья

Мы закончили пролог, обещав вернуться в сентябрь 1888 года. Пора выполнить обещание, ведь обещания — единственное, что имеет ценность в биографии, не подверженное исторической инфляции.

Прежде чем мы зайдём в тихий дом в Замоскворечье, где в конце сентября того года родился мальчик, чьё имя через полвека потрясет мир, нам нужно огласить некоторые правила.

Кажется, что мы сталкиваемся здесь с настоящей противоречивостью, потому что мы говорим о человеке чьи работы были проанализировал вдоль и поперёк известными университетами мира, чьи фотографии украшали города - от Шанхая до Нью-Йорка. Ленин очень уважал его, говоря что он был «золотым дитём революции», «любимцем партии» и главным её теоретиком. Но первые двадцать лет его жизни остаются загадкой. В архивах мало что есть. Вместо обычных писем или других документов у нас осталась пустая страница которую нам придётся заполнять вместе.

Пустота эта ощущается, как холод истории: после ареста Бухарина в феврале 1937 года началась огромная кампания по стиранию любой памяти о нём. Всё, что могло как-то пролить свет на личную жизнь «врага народа» было уничтожено с «большой заботой». Люди делали всё возможное, чтобы не попасть в неприятности и спасти свои семьи; они физически стирали Бухарина с фотографий или сжигали семейные документы в печи ради безопасности своих близких. Пятьдесят лет Бухарин был абсолютным табу: иметь его старую фотографию приводило к неизбежной смерти для владельца. Сегодня очень немногие фрагменты, которые смогли пережить времена ужаса можно найти по всему миру: от Московского государственного архива до частных коллекций в Амстердаме и в собственности потомков их знаменитого родственника.

Чтобы изучить ранние годы жизни Николая Бухарина, нам необходимо принять на себя функции историков. Поскольку информации о юности будущего большевика не так много, то приходится составлять картину прошлого на основе трёх основных источников.

Во-первых, это его собственная автобиография, написанная в 1927 году в виде анкеты, которая была составлена очень формально в соответствии с идеологией партии того времени. Во-вторых, это очень подробная статья в Энциклопедии Граната. В этой статье уже можно почувствовать величие личности главного идеолога Коминтерна. Однако следует отметить, что оба эти источника представляют собой очень формализованные картины прошлого, приспособленные к тогдашней политической ситуации.

Таким образом, крайне важно рассмотреть третий источник. Действительно его можно считать абсолютно уникальным произведение. Я говорю про тюремный роман Бухарина «Времена». Это связано с тем, что он даёт нам представление о личной трагедии автора.

Однако эта история пропитана совершенно другой атмосферой. Она не возникла из-за какого-то литературного вдохновения, а из-за глубокого отчаяния. Всё началось 12 ноября 1937 года в тюрьме НКВД на Лубянке, где Николай Бухарин уже понял, что больше делать ничего не остаётся, как принять неизбежное. Это придало особую значимость всему, что он написал. В те редкие промежутки времени, когда он мог передохнуть от изнурительных допросов и разговоров, он оживлял воспоминания своего детства, записывая их на любой кусочек бумаги который мог найти в своей камере смертника. Это походило на то, как раньше он с жадностью писал на бумаге о партии. Роман остался незавершённым, текст остановился там, где и закончилась его жизнь. Автор скрывает героя своей истории под псевдонимом Коля Петров. Тем не менее настоящая география текста всё ещё очевидна: книга начинается с описания той самой улицы и угла с которого тридцать девять лет назад улицы Замоскворечья услышали первый крик ребёнка.

Именно с этой улицы мы и начнём.

ОРДЫНСКАЯ КОЛЫБЕЛЬ

Это был просто очередной, типичный осенний день в Москве 1888 года. В тот день были какие-то новости - о хорошем урожае озимых и новых водопроводных трубах. На каждой улице шла та же самая ругань извозчиков с жандармами, которые были пойманы с поличным при получении взяток. На каждом шагу можно было почуять свежий хлеб пекарни Филиппова. Даже и представить невозможно было, что именно в этот день на Большой Ордынке родится будущий революционер, второй сын семьи Бухариных — Николай. А день этот был девятое октября.

Рождение, конечно, не вызвало никакого шума в московском обществе, потому что родители ребенка были просто обычной семьей учителей.

Ивану Гавриловичу Бухарину шёл двадцать шестой год, когда первый крик его сына эхом разнесся по стенам дома где он преподавал арифметику и чистописание. Как выпускник Физико-математического факультета Московского университета, он имел довольно таки хорошее образование для своего социального положения. Его жена, Любовь Ивановна (Измайлова), также была учительницей. Учительницей для молодых девушек. Это была классическая интеллигентская семья: низкая зарплата и нехватка денег сочетались с долгами и настоящей верой в силу образования, что сможет измененить мир.

Дом 47 на Большой Ордынке был не просто доходным домом, где интеллигенция ютилась в скудно обставленных комнатах с печным отоплением, но в этих стенах располагалось Александро-Мариинское Замоскворецкое училище — одно из самых прогрессивных и хорошо обеспеченных благотворительных учреждений Москвы конца XIX века

Училище было создано в 1864 году по решению Московского купеческого общества и с одобрения императора Александра II. Чтимым опекуном был назван купец первой гильдии Михаил Королёв. Этот человек вложил пятьдесят тысяч серебряных рублей (по тем временам невероятная сумма денег), которые помогли осуществить этот амбициозный проект. Самый роскошный фасад на Большой Ордынке появился в 1870-х годах благодаря усилиям архитектора-академика Александра Каминского который был любимцем московской буржуазии и который создал Третьяковскую галерею. Да и в принципе именно он определил облик предреволюционной столицы.

Правила училища казались чрезвычайно революционными, учитывая патриархальное Замоскворечье того времени: здесь принимали детей в возрасте семи с половиной лет независимо от их социального статуса или религиозных убеждений. Образование было бесплатным, а даже самым бедным детям бесплатно давали горячий завтрак; к тому же на территории школы была медицинская помощь. После окончания школы грамотные подростки продолжали обучение в гимназиях и в реальных школах без сдачи каких-либо экзаменов. И в таком запахе туши, полироли для пола и желтого воска Коля сделал свои первые шаги в громкий и кипящий мир.

Малый двухэтажный деревянный домик в осеннем 1877 году стал частью этого архитектурного ансамбля училища. Его окна правда не выходили на оживленную Большую Ордынку, а открывались в сторону двора Малой. Этот домик предназначался для учителей. Внутри дома были небольшие комнаты с низкими потолками, паркетом, камином и венским мебельным гарнитуром. Среди этих комнат семья Бухариных обустроила свой дом и именно там в осенний 1888 год родился Николай.

Адрес этот нёс в себе много символического значения, которое вряд ли могло не обратить на себя внимание будущего лидера Коминтерна. Николай Бухарин не родился во дворце, не в украшенном торговом доме, у него не было картин своих предков и не было слуг в униформе. Всё началось с обычной квартиры в благотворительной школе.

Ирония присуща истории и проявилась она и в этой истории тоже. Уже в 1918 году, когда большевики крепко вцепились в столицу и начали преобразовывать её прежний облик, здание на Большой Ордынке стало 17-й школой для рабочих. И оно получило имя одного из величайших людей в мире - Николая Ивановича Бухарина, который родился там ровно тридцать лет назад. Обычный адрес превратился в советский храм. Хотя только на двадцать лет - до конца 1930-х годов, когда агенты НКВД пытались стереть его имя где только можно.

Ордынка была тихой, размеренной, солидной — улица достойных обывателей. Здесь стояли дома замоскворецких купцов, одноэтажные и двухэтажные, с чисто вымытыми окнами, иногда зеркальными. На задних дворах помещались конюшни с каретными лошадьми и с кучерами исполинских размеров…

Он тепло вспоминал такие же пекарни с их калашами (форма для хлеба), которые сияли такой привлекательной красотой сквозь золотистую корочку стеклянных витрин. Одна из немногих сохранившихся старых улиц Москвы была украшена рядом из пяти церквей, что было исключительным случаем в городской картине Николая I. Вспоминал ранние утренние и вечерние часы, когда солнечный свет падал низко на медные стороны колоколов и распространялся по всему городу громким и глубоким их звоном. Он звучал так соблазнительно тихо: сквозь него можно было легко услышать звук полива капусты из ведер во дворе и лай сумасшедшей собаки на цепи за забором. Жизнь Замоскворечья конца 1880-х годов всё ещё текла по часам тихой, деревни, затихая ровно в девять вечера, когда на улицы выходили раве что бродячие собаки. По крайней мере так писал Владимир Гиляровский, хронист Москвы.

Но всё это станет известно в виде воспоминаний человека, который уже будет иметь опыт во власти, который почувствовал горечь политических поражений и дрожал от холодного страха смертной камеры. А сейчас всё ещё октябрь 1888 года по календарю. Два молодых учителя смотрят вниз на своего младенца, лежащего в колыбели. Может они и выглядят измотанными и тревожным. Но они конечно же и бесконечно любят своего сына.

Но кто эти люди? И кто или что стоит за ними?

ВВЕРХ, К КНИГЕ

Насколько скромное крыло благотворительного училища многое рассказало о Бухарине, его семейное происхождение лишь подтвердило этот факт. Он не происходил из благородной семьи, чья галерея портретов была наполнена изображениями его предков в униформах генералов или в просторном доме богатого купца. У него не было аристократического происхождения или больших земельных владений или наследственного капитала.

Но у него было гораздо лучше, гораздо более ценное для революционера завтрашнего дня - книга.

Это отличительная черта семьи Бухариных: они не были ни бедными рабочими, ни представителями высшего класса. Это почти классический пример социальной мобильности в Российской империи. За несколько поколений семья сделала огромный и долгий скачок от крепостных до членов интеллигентских кругов Москвы. Конечно без капитала, но считалось что знание - это самый ценный капитал во всем мире.

Позднее, завершая советские формы 1920-х годов, Бухарин мог бы в одном предложении описать своё происхождение как «из служащей семьи». Это официальное описание было не столько попыткой скрыть правду из необходимости, сколько скорее точным описанием положения его семьи согласно закону. К концу XIX века Бухарины уже не считались ни наследственной дворянской семьей,ни крупными бизнесменами. Такова была природа их интеллигенции. Они были людьми, не входящими ни в какую классовую группу, а скорее существующими в пустоте между старым и новым, быстро развивающимся городским миром.

Эта ситуация неопределенности и социальной «безвесности» очень многое объясняет по поводу пути Бухарина. С одной стороны он не имел представления о жесткости жизни в пролетарских казармах, где классовая антагония превращается в нечто подобное, как неотъемлемая черта... С другой стороны он никогда не был из тех старых людей, которые считали власть чемто естественным, как воздух.

Бухарин вырос в семье, где образование и серьезная работа честного учителя очень ценились. Где появление первых акварельных картин делало его счастливым так же, как и письма написанные красивым почерком... но в то же время материальная основа, на которой он стоял, была неустойчива. Особенно после последней волны увольнений, когда зарплата Ивана Гавриловича могла исчезнуть за одну ночь, а арендованный дом превратиться в барак.

Именно здесь в раннем возрасте учили жадно поглощать книги и, сидя вечером за чаем без сахара, спорить о будущем империи; но все же здесь нельзя было до конца почувствовать себя хозяином собственной жизни.

