жить
Глава 1. Музыка за стеной
Красный свет дрогнул на стене.
Илья открыл глаза раньше будильника и несколько секунд лежал неподвижно, прислушиваясь к тому, что разбудило его. За окном ещё держалась предутренняя серость, в которой дома казались ближе, чем днём, будто за ночь город стянулся вокруг двора и теперь осторожно дышал в щели между кирпичными стенами. В комнате было прохладно. Из приоткрытой форточки тянуло мокрым асфальтом, листьями и железом от трамвайных рельсов.
Музыка шла от соседей.
Сначала Илья решил, что телевизор оставили включённым на всю ночь. Мужской голос пел высоко, с надрывной весёлостью, под синтезатор и сухие хлопки, слишком громкие для половины седьмого утра. Язык он не узнавал. В припеве несколько слогов повторялись так настойчиво, что через минуту начинали казаться знакомыми, хотя смысла в них не было. Бас пробивался через стену мелкой дрожью и отдавался в корнях зубов.
Илья перевернулся на другой бок, натянул одеяло на голову и сразу отбросил его. Под тканью музыка сделалась тише, зато бас остался внутри черепа. В стене у изголовья что-то хрипло отозвалось, словно в соседней квартире вместе с песней кашлял человек.
Он посмотрел на часы. 6:42.
Будильник был заведён на 6:45. Илья дождался, пока экран телефона загорится, отключил сигнал одним движением и сел на кровати. Красный отсвет медленно полз по потолку. Светофор стоял за углом и обычно не доставал до его окон. Из спальни было видно только узкую часть улицы, зажатую между домом напротив и пристройкой бывшей котельной. И всё же красное пятно дошло до шкафа, скользнуло по дверце и на миг задержалось на зеркале.
В зеркале комната казалась влажнее. Стена у кровати темнела полосой, похожей на след от протечки, хотя месяц назад Илья сам проверял её тепловизором. Влажности не было. Соседская квартира тоже числилась сухой - по крайней мере, так утверждал управляющий, когда Илья звонил из-за запаха сырости.
Музыка оборвалась на середине припева.
Тишина наступила слишком резко. Даже трубы перестали гудеть.
Илья встал, прошёл в кухню и включил чайник. На столе лежал раскрытый блокнот с замерами из детского сада на Васильевском. Вчера он вернулся поздно и так и не перенёс цифры в таблицу. В третьей группе воздуховод шумел на частоте, которую воспитательницы почти не слышали, зато дети жаловались на головную боль. Илья нашёл причину за двадцать минут - плохо закреплённая решётка дрожала вместе с корпусом вентилятора. Простая неисправность. Он любил такие вещи: любой шум имел источник, любой источник можно было найти, если не торопиться и не верить первому впечатлению.
За стеной снова включили песню.
На этот раз громче.
Илья поставил кружку на стол так, что чай выплеснулся на ладонь. Он выругался, вытер руку полотенцем и постучал костяшками по стене. Звук получился глухой. Слишком глухой для межквартирной перегородки.
- Эй! - сказал он, чувствуя себя нелепо. - Шесть утра вообще-то.
Музыка не изменилась. Мужчина за стеной продолжал петь, растягивая гласные. Между двумя строчками раздались три хлопка, потом кашель. Илья прижал ухо к обоям. Холодной стена не была. Под щекой ощущалось едва заметное тепло, будто за штукатуркой проходила труба.
Соседей справа он видел редко. Пожилая женщина в синем платке иногда оставляла у двери пакет с мусором, а её сын приезжал по выходным и курил на лестнице. Музыку они не включали никогда. Слева находилась лестничная клетка. Дом строили в шестидесятых, и стены здесь передавали любой звук с такими искажениями, что ночной разговор на пятом этаже мог показаться шёпотом под кроватью. Илья это знал. Знал и всё равно не мог определить направление.
Он открыл приложение шумомера. Стрелка прыгнула, показала сорок восемь децибел, потом двадцать два, потом снова сорок восемь. Илья медленно провёл телефоном вдоль стены. Возле кровати громкость выросла. У розетки снизилась. Под потолком песня почти исчезла, зато в полу проявился низкий непрерывный гул.
- Отлично, - пробормотал он. - Дом решил поработать сабвуфером.
Через пять минут музыка снова оборвалась. Илья подождал, не начнётся ли припев, и пошёл в душ.
День обещал быть обычным. С девяти до одиннадцати он должен был осмотреть вентиляцию в офисе страховой компании, после обеда заехать на склад за датчиками, вечером закончить отчёт по детскому саду. Между этими точками оставалось достаточно пустого времени, чтобы купить продукты, позвонить матери и снова не договориться с ней о воскресенье. Мать в последние месяцы стала начинать разговор с вопроса, ел ли он, а заканчивать осторожным предложением познакомить его с дочерью соседки. Илья отвечал, что ел, даже если не ел, и обещал подумать, хотя думать там было не о чем.
Он оделся, сложил приборы в жёсткий серый кейс и задержался у двери спальни. Стена молчала. Красного света на ней уже не было. За окном серость посветлела, но небо так и не появилось - только бледная полоска между крышами.
На лестничной площадке пахло мокрой одеждой. У двери соседей стояли женские резиновые сапоги, чистые, с загнутыми голенищами. Илья позвонил.
Долго никто не открывал. Потом за дверью прошаркали тапочки, щёлкнул замок, и в узкой щели показалось лицо Тамары Павловны. Она была без очков, седые волосы прижаты платком.
- Илья? Что случилось?
- У вас музыка играла.
- Какая музыка?
- Громкая. С полседьмого. Мужчина пел.
Тамара Павловна посмотрела на него внимательнее, будто пыталась понять, шутит он или пришёл жаловаться на что-то другое.
- У меня телевизор сломался ещё весной. Саша обещал привезти новый, да всё везёт. Радио есть, но я его не включала.
Из глубины квартиры тянуло варёной гречкой и лекарствами. Ни голоса, ни музыки.
- Может, сверху, - сказала она. - Там квартиранты. Молодые. Они до ночи ходят, стулья двигают.
- Снизу слышно было.
- Ну так дом. У нас тут всё снизу слышно, даже если сверху.
Она улыбнулась, довольная объяснением, и стала закрывать дверь.
- Тамара Павловна, у вас трубы не меняли?
- Какие трубы?
- В стене. Отопление, вода.
- Господи, Илья, ты же сам два года назад говорил, что в этой стене ничего нет.
Он помнил. Когда делал ремонт, снял старые обои и простучал перегородку. За ней был обычный бетон, местами рыхлый, с пустотами у швов. Никаких труб.
- Да, говорил.
- Ну вот. Иди работай. А то на музыку опоздаешь.
Она закрыла дверь.
Последнюю фразу Илья понял не сразу. Хотел переспросить, но замок уже щёлкнул, а за дверью снова зашаркали тапочки. Он постоял на площадке, держа кейс, потом спустился вниз.
Во дворе моросил мелкий дождь. Машины блестели, как покрытые тонким маслом. В лужах отражались окна, провода и красные сигналы светофора за углом. Илья пошёл к своей машине, заметил на крыше клочок мокрой газеты и смахнул его ладонью. Бумага прилипла к пальцам. На размокшей полосе сохранились только цифры: 17:24.
Он скомкал газету и бросил в урну.
Двигатель завёлся со второго раза. Радио включилось автоматически, поймало утренние новости, и спокойный женский голос заговорил о ремонте набережной. Илья выехал со двора, повернул к проспекту и почти сразу попал в пробку. Дождь усилился. Дворники ходили по стеклу с раздражающим резиновым скрипом.
На перекрёстке рядом остановилась тёмная машина с опущенным стеклом. Из салона ударила та же песня.
Мужской голос, синтезатор, три хлопка.
Илья повернул голову. За рулём сидел полный мужчина в кепке. Он отбивал пальцами ритм по рулю и улыбался чему-то в телефоне. На заднем сиденье лежали коробки с фруктами. Илья опустил стекло.
- Извините! Что за песня?
Мужчина не услышал. Или сделал вид. Светофор переключился, машина рванула вперёд, обдав Илью водой из колеи. Он запомнил номер, хотя не собирался ничего с ним делать.
В офисе страховой компании музыка не звучала. Это немного успокоило. Илья провёл замеры, нашёл разбалансировку на втором этаже, объяснил администратору, почему нельзя закрывать вентиляционные решётки картонными папками. К одиннадцати раздражение растворилось в работе. Потоки воздуха подчинялись цифрам. Приборы не ошибались. Люди могли не замечать шума, привыкать к нему, спорить о его источнике, но частота оставалась частотой.
Когда он выходил из здания, в кармане зазвонил телефон.
Номер был незнакомый.
- Слушаю.
В трубке играла музыка.
Та же песня, приглушённая, будто телефон лежал в закрытой сумке. Илья сказал «алло» ещё раз. В ответ послышалось дыхание, затем сухой кашель. Не старческий и не молодой - короткий, болезненный, как после дыма. Между приступами кто-то произнёс два слова. Илья не разобрал. Голос мог принадлежать женщине.
- Кто это?
Связь оборвалась.
Он посмотрел на экран. В списке вызовов звонок не появился.
Илья постоял под козырьком, пока за спиной не открылась дверь и охранник не попросил не загораживать проход. Дождь уже почти закончился. По тротуару шли люди, привычно обходя лужи, машины шуршали по мокрому асфальту, у киоска женщина раскладывала на прилавке выпечку. Всё было на своих местах.
Кроме песни.
Она донеслась с другой стороны улицы. Кто-то включил её в телефоне, потом ещё один короткий фрагмент прозвучал из проезжающего автобуса. Припев совпал на несколько секунд, и Илье показалось, что музыка идёт сразу отовсюду - из машин, открытых дверей, подземного перехода, с верхних этажей. Бас прошёл по груди, задержался под рёбрами и стих.
На светофоре загорелся красный.
У перехода стояла девушка.
Он заметил её потому, что остальные смотрели на дорогу, на экран светофора, на машины, а она смотрела чуть выше - в красное отражение на стеклянной стене остановки. На ней была светлая куртка, промокшая на плечах, тёмные волосы прилипли к щеке. В одной руке она держала телефон. Вторую прижимала к животу, скорее от холода, чем от боли.
Илья видел её со спины и всё же почувствовал узнавание настолько сильное, что шагнул с тротуара раньше зелёного.
Клаксон ударил в уши. Он отшатнулся. Белый фургон пронёсся в метре от него, водитель высунулся из окна и выкрикнул ругательство.
Девушка обернулась.
Лица Илья не запомнил. Позже он пытался восстановить глаза, рот, линию бровей, но каждый раз видел только светлое пятно, как на испорченной фотографии. Она посмотрела прямо на него, будто тоже узнала, и в ту же секунду телефон у неё в руке зазвонил.
Музыка оборвалась.
Загорелся зелёный. Толпа двинулась через улицу, заслонив девушку. Илья пошёл следом, протискиваясь между людьми, но на другой стороне её уже не было.
Он обошёл остановку, заглянул в аптеку, дошёл до входа в метро. Светлая куртка мелькнула на лестнице, но это оказалась пожилая женщина. Илья вернулся к переходу. Красный свет отражался в мокром стекле и медленно дрожал, хотя дождь закончился и машины стояли неподвижно.
Весь день после этого он ловил похожие лица. На складе оглянулся на девушку у кассы. Увидел светлую куртку в зеркале заднего вида и проехал лишний квартал. Возле дома задержался у перехода, хотя здесь была другая улица и другой светофор.
Музыка больше не звучала.
Вечером Илья приготовил макароны, съел несколько ложек и убрал тарелку в холодильник. Позвонила мать. Он ответил, выслушал вопросы про работу и давление, сказал, что в воскресенье, возможно, приедет. Она обрадовалась слишком быстро, и он сразу пожалел об обещании.
- Ты какой-то тихий, - сказала мать. - Опять не спал?
- Соседи музыку включали.
- Те старики?
- Там одна Тамара Павловна.
- Ну, значит, сверху. В домах всегда так. Кажется, что за стеной, а оно через три этажа.
- Мам, ты когда-нибудь видела человека и сразу понимала, что знаешь его?
Мать помолчала.
- Влюбился?
- Нет.
- Тогда зачем спрашиваешь?
- Просто увидел девушку.
- Ну вот. Влюбился и испугался. Тебе тридцать пять, Илюша, можно уже не пугаться.
Он закрыл глаза. За стеной что-то тихо стукнуло.
- Я перезвоню завтра.
- Ты точно приедешь?
- Постараюсь.
Он отключился и прислушался. Стук повторился. Три раза, с одинаковым промежутком. Потом в трубах прошёл низкий гул.
Илья подошёл к стене спальни. Обои были сухими. Он приложил ладонь и почувствовал слабую вибрацию. Где-то далеко, глубже соседней квартиры, мужской голос начал первый куплет.
Илья не стал стучать. Достал из кейса контактный микрофон, закрепил его на стене и подключил к ноутбуку. На экране побежала звуковая дорожка. Голос проявлялся неровной широкой полосой, бас уходил ниже диапазона бытовой акустики. Между куплетами возникал кашель.
И ещё один звук.
Илья увеличил участок, надел наушники, убрал высокие частоты. Под музыкой шёл ровный ритм. Быстрее человеческого сердца, но медленнее механической вибрации вентилятора. Он насчитал пять ударов, потом ритм сбился, исчез и вернулся уже в другой части записи.
На экране телефона было 17:24.
Илья посмотрел на часы ноутбука. 22:11.
Телефон зазвонил.
Незнакомый номер.
Он ответил.
- Алло?
Сначала в трубке была тишина. Затем короткий женский вдох. Музыка за стеной и музыка в телефоне совпали до последней ноты.
Илья вскочил, едва не сорвав провод микрофона.
- Кто вы? Где вы?
Кто-то кашлянул.
Потом тихо, почти без голоса, сказал:
- Опаздываю.
Связь оборвалась.
За стеной стало тихо. На ноутбуке звуковая дорожка выпрямилась.
Илья снова посмотрел на телефон. Вызова в памяти не было.
Он долго сидел на краю кровати, держа аппарат в руке. Красный свет появился на стене, хотя светофор за окном давно работал в ночном режиме и мигал жёлтым. Пятно поднялось от пола к потолку, задержалось над изголовьем и медленно погасло.
Илья лёг, не раздеваясь. Сон пришёл почти сразу, тяжёлый и без сновидений.
Утром музыка за стеной началась в 6:42.
Глава 2. Один и тот же вторник
Илья открыл глаза за три секунды до будильника.
Музыка уже играла.
Красный свет дрожал на стене в том же месте, где накануне, только пятно было шире и ниже. По потолку тянулась влажная полоса. Илья лежал, глядя на неё, пока телефон не загорелся у кровати.
6:45.
Он отключил сигнал и сел. На нём была старая футболка, в которой он обычно спал. Джинсы и рубашка, не снятые вечером, висели на спинке стула. Ботинки стояли у входной двери, сухие и чистые. Но он помнил, как лёг поверх одеяла в одежде. Помнил холодную пряжку ремня под животом и телефон в руке.
За стеной мужской голос дошёл до припева. Три хлопка. Кашель.
Илья взял телефон. В журнале вызовов ничего не было. Контактный микрофон лежал в закрытом кейсе. Ноутбук стоял на столе, выключенный, провод аккуратно свёрнут рядом. На рабочем столе не оказалось вчерашней записи.
Он проверил дату.
Вторник.
То же число.
Илья несколько раз обновил экран, открыл календарь, новости, банковское приложение. Последняя транзакция - кофе на заправке в понедельник вечером. Письмо из страховой компании с подтверждением осмотра пришло вчера в 16:38, хотя осмотр был назначен на сегодня, с девяти до одиннадцати. В тексте говорилось: «Ждём вас завтра».
Он позвонил в страховую. Ответила администратор с сонным голосом.
- Доброе утро. Это Илья Воронов, вентиляция. Я у вас вчера был.
- Вчера?
- На втором этаже. Разбалансировка, папки на решётках.
- Вы сегодня записаны, - сказала женщина. - На девять.
- Мы уже всё посмотрели.
На другом конце повисла пауза. Илья услышал, как она листает бумаги.
- У меня заявка открыта. Мастер Воронов, девять ноль-ноль. Вы хотите перенести?
- Нет. Я приеду.
Он отключился и пошёл в кухню. Чайник был холодным. Блокнот раскрыт на той же странице, цифры из детского сада не перенесены. На столе не было кружки с засохшим чайным следом. Макароны из холодильника исчезли, зато на полке лежала упаковка фарша, которую он собирался приготовить вчера вечером и обнаружил просроченной.
Дата на упаковке заканчивалась сегодня.
Илья достал её, понюхал. Фарш был свежим.
Музыка оборвалась.
В квартире стало так тихо, что он услышал собственное глотание. Потом внутри стены трижды стукнуло.
Илья не пошёл к соседям. Вместо этого открыл шкаф с инструментами и достал тонкое сверло. На уровне изголовья, рядом с местом, где вчера крепил датчик, обои были целыми. Он нашёл шов бетонной панели и отметил карандашом точку.
Сверло вошло на несколько миллиметров и остановилось, будто упёрлось в металл. Илья сменил насадку, попробовал выше. Та же история. Стена, которую он два года назад сверлил обычным перфоратором, теперь держала инструмент плотнее несущей плиты.
Он включил детектор проводки. Прибор показал металл по всей поверхности, затем замигал и выдал ошибку.
- Хорошо, - сказал Илья. - Значит, сначала день, потом стена.
Говорить вслух было легче, чем молча принимать происходящее.
Он оделся, но не взял рабочий кейс. В карман положил блокнот, маркер и запасной телефон без сим-карты, которым пользовался для фотографий на объектах. Перед выходом написал на внутренней стороне запястья: «ВТОРНИК. 17:24. ДЕВУШКА. МУЗЫКА».
На площадке стояли те же резиновые сапоги. Сегодня они были мокрыми. Внутри одного блестела вода.
Илья позвонил Тамаре Павловне.
Дверь открылась через тот же промежуток времени. Платок, лицо без очков, запах гречки и лекарств.
- Илья? Что случилось?
- У вас музыка играла.
Слова произнеслись раньше, чем он успел решить, что скажет. Тамара Павловна посмотрела на него с тем же внимательным недоумением.
- Какая музыка?
Илья почувствовал, как внутри холодеет. Он мог закончить разговор за неё.
- Мужчина поёт. С полседьмого, - сказал он.
- У меня телевизор сломался ещё весной. Саша обещал привезти новый, да всё везёт. Радио есть, но я его не включала.
Фразы совпадали слово в слово.
- Может, сверху, - продолжила она. - Там квартиранты. Молодые. Они до ночи ходят, стулья двигают.
- Тамара Павловна, сегодня вторник?
Она нахмурилась.
- А что, уже среда?
- Какое число?
Она назвала вчерашнее.
- Вы вчера меня видели?
- Где?
- Здесь. Я спрашивал про музыку.
- Илья, я вчера из дома не выходила. Саша приезжал вечером, привёз таблетки. Тебя не видела.
Она подняла руку к щеке. На запястье у неё был тонкий красный след, будто от больничного браслета или тугой резинки.
- Ты б отдохнул, - сказала она. - Глаза плохие. Так и на музыку опоздаешь.
Дверь закрылась.
Илья стоял на площадке, пока автоматический свет не погас. В темноте за соседской дверью что-то тихо закашлялось. Он резко нажал кнопку звонка. Свет включился. Кашель исчез.
Во дворе дождь шёл точно так же, но газета на крыше машины была мокрее. Бумага расползлась под пальцами, когда Илья снял её. На сером клочке проступали цифры 17:24. Он положил его в пакет, завязал и убрал в багажник.
Пробка на проспекте началась у того же магазина. Тёмная машина с коробками фруктов встала рядом. Из открытого окна ударила песня.
Илья посигналил и опустил стекло заранее.
- Эй! Мужчина!
Водитель повернулся. Улыбка исчезла.
- Чего?
- Что за песня играет?
- Какая?
- Вот эта.
Мужчина посмотрел на панель. Его пальцы продолжали отбивать ритм, но лицо стало настороженным.
- Радио.
- Какая станция?
- Да хрен его знает.
Илья достал запасной телефон и начал снимать. На экране мужчина сидел в машине с закрытым окном. Коробок на заднем сиденье не было. Музыка в записи отсутствовала, слышались только дворники и гул улицы.
Илья опустил телефон. В реальности окно было открыто, коробки лежали на месте, песня гремела так, что вибрировало зеркало.
Светофор переключился. Тёмная машина уехала. Илья остался на месте, пока сзади не загудели.
В страховой всё повторилось. Администратор встретила его теми же словами, только на ней была другая блузка - вчера белая, сегодня зелёная. На стойке стояла кружка с треснувшей ручкой. Трещина была заполнена водой, хотя кружка лежала на боку.
Илья поднялся на второй этаж. Папки снова закрывали вентиляционные решётки. Он попросил убрать их, включил прибор и заранее назвал администратору результат замера.
- Девятьсот двадцать оборотов, - сказал он.
На дисплее появилось 918.
- Почти, - ответила она и улыбнулась. - Вы, наверное, давно этим занимаетесь.
Илья приложил ладонь к стене возле воздуховода. За гипсокартоном шёл знакомый низкий ритм. Пять ударов, короткая пауза, ещё пять. Он отвинтил решётку. Из шахты пахнуло сыростью и чем-то медицинским - спиртом, пластиком, тёплой резиной.
- У вас больница рядом? - спросил он.
- Через два квартала роддом, - сказала администратор. - А что?
- Ничего.
Он просунул в шахту камеру на гибком проводе. На экране показался серый воздуховод, пыль, крепления. Через полметра металл закончился. Дальше была тёмная полость, где медленно двигалось что-то красное. Камера потеряла сигнал.
Илья вытащил провод. Линза была мокрой.
Вода пахла железом.
Он закончил осмотр раньше одиннадцати, отказался от кофе и поехал домой. План был прост: проверить, сохраняются ли физические следы между повторениями, найти границы дня, встретить девушку до перехода и не позволить ей исчезнуть. Слово «прост» здесь не подходило, но другого Илья себе не дал.
Газетный клочок лежал в пакете. Надпись на руке не стиралась под дождём. Значит, предметы могли оставаться. Или ему разрешали думать, что могли.
Он выехал из города по шоссе, не заезжая на склад. Навигатор показывал свободную дорогу. Илья держал скорость девяносто, потом сто десять. Дождь закончился, дома поредели, впереди появились поля и низкое светлое небо.
Через сорок минут он увидел слева бывшую котельную своего двора.
Илья сбросил скорость.
Шоссе шло прямо. Навигатор показывал незнакомое название, до дома было сорок семь километров. Но за мокрым отбойником стоял его кирпичный дом, тесно прижавшийся к трассе. В одном из окон на пятом этаже дрожал красный свет.
Он проехал мимо. Через три минуты дом появился снова, теперь справа. Перед ним стоял тот самый киоск с выпечкой. Женщина раскладывала булочки на прилавке, хотя вокруг тянулось поле.
Илья остановился на обочине. Из машины вышел в тишину, в которой не было ни ветра, ни птиц. Асфальт под ногами оказался мокрым. Он подошёл к отбойнику. За ним начинался тротуар его улицы.
Вдалеке загорелся красный светофор.
Музыка пришла снизу. Не из машины и не из дома. Бас прошёл через подошвы, колени, таз и поднялся к рёбрам. Илья отшатнулся. Под асфальтом что-то кашлянуло.
Он вернулся в машину и поехал дальше. Шоссе через километр вывело его к знакомому перекрёстку возле страховой компании.
На часах было 11:16.
Илья не пытался выехать второй раз.
До 17:24 оставалось больше шести часов. Он провёл их в городе, записывая всё, что повторялось. В 12:03 грузчик у магазина уронил ящик с бутылками. В 12:47 женщина в красном пальто поскользнулась у аптеки и удержалась за урну. В 13:10 на перекрёстке заклинило трамвайную стрелку. В 14:32 мать прислала сообщение: «Ты поел?» В 15:05 позвонил склад и спросил, заберёт ли он датчики. В 16:18 начался дождь.
При этом день не был точной копией. Курьер у магазина приехал на синем велосипеде, хотя вчера был зелёный. У женщины в красном пальто сегодня сломался каблук. Мать поставила после вопроса два знака вместо одного. Мелочи менялись, будто день восстанавливался по памяти, а память не считала важными цвет, количество и форму.
В 16:50 Илья приехал к переходу.
Он припарковался в соседнем дворе и встал под козырьком аптеки. Люди шли мимо. Песня где-то звучала короткими фрагментами: из наушников подростка, из фургона доставки, из открытой двери кафе. Ни один человек не реагировал на совпадение.
В 17:19 красный свет загорелся на мокром стекле остановки.
Девушки не было.
В 17:21 зазвонил его телефон. На экране высветилось «Мама».
Илья ответил.
- Ты поел? - спросила мать.
- Мам, сейчас не могу.
- Ты обещал перезвонить.
- Я перезвоню позже.
- Что случилось?
Через стекло остановки Илья увидел светлую куртку. Девушка шла по другой стороне улицы, быстро, прижимая телефон к уху.
- Ничего. Потом.
Он отключился и побежал к переходу.
Светофор был красным. Поток машин шёл плотно. Илья двинулся вдоль улицы, рассчитывая перейти у следующего перекрёстка и встретить её до того, как она дойдёт сюда. Девушка исчезла за автобусом.
Илья ускорился. Тротуар вдруг стал длиннее. Аптека, до которой было двадцать шагов, не приближалась. Он бежал, слыша собственное дыхание и музыку, но витрина оставалась на том же расстоянии. Люди обходили его спокойно, не замечая, что он почти не движется.
Он свернул во двор. Арка должна была вывести на параллельную улицу. За ней оказался подъезд его дома.
Илья остановился.
Перед ним была знакомая лестница, мокрая, освещённая жёлтой лампой. Сверху доносился кашель. Он отступил, вышел из арки и снова оказался у аптеки.
17:23.
Девушка стояла у перехода.
Теперь Илья видел её сбоку. Светлая куртка, тёмные волосы, телефон в руке. Она смотрела на красный сигнал, и лицо у неё было бледным, усталым, совсем молодым. Илья закричал:
- Подождите!
Она не услышала. Музыка стала громче. Припев шёл сразу из всех машин.
Илья шагнул на дорогу. Водители загудели. Он поднял руки, заставляя поток остановиться, и побежал между машинами. Девушка повернула голову. На миг их взгляды встретились.
В её лице было узнавание. И страх.
Она прижала ладонь к животу.
Красный свет вспыхнул ярче, разлился по мокрому асфальту и поднялся по колёсам машин. Воздух стал плотным, тяжёлым. Илья почувствовал, как на грудь легло давление, словно большая ладонь прижала его к невидимой поверхности.
Он попытался вдохнуть. Не смог.
Девушка сделала шаг с тротуара.
Телефон у неё зазвонил.
Мир сбросился раньше, чем её нога коснулась дороги.
Илья открыл глаза в 6:42.
Музыка играла за стеной.
На внутренней стороне запястья чёрным маркером было написано:
«ВТОРНИК. 17:24. ДЕВУШКА. МУЗЫКА».
Под первой строкой появилась вторая. Почерк был его, но Илья не помнил, когда писал:
«НЕ ЕДЬ ДАЛЕКО. ДОМ ВЕЗДЕ».
Глава 3. До красного
На четвёртый вторник Илья перестал считать дни по утрам.
Он считал попытки.
Первая закончилась у светофора, когда белый фургон едва не снёс его на переходе. Во второй день город вывел шоссе обратно к дому. В третью попытку он приехал к остановке в полдень и ждал девушку пять часов под дождём, пока к вечеру не понял, что стоит на другой стороне той же улицы, хотя никуда не переходил.
Записи на руке сохранялись. Всё остальное возвращалось.
Илья исписал оба предплечья мелкими строчками, начал переносить сведения выше локтя, затем на грудь и бок. Маркер не смывался водой, но постепенно бледнел, будто кожа уставала удерживать буквы. Он записывал только проверенное:
«6:42 музыка».
«17:24 звонок».
«девушка появляется 17:19-17:23».
«красный нельзя обойти».
«дорога домой».
«стена тёплая».
«два ритма».
Последняя запись занимала место над сердцем. Илья сделал её после того, как всю ночь слушал стену через стетоскоп, купленный в круглосуточной аптеке. Под низким гулом действительно шли два ритма. Один быстрый и ровный, другой медленнее, тяжёлый, временами сбивающийся. Иногда они совпадали на два-три удара, затем расходились. В момент совпадения песня становилась громче.
Он проверял себя на безумие методично, почти с облегчением. Решил задачи на память и внимание. Позвонил знакомому врачу, описал бессонницу и слуховые совпадения, выслушал совет отдохнуть. Записал разговор, а утром обнаружил пустой файл. Выпил снотворное и проспал до 9:16, но проснулся всё равно в 6:42, уже одетый, с таблеткой под языком и музыкой за стеной.
На пятую попытку он не вышел из квартиры.
Если день держался вокруг девушки и перехода, Илья хотел увидеть, что произойдёт без его участия. Он закрыл шторы, выключил телефон, открутил автоматы в щитке и сел на кухне с механическими часами. Квартира погрузилась в серый полумрак. Холодильник замолчал. Электронные часы погасли. Песня продолжала играть.
К полудню воздух стал влажным. На столе выступили мелкие капли, как на бутылке из холодильника. Обои у спальни потемнели. Из вентиляционной решётки пахло мокрой землёй.
В 17:19 за стеной раздались шаги.
Илья сидел на полу возле кровати, прижав ладонь к бетону. Шаги были лёгкими и торопливыми. Кто-то прошёл справа налево, остановился, вернулся. Потом зазвонил телефон, хотя Илья снял аккумулятор и положил аппарат в ящик стола.
Звонок шёл из стены.
В 17:23 быстрый ритм участился. Медленный ответил тяжёлым толчком. Илья почувствовал давление на грудь. Оно росло, пока он не лёг на бок, подтянув колени. За стеной женщина коротко вдохнула.
В 17:24 что-то ударило.
Дом содрогнулся. С потолка посыпалась штукатурка. Музыка оборвалась.
Илья успел подумать, что девушка погибла без него, прежде чем открыл глаза в 6:42.
После этого он больше не оставался дома.
Он пробовал говорить с девушкой раньше. Искал её по светлой куртке в метро, кафе и аптеках, стоял у клиники через два квартала от перехода, проверял остановки и дворы. В некоторые дни видел её далеко, за стеклом автобуса. Порой замечал только тёмные волосы между чужими плечами. Один раз нашёл в аптеке молодую женщину в светлой куртке и схватил за локоть. Она обернулась с испугом, оказалась старше, с родинкой над губой и ребёнком за руку.
Илья извинился. Мальчик долго смотрел ему вслед.
В следующий вторник тот же ребёнок стоял у аптеки один. На нём была мокрая шапка, вода текла по щекам. Илья спросил, где мать.
- Она ещё не родилась, - ответил мальчик и побежал в арку.
За аркой был подъезд Ильи.
Он перестал записывать такие случаи. Они не помогали успеть.
Город защищал последние пять минут дня. Чем ближе становилось 17:24, тем сильнее менялось расстояние. Прямая улица растягивалась. Автобус проезжал одну остановку и возвращался к предыдущей. Двери метро открывались на знакомой лестничной площадке. Люди шли привычно, только их шаги переставали совпадать с движением: женщина могла сделать десять шагов и остаться у витрины, мужчина исчезал за фонарным столбом, не появляясь с другой стороны.
Илья пытался использовать это. Если город возвращал его к дому, значит, дом был ближе к переходу, чем казалось. Он спускался в подвал, искал проходы, обследовал трубы и технические коридоры. Под домом находилось старое убежище с ржавыми дверями, затопленное по щиколотку. Вода была тёплой.
На стенах сохранились выцветшие стрелки: «ВЫХОД», «ВОДА», «САНУЗЕЛ». Одна стрелка указывала прямо в бетон. Рядом кто-то написал мелом «17:24».
Илья посветил фонарём. Надпись была свежей. Мел крошился под пальцами.
За бетоном играла музыка.
Он принёс перфоратор, но в следующую минуту подвал заполнился красным светом. Вода поднялась до колен. Илья успел отступить к лестнице. Из глубины раздался кашель, длинный, старческий, с влажным хрипом. Потом кто-то сказал:
- Илья.
Голос был мужским.
Он не обернулся. Поднялся наверх и вышел во двор в 17:18. Девушка уже шла к переходу.
В тот день Илья почти успел.
Он выбежал из арки раньше, чем пространство успело растянуть улицу. Девушка находилась в двадцати метрах. Он видел, как она смотрит на телефон, как прикусывает нижнюю губу и трет пальцами край чехла. В её движениях было столько обычной тревоги, что вся музыка, красный свет и тёплая вода сразу показались лишними. Ей нужно было просто сказать, чтобы она остановилась.
- Девушка!
Она подняла голову.
- Подождите, пожалуйста!
Илья подошёл ближе. На этот раз лицо не растворилось в белом пятне. Серые глаза, прилипшая к виску прядь, маленькая царапина на подбородке. Ей было чуть больше двадцати.
- Мы знакомы? - спросила она.
Голос совпадал с голосом в телефоне.
- Нет. То есть... Я вас видел.
Она отступила. Взгляд стал закрытым.
- Мне надо идти.
- Не переходите здесь.
- Почему?
- Просто не переходите. Дойдите до следующего светофора. Или вернитесь. Я вызову вам такси. Куда угодно.
Девушка посмотрела на него так, как смотрят на опасного человека, который старается говорить спокойно.
- Отойдите.
- Послушайте. В 17:24 вам позвонят. Вы посмотрите на красный и шагнёте на дорогу.
Её лицо изменилось.
- Откуда вы знаете про звонок?
Илья почувствовал первый настоящий просвет за все попытки.
- Вам звонит мать?
Девушка крепче сжала телефон.
- Кто вы?
- Илья. Я пытаюсь помочь.
- Откуда вы знаете мою мать?
- Я её не знаю. Я ничего о вас не знаю. Только то, что вы будете здесь.
Она оглянулась на поток людей, оценивая, к кому обратиться. Илья отступил на шаг и поднял руки.
- Хорошо. Я не подойду. Просто останьтесь на тротуаре до половины шестого.
- Вы следили за мной?
- Нет.
- Тогда почему вы здесь?
Он мог сказать правду. Про повторяющийся вторник, музыку, стену, два ритма. Правда прозвучала бы хуже любой угрозы.
- Потому что уже видел, как это заканчивается.
Девушка побледнела.
Телефон в её руке зазвонил.
17:24.
Мелодия была обычной, короткой, совсем не похожей на песню. Илья успел увидеть на экране слово «МАМА».
Девушка сбросила вызов.
- Оставьте меня в покое, - сказала она и пошла к переходу.
Илья двинулся следом, сохраняя расстояние.
- Красный. Стойте.
Она ускорилась.
- Я вызову полицию.
- Вызывайте. Только не выходите на дорогу.
Люди вокруг замедлились. Мужчина с зонтом завис на полушаге, подошва не касалась асфальта. Автобус у остановки стоял с открытыми дверями, и внутри никто не двигался. Музыка начала подниматься из-под уличного шума.
Девушка заметила перемену. Посмотрела по сторонам, затем на Илью.
- Что происходит?
- Не знаю.
- Вы это сделали?
- Нет.
Красный свет загорелся. Его отражение прошло по стеклу остановки, по мокрому капоту, по лицу девушки. Она прижала руку к животу и согнулась, словно внутри резко свело мышцу.
Илья подбежал.
- Вам плохо?
- Не трогайте.
- Я не трогаю. Сядьте.
Она подняла на него глаза. В них был уже другой страх, направленный не на него.
- Я опаздываю, - сказала она.
- Куда?
Девушка открыла рот, но вместо ответа изо всех машин одновременно ударил припев. Стёкла задрожали. Илья почувствовал бас в зубах.
Он протянул руку.
- Пойдёмте отсюда.
Она посмотрела на ладонь. На его запястье под рукавом виднелась запись: «ДЕВУШКА».
- Вы больной, - прошептала она.
Поток людей разом двинулся. Кто-то ударил Илью плечом, между ними прошла женщина с коляской, затем мужчина с коробкой. Девушку отнесло к краю тротуара.
Илья протиснулся следом. Расстояние в два метра растянулось в двадцать. Он видел её сквозь чужие плечи, видел поднятую руку с телефоном, видел красный свет на мокрых волосах.
- Стойте!
Она шагнула.
Илья прыгнул вперёд и схватил её за рукав.
Ткань оказалась тёплой и мокрой. Девушка резко обернулась. На долю секунды он удержал её.
Затем телефон снова зазвонил.
Звук пришёл не из её руки. Он раздался в стене дома напротив, в трубах под улицей, в груди Ильи. Красный свет погас. Мир сделался белым.
Илья открыл глаза в 6:42.
Пальцы правой руки были сжаты.
В кулаке осталась тонкая светлая нить, вырванная из рукава девушки.
Он разжал ладонь, положил нить на тумбочку и долго смотрел, как она темнеет от воздуха. Через минуту ткань стала почти красной.
Музыка за стеной играла тише прежнего.
Илья подошёл вплотную. Под обоями чувствовалось тепло. Он провёл ладонью ниже, к плинтусу, и услышал кашель прямо у своего уха.
- Илья, - сказал мужской голос из бетона.
На этот раз он ответил:
- Я слышу.
За стеной кто-то тяжело вдохнул.
- До красного, - произнёс голос.
- Что до красного?
Ответа не было. Только музыка, два ритма и тихий скрежет, будто с другой стороны ногтем провели по штукатурке.
Илья достал молоток.
Глава 4. Комната без стены
Молоток оставил на обоях круглую вмятину.
Илья ударил второй раз, сильнее. Штукатурка треснула и осыпалась на плинтус. Под ней показался серый бетон. Ничего необычного - крупный песок, мелкие раковины, тонкая ржавая проволока в шве. Он снял ещё полосу обоев, обнажил стену от пола до уровня плеч и включил перфоратор.
Бур вошёл на два сантиметра.
Дальше бетон держал его с мягким сопротивлением, странным для камня. Инструмент не отскакивал и не визжал, как при встрече с арматурой. Стена принимала вращение и понемногу отталкивала бур обратно. Илья навалился всем весом. Перфоратор задрожал в руках. Из отверстия выступила прозрачная капля.
Он выключил инструмент.
Капля медленно стекла вниз. Илья коснулся её пальцем. Вода была тёплой и слегка солёной.
За бетоном кашлянули.
- Кто там?
Музыка продолжала играть. Мужской голос тянул припев, три хлопка ложились поверх работы перфоратора, хотя инструмент уже молчал.
Илья расширил отверстие тонким зубилом. От каждого удара по стене из глубины приходил глухой ответ. Он ударял один раз - там отвечали дважды. Ударял два - получал один тяжёлый толчок. Потом ритм изменился сам, ускорился и стал похож на работу насоса.
Светлая нить лежала на тумбочке. За ночь она высохла и снова стала почти белой. Илья убрал её в маленький пакет для образцов, написал дату, зачеркнул и написал только «ПОСЛЕ».
Слово выглядело нелепо. После чего, если всё вокруг возвращалось к началу?
Он продолжил долбить стену до восьми. Отверстие углубилось на четыре сантиметра и упёрлось в тёмную поверхность, гладкую, как пластик. Эндоскопическая камера показала красноватый блеск и сразу запотела. На записи остались только белые помехи.
Илья вышел на площадку и снова позвонил соседке.
Тамара Павловна открыла быстрее обычного. Сегодня она была в очках. За её спиной стоял мужчина лет пятидесяти с пакетом лекарств - вероятно, сын Саша.
- Илья? - сказала она. - Что ты там делаешь?
- Стену проверяю.
- С утра дом трясётся.
Саша отодвинул мать и посмотрел на Илью.
- Ты ремонт затеял?
- За этой стеной у вас какая комната?
- Какая стена?
Илья показал на свою квартиру.
Саша нахмурился.
- Там лестница.
- Лестница слева. Спальня граничит с вашей квартирой.
- Мамин коридор в другую сторону, - сказал Саша. - Ты план дома видел вообще?
- Видел. Когда покупал квартиру.
- Значит, плохо видел.
Он распахнул дверь шире.
Квартира Тамары Павловны начиналась узким коридором, который действительно уходил в противоположную сторону. Справа от входа, там, где должна была находиться комната за стеной Ильи, стоял высокий шкаф. Саша отодвинул его на несколько сантиметров. За шкафом обнаружилась обычная стена в старых цветочных обоях.
- Вот, - сказал он. - За ней улица.
- Какая улица?
- Двор.
Илья вошёл без приглашения и подошёл к окну в конце коридора. Из него был виден другой двор - узкий, с гаражами и тополем, которого никогда не было со стороны его спальни. Дом словно имел две внешние стороны в одном месте.
- Ты чего? - Саша взял его за плечо. - Илья, выйди.
На обоях за шкафом появилось красное пятно. Оно поднялось снизу, прошло по цветам и исчезло под потолком.
Тамара Павловна тихо сказала:
- Опять.
Илья повернулся к ней.
- Вы это видели раньше?
Она сразу отвела глаза.
- Что?
- Свет.
- Ничего я не видела.
- Мам, - раздражённо сказал Саша, - иди на кухню.
- У вас музыка играет по утрам, - продолжил Илья. - И кто-то кашляет.
Тамара Павловна прижала ладонь к горлу.
- Там больной человек, - сказала она.
Саша побледнел.
- Хватит.
- Он давно там лежит.
- Мам, хватит, я сказал.
- Всё зовёт молодого, а тот не идёт.
