Золотая Пыльца - 3
Глава 1
Со школой надо было что-то решать, ведь Фима уже недели три прожил в двух временах и неплохо освоился в таком режиме. Первое время школа и друзья детства, а также он сам юный, четырнадцатилетний — всё это нравились само по себе, увлекало его, но мало-помалу захотелось ещё чего-то, помимо приятного проживания собственного прошлого по второму кругу. Он замечал изменения в этом процессе, но мало-помалу хотелось большего. Гораздо большего.
И вот он внимательно посмотрел на завуча, которая тоже глянула на него поверх очков, видя перед собой четырнадцатилетнего вундеркинда, который уже изрядно внёс сумятицы в работу школы – высокий, кудрявый, глазастый, взгляд цепкий, проницательный, недетский, хотя и не вызывающий опасений.
— Анна Васильевна, - обратился к ней Фима со всей возможной серьезностью, имея в виду больше свое, конкретное, чем абстрактно общественно-политическое, философское, - как учит нас диалектический материализм, количество неизбежно переходит в качество. И моя текущая деятельность — наглядное тому подтверждение.
Он сделал паузу, давая ей подумать, скользнул глазами по друзьям одноклассникам за приоткрытой дверью:
— В то время, когда весь наш советский народ под руководством родной Коммунистической партии готовится встретить славный юбилей Великого Октября, каждый на своем посту должен выложиться на все сто процентов, - произнёс Фима. - А если этих постов у человека несколько? Что мы с вами выбираем — формальное соблюдение норм и правил, или реальную пользу для нашей великой страны победившего пролетариата?
Анна Васильевна попыталась вставить слово, но Фима, как опытный оратор на собрании, мягко, но непререкаемо парировал её мягким, убедительным жестом, продолжая своё импровизированный спич:
— Позвольте мне, как комсомольцу, расставить приоритеты. Сегодня, в эпоху, когда наши космические корабли бороздят просторы Вселенной, а балет Большого театра является эталоном для всего прогрессивного человечества, стираются границы между цехами и лабораториями, между стадионами и кабинетами с лабораториями государственных учреждений.
Он посмотрел на неё прямо, глаза горели искренней убежденностью, так по крайней мере казалось:
— Я не прошу для себя поблажек. Лишь рационального распределения кадрового ресурса, коим, говоря скромно, тоже с некоторых пор являюсь. Пока мои одноклассники будут решать задачи из учебников, мне придётся помогать разрешать проблемы оптимизации производства. Пока они напишут изложение, мне надо будет готовить материал о научно-техническом прогрессе для… хоть того же Центрального телевидения. И да, я возможно буду отстаивать спортивную честь нашей школы и района на льду, под руководством опытного тренера ЦСКА, с которым мне как раз сегодня предстоит встретиться…
Он наклоняется чуть ближе, понижая голос до доверительного шепота:
— Анна Васильевна, директор Ирина Романовна, безусловно, мудрый руководитель. Но вы, как человек, отвечающий за учебный процесс, понимаете, что гибкость — это не нарушение правил, а высшая форма их соблюдения во имя общей цели. Я обязуюсь оставить мою успеваемость на уровне, достойном звания советского школьника. Более того, я готов делиться полученным опытом с коллективом — сделать доклад, скажем, о роли кибернетики в выполнении решений XXV съезда КПСС.
Он выдерживает паузу и продолжил:
—Уверен, что при вашем правильном подходе мы найдем решение, удовлетворяющее и интересам школы, и интересам нашего народного хозяйства страны в целом.
Безупречная фразеология почти убедила Анну Васильевну, которая растерянно хлопала глазами на Фиму. Она уже не сомневается, что где-то там, наверху, в Госплане, действительно очень ждут консультаций этого кудрявого умницы и красавчика:
- Что ты предлагаешь? - уточнила она.
— Анна Васильевна, нам с вами необходимо оформить документ, — заявил он, выдерживая паузу, - я хочу написать заявление на имя директора школы.
Завуч мгновение поколебавшись, молча протянула ему лист писчей бумаги. Фима вытащил из портфеля ручку с фиолетовыми чернилами, и присев начал неспешно писать:
«Директору средней школы им. А.М. Горького
тов. И. Р. Семеновой.
от ученика 8 класса
Гофмана Е.Я.
Заявление
Прошу разрешить мне, Гофману Е.Я. свободное посещение учебных занятий на период 1977/78 учебного года в связи с моей сверхнормативной научной, общественной и спортивной занятостью.
В текущей пятилетке мой скромный труд задействован в следующих организациях:
1. В сфере политического и экономического управления, по линии Госплана СССР мне поручено (в порядке шефской помощи) консультирование по вопросам применения математических методов в оптимизации плановых показателей предприятий отраслей промышленности.
2. В сфере культуры и идеологии привлечен Главной редакцией программ Центрального телевидения СССР к работе в качестве юнкора и участника передачи «Очевидное – невероятное» под руководством тов. Капицы С.П.
3. В сфере спорта получил предложение играть в составе юношеской команды ДЮСШ ЦСКА по хоккею с шайбой и возможно участие в сборах для подготовки к всесоюзным соревнованиям.
Учебный материал обязуюсь усваивать самостоятельно и являться в школу для сдачи контрольных работ и зачетов.
С комсомольским приветом,
Е. Гофман.
Анна Васильевна сняла очки, читая заявление: хоккейная школа ЦСКА... телевидение... Госплан... Шефская помощь? Ей, кандидату в члены партии, даже слово «Госплан» произносить вслух было как-то не то, что страшновато, но что называется не по ранжиру.
— Фима, — прошептала она. — Это в отсутствие директора я не могу.
Завуч больше не смотрела на Фиму, а сквозь него, в будущее, где этот кудрявый юноша возможно будет решать вопросы, от которых зависит судьба не только текущей Х-й пятилетки, но и последующих пятилеток.
- Пока нужна всего лишь ваша виза, - пожал плечами и развёл руками Фима, а завуч медленно, неохотно, с чувством высочайшей ответственности, написала на заявлении резолюцию шариковой ручкой:
«С заявлением ознакомлена, А. Петрова».
— Иди, — хрипло сказала она. — Жди решения.
- Оно должно быть положительным, - предположил Фима, подняв палец кверху. – А пока я прошу лично вашего разрешения отлучиться в ДЮСШ ЦСКА, где меня прямо сегодня очень ждут.
- Ладно Фима, сходи, - разрешила завуч, - большому кораблю, большое плавание.
Фима кивнул, улыбнулся и вышел, оставив за собой шлейф некой лёгкой недоговорённости, смутных сомнений в том, что за его правильной фразеологией может скрываться ещё что-то. Вот только непонятно что? Но что-то явно было!
Дверь кабинета завуча с мягким щелчком закрылась за ним, и он оказался в коридоре, где его, затаив дыхание, ждала ватага одноклассников: Антоша с вытаращенными от восторга глазами, удивленный Витя, растерянная Юля, мечтательная Наташа, решительная Марина и невозмутимый Саня.
- Ну что? — спросила Юля, - мы тебя больше не увидим? Только по телевизору?
- В передаче «Очевидное невероятное?» — уточнил Витя, имеющий к этому событие прямое отношение, так как именно его мама была знакома с обоими Капицами и направила Фиму туда в качестве витиного сопровождающего.
Фима, не отвечая, прошествовал сквозь их строй, как командир и лишь у окна, в отдалении от кабинета, обернулся. Его лицо озарила уверенная улыбка:
- Без вас дорогие друзья и подруги, товарищи и товарки - ни шагу, — объявил он. — Но оперативный простор нам обеспечен.
- Как ты ей про Госплан опять втирал? — с почтительным ужасом прошептал Антоша.
- Не втирал, а информировал, — поправил Фима. — И слушайте меня внимательно, мы по-прежнему команда и я никого из вас не освобождаю от этой почетной обязанности и важной миссии, и на ближайшую перспективу каждому довожу до сведения то, что планы у нас с вами более чем грандиозные.
Он выдержал паузу, глядя на свою восьмиклассников:
- Антоша. Твоя задача — физика и математика за восьмой класс. Структурировано, тезисно, с примерами, чтобы Витя, у которого с этим всё еще не очень, мог всё усвоить за один присест.
- Витя, - перевел взгляд на него Фима. - Ты отвечаешь за выполнение всех контрольных и зачётов. Такое тебе ответственное поручение. И от участия во всех баскетбольных матчах тебя тоже не отвертеться.
- Юля, - Фима посмотрел на девочку. Ты — моя ненаглядная напарница на ледовой арене. С тобой мы, я надеюсь, будем видеться всё чаще и чаще.
- Наташа, Марина, - продолжил он. - Вы — те самые потерянные в седой древности недостающее звенья в теории постижения прекрасного. Без вас на этот мир опустится тьма.
Девочки в ответ на эти слова только удивленно переглянулись, а Наташа недоуменно хмыкнула.
- Саня, хлопнул по плечу дружка Фима. - Твоя миссия тоже очень важна. Это операция «Тамара» по, если не приручению этого крадущегося тигра, пока он, в смысле она никому не перегрызла кому-то горло, то по крайней мере…
И тут у него самого промелькнула в голове мысль о том, что изо всех, кого он знал и помнил, у Тамары было не меньше шансов послать к нему киллера-душителя двадцать дней и сорок лет тому вперёд?
Одноклассники тоже замерли, проникаясь серьёзностью возложенных на них задач. Фима смотрел на них, как полководец на верных солдат.
- …то по крайней мере по контролю за несчастной тигрицей. Вопросы есть? – спросил он.
Повисла короткая пауза, которую нарушил слегка испуганный Витя:
- Фим! А как мне «отвечать за выполнение всех контрольных»? Списывать у тебя теперь больше нельзя, ты в телевизионный госплан, в хоккей играть уходишь!
Юля, отреагировав на слова «ненаглядная напарница», но не потеряв критичности, тут же подхватила:
- Можно я с тобой в дворец спорта?
Антоша, всё ещё с вытаращенными глазами, спросил с искренним недоумением:
- А по физике с математикой для Вити? Что если он всё равно ничего не поймёт?
Саня, хмурясь, возразил про злюку Тамару:
- Не буду я Томку воспитывать, она правда может горло перегрызть!
Наташа и Марина, переглянувшись ещё раз, нашли, что ответить Марина спросила за обеих, скептически склонив голову набок:
- Фима, это всё, конечно, прекрасно про «тьму, опускающуюся на мир». Но что нам конкретно-то делать? Ходить в Третьяковку вместо уроков? Или ты нам сейчас просто комплименты говоришь?
Эти вопросы, полные смеси восхищения, лёгкой неуверенности и практической сметки, не сбили Фиму с толку, и, снова блеснув улыбкой, он выдал новую порцию «руководящих указаний», уже более приземленных и по-настоящему сплачивающих эту разношерстную команду:
- Юлечка, я же тебя не отпросил, - ответил подруге Фима, в ответ на что та только грустно надула губки. Фима же возвёл глаза к бюсту Горького.
— Вы авангард советской молодёжи и школьников, - произнес он. - Мы впишем новые пункты в скрижали истории, делая качественный скачок. За работу, друзья! Вперед к свободному расписанию! Ну а что касается всего остального, то вы все знаете, где я живу, телефон мой у вас тоже есть, заходите, звоните, или все сразу и каждый… каждая по отдельности!
Он взмахнул рукой, словно давая старт великому проекту, развернулся и, пошагал выходу из школы — навстречу телевидению, хоккею и плановой экономике, оставив за собой группу подростков, в этот миг веривших, что они — не просто восьмиклассники, а секретное подразделение по исполнению сверхважной государственной задачи.
Воздух свободы, пахнущий победой над системой через её плавное совершенствование, был так же пьянящ, как и положено в момент исторических свершений. Фима вышел из школы не как обычный ученик, а как тот космический корабль, бороздящий просторы Большого театра.
Дорога домой была коротка и привычна. Он мысленно репетировал предстоящий разговор с тренером ДЮСШ, уже внося в него коррективы с учётом успешно проведённой операции в школе.
Дома его, как всегда, встретил всепоглощающий восторг Симки, чьё энергичное тело в виде мускулистой сардельки с ножками, с сердцем внутри в виде горячего тигля безграничной преданности, отчего виляло всем корпусом.
- «На прогулку, на прогулку, на прогулку на прогулку становись!» — провозгласил Фима, наклоняясь к любимчику, чтобы погладить.
Симка в ответ ткнулся мокрым носом в его руку, полностью одобряя стратегию и тактику. Короткая, но насыщенная прогулка вокруг дома закончилась тем, что пёс ни за что на свете не захотел оставаться в четырех стенах, он жалостливо лаял и заглядывал в глаза.
Настало время «Ч». Фима взглянул в окно на олины «Жигули», отставленные ею возле дома. Ключи лежали рядом с телефоном, который, некстати, зазвонил и Фима взял трубку, поглядывая на Симку:
- Ефим Гофман у аппарата, - произнес он равнодушно.
- Здравствуйте, - раздался в трубке женский голос, - Ефим Гофман?
- Гофман Ефим, - подтвердил Фима, улыбаясь щенку.
- А я ассистент режиссера студии Горького. Юрий Победоносцев работает над новым фильмом, это будет молодёжная комедия и он хотел бы пригласить вас сыграть роль.
- Надеюсь не главную? – переспросил Фима, играя с Симкой в гляделки и тот его явно переглядывал.
- Нет… не главную, - подтвердила его собеседница. - На главную уже утверждены актеры. Очень хорошие.
- Ну тогда я не против, если не на главную, - сказал Фима, беря ключи от машины и не придавая никакого значения ведущемуся разговору. — Вот если бы на главную, тогда отказался не сразу.
- А почему вы не хотите на главную? - удивилась его собеседница.
- Всё просто, - пояснил Фима. – Я ведь не актер ни в одном глазу.
На том конце провода рассмеялись:
— Значит, вы не против? – переспросила представительница киностудии детских и юношеских фильмов.
- Маленькой роли? Не против, только «за», - ответил Фима. - Только чтобы была очень-очень маленькая. Вообще крохотная, практически не заметная и лучше вообще за кадром. Тогда я согласен.
- Нет в кадре придется побывать, - уточнила женщина. - Вы ведь уже появлялись в кадре на телевидении, в передаче «Очевидное невероятное» и Юрий Серегич там вас заприметил. А ещё вы выступали в доме композиторов, правильно? И там вас видела наша композитор Лариса Критская.
- Ну вот, они же всё решили, - констатировал Фима. - И я не против, так что записывайте меня на самую мелкую, ничего не значащую роль, а лучше не роль, а рольку и желательно чтобы без слов.
Девушка снова рассмеялась, почувствовав, что собеседник шутит, однако похихикав добавила:
- Но шутки шутками, а кино — это дело серьезное, производственный процесс и я надеюсь, что вы меня не подведете? – спросила она настойчиво.
- Сегодня вечером или завтра утром могу к вам заехать, мне как раз по пути, - пообещал Фима. – Я в Марьиной роще живу.
- Здорово, - обрадовалась девушка. – Тогда я выписываю пропуск, а вы запишите наш телефон.
Она продиктовала цифры, а Фима по своему обыкновению их запомнил, положив трубку.
Через минуту он сел за руль. Четырнадцать лет — не возраст для вождения на дорогах общего пользования СССР, это Фима прекрасно понимал. Но это был не просто выезд, а своего рода «телепортация», не менее захватывающая, чем то, что происходило с ним в плиоцене, и он мысленно уже амнистировал себя, сославшись на высшую государственную и историческую необходимость.
Двигатель чихнул и заурчал. Симка, сидя на пассажирском сиденье и высунув язык, исполнял роль штурмана.
Поездка до ДЮСШ ЦСКА была технически совсем не сложной. Фима вёл машину с сосредоточенной важностью партийного работника, спешащего на пленум. Он аккуратно перестраивался, уступал дорогу «Волгам» и даже какому-то «Москвичу», просигналившему ему за слишком медленный поворот. Он посмотрел на водителя через стекло с таким спокойным и начальственным снисхождением, что тот, лишь удивленно хлопнул глазами.
Фима двигался по трассе с сосредоточенностью штурмана ледокола, ведущего судно через арктические льды. Он уже почти уверился в том, что его принимают за кудрявую дамочку за рулем, как вдруг перед ним возникла одинокая, но неумолимая фигура в фуражке на голове того, что держал во руту свисток, а в руке полосатый жезл, которым приказывал Фиме припарковаться. Сердце его не дрогнуло, он лишь переключилось в режим анализа и разработки экстренной стратегии.
Инспектор ГАИ, молодой, но уже успевший приобрести профессиональную чёрствость, суля по физиономии, указал ему прижаться к обочине. «Жигули» послушно остановились, Фима технично включил сигнал остановки.
Инспектор, наклонившись к окну, уже открыл рот, чтобы изречь стандартное: «Права, техпаспорт...», но его взгляд упал сначала на юное лицо водителя, а затем на пушистую морду корги на пассажирском сиденье. Процессор в его голове на мгновение завис.
Этим мгновением Фима и воспользовался.
— Здравствуйте, товарищ инспектор! — его голос прозвучал спокойно и деловито, без тени испуга. — Очень рад, что вы нас остановили. Я как раз опасался, что не замечу ваш пост в потоке.
Он говорил так, будто инспектор был его коллегой по цеху, а не стражем порядка, поймавшим серьёзнейшее нарушение.
— Пацан... — инспектор с трудом нашёл слова. — Ты... что это? Где родители?
— На своих участках народного хозяйства, — отчеканил Фима, уловив при этом странную реакцию милиционера на эти слова, его словно передёрнуло. — А я выполняю срочное поручение, следую на встречу с тренером ДЮСШ ЦСКА.
Инспектор, будучи советским мужчиной, но при этом работником МВД, естественно болел за московское «Динамо».
— А ты случаем не взял ли чужую машину покататься? — переспросил он, становясь не просто серьезен, а зловеще важен.
— Отнюдь нет, — помотал головой Фима. — Дело в том, что…
Но в чем «в том» дело, он пока придумать не успел и лихорадочно соображал, что делать?
Глава 2
Мысль о том, что пацан с пионерской физиономией и его четвероногий пассажир могут быть связаны со спортом, вызывала у инспектора приступ недоумения. Но профессиональное чутье подсказывало, что мальчишка не то, чтобы врёт… ну, разве что привирает. Возможно, не на пустом месте - слишком уж уверенно держится.
— Дело в том, — повторил Фима, поглядывая на пса, который, дружелюбно вильнул пушистым хвостом, — что мы участвуем в важном эксперименте.
Инспектор медленно поднял бровь, «эксперимент» — слово в СССР чуть ли не магическое. Оно могло означать что угодно, от секретной разработки ракетных двигателей до нового способа закваски капусты.
— В каком? — спросил милиционер, и в его голосе впервые появилась не зловещая важность, а доля любопытства.
Фима пожал плечами с видом человека, взявшего на себя тяжкий, но необходимый груз ответственности:
— Спортивном. Вы, как представитель власти, понимаете, что срыв подготовки молодых хоккеистов накануне сезона — это серьезная проблема, удар по престижу нашей страны. Вы же знаете как в таких случая радуются эти проклятые империалисты за рубежом…
Инспектор хмыкнул, посмотрел на серьёзное лицо паренька, в умные глаза собаки. Всё это было как-то не очень… хотя по-советски логично. Кто его знает, какие эксперименты сейчас проводятся? Могут и… собак-водителей готовить? Страна-то у нас удивительная, первая в мире такая.
— Права и техпаспорт, — уже без прежней суровости, почти машинально, затребовал инспектор, но тут же спохватился. — То есть… документы на машину. И… предъявите ваше… удостоверение... хоть какое-нибудь.
— А на собаку? – переспросил Фима.
— На собаку не надо, - снова хмыкнул инспектор.
— Уф, слава богу, - выдохнул Фима. – А то на собаку-то у меня вообще ничего нет.
Из салона милицейской «Волги», припаркованной неподалеку, раздался отчетливый щелчок рации и голос, лишённый всяких эмоций голос там заверещал:
— «Старт-9», приём. Просьба принять инструкцию.
Инспектор услышав это, на мгновение замер, прислушиваясь к своей бортовой рации типа «Вектор-В». Его лицо, надменно суровое, стало медленно менять выражение. Он посмотрел на Фиму, и сделав знак подождать на месте, двинул к своей машине:
— «Старт-9» на связи... — произнес гаишник в рацию и ему зашуршало в ответ:
— «Ш-ш-ш-щ-щ... Сержант, приём... кз-з-з... это «догонялка»... ш-ш-ш... стоим на «Волге», пятьдесят метров... кз-з-з-ц... пасём пацана... ш-ш... задерживать не надо... кз-з-щ... наш объект... ш-ш-ш...»
Милиционер посмотрел куда-то вдаль, поправил фуражку и ответил:
— Вас понял.
Потом он обернулся к Фиме, и в его глазах читалась уже не суровость, а недоумение и некоторая даже опаска. Он больше не видел мальчика, а уже воспринимал некий «объект».
Фима, в свою очередь взглянул туда, по направлению гаишного взгляда, почуяв, что ветер переменился, но не понимая почему именно, и обнаружил там черную «Волгу» ГАЗ-24. Инспектор же на несколько одеревеневших и слабо гнущихся ногах подошел к нему и отдал почему-то честь.
— Товарищ инспектор, я могу всё объяснить! – заговорил Фима. - Следую к тренеру...
— Не надо! — почти сразу ответил милиционер, — всё ясно. Проезжайте, пожалуйста.
— Но вы же хотели права? — с ненатуральным простодушием уточнил Фима, чувствуя, что оказался в центре некой интриги, которую нужно немедленно для себя разъяснить, если уж она пошла ему на пользу.
— Какие права? — инспектор нервно махнул рукой, озираясь по сторонам. — У вас... я уверен... всё в порядке. Продолжайте... движение.
В этот момент рация снова ожила. Инспектор опять опрометью бросился к машине, приложил трубку к уху, кивал, бормотал: «Так точно, принято к исполнению».
Фима, внимательно рассмотрел черную «Волгу» ГАЗ-24. Машина была идеально чистой, будто только что с завода, а в её облике было что-то неуловимо служебное. Неброский, но более мощный антенный блок на крыше, сквозь стекла угадывались два неподвижных силуэта. Передние фары смотрели на него словно глаза хищника — стеклянно и безразлично.
Но Фима двинулся к этому автомобилю и разглядел тех, кто сидел внутри. Через приоткрытое стекло водителя потянулась струйка табачного дыма. За рулем сидел мужчина лет сорока в серой куртке. Лицо у него было усталое, с проседью в коротко стриженных висках и взглядом человека, который уже многое повидал. Он смотрел на Фиму не как на диковинку, а как на элемент рабочего задания.
На пассажирском сиденье, откинувшись, располагался его напарник, моложе, но с той же осанкой. Он был в темно-синем костюме, который сидел на нем чуть мешковато, скрывал мощные плечи. Его лицо, с аккуратными усиками и цепким, оценивающим взглядом, выражало скорее скучающее терпение. Он то как раз медленно выпустил струйку дыма в щель окна, не отрывая при этом скошенных глаз от мальчика.
А Фима, подошедший поближе, понизив голос до конфиденциального шёпота, обратился к ним:
— Вы случайно не продаете славянский шкаф?
— Ты ехай себе парень, - ответил тот, что за рулём. - На нас внимания не обращай, и мы как бы тоже тебя не видим.
И стекло бесшумно поползло вверх, отсекая Фиму от этого мира взрослых, серьезных и непроницаемых по долгу службы людей.
Не говоря больше ни слова, он вернулся назад, сказал гаишнику:
— Товарищ инспектор! — при этом козырнул руку приложившись к пустой кудрявой голове. — Ваша принципиальность и гуманность заслуживает самой высокой похвалы!
После этого он сел в свой «Жигуль» и включив зажигание, поехал в нужном направлении, делая вид, что ничего не произошло, а лишь бормоча:
— Симка, ты понял? Мы под колпаком как самый настоящий элемент государственной системы. Пока неясно, винтик или рычаг, но наш статус подтверждён.
Пёс, чувствуя ответственность момента, солидно тявкнул, словно подтверждая каждое его слово.
Они продолжили путь, но теперь в движении машины появилась некая уверенность избранного, сделавшегося, среди прочих равных, чуток равнее, а значит тем, на кого распространяются иные законы мироздания – кто бы в этом последнем сомневался.
А в зеркале заднего вида мелькал тёмный силуэт «Волги», который, отставая на пару машин, аккуратно следовал за ним. Фима удовлетворённо улыбнулся. Симка, глядя в окна, с восторгом полаивал время от времени на встречные машины.
Вскоре «Жигули», торжественно сопровождаемые «Волгой», прибыли на место. Припарковавшись у входа в Дворец спорта, Фима выключил зажигание и обернулся к псу:
— Прибыли. Айда со мной или останешься сторожить машину?
Тот, конечно, решил пойти с хозяином, благо посторожить «Жигули» было теперь кому. Они выбрались из салона и дружно зашагали к дверям.
Их снова встретил запах старого дерева, кожи и льда. Гулкие коридоры Дворца спорта манили своим казённым величием. Фима постучал в дверь, до которой его, как до Киева, довел язык без костей.
— Войдите, - раздалось оттуда.
Кабинет был небольшим, заваленным папками и с вымпелами, грамотами на стенах, и кубками на шкафах. За столом сидел невысокий, коренастый человек с пронзительными глазами, будто сразу ощупавшими Фиму, взвесившими, оценившими его душу, а не только мускулы. Также хозяин кабинета скользнул взглядом по Симке.
— Гофман? — Человек поднялся, и его рукопожатие было твёрдым и коротким. — Ерфилов Василий Дмитриевич. Тихонов звонил. Говорит, какой-то самородок объявился.
В голосе не было ни насмешки, ни восторга — лишь холодная, профессиональная констатация. Фима лишь пожал плечами, разведя урками.
Тренер осмотрел пёсика у ног Фимы:
— А это что за чудо? – спросил с улыбкой.
— Это моё лохматое продолжение, - пояснил Фима. – Мы с ним как… кентавр, соединены и неразлучны.
— Ну, кентавр-самородок, пойдём, получим казённое обмундирование. Будешь выглядеть как все люди, - распорядился Василий Дмитриевич.
Они вышли в коридор, и, пройдя по нему, зашли в кладовку, пахшую всё там же, кожей и пылью, но интенсивнее. Ерфилов, сгрёб с полки охапку что-то, только ему ведомое:
— На, прикинь, — он нахлобучил на Фиму всевозможные штуковины. Надеть это всё оказалось, как если нацепить доспехи.
Он стал разбираться что это ему дали и оказалось, что защитные шорты в виде пластикового панциря на пах, копчик и почки. Нагрудник, похожий на жилет с жёсткими пластиковыми вставками спереди и сзади, защита грудины, рёбер, позвоночника, плечи и ключицы. Именно поверх этого надевался игровой свитер. Были ещё налокотники, жёсткие щитки, предохраняющие локтевой сустав и предплечье, они фиксировались на руках с помощью ремней.
Нижнюю часть тела защищали особые длинные, плотные гамаши с вшитыми мягкими вставками на бёдрах и пояснице. Под них надевались щитки-наколенники, самые массивные элементы на ногах, с жёстким пластиковым корпусом, анатомически изгибаясь защищавшим коленную чашечку, голень и часть бедра. Они тоже фиксировались с помощью ремней.
Фима взял в руки все эти странные пластиковые конструкции с мягкими подкладками. Одни — длинные, с изгибом. Другие — поменьше, но все с ремешками. Он переворачивал их в руках, пытаясь угадать предназначение. В уличном хоккее защита ограничивалась старыми варежками и шапкой.
Василий Дмитриевич, видя его замешательство пояснил:
— Длинные — на голень. Широкой частью вперёд, закрывают колено. Те, что с поменьше — налокотники.
Фима, снял свои брюки, куртку, стал натягивать рейтузы и неспеша примеривать щитки. Он пытался пристроить щиток на голень, чувствуя себя новобранцем, впервые получившим оружие.
Ерфилов молча наблюдал несколько секунд, затем шагнул вперёд:
— Не так, — его голос был ровным, учительским. — Сначала щитки. Потом рейтузы поверх. Смотри.
Он быстрыми, точными движениями продемонстрировал как налокотник фиксируется ремнями, равно как и длинный щиток на голени. И только потом грубая ткань рейтуз натягивается поверх всего, объединяя разрозненные элементы в единый доспех.
Фима повторял за ним. Пальцы затягивал ремни. Каждый щелчок пряжки, каждый узел шнурка были шагом в новый, незнакомый мир строгой системы, где у каждой вещи было своё место.
Пёс видел, как его долговязый двуногий хозяин неумело вертит амуницию, и Симка, помотав головой, одобрительно хмыкнул: «Хр-р-р…» — что на его языке означало нечто среднее между сочувствием и одобрением.
Были ещё краги, огромные кожаные перчатки, в которых его руки стали чужими, неповоротливыми. Их он надевать не спешил, натянул синий свитер безо всяких эмблем, через голову. Амуниция малость давила на плечи, сковывая движения.
Василий Дмитриевич окинул его оценивающим взглядом, с головы до ног, небрежно водрузил на кудрявую голову шлем. Фигура была нескладной. Еще были старые, видавшие виды «Канады», с потрепанными шнурками.
— Сорок пятый, кажется, - прикинул тренер.
Фима сел на скамейку, легко втиснув ногу в жёсткий ботинок. Он зашнуровывал их долго, тщательно, и под взглядом Ерфилова каждое движение казалось сакральным действом. Это был не просто процесс обувания, а обряд. Посвящение, переход из одного состояния в другое. Из уличного самоучки в профессионалы, пусть и начинающие.
— Вот теперь ты наш, — произнёс тренер, наблюдавший, как пальцы юноши осторожно, чтобы не порвать, затягивают узлы, как его поза меняется, становясь собраннее. — По форме. А по сути — посмотрим. Выходи на лёд.
Они вышли из-под сени тёмного коридора и по глазам ударил свет, отражавшийся во льду, идеальной белой глади, окаймлённой бортами с прозрачными щитами.
— Ну что, Ефим, — впервые Ерфилов назвал его по имени, и это прозвучало как вызов. — Форма сидит. Коньки зашнурованы. Теперь пойдём покажешь, что ты за птица. Выходи на лёд.
Площадку заполнял отлаженный хаос. Десятки таких же, как он, парней в одинаковой форме, чьи движения были выверены. Они не катались, а работали, оттачивая повороты. Выстроилась очередь — юные хоккеисты один за другим, с интервалом в несколько секунд, нарезали идеальную дугу, получали от тренера, стоявшего за бортом, шайбу и наносили щелчок в сетку или мимо. Чётко, технично, без единого лишнего движения.
Звуки были оглушительными. Монументальная симфония хоккея, шум и шуршание коньков, режущих лёд, сухой треск шайб, отскакивающих от борта, отрывистые, властные крики тренеров, свистки. Воздух звенел от концентрации.
Фима замер на несколько секунд. Его уличный хоккей, в который он играл каждую зиму, был по сравнению со всем этим тихой, почти интимной импровизацией. Ерфилов почувствовал его невольное замешательство.
— Встань к борту. Посмотри пока, — оставив он новичка, направляясь к группе тренеров.
Фима усадил своего четвероного го спутника на скамейку, привязал к спинке, приказал: «Сидеть!», а сам выйдя на лёд прислонился облокотился о борт. Он видел, как один из парней, уверенно, на скорости выполнял сложный манёвр — резко тормозил, поднимая облако ледяной пыли, и тут же, оттолкнувшись, уходил в сторону. Другой, ловко работая клюшкой, водил шайбу между расставленными конусами.
Они были деталями одного механизма, а он оказался единственная шестерёнка, которая не знала, в какую сторону вращаться. Он постучал о лёд своей старой клюшкой. Под грубой тканью свитера по телу пробежали мурашки. Страх? Скорее вызов. Это был другой язык, другой мир. И сейчас ему предстояло доказать, что он может говорить на этом языке так, чтобы его услышали.
— Ну, давай покажи, на что способен, самоучка, - предложил наконец вернувшийся Василий Ерфилов, начальник школы, человек-легенда, чьё слово было законом для всей юношеской плеяды армейского клуба. Он видел десятки талантов. — Начнём с простого катания.
Первые движения Фимы оказались не слишком техничны, в них не было отшлифованной академической чистоты, но была иная, совершенно дикая грация. Он не скользил — он словно стелился по льду, его длинные ноги будто не знали закона трения. Рывок, и его тень уже у дальнего борта, резкая смена направления и крошечная шайба на крюке его клюшки послушно следовала за ним, как привязанная.
— Скорость неплохая. Маневренность... странная какая-то, но вроде катится, — тихо бросил Ерфилов другому тренеру. — Смотри, как центр тяжести держит. Баланс врожденный, как у Боброва.
И в этот момент Василий Дмитриевич понял, что система, которую он так лелеял, была конечно великой вещью. Она могла отшлифовать алмаз, но не могла его создать. Природный алмаз рождался в недрах земли, в кромешной тьме, под давлением тысяч атмосфер. Так и настоящий талант рождался бог знает где: на задворках, в дворовых коробках, в душе у мальчишки, который и может и не подозревал, что в его жилах течёт не кровь, а - горячий лёд. И его, Ерфилова миссия была не только в том, чтобы научить, а в том, чтобы разглядеть, узнать своего. Поймать на лету.
Перешли к обводке. Василий Дмитриевич выставил против новичка двух юных защитников, воспитанных в строгих канонах. Фима проехал между ними, как нож сквозь масло. Не столько обыграл, сколько просочился. Его дриблинг был не набором заученных финтов, а какой-то чертовой импровизацией, почти мистикой. Он чувствовал шайбу как продолжение нервной системы, обрабатывал её не всегда классически, но всегда к месту.
На этом фоне, среди скрежета коньков, свистков и властных окликов тренеров, был один не самый спокойный, но очень заинтересованный зритель, Симка, сидевший, привязанный к скамейке запасных, и наблюдал за происходящим с важным видом знатока.
— Сила броска не очень, не выдающаяся, — констатировал Ерфилов, когда Фима отправил шайбу в сетку с хлёсткого, но не мощного щелчка. — Но точность... Видишь? Он не бьёт, он кладёт в самый угол.
— Случайно? – переспросил тренер.
— Он так Третьяку случайно десять шайб закинул? - негромко предположи начальник команды.
Но главное увидели в учебной игре. Здесь проявилось фимино игровое мышление. Он не читал учебники тактики, он читал сам лёд, игру, мысли партнёров и соперников, видел возможность там, где другие натыкались на стену. Отдавал пасы, которых от него никто не ждал, но которые были единственно верными, возникал в пустотах, которых за секунду до этого не существовало. Его игра была хаотичной, нестройной, но в её водовороте рождалась некая непонятная, сбивающая с толку феерия.
Ерфилов подозвал самого крупного и грубого защитника из группы 15–16 лет.
Володя, передай этому «кентавру» персональный «привет», но только нежно, не убей.
Большой мальчик кивнул и напрямую попытался вжать новичка в борт. Фима не увернулся, не отпрянул, сгруппировался и приняв удар, качнулся, сохранил равновесие, и, в ту же долю секунды, пока защитник приходил в себя от столкновения, юркой тенью ушёл от него, оставив в замешательстве у борта.
В учебной игре трое на трое новичок и вовсе творил немыслимое. Он не просто видел партнёров — читал игру на три хода вперёд. Отдавал пасы в пустоту, куда через мгновение выходил нападающий. Он не играл по схеме, переигрывал её, создавая свою.
А потом вообще началось представление. Пока тренеры обменивались сдержанными репликами, реакция Симы была куда более непосредственной. Когда Фима сделал обводящий рывок, оставляя защитников в растерянности, корги насторожив уши, издавал короткий, одобрительный лай: «Гав!» — мол, смотри-ка, ловко!
Шайба со свистом влетала в самый верхний угол ворот. Симка весело вилял пушистым хвостом, стуча по дереву скамейки. Учебная игра вызвала у него настоящий восторг. Пёс не отрывал взгляда от Фимы, следил за его длинной, стремительной фигурой, поворачивая голову из стороны в сторону, словно наблюдая за стремительным полетом теннисного мяча. В особенно красивый момент, когда Фима отдал пас из-за спины, Симка не выдержал и, подпрыгнув на всех четырех лапах, звонко тявкнул, словно говоря: «Браво! Так держать!»
Глава 3
Тренировка получилась несколько скомканной, хотя команда наставников и стремилась внести порядок в сумятицу, внесённую появлением Фимы и его четвероногого напарника, время от времени гавкающего со скамейки запасных. Но постепенно к новичку стали привыкать.
А когда время занятий кончилось, после свистка воцарилась относительная тишина. Юные хоккеисты, скептически наблюдавшее за чудом если не сказать чудаком, теперь покидали площадку, оглядываясь на долговязого с уважением, смешанным с недоумением.
Василий Дмитриевич подошёл к Фиме, который снова подкатил к бортику, переводя дыхание, его угловатая в защитных приспособах фигура казалась теперь воплощением нерастраченной энергии.
— Не сказать, что технично, — констатировал спортивный функционер и его глаза прищурились. — Совсем не технично. Такого сумбура вместо музыки я давно не видел. Да и вообще не видел, честно говоря. Но...
Он повернулся к остальным, и в его взгляде, словно заиграли искорки:
— … но он всё схватывает на лету. Всё! Хотя так не бывает. Поэтому - берём!
Фима, стоя у борта, оглядывал пустеющий лёд. Белый, жёсткий, испещрённый чёткими следами коньков. Своего рода математически точный полигон. И в его голове, привыкшей к стройным рядам формул, царил непривычный шум. Не тот, что издают трибуны, а внутренний, изумлённый гул некоего открытия.
— Я его введу в состав на «Золотую шайбу», — без тени колебания заявил руководитель детской команды, поглядывая на Фиму.
Тренеры переглянулись:
— Василий Дмитриевич, а в какую возрастную групп? — уточнил один из них. — Сколько тебе лет-то парень?
— Пятнадцатый годок пошёл, - ответил Фима задумчиво, размышляя о своём, что вот он кандидат на золотую медаль, победитель олимпиад, для которого интегралы и дифференциальные уравнения были яснее, чем утренняя газета, живший до сих пор в мире идеальных, завершённых систем, даже баскетбол подчинил определённой логике, геометрии площадки, траектории полёта мяча. А хоккей казался хаосом, взрывной, непредсказуемой стихией, которую он прежде знал лишь в её дворовой, уличной ипостаси — как весёлую возню с клюшками на замёрзшей лужайке…
— По правилам ему в 13–14 летние, - между тем, продолжали тренеры. - Но посмотри на него! Рост под метр восемьдесят. Он там всех разнесёт, нас засмеют.
Руководитель внимательно посмотрел на них:
— Вы чего? — спросил он тихо. — Какую игру ему могут показать четырнадцатилетние? Он их в одиночку обыграет. Это будет не проверка, а издевательство. Нет, он должен играть со старшими.
— Но правила...
— Правила писаны для стандартных случаев, — отрезал начальник команды. — А это — нестандартный. Не вписывается в регламенты. Пусть судьи смотрят в его документы, а мы будем смотреть на него. Играть будет с 15–16-летними. Предупредим организаторов, что парень крупный вырос, пусть решают. Главное, что придётся иметь дело не просто с переростком, а с игроком, перспективным игроком.
Фима только повёл плечами, на которых громоздились кожаные с пластмассой накладки, соображая, что после сегодняшней игры, внутри него что-то щёлкнуло. Словно нашёл потерянный ключ к замку, о существовании которого даже не подозревал.
Он смотрел на старших товарищей, вспоминая какие отточенные движения совершали их юные подопечные, и его аналитический ум, сам того не желая, начал раскладывать всё на составляющие: «Если увеличить скорость входа в поворот всего на пять процентов, то центробежная сила возрастёт, но за счёт смещения центра тяжести можно её скомпенсировать. Вот почему я инстинктивно наклоняюсь сильнее. А бросок… это же чистая физика! Замах — это потенциальная энергия. Щелчок — кинетическая. Вращение шайбы стабилизирует траекторию, эффект Магнуса… Ведь решал такие задачи на олимпиаде. Но я конечно просто чувствую, куда и как бросить».
Льдина, ещё недавно оглашавшаяся звонкими выкриками пацанов на коньках и свистками, теперь опустела. У бортика, осталась лишь группа тренеров, ведущая неспешный разговор. Но вдруг все не сговариваясь, разом замолкли - из-за спин, из темного проема, к группе молча присоединился неприметный мужчина в сером, немного мешковатом костюме, с лицом, которое забываешь через секунду после того, как отведёшь взгляд. Он не сказал ни слова, просто кивнул всем, встал рядом, заложив руки за спину, и то ли улыбался, то ли у него просто лицо такое.
Фима его заметил краем глаза, но его больше волновало очередное прозрение. Он понял, что тело, всегда - и в детстве, и в юности, и в зрелости - воспринимавшееся лишь носителем для его занятого важными делами мозга, вдруг оказалось не менее одарённым инструментом. Оно тоже что-то своё знало и понимало, просчитывало, только не на бумаге, а в мышцах, в нервных импульсах, в мгновенном чувстве движения и скорости.
Принцип «талантливый человек талантлив во всём» вдруг перестал быть абстрактной фразой из сборника афоризмов. Он стал его личным, приятным, хотя отчасти неожиданным, если не сказать шокирующим открытием. Оказалось, талант — это не только конкретный навык, не только умение решать уравнения или забрасывать мяч в корзину. Это некий универсальный алгоритм, способность схватывать суть системы, будь то математические аксиомы или движения на льду, и находить в ней наиболее эффективный путь.
Между тем атмосфера вокруг него изменилась. Начальник команды выпрямил спину, откашлялся. Тренеры замерли, руки в карманы, стараясь не смотреть на новоприбывшего.
А Фима наоборот упулился на подошедшего продолжая расставлять в голове всё по полочкам. Его дворовое прошлое, которое он всегда считал несерьёзным баловством, теперь виделось ему иначе. Это была та самая «чистая» математика, прикладная геометрия и физика, которую его тело изучало годами, без учебников и учителей. А здесь, в ЦСКА, ему просто дали более совершенный инструмент и более сложные задачи.
Он посмотрел на свои руки в чужих, неповоротливых крагах, потом на клюшку. Ирония судьбы была изящна, как теорема. Он, интеллектуал, чьим главным оружием был разум, вдруг обнаружил, что может быть своим в жёстком, силовом, на первый взгляд примитивном противостоянии.
Мужчина же в сером казалось, просто чего-то ждёт. Потом постояв так и, деловито посмотрев на наручные часы, не прощаясь, так же бесшумно, как и появился, развернулся и ушёл в темноту коридора.
Тренеры несколько секунд молча смотрели ему вслед. Потом кто-то облегченно выдохнул. Их кружок снова стал обычной группой уставших наставников. Начальник команды стукнул ладонью по бортику, и звук разбил ледяную скорлупу напряженности.
Фима тихо улыбнулся сам себе. Впереди была игра - новая, сложная, незнакомая, а потому интересная. И его ум, натренированный решать самые запутанные задачи, с радостным азартом принял новый вызов. Ведь лёд — это просто ещё одна белая страница. А шайба — кривая, которую нужно провести к цели самым изящным и неожиданным образом.
— Что ты улыбаешься? – спросил тренер. – Получил удовольствие, размазав наших пацанов.
— Да я своему улыбаюсь, - возразил Фима. – Я же типа круглый отличник, до недавнего времени знать не знал, думать не думал, что буду вот так играть, как сейчас.
— А когда узнал? – спросил Василий Дмитриевич.
— Мама попросила за их заводскую команду сыграть, - пояснил Фима. Потом за команду объединения.
— В хоккей? - спросил один из тренеров.
— В баскетбол, - пояснил Фима.
— Ну, значит, за ДЮСШ ЦСКА на «Золотую шайбу» тоже сыграешь, - подытожил начальник команды.
Ерфилов, оглянувшись заметил реакцию четвероногого питомца на их разговор. Он наклонился и потрепал корги за загривок:
— Что, пёсик, нравится? Чуешь? — и, обращаясь к помощникам, добавил с редкой улыбкой: — Собаки, говорят, чувствуют людей.
Когда тренеры приняли решение задействовать Фиму в игре против старших, Симка, действительно словно поняв всю значимость момента, устроился поудобнее и испытующе смотрел на собравшихся. В его карих глазах читалось полное одобрение и спокойная уверенность.
Пока люди спорили и гадали, маленький корги уже всё решил для себя. Этот большой двуногий — свой. И на его настоящей игре, он будет сидеть здесь, на своем посту, и вилять хвостом и гавкать. Потому, что так полагается.
Тренировка завершилась, ажиотаж улёгся, тренеры разошлись по кабинетам, строя планы на ближайшую игру. Фима, всё ещё в потной, тяжёлой амуниции, остался с Ерфиловым:
— А чего это за мужик приходил? – спросил он.
— Это представитель «первого отдела», - пояснил тренер. Фима, которому про это ничего знать не полагалось, переспросил с невинным видом:
— Что за «первый отдел»?
— Человек из той сферы, - проговорил тренер, - что всегда рядом, всегда в тени, непосвященным знать не обязательно.
Но Фима, тем не менее, про это не только знал, но тут же увязал его появление с черной «Волгой» за стенами спортивного дворца, там, где простирался большой мир, в котором немало тех, что внимательно следят даже за, казалось бы, не очень важным делом, тренировкой мальчишек.
— Василий Дмитриевич, — начал он о своём, — а можно мне… какое-нибудь удостоверение?
Тренер поднял на него удивлённый взгляд. Вопрос был совершенно неожиданным:
— Зачем тебе?
—Чтобы гаишникам показывать, — Фима смущённо потёр переносицу. — А то я на «Жигулях» езжу. Они останавливают: «Молодой человек, документы». А я типа школьник, а за рулём. Водительского удостоверения нету, мне до восемнадцати ещё четыре года. Вопросы задают. А если бы удостоверение было из ЦСКА, с печатью - хотя из «Динамо» для них конечно лучше бы - гаишники за него болеют.
Собеседник посмотрел на Фиму с интересом:
— У тебя что батя в гастрономе работает, заведующим?
— Нет, на заводе инженером, - уточнил Фима. – Машина подруги моей. Вот у неё батя большой человек, журналист. По заграницам ездит.
Тренер ещё раз оценил неожиданного волшебника льда, очутившегося перед ним - да, с одной стороны паренёк способен переиграть многих, а с другой - простой советский пацан, сын инженера. По дороге домой горемычного могли «принять» сотрудники ГАИ из-за его юного вида. И причём этот простой советский парень не просит машину «Жигули» или квартиру, как это частенько бывает, а всего лишь бумагу с печатью.
На лице мужчины медленно показалась сдерживаемая кривая улыбка. Он даже кашлянув в кулак:
— Понимаю, — сказал он, сдерживая смех. — Без удостоверения тебе никак. Ладно, что-нибудь придумаем.
Они прошли в его кабинет, тренер порылся в папке, достал бланк, заполнил его скупыми, казёнными фразами: «Гофман Е. Я. является воспитанником ДЮСШ ЦСКА». В графе «Должность» с секунду помедлил, затем с лёгкой иронией вывел: «Спортсмен-хоккеист».
— На, — он с размаху поставил печать и протянул бланк Фиме. — Только смотри, не зазнавайся. И чтоб я не слышал, что ты его в магазине вместо паспорта предъявляешь, чего-то дефицитного с витрины купить.
Фима взял заветный листок:
— Спасибо, Василий Дмитриевич! Я, как и папа мой в магазины не особо хожу, не любитель этого дела. Но теперь с официальной бумагой буду как человек.
— Человеком ты был и без бумажки, — заверил тот, внимательно глядя на Фиму. — Если в школе, как говоришь, хорошо учишься. Но на своём «Жигуле» ты всё-таки поосторожнее, не гоняй. Нам ты нужен целый. А теперь пошли переодеваться.
Фима, сжимая в одной руке удостоверение, а в другой поводок с псом, семенившим рядом, пошёл в раздевалку, чувствуя себя теперь почти что штатной спортивной единицей. Раньше это было приятное баскетбольное развлечение, а теперь он официально спортсмен, с печатью. Он мог доказать это не только себе, шайбой и коньками, но и любому сомневающемуся с большой дороги. Не всегда же ему рассчитывать на заботливых мужиков на черной «Волге».
Сдав форму и спрятав удостоверение в карман куртки, Фима чувствовал себя превосходно:
— А на этой «Золотой шайбе» денег дают? – спросил он тренера.
— Денег? – недовольно переспросил тренер.
— Ну, когда я за заводскую команду в баскетбол играл, - как ни в чем ни бывало пояснил Фима, - мне по пятьдесят-сто рублей платили.
— По стольнику? – соображал тренер. – Так ты, наверное, первый взрослый разряд имеешь?
— Я этим не заморачивался, - махнул рукой Фима. – Разряд на хлеб не намажешь, а вот пачка четвертных – это дело хорошее.
— Да кто спорит, - согласился тренер, откидываясь в кресле и с новым интересам рассматривая Фима. – Но если в баскетболе тебя материально поощряли, то и у нас в хоккее тоже вопрос решим.
Энергия у Фимы била через край, и одной только дорогой домой дело ограничиться не могло, он тут же вспомнил про Олю, которая сама просила брать её на разные интересные встречи. А ещё почему-то перед внутренним взором промелькнул и милый образ Юленьки.
Тренер как бы невзначай проводил его до самой машины. Посмотрел, потёр подбородок, попрощался с Фимой за руку, дружески шлёпнул по плечу, попросив позвонить завтра в девять-десять утра и продиктовав номер телефона. А тот сел за руль, и рванул на север, решив: «А почему бы и не направиться на «Киностудию имени Горького?», звонили же, приглашали его в эпизод в какой-то молодёжной ленты. Время для этого сейчас, в этот счастливый момент вроде бы было.
Вот только не очень удобно было ездить с «хвостом» в виде черной «Волги». Хотя для необычного «вундеркинда», уже побывавшего в гостях аж у двух видных государственных деятелей, товарищей Косыгина и Байбакова, это, наверное, было естественно в данных обстоятельствах времени и места.
Он катил по Москве, и в голове у него смешивались всё в один яркий калейдоскоп: холод льда и запах кожи потертой формы с чужого плеча, временами строгий, а порой недоумевающий взгляд опытного тренера, геометрия хоккейных манёвров и теперь ещё — предвкушение посещения киностудии.
Припарковавшись у неё, он, пошел на проходную, где и предъявил свое новенькое удостоверение, хотя и без фото. Женщина за стеклом, с удивлением окинула его взглядом:
— Гофман? Паспорт нужен, — сказала она. - А ты откуда такой... сияющий.
— Из ЦСКА, — с улыбкой до ушей выпалил Фима, словно это слово объясняло всё: его растрёпанные кудри, румянец и сияющие глаза. – А паспорта у меня нет, только свидетельство о рождении, которое дома и но есть удостоверение с печатью.
— Звони, пусть тебя проведут, - сказала строгая выдавальщица пропусков, видимо не смотревшая передачу «Очевидное невероятная». Пришлось Фиме направляться к висящему на стене телефону.
На проходной киностудии было довольно оживлённо. Милиционер, сверял пропуска, хмурился, отпускал редкие шутки. Фима с раскрасневшимися щеками, с кудрями торчком, с бодро семенящим корги на поводке, который, вообще не обращал внимания на окружающее, знай себе поглядывал на хозяина снизу вверх прохаживался туда-сюда.
Милиционер сдвинул бровь:
— Молодой человек… куда это вы собакой?
— Нас должны встречать! — ответил Фима. — На пробы.
— С собакой? — сурово уточнил милиционер.
— Он тихий, — Фима взглянул на Симку, который в этот момент был занят важным делом, обнюхивал всё, до чего мог дотянуться.
В этот момент за спиной милиционера прозвучал бодрый женский голос:
— Фима Гофман? Отлично, я за вами!
Молодая женщина, в светлой блузке и бордовой юбке, с папкой под мышкой, улыбнулась так уверенно, будто никакой внешний вид — ни всклоченные волосы, ни корги, ничего её не смущает.
— Я Лена, ассистент режиссёра. — сказала она, помахав перед милиционером пропуском. — Они к нам, всё в порядке.
— А собака? — проворчал тот.
— Собака — участник творческого процесса, — с совершенно серьёзным видом заявила Лена. — Не переживайте, мы заявим его на отдельную роль. Наверное…
Фима распахнул глаза:
— Правда?
Лена тихонько рассмеялась на это. Она взяла его под локоть и повела по территории студии быстрым шагом, будто боялась, что юное дарование убежит вперед, вслед за торопящимся и тянущим поводок четвероногим.
— Вы уж простите, — сказал Фима. — Я с тренировки. А тут такое дело, не каждый же день тебя зовут в кино!
— Ничего, — улыбнулась Лена, — Это хорошо. Режиссёру хочется, чтобы исполнители были поэнергичнее. У нас главная героиня такая – живчик.
Симка радостно подпрыгивал рядом, пытаясь обогнать их то слева, то справа, словно тоже шёл на кастинг.
— Только давайте всё-таки… чуть-чуть пригладим волосы, — мягко добавила она. — А то вы сейчас похожи на… на героя фильма-катастрофы.
— Да? — Фима провёл рукой по голове, но улучшить не получилось. — Вот. Теперь нормально?
— Ладно, — сказала Лена, улыбаясь шире. — Гримёр поправит.
Они миновали последний коридор, и Лена остановилась перед дверью, на которой висела табличка: «Тихо. Идут съемки!»
— Фима, — сказала Лена, чуть наклонившись к нему, — просто будь собой.
Он кивнул, неожиданно посерьёзнев. Симка присел на задние лапы, посматривая на людей снизу вверх.
— Ну что, — Лена открыла дверь, — влетаем?
Фима шагнул внутрь, ещё не зная, что через пару минут заставит опытного режиссёра вспомнить, каково это — снимать кино.
План по лайкам выполним и перевыполним! Пора ставить рекорды, как ЦСКА! Внимание, мотор!
Глава 4
Юрий Сергеевич Победоносцев любил наблюдать за людьми из-за камеры даже тогда, когда камеры рядом не было. В павильоне студии Горького он сидел на стуле с подлокотниками, отчасти напоминающем кресло и слушал, как шумит молодёжь. Но вдруг раздался негромкий, но такой живой, немного дурашливый голос, ловко меняющий интонации:
— «Дяденька, снимите меня в кино! Я талантливый! — Это хорошо. Только кино будет снимать режиссер, а я буду монтировать. Ой, а на площадку меня не пускают. Можно, я здесь посмотрю, как вы будете монтировать? - Можно даже помочь, раз ты такой талантливый. Умеешь работать с домкратом и монтировкой?»
Режиссёр хмыкнул и присмотрелся. У самого входа в павильон стоял рослый худощавый пацан лет пятнадцати-шестнадцати на вид. В глазах сверкали блики софитов. Рядам с ним стояла улыбающаяся ассистентка Лена.
— Молодой человек, — позвал Победоносцев, - вам кажется сюда.
Тот уверенно подошёл ближе, без всякой застенчивости, что режиссёр всегда ценил и почувствовал в этом парне что-то сродни юной артистке, что он присмотрел на главную роль, та же мгновенная включённость, та же природная если не артистичность, то естественность.
Рядом с ним, у самых ног виляло хвостиком странное существо, смешная коротколапая собака с ушами торчком и умными глазами.
— Привет, дружище, — поздоровался режиссёр. – Значит ты не против попробоваться?
— Не против, — Фима развел руками. — Только чур на небольшую роль! Не хочется менять личные планы, они у меня, так уж получилось, связаны с планами народнохозяйственными.
— Вот прямо с народнохозяйственными? – не поверил режиссер.
— Вот, прямо, с ними, - ответил подросток и в голосе у него, и в глазах сквозило столько печального, извечного терпения, что режиссер, не будучи Станиславским, ему как-то даже поверил. Паренёк был развит не по годам и за несколько секунд продемонстрировал столько разных эмоций, что кинематографист решил, не откладывая в долгий ящик тут же его попробовать и громко скомандовал:
— Продолжаем пробы! Исполнительница роли Нины прошу на площадку.
Народ вокруг засуетился, а в руки Фиме сунули несколько листков, которые он тут же прочел и, по своему обыкновению, мгновенно всё запомнил:
— Ты можешь не буквально по тексту, - напутствовал его режиссер, похлопывая по спине. - И в случае чего тебе подскажут:
— Тут текст немного, - равнодушно ответил Фима. Он, ничтоже сумняшися, усадил Симку на стульчик, стоявший рядом с креслом режиссера, и строго напутствовал того: «Сиди тут и никому не мешай? Понял?» Пёс в ответ только привел в порядок свою шубку, как следует встряхнувшись.
Они с режиссером вдвоем прошли в освещенное место студии, где было отгорожено что-то вроде квартиры с кухонкой. К ним подошла юная актриса:
— Вот, познакомьтесь, Таня, Фима, - представил их Юрий Сергеевич. Фима с широкой улыбкой протянул девушке ладонь, та неуверенно положила на неё свою ладошку и Фима с комплементом по-французски:
— Oh, belle jeunefille, vousme stupéfiez etm'enchantez, - наклонившись чмокнул её в эту руку, на что девушку только хмыкнула и сказала: «О!»
— Ну вот и познакомились, а теперь пройдите сцену с очередным «претендентом на твои руку и сердце», - предложил режиссер.
К Фиме подскочили ассистенты, быстренько сняли с него школьную курточку, надели какую-то рубашку, вязаный жилет, причесали волосы, припудрили на скорую руку лицо и вскоре их с партнершей развели по комнатам, он должен был как бы жарить яичницу, которой не было, а она с ним говорить:
— Э, стряпуха, ты чё оглох что ли! – начала актриса, после команды. - Послушай, ты что обиделся. Это ты зря. Обижаются только женщины, да и то не очень далёкие, ну мещанки или домохозяйки.
— Ты есть хочешь? – выдал свою реплику Фима, выходя из «кухни» с пустой сковородкой.
— Не а, - ответила на его реплику актриса.
— А то давай, я лечо с яйцом по-венгерски приготовил, - шпарил Фима по тексту, что для него ни малейшего труда не составляло.
— Ух ты, а где научился? – с искренней заинтересованностью спросила актриса, которая в этот момент уже была не актриса, а рабочая девушка Нина.
— Ха-ха-ха, - рассмеялся Фима, - на банке написано.
— А ты на какого-то похож, на известного, - сказала эта рабочая девушка Нина, рожденная сценарием и светом софитов.
— Не знаю я, - ответил Фима, изображая, как он есть прямо из сковородки.
— На певца похож, что-то в тебе есть от Карела Гота, - сказала девушка. - Не говорили тебе?
— Не-а, - ответил Фима ей в тон, изображая жующего с набитым ртом.
— Мне говорили, что во мне что-то от Карла Великого есть, - сказал он в шутку, которая видимо показалась сценаристу смешной.
— На великого не похож, - возразила девушка.
— А ещё на Карла Понти, - продолжил он.
— Это француз? – спросила она.
— Нет, итальянец, муж Софи Лорен, - поправил он.
— И ты на него похож? – недоверчиво переспросила она.
— Как две капли воды, - заверил Фима. - Только, понимаешь, он толстый, лысый и меленький. А я стройный и с шевелюрой.
— Ну, это ты всё врешь, - протянула она.
— Конечно! – согласился он. - Ты чаю будешь?
— Не а, - отказалась она.
— И кто же ты такая? - спросил Фима, возвращаясь из кухни и «наливая себе чай».
— Я, приезжая, - ответила она.
— Ну, это понятно, - сказал он, прихлёбывая невидимый чай.
— У меня здесь друзья живут, Виталик и Таська, - сказала она. - Знаешь?
— Знаешь, - ответил Фима со вздохом.
— А мы вместе в училище учились на штукатуров, - сказала она. - Только они на год раньше закончили, а вот теперь пригласили приехать. Штукатурить будем вместе.
— Штукатурьте. Главное, на совесть, - сказал Фима, укладывая книжку в рюкзак.
— И танцевать будем вместе, - продолжила она. - Таська сказала у вас тут танц.-кружок хороший.
— Замечательно, - ответил Фима, убирая рюкзак.
— На следующий год в Индию поедем, - сказал она. - Продемонстрируем наше самодеятельное искусство.
Фима, вытаскивая из-под девушки пиджак, сказал:
— Вы только в Индии не подведите, индусы народ очень умный, знают всё, просто шаманы.
— Кто? – недоумённо переспросила она.
— Шаманы, - пояснил он, — это значит колдуны. А так у тебя все в порядке.
— Вот всё, да не все, - возразила она.
— А что такое? – произнес он следующую реплику.
— Да понимаешь у них тут тип один в бригаду затесался, - задумчиво произнесла «Нина». - И работает гад вроде неплохо, а держится, ну я не знаю, похож на Онегина какого-нибудь! Ну вот они договорились его из бригады турнуть, а меня на его место. Только ведь, он сопротивляться будет?
— С чего ты взяла? - спросил Фима, присаживаясь рядом с актрисой.
— Что ж я людей что ли не знаю, - была следующая реплика партнёрши. - Ещё как будет!
— Знаешь, да? - задумчиво произнес он.
— Жаба болотная! – зло проговорила «Нина».
— Ха-ха, - хохотнул он. – Интрига, стало быть. Как при королевском дворе. Слушай, а вдруг он хороший парень?
— Откуда? Ты что! – возразила она.
— А разве так не бывает, знакомишься, а парень чуть-чуть на Карела Гота похож, - сказала он.
— Чего!? – не поняла она.
— На Карела Гота говорю парень чуть-чуть похож, - произнес Фима, нацепляя на спину рюкзак.
— Так что, подожди, так так это ты тот парень? – спросила она.
— Да, и, как видишь, ухожу безо всякого сопротивления. Место в бригаде свободно. Койка вон тоже. Только комната мужская. Ничего дверь закроешь, ключ внизу сдашь. Желаю счастья, - сказав всё это, Фима скрылся за дверью…
— Стоп, снято, прекрасно, - подытожил режиссёр. – Но придётся ещё попробовать, потому что ты Фима ел из сковородки. Нас не поймут, скажут, что клевещем на рабочий класс.
— Да, верно, - согласился он, - кажется этот персонаж, похожий на Карела Гота хорошо воспитан.
Без длинной паузы они прогнали сцену второй раз и на этот раз получилось даже лучше, потому что они немного сыгрались с актрисой, хотя та, в какой-то момент, глядя на Фиму чуть задержала одну свою реплику, как бы её вспоминая.
Фима же помнил всё, отвечал мгновенно, без лишних длинных пауз, его игра была похожа на импровизацию, он с ходу изменял темп, интонацию, эмоции, так словно у него внутри был невидимый пульт управления.
Победоносцев невольно улыбался. В нём, ветеране советской режиссуры, вдруг проснулось то самое ощущение, ради которого он продолжал снимать кино - предчувствие открытия, рождение образа.
Юный Гофман остановился после очередной команды «стоп, снято» и спросил без тени волнения:
— Ну как?
Режиссёр задержал паузу, как делает человек, который уже всё решил, но хочет ещё мгновение побыть внутри приятного открытия:
— Как… — сказал он медленно. — Как будто я снова верю, что кино и правда может удивлять.
Фима расплылся в широкой, по-детски честной улыбке. А Победоносцев подумал: «Вот бы эта энергия — живая, стремительная, светящаяся! За него наверное ещё придется побороться».
В павильоне вновь началась суета гримёров, осветителей, ассистентов. Фима стоял под софитами, и ему было весело. Все эти люди создавали иллюзию, играли роли. А он только что вышел из мира, где всё было по-настоящему: настоящий лёд, настоящая скорость, настоящие броски, от которых зависела чья-то судьба. Эта мысль придала ему невероятную лёгкость и уверенность.
Он прочёл свои реплики не так, как читали до него другие — заученно, а так, как чувствовал, искренне, горячо, глядя партнёрше прямо в глаза, с самой что ни на есть уличной непосредственностью.
Когда он закончил, в павильоне на секунду даже повисла тишина. Режиссёр медленно снял очки:
— Интересно... Очень живо.
— Откуда такая органичность? – спросила партнерша. - Вы где-то учитесь? В Щуке, во ВГИКе?
Фима снова улыбнулся своей загадочной улыбкой:
— Нет, — честно ответил он. — Я в ЦСКА.
Он не стал объяснять, что имеет в виду хоккейную школу. Пусть думают, что хоккей — это его главная роль, а всё остальное — лишь эпизоды. На самом-то деле для него все роли были достаточно важны.
Софиты погасли, и магия опять растворилась в суете: сворачивали кабели, гримеры уносили свои чемоданчики, запах пыли и горящих лампочек снова стал просто запахом, а не ароматом творчества.
Фима отдал костюмеру рубашку с безрукавкой, получил свою школьную форму. К нему подошел Победоносцев, задумчиво протирая очки.
– Присядь, – кивнул режиссер на стул, на котором всё ещё дисциплинировано сидел Симка. Фима плюхнулся на стул, с которого спрыгнул пес, и воспользовавшись моментом, тут же устроился у его ног.
– Ну что? – Победоносцев прищурился. – Говорил – монтировать будешь, а тут в кадре оказался. И, надо сказать, неплохо.
– Спасибо, – Фима ответил без ложной скромности, но и без зазнайства. Он погладил Симку по холке. – Весело. Почти как на спортивной площадке, только падать не больно.
– Вот-вот, это я и хочу услышать про спорт, - сказал режиссёр. - Ты из ЦСКА? Это что, такая новая студия актерского мастерства? Или ты всё же про хоккей с футболом?
– Про хоккей, – признался Фима. – Хотя я и баскетбол люблю. Тренировки, игры, график.
Победоносцев тяжело вздохнул, но в его глазах вспыхнул азарт охотника, почуявшего редкого зверя:
– Так. Значит, ты не из нашего цеха. Объясни мне тогда, как человек, который шайбу гоняет, умудряется на съемочной площадке умудряется быть живее иных моих выпускников? Откуда это у тебя?
Фима задумался, смотря куда-то поверх голов суетящихся людей, будто ища ответ в углу павильона.
– Наверное, – сказал он наконец, – когда ты постоянно на людях, в коллективе, в состоянии готовности, ты привыкаешь ко всему. Вот и здесь так же: Таня произнесла реплику, а я уже должен… «отпасовать». Или «забить». Главное – не замереть, не ждать.
– Импровизация, – кивнул Победоносцев, – ценнейшее качество. Но кино – это не только импровизация. Это еще и дисциплина. Ты понимаешь, что значит «выдержать крупный план»? Если камера смотрит тебе в глаза, ты не можешь соврать? Не можешь «сыграть», ты должен «быть».
– А я и сейчас не играл, – уточнил Фима. – Система Станиславского — это не моё.
Режиссер рассмеялся:
– Ладно, «не играл», уговорил. Так вот, Фима... этот твой шутник с грустными глазами мне понравился. Я хочу, чтобы он был в моем фильме.
Фима посерьезнел, посмотрел на режиссера:
– Юрий Сергеевич, это смотря в каком объёме, я ведь вам правду сказал про народнохозяйственные планы. У меня же не только тренировки с играми. Есть и другие проекты, я не могу всё бросить.
– А кто говорит про «всё бросить»? – Победоносцев подался вперед, его голос стал хотя и тихим, но убедительным, – роль не главная. Съемки несколько дней, от силы неделя, и мы их подгоним под твой график. Ночью будем снимать, если придется. Я тебе вот что скажу, Фима. Ты думаешь, кино – это про красоту и славу? Иногда – да, но чаще – это работа. Такая же, как у штукатуров из твоей сцены. Только мы маляры-штукатуры не стен, а... чувств, впечатлений. И ты, с твоей хоккейной «готовностью ко всему», можешь внести свою особую краску. Уникальную.
Он помолчал, давая словам улечься:
– Подумай. Ты сегодня не просто вышел и пошутил. Ты создал характер. Пусть на пятнадцать минут экранного времени, но он будет жить. Думаешь, каждый на это способен?
Фима смотрел в пол, водя носком кроссовка по полу. Симка ткнулся холодным носом ему в ладонь.
– А если я подведу? – тихо спросил он. – Не сойдутся графики?
– Риск, – просто сказал Победоносцев, – он везде. И на льду, и здесь. Но я готов рискнуть. Потому что вижу – ты не пустышка. В тебе есть правда жизни. А за правду в кино всегда стоит побороться.
Фима поднял голову. В его глазах снова зажглись те самые блики – не только от софитов, но и от внутреннего огня, от азарта нового вызова.
– Ладно, – сказал он, и в его голосе снова зазвучала та самая смесь детской непосредственности и не по годам взрослой решимости. – Я За того парня - того, который на Карела Гота совсем… не похож.
Победоносцев рассмеялся, удовлетворенно откинулся на спинку кресла:
– Вот и договорились, а сценарий поправим, будет твой герой похож на какую-то другую знаменитость. Лена! – крикнул он ассистентке. – Внесите молодого человека предварительно в списки. На роль Антона. И найдите, куда пристроить его четвероногого.
Фима встал, чувствуя странную смесь душевной легкости и тяжести ответственности. Он только что заключил сделку с ещё одной вселенной - иллюзий и софитов. Но непонятно было кому эта сделка окажется в результате выгодна.
Выйдя из киностудии, он чувствовал себя превосходно, не просто математиком, спортсменом или актёром на пробах, а счастливым человеком, пережившим небольшое чудо.
Он нес в себе свет запах грима и пыли павильонов, восторг от того, что огромная камера смотрела прямо в ему душу. Он был пустым и переполненным одновременно, как кувшин, из которого выпили всю воду, но остался холодок.
Татьяна вышла вслед за ним. Не такая как была в студии, озабоченная серьезная. Теперь она была настоящая, вне мира вымысла.
Фима подошел к «Жигулям» шестой модели, стоявшим у входа. Он собирался завести мотор, чтобы умчаться и продлевая это состояние полета, когда услышал легкие шаги. К машине подошла его партнерша по съемочной площадке:
– О, «Жигуленок»! – сказала она, и её голос прозвучал как музыка. – Фима, это твой?
Он развел руками:
- По крайней мере я на нём езжу.
– Подвезёшь до метро? Хотя тут недалеко, – она улыбнулась, и в уголках её глаз собрались лучики-морщинки, самые прекрасные на свете.
– Конечно, – ответил он, тоже улыбнувшись.
Она села на пассажирское сиденье, и салон наполнился её ароматом – грима, духов, тепла кожи. Фима завел машину. Мотор ожил с бодрым урчанием. Он тронулся, стараясь вести машину плавно, чтобы не выглядеть неопытным мальчишкой за рулем, а шофёром, пилотом, уносящим девушку от суеты с помощью лошадиных сил. Он ведь только что прикоснулся к магии кино, и теперь рядом с ним была одна из его юных богинь.
Фима чувствовал на себе ее взгляд:
– А ты хорошо рулишь, – сказала она задумчиво. – Уверенно. Молодец.
Они молчали. Но это было не неловкое молчание. Оно было наполнено гулом города, биением двух сердец – юного, и взрослого, немного уставшего, но на миг прикоснувшегося к юной восторженности. И самое главное, что не понятно - у кого какое бьётся.
Вот и здание метро. Он подъехал к тротуару, аккуратно выжал сцепление и нажал на тормоз:
– Спасибо, шеф, – сказала Татьяна и улыбнулась снова. Её рука ненадолго легла на его руку, лежавшую на рычаге переключения передач. Прикосновение было легким, быстрым, как взмах крыла бабочки, но он обжегся им. – Удачи. У тебя всё получится.
— И у тебя, - ответил он, - обещаю!
Она вышла, легко ступая по асфальту, и скрылась в прохладном чреве метро. Фима сидел, не в силах сдвинуться с места, глядя, на пустое пассажирское сиденье. А на его руке, на том самом месте, где коснулись её пальцы, оставалось какое-то невидимое пятно света. Он просидит так пару мгновений, боясь спугнуть чудо. Чудо одного дня.
Из всех искусств для нас важнейшими являются кино и попаданцы. Ставим лайки и коментируем!
Глава 5
Возвратился Фима домой уставший, но довольный. В ушах ещё стоял гул павильона, а в глазах световые пятна от софитов. Он вышел вместе с Симкой из «Жигулей», закрыл машину, побрёл к себе в подъезд, где привычно чуть пахло жареным луком из соседкиной кухни и слабым, ароматом хлорки – неизменным спутником советского подъезда.
Квартира встретила их тишиной, родители ещё были на работе. Фима разделся и разулся в прихожей, прошел в комнату и рухнул на диван. Из-за окна доносился монотонный гул Сущёвского вала. Сегодняшний день был похож на смонтированные кадры: школа, потом Дворец спорта, киностудия, такая живая актриса по имени Таня, её смех, прикосновение к его руке... и вот он уже один в тишине своей квартиры, где всё также размеренно гудит холодильник.
Его оторвал от прострации настойчивый телефонный звонок. Тяжелый, дисковый аппарат с недавних пор стоял в прихожей: «Неужели теперь к Брежневу вызовут, – промелькнуло у Фиму в голове, когда он поднимал трубку, - или к Андропову?»:
– Алло? – робко отозвался он.
– Здравствуйте, могу я попросить к телефону Ефима Гофмана? – голос был взрослый, женский, официально-приветливый.
– Это я, слушаю, - ответил он.
– Фима, здравствуйте! Вас беспокоят из Института экономики. С вами накануне связывалась, говорили о нашем предложении?
Фима выдохнул, он бы конечно и к Брежневу с Андроповым съездил, ведь уже встречался с Косыгиным и Байбаковым, но лучше бы всё это чуть позже, не прямо сегодня:
– В общих чертах, – осторожно ответил он.
– Прекрасно! – голос в трубке звучал ещё приветливее. – Мы проводим цикл встреч молодежи «Эстетика и современность». И нам очень нужен ваш взгляд! Мы узнали, что вы не только прекрасно учитесь, но и глубоко разбираетесь в музыке.
– В музыке? – переспросил Фима не без доли ехидства, - а столкновение двух эпох и двух типов мышления в современной советской экономической науке вас значит не интересует? С одной стороны рутинный, медленный, технологически ограниченный мир, с другой вычислительная техника, ЭВМ и перфокарты, не исключающие, а дополняющие образный взгляд, способный увидеть за сухими цифрами живую систему и решающий сложную оптимизационную задачу как нечто самоочевидное и даже… музыкальное.
– Ну да, музыкальное, – женщина предпочла услышать только последнее слово. – Ваш доклад о рок-музыке на Западе произвел большое впечатление. Мы хотим, чтобы вы выступили перед нашей аудиторией. Тема – «Музыкальный ландшафт Запада: между коммерцией и искусством». Конечно, с правильных, марксистско-ленинских позиций!
– Да, да! – подтвердил Фима. – Но позвольте вам напомнить, что я недавно был у вас и познакомился с вашим «Минском-32», работающим на перфокартах. Мне не только дали просмотреть рутинную для сотрудников, но сложную транспортную задачу по оптимизации перевозок между базами и заводами, но поучаствовать в ней. Я помог с оживлением карты маршрутов между пунктами, с выстраиванием всего этого в готовую математическую модель. Теперь можно находит оптимальное решение, применяя сложные алгоритмы, «метод потенциалов», «венгерский метод» и добиться экономии в 12%.
Фима замолчал, пытаясь понять дошла ли до собеседницы его мысль. То, что ему предлагали тоже было интересно - сначала школа, вот теперь – институт, ещё одна лекция.
– Пока у нас в планах музыкальное просвещение, - ответили ему чуточку напрягшись, - а потом может быть товарищеский спортивный матч по волейболу.
– Не уверен, что смогу, – сказал он. – У меня тренировки, учеба...
– Мы всё понимаем! – не унималась женщина. – Это будет не лекция в строгом смысле, а скорее живая беседа. В рамках комсомольского собрания. Мы вас обеспечим всем необходимым – и проектором для диапозитивов, и проигрывателем. Поможем с тезисами, если нужно. Нам очень важен свежий, молодой взгляд! Это же задание райкома комсомола по интернациональному воспитанию.
Последняя фраза прозвучала окончательно и безапелляционно. Слово «райком» в советской жизни было тем самым ломом, против которого нет приёмчиков.
Фима вздохнул, окинул взглядом вокруг, Симку, терпеливо сидящего рядом, представил себе аудиторию скучающих экономистов, которые будут слушать его рассказ о «Битлз» и «Пинк Флойд». Но, с другой стороны, после лекции - тоже можно поговорить.
– Хорошо, – сказал он, и в его голосе снова появились те самые нотки уверенности, что покорили режиссера Победоносцева. – Я готов. Сообщите, пожалуйста, подробную информацию, а также... как я уже сказал вашей коллеге, мне нужен двухместный номер для меня и моей ассистентки.
– Договорились, Фима! – женщина на том конце провода, кажется, сияла. – Ждём с нетерпением! Спасибо, что откликнулись на наш комсомольский призыв!
Он положил трубку. В квартире снова стало тихо. Фима подошел к окну. Где-то там, за этими домами, была киностудия, где его ждала роль. А теперь ещё и Институт экономики, где его ждала лекция. Надо будет подумать, как о Strawberry Fields Forever рассказать с «правильных, марксистско-ленинских позиций».
Не успел Фима положить трубку, как аппарат снова огласил коридор настойчивым трезвоном. Юноша вздохнул — наверняка из института перезванивают, уточнить детали. Поднял трубку, готовый сказать «да, я вас слушаю», но услышал совсем другой голос — стремительный, звонкий и такой знакомый:
— Фима! Ты где пропадаешь? Я тебе полдня звоню! — это была Оля, двадцатилетняя журналистка, подруга, ворвавшаяся в его жизнь теплым домашним ураганом. Она казалась существом с другой планеты, пахнущим не «Красной Москвой», а какими-то заграничными духами, и говорившая порой так быстро, будто боялась не успеть высказать все свои мысли. Вот только правильные статьи ей не всегда получалось написать, Фиме приходилось помогать.
— Да тут навалились дела... — начал Фима, но она его перебила:
— Мне нужно тебя видеть. Срочно. Приеду через полчаса.
— Оль, — застонал он. —Да не спеши ты так, можно и… через час.
— И не вздумай говорить, что учишь уроки, с твоей-то памятью ты их на перемене делаешь. Или ты мне не рад?
— Конечно рад, — попытался он найти хоть какой-то аргумент. — Но я представил себе, как ты ловишь такси и обещаешь водителю два счетчика. А куда спешить? У нас с тобой вся жизнь впереди.
— Ты говоришь как старый дядька! – укорила она. - Я тебя обожаю, Фима, и я не отстану. У меня для тебя кое-что есть. История одна, ты же любишь истории?
Он любил и истории, и её. Хотя в другом времени и месте, он не меньше любил Софи.
— Ладно, — сдался Фима, проигравший в этом скоростном споре. — У меня тоже есть для тебя новости.
— Очень, очень интересно! – ответила она. – Жди!
Щелчок в трубке, тишина. Фима уставился на диск телефона, потом медленно положил трубку. Теперь кроме того, что он получил приглашение читать лекцию в институте, ещё узнал о визите Оли - жизнь набирала обороты.
«Правильные, марксистско-ленинские позиции», — мысленно повторил он слова из телефонного разговора. Представил ту самую пластинку, не просто винил, а целый мир, упакованный в звуки, которые смутно поплыли в памяти. Мир, созданный не по указке свыше и не для выполнения плана, а из какой-то внутренней, неукротимой потребности в красоте и высказывании. Как объяснить экономистам, что есть, например, песня про парня, читающего газету, но одновременно это сюрреалистичный репортаж из разлома реальности, где оркестровый нарастающий гул - метафора того самого давления, что испытывает и его страна, и он сам между хоккеем, математикой и взрослой девушкой, в чьих глазах он читал то восхищение, то недоумение.
«Они хотят, чтобы я разложил Strawberry Fields на атомы идеологии, — думал он, — чтобы доказал, что это «продукт загнивающего капитализма». А ведь это психоделический гимн одиночеству. Песня о том, как реальность искажается, когда на нее смотришь слишком пристально и это страшнее любой антикапиталистической критики».
Он открыл глаза и посмотрел на Симку. Пес, устроившись в ногах, смотрел на него своим умным, понимающим взглядом: «Он-то всё понимает, — подумал Фима. — Кроме, может быть, нелинейной логики. А может ещё боль и экзистенциальный ужас там, где другие слышат бунтарские ритмы».
Оля любила его «странность», но пыталась упаковать её в свои далекие от странной реальности представления о жизни. Ей нужна была красивая история для статьи, интересный собеседник, может, даже объект для нежной, слегка покровительственной любви. Видела ли она ту бездну, что скрывалась за его уверенностью? Понимала ли, что его разум — не просто «развит не по годам», а существует в ином измерении, где транспортные задачи и музыкальные гармонии суть одно и то же?
За стенами их маленького дома были другие дома, люди, машины. Миллионы точек, соединенных в гигантскую, невидимую схему маршрутов, судеб, мыслей. Он чувствовал себя одной из таких точек — заметной, но всё же точкой в огромной, неподвластной ему пока системе.
Его сила и его проклятие были в одном: он видел эти системы, скрытые связи, каркас реальности. Но, видя это, он чуть меньше различал людей, которые становились просто элементами. Их эмоции, их простые желания — обняться, поцеловаться, посмеяться — иногда казались ему такими же рутинными, как работа с перфокартами.
Приедет Оля. Будет шумно, ярко, она попытается его втянуть в свой водоворот. И он, возможно, сыграет свою роль юного гения, очарованного девушкой постарше.
Он погладил Симку по голове:
— Ну что, дружище, — тихо сказал он. — Готовься. Сейчас приедет взрослая жизнь.
Симка вильнул хвостом, подошел и ткнулся мордой в его ладонь. В его мире не было систем и алгоритмов, лишь верность и молчаливое понимание. И в этот момент это было единственным ответом, который имел для Фимы настоящий смысл.
Ровно через полчаса, как и было обещано, в дверь постучали особым, веселым и настойчивым ритмом. Фима открыл и… увидев на площадке Юлю, свою одноклассницу:
— Привет, Фим! — смущённо улыбнулась она, и на её щеках проступили ямочки. Не ожидал? Я ненадолго.
За его спиной послышался лай. Симка, которого Юля, бывало, выгуливала, вилял хвостом, узнавая её. Хотя Оля с ним тоже успела поуглять.
Фима посмотрел на часы-ходики в коридоре... минут через пятнадцать здесь будет ещё и Оля. Представить их в одной комнате было трудно, хотя теоретически возможно. И вряд ли они поругаются, а тем более подерутся?
— Привет, Юль, — сказал он, впуская её. — Входи.
— Я на пять минут! — скромно пояснила она, уже снимая туфли привычным движением, как делала пару раз раньше. — Честно.
Она вошла, и Симка радостно ткнулся носом в её колготки. Ситуация потихоньку выходила из-под контроля. Выпроводить девочку прямо сейчас значило оказаться в её глазах полным невежей и обидеть. Пустить — создать ситуацию встречи двух представительниц его личных миров, которых, миров, на самом деле, было больше.
— Конечно, — улыбнулся ей он. — Я всегда тебе рад.
Он проводил Юлю в свою комнату, мысленно рассчитывая время. Оля была пунктуальна. Фима представил, как она влетает и видит за его столом его одноклассницу. Объяснять будет непросто. Хотя за Олю-то он вовсе не переживал. Вот у Юли могла бы случится психологическая травма, как говорят в ХХI веке.
— Присаживайся, — сказал он, указывая на диван, и сам пристроился рядом.
Юля села, положив руки на колени. Её пальцы нервно переплелись. Она оглядела комнату, словно видя её впервые, хотя бывала здесь раньше:
— У вас... шторы новые? — выдавила она наконец, указывая на те же самые старые занавески с елочками.
— Нет, — честно ответил Фима. — Те же самые.
— А... показалось, — она чуть опустила глаза на Симку, который улегся между ними, словно понимая, что выполняет роль живого барьера и смягчителя напряженности.
Наступила пауза. Было слышно, как тикают ходики в коридоре.
— Ты, кажется, хотела пластинку послушать? — спросил он, стараясь говорить как можно ровнее. – Или чаю попить?
— Да! То есть нет! — спохватилась Юля. — Я просто... решила зайти. Проверить, как ты после тренировки.
Она посмотрела на него, и в её глазах было столько открытой, наивной нежности, что у Фимы ёкнуло где-то под сердцем. А Юля смотрела на него как на своего. И в этом было столько тепла и безоговорочного приятия, что стало вдруг до слез жалко, что этот вечер должен вскоре для неё чуточку омрачиться.
— Спасибо, — тихо сказал он, —что помнишь.
— Так мы расстались пару часов назад, - ответила Юля. Она улыбнулась, и ямочки на щеках проступили снова. Эта улыбка была такой знакомой. – А ты помнишь, как провожал меня в Дворец спорта?
— Помню, — выдохнул он, глядя на её руки. И ему вдруг захотелось взять их в свои. Не для того чтобы что-то учудить, а просто почувствовать её тепло и остановить сумасшедший бег времени.
Он даже неосознанно протянул руку, но в этот момент Симка, почуяв нерешительность хозяина, решил взять инициативу в свои лапы и ткнулся носом Юле прямо в ладонь, требуя, чтобы его почесали.
Она улыбнулась отвлекшись, и наклонилась к псу:
— Ах ты, мой хороший!
— Хочешь, я расскажу тебе про первую влюблённость? – спросил он.
— Про первую влюбленность? — тихо повторила она. В этот момент Симка, поднял голову, коротко «буфкнул», как бы давая знак, что тема одобрена. Он положил свою лохматую голову на колени Фиме, но умные, темные глаза его были прикованы к Юле, словно он собирался не просто слушать, а участвовать в беседе.
Девочка смутилась. Она-то как раз надеялась на неловкие объятия и первый поцелуй. Но вид Фимы, его не по годам серьезное лицо, и внимательный, почти человеческий взгляд корги заставили её замереть.
— Ну... рассказывай, — проговорила она без обиды, а с растущим любопытством.
Фима медленно провел рукой по спине Симки:
— Ты знаешь, что самое страшное в первой влюбленности? — начал он, глядя куда-то в сторону в пространство. — Это не сам её факт. Факт — это как вспышка. Ярко, ослепительно, и всё. А самое страшное — это тень от этой вспышки.
Юля, завороженная, смотрела на него, не отрываясь. Симка, словно следуя за мыслью хозяина, перевел взгляд на девушку и одобрительно вильнул хвостом.
— Какая ещё тень? — прошептала Юля.
— Тень себя прежнего, — Фима по-прежнему таращился вдаль. — Ты влюбляешься, и в этот миг как бы умираешь - тот, кем ты был секунду назад — исчезает. А на его месте возникает кто-то новый.
В это время перед внутренним взором у него проносилось его реальное прошлое, в котором Юля не приходила к нему в гости, он вообще сменил школу, и они с тех пор не виделись ни разу:
— И этот новый человек, — продолжал Фима, — смотрит на мир другими глазами. Он видит красоту в том, что раньше казалось обыденным. Слышит музыку в тишине. Но он при этом невероятно уязвим как улитка, лишенная раковины. Любое прикосновение, даже самое нежное, может причинить боль.
Он посмотрел на неё и произнес:
— Упс! Второй номер, - потому что девочка скинула с себя кофточку и сидела перед ним по пояс обнаженная, приоткрыв рот, толи внимательно слушая эти слова не мальчика, но мужа, то ли руководствуясь чем-то своим, сугубо женским.
— И ты понимаешь, — Фима всё-таки решил продолжить свою мысль, — что это чувство не совсем твое. Оно пришло извне, как вирус или как дар? Короче оно просто есть. И ты становишься его заложником.
Юля молча кивнула и её две небольшие «подружки» вздрогнули при этом.
— Мальчишки и девчонки бегут на другой конец района, чтобы просто увидеть свет в окне, — голос Фимы, на этот раз глядящего на Юлю во все глаза, стал почти шепотом. — Часами слушают одну и ту же песню, потому что она звучала, когда они были вместе.
— А они вместе? — тоже прошептала Юля, облизывая губы розовым язычком.
— Это не имеет значения, —покачал головой Фима. — Потому что вся драма обычно разворачивается не между двумя. Она разворачивается внутри одного. В тебе, а другой человек просто декорация. Возможно, очень желанная, но декорация. Настоящая битва происходит в твоей душе - между восторгом и ужасом, между надеждой и страхом, что это никогда не повторится.
— Почему это ты декорация? – недовольно спросила она.
— Да, я сделан не из картона, а живой из плоти и крови, - согласился он, - ну, а в остальном… Что ты про меня знаешь, а что представила и придумала, сам себе режиссер, художник и зритель?
Он замолчал, глядя на неё с самой дружелюбной из своих улыбок. Юля не знала, что сказать. Она молча протянула руку и взяла ладонь Фимы. Не для того, чтобы «обжиматься», а просто для поддержки, чтобы не утонуть в собственном омуте.
Фима чуточку сжал её пальцы. Симка, оказавшийся в центре этого молчаливого союза, замер, понимая важность момента. Он сидел с важным видом философа, и его присутствие делало всю сцену не такой неловкой, как могло бы быть, а скорее глубокой и цельной.
— Можно было бы показать тебе частичку моего мира, если ты не испугаешься, если ты готова, - предложил он всё с той же улыбкой.
— Я готова, - прошептала она.
— Но это не совсем то, о чем ты подумала, - предупредило он, держа её руки и чувствуя теплый, мохнатый бок их маленького четвероногого друга. Юля смотрела на Фиму с благоговейным удивлением. Она пришла за поцелуями, а нашла… дверь в неизведанную вселенную?
Но ей уже не хотелось ничего другого, кроме как сидеть здесь, в тишине, втроем, и слушать, как бьются их сердца — человеческие и собачье — в унисон этой странной, печальной и наверняка прекрасной правде. И дверь открылась.
Ваш лайк — это как одобрение Госплана. Дайте добро на развитие проекта!
Глава 6
Юля едва успела вскрикнуть, как мир вокруг неё закружился в вихре ослепительных красок и невероятных звуков. Она почувствовала, как её ноги оторвались от земли, а руки инстинктивно вцепились в фимин рукав. Сначала её накрыла волна головокружения — мягкая, как после наклона неожиданно просевшего пола. Воздух вокруг будто дрогнул и от перемены невидимого давления в животе поднялась лёгкая, нервная тошнота. Мир стал двоиться, словно она смотрит сквозь стекло, на которое хлынул резкий свет, контуры поплыли, потеряли привычный вес и чёткость.
Её дыхание сбилось, и где-то внутри вспыхнула тревога — тонкая, как трещина в стекле. Короткая вспышка паники, будто сама реальность на мгновение забыла, как всё должно быть. Она попыталась удержаться за какой-то внутренний центр, но всё отступало, расползалось, как сон, который невозможно удержать.
Время замедлилось, вытянулось в вязкую нить. Мысли стали блуждать, цепляясь за обрывки воспоминаний, которые в этот момент казались такими же далёкими, как чужие. Она ощущала странный разрыв — будто её прошлое не поспевало за настоящим, отставая на полшага и оставляя за собой тонкую, болезненную дыру.
Звуки вокруг то вспухали, становясь слишком громкими, звенящими, как медь, то падали до приглушённого шороха, словно их накрывали мягкой тканью. Цвета мерцали, меняя насыщенность, — мир то вспыхивал слишком ярко, то проваливался в тусклость, словно зрение ещё не решило, доверять ли новой действительности.
И где-то в глубине зарождалось чувство отчуждения, как будто она стоит в шаге от самой себя. Будто что-то неуловимое сместилось, перекосилось в механизме мира. Она ясно ощущала, что что-то «не так», но это «не так» оставалось безымянным — тенью, едва заметной на краю сознания, между вздохами. Реальность менялась, а вместе с ней — и она сама.
В последний момент она увидела, как их комната растворилась в тумане, словно её и не было.
Фима же ощущал всё немного иначе, он в это время, если вообще можно говорить о времени, словно попал между его тактами, где часы согнулись, как восковые свечи, и их стрелки пили его внимание, растворяясь в эхе. Воздух сделался густой, как вино из забытых бочек, прилипал к лёгким и не давал света. А звуки — то слишком громки, то глухи, как ночные березовые почки по весне, то внезапно обрываются, не желая звучать.
Цвета били в виски - лимонный взрыв, фиолетовые тени, ржавчина на губах. Он пытался оценить их, но они вновь и вновь ускользали, как рыба в мутных протоках. Его взгляд двоился, он видел два лица - одно уходило в прошлое, сквозь дымку воспоминаний, другое таяло в будущем без имени, и он стоял невидимом на мосту между временными рукавами.
Ему было холодно. Или жарко? Кожа горела и немела, как будто её гладил невидимая рука. А в голове — тихий шум, как шорох старых сетей, где запутались мысли, не находя берега.
Он помнил, как его звали. Или нет? Он знал, где был. Или нет? Время здесь стало не рекой, а сетью из нитей и следа, и он застрял в её узлах, как птица в капкане. Ему казалось, что он должен что-то сделать — шагнуть, крикнуть, выбрать, наконец. Но его тело — лишь тень на стене, голос — эхо в чужом сердце.
И только на миг, когда мир стал слишком чётким, он увидел, как стоит на пороге, где нет дверей. Здесь не было прошлого. Здесь не было будущего — только точка, где время задерживает дыхание дней.
А потом они оба почувствовала тишину и тепло. Юля моргнула, пытаясь прийти в себя. Она сидела на мягкой, пружинящей под попой траве, а над головой раскинулось небо — такое яркое, такое живое, что казалось, будто его только что нарисовали масляными красками. Воздух пах землёй, влагой и чем-то сладким, как мёд.
— Что это? Где мы? — выдохнула она, оглядываясь. Рядом с ней находился Фима, невозмутимый, как всегда, хотя и тоже чуточку ошарашенный. Он улыбнулся, глядя на её растерянное лицо и на обнажённые прелести, не перед этим повертел головой по сторонам. Симка тоже был здесь.
— Я тебе обещал показать мой мир, — сказал он, будто речь шла о поездке на дачу. — Вот он, за четыре-пять миллионов лет до нашей эры.
Юля медленно повернула голову. Вдалеке, между гигантских деревьев с широкими листьями, она увидела что-то большое, нечто, напоминающее слона, но со странными, изогнутыми вниз бивнями.
— Фима… — её голос дрогнул. — Это что, кто?
— Ага, какой-то «что-кто-н», — кивнул Фима. — А вон там, у реки, по-моему, гиппарионы пасутся.
Симка, мгновение назад дремавший на диване, теперь был живой пружинкой, с блестящими глазами и подрагивающим от возбуждения хвостом. Он обежал вокруг Юли, тявкнул и принялся скакать на передних лапах, словно говоря: «Ну давай поохотимся!»
Юля привстала, глядя то на Симку, то на Фиму, то на этот нереальный пейзаж:
— Ты так умеешь? — спросила она, всё ещё не веря. — И ни разу не говорил?
Фима пожал плечами, улыбаясь.
— А ты бы поверила?
Юля открыла рот, чтобы ответить, но в этот момент над их головами пронёсся крик — далёкий, но пронзительный, от которого по коже побежали мурашки. Она резко задрала голову и увидела в небе, за густыми ветвями что-то похожее на гигантскую птицу с размахом крыльев как у небольшого самолёта.
— Это… — начала она.
— Летающий «что-кто-н», — спокойно отозвался Фима. — Наверное самая большая летающая птица всех времён, но… не народов. Народов ещё не придумали. Так что они не охотятся на людей и в случае чего мы… станем первыми.
Юля медленно поднялась, её руки её дрожали, но глаза горели любопытством. Они стояли под ветвями раскидистого дерева, и, скорее всего, живой самолет в небесах не решится спикировать на них, опасаясь застрять в листве, а может быть оно вообще их не видит.
— Фима, — сказала она твёрдо. — Если мы не вернёмся домой сегодня… я тебя убью.
Фима рассмеялся:
— Договорились. Но сначала давай хотя бы до реки дойдём. Там, возможно водопой… у саблезубых тигров.
Юля резко обернулась?
— Что?
Симка радостно гавкнул, то ли поддерживая идею, то ли протестуя против неё. Но где-то вдалеке, среди высоких трав, действительно мелькнуло что-то полосатое.
Фима обернулся, но Юля, стоя неподвижно, почему-то упулилась на свои руки, которые казались ей странно реалистичными для сна. Солнце грело кожу, ветер играл её волосами, а Симка радостно вилял хвостом, обнюхивая незнакомые цветы. Всё было слишком реальным для сновидения. Но разум упорно шептал: «Это не может быть правдой. Ты спишь».
— Я сплю, — сказала она наконец, не отрывая глаз от гигантских деревьев, которые покачивались под лёгким ветром. — Или ты меня загипнотизировал. Или это коллективный бред. Или я сошла с ума.
Фима усмехнулся, но не стал спорить. Вместо этого он, встав на цыпочки, протянул руку и сорвал с ветки странный, ярко-красный плод, похожий на что-то среднее между вишней и сливой, но размером с персик.
— Если это сон, — сказал он, подбрасывая плод в воздухе, — то почему я чувствую его запах?
Юля автоматически вдохнула. В воздухе действительно витал сладковатый, почти пряный аромат, как будто кто-то смешал специи.
— Галлюцинация, — предположила она, но голос её дрогнул.
Фима только улыбнулся и откусил кусочек плода. Сок брызнул ему на руку, окрасив кожу в насыщенный красный цвет.
— Вкус тоже приснился? — спросил он, задумчиво жуя.
Юля колебалась, но потом потянулась плоду и надкусила, как юная Ева. Оказалась кислятина, но ни на что на свете не похожая. Она зажмурилась и скривилась, чувствуя, как сок стекает по подбородку, капая на обнаженную грудь, ведь её кофточка, которую она решительно сняла, так и осталась лежать на диване.
— Хм, — пробормотала она, вытирая рот тыльной стороной руки. — Если это сон, то Симка должен превращатится в единорога или что-нибудь в этом роде?
Пёсик, услышав своё имя, подбежал и ткнулся носом в её колено, требуя внимания. Его шерсть была тёплой и реальной на ощупь, а в глазах не просматривалось ни капли волшебства — только обычная собачья радость от нового приключения.
— Он же корги, — пожал плечами Фима. — Ему плевать, где мы, в плиоцене или в твоей голове. Главное, что здесь есть, что обнюхать.
Юля медленно опустилась на траву, чувствуя, как она пружинит под её весом. Она коснулась земли, влажной и тёплой. Вдалеке снова послышался рёв какого-то толи динотерия, то ли мастодонта и Юля вздрогнула.
— Ладно, — сказала она наконец, глядя на Фиму. — Допустим, это не видения. Что мы здесь делаем?
Фима присел рядом, его глаза блестели от возбуждения.
— Живем, — ответил он просто. — А еще тут есть что-то.
Он махнул рукой на горизонт, где между деревьев мелькали тени невиданных существ, а небо было таким синим, какого Юля никогда не видела:
— Здесь всё по-другому, - сказал Фима. - И если это и правда сон…, то лучший сон на свете.
Юля посмотрела на Симку, на Фиму, потом на небо, по которому плыли облака, слишком реальные, чтобы быть выдумкой, обхватила себя руками, как бы проверяя есть ли она на самом деле:
— Ладно, — повторила, на этот раз твёрже. — Но если я проснусь и выясню, что это всё-таки сон…
Фима догадался о продолжении:
— Ты меня убьёшь? Договорились, - он кивнул головой. - Хотя я ведь и сам ни в чём не уверен.
Юля стянула с себя колготки и вручила их Фиме, который, вместе со своими носками, с которыми он поступил также, сунул их себе в карманы брюк, и, сторожко оглядываясь по сторонам, они отправились вперёд, вглубь плиоцена, где каждый куст, каждое дерево и каждый звук были частью мира, который казался сном, но был живописнее любой реальности.
Солнце висело над головой, проливая тёплый свет на бескрайние просторы. Фима и Юля, затаив дыхание, ступали по траве. Воздух был наполнен ароматами дикой природы, запахами влажной земли, цветущих трав и смолы древних деревьев. Рядом с ними, виляя хвостиком, шёл Симка, чьи ушки были навострены, а нос неустанно исследовал каждый кустик и след.
— Смотри, Фима, — Юля указала на гигантское дерево, ствол которого был покрыт странными, похожими на лианы растениями с большими цветами. — Это же как в сказке!
Фима кивнул:
— А сейчас слышишь? — прошептал он, прислушиваясь к далёкому рёву.
Из-за деревьев показалось огромное животное, бык с изогнутыми рогами. Он мирно срывало траву и ветки, не обращая на подростков никакого внимания. Симка замер, уставившись на гиганта, но потом, решив, что тот не представляет угрозы, снова принялся обнюхивать землю.
— Нам повезло, — сказал Фима, гладя Симку по голове. — Мастодонтов сегодня нет, пасутся где-то в другом месте.
Юля оглядела на безмятежный пейзаж. Вдали, у реки, действительно виднелись древние лошади, а в небе летали и кружили незнакомые птицы.
— Интересно, — предложила Юля, — что ещё мы увидим?
Симка радостно тявкнул, словно обещая что-то интересное и побежал вперёд, заставляя Фиму и Юлю шустро последовать за ним. Они шли по мягкой траве, ощущая себя первооткрывателями этого удивительного мира, где каждое дерево, каждый звук и каждое животное были частью далёкого прошлого Земли.
Юля осторожно ступала на мягкую, пружинящую под ногами землю, и её босые ступни провалились в густой ковёр травы и мха — тёплый, влажный, пахнущий дождём и солнцем. Она наклонилась и коснулась его пальцами. Мох был живым, почти пульсирующим, как будто под ним билось сердце самой Земли. Фима, наблюдая за ней, улыбнулся, он знал это ощущение.
— Прислушайся, — предложил он.
Юля замерла, прикрыв глаза. Сначала она услышала ветер, шумевший в кронах древних деревьев, высоких и могучих, с листьями размером с её ладонь. Звук был глубоким, почти музыкальным, как мелодия, сыгранная на скрипке с низкими струнами. Потом она различила пение птиц — незнакомых, с голосами, которые нельзя было спутать ни с одним современным видом. Одна из них, сидевшая на ветке над ними, издавала трели, похожие на флейту, перемежающиеся щелчками, как будто кто-то настраивал невидимый инструмент:
— Кто это? — прошептала Юля, а потом ругнулась, вспомнив как Фима на эти вопросы отвечает, - фу ты!
— Нет, «фу-ты» другие, это опять местные «кто-йт-ы», — снова пошутил Фима. — А «фу-ты» услышим позже. Их крик… ну, ты поймёшь, когда время придёт.
Симка, тем временем, уже успел найти что-то интересное в траве. Он фыркал, обнюхивая гигантский гриб — высокий, почти по колено Юле, с шляпкой, похожей на раскрытый зонт. Гриб пах землёй и, естественно, грибом. Юля протянула руку и коснулась его шляпки. Поверхность была гладкой и прохладной, как мрамор.
— Не ешьте его, — предупредил Фима, хотя никто и не собирался. — Не все грибы здесь съедобные. Некоторые могут отправить в такой трип, что плиоцен и в самом деле покажется сном.
Юля усмехнулась, но рука её всё ещё дрожала от волнения. Она огляделась. Вдалеке, между стволами деревьев, увидела огромного медведя, медленно перемещавшегося по лесу. Его когти, изогнутые и массивные, сами казались древесными сучками.
— Он нас не тронет? — спросила Юля, инстинктивно прижимаясь к Фиме.
— Если мы не будем ему мешать, то, наверное, нет, — ответил Фима. — Они мирные, если их не провоцировать.
- Точно? – недоверчиво спросила девочка, но внезапно раздался глухой рёв — низкий, вибрирующий, как звук огромного горна. Даже земля под ногами слегка задрожала. Юля резко обернулась и почувствовала на своем локте ладонь Фимы, а потом… окрестности кардинально переменились. Миг, и вот они уже находились на высоком холме.
— Боже мой, — прошептала Юля. – Как мы тут оказались?
Она оглянулась и увидела, что Фима держит под мышкой улыбающегося Симку. Теперь они наблюдали за лесом, долиной, животным на ней сверху:
— Некоторые выглядят как танки, но на самом деле довольно пугливы, — сказал Фима, показывая вперед рукой.
Симка, казалось, не разделял их осторожности. Он радостно вилял хвостом, вдруг замер, гавкнул. Юля последовала за его взглядом и увидела что-то, мелькнувшее вдали.
— Фима… — позвала она.
Из далеких зарослей показался огромный лев, даже издали было видно, как его глаза поблескивали жёлтым огнём. Он медленно обнюхивала воздух, его уши подрагивали, улавливая каждый звук.
— Не бойся, — прошептал Фима. – Мы были там, а теперь тут.
Лев ещё немного постоял, затем лениво махнул хвостом и исчез в листве. Юля выдохнула:
— Это невероятно, — сказала она, чувствуя, как адреналин медленно уходит, оставляя после себя лёгкую дрожь в руках. Фима кивнул.
— Добро пожаловать в мой мир, — сказал он с улыбкой, протягивая ей руку ладошкой кверху, она доверчиво вложила в неё свою и они снова переместились в совсем другое место.
Здесь была низина, а не холм, воздух насыщен ароматами цветущих магнолий, древних папоротников, свежего мха и влаги. Юля закрыла глаза и глубоко вдохнула. Она чувствовала, как этот запах наполняет её лёгкие, как будто сам плиоцен проникает в неё, становится частью её воспоминаний.
Невдалеке они услышали шум воды — это была река, широкий и спокойный поток, в котором отражалось небо. На берегу Юля увидела гигантских бобров, занятых строительством плотины. Их хвосты ударяли по воде, а зубы легко перегрызали толстые стволы молодых деревьев.
— Они такие… домашние, — сказала Юля, наблюдая, как один из бобров тащит ветку к плотине.
— Только не подходи слишком близко, — предупредил Фима.
Симка, однако, уже успел подбежать к воде и теперь с интересом наблюдал за бобрами, его хвост вилял так быстро, что казался размытым пятном.
Они присели на берегу, и Фима обнял Юлю за плечо:
— Извини, что на захватил с собой термоса, устроили бы пикник с видом на доисторическую реку, — сказал он, всё также оглядывая окрестности в режиме непрерывного наблюдения.
— Могло быть и хуже, - ответила Юля, прижимаясь к нему и вдруг поняла, что время здесь течёт иначе. Каждая секунда казалась наполненной, каждой мелочи было уделено внимание. Она посмотрела на Фиму, на Симку, на реку, на лес и поняла, что не хочет уходить. Пусть это сон, пусть галлюцинация — но это был самый лучший момент в её жизни.
— Фима, — сказала она внезапно. — А если мы и правда спим, то пусть это никогда не кончается.
Фима улыбнулся, глядя на неё:
— Тогда давай насладимся каждой минутой, — ответил он.
Товарищи! План по лайкам выполним и перевыполним!
Глава 7
Воздух плиоцена был густым и пахнувшим сладковатым дыханьем незнакомых цветов. Фима, сжимая в своей ладони тёплую руку Юли, а под мышкой прижимая к себе пыхтящий комочек Симки, силой мысли настроился на «верхнюю ноту». Мир сжался в точку, лишённую света и звука, а потом - взорвался немыслимой свободой – когда они материализовались высоко в небе.
Это был даже не прыжок, а парение в самой сердцевине бездны, короткое, после которого они стремительно понеслись вниз, но падения не ощущалось, поплотневший воздух словно бы нёс их.
Под ними, будто гигантская рельефная карта, раскинулась саванна, леса, прорезанные серебряными нитями смутно знакомых рек. Где-то вдали темнели холмы, укутанные сизой дымкой. Воздух, густой, как мёд, обтекал их, свистел в ушах, вырывал из груди короткие, испуганно-восторженные охи-вздохи Юли.
Они парили в этом падении, растянутом во времени, наполненном невесомой грацией. Юля, преодолевая первый миг головокружительного ужаса, ощутила дикую, первобытную радость. Они был точкой, песчинкой в этом бескрайнем куполе неба, и в то же время — его центром.
Симка доверчиво крутил головой по сторонам, шевеля ушами, улавливая свист ветра и вслушиваясь в крики далеких птиц. А Юля кричала и смеялась. Её смех был не единственным звуком в этом древнем мире, но самым звонким и драгоценным. Её ладонь сжимала ладонь Фимы не в хватке страха, а в крепком, доверительном рукопожатии. Её волосы бились по его лицу, смешивая свой запах советского шампуня с дикими ароматами плиоцена.
Он тоже чувствовал, как бьются их сердца частым-частым перезвоном. Они падали вместе, и в этом падении была лишь стремительная, неудержимая жизнь. Земля медленно, но неумолимо приближалась, наливаясь сочной зеленью, проступая деталями — вот стадо каких-то трёхпалых копытных, вот одинокое дерево, раскидистое, как зонт:
— Фима, — прокричала Юля, и её голос был готов сорваться в визг, — сейчас?
Он настроился на музыку пространства, нашёл новую ноту «земли под ногами» после чего наступила спокойная тишина и мягкий, они, то ли ощутили, толи представили себе, упругий толчок приземления в густую, колышущуюся траву.
И тут тишина обрушилась на них, теперь уже земная, особенно осязаемая после небесного свиста. Они поднялись на ноги, всё ещё рука об руку, дыша прерывисто и глубоко. Симка вывернулся и, фыркая, отряхнулся от невидимой небесной пыли, от наполнившего его шубку нескончаемого воздуха.
Фима посмотрел на Юлю. Щёки её горели румянцем, глаза сияли, как две звезды, упавшие с неба плиоцена. Она всё ещё не отпускала его руку:
— Полетели? — только и спросила она, и в этом слове был весь восторг, всё доверие и вся бесконечность этого странного, прекрасного мира, который он подарил ей. А над ними, бездонное и равнодушное, сияло то самое небо, с которого они только что спустились, храня в своей синеве невидимый, мимолётный след их парения…
Но он вспомнил то мимолётное черное пятно, игру света на грани реальности, когда в миг концентрации для очередного прыжка, на долю секунды, будто вспышка на сетчатке, перед его внутренним взором возник образ идеально гладкого, матово-чёрного эллипсоида, лежащего, возвышаясь над плиоценовым лесом. Он не отражал солнце, а, казалось, поглощал свет, вырезая в пейзаже дыру в форме гигантского иномирного семени. И эта «дыра» не давала ему покоя с прошлого раза.
Их прыжки, полные восторга и невесомости, обрели теперь скрытую цель. Это была не просто игра, не одна лишь поэзия полёта с Юлей за руку и Симкой под мышкой. Это была охота, поиск - навязчивая идея, которая тикала в висках метрономом, сбивая ритм с беззаботного на одержимый.
Он уже не просто искал красивые виды для Юлиных восторгов, а сканировал местность. Его разум, настроенный на пространства, выискивал ту странную аномалию, тот сбой в ткани времени. Он бросался с размаху в небо, чтобы с высоты окинуть взглядом огромные пространства — и вместо того, чтобы любоваться стадами гиппарионов или изгибами рек, его глаза выискивали на земле тот самый угольно-чёрный, безжизненный силуэт.
— Фима, смотри, какие облака! — восклицала Юля, указывая свободной рукой на причудливые башни кучевых облаков.
— Ага, — кричал он в ответ, сам же прочёсывая взглядом горизонт под ними: «Где же ты?»
Он прыгал с неба на вершины одиноких холмов, появляясь на самом гребне, где ветер плиоцена завывал свою древнюю песню. Симка терпеливо садился рядом, а Фима замирал, прикрывая глаза, пытаясь если не увидеть, то почувствовать. Он расширял своё внутреннее зрение, как радар, пытаясь уловить эхо от объекта, которого не должно было быть среди этих древних лесов. Но в ответ раскидывалась повсюду лишь первозданная, немая мощь эпохи, равнодушная к его поискам. Может быть его больше нет здесь?
Иногда ему мерещилось. Тень от одинокого валуна в сумерках, слишком правильная и тёмная, заставляла сердце бешено колотиться. Он совершал стремительный прыжок к нему, роняя с ног сырую землю, только чтобы обнаружить этот обычный камень, обветренный и покрытый лишайником. Разочарование обжигало.
Юля почувствовала перемену. Её рука в его руке ощущала не только уверенное сжатие перед прыжком, но и новое, лихорадочное напряжение. Она видела, как его взгляд, обычно ясный и сосредоточенный, теперь блуждал, становился рассеянным, словно одержимым.
— Что мы ищем, Фим? — спросила она, когда они приземлились на берегу доисторического озера. Симка тут же бросился к воде, весело лая на стрекоз. Фима вздрогнул, словно пойманный на краже. Он посмотрел на неё, на её чистое, открытое лицо, и ему стало стыдно за свою увлечённость:
— Мне просто кажется, что тут есть что-то ещё, — неуверенно сказал он. — Что-то важное.
Он не стал говорить про чёрный эллипсоид. Это звучало бы ещё более безумно, чем то, что с ними сейчас происходило.
И всё же он не мог остановиться. Каждый новый прыжок в звенящую высь, каждое парение, от которого захватывало дух, теперь имело горький привкус неудачи. Небо, когда-то бывшее символом абсолютной свободы, стало теперь гигантским полем для систематического поиска. А земля под ногами, с её диковинными зверями и непахаными просторами — всего лишь картой, на которой не было отмечено главного сокровища.
Он сжимал руку Юли, чувствовал дыхание Симки у своей груди, видел открывающиеся перед ними чудеса исчезнувшего, но возрождённого мира. Но в самой глубине, за восторгом и романтикой, тикал тот самый метроном, и призрак чёрного эллипсоида стоял между ним и раем, который он для себя открыл и которым теперь делился с Юлей…
Они только что совершили очередной прыжок — на этот раз попав к другому озеру, где в воде стояли, как сказочные великаны, стада громадных мастодонтов. Воздух дрожал от их низких, трубных голосов. Но Юля вырвала свою руку из руки Фими. Резко, чего она никогда не делала раньше:
— Я устала, - сказала она, поправляя растрепавшиеся волосы. Эти слова, были сказаны негромко, но с таким напряжением, что они прозвучали понятнее любого крика. Даже Симка, обычно непоседливый, притих, уловив перемену в её голосе.
Фима, увидев уже не ту восторженную одноклассницу, что смеялась в небесах, а уставшую, испачканную пылью древней Земли девочку. Её волосы растрепал ветер бесчисленных прыжков, в глазах, обычно таких живых, не осталось и следа от былого восторга — только что-то похожее на разочарование.
— Юля, — начал он, но она перебила его:
— Нет, Фима, я серьёзно. Хватит. Это уже не весело.
Она обвела рукой потрясающий, невероятный пейзаж — мастодонтов, небо, диковинные деревья на берегу.
— Всё это... это неправдоподобно. Это чудо. Но ты... ты здесь, но тебя словно нет. Ты как будто на экскурсии в музее, где смотришь не на экспонаты, а… ищешь на полу потерянную пуговицу.
Она сделала шаг к нему, и в её глазах стояли непролитые слёзы:
— Ты не смотришь на всё это вместе со мной. Не слушаешь, когда я что-то говорю. Ты только вглядываешься куда-то вдаль, как будто ждёшь кого-то. Или боишься чего-то. Мы прыгаем уже... я не знаю, сколько времени. У меня кружится голова. Я хочу домой. Туда, где не рычат. Где можно просто посидеть и помолчать.
Фима вдруг с жестокой ясностью осознал, что за последние... минуту, превращающиеся в часы он ни разу по-настоящему не посмотрел на неё. Не увидел, как её восторг сменился недоумением, а потом и этой глухой, накапливающейся усталостью. Он таскал её за собой по эпохе, как живой щит от собственного одиночества, как красивое дополнение к своей навязчивой идее.
Призрак чёрного эллипсоида померк перед реальностью её усталого, испуганного лица:
— Прости, — тихо выдохнул он и это было всё, что он смог сказать.
Он протянул руку, и на этот раз его пальцы искали её ладонь не с властной уверенностью поводыря, а с робкой мольбой о прощении. Юля на секунду замешкалась, затем медленно вложила свою холодную руку в его.
— Домой, — повторила она уже мягче, но с непоколебимой твёрдостью. — Пожалуйста.
Фима кивнул, отгоняя навязчивый образ угольно-чёрного силуэта. Сейчас его единственной задачей, его долгом и искуплением было вернуть её туда, где пахло хлебом и слышался шум машин, а не рёв доисторических исполинов.
Он взял на руки тоже, кажется, заскучавшего Симу, крепче сжал ладонь Юли и сделал последний в этот день прыжок. Не в небо, не к новым чудесам, а назад — к скрипучей калитке, ведущей с обычной улицы в их обычный, такой нужный ей сейчас дом.
Воздух плиоцена, густой и тяжёлый от запахов влажной травы и далёкого грома, вдруг замер, будто затаив дыхание. Рука Юли в его руке была холодной и безжизненной, как прутик. Фима не сразу сделал прыжок. Он повернулся к ней, и в его глазах, обычно светящихся дерзким интеллектом или азартом первооткрывателя, была тень, которую Юля раньше не видела:
— Юля… — его голос сорвался, он сглотнул и начал снова, глядя прямо в её глаза, впиваясь взглядом, пытаясь донести всю важность момента. — То, что было здесь, всё, небо, прыжки, эти звери - должно остаться только между нами. Ты поняла? Ни-ко-му.
Он не требовал, он умолял. Юля молча посмотрела на него. Она видела, как напряжены его плечи, как белы костяшки его пальцев, сжимающих её руку. Эта странная, внезапная серьёзность после часов рассеянного безразличия была пугающей:
— Ладно — тихо ответила она. — Это же так… невероятно. Никто же не поверит, ты сам сказал.
— И всё же! — резко, почти грубо перебил он, и Симка у его ног испуганно поднял голову. — Да, люди не поверят, не поймут, сочтут нас сумасшедшими – большинство. Но найдутся и такие, кто не то, что бы поверят, а захотят проверить. И тогда это всё кончится. Нас разлучат и будут изучать как подопытных.
Последние слова он произнёс почти шёпотом, но они прозвучали для Юли громче любого рычания саблезубого льва. В них была не абстрактная паранойя, а чёткая, выверенная логика, просчёт самого неприятного исхода.
Он снова посмотрел на неё, и его взгляд опять сделался беззащитным:
— Обещай мне, пожалуйста. Обещай, что никому. Ни папе с мамой, ни подружкам. Это наша тайна с тобой и Симкой.
Он ждал. Воздух плиоцена, казалось, ещё более сгустился, ожидая её решения. Даже мастодонты у озера замолчали. Вся первобытная мощь этого мира затаилась в ожидании слова хрупкой девочки из будущего.
Юля видела в его глазах не просто страх разоблачения. Различила и страх её потерять. И в этом был для неё ключ, она медленно кивнула:
— Хорошо, Фима. Я обещаю, что никому ничего не скажу.
Он выдохнул, и всё его тело аж дрогнуло от сброшенного напряжения. Его пальцы наконец ослабли, хотя он продолжал держать её за руку, но на уже раз мягко, бережно:
— Спасибо, — прошептал он. И в этом слове была целая вселенная благодарности, облегчения и доверия.
Только тогда, он закрыл глаза и реальность взорвалась — мир рассыпался на атомы. Исчезло всё, осталась только бешеная карусель света и звука, закрутившая их в своем вихре. Их было трое, но ощущения сливаются в один клубок. Земля ушла из-под ног, и юлина ладонь в руке Фимы осталась единственной константой в рушащемся мире. А для него её хватка стала якорем, не дающий ему полностью расплыться в этом хаосе. Их сознания сплелись, и они одновременно чувствовали и головокружение — резкое, как падение в лифте, и вязкое погружение в густой мёд перемен.
Вместе они перестают быть собой. Время не просто замедлилось или ускорилось, оно порвалось. Одна часть сознания осталась, цепляясь за обрывки прошлого, как за последнюю соломинку, а другая уже мчалась в пустоту будущего, оставляя за собой болезненную щель в душе. Они чувствовали этот разлад одновременно — будто их внутренние часы сломались, и стрелки, изогнувшись, впиваются в самое нутро.
Их физические чувства смешиваются в единый коктейль из образов. Цвета не просто мерцали, они кричали. Оглушительный взрыв бил в виски, а фиолетовые тени налипали на кожу. Звуки то обрушивались оглушительным медным грохотом, то превращались в далекий, безразличный шепот. Мир двоился, троился, теряя вес и форму, плавая, как марево.
Реальность не просто менялась, она отказывалась подчиняться законам, трещала по швам, и они, застрявшие в этих швах, чувствовали, как само их «я» начинало расползаться.
А потом наступила резкая, оглушительная тишина, пришедшая на смену беззвучной какофонии. И всепоглощающее, безразличное осознание себя, в котором тонули последнее воспоминание о том, что было до. Осталось только это — точка перехода, где они больше не двое, а одно целое, плывущее в никуда.
Плиоцен, с его яркими красками и чуждыми голосами зверей и птиц растворился, уступив место знакомому запаху пыльной герани из оконного проёма и далёкому гудку автомобиля. Они также сидели на диване, как двое заговорщиков, вернувшихся из ниоткуда…
И в этот момент - раздался настойчивый, уверенный звонок в дверь. Фима быстро поднялся с дивана, подошел к двери и открыл замок. На пороге стояла улыбающаяся Оля, собранная, умная, с лёгкой снисходительностью взрослой женщины.
— Фимочка, я… — начала она весело, но голос её замер на полуслове. Её взгляд, быстрый и цепкий скользнул по его растрёпанным волосам и расстегнутой рубашке:
— Привет, проходи, - отозвался он, чмокнув её в щёку. Сделав несколько шагов, Оля воззрилась на Юлю, которая сидела на диване, так и не надев свою кофточку, одной рукой пытаясь пригладить свою взъерошенную всеми ветрами причёску, взгляд её был рассредоточенно задумчив. В воздухе витало что-то неуловимое.
— Здравствуйте, — вежливо, но рассеянно сказала Юля, увидев вошедшую.
Олин вид: аккуратная стрижка, шарфик, перчатки - резко контрастировали с состоянием «путешественников». На её лице, открытом и умном, на секунду промелькнула целая гамма чувств: удивление, попытка анализа и ревность.
— Здравствуй, — мягко ответила Оля, и её голос прозвучал чуть более официально, чем обычно. — Фима, вы выглядите так, будто из летнего похода вернулись.
Она осмотрела с лёгким, почти незаметным укором его, Юлю со следами хождения по зеленой влажной траве на голых ступнях.
— Что-то в этом духе, —произнёс Фима, чувствуя себя неловко под её взглядом.
— Я и не знала, что вы так… — Оля мягко подняла бровь, её взгляд перешёл на Юлю, — близко общаетесь.
В этой фразе не было жесткого укора, мол дело то житейское, но в ней читалось всё: «Почему она здесь? Почему я ничего не знала?»
— Это не то, о чём ты могла подумать, — нашелся наконец Фима, вытаскивая из кармана юлины колготки. Рассмотрев их, он протянул хозяйке.
— Ах, «не то», — Оля кивнула. — Как мило. Ну что ж, не буду вам мешать, Фима, зайду в другой раз, когда вы будете… не так заняты.
— Мы ничем и не заняты, Оль, - ответил тот строго. – Да, Юленька ты бы надела свою кофточку, а то Оля подозревает тебя в том, чего не было.
Девочка на эти его слова вообще никак не отреагировала, и Фима с огорчением понял, что она в шоке и начал подозревать, что всё может закончиться слезами, если ни чем-то похуже. И Оля тоже констатировала:
— Выглядите вы, конечно, не очень.
— Ты раздевайся, - предложил ей Фима. – Не до такой степени как Юля, но чувствуй себя как дома. Сейчас чаю попьем. Может быть… ты этим пока займёшься?
И с этими словами, произнесёнными с отеческой заботливостью, он подошел к Юле, присел рядом, приобнял её, погладив по волосам. Девочка, чуть ожив, посмотрела на него долгим пристальным, изучающим взглядом так, словно могла смотреть, пытаясь что-то разглядеть в нём часами.
— Да что у вас тут вообще произошло то? – спросила Оля. – Обкурились чем-то?
— Мы… летали, - ответила Юля.
— Я же тебя просил, - строго напомнил Фима.
— Ах да я забыла, - ответила Юля. Их общая тайна стала ещё тяжелее. Теперь её приходилось хранить не только от всего мира, но и от самых близких.
Обсудим пяти(миллионо)летку Фимы в комментариях? Сроки горят!
Глава 8
Оля скользила взглядом по бледному, потерянному лицу Юли, по её легкомысленной в своём одиночестве юбочке, по испачканным в траве ступням. На паркете, нельзя сказать, что идеально начищенном до блеска, но в общем-то чистом, виднелись, землистые следы от лап Симки.
Оля даже подошла ближе, прищурила глаза, изучая странную, нездешнюю даже не то, что грязь, а какую-то траву или мох, какой-то жирный чернозём. Это была не городская пыль и не уличная слякоть, а тёмные, почти чёрные частицы почвы, перемешанные с мельчайшими, незнакомыми травинками слишком насыщенного зелёного оттенка, которые в том числе застряли у пса на его коротеньких лапах. От него исходил слабый, но явственный запах сырости, прели и чего-то древнего, забытого — запах дикой, нетронутой земли, которого не могло быть в городе, далеко от московской кольцевой дороги.
— От вас, знаете, пахнет... каким-то то ли полем то ли лесом, - произнесла она. - Странно, не правда ли?
И прежде, чем Фима успел что-либо ответить, Оля, глядя прямо на испачканные плиоценовой травой ступни Юли, спросила с ледяной вежливостью:
— Скажите честно, вы тут «травку» не курили, случайно?
Фима, не выдержав этой сугубо женской логики, нервно хохотнул, взъерошил волосы непроизвольным жестом отеческого разочарования и педагогической скорби:
— Курили значит мы, а чудится что-то тебе, Оля? — ответил он вопросом на вопрос и в его голосе зазвучали металлические нотки лектора из общества «Знание». — То, что ты сейчас позволяешь себе предположить — это не просто дурная фантазия, а симптом той самой буржуазной болезни, которая, к сожалению, проникает и в наши умы под видом мнимой «свободы» и «раскрепощенности».
Он воздел палец, его взгляд стал строгим и пронзительным, как у комсомольских активистов на политинформации:
— Наркотическое опьянение — это не личная слабость, Оля. Это — форма социальной безответственности если не предательства. Пока советская молодежь покоряет целину, строит БАМ и штурмует космос… они у себя на хатах, — он сделал многозначительную паузу, — «штурмуют» собственное сознание с помощью зелья, отупляющего разум и парализующего волю. Ты думаешь, это «круто»? Нет, это трусость. Бегство от реальности, которую мы с тобой обязаны преобразовывать, а не игнорировать!
Оля только захлопала глазами, Юля же отчего-то наоборот малость прибодрилось, услышав что-то родное, наподобие политинформации, нечто более знакомое и привычнее, чем рёв саблезубого тигра:
— И знаешь, кто за этим стоит? — Фима оглядел комнату, будто в ней незримо присутствовали враги. — Там, на Западе, правящий класс только и мечтает, чтобы наша молодежь променяла ударный труд на наркотический дурман! Чтобы вместо строительства коммунизма мы погрузились в эгоистическое саморазрушение! Каждый «косяк» — это выстрел в спину нашему общему делу. Каждая таблетка — это предательство памяти павших строителей коммунизма!
И самое страшное, Оля, — это то, что человек, вставший на эту скользкую дорожку, перестает быть товарищем. Он становится обузой для коллектива, разлагающим элементом для друзей и вечным стыдом для своей семьи. Он продает светлое социалистическое настоящее и коммунистическое будущее за минутную иллюзию, оставляя после себя лишь выжженную пустыню в собственной душе.
Фима умолк, дав своим словам проникнуть в сознание слушательниц. В воздухе повисла тяжелая, идеологически выверенная тишина…
…которую прервал пронзительный звонок телефона, словно острый шип, вонзившийся во что-то мягкое. Фиму будто током подбросило. Он метнул взгляд на аппарат, потом на Олю, чье лицо застыло в недоумении, потом на Юлю, которая, казалось, вообще перестала дышать. Этот звонок, можно сказать, верещал не в квартире, а в некоем разломе между двумя реальностями, в который они только что опять провалились, на этот раз втроем, или вчетвером, включая Симку.
— Двигайся, приводи себя в порядок, — напомнил Юле Фима, сделав глубокий вдох, с видом человека, возвращающегося из того бесконечного невидимого сражения, которое никто не ценит, шагнул к телефону и поднял трубку:
— Алло? — его голос прозвучал преувеличенно бодро. И тут же его осанка изменилась, спина непроизвольно выпрямилась, черты лица смягчились, а в глазах, еще секунду назад отстраненных, вспыхнул огонек узнавания и даже радости:
— Элеонора? — произнес он. — Да, да, я вас слушаю...
Его голос стал тише, доверительнее:
— Плохо себя чувствуете? Очень жаль... Да, конечно, я помню наш с вами небольшой концерт Таривердиева. Как же, — Фима говорил, а сам мысленно переносился в тот самый музыкальный вечер в Доме композиторов с джазовыми импровизациями за роялем, вспоминал умные глаза Элеоноры и её одобрительные улыбки, когда он осмеливался вставлять свои слова о серьезной музыке.
Потом он замолк, слушая, и его лицо озарилось смесью гордости и легкого, может быть чуточку театрального, ужаса:
— Гилельс? Эмиль Гилельс? В Останкино? Сегодня, сейчас? - он бросил беглый взгляд на Юлю, которая сидела, обхватив колени, с ногами, испачканными прахом исчезнувших эпох, и на растерянную Олю, уносимый оглушительной, сюрреалистической возможностью снова шагнуть в телевизор, на этот раз в тот самый «Музыкальный киоск», который смотрела вся страна.
— Я понимаю, конечно. Передайте Эмилю Григорьевичу, что... я очень тронут. Я выеду. Да-да, я найду, как проехать. Спасибо вам огромное, Элеонора, выздоравливайте!
Он медленно положил трубку, словно она была сделана из хрусталя. В комнате снова воцарилась тишина, но теперь она была иной — густой, взрывоопасной, наполненной недосказанностью:
— Оля, — Фима обернулся к девушке и в его глазах плескалась буря из восторга, замешанного на недоумении. — Ты не поверишь, на этот раз меня приглашают в «Музыкальный киоск». Беляева с Гилельсом ждут в Останкино прямо сейчас. Ведущая плоховато себя чувствует и предлагает провести запись передачи вместе с ней.
Он развел руками, посмотрел на Юлю, ответил на подозрительный взгляд Оли, и беззвучно рассмеялся в душе, поскольку мир, похоже на то, не просто сошел с ума, а отплясывал безумный твист на обломках всей его прежней, такой понятной и размеренной жизни.
Наступила секунда ошеломленной тишины. А потом комната взорвалась хаотичным движением. Только Фима замер посреди комнаты. Юля, соучастница всех его бед и радостей, с каким-то недовольным видом, возмущено натянула на себя поочередно майку, а затем кофточку:
— А я что, я сейчас! – проговорила она. Оля тоже засуетилась как настоящий редактор перед сдачей номера:
— Всё, никаких «если» и «но»! Тебя ждут, быстро решаем, что надеть. Фима, у тебя есть рубашка нормальная? Не та, в которой ты во дворе в баскетбол играешь!
Фима очнулся и шагнул к шкафу, начал вываливать из него все подряд. Юля присоединилась к ним.
— Вот эта! — Оля вытащила из груды одежды светло-голубую рубашку.
— У неё рукава совсем коротки... — с сомнением предположил Фима.
— Зато она почти чистая! Возразила Оля. - Держи!
Юля, тем временем, наводила порядок в его непокорных волосах с помощью своей расчески и воды из-под крана:
— Не дергайся! – шипела она. - В кадре ты должны быть идеальным! Представляешь, тебя вся страна увидит по первому каналу!
— Паспорт взял? — деловито спросила Оля, осматривая его.
— Какой еще паспорт? – возразил он. - Мне четырнадцать!
— Тогда «Свидетельство о рождении»! – наставляла Оля.
Суета достигла своего пика и вот наконец Фима, прилично одетый, стоял посреди наскоро прибранной от остатков плиоцена комнаты, как космонавт перед выходом в открытый космос. Две его «менеджерши», Оля и Юля, смотрели на него с гордостью:
— Ну всё, — выдохнул он.
— Пошли, — решительно сказала Оля, хватая свою сумку через плечо. — Я тебя провожу до телецентра.
— А я? — воскликнула Юля.
— Тебя домой отвезём! — пояснила Оля, ощущая всю ответственность своего солидного двадцатилетнего возраста.
Они высыпали на площадку, громко топая по коротким ступенькам. Дверь в квартиру захлопнулась, оставив в комнате лишь пса Симку, которого неожиданно покинул дух вечного возбуждения и ощущения чуда, происходящего где-то там, где нас нет, например в сияющем мире телевидения, всего в часе езды на автобусе. Прогулка и полёты наяву как во сне под небом плиоцена даже его малость притомили.
— Ты же на «права» не сдавал! — констатировала Оля, подходя к «Жигулям», - разве это не «форма социальной безответственности?»
— А ты повторюшка, — ответил Фима, открывая дверь водителя. — Садитесь!
Оля, по-хозяйски разместилась на переднее сиденье, Юля не очень довольная уселась сзади. Через минуту «Жигули» плавно тронулись с места. Юля, как Фима увидел в зеркале заднего вида, выглядела уже нормально, а Оля вовсю улыбалась сбоку от него.
Они покатили по улицам Марьиной Рощи, обгоняя трамваи и троллейбусы. А чёрная «Волга» опать двигалась за ними, как тень, на почтительной дистанции, но неотступно.
Когда они подъезжали к нужному месту, Фима остановился перед знакомым подъездом, поставил машину на нейтралку и «ручник», вышел проводить одноклассницу. Юля выпорхнула из машины, сказав на прощание:
— Удачи, Фим!
— Позвони, - попросил он. «Жигули» снова рванули в путь, который теперь путь лежал к телецентру. Молчаливая «Волга» по-прежнему следовала за ними. Иногда её фары, как казалось Фиме, на мгновение мигали, но может это просто отражалось вечернее осеннее солнце?
— Они нас... сопровождают? — удивленно спросила Оля, проследив за его взглядами и оглянувшись.