***

Дерево семьи Бухариных по отцовской линии восходит к Егору Фёдоровичу, москвичу, купцу 3-й гильдии, который жил где-то около 1810 года в Кузнетской слободе. У нас есть некоторые сведения о происхождении этой семьи, но необходимо подходить к этой информации с осторожностью, так как данная информация получена из биографических и генеалогических архивов времен Советского Союза и требует дополнительной проверки по переписи населения и торговым регистрам середины XIX века.

Самый правдоподобный вариант гласит, что он был крепостным семьи Нарышкиных, которые освободили своих крепостных ещё до реформы Александра II. Тем не менее такой выход из крепостного состояния был далеко не простым: получить свободу не означало, что можно жить полной жизнью. Следовательно ему было необходимо официальное подтверждение статуса купца третьей гильдии. На самом деле ему пришлось пройти очень сложную бюрократическую процедуру: получить согласие торговой гильдии и официально задекларировать свой капитал. Это действительно был трудный путь: с положения людей без прав к положению свободных граждан города.

Но даже такой вид жизни нельзя назвать настоящим процветанием. Торговец третьей гильдии не был магнатом в текстильной промышленности и он, конечно, не мог быть поставщиком Имперского двора и международным бизнесменом с филиалами в Лондоне или Риге. Обычно за таким видом положения может стоять только небольшой коммерческий магазин или магазин домашнего типа. Это был низ всех московских купцов. Конечно к этому времени положение этого человека было официально повышено до более высокого ранга, но как насколько оно было стабильным?

Но для Бухариных это стало началом первого настоящего «восстания» (в хорошем смысле) в обществе: этапом побега из обреченного крепостного состояния в город; этапом побега от унизительного рабства за шанс на что-то лучшее; этапом побега от запаха феодального двора в свободный мир московских слобод. Хотя семья была лишена состояния и не строила никаких красивых каменных стен в последние полстолетия XIX века, эта эпоха дала им то, что им действительно было нужно: в основном шанс вырваться из нищеты, заработать деньги и даже стать большими торговцами.

Гаврил Егорович Бухарин, дед Николая, следующий в цепочке семейных связей, который до сих пор не известен исследователям. Всё что мы можем узнать из документов, так это то что его звали Гаврил Егорович Бухарин и больше о его профессии и социальном положении информации нет. Вероятнее всего на нём старая купеческая династия перешла в мещанско-служилую среду, хотя на данный момент это лишь допущение.

В случае людей из бедных семей такие информационные пробелы типичны. Вряд ли были какие-либо документы, касающиеся обычных граждан, а если они и были то они, наверное, теперь утеряны. Есть гербы, списки воинской службы и документы о владении землёй в отношении дворянства; документы о деловой и благотворительной деятельности, оставленные богатыми купцами. Но что случилось с людьми из маленьких городов, которые тоже решили перевернуть свою жизнь с ног на голову ради своих детей, то неизвестно.

Однако можно сделать вывод, что этот этап, несмотря на то, что он плохо задокументирован, не остановил деградацию родословной семьи. Напротив, он стал своего рода трамплином: Иван, сын Гавриила, смог получить то, что могло быть только мечтой его отца — полное высшее образование.

***

Иван Гаврилович Бухарин родился в 1862 году. После окончания Факультета физики и математики Московского Императорского университета, он положил начало замечательной и знаменательной истории своей знаменитой семьи.

Физико-математический факультет в Москве конца XIX века был не просто местом изучения дифференциальных уравнений — он воспитывал особый склад ума: строгий, рациональный, основанный на доказательствах. Здесь мир виделся не чередой случайностей, а четкой системой причин и следствий. Для Ивана Гавриловича эта научная школа идеально сочеталась с широким разночинским кругозором — искренним интересом к народнической литературе, дарвинизму и острым общественным дискуссиям. Позже Николай будет вспоминать атмосферу ночных бесед за чаем до хрипоты и стремление логически объяснить любой феномен на планете. Это был его, можно сказать, саундтрек детства.

После окончания университета Иван Гаврилович не получил преподавательскую должность или работу в министерстве. Его карьера началась в начале 1880-х годов скромным преподавателем арифметики и геометрии в Александро-Мариинском училищном доме на Большой Ордынке. Как наглядно показывает этот пример, университетское образование было не всегда пропуском в рай, каким его сейчас нередко представляют: оно давало устойчивую работу, уважение окружающих и бесплатный тёплый куточек, но, разумеется, не означало, что вы быстро сорвёте куш или откажитесь в постели, украшенной бриллиантами.

В дореволюционной Москве учитель городского училища был довольно странным «существом». Его культурный уровень — хорошее образование, домашняя библиотека и профессиональная этика — ставил его в резкий контраст со средними жителями Замоскворечья. Однако в финансовом отношении он жил гораздо скромнее, чем преподаватели гимназий или уж тем более профессура или богатые купцы. Конечно семья могла предложить немного больше своим детям, чем другие, но нет оснований и не стоит приукрашивать их быт.

Наличие служебной квартиры рядом с училищем помогало им экономить на аренде, которая могла быть непомерно дорогой, но это вовсе не означало, что семья Бухариных купалась в деньгах. Их благополучие целиком держалось на государственной службе: если им указывали на дверь, наступала катастрофа. И эта зависимость по возвращению из Кишинёва переросла в крайние тяготы — нищету, голод и долги местным лавочникам.

К 1915 году Иван Гаврилович, находясь на службе уже более трёх десятилетий, дослужился до чина коллежского советника VI класса Табеля о рангах. Хотя этот титул давал ему личное дворянство, передать его своим детям он не мог. Поэтому Николай и его братья оказались в промежуточном положении: хотя формально они не были дворянами, на деле они представляли грамотную интеллигенцию из явно более высокого сословия, чем было на самом деле.

Это действительно важный исторический момент. Авторы классических биографий привыкли проводить чёткие границы между героями — будь то дворяне, купцы или крестьяне. Однако семья Бухарина просто не вписывается ни в одну из этих схем. С крестьянскими корнями, с опытом купечества и с сочетанием мелкобуржуазного статуса, сформированными итогами университетского образования, которое переплелось с чиновничьей службой и семейной жизнью, у нас получается удивительная история. Эта семья не относилась ни к какому одному конкретно социальному сословию; напротив, она стала ярким примером стремительных социальных перемен, которые переживала старая Россия в конце XIX века.

Такой отец не мог оставить сыну в наследство ни капитал, ни землю, но вместо этого передал нечто гораздо более значимое: тягу к знаниям, привычку к философским спорам и искреннее пренебрежение к умственной лени. По собственным воспоминаниям Николая Ивановича, его воспитывали «в обычном интеллигентском духе». Эти слова о «интеллектуальном воспитании» казались с виду простыми, но на самом деле за ними стояла целая система: вместо скатертей на столе — книги; вместо привычной столовской тишины — умные и спокойные разговоры родителей на кухне, обсуждающих между собой политику (и дети не стеснялись присоединяться); стихи Некрасова вслух, коллекции жуков и гербарии, спокойное неверие отца в Бога и рациональное естественнонаучное объяснение любого природного явления. И в результате дети учились научному подходу к изучению всего. Это и есть то самое окружение, которое вырастило маленького Колю способным ребенком — такого, который жадно впитывает факты, стремясь понять каждое явление в его деталях и рассекать смыслы до их самой сути.

***

Мать Николая, Любовь Ивановна Бухарина (в девичестве Измайлова), жила в Москве с 1859 по 1915 год. Вообще записи о том, как сложилась её, да и не только её, и других женщин, судьба в тот период, чаще всего не поучится найти, ведь до нас лишь жалкие крохи информации. Но то, что сегодня все еще сохранилось, было наполнено настоящей материнской теплотой. На Большой Ордынке Любовь Ивановна преподавала в Александрино-Мариинском училище, где арифметику преподавал её будущий муж.

Николай Бухарин годы спустя вспоминал о своей матери как о честной, трудолюбивой и бесконечно доброй женщиной. И ведь в тот момент слова его были свободны как от политики, так и от чрезмерного пафоса. Просто сын, переживший революции и ссылку, решил тёплыми воспоминания почтить отошедшую мать. Для него его мать по-прежнему была прежде всего моральным авторитетом, а не просто родоначальницей знаменитого революционера истории.

Когда исследователи пытаются выяснить происхождение Любови Ивановны, они постоянно натыкаются на противоречивые сведения. Биографы расходятся во мнениях: её называют то дочерью православного священника, то связывают её фамилию с известными Измайловыми, однако документов об этом нет. Но следует признать очевидное — что всю свою жизнь она прожила в образованной городской среде, а вот генеалогические подробности ждут своего часа в архивных документах церковного ведомства.

Одновременно другое, достоверно известное обстоятельство, радикально меняет картину первых лет, потому что перед нами видна не домашняя «тень», пока образованный муж занят делами, и не бесцветная учительница, а самостоятельная женщина с собственным заработком и учениками. Эта ситуация меняет контекст того, как воспринимается их быт. Это не был дом, который держался только на одном главе семьи, а скорее двух равных, взявшие на себя роль воспитателей — маленькая республика внутри нашей школьной системы. Они были оба учителями по призванию, посвящая свои дни изнанке школьных будней и тяжелому труду в преподавательских окопах. Поэтому в их доме знания не были чем-то вроде допуслуги, потому что ребенок жил в школьной среде с первого дня; рос, пронизанный дисциплиной и любопытством.

Для Коли Бухарина такие слова, как «урок», «книга» или «диктовка», стали привычными еще до того, как он пошёл в школу. В сознании Николая опыт первого класса был для него не резким переходом от свободы к дисциплине, который видели его сверстники: скорее это было продолжение повседневной жизни. Он буквально рос по соседству с классом, где его родители ежедневно учили других мальчиков и девочек письму и математике.

Важно не романтизировать старые фотографии истории и помнить, что жизнь учительской семьи в конце XIX века была далека от эпоса. Семейная чета родителей и дети разного возраста, тесно живущие на скромный доход в маленькой служебной квартире с коммунальной кухней, по сути, были настоящим адом высокой культуры. Особенно, когда живёшь в постоянном стрессе из-за решений вышестоящего начальства. Жизнь интеллигенции того времени была сложна и тем, что им приходилось балансировать на грани нищеты, сохранения личного достоинства и постоянного выгорания.

И всё же такая насыщенная, полная напряжения обстановка помогла сформировать Бухарина как человека с поразительной яркостью мысли и выражения; живого пера, какового немногие сегодня могут вообразить или понять; человека, существование которого было полно радости, даже при остром осознании происходящих событий. Его способность мгновенно схватывать сложную теорию, вести обсуждения часами, доводя их до конца, кажется таким же естественным, как дыхание; писать статьи с быстротой, не останавливаясь, или сразу же на ходу создавать точные, язвительные шаржи — и при всём этом не терять глубины понимания Маркса, было не просто везением. Эта особая смесь ума и обаяния, что держалась на атмосфере, в которой он рос дома, и на характере родительского воспитания как такового.

***

Когда мы узнаём биографию известного политика, нужно понимать не только то, как он добивался успеха, но и тех, кто поддерживал его и семью в самые тяжёлые времена в истории.

Для Бухариных такими стали Лукины.

Эта фамилия несет в себе гораздо более глубокий смысл, чем просто запись в каком-нибудь документе. Всё потому, что Надежда Михайловна Лукина являлась первой женой Николая Ивановича. Для восьмилетнего Коли она была неотъемлемой частью его повседневной жизни. Своего рода второе «я», за которым он с большим интересом наблюдал из соседнего окна.

Не менее важна и другая часть. Архивная. Так вот архивные документы Александро-Мариинского Замоскворецкого училища на первый взгляд рисуют строгую иерархию: Михаил Лукин стоял во главе учебного заведения. А Иван Бухарин занимал лишь должность инспектора. Но как только переступали порог учительского дома, эта официальная дистанция сразу же исчезлала, потому на смену человеку-бюрократу, приходит человек-семейный и крепкие семейные узы.