Саша вытолкнул Илью в подъезд и захлопнул дверь. Изнутри донёсся приглушённый спор. Илья прислонился к перилам. Собственное сердце билось быстро, торопливо, почти у самой кожи, но рядом, внутри стены, шёл другой ритм - медленный, тяжёлый.
Он спустился в подвал.
Вода стояла выше щиколотки, хотя дождь только начинался. Луч фонаря выхватывал трубы, ржавые хомуты и клочья отсыревшей изоляции. Стрелка «ВЫХОД» всё ещё указывала в бетон. Надпись 17:24 стала бледнее, будто её частично смыло.
Илья приложил ладонь к стене. Она была тёплой.
- Вы меня звали?
Сначала ответила вода. По поверхности прошла рябь от стены к его ботинкам. Потом раздался кашель.
- Кто вы?
Голос пришёл с задержкой, низкий и усталый:
- Илья.
- Я тоже Илья.
За бетоном коротко засмеялись. Смех перешёл в новый приступ кашля.
- Знаю.
- Где девушка?
Долгая пауза.
- Какая девочка?
- У перехода. В светлой куртке.
Вода начала подниматься. Илья почувствовал тепло сквозь ботинки.
- Маша? - спросил голос.
- Кто такая Маша?
- Опоздал ты.
- Я ещё успею.
- Всегда так говорил.
Красный свет появился под водой. Он не отражался сверху - шёл из глубины, через мутную жидкость, подсвечивая трубы снизу. Илья отдёрнул руку. На бетоне остался влажный отпечаток, похожий на ладонь другого человека. Пальцы были длиннее и тоньше его собственных.
- Как открыть стену?
Голос стал едва слышным:
- Домой иди.
Музыка началась в подвале без вступления. Бас ударил в грудь. Илья поднялся по лестнице, и каждый пролёт давался так, будто он шёл не вверх, а через вязкое, давно стоявшее время. Когда он вышел во двор, ноги гудели, рубашка липла к спине, а на часах было 16:52.
Утро исчезло почти целиком.
Он вернулся в квартиру и закрыл дверь. На стене спальни отверстие затянулось тонкой серой плёнкой. Под ней просвечивала красная поверхность. Илья провёл ногтем - плёнка разошлась, из разреза выступила тёплая вода.
До появления девушки оставалось меньше получаса.
Он мог снова ехать к переходу. Мог попытаться удержать её, вызвать полицию, перекрыть дорогу машиной. Все прежние действия вели к одному звонку. Дом возвращал его. Стена звала его по имени. Впервые за все попытки Илья понял, что девушка, возможно, находилась не впереди дня, а за этой стеной. Переход был рисунком на поверхности, как красный свет на обоях.
Он вынес из кладовки кувалду.
Первый удар пробил серую плёнку. Из стены брызнула вода, но на пол упало всего несколько капель. За отверстием была тьма, плотная и тёплая. Пахнуло лекарствами.
Илья ударил снова.
Бетон начал ломаться крупными мягкими кусками. Они падали без грохота, как мокрая штукатурка. За каждым открывалась та же темнота. Музыка стала тише, зато отчётливее слышалось дыхание.
Третий удар пришёлся рядом с розеткой. Свет в квартире погас. Красное пятно осталось.
Илья работал в полумраке, чувствуя, как пот течёт по спине. Дыра достигла размера человеческой головы. Он посветил фонарём внутрь. Луч прошёл на метр и упёрся в белую вертикальную поверхность. Занавеска или простыня медленно колыхалась, хотя движения воздуха не было.
- Илья, - позвал голос.
- Я здесь.
- Долго.
- Кто вы?
- Проходи.
- Где девушка?
- Какая же она теперь девушка.
Илья замер. За спиной зазвонил телефон.
17:19.
На экране был незнакомый номер. Он не ответил.
Снова поднял кувалду и расширил отверстие до плеч. Края стены оказались гладкими и влажными. Под обоями не было ни арматуры, ни кирпича. Толщина перегородки менялась: в одном месте ладонь, рядом почти метр. Из глубины тянуло больничным воздухом - спиртом, нагретым пластиком, старым бельём.
Телефон звонил непрерывно.
Илья отбросил кувалду, лёг на пол и просунул голову в пролом. Белая поверхность действительно была занавеской. За ней мигал красный огонёк. Он слышал тихий писк аппарата, свист кислорода, тяжёлое дыхание.
- Вы меня видите?
- Раньше видел.
Голос звучал совсем близко.
Илья протиснул плечи. Стена сдавила грудь. На секунду возникло знакомое давление - сильное, ритмичное, будто кто-то толкал его обратно обеими руками. Он выдохнул, повернулся боком и полез дальше.
Телефон перестал звонить.
Время было 17:23.
За занавеской кто-то кашлял. Илья нащупал ногой опору. Пол оказался покрыт линолеумом. Он подтянулся и вывалился из стены на колени.
Музыка исчезла.
Перед ним была больничная палата.
Небольшая, старая, с высоким окном, за которым шёл дождь. Под окном стояла кровать. Рядом - тумбочка, металлическая стойка с прозрачным пакетом, кислородный баллон и аппарат с красным индикатором. На стуле лежал женский кардиган. В воздухе висел запах лекарств и человеческого тела, долго находящегося в одной комнате.
Илья обернулся.
Стены, через которую он прошёл, не было. За спиной тянулся короткий больничный коридор. В конце горела зелёная табличка «ВЫХОД».
На кровати лежал старик.
Лицо было худым, кожа серой, с прозрачными веками и тёмными впадинами у висков. Трубка под носом чуть двигалась при каждом вдохе. Руки лежали поверх одеяла. Именно руки заставили Илью подойти ближе.
Пальцы старика были длинными, с широкими суставами и коротко срезанными ногтями. На правом указательном пальце белел старый шрам. Такой же шрам был у Ильи - с двенадцати лет, когда он разрезал руку стеклом в гараже.
Он поднял свою ладонь.
Старческая рука на одеяле повторяла её форму, только кожа стала тонкой, сухой, покрытой пятнами. Даже линия шрама шла под тем же углом.
Аппарат у кровати пискнул.
Старик открыл глаза.
Илья ожидал увидеть собственное лицо, состарившееся на пятьдесят лет, но прямого сходства почти не было. Другой нос, тяжёлые веки, глубокая складка у рта. Узнавание возникло позже - в том, как старик чуть прищурился, прислушиваясь, как повернул голову на подушке, как поморщился от далёкого звука, которого в палате не было.
- Илья, - сказал он.
Голос совпадал с голосом из стены.
Илья подошёл к кровати.
- Вы меня знаете?
Старик смотрел сквозь него, словно видел сразу несколько возрастов.
- Молодой ещё, - произнёс он. - Всё бежишь.
- Кто вы?
Старик попытался поднять руку. Илья машинально наклонился и поддержал её. Пальцы были горячими.
- Не успел? - спросил старик.
- К кому?
- К девочке.
Илья сжал его руку.
- Где она?
Старик прикрыл глаза. На губах появилась слабая, почти виноватая улыбка.
- Какая девочка, - прошептал он. - Дочь наша давно выросла.
В коридоре заиграла музыка.
Та же весёлая песня, теперь приглушённая дверью и расстоянием. Старик вздрогнул всем телом.
- Убери, - попросил он. - Анна опять поставила. Думает, я люблю.
- Кто такая Анна?
Старик открыл глаза и наконец посмотрел прямо на него.
- Жена, - сказал он. - Наша.
Красный индикатор на аппарате мигнул. На его гладкой поверхности отразились два лица - молодое и старое. Между ними на мгновение проступило третье, белое, без черт.
Илья повернулся, но в палате никого больше не было.
Часы над дверью показывали 17:24.
Телефон в его кармане зазвонил.
Старик сжал его пальцы с неожиданной силой.
- Не отвечай, - сказал он.
Илья не ответил.
Звонок продолжался. Красный индикатор мигал. Музыка играла в коридоре.
Мир не сбросился.
Глава 5. Молодой человек
Мир не сбросился.
Телефон звонил ещё несколько секунд, потом замолчал. На экране осталось время 17:24 и незнакомый номер без истории вызовов, будто звонок прошёл мимо аппарата и только воспользовался его голосом. Илья сунул телефон в карман. Старик всё ещё держал его за пальцы, горячо и крепко, хотя остальное тело лежало под одеялом почти без движения.
Музыка в коридоре дошла до припева. За дверью кто-то прокатил тележку, колёса мягко загремели по стыкам линолеума. Мужской голос потянул весёлую ноту, хлопки отозвались в пустом пространстве, и старик поморщился так, словно ему снова надавили на больное место.
- Убери, - повторил он. - Молодой человек, ну что ты стоишь.
Илья высвободил руку.
- Где выключить?
- Там же, где всегда.
Старик кивнул в сторону двери. Илья вышел в коридор.
Он ожидал увидеть отделение: пост медсестры, двери палат, людей в халатах, каталку у стены. Коридор был слишком коротким. Справа находились три одинаковые двери без номеров, слева - окно, за которым висел дождь. Капли стояли на стекле неподвижно, каждая удерживала красный отблеск, хотя снаружи не было ни вывески, ни светофора. Зелёная табличка «ВЫХОД» горела в конце, над двустворчатой дверью.
Музыка шла отовсюду. Илья приложил ладонь к ближайшей стене. Бас проходил через штукатурку ровно, без ослабления. Под потолком звук становился глуше, у пола усиливался, и линолеум едва заметно дрожал под подошвами. Источник снова не имел направления.
Первая дверь открылась в ту же палату. Илья увидел кровать сбоку, стойку с прозрачным пакетом и старика, который лежал к нему спиной. На стуле всё так же был наброшен женский кардиган. Он закрыл дверь, проверил следующую.
За ней тоже находилась палата. Теперь окно оказалось по другую сторону, а кровать стояла изголовьем к двери. Старик смотрел прямо на Илью.
- Нашёл? - спросил он.
Илья молча закрыл.
Третья дверь не поддалась. Ручка была тёплой, почти живой на ощупь. Илья потянул сильнее, услышал за полотном кашель и отступил.
У выхода музыка звучала тише. Он нажал на штангу замка, дверь распахнулась, и в лицо пахнуло мокрым асфальтом.
За порогом был двор его дома.
Тот же колодец между серыми фасадами, мусорные баки под навесом, чёрная решётка подвального окна. Дождь шёл косо, ветер бросал воду на ступени. Илья уже поднял ногу, когда увидел, что дверной проём выводит не на улицу первого этажа, а на высоту его спальни. Внизу, шестью этажами ниже, блестел двор. На стене напротив дрожал красный свет. Машин не было. В окнах дома не горело ни одной лампы.
Илья отшатнулся и захлопнул дверь.
Табличка над ней мигнула. Вместо «ВЫХОД» на долю секунды проступило другое слово, но буквы сложились слишком медленно и погасли раньше, чем он прочёл.
В палате старик снова закашлялся. Кашель шёл глубоко, с влажным хрипом, и каждый толчок отдавался в коридорной стене. Илья вернулся. Старик пытался приподняться, цепляясь за край одеяла. Кислородная трубка съехала к щеке.
- Лежите.
Илья поправил подушку, осторожно вернул трубку на место и подал стакан с тумбочки. Вода в нём была тёплой. Старик сделал два глотка, зажмурился и долго собирал дыхание.
- Анна ругается, когда я сам встаю, - сказал он. - Говорит, один раз упаду, и потом уже будешь лежать по-настоящему. Словно сейчас репетиция.
- Где она?
- Кто?
- Анна.
Старик посмотрел на пустой стул, заметил кардиган и успокоился.
- Вышла. За чаем, может. Она всё за чаем ходит, когда боится. Возвращается с пустыми руками, потому что забудет по дороге, зачем шла.
- Вы знаете, где мы?
- В больнице.
- В какой?
Старик нахмурился. Морщина между бровями была знакомой. Илья видел её у себя в зеркале, когда пытался удержать в памяти число или имя.
- В городской, - сказал старик. - Или областной. Они теперь все одинаковые. Раньше хоть окна отличались.
- Как сюда выйти?
- Через дверь.
- Я вышел. Там мой двор.
- Значит, далеко не ушёл.
Он произнёс это без удивления. Илья сел на край стула, не снимая с него кардиган, и сразу встал: ткань была тёплой, будто женщина только что вышла и оставила после себя тепло спины.
- Послушайте меня. Я пришёл сюда через стену своей квартиры. У меня за стеной играла эта музыка. День повторялся. Каждый раз в пять двадцать четыре звонил телефон, и всё начиналось сначала. У перехода была девушка. Я пытался её остановить.
Старик следил за его губами. По мере рассказа взгляд становился внимательнее, но не яснее. Он будто узнавал не события, а порядок слов.
- Сколько раз? - спросил он.
- Не знаю. Шесть. Семь.
- Мало.
- Для чего?
- Чтобы устать.
- Я уже устал.
- Молодой ещё.
Илья почувствовал, как раздражение поднимается знакомой горячей волной. Ему хотелось схватить старика за плечи, потребовать нормального ответа, заставить назвать адрес, год, фамилию, хоть что-нибудь, способное вернуть происходящему края. Перед ним лежал больной человек, и злость упёрлась в его худую грудь, в трубку под носом, в руки на одеяле. Илья сжал кулаки и разжал.
- Как вас зовут?
- Илья.
- Полностью.
- Илья Матвеевич.
- Фамилия?
Старик закрыл глаза.
- Воронов.
Илья сел.
Красный индикатор на аппарате мигал с ровным промежутком. Где-то в коридоре прошла женщина, судя по лёгким шагам и скрипу подошвы, но в дверном проёме никто не появился.
- Откуда вы знаете мою фамилию?
- Свою пока помню.
- У нас одинаковое имя.
- Было бы странно, если бы разное.
Илья достал паспорт. Фотография, имя, дата рождения, место регистрации оставались на месте. Он положил документ на одеяло.
- Это я.
Старик не посмотрел. Его внимание задержалось на руках Ильи.
- Ты кольцо снял.
- Я не женат.
- Снял, значит.
- Никогда не был женат.
Старик тихо усмехнулся, затем закашлялся. Илья подал ему салфетку. На белой бумаге осталось сероватое влажное пятно без крови.
- Я тоже так говорил, - произнёс Илья Матвеевич, отдышавшись. - До Анны. Ей особенно.
- Я не знаю никакой Анны.
- Узнаешь.
- Когда?
Старик повернул голову к окну.
- Дождь начнётся.
За стеклом уже шёл дождь, но капли по-прежнему висели на месте. Илья подошёл ближе. За окном не было города. В серой воде проступал угол кирпичного дома, затем исчезал, словно стекло смотрело не наружу, а в мутную глубину.
- Какой сейчас год?
Старик назвал тот же год, что стоял в телефоне Ильи.
- А вам сколько лет?
- Восемьдесят один. Или восемьдесят два. Анна знает.
- Тогда я не могу быть вами.
- Почему?
- Мне тридцать пять.
- Мне тоже было.
- Мы родились в один год.
Старик задумался. Его пальцы медленно поглаживали край одеяла, будто перебирали невидимый шов.
- Год всегда один, - сказал он. - Это мы в нём разные.
Илья отвернулся. Такие ответы ничего не объясняли, но действовали хуже прямой бессмыслицы. Они цеплялись за внутреннее ощущение, которому он не хотел давать имени. В квартире день повторялся, сохраняя мелочи и стирая последствия. Здесь время лежало слоями, как влажная штукатурка в стене. Старик мог прожить пятьдесят лет внутри того же вторника. Мог помнить жизнь, которой у Ильи не было. Мог оказаться ловушкой, собранной из его лица, голоса и страха опоздать.
И всё же рука старика была настоящей. Под кожей бился слабый пульс. На указательном пальце белел тот же шрам.
- Где вы его получили? - спросил Илья.
- Что?
Он коснулся своего пальца.
Старик поднял руку к глазам.
- Стекло.
- Где?
- На кухне.
- В гараже.
- Значит, в гараже.
- Мне было двенадцать.
- Мне тоже когда-то было двенадцать.
- Что произошло?
Старик замолчал. Его взгляд ушёл внутрь. Илья видел, как он пытается достать воспоминание, как лицо едва заметно меняется от усилия, однако на месте прошлого оставалась пустота.
- Банку разбил, - наконец сказал он. - Или окно. Анна потом пластырем заматывала.
- Вы познакомились с Анной после тридцати.
Илья Матвеевич посмотрел на него с испугом. На мгновение в глазах появилось полное, ясное сознание.
- После двадцати семи, - поправил он. - В дождь. У неё туфля лопнула.
- Вы только что сказали, что она перевязала вам руку в двенадцать.
Старик отвёл взгляд.
- Она всегда была.
Музыка в коридоре внезапно стала громче. Илья вышел, распахнул все три двери. За каждой лежал тот же человек, но в первой палате старик спал, во второй смотрел на окно, в третьей держал Илью за руку, хотя Илья стоял в коридоре. Он захлопнул двери одну за другой. Из-за каждой продолжал доноситься кашель, сдвинутый на несколько секунд.
У стены рядом с постом, которого раньше не было, стоял радиоприёмник. Старый, пластмассовый, с круглой ручкой громкости. Мужской голос пел из маленькой решётки динамика. Илья выдернул провод из розетки.
Музыка продолжила играть.
Он снял заднюю крышку. Внутри не было платы, проводов и динамика. Корпус оказался пустым. Бас шёл из пластмассы и отдавался в пальцах.
Илья ударил приёмник об пол. Корпус раскололся. Изнутри вылилось немного тёмной воды. Она собралась в щели линолеума и поползла к палате, не растекаясь по сторонам.
Музыка стихла.
Вслед за ней остановился аппарат у кровати.
Илья бросился обратно. Красный индикатор погас. Старик лежал с открытыми глазами и не дышал.
- Эй. Илья Матвеевич.
Он нащупал пульс на шее, не нашёл, прижал ладонь к груди. Под тонкой больничной рубашкой оставалось тепло. Илья откинул одеяло, приготовился делать массаж сердца, и в этот момент из пустого корпуса в коридоре снова донеслись три хлопка.
Аппарат пискнул. Грудь старика поднялась.
Музыка вернулась тише, будто кто-то уменьшил громкость в соседней комнате.
Илья Матвеевич судорожно вдохнул и закашлялся. Илья помог ему повернуться на бок. Старик оттолкнул его руку, сердито, почти по-молодому.
- Не ломай, - прохрипел он.
- Что?
- Всё ломаешь, если не понимаешь.
- Вы перестали дышать.
- Я и до тебя плохо дышал.
Илья сел рядом. Колени дрожали. Он спрятал руки между ними, чтобы старик не заметил.
- Эта музыка вас держит?
- Она мне мешает.
- Когда я выключил её, вы умерли.
- Значит, плохо выключил.
Илья рассмеялся. Смех вышел коротким и злым. Старик тоже улыбнулся, и на несколько секунд они действительно стали похожи: не лицом, а усталой готовностью спорить даже там, где спор уже ничего не менял.
- Вы всегда были таким? - спросил Илья.
- Каким?
- Невыносимым.
- Анна говорит, с возрастом стало лучше. Врёт, конечно.
Он приподнял голову.
- Дай зеркало.
На тумбочке лежало маленькое складное зеркальце в потёртом чехле. Илья подал. Старик долго рассматривал себя, проводил пальцем по щеке, по складке у рта.
- Не моё, - сказал он.
- Что?
- Лицо. Руки мои. Голос иногда мой. Лицо чужое.
- Вы узнаёте меня?
- Тебя легче.
- Откуда?
Старик закрыл зеркало.
- Ты ещё до всего.
В коридоре щёлкнула дверь. Послышались шаги. Илья обернулся, ожидая увидеть Анну, медсестру, хоть кого-то, кто подтвердит существование этой палаты. В проёме прошла девушка в светлой куртке. Только край рукава и мокрые волосы. Она не посмотрела внутрь.
Илья вскочил.
- Подождите!
Он выбежал в коридор. Девушка уже была у выхода. Красный свет лёг на её плечи. Илья побежал, но пол вытянулся под ногами, двери палат поплыли назад, а расстояние до неё осталось прежним.
- Стойте!
Она остановилась и повернула голову. Лица не было видно. Белое пятно занимало место от лба до подбородка, мягкое по краям, как засветка на старой фотографии.
Илья сделал ещё шаг.
Девушка исчезла за дверью.
Он добрался до выхода и распахнул его. За порогом находилась палата. Старик лежал под окном, глядя на пустой стул.
- Кто это был?
Илья Матвеевич не ответил.
- Вы её видели?
- Анна долго.
- Я спрашиваю про девушку.
- Я тоже.
Старик дотянулся до кардигана и сжал край рукава.
- Молодой человек, - сказал он тихо. - Ты когда домой придёшь, не говори ей, что я испугался.
- Кому?
- Анне.
- Она ваша жена.
- Наша, - поправил старик. - Только ты пока не помнишь.
Илья хотел возразить, но в памяти вдруг возникла кухня. Он увидел жёлтый свет над столом, край клеёнки, две кружки и женскую руку с мокрыми от дождя пальцами. Образ был настолько ясным, что он почувствовал запах подгоревшего молока. Через секунду кухня исчезла.
- Что вы сделали?
Старик прикрыл глаза.
- Рассказал.
- Вы ничего не рассказывали.
- Ещё нет.
За окном дождь наконец сдвинулся. Одна капля медленно поползла вниз по стеклу, оставляя за собой красную дорожку.
Глава 6. Тёплая кухня
- Что ты помнишь? - спросил Илья Матвеевич.
Илья стоял у окна. Красная дорожка от капли достигла рамы и остановилась, будто стекло кончилось раньше, чем вода. В коридоре музыка играла совсем тихо. После разбитого приёмника в песне исчезли хлопки, остался только мужской голос и синтезатор, тянувший одну и ту же вязкую ноту.
- Всё, - ответил он.
- Это всегда плохой ответ.
- Я помню свою квартиру, работу, мать. Школу. Институт.
- Как звали первую учительницу?
- Галина... - Илья запнулся. - Галина Ивановна.
- Волосы какие?
- Обычные.
- Обычные волосы у манекена.
- Каштановые, наверное.
- А пахло в классе чем?
Илья обернулся.
- Вы решили устроить мне проверку памяти?
- Я лежу. Мне скучно.
Старик сдвинул ладонь по одеялу, освобождая место возле кровати. Илья не сел.
- В школе пахло мелом, мокрыми куртками, столовой. Как в любой школе.
- Значит, не помнишь.
- А вы помните?
- Нет. Поэтому и спрашиваю.
Илья Матвеевич улыбнулся краем рта. Дыхание немного выровнялось, но после каждого вдоха в груди оставался тонкий свист. Он смотрел на Илью терпеливо, будто разговор шёл давно и оба просто вернулись к прерванному месту.
- Расскажите про Анну, - сказал Илья.
- Зачем?
- Вы уверены, что я вас молодой. Проверим.
- Проверять ты любишь.
- Работа такая.
- Работа у тебя была воздух искать.
- Воздух искать не надо. Он везде.
Старик тихо рассмеялся.
- Вот поэтому и искал.
Илья подтянул стул. Кардиган он аккуратно переложил на спинку, хотя тёплая ткань неприятно напоминала о невидимой женщине. Сел боком, чтобы видеть дверь.
- Где вы познакомились?
Илья Матвеевич закрыл глаза. Лицо сразу стало старше. Когда он заговорил, голос звучал медленно, с паузами, в которых слышалась работа дыхания.
- Дождь был. Тёплый. Конец мая, кажется. Или июнь. Город уже пыльный, а после дождя всё пахнет так, словно его только построили. Я шёл с работы. Тогда ещё в мастерской был, на Обводном. Вентиляторы, вытяжки, вся эта железная дурь. Начальник говорил, что у меня ухо хорошее. Я мог через стену услышать, где подшипник пошёл.
Илья поднял голову.
- Какая мастерская?
- Потом. Ты же про Анну спросил.
Старик продолжил, и палата постепенно потеряла резкий запах лекарств. Сначала Илье показалось, что из коридора потянуло влажной одеждой. Потом он почувствовал пыль, прибитую дождём, бензин, мокрую сирень у старого забора. Окно за кроватью стало шире. За ним проступила улица, залитая серым вечерним светом.
Илья видел её с высоты чужой памяти.
Молодой мужчина стоял под навесом закрытого хлебного магазина. На нём была тёмная куртка, слишком плотная для тёплого дня, волосы намокли и прилипли ко лбу. Лица Илья не различал, хотя точно знал, что мужчина улыбается. Рядом, поджав одну ногу, стояла девушка в светлом плаще. Каблук её туфли отломился и лежал в луже, похожий на чёрный маленький зуб.
- Не смешно, - сказала она.
- Я не смеюсь.
- У вас всё лицо смеётся.
- Оно такое.
- Плохое лицо.
Она была тонкой, сердитой и совершенно мокрой. Вода стекала с коротких тёмных волос за воротник. В одной руке она держала сумку, другой пыталась прижать к подошве бесполезный каблук. Молодой мужчина снял куртку и протянул ей.
- На голову.
- Ещё чего.
- Тогда на ногу.
- Вы всем женщинам предлагаете завернуться в вашу куртку?
- Только тем, у кого обувь развалилась.
- Это хорошая обувь.
- Уже нет.
Девушка посмотрела на него с такой неприязнью, что он перестал улыбаться. Потом по улице прошёл автобус и обдал их водой из колеи. Девушка закрыла глаза. Молодой мужчина выругался. Она засмеялась первой.
Смех был короткий, низкий, с хрипотцой. Илья услышал его в палате и в то же время под навесом. Старик на кровати улыбался, не открывая глаз.
- Это была Анна? - спросил Илья.
- Нет, министр культуры.
- Я не вижу её лица.
- Потому что моё смотришь.
- Ваше тоже не вижу.
- Так удобнее.
Память не оборвалась. Девушка сидела на подоконнике маленькой кухни, босая, завернув ступню в полотенце. Молодой мужчина возился с туфлей за столом. Перед ним лежали плоскогубцы, молоток и баночка с мелкими гвоздями. Каблук он прикрепил криво. Анна надела туфлю, прошла два шага и стала ниже на правую сторону.
- Великолепно, - сказала она. - Вы ещё хирургом подрабатываете?
- Держится.
- Человек после вашей операции тоже, наверное, держится. За стену.
Кухня была чужая, коммунальная. На плите стояли две кастрюли с подписанными крышками. Под потолком тянулась верёвка с мужскими носками. Из коридора кто-то потребовал освободить конфорку. Молодой мужчина ответил, что сейчас, и поставил перед Анной стакан чая.
- Сахар?
- Два.
- У меня один кусок.
- Тогда не надо.
Он расколол сахар ножом. Одна половинка упала на пол, другая разлетелась крошками по клеёнке. Анна собрала крошки мокрым пальцем и слизнула. Этот жест Илья увидел яснее её лица.
- Вы привели незнакомую женщину в коммуналку сушить туфлю? - спросил он.
- Она сама пошла.
- Зачем?
- Дождь.
- Это не причина идти домой к незнакомому мужчине.
- Для тебя теперь ничего не причина. Всё должно быть по инструкции.
Илья хотел сказать, что так безопаснее, но перед глазами уже была другая кухня.
Она появилась без перехода, словно предыдущая комната отступила за стену. Здесь стоял маленький круглый стол, покрытый клеёнкой с зелёными яблоками. Плита была двухконфорочная, эмаль на краю отбита. Над раковиной висела полка, которую молодой Илья Матвеевич прибил слишком высоко. Анна доставала до неё, только встав на носки, и каждый раз обещала заставить его перевесить.
- Завтра, - говорил он.
- Ты уже месяц живёшь в завтра.
- Там дешевле.
Они снимали комнату в старом доме, где зимой промерзали углы, а летом пахло подвалом. Кухня принадлежала им по вечерам с восьми до десяти. Соседка Зинаида Борисовна следила за временем и стучала ложкой по батарее, если они задерживались. Анна работала в библиотеке или в бухгалтерии - память не могла решить. На одном стуле лежали книги с карточками, на другом счёты и папка с квитанциями. Илья Матвеевич возвращался в рабочей куртке, приносил запах железа, пыли и машинного масла.
Однажды он купил на рынке маленькую алюминиевую кастрюлю. Анна возмущалась, что денег до зарплаты не осталось, а потом три года варила в ней всё подряд. В первую ночь они приготовили молочную кашу. Молоко убежало, залило конфорку, и кухня наполнилась сладким горелым запахом. Анна открыла окно. В комнату вошёл красный свет.
- Откуда? - спросил молодой мужчина.
- С улицы.
За окном был глухой двор без светофора и машин. Красное пятно лежало на столе рядом с сахарницей, пульсировало на клеёнке и исчезло, когда Анна поставила на него ладонь.
Она ничего не заметила. Соскребала кашу со дна и ругалась на кастрюлю.
- Я видел этот стол, - сказал Илья.
Палата оставалась вокруг него, но кухня жила внутри неё с полной телесной убедительностью. Он чувствовал жар от конфорки, шероховатость дешёвой клеёнки, видел трещину на синей кружке. На полке стояла банка с гвоздями. У окна сохла светлая туфля с криво прибитым каблуком.
- Когда? - спросил старик.
- Только что. До того, как вы начали рассказывать. Запах подгоревшего молока.
- Значит, помнишь.
- Я никогда там не был.
- Мы тоже сначала не были.
Илья Матвеевич устал. Речь стала тише. Илья хотел остановить его, дать воды, но старик продолжал, будто боялся, что кухня исчезнет, если между воспоминаниями образуется слишком длинная пауза.
Они прожили в той комнате год. Зимой Анна грела одежду над плитой, прежде чем надеть. Илья заклеивал окна ватой и бумажными полосами, но из щелей всё равно тянуло. Ночью под половицами слышалась вода. Дом стоял далеко от реки, подвал был сухим, однако вода шла под ними медленно и тяжело, словно где-то внизу существовало другое течение. Анна говорила, что это трубы. Илья прикладывал ухо к полу и различал два ритма: ровный глубокий гул и быстрый, едва слышный стук.
- Ты всегда всё слушал, - сказала Анна однажды. - Людей бы так.
- Люди говорят громко.
- Поэтому ты их не слышишь?
Он лёг рядом с ней на холодный линолеум, положил голову ей на живот и сказал, что в доме плохо закреплены коммуникации. Анна запустила пальцы в его волосы.
- Там никого нет, - сказала она.
- Где?
- Внизу.
Он не спрашивал, почему она это сказала.
Весной они переехали в отдельную квартиру. Однокомнатную, на окраине, с окном на пустырь и жёлтым кафелем в кухне. Квартира была настолько новой, что в ней не пахло людьми. Они спали на матрасе, ели на подоконнике и спорили, куда поставить холодильник. Анна хотела у двери. Илья доказывал, что там розетка нагревается от стояка. В итоге холодильник поставили у двери, розетку перенёс он сам, а через три года Анна сказала, что с самого начала предлагала именно это место.
Илья Матвеевич засмеялся, потом долго кашлял. Илья поддержал его за плечи. Под больничной рубашкой старческое тело казалось почти невесомым, но внутри грудной клетки что-то тяжело перекатывалось. Когда приступ закончился, старик остался лежать на боку.
- Хватит, - сказал Илья. - Отдохните.
- Ты спросил.
- Я уже понял, что у вас была кухня.
- Кухня у всех есть. Жизни не у всех.
Фраза прозвучала слишком законченно. Старик сам поморщился, словно услышал в ней чужую интонацию.
- Анна бы засмеяла, - сказал он. - Она красивые слова не любила. Говорила, после них посуду всё равно мыть.
Кухня снова проступила, теперь уже своя, прожитая. На стенах висели шкафы с дверцами цвета топлёного молока. Нижняя петля у одного шкафа просела, и дверцу приходилось приподнимать коленом. На холодильнике собирались магниты: море, Псков, какая-то выставка, телефон сантехника, детский рисунок, на котором три человека стояли под красным солнцем. Стол был прямоугольным, слишком большим для комнаты. Его купили после рождения Маши, потому что Анна решила, что семья должна помещаться за одним столом.
- До Маши вы были счастливы? - спросил Илья.
Старик открыл глаза.
- Иногда.
- А после?
- Тоже иногда.
- Я думал, вы скажете что-нибудь другое.
- Дети не делают людей счастливыми. Они делают всё больше. Счастье больше. Страх больше. Злость такая, что сам себе противен. Тишина без них потом тоже больше.
Он говорил спокойно. Илья смотрел на старческие пальцы и видел молодые руки, державшие новорождённую девочку. Руки были неуверенными. Мужчина сидел на кухне в майке, прижимая к груди маленькое свёрток, пока Анна спала в комнате. За окном занималось серое утро. Чай в кружке остыл. Ребёнок дышал быстро, щекой к его коже, и каждый вдох казался слишком слабым.
Молодой отец боялся пошевелиться. Он пересчитывал дыхание, сбивался, начинал снова. На семнадцатом вдохе девочка открыла рот и издала тонкий звук, похожий на скрип дверцы. Мужчина почувствовал, как внутри него провалилось всё, что раньше называлось жизнью, и на этом месте возникло другое пространство, огромное и незащищённое.
- Машей назвали сразу? - спросил Илья.
- Анна хотела Лизой.
Илья резко посмотрел на старика.
- Как?
- Лизой. Елизаветой. Потом передумала.
- Почему?
- Сказала, не её имя.
- А Маша её?
- Оказалось, да.
Старик говорил без напряжения, словно имя Лиза ничем не отличалось от остальных. Илья почувствовал, как в памяти шевельнулось лицо девушки у перехода. Он всё ещё не знал, как её зовут. Светлая нить из рукава лежала на тумбочке в его квартире, если квартира продолжала существовать. Она потемнела до красного, и, возможно, теперь впиталась в дерево или исчезла вместе с очередным вторником.
- Вы знали Лизу? - спросил он.
- Кого?
- Вы только что сказали имя.
- Анна сказала.
- Когда?
- Тогда.
- Почему передумала?
Илья Матвеевич нахмурился. Палата потемнела. Кухонное утро исчезло, осталось только окно с неподвижным дождём.
- Не помню, - произнёс он. - Может, мать её так звали. Или девочку какую-то.
Илья не стал давить. Имя отложилось внутри, рядом с красным светом, временем 17:24 и словами «до красного».
Старик снова закрыл глаза.
- Маша спала только на руках. Положишь - орёт. Берёшь - молчит и смотрит, будто всё понимает. Анна говорила, избалуем. Я говорил, пусть. Потом руки отваливались. Я ночью ходил с ней по кухне кругами, от холодильника к окну. Семь шагов туда, семь обратно. В доме всё спало, а под полом вода шла. Иногда музыка у соседей играла.
- Та самая?
- Какая та?
- Которая сейчас.
Илья Матвеевич прислушался. В коридоре мужской голос пел припев, будто из дальней квартиры.
- Нет, - сказал старик. - Эту Анна любит.
- Вы раньше говорили, что она думает, будто любите вы.
- Она всегда всё на меня сваливала.
Кухня наполнилась музыкой раньше, чем молодой мужчина включил радиоприёмник. Он ходил с ребёнком на руках, качал её в такт и не замечал, что вилка лежит на столе. Синтезатор звучал из стены возле холодильника. Красный свет медленно двигался по потолку. Под половицами гудела вода.
Маша перестала плакать и повернула голову к стене.
- Слышишь? - спросил отец.
Ребёнок закрыл глаза.
Когда Анна вошла, музыка уже исчезла. Она взяла девочку, поправила край пелёнки и сказала, что в кухне холодно. Молодой мужчина ответил, что ему жарко. На его футболке темнело пятно от детской щеки.
- Ты плакал? - спросила Анна.
- Она слюни пустила.
- На лицо?
- Спи иди.
Анна поцеловала его в висок. Он отвернулся, смущённый собственной нежностью.
Илья видел эти жесты и чувствовал к ним сопротивление. Они были слишком точными, чтобы принадлежать рассказу старика. Отдельные детали входили в тело: холод линолеума под босыми ногами, вес ребёнка, затёкшая левая рука, запах молока на коже. Илья никогда не держал новорождённых. Его друзья заводили семьи, присылали фотографии из роддомов, жаловались на бессонные ночи. Он отвечал коротко и избегал приходить в гости первые месяцы. Сейчас его плечо ныло так, будто на нём действительно лежала маленькая голова.
- Хватит, - повторил он.
- Устал?
- Это не мои воспоминания.
- Тогда почему ты их видишь?
- Потому что вы рассказываете.
- Я половину не сказал.
Илья встал. Стул скрипнул по линолеуму. В памяти кухня ответила тем же звуком, только там на стуле сидела Анна и чистила картошку. Маша под столом строила дом из кастрюль. Девочке было года три. Или семь. Волосы собраны красной лентой, слишком длинной для маленькой головы.
Илья шагнул к двери, и воспоминание исчезло.
- Мне нужно выйти.
- Куда?
- Найти нормальный выход.
- Ты уже нашёл.
- Это палата.
- Значит, сюда и шёл.
- Я шёл к девушке.
- Все так думают, пока молодые.
Илья открыл дверь. Коридор снова изменился. Теперь он был длиннее, с окнами по одной стороне и дверями по другой. На посту сидела женщина в белом халате и писала что-то в журнале. Наконец появился человек, который выглядел настоящим.
- Простите, - сказал Илья.
Женщина не подняла головы.
- Где выход?
Перо продолжало двигаться по бумаге. Илья подошёл ближе. У женщины были седые волосы, собранные под шапочкой, сухие руки и обручальное кольцо. Лица он не видел, потому что лампа над постом отражалась в очках сплошным белым светом.
- Вы меня слышите?
Она перевернула страницу. На листе не было записей, только столбцы времени: 17:21, 17:22, 17:24. Строка 17:23 отсутствовала.
Илья коснулся края журнала. Женщина замерла. Белое отражение в очках дрогнуло.
- Молодой человек, - сказала она, глядя мимо него. - В палате оставайтесь. Сейчас жена придёт.
- Чья жена?
- Ваша.
Она снова начала писать.
Илья пошёл по коридору. За дверями звучали бытовые голоса: кто-то просил открыть окно, кто-то спорил о лекарствах, телевизор передавал прогноз погоды. Он заглядывал внутрь и каждый раз видел кухню.
В первой Анна стояла на табурете и красила потолок. На животе у неё расплылось светлое пятно беременности. Молодой мужчина держал табурет и говорил, что краска капает ей в волосы. Анна отвечала, что если бы он не обещал сделать ремонт второй год, она бы сейчас лежала и ела яблоки.
Во второй они сидели за столом после ссоры. Между ними остывала сковорода картошки. Анна плакала без звука, глядя в окно. Мужчина хотел коснуться её руки, но не решался. Красный отблеск лежал между ладонями.
В третьей Маша делала уроки. Отец чинил дверцу шкафа. Анна разговаривала по телефону с матерью. Всё было настолько обычным, что Илья остановился. Ему захотелось войти, сесть у стены и дождаться, пока кто-нибудь нальёт чай.
Он закрыл дверь.
В четвёртой кухня была пустой. Стол накрыт на троих. За окном стояла ночь. Из-под пола доносилось медленное дыхание.
Коридор заканчивался дверью с матовым стеклом. На стекле красной краской было написано «БУФЕТ». Илья толкнул её и оказался перед зелёной табличкой «ВЫХОД» у палаты.
Старик ждал.
- Нашёл? - спросил он.
- Кухни.
- Хорошее место.
- Они были за каждой дверью.
- Мы много переезжали.
- Кухня одна и та же.
- Тогда зачем спрашиваешь?
Илья сел. Он чувствовал себя так, словно долго шёл по чужой квартире и трогал вещи людей, которых не имел права знать.
- Расскажите дальше, - сказал он.
- Ты же просил хватит.
- Передумал.
Илья Матвеевич посмотрел на него внимательно. Взгляд был старый, усталый, но в нём мелькнуло что-то похожее на осторожную радость.
- Дальше море было.
Они поехали, когда Маше исполнилось пять. Или восемь. Денег хватило на плацкарт, комнату у хозяйки и десять дней, в течение которых Анна пыталась экономить на всём, кроме кукурузы для ребёнка. Море оказалось холодным, берег - каменистым, комната пахла сырой штукатуркой и чужим мылом. Илья Матвеевич ворчал, что дома было бы дешевле. Анна сказала, дома у них нет моря.
Маша боялась воды первые два дня. Стояла у кромки в красном купальнике, держала отца за указательный палец и отступала при каждой волне. На третий день шагнула сама, поскользнулась и ушла с головой. Отец выдернул её так резко, что потянул спину. Маша выплюнула воду, огляделась и засмеялась. После этого её невозможно было увести.
Вечером они ели на общей кухне варёные яйца, помидоры и хлеб. Радио у хозяйки играло ту же весёлую песню. Анна подпевала, хотя слов не знала. Маша хлопала в ладоши.
- Она знала язык? - спросил Илья.
- Кто?
- Анна.
- Какой язык?
Старик замолчал. Воспоминание о море продолжалось без его голоса. На кухне висела карта побережья, и красная точка отмечала место, которого на карте не было. За тонкой стеной гудела вода, хотя море находилось в нескольких кварталах. Песня шла из радиоприёмника, который хозяйка ещё не включила.
Анна подошла к окну. На стекле вместо тёмного двора отражалась больничная палата. Старик лежал под кислородом, а рядом сидел Илья. Молодая Анна посмотрела прямо на него.
Илья вздрогнул. Палата вернулась.
- Она меня видела.
- Кто?
- Анна. Там. На море.
- Воспоминания никого не видят.
- Вы сами сказали, что я их вижу.
- Это другое.
- Чем?
Илья Матвеевич отвернулся к окну. Его лицо стало упрямым, почти детским.
- Не знаю.