— Следят, чтобы мы доехали спокойно и не угодили в милицию, — с иронией ответил Фима. — Видимо, вызов на телевидение приравняли к операции государственной важности?
Наконец показались знакомые очертания Останкинской башни и корпусов телецентра. Фима свернул, затормозил на большой, просторной, полупустой парковке.
Оля и Фима вышли из машины и быстро направились к стеклянным дверям. Он обернулся, глядя на чёрную «Волгу», которая тоже припарковалась неподалеку, не особо скрываясь. Путь к очередной порции всесоюзной славы, прошел на этот раз под конвоем…
…В студии уже выставили мягкую, чуть приглушённую подсветку знакомую телезрителям «Музыкального киоска». За роялем, аккуратно положив руки на колени, сидел круглолицый, уже немолодой, но по-прежнему с копной густых волос Эмиль Гилельс. Рядом — бледная Элеонора Беляева в светлом платье, со сценарием в руках.
Когда ввели Фиму, нового, сугубо временного соведущего передачи, Беляева облегченно посмотрела на него, приглашающе махнув рукой присела к микрофону за столик, а редакторы с ассистентами рассадили рядом с ней Фиму и маэстро Гилельса.
Телеведущая сунула Фиме сценарий:
— У меня в глазах все плывет, - призналась она, - боюсь, как бы не пришлось что-то переснимать из-за меня.
Фима быстро все просмотрел и ответил:
— Я готов.
— Точно? – переспросила Элеонора, держась за виски. – Так быстро?
— Я только читаю быстро, - заверил её Фима, имея в виду, что так-то он нормальный. Элеонора, не поняв намёка, махнула рукой режиссеру и когда раздалась команда начала:
— Дорогие друзья, сегодня у нас в гостях человек, чьё имя знакомо не только всей нашей стране, но и миру. Народный артист СССР, пианист Эмиль Григорьевич Гилельс.
Гость едва заметно улыбнулся, как будто приветствуя не камеру, а старого друга:
— Добрый вечер.
— А беседу сегодня со мной будет вести наш младший коллега, школьник… но, я думаю, вы сейчас сами убедитесь, что слово «школьник» ему уже тесновато, — с лёгкой улыбкой сказала Беляева. — Ефим?
Фима заговорил спокойно, удивительно ровным, взрослым голосом:
— Эмиль Григорьевич, — начал он, — я хотел бы спросить вас об отношении к позднему Бетховену. Когда вы играете, скажем, опус сто пятнадцатый, вы стремитесь к архитектурной строгости или позволяете себе внутренний драматизм?
Гилельс поднял брови — не от недоумения, скорее из искреннего интереса:
— Архитектура, как вы говорите или музыкальная структура и драматизм у Бетховена неразделимы, — сказал он после паузы. — Но то, что вы называете «позволяете себе» — это уже вопрос зрелости исполнителя. И такого вопроса я от четырнадцатилетнего юноши ожидать никак не мог.
Ефим с улыбкой, как ни в чём небывало, продолжил:
— Просто мне кажется, что иногда поздний Бетховен звучит как разговор человека… который уже прожил самое главное.
Гилельс пристально посмотрел на мальчика, будто оценивая глубину мысли, а затем мягко кивнул:
— Очень точное определение. И если вы это чувствуете — значит, вы уже делаете первый шаг к пониманию стиля. Музыка ведь всегда разговор - с собой, с миром, со слушателем.
Беляева улыбнулась этой неожиданной серьёзности и осторожно вмешалась:
— Ефим у нас давно интересуется музыкальной теорией.
— Я теперь не удивляюсь, — сказал Гилельс. — Ефим, если вы спросите про Шопена которого можно воспринять и как разговор много пережившего и как воплощение юности мира?
Ефим задумался, но без страха — он говорил с маэстро так же естественно, как со своим учителем литературы:
— Скорее, как путь к свободе, — ответил он. — Как будто он ищет язык, на котором можно говорить о том, что словами уже не скажешь.
Гилельс тихо рассмеялся — ровно, коротко, но тепло:
— Если вы так чувствуете музыку, — сказал он, разведя руками, — то я должен дать вам совет, который вам, возможно, ещё рано услышать, но я скажу. Вам нужно поступать на музыковедческий факультет.
Фима слегка кивнул, а Беляева с искренним удовольствием посмотрела на гостя:
— Вот так, дорогие друзья, — сказала она. — Не каждый день от Эмиля Григорьевича можно услышать такие слова.
Гилельс поправил манжету и тихо добавил:
— И я скажу больше, если вы будете работать так же серьёзно, как сейчас думаете, вы сможете задать вопросы, на которые и мне будет трудно отвечать.
В студии наступила короткая, тёплая тишина — та редкая пауза, в которую телезритель начинает слушать уже не слова, а саму музыку момента.
Беляева подняла глаза к камере:
— А сейчас Эмиль Григорьевич исполнит для нас «Багатель» Бетховена. И, возможно, мы услышим в ней тот самый разговор, о котором только что говорили.
Рояль зазвучал, и свет в студии стал мягче, словно уступая место музыке. Когда последние ноты Багатели растворились в студии, Фима не сразу поднял голову. Казалось, он всё ещё слушал — даже не звук, а его след, ту тонкую волну, которая всегда остаётся после живого исполнения.
Элеонора Беляева в свойственной ей манере сердечно поблагодарила:
— Эмиль Григорьевич, спасибо вам. Каждый раз, когда вы играете Бетховена, становится особенно тихо… Но я бы хотела вернуться к вопросу, который часто задают наши зрители: какие произведения классической музыки сегодня — именно сегодня — наиболее любимы вашей публикой?
Гилельс улыбнулся, словно вопрос был и простой, и трудный одновременно:
— Популярность — вещь переменчивая, — сказал он. — Но в последние годы я замечаю, что слушатели особенно тянутся к Чайковскому и Рахманинову. Может быть, потому что их музыка говорит очень откровенно. Без условностей.
Фима осторожно вступил в разговор:
— А из того, что исполняете вы, что люди ждут больше всего? Что они узнают по первым тактам?
Маэстро чуть качнул головой, как будто вспомнив что-то:
— Наверное, Концерт Грига. Он у меня звучит много лет и каждый раз, когда оркестр начинает вступление, я вижу, как слушатели сразу собираются, как будто узнают голос старого друга.
Он помолчал и добавил:
— Ещё Брамс. Его Первый концерт. Это музыка, к которой зритель возвращается как к чему-то необходимому.
— А Шуман? — спросил, взглянув в сценарий Фима неожиданно живо. — У меня ощущение, что его сейчас слушают чаще, чем раньше?
Гилельс удивлённо поднял брови — не от вопроса, а от наблюдательности, которая, впрочем, больше относилась к редактору передачи, чем к Фиме:
— Вы правы, — сказал он. — В последние годы Шумана действительно стали лучше понимать. Раньше он казался слишком… закрытым, идеалистичным. А теперь не только слушают, но и вслушиваются. Мне кажется, это говорит о том, что люди стали внимательнее к лирике, к тонкости переживаний.
Фима кивнул, и глаза у него загорелись:
— А бывает так, что какие-то произведения вы играете… ну, скажем, для себя, а другие — прежде всего для публики?
Гилельс рассмеялся тихим, бархатным смехом — тем, который появляется у человека, услышавшего вопрос, на который он давно сам искал ответ:
— Ефим… если бы я играл только для публики, я бы давно перестал это делать. Музыкант исполняет для себя, но слушателю — отдаёт. Это как дыхание: вдох — твой, выдох — уже не твой.
Он на секунду замолчал, вслушиваясь в себя:
— Но есть сочинения, которые требуют иной тишины, внутренней. Например, поздний Брамс. Или тот же Рахманинов — «Прелюдии», особенно соль-диез минор. Их я, честно признаться, иногда играю так, как будто в зале никого нет.
Беляева мягко улыбнулась:
— Но мы-то, зрители, всё равно присутствуем.
— Конечно, — кивнул Гилельс. — И внимательная тишина зала — часть музыки.
Фима снова взял слово:
— А есть музыка, которую вы никогда не включите в программу концерта, но всё равно любите?
Маэстро на мгновение задумался, словно перебирал в памяти что-то очень личное.
— Есть, — наконец ответил он. — Например, некоторые миниатюры Моцарта. Совсем маленькие. Настолько простые, что их в наше время почти невозможно сыграть честно — без жеманства. Я их всё равно люблю… отношусь к ним с большим трепетом.
— Как к тайне? — тихо спросил Фима.
— Да, как к тайне, — подтвердил Гилельс. — И некоторые тайны лучше хранить.
Беляева взглянула на мальчика с теплом, как на птенца, который начал лететь выше, чем ожидали:
— Вы говорили о популярных произведениях, — сказала она. — Но, может быть, вы сыграете нам то, что особенно дорого лично вам?
Гилельс чуть наклонил голову, как будто прислушался к внутреннему голосу:
— Да… пожалуй, сыграю. Раз уж у нас сегодня честный, доверительный разговор, — сказал он. — Позвольте мне исполнить маленький ноктюрн Рахманинова. Он не самый известный, но — один из самых дорогих мне.
Он сел к пианино положил руки на клавиши — и студия снова погрузилась в ту особую тишину, в которой каждый звук становится частью сердца.
Лайк — это сигнал «Всё идёт по плану!» для авторов. Подайте же его!
Глава 9
Студия «Музыкального киоска» затихла. В воздухе ещё витали отзвуки пианино, запах грима и горячего света софитов. Эмиль Гилельс, подошёл к Элеоноре Беляевой:
— Благодарю вас, Элеонора Валерьяновна, — сказал он и голос его был проникновенным, превращавшим обычные слова в музыкальную фразу. — Это был не просто эфир. Это получилась исповедь.
Он взял её руку — не для формального поцелуя, а как берут хрупкую, драгоценную вещь. Его пальцы, только что извлекавшие из рояля то буйство, то нежность, были спокойными и твердыми. Рука Элеоноры, обычно уверенная, сейчас едва заметно дрожала:
— Всё это сегодня случилось не без помощи моего юного соведущего, - поправила советская теледива, чьи щёки залил нездоровый румянец, а сердце принялось биться учащенно и гулко, отдаваясь в висках тяжелыми, спешащими ударами. В ушах стоял нарастающий гул, сквозь который голос Эмиля доносился как сквозь толщу воды — узнаваемый, но лишенный четкости.
Мир поплыл. Яркие огни студии расплылись в ослепительные пятна, а лицо Гилельса стало далеким, как на старом, выцветшем портрете. Она почувствовала слабость во всем теле. Ноги стали ватными, и ей потребовалось все усилие воли, чтобы не схватиться за его руку, в поисках опоры.
Гилельс что-то почувствовал. Его взгляд, сначала мягкий и восхищенный, стал пристальным, анализирующим. Он заметил внезапную влажность её ладони, неестественный блеск в глазах, слишком частые вздохи, которые она пыталась скрыть:
— Вам опять нехорошо? — его вопрос прозвучал тихо, без суеты, но с настоящей тревогой. Ей показалось, что еще мгновение — и она лопнет, как перезрелый плод, обнажив всю свою слабость:
— Прошу прощения, — прошептала она, отводя взгляд и медленно, с невероятным усилием, высвобождая свою руку из его пальцев. — Я должна прилечь. Всё в порядке. Просто усталость.
Она отступила на шаг, и чувствовалось. что он дался ей ценой огромного усилия. Повернулась и пошла прочь к выходу из студии, стараясь идти ровно, держа спину прямо, как балерина, несущая невыносимую тяжесть. Каждый шаг отдавался в голове глухим стуком.
Конец передачи «Музыкальный киоск» был похож на последний аккорд сложной пьесы. Но для Фимы магия продолжалась. Его конечно встревожило состояние Элеоноры, её смущенная, торопливая улыбка. Подождав, когда телеведущая скрылась за дверью, он подошёл к Гилельсу:
— Эмиль Григорьевич! — сообщил он. — Я на машине, и мы могли бы вас подвезти.
Тот взглянул на долговязого мальчишку:
— Подвезти? — переспросил он, и в его голосе заплясали веселые нотки. — Прекрасная идея. А что за машина?
— Да «Жигуль», - махнул рукой Фима.
Они отметили быстро пропуска, и, в сопровождении ассистентки, спустились вниз:
— Оль, — Фима взял под локоть, терпеливо ожидающую его, подругу. — Это Гилельс. Он поедет с нами… или мы с ним.
Оля, ещё шире раскрыла свои большие глаза:
— Надо было папину «Волгу» взять, - вырвалось у неё.
— Ты всё правильно понимаешь! — согласился Фима. — Но едем на том, что есть.
Через пять минут они втроем вышли на стоянку у телецентра. «Жигуленок» стоял, скромно их дожидаясь. Фима открыл заднюю дверцу:
— Прошу, Эмиль Григорьевич.
Пианист уселся на заднее сиденье. Оля устроилась на пассажирском. Машина завелись с первой попытки. Мотор, фыркнув, заурчал, затарахтел бодрым баритоном, и они поехали. В салоне пахло дерматином и дорогим одеколоном их знаменитого пассажира. Фима, держался за баранку, старался вести машину так плавно, будто вёз хрустальную люстру.
Гилельс, сидя в тесной, довольно тряской машине, казался гораздо более настоящим, чем на съемке под софитами. Оля, представившись маэстро, обернувшись начала своё интервью:
— Фима говорит, что музыка Баха — это чистая математика.
— Ваш друг правильно говорит, - ответил музыкант. – Но этим он не обижает ни математиков, ни музыкантов. Музыка Баха — ближе к математике, или к химии. Этакая… химия звука, где все реакции точны и предсказуемы.
— Я в последнее время столько говорю, что уже начал забывать, - отозвался Фима. – Видно старый стал. А ты уверена Оля что не сама всё это придумала?
Оля, не обращая на него внимания продолжала свою беседу со знаменитостью:
— А Шопен? — спросила она. Гилельс, глядя за стекло, за которым проплывала Москва задумчиво ответил:
— Шопен — это уже алхимия. Превращение тоски в красоту.
Потом он стал расспрашивал их: Фиму о школе, Олю об институте, о её работе, о том, какую музыку они слушают, кроме классики. Фима рассказал свое мнение о Beatles, предположив, что песня Пола Маккартни «Элеонор Ригби», написанная лет десять назад — это почти что камерная симфония. Оля, оживившись, поведала о том, как они с отцом жили за границей. Гилельс слушал их внимательно, кивая, и в его глазах горел интерес и любопытство человека, открывшего для себя что-то новое.
Он был живым, хотя и немного усталым человеком. А они для него — двумя искренними, умными собеседниками, подарившими не только поездку по городу, но и немного роскоши человеческого общения.
Наконец Фима свернул в нужный двор, заглушил двигатель:
— Ну, вот мы и приехали, — сказал он, оборачиваясь. Эмиль Гилельс выбрался из машины, распрямил спину, посмотрел на Фиму, на Олю:
— Спасибо вам, — сказал он тихо. — Я запомню нашу поездку дольше, чем любой концерт. – Не хочется с вами так быстро прощаться. Зайдёте на минуточку?
Фимы и Оли, замерла в немой паузе, но ломаться не стали. Вскоре они поднимались на старом лифте. Эмиль Гилельс прислонился к прохладной поверхности кабинки, а когда лифт дернулся, останавливаясь, дверь открылась с площадки он услышал доносящиеся из-за двери квартиры голоса, мужской — низкий, чуть хрипловатый, с раскатистыми «р», и женский — стремительный, звенящий, как тончайший фарфор.
Гилельс улыбнулся, его усталость как рукой сняло. Он толкнул дверь и вскоре они увидели стоящую на столе вазу с огромным букетом роз, пахнувших теплом оранжереи и чьим-то безграничным расположением. Рядом теснились бутылки: звонкая московская «Столичная», словно сошедшая с рекламного плаката, и сосуд с грузинским киндзмараули, темным, как кровь.
Рядом в глубоком кресле, восседала Майя Плисецкая в простом черном платье. Ее знаменитые рыжие волосы, собранные в высокий узел, были подобны темному пламени. Она что-то говорила, и ее руки — не просто руки, а отдельные, одушевленные существа, — вычерчивали в воздухе невидимые, полные смысла пируэты. Ее профиль, знакомый по афишам был резок и прекрасен.
А рядом Родион Щедрин с его живым, умным лицом с проницательными глазами. Увидев Гилельса, широко развел руками:
— Эмиль! Наконец-то! Мы с Фаризой и Еленой уж думали, что тебя в этом «Музыкальном киоске» на витрину поставят навсегда! Фариза начала ревновать к телевидению.
Жена пианиста только улыбнувшись махнула рукой. А Елена его дочь рассматривала отца и вошедших с ним юношу и девушку.
— Родя, расскажи ещё что я начала засыпать, - добавила Майя Плисецкая. - А когда я засыпаю в гостях, хозяева должны немедленно дать мне поесть.
Гилельс вошел, и пространство комнаты сразу сжалось, стало камерным, уютным. Он поцеловал подставленную щеку Майи, обнял Щедрина, похлопал его по спине:
— Простите, друзья, я чуть не забыл про вас, - сказал Эмиль, - к счастью, меня подвезли замечательные молодые люди, Фима и Оля. Это такое экспрессивное трио в исполнении двух юных виртуозов и… одного очень юркого «Жигуля».
— Садись и рассказывай, как всё прошло, - скомандовала Майя Плисецкая, и в ее знаменитых, чуть раскосых глазах вспыхнул азартный огонек. - Но сначала — поедим. А ты Родя, налей им. Но не водку, а настоящее вино, пахнущее солнцем.
Щедрин разлил Гилельсу и его новым гостям густого, темного вина, добавив его запах к ароматам икры, деликатесов, дорогих духов Плисецкой и простого хлеба. Подняв бокал за гостей и отпив глоток, Гилельс рассказал о своей записи на телевидении, и все заговорили обо всём сразу.
Щедрин с упоением рассказал исторический анекдот про Шостаковича, Майя, отломив кусочек хлеба, с хищной грацией спорила с Гилельсом о том, чья кухня скучнее — французская или английская.
Это был не прием и не светский вечер, а островок свободы и раскрепощенности, затерянный большом городе. Трое великих: балерина, композитор и пианист в этой комнате забыли свои звания и регалии, став только друзьями, собравшимися, чтобы погреться у общего огня взаимного восхищения, понимания и той короткой, почти родственной нежности, которая возникает между людьми, говорящими на одном языке резонанса душ.
Родион Щедрин, откинувшись на стуле, жестикулировал, словно дирижируя невидимым оркестром:
— Понимаете, друзья, время сейчас какое-то.... С одной стороны — программа «Время» в эфире, «Песня года», вся эта благостная лакировка. А с другой, внутри, бурлит такое! Я вот свою оперу «Мертвые души» закончил. И чувствую — это про сегодня! Чичиковы, коробочки, ноздревы никуда не делись, просто сменили имена. Музыка должна схватить, эту двойственность. Не воспеть, а.… вскрыть.
Майя Плисецкая, слушая его, медленно вращала в длинных пальцах хрустальную рюмку. Ее взгляд был устремлен в пространство, видя не стены, а, казалось, залитую солнцем сцену:
— А в балете то же самое, Родя, — ее голос, звенящий и властный, прорезал воздух. — Мне предлагают «Лебединое» в сотый раз. Классика, традиция — это конечно хорошо. А где жизнь? Где этот нерв? Я не хочу быть бронзовым памятником самой себе. Вот в Париже я видела... они в трико танцуют, на голой сцене, кричат, падают. Это ужасно, но в этом есть правда. А у нас до сих пор поручают «идейно выдержанные» либретто. Словно мы не в 77-м, а в 37-м году застряли.
— Это, и называется стабильность, - пояснил Фима, оглядывая всех собравшихся. Эмиль Гилельс сидел, подперев голову рукой, смотрел то на одного, то на другого, и в его глазах читалось глубокое понимание:
— Я вас слушаю и думаю..., - сказал он, - что Beatles для них, для этих детей, это — такая же классика, как для нас Бах? И они в этом находят больше правды, чем в иных ораториях. Время действительно сдвинулось. Оно сделалось слоеное. Вот ты, Родион, написал оперу по Гоголю, а они слушают эту простую, британскую мелодию о любви. И то, и другое — правда. Просто на разных языках.
— Вот именно! - подхватил Щедрин. — В музыке сейчас главный вопрос — на каком языке говорить с этим самым временем? Уходить в сложность, как Шнитке? Или искать простоту, как тот же... — он махнул рукой в сторону чего-то воображаемого.
— Простота — это не примитив, — вдруг строго сказала Майя. Её осанка, даже у сидящей в кресле, была выверена. — Это концентрация. Когда я танцую умирающего лебедя — это ведь просто. А за этим — вся боль мира. Вот и в музыке должно быть так. Один аккорд, но поставленный в такое место, чтобы звучал, как выстрел.
Они говорили о страхах и надеждах. О том, как трудно пробивать стену равнодушия, но как остро публика, вопреки всему жаждет живого – музыки и танца. Говорили о том, что за «железным занавесом» бушуют панк-рок и диско, а здесь они чувствуют себя одновременно и монументами, и заложниками системы.
— Знаете, — сказал Гилельс, — сегодня, в машине, я почувствовал ту самую, другую Россию. Не парадную, не официальную. Ту, что живет в старых дворах, в этих «Жигулях», в горящих глазах двух молодых людей. Она — живая. И она, возможно, гораздо ближе к той правде, которую мы все ищем, чем все наши министерства культуры вместе взятые.
Воцарилась тишина. А в этой комнате три гениальных островка свободы, грелись у своего маленького, но такого яркого костра, пытаясь понять, куда же несет их это странное, двойственное время. И в этом разговоре не было ответов. Было только братство тех, кто задает самые главные вопросы.
— Ну если уж ви так ставите ваш вопрос, - с лукавой улыбкой произнес Фима, чуточку коверкая свое идеальное произношение, то я-таки расскажу вам притчу, которую любит повторять моя горячо любимая мамочка, притчу о трех светильниках: «Одному раввину приснилось, что он попал в Рай и там увидел три светильника. Один горел ровным, ярким пламенем. Другой мигал, то разгораясь, то угасая. Третий же и вовсе не горел, но от него… исходил такой сильный свет, что затмевал все остальные.
«Шо это значит?» — спросил раввин у ангела. Тот ответил: «Первый светильник — это праведник, чья вера неизменна. Второй — грешник, в душе которого вера борется со страстями. А третий... это мастер, художник. Сам он может и не гореть ровным пламенем веры. Но через его талант и свершения в мир льется такой свет, что освещает путь другим».
Именно эти странные не святые светочи, усталые, сомневающиеся говорили сейчас о «сломе» и «двойственности», совместный свет искусства, дружбы, человечности. И они переглянулись, словно впервые увидев Фиму:
— А что еще говорит ваша мама, эта мудрая женщина, - спросила Майя.
— Майя Михайловна, я вас умоляю, - развел руками Фима. – Моя мам знает не больше и не меньше, чем любая из присутствующих здесь мудрых женщин.
— Вот видишь, Маечка, - сказал её муж Родион, - в этом мире нет простых путей и найти ответ нелегко. Вот вроде бы он промелькнул, поманив и куда-то снова улетел…
— Ищите и обрящите, просите и вам воздастся, - настаивал Фима. – как в том анекдоте: «Абрам заходит в синагогу и видит: один мужчина молится так самозабвенно, с таким жаром, что все вокруг расступаются и смотрят на него с благоговением.
«Кто это?» — шепотом спросил Абрам у соседа.
«Великий праведник! — ответили ему. — Говорит напрямую с Богом!»
«И шо Бог ему отвечает?» — не унимался Абрам.
«Ну так ви же видите, никто другой так назойливо до Него не домогается!»
— Ну… наши то небожители всё и так знают, - подумав сказала Майя, - потому что где только не начинай разговор, на любой кухне, всегда говорится одно и то же. А что толку! Знать то может и знают, но делают вид, что… не видят.
— Фима так смачно травил тут анекдоты, что и мне один вспомнился, - сказал Эмиль Григорьевич. - «Пришёл к одному цадику человек и спросил: «Ребе, в чем главная задача человека в этом мире?» Цадик подвел его к окну и спросил: «Шо ты видишь?»
«Людей, — ответил ученик, — которые куда-то идут, суетятся, кто-то грустит, кто-то радуется». Тогда цадик подвел его к зеркалу и спросил: «А теперь шо ты видишь?»
«Себя», — ответил ученик.
«Вот видишь ли, — сказал цадик, — и окно, и зеркало сделаны из стекла. Но стоит добавить всего один слой серебра с обратной стороны, и ты перестаешь видеть других, видишь только себя. Стоит стереть слой серебра, чтобы снова видеть других».
— Если кто не понял, то цадик это «праведник», - задумчиво пояснил Фима, взглянув на Олю. - Бывает, смотришь на парадный портрет — человек в строгом костюме, с официальной улыбкой. Всё правильно, но живого лица - не разглядеть. А потом видишь его же в кругу друзей, он смеётся так искренне — вот он, настоящий!
Так всегда по жизни - мы все ходим в этих «парадных костюмах» и буквально, и образно, на работе, на официальных мероприятиях... Это не плохо и не хорошо, это просто правила игры, которые все знают. Но настоящая-то жизнь, самые важные разговоры — они происходят тогда, когда эти «костюмы» снимаются. Вот тогда можно говорить обо всём на свете без оглядки.
И ведь что интересно — у каждого из нас в голове есть невидимая «табель о рангах». Вот знаменитый маэстро или партийно-хозяйственный работник — он где-то там, на недосягаемой высоте. И кажется, что с ними никогда не встретишься, а если встретишься, то вряд ли они поймут тебя. Но оказывается, стоит только захотеть, отбросить эти условности — и самый знаменитый пианист, балерина или композитор может стать прекрасным собеседником для простого школьника…
— …Вот только этого не надо, Фима, - встряла Оля. – Не начинай эту сказку про «простого школьника»…
— Да мы уж поняли, что школьник-то непростой, - улыбнулся Эмиль. – А ты говори, говори!
— Искренний интерес и доброе слово —не имеют чинов и званий, - продолжил Фима. - Иногда мы ловим себя на мысли, что живём будто в двух измерениях одновременно. Одно — это то, о котором говорят с высоких трибун, которое пишут в газетах. Другое — то, что видишь своими глазами, о чём шепчутся на кухнях. И между этими двумя картинами мира порой — целая пропасть. В такие моменты особенно ценишь те редкие часы, когда можно говорить то, что действительно думаешь, без оглядки, без «второго дна». В этой простоте — огромная сила и правда.
Мы все иногда попадаем в плен формы. Отчёт о проделанной работе, план по валу, юбилейная статья... А за всеми этими бумагами и цифрами теряется живое дело, ради которого всё затевалось. Искусство ведь должно волновать душу. И когда мы говорим не о формальностях, а о самой сути: что трогает сердце, что заставляет его биться чаще — это и есть то, ради чего мы живем.
И конечно, всегда есть соблазн посмотреть на кого-то как на небожителя. А он оказывается таким же человеком —радуется простым вещам, веселится и тоскует. Так что выходит, самое ценное, что у нас есть — это возможность иногда смахнуть эту «парадную» пыль с наших отношений и увидеть человека, которого днем с огнем искал философ Диоген. Человека, с его радостями, сомнениями и надеждами. Именно в эти минуты и рождается то самое настоящее, ради чего, наверное, всё и затевалось.
Светлое будущее обсуждения романа наступит только после Вашего лайка и комментария.
Глава 10
Разумеется, Фима не стал говорить своим новым знакомым Гилельсу, Плисецкой и Щедрину, про застарелую идеологию, отделявшую советских людей от реальности, подчас не менее суровой. Про их страхи, сочетающиеся с официальным оптимизм, верой в «светлое будущее». Он ведь не был тупым диссидентом и знал, что нечто подобное происходит везде, просто «светлое будущее» в других местах называется по-другому, к примеру «американской мечтой» или какой-нибудь «свободой».
Да в СССР люди носили маску бдительного, преданного, одобряющего советского человека. Под ней скрывались реальные чувства: усталость от дефицита, страх сказать лишнее, разочарование и цинизм. Неожиданные фимины собеседники, общаясь в своём узком кругу, не снимали маски, но слегка приподнимали.
Про блёстки иерархии и привилегий он тоже ничего не говорил. Глупо было об этом разглагольствовать, если сам только что обедал в королевской семье. Любая система ранжирует людей. Мировые знаменитости: пианист, балерина и композитор, а также телеведущая с одной стороны и простой школьник с другой — находились на разных ступенях социальной пирамиды. Сияющее серебро советской амальгамы — это и ожидание поведения, соответствующего статусу. Игнорируя это, они совершали символический шажок, выходя из своих социальных «клеток».
А ведь был ещё слой дефицита на, то прорубаемом, то вновь закрываемом окне в явь — не только дефицита товаров, но и правды. Общество потребляло два параллельных потока информации: бравурный голос диктора и шепот «вражеских голосов» из радиоприемников. Это создавало всеобщую подозрительность и ощущение жизни в двух мирах одновременно. Искренность тоже становилась дефицитным ресурсом. Моменты подлинного, не ангажированного общения были подобны глотку свежего воздуха.
Слой внешней формы вместо сути, в эпоху, позже названную «застоем» — это культ ритуала, формы, отчета. Успех спектакля измерялся не только овациями. Советское «серебро» — это блеск парадных мероприятий, юбилейных статей и лакировка реальности. Искусство должно было быть «партийным» и «народным», что часто убивало в нем живое, личное. Шел беспрестанный спор сути с формой, поиск настоящего под слоем идеологических ярлыков.
Ну и слой «железного занавеса» отделял «нас» от «них» по ту сторону железного занавеса. Их интерес и попытка увидеть за «советским» живого человека — сквозь серебряную амальгаму и наш поиск окна в другой, недоступный мир. Фима не стал всё это буквально говорить, но донести завуалировано попытался…
...Когда же Фима и Оля наконец собрались уходить, они тепло попрощались с Майей и Родионом, а хозяин, Гилельс проводил их до двери.
— Спасибо вам за вечер, — сказал Фима. — Мы никогда не забудем. Да Оля?
Та кивнула.
— И не надо забывать, — ответил Гилельс, посмотрев на них добрым, чуть усталым взглядом, а затем его лицо озарила чуть лукавая улыбка, — знаете, что сказал бы на это мой дед, человек мудрый и с прекрасным слухом: «Эмиль, — сказал бы он, — если скрипач играет на крыше, а соседи снизу стучат по батарее — это ещё не критика. Это дирижёр, который опоздал на концерт».
Фима и Оля улыбнулись.
— Приходите ещё, — добавил маэстро, провожая их в коридор. — Смелых и любознательных все любят. А чай у меня, как видите, есть. Как говорится, с хорошими гостями и самовар дольше не остынет.
Они вышли на вечернюю прохладную, осеннюю улицу:
— Представляешь, — тихо сказала Оля, — мы сидели за одним столом с Плисецкой и Щедриным.
— И знаешь, что я понял? — спросил Фима. —Великий это не только когда человек говорит с тобой о вечном, но и когда рассказывает анекдот про своего деда, чтобы ты не чувствовал себя глупо.
Им казалось, что вокруг всё ещё звучит приятная музыка, оставшаяся от разговора, от людей — теплая, живая и немного смешная — сопровождала их:
— К тебе или ко мне? – спросила Оля.
— Меня Симка ждет, - ответил Фима и это решило вопрос. Они рванули в Мариину рощу, а вскоре уже ввалились в квартиру, неся с собой ароматы дорогих духов и деликатесов, к которым тут же стал принюхиваться Симка. Светлана же и Яков посмотрели на них с тем выражением, которое означало: «Ну, выкладывайте, где пропадали?»:
— Мам, пап, вы не поверите, - сообщил Фима. - Мы только что из гостей. Были у Эмиля Гилельса, познакомились с четой Щедриных Плесецких.
— Гилельса? – почесал в голове папа, — это… скрипач который?
— Пианист, - поправила Оля. - Всё было на высшем уровне.
И они начали рассказывать, перебивая друг друга:
— Всё началось ещё на записи «Музыкального киоска», - вспомнил Фима, снимая куртку. - И вот, эфир кончился, а Элеоноре Беляевой поплохело прямо в студии. Гилельс это сразу заметил. А она — белая как полотно, рука дрожит, но держится, улыбается.
— Фимa, недолго думая, предложил музыканта подвезти, - включилась в рассказ Оля.
— Ну, а что? – сказал Фима. - Человеку надо помочь. И мы поехали.
— И, о чем же вы говорили? – спросила мама. - Не молчали же всю дорогу?
— О, мама Света, это был удивительный разговор! – затараторила Оля. - Я спросила его про Баха, а он сказал, что это «химия звука», где все реакции точны. А про Шопена — что это «алхимия, превращение тоски в красоту».
— А я ему про «Битлз» рассказывал, - добавил Фима. - Он так внимательно слушал, кивал. Умный дядька, ему было интересно.
— Ну, подвезли и ладно, - сказал папа. - И в гости попали?
— Не захотел с нами сразу прощаться Эмиль Григорьевич, - пояснил Фима. – Предложил: «Зайдёте на минуточку?» Мы, конечно, отказываться не стали.
— И вот мы заходим в квартиру, а там... - Оля сделала драматическую паузу. - Майя Плисецкая сидит в кресле, как королева! И Родион Щедрин тут же. И стол накрыт, и вино, и розы пахнут.
— Плисецкая?! – всплеснула руками мама
— Щедрин кричит: «Эмиль! Наконец-то! Мы уж думали, тебя в этом «Музыкальном киоске» на витрину выставят! – сымитировал Фима.
В общем Фима и Оля рассказали его родителям всё, что с ними произошло, как они оказались приняты, про откровенный разговор об искусстве, о жизни и сложности быть настоящим.
Рассказали про то, что речь зашла о двойственности времени, когда внешняя лакировка скрывает внутренние брожения, и о том, что старые проблемы актуальны и сегодня. Что советские «звезды» устали от «идейной выдержанности» и статуса «бронзового памятника», жаждут жизни и истинного нерва в искусстве, о том, что за простотой образа скрывается чуть ли не вся боль мира.
Ну и про фимину притчу о трёх светильниках, иллюстрирующую то, как талант может нести свет миру, даже если его носитель не свят, Оля тоже вспомнила, как и другую — о слое серебра, который, зеркаля, мешает видеть других, оставляя лишь собственное отражение.
— Вос ду нит той дин кинд, вэт дин кинд тондир, - задумчиво проговорила на это Светлана, и Фима сразу пояснил Оле:
— Мама опять вспомнила народную мудрость, что, если не воспитывать ребёнка, он воспитает тебя.
Но Оля, не обращая внимания, тараторила про то, что Фима такие мудрёные перлы выдавал про людей, которые часто живут в «парадных костюмах» условностей, а настоящая жизнь с откровенными разговорами - начинается лишь когда их снимаешь. Тогда и можно разглядеть просто человека.
Домашний вечер протекал неспешно. Нужно было ещё выгулять Симку. Потом, после вечернего чаепития Оля помогала Светлане убрать со стола, а затем молодёжь исчезла в комнате Фимы.
Яков и Светлана мирно вечеряли в гостиной, но через часок Светлана подняла глаза от книги и замерла, прислушиваясь. Из-за двери доносился не только приглушённая музыка, но и... ритмичные звуки.
— Яков, — тихо сказала Светлана, отложив книгу. — Ты слышишь?
— Слышу, — не отрываясь от газеты, кивнул Яков. — Внуки не за горами.
В воздухе повисла многозначительная пауза. Светлана смотрела на мужа широко открытыми глазами, в которых читался целый спектр эмоций: от «ну вот опять» до «как тактично намекнуть».
— В прошлый раз, — начала она шепотом, будто боялась спугнуть звуки из-за двери, — я положила Оле чистую простыню. И она, всё поняла. Сигнал принят…
— Принят-то принят, — философски заметил Яков, складывая газету. — Но, видимо, расшифрован иначе, как приглашение к постоянной прописке.
Вскоре дверь в комнату Фимы скрипнула, и в ванную с невинным видом прошмыгнула Оля.
— Оленька, дорогая, — ласково перехватила Светлана её на пути обратно в «детскую» комнату. — Ты завтра на работу?
— Ой, Светлана Наумовна, — ответила Оля, — я встану пораньше, у Фимы же будильник на семь.
Светлана обменялась с Яковом красноречивым взглядом. «Будильник на семь» они поняли как часть хорошо отлаженного плана по захвату спального места.
— Работа это святое, — осторожно сказал Яков, включаясь в разговор. — Но твой папа, Оль не будет ли возражать, что… его ценный груз на нашем, так сказать, складе хранится?
Оля только застенчиво улыбнулась.
— Пап, не драматизируй, — из своей комнаты выглянул Фимa. — Олин отец в длительной командировке, ей скучно и одиноко в просторной трехкомнатной квартире на Тверской! А у нас в Марьиной роще, рядом с гаражом – самое то.
— Ну это понятно, — пробурчал себе под нос Яков. — Ладно, правила знаете? Чайник выключается, свет в коридоре гасится, а утром — без опозданий. И мы тут Олю в заложники не берём, не красные же бригады.
— Спасибо, Яков Исаич! — радостно выдохнула Оля и шустро скрылась в комнате.
Светлана вздохнула и пошла в свою спальню. Проходя мимо прихожей, она взглянула на аккуратно стоящие у стены олины туфельки — уже не гостьи, а почти что члена семьи, уверенно занявшие своё место.
А Фима в этот раз засыпал с обычной для него мыслью: «назад в будущее». Он уже привык засыпать в одном времени, а просыпаться в другом, как будто жизнь была не линейной дорогой, а лабиринтом дверей, которые он мог открывать по своему желанию. Вот он и наблюдал закрыв глаза как мир вокруг него начал растягиваться, как мёд, пока не растворился совсем…
…Открыв их Ефим, услышав тихий скрипа паркетных полов под ногами слуги. Комната была пропитана запахом старой роскоши — воска, дубовой мебели. Солнечный свет пробивался сквозь тяжелые бархатные занавеси, рисуя на стенах золотые узоры: «Ну вот, опять дворец», — подумал он, пока тело вспоминало ощущение осознания себя в ином веке, как в отеле, где все удобно, но в первый момент словно бы что-то не то.
На тумбочке лежал смартфон — тонкий, блестящий, как кусок льда. Фима взял его, автоматически проверил дату, новости, погоду: Трампа выбрали, Bitcoin на подъёме… Он усмехнулся. Для остального мира это были старые и новые сенсация, для него — просто фон, как шум дождя за окном.
Тут принц Лоран вошёл в комнату с довольной улыбкой:
— Ефим! Ты не пошёл гулять с собакой? — спросил он, усаживаясь в кресло рядом. - Как вообще твои планы?
— Хотелось бы всё-таки съездить в Стокгольм, - ответил он принцу.
— В Стокгольм? А как насчет Антверпена? - переспросил принц. – Впрочем, мы можем обсудить на прогулке, как и чем тебе помочь.
— О, Лоран, это совершенно лишнее, – возразил Ефим, мучительно вспоминая и наконец вспомнив, что за Антверпен, ведь там ему нужно будет с кем-то сыграть в гольф по королевской рекомендации.
— Не спорь, - принц сделал жест рукой. – Я всё устрою… Мы все устроим!
Пришлось Ефиму вставать из уютного кресла, выполнившего роль машины времени https://author.today/reader/455650/4811570 и отправляться в парк, где вскоре они встретили группу венценосных сопровождающих старого корги Симона.
— Дорогая, — принц Лоран взял супругу под руку, — Ефим отправляется в Стокгольм. А ведь он представлен королю Бельгии! Теперь вопрос: кому в Стокгольме можно доверить такого человека?
Принцесса Клер посмотрела на мужа, на Ефима:
— Ну, если он представлен королю Бельгии, может его стоит рекомендовать… королю Карлу Густаву?
— Хм, — принц Лоран задумался, — а вдруг Карлу Густаву, как всегда, не хватит времени? Ефим может окажется без должной помощи и опеки!
— Тогда, — принцесса развела руками, — мы отправим его к принцессе Виктории. Она так любит порядок, что Ефим узнает все расписания и придворные протоколы.
Принц Лоран рассмеялся:
— Или мы просто напишем: «Ефим — человек, который спас бельгийскую монархию от… пятен на Солнце. Рекомендуем всем, кто ценит чистоту и такт. И разошлём это письмо… всем в Стокгольме!
Принцесса Клэр подняла бровь:
— Тогда в Стокгольме начнется настоящая охота на Ефима. И он станет самым востребованным человеком в Швеции!
— Прекрасно, — принц Лоран, — значит, мы сделаем его звездой! Ну а если серьезно?
Как-то так получилось, что, ненавязчиво болтая, чета принца и принцессы вернулась во дворец, а за ними потянулись все остальные, включая Симку и Ефима. Там все разбрелись по своим комнатам, а Софи с Симкой тоже пошли к себе, а что касается Ефима то он оказался идущим под руку с Клэр и вынужден был, переглянувшись с Софи, кивнуть ей.
Кабинет принца Лорана был наполнен мягким светом, что отбрасывали тени на стены, увешанные старинными картами и акварелями. Воздух был густ от аромата воска — и от не менее плотной атмосферы деликатности проблемы. Принц, обычно жизнерадостный и непосредственный, сейчас сделался сосредоточен, его пальцы медленно забарабанили по полированной поверхности стола.
— Итак, мой дорогой, Ефим оказал тебе некую услугу? — мягко произнесла принцесса Клэр, её голос был островком спокойствия в море серьезных раздумий. Ведь она не просто супруга, а стратег и дипломат в шелках и жемчуге. — Принять его и его спутницу в Швеции с подобающими почестями — вопрос не только благодарности, но и репутации?
Лоран вздохнул:
— Именно так. Но кого просить? Прямое обращение ко Двору… слишком официально. Король Карл XVI Густав — фигура государственная. Наше частное благодарение, пусть и столь важное, может быть поглощено машиной протокола. Оно требует более камерного подхода.
Взгляды их встретились в полном взаимопонимания. Они оба мысленно перебирали лоскуты шведской аристократической мозаики. Нужен был человек, чье имя звучало бы безупречно, но который стоял бы чуть в стороне от блеска трона. Кто-то, связанный узами крови и истории, но обладающий свободой действий частного лица.
И тогда, словно отзвук давней истории, в тишине кабинета прозвучала фамилия:
— Один из Бернадотов, — произнесла Клэр, и в её глазах вспыхнула искра понимания. Это было блестяще. Фамилия, олицетворяющая саму шведскую монархию, но…
— Граф Гуннар Фредерик Бернадот аф Висборг? — Лоран произнес имя с почтительным оттенком, представляя себе этого человека не принца крови, но графа, чей дед, принц Оскар, когда-то добровольно отошел от прямых прав на престол, основав линию, которая стала другой аристократической опорой династии. - Он плоть от плоти дома Бернадотов, его присутствие на официальных церемониях тому подтверждение. Но при этом он — частное лицо. Его гостеприимство не будет протокольным актом, а станет жестом старой, родовой учтивости.
Клэр достроила картину:
— Гуннар Фредерик, потомок Фольке Бернадота — человека, чья жизнь сама по себе была уроком дипломатии.
— В его жилах течет кровь, которая знает цену и долгу, и светской непринужденности, - продолжил Лоран. - Принять гостей по просьбе бельгийского принца — для него это не служебная обязанность, а дань уважения отношениям между семьями.
— Это идеально, — заключила принцесса. — Просьба, обращенная к графу Бернадоту, будет воспринята как глубоко личная и доверительная. Она покажет Ефиму и Софии не холодный блеск короны, а теплое, искреннее гостеприимство той самой Швеции.
— Я об этом даже не мечтал, - признался Ефим.
Губы Клэр тронула едва заметная улыбка:
— С точки зрения политики и этикета, это безупречно. Мы оказываем должные почести нашему другу, не вовлекая в это главу государства, минуя всевозможные бюрократические рифы.
Лоран кивнул, чувствуя, как груз ответственности сменяется легким воодушевлением от предстоящего. Решение было элегантным, как шахматный ход. Оно учитывало все: и долг благодарности, и тонкие иерархии, и самое главное — человеческие чувства. Граф Висборгский становился тем самым мостом между долгом принца и простым желанием отблагодарить друга.
И в этом выборе чувствовалась вся глубина их с Клар понимания того, как устроен этот сложный, церемонный и все же по-человечески близкий мир, где имя и происхождение — это не просто титул, а язык, на котором говорят доверием и уважением.
Комментарий — это весомый вклад Вашего высочества, дорогой читатель, в развитие сюжета. Помогите Ефиму и Софи!
Глава 11
Принц Лоран решил лично довезти Ефима и Софи до аэропорта на своем военизированном Land Rover Discovery 4, переодевшись в темно-зеленый практичный свитер и неброские брюки.
— Не доверяю я этим таксистам на «Мерседесах», — с улыбкой сообщил он Ефиму, подкатив к дверям. — Отвезу вас в «Завентем», у меня там свои дела в аэроклубе. Я как тот фермер из Арденн, выигравший в лотерею 10 миллионов евро…
— И что он сделал? – с улыбкой спросил Ефим, чтобы подыграть Лорану, хотя примерно догадывался о чём идёт речь.
- Фермер, почесав затылок, решил, что продолжал бы работать на ферме, - пояснил тот. - Просто уже можно не брать кредитов на технику.
— Как и ты, имея возможность вызвать лимузин с шофером, предпочитаешь помпезным лимузинам «Ровер», – подтвердил Ефим.
В гостиной с низкими потолками и большим камином, принцесса Клэр в нежно-голубом джемпере и плиссированной юбке наливала в фарфоровые чашки кофе из машины Gaggia. На столе стояли тарелки с круассанами, домашним абрикосовым конфитюром и кусочком местного сыра Эрв. Она была тиха, внимательна:
— Софи уже готова? — спросила Клэр, передавая Ефиму чашку.
— Почти, мы практически не распаковывались, - ответил тот.
— Могли бы и погостить, — укорила его Клэр. — Софи умная девушка, единственная из наших знакомых, кто может ничего не говорить, но с нею не скучно.
Симка в это время лежал у ног хозяина, положив морду на его ботинок. Он, стал частью его ауры спокойствия и отстранённости, даже не следил за круассанами, а бдил, время от времени поглядывая на Клэр, как бы говоря: «Я готов, вещи тут, можно ехать». Его хвост повиливал только когда с ним заговаривал Ефим или Клэр, протягивающая кусочек сыра, с разрешения хозяина.
Клэр показала небольшую плоскую коробку, обернутую в грубоватую, но изящную бумагу с оттисками полевых цветов, в которой был шелковый платок от Natan:
— Это для Софи.
Путешествие на Land Rover стало частью церемонии прощания. Как и загрузка в машину багажа, в котором приняли участие и швейцар, и секретарь принца, и сам принц.
Платочек вызвал восторг у Софи, она его тут же накинула на шею. В салоне пахло бензином, кожей, а на заднем сиденье мирно засопел Симка между Ефимом и Софи, как естественный мостик между ними. Он клал голову на колени то одному, то другой, принимая ласку.
Заканчивалась ожившая сказка о принце и принцессе. В лотерею вроде бы никто не большой куш, но в выигрыше были все.
Лоран вёл машину уверенно, немного лихо, не включая радио. Говорили о практичном, о том, что в Стокгольме уже холодно и нужен непромокаемый плащ, о надежности двигателей Volvo, о том, как в Швейцарии обстоят дела с гражданской авиацией.
У терминала принц резко затормозил. Он обошел машину, помог Ефиму вытащить чемодан, и неожиданно, по-дружески, приобнял его за плечи:
— Мы ещё полетаем вместе. Обещаю. Может, на вертолете в Арденнах?
Он крепко пожал ладонь Ефима, положив сверху свою вторую руку — жест искренней дружбы, без протокола:
— Счастливого пути, Ефим. И присматривай за Софи. Она того заслуживает.
Симка встаёт в стойку между ними, внимательно наблюдая за жестом принца. Он не вилял хвостом слишком бурно, так, слегка помахивал одобрительно, оценивая искренность Лорана и определяя пространство хозяина.
Когда они, уже стояли у стойки регистрации, Ефим случайно сунул руку в карман своего пиджака. Там лежала завернутая в салфетку серебристая монетка в пять франков с портретом короля, типа раритет или сувенир. Хотя Ефим уже давно не собирал монеты, но эта явно должна остаться в его коллекции. На салфетке женским, аккуратным почерком было написано: Pour la fortune et le retour. Claire («На удачу и на возвращение. Клэр»).
Этот легкий блеск металла, трогательное рукопожатие принца и едва уловимый запах бензина в Land Rover стали теми последними, неофициальными, но самыми настоящими частичками Бельгии, которые он увозил с собой в Стокгольм.
Они прогостили в королевском дворце всего-то денёк, вполне можно было задержаться подольше. Но впереди ещё предстояла поездка в Антверпен на гольф с тем же с Лораном, а время текло, пришла пора наконец добрался до Стокгольма с его никому не нужной, кроме самого Ефима загадкой.
— Почему принц не отправил нас на такси? — подумала вслух Софи.
— Захотелось поработать водителем на своём «Ровере», - равнодушно ответил Ефим, занятый своими мыслями. - Не по-королевски как-то? Скромно?
Покидая дворец, он увёз в кармане сувенир, а в памяти — рукопожатие, в котором было больше Бельгии, чем он мог бы упаковать в свой чемодан.
— Клэр такая прелесть, — Софи положила свою ладонь на его руку. Очередь в бизнес-классе у них оказалась недлинная. Рейс SN 502 компании Brussels Airlines, Брюссель – Стокгольм-Арланда, вылет в 11:20, самолет Boeing 737. У стойки ненавязчивая суматоха, голоса на французском, фламандском с вкраплениями английского. Ефим сдал чемоданы. Стюардесса в синем форменном жакете с красным шейным платком проверила паспорта, его австрийский, её французский:
— Места 12A и 12C, у окна. На выходе B15. Приятного полета.
Что касается Симки, то на него были заранее оформлены все документы EU Pet Passport: чип, прививка от бешенства, титры антител, обработка от эхинококка. При себе в пластиковой папке имелись все справки на трёх языках.
Во-первых, заранее позвонили в Brussels Airlines и зарезервировали для Симона место за дополнительную плату, купив ему специальную сертифицированную сумку- переноску, которая помещается под сиденье. Для Ефима это такая же обязательная часть планирования, как билет на самолёт, как подсказывал его всё контролирующий, рациональный ум, на службе у мечтательной, мятущейся души.
К тому же вопрос с авиакомпанией «порешал» дополнительно принц Лоран. Не как одолжение, а как жест мужской взаимопомощи: «Я скажу Жану-Пьеру из аэроклуба, он всё уладит. Скажешь, что собака летит по моему протоколу «особый груз для кинологических наблюдений». Шутка, конечно. Но пропустят без вопросов». Лоран явно увидел в Ефиме не просто бизнес-партнера и консультанта, а гостя и родственную душу, помогая ему в самом личном.
Салон благоухал запахом кофе и духов. На сиденьях — традиционные оранжевые тканевые чехлы с геометрическим узором. Стюардессы разносили газеты. Софи взяла «Трибюн», Ефим — бельгийскую газету.
— Это тебе не Tages-Anzeiger? — пихнула его в бок Софи, вспомнив швейцарское предпочтение.
— Сегодня день отдыха от реальности, — ответил он.
Запустили двигатели — нарастающий, пронзительный визг турбин, характерный для «Боинга-737». По громкой связи сделали объявления сначала на французском, потом на фламандском, наконец, на чётком, энергичном английском. Самолет покатил мимо ангаров, где, среди прочих, стоял Ефиму красно-желтый вертолет AgustaWestland AW109 бельгийских ВВС, на котором вроде бы Лоран иногда летал.
Потом, когда самолет достиг нужной высоты эшелона, подали обед в бумажных контейнерах: курица с рисом, брюссельская капуста, йогурт Danone в баночке, булочка в целлофане. Вино — красное, типа бордо, в миниатюрной бутылочке. Металлические столовые приборы.
Стюардесса, увидев собаку, принесла не только вино, но и миску с водой для питомца.
Симка в своей переноске под сиденьем Ефима у 12А тоже получил лакомство. Во время взлёта Ефим не смотрел в иллюминатор, а опустил руку, просунул пальцы в решётку переноски, успокаивая любимца. Симка тихо поскуливал от вибрации, но хозяйские пальцы лизнул.
Софи, вздрогнув от турбулентности над Балтикой, снова положила свою холодную ладонь на его предплечье:
— Ничего, это просто воздушные ямы, — успокаивая сказал Ефим, вспоминая при этом свои полеты в плиоцене и невольно этому улыбаясь. Поистине протокол был соблюдён для всех веков, стран и народов, да что народов, даже у собаки был свой паспорт, но и у души — пропуск в иной мир. Ему захотелось перенестись туда, но было непонятно, как возвращаться в движущийся самолет? — Ты вроде бы бывала в Стокгольме?
— Ой, бессчетное число раз, - начала Софи вспоминать. - Сначала ездила в центр на такси, но потом обнаружила автобусную остановку. Такси же дорого. А на Flygbussarna, за 100 крон. Автобус голубого цвета, с характерным логотипом — стилизованной птицей. В салоне пахло мокрым драпом и сосновым освежителем. По дороге мелькали желто-красные панельные дома пригородов, строгие, чистые, и бесконечные сосны. У меня тут даже была съемная квартира в районе Эстермальм, на улице Карлавинкельн.
Ефим слушал её, время от времени посматривая то в иллюминатор, то на соседей пассажиров:
— Вокзал Centralstationen это какое-то царство функциональности и этикета, ни пыли, ни криков, - щебетала Софи. - Только гул голосов и стук колес. Купишь в киоске карту города и два билета на трамвай №7 до площади «Сергельс-торг».
Шведы всегда соблюдают очередь. Даже не пытайся обгонять. И все переходят на зеленый, даже если машин нет. Трамвай Bombardier цвета слоновой кости с красной полосой почти пустой.
Помню приеду в свою съёмную квартиру, в комнате пахло воском для дерева и моими духами Mitsouko от Guerlain. На полке — книги, на кухне — индукционная плита Electrolux, алюминиевый чайник, банки с кофе Gevalia и консервированные шведские мясные тефтели, которые я могла открыть только в случае крайнего голода.
Она встретилась с ним глазами, замерла на миг и продолжила:
- Вечером мы с тобой пойдем в Tranan на Хумлегордсгатан, выпьем пива Pripps Blå. А завтра я покажу тебе старый город, где пахнет морем, солью и временем…
Рассказывая всё это Софи, кутаясь в шелковый платок от Natan. Потом она тихо прошептала Ефиму: «Знаешь, как отличить фламандца от валлона в самолете?»
— И как же, - переспросил он.
«Стюардесса предлагает кофе. Валлонец сразу соглашается: «С удовольствием, мадемуазель!». Фламандец сначала спросит: «А это бесплатно?» - также шёпотом поведала Софи.
Ефим хмыкнул. В этой шутке была вся оставшаяся вдали Бельгия — милая, практичная до мозга костей. Впереди их ждала Швеция. Наконец в салоне зажгли табло «Не курить».
Когда самолет приземлился они вышли по трапу — ветер с Ботнического залива оказался резок и свеж. Небо было ясное. В терминале, современном, но уже тесноватом, царил дух скандинавского функционализма: светлое дерево, лаконичные указатели. Как пассажиров из шенгенской зоны их никто не проверял и, из государственных служащих, не встречал. Их багаж выезжал на резиновой ленте. Чемодан Ефима был сразу виден:
— Твой не спутаешь ни с чем, — заметила Софи.
Чтобы вернуться в прошлое, ему не нужно было не машины времени, ни обратного билета. Впрочем, шведский штамп в паспорте тоже был своего рода пропуском в другое измерение.
Ефим почему-то вспомнил о теплицах в Лакене, где пальмы тянулись к стеклянным крышам. И вот теперь гул «Боинга», и тихий шум чужого, но постепенно становящегося близким северного города. Путешествие из одного мира в другой заняло всего три часа, но дистанция между ними измерялась не милями, а деталями: от бельгийского пралине до шведских тефтелей, от королевского «Ровера» до голубого автобуса Flygbussarna…
Тут к ним подошел мужчина лет сорока пяти. Он был одет в твидовый пиджак с кожаными заплатками на локтях, свитер с высоким воротом и коричневые брюки. В руках держал табличку, аккуратно вырезанную из плотного ватмана, где было каллиграфически выведено одно слово: EFIM.
— Господин Ифим? — спросил мужчина на чистом, с легким британским акцентом, английском. — Добро пожаловать в Швецию. Меня зовут Хенрик Лундквист. Я помощник графа Бернадота.
Они пожали руки. Рукопожатие у Лундквиста было крепким, но не затянутым. Он поймал на себе взгляд молодой женщины:
— Мисс Софи, — обратился он к ней, едва заметно склонив голову. — Для меня честь. Граф просил передать вам обоим свои извинения, непредвиденное заседание правления в Stora Kopparberg удерживает его в Фалуне до вечера. Он был бы очень рад, но, как вы понимаете, промышленность и горное дело ждать не могут.
Это была тонкая лесть — показать, что он знает не только о Ефиме, но и о Софи, и, возможно, даже о её бельгийских связях.
— Мы и не рассчитывали, что господин граф встретит нас лично, - признался Ефим.
— Его светлость просил оказать вам всяческое содействие. Машина к вашим услугам, — Лундквист жестом указал на стеклянные двери, ведущие к парковке, а заметив Симку не выразил ни малейшего удивления, сделал паузу, его взгляд скользнул от Ефима к собаке и обратно, и на его только что невозмутимом лице появляется тень почти человеческого одобрения:
— А вот и четвероногий член делегации, - сказал он с приветливой улыбкой. - Его светлость господин граф предупредил, что вы можете прибыть в таком сопровождении. Он просил заверить, что его загородный дом в Сальтшёбадене окружён безопасным лесным участком, идеально подходящим для утренних прогулок. И что на кухне всегда найдётся свежая говяжья кость для... Симона, если я не ошибаюсь?
Это уже был высший пилотаж скандинавского гостеприимства и осведомлённости. Они не просто приняли к сведению факт наличия собаки — они узнали её кличку. Это говорило о том, что рекомендация Лорана была детальной и личной, а граф Бернадот — человек, для которого важны все детали о своём госте. Симка стал пропуском в высшую лигу доверия - если к твоей собаке отнеслись с таким уважением — значит, уважают и тебя.
Ну что-ж, возможно, и так тоже скрепляются союзы государств?
Машина действительно ждала не у общего ряда такси, а на специальной стоянке. Это был не лимузин, а большой, солидный, но не кричащий Volvo S90 цвета слоновой кости. Салон благоухал дорогой кожей и едва уловимым ароматом от деревянных вставок на панели. Шофер в серой униформе без лишних эмблем уже открывал багажник.
— Это не личный автомобиль Его светлости, — пояснил Лундквист, усаживаясь на переднее пассажирское сиденье и полуобернувшись к гостям. — Это машина фонда Bernadottestiftelsen, который занимается научными обменами. Граф полагает, что вам так будет спокойнее.
— Вы меня очень обяжете, - обратился к нему Ефим, - если поможете с поисками одного академического… даже не знаю в какой области учёного. Его зовут Том Свенсон, и, мне кажется, он как раз сейчас нуждается в дружеской помощи.
Лундквист кивнул, черкнул в блокноте и по пути, не будучи многословным, пунктуально исполнил роль гида и связующего звена, в частности достал из бардачка конверт и передал его Ефиму:
— Билеты в Nordic Museum и Skansen на ваше имя. Его светлость полагает, что знакомство со Швецией стоит начать с её истории и духа. Граф просил узнать, удобно ли будет вам встретиться завтра, в воскресенье? Неформально! Например, на ланч в его загородном доме в Сальтшёбадене. Там прекрасный вид на архипелаг. Если согласны, я заеду за вами в одиннадцать.
— О, спасибо, нам всё удобно, не правда ли, Софи? – ответил Ефим и девушка кивнула.
Когда машина остановилась у гостиницы Grand Hôtel Stockholm, Лундквист вышел, чтобы попрощаться:
— Граф также просил передать, что высоко ценит рекомендация Его светлости принца Лорана. Он рекомендовал вас как прямого человека с практическим складом ума, а Его светлость граф сказал на это: «Мой друг Лоран, а его друг - уже наполовину друг мне». Желаю вам приятного вечера в нашем городе.
Он не стал ждать, пока они скроются в холле, вежливо кивнул и удалился.
— Добро пожаловать в Grand Hôtel Stockholm, — встретил их портье и Ефим почувствовал, как сердце на мгновение замерло от роскоши мраморного вестибюля, подсвеченного хрустальными люстрами, вида на набережную Стремгатана и Королевский дворец, ну и при всём при этом от простого, почти домашнего тепла, что витало в воздухе, смешиваясь с ароматом паркетного воска.
Софи, украдкой вытирала смартфон — она только что снимала виды из окон. А между ними, у самых ног, сидел Симка, чья рыжая шерсть казалась ярким пятном на фоне строгой элегантности холла. Он сидел с невозмутимым достоинством, будто посещение пятизвездочных отелей было её ежедневной рутиной, лишь кончик пушистого хвоста нервно подрагивал, выбивая такт по полу. Уж кого-кого, а его точно приняли в высший свет.
— Для наших особых гостей, — улыбнувшись, добавил портье, кивнув в сторону Симки, — мы приготовили не только специальную лежанку, но и печенье от шеф-кондитера. В этот момент вся показная торжественность места растаяла.
В номере, где панорамные окна обрамляли Стокгольм как живой акварельный этюд, у кровати уже ждала плетёная корзинка с матрасиком, а рядом — пара изящных пирожных в виде косточек.
Ефим вздохнул с облегчением, Софи рассмеялась, а Симка, обнюхав подарок, с одобрением вильнул хвостом. Вскоре, разбирая вещи, Ефим и Софи обсуждали встречу:
— Бернадоты, — сказала девушка. — Они все такие: эффективные, неброские и с безупречными манерами. Это и есть высший пилотаж секретарской работы — предугадать, что удобно гостю, а не для хозяина.
— Да, — улыбнулся Ефим. — Бельгийская прямота — в кармане. Шведская предупредительность — на столе. Интересно, что будет следующим?
Встреча через секретаря стала идеальным мостиком. Она показала уважение, оказанное Ефиму через высокую рекомендацию, и в то же время оставила ему и Софи пространство для частной жизни — что в Скандинавии ценится превыше показной роскоши.
Ефим вспомнил шутку, которую слышал когда-то про шведов:
— Встречаются два приятеля. Один говорит: «Представляешь, вчера в автобусе ко мне подсела незнакомка и заговорила о погоде!» Второй, широко раскрыв глаза: «Ужас! И что же ты сделал?» «Пришлось сойти на следующей остановке, хотя мне было не туда».
— Знаешь, — сказала на это Софи, расставляя баночки в ванной, — есть еще один анекдот. – «Бельгиец, голландец и швед сидят в баре. Бельгиец заказывает самый крепкий эль и говорит: «У нас в Бельгии 1500 сортов пива, мы ценим уникальность!» Голландец заказывает джин и хвастается: «У нас самая либеральная атмосфера в мире!» Швед заказывает одну светлую бутылочку пива. Бельгиец и голландец удивляются: «Разве ты не гордишься своей страной?» Швед пожимает плечами: «А зачем? У нас и так все хорошо».
Вот в этом и весь Бернадот, никакой помпы: «Всё хорошо, вот машина, вот билеты. До завтра». И в этом есть своя, прелесть». Высший шик — это, как известно, отсутствие показного шика.
Как Ефиму без Вашей обратной связи планировать дальнейшие операции? Докладывайте!
Глава 12
Помимо основного дела Ефима, у них с Софи было много планов на Стокгольм: музей, прогулка по Гамла Стану, или Старому городу на острове Стадсхолмен, обед в каком-нибудь благосклонном к собакам ресторанчике у воды. Софи уже представляла, как поведет их, двуногого и четвероногого по нешироким улочкам, где эхо шагов возвращается от стен домов цвета охры и терракоты, как они будут пить глёгг, и рассматривать сувениры с викингами.
Однако надо было ещё выгулять пса, и Ефим, оставив девушку разбираться с вещами, вышел на улицу. Симка деловито обнюхал порог, огляделся и, вильнув хвостом, дал понять, что маршрут одобрен, можно начинать. Он не тянул поводок, а шел рядом с Ефимом с сосредоточенным, рабочим выражением морды, как будто его задачей было не просто гулять, а патрулировать периметр их нового, временного владения.
Они повернули от парадного входа, и вдоль набережной Стремгатана. Тротуар был вымощен крупной, практически «московской» плиткой, по которой Симка, как до этого по Женеве и Брюсселю, цокал своими коготками. Воздух был насыщен запахами соленой влаги залива, дыма из трубы проходящего парома, едва уловимого аромата жареного миндаля.
Справа, за темной гладью воды, возвышался фасад Королевского дворца, монументальный, строгий, лишенный помпезности, скорее похожий на суровую, величественную гравюру. Шпили церкви Риддархольмсчюркан и ратуши высились острыми, графичными силуэтами. Симка на секунду замер, подняв голову, вслушиваясь в далекий гудок какого-то судна. Его уши, как радары, развернулись вперед, уловив частоту, недоступную человеку.
Они шли неспеша, вслушиваясь в разговор, который вёл новый для них город. Эта «речь» состояла из поскрипывания канатов, держащих на причале яхт, из ритмичного трепетания флагов на флагштоках, из далекого перезвона трамвая где-то на Стрёммене. Гул был негромким, приглушенным, будто Стокгольм подрёмывал, лишь ворочаясь с боку на бок на своей перине из гранита и воды.
Повернув за угол, они вышли на небольшую площадь перед зданием парламента. Здесь пространство расширилось, и ветер с залива налетел с новой силой. Симка встряхнулся, шерсть на его загривке встала дыбом от свежести. Он потянул носом воздух, улавливая новые ноты: запах мокрого гранита, горьковатый аромат опавших листьев из маленького сквера, стойкий дух истории, которая здесь не музейная, а проступающая из каждой трещины в камне.
Они обошли отель с другой стороны, углубившись в узкий переулок. Здесь было тише. Высокие стены домов цвета выгоревшей охры и темно-красной киновари хранили прохладу. Симка, следуя какому-то своему собачьему импульсу, тщательно обнюхал основание старинного фонаря, оставив на нем незримую метку: «Здесь был Симон. Все спокойно».
Ефим больше смотрел не на архитектурные детали, а на отражения в окнах. В них мир виделся зыбким: кусочек неба, желтый лист, проплывающее облако, силуэт местной девушки. Он поймал себя на мысли, что эта прогулка — не осмотр достопримечательностей, а что-то вроде обряда знакомства с городом, с его дыханием, пульсом. Симка был проводником в этот мир тихих, вещественных ощущений.
Когда они снова вышли к фасаду Grand Hôtel, круг замкнулся. Они обошли этот остров роскоши и покоя посуху, ощутив связь с городом, как те канаты, что удерживали у причала белые пароходики.
Портье, увидев их, кивнул с легкой улыбкой, оценив сосредоточенный вид собаки. Возвращаясь в вестибюль, где пахло кофе и свежей выпечкой, Ефим ощутил перемену. Теперь он не просто смотрел на Стокгольм из окна номера. Он вдохнул его воздух, ощутил камень под ногами, разделил с ним одно пространство.
Двадцатиминутная прогулка стёрла предпоследнюю пленку отчужденности. И когда они снова поднялись в номер, где Софи уже повесила свой королевский платок на спинку стула, Стокгольм перестал быть пунктом в маршруте, стал просто местом за окном — знакомым, почти обжитым и своим.
Симка, исследовав каждый угол, устроился на своей корзине и прикрыл глазки, убаюканный мерным гулом столицы внизу. Номер в Grand Hôtel стал тихим островом над и без того не очень-то шумным городом. После отъезда Лундквиста, осмотра роскошного пространства номера с его паркетом, штофными шторами и видом на залив, наступила тишина. Не неловкая, а насыщенная, как воздух перед грозой, которую ждешь с облегчением.
Софи, успевшая принять душ, пока Ефим гулял с собакой босая, подошла к окну. Свет заходящего осеннего солнца, низкого и растянутого, лежал на воде и крышах розовато-золотым покрывалом.
— Какая северная меланхолия, — сказала она негромко, не оборачиваясь. — Совсем не похоже ни на Брюссель ни даже на Женеву.
Развязав пояс халата, она движением плеч сбросила его на пол. Ефим молча кивнул, соглашаясь с её оценкой северной меланхолии. Все планы, обязательства: встреча с графом, поиски Свенсона, даже билеты в музеи — внезапно отступили, стали чем-то далеким и несущественным. Здесь, в этой комнате над водой, его настигло то самое мечтательное смятение, для которого его рациональный ум старательно выстраивал маршруты.
Он подошел к входной двери их номера, взял специальную табличку, висящую на ручке изнутри, чуть приоткрыв, перевесил её на медную ручку двери снаружи. Щелчок замка прозвучал как окончательная точка. Они ненадолго отсекли внешний мир, уединившись. Не в страстном порыве, а в молчаливом, взаимном согласии. Планы были отложены. Город под окнами мог быть каким угодно — Парижем, Токио, мифическим градом Китежем — это не имело значения. Они даже не распаковали толком чемоданы. Ефим снял пиджак, расстегнул воротник рубашки.
Софи, пока он всё это проделывал уже с улыбкой юркнула голышом в постель, куда вскоре он за ней последовал, и они оказались на огромной кровати, не разделенные ею как морем, а наоборот - очень-очень близко. Не было необходимости в словах, важно было просто знать и чувствовать, что они рядом. Что табличка на двери охраняет их общее пространство от вторжения планов, обязательств и самого Стокгольма.
Город жил своей жизнью: гудели машины по набережной, мерцали окна на противоположном берегу. Где-то там были музеи, рестораны, загадка Тома Свенсона и завтрашний ланч с графом Бернадотом. Но все это было за стеклом — и физическим, и тем, что они воздвигли сами.
Софи потянулась, и простыня скользнула с неё плеча, обнажив две небольшие, аккуратные, такие завлекательные груди, размер которых так хотелось определить ладонью, что Ефим и проделал, попутно заметив, как свет из окна играет на её коже, превращая обычный для них двоих жест в нечто почти священное.
Он продолжил милый ритуал, чтобы почувствовать тепло, которое она излучала. Софи закрыла глаза, и её губы чуть шевельнулись, как будто она хотела что-то сказать. Воздух в номере стал гуще, насыщеннее. Запах её шампуня — лёгкий, цитрусовый, смешался с ароматом её кожи и с едва уловимым солёным дуновением с залива. Ефим почувствовал, как его собственное дыхание учащается. Они лежали так близко, что могли слышать биение сердец друг друга, но не спешили нарушать хрупкую гармонию.
Софи повернулась на бок, упёрлась лбом ему в плечо. Её волосы, ещё влажные после душа, коснулись его щеки, оставив прохладный след. Ефим обнял её и его пальцы сами собой нашли путь по её спине — не торопясь, не настойчиво, а как будто вспоминая очертания, которые уже давно знали наизусть. Она вздохнула, и это был не вздох облегчения, а скорее подтверждение: да, так и должно быть.
За окном город продолжал жить своей жизнью — где-то вдали зазвучала музыка из открытого окна, проехал трамвай, чей гул растворился в воздухе. Но здесь, в этой комнате, время как будто остановилось. Ефим наклонился и коснулся губами её виска, а потом — уголка рта, не требовательно, а как будто спрашивая разрешения. Софи ответила ему не словами, а едва заметным движением, прижавшись ближе.
Они не торопились. Не было необходимости спешить, доказывать, брать — они просто были. Кожа к коже, дыхание к дыханию. Ефим почувствовал, как её пальцы скользнули по его руке, переплелись с его, и это было всё, что нужно. Мир за окном, со всеми его планами и обязательствами, мог подождать. Здесь и сейчас существовало только тишина, тепло, и уверенность, что они оба на своём месте.
Софи, обследовав всего Ефима всею собой, забралась на него, посмотрела сверху вниз, и в её глазах мелькнуло что-то между вопросом и обещанием. Ефим улыбнулся, не отводя взгляда. Она закрыла глаза, и он понял, что больше не нужно никаких слов. Город, Стокгольм, завтрашний день — всё это осталось по ту сторону стекла, а здесь, в этой комнате, было только это мгновение, растянутое в вечность…
Прохладный шелк простыни, сладкое послевкусие близости, глубокий покой, в котором растворились все планы и обязательства. Ефим лежал на спине, глядя в темноту, где лишь смутно угадывались очертания потолочной лепнины. В ушах стоял тихий звон абсолютной тишины – даже гул города за окном не мог проникнуть сквозь плотный барьер их уединения.
Он привычно закрыл глаза и то, что последовало далее нельзя было назвать даже усилием, Просто когда он их снова открыл и повернул голову, чтобы увидеть знакомый фас или профиль на подушке, тронуть губами влажную прядь волос у виска, сердце его словно остановилось, а потом ударило с иной силой, ведь рядом лежала не Софи.
Рядом были уже другие волосы – не темно-каштановые, струящиеся причудливым кудрявым водопадом, а русые, с рыжеватым отливом, укороченные и чуть вьющиеся у щек. И было другое лицо – не классически правильное, модельное лицо Софи, а более детское, не смотря на все двадцать лет, с веснушками на переносице и губами, которые даже во сне хранили полуулыбку. Плечо, к которому он только что прикоснулся, было и таким, и не таким, нежным с остатками лёгкого загара, несмотря на осень. Это снова была Оля.
Он зажмурился, потом снова открыл глаза. Реальность не изменилась. Панорамное окно, за которым стояли на причале и плыли яхты, пятизвездочный номер, все изменилось, а Ефим, может быть в сотый раз, переместился в прошлое, в свое собственное юное тело, в марьинорощинскую квартирку его родителей, с запахом солярки за окном и яблочного пирога.
Он осторожно, боясь разбудить, приподнялся на локте. Девушка спала глубоко, дыхание было ровным. На тумбочке, где у Софи должны были лежать часы Cartier и тюбик дорогой французской сыворотки, лежал Олин журналистский блокнот в картонной обложке.
Фима почувствовал, как его накрывает волна запахов, которых не было мгновение назад. Не цитрусовый шампунь и не соль Балтики, а запах родного дома, двора, 1977 года.
Она пошевелилась, не открывая глаз, пробормотала что-то невнятное и легонько ткнулась носом ему в плечо. Жест был до боли знакомым, своим, ведь она уже засыпала в его комнате в Марьиной роще, а он, замирая от счастья делил с нею свои подушку и одеяло. Сейчас ее голое теплое тело прижато к нему всем своим естеством, доверчиво и просто.
Его взгляд упал на свою руку, лежащую на простыне. Рука взрослого мужчины, с отпечатком швейцарских часов на запястье, осталась в широченной кровати, в Стокгольме 2017 года. А старый, неторопливый Симка, спавший в своей роскошной шведской корзине, материализовался в виде подросшего щенка. Он тихо заурчал, зевнув, внимательно, своим умным, все понимающим взглядом глянул на хозяина, и тихо вздохнул, как бы говоря: «Опять эти твои дела со временем. Ладно, я на посту».
Ефим осторожно коснулся пальцами олиных волос. Она пошевелилась и открыла глаза. Сначала в них было только сонное недоумение, привычное для пробуждения в незнакомом месте. Потом фокус нашел его лицо, и ее губы растянулись в счастливую, немного виноватую улыбку:
— Фим… — прошептала она хриплым от сна голосом. — Боже, я, наверное, проспала. Твои родители…?
Она потянулась, и простыня сползла с нее. Девушка не смутилась своей наготы – они же свои, хотя она для него и типа недоступная богиня, снизошедшая до простого смертного.
— Оля, — Ефим попытался собраться с мыслями. — Ты знаешь, что происходит?
— А что должно происходить? — Она приподнялась на локте, и простыня сползла, обнажив её округлое, загорелое плечо.
— Что-что, — буркнул Фима, чувствуя, как его мозг пытается соединить реальности. — Да, конечно, Симку надо выгуливать, вот что!
- Я с ним вроде вечером выходила? - напомнила Оля. Он же вспомнил, как ещё минут сорок назад, но это было в другом времени, гулял с Симкой по набережной Стокгольма, а теперь сидит в Москве 70-х и пытается представить себе, как это возможно.
— Ты что-то странный сегодня, — заметила Оля, пристально глядя на него.
— Да нет, всё нормально, — быстро ответил Ефим. — Просто… много дел.
Оля потянулась к нему, обняла за шею и прижалась носом к его щеке. Ефим замер. Ему было четырнадцать, и он снова чувствовал, как его сердце готово выпрыгнуть из груди. Но в то же время, где-то в глубине сознания, он помнил всё: и Стокгольм, и Софи, и то, как он уже не раз просыпался рядом не с той женщиной, с которой ложился.
— Фим, — прошептала она, — ты опять задумался о чём-то своём.
Всё верно. Он снова четырнадцатилетний Фима. Тело легкое, гибкое, с привычным ощущением упрямой эрекции. Голова чуть кружилась от двойственности: в ней умещались память и опыт взрослого Ефима, упакованные в юный, пылающий от близости с Олей мозг. Та обняла его за шею. Ее дыхание было теплым, пахло мятной зубной пастой и чем-то своим, родным, молодым.
— Фим, ты прямо заледенел, — прошептала она, и её губы коснулись его уха.
«Ладно, Гофман, — сказал он себе мысленно голосом взрослого. — Рядом предмет твоих юношеских грез в максимально доступном виде».
Мысли прервало движение Оли, откидывающейся на спину и тянущей его за собой. Легкий загар, след от купальника, маленькая родинка на ребре. Его тело отреагировало мгновенно и предательски, а разум метнулся между двумя полюсами: восторгом исполняющейся мечты и диким, ситуационно-юмористическим стыдом.
Ведь буквально час назад (или сорок лет спустя?) он лежал в роскоши Grand Hôtel с другой женщиной, выполнив все «супружеские обязанности» с изяществом и опытом взрослого мужчины. А теперь ему предстояло… что? Снова? Но с другим уровнем скилла! Это как сесть за штурвал реактивного лайнера, а потом переключиться на картинг. Те же в целом принципы, но…
Оля, похоже, приняла его замешательство за робость. Что, в общем-то, было правдой, но не всей:
— Не бойся, — прошептала она уже серьезно, проводя пальцами по его щеке. — Всё будет хорошо. Я же с тобой.
Ефим же почувствовал себя немного героем соцреализма, стоящим перед выбором между планом и импровизацией. В голове закрутились возможные лозунги о «недопустимости временных парадоксов в личной жизни советского человека», но тело, предательски молодое, уже приняло решение за него. Оля ведь лежала на простыне, как живой плакат «Будь готов!», и ждала его дальнейших действий с нетерпением комсомолки на субботнике:
— Фим? — позвала она. — Потом поразмышляешь о судьбах мира!
Ефим попытался сосредоточиться, но в его голове одновременно словно бы звучало: «Товарищи, время — это категория исторического материализма, а не предмет для личных экспериментов!»
— Оля, — ответил он, начав то, против чего его подруга не была против, — а если я скажу, что мы с тобой, как бы это помягче… не совсем в одном времени?
Оля, ёрзая и извиваясь под ним только простонала:
— Фим, ты, наверное, читаешь какую-то фантастику! Давай лучше я тебе покажу, как правильно целоваться.
Ефим попытался возразить, но его аргументы растворились в воздухе, как пятилетка в четыре года. Руки Оли уже обнимали его за шею, а её губы приближались с уверенностью ткачихи, идущей на рекордный урожай.
«Ну ладно, — подумал Ефим, — раз уж кто-то там, но это точно не партия и правительство, решили, что я должен пережить это снова, то почему бы не получить от этого максимум удовольствия?»
Поработайте на благо романа в рамках «сверхнормативной занятости». Пару слов в комментах!
Глава 13
Воздух был пропитан сырой прохладой, небо нависло низко-низко, словно серое одеяло, которое вот-вот прорвётся дождём. Между редкими фонарями, по еле подсвеченным рассветом тротуаром скользила коренастая тушка корги, с короткими лапами и огромными ушами, торчащими, как два локатора. Верный фимин спутник и неутомимый исследователь был настороже - вдруг где-то скрипит калитка, залает собака, или, возможно, пронесётся кошка.
Симка семенил впереди, утопая в листве, которая шуршала под его лапами, словно нашептывая старые московские сказки. Его спина как волна, перекатывалась с каждым шагом, пушистый хвост вилял метрономом, отмеряет время в этом их осеннем вальсе. Фима плёлся следом, сунув руки в карманах куртки. Он не особо сдерживал поводок — его корги, как и вся Москва тех лет, жил по своим правилам, важно, но не спеша, с достоинством, хотя и с искоркой озорства в глазах. Иногда останавливался, принюхиваясь, «читая» собачью газету, а потом бросаясь вперед, поднимая вихрь листьев.
Редкие прохожие спешили по своим делам. В общем-то, в этом осеннем сумраке, оставались только Фима со своим четвероногим другом и целая вселенная, спрятанная в шорохе листьев. Мысли выстраивались в стройные ряды на темы лекции, типа: как джаз ломает границы или рок-музыка голос поколения. А может всех удивить, рассказывая о синтезаторах, которые вот-вот изменят звук мира?
Когда они с Симкой вернулись с прогулки, родители уже ушли на работу, а телефон молчал, хотя Фима про него помнил. Он знал, что его не то, что очень ждали, просто запланировали и не волновался, потому что волнение для тех, кто не готов, а Фима был всегда готов, как вечно-юный пионер.
Но пока звонок всё не раздавался и не раздавался, а он наслаждается этим моментом перед взлётом, когда ещё, возможно, мир лежит у ног, как осенний ковёр из листьев. Благо и Оля ещё была тут. Двадцатилетняя красотка с неохотой натягивала пальто, бросая взгляды на Фиму, который в ответ рассматривал её:
— Опять в редакции планёрка, корректура и вечные споры с главным о главном, - вздохнула она.
— Главный лучше знает, - напомнил Фима, - что главное, а что нет.
— Но как можно думать о работе, когда ты здесь? – откровенно призналась Оля, прижавшись к нему на прощанье. - Только без меня что-нибудь не отчебучить!
Фима лишь улыбнулся, подруга отстранилась, чтобы посмотреть на него, на эту улыбку, от которой у Оли всегда немного сбивалось дыхание, на волосы, которые можно никогда не причёсывать, высокие скулы, брови вразлёт, волевой подбородок, вечно смеющиеся глаза, в которых такой блеск, будто он уже знает все ответы на ещё не заданные вопросы, ещё даже не придуманные.
— А ты разве сама разучилась отчебучивать? - спросил он. Девушка пожала плечами, ведь всё её - было здесь, в этой комнате - не просто парень, а интеллектуальный ураган, который врывается в жизнь и меняет всё вокруг. А она привыкла фиксировать реальность, которая с Фимой всегда оказывается интереснее, чем любая статья или прочие выдумки.
Только когда Оля вышла и промелькнула за окном, направляясь к остановке, телефон затрещал, как старый радиоприёмник, ловящий сигнал из другого измерения. Фима поднял трубку с уверенностью человека, который ждёт приглашения на лекцию по музыке, но в трубке раздалось радостное приветствие Андрея:
— Фима! Сборная ждёт! У нас сегодня матч с «Динамо»!
Фима замер, баскетбол как-то выскользнул из-под контроля. Месяц назад он думал сыграть разок-другой по маминой просьбе за заводскую команду. А потом выяснилось, что он, хрупкий на вид математик, летает над площадкой, как птица. Его броски с центра поля попадали по кольцу с математической выверенностью, дриблинг заставлял задуматься об иной формуле ног или рук, если речь о баскетболе.
Это явно было загадкой природы, если парень, решающий интегралы в уме, при этом ещё забивал с любых точек, как будто кольцо — это магнит, а мяч — металлический шарик.
— Почему с «Динамо»? — попытается понять Фима, посмотрев на часы, помимо мероприятия в Институте экономики на тему современной музыки вечером, он ведь ещё сам должен был созваниваться с хоккейным клубом ЦСКА утром. И вот теперь ещё и баскетбол снова всплыл на повестке дня. Он улыбнулся, потому что, когда мир бросает тебе вызов, остается только одно, поймать мяч и забросить.
— Ладно, — ответил Андрей. — Не буду тебе голову морочить. У нас сегодня товарищеский матч между юношеской сборной «Динамо» и Детско-юношеской спортивной школой при спортивном обществе «Трудовые резервы».
— А я при чём? – спросил Фима.
— Пока не при чём, - согласился Андрей. – Но я могу тебя записать.
— Я уже записался в хоккейную ДЮСШ ЦСКА, - сообщил Фима.
— В хоккейную? И что они тебе что-то пообещали кроме ежедневных изматывающих тренировок? – уточнил Андрей, а мир Фимы, еще недавно существующий в измерении, ограниченном корешками учебников, ровными строчками конспектов и тихим шелестом страниц в читальном зале библиотеки, стал меняться всё сильнее. Недавно его стихией были не квадратные метры паркета, а квадратные уравнения, не скорость бега, а скорость мысли.
Если баскетбол, то дворовый, с ржавым кольцом, не спорт, а приятная, почти механическая разминка, пока мозг отдыхал от теорем. Он же был и остался отличником, «тем самым Гофманом» победителем олимпиад по математике, будущим студентом физмата, чья жизнь расписана по плану с тетради в клеточку.
И вот эта тетрадь загорелась ровным синим пламенем, причём уже давно. Фима замер с трубкой у уха.
Игра? Не дворовой «замесь» до темноты, а официальный, пусть и товарищеский, матч против «Динамо». Эти слова звучали как из другого мира — мира громких свистков, форменных маек, суровых тренеров и зрителей на трибунах. Мира, который он всегда наблюдал со стороны, с лёгким, учёным презрением к «физкультурникам».
— Я не против тренировок в принципе, - ответил он. – Хотя к той игре, в которой мы с тобой познакомились специально не готовился.
— Талантливый человек талантлив во всем! — подтвердил Андрей. — Ты три или четыре раза играл за нас в прошлом месяце на заменах и все четыре мы выиграли! Ты получается наш талисман, Гофман!
Те четыре игры были на разных площадках, в том числе отдалённых, против разных, в меру спортивных, ребят. Он играл и забивал. Но это было как решить задачу средней сложности — приятно, но не более. А сейчас предлагали задачу высшей, можно сказать олимпиадной категории - со звёздочкой.
— Я не стану там у вас самым слабым звеном? — предположил он. — Они, наверное, сильнее, быстрее, тренированнее? Меня просто сметут и сомнут.
— Не бойся, я с тобой, - подбодрил Андрей. – Плюс ещё целая команда. Но ты тоже не запасной, я на тебя рассчитываю.
— Серьезно? – не очень уверенно переспросил Фима.
— Более чем, - ответил Андрей. – А ты про хоккей не пошутил?
— Нет, я как-то так умудрился Третьяку десяток шайб положить, правда на тренировке, - признался Фима.
— А он про это знает? – не поверил Андрей.
— У Тихонова спроси, - ответил Фима, понимая, что этот рассказ напоминает какой-то школьный юмор.
Фима замер с трубкой у уха, и мир вокруг него на мгновение застыл, как осенний воздух перед первым снегом. Голос Андрея, полный энтузиазма, звучал так, будто прорывался сквозь туман, который ещё утром окутывал улицы Москвы.
— Я даже не знаю, — наконец ответил Фима, глядя на отражение в окне. Оно было размытым, почти призрачным, как и его собственные мысли. — С одной стороны, столько всего набралось, с другой чего-то не хватает для полной картины. Вот только не знаю готов ли я?
— Всегда был готов, — напомнил Андрей. — Пока не попробуешь, не узнаешь! И чего тебе не хватает? Главное, есть ты.
Фима усмехнулся: «Главное — ты». Эти слова могли бы звучать как комплимент, если бы не отдавали вызовом. Он привык, что главное — это его ум, его способность решать задачи, ломать границы. А теперь — официальный матч, ответственность.
— А если я подведу? — спросил он, и голос его прозвучал тише, чем он ожидал.
— Подведёшь? — Андрей рассмеялся. —Ты не подведёшь, Гофман. Ты просто ещё не знаешь своих возможностей.
Вообще-то Фима свои возможности знал, и они были немалые. В голове промелькнули кадрами воспоминания как он бросал мяч, не задумываясь, как тот летел по идеальной траектории, как команда ликовала. Но это было тогда, когда он просто играл, не думая о последствиях. А сейчас — другой уровень, «Динамо», а не заводской «замес», нечто более серьёзное, почти официальное, хотя и «юноши».
— Ладно, — сказал он наконец, переходя рубикон. — Я приду.
— Вот это другое дело! — воскликнул Андрей. — Тогда в шесть у дворца спорта «Сокольники». Адрес улица Сокольнический Вал, дом один, не опаздывай.
Фима положил трубку и обернулся к окну, где стеклом уже давно скрылась за поворотом Оля, её пальто мелькнуло последним пятном цвета в сером дне.
Симка, учуяв перемену в настроении хозяина, подбежал и ткнулся носом в руку. Фима почесал его за ушами, и корги удовлетворённо прикрыл глаза.
— Ну что, Симка, — сказал он, — кажется, сегодня мы попробуем полетать.
Мысленно он уже просчитывал передачи, представлял сопротивление воздуха на полёте мяча, точку отскока. Его математический ум, его главное оружие, неожиданно обратилось против него самого, начав анализировать то, от чего он хотел отказаться.
«Почему я должен? — спрашивал он себя. — Да ничего я не должен, мне просто нравится играть. Моё будущее — не в этом зале? А может и в этом тоже?» Его оценили не за мозг, а за тело, за ту самую «юркость» и умение запустить мяч в корзину. Но без мозга всё это тоже не обходилось.
Он вспомнил лицо Андрея в прошлой игре, после его решающего броска. Не восторг, а облегчение и уважение: «Спасибо, братан», два слова значили тогда больше, чем любая похвала.
Взяв баскетбольный мяч, он несколько раз ударил его об пол. Гулкий, ритмичный стук отдавался в тишине. Этот звук был вызовом его упорядоченному миру. Принять приглашение — значило добровольно войти в зону хаоса, неуверенности, возможного позора. Отказаться — значит навсегда остаться в своей клетке, пусть и комфортной, с идеально решёнными задачами.
Однако надо было звонить тренеру по хоккею, послышались короткие гудки, затем щелчок:
— Алло, - услышал он в трубке, узнаваемый, чуть хрипловатый бас, — ДЮСШ ЦСКА.
— Василий Дмитриевич, Это Фима Гофман, здравствуйте.
— Живой? Кости целы после тренировки?
— Целы, Василий Дмитриевич, — заверил Фима. — Спина, правда, напоминает, но это же полезно.
На том конце провода коротко хмыкнули:
—Ладно, умник. Слушай сюда. Сегодня у нас наметилась игра небольшая, контрольная с командой «Вымпел». Это твои погодки. Тебя хочу выпустить на второй период. Задача — не затеряться. Не «размазывать» всех как вчера, а просто вписаться. Понял? Играть в систему, а не вместо системы.
— А какая у нас система? — ехидно поинтересовался Фима. - Голы то надо забивать?
— Забивать надо, — в голосе тренера послышалось привычное раздражение, смягчённое долей снисхождения. — Наша система — это жёсткий прессинг в средней зоне, быстрый переход в атаку. Будешь играть в звене с Серёгой и Лёхой. Запомнил? Братчук и Каменев. Серёга — таран, Лёха — диспетчер. Ты между ними. Связующее звено. Или дырка от бублика, если не справишься.
— Понял, — Фима уже мысленно живо представлял себе этих ребят. — А пёс? Его можно с собой?
Последовала ещё одна пауза, на этот раз более задумчивая.
— Дружка твоего коротконогого? — пробурчал тренер. — Ладно. Пусть сидит на скамейке. Только чтоб не гавкал на судей, а то обидятся.
— Он будет тихим, как мышь, — пообещал Фима.
— Мышь с пушистым хвостом и короткими лапами, — усмехнулся в трубку Ерфилов. — Всё. Не опаздывай.
Щелчок, короткие гудки. Фима положил трубку. Разговор был как всегда — с подвохом, с полунамёками, с грубоватой заботой. «Не затеряться» на большом льду…
Это был новый вызов. Более сложный, чем тренировка - не просто проявить себя, а вписаться в отработанный командный механизм. Его аналитический ум уже начал работать: «Значит, моя задача — создавать нестандартные ситуации в рамках их стандартных действий. Делать так, чтобы таран бил точнее, а диспетчер получал больше пространства…»
Он посмотрел в окно. На улице моросил мелкий, противный дождь. Но внутри было тепло и ясно. Впереди был лёд, шайба, звон клюшек и тихое, одобрительное «гав!» с тренерской скамейки. И бумажка с печатью в кармане, которая делала его почти настоящим. Почти. Чтобы стать совсем настоящим, нужно было вечером выйти на большой лёд и не затеряться.
И тут наконец раздался звонок. За окном медленно горел клен, роняя на асфальт багряные листья.
Фима вздохнул:
– Алло?
– Ефим Яковлевич? – женский, слегка взволнованный голос. – С вами говорят из Института экономики, Мария Петровна.
– Здравствуйте, – выдавил он.
– Ефим Яковлевич, у нас радостная новость! Тема вашей лекции окончательно утверждена всеми инстанциями!
Фима прикрыл глаза - этот марафон утверждения темы длился уже давненько. Сначала один звонок, потом другой. Каждая беседа была все официальнее и осторожнее:
– Больше не «Музыкальный ландшафт Запада: между коммерцией и искусством» с правильных, марксистско-ленинских позиций?
– Нет это признано нецелесообразным, - ответила женщина.
– Может тогда «Математическая гармония в структуре фуг Баха»? – попробовал предположить Фима.
— Это слишком специально, - возразила Мария Петровна.
– «Теория информации и джазовые импровизации?» – это его предположение вызвало на другом конце провода долгую паузу, после которой послышалось:
— Это, знаете ли, не совсем наше. Тема звучит так, – торжественно провозгласила Мария Петровна, и Фима представил, как она надевает очки. – «Роль классического музыкального наследия в формировании гармонически развитой личности строителя коммунизма на примере творчества П.И. Чайковского».
В трубке повисло молчание. Фима не мог не уточнить:
— А ничего, что Петр Ильич был мужчиной с… не совсем традиционной половой ориентацией? Каким это будет примером в формировании гармонически развитой личности строителя коммунизма?
– Об этом говорить не стоит, – неуверенно пояснила Мария Петровна.
- Ну да, – согласился Фима. – В остальном то всё ясно, Чайковский как бы патриот, классик. Никаких сомнительных Бахов с их религиозными мотивами. Никакого джаза. Сплошная гармония, идейная выдержанность и воспитательный пафос. Логика системы безупречна.
– Мы так и думали! – обрадовалась Мария Петровна. – Комсомольский комитет особенно настаивал на воспитательном аспекте, а профком добавил про «гармоническое развитие»… Так вы согласны?
– Конечно, – кивнул Фима в пустоту. – Тема великолепна. Я-то думал, что выберут современность, западную музыку или нашу, советскую, но… уже начинаю готовиться.
Симка заглянул в комнату, посмотрев на хозяина вопросительно:
– Утвердили тему, - доложился Фима. – Чайковский… Ну что ж, Петр Ильич выдержит. И ты выдержишь.
Фима улыбнулся, представляя, как будет стоять в каком-то очередном актовом зале и, глядя на серьезные лица представителей парткома и умиленные – профкома, расскажет о том, как любовь к Родине и коммунистическим идеалам помогла Чайковскому создать свои великие симфонии. Но это будет потом. А сейчас он клен за окном горел своим холодным огнём, роняя на землю алые, как знамена, листья.
Щелчок трубки прозвучал как выстрел стартового пистолета. Фима застыл посреди комнаты, где в пыльном луче из окна танцевали мириады осенних пылинок. Мир, только что такой ясный и упорядоченный — лекция о Чайковском, вечерний хоккей, баскетбольный матч — вдруг съежился до одного, невероятно плотного ядра времени.
Он бросил взгляд на часы. До хоккейного матча — больше часа. До баскетбола целая вечность, как и до лекции… Лекция отплывала куда-то на задворки сознания, тускнея, как неверный экран телевизора. Вместо гармоний Чайковского в голове застучал настойчивый, гулкий гул трибун, шайба о борт, стук собственного сердца.
— Симка! Гулять! Быстро!
Корги, дремавший на коврике, взметнулся как пружина. Короткие лапы забили дробь по половикам. В его умных глазах вспыхнуло понимание: это не та неторопливая, созерцательная прогулка. Это — вылазка, миссия.
Через пять минут они уже мчались по осенней Москве. Фима, подхватив Симку под мышку, влетел в звенящий от сквозняков подъезд.
— В Лужники! — выдохнул Фима, и в его голосе была такая неотвратимая сила, что двигатель завелся с пол оборота, машина рванула с места, взрывая лужи и золотисто-багряное месиво листьев. Это была не поездка, а полет низко над землей, лавируя между алыми «Икарусами» и неповоротливыми грузовиками, ныряя в узкие переулки, чтобы обойти пробку, визжа шинами на поворотах.
Симка, высунув голову в приоткрытое окно, ловил ртом ветер, полный запахов гари, дождя. Его уши, те самые локаторы, трепетали на потоке воздуха.
Фима смотрел вперед. Москва мелькала за окном кадрами смытой акварели, мокрые стёкла ларьков «Союзпечати», огненные гроздья рябин, строгие серые громады зданий и вдруг — ажурный мост, а под ним свинцовая, струящаяся лента реки.
— Ты на «Спартак», что ли? — крикнул водитель, которого они обогнали.
— На всё сразу! — отозвался Фима, и это была чистая правда.
Он чувствовал себя точкой, в которую стянуты невидимые нити. От баскетбольной площадки — одна, от хоккейной коробки — другая, от института — третья. И все они натягивались, звеня, грозя порваться. Но в этом натяжении была странная, головокружительная полнота.
Машина вырулила на широкую, залитую светом фонарей эстакаду. Впереди, в осеннем мареве, уже угадывались знакомые очертания спорткомплекса, его мощные бетонные опоры и светящиеся чаши прожекторов.
Он резко притормозил у обочины. Фима выпрыгнул, на ходу подхватил Симку и бросился бежать к огромным, как врата в иной мир, стеклянным дверям. За спиной ему кричали вдогонку, но он уже не разбирал слов. В ушах шумела кровь, в груди горело, отстукивая такт тот самый, ни на что не похожий, ритм — его собственный, сумасшедший, осенний ритм Москвы-77.
Он уже почти там. Осталось только вбежать внутрь, в гул трибун, в запах мастики и раздевалки, в этот новый, стремительный и непредсказуемый виток своей судьбы.
А дождь, тот самый, что грозился с утра, наконец начался — редкий, крупный, бьющий по асфальту и по спине убегающего в свет парня с собакой на руках. Он стучал по крышам машин и по кленовым листьям, сбивая с них последнее багрянец, отбивая тот самый безумный и прекрасный такт.
Не допуститим простоя в цеху читательской активности! Ставьте лайк и комментируйте!
Глава 14
Массивные двери Дворца спорта проглотили их, отрезав шума города. Внутри царил свой, особенный мир, наполненный гулом, похожим на прибой, запахом бетона, краски, мастики, хлорки и табачного дыма в прохладном и напряженном воздухе.
Фима, с перехваченным дыханием и прижимая к себе Симку, замер в вестибюле. Мимо него потоком текли люди, мальчишки с сумками, серьезные мужчины в тренировочных костюмах, другие с фотоаппаратами, видимо, отцы. Где-то в глубине слышался громкоговоритель, смазано объявляющий команды.
Симка, чувствуя волнение и напряжение Фимы, старался быть максимально незаметным и «правильным», не лаял, не вилял слишком активно хвостом. Его задача — моральная поддержка, он это понимал инстинктивно.
И тут их окликнули, но не по имени, а коротко, хрипло:
— Гофман! Иди сюда!
Фима, покрутив головой, рассмотрел одного из тренеров с папкой в руках и с острым взглядом, которым его окинули с ног до головы, задержавшись на виляющем хвостом корги:
— Вижу, поддержка у тебя на высоте, личный тренер по командному духу.
Фима попытался что-то сказать, но тренер только махнул рукой, пресекая любые оправдания:
— Всё, разговоры потом, «Золотая шайба» не ждет. Следуй за мной, через пятнадцать минут разминка. Ты на втором звене, помнишь? Работай на команду, на льду думай головой.
Из узкого, пропахшего человеческим потом, выделанной кожей и холодом коридоре, попали в раздевалку. Их проводник, молча указал на дверь, за которой царил организованный хаос. Там клубился пар из душевой, сверкали крючки, на которые набрасывали одежду, трещали шнурки коньков.
Симка засеменил рядом с Фимой, не отставая и не убегая вперед, его короткие лапки цокали коготками по бетонному полу. Взгляд был прикован к хозяину, а уши внимательно ловили каждый звук, особенно резкий голос тренера.
Парни, фимины ровесники и ребята чуть постарше, с сосредоточенными лицами, натягивали защиту, проверяли клюшки. На него посмотрели быстрыми, оценивающими взглядами - чужой, новенький, этот, который «умник», и, как его там, «кентавр».
Фима глянул на брошенную к его ногам сумку, кем-то аккуратно подготовленную, поднял её, подтащил к скамейке. Каждый предмет в ней обретал теперь сакральный смысл: тяжелые, натруженные руками десятков хоккеистов, щитки, нагрудник, пахнущий новизной и обещавший нехилые удары, шлем, и, главное, коньки, зачехленные, острые, холодные.
Пёс устроился прямо на эту сумку, занимая позицию наблюдателя, став тихим островком в этом «организованном хаосе». Его умные глаза следили за каждым, кто приближался. Он мог тихонько рычать, если кто-то из слишком шумных или бесцеремонных парней подходил слишком близко, но в основном — просто фиксировал взглядом, давая понять, что он здесь и Фиму «прикрывает».
Его хозяин снял уличные ботинки и начал без лишней спешки облачаться, потому что надевал всё это на себя до всего то разок. Это был почти ритуальный процесс. Каждая застежка, каждый ремень — как шаг за грань. Шерстяной домашний свитерок сменился на жесткую футболку-джерси клубных цветов с почему-то… вот ничего себе, как такое случилось - номером «17» на спине. Он сунул ноги в тяжелые ботинки с коньками, зашнуровал до предела.
Пока Фима медленно и сосредоточенно одевался, Симка наблюдал за каждым его движением, слегка виляя хвостом, когда парень доставал коньки или надевал широченную футболку — как будто чувствовал важность именно этих предметов.
Шум раздевалки постепенно отходил на второй план. Внутри наступала тишина — четкая, холодная и сосредоточенная. Он мысленно повторял установку: «Звено с Сергеем и Лёхой. Сергей — таран. Лёха — диспетчер. Я — связка. Не затеряться, вписаться».
Чутко улавливая состояния хозяина, Симка чувствовал, как у Фимы появляются внутренняя тишина и сосредоточенность. В ответ пёс сам становился еще спокойнее, его дыхание замедлялось, живым барометром и якорем спокойствия.
— Гофман, выходи давай! — крикнул кто-то из двери, - чего телишься.
Он поднялся. Коньки, непривычно высокие, визгнули по бетонному полу. На этот раз коридор вёл к свету, льющемуся из-за последней двери. Оттуда доносился уже не приглушенный, а оглушительный гул трибун, скрежет железа, выкатываемых ворот, и тот особый, ни с чем не сравнимый глухой, агрессивный звук шайб, ударяющих о деревянный борт.
Сделав последний шаг, он вышел на свет ледяной арены, эмблема «Золотой шайбы» под табло открылась перед ним во всем своем великолепии, как и ослепительно белый, испещренный синими и красными линиями лед. Яркие прожекторы, в которых кружилась ледяная пыль освещали его и немного трибуны, с которых волнами накатывал гомон тысячи голосов. На льду уже двигались, разминаясь, другие - быстрые, мощные, в ярких майках, злые соперники.
Старший тренер Василий Дмитриевич, стоявший у борта, кивнул ему:
— Давай на лед, прочувствуй. И помни, это живая игра. Иди.
Фима перешагнул через борт. Лезвия его коньков впервые коснулись не тренировочного, а игрового льда турнира. Холодный, упругий, звенящий, он словно прошёл от соприкосновения с коньками дальше по всему телу. Сделал несколько скользящих шагов, Фима почувствовал, что мир словно бы сузился до блестящей поверхности под ногами, веса клюшки в руках, далеких ворот в туманной дымке другого конца площадки.
Всё отодвинулось на второй план, здесь и сейчас существовал только этот лед, этот вызов. Фима рванулся вперед, навстречу своему первому настоящему вбрасыванию, которого ещё даже не объявили. Впереди был только лед, три периода по двадцать минут и шанс вписать свою формулу в историю игры. Симке, конечно, выйти на лед никто не разрешил. Он остался на скамейке запасных, да ещё и накрепко привязанный.
Потом они, когда Фима сделала пару кругов по площадке, вместе устроившись на холодной деревянной скамье, чувствовали себя одновременно участниками и исследователями, наблюдателями, попавшими на странный, полный строгих ритуалов праздник. Игра юношеских команд конца 70-х разительно отличалась от всего, что Ефим видел потом, в будущем, по телевизору.
Ребята на льду были не такими «броненосцами», как хоккеисты ХХI века. Защита была ещё минимальной, часто доставшейся «по наследству» от старших. Нагрудники тонкие, щитки на коленях — жесткие пластиковые раковины, привязанные тесемками. До недавнего времени многие выходили просто в вязаных шапочках, а те из полевых игроков, у кого были шлемы — безо всяких защитных решеток и визоров. Лица были открытые, сосредоточенные, с мальчишеской серьезностью. Их форма — часто потрепанные свитера, с нашитыми или нарисованными краской номерами. Клюшки — почти все тяжелые, с прямыми крюками.
Конечно, эта игра в Москве, в настоящем дворце спорта отличалась от обычного дворового хоккея тех лет, но всё-таки и тут всё было довольно скромно.
Хотя Василий Дмитриевич стоял у борта, как капитан на мостике ледокола, и управлял. Смена звеньев происходила по его окрику: «Первое — на лед, второе — готовься!» Мальчишки буквально выпрыгивали через борт и впрыгивали обратно, как заводные солдатики. Тактика была до предела упрощенной, вывернутой наизнанку по сравнению с хоккеем будущего.
Зонная оборона? Не было такого понятия, только персональный прессинг. Твой игрок — твоя тень. От его ворот до наших. Если отстал — получишь нагоняй. Вбрасывание - священный ритуал. Центровой, чаще всего самый коренастый и цепкий, не просто пытался выиграть бросок, он должен был сделать это всем телом, оттирая соперника, создавая локальную драку клюшками.
Никаких особо сложных комбинаций с выходом из-за ворот. Было два каноничных приема: «Выброс из зоны», когда защитник, зажатый у своих ворот, изо всех сил швырял шайбу вперед, «на выкат», и два крайних нападающих неслись за ней в надежде переиграть защитников в скорости. Или «Туда-сюда» — проход по борту, бросок по воротам издали и «добивание» отскочившей шайбы, создавая хаос перед вратарем. Игра в большинстве случаев велась по бортам, центр льда был пустой и опасной, нейтральной территорией.
Лед в ДС был не очень ровным, к концу периода уже покрылся снежной «кашей». Коньки точили редко поэтому не было того феноменального, «вертолетного» ускорения и резких кульбитов, как можно увидеть на любой игре команд будущего, только силовая работа ног, длинные, размашистые шаги и тяжелое, грузное скольжение. Скорость достигалась не за счет техники, а за счет «ломового» усилия.
Трибуны гудели как гигантская пасека. Кричали не слаженными кричалками, а каждый свое: родители, одноклассники, друзья со двора: «Вась, давай!», «Сашка, пасуй!», «Судья, ты что, ослеп?!». Стычки были не постановочными, а яростными, мальчишескими. Сразу летели перчатки, и рефери не разнимал сразу, а давал «выпустить пар» паре дерущихся секунд на десять, прежде чем властно растащить.
Фима со своей скамейки видел, как его одноклубники ломятся по правому борту, не столько обводя, сколько продавливая защитника плечом, подбирают отскочившие шайбы и пытаются что-то изобразить. Игра была грубой, не очень красивой, но искренней. Это была не шоу-индустрия, а суровая школа жизни, перенесенная на лед.
Весь первый период парень с псом вели напряженное наблюдение. Один то и дело крутя головой, другой сидя «столбиком», уши насторожены. Весь его вид выражал предельное внимание и готовность. Он не лаял, не отвлекал, работая живым талисманом, тихим стражем и эмоциональным продолжением Фимы. Он не просто «был рядом», он полностью соответствовал серьезности момента, от сдержанного поведения в раздевалке до напряженного наблюдения из-за борта. Его действия говорили: «Я здесь. Ты не один.
Когда Василий Дмитриевич хрипло рявкнул: «Второе звено — Гофман, Братчук, Каменев — на лед!», у Фимы в ушах на секунду отключился весь шум. Он перелез через борт, и его коньки врезались в лед. Первые же секунды стали для него холодным душем реальности: дыхание стало учащенным больше, чем надо, а деревянная клюшка, такая легкая на скамейке, тут же сделалась неподъемной дубиной, а шайба оказалась не скользкой пластиковой «пуговицей», а смертельным, каучуковым диском, который не катился, а скакал по льду, живя своей, непредсказуемой жизнью.
Первый же прием соперника он принял, ударившись в борт с глухим ударом всем телом, со звоном в ушах так, что воздуха в легких не осталось. Он даже не понял, от кого прилетело. Сила и жестокость юношеского хоккея была в его неуклюжести. Ребята не умели бить точно и чисто, только от всей души. Защита слабо гасила удары.
На льду все происходило в десять раз быстрее, чем казалось со стороны. Просчет в доли секунды — и ты уже не в игре, а просто бегущий вслед за событием зритель. Свободного места не было. Лед казался крошечным, забитым игроками, клюшками, летящей шайбой.
Установка «связующее звено» рассыпалась в первом же эпизоде. Лёха, получив шайбу в обороне, не разобравшись, тупо выбросил её вперед. Сергей понесся за ней, забыв обо всех. Фима инстинктивно занял позицию в центре, ожидая паса, но его не последовало. Сергей протаранил защитника, упал, шайба юрко улетела за борт. Свисток, остановка игры.
Момент истины случился после очередного выброса шайба, когда, отскочив от борта, она «прилипла» к фиминой клюшке. На секунду время замерло. Перед ним была полоска льда и вратарь, съежившийся в воротах. Со скамейки донесся хриплый крик тренера: «Бросай, Гофман!», но инстинкт сработал быстрее мыслей.
Он не видел мимики вратаря, не думал о финте, только о геометрии угла между его позицией, ближней штангой и открытым локтем. Тело, ещё секунду назад такое неуклюжее, само совершило короткий, резкий замах и выбросило шайбу не сильнейшим, но очень точным броском.
Шайба, описав угу, пролетела над щитком вратаря и, со звоном ударившись о железную штангу изнутри, впорхнула в сетку.
Раздался рев трибун. Его товарищи по звену, с изумленными лицами, налетели на него, толкая, хлопая по шлему. Фима, тяжело дыша, смотрел на Симку на скамейке запасных, как тот следил бы за каждым поворотом, каждым движением хозяина. Его поддержка в этот момент была бы целиком визуальной и эмоциональной — он мысленно был там, на льду, рядом с Фимой, «связкой» между ним и привычным миром. А тот не чувствовал восторга, лишь абсолютную ясность, ведь он решил задачу. Холодный, выверенный расчет победил в этом хаосе силы и скорости.
Василий Дмитриевич, когда они сменились ничего не сказал, лишь кивнул, и в этом кивке было больше, чем в любой похвале. Игра продолжалась, но для Фимы всё уже изменилось. Он нашел свою формулу. Первый гол стал щелчком выключателя. Вселенский хаос, метание между будущей лекцией, предстоящим баскетболом и хоккеем здесь и сейчас, растворился, уступив место ледяной, кристальной ясности. Его математический ум, до этого лишь пассивно анализировал хаос, теперь взял его под контроль. Фима не просто играл, он вычислял.
Последние десять минут второго периода превратились в его персональную демонстрацию, в тихое, беззлобное, но безжалостное превосходство.
Хотя после его гола «Вымпел» сравнял счет. Но потом Фима вышел на вбрасывание в центре. Он посмотрел на судью, на изгиб клюшки, на то, как напрягся центральный нападающий соперника — здоровяк с лицом, покрасневшим от злости. Фима не собирался бороться с ним, в момент свистка он не стал толкаться, а лишь легчайшим движением крюка своей клюшки коснулся шайбы, отправляя её не вперед, а назад, между своими же коньками, точно в точку, где через долю секунды должен был оказаться Лёха.
Сам же, сделав вид, что по инерции проехал вперед, резко сдал назад, принял молниеносный пас от Лёхи и, даже не глядя на ворота, поскольку он уже вычислил позицию вратаря, когда выходил на вбрасывание, щелкнул в «девятку» — в самый верхний угол, куда вратарь в принципе не успевал среагировать при таком внезапности. 2:1.
«Вымпел» бросился яростно отыгрываться, завладев шайбой. Их защитник, разогнавшись, попытался протащить шайбу через центр. Для всех это был смелый порыв. Для Фимы — вектор с заданной скоростью и траекторией. Он не бросился в отбор, просто рассчитал путь этого вектора, подставив клюшку не в место, где была шайба, а туда, где она должна была оказаться через мгновение.
Шайба послушно «наехала» на его крюк. Фима одним касанием переправил ее Сергею на правый фланг, а сам ринулся к воротам. Сергей, по привычке, пробил с невыгодного угла. Вратарь отбил, но отскок — снова не случайный для Фимы, а предсказуемый, как отскок шарика на «доске Гальтона» — прилетел ему точно на крюк. Он не стал остановил шайбу, лишь изменил её угол, сделав легкое, кистевое добивание в уже пустые ворота с хладнокровием арифмометра, 3:1.
Соперники, взбесившись, полезли в силовую, получив удаление. Фимина команда, в численном преимуществе, засуетилась, начала беспорядочно швырять шайбу к воротам. Сам же он занял позицию у дальнего борта, в, казалось бы, невыгодной точке. Он видел все, как вратарь «Вымпела» съехал на ближний угол, ожидая броска от нашего защитника; как защитники противника сбились в кучу перед воротами, перекрывая прямые траектории. Он поймал взгляд Лёхи и едва заметно кивнул, показав глазами в точку у штанги.
Лёха, словно завороженный его магией, отдал пас не на ударную позицию. Фима принял шайбу и, в одно движение, без замаха, щелчком отправил её не по воротам, так как перед ним стоял их защитник, а в щит за воротами. Шайба ударилась о дерево с глухим стуком и, по идеальному углу, отскочила прямо на пятачок перед вратарем, где в суматохе её на лету добил ошеломленный, но счастливый Сергей. 4:1. Это был не бросок, а расчет рикошета, игра в бильярд на ледяном столе.
Соперники были деморализованы. Они уже не играли, а метались, пытаясь просто остановить этого худощавого, стремительного парня под номером 17, который двигался не быстрее их, но всегда оказывался там, где нужно…
Наконец Фима получил шайбу у своих ворот. Вместо того чтобы сделать безопасный выброс, повел её сам не с бешеным дриблингом, а с кажущейся медлительностью. Он вел её, глядя не под ноги, а словно сквозь игроков, просчитывая их реакции. Один защитник бросился на него — Фима легчайшим движением корпуса ушел в сторону, оставив его пролетать мимо. Второй попытался сделать силовой прием — Фима в последний момент отпустил шайбу вперед между его коньков, и, обойдя с другой стороны, вновь её подхватил.
Он вышел один на один с вратарем. Трибуны завопили. Вратарь, нервно подрагивая, попытался угадать направление. Фима не стал ни обводить его, ни делать хитрый финт. Он просто остановился на секунду. Замер, создал паузу, в которой ожидание и напряжение достигли пика, а затем, когда вратарь не выдержал и дрогнул, сделав микродвижение влево, Фима спокойно, почти небрежно, положил шайбу в правый нижний угол. 5:1. Это был не спортивный, а психологический гол.
Сирена, ознаменовавшая конец второго периода, прозвучала для «Вымпела» как избавление. Для команды Фимы — как триумфальный марш. Он, тяжело дыша, катился к своему борту. Парни валили его с ног, хлопали по плечам, по шлему. Он улыбался, но внутри была не столько радость, сколько глубочайшее удовлетворение забитыми пятью голами за десять минут. Он провел на льду математический мастер-класс, доказал, что интеллект, помноженный на внезапно открывшийся спортивный талант, может доминировать над грубой силой и наработанным навыком.
Василий Дмитриевич, пропустив его на скамейку, молча протянул ему фляжку с водой. Его взгляд был красноречивее любых слов, в нем читалось потрясение, гордость и легкая тревога. Он понимал, что только что стал свидетелем рождения феномена. А феноменов, как известно, система не всегда любит, не смотря даже на пять забитых шайб, попавших в сетку с математической точностью снайперских выстрелов.
Авторы, как и Фима с Стмкой, работает на три фронта. Поддержоть их лайком — это как ГТО сдать!
Глава 15
Только что закончился матч на приз «Золотой шайбы» и трибуны, медленно пустея, гудели затихая, а на белой, исчерченной коньками поверхности льда остались лишь осколки холодной бури страстей. Фима стянул со своей шевелюры шлем и пышные кудряшки ореолом обрамили его довольную улыбку от уха до уха. У его ног, степенно устроившись у борта, сидел пес, рыжий, ушастый, с умными глазами, наблюдавший за суетой, как истинный церемониймейстер.
Фима только что сделал то, о чем мальчишки во дворах бредят ночами: забросил сам, и проассистировал пять голов. Он не торопился идти в раздевалку, уже и тренеры потянулись в коридор, когда он увидел троих, «святую троицу», саму плоть и кровь советского хоккея, шедшую неспешно по направлению к нему, и от них, казалось, исходило собственное сияние, затмевающее даже прожектора: Борис Михайлов – капитан, воплощение несгибаемой воли, с пронзительным, изучающим взглядом, Владимир Петров – сила, мощь, сдвинутые брови и скрытая улыбка в уголках губ и Валерий Харламов – сама стремительная поэзия хоккея, с глазами, в которых жили и озорство, и бездна. Он, в отличие от Бориса и Владимира, которые были в костюмах, был одет запросто, в свитере.
Уходящие зрители замерли. Михайлов подошел к Фиме первым, шлёпнул по плечу юного хоккеиста. Его голос, чуть надтреснутый от множества сыгранных матчей и отданных команд, зазвучал четко:
— Поздравляю, пацан, играл отлично. Видно было, что голова работает, ноги на месте. Как раз таких, как ты нам и нужно. Крепко держал удар, видел поле, молодец.
Слова легенды были для Фимы как драгоценные медали. Он лишь кивал, глупо улыбаясь. Пока Михайлов говорил, Петров и Харламов уже смотрели не на Фиму, а на рыжего зрителя. Корги, почуяв внимание великих, махнул пушистым хвостом.
В огромной чаше ледового стадиона, из которой чинно и организовано уходили зрители, воцарилась ошеломлённая тишина, а затем случился эмоциональный взрыв. Когда Михайлов подошёл к Фиме и заговорил, начался сдержанный гул восхищения, который перерос в бурные, непрекращающиеся аплодисменты — это была овация легендам, вышедшим почтить новый талант.
Каждый мальчишка, на трибуне и не только, даже не мечтал оказаться на месте Фимы. Это был бы абсолютный, кульминационный момент, «знак свыше», вызвавший всеобщее умиление и улыбки. Появление чудного корги добавило невероятной, чистой человечности в этот эпический момент. Фанаты хоккея улыбались, показывали, говорили: «Смотри, собака!». Это мгновенно сняло бы пафос и сделало происходящее по-домашнему тёплым и запоминающимся.
Ликование зрителей сочеталось с легкой паникой организаторов: «Мы не готовились, откуда?». Но это же был бесплатный сюрприз высочайшего уровня. Такое событие поднимало престиж турнира.
Организаторы и фотографы засуетились, делали снимки - судорожно, не переставая. Этот кадр — Фима тройкой нападающих и корги — мог стать иконой, плакатом, открыткой. Его впору напечатать во всех, аж двух спортивных газетах и журналах от «Советского спорта» до «Физкультуры и спорта».
Попытались взять ситуацию под контроль, кто-то из руководства турнира почтительно, но настойчиво направился к группе, чтобы поблагодарить великих игроков за визит, предложить помощь, возможно, пригласить их на вручение главного приза, хотя эта игра была самой рядовой, не начало турнира и вовсе не его финал, просто она была первой и знаковый для Фимы.
Но с этого момента история о том, как «сам Михайлов, Петров и Харламов вышли поздравить юного Фиму Гофмана после его «пента-трика», становилась официальной легендой турнира «Золотая шайба». Её будут вспоминать на открытиях следующих соревнований. Ведь все подсознательно восприняли эту сцену как символическую передачу эстафеты - три великих советских хоккеиста, олицетворяющих волю, силу и искусство, публично благословляют нового, талантливого «пацана». А дополнял сцену четвероногий символ преданности, простоты и житейских радостей, напоминание о том, что за великими победами стоит не только тяжёлый труд, но и… простая, верная дружба в виде пса, ждавшего хозяина у борта.
В итоге, реакция была единодушно восторженной. Этот момент стал тем редким случаем, когда спорт вышел за рамки игры и стал настоящей, живой, трогательной сказкой, в которую на несколько минут поверили все — и зрители, и организаторы, и даже сами непобедимые легенды, на мгновение отвлёкшиеся на рыжего пёсика.
А Михайлову, стоящему у борта, ещё и сунули в руку микрофон. Его взгляд скользил по льду, Петров и Харламов окружили Фиму с корги. Капитан повернулся к людям, которые не торопились уходить. Лицо его стало серьезным, но в глазах светился весёлый огонек:
— Посмотрите на этого парня. Кудрявого, с собакой, который, - заговорил он и эхо голоса раскатилось под шатром пустеющего ледового дворца. - Только что подарил зрителям пять голов. Вот он — наш главный результат сегодня.
Мы, старшие, часто говорим: «Будущее хоккея», «Смена растёт». А будущее — оно вот такое, нестандартное, с характером. Пришёл на матч с другом-талисманом — значит, умеет справляться с нервами, умеет настраиваться. А на льду — видно сразу, голова работает, руки тоже, не жадничает, пасует, видение поля отличное.
Такая смелость — не просто удаль молодецкая. Это ещё и ум. Умение играть не шаблонно, но результативно. Это нам, старшим игрокам сборной, урок. Настоящий мастер — это не просто техника, это — личность. У него своя история, его игру не спутаешь ни с чем.
Сегодня «Золотая шайба» открыла нам не просто талант. Открыла — личность. Если он будет так же предан хоккею, как его четвероногий друг ему — из этого парня вырастет большой игрок. Настоящий.
А нам, ветеранам, остаётся только одно: помогать, но не мешать. Радоваться и ждать, когда они, такие вот, придут к нам в команду. И научат нас чему-нибудь новому. Даже если для этого им понадобится привести на лавку запасных… четвероногих.
Михайлов кивнул, слегка улыбается уголками губ, и его взгляд снова окинул лёд, свою тройке и удивительного мальчишку. Но как только он закончил, отдав микрофон, Петров, не выдержав спросил, показывая на мальчика и собаку:
— Подожди, Борь, – на его лице возникло выражение недоуменного любопытства. – Ладно, играл здорово, это понятно. А собака у нас кто? Тренер? Он что ему тактику подсказывал?
Харламов, сбоку, рассмеялся. Его смех был таким же легким, как его же финты:
— Не, Володя, – уточнил Валерий, устраиваясь на корточки перед псом, чтобы быть с ним на одном уровне. Корги тут же с достоинством подал ему лапу. – Видишь же это главный моральный вдохновитель.
— Вообще-то главные мои вдохновители это вы, - признался Фима.
— За добрые слова спасибо, – Харламов поднял глаза на Фиму, и в них светился неподдельный, живой интерес, – но откуда ты вообще? Вроде мелькал тут с девочкой симпатичной? С фигуристкой.
Фима, пожав плечами, признался:
— Было дело, меня Фимой зовут. Ефим Гофман, живу в Марьиной роще, а девочка, это Юля, моя одноклассница.
— Из Марьиной рощи? – присвистнул Петров. – Бандит значит?
— Ну почему сразу бандит? – смущенно пробормотал Фима. – С бандитами я так… может разок рядом постоял.
Все трое легенд рассмеялись. И в этот момент случилась магия, они перестали быть иконами, картинками из телевизора, став просто тремя взрослыми мужчинами, пораженными невероятно талантливым юным хоккеистом и его преданным, невозмутимым рыжим талисманом.
Он смотрел на них, а они – на него и его пса. Михайлов, отдав дань официальному поздравлению, тоже смягчился и теперь улыбался, наблюдая, как его партнеры, покорившие Канаду и если не весь мир, то значительную его часть, с детским любопытством расспрашивают паренька с собакой - картина, достойная кисти: пустой сверкающий лед, три крепкие фигуры, кудрявый мальчишка и его маленький пёс как мгновение чистой красоты спорта, где легенды с надеждой вглядываются его будущее. И будущее это, как выяснилось, приехало из Марьиной рощи.
После того как официальные поздравления отзвучали и вокруг Фимы и тройки маститых спортсменов возникло небольшое пространство. Воздух, еще секунду назад наполненный торжественностью, вдруг стал обыкновенным — просто разговор мужчин, объединенных спортом. Харламов, все еще не отходя от корги, спросил с улыбкой:
— Ну что, чемпион, теперь домой, праздновать? Или пса на прогулку вести, а то Володя уже глаз на него положил, в ЦСКА забрать хочет.
Петров только хмыкнул, но тут Фима, запустив руку в свои кудряшки, неловко пояснил:
— Домой? Мне ещё на баскетбол надо.
Трое замолчали. Тишина повисла на секунду, настолько плотная, что был слышен только довольное сопение корги, устроившегося у Фимы на ногах.
— На… что? – медленно, удивлённо, переспросил Петров, его брови поползли вверх, угрожая срастись с линией волос.
— На баскетбол, – повторил Фима. – Против юношеского «Динамо». Типа сезон завершаем. Я центровой.
Михайлов, до этого молча наблюдавший, кашлянул в кулак. В его глазах мелькнуло что-то невозможное, чистейшее удивление:
— Ты сегодня, – начал он, отчеканивая слова, – провел матч. По хоккею. Забросил пять шайб. А теперь… ты едешь играть в баскетбол? Финал?
Фима только кивнул, пожимая плечами, будто извиняясь за такое неудобное расписание. И тут Валерий Харламов рассмеялся. Звонко, беззаботно, так, что эхо побежало под сводами пустеющего дворца:
— Да вы только послушайте! – воскликнул он. – Мы тут лёд крошим, мышцы рвём, на восстановление по три дня уходит. А он – хоккей, баскетбол, собаку выгулять, уроки, наверное, ещё сделать! Центровой! Володя, ты представляешь? Под кольцом прыгать после того, как побегать по площадке и шайбы в «девятку» покидать!
Петров покачал головой, и на его суровом лице расползлась широкая, одобрительная ухмылка:
— Ну всё, – проворчал он. – Теперь ясно откуда у него такая выносливость и координация. Он просто… не вылезает из спортивных залов. И по льду гоняет, и по паркету. Борис, ты это слышал? Наш «будущий резерв» – на два фронта действует!
Борис Михайлов бросил изучающий взгляд, который теперь был окрашен не просто интересом, а глубочайшим профессиональным любопытством:
— Подожди, подожди, – остановил он всеобщий смех. – По серьёзному. Как ты успеваешь? Тренеры не дерутся между собой за тебя? Хоккейный не требует бросить это… баскетбольное баловство?
— Не успел, – честно ответил Фима. – Тренеров у меня пока не было. По хоккею всего одна тренировка и сразу игра, если ен считать того, что я у вас во взрослой команде показался. В баскетбол я просто тупо выступать начал. Хотя… одну тренировку провел с борцами – это, к слову, насчет бандитов, но сам был типа тренера.
Вообще баскетбол развивает прыгучесть, скорость рук и периферическое зрение. А хоккей даёт взрывную силу, устойчивость и умение играть в жёстком контакте. Они… эти два вида спорта как бы даже «советуются» иногда.
Наступила новая пауза, но теперь в ней читалось уже не изумление, а уважение к системному, почти гениальному в своей простоте, подходу:
— «Периферическое зрение»… – задумчиво повторил Харламов, виртуоз обводки, для которого это было святым. – Ну, тогда понятно, почему ты так пасы раздавал. Ты там, на площадке, краем глаза не только партнеров, но, наверное, и… баскетбольное кольцо в углу катка видел…
— Стоп. А это что у тебя? – голос капитана прозвучал как внезапная догадка, требующая подтверждения. Фима, сбитый с толку, посмотрел на него недоумённо.
— А ну-ка поворотись сынку, - предложил мысль Петров, без слов понявший старшого по звену нападения. - Номер? Семнадцатый!
Он посмотрел на «меньшого брата» Валеру. Тишина на этот раз была иной. Все трое — Михайлов, Петров и Харламов — разом перевели взгляды с майки Фимы на Валерия, другого семнадцатого.
Харламов тоже замер. Его живая, озорная улыбка медленно сползла с лица, сменилась выражением глубокой, почти недоуменной сосредоточенности и его тёмные глаза, обычно искрящиеся шуткой, стали серьёзными и проницательными.
Он смотрел на цифру долго, не мигая. Казалось, видит не просто номер, а какую-то причудливую нить, связавшую их в этом ледовом дворце. Потом он медленно поднял глаза на Фиму, и в них загорелся невероятно тёплый, одобрительный огонёк:
— Семнадцатый… – протянул он, и слово повисло в воздухе, наполненное смыслом. – Ну, конечно, «баскетбольный хоккеист с собакой». Какой ещё номер у тебя мог быть? Только необычный.
Он обернулся к Петрову и Михайлову, и его лицо снова озарила улыбка, но теперь другая — задумчивая, почти отцовская:
— Он даже номер выбрал непростой.
— Да ничего я не выбирал, - попытался оправдаться Фима, - само так вышло.
Петров хмыкнул, но уже без иронии:
— Само, – он глянул на Фиму. – Этот номер для тех, кто играет с душой, а не по учебнику. Кто может из ничего создать чудо. На тебя, накладывается определённая ответственность, пацан. Ты теперь не просто Фима из Марьиной рощи. Ты «Фима семнадцатый номер», который и на льду, и на паркете должен чудеса выдавать. А иначе зачем его носить?
Михайлов, наблюдавший за этой сценой, кивнул. Его капитанский ум уже всё расставил по полочкам:
— Значит, договорились, – сказал он сухо, но в его интонации пробивалась редкая теплота. – Свою «Золотую шайбу» ты уже заслужил. А право на этот номер – ещё предстоит доказывать каждый матч. Желательно, конечно, на льду.
— Он, – Петров кивнул в сторону Харламова, – свой семнадцатый в историю вписал. Теперь твоя очередь. Вот и начинай с «Динамо».
Харламов шлёпнул Фиму по спине, прямо по цифре «17»:
— Не подведи, центровой, – сказал он тихо, и в этих словах было больше доверия и напутствия, чем в любых громких напутствиях.
Фима стоял, чувствуя, как тяжёлая, тёплая волна гордости и невероятной ответственности накатывает на него. Этот номер внезапно прибавил веса. Веса истории, веса легенды, которая сейчас смотрела на него не как на диковинку, а как на младшего брата по цифре, по неординарности, по любви к игре.
Дворец практически опустел четверка и пёс пошли в раздевалку. Трое великих хоккеистов провожали Фиму, смутно поминая Судьбу, дама ироничную, которая прислала им сегодня не просто талант, а как бы наследника.
Харламов, в обнимку с Фимой, у самых дверей в раздевалку предложил:
— Слушай, парень. Не хочу тебя отпускать. До твоей игры ещё далеко. Заваливай к нам. Поговорим нормально, неспешно, чую попьём, борща поедим. Боря с Володей уже приглашены.
Михайлов и Петров переглянулись. Это было не просто приглашение – это был знак высшего доверия, того, что парень действительно зацепил:
— Годится, – кивнул Петров. – Разберём твою баскетбольно-хоккейную стратегию по косточкам. А дружок твой пусть охраняет мои тапочки, а то Борис вечно их перехватывает.
В раздевалке было только половина мальчишек из команды и тренер, несказанно удивившийся фиминому сопровождению. Тот быстренько переоделся, спросил куда девать амуницию, на что Василий Дмитриевич, с которым армейская троица поздоровалась и как бы даже понимающе переглянулась, махнув рукой, заявил: «Это теперь твоё!»
Четвёрка направилась на выход, туда, где стояла чёрная «Волга» Михайлова, к которой он позвал Фима, но тот уверенно свернул в сторону соседних «Жигулей».
— Куда это он? – спросил Петров, прикуривая сигарету.
— На метро, наверное, спешит, – предположил Михайлов.
Последние зрители тем временем обсуждение до хрипоты, уже выходя со стадиона: «Видел? Сам Михайлов подошёл!», «А Петров-то, Петров!», «А Харламов пса гладил!» — это стало главной темой, затмив даже сам матч и пять голов Фимы.
Фима же, уложив в багажник огромную сумку, заскочил в салон и, включив зажигание, без разогрева двигателя, на подсосе подрулил к «Волге», прямо к троим замершим легендам и остановился. Окно со стороны водителя опустилось, и оттуда показалось его кудрявое лицо, а на пассажирском сиденье устроился, высунув язык, рыжий корги.
Рейтинг романа должен быть, как у Центрального телевидения СССР. Помогите же этого добиться!
Глава 16
Лица трёх великих хоккеистов сделались как в заключительной сцене пьесы Гоголя. Харламовские брови поползли вверх, Петров приоткрыл рот, глядя то на машину, то на Фиму в ней, словно пытаясь состыковать две несовместимые реальности. Даже непоколебимый Михайлов застыл в полуповороте, рука на дверной ручке «Волги», с выражением чистого, неподдельного изумления на обычно строгом лице.