К тому же Мария Лукина и Любовь Бухарина являлись родными(!) сестрами. В кругу московской интеллигенции конца XIX века такие семейные связи имели большее значение, часто превосходя любые купеческие союзы. И становились своего рода нерушимым договором о взаимной поддержке.

В отсутствие крупных капиталов или наследства на первое место выходят так называемые «связи». В те времена социальные сети функционировали немного по другим принципам: один звонок знакомому чиновнику или короткая беседа за чашкой чая имели гораздо большее значение, чем официальные документы. Для семьи Бухариных такая система была наиболее подходящей. Училище стало для них настоящим комфортным миром, где скромный достаток воспринимался не как нищета, а как особый образ жизни со своими правилами и дисциплиной.

В этой уютной атмосфере складывалось и своя компания друзей. Дети Лукиных росли вместе с маленьким Николаем, отражая жизнь того времени в Замоскворечье. Николай Михайлович, будущий известный ученый, уже в то время демонстрировал свою любовь к порядку и вниманию к деталям. Рядом с ним росли Анна, младший Михаил и Надя. Рожденная в 1887 году, она стала для Бухарина «близкой подругой» и верной спутницей детства. Сохранившиеся воспоминания свидетельствуют о том, что именно она была для него самым близким человеком. Не просто соседкой по дому, а настоящим другом на каждый день.

Их дружба была далеко не похожа на спокойные прогулки двух голубков. Это был, если хотите, настоящий союз двух увлеченных исследователей природы. Вместе они с удовольствием нарушали и выходили за рамки дозволенного, перелезая через заборы, карабкаясь по деревьям и с энтузиазмом изучая срезы древесных стволов в поисках новых секретов природного мира. Насекомые не были для них просто объектами коллекционирования, а поводом для захватывающего исследования чужого. Неисследованного мира.

Для Бухарина это увлечение никогда не было простым бегством от реальности или светским хобби. В нем пробуждалась страсть вечного ученого. Искреннее желание изучать мир во всех подробностях, пока взрослые вели свои разговоры в гостиных.

В дружбе Николая Бухарина с самого начала проявляется его уникальный подход: неуёмное любопытство сочетается с озорным характером. Его интерес к изучению даже мелочей, таких как жук под корой старого полена, соседствует с будущей страстью к прочтению толстых книг. Двор училища становится его первой лабораторией, где он проводил мини-исследования вместе с девочкой-родственницей, что была ему верным соратником в изучении мира.

***

Изучая состав семьи Бухариных, мы сталкиваемся с некоторой степенью неопределенности, поскольку разные источники описывают его несколько по-разному. Таким образом, крайне важно подойти к этому вопросу с осторожностью и тщательностью. С уверенностью можно говорить лишь о существовании двух сыновей: Николая и Владимира, последний из которых подтверждается фотографией середины 1920-х годов. Там он изображен вместе с отцом Иваном, и Николаем. Кроме того, большинство справочников указывают Николая как второго сына, что делает вероятность существования старшего брата практически неоспоримым фактом.

В то же время, имена Веры и Петра упоминаются лишь эпизодически в мемуарах и генеалогических записях. При этом точная информация о них пока недоступна. В академических кругах подчеркивается, что Вера и Пётр известны нам только по случайным упоминаниям, а их даты рождения требуют тщательной верификации в метрических книгах замоскворецких приходов за 1890-е годы. Следовательно, чтобы сохранить объективность на данном этапе невозможно составить полный список детей Бухариных с указанием всех имен и возрастов.

Для нашей главы достаточно одного яркого эпизода: Николай вырос в компании сверстников, а не в изоляции. Он был частью оживленного детского мира, где тихие часы, посвященные книгам, уступали место свободе и приключениям на улице. В своей автобиографии, написанной уже в конце жизни, он с ностальгией вспомнит Кишинев и своего младшего брата. Их совместные побеги из-под строгого родительского контроля в дикий мир природы, где они исследовали сады и охотились за тарантулами. Это говорит о том, что с раннего детства рядом с ним были не только родительские запреты, но и искренние дружеские отношения.

И всё же для истории и современников Николай Бухарин навсегда сохранил статус не просто соратника по рангу, но и маленького «дитяти». Этот ярлык прочно приклеился к нему: «золотое дитя революции». В этой характеристике сочетались искреннее восхищение его исключительным умом, снисходительное отношение и фатальная недооценка масштаба его личности. Однако эта историческая «детскость» не имела ничего общего с инфантильностью или наивностью, она формировалась в особой атмосфере домашнего очага на Замоскворечье, где царили абсолютная доверчивость, запойное чтение, оживленные поэтические споры, любовь к животным, безусловность материнской морали, холодный рассудок отца и, что было самое важное: полное отсутствие сословных предрассудков.

Бухарин происходил из семьи, которая просто не успела застыть, превратиться в неподвижный элемент старого мира. Она была слишком образованна для мещанского образа жизни, слишком бедна для нуворишей, слишком свободомысляща для дворянского чванства и слишком интеллигентна для казенного быта. Такая среда неизбежно смотрела в будущее, поскольку оглядываться назад было бессмысленно. За спиной не стояло вековых оплотов, которые следовало бы защищать любой ценой.

АЗБУКА И МЕЛ

Чтобы проникнуть в мир маленького Бухарина, необходимо воссоздать звуковой пейзаж его детства. Фон, который доминировал в его жизни, не был создан колокольным звоном или материнским голосом, а монотонным звуком школьного звонка, который дежурный ученик отбивал в начале и конце каждого урока. Жизнь семьи была подчинена ритму чужой учебы, который беззастенчиво проникал через тонкие стены их квартиры.

Утренний час начинался под гул голосов, пишащих таблицу умножения; день распадался на сорокаминутные отрезки. А вечер наступал не по часам, а по последнему звяку металлического звонка, после которого двор пустел и оставался лишь для воробьев. Даже летний сезон воспринимался здесь скорее как официальная пауза между учебными годами. Тягучую. Жаркую и бесконечно, парализующую всю жизнь.

В этом закрытом мире буквы стали для мальчика ближе всего, что он мог потрогать руками. Любовь Ивановна настолько привыкла к педагогической рутине, что не смогла удержаться и применила свои методы к собственному сыну — учительский опыт оказался сильнее любых модных теорий Коменского или споров толстовцев о вреде раннего обучения. Пока она занималась домашними делами, перед мальчиком стояла тяжелая аспидного цвета грифельная доска, на которой днем рисовали каракули городские дети, а она ровным почерком выводила на ней алфавит. Но эта игра продлилась недолго.

В раннем детстве Коля уже демонстрировал выдающиеся способности. К четырём годам он освоил чтение и письмо, что сильно впечатляло его родителей. Они с гордостью рассказывали гостям о достижениях сына, демонстрируя его первые творения: неуклюжие длинношейные лошадки, ёлочки и птички. Эти рисунки удивительно точно предвещали будущий стиль Бухарина как графика. Мастера политической карикатуры, чьи шаржи в будущем станут известны всей кремлёвской элите.

Отец же прививал сыну любовь к точным наукам. Он считал, что умение быстро решать арифметические задачи является надежной защитой от жизненных неурядиц. Для него умственный счет был такой же необходимой привычкой, как утренняя зарядка, и он требовал от сына мгновенно высчитывать все, от простых умножений до сложных расчетов сдачи за сахар. Математику в этом доме преподавали не как просто науку, а как философию логики, которая должна была стать фундаментом для будущих успехов.

Помимо математики, мальчика с раннего возраста обучали искусству ораторского мастерства. В четыре года Коля уже выступал перед гостями, а зимними вечерами, когда снаружи завывала метель, он заучивал классические произведения, как, например, «Песня про купца Калашникова». В этом произведении он еще не осознавал глубинного конфликта между честью человека и произволом власти, который станет одним из ключевых моментов его будущей идеологии. Пока десятилетний мальчик просто наслаждался ритмом стиха, который заставлял его сердце биться чаще от волнения и торжественного трепета.

В этом доме была особая атмосфера любопытства, атмосфера слова «почему».Отец, Иван Гаврилович, с большим удовольствием объяснял все эти явления с помощью физики, рассказывая о круговороте воды, наклоне земной оси и других интересных фактах. Его ответы были всегда глубокими и проверяемыми, основанными на книгах, экспериментах или простых наблюдениях за природой.

Николай в своих воспоминаниях рассказывал как его отец мог часами говорить о самых разных темах: от пестиков и тычинок до геометрии и словообразования. Интересно, что как убежденный атеист и марксист он знал Библию почти наизусть и цитировал ее лучше, чем многие священники. В этой семье не было такой тайны природы, которую нельзя было бы подробно изучить, проанализировать и полностью понять.

Но за пределами уютного и понятного мира Бухарина, существовала и другая реальность. Суровая и уязвимая. Эта реальность проникала в его жизнь через запах мокрого сукна на пальто учителей и отрывки тревожных разговоров в коридорах. В 1891 году Россия столкнулась с жестоким голодом и в училище, где учился Николай, начали разносить жестяные кружки для сбора пожертвований. Преподаватели молча жаловались на свою зарплату, отдавая свои скудные средства в фонд помощи. Так слово «голодающие» стало частью лексикона молодого Николая, хотя он конечно еще не знал что такое настоящий голод на собственном опыте.

Спустя год Москва столкнулась и с холерой. Взрослые обсуждали эту опасность лишь шепотом, плотно закрывая двери, чтобы не допустить распространения болезни. За тонкой перегородкой Николай притворялся спящим, но внимательно ловил каждое слово: «карантин», «заболеваемость», «мор». Хотя он не видел ни голодных людей на улицах, ни санитарных повозок, он впервые интуитивно осознал важную истину взрослого мира. Реальность за пределами училища огромна, полна боли и несправедливости.

А в 1893 году вся эта тщательно организованная жизнь: регулярные занятия, домашние задания, благотворительные сборы для крестьян Поволжья и жирные воробьи двора, была вдруг собрана и упакована в деревянные сундуки, надежно перетянута веревками и сдана в багаж. Бухарины отправлялись на юг, оставляя позади привычное существование.

ТРУБА

Если бы в Москве того времени был особый «кабинет юного натуралиста», квартира на Ордынке сразу бы стала главным экспонатом. На столе мальчика среди привычных тетрадей и чернильных пятен стояли громоздкие книги Брема и Кайгородова — толстые тома в тисненых обложках с медными гравюрами. По этим книгам российские дети учились узнавать птиц, зверей и бабочек ещё до первой встречи с ними в природе. Рядом стояли готовые к работе картонные коробки для гербариев, спичечные коробки для жуков, стеклянные банки для спиртовых препаратов и тяжёлая латунная лупа, бросающая на скатерть круг идеального света.

В комнате была установлена настоящая прочная сеть из конопли — не просто украшение интерьера, а полноценная ловушка, в которой с тревогой метались и перекликались зяблики, синицы, чижи, снегири и свиристели. Дом городского учителя быстро превращался в полевую станцию Императорского общества любителей естествознания: птицы взмывали к потолку, а из воздуха плыл густой аромат проса, семечек и сухой травы. Любовь Ивановна лишь тихо вздыхала, помахивая веником чуть активнее обычного, но никогда — согласно их негласному семейному правилу — не предлагала «отпустить птиц на волю». Она искренне считала детское любопытство высшей ценностью, которую нельзя было подавлять ни мещанским страхом перед природой, ни чьей-либо брезгливостью.