Илья ждал. Старик молчал. Музыка за дверью шла по кругу, но припев больше не раздражал. Он вплёлся в палату, в дождь, в шум кислорода, в память о кухне. Илья поймал себя на том, что заранее знает, где голос поднимется и когда последуют три хлопка.
Хлопков не было.
Вместо них на кухне разбилась чашка.
Маша стояла у стола, уже подросток, и смотрела на осколки. Анна кричала. Отец сидел у окна, сжимая переносицу. Причина ссоры потерялась, осталась только плотная усталость трёх людей, слишком долго живших рядом. Маша сказала, что ненавидит этот дом. Анна ответила, что дверь открыта. Отец попросил обеих замолчать.
Красный свет лежал на полу среди белых осколков.
Маша наступила босой ногой. Илья Матвеевич успел подхватить её. Крови не было. Под ступнёй оказалась вода, тёплая и тёмная. Она проступала между плитками, заполняя швы.
- Пап, отпусти, - сказала Маша.
Голос принадлежал взрослой женщине.
Отец разжал руки. Перед ним стояла маленькая девочка с красной лентой.
- Чашку жалко, - сказала она.
Анна опустилась на корточки и начала собирать осколки. Её пальцы дрожали.
- Все в тапках ходят, - произнесла она. - Только вы двое босиком. Потом я виновата.
Ссора исчезла так же буднично, как началась. Отец принёс веник. Маша полезла под стол за дальним осколком. Анна поставила чайник. Через двадцать минут они ели бутерброды и обсуждали, какой фильм смотреть вечером.
Илья почувствовал, как в горле стало тесно. У этой сцены не было сюжетной ценности. Никто не исчез, не умер, не назвал тайное имя. Просто трое людей поссорились, убрали осколки и остались вместе. Именно поэтому память действовала сильнее всего.
- Вы любили их? - спросил он.
Старик открыл глаза.
- Кого?
- Анну и Машу.
- А кого ещё?
- Можно жить с людьми и не любить.
- Можно. Мы иногда так и жили.
- Я серьёзно.
- Я тоже.
Илья Матвеевич медленно повернул ладонь. Линии на ней казались глубокими трещинами.
- Любовь, молодой человек, очень редко чувствуется как любовь. Чаще как купить хлеб, потому что она забудет. Как молчать полчаса после ссоры, чтобы не сказать хуже. Как ночью встать, хотя завтра на работу. Как знать, что человек храпит, врёт про давление и прячет деньги в банке из-под кофе. Потом он уходит в магазин, и ты вдруг понимаешь, что без него комната стоит неправильно.
Он сделал паузу, отдышался.
- Вот так любил.
Илья ничего не ответил. Фраза была простой, и старик не пытался сделать её красивее. За окном дождь пошёл по-настоящему. Капли стекали, соединялись, размывали кирпичный дом в серое пятно.
- А Маша? - спросил Илья.
- С ней сложнее.
- Почему?
- Дети уходят раньше, чем уходят. Сначала из рук, потом из комнаты, потом из твоей версии мира. Ты ещё помнишь, как она ела макароны руками, а она уже женщина и просит не звонить ей на работу. Ты говоришь с ней, как с той маленькой, она злится. Правильно злится.
- Она жива?
Старик долго смотрел на него.
- Конечно.
Ответ пришёл слишком быстро.
- Где она?
- Придёт.
- Когда?
- По четвергам звонит.
- Сегодня вторник.
- Значит, ждать недолго.
Илья посмотрел на часы над дверью. Они всё ещё показывали 17:24. Секундной стрелки не было.
- Сколько мы здесь?
- Давно.
- Вы знаете, что время остановилось?
- В больнице оно всегда стоит. Только люди уходят.
Илья поднялся. Ему стало душно. Он открыл форточку, хотя раньше не видел на окне ручки. В палату вошёл влажный воздух. Где-то далеко шумел город, ехали машины, кричала птица. Среди обычных звуков он услышал тонкий звон телефона.
- Это Маша? - спросил старик.
Илья прислушался. Звон шёл снизу, из-под подоконника.
- Не знаю.
- Ответь.
- Вы велели не отвечать.
- Тогда был другой звонок.
Илья наклонился. Под батареей лежал телефон с треснувшим экраном. Аппарат не принадлежал ему. На дисплее было написано «МАМА».
Звонок прекратился прежде, чем Илья коснулся аппарата.
Телефон погас. Экран стал чёрным, и в нём отразилась кухня. Анна стояла у раковины спиной. Рядом сидел старик, ещё молодой. За столом было свободное место.
- Это ваше? - спросил Илья.
Илья Матвеевич посмотрел на телефон и побледнел.
- Убери.
- Почему?
- Не её.
- Здесь написано «мама».
- Убери, говорю.
Он попытался подняться, запутался в одеяле. Аппарат запищал. Илья положил телефон экраном вниз на тумбочку и помог старику лечь.
- Чей он?
- Не знаю.
- Вы узнали.
- Таких телефонов миллион.
- Вы испугались.
- Я умираю, мне положено.
Дыхание снова стало тяжёлым. Илья поправил кислородную трубку. Старик схватил его за запястье.
- Не отдавай Анне, - сказал он. - Она опять будет звонить.
- Кому?
Илья Матвеевич уже не отвечал. Глаза закрылись, но пальцы держали Илью ещё несколько секунд, затем разжались.
В коридоре щёлкнула ручка двери. Илья обернулся.
Никто не вошёл.
На стуле лежал кардиган. Из кармана выглядывал уголок фотографии. Илья осторожно вытянул её.
На снимке была тёплая кухня: стол с клеёнкой, шкаф с просевшей дверцей, чайник, три кружки. Молодой мужчина стоял у окна. Анна сидела к камере боком. На её коленях была девочка с красной лентой.
Лицо мужчины оказалось размыто движением. Лицо Анны заливал белый свет. Девочка смотрела прямо в объектив. Ей было лет пять.
На обороте синей ручкой написано: «Маше 12. Первый день дома».
Илья перечитал надпись.
Под полом палаты медленно прошла вода.
Глава 7. Дочь
Фотография лежала у Ильи на ладони, лёгкая и тёплая, словно её только что вынули из проявителя. Девочка с красной лентой смотрела прямо на него. Возраст можно было определить по круглым щекам, по узким плечам под домашней футболкой, по ступням, не достававшим до пола. Пять лет, самое большее шесть.
На обороте было написано: «Маше 12. Первый день дома».
Илья провёл пальцем по синей пасте. Чернила не размазались. Почерк ему не принадлежал, но отдельные буквы казались знакомыми: короткая перекладина у «д», слишком высокая «й», цифра два, похожая на плывущую птицу. Так писала его мать на записках, которые оставляла возле тарелки с ужином. Или Анна. Или он сам много лет спустя.
Старик спал. Грудь поднималась неровно, аппарат у кровати отвечал тихими сигналами. Телефон с надписью «МАМА» лежал экраном вниз. Кардиган на спинке стула остался вывернутым карманом наружу, и теперь Илья видел, что внутри были другие фотографии. Несколько десятков, стянутых тонкой резинкой.
Он вернул первую на место.
- Не трогай, - сказал Илья Матвеевич, не открывая глаз.
- Вы не спите?
- С тобой поспишь.
- На снимке Маше лет пять. Сзади написано двенадцать.
- Значит, двенадцать.
- Вы помните, когда его сделали?
- Первый день дома.
- Из роддома?
Старик открыл глаза и посмотрел на него с раздражением.
- Какой роддом в двенадцать лет?
- Вот и я спрашиваю.
Илья Матвеевич протянул руку. Илья подал фотографию. Старик поднёс её близко к лицу, щурился, поворачивал к окну.
- Здесь она маленькая, - сказал он.
- Сколько ей?
- Пять.
- А надпись?
Старик перевернул снимок.
- Двенадцать.
- Вас это не смущает?
- Дети на фотографиях всегда моложе.
- На семь лет?
- Иногда на всю жизнь.
Он вернул фотографию и отвернулся. Илья не стал спорить. За время в палате он понял, что прямой вопрос заставляет память старика закрываться. Нужно было ждать, пока она сама потечёт в нужную сторону.
- Какая она была? - спросил он.
- Кто?
- Маша.
Лицо Ильи Матвеевича смягчилось. Даже складки у рта разошлись, и на мгновение сквозь старость проступил человек, который однажды стоял у кроватки, не зная, как взять ребёнка.
- Шумная, - сказал он. - Потом тихая. Потом опять шумная. Волосы всё время лезли в глаза. Анна стригла ей чёлку кухонными ножницами, и Маша неделю ходила как дурак. Ела только белую часть яйца. Красную ленту таскала, пока та не стала совсем серой.
- Почему красную?
- Понравилась.
- Где взяли?
- На рынке. Или на выписку подарили.
Старик замолчал, а кухня снова возникла вокруг них.
Теперь Илья узнал её сразу: шкафы цвета топлёного молока, просевшая дверца, большой стол, магнит с морем на холодильнике. За окном стоял летний вечер. Анна резала яблоки. Маша сидела под столом и завязывала красную ленту вокруг ножки стула.
Девочке было четыре года. Она говорила вслух всё, что делала:
- Это корабль. Тут вода. Тут акула. Папа будет капитан, но он плохой капитан, потому что забыл чай.
Молодой отец стоял у плиты и пытался найти заварку.
- Капитан ничего не забывал.
- Забыл.
- Где она тогда?
- В холодильнике.
Он открыл холодильник. На средней полке действительно стояла пачка чая.
Анна засмеялась.
- Сам положил утром. Сказал, что в шкафу моль.
- Там была моль.
- Теперь она замёрзла.
Маша выбралась из-под стола, забрала пачку и серьёзно сказала:
- Моль тоже хочет жить.
Отец поднял её на руки. Красная лента осталась привязанной к стулу и потянулась за девочкой, разматываясь по полу.
- Тогда пусть живёт не в моём чае.
- А где?
- У бабушки.
- Бабушка её убьёт.
- Значит, у соседей.
- Они плохие?
- Они громкие.
Анна постучала ножом по доске.
- Илья, прекрати воспитывать из ребёнка человека, который выносит моль к соседям.
- Я учу её решать вопросы по месту.
Маша обняла отца за шею и шепнула ему в ухо:
- Я её спрячу.
Детский голос был близко, щекотно. Илья почувствовал тепло дыхания возле собственной кожи и машинально дотронулся до шеи. Палата оставалась вокруг памяти, но его тело верило кухне.
Сцена сдвинулась без затемнения. За тем же столом сидела девочка лет девяти. Волосы стали длиннее, красная лента удерживала хвост. Она решала задачу, стирая бумагу до дыр. Отец стоял за плечом и объяснял дроби с таким терпением, которое быстро превращалось в раздражение.
- Если у тебя половина яблока и ещё четверть, сколько всего?
- Я не люблю яблоки.
- Это неважно.
- Тогда зачем ты мне их даёшь?
- Я не даю. Это задача.
- Дай грушу.
- Хорошо. Половина груши и четверть груши.
- Груша мягкая?
Отец закрыл глаза. Анна у раковины тихо смеялась.
- Три четверти, - сказала Маша. - Я давно поняла. Просто ты смешной.
- Иди спать.
- Сейчас семь часов.
- Тогда иди куда-нибудь.
Девочка захлопнула тетрадь. В следующую секунду ей было четырнадцать. Хвост исчез, волосы лежали на плечах. На губах появился слишком яркий блеск. Она всё ещё сидела над той же задачей, но перед ней лежал телефон.
- Я пойду к Кате, - сказала она.
- Уроки сделала?
- Да.
- Покажи.
- Пап, мне не девять.
Отец посмотрел в тетрадь. На странице были дроби и детский почерк.
- Тогда почему задачу за четвёртый класс не решила?
- Что?
Маша опустила глаза. Тетрадь исчезла. На столе лежали ключи и паспорт в прозрачной обложке.
- Я сказала, что пойду к Кате.
Голос стал ниже. Ей было уже семнадцать. Красная лента оставалась в волосах, теперь завязанная вокруг запястья.
Анна поставила перед ней тарелку.
- Сначала поешь.
- Не хочу.
- Ты с утра ничего не ела.
- Ела.
- Что?
- Мам, перестань.
- Я спросила, что ты ела.
- Воздух. Довольна?
Отец выпрямился. В его лице появилось то знакомое выражение, с которым Илья разговаривал с собственной матерью, когда та задавала третий вопрос подряд.
- С матерью нормально говори.
- А она пусть нормально спрашивает.
- Она за тебя переживает.
- Вы оба за меня переживаете так, что мне дышать негде.
Маша схватила ключи. Стул отлетел к стене. Красный свет мигнул на её лице.
- Стой, - сказал отец.
Она стояла. Просто теперь ей было лет двадцать три. На ней была светлая куртка, мокрые волосы прилипли к щекам. В одной руке телефон, другая прижата к животу.
- Я опаздываю, - сказала она.
Илья вскочил.
Кухня исчезла. Стул ударился о стену палаты и упал. Он сам задел его коленом, когда поднялся. Старик смотрел на него испуганно.
- Что?
- Вы видели?
- Что?
- Маша была маленькая, потом взрослая. В одной сцене.
- Дети быстро растут.
- Она сказала, что опаздывает.
- Вечно опаздывала.
- На ней была куртка той девушки.
Илья Матвеевич нахмурился.
- Какой девушки?
- У перехода.
- Ты опять про неё.
- Потому что она здесь. В ваших воспоминаниях.
- Маша моя дочь.
- Я не говорил, что нет.
- Говоришь.
Старик приподнялся, опираясь на локоть. На лице выступил пот.
- Ты приходишь, ломаешь стену, роешься в фотографиях, потом объясняешь мне, что у меня не было дочери.
- Я этого не говорил.
- Она была.
- Я верю.
- Не веришь.
- Я пытаюсь понять, почему её возраст меняется.
- Потому что я старый. Потому что память так работает. Потому что ты смотришь не туда.
Илья взял стул, поставил обратно.
- Куда смотреть?
Илья Матвеевич опустился на подушку. Гнев ушёл быстро, оставив слабость.
- На неё, - сказал он. - Не на цифры.
Илья сел. Старик был прав хотя бы в одном: он рассматривал Машу как неисправность, искал место, где образ собран неправильно. Девочка в памяти тем временем смеялась, спорила, прятала моль, уставала от родительских вопросов. Её возраст плыл, но характер сохранялся. В каждом возрасте она хотела сама решать, куда идти, что есть, когда вернуться. Красная лента переходила с волос на запястье, потом исчезала, однако движение, с которым Маша убирала прядь за ухо, оставалось прежним.
- Расскажите без меня, - попросил Илья.
- Как это?
- Не отвечайте на вопросы. Просто о ней.
Старик долго молчал. Потом посмотрел в потолок.
- В детстве она боялась, что люди могут закончиться, - сказал он. - Не умереть. Именно закончиться. У неё карандаши заканчивались, мыло, хлеб, день. Она решила, что человек тоже истончается понемногу, а потом его нет. Лет в пять спросила, сколько меня осталось. Я сказал, много. Она потребовала показать.
- И что вы сделали?
- Нарисовал на руке полоски. До локтя. Сказал, вот столько. Каждый год одна стирается.
- Жестоко.
- Глупо. Она потом неделю проверяла, не исчезла ли полоска. Анна меня чуть не убила.
Он улыбнулся.
- Тогда Маша нарисовала себе до плеча. Красным фломастером. Сказала, у неё больше.
Память вернулась мягче. В ванной маленькая девочка стояла перед зеркалом и разглядывала красные полосы на руке. Вода из крана текла в раковину. Анна тёрла кожу мочалкой, но фломастер не смывался.
- Видишь, папа не знает, что говорит, - сказала она.
- Он знает.
- Нет.
- Он чинит воздух.
- Воздух не чинят.
- Вот и я ему говорю.
Маша посмотрела в зеркало. Её лицо на секунду закрыл белый блик. Потом отражение вернулось.
- Мам, а когда я закончусь, ты меня узнаешь?
Анна перестала тереть.
- Ты не закончишься.
- Всё заканчивается.
- Не сегодня.
- А когда?
- Когда-нибудь очень потом.
- Ты будешь?
Анна обняла её со спины и прижала к себе. В зеркале они стояли вместе, молодая женщина и девочка с красными полосами на руке. За их плечами на мгновение показалась старуха в больничном кардигане. Она держала чью-то ладонь.
Илья моргнул, и образ исчез.
- Она часто спрашивала про смерть? - спросил он.
- Все дети спрашивают. Взрослые просто делают вид, что ответили.
- А потом?
- Потом ей стало неинтересно. В двенадцать она боялась прыщей. В пятнадцать, что никто не полюбит. В восемнадцать, что полюбит не тот. В двадцать три...
Старик замолчал.
- Что в двадцать три?
- Не помню.
- Она дожила до двадцати трёх?
- Конечно.
- На фотографии написано двенадцать.
- Опять цифры.
- Мне нужно понимать последовательность.
- Зачем?
Илья не нашёл ответа. Последовательность давала иллюзию контроля. Если Маша была сначала ребёнком, потом подростком, потом взрослой, можно было определить, где возникла ошибка. Если все возрасты существовали вместе, искать причину становилось негде.
- Она училась? - спросил он.
- Училась.
- Где?
- В институте.
- В каком?
- В своём.
- На кого?
- На человека, который знает лучше родителей.
- Илья Матвеевич.
- Что?
- Вы не помните.
Старик прикрыл глаза.
- Иногда помню. Потом ты спрашиваешь, и всё портится.
Он повернулся к окну. Дождь закончился. За стеклом появилось небо, первое настоящее небо с начала петли. Бледное, вечернее, с полосой облаков. Илья подошёл ближе. Внизу шла улица. Люди переходили дорогу, машины стояли у светофора. На противоположной стороне девушка в светлой куртке смотрела на телефон.
- Маша, - сказал старик.
Илья схватился за раму.
- Вы её видите?
- Где?
- Внизу.
- Далеко.
- Это она?
Илья Матвеевич приподнял голову. Девушка убрала телефон в карман, взглянула на красный сигнал и сделала шаг к краю тротуара.
Илья дёрнул окно. Рама не открывалась. Он ударил ладонью по стеклу.
- Эй!
Девушка не услышала.
- Маша! - крикнул старик.
Она подняла голову. Расстояние было слишком большим, но Илья почувствовал, что девушка смотрит прямо в палату.
Светофор переключился на зелёный. Люди пошли. Девушка осталась на месте.
Илья выдохнул.
В следующую секунду улица исчезла. За окном снова был серый двор больницы. По стеклу стояли неподвижные капли.
- Почему она не пошла? - спросил Илья.
- Красный был.
- Загорелся зелёный.
- Для нас.
Старик закрыл глаза.
- Ей всегда другой горел.
Илья вернулся к стулу. На тумбочке лежала фотография. Теперь девочка на ней выглядела старше. Лицо вытянулось, плечи стали узкими, колени не помещались на Анниных руках. Красная лента была завязана на запястье. Надпись на обороте не изменилась.
- Она меняется, - сказал Илья.
- Кто?
- Фотография.
- Не смотри долго.
- Почему?
- Люди не любят, когда их удерживают в одном возрасте.
Илья положил снимок на край кровати.
- Вы помните её первый день в школе?
- Белые банты. Ранец тяжёлый. Анна плакала за углом, чтобы Маша не видела.
- А свой?
- Что свой?
- Первый день в школе.
Старик открыл рот, но ответа не последовало.
Илья ждал. В памяти не возникло ни класса, ни коридора. Только общие вещи: форма, доска, звонок. Такие же, какие он сам назвал несколько минут назад.
- А детство? - спросил Илья. - Ваш дом. Родители.
- Были.
- Какие?
- Нормальные.
- Как звали мать?
- Мама.
- Имя.
Илья Матвеевич провёл ладонью по лицу.
- Зачем ты лезешь?
- Потому что у меня то же самое.
Старик замер.
Илья попытался вспомнить свою комнату до квартиры, где жил сейчас. Он знал адрес дома, номер подъезда, знал, что обои были голубые, а у окна стоял письменный стол. Но картинка не складывалась. Голубые обои взялись из рассказов матери. Стол он видел на фотографии. В собственном теле не осталось ощущения той комнаты: ни света утром, ни скрипа пола, ни холода у окна.
Он вспомнил гараж, где якобы разрезал палец. Серые ворота, банки на полке, битое стекло. Всё выглядело правдоподобно, пока он не попытался войти внутрь. За воротами была тёмная вода. Банки стояли на кухонной полке. Руку перевязывала женщина, лица которой он не видел.
- Я не помню детства, - сказал Илья.
Слова прозвучали спокойно. Страх пришёл позже.
Он стал перебирать факты. Детский сад возле парка. Школа с углублённой математикой. Мать водила его в бассейн. Летом ездили к бабушке. В четырнадцать лет он сломал ключицу. Всё это он знал. Ни одно событие не имело внутренней поверхности.
- Я знаю, что оно было. Но не помню ни одного запаха. Ни одного утра. Ничего, чего мне не рассказывали или не показывали на фотографии.
Илья Матвеевич смотрел на него без удивления.
- До Анны пусто, - сказал он.
- У вас тоже?
- Иногда мать приходит. Садится в ногах. Лица нет. Думаю, приснилась. Отец кашляет за стеной. Может, это я сам.
- Значит, мы начинаемся в одном месте.
- В кухне.
- Во встрече с Анной.
- Какая разница.
- Большая. Человек не может начать существовать в двадцать семь лет.
- Может, если раньше его никто не помнит.
- Моя мать жива.
- Позвони.
Илья достал телефон. Сеть была. Контакт «Мама» находился на месте. Он нажал вызов.
В палате зазвонил аппарат с треснувшим экраном.
Тот самый, который лежал на тумбочке. На его дисплее снова появилось слово «МАМА».
Илья отключил вызов. Оба телефона замолчали.
- Ещё раз, - сказал старик.
Илья набрал вручную номер матери. Он помнил цифры. По крайней мере, был уверен. После последней цифры экран на секунду побелел, затем вызов пошёл.
Телефон на тумбочке зазвонил.
Илья поднял его. На экране отображался его собственный номер.
- Ответь, - прошептал Илья Матвеевич.
Он провёл пальцем по экрану.
Из динамика донёсся шум улицы. Проезжали машины, где-то рядом играла музыка. Женщина тяжело дышала, будто шла быстро.
- Алло? - сказал Илья.
Молчание.
- Мама?
Женщина остановилась. Он услышал, как она прикрыла микрофон ладонью, затем чей-то голос спросил: «Девушка, вам плохо?»
Илья встал.
- Вы меня слышите?
В ответ раздался кашель. Молодой, резкий, после первой затяжки.
Связь оборвалась.
Телефон погас. На чёрном экране осталось белое пятно, похожее на лицо без черт.
- Это была она, - сказал Илья.
- Кто?
- Девушка.
- Маша?
- Не знаю.
- Тогда зачем звонишь?
Илья положил аппарат. Руки дрожали.
- Потому что она должна ответить.
- Может, не может.
- Я найду её.
- Уже находил.
- Я выйду отсюда.
- Куда?
- До красного.
Старик посмотрел на него с такой печалью, что Илья замолчал.
- Ты всё думаешь, там есть место, куда можно успеть, - сказал Илья Матвеевич. - Улица, переход, нужная секунда. Бежишь, пока ноги есть. Потом лежишь и понимаешь: опоздание было раньше.
- Когда?
- Когда не спросил. Когда не услышал. Когда решил, что потом.
- Вы про Машу?
Старик отвернулся.
- Про всех.
В коридоре послышались женские шаги. Медленные, неровные. Кто-то остановился у двери, поправил тяжёлую коробку. Картон царапнул косяк.
Илья Матвеевич открыл глаза.
- Анна, - сказал он.
Он попытался пригладить волосы. Рука не слушалась. Илья помог ему, провёл ладонью по редким седым прядям. Жест получился слишком привычным.
- Нормально? - спросил старик.
- Нормально.
- Врёшь.
- Вы тоже.
Илья Матвеевич улыбнулся.
Дверная ручка опустилась.
Глава 8. Кашель
Дверь открылась не сразу. Сначала в проёме показался край картонной коробки, потом женская рука с проступившими венами, рукав тёмного пальто и плечо. Женщина вошла боком, придерживая коробку подбородком, закрыла дверь пяткой и несколько секунд стояла, восстанавливая дыхание.
Илья узнал кардиган. На ней был такой же, как лежавший на стуле, только застёгнутый и более тёмный от дождя. Волосы короткие, седые, прижатые к голове. Лицо усталое, широкое в скулах, с глубокими складками возле рта. Никакого белого света. Никакой молодой женщины из кухни. Просто старуха, которая несла слишком тяжёлую коробку и сердилась, что никто не помог.
- Ну и чего ты вскочил? - спросила она.
Илья Матвеевич лежал на подушке, но действительно выглядел так, словно только что пытался подняться. Он быстро посмотрел на Илью, потом на жену.
- Пришла.
- Как видишь.
Анна поставила коробку на стул, заметила кардиган и нахмурилась.
- Это что?
Она подняла вещь двумя пальцами.
- Твоё, - сказал старик.
- Моё на мне.
- Запасное.
Анна развернула кардиган, проверила воротник, карманы, бирку. Лицо осталось недовольным.
- У меня такого никогда не было.
Илья стоял рядом. Женщина смотрела сквозь него, прямо на окно. Он сделал шаг в сторону. Её взгляд не изменился.
- Анна? - сказал он.
Она сняла мокрое пальто и повесила на крючок возле двери. Крючка там прежде не было.
- Анна, вы меня слышите?
Никакой реакции.
Илья Матвеевич поднял руку.
- Он пришёл.
Анна подошла к кровати, поправила трубку под его носом.
- Кто?
- Молодой человек.
- Какой ещё молодой человек?
Старик кивнул в сторону Ильи. Анна обернулась. Её глаза прошли по его лицу, груди, рукам и остановились на пустом стуле.
- Здесь никого нет.
- Стоит.
- Илюша, мы договаривались. Если опять начнётся, зовёшь сестру.
- Что начнётся?
- Ты знаешь.
- Я не сумасшедший.
- Я этого не сказала.
- Всегда говоришь так, чтобы не сказать.
Анна вздохнула. В этом вздохе было столько привычки, что спор потерял остроту. Она провела ладонью по его лбу, потом посмотрела на аппарат.
- Температуры нет. Дышишь хуже?
- Лучше.
- Значит, хуже.
- Музыку убери.
Анна замерла.
- Какую музыку?
В коридоре мужской голос дошёл до припева. Синтезатор тянулся сквозь дверь, бас едва заметно дрожал в полу. Илья видел, как старик слышит: его пальцы сжались на одеяле, ноздри раздулись. Анна стояла спокойно.
- За стеной, - сказал Илья Матвеевич. - Опять поставила.
- Я ничего не ставила.
- Всегда одно и то же.
- Здесь тихо.
Старик посмотрел на Илью, ища подтверждения.
- Играет, - сказал Илья.
Анна открыла сумку, достала слуховой аппарат в пластиковом футляре и положила на тумбочку.
- Надень.
- Я и так слышу.
- Вот именно. То, чего нет.
- Он тоже слышит.
- Кто?
- Молодой.
Она закрыла глаза на секунду. Потом села на край кровати и взяла мужа за руку.
- Хорошо. Молодой тоже слышит. Пусть найдёт, где выключить.
- Уже нашёл, - сказал старик. - Чуть меня не угробил.
Анна посмотрела на него внимательнее.
- Кто тебя угробил?
- Он.
- Здесь никого нет, Илья.
- Он стену сломал.
- Какую стену?
Старик указал на коридор. Анна посмотрела туда. Илья тоже. Палата была обычной: дверь, выкрашенная бледно-зелёной краской, полоска коридора, лампа под потолком. Следов пролома не осталось.
- Молодой человек, - произнесла Анна в пустоту с утомлённой серьёзностью, - будьте добры, больше ничего здесь не ломайте.
Илья едва не ответил. В её голосе не было насмешки. Она говорила так, как говорят с чужой галлюцинацией ради спокойствия больного.
- Обещать не буду, - сказал он.
Старик усмехнулся.
- Слышишь?
- Конечно, - ответила Анна. - Невоспитанный.
Она расстегнула сумку и начала выкладывать вещи: бутылку воды, влажные салфетки, контейнер с нарезанным яблоком, зарядный провод, очки в мягком чехле. Всё помещалось на тумбочке с той точностью, которая приходит после многих дней у больничной кровати. Телефон с треснувшим экраном Анна не заметила. Её рука несколько раз прошла рядом, словно аппарат лежал в другом слое поверхности.
- Ты ела? - спросил Илья Матвеевич.
- Да.
- Врёшь.
- У буфетчицы пирожок взяла.
- С чем?
- С капустой.
- Не любишь капусту.
- Поэтому и остался тебе.
Она достала бумажный пакет. Запах тёплого теста наполнил палату. Старик улыбнулся, и на мгновение их возраст отступил: он снова сидел у кухонного стола, она ставила перед ним еду и делала вид, что приготовила случайно больше.
- Сама съешь, - сказал он.
- Я ела.
- Врёшь плохо.
- Зато давно.
Анна положила пакет обратно. Илья смотрел на них и чувствовал, как исчезает уверенность в собственной отдельности. Эти двое знали друг друга движениями. Старик заранее повернул ладонь, когда жена взялась поправлять датчик на пальце. Анна не спросила, холодно ли ему, просто подтянула одеяло до груди. Он поморщился, когда она коснулась подушки, и она сразу приподняла ему голову. Ни одного красивого жеста, ни одного слова о любви. Тело одного человека давно выучило неудобства другого.
Кашель начался внезапно.
Илья Матвеевич согнулся, насколько позволяла кровать. Первый толчок был сухим, второй пришёл глубже. Анна подхватила его под плечи, прижала салфетку ко рту. Илья шагнул помогать, но остановился: женщина заняла всё пространство рядом с мужем, двигалась быстро и привычно.
С третьим толчком в стене палаты что-то ударило.
Звук был знакомым. Короткий металлический стук, затем ещё один. Илья узнал собственный молоток.
Он обернулся к стене за изголовьем. Бледная краска дрогнула. С другой стороны кто-то бил по бетону.
Старик кашлял. Каждый удар изнутри его груди совпадал с ударом за стеной.
Илья прижал ухо к поверхности. Сквозь штукатурку доносилась музыка, громче, чем в коридоре. Потом его собственный голос:
- Эй! Шесть утра вообще-то.
Он отпрянул.
За стеной шёл первый день. Илья слышал чайник, стук кружки о стол, шаги по спальне. Молодой голос ругался на соседей. Затем Тамара Павловна сказала: «Илья, ты же сам два года назад говорил, что в этой стене ничего нет».
- Там я, - произнёс он.
Анна продолжала держать мужа. Для неё стена молчала.
Старик закашлялся снова. За бетоном Илья из первого дня постучал костяшками. Ритмы совпали.
- Перестань, - сказал Илья стене.
Молодой голос не услышал.
- Что он делает? - прохрипел Илья Матвеевич.
- Вы кашляете там. В моей квартире. За стеной.
- Я здесь.
- И там тоже.
Анна вытерла мужу рот, выбросила салфетку и налила воды. На бумаге снова осталось серое пятно. Она посмотрела на него, сжала губы, но ничего не сказала.
- Надо сестру, - произнесла она.
- Не надо.
- Надо.
- Она придёт и уколет.
- Именно для этого люди учатся.
- Я потом весь день как тряпка.
- Ты и сейчас не знамя.
Илья Матвеевич попытался улыбнуться, но новый приступ согнул его. Анна нажала кнопку вызова.
В коридоре загорелась красная лампа. Музыка оборвалась.
За стеной первый Илья включил приложение шумомера. Электронный писк прошёл по палате, аппарат у кровати ответил таким же сигналом. На экране монитора появились цифры 48, 22, 48. Потом линия снова стала обычной.
- Это было тогда, - сказал Илья.
- Что? - спросил старик.
- Утро, когда всё началось. Ваш кашель я слышал раньше, чем увидел вас.
- Значит, громко кашлял.
- Через пятьдесят лет?
- Стены тонкие.
Анна подняла голову. Она не видела Илью, но её лицо на секунду изменилось, будто одна из его фраз дошла до неё обходным путём.
- Какие пятьдесят лет? - спросила она мужа.
- Молодой считает.
- Пусть считает молча.
Она встала и вышла искать медсестру. Дверь закрылась. Старик сразу опустил руку к коробке.
- Дай сюда.
- Что?
- Фотографии. Пока не отобрала.
Илья снял коробку со стула. Она была тяжёлой, проклеенной по углам пожелтевшим скотчем. На крышке фломастером было написано только «НЕ ВЫБРАСЫВАТЬ». Изнутри пахло бумагой, пылью и слабой сыростью.
- Зачем она принесла их в больницу?
- Я попросил.
- Почему?
- Хотел вспомнить.
- Получилось?
- Стало хуже.
Илья поставил коробку на кровать. Под крышкой лежали конверты из фотолабораторий, старые альбомные листы, снимки разных размеров, несколько негативных плёнок, открытки, детские рисунки. Всё было сложено без порядка. Сверху лежала фотография маленькой Маши в кухне, та самая, которую Илья уже видел. Теперь девочке снова было пять.
- Найди море, - попросил старик.
Илья стал перебирать снимки. На большинстве лица оставались целыми. Молодая Анна у подъезда, Маша на санках, мужчина спиной у разобранного шкафа, праздничный стол, школьная линейка. Фотографии выглядели обычными, пока взгляд не задерживался. Тогда проступали несоответствия.
На зимнем снимке деревья были покрыты летней листвой. В зеркале за Анной отражалась пожилая женщина. На детском празднике горели свечи с цифрой двадцать три. Красный свет светофора лежал на стене комнаты, находившейся на шестом этаже.
Илья нашёл море. Маша стояла у воды в красном купальнике, держась за отцовский палец. Лица мужчины не было видно: край снимка заканчивался на уровне плеча.
- Вот.
Илья Матвеевич взял фотографию. Долго смотрел.
- Это не она.
- Кто?
- Девочка.
- Вы рассказывали именно эту сцену.
- Купальник был синий.
- Может, вы забыли.
- Я помню, как Анна ругалась. Красный линяет, говорила. Значит, красный.
- Тогда почему не она?
Старик провёл пальцем по девочке.
- Рука чужая.
Илья наклонился. Маленькая ладонь Маши обхватывала мужской указательный палец. Рука была широкой, с короткими ногтями. Белый шрам шёл под тем же углом, что у них обоих.
- Ваша.
- Моя. А девочка чужая.
- Чем?
- Не знаю.
Он вернул снимок.
- Другой найди.
Илья перебирал фотографии. Чем глубже он заходил в коробку, тем сильнее сырел картон. Некоторые снимки слиплись. Между ними лежали белые листы без изображения, но при наклоне на поверхности проступали тени людей. В одном конверте оказалась только красная полоса засветки. В другом - серия фотографий одной кухни, пустой на протяжении десятилетий: сначала новая мебель, потом облупленные стены, затем больничная кровать на месте стола.
- Кто снимал? - спросил Илья.
- Все снимали.
- Здесь один и тот же ракурс.
- Штатив был.
- В бытовых фотографиях за сорок лет?
- Значит, аккуратно ставили.
Старик начинал сердиться. Илья отложил серию.
- А это кто?
На небольшом матовом снимке молодой мужчина стоял возле открытого окна. Рядом сидела женщина, повернув голову к камере. Мужчина был худой, в рабочей рубашке с закатанными рукавами. Лица различались плохо из-за выцветшей бумаги, но Илья увидел собственную позу: одна нога чуть отставлена, руки опираются на подоконник, плечо поднято выше второго.
- Я, - сказал Илья Матвеевич.
- Здесь вам сколько?
- Тридцать. Может, меньше.
- Анна рядом?
- Конечно.
Женское лицо было целым. Молодая Анна смотрела в объектив устало и насмешливо. Илья перевернул фотографию. На обороте стояла дата, совпадавшая с сегодняшним числом и годом. Снимок якобы сделали несколько часов назад.
- Дата неправильная.
- Анна подписывает потом. Путает.
- Вы молодой на фотографии, а год нынешний.
- Я это уже вижу.
В голосе старика появилась тревога. Он забрал снимок, прижал к груди.
Дверь открылась. Анна вернулась одна.
- Сестра на обходе. Обещала зайти.
Она увидела открытую коробку и остановилась.
- Я просила не трогать без меня.
- Он дал, - сказал Илья Матвеевич.
- Кто?
- Молодой.
- Господи.
Анна подошла и начала собирать фотографии. Её руки проходили рядом с руками Ильи, иногда сквозь пространство, которое он занимал, но прикосновения не происходило. Когда он удержал один снимок, Анна потянула его с другой стороны. Бумага натянулась между ними. Она нахмурилась.
- Зацепилось.
Илья отпустил. Фотография выскользнула ей в ладонь.
- Вы чувствуете меня, - сказал он.
Анна не ответила. Она положила снимок в коробку, но пальцы задержались на месте, где секунду назад были его пальцы. Провела по воздуху, словно ощутила тепло.
- Что? - спросил старик.
- Ничего.
- Он там.
- Пусть будет.
- Ты его знала.
Анна резко посмотрела на мужа.
- Кого?
- Меня молодого.
- Я тебя и сейчас знаю. Хватает.
- Посмотри.
Он протянул фотографию, которую прижимал к груди. Анна надела очки. Её лицо смягчилось.
- Это первая квартира.
- Какая дата?
Она перевернула снимок.
- Сегодняшняя.
- Почему?
- Потому что я сегодня подписала.
Илья почувствовал облегчение. Простое объяснение существовало.
- Зачем ставить сегодняшнюю дату на старом снимке? - спросил старик.
Анна сняла очки.
- Я не ставила дату съёмки. Я написала, когда нашла. Чтобы потом понимать, что уже перебрала.
- А что ещё нашла?
- Много мусора.
- Маша есть?
Анна замерла. Совсем ненадолго, но Илья увидел.
- Есть.
- Покажи.
- Потом.
- Сейчас.
- Ты устал.
- Покажи дочь.
Старик говорил тихо. Анна села рядом, взяла его руку.
- Илья, давай не сегодня.
- Почему?
- Потому что потом ты не спишь.
- Я и так не сплю.
- Потом тебе хуже.
- Мне некуда хуже.
Анна отвернулась к окну. В её лице появилась та же усталость, которую Илья видел в кухне после ссоры. Она могла спорить, уйти, позвать врача, закрыть коробку. Вместо этого сняла крышку и стала искать.
- Я разложила по годам, - сказала она. - Только всё опять перемешалось.
- Само?
- Конечно, само. У нас же фотографии по ночам гуляют.
Старик не улыбнулся.
Анна доставала конверты, проверяла надписи. «Море». «Школа». «Дача». «Маше пять». «Маше двенадцать». «После института». Один и тот же снимок маленькой девочки лежал в трёх конвертах.
- Вот, - сказала она наконец.
На фотографии Маша стояла между родителями у новогодней ёлки. Ей было около десяти. Анна держала дочь за плечо, Илья Матвеевич наклонился к ним. Все трое улыбались.
Старик смотрел долго.
- Это не она.
Анна закрыла глаза.
- Она.
- Лицо другое.
- Ты забываешь.
- Я дочь не забуду.
- Уже забываешь.
- Тогда зачем принесла?
- Ты сам просил.
- Чтобы вспомнить, не чтобы ты мне чужих показывала.
Анна выпрямилась. В её голосе появилась жёсткость:
- Чужих у меня нет.
Палата стала тихой. Даже музыка отступила. Илья Матвеевич смотрел на фотографию, будто она нанесла ему личное оскорбление.
- Красная лента где? - спросил он.
- Ей десять лет. Она уже не носила.
- Носила до двенадцати.
- До семи.
- На море была.
- На море ей пять.
- В двенадцать.
Анна резко положила снимок в коробку.
- Хватит.
- Ты сама путаешь.
- Конечно. Я путаю. Коробка путает. Врачи путают. Молодой человек твой путает. Один ты всё помнишь правильно.
- Не кричи.
- Я не кричу.
Она действительно не кричала. Голос стал тише, и от этого в нём чувствовалась большая усталость.
- Ты просишь принести фотографии. Я еду домой, лезу на антресоль, перебираю всё это до трёх ночи. Потом ты смотришь и говоришь, что дочь чужая. Как мне с тобой говорить?
Илья Матвеевич отвернулся.
- Нормально говори.
Анна сжала губы. Несколько секунд она сидела неподвижно, потом начала убирать фотографии. Руки дрожали, и снимки выскальзывали.
Илья поднял один с пола.
На нём была та же новогодняя сцена. Только место Маши занимало белое пятно. Мягкая засветка закрывала лицо и часть тела, оставляя красную ленту, завязанную вокруг пустоты.
- Анна, - сказал он.
Она не слышала.
Илья поднёс фотографию к старику. Тот увидел и побледнел.
- Покажи ей.
- Она меня не видит.
- Положи.
Илья опустил снимок на одеяло. Анна заметила движение. Фотография появилась перед ней будто сама собой.
Она взяла её.
Лицо женщины не изменилось сразу. Сначала она посмотрела привычно, скользнула взглядом по ёлке, по мужу, по белому пятну. Потом вернулась к нему.
- Это что?
- Маша, - сказал старик.
- Нет.
Анна перевернула снимок. На обороте стояло: «Новый год. Нам троим».
- Где она? - спросил Илья Матвеевич.
- Засветилось.
- Почему только она?
- Вспышка.
- Вспышка светит на всех.
- Плёнка плохая.
- Тогда почему лента осталась?
Анна провела пальцем по красной полоске. Кожа на её руке была тонкой, с тёмными пятнами. В кухонной памяти эта же рука держала нож, поправляла детскую чёлку, собирала осколки.
- Это не наша фотография, - сказала она.