Петров, который как раз собирался прикурить, замер с зажигалкой в руке, так и не поднеся её к сигарете. Харламов, никогда не куривший, просто широко раскрыл глаза, его лицо отражало чистейшее, детское изумление:
– Ты… на этом? – наконец выдавил из себя Петров, обводя рукой «Жигули».
– Да, – просто ответил Фима, слегка смутившись под прицелом трех пар изумлённых глаз. – Но не моя, подруги. Без колёс никак - и по делам, и на игры…
– И на баскетбол после хоккея, – медленно, как бы осмысливая, закончил за него Харламов. Он обошёл небольшую, всю такую квадратную, машину, постучал костяшками пальцев по крыше. – Так… У нас, первых парней на деревне и машин-то не было не так давно. А у него… «Жигули» в пятнадцать лет… Ты что, личный шеф для своей собаки?
Он неуверенно рассмеялся своей шутке, но в его смехе было и удивление, и восхищение перед этой наглой, по своему прекрасной уверенностью юности, которая не ждёт милостей от жизни, а просто берёт и делает, играя в два вида спорта, выигрывая матч на приз «Золотая шайба» и разъезжая на машине, которая в стране советов неслыханная роскошь, особенно для подростка.
– Пацан, да ты вообще с какой планеты? – покачивая головой спросил Петров. – Ладно, поехали. Только смотри, по дороге не заглохни!
– Давай, номер семнадцатый, – с улыбкой добавил Харламов. – Жду в гости, не отставай.
«Волга» Михайлова двинулась вперед. Фима плавно тронулся с места, аккуратно двигаясь за тремя старшими товарищами. Впереди он видел оборачивающиеся на него лица.
– Ну что, – между тем сказал Михайлов, сидевший за рулём. – Собака, баскетбол, хоккей, «Жигули» в пятнадцать лет… Что-то я начинаю чувствовать себя глубоким пенсионером.
– Пенсионером, Боря? – продолжил Харламов. – Мы просто нормальные советские люди. А он, похоже, светлое будущее, которое уже наступило, ездит на «Жигуле» и явно не собирается толкаться в очередях.
Петров наконец кое-как зажёг сигарету, сделав глубокую затяжку, стараясь осмыслить увиденное:
– Пацан точно с другой планеты, – произнёс он, выпуская дым. – Ладно, разберемся...
«Волга» Михайлова уверенно, как и всё, что делал капитан, двинулась по улицам советской столицы. За ней, удивительно чётко, следовали «Жигули» под управлением Фимы. Осенний день окрасил мокрый асфальт в жёлтые и оранжевые разводы. Ветер гнал по проезжей части рваные лоскуты опавших листьев, а в салоне Петров, следил через заднее стекло за юным водителем:
– Смотри-ка, Боря, не отстаёт.
– Чувствуется рука мастера, – кивнул Михайлов, перестраиваясь в левый ряд, чтобы обогнать неторопливый автобус «Икарус». – Только не спортивная, резкая, а аккуратная. Интеллигент, мать его так.
Позади них Фима, за рулём «Жигулей», видел перед собой мощные задние фонари «Волги ГАЗ-24» – два красных огня, будто глаза какого-то большого, доброго зверя, который вёл его сквозь город. Переднее стекло его машины чуть запотело.
На светофоре они поравнялись. Харламов опустил стекло в «Волге» и прокричал сквозь поток холодного воздуха:
– Не усни там, шеф! Держись за нами, не пропадёшь!
Фима лишь кивнул. Загорелся зелёный свет, и небольшая кавалькада рванула дальше, проезжая мимо монументальных сталинских высоток. На Садовом кольце движение стало плотнее, грузовики ЗИЛ и ГАЗ, жёлтые такси «Волги», редкие иномарки дипломатов. «Волга» Михайлова лавировала в потоке со спокойным авторитетом, а Фиме приходилось потрудиться, чтобы не отстать и не потерять её из виду в чадящем потоке.
На очередном красном свете к ним впритык пристроился милицейский «УАЗик». Милиционер в фуражке равнодушно оглядел «Волгу», а затем взгляд его скользнул на юное лицо за рулём «Жигулей». Фима замер, мысленно готовясь к свистку и разбирательству. Но в этот момент Харламов, заметив несвоевременный интерес, снова опустил стекло, широко улыбнувшись и кивнув головой в сторону Фимы пояснил:
- Добрый день, везём вундеркинда на просмотр в ЦСКА, он у нас на «Жигулях» гоняет, чтоб время не терять.
Милиционер секунду смотрел, узнал Валерия, потом, кивнул головой, усмехнулся и когда светофор переключился на зелёный, махнул рукой: мол, проезжайте.
Наконец «Волга», заехав во двор, замедлила ход и, мигнув поворотником, притормозила у нужного подъезда. Фима аккуратно пристроился рядом, выключил двигатель и посидел, прислушиваясь к тиканью остывающего мотора. Он проехал через пол-Москвы в кильватере легенд, которые уже выходили из «Волги»:
– Что, потные руки не оторвать от руля? –добродушно пошутил Петров, подходя к Фиме.
– Типа того, – выдохнул тот, вылезая из машины. Они с Симкой выбрались, и пёс не преминул пометить новую территорию.
Харламов обнял Фиму за плечи, глядя на две стоящие рядом машины – солидную «Волгу» и юркий «Жигулёнок»:
– Вот она, смена поколений, – философски изрек он. – Наши тачки – как мы, основательные, проверенные. А его – быстрая, верткая, ещё пахнет краской с завода. Ну что, наступившее «будущее», пошли чай пить и о главном разговаривать - о хоккее.
Они ввалились в подъезд, где уже пахло домашним теплом и впереди ждал неспешный, доверительный разговор, возможный только за столом, среди своих.
Гостиная Харламова оказалась уютной, пахло домашней выпечкой. Ирина, молодая жена Валерия, улыбаясь, встретила гостей в дверях, поправляя фартук. За ней, держась за мамин халат, робко выглядывал кареглазый Сашок, а на руках у Ирины сопела завернутая в кружевное одеяльце Бегонита.
Хоккеисты внесли с собой запах табачного дыма и ещё – какой-то непривычный, веселый заряд энергии. Ирина быстро смекнула, что её знаменитый муж и его друзья чем-то взбудоражены, взглянула на подростка и коротконогого пса Симку:
– Это наш новый знакомый, Фима, – представил Харламов, снимая кожаную куртку и на ходу подбрасывая сына к потолку, от чего тот заливисто засмеялся. – Хоккеист. И баскетболист. И… в общем, много чего. На «Жигулях» самое главное сюда прикатил, можешь посмотреть в окно.
Последнюю фразу он произнес с этакой театральной небрежностью, а Петров, разматывая шарф, подтвердил:
– Ирин, ты бы видела его тачку!
- Да что мне его тачка, - возразила хозяйка, - тачка вам мужикам интересна, а я смотрю, паренёк то симпатичный, кудрявый такой. Прямо жених для Бегониты.
- Я не против, - согласился, Фима. – Могу посвататься прямо сейчас. Но у меня девушка есть, надо бы у неё тоже спросить.
Все со смехом и дружескими похлопываниями по плечам переместились на кухню – самое лучшее место в любой советской квартире. На столе уже парил чайник, стояли тарелки с домашними ватрушками. Фима, стараясь не привлекать внимания, сел на краешек стула, ловя обрывки взглядов – любопытных, доброжелательных, немного недоумевающих.
Его всё здесь приятно радовало: и простота, и тепло, и фотография Харламова в форме ЦСКА на стене, рядом с вышитой крестиком картиной, и детские ползунки на веревке. Это был другой мир, не парадный, а настоящий.
– Ну, рассказывай, – усаживаясь во главе стола, предложил Харламов, наливая всем чай. – Как умудряешься? И, главное, зачем? Всё-таки два спорта – это…
Пока он подыскивал слово, за него чётко закончил Михайлов, отламывая кусок ватрушки:
– Самоубийство для карьеры. В каждом виде спорта нужно отдаваться целиком. Так тебя ни там, ни тут не ждёт ничего серьёзного.
– Я не думаю о спортивной карьере, как о чем-то серьёзном, Борис, – спокойно и твёрдо ответил Фима. – Я просто играю. Мне нравится бегать, прыгать, бросать. Но нравится и на коньках вести шайбу, чувствовать скорость на льду. А если нравится, то почему нужно выбирать?
– Потому что жизнь заставляет, – пояснил Петров, прихлёбывая чай из блюдечка. – Учёба, армия, работа… Ты думаешь, у нас не было других увлечений? Пришлось сосредоточится на одном деле. Если, конечно, хочешь быть первым.
– А я и не хочу быть первым, – вырвалось у Фимы. – Я хочу быть счастливым.
В кухне повисла тишина, нарушаемая только посапыванием Бегониты на руках у Ирины. Жена Харламова смотрела на юношу с растущим интересом.
– Знаешь, – вдруг сказал Валерий, и в его глазах мелькнула искорка, похожая на ту, что бывала перед опасной сольной обводкой. – Он, может, и прав в чём-то. Мы-то с вами выросли на другом. Нам нужно было доказывать, что мы лучше всех – команде, стране, миру. А он… просто живёт. Но на всю катушку!
– Это эгоизм, – покачал головой Михайлов, но уже без прежней суровости.
– Или другая планета, – продолжил гнуть свою линию Петров, даже не догадываясь насколько он прав.
– Да какая разница! –оживился Харламов. Он встал, достал из холодильника банку варенья и поставил на стол с таким видом, будто это главный аргумент в споре. – Он играет с душой, это видно. А на какой планете он живёт – покажет время. Может, на нашей, тогда с ним станет тесновато таким, как мы. Фима, а ты давай-ка дерзай, делай, что сам захочешь!
Фима чувствовал, как некоторое смущение сменяется теплом и новой уверенностью. Эти великие титаны советского спорта, сидевшие с ним за одним столом, не отвергли его, а пытались понять, что было дороже любой похвалы.
Кухня Харламова была полна не просто теплом от чайника, а особенной, доверительной атмосферой, которая возникает, когда разговор касается не только спортивных побед, а ещё чего-то может быть гораздо более важного.
Валерий протянул юноше тарелку с горячей ватрушкой. Он заговорил о победе, которая измеряется не медалями, а жаром в сердце, о том, что слава для них в общем-то всегда была лишь следствием, а не самоцелью. Слова звучали тихо, но с убеждённостью человека, познавшего истинную цену игры.
Даже непоколебимый Михайлов, обычно хранивший дистанцию, на этот раз смотрел на юного гостя без привычной суровости. В его взгляде читалось лёгкое, почти неуловимое изумление, смешанное с уважением. Он признал, пусть и не прямо, что этот мальчишка показал им сегодня нечто большее, чем просто сноровку на площадке, умение водителя. Возможно, в этом дерзком умении свободно совмещать «хочу» и «делаю» и скрывалась та самая суть будущего, о котором они все когда-то мечтали — где человек не разрывается между долгом и страстью, а живёт в гармонии с собой.
Петров, выпуская струйку дыма, размышлял вслух, и в его голосе сквозила не ирония, а задумчивая, чуть грустная нота. Он говорил про осознание цены выбора, который когда-то пришлось сделать им самим. А этот паренёк, казалось, парил над этим, как герой беззаботной детской песенки.
Ирина, укачивая дочь, слушала мужчин с мягкой улыбкой. Она видела в юном госте не проблему и не феномен, а просто напоминание о той простой радости, что иногда теряется за грузом взрослой ответственности. Её заинтересовали фимины слова о девушке, позволившей ему управлять машиной, они наполнили её искренним женским любопытством, о чем она не преминула спросить.
Фима, смущённо потирая затылок, ответил просто, что можно эту девушку пригласить и она сама о себе всё расскажет. А ещё он говорил о счастье, которое, рождается из умения отдавать и принимать, что прозвучало с такой мудростью, что Харламов громко рассмеялся, предлагая немедленно записать это золотое правило.
Михайлов поднял чашку в тосте о будущем, которое должно быть ярким и честным, в этом не было пафоса, а только тёплое, отеческое пожелание. Петров, подхватив, добавил о главном — о тех моментах, от которых сердце бьётся чаще не от адреналина борьбы, а от чистой радости бытия.
Фима, чувствуя, как всё внутри него наполняется благодарным теплом, признался, что не ожидал такого разговора без нравоучений. И в ответ получил не просто похвалу или совет, а нечто большее. Приглашение в свой круг — и на лёд, и за этот самый кухонный стол, для разговоров о чём угодно, от хоккея до тонкостей ремонта «жигулёвского» двигателя. В этом заключалась вся суть вечера – признаний.
Ну а позвонить с домашнего телефона Харламова было делом двух минут, но в атмосферу вечера этот звонок внёс новую, свежую струю. С разрешения хозяев Фима набрал номер, проговорил в трубку про «фантастическую встречу» с «живыми легендами», и попросил Олю приехать, если есть возможность. Он же знал, что она его потом запилит, если он этого не сделает.
Через полчаса в дверь позвонили. На пороге стояла Оля в стильном, но не кричащем пальто, с модной стрижкой и умными, живыми глазами, в которых мгновенно вспыхнул профессиональный интерес, едва она перевела взгляд с Фимы на расположившихся за столом.
Представлять их особо не пришлось. Как и Олю, которая вошла легко, с улыбкой, сняв сапожки, и её лёгкое смущение тут же растворилось в тёплой, непринуждённой атмосфере. Она казалась заочно всем знакомой, той самой хозяйкой «Жигулей», и это сразу вызвало у мужчин одобрительные кивки.
Ирина тут же поставила на стол ещё одну чашку и разговор снова оживился, но теперь окрасился иным, более светским оттенком. Оля слушала больше, чем говорила, но её вопросы — не настырные, а умные, искренние — были точными, и попадали в самую суть. Она не спрашивала о голевых моментах или тактических схемах. Её интересовало другое: о чём они думали, что чувствовали?
И незаметно, почти естественно, обычные посиделки плавно перетекла во что-то вроде неформального интервью. Не было диктофона, блокнота. Харламов, размягчённый домашним уютом и вниманием умной слушательницы, рассказывал забавные истории. Михайлов, обычно скупой на слова, поддавшись общему настроению, рассуждал о чувстве локтя, о беззвучном понимании на льду, которое дороже любых указаний тренера. И Петров, оживился, вспоминая курьёзные моменты зарубежных поездок — не протокольные, а бытовые, человеческие.
Оля не записывала, но было видно, как она «фотографирует» в памяти каждую деталь, каждую интонацию. Она не вытягивала информацию, а скорее помогала ей излиться — одобрительной улыбкой, вовремя заданным уточняющим вопросом, своим неподдельным интересом. И они, эти привыкшие к вниманию прессы, но всегда державшие дистанцию серьезные мужчины, говорили с ней по-другому — проще, откровеннее, как с человеком, который попытается понять суть.
А ещё она оговорилась, что Фима вообще-то - большой знаток современной музыки. И тут выяснилось, что сегодня вечером он собирается проводить лекцию в загородном пансионате Института экономики:
- Долго согласовывали тему, сначала хотели «Музыкальный ландшафт Запада: между коммерцией и искусством» с правильных, марксистско-ленинских позиций, - пояснил будущий лектор, - потом я предложил «Математическая гармония в структуре фуг Баха» или, на выбор, «Теорию информации и джазовые импровизации», но утвердили «Роль классического музыкального наследия в формировании гармонически развитой личности строителя коммунизма на примере творчества П.И. Чайковского».
- А ты знаешь, - сказал Харламов, - я тут мог бы тебе помочь. Я ведь из загранпоездки привез пластинку The Nice — это такая британская рок-группа. И вот в их репертуаре есть рок-версия увертюры Чайковского, которая стала одной из самых известных интерпретаций классического произведения в современной музыке.
Валерий, недолго думая, встал из-за стола и принёс большую пластинку, поскольку, не смотря на своё полу-испанское происхождение, был настоящим русским человеком с широкой душой.
- С возвратом, - пообещал Фима.
К концу посиделок, когда чайник был допит до дна, а ватрушки съедены, Оля, поблагодарив за тёплый приём и возможность просто пообщаться, осторожно обмолвилась, что такие беседы — настоящее сокровище для читателя, мечтающего увидеть кумиров живыми, а не парадными.
И ответом ей было общее одобрительное молчание, которое можно было расценить как согласие. Харламов, провожая их в прихожую — уже Фиму и Олю вместе, — просто положил руку парню на плечо и, кивнув в сторону девушки, сказал с одобрением: «Умная у тебя попутчица, Фим. Цени».
Это была высшая оценка — не от звезды спорта журналистке, а от человека, чьё мнение стало важно, человеку, который этим мнением интересуется.
Фиму проводили до лифта:
– Значит, так, – резюмировал Михайлов, и в его голосе зазвучали привычные капитанские нотки, но малость смягчённые чаем с ватрушками. – Сценарий ясен. Мы тебя не задерживаем, беги, прыгай за мячом. Только смотри – если на баскетбольной площадке будешь шайбу искать клюшкой, тебя за это строго спросят. И уделай это «Динамо», чтобы нас, армейцев, не подвёл.
Фима, расплывшись в ещё более широкой улыбке, держа симкин поводок. Пёс собирался рвануть к выходу, но торопится не следовало, трое великих хоккеистов смотрели ему вслед.
– Баскетбол, – на выдохе произнёс Петров. – А я-то думал, он скажет, что на скрипке играет или балет учит.
– Балет, – хмыкнул Харламов. – Ты думаешь, это ему не поможет? Типа, гибкость, координация… Этот парень, не играет в спортивные игры, он их коллекционирует, чтобы из каждой самое ценное себе взять.
Михайлов стоял, заложив руки за спину, и размышлял:
– Он берёт не из игр, Валера, – тихо, больше для себя, сказал капитан. – Он берёт у жизни. И учит этому нас. Ещё один такой вот Фима на горизонте появится – и нам станет совсем худо.
Лифт поехал вниз. Фима, Оля и Симка, спускаясь, слышали сверху сдержанный смех, обрывки фраз: «…ну и парень…», «…другая жизнь…». Они вышли на холодный воздух, к своей квадратной машине. Впереди было много чего ещё, но он успевал. И где-то там, наверху, в тёплом свете кухонного окна, трое великих смотрели ему вслед, чувствуя, как от этого раскованного пацана веет сквозняком будущего, которое они сами ждали, но которое уже перестаёт быть только их.
И когда Оля с Фимой и Симкой вышли на осенний воздух, к той самой «копейке», было понятно, что этот день стал началом не только дружбы, но и будущей статьи, в которой герои предстанут такими, какими были сегодня, не бронзовыми памятниками самим себе, а живыми, уставшими, мудрыми и немного завидующими беспечной юности людьми на московской кухне.
Лайк — это как путёвка для возвращения в 2017-й для этой истории. Перенесите же её в успешное будущее!
Глава 17
Фима сел за руль, Оля привычно плюхнулась на пассажирское место спереди, Симка разлегся на заднем сидении. Они пересекли Москву с запада на восток, немного поплутав, наконец добрались до Сокольников. Прошли через служебный вход во Дворец спорта, чтобы тут расстаться, Фима направился в раздевалку, а Оля с Симкой в зал.
Шум старого, хотя и недавно отремонтированного Дворца снова напоминал пчелиный улей, только уже не холодный, а потеплее, но для Фимы он на этот раз смешивался другом гулом — собственной крови в висках и настойчивом, стуке сердца. Быстро переодевшись в, на этот раз новенькую, форму он, вместе с остальными игроками, среди которых знаком ему был только Андрей, вышел на свет не прожекторов. Жёсткие люминесцентные лампы резали глаза, отражаясь в потёртом паркете.
Первый вдох на площадке оказался как глоток раскалённого воздуха — его тело, вроде бы привыкшее к играм, на этот раз словно взбунтовалось. Каждая мышца напоминала о том, что он здесь чужой, что щуплому пареньку из обычной школы лучше быть где-то в другом месте, и не ему вставать против этих атлетических, уже почти взрослых ребят из «Динамо» в их тёмно-синих майках. Он сюда попал явно не для триумфа, лишь бы не опозориться, уцелеть. Вспомнилось как его однажды так толкнули, что он, упав и шарахнувшись головой, на миг потерял сознание.
Игра с первых же секунд пошла не по тем нотам того баскетбола, к которому он привык — быстрого, азартного, с лихими проходами. Он словно рулил тяжёлым асфальтовым катком, а его ноги будто вязли в густом асфальте покрытого лаком паркета. Броски, прежде проникающие сквозь сетку кольца со свистом, здесь и сейчас оказывались неточными, а мяч, словно испуганный, терял веру в свою способность к полётам.
Он видел всё как сквозь лёгкую, дрожащую плёнку: партнёры по «Резервам», серьёзные и сосредоточенные, гиганты из «Динамо» с каменными лицами, оранжевое пятно кольца — всё это плыло в одном тревожном потоке. Его персональный опекун, рыжий и веснушчатый динамовец, был не человеком, а тенью, навязчивой и цепкой, частью общего кошмара несоответствия.
Впрочем, эти фимины душевные переживания нисколько не отражались на его внешнем виде. Оля, усаженная распорядителем с Симкой на удобном месте, в третьем ряду, выяснила из разговоров любителей баскетбола, что многие пришли на матч ради него, Фимы Гофмана, какого-то чуда-паренька, который буквально за месяц сделался местной баскетбольной легендой.
Кто бы из них поверил, что в потных ладонях парня с баскетбольной площадки хранится тайный ключ времени? Но Фима это знал, чувствовал. Он не играл со временем, он с ним дышал в унисон. Когда оранжевый мяч, взмывал в звенящее пространство под потрескавшимся щитом, Фима растягивал секунду. Не просто замедлял, вытягивал её, как розовую жевательную резинку — липкую, упругую, бесконечно тянущуюся сладкую нить. Так он успевал увидеть всё: крупинки пыли на мяче, отсвет неоновой лампы в глазах защитника, кривую улыбку товарища под кольцом.
Первые минуты Фима играл как будто не напрягаясь, между делом. Передавал мяч, спокойно бежал, соразмеряя силы. Команда противника повела 8:2, тренер орал со своего места:
- Гофман, ты что, замерз?!
Фима только пожал плечами. Но вот мяч снова у него, он посмотрел на кольцо, как на школьную доску, на которой написаны уравнения, давно решённые в уме. Два шага, бросок чуть ли не с половины поля — шелест сетки, 8:5. Зрители ахнули, а Фима улыбнулся, словно говоря: «Ну вот, теперь интересно».
Оля сидела на деревянной скамейке, кутаясь в пальто, которое пропахло машиной и типографской краской. Симка важно поглядывал на хозяина с растрёпанными волосами и улыбкой, от которой у некоторых девочек сбивалось дыхание. Тот иногда махнул рукой, и эта девочка поняла, что сегодня он не просто играет, а что-то задумал.
В первые минуты матча она нервно проламывала каблуками дырки в полу. Фима присматривался, его мысли будто были где-то далеко.
«Он даже не пытается, — думала Оля, — просто развлекается».
Но когда он, почти не глядя, бросил мяч с центра поля, и тот, описав идеальную дугу, упал в кольцо, её сердце пропустило удар. Трибуны взорвались, а Фима уже мчался к краю площадки.
В перерыве он не слушал горячие наставления тренера, только упал на скамью, закрывшись от мир ладонями, уйдя в себя, в ту единственную тихую точку, куда не доходили волны паники. Там, в этой тишине, мучительно рождалось нужное состояние.
Если он не сможет обставить противника сразу, то надо сначала просто мешать. Не сможет поразить меткостью — будет действовать настырно. Он как камешек, забивающаяся в шестерни чужого механизма. Каждое движение стало актом воли, преодолением внутреннего голоса, шептавшего: «Сядь и сиди или вообще поди вон»…
Но вот опять свисток к началу игры. Короткий перерыв, подбор в нападении, невысокий прыжок, угаданная траектория, отчаянный толчок из последних сил и переброс мяча на открытого, капитана их команды. Это был уже не баскетбол, а борьба за право просто остаться на площадке.
Когда его команда, словно одна стальная пружина, рвалась в стремительный прорыв, Фима сжимал мгновения в кулак. Время сжималось вместе с ними, становясь плотным, упругим, готовым к броску. На площадке он был не только игроком, а ещё и дирижером незримого оркестра, где инструментами были скрип кед, барабанные удары по паркету.
Его взгляд, острый и спокойный, его руки, повелевавшие не только мячом, но и самой тканью мгновений, даже капля пота, медленно скатывающаяся по виску — всё это диктовало ритм. Судья свистел, трибуны выдыхали густой, горячий гул, но лишь Фиме было ведомо, что время доступно ему. Как тот самый идеально накачанный мяч, отскакивающий от пола прямиком в ладонь и в нужный миг.
«Динамо» пыталось давить — их центровой, двухметровый парень с руками как два лома, толкнул Фиму под кольцом, но тот не упадал каким-то чудом, обвёл, словно объясняя бестолковым сложные вещи на уроке математики:
«Смотри, — как бы говорит он мячу, — если мы предположим, что защита движется по параболе, то...» — снова бросок и счёт стал 12:10.
Теперь он уже не шутил. Каждый его пас — как ход в шахматной партии, каждый бросок — как доказательство результатов. К перерыву его команда подошла со счётом 30:22. Фима набрал 14 очков, но выглядел так, будто это только разминка. На трибунах кричали, Оля тоже:
— Фима, ты хотя бы пот вытри!
Он помахал ей в ответ рукой, как бы обещая: «Подожди, это только начало». Она привыкла видеть его в трёх ипостасях: почти гениального математика, красавчика-заводилу и отчаянного непоседу, который внезапно исчезал на день, чтобы потом рассказать о концерте, игре или лекции. Но сегодня было что-то новое. Он двигался по открывающимся только ему траекториям, как будто в уме рассчитывал возможности. Каждый его пас был точен до миллиметра и каждый бросок.
Один раз он даже прекратил натиск, посмотрел на кольцо, на защитника, потом вдруг бросил мяч за спину — и тот оказался в руках игрока его команды, который тут же легко забил. Трибуны взревели, Оля тормошила корги за ошейник: «Ты это видел?» Пёс в ответ только вилял хвостом, будто всё прекрасно понял.
Фима поглядывал на них, улыбался. И Оля внезапно поняла, что он знает когда она смотрит и это часть его плана…
…Может, виной была накопившаяся усталость, свинцовой тяжестью осевшая в мышцах. А может часы на табло, которые весь вечер сбивали с толку саму реальность. Как бы то ни было, в один миг ткань времени под Фимой прогнулась с сухим, рвущимся звуком. Так гнется и ломается проржавевшая сетка баскетбольного кольца. Так трескается под коньком весенний лед, обнажая черную, бездонную воду. Он сделал шаг и - провалился сквозь… Туда, где секунды теряют счет, расползаясь в бесформенное безвременье. Где матч, застывший в одном вечном моменте полета мяча, остался без него. В пустоте. В подвешенном состоянии между свистком и сиреной…
Он Фима в шортах майке и кедах, с оранжевым мячом в руках оказался в далёком прошлом Земли, стоящий на огромном матово чёрном эллипсоиде, лежащем между древних деревьев.
Тяжело переведя дух, он огляделся. Это был его личный плиоцен, время без людей, в котором воздух был густ, насыщен запахами влажной земли и смолы, как будто сама планета этим дышала. Древние деревья-гиганты, похожие на секвойи, возвышались по сторонам, их кроны переплетались в плотный свод, сквозь который едва пробивались лучи солнца. А под ногами лежал тот самый огромный эллипсоид — гладкий, почти металлический. Он присел, провёл рукой по поверхности. Что это? Метеорит? Артефакт?
Мяч в его руках едва не скатился вниз, но он его удержал. Огляделся и осознал, что всё вокруг часть одного огромного, неторопливого разума. И этот разум знал о нём. Идея о том, что его не должен здесь быть пришла внезапно, как озарение. Просто мысль, чуждая и холодная, как ледяная вода. Она пронзила его сознание, не оставляя сомнений, это не он это придумал, это что-то другое оповестило его напрямую, без звука, без эмоций.
Фима резко повернулся. За спиной — только чаща, густая и непроходимая. Пустота, которая ждёт, чтобы поглотить его, если он сделает неверный шаг.
Он попытался понять эту пустоту и эллипсоид под ногами тут же выдал другую идею о том, что его поверхность начала расплываться, как жидкое серебро, образуя воронку. В её глубине мелькнули обрывки реальности: баскетбольная площадка, застывшие игроки, Оля на трибунах, её лицо искажено криком, который никто не слышит. И часы на табло мигали 00:00, будто время замерло в тот самый момент, когда он оттуда исчез.
Возникла новая мысль, резкая и неумолимая о нарушенных правилах. Это не было обвинением, угрозой, просто констатация факта. Как аксиома, как закон, который нельзя обойти. Фима осознал, что это испытание. И выбор у него есть, но только шанс всё сделать правильно невелик.
Воронка начала сжиматься. По краям эллипсоида поползли трещины, разломы. Сквозь них пробивались обрывки других времён: динозавры, рыцари, небоскрёбы. И он сам — в разных жизнях, в разных ролях. Где-то он побеждал, где-то исчезал. Где-то просто наблюдал, как всё рушится вокруг.
Последняя идея, чёткая и безжалостная: остановить время или управлять им. Выбор лежал перед ним, как путь во тьме. Один — назад, в знакомый мир, где он может всё вернуть, как будто ничего не было. Другой — вперёд, в неизвестность, где он станет не просто игроком, а творцом. Но что будет с ним? Станет ли он триумфатором на площадке или потеряет всё, что делает его человеком? Или он мог отказаться, вырвавшись сам, рискуя застрять между эпохами, остаться в нигде.
Благо от него не требовалось сделать выбор здесь и сейчас незамедлительно. Он скорее всего мог его сделать когда-нибудь, может быть с десятитысячной или десятимиллионной попытки. Никакой спешки вечность не требовала.
Постояв так на верхней поверхности черного эллипсоида, Фима как следует отдышался, поиграл с мячом, успокоился, и, сделав для себя какой-то вывод, приняв решение, перенёсся снова в момент игры…
…К очередному перерыву «Резервы» уверенно вели в счёте, а Фима набрал уже немеряно очков. Оля достала блокнот и по привычке начала записывать: «Как он это делает?»
После перерыва Фима изменился, больше не улыбался, не отвлекался, стал предельно серьёзным, как будто кто-то внутри него щёлкнул выключатель.
Каждый его бросок теперь был холодным и расчётливым. Он забивал с любой точки, обводил защитников, как будто они стоят на месте и отдавал пасы так, что его одноклубники забивали почти автоматически.
Оля поглядывала на свои изящные часики, время летело, а Фима словно управляя им, разок даже поправил чёлку, упавшую на глаза при проходе, не глядя на мяч, и всё равно забил.
На трибунах уже кричали не просто «Резервы», а «Гофман». Оля обернулась: рядом с ней стояла группа студентов, они орали и махали плакатом «Фима — наш советский Карим Абдул-Джаббар!» Она не поняла, кто такой этот Карим Абдул-Джаббар, но было не до вопросов.
К концу четверти Фима набрал 24. Оля смотрела на него и думала: «Он же даже не запыхался. Как будто это не человек, а... формула».
А у него к третьей четверти произошла метаморфоза. Грань между ним и его страхом стёрлась. Чувство собственной неполноценности перестало быть врагом, став новой, неудобной реальностью, в которой уже не было мешающего стыда. Он научился двигаться внутри него, как внутри скафандра. И из этой новой оболочки стал пробиваться, преодолевая физическую немощь, или недостаточную мощь, ясный ум. Взгляд, острый и цепкий, пронизывал партнеров и противников.
Фима теперь смотрел на площадку, как на функцию графика, ища точки перегиба, максимумы, слабые места. Бросок с линии, почти не глядя. Мяч летит идеальной дугой. Следующий проход, обманное движение, и он уже под кольцом, забивая в прыжке.
«Динамо» пыталось усилить защиту, но Фима передал мяч… так и хочется сказать местному Скотти Пиппену, хотя на самом деле Андрею и тот забил.
Теперь Фима дирижировал игрой. Он то забивал сам, то отдавал голевые передачи, то внезапно проходил, обводя двоих защитников, как будто они стояли на месте. Его проходы как удары часов — быстрые, точные, безжалостные. К концу четверти разрыв уже 20 очков, 60:40. Фима набрал 24 очка, но главное другое — он наконец настроился.
Он начал видеть закономерности игры: Андрей, напарник, такой быстрый, всегда чуть раньше времени поворачивал корпус на проход вправо. Его тело, повинуясь приказу из головного «командного центра», исполняло работу без красоты, но с убийственной, механической экономией. Фальшивое движение налево, крошечная пауза — и рванул вправо. Проход был не ярким, но рабочим. И бросок из-под щита не такой уж красивый, но результативный.
Наступила последняя четверть игры, которая в 1977 году по тогдашним советским любительским правилам состояла из двух периодов. «Динамо» бросило в атаку всё, что было, но Фима теперь играл как одержимый, как механический зомби. Он забивал с любой точки — со средней дистанции, из-под колец, с трехочковой линией. Один раз он даже бросил мяч через всё поле и тот коснулся кольца — зрители вскочили, кто-то закричал: «Это фантастика какая-то!»
А потом подошла последняя десятиминутка, и весь шум мира — крики тренера, свист трибун, тяжёлое дыхание — окончательно отступили. Он остался в пузыре звенящей тишины. Счёт снова стал почти равный, «Резервам» не хватало трёх очков, минуты таяли, как лёд на весенней луже. Мяч снова и снова по какой-то неведомой воле судьбы оказывался в его руках, и это было не доверие — это был рок, случайно упавший на его уставшие плечи. За две минуты — бросок со средней дистанции, после финта. Сетка шевельнулась, завершая не красивый, не парадный, просто необходимый бросок.
За две минуты до конца противник сократил отставание, но Фима получил мяч, глянул на часы, на защитника, на Олю, которая кусала губы от волнения. Он сделал шаг, ещё один, ещё... и бросил. Мяч полетел, время остановилось. Шелест сетки, трёхочковый, 78:65.
И вот кульминационный миг. Секунд тридцать до конца. Мяч у линии. Игрок перед ним, низко опустившись, чуть не присев, его глаза горят азартом охотника, уверенного, что добыча в ловушке. В своей внутренней тишине Фима увидел не динамовца, а просто парня, который тоже устал и к который ждёт финта вправо. Но последовал короткий, экономный толчок, имитация и резкий вывод мяча за спиной налево. Не взрывной спринт, а смещение, обман, и этого хватило. Противник дрогнул, на миг отстал. Этого было достаточно. Прыжок, дотянулся, выпустил мяч. В полёте он уже всё понял. Не чувствовал ничего, кроме вселенской усталости. Звук попадания мяча стал далёким эхом.
Сирена. Победа. Фима не упал на пол каким-то чудом, он подошел к трибунам, взял у Оли своего корги на руки и поднял его над головой, как кубок: «Вот это, — сказал он, — тоже моя команда!» На трибунах орали: «Гофман! Гофман!» А где-то в Америке Майкл Джордан, вдохновивший Фиму на сегодняшнюю игру, ещё даже не знал, что через год дебютирует в НБА.
Трибуны сходили с ума. Оля смеялась, аплодировала, но внутри все равно звучало, что это был не просто матч. Это был его способ сказать ей: «Смотри, чему я научился».
Его ноги перестали слушаться окончательно. Он чуть не осел бы на паркет, если бы не крепкая рука капитана Андрея, который подхватил его, приняв на себя часть его усталость:
— Держись, орёл, — хрипло сказал он. В этом жесте был весь смысл момента. Это была всё-таки не победа одного человека. Это была победа духа, который заставил своё измученное сомнениями тело дойти до конца, и победа команды, которая перестала быть ему чужой.
Идя в раздевалку, он не улыбался. На лице была не радость, а очищенная пустота человека, отдавшего всё, что у него было, и выстоявшего.
Они не выиграли тот матч, они его пережили. И в этом переживании родилось нечто важнее счёта — тихое, личное знание, что иногда можно быть сильнее самого себя.
Тренер хмуро кивнул ему:
— Неплохо, Гофман. Жить будешь — играть научишься.
Потом Фима, Оля и корги гуляли по Москве:
— Ещё и лекция в институте, — произнёс Фима.
— Ты хотя бы отдохни, - заботливо предложила Оля.
— Уже отдохнул, - признался Фима, вспомнив свой чёрный эллипсоид. – Не до отдыха теперь.
Секретная четвертая жизнь ГГ зависит только от Вас. Рассекретите же свое мнение в комментах!
Глава 18
«Жигули» катились по осенним улицам, разрезая лужи, в которых небо отражалось кусками расплющенного серого свинца. Где-то вдалеке, за серыми панельными домами, виднелись купола церкви без креста, а на перекрестке, мимо которого они проезжали, скучающий милиционер курил «Приму» и равнодушно наблюдал за редкими машинами.
Стеклоочистители мерно мелькали с характерным звуком, смахивая моросящую взвесь, оставляя на стекле полупрозрачные разводы. В салоне пахло кожзамом, бензином и олиными духами. Девушка сидела рядом и молча смотрела в окно. Симка привычно устроился на заднем сиденье.
Фима держал руль спокойно, он любил водить какую-нибудь машину, но привык к солидной тяжести, глуховатому басовитому рокоту джипа, но тот остался в Швейцарии 2017 года. Ладонью он автоматически искал на двери кнопки, которых тут не было — те, что опускали стекло - пальцы нашли лишь тугой рычажок «шестёрки». Вздохнул про себя. Он любил и поездки за город, где осень была подарком после городской суеты.
— Дубки ещё не опали, — наконец сказала Оля, не отрываясь от окна. — А в прошлом году в это время уже голые стояли.
— Климат меняется, — отозвался Фима, и в его голосе мелькнула та профессиональная серьёзность, с которой он говорил о трендах. Спутница улыбнулась - для неё это была просто осень, про глобальное потепление сейчас, в 1977 году ещё слыхом не слыхивали.
Они свернули с шоссе, проехали мимо разнообразных дач, и вот наконец показался среди сосен пансионат Института экономики. Непарадное, но основательное здание недавней постройки, утопающее в пожухлой зелени парка. У входа их встретил молодой человек в не застегнутой куртке и с непокрытой головой — видимо какой-то аспирант, суетливый и деловитый. Фима взял с собой одолженную Харламовым пластинку и вышел из машины.
— Ефим Яковлевич! Здравствуйте, - встречающий протянул Фиме руку и кивнул Оле. – Как добрались? Давайте сначала в столовую, вас уже ждут.
— Доехали нормально, а вы кто? – поинтересовался Фима.
— Секретарь комитета ВЛКСМ, Олег Калинин, - представился тот. - Выпускник экономического факультета МГУ, аспирант.
— Я так и понял, - признался Фима.
В столовой пахло борщом, тушёной капустой. Ряды пустых столов, под отглаженными скатертями. На стене висел портрет Ленина, а из радиоприёмника тихо звучала «Песня о Родине». Все уже отобедали, но припозднившихся Фиму с Олей тоже накормили. Досталось и Симке, правда пришлось немного поупрашивать одну из женщин в белом.
Вдали от городской суеты, среди лесов или у тихих водоёмов, притаился уютный уголок, где наука встречалась с отдыхом. В таких загородных пансионатах, учёные, преподаватели и инженеры — те, кто ежедневно отдавал все силы прогрессу — могли перевести дух. Не просто отдохнуть, а восстановиться, вернуть ясность мысли и бодрость тела.
Путёвка сюда была не только наградой за труд, но и заботой государства о тех, кто строил его светлое будущее. Профсоюзные комитеты вручали драгоценные билеты в мир тишины и покоя, где каждый день начинался с утренней гимнастики на свежем воздухе, продолжался лечебными процедурами — минеральными ваннами, массажем, ингаляциями — и завершался вечерними беседами в Ленинской комнате или концертами заезжих музыкантов. Питание здесь было сытным, но разумным, составленным по последним требованиями диетологии.
Пансионаты эти были не просто местами отдыха, а целыми мирками, где академическая элита, в крымских санаториях отдыхали учёные из разных уголков Союза, а на Кавказских Минеральных Водах тоже лечили душу и тело. Здесь можно было не только поправить здоровье, но и обменяться идеями с коллегами, послушать лекцию о последних открытиях или просто насладиться природой, которая сама по себе была лекарством.
В 1977-м, когда страна жила под знаком стабильности и веры в науку, такие пансионаты стали символом особого статуса, признания заслуг и заботы о тех, кто вёл её вперёд. Для многих путёвка сюда была мечтой, реализовать её удавалось не всем. Но тем, кому повезло, эти места дарили не только силы, но и воспоминания о тихих вечерах на веранде, о дружеских спорах, о вдохновении, что приходит только в минуты покоя.
И спустя десятилетия, в памяти тех, кто там бывал, эти пансионаты остаются островками гармонии — где время текло медленнее, а жизнь казалась приятнее.
Пёс, довольный большой котлетой, устроился под столом и принялся громко чавкать, время от времени тыкая Фиму носом в ногу — мол, ещё бы не помешало. Тот, умилённо наблюдая за четвероногим любимцем, себе решил не отказывать в добавке:
— Можно мне ещё борща, пол половника? — попросил он корпулентную подавальщицу в белом марлевом чепце, которая, судя по всему, была здесь в авторитете. Та, посмотрев на него изучающе, но не отказала.
Тем временем аспирант, не теряя деловитости, достал из кармана блокнот и начал перечислять:
— Итак, после обеда у нас лекция по музыке Чайковского!
– «Роль классического музыкального наследия в формировании гармонически развитой личности строителя коммунизма на примере творчества П.И. Чайковского», - подтвердил Фима.
— А можно не ходить? — робко спросила осоловевшая от еды Оля, глядя на Фиму, - в номере посплю.
— Утомилась? — участливо уточнил тот. Симка вильнул хвостом и тоже что-то почти вразумительно пронямкал, видимо, надеясь, что ему тоже дадут добавки.
В этот момент в столовую заглянула уборщица со шваброй и, увидев пса, поинтересовалась:
— Не нагадит он тут под столом, а то после вас придется убирать!
Симка виновато опустил уши, но хвостом вилять не перестал. Фима, отодвинув пустую тарелку, пообещал:
— Это же не глупая кошка, а воспитанный пёс, и если вдруг не выдержит, то обещаю за ним сразу убрать, - сказал он это очень уверенно, поскольку не раз и не два убирал за своей собакой и в Цюрихе, и Лионе, и в Париже, и в Брюгге, а собирался это делать ещё и в Стокгольме, как только проснётся от этого яркого незабываемого «сна», его второй реальности.
Обед прошёл в негромких разговорах о новых статьях в «Мировой экономике», «Вестнике статистики», «Деньгах и кредите», «Финансы СССР» и прочих академических журналах, посвящённых проблемам бюджета, налогообложения и финансового планирования издававшихся в СССР. О курсе доллара, о том, какой в этом году урожай озимых с яровыми. Фима больше ел, как тот Васька и слушал, кивая. Оля же ловила на себе изучающие и заинтересованные, раздевающие взгляды аспиранта.
Для того, чтобы занять его чем-то полезным, Фима отправил Олега готовить аппаратуру и технику, если таковые конечно имелись.
После обеда они с Олей и Симкой тоже переместились в конференц-зал, девушка всё-таки решила себя пересилить. Помещение оказалось небольшим, но с высокими окнами. Миновав ряды сидений, Фима взошёл на возвышение. Оля села в конце первого ряда, положила руки на сумочку, Симка устроился у её ног.
Зал был наполовину полон, на него устремились взгляды слушателей, как скептические, так и заинтересованные. Его доброго знакомого Авела Гезеевича не было, как и директора института Евгения Ивановича.
Рядом, на проигрывателе, поставленном на маленький столик, призывно висела игла над виниловой дорожкой пластинки. Из динамиков, спрятанных за портьерами, была готова политься негромкая, щемящая мелодия «Адажио» из «Первого концерта» Чайковского, чтобы музыка смешалась с запахом паркетного лака зала и старыми книгами с полок, ароматами из столовой, создавая соответствующее приподнято-возвышенное настроение.
В актовом зале собрался отнюдь не цвет советской экономической мысли, никаких академиков с седыми висками, профессоров в строгих пиджаках, разве что любопытствующие аспиранты. Повод был необычный - лекцию о музыке Чайковского и должен был её читать не седовласый музыковед, а 14-летний вундеркинд Фима Гофман. Если бы барда Визбора пригласили, народу было бы побольше.
В зле сидели человек двадцать-тридцать, умные, преимущественно мужские лица, несколько внимательных женских. Это были что называется все свои: экономисты, математики, социологи, те, кто в узких кругах назывался «системщиками». Те, кто пытался описать необъятную советскую экономику не лозунгами, а моделями. Им Фима был интересен ведь он, по слухам, умел объяснять сложное так, что в голове вдруг возникала ясная, почти осязаемая конструкция.
Когда он появился, в зале пробежал шепоток. Не из-за его юности — слухи о талантливом мальчике уже циркулировали, а из-за его неожиданной внешности: кудрявые каштановые волосы, большие живые глаза и какая-то недетская, артистичная осанка. Фима тоже обвёл взглядом аудиторию:
— Здравствуйте, товарищи! – начал он. - Быть может присутствующие здесь руководящие товарищи хотят что-то сказать, предваряя лекцию?
Сам Фима при этом перебирал пластинки, подготовленные к его выступлению. Он мог бы не поминать товарищей всуе, просто начать, как бы продолжая внутренний монолог, и его слова мягко легли бы на тихое звучание пластинки, но вот беда он совершенно не подготовился к лекции, к той её части, что касалась советских музыкантов.
Встал со своего места солидный мужчина с короткой стрижкой «под полубокс» в отутюженном темно-синем костюме из хорошей польской шерсти, ворот его белой сорочки был затянут галстуком с геометрическим узором. Руки у него были с коротко подстриженными ногтями, как у человека, который не боится проверить сантехнику или качество ремонта лично:
— Я заместитель директор институт по хозяйственной части, - представился он Фиме. – Тут у нас из руководителей и актива сидят ещё парторг института Сергей Владимирович Громов, профорг Тамара Семёновна Белова. Позволю себе объявить лекцию о музыке открытой. Кворум считать на этот раз не будем, поскольку мероприятие культурно-просветительное, не так ли товарищи?
Профорг с профоргшей с улыбками кивнули, а Фима, разобравшись с пластинками начал:
— Многие советские исполнители обращались к классическому наследию, включая музыку Чайковского. Например, Юрий Мазурок и Антонина Афанасьева записывали романсы Чайковского на фирме «Мелодия». Эти записи стали частью масштабного проекта по полному собранию сочинений композитора, что свидетельствует о влиянии Чайковского на эстрадную и академическую музыку нашего с вами времени.
Фима поставил одну из пластинок немного покрутится, а сам продолжил:
— Пётр Ильич Чайковский — не просто композитор, а символ русской музыкальной души, чьё творчество стало мостом между классической традицией и живым звучанием советской, а позже и современной культуры. Его мелодии, пронизанные глубокой эмоциональностью, нашли отклик не только в концертных залах, но и в повседневной жизни людей.
Взять хотя бы его романсы: «Нет, только тот, кто знал», «Средь шумного бала», звучащие на пластинках «Мелодии» в каждом втором советском доме. Эти произведения, исполненные такими мастерами, становились частью семейных вечеров, празднований, а иногда и просто тихих минут за чашкой чая.
Чайковский сумел сделать то, что удаётся немногим: его музыка перешагнула границы времени и стилей. В советские годы его симфонии и балеты — «Лебединое озеро», «Щелкунчик», «Спящая красавица» — не только украшали сцены Большого и Мариинского театров, но и вдохновляли кинорежиссёров, художников, даже мультипликаторов. Адажио из балета «Лебединое озеро», например, стало музыкальным символом трагедии и возвышенной любви, его цитировали в фильмах, использовали в театральных постановках и даже в эстрадных концертах.
Но Чайковский — это ещё и композитор, чьё творчество отражало внутренние противоречия его эпохи. В его музыке сочетаются лирическая нежность и драматическая сила, светлые надежды и глубокие сомнения. Возьмём хотя бы Шестую симфонию, «Патетическую»: это произведение, пронизанное предчувствием трагедии, стало пророческим — композитор умер всего через девять дней после её премьеры. И сегодня, слушая эту симфонию, мы ощущаем ту же силу эмоций, что и слушатели XIX века.
Интересно, что в наше время Чайковский стал своего рода культурным послом. Его музыка звучала на международных фестивалях, её исполняли за рубежом, и она помогала миру увидеть в СССР не только страну революций и индустриализации, но и страну глубокой культуры, способную создать шедевры, понятные каждому. Даже сегодня, когда классическая музыка порой уступает место современным жанрам, мелодии Чайковского остаются актуальными — их переосмысливают джазовые музыканты, включают в саундтреки к фильмам, а молодые композиторы черпают в них вдохновение.
Так что, когда мы говорим о Чайковском, мы говорим не только о прошлом, но и о настоящем. Его музыка — это живой организм, который продолжает развиваться, находить новых слушателей и вдохновлять новых исполнителей. И, возможно, именно в этом — секрет его гениальности.
В СССР активно исполняются и записываются как романсы, так и инструментальные произведения Чайковского… То же самое и в западной популярной и рок-музыке. В 60–70-х годах наиболее известным примером цитирования Чайковского является группа The Nice. Они записали кавер-версию «Увертюры 1812» Чайковского, адаптировав её под рок-звучание.
Он вытащил харламовскую пластинку, и вскоре шипящая тишина сменилась мощным, нарочито грубым вступлением органа и ударных — это звучала та самая запись The Nice. Звук, непривычный для стен пансионата, ударил по залу, заставив кого-то вздрогнуть, а кого-то улыбнуться.
— Эта версия, — перекрывая музыку, чуть повысив голос, продолжал Фима, — стала одной из визитных карточек группы и ярким примером использования классической музыки в рок-культуре.
Композиция вошла в альбом «The Thoughts of Emerlist Davjack», 1967-го года и часто исполнялась на концертах группы. Лидером The Nice был клавишник Кит Эмерсон, который позже стал одним из основателей Emerson, Lake & Palmer.
В 1970 году группа Emerson, Lake & Palmer (ELP) выпустила альбом, где использовала фрагменты произведений Чайковского, в частности, в композиции Nutrocker, то есть «орехокол» основанной на темах из балета «Щелкунчик» — это ещё один пример влияния Чайковского на прогрессивный рок. Эта супергруппа образована в 1970 году Китом Эмерсоном, клавишником, Грегом Лейком, бас-гитара, вокал и Карлом Палмером, ударные…
Но представителям руководства и актива института чуждое звучание явно показалось подозрительным, и поэтому Фима, заметив это пояснил:
— Эту пластинку мне вручил знаменитый хоккеист ЦСКА и сборной страны член КПСС Валерий Харламов специально, чтобы советские экономисты имели возможность послушать.
Пояснение оказалось весьма кстати, актив удовлетворённо переглянулся:
— Если рассматривать культурное наследие как стратегический ресурс государства, - между тем продолжил Фима, - а личность строителя коммунизма — как его конечный продукт, то эффективность вложений в классическую музыку стремится к абсолютным значениям. Сегодня мы проведем… аудит этого актива на примере Петра Ильича Чайковского.
Замдиректора по хозяйственной части одобрительно кивнул, соображая, что парень наконец-то взял верный идеологический курс и ему не дадут по шапке. А если дадут, то не сильно, без занесения.
— Возьмем, к примеру, Первый фортепианный концерт, — продолжал Фима. — Начальные аккорды. Это же чистая экономика! Предположим, тема оркестра - капитал показывает грандиозные ресурсы, а солист — это инновационная, личностная составляющая, которая вступает с ним в диалектическое противоречие, результатом которого становится невиданный синтез и рост. Чайковский, по сути, смоделировал гармоничные отношения коллектива и яркой индивидуальности. Что, как не это, является целью нашего советского общества?
В зале заулыбались тому, как парень ловко жонглировал терминами:
— А теперь немного математики, раз уж мы в храме точных цифр, — Фима повернулся к доске и взял мел. — Давайте рассмотрим статистику использования Пятой симфонии Чайковского в советском кинематографе. На основе анализа данных, собранных в архиве Госкино СССР за период с 1950 по 1977 год, мы можем построить график частотности использования этого произведения.
Он оглядел зал и понял, что некоторые вытащили блокнотики и записывают:
— Как видите, — он провёл линию мелом, — пик приходится на 1960–1965 годы. Это не случайное совпадение. Дело в том, что Чайковский интуитивно использовал принцип золотого сечения (φ ≈ 1,618) в структуре своих произведений. Интересно, что это же соотношение было выявлено в модели оптимального распределения труда и отдыха, разработанной в вашем институте в 1974 году в работе д.э.н. Петрова И.С. «Оптимизация рабочего цикла в условиях плановой экономики».
Последнюю информацию Фима взял, скользнув внимательным глазом по полке с книгами.
— К сожалению Иван Сергеевич уже на заслуженном отдыхе, - вздохнула парторгша и первого рядя.
— Если мы рассмотрим Пятую симфонию как динамическую систему, - воодушевленно вещал Фима, - то увидим, что её структура — чередование напряжённых и лирических эпизодов — соответствует эргодическому принципу в экономике: максимальная эффективность достигается при оптимальном соотношении нагрузки и восстановления. Таким образом, Чайковский, не имея формального экономического образования, эмпирически вывел формулу трудового подъёма, которая позже была подтверждена советскими исследованиями.
Парторг с профоргом переглянулись, а Фима уже нёсся дальше:
— Сама личность Петра Ильича — пример преодоления. Его душевные метания, отраженные в «Патетической» — это борьба старого, буржуазного сознания с новым, светлым. И чем трагичнее музыка, тем ярче виден контраст с наступившей современностью, где те страдания, благодаря мудрости нашей партии и лично дорогого Леонида Ильича, ушли в прошлое.
Идеологический блок мог быть спокоен - все чин по чину. Но самое волшебство начиналось, когда Фима продолжил:
— Вот обратите внимание, «Танец феи Драже». Кажется, просто лёгкая музыка. Но это же математика в чистом виде! Стаккато челесты, не путать с клавесином — это дискретные единицы, словно счеты. А мелодия у гобоя — плавная кривая спроса. Вместе они создают баланс. Или «Вальс цветов» — идеальная круговая диаграмма, где каждый инструмент — сектор общего прекрасного целого!
Он проигрывал целые произведения и их отрывки, и сухие экономические термины вдруг оживали, начинали танцевать, звенеть и улыбаться. Слушатели, забыв про протокол, азартно пытались угадать, какой экономический закон или график он проиллюстрирует следующим пассажем из сочинений классика.
В финале Фима снова стал серьезен:
— Таким образом, системное освоение наследия Чайковского есть не что иное, как инвестиция в человеческий капитал с гарантированной отдачей. Она формирует эмоциональный интеллект, чувство пропорции и гармонии, столь необходимое для планового хозяйства. Музыка Чайковского — это пятилетка прекрасного в душе каждого строителя коммунизма…
— Представьте себе, — продолжил он и мел в его руке коснулся поверхности доски, — не страну и не народное хозяйство, а огромный, живой, дышащий организм с кровеносной системой в виде транспорта. С нервной системой связью. С мозгом… ну, про мозг пока не будем.
Он нарисовал большой, кривоватый овал:
— Вот он, это организм советского народного хозяйства, живущий по выверенным планам. Но постоянно делая выбор: Куда направить ресурсы? Что произвести? Как распределить? Мы пытаемся понять логику этого выбора. Не ту, что в директивах, а ту, что в цифрах, в потоках, в том, как реально, на ощупь, живёт эта огромная, тёплая, родная держава…
Он говорил, а за окном медленно темнел осенний день. Мел скрипел, заполняя доску элегантными формулами и дерзкими стрелками. Лица в зале были напряжены в почти физическом усилии осознания.
Чтобы роман катил дальше, как «Жигули» Фимы, нужна ваша реакция. Заводите наш пламенный мотор лайками!
Глава 19
Небольшой зал взорвался неожиданно дружными аплодисментами. Один из слушателей, Михаил Израилевич, мужчина в жилете и с часами на цепочке, немного Фиме знакомый по посещению института, невысокий, с заметным животиком и добрыми глазами, заценил:
— А вот это интересно! Про Чайковского всё вылетело из головы, а про гармонию спроса и предложения в «Щелкунчике» — никогда не забуду! – проговорил он эдак мягко, с еврейскими интонациями.
Фима сделал невозможное - провел идеологически выверенную лекцию, ни на йоту не отступив от канона, разве что чуток добавив от себя, но при этом наполнив её такой искренней любовью к музыке и такой неожиданной, озорной научной игрой, что даже самые суровые экономисты испытали ощущение, что побывали не на обязательном мероприятии, а на празднике ума, на котором руководящая и направляющая партия у Чайковского, а теория игр и фея Драже вдруг оказались с ним за одним столом. И главным распорядителем этого праздника был 14-летний Фима Гофман.
Оля тоже смотрела на Фиму, в эти моменты он был не просто её парень, немного усталый, вечно погружённый в свои мысли мальчишка, а проводником в мир чистых, суровых и прекрасных идей, куда ей самой не давало протиснуться гуманитарное образование, но куда её тянула любовь.
А за окном, в опускающихся на Подмосковье сумерках, раскинулся лес, тот самый, который Фима любил за тишину и простор. «Жигули» одиноко стояли под дождём и капли барабанили по крыше, как будто напоминая о том, что где-то там, за границей этого мира, его ждёт другая жизнь, в которой он уже «не мальчик, но муж» и где всё происходящее уже давняя история. Сейчас же люди обступили его, задавали вопросы, жали руку. Пожилая женщина в костюме с брошью высказалась:
— Вы нам напомнили, что экономика —про жизнь. Спасибо.
Среди прочих к Фиме пробивался Александр с каким-то невысоким плотного сложения парнем, который показался смутно знакомым.
Постепенно шумный поток вокруг Фим начал рассасываться. Кто-то вышел в коридор покурить, кто-то уже ставил стулья к стенам, освобождая паркет в центре зала для танцев.
— Вот, познакомься Ефим, это Егор, - на правах старого знакомого представил их друг другу Александр. Фима, пожимая руку предположил:
— Егор Тимурович?
— Да можно просто Егор, - разрешил тот. – Егор Гайдар. Мы тут с Сашей поспорили: всерьез музыкальная лекция перешла в экономическую или полушутя?
— В каждой шутке есть доля шутки, - ответил Фима, оценивая нового собеседника, но тут из динамиков полилась музыка. Не бодрый марш, а что-то лёгкое, лирическое — может, латиноамериканские ритмы в обработке оркестра Лаци Олаха, а может, и что-то из «Самоцветов». Звук был негромким, тактичным, словно вопрос: «А не потанцевать ли?»
Михаил Израилевич, стоявший рядом с Фимой, взглянул на часы на цепочке, потом — на расчищаемый от сидений паркет, и его добрые глаза сощурились:
— Ну что, теорию теорией, а жизнь жизнью, — сказал он, кладя руку Фими на локоть. — Я, конечно, уже не тот танцор, что раньше, но один тур вальса, думаю, ещё смогу. Ваша девушка не будет возражать?
- Оля? Это у неё надо спросить, - ответил Фима. Та оказалась не против и отдала Фиме на хранение свою сумочку, вдобавок к харламовской пластинке, которую он держал в руках.
— В самом деле Валерий дал? — поинтересовался Александр.
— Лично в руки, поэтому берегу, чтобы вернуть в целости, - ответил Фима.
— Хотел поинтересоваться вашим мнением, - медленно задумчиво начал Егор, - про «корректируемый хозрасчёт». Это же гениально - мы не отказываемся от завоеваний Октября в экономике, но даём им второе дыхание. Не спускаем директиву: «Больше!», а создаём стимул «лучше и современнее!». Процент прибыли на модернизацию – это же по сути «Золотой ключик», открывающий дверь к большим возможностям.
— Ключик-то ключик, Егор, но кто его в руках держать будет? – возразил Александр. - Госплан? Министерство? Им проще план по валу дать: выполнил-не-выполнил, зато всё ясно. А тут – считай эти проценты, контролируй, куда они ушли… Управленческий аппарат раздуется ещё больше.
В это время паркет, отполированный до мягкого блеска, отражал неяркий свет люстр. Воздух, ещё недавно наполненный серьёзностью лекции, теперь вибрировал от другого электричества — сходящихся пар.
Рядом, на небольшом столике под тканью, скрывавшей аппаратуру, маячила фигура местного «диджея»-комсорга, Олега Калинина. У него был строгий вид человека, облечённого великой властью, он решал, подо что сегодня будет кружиться зал.
— А если не раздуется, а перестроится? – подбросил идею Фима, разглядывая зал и Олю, танцующую с Михал Израиличем. — Вот вы, Саша, верно говорите, что контроль сложен. Но представьте, что часть этого контроля берут на себя автоматизированные системы, АСУ. Они же не устают, у них нет своей хитрой «поддержки в райкоме», которой потом надо отчитаться о перевыполнении плана по чугуну любой ценой. Они просто считают: ресурсы, потребности, создавая оптимальные связи между заводами.
Из динамиков раздался апокалиптический хруст, лёгкое шипение, и полилась знакомая, тёплая, как самовар, медь аранжировки песня «Вологда» ВИА «Песняры».
Зал ответствовал одобрительным гулом. Это был пароль, пропуск в ночь. Пары закружились в неспешном, уютном хороводе. Под эту песню не танцевали страстно — её пропускали через себя. «Вологду» напевали все — и те, кто танцевал, и те, кто сидел у стены, чуть покачиваясь в такт.
— Точно! Фима, ты читаешь мои мысли! – возбудился Егор. — Это же элементы Системы оптимально функционирования экономики через Автоматизированную систему управления. Мы укрепляем конкретные узкие места: логистику, снабжение, складские запасы. Убрать «неувязки» – это для роста эффективности уже полдела.
Потанцевав немного, Оля совсем было собралась вернуться к Фиме, но её перехватил парторг Сергей Владимирович, отбив у Михаила Израилевича.
— Допустим, - сказал Александр. - С логистикой помогут. А с людьми? Вот эти самые… «неформальные связи между предприятиями», как у нас деликатно называют. По-простому – блат, дефицит, «цеховики». Их что, АСУ победит? Не верится что-то.
— А может, их и не нужно побеждать? – предположил Фима. - Вместо того чтобы тратить милицейские ресурсы на борьбу с тем, что объективно существует и систему, по сути, смазывает отдельные недостатки, может, лучше это легализовать? Под контролем, с отчислениями в бюджет. Пусть эти умельцы легально делают те самые прокладки или шестерёнки, которых всем не хватает. А также джинсы и футболки с водолазками. Разгрузят Госснаб, товар появится, криминал снизится.
— Ты предлагаешь… частников под крышей государства? – спросил Александр. — Это… смело. Не уверен, что такая идея пройдёт даже в виде научной гипотезы. Могут и за «ревизионизм» цепануть.
Пластинка затихла последним аккордом. Олег, диджей, словно дирижёр, чувствующий настроение зала, сделал паузу. Шёпот стал громче. И вот — новый диск, другая атмосфера. Игла коснулась винила, и зал наполнился пронзительной, летящей скрипкой и хрипловатым вокалом: «Ты мне не снишься» - затянул ВИА «Синяя птица», танцы сразу стали другими — более личными, задумчивыми. Пары придвинулись ближе. Эта песня была про то, о чём не говорили вслух, но что понимали без слов где-то под рёбрами. Она звучала как исповедь вполголоса.
И снова смена, Оля виновато поглядывала на Фиму. Диджей ловко сменил пластинку. Первые, узнаваемые с первого аккорда фортепианные переборы: «Как молоды мы были» в исполнении Александра Градского. Это был своего рода гимн молодости. Не официальный, а свой, внутренний. Его не танцевали бурно, под него просто стояли, слегка покачиваясь в обнимку, глядя куда-то поверх плеча партнёра — в прошлое или в будущее. Зал наполнился тихим, солидарным гулом — пели все, кому было за двадцать, потому что Градский после «Песни-76» пел за каждого.
— Ну почему же частников? – пожал плечами Егор. - Кооператив при предприятии! Социалистическая кооперация, всё в рамках закона. Главное – результат для народного хозяйства. И ещё, я считаю, ключевое – это нефтяные деньги. Сейчас мы ими латаем дыры. А представьте, если направить их целенаправленно – не на ширпотреб, а на станки, на лицензии, на электронную промышленность. Произойдёт технологический рывок!
— Вот именно, - согласился Фима. - Сейчас мы проедаем доходы. Нужно их инвестировать в технологии, которые потом сами будут давать отдачу. И тогда показатель «ресурсоёмкость» станет важнее «валового выпуска». Зачем делать тысячу тонн металлоёмкого товара, если можно сделать сто тонн высокотехнологичного, но который даже за границей будут покупать за милую душу?
— Звучит логично, - задумчиво оценил Александр. - Конкуренция между объединениями в рамках госзаказа… Не капиталистическая вражда, конечно, а соревнование за эффективность… Технократический подход. Но скажите мне, товарищи теоретики: а где здесь место партийному руководству? Где гарантия, что всё это не уведёт нас в сторону от генеральной линии? Что вместо планомерного развития не получится… хаос улучшений?
А потом диджей, словно давая передохнуть душам, включил что-то воздушное, предвесеннее: «За полчаса до весны» ВИА «Песняры». Лёгкий фокстрот, улыбки на лицах. Можно было перевести дыхание, обменяться парой слов. Но короткая передышка закончилась.
Следующая пластинка зазвучала с характерным, чуть надрывным пугачёвским тембром: «До свидания, лето» в исполнении Аллы Пугачёвой. Энергия сменилась. Появилась лёгкая, ностальгическая драма, подростковый максимализм в самом лучшем его проявлении. Танцы стали экспрессивнее, жесты — чуть шире.
— Партийное руководство определяет стратегию, - заверил Фима. - Ставит цели: догнать и перегнать по качеству, а не только по тоннажу. Создаёт условия для научно-технической революции в нашей, социалистической, форме. АСУ и новые показатели – это инструменты для достижения этих целей. Надеюсь, получится всё-таки не хаос, а более высокая степень организованности.
— И потом, это же поэтапно, - добавил Егор. - Не ломка, а эволюция. Мы сохраняем основы: плановость, общественную собственность. Просто делаем систему более гибкой и восприимчивой к прогрессу.
— «Гибкой, восприимчивой» - красивые слова, - возразил Александр. - Ваш сценарий умный, и даже очень. Но для него нужна не просто воля сверху. Нужна… другая голова у среднего министерского служащего, у директора завода. Им проще по старинке, так спокойнее.
— Значит, нужно менять не только систему показателей, но и систему подготовки кадров, - предложил Фима. - Учат же наших военных новейшей технике. Почему экономистов и управленцев нельзя учить работе в условиях гибкого хозрасчёта и с применением АСУ?
— Вот! – поднял кверху палец Егор. - Создать «островки эффективности» – передовые объединения, которые станут примером и школой! Это же диалектически верно – новое пробивает себе дорогу в старом.
Музыка звучала настойчивее. Из динамиков теперь лилась знакомая мелодия — «Лада» про то, что не надо хмуриться. Пары уже вовсю кружили по паркету, хотя Оля, оттанцевав с парторгом, уже направилась к Фиме. Александр, с хитрым выражением лица предложил:
— Что ж, теорию обсудили. Пора переходить к практике гармоничного взаимодействия.
— Это как? — улыбнулась Оля.
— А вот так, — он взял её за руку и потянул назад на середину зала, где под мягким светом люстры неутомимо кружились другие пары. - Хватит на сегодня реформировать народное хозяйство. Пойдёмте танцевать, а то дамы обижаются, что мы тут весь вечер проценты с прибыли и АСУ обсуждаем.
— Согласен! Пойдём. Но знаешь, Фим, мне кажется, мы сегодня поговорили о действительно важных вещах, - сказал Егор, присматривая себе партнёршу. - О будущем.
— О возможном будущем, - уточнил Фима. - Одном из вариантов. Всегда полезно думать на шаг вперёд. Знаешь, Егор, нам твердят: «Страна», «Государство», «Союз». Это как-то общо. А давай посмотрим под другим углом. Представь, что СССР — это не только страна, а… крупнейшая в мире корпорация! «Корпорация СССР». И мы в ней все — её акционеры.
— Корпорация? – задумался тот, забыв про танцы. - С парткомами и соцсоревнованием? Ты, Фима, фантаст.
— Фантастика — это, скажем так, неосуществившаяся реальность, - возразил Фима. – Смотри: Госплан — это наш головной офис, совет директоров. Он не «командует народным хозяйством», а составляет бизнес-план на пятилетку вперед. Пятилетка — это наш квартальный отчет, только масштабнее. Министерства — это департаменты: тяжелой промышленности, легкой, сельского хозяйства. А каждый завод, каждый колхоз — это дочернее предприятие, филиал или цех. Идеально выстроенная вертикаль! В твоих капстранах — хаос, конкуренция, дублирование функций. А у нас — максимальная синергия. Один гигантский холдинг.
— Почему это капстарны мои? – обиделся Егор. – И что за холдинг, который… не может нормально штаны и туалетную бумагу произвести. В котором дефицит, очереди. Прибыль-то где? В какой валюте мы считаем нашу «выручку»?
— А вот это, Егор, ключевой вопрос! – ответил Фима. – Возможно мы считаем прибыль не в долларах, а в иных стратегических единицах: в тоннах стали, в кубометрах газа, в километрах построенных дорог, а также - в количестве инженеров и ученых. Наша валюта — это могущество. Мы не гоняемся за сиюминутной выгодой, как ихние лавочники. Мы делаем стратегические инвестиции в будущее! Запустили спутник — скоро обрушим их рынок телекоммуникаций и поднимем наш геополитический бренд. Это ли не высший пилотаж корпоративной стратегии?
Что до дефицита. Ерунда. Это проблемы логистики и маркетинга. Наш продукт — безопасность, стабильность, уверенность в завтрашнем дне. И он пользуется бешеным спросом. Посмотри на нашу «корпоративную культуру»! Лозунги — это не глупость, это слоганы нашего бренда. «Миру — мир!» — мощно? «Пятилетку — в четыре года!» — амбициозно!
И тут диджей, человек с тонким слухом, сделал ход конём. Он поставил пластинку, от которой у многих застопорилось дыхание на полувдохе: «Белые крылья» в исполнении Валерия Ободзинского. Это был шёпот, доносившийся из каждого динамика. Интимный, бархатный, чуть запретный флёр. Пары стали ещё ближе, разговоры стихли совсем. Танцевали, почти не двигаясь с места, погрузившись в этот гипнотический, медовый голос.
А потом, чтобы сбросить накопившееся напряжение, диджей взял курс на лёгкость. Весёлый, бойкий перезвон гитар: «Напиши мне письмо» ВИА «Весёлые ребята». Зал оживился, заулыбался. Это была та самая, простая и цепляющая мелодия, под которую можно просто весело двигаться, не задумываясь. Снова стал слышен смех.
Вот и Оля со смехом покинула Александра, вернувшись к Фиме, а Егора тоже потянула танцевать одна из девушек, на работе операторша ПЭВМ, а здесь, просто спортсменка и комсомолка.
— Собрания — это летучки и мозговые штурмы по повышению эффективности, - продолжал между тем вещать ему Фима. - А соцсоревнование — это гениальная система KPI и мотивации персонала! Лучшему работнику — грамота, переходящее знамя, путевка в санаторий. Для него бесплатно! Соцпакет — вот что держит кадры: жилье, медицина, образование. На Западе работник сам копит на пенсию и дрожит за свое место. А наш сотрудник лоялен, он — часть семьи. «Корпорация СССР» заботится о нем от рождения до самой смерти — это социально ответственный бизнес высшей пробы!
— Но в любой корпорации должен быть хозяин, - возразил Егор, ведя свою партнёршу. - Тот, кто получает дивиденды. У нас же все общенародное... значит, ничье. Никто не хозяин. Отсюда и наплевательское отношение.
— Вот именно! Это не недостаток, это наше гениальное ноу-хау! – Фима поднимает палец, торжествующе. - Акционеры — это весь народ. Каждый! Дивиденды он получает не деньгами, а стабильностью, безопасностью, гордостью за свою корпорацию. А проблема «ничейности»... решаема.
Нужно не менять систему, а совершенствовать менеджмент. Нам нужны не просто партийные бюрократы, а топ-менеджеры. Люди, которые понимают, что управляют не абстрактным «народным хозяйством», а гигантским, сложным организмом. Нужно внедрять современные методы управления, обучать наших «директоров» не политэкономии, а экономике предприятия, логистике, маркетингу. Представляешь, если бы каждый председатель колхоза думал, как фермер, но - с ресурсами целой корпорации за спиной? Мы бы весь мир накормили!
И главное — не ломать! Не нужно никаких революций. Нужен ребрендинг и апгрейд. Мы уже построили лучшую в мире корпоративную структуру. Осталось научиться ею эффективно управлять, как управляет своей империей, скажем, «Sony». Они выпускают и технику. А мы выпускаем всё: от космических кораблей до детских игрушек. Мы уже универсальный конгломерат. Нам просто нужно признать это и начать играть по-крупному, на опережение…
Ваше слово — это ещё одна цитата для безупречной советской фразеологии Фимы. Поделитесь же им в комментах!
Глава 20
Фима замолк, танцуя и держа за талию Олю, а время от времени посматривая на Егора, который, казалось, так до конца не верил, что обо всём этом вообще можно говорить вслух, но в глазах кого уже загорелся тот самый огонёк аналитика, увидевшего знакомый ландшафт под совершенно новым, интересным ракурсом.
— Ты думаешь, я про штаны и сапоги? – спросил его Фима, раскачиваясь в такт музыке и движениям Оли. — Это детский лепет, я говорю о главном — об идеологии и психологии, той силе, что движет людьми. Капитализм апеллирует к жадности: «Купи! Стань богаче!» — это просто. Наша «Корпорация СССР» совершила прорыв в будущее. Мы апеллируем к более высокой потребности в смысле.
— В смысле? – скептически хмыкнул Егор, стараясь не наступить на ногу своей очаровательной партнёрше. - Очереди за колбасой?
— Эта очередь — не только за колбасой, - возразил Фима. — Это малая жертва во имя великого. Посмотри, любой сотрудник западной фирмы — это винтик, который крутится для обогащения акционеров. Его увольняют, он при этом плевать хотел на миссию какой-нибудь General Motors. А наш человек со-творец.
Он строит коммунизм, причём - каждый, от уборщицы до академика. Его труд освящен высшей целью. Мы не продаем товары, мы предлагаем причастность. Это мощнейший мотиватор, перед которым меркнут все доллары, фунты и франки. Чувствуешь размах? «Корпорация СССР» — это не только производственный гигант. Это гигант по производству смысла.
— Красиво, - согласился Егор. – Как интеллектуальная игра. Но смыслом сыт не будешь. Экономика же трещит по швам.
— Трещит не экономика! – возразил Фима. - А устаревшая система взаимосвязей между «отделами» нашей корпорации. Проблема не в самой идее, а в её правильной упаковке. Нам нужен апгрейд управления.
— Перестройка? – робко спросила Оля, которая хорошо понимала английский. Она успевала танцевать, положив руки Фиме на шею, слушать его и напевать.
— Слово не так уж важно, главное суть, - ответил ей Фима. – Но лучше всё-таки «модернизация». Вот Егор говорит «дефицит». А на самом деле это следствие основной причины - проблемы сбыта и складской логистики. Наш отдел сбыта, Госплан работает по устаревшим алгоритмам, не очень понимая, что нужно потребителю в Витебске или Кустанае, потому что не собирает обратную связь. Вот мы и производим не то, что нужно людям, а то, что прописано в устаревшем «бизнес-плане».
- Ну и какое ты предложишь решение? – спросил Егор, улыбаясь своей недоумевающей партнерше, которая поглядывала на другую общающуюся в танце пару, Фиму и Олю.
- Внедрить систему точечного маркетинга, - ответил партнер. - Пусть местные «филиалы» в виде республиканских госпланов, областных комиссий и районных плановых отделов, в том числе горкомов с обкомами, имеют большую автономию в формировании ассортимента, не отменяя план из Москвы, а гибко его корректируя.
А пес Симка всё это время сидел на стуле, в углу и внимательно наблюдал. В его породе веками оттачивался инстинкт пасти стадо, следить за порядком и подмечать малейшее движение.
Так уж получилось, что две пары: Фима с Олей и Егор со своей партнёршей - танцевали на небольшом пятачке, на котором парням можно было бы переговариваться друг с другом о серьезных вещах, вместо того чтобы шептать на ушко девушкам приятные им слова:
— Ты говоришь «безразличие работяг», - продолжил Фима. - А я вижу провал в нематериальной мотивации. Переходящее Красное знамя — это круто, но мало. Нужна система карьерного роста, где талантливый инженер или токарь-ударник труда мог бы стать не обязательно «начальником цеха», но «флагом корпорации». С фото на Доске почета, с поездками за рубеж, с особым статусом. Мы создали корпорацию, но не потрудились создать в ней правильную меритократию, если такое вообще возможно. Мы поощряем стаж, а не способности. Но это лечится.
— Лечится? – переспросил Егор. - Партия не любит, когда лезут в её дела.
— А кто сказал, что надо грубо лезть в чьи-то там дела? Надо нежно предлагать улучшения, - возразил Фима. – Партия, и особенно её Политбюро — это ведь наш дорогой и горячо любимый совет директоров. А любой совет директоров хочет, чтобы корпорация росла и становилась сильнее. Мы просто предложим ему новые, более эффективные инструменты, не говоря «вы не правы». Мы скажем: «Давайте усилим наше преимущество»…
Ближе к концу вечера, когда воздух стал густым от эмоций и духов, диджей выпустил свою «козырную карту», мечтательную, с гитарным проигрышем: «Сон-траву» с соло Сергея Беликова, зазвучавшую как воспоминание, уже окрашенное легкой грустинкой. И под эту грусть-печаль зал начал кружиться ещё медленнее, прощаясь с вечером.
— Представь: наша корпорация обладает невероятным активом — доверием населения, - спешил развить свою мысль Фима. - Люди верят газетам, телевизору, словам с высоких трибун — это колоссальный репутационный капитал! Западные-то корпорации тратят миллиарды на рекламу, чтобы ещё только заработать себе репутацию. А у нас она уже есть! Нам нужно лишь научиться этим капиталом грамотно распоряжаться. Не просто говорить «всё хорошо», а создавать корпоративные легенды. Не о сталеварах вообще, а о конкретном Васе-прокатчике, который нашел способ улучшить выплавку. Снять про него фильм, сделать его лицом бренда. Превратить его труд в сагу.
И самое главное - конкуренция, которой нет, тут ты прав. И это наша ахиллесова пята. Но мы можем создать её внутри системы. Не между заводами, а между идеями. Пусть два КБ соревнуются за госзаказ не в кулуарах, а в открытых презентациях. Пусть лучший проект получает финансирование и славу. Это не капитализм, это внутрикорпоративный краудсорсинг. Мы используем энергию соревнования, не выпуская ее наружу и не разваливая дружный, сплоченный монолит.
Понемногу и другие танцующие пары стали прислушиваться к профессиональному разговору, довольно смелому, приходилось признать.
— Мы не меняем фундамент, а оптимизируем процессы, - вещал Фима. - Мы берем громоздкую машину «Корпорации СССР» и ставим ей современный двигатель, автопилот и систему климат-контроля. И тогда мы покажем этому миру, что такое по-настоящему эффективная империя - империя смысла. И она будет непобедима, потому что верна немеченому правильному курсу.
Тут зазвучала пластинка, которую поставили в самом конце, когда уже пора, но ещё не хочется. Торжественное, немного печальное вступление: «Прощальный вальс» ВИА «Добры Молодцы», под который юноши и девушки, мужчины и женщины напоследок подержались за руки, совершая последний круг по паркету, глядя в глаза друг другу и понимая, что скоро наступит завтра, а этот вальс, этот миг — останутся здесь, вместе с виниловыми пластинками, которые диджей Олег, кстати, уже аккуратно укладывал обратно в свой волшебный чемоданчик.
Последние аккорды растворились в воздухе. Свет в зале стал ярче, жёстче, обнажая потёртый паркет и пустые бутылки из-под лимонада на подоконниках. Магия отступала, уступая напору реальности позднего вечера.
Оля тихо вздохнула, всё ещё держась за руку Фимы:
— Ты, кажется, зажёг, — прошептала она, кивком указывая на Егора, который стоял несколько растерянно. Взгляд его был устремлён в пустоту, сфокусированный на внутреннем переживании и осмыслении, которое у него происходило в уме: «Корпорация... производство смысла... нематериальная мотивация... апгрейд управления», похоже не то, что все эти слова укладывались в пазы знаковых проблем, для их методичного решения.
Не «разрушить до основанья», а «перепрошить» - гениально в своей ереси, а поэтому страшновато. В диагнозе «стагнация» мог оказаться не кризис идеи, но кризис их реализации. Госплан как отдел сбыта, конкуренция идей внутри коммунистического треста...
А если попробовать смоделировать? Взять условный «Ленэнергомаш» как пилотный филиал госмонополии Акционерное общество СССР, ввести там внутренний хозрасчёт, систему грантов для КБ… Но партком с горком! Да они сожрут с потрохами любого, кто заикнётся про такое.
Или не сожрут, если подать это не как зловредную политику, а как «повышение эффективности выполнения плана» или «социалистическое соревнование нового типа»? Лезть в самое ядро системы с инструментами, которые она не умеет распознать по системе «свой-чужой» опасно. Да просто безумно. Но при этом интересно.
Фима с Олей подошли к нему:
— Ну что? – спросил Фима. - Уже чертишь план реконструкции?
Егор медленно перевёл на него взгляд:
— Черчу. И вижу, что в нём не учтена главная переменная - человеческий фактор совета директоров. Твой «апгрейд» требует от них добровольного сужения собственных полномочий. А на это не пойдёт ни один аппаратчик. Они не менеджеры, Фима.
— Формально то как раз менеджеры, - возразил тот. – Но, по сути, часто выступают охранителями догмы. — Значит, нужно говорить на их языке: не «сузить полномочия», а «укрепить вертикаль за счёт повышения эффективности низовых звеньев». Не «конкуренция», а «всесоюзный смотр-конкурс лучших проектов. Важна упаковка, Егор.
Симка слышал не только слова, но и интонации — горячие, насмешливые, испуганные. Всё это он складывал в свою собачью картину мира: не идеологическую, а чистую, состоящую из энергии, намерений и запахов. Он видел не «ревизионистов» или «аппаратчиков», а возбуждённых двуногих, которые, по его разумению, явно нуждались в том, чтобы их аккуратно собрать в кучу, мягко подогнать друг к другу и успокоить.
Но команды не поступало, и Симка лишь время от времени вздыхал, чуть слышно поскрипывая когтями по паркету, да следил, чтобы никто не потерялся и не отбился от общего ритма этого странного человеческого танца.
У симпатичной партнёрши Егора по танцам, на лице явно билась мысль, похожая на испуганную птицу: «Что это они такое говорят: «Корпорация», «акционерное общество» — это ж почти диссидентщина. Но так умно звучит... И Егор слушает как редко кого, аж весь горит. На них же могут донести. Вот хоть тот тип из комитета комсомола, который весь вечер косился. Надо увести отсюда Егора скорее. Сказать, что голова болит. Только бы не ввязался во что-то нехорошее.
— Ребята, — тихо, но настойчиво сказала она, беря Егора под руку, — мы, пожалуй, пойдём. Завтра рано. Проводишь меня?
— Да, конечно, извини, - обернулся к ней тот, словно очнувшись. - Пошли.
Но его взгляд снова встретился с фиминым уже не с видом случайных собеседников, а скорее заговорщиков, узнавших друг друга в толпе.
— Подумай, — коротко предложил Фима. — Не о том, почему это невозможно. А о том, какую часть этого можно начать делать прямо сейчас. Хотя бы в теории, а потом продолжить поэтапно не затягивая, потому что время-деньги.
Симкины янтарные глаза, подобно двум маленьким радарам, методично сканировали зал: вот пара закружилась в медленном вальсе, вот двое мужчин ведут опасный разговор, их жесты резки, вот девушка тревожно смотрит по сторонам. Он видел, как зажигались и гасли взгляды, как пальцы сжимались в кулаки или нежно касались плеч.
А в углу зала, прислонившись к прохладной стене, стоял некто незаметный, не танцевавший много, предпочитая наблюдать и слушать. В его голове строился чёткий протокол: «Гофман Ефима вел разлагающие беседы упаднического, ревизионистского характера. В публичной форме, на молодёжной вечеринке, излагал взгляды, противоречащие... он мысленно поискал формулировку: принципам демократического централизма? Подменял их буржуазными теориями «менеджмента». Использовал чуждую терминологию: «корпорация», «бренд», «апгрейд», что свидетельствует о влиянии западных радиоголосов. Втянул в дискуссию товарища Гайдара Е.Т., используя его политическую незрелость. Необходима профилактическая беседа. Возможно, с привлечением куратора от парткома. Может он и не диссидент, но опасный фантазёр. А может просто незрелый юноша. Как бы то ни было, разлагает умы под видом «оптимизации». Надо пресечь.
На следующее утро в ящике стола у секретаря парткома должно было появиться аккуратно написанная шариковой ручкой докладная записка. И начиналась она словами: «О проявлениях ревизионизма и буржуазного влияния в среде студенчества на примере вечера отдыха...».
Фима забрал наконец своего заскучавшего четвероногого приятеля и вышел в коридор, где его перехватил Владимир Сергеевич Коробов. Он достал из кармана ключ от комнаты с видом человека, который вот-вот переступит через собственные принципы, но всё-таки протянул небольшой, потемневший от времени ключик на огромном лакированном деревянном брелке держателе, по-научному называемом «ретрактор» с номером «14». Его пальцы задержались на мгновение — не столько из-за сомнений, сколько из-за привычки всё контролировать, даже мелочи.
— Комната четырнадцать, — произнёс он, протягивая ключ Фиме с таким видом, будто отдавал не просто фаллический предмет, а кусочек своей власти. —На втором этаже, направо. Кровать одна, но широкая. Простыни чистые, но, если что — в шкафу запасные. И чтобы утром всё было прибрано, как положено.
Его голос звучал сухо, но в глубине него таилась почти неуловимая нотка зависти: мол, вот вам, молодым, всё легко, а мне опять предстоит писать акт о списании мыла в бане и ветоши в гараже.
Фима взял ключ, покрутил его между пальцами и кивнул:
— Владимир Сергеевич, вы — настоящий советский руководитель. А этот ключ не просто от комнаты, а ещё и символ доверия старшего поколения. Доверие, если подумать, самая дефицитная вещь. И вы её, его нам вручаете. Если подумать, то ни в каких отчётах нет графы «человеческое доверие» или «амортизация энтузиазма». Но вы здесь и сейчас, как «главный инженер по человечности». Вы знаете, как сделать, чтобы огонёк гостеприимства не погас.
- Так ведь было руководящее указание директора института, - со всей серьезностью сообщил институтский завхоз.
- Так-то оно так, - согласился Фима. – но вы на своём посту лично создаёте людям условия, может и незаметные, но при этом очень и очень важные. Ведь это бесценно, что о человеке помнят. Так что вы занимаетесь не просто услугой по размещению, Владимир Сергеевич. Вы можно сказать выдаете «нагора сверх плана» много тонн самого драгоценного человеческого внимания…
— Любой на моём месте сделал бы то же самое, - скромно поправил Владимир Сергеевич.
— …и ваше внимание к нам и всем остальным окупится сторицей завтрашним рабочим энтузиазмом отчасти и оттого, что коллектив к нам отнёсся с пониманием, - заверил Фима, и, обняв за талию улыбающуюся Олю, повернулся, чтобы уйти, оставив Владимира Сергеевича стоять с ощущением его собственной, важной роли в деле общих свершений.
Коробов же, удаляясь по коридору, покачал головой: «Молодёжь!», но в душе признал, что сегодняшний вечер стал для него небольшим открытием. Он потянулся к пачке «Примы» в кармане соображая, что завтра писать в отчёте.
Егор, провожая Лену до её комнаты, шёл молча.
— Ты всерьёз про это всё говорил? — наконец спросила она. Егор хмыкнул:
— Как сказать, ведь это даже не теория. Это... просто некий интеллектуальный диспут. Он взял нашу реальность и показал её в другом ракурсе. Это сработало. Он как бы говорит, что трещины не в фундаменте, а в штукатурке. Но если бы можно было взять его «апгрейд», этот «точечный маркетинг», эту его «меритократию» для улучшения, тогда всё перетекло бы во что-то новое по уже готовым, эффективным направляющим.
Он замолчал, почувствовав, что идея была столь же пугающа, сколь и интересна.
А Фима с Олей шли в другую сторону:
— Ты веришь, что его переубедил? — спросила Оля.
— Нет, — честно ответил Фима. — Я и не хотел его ни в чём переубеждать, только приоткрыть ещё одну дверь. Чтобы он когда-нибудь, если это «когда-нибудь» вообще случится не стал всё рушить, а вспомнил, что можно было и починить. Чтобы реформа, случись она, обернулась не просто разрушением, а осознанным выбором. Чтобы в его возможном будущем остался хотя бы призрак этой «Империи смысла» как альтернатива хаосу.
— Зачем это всё? – переспросила Оля, явно не понимающая про какие реформы и разрушения он говорит.
— Чтобы будущее не было таким однозначным, — тихо сказал Фима, глядя на неё. — Чтобы в нём всегда оставалось место для сожаления о дороге, которую не выбрали.
В голове у Оли было всё просто и ясно - он хороший, хотя и играет в какую-то свою огромную игру с миром. И ей страшно за него. Но зато с ним не скучно.
Но семя уже было брошено в почву не идеологии, а метода. И оно ждало своего часа, чтобы прорасти в сознании возможного премьер-министра не цветком утопии, а холодным, точным решением системного аналитика, который теперь не только знал слабые места системы, но и альтернативу её улучшения без ломки до основания, чтобы затем снова начать с проб и ошибок.
А ведь надо было еще выгулять Симку, дать ему подышать свежим воздухом и пометить новую территорию смыслов.
Дорогие читатели! Отчитайтесь о прочтении в комментариях. Ждём ваших секретных докладов!
Глава 21
За окном стояла подмосковная тишина, нарушаемая лишь редким шорохом ветра и отдаленным шумом электрички. Даже комар, решивший бы тут зазвенеть, был бы немедленно арестован за нарушение общественного порядка. Сон не шёл, Фима рассматривал трещинку в потолке, похожую на карту Англии и напоминавшую ему, что даже география может быть нестабильной — особенно если ты живёшь в двух временных потоках и не уверен, где у тебя север, а где — прошлое. Он слушал скрип половиц за дверью, ощущал легкий холодок от того, что одеяло сползло. Воздух в комнате пах свежей штукатуркой.
Симка, теперь молодой, неуклюжий пес вздохнул у кровати так, будто только что прочитал философский трактат о смысле жизни и решил, что лучше бы он вместо этого просто спал, свернувшись калачиком на коврике.
Оля пошевелилась, и её рука бессознательно легла ему на грудь, а невидимый мост между Стокгольмом и Подмосковьем, между Софи и Олей, между взрослым Ефимом и юношей четырнадцати лет, всё никак не возникал. Он сам не понимал механизма своих перемещений во времени, хотя они теперь и случались по его воле. Как будто его сознание, сбросив напряжение, соскальзывало по старой, накатанной колее в другую жизнь.
Оля тоже открыла глаза, с золотистыми искорками вокруг зрачков. Похоже во сне она опять выиграла в лотерею или, по крайней мере, в магазине выкинули по дешёвке её любимый шампунь. А теперь она посмотрела на него:
— Фим? — её голос был сонным, чуть хрипловатым. —Почему ты не спишь?
Он не знал, что ответить. Сказать ей что ли: «Я собираюсь отлучиться в пятизвездочный отель в Стокгольме, к другой женщине, но моё сознание решило, что это слишком сложно»? Вместо этого он просто притянул её ближе, почувствовав, как это тело, теплое и гибкое, сливается с его собственным, будто отлитое по его форме. Здесь была только эта комната, этот вечер, эта девушка.
— Всё в порядке, — выдавил он. — Просто слушал, как ты дышишь.
Оля улыбнулась, прижалась щекой к его плечу:
— Сентиментальный мальчишка, — пробормотала она, но в её голосе было лишь теплое понимание. — Спи.
Он закрыл глаза, цепляясь за детали 1977-го года, где всё просто, ясно, расписано. Будущее кажется прямым, как стрела, летящая к ясной цели: ночь, пансионат, утро, Марьина роща, либо олина квартира на Тверской… Или всё-таки Стокгольм, поездки по Европе, деловые встречи — невозможный сон наяву.
Но когда он открыл глаза, перед ним снова висела в полутьме трещина-Англия и легкое дыхание Оли оставалось всё так же реально. Симка тихонько поскуливал во сне, гоняясь за кошками в своих щенячьих снах. Пёс, даже во сне, стоял на страже, возможно, он был единственным, кто знал, что охраняет не только комнату, но и вселенную от хаоса, который мог бы начаться, если бы у Ефима вдруг получилось заснуть.
«Вот и пойми, где сон, а где явь, — подумалось тому, живущему в двух временных потоках одновременно. И оба они ощущались как единственно настоящие. Его чувства к Оле не были воспоминанием — она ощущалась сейчас, в это мгновение. А нежность к Софи, их общий быт, их собака, их понимание без слов — всё это тоже было правдой, которая ждала его за следующим вздохом.
Он осторожно высвободил руку и провел пальцами по её локонам. Оля счастливо вздохнула. Ефим снова зажмурился, попытался ощутить прохладу стокгольмских простыней, запах недалекого моря… Но чем сильнее он старался, тем плотнее становилась реальность загородного подмосковного пансионата.
Симка во сне дернул лапой и заворчал. Ефим посмотрел на пса. Тот спал, но одно ухо было насторожено - единственное существо, которое сопровождало его сквозь все эти странные переходы, храня верность и в Стокгольме 2017-го, и в Москве 1977 года.
«Ладно, — мысленно сказал Ефим псу, а может быть, и самому себе. — Раз уж я здесь, значит, так надо». Что-то было недодумано.
Он обнял Олю, прижался губами к её виску. По опыту выходило, что это должно было продлиться недолго. В ближайший миг полного покоя, его выбросит обратно в номер Grand Hôtel, к точно так же лежащей рядом Софи и к ожидающим их делам. Он вернется в свою «настоящую» жизнь с послевкусием невозможного.
Но пока он решил принять подарок взбалмошной судьбы - слушать дыхание рядом, чувствовать тепло кожи. Оставаться в этом «сейчас», которое уже должно стать «тогда». Закрыть глаза и постарается не думать ни о завтрашнем возвращении из пансионата в Москву после лекции, ни о предстоящем ланче со шведским графом.
А Симка, его верный страж на пороге двух времен, тихо вздохнул и уткнулся носом в лапы, продолжая свой дозор в тишине подмосковной ночи, что была одновременно и давно ушедшей, и бесконечно настоящей, пока они снова не оказались в Стокгольме.
Случилось это не сразу - сначала был белый шум, густое, вязкое ничто, в котором плавали обрывки запахов: пыли, холодного воздуха. Затем он открыл глаза, уже зная, где окажется - прохлада простыни под ладонью, мерцание отблесков воды на потолке. Спина Софи, теплым изгибом уходила под одеяло. Дыхание было ровным, глубоким. Симка, уже старый, на своей роскошной лежанке, приоткрыл один глаз, посмотрел на хозяина, зевнул и снова задремал, хотя его дозор продолжался.
Ефим ещё ощущал на губах прикосновение к олиному виску. Мост меж временными потоками не обрывался резко — таял, оставляя после себя душевную маету. Как будто перезагрузка сознания в 1977 году стёрла какие-то помехи.
Детали происходящего встали на свои места с отчетливостью вспышки. Сейчас на повестке дня Том Свенсон, ради которого они и приехали в Стокгольм. Но теперь Ефим вспомнил про него с холодной ясностью. Он осторожно поднялся, стараясь не потревожить Софи, подошел к окну. Где-то в этом городе находился нужный человек. А может, его уже в живых нет?
Он взглянул на часы в телефоне. До встречи с графом Бернадоттом — ещё много времени. Представитель старинной семьи, как поговаривали, был дока в некоторых деликатных операциях. Но план действий как-то прорисовывался сам – не стоит привлекать внимание, однако надо посетить этого Свенсона неофициально, не дожидаясь, пока это сделает местная полиция по запросу следовательницы Сары Хюбер из Цюриха.
Он взглянул в окно. Где-то в этих каменных узких улочках скрывалась нить, которая вела из 1977-го прямо в сегодня, завязанная на его собственном прошлом.
Симка поднялся с лежанки, бросив на хозяина умный, всё понимающий взгляд. Потянулся и бесшумно подошел к Ефиму, упершись мордой в его ладонь. Вздохнул, подтверждая, что его дозор усложнился, пролегая не только через пространство, но и сквозь время. А один след, как отчетливо понимал Ефим, вёл туда, куда дверь приоткрылась, как вход в западню.
Первым его собеседником стал Лундквист, секретарь графа. Ефим позвонил ему, поговорив ровным голосом с весомыми интонациями. Рассказал об одной маленькой, но важной странице истории и о профессоре Свенсоне как ключе к её пониманию:
— Мой звонок — не официальный запрос. Это частная беседа между людьми, которых интересует не только то, что в учебниках, а и то, что остается. Профессор Свенсон работал над одним частным проектом, его знания уникальны. Нужен не ученый, а свидетель.
Он, сам того не желая, мог оставить некоторые пометки, которые сегодня, спустя годы, рискуют быть неправильно истолкованы. Я хочу помочь ему этого избежать, как и ненужного внимания к его персоне со стороны возможных заинтересованных сторон. Из Цюриха, например.
Предлагаю тихо закрыть страницу, которую все считают давно пустой. Пусть же она таковой и будет. Чтобы её не стали вдруг листать следователи или журналисты. Для этого мне нужен пятнадцать минут его времени. Неофициально, но вы можете присутствовать.
На другом конце провода воцарилась тишина, полная служебного внимания. Графский секретарь обещал подумать, посоветоваться, сделать всё возможное.
Второй звонок ушёл в Цюрих, Саре Хюбер. Здесь тон был иным – короче, с оттенком старой доверительности. Не розыск, а консультация по контактному адресу. Сара вздохнула – он слышал это даже через сотни километров – и сказала только:
— Хорошо, если что-то получится, мне будет меньше работы...
Ожидание в номере отеля – было наполнено тихим жужжанием холодильника, шагами в коридоре и взглядами на часы. Ответ пришёл не от Лундквиста, а от самого графа. Голос был усталым, сухим, но в нём просвечивал интерес:
— Ваш профессор, господин Гофман, оказался затворником. Мне сказали, что его иногда видят в библиотеке университета.
Порой к нашей истории прилипают нежелательные страницы. Я предпочитаю их не вырывать. Итак, завтра мы встретимся. Приходите как мой гость. Узнаем, что вспомнит профессор. До завтра, мой дорогой Ефим.
Он опустил телефон. План сработал не слишком гладко. Граф был заинтригован.
Потом Сара отозвалась СМС-кой, скупой и точной, как полицейский отчёт адрес где-то на Sköntorpsvägen.
Пока Софи принимала душ, Ефим, не вставая из кресла, нашёл в сети частного детектива, по имени Ларс Бергстрём чьи глаза стали его собственными. Уже третий в этой истории. Оплата прошла кликом.
Вскоре на его телефоне, рядом с блюдцем от кофе, появлялись фото: неширокая улица, зелёная дверь. Информация оживала.
Финальный акт потребовал звонка в библиотеку, голос, выдержанный в официальных тонах: «Простите, уточните, профессор Свенсон сегодня на месте?». И в ответ: «Да, он должен быть». Но Ефим откинулся в кресло, ощущая не триумф, а холодок в солнечном сплетении.
Наконец появилась Софи, уже одетая, мило улыбаясь, а Симка, как будто чувствуя его сосредоточенность, уперся короткими лапами ему в колени и заглядывал в глаза. Надо было на что-то решаться, по крайней мере на прогулку с собакой.
Продолжался тот типичный стокгольмский день, когда лучи солнца цепляются за брусчатку тротуара у Королевского дворца. Ефим поправил очки хамелеоны. Софи держала поводок, на котором Симка бежал с важным видом знатока, востря пушистое ухо.
Они пристроились у заграждения, в пестрой толпе, ощетинившейся камерами смартфонов.
Ровно в полдень с площади дохнуло ветром с Норрмальмсторга, и раздались первые отрывистые команды. Караул вышел на смену — не из киношной, лакированной действительности, а отсюда, из суровой северной реальности. Фигуры в синих мундирах и характерных касках шли четким шагом. Ефим смотрел, вспоминая такого рода проходы — порой эта магия выверенной до миллиметра синхронности, превращающая людей в механизм. Шведы не особо напрягались.
— Смотри, какой ритм, — прошептала Софи, глядя на это дефиле. Её скользил по шеренге, цепляясь за лица. Её пальцы сжали рукав его куртки. — Эфим, ты видишь?
Он последовал за её взглядом. В середине строя, чеканя шаг ничуть не менее четко, чем её коллеги, шла женщина – но только не высокая, статная гвардейка-амазонка, а наоборот коренастая, плотно сбитая с полными и румяными щеками, выступающими из-под каски. Ремень мундира слегка врезался в солидный, крепкий живот.
Она держала винтовку и её лицо, сосредоточенное, абсолютно серьезное, было обращено прямо перед собой - ни тени смущения, ни попытки втянуть этот самый живот, чтобы казался постройнее. Она была надежной, несокрушимой шестеренкой, если не сказать мощной шестернёй. Женщина-гвардеец шла так уверенно, будто знала, что её фигура — это дополнительная броня, которую хотя и забыли записать в устав, но явно подразумевали.
— Неожиданно! — невольно вырвалось у Ефима по-русски: — Вот это да.
Симка, почуяв настроение хозяев, тихо взвизгнул и потянул поводок. Мимо прошествовала Швеция XXI века, олицетворяемая этой караульной, любительницей шведских перекусов «фики» и «канельбуллара», булочки с корицей и кардамоном, пышной, мягкой, с характерным завитком, посыпанная жемчужным сахаром. Всё в духе «лагома» — умеренности во всем, кроме равенства, которого много не бывает.
Разве не это позволяло вот этой девице, с фигурой работницы социалистического труда с плакатов его детства, нести службу у дворца шведского монарха. Не как экзотической представительницы «женского взвода», для галочки, а просто как часть обычной команды. Бравые парни-блондины шагали рядом, и в их строевом шаге не было ни единой фальшивой ноты снисхождения.
Толпа вокруг тоже заметила тучную воительницу. Шепоток пробежал — не осуждающий, а скорее удивленно-одобрительный. Японец с огромным объективом щелкнул кадр. Пара немцев перешептывалась: Na ja, Gleichberechtigung… («Ну да, равноправие…»).
Церемония шла своим чередом. Смена часовых, резкие повороты, блеск штыков на солнце. Женщина исполняла все маневры с каменным спокойствием профессионала, для которого важна не эстетика, а безупречность функции, со своей, особой красотой повышенной надежности.
Когда процедура закончилась, и распорядитель сообщил об этом присутствующим «леди и джентльменам», толпа начала расходиться. Ефим и Софи ещё постояли на месте. В это время ему прислали на телефон ещё фото – фигура, мелькнувшая у порога. Снимок был смазан, силуэт — всего лишь темное пятно в проеме двери. Но в повороте головы, в угловатом изгибе плеча почудилось что-то словно бы знакомое. Не Свенсон, ученый из университета, а кто-то другой, кого он когда-то, кажется, знал с совершенно иной стороны. Или это опять игра памяти, спутывающей все нити? Цепочка смс от детектива тянулась, как нить Ариадны.
Ефим потрепал корги за холку. Тот воззрился на хозяина круглыми, умными глазами, в которых, казалось, читалось полное понимание. Да, он тоже ценил устойчивость, надежность и хороший центр тяжести. В мире, где всё летит куда-то в тартарары, это — самые ценные качества. Будь ты небольшой сторожевой пес или полноразмерный страж королевского дворца.
Они пошли вдоль набережной Стреммена, к причалам, где покачивались белоснежные паромы. Холодный ветер теперь казался свежим. Ефим чувствовал, как где-то глубоко внутри шевелится новое, ещё не сформулированное понимание. Не только Швеции, но и того, как может выглядеть сила.
Ефим не смотрел на карту города – она была ему не нужна:
— В ней, этой толстухе нет борьбы, — наконец сказал он вслух Софи. —Она не доказывает, что может быть как мужчина. Она просто есть, вся, целиком со всеми этими её округлостями.
Софи молча взяла его под руку, давая договорить.
— Ты понимаешь, — продолжал Ефим, подбирая слова. — Часто кажется, что взрослый человек — это новая личность, начисто перекрывшая ребенка внутри. Как будто мы меняем как змеи кожу, вот только у нас старая, тонкая, нежная шкурка – не сбрасывается, а наоборот зарастает новой поверх. А потом смотришь на такого вот человека и понимаешь: внутри этой гвардейца-тяжелоотлетки жива та самая девочка, что когда-то, может, стеснялась своего тела, боялась насмешек, мечтала о принце. Но она внутри, обросла силой, надстроила вокруг себя неприступную крепость, из-под которой теперь выглядывает.
Он замолчал, глядя на воду. А ещё у него кружила и цепляла мысль: а что осталось от четырнадцатилетнего Фимы в самом, Ефиме Гофмане? Не та ли тоска по простоте, которая оказалась вовсе не простотой, а лишь незнанием изгибов будущего? Всё, что он приобрёл — опыт, связи. А внутри всё так же металось между двумя берегами детство.
Сила — это не только мускулы или власть, но и умение не терять себя в лабиринте времени, даже если ты забыл, где оставил ключи.
— Возможно, главная сила — это не впадать в крайности, — вдруг произнесла Софи, и в её голосе звучала ласковая ирония. — Не быть только ребёнком или только странным солдатом, а позволить им сосуществовать.
— Она настоящая женщина боец, - кивнул головой Ефим, – хотя у неё не спросишь.
— Крепость ведь строят не от избытка силы, — продолжила Софи тихо, оборачиваясь на силуэт дворца. — Её возводят, потому что внутри что-то слишком хрупкое и нуждается в защите. На самом деле, самая большая сила, наверное, — это возможность «ныть и болеть», то есть существовать. Не пытаться задавить детские воспоминания. Просто знать, что они где-то там.
Шагая дальше, Ефим ловил себя на мысли, что в памяти у него снова возникла трещина, похожая на Англию что он заметил на потолке подмосковного пансионата. Трещина — это ведь тоже знак напряжения, того, что основа где-то внутри сдвинулась, не выдержала основа, и штукатурка лишь ненадёжно прикрыла проблему, создавая видимость цельности.
А эта женщина-гвардеец… У неё не было даже этой видимости, только очевидная, грубая, не поддающаяся сокрытию фактура. Она не прятала свою «не идеальность» за лоском или строгой формой. Она включила её в свою форму, сделала частью неустрашимости. Не лучше ли быть собой, даже если ты одновременно в двух временных потоках и не уверен, где у тебя завтрак, а где — ужин.
Симка, вырвавшись немного вперед, обернулся и сел, уставившись на него, словно говоря: «Ну что? Идём или ноем?» Ладно, хватит философствовать, давай уже гулять, а то я тут весь день просижу, пока ты разберёшься, кто ты и где ты…
Глава 22
Ефим попеременно чувствовал себя то пауком в центре своей паутины, то мухой, невольно прилипшей к тонкой нити, которая вела к некоему замкнутому учёному, профессору Тому Свенсону. Она тянулась среди нарядных мостовых Норрмальма к тихим, пахнущим старыми книгами коридорам Стокгольмского университета. Каждый шаг по вымощенной брусчаткой улочке Гамла Стана, каждый взгляд на воды Риддарфьердена отдавался в нем тонкой вибрацией смутного предчувствия. Кем же он был здесь, гостем, туристом, мишенью?
Швейцарская следовательница Сара Хюбер, с которой Ефим созвонился из своего номера с видами на Нордстрём со Стокгольмстрёмом, считала, что единственный человек, который мог желать ему смерти, действуя удалённо, из Швеции — это именно Свенсон. Но Ефим-то это имя никогда прежде не слышал, хотя следы, как они убедились, вели сюда, в город у моря.
Граф Бернадот, дальний родственник королевской фамилии, предоставил Ефиму доступ в высшее шведское общество, пока в своем единственном лице. Воздух был пропитан ароматом старого дерева, воска и лёгкого одеколона с нотками сандала, когда Гуннар Фредерик Бернадот аф Висборг вошёл без суеты, как человек, для которого время никакой не тиран, а верный слуга. Его фигура, высокая и подтянутая, несмотря на шестьдесят с лишним лет, казалась высеченной из того же гранита, что и фамильный замок в Сконе.
Лицо его было благородно-аскетичным: высокий лоб, тонкий, прямой нос с едва заметной горбинкой, подчёркивающей происхождение и тонкие губы, привыкшие к сдержанной улыбке. Кожа была светлой, с лёгким румянцем — следствие долгих прогулок верхом по родовым землям. Волосы, когда-то золотисто-русые, теперь поседели, но поредели мало, аккуратно уложенные назад, открывая высокие скулы. Глаза голубые, как лёд на озере Веттерн зимой, смотрели внимательно и чуть иронично, будто он уже знал «все эти ваши тайны», но из вежливости делал вид, что это для него внове.
Одежда графа была безупречна, тёмно-синий пиджак от лондонского портного, жилет из шотландской шерсти, белоснежная рубашка с золотыми запонками работы XVIII века и галстук в еле заметную полоску, завязанный с ленивой элегантностью. На мизинце левой руки блестело кольцо с гербом его ветви Бернадотов, а на запястье — часы Patek Philippe, переданные ему дедом, который когда-то был другом короля Густава V.
Двигался он плавно, как человек, привыкший к бальным залам и дипломатическим приёмам. Его безупречные манеры не казались холодными, в них чувствовалась та теплота, которую даёт только настоящая уверенность в себе. Он говорил негромко, с лёгким акцентом, напоминающим о годах, проведённых в Оксфорде, иногда переходя на французский, когда хотел подчеркнуть что-то особенно изысканное.
За чашкой чая Earl Grey, поскольку он оказывается терпеть не мог кофе, считая его напитком для буржуа, граф принялся рассказывать об охотничьих сезонах в Шотландии, о балах в Брюсселе, где он не раз спасал от скуки бельгийского принца Лорана. Он не хвастался, просто констатировал факты, как человек, для которого роскошь и связи были естественным фоном жизни.
Но настоящий Гуннар проявлялся в мелочах, в том, как он незаметно пододвигал сахарницу к Софи, или как его глаза становились пронзительно внимательными, когда разговор заходил о политике или искусстве. Он был аристократом до мозга костей, но не снобом, а скорее, хранителем уходящей эпохи.
В кармане его пиджака лежал том стихов Густава Фрёдинга, которую он и выложил на стол, под взглядом Ефима. Граф Бернадот не гнался за современностью, он позволял ей течь мимо, как реке Мёларен за окнами его фамильной резиденции, зная, что некоторые вещи, как хорошее вино или настоящая дружба, только выигрывают от времени.
Их встреча в ресторане Operakällaren стала своего рода спектаклем, Ефим играл роль любознательного инвестора, граф — просвещенного покровителя наук и искусств. Облокотившись на стул с бархатной спинкой, он закурил сигару, выпуская дым к сонным потолкам:
— Вы знаете, господин… позвольте мне называть вас просто Ефим, — продолжил граф, чуть растягивая слова. — Инвестиции в наше время — это не просто цифры. Это философия. Можно вложить деньги в сталь, в нефть, в алгоритмы… Но самые интересные дивиденды приносят вложения в умы. В тот момент, когда идея покидает тихий кабинет и встречается с капиталом, получается момент творения, почти алхимия.
Он сделал паузу, изучая Ефима через дымок:
— Вот вы интересуетесь науками и искусством. Первое без второго пусто, второе без первого слепо. Моя семья, — он значительно кивнул, намекая на родство с троном, — всегда это понимала. И сейчас, в 2017-м, это актуально как никогда. Мир стоит на пороге новой эры - искусственный интеллект, биотехнологии… Но кто направляет эти силы? Ученый в башне из слоновой кости? Или финансист, думающий лишь о прибыли?
— По-видимому, - включился в разговор Ефим, в необъятной памяти которого всплыла строчка перевода, которую он и процитировал. – «Мал сей народ и убог, но как слепни жалит меня этот сброд беззаконный»… Нужен синтез.
— Или человек, который чувствует и красоту уравнения, и красоту старой фрески, - сказал граф поощрительно улыбнувшись и положив ладонь на томик. - Который видит в инновации не только продукт, но и новую главу в культуре человечества. Я полагаю, вы ищете именно такие… точки приложения?
Его взгляд был проницательным, но в нем читалась и усталая светская снисходительность. Он произносил этот спич, должно быть, в сотый раз, но всё ещё находил в нём некоторое удовольствие. Вопрос прозвучал невинно, но Ефим поймал себя на мысли, что за этим стоит что-то ещё, поскольку всегда так бывает.
— Такие точки приложения, граф, — осторожно ответил Ефим, вращая бокал, — часто находятся в тени. Их предлагают не на биржах, а в таких вот беседах.
Бернадот замер на секунду, пепел с сигары упал в хрустальную пепельницу. Граф улыбнулся, но в его глазах не было веселья:
— Иногда мне кажется, что для таких умов, как ваш, мы все — просто переменные в уравнении. И если для решения задачи требуется… обнулить одну из них, — он посмотрел прямо на Ефима, — сделают это без малейшего сожаления - чистая математика. А инвестиции в науку, мой друг — это всегда игра с огнем. Можно обжечься.
— Или получить в свои руки пламя, которое освещает путь в будущее, - возразил Ефим, хотя тема и казалась ему слишком общей.
Граф откинулся на спинку стула, словно давая словам собеседника повиснуть в воздухе, смешавшись с ароматом табака. Ефим же заинтересовался, когда граф, в тишине, наполненной отдаленным звоном посуды и приглушенным смехом, наконец небрежно обронил:
— У нас тут есть свои гении-затворники. Взять хотя бы профессора Свенсона с его специфическими исследованиями.
Его секретарь, холодный как шведский гранит Лундквист, сидевший рядом, встретил взгляд Ефима без любопытства. Он, естественно, был в курсе.
И вот тут по закону ли подлости, или к счастью, подал о себе знать местный частный детектив Ларс Бергстрём, экс полицейский с лицом, изрезанным морщинами и скандинавскими ветрами, который уже начал свою работу. Ефим, непринужденно улыбнувшись, и поколебавшись лишнее мгновение, нажал на громкую связь, чтобы показать, что ничего от присутствующих не скрывает:
— Он живет в Сконторпсвапуне, — забубнил Бергстрём в трубку, пока Ефим с очаровательной Софи по левую руку и с псом под столом, общались с графом. — В кирпичном доме. Смотрит на город, но не выходит, как паук …
Ларс, который всё это рассказывал, в это время как раз вошёл в кафе, что на угле улицы Дроттнинггата и Кунсглан так тихо, что даже колокольчик над дверью, казалось, предпочёл промолчать. Он не спешил — в Стокгольме спешат только туристы. Его шаги, мягкие и размеренные, сливались с приглушённым шумом города и тихим гулом разговоров.
Внешне детектив был воплощением скандинавской сдержанности, высокий, худощавый, с прямыми плечами и слегка сутулой спиной — как у человека, привыкшего сидеть над документами или подолгу наблюдать из окна неброского офиса на Норрмальме, с видом на парк. Его светлые волосы были коротко подстрижены, а на виске едва заметно серебрилась тонкая прядь. Глаза холодного тёмно-серого цвета, как зимнее Балтийское море, казались всегда чуть прищуренными, будто он постоянно всматривался в даль, пытаясь разглядеть то, что другие упускали.
Одежда Ларса была простой, но дорогой: тёмно-синий шерстяной свитер, серые брюки и коричневые ботинки на толстой подошве — не для красоты, а для долгих пеших маршрутов. На левом запястье — механические часы с кожаным ремнем, подарок отца, бывшего полицейского.
Голос у него был низкий, чуть хрипловатый от сигарет, хотя он бросил пять лет назад, но иногда ещё покуривал, стоя на балконе своей квартиры на Кунгсхольмене. От дома до офиса минут двадцать пешком, десять на велосипеде. Говорил он мало, но каждое слово весило больше, чем целые монологи других.
— Вы кажется уже продвинулись в вашем расследовании? – поинтересовался граф, когда телефонный разговор закончился.
— Я бы не назвал это расследованием, - деликатно возразил Ефим. – Этим вполне официально занимается полиция. Мне же хочется предотвратить неприятности.
— Для вас? – уточнил граф.
— Уже нет, - развел руками Ефим, перед которым постепенно, листок за листком из досье, которое пересылали Бергстрём и Сара. – Вообще от этого никто не застрахован, но - не с этой стороны.
Фотография за фотографией вырисовывался призрак Тома Свенсона, появившегося в Стокгольме лет десять назад, с безупречными, но, немного «тонкими», по выражению Ларса документами.
Жил он отшельником. Никогда не участвовал в корпоративах, не ходил попить пиво в бары Стурплана, или куда-то еще. На старых фото из архивов университета — плотный, с волевым, почти чеканным подбородком, но всегда в тёмных очках и с крупными, слишком правильными чертами лица, которые Сара назвала «скульптурными, но неестественными».
Ефим, просматривая всё это, чувствовал зудящее, мучительное узнавание, исходящее из закоулков памяти. Не эти незнакомые черты, а детали, жесты, наклон головы. В этом был смутный привет из детства, который нельзя описать, но от чего невольно сжималось сердце.
Из небытия всплыло имя Тамара. Тамара Абрамчикова, его одноклассница. Яркая, дерзкая, драчливая девочка со странный взглядом, словно прожигающим насквозь. Потом в середине девяностых она исчезла, как многие, как и сам Ефим, сменивший место жительства. Ходили слухи, что уехала в Европу «стать собой».
И вот Ефим, тут в Стокгольме, перед графом чувствовал себя человеком, которому надо «только спросить». О прошлом естественно. Не она ли это, затаившаяся за странным мужским именем и лицом из пластического рая? Не может быть! Или может?
Перед его внутренним взором за мгновение промелькнули образы этой самой Тамары Абрамчиковой, как она входила в школьный двор на Сущёвском валу так, будто сама улица ей принадлежала. Её шаги, громкие, уверенные, с лязгом подкованных ботинок, купленных мамой «на вырост» — разносились по асфальту, заставляя кого-то шарахаться в стороны. Она несла портфель небрежно, через плечо, и он болтался, словно дубинка, готовая в любой момент шарахнуть того, кто посмеет подойти слишком близко.
Тамара была невысокой, но коренастой как маленький танк, готовый в любой момент ринуться в бой. Волосы её, тёмные и густые, обычно были собраны в тугой густой хвост, который она сама себе делала перед школой, вытягивая пряди так, будто хотела выдернуть. На лбу или на щеке частенько красовался свежий синяк или царапина — то ли от домашних «воспитательных бесед», то ли от школьных драк, в одной из которых поучаствовал фимин друг Санька. Глаза у неё были карие, почти чёрные как угольки, и смотрели они на мир с вызовом, будто он ей был должен.
Одежда Тамары была стандартной для советской школьницы: коричневое платье школьной формы с чёрным фартуком и идеально белым подворотничком. Но на ней это выглядело не как милый девичий наряд, а как боевые доспехи. Коленки же на колготках были постоянно протёрты.
Главное оружие Тамары был её язычок. Она могла обрушить на противника такой поток слов, что тот терялся и сдавался без боя, под натиском жуткой смеси московского двора, школьных словечек и фраз, подслушанных у отца, военного. В школе её кличка «Тамарка-кулачок» звучала часто.
Ничего этого Ефим не рассказал, но Бернадот, тем не менее, от соучастия во «встрече старых знакомых» не устранился. Хотя на миг, кажется, он засомневался. Да и зачем это ему? Но потом всё же милостиво кивнул своему секретарю разрешая поспособствовать. Ведь запретить он всё равно не мог.
Когда они с Софи и Симкой распрощались с графом и его секретарём, выслушав просьбу рассказать, как всё сложится, звонок Сары застал их, всех троих на смотровой площадке Катарины, где весь Стокгольм лежал у их ног, хрупкий словно игрушечный. Перед ними расстилались набережная, пристани, водная гладь, шпили на той стороне залива.
— Ефим, ты сидишь? Приготовься, а то ещё упадешь, - раздался в трубке голос Сары.
— Вообще я довольно высоко над землей, падать долго, - пошутил он.
— Значит успею рассказать, - подхватила его шутку Сара. – Институтская психиатрическая клиника. С твоим Томом всё плохо, у него острый психоз.
— С нашим Томом, - возразил Ефим.
— Но это цветочки, - продолжила она. - Полиция по протоколу обыскала его квартиру. В холодильнике, как бы это сказать помягче… мясо. Много! Лаборантка, говорят, упала в обморок. Они уже везут образцы на ДНК-анализ.
— Чьё? — спросил Ефим, чувствуя, как под ногами словно бы колеблется не пол, а вся стальная конструкция лифта, а за ней и твердь острова. Впрочем, это могло показаться от движения машин, от порывов ветра.
— Пока они не знают, - продолжала Сара. - Но у него…
— «У неё», - машинально поправил Ефим, в то время как Софи пыталась сфотографировать самый обычный шведский дом с надписью «Кока-кола» на крыше, но в окнах которого загорелся необычно живописный блик.
— Es befindet sich auf ihrem Computer, - поправилась Сава, - нашли зашифрованную переписку. И там ссылки на твоё досье, включая маршруты в Цюрихе, твой ежедневный график, адрес.
— И профессор Том Свенсон, бывшая Тамара… – продолжил Ефим, глядя на Софи с Сикой, в то время как те недоуменно смотрели на него.
— …в психушке, за высоким забором, - радостно подхватила Сара. Ефим же при этом испытал сложную гамму чувств.
Оказываясь в Стокгольме среди его старинных улиц, изначально он ощущал себя вполне уверенно, благодаря поддержке влиятельных знакомых вроде графа Бернадота, но осознал при этом, что вовлечён в запутанную интригу. Вот только закончилась она как-то уж очень нелепо, если не сказать скоропостижно. Складывалось ощущение, что он чего-то недоделал, чего-то не успел.
Да, угроза как бы миновала, Тамара или Том в клинике. Но осталось чувство незавершенности. Встреча с прошлым не состоялась, а потребность в ней — как бы осталась.
И он решил устроить-таки их встречу с Тамарой. Для этого существовал легальный и прямой путь через графа Бернадота. Графа он и побеспокоил снова после звонка Сары. Прямого номера ему так и не дали, но он набрал телефон секретаря, который вскоре ему перезвонил, передав свою трубку патрону:
— Граф, мы тут говорили об алхимии идей и капитала, - напомнил Ефим. - Но есть и другая алхимия превращения человеческой судьбы. С профессором Свенсоном в ходе расследования выяснилась невероятная вещь. Возможно, под этой личиной скрывается человек, которого я знал в другой жизни. Похоже, это… девочка из моей школы. Её путь — сродни той самой «тёмной алхимии», о которой вы предупреждали. Хотелось бы понять этот процесс, если уж я тут. Это даст мне больше, чем многое другое.
Не могли бы вы, используя ваше влияние, помочь мне с кратким визитом в Психиатрическую клинику при Каролинском университетском госпитале? Иногда одно узнанное лицо из прошлого может стать якорем для сознания, потерявшегося в безумии.
Граф, помолчав несколько мгновений раздумывая, ответил каким-то строгим, немного не своим голосом:
— За этой вашей просьбой не слабость, а интеллектуальный и… - он ещё немного подумал, - почти рыцарский жест — стремление замкнуть круг, понять механизм судьбы. Мой секретарь Лундквист через свои связи в медицинском или юридическом ведомстве сможет организовать встречу под формальным предлогом идентификации личности пациента, уточнения его биографии для уголовного дела.
Глава 23
Неугомонный Ефим решил напрячь и Ларса Бергстрёма тоже. Ведь неофициальный вариант организации встречи с заказчиком несостоявшегося убийства мог оказаться удобнее и быстрее. В конце концов, кто как не детектив может найти простой способ, что называется, проникновения «снизу».
— Ларс, - набрал он нужный номер. - Пока психиатр не составил окончательное заключение, пока не пришли результаты ДНК, есть шанс увидеться не «преступником», а пока только «подозреваемым». Помогите мне попасть к нему… к ней как старому знакомому, который принёс передачу. Вы же бывший полицейский, у вас должно получится наладить контакты с охраной, медбратьями. В каждом таком заведении может отыскаться человек, который, за разумную благодарность, посмотрит сквозь пальцы на пятнадцать минут общения.
Ларс уже был в деле и как профессионал, он понимал, что иногда неформальная встреча даёт больше, чем десятки официальных допросов:
— Уважаю вас за хладнокровие, Ефим, - ответил он, начав размышлять и прикидывать, — могу подать это как часть «расследования», попытку выяснить мотивы? А можно попробовать организовать встречу через санитара или дежурную медсестру.
Летний воздух Стокгольма пахнул нагретым гранитом, морем и сладковатым дымком с уличной жаровни. Ефим шёл размеренно, впитывая непривычное северное тепло, в то время как Софи, прищурившись от солнца, что бликовало в окнах старинных фасадов, без устали делала снимки. Между ними, как живой буксир на коротких лапах, семенил Симка, его бело-рыжая шерсть напоминала плюшевую игрушку, а серьёзная морда с умными глазами была олицетворением миссии по обнюхиванию каждой трещинки на брусчатке. Он тянул поводок то к причалу, где гудели на ветру такелажем белые яхты, то к цветочному ящику, составляя собственный, собачий каталог стокгольмских достопримечательностей.
Порой пёс внезапно замирал, насторожив лисье ухо, или принюхивался, когда его внимание привлекала другая собака. Симон садился, склонив голову набок, и издавал тихий, недоумевающий звук, будто спрашивая: «И кто это такой?» Софи рассмеялась, поймав в объектив эту сцену. Ефим же, глядя на своих спутников, думал о том, как странно и одновременно прекрасно это путешествие, с кусочком своего домашнего мира, теперь гармонично вписавшегося в чужой, величественный пейзаж, добавлляя ему недостающей мягкости и непосредственности.
Проходя по набережной Стреммена, они купили вафельный рожок с малиной. Капли мороженого упали на мостовую, и Симка, забыв про усталость, тщательно вылизал каждую, виляя хвостом от удовольствия. На последней капле, он внезапно чихнул так громко, что прохожие обернулись. Софи рассмеялась:
— Симка, у тебя что, на мороженое аллергия?
Ефим философски заметил:
— Это он оценил шведские лакомства как критика.
Симка вильнул хвостом и важно ткнулся носом в ногу Ефиму, как бы говоря: «Да, я эксперт, и моё мнение — пять лап из пяти».
Солнце клонилось к шпилям, покрывая своим золотом медные крыши, и длинные тройные тени — высокая Ефима, изящная Софи и приземистый, вытянутый силуэт корги — слились в одно причудливое существо, единое целое, счастливое и немного уставшее, несущее в себе память о скрипе корабельных мачт, стуке каблуков по камню, вкусе мороженого и безмерной преданности в карих глазах маленького пса, для которого весь огромный Стокгольм был, в сущности, просто гигантской и удивительной площадкой для прогулки с любимыми людьми.
Потом, после ожидаемого звонка Ларса, пришлось вызывать такси. Синий с надписью Taxi Stockholm «Фольцваген» притормозил у тротуара. Водитель, мужчина в очках в тонкой оправе, с лицом, выражающим сосредоточенную нейтральность, кивнул, не оборачиваясь. Дверь захлопывается с глухим, герметичным щелчком, отсекая городской гул. Внутри пахло слабыми нотками дезинфектора, кожей и прохладой, словно воздух здесь не просто охлажден кондиционером, а законсервирован.
Город поплыл за тонированными стеклами как немое, замедленное кино. Желтые фасады, зелень островков, пешеходы, размазанные в цветные пятна. Единственные звуки — приглушенное урчание дизеля и женский голос навигатора, произносящий шведские названия с невозмутимо-мелодичной интонацией.
Ефим не выдержал:
— Это не навигатор, а шведская бабушка, которая зовёт нас на тайный ужин с мясными тефтельками.
Софи хихикнула:
— А если она скажет: «Сверните налево и возьмите с собой бутылку аквавита»?
Водитель впервые дрогнул — его губы дёрнулись в подобии улыбки. Но онне делал попыток заговорить. Его взгляд в зеркале заднего вида скользил по пассажирам, но не задерживался, будто просто сканируя интерьер. Тишина в салоне была тягостная, а функциональная, как в лифте, каждый погружен в свой кокон: один смотрит в телефон, другой — на мелькающие за окном кадры чужой жизни. Поездка стала отрезком вневременья, паузой между пунктами маршрута, где плата за проезд — это минуты созерцательной изоляции.
Плавный разгон, бесшумный поворот, мягкая остановка у нужного дома. Счетчик замер с тихим щелчком. Оплата бесконтактной картой к терминалу заняла секунды. Дверь открылась, и в салон врывается настоящий мир: звуки, запахи, летний ветерок.
И вот такси, уже с уже переключенным фонарём на крыше, означающий «свободен», плавно отъехала, растворяясь в потоке, чтобы доставить следующего клиента из точки А в точку Б с безупречной, безличной эффективностью. Осталось лишь чувство легкой невесомости, как после выхода из кабины фуникулера, совершившего свою работу точно по расписанию.
В палату Ефиму пришлось подняться одному, Софи, Симка, Ларс, которого они увидели в первый раз остались внизу.
Бергстрём не выглядел героем. Скорее тенью, которая знала, где спрятаны ключи, как обойти сигнализацию и когда лучше промолчать. В его мире не было места для громких слов — только для фактов, доказательств и иногда, если очень повезёт, доли правды.
Помещение скорее похожее на уютную, строгую гостиничную комнату, чем на классическую медицинскую палату. Из окна вид на сосны. Пациент сидел у окна, застыв в напряженной позе. Он был уже в больничной одежде. Черты лица, искажённые пластикой и болезнью, в определённом ракурсе, повинуясь игре света — напомнили что-то, казались смутно знакомы.
Ефим вошел и молча присел напротив. Он не собирался говорить о мясе в холодильнике или слежке. Покопавшись в телефоне, нашел снимок их школы, который был сделан уже очень давно, хотя и не в те времена, когда они там учились, но школа ведь не менялась, всё то же серое здание.
— Привет Тамара, - произнес он полувопросительно. Она сначала не отреагировала. Потом взгляд медленно скользнул на фото. В глазах — не узнавание, а скорее наблюдение за странным артефактом. Но пальцы непроизвольно дёрнулись.
— Фимка? Ты пришёл, - раздался глухой голос. - Я ждала. Хотела показать…
Далее было долгое молчание, видимо вызванное успокоительным.
— Что показать? – переспросил он, не дождавшись продолжения.
Она, глядя в пространство наконец выдала:
— Хотела показать, что могу быть совершенной. Разумом без слабостей. Том Свенсон — это ведь алгоритм, чистая математика... А тело — это переменная. Его можно оптимизировать. Собрать идеальное. Как у тебя.
Она заговорила размеренно, но безостановочно, сыпля терминами, как мелкой галькой:
— Гендерная дисфория — это лишь симптом, сбой в конфигурации эго. Я не сменила пол, Ефим. Я провёл апгрейд. Удалил уязвимое ПО. Ты помнишь, какая я была? Биологическая ошибка, - в глазах вспыхнул холодный, методический огонь. - Они смеялись. Моё тело тогда выдало реакцию — слёзы, истерику. Позор. Теперь у меня тестостерон на уровне бойца. Я боец! Ни слёз, ни страха. Чистая биологическая машина.
Внезапно пациент наклонился ближе. Аромат одеколона не мог заглушить запаха стерильности, исходящий от странного собеседника, как от новой пластиковой игрушки:
— Я знал, что ты в Швейцарии. Видел твои фотографии: девушка, собачка… мило, —произнесённые слова прозвучали как, как диагноз. — Мне нужен был свидетель. Тот, кто видел «до», чтобы подтвердить «после». Ты — мой контрольный образец, Ефим. Ты — живое доказательство, что Тамары больше нет. А Том – это идеально откалиброванная система.
Пациент откинулся на спинку стула, и тень от окна легла ему на лицо, разделив его пополам: одна половина — жёсткая, мужская, другая — тонула в полумраке, где ещё читалось напоминание о напряжённой девочке:
— Не бойся, я не причиню тебе вреда. Ты мне нужен… живым. Чтобы видеть. Чтобы помнил, во что я превратил ту, над которой все смеялись. Это и есть моя окончательная победа. А твоя роль — просто смотреть.
Больной улыбнулся той самой, старой улыбкой Тамары, застывшей на новом, чуждом лице, напоминанием из стёртого прошлого, которое он так и не смог удалить до конца. Если Тома вообще когда-то улыбалась, но Ефим этого не помнил.
В её словах — была своя безумная логика, смесь научного жаргона и детской травмы. Становится ясно, что её трансформация — не просто побег, а попытка создать абсолютно контролируемое, неуязвимое существо, заменив «убогое» прошлое. Ефим был частью того прошлого, которое она хотела стереть, но и единственным свидетелем, который мог подтвердить успех превращения. Отсюда и слежка — не только как за целью, но и как за зрителем, соучастником.
Она не раскаивалась, не призналась в конкретных преступлениях, показав лишь мир своего безумия, где он — переменная в её ужасном уравнении. Но Ефим получил если не ответы, то отчётливое понимание, увидав, во что превратилась яростная девочка с Сущёвского вала, сбежавшая от себя. Это и было то самое осознание цены метаморфозы.
Он медленно спрятал телефон с фотографией в карман, наблюдая, как тень от окна дробит лицо собеседника на две несовместимые половины. Он решил сыграть на её логике, чтобы понять, насколько глубоко укоренилось безумие:
— Ты говоришь о совершенстве, но твоя система дала сбой? – предположил он. - Что, если все уязвимости не удалены, а просто спрятаны их под новым слоем кода?