В воскресенье весь день проходил на Трубе — так старики называли известный птичий рынок у Трубной площади. По записке из тюрьмы 1938 года воспоминания о Трубе оставались у Бухарина яркими всю жизнь. «Какое это удовольствие! — писал он дрожащей рукой. — Брали извозчика-лихача на резиновых шинах и ехали на Трубу. Чего там только не было! Всевозможные птицы, белки, рыбы, медвежата, лисицы, мучные черви, водяные клопы, личинки комаров, клетки, сети, силки, капканы, собаки всех пород, разного рода специальный корм, банки и бутылки, аквариумы». Этот длинный список звучит не как сухой перечень, а как шум ярмарки, который вспоминает автор. Здесь любители птиц всех сословий— и богатые купцы, и простые извозчики — искали всякие нюансы, чтобы решить, кто лучше: снегирь или другой пернатый певец. Спорили даже чей звук чище: быстрого чижа или тихой пеночка‑весничка. Для Бухарина, который вырос в строгом замоскворецком районе, Труба стала настоящим уроком демократии. На этой ярмарке единственный билет в «высший свет» был простым — знать своё дело до души.

Летом этот кабинетный натуралист, устав от городской суеты, наконец покидал булыжные улицы и переезжал в тихое село Макарово. Семья сняла здесь небольшую избушку, где среди залитых лугов и овсяных полей Иван Гаврилович с десятилетним сыном превращяли отдых в настоящие научные экспедиции. Они собирали гербарии, ставили ловушки для насекомых и исследовали старые пни в поисках редких личинок.

Именно тогда у Коли возникла страсть к охоте на легендарную «мёртвую голову» — огромную ночную бабочку с загадочным рисунком на крыльях. По вечерам они собирались на скрипучем крыльце Николаевской церкви, слушали тишину и ждали козодеев — птиц, чей особый крик местные считали первым знаком настоящего русского лета. Мальчик искренне верил, что мир вокруг него упорядочен, что он логичен и что изучение законов этой природной логики дарит настоящее счастье.

К четырём‑пяти годам Коля из Замоскворечья уже умел профессионально смотреть на мир. Он наблюдал за птицами, ловил их так, чтобы не навредить, и по самым тонким линиям на перьях мог определить пол птицы. Позже в биографии Николая эти детские игры всплывут лишь как короткие заметки, станут тенью на фоне той же работы в Коминтерне, книги «Экономика переходного периода» или громкого выступления на лондонском конгрессе 1931 года, где его мысли о диалектике физики поразили ведущих учёных. Однако жажда знаний проснулась в нём задолго и до конгресса, да и до школы. Она возникла под тихий щебет зябликов у детской кроватки, в запахе нафталина, из отцовского кабинета, и в ритмичном стуке копыт воскресного извозчика. Извозчика, что вёз восхищённого мальчишку к птичьим рядам на Трубной, и каждый звук, каждый запах заставлял сердце биться быстрее от желания узнать больше.

Итак: читающий в уме пятизначные числа, рисующий углем, декламирующий Лермонтова, экспериментирующий с насекомыми мальчик из благотворительного училища — таков был его холодный октябрь 1893 года. Именно в этом году он и семья решили упаковать вещи в деревянные сундуки и отправиться на другой конец империи, чтобы проверить, выживет ли хрупкий тепличный цветок в открытом грунте Кишинёва. Ну конечно и не только поэтому...

ДОРОГА НА ЮГ

Повод для переезда нашёлся в ведомостях, написанных фиолетовыми чернилами: осенью 1893 Иван Гаврилович стал податным инспектором второго разряда в Бессарабской губернии. Если вы не знакомы с тем, как работала имперская бюрократия в конце XIX века, то стоит объяснить, что податная инспекция тогда напоминала смесь современной налоговой службы и финансовой полиции. Инспекторы проверяли винокурни, зернохранилища, стояли на страже каждого рубля в самых отдалённых уездах, раскрывали двойную бухгалтерию и искали все возможные утаеные от государства доходы. Работа требовала точности бухгалтера, строгой правовой выправки гражданского служащего и чуть‑чуть расследовательского чутья. Нужно было уметь видеть ложь, спрятанную за аккуратно составленными строками цифр.

История подстроила для этой семьи странную, почти жесткую иронию: мальчик, которому предстояло стать главным экономистом большевистской революции и писать важные книги о государственном хозяйстве, впервые столкнулся с экономикой в совсем другом месте. Вместо светлых аудиторий Московского университета его первый «класс» был в сырой кишинёвской казённой палате, где он видел реальное хозяйство через отцовские пыльные ревизии, сводные отчёты и акты о недоимках.

Иван Гаврилович, как настоящий выпускник физмата, подошёл к выбору карьеры как к задаче с точным расчётом. Он знал, что зарплата инспектора с надбавками будет вдвое больше, чем у учителя, а шанс стать коллежским асессором выглядел реальнее, чем ждать долгими днями вакансию в какой-нибудь московской гимназии. Новая работа обещала реальный рост, а не застой в Замоскворечье.

Однако этот шаг к успеху потребовал отказаться от привычного: уютной квартиры у училища, шумных воробьёв во дворе и воскресных прогулок на рынок. Семья собиралась быстро, ведь вещей было мало. Самым бережно упакованным грузом стали книги — главная ценность Бухариных и их личный ориентир. Но вы это впрочем уже знаете.

Впереди тянулась бесконечная дорога — первые сутки пятилетнего Коли под мерный стук колес. Москва и Кишинёв разделяли огромные просторы, но это было не случайно: за окном привычные подмосковные пейзажи сменялись бескрайними чернозёмами юга, а те, в свою очередь, уступали место выжженной солнцем бессарабской степи. География, известная мальчику лишь по отцовским литографиям, вдруг ожила: срверные избы превратились в белые мазанки под камышом, а привычный голос сменился певучим южным говором. Для маленького переселенца это было не просто отцовское путешествие, а полная смена мира вокруг него. С той же поездкой в памяти осталось чувство огромного простора, когда железная дорога стала символом самого течения времени.

Кишинёв встретил семью, как город на семи холмах — пыльный, но покрытый зелёными акациями и садами, шумный и яркий. В этой стотысячной губернской столице, где каждый день торговали вином, фруктами и хлебом, улицы звучали множеством языков: молдавским, русским, идишом, греческим. Болгарские разговоры смешивались с тюркским бормотанием гагаузов и точной немецкой речью колонистов. Пятилетний Коля уже тогда понял, что разные языки - не преграда, а огромный клад. На этом перекрёстке культур родился его интерес к лингвистике, который потом стал ему настоящей опорой: он мог уверенно выступать на европейских конгрессах и тихо беседовать с надзирателями, заглядывая им в глазок.

Они обосновались на окраине, в небольшом одноэтажном доме с почти заброшенным фруктовым садом. Иван Гаврилович сразу взялся за дело: измерил участок, вбил колышки, разметил границы. Любовь Ивановна быстро закатала рукава и начала под окнами устраивать грядки с мятой и ромашкой. Ну а Коля, как настоящий натуралист, пошёл в самую даль сада, в густой терновник, где и провёл годы своей юности, изучая каждый куст.

ПОЛОСА ОСКУДЕНИЯ

Бухарин часто вспоминал те годы из благополучных 1920-х, называя их «полосой оскудения». Он помнил, как в то время в городе почти не было книг – лишь старые богословские тома и простые провинциальные романы. Для семьи, где книги были смыслом жизни и главной ценностью, такой дефицит превратился в настоящий культурный голод. К тому же жить в Кишинёве тогда стоило дороже, чем в Москве. Поэтому несмотря на новую должность, зарплата инспектора едва покрывала семейные расходы, а книжные лавки, небольшая часть, которую можно было так назвать, и вовсе были почти пустые.

Но у любого голода есть своя коварная сторона, которая здесь проявилась во всей красе. «Братья, — вспоминает Бухарин спустя годы, — оказались гораздо свободнее от строгого воспитания отца и наконец вырвались на улицу». Строгий московский распорядок с его уроками письма и гербарием остался позади, уступив место пыльному саду, знойному двору и полному вольнолюбию южного города.

Кишинёвский сад стал тем самым пустым островом, откуда и пошло название главы. В дальнем, запущенном уголке, где росли дикие сливы, колючая ежевика и чернели виноградные лозы на гнилой изгороди, объявили суверенную территорию. Там братья построили себе шалаш из жердей и собрали запасы — шкварки, печёную картошку и всякую нужную утварь. У этого крошечного мира были свои неписаные тропинки, свои правила чести и даже карта, нарисованная углём прямо на коре деревьев. Братья изучали карту убежища так же тщательно, как астрономы исследуют лунные кратеры. По воспоминаниям самого Бухарина, они «знали буквально каждую нору тарантулов в саду».

Давайте остановимся на этом моменте, ведь он точно передаёт дух тех лет. На юге тарантул был почти мифом – страшным полубогом из местных сказок. Говорили, что укус его смертельный, а те счастливчики, кто смог выжить, вынуждены были танцевать жуткий танец смерти до рассвета. По всему саду и полям были разбросаны их норы – круглые отверстия в земле, закрытые плотной паутиной. Местные мальчишки знали каждую из них, как свои пять пальцев.

Охота на него была почти как ритуал, который передавали от отца к сыну. Нужно было тихо поднести к норке сухую травку, чуть‑чуть её пошевелить, будто бы это был маленький жук‑плавунец. Как только паук почувствовал лёгкое дрожание и выскочил из‑за‑сады, ребёнок одним быстрым движением закрывал его стеклянной банкой. Всё происходило за секунды, а главное проверялись нервы ребёнка. И Коля, которому не страшна была ни тёмная комната, ни жужжащие насекомые, ни гнёт строго отец, проявлял в этом деле невероятную ловкость. На подоконнике у него выстраивались ряды банок с живой добычей, мать лишь смотрела на это в ужасе, тогда как соседские ребята восхищались и завидовали.

Но настоящей страстью Коли были бабочки. Он вспоминал о них с трепетом в самые тяжёлые моменты жизни. Приехав в жаркий Кишинёв, он бросил себе вызов: вырастить настоящего бражника «мертвая голова». Этот огромный ночной мотылёк с необычным рисунком на крыльях требовал огромного терпения и внимания к деталям. Для этого Коля собирал гусениц в садах, кормил их сочной листвой и буквально не отходил от коконов в момент их превращения. Он завороженно наблюдал за тем, как из хрупкой оболочки появляется новое существо с безупречными крыльями. Хотя раньше эту бабочку считали предвестником беды, для кишиневского натуралиста она стала настоящим триумфом и гордостью его коллекции.

Вместе с тем проходила простая охота на сусликов — трудоемкое занятие, которое требовало терпения и ведра воды: его выливали в глубокую нору, ожидая появления сердитого и мокрого обитателя подземелья. Всё это великолепное южное естествознание — необычное и копающее, пугающее и веселое — полностью овладевало мальчиком, не разделяясь на школьные занятия. Это была целостная живая субстанция, которую можно было почувствовать и поймать руками.

Заветным желанием Бухарина была книга. В запыленных витринах кишиневских лавок удавалось разглядеть великолепные издания прославленного петербургского издателя Адольфа Федоровича Девриена — грандиозный «Атлас бабочек и гусениц Европы» Курта Ламперта, переосмысленный профессором Холодковским, или иные тома того же издательства, выпустившего известные «Беседы о русском лесе». Он мог бесконечно наблюдать за ними через стекло, пристально прижавшись к нему носом, хотя даже мысль о приобретении таких драгоценностей казалась невероятной.