- Только что была наша.
- Я такой не приносила.
- Она лежала в коробке.
Анна посмотрела на коробку с настоящим испугом. Илья впервые увидел, что она тоже знает о неправильности. Все прежние объяснения были привычной защитой, построенной не для мужа, а для себя.
В коридоре снова заиграла музыка.
Анна вздрогнула.
- Ты слышишь? - спросил старик.
Она не ответила.
- Слышишь, - сказал он.
- Телефон у кого-то.
- Раньше не слышала.
- Теперь слышу.
Мужской голос пел весело и громко. Три хлопка раздались у самой двери. Анна поднялась, вышла в коридор. Илья пошёл за ней.
Она остановилась перед стеной напротив палаты. Прижала ухо. Илья встал рядом. За штукатуркой слышалось его утро: шум чайника, шаги, приложение шумомера. Потом молодой Илья сказал: «Любой шум имел источник».
Анна резко отстранилась.
- Что там? - спросил старик из палаты.
- Телевизор.
- Чей?
- Соседей.
- Здесь нет соседей.
Анна вернулась и закрыла дверь. На лице появилась собранность человека, решившего не признавать ещё одну беду, пока хватает прежних.
- Давай уберём фотографии, - сказала она.
- Сначала покажи ту.
- Какую?
- Первую. Где мы молодые.
Анна долго рылась в коробке. Илья видел, как она откладывает снимки с Машей лицом вниз. Наконец достала фотографию большего формата.
Молодой мужчина стоял возле окна. На нём была рабочая рубашка, рукава закатаны, пальцы опирались на подоконник. Лицо сохранилось хорошо. Илья узнал не себя, но всё знакомое было на месте: шрам, наклон головы, складка у рта, привычка переносить вес на правую ногу.
Рядом стояла женщина.
Её лицо закрывала белая засветка.
Граница пятна была мягкой, живой. Свет захватывал волосы, лоб, щёку и часть плеча, словно изображение не испортили снаружи, а женщина не успела полностью появиться на бумаге.
- Это ты? - спросил старик.
Анна смотрела на белое лицо.
- Я.
- Почему тебя нет?
- Я здесь.
Она положила ладонь ему на грудь.
Илья Матвеевич накрыл её руку своей. На фотографии молодой мужчина держал женщину точно так же. Его пальцы были резкими и тёмными, её рука уходила под белый свет.
Старик закашлялся.
В стене ответил молоток.
Анна не убрала ладонь. Она сидела рядом и ждала, пока приступ закончится. Илья стоял с другой стороны кровати, невидимый для неё, и смотрел на фотографию, лежавшую между тремя руками.
Белое пятно медленно расширялось.
Глава 9. Белое лицо
Белое пятно медленно расширялось.
Илья видел это отчётливо, хотя движение было почти невозможно поймать. Засветка не ползла по бумаге и не размывала края. Просто с каждым новым взглядом молодой Анны на снимке становилось меньше. Сначала исчезла прядь у виска, потом угол воротника, затем пальцы мужчины, лежавшие у неё на плече, начали входить в белизну, словно рука была погружена в молоко.
Настоящая Анна держала ладонь на груди мужа. Старик кашлял уже тише, глубокими слабыми толчками, после которых долго не мог набрать воздух. Она считала паузы между вдохами. Илья заметил это по движению её губ.
- Убери, - сказал Илья Матвеевич.
Анна посмотрела на фотографию.
- Что убрать?
- Эту.
- Сам просил показать.
- Теперь убери.
Она взяла снимок за угол. Белое пятно остановилось. Возможно, оно вообще не двигалось, и Илья просто слишком долго смотрел. Анна поднесла фотографию к коробке, но старик неожиданно удержал её за запястье.
- Подожди.
- Ты определись.
- Лицо покажи.
- Там ничего не видно.
- Твоё лицо.
Анна повернула снимок к себе. На её лице появилось раздражение, знакомое по всем семейным сценам, которые старик успел вспомнить. Так она смотрела на неправильно повешенную полку, на квитанцию с чужим долгом, на Машины ботинки посреди кухни. Раздражение было способом не испугаться раньше времени.
- Плёнку засветили, - сказала она.
- Кто?
- Откуда я знаю? Фотограф. Лаборант. Ты сам, когда полез проявлять в ванной.
- Я не проявлял.
- Проявлял. В тазике. Потом полотенца неделю пахли уксусом.
- Это другой раз.
- У нас вся жизнь другой раз.
Она попыталась высвободить руку. Илья Матвеевич отпустил, но продолжал смотреть на фотографию.
- Я помню тебя у окна, - произнёс он. - Ты была в синем платье.
- В зелёном.
- Синем.
- В зелёном с мелкими цветами. Я его у Нинки одолжила и всё боялась посадить пятно.
- Волосы длинные.
- До плеч.
- Ниже.
- Илья, мне было двадцать семь. Я лучше тебя знаю, какие у меня были волосы.
Старик прикрыл глаза. Спор утомил его сильнее кашля. Анна положила снимок на край кровати белым лицом вверх и поправила трубку у него под носом.
- Дыши спокойно.
- Я спокойно.
- Ты всегда спокойно. Особенно когда задыхаешься.
В коридоре заскрипела тележка. Колёса прошли от двери к дальнему концу, за ними потянулся запах хлорки и варёной капусты. Музыка больше не играла. Палата снова казалась обыкновенной, только фотография лежала между супругами, и молодая женщина на ней не имела лица.
Илья поднял её.
Анна не почувствовала движения. Её пальцы поправляли край одеяла в нескольких сантиметрах от его руки.
Он подошёл к окну. В дневном свете засветка выглядела плотнее. Бумага внутри белого пятна была гладкой, почти новой, тогда как остальная поверхность покрылась мелкими трещинами. Илья провёл ногтем по границе. Она оказалась тёплой.
- Не трогай, - сказал старик.
Анна обернулась.
- Что?
- Молодому говорю.
- Пусть хоть съест. Может, успокоится.
Илья перевернул фотографию. На обороте синими чернилами было написано: «Первая квартира. У окна». Ни даты, ни имён. Ниже проступали две бледные цифры, будто их стёрли влажной тряпкой: 17:21.
- Здесь время, - сказал он.
- Где? - спросил Илья Матвеевич.
- На обороте. Пять двадцать один.
Старик открыл глаза.
- Вечера?
- Не знаю.
- Тогда рано ещё.
- Для чего?
Он не ответил.
Илья вернул снимок на кровать. Анна увидела его уже в другом месте, нахмурилась и переложила ближе к коробке.
- Хватит на сегодня.
- Нет, - сказал старик.
- У тебя приступ был.
- Поэтому и надо.
- Какая связь?
- Пока помню.
Анна застыла с крышкой в руках. В её лице мелькнуло желание спорить, потом усталость пересилила. Она поставила коробку на колени и начала перебирать конверты.
- Что ищем?
- Нас.
- Очень конкретно.
- Где лица есть.
Анна достала толстый альбом в бордовой обложке. Илья раньше его не видел. Обложка была влажной по краям, хотя коробка оставалась сухой. Золотая рамка вокруг слова «Фото» потемнела, буква «о» почти стёрлась. Анна положила альбом на кровать, открыла первую страницу.
Под прозрачной плёнкой стояли четыре снимка.
На верхнем молодая Анна сидела на скамейке возле родильного дома. Лицо сохранилось. Волосы действительно доходили до плеч, платье было зелёным с мелкими светлыми цветами. Она держала свёрток, завёрнутый в серое одеяло. Рядом стоял Илья Матвеевич, молодой, худой и растерянный. Его лицо закрывала белая засветка.
На втором мужчина лежал на пляже, прикрыв глаза газетой. Лица не было видно, но пятно занимало часть груди, будто свет прошёл сквозь бумагу. Маленькая Маша сидела рядом и строила из мокрого песка стену.
Третий снимок показывал кухню. Анна стояла у плиты, мужчина за столом чинил дверную петлю. Оба лица были целыми. У окна находилась девочка в красной ленте, но её голова выходила за край кадра, хотя по ракурсу фотограф должен был захватить её полностью.
На четвёртом была пустая лестничная площадка. Дверь квартиры открыта, на коврике лежали три пары обуви. В центре фотографии белело пятно, похожее на человеческую фигуру, снятую слишком близко.
- Роддом, - сказал старик.
Анна кивнула.
- Ты тогда цветы забыл.
- Не забыл. Денег не было.
- Деньги были. Цветы забыл.
- Я купил мороженое.
- Одно.
- Тебе.
- Оно растаяло в кармане.
Старик улыбнулся. Белизна на лице молодого отца не мешала ему помнить. Возможно, даже помогала: черты не спорили с тем, кем он привык себя считать.
- Маша орала всю дорогу, - продолжил он.
- Она спала.
- В автобусе орала.
- Мы ехали на такси.
Они посмотрели друг на друга.
- Какое такси? - спросил Илья Матвеевич.
- Обычное. Белая «Волга». Ты ещё ругался, что водитель курит.
- У нас денег не было на цветы, но было на такси?
- Деньги на цветы были. Ты их забыл.
- Мы ехали на автобусе. Я держал её, ты стояла, потому что место никто не уступил.
Анна провела пальцем по снимку.
- Я помню машину.
- А я автобус.
- Значит, две фотографии должны быть.
Она перевернула страницу.
Следующий разворот был посвящён квартире. Под снимками стояли короткие подписи: «До ремонта», «После ремонта», «Опять до ремонта», «Маша помогает». Кухня повторялась с разных точек, но предметы менялись без привычной последовательности. На первом снимке шкафы были новыми, на втором уже просели, на третьем исчезли, уступив место больничной кровати. На четвёртом Маша стояла на табурете и красила стену. Ей было лет шесть, однако на подоконнике лежал телефон с большим чёрным экраном, слишком новый для того времени.
Илья всмотрелся.
- Это мой телефон.
- У всех одинаковые, - сказал старик.
- На чехле царапина. Вот здесь.
Он достал аппарат из кармана и положил рядом. Диагональная белая линия совпадала.
Анна не увидела телефона Ильи. Она продолжала листать альбом.
- Здесь квартира уже после Машиного института, - сказала она.
- Она не красила стену после института, - возразил старик. - Ей здесь семь.
- Значит, телефон потом положили.
- Кто?
- Кто-нибудь.
- Кто у нас ходил и раскладывал телефоны по старым фотографиям?
- Ты сегодня решил довести меня окончательно?
- Я хочу понять.
- Я тоже хочу. Только у меня от хотения давление не делается нормальным.
Анна закрыла плёнку поверх снимков. Она липла к бумаге, и при каждом прикосновении воздух выходил с тихим вздохом.
Илья смотрел на фотографии и чувствовал знакомое раздражение. Любая неисправность должна была иметь место возникновения. Шум шёл от подшипника, запах гари - от перегретой обмотки, дрожь в вентиляционном коробе - от неправильно закреплённой заслонки. Здесь каждое противоречие будто имело свой источник, но источники не складывались в одну систему. Возраст Маши плыл. Вещи приходили раньше своего времени. Люди сохраняли позы, теряя лица. Даты переставали обозначать прошлое.
Он перелистнул страницу сам. Анна не почувствовала, только удивлённо посмотрела, как плёнка поднялась без её руки.
На развороте было море.
Снимки занимали почти всю страницу. Песок, деревянный навес, вода цвета старого стекла. Илья Матвеевич в плавках держал Машу над волной. Анна сидела на полотенце и чистила яблоко. Все трое существовали сразу в нескольких возрастах. На одном снимке Маша была ребёнком, на соседнем - подростком, на третьем - взрослой женщиной в светлой куртке, стоящей спиной к воде. Родители почти не менялись. Только руки старика становились старше от кадра к кадру.
- Ты видишь? - спросил Илья.
- Что именно? - отозвался старик.
- Она взрослая.
Илья Матвеевич долго смотрел на третий снимок.
- Это не Маша.
- Кто тогда?
- Женщина какая-то.
- У неё ваша красная лента на руке.
- Лент у людей много.
Анна наклонилась ближе. Её плечо прошло через Илью, и он на секунду ощутил холод, как от открытого холодильника.
- Это Маша, - сказала она.
Старик повернулся к жене.
- Когда?
- На море.
- Я вижу море. Сколько ей здесь?
- Двадцать три.
- Мы ездили с ней в пять.
- И потом ездили.
- Когда?
Анна открыла рот и не ответила. Воспоминание не пришло. Она смотрела на взрослую дочь, словно ждала, что изображение подскажет год, гостиницу, дорогу, разговор за ужином. Фотография хранила только фигуру, серое море и тонкую красную ленту вокруг запястья.
- Может, одна ездила, - сказала она наконец.
- А кто снимал?
- Какая разница?
- Большая.
Анна перевернула страницу слишком резко. Плёнка треснула возле корешка.
- Ты всю жизнь спрашивал, кто снимал, кто звонил, кто подвёз. А потом удивлялся, что она ничего тебе не рассказывала.
Старик побледнел.
- Я спрашивал, потому что отец.
- Ты спрашивал так, будто следователь.
- Ты сама спрашивала.
- Я хотя бы слушала ответ.
- Поэтому она тебе всё рассказывала?
Анна опустила глаза. На следующей странице стояли школьные фотографии. Маша в первом классе, потом в пятом, потом выпускной. Между ними было пустое место с четырьмя бумажными уголками. В центре страницы остался бледный прямоугольник.
- Не всё, - сказала Анна.
Старик отвернулся к окну.
Илья хотел остановить разговор, но понимал, что не имеет права. Их семейная жизнь могла быть невозможной, однако обиды в ней накопились настоящие. Анна сидела рядом с умирающим мужем и всё ещё помнила, как он допрашивал дочь у двери. Илья Матвеевич лежал, привязанный трубками к кровати, и всё ещё защищал отцовскую тревогу, потому что иначе пришлось бы признать: он давил на Машу именно там, где хотел удержать.
- Покажи пустое место, - сказал он.
Анна не двигалась.
- Аня.
Она провела ладонью по странице.
- Здесь была фотография с последнего звонка.
- Где она?
- Не знаю.
- Ты вытащила?
- Нет.
- Кто тогда?
- Может, выпала.
- Из-под уголков?
Анна раздражённо подняла страницу. Снимок лежал с обратной стороны, между листом и обложкой. Она достала его.
На школьном дворе стояли дети с белыми бантами и цветами. Учителя выстроились возле крыльца. Родители смотрели из-за ограды. В центре кадра была Маша, но её лицо закрывал белый круг. Красная лента на волосах осталась. Белизна имела ту же мягкую границу, что на фотографии молодой Анны.
- Это она, - сказал старик.
- Конечно, она.
- Почему лицо белое?
- Солнце.
- Солнце сзади.
Анна повернула снимок к окну. Лучи падали слева, тени детей тянулись вправо. Белое лицо не подчинялось свету.
Илья заметил женщину за оградой. Она стояла в стороне от родителей, в тёмном пальто, с коробкой в руках. Лицо было целым. Седые короткие волосы, тяжёлые скулы, глубокие складки возле рта.
- Анна, - произнёс он.
Женщина на снимке была старой.
Настоящая Анна смотрела на фотографию, не замечая себя за оградой. Илья поднёс изображение к старику.
- Посмотрите сзади.
Илья Матвеевич прищурился.
- Аня.
- Что?
- Ты там старая.
Она выхватила снимок.
- Глупости.
- Видишь?
- Похожая женщина.
- С нашей коробкой.
На фотографии старуха действительно держала тот же картонный ящик. На крышке темнела полоса от старого скотча. Она смотрела на Машу через ограду, будто опоздала к началу праздника на несколько десятилетий.
Анна положила снимок лицом вниз.
- Я не хочу это обсуждать.
- Почему?
- Потому что ты больной. Потому что я устала. Потому что эти фотографии лежали дома тридцать лет и ничего с ними не было, пока я не принесла их сюда.
- Значит, дело в палате, - сказал Илья.
Старик повторил вслух:
- Он говорит, дело в палате.
Анна посмотрела вокруг. Бледные стены, тумбочка, капельница, окно, за которым вечер не становился темнее. Лицо её дрогнуло.
- Палата как палата.
- Здесь время неправильное, - сказал Илья Матвеевич.
- В больнице всегда время неправильное.
- Часы стоят.
Анна посмотрела на настенные часы. Стрелки показывали 17:24. Они действительно не двигались. Секундная стрелка дрожала на одном делении, пытаясь пройти дальше.
- Батарейка, - сказала она.
- Телефон посмотри.
Она достала свой аппарат. На экране было 17:24.
- И что?
- Давно?
Анна провела пальцем, проверила сообщения. Время не изменилось.
- Сеть пропала.
- При чём тут часы?
- При всём. Сейчас у всех всё через сеть.
- У настенных тоже?
- Илья, замолчи.
Старик замолчал.
В тишине снова стало слышно дыхание. Его, Анны, возможно, самого Ильи. Три разных ритма. Один шёл медленно и с хрипом. Второй был усталым, ровным. Третий Илья чувствовал внутри собственной груди, но иногда он опережал его на полудара, словно рядом билось ещё одно сердце.
Анна закрыла альбом.
Белое пятно на фотографии молодой женщины осталось снаружи. Снимок лежал у края кровати. Илья посмотрел на него и увидел, что лицо вернулось.
Молодая Анна стояла у окна. Видны были глаза, нос, линия губ. Она смотрела в объектив с усталой насмешкой.
Белизна исчезла полностью.
- Лицо, - сказал Илья.
Старик посмотрел.
- Вернулось.
Анна медленно взяла снимок. Её пальцы дрожали.
- Оно и было.
- Не было, - сказал муж.
- Было.
- Мы оба видели.
- Ты видел. И твой молодой человек.
- А ты?
Она не ответила.
Илья открыл альбом. На странице с последним звонком белого пятна больше не было. Маша улыбалась, щурясь от солнца. Красная лента лежала на плече.
За оградой старой Анны тоже не было.
Вместо неё белело пустое человеческое место.
Старик провёл пальцем по засветке.
- Оно переходит, - сказал он.
Анна захлопнула альбом.
Под прозрачной плёнкой тихо вышел воздух. На странице с родильным домом молодой отец снова обрёл лицо. На кухонном снимке исчезла девочка у окна, и красная лента теперь была завязана вокруг пустой ножки стула.
Глава 10. Чужой альбом
Анна прижала альбом к груди, как прижимают вещь, которую собираются унести и всё ещё надеются не уносить.
- Всё, - сказала она. - Я забираю.
Илья Матвеевич лежал с закрытыми глазами. После последнего приступа лицо осунулось, губы посерели. Только пальцы продолжали двигаться по одеялу, будто он перебирал невидимые края снимков.
- Оставь, - произнёс он.
- Зачем?
- Надо посмотреть.
- Ты посмотрел.
- Мало.
- Тебе всегда мало того, от чего становится хуже.
Анна потянулась к коробке. Альбом не вошёл между конвертами. Она надавила, картон выгнулся, фотографии внутри тихо хрустнули. Илья шагнул ближе и удержал крышку. Для Анны она словно зацепилась за воздух.
- Да что сегодня со всем, - пробормотала она.
- Не ломай, - сказал старик.
- Я не ломаю.
- Всю жизнь так говоришь.
Анна посмотрела на него.
- Всю жизнь я за тобой чиню.
Старик открыл глаза. На секунду они снова стали супругами в тёплой кухне: один сказал лишнее, второй приготовился ответить ещё хуже, оба знали, каким будет продолжение, и потому устали заранее.
- Положи сюда, - попросил Илья Матвеевич.
Анна вернула альбом на кровать.
- Пять минут.
- Хорошо.
- Настоящих пять минут.
- А здесь других нет.
Она посмотрела на застывшие часы и ничего не сказала.
Илья сел на свободный стул. Если альбом менял лица в зависимости от того, кого вспоминали, хронология не помогала. Нужно было искать повторяющиеся предметы. Красную ленту. Руки. Стены. Свет. То, что переходило из снимка в снимок, даже когда люди становились старше или моложе.
- Разложим по местам, - сказал он.
Старик повторил жене:
- Молодой предлагает по местам.
- Молодой пусть дома у себя раскладывает.
- У него дома стена сломана.
- Сам сломал.
- Чтобы ко мне попасть.
Анна устало потёрла лоб.
- Конечно. Все нормальные люди ходят в больницу через регистратуру, а твои знакомые через стену.
Илья достал первый конверт. На нём было написано «Море», но внутри лежали снимки кухни. Он высыпал их на одеяло. Анна увидела движение бумаги, резко подняла руку, потом вспомнила о молодом человеке, которого не видит.
- Хоть уголки не загибай, - сказала она в пустоту.
- Постараюсь.
- Он ответил? - спросила она мужа.
- Постарается.
- Уже хорошо воспитан.
Илья начал с моря. Нашёл деревянный навес, серую воду, девочку в красном купальнике, Анну с яблоком. Положил снимки в ряд. На одном Маша сидела на песке, на втором стояла у воды, на третьем была взрослой женщиной в светлой куртке. Между фотографиями менялся цвет неба, но волна за её спиной оставалась одной и той же: тёмный гребень, белая узкая пена, клочок водоросли в форме буквы.
- Это один момент, - сказал Илья.
- Что? - спросил старик.
- Волна одинаковая. Снято одновременно.
Илья Матвеевич приподнялся, посмотрел.
- Значит, фотоаппарат быстрый.
- Настолько, что Маша успела вырасти?
- Дети быстро растут, я уже говорил.
Анна села с другой стороны кровати.
- Дай сюда.
Старик передал ей снимки. Она сравнила волну, потом деревяшку навеса, затем собственную руку с яблоком. На всех трёх фотографиях нож был в одном положении. Кожура свисала непрерывной спиралью.
- Печать, - сказала она. - Один кадр напечатали несколько раз, потом кто-то дорисовал.
- Кого?
- Девочку.
- Нашу дочь?
- Не знаю.
Анна подняла взрослую Машу ближе к глазам.
- Лицо не видно.
Женщина стояла спиной, чуть повернув голову. Щёку закрывали мокрые волосы. Красная лента была завязана на запястье. В левой руке она держала телефон.
- Она всегда так волосы убирала, - сказал старик.
- Все убирают.
- Нет. Она сначала наклоняла голову, потом вот так.
Он показал слабым движением, проведя пальцами возле уха.
Анна посмотрела на мужа. В её лице прошла боль, настолько старая и привычная, что не нуждалась в названии.
- Да, - сказала она. - Так.
Илья отложил море и занялся кухней. Снимки лежали в разных конвертах, некоторые были матовыми, другие глянцевыми, один напечатан на тонкой современной бумаге. Кухня сохраняла планировку, хотя мебель менялась. Окно, раковина, плита, стол у стены. На ранних фотографиях стоял круглый стол с клеёнкой, позже появился большой прямоугольный. Потом стол исчез, и на его месте оказалась больничная кровать.
На одном снимке молодой Илья Матвеевич устанавливал вентиляционную решётку над дверью. Его руки были подняты, лицо скрыто тенью. На другом Илья из первого слоя стоял в той же позе у стены собственной квартиры, держа шумомер. Снимок был сделан со спины, однако Илья узнал серую футболку, царапину на корпусе прибора и полоску штукатурки на волосах.
- Это я, - сказал он.
Старик посмотрел туда, куда указывал невидимый собеседник.
- Я.
- У вас другой затылок.
- Ты мой затылок откуда знаешь?
- Видел в отражении.
- Значит, плохо видел.
Илья положил рядом фотографию молодого старика. Позы совпадали. Даже складка на локте рубашки повторяла складку на его футболке.
Анна протянула руку и взяла оба снимка.
- Этот откуда?
Она держала фотографию Ильи в квартире.
- Из коробки, - ответил старик.
- Не было такого.
- Теперь есть.
- Это не ты.
- Молодой.
- Какой молодой?
- Которого ты не видишь.
Анна перевела взгляд в пустое место перед собой. Илья сидел там, положив руки на колени.
- Молодой человек, - сказала она, - вы фотографировали мою кухню?
- Это не кухня. Это моя комната.
Старик передал ответ.
Анна снова посмотрела на снимок.
- Комната похожа.
- Стена та же, - сказал Илья.
- Он говорит, стена та же.
- Стены у всех одинаковые.
- Нет, - возразил Илья Матвеевич. - Эта кривая.
Анна поднесла фотографии друг к другу. Линия стены возле двери действительно уходила внутрь под одним углом. На кухонном снимке там висела полка. В комнате Ильи стоял шкаф. Красный свет лежал на штукатурке одинаковым прямоугольником.
- Дом перестраивали, - сказала Анна.
- В разных городах? - спросил Илья.
Старик повторил.
- А кто сказал, что в разных?
Илья задумался. Он не мог назвать город старика. Больница стояла за стеной его квартиры, но за окном палаты была улица, которой он не узнавал. Даже собственный адрес в памяти стал набором слов без карты.
- Где мы? - спросил он.
Илья Матвеевич назвал улицу.
Название ничего не сказало Илье.
- А город?
Старик нахмурился.
- Зачем?
- Назовите.
- Мы что, в лесу?
- Город.
Илья Матвеевич посмотрел на Анну.
- Как называется?
Она рассмеялась, но смех вышел коротким и испуганным.
- Илья, перестань.
- Скажи.
- Ты знаешь.
- Знаю. Проверяю.
- Что проверяешь?
- Скажи название.
Анна открыла рот. Лицо изменилось. Она посмотрела в окно, будто город мог быть написан на доме напротив. За стеклом стоял мокрый вечер, трамвайные провода, светофор. Вывески на первых этажах казались знакомыми, пока взгляд не пытался прочитать буквы.
- Господи, - сказала она. - Наш город.
- Какой?
- В котором живём.
- Название.
- Хватит.
Она отвернулась.
Илья Матвеевич закрыл глаза.
- Никто не помнит, - произнёс он.
- Я помню, - резко сказала Анна. - Просто у меня из головы вылетело. Я не спала. Я приехала с другого конца этого чёртова города, тащила твою коробку, сидела с тобой всю ночь. У меня может вылететь слово.
- У меня тоже вылетает.
- Тогда зачем мучаешь?
Старик протянул руку. Анна после короткой паузы вложила свою. Они сидели так, пока Илья продолжал разбирать чужую семейную жизнь по предметам.
Следующей стала школа.
Фотографии с линейки, класса, двора и лестницы. На них Маша росла более последовательно. Первый класс, пятый, девятый, выпускной. Белые пятна перемещались между людьми: исчезала учительница, потом мальчик у окна, затем лицо Анны среди родителей. Лицо Маши чаще сохранялось. Она щурилась, кривлялась, смотрела мимо камеры. На выпускном красная лента была вплетена в букет.
Илья нашёл снимок школьного коридора. Дети уходили в дальний конец, возле стены стояла Маша лет двенадцати. На табличке кабинета вместо номера было написано «17:22».
- Здесь время, - сказал он.
- Опять? - спросил старик.
- Семнадцать двадцать две.
Анна взяла фотографию.
- Кабинет сто двадцать два.
- Перед единицей двоеточие.
- Царапина.
Она провела ногтем. Двоеточие не стиралось.
На следующем снимке часы в школьном холле показывали 17:22. На третьем электронное табло над дверью автобуса тоже показывало 17:22, хотя вместо номера маршрута должна была быть другая цифра.
- Один момент, - сказал Илья. - Как с волной.
- Это фотографии разных лет, - возразила Анна.
- Время одно.
- Фотографировали после уроков.
- Все годы в одну минуту?
Анна положила снимок.
- У тебя молодой человек зануда.
Старик улыбнулся.
- Поэтому и похож.
После школы шла машина.
Снимков оказалось немного. Салон старой машины, Маша на заднем сиденье, Анна у окна, руки водителя на руле. Илья Матвеевич утверждал, что машины у них никогда не было. Анна говорила, что была, зелёная, купили подержанную и продали через два года. Потом сама засомневалась: на фотографиях салон менялся, а люди оставались в тех же позах.
На одном снимке маленькая Маша спала, прижавшись лбом к стеклу. На другом взрослая Маша сидела так же, только в руках был телефон. За окном красным горел светофор. В зеркале заднего вида отражались глаза водителя, но белая засветка закрывала нижнюю половину лица.
Илья всмотрелся в руки на руле.
Широкие ладони, короткие ногти, белый шрам у большого пальца.
- Опять наши руки, - сказал он.
Старик посмотрел.
- Мои.
- Или мои.
- Твои тоже мои.
- Почему?
Илья Матвеевич не ответил. Он рассматривал Машу на заднем сиденье.
- Она куда ехала?
Анна отвела взгляд.
- Домой.
- Откуда?
- От Кати.
- Какой Кати?
- Подруги.
- У неё не было Кати.
- Была.
- Светка была. Оля была. Кати не было.
- Ты не всех её подруг знал.
- Ты знала?
Анна долго молчала.
- Она сказала, что к Кате.
Старик провёл пальцем по фотографии.
- Значит, ты не знала.
- А ты знал всё?
- Я хотя бы спрашивал.
- Вот поэтому тебе и не говорили.
Он убрал руку.
Илья отложил машину и стал искать улицу. В коробке лежали городские снимки: Маша возле киоска, Анна на остановке, Илья Матвеевич у подъезда, мокрый перекрёсток, пустой переход. Часть фотографий выглядела случайной, словно кто-то снимал не людей, а промежутки между ними.
На одном кадре светофор горел красным, хотя машин не было. На другом по переходу шла девочка с ранцем. На третьем стоял Илья из первого слоя, повернувшись к камере боком. Он не помнил, чтобы его фотографировали.
- Это уже точно я.
Старик поднял снимок.
- Молодой.
- Тот день. Я шёл к переходу.
За его спиной виднелась девушка в светлой куртке. Лицо скрывал капюшон. На фотографии не было даты, но на рекламном экране над дорогой горели цифры 17:23.
Илья нашёл следующий снимок. Тот же переход, машина ближе, девушка смотрит на телефон. Илья уже бежит. Цифры на экране: 17:23.
На третьем кадре дорога была пуста. Светофор горел красным. Время: 17:24.
- Что дальше? - спросил старик.
Илья перебрал оставшиеся фотографии. Снимка удара не было.
Вместо него лежала кухня.
Тёплый свет, стол, три кружки. Маша сидела между родителями и смеялась. Ей было около двадцати. Красная лента лежала возле тарелки. На стене за ними дрожал красный прямоугольник.
- После, - сказал Илья Матвеевич.
- Что после? - спросила Анна.
- После перехода.
- Какого перехода?
- Где молодой бежал.
- Ты опять смешиваешь.
- Здесь она жива.
Анна посмотрела на дочь. Маша смеялась открыто, запрокинув голову. Такой её ещё не было ни на одном снимке.
- Конечно, жива, - сказала она.
- Значит, успел.
Илья почувствовал, как в нём поднимается надежда, слишком простая для всего, что происходило. Возможно, фотографии показывали варианты. В одном он опаздывал, в другом добегал. В одном Маша погибала подростком, в другом взрослела. Альбом не разрушал жизнь. Он удерживал все дороги, по которым она могла продолжиться.
- Где сделан этот снимок? - спросил он.
Анна провела пальцем по столу.
- Дома.
- Это ваша кухня?
- Наша.
- Посмотрите на стену.
Красный прямоугольник лежал там же, где в комнате Ильи. Возле двери виднелся край пролома. За ним была больничная темнота.
Илья приблизил фотографию к глазам.
В глубине проёма стояла кровать. На ней лежал старик. Рядом сидела Анна с альбомом на коленях. Ещё один Илья склонялся над ними, рассматривая снимок.
- Здесь мы сейчас, - сказал он.
Илья Матвеевич долго всматривался.
- Не вижу.
- В проломе.
- Темно.
Анна взяла фотографию. Её лицо стало неподвижным.
- Что там? - спросил муж.
- Ничего.
- Ты видишь.
- Пыль.
Она попыталась вернуть снимок в конверт. Илья удержал.
- Не убирайте.
Анна почувствовала сопротивление. Её пальцы сжались.
- Отпусти, - сказала она тихо.
Илья отпустил.
Снимок упал на одеяло. В момент падения изображение изменилось. За столом осталась одна Маша. Родительские стулья были пусты. В проломе за её спиной светилась палата.
Маша перестала смеяться. Она смотрела прямо в объектив.
Лицо было взрослым, бледным и очень усталым. Левой рукой она держала телефон, правую положила на живот.
- Это не наш альбом, - сказала Анна.
Илья Матвеевич повернулся к ней.
- Наш.
- Нет.
- Коробка наша.
- Снимки чужие.
- На них мы.
- Похожие люди.
- На них Маша.
- Похожая девушка.
Старик попытался сесть. Анна поддержала его под плечи.
- Скажи, что это она.
- Зачем?
- Скажи.
Анна посмотрела на фотографию. Маша сидела одна в их кухне, которой, возможно, не существовало. Светлая куртка висела на спинке стула. За окном горел красный свет.
- Это она, - сказала Анна.
Илья Матвеевич откинулся на подушку.
- Тогда альбом наш.
- Даже если всё в нём неправильно?
- У нас тоже много было неправильно.
Она вытерла ему лоб салфеткой.
- Этого не было.
- Было бы.
Анна замерла.
- Что?
Старик уже закрыл глаза. Дыхание стало редким.
- Было бы, - повторил он.
Илья провёл взглядом от моря к кухне, от школьного двора к салону машины и пустому переходу. Красная лента проходила через снимки одной непрерывной нитью и обрывалась там, где загорались цифры 17:24. Следующая фотография возвращала её к кухонному столу.
Последний снимок лежал отдельно, под крышкой коробки. Илья заметил только край. Он достал фотографию.
На ней был пустой больничный коридор. Свет горел через одну лампу. У дальней стены стояла молодая женщина в светлой куртке. Она держала в руках их бордовый альбом.
Лицо женщины было белым.
На обороте чужим почерком стояло одно слово:
«Держать».
Глава 11. Тот, кто портил
Слово было написано с нажимом. Последняя буква продавила бумагу, и на лицевой стороне возле плеча женщины проступила тонкая выпуклая линия.
«Держать».
Илья провёл пальцем по чернилам. Они давно высохли, но кожа стала липкой, словно слово оставили несколько минут назад.
- Чей почерк? - спросил он.
Илья Матвеевич посмотрел на оборот.
- Не мой.
- Анны?
- У неё буквы круглые.
Анна услышала своё имя.
- Что опять?
Старик показал фотографию.
- Ты писала?
Она надела очки.
- Нет.
- Уверена?
- Я ещё помню свой почерк.
- Город не помнишь.
- А ты имя дочери скоро забудешь, если продолжишь в том же духе.
Старик отвернулся. Анна сразу пожалела о сказанном. Это было видно по тому, как она потянулась поправить одеяло и остановила руку, не дойдя до его плеча.
- Дай посмотреть, - сказала она мягче.
Илья Матвеевич передал снимок. Анна поднесла его к лампе, потёрла край слова влажным пальцем. Чернила не поплыли.
- Может, в фотомастерской подписали.
- Зачем им писать «держать»?
- Чтобы держать бумагу. Чтобы не выбрасывать. Откуда я знаю, что у них там за пометки.
- На готовом снимке?
- Илья, я не работала в фотомастерской.
Она вернула фотографию и стала собирать остальные. Илья не позволил закрыть коробку. Он уже видел похожие следы на оборотах. Бледные цифры, стёртые слова, короткие линии возле углов. Раньше они казались случайными пометками Анны. Теперь он разложил снимки лицом вниз.
На кухне стояло: «ещё».
На школьном коридоре: «не терять».
На машине: «ровно».
На пустом переходе: «снова».
Под фотографией моря обнаружились цифры 17:21. На выпускном - 17:22. На салоне машины - 17:23. У перехода - 17:24.
- Это последовательность, - сказал Илья.
Старик повторил вслух.
Анна стояла над кроватью, глядя на перевёрнутые снимки.
- Я вижу.
- Кто-то подписывал по порядку.
- Или фотографии печатались по порядку.
- В разные годы?
- Ты опять за своё.
- Аня, здесь часы.
- Здесь цифры.
- Что меняется за три минуты?
Анна посмотрела на мужа.
- Всё иногда меняется.
Фраза прозвучала слишком быстро, будто она давно была готова. Илья Матвеевич заметил.
- Ты знаешь, что это за время?
- Нет.
- Знаешь.
- Я знаю, что в пять с чем-то мы много где бывали. Люди вообще часто где-то бывают в пять с чем-то.
- Двадцать четвёртое число?
- Может быть.
- Тогда почему двоеточие?
Анна сняла очки, положила на тумбочку.
- Потому что кто-то испортил фотографии. Тебе этого ответа достаточно?
Илья услышал в её голосе страх. Она произнесла «кто-то» так, словно этот человек продолжал стоять рядом.
- Кто? - спросил старик.
- Не знаю.
- Коробка была дома.
- На антресоли.
- Кто имел доступ?
- Мы. Маша. Потом я одна.
- После чего?
Анна сжала губы.
- После того, как ты перестал туда лазить.
- Почему перестал?
- Спина.
- Не поэтому.
Она отвернулась к окну.
Илья взял конверты. На большинстве сохранились штампы фотолабораторий. Одни давно закрылись, другие носили названия, которые ничего ему не говорили. На двух конвертах адреса расплылись в серое пятно. На третьем значилось: «Срочная печать. За один час». Ниже стояло сегодняшнее число.
- Здесь напечатали сегодня, - сказал он.
- Я сегодня забрала, - ответила Анна после слов мужа.
- Где?
- Возле дома.
- Как называется место?
- Копировальный центр.
- Адрес?
- Зачем тебе адрес?
- Тот, кто печатал, мог что-то сделать.
- Молодой думает, что фотографии испортили там, - передал старик.
Анна резко села.
- Никто их не портил.
- Только что сама сказала.
- Я сказала, чтобы ты отстал.
- Значит, они такими были?
- Не знаю.
- Когда ты увидела белые лица?
Анна потёрла ладонями колени. Её пальцы дрожали.
- Дома.
- Сегодня?
- Раньше.
- Когда?
- Я не записывала.
- До больницы?
- Да.
- До моего приступа?
- Какого из них?
- До того, как меня привезли.
Анна посмотрела на мужа. В палате стало слышно, как в трубке проходит воздух.
- Некоторые были засвечены всегда, - сказала она. - Я помнила. Потом находила снимок и видела, что лицо целое. Или наоборот. Сначала думала, что альбомов несколько. Потом перестала смотреть.
- Почему принесла?
- Ты просил Машу.
- И ты знала, что там такое?
- Я надеялась, здесь будет нормально.
- Почему здесь?
Анна не ответила.
Илья Матвеевич закрыл глаза.
- Значит, дело не в палате.
- Я этого не говорила.
- Дома тоже было.
- Иногда.
- После неё?
Анна поднялась так резко, что стул ударился о стену.
- Я пойду за сестрой.
- Стой.
- Тебе тяжело дышать.
- Мне всегда тяжело.
- Поэтому и пойду.
Она вышла, оставив коробку и пальто. Дверь закрылась.
Старик некоторое время смотрел в потолок.
- Она не вернётся быстро, - сказал он.
- Почему?
- Будет ходить по коридору. Потом умоется. Потом скажет, что сестру не нашла.
- Вы часто так ссоритесь?
- Сейчас уже нет сил часто.
Илья перевернул фотографию перехода. На обороте рядом со словом «снова» был едва заметный отпечаток большого пальца. Он приложил свой. Размер совпал почти точно. Белый шрам на его ладони лёг вдоль тёмной линии, оставленной неизвестным.
- Дайте руку.
Старик протянул ладонь.
Илья приложил её к отпечатку. Совпало ещё точнее.
- Наш, - сказал Илья Матвеевич.
- Отпечаток мог остаться, когда вы смотрели.
- Чернила поверх.
Илья наклонил снимок. Действительно, слово «снова» пересекало узор пальца. Сначала фотографию держали рукой, затем написали поверх отпечатка.
- Кто-то с вашей рукой, - сказал Илья.
Старик усмехнулся.
- Ты.
- Я не писал.
- Я тоже.
- Другой человек может иметь похожую ладонь.
- Может. Только ты всё время ищешь другого человека.
Илья посмотрел на него.
- Потому что кто-то это сделал.
- Почему обязательно кто-то?
- Фотографии сами не подписываются.
- Стены сами не открываются.
- Я открыл.
- Вот видишь.
Старик устало улыбнулся.
- Может, ты и испортил.
- Я увидел их впервые сегодня.
- Сегодня долгое.
Илья отложил снимок. Мысль была нелепой, но застряла. Он вспомнил белую пыль на собственных руках после пролома. Снимки, которые менялись, когда он касался. Лицо молодой Анны вернулось после того, как фотография побывала у него. Белое пятно переходило на того, кого пытались вспомнить. Возможно, его присутствие разрушало альбом.
Он поднял руки. Кожа выглядела обычной. Шрам возле большого пальца, мелкая царапина на костяшке, белая пыль в складках. Под ногтями темнела штукатурка.
- Когда мы познакомились, снимки уже были неправильные, - сказал он.
- Я тебя раньше видел.
- Где?
- Молодым.
- Это воспоминание.
- А ты что?
Илья не ответил.
В коридоре послышались шаги Анны. Она прошла мимо двери, не остановилась. Старик оказался прав.
Илья взял фотографию пустого больничного коридора со словом «держать». На белом лице женщины теперь проступали черты. Не полностью. Линия подбородка, тень у носа, мокрые волосы. Он узнал девушку у перехода.
- Здесь не Маша, - сказал он.
Старик прищурился.
- Маша.
- Я видел эту девушку. Она была у светофора.
- Значит, видел Машу.
- В моём дне.
- Она часто была в твоём дне.
- Я не знаю вашу дочь.
- Знаешь лучше меня. Ты хотя бы видишь её лицо.