Пациент замер, пальцы впились в подлокотники кресла, как будто пытаясь удержать равновесие:
— Сбой? Никаких сбоев. Я — доказательство, — голос стал тише, но в нём появилась металлическая вибрация, как у натянутой струны. Внезапно она резко встала, стул с грохотом отлетел назад, ударившись о стену. - Ты не понимаешь! Ты не видишь, что я создал! Я не просто изменился — я перезагрузился!
Её руки задрожали, глаза расширились, зрачки почти полностью поглотили радужку, оставляя лишь тонкое кольцо безумного блеска.
Тамара-Том, сыплющая терминами, вдруг остановилась и посмотрела на Ефима с подозрением:
— Почему ты не делаешь заметок? Все нормальные люди записывают мои мысли.
Ефим пожал плечами:
— Да, профессор, сейчас… - он задумался ненадолго. - Значит так, «Применяя метод неформального туннелирования через административный потенциальный барьер с коэффициентом прозрачности, пропорциональным разумной благодарности, для получения доступа к объекту в состоянии суперпозиции между подозреваемым и знакомым, я, выступая в роли живого контрольного образца и внешнего наблюдателя, индуцировал коллапс волновой функции личности в изначальную компоненту, что позволило зафиксировать патологический метанарратив трансформации как попытку апгрейда биологического субстрата через оптимизацию переменной «тело» и замену эмоционального ПО на детерминированный алгоритм чистой логики, где моя роль свелась к функции эталонного свидетеля для верификации теоремы полного исчезновения прежнего оператора, однако внесённое мной семантическое возмущение в виде вопроса о системном сбое вызвало явную нелинейную флуктуацию, демонстрирующую не устранённую, а лишь рекурсивно запрятанную под новым слоем кода изначальную уязвимость, обнажив тем самым фундаментальную внутреннюю противоречивость всей конструкции, существующей ныне в виде двух несовместимых фаз в одной точке пространства-времени, и таким образом, цена метаморфозы оказалась равной полной потере непрерывности «я», а полученные данные, хотя и не дали ответов в классическом смысле, измерили саму глубину онтологической трещины, в которой теперь пребывает объект наблюдения».
Она, прищурившись, посмотрела на него:
—Ты что смеёшься, над моей теорией?
Ефим только и успел сказать:
— У меня есть пёс, Симка - тоже боец. Но тестостерон у него сейчас на старости его лет уже на уровне плюшевого мишки.
Тамара замерла, не зная, обижаться или улыбнуться, а Ефим напрягся, чувствуя, как воздух в палате сгустился, насытившись некой дурной энергией:
— Ты всё ещё чего-то боишься, Тамара, — сказал он, специально используя старое имя. – Но наше с тобой детство в прошлом, его уже почти никто не помнит. Да и никто над тобой не смеялся.
Она с рыком бросилась к нему, пальцы скрючены, ногти готовые впиться в лицо и шею, но Ефим перехватил ее запястья:
— Не называй меня так! Я — Том! Я уничтожил её! — крик сорвался на истерические ноты, голос ломался между мужским рыком и детским плачем.
Санитар тут же заскочил в палату, когда пациент пытался достать Ефима ногами, потом, когда его обездвижили он рвал на себе больничную рубашку, обнажая шрамы на груди, как карту своего «апгрейда»:
— Смотри! Видишь? Это не тело — это броня! Я не слабая! Я не она!
Её дыханье стало хриплым, она упала на колени, под давлением пары дюжих парней:
— Они опять смеются… слышишь? Они смеются надо мной… — шептала она, раскачиваясь. Ефим понял, что перед ним не Том и не Тамара — а обломки личности, застрявшие между прошлым и искусственно сконструированным будущим.
Он тихо встал, не пытаясь её успокоить, поскольку любое слово могло стать спусковым крючком. В глазах пациента отражалась не победа, а бездна, в которую она сама себя затянула, пытаясь сбежать от призраков.
Дверь палаты приоткрылась, вошёл ещё и врач, бледный, сосредоточенный кивнул Ефиму:
— Пора.
Но тот ещё секунду смотрел на дрожащую фигуру на полу, понимая, что эта вспышка — не срыв, а единственный момент правды, когда маска совершенства треснула, обнажив хаос внутри:
— Делайте своё дело, - ответил Ефим по-английски. - Я вам не помешаю.
Вскоре пациент уже бормотал под влиянием седативного препарата, впрыснутого в руку одно и то же, настойчиво, как мантру:
— Он всё испортил… Фимка всё испортил…
Через минуту палата опять была белой и мягкой. А на кровати сидело… оно. Высокое, по сравнению с тем, кого он помнил по школе худое, с чужим взрослым, измененным, погрубевшим лицом.
Но вот неподвижная маска дрогнула. Что-то глубоко внутри обвалилось, и на поверхность вырвалась старая, истинная мимика:
— Ты всё испортил, — прошипел голосом, срывающимся на фальцет, на ту самую девичью хрипотцу Тамары. — Пришёл посмотреть на уродца? Я стёрла её, ту жалкую, любящую девочку! Я переплавил боль в это тело — в это! Я стал тем, кем хотел! А ты призрак. Призрак, который должен был остаться в прошлом.
Диалог превратился в хаотичный поток упрёков, боли и паранойи. Том-Тамара говорила о годах терапии, бесконечных операциях, невыносимом одиночестве в крошечной квартире над бездной в Сёдермальме. И о том, как её новый, выстраданный мир снова рухнул, когда она узнала, что Ефим, источник её самой старой, основополагающей травмы, живёт, процветает в Цюрихе и теперь, по иронии судьбы, влез в её новую, шведскую жизнь.
— Ты думал, это я в Цюрихе? — она горько, истерично рассмеялась, и этот смех разбился о стены палаты. — Я нашла тебя, да. Следила. Ненавидела. Мечтала… Но тот, кто стрелял он оказался слабаком. А я боец.
У неё началась вялая истерика. Она твердила о «замороженных демонах» и долгах, которые нельзя оплатить деньгами. В глазах мелькал ужас, настоящий, животный. А Ефима всё-таки выпроводили из палаты.
Выходя из клиники, он чувствует не облегчение, а холодную пустоту. Он встретился с призраком, который назвал таковым его самого, но при этом оказался страшнее и печальнее, чем он предполагал.
Круг замкнулся. Теперь можно было уезжать из Стокгольма, возвращаясь к своей прежней жизни. Хотя прежней, конечно, в любом случае не будет…
Прогулявшись немного, на этот раз вчетвером, если считать Ларса, они зашли в ближайшее кафе. Там, детектив выбрал место у окна, откуда открывался вид на узкую улицу и канал. На столе перед ним лежал чёрный блокнот в кожаном переплёте — не для записей, а для рисунков:
— Что это у вас? – спросил Ефим.
— Я иногда зарисовываю лица, места, детали, которые могут пригодиться позже, - признался тот, и, рисуя в блокноте, вдруг показал Ефиму карикатурный портрет Тамары-Тома.
— Я думаю, это её настоящий портрет для паспорта, — сказал детектив.
— Только в МВД Швеции не оценят, - возразила Софи, глянув на рисунок и фыркнула, — а ты уверен, что это не твой автопортрет?
Ларс притворился оскорблённым:
—Я детектив с чувством юмора. Детектив с чувством юмора и детектив без чувства юмора - это совершенно разные детективы по цене!
Ефим, подумав, сделал под рисунком подпись: «Я — идеальная машина. Батарейки не прилагаются»
Вскоре им принесли по чашке кофе, мужчинам чёрного кофе без сахара, Софи попросила себе капучино.
Ларс достал газету Dagens Nyheter, которую он уже прочёл, выискивая между строк то, что не предназначалось для посторонних глаз. Покопавшись в криминальных хрониках, и сделав пару глотков сказал:
— Я тут попытался связать исчезновение мелкого наркодилера-иммигранта, известного жестокостью, с происходящими событиями, всё встало на свои места.
— Заявите в полицию? – спросил Ефим, отпивая кофе.
— Зачем! - отмахнулся тот.
- Расскажите, что между вами было? – спросил Ларс. Софи это тоже заинтересовало.
— Ровными счетом ничего из того, что вы не знали сами, - Ефим посмотрел свои честными глазами на детектива и подругу.
Ну что им сказать? Что Тамара Абрамчикова, когда-то безнадёжно и безотчетно влюблённая и странно ненавидящая, сошла с ума от этой амбивалентности и сменив пол, попыталась убежать от самой себя? Она зачем-то заказала Ефима. От ненависти? От странной болезненной зависти?
Её застарелая, неубиваемая любовь-ненависть сыграла с нею злую шутку. Она наняла киллера, выманив того из даркнета. И когда тот пришёл за расчетом, её рука не дрогнула. Она убила киллера-наркомана, ранее подосланного к Ефиму. А потом… началось настоящее безумие. Или наоборот закончилось, перейдя в контролируемую врачами стадию.
Посидев в кафе они расстались с детективом, побродили по Стокгольму с верным Симкой у ног. Постояли на мосту Стрёмборг, глядя, как вода разделяет Гамла Стан и Риддархольмен, и чувствуя, как прошлое, замороженное и разрезанное на аккуратные куски, оттаивает:
— Будем бросать монетки? – спросила Софи. Ефим, глядя на воду ответил:
— Я уже загадал, чтобы мы с Симкой не растолстели от всех этих вафель. Пёс, услышав своё имя, громко гавкнул, а хозяин перевел. — Он говорит, что и так идеален.
— Я знаю, - улыбнулась Софи. Ефим, глядя на воду признался:
— Знаешь, милая, я понял одну вещь. Стокгольм — это красиво, но иногда слишком много мостов.
Софи улыбнулась:
— А Симка думает, что мостов мало. Ему нужны мосты, чтобы лаять на чаек.
Пёс опять подтвердил это громким «гав!»
Глава 24
Ефима ничего не задерживало более в Стокгольме, ему давно уже хотелось вернуться в Цюрих, который стал ему привычным, если не сказать родным. И Софи была не против, тоже соскучившись по дому. Но вот только когда они шагали по направлению к своему отелю, раздался звонок. Граф через своего секретаря пригласил их погостить, отдохнуть на его яхте.
Это показалось не очень кстати. У Ефима предстояла встреча с возможными бизнес-партнерами в Бельгии, с которыми придется играть в гольф. Но и тут, в Швеции отказаться было неудобно:
— По-видимому граф хочет узнать, как у нас всё прошло, - предположил Ефим.
— Я не против покататься на яхте, - призналась Софи. – Сколько раз бывала в Стокгольме, а на озеро так и не попала.
— Кто бы сомневался, - добродушно проворчал Ефим.
За ними прислали машину, не такси, а тёмно-синий «Вольво» с водителем в белых перчатках. Они быстро собрались, загрузили чемоданы в багажник. Путь лежал на запад, от центра. Городские улицы постепенно сменялись зелёными предместьями, а затем и вовсе открытыми видами на водную гладь Меларена, с его островками. В небольшом, ухоженном яхт-клубе их ждали.
Местный распорядитель отправил их в сторону причала, где покачивалась на лёгкой волне элегантная, не слишком большая, но явно дорогой постройки моторная яхта. Её название, Freja, было выведено лаконичным шрифтом на корме.
— Граф ценит комфорт больше, чем гигантоманию, - подумал вслух Ефим.
На борту их встретил сам хозяин — высокий, подтянутый, в белых брюках и тёмно-синем поло. Его лицо с острыми, внимательными глазами освещала неформальная, гостеприимная улыбка.
— Господин Ефим, мадемуазель Софи, — произнёс он по-французски с почти незаметным акцентом. — Добро пожаловать на борт «Фреи». И, конечно… Симон, если я не ошибаюсь? Прошу, для него тоже найдётся место, совсем как для Гарма у входа в Хельхейм.
Пёс, не понявший метафору, но почуявший морскую свежесть и новые запахи, весело вильнул хвостом, давая понять, что условия его устраивают.
Софи, легко ступив на палубу, сразу привлекла внимание графа. Её лёгкая, почти танцующая походка, светлое платье с цветочным принтом, которое развевалось на ветру, и широкополый соломенный шляп, придерживаемый рукой, — всё это создавало образ южной гостьи, случайно забредшей в северные широты. Но в её глазах, тёмных и выразительных, читалась не только красота, но и глубина, как будто она уже успела прожить не одну жизнь.
Граф не мог не отметить:
- Как гармонично вы вписалась в этот пейзаж, - её улыбка в ответ, которую она подарила хозяину яхты, оказалась теплее шведского лета.
Вскоре Яхта плавно отошла от причала. Двигатели загудели ровным, приглушённым басом, и «Фрея» направилась в свой неспешный путь. Ветер был лёгкий, солнце тёплое. Стюард в белой куртке принёс прохладительные напитки. Софи потянуло пофотографировать, а Симка устроился на мягком коврике на корме, наблюдая за пенящимся водным путём позади.
Элегантная моторная яхта класса «эксплорер» или «люкс-круизер», идеальная для прогулок по архипелагам Балтики и шведских озёр имела длину около двадцати метров - достаточно, чтобы чувствовать себя просторно и комфортно в течение дня, и даже нескольких дней, но не настолько, чтобы требовать большого экипажа и привлекать ненужное внимание.
При таких размерах, алюминиевый корпус с комфортабельной надстройкой, имел водоизмещение в не более 90 тонн. Это было довольно старое судно уверенно и плавно шло по водам озера. Линии обвода корпуса были классические, чистые, не агрессивно-футуристические, а скорее вневременные. Плавный изгиб носовой части, длинные палубы. Тёмно-синий корпус, почти как цвета форменного мундира с белой надстройкой и полированной тиковой древесиной на палубе или её качественной имитацией.
— Название в честь скандинавской богини, — пояснил граф, увидев оценивающий взгляд Ефима. – Это одновременно и богиня любви, и красоты, и плодородия, и войны, и магии. Символ страсти, силы и тайного знания. Владелица волшебного соколиного оперения и предводительница валькирий, забирающая павших воинов в свой чертог.
На палубе нашлось несколько удобных мест: диваны, шезлонги, на которых они и разместились, отнеся свои чемоданы в каюту. Тут же размещался небольшой обеденный стол под тентом. На корме — низкая купальная платформа, с которой удобно спускаться в воду или на причальный катер.
Внутри царил камерный комфорт - светлые тона дерева, ясеня и дуба, кремовая кожа диванов, с лежащими на них шерстяными пледами в клетку. В передней части за распашными дверьми с ручками в виде воронов Хугина и Мунина, располагался довольно просторный салон, с панорамными окнами, наполняющими помещение светом и видом на воду. Уютные кресла, низкий стол для напитков. Небольшая, но отборная библиотека, в том числе старый, в потёртом переплёте том «Круга Земного» Снорри Стурлусона и «Сага о Греттире».
Кают было несколько. Повсюду распространялся легкий аромат дерева, воска, морской свежести и кофе из кофемашины в камбузе.
Экипаж оказался небольшой, минимальный, но профессиональный. Капитаном был сам граф, иногда встающий за штурвал. Хотя сейчас за штурвалом с инкрустацией в виде змея Ёрмунганда, кусающего себя за хвост, стоял помощник или матрос. Был ещё стюард, который принёс напитки и обещал присмотреть за Симкой. Он появлялся именно тогда, когда нужно.
Эта яхта, как продолжение личности графа, не кричала о богатстве, а говорила о его вкусе, самостоятельности и глубокой связи с морем и природой Швеции. Она создавала идеальную, защищённую и в то же время открытую миру среду для доверительной беседы. Как бы кабинет мыслителя, перенесённый на воду — устойчивый, умиротворяющий и совершенно отделённый от суетного мира, в котором разворачивалась вся недавняя история. Здесь, в этом движущемся, но надёжном пространстве, могла быть рассказана любая история и ефимина тоже наконец должна развеяться над водами Меларена.
Граф Бернадот предложил ему:
— Не будем торопиться, — при этом он откинулся на спинку дивана. — Насладимся покоем. Озеро имеет особенность развеивать любую суету.
Он помолчал, глядя на убегающую за кормой белую дорожку пены:
— Свен сказал, что вы нанесли визит к какому-то пациенту. Но что вы чувствовали? Мне интересна ваша ситуация, как человека, который не только стал мишенью, но и сам пошёл навстречу опасности, чтобы понять её природу.
И вот, под мерный гул двигателей, под плеск воды о борт, в атмосфере почти нереальной идиллии, Ефим начал свой рассказ, который граф выслушал внимательно, изредка задавая точные, проникающие в суть вопросы. Яхта «Фрея» стала идеальной сценой, на которой появилась возможность всё разыграть в лицах, оставив эмоции здесь, на просторах древнего озера.
— Была попытка убийства, которая провалилась самым нелепым образом, - начал Ефим. – Я заявил в швейцарскую полицию и вот, по мере расследования, встретил этот «привет из прошлого». Мы не виделись лет сорок.
— И вы, вместо того чтобы ждать заключений следователей, решили действовать сами, - настаивал граф. - Почему?
— Официальные протоколы фиксируют факты, но, по сути, мало что объясняют, если вообще объясняют, - ответил Ефим. - Чтобы понять «почему», иногда нужен неформальный шаг. Я попросил помочь бывшего полицейского, Ларса Бергстрёма. С его помощью зашёл в больничную палату не как следователь, а как старый знакомый.
— Точный расчёт, - кивнул граф. - И вам это удалось. Что вы увидели?
— Не преступника в привычном смысле, - ответил Ефим. - Я увидел результат чудовищного эксперимента над собой. Передо мной предстала... личность, которая решила стереть себя и пересобрать заново из других деталей. Тамара, девочка из моего детства, провела то, что называла «апгрейдом». Сменила пол, изменила тело, заглушила эмоции тестостероном. Она хотела стать Томом — чистой, неуязвимой логической машиной.
Пока Ефим вёл свою неторопливую, насыщенную деталями беседу с графом, Симка занимался не менее важными делами — устройством собственного комфорта и разведкой нового плавучего владения. Первое время он сидел рядом с хозяином, положив морду на его ботинки, символом преданности и поддержки. Его умные карие глаза, полуприкрытые от ветерка, внимательно следили за выражением лица хозяина, улавливая знакомые интонации в голосе. Но долгая, спокойная речь, лишённая привычных команд или обращений, в конце концов, его убаюкала.
— Но зачем вам знать об этой причуде? – спросил граф. - Вам отведена роль в её «новом мире»?
— Вот в этом и была суть, - ответил Ефим. - Я оказался «контрольным образцом». Единственным свидетелем, который видел «до». Моё существование в её «новой реальности» было необходимо, чтобы подтвердить успех операции. Чтобы кто-то помнивший жалкую Тамару и мог признать могущественного Тома. Она следила за мной не только чтобы наказать, но, и чтобы... быть увиденной. Я стал зрителем в её спектакле о собственном преображении.
— Зритель, которого… чуть не убили: - недоуменно развел руками граф. - Где же здесь логика?
— В её системе координат такая логика была, - ответил Ефим. – Это сродни тому, как человек грозит близким суицидом и не делает этого, потому что не хочет. Он добивается изменения отношения к нему. В нашем случае наёмник оказался слабаком, в она, Тамара мнила себя «бойцом». Убийство подосланного киллера стало для неё актом очистки системы от ненадёжного элемента, доказательством собственной силы и решимости. Безумие порой имеет свою стройную архитектуру, граф.
— Вы поговорили с этим... созданием, - спросил тот. - Что вы вообще надеялись услышать?
— Правду, - ответил Ефим. - И я её услышал, когда задал вопрос о возможном сбое в её «идеальной системе». Маска треснула, всплыла старая, детская травма, ненависть, боль. Она закричала, что стёрла ту любящую, слабую девочку, переплавила боль в новое тело. А я, мол, призрак, который должен был остаться в прошлом и не маячить своим благополучием в Цюрихе. Всё это вырвалось в истерике, пока санитары её удерживали. Это и был ответ. Не признание, а демонстрация глубокой, незалеченной раны, которую она десятилетиями пыталась латать скальпелем и гормонами.
— Каждый из нас для кого-то призрак… И после этой встречи... что вы почувствовали? – спросил граф. - Триумф? Отвращение? Жалость?
— То, что полагается призраку - пустоту, - ответил Ефим. - Я увидел не монстра, а обломок личности. И понял, что цена её метаморфозы — это полная потеря себя. Замкнулся круг, который держал её в плену все эти годы. Она не стала кем-то новым, застряв в щели между двумя мирами, ни в одном, из которых не могла жить…
Произнеся все это, Ефим на мгновение задумался, размышляя на тему: не про себя ли он рассказывает прямо сейчас? Ведь он тоже разрывается между мирами.
Яхта при этом плавно скользила по воде, оставляя за кормой лишь бархатистый след пены, который тут же растворялся в изумрудной глади. Они миновали островки в зелёном одеянии. На отлогих берегах, прогретых солнцем, неподвижно грелись бронзовые от загара шведы, а с обрывистых утёсов, где гнездились чайки, иногда срывался в воду смельчак-ныряльщик, чтобы через мгновение появиться, уже у борта своей лодки.
Дальше открылся просторный плёс. Ветер стих, и озеро Меларен превратилось в гигантское зеркало, в котором с фотографической точностью отражалось высокое северное небо с редкими кучевыми облаками, похожими на паруса драккаров викингов. В этой идеальной симметрии яхта плыла, словно зависнув между двумя небесами — настоящим и отражённым. По краям зеркала, как акварельные мазки, таяли в лёгкой дымке лесистые берега с красными деревянными коттеджами, чьи причалы кое-где украшали сине-жёлтые флаги. Тишину нарушал только ровный гул двигателей да редкие крики крачек.
Потом они вошли в узкий пролив. Здесь вода из изумрудной стала тёмной, почти чёрной от торфяной глубины и тени вековых елей, склонившихся к самой воде. Воздух наполнился смолистым, хвойным дыханием леса и сладковатым запахом цветущей черники. Эти пейзажи — то бескрайние и солнечные, то сумрачные и задумчивые — были идеальным немым слушателем для своеобразной исповеди Ефима.
Пока Ефим и граф вели серьёзный разговор, Софи, не спеша, обходила яхту со смартфоном в руках. Она ловила моменты как свет играет на полированной древесине палубы, как Симка, уютно свернувшись, наблюдает за водой, как чайки парят над волнами. Её глаза искали красоту в мелочах, поскольку фотография — это способ остановить время, чтобы потом, глядя на эти кадры, вспомнить, как солнце грело кожу, а ветер шевелил волосы. Её внимание привлекло отражение яхты в зеркальной глади озера — идеальная симметрия, которую она сразу же запечатлела.
— Ваша очаровательная спутница, ваш пес тоже стали частью этой психотерапии? – спросил граф.
— Они часть моей реальности, которая остаётся цельной, - откровенно и искренне ответил Ефим. – Это антитеза тому, чего я вынужден был коснуться. Они напоминали мне, что мир всё ещё стоит на своих местах, что в нём есть простое тепло.
— Работой детектива вы довольны? – спросил дотошный граф.
— Ларс соединил точки, - признался Ефим. - Нашёл связь между исчезновением наркодилера и моей историей. Но передавать это в полицию я пока не стал — зачем? История и так закончена.
— Потом мы стояли на мосту Стрёмборг, - включилась в разговор двух мужчин Софи. - Смотрели на воду, разделяющую старый город и… «остров рыцарей» ...
— Риддархольмен, - любезно подсказал граф.
— Я почувствовала, как прошлое, наконец, отпускает, - продолжила девушка. - Спросила, не бросить ли монетку. Ефим сказал, что уже загадал желание — чтобы они с Симкой не растолстели от шведских вафель. А потом добавил, что Стокгольм прекрасен, но в нём иногда слишком много мостов. Нашему Симке, наоборот, мостов мало — ему нужно больше мест, с которых можно полаять на чаек.
Пёс, почувствовав, что девушка рядом, лениво приоткрыл один глаз и вильнул хвостом. Софи присела на корточки, погладила по шерсти и тихо сказала:
— Ты тоже часть этой истории, знаешь? - корги, будто понимая её, ткнулся носом в её ладонь. Потом вздохнул, поднялся, аккуратно потянулся, заставив сверкнуть на солнце медную пряжку на ошейнике, и неспешно отправился в собственную экспедицию. Его путь лежал на корму, где внимательный стюард уже разложил для него мягкий коврик в тени. Пёс обнюхал подстилку, покрутился на месте ровно три раза и улёгся, положив голову на лапы.
Пожилой владелец яхты задумчиво посмотрел на воду за бортом:
— Мосты... Но некоторые пропасти, как я понимаю, не преодолеть. Благодарю вас, Ефим. Вы поведали историю не только и не столько о преступлении, сколько о трагедии идентичности. Это гораздо печальнее. А ваше хладнокровие достойно уважения.
— Спасибо, граф, - поблагодарил Ефим. - Иногда хладнокровие — это просто способ идти вперёд, когда за спиной остаётся тень прошлого. А впереди — чашка кофе, верные друзья и пёс, который ждёт вечерней прогулки. Это, на мой взгляд, и есть настоящая жизнь.
Его четвероногий любимец в это время занял идеальный наблюдательный пост. Он мог видеть, как далеко позади сходятся и исчезают борозды от киля, как над водой проносятся проворные крачки. Но главным развлечением стали запахи. Чистый озерный воздух был полон ароматических телеграмм: запах мокрой гальки с проплывающих мимо островков, дымок отдалённого костра, тончайшие ноты водорослей и смолы с сосен. Симка чутко водил носом, уши его время от времени поводились, улавливая новые звуки — всплеск рыбы, крик чайки.
Стюард принёс ему миску со свежей водой и положил рядом пару собачьих галет. Симка оценивающе посмотрел на угощение, лениво дотянулся, съел одну галету с видом знатока и снова углубился в созерцание.
К концу беседы, когда голоса в креслах затихли и воцарилась задумчивая пауза, Симка вернулся к ногам хозяина. Он тихо ткнулся холодным влажным носом в его ладонь — без требования, просто как напоминание: я здесь, всё в порядке, наш маленький островок реальности по-прежнему на месте. А потом лёг, положив голову на ефимову ступню, окончательно замкнув их привычный, не нуждающийся в словах треугольник: человек, женщина и пёс — против всего этого призрачного и разломанного мира.
Глава 25
Конец беседы повис в воздухе, растворившись в тихом гуле судового двигателя и плеске воды. Граф, кивнув в знак глубокого понимания, поднялся, извинился и направился к штурвалу, чтобы подменить своего рулевого, оставив гостей наедине с озером и друг с другом. Тяжесть рассказа, казалось, унеслась за борт вместе со струйкой дыма от его сигары.
Софи, до этого наблюдавшая за горизонтом, обернулась, подошла к Ефиму, который сидел, задумчиво глядя на убегающую водную гладь и мягко положила руку ему на плечо. Он поднял на неё глаза, возвращаясь из далёких глубин и накрыл её ладонь своей. В его глазах, обычно таких спокойных и внимательных, она прочла усталость.
Потом они устроились на мягких подушках у самого форштевня. Яхта разрезала воду, и ветер играл прядями девичьих волос. Симка устроился рядом, прижавшись теплым боком к ноге Ефима, который молча, сжимал пальцы Софи, чьи тёмные глаза были полны той самой ясной глубины, которую отметил член семьи Бернадотов.
Ефим улыбнулся, пытаясь развеять последние клубы тяжёлых мыслей. Так, плечом к плечу они сидели в бессловесной, но полной взаимопонимания близости. Солнце начало клониться к западу, окрашивая небо и воду в нежные персиковые и сиреневые тона. Граф сбавил ход, и яхта почти бесшумно скользила по зеркалу озера.
Наконец с Ефимом случилось то, чего не получалось, кажется, с самого начала этой странной, тяжёлой истории – он перестал анализировать, искать смыслы и связи, просто обнял Софи, притянул её к себе, чувствуя, как под ладонью бьётся её сердце – ровно и уверенно. Он прижался губами к её виску, вдыхая запах солнца, озера и её духов – лёгкий, как воспоминание о лете:
— Спасибо, что ты есть, – прошептал он ей в растрёпанные кудри.
— Спасибо, что позволил мне быть рядом, – так же тихо ответила она, обнимая его в ответ.
Симка, видя, что его люди соединены вместе с ним в привычном, незыблемом треугольнике, вздохнул счастливо, и, положив морду на лапы, закрыл глаза. «Фрея» двигалась дальше, унося их в опускающиеся сумерки, где прошлое наконец-то отпускало свои цепкие когти, а будущее – неясное, но бесконечно желанное – начиналось здесь и сейчас, в тихом биении двух сердец под мерный плеск воды о борт…
Вскоре яхта мягко уперлась в песок отмели. Граф, стоя у трапа, лишь призывно мотнул головой в сторону небольшой тропы, уходящей вглубь острова. Они сошли на берег.
Симка выскочил первым. Его короткие лапы, обычно чинно семенящие по городскому асфальту, погрузились в прохладный, сыпучий песок, и на мгновение он замер, поражённый. Потом его нос уловил каскад новых запахов: водорослей, раздавленной хвои, дикого чеснока и чего-то древнего, земляного. Он фыркнул от восторга и рванул вперёд, его пушистый хвост радостно вилял в такт тяжелому, стариковскому бегу.
Тропа вела вверх, к сердцу острова. Ефим и Софи шли за псом, не спеша, плечом к плечу, по-прежнему не говоря ни слова. Звуки были другие: хруст гравия под обувью, шелест платья Софи о вереск, их собственное дыхание и хруст веток под короткими ногами Симки, когда он, как маленький, но тяжёлый снаряд, носился между деревьями, исчезал в папоротниках и выныривал вновь с торжествующим видом и новой палкой в зубах.
Он был их проводником в этом мире. Его уши, радарные тарелки, ловили каждый шорох — мыши в валежнике, всплеск рыбы у берега. Так они подошли к поляне, залитой светом заката, где пёс остановился, задирая морду, чтобы вдохнуть тёплый воздух, пахнущий смолой. Ефим и Софи встали рядом, их тени, длинные и тонкие, легли на мох.
Симка вдруг зарыл нос в мягкую землю под корягой, выкопал ямку, деловито обнюхал её и, удовлетворённо хрюкнув, повалился на бок, подставляя брюхо последним лучам солнца. В этом был целый манифест — вот оно, счастье. Здесь и сейчас. Запах земли, тепло камня, свои люди рядом.
Они сели на валун, ещё хранящий дневное тепло. Ефим обнял Софи, притянув её к себе. Его пальцы мягко вплелись в её волосы. Она прикрыла глаза, прижимаясь щекой к его плечу. Никаких слов. Только биение сердец, синхронизирующееся в тишине, и тяжёлое, блаженное дыхание корги, растянувшегося у их ног.
Вскоре их догнал неспешно следовавший за ними граф:
— Мой любимый остров для вечерней прогулки, — пояснил он. — Небольшой, километра три в длину. Здесь нет даже летних домиков — только тропы, вытоптанные лосями и рыбаками. Полагаю, вашему четвероногому исследователю понравится.
Симка, отдохнув, снова оказался на ногах, подошёл к Ефиму, ткнулся влажным носом в его свободную ладонь не требуя, а проверяя, напоминая. Потом проделал то же самое с Софи. Заключив, что его стая в полном порядке и счастлива, он развернулся и повёл их дальше, к краю скалы, откуда открывался вид на озеро, превратившееся в расплавленное золото.
Они постояли так, на краю света, пока солнце не коснулось воды. Ветер стих, наступила та особая тишина, что бывает только вечером, между днём и ночью в диких местах. Симка уселся прямо, столбиком, насторожив уши. Он смотрел на закат так же пристально, как люди, его рыжая шерсть отливала медью. В этой его позе — спокойной, бдительной, исполненной простого собачьего достоинства — чувствовался вся его миссия, своего рода «якоря» в этом великолепии, живого, тёплого напоминания о верности, доме, о том, что главное всегда под рукой, вернее, у наших ног.
Когда последняя вспышка солнца угасла в воде, Симка вздохнул, поднялся, отряхнулся и, не оглядываясь, потрусил обратно к тропе, ведущей к яхте. Его дело было сделано, он показал им остров, напомнил о тишине, теперь пора возвращаться.
— Это место силы, — пояснил граф, облокотившись на трость. — Здесь викинги хоронили своих вождей. Не ищите курганов, их давно сровняли время и ветер, но энергия осталась. Она не драматичная, не воинственная, а умиротворяющая как последний выдох после долгой жизни.
Назад они неспеша пошли за ним, держась за руки, по темнеющей тропе, освещаемой уже не солнцем, а первыми звёздами. До золотого круга иллюминатора «Фреи» внизу, в бухте ни одного слова не было произнесено, но за эту прогулку по острову, ведомые своим маленьким рыжим штурманом, они словно бы сказали друг другу всё, что было нужно…
Ужин на борту «Фреи» не стал показательным банкетом. Стюард, тот самый, что ухаживал за Симкой, накрыл на палубе под тёплыми светильниками, отгонявшими сгущавшиеся сумерки. В качестве аперитив выступил «Нордик Твайлайт» — лёгкий коктейль на основе аквавита, настоянного на стеблях дягиля и зёрнах кардамона с каплей мёда с островных лугов, цедрой лимона. Он был холодный, в стопках из тонкого матового стекла.
Для начала стюард подал тартар из местной озёрной щуки. Мелко рубленное филе, маринованное в лимонном соке с укропом и каперсами. на тёплых, тонких ломтиках ржаного хлеба, испечённого по старинному рецепту с тмином. Граф заметил:
— Щука — хищница Меларена. Её вкус — это его вкус.
— Наверное её поймали пока мы гуляли? – поинтересовалась Софи.
— Почти, - кивнул граф.
Потом был тушёный молодой кролик по-готландски — нежное мясо, томлёное в чугунной кассероле, толстостенной керамической миске, с черносливом, тёмным пивом и веточкой тимьяна. Не густая тяжёлая похлёбка, а лёгкое, ароматное рагу с пюре из корня сельдерея и груш — сладковатое, бархатистое с пикантным соусом.
И отдельно, в маленькой глиняной миске подали обжаренные на сливочном масле лисички, собранные, как небрежно обронил граф, «днём ранее». Ко всему этому оказался уместен бокал красного вина, но не бордо, Гуннар Фредерик выбрал шведское вино из гибридного сорта Rondo. Плотное, ягодное, с нотками черники и дымка, оно хорошо сочеталось и с кроликом, и с грибами.
Перед десертом появилась маленькая сырная доска с «гривом», классическим шведским полутвёрдым сыром.
— Как вам? – поинтересовался граф.
— Немного напоминает эмменталь, - предположила Софи.
— Но более маслянистый и ореховый, - уточнил Ефим. – А это что у нас?
— Вальхерен, голландский сыр с морскими водорослями, - пояснил граф. – и тут ещё есть кусочки выдержанного козьего сыра с острова Готланд, с голубой плесенью.
На десерт подали тёплый яблочный крамбл — не пирог, а нечто с хрустящей крошкой из овсяных хлопьев, миндальной муки и коричневого сахара, которое можно есть только ложкой, прямо из порционных керамических горшочков, с паром, пахнущим корицей и кардамоном с шариком ванильного мороженого, тающего на горячих яблоках.
Дижестивом выступил «одеколон», как граф в шутку называл свою фирменную настойку на можжевельнике, зверобое и мёде, которую он сам разлил по стопкам из оленьего рога. Напиток был обжигающе тёплым, смолистым и даже бальзамическим.
— Чтобы согреть душу после озерного ветра, — сказал хозяин, поднимая стопку.
Отдельно для Симки стюард, не спрашивая, принёс на изящной фаянсовой тарелочке то, что пахло так завлекательно, мелко нарезанное отварное филе той же щуки с горстью тушёной моркови и ложкой творога. Пища, достойная пса, побывавшего на острове викингов. Симка, оценив ужин вежливым, но деловым вилянием хвоста, съел всё с достоинством истинного гурмана, после чего улёгся под столом у ног хозяев, облизываясь и наблюдая за происходящим прищуренным глазом.
Вся эта трапеза была неспешной, растянутой, с паузами на разговоры и молчаливое созерцание темнеющего озера. Еда стала как бы не то, что целью, а словно тихим, вкусным промежутком к завершению этого долгого дня, последним аккордом перед сном под плеск волн.
Потом они, распрощавшись, спустились в отведённую им каюту. Там всё тонуло в мягком полумраке. Единственный свет исходил от ночника, встроенного в стену — крошечная луна из матового стекла, отбрасывающая на потолок из ясеня узор в виде спирали легендарного змея Йормунганда. Воздух был прохладен, пропитан запахами полированного дерева, воска и едва уловимой, чистой сырости озера.
Неспеша обследовав удобства каюты, чистые полотенца и халаты, парочка забралась, под мягкий шерстяной плед в скандинавскую клетку. Между ними, поёрзав развалился на спине всеми четырьмя лапами кверху, Симка. Его пушистый рыжий живот равномерно поднимался и опускался.
Яхта встала на ночную стоянку. Моторы смолкли, и «Фрея» лишь лениво покачивалась на лёгкой зыби, отчего тихие скрипы корпуса звучали частью колыбельной музыки, главным оркестром стала сама тихая ночь за иллюминатором с негромким, бархатистым плеском волн. Вода лизала борт прямо под ними, мерно и настойчиво, словно огромное тёплое существо дышало во сне. То одинокий ласковый удар, то короткая дробь, будто какая-то рыба щелкнула хвостом о поверхность.
Издалека, с тёмного берега, доносились какие-то протяжные, печальные звуки — не то крики чайки, не то какой-то ночной птицы, врезаясь в ночную тишь и растворяясь вдали. Даже Симка во сне дёрнул ухом.
Где-то совсем рядом с яхтой тяжёлое тело сонная рыба вывернулось из глубины и шлёпнулось обратно. Софи, не открывая глаз, глубже прижалась к Ефиму. Он ответил ей легко, притянув к себе её талию.
Симка перевернулся на бок, свернулся калачиком. Его холодный нос уткнулся в ногу Ефима. Сон пса был безмятежен, но чуток. Каждый новый звук снаружи — шорох тростника, новый отдалённый всплеск — отмечался лёгким подрагиванием ушей или тихим вздохом. Он стоял на страже живым барометром.
В каюте было темно и безопасно. Вода вокруг укачивала. Ритмичный плеск за бортом стирал границы между сном и явью. Прошлое отступило, утонуло где-то там, в тёмной воде Меларена. Будущее ещё не родилось. Было только вечное «сейчас» и пёс между ними, чьё размеренное сопение казалось самой мирной мелодией в огромном, тёмном, плещущемся мире…
Ефим понял, что вот случится обратный процесс превращения рассыпавшихся кудрей его спутницы на подушке в другие, стриженные каштановые локоны. Возникло смутное предчувствие, которое его не обмануло.
Он был не в силах унести с собой Софи, да и вряд ли ей это понравилось бы. Зажмурившись, он лишь удержать в ладонях шелковистый след времени, а также запах дорогих духов, смешанный с ароматом озера. Но ткань этой реальности уже растворялась и перестраивалась, вышивая иную канву. Шепот Софи, тающий в темноте, сменился ровным сопением рядом и… едва уловимым запахом хлорки….
…Фима открыл глаза. Вместо иллюминатора с видом на ночное озеро с отблеском звезд на воде обнаружилась стена, оклеенная желтоватыми обоями с ромашками. Сквозь щель в ситцевой занавеске проявился утренний свет, выхватывая из полумрака знакомый профиль с чуть вздернутым носиком, светлыми ресницами, и олины волосы цвета тёмной соломы.
Он попытался повернуться на бок, и тут… его накрыло волной боли, разной, слоистой, верхний слой — глухая, ноющая ломота во всех мышцах спины и плеч. Эта, наверное, от вчерашнего баскетбола с бесконечными рывками, борьбой за мяч под щитом, прыжками. Вчера казалось, он летал как пушинка.
Второй слой —боль в бёдрах и коленях, жиколотках - явно наследство хоккея. Лёд был колючим, неровным, но адреналин был таким сладким! Он носился как угорелый, падал, врезался в борта. Тело слушалось идеально, было сильным механизмом.
А сейчас этот механизм словно бы сломался. Каждая мышца, каждое сухожилие отзывалось пронзительным упрёком при малейшем движении. Фима осторожно приподнялся, глядя на полоску рассвета в окне. В голове всплыли слова одной давней-пре-давней подруги из прошлой жизни, которые он раньше слушал вполуха: «Запомни, организм не вечный двигатель. Во время сильной нагрузки в мышцах накапливаются продукты распада… молочная кислота, калий. И микротравмы, тысячи крошечных разрывов волокон. Боль приходит не во время броска, а после. Это закон. Отсроченная мышечная боль называется в медицине крепатура».
- Вот она, твоя крепатура, — с горькой иронией прошептал Фима. - Целая корзина набрана за один день.
Одна радость, девушка, мирно спавшая рядом с ним нагишом. Халата пансионат не предоставил, чай не графья. Её рука лежала у него на груди с простым доверием. Девичья кожа, едва тронутая утренним светом, казалась необыкновенно нежной, словно лепесток распускающегося цветка.
Волосы на подушке как напоминание о замкнутом круге, но Фима не мог отвести глаз от этой картины: такой простой, невинной, что сердце сжималось от нежности и одновременно от страха испортить, не оправдать того доверия, которое она даже не осознавала, будучи частью этого мира, где ещё не случилось всех ошибок, потерь, разочарований.
Это он, пришелец из параллельного будущего, боялся нарушить эту хрупкую гармонию, совершив ещё один скачок по изнанке собственной жизни в осень 1977 года, вернувшись в свое тело, взрослым сознанием, втиснулось в угловатую юность четырнадцатилетнего Фимы.
Рядом что-то зашуршало, фыркнуло. Из-под кровати показалась рыжая мордочка и умные, понимающие глаза Симки, его единственной константы, моста между «до» и «после», между чернокудрой мулаткой и русой журналисткой, между Стокгольмом и Подмосковьем. Пес обнюхал его опущенную руку и, взглянув на спящую Олю, издал тихое урчание – то ли одобрение, то ли соболезнование.
Только что ему было пятьдесят с лишним в одном времени и вот теперь снова четырнадцать в другом. В этом теле кипели юношеские гормоны, особенно подле милой девушки, но сознание, умудренное опытом, видело в ней самой почти ребенка. Прелестного и наивного.
А сам он был в этой реальности немыслимым в других условиях сочетанием мальчишки с опытным мужчиной. Одна его часть хотела насладиться простотой, юностью, возможностью начать всё заново, а другая кричала, что он уже знает, чем это закончится. Он помнил, как легко ломаются мечты, как быстро тает любовь, как неумолимо время стирает даже самые яркие воспоминания.
Он лежал, прислушиваясь к своему телу, как к сложному, непонятному прибору. Вчера он был героем. Сегодня — развалиной, с трудом шевелящейся на пансионатной койке. Да, эта боль — не наказание, а признак роста. Мышцы, залечивая микроразрывы, становятся сильнее. Но прямо сейчас ему было не до роста, хотелось только одного, чтобы эта всепроникающая ломота отпустила.
Фима встал, подошел к зеркалу, из которого на него посмотрел худой, длинноногий подросток с прыщиком на лбу и огромными, темными глазами, которые на самом деле уже видели падение берлинской стены, рождение интернета, первый поцелуй с другой девушкой. В зеркале над умывальником на него смотрело бледное лицо с тёмными кругами под глазами в которых, помимо страдания, появился и какой-то новый оттенок понимания того, что ничто не проходит бесследно.
Глава 26
За стеной послышались шаги и голоса, кто-то бодро топал в столовку, кто-то смеялся. Фима глубоко вдохнул, едва не застонав от неосторожного движения - натруженные на вчерашних двух спортивных матчах мышцы протестовали, но надо было вставать. Он медленно, словно робот на расшатанных шарнирах, начал движение, сначала сел, посидел минуту, свесив ноги. Потом, опершись на тумбочку, поднялся во весь рост.
Мирно спящая Оля, часть прошлого, светлого и простого, как эти обои с ромашками, не была частью той жизни, которую Ефим уже однажды прожил, и, возможно, не совсем так, как надо. С Олей они познакомились только в этой, заново переживаемой линии жизни, в которой у него появился шанс если не всё, то хотя бы что-то изменить, чем и решил наконец заняться, умывшись ледяной водой, отчего стало чуть легче.
Тем не менее одеться пришлось, преодолевая себя при каждом движении рукой или ногой, каждое было как маленький подвиг.
Пансионат просыпался медленно, лениво, как будто нехотя отпуская от себя ночную тишину. Где-то в коридоре скрипнула дверь, кто-то прошёл по лестнице, негромко насвистывая мелодию, которую Фима тут же вспомнил.
Кое как собравшись, Фима вышел с молодым Симкой на улицу. Воздух здесь тоже был густой, сосновый. Вокруг дышал лес, будто время здесь текло иначе, густея в смолянистом аромате сосновых иголок и прелой листвы.
Запах котлет и свежего хлеба из столовой смешивался с ароматом влажной земли и это было так по-домашнему, так по-детски знакомо, что он опять забыл, кто он такой на самом деле. Здесь, в этом мире, он становился просто мальчишка с собакой, с первой любовью, и вообще - всей жизнью впереди.
Прохладно, но не холодно — особенность осени, что обволакивает, как старый плед, и заставляет забыть о том, что где-то есть другие времена, другие жизни. Где-то вдалеке, за стенами пансионата, прокричали птицы. Из репродуктора неслась бодрая утренняя зарядка. Мир вообще и Советский Союз в частности жили своей размеренной, предсказуемой жизнью, зажатый в рамках осознанной необходимости, внутри которой уже намечалась буря перемен. И не только в лице четырнадцатилетнего мальчика.
Симка, обежав вокруг, вернулся встал рядом, поглядев на Фиму, который по-стариковски склонившись, погладил его теплую голову, и ему казалось, что пёс всё понимает. Например, про оставленные на время ином времени черные кудри на подушке. Он же был рядом в Стокгольме, и сейчас, в этом осеннем утре, снова рядом — как напоминание о том, что некоторые нити судьбы не рвутся, какие бы временные петли ни закручивало. Фима почесал его за ухом, и Симка придвинулся поближе, как будто говоря: «Мы справимся».
Как бы то ни было, первым шагом сегодня станет завтрак в столовой пансионата, разговор с проснувшейся Олей и попытка улыбнуться этому новому-старому дню глазами четырнадцатилетнего подростка. Этот день, как и все остальные складывается из мелочей, теперь обретающих новый смысл. Каждый взгляд, каждое слово, каждое решение — всё было шансом не просто прожить жизнь, а создать её заново. И пусть трудно изменить мир, но он мог изменить что-то вокруг себя.
Дорожки пансионата были усыпаны листьями — яркими, как куски желтой и красной парчи, выпавшие из сундука на холодную землю. Воздух звенел от чистоты, в нём плавали редкие намёки на солнечные лучи.
Выгуляв Симку, Фима поплёлся на завтрак один, засунув руки в карманы тесной курточки. Оля спала, укрывшись одеялом с головой, и вставать категорически не хотела, видимо она тоже утомилась и за вчерашний день, и за всю рабочую неделю. Это он, Фима никогда не спал, превращая в сон попеременно то прошлое, то будущее, то прошлое будущее, то наоборот. И всегда он оказывался бодр как после долгого сна, хотя если и то и другое реальность, то получалось, что он вообще не спал.
Столовая гудела, здесь пахло кашей и компотом. К самообслуживанию ещё не перешли, столы были накрыты заранее, на чистых скатертях стояли тарелки с завтраком, постояльцы могли выбрать себе любое место. Фима поел быстро, с аппетитом, не смотря на ломоту во всем теле. А ещё то и дело с ним здоровались, а он отвечал. В окне были видны голые рябины с гроздьями ягод.
Снова выйдя на крыльцо, он увидел завхоза, тоже можно сказать, человека из другого измерения, в том смысле, что из мира вещей, а не научных идей. Его большие руки, явно хорошо знали вес и плотность материи. Фима представил себе примерно как этот Коробов мог оказаться тут, на своей нынешней должности.
Был он явно из рабочей семьи, после армии, где дослужился до старшины, вступил в партию и пошёл по хозяйственной линии. Не теоретик, а практик и организатор. Начинал с управления складом в каком-нибудь НИИ, потом стал замдиректора по административно-хозяйственной части в институте поменьше. Закончил что-то заочное, в Институт экономики попал по рекомендации, так как потребовался человек, который сможет наладить быт учёных, чтобы они не отвлекались. Вот и работает здесь уже лет десять. Считает свою работу важнейшей: «Если не будет тепла, света, бумаги и хорошего кофе в буфете, какие тут могут быть пятилетние планы?»
— Владимир Сергеевич, — голос Фимы прозвучал чуть хрипло с утра.
Завхоз настороженно прищурился:
— А, товарищ лектор, - сказал он с лёгкой иронией. - Чего тебе?
— Мне бы топор. Можно у вас на время позаимствовать?
В глазах институтского завхоза мелькнуло что-то, не удивление, а скорее привычная усталость от странностей «ученых»:
— Топор? Тебе зачем? Дрова колоть?
— Для шашлыка, — пояснил Фима. — Очень нужен.
Завхоз долго смотрел на него. Потом оглядевшись по сторонам, оценив заодно золотые листья на дорожках на предмет субботника по их уборке, предложил:
— Ну пошли, подберем тебе что-нибудь, — произнес он не очень уверенно, глянув на Фиму, как на персонажа Достоевского.
— Пойдёмте, — кивнул Фима, чувствуя, как между ними протянулась незримая нить заговора.
Склад располагался в низком, длинном кирпичном здании, похожем на бункер, в стороне от главных корпусов. Владимир Сергеевич достал из связки нужный большой ключ и со смачным щелчком повернул его в замке. Дверь отворилась, выпустив навстречу им волну складского воздуха, в котором были запахи пыли, старой краски, металлической стружки, ржавчины и фундаментальный запах дерева и земли. Воздух тут был насыщен историей вещей.
Свет из маленького запыленного окна падал косым, мутным столбом. Владимир Сергеевич щелкнул выключателем и под потолком зажглась тусклая лампочка под круглым абажуром, отбрасывая тени и склад предстал во всём своём великолепии, лабиринтом материального мира или архивом советского быта.
На грубо сколоченных стеллажах, лежало то, что пригодилось бы многим: рулоны линолеума с уже вышедшим из моды узором, остатки того линолеума, что лежал на полу пансионата, жестяные банки с олифой, бутыли со скипидаром, умывальники, бухты резинового шланга, словно черные кишки, пачки наждачной бумаги разной зернистости, перетянутые бечевкой.
Дальше, в полумраке, стояли более крупные объекты, похожие на застывших доисторических существ. Гора складных железных кроватей с панцирными сетками, звенья которых местами проржавели. Стулья «венские», с выгнутыми спинками, высились штабелями до самого потолка. Гигантские, в человеческий рост, рулоны дерматина — того самого, бордового, для обивки дверей и стульев. Лыжи с весело загнутыми носами. Деревянные лодочные весла, покоробленные от влаги.
Неожиданно показался ящик с ёлочными игрушками — стеклянными шарами, из которых выцвела краска, и картонными космонавтами, потускневшими от времени.
Но самое интересное было в глубине. Там Владимир Сергеевич открыл другим ключом ещё одну, волшебную дверь. Тут была святая святых, комнатушка со столом и верстаком, где на стене висели старые-престарые, с неразборчивыми печатями, счеты с потемневшими костяшками.
В углу разместились коробки с «лампочками ильича» разных мощностей, катушки с проводом в белой изоляции, консервные банки, и, наконец, инструменты. Они висели на гвоздях, вбитых в стену: тяжелые молотки с потрескавшимися ручками, пилы-ножовки, зазубренные и потемневшие, странные железные скобы и крючья. Среди них и несколько топоров.
— Вот, — сказал Владимир Сергеевич, вытаскивая один из самого пыльного угла. — Инструмент это, брат, не игрушка. Им можно лес валить, избы рубить. А можно и натворить делов. Короче, смотри у меня, палец у себя не оттяпай.
Он протянул топор Фиме ручкой вперед, и его слова повисли в затхлом воздухе склада, наполненного нужными в хозяйстве вещами, и призраками вещей, отслуживших свой срок, но еще не отправленных в небытие, на списание, а может и списанных, но дожидающихся чего-то или кого-то.
— Постараюсь не оттяпать, - пообещал Фима, принимая неожиданную тяжесть инструмента. Отточенное лезвие поймало лучик света и метнуло короткую световую молнию. — Обратно принести?
— Это как получится, — махнул рукой завхоз и далее у них повторился обратный путь от одной, фанерной двери к другой, железной и все они были надежно замкнуты хозяйственным завхозом.
Кивнув ему на прощание и положив топор в багажник «Жигулей», Фима пошел назад, к спящей Оле.
В комнате было по-прежнему тихо и сумрачно, шторы ещё не раздвинуты. Оля по-прежнему мирно спала, лёжа на боку, завернувшись в одеяло, волосы растрепались по подушке. Дышала она глубоко и ровно, будто ушла в себя очень далеко, за пределы этой комнаты, этого года, этой реальности. Фима остановился на пороге. Время их комнате словно замерло, подобно тому, как:
«Весь огромный царский дом всё утихнуло кругом; возвращаясь во дворец, на крыльце её отец пошатнулся, и зевнул, и с царицею заснул; свита вся за ними спит; стража царская стоит под ружьём в глубоком сне, и на спящем спит коне перед ней хорунжий сам; неподвижно по стенам мухи сонные сидят; у ворот собаки спят...»
Здесь, в пансионате, тоже всё замерло. Время текло лениво, как густой сироп. Взрослые экономисты по привычке обсуждали пятилетние планы, цифры роста и проценты, сами будучи частью грандиозного, но застывшего в своём развитии сюжета.
А Оля спала. Не от укола веретена, а от усталости после долгого дня, от перенасыщенности событиями. Вокруг неё тоже образовался невидимый заколдованный круг юности, простоты, непосредственности. И Фима маячил на его грани, будучи и внутри, и снаружи, знающий, однако, что сон когда-нибудь кончится. Придёт либо конкретный «царевич Елисей» либо абстрактные события ускоренного взросления, разлук, жизненных перипетий, которые разбудят не только её.
Или просто будничное завтра последует за расслабленным сегодня. Он не стал её тревожить. Сел на свой стул у окна, подождал не столько её пробуждения, сколько момента, когда его два «я» — мальчика и мужчины снова договорятся между собой и позволят сделать следующий шаг.
Ведь у царевича-самозванца не получилось разбудить спящую одним поцелуем, разрушив чары. Он словно оказался частью этого сна и одновременно его хранителем. И его задача была не столько разбудить, сколько защитить этот хрупкий, зачарованный миг от слишком стремительного бега времени, которое он сам с собой нёс.
Пусть же её пробуждение будет мягким, как в сказке, а не резким, как от звонка будильника в другой, взрослой жизни, которую он уже прекрасно изучил.
За окном вдали зазвенело — сигнал к началу какого-то занятия для отдыхающих. Но в комнате «царевны» время по-прежнему текло по своим, замедленным законам. И Фима, сидящий на страже её сна, почувствовал, как тяжесть знаний в его голове постепенно, очень медленно, превращаются в груз ответственности.
Он должен был строить не шалаш, а новое, фундаментальное будущее. И начиналось это прямо здесь, с этой тихой комнаты, с этой спящей девочкой и с этого осеннего утра, пахнущего сосной и обещанием чуда, которое не приходит само — его приходится вырубать из реальности. Покопавшись в олиной сумочке, Фима нашел там блокнот и ручку, вырвал листок начал писать медленно, подбирая слова, которые были бы понятны девушке:
«Оля! Не стал тебя будить. Спишь качественно на совесть.
Уехал ненадолго в Москву по делу. Очень нужно. Расскажу, когда вернусь.
Симка на посту. Он прикомандирован к тебе и будет охранять твой сон от всех драконов, Бабок-Ёжек и прочих крокодилов, которые иногда приходят. Можешь ему доверять — у него секретная инструкция от меня.
Позавтракать можно до 10:30, но повариха, если попросишь красиво, может дать что-нибудь и позже. В крайнем случае, завхоз Владимир Сергеевич должен помочь.
Если станет скучно можешь почитать какую-нибудь толстую книгу в библиотеке.
Я вернусь примерно через два часа. Обязательно. Никуда не уходи. И береги Симку, а он пусть бережёт тебя.
Ф.
P.S. Лес сегодня странный. Воздух как будто заряжен. Как в той сказке, где спит целое царство. Выспись как следует, скоро тебе понадобятся все силы».
Он аккуратно положил записку на стол, прижал пустым стаканом. Потом ещё раз посмотрел на спящее лицо, на длинные ресницы, словно бы отбрасывающие тени на щёки. Потом, посмотрел на пса, прошептал: «Остаешься за старшего, охраняй!» Симка, понимающе махнув хвостом, устроился на коврике у порога, положил морду на лапы и уставился на спящую Олю. Его спокойное, бдительное присутствие было лучшей охраной для царства снов.
«Жигули» завелись с полуоборота. Фима вырулил с территории пансионата, миновал шлагбаум и нырнул в осенний подмосковный лес, на просеку, начав свой путь из точки А в точку Б, путешествие сквозь время и пространство, где каждый километр отмерял пласты реальности.
Лесная дорога узкая, извилистая была окружена соснами, стоящими стеной, почти съедая полосу асфальта, который был тут чёрным, новым и ещё пах гудроном. По ней он ехал один. Потом выскочил на проселочную, попадались редкие встречные машины. При встрече на мгновение ловил взгляд водителя.
Дальше шоссе, уже шире, но ещё не превратившееся в скоростную ленту. По бокам тянулись поля, чёрные, убранные, с одинокими стогами. Обгонять колонну из трёх «КамАЗов» стало целым событием, нужно было посмотреть далеко вперёд, набрать скорость на встречной полосе под неодобрительный гудок одного из грузовиков и юркнуть обратно, чувствуя прилив адреналина.
Чем ближе к Москве, тем сильнее менялся воздух. Пахло уже не хвоей и прелой листвой, а смесью прогретого металла, бензина «А-76» и прочих городских прелестей. Появились первые признаки советского мегаполиса: автобаза с рядами одинаковых синих автобусов, длинный забор с плакатами «Слава КПСС!» и «Выполним план пятилетки!».
И вот Москва вошла в сознание не зрелищем сталинских высоток, до которых ещё нужно было доехать, а машин прибавлялось в геометрической прогрессии, потоки «Жигулей» и «Москвичей», как стаи металлических рыб, юркие жёлтые такси, «РАФы».
Движение сделалось живым, почти органическим. В воздухе висел густой гул моторов, клаксонов и городского гула. Фима, после тишины пансионата и соснового леса, чувствовал, как его накрывает э мощная, грубая энергии.
Он проехал мимо строящихся панельных девятиэтажек — новых районов, растущих как грибы. Башенные краны, часть индустриального ландшафта, как и запах свежего бетона и звуков отбойных молотков.
Наконец, он достиг цели — тихого переулка, где в старом доме находилась нужная ему цель его поездки. Выключив двигатель, Фима на мгновение замер. Контраст был резким, сорок минут назад — тишина, сосны, спящая девушка и верный пёс. Сейчас — грохочущий, пахнущий выхлопом и асфальтом каменный муравейник, в котором кипела жизнь огромной страны.
Он оказался здесь по делу Ефима, чтобы встретиться с человеком из своего иного варианта прошлого-будущего, сделать маленький, но важный шаг в изменении траектории. Но часть его мыслей осталась там, в пансионате: как там Оля? Проснулась ли? Поняла ли, куда он уехал? И почувствовал ли Симка ответственность возложенной на него миссии стража у ворот заколдованного замка?
Глава 27
Дверь открылась не сразу. Сначала глазок на мгновение потемнел от чьего-то взгляда. Фима невольно выпрямился. Потом раздался звук снимаемой цепочки, два оборота ключа. Дверь приоткрылась и в полосе слабого света из прихожей показалась Тамара, заслоняя собой уютное тепло чужой жизни с запахом из кухни. На ней была простенькая домашняя кофта, волосы не прибраны.
— Гофман? Ты пришел, — удивилась она, то ли спрашивая то ли констатируя. В её глазах, холодных и хмурых, как апрельский лёд, промелькнуло всё, что Фима уже знал и так: зависть к его пятибалльным «автоматам» по физике, злость на то, что ему так легко всё достается, и что-то ещё, спрятанное глубже, неопределённое. Что-то, отчего её взгляд, скользнув по его лицу, по худощавой фигуре, рубашке под расстегнутой курткой, тут же отпрянул к стене, будто обжегшись.
— Пришёл, — согласился он, и голос прозвучал тихо и без победной уверенности. — Если ты не против, у меня к тебе дело на сто рублей.
— Ко мне? — бровь Тамары поползла вверх, но она, оглянувшись, вышла к нему на лестничную клетку, сложив руки на груди. Из комнаты при этом донесся басовитый мужской голос: «Тома, кто там?»
— Одноклассник! — крикнула Тамара, и в этом слове поместились бы Каракумы сухости. Фима был готов к её колкости, холодку. Но сейчас, в этом доме, где пахло дисциплиной и пирогами, он увидел не соперницу, а скорее стража гарнизона осажденной крепости, которую тут выстроили. И ему стало жаль её по-новому, как заблудившуюся в своих сухих зыбучих песках, на сложной территории без карты.
— Хочешь погулять? — предложи он. — Есть разговор не про учебу.
Она уставилась на него, пытаясь разгадать подвох, которого не было. Только странная серьезность на его обычно беззаботном лице.
— Как ты к этому относишься? — переспросил Фима, хотя в мыслях вопрос формулировался несколько иначе: «Как ты отн6осишься ко мне или почему ты меня ненавидишь?»
Тамара замерла, хмыкнула, пожала плечами.
— Никак! – ответила она неопределенно, словно прочитав его мысли, но при этом не ушла, продолжая стоять. Должно быть, уйти поверженным - полагалось ему.
— Мне кажется я понимаю почему, - озвучил он их мысленный диалог. - Тебе кажется, что мне всё легко дается. И ты думаешь, что я этим горжусь, смотрю на всех свысока?
— Я вообще не…, - хмыкнув заговорила она, посмотрев на него широко открытыми глазами, в которых гнездился уже не лед, а недоумение. Их тайное вдруг, неожиданно высказанное вслух, ошарашило.
— Погоди, — мягко перебил он. - Я пришел, потому что нам с тобой скоро выходить в большую жизнь, и мне хотелось сказать тебе, что ты сильная, добиваешься всего трудом, не сдаёшься. У тебя стальной стержень. Такие, как ты достигают высот, если их не заносит. Вот только некоторые тратят слишком много сил на злость.
— Злость вообще-то помогает, - полемически возразила Тамара.
— Если это спортивная злость, то да, - согласился Фима. – Типа «наши против канадцев»... Кстати, ты слышала математическую новость про то, как в прошлом году Кеннет Аппель и Вольфганг Хакен решили проблему четырёх красок?
— Это про то, что любую географическую карту можно раскрасить всего четырьмя красками так, чтобы любые две соседние страны были разного цвета? – переспросила Тамара.
— Да, для этого они впервые в истории всерьёз на всю катушку использовали компьютерную проверку, потратили более тысячи часов вычислений. И вот теперь ведутся споры на тему можно ли считать такое доказательство истинно математическим, если оно не проверяется человеком вручную? Математики разделились на «традиционалистов» и «новаторов». Ты на чьей стороне?
— Я соблюдаю нейтралитет, - ответила Тамара, - хотя если бы у меня была ЭВМ, то я бы её использовала.
— Вот и они загрузили огромный компьютер в Иллинойсе на полгода! Он перебрал миллионы конфигураций карт! И весь математический мир разрывает на части вопрос: что делать если его даже в теории не осмыслить за всю жизнь? Это же переворот в основах математики!
У Тамары в глазах вспыхнул интерес, показавшийся сквозь смесь антипатии и равнодушия:
— Компьютер не ошибся? – спросила она.
— Скорее всего нет, но суть не в этом! – ответил он. - Одни, как наш Колмогоров, например, в ярости. Говорят, это конец чистой математики, превращение её в эмпирическую инженерию. Другие, как Арнольд, вроде бы «за». Это же будущее, Том! Машина как продолжение интеллекта, как телескоп для проникновения туда, куда человеческий разум в одиночку не дотянется.
Тут дверь со скрипом приоткрылась. В образовавшейся щели появилась женская голова:
— Тома, что же ты гостя на холодных ступенях держишь? – спросила женщина.
— Здрасьте! Я Фима, - с улыбкой представился гость. – Мы тут с Томой решаем, можно ли доверять истине, рождённой при помощи вычислительной машины.
— Тома ты уроки-то сделала? – уточнила мать с лёгким недоумением. - Ладно, не замерзните тут… в поисках истинны.
Она ушла по своим делам, оставив дочь на площадке с молодым человеком.
— Пока одни спорят про компьютеры, другие ковыряются в трёхмерных мирах, - продолжил между тем Фима. - Тёрстон, американский тополог, в прошлом году лекцию прочёл и все ахнули. Его гипотеза геометризации звучит как фантастика.
— Я что-то слышала... – кивнула Тамара. – Это про то, что пространство… можно на части разрезать?
— Не просто разрезать! – поправил Фима. - Любое замкнутое трёхмерное многообразие — представь себе возможную форму Вселенной — допускает единственное разложение на куски, каждый из которых обладает одной из восьми стандартных геометрий. Три из них — классические: сферическая, евклидова, гиперболическая. А остальные — как их смеси. Это, как если бы любой, самый причудливый кристалл, всегда состоял из набора идеальных, эталонных форм. Разве не красиво?
Сказав это, он не стал добавлять, что и любое сложное целое, включая личность самой Тамары, их отношения, да и саму Вселенную можно разложить на простые составляющие. Нужно только найти правильный «ключ».
— Красиво, - согласилась Тамара, внимательно разглядывая Фиму. - Сферическая, евклидова, гиперболическая. Это которая Лобачевского, где сумма углов треугольника меньше 180?
— Именно! – кивнул тот. - И, кажется, она самая распространённая в природе математических объектов. Теория узлов с ней тесно связана. Говорят, допотопная проблема классификации узлов может решиться именно через гиперболическую геометрию Лобачевского. Представь: узел — это не просто верёвочка, а жёсткая геометрическая структура со своим объёмом, своей симметрией. Прорыв в теории узлов и топологии. Работы Уильяма Тёрстона по гиперболической геометрии трёхмерных многообразий открыла новый взгляд на трёхмерные формы.
Тут из прихожей донеслось покашливание. В проёме двери возник на этот раз уже мужчина, явно отец Тамары, с газетой «Красная звезда» в руке.
— Что домашку списать? – спросил он, внимательно осмотрев Фиму.
— Здравия желаю, - поприветствовал тот! – Я уже сделал. Нет, мы говорим про теорию узлов. Её, например, в физике элементарных частиц пробуют применять, моделируя траектории, складки пространства-времени.
— А чего ты такой обросший, боец? – спросил отец Тамары. – Надо постричься.
— Так точно! – отозвался Фима, поправив пятернёй свои густые кудряшки, тут же вставшие дыбом.
— Ну-ну, - неопределенно ответил мужчина, внимательно посмотрев на дочь долгим взглядом и прикрывая дверь.
— А ещё есть теория катастроф Рене Тома, — проникновенно проговорил Фима, понизив голос. - Она как раз про скачки, внезапные переломы. Как плавное напряжение приводит к внезапному разрыву. Чистая математика внезапных качественных изменений, которая может проявится и в реальном, окружающем нас мире.
Тамара облизнула губы, обернувшись на захлопнувшуюся за отцом дверь. Она почувствовала, как её сердце внезапно сжалось, а потом словно бы наоборот разрослось в груди с такой силой, что ей стало трудно дышать.
Фима говорил о математике, о разной геометрии, о компьютерах, но в его голосе звучала такая манящая сила, что она вдруг поняла: он не просто умный, он ещё живой, настоящий, взрослый, не как другие одноклассники, что только и делают, что хвастаются или подкалывают друг друга. Этот как будто видел мир сквозь призму, о которой она даже не подозревала — сложную, красивую, полную загадок. И в этот момент она поймала себя на мысли, что смотрит не на соперника, а на человека, с которым может быть интересно.
Его глаза блестели, когда он говорил и Тамара вдруг осознала, что никогда раньше не видела Фиму таким. Обычно он вёл себя как шарик ртути, который невозможно ухватить. А сейчас был увлечён, немного как-бы растерян, будто сам удивлялся тому, что говорит. И это её заинтриговало. Она почувствовала, как её собственная злость, та самая, что помогала ей не сдаваться, начала таять, как апрельский лёд под солнцем. Вместо неё пришло что-то другое — лёгкое головокружение, будто она стояла на краю обрыва и не знала, шагнуть вперёд или отступить.
— А если… — начала она и оборвала себя, потому что голос дрогнул. Она попыталась собраться. — Если Тёрстон ошибся?
Фима улыбнулся — не насмешливо, а проникновенно, как будто ей одной:
— Тогда это будет ещё интереснее. Ошибки иногда ведут к новым открытиям. Вон, Лобачевский же не боялся оспаривать Евклида. А теперь его геометрия — основа для теории относительности. — Он сделал паузу, глядя на неё так, будто тоже видел не соперницу, а соратницу. — Ты же сама говорила, что злость помогает. Может, и сомнения тоже?
Тамара отвернулась, потому что боялась, что он заметит, как у неё горят щёки. Она никогда не краснела — ни от стыда, ни от гнева. Но сейчас её тело предавало её, и она ненавидела себя за это. А ещё она ненавидела то, как легко он проникал сквозь её броню, будто знал, где искать слабые места. И хуже всего было то, что ей не хотелось, чтобы он останавливался.
— Ну так вот, про катастрофы, - продолжил Фима. - Многие ругают теорию за расплывчатость, но она везде! В биологии — как клетка решает, куда развиваться, в лингвистике — как возникают новые смыслы... А главная драма сейчас — это даже не она…
— А что? - переспросила Тома.
— А то, пойдешь ли ты на прогулку, - пояснил Фима с улыбкой змея искусителя. – Мне надо тебе что-то показать.
Ну да, он выманивал Еву-Тамару из привычного домашнего рая, которой в чём-то ад. Во всяком случае, ограниченный мирок. А он звал её в мир опасного, но настоящего знания.
Она посмотрела на него, говорящего не о контрольных и борще, а о вселенных, скрученных в узлы, о внезапных разрывах плавных поверхностей. И говорил он так, будто делился самым сокровенным, будто вручал ей ключ от потаённой комнаты, о существовании которой она лишь смутно догадывалась.
— Ну покажи, — выдохнула она, и это прозвучало не как вызов, а как согласие. Слово сорвалось с губ прежде, чем успел включиться холодный рассудок. Тамара открыла дверь, на ходу натянула на кофту первое, что висело на вешалке у двери, сунула ноги в ботинки.
Дверь прикрылась, отрезав домашние запахи и басовитый голос из глубины. Они снова остались вдвоём на лестничной клетке, в колодце с эхом, где теперь пахло только сыростью бетона и её внезапной решимостью.
Фима кивнул, и они пошли вниз, не спеша, ступенька за ступенькой. Молчание между ними было уже не враждебным, а звенящим, напряжённым, как струна в звучании незнакомой мелодии.
— Так что ты хотел показать? — спросила Тамара на улице, кутаясь в куртку. Воздух был пронизан свежестью.
Фима не ответил сразу. Он подвёл её к стоящей тут машине, открыл багажник, вытащил оттуда что-то, протянул ей. Девочка не задумываясь, не глядя взяла что-то, по-прежнему, поглощенная странным собеседником.
— Вот, — сказал он. — Подержи.
— И что? —с недоумением спросила она, ощутив в руке немалую тяжесть, которую пришлось перехватить двумя руками. Потом она наконец взглянула на то, что ей дали.
— Это же чистый Тёрстон, — сказал Фима, и в его голосе зазвучал тот же восторженный шёпот, что и на лестнице. — Момент перед качественным изменением. Застывшая катастрофа.
Тамара смотрела, сначала не понимая, а потом смутно что-то осознавая - метал, напряжение, потенциал. Он показывал ей мир, который был полон скрытых смыслов, а не только формул в учебнике. И в этом мире не было «пятёрок» и «троек», не было зависти, а было только восхищение перед его сложностью.
— Теория узлов и теория катастроф вместе, — сообщил он. — Это мир, Тома наш с тобой, и он повсюду.
Тамара посмотрела то на него, то на топор. В душе что-то словно переворачивалось, освобождая место новому и тревожному. Злость, её верный спутник, растаяла без следа, оставив лишь лёгкую дрожь в коленях.
— Я никогда не думала об этом так, — честно призналась она. Голос звучал тихо, без привычной стальной оправы.
— Знаю, — так же тихо ответил Фима. — Потому и пришёл.
Они постояли молча, а над ними, в небе клубились облака, каждое в бесконечном трёхмерном многообразии, ждущая своей геометрии, в которой нелегко найти друг друга в точке бифуркации, где жизнь сворачивала в любую сторону. И они оба, кажется, уже догадывались в какую.
— Значит, я хочу тебе что-то показать, - повторил Фима.
— Что-то ещё кроме этой тяжелой штуки? – спросила Тамара с трудом перекладывая из рук в руку топор и наконец оперев его о свой ботинок и придерживая.
— «Эта штука» нам с тобой ещё пригодится, - заверил Фима и протянул девочке руку открытой ладонью вверх. – Ты мне доверяешь?
Она посмотрела на его открытую ладонь, подумала и наконец не без колебаний положила на неё сверху свою… мгновенно провалившись меж двух моментов, где часы расплавились, точно свечной воск, и секундная стрелка тянула её сознание, исчезая в глухих переливах вечного свидания. Атмосфера стала вязкой, будто выдержанное старое вино, цеплялось за сознание и лишало ясности. Шумы либо оглушительно резонировали, либо притуплялись, подобны ночным почкам берёзы весной, неожиданно замолкнув, отказываясь звучать дальше.
Оттенки ударяли по нервам, вспышки лимона, фиолетовая мгла, вкус окиси железа на губах. Она пыталась удержать их, но они выскальзывали снова и снова, подобно рыбе, скрывающейся в мутных водах. Её взор раздваивался — перед глазами мерцали два образа, один погружался в воспоминания, скрытые дымкой минувшего, второй растворялся впереди, бесплотный и безликий, пока она оставалась одна посреди моста над странствующими эпохами.
Ей было зябко. Или горячо? Кожа пылала и деревенела одновременно, будто её касалась неизвестная ладонь. Внутри же раздавалось слабое гудение, похожее на шелест старой сети, где увязли потерянные мысли, тщетно ищущие выхода.
Она знала своё имя. Или забыла? Ей ясно представлялся вчерашний день. Или нет? Время здесь было не течением реки, а переплетёнными нитями и следами, она завязла среди узлов, словно попавшая в силки птица. Казалось, будто она обязана предпринять нечто важное — двигаться вперёд, выкрикнуть, определиться, наконец. Однако её тело оставалось лишь теневым отражением стены, голос — гулким эхом внутри чужой груди.
Когда реальность снова стала предельно отчётливой, она осознала себя стоящей на границе, где двери отсутствуют вовсе. Прошлого тут не существовало. Будущего тоже не было — осталась лишь мгновенная точка, где дни, недели, месяцы, века и тысячелетия задержали собственное дыхание…
Звук не раздался. Свет не вспыхнул. Ощущение было таким, будто весь мир на миг моргнул. Одно неловкое мгновение диссонанса, когда шаг, сделанный по асфальту у дома внезапно, не встретил тверди, а провалился во что-то мягкое, упругое и пахнущее так ошеломляюще странно, что у Тамары перехватило дыхание. Она качнулась, и сильная рука Фимы поддержала её за локоть:
— Я тут, — его голос прозвучал прямо у самого уха. — Не двигайся, смотри.
И она увидела, что её дом и машина рядом исчезли, не стало гаражей, не чувствовался запах бензина и городской пыли.
Они стояли на краю бескрайней, золотисто-желтой степи, уходившей до самого горизонта, колыхаясь под ветром, который был теплым, влажным и густым, как дыхание какого-то гигантского, спящего зверя. Воздух звенел от тысяч незнакомых стрекотаний, шипений, далеких криков. И пахло. Боже, как пахло! Сладковатой пыльцой, горьковатой травой, цветущими лугами, которых она никогда не нюхала, и чем-то еще — диким, мшистым, первозданным.
— Фима… — её собственный голос показался ей писком испуганной птички. — Что это, где мы?
Она обернулась. Сзади поднималась стена леса, но такого, который мог существовать только в кошмаре или в самом прекрасном сне. Гигантские, приземистые дубы с кронами, похожими на зеленые грозовые тучи. Странные деревья с хвоей, отливающей серебром. Папоротники выше их роста, с кружевными вайями, в которых мог бы спрятаться человек. И тишина из глубины этого леса была насыщенной жизнью, которая затаилась и наблюдает.
— Мы в плиоцене, — прошептал Фима. Его глаза горели невероятным, восторженным огнем. —Примерно миллионы лет до… маминых пирогов в духовке, Том. До «Красной звезды» в руках у твоего отца.
У Тамары закружилась голова. Она не поняла, не могла понять. Слова отскакивали от сознания, как горох от стены. Миллионы лет? Это было из области абстракций, из учебника. Не из реальности, в которой можно почувствовать под ногами упругий мох и вдохнуть этот пьянящий, чужой воздух.
Топор в ей руке мягко упал на траву. Она посмотрела на свои руки, как бы проверяя, цела ли она. На ней была та же простенькая кофта, та же куртка. Все было так, и всё было не так. Мир изменился до неузнаваемости.
И тут движение в степи привлекло её взгляд. Вдали, чуть ли не у линии горизонта, медленно, величаво, двигались силуэты. Огромные, мохнатые, с гигантскими изогнутыми бивнями, блестевшими в косых лучах незнакомого солнца.
— Там что, мамонты… — выдохнула она, и в этом слове не было страха, а было лишь абсолютное, всепоглощающее недоумение. Как картинка из книжки ожила, выплеснулась за раму и встала перед ней, пахнущая пылью и шерстью.
Потом с резким, пронзительным криком над ними пронеслась стая птиц — не ворон, не голубей, а каких-то ярких, длиннохвостых, невиданных созданий. Их тени скользнули по траве у её ног.
Тамара почувствовала, как по спине пробежали мурашки. Но это был не холодок страха, а что-то иное, огромное, давящее своей реальностью. Она чувствовала кожей каждый порыв ветра, слышала каждую травинку, каждый шорох в лесу за спиной. Мир был не фоном, а сущностью. Он жил, дышал, переваривал сам себя вокруг них — двух песчинок, занесенных сюда непостижимым чудом или ужасной ошибкой…
Глава 28
Тамара оглянулась на Фиму, который всё это время смотрел не на далёких мамонтов, а на неё и увидела в его взгляде тревогу, надежду и вопрос:
— Ну как? — спросил он тихо, имея в виду чувствовала ли она привычную панику об уроках, которые не сделаны, о родителях, которые, наверное, хотят её проконтролировать? Или всё это отступило, сжавшись в крошечный, ничтожный шарик где-то на задворках сознания.
Она действительно ощущала масштаб происходящего, себя в качестве невидимой точки на невероятном, раскинувшемся во все стороны пространстве и на ленте времени некоего ЭВМ - ничтожным проколом перфорации. Она была ничем, её злость, зависть, «стальной стержень» — всё это было придумано для игры в песочнице под названием «семья и школа». А тут жила вся планета, чей древний песок и вода с ветром пели такие песни, которых ещё долго, а может никогда не сочинить людям.
В горле у неё встал ком от переполнявшего её испуганного восторга, у которого не было даже точного названия. Это были смирение и первобытный ужас перед красотой, которая могла раздавить, не заметив.
— Я ничего не понимаю, — выдавила она и её голос сорвался. — Но здесь всё такое настоящее.
Она, пытаясь продышаться сделала шаг вперед, навстречу ветру, этой бескрайней, дышащей степи. Ненужная в первобытном тепле куртка спадала с неё. Фима не удерживал, просто стоя рядом, дыша тем же воздухом, видя тот же сон наяву.
Под золотым светом плиоценового солнца, Тамара переставала быть стражем выдуманной осажденной крепости, которая рухнула и чьи стены оказались иллюзией. Она стояла на просторе, одна перед лицом вечности и чувствовала, как в душе рождается что-то новое, пока ещё хрупкое, но невероятно живое. Что-то вроде изумлённого доверия. Вроде первой, робкой нити, протянутой от её маленького, запутавшегося сердца к этому необъятному, древнему и прекрасному могучему миру. И к тому, кто привел её сюда, в самую сердцевину чуда.
А вдали мимо них по бескрайним травяным просторам, где ещё не ступала и нескоро ступит нога человека, под высоким солнцем плейстоценового полдня двигалось стадо исполинов — степных мамонтов. Это были не просто животные, а сама плоть и дух эпохи задолго до великих оледенений в самой её рассветной мощи.
В отличие от своих покрытых густой шерстью потомков, степные носили куда более скромный меховой покров. Их тела, достигавшие в холке 4.5 метров, а старые самцы — и всех пять, были покрыты короткой, жёсткой буровато-жёлтой шерстью, больше похожей на волосяной покров кабанов или даже современных слонов, но гораздо гуще и длиннее на плечах и загривке. Кожа, просвечивающая местами, имела серый оттенок. Они были приспособлены к холодным, но ещё не арктическим зимам, к сухому континентальному климату великих степей-прерий Евразии.
Символом их невиданной мощи, были бивни. Не просто большие, а колоссальные, самые большие среди всех хоботных. У патриархов они достигали пять метров в длину и закручивались в широкую, грандиозную спираль — не туго, как у шерстистых, а в величественной, раскрытой петле. Бивни были не столько золотистыми, сколько цвета старой слоновой кости, с продольными бороздами. Форма их была особенная, у основания они расходились широко в стороны, придавая голове невероятно мощный, разлапистый силуэт, а затем изящно изгибались внутрь и вверх, их концы порой почти сходились. Это было оружие, инструмент и знак статуса.
Стадо вела старая самка. Её кожа была покрыта сетью шрамов и складок, бивни — потрескавшиеся от времени, но по-прежнему грозные. За её спиной, в облаке золотистой пыли, поднятой исполинскими ногами, двигалась вся её родня: дочери с молодыми, шустрыми слонятами, подростки-самцы с только начинающими закручиваться бивнями, и на флангах — взрослые быки-холостяки.
Их черепа были выше и куполообразнее, чем у современных слонов, но ниже, чем у шерстистых мамонтов. Уши, умеренного размера, обмахивали бока. Но главное — их хоботы - мощные, мускулистые, с двумя ловкими «пальцами» на конце, они срывали пучки степного ковыля, полыни и диких злаков, отправляли в пасть ветки с кустарников.
Под их ногами, похожими на колонны, земля гудела и пружинила. Каждый шаг отпечатывал в грунте круглый отпечаток след. Они двигались неторопливо, с достоинством хозяев этих пространств, где лишь саблезубые кошки гомотерии и гигантские гиены могли представлять условную угрозу лишь для самого юного из них или больного. Воздух наполнял басовитый рокот, шорох тысяч стеблей, ломаемых хоботами, и редкие, низкие трубные призывы — перекличка гигантов, слышимая за многие километры.
Когда они приблизились метров на сто, Тамара невольно отпрянула к Фиме и прикоснулась к нему. Эти животные были не просто стадом, а первой великой волной мамонтов, завоевавшей степи. В их облике ещё читалась южная, почти слоновья грация, но уже проглядывала будущая мамонтовая стать, рождённая для холода и просторов. Это были пилигримы, двигавшиеся к своему ледниковому будущему, пока что, царствуя в море трав под бескрайним небом молодого плейстоцена. Сама земля, казалось, уступала им дорогу.
Фима поднял с земли оброненный топор и взял девочку за руку:
— Приготовься, - велел он, и не успела та подумать и понять к чему именно готовится, как они оказались на берегу реки. Голова у Тамары слегка закружилась, хотя перемещение, на этот раз в пространстве заняло не более мгновения и было похоже на смену кадра при моргании век.
Остров, на котором они оказались словно плыл посреди реки, текущей из небытия в никуда, если смотреть на волны, на редкие ветки и листья на воде. Воздух звенел от стрекотни невиданных насекомых. Небо, не знавшее дыма и пыли цивилизаций, простиралось яростной, сияющей лазурью. По берегам, в густой чащобе, шелестели листьями деревья, чьи виды исчезнут раньше, чем появится первый человек. Это был мир в самом начале своей долгой песни, мир без разумных глаз, которые могли бы оценить его дикую, бездумную красоту.
И вот в эту первозданную симфонию вплелись два чуждых аккорда — Фима и Тамара, которая посмотрела на своего спутника недоуменно.
— Будем строить шалаш, - пояснил он, покрутив в руках тяжелый топор. – Ведь в нём рай, если с милым…
Тамара хмыкнула, оценивающе на него посмотрев. А ведь было на что - кудри, казалось, впитали в себя солнечный свет, даже здесь, посреди невообразимой древности, он выглядел донельзя правильным, как барельеф из далекого прошло-будущего. Его движения с топором были неловкими, но полными сосредоточенной решимости.
Но постепенно здравый смысл возобладал, и девочка возразила:
— Какой шалаш? Разве всё это не сон, не гипноз? – она огляделась по сторонам и вновь посмотрела на него. – Ты меня усыпил?
— Лучше полчаса подождать, чем два часа уговаривать, - ответил он со вздохом. – Хотя время не имеет значения.
Фима принялся рубить топором длинную поросль ивняка, и относить их на площадку шагах в двадцати от берега, на сухом месте. Тамара, посмотрев на него, принялась с основательностью круглой отличницы, ему помогать:
— Но мы хоть вернемся домой? – спросила она, немного утомившись после трёх ходок.
— Конечно, - заверил её Фима. – Обязательно вернёмся. Причём нашего отсутствия никто не заметит. - Я выбрал этот островок посреди реки чтобы соорудить здесь базу как у Робинзона Крузо. А пока могу рассказать тебе что-нибудь такое, что пригодится тебе в твоей будущей долгой и счастливой жизни в Москве.
— Про математику? – переспросила она.
— Это же царица наук, - рубя очередную ветвь ивы подтвердил Фима. – А в наше с тобой золотой время, в 1977 году с начала Новой эру, или от Рождества Христова у математиков есть что-то вроде… Святого Грааля.
Одна из нерешенных «задач тысячелетия» в математике и информатике, вопрос о том, эквивалентны ли классы задач, которые можно быстро решить (P), классам задач, решение которых можно быстро проверить (NP). Если P = NP — это конец тайне. Все шифры, все системы защиты — оказываются пшиком. Все задачи оптимального планирования — делаются по щелчку пальцами, мир станет прозрачным и скучным.
— А если не равны? — спросила Тамара, наморщим лоб.
— Тогда мы обречены на вечный поиск в потемках, и сложность мира фундаментальна. Это вопрос о самой природе сложности. В МГУ на мехмате и в ВЦ АН СССР за этим гоняются — кто первый нащупает подход.
Проблема соотношения классов P и NP, сформулированная ещё в 1971 году, уже стала одной из главных. Активно обсуждаются частные случаи, попытки доказательств и контрпримеры. Это горячая тема, особенно после работ Стивена Кука и Ричарда Карпа.
— А что ты думаешь про фрактальную геометрию? – спросила Тамара, сбрасывая наконец опостылевшую куртку.
— Как раз к ней подходим, - улыбнулся Фима. - Бенуа Мандельброт книгу дописывает под названием «Фрактальная геометрия природы». Он в ней докажет, что большинство природных форм — береговая линия, облако, дерево, сосуды в нашем теле — не случайные. Они подобны: часть повторяет целое в уменьшенном масштабе. И эта бесконечная вложенная сложность описывается удивительно простыми математическими формулами — итерациями. Это новый язык для описания хаоса и сложности. Это поэзия, записанная уравнениями.
Работы Бенуа Мандельброта изменят взгляд на сложные формы в природе. Математики обсуждают множества Жюлиа, странные аттракторы…
— Но что значит «дописывает»? – спросила девочка, вытирая пот со лба. Фима только развел раками показывая, где они сейчас находятся. Над ними как раз пролетела какая-то огромная птица. Проследив за её полётом и поёжившись, Тамара сообразим сказала:
— Ах да… в этом смысле. А что с… гипотезой Римана?
— Гонка за нулями продолжается, - заверил Фима. - К 1977 году с помощью компьютеров вычислили уже многие миллионы нетривиальных нулей — все они лежат на критической прямой.
Важные работы по связи гипотезы Римана со случайными матрицами по гипотезе Монтгомери–Одлыжко — направление, которое станет прорывным. Дикая, красивая гипотеза, что распределение этих нулей похоже на распределение собственных значений случайных эрмитовых матриц. Связь теории чисел со случайными матрицами! Кто бы мог подумать?
И ещё немец Фалтингс, говорят, близок к прорыву в гипотезе Морделла о конечности числа рациональных точек на кривых высокого рода. Если докажет — это будет… землетрясение в арифметической геометрии.
Фима умолк. Он пришёл к Томе намереваясь разрядить её иррациональную вражду по отношению к нему, которая с годами должна была не сойти на нет, а гипертрофировано увеличиться и сделал это единственным способом, который мог сработать, признав её равным собеседником в огромном неизведанном мире, который был для них обоих важнее локального школьного соперничества. Он не извинялся за свои победы, а поделился открытой вселенной.
Про математику он начал говорить ещё и потому, что это тема нейтральная. Он считал, что главное не то «о чём» говорить, а то «как». Он беседовал с «будущим Томом Свенсоном», доброжелательно, терпеливо, глядя в глаза, в надежде не то, что в этой ветви реальности такового вообще не появится.
Далее они работали молча, но не от страха, хотя опасения были - выпрыгивающие из воды, показывающиеся на другом берегу реки, пролетающие над ними. По большей части от переполнявшего их благоговения. Безлюдье здесь было не пустотой, а насыщенным, плотным присутствием самой жизни в её исконном виде. Они были первыми и единственными, кто видел, как яркое солнце плиоцена играет в струях реки, окрашивая воду, кто вдыхал воздух, пахнущий сырой глиной, влажным папоротником и чем-то незнакомым, острым — запахом времени, не тронутого человеком.
Их шалаш, нелепый и трогательный, рос на поляне, усеянной странными цветами. Это был не дом, а лишь тонкая тростниковая преграда между ними и всем этим миром. Миром, чья красота была абсолютна и безжалостна.
Опасность не всегда рычала в кустах угрожая клыками. Порой она скользила бесшумно, являясь частью этой самой красоты. Пока Фима обтесывал очередной шест, из-под его ног, шелестя чешуей по траве, проползла змея — словно живое нефритовое украшение с глазами из черного янтаря. Ее уход был мягок и стремителен, словно всего лишь дрогнула тень. Но оба поняли, что это предостережение, предупреждение от самого острова.
Позже, когда Тамара пошла к воде, гигантская тень хищной птицы легла на зеркальную гладь, заставив её замереть. Не крик, а лишь свист рассекаемых крыльями воздушных потоков — и тень исчезла, растворившись в синеве. Опасность здесь была не событием, а фоном, таким же естественным, как дыхание.
— Остров-шмостров, —с легкой усмешкой, назвал этот клочок земли Фима, вбивая последний колышек. Тамара кивнула, оглядывая их творение. Хижина казалась ненадежной под взглядом бескрайнего неба и древнего леса. Но в этом был их подвиг — попытка оставить след в мире, где человеческих следов ещё не существовало.
Фима поведал Томе о работах школы Гельфанда по функциональному анализу, Колмогорова по теории сложности, Арнольда по теории катастроф, динамическим системам. О том, что работы советских математиков, такие как доказательство Юрием Маниным формулы для рациональных точек на эллиптических кривых, вызывали международный резонанс и так через пару часов они наконец уселись у входа в свой шалаш - два юных призрака из грядущего, два разума в мире инстинкта.
Река несла мимо них воды эпохи, в которой пока не было места ни Еве, ни Адаму. Однако они, с помощью топора соорудили хлипкий кров против опасностей древнего мира. Тихий, непрерывный шелест в траве напоминал, что они гости. И правила игры пишет не учитель на доске, а сама вечная, безглазая, ослепительно прекрасная жизнь.
— Спасибо. Я... многого не знала, - сказала Тамара. – В том числе про наши математические школы. Про Арнольда, Манина... Кажется, мы иногда смотрим в замочную скважину, думая, что видим всё.
— Дверь сейчас распахнута настежь, - заверил Фима. - И там целая буря идей. Скучно не будет. Так что, заключим мир? А то неудобно — вселенная математики трещит по швам от открытий, а мы тут из-за контрольной по тригонометрии дуемся.
Мы с тобой живём во время ожидания будущих революций как в математике, так и в других разделах науки, но при этом активно развиваются и классические направлений, где советские математики играют и продолжат играть одну из ведущих ролей.
— Перемирие, - уголки её губ дрогнули в улыбке. Он остановился и повернулся к ней лицом. В глубине ее глаз что-то дрогнуло, запротестовало, не желая сдавать позиций, а в голосе прозвучала знакомая, ядовитая нотка, но уже без прежней силы. Больше похоже на последний залп перед капитуляцией.
Фима огляделся по сторонам и подойдя к раскидистому дереву рядом с построенным ими шалашом воткнул в его ствол старый топор. Потом подошел в Томе, поднял с травы её курку, накинул её на плечи и с улыбкой протянул ей руку, и она без страха вложила в его ладонь свою и даже улыбнулась, будто подчиняясь невидимой силе.
Как только её ладонь легла сверху в тот же миг время снова перестало быть просто стрелками на циферблате, превращаясь в живую реку, где каждое мгновение растягивалось, как солнечный луч сквозь листву, наполняя воздух светом и обещанием чего-то важного. Атмосфера вокруг них стала густой и насыщенной, как аромат спелого винограда в разгар лета. Звуки то нарастали, как волны, то смягчались, превращаясь в нежный шелест листьев, будто сама природа затаила дыхание, чтобы не нарушить этот момент. Цвета вокруг вспыхивали яркими акцентами — солнечно-жёлтые блики, нежные фиолетовые тени, и каждый оттенок казался не случайностью, а частью большого, красивого узора.
Сознание Тамары будто балансировало на грани, с одной стороны — воспоминания, тёплые и знакомые, как старые фотографии, с другой — будущее, ещё не оформившееся, но полное возможностей, как чистый лист бумаги. Она чувствовала, как внутри рождается лёгкое волнение, похожее на трепет крыльев бабочки перед первым полётом.
Ей было и прохладно, и тепло одновременно — это странное, но приятное ощущение, будто её обнимает незнакомый, но родной и влекущий ветер. В груди звучало тихое, ритмичное эхо, как песня, которую она когда-то знала, но забыла слова. И пусть мысли иногда запутывались, как нити в старом клубке, она понимала, что это не путаница, а начало нового узора.
Она знала своё имя, помнила вчерашний день. Но здесь, на этой грани, прошлое и будущее переплетались, как ветви старого дерева, образуя не преграду, а мост в неизведанное, где каждый шаг может стать началом чего-то удивительного.
Когда реальность вновь обрела чёткость, она поняла, что стоит не на краю пропасти, а на пороге родного дома. При этом оставалось чувство, что здесь нет дверей, потому что двери нужны там, где есть преграды. А здесь только открытое пространство, где каждое мгновение может стать началом пути. Мир будто замер на секунду, как перед первым аккордом любимой мелодии, и она почувствовала: этот шаг не падения, а полёта.
Её слегка покачнуло, но рядом была крепкая рука Фимы, готовая поддержать. И она улыбнулась — не от страха, а от предвкушения. Ведь впереди было не пустота, а бесконечное множество возможностей.
Глава 29
Они вновь оказались во дворе тамариного дома. Девочка огляделась по сторонам, посмотрела на Фиму. Тот почувствовал, что после их путешествия, совместной работы на древнем плиоценовом острове, обмена новостями из мира научных идей, точнее, по большей части его рассказов из этой области, они стали ближе, чем давала любая школьная дружба. А тем более, школьная неприязнь, зависть, способная когда-нибудь превратиться во вражду с её стороны. Врага больше не было, только собеседница, которая его понимала.
— Мир тесен, мы ещё встретимся, - предположил Фима. - И когда это случится, хотелось бы, чтобы мы могли друг другу помочь, а не вспоминать старые детские обиды.
Он протянул руку предлагая скрепить их договор пожатием, но она лишь посмотрела на его лицо, открытое и лишенное всякой насмешки, на эту открытую ладонь. Её гордый мирок, построенный на упорном преодолении, на зависти к яркому, невыносимо талантливому мальчику дал трещину, из которой смутно проглянуло что-то другое, например, возможность быть сильной не против кого-то, а рядом.
Тамара не коснулась его руки, но уголки её губ дрогнули, не в улыбке ещё, а в нерешительной, изумленной готовности, то ли к улыбке, то ли к плачу:
— Союз нейтральных наблюдателей во дворе, - сказал она вздохнув. - С правом обмена стратегической информацией.
— И совместного анализа, - продолжил Фима. – Сейчас ведь усиливается роль ЭВМ, возникали новые междисциплинарные связи, такие как математическая биология, теория хаоса. Абстрактные вроде бы теории находят неожиданное применение. Идут споры о природе доказательства. Это, пожалуй, самые острые интеллектуальные вызовы для научного сообщества.
— Союзники, — попробовала она странное, взрослое слово на вкус. — Это по-военному звучит.
— По-взрослому, — с улыбкой поправил Фима.
— Ладно, — выдохнула Тамара, и её плечи, постоянно напряженные, будто бы она несла незримый груз, слегка расслабились. — Погуляли, поговорили, можно и домой. А то родные волноваться начнут.
— Они ничего не заметят, - заверил её Фима, но последовал вслед за Томой обратно в подъезд и между ними уже не было той тягостной пустоты, молчание теперь было общим, мирным. Фима предполагал, что если врага в друга он окончательно не превратил, то по крайней мере пробил брешь в стене и пустил внутрь луч простого, теплого света. Это, как он надеялся, было важно для будущего.
— Если хочешь я принесу тебе какую-нибудь интересную книгу, - предложил Фима. – Например «Математические новеллы» Мартина Гарднера.
— Фима, ты слышал, — Тамара запахнула свою куртку. — Мне рассказывали, кто-то в Будапеште придумали головоломку для инженеров или для студентов. Вся разноцветная, её крутишь-крутишь, а она не складывается. С ума сойти можно.
— Кубик? — Фима улыбнулся, догадываясь о чем речь. — Игрушка, что ли?
— Каждая сторона в свой цвет должна собраться, - пояснила Тома, а они все перепутаны. Я не очень поняла, вроде венгерский. Или чешский? Короче, наш, социалистический. Но у нас таких нет, конечно.
— И как называется? – задал он наводящий вопрос.
— Ну да кубик. Или «Венгерский квадрат». Или «Руби…» какой-то, может, фамилия изобретателя? Рубин? Нет... Рубинштейн? — Тамара наморщила лоб. — Рубиновый кубик?
— В «Березке» продают за чеки? – уточнил Фима.
— Да откуда я знаю! – возмутилась Тома. - Я думаю, вообще никто его в руках не держал. Просто слух такой ходит. Говорят, если собрать, то в институт без экзаменов возьмут.
— Я, кажется, догадываюсь о чём ты, - сдался Фима. — Это Кубик Рубика, он изобретён в 1974, но сейчас набирает популярность во всём мире. Попробую поискать для тебя. Или деда попрошу привезти, он же у меня приезжает на 7 ноября.
— А у тебя дед живет… - побоялась даже предположить Тома.
— В Австрии, – пояснил Фима. – Он богатый, хотя и австрийский коммунист.
— А-а, - протянула Тамара, берясь за ручку двери своей квартиры. – Слушай, а что это всё-таки было с мамонтами, с островом, с шалашом? Гипноз?
Она посмотрела на него пристально. Фима, предусмотрительно державший всё это время одну руку за спиной, вытащил и протянул ей на ладони желтый цветок из тех времён, когда земля дышала влажным теплом, а леса шептали на языке ветра и на опушках древних чащ цвёл этот удивительный Золотой цветок без названия.
Его лепестки, как тончайший шёлк, переливались оттенками заката, от глубокого янтарного до ослепительно-золотого, с едва заметными прожилками меди. Он был размером с ладонь взрослого человека, а его аромат — сладкий, с нотками мёда и тёплой древесины — привлекал не только пчёл, но и древних мотыльков, чьи крылья сияли, как драгоценные камни.
Стебли этого растения обвивали стволы гигантских папоротников, поднимаясь к свету, а листья, широкие и бархатистые — собирали утреннюю росу, чтобы напитать свои яркие соцветия. Корни проникали глубоко в землю, сплетаясь с корнями других растений, как будто поддерживая их в вечном танце жизни.
С приходом холодов и изменением климата он исчез, оставив после себя лишь отпечатки в каменных пластах и воспоминания в песнях ветра.
Тамара посмотрела на цветок широко раскрытыми глазами и свет в подъезде, тусклый, сороковаттный, с мерцающей нитью накала — вдруг показался ей ярче. Она не взяла подарок сразу, посмотрела так, будто перед ней не растение, а олицетворённое время.
— Это… оттуда? — спросила она тихо.
Фима кивнул.
— Он завянет, — с сожалением сказала она. — Я поставлю его в воду, но он точно завянет. Ему нужен тот воздух, те мхи, те мотыльки.
— Ему и так три или пять миллионов лет, — успокоил её Фима. — Я уже приносил в наше время одну букашку-кровопийцу. Пару дней в твоём стакане цветку тоже будут за счастье.
Тамара осторожно, кончиками пальцев, взяла цветок за стебель. Лепестки дрогнули, но не осыпались. Она поднесла его к лицу, и аромат — мед, древесина, что-то древнее, что не купишь ни у каких фарцовщиков коснулся её щёк.
— Цветочек золотистый, — удивилась она. — Как будто только что рос.
— Рос несколько минут и миллионов лет назад, - подтвердил Фима.
Тамара подняла на него глаза. В них больше не было той колючей, настороженной остроты, к которой Фима привык за годы их школьных перестрелок взглядами. Было что-то другое. Она не улыбалась, но её молчание оказалось громче любых слов.
В ту же секунду дверь приоткрылась, и оттуда высунулась сухонькая, в мелких кудряшках, голова тамариной бабушки:
— Томка, ты? – произнесла она. - Я уж думала, заблудилась.
— Да, ба, — отозвалась Тамара, не оборачиваясь. – В смысле нет, ба, не заблудилась. Сейчас зайду.
Девочка постаралась в свою очередь спрятать золотой цветок за спину, стрельнув глазом в Фиму.
— А это кто с тобой? — бабушка прищурилась, вглядываясь в полумрак. — Гофман что ли? Ой, вырос-то как! В кого ты такой высокий, в папу или в маму?
— В дедушку, — серьёзно ответил Фима.
— Ну-ну, — бабушка, кажется, не расслышала или не обратила внимания на ответ. — Заходи, чай пить. Пирожки у меня с яйцом и луком.
— В другой раз, — отказался Фима.
— Ладно, Тома, поди в дом, - бабушка посмотрела на внучку. - Руки мой.
Дверь закрылась, в щели погасла полоска света, но Тамара всё держалась за ручку:
— Значит, Австрия, — сказала она негромко. — А ты туда уедешь когда вырастешь?
Фима помолчал. Лестничная клетка дышала холодом, пахло кошками и капустой из дверных щелей. Где-то этажом выше хлопнула дверь, зазвенели ключи.
— Уж и не знаю, — ответил он, хотя в первой своей жизни так и сделал. — Может, уеду, а может, останусь. Здесь тоже иногда решаются задачи не хуже, чем этот Кубик Рубика.
Она кивнула и сказала вдруг:
— Слушай, про этот цветок и про остров, - хочу спросить. - Про всё это, наверное, нельзя говорить?
— Лучше пока не надо, — кивнув согласился Фима. – Без того у нас проблем хватает.
— Либо в психушку положат, - предположила Тома, - либо в пионеры-герои запишут, что ещё хуже.
Фима усмехнулся, оценив тамарин юмор. Девочка ещё секунду помедлила, потом быстро, почти сердито, резким движением, спрятала цветок под куртку, толкнула дверь, и, не оборачиваясь, исчезла в прихожей, пропахшей бабушкиными пирожками, валерьянкой и теплом.
Фима постоял ещё минуту. Сунул руки в карманы и медленно пошёл вниз, перепрыгивая через две ступеньки, туда, где во дворе его ждал «Жигуль» и очередной длинный день из тех, что бывают только в детстве.
А Тамара, войдя в комнату и закрыв за собой дверь, села на табуретку, положила перед собой золотой цветок на выцветшую клеёнку и долго сидела так, не шевелясь, пока бабушка не крикнула: «Тома, чай стынет».
Тогда она осторожно, двумя ладонями, подняла цветок и поставила его в гранёный стакан с водой:
— Прорастай, — сказала шёпотом. — Слышишь? Прорастай.
В стакане, у самого среза стебля, преломлённое гранями едва заметно белело что-то, похожее на крошечный корешок с ноготок…
Фима вырулил со двора на проезжую часть. Настроение было легкое, почти воздушное — он только что помог Тамаре, и возможно она не захочет больше становится странным Томом, а проживёт нормальную, хорошую или просто обычную жизнь. Впереди маячил пансионат в Подмосковье, где его ждали Оля и пёс Симка.
«Жигули» урчали двигателем ровно и предсказуемо. Фима бросил взгляд в зеркало заднего вида, по привычке выискивая сзади «хвост», следующей за ним КГБ-шной «Волги», но не заметил её. Быть может, зря он в тот раз «засветил» своих сопровождающих и им влетело? А может теперь за ним больше не следят или делают это более незаметно?
Хотя потом, через некоторое время за ним вроде как увязался другой «Жигуль» цвета, металлик. Машина повисела сзади какое-то время. Фима прибавил газу — «металлик» тоже прибавил. Он сбросил скорость, включил поворотник, обозначая намерение уйти направо, машина сзади повторила маневр.
— Любопытно, — пробормотал Фима одними губами и включил радио. Оттуда, сквозь легкий треск эфира, раздавалось «И нет нам покоя, гори, но живи! Погоня, погоня, погоня, погоня в горячей крови» - очень в тему.
На перекрестке загорелся желтый. Фима заранее остановился, нажав на педаль тормоза, пальцы левой руки забарабанили по рулю ритм песни и тут «металлик» подкатил слева, вплотную, дверь в дверь у другой машины пустилось стекло.
Внутри было довольно много народу. За рулем сидел мужик лет сорока, с лицом как кирпичом обточенным, со щетиной, взглядом тяжелым, с прищуром. Рядом на пассажирском сиденье сидел второй, помоложе, в кожанке и кепке, сдвинутой набекрень. Именно он подался вперед, опершись локтем в открытое окно и уставился прямо на Фиму:
— Слышь, командир, — голос оказался низкий, спокойный, даже вроде вежливый. — Не подскажешь, как на Яузу проехать?
Фима повернул голову, готовый вежливо объяснить: прямо, потом налево. Но слова отчего-то застряли в горле, оттого что пассажир в кепке смотрел на него и не просто смотрел, а ощупывал взглядом, скользнув по кудрям, по лицу. Затем его глаза переместились на салон фиминых «Жигулей», оценивающе, по-хозяйски, заглянули на заднее сиденье, где было пусто, на торпеду.
Чуть заметно кивнул, будто своим мыслям. Взгляд у него был оценивающий, запоминающий: номер, цвет, состояние. В воздухе повисла пауза, секунда, две. Фима почувствовал, как внутри шевельнулось что-то холодное — неприятное предчувствие, которое бывало раньше перед решением сложной задачки по математике, когда ещё не знаешь решения, но уже видишь, что будет непросто.
— Так как проехать? — повторил пассажир, но теперь в голосе прорезалась легкая насмешка. Или Фиме показалось? Он сглотнул и максимально ровно, стараясь не выдать опаски, ответил:
— Вам прямо, налево, потом по набережной. Там указатели есть.
— Спасибо, паренёк, — пассажир в кепке улыбнулся, но улыбка вышла не очень добрая. — Счастливого пути. Смотри, не гони сильно. Как бы менты не цепанули.
Стекло поползло вверх. «Жигули» с полным салоном рвануло с места, едва загорелся зеленый и тяжело укатило вперед.
Фима двинулся следом, выключив радио. Он выдохнул, руки на руле слегка подрагивали, проводил взглядом удаляющиеся габаритные огни и нажал тоже на газ. Ехать в пансионат было, конечно, нужно, но больше теперь хотелось вспомнить, нет ли в багажнике монтировки? Топор точно был, но он его, к сожалению, оставил у шалаша, на острове-шмострове.
Небрежно, одной рукой держа руль, Фима, вспоминая как ехал тут же, по этим улицам, направляясь к Тамаре. На очередном перекрестке зажегся красный. Он сбросил скорость, и тут же боковым зрением зацепил движение с тротуара.
Дверь с пассажирской стороны распахнулась, раньше, чем машина полностью остановилась. В салон, пропахший дешевым табаком и сыростью подворотен, нырнул тип. Плащ-болонья, кепка, взгляд мутный, но цепкий, как репей:
— Слышь, паря, до метро не подбросишь? — голос сиплый, с натужной вежливостью. — Совсем ноги не идут, понимаешь…
Фима повернул голову. Перед ним сидел мужчина неопределенного возраста, с глубокими складками у рта. Пахло от него перегаром и ещё чем-то неуловимо чуждым, недобрым.
— Вообще-то метро в другую… — начал было он, вежливо, как учила мама разговаривать со старшими. — И я не…
Тип дернулся, вежливость слетела с него, как шелуха. Левая рука выскочила из кармана плаща, и через секунду в неярком свете дня блеснула узкая, хищная полоска металла - обычная заточка, напильник, переточенный в лезвие, с намотанной на рукоять синей изолентой.
— Заткни пасть, щенок, — прошипел тип, и голос его стал низким и вязким. — Гони, куда скажу. И без кипеша. Дернешься — располосую, кишки выпущу прямо на сиденье. Понял, кудрявый?
Он слегка ткнул острием в фимино бедро так, что ещё чуть-чуть и покажется кровь. Зеленый свет светофора моргнул и загорелся. Сзади нетерпеливо засигналили.
Сердце, ухнув в пятки и отскочив, заколотилось где-то в области горле. В голове, как ошпаренная кошка, заметалась мысль: «Это не кино, это взаправду!» Но где-то в затылке, холодным компьютером, включился математический ум, который щелкал интегралы быстрее, чем одноклассники семечки.
— Добрый день, — выдавил Фима, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Развернуться?
— Слышь, кудрявый, ты че ботать вздумал, фраер драный? – заговорил пришелец. - Гонишь порожняк, как лох последний, а мазу держишь неправильно. Мы твой аппарат засекли, ксивы твои точно липа, сам ты без визы шастаешь. Обуем тебя по-тихому. Смотри, западло мне с таким чертом возиться, но, если стукачей примешь, я тебя офоршмачу так, что петухом на киче чифир будешь хлебать с парашей в обнимку. У нас понятия железные — перо в бок и крышка. Ты атас держи, шнырь.
— А ничего что я Славу Япончика знаю? – уточнил Фима, - мы с ним с одной кодлы, с одного общака живём.
— Да мне хоть япончик, хоть французик. Трогай давай! — гаркнул тип. – Без базара.
— Трогаю, — одними губами выдохнул Фима и в тот момент, когда его правая нога плавно нажала на педаль газа, левая — выжала сцепление, правая рука, описав короткую дугу, оказалась у лица грубияна и фимины пальцы схватили того за нос…
А тому на миг показалось, что он провалился в щель между дыханиями вечности, где календарь свернулся, словно старая карта, а секунды тянулись, точно патока, слизанная с поверхности сознания. Пространство вокруг густело, становилось вязким, тяжелым, словно смола, пропитанная ароматом столетних книг. Шёпоты и шепотки то раздавались отчетливо, режа слух, подобно игле, протыкающей шелковую ткань, то пропадали вовсе, оставляя в ушах пустоту, похожую на тишину зимнего леса перед бурей.
Оттенки цвета пульсировали болезненно: ярко-зеленый травяной сок ударял в голову, темно-красный румянец покрывал лицо, желтый закат обжигал кожу огнем свечей. Эти цвета не хотели оставаться на месте, скользили сквозь пальцы, превращаясь в расплывчатые пятна на холсте реальности. Взгляд дробился надвое, одна половина была там, среди теней прошлого, погруженных в золотистый туман, другая же смотрела вперед, ощущая дыхание будущего, незнакомого и тревожащего своей неопределенностью.
Его охватывала дрожь или озноб. Он чувствовал прикосновения пальцев, невесомых и незримых, словно ветер шевелит волосы, заставляя вспомнить давно утраченное ощущение свободы. Голова гудела монотонно, как изношенные ремни механизма, старые песни детства крутились в памяти, переплетаясь друг с другом, теряя ритм и смысл.
Собственное имя едва мерцало, рассыпалось крошками песка в потоке мыслей. Где он был минуту назад? Что делал днем раньше? Здесь время утратило свою линейность, превратилось в хаос клубков нитей, запутанных в паутинах мгновений и он увязал в этой ткани, захлебываясь воспоминаниями, предчувствиями. Осталось лишь осознать необходимость движения — вскрикнуть, повернуться, решиться. Однако руки оставались бессильны, голос исчезал в гулком пространстве, а сознание витало, будто отражение в воде, готовое рассеяться первым порывом ветра.
Глава 30
— Ах ты ж... — только и успел выдохнуть урка, когда мир вокруг него схлопнувшись, разверзся заново. Он моргнул и воздух стал другим — густым, влажным, пахнущим прелой листвой, болотной тиной и чем-то огромным, звериным. Исчезли гул моторов, запах бензина, жесткая обивка сиденья. Вместо всего этого под, так сказать, спиной оказалась сыра земля, а над головой — небо, чужое, слишком яркое, с солнцем, висящим там, где ему совсем не полагалось висеть поздней московской осенью.
Вован по кличке Рваный, приподнялся на локтях и замер. Неподалёку стеной стоял лес. Но не тот подмосковный осинник, где он бывал, а настоящая чаща, дикая, первобытная. Папоротники выше человеческого роста, стволы деревьев толщиной в пару обхватов, покрытые мхом и духота как в бане. Где-то вдалеке, смачно чавкая, прошло что-то большое, и, судя по звуку, очень недовольное:
— Ни хрена себе заподляна, — просипел Вован, озираясь. — Это чё за? Где аппарат? Где фраер кудрявый?
Он ощупал себя. Перо в руке, плащ-болоньевый на плечах, только почему-то влажный, будто он час по росе бродил. Кепка съехала набекрень, Вован поправил её, встал, пошатываясь и уперся взглядом в здоровенный валун, поросший лишайником. На нём, скрестив ноги, сидел тот парнишка, что был подмечен на дороге и выбран для гоп-стопа. Он смотрел на Вована сверху вниз с совершенно невозмутимым видом.
— Эй, чушкан! — гаркнул тот, двигая заточкой. — Ты чё тут расселся? Куда это меня занесло? Говори, падла, а то кишки намотаю!
Фима пару раз моргнул, перевел взгляд с заточки на лицо Вована, потом снова на заточку, и вдруг улыбнулся:
— Акуна матата, — сказал он наигранно густым, гортанным голосом и ударил себя в грудь.
— Чего? — опешил Вован. — Ты по-русски ботай, рога тебе в коромысло! Какой, на фиг, «матата»? Я спрашиваю: где я? Что за непонятка?
— Мы с тобой, — терпеливо пояснил Фима, - первые люди на Земле.
Он вздохнул, набрал в грудь воздуха, приподнялся и заорал что-то в духе Тарзана, так что эхо разнеслось по округе. Вован понял, что надо договариваться. Он спрятал перо в карман, поднял руки вверх и выдавил из себя дружелюбную улыбку:
— Мужик... то есть, кореш... Я нейтральный, без претензий. Может, перетрем за жизнь?
— Кепка, ты фартовый, — объявил Фима в ответ. — Жить тут останешься. Сколько сможешь, столько и проживешь. Шансы есть, ты ведь тут единственный разумный хомо сапиенс. Пещеру какую-нибудь найди, огонь там разведи.
Вован судорожно сглотнул – какой ещё огонь? Это он-то, вор со стажем, козлом тут будет при чушках неведомых?
— Э, начальник, — пискнул он. — Я, может, не гордый, но западло сразу в пещеру? Может, хазу посмотрим? Расклад какой? Пайка будет?
— Хаза есть на острове, - согласился Фима. – Во-он в той стороне. Там шалаш и ещё топор в стволе дерева торчит. Доберешься до туда, тебе - скил и очки репутации. Не доберёшься, ну что ж, значит не судьба.
Вован уперся взглядом в валун, заточка задрожала в руке:
— Слышь, паря, — голос его сел до шепота. — Ты чё?
Он собирался было выдать очередную тираду своим пропитым и прокуренным голосам, как вдруг воздух задрожал. Где-то далеко, за стеной исполинских папоротников, раздался низкий, утробный звук. Он не был похож ни на гудок тепловоза, ни на сигнал «Жигулей», ни на вой милицейской сирены. Это было нечто первобытное, идущее из самой глубины земли, отдающееся в груди тяжелой вибрацией.
Потом звук повторился, громче, ближе.
— Ат-тан-да... — одними губами прошептал Вован, инстинктивно вжимая голову в плечи. — Шухер, какой-то!
Фима, сидевший на валуне, даже бровью не повел. Он лишь чуть заметно улыбнулся и кивнул куда-то за спину урки. Вован очень медленно, как привык на зоне, не делая резких движений, ведь вдруг прилетит, обернулся.
Из-за стены папоротников, ломая молодые деревца, как спички, выходили они - огромные, с бивнями, закрученными в крутую спираль и маленькими злыми глазками. Первый, вожак, остановился, повел хоботом, втягивая воздух и уставился прямо на Вована. За ним показались ещё два, три... целое стадо. Земля вздрагивала от их шагов.
— Это чё за рогатые? — просипел Вован севшим голосом. —Быки? Да какие быки, падла, какие быки... Это ж слоны, блин!
Заточка выпала из ослабевших пальцев и воткнулась в мох.
— Это чё за хрень такая? — выдохнул Вован, пятясь к валуну, на котором сидел Фима. —Тут вообще не по-людски!
Вожак, двигаясь своей дорогой, оглушительно трубил. У Вована подкосились ноги, и он бы рухнул на колени прямо в доисторическую траву, если бы не облокотился об валун.
— Слышь, кореш, — зашептал он, трясясь мелкой дрожью и забыв, что минуту назад собирался резать этого самого «кореша». — Ты ж авторитет тут, я вижу! Ты ж свой! В законе, не чушок! Дай мазу куда валить? Эти лохматые нас обуют в два счета! Растопчут и ксивы не спросят!
Фима встал во весь рост, отряхнул джинсы и с нескрываемым любопытством уставился на мамонтов:
— А я же тебе сказал, — спокойно заметил он. — Жилищный вопрос тут решается просто, без общака и прописок.
— Какой, в жопу, жилищный?! — взвизгнул Вован. — Они ж наедут сейчас! Это ж беспредел чистой воды! Слышь, командир, может, ты дунешь куда? Свалим по-тихому, пока на рога не поддели!
Один из молодых мамонтов, любопытный, как щенок, оторвался от стада и направился прямо к ним, смешно шевеля ушами и вытянув хобот.
— Атас! — заорал Вован дурным голосом и попытался взобраться на валун, но ноги скользили по мху. — Цинкуй, падла! Он ща кипеж устроит!
Мамонтёнок ткнулся хоботом в кепку Вована, валявшуюся на земле, поднял её, повертел. Вован замер с открытым ртом:
— Ты глянь, — прошептал он с каким-то даже уважением. — Блатной растёт... Кепку спер, гадёныш... Щипач в натуре!
Фима улыбнулся:
— Значит так, урка, — сказал он, пародируя интонации самого Вована. — Это не мокрушники, а травоядные.
— Я принципиально не согласный! — огрызнулся Вован, прячась за валуном. - У меня, может, сердечная! Мне по здоровью положено отмазку иметь! И вообще...
Он покосился на Фиму, который явно наслаждался ситуацией:
— Слышь, кудрявый, а ты сам-то кто такой? Ты ж не просто фраер с аппаратом? Ты ж, падла, меня сюда кинул! Ты ж это... кукловод!
Фима посмотрел на него долгим, задумчивым взглядом:
— Я-то, типа математик, — сказал он наконец, —А это, ну, скажем, факультатив на тему: «Пересечение множеств» - наглядное пособие.
Вован сплюнул с досады.
— Ну ты и темнила, — резюмировал он, но уже без прежней злобы. — Ладно, погнали перетрем на берегу, пока эти рогатые всё не вытоптали.
Фима склонил голову набок, словно не понимая ни слова, оглядел Вована с ног до головы — плащ, кепка, стоптанные ботинки — и поцокал языком.
— Чудной, — изрек он наконец. —Мамонтов не знает?
— Какой мамонт? — Вован нервно хихикнул. — Ты чё, дурку гонишь? Я тебе не фраер, а уркаган! Я, может, по мокрухе ходил! А ну, отведи меня к смотрящему, быстро!
— Я за него, - уточнил Фима.
— Ладно, — Вован понизил голос до заговорщицкого шепота, — если ты меня отсюда не выведешь, я... ну, хоть Дарвину этому вашему маляву накатаю! Пусть знает, какие тут чудеса творятся!
Это был тип с нестабильным, импульсивным характером, когда эмоции менялись резко и непредсказуемо. Взрывная агрессия оборачивалась мгновенным бессилием. То он готов «кишки намотать» Фиме, но стоило появиться реальной угрозе, как агрессия сменяется паникой и поиском защиты.
Это типично для людей с расшатанной психикой, которые компенсируют внутреннюю неуверенность внешней жестокостью, но при столкновении с реальной опасностью «сдуваются».
То бравада, то отчаяние - такие качели говорят о хрупкой самооценке, которую он поддерживает только за счёт внешних атрибутов, статуса уркагана, угроз. Цинизм сменялся беспомощностью. Это возвращение к детским реакциям поиска «сильного покровителя», желание спрятаться в моменты кризиса.
Он был такой, иначе не стал бы уголовником. К тому имелись предпосылки. Его неровный характер — не просто черта личности, а результат травмы, социальной депривации и неумения справляться с эмоциями…
Мамонтёнок, гордо неся в хоботе добытую кепку, потрусил обратно к стаду. Вожак, убедившись, что странные двуногие не опасны, развернулся и повёл своё стадо дальше, в сторону реки. Земля ещё долго вздрагивала от их шагов.
Вован, наконец, подобрал оброненную заточку, сунул её в карман и, оглядываясь на удаляющихся мамонтов, буркнул:
— Жизнь, в натуре западло... То менты, то мамонты... Сплошной беспредел на мою голову...
Фиме стало немного жаль бедолагу и он, сев на корточки, спросил:
— Дашь зарок не хулиганить? Тогда вернёшься назад в СССР.
— Слово пацана, - тут же пообещал Вован протягивая левую руку, а правую опуская в карман, что не осталось для Фимы незамеченным. Однако он улыбнулся и сделал вид, что верит, тоже протянул реку, до которой урка тут же дотянулся, а в глазах у него так и читалось: «Ну, падла кудрявая, погоди... Дай только свалить с этой зоны допотопной... Я тебе устрою шухер на всю катушку! Замочу жмурика!»
При этом он выхватил из кармана свою заточку и замахнулся, чтобы со всей силы шарахнуть Фиму по дружелюбно протянутой руке. Но… заточка скользнула по камню, высекая искры, а никакого Фимы на камне - уже не было. Он исчез, хотя на грязных пальцах урки оставалось тактильно ощущения от мимолётного касания.
Потаращившись на пустое место, Вован развернулся и огляделся по сторонам:
— Э... — выдавил он хрипло. — Кудрявый? Ау, бля...
Тишина. Только где-то вдалеке всё ещё доносился тяжёлый топот уходящего стада, да ветер шелестел гигантскими папоротниками. Солнце, чужое и яркое, неумолимо пекло макушку:
— В натуре, свалил, — прошептал Вован и от этого осознания ему стало холодно, несмотря на жару. — Кинул меня падла. Как лоха последнего обул. Фраер, я ж ему зуб давал... а он!
Урка медленно повернулся кругом - лес стеной, ни намёка на дорогу, машину, людей. Только зелень, мох и древние, равнодушные камни.
В душе у Вована происходило нечто сложное. Сначала была злоба, слепая, яростная, та самая, что толкала его на разбой и грабежи. Он сжал заточку так, что побелели костяшки:
— Ну, погоди, — прошипел он, тряся кулаком в сторону пустого валуна. — Я тебя найду, шнырь математический! Я тебе устрою шухер!
Но злоба быстро угасла, наткнувшись на глухую стену безвыходности. Вместо неё пришло другое. То, что Вован не испытывал уже много лет, с самой первой ходки на кичу - страх. Настоящий, липкий, холодный страх.
— Это чё ж это выходит? — пробормотал он, глядя на небо. — Я тут один? Совсем один?
Мысли заметались, как крысы в трюме тонущего корабля:
— Положняк! А если эти рогатые вернутся? Раздавят — и фамилию не спросят!
Он машинально опустил руку в карман, проверяя, на месте ли зажигалка. Она была, бензиновая, самодельная, с зоны, но огонь дать могла. Вован вытащил её, повертел в пальцах и вдруг горько усмехнулся:
— Огонь, — вспомнил он слова Фимы. — Значит, я тут этим, как его, Проматаем буду? Козлом отпущения? Чушкарем первобытным?
Он посмотрел в ту сторону, куда ушли мамонты, потом на валун и снова в лес:
— Ну, жизнь... — выдохнул он обречённо. — В прокуратуру не настучишь, куму не донесёшь, смотрящему не пожалуешься!
Вован сплюнул, поправил плащ, подобрал кепку, которую мамонтёнок обронил, убегая, нахлобучил её поглубже и зашагал в ту сторону, куда указывал Фима — к острову, к шалашу с торчащим из дерева топором.
— Ладно, — бурчал он себе под нос, продираясь сквозь папоротники. — Зуб даю, кудрявый, я выживу. Я любой беспредел переживу! Уркаган я или кто? Я академик по сравнению с этими... лохами мохнатыми! Я им покажу культуру!
Он споткнулся о корень, выругался и продолжил путь:
— А этого… — бормотал он, раздвигая папоротники заточкой, как мачете. — Я его всё равно достану. Замочу, шкуру спущу. И будет знать, падла, как урок давать!
Где-то вдалеке снова загудели мамонты. Вован вздрогнул, втянул голову в плечи и прибавил шагу.
— Но это потом, — быстро добавил он. — А сейчас главное — хазу найти. И чифирку бы... Где ж они тут, интересно, чай берут? Из чего чифир заваривать? Из листьев, что ли? Эх, жизнь в натуре западло...
И фигура в мятом плаще и кепке скрылась в зелёной чаще, унося с собой в глубину веков весь свой воровской лексикон, все «понятия», «общаки» и «малины», чтобы попытаться выжить среди мамонтов и других недружелюбных обитателей этого мира.
Вован шагал, продираясь сквозь папоротники, и мысли в его голове постепенно меняли направление. Злоба на кудрявого потихоньку уступала место более насущным вопросам:
— Ну ничего, зуб даю, выкручусь, — бормотал он, отбрасывая заточкой очередную ветку. —Я такие крытки ломал, такие кичи обувал... Тут главное — хазу найти, обсохнуть, а там видно будет.
Он остановился, принюхался. Воздух был влажный, пахло прелью и ещё чем-то терпким, незнакомым.
— А курево-то где тут брать? — осенило его вдруг. — Какие тут «Беломор» с «Примой»! Тут же ни ларьков, ни барыг... Только шмаль?
Вован задумался, в голове забрезжила надежда:
— Конопля... Она ж, падла, сама растёт, как сорняк. Где тепло, где влажно — там и она. А тут... — он огляделся вокруг. — Тут же курорт сплошной! Джунгли, блин! Должна быть травка, должна!
Он принюхался снова, теперь уже более целенаправленно, пытаясь уловить знакомый терпкий душок, который в краснодарских степях, когда они с корешами выезжали за подогревом, он легко узнавал:
— Если найду коноплю, — мечтательно протянул Вован, — забью косячок, раскурюсь... Может, и не так тоскливо станет. А то душа в натуре болит, кудряш её вынул...
Он представил, как сидит у костра, затягивается и дурман мягко окутывает сознание, притупляя страх и отчаяние:
— Шансы есть, — убеждал он сам себя. — Я ж из любой передряги выкручусь, и чифирь сварю, и хавку найду, и хазу оборудую. А эти рогатые... они ж травоядные, значит, не тронут, если не бесить. Главное на рога не лезть, свои понятия им не навязывать.
Он шёл и шёл, раздвигая папоротники, и вдруг остановился, когда заросли кончились, а он вышел на берег широкой, по виду медленной реки. Вода была чистой, прозрачной, на дне виднелись камни, покрытые слизью. На противоположном берегу, на небольшом возвышении, действительно темнел правильный шалаш:
— Хаза... — выдохнул Вован. — Не обманул, фраер кудрявый...
Он уже шагнул было к воде, чтобы переправляться, как вдруг почувствовал что-то странное - тишину. Даже мамонты вдалеке не трубили. Только река журчала, и где-то далеко, еле слышно, крикнула странная птица с голосом, похожим на детский плач.
Вован поёжился. Он вдруг остро осознал, что он совсем один в мире, где нет ни милиции, ни воров, ни даже самого завалящего стукача, которого можно презирать и ненавидеть.
Он посмотрел на свои руки, которые держали перо, обчищали карманы, сжимали горло... Здесь они были бесполезны против холода, голода, диких зверей, против этого огромного, равнодушного мира, которому не было никакого дела до того, что он урка, мелкий вор на подхвате.
— Жизнь... — прошептал он одними губами, и в этом слове уже не было бравады.
Мысли о конопле ушли куда-то далеко. Вместо них пришло другое, холодное и липкое, как та слизь на речных водорослях - он вдруг явственно понял, что никакая травка, ему здесь не поможет. Все его воровские навыки, все эти понятия — это всего лишь слова, пустой звук перед лицом древней, безжалостной природы.
Он посмотрел на шалаш на том берегу – далеко. А река вроде не такая широкая, но течение, наверное, сильное.
Вован постоял ещё немного, глядя на воду, и вдруг почувствовал, как дрожь пробежала по телу. Не от холода, от чего-то другого, от предчувствия.
Мамонты ушли, но они вернутся. Или не они, так другие, с клыками и когтями, которым плевать на его перо. Он просто слабый, голодный, замерзающий человек, совершенно чужой в этом мире, где каждый куст, каждый звук таит смерть.
И в голове его, где-то глубоко, там, нет наносного, зародилась мысль, простая и страшная: «Я не выживу». Он не произнёс это вслух, не посмел. Но мысль эта, холодная и тяжёлая, как тот валун, на котором сидел кудрявый, легла на сердце и осталась там.
Вован постоял ещё немного, потом глубоко вздохнул, поправил кепку и шагнул к воде. А в наступившей тишине, где-то далеко за лесом, снова загудели мамонты. И гул этот, низкий, утробный, казался ему теперь не просто звуком, а приговором. Последним словом этого мира, в котором ему не было места…
…Фима же, очутившись снова за рулём «Жигулей», тяжело дыша, смотрел прямо перед собой, проезжая перекресток. Вскоре он свернул влево и приткнулся к обочине. Руки немного дрожали. Он выключил зажигание и несколько минут сидел, слушая, как колотится сердце.
— Ботал бы ты по фене меньше, дядя, — прошептал он, обращаясь больше к самому себе, чем к оставленному в глубоком прошлом Земли грабителю. — И заточкой своей поменьше щеголял.
Глава 31
Фима перенесся в Москву 1977 года, исчезнув, оставив наедине с неизвестностью и первобытным ужасом несчастного урку. Сначала он испытал лёгкость, почти эйфорию, ведь опасность миновала. Но уже через пару минут пришло первое липкое сомнение — вспомнились глаза, не злые, не наглые, а растерянные, почти детские, когда тот пятился от мамонтов. Фима понял, что он, по сути, разрушил целый мир —криминальный, но всё же мир, где человек хотя бы догадывался о правилах.
Зная себя, он был почти уверен, что не станет пробуждаться в поту, с мыслью: «Я не имел права». К тому же постепенно в душе образовывался холодный, прозрачный лёд спокойствия, как на Байкале в минус тридцать и понимание того, что всё сделал правильно.
Потом пришла горькая ирония: «Вместо зоны — доисторический заповедник с саблезубыми тиграми. Интересно, он уже начал строить пещерный капитализм? Или всё-таки сдался?» Там только лес, который не знает, что такое «понятия» и звери, которым плевать на авторитет.
Да, непросто тем, кто решает кому жить. Это последняя черта, которую переступать не хочется. Даже если уже случалось, хотя как правило раньше было не столь отчётливо.
Опять же, не нужно было с помощью этого типа в кепке вывести на чистую воду других членов его банды? Они же наверняка высадили этого одного для того, чтобы он тормознул «пацана на папкиной машине», или малолетку «на угнанной тачке», как они решили. А потом эти «Жигули» можно и прибрать к рукам.
Но, с другой стороны, стоит ли ему заниматься всеми этими мелкими мошенниками и гоп-стопщиками? Явно не они развалили могучую страну, а некомпетентность в политических верхах на самом верху, а также застарелая идеология, неспособная к изменениям.
Фима продолжил своей прерванный буквально на несколько минут путь назад в подмосковный пансионат, то ускоряясь, то сбавляя скорость. Вот поливальная машина недавно прошла, оставив после себя влажный след и радужные разводы масла. Он ловко переключал передачу, с третей на четвертую, рычаг КПП ходил туда-сюда с приятным металлическим хрустом.
Рядом, на соседней полосе, проурчал грузовик ЗИЛ с деревянным кузовом. Из кабины на Фиму уставился молодой водитель, удивился, увидев за рулем совсем пацана, и подмигнул, показав фиксу. Фима с важным видом кивнул ему в ответ.