Мальчонка не интересовали ни сладости, ни лакомства из лавки; он по-настоящему восхищался толстыми книгами с золотым тиснением на обложке. Удивительно, но эту свою детскую страсть он сам запечатлел в официальной автобиографии, опубликованной в 1927 году, вместе со всеми любимыми насекомыми и птицами.

Главными героями тех лет нередко становились Гекльберри Финн и Том Сойер. Это легко объяснить, поскольку в городе почти не имелось библиотек. Существовали только те книги, которые знали наизусть и пересказывали друг другу во дворах, будто это были древние мифы. Так что свободный, бродяжий дух Твена оказался весьма уместным.

Среди них был и реальный прототип, который вырос на улицах, раскаленных солнцем, - Лёвка. Бухарин, находясь в заключении, в рукописи 1938 года назвал его «бессарабским еврейским Гекльберри Финном». Он описал его как «худого, рыжего, веснушчатого мальчика, невероятно энергичного и подвижного». С Лёвкой никогда не было скучно. Они вместе перелезали через колючую проволоку в чужие сады, подшучивали над сторожами с одним глазом и удалялись далеко за пределы города, в степи, покрытые ковылем. Там, над открытыми пространствами, раздавался глубокий звук коровьих колокольчиков, а жаворонки, взмывая в воздух, превращались в мерцающие серебряные столбы под ярким небом.

У этой юношеской вольницы имелась и иная сторона, о которой советские авторы умалчивали по цензурным соображениям, тогда как воспоминания из тюрем без помпезности это фиксировали. Параллельно беззаботному детству существовал другой уклад жизни: жестокая бессарабская убогость. Коля и Лёвка наблюдали её не из уютных вагонов, а стоя босиком на той же грязной земле. Они стали свидетелями жизни молдавских крестьян в полуземлянках, и эту страшную, физически ощутимую нищету взрослый Бухарин позже детально отобразит в романе «Времена». Если для мальчика из Замоскворечья из интеллигентной семьи такие слова, как «голод», «холера» и «недоимка», имели смысл лишь в отцовских газетах, то теперь эти абстрактные понятия превратились в ужасающую реальность: впалые щеки и рваньё.

ЦЕНА ЧЕСТНОСТИ

А как же в это время обстояли дела у отца? Налоговый инспектор Бухарин, выполнял свои обязанности в тех регионах, где государственные сборы переплетались с частной коммерцией, а сама работа нередко ставила его перед соблазнами. Бессарабия, в последние десятилетия XIX века, как говорили тогда, была краем виноградников, контрабандного алкоголя и круговой поруки. Сбор налогов с крестьян зачастую происходил с жестокой решимостью, и человек с государственной печатью имел почти божественное право решать: кто способен дождаться следующего урожая, кто должен немедленно заплатить под страхом конфискации имущества, а кто заслуживает суда за финансовые махинации. Взятка тут воспринималась не как исключение, нарушающее правила, а как обыденное явление, привычная среда существования.

Иван Гаврилович же никогда не брал взяток. Если убрать эмоциональную окраску, для него это было столь же естественно, как признавать в геометрии исключительно идеальные прямые.

Что особенно удивительно для чиновника из глубинки, так это его отношение к еврейскому населению. Он видел в них равных себе граждан, как и всех остальных. В том регионе, где еврейское общество насчитывало значительное количество – в Кишинёве они составляли около половины всего населения – а чиновники обсуждали «еврейский вопрос» с неприязнью и злостью, он, в качестве налогового инспектора, разбирал их обращения и просьбы с уважением и терпением. Это поведение было настолько необычным, что коллеги считали его странным. В семейных записях сохранилась фраза: «Нежелание мучить евреев вызывало подозрение». Употребление слова «подозрение» здесь звучит слегка завуалированно. Коллеги просто не могли постичь, почему он так ставит под угрозу свою карьеру, и совершенно не верили, что он делает это бескорыстно, без какой-либо выгоды для себя.

Тем временем в столице Бессарабии стремительно набирала обороты газета «Бессарабец» – наиболее востребованное издание Кишинева, созданное Павлом Крушеваном. Уже на тот момент в её страницах появлялись такие заголовки, что краска на бумаге, казалось, замерзала от их содержания. Именно там начинали обретать силу слухи о ритуальных убийствах, которые через несколько лет вызовут бурю возмущения в городе. Страна, ещё не подозревающая о грядущих событиях весной 1903 года, уже репетировала эту кровавую трагедию.

Конфликт развивался в соответствии с закономерностями провинциальной истории: сначала возникло глухое непонимание, затем открытая насмешка, после чего – мелкие служебные проблемы и отказ в повышении. Современники точно заметили, что к принципиальному москвичу коллеги испытывали одновременно восхищение и антипатию. Однако враждебное крыло бюрократии в конечном итоге одержало верх. Официальные биографии кратко фиксируют: «Из-за своей порядочности и принципиальности Иван Гаврилович вскоре был вынужден покинуть Бессарабию». Таким образом, в конце 1897 года сундуки семьи бухариных вновь отправились в путь – на этот раз в Москву.

Для восьмилетнего Коли отъезд семьи стал реальной катастрофой, как будто он потерял собственный рай. Он не мог понять, что стал вынужденным свидетелем, точнее участником и молчаливым наблюдателем первой психологической драмы о власти в своей жизни. Эти уроки он усвоил из кухонных разговоров родителей, из молчаливых обедов отца. Позднее биографы опишут это как эмпирический урок о государстве. Честность наказывают бедностью в этой системе. Но система, в которой порядочность карается изгнанием, — это неверная система.

Стивен Коэн увидел в этом скрытую критику сталинской бюрократии 1930-х через образы провинциальной царской России. Может и так. Но для ребенка, который стал свидетелем того, как физически сильный отец отказался от должности и статуса, чтобы не «мучить людей», никакого объяснения не требовалось. Урок прикладной этики лежал прямо за обеденным столом, рядом с книгами учёта недоимок.

Бессарабия останется в прошлом, но она останется и в памяти. В апреле 1903 года Кишинёв станет местом ужасающего погрома. Тогда погибнут сорок девять человек, сотни пострадают. Более тысячи домов будут разграблены и сожжены дотла. Лозунг «Смерть евреям!», напечатанный в газетах, уйдёт в народ. К тому времени семья Бухариных будет уже далеко отсюда, но мальчик никогда не забудет годы, проведённые в Бессарабии.

КОСТИ И БУТЫЛКИ

Семья Бухариных не встретила в Москве праздничной атмосферы, вместо радости и торжества им пришлось столкнуться с грязными каменными мостовыми Замоскворья и гулом Садового кольца.

Николай Иванович, заполняя в 1927 году партийную анкету, сделал краткое замечание о двухлетнем безработном состоянии своего отца и о том, что семья столкнулась с очень серьёзными трудностями. Но под этими холодными словами скрывался настоящая драма, которую он гораздо более точно описал в своих воспоминаниях как жизнь «семьи мелких интеллигентов, переживающих трудные времена». Это выражение было близко к осуждению.

Потеря работы главой семьи стала не временной проблемой, а быстрым путем к бедности. В огромном и равнодушном городе они остались одни в борьбе с голодом, неопределенностью и постоянным страхом перед будущим.

Все комфортное существование семьи Бухариных, где три поколения выросли среди книг и знаний университетов, закончилось встречей с горькой правдой московских улиц. Дом превратился в место продажи: все ценные вещи - начиная от редких изданий и заканчивая семейными реликвиями - либо продавались либо раздавались соседям, чтобы сохранить хоть какое-то достоинство. Чтобы выжить большая семья Бухариных-Лукиных объединилась и начала искать разные способы заработать денег. Старались заработать, в основном, на преподавательстве, до дела бывало доходили и до ломбарда.

Коля уже в этом возрасте полностью ощутил горкую геометрию бедности, которая проявилась в запахе мокрой бумаги и холоде оконных стёкол.

«Нередко собирал кости и бутылки, продавая их на 2–3 копейки; в мелочную лавку сносились старые газеты, чтобы выручить грош», — напишет он спустя десятилетия для Граната. Для парня, который вырос в семье преподавателя среди книг Гейне, Дарвина и альбомов с экспонатами Кунсткамеры, всё это стало настоящим шоком. В Москве конца XIX века собирать старьё было делом строго определённого круга — этим занимались либо дети портовых рабочих, либо попрошайки со Смоленского рынка. Появление там гимназиста, который грамотно говорил и был явно не из простых, выбивалось из всех тогдашних правил. Но Бухарина это не смущало: он спокойно заваливался в мясные лавки на Пятницкой, выпрашивал у приказчиков кости и рылся в отходах у трактиров в поисках пустых бутылок. Так будущий теоретик политэкономии собрал свой первый полевой материал ещё до того, как уехать в Цюрих. Он на своей шкуре прочувствовал, что такое нужда: узнал, как тянет плечо мокрая торба, как пахнет гнилое сало, и понял реальную цену человеческого унижения, за которое давали всего пару медяков.

Кроме суровой уличной жизни была ещё одна — дворовая. Улица заставляла его гнуть спину под тяжелыми мешками, а вот во дворе он чувствовал себя по-настоящему живым человеком. Уже став взрослым, Бухарин вспоминал: «Был в постоянном общении с так называемыми уличными мальчишками, о чём отнюдь не сожалею, — вспоминал повзрослевший Бухарин. — „Бабки“, городки, драки и т. д. были непременной принадлежностью этой жизни».

Замоскворецкие дворы на рубеже веков существовали по своим жестким правилам. Вся жизнь крутилась вокруг игры в «бабки», которая решала, кто тут главный на ближайшую неделю. Пацаны постоянно тренировались, сбивая рюхи и оттачивая меткость, а если случались разборки между дворами, то дрались по неписаным законам: лежачего не бить, но за наглость отвечать по полной. Такой асфальтовый университет обходился дорого, в основном синяками да выбитыми зубами, зато учил главному — видеть опасность за версту, стоять на своем до конца и никогда не жаловаться взрослым.

Зато в Московском училище всё было устроено чётко и понятно, и это место Коле сразу пришлось по душе. Уже во втором классе он стал лучшим учеником, взявшись за учебу со всей серьезностью. Школа стала для него настоящей отдушиной, где никакие житейские проблемы не имели значения, когда он погружался в занятия. Мальчик с Ордынки знал латынь и биологию так хорошо, что его способности стали главной гордостью семьи. Постепенно на него начал равняться весь класс: одноклассники постоянно заглядывали в его тетрадки, чтобы проверить диктанты, и без его помощи не могли справиться ни с одной трудной задачей. Дошло до того, что даже учителя признали: им больше нечего было его учить.

Семья как могла держалась вместе в эти непростые времена. У Лукиных всё было отлажено: по субботам детей разбирали по домам, подкармливали потихоньку, лечили от кашля какими-то самодельными компрессами — о туберкулезе тогда еще никто не догадывался. Кузены снова начали играть вместе, как в старые добрые времена: лазили по заборам, хвастались коллекциями жуков и яиц, порой озорничали, даже если на глазах были слезы.

Снова стали ходить по воскресеньям на Трубу. Шли теперь пешком через грязные бульвары, но прогулки уже не были прежними. Пойманная синица стала не просто детской забавой, это было целое событие, хоть какая-то радость в попытках выжить. Старались дорожить каждой минутой.