Илья поднёс фотографию к лампе. Белизна покрывала верхнюю часть лица, но губы были видны. Девушка прикусила нижнюю губу. На телефоне в её руке светился вызов. Имя звонившего скрывал блик.
За её спиной на стене висела табличка. Илья разобрал только последние буквы: «...графия».
- Здесь отделение снимков, - сказал он.
- Рентген? - спросил старик.
- Возможно.
Он вышел в коридор.
Больничный этаж тянулся в обе стороны. Лампы горели через одну. Возле поста никого не было, только кружка с остывшим чаем и раскрытая тетрадь. Илья пошёл туда, где на фотографии стояла женщина. Стены были выкрашены в тот же зелёный цвет, двери одинаковые. На табличках буквы расплывались, когда он пытался прочесть.
В конце коридора нашлась дверь с матовым стеклом. На ней сохранилось слово «Фотография», хотя такой кабинет не имел смысла в больнице. Первая часть надписи была стёрта. Возможно, там значилось «рентгенография». Возможно, что-то другое.
Илья нажал ручку.
Дверь открылась.
Внутри пахло уксусом, мокрой бумагой и железом. Красная лампа освещала узкую комнату. На верёвках висели фотографии. С них стекала вода, хотя пол под ними оставался сухим.
Илья остановился на пороге.
Комната была похожа на старую фотолабораторию. Стол, ванночки, увеличитель, зашторенное окно. Только снимки на верёвках показывали не отпечатанные кадры, а знакомые ему места: собственную спальню, кухню старика, палату, переход, салон машины. На некоторых изображениях люди ещё не проявились. Их места оставались серыми, как тени под кожей бумаги.
Он подошёл к ближайшему снимку.
Илья Матвеевич лежал на кровати. Анна держала его руку. Илья стоял между ними, но его тело было почти прозрачным. На переднем плане находились две чужие руки. Они давили на чью-то грудь за нижним краем кадра.
Илья отступил.
На следующей фотографии была Маша. Маленькая, с красной лентой. Чужая ладонь закрывала ей половину лица. Там, где пальцы касались бумаги, оставалась белая засветка.
Дальше висела молодая Анна у окна. Рука лежала у неё на плече. Белое пятно повторяло форму ладони.
Илья поднял собственную руку к красной лампе. Тень легла на фотографию, точно совпав с засветкой.
За спиной хлопнула дверь.
Он обернулся. Коридора не было. Вместо матового стекла стояла стена, влажная и тёплая.
Музыка пришла снизу, через пол. Мужской голос тянул весёлый припев, синтезатор отсчитывал удары. На столе возле ванночек лежали свежие фотографии. Илья перебрал их.
Первая - пустая дорога.
Вторая - девушка в светлой куртке возле перехода.
Третья - красный свет на мокром асфальте.
Четвёртая - руки на груди, лицо за краем кадра.
На оборотах стояли слова:
«Держим».
«Ещё».
«Не теряй».
«Ритм есть».
Почерк везде был один.
Илья взял карандаш со стола. Дерево было тёплым от чужих пальцев. Он написал на чистом клочке бумаги своё имя.
Буквы совпали.
Он попробовал ещё раз, медленнее. Та же высокая «д», тот же короткий хвост у «р», тот же нажим на последней букве.
Илья уронил карандаш.
- Нет.
Красная лампа мигнула.
На стене появилась дверь. Он дёрнул ручку и вышел в коридор. Фотолаборатории за спиной уже не было. На матовом стекле значилось: «Рентгенография». Внутри кто-то перекладывал металлические лотки. Обычный больничный шум.
Анна стояла у окна в нескольких шагах. Она не заметила, откуда он вышел. Глаза были красными, руки мокрыми после умывания.
Илья прошёл мимо неё в палату.
Старик лежал в прежнем положении. Коробка с фотографиями стояла на стуле. Всё, что Илья видел в красной комнате, находилось внутри. Свежие снимки, влажные по краям. Слова на оборотах.
- Ну? - спросил Илья Матвеевич.
Илья положил клочок со своим именем рядом с подписью «держать».
Старик сравнил.
- Похож.
- Это мой почерк.
- Значит, ты писал.
- Я не писал.
- Тогда другой ты.
Илья сел. В груди стало тесно, будто стены вернулись на место и сдавили пространство вокруг него.
Анна вошла следом. Она посмотрела на мужа, на разложенные фотографии, на чистый листок, который для неё появился сам собой.
- Что это?
- Молодой написал имя, - сказал старик.
- Зачем?
- Почерк проверял.
- И как?
- Он портил.
Анна побледнела.
- Что портил?
- Снимки.
Илья хотел возразить, но увидел её лицо. Она поверила сразу. Не в молодого человека, которого не видела. В то, что виновник наконец найден.
- Пусть уйдёт, - сказала она.
- Куда?
- Отсюда.
- Он не может.
- Тогда пусть перестанет трогать наши вещи.
- Я не портил, - произнёс Илья.
Старик передал слова.
Анна смотрела прямо через него.
- Все так говорят, когда уже испортили.
Илья взял фотографию, на которой ладонь закрывала лицо Маши. Пальцы на снимке были его формы. Шрам совпадал. Почерк совпадал. Даже команда звучала словами, которые он повторял у перехода: держать, ещё, не терять.
Он перевернул фотографию.
Под словом «снова» проступила новая строка. Чернила медленно темнели, будто их впитывала бумага.
«Она ещё здесь».
Илья не касался карандаша.
Глава 12. Непроявленная
«Она ещё здесь».
Строка проступила полностью и остановилась. Чернила были синими, как остальные подписи, только влажно блестели под лампой. Илья провёл пальцем рядом, не касаясь букв.
- Кто здесь? - спросил Илья Матвеевич.
- Девушка.
- Маша.
- Возможно.
- Не возможно. Маша.
Анна стояла у кровати, всё ещё глядя в место, где должен был находиться невидимый молодой человек. После умывания на висках остались капли. Одна медленно прошла по щеке, и она вытерла её сердитым движением.
- Что написано? - спросила она.
Старик прочитал.
Анна взяла фотографию. Строка уже выглядела старой, немного выцветшей.
- Здесь ничего такого нет.
- Под «снова».
- Написано «не выбрасывать».
Илья заглянул через её плечо. Для него слова оставались прежними. Для Анны буквы складывались в другую фразу.
- Что видишь ты? - спросил старик.
- То, что написано.
- Прочитай.
- «Не выбрасывать».
- А он видит «она ещё здесь».
- Твой молодой видит то, за чем пришёл.
- А ты?
Анна вернула снимок.
- Я вижу испорченную бумагу и двух мужчин, которые делают всё, чтобы у меня окончательно разболелась голова.
Она хотела закрыть коробку, но Илья Матвеевич положил ладонь на крышку.
- Если она здесь, надо найти.
- Кого?
- Машу.
Анна медленно убрала руки.
- Илья.
- Что?
- Не начинай.
- Я не начинал.
- Ты уже там.
В её голосе исчезло раздражение. Остался страх, от которого она до сих пор защищалась спорами о плёнке, памяти и неправильных датах.
Старик смотрел на жену.
- Где она? - спросил он.
Анна села. Край кровати прогнулся под её весом.
- Ты знаешь.
- Хочу услышать.
- Зачем?
- Потому что молодой говорит, что видел её сегодня.
- Он не мог.
- Почему?
Она закрыла глаза.
- Потому что Маше навсегда семнадцать.
В палате стало тихо. Илья услышал далёкий стук колёс в коридоре, воздух в трубке, собственное дыхание. Музыка молчала.
Илья Матвеевич смотрел на жену, будто она сообщила ему это впервые.
- Семнадцать, - повторил он.
- Да.
- Почему?
Анна открыла глаза.
- Не надо.
- Я спрашиваю.
- Ты знаешь.
- Скажи.
- Нет.
- Я забываю.
- Тогда хоть это забудь.
Старик отвернулся. Его рука продолжала лежать на коробке.
- Красный был, - сказал он через некоторое время.
Анна вздрогнула.
- Замолчи.
- Она торопилась.
- Замолчи.
- Или не она.
- Илья.
- Я не помню лица.
Анна встала. Стул снова ударился о стену, но теперь она не заметила.
- Я принесла фотографии, чтобы ты вспомнил, как она жила. Ты каждый раз тащишь меня туда, где она умерла.
- Потому что дальше ничего нет.
- Есть.
- Что?
- Всё, что было до.
- А после?
Анна не ответила.
Илья смотрел на них и понимал, почему альбом так отчаянно продолжал Машу после перехода. Старик не мог принять место, где история оборвалась. Анна могла, но не соглашалась оставить дочь только в последней секунде. Один искал виновника, вторая собирала годы до смерти. Между ними фотографии выращивали невозможное продолжение.
Он взял коробку.
- Где конверты после семнадцати?
Старик повторил вопрос.
Анна посмотрела на снимки.
- Их нет.
- Были «После института», - напомнил Илья Матвеевич.
- Это не Машины.
- Ты сама подписала.
- Я могла ошибиться.
- Найди.
- Нет.
- Аня.
- Нет.
Илья перебрал конверты. Надписи менялись, когда он отводил взгляд. «Маше двенадцать» становилось «Маше двадцать». «Школа» превращалась в «После школы». «Море» оставалось морем, но буквы темнели от воды.
Конверта «После института» не было.
Он поднял альбом. Между задней обложкой и последней страницей что-то хрустнуло. Илья просунул пальцы и вытащил тонкий пластиковый пакет. Анна увидела, как альбом раскрылся сам.
- Не трогай, - сказала она.
Илья остановился.
- Там что-то есть.
Старик передал.
- Я знаю, - ответила Анна.
- Что?
Она молчала.
- Ты спрятала? - спросил Илья Матвеевич.
- Я убрала.
- Почему?
- Потому что это не наше.
- Тогда откуда?
- Не знаю.
- Ты видела?
Анна посмотрела на пластиковый пакет. Внутри лежало несколько фотографий, обращённых белой стороной наружу.
- Один раз.
- Покажи.
- Нет.
- Мне.
- Поэтому и нет.
Старик попытался дотянуться. Дыхание сразу сбилось. Анна подхватила его под плечи.
- Лежи.
- Покажи.
- Тебе станет хуже.
- Оно и так станет.
- Не сегодня.
- Сегодня долгое.
Он сказал это словами молодого человека, и Анна замерла. Илья почувствовал, что старик тоже меняется. Не возрастом и не лицом. Его интонация иногда становилась Ильиной, а Илья всё чаще узнавал собственные мысли в словах человека на кровати.
Анна осторожно уложила мужа.
- Пять минут, - сказала она.
- Настоящих?
- Каких дадут.
Она протянула руку в пустоту.
- Молодой человек, отдайте.
Илья вложил пакет ей в ладонь. На этот раз прикосновение произошло. Совсем короткое. Её пальцы были холодными, его - тёплыми от фотографий. Анна вздрогнула и сжала пакет.
Она почувствовала его.
Илья увидел это по лицу, но женщина не подняла глаз.
- Спасибо, - сказала она.
Старик улыбнулся.
- Воспитанный.
Анна разорвала пластиковый край. Внутри оказалось семь снимков. Она не стала сразу переворачивать. Разложила белыми сторонами на одеяле, как карты, от которых зависит уже известный исход.
- Откуда они? - спросил муж.
- Были в альбоме.
- Когда нашла?
- Дома.
- Давно?
- Перед тем, как тебя увезли.
- Почему не сказала?
- Ты бы делал то же, что сейчас.
- Смотрел?
- Умирал быстрее.
Илья Матвеевич хотел возразить, но кашель перехватил дыхание. Анна подождала, пока приступ пройдёт, дала воды, вытерла его рот. Потом перевернула первый снимок.
Пустая комната.
Белые стены, стул, стол с пачкой бумаг. На окне жалюзи. Никаких людей. В углу стоял аппарат с тёмным экраном. На стене висела табличка, слова на ней были слишком мелкими.
- Что это? - спросил старик.
- Не знаю.
- Больница?
- Может быть.
Илья узнал не больницу. Комната была слишком чистой и спокойной, без трубок, тележек, чужого дыхания. Похожа на кабинет частной клиники, где всё устроено так, чтобы человек не чувствовал себя больным.
Анна перевернула второй снимок.
Коридор той же клиники. Молодая женщина сидела на стуле, наклонившись над телефоном. Светлые волосы закрывали лицо. Рядом стояла сумка. На коленях лежала куртка.
Красной ленты не было.
- Маша? - спросил Илья Матвеевич.
- Нет.
- Похожа.
- Спиной все похожи.
Третий снимок.
Женщина стояла у окна. Теперь была видна часть лица. Илья узнал линию скулы, волосы, жест, которым она убирала прядь за ухо. Девушка у перехода. Взрослая Маша. Лиза, имя которой ещё не принадлежало ей в этом слое.
На подоконнике лежала пачка сигарет. Девушка держала одну в пальцах, но она не была зажжена.
- Маша не курила, - сказала Анна.
- Пробовала, - отозвался старик.
- Один раз за гаражами. Ей было четырнадцать. Потом её тошнило.
- Значит, курила.
- Она не любила.
- Может, потом начала.
Анна посмотрела на мужа.
- Какое потом?
Он замолчал.
Четвёртый снимок.
Крупно рука с телефоном. На экране входящий вызов. «МАМА».
Время 17:21.
Палец девушки лежал над красной кнопкой.
Анна дёрнулась, будто телефон звонил в её ладони.
- Что? - спросил старик.
Она не ответила.
Илья услышал звонок. Тот самый, после которого сбрасывался день. Звук шёл из фотографии, очень тихий, почти за пределами слуха. Один повтор, пауза, второй. Анна тоже слышала. Её пальцы сжались на бумаге.
- Она не ответила, - сказала женщина.
- Кто?
- Маша.
- Когда?
- Тогда.
- Ты звонила?
- Конечно, звонила.
- Я не помню.
- Я помню.
Она перевернула пятый снимок.
Девушка выходила из клиники. Светлая куртка застёгнута, сумка на плече, телефон в руке. На вывеске над входом читалось только: «Женская...». Остальное закрывал белый блик.
Время на электронных часах у двери: 17:22.
- Она старше, - сказал Илья Матвеевич.
Анна молчала.
- Аня.
- Вижу.
- Лет двадцать три.
- Вижу.
- Значит, жила.
- Это другая девушка.
- Ты сказала Маша.
- Ошиблась.
- Ты не ошиблась.
Анна перевернула шестой снимок.
Девушка стояла возле стены клиники и прикуривала у прохожего. Первая затяжка согнула её кашлем. Одной рукой она держала сигарету, другой прижимала телефон к животу. На запястье проступала тонкая красная полоска, похожая на след от ленты.
За её спиной в стекле отражался Илья.
Он стоял в своей серой куртке, с мокрыми волосами, и смотрел прямо на неё. Между ними было несколько метров и много лет, которых ни у одного не существовало.
- Я там, - сказал он.
Старик посмотрел на отражение.
- Молодой.
Анна наклонилась ближе.
- Где?
- В стекле.
Она увидела. Илья понял по тому, как её взгляд остановился на пустом для неё месте.
- Это фотограф, - сказала она.
- Лица нет, - возразил старик.
- Отражение.
- Это он.
- Твой молодой человек не мог стоять рядом с нашей дочерью через шесть лет после её смерти.
Слова вышли прежде, чем Анна успела их удержать.
Илья Матвеевич закрыл глаза.
- Шесть, - повторил он.
Анна прижала ладонь ко рту.
В палате послышался звонок. Не из фотографии. Её настоящий телефон лежал в сумке и звонил там, под пальто. Анна не двигалась.
- Ответь, - сказал муж.
- Потом.
- Вдруг важно.
- Сейчас ничего важнее нет.
Телефон продолжал звонить. Экран светился сквозь ткань сумки красным прямоугольником.
Илья посмотрел на седьмой снимок. Он оставался перевёрнутым.
- Последний, - сказал он.
Анна услышала его без посредника.
Она медленно повернула голову. Глаза остановились на его лице.
Впервые женщина смотрела прямо на него.
- Я вас вижу, - произнесла она.
Илья не успел ответить. Её взгляд сместился, будто изображение распалось.
- Где он? - спросил старик.
Анна моргнула.
- Никого.
- Ты сказала, видишь.
- Показалось.
Телефон в сумке замолчал.
Анна взяла последнюю фотографию. Держала долго, не переворачивая. Бумага нагревалась у неё в пальцах.
Илья Матвеевич протянул руку.
- Вместе.
Она вложила край снимка ему в ладонь. Их пальцы встретились. Илья стоял рядом и чувствовал, что тоже держит фотографию, хотя не касался.
Они перевернули.
Маша стояла на тротуаре напротив клиники.
Теперь лицо было видно полностью. Ей было двадцать три или двадцать четыре. Волосы мокрые, светлая куртка расстёгнута, в пальцах догорала сигарета. Она смотрела на красный свет через дорогу. Телефон снова звонил в руке. На экране - «МАМА».
За её спиной висела вывеска. Белое пятно закрывало середину слова, оставляя первые и последние буквы. Прочитать можно было по-разному.
Илья узнал девушку, к которой бежал каждый вторник.
Старик узнал дочь.
Анна не произнесла имени.
На фотографии Маша опустила взгляд на телефон. Палец коснулся красной кнопки. Вызов исчез.
Красный свет с противоположной стороны лёг ей на лицо.
- Она не ответила, - сказала Анна.
Илья Матвеевич сжал фотографию.
- Потом ответит.
- Нет.
- Здесь взрослая. Значит, потом было.
- Это чужое потом.
- Возьми его.
- Как?
- Как берёшь всё. Скажи, что наше.
Анна посмотрела на мужа. Он просил не о фотографии. Он просил ещё шесть лет, взрослое лицо дочери, звонок, который можно повторить, простую возможность дождаться ответа.
- Наша, - сказала она.
Старик выдохнул.
В ту же секунду белый свет на вывеске стал ярче.
Он прошёл по стеклу клиники, по мокрому тротуару, по плечу Маши. Лицо девушки начало исчезать от лба к подбородку. Анна накрыла его ладонью, но свет проступил между пальцами.
- Убери, - сказал Илья Матвеевич.
Она не могла. Фотография прилипла к коже.
Илья потянулся помочь. Его пальцы прошли сквозь руку Анны. Он почувствовал холод и внезапную тяжесть, будто всё тело налилось водой.
Белизна поглотила Машино лицо. Красная полоска на запястье осталась. Телефон остался. Сигарета осталась. Куртка, тротуар, клиника, красный свет - всё сохранилось вокруг человеческого места, которое не успело проявиться.
Музыка ударила из коридора.
Три хлопка, синтезатор, весёлый мужской голос. Илья обернулся. Дверь палаты стояла открытой. За ней больше не было стены, ведущей в его комнату. Только больничный коридор, мокрый от света.
- Илья, - позвала Анна.
Он не понял, к кому она обращается.
Старик лежал с закрытыми глазами. Его рука оставалась на фотографии, но пальцы ослабли. Анна проверила дыхание, поправила трубку, наклонилась к его лицу.
- Илья, слышишь меня?
Старик вдохнул с хрипом.
Илья шагнул к кровати. Пол под ногами стал мягким. Стены отдалились. Он видел Анну будто через толстое стекло. Она что-то говорила мужу, звала сестру, нажимала кнопку, но слова теряли форму.
Белый свет поднимался от фотографии.
Илья посмотрел на свои руки. Они стали прозрачными, как фигура в лабораторном снимке. Шрам ещё держался в воздухе тонкой линией.
- Анна, - сказал он.
Она подняла голову.
На этот раз её взгляд прошёл сквозь него.
Илья хотел сказать, чтобы она не выбрасывала снимок. Чтобы держала. Чтобы нашла девушку раньше красного. Слова не дошли.
Музыка становилась глуше. Красный свет дрожал на стене палаты.
Анна уже не думала о молодом человеке.
У неё под пальцами была рука мужа - холодная, тяжёлая, знакомая до каждой косточки. В другой руке она держала фотографию дочери, прожившей на шесть лет дольше собственной смерти. Белое лицо светилось сквозь её ладонь.
Анна нажала кнопку вызова ещё раз.
- Пока дышит, - сказала она, хотя рядом никто не спрашивал.
Она продолжила держать обе руки.
Глава 13. Пока он дышит
Анна продолжала держать обе руки, пока коридор за дверью наполнялся чужими шагами.
Правая рука мужа лежала в её ладони знакомо и неправильно. Знакомо - потому что за столько лет она знала вес каждого его пальца, сухую косточку большого, кривой ноготь на указательном, старый шрам у запястья, который он получил, когда вешал полку на кухне и уверял, что «там делов на десять минут». Неправильно - потому что рука больше не отвечала ей сразу. Раньше даже во сне Илья Матвеевич чуть сжимал пальцы, если Анна касалась его ладони. Не просыпался, не открывал глаз, просто отвечал телом, как человек отвечает на собственное имя. Теперь между её касанием и его движением возникала задержка, и в этой задержке помещалось слишком много воздуха.
Левая рука держала фотографию. Бумага была тёплой, будто снимок только что вынули из аппарата, хотя такие аппараты давно исчезли вместе с их молодыми очередями, глянцевыми конвертами и запахом химии. На снимке, под ладонью, светилось место лица. Анна не смотрела туда. Она уже насмотрелась. Взрослая Маша напротив клиники, мокрые волосы, сигарета в пальцах, телефон с надписью «МАМА» и красный свет на щеке. Чужое потом, которое Илья попросил назвать их потомом.
Анна сказала: «Пока дышит», и после этих слов ей показалось, что палата услышала её лучше людей.
Кнопка вызова горела тускло. Красный огонёк внутри пластика не мигал, а будто дышал. Анна нажала ещё раз, хотя знала, что нельзя давить на вызов каждые десять секунд, что сестра и так придёт, что отделение не вертится вокруг одного умирающего старика, даже если этот старик сорок девять лет называл тебя Анютой только тогда, когда был виноват или хотел чаю. Она всё равно нажала. Подушечка пальца попала в углубление кнопки и задержалась там, как в маленькой ране.
- Илья, - сказала она. - Слышишь?
Муж не ответил. Его грудь поднялась поздно, с трудом, будто воздух надо было протащить через мокрую ткань. Потом опустилась. Трубка у носа дрогнула. На короткое мгновение Анна почувствовала облегчение, почти злое, почти стыдное: вот, вдохнул, значит, ещё не сейчас, значит, ещё можно не выбирать выражение лица, с которым она выйдет к врачу, к коридору, к людям, уже умеющим говорить тихо.
Дверь открылась.
Вошла медсестра, маленькая широкая женщина с лицом человека, который много лет не верил ни в чужую панику, ни в собственную усталость. На халате у неё оттопыривался карман, в нём лежали ножницы, два колпачка от ручек и сложенный лист с фамилиями. Анна всегда замечала карманы. В молодости могла по карманам понять, кто на работе притворяется занятым, а кто действительно не успел поесть.
- Что у нас? - спросила медсестра.
«У нас» прозвучало почти ласково. Не «у вас», не «с ним», а «у нас», будто Илья Матвеевич на эти минуты принадлежал отделению и его смерть, если придёт, будет общей хозяйственной проблемой, требующей чистой простыни, подписи и тихо закрытой двери.
- Дышит плохо, - сказала Анна.
- Он и до этого не бегал.
- Хуже.
Медсестра посмотрела на неё без обиды.
- Дайте подойти.
Анна не сразу отпустила руку мужа. Сестра терпеливо подождала. Это ожидание почему-то ранило сильнее, чем грубость. Грубость можно было бы вернуть, об неё можно было бы удариться и удержаться. Терпение оставляло Анну одну со всем, что она делала неправильно.
Она положила руку мужа на одеяло. Пальцы не разошлись, остались чуть согнутыми, словно он продолжал держать невидимый край снимка.
Медсестра наклонилась, поправила кислородную трубку, посмотрела на лицо, на грудь, на губы. Потом взяла запястье старика. Анна знала этот жест. За последние недели она видела его так часто, что могла бы выполнить сама, но ни разу не решилась. Чужой палец на его пульсе выглядел профессионально. Её палец выглядел бы как просьба.
- Врача позову, - сказала сестра.
- Уже?
- Не «уже». Посмотрит.
Анна кивнула. Внутри всё сжалось, но она кивнула как разумный человек, который понимает порядок вещей.
Сестра заметила фотографии на кровати.
- Уберите пока. Нам тут места не хватает.
- Сейчас.
Анна потянулась к коробке. Снимки лежали по одеялу, по тумбочке, один упал на пол и прилип к мокрому следу от чужой обуви. Она не помнила, чтобы кто-то заходил в мокрых ботинках. В палате пахло больницей, кислым дыханием, старым бельём и ещё чем-то речным, будто за стеной открыли окно на дождь, хотя окно было напротив и закрыто.
Она подняла снимок с пола. На нём Маша сидела на кухне, поджав под себя ноги. Лет тринадцать. Щёки круглые, волосы стянуты в хвост, на запястье красная лента, оставшаяся после школьного концерта. Девочка смотрела на тарелку с остывшей кашей так, будто эта каша была главным оскорблением её жизни.
- Это когда она есть отказывалась, - сказал Илья Матвеевич.
Анна вздрогнула.
Он лежал с закрытыми глазами.
- Ты слышишь? - спросила она.
- Слышу, как ты всё роняешь.
Голос был хриплый, тонкий, но это был он. Анна чуть не рассмеялась и тут же разозлилась на себя за эту готовность радоваться любой чепухе.
- Я не роняю, я спасаю твою биографию от санитарной обработки.
- Она кашу не любила.
- Она манную не любила. Гречневую ела.
- Это манная.
- На фотографии гречка.
- Откуда ты знаешь? Она серая.
- Потому что я её варила.
- Ты всё варила серое.
Анна сжала снимок за край.
- Умирает, а гадости говорит.
- Пока дышу.
Она замолчала.
Эта фраза вернулась к ней с другой стороны, уже не её словами, а его. Пока дышу. Пока ещё можно спорить о каше, забытых цветах, автобусе или такси, о том, кто первым предложил купить новый холодильник, кто потерял Машину медицинскую карту, кто сказал дочери слишком жёстко и потом всю ночь не спал. Пока он дышит, всё это не прошлое. Пока он дышит, у них ещё есть общий воздух, и в этом воздухе можно ругаться.
Медсестра вышла. Дверь осталась приоткрытой. В щель было видно коридор: белая стена, скамейка, край каталок, мокрый блеск пола. Где-то далеко играла музыка. Не громко, не так, как раньше, когда она ударяла через стены и зубы, а будто кто-то включил телефон в кармане и забыл выключить. Весёлый мужской голос повторял припев на языке, который ничего не просил и ничего не объяснял.
- Опять, - сказал старик.
- Что опять?
- Песня.
Анна прислушалась.
- Не знаю.
- Знаешь.
- У нас таких не слушали.
- На даче слушали.
- У нас не было дачи.
Он открыл глаза.
Анна поняла, что сказала лишнее. Не потому, что дача была, а потому, что в последнее время любое «не было» могло разорвать что-нибудь ещё. У них была дача у знакомых на две недели в августе, не своя, с облезлой верандой и собачьей будкой без собаки. Или не было. Была поездка к морю. Или была только фотография волны, одинаковой на трёх снимках. Была Маша, которая в семнадцать лет легла на мокрый асфальт у перехода, и была Маша, которая в двадцать три стояла с сигаретой у клиники. Всё было, пока они держали это руками.
- Была, - сказала Анна. - Просто не наша.
- Всё не наше, если так смотреть.
- А как смотреть?
- Как ты сказала.
- Что я сказала?
- Наша.
Он устал от этих слов. Глаза снова закрылись.
Анна сложила фотографии в коробку. Снимок взрослой Маши оставила отдельно, под ладонью. Не из-за тайны. Из-за простой материнской жадности. Если на бумаге дочь получила ещё несколько лет, Анна не собиралась сразу убирать их в картонную темноту.
Врач пришёл через несколько минут. Молодой по сравнению с Ильёй Матвеевичем, немолодой по сравнению с теми врачами, которые вечно бегали по коридорам со стаканчиками кофе и раздражёнными лицами. На бейдже было имя, но Анна не прочитала. Она давно перестала читать имена врачей. Имя создавало лишнюю надежду, будто конкретный человек сможет сделать больше, чем отделение, протокол и чужое тело, решившее уходить.
Он поздоровался, спросил про самочувствие, послушал грудь, посмотрел зрачки, задал Илье Матвеевичу два простых вопроса. Старик на первый ответил правильно, на второй назвал старый адрес, где они не жили уже тридцать лет. Анна хотела поправить, но врач поднял ладонь - не останавливая её, скорее показывая, что услышал и так.
- Сейчас проведём процедуры, - сказал он. - Вам лучше выйти ненадолго.
- Я останусь.
- Ненадолго.
- Я ему не мешаю.
- Вы мешаете себе.
Анна посмотрела на него резко. Он выдержал взгляд. Не снисходительно, не строго. Просто устало и прямо.
- Сорок минут, - сказал врач. - Потом вернётесь.
- Сорок?
- Примерно.
- Он может...
Она не договорила. Слово стояло во рту сухим комком. Умереть. Уйти. Остановиться. Закончиться. Все слова были неправильными. Одни слишком официальные, другие слишком мягкие, третьи звучали как чужие выражения из некрологов. Илья Матвеевич не должен был «уйти». Он вообще плохо ходил последние месяцы. Он мог только лежать и дышать, пока дышит.
Врач понял.
- Мы вас позовём.
- Если что?
- Мы вас позовём.
Анна захотела ударить его этой одинаковой фразой. Потом увидела свои руки: одна сжимает снимок, другая ищет край одеяла, чтобы поправить. Так она всегда поправляла вещи, когда не могла поправить жизнь.
- Анют, - сказал старик.
Она наклонилась.
- Что?
- Иди.
- Сам иди.
Его рот дрогнул.
- Чаю выпей.
- Ещё распоряжения будут?
- Будут. Возвращайся.
Она не смогла ответить сразу. Только кивнула, хотя он смотрел уже не на неё, а в потолок, где красный отблеск от аппарата лежал маленьким дрожащим пятном.
Анна положила фотографию взрослой Маши в карман кофты. Потом вынула. Карман показался слишком глубоким, будто снимок мог провалиться туда и не вернуться. Она вложила его в коробку сверху, закрыла крышку, прижала коробку к груди и пошла к двери.
У порога оглянулась.
Илья Матвеевич лежал среди проводов, трубок и чужих рук. Он казался меньше, чем утром. Не худее, не старше, а именно меньше, словно палата уже училась обходиться без него и заранее освобождала место.
- Сорок минут, - сказала Анна.
Врач кивнул.
Она вышла в коридор и прикрыла дверь.
Музыка в чьём-то телефоне оборвалась на середине припева.
Глава 14. Сорок минут без него
В коридоре Анна сначала не поняла, куда идти.
За последние недели её маршруты в больнице стали короткими и точными: от лифта до поста, от поста до палаты, от палаты до туалета, от туалета обратно, иногда к автомату с водой, если горло пересыхало так, что даже молчать становилось трудно. Больница быстро приучала человека к узким дорогам. Всё лишнее за их пределами переставало существовать: лестницы, запасные выходы, кабинеты с табличками, окна в конце переходов, низкий диван возле ординаторской, где родственники спали сидя с открытыми ртами. Анна ходила мимо них и не видела. Теперь дверь палаты закрылась, и все её привычные направления оборвались.
Она постояла возле стены, прижимая к себе коробку с фотографиями. На пластиковой табличке напротив было написано «Процедурная». Ниже кто-то приклеил бумажку с просьбой не входить без приглашения. Бумажка отклеилась по углам и шевелилась от сквозняка, хотя окна были закрыты. Анна смотрела на неё с бессмысленной внимательностью, как смотрят на мелочь, когда рядом происходит главное и к главному нельзя подойти.
По коридору прошла женщина в халате поверх спортивных штанов. Несла пакет с яблоками и тапки. За ней, шаркая, двигался мужчина с капельницей, худой, злой и очень сосредоточенный на собственных ногах. Медсестра из соседней палаты сказала кому-то: «Держим, держим», и эти слова почему-то застряли в Аннином ухе.
Держим.
Что именно они держали? Вену? Простыню? Жизнь? Умирающего человека за край, который уже мокрый и скользит?
Анна пошла к лестнице.
Лифт ждать не хотелось. Лифт в больницах всегда приходил полным чужих тел, каталок, запаха еды и тех взглядов, которыми люди проверяют друг друга: у тебя ещё хуже или у меня? Лестница была честнее. На ней никто не притворялся, что едет по делам. Все либо поднимались, либо спускались, держась за перила.
Перила оказались холодными и липкими. Анна давно носила с собой влажные салфетки, но сейчас не стала доставать. Ладонь легла на металл, пальцы сами нашли старую царапину. На каждом пролёте было окно. За стеклом висел серый день, дождливый, мокрый, тяжёлый. Анна остановилась между этажами и посмотрела наружу.
Дождь шёл.
Она видела его по лужам внизу, по зонту у женщины возле входа, по мокрым плечам курьера, который тащил коробку пиццы к машине. Но на стекле не было ни одной капли. Оно оставалось сухим и чистым, как витрина изнутри. Анна провела пальцем по подоконнику. Пыль была влажной.
- Чудеса ЖКХ, - сказала она тихо.
Голос прозвучал чужим. В палате она говорила всё время: мужу, врачам, фотографиям, себе. На лестнице её голос вернулся от стены без ответа, и стало ясно, что она одна.
На первом этаже пахло столовой, бахилами и мокрой одеждой. Возле регистратуры сидели люди с лицами, вывернутыми ожиданием. Молодая мать качала коляску, в которой никто не плакал. Мужчина в кожаной куртке говорил по телефону так тихо, будто боялся разбудить диагноз. У окна спорили две санитарки о том, кто должен менять лампу в подсобке. Их обычная злость показалась Анне прекрасной. Им было на что злиться кроме смерти.
Буфет находился в конце коридора, за поворотом, где стены становились желтее. Над раздачей висело меню: чай, кофе растворимый, пирожок с капустой, пирожок с картошкой, бульон, каша. Слова были написаны маркером на белой доске. Буква «о» в слове «бульон» расплылась, и вышло что-то вроде «бульен». Анна внезапно вспомнила, как Маша в первом классе писала «малако» через «а», а Илья Матвеевич сказал: «Главное, чтобы пила». Учительница потом объясняла им про внимательность, и Анна кивала, а сама думала, что учительница молодая и ещё не знает, как много в жизни слов, которые можно написать правильно и всё равно ничего не исправить.
- Что будете? - спросила буфетчица.
Женщина была примерно Анниного возраста, но казалась старше из-за белой сеточки на волосах и тяжелых век. На шее у неё висела цепочка с маленьким ключом. Анна посмотрела на ключ и почему-то решила, что он от дома, где никто не ждёт.
- Чай.
- С сахаром?
- Нет.
- Пирожок?
Анна хотела отказаться. Потом вспомнила, что утром съела половину бутерброда, и то потому, что Илья Матвеевич смотрел на неё с кровати и ворчал: «Ешь, а то рухнешь, кто меня потом раздражать будет».
- С картошкой.
- Горячий.
- Хорошо.
Буфетчица поставила перед ней гранёный стакан в металлическом подстаканнике. Чай был слишком тёмный и пах железом. Пирожок лежал на бумажной салфетке, блестел маслом. Анна заплатила, взяла поднос и села у окна.
Стол шатался. Она подложила под ножку сложенную салфетку, потом ещё одну. Стол всё равно шатался, но уже меньше. Анна поставила коробку с фотографиями на соседний стул. Через минуту забрала обратно на колени. Нелепо было бояться, что кто-то украдёт чужой семейный альбом в больничном буфете, но нелепость давно не защищала от страха.
Чай обжёг язык. Анна проглотила и только тогда поняла, как сильно хотела пить. Пирожок оказался горячим снаружи и холодным внутри. Картошка была пересолена. Она ела маленькими кусками, чтобы занять руки. На третьем куске в горле встал ком, и она отложила пирожок.
За соседним столом сидела молодая женщина. Лет двадцать пять, может меньше. Волосы собраны в мокрый хвост, на коленях сумка, пальцы вцепились в телефон. Она не плакала, но лицо уже было после плача: кожа пятнами, нос красный, губы сжаты. Телефон лежал экраном вверх. Он загорался каждые несколько секунд, потом гас. Женщина не брала.
Анна старалась не смотреть. Не получилось.
- Возьмите, - сказала она.
Молодая женщина подняла глаза.
- Что?
- Телефон. Раз звонят.
Голос вышел резче, чем Анна хотела. Она тут же пожалела, но слова уже перешли стол.
Женщина посмотрела на экран. Там было одно короткое имя. Анна не успела прочитать, да и не имела права.
- Не могу, - сказала молодая.
- Тогда выключите.
- Тоже не могу.
Анна кивнула, будто это был разумный ответ. Иногда действительно нельзя ни взять, ни выключить. Телефон тогда становится отдельным существом, которое лежит рядом и требует от тебя быть человеком лучше, чем ты сейчас можешь.
- Извините, - сказала Анна.
- Ничего.
Они замолчали. Буфетчица за стойкой громко считала мелочь. Из кухни донеслось шипение масла. По телевизору без звука шёл дневной сериал: женщина с красивыми волосами открывала дверь мужчине в костюме и прижимала руку к груди. Анна смотрела на экран и думала, что люди в сериалах всегда успевают войти до того, как дверь закроется.
Молодая женщина всё-таки взяла телефон. Не ответила - просто перевернула экраном вниз.
- Мама? - спросила Анна.
Та усмехнулась без улыбки.
- Ага.
- Бывает.
- У вас тоже?
Анна хотела сказать: «У меня дочь». Потом поняла, что это слишком просто. У неё была дочь. У неё есть дочь на фотографиях. У неё дочь погибла в семнадцать, и дочь стоит у клиники в двадцать три. У неё дочь звонит по четвергам, если верить одному воспоминанию, и никогда больше не звонит, если верить другому. Вопрос молодой женщины требовал обычного ответа, а у Анны обычные ответы закончились.
- У меня муж наверху, - сказала она.
- Простите.
- За что вы-то?
Женщина пожала плечами.
Люди в больницах извинялись за всё, потому что не знали, куда деть лишнюю вину.
Анна допила чай. На дне стакана осталась тёмная крошка заварки. Она смотрела на неё и думала, что сорок минут - это много. Сорок минут хватает, чтобы сварить суп, доехать через полгорода, поругаться и помириться, родить ребёнка быстро, если повезёт или не повезёт, умереть несколько раз в голове жены, которая сидит в буфете и жуёт холодную картошку. Сорок минут хватает, чтобы представить квартиру без его кашля.
Вот это она и сделала.
Не специально. Мысли сами открыли дверь.
Квартира утром. Тихая. Никто не хрипит в ванной. Никто не зовёт её с кухни, чтобы спросить, где лежит то, что сорок лет лежит в одном ящике. Никто не оставляет мокрую ложку на столе. Никто не включает телевизор так громко, будто диктор сидит в соседней комнате и надо помочь ему докричаться. Никто не говорит: «Анют, ты где?» - когда она стоит в двух метрах.
Тишина была страшной.
И сразу после страха пришло облегчение.
Маленькое, стыдное, грязное. Даже не мысль, а выдох: пусть уже закончится.
Анна поставила стакан так резко, что чай плеснул на блюдце.
Молодая женщина за соседним столом посмотрела на неё. Буфетчица тоже. Анна достала салфетку и стала вытирать разлитое, хотя разлилась одна капля.
Пусть уже закончится.
Она сидела с этой фразой, как с горячим стаканом без подстаканника. Руки жгло, выпустить нельзя. Потому что если выпустить, фраза упадёт на пол и все увидят. Женщина с телефоном, буфетчица, санитарки, телевизионный мужчина в костюме, мёртвые и живые, все увидят, что Анна устала так сильно, что на секунду попросила конца человеку, без которого не умеет идти домой.
Она знала, что многие так думают. Наверное, многие. Об этом не говорят, но больничные коридоры полны таких мыслей. Они цепляются к подошвам, к ручкам дверей, к краям стаканов. Сидишь рядом с умирающим и любишь его, а тело хочет сна, горячей воды, чистой ночной рубашки, квартиры без лекарственного запаха, суток, в которых никто не задыхается. Тело не злое. Оно просто хочет перестать держать.
От этого не легче.
Анна закрыла глаза.
Перед ней возникла Маша. Не девочка с красной лентой и не взрослая у клиники. Обычная Маша, пятнадцатилетняя, сидит на подоконнике на кухне, ест яблоко и говорит: «Мам, ты всё время делаешь лицо, будто я тебе жизнь испортила». Анна тогда вспыхнула, сказала какую-то правильную глупость про благодарность и ответственность. А надо было сесть рядом и сказать: «Иногда я просто боюсь». Но взрослые редко говорят детям правду, когда правда может сделать их меньше.
Телефон молодой женщины снова зазвонил.
Она взяла его в руки, посмотрела, нажала сброс. Экран погас.
Анна почувствовала, как внутри что-то холодно совпало, но не успело стать мыслью.
- Не всегда потом есть, - сказала она.
Женщина подняла глаза.
- Что?
Анна сама не знала, зачем сказала.
- Потом. Не всегда есть.
Молодая женщина побледнела, будто Анна попала туда, куда нельзя. Потом медленно кивнула.
- Я знаю.
Нет, подумала Анна. Не знаешь. Никто не знает, пока дверь не закрылась.
Она поднялась. Пирожок остался недоеденным. Буфетчица окликнула:
- Женщина, коробку!
Анна обернулась. Фотографии стояли на стуле.
- Господи, - сказала она.