На светофоре стоял милицейский «Москвич» с синей полосой. Сердце ухнуло в пятки. Он вцепился в руль, стараясь казаться старше. В голове крутилась мантра: «Спокойно, я везучий». Гаишник в фуражке с лаковым козырьком лениво посмотрел на поток, зевнул и перевел взгляд на девушек, стоящих на остановке. Пронесло.
Фима выдохнул и прибавил газу. За стеклом замелькали вывески: «Союзпечать», «Овощи-Фрукты», «Молоко». Из открытого окна тянуло влагой, опавшими листьями и автомобильным выхлопом. Он обогнал автобус «ЛиАЗ», набитый битком, и троллейбус с билетным кассовым аппаратом на задней площадке.
Чем дальше он уезжал от центра, тем свободнее становилось. Кончилась городская теснота, потянулись деревянные дома с резными наличниками, палисадники, заросли пожухлого иван-чая. Асфальт становился хуже, но машина, чуть покачиваясь на ямах, послушно глотала километры.
Фима представил, как скоро въедет в сосновый бор, где расположен пансионат. Там, где-то на скамейке у второго корпуса, уже возможно сидит Оля, посматривая на дорогу. Рядом, высунув язык и часто дыша, Симка встречает Фиму так, будто он космонавт, вернувшийся с орбиты.
Он нажал на газ. Стрелка спидометра дрогнула, перевалив за восемьдесят. Ветер бил в приоткрытое окно. Ему было четырнадцать, у него была целая вечность впереди, любимая девушка ждала его с собакой, а под колесами шуршала подмосковная трасса 1977 года…
Как вскоре оказалось, к его прибытию Оля всё ещё спала. Фима заглушил двигатель, и тишина соснового бора обрушилась на него — только где-то далеко стучал дятел да шуршала листва под ногами. В коридоре пахло хлоркой и новенькими красными коврами-дорожками. Где-то раздавалось бульканье радиоточки. Пройдя, он, открыв ключом, толкнул дверь их комнаты. Девушка беззаботно спала несмотря на то, что у Фимы столько всего произошло за это время. Рука свесилась с кровати, пальцы с маникюром касались пола — видимо, она гладила с Симу, пока тот ждал хозяина. Волосы разметались по подушке, одна прядь прилипла к губам.
Фима замер в дверях. Сейчас, в полумраке комнаты, где щель между шторами превращала дневной свет в одну тонкую полоску, она казалась ему совсем другой — не той Олей, с которой они выгуливали Симку... Сейчас она была просто абстрактной девочкой, теплой, беззащитной и такой милой, что у него перехватило дыхание.
Симка, нарушив всю конспирацию, ткнулась мокрым носом в олину ладонь. Спящая красавица вздохнула, перевернулась на спину обнажая высокая грудь с четко и озорно торчащими сосками. Фима сглотнул, сделал шаг вперед, потом еще один. Скинул ботинки, стараясь не скрипеть полом. Сел на край кровати, пружины жалобно скрипнули.
Оля шевельнулась, что-то пробормотала, но не проснулась. Фима протянул руку и очень осторожно, кончиками пальцев, убрал ту самую прядь волос с её лица. Коснулся щеки — кожа была бархатистой, теплой со сна. Его пальцы скользнули ниже, по шее, туда, где билась тонкая жилка, к ключице.
Его ладонь, пахнущая бензином и дорогой, легла на её плечо. Оля вздохнула глубже, и под его пальцами дрогнула кожа. Она не открывала глаз, но дыхание сбилось, стало чаще. Фима наклонился, чувствуя запах её волос — смесь шампуня «Кря-Кря», солнца и соснового аромата.
Его губы коснулись её виска. Поцелуй был невесомым, как крыло бабочки. Оля чуть заметно улыбнулась во сне и потянулась к нему, доверчиво прижимаясь щекой. Фима замер, боясь спугнуть это чудо. Его рука сама собой скользнула ниже, по тонкой талии, останавливаясь там, где он ощутил под пальцами особенно горячо.
— Фима… — шепотом, почти беззвучно выдохнула она, не открывая глаз, но улыбка стала шире, и руки ее сами потянулись к нему, обвивая его шею.
Он ничего не ответил, только прильнул губами к её губам — сначала осторожно, потом смелее, чувствуя их мягкость. Оля ответила, запуская пальцы в его растрепанные ветром волосы. Её тело выгнулось навстречу.
Симка, поняв, что в иерархии стаи его место сейчас явно не на кровати, вздохнул, улегся на брошенные ботинки Фимы и сделал вид, что он вообще здесь случайно и ничего не замечает.
…Потом где-то на улице хлопнула дверь, послышались голоса отдыхающих, обсуждающих предстоящий волейбольный матч. Кто-то крикнул: «Тащи сетку, я сейчас!». Радиоточка в коридоре, немного прочистив горло помехами, бодро объявила: «В эфире передача „В рабочий полдень“».
Оля полежала ещё немного, Фима чувствовал, как её ресницы трепещут, касаясь его щеки.
— Ты куда-то уходил? — прошептала она, наконец разлепив веки. В её глазах плясали солнечные зайчики и смешинки.
— Смотался по делам, — пояснил Фима.
Оля провела пальцем по его переносице. В дверь постучали:
— Фима, Оль, вы там живы? — раздался женский голос. — Там в волейбол собираются играть, мужики вызывают!
— Идём! — ответила Оля, садясь на кровати и закрываясь одеялом. Фима засмотрелся на то, как робкий луч осеннего солнца скользит по её плечу, и почувствовал себя абсолютно счастливым.
Прозвучали позывные радиостанции «Маяк» — мелодия «Подмосковные вечера». Затем лёгкий оркестровый перелив, как будто кто-то настраивал радиоприёмник. Диктор тёплым, бархатистым голосом произнёс: «Добрый день, дорогие друзья! Передачу «Рабочий полдень» на волнах Всесоюзного радио ведёт корреспондент Елена Суханова».
Далее зазвучал приятный женский голос: «У нас в эфире ваша любимая рубрика концерт-загадка «Знакомы ли вам эти произведения?»
Зазвучала тихая, интригующая музыкальная заставка — несколько нот из фортепианного произведения, обрывающихся на полутоне: «Подсказкой станет история, связанная с этим шедевром. Письма к нам приходят со всей страны — из Ленинграда, Киева, Ташкента, и даже с Камчатки! Сегодняшнее письмо пришло от Иваны Смирновой, токаря третьего разряда с Горьковского автомобильного завода. Давайте послушаем, что он нам пишет…»
Парочка неспеша собралась. Они оделись и вместе с Симкой отправились наслаждаться выходным днем в пансионате. Первым делом накормили в буфете пропустившую завтрак Олю. Ей досталась свежая булочка и кофе с молоком. Потом неспеша направились к волейбольной площадке.
Там их ждали и вскоре Фиму буквально вытолкнули на замену кого-то «сорвавшего спину». Он чувствовал себя довольно неуклюже, так как в волейбол не играл давно. Первый же мяч, прилетевший к нему, принял так неудачно, что тот улетел в кусты.
— Э, братец! — крикнул исполняющий обязанности капитана, дядька с брюшком и мощными, как гири, кулаками. — Ты руками работай!
При этом он покосился на Олю. Фима невольно посмотрел туда-же. Девушка улыбнулась ему подбадривающе. Рядом с ней хватало других длинноногих болельщиц, с которыми они о чём-то переговаривались, посматривая на Фиму.
Следующая подача заставила его собраться, он подпрыгнул — невысоко, но технично, скинув мяч связующему.
— Сет! — бодро крикнул тот.
Между тем где-то неподалёку продолжала звучать радиоточка, из которой раздалось что-то похожее на шуршания конверта, затем голос дикторши с чтением вслух: «Я давно хотел поделиться с вами историей, которую услышал от своего деда. Во время войны, в блокадном Ленинграде, оркестр городской филармонии исполнял это произведение по радио, несмотря на голод и холод. Музыканты играли в варежках, а слушатели говорили, что именно эти звуки давали им силы жить. Для меня это произведение — символ стойкости и надежды. Надеюсь, ваши слушатели его угадают!»
После этого зазвучал отрывок из Седьмой симфонии Дмитрия Шостаковича, первая часть, мощная, драматичная, а тощий парень в кепке с надписью «Сочи-76», при этом выложил мяч как по заказу. Фима снова взлетел, но на этот раз он не скидывал, а пробил. Ладонь встретилась с мячом сухо и звонко. Мяч пушечным ядром ушел в угол площадки, чиркнул по площадке на краю лицевой линии и улетел дальше.
— А-а-а! — заорали вокруг отдыхающие, те самые, что недавно скучали с газетами. — Давай! Жги!
Фима потихоньку поймал кураж, начал даже руководить распасовкой. Сначала деликатно, потом все увереннее он расставлял своих: «Ты бери ближе, ты страхуй, я беру второй!» Играющие сначала хмыкали: «Ишь, командир нашелся», — но когда Фима взял ещё два мяча в защите, буквально выудив их из песка, хмыканье прекратилось…
«Ну как, дорогие друзья? Узнали? – вещал между тем голос из репродуктора. - Пишите нам свои версии на адрес: Москва, улица Пятницкая, дом 25, Всесоюзное радио, «Рабочий полдень». А правильный ответ мы озвучим в следующий раз. Не забывайте — лучшие ответы будут зачитаны в эфире, а их авторы получат призы: книги о музыке и пластинки с записями симфонических оркестров!
Дядька-капитан с брюшком, энергично крякнул:
— Ну, держись!
Фима, вытирая тыльной стороной ладони выступивший пот, только ухмыльнулся. Он почувствовал привычную легкость, поймал ритм игры.
Очередная подача. Мяч летел низко, тяжело. Фима шагнул под него, принял на предплечья — идеально! Мяч взмыл свечой, и Фима уже знал, куда пойдет передача. Он разбежался, оттолкнулся от песка, завис в воздухе на секунду, увидел растерянные лица соперников, их поднятые головы, руки, выставленные для блока, и ударил. Мяч, казалось, проломил воздух. Блок соперников опоздал, мяч шмякнулся в центре площадки, подняв облачко песка.
— Очко! — завопили вокруг. Оля подпрыгнула на месте:
— Фима! — крикнула она. — Ты лучший!
Симка согласно тявкнул. Фима обернулся, улыбнулся, махнул рукой им обоим. Он чувствовал себя самым счастливым человеком в Подмосковье.
— До победы! — крикнул он своим и хлопнул в ладоши.
— До победы! — гаркнули в ответ.
«А теперь — ещё одна загадка! – не унимался громкоговоритель. - Письмо от ученицы 8-го класса ленинградской школы № 12, Лены Кузнецовой. Она пишет: «Мне очень нравится это произведение, потому что оно звучит, как будто кто-то танцует на цыпочках по облакам. А ещё оно звучало в мультфильме „Щелкунчик“, который мы смотрели на Новый год!»
Естественно, далее прозвучал фрагмент «Танца феи Драже» из балета Чайковского. Песок под ногами горел, воздух дрожал от и азарта, а из репродуктора, висящего на столбе, лилось что-то нежное, хрустальное, разбавляя этот грубый мужской потный мир волейбольной битвы.
Фима поймал себя на мысли, что запоминает всё. Каждую мелочь: вот Оля прикусила губу, когда мяч полетел в аут. Вот Симка положил морду на её туфли и прикрыл глаза. Вот солнце запуталось в волосах какой-то девчонки-болельщицы. Вот дядька-капитан вытирает лоснящуюся лысину клетчатым платком.
И музыка – не очень уместная, но всё равно прекрасная и невидимая радио-фея, которая танцует на цыпочках, пока парни и мужики убиваются за мяч на площадке.
«Почему это всё так отзывается? —думал Фима, принимая очередную подачу. — Почему хочется, чтобы это никогда не кончалось?»
Потому что это и есть счастье, наверное. Когда не надо думать, просто есть игра, любимая девушка рядом, собака, музыка из репродуктора, а впереди целая вечность, и кажется, что этот полдень будет длиться всегда.
Счет сравнялся.
— Фима, давай решающий! — заорали свои.
Он вышел на подачу. Мяч в руках был тяжелым, нагретым, чуть присыпанным песком. Фима покрутил его, как арбуз, подбросил, ударил.
Мяч перелетел сетку, соперник принял, но неудачно — свеча. Связующий выпрыгнул, выложил мяч Фиме идеально, прямо в руку. Он ударил, мяч вошел ровно в угол. Точка, победа.
Песок взметнулся, свои налетели на него, начали хлопать по плечам, по спине, кто-то пытался качать, но Фима вывернулся и направился к Оле с Симкой.
Впрочем, вовсе отделаться от общества не получилось, кто-то извлек бутылку «Советского шампанского» и разлил по граненым стаканам. Как оказалось играли не просто так, а на бутылку.
— За мир во всем мире! — провозгласил тост долговязый в летней кепочке, не очень-то уместной осенью.
— За нас! —Оля чокнулась с Фимой. Шампанское приятно щипало язык и ударяло в голову легким хмелем. Фима смотрел на Олю, которая смеялась над чьей-то шуткой, и думал о том, что вот она — жизнь. Самая настоящая, с запахом хвои, хрустом гравия под ногами, музыкой и этим ощущением безграничной свободы.
— Знаешь, — тихо сказала Оля, — мне кажется, так будет всегда. Ты будешь взрослеть, я стареть, но всегда будет этот пансионат.
Фима не очень-то верил «в завтрашний день», в счастье, в то, что впереди целая вечность. Хотя кому как не ему в это верить! Где-то вдалеке, за лесом, угадывались шумы моторов машин, несущихся в огромный город. А здесь, в этом уголке Подмосковья, время текло медленно, счастливо и правильно. Симка, набегавшись и наскакавшись на своих коротких лапах, тяжело дышала, высунув язык.
— Ребята, вы слышали? — раздался вдруг голос одного из игроков фиминой команды, мужчины в тренировочных штанах, в отличие от других, гораздо менее спортивных. Он явно был из правильных отдыхающих, что знают всё про всех и многозначительно оглядел присутствующих:
— Чего мы не слышали? — лениво спросил долговязый в кепке.
Мужчина понизил голос до полушепота:
— В Москве-то что творится! Вы в курсе? Я когда сюда ехал электрички, там мужики говорили...
Он сделал паузу, наслаждаясь вниманием. Компания притихла, даже те, кто не слушал, повернули головы:
— Ну не томи, Иваныч, — не выдержала молодая женщина из числа операторов ЭВМ. Внешность у неё была яркая, но не вызывающая. Длинные русые волосы, собранные в хвост резинкой, юбка, трикотажная кофта, на шее — янтарные бусы, привезенные из Прибалтики. Она скорее всего почти не пользовалась косметикой, кроме гигиенической помады — и так хороша. Она была сама непосредственность, любопытство. Первая пересказывала услышанное в очереди, первая ахала, первая же пугалась. При этом абсолютно незлобива. Предвестницы будущих героинь перестройки - умная, начитанная, но абсолютно не приспособленная к реальной жизни.
Иваныч оглянулся ещё раз выдохнул:
— Маньяк завёлся.
— Маньяк? — переспросил долговязый с недоверием. — Какой ещё маньяка? У нас не Америка.
Иваныч словно бы ждал другого эффекта. Вообще он вроде как был Виталий Иваныч, как Фима помнил по игре. Из тех людей, что везде чувствуют себя своими и всюду суют нос. Внешность у него характерная, лысина прикрыта кепкой, которую он носил даже в помещении. Отличался громким голосом и привычкой хватать собеседника за пуговицу или рукав. Наверное, большой любитель домино и политических разговоров. Обожал быть носителем интересной информации. В 1977 году такие иванычи — обязательный элемент любого советского пансионата, дома отдыха, санатория. Они знают всё: где что почём достать, кто с кем живет, какие новости на самом деле скрывают и когда завезут дефицит.
— Ты слушай, если не знаешь! — он понизил голос до драматического шепота. — Там такое... С сентября по Москве детей крали. Прямо из колясок. Мать отвернется — ребенка нет. А потом находили...
Он замолчал, выразительно покрутив головой.
— Что находили? — спросила Оля, и Фима почувствовал, как ее пальцы сжали его ладонь.
— Ну... — рассказчик замялся, глаза его горели от важности момента. — Сами понимаете. Мертвых. Совсем маленьких.
Глава 32
Одна из женщин ахнула и прижала руку ко рту.
— Да врешь ты всё! — резко сказал дядька-капитан, тот самый, с брюшком. — Нечего панику наводить! Было бы — по радио объявили.
Внешность у него колоритная: мощный торс, начинающее заплывать, но все еще сильное брюхо, руки-кувалды, густой бас. В движениях медлителен, но, когда надо, — резок и точен. Явно человек любит постоять за справедливость, прямолинеен и не принимает паники. Терпеть не может разного рода шепотков. При этом сам очень впечатлительный — просто умеет это скрывать за внешней суровостью. Эдакое воплощение народной основательности – ещё верит в советскую власть, но уже тихо матерится на пустые прилавки.
— Они про урожай объявят, — парировал Иваныч, а по паспорту Виталий Иванович Сотников. —А про такое — молчок, чтобы паники не было. Я тебе говорю, крыша у кого-то поехала, на младенцев стал нападать.
Фима тут же вспомнил анекдот про двух пенсионеров на лавочке, один из которых спросил: «А правда, что правительство наше заботливое? Конечно, правда! – ответил другой, даже по телевизору не показывают, чтобы не пугать лишний раз народ». Но рассказывать он его не стал, посмотрел на побледневшую Олю.
— Ты чего тут при детях такое рассказываешь, - сделала замечание женщина, имея в виду Олю с Фимой. Двадцатилетняя девушка на свои годы, и, в придачу к ним, минувшее замужество не выглядела. Хотя и была студентка заочница, мягкая, уютная, с русыми волосами, стрижкой «под пажа» — как у Мирей Матье, чуткая, нежная, умеющая создавать вокруг себя душевное тепло. При этом внутри у неё был стержень, если надо, она могла подраться за своих. Реакция на новость о маньяке было не истерикой, а оцепенением в потребности к защите.
Фима же наоборот в свои 14 выглядел на все 16. По виду худой, высокий, неловкий, но это было обманчивое впечатление. Его внутренняя взрослость при внешней незрелости, сочетались с ответственностью, умением дружить и любить. С новостью о маньяках он вообще столкнулся не впервые, но пока, в этой его жизни он просто жил, наслаждаясь всем, в том числе приятной олиной компанией.
Симка же любил вообще всех, но предан был только Фиме с Олей. Когда хозяевам хорошо, он спал, когда тревожно — скулил и рычал на невидимую и неведомую опасность.
— Мне перед отъездом в очереди говорили, — вспомнила женщина. —Я ещё не поверила, что первый раз это еще летом случилось. у молочной кухни где-то. Потом ребёнка нашли в подъезде... порезанного!
— Господи! — не выдержала другая женщина. На площадке повисла тишина. Только репродуктор продолжал свое — теперь там играло что-то бравурное, маршевое, совершенно не к месту.
— Так что коляски-то далеко от себя не стоит отставлять, — наставительно произнёс Сотников, обращаясь уже ко всем сразу. — Я к тому и веду, соблюдайте бдительность, товарищи! У нас теперь, считай, война объявлена детишкам.
Фима почувствовал, как внутри разрастается холод. Он посмотрел на площадку, где еще полчаса назад они били мячом, орали, радовались победе. И вот вокруг другие люди — настороженные, притихшие.
— Ну, война-на-война... — задумался кто-то. — А самая настоящая диверсия.
Фима решил, что лучше увести разговор в сторону от этих ужасов, всё-таки вспомнив подходящий случаю анекдот:
- Мужик приходит к психологу: «Доктор, помогите, я очень нервный, чуть что — паникую! Психолог подумал и говорит: Вы попробуйте считать до десяти, это помогает расслабиться. Мужчина попробовал и признался: Помогает, доктор, только почему-то приходится считать до двадцати!»
Когда народ заулыбался он спросил:
— А вы в этом институте работаете?
— Не в этом, - ответил — спросил он Иваныч. – Я в институте Академии наук СССР работаю, а сюда приезжаю потому, что мне тут нравится.
— И кто у вас там на передовых рубежах советской науки? – поинтересовался Фима.
— Ну как кто, - задумался мужчина. – Скорее всего, Конторович. Это же учёный, который перевернул не только математику, но и экономику! Леонид Витальевич – это глыба.
Фима оживился:
— Тот, который линейное программирование придумал? – уточнил он.
— Не только, — усмехнулся Виталий Иванович, взглянув вдаль и почесав живот, — а ещё и доказал, что математика может спасти экономику от хаоса. Представляете, в тридцатые годы, когда все только и говорили о пятилетках и планах, он взял и сказал: «А давайте оптимизируем!»
— Оптимизируем? – сделал вид, что не понимает Фима. - Как это?
— А вот как, — Сотников стал вспоминать. Ему явно было интересно рассказывать не только о маньяках. — Представьте, у вас завод. Есть ресурсы — металл, рабочие руки, время. И есть задачи — произвести столько-то тракторов, столько-то плугов. Как распределить ресурсы, чтобы план выполнить с минимальными затратами? Раньше сидели бухгалтера, складывали цифры на счетах, гадали. А Канторович взял и сформулировал это как задачу линейного программирования. Написал уравнения, построил симплекс-метод — и опля! Теперь можно не гадать, а всё подсчитать.
— То есть он превратил экономику в точную науку? – спросил Фима.
— В известном смысле, да, — кивнул Иваныч. — И не только. Он еще в войну работал над оптимизацией перевозок — как с минимальными потерями доставлять грузы на фронт. А после войны его методы стали применять везде: в планировании, в логистике, даже в сельском хозяйстве. В пятидесятые годы он уже был звездой — Нобелевку бы дал, да наши тогда с Нобелем не очень дружили.
Оля удивленно подняла брови: — А он разве, не получил Нобелевскую премию?
— Получил, — Иваныч усмехнулся, — но только в 1975-м, вместе с американцем Купмансом. За «вклад в теорию оптимального распределения ресурсов». Представляете, советская математика и капиталистическая экономика — и вдруг общая премия! Наши газеты писали, что это победа социалистической науки, а на Западе говорили, что Канторович спас мир от хаоса.
Фима задумчиво потер лоб:
— А он сам-то как относился к этому? К тому, что его методы используют и в СССР, и на Западе?
— Как настоящий ученый, — ответил Виталий Иваныч. — Для него математика выше идеологии. Он верил, что числа не врут, а правильные расчеты могут сделать жизнь лучше. И знаете что? Он прав. Его идеи до сих пор работают — от планирования производства до составления расписаний поездов.
Народ стал понемногу расходится. Разговор «про работу» бел интересен не всем. Листва на клёнах уже пожелтела и тихо шелестела под ногами. Фима, всё ещё был слегка разгорячён после волейбольного матча, Оля, куталась в пальтишко от осеннего ветерка. Вдалеке, за опустевшими теннисными кортами, зеленел лес, а из репродуктора звучали песни.
Пахло прелыми листьями, мокрой землёй и дымком. Иваныч говорил негромко, с той особенной интонацией, которая появляется только тогда, когда рассказываешь о чём-то по-настоящему важном.
— А где можно почитать про него, — наконец поинтересовалась Оля.
— В научной библиотеке, — ответил старший собеседник. — Ищите его работы по линейному программированию. И не бойтесь формул — они красивее любой поэзии. Главное, запомните: настоящая наука не знает границ. Даже в разгар холодной войны.
— А вы… вы не могли бы нас познакомить? — выпалил он, даже не пытаясь скрыть волнение. — Я бы хотел поговорить с ним. Хотя бы раз! Понимаете, это же как встретиться с живой легендой!
Оля наблюдала за Фимой с лёгкой улыбкой. Она знала, как редко он просит о чём-то так страстно. Иваныч задумчиво надул щёки. Потом хмыкнул, сказал:
— Леонид Витальевич прежде работал в Новосибирске. Теперь в Москве, в нашем ВНИИ, — сказал он неторопливо. — С прошлого года работает, совмещая с Академией наук. Не скажу, что попасть к нему просто, но… — он прищурился, — если ты действительно готов, то я могу попробовать договориться. Он всегда рад молодым, кто горит идеей.
— Я уже как-то раз встречался с одним академиком, Петром Леонидовичем Капицей, - пояснил Фима.
— А так вот ты кто, - догадался Виталий Иванович. – А я смотрю, что лицо твоё вроде как знакомо. Тебя же по телевизору часто показывают.
— Главное не это! – скромно поправил Фима. - Я читал его работы, пробовал применять симплекс-метод к задачам по оптимизации.
Иваныч усмехнулся, кивнул:
— Ладно, подойду к нему. Но помни: если он согласится, то разговор должен быть по делу. Он не любит пустой болтовни.
— Большое спасибо, - поблагодарил Фима.
— Значит, ты у нас Ефим Кульман… - сказал Иваныч.
— Гофман вообще-то, - поправил с улыбкой тот.
— А извини, - махнул рукой Иваныч, - ну замётано!
Они обменялись контактами, причём оказалось, что Сотников, при всей своей брутальности, кандидат математических наук, пошли по дорожке, усыпанной пожухлой листвой. Сосны стояли все такие же зеленые и красивые. Небо было все такое же золотисто-синее. Но мир изменился.
Где-то позади, у волейбольной площадки, начался гул — люди перешептывались, пересказывали, дополняли, перевирали. Слух полз по пансионату быстрее, чем ветер гнал опавшие листья: «Слышали? Маньяк орудует... Да не один, говорят, целая банда! А детей сколько поубивали — никто не знает, молчат».
Они невольно ускорили шаг, чтобы, уединившись в комнате, оставить за дверью эти шепотки, страшные новости, чтобы всё это лишнее знание остались снаружи. В номере Оля молча села на кровать, поджав ноги. Симка, подойдя к ней и уткнулся носом в ладонь.
Фима подошел к окну. За стеклом, на детской площадке, две мамы торопливо собирали игрушки и качали головой, переглядываясь. Одна показывала рукой в сторону леса, другая крепче прижимала к себе ребенка.
— Фима, — тихо сказала Оля. — А если бы мы... если бы у нас...
Она не договорила. Фима подошел, сел рядом, обнял ее. И долго они сидели вот так, молча, потом Фима решил её как-то успокоить:
— Проанализируем, Оля, как оно бывает. Уж кто-кто, а ребёнок никому зла специально не сделает, верно ведь? Значит, тот кто так делает, совсем озверелый человек. Или вообще ненормальный. Но дело ясное, долго бегать на свободе он не сможет. Скоро глядишь, схватят его.
— Ребёнка украли, нашли мёртвым, - возразила Оля. - Потом опять такое же случилось, а значит ещё случится.
— Страшно, конечно, да ничего не поделать, – продолжил её успокаивать Фима. - Наш советский закон суров, но справедлив. Поймают, а там либо тюрьма пожизненно, либо расстрел.
Да и представь себе дети-то маленькие, плачут громко, сразу заметят прохожие. Так что скоро он объявится, найдут свидетелей, возьмут след и накроют. Так что не переживай сильно, пусть кому надо решают свои дела, а нам с тобой лучше забыть обо всём плохом в пользу хорошего, это гораздо полезней всяких страхов.
— Легко сказать «забыть», - возразила Оля.
— Давай-ка разберёмся сначала спокойно, – размышлял Фима. - Сначала никто толком не понял, что происходит, мол, несчастный случай. Потом милиция решила держать подробности происшествия в секрете, чтоб народ зря не волновался. Видимо, начальники решили подождать, посмотреть, повторится ли подобное снова.
Но вновь трагедия произошла. Ещё одна малышка исчезла, и тоже вскоре обнаружили тельце. Тут уже поняли, неладное творится...
Слушая Фиму, Оля сначала кивала — послушно, как ребёнок, которому обещают, что гроза пройдёт стороной. Его рассудительный, спокойный голос действовал как тёплое одеяло, укутывая, обещая безопасность: «Всё закончится хорошо, уверяю тебя…» — повторила она про себя, пытаясь в это поверить. Но потом в голове, назло Фиме, его железной логике, назло уюту их комнаты, закрутилось своё, липкое, страшное кино.
Она представила не маньяка, не милицию и не «суровый закон», представила мать, которая отошла на минуту к молочной кухне. Представила пустую коляску и внутри всё оборвалось, ухнуло в ледяную пустоту. Туда, где никакие Фимы с их взрослыми рассуждениями уже не достанут.
— Нет, — выдохнула она еле слышно, кусая губу, чтобы не разреветься тут же, при нём, при Симке. — Ты не понимаешь…
— Чего тут непонятного? - возразил Фима. - Этот тип явно охотился на малышей, причем делал это довольно нагло. Увидел ребёнка без присмотра, быстренько забрал, сбежал подальше, убил, спрятал труп.
Люди начали жить в постоянном напряжении. Родители боятся отпускать своих маленьких гулять одних, стали ходить парами или группами. Мамаши у подъезда. Милиция усиленно патрулирует улицы, проверяют подозрительных граждан, рассылают фотографии возможных подозреваемых.
Оля же вдруг с ужасающей ясностью поняла обратное — на одно мгновение отвернёшься и всё. И как беззащитен тот, кого ты любишь больше жизни. Своей внутренней, материнской ещё не проснувшейся, но уже такой острой чуткостью она физически ощутила этот холод пустоты там, где только что было тепло маленького тела.
Она вся сжалась, став ещё меньше, ещё беззащитнее, чем была не от страха за себя, а от ужаса за то, чего у них пока нет, но что уже можно потерять.
— Как я понимаю, рано или поздно маньяка вычислят, - настаивал Фима. - Ведь всякое большое преступление оставляет следы: кого-то увидят соседи, прохожие обратят внимание на странного дяденьку, несущего чужого малыша, а если повезёт, случайно зацепятся за одежду или шапочку.
Видимо, у этого неизвестного злодея есть серьёзные проблемы с головой. Может, детство тяжёлое пережил, может, семейные неприятности довели до крайности. Такие вещи сложно объяснить словами, но одно ясно совершенно точно - наказание последует неотвратимо. Закон у нас строгий, особенно к таким мерзким делам, как убийство детей. Всё закончится, уверяю тебя…
Оля судорожно вцепилась в шерсть Симки, ища опору. Говорить было нечем. Горло перехватило спазмом. Хотелось зажмуриться, зажать уши и приказать себе: «Не думай! Забудь!» — как он только что советовал. Но мысли были не шелухой, которую можно сдуть. Они впивались под кожу, как репьи.
Слёзы всё-таки навернулись, обжигая глаза, но она их сдержала, шмыгнув носом и уткнувшись лицом в макушку Симке, чтобы Фима не видел, чтобы не расстраивать его. Хоть как-то сделать вид, что его успокоительные слова подействовали.Но теперь он будет сидеть там всегда, затаившись, и вздрагивать от каждого шороха за окном, от каждой тени на детской площадке.
Фима замолчал. Он говорил правильно, складно, по-взрослому — про следствие, про приметы, про суровый закон. Но Оля молчала, сжавшись в комок, и по её щеке, которую он не видел, уже скатилась и упала на Симкину шерсть предательская слеза. И тогда он понял, что словами тут не поможешь. Они разбивались о её страх, как о каменную стену.
Тогда он резко развернул её за плечи к себе. Заглянул в глаза — покрасневшие, влажные, полные такой боли, будто беда уже случилась. И сказал то, о чём сам не имел ни малейшего понятия, во что не мог бы поверить сам, если бы услышал от кого-то другого:
— Оля, послушай меня. Завтра же. Завтра утром всё будет кончено.
Голос его окреп. Он говорил не как четырнадцатилетний подросток, а как человек, который действительно может пообещать и сделать:
— Я тебе клянусь. Завтра мы проснёмся — и не будет никакого маньяка. В Москве тихо станет, спокойно. Вернется прежняя уверенность в завтрашнем дне. Поняла?
Он сжал её руки в своих — худых, но неожиданно сильных. И Оля неожиданно для себя поверила в этот напор. Не потому, что он привёл убедительные доводы, разложил по полочкам логику сыска — всё это она пропустила мимо ушей. Она поверила тону, той отчаянной, взрослой решимости, которая вдруг прорвалась сквозь его обычную рассудительность. В этом голосе было обещание защиты: «Я не дам миру рухнуть. Я здесь. Я рядом».
— Правда? — выдохнула она одними губами, впервые за весь вечер позволив себе надежду.
— Когда я тебя обманывал? — твёрдо сказал Фима. —Неужели ты думаешь, что попасть сыграть баскетбол, в хоккей, познакомится с его мастерами труднее чем убрать из жизни простых советских людей какого-то урода? Завтра же его не будет существовать в природе.
При этом в груди его разлилось что-то горячее и непреклонное — то самое, что называют обещанием, данным не на словах, а сердцем. Оля всхлипнула, улыбнулась сквозь слёзы и уткнулась ему в плечо. Симка, почувствовав, что человеческая самка перестала дрожать, довольно фыркнул и положил голову ей на колени.
А за окном все так же тихо шумели сосны. В репродукторе, далеко на площадке, всё ещё играло бравурное, неуместное. Но здесь, в этой комнате, в этом тёплом углу, только что случилось маленькое чудо - девочка поверила мальчику, потому что тот очень хотел, чтобы всё было хорошо. И его желание оказалось сильнее страха.
Глава 33
Широкие окна ресторана пансионата Института экономики выходили на стену высоких сосен. Это был типовой проект середины 60-х, снаружи из светлого, жёлтого кирпича, внутри белые потолки и верх стен, а понизу панели под дерево, на окнах длинные занавески цвета топлёного молока. Над входом лозунг: «Планы партии – планы народа», фраза, которую лет двадцать можно было услышать и увидеть на транспарантах буквально повсюду. А уж тем более в год шестидесятилетия Великого Октября, скорого принятия новой Конституции, о которой напоминали по радио и по телевидению каждый день.
Внутри вкусно пахло, можно было принюхавшись различить аромат густого борща со сметаной, свежего ржаного хлеба из местной пекарни и яблочного компота. Все это уже красовалось на накрытых столах. Пол был выложен серо-белой плиткой, столы накрыты былыми скатертями, на которых на салфетках лежали приборы, ножи, ложки и вилки, а по центру стеклянные пузырьки со специями и солью в железном хромированном держателе. Тут же была небольшая керамическая баночка с горчицей.
На стене висели большие часы «Слава», под ними — доска с меню, где аккуратно было напечатано: «Борщ украинский — 18 коп. Котлета с пюре — 28 коп. Салат «Витаминный» — 10 коп. Компот — 7 коп.» Впрочем, большинство народа не платили и этих денег, купив путёвку за треть цены. Зал был то ли наполовину пуст, то ли наполовину полон.
У стеночки тихо ворковал пузатый автомат с газированной водой: один стакан — копейка без сиропа, три — с вишнёвым.
Официантка-раздатчица при алюминиевой тележке, корпулентная женщина с круглым лицом и неизменной наколкой на волосах, знала чуть ли не всех отдыхающих по имени и должности, кто младший научный сотрудник, кто аспирант, а кто приехал «с семьёй от профкома». Увидев Фиму, она с улыбкой на полном лице, так что глаза превратились в щёлочки сказала:
— Ох, кудри твои опять не расчёсаны, артист! Садись, сейчас накормим.
Фима вместе с Олей, дисциплинированно направились к предназначенному для них столику.
— Будешь вторую котлетку? — подмигнула официантка Фиме и не дожидаясь ответа, ловко подцепила из своих запасов на тележке разместив на его тарелку дополнительную котлету — румяную, с хрустящей корочкой. Пюре было взбито до воздушности, с маленьким кусочком масла сверху.
Оля улыбнулась на это:
— Разбалуют тебя. Потом в Москве будешь вспоминать.
— А я тут останусь, — преувеличенно серьёзно ответил Фима, усаживаясь и отламывая кусочек хлеба.
Их подсадили к двум девушкам, одна из которых тут же спросила:
— Ты тот самый? Которого по телевизору показывали?
— А кто же ещё, — заверила её подруга. —Будущий академик.
Фима скромно поправил их:
— Пока что я только учусь на академика. А вот вы — настоящие специалисты. В вашем распоряжении электронная машина размером с целую комнату!
— Почти, — с достоинством ответила девушка. — И шумит так, что хоть беруши втыкай. Мы сейчас считаем модель по фондам потребления. Если карточку неправильно пробьёшь — вся теория летит. Меня Наташей зовут, а это Ира.
— Ничего себе, — удивилась Оля, взглянув на Фиму. — Оказывается экономика — это не только споры в коридорах.
Ира рассмеялась:
— А ещё это ночные смены и крепкий чай из гранёных стаканов. Зато, когда расчёт сходится — чувствуешь себя почти как в Центре управления полётами.
Фима, жуя хлеб и осторожно прихлебывая горячий борщ, познакомил девушек со своей подругой, которую они с интересом осмотрели.
Наташа была стройная, с русыми волосами, подстриженными под совсем короткий сэссун с подстриженной чёлкой. На ней было тёмно-бордовое платье с белым воротничком и широкий пояс. На ногах — лаковые туфли. Ногти короткие, аккуратно покрыты прозрачным лаком.
Её темноволосая подруга Ирина, с крупными глазами и мягкой улыбкой была в вязаной кофточке из дефицитной югославской пряжи. На шее у неё поблёскивала тонкая цепочка с маленьким кулоном. Из сумочки, висевшей на стуле, выглядывал томик стихов Беллы Ахмадулиной.
С улицы донёсся гул грузовика. За столом разговор легко перетёк от перфокарт к планам на будущее лето, к Олимпиаде-80 и к тому, что Москва меняется на глазах.
Фима говорил мало, больше слушал, чуть наклонив голову — с тем серьёзным выражением, которое так хорошо смотрелось в кадре. Оля помешала сметану в борще и посмотрела на Фиму — в его подростковой серьёзности было что-то трогательное и какое-то взрослое.
Вообще, в этом подмосковном пансионате, под мерное тиканье часов «Слава» на стене, будущее — научное, личное и немного телевизионное — казалось совсем рядом. За соседним столом двое мужчин в клетчатых рубашках обсуждали новую «Ладу» — кто-то видел свежую модель ВАЗ-2106 у директора института. Из приоткрытого окна тянуло сосновой смолой и слышался далёкий гул электрички.
Компот был сладким, с плавающими кусочками яблок и груш. Раздатчица тётя Зина, проходя мимо, поправила на столе скатерть и негромко напутствовала:
— Учитесь, молодёжь. Сейчас время спокойное, хорошее. Главное — чтобы был мир во всём мире.
Опустошив свои тарелки, Фима с Олей и примкнувшие к ним девушки вышли из столовой в коридор главного корпуса — туда, где над мраморной крошкой на полу высился стенд «К 60-летию Великого Октября». У стенда уже стоял Владимир Сергеевич Коробов и вполголоса отчитывал кладовщика:
— Мне не теория товарно-денежных отношений нужна, а конкретные гвозди. Где они?
Увидев Фиму, он сразу отреагировал:
— А-а, Ефим! — прищурился он добродушно. — Ну как съездил?
— Добрый день, Владимир Сергеевич, — ответил Фима, — все в полном порядке.
Он не стал, конечно, рассказывать ни про то, как показал своей однокласснице Томе древний мир, ни то, как отправил туда случайного налётчика.
Коробов хмыкнул и пробурчал не столько для Фимы, сколько себе под нос:
— А у нас тут бардак! За месяц разбили дорогую люстру, пропал новый утюг из гладильной комнаты!
Его помощник, кладовщик в сером халате высказался, тоже вроде как про себя:
— Надо было не утюг покупать, а паяльник! Его никто домой не понесет.
Из ресторана вышел комсорг Калинин, подтянутый, с комсомольским значком на лацкане:
— Фима, — оживился он, — и девушки тоже, приходите сегодня, пластинку одного барда послушаем в Красном уголке.
Оля заинтересовано вскинула брови, «бард» это был либо Высоцкий, либо Визбор, либо Окуджава.
Вослед за комсоргом солидно появился из дверей ресторана парторг Громов, плотный, с орденскими планками на пиджаке. Он строго кивнул группе собравшихся перед стендом:
— Ну что молодёжь, изучаете?
— Скорее учимся, — с улыбкой ответила Оля, вспомнив заботливую раздатчицу с её «миром во всём мире».
— Вот и хорошо, — сухо сказал Громов, но в глазах мелькнуло удовлетворение. — Кстати, Владимир Сергеевич, не забудьте, к празднику нужно обновить портреты членов Политбюро.
— Уже заказал, — спокойно ответил Коробов. — И флаги будут новые.
Внесла свою лепту и профорг Тамара Белова:
—Сергеич! А буфет будет сегодня работать!
— Тамарочка, — вздохнул тот, разведя руками— буфетчица на бюллетене.
— Покажешь свою собачку? – спросила у Фимы Наташа. Тот кивнул, и они направились в Фимину комнату на втором этаже, в крыле, выходящем окнами на сосновую аллею. Коридор пах полиролью и немного сыростью от недавней уборки.
Порка они шли Фима вспомнил анекдот, навеянный только что происшедшим, а также предстоящим:
— Директор вызывает завхоза: «Иванов, почему вы выдали новой сотруднице рваные валенки?» «А я, товарищ директор, смотрю на человека: если хороший человек — выдам хорошие валенки, если плохой — плохие». «Ну, и как вам новая сотрудница? Да вроде ничего мужик» ...
Девушки поощрительно захихикали. Комната была аккуратной, почти образцовой: светлые стены, репродукция с видом на Москву-реку, письменный стол. Но главное у стены под бежевым покрывалом находилась всего одна кровать. И на этой кровати, свернувшись рыжим клубком, сладко посапывал корги — коротконогий, с лисьей мордочкой и огромными ушами. Услышав шаги, он поднял голову и негромко тявкнул.
— Ух ты — первой нашлась Ира, — это кто такой?
— Это Симка, — с гордостью сообщил Фима. Пёсик тем временем бодро спрыгнул на пол, и, цокая короткими лапами по линолеуму, направился к гостям, деловито обнюхав подолы платьев, тут же принялся уплетать припасённую для него котлетку, которую принёс хозяин.
Наташа медленно перевела взгляд с пса на кровать, потом на Олю, потом снова на кровать.
— Простите… — осторожно начала она. — А где Оля живёт?
— На Тверской улице, — ответил Фима.
— А тут? — тихо, заговорщицки, допытывалась Ира. Повисла пауза. Где-то за окном прокричала электричка. Оля попыталась улыбнуться, но улыбка у неё получилась чуть натянутой:
— Так уж получилось… распределили, - призналась она.
— Как так? — Наташа даже сделала шаг вперёд. — Вы разве женаты.
Фима мгновенно отреагировал:
— Вообще-то Оля по бумагам замужем. Но они разводятся.
— Это многое меняет, — хмыкнула Ира, но глаза её округлились ещё больше.
Симка, не чувствуя идеологической сложности момента, уселся между всеми и радостно завилял хвостом.
— Теоретически можно раскладушку поставить, — поспешила объяснить Оля.
— А… — Наташа немного расслабилась, но всё равно покачала головой. — Просто в институте обычно строго.
— Строго и есть, — серьёзно сказал Фима. — Просто руководство решило, что, когда я «под присмотром», так спокойнее.
Ира ехидно прищурилась:
— Под чьим присмотром?
— Под моим, — со вздохом призналась Оля и в её голосе прозвучало взрослое спокойствие. Симка, будто поддерживая хозяйку, тихо гавкнул. Наташа и Ира переглянулись, причём брюнетка, теребя в руках цепочку с кулоном, всё ещё не могла успокоиться:
— Нет, погодите, Оль, вообще-то Владимир Сергеевич — мужик строгий, он-то как на такое подписался? Или вы ему сказали, что вы… сестра?
Оля открыла рот, но Фима её опередил и взгляд его снова стал глубоким и чуть печальным:
— Дело не в том, что мы сказали, — тихо начал он. — А в том, что Владимир Сергеевич, при всей своей внешней суровости, человек старой закалки. Он из тех, кто понимает суть вещей, а не только форму.
Фима сделал паузу, давая словам улечься. Симка, почуяв важность момента, перестал вилять хвостом и навострил уши.
— Вы знаете, я много думал об этом последнее время, у нас уютно, чисто, спокойно. А за этим всем — нельзя забывать про жизнь и подвиг наших отцов и дедов. Тех, кто строил это всё.
Он отошёл от окна и присел на край подоконника.
— У наших с вами дедов, например, в двадцатые-тридцатые годы были общежития, бараки, нары в два яруса. Спали валетом, места не хватало. Жилищный вопрос очень портил быт людям. Никаких тебе отдельных комнат, никаких «личных пространств». А ведь они не просто выживали, страну поднимали из руин. Им было чем заняться. Они верили в светлое будущее, и эта вера была такой силы, что могла согреть в любом бараке.
Наташа слушала неожиданную политинформацию. Ира притихла, держась за свой кулончик.
— Потом война, — продолжил Фима. — Опять землянки, окопы, те же нары. Спали вповалку, прижимаясь друг к другу, чтобы согреться. Делили последний сухарь. И что? Они выстояли, победили и снова пошли строить. Уже не бараки — вот такие прекрасные пансионаты, в котором мы с вами сейчас отдыхаем.
Он обвёл рукой комнату:
—У нас есть чистое бельё, горячая вода, за окном — шумят сосны. Есть путёвки от профкома. Комфорт? Да, конечно. Мы к нему привыкли. Но иногда, мне кажется, что в этой привычке к комфорту мы теряем что-то главное...
Фима перевёл взгляд на Олю, и та едва заметно кивнула, подбадривая его:
— Мы начинаем думать, что нам все должны. Что удобство — это право, а не результат труда. Что если в номере одна кровать — это проблема, а не повод вспомнить, как жили те, кто эту страну создавал.
Он чуть повысил голос, но в нём не было пафоса лектора, была только искренняя убеждённость:
— Вы спрашиваете, что сказали мы Владимиру Сергеевичу? А нужно ли что-то говорить опытному хозяйственнику, который, может быть, и сам в молодости жил впроголодь и на чемоданах. Он посмотрит на нас и скажет: «Ну что ж, ребята, в тесноте, да не в обиде. Большевики-ленинцы тоже с нар начинали».
Ира захлопала глазами:
— Так он знает? Что вы не…
— Знает, — спокойно ответил Фима. — Для него важнее не штамп в паспорте, а то, что мы — свои. Что мы здесь, в этом институтском пансионате считаем ваши фонды потребления, спорим о светлом будущем. Мы — часть того самого дела, которое начинали его отцы.
Повисла пауза. Слышно было, как за стеной глухо гудит лифт.
— А эта одна кровать, — Фима кивнул на аккуратно застеленное покрывало, — она нам не мешает. Спартанские условия? Возможно. Но знаете, когда просыпаешься утром, а в комнате пахнет соснами, Симка уже требует идти на прогулку и ты понимаешь, что живёшь не просто так, а продолжаешь ту самую эстафету — все эти неудобства становятся не лишениями, а частью пути.
Наташа моргнула. Её глаза даже слегка увлажнились, потому что она явно не слышала анекдот про председателя колхоза и его выступление со словами: «Наши деты и отцы ... фу, что-то там… подлецы».
— Фима... А ты не боишься, что кто-то другой узнает и донесёт? Ну, что вы так... не по правилам?
Фима этот анекдот знавший и помнивший заверил её ничтоже сумняшеся:
— А мы по правилам. По главному правилу — человеческому. Помните, что тётя Зина сказала? «Лишь бы был мир во всём мире». Остальное — приложится. И если какой-нибудь блюститель формальной морали придёт с проверкой, я ему прямо в глаза скажу: «Мы спим по-товарищески. Но если для вас важнее, чтобы я ночевал в вестибюле, как беспризорник, а Оля маялась в одиночестве, то чья же это мораль тогда? Человеческая или бюрократическая?»
Ира вдруг порывисто вздохнула и выпалила:
— Фима, ты прямо как тот... ну, как их... декабрист! Честное слово. Или как комиссар в фильме «Оптимистическая трагедия». Вот такие как ты на броневиках стояли!
Оля не выдержала и тихо рассмеялась — не над Ирой, а от облегчения. Наташа покачала головой:
— Вы поймите, — она говорила теперь совсем другим тоном, без тени кокетства, — если бы мне кто-то сказал, что я буду обсуждать чужую постель? Да никогда!
— А твой рассказ о заветах отцов, — добавила Ира, - очень увлекательный.
Фима встал с подоконника и подошёл к Симке, почесал его за ухом.
— Ничего особенного я не сказал. Просто мы иногда забываем, что живём не в вакууме. У нас у всех — общая память. И если мы будем помнить, как жили те, кто был до нас и нам этот мир оставил, нам будет легче договариваться и понимать друг друга. Даже если у нас с вами одна кровать и минимум места.
Симка довольно засопел и ткнулся носом в Фимину ладонь.
— А теперь, — Фима широко и открыто улыбнулся девушкам, и в его глазах снова заплясали весёлые чертики, — раз уж вы такие любознательные, может, всё-таки барда послушать. Это будет по-нашему, по-большевицки, так сказать.
Девушки рассмеялись уже совсем свободно. Наташа вдруг сказала задумчиво:
— А ведь правда... Мы столько времени убиваем на пересуды, кто с кем спит, кто кому должен. А толку? Фима, можно я твою фразу запишу? Для себя. Про то, что главное правило — человеческое.
— Записывай, — невозмутимо произнёс Фима. – А еще то, что это модель оптимального использования ресурсов. — Одна кровать, две единицы населения и один корги - минимизация издержек.
— А перфокарту вы на это завели? — поддела его Ира.
— Пока в разработке, — кивнул он, смех снял остатки неловкости, — никаких нарушений социалистической морали.
Наташа посмотрела на Олю внимательнее — не с осуждением, а с каким-то новым уважением. В этой маленькой комнате с одной кроватью и рыжим псом не чувствовалось ни скандала, ни тайны. Только непреклонная уверенность в завтрашнем дне.
Снаружи в кронах сосен прошёл ветер. Где-то в корпусе хлопнула дверь.
— Ладно, — сказала Ира, — идём слушать пластинку барда, если Симка не против.
Симка тут же радостно подпрыгнул, будто вопрос адресовали лично ему.
— Симка за культурное развитие, -произнёс Фима, гладя любимца. – Он может и с вами пойти.
Оля улыбнулась — и в этот момент вся странность ситуации вдруг показалась почти естественной.
Глава 34
Интерлюдия
В зал заседаний Политбюро руководящие товарищи входили не спеша, с достоинством людей, привыкших к тому, что время здесь течет иначе, чем вокруг, за этими дубовыми дверями. Тяжелые кожаные кресла вдоль длинного стола, покрытого зеленым сукном, принимали своих хозяев. Зал любил тишину, здесь не повышали голоса, здесь решали вопросы.
Леонид Ильич Брежнев занял председательское место, поправил папку с документами, бросил короткий взгляд налево, где уже раскрыл свою неизменную записную книжку Михаил Андреевич Суслов, главный идеолог партии. Справа, чуть отодвинув кресло, чтобы положить ногу на ногу, позволял себе только он, расположился Алексей Николаевич Косыгин, человек дела, а не долгих разговоров.
— Товарищи, — голос Брежнева прозвучал негромко, но в наступившей тишине его услышали все. — На повестке дня подготовка к шестидесятилетию Великой Октябрьской Социалистической Революции. Вопрос государственной важности. Юбилей должен пройти на высоте. Докладывает товарищ Суслов.
Суслов кашлянул в кулак, снял очки, протер стекла и водрузил их обратно на переносицу. Взгляд из-под бровей — тяжелый, въедливый:
— Товарищи, проект постановления ЦК КПСС «О 60-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции» подготовлен. Основные тезисы согласованы. Но есть нюансы, требующие коллегиального обсуждения.
Он сделал паузу, обвел взглядом сидящих. Андропов замер, не шелохнувшись, только пальцы чуть заметно перебирали край папки. Устинов слушал внимательно, чуть склонив крупную голову.
— Во-первых, масштаб. Юбилей должен продемонстрировать всему миру единство партии и народа, незыблемость ленинского курса. Предлагается утвердить программу праздничных мероприятий: торжественное заседание в Кремлевском Дворце съездов, военный парад, демонстрация трудящихся. Но главное — идеологическое наполнение.
— Это важно, Михаил Андреевич, на празднование 60-летия Октябрьской революции в Москву должны прибыли делегации из более ста стран мира. — подал голос Громыко, который обычно молчал до тех пор, пока не касались внешнеполитического блока. Но сейчас он почувствовал, что разговор пойдет о том, что потом придется объяснять западным партнерам. — Нам необходимо показать преемственность: Ленин — партия — народ. И никаких колебаний.
— Абсолютно верно, Андрей Андреевич, — оживился Суслов. — Поэтому в тезисах мы делаем акцент на построении развитого социализма. Это наше завоевание, итог большого пути. Но есть и другой аспект. Леонид Ильич, разрешите озвучить предложение по награждениям.
— Слушаем, Михаил Андреевич, - солидно отозвался тот.
— Помимо орденов передовикам производства и ветеранам партии, поступают предложения отметить особо отличившихся деятелей культуры и науки. Например, по линии Союза писателей активно продвигают... — Суслов заглянул в бумаги, — присуждение государственных премий за произведения на революционно-историческую тему. Чтобы на экранах и в книгах был образ Ленина.
— Ленин должен быть везде, — кивнул Брежнев. — Это правильно. Алексей Николаевич, как промышленность? Подарки к юбилею будут?
Косыгин чуть поскучнел — не любил, когда вопросы экономики сводили к «подаркам», но ответил ровно, по-деловому:
— План по вводу жилья к юбилею выполняется. К празднику сдадим ещё триста тысяч квадратных метров в Москве и Ленинграде. По товарам народного потребления — напряжение есть, но справимся. «Электроника» готовит партию новых цветных телевизоров. Пусть немного, но сам факт, что к юбилею — цветное изображение. Это символично.
— Цветное — это хорошо, — оживился Брежнев. — Чтобы парад люди цветным видели. А то все черно-белое, как похороны.
В углу стола кто-то сдержанно хмыкнул, но тут же закашлялся.
— Леонид Ильич, — голос Андропова прозвучал негромко, но отчетливо. — Разрешите вопрос по безопасности.
— Слушаем, Юрий Владимирович.
— К юбилею ожидается большой наплыв иностранных делегаций, журналистов. Мы проанализировали возможные риски. Запад не оставит попыток очернить наш праздник. Будут провокации, попытки вывести людей на несанкционированные акции. Особенно в Прибалтике и на Украине. Прошу усилить режим в союзных республиках, но, подчеркну — без излишней показухи. Нам не нужен образ тотального контроля перед лицом мировой общественности.
— Юрий Владимирович прав, — поддержал Суслов. — Контроль должен быть, но умный. Чтобы западные корреспонденты писали о счастливых лицах, а не о милиционерах на каждом углу, как это они любят.
— А если полезут? — впервые подал голос Щербицкий, первый секретарь ЦК Компартии Украины, человек продуманный и непростой. — Если националисты голову поднимут?
— Значит, надо, чтобы не поднимали, Владимир Васильевич, — мягко, но с металлом в голосе ответил Андропов. — Работайте с кадрами, с интеллигенцией. Юбилей — время единства.
Брежнев обвел взглядом зал. Усталость последних лет иногда давала о себе знать, но сейчас он был собран. Юбилей революции — это не просто дата, а итог его собственной жизни, жизни поколения, которое строило, воевало, восстанавливало.
— Товарищи, — сказал он веско. — Мы должны сделать так, чтобы 7 ноября 1977 года каждый советский человек — от ветерана, бравшего Зимний, до школьника-октябренка почувствовал: мы идем правильным путем. Что более полувека не прошли даром, страна стоит крепко. А провокации... на то они и провокации, чтобы их пресекать. Но красиво, без шума.
Он посмотрел на Косыгина:
— Алексей Николаевич, проследите, чтобы хлеба в магазинах было много. Чтобы столы у людей ломились. Юбилей — он на кухне начинается, в семье, а потом уже на площади.
Косыгин коротко кивнул. Это был приказ, и он понимал его важность.
— Михаил Андреевич, готовьте окончательный текст постановления, с учетом высказанных замечаний. Награждения согласовать с товарищем Черненко, он держит руку на пульсе по кадрам.
Суслов аккуратно сложил бумаги в папку:
— И последнее, Леонид Ильич. Лозунги. Проект уже готов, но есть предложение добавить один: «Да здравствует советский народ — народ-творец, народ-победитель!»
Брежнев на секунду задумался, прислушиваясь к звучанию фразы. Потом улыбнулся одними уголками губ:
— Хороший лозунг, пусть будет. Запишите…
Секретарь за соседним столиком быстро застрочил в протоколе.
Громыко, до этого момента хранивший молчание и делавший пометки в блокноте, поднял голову. Его взгляд, обычно тяжелый и непроницаемый, сейчас выражал скорее любопытство.
— Леонид Ильич, раз уж мы заговорили о международном аспекте и лозунгах, позвольте небольшое дополнение по гостям. К юбилею ожидается обширная делегация братских компартий. Среди гостей будет и товарищ Курт Штайн из Австрии.
Брежнев чуть оживился:
— Штайн? Помню такого. Общительный мужчина. Мы с ним ещё 1973 году в ФРГ беседовали. Говорит по-русски чисто, без акцента. Интересный собеседник.
— Да, Леонид Ильич, — кивнул Громыко, поправляя очки. — Товарищ Штайн личность примечательная. Член компартии Австрии, имеет своё дело. Солидный коммерсант, есть связи в деловых кругах Вены и Цюриха. Мы его ценим за объективную информацию.
Суслов, услышав слово «коммерсант», слегка нахмурился, но промолчал. Для него любой капиталист, даже «свой», оставался чуждым элементом.
— А по линии… хм… нелегальной работы он нам в своё время помогал, — продолжил Громыко дипломатично. — Когда-то он «эмигрировал» из Одессы именно с этой целью. Легенда крепкая, до сих пор работает.
— Молодец, — одобрительно крякнул Брежнев. — Значит, свой человек в стане врага, это хорошо. Примем его как дорогого гостя, пусть посмотрит на нашу силу.
Тут в разговор негромко, но с той особенной интонацией, когда хочешь сообщить нечто важное, но как бы между прочим, вступил Андропов:
— Кстати, о товарище Штайне, Леонид Ильич. У него есть любопытный внук. Мы о нём стабильно получаем информацию по своим каналам. Зовут Ефим Гофман, всего четырнадцать лет, а подает большие надежды.
Косыгин, до этого погруженный в свои экономические сводки, поднял глаза и внимательно посмотрел на Андропова.
— Чем же отличился мальчик, Юрий Владимирович? — спросил Брежнев с искренним интересом. Он вообще любил детей и молодежь, видел в них продолжение своего дела.
— Разностороннее развитие, — Андропов говорил спокойно, как будто докладывал сводку с мест. — Спортсмен, играет в баскетбол, причем не просто во дворе, а показывает системные успехи. И хоккеем увлёкся. Но главное не в этом. Главное — голова на плечах.
Андропов выдержал паузу.
— Товарищ Косыгин может подтвердить. Ефим Гофман, будучи подростком, выступает с предложениями по оптимизации некоторых экономических процессов. Толково, по-взрослому. Специалисты ознакомились, там есть рациональные зерна.
Брежнев удивленно поднял брови и перевел взгляд на Косыгина. Тот кивнул, подтверждая слова председателя КГБ.
— Да, Леонид Ильич, я встречался с этим мальчиком. Удивительно, но он мыслит нешаблонно. Предлагает усилить хозрасчет на уровне небольших предприятий, но без отрыва от госплана, разумеется. Местами наивно, но свежо. Видно, что не из простой семьи. Такие кадры — будущее нашей экономики.
Брежнев откинулся на спинку кресла и негромко, почти про себя, произнёс:
— Надо же! Внук австрийского коммуниста-миллионщика из Одессы, а помогает нам план улучшать. Четырнадцать лет и уже стратег. Вот что значит правильное воспитание в духе интернационализма! — Он одобрительно посмотрел на Суслова, как бы подчеркивая, что идеологическая работа дает плоды. — А по хоккею, говорите, успехи? Может, в ЦСКА его? Таланты беречь надо.
— Уже, Леонид Ильич, — осторожно заметил Андропов с едва заметной улыбкой. — Всё под присмотром. Мальчик — наше будущее достояние, не чужой нам человек. Думаю, деду будет приятно узнать, что мы ценим его заслуги и видим перспективы внука.
— Правильно, Юрий Владимирович, — согласился Брежнев. — Таких людей надо холить и лелеять. Это вам не диссиденты какие-нибудь, а настоящие друзья. И сами работают, и внуки в нужном ключе растут. И в спорт, и в науку его тянет. Это вам не западная молодежь с их рок-музыкой. Так, товарищи?
По залу прошел одобрительный гул. Суслов согласно покивал — история про внука-вундеркинда из идеологически правильной семьи пришлась ему по душе.
— Ладно, — подвел черту Брежнев. — Значит, так. Михаил Андреевич, готовьте постановление и лозунги. Андрей Андреевич, товарищу Штайну и всем остальным гостям — самый теплый прием и, может быть, какой-нибудь подарок для внука от меня лично. Набор для юного хоккеиста, что ли? Пусть играет. Алексей Николаевич, по экономике — посмотрите еще раз эти предложения молодёжи, может, что-то и вправду пригодится для нашей пятилетки. А мы, старшие, им дорогу подготовим.
Он обвел взглядом зал. Вопросы юбилея решались. Партия была едина, а значит, и страна стояла прочно.
Заседание подходило к концу. Еще полчаса ушло на текущие вопросы — утверждение плана закупки зерна в Канаде, согласование кандидатуры нового посла в Болгарию, мелкие кадровые перестановки.
Когда члены Политбюро стали подниматься, Брежнев задержал Косыгина легким касанием:
— Алексей Николаевич, а про телевизоры цветные — это хорошо придумали. Я сам посмотрю, как парад покажут. Главное, чтобы изображение было четкое.
— Будет четкое, Леонид Ильич, — ответил Косыгин. — И изображение, и сам парад.
Заседание подходило к концу. Члены Политбюро, негромко переговариваясь, собирали бумаги и тяжело поднимались с кресел. Суслов, аккуратно застегнув портфель, удалился первым — его ждали бесконечные статьи и докладные. Косыгин, кивнув на прощание, направился к себе в Совмин. Громыко, Устинов, Щербицкий — все разошлись, оставляя за спиной запах дорогого табака.
Брежнев, однако, не спешил покидать председательское место. А ещё он чуть задержал Андропова, который уже было собрался следовать к выходу:
— Юрий Владимирович, минуточку.
Андропов замер, вопросительно взглянув на генерального секретаря. Тот кивнул на соседнее кресло, приглашая присесть. Когда тяжелая дубовая дверь за последним из членов Политбюро закрылась, в зале воцарилась та особенная, почти музейная тишина, которая бывает только в опустевших залах власти.
— Юрий Владимирович, — Брежнев говорил негромко, по-свойски, как говорят старые знакомые после официальной части. — История с этим мальчиком, внуком Штайна, меня зацепила. Вундеркинд — это хорошо, это приятно. Но я вот о чем подумал: четырнадцать лет, а уже и в хоккей, и в баскетбол, и экономику предлагает. Откуда корни растут? Кто родители? Расскажите мне, без протокола, по-человечески.
Андропов чуть заметно улыбнулся. Он знал, что Леонид Ильич, при всей своей публичной грузноватой медлительности, обладал цепкой хваткой на детали, касающиеся людей. Особенно таких неординарных.
— Отчего же не рассказать, Леонид Ильич. Семья, надо сказать, интересная. Настоящие интернационалисты, проверенные кадры, — начал Андропов, чуть понизив голос, словно даже здесь, в пустом зале, могли быть лишние уши.
Брежнев откинулся на спинку кресла, приготовившись слушать. Рука машинально потянулась к пачке сигарет, но он передумал курить.
— Отец мальчика, Яков Гофман, — продолжил Андропов, — инженер-конструктор на оборонном предприятии. Сорок лет ему, 1937 года рождения. Специалист высочайшего класса. Характер — хладнокровный, аналитический склад ума. Надежный, как скала. Такие люди — золотой фонд нашей оборонки. Работает над новыми системами наведения, кстати, очень перспективные разработки.
— Оборонка — это святое, — кивнул Брежнев. — Значит, яблоко от яблони недалеко падает. А мать?
— Мать, — Андропов говорил размеренно, словно читал досье, которое знал наизусть. — Тридцать семь лет, 1940 года рождения. В девичестве — Штейн. Тоже инженер, но рядовой хотя и с большим потенциалом. И парторг цеха. Умная, женщина. Тонкий психолог, народ к ней тянется. Люди к ней за советом идут, как к парторгу, как к родному человеку.
— Стало быть, папа с мамой — наши, московские кадры. А дед в Австрии.
— Совершенно верно, Леонид Ильич, — Андропов чуть подался вперед, и голос его стал еще тише, но отчетливей. — Что интересно, по отцовской линии тоже его дед в Берлине, живет, в ГДР. Дедушка, Исаак Моисеевич. По паспорту — Ханс Гофман. Сдержанный, педантичный немец, каких поискать.
— Наш? — коротко спросил Брежнев.
— Наш, — так же коротко подтвердил Андропов. — Еще в тридцатые годы был легализован в Германии как студент-математик. На самом деле — для работы в подпольной сети Коминтерна. После войны остался в Берлине, осел, теперь помогает нам уже легально — экономическими связями, информацией. Солидный, уважаемый человек.
Жена его Ребекка Соломоновна, по паспорту Хильда Гофман. Пианистка. Изящная, спокойная, с аристократическими манерами. Родилась в Риге, в сороковые была переброшена в Берлин под легендой беженки из Прибалтики. Играла на концертах для нацистской элиты. Рисковала жизнью каждую минуту. Якова воспитывали родственники, как кстати и Светлану. Целые жизни, разделенная войной.
Брежнев слушал, и глаза его, обрамленные знаменитыми густыми бровями, становились все мягче. Перед ним разворачивалась не просто семейная история, а кусочек той большой, невидимой работы, которую он всегда уважал.
— Да-а, — протянул он задумчиво. — Музыкантша наша, значит. Героическая женщина. А в Австрии, стало быть, наши Штейны. Сам Курт — он же по паспорту Штайн — богатый коммерсант, мы уже говорили. А супруга его, бабушка мальчика по матери? Тоже, поди, не просто домохозяйка?
— Никак нет, Леонид Ильич, — Андропов позволил себе легкую улыбку. — Мириам Давыдовна Штейн. По паспорту — Марианна Штайн. Австрийская «актриса и меценатка», вращается в высших кругах Вены. Принимает у себя министров, промышленников, артистов. Устраивает балы, вернисажи.
— А по вашей линии? — Брежнев уже словно бы знал ответ.
— По нашей специалист высочайшего класса по созданию легенд. Кого она только не «выводила в свет», кому только не помогала с биографией, — Андропов говорил с неподдельным уважением профессионала. — И, разумеется, сбор информации. В светской беседе, за бокалом вина люди говорят то, что никогда не скажут. Родилась в Будапеште, работала на нас еще в те годы. Уникальный кадр. И при этом — бабушка этого мальчика.
Брежнев несколько секунд молчал, переваривая услышанное. Потом хлопнул ладонью по зеленому сукну стола.
— Ну, Юрий Владимирович, удружили. Вот это семья! Папа — оборонка, мама — парторг и инженер. Дед в Берлине — математик-нелегал, бабка-пианистка под снарядами сидела. Другой дед — австрийский миллионер с нашим заданием, бабка — венская светская львица, но наша разведчица. А внучок — вундеркинд, в хоккей гоняет и экономику двигает.
Он покачал головой, дивясь:
— И ведь всё — наши люди. И в Берлине, и в Вене, и в Марьиной Роще. Через войны, через границы пронесли верность. Вот она, сила наша, Юрий Владимирович, не только в ракетах, в таких людях тоже. Передайте там, по своим каналам, — Брежнев посмотрел на Андропова с неожиданной теплотой, — скажите им спасибо. Всем, и пианистке, и актрисе, и инженерам. Пусть знают: Родина помнит. И за мальчиком этим, за Ефимом, присматривайте, но без фанатизма. Пусть растёт, такие корни добрые всходы дадут…
Они вышли из зала заседаний в приподнятых чувствах. В приёмной уже ждали помощники с новыми папками, новыми вопросами, новыми заботами. А в стране, от Бреста до Находки, начиналась предпраздничная суета, о которой они только что говорили: украшали фасады, пекли хлеб, репетировали оркестры и учили в школах стихи про Ленина и Октябрь.
Юбилей приближался. И должен был стать лучшим праздником в истории советской власти. По крайней мере, так было записано в протоколе заседания Политбюро ЦК КПСС.
Глава 35
Народ собрался в Красном уголке, где уже стояли катушечный новенький магнитофон «Маяк» и довольно уже запылившийся, поцарапанный проигрыватель пластинок «Электроника Б1». Помещение отчасти напоминало переговорную комнату в будущем, но тут было много цветов, несколько столиков, бюст Ленина, телевизор. Стенд с портретами членов политбюро и кандидатами висел в другом месте, в коридоре, рядом с актовым залом, в котором Фима читал лекцию о творчестве Чайковского. Фима с Олей присели рядышком, Симка забрался к ним на колени, чтобы было виднее.
— Давай ту, — предложил кто-то. — Ну, которую в прошлый раз ставили, про войну.
— Погоди, сначала французскую послушаем, — отозвался комсорг, копаясь в конвертах. Фима что-то смутно припоминал об этом, но конкретно не интересовался и вот сейчас получил подтверждение, услышав своими ушами, увидев своими глазами то, что в 1977-м у Высоцкого вышло сразу две пластинки во Франции. А ещё в Канаде появился двойной альбом на французском и русском.
— Вот эта, — комсорг водрузил на диск проигрывателя тяжелый винил. На этикетке значилось: Vladimir Vissotski. RCA Victor. — Мне знакомый из-за границы привез.
Игла опустилась, раздался характерный шорох, и комнату заполнил голос. Тот самый, хрипло вибрирующий, от которого у людей у самих перехватывало горло. Высоцкий запел по-французски, но с очень знакомыми интонациями.
Иваныч с руками-кувалдами, сидел рядом не шевелясь. Сотников смотрел в одну точку на стене. Мужчина, который ещё недавно гремел на всю спортивную площадку, казавшийся воплощением несгибаемости, сейчас сидел и слушал необычного Высоцкого так, будто услышал не чей-то голос, а самого себя. Просто слушал и смотрел, неизвестно, что там на стене видя, может, свою молодость, может, войну, может или ту правду, о которой не говорят вслух.
А бард пел: «Pourquoi j'voudrais savoir pourquoi… Pourquoi? Elle vient trop tôt, la fin du bal. Ce sont les oiseaux, jamais les balles, qu'on arrête en plein vol…» - и только Фима понимал этот новый французский, чуть измененный смысл с сохранённой музыкальной сутью.
Рядом женщина смотрела на динамик так, будто оттуда мог появится кто-то очень родной, близкий, давно потерянный. Её спутник, так и не раскрывший газету «Правду», осторожно, словно боясь спугнуть, накрыл своей ладонью её руку. Она повернулась к нему, и Фима увидел, как по её щеке медленно, не торопясь, скатилась слеза. Женщина не всхлипнула, не промокнула платком, просто дала слезинке упасть и исчезнуть в складках кофты. И в этом было что-то такое сокровенное, что Фима невольно отвел глаза.
Слушатели не знали, что слова немного изменены: «Зачем мне знать почему... Почему? Бал заканчивается слишком быстро. Это птицы, а не пули, останавливаются в полёте…»
Девушки, которые весь вечер хихикали и шептались, теперь сидели притихшие, прижавшись друг к другу. Одна смотрела в пустоту широко открытыми глазами и в них стояло такое понимание жизни, какого не бывает в двадцать лет. Будто Высоцкий спел не просто песни, а вложил им в души весь тот горький и сладкий опыт, который они ещё не успели приобрести, но который уже угадывали где-то впереди.
По-русски то, на концертах в СССР это всё звучало чуточку иначе: «Смешно, не правда ли? Смешно! И вам смешно, и даже мне. Конь на скаку и птица влет - по чьей вине, по чьей вине?...»
Потом, когда пластинка отзвучала поставили бобину. Катушки были настоящим сокровищем - то, что не прошло цензуру, то, что не издали. Зашуршало, и полилась другая запись:
— Это из Казани, — сказал кто-то вполголоса. — Позавчера был концерт. Уже записали и перегнали.
Высоцкий, давая концерт, пел «Балладу о детстве», «Инструкцию перед поездкой за рубеж», «Мишку Шифмана». А здесь, под Москвой, спустя считанные дни, запись уже переписана, её слушают, затаив дыхание, смеются, где надо. Скорость, с которой расходились по стране эти бобины, поражала и была вызвана не интернетом, не мессенджерами, а человеческой тягой к настоящему поэтическому слову.
— А эту, — Олег переменил катушку, — он дома записывал. Тоже в этом году, весной.
И снова полился голос. Уже без аранжировок, просто гитара и хрип. Фима смутно припоминал эту историю про домашнюю запись: «Больничная трилогия», «Тот, который не стрелял», «Прерванный полет». Вещи, которые никогда не звучали с эстрады, только в узком кругу. Но теперь, в этой комнате, их слушали два десятка человек, замерев так, что слышно было, как гудит ламповый усилитель.
Кто-то из женщин всхлипнул. Мужики молча уставившись в одну точку. Оля сидела рядом с Фимой, поджав под себя ноги, и слушала так, будто это её личное, сокровенное. Секретаря партийной организации не было, но для него вполне могли устроить отдельное прослушивание.
— А по телевизору его не скоро покажут, — тихо сказал кто-то.
— Не скоро, — согласился комсорг. — У нас вообще своих его пластинок мало. «Мелодия» только в прошлом году выпустила диск-гигант с песнями из «Бегства мистера Мак-Кинли» и всё. А так — либо с концертов, либо из-за бугра.
Фима молчал. Он опять же припоминал, что скоро «Мелодия» начнёт потихоньку выпускать серию «На концертах Владимира Высоцкого», что выйдут «Большой Каретный», «Чужая колея», «На нейтральной полосе», но всё это потом. А сейчас есть только эта комната, эти люди и голос, пробивающийся сквозь шипение магнитной ленты.
— Давай ещё, — попросили сзади.
Комсорг улыбнулся и поставил другую катушку: «Алиса в стране чудес», двойной альбом, вышедший в этом же, 1977-м, на «Мелодии». Там Высоцкий пел за Белого Рыцаря, Болванщика и многих других. Для детей вроде бы сказка, а взрослые слушали и находили в ней что-то свое.
Фима приобнял Олю за плечи и прикрыл глаза. Хорошо, что он здесь, что он это слышит не из будущего, не из воспоминаний, а здесь и сейчас в том самом 1977-м, когда голос Высоцкого стоило добывать как золото и ценить, как глоток чистого воздуха.
— Знаешь, — шепнула Оля, — мне знакомая из редакции рассказывала, как она под Высоцкого танцевала. Под магнитофон.
А пластинка все крутилась, и бард пел про коней, про войну, про любовь. И казалось, что так будет всегда… Но эта страна, в которую Фима попал, стояла на пороге великих потрясений. Карточная система, которая начала вводиться в СССР в конце 1970-х была не за горами.
Кризис в экономике нарастал, нефтяные цены должны были рухнуть к 1985-86-му, но предпосылки копились раньше. Первые талоны на продукты уже стали появляться в отдельных регионах. Сначала на мясо, колбасу, крупы, потом на сахар, масло, сигареты и водку. Это официально называли не «карточной системой», а распределением товаров по талонам. К началу восьмидесятых такое происходило уже большинство регионов СССР.
Он, слушая Высоцкого, размышлял обо всём этом, зная, что совсем скоро цены поползут вверх, а пустые прилавки станут привычным пейзажем. Грядёт перестройка, реформы, начнут останавливаться заводы и нечего станет делать таким вот НИИ...
Эти мысли роились в его голове постоянно, фоном, даже когда он целовал Олю или гулял с Симкой. Ему ли обо всём этом не знать. Вот только как всё поправить? Подсказать Косыгину, нашептать Андропову, предупредить о падении цен на нефть.
Знание из будущего легло на происходящее как прицельная сетка оптического прицела на цель. Пока эти люди шепчутся и слушают, где-то совсем рядом - ходит человек с глазами фоторобота из милицейских сводок. Тот который уже убил и убьет ещё, если не вмешаться - параллельно в его мозгу роились разные мысли, не понятно, менее или тоже важные - о маньяках и о судьбе великой державы. С одной стороны — парочка психически больных, с другой — миллионы людей, великая страна. Что важнее?
«Думай о масштабе!» - он одернул себя внутренним голосом циника. Неужели так уж важен какой-то маньяк, когда на кону стоит будущее СССР? Но тут же другая часть его существа вопрошала: «А какое, к черту, будущее страны, если на улицах убивают детей? Если матери боятся отойти от коляски, а информация засекречена, чтобы «не сеять панику»? А маньяк тем временем ищет новую жертву…
«Великая страна, - подумал Фима, - состоит из вот этих людей. Из Оли, из других слушающих тут музыку, а ещё из того младенца, который сейчас спит в коляске у своей мамы. Если я позволю зверю убивать детей здесь и сейчас, то какое я имею право думать об общих экономических реформах?»
Он вдруг отчетливо понял разницу между знанием из будущего и жизнью в настоящем. В будущем маньяк был строчкой в уголовной хронике, примечанием к эпохе. Здесь, в октябре 1977 года, он был конкретной, осязаемой угрозой, висящей над этим тихим уголком. Экономика подождет, а младенец в коляске простодушной матери ждать не может.
Решение пришло само собой, удивительно простое и спокойное. Оно словно развеяло холод внутри. Фима вздохнул полной грудью и улыбнулся. Пес, уловив перемену в настроении хозяина, потянулся к нему и лизнул в щёку. А Фима уже прокручивая в голове план действий. Великая страна ждать конечно не может, но надо как-то совместить помощь ей и всем людям её населяющим, со спасением одного конкретного младенца.
— Знаете, — негромко заговорил Виталий Иванович, когда магнитофон замолк и все заворожённо ждали следующей песни, — я ведь его однажды видел. Вживую.
Этот мужик с руками-кувалдами, который еле сдерживал эмоции, сейчас говорил спокойно, даже буднично, но в голосе проступало что-то такое, отчего все вокруг притихли ещё сильнее.
— В Театре на Таганке. Меня друг туда жена свела. Ну, думал, спектакль как спектакль. А вышел он, - Иваныч замолчал, будто переживая заново. — Я человек простой. А он вышел — и как врезал по струнам. И по нам. Я после спектакля вышел на улицу и час сидел на лавочке, курить не мог, встать не мог. Думал: вот ведь живём, пашем, а про главное забыли.
— Про что главное? — спросила девушка из угла.
Иваныч посмотрел на неё долгим взглядом:
— Про то, что мы люди, которые хотят правды.
В Красном уголке повисла тишина. Даже ламповый усилитель, казалось, гудел тише обычного.
— А я слышал, он в этом году в Ленинграде выступал, — подал голос парень в очках, тот самый, что принёс бобину из Казани. — В ДК работников связи. Там такое было… Зал битком, яблоку негде упасть. А он вышел и сказал: «Я спою вам то, что думаю. А вы уж решайте, слушать или нет».
— И что? — спросил кто-то нетерпеливо.
— А то. Три часа пел. Аплодисментов не было — боялись, что остановят. Просто слушали, как мы сейчас. А после концерта его через чёрный ход уводили, потому что толпа на улице стояла — пройти невозможно.
Фима знал из будущего сколько примерно пластинок разойдётся после смерти певца и актера миллионными тиражами. Но сейчас, здесь, в этой комнате это знание ничего не стоило. Главное было в глазах два десятка совершенно разных людей, что замерли, услышав хриплый голос из динамика.
— А давайте пригласим его! — вдруг выпалила та самая девушка, что недавно хихикала. — Ну правда! У нас же в пансионате актовый зал есть, на триста мест. Если всем институтом собрать…
Она осеклась под удивлёнными взглядами. Но искра уже пробежала.
— А что? — поддержал парень с бобиной. — У нас профком сильный. Можно через культмассовый сектор организовать.
— Не пустят, — махнул рукой кто-то сзади. — Его же не пускают почти нигде официально.
— А можно не официально, — с улыбкой предложил Фима. Все повернулись к нему. — Мы как творческую встреча по линии… общества книголюбов. Или клуба самодеятельной песни.
Он оглядел всех своим ясным взором. Эти слова легли на благодатную почву:
— В других институтах получалось, - сказал парень с катушкой плёнки. - В МГУ, говорят, в прошлом году был. В Физтехе. Почему у нас не может быть?
— А деньги? — резонно спросил комсорг. — У него же ставки известные. Надо с дирекцией согласовывать.
— Деньги соберём, — неожиданно твёрдо сказал Виталий Иванович Сотников. Он встал, расправил могучие плечи. — Неужели не хотите живьём услышать?
— Хотим, — раздалось сразу несколько голосов.
— А если руководство упрётся? — усомнился комсорг, но в голосе его уже не было прежней уверенности.
— Руководство да может и упереться, - сказал Виталий Иванович. - Сидят в своих креслах, хоть бы раз по улице пешком прошлись.
Фима смотрел на этих людей и чувствовал то, чего не испытывал никогда в своём двадцать первом веке, даже на самых модных концертах. Чувство общности. Чувство общего дела, которое нельзя объяснить ни планом, ни разнарядкой. Просто люди захотели правды. Захотели услышать того, кто говорит за них.
— Руководству главное, чтобы вы план выполняли, — подала голос тихая женщина в очках, всё это время молчавшая. — Я, кстати, тоже руководство, главный бухгалтер.
— Значит, так, — Виталий Иванович, потирая свои большие руки вышел в центр комнаты, и никто не удивился, что именно он взял командование. — Завтра я иду к своему директору. Можно скооперироваться на два института. Олег, ты со своим профкомом поговори по-хорошему. Ну, к Высоцкому выход нужен
Фима смотрел на Сотникова и понимал, что именно так и должны выглядеть настоящие лидеры. Не те, кто размахивает удостоверением, а те, кто просто встаёт и говорит: «Я беру на себя». И ему вдруг захотелось, чтобы у них получилось. Чтобы этот хриплый голос звучал здесь, в этом подмосковном пансионате, для этих людей, которые так в нём нуждались.
— Я могу съездить в Театр на Таганке, — предложил он. – Или к нему на квартиру.
— Адрес знаешь? — спросил Виталий Иванович.
- А «Моссправка» на что? – ответил Фима. – За три копейки любой адрес дадут.
Все заулыбались. Кто-то снова полез к магнитофону, кто-то заспорил, какую сторону ставить следующей. А Фима сидел, обнимая Олю, гладил Симку по голове и думал о том, что, может быть, не всё измеряется масштабом. Может быть, иногда достаточно просто помочь нескольким десяткам людей услышать то, что им нужно. А великая страна… великая страна состоит из таких вот вечеров, из таких вот Иванычей, из таких вот девчонок, переставших хихикать и научившихся слушать.
— Фима, — шепнула Оля, — а ты правда считаешь, что получится?
— Не знаю, — честно ответил он. — Но попытаться стоит. Главное первым делом написать объявление - крупным шрифтом. А мелким внизу, что концерт отменяется.
— А если откажут? – засомневалась Оля.
— Значит, будем слушать вот так на пластинках, - ответил Фима. - Тоже неплохо.
Она улыбнулась и прижалась к его плечу. А из динамика снова полилось:
«И ни единою мы не отступим,
Не отступимся, не отстанем.
Правда всегда за нами,
Правда всегда за нами…»
Песня о «не-жизни», «не-свершении» когда человек, не успел реализовать себя в должной мере ни в творчестве, ни в любви, ни в самом бытии, недо шутил, недо любил, недо летел. С одной стороны высокий трагизм, с другой почти частушечный, плясовой ритм, усиленным повторами слов: мир пляшет и смеется, пока человек умирает внутренне. «Смешно, не правда ли, смешно!» Мы смеемся над тем, что должно вызывать слезы.
Цепочка символов несостоявшейся судьбы: неспелый плод, сорванной, убитой до времени жизни. Тугая струна с изъяном — талант, который был испорчен с самого начала, но это стало заметно только когда он должен был зазвучать. Снег и надпись на снегу — эфемерное признание в любви, обреченное на таяние. Конь на скаку и птица влёт — образы недостигнутой цели, прерванного полета.
Некий рефлексирующий «неудачник», «слуга чистого слога» остановился в шаге от всего: от любви, от истины, от жизни, успев не допеть ноту «до», не докопался до глубин. Он «недостающее звено» в цепи бытия, а потому ему посвящена песня, как тот моцартовский реквием по несбывшемуся с болезненным чувством границы, которую герой так и не перешел. По чьей вине? Вопрос открытый - судьбы, случая или самого человека, не допевшего свою песню?
Лирический герой этой песни — это конечно альтер-эго Высоцкого, но при этом его «темная тень», человек, который не справился. Это тот путь, который поэт не дал себе выбрать. Высоцкий поет о смерти или о немоте, будучи живым и яростным, и в этом зазоре между громким автором и немым героем рождается та самая щемящая, страшная ирония. Ведь каким бы успешным ты ни был, всё равно хочется чуточку большего.
Глава 36
Ефим открыл глаза и несколько секунд смотрел в потолок, прислушиваясь. Софи спала, уткнувшись в подушку, её дыхание было ровным и глубоким, как дыхание самого ночного озера вокруг яхты. Он осторожно выбрался из-под одеяла, стараясь не потревожить подругу.
Влажный прохладный воздух коснулся кожу, стоило ему приоткрыть окно. Внизу волны лениво ворочались во тьме и этот звук был здесь везде, он убаюкивал и тревожил одновременно. Где-то прокричала ночная птица так ритмично, в такт накатывающим волнам, словно она комментировала происходящее вокруг.
Ефим сел в плетеное кресло, поежился от утренней сырости и «нырнул» в телефон. Яркий свет экрана резанул по глазам, разгоняя остатки ночного марева. Пальцы сами, по давней привычке, открыли браузер. В поисковой строке возникло: «маньяки СССР 1977». Он хотел знать, кто предавался извращённым страстям в год, когда на экраны вышел «Служебный роман». Алгоритмы поняли запрос по-своему и послушно выдали ссылки: «Московский душитель», «Ангарский маньяк» — нет, тот орудовал позже. «Ростовский потрошитель» Чикатило тоже попал в поле зрения позже, хотя, вроде бы, в 78-м уже задушил первую жертву.
Ефим листал страницы, вглядывался в черно-белые, с зерном, фотографии, в лица на фоне провинциальных пейзажей. Шелест волн смешивался в его голове с воображаемым шелестом милицейских протоколов. Крики птиц становились то ли криками жертв, то ли сиренами милицейских «воронков».
Контраст был явным, здесь, в тихом северном раю, на озере, он искал следы исчадий ада в календаре полувековой давности. Он читал сухие милицейские формулировки, и перед глазами вставали лесополосы, пустыри, подъезды с выбитыми лампочками. Олимпиада-80 впереди, а в подворотнях зреет ужас. Шелест волн казался ему теперь шелестом шин по мокрому асфальту где-нибудь в захолустном городке, где машины скорой помощи всегда опаздывают.
Птица за окном взвизгнула особенно пронзительно. Ефим поднял голову от телефона и посмотрел в тёмное стекло. Там, за отражением собственных глаз, ему почудился на миг размытый силуэт в плаще, стоящий под одиноким фонарем. Он невольно моргнул, вглядываясь.
Софи во сне что-то пробормотала, перевернулась на другой бок. Ефим на мгновение вынырнул из липкой паутины чужих смертей и советского быта. Посмотрел на спящую подругу, потом на экран смартфона, где светилась статья о том, как в Краснодарском крае искали неуловимого убийцу.
«Хорошо, что Софи спит, — подумал он, выключая звук у очередного видео. — Не видит, чем я тут занимаюсь».
Снова уставился в экран, где описывалось, как нашли очередное тело. Птица замолкла, и Ефим остался один на один с 1977-м, пока Софи под шелест северных озёрных волн, наверное, видела сны о родном тёплом Марселе, а он читал про тех, кто никогда не просыпался, проживая свою жизнь в собственном кровавом бреду.
Выяснив что нужно, он опять забрался под тёплое одеяло прикрыл глаза и тут же переносясь из 2017 го года в 1977-й. Старый Симка из будущего только и успел зевнуть, глядя на хозяина…
…Сон кончился внезапно, как обрывается плоская алгебраическая кривая 4-го порядка, напоминающая по форме «восьмерку» или знак бесконечности, состоящая из двух петель, соприкасающихся в одной точке. Лемниската, горизонтальная восьмёрка оборвалась, не успев замкнуться в бесконечность и вот уже 14 летний Фима открыл глаза и несколько секунд смотрел в другой потолок — серую плоскость без трещин. Теперь рядом с ним мирно посапывала Оля, а его пёс корги, на этот раз молодой - закончил свой зевок уже в другом времени.
В комнате пахло влажным казенным бельем, чуть-чуть несло хлоркой из коридора и конечно осенью, просачивающейся сквозь щели в оконных рамах. Фима бесшумно выбрался из-под тонкого шерстяного одеяла. Ноги нащупали холодный линолеум, и он подошел к окну, выходящему в подмосковный лес.
За стеклом осень встречала рассвет. Туман стелился над землёй, где-то в зарослях пронзительно и хрипло кричала сойка — так резко, словно её кто-то вспугнул. Голые ветки берез царапали низкое серое небо. Падающие листья шуршали при каждом порыве ветра, сбиваясь в мокрые кучи у забора. Где-то в глубине парка тяжело каркнул ворон.
Фима устроился на широком подоконнике, поджав ноги и карканье ворона за окном смешивалось с шелестом падающих листьев, казавшимися теперь шелестом миллиардов простых чисел, рассыпанных по числовой прямой без всякой системы. Контраст был увлекательным. Здесь, в Доме отдыха, где по утрам дают манную кашу с комочками и жидкое какао, он пытался прикоснуться к вечности. Перед глазами вставала бесконечность, абсолютная пустота и холод космоса, в котором распределены числа — без всякой логики, без жалости и смысла, просто так.
1977 год. Брежнев ещё жив, диссидентов ещё сажают, очередь за колбасой с утра, а в его голове, решалась судьба этого мира.
Сойка за окном ойкнула особенно пронзительно и громко. Фима поднял голову посмотрел в запотевшее стекло. Там, в отражении, он увидел кудрявого паренька с бледным лицом и слишком глубоким взрослым взглядом. В осеннем тумане ему почудилась на миг странная кривая, вычерченная елями на фоне неба фигура, похожая на график дзета-функции в комплексной плоскости. Фима насторожился, но сообразил, что это лишь туман клубился, да падают мокрые листья, подчиняясь законам гравитации и аэродинамики, и ничему больше.
Оля заворочался на кровати, забормотал что-то. Фима вынырнул из бесконечности числовых полей и мнимых единиц, посмотрел на спящую подругу, анализируя при этом: почему он вдруг вспомнил как 1859 году математик Бернхард Риман выдвинул гипотезу, которую до сих пор не могут доказать?
Туман за окном сгущался, ворон каркнул и замолкла, и Фима остался один на один с бесконечностью, пытаясь представить то, как устроен мир, в котором не просыпаешься по-настоящему, будучи лишь числом в чьей-то бесконечной последовательности. В теории относительности время — это четвертое измерение. Траектория объекта в пространстве-времени называется «мировой линией». Некоторые физики находили решения уравнений Эйнштейна, допуская существование «замкнутых времениподобных линий» — то есть теоретических траекторий, по которым можно вернуться в прошлое.
Гипотеза Римана оперирует «комплексными числами». В математике мнимая единица часто ассоциируется с перпендикулярной реальностью или дополнительным измерением. Некоторые пытаются объяснить сложность дзета-функции, метафорически связывали её с многомерностью пространства-времени, что породило миф о том, что, если бы мы научились манипулировать этим, опираясь на сложнейшие математические модели, то теоретически, понимание распределения простых чисел - могло бы пригодиться в алгоритме процесса, который понесёт личность по волнам времени.
Раньше, когда Ефим ещё жил обычной человеческой жизнью и никуда не переносился, ему по утрам, в момент пробуждения, частенько приходили на ум интересные идеи. Он даже выяснил отчего это происходит. Дело в особом состояние мозга между сном и явью. Когда человек просыпается, его мозг не включается мгновенно, а проходит через переходную фазу.
Во время глубокого сна мозг работает в дельта-диапазоне медленных волн. При пробуждении переходит в альфа-ритм — состояние спокойного бодрствования, расслабленности. Именно альфа-волны связаны с творчеством, медитацией, озарением, прозрением и пониманием. Кора головного мозга, отвечающая за логику, критику и самоконтроль ещё не полностью активировалась. «Внутренний цензор» дремлет, поэтому мысли могут течь более свободно и нестандартно, не отбрасываясь сразу как «глупые» или «невозможные».
Часто говорят: «Утро вечера мудренее». Это не просто поговорка, пока человек спит, его мозг не отдыхает, а активно перерабатывает информацию, полученную за день, передает важные фрагменты в кору для долгого хранения. Во сне мозг реорганизует знания, ищет связи между, казалось бы, разрозненными фактами и «пересобирает» проблемы. Утром результат этой ночной работы может всплыть в сознание в виде готовой идеи или решения задачи, которая не давалась накануне. Ведь нет шума, звонков, уведомлений из телефона. Мозг не тратит энергию на обработку внешних раздражителей, вся его мощность направлена на внутренние процессы, что позволяет услышать тихий голос интуиции.
Особенность нового Ефима была в том, что теперь его сознание так жило всегда. Познав «тайну вечного утра», он теперь жил в ритме, отличном от торопливой суеты. Он не включался рывком, не впускал в себя день через звон будильника и холодный свет телеэкрана. Он выплывал из сна, которого не было словно из темных глубин дельта-волн к поверхности.
Его мысли не обретали жестких очертаний. Его «внутренний цензор» сам заснул вечным сном, не перебивая и не бракуя те образы, что всплывают из тишины. Его мир принадлежал альфа-ритму — легкому, мерному шелесту волн, набегающих на берег сознания творца в состоянии вечного прозрения. Мысли текли не по рельсам, а как вода, огибая камни, находя новые пути, собирая в причудливые узоры, осколки вчерашних забот.
Ненужное отправлялось в небытие, а важное, словно золотые монеты, укладывалось в кладовые долгой памяти. Он искал связи там, где их не видел усталый глаз. Вчерашние проблемы складывались в новые, неожиданные конструкции. Решения приходили сами, просто лежа на поверхности сознания - это и есть «утро вечера мудренее» как формула бытия. Он жил в непрестанном диалоге с собой. Его день начинался не со спешки, а с озарения. И выйдя из дома, он уже нес ответы, найденные в утренней тишине.
И вот он вспомнил даты из того, что прочёл в интернете 2017-го года. Первое убийство — 16 сентября уже было. Второе было 19 сентября, где-то там, в подъезде, нашли порезанного ребенка, о котором говорила женщина. И это не слухи, а факты. И сейчас — начало октября. До 21 октября, когда в Чехове произойдет очередное похищение, и маньяка впервые увидят в лицо, ещё есть время, чтобы что-то изменить, не доводить до крика матери. Надо бы попытаться спасти того самого ребенка, которого он выбросит, убегая. И может быть, не только его.
А ведь были и ещё разные маньяки. Вот, например один начнёт убивать в декабре 1977 года. Мотивом его преступлений была ненависть к пьющим женщинам. Свою первую жертву, сожительницу, он убил именно на этой почве. Тела жертв расчленял, используя навыки, полученные в юности. Был арестован благодаря бдительности соседей и профессиональным действиям следователя. Но не сразу.
Однако думать обо всем этом категорически не хотелось. Нормальному человеку вообще не хочется о таком думать, потому что это больно, страшно, бесполезно и разрушает картину мира. Здоровый эгоизм психики велит нам отворачиваться от бездны, потому что, если долго смотреть туда, оттуда может что-то выскочить, или, по крайней мере однажды утром ты просыпаешься не с альфа-ритмом и творческим озарением, а с сухим списком дат и лиц, которые ты должен был спасти, но не спас.
Невольно Фима начал представлять себе как он, например, перенесётся не в 1977 году в СССР, а в 1877-й, в Российскую империю. Он представил как другой Фима Гофман открывает и глаза и несколько мгновений смотрит в потолок с лепниной. За дверью, или за ширмой посапывает не Оля, а какой-нибудь гувернер, мсье Поль, укрывшийся с головой шерстяным пледом. В комнате пахло старой мебелью, которая ещё не стала антикварной и нафталином.
И этот гимназист Фима мог бы точно также выбраться из-под тяжелого пухового одеяла. Ноги нащупали холодный пол, и он поежился, натягивая шерстяные носки, сюртук поверх ночной рубашки и подошел к высокому окну, выходящему в парк.
За стеклом подмосковная осень всё также встречала рассвет. Туман стелился над прудом, обнажая черную воду. Где-то в мокрых кустах сирен пронзительно и хрипло кричала сойка — так резко, словно её кто-то вспугнул. Голые ветки лип царапают низкое серое небо. Падающие листья шуршат при каждом порыве ветра, сбиваясь в мокрые кучи у забора. Где-то в парке тяжело каркнет ворон.
Фима представил себе, как он достал из-под подушки потрепанный томик. Мсье Поль считал, что мальчик читает «Трех мушкетеров», но под аккуратной бумажной обложкой с частым полосатым рисунком из пересекающихся линий скрывалась совсем другая книга. Та, что удалось выпросить у знакомого «реалиста», ученика реального училища.
Фима устроился на подоконнике, поджав ноги и кутаясь в сюртук, и раскрыл страницы, пахнущие типографской краской. «Московские тайны и ужасы. Собрание доподлинных происшествий 1877 года».
Заголовки плясали перед глазами, набранные старым шрифтом с ятями: «Страшное убійство купчихи Хлудовой въ собственномъ особнякѣ», «Загадочное исчезновеніе извозчиковъ на Серпуховской заставѣ», «О сумасшедшемъ докторѣ съ Пресни, коего подозрѣваютъ въ отравленіи семи человѣкъ». Фима в своём воображении листал пожелтевшие страницы, вглядывался в гравюры: темные подворотни, фигуры в шинелях, лица с черными провалами глаз.
Карканье ворона за окном смешивалось в его голове со скрипом полицейских дрог и стонами из морга. Шелест падающих листьев казался теперь шелестом бумаг из сыскного дела, подшитого в канцелярии. В завываниях ветра слышались чьи-то причитания.
Здесь, в благородном пансионате для детей из приличных семей, где по утрам подают какао и булки, он искал следы городской хтони, спрятанной в московских трущобах. Он читал, и перед глазами вставали Хитровка, ночлежки, кабаки с лихими людьми, глухие колодцы дворов, куда лучше не заходить после заката. 1877 год. Турция вот-вот падет, русские войска берут Плевну, газеты трубят о победах, а здесь, рядом, в двух часах езды от пансионата, люди режут друг друга сапожными ножами и травят мышьяком.
Мсье Поль между тем заворочался под пледом, забормотал что-то по-французски. Фима вздрогнул, на мгновение выныривая из липкой паутины чужих смертей и полицейских протоколов. Посмотрел на спящего гувернера, потом на книгу, где страница повествовала о том, как в 1877-м в подмосковном имении нашли зарезанным целое семейство.
Он бы снова уткнулся в книгу, где старым слогом описывалось, как в том самом году нашли очередное тело в проруби. Туман за окном сгущался, ворон каркнул еще раз и замолк, и Фима остался один на один с 1877-м…. Но, впрочем, долго фантазировать не было времени - надо было выгуливать пса в этой реальности.
Раннее утро осени 1977-го разлилось молоком. Туман висел над землей, жидкий, прохладный, и Симка, коротконогий недо овчар, рыжий корги, нырял в него с головой, выныривал, фырчал и чихал, разбрызгивая алмазную пыль. Фима брел за ним по тропинке, кутаясь в курточку. Утро было ранним, сонным, но он привык.
Фима сбивал носками ботинок росу с подросшей травы. Его непослушные и густые кудри, вились барашками, и он то и дело откидывал их со лба привычным движением пятерни. Четырнадцать лет — возраст неловкий, но Фиме эта неловкость только шла. Он был из тех мальчиков, которых тети за столиком в столовой называли «принцем», а девочки в школьных коридорах провожали долгими взглядами. Он это прекрасно знал, но виду старался не подавать.
Пансионат ещё спал, только на первом этаже, в кухне горел свет, и оттуда пахло чем-то сдобным и горячим. Симка вдруг насторожился, поднял одно ухо и, смешно перебирая лапами, побежал и замер. По тропинке шла девушка. Длинные русые волосы, собранные в косу, драповое пальто. В руках она держала раскрытую книжку в мягкой обложке, но сейчас она её не читала, а смотрела в туман, на то, как он клубится над пожухлым газоном.
— Симка, нельзя! — произнёс Фима шепотом, но пес уже совал мокрый нос прохожей в ноги.
Девушка вздрогнула, насторожилась и Фима увидел, что ей лет может, может, восемнадцать по виду. Красивая какой-то особенной, чуть печальной красотой городской девушки на природе.
— Вы не бойтесь, он добрый, — успокоил Фима, подходя.
— Я и не боюсь, — ответила она гордо. Наклонившись, погладила по голове виляющего хвостом пса. — Симка? Смешное имя. Он Семён или Серафим?
— Он Симон, — объяснил Фима.
— А я слушала твоё выступление, — призналась девушка.
Повисла пауза. Симка уселся у её ног. Утренний туман начал потихоньку рассеиваться, открывая верхушки стройных сосен за забором пансионата. Где-то далеко, за территорией, тарахтел мотоцикл и этот звук казался здесь, в подмосковной тишине, дерзким и чужим.
— А что ты читаешь? — спросил Фима из вежливости, кивая на книжку. Ему не очень хотелось говорить с ней, но просто пройти мимо показалось неуместным.
Она подняла книгу, показала обложку: Ремарк «Три товарища» Фима в свои первые 14 лет эту книгу не читал. Книги тогда вообще были в дефиците, самые хорошие порой передавались из рук в руки. Но в институте он её прочёл.
— И чем же тебя заинтересовал роман о крепкой мужской дружбе? — спросил Фима. Девушка пожала плечами:
— Там же кроме парней, Робби, Отто и Готтфрида есть ещё девушка, Пат. А вообще книга про жизнь, — начала она размышлять вслух. — Про то, как важно уметь ждать и верить.
Она посмотрела на него внимательно - на кудри, курточку, из рукавов которой выглядывали длинные руки и ноги, кстати, тоже из коротковатых брюк вылезали на лишние два три сантиметра.
— Ты что читал? Тебе вообще сколько? — поинтересовалась она.
— Четырнадцать, — развел руками Фима и невольно улыбнулся, чувствуя, что надо сматываться. – Да, в этом безнадежном мире единственной опорой любого человека остаются верность и любовь.
— А по виду — старше, — заметила она.
— «Забвение — вот тайна вечной молодости, - всё с той же улыбкой процитировал Фима первую попавшуюся строчку из книги, как ему показалось на прощанье. - Мы стареем только из-за памяти и слишком мало забываем».
— Похоже, что ты мог бы прочесть лекцию не только о Чайковском, но и о Ремарке? – предположила девушка.
— Просто я не из тех, кто ненавидит прошлое, презирает настоящее и кому безразлично будущее, - развёл руками Фима.
— Это тоже отсюда? – поинтересовалась девушка, удивленно раскрыв свою книгу.
— Ну да, - кивнул Фима. — Это говорит… одна фрау.
Он совсем было собрался идти дальше, но девушка его окликнула:
— Ефим!
— Да? - обернулся он.
— Я Мария, - представилась новая знакомая.
— Но не Ремарк, - отозвался он с улыбкой, подняв палец кверху.
— Мария Капустина, - уточнила она.
— Очень приятно, Мария Евгеньевна, - вежливо поклонился Фима. – Надеюсь ещё увидимся.
Поправлять его не стали и Фима понял, что попал в точку и перед ним дочь директора института.
Глава 37
Остатки утреннего тумана ещё цеплялся за сосны, но асфальт уже подсох, «Жигули» стояли на парковке пансионата, капли росы стекали по капоту к фарам, похожим на выпуклые глаза. Фима уселся на водительском сиденье и левой рукой поправил зеркало заднего вида. Оля процокала каблучками по плитам дорожки. На ней был элегантный плащ, легкая кофта с широкими рукавами и юбка-клёш, волосы перехвачены ленточкой, в руке — кожаная сумка с торчащим краешком блокнота. Она всегда его носила с собой, даже на выходные.
Симка, для которого он только что открыл заднюю дверь, ловко туда выпрыгнул и устроился на пассажирском сиденье, высунув морду в щель между передними креслами и ритмично дыша. Уши у него стояли торчком, двумя настороженными треугольниками, а глаза бегали, считывая всё сразу: дорогу, голос хозяина, запахи, настроение, он вёл себя как полноценный член экипажа.
— Пристёгиваемся, — машинально распорядился Фима, когда девушка устроилась рядом, на переднем сиденье и тут же понял, что команда неуместна, поскольку никаких ремней безопасности в советских автомобилях ещё не ввели. Симка упёрся короткими лапами в сиденье и уткнулся носом Фиме в плечо — как будто сам проверял, всё ли под контролем.
— Заводи, — распорядилась Оля. — Мне в девять надо быть на Кузнецком.
— Домчу с ветерком, — заверил Фима, повернув ключ зажигания. Он прекрасно осознавала настроение девушки, которая думала, что старше и она «ведёт», но на самом деле — вёл он.
Мотор отозвался ровным урчанием и корги тявкнул, одобряя такое решение. Ему нравилась любая движуха, стоило машине ожить, как в нём просыпался азарт загонщика овец.
Машина выехала за ворота пансионата. Фима рулил уверенно, у него всё было под контролем, ни одного лишнего движения. Оля поправила чёлку:
— Слушай, Гофман, — сказала она со вздохом, не отрываясь от зеркальца. — А статью то мы с тобой так и не написали…
— Мой косяк, —легко, не меняясь в лице, согласился Фима. — А про что статья?
Оля посмотрела на него наткнувшись на доброжелательную улыбку, тоже улыбнулась, он был слишком, слишком хорошим, как и это осеннее утро:
— Да про хоккеистов же! – напомнила Оля. - Про дружбу настоящих мужчин.
За окном «Жигулей» тянулся подмосковный пейзаж с редкими дачными домиками и деревьями, сбрасывающими листву. Дорога на Москву была пустынной, и Оля то и дело касалась пальцами с наманикюренными ногтями фиминого плеча, симкиной мордочки, когда машина плавно вписывалась в поворот.
Юному водителю можно было доверять — это Оля заметила не сегодня и вот только сейчас, кажется, начала в полной мере осознавать. Раньше это воспринималось как «он умеет», «у него получается», «ему повезло». Но сегодня, глядя, как он рукой переключает скорость, настраивает приемник, ловя «Маяк», она вдруг подумала: «А ведь его возможности просто не знают границ!»
Это должно было радовать — такой человек рядом, надёжный, уверенный, почти идеальный. Но понимание почему-то не успокаивало. Наоборот — в нём было что-то неправильное, как будто границы нужны не только для того, чтобы понимать его, но и чтобы уяснить, где она сама.
— Фима, — сказала она, — а ты бы смог закрыть глаза и проехать до Москвы?
— Зачем? — удивился он, не отрывая взгляда от дороги.
— Ну просто интересно, - пояснила она.
— А может остановимся на обочине и поцелуемся? —спросил он, но в голосе появилась улыбка. Симка тихо фыркнул, будто не совсем одобрил идею.
— М-м-м! – Оля посмотрела на него заинтересованно, - надо подумать!
Он сказал это легко, но при этом не преминул отметить паузу — ту самую, во время которой молодая женщина решала, кем он для неё являлся. Фима не импровизировал — он диагностировал реакцию.
Глянул на неё. Оля смотрела на него и чувствовала, что этот мальчишка, который в спорте делает что хочет и сейчас, в машине, он такой не потому, что сильный, а потому что знает заранее как поведет себя машина на дороге и как она, Оля, сейчас засмеётся.
— Фима, — сказала она тихо, — а ты вообще человек?
— А ты как думаешь? — усмехнулся он, традиционно отвечая вопросом на вопрос.
— Я думаю, что чего тебя ни попроси — ты всё сделаешь. Вот скажи, а ты можешь прямо сейчас сделать так, чтобы я не боялась?
— А ты боишься? – спросил он проникновенно, и Оля вдруг поняла, что нет, не боится. Рядом с ним было спокойно. Он просто не оставлял места для страха одним фактом своего присутствия.
— Знаешь, — сказала Оля, глядя в окно на перспективу впереди, — с тобой даже время идёт по-другому. Вот только быстрее, что ли или медленнее? Не пойму!
Фима взглянул на неё подумав, что и с нею рядом время шло несколько иначе — но не потому, что ускорялось или замедлялось, а потому что приспосабливалась и она сама тоже.
Девушка же улыбалась, пока Фима молча вёл машину и в зеркале заднего вида таяла дорога, на которой не было никаких ограничений — только двое в машине, у которых всё было впереди, не считая собаки, которая как раз таки находилась сзади от них.
— Про хоккеистов написать мне, конечно, хочется, — размышляла Оля, откинувшись на сиденье, —но никто меня не обязывал это делать. А редакционное задание - подготовить статью про моду на синтетику. В Дом моделей ехать надо.
- Едем, - отозвался Фима. Впереди уже показались первые столичные многоэтажки. Симка, почуяв приближение города, забеспокоился, переступил лапами и ткнулся холодным носом Оле в шею - он не очень любил город, слишком много запахов и звуков, трудно было распознать главное — где свой, где чужой.
— Щекотно! — девушка отстранилась. — Фима, убери этот холодный нос.
—Симка, — строго указал Фима псу. Оля посмотрела на мальчишеский профиль - тонкий, изящный, но с твёрдым подбородком. Взгляд серых глаз, прищуренный, внимательный. Локоть на дверце машины. Ветер трепал его кудряшки.
— Ты сегодня на хоккей? — спросила она.
— На тренировку, — ответил он, чуть сбавил скорость перед светофором. — А после может, в НИИ, порешать на ЭВМ задачи управления народным хозяйством. Но перед этим заеду к Владимиру Высоцкому.
— К Высоцкому? Я с тобой! — широко раскрыла глаза Оля. — Хотя… мне же надо в Дом моделей.
— В том то и дело, — кивнул Фима, и, чуть повернув голову, глянул на неё. — И про хоккеистов статья ещё не написана.
За окном потянулись северные окраины Москвы. Стало больше машин, засветились жёлтые окна в панельных домах, зашуршали по асфальту троллейбусы.
Мысли становились легче, почти прозрачнее, чувства — яснее, но в этой ясности вдруг исчезала привычная устойчивость, как будто кто-то незаметно убирал внутренние опоры. И это было не столько влюблённостью, сколько влиянием: он не просто нравился — он менял её состояние, подстраивал под себя ритм, в котором ей становилось хорошо, но - уже не совсем безопасно.
Рабочий понедельник вступал в свои права, но внутри «Жигулей» время текло своё, отдельное. Они въезжали в город из личного маленького воскресного мира сосен, тумана и пустой утренней трассы, где можно было на минуту забыть, что ему четырнадцать, а ей двадцать и что впереди у них серьезные взрослые дела.
Когда он высадил Олю у Дома моделей, то услышал на прощанье озабоченное: «Не лихачь, Фима», от чего в душе расцвёл летний цветущий сад. Симка тихо тявкнул, провожая её взглядом, а потом посмотрел на Фиму — коротко, внимательно. Как будто проверял, всё ли с ним теперь в порядке.
А он кивнул слишком спокойно — так, словно заранее вышел из этого мгновения, аккуратно оставив его позади, не дав ему закрепиться, не позволив превратиться во что-то большее, чем просто утреннюю поездку.
Потом, у Ледового дворца спорта Фима заглушил мотор и на секунду замер, глядя на знакомые очертания арены. Там, за этими стенами, начиналась жизнь по другим правилам. Симка тоже обрадовался знакомым очертаниям он ценил и понимал хоккей как никто.
Раздевалка встретила атмосферой юношеского задора. Он переоделся на этот раз механически, запомнил, чем отличаются наколенники от налокотников, но стоило ступить на лед — все посторонние мысли выдуло ледяным сквозняком.
Сначала была раскатка. Вхождение в ритм, когда конек послушно режет лед, оставляя вензеля крутых виражей.
Настоящая рубка началась в двусторонке. Фима уже не просто самостоятельно шустрил, он дирижировал, читал игру на пару ходов вперед, просачивался сквозь щели, которых не должно было быть и бросал так, что вратари лишь обреченно провожали взглядом шайбу, мелькнувшую в углу ворот.
Защитники хватали клюшками воздух, когда он, изогнувшись, уходил от них с ложным замахом. Он раз за разом разрывал оборону и в глазах мальчишек стояло почтительное уважение. Раньше было почти то же самое, но они об этом успели забыть.
На тренерской скамейке стояла тишина, нарушаемая лишь скрипом голоса старшего тренера:
— Вы это видите? — спросил опытный Ерфилов. — Он их всех на голову переигрывает. Парень резко перерос детский уровень. Нет, надо его в молодежку пробовать.
Тренеры закивали. Василий Дмитриевич буравил взглядом долговязую фигуру в красном свитере. Он видел и то, что скрыто от менее насмотренных и опытных глаз, то, как после толчка в борт Фима на мгновение сник, как восстанавливает дыхание, жадно хватая ртом воздух. Природа наградила его непревзойдённым игровым интеллектом, но в «физике» — всё было не так однозначно, длинные руки, конституция не хоккейного бойца, а скорее фигуриста.
— Пульс после смены посмотри, — кивнул он врачу, уже стоявшему рядом.
На скамейке запасных к Фиме подошел мужчина с тонометром, померил два раза пульс и давление.
— Ну как? – поинтересовался тренер.
— В пределах нормы, —отозвался врач. — Но в молодежке-то практически мужики играют, кость широкая. Ему бы годок-другой подождать, подрасти, окрепнуть.
Фима уже не слышал этого разговора. Он в очередной раз подхватил шайбу на крюк и рванул вперед, счастливый и свободный. Уложив вратаря ложным замахом, он просто завёз шайбу в пустой угол. На секунду воцарилась тишина, которую прервал восхищенный свист своих и чужих, хлопанье по плечу и шлему.
А за бортиком тренеры, глядя на этого вдохновенного мальчишку с горящими глазами понимали, что перед ними встаёт дилемма, которую не решишь лишь спортивной медициной. С одной стороны Гофман явно не в своей компании, переигрывает всех и давит на мальчишек морально, но с другой каково ему самому будет в более сильном окружении?
Фима поймал на себе задумчивый, тяжелый взгляд главного тренера, в котором не было радости, скорее озабоченность. Он кивнул в ответ, понимая, почувствовав вдруг холодок, на этот раз не имеющий отношения ко льду арены, а скорее космический холод, отстранённость судьбы. Но потом он развернулся и снова полетел в атаку, потому что хоть в этом деле всё казалось простым и понятным…
Тренировка закончилась резко, не по времени, а по ощущению. Свисток разрезал воздух, и будто выключили электроток. Коньки ещё скользили по инерции, шайбы лениво катились к бортам, кто-то шутил, кто-то, наоборот, молчал, тяжело дыша.
Фима остановился у бортика, опершись на клюшку. Пар шёл изо рта, сердце колотилось всё ровнее. Он смотрел, как ребята один за другим стягиваются к тренерской группе и дисциплинированно сидящему на скамейке запасных странному рыжему пёсику.
— Всё, шабаш! — выдохнул кто-то.
— Да ладно, ещё бы хоть одно вбрасывание и мы бы вам дали… - отозвался другой.
— Тебе бы только бегать, — возразил третий, словом, обычная усталая болтовня после игры. Тренер свистнул ещё раз, уже коротко. Команда собрались в полукруг у борта. Кто-то опирался на клюшку, кто-то на плечо товарища.
Василий Дмитриевич не сразу начал говорить. Провёл рукой по волосам, посмотрел на каждого не спеша, так, что даже самые разговорчивые замолчали.
— Ну что, — сказал он наконец. — Поиграли неплохо. Я вижу, кто как старается, кто как думает, а кто не думает вообще.
Несколько смешков быстро стихли. Тренер же перевёл взгляд на Фиму. Задержал на секунду дольше, чем на остальных. Потом — снова воззрился на команду подопечных:
— В хоккее, ребята, главное — вот здесь, - он постучал пальцем по виску. — Если пусто, то хоть ты два метра ростом будь, толку мало. А если мозг работает, тогда и без массы тела можно соперника обыгрывать.
Тишина стала плотнее.
— Но, — голос Василия Дмитриевича стал жёстче, — это не значит, что всех обхитришь. Надо быть готовым. Вы сейчас на старте, кто-то пойдёт дальше, в молодёжку, в мастера… А кто-то нет, не всем быть чемпионами, но человеком желательно становиться каждому.
Он замолчал, потом, словно решившись, сказал уже совсем иначе:
— Хоккей — штука вроде бы простая. Выходишь на лёд и либо ты выиграл, либо тебя уделали. Но иногда жизнь показывает своё, что она сложнее, чем мы думаем.
Фима, как и все, смотрел на него и чувствовал, как внутри что-то невольно откликается, хотя имел за плечами уже прожитый в другой жизни «полтинник» с небольшим:
— Главное держитесь друг за друга, — продолжал тренер. — Команда — это не только когда вы передачи отдаёте на площадке. Это когда надёжное плечо всегда рядом. Когда знаешь, если упадёшь — поднимут.
Он вдруг усмехнулся:
— И не зазнавайтесь, - последовал взгляд в сторону Фимы, но уже без тяжести, почти с теплом. — Талант — это аванс. Отрабатывать его надо каждый день.
Фима чуть кивнул и развил мысль, снижая пафос тренерского выступления, потому что догадался к чему тот клонит:
— Некоторые говорят: «Талант не пропьешь, талант не пропьешь»... Вот древние греки как-то послали в древний Рим торговую делегацию. Шесть талантов серебра с собой дали - всё, сволочи, пропили…
Народ замолчал на секунду осознавая, потом некоторые пацаны, что посообразительнее неуверенно заржали, а тренеры улыбнулись.
— А теперь… — Василий Дмитриевич вдохнул, будто собираясь сказать что-то ещё, но передумал. — Всё. В раздевалку, на сегодня свободны.
Кто-то полез в калитку первым, потом другой. Лёд снова ожил — заскрипел под коньками, загремели клюшки. Фима медленно поехал к выходу со льда. В груди было странное чувство — как перед чем-то большим. Или после? Он оглянулся. Тренер стоял у борта, уже отвернувшись, разговаривал с врачом. Обычный день, обычная тренировка.
Из раздевалки Фима тоже вышел последним. Там стоял привычный полутуман — пар от душа, запах мыла, мокрой формы. Хлопнула дверь, прокатился по плитке звук клюшки и всё постепенно стихло.
Он шёл не спеша, на ходу застёгивая куртку, кое как удерживая за поводок рвущегося вперед корги, когда услышал:
— Гофман! - он обернулся. Юля шла в сторону арены в кедах, держа сумку с коньками на плече. Волосы собраны, на ней было тёплое пальто поверх лёгкого тренировочного костюма — она, видимо, только что пришла на тренировку.
Секунду они просто смотрели друг на друга.
— Привет, Юля — сказал он, и Симка тоже тявкнул и завилял хвостом.
— У меня через пять минут лёд, — сказала девочка. И чуть тише добавила: — А ты уже всё?
Он развёл руками. Пауза вышла какая-то неровная. Оба знали, что сказать можно больше, но только Симка потянулся к девочке, радостно ткнувшись мордой в её подставленную ладонь.
Юля сразу улыбнулась:
— Привет, Симка.
Пёс осторожно понюхал, потом признал — хвост задвигался.
— Он меня помнит, — сказала она тихо, будто это было очень важно.
— Конечно, — пожал плечами Фима. — Ты его выгуливала сколько раз!
Юля тихо засмеялась. Смех у неё был другой, не такой как у Оли. Она поднялась, поправила коньки и вдруг, словно между делом напомнила:
— Ты меня раньше провожал.
Фима, ничего не говоря, кивнул и посмотрел на Юлю, она переминалась с ноги на ногу в своем пальтишке нараспашку, на ногах старые кеды.
— А ещё мы с тобой… — продолжала она, глядя куда-то в сторону задумчивым взглядом. — Это похоже на какой-то сон.
Она говорила про их полёты в плиоценовых небесах.
Симка уселся между ними, переводя взгляд с одного на другого, как будто чувствовал, что разговор не совсем простой.
— А сейчас не провожаешь, — добавила она с укором, но уже почти шёпотом, чтобы не звучало как упрёк.
Фима постарался улыбнуться:
— Мы с тобой теперь одноклубники. Может быть, даже на сборы вместе пошлют?
— Угу, — кивнула она. — На олимпийские.
И на секунду посмотрела на него — прямо, без прежней осторожности. В коридоре прошли ещё двое фигуристов, громко что-то обсуждая. Жизнь текла своим чередом. Юля сделала ещё шаг по направлению к Фиме. Теперь они стояли почти вплотную.
— Ты домой? — спросила она.
— Нет пока, надо съездить ещё в одно место, - с грустью в голосе ответил Фима. – Даже в два.
— А я думала, что ты мог бы меня дождаться и мы бы поедем вместе? – с надеждой в голосе предложила она.
— Сегодня никак, - развёл он руками со вздохом. Она кивнула, будто снова примеряя на себя эту мысль, но настойчиво напомнила:
— У меня через два часа закончится тренировка.
— Если я закончу к тому времени первую встречу, — сказал Фима, взглянув на часы, - То отвезу тебя домой.
Юля просияла:
— Здорово!
Симка вдруг тихо тявкнул — мимо прошел мужчина в синем сатиновом халате, неся коробки, пахнущую колбасой. Он проводил счастливчика взглядом, но остался на месте.
Юля снова посмотрела на Фиму:
— Тебя в молодёжку возьмут?
— Не знаю, - пожал он плечами.
— Возьмут, — не очень уверенно предположила она.
— С чего ты взяла?
Она задумалась:
— Потому что, — попыталась, подбирать слово, —ты этого не очень… хочешь.
Фима чуть задумался, но не торопился её переубеждать. Юля это заметила и сразу сменила тон:
— Ладно. Не будем загадывать.
Пауза снова повисла, но уже мягче:
— Значит ты меня встретишь? — спросила она с надеждой, почти так же, как раньше, и без нажима, как будто проверяя, осталось ли что между ними.
Фима снова посмотрел на часы. Потом на неё:
— Если успею. Но если не получится, то не жди меня.
Юля помотала головой так что хвостик волос завертелся туда-сюда:
— Я подожду.
Она оглянулась вокруг и приблизившись, украдкой ткнулась носом и губами ему в щёку, а потом пошла по коридору к выходу на каток.
Он остался на секунду дольше, чем нужно, словно проверяя, не вернётся ли она — не потому, что ждал, а потому что это бы упростило принятие решения, ведь любые внешние обстоятельства, намёки судьбы - куда удобнее внутреннего выбора.
Постояв так, он наконец выдохнул и обратился к псу:
— Пошли и мы, - он, конечно, догадывался, просчитывая всё на шаг вперёд, но даже он не знал, что поделать со всем этим знанием.
Симка поднялся, и они пошли по гулкому коридору в другую сторону, где уже почти никого не осталось, только эхо шагов и ощущение, что тихо, если не сказать таинственно произошло что-то важное.
Глава 38
Коготки коротких лап Симки застучали по асфальту, уши торчали вверх, хвост энергично задвигался туда-сюда, как метла. Ему явно надоели и тренеры, и сложные решения, а радовало только ожидание новых приключений вместе с молодым хозяином.
А у Фимы на льду всё наоборот было немного легче. Хотя и там тоже приходилось предугадывать, удерживать дистанцию, чувствовать чужие ожидания, но, по крайней мере, не нужно было подбирать слова. В целом лёд требовал только движения и точности. В этом была свобода — существование без поправок на чужое восприятие. Но даже там, раз за разом обходя соперников, он ловил себя на ощущении, что всё получалось слишком легко, так, что даже чистая радость не успевала за действием, отставала, растворялась где-то на виражах за синей линией.
Слова тренера долетали сквозь шум и оседали глубже, чем могло быть и не как наставление, а как отголосок уже прожитого, когда-то пропущенного мимо ушей. И в этом слышался не призыв, а напоминание о том, что некоторые идеи повторяются не для того, чтобы просто отдаваться эхом…
С Юлей всё было проще и сложнее. В её «ты меня раньше провожал» не было упрёка — только попытка удержать то, что не должно было исчезнуть по её внутренней, женской логике. Он кивал, чувствуя короткое сопротивление — как будто от него ждали не ответа, а возвращения прежнего. И когда она сказала «я подожду», это прозвучало не как обещание, а как естественное состояние — в её девичьем мире такие вещи не зависели от обстоятельств и не требовали подтверждений. Она не смотрела на него, когда коснулась губами его щеки. Важно было не то, что будет, а то, что это уже произошло — зафиксировано, сохранено, несмотря ни на что.
Его «Шестёрка» покатилась, подпрыгивая на стыках асфальта. Сквозь стекло Фима видел Москву, готовящуюся к глобальному закату, к поздней осени и трудной зиме, но всё ещё поющую голосом Ободзинского про три месяца лета, три месяца осени и вечную весну. Мальчик, небрежно держа баранку попеременно то одной рукой, то другой, чувствовал себя вполне комфортно. Четырнадцать лет — возраст, когда мальчишки уже не дети, но ещё не мужчины, однако по его виду нельзя было предположить обречённой серьёзности, с какой вступают в неравный бой с судьбой. Он был довольно расслаблен, хотя и готов к тому, чтобы в миг собраться, когда нужно.
Рядом, на заднем пассажирском сиденье, поджав под себя короткие лапы, сидел Симка. Морда корги, породистая и весёлая, выражала глубочайшее сомнение в целесообразности этого путешествия на колёсах, гулять лучше, знай себе поднимай лапу тут и там.
Фима немного лихачил, но умело, со знанием дела опытного водителя, привыкшего к загруженным трассам Москвы, на которых «играли в шашки», а также к дорогам Цюриха, Вены и Брюсселя XXI века. Он знал, что гаишники в это время ХХ века ещё не лютовали.
Дом 28 на Малой Грузинской вынырнул неожиданно. Фима сбросил скорость, заглушил мотор у тротуара. Тишина ударила по ушам, когда где-то вдалеке прогромыхал трамвай.
— Приехали, Симка, — сказал Фима, выключая зажигание и убирая ключ зажиганья в карман курточки. — Смотри, какой дом.
Симка фыркнул и ткнулся носом ему в локоть. Пёс не понимал, почему хозяин сюда его привез., на обычную московскую улицу, с облупившейся штукатуркой Мосспецпромпроекта, фургоном-хлебовозкой у магазина вдали. Но Фиму интересовало не странное здание за оградой, рядом с которым, если прищуриться, сквозь слой советской краски и асфальта мнилась булыжная мостовая, а вместо «Волг» и «Жигулей» запряженные лошадьми пролётки. Напротив кованой ограды высился обычный советский «генеральский» дом из желтого кирпича, про который он знал то, что здесь и сейчас, в квартире 30, живёт тот, кто умеет превращать рифмовать время.
Окна восьмого этажа не сияли ярким светом. Дверь подъезда, массивная, с облупившейся краской, скрипнула, отворилась, когда мальчик с собакой прошли внутрь.
Сердце невольно забилось чуточку сильнее, ведь он сейчас шёл не просто к человеку, а к своего рода гласу общества, выразителю внутренней правды и моральному ориентиру, существующему вне официаоза. В народном восприятии он был более значим, чем многие официально признанные деятели культуры, самый любимый «меньшой брат» из позднесоветских сказок.
— Спокойно, — прошептал он себе поднялся по лестнице, вдохнул, постучал.
Дверь открылась не сразу. Наконец щёлкнул замок, и на пороге появился Владимир Высоцкий, чуточку рассеянный, но внимательный, с тем самым взглядом, который будто проникал насквозь, благодаря своему экзистенциальному чувству свободы сомневаться, страдать и говорить правду.
— Ну? — коротко бросил он, окинув взглядом странную живую композицию из кудрявого, чуточку нездешнего юноши и собаки королевской породы.
Фима же вдруг, без всякого перехода, заговорил с ним по-французски:
— Bonsoir, monsieur Vysotsky… Je viens de très loin — pas seulement de Moscou, mais d’un temps où votre voix traverse les murs, les frontières, même les silences.
Он сделал паузу, ловя реакцию и продолжил:
— À Paris, on vous attend déjà… même quand vous n’y êtes pas. Марина Влади parle de vous comme d’un incendie — quelque chose qu’on ne peut ni posséder, ni éteindre.
Оценив, сказал проникновенно:
— Et vos amis… ils écoutent vos chansons sans toujours comprendre les mots, mais ils comprennent la vérité. Dans les petites cuisines, dans les salons enfumés… on dit: «Il chante comme s’il brûlait sa vie à chaque vers».
Поэт прислушался, а Фима сделал шаг ближе, заговорив уже тише:
— Vous croyez être ici… mais une partie de vous vit déjà là-bas. Et elle vous attend.
Он знал, что Владимир владел французским недостаточно, чтобы понять его беглую речь, но при этом обращается к нему очень вежливо, но сразу задав тон некой загадки, говоря, что пришёл «издалека», причём не просто из другого места, а из другого времени, где голос Высоцкого уже слушают повсюду, он преодолевает границы.
Дальше рассказал про Париж и намекнул, что там Высоцкого уже ждут и любят, даже когда его там нет. Упомянул Марина Влади, говорит, что она воспринимает его как «огонь» — как нечто сильное, опасное и не поддающееся контролю. Потом добавил, что его парижские друзья слушают его песни, даже не всегда понимая слова, но чувствуя суть — искренность, боль, правду. И что о нём там говорят как о человеке, который буквально сжигает себя в каждой строке.
И в конце он сделал самый сильный ход, предположив, что Высоцкий думает, будто он «здесь», в Москве, но на самом деле часть его уже живёт там — в Париже, и вообще в другом мире, в будущем, где его ждут.
То есть весь монолог — это была не просто демонстрация языка, а тонкая психологическая атака, Фима хотел показать, что понимает барда глубже, чем случайный человек, и как будто знает его судьбу, его любовь и его влияние наперёд.
Ответом ему стала заинтересованное молчанье. Хозяин квартиры посмотрел на него, не моргая, он, конечно, понимал с пятого на десятое, но актерский и музыкальный слух подсказывал ему, что перед ним очень необычный кудрявый подросток со странной собакой.
— Ты… — начал было он, осматривая мальчика с головы до ног - прикид на нём был явно не парижский, но Фима уже заговорил о другом:
—Wladimir Semjonowitsch… Ich spreche jetzt nicht über Paris — ich spreche über Krieg. Über den Krieg, der nicht endet, selbst wenn die Schüsse… Давно стихли.
Поэт даже засмеялся неожиданной русской фразе, но торопить выступающего перед ним мальчугана не стал, а тот и не торопился:
— Ihre Lieder… sie sind keine Lieder. Sie sind Zeugenaussagen.
— «Er ist nicht aus dem Kampf zurückgekehrt»… — das ist nicht nur ein Soldat. Das ist jeder, der irgendwo verloren ging — im Krieg, im Leben.
Фима чуть наклонил голову:
— Und «Unterbrochener Flug»… wissen Sie? Es klingt, als ob der Mensch schon im Fallen versteht, dass er nie landen wird.
Он на секунду замолчал, затем резко сменил интонацию:
— Und dann — plötzlich — Wahnsinn und Wahrheit zugleich:
— Brief an die Redaktion der Sendung «Offensichtlich — unglaublich» — man lacht… aber das Lachen ist gefährlich. Zu genau. Zu nah an der Wahrheit.
Лёгкая усмешка — и снова серьёзность:
— Das Leben flog vorbei… — nicht wie Zeit. Wie etwas, das man nicht festhalten durfte.
Фима провёл рукой в воздухе, будто разрезая его:
— Es gab einen Ausbruch — im Sprint… — Freiheit ist bei Ihnen immer ein Risiko. Kein Geschenk.
Голос стал почти тихим:
— «Paradiesäpfel»… — das ist kein Paradies. Das ist Sehnsucht, die weh tut.
Он посмотрел прямо в глаза:
— «Brände»… «Zwei Schicksale»… — bei Ihnen ist alles entweder Feuer oder Entscheidung. Keine Mitte.
И вдруг — чуть мягче, почти с тенью улыбки:
— Und dann: «Wo war ich gestern» — als ob der Mensch selbst vor sich davonläuft.
Выдержав длинную паузу, Фима продолжил:
— Verstehen Sie? In Ihren Liedern gibt es keinen Frieden. Nur Wahrheit. Und deshalb wird man Sie hören — nicht weil Sie singen… sondern weil Sie nicht lügen können.
Он продолжил по-немецки, рассказывая о теме войны, но не как исторического события, а как состояния человека, говоря о том, что в стихах Высоцкого война не заканчивается даже тогда, когда выстрелы давно стихли. Объяснил, что его песни — это свидетельства, почти показания. Например, в «Он не вернулся из боя» речь идёт не только о конкретном солдате, а о любом человеке, который исчез — на войне или в жизни. А «Прерванный полёт» — это про ощущение, что человек понимает свою судьбу уже в момент падения, когда ничего изменить нельзя.
Потом он резко переключается на сатиру, говоря, что «Письмо в редакцию» смешное, но этот смех опасный, потому что слишком точный и слишком близкий к реальности — фактически про безумие системы.
Дальше — философия: «Летела жизнь» — это про ускользающее время, которое невозможно удержать. «Был побег на рывок…» — про свободу, которая у барда никогда не даётся просто так, она всегда риск и почти всегда трагедия. «Райские яблоки» — вовсе не про рай, а про боль и недостижимое желание чего-то лучшего. «Пожары» и «Две судьбы» — про крайности: у него всё либо горит, либо требует выбора, без спокойной середины. И «Ой, где был я вчера…» — как попытка человека убежать даже от самого себя.
И в конце Фима подвёл главный итог: в песнях Высоцкого нет покоя и нет фальши — только правда. И именно поэтому его будут слушать - не потому, что он поёт красиво, а потому что он не умеет врать.