Тем временем Москва менялась. Город рос, повсюду светили керосинки, гремели новые конки. Трагедия на Ходынке еще стояла перед глазами, оставив глубокий след в начале новой эпохи. Взрослые старались не грузить детей, но те все равно чувствовали, что что-то не так: слышали шепотки на кухнях, видели, как отец тяжело вздыхает над газетами. В воздухе висело предчувствие перемен. Империя постепенно слабела, и было понятно, что скоро ставки станут совсем другими — когда на кону станут не копейки, а человеческие жизни.

ВСЕЯДНОЕ ЧТЕНИЕ

Как раз в те трудные времена, когда денег в семье не хватало даже на самое необходимое и приходилось считать каждую копейку, случилось неожиданное: нужда не сломала Бухариных, а наоборот, пробудила у них какую-то невероятную тягу к чтению.

Николай Иванович потом не раз вспоминал, что это был период самого настоящего, сумбурного и всепоглощающего чтения. Только представьте: они глотали всё подряд, начиная от классических произведений и заканчивая обычными газетами, безо всякого разбора и учебных планов. Они сидели над книгами часами при тусклом свете керосинки, даже когда от дыма начинали слезиться глаза. Бывало, что чтение заменяло им обед, ведь за книгой можно было хотя бы ненадолго забыть о голоде. Дома могло не быть дров или сахара, но деньги на новые книги находились всегда. Для главы семьи домашняя библиотека была дороже всего — это был тот актив, который он не собирался урезать ни при каких обстоятельствах.

Главным зачинщиком этой семейной книгофилии всегда был отец. Бухарин потом вспоминал, что в быту тот был человеком довольно несобранным, зато отлично знающим русскую литературу, а из зарубежных писателей в семье больше всех жаловали Гейне. Отец обожал читать вслух, и порой это выглядело как настоящий штурм: он действовал решительно, сразу забирая себе всё внимание и восклицая: Слушайте! Хотите, прочитаю вам вот это, ну просто прелесть какая-то. Дети привыкли жить в таком темпе, быстро вникали в прочитанное и тут же вступали в обсуждение. Уже взрослым он с таким же азартом читал вслух жене Эсфирь, друзьям на даче в Серебряном Бору и даже совсем незнакомым попутчикам, с которыми ехал в поезде из Москвы в Петроград.

Учебную программу того периода можно восстановить чуть ли не поминутно. Известно, что Бухарин знал наизусть целые страницы Генриха Гейне: я имею ввиду его плотную прозу и политическую сатиру. На этой едкой немецкой закваске и выросли его собственные стихи, а заодно привычка швыряться рифмованными экспромтами прямо на заседаниях Политбюро, доводя этим даже Сталина до белого каления. Козьму Пруткова он изучил глубоко, и потому любой его спор с оппонентами основывался чаще всего на острых афоризмах и железной логике. А Мольер дал ему чувство площадной сцены, точный жест, блестящую социальную сатиру. Особое место занимала «История древней литературы» Фёдора Корша, и стоит сказать, что эта книга-триггер сформировала его мировоззрение сильнее раннего Маркса. Десятилетний мальчик буквально бредил античностью и на современную жизнь смотрел с откровенным презрением. Это и одновременно удивительно, но и не до конца понятно: ребёнок, собирающий объедки в подворотнях трактиров, воспринимал реальность через призму величественных мраморных колонн Древнего Рима. И стоит сказать, что это было вполне осознанно, ведь за этим стоял настоящий внутренний масштаб личности, рождённый великой литературой.

Испанские рыцарские романы заняли в детских впечатлениях Коли совершенно особое место — они прямо-таки заворожили его. Начитавшись про подвиги Сида и Амадиса Гальского, он с мальчишеским азартом принялся болеть за испанскую корону в войне 1898 года. Советские биографы об этом забавном эпизоде обычно помалкивали: пока американский империализм дожимал устаревшую монархическую эскадру, московский школьник всей душой был на стороне проигравших. И ведь в этом была своя, чисто детская логика — он воспринимал книгу не как выдумку, а как настоящий манифест, за который стоит биться до конца. Немного конечно странная привычка превращать литературу в твердое политическое убеждение, но это всё же часть этого человека. Правда этот приём он станет поменять и дальше, только рыцарские истории со временем уступят место вещам посерьезнее: сначала «Что делать?» Чернышевского, а там и первый том «Капитала».

Правда у этого «книжного пожара» имелась и своя изнанка — особенно если взглянуть на него глазами большевика. Мальчик знал Апокалипсис Иоанна Богослова назубок. Такую книжку вообще в приличных интеллигентских семьях обычно прятали от детей. Но Иван Бухарин, хоть и убеждённый атеист и сторонник естественных наук, разбирался в Библии едва ли не лучше семинарских профессоров. И ничего предосудительного в интересе сына не видел. Для него текст оставался текстом. Неважно, из какой типографии он вышел — хоть из катковской, хоть из Синодальной конторы.

Из этого первобытного хаоса — Гейне, Прутков, Мольер, кулачные бои, античная классика, уличные «бабки», нищета и жутковатые игры в «мёртвую голову» — рождался совсем не тот глянцевый герой с пропагандистских открыток тридцатых. Нет, тут складывался автор будущих «Времён»: всеядный, ироничный хищник, который ловко жонглировал изысканной античной формой и в то же время держал мощную площадную хватку. Но прежде чем этот странный интеллектуальный сплав окончательно застыл, ему предстояло пройти через удивительный этап ранней биографии — что-то вроде лабораторного эксперимента над собственной психикой.

ЭКСПЕРИМЕНТ НАД БОГОМ

Религиозное воспитание мальчика вышло, мягко говоря, странным. Но при этом — на удивление прочным. Отец, убеждённый атеист с железными нервами, знал Библию назубок и читал псалмы так, будто зачитывал ботанический справочник. Мать исповедовала ту самую негромкую веру московской интеллигенции — смиренную, осторожную до предела. А сверху всё это накрывала школа: Закон Божий там шёл строго по расписанию, в одном ряду с арифметикой и чистописанием.

В своей партийной анкете Бухарин написал об этом довольно скупо: мол, с детства у него потихоньку складывалось ироничное отношение к религии. Годами копилась эта тихая горечь — и однажды, когда ему было лет десять-одиннадцать, прорвалась наружу. По его собственным словам, именно тогда он и покончил с верой окончательно. Биографы называют это первым духовным кризисом. Но тут есть один момент: это не было подростковым бунтом и уж точно не романтическим разочарованием. Скорее — осознанным экспериментом.

Попробуем восстановить эту сцену так же подробно, как её помнил сам герой — спустя много лет. Юный Коля ввязался в горячий спор с соседскими мальчишками. О чём именно они спорили, история умалчивает, но, зная атмосферу тех мест, можно предположить, что речь шла о религиозных догматах. Чтобы выиграть пари и заполучить неопровержимое доказательство, мальчик отправился в храм. Отстоял всю всенощную, исповедался, причастился — и осторожно вынес гостию из церкви. Дома положил её на обычный обеденный стол и показал всем, кто был рядом. Тут и включилась холодная логика юного исследователя: если это и правда Тело Господне — сейчас должно случиться чудо или небесная кара. А если это просто хлеб — ничего не произойдёт. Тишина. Ничего. Коля выиграл спор всухую и навсегда свернул с пути веры.

Ключевым в этом переломном моменте оказалась вовсе не церковная утварь, а книга. Подросток случайно наткнулся на знаменитую лекцию Владимира Соловьева об Антихристе — и засел в ней так основательно, что на какое-то время всерьез начал спрашивать себя: а не антихрист ли он? Впрочем, экзистенциальные сомнения быстро рассеялись. Кроме обычного страха темноты — а это, согласитесь, не самое убедительное доказательство, — никаких признаков демонической натуры у него не обнаружилось.

Примерно тогда же случился и первый серьезный конфликт с системой: слишком глубокое знание Апокалипсиса навлекло на него публичное негодование школьного учителя. Ситуация выглядела ещё более абсурдно, так как юноша цитировал Писание точнее, чем сам священник.

А дома он дотошно расспрашивал мать о ее «добродетели», с такой отстраненной иронией, которую позже перенесет в свою автобиографию, имитируя допрос свидетеля прокурором в суде.

Давайте сразу к сути: религиозный кризис Бухарина — это вовсе не тот подростковый бунт, к которому привыкли семинаристы той поры. Тут перед нами, по сути, первое документальное свидетельство метода, который определит всю его дальнейшую жизнь. Механика простая: идея зарождается в пустоте, натыкается на грубую реальность — и проверяется исключительно результатом. Тайные причастия, чтение Соловьева, горячие споры со священником… Разве это не первые наброски будущей большевистской формулы «практика — критерий истины»? Всю оставшуюся жизнь он будет ставить безжалостные эксперименты — над военным коммунизмом, над философией Богданова, над собственной партией. И действовал он с хладнокровием патологоанатома: отсекал всё, что не выдерживало проверки на прочность. В этой математической честности — его огромная сила. Но она же стала предвестником того приговора, который история вынесет ему позже. Впрочем, до трагического финала оставались ещё десятилетия.

Глава 2. Товарищи по парте

Рукопись «Времена» обрывается прямо у волхонского подъезда. И это, пожалуй, не столько писательский приём, сколько честное признание: память просто отсекает прошлое, ставит точку — и всё. Тюремный текст замирает на пороге Первой мужской гимназии. Там для автора закончилось детство — то самое, личное. А за этой чертой начиналось уже другое: публичная жизнь, которая в конце концов и привела его на Лубянку.

Что было дальше — прямых свидетельств почти не осталось. Исследователям приходится собирать картину по косвенным осколкам. Анкета 1927 года укладывает семь лет учёбы в пару абзацев сухой статистики. Мемуары Эренбурга после Главлита растеряли всю искренность, превратились в набор общих слов. Даже полицейские рапорты путаются в датах обысков. Так что изучение гимназических лет Бухарина — это особая наука. Приходится читать между строк и восстанавливать историю по чужим умолчаниям.

Прежде всего, давайте уточним одну деталь: Бухарин и Эренбург за одной партой никогда не сидели. И в этом простом факте, как ни странно, вся суть их истории. Семь лет в одной гимназии, постоянные пересечения в коридорах — а ведь долгое время они друг друга попросту не замечали. Пути их сошлись позже, когда это стало уже неизбежным — сама история потребовала. Слово «парта» тут, конечно, скорее метафора: общая судьба детей разночинцев, которых империя пыталась вылепить в послушных подданных. Но вышло иначе. Этот строгий уклад стал тем самым камнем, о который разбились две совершенно разные жизни. Сын учительницы и сын директора пивоваренного завода. Человек, чей путь оборвётся в октябре 1938-го, — и тот, кто пройдёт через ГУЛАГ, через годы перемен, чтобы спустя шестьдесят лет с глубокой нежностью написать о своём друге. Впрочем, давайте отложим эти драматические повороты и вернёмся к осени 1899 года.

Первая Московская мужская гимназия — это красивое здание на Волхонке, аккурат напротив храма Христа Спасителя. За величественным фасадом, построенным по проекту Казакова, прятались старинные палаты конца XVII века. Пожар 1812 года здание пережило, и стояло на своём месте вплоть до закрытия гимназии большевиками в 1918-м. Внутри царила своя особенная атмосфера: здесь витали запахи ладана из церковной часовни, свежей мастики для пола и мокрой обуви. А интерьеры и правда впечатляли — чего стоили одни только чугунные лестницы по эскизам Лонгинотти, актовый зал с огромными портретами императоров и мраморными панелями в честь лучших выпускников. Именно тут зимой 1861 года тысячи москвичей впервые увидели знаменитую картину Александра Иванова «Явление Христа народу». Эти стены буквально дышали историей и служили надёжным хранилищем для важных государственных тайн.