Вернулась, взяла коробку обеими руками, прижала к груди. Сердце стучало слишком быстро. Как она могла забыть? Как можно забыть единственное, что ещё держит лицо твоей дочери? Но она же забывала. Люди забывают даже главное, если боль длится достаточно долго. Забывают выключить газ, забрать паспорт, позвонить, сказать «прости», держать за руку.
На лестнице она поднималась медленнее. Колени ныли. На втором пролёте пришлось остановиться. В окне по-прежнему шёл дождь, и по-прежнему на стекле не было капель. Анна уже не стала смотреть долго.
На третьем этаже возле поста стояла та самая медсестра.
- Вам пока рано, - сказала она.
- Сорок минут прошло.
- Двадцать семь.
- Нет.
Анна посмотрела на часы в коридоре. Минутная стрелка действительно показывала меньше. Она могла ошибиться. В буфете время всегда липло к рукам и тянулось. Но на её языке ещё стоял вкус остывшего пирожка, а внутри жгла фраза, с которой невозможно было прожить всего двадцать семь минут.
- Как он? - спросила она.
- Стабильно тяжёлый.
Анна почти рассмеялась. Стабильно тяжёлый. Вот хорошая характеристика брака, старости, памяти и всей человеческой жизни.
- Я посижу тут.
- Садитесь.
На скамейке у стены лежал чужой шарф. Анна подвинула его, села, поставила коробку на колени. Из палаты доносились приглушённые голоса. Мужской, женский, ещё один мужской. Ни одного слова не разобрать. Ей вдруг показалось, что там, за закрытой дверью, Илья Матвеевич без неё не умирает, а живёт какой-то другой жизнью, короткой, медицинской, где его тело принадлежит людям в халатах, а она временно не нужна.
Это было обидно.
И облегчало.
Она сидела прямо, как в школе перед кабинетом директора, и держала коробку обеими руками. Через несколько минут дверь открылась. Врач вышел, снял перчатки, посмотрел на неё.
- Можно? - спросила Анна.
- Можно.
- Он...
- Дышит.
Она кивнула.
Пока дышит.
Анна вошла в палату и сразу увидела, что муж стал ещё бледнее. Но грудь поднималась. Медленно, трудно, с задержкой, но поднималась. Он был здесь. Ещё здесь.
Она подошла к кровати, села на стул и взяла его руку.
- Чай отвратительный, - сказала она.
Илья Матвеевич не открыл глаз.
- Я говорил.
- Ты не говорил.
- Всегда говорил.
Анна усмехнулась. Потом наклонилась и осторожно положила коробку с фотографиями на одеяло.
- Ну что, - сказала она. - Дальше врём или вспоминаем?
Он еле заметно сжал её пальцы.
- Наше смотрим.
Глава 15. Наша девочка
Анна открыла коробку медленно, как открывают шкаф в комнате умершего, хотя муж дышал рядом, а дочь на снимках упрямо не соглашалась остаться в одном возрасте.
После буфета палата изменилась. Или Анна изменилась сама и теперь видела то, что раньше прикрывала привычкой. Красный индикатор аппарата отражался в стекле шкафа и раздваивался. Увлажнитель кислорода тихо булькал, будто в нём, в маленькой прозрачной колбе, кто-то пытался говорить водой. Простыня на муже лежала слишком ровно. Когда человек долго болеет, всё вокруг него становится чужим порядком: лекарства по часам, салфетки в пачке, стакан с трубочкой, пульт вызова, мягкие носки, запасные простыни. Домашний беспорядок исчезает первым, и вместе с ним уходит часть жизни. Анна вдруг остро захотела увидеть его рубашку на спинке стула, носок под кроватью, крошки на столе. Всё, из-за чего она ругалась.
- Давай Машу, - сказал Илья Матвеевич.
- Может, хватит на сегодня?
- Ты сама спросила.
- Я спросила, врём или вспоминаем.
- А Маша у нас где?
Анна не ответила.
Она достала первый конверт, на котором её рукой было написано: «Маша. Маленькая». Почерк казался чужим - слишком бодрым, округлым, уверенным, будто женщина, подписавшая конверт, не знала, что однажды будет сидеть у больничной кровати и искать в детских фотографиях взрослую дочь.
Внутри лежали снимки с роддома, кухни, двора, утренников. Обычная бедная сокровищница семьи: красные глаза от вспышки, чужие плечи по краям, обрезанные макушки, ковёр на стене, который почему-то всегда попадал в кадр важнее людей. Анна разложила фотографии на одеяле.
- Вот, - сказала она. - Выписка.
На снимке она стояла у двери роддома с серым свёртком в руках. Лицо усталое, волосы убраны плохо, губы сжаты, потому что она боялась расплакаться на людях. Рядом Илья Матвеевич, молодой до неправдоподобия, держал букет из трёх гвоздик и смотрел на ребёнка так, будто ему выдали хрупкий механизм без инструкции.
- Ты цветы всё-таки купил, - сказала Анна.
- Значит, не забыл.
- Три гвоздики.
- А что, надо было дерево?
- Надо было не говорить моей маме, что младенцы все похожи на варёных лягушек.
- Я правду сказал.
- Она тебе полгода это вспоминала.
- Зато Маша выросла красавицей.
Анна посмотрела на свёрток. Лица ребёнка почти не было видно, только тёмная щель рта и крошечный кулак у подбородка. На запястье у младенца больничная бирка засветилась белым. Анна провела пальцем по краю света. Пятно было холодным.
- Она тогда всё время молчала, - сказала Анна.
- Орала.
- Не орала. Я даже врача спрашивала, нормально ли это.
- Ты спрашивала, почему она орёт.
- Нет.
- Анют, она орала так, что соседка снизу приходила узнать, режем мы кого или рожаем повторно.
Анна хотела возразить, но воспоминание внезапно повернулось другой стороной. Ночь. Кухня. Она стоит босиком у окна, ребёнок на руках кричит, молоко течёт по ночной рубашке, Илья в коридоре ищет чистую пелёнку и матерится шёпотом, потому что его мать спит в комнате. Да. Орала. Или молчала в другую ночь. Обе Маши жили рядом, одна с открытым ртом, другая слишком тихая.
- Ладно, орала, - сказала Анна.
Старик улыбнулся, не открывая глаз.
Следующий снимок: Маша в ванне, вся в пене, на голове мыльная шапка. Анна быстро отложила.
- Это не надо.
- Почему?
- Нечего голую девочку на всю палату.
- Тут никого.
- У неё личная жизнь.
- Ей тут год.
- И что?
Он слабым движением пожал плечом.
- Всегда ты её защищала даже от меня.
- От тебя особенно.
- Я что, враг?
- Нет. Отец.
Они оба замолчали. Отец иногда хуже врага именно потому, что любит и уверен, будто любовь даёт право лезть в самые закрытые места. Илья Матвеевич хотел знать всё: с кем гуляет, что в дневнике, почему молчит, кто звонил, откуда синяк, почему закрыла дверь. Анна много лет стояла между ним и дочерью, иногда защищая Машу, иногда спасая его от Машиной жестокости, иногда просто занимая дверной проём своим телом.
Она нашла фотографию из первого класса. Маша стоит у школьного входа, огромный бант, букет гладиолусов, ранец почти шире спины. На лице выражение человека, которого предали все взрослые сразу.
- Помнишь? - спросила Анна.
- Она сказала, что в школу не пойдёт.
- Она сказала: «Я туда уже сходила, мне не понравилось».
- Это после линейки.
- До.
- До она сказала, что бант дурацкий.
- Бант правда был дурацкий.
- Твоя мама завязывала.
- Поэтому я и молчала.
На фотографии за Машиной спиной стояла другая девочка. Лицо у неё было полностью белым. Не засвеченным от солнца - солнца в тот день не было, Анна помнила серое утро и мокрые листья. Белое пятно занимало лицо ровно, мягко, оставляя косички, воротник и маленькую руку с букетом. Анна пригляделась. Девочка держала не цветы. Что-то прямоугольное, тёмное, похожее на телефон.
- Странно, - сказала она.
- Что?
- У этой девочки телефон.
- В первом классе?
- Вот.
Илья Матвеевич посмотрел с трудом.
- Это пенал.
- Может быть.
Она отложила снимок. Не хотелось сейчас. Слишком много чужого лезло в Машино детство. Анна хотела вернуть дочь хотя бы на несколько минут такой, какой могла удержать без белых пятен.
Она начала рассказывать вслух.
Сначала о том, как Маша в пять лет потерялась во дворе. Не потерялась даже, ушла за рыжим котом к соседнему подъезду и сидела там на корточках, уговаривая его «не быть сиротой». Анна тогда бегала между песочницей и магазином с таким ужасом, что до сих пор помнила вкус металла во рту. Илья нашёл дочь через десять минут, но эти десять минут потом проживали в семье ещё много лет: всякий раз, когда Маша задерживалась, Анна снова видела пустую песочницу.
Потом о красной ленте. Её купили для утренника, но Маша носила её на руке всё лето. Лента выцвела, стала розовой, пахла пылью, речкой и детским потом. Илья хотел выбросить, Анна не дала. Маша сама выбросила осенью, а через неделю плакала, что лента «ушла жить отдельно».
Потом о первой ссоре из-за закрытой двери. Маше было двенадцать. Она повесила на ручку листок: «Не входить, здесь человек». Илья сорвал листок, потому что в его квартире не будет никаких приказов. Маша три дня не разговаривала. Анна тогда сказала мужу: «Она не вещь, чтобы ты входил к ней по праву собственности». Он обиделся так, будто его выгнали из собственного отцовства.
Старик слушал. Иногда поправлял. Иногда добавлял деталь, которая меняла всё.
- Она не три дня молчала, - сказал он. - Пять.
- Три.
- Пять. Я считал.
- Зачем?
- Хотел извиниться на шестой.
- А на четвёртый нельзя было?
- На четвёртый ещё гордость была.
Анна усмехнулась.
- Гордость у него была. У царя подъездного.
- Потом извинился.
- Ты сказал: «Ладно, вешай свою бумажку».
- Это и есть извинился.
- Конечно.
- Она поняла.
Анна вспомнила: Маша тогда вечером вышла из комнаты, молча поставила перед отцом тарелку с макаронами, которые разогревала себе, и ушла обратно. Илья сидел над этой тарелкой минут десять, не ел, только смотрел. Потом тихо сказал: «Во характер». Анна не ответила, потому что характер у дочери был их общий, семейный, скверный и спасительный.
На следующей фотографии Маша была подростком. Сидела на полу в коридоре, завязывала шнурки на тяжёлых ботинках. Волосы закрывали лицо. На стене за ней висела куртка Ильи. В зеркале шкафа отражалась Анна с фотоаппаратом, но вместо лица у неё было белое пятно.
- Это кто снимал? - спросил старик.
- Я.
- А тебя кто?
- Зеркало.
- Лица нет.
- Значит, плохо сняла.
- Ты хорошо снимала.
- Я много чего делала плохо.
Он открыл глаза.
- Опять начинаешь?
- Что?
- Виноватиться.
Анна хотела сказать, что она не виноватится. Но это было бы неправдой. Вина давно стала у неё бытовым органом, вроде печени. Работала тихо, день и ночь, перерабатывала всё съеденное жизнью: Машин последний разговор, свою резкость, Ильино молчание, усталость в буфете, мысль «пусть закончится», даже чай без сахара.
- Она мне звонила, - сказала Анна.
Илья Матвеевич перестал двигать пальцами.
- Когда?
- В тот день.
- Она мне тоже.
- Тебе?
Анна замолчала. На одеяле мелко дрожала его рука, и от этого молчание стало тяжелее вопроса.
- Не успел взять.
Анна посмотрела на него.
Они никогда так не говорили. После аварии они распределили боль по привычным маршрутам: Анна хранила последний звонок, Илья - последние сказанные слова, оба делали вид, что знают только свою часть. Может быть, боялись, что если сложить, получится не дочь, а приговор.
- Почему ты не сказал?
- А ты?
Она не нашла ответа.
В палате стало тише. Даже увлажнитель будто перестал булькать. За окном серый день темнел, хотя до вечера было далеко.
- Она с тобой говорила? - спросил старик.
- Нет. Я не взяла.
- Почему?
Анна провела ладонью по краю коробки.
Почему. Потому что резала лук. Потому что руки были мокрые. Потому что Маша в последнее время звонила только спорить. Потому что они утром поссорились из-за какой-то ерунды, такой мелкой, что теперь Анна даже не могла вспомнить точных слов. Потому что решила: перезвоню через пять минут. Потому что люди уверены, что пять минут у них есть.
- Не успела, - сказала она.
Старик закрыл глаза.
- Я тоже.
Они сидели с этим совпадением. Два неотвеченных звонка. Две руки, не взявшие телефон. Два родителя, которые много лет жили с разными половинами одной секунды.
Анна достала следующий снимок. Маша взрослая, хотя по их настоящей памяти не могла быть взрослой. Стоит в институтском коридоре, держит зачётку, смеётся. Рядом парень с вытянутым лицом и смешной бородкой, белое пятно вместо рта. На обороте написано: «После защиты». Почерк Машин. Или похожий на Машин.
- Она не поступала, - сказал Илья Матвеевич.
- Поступила бы.
Анна сама испугалась своего ответа. Он прозвучал слишком спокойно.
- Куда? - спросил он.
- Не знаю. Куда-нибудь, где спорить можно официально.
- На юриста?
- Господи, нет. Она бы всех посадила на первом курсе.
Старик слабо улыбнулся.
- На психолога.
- Она бы психологов довела.
- На архитектурный.
Анна посмотрела на снимок. Институтский коридор за Машей менялся в глазах. То ли старое здание с лепниной, то ли обычный корпус с пластиковыми окнами. Маша смеялась одинаково в обоих.
- Может, на реставратора, - сказала Анна. - Она любила всё сломанное подбирать.
- Котов.
- Котов, чашки, людей.
- От тебя.
- От нас.
Она положила снимок рядом с детскими. Дочь росла на одеяле рывками. Вот год. Вот семь. Вот тринадцать. Вот семнадцать. Вот двадцать три. Вот снова пять, с красной лентой на руке. Время не выстраивалось, но Анна вдруг перестала пытаться заставить его. Если жизнь дочери больше не могла быть прямой линией, пусть будет россыпью. Главное, что рука помнит, куда положить каждый кусочек.
- У неё был бы мужчина, - сказал Илья Матвеевич.
- Был.
- Ты знаешь?
- Нет.
- Тогда почему «был»?
- Потому что у всех кто-нибудь бывает. Даже у тех, кому не надо.
- Хороший?
Анна помолчала.
- Не сразу.
Старик открыл глаза.
- То есть сначала плохой?
- Сначала обычный.
- Обычный плохой?
- Илья.
- Что?
- Не начинай охранять дочь задним числом.
- А когда ещё?
Анна рассмеялась. Смех вышел тихий, дрожащий, но настоящий. Врач за стеной что-то сказал, коридор отозвался шагами. Илья Матвеевич смотрел на неё почти молодо.
- Ты бы его ненавидел, - сказала она.
- Конечно.
- Даже если хороший.
- Особенно если хороший. Плохого выгнал бы, с хорошим пришлось бы разговаривать.
- Он мог быть смешной.
- Не надо.
- Почему?
- Смешных женщины жалеют.
- Я тебя не жалела.
- Вот поэтому и женился.
Анна нашла снимок, которого раньше не видела. Маша сидела на подоконнике в незнакомой комнате. Взрослая, босая, волосы убраны небрежно, на лице усталость. Рядом стояла кружка, лежала раскрытая упаковка каких-то таблеток, тестовая полоска, белая от света. Анна сразу поняла и не поняла. Тело поняло раньше мысли.
Она перевернула снимок. На обороте было написано: «Не говорить маме». Почерк дрожал.
Анна почувствовала, как холод проходит от пальцев к локтю.
- Что там? - спросил старик.
Она не ответила.
На фотографии взрослая дочь смотрела не в камеру, а вниз, на собственные руки. На запястье красная лента, уже не детская, а тонкая, почти нитка. В углу комнаты стояла сумка. На стуле висела светлая куртка, та самая, в которой Маша была у клиники. Телефон лежал экраном вверх. Анна знала, кто должен был звонить. Мать всегда знает, даже если телефон молчит.
- Дай, - сказал Илья Матвеевич.
- Не надо.
- Анна.
Она вложила снимок ему в пальцы.
Он долго смотрел. Дыхание стало чаще. Анна уже хотела забрать, но он удержал.
- Она беременна? - спросил он.
Слово прозвучало в палате слишком громко. Оно не принадлежало их Маше, погибшей в семнадцать. Не принадлежало старым снимкам, кухне, школе, морю. Оно пришло из того чужого потом, которое они сами только что согласились взять.
- Не знаю, - сказала Анна.
- Знаешь.
Она закрыла глаза.
Перед ней выросла жизнь, которой не было. Маша звонит и молчит в трубку. Анна раздражается: «Говори уже». Дочь говорит: «Мам, я, кажется...» - и дальше тишина. Илья ходит по кухне, страшный от желания убить неизвестного мужчину. Анна ставит чайник, потому что всё страшное в их доме сначала встречали чайником. Потом поликлиника, разговоры, слёзы, решение, другое решение, рождение, маленький свёрток, Илья Матвеевич с лицом глупее, чем в день Машиной выписки, Анна с ребёнком на руках, Маша спит в соседней комнате, измученная и живая.
Эта жизнь была такой подробной, что Анна почти услышала, как чайник щёлкнул.
- Она бы пришла, - сказал старик.
- Не знаю.
- Пришла бы.
- А если нет?
- Тогда мы бы пошли.
- Куда?
- За ней.
Анна смотрела на дочь на снимке. Не говорить маме. Эта фраза была тоньше ножа и глубже любого обвинения. Маша могла не говорить не потому, что Анна была плохой матерью. Потому что дочь всегда хочет сначала стать отдельным человеком, а потом уже просить помощи. Потому что мать в голове часто страшнее матери в комнате. Потому что любовь, если в ней слишком много контроля, становится дверью с тяжёлой ручкой.
- Наша девочка, - сказала Анна.
Илья Матвеевич кивнул.
- Наша.
Она забрала фотографию и положила её к снимку у клиники. Две взрослые Маши легли рядом: одна сидит на подоконнике и боится позвонить, другая стоит у красного света и уже сбросила вызов. Между ними не было лет. Только несколько движений руки.
За окном вспыхнул красный отблеск. Анна подняла голову. На улице не было светофора напротив палаты, только мокрый двор больницы, мусорные контейнеры, голая липа и жёлтая машина у входа. Красный свет всё равно лежал на стене.
- Ты видишь? - спросил старик.
- Что?
- Она там.
Анна не спросила, кто.
Она взяла последний снимок из конверта. Он был почти весь белый. Внизу угадывались ноги на мокром асфальте, край светлой куртки, рассыпанная сумка, телефон в нескольких сантиметрах от руки. Экран светился. На нём не было имени. Только время: 17:24.
Анна быстро перевернула фотографию лицом вниз.
- Нет, - сказала она.
- Анют.
- Нет.
- Надо.
- Я уже видела.
- Не до конца.
- Я не обязана смотреть, как мой ребёнок умирает.
Он молчал так долго, что она испугалась и наклонилась к нему. Грудь поднялась.
- Я тоже не обязан, - сказал он. - Но она там одна.
Анна закрыла рот рукой.
Это было нечестно. Он ударил в единственное место, где она не могла защищаться. Маша там одна. В семнадцать, в двадцать три, в любом возрасте, который давал ей снимок. На мокром асфальте, у клиники, у красного света, с телефоном, на который мать не ответила или которому мать не успела ответить.
- Не сейчас, - сказала Анна.
- Сейчас.
- Ты устал.
- Потом может не быть.
Она посмотрела на него. Вот оно, чужое слово из буфета, вернувшееся его голосом.
Потом может не быть.
Анна взяла белый снимок. Не перевернула. Держала оборотом вверх. На бумаге проступали цифры, расплывчатые, будто написанные через ткань: 17:24. Ниже - одно слово, почти стёртое, но читаемое.
Красный.
Анна положила фотографию на ладонь.
- Хорошо, - сказала она. - Но вместе.
Илья Матвеевич протянул руку. Его пальцы нашли край снимка.
Они держали его, не переворачивая.
В коридоре снова заиграла музыка.
Глава 16. Красный
Музыка пришла не из коридора.
Сначала Анна подумала именно так: кто-то снова включил телефон, санитарка, посетитель, водитель, привёзший передачу, любой человек, которому хватило жестокости или просто обычной глухоты к чужим палатам. Но дверь была прикрыта, шагов не слышно, а весёлый мужской голос не приближался и не удалялся. Он поднимался из глубины звука, из того места, где больничный гул, дыхание мужа, бульканье кислорода и дождь за окном становились одной низкой вибрацией.
Слова нельзя было разобрать. Язык не узнавался. Песня будто радовалась чему-то такому простому и далёкому, что человеческая смерть не могла ей помешать.
Илья Матвеевич держал край фотографии. Его пальцы дрожали. Анна накрыла их своими.
- Не надо, - сказала она.
- Ты уже сказала «вместе».
- Я много чего говорю.
- А делаешь обычно правильно.
- Это неправда.
- Тогда делай как всегда.
Она хотела ответить, но музыка хлопнула три раза, и от этих хлопков снимок в её руке стал тяжелее. Не физически - бумага не могла тяжелеть, - а так, будто внутри неё появилось то, что долго лежало под белым и теперь просилось наружу.
Анна перевернула фотографию.
Белый свет ударил в глаза.
На мгновение она решила, что ничего не увидит, только эту засветку, в которой исчезнут Маша, улица, асфальт, телефон и всё, что могло бы стать ответом. Но свет не закрывал кадр. Он был кадром. Из него постепенно проявлялись мокрый переход, тёмный бок машины, фары, красный сигнал светофора, размазанный в дождевом воздухе. Свет не падал сверху. Он шёл навстречу, как две белые стены, между которыми оставалась тонкая дорожка.
Маша стояла у края тротуара.
Или Лиза.
Анна ещё не знала этого имени, и потому видела дочь. Взрослую, мокрую, со светлой курткой нараспашку, с сигаретой в пальцах и телефоном в другой руке. Красная лента на запястье намокла и прилипла к коже. Волосы закрывали часть лица. Она смотрела не на дорогу, а на экран.
Телефон звонил.
Звук был беззвучным, видимым: экран вспыхивал, гас, снова вспыхивал. На нём было написано «МАМА». Буквы дрожали, будто их набрали на воде.
- Возьми, - сказала Анна.
Старик рядом хрипло вдохнул.
На снимке девушка подняла палец. Анна увидела этот палец с такой ясностью, что внутри всё оборвалось: ноготь обломан, на подушечке маленькая тёмная точка от ручки, кожа у костяшки сухая. Это была не символическая рука, не рука из сна. Обычная рука дочери, которая мерзнет, курит, торопится, злится и не хочет сейчас слышать мать.
Палец коснулся красной кнопки.
Вызов исчез.
Анна резко втянула воздух.
- Нет.
Фотография стала горячей. Она хотела отдёрнуть руку, но пальцы не слушались. Бумага прилипла к коже, и белый свет начал проходить сквозь неё, подсвечивая старые пятна, вены, тонкую морщинистую сетку. Анна увидела свою руку как чужую: старую, широкую, с выпуклыми суставами, с пятном у большого пальца. Рука держала не снимок.
Телефон.
Тёплый пластик лежал в ладони. Экран погас после сброшенного вызова. На стекле остался след пальца. Анна моргнула. Палата дрогнула. Простыня, муж, аппарат, коробка с фотографиями - всё стало плоским и отодвинулось назад, как декорация за стеклом.
- Илья, - сказала она, но не услышала собственного голоса.
Муж закашлялся. Кашель был страшный, глубокий, рвущий. Анна повернулась к нему. Старик лежал с открытым ртом, глаза были направлены в потолок, грудь пыталась подняться и не могла. Красный индикатор на аппарате мигал быстро. За дверью кто-то прошёл, но шаги не приблизились.
- Сейчас, - сказала Анна. - Сейчас.
Она хотела нажать кнопку вызова. Но в руке был телефон. Не пульт. Не фотография. Телефон с погасшим экраном, мокрый по краю, чужой и свой одновременно. Она повернула его, и на секунду увидела в тёмном стекле не своё лицо, а лицо молодой женщины, искажённое страхом и злостью.
Возраст уходил из руки.
Это не было похоже на чудо. Не было света вокруг кожи, не было гладкого превращения. Просто суставы перестали болеть, пятна исчезли, пальцы стали тоньше, ногти короче, кожа горячее. Вместе с болью ушли десятилетия, но они уходили не как освобождение. Они вытекали, забирая с собой кухню, море, школьный бант, Ильин кашель, Машины ботинки в коридоре, буфет, чай, мысль «пусть закончится», всё, что держало Анну человеком.
Она вцепилась в край кровати.
Кровати не было.
Под пальцами оказался холодный поручень в транспорте. Потом пластиковая ручка двери. Потом собственная сумка. Мир пересобирался слишком быстро, и каждая вещь оставляла после себя давление, как след от кольца на пальце.
Песня гремела рядом.
Теперь она звучала громко, грубо, близко. Мужской голос выпрыгивал из динамиков, синтезатор бил по вискам, хлопки повторялись с тупой весёлостью. Кто-то впереди смеялся. В салоне пахло мокрыми куртками, дешёвым ароматизатором, табаком, чужими волосами. Стекло было запотевшим. За ним расплывались дома и красные огни.
Анна - уже не Анна - держала телефон.
На экране пропущенный вызов от мамы.
Она не знала, почему слово «мама» режет так глубоко. Мать звонила слишком часто, не вовремя, всегда с этой интонацией, в которой забота заранее готова стать контролем. «Ты где?» - как будто место объясняет человека. «Почему не отвечаешь?» - как будто у молчания нет права быть последней обороной. «Нам надо поговорить» - и после этого уже не принадлежишь себе.
Но где-то под этой злостью, глубже, чем успевает мысль, стояла старая женщина с коробкой фотографий и говорила: возьми.
Телефон снова завибрировал.
Она испугалась так сильно, что нажала сброс почти не глядя.
Машина дёрнулась. Или маршрутка. Или такси. Она не успела понять. Водитель прибавил звук, потому что песня дошла до припева. Девушка впереди повернулась и попросила сделать тише. Водитель не отреагировал. Может, не услышал. Может, сделал вид. Музыка стала ещё плотнее, прошла через спинку сиденья, через грудь, через живот, где что-то тёмное и маленькое ответило не движением даже, а изменением тишины.
Она положила ладонь на низ живота.
Движения не было.
Только страх, стянутый в тугой комок.
На следующем светофоре машина остановилась. Время на экране: 17:21. Она опаздывала.
Слово «клиника» не произносилось в голове целиком. Слишком большое, слишком белое, слишком окончательное. Лучше думать: запись. Врач. Процедура. Быстро. Без разговоров. Без мамы. Без его сообщений, которые давно стали короткими и пустыми. Без будущего, которое все почему-то готовы обсуждать как комнату, где уже расставлена мебель, хотя у неё нет даже ключей.
Водитель сказал что-то по телефону и засмеялся.
Она открыла дверь раньше остановки.
- Девушка, куда? - бросил он.
Она не ответила.
Дождь ударил в лицо. Воздух снаружи оказался холоднее, чем через стекло. Машины стояли в пробке, мокрые, злые, с красными огнями. Песня не исчезла. Она продолжала играть из салона, из соседней машины, из открытого окна магазина, из самой улицы, будто город выучил один припев и теперь не мог остановиться.
Сигарета.
Она не курила нормально. Иногда - с подругами, после вина, в чужих дворах, когда хотелось выглядеть так, будто жизнь можно держать между пальцами и стряхивать пепел. Сейчас захотелось не курить, а сделать действие, которое принадлежит взрослым и испуганным: купить, зажечь, вдохнуть, закашляться, получить хоть какую-то причину для слёз.
У киоска продавали кофе, лотерейные билеты и сигареты поштучно из пачки, хотя так вроде нельзя. Мужчина в капюшоне попросил две. Она попросила одну. Продавщица посмотрела на неё равнодушно, дала сигарету и зажигалку на верёвке.
Первый вдох обжёг горло.
Она закашлялась. Сильно, некрасиво, согнувшись, чувствуя, как живот отзывается на каждый толчок. В глазах выступили слёзы. Сигарета дрожала между пальцами. Мужчина в капюшоне усмехнулся и ушёл. Она захотела бросить окурок ему в спину, но только вытерла глаза рукавом.
Телефон снова зазвонил.
Мама.
- Ну почему сейчас, - сказала она.
Голос прозвучал молодо, зло, почти детски.
Она не ответила. Не сбросила. Просто держала телефон, пока звонок сам не оборвался. В этом было маленькое злорадство: не я нажала, само. Но экран погас, и стало хуже.
Через дорогу горел красный.
Клиника была уже видна. Белая вывеска, стеклянная дверь, козырёк, под которым стояли две женщины. Одна курила, другая смотрела в телефон. У входа мигала вывеска аптеки. Переход пустел и наполнялся, люди собирались у края, потом уходили, как вода. Она проверила время: 17:24.
Опоздала.
Не сильно. Можно успеть. Можно позвонить и сказать, что рядом. Можно развернуться. Можно ответить маме. Можно написать ему: «Я не справляюсь». Можно сделать что угодно, если бы любое «можно» не требовало стать человеком, который выдерживает последствия.
Красный свет смотрел на неё.
Не светил - смотрел.
Из машины у края дороги ударила та же песня. Три хлопка, синтезатор, весёлый голос. Внутри живота что-то сжалось. Она не подумала о ребёнке. Слово было слишком большим, чужим, опасным. Она подумала только: быстрее.
Сбоку кто-то сказал:
- Девушка, красный.
Она шагнула.
В этот момент где-то очень далеко старуха у больничной кровати вскрикнула и отпустила руку мужа.
Илья Матвеевич перестал дышать.
В палате красный индикатор замигал резче. Медсестра распахнула дверь. Врач сказал: «Отойдите». Коробка с фотографиями упала на пол, крышка открылась, снимки рассыпались веером. На одном маленькая Маша стояла с бантом, на другом взрослая Маша держала телефон, на третьем Анна сидела в буфете перед недоеденным пирожком, хотя никто её там не фотографировал.
Анна не могла отойти.
Потому что её уже не было у кровати.
Она была у перехода, в мокрой светлой куртке, с сигаретным горлом, с телефоном в руке, с чужой песней в костях, с красным светом перед лицом. Возраст ушёл из тела окончательно. Осталась скорость.
Асфальт блестел. Фары росли. Кто-то закричал.
Она успела подумать не словами, а всем телом сразу: мама.
Потом белый свет стал таким близким, что в нём исчезли дорога, клиника, дождь, песня, рука, телефон, старик, жена, дочь и все фотографии, которые ещё пытались удержать лица.
Она уже бежала.
Тёмная вода
Город лежал на воде и делал вид, что стоит на земле.
Сверху у него были дома, провода, остановки, вывески, мокрые дворы, стеклянные двери, подъезды с облупленной краской, больничные корпуса, киоски, светофоры, окна, за которыми люди кипятили чай, ругались, спали, звонили друг другу и не отвечали. Сверху город знал свои улицы, номера маршрутов, расписания приёмов, правила перехода дороги, цену одной сигареты, время на электронном табло и короткие фразы, которыми живые успокаивают живых, пока ещё можно говорить.
Снизу он ничего этого не знал.
Под асфальтом лежала тёмная вода. Не река уже, не канал, не подвал после дождя, а старая мокрая память места, слишком глубокая для карт и слишком близкая для сна. Она проходила под фундаментами, под трубами, под рельсами, под плиткой у больничного входа. Она впитывала соль, бензин, кровь из маленьких ран, молоко, пролитое в кухнях, слёзы, которые никто не называл, и звук шагов тех, кто когда-то шёл по городу и не дошёл.
Вода не помнила лиц. Лица появлялись выше, в сухом мире, где есть имена, фотографии и даты на обороте. Вода помнила давление.
Ступня на мокром переходе. Ладонь на кнопке вызова. Пальцы на краю снимка. Рука, не взявшая телефон. Рука, которая держала другую руку слишком поздно и всё равно держала. Колёса, входящие в лужу. Сердце, сбившееся в чужом теле. Маленькую темноту внутри большой темноты, где звук ещё не отделился от тепла.
Красный свет расходился по городу снизу.
На светофорах он горел как правило. В окнах машин - как предупреждение. На больничных аппаратах - как сигнал. В мокрых стенах - как тихий пульс. В воде он не означал остановку. Там ещё не было движения и остановки. Там красный был только тёплым, густым, проходящим сквозь ткань и жидкость, древним до всякого «нельзя».
Музыка тоже опускалась вниз.
Она входила в лужи, в трубы, в вентиляционные шахты, в тонкие щели между стеной и обоями. Весёлая, грубая, человеческая, она теряла слова по мере погружения. Сначала исчезал язык, потом голос, потом хлопки, потом синтезатор. Оставался ритм. Он шёл через воду, через металл, через бетон, через тёплую живую стену, за которой ещё не было ни комнаты, ни имени, ни лица.
Город сверху продолжал заниматься своим.
Машины трогались на зелёный. Кто-то покупал пирожок. Кто-то ждал лифт. Кто-то говорил в коридоре: держим. Кто-то сбрасывал вызов. Кто-то прибавлял звук. Кто-то смотрел на красный и думал, что успеет.
Снизу все эти действия были одним движением.
Тёмная вода не различала вины и случайности, начала и конца, мать и ребёнка, старость и молодость. Она только принимала в себя всё, что падало, и возвращала не тем же самым, а формой. Из давления могла подняться стена. Из света - лицо. Из кашля - целая старость. Из неотвеченного звонка - дочь, которая всё ещё стоит у перехода. Из руки - рука, держащая другую руку у последней постели.
Над городом шёл дождь.
На некоторых стёклах не было ни одной капли.
Глава 17. Опаздываю
Лиза поняла, что опаздывает, ещё в подъезде, когда дверь лифта открылась не на первом этаже, а на шестом, где жила женщина с тремя собаками и вечным запахом мокрого корма в коридоре.
Она нажала кнопку ещё раз. Лифт дёрнулся, вздохнул тросами и поехал вниз слишком медленно, словно каждая остановка была отдельным решением. На металлической стенке напротив её лица ползла тонкая красная полоска от кнопки аварийного вызова. Лиза смотрела на неё и не сразу понимала, что держит ладонь на животе. Убрала руку резко, будто кто-то мог увидеть через двери, через зеркало, через все эти облупленные этажи, где соседки знали чужие сумки лучше собственных документов.
Телефон в кармане куртки завибрировал.
Она не достала его. И так знала, кто звонит.
Мама умела звонить в самые неудобные минуты, хотя, конечно, не знала, что минуты неудобные. В этом и была её особая власть: она ничего не знала, но попадала точно. Голос у неё был ровный, почти дикторский, с привычкой переспрашивать так спокойно, что любое молчание начинало выглядеть провинностью. Если Лиза резала палец, мать звонила спросить, купила ли она хлеб. Если Лиза плакала в ванной, мать присылала сообщение про коммуналку. Если Лиза хотела побыть взрослой, самостоятельной, закрытой, у матери появлялся повод узнать, почему голос странный.
Вибрация прекратилась.
Лифт наконец открылся на первом этаже. В подъезде пахло хлоркой, сырой стеной и чужим дешёвым табаком. На полу у почтовых ящиков лежал рекламный листок с размытой женщиной в белом халате. Лиза успела увидеть только край крупного слова - «...бота», - и наступила на листок ботинком. Бумага поехала по мокрой плитке. Её чуть повело, она поймала равновесие плечом о стену и выругалась тихо, почти беззвучно.
Дождь снаружи был мелкий, рабочий, тот самый городской дождь, который не очищает воздух, а только размазывает по нему выхлопы, пыль, старую листву и запах горячих тормозов. У подъезда стояла женщина с коляской под козырьком, в одной руке у неё был телефон, другой она укачивала ребёнка, хотя ребёнок не плакал. Лиза не посмотрела в коляску. Ей показалось, что если посмотрит, день начнёт требовать от неё объяснений, а объяснений у неё не было. Были запись, адрес, время, деньги на карте и сообщение от администратора: «Пожалуйста, не опаздывайте».
Такси стояло дальше, у лужи. Машина была серой, с трещиной на заднем фонаре и маленькой мягкой игрушкой на панели. Водитель открыл замок, не оборачиваясь. В салоне было слишком тепло. Запотевшие стёкла, резкий освежитель, влажные коврики, сладковатый запах чужого кофе в стаканчике у коробки передач. И музыка.
Музыка ударила не громко даже, а слишком близко.
Мужской голос пел что-то весёлое и протяжное на языке, который Лиза не могла определить. Сначала ей показалось, что это просто иностранная песня из тех, что включают в кафе у трассы и на свадьбах дальних родственников: синтезатор, хлопки, быстрый припев, где слова сцеплялись друг с другом и снова возвращались к одному выкрику. Но через минуту она поняла, что песня не остаётся в динамиках. Низкий звук ложился под грудь, мелкая трескучая перкуссия била в зубы, а припев цеплялся за затылок так настойчиво, будто она уже слышала его где-то давно и не хотела вспоминать где.
- Можно потише? - спросила она.
Водитель кивнул, хотя кивок мог относиться не к ней, а к дороге. Он протянул руку к экрану, убавил на одно деление и тут же вернул звук почти обратно, потому что с соседней полосы кто-то засигналил, а сигнал, по его мнению, требовал прибавить жизни.
Лиза открыла приложение с маршрутом. Машинка на карте почти не двигалась. До клиники оставалось семнадцать минут без пробок и двадцать девять с пробками, а до записи - двадцать две. Потом цифры пересчитались, стали хуже. Она закрыла карту, снова открыла, как будто приложение могло смутиться и исправить прогноз.
На экране висело непрочитанное сообщение от Вики: «Ты доехала?»
Вика была единственной, кто знал. Не потому что Лиза ей доверяла больше всех, а потому что в тот вечер, когда тест показал две полоски, Вика оказалась онлайн, не спрашивала «как ты могла» и не стала говорить «ну это же ребёнок» тем голосом, которым люди любят присваивать себе чужие тела. Она написала: «Дыши. Сначала дыши. Потом решим». Они решали три дня. Точнее, Вика сидела рядом на кухне, пила холодный чай и молчала, пока Лиза открывала сайты, закрывала сайты, считала дни, перечитывала отзывы, смотрела на телефон Максима и не нажимала вызов.
Максим написал один раз: «Как ты?»
Лиза ответила: «Норм».
После этого он прислал стикер с котом. Всё. Не потому что был злодей, не потому что мечтал сбежать, а потому что умел быть рядом только там, где близость не требовала решений. Он был добрый, легкомысленный, мягкий, у него всегда находилась причина задержаться, забыть, не понять, перевести в шутку. Такой человек не разрушает жизнь ударом. Он оставляет в ней пустое место, в которое потом приходится падать самой.
Телефон снова завибрировал.
Мама.
Лиза отвернула экран к сиденью. Сердце отозвалось слишком быстро. В животе, ниже того места, где ей привычно было понимать себя, возникла плотная маленькая тяжесть. Она не была похожа ни на ребёнка, ни на болезнь, ни на вину. Просто что-то внутри тела знало о событии раньше, чем язык успевал выбрать слово.
- Пробка, - сказал водитель, будто Лиза могла не заметить. - Там впереди ремонт. Сейчас постоим.
- Мне нужно успеть, - сказала она.
- Все успевают, - ответил он.
Эта фраза показалась ей такой глупой, такой безжалостно обычной, что она чуть не рассмеялась. Все успевают. К врачу, на поезд, домой к детям, на похороны, в супермаркет до закрытия, к человеку, которому уже нечего сказать. В городе вообще все куда-то успевают, поэтому он и стоит в пробках, мокрый, красный, злой, с музыкой из каждой машины.
Песня снова пошла на припев. Водитель постукивал пальцами по рулю. На его большом пальце кожа была содрана у ногтя, и Лиза почему-то смотрела именно на это - на маленькую красную щель, на засохшую кожу, на движение пальца по чёрному пластику. Потом поняла, что смотрит слишком долго, и перевела взгляд в окно.
За стеклом город был разрезан дождём на полосы. Остановки, лица под капюшонами, вывеска аптеки, цветочный павильон, красные огни впереди, один за другим, как низкая цепочка предупреждений. На тротуаре пожилой мужчина кашлял, согнувшись у урны. Рядом с ним девочка в красной шапке подпрыгивала, стараясь не наступить в лужу. Мать одёрнула её за рукав. Девочка возмущённо обернулась, рот открылся в крике, но машина сдвинулась, и вся сцена уехала назад, не успев стать чем-то важным.
Лиза закрыла глаза.
Ей хотелось, чтобы этот день уже оказался позади, причём не в смысле «чтобы всё прошло хорошо». Хорошо не будет. Будет белая комната, врач, бумага, подпись, вопрос о сроке, может быть, неприятный запах антисептика, потом слабость, такси домой, Вика с супом или без супа, сообщения от мамы, на которые надо будет наконец ответить. Хорошо не будет, но будет после. После - это слово казалось сейчас единственной роскошью. После можно будет лечь, умыться, выкинуть тест, перестать считать недели, перестать просыпаться от мысли, что внутри неё кто-то уже занял место в будущем, которого она не обещала.
Она снова открыла глаза, потому что музыка стала громче.
На самом деле водитель не прибавлял. Просто в соседнем ряду остановилась другая машина, там играла та же песня. Не похожая, не из того же набора, а та же: тот же весёлый голос, тот же припев, те же хлопки. Лиза повернула голову. В чёрной машине сидели двое мужчин, один смеялся в телефон, второй курил, высунув руку в щель окна. Дым тянулся назад серой ниткой и тут же размокал.