Повисла пауза. Высоцкий уже забыл, что они стоят в дверях:
— Ты откуда такой? – спросил он поражённый и удивленный, хотя мало что понял, но многое почувствовал. Фима улыбнулся — открыто, почти дерзко:
— Let’s make a deal: I amaze you — you let me in for five minutes.
Высоцкий хмыкнул:
— Интересно. Ну заходи, лингвист.
Фима вошёл. Квартира была именно такой, какой он её помнил по телепередачам, что ещё не сняты.
— Сколько лет-то тебе? — спросил Высоцкий, не сводя глаз, показав уркой на диван.
— Четырнадцать, - ответил Фима присаживаясь. - Но это временно.
— Как и у всех, — усмехнулся хозяин, плюхаясь в кресло. В квартире они были одни.
Фима как актёр на сцене, мгновенно поменял ритм, голос, языки:
— Je peux jouer Hamlet, - сказал он по-французски, - если надо…
— Ich kann auch, - продолжил уже по-немецки, - молчать так, чтобы это услышали.
— And I know how legends are born — painfully, loudly, and a bit too early, - продолжил уже по-английски. - И я знаю, как рождаются легенды — мучительно, громко и немного преждевременно.
Он остановился. Высоцкий смотрел на него уже совсем иначе — не как на мальчишку:
— Ты что, из театрального? — медленно спросил он, на что Фима покачал головой:
— Я пока школьник, но ещё немного прогнозирую будущее советской экономики в профильном НИИ с помощью ЭФМ.
Высоцкий заинтересовался еще больше:
— И что там, в будущем рисуют перфокарты?
Фима наклонился чуть ближе и тихо сказал:
— Там вы — больше, чем человек. Но… я пришёл не за этим.
— А за чем? – спросил хозяин квартиры. – Pourquoi?
Фима снова улыбнулся:
— В НИИ экономики хотят пригласить выступить перед экономистами, товарищами учёными, доцентами с кандидатами.
Высоцкий закурил, не отрывая взгляда:
— Ты либо псих… либо очень талантливый пройдоха.
Фима пожал плечами:
— Ou peut-être (или возможно) оба варианта сразу.
И впервые Высоцкий рассмеялся — по-настоящему:
— Ладно, валяй, командир, — разрешил своим низким, чуть с хрипотцой голос. –Говори, что почём, только быстро. Щенок твой, гляди, обалдел совсем, да и мне скоро на репетицию в театр.
Симка, застывший столбиком огляделся настороженно, но хвост его уже начинал медленно раскачиваться.
— Я прочёл экономистам лекцию о творчестве Чайковского, — признался Фима. – Но они творчеством Петра Ильича не удовлетворились. Они подумали, что я «золотая рыбка» и возмечтали о Владимире Семёновиче.
Высоцкий бросил взгляд на собаку, потом снова на мальчишку:
— И подослали пацана четырнадцати лет, который шпарит на трёх языках.
— На четырёх, если считать русский, — спокойно поправил Фима. — Но сейчас это неважно. Важно другое.
Он выдержал паузу, давая Высоцкому возможность затушить сигарету или, наоборот, затянуться глубже. Тот выбрал второе.
— В пансионате Института экономики, — продолжил Фима, — по субботам собирается народ и культурно отдыхает. Там есть средних размеров зал и какой-никакой фонд на культурно-массовую работу.
Высоцкий усмехнулся краем рта:
— Я теперь что концерты в пансионатах даю?
— Вы даёте людям воздух, — спокойно ответил Фима. — А они взамен — свою любовь. Ну и гонорар, о размере которого я умолчу, поскольку ещё слишком юн, нос не дорос.
— Ты? — Высоцкий приподнял бровь, и в этом «ты» было всё: возраст, собака, французский, Париж, Марина, и то, как этот кудрявый мальчишка сидел посреди его комнаты, словно всю жизнь здесь провёл.
— Я, — сказал Фима без тени бравады. — Я хочу, чтобы вы согласились.
— А почему же я должен? – спросил Владимир.
— Потому что вы наш Боб Дилан и Джимми Моррисон в одном лице. Не регламентированной, неодобренной, не показанный по телевизору и не принятый в члены, неофициальной — скрытой, передаваемой из рук в руки. Вы Владимир Высоцкий. То ли певец, то ли актёр» то ли поэт. В условиях, где публичное высказывание фильтруется, вы, каким-то образом стали противовесом. Заполняете лакуны, образованные цензурой, и потому воспринимаетесь не как артист в чистом виде, а как свидетельство.
— Сравнение с Бобом Диланом мне льстит, но не могу его принять, - ответил Владимир. – Потому что нескромно. А с Джимми Моррисоном не хочу себя сравнивать.
— Дилан менее конфликтен, - сформулировал Фима, - он рассказывает людям про людей, раскрывает им глаза на них же, в его песнях есть протест, критика и переосмысление действительности, но они допустимы, хотя и не всем приятны. А вот Джимми Моррисон рассказывает только о себе и о том, что такие как он… долго не живут. Хотя его голос и музыка может быть и вечны.
— Теперь понятно почему ты читаешь лекции о Чайковском, - сказал Высоцкий. – Постой, да ты тот парень, которого по телевизору показывали? Ты этот юный музыкальный критик!
— Скорее просто любитель музыки, который может сформулировать почему он её любит и почему её надо любить, - поправил Фима. – А так-то я математик, по жизни увлекаюсь экономикой и хотел с этим связать свою жизнь.
— Точно! – хлопнул себя по коленке Владимир. – У нас недавно спор возник про то один это пацан или их двое похожих? Одного по телевизору показали в передаче «Очевидное невероятное», а другой в «Музыкальном киоске» про музыку рассказывал.
— Это один и тот же хлопчик и он рад вам доложить, Владимир Семёнович, что ваш голос не просто выражает позицию — он замещает собой отсутствующее современное народное звучанье. Народ как обычно безмолвствует. Но ему не нравится, что из него выходят одни лишь похабные частушки. А у вас удается звучать совсем по-простому. Причём это не «протест» в западном смысле, поскольку он предполагает наличие адресата и пространства для конфликта. У нас-то речь может идти скорее о параллельной системе, где смысл оживает вне официальных каналов.
— Ну почему вне, - возразил Высоцкий. – Не совсем «вне». Я же в кино снимаюсь и записываю песни для фильмов, спектаклей.
— Но это ведь только процентов пять-десять ваших песен, - пояснил Фима. - Остальное как бы народное, как бы «документальное». Вас слушают не как постороннего, а как участника событий: войны, тюрьмы и воли, со своей интонацией — напряжённой, надломленной, лишённой дистанции между рассказчиком и рассказом.
Вы носитель и передатчик невыраженного коллективного опыта, существующего в условиях… дефицита публичности. Поэтому ваше значение выходит за пределы искусства, ваше творчество, голос стали формой социальной речи там, где сама её возможность ограничена.
В комнате стало тихо. Даже Симка перестал дышать, уткнувшись носом в хозяйские ботинки.
Высоцкий посмотрел на Фиму долго, так, как умел только в упор, не моргая, будто сканировал:
— Сколько тебе, говоришь? – спросил он с любопытством юного гостя, который взгляда не отвёл.
— Четырнадцать, - в который уже раз повторил Фима.
— А рассуждаешь как сорокалетний, - удивился Владимир.
— Как пятидесятилетний, — Фима чуть улыбнулся. — Это не всегда удобно.
Высоцкий хмыкнул. Достал сигарету, прикурил, затянулся глубоко:
— Ну и как отказать такому взрослому дядьке? — произнёс он. — Когда?
— В удобное для вас время, лучше в субботу или воскресенье, - ответил Фима. - Я заеду за вами.
— Что значит «заеду»? – спросил обладатель второго «Мерседеса» в СССР.
— Я за рулем, подруга одолжила свои «Жигули», - признался Фима.
— А ты смелый парень, - продолжил удивляться Владимир. - Или чётко знаешь, чего бояться не стоит.
— Я знаю, что человек живёт столько, сколько его помнят, — тихо сказал Фима.
Высоцкий усмехнулся, но усмешка получилась какая-то другая — не его, не та, что для сцены, а своя, домашняя:
— Ладно, договорились, - кивнул он головой. - Но не для экономистов твоих, а для тебя. Для вас с этим ушастиком.
Симка, услышав, что речь о нём, стукнул хвостом по полу и чихнул. Фима, посидев ещё мгновение предложил обменятся телефонами и дал Владимиру и свой домашний и номер Института экономики, а записал домашний и рабочий телефоны поэта и певца.
Уже в дверях, когда Симка первый потянул к выходу, Фима обернулся:
— Владимир Семёнович.
Тот поднял глаза.
— Спасибо вам за всё что вы сделали и ещё сделаете, - сказал Фима.
Высоцкий махнул рукой — не отмахнулся, а так, по-своему, по-доброму и вдруг загорелся:
— Слушай! А давай со мной в театр, - предложил он, я тебя такого необыкновенного должен Севе и Валере показать.
— Обязательно, - кивнул Фима, - но прямо сейчас никак не могу, надо мной одно дельце висит, вот доделаю его и сразу.
Глава 39
Дверь подъезда дома из жёлтого кирпича закрылась за Фимой и Симкой. «Шестёрка» терпеливо ждала их у тротуара, и где-то вдалеке снова громыхнул трамвай — то ли 1977-й возвращался на круги своя, то ли время сделало вид, что ничего особенного не случилось. Но на самом деле случилось и должно остаться в памяти, которая у Фимы была бездонная. А может и в одной из песен, которые прозвучат в пансионате для благодарных советских учёных?
Пёс, деловито запрыгнув на заднее сиденье, посмотрел в окно с весёлым видом и на хозяина в ожидании, что ему выдадут положенную порцию похвалы:
— Да, да Симка, — сказал Фима, заводя мотор. — Ты сегодня герой.
Пёс снисходительно тявкнул, мол, кто бы сомневался, хотя и ты тоже не промах. Фима невольно поднял глаза на окна восьмого этажа. Там, за стёклами мелькнул силуэт, помахавший им, а он просигналил в ответ.
Двигатель завёлся с пол-оборота. «Шестёрка» мягко тронулась, вписываясь в ту Москву, что ещё не знала пробок. Корги следил за убегающими назад зданиями, позади остался и дом 28.
Повертев головой и заметив, что ему было нужно, Фима вскоре остановился у киоска «Моссправки». Внутри было, наверное, душновато, несмотря на осень. Он постучал пятнадцатикопеечной монеткой в окошко, за которым, обложенная папками с наклейками, с важным видом сидела женщина лет сорока. При виде кудрявого парня поинтересовалась:
— Слушаю, молодой человек.
Фима наклонился:
— Мне нужна справка, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — О месте жительства гражданина.
Женщина окинула его оценивающим взглядом, каковым лишь один советский человек мог окидывать другого, не менее советского человека. От таких взглядов Фима отвык — в его родном, комфортном будущем почти всё, что нужно находилось по интернету. Здесь же в этом взгляде читалось: «Откуда такой выискался?», «Чего надо?», «Паспорт есть?», «Не слишком ли молод?»
— Бюрюков Анатолий Николаевич, - назвал причину своего обращения Фима. - Тысяча девятьсот тридцать девятого года рождения.
Женщина открыла толстый «гроссбух» в синей обложке, сверилась с чем-то. Фиму стоял, чувствуя, как пот затекает за воротник куртки под взглядом королевы справочной информации. Женщина вздохнула, достала из стопки чистый бланк, и крупным, неторопливым почерком начала заполнять. Вскоре она протянула справку через окошко:
— Пятнадцать копеек.
Фима вытащил и протянул монетку. Женщина, взяв оплату, прикрыла форточку во внешний мир. Разговор был окончен.
— Спасибо, — поблагодарил Фима, пряча квитанцию в карман. Место жительства маньяка было найдено.
Снова усевшись за руль, он в своей уверенной, взрослой манере, повёл «Жигули» по маршруту, среди редких по меркам ХХI века автомобилей. Радио, периодически потрескивая, информировало его о новостях, но Фима слушал в пол уха, глядя на дорогу пока динамик, приглушённо шурша помехами, цедил сквозь треск: «…средняя температура сентября в столице на два градуса ниже климатической нормы. Ожидаются кратковременные дожди…»
Потом женский голос дикторши сменился бодрым, с металлической ноткой: «Пятилетку досрочно! Бригада тов. Шурупова с завода ЗИЛ перекрыла сменное задание в полтора раза. Высокая сознательность и ударный труд — залог…» Фима машинально потянулся к ручке настроек. Треск усилился, потом вдруг пробило мелодию — что-то знакомое, с лёгким фокстротным ритмом, где сквозь аранжировку прорывался голос Магомаева: «Не спеши, когда глаза в глаза, не спеши, когда спешить нельзя…»
Симка на заднем сиденье навострил уши. Фима же думал о предстоящей встрече. Радио бормотало себе дальше и его голоса смешивались с шелестом шин по асфальту, превращаясь в белый шум.
На заднем сиденье, важно вытянувшись, сидел Симка с короткими лапами и несоразмерным с его ростом чувством собственного достоинства. Он время от времени поворачивала голову к Фиме, будто проверяя: всё ли под контролем. Фима только усмехался:
— Спокойно, кэп. Доедем.
Предмет его нынешнего интереса представлял собой личность с, по всей видимости, разновидность аутиста, с тяжелой нарциссической сутью и садистскими наклонностями. Основной конфликт в этой тёмной душе развернулся между грандиозным, по мнению его самого, внутренним миром, претендующим на обладание «абсолютной истиной» и полной неспособностью к адекватному контакту с реальностью.
Его нравственная система не была связана с внешним миром. Зацикленность на некой детской травме сочеталась с потребностью в тотальном контроле и это всё создало патологический сценарий, в котором уничтожение наиболее уязвимых, чистых объектов, стало извращенным способом утверждения собственного существования и попыткой «исправления» реальности вовсе ему неподвластной…
Но пока Фиме и Симке нужно было к Ледовому дворцу спорта — забрать Юлю. Он представлял, как она скользит по льду — легко, будто не касаясь поверхности, и каждый раз, когда он думал об этом, у него внутри становилось словно бы немного светлее. А ведь где-то ещё занималась своими журналистскими делами первокурсница Оля…
Дорога вела их мимо длинных домов с робко поблёскивающими окнами, мимо остановок, где стояли люди в пальто, кутаясь от осеннего ветра. В воздухе чувствовалась какая-то неотвратимая перемена.
Они доехали быстрее, чем он ожидал. Ледовый дворец стоял всё также недвижим и из него выходили люди. Через несколько минут ожидания появилась она. Юля вышла на крыльцо, держа сумку с коньками, с раскрасневшимися щеками и собранными волосами. Огляделась и быстро заметила выглядывающего из машины мальчика, прямо напротив входа:
— Привет, Гофман, — сказала она, плюхаясь на переднее сиденье, в голосе её была улыбка. - Привет, Симка.
Пёс тут же перебрался ей на колени, устраиваясь как хозяин положения и обнюхивая.
Вскоре машина снова тронулась и теперь внутри было куда уютнее. Москва за окнами снова потекла дальше, но для Фимы всё будто сосредоточилось в этом небольшом пространстве: руль под руками, едва заметный свет приборной панели, учащённое дыхание Симки и голосок Юли рядом. Он не знал, что будет дальше, но сейчас дорога была ясной и этого было достаточно.
«Жигули» катились по проспектам, улицам и переулкам. Фима вёл аккуратно, уже без прежней лихости — руки на руле стали чуть напряжённее. Юля, сидевшая рядом, словно бы это почувствовала:
— Куда мы едем? — спросила она, глядя в окно. — Я тут никогда не была.
Фима кивнул, не сразу отвечая.
— Да есть одно дело, я надеюсь на твою помощь, - он глянул на неё. В основном взгляд был прикован к дороге, к асфальту, облупленным местами стенам серых домов. Симка, обычно спокойный, теперь тихо ворчал, повизгивал, прижимаясь ближе к Юле, которая тоже чувствовала — что-то не так:
— Фима, ты меня пугаешь. Какое ещё дело?
Он выдохнул. Объяснить это словами было почти невозможно. Как рассказать, что он знает то, чего ещё не произошло? Что в этих дворах, за этими окнами, живёт одержимый, уже сделавший и вскоре продолживший делать страшные вещи, и никто пока не догадывается где его искать. Никто кроме Фимы:
— Есть один человек, — наконец сказал он. — Плохой. Опасный.
Юля широко раскрыла глаза в немом вопросе. Фима чуть усмехнулся, но улыбка вышла натянутой:
— Скажем так… мне повезло об этом узнать заранее.
Спутница помолчала. Слова звучали странно, почти нелепо, но в его голосе не было ни тени сомнения или шутки.
— И что ты собираешься делать? — тихо, напряжённо спросила она, когда машина остановилась у одного из домов.
Этажи, тёмные подъезды, окна с запыленными стёклами. Фима заглушил двигатель, тишина сразу стала плотной.
— Не знаю пока, — честно ответил он. — Но, если вообще ничего не сделать… тоже не вариант.
Он наконец посмотрел на неё. В его глазах было что-то совсем не детское — тяжесть знания, которое как бы ему не по возрасту. Юля сжала ремень сумки:
— Мы вообще зачем сюда приехали? — спросила она осторожно.
Фима пожал плечами:
— Пока — поговорить.
Симка тихо гавкнул, будто протестуя. Юля глубоко вдохнула, потом предложила:
— Тогда давай хотя бы не будем делать глупостей.
Фима в ответ кивнул, посмотрел выискивая нужный подъезд, тихо сказал:
— Он там.
Юля проследила за его взглядом и почувствовала, как по спине пробежал холодок, без всякой видимой причины:
— Фима… — едва слышно произнесла она, но тот уже приоткрыл водительскую дверь, намереваясь выходить. Холодный осенний воздух ворвался в салон и вместе с ним ощущение, что этот день перестал быть просто дорогой на привычную тренировку и обратно. Теперь это была граница, после пересечения которой всё станет немного другим.
Фима подумал не подняться ли ему на этаж, не позвонить ли самому, чтобы спросить: «Анатолия Николаевича можно?» - но поразмыслив немного взглянул на Юлю. Если показаться самому, то велика вероятность наткнутся на жену маньяка, которая ничего не знает о склонностях своего мужа, но мальчика, которого показывали по телевизору она может запомнить. А Юлю скорее всего нет.
Он сидел, глядя на подъезд, словно пытался ещё раз проверить не ошибся ли, не перепутал ли дом. Но нет, всё сходилось: двор, облупленная дверь. Он посмотрел на Юлю.
— Нужна твоя помощь, — сказал он спокойно, но слишком уж серьёзно для обычной просьбы.
Юля вскинула брови:
— В чём?
Фима на секунду замялся, подбирая слова так, чтобы они звучали естественно — без намёка на правду, которая прозвучала бы безумно:
— Там живёт один человек. Мне нужно, чтобы он спустился ко мне.
— И ты предлагаешь мне просто… позвонить и сказать «выходите»? — она недоумённо посмотрела нп него.
— Не так напрямую, — покачал головой Фима. — Скажи, что… что перепутала квартиру… ищешь одноклассника. Попробуй его убедить.
Юля фыркнула:
— Это как? – недоумённо пожала она плечами.
— Я рассчитываю на тебя, — тихо, как-то непривычно твёрдо ответил он. Она посмотрела на него внимательнее. В нём не было ни игры, ни мальчишеской бравады. Только сосредоточенность — и какая-то странная уверенность, будто он уже знает, чем всё закончится.
— Скажи ему, что ты… член штаба «Комсомольского прожектора» или агитбригады. Звони в дверь, при себе — блокнот, комсомольский значок, - начал он размышлять вслух, наконец сообразив, что сама Юля ничего не придумает. — Здравствуйте, мол, я от завода или от райкома ВЛКСМ. У нас, скажи ему, смотр-конкурс «Лучший двор» и скоро будет субботник по благоустройству. Вас записали как ответственного за участок. Нужна ваша подпись в ведомости и заодно надо осмотреть территорию, там бригада будет разбивать палисадник. Не могли бы выйти на пять минут?
Юля, выслушав его наставление, вздохнула, открыла дверь машины:
— Ладно. Но ты мне потом всё объяснишь?
— Обязательно, — пообещал Фима, хотя сам не был уверен, что сможет. Она вышла из машины, поправила шарф и уверенно направилась к подъезду. Дверь скрипнула, пропуская её внутрь.
Фима остался один. Симка тихо поскуливал, глядя на него.
— Знаю, — прошептал он, глядя на подъезд. — Знаю… всё это некрасиво пахнет. Понимаю, что глупо, понимаю, что всех маньяков не переловишь.
Время потянулось, став густым, медленным. Каждая секунда будто растягивалась, становилась тяжёлой. Он не сводил глаз с подъезда. Прошло, кажется, минут пять, хотя скорее всего меньше. Или больше? И вот раздались шаги, снова скрипнула дверь.
Сначала появилась Юля. Она вышла спокойно, даже чуть небрежно, словно действительно комсомольская активистка. Но когда она приблизилась к машине, Фима заметил — дыхание у неё сбилось. Она едва заметно кивнула:
— Идёт.
Фима почувствовал, как и у него внутри всё сжалось. Дверь подъезда снова открылась. На пороге появился мужчина, обычный на первый взгляд: тёмное демисезонное пальто, кепка, лицо без особых примет. Именно это и было самым страшным — в нём не было ничего, за что можно было бы зацепиться взглядом и сразу понять про опасность, которую он несёт.
Фима словно бы узнал эту походку, этот взгляд — спокойный, почти равнодушный. Он знал, на что способен этот человек, хотя тот ещё не совершил всех своих преступлений, только начал, но скоро совершит и другие. Его нужно было остановить.
Симка тихо зарычал. Мужчина, оглянувшись направился к ним, когда Фима вышел из машины навстречу мужчине, закрыв за собой дверь мягко, почти бесшумно. Воздух во дворе был сырой, с лёгким запахом пыли и старого асфальта. Всё выглядело обыденно до невозможности.
Мужчина приблизился:
— Вы меня искали? — спросил он, переводя взгляд с Юли, которая шустро уселась на своё место, к Симке, на вышедшего навстречу ему Фиму. Голос был ровный, без лишних оттенков, не запоминающийся.
Фима сделал шаг вперёд, расстояние между ними сократилось до вытянутой руки. Сердце билось глухо, но ритмично. Не страх — скорее концентрация, как перед прыжком в холодную воду.
— Да, — ответил Фима. — Хотел с вами поговорить.
Он протянул руку. На долю секунды всё застыло. Даже звук города будто приглушился — как если бы кто-то убрал лишние частоты из мира. Мужчина посмотрел на руку — короткий, почти машинальный взгляд и ответил тем же зеркальным жестом. Их ладони соприкоснулись.
Сначала они оба почувствовали просто тепло чужой кожи. Потом — что-то изменилось. Фима, привычно сконцентрировавшись на переносе, ощутил это удлиняющееся мгновение, как будто под ногами исчезла опора, но падения не произошло. Пространство вокруг не сдвинулось, свернулось, сжалось в точку, в тонкую иглу, прошивающую время.
Звук пропал первым. Не тишина — именно отсутствие звука, как если бы уши перестали существовать. Затем исчез свет, но это была не темнота, а отсутствие самого понятия «видеть». Тело стало лёгким и одновременно бесконечно тяжёлым — будто его растянули между двумя моментами, двумя эпохами. Фима уже прекрасно знал это состояние. Оно всегда приходило одинаково: короткий и бесконечно неуловимый миг вне всего.
Рука, которую он держал, дёрнулась. Мужчина попытался вырваться — слишком поздно. Контакт уже состоялся, и этого было достаточно. Сначала он подумал: мальчишка — дурачок какой-то. Протянул руку машинально, с привычной снисходительностью взрослого к ребёнку. Ладонь у Фимы была тёплая, но обычная. Бирюков уже собирался усмехнуться, сказать что-то, но потом мир сдвинулся.
Это было не головокружение, не обморок. Он всё ещё стоял на ногах, чувствовал землю — но опора вдруг перестала быть твёрдой, словно задышала. Звук пропал не сразу — сначала растянулся, как резина. Далёкое гудение города превратилось в низкий, бесконечный звук, потом в вой, потом в ничто.
И самое страшное — он перестал чувствовать себя. Не тело — оно как бы было. А ту внутреннюю точку, из которой он всегда смотрел на мир. Ту самую, которая шептала: «Ты умнее, ты сильнее, ты можешь всё», она погасла. Вместо неё появилась пустота. Не злая и не добрая — просто бездонная. И в этой пустоте он вдруг представил свою руку как просто кости, сухожилия, кожу.
Когда свет вернулся, он едва не упал. Не потому, что ослаб, от ужаса. Потому что понял, всё, во что он верил: его исключительность, его право, его «тёмная сила» — это пыль.
Трава пахла не так, как н Москве. И небо было чужим, глубоким — явно без спутников, без самолётов и даже без Бога. Только ветер и тишина, в которой он впервые в жизни услышал, как бьётся его сердце — маленькое, испуганное, человеческое. Он посмотрел на мальчишку и прошептал:
— Кто ты? -
— Твоё наказание. Не тюрьма, не смерть, а понимание, - ответил тот так, что Бирюков запомнит это на всю свою оставшуюся короткую вечность. - Смотри вокруг, здесь нет ни одной человеческой души, кроме нас. И долго ещё не будет. Ты хотел быть хищником? Будь. Но добычи, которая тебе так желанна тут нет. Только ты и мир, которому на тебя наплевать. Ровно так же, как тебе было наплевать на предмет твоей странной похоти.
Фима, говоря всё это чувствовал запах трав, чего-то дикого, первобытного. Под ногами ощущалась не асфальтовая крошка, а упругая, неровная земля. Свет бил в глаза — яркий, открытый.
Когда он отпустил руку, мужчина рядом отшатнулся. Вокруг не было ни домов, ни подъезда. Только простор, широкая равнина, уходящая к далёким холмам. Деревья с мощными стволами, кривыми раскидистыми ветвями. Высокая трава, колышущаяся под теплым ветром и небо — огромное, пугающее своей глубиной.
Где-то вдалеке раздался звук, крик, но не человеческий, резкий, чуждый, как напоминание о том, что здесь человек ещё не хозяин. Мужчина повернулся к Фиме. Теперь в его лице впервые появилось что-то настоящее — не маска, не пустота, а страх.
— Что это? — слова застревали, ломались в горле. Фима стоял спокойно, переводя дыхание. Каждый раз переход требовал усилия — не физического, а какого-то внутреннего, как будто он заново собирал себя из кусочков.
— Просто-напросто пять миллионов лет до Рождества Христова, — сказал он ровно. — Примерно.
Ветер прошёлся по траве, донёс запах нагретой земли и далёкой воды. Ни Симки, ни машины, ни Юли — ничего и никого здесь не было, только они двое. Причём один уже никогда не вернётся обратно.
— Анатолий Николаевич, - обратился к маньяку Фима. - Продолжения не будет. Вам всегда казалось, что вы особенный. Хотели власти над жизнью и смертью? Получите! Только власть — это не только когда ты убиваешь. Прежде чем начать убивать самому в этом мире, где нет ни закона, ни людей, ни даже слова «я», придётся стать никем. А потом можно подняться – чисто теоретически. Идите же, проявите себя, вас ждёт короткая экскурсия в подлинное одиночество.
Глава 40
Ветер плиоцена ещё шевелил траву, донося далёкие, птичьи крики, но для Фимы всё уже было решено. Он только на мгновение прикрыл глаза, выполняя точное и выверенное, хотя и не материальное действие, будто нажимая невидимую кнопку и снова произошёл тот самый сдвиг - мир закружился, распался, просто перестал быть этим, текущим миром. Пространство сложилось, как лист бумаги, время стянулось в тонкую нить. Короткий разрыв ощущений с каскадом звуков, цветов, трансформаций, сразу после чего он вновь ощутил холодный осенний воздух.
Незнакомый двор, тепло чужой ладони уже исчезало из его пальцев, будто никогда его и не было. Фима стоял там же, где и секунду назад. Его рука опускалась вниз естественным движением, словно обычное рукопожатие только что закончилось.
Юля лишь на несколько секунд обернулась к Симке и снова посмотрела на подходящего к ним Фиму безо всякой тревоги. Для неё всё выглядело как короткий разговор, обмен взглядами и…
— Ну? — спросила она, пытаясь выглянуть из-за Фимы на мужчину. Она решила, что тот, не сказав ни слова, вдруг развернулся и быстро ушёл прочь, скрывшись за дверью подъезда, которая услужливо хлопнула то ли от сквозняка, то ли от действия растянувшейся пружины.
Фима пожал плечами:
— Ошибся, похоже, — это прозвучало слишком буднично, чтобы вызывать хоть какие-то сомнения. Юля ещё секунду смотрела в ту сторону, где исчез человек, потом перевела взгляд на Фиму. У неё осталось странное ощущение — как будто что-то не совпало, не сложилось до конца, но объяснить это она не могла:
— Странный он, — сказала девочка.
— Бывает, — ответил Фима и быстро сел в машину. Симка радостно завилял хвостом, словно ничего необычного и не происходило. Юноша завёл двигатель, и привычный звук мотора окончательно вернул всё на свои места. Разве что было не понятно следует ли за ним комитетская чёрная «Волга»? То ли слежка сняли, то ли следить стали аккуратнее?
Дорога к юлиному дому оказалась спокойной. Девочка сначала молчала, глядя в окно, думая не о том человеке, не о странной остановке, а о Фиме - что-то в нём изменилось. Или ей показалось? Он всегда был таким уверенным, но сейчас в этой уверенности было что-то такое, как будто он знал больше, чем должен знать четырнадцатилетний мальчишка. Это немного пугало и одновременно притягивало.
Да они с ним однажды куда-то попали, в какую-то сказочную страну, где можно было летать, но она не была уверена, что всё это случилось на самом деле и не во сне или в чудесном видении?
Фима же не собирался ей рассказывать, что устранил угрозу — маньяка, который для всех остальных, включая Юлю просто куда-то «ушёл». Исчез безвозвратно, при этом никто, кроме самого Фимы, не осознал произошедшего. Юля чувствовало, что опять случилось нечто странное, но не могла этого объяснить и не связывала два события.
Она только украдкой посматривала на него. Её парень вёл машину спокойно, сосредоточенно, чуть откинув голову назад. «Красивый» — мелькнула мысль, неожиданная и почему-то смущающая, Юля отвернулась, чтобы он не заметил…
— Ты чего молчишь? — спросил Фима, не поворачивая головы. — Обычно болтаешь без остановки.
— Думаю, — ответила Юля, всё ещё глядя в окно. За стеклом тянулись серые здания, мокрый асфальт. Осень сжимала город холодными пальцами.
— О чём? - спросил он.
— О тебе, - неожиданно призналась она. Фима усмехнулся, но как-то не очень невесело:
— Разве ты не всё обо мне передумала? - предположил он.
— Не всё, - призналась она. - Ты другой сегодня.
— Какой же? – поинтересовался он, догадываясь о чём она, но не торопясь подсказывать.
— Не знаю. Старше, что ли выглядишь? — Юля наконец повернулась к нему, вглядываясь в профиль. — Фима, что там произошло? С этим мужчиной?
Фимин пальцы чуть крепче сжали руль на секунду, неуловимо, но Юля, кажется, заметила.
— Главное, что ничего особенного с ним больше не произойдёт, - сказал Фима. - Он всё понял и ушёл, проблема решена.
— Ты мне чего-то не говоришь? – засомневалась Юля.
— С чего ты взяла? – возразил Фима. - Ты знаешь даже больше, чем многие другие.
— Ой, я вообще ничего не понимаю, - вздохнула Юля и поправила локон. Фима промолчал. В машине снова повисла тишина, но теперь другая — не тягучая, а напряжённая, как струна перед тем, как лопнуть. Симка на заднем сиденье вздохнул и положил морду на лапы.
Юля вдруг протянула руку и коснулась фиминого плеча. Легко, почти невесомо, как будто проверяла — настоящий ли он.
— Ты тогда так посмотрел на меня, — тихо сказала она. — Там, у дома. Не как обычно, а как будто… прощался?
Фима, подумав, ответил со всей возможной нежностью и деликатностью в голосе:
— Тебе показалось. Вот он я, тут и никуда не собираюсь пропадать. Разве что случится что-то такое, что от нас не зависит. Есть такое старое престарое стихотворение одного почти забытого поэта: «И каждый раз навек прощайтесь, когда прощаетесь на миг».
— Но мы всегда будем вместе? – с надеждой спросила она.
— Почему бы и нет? – ответил он улыбнувшись. – Во всяком случае, мы постараемся. Но жизнь она такая, часто разбрасывает людей. Вот жили вместе, виделись каждый день, а потом раз - и не увидятся больше никогда.
Юля помолчала. Собралась с мыслями:
— Мне не показалось, что тот мужчина вообще что-то говорил. Вы просто посмотрели друг на друга, а потом он исчез. Не ушёл — исчез.
Фима невольно резко взял вправо, рука дрогнула, машина чуть вильнула к обочине. Симка удивлённо поднял голову:
— Ты чего? — испуганно спросила Юля.
— Ничего, — он выдохнул, перевёл дыхание. —Просто… не спрашивай меня об этом и не вспоминай. Хорошо?
— Почему? – не унималась девочка, заметившая изменения в нём. Он давно уже казался ей более взрослым, уверенным и знающим больше, чем должен. А сейчас уклонялся от прямых ответов, лишь давая понять, что ситуация под контролем и лучше о ней не вспоминать.
— Потому что нужно иногда перелистнуть страницу и жить дальше, - пояснил он, посмотрев на неё таким долгим взглядом, насколько позволяла рулёжка. Ему и самому интересно было понять: догадается ли девочка что произошло? Ведь она и сама успела побывать с ним в плиоцене и могла бы почувствовать, что время рядом с ним идёт необычно. Где-то есть другой слой, другая секунда, в которой всё решается. Поэтому он и просил Юлю хранить тайну, намекая, что от этого зависит их общее будущее.
Юля не ответила, потому что она действительно, смутно что-то чувствовала. Иногда, просыпаясь по ночам, или в странные моменты тишины, она думала, что у неё случилось с Фимой в тот раз, когда она у него дома, оставшись с ним наедине, смело сбросила кофточку.
— И что там? — спросила она шёпотом. – На следующей странице. Мы будем вместе?
— Если ты этого хочешь, то да, — сказал Фима и снова надавил на педаль газа, — и я этого тоже хочу. Но для того, чтобы мы были вместе, самое главное - не говорить никому о том, что сегодня было и куда мы с тобой ездили. Иначе что-то может пойти не по плану. А планы – это наше всё, а вовсе не Пушкин.
Юля, подумав, кивнула и больше не задавала вопросов всю оставшуюся дорогу. Только изредка поглядывала на его руки на руле — уверенные, спокойные. Руки человека, который умеет держать под контролем не только машину на дороге, но и то, что нельзя объяснить словами.
Когда они подъехали к её дому, он заглушил мотор и попрощался тоном вопроса:
— Ну что, пока?
— Пока, — неуверенно ответила Юля. — Не проводишь меня?
Они вышли из машины, оставив её охранять Симку, на которого Юля посмотрела через опущенное стекло:
— Фима… - сказала она, - если тебе когда-нибудь понадобится, чтобы кто-то просто тебе поверил...
Он ничего не ответил. Только кивнул, внимательно на неё посмотрев.
— Спасибо… — продолжила она и чуть замялась. — За то, что покатал.
— Обращайся, - ответил он и как бычок на привязи поплёлся за девочкой в подъезд. На лестничной площадке она вдруг остановилась. Всё то странное, что накопилось за вечер — тревога, интерес, неясное чувство, что рядом с ней происходит что-то не то, как она это понимает - сложилось в одно простое решение. Она повернулась к нему:
— Фима…
Он посмотрел на неё — и в этот момент снова стал просто четырнадцатилетним мальчишкой, без тени той тяжести, что приходилось нести. А Юля быстро прильнула, привстала на цыпочки и поцеловала его в щёку. Лёгкое, почти невесомое прикосновение, но для неё оно оказалось неожиданно важным. Как будто она таким образом закрепила что-то.
Сразу после этого она смутилась, чуть улыбнулась и поспешно рванула от него, но он поймал её в свои объятия и притянул к себя, не целуя в ответ, а просто крепко прижав и посмотрев в глаза, не отпуская, но и не приближаясь больше, чем позволяла та невидимая черта, которую он для себя провёл. Хотя между ними уже и никакой черты уже не было, кроме одежды:
— Юль, — тихо сказал он. — Ты не спеши. Всё, что должно случиться, случится в своё время.
Она замерла в его руках, чувствуя манящее тепло через ткань куртки. Ей показалось, что эти слова — про что-то большое, что ждёт их где-то, когда-то.
— А ты не пропадёшь? — спросила она шёпотом. — Не исчезнешь, как… тот мужчина?
Фима едва заметно вздрогнул. Вопрос попал в самую точку. Он отпустил её, но руки оставил на её плечах, слегка сжимая, будто проверяя — реальна ли она, здесь ли, сейчас.
— Никуда я не денусь, — ответил он с улыбкой, которая не совсем скрывала горечь. — А если и денусь, то только вместе с тобой.
— Это ты про то самое? — насторожилась Юля, пытаясь разглядеть в полумраке лестничной клетки выражение его лица. – Иногда мне кажется, что эти полёты мне приснились.
— Мне тоже, — признался он. - А за наши сны мы не отвечаем.
Она хотела спросить ещё, но вдруг поняла, что боится услышать ответ. Не потому, что он может оказаться страшным, а потому, что слишком правдивым. А она ещё не готова к такой правде.
— Ладно, — выдохнула Юля и чуть отстранилась. — Тогда до завтра?
— До завтра, - кивнул он, хотя пока плохо понимал, что будет завтра. Она поднялась на два пролёта, обернулась — он всё ещё стоял, глядя ей вслед, не двигаясь с места. И только тогда, когда наверху щёлкнул замок её квартиры, Фима позволил себе закрыть глаза и медленно выдохнуть.
Он вышел на улицу. Симка встретил его радостным взвизгом, сунул мокрый нос в ладонь. Фима потрепал пса по загривку, сел за руль, но не заводил мотор.
«Бережно, — напомнил он себе. — Никаких резких движений. Никакой взрослой правды, для которой она ещё может быть не готова».
Он завёл машину, и «Жигули» мягко тронулись с места, увозя его в сторону квартиры родителей, где он оставался просто послушным сном. В зеркале заднего вида мелькнул юлин дом. Фима улыбнулся и нажал на газ, ветер из приоткрытого окна хлестнул по лицу холодом...
…А Юля в это время стояла у окна, смотрела в стекло, трогала губы кончиками пальцев — там, где было его прикосновение и думала о том, что никогда раньше не замечала, какие у него глаза. А они были глубокие, с прищуром, как будто он видел что-то, что скрыто от всех остальных.
— Странный, — прошептала она в стекло, и тёплое дыхание затуманило отражение. — Но я всё равно…
Она не договорила. Не потому, что не знала, а потому, что впервые в жизни испугалась собственных слов. Испугалась того, что они станут слишком настоящими. И тут сзади появилась мама:
— Ты чего не переодеваешься? – спросила она. - Ужинать будешь?
— Мам, — обернулась Юля. — А можно мне завтра к Фиме? Уроки вместе поделать.
Их отношения вышли на новый уровень, как ей показалось, появляется взаимное притяжение, доверие и что-то общее сокрытое, тревожное. Юля тянулась к Фиме, пытаясь понять его и одновременно принять таким, какой он есть, даже с его тайнами. Поцелуй, объятие и разговор о будущем — усилили их эмоциональную близость, но также и границу, которую Фима сознательно удерживал, понимая разницу в их внутреннем опыте и зрелости.
— Можно, — улыбнулась мама и Юля обрадовалась, снова посмотрела в окно, туда, где давно уже никого не было. Только улица, рваные облака, и где-то далеко-далеко — едва слышный звук мотора, уносящего её тайну.
И она надеялась, что завтра он снова будет с ней. Такой же спокойный, такой же взрослый. И она будет делать вид, что ничего не замечает. Потому что иначе нельзя. Потому что они оба ждали этой встречи гораздо дольше, чем кто-либо мог представить…
А Фима, сидя за рулём, тоже тихо коснулся рукой щеки — там, где осталось её прикосновение.
Порулив по Марьиной роще, он остановился у родительского дома. Выйдя из машины, прогулялся с собакой. Симка пометил знакомую территорию, и они зашли в подъезд. Рука сама потянулась к кнопке звонка, но он на секунду замер. В последние дни он жил совсем по-взрослому: договаривался, рисковал, просчитывал, иногда, наверное, в чём-то ошибался, но всегда был готов ответить за последствия. И вот снова облупленная дверь, знакомый запах супа и родители, которые по-прежнему видят в нём четырнадцатилетнего мальчишку.
Он всё-таки нажал на кнопку звонка.
— Иду! — донёсся голос Светланы Наумовны, и в этом «иду» было столько привычного тепла, что Фима невольно выпрямился, как перед чем-то важным. Дверь распахнулась.
— Фимочка! — она всплеснула руками. — Где ты пропадал? Ты хоть представляешь…
Она не договорила — просто обняла его. Фима на секунду растерялся, а потом осторожно обнял в ответ. Он уже почти отвык от этого — от безусловной, не требующей объяснений близости мамы.
— Всё нормально, мам, — тихо сказал он. — Я же звонил.
— Звонил он… — из комнаты показался Яков Исаевич, с газетой в руках. — Два раза за два дня — это, по-твоему, «звонил»?
Он попытался изобразить строгость, но в глазах мелькнула явная радость.
— Здравствуй, пап, — Фима чуть улыбнулся.
— «Здравствуй»… — отец хмыкнул. — Такой вежливый, просто не узнать.
Фима пожал плечами. Родители переглянулись — тоже почувствовали, что сын как-то неуловимо, но заметно изменился.
— Проходи на кухню, — сказала Светлана Наумовна. — Я борщ сварила. Ты похудел, между прочим.
— Может и похудел, — предположил Фима. — А может просто подрос.
Он прошёл на кухню, сел за стол. Всё было на своих местах: клеёнка с мелкими трещинками, сахарница с отколотым краем, часы, которые всегда спешили на три минуты.
— Ну рассказывай, — Яков Исаевич сел напротив. — Чем ты там таким занят, что дома не бываешь?
Фима на секунду задумался, сказать всю правду невозможно. Светлана Наумовна поставила перед ним тарелку:
— Ешь сначала, потом будешь рассказывать.
Он взял ложку. Борщ был таким же, как всегда. И это было странно — мир вокруг менялся, ускорялся, а здесь всё оставалось прежним:
— Мам, пап, — вдруг сказал он, отложив ложку. — У меня всё хорошо. Правда. Просто сейчас такой период - в хоккей играю, лекции читаю, на ЭВМ работаю… девушек провожаю.
Они снова переглянулись.
— Что за девушек? — осторожно спросила мать.
Фима улыбнулся:
— Вот прямо сейчас пришлось из Ледового дворца Юлю до дома довезти.
— По-моему ты разбрасываешься. Не вышло бы из этого всего чего-то, - обеспокоилась мама.
— Ну жизнь такова, что поделать, - ответил Фима. – Но пока всё под контролем.
После обеда разговор стал легче, про школу, в которую он уже не ходил, про знакомых. Фима отвечал коротко, но уверенно. Он уже научился дозировать правду. Через часок он поднялся:
— Мне надо ехать.
— Куда это ещё? — насторожился отец.
— По делам, к Оле заскочу.
— «По делам». У тебя что, министерство? — буркнул Яков Исаевич.
— Почти, — усмехнулся Фима. – Не у меня лично, конечно, у нас.
Фима подошел к телефону, который в квартире родителей установили совсем недавно и только благодаря Фиме. Набрал знакомый номер:
— Алло? — голос Оли был чуть усталый.
— Привет, — сказал он.
— Фима? – отозвалась молодая женщина. - Ты где пропал?
— В родительском измерении, — ответил он. — Но уже освободился.
Она тихо рассмеялась:
— И что, выжил?
— С трудом, - ответил Фима с улыбкой.
— Приезжай, — сказала она после паузы. — У меня материал горит, а голова уже не варит.
— Через двадцать минут буду, благодаря твоим же «Жигулям», — спокойно ответил он.
— Ты их вообще не загонял? — с сомнением спросила Оля.
— Колёса должны крутиться, - ответил Фима и положил трубку.
Светлана Наумовна проводила его до двери:
— Ты хоть вечером позвони, — попросила она.
— Да, мама. Позвоню, - пообещал он. Симка с готовностью подбежал к нему. Они вышли на площадку, во двор. Осенний воздух был холодный, но ясный.
«Жигули» стояли там же, где он их оставил. Фима сел за руль, провёл рукой по приборной панели. Машина была простая и честная — как и всё в этом времени. Ключ повернулся, стартёр зажужжал, двигатель заурчал.
Фима выехал со двора. В зеркале заднего вида мелькнуло окно их квартиры. На секунду он замедлился, потом переключил передачу и поехал вперёд — туда, где его уже ждала Оля, её тексты, её вопросы и их будущее.
С одной стороны, у него продолжалась почти обычная жизнь подростка с родителями, домашним уютом и привычным укладом. С другой — его практически взрослая реальность, наполненная сложными связями. Фима, живя в трёх параллельных мирах, теперь балансировал ещё и между этими мирками, постепенно принимая свою двойственную роль и осознавая ответственность за последствия своих действий, включая судьбы близких ему людей.
Глава 41
Оля сидела в отцовском кабинете над начатой страницей в пишущей машинке и с остывшим крепким чаем на столе, когда раздался звонок в дверь. Она шустро вскочила из-за стола, заваленного машинописными страничками, и бросилась к двери, открыла, посмотрела на представшего перед ней Фиму так, словно увидела впервые:
— Ну наконец-то, — сказала она, заключая его в объятия. — А я сижу, «рожаю» и никак не могу «родить» материал.
Фима, поцеловав её и предоставив вниманию весёлого Симки, сам прошёл через прохожую к окну, за стеклом которого шумела улица Горького семидесятых, с её серыми домами и весело, безо всяких пробок катящимися по своим делам машинами. В оконном отражении он увидел себя, четырнадцатилетнего:
— Оль, — сказал он, не оборачиваясь. — Помочь тебе написать статью про советскую моду?
— Да мне уж неудобно, — она отмахнулась рукой. — Каждый раз ты пишешь за меня. Это называется безответственность.
— Нет, — возразил Фима, поворачиваясь. — Это, наоборот, называется ответственностью. Расскажи, как у тебя всё прошло…
— Фима, ты просто не представляешь! – взмахнула она руками. Я побывала в этом Доме моделей, на Кузнецком. Нет, ты послушай! Это… это, как если бы девушки из французского ансамбля «Бель эпок» приезжали, а потом уехали, а платья их остались.
И главное — всё так серьёзно. Там модели как солдаты в юбках, только красивые. Ходят, знаешь, этакой летящей походкой, а на лицах — ни улыбки, потому что это искусство, понимаешь? Нельзя смеяться, когда несешь миру высокую моду.
Ой, Фима, я увидела такое! Жакет цвета… ну, такая блеклая ржавчина. И к нему юбка — колоколом. А на манекенщике — берет.
Потом выходит модель. Такая вся из себя о-ля-ля. И платье —в клетку. Но клетка не простая, а рукава — «крылышками». Я сразу подумала: если я такое надену в редакцию, главный точно скажет, что я с ума сошла. Или, наоборот, повысит, потому что все решат, что я из Парижа.
А ещё Фима, самый ужас — это цены. Ты думаешь, я смогу себе позволить? Да ну! Там жакет стоит как мотоцикл. Или как полгода моей стипендии, если бы я её получала. Но это же не главное. Главное — смотреть. Вот смотришь и понимаешь: да, где-то там, за горизонтом, есть другая жизнь, где женщины ходят в таких шляпках, что у них за спиной не видно спутника-переростка.
— Так ты присмотрела себе что-то или нет? — спросил Фима. – Если денег не хватает я добавлю.
— Фима, ты как маленький! – возмутилась Оля. - Купить — это пошлость, я ВИДЕЛА. И теперь, когда буду писать заметку про уборку картофеля в подмосковном совхозе, представлю, что трактористки в этих самых «крылышках» сидят за рычагами…
А самое смешное - все эти прекрасные дамы с прическами «а-ля Софи Лорен» бегут в гастроном за кефиром. И такая красота, и такая обыденность — прямо сердце щемит.
Ты бы там всем понравился…
— Ну и напиши про всё это, - предложил он. – Рассказываешь ты живо и ярко.
— Так пишу, - сказал она. – Пишу и думаю, что опять заставят переделывать.
— Ладно, садись, - предложил он. – Попробуем вместе сделать проходной вариант.
Оля, подумав пару секунд, со вздохом уселась в кресло и заменила листок на свежий.
— Заголовок: «Шаг в будущее: синтетика на службе красоте», - продиктовал Фима. - Подзаголовок: «Репортаж из Дома моделей на Кузнецком мосту».
«В последние дни в столичном Доме моделей на Кузнецком мосту — аншлаг. Московские модницы и работницы лёгкой промышленности спешат увидеть новую коллекцию одежды из синтетических тканей, подготовленную к 60-летию Октября.
Главный режиссёр показа, так здесь называют художника-модельера, встретила нас у входа. «Не надо бояться слова «синтетика», — сказала она. — Это не вчерашний нейлон и не жёсткий капрон. Это новые полиэфирные волокна, которые дышат, не мнутся и держат форму даже после сотой стирки».
И действительно, с подиума на нас смотрело «завтра». Вот платье-костюм цвета спелой вишни из ткани «лавсан» — лёгкое, как пух, но абсолютно немнущееся. Рядом — деловой жакет цвета «мокрый асфальт» с добавлением акрила. Он не вытягивается на локтях и не требует глажки — достаточно повесить его на плечики на ночь.
«Такая одежда — настоящий подарок для работающей женщины, — комментирует старший инженер отдела перспективных тканей. — Не секрет, что наши московские женщины тратят до двух часов в день на бытовые хлопоты. Новые ткани помогут сократить это время. А значит — останется больше сил на учёбу, общественную работу и отдых».
Особый интерес публики вызвала мужская рубашка из смесовой ткани (хлопок плюс полиэстер). Она не садится после стирки, а воротник остаётся безупречным до самого вечера — что особенно оценят те, кто работает за кульманом или учится в вечерней школе рабочей молодёжи.
Конечно, художники Дома моделей предупреждают: синтетика требует аккуратности. На ярлыках будущих советских изделий обязательно появится значок «стирать при 40 градусах» и «не гладить горячим утюгом». Но эти маленькие неудобства с лихвой окупаются долговечностью и нарядным видом.
«Наша задача — не просто одевать, а воспитывать вкус, — говорит директор Дома моделей. — Синтетика не должна быть дешёвой подделкой. Это полноценный, современный материал, позволяющий создавать вещи для большого города. Мы уверены: 1978 год пройдёт под знаком умных тканей».
В финале показа — традиционные аплодисменты. Московские зрительницы расходятся с твёрдым намерением поискать такие же ткани в магазинах «Ткани» или заказать модель в ателье. И это радует: советская мода, опираясь на достижения химической промышленности, делает новый шаг вперёд. Шаг практичный, красивый и по-настоящему современный…»
— «… по-настоящему современный», - проговорила Оля, заканчивая печатать.
Фима, диктуя всё это, отвлекался от назойливых, несвоевременных мыслей, но, по сути, он опять принимал решение за других, как недавно принял решение за маньяка, который по его воле исчез из этого мира. Да он устранил угрозу, предотвратил зло, но снова встал фундаментальный вопрос: имеет ли он право единолично решать, что должно случиться с другим человеком?
Цель, конечно, иногда оправдывает средства, безопасность окружающих достигается ценой возможного изменения чьей-то жизни без суда и выбора. Хотя какой-то выбор всегда остаётся. Он действовал в слое времени, недоступном прочим, и менял ход событий так, что окружающие даже не осознавали этого.
Только он знал, «как было на самом деле», и только он отвечал за последствия. При этом он не мог проверить все долгосрочные эффекты своих вмешательств — каждое изменение могло иметь некие последствия, включая судьбы близких ему людей. Это создавало внутренний конфликт: с одной стороны — желание защитить от опасной правды, с другой — доверие, на котором строятся отношения. Он осознавал риски, видел больше и принимал решения за двоих, за троих, за многих.
Это ставило под вопрос искренность и равноправие. Можно ли считать честными отношения, где один из участников владеет принципиально иной реальностью? Его позиция выглядела как забота, но, по сути, он решал за людей, какая доля правды для них допустима. Но опять и опять возникал вопрос, действительно ли незнание защищает, или лишь откладывает неизбежное столкновение с реальностью, делая это болезненным?
Ему приходится постоянно дозировать правду, играть роли сына, друга, обычного мальчика, скрывая свою суть. Можно было запутаться. Кем он является на самом деле и где проходит граница между версиями себя? Фима оказался в классической ситуации «скрытого вершителя», действуя ради общего блага, но лишённый внешнего контроля, обратной связи и моральной опоры. Это делало каждое его решение не только практическим, но и этическим выбором, последствия которого он вынужден нести в одиночку…
Оля же, пока все эти мысли проносились в фиминой голове, прочла и перечла получившийся текст. Фима устроился в кресле, Симка улёгся у его ног.
— Теперь ты рассказывай! — предложила молодая женщина, заскочив к нему в кресло. — Пропал на целый день!
Он поглядел в её сияющие глаза:
— Был у Высоцкого, — сказал он обыденно, как будто речь шла о походе в булочную.
Оля замерла:
— Получилось? — она вскочила, заметалась по комнате. — Фима, это же... как ты туда попал? Ты что, знаком с ним? Он какой? Пел? Что говорил?
— Оль, — Фима поймал её за рукав свитера и мягко потянул вниз. — Сядь, успокойся.
Она послушно села, но тут же пододвинулась ближе, почти вплотную, заглядывая ему в лицо:
— Ну пожалуйста, — прошептала она. — Расскажи всё!
Фима откинулся в кресле, глядя куда-то в угол, поверх её головы:
— Заехал к нему домой, - сказал он. – Постучал и мне открыли.
— Домой! — благоговейно повторила Оля. — Ты был прямо у него дома!
— Наверное он сначала подумал, что я ошибся адресом, - пояснил Фима. - А потом мы поговорили. Человек-то он общительный, актёр, так что трудностей не возникло.
Оля ахнула и прикрыла рот ладошкой, глаза её расширились до предела:
— И что?! — выдохнула она. – Какую-нибудь песню он тебе спел?
Фима помедлил, потом закрыл глаза и напел — тихо, с интонацией, которая делала его не мальчишкой, а кем-то гораздо старше:
- И снизу лёд, и сверху — маюсь,
пробить бы время, да оно —
как смоль, как память, как сознанье,
что ничего не решено...
Оля слушала, не дыша. Слова ложились на сердце, как камешки на дно. Когда он замолчал, она выдохнула:
— Это он про тебя написал?
— Вряд ли, — Фима улыбнулся. — Может, про тех, кто существует вне времени и пространства?
— И это ты! — сказала Оля твёрдо. — Я это всегда чувствовала. Ты здесь лишний, Фима. Слишком умный, слишком взрослый, слишком... настоящий для нас.
— А ты? — спросил он неожиданно. – Разве не настоящая?
— Я? — она растерялась. — Да меня вообще считай нет. Журналистка-недоучка, влюблённая… в гениальность.
Она посмотрела на него.
— Поэтичная, но опасная для самой себя натура, - прокомментировал Фима. – Такие женщины ищут Бога в человеке и порой находят дьявола в посредственности. Они способны подарить гению крылья, но рискуют навсегда потерять… свою тень. Если повезёт, встретит доброго и понимающего друга и тогда родится эпоха. Если нет — получится трагикомедия в трёх актах.
Оля, кажется, не очень слушала его разглагольствования, занятая мыслями о знаменитом барде:
— Ты самый счастливый человек на земле, — сказала она. — Я бы всё отдала, чтобы оказаться на твоём месте.
— Не надо ничего отдавать, — тихо возразил Фима. — Моё место всегда в твоём распоряжении, а вообще-то Владимир Семёнович обещал выступить в пансионате, в котором мы с тобой были.
Она, услыхав это впилась губами в его губы в долгом поцелуе, а потом обняла со словами: «Фима, ты лучший, я тебя люблю!» Ей было слишком хорошо просто сидеть рядом, чувствовать тепло, слышать его голос, знать, что он выбрал ей, чтобы рассказать это именно ей.
— А потом? — спросила она. — Что было потом?
— Потом я ушел, — продолжил Фима, — и поехал за Юлей, отвёз её домой.
Олина улыбка чуть дрогнула, её взгляд изменился:
— За Юлей? — повторила она – Это высокая блондинка.
— Высокая блондинка — это Наташа, — пояснил Фима. – Ты помнишь моих одноклассниц?
— Рыжая значит? – напряглась Оля.
— Такая у нас тоже есть, - ответил Фима, - а ещё черненькая Марина, но Юля фигуристка, и она скорее шатенка.
— Я знаю, ты про неё думаешь иногда, — Оля пожала плечами, стараясь выглядеть безразличной. - Что она... красивая.
— Они все милые, — согласился Фима. – Восьмиклассницы же.
Оля замолчала, поджала губы, начала накручивать на палец прядь волос. В комнате повисла та особая тишина, когда хочется спросить о чём-то важном, но страшно услышать ответ.
— Ты её любишь? — выдавила она наконец.
Фима посмотрел на неё долгим, внимательным взглядом. Опытная женщина, Оля неожиданно почувствовала, что краснеет.
— Оль, — сказал он негромко. — Юля одна из моих школьных друзей. Мы с нею в физическом смысле не близки.
— А чего так? – спросила Оля, рассматривая свой маникюр.
— Странный вопрос, - ответил он, - мы же вроде как ещё маленькие, нам же по четырнадцать лет.
— Со мной тебе это не помешало, - возразила Оля.
— Возможно дело в математике, - предположил он. – Если сложить твои двадцать и мои четырнадцать, разделить на двоих, то получится по семнадцать.
— Точно! - согласилась Юля. – С тобой я чувствую себя семнадцатилетней.
Она улыбнулась той самой улыбкой, которая прятала всё, что лучше не показывать.
— И Юля твоя подруга? — уточнила она на всякий случай. – Просто подруга?
— Непросто подруга, а девочка из моего детства, — Фима задумался, подбирая слова, — живущая там, в этом самом детстве, сколько я себя помню.
— Ой, какой ты сложный, — вздохнула Оля, вставая. — Говоришь загадками, прямо как Высоцкий. Сплошные недомолвки, загадки и намёки.
Она подошла к окну, спиной к нему, чтобы он не видел её лица.
— Зря ты это, — спросил он, глядя на её спину и ниже. — Никаких недомолвок, загадок и намёков нет ни в творчестве великого поэта, ни в моих словах. Просто жизнь многогранна и многопланова.
Она хотела спросить ещё что-то — про Юлю, про будущее, но мальчишка, развитый не по годам, подошел к ней и обнял сзади и говорить сразу расхотелось. Захотелось чтобы он, коснулся губами её уха.
За окно была серая московская даль, разбавленная транспарантами и кремлевскими звездами вдали. Они постояли рядом, касаясь друг друга, она смотрела на стекло, видя своё и его отражение — размытое, словно нечеткая фотография.
Он смотрел туда же, на них двоих в отражении. На себя — четырнадцатилетнего, на неё, что явно постарше, но согласилась поделится прожитыми второпях годами. Их наполненное молчание сделалось таким густым, что затягивало и дышать становилось непросто.
Она не поворачивала головы, боясь спугнуть мгновение. Он тоже сначала не двигался. Только пальцы — заскользили по ней. Она замерла от макушки до пяток, тапки с которых были сброшены на пол, а босые устроились на его ногах.
Оля, прерывисто задышала, закрыла глаза, когда они соединились, став, одной пульсирующей жилкой, соединяющей времена, одним счастливым безумием. Тепло побежало от его ладоней по ней, добираясь до самого сердца.
За спиной остался только он и больше ничего, ни стола, ни недопитого чая, ни машинописных листов. Снаружи ха стеклом расстилалась, Москва, страна, эпоха, синтетика и пятилетка. Здесь были только обнимающие её руки и отражение их двоих, кому не надо было даже оборачиваться друг к другу, чтобы понять, что они вместе. Она чувствовала, как его дыхание тоже становится глубже, как ладони, лежащие на её груди, продолжают свое неторопливое движение. В отражении окна их силуэты сливались в одно целое.
За стеклом, на противоположной стороне улицы, висел транспарант: «Слава КПСС — партии мира и социализма!»:
— Я почему-то сейчас верю каждому слову, — прошептала она. Фима только улыбнулся ей в плечо. Другой лозунг, провозглашал: «Слава великому советскому народу — народу-творцу!» — сейчас казался почти неприличным. Она тихо засмеялась, запрокинув голову и оценила третий далёкий плакат, дальше, у самого Кремля: «Наша цель — коммунизм!»
— Фима, — выдохнула она, — разве не я твоя цель?
Он попытался повернуть её лицом к себе, чтобы она не отвлекалась. Здесь в комнате рушились все запреты, кроме одного - не останавливаться на достигнутом.
За их окном туда и сюда расходились ряды окон и каждое было чьей-то жизнью — с чаем, ссорами, синтетическими рубашками со стиркой при сорока градусах. А здесь у них жизнь была другой.
Она выдохнула «да» вместе с ним, и мир за окном — серый, лозунговый, синтетический — на секунду перестал существовать. Остались только руки, губы, влажные от поцелуев, осталось дыхание, сбитое в один ритм, и чувство, будто они вдвоём украли у вечности целую жизнь.
Фима посмотрел на транспаранты за окном и не думал ни о чём кроме этих спутанных волос, размазанной туши вокруг затуманенных глаз, которые оглядывались на него, будто он — всё, что у неё есть. А за окном раскинулась столица страны, которой обещали светлое будущее, а значит надо было выполнять обещанное.
Глава 42
Яхта «Фрея» мягко разрезала зеркальную воду. Это была изящная лодка, хорошо подходившая для путешествий по Балтийским архипелагам и шведским озёрам, длиной около двадцати метров, чего хватало для комфортного отдыха в течение одного или нескольких дней. Судно не требовало большого экипажа и не бросалось в глаза своей роскошью.
При таких габаритах алюминиевый корпус с удобной надстройкой имел водоизмещение 90 тонн. Несмотря на солидный возраст, яхта уверенно и мягко держалась на воде. Обводы корпуса были классическими и лаконичными — без излишней футуристичности, скорее вне времени. Плавно изогнутый нос, вытянутые палубы, тёмно-синий корпус, напоминающий цвет форменного мундира, сочетался с белой надстройкой и палубой из полированного тика.
Ветра не было, только тихо гудел дизель, а граф Бернадот снова сам стоял за штурвалом, явно наслаждаясь моментом. Софи ещё спала, а Ефим с Симкой уже сидели на корме, с остывшей недопитой чашкой кофе, потому что путешествие по озеру бодрило само по себе, и смотрели, как утренний туман сползает с гранитных валунов. В девять утра телефон в кармане завибрировал.
Ефим глянул на экран, на котором высветилось имя Leo, переглянулся с псом, насторожившим уши. Хотел было сбросить вызов — не слишком хорошо сейчас, в этой тиши, когда даже чайки молчат, болтать по телефону, да и шкипер, их гостеприимный рулевой вряд ли будет в восторге от того, что Ефим раскрыл своё и его месторасположение на этой практически королевской яхте. С другой стороны, звонившего тоже обижать не хотелось, поскольку это был «король экрана». Палец Ефима, можно сказать, сам нажал «принять»:
— Эфим? — голос на том конце был чуть хрипловатым, как бы запыхавшимся, словно человек только что поднялся по лестнице. — Эфим, это Лео, как ты, дружище?
Ефим не нашёл ничего лучше того, чтобы, встав, подойти к капитанскому мостику, показав этим, что он ничего не скрывает, не ведет разговоры за спиной, и граф Бернадот повернул к нему благородную голову, бровь взлетела к козырьку белоснежной фуражки.
— Лео! — произнёс Ефим и увидел своего собеседника на экране, невольно вспоминая, что в этом мире существовало не так уж много Лео, с которыми он был на короткой ноге, разве что его бывший партнер по бизнесу Лео Блюменталь, умерший семь лет назад и тот самый Лео, с которым они недавно случайно познакомились в Париже, борющийся с глобальным потеплением в перерывах между съёмками. – Очень рад тебя видеть и слышать.
— Я тоже, — голос на том конце звучал как-то совсем по-мальчишески, хотя мальчишество это давно уже было оплачено многомиллионными гонорарами. — Слушай, я тогда в Париже об этом подумывал, но всё у нас так завертелось, я, честно говоря, не решился у тебя спросить. Потом вспоминал, но тоже всё время что-то отвлекало. И вот сейчас у нас на вечеринке зашла об этом речь с Тоби Магуайром, я немного выпил, тут все навеселе, но пусть тебя это не смущает…
Фима поставил чашку и недопитый кофе качнулся в такт яхте. На экране смартфона и в самом деле мелькали огни и шумела музыка:
— Лео, — ответил он. — Меня твой звонок может только порадовать, а никак не смутить. Точно также, как капитана яхты, на которой мы с Софи сейчас гостим. Но чем я могу тебе помочь?
— Ты мне… нам уже здорово помог! — в голосе ди Каприо прозвучало что-то почти восторженное. — И мне и Квентину. Но жаль, что, когда мы встретились, я не расспросил тебя о правильном вложении денег.
Граф Бернадот, стоявший у руля, в голос хохотнул, услышав эту фразу по громкой связи и Лео, уловив этот сдержанный иронический смешок за тысячу километров и сквозь музыкальную какофонию вечеринки, тоже рассмеялся, тут же сообразив, что не он первый обращаются к Ефиму с подобной просьбой.
— Ничего не потеряно, — с улыбкой пояснил тот. — Пока мы с Софи в Швеции, неподалёку от Стокгольма, но сегодня же планируем вылететь домой в Цюрих. Все свои дела я тут завершил. А в Швейцарии всегда можно увидеться или созвониться, чтобы решить все твои вопросы, Лео!
— Гениально! — похвалил Лео. — Слушай, я планирую побывать в Европе недели через… две. У тебя там офис? Встретимся?
— Офис в Цюрихе, — подтвердил Фима, чувствуя весёлый взгляд графа Бернадота, который уже не просто слушал, а наслаждался ситуацией. — Приезжай.
— Договорились! — Лео сбросил звонок. Граф Бернадот чуть снизил обороты двигателя, слышно стало только шелестящую воду, «Фрея» по инерции скользила вперёд, как призрак.
— Это был… — начал граф, не вполне уверенный, хотя знавший многих: королей, президентов, магнатов, но Голливуд был другим слоем реальности.
— Актёр, — спокойно закончил Фима. — Мы случайно познакомились в Париже, оба жили в «Рице». Потом я надел его куртку с капюшоном и отвлёк от него внимание папарацци.
Граф присвистнул, снял фуражку, провел ладонью по седым волосам.
— Ты, Ефим, — сказал он медленно, размышляя вслух, — редкий человек, к которому с утра звонят голливудские звезды, чтобы получить ответ тоном заведующего кафедрой. Тебе не кажется, что это… нестандартно?
— Смешно, хочешь сказать? — перевёл с политкорректного на обычный язык Ефим. — У них поздний вечер и даже вечеринка. Я же не беру денег за бизнес-консультации, хотя, наверное, пришла пора это делать. С меня достаточно того, что вложил свои средства в их проект и надеюсь получить от этого прибыль. Выгода может получится взаимной.
Ефим тогда сам всё сделал быстро, без лишних движений. Лежали на счёте восемьсот тысяч евро, мёртвый груз. Он оформил сам себе заём под смешной процент. Потом офшор с миллионом перекинул через факторинг, мол, продал чужие долги. Комиссия съела три процента, ну и ладно. Просто цифры на экране. Потом крипта, P2P, ещё пять процентов. Дальше подставная фирма, инвестиция в фильм, а если успех — плюс двадцать процентов себе как «консультация». П если провал — страховка на миллион. Сам он нигде не светился. Нажал «перевести». Деньги ушли шелестом цифр.
— Он снимет фильм? — равнодушно, просто из вежливости спросил граф, направляя яхту в узкий проход между островами.
— Снимется. Режиссером там некий Квентин Тарантино, — Ефим вздохнул поной грудью чистый воздух. — Так что вложение скорее всего окупится.
— Ты, кажется, всё просчитал, — усмехнулся граф.
— Советская школа, — кивнул Ефим. — Навыки расчета дефицита никуда не делись. Просто теперь дефицит — это время, а также покой, который нам только что нарушил этот славный, непотопляемый парень с «Титаника».
Мир озера Меларен было своего рода размытой границей между городом и древней Скандинавией, где вода хранила в себе и шум современных поездов, и эхо викингов. Здесь берег как бы не всегда уверен в своей форме, он то растворяется в серых гранитных плитах, отполированных ледниками, то снова собирается в небольшие пристани, где чайки вели себя как местные жители с правом голоса.
Если плыть медленно, начинало казаться, что Стокгольм постепенно выходит из воды, а вода становится небом, и всё это связано тонкой нитью света, который в северных широтах никогда не становится просто дневным или ночным, а остаётся чем-то промежуточным, задумчивым, почти философским.
Вскоре яхта мягко ткнулась в причал. И только к этому времени Софи проснулась, радуясь тишине шведского утра. Лето 2017-го пахло смолой, пресной водой и свободой. Белая яхта графа Бернадота мягко покачивалась у пирса. Ефим стоял на носу и смотрел, как солнце выкатывается из-за шхер.
Небольшая команда яхты в три человека занялась швартовкой к причалу.
— Много ли надо старику Гофману, - махнул Ефим на прощанье рукой на открывающийся вид, после того как, к нему неторопливо присоединилась юная подруга ещё в махровом белом халате, без макияжа. Его старый пёс Симка и хозяин яхты были рядом.
— Ты стал сентиментальным, Ефим, — прокомментировал граф Бернадот, который держался, как шведский скальный гранит. Он явно не знал анекдота про «старика Рокфеллера», а Ефим не стал уму пояснять, что вид на озеро становится гораздо лучше если тебя покатал кто-то с его фамилией.
— Спасибо вам, — кивнул вместо этого Ефим с самой приветливой из своих улыбок. — Это незабываемо получить те самые дивиденды, которые платит нам природа, если мы в неё вкладываемся.
Граф слегка похлопал его по плечу:
— Надеюсь, вы тоже как-нибудь покатаете меня по Цюрихскому озеру...
— Мы обязательно должны выяснить чем оно лучше Женевского, - ответил Ефим с улыбкой.
Неспеша распрощавшись с гостеприимным хозяином, троица отправилась в Стокгольм на вызванном автомобиле, и вскоре старый пес застучал хвостом по паркету. Софи переступала своими длинными ногами по вестибюлю, пока Ефим заказывал билеты на самолёт до Цюриха.
— Ты всё еще пахнешь озером, — сказала Софи, подходя к нему.
И вот уже другой автомобиль бесшумно заскользил по пустому шоссе. Софи сидела спереди, Симка на заднем сиденье, положил голову Ефиму на колено. Водитель — молчаливый швед включил радио, из которого Брайан Ферри запел Slave to Love.
Лирическая вроде бы песня была построена на контрастах: сила и слабость, богатство и бедность, контроль и его потеря. Любовь работает как уравнитель, ломая социальные и личные статусы, оставляя человека в чистом эмоциональном состоянии.
— В Цюрихе будем часа через три, — предположил Ефим, не верящий, что их длинный незапланированный вояж наконец-то заканчивается.
— Скучаешь? — спросила Софи.
— По дому? - он, оглядел её и Симку. - Нет, дом в этот раз путешествовал со мной.
Пес вздохнул, перевернулся на спину и потребовал почесать ему живот. В стекле аэропорта отражалась улыбка его хозяина, усталая, мудрая и счастливая. Цюрих мог подождать, в отличие от другой жизни, в которой он должен наверстать упущенное...
…В самолёте Ефим не мог удержаться от двойного путешествия — это уже стало традицией. Он сделал вид, что просто прикорнул в кресле, держа Софи за руку, а на самом деле он уже переносился за сорок лет «до того, как» и не летел над Европой в авиалайнере, а просыпался в Москве 1977 года, чтобы пересечь этот город и вскоре оказаться в хоккейной раздевалке у шкафчика с поцарапанной цифрой 17.
«Жигули» мягко тронулись с места проносясь мимо гостиницы «Интурист». Улица Горького оставалась позади в пожухлом старом золоте листопада. Промелькнули за окном сталинские высотки, прокуренные вестибюли метро, очереди у табачного киоска. Светофоры мигают жёлтым, дворники вжик-вжик по сухому стеклу, в приоткрытое окно тянет бензином и листвой.
Регулировщик в серой шинельке проводил глазами не столько фимин «Жигуль», сколько выглядывающего в окошко рыжего пса. П из динамика радиоприёмника напевало что-то про туман, и вот уже за поворотом вырастает Ледовый дворец.
И вот уже деревянные скамейки, исцарапанные лезвиями коньков. Шкафчики из листового железа, на каждом номер, выбитый трафаретом. Замков не было. Фима сел на свое место — под выцветшей цифрой 17 у вентиляционной решетки. Над ней кто-то когда-то выцарапал «Спартак — кони».
Он натягивал экипировку в строгой последовательности: шорты для защиты паха и поясницы, а поверх шорт для защиты самого важного раковина для защиты самого важного, наколенники с мощными чашками, щитки на голени и налокотники, потом нагрудник с наплечниками, который закрывает рёбра и позвоночник. Коньки шнуруются туго-натуго, чтобы щиколотка была как влитая. Поверх этого — свитер с номером и фамилией, шлем на голову и напоследок — перчатки-краги. Свитер висел на нем как на вешалке был огромным, на груди буквы «ЦСКА» вышиты нитями. Номер 17 на спине.
Симка, разместившийся на ворохе Фиминой уличной одежды, зевнул так широко, что стало видно розовое нёбо. Фима, не поднимая глаз, машинально почесал пса за ухом — жест отточенный до автоматизма, будто это была часть ритуала. Симка тут же улёгся обратно, положив голову на лавку и прикрыл глаза. Сторожевой пёс из него был никакой, но в раздевалке его терпели, тренер разрешил.
Рядом двое парней, один коренастый и другой долговязый толкались локтями, споря о чём-то своём. Он же, не поднимая глаз, шнуровал коньки — медленно, точно, будто выводил прописью каждую петлю, будто писал письмо, которого никто никогда не прочтет.
Под неоновой лампой его кудри светились почти вызывающе — слишком вольно для возраста и команды, в которой стригли под один гребень. Старший тренер только усмехнулся:
— Головой работаем, а не патлами, - впрочем усмешка была не злая, а так, для порядка, поскольку уж кто-кто, а Фима работал этой самой головой на сто два процента.
Он кивнул. Шнуровка уже была затянута, пятка сидела мертво, как будто всегда там была.
В Ледовом дворце гудели ртутные лампы. Воздух здесь был густым и холодным. Фима выехал первым. За ним тянулся шлейф из других игроков и тренеров.
Коридор вел на лед. Бетонные стены, краска масляная, цвет «слоновая кость». Запах сгущался: хлорка, озон от ртутных ламп.
На тренере — синий тренировочный костюм со всё теми же буквами «ЦСКА» на груди. Секундомер «Слава» на ремешке. Лёд встретил их стуком и треском, будто кто-то разорвал простыню. Белое поле, расчерченное синими линиями, как тетрадь по математике. Фима выкатился последним, потому что любил этот момент — когда все уже на месте, а ты только входишь в тишину, и лед под тобой поет. Он, услышав под коньками этот высокий, чистый звук, ощутил лед, как продолжение собственного тела — холодную, податливую стихию, которая слушается только точного движения, и от этого по телу разливался мальчишеский восторг.
— Разминка — три круга по периметру. В медленном темпе. Без рывков. Пошел.
Периметр — 180 метров. Три круга — 540. Темп равномерный, дыхание носом. После кругов — упражнения в движении: выпады по десять на каждую ногу, повороты корпуса с клюшкой за спиной, махи ногами. Тренер стоит в центре круга вбрасывания, не кричит, поправляет только технику: «Глубже. Спина прямее. Клюшка ближе ко льду».
— По квадратам! — следом скомандовал Василий Дмитриевич.
Площадка размечена конусами — десять на десять метров. Движение по периметру со сменой направления на каждом углу: спиной вперед — два шага, разворот на сто восемьдесят через плечо, ускорение по прямой. Тренер засек время.
— Гофман — 12.3. Ускорение на третьем углу вялое. Еще раз.
Повтор получился 11.9:
— Приемлемо, - подытожил тренер. - Следующий.
Он катался не как все — его коньки не скрежетали, они пели. Он экономил каждое движение: чуть наклонился — и уже на полкорпуса впереди. Тренер стоял у борта с секундомером и орал на всех, но на Гофмана смотрел иначе — с удивлением, смешанным с надеждой.
— Фимка! – подозвал он паренька. - Сюда подъехай!
— Ты чего сегодня? – спросил недоумённо. - Как сонная муха. Где агрессия?
— Не люблю агрессию, Василь Дмитрич. – ответил Фима, скривившись, словно признаваясь в чём-то нехорошем.
— А что ты любишь? – удивлённо спросил Ерфилов с искренним интересом.
—В хоккее? Голы забивать, - пояснил Фима. - Чтобы шайба слушалась.
Тренер усмехнулся, слегка хлопнул подопечному по шлему:
— Ну так… В этом наши с тобой желания сходятся.
Василий Дмитриевич, глядя на то, как Гофман бесшумно выписывает дуги, испытывал сложную смесь профессионального удивления и сдерживаемой нежности: этот парень не скрежетал, не рвал лёд, а заставлял его петь, и за внешней вялостью скрывался холодный хоккейный ум, который нельзя натренировать — оттого тренер и злился, и надеялся одновременно, уже прикидывая в голове комбинации, где этот «шахматист» разорвёт любую оборону.
Следующее упражнение «пять точек на льду» для развитие взрывной скорости, маневренности, выносливости и вообще техники катания. Тренер объясняет схему:
— Стойка стандартная: левая рука на середине, правая — у верхнего конца. Лезвие параллельно льду, пятка смотрит на соперника. В момент вбрасывания — подсечка лезвием под шайбу, отвод на правый фланг. Движение короткое, кистевое. Не замах.
Десять вбрасываний. Фима проиграл две, выиграл восемь из которых четыре чистые, шайба точно на клюшку партнеру, четыре с подбором — диск ушёл в зону, партнер догнал. Тренер записал в блокнот: «Гофман — 8/10. Кисть рабочая. Прогноз траектории — выше среднего».
Команда же, наблюдая за тем, как Фима выигрывает восемь вбрасываний из десяти и бросает так, что вратарь лишь чудом ловит шайбу, чувствовала привычное раздражение: «Везучий гад», переходящее в глухую зависть: все пашут, скрежещут, бьются, а он словно танцует.
Они же сквозь собственное тяжелое дыхание и треск бортов, где-то в глубине души не могли не признать, что с ним на площадке сами становятся чуть быстрее, умнее и опаснее, и от этого где-то под ложечкой сосёт обида на природу, подарившую Гофману то, что не всем дано.
Глава 43
На льду тренер спокойно руководил тренировкой с правильной разминкой, упражнениями в движении и работой «по квадратам» с замерами времени. Большинство парней катались легко и экономно, будто лед под ними пел, лишь изредка скрежеща. Фот и Фима втянулся в такое катание, но за его внешней мягкостью нетрудно было заметить опытным глазом игровое мышление, которое невозможно натренировать до такой степени и в таком возрасте.
В упражнениях на вбрасывание он выигрывал восемь из десяти, демонстрируя точную кистевую работу и предугадывание траектории, что тренер фиксировал в блокноте. Остальные мальчишки реагировали на такой высший пилотаж смесью зависти и признания, ведь на его фоне они и сами ощущали собственную тяжесть, и то, что с ним их игра становится быстрее и опаснее.
— Давайте «стенку», два паса, бросок, - после свистка объявил тренер. - Ты Гофман разыгрывающий, найди мне дыру.
Слово «разыгрывающий» прозвучало как приговор и как награда одновременно. Он вообще-то не считал себя бойцом, скорее шахматистом, видел поле как бы сверху. Знал, куда побежит шайба через три секунды, ещё до того, как нападающий или защитник сделает бросок.
Тренер между тем расставил подопечных:
— Отработаем большинство — пять на четыре. Гофман — синяя линия, центр, ты между двумя защитниками на точке броска. Получаешь пас с левого фланга в касание, без ведения. Отработка — пятнадцать раз: без шайбы — движение, с шайбой — бросок.
Фима методично бросал, получилось двенадцать в створ, три немного мимо. Вратарь отбил восемь, поймал четыре и голов получилось ноль, обидно.
Тренер недовольно резюмировал:
— Бросок щелчком жесткий, но неточный. Смени хват, локоть ближе к корпусу. Угол замаха не больше сорока пяти градусов.
Тренер снова выдал свисток и тут время остановилось. Для всех продолжался шум, толкотня, треск клюшек, крики, для Фимы же наступила тишина. Стило ему сосредоточится на этом, и шайба стала не просто черным диском, а как бы живым существом, она словно задышала, захотела, чтобы её вели.
Пас направо, партнёр принял, но - тут же потерял. Шайба отскочила к защитнику, но Фима уже знал, что будет, пацан отдаст пас налево, а там — пустота, вот и рванул туда, даже не глядя. Коньки взвизгнули, зашуршали и вот он уже у шайбы. Прием на неудобную руку, мгновенный перевод и пас не глядя, через себя, будто за спиной у него тоже были глаза.
Шайба юркнула точно на клюшку другому нападающему. Тот — щелчок, вратарь даже не шелохнулся.
— Есть! — невольно заорал тренер. — А теперь повторим всё это!
Они и повторяли раз за разом. Хотя фимины передачи были порой странными — не совсем по правилам, не по схеме. Шайба ныряла под клюшку, меняла траекторию. Даже опытный тренер иногда терялся, мысленно хватаясь за голову: «Ты куда? Там же никого!» А через секунду оказывалось, что там уже кто-то есть — просто парень видел, мыслил на шаг вперед.
— Черт знает что, — бормотал Василий Дмитриевич, почесывая затылок и удивлённо сопя носом. — Так не научить, так чувствуют…
Потом наконец началась игровая двадцатиминутка чистого времени с остановками по свистку, без замен. Состав «эти против тех», белые против красных. Фима оказался на этот раз правым нападающим, решили его в таком виде посмотреть.
Установка тренера была простая:
— Играем через пас. Три касания максимум, без обводки, без силовой. Цель — распасовка шайбы. Кто держит больше трех секунд — штрафной бросок.
Фима в этот раз получал шайбу раз двенадцать. Сам сделал десяток передач, умудрился проморгать две потери — перехват защитника, неточный пас в средней зоне. Бросков у него вообще получилось сделать ноль.
После игры тренер спросил:
— Чего не бросал?
— Да не было открытой позиции, - признался Фима. Не говорить же ему, что «включаться» на тренировке по несколько раз, используя своё умение форсировать время и летать по его волнам ему не хотелось. Он чувствовал, что лучше сэкономить этот свой дар для реальной игры, а сейчас просто потренировать обычную игровую физику.
— Так создавай позицию, - настаивал тренер. - Уходи из-под защитника, меняй траекторию. Без бросков ты не нападающий.
- Будет сделано, - тут же согласился он. – В настоящей игре не подведу. Честное комсомольское!
Наконец Фима уселся на скамейку, где его дожидался пёс. Пот, усталость в ногах, но он думал о другом, не таком приятном как порезвиться на льду, но очень важном, о цифрах, которые его ждали, о сводках по зерну, без него безмолвно страдающих, если не погибающих.
— Ты чего, Гофман? — спросил Витёк, бухаясь рядом. — Опять в облаках?
— Как ты догадался? — ответил он. — Я вообще-то сейчас лечу на самолёте из Стокгольма в Цюрих.
Ведь действительно за бортом была синь и облака, внизу, уже кончилась Швеция, началось далекое, с редкими угольками ферм море, а авиалайнер всё лез и лез вверх, разрезая воздух так гладко, будто не двигался вовсе — просто висел в пустоте, и в этом повисшем времени, под гул турбин, похожих на дыхание огромного дракона.
Единственным теплым местом в ледяном мире поднебесья был салон с тесноватыми креслами, с тусклым светом, стюардессами, разносящими кофе, и иллюминаторами, в котором виднелось собственное отражение, усталое и счастливое, потому что они с Софи и старым псом Симкой летели из Стокгольма в Цюрих, а он перелетел из одного отрывка своей жизни в другой. Но, как бы то ни было, а впереди были Альпы, белый шоколад и все остальные большие и малые радости жизни…
— А я думал в Роттердам через Попенгаген с заходом в Глазго, - заржал юный хоккеист, изобразив удар, хуг справа. Он, конечно, ничего не знал про фимины обстоятельства, не догадывался, даже представить себе не мог.
– Как говорят в Одессе, - подхватил грубоватую шутку Фима.
Потом они напоследок ещё отрабатывали движение по кругу шагом. Наклоны вперед десять раз, выпады в сторону десять раз. Растяжка приводящих мышц сидя на льду, стопы вместе, колени в стороны, надавить локтями. Наконец тренер подытожил:
— Шабаш! На следующем занятии будет тактика в зоне защиты. У Гофмана буллиты не меньше сотни. А сейчас после тренировки, как переоденетесь, небольшая политинформация в Ленинской комнате.
В раздевалке коньки долой, лезвия протереть насухо. Форма в мешок. Душ пять минут, вода горячая, мыло хозяйственное. Рядом Витёк вдумчиво рассматривает палец — сбил-таки кожу о клюшку, даже толстые перчатки не помогли.
Когда все переоделись, устремились бегом по лестницам. Ребята 14–15 лет сбитые, краснощёкие, со слипшимися волосами. Среди них Фима с его с живыми глазами и не менее живым молодым псом корги на поводке.
Тренер, заслуженный мастер спорта, в синем тренировочном костюме с буквами СССР ожидал пока они рассядутся, листая свежие газеты, «Советский спорт» и «Правды».
— Вы юные хоккеисты ЦСКА, - произнёс он наконец, - а значит, будущие наши бойцы.
Ребята уселись по школьному за столы. Фима предусмотрительно устроился с Симкой на самый задний ряд, за спины здоровяков одноклубников.
— Главная тема — выполнение решений XXV съезда партии, - проникновенно сообщил тренер. - Леонид Ильич Брежнев в своей речи на прошлогоднем съезде партии сделал акцент на мире во всём мире, разрядке международной напряжённости, подчеркнув, что СССР не стремится к конфронтации. В области экономики он заявил о курсе на повышение эффективности производства, научно-технический прогресс и улучшение качества продукции. Также была выделена руководящая и направляющая роль партии в управлении государством и обществом…
Тренер скользнул взглядом по стенду с портретами членов Политбюро, красными вымпелами и вырезками из газет, затем перевёл взгляд на подопечных ему пацанов, поскрипывающих деревянными стульями:
— Чем учит нас партия? – задал он риторический вопрос. - Главное сейчас качество, а не количество. Чтобы техника была передовая, а работа эффективная. Не как у вас. А ну скажи мне, Попов! Если в пустые ворота не забиваешь, то какой от тебя «эффект»? Нет его!
Второе, мы за мир и разрядку. Драк на льду нам не надо. Такой хоккей нам не нужен! Дисциплина! Пять минут штрафа за драку — это проигрыш команды. Умей шайбой доказывать, а не кулаками. Без напряженности играй, но жёстко и с головой.
Самое важное для вас, что? Спорт — это лицо страны. Вы тут бегаете не баклуши бить. Юные хоккеисты тоже задачи партии и правительства должны выполнять. Как же иначе! А вы мне что показываете? Бросок с неудобной руки — штанга.
И запомните последнее. Брежнев, между прочим, лично за наших хоккеистов болеет. Он товарищ серьёзный, но при этом понимает, что настоящая игра — это борьба за высшее качество, это воля и спокойствие в нужный момент.
Так что, когда на лёд выходите, помните, что вы не просто клюшкой машете. Вы политику проводите, сражаетесь за мир во всем мире, показываете мастерство на льду и высокую эффективность в пересчёте на забитые голы.
Важный вопрос — это самокритика. Товарищ Брежнев сказал: «Недостатки есть, и их надо вскрывать». У нас в команде какой недостаток, Гофман?
Фима тут же живо встал, тоже оглядел зальчик, повернувшихся к нему новых товарищей.
— С реализацией большинства у нас плохо? – быстро предположил он.
— Верно, - согласился тренер. - Но почему? Потому что дисциплины нет. Идейная закалка слабая. Американцы свой капитализм на льду демонстрируют, а мы должны подавить их социалистической осознанностью.
Никогда не забывайте про коммунистическое отношение к труду. Без него ты, Гофман, шайбу не закатишь, даже если ты бог в тактике. Вы пока, конечно, трудовые и спортивные резервы. Но впереди вас ждет ЦСКА, а это не просто команда, это школа характера. Понял?
— Понял, - кивнул Фима. - Мы спортивные резервы ЦСКА, а марксизм-ленинизм — основа нашей игры в пас.
Тренер посмотрел на него с некоторым подозрением, но Фима смотрел на него спокойными, ясными, чистыми очами, в коих не было заметны ни капли подвоха:
— Обоснуй, - тихо предложил тренер.
— Международное положение, как нас учит наша партия, характеризуется дальнейшим обострением борьбы двух систем — социалистической и капиталистической, - начал Фима. - Империалисты во главе с Пентагоном пытаются взять курс на гонку вооружений, развязали антисоветскую истерию. Но товарищ Брежнев на XXV съезде четко обозначил: наша внешняя политика — это политика мира и разрядки напряженности. Мы за то, чтобы вместо гонки вооружений играть в хоккей. Потому что на льду капиталисты, не смотря на их сплошные провокации, задыхаются от злобного бессилия, играя против нас…
Он сделал паузу, словно ставя точку, и плавно перешел к внутренней повестке:
— А говоря о нашей стране, мы строим развитой социализм, - продолжил он. — Это не просто слова, а новые заводы и рекорды. Партия и правительство заботятся о нас, юных спортсменах. Посмотрите, что у нас есть: Ледовый дворец, экипировка, питание, возможность тренироваться каждый день. В капиталистических странах, между прочим, чтобы играть в хоккей, дети с шести лет работают как проклятые в этих их макдоналдсах. У нас же бесплатное образование, здравоохранение и секция тоже бесплатная.
У них — деньги, деньги, деньги. Шайбу не забросил какой-нибудь Джон или Джек — вылетел из команды. У нас же воспитывается коллективизм. В одиннадцатой пятилетке, которую мы начали, намечено поднять сельское хозяйство, построить жилье, а кроме того — выполнить план по подготовке олимпийского резерва. Как говорил товарищ Брежнев: «Экономика должна быть экономной». Так и на льду: бросок должен быть точным, без потери шайбы. Так что мы, хоккеисты ЦСКА, идём в авангарде строительства коммунизма. Потому что победа в спорте — это победа советского образа жизни.
Фима взглянул на тренера. Тот сидел, слегка кивая и даже не пытался придраться к формулировкам, наоборот внимательно вслушивался к ним. Всё было в фиминой речи так гладко, ровнёхонько по партийной линии, с цитатами и без запинки. Но в самом конце Фима добавил чуть тише, быстрее, словно в скобках:
— И, конечно, главное — это повышение идейно-политического уровня каждого из нас. Потому что без высокой сознательности нельзя понять, например, почему канадцы играют в пять защитников, а мы — в шесть. Это вопрос не только тактики, но мировоззрения. Но об этом, можно поговорить на следующей политинформации. А если старшие товарищи поручат, то и на льду можно показать.
В Ленинской комнате раздались неуверенные смешки. Тренер строго кашлянул, постучал пальцем по столу, но в глазах у него мелькнуло что-то вроде уважения к такой аргументации:
— Садись, Гофман, - разрешил он. - За знание материала и тесную увязку с хоккеем тебе большой плюс…
И снова листья, прилипшие к асфальту. У подъезда Ледового дворца, под жёлтым светом фонаря, терпеливо дожидались «Жигули», аккуратные, с чуть потускневшим хромом деталей.
Дверца скрипнула и на водительское место уверенно сел Фима, перед этим запустив в салон Симку. Со стороны это выглядело несколько неправдоподобно: четырнадцатилетний пацан за рулём. Но он держался спокойно, делая это не в первый раз, и даже не в сотый. Руки на руле, взгляд — вперёд, сосредоточенный и взрослый. Дворники лениво размазали влагу по лобовому стеклу, а редкие прохожие прятали лица в воротниках пальто. Двигатель завёлся не сразу, с характерным дрожащим рывком, потом выровнялся. Фима, подождав минуту, чуть добавил газу, и машина медленно тронулась.
Москва потянулась мимо серая, в её равномерном ритме позднесоветской жизни. Они с Симкой выехали на более широкую улицу, где редкие автобусы и грузовики оставляли за собой мокрые следы.
Фима вёл аккуратно, почти педантично, делая плавные повороты, выдерживая дистанцию. Иногда он чуть прищуривался, словно мысленно просчитывал не только траекторию движения, но и что-то гораздо более сложное.
У светофора остановился. Красный свет отразился в стекле, на секунду окрасив его лицо. Рядом притормозил грузовик, водитель мельком взглянул внутрь и брови у него взлетели к козырьку кепаря, будто не сразу поверил увиденному. Фима не обратил на это внимания.
На зелёный свет машина снова двинулась вперёд. Он свернул к центру, туда, где здания становились строже, а улицы — шире. Впереди уже чувствовалась другая Москва — административная, кабинетная, где решались не бытовые, а системные вопросы.
Через некоторое время он подъехал к массивному зданию Института экономики. Фима заглушил двигатель, посидел пару секунд в тишине, как будто переключаясь с хоккея и управления машиной на совершенно другие темы. Потом вышел, вывел своего верного спутника Симку, аккуратно захлопнул дверцу и, не оглядываясь, направился ко входу с собакой на поводке.
Внутри издалека пахло озоном от ЭВМ, бумагой, полировкой и табаком. Вот и в вестибюле стоял дым коромыслом. Знакомые всё лица, научные сотрудники Михаил Штерн, Александр Литвиненко и завхоз Владимир Коробов. На Фиму с его псом они тут же подняли глаза.
- Здрасьте, - произнес он, входя и тряхнув кудрями. Фима окинул знакомых слишком внимательным для своего возраста взглядом. Его уже показывали по телевизору, обсуждали в кулуарах, но сейчас перед ним были люди, интересующиеся другими вопросами.
— Добрый день, Фима, — Штерн выпустил струйку дыма. — Ну как твои соображения по поводу текущего плана десятой пятилетки. Излагай.
Фима посмотрел на него, оценив лёгкую иронию, подумал немного, и, решив, что большой беды не будет, «бросил камень» в этот участок болота советской экономической мысли:
— У меня не столько соображения, Михал Израилич, сколько вопросы, - ответил он. - Почему мы продолжаем считать успех в тоннах стали, если люди стоят в очередях за обувью?
Штерн усмехнулся:
— Юношеский максимализм, - оценил он вопрос мальчишки, с опаской взглянув на двух других курильщиков. - Страна должна быть сильной. Основа всего тяжёлая промышленность.
— Ну да, — спокойно ответил Фима. — Но сейчас перекос какой-то образовался. Мы производим то, что… удобно считать, а не то, что нужно людям. План ориентирован на вал, а не на результат.
Михаил Израилевич прищурился:
— Конкретнее?
— Предприятиям выгодно гнать объём, - смело выдал Фима. - Не качество, не ассортимент. Главное выполнить цифру. Если завод может сделать сто плохих изделий или восемьдесят хороших, выберет сто. Потому что план.
В вестибюле повисла пауза, завхоз Коробов даже оглянулся на вахтёра, хотя тот вряд ли понимал о чём речь, ведь говорили люди спокойно и трезво, ну хулиганили.
— Это известно, — как бы согласился Штерн. — Но как же иначе управлять экономикой?
Фима пожал плечами:
— Можно поменять показатели, - предложил он. - Считать не только выпуск, но и добавленную стоимость, спрос, прибыль хотя бы в условном виде. Иначе система сама себя обманывает.
Александр Литвиненко, поперхнувшись дымом посмотрел на старших товарищей:
— Ты предлагаешь рынок? – сказал он отдышавшись. – Как при капитализме?
— Почему сразу «как при капитализме»? Я предлагаю хотя бы частично учитывать реальность, — ответил Фима. — Сейчас центр не всегда полностью понимает, что происходит на местах. Он получает отчёты, а исполнителей подгоняют под план.
Заместитель директора Владимир Сергеевич резко поднял на него глаза, при этом нахмурившись:
— Ты Ефим обвиняешь директоров предприятий?
— Я думаю, что у них нет выбора, - пояснил юноша. - Если не выполнишь накажут. Перевыполнишь — премия. Значит, цифры будут «правильные», даже если они… не совсем настоящие.
Штерн медленно кивнул:
— Продолжай рубить правду матку.
— Вторая проблема жёсткость, - не заставил себя ждать Фима. - Пятилетний план почти не корректируется. Но мир-то меняется быстрее - технологии, спрос, ресурсы. Мы реагируем с опозданием.
— И что ты предлагаешь? — спросил Штерн уже без иронии.
— Скользящее планирование, - ответил Фима. - Пересматривать план каждый год. Больше полномочий отдать на уровень отраслей и предприятий. Центр должен задавать рамки, а не вникать в каждую деталь.
Самый молодой, не считая Фимы, Александр, выпучив глаза выдал:
— Это же снизит управляемость!
— Зато повысит точность, — возразил Фима. — Сейчас у вас тут перегрузка информацией. Один центр не может эффективно обработать всё.
Заместитель директора, человек конкретный, тихо сказал, подумав вслух:
— А бюджет? Если дать предприятиям свободу, они начнут… убыточничать.
Фима посмотрел прямо на него:
— Они уже это делают, просто скрыто. Потому что знают, что государство всё равно покроет. Нет риска — нет эффективности.
— Жёстче надо с ними? — спросил Штерн, то ли подтрунивая над самоуверенным подростком, то ли всерьёз.
— Да, - всерьёз ответил Фима, который давно научился не реагировать на подначки. - Ограничить дотации, ввести реальную ответственность. Иначе никакие стимулы не заработают.
Наступила тишина. Где-то в коридоре хлопнула дверь.
— А инновации? — неожиданно спросил Штерн, видимо о чем-то своём, наболевшем.
Фима тотчас оживился, явно понимая о чём речь:
— Сейчас внедрять новое невыгодно, - быстро заговорил он. - Любое изменение — это риск сорвать план, значит многим лучше ничего не трогать. Нужно наоборот поощрять модернизацию, даже если она снижает выпуск – это временно!
Заместитель директора тихо усмехнулся:
— Ты хочешь, чтобы директора сами просили снизить план?
— Я хочу, чтобы они не боялись говорить правду, — ответил Фима.
Штерн долго смотрел на него, потом сказал:
— Ты понимаешь, что всё это не только экономика?
Фима пожал плечами:
— Конечно. Но если игнорировать экономику, она всё равно напомнит о себе так или иначе. Только уже через дефицит и отставание.
Заместитель директора медленно покачал головой:
— Не слишком ли рано тебе это всё оценивать и предлагать?
Фима улыбнулся, развёл руками, пожал плечами:
— Может быть мне и рано. Но проблемы от этого не станут ждать пока я подрасту. И кроме того, я же докладываю об этом старшим товарищам
Штерн затушил сигарету в пепельнице:
— Спасибо, Фима. Нам всем будет о чём подумать.
Фима широко улыбнулся, более чем уверенный, что кто-то из этой троицы, а может и все вместе очень скоро донесут обо всём сказанном куда надо.
Глава 44
Загасив окурки, мужчины направились по рабочим местам. Пожилой Штерн взял юного Фиму под руку и повёл его в святая святых советского планирования. Вахтёр только молча проводил взглядом их процессию во главе со рвущемся вперед на поводке Симкой. Фима почувствовал, как пёс, а затем они все вместе с ним переступили очередной порог истории, за которым гудели ЭВМ.
— В прошлый раз ты интересно повернул расчёты, — признался Штерн. — Но тогда был все-таки частный случай. А у нас ведь есть другая, более глобальная нестыковка по ресурсам на единицу выпуска.
— Посчитаем себестоимость, — кивнул Фима, тут же смекнув суть проблемы: советская экономика была разбита на отрасли и каждая потребляла продукцию других по формуле межотраслевых коэффициентов. - По методологии Леонтьева I−A)x=y.
— Василий Васильевич, конечно, авторитет, — осторожно заметил на это Штерн. – Но у нас своя, советская интерпретация его системы расчётов.
Ещё бы, в 1977 году, в начале пятого года десятой пятилетки — план был как святая икона, но вот только грешные цифры - норовили съехать в минус. Однако Фиме, под чутким руководством коммуниста Штерна можно было попытаться в очередной раз пройти математический экзамен. А если постараться как следует, то и принять экзамен у мудрых и опытных советских экономистов:
— Да у вас ключница небось баланс сводила, - предположи он вскоре, полистав «Журнал учёта эксплуатации вычислительной техники».
— Что, так плохо? — Штерн вскинул брови. — Если во вторник не утвердят наши коэффициенты, то нам такой «перерасчёт» сделают...
— «Спешка — от сатаны», - поднял палец кверху Фима.
— А «поспешность — от дьявола», - продолжил известную в определенных кругах поговорку Штерн, и это прозвучало у них как пароль и отзыв.
— Вот и мама моя любит это повторять, - признался Фима, продолжив «оперативную обработку». – Кстати, товарищ Штерн, на седьмое ноября в Москву приедут из Австрии мои дедушка с бабушкой по маминой линии, они в Вене живут. Дедушка Курт видный член Австрийской компартии, бабушка Марианна «актриса». Хочу вас с ними познакомить.
Штерн тут же сделал «стойку» и в его глазах промелькнуло желание как минимум получить приглашение на туристическую поездку за границу, поскольку в Болгарии-то он уже бывал.
Оценив его готовность, Фима понял, что его задача на этот раз – дать эдакую оплеуху советский припозднившейся кибернетике, а если точнее оптимизировать план плановой оптимизации. И он почувствовал, что может получится. Хотя и не совсем этим сейчас должны были заниматься в лаборатория института, которому спустили план «сверху», но Фима, с помощью ЭВМ мог бы, выскочив как чёртик из табакерки, доказать, донести неглупым в общем-то специалистам, что выполнить спущенный сверху советский план без нарушения законов природы, невозможно. Пусть для этого пришлось чуть отвлечь Штерна от его обязанностей другими планами – возможного в будущем путешествия в Вену.
Пахло озоном от нагретых ферритовых сердечников, горячим машинным маслом от лентопротяжных механизмов и особой бумагой перфокарт. В углу стоял старый перфоратор П-80 — модель с педалью, от которой у решительно настроенного подростка скоро заныла левая пятка. Но ему нужна была здесь и сейчас откорректировать таблицы материального баланса. Ведь завтра его могли вообще сюда без пропуска не пустить, погнав в три шеи как последнего вредителя.
Он знал по будущей институтской программе, что советская модель межотраслевого баланса, при всей её важности для Госплана, сталкивалась с трудностями. Очень не хватало динамических моделей, использовались в основном модели статические, что очень ограничивало прогнозирование. Не хватало и достоверной статистики по отраслям и регионам. Особенно «не билась» военные, ВПК с его секретностью и сельское хозяйство с его сезонностью. А тут ещё и слабость вычислительной техники.
Кроме того, метод «затраты-выпуск» или межотраслевой баланс Леонтьева всё ещё воспринимался как «буржуазный». Решения принимались из идеологических соображений, а не на основе расчётов. Ведь учение Маркса всесильно, потому что верно, а верно оно, потому что всесильно.
Фима аккуратно переложил стопку свежих карточек. Инструментом его была на этот раз не авторучка, а перфокарты, с которых сыпались в ёмкость мелкие конфетти. Рядом, на верификаторе, ассистировали знакомые девушки в белых халатах, внимательно и с некоторым подозрением контролировавшие его манипуляции. Верификатор был в чём-то похож на перфоратор, но без пробивки, зато он считывал и пикал при расхождении данных. Машины не верили никому, даже Фиме Гофману.
ЭВМ «Минск-32» занимала ползала — три шкафа оперативной памяти на ферритовых кольцах, шкаф управления и стойки внешних накопителей на магнитных лентах. Потребляя 15 киловатт, она грела помещение лучше любой батареи. Фима подошёл к пульту: тумблеры, лампочки, индикаторы - это был не дисплей, а лампово-кнопочное лицо машины. В 1977 году ни один вычислительный центр не мог себе позволить роскоши дисплеев.
— Вот новые поправочные коэффициенты, — предложил он. — Ставим?
— Давай, — знакомая операторша Наташа, ни о чём не подозревая, взяла у него стопку новых перфокарт, пакет входных данных. – Но пока индикатор занятости канала горит, план на ленту пишут.
— Кстати, я с Высоцким встречался, он не против в субботу приехать в пансионат, - негромко, едва перекрывая гудение ЭВМ сообщил Фима Наташе, с которой они познакомились как раз в том пансионате.
— Не может быть! – обернулась на него она, взглянув округлившимися глазами.
— Осталось только чтобы администрация и партком с профкомом оказались не против, - предположил Фима.
— Надо комсорга Женю, на них натравить, – деловито решила Наташа, для которой план по валу стал не так уж важен.
Фима перебирал пальцами колоду перфокарт, отнюдь не чувствуя себя карточным шулером, скорее наоборот. Верхняя карта являлась управляющей, именно она задавала режим работы. Он мысленно пересчитал размещение: метка начала задачи, транслятор с языка программирования «фортрана», основные данные. Он снова и снова вспоминал из институтской программы, что сегодня тут использовали автокод АКИ, языка, близкого к «ассемблеру», чтобы машина не насиловала себя переводами с макроязыка.
Наконец Штерн щёлкнул тумблером «Пуск», включился считыватель устройство ввода с перфокарт. Со скоростью 600 карт в минуту они поглощали данные Фимы, шлёпая их в специальный приёмник.
Внутри, в недрах памяти ЭВМ, крутились числа. Каждое слово 37 разрядов - это вам не игрушки. Фима смотрел на индикаторы, как дирижёр на оркестр. Он представлял, как складываются двоичные числа, 40 микросекунд — такт, как тяжело умножаются десятичные, до 125 микросекунд — целая вечность.
— Давай, давай, — шептал Фима, когда машина переваривала его алгоритм м для решения задач линейного программирования, симплекс-метода.
Листы начали вылезать из алфавитно-цифрового печатающего устройства, АЦПУ-128, которое ещё не начали называть попросту принтером. Игла стучала по бумаге, выдавая 400 строк в минуту. Цифры бежали, как телеграфная лента.
— Михал Израилич! — крикнул Фима через зал. — Пасую, сходимость есть?
Штерн протёр очки:
— Маловато чтобы премию выписали, — пробежал пальцем по цифири, — докручивай.
— Боюсь, что уже не докрутить! — возразил Фима. — Надо вводные менять...
Он нашёл ошибку, которую могли заметить даже внимательные, но не политизированные школьники - по ряду отраслей сумма межотраслевых коэффициентов приближалась к единице или превышала её. Это означало что производство единицы продукции требовало не меньше, а быть может даже больше единицы ресурсов - модель физически не замыкалась. На бумаге баланс волевым решением «сходили», но на ЭВМ повторяющиеся циклы действий, направленные на достижение определенного результата наоборот расходились — выпуск устремлялся в бесконечность.
— Некогда менять за полчаса до обеда! — констатировал Штерн. — Давай через изменение шага дискретизации!
— Всё, забиваю новые карты, — помотал кудрявой головой Фима. — Но, мне кажется, это сойдётся только при избытке электроэнергии. Если Госплан энергетикам не разрешит это сделать, то ничего в реальности не получится.
— Наше дело цифры, — напомнил Штерн. — Так что гони.
Фима вернулся к дыроколу-перфоратору. Правой рукой он задавал код операции, левой перелистывал карты. Проверять некогда, он отнёс новую колоду на верификатор.
Сначала всё шло гладко. Шуршали ленты внешней памяти, но вскоре, когда Фима отдал Наташе команду на циклический пересчёт, случилось то, что он предвидел - запахло палёным. Сначала едва уловимо, потом всё более и более отчётливо.
— Машина теряет синхронизацию! — крикнула Ирина у пульта. — Смотрите, пошёл белый шум по индикаторам.
«Минск-32» завис. Вентиляторы гудели, но процессор просто ушёл в себя, перемалывая бесконечный цикл. Ферритовые сердечники перегревались внутри кубов памяти.
— Отбой! — заорал Штерн и нажал кнопку аварийной остановки. Наступила тишина, только гудел советский кондиционер, который ставили специально для ЭВМ, потому что люди могли бы потерпеть и при +30.
Все трое стояли и смотрели на остановившийся «Минск-32». Секунд двадцать никто не говорил ни слова. Слышно было, как за стеной кто-то включил радио. Наташа первой нарушила молчание:
— Что-то мне пить захотелось. Кто чаю?
Все разом выдохнули. Михаил Израилевич достал платок, вытер лоб:
— Ты сжёг нашу ЭВМ.
— Почему сразу сжёг? – возразил Фима. - Мы с вами просто доказали, что такой план невыполним. Машина зависла потому, что в реальной модели несуществующий ресурс дал деление на ноль в 37-м разряде.
— Придётся дать заключение, — вздохнул Штерн. — Типа «Выявлена математическая несовместимость плановых показателей с производственными мощностями. Требуется корректировка исходных данных».
Всё просто, коэффициенты систематически занижали потребности в базовых ресурсах — энергии, транспорте. При заданном конечном спросе дармовой электроэнергии требовалось на 15–20 процентов больше, чем закладывалось в план. Вечного двигателя советской экономики не изобрели. Но и другие слабости модели тоже обнаружились - она предполагала линейный рост затрат, игнорируя узкие места и пороги мощности. К тому же система оказалась патологически чувствительной - изменение коэффициента на пару процентов меняло итоговый выпуск на десятки процентов.
Но в момент аварийной остановки «Минска-32», поступил сигнал руководству института. Раздался звонок из кабинета директора Капустина по внутренней линии:
— Что там у вас, Михаил Израилевич?
— Да тут у нас опять этот ваш вундеркинд с собакой, - стал оправдываться тот. – Экспериментируем.
— Ты напиши заключение, что ошибка произошла из-за неверного ввода данных, дескать, кто-то случайно перепутал перфокарты, - приказал директор. - Либо начнём служебное расследование.
— А если написать «Вычислительная аномалия в зоне неопределённости исходных данных»?
— Ну вы и дипломат, Михал Израилич, - раздалось в трубке. – Пришлите этого Гофмана ко мне.
— Всё равно рано или поздно придётся вернутся к моим коэффициентам, сказал Фима. – Не потому, что это я их придумал. Таковы требования математики и физики.
Фима не знал как будут развиваться события далее. Могли ли его просто выставить за дверь? Маловероятно, скандала никому было не нужно. Всё-таки юный вундеркинд был уже принят в таких домах и организациях, с которыми приходилось считаться. Скорее всего решат заболтать его расчёты. Так и случилось:
— Ты поднимись к директору, - предложил ему Штерн.
В кабинете начальства Фима положил на стол распечатки и объяснил без лишних эмоций:
— Этот план требует больше ресурсов, чем существует в системе. Даже при идеальном исполнении он невыполним. Дефицит заложен в нём математически.
Директор Евгений Капустин долго молчал. Его заместитель Агамбекян вдумчиво перелистывал листы.
— Ты понимаешь, что ты сейчас сказал? — спросил директор.
— Да, - улыбнулся Фима. - Это не ошибка исполнения, а неверная методика. И если будет нужно я готов об этом доложить и товарищу Байбакову, и другим руководящим товарищам.
— И что предлагаешь? – спросил Агамбекян, взглянув на руководителя, который очень чутко и внимательно отреагировал на фамилию члена политбюро ЦК КПСС.
— Либо пересчитать коэффициенты честно, — ответил Фима. – Это будет сравнительно легко сделать. Либо в масштабах страны снизить конечный спрос, либо, опять же в масштабах страны нарастить мощности. Но как бы то ни было, сейчас у нас не план, а иллюзия плана.
— Мы так не считаем, — ответил директор. — Всё аккуратно просчитано. А ЭВМ детям не игрушки.
— Ну хорошо, пусть будет аккуратно просчитанная иллюзия, — дружелюбно и покладисто согласился Фима. – Но это уже не отдельные ошибки, а диагноз используемой модели.
Главный перекос — группа «А» против «Б». Тяжёлая промышленность и ВПК душат потребительский сектор. Дефицит не случайность, а следствие ключевого показателя эффективности, где вал важнее благ человека. Дальше план говорит: «чем больше, тем лучше». Получаем горы никому не нужного металла. Качество? Плевать. Ценового сигнала нет. Нужна добавленная стоимость и настоящий хозрасчёт, как и предлагал товарищ Косыгин.
А у нас инертность. Пятилетка как поезд без тормозов, спрос изменился, технологии шагнули вперед— а нам плевать, план же утверждён. Выход есть — это скользящее планирование с ежегодной корректировкой. Информационное горлышко: Госплан вручную перерабатывал такие объёмы, что решения устаревали, ещё не дойдя до цеха. Надо было внедрять АСУ и децентрализовать право решений.
— Мягкие бюджетные ограничения — термин нашего венгерского коллеги, товарища Корнаи, - поддакнул юному гению Агамбекян.
— Сейчас любое предприятие знает, что государство дыру закроет, - горячо продолжал тот. - Стимулов снижать издержки — ноль. Нужны реальная ответственность за убытки и ограничение дотаций. Инновации — комедия, ведь зачем заводу новая технология, если она сорвёт план? Накажут! Мы уже отстали от Запада. Нужны отдельные фонды НИОКР и амнистия за временное падение выпуска при модернизации.
- Откуда ты всё это знаешь? – удивился директор института.
- Что знают двое, знает и свинья, - ответил Фима. – Да это не только я знаю, в ведомстве товарища Андропова это тоже знают. Ведь приписки, фальшивые отчёты, убивают обратную связь. Центр думает, что всё хорошо, и принимает ещё более идиотские решения.
Директор и его заместитель встревоженно оглянулись, а пёс симка, сидевший на ковре громко тявкнул.
— Вывод, коллеги, — подытожил Фима. — Это не лечится точечными исправлениями. Требуется сменить саму логику, от жёсткого директивного распределения перейти к гибридной модели с элементами рынка. А без этого любые улучшения — локальны и быстро исчезают.
— Ни один центр не способен агрегировать всю децентрализованную информацию. Валовые показатели искажают стимулы. На местах оптимизирует тонны и рубли, а не качество и спрос. При мягких бюджетных ограничениях, убыточные предприятия ждут поддержки для себя, - сказал Капустин.
— Отсюда наша хроническая неэффективность, - ответил на эти слова его заместитель, Агамбекян. - Жёсткость долгосрочных планов плохо адаптируется к изменениям. Возникает проблема правдивой отчётности, ведь если санкции за невыполнение плана выше, чем за искажение, директор выбирает искажение — обратная связь разрушается.
— Вообще-то гипертрофированный перекос в сторону ВПК и тяжёлой промышленности определялся не экономикой, а холодной войной. В других плановых экономиках, в ГДР, Венгрии он мягче, - напомнил Капустин, взглянув на висевший на стене портрет Леонида Ильича. Его зам кивнул и продолжил мысль:
— Сверхцентрализация и огромные масштабы СССР многократно усиливают непростые проблемы координации.
— Давайте же попробуем донести до кого надо простую мысль, - предложил Фима, - что определенная неторопливость нынешних управленческих подходов, в наши дни, в период развитого социализма создает некоторые трудности для совершенствования хозяйственного механизма, особенно в связи с товарно-денежными отношениями. Не развивается практика хозяйственного расчёта в его более гибких формах, на уровне первичных звеньев, чьи права можно бы и расширить...
Глава 45
ЭВМ «Минск-32» едва не чадил от натуги, но «впихнуть невпихуемое» не получилось. План оказался «вампиром», высасывающим из системы лишнюю электроэнергию и ресурсы. Фима со своим верным псом Симкой, принимая экзамен у советской кибернетики, доказал, пока только в узком кругу посвященных, что вечного двигателя не изобрести даже при развитом социализме, под знаменем Марксизма-Ленинизма. Машина зависла, увязнув в операции деления на ноль в 37-м разряде.
Естественно, научные работники сначала решили заболтать проблему, потому что честный диагноз модели грозил им служебным расследованием. Фима с готовностью предложил либо пересчитать коэффициенты по-честному, либо смириться с иллюзией плана. Директор выбрал иллюзию, распорядившись списать всё на «неверный ввод данных», благо под рукой болтался стажёр малолетка.
Однако в машинной и человеческой памяти всё осталась. Оказывается, жёсткое директивное планирование без обратной связи и ценовых сигналов снизу, рано или поздно упрётся в непробиваемую стену холодной, равнодушной математики. И если не переходить к новым методам, к гибридной модели с элементами рынка, любая пятилетка превратиться в погоню за собственным хвостом, а ЭВМ так и будут гореть, надрываясь над заданиями Госплана.
Примерно такие мысли роились в головах присутствующих в той или иной степени определенности, когда один из человеческой троицы подытожил:
— Высокий уровень централизации плановых заданий порой объективно сдерживает инициативу трудовых коллективов во внедрении научно-технических достижений, - сказал Агамбекян.
— Переход на новые технологии требует затрат времени, - поддакнул на этот раз директор своему заму, - а это риск невыполнения утверждённых плановых показателей.
— Я понимаю, что глобальные нестыковки не устраняются локальными мерами, — включился в разговор Фима. - Они требуют смены самих принципов распределения ресурсов. Но, товарищи учёные, всё усугубилось до критического уровня. Если мы хотим действовать в рамках существовавшей модели, проще всего сократить директивные показатели и расширить хозрасчёт. Нужна хотя бы частичная децентрализация и отказ от санкций за искажение отчётности.
— Предложение нельзя сказать, что новое, - кивнул Капустин. – Его ещё Евсей Григорьевич Либерман из Харьковского университета предлагал. Его статья в газете «Правда» в 1962 году многих заставила задуматься. Он предложил кардинально пересмотреть критерии оценки работы предприятий, сделав главным показателем не валовой выпуск, а рентабельность, то есть прибыль. Но не мы это решаем.
— Решаем не мы, но наша обязанность что-то предлагать. Прошло пятнадцать лет, а воз и ныне там. Мне кажется, что не пройдет и 3–5 лет, как эти задачи вам же спустят сверху, - предположил Фима. - Искать виноватых будут здесь: «Почему не предупредили?» Но если мы сейчас предложим систему скользящего планирования с ежемесячной корректировкой коэффициентов по нашим с вами алгоритмам, то ваш институт станет мозгом всей советской экономики. Вы будете раздавать указания министерствам.
— Для начала можно подготовить статью в журнал «Вопросы экономики», - подумал вслух Агамбекян.
— Я понимаю, что у вас связаны руки, - продолжил убеждать больших советских учёных Фима. - Но есть и козырь в споре с отраслевыми министерствами и военными, которые требуют невозможного. Можно выйти с докладом «О математической несовместимости плановых заданий с ресурсной базой», это может получится новая научная школа.
— Торопится не надо, - предложил Капустин, тоном товарища Саахова из кинофильма «Кавказская пленница».
— Ни в коем случае, - согласился Фима. – Время ещё есть. Но речь идёт все-таки не о годах, а месяцах, в лучшем случае о кварталах.
— В течении полугода можно управится, - предположил Агамбекян, задумавшись на мгновение. - И я завидую тебе Фимочка белой завистью. Потому что ты это сказал, а я в твои годы только в стенгазету заметки писал.
Он снял и снова надел очки и вдруг улыбнулся.
— Если доведёшь эту мысль до товарища Байбакова — предложил Капустин, - я лично напишу тебе характеристику в МГУ. Без поддержки наверху мы все тут будем выглядеть глупо, чего бы очень не хотелось…
…Произошло столкновение объективной реальности: математики, физики, ресурсных ограничений с плановым, но волюнтаристским в основе своей управлением советской экономикой. Гость из будущего, зная на зубок институтскую программу и диагноз экономики, попытался «оптимизировать план оптимизации», оперируя реальными цифрами, симплекс-методом, моделью Леонтьева.
Экономисты защищали спущенный сверху план как святую икону. Их обязанностью было лишь его детально просчитать. Не всем из них была нужна истина, но отчёт нужен был всем. Принцип: «Наше дело цифры» предполагает, что можно подогнать расчёт под желаемый результат.
Если бы они не выживали между молотом идеологии и наковальней реальности, то зависание ЭВМ «Минск-32» произошло бы без всякого Фимы. Машина не смогла бы переварить очковтирательство, заложенное в плане. Советская экономика сама бы честно «зависала» при попытке себя просчитать.
Фима Гофман «вундеркинд», «чёртик из табакерки», наглый, уверенный в себе носитель прогрессивного знания, а, кроме того, ловко манипулировавший в свои юные годы правильными фамилиями Андропова, Косыгина, Байбакова, играл в опасную игру, используя человеческие сильные и слабые стороны как рычаг влияния.
Его целью было не просто дать оплеуху «счетоводам», апредотвратить крах советской экономики, превратив её в просто экономику. Нужно было убрать ошибки модели с неверной статистикой, узкими местами, такими как энергетика, транспорт, патологическая чувствительность коэффициентов.
Пришла пора поудобнее рассадить сидевших на газово-нефтяной трубе ВПК с тяжелой промышленностью, душителей товаров народного потребления, с их «валом», тоннами, а не качеством. Предстояло разобраться с фальшивой отчётностью и приписками, ну и технологическую отсталость подтянуть - тот же «Минск-32», с его ферритовыми сердечниками, с перфокартами, но без дисплея. Идеология проигрывала математике.
Фима не собирался ничего разрушать, он выступил всего лишь как диагност, быстро признав аккуратность просчитанной иллюзии. Это была не капитуляция, а стратегическое отступление с чётким знанием, что крах системы уже предопределен…
— Почему Байбакова, а не Косыгина или Брежнева? – спросил он, хотя примерно представлял ответ на этот свой вопрос.
— Алексей Николаич в прошлом году, - начал было Агамбекян, но Капустин его прервал:
— Не стоит об этом…
Фима всё себе и без пояснений прекрасно представлял - бывший реформатор Косыгин пережил инсульт в 1976 году, так что он уже только царствовал, но не правил. Политический лидер, Брежнев был занят общими вопросами руководства. Лишь технократ-хозяйственник, Байбаков, к которому Фиму уже однажды приглашали, для учёных экономистов среднего звена был страшнее чёрта, генсека и предсовмина вместе взятых. Те были далеко и высоко., а проверка Госплана — вот она, вполне реальна, оттуда могли и просчитанный план отклонить и спустить реальные цифры.
— К Николаю Константиновичу меня уже разок приглашали, - напомнил Фима. – И я ему кое-что докладывал. Думаю, может появиться возможность посетить его ещё раз.
Директор института с заместителем переглянулись.
— Так что я попробую сверху ещё раз информировать руководящих товарищей, - продолжил Фима, - донести до них, что сложившаяся система директивного планирования не в полной мере обеспечивает реализацию требований основного экономического закона социализма - обеспечения благосостояния трудящихся. А всё из-за недостаточного учёта закона стоимости в условиях товарно-денежных отношений.
Пёс Симка аж гавкнул от удовольствия, услышав такую гладкую формулировку.
— Но это конечно в свете решений XXV съезда КПСС, - добавил Фима с совершенно серьезным видом.
— Да, да, - добавил замдиректора, - в соответствии с курсом партии на интенсификацию производства.
— Ускорение научно-технического прогресса на съезде партии было названо первоочередной задачей. При этом, как подчеркивал Леонид Ильич Брежнев, внедрение новых идей не менее важно, чем их разработка, - солидно вставил свои три копейки директор.
— Ну и вы в свою очередь, пока я буду действовать по верхам, проявите инициативу снизу, - напомнил Фима и посмотрел на своих взрослых собеседников.
По выражению лица директора можно было догадаться, что он испытывает некоторое раздражение - на Фиму. А кому понравится, когда кто-то, особенно юноша, практически подросток — указывает на ошибки в твоей епархии. Фраза про «аккуратно просчитанную иллюзию» — это же была пощёчина его компетентности. Но он был слишком умён и опытен, чтобы показывать это открыто.
Ну, а страх перед Госпланом с Байбаковым был вполне естественен. Упоминание этой фамилии действовало на экономиста как холодный душ. Он понимал, что если наверху что-то всплывёт, то спросят не с Фимы, а с него, с директора. Именно поэтому он сначала намеревался «заболтать» эту кудрявую проблему.
Страх был реальный и парализующий. Но было и осторожное любопытство. Когда Фима предлагает сделать институт «мозгом всей советской экономики» — это задело его амбиции. Капустин был далеко не дурак, он понимал, что система в действительности буксует, и ему не чуждо было желание вырваться из серой массы подобных НИИ. Он начал прикидывать, как извлечь выгоду из этих идей.
У Агамбекяна же, его заместителя чувствовался интеллектуальный интерес, осторожный оптимизм. Но и желание сохранить лицо тоже было. Как серьёзный учёный, он понимал правоту представленных расчётов. Тем более, что они принадлежат вовсе и не этому мальчишке. Просыпался исследовательский азарт: а что, если действительно построить новую модель планирования? Это был вызов его профессиональному самолюбию.
Он первым предложил написать статью в «Вопросы экономики». Верил, что можно действовать в рамках системы, постепенно продавливая правильные идеи. Не такой циник, как Капустин, но и не такой смелый, как юный Фима, поскольку ему еже попадало за инициативы, он здесь и сейчас просто тихо болел за идею.
Но была и прагматичная надежда. Ведь если проект удастся, то институт получит влияние. Поэтому он готов был подыгрывать Капустину, оставаясь в тени, но с удовольствием наблюдая, как закипает эта алхимическая смесь из математики, политики и молодой наглости…
– Кстати, насчёт инициативы… - сказал Фима. - Я тут с Владимиром Семёновичем недавно встречался, он не против в субботу приехать в ваш пансионат.
Капустин похлопал глазами, «не въезжая», Агамбекян снова медленно снял очки и принялся протирать их носовым платком — жест, который у него всегда означал необходимость переварить услышанное.
— Это какой ещё Семёныч? — переспросил директор голосом, в котором любопытство боролось с осторожностью.
— Владимир Высоцкий, который поёт под гитару и собирает стадионы, — предоставил самую открытую из своих улыбок Фима. — У институтского пансионата есть неплохой зал. Концерт в субботу вечером — это не просто культурный досуг для сотрудников, а, если хотите, проверка на смелость и сплочённость перед лицом трудностей.
— Это какая ещё проверка? — всерьёз насторожился Капустин. – Кто это нас проверит?
— Мы сами себя и проверим, — Фима развёл руками. — Люди едут за сто километров, лишь бы услышать его живьём, не с магнитофона. Администрация, партком, профком и комсомольская организация могли бы пригласите его в пансионат выступить перед работниками. А заодно можно сообщить об этом нужным людям.
Агамбекян понимающе хмыкнул, надевая очки обратно:
—Кто подпишет разрешение — тот и в ответе, - заметил он.
— А что делать? — пожал плечами Фима. — Но зато какой сотрудникам будет праздник. Мне Наташа из вычислительного центра говорила, что у них план по валу уже в печёнках сидит. А тут Высоцкий с гитарой — люди на время забудут про межотраслевые коэффициенты.
Директор поморщился:
— Ты уверен, что он согласен? — спросил Капустин. — У него, говорят, характер… и отношения с властями непростые. Не откажет?
— Я же сказал, что он уже не против, — твёрдо повторил Фима. — Владимир Семёнович наш человек. Если слово дал, значит, приедет. Тем более, ему самому нужны встречи с людьми.
— Песни у него, конечно, хорошие, — вздохнул Агамбекян.
— В них правда, — кивнул Фима. — Вы ж сами только что говорили, что не всё у нас сходится. Вот и Высоцкий поёт о том же. «Охота на волков» — это не только про зверей. И вот что интересно: если его пригласит институт Госплана, это будет сигнал по-своему куда более сильный, чем любая статья в «Вопросах экономики» - разнесут по всей Москве.
Капустин забарабанил пальцами по столу. Мысль была одновременно безумной и гениальной. Высоцкий в пансионате института экономики — это, с одной стороны, скандал, но это и репутация смелого, прогрессивного руководителя. То самое «мыслить нестандартно», о котором писали в передовицах, но которого панически боялись на практике.
— Комсорга Женю надо натравить на партком, — деловито вставил Агамбекян, вспомнив, что в таких делах лучше, чтобы инициатива шла «снизу», от молодёжи. — Пусть комсомольцы напишут коллективное приглашение. Тогда и администрации, и профкому будет проще — не они, а «общественность просит».
— Займитесь этим, — кивнул директор своему заму, — а я пока подумаю, как это дело преподнести. Чтобы не получилось, что мы самоуправством занимаемся.
— Вы главное — не тяните, — предупредил Фима. — Время идёт. В глазах научной и творческой интеллигенции, да и просто думающих людей, такой поступок станет знаком прогрессивности и смелости. Это выделяло институт из серой массы, создавая репутацию места, где мыслят нешаблонно, не боятся нового и ценят настоящий талант.
Это повысит лояльность к руководству и сплотит коллектив, покажет, что начальство разделяет их ценности. Лично посодействовав приезду Высоцкого, вы фактически сделаете своим союзником влиятельного человека нашего времени, войдёте в круг передовой творческой элиты.
Симка, до этого дремавший на ковре, вдруг поднял голову и навострил уши — будто понял, что речь идёт о чём-то важном, выходящем за рамки обычных институтских склок.
— Ладно, — выдохнул Капустин. — Сделаем, что сможем. А с товарищем Байбаковым — если получится выйти на разговор ещё раз — это важно. Сначала цифры, потом песни.
Фима кивнул, поднялся и направился к двери. Симка весело потрусил следом. В дверях он обернулся:
— А вы сами-то песни Высоцкого любите, Евгений Иванович?
Директор помолчал, задумался, припоминая:
— «Здесь вам не равнина, здесь климат иной», - процитировал он. – Слушал конечно. Там есть такая строчка: «Лучше гор могут быть только горы, на которых никто не бывал» — это можно сказать про наши с вами заоблачные расчёты.
Фима улыбнулся в ответ и вышел в коридор. ЭВМ в вычислительном центре по-прежнему гудели. Но в воздухе пахло не только озоном и машинным маслом — пахло чем-то новым, тем, что называется «перемены». Хотя кто в 1977 году мог знать, что это слово значит на самом деле?
А двое взрослых экономиста остались:
— Предложение с Высоцким — это риск, но и шанс, - сказал Агамбекян. - Если всё пройдёт гладко, институт заработает очки.
— А если нет? — спросил Капустин.
— Всегда можно сослаться на «комсомольскую инициативу», - пожал плечами заместитель. Он улыбнулся, по виду дружелюбно, но на самом деле с некоторым сарказмом.
Взрослые, опытные, умные люди чувствовали себя немного учениками перед Фимой, который вольно или невольно указывал им на то, что они и так знали, но боялись произнести вслух. Возникла парадоксальная ролевая инверсия — источник их внутреннего дискомфорта, заглушаемый каждым по-своему: Капустин — бюрократической игрой, Агамбекян — интеллектуальным интересом.
А Фима с Симкой не торопясь вышли на улицу, разместились в «Жигули» и поехали дальше, навстречу новым свершениями. Стекло чуть запотело. Фима провёл ладонью и в узкой полоске открылась Москва, влажная, с мокрыми клёнами и автобусами, которые ещё не набрали вечернюю толчею народа.
Жигули тронулись мягко. Симка сидел на заднем сиденье и смотрел вперёд с той важностью, какую могут иметь только собаки, едущие по делам выше их понимания.
Дворники шуршали по стеклу — раз-два, раз-два. Дома расступились, показав простор. Впереди показался центр, где решаются судьбы и подписываются планы, которые Фима сегодня попытался пересчитать.
Симка принюхивался, ловил запахи бензина, листвы и недалёкой реки. Фима включил приёмник. «Маяк» бормотал что-то про уборку картофеля в Калужской области и успехи лёгкой промышленности. Он выключил, тишина сейчас была приятнее, после недавнего гула ЭВМ.
Рядом, в троллейбусе, девочка лет семи-восьми прижалась носом к стеклу и показала Симке язык. Симка показал свой — длинный, розовый. Девочка засмеялась.
Мимо по тротуару прошла женщина с букетом из жёлтых листьев — зачем? Бог весть. Наверное, для гербария или просто так, чтобы осень не пропадала попусту.
Загорелся зелёный. Жигули рванули, но без надрыва. Фима вёл машину так же, как считал коэффициенты: точно, с запасом, но без лихачества.
Симка положил ему на плечо тёплую, чуть шершавую лапу, когда он свернул с Садового в узкую улочку. Здесь было тише. Листья лежали плотным слоем, и шины шуршали по ним.
— Спасибо что поддерживаешь меня, - ответил ему на это Фима. – А сейчас мне надо позвонить.
Глава 46
Воздух пах прелой листвой, мокрым асфальтом и всем тем, что сопровождает осень в большом городе. Фима нащупал в кармане куртки двухкопеечную монету, зашел в уединение телефонной будки. Стекло мгновенно запотело от его дыхания. Фима снял тяжёлую эбонитовую трубку, прижал к уху, слушая длинные, тягучие гудки. В них чувствовалась вся необъятность столицы, все километры медного провода, тянущегося через город к серому зданию редакции на шумной улице вблизи бетонных эстакад.
— Алло, редакция? — его голос прозвучал более чем решительно. После короткой паузы, заполненной шорохами, в трубке раздался знакомый, звонкий голос Оли:
— Фима? Как хорошо, что ты позвонил. Я как раз правку сдаю.
— Привет, Оля. Заголовок придумали?