Но именно эти привычные будни и делали тюрьму тюрьмой, а казарму — казармой. День начинался с большого сбора: огромный ледяной вестибюль-раздевалка, сотни железных крюков, шинели, пропитанные запахом псины и нафталина. В этом гуле голосов мальчик из второго параллельного класса впервые ощутил себя частью большой группы — после одинокого детства в Замоскворечье, среди костей и бутылок. Здесь социальный лифт нищеты и остановился: он стал одним из шестисот учеников. Всего шестнадцать классов, по сорок человек в каждом, а система «параллелок» делила каждый возраст на два отделения. Империя строила школы быстрее, чем успевала наполнить их смыслом — или хотя бы подвезти нормальные дрова. Бухарин попал во второй параллельный класс своего потока, в литера «Б», который стал серым эшелоном будущей интеллигенции.

В этой среде существовал свой неписаный кодекс — и держались его куда крепче, чем любого официального устава. Стоило кому-то донести, и он мгновенно становился вечным изгоем. А если надзиратель начинал расправляться с кем-то из своих, весь класс разом подхватывал: «Все! Все!» — и наказание попросту растворялось в этом единстве. К религии отношение было особенное: пропустить службу или съесть колбасу в пост — это уже воспринималось как настоящий бунт. И чем настойчивее система навязывала свои догмы, тем изобретательнее гимназисты искали лазейки. Государство превратило школу в казарму, и эта муштра воспитала в учениках рефлекс сопротивления. Первая гимназия не просто научила Бухарина бунтовать — она, по сути, не оставила ему выбора остаться в стороне.

Зато гордиться прошлым она умела так, что стены трещали. И прошлое это было поопаснее любого подпольного кружка. Вот вам короткий мартиролог — и парад призраков волхонских коридоров. Сергей Соловьёв, автор двадцати девяти томов «Истории России». Александр Островский, создатель русского репертуарного театра. Князь Пётр Кропоткин — теоретик анархии, чьи бакунинские идеи пьянили Бухарина посильнее водки. Павел Милюков, будущий лидер кадетов и министр иностранных дел Временного правительства… Все они мерили шагами те же истёртые паркеты, по которым теперь звенел дешёвый портфель новенького из Замоскворечья. А в 1901 году золотую медаль тут получил Иван Ильин — философ-государственник, блестящий ум белой эмиграции и идейный антипод Бухарина, глядевший на мир с противоположного края бездны. Та же сосновая парта, те же доски, исписанные перочинным ножом, — и две совершенно полярные вселенные, запертые в одном классе до половины десятого утра.

Этот интеллектуальный «Вавилон» держал в руках филолог-классик Иосиф Освальдович Гобза — человек, возглавивший гимназию ещё в 1887 году и правивший ею, надо сказать, довольно жёстко. Это ведь именно он, разъярённый, подписал то самое донесение от октября 1905-го — о несанкционированном митинге в актовом зале. Но до этого пока далеко.

«БОЖЕ, ЦАРЯ ХРАНИ»

Учёба в гимназии начиналась с торжественной молитвы «Боже, Царя храни» — её пели шестьсот детей. А заканчивалась... строгими записями фиолетовыми чернилами и вполне реальной угрозой карцера. И это была не просто страшилка для малышни: несколько часов в одиночестве, в холодном чулане под лестницей — такое действительно закаляло характер. Ребята выходили оттуда бледные, но с гордостью за свою стойкость. Розги, правда, уже официально отменили, но память о них ещё долго преследовала выпускников: «розги навсегда останутся одной из мрачнейших страниц истории нашей гимназии», — меланхолично писал один из старых выпускников. Вся эта система удивительно сочеталась: парадное величие империи и суровые дисциплинарные меры. От утреннего славословия до сырого мешка под лестницей для самых непослушных.

Давайте разберёмся, что же представляла собой тогдашняя учебная программа, потому что в ней, как в зеркале, отражалась вся философия государственной машины той эпохи. Классическая гимназия, жившая по уставу 1871 года, была выстроена графом Дмитрием Толстым с почти инженерной расчётливостью: древние языки должны были, по его замыслу, стать надёжным щитом, ограждающим молодёжь от революционных веяний. Логика министра поражала своей бюрократической простотой — если юноша с утра до вечера зубрит греческие глаголы, то на политические заговоры у него попросту не остаётся ни времени, ни сил.

На латынь и греческий уходило до сорока процентов учебных часов, а сама методика держалась на упорной, почти изматывающей зубрёжке грамматики. Мёртвые языки осваивали как хитроумный шифр: через бесконечную морфологию и синтаксис, так что латынь для гимназиста превращалась в чистейший яд повседневной рутины. Бухарин хлебнул этого сполна: в Первой гимназии античную основу начинали вдалбливать уже со второго класса, тогда как в других заведениях это можно было отложить до четвёртого. Сдав экстерном сразу во второй класс, маленький Коля очутился в самом эпицентре этого образовательного шторма.

Остальные предметы вели с той же строгостью и оглядкой. Литературу в школе зажимали по циркуляру 1866 года: никаких идей, которые могли бы подточить веру в монархию. Достоевский и Толстой добрались до программы только после революции 1905-го. А историю учили по Иловайскому — патриотично, гладко, далеко от того, что было на самом деле. И всё же система давала своё: выпускники свободно говорили на нескольких языках, читали много и глубоко, а этого порой не хватало даже филологам тех лет. Образование в России шло под неусыпным министерским оком: Гомера и Цицерона гимназистам выдавали ровно в таких дозах, чтобы знания дать, а от радикальных мыслей Герцена или Чернышевского уберечь.

Среди воспоминаний Бухарина об одном из своих учителей сохранилась занятная история — он пронёс её через всю жизнь, вплоть до последнего свидания с женой в подвале Лубянки. Преподаватель латыни, чех по происхождению, академический педант, он был совершенно глух к имперским бурям. Как-то гимназисты остановили его в коридоре и попросили перевести хрестоматийное «Ars longa, vita brevis». Тот подумал-подумал и выдал: «Живот короткий, а дело долгое». Класс покатился со смеху, и шутка моментально ушла в фольклор гимназии на Волхонке. Мальчишка с Ордынки пронёс эту историю сквозь шесть десятилетий. Будучи уже членом Политбюро, редактором «Известий», главным теоретиком партии он пересказывал её с мальчишеским азартом. Смешно? Ну конечно. Но если вслушаться в эту оговорку поглубже: «живот короткий» — ведь обрывалась не умозрительная жизнь, а хрупкая человеческая плоть той эпохи перед лицом истории. А «дело долгое» звучало уже как пророчество о неумолимом маховике режима, что перемалывал судьбы в этих самых стенах. Ирония судьбы: случайная ошибка в переводе порой говорит о времени куда больше, чем сам оригинал.

А как учился сам герой этой системы? Вот всё, что он счёл нужным рассказать о семи годах казённой муштры для энциклопедического словаря Гранат, в 1927 году: «В гимназии учился всё время почти на пятёрках, хотя не прилагал никаких к этому усилий, никогда не имел словарей, всегда “списывал” наспех “слова” у товарищей и “готовил” уроки за 5–10 минут до прихода учителей».

Но что же значит «никогда не имел словарей»? А значит, что сложная латынь бралась голыми руками, интуитивно, через распознавание паттернов. «Списывал наспех слова» — значит, весь корпус текстов проходился за те полторы минуты тишины, пока учитель открывал журнал. Итог — «почти на пятёрки», похвальный лист первой степени, а в финале — золотая медаль, высшее отличие, которое гимназия умела дать живому человеку.

Здесь нет места ни классической лени, ни скучной гениальности. Это редчайший склад ума, которому системное знание сдаётся без осады, при первом же требовании мозга предъявить структуру. А такая незаслуженная лёгкость, как всякая дармовая вещь, неизбежно притупляет уважение к чужому труду.

И вот деталь, которая говорит сама за себя. Московское охранное отделение — а ведь это была самая подозрительная спецслужба империи тех лет — взяло Николая Бухарина под наблюдение только в 1909 году. К тому моменту он уже вовсю заявлял о себе в университетской среде. А до этого гимназиста с Волхонки тайная полиция попросту не замечала. Позже Департамент полиции даже завёл на него розыскную карточку задним числом и при этом умудрился ошибиться, записав его как «сына надворного советника, родившегося в 1879 году». Прекрасный пример того, как бюрократическая машина запутывается в чужих судьбах. И заметьте, какой любопытный выходит эффект: вся двойная жизнь Бухарина, где золотые медали уживались с подпольными типографиями, была возможна именно потому, что власть смотрела на него только сквозь официальные бумаги и просто не видела живого человека перед собой.

ЛЮБИМЦЫ

Уроки шли ровно отложенные на это сорок пять минут и ни секундой дольше. А всё остальное время он проводил в своих мирах. Тишина у школьного окна или во дворе — вот что он выбирал вместо шумных коридоров. Там, в этом своём уголке, он изучал бабочек и птиц. Чистые листы бумаги и запах типографской краски — это были его постоянные companions, если можно так сказать.

В анкете 1927 года всё это записано сухо, почти по-канцелярски, но сквозь строки так и прёт мальчишеский азарт. «С детства моей страстью была естественная история. Главными любимцами были Кайгородов, Тимирязев и Брем. С восторгом собирал коллекции жуков и бабочек, совершал загородные экспедиции. Главной мечтой было издание “Атласа бабочек Европы и среднеазиатских владений”». Вдумайтесь в эти слова: «главные любимцы». Так ведь не скажешь о пыльных академических томах из отцовского шкафа. Нет, Кайгородов, Тимирязев и Брем жили в его сознании рядом с золотистыми вьюрками, что чирикали за окном ордынской квартиры. Мечтал он вовсе не о велосипеде, не о казацкой шашке и уж точно не о ружье центрального боя. Нет. Ему грезился энтомологический атлас. Тяжеленный, безумно дорогой фолиант с литографиями Штауднига. И это уже не просто увлечение. Это была миссия на всю жизнь.

Всё лето он провёл в экспедициях и работал при этом с редкой, почти нечеловеческой дисциплиной. В подмосковных лесах, среди стрекотания сорок и порхания бабочек, тридцатилетний заключённый позже воссоздаст в тюремной рукописи каждую деталь, вплоть до точных видов и строения крыльев. А ведь технология сохранения этой красоты — марлевые сачки на бамбуковых ручках, проволочные обода, пробковые доски из сосновой коры — была освоена им ещё в детстве, в Бессарабии. Коллекция потихоньку росла, заполняя коробки из-под обуви, а вместе с ней расширялся и запас латинских терминов, которых в обычных школьных учебниках не сыщешь. Вот где, кстати, и крылся секрет его блестящих оценок по латыни: для мальчика, который в «Acherontia atropos» видел живое существо, язык Цицерона вовсе не казался мёртвым — на нём звучали имена его любимцев. Позже в его биографии странным образом сойдутся две крайности: хладнокровный терроризм, который он будет анализировать по газетным сводкам, и живое, детальное знание природы — и всё это уживётся в одной голове без малейшего противоречия.

Рисование тоже было его большой страстью. Родители с гордостью развешивали по стенам его детские рисунки, и в гимназии он продолжал рисовать, правда, от тех лет не сохранилось ни единого листочка. Остались только поздние наброски 20–30-х годов: тогда будущий член Политбюро от скуки рисовал меткие шаржи на коллег прямо на заседаниях. А Феликс Дзержинский даже сам записывал заказы на полях — например, просил изобразить себя вместе с Калининым и Сокольниковым с напильниками. Художник Константин Юон как-то искренне сказал ему: «Забудьте о политике, там для вас будущего нет. Ваше истинное призвание — рисование». И ведь как в воду глядел — в этих словах было и признание таланта, и предсказание политической судьбы. Но гимназист выпуска 1903 года об этом тогда, конечно, не догадывался, он всё так же заполнял поля тетрадей профильными портретами вместо того, чтобы просто записывать латинские вокабулы.