- Что это за песня? - спросила Лиза.
Водитель посмотрел в зеркало.
- Какая?
- Вот эта.
- Нормальная песня.
- Я не спрашиваю, нормальная или нет. Что за язык?
Он пожал плечом.
- Да кто его знает. По радио поставили.
Но у него радио не играло. Песня шла с телефона, подключённого к машине. Лиза видела на экране значок приложения, бегущую строку названия, где буквы были латинские и неправильные, как случайный пароль. Она хотела сказать это вслух, поймать водителя на маленькой лжи, но сил на такую глупость не было. Да и что изменится. Он скажет: «Ну с телефона». Или: «Автоматически». Или просто снова сделает вид, что не слышит.
Телефон в её кармане перестал вибрировать и тут же начал снова.
Мама не умела отпускать вызов. Она звонила сериями, как будто настойчивость могла заменить разговор. В детстве это казалось заботой. В тринадцать - тюрьмой. В двадцать три - чем-то средним: любовью, которая всегда входила без стука.
Лиза достала телефон.
На экране было «Мама» и маленькая фотография, сделанная летом два года назад. Мать стояла на даче у соседки, в старой футболке, с миской клубники в руках, щурилась от солнца и выглядела моложе, чем сейчас. Лиза сама тогда её фотографировала и сама поставила снимок на контакт, потому что мать наконец получилась не строгой, не уставшей, не контролирующей, а просто женщиной с клубникой. Теперь это лицо смотрело на неё из мокрого салона, поверх чужой песни, поверх времени, которое уходило.
Она почти ответила.
Палец завис над зелёной кнопкой.
Можно было сказать: «Мам, я в беде». Можно было не объяснять сразу. Можно было услышать, как мать испугается, как начнёт спрашивать, где она, что случилось, почему молчала. Можно было дать ей войти. Можно было, наверное.
Но следом пришла другая сцена, такая ясная, что Лиза даже почувствовала запах маминой кухни: клеёнка с лимонами, чайник, окно на двор, мать стоит, опираясь ладонями о стол, и говорит не крича, даже хуже - тихо: «Лиза, ты понимаешь, что делаешь?»
Она убрала палец.
Звонок оборвался сам.
В машине стало теснее. Музыка, тёплый воздух, чужой освежитель, мокрая куртка, ремень безопасности на груди. Она расстегнула ремень, снова пристегнула, потому что водитель посмотрел в зеркало. На экране карты маршрут покраснел почти целиком. До клиники оставалось семь минут пешком. На машине - двадцать.
- Я здесь выйду, - сказала она.
- Здесь нельзя, - ответил водитель.
- Откройте, пожалуйста.
- До поворота довезу.
- Откройте.
Голос получился жёстче, чем она ожидала. Водитель что-то проворчал, но щёлкнул замком. Машина стояла почти у края ряда, до тротуара оставалась узкая полоска мокрого асфальта. Лиза бросила деньги через приложение, не проверяя сумму, схватила сумку и открыла дверь.
Снаружи дождь сразу вошёл под воротник.
- Девушка, аккуратнее, - сказал водитель уже ей в спину.
Она не обернулась.
Музыка вылилась из открытой двери, потом дверь захлопнулась, но песня не исчезла. Она продолжала звучать из соседней машины, из киоска на углу, из маленькой колонки у курьера, который стоял под козырьком и ел шаурму, глядя в телефон. Мир не сговорился против неё. Он просто был заполнен одним и тем же равнодушным шумом, и от этого становилось хуже, потому что сговор хотя бы объяснял бы происходящее.
Лиза посмотрела на время.
17:21.
Она опаздывала.
Глава 18. Одна сигарета
До клиники оставалось меньше километра, но город перед ней вдруг стал устроен неправильно, как бывает во сне, где знакомая улица вытягивается, поворот отступает, переход оказывается не там, а собственное тело начинает занимать слишком много места. Лиза шла быстро, почти бежала, но сумка била по бедру, ботинок скользил на мокрой плитке, а телефон в руке всё время норовил выскочить. Она убрала его в карман и тут же достала снова, чтобы проверить время.
17:22.
Минута прошла. Ничего не изменилось, кроме того, что внутри стало теснее.
Улица была обычной. Именно это раздражало сильнее всего. Никто не видел, что день для неё вышел из нормальной формы. Женщина в синем плаще выбирала яблоки у лотка, парень в наушниках обходил лужу, дворник толкал мокрые листья к решётке водостока, в аптеке у двери кто-то ругался из-за скидочной карты. Город продолжал дробить чужую катастрофу на мелкие бытовые действия, и в этом не было ни жестокости, ни сочувствия. Просто у каждого была своя дорога.
Лиза остановилась у киоска, потому что ей вдруг стало нечем дышать.
Киоск был узкий, старый, с мутным стеклом и навесом, с которого вода стекала ровными нитями. Внутри сидела женщина лет пятидесяти с крашеными сухими волосами и лицом, на котором давно поселилось равнодушие к чужой спешке. Перед окошком лежали жвачки, зажигалки, батарейки, одноразовые дождевики, лотерейные билеты и маленькие шоколадки. Сбоку стоял стакан с ручками. На стене висел листок: «Сигареты поштучно не продаём».
Перед Лизой мужчина в капюшоне попросил две сигареты.
Продавщица достала пачку из-под прилавка, вытащила две, положила на блюдце и взяла монеты.
Лиза смотрела на листок, на пальцы продавщицы, на сигареты, на мокрую спину мужчины. Ей не хотелось курить. Ей хотелось совершить что-то резкое и взрослое, что имело бы ясные последствия: вдохнула - закашлялась, обожгло - слёзы. Тело требовало простого объяснения для того, что с ним происходит. Никотин, дым, горло. Всё лучше, чем слова, которые она не произносила.
- Одну, - сказала она.
Продавщица подняла глаза.
- Какие?
Лиза растерялась. Она не знала. В компаниях сигареты всегда были чужие. Девушки протягивали пачку, кто-то щёлкал зажигалкой, дым казался частью общего воздуха, а не выбором марки.
- Любую.
- Любую не бывает.
Мужчина в капюшоне усмехнулся, но не зло, просто от скуки. Лиза почувствовала, как лицо заливает жар. Она ткнула пальцем в пачку, где было меньше всего яркого цвета.
- Эту.
Продавщица достала сигарету и кивнула на зажигалку, привязанную к стойке серой верёвкой. Верёвка была грязная, разбухшая от дождя у самого узла. Лиза взяла зажигалку, щёлкнула. Пламя появилось не сразу. Первый раз она попала мимо. Второй раз кончик сигареты вспыхнул, и она поспешно втянула дым слишком глубоко.
Кашель вырвался из неё грубо, почти животно.
Она согнулась, прижимая ладонь к губам. Горло обожгло. Глаза наполнились слезами. Живот ответил на кашель тупым внутренним сжатием, будто кто-то маленькой холодной рукой сжал ткань изнутри и тут же отпустил. Лиза испугалась этого ощущения сильнее, чем хотела признать. Не потому что ей стало жаль. Слово «жаль» было слишком простым и чужим. Она испугалась, что тело живёт отдельной правдой, а она только запаздывает за ним со своими решениями.
- Первый раз, что ли? - спросил мужчина в капюшоне.
- Нет, - сказала Лиза сипло.
Он пожал плечами и ушёл, больше не заинтересованный.
Она осталась под козырьком, с сигаретой между пальцами, мокрыми волосами у лица и слезами, которые наконец можно было списать на дым. Дым пах горько, бумажно, дешево. Он смешивался с дождём и запахом кофе из соседней точки. В глубине киоска играло радио. Не та песня - просто голос ведущего, реклама, короткий джингл. Лиза почти обрадовалась другому звуку, но через открытую дверь магазина напротив снова донёсся знакомый припев, приглушённый расстоянием и дождём. Весёлый мужской голос будто оттолкнулся от стекла и вошёл ей под рёбра.
Она сделала ещё одну затяжку, осторожнее.
Кашель вернулся всё равно.
Телефон зазвонил в кармане.
Мама.
Лиза вытащила его так резко, что чуть не уронила в лужу. На экране были мокрые точки. Она провела большим пальцем, стирая воду, и на секунду палец мазнул по зелёной кнопке. Вызов почти принялся. Экран дрогнул, звук в динамике изменился, будто уже успел открыться к чужому дыханию. Лиза испугалась и нажала сброс.
Слишком поздно или вовремя - она не поняла.
На экране появилась красная трубка и надпись: «Пропущенный вызов». Потом сообщение от мамы: «Лиза, возьми трубку. Ты где?»
Она не ответила.
Внутри этой фразы было всё, от чего она убегала. «Ты где?» означало не только адрес. Оно означало: в какой жизни ты сейчас находишься, почему я не знаю входа, что ты от меня скрыла, кто рядом с тобой, почему я опять узнаю последней. Мать всегда спрашивала место, когда хотела спросить судьбу. И Лиза, даже взрослая, работающая, платящая за свою комнату, всё равно чувствовала себя девочкой, которая задержалась после школы и должна объяснить, почему колготки мокрые.
Она быстро написала: «Потом».
Стерла.
Написала: «Я занята».
Стерла.
Написала: «Всё нормально».
Посмотрела на эти два слова, на их глупую аккуратность, на то, как они всегда заменяли просьбу о помощи, и не отправила.
Сигарета дымилась сама. Пепел вырос длинный, серый, ломкий. Лиза стряхнула его в лужу. Пепел коснулся воды и сразу распался, оставив маленькое мутное пятно, похожее на засветку на старой фотографии. Она отвернулась, потому что от этого сравнения стало неприятно, хотя никаких старых фотографий рядом не было. Были только киоск, дождь, улица и её мокрые пальцы.
- Девушка, зажигалку верните, - сказала продавщица.
Лиза вздрогнула. Зажигалка всё ещё была у неё в руке, верёвка натянулась через окошко. Она поспешно положила её обратно.
- Извините.
- Да все извиняются.
Продавщица сказала это без злости, но Лиза услышала там усталое знание: люди приходят, покупают одну сигарету, плачут от дыма, говорят «извините», уходят к своим личным концам света, а киоск остаётся. Завтра будет тот же дождь, те же поштучные сигареты под листком «не продаём», те же звонки, та же мелкая ложь, на которой держится город.
Она затушила недокуренную сигарету о край урны. Ей стало жалко денег за одну почти невыкуренную штуку, и это жалкое чувство вдруг вернуло её в тело лучше, чем любые большие мысли. Деньги. Время. Адрес. Запись. Надо идти.
Она вышла из-под козырька.
Дождь стал плотнее. Машины у дороги тянулись медленно, красные фонари размазывались по мокрому асфальту, как свежая краска. До клиники было уже совсем близко: белая вывеска просматривалась через ветки, стеклянная дверь блестела, под козырьком стояли две женщины. Одна курила. Другая смотрела в телефон и то ли плакала, то ли просто щурилась от дождя. Лиза замедлила шаг.
Не потому что передумала.
Это была самая опасная ложь, которую ей хотелось сказать самой себе: будто внутри неё происходит драматический выбор, будто можно сейчас остановиться, услышать музыку не как раздражение, а как знак, поднять трубку, позвонить матери, сказать врачу, что она не придёт, и дальше начнётся другой фильм. Но никакого другого фильма не было. Было одно её тело, одна её жизнь, один короткий коридор решений, где каждая дверь открывалась в последствия. Она не передумала. Она просто испугалась входить.
У светофора собрались люди.
Мужчина с пакетом из супермаркета. Девушка в жёлтом плаще. Парень с велосипедом, держащий руль одной рукой и телефон другой. Пожилая женщина, которая прижимала сумку к груди так, будто в ней лежало что-то живое. Все смотрели на красный свет. Никто не торопился так, как торопилась Лиза. Это было несправедливо. Мир обязан был хотя бы сделать вид, что понимает: ей нельзя стоять здесь вместе со всеми, нельзя ждать по правилам, нельзя терять эти сорок секунд, потому что за сорок секунд человек иногда успевает остаться собой, а иногда уже нет.
Телефон завибрировал снова.
Не звонок. Сообщение.
Мама: «Ты меня пугаешь».
Лиза посмотрела на эти слова и почувствовала раздражение, горячее, почти спасительное.
Она пугает.
Она, значит, пугает. Не она боится до тошноты. Не она стоит у перехода, с дымом в горле, мокрыми волосами, невыносимой тяжестью в животе и чужой песней в голове. Она пугает. Даже сейчас мать успела поставить себя в центр.
Лиза набрала: «Мам, не сейчас».
Палец завис над отправкой.
На другой стороне дороги белая дверь клиники открылась. Из неё вышла женщина лет тридцати, держась за низ живота. Рядом с ней медсестра или администратор в светлом халате что-то говорила, придерживая дверь. Женщина кивала, лицо у неё было спокойное и пустое. Не трагическое. Не сломанное. Просто усталое. Потом она достала телефон и кому-то позвонила.
Лиза стёрла сообщение.
Красный свет горел.
Песня приблизилась. У края дороги остановилась машина с приоткрытым окном, и из неё ударил тот же припев, теперь совсем отчётливо: голос, хлопки, синтезатор, радость, которой было всё равно. Лиза зажмурилась на секунду. Внутри живота снова что-то сжалось в ответ на бас. Ей показалось, что звук проходит не через уши, а через воду. Через какую-то тёмную воду, где слова тонут раньше, чем становятся словами.
Она открыла глаза.
Светофор всё ещё был красным.
На экране телефона время сменилось.
17:24.
Она выдохнула, но выдох получился коротким, с хрипом после сигареты.
Клиника была рядом.
Глава 19. Не говорить маме
Утром, когда Лиза ещё сидела на краю ванны и смотрела на тест, за дверью кухни щёлкал мамин голос.
Мать тогда была не рядом, даже не в квартире. Она звонила по громкой связи из прошлого, из сотен утренних разговоров, где всё начиналось одинаково: «Ты встала?», «Поела?», «Не забудь», «Я же просила». Телефон в тот день лежал на стиральной машине и светился входящим вызовом. Лиза смотрела то на него, то на две полоски, и белая ванная комната казалась слишком маленькой для такого количества будущего.
Она не ответила и тогда.
Тест был дешёвый, купленный в аптеке у метро, вместе с жвачкой, чтобы фармацевт не смотрела только на коробку. Две полоски появились не сразу. Сначала была одна, и Лиза успела почувствовать облегчение такой силы, что оно почти стало счастьем. Потом под ней проступила вторая - бледная, неуверенная, будто сама сомневалась, имеет ли право менять чужую жизнь. Лиза наклонилась ближе. Полоска никуда не исчезла. Наоборот, темнела, собиралась, становилась фактом.
Она тогда подумала не «ребёнок».
Она подумала: нет.
Потом: только не сейчас.
Потом почему-то о маме. Не о Максиме, не о себе, не о деньгах, не о работе, а именно о матери. Как будто беременность была не событием тела, а нарушением договора между ними. Договора, которого никто не подписывал, но который всю жизнь лежал на кухонном столе рядом с солонкой: Лиза должна была быть разумной, не делать глупостей, не повторять чужих ошибок, не позорить, не ломать, сначала встать на ноги, потом думать. Мать никогда не говорила так целиком. Она говорила кусками, бытовыми заботами, усталыми советами, историями о соседских дочерях, которые «родили непонятно от кого» и теперь таскаются с коляской по поликлиникам. Из этих кусков собиралась стена.
Лиза тогда сидела на краю ванны и слышала, как в трубах сверху бежит вода. Соседи смывали, стирали, чистили зубы, жили. Её телефон погас. Тест лежал на колене. Мир не остановился. Это оказалось особенно обидно.
Вечером она написала Максиму.
«Надо поговорить».
Он ответил через час: «Я на тренировке. Что случилось?»
Она не смогла написать. Слова сразу становились чужими, грубыми, медицинскими или жалкими. «Я беременна» выглядело как сообщение из сериала. «У нас проблема» перекладывало на него половину, которой он, возможно, не собирался брать. «У меня задержка» звучало как намёк, где она сама ещё могла отступить. В итоге она отправила: «Потом».
Максим поставил сердечко.
На следующий день он заехал после работы, принёс роллы, был уставший, красивый этой своей бесполезной красотой, от которой раньше Лизе становилось спокойно. Он рассказывал про начальника, про друга, про какую-то новую идею с подработкой. Лиза смотрела на его рот, на руки, на то, как он берёт соевый соус, и думала: если скажу сейчас, лицо изменится. Не обязательно плохо. Просто изменится, и назад не вернуть.
Она не сказала.
Потом они поссорились из-за ерунды. Он заметил, что она странная. Она ответила слишком резко. Он обиделся, потому что не любил, когда от него требовали угадывать. Она сказала, что он вообще ничего не умеет замечать. Он сказал: «Ну началось». Это было даже удобно. Ссора заняла место разговора, как шкаф перед дверью.
Через три дня Вика сидела у неё на кухне.
- Ты уверена? - спросила она.
- Нет.
- В решении?
- Вообще ни в чём.
Вика кивнула так, будто это был нормальный ответ.
- Тогда давай по порядку. Что будет, если оставишь?
Лиза попыталась представить.
Сначала пришли не младенец, не пелёнки и не сладкие картинки из рекламы. Пришёл звонок матери. Потом лицо Максима. Потом деньги. Потом работа, где она была на испытательном сроке и делала вид, что понимает таблицы лучше, чем на самом деле. Потом съёмная комната, где детская кроватка физически не помещалась без того, чтобы убрать её собственный стол. Потом поликлиники, документы, бессонные ночи, чужие советы, испуганное тело, которое станет ещё более чужим.
И только потом, совсем сбоку, почти тайком, возникло что-то тёплое: маленькая голова на её плече, запах молока, рука, сжимающая палец. Лиза испугалась этого тепла сильнее, чем страха. Страх был понятный, его можно было предъявить миру. Тепло сразу делало её виноватой.
- Что будет, если не оставишь? - спросила Вика.
Лиза посмотрела в окно. Во дворе мальчик лет семи пытался запустить самолётик из мокрой бумаги. Самолётик падал почти сразу. Мальчик поднимал его и бросал снова.
- Я не знаю, - сказала Лиза.
- Это тоже ответ.
Вика не давила. Не говорила, что решать надо сердцем. Не называла вещи словами, от которых у Лизы внутри всё закрывалось. Она просто сидела рядом, тяжелая, надёжная, с растрёпанным пучком на голове, и иногда уходила курить на лестницу, хотя обещала бросить. Наверное, поэтому Лиза и записалась. Не потому что стала уверена. Потому что рядом наконец появился человек, который не требовал от неё красивой уверенности.
Маме она не сказала.
Это решение тоже не было одним. Оно состояло из мелких отказов: не ответить утром, соврать вечером, сказать «много работы», не приезжать в воскресенье, отправить фотографию купленного хлеба вместо настоящего разговора. Каждый раз казалось, что потом можно будет всё объяснить. Потом, когда уже будет не о чем спорить. Потом, когда тело снова станет только её телом. Потом, когда мама не сможет остановить, уговорить, заплакать, взять такси, приехать, сесть напротив и сказать то самое тихое: «Лиза».
Самым страшным было не то, что мать осудит.
Самым страшным было, что мать может пожалеть.
Если бы мать стала жёсткой, с ней можно было бы бороться. Если бы кричала, можно было бы хлопнуть дверью. Если бы сказала: «Сама виновата», можно было бы ненавидеть. Но если бы мать приехала, обняла её на кухне, поставила чайник, сказала: «Дурочка моя, почему одна?» - вот тогда всё могло рухнуть. Потому что Лиза не знала, выдержит ли решение в тепле.
Поэтому сейчас, у перехода, она снова не отвечала.
Телефон лежал в ладони, мокрый, тяжёлый, с маминым сообщением на экране. Люди вокруг ждали зелёного. Машины шли справа налево и слева направо, шины шипели по воде. У края проезжей части собралась широкая лужа. В ней отражался красный свет, но отражение было больше самого сигнала, глубже, гуще. Лиза посмотрела вниз и на секунду увидела в воде не своё лицо, а старую женскую руку, сжимающую край фотографии.
Она моргнула.
Лужа снова стала лужей.
После бессонных ночей мозг подбрасывает всякое, сказала она себе. После страха, дыма, музыки, голода. Она сегодня почти ничего не ела. Утром выпила кофе, откусила половину сырника и оставила. От еды тошнило, хотя токсикоз или нервы - какая теперь разница.
Парень с велосипедом рядом громко сказал кому-то в наушник:
- Да стою я, стою. Красный.
Слово вошло в неё неприятно точно.
Красный.
Она вдруг вспомнила старый семейный альбом у матери. Не свой даже, мамин. Там были фотографии из детства Лизы: первый класс, утренник, море, где она стоит в купальнике с клубничками и сердито щурится. На одном снимке была красная лента в волосах. Лиза вспомнила её не как свою вещь, а как чужую деталь, увиденную недавно у другой девочки, хотя никакой другой девочки она не знала. Лента, мокрый асфальт, маленькое лицо, которое оборачивается перед переходом.
Светофор мигнул, но зелёный не включился. Просто красный стал ярче от фар машины, остановившейся ближе всех.
Из её окна звучала песня.
Лиза почувствовала, как раздражение возвращает ей опору. Вот оно, настоящее: машина, песня, водитель, дождь, клиника через дорогу, время. Никаких альбомов, старух, лент. Просто надо перейти. Надо добраться до двери. Надо назвать фамилию. Надо подписать бумаги. Надо выдержать.
Но память уже потекла боком, как вода под плохо закрытой дверью.
Она увидела кухню, которой у неё никогда не было: узкую, тёплую, с жёлтым светом над столом, с мужчиной, чинящим табуретку, с женщиной, которая ворчит на него за стружку на полу. Потом увидела старика на больничной кровати, его грудь поднимается с трудом, а рядом сидит старуха и держит его руку. Потом девочку лет десяти, которая смеётся с набитым ртом и говорит что-то такое дерзкое, что мать должна бы рассердиться, но смеётся тоже. Эти картинки не были видениями. Они были быстрее мысли, слабее сна, как варианты жизни, случайно открывшиеся в голове от усталости.
Лиза зажмурилась.
Нет.
Так нельзя.
Нельзя сейчас становиться сентиментальной, нельзя позволять мозгу покупать её же страх красивыми картинками. Люди рожают не кухни, не тёплый свет и не старость у постели. Люди рожают реального человека, за которого потом отвечают день за днём. Она не готова. Она не хочет проверять, станет ли готовой через силу. Она не обязана превращать свою жизнь в доказательство чужой надежды.
Эти мысли были правильными.
Она держалась за них, как за поручень.
Телефон снова завибрировал, и на этот раз звонок сорвался не от матери. Вика.
Лиза почти ответила. Вика не стала бы спрашивать «ты где?» так, будто имеет право знать. Она бы сказала: «Я с тобой». Или: «Поверни назад, если хочешь». Или: «Иди, если решила». Она бы не спасала и не судила. Наверное.
Но если Лиза услышит живой голос, она может заплакать прямо здесь, на переходе, среди чужих людей. Тогда придётся выбирать заново. А сил на новый выбор не было.
Она сбросила.
И сразу написала: «Я почти дошла».
Сообщение не отправилось. Связь на секунду пропала, кружок крутился рядом с текстом. Она смотрела на этот кружок так напряжённо, будто от него зависело, есть ли ещё кто-то снаружи, кто знает, где она.
Парень с велосипедом шагнул вперёд раньше времени, но остановился у края. Пожилая женщина сказала ему:
- Куда, сынок, задавят.
Он усмехнулся, откатился назад.
Лиза почувствовала, как время в ней сдвинулось. Не остановилось, не растянулось красиво, а именно сдвинулось, как плохо вставленная полка. Всё вокруг осталось на месте, а её уже чуть вынесло вперёд. Тело было готово идти. Голова ещё пыталась проверять правила. Красный свет держал людей, но не держал её, потому что она уже перестала принадлежать этому короткому ожиданию.
Сообщение Вике наконец отправилось.
Две серые галочки.
Не синие.
На той стороне дороги женщина под козырьком клиники затушила сигарету и исчезла за стеклянной дверью. Дверь закрылась плавно, с тихим доводчиком. Лиза представила, как внутри тепло, бело, пахнет антисептиком, на стойке стоит пластиковый лоток для бахил, администратор спросит паспорт, не поднимая глаз. Всё это стало вдруг таким близким, что дорога между ней и дверью показалась личным оскорблением.
Она убрала телефон в карман.
Мамино сообщение осталось непрочитанным.
Красный свет горел.
Лиза сделала первый шаг не потому, что решила умереть, не потому, что не видела машин, не потому, что хотела доказать себе смелость. Она просто ошиблась на ту долю секунды, в которой спешка, страх, музыка, мокрый асфальт и белая дверь напротив сложились в одно слово: успеть.
Парень с велосипедом остался у бордюра. Пожилая женщина успела протянуть руку, но не коснулась её рукава.
Кто-то сбоку сказал:
- Девушка, красный.
Она услышала, но уже не успела сделать из этого действие.
Глава 20. На красный
Первый звук был не удар.
Первым был короткий чужой вдох справа, такой резкий, будто кто-то рядом увидел, как стакан падает со стола, и ещё верил, что его можно поймать. Потом шипение шин по воде, потом обрывок песни, потом её собственное имя внутри головы - не произнесённое, не голосом, просто вспыхнувшее, как экран телефона в тёмной комнате.
Лиза.
Она успела понять, что находится на проезжей части. Успела увидеть белую линию разметки под ботинком, мокрый чёрный асфальт, маленькую радужную плёнку бензина в луже, отражение красного сигнала, вытянутое и дрожащее. Успела ощутить, что сумка соскользнула с плеча и тянет руку назад. Успела захотеть вернуться, но тело уже не слушалось как целое: одна нога продолжала движение, другая пыталась остановиться, плечо развернулось, пальцы сжали ремень сумки так сильно, что потом, если бы потом было, на ладони остались бы красные полосы.
Фары приближались не быстро.
Так ей показалось.
Всё стало слишком подробным. Водитель за стеклом, его открытый рот, ладонь на руле, висящий на зеркале тёмный шнурок с маленькой подвеской, капли дождя, разбегающиеся по лобовому стеклу, дворник, застывший на середине пути. Машина была не огромной и не страшной. Обычная светлая машина, городская, чуть грязная, с вмятиной на крыле. Поэтому никак не получалось поверить. Это была ошибка, которую сейчас кто-нибудь исправит.
Лиза втянула воздух.
В горле застрял дым. Кашель поднялся, но не вышел. Внутри живота что-то сжалось так глубоко, что это уже не было болью. Скорее предупреждением, пришедшим из места, где она никогда не умела слушать себя.
Песня оборвалась на хлопках.
Или просто её перекрыл звук тормозов.
Рука кого-то с тротуара потянулась к ней и не достала. Она видела только пальцы - широкие, красные от холода, с заусенцем у ногтя. Пальцы раскрылись в воздухе и стали очень важными, почти единственным человеческим предметом среди фар, воды и света.
Потом машина вошла в неё.
Не так, как показывают в кино. Без красивого полёта, без ясной линии тела в воздухе. Сначала был толчок в бедро и низ живота, грубый, тупой, непонимающий. Потом грудь ударилась о капот, подбородок щёлкнул, зубы сомкнулись на языке, мир перевернулся боком, и дождь оказался не сверху, а сбоку. Боли ещё не было. Была огромная внутренняя тишина, как если бы всё тело на секунду перестало получать указания.
Телефон выпал из кармана.
Он ударился о дорогу и заскользил по воде, экраном вверх. На экране горело мамино имя. Вызов шёл снова. Круглая фотография женщины с клубникой дрожала от капель. Лиза увидела это уже снизу, с невозможного угла, будто смотрела не глазами, а частью лица, прижатой к мокрому асфальту.
Кто-то закричал.
- Скорую!
- Не трогайте её!
- Девушка, слышите?
Слова падали сверху и сразу теряли порядок. Девушка. Слышите. Скорая. Красный. Быстрее. Мамочки. Кто-то матерился. Кто-то плакал. Кто-то говорил в телефон адрес и путал номер дома. Водитель повторял: «Я не видел, она сама, она сама», и в этой фразе было столько ужаса, что Лиза почти пожалела его, но жалость не успела стать мыслью.
Она лежала на боку. Или на спине. Понять не получалось. Асфальт был холодный. Щека чувствовала воду. Куртка на груди стала тяжёлой. Во рту появился металлический вкус, тёплый и солёный. Она попыталась вдохнуть. Воздух вошёл плохо, со свистом, будто кто-то зажал его пальцами. От этого свиста где-то совсем рядом возник старческий кашель, хотя никакого старика на дороге не было.
Лиза открыла глаза шире.
Над ней склонился парень с велосипедом. Его лицо было испуганным и молодым, слишком молодым для такого страха. Он говорил что-то, но звук распадался. За его плечом красный свет светофора то становился ярче, то темнел, хотя не мигал. Ей показалось, что он пульсирует. Один раз - в светофоре. Второй - в мокром асфальте. Третий - где-то внутри неё, за животом, за болью, в тёмной воде тела.
Она хотела сказать: я не хотела.
Не получилось.
Хотела сказать: маме не говорите.
Тоже не получилось.
Хотела сказать: телефон.
Из горла вышел только влажный хрип. Парень с велосипедом побледнел. Чья-то женщина оттащила его назад и сама наклонилась ближе.
- Тихо, тихо, милая, не двигайся. Скорая едет.
Милая.
Лиза не была ничьей милой здесь, на дороге, и всё же слово легло на неё так осторожно, что в глазах снова выступили слёзы. Или это был дождь. Она уже не понимала разницы.
Музыка вернулась.
Не из машины. Машина молчала, дверь её была открыта, водитель стоял рядом, держась за голову. Музыка шла откуда-то дальше - из киоска, из телефона, из окна, из самой мокрой улицы. Весёлый припев добрался до неё без слов, только ритмом. Он проходил через асфальт в кости, через кости в грудь, через грудь вниз, туда, где тепло уходило медленнее, чем сознание.
Она увидела кухню.
Не свою. Тёплую, узкую, с табуреткой у батареи, с мужчиной, который сидит боком и держит в руках деталь от крана, будто это важный механизм. Женщина смеётся и ругается, что он опять разобрал половину квартиры. На столе чашки. В окне дождь. На стуле ребёнок болтает ногами, красная лента съехала на одно ухо. Всё это длилось меньше вдоха, но было таким полным, что Лиза испугалась: откуда она это знает?
Потом кухню сменила больничная палата.
Старик лежал на подушке, грудь поднималась тяжело, рядом сидела старуха и держала его руку двумя руками. Старуха была усталая, злая, родная кому-то до самого последнего края. Лиза не знала её и знала. Та подняла голову, как будто услышала удар через десятилетия, и посмотрела прямо туда, где Лиза лежала на дороге.
- Дыши, - сказала старуха.
Может быть, это сказала женщина над ней.
Может быть, никто.
Лиза попробовала вдохнуть ещё раз.
Боль пришла сразу в нескольких местах, но не вся. Какая-то часть тела оставалась вежливо немой, и это пугало больше боли. Ноги были далеко. Рука под щекой стала чужой. В животе было темно и горячо, потом холодно, потом снова темно. Она не думала о беременности словами. Слово «беременность» принадлежало врачам, анализам, сайтам, срокам, оплате. Здесь, на дороге, было только маленькое внутреннее присутствие, которое она то отрицала, то боялась, то защищала от чужих слов, и теперь оно оказалось вместе с ней внутри удара.
- Не засыпай, - сказал кто-то.
Она и не спала.
Сон был бы мягче.
Телефон звонил где-то у колеса. Мамино имя вспыхивало и гасло. Вода собиралась у края чехла. Каждый новый вызов заставлял экран оживать, и красный отблеск от светофора ложился на стекло так, будто сам телефон был маленьким сердцем, которое всё ещё пытается подать сигнал.
Лиза захотела дотянуться.
Пальцы не послушались.
Сирена появилась не сразу. Сначала люди на тротуаре повернули головы в одну сторону. Потом кто-то сказал: «Едут». Потом звук вошёл в улицу, высокий, режущий, официальный. Он перекрыл песню, разговоры, дождь, но не перекрыл внутренний ритм, который в ней сбивался, возвращался, снова сбивался. Красный свет на светофоре наконец сменился зелёным. Люди не пошли. Машины стояли. Правило изменилось, но движение не началось.
Лиза почему-то подумала, что опоздала уже точно.
Эта мысль была такой маленькой и бытовой, что сознание ухватилось за неё с благодарностью. Опоздала. Надо позвонить. Надо сказать администратору. Надо перенести. Надо объяснить маме. Надо вымыть волосы, потому что в них дождь и грязь. Надо вернуть Вике сообщение. Надо...
Дальше слово оборвалось.
Над ней появились люди в форме. Один заслонил свет, второй опустился на колено. Руки быстро и уверенно нашли шею, плечо, грудь. Её спросили имя. Она слышала вопрос, но имя уплыло чуть в сторону, как телефон по воде. Ещё один голос сказал цифры. Женщина, которая называла её милой, отступила. Кто-то держал зонт, но дождь всё равно попадал на лицо.
- Лиза, - сказала она или подумала.
- Что?
- Лиза.
Имя вернулось на секунду и сразу стало чужим, потому что чужой человек повторил его вслух, профессионально, чтобы удержать.
- Лиза, слышите меня? Смотрите на меня.
Она смотрела.
Лицо над ней расплывалось, собиралось, снова расплывалось. За этим лицом красный свет светофора отражался на мокрой стене дома. Хотя светофор уже был зелёным. Хотя стены напротив не должно было быть так близко. Хотя, может быть, это была не стена, а борт машины скорой, белый, влажный, с красной полосой, дрожащей от включённых огней.
Руки подняли её не сразу. Сначала закрепили шею, подложили что-то жёсткое, разрезали куртку. Ножницы холодно прошли по ткани. Лиза почувствовала это как оскорбление: куртка была новая, купленная в рассрочку, она ещё не успела надоесть. Потом стало стыдно за эту мысль. Потом стыд тоже ушёл.
Когда её перекладывали, боль наконец догнала тело целиком.
Мир вспыхнул белым.
В этом белом свете на мгновение проявились фотографии. Не настоящие. Без бумаги. Просто лица, которые не успели стать лицами. Девочка с лентой. Молодой мужчина у перехода. Старик с её руками. Старуха, которая держит кого-то до конца. Кухня, море, стекло больничной палаты, пирожок на тарелке, телефон на мокром асфальте. Всё это не проходило перед глазами как жизнь перед смертью. Это, наоборот, пыталось начаться.
- Давление падает, - сказал голос.
- Быстрее.
Двери машины закрылись.
Сирена стала ближе, чем дождь.
Лиза лежала внутри белого кузова и смотрела вверх, где лампа дрожала в такт дороге. Ей казалось, что она всё ещё на переходе и одновременно уже в комнате, где кто-то за стеной включает одну и ту же песню. Она хотела попросить сделать тише. Хотела ответить маме. Хотела сказать Вике, что почти дошла, но дальше почему-то нельзя.
Телефон остался на дороге.
На экране высветилось последнее сообщение, пришедшее уже после того, как двери скорой захлопнулись.
«Лиза, где ты?»
Дождь попал на стекло. Экран погас.
Время продолжило идти, но уже не в ту сторону.
Глава 21. Двадцать две минуты
Дождь привозили вместе с ней.
Он стекал с жёлтого плаща фельдшера, с колёс каталки, с обрезанного рукава куртки, с прозрачного пакета, в который кто-то торопливо сложил то, что успел снять с пациентки, и на несколько секунд в приёмном покое стало пахнуть мокрым асфальтом сильнее, чем антисептиком. Андрей Сергеевич услышал этот запах раньше, чем увидел лицо. Запах всегда приходил первым, если человека привозили с улицы: вода, бензин, железо, чужие ладони, холодный воздух, прорезанный сиреной.
Он поднял глаза от стола, где только что подписывал назначение пожилому мужчине с гипертоническим кризом, и понял по движению санитаров, что сейчас всё лишнее исчезнет само. Бумага, ручка, чужое недовольство из коридора, голос ординатора, который спрашивал про дозировку, телефон в кармане. Пространство вокруг каталки стало узким и рабочим. В таком пространстве нельзя было думать длинно. Мысли сразу становились предметами: перчатки, ножницы, шина, венозный доступ, кровь на простыне, зрачок под светом фонаря.
- ДТП, пешеход, - сказал фельдшер, не снимая с плеча мокрый ремень сумки. - Девушка. Сознание спутанное, на месте отвечала. Давление вниз, дыхание нестабильное. Травма грудной клетки, живота, правая сторона, подозрение на внутреннее. По времени двадцать две минуты от вызова.
Двадцать две минуты прозвучали странно тихо. В таких словах не было драматизма, только холодная бухгалтерия тела. Сколько оно уже держится. Сколько могло потерять. Сколько можно попытаться вернуть, прежде чем все поздние слова станут лишними.
- Имя?
- Лиза. Фамилию не успели. Документов пока нет, сумку забрали с дороги, водитель ГИБДД передаст. Телефон остался там, разбитый или мокрый, не знаю. Она назвала имя в машине. Потом ушла.
Андрей Сергеевич кивнул. Имя, если оно было, помогало разговаривать с человеком, но не меняло рук. Он подошёл к каталке и увидел лицо. Молодое, серое от боли и холода, с грязной полосой на скуле, с прилипшей к виску прядью. Лиза лежала слишком спокойно для человека, который ещё несколько минут назад бежал через дорогу. В этом спокойствии не было покоя. Тело просто перестало успевать за тем, что с ним случилось.
- Лиза, меня слышите?
Веки дрогнули. Зрачки пытались держаться на голосе, но уходили в сторону, словно там, за плечом врача, находилось что-то более важное. Андрей Сергеевич наклонился ближе, не закрывая свет полностью.
- Лиза. Вы в больнице. Мы сейчас будем помогать. Смотрите на меня.
Губы шевельнулись. Слова не получилось. Воздух вышел коротким влажным звуком. Рядом медсестра уже разрезала остатки кофты, кто-то освобождал катетер, кто-то ставил датчики. Всё происходило привычно быстро, без суеты, и потому со стороны могло показаться жёстким. Врач давно знал: нежность в такие минуты выражается не голосом. Нежность - это не ронять инструменты, не мешать друг другу, не терять секунды, не смотреть на человека как на уже случившуюся смерть.
- Дыхание слушаем. Давление каждые две. Доступ второй ставьте. Готовьте кровь, группу срочно. УЗИ сюда.
Слова выходили из него ровно, почти буднично. Он сам иногда удивлялся этой ровности. Не тому, что она есть, а тому, сколько в ней приходится держать. Если дать голосу дрогнуть, дрогнут руки у тех, кто стоит рядом. Если говорить слишком мягко, люди начнут жалеть вместо работы. Если резко - начнут торопиться там, где нужна точность. Поэтому он говорил так, будто в его голосе проходила узкая металлическая рейка, по которой сейчас должны двигаться остальные.
Лиза снова шевельнула губами.
- Что?
Он наклонился. Медсестра на секунду замерла с ножницами у воротника.
- Му... - выдохнула Лиза.
- Что болит?
Она закрыла глаза, будто этот вопрос не имел отношения к тому, что она хотела сказать. На мониторе линия побежала неровно, красные цифры вспыхнули и изменились. Аппарат тихо пискнул, не тревожно ещё, но уже с тем коротким раздражением машины, которая напоминает человеку о пределах его внимания.
- Лиза, не уходите. Слышите? Держимся.
Он сказал «держимся» автоматически. И тут же почувствовал, что слово не прилипло к воздуху, как обычно, а ушло глубже, будто его произнесли не только в этой комнате. Оно отразилось в кафеле, в металлической стойке, в мокром следе у порога, в красном огоньке на мониторе. Андрей Сергеевич поморщился, как от слишком яркого света, и вернулся к телу.
Тело было молодым, сильным ещё по запасу, но удар разбросал в нём согласие. Правая половина грудной клетки отставала, живот напрягался под рукой, кожа быстро остывала там, где одежду уже сняли. На ладони у Лизы остались красные полосы, будто она долго держалась за что-то узкое. Ремень сумки, подумал фельдшер, когда передавал. Андрей Сергеевич подумал об этом и тут же выкинул из головы. Не сейчас.
- Сатурация?
- Падает.
- Маску плотнее. Подготовьте интубацию, но не начинаем без команды. Она ещё с нами.
Слова «ещё с нами» всегда были опасны. В них пряталась надежда, а надежда на работе у Андрея Сергеевича имела право существовать только в форме действия. Всё остальное мешало. Он посмотрел на лицо Лизы и увидел, что она пытается открыть глаза.
- Хорошо. Вот так. Дышите.
Она вдохнула рвано, через сопротивление, и вдруг тонко закашлялась. Кашель был слабый, почти детский, но в нём что-то дребезжало, будто далеко в трубе застрял воздух. Этот звук неприятно царапнул Андрея Сергеевича. Он слышал тысячи кашлей, умел отличать сухой от влажного, поверхностный от глубокого, привычный от последнего. Но этот, короткий и чужой, на секунду показался ему старческим.
- Аспирацию проверьте. Голову не поворачиваем. Аккуратно.
Медсестра работала молча, только губы у неё сжались. Санитар, молодой парень с вечным прыщом у виска, держал стойку так крепко, словно мог удержать за неё всю комнату. Ординаторка, которая днём впервые самостоятельно зашивала рваную рану у мальчика после велосипеда и потом полчаса ходила бледная от гордости, теперь смотрела на Андрея Сергеевича слишком широко.
- Не стойте глазами, - сказал он ей тихо. - Руки.
Она моргнула и сразу вернулась.