— Но у меня для тебя другая новость, - отозвалась молодая женщина. - Папа звонил.
Фима невольно выпрямился, поскольку олин отец был фигурой почти мифической — известный журналист-международник, человек, чьё имя мелькало в газетах рядом с сообщениями из самых важных точек планеты, как правило из западного её полушария.
— Он возвращается, - продолжила Оля. - На следующей неделе будет в Москве. Сказал, что привезёт что-то... особенное.
В голосе послышались нотки гордости и какого-то детского нетерпения.
— Особенное? — Фима задумался. — Наверное джинсы?
Оля рассмеялась в ответ, но тут же снова стала серьёзной:
— Ну, а если и джинсы. А еще он сказал, что у него есть для нас разговор. Важный!
Знакомство с Олиным отцом было их с Олей первой общей историей. Именно благодаря его книгам и статьям, его монументальной фигуре, они и нашли друг друга после организованной Фимой лекции в его школе, закончившейся тогда прибытием конной полиции. Поэтому слова Оли вызвали у него тёплое, чуть ироничное воспоминание. Он был для них обоих кем-то вроде общего покровителя.
— Для нас? — переспросил Фима. — Он про меня за это время не забыл?
— Не говори глупостей, — голос Оли в трубке был по-рабочему деловитым. — Он даже спрашивал о тебе. Папа не любит пустых знакомств.
В телефонной будке повисла двухкопеечная тишина, только дождь всё настойчивее барабанил по стеклу. Фима смотрел на своё отражение в мокром стекле — высокий пацан в коротковатой куртке, которому вот-вот предстояло снова встретиться с человеком, видевшим мир чуточку по-другому.
— Оля... я даже не знаю, что сказать, кроме глупости, - проговорил он.
— Фима, скажи «да» и приезжай, - разъяснила ситуацию Оля.
— Хорошо, - согласился он. - Я даже могу заехать за тобой в редакцию. Ты не против?
— Здорово! – обрадовалась она. – Жду, пропуск выпишу.
Он повесил трубку. Две копейки со звоном провалились в чрево автомата. Разговор был окончен, но эхо слов Оли ещё звучало у него в ушах, смешиваясь с шумом дождя и мерным гулом Москвы. Впереди снова была встреча, которая многое обещала. Фима вернулся к Симке в машину.
Стартер весело взвизгнул, скрежетнул и двигатель, чихнув пару раз, ровно заурчал. Машина плавно тронулась с места. Они с Симкой снова ехали по Москве, знакомой и незнакомой одновременно, похожей на ранее виденное и бесконечно разной. Витрины «Гастронома» на углу светились тёплым, домашним светом, выхватывая из темноты пирамиды консервов и пирамидки из банок со сгущёнкой.
Мимо проплыл кинотеатр, афиша которого рекламировала фильм «Несовершеннолетние», лидер советского кинопроката, собравший почти 45 миллионов зрителей. Насколько Фима помнил из своей прошлой жизни, он затрагивал острые темы молодёжной жизни этого времени, что и сделало его особенно популярным.
Наконец Фима остановился перед массивными дверями редакции газеты, заглушил двигатель, вышел. Рядом нетерпеливо переступал короткими лапами Симка, корги с умной мордой и ушами, торчащими, как маленькие локаторы.
— Спокойно, Симка, — сказал Фима. — Без пропуска всё равно не пустят.
Симка, приподняв ногу у мусорной урны, посмотрел на хозяина с лёгким сомнением, словно не был уверен, что какие-то бумажки могут иметь значение, когда есть такие уши и хвост.
За тяжёлыми дверями оказалось куда теплее, чем на улице. В вестибюле пахло полированной древесиной. За стеклом будки сидел вахтёр, пожилой мужчина серьёзного вида. Перед ним лежал журнал посетителей и телефон с тяжёлой трубкой.
— Здравствуйте, нам назначено, - вежливо произнёс Фима.
Вахтёр поверх очков внимательно посмотрел сначала на мальчишку, потом на собаку:
— А это кто у нас тут?
— Это товарищ Симон, - пояснил Фима.
— Вижу, что не Семён. По должности то он кто?
Фима почесал затылок:
— Личный помощник.
Симка в этот момент сел по стойке смирно и уставился на вахтёра самым серьёзным взглядом. Тот хмыкнул:
— Помощник, значит. Документов у помощника, конечно, нет?
Корги слегка наклонил голову набок.
— К сожалению, пока на оформлении, — ответил Фима. - А моя фамилия Гофман и я к Ольге Карповой.
Вахтёр снял трубку телефона и не спеша набрал внутренний номер:
— Ольга Олеговна? К вам тут посетитель. Даже двое, молодой человек и... собака.
Он выслушал ответ и улыбнулся одними глазами. Затем также не спеша достал из ящика бланк пропуска, поставил штемпель, протянул Фиме со словами:
— Знаете, как пройти?
Фима кивнул, Симка дружелюбно вильнул хвостом, благодаря за оказанное доверие.
— Второй этаж, налево по коридору, — на всякий случай подсказал вахтёр. — И чтобы ваш сопровождающий редакцию не покусал.
— Ни в коем случае, — серьёзно ответил Фима. — Это же так не культурно.
Вахтёр только махнул рукой:
— Проходите уж.
Фима сунул пропуск в карман и направился к лестнице. На нужном им этаже звонили телефоны, за дверями стрекотали пишущие машинки. Симка бодро семенил рядом, то и дело оглядываясь по сторонам. По коридорам спешили сотрудники с папками и гранками, кто-то спорил о чём-то, поглядывая на странных посетителей.
— Ну что, Симка, где тут Оля? — негромко спросил Фима. Корги принюхался, будто получив ответственное задание.
И вот Фима уверенно распахнул дверь кабинета перед симкиным любопытным носом. Вошёл, стройный, с выгоревшими за лето кончиками кудрей и живыми глазами, словно только что со страницы журнала. Симка тоже был уверен, что редакция существует исключительно ради него. Он поднял мордочку и принялся изучать запахи: свежие газеты, мокрые плащи, чернила, чей-то как следует спрятанный бутерброд.
За столами сидели журналисты, а у окна работала Оля в скромной светлой блузке с чашкой уже остывшего чая — всё на своих местах. Услышав скрип открываемой двери и знакомое цоканье когтей по паркету, она подняла голову:
— Фима! Ну наконец-то! А это кто у нас такой важный? — она, выйдя из-за стола наклонилась к Симке, тот радостно завилял хвостом:
— Как твой материал для передовицы? — спросил Фима, Оля улыбнулась, но тут же сделала серьёзное лицо, когда буквально вслед за Фимой в кабинет зашел мужчина солидного вида в очках, лет по виду шестидесяти пяти-семидесяти:
— Это что за явление? Неужели встреча с героями публикаций? - раздался преувеличенно серьезный, но в то же время недоумённый голос.
— Это наш консультант, — пояснила Оля. – Вот Алексей Владимирович, познакомьтесь с Ефимом Гофманом. Быть может, вы про него слышали. Фима, а это наш главный редактор, товарищ Романов.
Фима вежливо кивнул, а Симка уже уютно устраивается у ног Оли, чувствуя себя как дома. В редакции продолжалась типичная суета, но теперь с корги.
— Гофман-Гофман, - недоуменно повторил вошедший, снимая и снова надевая очки.
— Это тот мальчик, что в передаче «Музыкальный кисок» участвовал, - тихонько подсказала Оля.
— А-а! – произнес руководитель несколько смягчаясь.
— И в передаче «Очевидное невероятное» тоже, - продолжала представление Оля.
— О-о, - продолжил свой содержательный разговор мужчина начальственного вида и даже протянул Фиме руку, которую тот не преминул осторожно пожать.
— А вы знаете Оля, - начал наконец вошедший более осмысленный разговор, - Оля вы знаете, что у нас сегодня, в моем кабинете намечено, так сказать, рабочее чаепитие, творческая встреча с режиссером-постановщиком телевизионного фильма.
— Да, я что-то такое слышала, - ответила та, поправляя непослушный локон.
— Вот и приходите, с молодым человеком, послушаете нашего так сказать деятеля культуры и искусства. Для вас, для молодёжи это может быть важно и интересно.
— Большое спасибо, Алексей Владимирович, - скромно ответила Оля и посмотрела на Фиму. – Мы, конечно, придём.
Руководитель между тем подошел к другому столу, за котором сидела молодая женщина, в отличие от Оли брюнетка, и положил перед ней лист бумаги с синим оттиском в углу и кратким текстом:
— Вот Танечка, театры подводили итоги, - сказал он, обращаясь к этой олиной коллеге. - Куйбышевский театр оперы и балета получил переходящее Красное знамя за успехи в соцсоревновании, а его коллектив готовился к гастролям в Польше. Надо бы это нам освятить.
— Сделаю, Алексей Владимирович! – бодро пообещала молодая женщина, небольшого роста, про которую Фима вспомнил только что фамилия у неё была Гольдмахер, а публиковалась она под псевдонимом Златцева.
— И вы тоже Танечка приходите на чаепитие, - вежливо пригласил руководитель и с отеческой улыбкой удалился.
— А когда это будет? – спросила Оля тихонько на что Гольдмахер так же тихо ответила:
— Да уже скоро, - она выбиралась из-за своего стола и принялась внимательнейшим образом рассматривать Фиму с его псом:
— Откуда у тебя собачка королевской породы? – спросила она после осмотра.
— Надо полагать от королевы, - ответил Фима, лицемеря на всю катушку. – Я-то думал, Симка просто такой дворовый, смесь овчарки с крокодилом…
— С каким крокодилом, это же у вельш-корги, - возмутилась Татьяна.
— Вельш что? – продолжал придуриваться Фима.
—Ну вы даёте, ребят! – возмутилась Татьяна, всплеснув короткими пухлыми ручками.
— Мы даём колбаску, - тут же намекнул Фима.
— У меня бутерброд с ливерной есть, - подумав немного, призналась Гольдмахер-Златцева.
— И можно без хлеба, - уточнил Фима, с видом Винни Пуха.
Довольно скоро, не успел Симка распробовать лучшую часть бутерброда, как в коридоре раздались голоса, топот, необычное оживление. Троица выглянув, потянулась вслед за другими участниками творческого коллектива редакции.
Как оказалось, недавно на телеэкраны вышел многосерийный фильм «Личное счастье», и редакция самой культурной газеты страны организовала встречу своих сотрудников с его режиссёром, Леонидом Пчёлкиным.
Многосерийный телевизионный художественный фильм был семейно-исторической драмой о судьбах нескольких поколений. События истории затрагивали довоенные годы, период Великой Отечественной войны и послевоенное время. В центре повествования стояли вечные вопросы нравственного выбора, долга, любви, семейных отношений и ответственности перед обществом.
Для советского телевидения того времени вообще был характерен масштабный взгляд на эпоху через историю одной семьи и «Личное счастье» хорошо вписывалось в эту традицию. Фильм пользовался заметной популярностью у телевизионной аудитории. В те годы многосерийные телефильмы становились важной частью культурной жизни страны, новые серии обсуждали дома и на работе. В прессе, естественно, тоже.
Для мероприятия подготовили просторный кабинет директора. Вдоль стен стояли дополнительные стулья, на длинном столе графин с водой, стаканы для чая, печенье, пирожки с конфетами, и свежие номера газеты. Журналисты, редакторы и корреспонденты постепенно занимали места, согласно субординации: во главе - главный редактор, ближе к нему первые заместители, потом просто замы, и прочие члены редколлегии.
Фима с молодыми журналистками, Олей и Таней втроём устроились на дальних стульях, почти у самой двери. Впрочем, отсюда тоже было отлично всё видно и кое-что даже слышно.
— Только ведите себя прилично, — шепнула Оля.
— Это ты мне или Симке? – переспросил Фима.
— Обоим.
Симка, услышав своё имя, гордо поднял голову и тут же улёгся возле их ног. Вскоре под аплодисменты в зал вошёл режиссёр Пчёлкин. Режиссёр улыбнулся раскланялся и занял место за длинным столом редактора. Тот поднялся и сказал несколько слов:
- Товарищи! Многие из вас знают, что в 1973 г. наша с вами газета стала органом ЦК КПСС. В последнем номере за 1972 год был сделан акцент на важность развития культуры с отсылкой на решения XXIV съезда КПСС, который прошел в 1971 году и принятие планов девятой пятилетки. На том съезде, помимо широкого списка тем, упоминалась необходимость улучшения идеологической работы в этом направлении, важность перемен во внутрипартийной жизни.
Мне кажется, наш сегодняшний откровенный разговор должен пройти, так сказать, под знаком выполнения этих важных решений…
Затем главред представил гостя и начался разговор. Журналистов интересовала работа над сценарием, подбор актёров, съёмки сложных эпизодов, реакция зрителей на премьеру.
— Телевизионный фильм живёт только тогда, когда зритель верит его героям, — сказал режиссёр, глядя почему-то в самый конец просторного кабинета, на лежащего на полу Симку. — Даже самая масштабная история начинается с человеческих чувств и поступков…
Слушатели строчили в блокнотах, фотокорреспондент щелкал своей камерой. Леонид, один из известных советских режиссёров телевидения специализировался на экранизациях литературных произведений. Среди его известных работ «Мать и мачеха», «Последний рейс «Альбатроса», «Кража», «Поздняя любовь» и «Дети солнца». Конечно всех этих фильмов Фима ни в первой ни во второй своих жизнях не видел, но фильм «Личное счастье» припоминал, во многом благодаря талантливо сыгранном злодее.
Он был признанный спец по актёрской игре, психологической достоверности персонажей. Его поколение режиссёров формировало жанр советского телевизионного художественного фильма.
Кинокритики отмечали у него спокойную, неэффектную манеру повествования, внимание к человеческим характерам, стремление показать историю через судьбы обычных людей, сильный актёрский ансамбль в большинстве постановок. В отличие от режиссёров, ориентированных на зрелищность, Пчёлкин чаще строил драматургию на разговорах, взаимоотношениях и внутренних переживаниях героев.
В зале то и дело поднимались руки. Оля тоже задала вопрос о том, насколько режиссёр участвовал в доработке сценария во время съёмок.
Фиме просто нравилось наблюдать, как люди увлечённо обсуждают создание фильма. Когда в какой-то момент свои вопросы решили задать несколько человек сразу, неожиданно в наступившем гвалте послышалось тихое «гав». Все замолчали и обернулись. Симка, до сих пор безупречно соблюдавший дисциплину, то ли решил обозначить своё присутствие, то ли навести порядок. По залу прокатился смех.
— А это кто у нас? — с улыбкой поинтересовался Пчёлкин.
— Это Симка, — представил четвероногого друга Фима, слегка поднявшись.
— Судя по выражению морды, у него есть замечания по режиссуре, - предположил деятель кинематографа. Смех стал ещё громче. Корги вильнул хвостом и, довольный произведённым эффектом, снова улёгся на пол.
— Хороший критик, — заметил режиссёр. — Главное, лаконичный.
— А вы могли бы рассказать так же коротко в чем суть вашего фильма? – спросил его Фима.
— История о верности и предательстве, - ответил режиссер, пожав плечами. – О том, что не всем хочется вспоминать минувшее.
К концу встречи атмосфера стала совсем непринуждённой. Разговор давно вышел за рамки официального интервью. Вспоминали забавные случаи на съёмках, обсуждали будущее телевидения, спорили о литературных экранизациях.
Когда мероприятие вроде как близилось к завершению, сотрудники ещё долго не расходились, расспрашивая об адаптации литературного материала для телевидения, о съёмках исторических сцен, реакции зрителей.
Хотели также так же узнать, как режиссер относится к тем или событиями культурной жизни Москвы и страны. Должна была состоятся премьера балета Андрея Эшпая «Ангара» по мотивам пьесы Арбузова «Иркутская история», специально приуроченная к юбилею Октября. В филармониях страны царила советская классика, на открытии сезона исполнили Двенадцатую симфонию Дмитрия Шостаковича, которая была названа «1917 год» и посвящена Октябрьской революции. Ни о чём таком кинематографист слыхом не слыхивал.
Как и о важном событии для неофициальной культуры, первой выставке секции живописи Горкома графиков на улице Малая Грузинская. Эта площадка стала легальной возможностью для художников-нонконформистов показать свои работы, не вписывающиеся в рамки соцреализма.
Но самым громким, хоть и закулисным событием этой осени стало присуждение Государственной премии фильму Эльдара Рязанова «Ирония судьбы, или С легким паром!» - об этом заговорили уже стоя.
Премьера картины состоялась полутора годами ранее, но именно осенью 1977 года решалась её судьба на соискание главной награды страны. И вот на заседаниях секции кино и телевидения разгорелись жаркие споры. Многие члены комитета, включая нынешнего главу Госкино Филиппа Тимофеевича Ермаша, были против выдвижения комедии, считая её «несерьёзной» для юбилейного года.
Несмотря на публичные споры, финальное тайное голосование принесло сенсацию — члены комитета единогласно проголосовали за «Иронию судьбы». Это блестяще демонстрирует разницу между публичной риторикой и настоящими симпатиями людей.
Обо всем этом члены редколлегии рассказывали уходящему гостю в полголоса и ему было интересно, поскольку, «Ирония судьбы» - тоже была телефильмом. Но не менее интересно уму показалось присутствие кудрявого мальчишки с коротконогой собакой:
— У тебя, наверное, тут родственники работают? – вежливо поинтересовался Пчёлкин, пока мимо него проходили сотрудники редакции, а Фима и пара его знакомых молодых женщин, вместо со псом Симкой скромно всех пропускали.
— Да вроде пока нет, - ответил Фима, взглянув на быстро зардевшуюся Олю. – Просто знакомые…
Глава 47
В дверях кабинета главного редактора, пока сотрудники газеты неспеша покидали сначала сам просторный кабинет, в котором состоялась встреча с кинорежиссером, а потом чуть менее вместительную приёмную, произошла легкая заминка.
Мимо Фимы двигалась бочком сутулая фигура в чесучовом пиджаке, мелко кивая головой и бормоча на ходу коллеге, тоже вываливающемуся из дверей, сжимая в руках гранки с правкой. Толпа подхватила обоих, как и двух дам в платьях неопределенного цвета и с ними бородатого в клетчатой рубашке, заправленной в брюки. Все вежливо улыбались секретарше, сидящей тут же.
Корреспондент в сером, явно привозном из ГДР костюме, с тонкими губами и привычкой говорить с лёгким наклоном головы, как на дипломатическом приёме, щурится и поправлял запонку. Самый младший, литсотрудник прижимал к груди красную папку. Он пытается лавировать между плечами старших коллег, но у него не получается, его тоже вынесло волной наружу, в длинный коридор, пахнущим мастикой и сигаретным пеплом. И вот, наконец, вся эта дружная толпа изверглась в коридор, переговариваясь, роняя карандаши, постепенно распадаясь на ручейки.
– Это парень не промах, - весомо пояснил Романов Пчёлкину, кивая на Фиму, - его недавно показывали в передаче, этой… «Клуб путешественников».
– Не совсем, Алексей Владимирович, - робко встряла Оля, - не в «Клубе путешественников», а в «Очевидном невероятном».
– О, пардон, - поправился старший товарищ, - да какая разница, самое главное, что не в «Здоровье», а так его с четвероногим любимцем можно хоть в «В мире животных» показывать.
– Алексей Владимирович, - поторопился оправдаться Фима, - я в телевизор не специально напрашивался, просто так получилось, что по научному вопросу пересёкся с академиком Петром Капицей, а уж его сын, Сергей Петрович пригласил меня к себе на передачу. Вот и всё!
– Не всё, - «вставила свои три копейки» Татьяна Гольдмахер, - ты вроде ещё у Элеоноры Белянчиковой в «Музыкальном киоске» снимался?
Режиссер Пчелкин, скептически скривив рот, и, оглядев окружающих, недоуменно спросил:
– Алексей Владимирович, не оставляет странное чувство, что меня сейчас разыгрывают, хотя до 1 апреля ещё далеко…
– Ну что вы такое говорите, Леонид Аристархович, как можно, - развёл руками главный редактор. – Мы бы никогда такого себе не позволили.
Пчёлкин снял свои очки с толстыми стеклами, протёр их огромным носовым платком, снова внимательно осмотрел всего Фиму, начиная с ног и сидящего у этих ног Симки и кончая кудрявой головой:
– С академиком Петром Капицей, говорите познакомились? – недоверчиво переспросил он.
– Ну да, - кивнул Фима. – Он, кстати, неподалеку от «Мосфильма» живет... Но что мы всё обо мне, да обо мне. Ведь вовсе не я сегодня герой дня, Леонид Аристархович, а вы, так что позвольте мне вам доложить о нужности и важности вашей картины. Пусть статистически, по сравнению с миллионной армией партизан, число пособников врага было значительно меньше, однако их влияние и нанесённый ими ущерб были ужасными. Многие из них, как и персонажи фильма, пытались после войны «потеряться», используя кто поддельные документы, кто старые связи.
– Тут заслуга не моя, - покачал головой режиссер, - а автора сценария, Афанасия Дмитриевича Салынского. Эта история целиком вышла из-под его пера.
– Но, если бы не вы, непонятно как актёр Евгений Лебедев смог бы создать такой образ, - предположил Фима, - не просто злодея, а глубоко несчастного, внутренне опустошенного человека. Его персонаж не карикатурный полицай, а трагическая фигура, которая десятилетиями живет со своим страшным секретом, боясь разоблачения. У него нервная, дерганая манера игры, полные ужаса глаза, не врага он играет, а человека, раздавленного собственным прошлым.
– Такой подход гораздо более достоверен, чем плакатные образы предателей прошлых лет, - вступила в разговор Татьяна Голдмахер, внешне чем-то похожая на режиссера Пчёлкина. Леонид Аристархович даже как-то несколько испуганно на неё упулился.
– Моральный выбор человека на оккупированной территории сложен, - продолжил Фима, - он мог быть продиктован идейными соображениями, которые нам, здесь присутствующим, бесконечно чужды, а мог и трусостью, желанием выжить, а может и корыстью, ведь человек слаб.
Фима при этом оглядел присутствующих внимательным взглядом, и те ему дружно закивали в ответ. Осталось же их всего то: главред Романов, режиссер Пчелкин, да Фима с Олей, Таней и верным Симкой. Все остальные сотрудники дружно разбрелись по кабинетам.
– Вспомнил анекдот в тему, - заговорщицки понизил голос Романов, - приходит один человек к наставнику и жалуется: «Учитель, я согрешил. Должен был молиться и поститься, а нарушил!» «Что случилось, сын мой?» «Понимаете, ребе, я зашел в трактир, там подавали такую аппетитную жареную курицу. Я не устоял». Учитель тяжело вздыхает, смотрит на него с грустной улыбкой и говорит: «Ой, вей. Человек слаб...» Тогда ученик облегченно выдыхает, улыбается и радостно возглашает: «Ой, ребе, спасибо вам огромное! Вы так меня утешили. Прямо как с моих слов записали!»
– Человек слаб, - подхватил Фима, продолжая бородатый анекдот, - но не до такой же степени, чтобы есть свинину.
– Сколько же вам лет, молодой человек? - спросил его кинорежиссёр, с улыбкой.
– Я вполне готов командовать полком, - дипломатично ответил Фима, пожав плечами. – Если старшие товарищи поручат.
– В ваши годы парни в суворовском училище постигают науку побеждать, – предположил Пчёлкин, а его лицо снова стало сосредоточенно-удивлённым. –А вы, я смотрю…
Он обвел взглядом остающихся в приёмную главного редактора с неизменной секретаршей.
– Вы знаете, молодой человек, ведь я над этим фильмом три года мучился, – продолжил Леонид Аристархович. – Не потому, что сценарий был плох, Афанасий Дмитриевич человек талантливый, а потому, что мне всё время казалось: не слишком всё это мрачно? Зачем вспоминать?
– В вашей душе происходила внутренняя борьба? – эхом отозвалась Татьяна Гольдмахер, и снова Пчёлкин покосился на неё с лёгким испугом, будто видя в ней своё более симпатичное и молодое отражение.
– Именно так это и называется, – вздохнул режиссёр. – Но если мы не поймём, как человек становится предателем, то никогда не научимся различать таких среди нас. А они живёт с этим. После войны таких было не три и не пять. Они уходили в тень, меняли фамилии, работали в учреждениях, учили детей. Некоторые – до сих пор где-то прячутся.
В кабинете повисла та пауза, когда слышно, как тикают настенные часы с кукушкой.
– До сих пор? – недоверчиво переспросила Оля тихо.
– А вы как думаете? – Пчёлкин повернулся к ней всем корпусом. – Война кончилась в сорок пятом не для всех. Теперь они воюют не с немцами, а с памятью, со следами прошлого. … И всё для того, чтобы их не нашли, про них не вспомнили.
– А надо вспоминать, –произнёс Романов, со всей серьёзностью.
– Самые страшные предатели – не те, кто с оружием в руках, - продолжил режиссер. - А те, кто просто… промолчал. Кто не подал руку страдающему. Кто смотрел в окно, когда уводили соседа. Таких миллионы. И каждый из них потом говорил себе: «От меня-то, что зависит? Я же обычный маленький человек».
Фима помолчал несколько мгновений, склонившись к Симке, провёл ладонью по его лохматому загривку:
– Леонид Аристархович, – спросил он негромко снизу вверх, – вы ведь не просто так нам это говорите и не про один лишь ваш фильм?
Режиссёр не сразу ответил. Он смотрел на оставшихся, в окно, где за мутным стеклом брели по улице редкие прохожие, укутанные в воротники:
– Я к тому, – продолжил Пчёлкин, – что вы, молодые, сейчас живёте в уверенности, что всё позади, всё отстроили, всех выучили. А трудности могут возникнуть и вам нужно бороться за будущее. Это значит каждый день не молчать. Не отвернуться, не сказать себе «человек слаб». Это труднее, чем кажется героям нашего фильма. Потому что телевизионное кино – минут сорок экранного времени на одну серию. А в жизни – все двадцать четыре часа.
Тут Романов, который до этого стоял с каменным лицом, вдруг шумно выдохнул и хлопнул широкой рабочей ладонью о ладонь:
– А тут, Леонид Аристархович, в одиночку не справится? Всем миром надо бороться с этими тенями!
– Алексей Владимирович, – Пчёлкин посмотрел на него и лицо его было совершенно серьёзным, без тени улыбки, – я вообще-то режиссёр, говорю и мыслю образами. Но если именно вам сейчас пришла такая мысль, значит, я не зря старался.
– И это правильно, – Романов задумался, - Фима, а ты чего молчишь? Сам эту тему поднял и вниз спрятался, к четвероногому другу, как будто тебя тут нет.
Фима поднялся от четвероногого друга Симки к своим двуногим товарищам, у двух из которых ножки были очень даже ничего:
– Леонид Аристархович прав, но не всё рассказывает, – легко нашёл он нужные слова. – Время сейчас непростое, многие действительно думают, что жизнь наладилась. А я вам скажу как человек, который общается с разными весьма компетентными людьми, что трудности возможны, причем такие, каких страна не знала со времён той Великой войны. И многие из нас уже оказались перед выбором - молчать или говорить. Приспосабливаться или оставаться собой. И лёгких путей нет точно так же, как у героев фильма товарища Пчёлкина. Бороться за будущее приходится уже не только на экране, а в очередях, в редакциях, на своих собственных кухнях. И это труднее, чем тогда, потому что врага… не видно. Он может сидеть напротив и улыбаться.
– Ну не будем так драматизировать, – тихо ответил на это Пчёлкин, глаза у которого немного забегали.
– Вам уже рассказали, – настаивал Фима, – что я с нашим великим советским физиком побеседовал. Но не только с ним, а и с теми… кто умеет считать. Такие люди есть в нашей стране. Вопрос только в том, готовы ли их услышать?
Он замолчал на мгновение и Романов, видавший всякое, даже сложил руки на груди и посапывая поглядывал на Фиму:
– Что ты имеешь в виду? – спросил он.
– То, что мне, обычному школьнику доверили прикоснуться к святая святых нашей советской экономике, к планам пятилетки, - пояснил Фима. – И я, по простоте своей решил все просчитать так, как есть на самом деле. Ведь электронная вычислительная машина врать не может, врут, или выдают желаемое за действительное, люди на ней работающие.
– И что с этими счетоводами? – спросил Пчёлкин. – Хочешь сказать, что они… тоже предатели?
– Нет что вы, я вовсе этого сказать не хочу, - махнул рукой Фима. – Они просто предпочитают жить сегодняшним днем и побаиваются заглянуть в будущее, хотя как раз у них такая возможность есть.
– А ты выходит не побоялся? - догадался опытный и чуткий Романов.
– Вы же Алексей, Владимирович уже знаете ответ на ваш вопрос, - ни секунды не сомневаясь ответил Фима. – Есть люди, их не очень много, которые, также, как герои фильма Леонида Аристарховича, зная о прошлом, предполагают направление нашего развития нашего будущего. Они больше, чем все прочие ответственны за грядущие события. Но они боятся осуждения, не хотят, чтобы с ними поступили так, как делали в старину, когда казнили вестника с плохими новостями.
– Обычно у нас такие «предположения» проходят под грифом «секретно», - протянул Романов, почесав щёку.
– Обычно да, - согласился Фима, ободряюще поглядывая на двух молодых женщин, которым было, с одной стороны, интересно, но вместе с тем, они не знали куда себя деть. – Но в моём случае речь идет о школьнике, с которого взятки гладки, ведь в мои юные годы подписок неразглашении не принято давать. Я ведь могу только «полком командовать» если… отцов и братьев убили.
– Если так, то рассказывай, Мальчиш-кибальчиш, - предложил Пчёлкин, - не держи в себе.
– Леонид Аристархович, самая интересная научная проблема, с которой я столкнулся в последнее время, – это даже не физика Капицы, а недавний разговор в Институте экономики.
Романов поднял бровь, а Татьяна Гольдмахер, которая до этого молча крутила в пальцах авторучку, замерла.
– Фима там буквально днюет и ночует, – призналась Оля, немного, самую малость зардевшись, поскольку ей самой пришлось с Фимой переночевать в пансионате Института экономики.
- Прихожу я значит туда, такой молодой, да наглый, но при этом с ЭВМ неплохо знакомый. Больше, конечно, не с самими электронными вычислительными машинами, а с теми, кто на них работает. А там – маститые советские учёные экономисты обсуждают показатели текущей и будущей пятилетки. И я не выдержал, сказал им: «Уважаемые, наша с вами плановая социалистическая экономика в том виде, как она сейчас есть – это деление на ноль. Красиво выглядит, но результата не даёт».
– Деление на ноль? – насторожившись переспросил Пчёлкин.
– Вот именно, - ответил Фима. - Потому что у нас жёсткое централизованное планирование без обратной связи, без нормальных ценовых сигналов, без реальной оценки ресурсов. Так мы рано или поздно упираемся в невидимую математическую стену. ЭВМ не может пересчитать… очковтирательство, она ведь честная. Дашь ей заведомо ложные коэффициенты, она тебе и выдаст ложный план. А потом выясняется, что угля нет, вагонов нет, дороги разбиты, но план уже «спущен» сверху. И все ходят туда-сюда, как герои вашего фильма, Леонид Аристархович, с экзистенциональным ужасом в глазах, потому что правду сказать нельзя, а врать не хочется.
– И что вам ответили? – спросил Романов.
– А ответили мне интересно, Алексей Владимирович, – оживился Фима. – Директор немного пожурил: «Вы что же, против спущенного плана? План – закон!» А я ему: «Закон, который нельзя исполнить – это не закон, а фарс». И тут заместитель, хитрый такой, тихо так говорит: «А вы, Гофман, случаем, не о том же самом говорите, о чём Либерман в шестьдесят втором писал о хозрасчёте и рентабельности?»
– Тогда, в начале шестидесятых Алексей Николаевич Косыгин круто дела повёл, - кивнул опытный Романов.
– А я и отвечаю, – продолжил Фима, – о том самом, о реформах, которые не провели, а потому наш воз и ныне там. Потому что спрятан конфликт - не экономический, а мировоззренческий - математика против идеологии. Объективная правда цифр против того, во что велено. И боится у нас не безработицы, а Госплана. Парализовали людей страхом, учёный сидит, смотрит на свои расчёты, видит, что план с ресурсами не сходится, и молчит. Потому что «наше дело – цифры и как их подогнать». А все остальное нас не касается».
Симка, будто почувствовав напряжение, приподнял голову и насторожил уши.
– А самое смешное, – продолжал Фима, понижая голос, – что система патологически чувствительна. Чуть подкрутил один коэффициент – и вся модель рухнула, никакого запаса прочности у неё нет. Всё держится на вранье. Мы добываем на-гора тоннами, а качество – хоть трава не расти. Энергетика, транспорт, эти наши узкие места – трещат по швам.
– И чем кончилось? – спросила Татьяна Гольдмахер.
– А ничем, – развёл руками Фима. – Агамбекян предложил написать об этом статью в «Вопросы экономики». Капустин решил пока замести всё под ковёр. А я понял одну вещь: идеология уже проигрывает равнодушной математике и обязательно в итоге проиграет…
Но не сейчас и даже не завтра, но через пятилетку-другую, если вдруг у власти окажутся не такие умудрённые опытом люди, как сейчас. Но уже очень скоро система окончательно превратится в аккуратно просчитанную иллюзию, когда каждый будет делать вид, что работает, а государство, что платит. И тогда наша жизнь превратиться в погоню за собственным хвостом и никакая ЭВМ – не выдержит, сгорит от натуги, ведь жаловаться она не вправе.
Пчёлкин долго смотрел на Фиму, потом перевёл взгляд на Романова.
– Алексей Владимирович, – сказал он тихо, – а ведь парень дело говорит.
– Я понимаю, – так же тихо ответил главный редактор. – В том-то и беда.
– Что же делать? – вдруг спросила Оля, глядя на Фиму почти с испугом. – Ты же не хочешь всё сломать?
– Боже упаси, – заверил её Фима. – Оно само сломается. Да и вообще ломать – это просто. А надо попробовать изнутри, используя все имеющиеся рычаги, продавить, напомнить про забытые идеи скользящего планирования, хозяйственного расчёта, про рентабельность вместо вала, про хотя бы частичную децентрализацию. В начале шестидесятых было еще рано, а сейчас – в самый раз! Пришла пора из «советской экономики» сделать просто экономику. Ведь нет же особенной советской физики, химии или математики. Главное, чтобы всё работала, а не изображать труд.
– И как, получается? – спросил Пчёлкин.
– Пока что не очень, – Фима вздохнул, –Но я пытаюсь. И вы, Леонид Аристархович тоже попробовали, попытались, наконец решились и показали всем нам мечущихся, нервных предателей, сняли про это интересное кино.
Режиссёр ничего не ответил, задумавшись. Он посмотрел на окружающих людей, на Симку, который успел задремать, положив морду на фимин ботинок.
Товарищи! Ленин учил нас, что без революционной теории не бывает революционной практики. А без ваших лайков и комментариев не бывает хорошего контента! Выполним пятилетку по вовлечению — ставьте палец вверх и пишите в комментариях, сколько у вас самих было "сверхнормативных" занятий в 14 лет. Выполним план!
Глава 48
Редакция газеты с её стрёкотом телетайпов и пишущих машинок опять зажила своей жизнью после планового выступления знаменитого режиссера. Леонид Пчелкин предложил Фиме:
— Всё, что вы рассказали, молодой человек, это интересно, но мне бы хотелось познакомить с вами коллег. Поедемте в Дом кино, если Вы не против.
— А Симку туда пустят? – уточнил Фима.
— Конечно! – заверил его режиссер.
— А можно мне… нам с вами? – спросила Таня, взглянув сначала на Олю, а только потом на своего начальника, Романова:
— Да поезжайте, - милостиво разрешил тот.
Через десять минут все четверо: Фима, Оля, Таня и режиссёр Пчелкин усаживались в «Жигули». Симка привычно запрыгнул на заднее сиденье.
— Фима, ты уверен, что справишься? — спросила Таня, устраиваясь рядом с псом.
— Конечно, —ответил тот, заводя двигатель. – Даже не сомневайтесь.
Осенний моросящий дождь только что перестал, и асфальт блестел, смутно отражая всё на света, как на старой киноплёнке. «Жигули», кашлянув тронулись с места. Фима крутанул руль с непокобелимой уверенностью.
Рядом с ним, на переднем сиденье, сидела Оля. На заднем, по другую сторону от Симки, разместился Леонид Пчелкин. Пожилой режиссёр с седыми бровями неуверенно погладил пса по спине.
— А что это у вас тут? – спросил Фима, кивнув на располагающееся слева по ходу движения странное здание из красного кирпича.
— Тут у нас «Станкин», - ответила Таня.
— На церковь похоже, - предположил Фима.
— Это и есть бывшая церковь, - как ни в чём не бывало пояснила Татьяна. Радио в машине заиграло «Песню о тревожной молодости», которая то и дело перебивалась помехами. Фима пытался подстроиться под ритм, постукивая пальцами по рулю.
— Слушайте, а если нас остановят? — спросил Пчёлкин, повертев головой, словно ища глазами ГАИшника.
— Не остановят, — уверенно ответил водитель Фима, - тут ехать всего-ничего.
— У тебя вообще права есть? – поинтересовался режиссёр.
—Разве у пятнадцатилетнего капитана были права? — резонно возразил Фима. – Только права на спасение экипажа и бесконечные приключения нон-стоп.
Симка привстал на задние лапы и сунул нос между сидениями, как будто хотел добавить что-то своё.
Москва жила своей обычной жизнью. У станции метро толпились люди в болоньевых плащах и серых пальто. Мимо медленно прополз троллейбус с характерным скрипом штанг по проводам, а навстречу проехало такси, жёлтая «Волга» с шашечками.
«Жигули» двигались по Новослободской вперёд, мимо сталинских домов, и вскоре у метро Новослободская повернули направо по Весковскому переулку, а затем налево на улицу Готвальда, Фима аккуратно вписался в поворот. На Васильевской машину встретил ветер, поднимающий листья в вихре. Вообще ехать тут было всего ничего:
— Пункт назначения, — вскоре объявил Фима, притормаживая. —Дом кино!
Здание возвышалось тут как настоящий храм современного искусства.
— Отлично, — похвалил Пчелкин, грузно выходя из машины и степенно выводя доверенного его твёрдой руке пса. Симка, чувствуя, что поездка подходит к концу, вскочил, потянул поводок.
Кинорежиссёр, дождавшись, когда Фима закроет двери авто, с важным видом проследовал вперед, в вестибюле продемонстрировал своё удостоверение вахтёрше, представительной пожилой женщине:
— Это со мной, - махнул он рукой на Фиму и двух молодых женщин. — Председатель на месте?
— Был у себя, - доложилась вахтёрша или скорее привратница. Они дружною толпою поднялись на второй этаж. На лестнице было довольно-таки сумрачно.
Леонид Аристархович, чуть отдышавшись, решительно зашагал к кабинету, на двери которого красовалась табличка «Первый секретарь Правления Союза кинематографистов СССР Лев Александрович Кулиджанов».
Пчёлкин зашел в приёмную, поздоровался, коротко бросил: «У себя?» - и потянул ручку солидных дверей.
— У него люди! – попыталась возразить секретарша, но Леонид Аристархович не обратил на это внимание и вместе с собакой на поводке, спешащей вперёд и вперёд, вошёл в кабинет, а вслед за ним потянулась его «свита», состоявшая из двух юных журналисток, светленькой шатенки Олди и брюнетки в очках Тани.
Фима, виновато пожав плечами, тоже последовал за ними и вежливо поздоровался с присутствующими, коих было всего-то двое, хозяин кабинета Лев Кулиджанов и уже знакомый ему по пробам Юрий Сергеевич Победоносцев.
— Ничего себе делегация! – прокомментировал это явление двуногих и четвероногих людей Кулиджанов.
— Хотел вас познакомить с интересным представителем молодого поколения, - сразу взял быка за рога Пчёлкин. – Это Ефим Гофман! Прошу любить и жаловать…
— А чего его знакомить, - вмешался Победоносцев. – Он в моём новом фильме снимается.
— Это… в этом что ли? – щелкнул пальцев Кулиджанов.
— Ну да, - кивнул Юрий Сергеевич, - в молодёжном.
— В «молодёжном», - повторил Пчёлкин с сарказмом в голосе. – А вы знаете, что ваш… «актёр» вхож в дом академика Петра Капицы и делает сложные расчёты на ЭВМ?
— Правда, что ли? – удивился Победоносцев. – Про это он нам ничего не рассказывал.
— Ну так пусть расскажет, - предложил хозяин кабинета, откидываясь в кресле и закуривая.
— Да я ничего особенного не делаю, - ответил Фима, вежливо помогая усаживаться за длинный стол Оле и Тане, а потом садясь сам. - Просто иногда считаю разные модели.
— Какие ещё модели? — заинтересовался Кулиджанов, пуская дым и поглядывая на коллег, Победоносцева с Пчёлкиным.
— Если говорить вообще, то модели будущего, —ответил Фима, - а на самом деле это просто планы нашей пятилетки.
В кабинете на секунду стало тихо:
— Разве не интересно, — заметил Победоносцев. – И что же ждёт нас в будущем?
— Будущее невозможно точно предсказать, — развёл руками Фима. — Но в наших силах выявить тенденции. Наши советские ученые, экономисты и математики говорят, что в сложных системах важно не отдельное событие, а «накопление процессов». Кстати, их зарубежные коллеги с этим полностью согласны, будь то венгерские или даже американские.
— И что же ты там накопил? — усмехнулся Кулиджанов, взглянув на этот раз на Пчёлкина.
— Например, я думаю, что через десять-пятнадцать лет главной задачей станет не строительство новых заводов, а повышение эффективности уже существующих, - ответил Фима.
Кулиджанов выпустил струйку дыма:
— Это почему же? – спросил он.
— Потому что система, страна становится всё сложнее, - пояснил Фима. - Когда хозяйство небольшое, можно управлять директивно. Когда оно огромное начинают возникать задержки. Пока информация дойдёт наверх, пока вернётся решение... На местах же всё меняется быстрее…
Оля сначала честно пыталась следить за этим разговором. Но когда речь зашла о хозяйственных системах, потоках информации, она потеряла нить и осторожно склонилась к Тане:
— Ты что-нибудь понимаешь?
— Нет, — так же тихо призналась Таня. — Но будем делать вид, будто понимаем, ведь на нас смотрит свет Союза кинематографистов.
Оля украдкой посмотрела на Кулиджанова. Первый секретарь действительно слушал Фиму так внимательно, словно тот не школьник, а заместитель председателя какого-нибудь серьёзного научного комитета.
— Может, он действительно гений? — шёпотом предположила Оля.
— Хуже, — вздохнула Таня. — Он ещё и чертовски уверен в себе…
— …Так это всегда было, — заметил между тем Победоносцев, человек уже немолодой, многое помнящий.
— Да, но раньше запас прочности был больше, - возразил Фима. – До и после войны можно было построить новый комбинат, новую электростанцию, новый город на пустом месте. Но неизбежно наступает момент, когда самое трудное уже не только построить, а… согласовать работу миллионов людей.
Пчёлкин переглянулся с Кулиджановым:
— Продолжай, - предложил первый секретарь Правления Союза кинематографистов СССР.
— Мне кажется, что через несколько лет особое значение приобретут вычислительные машины, - не заставил себя долго упрашивать Фима. - Не как сейчас, когда они стоят в институтах и считают таблицы. Они должны помогать управлять даже каждым конкретным производством, снабжением, перевозками.
— Кибернетика? — спросил Кулиджанов, попыхивая ароматным табаком.
— Именно, - кивнул Фима. - Если не использовать такие системы, то может получиться странная вещь: завод выпустит нужную продукцию, склад её примет, железная дорога перевезёт, а покупатель - всё равно будет стоять в очереди и думать, что «ничего нет».
— Это уже почти сатира, — усмехнулся Победоносцев.
— Нет, это просто задачка на организацию, — серьёзно ответил Фима. — Техника развивается быстрее, чем методы управления.
Симка тем временем обошёл кабинет, внимательно слушая, словно тоже участвовал в обсуждении.
— А что ещё показывает твоя… «машина времени»? — поинтересовался Пчёлкин, по рассеянности выпустивший пса.
— Что людям станет мало просто выполнять распоряжения, - ответил Фима.
— Это как? – насторожился Кулиджанов.
— Ну вот кино, например, - взгляд Фимы стал задумчиво рассеян. - Раньше зрителю было интересно увидеть то, чего он никогда не видел: другие города, страны, профессии. А потом он захочет не только смотреть, но и обсуждать, спорить, сравнивать.
— С чем сравнивать? – уточнил Победоносцев.
— Со всем миром, - пожал плечами Фима. В кабинете опять возникла пауза.
— Мир большой, — осторожно заметил Кулиджанов.
— Вот и я о том, - подхватил Фима. - Связей тоже будет всё больше и больше, научных, культурных, экономических. Люди станут лучше узнавать друг друга.
— Звучит довольно оптимистично, — заметил хозяин кабинета.
— В целом да, - согласился Фима. - Но любой рост, как и любые перемены создают сложности. А когда долго существует большая система, разные её части начинают привыкать жить немного по-разному. У каждой свои особенности, свои задачи, свои представления о том, что правильно. Пока всё благополучно, это почти незаметно. А если начинаются трудности, различия становятся заметнее.
— Ты сейчас рассуждаешь про государство? — внимательно на него посмотрел Победоносцев.
— Про всё, — честно признался Фима. — Это вообще свойство больших коллективов, социальных групп и населения регионов.
Пчёлкин засмеялся, взмахнул рукой:
— Слышите? Ему пятнадцать лет, а говорит как профессор.
— Нет, — возразил Фима. — Профессор сказал бы гораздо умнее. Я просто думаю, что самое важное для любой большой страны — вовремя замечать проблемы и исправлять их, пока они поддаются исправлению.
Кулиджанов внимательно посмотрел на него:
— А если не исправлять?
— Рано или поздно их всё равно придётся исправлять, - ответил Фима. - Только позже это окажется труднее и дороже.
Хозяин кабинета некоторое время молчал, потом потушил папиросу в тяжёлой хрустальной пепельнице и неожиданно улыбнулся:
— Знаете, товарищи, мне кажется, что если этот молодой человек не станет учёным, то мы многое потеряем.
— Хорошо, — сказал Победоносцев. — А если говорить совсем конкретно: что, по-твоему, может стать самой опасной проблемой для такой большой страны, как наша?
Фима снова задумался, не потому что не знал, что именно сказать, а потому что сказать нужно было очень аккуратно:
— Наверное, ситуация, когда все формально делают правильные вещи, а результат получается не тот.
— Это как? — Победоносцев посмотрел на него прищурившись.
— Ну вот представьте некую киностудию, - продолжил Фима. - Каждый отдел отработал вроде бы неплохо: сценарий написан и одобрен, смета утверждена, актёры есть, декорации готовы, плёнка закуплена. Сняли! А фильм в итоге… никто смотреть не хочет.
— Бывает, — усмехнулся Пчёлкин, переглянувшись с коллегами.
— Вот именно, - подхватил Фима. - Потому что между желаемым, отчётами и реальностью иногда возникает пропасть.
Кулиджанов внимательно посмотрел на юношу:
— И ты считаешь, что такое возможно в масштабах государства?
— Чем больше система, тем труднее увидеть, что происходит на самом деле, - заверил его Фима.
— А статистика? – вспомнил умное слово опытный руководитель и талантливый кинематографист Кулиджанов.
— Статистика показывает то, что у неё спрашивают, - ответил Фима.
В кабинете стало заметно тише. Таня перевела взгляд на Фиму, который сидел за длинным столом и выглядел так, будто рассказывает одноклассникам решение задачи по алгебре. Это почему-то пугало сильнее всего:
— Ты заметила? — тихо, чтобы никто больше не слышал, спросила она Олю.
— Что?
— Он совсем не волнуется.
Оля посмотрела на юношу:
— По-моему, он вообще не понимает, с кем разговаривает.
— Нет, — возразила Таня. — Боюсь, наоборот, очень хорошо понимает…
— Смелая мысль, — заметил хозяин кабинета.
— Но не новая, — быстро добавил Фима. — Любой инженер знает, что прибор может работать идеально и всё равно показывать не то, что нужно измерить, а у меня между просим родители инженеры.
Пчёлкин покачал головой:
— И к чему это приведёт?
— К тому, что руководители начнут принимать правильные решения… не учитывая неправильную картину мира.
— А дальше? – спросил Пчёлкин.
— Дальше возникнет недовольство, - ответил Фима. — Из-за расхождения между тем, что люди слышат, и тем, что видят собственными глазами.
Победоносцев усмехнулся:
— Ну, люди всегда чем-нибудь недовольны.
— Конечно! – согласился Фима - Но одно дело — бытовое недовольство. А другое — когда оно накапливается много лет.
Фима говорил всё это спокойно, словно решал задачу по физике:
— Представьте, что человеку десять лет объясняют, как всё хорошо развивается-развивается, а он каждый день… стоит в очередях за одними и теми же вещами. Рано или поздно он начинает доверять собственным глазам больше, чем любому докладу.
Оля вдруг почувствовала странное ощущение, словно сидит не в кабинете Дома кино, а смотрит фильм, финал которого уже известен одному единственному человеку в комнате. Она украдкой посмотрела на Фиму, говорившего спокойно и даже доброжелательно, будто рассказывал содержание давно прочитанной книги.
— Почему мне кажется, что он знает что-то такое, чего не знаем мы? — снова прошептала она Тане, а та поправила очки и ответила:
— Потому что он именно так и выглядит…
Кулиджанов медленно кивнул:
— Продолжайте, юноша.
— Потом появляется ещё одна проблема, - продолжил Фима. - Молодое поколение начинает задавать вопросы, которые раньше не задавали. Например, почему где-то и кому-то можно одно, а где-то и кому-то другое. Почему одни решения принимаются быстро, а другие годами лежат без движения. Почему очевидные вещи трудно исправить.
— Это вечные вопросы, — заметил Пчёлкин.
— Да, - согласился Фима. - Но, если на них долго не отвечать, они перестают быть вопросами и становятся… претензиями.
Хозяин кабинета заметил:
— Ты говоришь так, словно всё это неизбежно.
— Нет, - заверил Фима с самой доброжелательной из своих улыбок. - Наоборот. Это вовсе не роковой сценарий. Вот мы с вами сейчас обсуждаем, как его не допустить.
— И что, по-твоему, необходимо сделать? – спросил Кулиджанов.
— Постоянно обновляться, - ответил Фима. - Как говорил Владимир Ильич Ленин, марксизм — не догма, а руководство к действию. Значит, сложная система должна уметь учитывать изменения обстановки. Если же люди перестанут верить, что систему можно улучшить изнутри, они начнут искать другие способы её изменить.
Пчёлкин нахмурился:
— Это уже небезопасные рассуждения.
— Уверяю вас, что это элементарная математика, — возразил Фима. — Ведь любая сложная система должна уметь исправлять собственные ошибки. Если такого механизма нет, ошибки копятся и в конце концов система если не рухнет, то перестанет функционировать.
— И что потом? – спросил Победоносцев.
— Потом кто-нибудь решает исправить всё и сразу, - «разжевал» Фима. — Обычно получается только хуже.
Кулиджанов рассмеялся:
— Вот это уже похоже на правду.
— Потому что резкие реформы опасны, — продолжал Фима. — Особенно если их проводят одновременно в экономике, управлении и общественной жизни. Тогда люди начинают спорить не о том, как решить проблему, а о том, кто вообще имеет право принимать решения.
В кабинете снова стало тихо. Даже Симка поднял голову:
— Допустим, — сказал наконец Кулиджанов. — А что же будет самым тревожным признаком?
Фима ответил не сразу:
— Наверное, момент, когда разные части одной страны начнут говорить: «Мы сами лучше знаем, как нам жить».
Пчёлкин перестал улыбаться:
— Кое где у нас это свойственно и сейчас, - сказал он. - Только говорят они это тихо.
— Увы, - подхватил Фима. - Но пока все уверены, что находятся… «на одном корабле», это не страшно. Проблемы начинаются, когда часть команды начинает думать, что ей будет лучше в… «собственной лодке».
Таня заметила, как Пчёлкин, сидевший рядом, перестал улыбаться. До этого момента всё можно было считать абстрактной болтовнёй, теперь разговор приобрёл какой-то слишком узнаваемый оттенок. Оля тоже это почувствовала, машинально погладив по голове Симку, который как раз в это время, подошёл к ней и ткнулся в ладонь мокрым, холодным носом. Пёс поднял глаза и тяжело вздохнул.
— Даже собаке не нравится, куда всё это идёт, — пробормотала она.
— Собака, между прочим, сейчас выглядит спокойнее нас всех, — заметила Таня…
— Думаешь такое возможно? – посмотрел на Фима Кулиджанов.
— Вы понимаете, — ответил тот. — В трудные времена люди редко принимают решения… просчитав всё на калькуляторе, или даже на счётах.
Кулиджанов несколько секунд смотрел на юношу, потом негромко произнёс:
—Ефим, твои прогнозы одновременно успокаивают и тревожат. Успокаивают потому, что ты в общем-то ещё мальчишка. А тревожат потому, что рассуждаешь как взрослый.
— Будущее зависит от людей, — ответил Фима. — Если умные люди вовремя заметят проблемы, ничего страшного случится не должно. А если они будут считать, что большие государства сломаться не могут просто потому, что большие... тогда возможны самые неожиданные вещи.
В кабинете повисла пауза.
— Ладно, — наконец сказал Пчёлкин. — Хватит на сегодня. А то ещё договоримся до того, что через двадцать лет каждый человек будет носить собственный компьютер в кармане.
— Вообще-то так и будет, — машинально ответил Фима и этим вызвал взрыв недоумённого, напряжённого смеха.
Пока мужчины смеялись над очередным парадоксом Фимы, Оля неожиданно поймала себя на мысли, что уже давно перестала воспринимать его как пятнадцатилетнего мальчишку. Возраст существовал где-то отдельно. Здесь же сидел человек, который разговаривал со знаменитыми режиссёрами так, словно они были его коллегами. Она наклонилась к Тане:
— Скажи честно. Ты бы пошла за таким?
— Куда? – настороженно спросила Таня. – В ЗАГС?
— Не в ЗАГС, - махнула локонами Оля. - В институт, в лабораторию… на Марс!
Таня несколько секунд думала:
— На Марс — нет.
— А в лабораторию? – не унималась Оля.
— Если начальником будет он... наверное, тоже нет.
— Почему?
— Потому что через неделю выяснится, что он уже придумал какой-нибудь двадцать первый век, а мы ещё в каменном толчёмся.
После этого обе не выдержали и тоже тихо рассмеялись, стараясь не привлекать внимания мужчин, рассуждавших о судьбах грядущего.
Фима Гофман, конечно, успевает всё: и в Госплане отметиться, и на лёд выйти, и бизнесом из 2017-го рулить. Но одна вещь ему не под силу — накрутить себе лайки в одиночку. Помогите гению! Жмите ❤️ и комментируйте, где бы вы взяли лишние пару часов в сутки. Фима точно знает ответ, но ему интересно ваше мнение!
Глава 49
После паузы, нарушаемой лишь негромким перестуком когтей Симки по паркету, Кулиджанов медленно обвёл взглядом присутствующих. Взгляд его остановился сначала на Фиме, затем переметнулся на Победоносцева, после чего задержался на Пчёлкине:
— Леонид Аристархович, — голос первого секретаря звучал строго. — Вы кого привели ко мне, что за вундеркинда?
Пчёлкин развёл руками, изображая простодушие:
— Лев Александрович, я, как и вы, режиссёр, которому интересны необычные, живые характеры. А тут — готовый герой, сам себя так сказать «сочиняет» и «придумывает».
— Сам себя? — Кулиджанов перевёл взгляд на Фиму. — Вы, молодой человек, часом не в МГИМО собираетесь?
— Пока только в девятый класс, Лев Александрович, — улыбнулся Фима. — А вообще хотел куда-нибудь в МФТИ, если, конечно, меня туда возьмут после фильма Юрия Сергеевича.
Победоносцев в ответ хмыкнул:
— Возьмут! А фильм ещё снять надо, хотя пробы ты прошёл неплохо. Но да, такие люди в Голливуде на дороге не валяются, а если валяются, то их надо срочно подбирать.
Таня и Оля переглянулись на этих словах.
— Вы, молодой человек, наговорили тут такого, — Кулиджанов подался вперёд, энергично сцепив пальцы, — от чего у какого-нибудь секретаря райкома волосы бы встали дыбом. Не потому, что это неправильно или крамола, а потому, что это… правда, с которой у нас не знают, что и поделать.
— Отчего же не знают, — неожиданно твердо и уверенно ответил Фима. — Делать с этим следует то же, что с любыми сложными системами - вводить обратную связь. Приписки искоренять надо не наказаниями, а изменением критериев оценки. Убрать страх перед инициативой, дать директору завода право не выполнять дурацкий план по валу, если там не учтены реальные потребности.
— Брось, — усмехнулся Победоносцев. — Такой воображаемый директор останется, как минимум, без премии, а то и без своего руководящего кресла.
— Значит, нужно поменять систему премирования, — не унимался Фима. — И не бояться, что какой-то начальник управления останется без переходящего красного знамени. Пусть знамёна получают те, у кого продукция не залёживается на складах, а со свистом уходит в магазины и к потребителям - это и есть настоящая эффективность.
В кабинете воцарилась тишина, плотная, как занавес перед премьерой.
— Не далее, как года три назад мы тут вот, точно также как с вами, сидели с другими нашими коллегами, Сергеем Микаэляном и Александром Гельманом, -поделился воспоминанием Кулиджанов. – Обсуждали их проект, тогда ещё будущий фильм «Премия»… Надо бы, кстати, свести их с нашим юным другом, пусть побалякают. У них явно есть общие интересы.
Кулиджанов медленно открыл ящик стола, многозначительно достал лист чистой бумаги и ручку:
— Знаете, товарищи, — сказал он, с каким-то внутренним подъёмом, — есть у нас в Союзе практика: если вопрос касается не только кино, но и жизни, мы - пишем письма. Наверх!
Пчёлкин подобрался:
— В ЦК?
— В Отдел науки и учебных заведений ЦК КПСС, — уточнил Кулиджанов и Фима едва заметно улыбнулся. — На имя заведующего.
Он протянул Фиме листок и авторучку:
— Вы, юноша, эти свои… модели на бумаге сможете изложить?
— Смогу, — без запинки ответил Фима. — Но, наверное, лучше без формул.
— Только суть, - согласился Кулиджанов, - о резервах повышения производительности труда и качестве продукции. И об одной маленькой, но важной детали.
Фима уже вывел: «Кому: В Отдел науки и учебных заведений ЦК КПСС».
— О том, что всему есть предел, - продолжил Кулиджанов. - В том числе и терпению людей, которые видят в газетах одно, а на скромных прилавках магазинов в некоторых наших отдалённых городах и сёлах другое.
Ручка в фиминых руках замерла. Кулиджанов поднял глаза:
— Не так ли, молодой человек?
— Всё верно, Лев Александрович, - согласился Фима. - Приписки и очковтирательство — это не злой умысел отдельных директоров, а увы естественная болячка больших систем, которую можно и нужно поправить. Когда тебя наказывают за невыполненный план, то невольно учат врать. А когда врут все, перестаёшь понимать реальность.
— И что же делать? — тихо спросил Победоносцев, который уже не иронизировал.
— Внедрять автоматизированные системы управления, АСУ, — быстро ответил Фима. — Чтобы план проверялся не бумажкой, а вычислительной машиной. Чтобы себестоимость считалась не по завышенным нормам, а по факту. И чтобы страх перед правдой исчез. Потому что правда, обработанная ЭВМ, объективнее любого административно-командного указания.
Таня вдруг кашлянула:
— Простите, Лев Александрович, а это вообще правильно? То, что тут обсуждается я имею в виду…
— Деточка, — Кулиджанов усмехнулся, и в этой усмешке была усталость многое повидавшего человека, — если мы, кинематографисты, не будем говорить о реальной жизни, то кто? Писатели? Так уже написан «Один день Ивана Денисовича» и ничего, не расстреляли автора. В конце концов, мы тут не против руководящей и направляющей роли партии. Мы сами её часть и обеими урками за улучшение.
— Больная система лечится, а как помрёт, то только хоронить, - добавил ан это Фима и почувствовал, как Оля смотрит на него с каким-то новым, почти испуганным восхищением. А Таня, наоборот, с тревогой — будто он балансирует на карнизе.
— Рассказывай, — велел Кулиджанов. — Что ты там пишешь?
Фима заговорил — чётко, словно читал телетайпную ленту:
— «О резервах повышения производительности труда и качества продукции в свете решений XXV съезда КПСС.
В ходе выполнения заданий десятой пятилетки — пятилетки эффективности и качества — научно-исследовательскими институтами Госплана СССР выявлен ряд системных трудностей. В частности, действующая методология расчёта себестоимости единицы продукции не в полной мере учитывает реальный износ основных фондов.
Имеют место факты приписок и искажения отчётности (т.н. «очковтирательство»), вызванные страхом хозяйственников перед санкциями за невыполнение плана. Это создаёт «разрыв» между благополучными сводками и реальным положением дел на местах.
По нашему мнению, следует усилить роль АСУ (автоматизированных систем управления) и объективного контроля. Внедрить показатели «реализованной продукции» и прибыли как основных для премирования, уменьшив количество валовых показателей. Просим поручить Госплану и АН СССР подготовить доклад к декабрю 1977 года…»
Он говорил так минуту, другую. Кулиджанов кивал, Пчёлкин слушал, прикрыв глаза. Победоносцев смотрел в окно, где по Васильевской улице ползли троллейбусы, не подозревая, что творится в этом кабинете.
Наконец Кулиджанов одобрительно кивнул:
—Леонид Аристархович, вы уверены, что ему не в ВГИКе следует учился на экономическом отделении? Такая отточенность фраз даже у меня не всегда получается.
— Кого ни попадя я бы к вам не привёл, — вздохнул Пчёлкин. – Вы ведь человек занятой.
— А у меня он вообще, как актер снимается, да, Фима? - припечатал Победоносцев, на что Фима с улыбкой кивнул.
— Ладно, — подытожил Кулиджанов. — Сейчас попрошу секретаршу всё перепечатать. А вы, друг мой, будьте внимательны и готовы к продолжению разговора. Такие идеи, как вы высказали сегодня… либо делают карьеру, либо её ломают очень быстро.
— Всегда готов, — серьёзно кивнул Фима. — Я вообще-то ничего такого не говорю. Только то, что и без меня заложено в решениях съезда КПСС и некоторых пленумов.
— Умница, — Кулиджанов поднялся, давая понять, что аудиенция закончена. Пчёлкин тоже встал, хозяин кабинета проводил нежданных посетителей до приёмной, где поручил секретарше переписать рукописную версию Фимы на специальном бланке.
— Леонид Аристархович, вы меня с вашей молодёжью не подождёте в ресторане, - попросил Юрий Сергеевич, который явно не договорил что-то с Кулиджановым.
— Лучше в буфете, - возразил Пчёлкин. – В ресторан с собакой скорее всего не пустят.
В приёмной, когда тяжёлые двери закрылись, Оля выдохнула:
— Фима… ты это специально?
— Что именно? — уточнил тот.
— Всё! Этот разговор, письмо! Ты же просто приезжал меня встретить и вдруг познакомился с Леонидом Аристарховичем, а сейчас готовится этот проект доклада в ЦК!
Таня только поправила очки взглянув на Фиму, режиссер Пчёлкин тоже внимательно, с интересом посмотрел, как Фима будет выкручиваться из ситуации.
— Нет конечно, Оля, - возразил он. - Это всё совпадение, странное стечение обстоятельств и ничего более.
Он взял симкин поводок и произнёс:
— Примерно, как тот случай со знаменитым Рабиновичем, когда его обвинили в шпионаже! Он ещё очень удивился, но у следствия были неопровержимые улики: Моисей Абрамович встретился-таки на улице с иностранным дипломатом, долго жал ему руку, а потом они и вовсе обнялись.
«Позвольте, гражданин следователь, но это просто совпадение!» - сказал Рабинович. «Для вас это совпадение, а для трибунала —явка с повинной! Вы всё равно не отвертитесь». «Товарищ следователь, ну какое же это совпадение? Это был мой друг детства, мы не виделись двадцать лет!» «Ви нам тут зубы не заговаривайте! Следствию точно известно, что этот дипломат работает в нашей стране уже восемь лет, а ви утверждаете, что случайно встретились с ним тока вчера!»
— Мне больше нравится про то, как в СССР забросила шпиона иностранная разведка, - неуверенно поделилась Татьяна Гольдмахер. - Готовили его десять лет, он без акцента говорил по-русски, знал все советские привычки, повадки и менталитет. Выходит, значит шпион в Москве из поезда, подходит к первому встречному, а это оказался Рабинович и заговорщицки спрашивает: «Скажите, товагищ, а где здесь можно купить джинсы?» «Рабинович смотрит на него с легкой иронией, берет под локоть и участливо отвечает: «Ой вей, молодой человек! Джинсы можно купить в магазине, но мы-таки пойдем дгугим путем! Скажите мне лучше, как евгей евгею: вас интересует купить по спекуляции или вам-таки надо, шобы было с фирменными лейблами?»
Похихикав, Оля укорила:
— Ой ребят, как вам не стыдно рассказывать еврейские анекдоты!?
Фима с Таней и примкнувший к ним Пчелкин дружно бросили на неё недоумевающие взгляды, впрочем, русоволосая молодая женщина, которую вполне можно было, без особой натяжки записать в блондинки, ничего не заметила, потому что мимо них как раз прошёл Александр Калягин.
— Здрасьте, Шура! – поприветствовал его режиссёр Пчёлкин. Они вежливо, поздоровались, и актёр, выглядевший усталым, словно оправдываясь сказал:
— Пока не смог посмотреть ваш новый фильм по телевидению, был на съемках, закрутился. Но слышал о нём много хорошего, люди хвалят. Там вроде бы прекрасно Евгений Матвеев сыграл? А это кто тут у вас, не ваша дочка случайно?
Актер посмотрел на Татьяну Гольдмахер, и та решительно замотала головой:
— Да мы только что, два часа назад познакомились.
— Я выступал по приглашению редколлегии в редакции газеты, - пояснил Пчёлкин, - и там познакомился с этими двумя очаровательными журналистками и молодым человеком по имени Фима и его замечательной собакой. Решил пригласить молодёжь в Дом кино, чтобы познакомить с коллегами. Мы уже побывали у Кулиджанова.
— У Кулиджанова? – удивился Калягин. – Вы меня простите, Леонид Аристархович, но мне кажется вы не часто радуете Дом кино и Союз кинематографистов своим присутствием. А уж девушек сюда я вообще не припомню, чтобы приводили.
— Да, не часто, - согласился тот. – Давненько тут не бывал и не собирался, честно говоря, но дело в том, что вот этот молодой товарищ так меня удивил, что сподобился.
— И что же вы такого удивительного продемонстрировали? – спросил Калягин, обратившись к Фимы с улыбкой.
— Да ровным счётом ничего особенного, - ответил Фима. – Я просто как попугай повторяю все те же слова, что говорили до меня такие люди как Николай Леонтьев и Евсей Либерман.
— Это надо полагать … какие-то учёные? – догадался сообразительный Калягин. – Знавал я одного Либермана, правда он был не Евсей, а всего лишь фельдшер на скорой помощи.
— Евсей Григорьевич Либерман – это экономист из Харькова, - пояснил Фима. – Тот самый, что ещё в шестьдесят втором году предложил ввести для предприятий показатель прибыли и создать фонды материального поощрения. А Николай Леонтьев раньше всех заговорил о хозрасчёте. Но что толку? Так и планируют тонны, метры и штуки! Начальнику цеха плевать, что продукция никому не нужна — ему план подавай. А необходимое, качественное, современное —всегда в дефиците. Почему? Да потому что никому не хочется напрягаться.
Но если бы фонд зарплаты и премии поставить в зависимость от того, что предприятие реально продало, а не просто сварганило и на склад скинуло, тогда бы и директору пришлось крутиться, и рабочий бы понимал: сделаешь брак — никто не купит. А пока у нас одна иллюзия планирования: вагоны грузим, отчитываемся, а полки — не ломятся от хороших товаров. Это, товарищ Калягин, и есть наша главная экономическая беда: работа не на результат, а на отчёт.
Пока Фима это всё тарабанил, Калягин посматривал то на его пса Симку, то, со значительно большим интересом, на Олю. Брюнетка в очках Татьяна его тоже заинтересовала, но явно меньше:
— Ну что-ж, звучит на мой взгляд здраво, внятно и логично, но я, к сожалению, в этих вопросах откровенно плаваю, - оценил он выступление некоего кудреватого пацана с собакой. - С арифметикой у меня всегда было в школе не очень. Да и с русским языком тоже, про физику с химией я вообще промолчу.
Калягин уже собрался было уходить и даже кивнул на прощанье Пчёлкину, мельком глянул на Татьяну и уже повернулся к Фиме спиной, как вдруг тот негромко, но внятно произнёс:
— А мне, Александр Александрович, «Рабу любви» очень жалко. Как и вашего героя, который там снимает последний кадр, а вокруг уже всё рушится, рушится. Белые, красные, а он смотрит в аппарат, будто ничего другого в жизни нет. И главное, он ведь знает, что всё пропало, но всё равно командует: «Мотор!». Вы эту роль сыграли как гимн бессмысленности и достоинству одновременно…
И наоборот, если взять вашего Ванюкина из «Своего среди чужих». Вы там всего минут пять отыграли, наверное, а запомнился персонаж ничуть не меньше остальных. Эдакий жалкий ничтожный предатель, или… обычный замученный обстоятельствами человек среди отважных-преотважных героев…
— Вы что, все мои фильмы смотрели? — спросил актёр удивлённо.
— Только некоторые, — возразил Фима. — И в том числе «Вариант «Омега», где вы — штурмбаннфюрер Маггиль. Вы его сыграли умным, сытым, опасным, но не то, что бы злым. Зло всегда с надрывом, а вы сыграли равнодушие, что страшнее. Он служит нацистскому режиму не по идейным соображениям, а ради личной выгоды, славы и богатства. В отличие от «благородного» аристократа фон Шлоссера, Маггиль показан как выходец из низов, олицетворяющий всё самое мерзкое. У него отталкивающая внешность с волосатыми руками убийцы.
Калягин хмыкнул, но не рассердился, поддавшись на обычную фимину удочку. А тот прекрасно знал, что для того, чтобы заинтересовать человека, лучше говорить с ним о нём же.
— А Бабс из фильма «Здравствуйте, я ваша тётя», — Фима даже улыбнулся краем губ, — это тот редкий случай в мировом кино, когда мужчина в дамском платье выглядит естественнее всех женщин вокруг. Вы там не просто смешили, а спасали жанр. Бедняк, который учит богатых быть людьми. Это ведь про то, что артист любого бродягу может сделать аристократом, а аристократа жалким. Я фильм дважды смотрел, первый раз — хохотал, а второй загрустил, потому что понял: ваша донна Роза — самый честный человек в этой строй истории.
— Господи, — сказал Калягин, оглядываясь на Пчёлкина. — Да кто кроме тебя вообще запомнил имя этого персонажа? Даже я его… забыл! Леонид Аристархович, а он у вас случаем не из театрального училища?
— Не угадали, — буркнул Пчёлкин. — Фима больше по экономике. Но, кажется, временно.
— А короткометражка про Левенгука, — продолжил удивлять кудрявый эрудит. — Там вы с прототипом микроскопа смотрите в каплю воды, как во вселенную. Это же мгновения чистого восторга. Вы поняли, что снимаете не про микро-зверюшек, а про человека, сравнявшегося с Богом? Ведь только Бог видит то, чего другие не замечают.
Калягин, стоя неподвижно, очень медленно выдохнул:
— Молодой человек, как вы говорите вас зовут?
— Гофман, — назвался Фима. — Ефим Яковлевич, если по документам. Хотя паспорта мне ещё не полагается.
— Слушайте, Ефим Яковлевич, — Калягин осторожно положил ему руку на плечо. — У нас в Союзе кинематографистов есть люди, которые не видели половины из того, что вы тут перечислили. А вы мне сейчас чуть не всю мою творческую биографию вспомнили, как по писанному. Я не знаю, плакать мне или радоваться. Слезы, честно говоря, наворачиваются, ведь получается не зря работаю…
— Радоваться конечно, — твёрдо сказал Фима. — Вы артист, которого нельзя забыть и это важнее любой экономической прибыли, товарищ Калягин, честное слово.
Тот посмотрел на него долгим, усталым, но потеплевшим взглядом. Потом кивнул Пчёлкину, Тане, которая вдруг почему-то покраснела и с печальной улыбкой сказал:
— Ладно. Я в ресторан, есть хочется страшно, а вы, Фима бросайте свою экономику. Ну её к чёрту.
Представьте: вы за рулём "Жигулей", впереди — яма размером с ваше нежелание комментировать. Чтобы не провалиться, нужно резко нажать на газ — то есть на кнопку лайка! А тормозить не надо, лучше напишите в комментариях, какую авантюру вы провернули в школьные годы. Фима бы одобрил!
Глава 50
В вестибюле Дома кино народу оказалось не так уж много, поскольку ни громких премьер, ни закрытых показов, ни творческих встреч, сегодня не было. Фима, держа в руке симкин поводок, мотал туда-сюда кудрявой головой, время от времени, поглядывая на подруг, Олю и Таню. Первая уже давно привыкла к тому, что с ним не соскучился:
— Чем ты ещё удивлять собрался? — спросила Оля, как бы невзначай взяв его под локоток.
— Я? Удивлять? — со всей серьёзностью выразил недоумение Фима. — Что удивительного в том, чтобы просто говорить с людьми.
— Есть просто люди, а есть знаменитости, — ехидно заметила Таня. Режиссёр Пчелкин c нею не согласился:
— «Быть знаменитым некрасиво!» — процитировал он поэта.
— Вот именно, - поддакнул с улыбкой Фима. – Тем более если мы с вами знаем, что генеральной линии партии в вопросах искусства являет тезис, что артист — это не просто плясун на бис. В свете решений XXV съезда, артист — это идеологический боец. Он должен не лицедействовать на потребу обывателю, а создавать образ простого советского труженика, чтобы зритель, выходя из кинозала, рыдал не от халтуры, а от переизбытка чувств. А что касается фильмов про передовиков производства, которые перевыполняют план, то искусство должно быть партийным, правдивым и показывать всё достоверно…
Услышав эту знакомую в СССР мантру, все присутствующие немного успокоились, снова почувствовав себя в своей, уютной, тёплой тарелке. Не успел Пчелкин что-либо на это добавить, хотя добавлять было особо нечего, только поддакнуть, со стороны лестницы появился ещё один режиссёр, Победоносцев, только что закончивший свою встречу с первым секретарём Союза кинематографистов Кулиджановым:
— Ну что наш юный артист? — с энтузиазмом спросил он, услышав фимину последнюю фразу. – Нам надо бы заключить договор на съемки в фильме. Лучше тебя друга главной героини никто не сыграет.
— Хорошо Юрий Сергеич, - согласился Фима. – Хотя на самом деле дейтерагониста могут сыграть и другие молодые актёры. Вот, например, Каюров младший, видел афишу с ним, проезжая сегодня мимо какого-то кинотеатра. Или… вот вам другой прекрасный молодой актёр.
В это время под руку с Александром Абдуловым в вестибюль вошла Ирина Алфёрова, которая, осмотревшись увидела их группу и подошла:
— Здравствуйте! – произнесла она. – Леонид Аристархович, я Ирина Алфёрова мы с вами виделись на Всесоюзном фестивале.
— Добрый день, Ирина, - отозвался тот, - я вас помню, а кто это с вами?
— Это мой муж, Саша Абдулов, - с улыбкой ответила актриса, - прошу любить и жаловать.
Высокий и статный, тот мгновенно привлёк к себе внимание. Он расстегнул серое пальто, под которым показался тёмно-синий приталенный пиджак с широкими лацканами, еще на нём была светлая водолазка вместо рубашки и тёмные брюки со стрелками. Густые волосы были тщательно расчёсаны назад, а лёгкая улыбка придавала ему тот самый обаятельный вид, который уже тогда заставлял женщин оборачиваться ему вслед.
Алфёрова выглядела не менее эффектно. Она была в светло-бежевом осеннем пальто из мягкой ткани с поясом на талии, из-под которого виднелось тёмно-зелёное платье простого, но очень элегантного покроя. Светлые волосы свободно ложились на плечи, а в руках она держала небольшую коричневую сумочку. Никаких броских украшений — лишь тонкие золотистые серьги, едва заметные под волосами.
Несколько человек в вестибюле осмотрели с интересом кто-то Абдулова, кто-то —Алфёрову. Те держались непринуждённо, как люди, пришедшие просто встретиться с коллегами.
Абдулов, рассмотрев необычную компанию вокруг Фимы, с интересом приподнял бровь:
— А что здесь у вас происходит?
— Да вот, — развёл руками Пчёлкин, — обсуждаем судьбы советского кинематографа, и в частности… вашу.
— И кто же главный докладчик? – с долей иронии продолжил расспросы Абдулов.
— Вот этот молодой человек, - показал Юрий Сергеевич на Фиму. – Он отчего-то прочит вас вместо себя в мой новый фильм в пару к Танечке Догилевой.
— Ничего про такую не слышал, - признался Абдулов.
— Она практически дебютантка, только разок снималась в детстве, - пояснил Победоносцев. Абдулов, встретившись с ним взглядом, перевёл глаза на Фиму:
— Отчего бы тебе самому не сняться? – спросил он.
— Во-первых, я не актёр, —ответил Фима, - во-вторых «я так вижу».
— Главное, — улыбнулся Абдулов. — Чтобы это совпадало с видением режиссёра. А то в детстве часто кажется, что мы всё на свете знаем и можем. Помню, сам был такой… буквально вчера.
— Детство быстро проходит, — развил его мысль Фима. — Начинаешь понимать, что жизнь очень сложная штука.
Алфёрова державшая мужа под руку малость его потормошила:
— А он мне нравится, — театральным шёпотом произнесла она. — Очень разумный мальчик.
Фима, которого точно также держала под руку Оля, слегка поклонился, чем вызвал улыбки.
— Ух ты какой холосый, - чуть склонилась Ирина к Симке. Тот мгновенно отреагировал, чуть не выдернув поводок из фиминой руки, издавая при этом не лай, а какой-то полуписк-полухрюк — собачье «мурлыканье» от восторга. Когда молодая женщина протянула руку, Симка на секунду замер, давая себя погладить, а потом даже улёгся на спину кверху пузом. Это была высшая степень собачьего доверия: «Ты похвалила мою холосесть, вот тебе мой самый живот — гладь!»
Впрочем, сентименты актриса расточала ненадолго:
— А вы знаете, Леонид Аристархович, - Ирина снова обратилась к Пчёлкину. – Я же снимаюсь сейчас на «Мосфильме».
— Да, наслышан, - кивнул режиссер. – Новая экранизация «Хождений по мукам» Алексея Толстого.
— Это будет самая настоящая бомба, - заметил Фима.
— Даже так? — с улыбкой спросил Абдулов.
— В хорошем смысле слова, - поправился Фима, сообразив, что термин «бомба», как и «блокбастер» понимают сейчас не все. - Материал-то серьёзный, Алексей Николаевич Толстой — это вам не какие-нибудь легковесные приключения. Тут эпоха показана в её революционном развитии, судьбы людей на переломе истории.
— А ты уже видел что-нибудь? — удивилась Алфёрова.
— Нет, конечно, - соврал Фима, который помнил советский сериал по прошлой жизни. – Откуда? Но можно и без просмотра догадаться, сделать некоторые выводы по тому, кто снимает и кто снимается.
— Интересно послушать, — предложил Победоносцев.
Фима провёл пятернёй по непослушным кудрям, и принял вид лектора:
— Я полагаю, что фильм будет отличаться глубоким проникновением в материал эпохи и убедительным раскрытием характеров героев. Особое значение приобретёт показ интеллигенции, которая в сложных исторических условиях приходит к осознанию закономерности революционных преобразований.
Оля тихонько фыркнула, потому что прекрасно знала Фиму и смутно понимала, что его напыщенная, идеологически выверенная речь — это на самом деле не анализ фильма, а ловкая пародия и подыгрывание советским штампам. Они никогда этого не обсуждали, и она об этом не сильно задумывалась, как-то даже времени не было на это.
Она уже давно привыкла, что он постоянно удивляет, импровизирует и не говорит серьёзно. Здесь же и сейчас Фима, выдавал официозную риторику с полной серьёзностью, но на грани фарса. Оля его раскусила, что он не рассуждает всерьёз, а играет роль ортодокса, скрывая свою настоящую осведомлённость или по-доброму подшучивая над теми, кто такие мантры воспринимал всерьёз, а таковых в СССР 1977 года было уже не так много.
А её подруга Таня только поправила пальцем очки…
— Кроме того, — невозмутимо продолжал Фима, — несомненным достоинством картины должно стать органичное сочетание личных судеб персонажей с широким историческим фоном. Это позволит зрителю увидеть не только драму отдельного человека, но и грандиозное движение народных масс.
— Ничего себе... — пробормотал Абдулов. — Он как будто по писанному шпарит.
— Не перебивайте докладчика, — серьёзно сказала Алфёрова, держа его за руку, хотя в уголках её глаз спрятались веселые смешинки.
— Благодарю, товарищ Алфёрова, — кивнул Фима. — Следует ожидать, что творческий коллектив картины сумеет избежать поверхностной иллюстративности и создать масштабное художественное полотно, отвечающее высоким идейно-эстетическим требованиям советского зрителя.
Пчёлкин окинул его одобрительным взглядом:
— Откуда у тебя всё это берётся?
— Так из газет же, Леонид Аристархович, — честно признался Фима. — Там примерно так и пишут про каждый хороший фильм.
— И про плохой бывает тоже, — добавил Победоносцев, кашлянув в кулак.
— С ними ещё проще, — согласился Фима. — Обычно говорят, что отдельные достоинства картины не вполне компенсируют имеющиеся недостатки, а авторскому коллективу следует продолжить творческие поиски.
На этот раз рассмеялись уже все. Даже несколько человек в вестибюле обернулись на весёлую компанию.
— А если без газетных выражений? — спросила Алфёрова. – От души?
Фима на секунду задумался:
— Если без них... то мне кажется, людям просто захочется наблюдать за такой прекрасной героиней. Ну и другие актёры наверняка вам под стать. Вместе вы способны создать образы живых людей, а не плакаты. Если зритель верит исполнителям, тогда уже неважно, исторический фильм или современный.
На этот раз никто не засмеялся.
- Мой партнёр Юрий Соломин, - с гордостью сообщила Ирина.
— Как вы считаете, может ли популярность мешать работе актёра? – поинтересовался у неё Фима. Вопрос прозвучал настолько серьёзно, что взрослые переглянулись.
— Гораздо опаснее равнодушие зрителей, — задумчиво ответила Алфёрова.
— Запомни это, — тихо сказала Таня Фиме. – Когда сам будешь сниматься.
— Тань, я же и так всё запоминаю, — ответил он. – Практически как ЭВМ.
Александр Абдулов, услышав это заинтересовался.
— А что ты с такой хорошей памятью изучаешь? Ведь наверняка ещё учишься?
— Вообще-то я никогда не считал себя гуманитарием, - признался Фима. – Мне больше нравится математика и её производные, а главным образом экономика. Музыка, кино, литература, история — это так, факультативно.
— Вот так, всё сразу? – удивился Абдулов.
— А зачем выбирать? – ответил вопросом на вопрос Фима. – Жизнь сама всё за нас выберет. Хотя иногда ей приходится помогать.
— Опасный человек, - сделал шутливо страшное лицо Абдулов. - Таким обычно потом становится тесно в одной профессии.
Оля с Таней не скрывали своего восторга. А тут ещё фойе появилась Наталья Варлей, у которой кто-то попросил автограф. Она тоже остановилась возле веселой компании, оглядывая всех, но особенно Симку, который после любезностей Ирины с разочарованием встал, отряхнулся и со вкусом зевнул, а потом сел и начал чесать задней лапой поводок — энергично, глядя при этом на Алфёрову задумчивыми глазами, типа: «А ты холосая, Ирина, но только колбасы у тебя нет!»
— Откуда такое чудо? – спросила очередная красавица с улыбкой, оглядев компанию, в то время как все оглядывали её: чёрные прямые волосы стянуты в низкий пучок — не потому, что так модно, а потому что не хочется привлекать внимание, темно-синее платье из хорошего трикотажа выглядывает из-под пальто, серого, шерстяного, красивого, но - словно чужого плеча? Своё конечно, но оно отчего-то висело на ней мешком… Видимо похудела на пару размеров? Туфли-лодочки начищены до блеска. Единственное украшение — тонкие золотые серьги-гвоздики.
— Какое же это чудо? – возразил Фима. - Самый обычный четвероногий человек. Чудо — это Нина, спортсменка комсомолка и просто красавица, которая по ночам… превращается в панночку.
Варлей, приподнявшись, как недавно Ирина, взглянула на юного хозяина пса, державшего его на поводке. Он же прямо смотрел на неё и Наталья словно бы увидела в этих глазах печальное взаимопонимание, поэтому отвела взгляд, переведя его на счастливую парочку, Ирину и Александра, никого из них, впрочем не узнав, хотя на их лицах было привычное ей узнавание, потом она глянула на двух подруг, Олю и Таню, таращившихся на неё и на двух немолодых режиссеров, тоже глядевших на неё внимательно, но уже взглядами профессионалов.
У неё-то самой внутри, в душе чувствовался некий комок, который не расслабить ни валокордином, ни работой, ни разговором по душам, да и поговорить-то по душам как раз было не с кем.
— Извините, я, кажется, помешала, - виновата улыбнулась Наталья.
— Вы никак не можете помешать, - тут же ответил Фима, не дожидаясь, пока что-то подходящее к случаю скажут «взрослые, умудрённые опытом». – Потому что вы солнце советского кино и цирка, которые, как известно, важнейшие из всех. А если солнце светит в глаза, можно конечно пустить слезу, но это будут только слезы радости и людям не важно, во что это обходится самому солнцу.
— Наталья, - нашёлся наконец Пчёлкин, - я должен кое-что вам рассказать про этого мальчика, поскольку так уж получилось, что он со мной. Мальчик особенный…
— Ну да, он похож… на ангела, - в задумчивости произнесла Наталья, но тут же смутилась своих слов. – Ой, извините, что это я… Ангелов ведь не бывает.
— Если ведьма с чертями в советском кино уже появились, - сказал Фима, - благодаря вам и Николаю Васильевичу Гоголю, то отчего бы не появится ангелу? Тем более, что в Болгарии, например, Ангел Христов – это обыкновенные имя и фамилия.
Выдав всё это, Фима посмотрел на Ирину, которая хотя поняла намёк на своего предыдущего болгарского мужа, но не стала никак это утверждение комментировать, хотя глаза её смущенно забегали.
— Но меня зовут не Ангел Христов и даже не Христо Ангелов, а всего лишь Фима Гофман, - продолжил он. – Моего пса кличут Симон или для друзей Симка, а рядом со мной прекрасные советские режиссёры Леонид Пчёлкин и Юрий Победоносцев, талантливый актер Александр Абдулов и очаровательная актриса Ирина Алфёрова, а также золотые перья советской журналистика Ольга Карпова и Татьяна Гольдмахер.
Наталья в ответ на это представление даже захлопала в ладоши, а остальные заулыбались.
— Наверное нужно представит и самого Фиму, - продолжил Леонид Аристархович. – Он как бы частый гость на телевидении… только забыл в каких передачах его показывали?
— Может быть «Человек и закон»? – пошутил Фима. - В рубрике «Их разыскивает милиция»?
— Нет-нет! Об этом больше меня знает одно… золотистое пёрышко, - Пчёлкин показал на Олю, и та тут же отчиталась:
— В «Очевидном невероятном» Фиму показывали, как математика, а в «Музыкальном киоске» он выступил знатоком музыки. А ещё мы с ним были на концерте Микаэла Таривердиева, на котором Фима был ведущим. И в хоккей он тоже играет.
— Вот повезёт кому то, - произнесла Наталья. – Если… уже не повезло.
При этом она посмотрела на Олю. От этого предположения почему-то глазки смущенно забегали у Тани, она даже хотела что-то сказать, но сдержалась или не решилась выпячиваться.
— Наташа, — обратился к Варлей Победоносцев. – Тут только что был Александр Калягин и мы вспоминали фильм «Здравствуйте я ваша тётя». Так вот оттуда в народ пошли такие слова: «Как самая старшая из присутствующих здесь дам»… Как самая старшая из присутствующих здесь дам, я предлагаю, а не сходить ли нам в буфет и не выпить ли по рюмочке?
При этом Юрий Сергеевич, предложил Варлей руку. Та, подумав мгновение, согласилась и положила ладонь ему на предплечье.
Они дружно ввалились, распахнув белые двустворчатые двери артистического буфета. Там внутри все было совершенно утилитарно, скромно, как за кулисами в театрах или в коридорах киностудий, без блеска.
Народу оказалось не очень много, хотя почти за каждым столиком кто-то располагался, вот, например, за одним сидели и беседовали Татьяна Пельтцер и Зиновий Герд, не спеша попивая вино. Они машинально обернулись, когда в буфет ввалилась шумная компания из двух режиссёров, нескольких молодых актёров и среди них высокий, худощавый, кудрявый подросток с собакой, который в этой компании взрослых не робел и улыбался совершенно естественно.
Пельтцер бесцеремонно осмотрев подошедших к соседнему столике, спросила ворчливым тоном:
— Свадьба что ли?
— Вот, Татьяна Ивановна, собачку выгуливаем, — удачно пошутил режиссёр Пчёлкин. – Здравствуйте.
— Вижу, что не кошку, - отозвалась актриса. - А этот молодой человек с вами чей-то сын, или внук?
— Фима Гофман, — представился подросток. - Gnädige Frau, würden Sie mir erlauben, Ihren freien Stuhl für unsere Gesellschaft zu nehmen?
Фима подошёл к Пельтцер и Гердту и вежливо попросил по-немецки позаимствовать их стул, так как для их большой компании стульев не хватало, в ответ на что Татьяна Иогановна произнесла как говаривали в её семье в начале ХХ века:
— Ach, mein Herr, belieben Sie nur zu nehmen, ich werde nicht widersprechen. Ich bitte Sie, geruhen Sie, sich wie daheim zu befinden.
Гердт, услыхав эти взаимные любезности, коротко рассмеялся и предложил:
— А давайте к нам фройляйн унд херр! Вы не возражаете Танечка?
Пельтцер внимательно посмотрела на него, на компанию и махнула уркой, дескать, садитесь.
— И сколько же тебе лет, деточка? – спросила Пельтцер Фиму.
— Ich bin fast fünfzehn Jahre alt, gnädige Frau, - ответил тот.
— Отличный возраст, - оценил Зиновий Гердт, пока все рассаживались. – Я помню, когда мне было примерно столько, я нагло подбил Всеволода Мейерхольда подыграть мне в благородном деле знакомства с одной красавицей, старше меня лет на несколько и мэтр отыграл свою роль блестяще…
У Фимы две жизни, если не три, а у нас с Вами одна, зато она прямо сейчас. Успейте засвидетельствовать своё отношение его гениальной многоходовкой! Лайк — это как комсомольский значок, а комментарий — как докладная записка в ЦК. Не будьте как те, кто прошёл мимо — оставьте след в истории! (Ну или хотя бы в комментариях)
Глава 51
Зиновий Гердт, которому не так давно исполнился шестьдесят один год, действительно рассказал свою историю, причём сделал это так мастерски, с такими паузами и интонациями, что даже пересказать её невозможно без потери доброй половины очарования.
Суть заключалась в том, как он, тогда пятнадцатилетний мальчишка, при поддержке великого режиссёра Мейерхольда, сумел в начале 30-х не только ближе познакомиться с девушкой, молодой женщиной старше по возрасту, но и произвести на неё впечатление. Всеволод Эмильевич в вестибюле театра имени себя убедительно сыграл роль ценителя эрудиции юного Зямы.
Рассказ закончился всеобщим смехом и тем, что Гердт, подмигнув Фиме, добавил, что с тех пор понял главное: наглость, помноженная на обаяние и хорошую компанию, движет миром не хуже, чем тяжкий труд.
Все присутствующие постепенно расслабились. Разговор за столиком пошёл уже негромкий, почти домашний. Пельтцер заинтересовалась Симкой, мирно улёгшемся под стулом Фимы, заметила, что пёс ведёт себя тише иного артиста на банкете. Абдулов с Алфёровой разместились, чуть поодаль, о чём-то переговаривались с Победоносцевым, и режиссёр что-то им рассказывал, изредка поглядывая на Фиму.
Тот попивал свой сок, во-первых, потому что за рулём, во-вторых, спортсмен, в-третьих, ему по возрасту не полагалось. Ну и наконец он никогда не был любителем возлияний, не нуждаясь в расслаблении, поскольку не напрягался ни в той, ни в этой жизни, хотя и старался изо всех сил. Оля, его верная спутница, смотрела на него с тихой гордостью, смешанной с некоторой тревогой - она не переставала удивляться тому, как этот мальчик находит всё новые и новые уместные слова. В её душе пульсировала смутная, неопределенная опаска за него, возникало сомнение: не живёт он на износ?
Таня же просто сидела, раскрыв рот и уже мысленно описывала этот вечер. Конечно, едва ли для печати, скорее для личного дневника.
Наталья Варлей, которая поначалу держалась отстранённо и грустно, постепенно оттаяла. Фима, заметив, что она не притронулась к своей рюмке, негромко спросил, не хочет ли она чаю? Она кивнула и пока Абдулов, проявивший инициативу, ходил к стойке, между ней и Фимой завязался разговор о том, как важно иногда можно просто посидеть, помолчать, послушать и вообще развеяться.
Она даже прочла ему стихотворение со словами: «А в эту ночь подкрадывался дождик, а утро было рыжим, как пожар. И просыпалась маленькая площадь, и землю опоясывал бульвар»…
Наконец компания начала потихоньку собираться, выяснилось, что парочка Алфёрова и Абдулов, с Победоносцевым решили продолжить ужин в ресторане, куда актёры вообще-то направлялась, а Пчёлкин перекинулся парой фраз с Гердтом о каком-то общем знакомом. Наталья тоже засобиралась на встречу с каким-то режиссёром Борисом Фруминым.
Расставаясь с этими новыми старым знакомыми, Фима смотрел на них почти с жадностью как на фотографии, которые ещё не пожелтели от времени. Никто из них ещё не стал воспоминанием.
Держа поводок, Фима, стоя у дверей, прощался с каждым по очереди. С Пельтцер он обменялся ещё парой фраз на немецком, и та, уходя, оглянулась и спросила уже по-русски:
— Ты случаем в карты не играешь, вундеркинд?
— Разве что в пульку, на копейку вист, - ответил тот. – Ich möchte Sie nicht um ihr Geld bringen.
Предупреждение, конечно же шутейное, оставить новую знакомую вовсе без денег не подействовало:
— Тогда звони как-нибудь с утра пораньше или вечерком, после спектакля, - предложила Татьяна Ивановна и продиктовала два телефона, которые Фима обещал запомнить.
В вестибюле, когда большая часть гостей уже разошлась, Оля вдруг сказала, имея в виду Варлей:
— А ведь она какая-то грустная. Очень.
— Все мы немножко грустные, — ответил Фима, понимавший, что, в не таком уж и далёком будущем, большинства встреченных сегодня не станет, но он не стал посвящать подругу в подробности личной жизни знаменитостей, обнажающиеся в грядущем. — Просто кто-то умеет это скрывать, а у кого-то не получатся.
Таня хотела было расспросить его, но осеклась, заметив, как Фима устало трёт переносицу. Игривая весёлость, с которой он входил в Дом кино, куда-то испарилась, оставив место спокойной, взрослой усталости. Пчёлкин, подойдя, молча положил руку ему на плечо жестом поддержки и гордости, и продиктовал свой контактный номер.
Они в том же составе, что приехали сюда, вышли на осеннюю улицу, вдыхая холодный воздух, пахнущий бензином и увядающими листьями. Симка радостно потянул поводок. Оля и Таня пошли следом, перебрасываясь короткими фразами, всё ещё переживая этот необычный вечер, полный случайных встреч и интересных разговоров, ставший возможным во многом благодаря одному кудрявому подростку с собакой.
И никто не знал, что эта картина уже помещена на его невидимую стену воспоминаний: Татьяна Пельтцер, смеющийся Гердт, и Абдулов с Алфёровой — все они пока полные сил. Свистнув псу, который требовал немедленной прогулки до ближайшего сквера, Фима дал команду: «Ну что, Симка, поехали».
Он и Пчёлкину снова предложил подвезти, но тот отказался, мол, можно и пройтись по осенней улице, пока нет дождя. Вместе с ним попрощавшись зашагала к метро Таня Гольдмахер.
Оля вздохнув села на переднее сиденье, придерживая полу пальто. Пёс немедленно запрыгнул на заднее, устроился, глядя в затылок хозяину с выражением лёгкого любопытства: куда на этот раз?
Фима повернул ключ зажигания. Двигатель чихнул, покашлял, завёлся. Тусклый свет приборной панели высветил непослушные кудри, чёткую линию скул, сосредоточенные глаза. Оля смотрела на него вполоборота, и в этом полумраке он казался ей не пятнадцатилетним мальчиком, а кем-то гораздо старше — тем, кто уже прожил много жизней и помнил то, что другим только предстояло узнать. Впрочем, она тряхнула головой отбрасывая эти странные мысли.
Витрины магазинов светились приглушённо, редкие прохожие кутались в воротники. Симка зевнул и улёгся, свернувшись калачиком. В машине пахло бензином, дермантином сидений и почему-то чуть-чуть мятой от олиных духов. Они ехали молча, и это их молчание не было неловким, а так как бывает между людьми, которым уже не нужно ничего объяснять.
Фима вёл машину неторопливо, с осторожностью человека, привыкшего отвечать не только за себя. Иногда он бросал взгляд на Олю — быстро, краем глаза, словно проверяя, не растаяла ли она в осенней мгле.
Над улицами висела желтоватая дымка. Троллейбусы скользили почти бесшумно, отражаясь в лужах. Казалось, что город задумался о чём-то своём.
На Тверской, у старого дома с высокими дверями он заглушил мотор. Тишина навалилась сразу, плотная и тёплая. Слышно было только, как тикает остывающий двигатель да где-то там, на Тверской гудят машины.
Оля посидела мгновение. В их с отцом квартире на третьем этаже, никого не было. А здесь, в машине, было уютно и словно бы вне времени. Фима тоже не стал торопливо выходить. Просто перевёл руку с рычага коробки передач и накрыл её ладонь, лежащую на колене. Жест вышел такой естественный, словно они делали это тысячу раз. Ладонь у Фимы была сухая, тёплая, с длинными пальцами. Он посмотрел на неё — прямо, серьёзно. Глаза у него казались тёмными в этом свете, почти чёрными, и в них Оля увидела нежность и что-то ещё, быть может опасение за хрупко счастье, которое быстро может кончиться.
— Пойдём, — сказал он наконец и выпустил её руку. Они вышли из машины. Симка спрыгнул на асфальт и тут же поднял лапу у колеса — чисто символически, обозначая территорию.
В подъезде было прохладно. Лифт они не стали вызывать, пошли пешком, взявшись за руки, Оля впереди, Фима за ней, а между ними на ступеньках нетерпеливо перебирал лапами пёс.
Квартира встретила их тем особенным безмолвием пустого жилья, когда каждый шаг отдаётся гулко, а стены кажутся выше, чем днём. Оля щёлкнула выключателем в прихожей, и люстра под потолком зажглась, осветив прихожую с тёмным дубовым паркетом. В раскрытом дверном проёме виднелась комната с кроватью и письменным столом у окна и старыми фотографиями в рамках.
Фима остановился за порогом, Симка же, не страдая сомнениями, прошмыгнул мимо, обнюхал всё и блаженно растянулся, давая понять: место хорошее, можно оставаться.
— Раздевайся, — сказала Оля обыденно, снимая пальто, и только потом поняла, как странно это прозвучало. Фима усмехнулся уголком губ, но ничего не сказал, повесил свою куртку рядом с её пальто на вешалку, а сам остался в свитере, чуть растянутом на локтях. Оля прошла на кухню, загремела чайником, поставила что-то на стол, подвинула стул.
Они сели напротив друг друга. Между ними, на выцветшей клеёнке, лежала её раскрытая ладонь, и он снова её взял, сжал её пальцы. Симка поднял голову, посмотрел на людей своими умными карими глазами и снова уткнулся носом в лапы — мол, всё правильно, так и надо.
Потом Оля встала, обошла стол и села на краешек его стула, обняв за плечи и положив голову ему на плечо. Её волосы коснулись его щеки, и они замерли: двое не считая собака — в этом маленьком мире, в котором за окном редкие капли робко стучали в стёкла. Фима посмотрел на неё и в его глазах, наконец, исчезла усталость, оставив место чему-то простому и светлому, тому, что называют надеждой.
Этот день, такой сырой, осенний и при этом наполненный душевной теплотой и простой радостью, немного нелепый, мог уже больше никогда не повторится с его смехом, внимательными взглядами, тихой грустью. Но именно из таких дней, часов и минут, щедро рассыпанных по жизни, складывается то самое о чём не всякий решается рассказывать вслух, а только иногда рисовал в воображении, словно черновик сценария.
Посидев так на кухне, прижавшись друг к другу, пока чай в кружках не остыл окончательно, глядя как за окном морось перешла в честный осенний дождь, барабанящий по подоконнику с настойчивостью старого знакомого, они наконец перешли в комнату. Пружины жалобно скрипнули.
Фима стянул свитер, остался в футболке, потом, подумав немного, стянул и брюки. Они снова оказались рядом, укрывшись одним одеялом. Оля взяла его руку, что оказалась на её колене, и переплела свои и пальцы…
А когда они заснули так под одним одеялом на двоих, Симка, верный сторож, спал вполглаза, слушал, как мерно дышат люди, и думал о своих собачьих делах. Потом вздохнул, перевернулся на спину и тоже уснул лапами вверх…
… Турбины самолёта Airbus A320 снова запели свою ровную, гипнотическую песню на высоте десять тысяч метров. Когда Ефим открыл глаза, то за иллюминатором — простиралось бескрайнее море облаков, подсвеченных на этой высоте во все времена только ярким и словно бы зимним солнцем.
Стокгольм остался где-то позади, внизу и уже давно, а впереди ждал Цюрих, горы, тишина и, возможно, ответы на вопросы, которые Фима перестал задавать.
Он сидел у окна, откинувшись на спинку кресла бизнес-класса. Слева, положив голову ему на плечо, в этом мире дремала Софи. Её кожа цвета тёмного мёда в мягком свете салона казалась светящейся, а густые кудри рассыпались. Она прижималась к нему с той спокойной уверенностью, которая бывает только у нашедших своё место в мире или у людей, которые нашли друг друга. Иногда подобное совпадает. Прямо под креслом, в специальной переноске, разрешённой авиакомпанией, сопел Симка, старый с мутноватыми, но всё ещё умными глазами. Пёс давно уже не носился как угорелый, теперь его мир сузился до тёплой лежанки, коротких прогулок и фиминых рук, которые чесали за ухом.
Сорок лет — или один миг? Где оно советское счастье, замешанного на дефиците и надежде? Но время — жестокая штука. Оно не спрашивает разрешения, а просто идёт. Ефим и сам едва потерялся в нём в девяностые, когда его математический ум и экономическое чутьё спасли не одну компанию от разорения, но не спасли его самого от тоски по ушедшему.
Софи открыла глаза — огромные, карие, с золотистыми искрами — и улыбнулась, не отрывая головы от его плеча:
— Поспишь? — спросила она тихо по-английски, с лёгким французским акцентом.
— Уже поспал, — ответил Ефим.
— Ты же только на мгновение прикрыл глаза? – с недоумением сказала она. – Когда успел?
Он промолчал. Как объяснить ей, что он вот только что был подростком, который держал за руку журналистку Ольгу Карпову в квартире на Тверской, вспоминал фильмы, которые тогда ещё не вышли, песни, которые ещё не написаны. И людей, которые уже умерли, для него всё ещё живут за закрытыми веками, пока они путешествует по свету.
Сам он перестал искать логику в этом всём, принял как данность то, что его сознание живёт в нескольких временах одновременно: 1977 год, 2017 год, и ещё несколько точек на шкале времени, куда он способен проваливается, когда закрывает глаза. Это дар, проклятие или просто его судьба?
— Я даже видел сон, — признался он наконец. — А в ней девушку как бы из моего детства, которой в реальности не было.
Софи не ревновала, просто обняла и сказала:
— Ты самый странный мужчина, которого только можно себе представить. И самый настоящий.
Она теснее прижалась к его плечу, прикрыла глаза, представляя, как в его снах живут люди в старомодных костюмах, говорят на русском, которого она почти не понимает, и курят крепкие папиросы.
Тем временем бортпроводник в безупречной форме бесшумно прошествовал по проходу, предлагая минеральную воду, но Фима отрицательно качнул головой. Хотелось только наблюдать, как за иллюминатором край крыла скользит над ватными облаками, солнечный свет дробился в двойных стёклах иллюминатора, превращая облака в серебристое марево.
Где-то заплакал ребёнок и этот звук показался Ефиму странно знакомым — так плакала его собственная дочь двадцать пять лет назад, в другой жизни, в другой стране, которой больше не было на карте, кроме как в памяти.
Симка заворочался в переноске, высунул мокрый нос, и Фима, расстегнув ремень, нагнулся, просунул два пальца сквозь сетчатую дверцу, чтобы почесать старика за ухом — пёс довольно засопел, лизнул его руку и снова свернулся калачиком.
Софи легко коснулась губами его щеки и снова закрыла глаза, а он остался сидеть в полумраке, где синие точечки лампочек на потолке имитировали ночное небо, и думал об особом междумирье, где нет ни прошлого, ни будущего, только гудение турбин, атмосферное давление, храп соседа слева и иллюминатор, за которым, если присмотреться, можно увидеть всё, что ты когда-то потерял.
— Она была счастлива? — спросила вдруг Софи шёпотом.
— Думаю, да, — ответил он помедлив. — По крайней мере, в тот вечер в моём сне. А потом… жизнь должна продолжиться.
Их самолёт слегка тряхнуло, когда они попали в воздушную яму в зоне турбулентности. Симка в переноске завозился. Софи тоже положила руку на переноску, успокаивая пса и улыбнулась от чего у Ефима всегда теплело в груди. В этой улыбке было что-то от лета, от моря, от свободы. Она впитала энергию двух, если не трёх континентов, говорила на разных языках, и совершенно не боялась старости или смерти. Возможно, поэтому они и сошлись.
Когда самолёт заходил на посадку, они увидели крыши Цюриха, серебристую ленту реки Лиммат, шпили соборов. Скоро они вдохнут швейцарский воздух, возьмут такси и поедут в свою квартиру неподалёку от набережной, где их ждёт нетронутая постель, бутылка белого вина в холодильнике. А потом можно направится в горное шале, где Симка будет солидно гулять в траве, а Софи — смеяться.
И это тоже будет счастье. Другое, не похожее на то, что произошло на Тверской в 1977-м, но тоже настоящее. Потому что оно не зависит от времени, просто случается с теми, кто умеет ждать и верить.
Внимание, задание от авторов: угадайте, какую фразу из классиков марксизма Фима ещё использует, чтобы убедить старших товарищей? Напишите свой вариант в комментариях, а самый смешной получит виртуальный орден "За победу в пятилетке качества" (ну или просто лайк от нас). А чтобы участвовать, сначала кнопку "нравится" нажмите — ведь без Вашего лайка даже валикий Фима не смог бы вообще ничего, от слова совсем
Глава 52
Колёса огромного авиалайнера коснулись взлётной полосы, и самолёт грузно качнуло. Симка проснулся и требовательно заскулил — ему, как опытному пассажиру захотелось выйти, причём немедленно. Софи начала отстёгивать ремень, Ефим же глядел в иллюминатор на бетон и суету аэропорта, осознавая, что всё, непостижимыми образом идёт как надо. А когда придёт время закрыть глаза в последний раз, он, может быть, снова откроет их где-нибудь, в другом времени, с другой женщиной и другой собакой. Или с теми же самыми, кто знает?
— Идёшь? — позвала Софи, уже стоя в проходе с переноской в руках. Ефим поднялся, потянулся с полке с ручной кладью. Ещё он по привычке проверил паспорт и пошёл к выходу, поскольку бизнес-класс выходил первым. Из переноски, доносилось радостное поскуливание Симки — пёс знал, что дома его ждёт большая миска с кормом и долгая прогулка. Они мимо стюардесс вышли в телетрап, и Ефим глубоко вдохнул, чувствуя, как суета недалёкого прошлого отпускает. Впереди только горы, любовь и покой.
Он просто ощутил, как накопившаяся после долгого путешествия усталость постепенно уходит, уступая место приятному предвкушению от возвращения домой. Рядом с ним, словно солнечный лучик, светилась счастьем его юная подруга. Её смуглая кожа и яркие глаза привлекали внимание других пассажиров, а улыбка могла растопить даже самое холодное сердце.
— С возвращением, — сказал Ефим, с удовольствием обращаясь к Софи и радуясь тому обстоятельству, что он может себе позволить это сделать.
— Такое ощущение, что мы просто побывали туристической поездки, — ответила она, подумав. — Словно и не было никакого… бегства.
Они вошли в зал прилёта, и сразу стало понятно — это не просто аэропорт, а часовой механизм, где каждая шестерёнка весело крутится, да ещё и блестит при этом. Огромные окна от пола до потолка сквозь идеально прозрачную гладь которых было видно, как далеко внизу, на перроне, снуют жёлтые тягачи с контейнерами, похожие на игрушечные. Знакомый мягкий шелест эскалаторов и запах кофе из бара, смешанный с ароматом свежей выпечки и дорогой парфюмерии.
Симка, которого Софи наконец выпустила из переноски, завертел носом, улавливая новые запахи, и вдруг радостно тявкнул, учуяв зону для выгула служебных собак у выхода, учуял сородичей.
Ефим огляделся: огромный потолок-иллюминатор, указатели. Никто никуда не бежал, не толкался. Швейцарская полиция в аккуратных тёмно-синих формах неторопливо патрулировала зал, и один из офицеров, проходя мимо, мельком глянул на собаку и едва заметно улыбнулся.
Софи шла впереди, и Ефим смотрел, как её длинные продумано мелированные кудряшки рассыпались по спине, как она ловко лавирует между тележками для багажа. Она прошла мимо огромного аквариума у входа в транзитную зону, прошли к выходу.
Стеклянные двери бесшумно разъехались в стороны, и в лицо ударил свежий ветер. Симка заскулил уже нетерпеливо и радостно — он узнал этот запах. Впереди была парковка, а за ней — горы, похожие на замёрзшие волны.
— Ну что, — сказал Ефим, вдыхая полной грудью. — Мы дома.
И внутри у него снова щёлкнуло — легко, как тумблер. Он знал, что так будет, по крайней мере, надеялся.
Они вышли из аэропорта, Софи шагала рядом с Ефимом, а Симка, словно маленький охранник, переваливался впереди, исследуя новые запахи.
На улице их ждал арендованный автомобиль, который был готов отвезти их куда надо. Ефим открыл дверь, и Софи, с улыбкой, уселась на пассажирское сиденье, а Симка не без помощи хозяев удовлетворённо устроился на заднем.
По дороге они обсуждали все, что произошло за время их путешествия. Софи рассказывала о своих впечатлениях от Стокгольма, о том, как ей понравилось и запомнилось.
Когда они наконец подъехали к своему дому, Симка радостно завилял хвостом. Ефим и Софи последовали за ним.
Внутри было тепло и приятно, как будто дом обнял их, приветствуя после долгого отсутствия. Ефим поставил сумки в угол.
Иногда счастье выглядит не как победа, а как возвращение. Дом становится домом не тогда, когда в него приезжают, а тогда, когда в нём ждут. Ведь после долгих странствий человек ищет не новые горизонты, а знакомый свет в окне. Настоящий покой начинается там, где больше не нужно убегать.
Симка, устав от всех впечатлений, устроился на диване, и, закрыв глаза, заснул. Ефим и Софи, сидя рядом, смотрели на него и понимали, что их маленькая семья только начинает свой путь.
Ефим прошёл на кухню, оставив Софи в гостиной. Симка только приоткрыл один глаз и, убедившись, что его никто не зовёт гулять, снова провалился в сон праведного корги. «Семья начинается не с родства, а с привычки возвращаться, - подумалось Ефиму. - Любовь узнаётся по тому, что рядом с ней перестаёшь считать потери и приобретения. Иногда целая жизнь помещается в одной комнате. Счастье редко приходит в торжественном виде — чаще оно виляет хвостом и ждёт ужина.
На кухне всё осталось именно так, как они уезжали. Только домработница поставила на стол вазу со свежими пионами и загрузила холодильник. Симка первым делом направился к своей миске, возле которой уже лежала новая упаковка корма.
Урсула, пятидесятилетняя местная жительница, как всегда, подготовила дом к их возвращению. В холодильнике стояли свежие продукты, а на столе лежала записка с пожеланием хорошего вечера.
Ефим невольно улыбнулся. Были люди, которым не нужно было ничего объяснять дважды. Эта незаменимая и можно сказать незаметная в своей ненавязчивости женщина работала у него уже немало времени и каким-то непостижимым образом всегда знала, что именно понадобится хозяевам после возвращения.
Возникло смутное ощущение, не то, что бы мысль пришла, а некое её подобие о том, что настоящее счастье измеряется вовсе не дорогими машинами или банковскими выписками, а когда после нескольких недель отсутствия возвращаешься домой, а тебя уже ждут свежие продукты в холодильнике, чистые полотенца в ванной и собачий корм. И кто-то позаботился об этом не потому, что был обязан, а потому что ему не всё равно. Впрочем, это еще и потому так, что на счёт домработницы вовремя поступала зарплата. Хотя деньги покупают услуги, но не всегда покупают участие.
Забота — это когда о твоих потребностях подумали раньше тебя самого. Благополучие измеряется не роскошью, а количеством вещей, о которых можно не беспокоиться. Настоящий комфорт состоит из незаметных мелочей, подготовленных чужой добротой.
Ефим налил себе чёрный кофе и, глядя на город за окном, набрал номер: гудок, ещё один:
— Алло? Ефим, тебя можно поздравить с возвращением? — голос его зиц-председателя в трубке звучал бодро и чуть подобострастно. Это был тот, кто номинально числился генеральным директором, но в реальности ничего не делал без ведома Ефима. Формально он управлял фирмой, подписывал распоряжения и ставил подписи на бумагах, в глазах рядовых исполнителей был самым главным. В реальности же всем заправлял Ефим, а зиц-председатель брал на себя все косяки осознанно и за щедрое вознаграждение.
— Добрый день, Клаус, — Ефим сделал глоток кофе. — Не отвлекаю?
— Что вы, что вы, - засуетился тот. - У нас тут всё как улей гудит.
— Что по рынку? — перебил Ефим, отставляя чашку. —Я посмотрел отчётность удалённо.
— Ситуация интересная, рынок, в целом, растёт, — затараторил помощник. — Я делаю аналитику. Мировой рынок в прошлом году оценивался примерно в два миллиарда долларов. Темп роста — около четырёх с половиной процентов в год. Северная Америка и Европа — основные площадки, но и Азия, особенно Китай, подтягивается.
— Кто задаёт тон? — экзаменовал Ефим. —Какие дома?
— Верхушка та же: Sotheby, Christie, Bonhams... Из необычного — онлайн-площадки типа Catawiki поджимают. Игроков много, топ-пять забирают львиную долю выручки.
— А что по локальному фронту? Не по этим монстрам.
— Я и по нашему сегменту прошёлся. Взять, например, аукционный дом «Диковинные монеты», — начал докладывать зиц-председатель, шурша бумагами. — У них опыт на рынке солидный, двадцать лет. И главное они дают бессрочную гарантию подлинности на всё, что продают. В России, как я понял, они единственные такие. Это серьёзный момент для доверия. Проводят и очные торги, крупнейшие в стране, раз в квартал, и онлайн-аукционы раз в два месяца.
— Экспертиза у них как?
— Бесплатно оценивают, по фотографиям или в офисе, в течение дня отвечают. Но сертификаты отдельно не выдают — только если монета продаётся через их аукцион. Принимают на реализацию, комиссия для сдатчиков — десять процентов. И хранение — в банковских ячейках, с фотоприложением к договору, чтобы исключить подмену.
— Неплохая схема, — кивнул Ефим. — Что ещё по методологии, как цены ставят? Это главное.
— Тут всё прозрачно. Классическая схема: сначала техническая оценка — тип монеты, год, монетный двор, состояние. Потом рыночное сравнение — смотрят, за сколько ушли аналоги на прошлых торгах, используют закрытые архивы и открытые базы данных. Только после этого выставляют стартовую цену. Она должна быть достаточно низкой, чтобы привлечь ставки, но не смехотворной, чтобы не обесценить лот. Некоторые дома стартуют с восьмидесяти процентов от оценочной стоимости, другие — с двух третей. Всё зависит от стратегии.
— А слабирование, грейдинг? — спросил Ефим.
— О, это отдельная песня. Процедура необязательная, но для дорогих монет — золотой стандарт. Эксперт-нумизмат изучает монету, определяет подлинность и присваивает ей состояние, оценивается всё: царапины, потёртости, коррозия. Даже разновидности и брак учитываются. Потом монету взвешивают, фотографируют в супер-качестве и помещают в прозрачный кейс с защитной голограммой и уникальным номером. На сертификате внутри, все данные: страна, номинал, год выпуска, состояние. Это резко повышает ликвидность, потому что покупателю не нужно проводить независимую экспертизу, он доверяет авторитету грейдинговой компании. Риск подделки минимизируется, а рынок становится прозрачнее и шире.
— Грейдинговые компании... — задумчиво протянул Ефим, поворачиваясь к окну, за которым уже зажигались первые вечерние огни в горах. — Это где сертификаты выдают?
— Да, международные, - ответил директор. - PCGS, NGC, их оценки принимаются на любом аукционе мира. Если монета в слабе этих ребят, она как бы «обезличена» — торгуется не история вещи, а зафиксированное состояние и гарантия подлинности.
— Schau, schau! — усмехнулся Ефим, употребив швейцарское выражение. — Значит, готовим наш осенний аукцион. Сделаем упор на слабирование, если есть что выводить. И дай задание — посмотри, кто из наших клиентов готов расстаться с коллекцией в слабах.
— Понял, Ефим. Сделаем. — Голос зиц-председателя снова стал подобострастным. — Отдыхайте, мы тут всё сами.
— Знаю, потому и ценю нашу дружбу, — усмехнулся Ефим, нажав на «отбой».
Он ещё минуту стоял у окна. Рынок монет был для него не просто способом заработка. Это был мир, где время теряло власть — древний аурей или золотой червонец лежал в ладони тем же весом, что и столетия назад. Цифры в отчётах, проценты комиссии, стартовые цены — всё это была только ширма. Суть оставалась прежней: власть того, кто держит в руках монету.
Монеты переживают своих владельцев и потому кажутся мудрее людей. Человек коллекционирует историю, пока история незаметно коллекционирует его самого. Время можно измерять веками, а можно — одним телефонным звонком. Любая редкость ценна потому, что пережила тех, кто её создал.
— Ефим, ты не проголодался? — раздался из гостиной голос Софи.
— Иду, — ответил он и, взяв чашку с остывшим кофе, направился к двери.
Симка, услышав слово «голоден» и предположив, что это может касаться и его, мгновенно очухался и потрусил к выходу из кухни, настойчиво виляя хвостом. Настоящая жизнь, в которой не нужно было смотреть в прошлое, продолжалась.
Ефим поймал себя на том, что впервые за долгие годы никуда не спешит. Не нужно никого догонять, ничего доказывать, ничего отвоёвывать. Всё важное уже было рядом: дом, горы за окном, сонный корги на диване и красивая девушка в соседней комнате.
Через две недели их ждала поездка на озеро Комо. Осенью — аукцион. На Рождество Софи хотела поехать в Японию. Всё это было ещё не прожито, но уже существовало впереди.
Телефон коротко напомнил о нескольких входящих сообщениях от банка. Ефим смахнул уведомление, даже не открывая. Это могло подождать до завтра.
Ефим уже собирался выйти из кухни, когда телефон снова завибрировал. Мы строим планы особенно уверенно именно тогда, когда ничего не знаем о завтрашнем дне. Будущее кажется бесконечным ровно до того момента, когда оно сокращается до одного слова. Самые важные новости никогда не предупреждают о своём приходе.
Он машинально посмотрел на экран, на котором высветилось: «Мама» - странно, в душе родилось тревожное чувство. Он нажал кнопку приёма вызова.
— Да, мам.
Ответа не последовало, только дыхание, Ефим ещё более насторожился - Светлана Наумовна умудрялась говорить практически в любой ситуации. Если она молчала — значит, случилось что-то серьёзное:
— Мам?
— Ефим... - голос прозвучал непривычно тихо, — Папа умер.
На кухне стало очень тихо - не потому, что что-то изменилось вокруг, просто мозг мгновенно отсёк все посторонние звуки, хотя где-то в гостиной смеялась Софи, возился Симка, шумел холодильник, но всё это вдруг показалось бесконечно далеко.
— Когда? – выдавил он из себя.
— Сегодня утром, - пояснила она после паузы. — Сердце.
Почему-то первое, о чём Ефим подумал, было совершенно не похороны, возраст или болезнь.
— Он не мучился? — спросил он. Смерть близкого человека всегда происходит раньше, чем успеваешь к ней привыкнуть. Взросление заканчивается в день, когда понимаешь: родители смертны. Есть слова, после которых мир остаётся прежним только внешне. Иногда вся человеческая жизнь делится на «до звонка» и «после звонка».
— Нет, - Светлана Наумовна помолчала. — Утром сел читать газету. Потом пожаловался, что устал. Прилёг и всё.
Ефим закрыл глаза. Это было очень похоже на отца, даже смерть он организовал рационально, без суеты и лишних хлопот окружающим.
— Vey-stu, vos der mentsh hot ibergelozt oyfn tish? – спросила мать переходя с русского на идиш. (Знаешь, что этот человек оставил на столе?)
— Что? – спросил Ефим.
— Список дел на неделю, - несмотря на дрожащий голос, в её словах неожиданно прозвучала старая интонация. — Представляешь? Уже умер, а мне всё равно командует.
Ефим невольно грустно улыбнулся и тут же почувствовал, как на глаза наворачиваются слёзы. Яков Исаевич никогда не любил незавершённости, даже на дачу когда-то ездил с планом работ.
— И что там? – спросил он.
— «Замена фильтра на кухне». «Оплата страховки». «Позвонить сантехнику». «Купить новый аккумулятор для генератора», - она горько хмыкнула.
Человек смертен, а его планы почти всегда нет. Смерть часто застаёт нас посреди обычной недели. Незавершённый список дел — самая честная эпитафия. Каждый пишет планы на завтра так, словно заключил договор с вечностью. Мы уходим не после последнего дела, а посреди очередного.
На этот раз Ефим почувствовал, как в душе что-то болезненно сжалось, когда пришло понимание, что мы чаще уходим не после последнего дела, а посреди очередного:
— Мам... – позвал он.
— Что? – отозвалась она устало.
— Ты-то как? - в трубке повисла тишина, а когда мать заговорила снова, голос звучал старше обычного:
— Знаешь... мы больше полувека вместе. Я ведь уже и не помню, как это — без него?
Ефим ничего не ответил, потому что ответа не существовало. Светлана Наумовна первой нарушила молчание:
— Вспоминаешь деда Ханса? – спросила она, имея в виду своего берлинского свёкра.
— Конечно, - ответил Ефим.
— Когда он умер, мне казалось, будто закончилась целая страна, - продолжила мать.
— ГДР? - уточнил он.
— Не ГДР, - она усмехнулась. — Его личная страна, тот мир, который он таскал с собой всю жизнь: Берлин, математика, подпольщики, шахматы, его дурацкая бухгалтерия... Потом ушла бабушка Хильда. Потом моя мама. И каждый раз казалось, что от этого нашего мирка отваливается ещё один кусок.
Ефим посмотрел в окно, он вспомнил всех троих: Деда Ханса — сухого, безупречно одетого старика, который мог полчаса объяснять, про бухгалтерские ошибки на три марки оборачивающиеся тремя тысячами. Бабушку Хильду, чьи пальцы даже в восемьдесят лет двигались по клавишам так легко, словно она была молодой девушкой. Марианну, которая умела превратить обычный семейный ужин в светский приём. Когда-то ему казалось, что они будут жить всегда. Потом оказалось, что нет.
С каждым ушедшим человеком мир становится немного меньше. Род умирает не сразу — он исчезает по одной истории за раз. Старость начинается не с возраста, а с подсчёта ушедших. Каждый человек уносит с собой страну, существовавшую только внутри него.
— Ты знаешь, — тихо сказала мать, — я ведь сейчас поняла одну неприятную вещь.
— Какую? – спросил сын.
— Теперь твой отец встретит всех первым, - задумчиво произнесла мать. - — Хильду, Ханса, Марианну, всех остальных. Теперь он там самый младший.
Некоторое время Ефим молчал. А потом неожиданно понял, что улыбается. Потому что именно так мать всегда и смотрела на жизнь. Немного серьёзно, немного насмешливо. И всегда так, будто смерть была не концом, а очередным переездом родственников в другой район.
— Прилетишь? — спросила она наконец. – Я даже не знаю, как сообщить папе о том, что Яша умер раньше него.
— Наверняка он обидится на это, - ответил Ефим. – А мы, конечно, прилетим.
— Хорошо, - сказала и замолчала. — И Софи привози.
— Непременно привезу, - пообещал он.
— И собаку, - продолжала перечисление мама.
— И Симку возьмём, - пообещал сын, - хотя он уже старенький.
В голосе матери впервые за весь разговор появилось что-то живое:
— В доме должен быть кто-то, кто не понимает, что происходит.
После звонка Ефим ещё долго сидел на кухне. Чашка с кофе давно остыла из гостиной доносилось негромкое пение Софи: The club isn't the best place to find a lover So the bar is where I go Me and my friends at the table doing shots Drinking fast and then we talk slow. Симка что-то увлечённо грыз. Мир продолжал жить.
Закончив разговор, Ефим положил телефон на стол. Заметил, что чашка стоит не на подставке, а прямо на деревянной поверхности, а отец не любил такие пятна. Он машинально хотел переставил чашку на салфетку, но рука отчего-то дрогнула и остывший кофе выплеснулся на стол. Ефим вздохнул, а потом макнув в пролившийся кофе палец, вывел на столешнице: «1. Замена фильтра» - и замер. Потому что понял - продолжения не будет.
Иногда скорбь приходит не со слезами, а с внезапной невозможностью дописать следующую строку. Ведь пока человек жив, его жизнь выглядит как список. После смерти остаётся последний пункт. Мы-то думаем, что самое страшное — конец истории. Но страшнее внезапно увидеть, где именно она оборвалась. Вся жизнь может уместиться между первым пунктом плана и отсутствием второго.
Глава 53
Софи сразу поняла, что что-то произошло. Не потому, что услышала разговор — она смутно понимала по-русски лишь отдельные слова. Просто за то время, что они были вместе, научилась различать десятки оттенков его речи. А когда Ефим подтвердил её догадки, молодая женщина ничего не сказала, просто обняла его. Большинство человеческих бед невозможно исправить, можно только разделить. Настоящая близость начинается там, где перестают искать правильные фразы.
Из гостиной появился Симка, внимательно посмотрел сначала на хозяина, потом на Софи, и, уловив общую тревогу, подошёл ближе, ткнулся носом Ефиму в колено. Собаки обладают удивительным талантом оказываться рядом именно тогда, когда это необходимо.
— Значит, летим в Москву, - сообщила подруга. Не «ты летишь», не «если хочешь», не «может быть», а именно «летим». Ефим посмотрел на неё и неожиданно вспомнил других женщин, из других веков, десятилетий и лет, но тоже точно так же не задававших вопросов. Время меняет людей, города, страны и даже эпохи. Но некоторые поступки остаются удивительно неизменными - настоящая преданность не меняется…
И вскоре уже, на другой день, они снова оказались в аэропорту. Обычный порядок оформления визы для Софи занял бы три пять дней, но по телеграмме из Москвы всё получилось быстрее. Что касается Ефима, то у него оставался российский паспорт.
На этот раз дорога выглядела совсем иначе. Те же стеклянные стены, то же табло, тот же запах кофе, но настроение путешествия определял не маршрут, а причина поездки. Симка разместился в привычной переноске удивительно спокойно. Старый корги уже давно понял главное правило жизни: если рядом свои люди, всё остальное не так уж важно.
Объявили посадку, пассажиры задвигались. Ефим посмотрел в огромное окно терминала - за огромным стеклом уже стоял самолёт, которому предстояло унести их в Москву, туда, где его ожидала мать, дом детства и целая эпоха его собственной жизни, которая внезапно закончилась вместе с человеком, считавшимся в ней чем-то настолько постоянным, что его невозможно было представить отсутствующим.
Родители кажутся частью окружающего мира примерно так же, как небо или земля. Их существование воспринимается не как удача, а как закон природы. И только потеряв одного из них, вдруг понимаешь, что это была только известная нам часть того закона, а на самом деле подарок, выданный на время…
В Москве начались телефонные звонки родственников, знакомых, старых друзей отца, людей, которых Ефим не видел годами. Смерть обладает странной способностью собирать вместе тех, кто давно перестал вспоминать друг о друге при жизни. Оказалось, что Якова Исаевича помнили очень многие. Звонили бывшие коллеги, бывшие соседи. Каждый рассказывал какую-нибудь историю и постепенно Ефим понял удивительную вещь - отец прожил гораздо большую жизнь, чем ему казалось. Он ведь знал отца только в одной этой роли. Между тем и до его появления он уже были и после его отъезда что-то в жизни отца происходило. Любой человек, как бы скучно он не жил, проживает несколько биографий, о большинстве которых другие узнают лишь случайно или если очень этого захотят.
В этой похоронной суете Ефиму страшно хотелось повернуть всё вспять, но в отличие от многих он имел такую возможность - ненамного сложнее простого прикрытия глаз. Ефим не молился, не загадывал желаний и не пытался представить что-то конкретное. Он просто знал, как знают, что вода мокрая, а небо голубое, что мир, в котором он находится, не единственно возможный вариант. И что между «здесь и сейчас» и «тогда и там» нет стены — есть лишь плотность восприятия.
И вот, в какой-то момент он попросту смежил веки в родительской квартире, где ещё пахло цветами с похорон, а за стеной сосед включил телевизор. Сделал это как делал сотню раз, почувствовав себя пузырьком воздуха, который поднимается сквозь толщу времени, но не вверх, а вглубь, в каком-то измерении, где все «когда» существуют одновременно. Тело ещё чувствовало усталость после бесконечных звонков, холодок ритуального зала. Но другая часть его — та, что всегда знала, как это делается, уже отпускала якорь.
Словно кто-то невидимый взял его за плечи и мир за веками качнулся. Перескок произошёл в тот момент, когда он перестал быть наблюдателем и стал участником. Когда его «я-2017» на мгновение перестало сопротивляться и просто позволило себе быть тем, кем оно уже бывало. Это не перемещением в пространстве — это было перетеканием в свою же собственную историю, но в ту её часть, которая ещё не была написана, а только проживалась.
Он почувствовал, как плотность воздуха изменилась — стала гуще, тяжелее. И вдруг наступила тишина, которую невозможно воспроизвести в цифровую эпоху, без гула вентиляторов, без фонового шума новостей, без вибрации чужих разговоров в смартфонах. Тишина, в которой слышно, как за окном шуршат шины по асфальту — редкие, нечастые, и как где-то на лестнице хлопнула дверь…
Фима проснулся от того, что несколько светлых прядей касались его лица всякий раз, когда Оля дышала во сне и щекотали его нос. Открыл глаза, за окном едва занимался рассвет. Сквозь неплотно задёрнутые занавески в комнату проникал серый московский свет, тот самый, который не столько освещает предметы, сколько постепенно возвращает их из небытия ночи.
Несколько секунд понадобилось, чтобы понять, где он находится. Не Швейцарии и даже не в Москве 2017 года, а осенью тысяча девятьсот семьдесят седьмого, в квартире на Тверской, у Оли. Она спала совсем рядом, обняв его одной рукой и уткнувшись носом в плечо. На тумбочке лежал раскрытый блокнот и вчерашняя газета. Где-то далеко за окном уже начинали гудеть первые троллейбусы.
Фима невольно улыбнулся. Он так и не привык к этому ощущению. В одном времени существовала Софи, в другом — Оля. Там, за сорок лет отсюда, жил старый Симка с поседевшей мордой, а здесь под кроватью сопел он же молодой, то ли не знавший ни о какой Швейцарии, самолётах, долгих путешествиях, то ли знавший всё это прекрасно, как и его хозяин? Там Ефиму было за пятьдесят, здесь он снова был почти пятнадцатилетним. И всё это каким-то непостижимым образом не противоречило друг другу.
Оля что-то пробормотала во сне и крепче прижалась к нему:
— Не уходи...
— Не ухожу, — тихо ответил он. Она кажется даже толком не проснулась, только вздохнула и снова затихла. Сквозь неплотно задёрнутые занавески в комнату проникал тот особенный свет раннего утра, который не столько освещает предметы, сколько медленно возвращает их из небытия ночи.
Несколько секунд ушло на то, чтобы окончательно понять, где он находится - Оля посапывала рядом, обняв его одной рукой и доверчиво прижавшись щекой к плечу. Из приоткрытой форточки тянуло прохладой и город постепенно собирался из отдельных звуков в единое целое, словно оркестр перед началом концерта.
Фима полежал неподвижно, Оля шевельнулась во сне и крепче прижалась к нему грудью и жарким лоном. Её ладонь скользнула по его груди и замерла, словно даже во сне она искала подтверждение, что он рядом. В этом простом движении было столько доверия, что у него невольно опустилось сердце и поднялось кое-что другое.