Мы уже говорили о любви к книгам, но теперь наступает момент, когда поверхностное чтение уступает место чему-то более глубокому и серьёзному. На полках рядом с Марком Твеном и Мольером появляются авторы куда более острых вещей. Если верить школьным анкетам, именно в четвёртых-пятых классах и рождаются первые «кружки» и «журналы» — те самые, что на первый взгляд выглядят совершенно безобидно. В этих кавычках слышится ирония человека, который уже знает, чем всё закончится. До настоящих конфликтов и жарких споров было ещё далеко, пока всё ограничивалось тихим и невинными посиделками в квартирах после шести вечера, когда родители были ещё на работе. Дети зачитывали страницы до дыр, спорили и сами делали журналы — тушью и карандашом. Слово «невинность» тут звучит как лукавство: в этих детских играх уже пряталось зерно будущего взрослого пути. И именно об этом первом ростке большой политики мы и поговорим.

СТАДИЯ ПИСАРЕВЩИНЫ

А что же было в этом ростке? Ответ нам даёт анкета 1927 года, самое взвешенное и честное её место: «Как полагается, мы прошли и через стадию писаревщины».

Дмитрия Писарева по праву называют одним из самых ярких и дерзких критиков эпохи шестидесятников. Четыре года в Петропавловской крепости — и вот у него уже сложилась радикальная философия, начисто лишённая догм и авторитетов: раз суждено разрушиться — значит, надо разрушать. С присущим ему цинизмом он призывал распрощаться с привычной эстетикой, и эти дерзкие лозунги стали для гимназистов, измученных скучными уроками, настоящим глотком свободы. И ведь что удивительно: оставаясь в рамках закона, он ухитрялся устраивать самый настоящий интеллектуальный бунт прямо на страницах школьных учебников и виртуозно обходил царскую цензуру.

Почему же интеллектуальный путь целого поколения начался именно с Писарева, а не с основательного Чернышевского или трудного для восприятия Маркса? Причин несколько. Статьи Писарева печатались вполне легально, под видом литературной критики. Язык его опирался на понятную естествоиспытателям научную основу: материализм и физиологию попросту перенесли с природы на человека. И писал он исключительно для молодёжи, возводя вчерашних студентов в главные творцы истории. Сложите всё это вместе — и получите траекторию русской мысли: от нигилизма к революционному демократизму, а там и до марксизма рукой подать. Не большевики придумали эту интеллектуальную лестницу — они просто первыми по ней поднялись. Недаром Надежда Крупская вспоминала, что Ленин принадлежал как раз к тому поколению, что выросло под сильным влиянием Писарева.

Кружок, по всей видимости, сложился зимой 1903–1904 годов — как раз когда Коля учился в четвёртом-пятом классе. Собирались по квартирам, вот только по каким именно — источники об этом молчат. О составе участников тоже ничего не известно: ни одного имени, только общая масса ровесников. Обстановку попробуем восстановить по духу эпохи: комната, пыльный ломберный стол вместо кафедры, шипящий самовар, тетрадка, которую переписывают втёмную, через копирку. А окно во двор — строго для того, чтобы следить за подъездом и успеть свернуть дискуссию, если покажется городовой. Кружковщина тогда была для молодёжи тем же, чем сейчас соцсети: «отсутствие наклонности к кружковщине считалось признаком непринадлежности к интеллигенции», — справедливо замечает исследователь эпохи.

Отдельно стоит сказать об образе «товарища Тоси». Таким его нарисовал Николай Иванович в своём тюремном романе: хрупкий, но одарённый сын отцовских друзей. И вот что тут важно: Бухарин делает то, на что академические биографы решаются нечасто. Он не сыплет сухими фактами, а показывает сам механизм революционного вовлечения через живую человеческую историю. Тося был старше, уже глубоко погружённый в партийную жизнь, и именно от него шла вся запрещёнка, которую и в музеях не сыщешь. Общение с ним переворачивало мировоззрение подростка целиком. Радикализация шла не через абстрактные манифесты, она передавалась лично, от старшего к младшему. Книги доходили до гимназистов ещё тёплыми от чужих рук, их глотали залпом, торопясь вернуть обратно: за каждым томом стоял человек, рисковавший свободой. А фраза про то, как трудно было достать хорошие книги и как быстро они читались, она ведь насквозь была пропитана воздухом конспиративных квартир и адреналином подполья.

И вот настал момент истины — ради него, собственно, всё это и писалось. Первое столкновение с экономической теорией Маркса произвело на шестнадцатилетнего эстета — запомним это словечко, оно ещё пригодится — впечатление тяжёлое и, по сути, глубоко оскорбительное. Вот как он сам об этом вспоминает в автобиографии: «Сперва занятия экономической теорией произвели на меня тяжёлое впечатление: после "высокого и прекрасного" — "товар—деньги—товар"». Но стоило мне войти [в самую суть] марксистской теории, как я ощутил её необычайную, холодную логическую стройность... Эсэровские же теории казались мне прямо-таки какой-то размазнёй».

Пушкин, Марк Твен, золотые махаоны на лесной поляне — всё, чем жила его душа, вдруг спрессовалось в одну фразу: «после высокого и прекрасного». А на смену пришла сухая, безжизненная схема — «товар — деньги — товар». И связало эти два мира одно слово: «стройность». Не о справедливости речь, не о жалости к мужику, не о христианском милосердии — об архитектурной безупречности самой конструкции. Мальчик-натуралист, аккуратно раскладывавший мёртвых бабочек по видам в атласе, просто наткнулся на социальную физику — систему, что упорядочивает классовое общество с той же чёткостью, и смиренно принял её правила.

Здесь самый глубокий корень всей его дальнейшей судьбы. Научная истина для Бухарина всегда измерялась одним: внутренней стройностью теории. Способностью держаться на собственных ногах, как скелет, без политических швов, без деревянных подпорок практики. Ленин позже назовёт его в частных письмах «крупнейшим теоретиком партии». И тут же добавит убийственную оговорку: взгляды этого теоретика можно считать подлинно марксистскими «лишь с большой натяжкой», потому что «в нём есть нечто схоластическое». Схоластическое, то есть выстроенное из безупречных, но отвлечённых логических конструкций. А разве не этому его учили семь лет в волхонском здании? Гимназия графа Толстого, задуманная как идеологическая прививка против революции, вылепила именно тот тип ума, для которого революция обернулась задачей по формальной логике.

ДЕТИ ВАНЮШИНА

Кружок это, конечно, хорошо. Но Москва девятьсот пятого года — не только тетрадки в клеточку, переписанные втёмную через копирку. Город жил полной гражданской жизнью, той самой, которую позже назовут «Серебряным веком». И гимназисты, хотели они того или нет, дышали этим воздухом во всю грудь.

Воздух Москвы тех лет был буквально наэлектризован каким-то особым напряжением, которое чувствовалось везде. На Волхонке жизнь била ключом: в Камергерском театре Станиславского играли «Трёх сестёр» и вовсю готовились к премьере «Вишнёвого сада», а «Скорпион» выпускал свои изысканные сборники в доме Востряковых. На Никольской, в лавках Сытина и Мамонтовых, можно было разом наткнуться на Ницше, Маркса и Верлена. По пятницам город заливала музыка Рахманинова, а по воскресеньям рабочие стягивались к мануфактурам Прохорова под красными флагами на манифестацию. И над всей этой столицей висело тяжёлое предчувствие перемен — его ощущали все, от учёных мужей до простых дворников. Давайте сейчас об этой атмосфере и поговорим.

Начнём с театра. Московский Художественный общедоступный открылся в 1898-м «Чайкой» Чехова и с того момента старая столица поделила свои вечера между искусством и жизнью. Гимназисты валили туда целыми скамьями, скидывались по полтиннику на галёрку. А в театре Корша жадно смотрели «Детей Ванюшина» Найдёнова — ту самую семейную драму, где отцы и дети говорили в пустоту, буквально физически не слыша друг друга. Случались вечера и попроще, но бившие в память посильнее любой классики. Вот, скажем, в Благородном собрании на Большой Дмитровке устраивали благотворительные концерты «для недостаточных учеников Первой гимназии». На одном из таких вечеров Шаляпин пел (!) Мусоргского — «Блоху», перед публикой, раскрасневшейся от духоты дешёвых мундиров и сословной гордости. Лучшего символа и придумать было нельзя: великий бас империи пел о немецкой блохе в пользу голодных учеников казённой школы, из которой самодержавие и собиралось растить своих самых верных чиновников.

Журнальный мир тех лет тоже раскололся надвое. Революционно настроенная молодёжь зачитывалась «толстыми» ежемесячниками — народническим «Русским богатством» Короленко и либеральным «Миром Божьим» Давыдовой. Там же, на этих страницах, статьи легальных марксистов вроде Струве или молодого Бердяева мирно уживались с рассказами Вересаева, Бунина, Куприна. И всё это за какие-то пять рублей в год. Представляете? Целая эпоха идеологических споров открывалась читателю за цену пары обедов.

А вот те, кто превыше всего ставил эстетику и чурался общественных вопросов, выбирали «Весы» — самую настоящую библию московских декадентов. С 1906 года к ним прибавилось изысканное «Золотое руно» Рябушинского, где манифест русского символизма и впрямь был отделан сусальным золотом. Ну а кто же на самом деле был главной публикой всей этой битвы смыслов? Гимназисты, разумеется. Взрослые-то уже определились, сформировались. А вот неокрепшие умы старшеклассников и стали той самой заветной целью в схватке за будущее страны.

Обратите внимание на одну важную вещь: и культура Серебряного века, и революционное подполье питались одними и теми же людьми — московскими гимназистами. Разница между ними лежала не снаружи, а внутри, в каждом отдельном сознании. Вот представьте: Владислав Ходасевич, тайком от учителей читающий брюсовские «Северные цветы» с замиранием сердца, и юный Николай Бухарин с марксистской формулой. Одни и те же парты, тот же тусклый свет керосиновых ламп, то же искреннее восхищение эпохой. А выбор между эстетикой «Весов» и революционным настроем «Мира Божьего», ведь не просто вопрос вкуса. Это решение, которое определяло судьбу. Хотя зависело оно порой от сущей случайности: кто оказался рядом на парте, какая запрещённая книжка попалась первой, кто встретился на пути в нужный момент. Вот так, из случайности и характера, и складывалась история русской интеллигенции XX века.

Что до наших героев, то Москва той поры обошлась с ними совсем по-разному. Бухарин прошагал через Серебряный век, так и не впустив в себя его мистику, зато сумел сберечь живое, почти мальчишеское пристрастие к живописи и стихам. Окружающих это подчас озадачивало: марксистский теоретик и вдруг с альбомом для набросков; вождь, пишущий лирику даже в лубянской камере. Эренбург же всю эту эстетику в юности попросту пропустил. Стихов он тогда искренне не терпел и предпочитал постигать мир через дарвинизм и Марксову экономику. К Верлену и Бодлеру он выйдет много позже, уже эмигрантом в Париже. Москва раздала им свои десятилетия, как карты из колоды: одному — музыку и краски, другому — трезвый ум и расчёт.

[ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ...]

Спасибо за чтение

Вернуться к книге