Он потянулся к ней губами. Постепенно она проснулась. Несколько секунд сонный взгляд оставался рассеянным, пока сознание возвращалось к реальности, а затем на губах появилась лёгкая улыбка. Не яркая и не демонстративная — одна из тех улыбок, которые предназначены только для одного человека и поэтому значат гораздо больше.
Фима смотрел на неё и вновь ловил себя на странном ощущении. В последние месяцы он всё чаще замечал за собой желание запоминать. Не просто жить, а словно фиксировать каждую деталь окружающего мира. Изгиб её улыбки, утренний беспорядок светлых волос. Полосы рассветного света на стене. Старый шкаф у окна. Даже звуки улицы, доносившиеся снаружи. Всё это откладывалось в памяти с какой-то почти болезненной тщательностью, будто он заранее боялся потерять увиденное.
Наверное, именно поэтому рядом с Олей его временами охватывала особая нежность в эти мгновения даже заставившая забыть печальные события похорон в будущем. Не та, что рождается из влечения, а другая, гораздо более тихая и глубокая. Ему нравилось наблюдать за ней в такие минуты, когда исчезали привычная решительность, упрямство и готовность спорить со всем миром. Сон и близость снимали с человека большинство защит, оставляя только самое настоящее.
Она придвинулась чуть ближе и положила голову ему на грудь. За окном хлопнула дверь подъезда, загремел грузовик, где-то во дворе залаяла собака. Москва начинала новый день, не подозревая о человеке, который лежал сейчас в кровати и одновременно принадлежал сразу двум эпохам.
Ефим осторожно переплёл свои пальцы с её пальцами и почувствовал, как её дыхание изменилось — стало глубже, ровнее, словно она прислушивалась к чему-то внутри себя. Её пальцы, переплетённые с его, слегка сжались, а затем расслабились, отпуская контроль. Это был безмолвный диалог, который не требовал слов.
Его ладонь скользнула по её обнажённой спине, ощущая тепло, исходящее от кожи. Он знал каждую линию её тела, каждую родинку на лопатке, каждую ямочку у поясницы. Но сегодня эти прикосновения казались новыми, словно он открывал её заново. Она выдохнула, чуть заметно изогнувшись навстречу, позволяя его рукам изучать себя — не спеша, с той сосредоточенной внимательностью, с какой рассматривают старую карту, находя на ней неизведанные тропы.
Его губы коснулись мочки её уха, затем спустились ниже, к шее, где билась жилка. Она вздрогнула, но не отстранилась — напротив, её рука нашла его затылок и невесомо запуталась в волосах. Это было больше, чем простое пробуждение. Это был ритуал, в котором каждое движение имело свой смысл, каждая пауза — своё дыхание.
Он чувствовал, как её тело отвечает на его прикосновения, как под его ладонями она становится податливой и жаркой. Её грудь прижималась к нему, и между ними не оставалось ни расстояния, ни времени — лишь плотность мгновения, в котором растворялись все тревоги, все звонки из будущего и все вопросы, на которые у него не было ответов.
Она потянулась к нему сама — не резко, не требовательно, а с той мягкой уверенностью, которая рождается только из полного доверия. Её бедро скользнуло по его ноге, и он почувствовал, как её руки блуждали по его спине, словно прощупывая историю, которую он ей никогда не рассказывал.
Фима приподнялся на локте, нависая над ней, и в этом жесте было что-то от древнего поклонения — не власти, не обладания, а благодарности. Он смотрел в её глаза, и в них отражался московский рассвет, который зажигал огоньки в зрачках. Она улыбнулась уголками губ, и эта улыбка была подобна ключу, поворачивающемуся в замке, за которым открывалась комната, куда он мог войти только с ней.
Он вошёл в неё медленно, как входят в воду, проверяя её температуру, наслаждаясь сопротивлением и податливостью одновременно. Её руки сомкнулись у него за спиной, и она выдохнула не имя — а просто звук, который был гораздо старше любого языка. Он ощутил, как её тело приняло его, обхватило, словно повторяя форму, которую знало наизусть.
Движения были неторопливыми, как течение реки в её среднем течении — глубокие, мерные, уносящие вниз по течению. С каждым мгновением она становилась всё ближе, всё реальнее, и он чувствовал, как его собственное дыхание сбивается, теряя ритм, смешиваясь с её тихими стонами, которые она пыталась прятать в подушку, но которые пробивались сквозь пальцы, как свет сквозь занавески.
Тени на стене меняли свои очертания, словно вторя их ритму. Где-то на кухне капал кран, и этот звук вплетался в их дыхание, создавая странную, но гармоничную симфонию. Её ноги обвились вокруг его бёдер, и он почувствовал, как она поднимается ему навстречу, как их тела находят ту самую точку — не точку, а целую вселенную, где не было ни «тогда», ни «потом», было только «сейчас».
Она прикусила губу, и в этом движении было столько сдерживаемой страсти, что Фима на мгновение потерял представление о том, где заканчивается он и начинается она. Их дыхание смешалось в одно — горячее, прерывистое, всё ускоряющееся, как поезд, входящий в тоннель.
И когда она наконец сжалась вокруг него, вздрогнув всем телом, он почувствовал, как волна подхватила и его, унося куда-то вглубь, где время перестало существовать, где остались только она, утро, запах её волос и тихий стон, который она выдохнула ему в плечо.
Несколько мгновений они лежали неподвижно, чувствуя, как сердцебиение постепенно замедляется, как возвращается звук капающего крана и далёкий гул троллейбуса. Оля уткнулась носом в его шею и что-то прошептала — он не разобрал слов, но понял смысл. Это было что-то очень простое и очень важное, вроде «я здесь» или «мы есть».
Но сейчас — здесь, в этом утре, в этой комнате, в этом теле он позволял себе просто быть.
Будущее в этой вселенной по-прежнему оставалось неизвестным, но иногда человеку достаточно одного тихого утра рядом с тем, кто ему дорог, чтобы перестать искать ответы хотя бы на несколько минут. И, возможно, именно такие минуты делают жизнь настоящей, тогда как всё остальное оказывается лишь её обстоятельствами.
Фима посмотрел на часы. Было ещё совсем рано. В такие минуты Москва принадлежала не начальникам, не министрам и не редакторам, а дворникам и первым троллейбусам. Именно сейчас ему неожиданно захотелось увидеть отца. Не по какому-то поводу, а просто увидеть.
Осторожно высвободившись из объятий девушки, он начал одеваться. Симка немедленно открыл глаза и насторожил уши.
— Пойдём? - корги мгновенно вскочил и радостно завилял хвостом.
Через несколько минут они уже выходили. Воздух был прохладным и пах мокрым асфальтом. Во дворе пожилой дворник размеренно двигал метлу, собирая в кучи жёлтые листья. Возле булочной разгружали хлебный фургон. Где-то хлопнула дверь подъезда. Начинался самый обыкновенный советский день.
Когда-то подобные утра казались Фиме бесконечными. В юности человеку кажется, что всё вокруг существует навсегда: родители будут жить всегда, знакомые улицы останутся неизменными, а мир вокруг обладает прочностью гранита. Только годы спустя понимаешь, что именно такие ничем не примечательные утра и становятся самым дорогим воспоминанием.
До дома родителей он добрался на тех же «Жигулях» примерно за полчаса. Поднимаясь по знакомым трём ступенькам, он вдруг поймал себя на странном волнении. Казалось бы, что такого? Отец жив, он видел его буквально вчера. Но Ефим, проживший ещё одну жизнь, знал то, чего не знал когда-то Фима - цену этим встречам, поэтому перед дверью он неожиданно остановился. За дверью кто-то ходил. Послышался звон посуды. Потом голос матери:
— Яша, телефон... Опять тапки где попало оставил!
— Не оставил, а положил! — немедленно донеслось в ответ.
Фима замер, даже интонации были те же самые. Он нажал кнопку звонка. Несколько секунд спустя дверь открылась, и на пороге появилась Светлана Наумовна — молодая, энергичная, с ещё совсем тёмными волосами и привычным выражением лёгкого недовольства на лице.
— Фима? — удивилась она. — Ты чего в такую рань? Оля прогнала?
— Да нет, - покачал головой сын. - Просто решил зайти.
— Просто так? – не поверила молодая мама.
— Просто так, - ответил он и женщина подозрительно посмотрела на сына, но всё-таки посторонилась:
— Заходи.
Из ванной тут же донёсся голос отца:
— Кто там?
— Твой сын, - недовольно пояснила мама. — Вообще-то он здесь живёт.
— Это временно, — авторитетно заявил Яков Исаевич.
Через минуту он появился в коридоре с бритвой в руке и пеной на подбородке. Фима смотрел на него и вдруг чувствовал, что не может отвести взгляд, от живого, обыкновенного, немного ворчливого, совершенно не подозревающего, что через сорок лет его сын будет лететь из Швейцарии, услышав известие о его смерти.
— Чего уставился? — спросил отец. — Натворил что-нибудь?
— Прока не успел, но работаю в этом направлении, - заверил сын.
— Поэтому и улыбаешься? – поразмышлял вслух отец.
Фима хотел ответить что-нибудь остроумное, но неожиданно понял, что сказать правду гораздо проще:
— Просто рад тебя видеть, пап.
Яков Исаевич подозрительно прищурился.
— Света, я же говорил, он точно что-то натворил.
Мать только махнула рукой и поставила чайник. На кухню уже деловито проследовал Симка, явно рассчитывавший на колбасу. По радио начиналась утренняя передача и Фима вдруг понял, что путешествия во времени нужны человеку не только и не столько для исправления истории. Иногда они нужны только затем, чтобы ещё раз посидеть за одним столом с теми, кого давно потерял в другом времени.
Он увидел потолок с пятном от протечки, знакомый до последней трещины рисунок старого абажура на кухне. Того самого, с которого мама так и не сняла паутину — «рука не доходит». На плите тихо побулькивала кастрюля, и из коридора доносилось покашливание — то самое, низкое, грудное, которое он не слышал сорок лет.
Фима сел на деревянном стуле, смотрел на свои руки. Они были меньше, чем он помнил. На запястье — старые часы «Победа», которые он потерял ещё в школе. В кармане куртки — ключ от квартиры на железном кольце и три копейки сдачи из гастронома и удивительное спокойствие человека, который наконец-то сделал то, что должен был. Ведь, как известно, некоторые поступки остаются неизменными вне зависимости от эпохи. И возвращение — тоже поступок.
Ефим услышал, как отец, тот самый, живой, теплый, ходил в тапочках по коридору. Он не знал, сколько ему здесь отпущено. Знал только, что, когда в 2017-м он прикрыл глаза, чтобы уйти от боли, он на самом деле пришёл к ответу: даже смерти не дано забрать то, что уже отнято. А если ты умеешь возвращаться, то смерть и вовсе становится просто перекрёстком. Каждое лишнее мгновение становится бесценным. И он хотел успеть всё.
За спиной у него негромко хлопнула дверца кухонного шкафа — мама ставила чашки. Совсем как тогда, как всегда. И в этом «как всегда», которое он теперь мог растянуть на целую вечность, заключалась главная магия его дара.
Глава 54
Коньки резали лёд с визгом и скрежетом. Фима влетал в зону соперника, принимая пас на изогнутое перо клюшки и щёлкал по шайбе, так что она летела куда надо, подпрыгивая по льду. Свисток, вбрасывание, снова рывок, он проходил защитников по дуге или пробрасывая шайбу мимо них и щёлкал по воротам в дальний угол, в ближний, под щитком вратаря, в девятку… сетка вздрагивала. Тренер ДЮСШ ЦСКА с растерянным лицом, только кивал: «Нормально, Фима, но не расслабляйся». А он уже разворачивался, чтобы откатиться на скамейку, лёгкие горели, мышцы ног дрожали, но через минуту-другую снова на лёд.
Каждое утро повторялась одна и та же ледовая коробка в Лужниках, всё тот же запах пота и хлорки, синий холодный дымок над бортами, трель тренерского свистка. Фима отрабатывал щелчки — по сто раз с одной точки, пока запястье не начинало звенеть. Затем силовая тренировка, бег на коньках по кругу, резкие остановки с брызгами ледяной стружки.
Симка в это время торчал за прозрачным пластиком, прижимая нос к ограждению и скулил, когда хозяин падал после жесткого силового приёма от крупного пацана, который таранил всех, кто попадался. Фима вставал, поправляя свитер и снова шёл в атаку.
Тренировки в ДЮСШ ЦСКА — это вам не дворовый хоккей, вспоминавшийся по первой жизни. Здесь каждый борт помнил бока чемпионов. Фима едва надевал форму и на плечах у него будто вырастали крылья. Он может быть и не был самым талантливым в хоккее, но самым быстрым точно. Его конёк кромсал лёд аж защитники шарахались. Он проходил их, выкатывался на пятачок и если бросал, то юный вратарь-одноклубник видел шайбу только в сетке.
Тренер гонял их до изнеможения: «Головой думай, ногами работай!» — орал он, и голос разносился под сводами пустой арены. Фима впитывал каждое дельное слово. После тренировки —душ, растирание махровым полотенцем, и он вылетал из дворца спорта, ещё дыша хоккеем, а в голове уже прокручивал математические комбинации.
Институт ждал во второй половине дня. Он появлялся в лаборатории с непросохшими как следует волосами, садился за стол, и через минуту пальцы уже бегали по клавишам: эластичность, матрицы, коэффициенты корреляции – понятия из области экономической кибернетики и математического моделирования плановой экономики.
Нужно было установить связи между всеми отраслями экономики, показав, сколько продукции одна отрасль поставляет другой, количественно оценивать эти связи между различными экономическими показателями, например, между ростом капиталовложений и увеличением выпуска продукции, и наконец показать степень реакции одной переменной на изменение другой, например, спроса на цену.
Старшие товарищи кивали одобрительно, не поднимая головы от своих расчётов. Фима считал с той же скоростью, с которой катил по льду — цифры складывались в системы, системы выдавали прогнозы, и он видел экономику не как теорию, а как живой организм. Через несколько часа он захлопывал папку, снова хватал куртку и бежал — в этот раз на вечернюю хоккейную тренировку. Или на баскетбол.
Игры — это отдельный взрыв. Полные трибуны, гул, флаги, и сиреневый свет прожекторов. Мелькающие залы Дворцов спорта, в которых всегда не просто игра, а яркое событие, где порой присутствуют, произнося теплые слова советские суперзвезды, вроде Сергея Белова. После этого на площадке кипит жесткая, атлетичная борьба — разница в росте, мощи и умении между медленными гигантами и техничными игроками, решала исход каждой схватки. Тренеры, великие стратеги вроде Александра Гомельского и Владимира Кондрашина послеживали за некоторыми играми, выискивая себе перспективных парней, а трибуны жили игрой, затаив дыхание или крича во всё горло.
Каждый матч — битва характеров, где победа становилась настоящей сверхзадачей, и магия момента сжимала секунды: стремительная атака, мощный подбор, хлесткая передача и точный бросок. В баскетболе старой школы игра строилась вокруг 30-секундного лимита на атаку, требующего невероятной выносливости и тактической выучки.
У Фимы все закрутилось и почти путалось в его кудрявой голове, когда он выходил в первом звене, и две минуты разрывал оборону — ложный замах, пас и его партнёр забивал. На второй смене он уже забивал сам — щелчок с синей линии, шайба прошла в щель между щитками. Толпа взрывалась, и он слышал своё имя: «Фима! Фима!». Он не улыбался — он работал. Каждый матч — как последний.
Ледяная коробка и скрежет коньков, где он дриблингует шайбой, а вскоре он нёсся по паркету и под щитком чувствовал себя не центровым, а центральным нападающим, автоматически ища передачу туда, где должен стоять крайний вингер, и отдавая пас в ту точку, где должен оказаться защитник, и тренер в ярости махал руками, а он сам не понимал, почему на автомате бьёт по мячу, как по шайбе.
А в раздевалке, снимая мокрую форму и на ощупь, уже не глядя, пытаясь нацепить не футболку, а панцирь-нагрудник с наплечниками, готовый ступить на лёд, да какая разница, назавтра опять игра или тренировка, клюшка, шайба и мяч с кольцом.
К счастью, его всегда стабильно у служебного входа ждала Оля, дрожа от холода, в своём берете, с огромными глазами. Он вылетал из раздевалки, ещё не остыв, и она бросалась к нему на шею. Они шли до машины, Фима всё ещё по привычке катил на невидимых коньках по асфальту, переставляя ноги в ритме, который им овладел. Девушка смеялась, брала его под руку, не отпуская до утра.
Родители видели его только мельком — он забегал на обед, сметал мамин борщ, и отец, хитро щурясь, спрашивал: «Ну, как там твой ЦСКА?».
Как-то раз, в середине недели Фима, улыбаясь, достал из кармана пригласительные билеты на матч чемпионата СССР по хоккею. На другой день они поехали в Лужники уже вдвоём с отцом. Вошли в Спортивный дворец ЦСКА за пятнадцать до матча — бетонные коридоры гудели от эха клюшек, где-то в глубине хлопали дверцы шкафчиков в раздевалке. У них были пропуска в самое нутро, ведь Фима тренировался здесь же по утрам.
Они свернули в боковой проход, минуя охрану. За поворотом — полуоткрытая дверь, и оттуда вырывался гул голосов, звяканье коньков. Отец замер на секунду, Фима и сам чувствовал, как сердце ухнуло в пятки, когда они прошли внутрь.
Первым его заметил увидел Петров, сидя на скамье, зашнуровывающий коньки, ссутулив широкие плечи. Рядом с ним Харламов, уже в форме, номер 17, разминал кисть и что-то тихо рассказывал. Михайлов стоял уже ко всему готовый, за десять минут до начала.
Фима шагнул к ним, и Петров поднял голову, мелькнула быстрая улыбка — узнал пацана. Михайлов протянул ладонь для приветствия, Фима пожал её, чувствуя кожу, твёрдую, как кожаная перчатка. Харламов обернулся, кивнул, с улыбкой в глазах, хотя лицо серьёзные, тоже протянул руку, пожав коротко, сильно. Михайлов хлопнул Фиму по плечу так, что тот качнулся, и сказал только: «Как сам?» — и снова ушёл в себя, сосредотачиваясь. Рукопожатья звёзд достались и отцу.
Тот стоял и что-то подходящее случаю говорил чуть прищурившись, с тёплой, чуть хрипловатой от волнения интонацией:
— Смотрю на вас, мужики, и кажется, что во сне... На заводе не поверят! Спасибо, что сына моего не гоняете, терпите. Удачи вам на льду. Чтоб без травм — и чтоб шайба сама в ворота просилась.
Он больше не стал разливаться соловьём — знал, что перед игрой лишние слова ни к чему. Просто пожал руку каждому, кивнул и отступил на шаг, давая им подготовится пред матчем.
Харламов уже застёгивал ремешок шлема, а Петров махнул рукой на выход — время. В дверях Михайлов обернулся, коротко ткнул пальцем в сторону Фимы бросив отцу: «Хороший у вас сын. Давай с нами».
Их вынесло в коридор, и бетонный гул сменился уже нарастающим рокотом трибун в десять тысяч голосов, едва заметный пар над ледовой ареной. Они нашли свои места неподалеку от расположения хоккеистов, и Фима почувствовал, как отец вцепился ему в плечо. Лёд, залитый белым светом, сиял и вот они выходят: Петров, Михайлов, Харламов. Зрители встретили их криками, свистом аплодисментами.
Матч получился как пулемётная очередь. Первый период: Харламов от борта к Петрову, тот на Михайлова, и щелчок — ворота поражены — шайба шлёпается в сетку на четвёртой минуте. Трибуны встали. Фима невольно завопил, но своего голоса не услышал то ли от шума вокруг то ли он весь в том, как его одноклубники разорвали оборону «Крыльев», Харламов ушёл от защитника по дуге, а Петров протаранил пятачок, и Михайлов добил.
Счёт рос: 2:0, 3:1, 4:1 — и на каждый гол отец реагировал с детским восторгом. Между сменами они видели, как тройка на скамейке переговаривается, пьёт воду, получает указания тренера Виктора Тихонова и Петров что-то объясняет, показывает пальцем, Харламов кивает, а через минуту они выходят снова и снова забивают.
Восьмой гол стал точкой. Харламов обвел троих, упал, но с колена выбросил шайбу в верхний угол — вратарь только проводил её взглядом, 8:3. Свисток, сирена и звёзды укатили в раздевалку, поднимая погромыхивая клюшки по люду. Отец уже не аплодировал, но Фима видел, как его глаза блестят от света, от энергии, от того, что он был здесь, с сыном, и увидел это чудо своими глазами.
Они вышли из дворца, октябрьский ветер нёс последние листья по асфальту. Фима всё ещё слышал грохот шайбы, и отец молчал, только изредка касался его плеча. У машины он остановился, достал ту самую синюю программку с красной надписью «Хоккей» и изображением вратаря в характерной узнаваемой маске:
— Теперь я знаю, Фима как играют настоящие мастера, — сказал он, и голос его был задумчивее, чем обычно. — Видел.
И они поехали домой, сквозь огни Тверской мимо олиных окон, а в голове у Фимы всё ещё крутился тот щелчок с колена, и он знал — завтра утром он выйдет на лёд и будет бросать так же, до звона в ушах. В нём теперь жила та же весёлая спортивная злость, то же невидимое пламя, которое он различил сегодня в десятке метров от себя…
Дни мчались быстрее шайбы. Утром — лёд, днём — формулы, вечером возможно — снова игра, только на баскетбольной площадке, ночью — Оля. Он перестал замечать дни. Турниры, выезды, автобусы до Рязани, Владимира, Калуги. Фима сидел у окна, смотрел на мелькающие берёзы, а рядом Симка, который ездил с ним, тихо посапывал, чтобы выйти в матче против команды соперников.
На другой день в тренировочной игре при счёте 2:2, на третьей минуте третьего периода, Фима в одиночку ушёл от защитников, заложил вираж вокруг ворот и бросил верхом, в «девятку». Вратарь только взмахнул ловушкой — мимо, 3:2. Тренер хлопал по плечу:
— Фима, как ты это делаешь?
А потом в институте он снова пересчитывал производные, и пёс погладывал ему в глаза, пытаясь вызвать на прогулку.
Так пролетали дни. Время перестало быть линейным. Оно стало плотным, как лёд, быстрым, как шайба, горячим, как дыхание. И Фима знал — он всё успеет. Потому что он здесь, сейчас, в этом вихре, и не собирался останавливаться. Он играл, считал, любил и ночью проваливался в сон, как в прорубь — резко, бездонно, и на мгновение в его груди обрывалось всё: звон коньков, шелест формул, Олин смех.
А потом он открывал глаза в тишине. В тишине, которой не бывает в 1977-м, — здесь, в Цюрихе, 2017 года на простынях, пахнущих лавандой, рядом посапывала Софи, чьё смуглое плечо выглядывало из-под одеяла, и старый Симка навострил уши со своего коврика. Телефон деликатно вибрировал от уведомлений о биржевых котировках. Ефим садился на кровати и смотрел на свои пальцы, что вроде бы совсем недавно щёлкали шайбу в девятку.
Это поначалу он думал, что сходит с ума, даже к психиатру сходил, но потом привык, научился распределять время: 1977-й, лёд, запах маминого борща, отцовская ладонь на плече. А в семь утра в 2017-м, он уже Ефим пьёт эспрессо из крошечной чашки и читает отчёты на трёх языках. Его тело было старше на сорок лет — в висках серебрилась седина, колени ныли по утрам, но внутри, глубоко, всё ещё жил тот пацан в свитере ЦСКА.
Ефим подходил к окну, касался лбом холодного стекла и закрывал глаза, вспоминая, как вчера по меркам его личного времени он протащил шайбу вдоль борта, обманул защитника и отдал пас партнёру. А потом — как сидел в лаборатории, решая систему уравнений, и Симка тёрся о его ногу. Он переносил эти воспоминания с собой, как иконку в нагрудном кармане, и они грели его среди безупречных интерьеров и бездушных переговоров.
Днём он управлял денежными потоками, пересчитывал коэффициенты корреляции, только уже для других переменных. Он видел экономику двадцать первого века так же ясно, как в семьдесят седьмом видел льдистую геометрию площадки. Он чувствовал рынок, как ткань спортивной игры — кожей, предугадывал падения и взлёты с той же точностью, с какой когда-то предугадывал траекторию шайбы. И никто не знал, что этот седеющий джентльмен в идеальном костюме каждую ночь засыпает, чтобы проснутся в Москве 1977 го. А иногда и днём, в свободную минутку, ведь его тянуло туда.
Ефим нашел в интернете старую запись — ту самую, где Высоцкий хрипло поёт про хоккей. Он услышал не только голос барда, но ему почудился и Олин смех, и скрежет коньков, и голос тренера.
Стоило только сомкнуть веки, он снова мог услышать всё это и снова становился быстрый, неистовый, живой, бежал по асфальту к Оле. И снова можно играть до звона в ушах, до хрипоты в груди, любить до тех пор, пока ночь не оборотится утром в 2017-м. Но он всё успеет, ведь всегда получается успевать. Потому что хотя он и живёт в двух временах сразу, но каждое из них — его собственное…
В пятницу вечером институтский автобус высадил сотрудников у ворот пансионата — сосны стояли оранжевыми свечами, а из окон уже лился жёлтый свет. Фима с Олей приехали на «Жигулях» и вот она прижималась к его плечу, вдыхая прохладный воздух, пахнущий хвоей и предчувствием.
Он знал, что Высоцкий должен приехать — обещал, когда встретил Фиму у себя дома. Его ждал актовый зал, залитый жёлтым светом ламп, и сосны за окном.
Предвкушение гитарных переборов разлилось по залу раньше, хотя многие спрашивали, не веря: «Неужели сам приедет?»
Они сядут в третьем ряду, и Оля положит свою ладонь на его. А на сцене появится Он — Всенародный Володя с неизменной гитарой:
«Спасибо, что пришли, — скажет, обводя зал глазами, и на секунду задержал взгляд на Фиме. — Начну с одной песни, она про хоккей… или про футбол»
И запоёт, а все замрут, слушая про то, что у этих хвалёных канадских профессионалов — зарплата навалом, им плевать, что на лёд они зубы плюют, ведь им платят деньжищи, огромные тыщи и даже за проигрыш, и за ничью…
Слова ложатся на сердца советских зрителей и слушателей, глядя на сцену видевших там не просто артиста, а родственную душу, человека, который тоже живёт на пределе, разрывая себя между небом и землёй, между словом и его воплощением.
То раскатисто рычит, то переходя на смешной тенорок и на зал опускается такая тишина, что сквозь неё было слышно, как за окном падают последние осенние листья.
Споёт ли бард песню про горы, про альпиниста, который не сдаётся на высоте? В ней Фима в каждом слове слышал то, что чувствовал сам: бесконечную гонку, невозможность остановиться, когда что-то буквально горит внутри.
В пансионате тихо, за окнами темно, и в коридоре ни души. А завтра он снова выйдет на лёд, и коньки его заскрежещут по-утреннему звонко, и он поведёт шайбу к чужим воротам — быстрее, ещё быстрее, будто под слышимый только им гитарный перебор, подгоняемый тем самым правильным аккордом, навечно запомнившейся песни.
Фима знал, что Высоцкий должен приехать. Но не только знал, чувствовал это каждой клеткой, как за час до матча чувствуешь, что сегодня будет твой день. В воздухе висело что-то неуловимое: не только запах хвои и дыма из кочегарки, но и напряжение струн, которых ещё не коснулись пальцы. Будто сама тишина вокруг пансионата настраивалась на гитарный лад.
Оля вдруг остановилась, подняла лицо к небу и сказала тихо:
— Фима, мне кажется, сегодня случится что-то важное. Не просто концерт, а что-то, что останется с нами навсегда.
Он посмотрел на неё и понял, что она чувствует то же самое. Предчувствие было общим — как будто время вокруг них сгустилось, стало плотнее, тяжелее, и каждая секунда теперь весила больше обычного.
Фима шёл по дорожке к корпусу и вдруг поймал себя на мысли, что этот вечер — как его собственная жизнь: сначала тишина и ожидание, потом голос, который прорывается сквозь стены, потом аплодисменты и снова тишина, но уже другая — наполненная. Он понял, что артист, сам того не зная, будет петь не просто для зала, а про каждого, кто живёт с открытым сердцем и незакрытыми счетами к миру.
Когда они вошли в актовый зал, Фима на секунду прикрыл глаза. И в этот момент он понял, что предчувствие — это не страх, и даже не надежда, а знание, что сегодняшний вечер будет тем самым, который многое изменит.
Глава 55
Подмосковный пансионат Института экономики, окружённый сосновым бором, в середине осени 1977 года был погружён в тишину, нарушаемую лишь редкими птицами, а корпуса, где отдыхали научные сотрудники с семьями, представляли собой почти идеальное место для досуга как больших советских учёных-практиков, так и просто научных сотрудников.
В эту субботу привычные лекцию и танцы, решили объединить, не доводя до состояния, описанного писателем и драматургом Григорием Гориным в культовом советском фильме «Тот самый Мюнхгаузен». Но Владимир Высоцкий порой выступал как «лектор» от общества «Знание» по теме «Музыка и поэзия в театре и кино». В актовом зале собралось больше сотни человек, практически весь институт, да ещё и семьи в придачу. Атмосфера предвкушения чуда, смешалась с тревогой – неужели приедет!?
Высоцкий приехал за рулём своего шоколадного цвета «Мерседеса», а после встречи с директором института и парторгом, по завершении всех формальностей, энергично вышел на сцену в простом свитере, с гитарой, оглядел зал внимательным взглядом. Поблагодарил кивком за аплодисменты, заметил кудрявого Фиму, на руках которого разместился Симка, а рядом сидела Оля, пошутил:
— Как вы говорите называетесь ваша как организация? - в ответ раздался недоумённый смех, выкрики. Такой вопрос мгновенно снял официальность, превращая концерт в доверительную встречу старых знакомых.
Он начал не с песен, а с разговора о том, что могло бы зацепить его слушателей, пока за звукооператора возился комсорг Олег, который настраивает аппаратуру. В зале — ни одного свободного места: не только работники института, их жены, дети, но и гости из соседних корпусов — все замерли в ожидании:
— Вообще, официально я сегодня как-бы лектор, - признался Владимир. — Это вызывает у меня самого некоторое удивление. Потому что никаких лекций я читать не умею. Если бы умел, наверное, давно бы работал в каком-нибудь институте вроде вашего. А так приходится петь. Правда, иногда мне говорят, что мои песни —тоже рассказывают. А ещё я надеюсь, они не такие скучные…
Публика простодушно и доверчиво захихикала, а у Фимы пронеслась мысль: «Смотрел его в ютубе в черно-белых записях, слушал реставрированный звук в наушниках Bose. А тут он просто стоит в свитере, и он реальный. Смеётся над словом «лектор». А ведь я знаю, что он умрёт через три года. Он уже догадывается об этом, но не знает когда точно? У него уже болит...»
— Спасибо вам, что пригласили, - продолжил Высоцкий. - Я знаю, что сегодня вы могли бы пойти в лес, грибы поискать, воздухом подышать. Но раз уж вы решили провести вечер здесь, постараюсь сделать так, чтобы вы не пожалели.
Он сделал гитарный перебор, подтянул струну и опять заговорил:
— Меня часто спрашивают: «О чём ваши песни?» Очень трудно ответить. Наверное, о людях. Других тем, если честно, я не знаю. Про войну — это ведь про людей. Про альпинистов, моряков, уголовников — тоже люди. Про лошадей, волков? Всё равно в конечном счёте про нас с вами. Потому что человек в любой профессии и в любой ситуации остаётся человеком.
А ещё люди интересуются: «Это всё вы сами пережили?» Нет, конечно. Если бы всё пережил, что написал, меня бы здесь сейчас не было. Но мне кажется, что писатель, поэт, актёр обязан прочувствовать историю хотя бы внутри себя. Иначе никто не поверит.
Я вижу здесь много молодых лиц, и тех, кто постарше. У каждого своё время, свои заботы. У вас — формулы, расчёты, отчёты, эксперименты. У меня — роли, репетиции, гастроли. А если разобраться, работа похожая. Мы все пытаемся понять, что происходит с миром и человеком.
Поэтому сегодня не будет никакой программы в строгом смысле слова. Спою то, что попросите, если вспомню. Если не вспомню — скажу честно. А между песнями можно разговаривать. Я вообще люблю, когда концерт похож на беседу, а не на экзамен.
Только договоримся сразу. Если какая-нибудь песня покажется вам смешной — смейтесь. Если грустной — не бойтесь грустить. Потому что всё это про нас с вами. Ну что, попробуем?
Ему ответили аплодисментами ведь всё было так по-свойски. Хотя в этот вечер, как и на многих концертах, программа была тщательно выверена, было что-то и для цензоров, и для души. Зазвучали песни, ставшие его визитной карточкой, и те, что знали только самые преданные фанаты.
Старая, написанная лет десять назад, многими любимая «Песня о друге» — начала концерт. Для Высоцкого тема дружбы, верности и предательства была одной из центральных. «Утренняя гимнастика» — любимая многими ироничная зарисовка, под которую можно было и улыбнуться сменила романтическую тему.
«Охота на волков» — пожалуй, одна из ключевых песен написанных в конце шестидесятых. Под сводами институтского клуба она звучала не как метафора, а как почти документальная хроника борьбы одинокого человека с системой. В зале — наступила тишина, лишь после последнего аккорда — взрыв аплодисментов.
И, конечно, не обошлось без знаменитого: «Вдох глубокий, руки шире...». «Я не люблю» — с ее бескомпромиссным списком того, что чуждо автору. Для интеллигенции, привыкшей к компромиссам, эта песня была глотком свободы.
«Кони привередливые» — песня, ставшая одной из самых пронзительных в его репертуаре. Она была написана за пять лет до этого, но в 1977-м звучала особенно остро — как предчувствие финала.
Менее известные, но важные песни тоже прозвучали. Концерт был бы неполным без песен, которые Высоцкий особенно любил исполнять словно проверяя на аудитории, понимают ли его.
«Черные бушлаты» и «Госпиталь» — суровые, почти документальные зарисовки из жизни моряков и военных. Для аудитории, далекой от моря, это был урок мужества. «Баллада о том, кто не дожил» или «Прерванный полет» — философская притча о жизни и смерти.
«Песенка про прыгуна в высоту» — ироничная и грустная история о спортсмене, который так и не смог взять высоту. «Жираф» — удивительно нежная и трогательная песня, которая резко контрастировала с его обычным репертуаром. «Про Джеймса Бонда» — острая сатира на западный кинематограф, которая вызывала улыбку у искушенной публики.
«Песня завистника» — еще одна социальная сатира, обличающая мелкие человеческие пороки. «Ой, Вань...» — песня, близкая к городскому романсу, показывающая другую грань его таланта.
Фима, поглаживая Симку и переглядываясь с Олей думал о своём: «Он поёт «Кони привередливые», но никто не задумывается, что это пророчество. Аплодируют, а в горле стоит ком. Он говорил: «обязан прочувствовать», и похоже уже не просто прочувствовал, а это всё сейчас с ним -а самая «высота», которую он взял в песне про прыгуна, для него самого становится роковой. А люди в зале слушают про «обрыв» и думают, что это лишь красивая метафора».
Концерт закончился поздним вечером. Высоцкий, уставший, но довольный, уходить не торопился. В 1977 году такие выступления были не просто концертами, а отдушиной, возможностью услышать правду, выраженную в художественной форме и в пансионате Института экономики в тот вечер произошло именно это.
Артиста окружили зрители — кто-то просил автограф, кто-то просто хотел сказать спасибо. Сам он даже как бы стал бодрее выглядеть после концерта.
После концерта гостя зазвали в комнату отдыха, «для своих», в честь него накрыли стол. Не парадный, не официальный, но очень обильный. Бард оглянулся, заметил скромно стоящих в сторонке Фиму с Олей и псом, махнул ему рукой, подзывая:
— Без пацана не пойду!
— Без него нельзя, - подхватил идею директор, Евгений Иванович. – Фима просто золотой мальчик.
Место, в которое их привели было «буфетом для особо важных персон». Шторы задернули поплотнее от лишних глаз. Стол, был застелен накрахмаленной белоснежной скатертью.
Директор пояснил:
— Мы тут, знаете, по-семейному.
Явно предполагалось то, что можно назвать «праздником живота», а в те времена — просто «достали из загашников». На столе красовалось большая ваза, в которой горой высилась черная икра, рассыпчатая, зернистая, пахнущая морем, переложенная тонкими ломтиками лимона.
— Это нам из Астрахани смежники прислали, — пояснила заведующая пансионатом, которую Фима увидел в первый раз. — По научному обмену.
Завхоз Владимир Сергеевич водрузил на стол банку ещё и с лососевой икрой, большего калибра, но тоже валютного качества:
— Для разнообразия, Владимир Семенович!
Рядом севрюжина холодного копчения и балык осетровый. Но главное действо развернулось вокруг выпивки. Комсорг с видом фокусника извлек две тяжелых бутылки:
— «Арарат» пятилетний, настоящий, — торжественно объявил он, —Из Еревана, с винзавода.
Высоцкий с улыбкой оценил гостеприимство, но продемонстрировал познания:
— Ну, вы даёте. Ещё бы «Курвуазье» из прилавка достали.
— Есть такая возможность, Владимир Семенович, — произнёс директор, Евгений Иванович доверительно. — «Курвуазье» я в прошлом году на симпозиуме в Варшаве взял, он у меня для особого случая. А вы у нас, считай, случай особенный.
По мановению руки руководителя, его секретарша обеспечила бутылку восемнадцатилетней выдержки.
Закуска, помимо двух видов икры, тоже была если не императорская, то королевская: сервелат с белыми прожилками жира, плотный, как дубовая доска, буженина, запеченная с чесноком и перцем, от которой по всей комнате пошел умопомрачительный дух, шпроты рижские в масле, но не простые, а «выборные», с золотой этикеткой, голландский сыр с красной головкой и, конечно свои, собранные в том же лесу, соленые грузди и маринованные опята.
— Высший сорт, — прокомментировал Высоцкий, окидывая взглядом стол, —а что на горячее? Давайте, удивляйте!
— Пельмени, — завхоз потёр руки. - Но не просто, а ручной лепки, с телятиной и свининой в бульоне, да еще и с хреном тертым.
— У вас тут настоящий рай, — заценил Владимир, —в хорошем смысле этого слова. Вы, ученые, умеете жить.
«А между тем ему осталось каких-то 1000 дней, - не давали Фиме покоя мысли, подтверждающие, что «во многиях знаниях многия скорби». – Но для него сейчас этот вечер — настоящий. Он не знает будущего, в отличии от меня. Хочется подойти и просто сказать ему, но как это сделать?»
Выпили, закусили, после третьей рюмки коньяка на столе, со словами: «Ах, чуть не забыли!» появилась селедка. Жирная, икряная, разрезанная нежно-кремовыми кусочками. Картофель еще теплый, посыпали укропом.
— А вот скажите мне, Владимир Семёнович! – заговорил комсорг Олег. - Я видел «Вертикаль»... раз десять. Там вы, может, и не главный герой, но, когда вы поёте «Если друг оказался вдруг...» — я вам честно скажу, у меня каждый раз слёзы на глазах. Потому что это правда, а не кино. Вы там сидите в палатке, и гитара у вас, и ветер, и горы... Это же не игра, это жизнь!
Он от волнения чуть не опрокинул рюмку. Сосед его, замдиректора по хозяйственной части, вытирая губы салфеткой возразил:
— Что «Вертикаль»! Есть фильмы поглубже. Вот «Служили два товарища». Там наш сегодняшний гость сыграл белогвардейца. И он играет не карикатуру, не просто злодея, а человека, у которого… своя правда. Я, когда смотрел, вдруг понял, что Белая армия — это тоже люди. Я сам сын красного командира, но что-то в голове поменялось.
— Но позвольте! Как можно сравнивать с «Хозяином тайги»? – возразила профорг Тамара Семёновна. - Там Владимир играет Рябого, бригадира сплавщиков! Вот это фактура! Он там такой мужчина с наглой усмешкой, но в конце, когда его чуть не убивают, у меня просто перевернулось в душе... А вы говорите, белогвардеец!
Когда стол уже начал уступать натиску едоков, кто-то из сотрудников вспомнил про «малосольные огурчики» — их подали отдельно, на маленькой тарелке, и они были сладковато-хрустящими, с привкусом укропного зонтика.
Вмешался парторг Сергей Владимирович, который изрёк, явно чтобы перебить белогвардейско-бандитскую тему:
— Вот мне понравился фильм «Я родом из детства»! Там Владимир — лейтенант, контуженный, в госпитале. И весь фильм про то, как война калечит души. И он поёт «Чёрные бушлаты» — стоя, с гитарой, и у него лицо такое, будто он сам там, на войне, был. Это не кино, это документ!
— Пардон, - деликатно поправил Высоцкий, - там я пою «На братских могилах не ставят крестов» и «Звёзды». А «Чёрные бушлаты» чуть позже написано. Но это не суть важно…
Графин с «Араратом» опустел первым — его разлили до капли. Водка убывала медленнее, но неуклонно, и к часу ночи от нее осталось лишь на донышке. Вишневая настойка ушла на десерт, уже после пельменей, как бальзам для отяжелевших желудков.
Разговоры как водится перестали быть общими и распались на горячие, полупьяные перепалки. Закуска убывала неравномерно — кто-то атаковал балык, кто-то сосредоточился на груздях, а двое младших сотрудников уже всерьёз взялись за севрюгу, орудуя вилками, как альпинисты ледорубами.
Ольга, сидевшая с Симкой, который уже мирно сопел у неё на коленях, дотронулась до рукава Высоцкого и тихо сказала:
— А мне «Короткие встречи» понравились. Там вы — геолог, который не может выбрать между двумя женщинами, и когда вы поёте «Конец сезона»... он же не про геологов, он про всех нас, кто живёт в разлуке с теми, кого любит. Я, когда это смотрела, плакала в подушку.
Высоцкий улыбнулся ей — той особенной, тёплой улыбкой, которая бывала у него только в минуты настоящего покоя, кивнул:
— Ну, давайте. За «Короткие встречи». За то кино, которое мало кто не смотрел, но зато те, кто посмотрел — запомнили. Значит, оно того стоило, - поднял рюмку, отложив дымящуюся сигарету.
Но застолье уже разошлось — каждый хотел сказать своё. Один из знакомых Фиме научных сотрудников Михаил Штерн, размахивая вилкой с нанизанным на неё маринованным опёнком:
— А «Плохой хороший человек»! Вы там — фон Корен! И это же чеховский герой, но сыгранный так, что он страшнее злодея! И дуэль, и этот взгляд, когда он говорит: «Да, я убил бы тебя»... Я после этого фильма неделю ходил и думал — а есть ли во мне этот фон Корен?
— Э, брось! Фон Корен — это интеллигентская маета, - возразил Александр Литвиненко. - Вот фильм «Единственная...» — там он шофёр! Простой шофёр, который любит, страдает, пьёт, ревнует. И как он поёт «Дорожную» в кабине грузовика! Там нет пафоса, там — человек. Наш человек, советский! Это ближе.
— Какой шофёр?! — вступил в дискуссию расслабившийся директор. — Вот «Сказ про то, как царь Пётр арапа женил» вспомни! Вот это роль! Он же там — арап, Ибрагим Ганнибал, с гримом, в парике, а делает так, что ты забываешь про грим. И когда он в финале смотрит на царевну — там такая тоска, такое одиночество, что я, старый дурак, под конец фильма пустил слезу. А он просто стоял и молчал, понимаешь? Молчал лучше, чем другие говорят.
Какая-то из сотрудниц, до этого пробовавшая пельмени со сметаной и хреном, вдруг подняла голову и сказала негромко, с придыханием:
— А «Бегство мистера Мак-Кинли»? – заговорила юная Наташа Лебедева, за какие-то свои достоинства попавшая в святая святых пансионата. - Там, правда, его мало, но он там — с гитарой, на фоне города, и поёт. Я не знаю, что это за фильм, я его не поняла, но, когда он запел — я поняла всё. Это было как разговор с самим собой. У него голос такой, будто он с тобой наедине...
Фима в разговорах не участвовал, у него в голове крутились невесёлые мысли:
«В моём 2017-м врачи сказали бы ему: «Срочно на МРТ, режим, отказ от курения». А здесь ему вручают гитару, как лекарство. Стол ломится, а через три года эти же люди будут плакать на его похоронах».
Высоцкий, слушая это, неторопливо покуривал. На лице его не было ни усталости, ни раздражения — только тихое, почти отеческое умиротворение. Он, конечно, уже знал цену этим словам и не перебивал, но любому актёру интересно узнать оценку своих ролей.
— Ну, — сказал он наконец, когда тарелка опустела наполовину, — я вижу, что вы посмотрели всё, до чего добрались. И «Гамлета», небось, тоже обсуждали? Там ведь я тоже немножко играл, между прочим. Даже говорят, что неплохо.
— Владимир Семёнович! Гамлет — это отдельная тема! – подхватил тему Олег. - Я на Таганку ездил, специально! Я, который диссертацию по экономике пишет, — и вдруг стою в очереди на Гамлета! Я смотрел на вас в чёрном свитере, на этом фоне, и думал: вот он, настоящий принц Датский. Не тот, который в камзоле с перьями, а тот, который в нашем времени, с нашими болями. Когда вы говорили: «Быть или не быть?» — у меня внутри всё обрывалось. И я вдруг понял, что эта фраза — не про древность, а про сегодня, про нас, про то, что мы боимся сказать вслух.
Высоцкий поднял рюмку с оставшимся на дне «Араратом» и, глядя на говорящего поверх стекла, хрипло усмехнулся:
— За то, чтобы быть. Вопреки всему. Даже когда вокруг — одни «не быть». Ну, и, конечно, за то, чтобы закуска не переводилась.
Он выпил, поставил рюмку на стол и, взяв гитару, которую ему настойчиво сунули в руки, взял несколько басовых аккордов. Но петь не стал — просто перебирал струны, пока за столом продолжали спорить, делиться воспоминаниями, накладывать на тарелки очередные порции деликатесов и наполнять рюмки из поредевших графинов.
А на столе, меж тем, появлялось всё новое и новое — кто-то нарезал вторую головку голландского сыра, а на самом краю, почти незамеченные яблоки, с мочёная антоновка, тёмно-жёлтые, сладковато-кислые, прозрачные от рассола.
И когда спор уже начал стихать, а бутылки перешли в фазу «на донышке», Высоцкий посмотрел на этот стол, на эти лица, на остатки икры и балыка, на окурки в пепельницах, на пустые графины, и сказал, почти про себя:
— Всю жизнь играю роли... глядь — заиграли роли мои. Значит, не зря старался.
Глава 56
На столе всё ещё оставались несметные богатства: куски балыка, недопитые бутылки «Киндзмараули», парочка селедок, целая миска груздей и остывшие пельмени, не ставшие от этого менее вкусными. В центре стола по-прежнему возвышалась хрустальная ваза с недоеденной черной икрой. Севрюжина холодного копчения лежала на длинном овальном блюде, некогда уложенная аккуратным веером, а теперь в беспорядке, но каждый ломоть толщиной в палец, с темной, как охра, кожицей и розовой мякотью.
Всё это никто не убирал, сидя, откинувшись на спинки стульев, с расстегнутыми пуговицами на рубашках, с чувством выполненного долга и глубокого удовлетворения.
Впрочем, комната отдыха постепенно пустела. Кто-то уже прощался, искал забытый плащ, кто-то, раскрасневшийся от коньяка и разговоров, продолжал спорить о театре, стоя в дверях. Высоцкий, взяв гитару, машинально подобрал несколько аккордов, аккуратно сунул инструмент в футляр.
Директор института Евгений Иванович, переглянувшись с парторгом, предложил гостю:
— Владимир Семёнович, может до утра останетесь?
— Нет спасибо, поеду, - ответил решительно тот.
— Не стоило бы вам сегодня самому за руль. Давайте вас отвезёт мой водитель на институтской «Волге»? Машину вашу тоже доставим, - настаивал директор.
Высоцкий поднял на него совершенно трезвые глаза:
— Это ещё почему?
— Поздно уже... – развёл руками руководитель. - Да и застолье было...
— Было и прекрасное! — согласился поэт. —Но не настолько, чтобы я свою любимую машину здесь бросил.
Парторг поддержал директора:
— Мы ведь исключительно из заботы. Ночь, дождик собирается...
Высоцкий усмехнулся:
— Не переживайте так. Доеду, не первый раз.
Фима до этого молча стоял у стены, слушая их разговор слишком хорошо знал, чем иногда заканчивается такая уверенность. Пусть не сегодня, но привычка садиться за руль после застолья — одна из тех мелочей, которые не всегда хорошо заканчиваются. Он шагнул вперёд:
— Владимир Семёнович...
Все повернулись к мальчишке.
— Можно предложение?
— Валяй, кудрявый, — улыбнулся Высоцкий.
— А давайте за рулём вашего «Мерседеса» поеду я.
В комнате наступила такая тишина, будто кто-то выключил радио. Высоцкий даже сигарету вынул изо рта.
— Сколько же тебе лет, шеф?
— Водить-то умею, - не унимался Фима.
— А права? – поинтересовался Владимир.
— Пока не выдали, - признался Фима. - Но зато есть обязанность закончить этот вечер без происшествий.
— Хорошо сказано, — хмыкнул бард. Заулыбались и остальные. Но Фима не сдавался:
— Вы рядом будете сидеть. Если что — подскажете. А Оля на своих «Жигулях» поедет за нами следом и потом меня от вашего дома заберёт.
— Прекрасно, — покачал головой Высоцкий. — То есть ты предлагаешь мне довериться молодому человеку, которому государство официально запрещает ездить даже на мопеде?
— Мне кажется, что так будет спокойнее, - настаивал Фима.
Высоцкий внимательно посмотрел ему в глаза несколько секунд никто не произносил ни слова. Молчание неожиданно нарушила Оля:
—Фима нормально водит. Я могу поехать следом. Машина то моя.
Все посмотрели на неё. Высоцкий тоже перевёл взгляд:
— А ты, красавица, выходит, с правами?
— Уже почти год, - призналась молодая женщина. – Правда водить не очень люблю.
— Вот это уже серьёзный разговор, - бард снова посмотрел на Фиму. — Нет, парень. За руль моей шоколадки я тебя не пущу. Не потому, что не доверяю, просто если нас остановит случайный гаишник, ему потом долго придётся объяснять про твои права и обязанности.
Комната снова дружно рассмеялась. Высоцкий затянулся сигаретой и неожиданно добавил:
— А вот рядом садись. Будешь моим главным контролёром. Если начну засыпать или чудить — сразу командуй, - он хлопнул мальчика по плечу. — Договорились?
Оля переспросила:
— Тогда мы поедем следом. На всякий случай.
— Будет настоящий кортеж, — хмыкнул Высоцкий. — Если бы ещё мотоцикл сопровождения впереди пустили.
Смех снова разрядил обстановку.
Во дворе пахло сырой сосной. Ночной воздух быстро отрезвлял. Под жёлтыми фонарями стоял шоколадный «Мерседес», покрытый каплями осенней влаги. Чуть поодаль ожидали «Жигули» Оли.
Фима открыл пассажирскую дверь, и на мгновение его снова кольнула мысль: «Может быть, это вообще единственный шанс хоть немного изменить историю. Просто не дать ему сегодня совершить ошибку».
Высоцкий тем временем уселся за руль, погладил ладонью большое тонкое рулевое колесо и, повернув ключ, услышал ровное урчание двигателя.
— Ну что, штурман, — улыбнулся он Фиме. — Поехали. Только смотри — если заблужусь, всю ответственность свалю на тебя.
Оля с поскуливающим Симкой сели в «Жигули», и вскоре небольшая кавалькада медленно выкатилась из ворот пансионата. Впереди мягко урчал коричневый «Мерседес» Высоцкого. За его рулём снова сидел сам хозяин — упрямство не позволяло иначе, рядом устроился Фима, а на заднем сиденье лежала гитара в футляре. Следом, не отставая в трех десятках метров, в полном соответствии с ПДД, катили «Жигули» с Олей за рулём. Симка, сперва беспокойно вертевшийся на заднем сиденье, вскоре улёгся клубком и лишь иногда поднимал голову, когда встречные машины ослепляли фарами.
Осеннее Подмосковье уже окончательно погрузилось во тьму. Высокие сосны стояли по обе стороны дороги плотной чёрной стеной, лишь изредка расступаясь, открывая редкие деревеньки. В окнах деревянных домов кое-где ещё теплился жёлтый свет — люди досматривали субботнюю программу телевидения или хозяйки домывали посуду после ужина.
Дорога была почти пустой. Лишь изредка навстречу попадался тяжёлый ЗИЛ или КамАЗ или междугородний ЛАЗ, в окнах которых покачивались сонные пассажиры. Каждый раз встречные фары на несколько секунд заливали салон белым светом, после чего вокруг снова воцарялась густая подмосковная темнота.
«Мерседес» шёл удивительно мягко. Казалось, он не ехал по асфальту, а плыл над ним. После советского автомобиля разница ощущалась. Впрочем «Мерс» авто представительского класса.
Высоцкий одной рукой держал баранку, другой время от времени стряхивал пепел в приоткрытое окно. Ветер сразу уносил сизый дым назад.
— Хорошая ночь, — негромко сказал он, будто разговаривая не с Фимой, а с дорогой. — Люблю ночью ездить. Машин мало... голова отдыхает.
Фима посмотрел на него. Никакого показного геройства. Просто человек, немного усталый после трёхчасового концерта, шумного застолья и бесконечных разговоров.
Через несколько километров лес начал редеть. Появились первые окраинные посёлки, автобусные остановки с бетонными навесами, освещённые одинокими фонарями. Возле одной из них стоял милицейский «УАЗ», но инспекторы лениво беседовали между собой, даже не взглянув на проехавшие машины.
— Помните Леонид Ильич принимал в Москве американского президента Ричарда Никсона в 1972 году? – спросил Владимира Фима.
— Ну? – отозвался тот.
— Анекдот в тему: «Поехали Никсон и Брежнев кататься. Остановил их гаишник на трассе в «Чайке» с затемненными стеклами за грубое нарушение, заглядывает внутрь, бледнеет, отдает честь и отпускает машину. К нему подбегает напарник: «Ты чего? Кто там едет-то? Министр? Посол?» Гаишник вытирает пот со лба и отвечает: «Не знаю, кого там везут, но шофер у него — сам Брежнев!»
Вот и у меня за водителя сам Высоцкий.
Поет захохотал и отсмеявшись признался:
— Не слышал такого анекдота.
— Владимир Семёнович... – обратился к своему водителю Фима. - Можно одну глупость сказать?
— Валяй, - добродушно согласился тот.
— Вы только не обижайтесь, - попросил Фима. - Мне кажется, вы себя тратите быстрее, чем надо.
— Это как? – напрягся поэт.
— Сигарета за сигаретой... Коньяк... Ночь без сна... – перечислил Фима. - Потом опять концерты. Вы будто живёте так, словно впереди ещё десять жизней.
Высоцкий усмехнулся:
— А кто знает, сколько нам отпущено?
— Кто-то знает, - ничтоже сумняшися ответил Фима. - Поэтому и жалко. Вы же не только себе принадлежите.
— Это как? – пристально посмотрев на него сбоку.
— Есть песни, которые ещё не написаны, - ответил Фима, почувствовав этот взгляд. - И люди, которые их ещё не услышали.
Высоцкий молча посмотрел на дорогу:
— Думаешь, сигареты мешают писать? Да они, наоборот, помогают!
— Думаю, они понемногу крадут жизнь, - ответил Фима. - А алкоголь — силы. Не сегодня, не сразу, по чуть-чуть. Так незаметно, что человек начинает считать это нормой.
— Бросать? – спросил Владимир.
— Хотя бы иногда выигрывать у собственных привычек, - предположил Фима. – Пусть не всегда. Но пусть они знают, что хозяин всё-таки ты, а не они.
Высоцкий хмыкнул:
— Красиво говоришь, прямо как мой друг Витя Войтенко.
— Просто очень хочется, - покачал кудрявой головой Фима, - чтобы лет через двадцать вы всё ещё выходили на сцену…
Вдоль дорого пошли промышленные окраины. Тёмные корпуса заводов тянулись вдоль шоссе на километры. Где-то грохотали ночные смены, где-то яркими квадратами светились цеховые окна. По железнодорожным путям медленно ползли составы с углём, металлом и лесом.
Москва приближалась. Сначала появились широкие проспекты с ровными рядами фонарей, потом первые девятиэтажки новых районов. В окнах кое-где горел свет, но большинство домов уже спало.
На улицах было непривычно свободно. Изредка проносились зелёные такси с шашечками на дверях, неторопливо двигались ночные троллейбусы, звенели последние трамваи, возвращаясь в депо. Редкие «Волги», «Москвичи» и «Жигули» не мешали движению — до московских пробок оставалось ещё много десятилетий.
— Знаете, чему я завидую? – прервал молчанье Фима.
— Чему? – равнодушно подал реплику Высоцкий.
— Вашему голосу, - ответил Фима.
— Зам же говоришь, - хмыкнул Высоцкий, - что он уже весь прокурен.
— Вот именно, а жаль, - ответил парадоксом Фима. - Такой голос бывает раз в поколение. Его бы беречь так же, как скрипач бережёт руки.
Впереди мокрый после вечерней мороси асфальт отражал золотистые фонари, превращая улицы в длинные световые реки.
Ольга держалась позади на одинаковом расстоянии. Шоколадный «Мерседес» уверенно катил по пустынным проспектам, и трудно было представить, что внутри сидит тот самый Высоцкий, чьи пластинки переписывают ночью на магнитофоны, чьи песни знают наизусть, хотя официально многих из них словно и не существует.
Фима же вертел головой, рассматривая и ночную Москву семьдесят седьмого, живую, настоящую. Здесь ещё не было Олимпиады, ещё не построены многие развязки. По этим улицам сейчас едет человек, которого через три года будет оплакивать вся страна. А пока он просто ведёт машину, курит, иногда улыбается каким-то своим мыслям и о многом даже не подозревает, что везёт одного-единственного человека из будущего.
— Владимир Семёнович, можно просьбу? - спросил Фима.
— Ну? – буркнул Высоцкий.
— Постарайтесь пережить всех своих врачей, - попросил Фима.
— Это ещё зачем? – недоумённо спросил поэт.
— Потому что ваши песни стране нужнее, чем их диагнозы.
Редкие машины скользили по широкому проспекту, жёлтые фонари тянулись бесконечной цепочкой, отражаясь в мокром асфальте. Изредка попадались поздние троллейбусы, громыхавшие пустыми салонами, да одинокие такси с зелёными огоньками.
Высоцкий вдруг посмотрел по сторонам и неожиданно повернув вправо сказал:
— Подожди-ка...
Он плавно перестроился к тротуару и остановил «Мерседес» возле большого гастронома. Магазин давно был закрыт — за стеклянными дверями царил полумрак, лишь где-то в глубине дежурно горела лампочка.
Остановились и «Жигули». Оля выглянула в окно:
— Что случилось?
Высоцкий её успокоил:
— Сейчас я быстро, - он вышел из машины, поднял воротник куртки и уверенной походкой подошёл к запертой двери. Фима наблюдал.
Поэт несколько раз негромко, но настойчиво постучал костяшками пальцев по стеклу. Тишина. Потом где-то внутри послышались шаги. В проходе показался пожилой сторож в ватнике.
Он недовольно приблизился к двери, собираясь, очевидно, отчитать позднего посетителя, но, разглядев лицо за стеклом, буквально замер:
— Господи... Владимир? Высоцкий!
Тот виновато развёл руками:
— Выручай, друг.
Засов почти мгновенно отодвинулся, дверь распахнулась.
— Да что ж вы на улице стоите! Проходите скорее!
— Спасибо. Только я ненадолго, - они скрылись в полутёмном магазине. Через огромное витринное стекло было видно, как сторож почти бегом куда-то исчезает в подсобке.
Минуты через две бард снова появился. Сторож ещё раз крепко пожал артисту руку:
— Спасибо вам... За всё, за песни, за роли. А со своей стороны, всё что могу!
— Это вам спасибо, - вежливо ответил бард.
— Приезжайте ещё, - попросил ночной охранник. - Лучше днём, а то народ подумает, что гастроном по ночам только для артистов работает.
Ночной «директора магазина» скрылся за дверью.
— Ничего себе... — тихо сказала Оля.
Фима только усмехнулся:
— Народная любовь.
— Да уж... – оценила девушка.
Когда дверь магазина снова открылась. Высоцкий шёл, держа позвякивающий ящик с бутылками. Поставил его на землю прямо возле «Мерседеса» вытащил из ящика одну бутылку подбросил в руке, сунул во внутренний карман:
— Эту, — сказал он, — оставлю себе. Завтра голова наверняка спасибо скажет.
Он снова взялся за тяжёлый ящик. Фима хотел помочь, а Высоцкий неожиданно обратился к нему.
— А это... - Он посмотрел на Фиму. — Твоё.
Фима машинально взялся за ящик и даже сразу не понял о чём речь:
— В каком смысле?
— В самом прямом. Девять бутылок хорошего армянского коньяка. Не пропадать же добру.
Фима растерянно покачал головой:
— Не могу. Это слишком дорогой подарок.
Высоцкий посмотрел на него с лёгкой усмешкой.
— Знаешь... Мне сегодня столько хорошего наговорили, что неудобно уезжать не отдарившись.
— Но... – Фима даже не нашёлся что ответить, вот уж редкий случай.
— Никаких «но». Ты мне сегодня компанию составил? Составил. Спать за рулём не давал? Не давал. Разговаривал? Разговаривал. Вот и считай — это мой ответ Чемберлену.
Фима всё ещё молчал. Высоцкий прищурился:
— Или ты думаешь, я слишком бедный для таких подарков? - произнёс это без тени хвастовства. Просто как человек, который давно понял простую вещь: деньги приходят и уходят, а хорошие люди встречаются куда реже.
— Только обещай одну вещь, - Высоцкий вдруг выдержал театральную паузу.
— Что? – напрягся Фима.
— До совершеннолетия — ни капли, - строго настрого наказал Владимир.
— Обещаю, - легко согласился Фима.
— А когда исполнится восемнадцать, — сказал Высоцкий, улыбаясь, — откроешь одну бутылку. Выпьешь рюмку. И вспомнишь одного артиста, который однажды ночью ограбил московский гастроном.
— Ну уж ограбил, — возразил Фима. – Сами же дали.
— Точно, - согласился Высоцкий. - Хотел купить всего бутылочку, а получил ящик в подарок. Но коньяк — штука хорошая, хотя дружба всё-таки дороже. Она в дефиците даже больше, чем хороший коньяк.
Вдали уже красные рубиновые звёзды показались над кремлёвскими башнями, они были видны издалека, словно зависли над ночным городом.
— Вы ведь всегда поёте так, будто времени осталось мало, - продолжил свои увещевания Фима, в то время как они с Высоцким стояли друг напротив друга и держали как грузчики ящик с коньяком. - А настраиваться, по-моему, надо наоборот — так, словно времени ещё очень много.
Высоцкий ничего не ответил потому, что почувствовал странное ощущение. Сначала исчезло чувство опоры. Не земля ушла из-под ног — исчезли сами понятия «верх» и «низ». Мир словно потерял привычную геометрию. Голову качнуло так, будто кто-то резко остановил лифт, летевший с огромной скоростью.
Он попытался вдохнуть. Воздух оказался странным — плотным, вязким, словно его приходилось не вдыхать, а проталкивать сквозь грудь. Каждый вдох давался с усилием. Перед глазами вспыхнуло ослепительное белое пятно.
Затем — темнота. Потом сразу два мира наложились друг на друга. Он увидел сразу два пространства одновременно. Одно было ещё знакомым, привычным, где оставалась каждая прожитая секунда его жизни. Второе проступало сквозь него, как проявляется фотография в растворе, ещё без резкости, но уже неизбежное. Картина двоилась. Вертикальные линии дрожали, изгибались. Лицо напротив распадалось на десятки едва заметных силуэтов, словно время не успевало решить, где именно им находиться.
Звуки потеряли порядок. Далёкий шорох звучал рядом с самым ухом. Собственное дыхание казалось раскатами грома. Чей-то голос превращался в едва различимый шёпот, а потом вновь бил по сознанию так резко, что хотелось зажать уши.
Цвета тоже зажили собственной жизнью. Красный становился почти болезненным. Синий уходил в бесконечную глубину. Жёлтый обжигал глаза. Через мгновение всё выцветало, словно мир накрывали серой тканью.
Время перестало течь. Оно распалось. Одни мгновения тянулись бесконечно долго, другие исчезали, не успев возникнуть. Владимиру показалось, что между двумя ударами собственного сердца прошла целая вечность.
Мысли больше не складывались в привычную цепочку. Каждое воспоминание существовало отдельно: школа, дом, мама. Они не соединялись друг с другом, а плавали рядом, словно страницы книги, вырванные ветром.
Глава 57
Он вдруг поймал себя на мысли, что уже не помнит, кто он? На короткое мгновение исчезло само ощущение личности. Осталось лишь сознание, висящее между двумя эпохами.
Было похоже будто его вытянули тонкой серебряной нитью из собственного времени, но ещё не успели вплести в новое. Всё вокруг казалось правильным и одновременно — чужим. Как собственная квартира, в которой ночью кто-то незаметно переставил мебель всего на пару сантиметров.
Разум чувствовал ошибку, но не мог её назвать и от этого появлялся страх, не громкий, не панический, а тихий, почти бесцветный. Страх человека, который внезапно понял, что назад дороги может уже не существовать. Именно в этот миг всё оборвалось, мир резко приобрёл вес. Воздух снова стал воздухом. Звуки нашли свои источники цвета успокоились. Время вновь пошло вперёд — ровно, привычно, без мучительных рывков.
Только где-то глубоко внутри осталось ощущение, будто одна невидимая струна реальности всё ещё продолжает тихо вибрировать. Высоцкий понял, что лежит на чем-то влажном. Пахло мокрой землёй, смолой и незнакомыми травами. Воздух был густой, необычайно чистый. После выхлопов бензина и дыма сигарет он это особенно чувствовал. Ну и тут оказалось просто гораздо теплее, чем московской осенью.
Он резко сел, не увидев никаких фонарей, никакого гастронома и «Мерседеса» рядом. Над головой сияло такое количество звёзд, какого он никогда не видел. Млечный Путь пересекал всё небо белёсой рекой, так что мраком эту ночь назвать было никак нельзя.
— Ау... — негромко позвал он. Ответом была тишина. Потом где-то далеко раздался протяжный, незнакомый рёв. Звериный, не медвежий и не волчий, а какой-то совсем другой.
Владимир медленно поднялся. Земля в полутьме простиралась, уходила волнами до самого горизонта. Редкие рощицы, огромные травяные пространства, отдельные исполинские деревья.
В нескольких сотнях метров неторопливо двигалось стадо животных. Они были похожи на слонов и одновременно не похожи. Громадные, с короткой, почти свиной щетиной вместо привычной серой кожи, с бивнями, растущими не только вверх, но и загибающимися книзу, как крючья. Один из них неспешно, с утробным урчанием, срывал макушку какого-то куста и жевал её, громко чавкая, причмокивая, будто смакуя деликатес. Звук был настолько сочным и громким, что Высоцкий невольно сглотнул.
— Господи... — только и сказал он. И тут позади послышались шаги, он резко обернулся. Фима, совершенно спокойный, будто вышел прогуляться, переминался с ноги на ногу рядом, в одном шаге:
— Извини, Владимир Семёнович, - произнёс он, - за эту незапланированную экскурсию.
— Где это мы? – спросил Высоцкий.
— За пять миллионов лет до нашей эры, - развёл руками юноша, посмотрел на небо, оглянулся вокруг. После недолгого молчания Высоцкий усмехнулся:
— Допился...
— На этот раз дело не в этом, - возразил Фима.
— Значит это сон? – продолжил свои предположение поэт.
— Не сказал бы, - ответил Фима. – Хотя жизнь вообще сон.
— Тогда… что, гипноз? – настаивал артист.
— Как версия принимается, - пошутил Фима, - но всё равно нет.
Высоцкий долго смотрел на него, потом спросил совершенно серьёзно:
— Докажи.
Фима молча поднял руку, указав куда-то пальцем. На не столь уж дальнем склоне холма показалась, сначала можно было подумать, обычная кошка. Но уже через секунду стало понятно, что размером она почти с лошадь.
Высоцкий подумал о рыси, но когда зверь вышел на открытое пространство, стали видны непропорционально длинные передние лапы, мощная холка и клыки — страшные, саблевидные, которые торчали из пасти даже когда она была закрыта.
Кошка двигалась с пластичностью ртути, бесшумно переставляя огромные лапы в высокой траве, и через мгновение растворилась, так же внезапно, как появилась. Осталось только ощущение чужого, голодного взгляда. Хищник невидимый и опасный шёл в высокой траве. Высоцкий недолго помолчал сказал:
— Это..., - вариантов названия не было кроме «большая, огромная кошка».
— Один из предков саблезубых тигров, надо полагать, - предположил Фима. Последовала ещё одна долгая пауза:
— Значит..., - снова замялся Владимир.
— Можно предположить, что всё это вокруг самое настоящее, - закончил фразу Фима. – Самое что ни на есть…
Высоцкий решил закурить. Его рука автоматически полезла во внутренний карман, пачка была на месте. Он вытащил сигарету, повертел её между пальцами, посмотрел вокруг:
— И что теперь?
— Теперь выбирай, - ответил Фима.
— Что выбирать? – не понял поэт.
Фима склонился к ящику с девятью бутылками коньяка, взялся одной рукой за дощечку, другой за запястье мужчины, и тот почувствовал, как все вокруг словно «перемигнуло» и они с Фимой - оказались совершенно в другом месте, на этот раз на берегу реки. Это длилось не больше удара пульса, но за этот миг он успел услышать звон в ушах, а в желудке возникло ощущение свободного падения, как будто лифт резко сорвался в шахту.
Но вот они снова стоят на твёрдой земле у самого берега. Только что под ногами был мягкий, пружинистый мох, разнотравье, и вот рядом шумела вода. Сигарета, которую он держал, бесследно исчезла из пальцев.
— Этот был махайрод, или как его там? - пояснил Фима. – Кажется он хотел нами перекусить. А на этом островке у меня… типа «штабик».
Он показал, взмахнув рукой на возвышающийся неподалёку большой шалаш.
— Ух ты! – только и произнёс артист.
— Если хочешь прожить всего лишь три отмеренных года, — продолжил разговор Фима, - вернёмся сразу и ты пойдешь домой со своим коньяком. Завтра похмелишься, закуришь и жизнь пойдет дальше до самого конца.
— А что есть и другой вариант? – заинтересованно спросил Высоцкий.
Фима посмотрел на него, окинул взглядом широкую реку:
— Другой вариант забыть, что ты любимейший народом артист. Забыть про гастроли, про дефицит в СССР… Забудь всех, кто постоянно что-то от тебя хочет. Но самое главное, забудь про алкоголь, сигареты и прочую дурь, которые укорачивают твою жизнь. Пиши песни, снимайся в кино, люби своих женщин, живи долго.
— Звучит неплохо, - прокомментировал Владимир, усмехнувшись. — Красиво говоришь.
— И при этом, вполне серьёзно, - добавил Фима.
— А зачем тебе всё это? – спросил Владимир.
Фима снова отвёл взгляд:
— В моём времени ты умер в сорок два года.
Высоцкий даже не вздрогнул:
— В каком это твоём? – поинтересовался он.
— Я из две тысячи семнадцатого, - признался Фима в наступившей тишине. На этот раз она была очень долгая.
Высоцкий вдруг коротко рассмеялся, но на этот раз как-то не весело, устало:
— Хорошая шутка, - сказал он.
— Может и не очень хорошая, поскольку не запланированная, но правдивая, - заметил Фима. – Там в 2017-м я взрослый дядька за пятьдесят. Живу в Швейцарии. Недавно у меня умер отец, я приезжал в Москву на похороны.
— Допустим..., - сказал Владимир, подумав. Он медленно прошёлся, сделал несколько шагов по берегу быстрой реки, сверкавшей волнами под звёздами.
У самого берега водная поверхность была не сплошная — на ней плавали огромные, похожие на живые ковры, листья кувшинок, каждая размером со столешницу. Где-то г в прозрачной толще воды, угадывалась не смотря на полутьму рыба, длиной с человека, как подводная торпеда.
— Знаешь как здесь рыбу ловить? — спросил Фима, заметив жуткий силуэт. — Крючки не нужны, лишь бы она тебя самого не уволокла на дно.
Впрочем, тема рыбалка поэта не заинтересовала, он спросил про другое:
— Значит, все мои песни уже написаны?
Фима покачал головой:
— Нет. Ты мог бы написать больше, - пояснил он.
Высоцкий застыл, прошептав, процитировав сам себя:
— «Потому что не спел... не спел»
— Именно поэтому мы здесь, - признался Фима. – Жизнь ведь такая суетная. Но вот мне подарили возможность нырять за пять миллионов лет до нашей эры. Здесь хоть можно спокойно поговорить.
— Значит ты позвал меня, чтобы я мог больше писать, сочинять? – спросил Владимир.
— Нет, не совсем- возразил Фима посмотрел прямо ему в глаза. — Прежде всего чтобы ты научился жить. Потому что умирать легко.
Высоцкий на мгновение прикрыл глаза. Когда он открыл их, в них уже не было иронии — только усталое любопытство. Он сунул в зубы очередную сигарету, чиркнул спичкой, но ветер с реки тут же задул пламя. Чиркнул второй — та же история. Тогда он просто сломал сигарету пополам и выбросил.
— А ведь я и правда никогда толком не умел жить, — произнёс он тихо, почти для себя. — Всегда лишь фантазировал или играл.
— Наступило время научиться, — ответил Фима. — Времени здесь — как песка на берегу этой реке или капель в её потоках.
Поэт кивнул ему на эти слова, а Фима вдруг вспомнил:
— Кстати, у меня есть ещё один парень на примете, Валера Харламов…
— Ты его знаешь? – заинтересованно спросил Владимир.
— Мы же с ним одноклубники, - пояснил Фима. - Я в ДЮСШ ЦСКА по хоккею занимаюсь. Сюда мне его тащить почему-то не хочется. Я ведь тут и сам чувствую себя каким-то безбилетником, что ли, контрабандистом. А вот если бы ты помог мне, тогда мы вдвоём, многое бы смогли. Скоро у Валеры наступят тяжёлые времена, надо будет ему подсобить, вселить в него надежду.
— Тут нас с тобой никого не было? – спросил Высоцкий, обводя рукой окрестности.
— Я показывал этот мир одной девочке, девушке, Юле, - признался Фима. – Но у меня такое ощущение, что она не приняла его. Ей, наверное, все это теперь кажется сном.
— Не мудрено, - согласился Владимир.
— А ещё… я сюда притащил пару субъектов. Одного уголовника мазурика с финкой, а про второго даже вспоминать не хочется - признался Фима. – Дал им обоим шанс, но не похоже на то, что они не сумели… добраться до этого места, до шалаша.
Высоцкий долго молчал. Казалось, он вовсе не слушал последние слова Фимы.
Ветер медленно перекатывал высокую траву. Где-то далеко снова проревел невидимый зверь. Над рекой плавали лёгкие клочья тумана, и звёзды отражались в воде так ярко, словно небо существовало и сверху, и снизу.
Наконец поэт, поразмышляв резюмировал:
— Странно...
— Что именно из всего что произошло? – уточнил Фима с улыбкой.
— Тишина, - пояснил Высоцкий.
Фима прислушался:
— Тут вовсе не тихо, - возразил он. – Река шумит, ветер, ночные птицы.
— Нет... – настаивал Владимир. - Именно тишина.
Высоцкий медленно провёл ладонью по шершавой коре ближайшего дерева:
— В Москве такой тишины нет. Там даже ночью всё время что-то гудит, машины, провода, холодильники, люди. А здесь... мир молчит.
Он поднял голову:
— Будто ещё не придумал слов.
Фима ничего не ответил, а Высоцкий продолжал говорить уже не ему, а куда-то в темноту:
— Подумать только... пять миллионов лет... Ни одной песни ещё не написано. Ни одного стихотворения не сочинено. Ни одной молитвы не вознесено. Ни одной человеческой клятвы не произнесено. - Он усмехнулся. — Даже материться ещё некому.
Они оба улыбнулись, но через секунду лицо поэта снова стало серьёзным:
— Получается... сейчас вокруг нас существует всё то, что потом пригодится человечеству.
Он поднял с земли небольшой гладкий камень:
— Вот этот камешек переживёт все наши революции, всех царей, всех генсеков. И всех артистов.
Камень, ловко брошенный над водой уверенной рукой, проглиссировав плюхнулся в реку:
— …и мои песни тоже.
Он неожиданно нахмурился:
— Знаешь, что самое страшное?
— Для меня одно, для тебя может быть другое, – предположил Фима, чьи глаза поблескивали в сумраке.
— Я тут остро чувствую, какой я маленький, - признался Владимир.
Фима посмотрел на него:
— И это страшно?
— Нет... — Высоцкий покачал головой. — Это... даже как-то освобождает. Порой кажется, будто на тебе висит весь мир. Все чего-то ждут, всем что-то должен. А тут... Да плевать этой реке на мои концерты.
Он широко развёл руками, посмотрел на звёзды:
— И этому небу совершенно безразлично, сколько у меня пластинок вышло. Знаешь... наверное, впервые за очень много лет мне не надо никому ничего доказывать, - завершил Владимир после небольшой паузы.
Фима только кивнул в ответ. Высоцкий вдруг вдохнул полной грудью. Очень глубоко, так, словно пробовал воздух на вкус:
— А ведь это... первый воздух Земли.
— Не первый, — улыбнулся Фима. — Но очень старый.
— Нет... — возразил поэт. — Для меня первый.
Он снова замолчал, потом неожиданно произнёс почти шёпотом:
— Теперь понимаю одну вещь... Мы всё время думаем, что живём на Земле. - Он посмотрел вокруг. — А оказывается... Земля жила без нас. Очень полезная мысль для любого, кто начинает слишком серьёзно относиться к собственной персоне.
Он улыбнулся уже совсем иначе — спокойно, без привычной насмешки:
— Знаешь... если я отсюда когда-нибудь вернусь... - Он помолчал и добавил, — кажется... некоторые песни придётся переписать.
— Я не собираюсь тебя тут оставлять, - заверил поэта Фима. – Ты же не бандит и не маньяк….
— Только в хорошем смысле слова, - торопливо заверил его Высоцкий.
… — А потому мы, конечно, вернёмся, чтобы жить дальше, - продолжил Фима. – Только с чуть большей ответственностью к себе.
Он вновь решительно склонился над ящиком с коньяком, и, с натугой подняв, отнёс его под навес шалаша, вернулся к Владимиру и протянул ему открытую ладонь.
Высоцкий не понял этого жеста и вытащив из нагрудного кармана бутылку коньяка, поскольку подумал, что Фима имеет в виду это, но тот только рассмеялся, и, взяв поэта за запястье, сосредоточился на возвращении.
И снова исчезла точка опоры, не просто земля, а вся система координат. Верх и низ перестали существовать, мир лишился привычной геометрии. Мотнуло так, будто кабина скоростного лифта вдруг замерла на полном ходу.
Воздух стал тягучим, как густой сироп, и его приходилось продавливать в легкие. В глазах взорвалось ослепительное белое пятно, которое тут же сменилось тьмой. А затем реальность расслоилась.
Одновременно виделись две картины: одна была сотканной из прожитых мгновений, а вторая проступала сквозь неё, как снимок в проявителе — смазанный, но уже неумолимый. Всё двоилось: лица дробились на призрачные копии, будто время не могло выбрать окончательный вариант.
Звуковой хаос довершал картину. Шелест слышался прямо в ухе, а собственное дыхание гремело, как грозовые раскаты. Голоса скакали от шепота до оглушительного крика, заставляя съеживаться. Краски обезумели, красный жёг, синий засасывал в бездну, желтый резал глаза — и через миг всё тускнело, покрываясь пеплом.
Время развалилось на осколки. Секунды растягивались до бесконечности или сгорали, не успев родиться. Казалось, что между двумя ударами сердца пролегла вечность. Обрывки мыслей потеряли связь, всплывали по отдельности, как вырванные ветром листы.
Личность опять растворилась, оставив лишь голое сознание, застрявшее в промежутке между эпохами. Ощущение было такое, будто её вытянули из одного времени, но ещё не вплели в чужое. Все вокруг мнилось правильным и одновременно чужим.
И вот всё схлопнулось. Мир обрел вес, воздух стал воздухом, звуки заняли свои места, а краски успокоились. Время пошло своим чередом — ровно и без судорог. Лишь где-то в глубине сознания продолжала дрожать невидимая струна...
Они опять стояли друг напротив другу, просто между ними исчез ящик с коньячными бутылками. Впрочем, в ночной темноте его словно бы и не было.
Высоцкий оглянулся по сторонам:
— Что это было? – спросил он. - Это вообще… было?
— Сам решай, - неопределённо ответил Фима. – Выбор за тобой. Но ты мне обещал прожить больше, чем три года.
— Значит, это всё-таки не галлюцинация, - выдохнул поэт. – Да, Ангел?
— Я не ангел, - поправил Фима, - только «исполняющий обязанности».
В это время от «Жигулей» раздался голосок Оли:
— Что-то случилось?
— Всё в порядке, - ответил ей Фима. – Уже едем.
— «Уже едем», - повторил Владимир. – Давай-ка ты лучше садись за руль, а то я немного в прострации. Рассказать кому - не поверят.
— А ты лучше не рассказывай, - пожал плечами Фима и направился к водительской двери «Мерседеса»… - Лучше просто песню про это сочини.
Глава 58
Они спокойно ехали по ночной Москве. Проспекты освещали тускловатые желтоватые фонари, изредка мимо проносились какие-то припозднившиеся авто, «Москвичи», «Волги», автобусы. Высоцкий задумчиво смотрел то в окно, то на Фиму, словно пытаясь проникнуть сквозь внешнюю оболочку подростка и понять его взрослое нутро.
Когда через некоторое время «Мерседес» плавно остановилась возле его дома. Артист взял с заднего сиденья футляр с гитарой:
— Спасибо, что проводил, - сказал он Фиме. - И вообще, спасибо.
Тот вышел из машины, обойдя, отдал хозяину ключ зажигания на брелке в виде Эйфелевой башни, они пожали друг другу руки. Высоцкий неожиданно притянул его к себе и дружески хлопнул по плечу:
— Увидимся, - словно бы дал зарок Владимир.
— Надеюсь, - с улыбкой кивнул Фима. - «Я вернулся в мой город, знакомый до слез...».
— «До прожилок, до детских припухлых желез», - ответил ему другой поэт, словно отзыв на пароль. – Но там было про Ленинград.
Высоцкий, закрыв своей «Мерседес», пошёл к подъезду, пару раз оглянулся и махнул рукой.
«Смерть — это когда зеркала перестают отражать», — подумалось вдруг Фиме, глядя на закрывшуюся дверь подъезда. Он знал, что для Владимира зеркала завесили 25 июля 1980 года и попытался на этот раз не ускорить, а затормозить время.
Помедлив ещё мгновение, он шагнул к «Жигулям» с Олей за рулём, которые мягко подкатили к тротуару. Молодая женщина опустила стекло. С заднего сиденья показалась рыже-белая морда Симки, который улыбнулся хозяину. Пёс радостно завилял хвостом, упёрся лапами в дверь, пытаясь выбраться наружу.
Фима открыл дверь, и корги буквально вывалился ему навстречу. Коротконогий, длинный, с большими стоячими ушами, он смешно подпрыгивал вокруг хозяина, поскуливая от радости.
— Всё, всё... Я здесь, - Фима присел на корточки. Корги немедленно поставил лапы ему на колени и лизнул в подбородок.
— Вот ведь предатель, — возмутилась Оля. — Всю дорогу со мной ехал примерный, а теперь делает вид, что меня вообще не существует.
Фима почесал пса за ушами:
— Он тебя тоже любит.
— Особенно когда я ему колбасу даю, - шутливо возразила Оля. Симка виновато отвёл глаза.
Через некоторое время хозяин с псом уселись в машину. Салон пах новой отделкой, чуть-чуть бензином, тёплым пластиком и едва уловимым ароматом духов Оли. На торпеде лежала карта Москвы.
— Ну что, поехали? — спросила Оля.
— К тебе? – переспросил Фима
— Конечно, - улыбнулась подруга. - Пока папы нет.
Фима устроился рядом с ней на пассажирское кресло. Симка, как всегда, попытался пролезть между сиденьями. Оля включила ближний свет, двигатель негромко заурчал, «Жигули» плавно двинулись по пустой полутемной улице.
Откинувшись на сиденье, Фима положил руку на загривок Симки, который уже уткнулся носом ему в бок, довольно прикрыв глаза. Оля вела машину уверенно, но без излишней бравады — левая рука лежала на баранке чуть расслабленно, правая мягко переставляла рычаг коробки передач.
— Он сегодня был усталый, — сказала девушка после долгого молчания.
Фима сразу понял, что речь идёт явно не о корги, а об артисте:
— Но виду почти не подал.
Оля кивнула:
— Почему-то мне было немного тревожно.
Фима промолчал, хотя он знал больше, чем мог сказать. Знал, что сердце Высоцкого работает с перебоями, что врачи уже поговаривают о серьёзных последствиях, а организм, измученный годами нечеловеческого режима, держится лишь на воле и адреналине. Фима знал, что в его прошлом, которое для Высоцкого могло стать будущим, Владимир Семёнович не доживёт до 1981-го.
Фима уже попробовал что-то сделать, чтобы бард и народный любимец прожил дольше хотя бы в этой реальности. Но его вмешательство могло, наоборот, всё ещё быстрее разрушить, или же ничего не изменить.
— Он много работает, — осторожно сказал Фима. — Песни, концерты, пробы, как загнанный зверь…
Оля бросила на него короткий, пристальный взгляд. В её глазах мелькнуло что-то — не то вопрос, не то догадка. Она чувствовала в этом странном, слишком серьёзном для своих лет парне загадочную глубину. Оля не понимала, как можно знать человека всего-ничего и почувствовать его родным, но именно так у неё с Фимой и было.
— Ты сказал ему сегодня что-то важное, — спросила она тихо, — когда вы сидели в «Мерседесе», перед тем как я подъехала?
Фима посмотрел на ночной проспект. Жёлтые фонари проносились мимо, отбрасывая на лица длинные тени.
— Сказал, что его песни будут перепевать десятки лет, — ответил Фима, и в голосе его прозвучала непоколебимая уверенность. — Что он голос своего… нашего времени, но это время благодаря ему не уйдёт совсем, а что-то останется в человеческой памяти навсегда. Что ему нужно беречь себя… ради всего этого.
— И что он? – спросила Оля.
— Оль, я не знаю, что с ним будет завтра, - признался Фима. - Но я надеюсь, что теперь он не сдастся. У него должен появиться новый интерес к жизни, к миру, в котором мы живём. Этот мир слишком сложен, велик и непознаваем, чтобы попав сюда, попросту спиться и скуриться.
Оля надолго замолчала. Они ехали теперь по центру, по узким улочкам, она сбавила скорость:
— Знаешь, я ведь тебя почти не знаю, — призналась девушка. — Ты появился буквально из ниоткуда, дружишь с артистами, с Высоцким, говоришь такие вещи, которые не всякий в сорок лет скажет, и у тебя взгляд… не детский. Я иногда немного боюсь тебя.
Фима повернулся к ней. В полумраке салона его глаза блеснули, но в них была только тёплая благодарность:
— Боишься, значит уважаешь, - свёл он всё в шутку.
Оля успевала с ним говорить и аккуратно вести машину, не делая резких движений, не нажимая на газ при каждом удобном случае, как это любили делать водители мужчины, демонстрирующие свою лихость. В её вождении чувствовалась женская аккуратность — плавный старт со светофора, заблаговременный взгляд в зеркала заднего вида перед перестроением, щадящее торможение задолго до «стоп-линии».
— Ты, главное, не молчи, — сказала она, бросив быстрый взгляд на Фиму. — А то усну.
Она прикусила губку, когда навстречу вырулил грузовик с яркими фарами, чуть прищурилась, переключила дальний на ближний заранее, даже не дожидаясь, пока ей мигнут встречные. «Жигули» мягко катились по асфальту, слегка вздрагивая на стыках трамвайных путей, и Оля каждый раз чуть притормаживала. Симка лишь сильнее прижимался к Фиме.
За окнами проплывали сталинские высотки с редкими огнями в окнах. На одном из перекрёстков Оля, увидев, что замигал жёлтый, не стала проскакивать, а спокойно остановилась, хотя ни сзади никто не сигналил, ни сбоку никого не было — ночная Москва была пустынна. Она поправила рукой светлый шарфик, брошенный на плечи, и провела пальцем по карте на торпеде, отмечая про себя маршрут.
— Знаешь, — сказала она, трогаясь с места, когда загорелся зелёный, и поняв по фиминому заинтересованному взгляду, что он за ней внимательно наблюдает, — папа меня учил: «Женщина за рулём может быть медленнее, чем мужчина, но внимательнее в два раза». Я стараюсь.
Фима только глядел, как она почти по-детски сосредоточенно смотрит на дорогу, чуть вытянув шею на сложных участках. Её ладони на баранке были маленькими, но хватка — цепкой. Она не крутила руль излишне, не перехватывала его суетливо, а делала это ровно настолько, насколько требовал поворот.
Так их «Жигули» неторопливо катились сквозь московскую ночь. Светофоры в этот час всё чаще переключались впустую — машин практически не было. На мокром после недавнего полива асфальте отражались лучи фонарей.
Их разговоры как правило не были обременительными. Молчание же между ними тоже никогда не становилось напряжённым. Они очень быстро научились не заполнять каждую паузу словами.
— Мне уже двадцать, - думала вслух Оля. - Но почему-то рядом с тобой я чувствую себя такой глупой!
Фима ненадолго задумался:
— Потому… что дураки редко чувствуют себя глупыми? – предположил он. - Скорее наоборот.
Она посмотрела на него с удивлением:
— Это сейчас был комплимент или что?
— Констатация факта.
Оля покачала головой:
— Господи, какой же ты невозможный...
Симка тявкнул, словно соглашаясь. Они оба рассмеялись.
За разговором машина незаметно свернула в тихий двор. Под колёсами захрустели мелкие камешки и гравий. Оля заглушила двигатель. Наступила тишина, в которой было слышно только далёкое гудение проспекта и негромкое сопение Симки.
— Пойдём, — сказала она. — Будем пить чай.
— И не только чай, - пообещал Фима.
— Да? – она ловко изобразила чопорную, как бы недоумевающую о чём это он, даму.
— Это неизбежно ещё лет пятьдесят, - заверил ей Фима. — И не спорь со мной.
— Я не спорю, - сделала круглые глаза Оля. — Зачем? Ты просто всегда оказываешься прав.
Она улыбнулась, открывая дверь машины:
— Идём, Гофман.
Симка, услышав знакомое слово «идём», мгновенно проснулся и первым выпрыгнул наружу, пометил колесо машины и деловито направившись к подъезду, словно прекрасно знал, что именно здесь его всегда ждёт миска с водой и неизменный кусочек докторской колбасы.
Пёс остановился у двери, оглянулся с видом торопящегося «четвероногого человечка». В подъезде пахло камнем, свежевымытым полом. Под ногами лежала чуть потёртая ковровая дорожка. Старый лифт с раздвижной решёткой стоял на первом этаже:
— Дождёмся или пешком? — спросила Оля.
— Ногами быстрее, - предложил Фима.
— Согласна, - ответила стройная девушка. Они поднялись по широкой лестнице, поглядывая друг на друга. На площадках не стояло ни детских санок, ни велосипедов, прислонённых к стене. Лестница была широкая и пустая.
Оля достала из сумочки связку ключей:
— Вот только не смейся.
— Над чем? – спросил Фима с улыбкой.
— Над тем, сколько у нас замков.
Действительно, дверь пришлось открывать долго: один ключ, второй, затем тяжёлый внутренний засов.
— Папина идея, — пояснила девушка. — После одной квартирной кражи он решил, что лучший способ жить, не беспокоясь — это превратить дом крепость.
Дверь распахнулась. Из прихожей пахнуло книгами, полированным деревом. Симка первым проскочил внутрь, привычно обежал комнаты и, убедившись, что всё на своих местах, улёгся возле книжного шкафа.
Под зеркалом стояла банкетка, рядом — аккуратный ряд домашних тапочек.
— Тебе, как обычно, не предлагаю, — сказала Оля.
— Мне и так нормально, - возразил Фима, сбросив ботинки и оставшись в штопаных носках. Он снял свою коротковатую куртку, аккуратно повесил его на свободный крючок.
В большой комнате вдоль стены тянулись книжные шкафы, заполненные томами классиков, справочниками и альбомами по искусству. У окна размещался проигрыватель с аккуратно сложенными пластинками, а рядом — небольшой магнитофон. На письменном столе отцовского кабинета дожидалась хозяина пишущая машинка.
Оля скрылась на кухне, откуда вскоре донёсся характерный звон эмалированной посуды и шум закипающего чайника.
Фима, обладающий знанием будущего из «прошлого» в его хронологии, пытался корректировать данную реальность, но сталкивался с её инерцией. Он не знал может ли изменить главное, но мог изменить отношение — подарить кому-то веру в бессмертие голоса, а кому-то — ощущение, что встреча неслучайна.
Время — это не река, а зеркальный лабиринт: каждый шаг в нём отражается в других эпохах, но сами отражения мы можем лишь наблюдать, не в силах переставить их местами. Оказавшись между двумя временами, главное, спасая, не надеяться лишь на одно лекарство, но и показать правду.
Впрочем, ночная Москва, руки подруги и тёплый бок верного пса — это и есть то единственное время, которое действительно принадлежит нам: не прошлое и не будущее, а миг между двумя вдохами.
— Мятный, будешь? — вскоре спросила Оля, появляясь в проёме. Она несла две чашки с чаем, и тарелку с пряниками.
— Спасибо, — Фима ощутил ладонями приятное тепло, идущее сквозь фарфор, а потом подумал, откуда у Оли мятный чай? Из за границы? С дачи? Он категорически не помнил такое в своём первом детстве. Они дома у родителей пили просто чай, грузинский, но больше компот.
Девушка села напротив, в кресло, поджав под себя ноги. Она смотрела на него поверх ободка, и в её взгляде читалась нежность, та самая, которую он уже привык встречать, но каждый раз он воспринимал её с той радостью, что и в первый раз.
Фима отпил глоток. Мятный чай был горячий и он чуть прищурился. Оля улыбнулась, опустила стакан на журнальный столик, где лежала стопка свежих газет: «Правда», «Комсомолка», «Литературка».
Тоже поставив чашку на столик, Фима подался вперёд. Взгляд его скользнул по Олиной фигурке, она не отвела глаз. Её пальцы легко коснулись его ладони — всего на мгновение, но этого было довольно, чтобы по коже словно бы пробежал некий ток. Он взял её руку и чуть заметно коснулся губами кончиков пальцев. Оля на секунду замерла, затем мягко сжала его пальцы в ответ.
— Завтра опять на работу, — прошептала ная, не разрывая их пальцев. — Ох не высплюсь. Но сейчас - только мы.
Она перевела взгляд на книжный шкаф, где между томами Маяковского и Цветаевой стояла маленькая фотография, за стеклом: на ней маленькая девочка в нарядном костюмчике, держащая за руку отца и строго смотрящая в объектив.
Юная женщина, в которую превратилась эта женщина перевела на него взгляд, и в этом взгляде было столько доверия и тепла, сколько не помещалось ни в один шкаф с книгами.
Оля, отставив чашку, перескочила к нему поближе, на его кресло обвила его голову руками. Фима обнял её за талию, чувствуя, как она доверчиво прижимается к нему всем телом.
За окном прошумел, затихая, то ли поздний, то ли ранний троллейбус. Где-то внизу хлопнула подъездная дверь. И снова — тишина.
Симка открыл один глаз, убедился, что всё спокойно, вздохнул и снова провалился в собачий сон, полный белок, зайцев и бесконечных утренних прогулок.
— Фима, — сказала Оля сонно, почти не размыкая губ. — Ты веришь, что у нас всё будет хорошо?
Он не ответил сразу. Посмотрел в тёмное стекло окна, где отражались их двое и жёлтый круг торшера, задумчиво потер переносицу.
— Я верю, — сказал он наконец. — Потому что хорошее всегда где-то есть. Оно существует. Просто иногда оно прячется. А мы с тобой — умеем его искать.
Оля улыбнулась, прикрыв глаза. Сквозь дремоту она слышала, как его сердце бьётся ровно и надёжно, как лучший из ритмов…
… Стоило только уставшему Фиме смежить веки в 1977 году, как он оказывался в печальном моменте 2017-го. Тут в его распоряжении был арендованный черный Mercedes-Benz S-Class W222 с водителем, которого Ефим вызывал всякий раз, когда приезжал в Москву. Сам Ефим располагался сзади справа.
Неброские часы Patek Philippe, на которые он время от времени поглядывал, ничуть не помогали разгадать загадку его перемещений во времени. Для него было понятно только то, что он привык жить между двумя мирами — Россией и Швейцарией.
Рядом всегда была Софи, стройная мулатка двадцати лет, с гладкой кожей цвета кофе с молоком, густыми кудрями. Она свободно говорила по-французски и английски, чуть хуже по-немецки, совсем немного понимала русский. Для Москвы она выглядела необычно: прохожие иногда оборачивались вслед, хотя российская столица уже привыкла к иностранцам.
Отец умер неделю назад. Он отказался переезжать к сыну в Цюрих, мол родился в Москве и умереть хотел здесь. Так и случилось.
Автомобиль медленно двигался по Ленинградскому шоссе в сторону аэропорта Шереметьево. За окном тянулись торговые центры, серые многоэтажки, рекламные щиты. На одном красовался новый iPhone X, только что появившийся в продаже, на другом реклама жилого комплекса бизнес-класса.
По радио негромко обсуждали курс рубля, нефть марки Brent и предстоящие президентские выборы 2018 года. Водитель переключил волну, заиграла Smooth Operator. Ефим машинально улыбнулся, переглянулся с Софи.
Москва 2017 года уже сильно отличалась от той, которую он покинул лет пятнадцать назад, а тем более от той, что была в 1977-м. По улицам катили BMW X5 F15, Porsche Cayenne, новые Range Rover.
Почти у каждого прохожего в руках был смартфон. Таксисты работали через Uber и «Яндекс.Такси». На тротуарах появились прокатные велосипеды. В центре открывались кофейни третьей волны.
Софи осторожно коснулась его руки:
— Are you doing okay? – спросила она по-английски (ты в порядке?) Ефим некоторое время смотрел вперед:
— Не знаю.
Молодая женщина не стала продолжать. За несколько лет рядом с ним она поняла одну особенность русского характера - когда человеку действительно тяжело — лучше молчать.
В Шереметьево у терминала D длинная очередь автомобилей. Люди с чемоданами Samsonite и Rimowa.
Вокруг обычная предполётная суета стюардессы «Аэрофлота» в темно-синей форме. Китайские туристические группы, бизнесмены с чехлами ноутбуков ThinkPad и MacBook Pro на плечах.
На электронных табло высветился рейс SU 2390 — Zürich. Он выполнялся совместно с Swiss International Air Lines. Между Москвой и Цюрихом были регулярные прямые рейсы.
Регистрация заняла считаные минуты. У Ефима была золотая карта Miles & More, а багажа почти не было, так, два чемодана Rimowa, портфель с документами, небольшая сумка Софи.
В бизнес-зале оказалось довольно тихо. Тут можно было выпить кофе или минеральной воды. Лежали газеты. Несколько человек сидели с ноутбуками.
По телевизору CNBC рассказывал о росте биткоина, который тогда приближался к историческим максимумам года.
Ефим смотрел в окно. На стоянке готовился к вылету Airbus A320. Софи принесла ему эспрессо:
— Когда вернемся домой... - она так и сказала «домой». Не «в Цюрих», - ...ты наконец отдохнешь.
Он покачал головой:
— Еще придется разбираться с наследством.
Вскоре самолет оторвался от взлетной полосы. Москва быстро исчезла под плотной облачностью. Ефим смотрел в иллюминатор до тех пор, пока не стало видно только бесконечное белое море облаков. Впереди был Цюрих — аккуратные трамваи, чистые улицы, набережная Лиммата, офис на Банхофштрассе, привычная швейцарская размеренность.
Позади оставались похороны, старая московская квартира, в которой мать, опустевший письменный стол отца и ощущение, что вместе с ним заканчивается целая эпоха его жизни.
Глава 59
Утро пахло кофе и выпечкой из пекарни на углу. Солнце уже вовсю золотило черепичные крыши, а река Лиммат искрилась так, будто кто-то рассыпал по воде битое зеркало. Ефим вышел из своего подъезда на Этенбахгассе с лёгким сердцем и пакетом собачьих принадлежностей.
— Ну что, Симон, покажем Софи наш любимый маршрут? — он потрепал старого корги по холке. Пёс, несмотря на возраст, бодро семенил рядом, высунув язык и поглядывая на хозяйку с таким выражением, будто именно она была главным открытием этой прогулки.
Софи шла чуть позади, засунув руки в карманы лёгкого, коротенького светло жёлтого летнего плаща, который сидел на ней великолепно. И мало кто догадывался почему. Она улыбалась чему-то своему, может, солнцу, может, тому, как смешно пёс перебирает короткими лапами, а может, тому, что Ефим, в свои за пятьдесят, выглядит сегодня особенно моложаво, как-то так по-бразильски небрежно, с этой вечной щетиной и коротко стриженными волнистыми волосами, тронутыми «солью с перцем»?
— Ты уверен, что нам надо идти через Линденхоф? — спросила она, догоняя его и беря под руку. — Там же та самая лестница…
Ефим знал, о чём она - о том, месте, где некоторое время назад он чуть не остался лежать навсегда с удавкой на шее. Но в его душе не было страха — только благодарность судьбе.
— Именно туда, — ответил он, посмотрев ей в глаза. — Там хорошая лавочка, и Симка обожает обнюхивать кусты. А лестница — просто лестница. Мы её… уже прошли, Софи.
Та поняла и доверчиво прижалась к его плечу.
Они прошли мимо Линденхофштрассе, на которой дома стояли плотно, и тени от них ложились длинные и прохладные, но солнце уже набирало силу. Где-то вдалеке снова, как в тот раз хлопнула дверца машины, но Ефим даже не обратил на это внимания.
— Сегодня мы просто идём гулять, - проговорил Ефим. – А не вспоминать.
Симка, услышав слово «гулять», радостно тявкнул и потянул поводок налево, на ту самую лестницу. Там, на каменном парапете, сидел голубь, но пёс уже не гонялся за птицами — он важно присел на брусчатку, оглянулся на хозяев и довольно прищурился, словно говорил: «Ну что, я молодец? Доведите меня до кустов, и всё будет в порядке».
Ефим расстегнул поводок, и коржик спустился вниз самостоятельно. Софи оглядела знакомые окрестности. Ефим же смотрел на неё, на её руки, которые когда-то красовались на подиумах мира, на её спокойное лицо. Успевал поглядывать на пса, который старательно, цокал когтями по брусчатке, высунув язык.
Так они дошли до моста, свернули направо, на узкую площадку над водой. Лиммат — стал молчаливым соавтором их утра. Река дышала ровно, чуть прохладно, и её течение — как метроном, задающий ритм этому городу, в котором вечность растворяется в каждой вывеске пекарни и каждом вздохе старого корги. Солнце, разбивающееся о водную гладь, здесь никогда не слепит, а скорее приглашает к диалогу, отражая не только черепичные крыши и шпили Гроссмюнстера, но и внутренний свет тех, кто умеет ходить медленно. Ефим с Софи — из таких. Они не торопились, потому что торопиться им больше некуда: всё важное уже случилось, а всё прекрасное — происходит прямо сейчас, в этом шаге, в этом повороте головы, в этом лёгком пожатии руки.
А река знала их историю. Она помнила. Но вода умеет замыкать круги и выносить на поверхность только то, чему положено цвести. Сегодня Лиммат играл роль живого зеркала, которое не искажает, а лишь подчёркивает суть: Ефим, Софи в её жёлтом плаще, кусочком солнца, отколовшимся и принявшим человеческий облик, шагали легко. Город вокруг них, с его бюргерской основательностью и неожиданной романтикой закоулков, словно шепчет: «Смотрите, вы всё ещё здесь. И это — лучшее из возможных чудес».
Потом направились дальше, ещё раз повернули направо, на этот раз к дому. Вошли в парк. Он встретил их шёпотом лип и влажной зеленью, которая после утренней росы пахнет так, будто её поливали не водой, а временем. Это место — как пауза в длинном предложении, где можно перевести дух.
Симка с важным видом исследовал корни старого дерева. Эта картина — пёс, женщина в жёлтом, река за спиной — и есть его настоящая, выстраданная и оттого бесконечно дорогая реальность, подумал Ефим. Река не просто течёт через город, течёт через судьбы, смывая ненужное и оставляя лишь золотое — то, что блестит даже без солнца…
Впрочем, пришла пора достать из большого пакета совок и маленький полиэтиленовый пакетик, заранее приготовленный перед прогулкой. Симка, закончив свои дела, подошёл и сел у ног хозяина, с достоинством короля, который только что обошёл свои владения. Ефим убрал за ним, как полагается приличному европейцу, и завязал узел.
— Свобода! — сказал он, бросив пакет в урну. — Теперь можно и кофе попить.
Она рассмеялась звонко и чисто, как ручеёк в пригороде Марселя, впадающий прямиком в Средиземное море, и Ефим понял, что этот смех для него дороже всего на свете, по крайней мере в этом варианте вселенной.
Они пошли обратно, но не той дорогой, а по набережной, с которой открывался вид на весь старый город. Симка семенил впереди, поводок свободно болтался, потому что пёс уже знал путь домой. Машины проезжали мимо неторопливо, вежливо уступая дорогу пешеходам.
— Давайте домой, — сказал он, когда они дошли до Этенбахгассе. — Марта, наверное, уже нас заждалась.
— Она такая забавная, — кивнула Софи. — Ты заметил, она всегда называет меня «фройляйн Моретт» с таким уважением, будто я принцесса?
— Ты и есть принцесса, — ответил Ефим, открывая дверь подъезда. — Моя принцесса, которая иногда ходит с нами по утрам, даже когда на улице сыро.
— Когда сыро, я предпочитаю остаться в постели, — поправила она его, заходя в их подъезд. — Но сегодня солнце, будет хороший день.
Лифт в их доме мягко пополз вверх. Они и выбрали себе жилье во многом из-за этого лифта. Ну и еще из-за того, что его продавал бизнес-партнер Ефима, купивший его в своё время из-за того, что работал в банке напротив. Симка сел у ног хозяев и подняв голову с таким видом, будто эта прогулка была лучшей в его десятилетней жизни. Может, так оно и было.
Ефим взглянул на своё отражение в зеркальной стенке лифтовой кабины: худощавый брюнет с полуседыми кудрями, в лёгкой куртке, с поводком в одной руке и с пакетиком для отходов в другой. И рядом — она, его молодая, тёплая, живая Софи.
Он не стал дожидаться, пока они войдут в квартиру. На третьем этаже, когда лифт остановился, он притянул её к себе и поцеловал — легко, как ветер, но так, что Симка одобрительно взмахнул хвостом.
— За что? — прошептала Софи, улыбаясь.
— За то, что ты есть, — ответил Ефим, открыл дверь, впуская в прихожую утренний свет, и пёс первым пересёк порог, направляясь к своей миске. А Ефим, ступая следом, подумал, что все, что когда-то волновало и пугало превратилось в старый сон, который больше не снится. Кстати, как и вообще ничего не снится, его сны стали явью. И он был этому только рад.
Теперь — только кофе, только Софи, только ворчание старого пса и швейцарское утро, которое начинается заново каждый день.
— Знаешь, — сказал Ефим, —я был уверен, что ничего уже не сможет меня удивить. Все было просто: московская квартира, счета, акции, бумаги... Неприятная, но понятная обязанность.
Софи сбросила совой короткий летний плащ и осталась чуть ли не голышом, в одних кружевных трусиках. При села на подоконнике, глядя то на Ефима, то вдаль на Лиммат, то вниз на пустую улочку. Старый город словно отражался в стекле, а она смотрела только на него.
— А потом позвонил нотариус из Вены с новостями по поводу имущества деда, - продолжил Ефим. - Я видел старика раза три за всю жизнь. Сухопарый пожилой мужчина, идеальный немецкий костюм, серебряные запонки, привычка всегда приходить на пять минут раньше... Я даже не подозревал, что он что-то собирал.
— И что тебе досталось? – заинтересовалась Софи.
Ефим усмехнулся:
— Ну, квартира недалеко от Бельведера. Старый дом с трехметровыми потолками. Несколько доходных помещений. Банковский сейф... и коллекция. Сначала я думал, что это обычные картины, которыми люди украшают стены. Но когда вчитался в экспертизы...
Он покачал головой.
— Представь себе квартиру, где десятилетиями никто ничего не менял. Старые дубовые шкафы, тяжелые шторы, запах воска и книг. И между ними — полотна, которые висели там лет пятьдесят. Для деда это были не только инвестиции. Он с ними жил.
— Какие картины? – с улыбкой уточнила Софи.
— Одна изображает вид на Дунайский канал. Пасмурный вечер, почти пустая набережная. Автор — некто Леопольд Айзенберг. Имя мне ничего не говорило. Но эксперты утверждают, что это интересный австрийский экспрессионист. Такую работу легко купят за двести тысяч евро.
Софи тихо хмыкнула.
— Потом крымский пейзаж. Белый домик под кипарисами, море вдали. Написал русский эмигрант, Алексей Вершинский. Картина пережила революцию, Париж и в Вене оказалась у моего деда.
Она улыбнулась:
— Столько всего в двух полотнах.
— Да... – согласился Ефим. - Но самое странное было дальше.
Он тоже отпил остывающий кофе:
— Помню на стене висел обычный женский портрет. Молодая женщина в темном платье. Ни подписи, ни даты. Только на обороте старая сургучная печать какой-то венской галереи, исчезнувшей перед войной. Эксперт утверждает, что иногда именно такие вещи оказываются важнее самых дорогих полотен.
— Почему? – посмотрела на него Софи с таким видом. Что ей интереснее сам разговор, а не предмет обсуждения.
— Потому что никто не знает, - пояснил Ефим, - как они попали в коллекцию.
Несколько секунд оба молчали, поглядывая друг на друга.
— Потом ещё офорты, бронзовая скульптура спящего мальчика, старинная икона, папка с карандашными рисунками... Все это стоило больших денег. Но не они меня поразили.
— А что? – наклонила голову к плечу девушка.
Ефим усмехнулся:
— Один грязный холст.
— Что значит грязный? – сделала круглые глаза собеседница. - Ворованный?
— Нет, не в этом дело! – пояснил Ефим. - Его буквально собирались отнести в мастерскую на чистку. Поверх старой картины кто-то лет семьдесят назад написал другую — скучную, совершенно бездарную. Когда реставратор начал снимать верхний слой, показалась старая подпись.
Он медленно произнес:
— «R. Falk»
Софи нахмурилась:
— Это кто?
— Если это действительно тот, о ком подумают специалисты... – сказал Ефим, - один из крупнейших русских художников первой половины двадцатого века. Тогда цена картины меняется не в два раза. И даже не в десять.
— Во сколько? – равнодушно спросила Софи, которой на жизнь хватало.
— В сотни, - подал плечами Ефим.
— Тысяч? – уточнила девушка.
Он покачал головой:
— Речь уже идёт о миллионах.
Софи замерла:
— Ты шутишь.
— Хотел бы, - ответил Ефим.
Она рассмеялась.
— И ты теперь разбогател на миллион-другой благодаря какой-то «грязной» картине?
— Нет, - покачал головой Ефим.
— Почему? – разочаровано спросила молодая женщина.
Ефим посмотрел в окно:
— Потому что это пока всего лишь предположение. Подпись может оказаться случайностью. Атрибуция не подтвердиться. Или выяснится, что работа была утрачена во время войны и у нее сложная история происхождения. Тогда вместо аукциона начнутся суды.
— Ты расстроился? – спросила она.
Он долго молчал:
— Нет. Знаешь, что меня действительно удивило? Наконец спросил он.
— Что? – спросила она, понизив голос.
— Дед ничего этого не продавал, - сказал Ефим.
— Почему?
Он улыбнулся почти грустно:
— Не знаю. Наверное, потому что некоторые люди собирают деньги. А некоторые — память. И со временем уже невозможно понять, где заканчивается одно и начинается другое.
Софи спрыгнула с подоконника, подошла к нему и обняла за шею:
— Теперь эта память твоя, - сказала Софи поцеловав его и смотря в глаза.
Ефим тоже посмотрел на нее:
— Да... Только вместе с памятью мне достались и все её тайны.
Тут раздался звонок, Ефим посмотрел на вызов, это был директор его местной фирмы. Он подумал немного и со вздохом нажал на приём:
— О, Клаус, рад слышать. Как дела?
— Добрый день, гер Иефим, - ответил зиц председатель, местный швейцарец, которого Ефим был вынужден назначить директором по местному законодательству. – У нас всё хорошо, но вообще довольно нервно - в мире я имею в виду. Какие могут быть дела, когда атаки следуют одна за другой с пугающей регулярностью: Париж, Лондон, Барселона, Манчестер — и это не считая предотвращенных. Иду в торговый центр и невольно сканирую взглядом припаркованные фургоны и бесхозные рюкзаки, продолжил жаловаться директор.
— Но «мы не сдаемся», хотя «наша защита дает сбои, а зло вездесуще», - иронически продолжил его мысль Ефим.
— А еще эти британцы, - продолжил собеседник, естественно не заметив никакой иронии. – Для них этот год стал годом жесткого похмелья после референдума 2016-го. А для европейца — годом разочарования в «европейском проекте». Рушатся торговые цепочки, дорожает импорт.
— Можно съездить в Австрию за покупками, - предложил Ефим.
— Кстати да, - согласился директор. - И главное: никто не знает, как жить дальше. Никто из политиков не мог внятно объяснить. Это как зубная боль, и конца не видели.
— Во Франции, Германии, Австрии победили центристы, - попытался успокоить швейцарца Ефим. - Популизм отступил люди выдохнули.
— Но включаешь новости и видишь, что в Америке президент — Трамп, который третирует НАТО, отменяет климатические соглашения и дружит с Путиным, - возразили в телефонной трубке, Клаус никогда не возражал по вопросам деятельности фирмы, но по политике то имел право высказывать своё мнение как свободный человек, живущий в свободной стране. - Наша безопасность зависит от психопата за океаном, а у Европы нет своей армии. Это ощущение беспомощности на мировой арене сводит на нет всё на свете. Хорошо хоть поток беженцев сократился. Европа не может интегрировать прибывших. Растёт мелкая уличная преступность, в школах о переполненные классы и повышают налоги для содержания лагерей. Такое чувство, что мы проиграли в этой сделке. Наши ценности под угрозой, а нам говорят, что мы обязаны радоваться. Кругом одни Fake news я уже не верю ни СМИ, ни постам в Facebook. В этом мире правду найти стало невозможно.
— Зато биткоин оправдывает надежды, - предположил Ефим.
— Это пузырь или «новая финансовая пирамида», - сказал директор. - Это добавляет тревоги, я не успеваю за этим миром.
— Наоборот, мой дорогой, вы в курсе всех последних событий и тенденций, а кто информирован, тот вооружен, - успокоил его Ефим. – А скоро мы с вами затеем новый проект, нужно будет реализовать через аукцион, Christie's или Sotheby's.
— А что будем продавать? – поинтересовался Клаус.
- Вообще коллекция включает двенадцать произведений разных эпох и стилей, - пояснил Ефим. Там есть «Сумерки над Дунайским каналом» австрийского экспрессиониста Леопольда Айзенберга пейзаж с баржей и мостом, оцененный в 180–250 тысяч евро, напоминает раннего Кокошку.
Картина русского эмигранта Алексея Вершинского «Белая дача. Крым», стоимостью 90–140 тысяч. Анонимный «Портрет молодой женщины» с сургучной печатью венской галереи, закрытой после аншлюса.
Серия из шести карандашных офортов «Венецианские окна» Карла Грюнвальда в 60 тыс. евро. Бронзовый «Спящий мальчик» Франца Вальднера — до 150 тысяч.
Интерес представляет папка с сорока набросками неизвестного русского художника 1920-х годов с надписью «Париж. Май 1926» — один рисунок настолько высокого уровня, что предполагается рука крупного мастера, но атрибуция затруднительна.
«Красный кабинет» Матильды Шнайдер, геометрическая абстракция, 1959 года — около 300 тысяч евро. Икона «Святитель Николай», конца XVIII в., добротная, но не музейная работа за 70–100 тысяч.
Ну и неатрибутированный холст чуть больше метра, под верхним слоем которого реставраторы обнаружили фрагмент подписи. Не исключено, что это ранняя работа русского авангарда. Цена может взлететь с нескольких тысяч до нескольких миллионов евро…
Проговаривая всё это в очередной раз, Ефим хотел не столько рассказать всё это собеседнику, сколько понять для себя, с чем имеет дело.
Глава 60
Телефонный аппарат на тумбочке, чёрный, тяжёлый, с дисковым набором номера, задребезжал так, что Фима, спавший на животе, уткнувшись носом в подушку, вздрогнул. Внутри его пятидесятилетнего сознания, упакованного в почти пятнадцатилетнее тело, медленно всплывал вчерашний день, как он после концерта в загородном пансионате провожал Владимира Высоцкого на его «Мерседесе» до подъезда, после чего сел в «Жигули» к Оле, которая повезла его к себе домой сквозь пустынную ночную Москву.
Потом за мятным чаем они говорили о доверии и будущем, а Фима, обнимая девушку, обещал, что хорошее всегда найдётся… но, стоило ему смежить веки в 1977-м, как он перенёсся в 2017 год, где тоже в чёрном Mercedes S-Class ехал в Шереметьево с мулаткой Софи, после похорон отца, наблюдая за иной, цифровой Москвой, с айфонами и агрегаторами такси, а затем, поднявшись на борт рейса до Цюриха, смотрел на облака, ощущая, как вместе с уходящей эпохой завершается целая глава его жизни, оставляя его между двумя временами — прошлым, которое он пытался если не спасти, то чуть поправить и настоящим, которое ему предстояло принять…
Однако звонок был настойчив. Он обладал той особенной, вибрирующей частотой, которая не терпит возражений. Фима нашарил трубку, приложил к уху и успел лишь хрипло просипеть: «Алло?» И тут в уши ему ворвался голос, как сжатая пружина надрывного тембра и легкий, почти неуловимый перебор струн, будто кто-то водил пальцами по граням туго натянутой жизни:
— Я извиняюсь, что тревожу и очень хочу, чтоб ты меня простил… - голос, с хрипотцой был до боли знаком. Он слышал его через шум пленки в наушниках, за рулём автомобиля, слышал в квартирах друзей, это был он, Владимир Высоцкий. Фима мигом распахнул глаза, уставившись в беленый потолок с трещиной, похожей на карту неведомой реки. Грудь сдавило почти физической болью узнавания. Он, попаданец из сытого, цифрового 2017 года, где Высоцкий уже стал вечностью и хрестоматией, снова услышал его живым, настоящим, без шумов, без реставрации:
— Привет, Владимир, - ответил Фима. – Не стоит извинений, очень рад тебя слышать.
— Знаешь… под впечатлением вчерашнего, - продолжил поэт, - о котором не будем распространятся, я тут набросал кое-что и едва дождался утра, хотелось уже ночью тебе позвонить. Послушаешь?
— Конечно! – ответил Фима, поднимаясь в кровати, рядом заворочалась Оля.
— Баллада о серебряной струне времени или «Пять миллионов лет до нашей эры», - проговорил Владимир и зазвучал гитарный перебор в Ми миноре — редкая тональность Высоцкого, даже для его мрачных, философских стихов, но зато с резкими сменами на мажорный аккорд, а в определённые моменты в привычный для него ля-минор. Темп не стабильный, начало медленное, вязкое, гитарный бой — вся шестёрка с глушением и ключевое — обилие басовых ходов:
— Я вышел во тьму, где не видно ни зги,
только город в тумане.
А выпил немного - на шаг ноги,
в надежде, что не устанет.
Глухой ритм на приглушённых струнах у самой подставки, словно шаги в темноте. Минорное тревожное движение. Вокал низкий, «рычащий», с долгим выдыханием.
Никто мне не резал горло клинком,
не били дубиной в затылок,
но душу мою, как под дых пинком,
разлучили с днём постылым.
Спящая Оля открыла глаза, слыша в телефонной трубке какие-то странные звуки и постепенно пробуждаясь.
Серебряной стрункой из века в век,
Бьётся время без лада.
Я думал умру как любой человек
не дожив до полураспада.
Девушка не выдержала, приподнялась, не стесняясь своей наготы и потянулась ухом к трубке в руке у Фимы.
А тут тишина ни шпаны, ни ментов,
только звёзды светят как в детстве
и мамонт жуёт, остатки кустов,
не зная грядущих бедствий.
— Ау! — крикнул я. Вместо эха — хруст,
И ко мне — саблезубый тигр.
Смотрит в глаза, и хотя я не трус,
не любитель подобных игр!
Здесь Высоцкий сбросил глушение и ударил по струнам открыто, жёстко. Бой — рваный, с акцентами на каждое слово, затем - резкий слайд вниз по грифу. Хроматический ход в басу, создающий ощущение крадущегося зверя.
И Ангел стоит, словно черт в раю,
Разводит руками: «Прости.
Все пять миллионов лет, я смотрю,
нам с тобой идти по пути».
Высоцкий спел этот куплет с язвительной усмешкой, взяв аккорд с добавленной большой септимой, чтобы подчеркнуть абсурд ситуации.
Ну хватит, мой ангел, я пьян, как сапог.
«Не в этот, товарищ, раз!»
Тогда это сон? — Я проснуться смог
Чтобы выслушать твой рассказ.
Жизнь вообще-то без дублей кино,
а тут такой странный монтаж!
«Я просто хотел, чтоб ты понял одно:
Умирать — это путь не наш».
Серебряной стрункой — туда и сюда,
здесь правил не знает никто.
Это там ты — кумир, а здесь ерунда,
еда саблезубых котов.
Здесь гитарный аккомпанемент перешёл в внезапное краткое форте, срыв голоса вверх, как в «чуть помедленнее, кони...».
И река течёт не для нас, а сама,
и звёзды висят в синей мгле.
И главная мысль: не сойти бы с ума
на этой древней Земле.
Скажи, мои песни спеты? Нет сил!
Закурить бы да ветер задул.
«Нет, ты еще не допел, а допил
в райском этом саду».
А потом домой ведь другой там ждёт,
в поту и крови на льду.
Оставь в шалаше коньяк и вперёд!
Я обещал и приду.
Только камень швырну в эту вот волну
в древнюю тишину.
Если уж я не вышел в тираж,
то ты меня тоже уважь.
Впервые за годы — не надо играть,
Не надо давить на слезу.
Я снова никто, кем и был вчера,
наверху снова как внизу.
Серебряная струна у меня она
тянется, но не рвётся,
Вибрирует, как на грани сна
На дне временного колодца.
Но то, что мы поняли там про семь бед
не взвесить трезвым умишком.
Не выпьешь, не спрячешься в дым сигарет,
пожалуй, всё это слишком.
И жить, оказалось, труднее, чем петь,
когда знаешь, что скоро — туда.
Лишь бы молча не отупеть
остальное всё ерунда!
Темп ускорился до галопа. Аккорды иллюстрировали восходящее движение, будто прорыв. Гитара выдала переход, редкий для барда басовой струной, а затем резко обрывалась на полуслове, пауза на одну долю, после чего — тихий, щипковый аккорд, саркастический мажор.
И вот я лечу назад, в СССР,
Где та же ночь, да не та.
И мне непонятно зачем, например,
Я сюда прилетал.
Появилась интонация усталости. Бой сменяется на медитативный перебор, снова с добавлением баса, постоянно звучала открытая 6-я струна – Ми, создающий ощущение монотонного полёта.
Возможно, чтоб не орать «Всё не так!»,
здесь посложнее секреты -
про «все не так» может каждый дурак,
а я т вой должник, Планета!
Последние строки Высоцкий бы произнёс речитативом, почти без музыки, только глухой бас на каждой четверти, как удары часов. Гитара затихла, последний аккорд, оставил звук незавершённым, как открытый вопрос.
Песня была такая новая, что новее не некуда. Естественно, Фима не мог её слышать прежде. Потом, когда музыка отзвучала, раздался короткий смешок в трубку:
— Ну как, Фима тебе такое с утра пораньше? — спросил Высоцкий. В голосе звучала та самая мальчишеская лукавинка, которая делала его великим даже в самой простой беседе. — Ночью сочинил. Ты теперь мой главный критик и первый слушатель.
Тот только сглотнул. Его взрослый разум лихорадочно соображал, а пятнадцатилетний рот открывался и закрывался, как у рыбы, выброшенной на берег:
— Владимир … — выдавил он, чувствуя, как голос его ломался, предательски переходя на дискант. — Это… Это же очень необычное и многослойное произведение. Какая-то невероятная смесь тоски и надрыва, где гитара плачет, а голос то поднимался до крика, то падал в полушепот, шелестя, как сухая листва. Очень нетипично для тебя по музыке.
Исповедь-путешествие, сюрреалистический диалог человека с собственной душой - если не знать, кто тут в образе Ангела, на границе миров. Диалог с ним — это как разговор с совестью или судьбой. Вестник здесь парадоксален и ироничен, он не утешает, а констатирует: «Умирать — это путь не наш» - вот ключевая фраза. Герою открывается его настоящая жизнь, и знание, что смерть — не выход.
Он оказывается в безвременье, где прошлое и настоящее сливаются воедино. Побег от реальности и встреча с вечностью. Выход во тьму от постылой обыденности. Но вместо покоя он попадает в мир, где время течёт иначе.
«Серебряная струна» — явная метафора поэтического дара, песни, которая связывает с миром. Она «тянется, но не рвётся», вибрирует «на дне временного колодца». Творчество — единственная нить, удерживающая в реальности.
Ну и лёгкая ирония над советской действительностью. В конце герой возвращается в СССР, но понимает, что там «та же ночь, да не та». Он больше не может кричать «Всё не так!» — потому что понял: это слишком просто. Настоящая сложность — в том, чтобы жить, зная о бренности бытия. Происходит прозрение и принятие. Да, жить труднее, чем петь. Осознание конечности не должно вести к отчаянию, а наоборот — к молчаливому достоинству. В финале - чувство долга перед Планетой - за этот опыт.
«Может быть, чтоб не орать «Всё не так!»...» — это горькая ирония. Обывательский бунт, кричать о несправедливости — удел «каждого дурака». Но обретая знание более высокого порядка, которое нельзя выразить простыми словами, приходится возвращаться в обычный мир, но - уже другим.
— А ты догадливый! — выслушав всё это, нервно засмеялся Высоцкий в трубке, и от этого смеха у Фимы защипало в глазах. — Ну всё, давай, не опаздывай на лёд. А то тренер без тебя соскучится.
Раздался длинный гудок, а Фима ещё долго сидел на постели. Он с глухим, увесистым стуком положил трубку на базу. Звук этот показался Фиме неестественно громким — будто захлопнулась дверца космического корабля. В комнате повисла та особенная тишина, которая бывает после бури: в ушах ещё звенело, а воздух словно дрожал от гитарных струн.
Обнажённая Оля сидела рядом, комкая ладонью край простыни. Её глаза, ещё сонные, но уже широко открытые, были устремлены на Фиму. Корги Симка, почувствовав напряжение, перестала чесать лапой за ухом и настороженно уставилась на хозяев.
Фима перевёл дыхание. Во рту пересохло, будто он сам только что спел эту балладу, стоя под софитами, а не слушал её, сидя в утренней постели.
— Фима… — тихо позвала Оля. — Что это было… это Высоцкий?
Фима медленно кивнул:
— Оля… — начал он и осекся. Как объяснить девушке из 1977 года, что для него, помнящего цифровые копии песен в наушниках и отреставрированные записи, сейчас произошло не просто «знакомство с поэтом». Это было, как если бы икона в храме взглянула на него. – Просто он спел новую песню.
Но Оля не требовала объяснений. Она была из тех женщин, которые чувствуют больше, чем понимают, протянула руку и коснулась его плеча, ладонь была тёплой.
В комнате повисла пауза. Симка, не выдержав напряжения, подошла к постели и ткнулась мокрым носом в Фимину руку.
— А ты уверен, что это был не сон? — спросила Оля, но в голосе не было недоверия, только попытка зацепиться за реальность.
Фима усмехнулся:
— Не уверен, - он встал с кровати, подошёл к окну и отдёрнул штору. Наступал серый московский рассвет. Дворники уже вышли на улицу, и где-то вдалеке тарахтел грузовик. Жизнь шла своим чередом, абсолютно не замечая, что в этой маленькой комнате только что разбилась и заново склеилась чья-то вселенная.
Оля подошла к нему сзади, обняла сзади, крепко прижалась:
- На работе сказать – не поверят, - произнесла она.
Через час Фима уже стоял у входа в Ледовый дворец спорта. Осень вступила в свои права. Холодный воздух явственно напоминал о предстоящей зиме. И тут его окликнули. Три голоса, слившиеся в один звонкий, почти истеричный хор:
— Фима! Гофман!
Он обернулся, на асфальтовой дорожке, переминаясь с ноги на ногу стояли его одноклассники. Во-первых, Юля, вся какая-то словно фарфоровая, с огромными, отчаянными глазами и чёлкой выбивающихся из-под вязаной шапочки. Рядом с ней — Наташа, с вечной улыбкой до ушей и прядями блондинистых локонов. А ещё Антон — словно бы чуток подросший.
— Мы на тебя пришли посмотреть! — выпалила Наташа, пихая Юлю локтем в бок.
Юля молчала, но смотрела на Фиму со смесью невысказанного обожания и недоданной заботы, что его внутреннему пятидесятилетнему мужчине стало одновременно и тепло, и неловко.
— Да вы что, школу прогуляли? —спросил он. — Выходит я на вас плохо влияю!
— Хорошо! — звонко возразила Юля и, подойдя ближе, поправила ему шарф. Её замерзшая рука задержалась на мгновение, и она прошептала: — Ты сегодня… какой-то другой.
Симка, узнав фиминых одноклассников, встретил их радостным лаем.
Они все вместе вошли в вестибюль, пропитанный духом общественного места, никто не спросил пропуска. Потом Фима, помявшись мгновение, направился в раздевалку, где вдоль стен стояли деревянные скамьи, исцарапанные коньками, стоял запах молодости и мужской, здоровой силы и дух азарта. Ребята одноклубники уже натягивали щитки, шутливо переругиваясь.
Вскоре он6и все вместе выбрались на ледовую арену, над которой стал разноситься тот особенный гул, который бывает только на хоккейных тренировках: скрежет коньков, глухие удары шайбы о борт, резкие свистки и матюги тренера, разлетающиеся под сводами.
Юля, Наташа и Антон разместились у самого прозрачного пластика, надышав на него туманные пятна. Рядом, на деревянной скамейке, сидел рыжий корги Симка, навострив уши и вздрагивая при каждом звонком ударе клюшки о лёд. Пёс хорошо знал: сейчас его хозяин не просто катается, он работает.
За кипела тренировка ДЮСШ ЦСКА. Пацаны выполняли упражнения, гоняли шайбу, но Фима выделялся даже среди них. Он был может и не самым рослым, но каким-то неуловимо «своим» на льду — как будто коньки приросли к ногам.
— Смотрите, смотрите! — насторожилась Наташа, прижимаясь носом к стеклу. — Он же щас… чуть не врезался в того здорового!
Но Фима и не думал врезаться. Он принял шайбу на ходу, и в этот миг началось колдовство. Вместо того чтобы катить по прямой, Фима резко уходил влево или вправо, не меняя скорости — его корпус наклонился так низко, что рукав свитера почти касался льда. Правой рукой он выставлял клюшку, а левой — словно небрежно отмахивался от защитника. Тот проносился мимо, теряя равновесие.
Но Фима только разгонялся. Он прошивал среднюю зону, как нож масло. Шайба словно была привязана к его крюку — он перекладывал её дриблинге с такой частотой, что фигуристка Юля невольно залюбовалась: «Это ж такая координация!»
И вот — бросок! Фима занёс клюшку над головой, и удар вышел не просто сильным, а щёлкающим, сухим. Шайба, как пуля, влетела в девятку под перекладину, оставив на бортике сетки лёгкую дрожь. Вратарь даже не шевельнулся.
Тренер сначала открыл было рот, чтобы рявкнуть «быстрее!», но потом лишь крякнул, отвернулся и сделал вид, что записывает что-то в блокнот. Он скрывал улыбку, но все видели — Фима сделал всё идеально.
Симка не выдержал. Он тявкнул, застучал хвостом по скамейке и ткнулся носом в стекло. Фима, подъезжая к бортику, чтобы попить воды из пластиковой бутылки, навестил свою компанию. Он сдвинул шлем на затылок, мокрые волосы прилипли ко лбу, и он широко улыбнулся. Поднял клюшку вверх — салют друзьям и псу.
Юля захлопала в ладоши. Антон с восхищением глядел на то, как Фима вывозит шайбу из зоны, обыгрывая двух защитников за счёт резкого торможения и разворота на 180 градусов.
Тренировка ещё не кончилась, но было ясно: сегодня он показал всё, на что способен. И его пёс Симка, припав на передние лапы, гордо следил за каждым движением своего хозяина. Это было лучшим зрелищем в непростом, но таком родном 1977 году...
Продолжение следует буквально в ближайшее воскресение, но уже в другой книге "Золотая пыльца-4"https://author.today/work/627581
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