Дождь на полу растекался под каталкой тонкими грязными полумесяцами. Санитарка у двери чертыхнулась и подложила пелёнку, чтобы никто не поскользнулся. Где-то за стеной хлопнула дверь, кто-то в коридоре громко спросил, куда ему идти с анализами, и этот бытовой шум на секунду показался неприличным. Человек умирает всегда среди чужих дел. Никто не умеет полностью остановить мир вокруг одной каталки. Максимум - можно собрать вокруг неё маленький круг, где время становится плотнее.
- Зрачки.
Свет фонарика скользнул по лицу. Лиза снова попыталась отвести взгляд. В этом движении было сопротивление, и Андрей Сергеевич зацепился за него. Пока человек отводит взгляд, человек ещё выбирает. Пусть крошечно, пусть бессмысленно, но выбирает.
- Лиза, смотрите сюда. Вы меня слышите?
Вместо ответа из её груди вышел тихий стон. Он был похож на начало слова и сразу оборвался. По телу прошла дрожь. Монитор пискнул чаще. Красный индикатор на стойке капельницы мигнул в такт. За окном приёмного покоя, высоко под потолком, где стекло обычно только отражало лампы, прошёл красный отсвет от машины скорой. Он дрогнул на стене и распался на плитке неровными прямоугольниками.
Андрей Сергеевич увидел этот свет и на мгновение не понял, почему в комнате стало теснее. Не физически. Люди стояли на своих местах, аппаратура не сдвигалась, воздух не менялся. Просто стена напротив, влажная от отражения, вдруг перестала быть простой стеной. Она была слишком близкой, слишком глухой, как если бы за ней кто-то слушал.
- Андрей Сергеевич?
Он перевёл взгляд.
- Работаем. Давление?
Цифры назвали. Он не понравились никому.
- Хорошо. Держим.
Слово снова ушло в стену. На этот раз он не стал прислушиваться.
Лизу перекладывали, фиксировали, подключали, открывали для работы быстро и бережно одновременно. Ножницы до конца разошлись по ткани, новая куртка, которая ещё утром была частью её частной жизни, стала мокрыми лоскутами в пакете. Ботинки сняли, носки тоже промокли насквозь. На одном пальце был дешёвый серебристый перстень с маленьким камнем. Медсестра хотела снять его, но палец отекал, и Андрей Сергеевич сказал оставить пока. Перстень не мешал спасать. Всё, что не мешало спасать, имело право остаться с человеком немного дольше.
- Родные?
- Нет пока. Полиция ищет по телефону. На месте был входящий «мама», но телефон залило.
- Понятно.
Он не спросил больше. Слово «мама» вошло в комнату и стало там лишним живым предметом. Его нельзя было положить на стол, обработать, подписать, передать в лабораторию. Оно висело над молодой женщиной так же беспомощно, как прядь волос у виска.
Лиза вдруг открыла глаза почти ясно.
- Маме... - сказала она.
- Позвоним. Потом. Сейчас дышите.
Она попробовала повернуть голову, но фиксация не позволила. Взгляд её стал испуганным, детским. Андрей Сергеевич положил ладонь ей на плечо ровно на ту секунду, которую мог себе позволить.
- Лиза. Смотрите на меня. Вы не одна.
Это была почти неправда. В главном смысле человек всегда один внутри собственного повреждённого тела. Но для работы эта фраза иногда нужна, если она возвращает взгляд.
Взгляд вернулся.
- Вот так.
По внутренней связи попросили операционную готовиться. Кто-то принёс переносной аппарат, кто-то спросил про снимок, кто-то пробежал мимо двери с лотком. В комнате снова стало много движения, но Андрей Сергеевич уже видел только несколько вещей: грудь, живот, губы, зрачки, монитор, руки своих людей. Всё остальное было шумом.
И всё же шум жил. За стеной коридора кто-то включил телефон, на пару секунд из динамика вырвалась громкая весёлая музыка с хлопками и мужским голосом. Видимо, санитарка доставала мобильный из кармана, и экран сам ожил, или кто-то в очереди ответил на звонок. Мелодия оборвалась почти сразу, но успела пройти по комнате, как неуместный смех на похоронах.
Лиза резко вдохнула.
- Тише, - прошептала она.
Андрей Сергеевич поднял голову.
Музыки уже не было.
- Что?
Она не ответила. Глаза опять ушли вверх, к лампе. Красный отблеск от машины скорой медленно полз по стене и на секунду остановился над её лицом.
- Дышит плохо, - сказала медсестра.
- Вижу.
Он взял ларингоскоп. В комнате стало так тихо, как бывает только там, где много людей одновременно перестают быть отдельными. Ни жалости, ни разговора, ни случайного движения. Только работа.
- Лиза, сейчас поможем дышать. Не сопротивляйтесь.
Конечно, она не могла по-настоящему понять. Но говорить всё равно нужно. Человек должен слышать человеческий голос до последней доступной границы.
Двадцать две минуты от вызова. Ещё несколько - на дорогу. Ещё меньше - на решение. Ещё какие-то секунды - на красный свет, шаг, удар. Все эти времена накладывались друг на друга и не складывались в одно. Андрей Сергеевич не думал об этом. Он работал.
Когда трубка прошла, когда воздух наконец пошёл туда, куда должен был идти, грудь Лизы поднялась уже не её усилием. Аппарат взял часть движения на себя. Это всегда выглядело почти жестоко: живое тело подчиняется чужому ритму. Но иногда только чужой ритм оставлял собственному шанс вернуться.
- Есть.
- Давление?
Ответ снова был хуже, чем хотелось.
- Кровь где?
- Несут.
- Быстрее.
Он услышал собственное слово и вдруг вспомнил, сам не понимая почему, мокрый переход. Девушку у края дороги, которой кто-то кричит издалека. Он никогда не видел этого перехода. Его не было на месте аварии. Ему передали только сухие слова: пешеход, красный, машина. Но на секунду перед глазами возникло слишком ясное: тонкая спина в светлой куртке, рука с телефоном, шаг вперёд.
Андрей Сергеевич моргнул.
Лампа над столом дрожала.
- Продолжаем, - сказал он.
И комната послушалась.
Глава 22. Вернуть ритм
Ритм в человеке никогда не принадлежит одному месту.
Андрей Сергеевич знал это не как красивую мысль, а как усталое рабочее знание. Сердце можно было увидеть на мониторе, услышать в динамике, нащупать пальцами, поймать по давлению, вывести цифрой, но если тело начинало распадаться на отдельные участки бедствия, ритм приходилось собирать сразу отовсюду. Из воздуха, который входит и выходит. Из крови, которую несут в пакетах. Из рук, которые не должны дрожать. Из голосов, где каждая команда обязана быть короче страха.
- Ещё доступ.
- Есть.
- Кровь пошла.
- Давление смотрим.
- Руки уберите с провода. Не тяните.
Всё это звучало почти однообразно, но именно однообразие удерживало комнату. Лиза лежала посреди света, уже без собственной одежды, укрытая там, где можно было укрыть, открытая там, где нужно было работать. Человеческое достоинство в реанимации иногда сводилось к тому, чтобы лишний раз не оставить голым то, что не мешает спасению. Маленькая вещь. Важная.
Ординаторка, Лена, стояла справа и вслух повторяла показатели. Она старалась говорить ровно, но на слове «падает» голос всякий раз срывался в более высокий регистр. Андрей Сергеевич не одёргивал. Первый месяц в реанимации у всех голос выдаёт больше, чем руки. Потом человек учится прятать и голос, и руки, и лицо, и только дома вдруг не может открыть пакет молока, потому что пальцы помнят чужую кожу.
- Лена, смотрите на динамику. Не на одну цифру.
Она кивнула.
- Да.
- Громче.
- Да.
Вот так. Пусть слово стоит на ногах.
Аппарат дышал за Лизу с мягким механическим напором. Грудная клетка поднималась уже правильнее, но в этом правильном движении было что-то невыносимое. Андрей Сергеевич никогда не говорил об этом вслух: чужое дыхание, отданное машине, иногда напоминало ему комнату, где человек всё ещё присутствует, а разговаривать с ним уже приходится через стену. Такая стена могла быть прозрачной, могла быть из пластика, из воздуха, из боли. Сейчас она была из трубки, ленты пластыря и звука, который аппарат выдавал на каждом вдохе.
Лиза уходила за эту стену и иногда возвращалась. Возвращение видно не по чудесному открыванию глаз. Оно проявляется в сопротивлении мышцы, в слабом изменении зрачка, в том, что рука под простынёй пытается сжаться, хотя человек не должен уже понимать, где находится его рука.
- Она двигается.
- Фиксируйте мягко. Не ломаем.
Медсестра Надежда Петровна, которая работала здесь дольше многих врачей, положила ладонь на кисть Лизы и сказала почти беззвучно:
- Тихо, девочка. Тихо.
Слово «девочка» не было диагнозом, возрастом или снисхождением. У Надежды Петровны все тяжёлые молодые пациентки становились девочками, даже если им было за тридцать. Это была её маленькая частная форма сопротивления тому, что тело на столе слишком быстро превращается в случай.
Андрей Сергеевич услышал это, но не поправил. В другой ситуации, может быть, попросил бы без лишнего. Сейчас ладонь медсестры держала кисть правильно, и голос её тоже держал.
- Ритм?
- Есть, но неровный.
- Держим.
Он снова сказал это слово, и оно снова показалось ему странно знакомым, как будто он не отдавал команду, а повторял чужую фразу, давно произнесённую в другой комнате. Где-то внутри памяти возникла кровать у окна, старческая рука, пальцы другой руки поверх неё. Андрей Сергеевич отогнал образ сразу. Не потому, что испугался. Работа не оставляла места испугу. Просто любой лишний кадр в голове мог стать задержкой.
- УЗИ.
Маленький экран повернули так, чтобы он видел. Серые движения, тени, жидкость, контуры, всё то, что для непосвящённого человека похоже на мутную воду с пятнами, для него складывалось в набор срочных вопросов. Где кровит. Что повреждено. Сколько времени до операционной. Что можно успеть здесь. Что уже нельзя сделать без хирургов.
- Живот.
- Да.
Хирург, высокий сухой мужчина с голосом человека, который всегда немного недоволен устройством мира, стоял рядом и смотрел на экран без комментариев. Это молчание было плохим знаком только для тех, кто не знал хирургов. На самом деле он думал быстро.
- Берём? - спросил Андрей Сергеевич.
- Берём. Но сначала стабилизируй хоть как-то. На столе развалится.
- Я слышал.
- Я не тебе. Я вслух, чтобы самому поверить.
В другое время это могло бы прозвучать грубо. Сейчас стало почти человеческим. Андрей Сергеевич кивнул.
Лиза лежала между их фразами, как между берегами. Её не спрашивали, хотя всё происходило с ней. Это было одно из самых неприятных и неизбежных свойств реанимации: человек терял право отвечать как раз тогда, когда с ним делали самое важное. Поэтому Андрей Сергеевич старался хотя бы называть действия, когда мог.
- Лиза, мы готовим вас к операции. Слышите? Работаем дальше.
Её веки не дрогнули.
- Давление ещё ниже.
- Добавляем. Кровь быстрее. Тёплое одеяло. Не давайте ей остывать.
Тепло. Всегда тепло. Тело, которое теряет тепло, быстрее соглашается с уходом. В реанимации тепло было не уютом, а задачей. Лизу укрыли сверху, подали подогретый раствор, поправили простыню у плеча. Андрей Сергеевич заметил, что на её шее осталась тонкая цепочка, такая простая, что её сначала не увидели. Кулона не было, только маленькое колечко застёжки у ключицы. Оно дрожало при каждом вдохе аппарата.
- Цепочку снять?
- Если мешает - снять. Если нет - потом.
Не всё нужно отнимать сразу.
Красный огонёк на мониторе снова мигнул. Снаружи по стеклу пробежала полоса света. В приёмном покое машины скорой всегда оставляли красные отражения, это было нормально, объяснимо, привычно. Но теперь свет задержался на стене дольше, чем должен был, вытянулся по плитке тонкой неровной линией и будто пошёл вниз, к полу, туда, где под каталкой всё ещё темнела мокрая вода. Андрей Сергеевич вдруг почувствовал запах сырого подъезда, старых труб, стены, за которой кто-то слишком громко включил музыку.
Он сжал пальцы на перчатке.
- Андрей Сергеевич, ритм.
На мониторе линия сбилась.
Комната сразу стала другой. Никакого постепенного перехода, никакой красивой границы. Только короткий звук аппарата, взгляд Надежды Петровны, движение хирурга назад, чтобы не мешать, и собственный голос Андрея Сергеевича, который упал в центр комнаты твёрдо, как металлический предмет.
- Начали.
Руки заняли место сами. Грудная клетка под ладонями была молодой, податливой и одновременно чужой от травмы. Слишком легко думать о сердце как о символе, пока не давишь на него через кость, кожу, кровь и боль, пытаясь заставить мышцу вспомнить своё дело. Андрей Сергеевич не думал. Он считал, чувствовал глубину, отдавал команды, слышал ответы.
- Раз.
Давление рук проходило через тело Лизы в стол, в металлические ножки, в пол, в здание, в мокрую землю под фундаментом. Ему на секунду показалось, что где-то далеко за стеной кто-то ударил кулаком в штукатурку изнутри.
- Два.
Лена называла время. Надежда Петровна работала у доступа. Кто-то принёс то, что попросили. В комнате не было ничего лишнего, кроме жизни, которая не хотела складываться обратно.
- Три.
Андрей Сергеевич увидел Машу.
Не лицом. Не целиком. Красная лента мелькнула в белом свете лампы, как ошибка зрения. Потом - целая кухня сразу: девочка сидела на табуретке и болтала ногами, мужчина рядом чинил кран, женщина смеялась и сердилась. Всё это прошло так быстро, что он не успел испугаться и даже не успел назвать. Просто тёплая кухня появилась в промежутке между двумя нажатиями на грудь и исчезла.
- Четыре.
Он нажал сильнее.
- Глубина нормальная, - сказала Надежда Петровна, будто почувствовала, что он на мгновение ушёл. - Идём ровно.
- Идём.
Слово было правильным. Они шли. Не вперёд, не назад, просто по узкому месту, где каждая ошибка сбрасывала человека с края.
- Пять.
Аппарат молчал иначе. Писки стали редкими. Лена называла время уже без срыва. Молодая. Быстро учится. Плохо, что так быстро.
- Шесть.
Он слышал музыку.
На самом деле её не было. В коридоре никто не включал телефон, двери были закрыты, люди молчали. И всё равно где-то под общим шумом шёл глухой ритм: хлопки, синтезатор, мужской голос на языке, который ничего не значил и оттого не мог остановиться. Музыка не звучала в воздухе. Она проходила через ладони, когда он давил на грудь Лизы. Как будто там, под ребрами, кто-то уже знал этот мерзкий весёлый мотив и пытался сделать из него первый метроном.
- Семь.
- Андрей Сергеевич.
- Вижу.
Линия на мониторе дрогнула.
- Продолжаем.
Он не позволил комнате обрадоваться раньше времени. Ранняя радость в реанимации такая же опасная, как паника. Она расслабляет пальцы.
- Ещё.
Снова руки. Снова глубина. Снова счёт. Красный свет на стене мигал в такт, хотя Андрей Сергеевич понимал, что это отражение, только отражение, ничего больше. Он верил глазам меньше, чем рукам. Руки говорили правду: тело ещё не пустое. Тело сопротивляется.
- Есть ритм, - сказала Лена.
- Не кричим. Проверяем.
Проверили.
Ритм вернулся. Тонкий, неровный, злой, как человек, которого вытащили из-под воды и заставили снова дышать. Комната выдохнула без звука. Никто не улыбнулся. Улыбаться было рано. Но у санитарки у двери вдруг задрожали губы, и она отвернулась к тележке, будто там срочно понадобилось поправить салфетки.
- Хорошо. Поддерживаем. Готовим перевод в операционную.
Хирург уже говорил по телефону. Его недовольный голос стал суше, деловитее. Где-то в конце коридора открывали двери. Лизу собирались увозить дальше, туда, где её тело будут разбирать по повреждениям и собирать обратно, насколько позволит время.
Андрей Сергеевич снял ладони с грудной клетки и только тогда почувствовал собственные плечи. Они болели так, будто он давил не несколько минут, а всю ночь. На перчатках было немного крови, прозрачная влага, следы антисептика. Никакого символа. Просто руки после работы.
Лиза лежала тихо. Аппарат дышал. Ритм держался.
- Лиза, - сказал он, наклоняясь ближе. - Мы с вами. Слышите? Ритм есть.
Она не ответила.
Но её правая рука, та самая, где на ладони остались красные полосы от ремня сумки, сжалась едва заметно. Может быть, рефлекс. Может быть, движение от боли. Может быть, маленькое возвращение.
Надежда Петровна увидела тоже.
- Держится, - сказала она.
Андрей Сергеевич кивнул.
Он хотел сказать «пока». Не сказал. Некоторые слова не нужно произносить рядом с человеком, даже если он не слышит.
За стеной снова хлопнула дверь. Вода под каталкой впиталась в пелёнку, оставив на плитке мутный контур, похожий на карту неизвестного места. Красный свет исчез. Лампы над столом стали обычными, белыми, беспощадными.
Ритм был.
Этого хватало ровно на следующий шаг.
Глава 23. Вторая жизнь
О второй жизни в реанимации узнают плохо.
Не торжественно, не под музыку, не как в кино, где кто-то внезапно поднимает голову и меняется лицом. Чаще всего это приходит через бумагу, цифру, чужую фразу, отметку в анализе, короткий взгляд специалиста в экран. Иногда через запись в телефоне, иногда через карточку из женской консультации, иногда через женщину, которая успевает сказать сама. У Лизы не было времени сказать. Её телефон остался на мокром асфальте. Сумку принесли позже, в прозрачном пакете, грязную, с порванным ремнём, уже после того как ритм вернули и операционная сказала, что готова принять.
Пакет поставили у двери, потому что внутри важнее были кровь, давление и транспортировка. Вещи всегда ждут, если человек ещё не ушёл. Потом, когда всё закончится, вещи становятся страшными: ключи, помада, чек, перчатка без пары, паспорт с фотографией, где человек сидит прямо и не знает, что однажды его лицо будут сравнивать с лицом на каталке.
Сейчас вещи ждали.
- Андрей Сергеевич, лаборатория, - сказала Лена.
Она держала лист неуверенно, как будто сама бумага могла обжечь.
Он взял, прочитал, сначала нашёл то, что искал по травме, потом взгляд зацепился за строчку ниже. Одно короткое обозначение. Цифра. Не та цифра, которую используют для решения о жизни. Не тот знак, из-за которого можно остановить руки. Но после этой строчки вокруг Лизы стало теснее.
- Беременность, - сказал он.
Не громко. Без паузы перед словом. Просто назвал факт.
Надежда Петровна подняла глаза. Хирург замолчал на полуслове. Лена посмотрела на Лизу так, будто теперь увидела не одно тело на столе, а другое пространство внутри него.
- Срок? - спросил хирург.
- Ранний. Точно потом. Сейчас это не меняет первичного.
Он сказал это быстрее, чем кто-либо успел вложить в слово «беременность» свою мораль, жалость, страх или личную память. Не меняет первичного. Молодая женщина умирает от травмы. Её нужно спасать. Если внутри есть ещё одна жизнь, она не существует отдельно от её кровообращения, дыхания и тепла. Спасти можно только через неё. Потерять тоже можно вместе.
- Оперировать всё равно надо, - сказал хирург.
- Да.
- Риски...
- Все риски уже здесь.
Хирург посмотрел на него коротко, понял, что спорить не о чем, и вернулся к телефону. Его голос снова стал сухим. Он просил подготовить всё, что понадобится, и ругался на лифт, который задержали для перевозки больного из другого отделения.
Лена всё ещё держала лист, хотя Андрей Сергеевич уже забрал его. Её губы шевельнулись.
- Она знала?
Вопрос был человеческий. На работе человеческие вопросы иногда приходилось закрывать, как открытые окна зимой.
- Мы не знаем.
- Там в сумке, кажется...
- Потом.
Он сказал мягче, чем хотел. Лена кивнула, но в глазах осталось то же: попытка срочно придумать историю Лизы. Куда она шла. Почему одна. Кому звонила. Знала ли. Хотела ли. Боялась ли. Любой человек рядом с чужой катастрофой хочет собрать из обрывков смысл, потому что бессмысленность слишком громко звучит в голове. Врач не имел права тратить на это первые минуты. Потом, если будет потом, смысл сам придёт в виде родственников, документов, звонков, полиции, выписки или смерти.
- Перевозим, - сказал он.
Лизу начали готовить к перемещению. Провода собирали так, чтобы не натянуть. Пакеты с кровью поднимали выше. Аппарат переводили на переносной режим. Тело, едва удержанное в одном ритме, снова нужно было перенести через коридор, лифт, двери, чужие взгляды, резкие повороты. В больнице дорога от одной комнаты до другой иногда длиннее улицы, где человека сбила машина.
Когда каталку разворачивали, прозрачный пакет с вещами шуршал у двери. Из него выпал край маленькой бумажки. Не документ. Чек или талон, намокший, с расплывшимися буквами. Лена наклонилась, подняла, хотела вложить обратно, но взгляд её зацепился.
- Клиника, - сказала она почти шёпотом.
Андрей Сергеевич обернулся.
На бумаге действительно было название частной клиники, время записи, фамилия с первой буквой имени. Чернила поплыли, часть текста разъело водой, но направление было понятно. Лиза знала. Шла туда. Возможно, бежала. Возможно, опаздывала. Возможно, поэтому красный свет оказался слабее времени.
В комнате на секунду стало слишком тихо.
Надежда Петровна первая вернула звук.
- В пакет положи. Не сейчас.
Лена поспешно вложила бумагу обратно.
Андрей Сергеевич почувствовал, как у него внутри поднялось старое усталое раздражение. Не на Лизу. Не на беременность. Не на клинику. На эту человеческую привычку, почти неизбежную: любая подробность сразу ищет суд. Кто-то потом скажет, что она сама виновата, потому что бежала. Кто-то скажет, что виноват водитель. Кто-то - что мать. Кто-то - что мужчина, о котором они ничего не знали. Кто-то, узнав про запись, решит, что теперь история получила правильную мораль. В таких решениях всегда слишком много облегчения. Человеку легче осудить, чем признать: иногда жизнь обрывается посередине грязной, недоговорённой, испуганной дороги, и никакой вывод не возвращает дыхание.
- Поехали, - сказал он.
Каталка двинулась.
Коридор раскрылся перед ними белой полосой. Люди прижимались к стенам, кто-то отворачивался, кто-то, наоборот, смотрел с жадным ужасом. Андрей Сергеевич шёл у головы, контролируя трубку и лицо Лизы. Аппарат выдавал свой ровный звук, переносной монитор тихо следил за ритмом. Лифт ждали открытым. Внутри пахло металлом, мокрой резиной и чужими духами, которые остались после какой-то посетительницы.
Двери закрылись.
На несколько секунд они оказались в маленьком металлическом ящике, где все звуки стали ближе. Дыхание аппарата. Капли дождя с чьей-то куртки. Слабый писк монитора. Сердце Лизы в цифрах. Андрей Сергеевич смотрел на её лицо и думал только о том, чтобы лифт не дёрнулся слишком резко.
Лифт дёрнулся.
Лиза не отреагировала, но линия на мониторе дрогнула.
- Спокойно, - сказал он.
Непонятно кому. Лене, Надежде Петровне, себе, телу на каталке, второй жизни внутри него, которая не имела ещё имени, отдельного лица и возможности попросить о чём-либо.
Слово «вторая» было неправильным. Оно ставило одну жизнь рядом с другой, как две вещи на столе. Здесь ничего не лежало рядом. Всё было вложено, переплетено, зависело от одного ритма, одного давления, одного тепла. Андрей Сергеевич не стал бы говорить об этом никому. На работе такие мысли мешают, если задержаться в них дольше секунды. Но пока лифт поднимался, он вдруг почувствовал это физически: вся возможная человеческая ветвь сейчас держится на тонкой, неровной линии монитора, на крови в пакете, на трубе в горле, на руках людей в тесном лифте.
Лифт открылся.
Операционная встретила их светом. Там всегда было светлее, чем нужно человеческим глазам. Свет не оставлял места полутеням, а вместе с ними убирал часть жалости. Тело на столе становилось задачей, областью работы, местом вмешательства. Это спасало врачей и пугало родственников, если они когда-нибудь пытались представить происходящее.
Лизу переложили.
Переход с каталки на стол был коротким, но Андрей Сергеевич всё равно почувствовал его как пропасть. На секунду всё оказалось в руках сразу многих людей, и если бы кто-то задержался, если бы провод натянулся, если бы давление снова ушло, ритм мог сорваться. Не сорвался.
- Есть.
- Подключаем.
- Готовы.
Операционная сестра назвала инструменты. Хирург занял место. Анестезиолог посмотрел на Андрея Сергеевича так, как смотрят люди одной профессии, когда всё сказано уже телом пациента.
- Молодая, - произнёс он.
- Да.
- Беременность?
- Да. Ранний срок. Информация есть. Дальше без философии.
Анестезиолог поднял бровь, но ничего не сказал. Он понял.
Работа продолжилась.
Андрей Сергеевич оставался рядом дольше, чем формально требовалось. Он мог бы передать и выйти, но уходить сразу не получалось. Не из-за чувства вины и не из-за особой привязанности. Просто некоторые пациенты не отпускают до тех пор, пока тело не будет принято следующим кругом рук. Он смотрел, как Лизу окончательно включают в операционный порядок, и слушал, как аппараты договариваются между собой короткими сигналами.
На одном из экранов линия ритма шла неровно, но шла.
- Держится, - сказал анестезиолог.
- Пока да.
Вот теперь слово «пока» можно было произнести. Оно уже было не проклятием, а точной мерой.
Андрей Сергеевич отступил на шаг. Ему нужно было вернуться в приёмный покой, написать, позвонить, уточнить родных, принять других пациентов, чьи беды не отменялись бедой Лизы. Но он стоял ещё секунду и смотрел на её ладонь. Полосы от ремня сумки стали темнее. Пальцы слегка согнулись, будто она всё ещё пыталась удержать что-то, что выскальзывало назад, в дождь, к дороге, к телефону.
И вдруг ему показалось, что эта ладонь не одна.
Поверх неё лежит старая рука. Сухая, пятнистая, с выпуклыми венами, с тонким обручальным кольцом. Другая рука, мужская, ещё более слабая, лежит под ней. Старуха держит старика крепко, двумя ладонями, и говорит что-то беззвучно. Андрей Сергеевич увидел это так ясно, что даже заметил больничное покрывало, складку у подушки, мокрый след на подоконнике, красный отблеск на стене.
Он моргнул.
На столе была только Лиза.
- Андрей? - спросил анестезиолог.
- Да.
- Всё?
- Да. Я внизу.
Он вышел из операционной в коридор и только там понял, что перчатки всё ещё на руках. Снял их, выбросил, вымыл руки. Вода была горячей, почти неприятной. Он держал ладони под струёй дольше обычного, пока кожа не стала красной.
Вторая жизнь.
Он не любил это выражение. Слишком легко, слишком отдельно, слишком красиво для того, что сейчас происходило под лампами. Но другого слова у больничного языка тоже не было. Беременность. Плод. Ранний срок. Пациентка. Травма. Операция. Риски.
Ни одно слово не знало, как назвать целую старость, которая могла однажды сесть у постели и держать чью-то руку до последнего вдоха.
Андрей Сергеевич закрыл кран.
В коридоре зазвонил телефон. Не его. Чужой, с громкой весёлой мелодией и хлопками. Кто-то сразу сбросил вызов.
Он вздрогнул прежде, чем успел запретить себе.
Глава 24. За стеной
Внизу снова ждали.
Ждали не его лично, конечно. Ждали врача, подпись, решение, объяснение, разрешение, раздражённый ответ на вопрос, который кто-то уже задавал три раза разным людям. Приёмный покой не умел становиться пустым после тяжёлого случая. Он только на несколько минут собирался вокруг одной каталки, а потом снова раскрывался в привычный шум: температура у ребёнка, боль в груди у мужчины с серым лицом, порезанная ладонь, бабушка после падения, пьяный, который ругался на санитаров, женщина с пакетом анализов, уверенная, что её сейчас обойдут.
Андрей Сергеевич вернулся туда с ощущением, что прошёл не один этаж, а несколько лет.
На полу уже вытерли дождевую воду. От Лизы остался только пустой след возле двери, пакет с вещами на столе и запись в системе, которую нужно было довести до человеческого порядка. Молодой санитар снял мокрую пелёнку, скомкал, бросил в мешок. Движение было обычное, но Андрей Сергеевич вдруг резко вспомнил, как в детстве мать выбрасывала старую тряпку после мытья пола, и ему стало неприятно от самой памяти. Он отвернулся.
- Родных нашли? - спросил он.
Администратор, женщина с тугим пучком и лицом человека, который умеет не плакать на рабочем месте, подняла глаза.
- Полиция дала номер матери по оператору. Звоним. Пока не отвечает. Или занято. Они сказали, телефон на месте аварии был залит, но последние вызовы от неё.
- Звоните ещё. Когда ответит - без подробностей по телефону. Сказать, больница, срочно приехать. Аккуратно.
- Я знаю.
Он кивнул. Она действительно знала. В больнице было много людей, которые знали страшные вещи лучше всяких инструкций.
На столе лежал прозрачный пакет с сумкой Лизы. Андрей Сергеевич подошёл к нему, хотя это мог сделать кто-нибудь другой. Сумка была дешёвая, искусственная кожа от воды пошла пузырями у шва. Внутри виднелись кошелёк, паспорт, пачка салфеток, ключи, пластиковая карточка магазина, маленький крем для рук, смятый чек и тот самый талон из клиники. Всё это выглядело слишком личным, чтобы трогать в перчатках, и слишком служебным, чтобы не трогать.
- Оформите опись, - сказал он.
- Уже.
Он всё равно стоял рядом.
На паспорте Лиза улыбалась закрытым ртом. Фотография была неудачная, как почти все паспортные фотографии: лоб слишком блестит, волосы лежат чужой формой, лицо старается быть взрослым и от этого выглядит моложе. Полное имя теперь стало доступно. Елизавета. Двадцать три года. Родилась в ноябре. Андрей Сергеевич прочитал и почувствовал короткое сопротивление: имя стало длиннее, человек - конкретнее, и теперь прежнее «Лиза» в комнате показалось почти чужой фамильярностью. Но он уже называл её так, и, возможно, именно это имя удерживало её взгляд.
- Андрей Сергеевич, мужчина с болью в груди.
- Иду.
Он пошёл. Работа потянула его дальше, как течение. Мужчина с болью в груди оказался напуганным и злым, потому что страх у многих мужчин выходит злостью. Пока Андрей Сергеевич задавал вопросы, слушал, смотрел плёнку, говорил с кардиологами, часть его всё ещё оставалась за стеной операционной. Там, наверху, Лиза лежала под светом, и хирург искал источник кровотечения. Там аппараты считали вместо неё. Там ранний срок, который нельзя было сделать отдельным пациентом, всё равно менял вес каждой секунды.
- Доктор, я умру? - спросил мужчина с болью в груди, слишком громко и вызывающе.
- Сегодня у меня на это другие планы, - ответил Андрей Сергеевич.
Мужчина моргнул, потом вдруг послушно лёг ровнее.
Жизнь странно устроена: одним людям помогает сухая шутка, другим - ладонь на плече, третьим - только цифры. Врач каждый раз угадывает на ходу и часто ошибается. Андрей Сергеевич ошибался меньше молодых, потому что давно перестал считать свой голос универсальным лекарством.
Когда мужчину передали кардиологам, телефон на посту снова зазвонил. Не мелодией, обычным больничным сигналом. Администратор взяла трубку и выпрямилась всем телом.
- Да. Да, слушаю. Вы мама Елизаветы?
В комнате что-то изменилось, хотя никто не повернулся явно. Даже пьяный у стены перестал бормотать. У слова «мама» в больнице была своя власть. Оно превращало любую историю в чью-то детскую кровать, в температуру под одеялом, в первые ботинки, в тарелку супа, в скандал на кухне, в контрольные звонки, в обиды, которые уже нельзя будет исправить, если человек не вернётся.
- Вам нужно приехать в больницу, - сказала администратор. - Нет, по телефону я не могу подробно. Она у нас. Да. Срочно. Запишите адрес.
Андрей Сергеевич стоял в двух шагах и не смотрел на неё. Так было легче всем. Он слышал только обрывки ответа из трубки: высокий женский голос, который сначала не понимал, потом понимал слишком много сразу, потом пытался уточнить то, что нельзя уточнить голосом.
- Жива? - спросила женщина в трубке так громко, что услышали все.
Администратор закрыла глаза на полсекунды.
- Врачи работают.
Это была самая честная фраза из возможных и самая жестокая тоже.
Андрей Сергеевич вышел в коридор.
Ему нужно было подняться наверх и узнать, что происходит в операционной, но ноги сами понесли его не к лифту, а к маленькому окну возле лестницы. Там обычно курили санитары, хотя курить было нельзя. Сейчас никого не было. За стеклом дождь стал мельче, почти невидимым. На асфальте перед приёмным покоем отражались красные полосы от машин скорой. Они двигались по лужам, ломались, собирались, уходили под колёса.
Из-за стены слева донеслась музыка.
Сначала Андрей Сергеевич подумал, что опять чей-то телефон. Но звук был глуше, ниже, будто шёл через несколько помещений, через шкафы, бетон, трубы. Мужской голос тянул весёлый припев на непонятном языке, синтезатор подхватывал, хлопки отбивали слишком бодрый ритм. Музыка была мерзко живой, неподходящей к больничному коридору. Он повернул голову.
Слева была стена. За ней находилась подсобка, потом санитарный шлюз, дальше техническая шахта. Никакой палаты, никакой комнаты ожидания, никакого места, где могли включить музыку так громко. Он знал план отделения. Врачи знают стены не хуже тела: где за ними кислород, где электрика, где пустота, где соседний кабинет.
Музыка продолжалась.
Андрей Сергеевич сделал несколько шагов и остановился почти вплотную к стене. Плитка была холодная, белая, с трещиной у нижнего шва. На ней дрожал красный отсвет от улицы, слабый, неровный. Если долго смотреть, можно было подумать, что свет идёт изнутри.
За стеной кто-то ударил.
Не сильно. Как ладонью. Один раз. Потом ещё.
Он положил руку на плитку.
Вибрация была едва заметной, но настоящей. Или ему так показалось. После тяжёлой реанимации тело врача иногда продолжает слышать работу руками: собственные мышцы отдают в стенах, в дверях, в поручнях. Можно принять за внешний звук то, что осталось в плечах. Он знал это. И всё же стоял.
За стеной был мужчина.
Это всё, что он сейчас знал. Мысль пришла без доказательств и не стала картиной. Только ощущением: за холодной плиткой кто-то тоже упирается ладонями в границу и пытается попасть туда, где его уже не ждут. Андрей Сергеевич не стал разбирать это. Он просто на секунду почувствовал борьбу по ту сторону стены так, как чувствуют сердце через грудную клетку под ладонями: не видя его, но зная, что ритм ещё не сдался.
- Доктор?
Он резко убрал руку.
В конце коридора стояла Лена.
- Вас зовут. Из операционной.
- Иду.
Она посмотрела на стену, потом на него. Музыки уже не было.
- Всё нормально?
- Да.
Он сказал это слишком быстро. Лена сделала вид, что поверила.
По дороге к лифту он услышал, как за спиной снова зазвонил телефон на посту. Возможно, мать Лизы перезванивала, потому что забыла адрес. Возможно, полиция. Возможно, кто-то по поводу мужчины с болью в груди. Больница держится на звонках, которые никогда не вовремя.
Лифт поднимался медленно. Андрей Сергеевич смотрел на свои руки. На костяшках осталась сухая белая полоска от перчаток. Под ногтем большого пальца правой руки темнела точка крови, которую он не вымыл. Он потёр её, не оттиралась. Тогда он оставил.
В операционной было светло и жарко. Не температурой, а напряжением. Хирург работал, анестезиолог смотрел на монитор, сестра подавала инструменты. Никто не говорил лишнего. Значит, шанс ещё был. Если надежда у врачей имеет звук, то чаще всего это деловое молчание.
- Как? - спросил Андрей Сергеевич.
Анестезиолог не отрываясь от экрана ответил:
- Держим. Тяжело. Но держим.
Слово ударило в него почти физически.
Держим.
Вот оно снова. В палате старика, которой он не видел. На кухне, которой не было. У перехода, где он не стоял. В руках Анны, в руках Ильи, в собственных руках. Одно и то же слово, проходящее через разные тела, как ток по влажной стене.
- Беременность? - спросил он.
Анестезиолог коротко посмотрел на него.
- Пока всё зависит от неё.
От Лизы. От её крови. От её ритма. От того, что удастся остановить. От того, сколько тепла останется внутри. Никакой отдельной чудесной дорожки не было.
Андрей Сергеевич кивнул и отступил к стене. Он не мешал, просто смотрел на монитор. Линия шла. Слабая, неровная, но шла. На секунду ему показалось, что рядом с этой линией есть другая, почти невидимая, слишком тонкая для аппарата. Не медицинская. Никакой прибор её не показывал. Просто внутреннее ощущение второго ритма, вложенного в первый и полностью от него зависящего.
Он не стал говорить.
За стеной операционной что-то глухо стукнуло.
Сестра подняла голову.
- Что там?
- Наверное, каталку задели, - сказал анестезиолог.
Но Андрей Сергеевич знал: там нет каталки.
Музыка больше не звучала, и от этого стало хуже. Когда она была, её можно было ненавидеть. В тишине оставался только вопрос, кто продолжает идти за стеной, если все реальные люди сейчас находятся здесь.
Он вдруг вспомнил старуху.
Не ту, на секунду увиденную в операционной. Другую точность: старуха сидит у постели, спина согнута, волосы собраны плохо, рука держит руку. На тумбочке коробка фотографий. На одном снимке белое пятно вместо лица. Старик дышит с трудом, но ещё дышит. Она говорит ему что-то простое, бытовое, может быть, злится, может быть, просит не уходить. Андрей Сергеевич не знал её имени и всё равно почти знал, что оно начинается мягко, домашне, как имя, которое можно произносить много лет на кухне.
Анна.
Имя возникло само.
Он закрыл глаза на секунду, открыл. Операционная стояла на месте. Лиза лежала под светом. Никто не замечал старуху.
- Андрей, - сказал хирург, не поднимая головы. - Ты чего здесь застыл? Нам руки понадобятся - позовём.
- Понял.
Он вышел.
В коридоре было тише. Смена света после операционной всегда делала больницу почти сумеречной, хотя лампы горели. Андрей Сергеевич прислонился плечом к стене и почувствовал усталость сразу во всём теле. Не ту усталость, после которой хочется спать. Другую, вязкую, когда человек ещё будет работать несколько часов, отвечать, принимать решения, но внутри уже образовалась тёмная вода, и каждое движение идёт сквозь неё.
Снизу донёсся плач.
Наверное, приехала мать.
Он не пошёл сразу. Ему нечего было ей сказать, кроме тех же страшных честных слов: врачи работают. Операция идёт. Состояние тяжёлое. Мы делаем всё возможное. Эти фразы звучат одинаково и при надежде, и перед смертью, потому что человеческий язык беден возле края.
За стеной снова прошёл слабый звук.
Не музыка. Шаг.
Один.
Потом второй.
Андрей Сергеевич повернул голову. Белая плитка, служебный указатель, закрытая дверь в стерилизационную. Всё обыкновенно. Всё на месте.
- Успей, - сказал кто-то очень тихо.
Может быть, это сказал он сам.
Может быть, вентиляция.
Может быть, память, которая ещё не имела права появиться.
Он оттолкнулся от стены и пошёл вниз. Там его ждали живые люди, бумажные формы, чужой страх, мать, которой нужно было не соврать и не убить голосом раньше времени. За спиной, где должна была быть только техническая шахта, что-то глухо отозвалось в стене.
Андрей Сергеевич не обернулся.
Если мужчина за стеной действительно пытался добраться до девушки, он уже сделал всё, что мог.
Теперь оставались руки.
Глава 25. Ритм
Сначала было не темно.
Темнота приходит тогда, когда уже есть глаза и место, откуда можно смотреть. Здесь не было места. Здесь было тепло, плотность, медленное качание, жидкая близость со всех сторон и большой ритм, в который всё остальное входило, как мелкая дрожь входит в тяжёлую воду. Большой ритм держал. Он шёл сверху, снизу, вокруг, сквозь, и пока он шёл, границ почти не существовало. Тело было миром, мир был телом, и то, что однажды назвали бы кожей, улицей, воздухом, страхом, сейчас ещё не отделилось друг от друга.
Внутри большого ритма жил второй.
Он был тише, тоньше, почти неотличим от первого. Иногда казалось, что это тот же самый удар, только спрятанный глубже, как эхо под водой. Иногда между ними возникала крошечная задержка, и тогда пространство становилось больше: там, где один толчок уже прошёл, другой ещё собирался, и в этой щели успевало появиться что-то похожее на ожидание.
Ожидание ещё не знало, чего ждёт. Оно просто расширялось и снова сжималось.
Снаружи пришла музыка.
Сначала это ощущалось частой вибрацией, грубой и весёлой, слишком ровной для того места, где всё держалось на мягких внутренних приливах. Вибрация входила не через слух. Слуха ещё не было как отдельного окна. Она входила через воду, через стенки живой пещеры, через напряжённые мышцы, через кровь, которая несла чужой химический испуг. В ней были хлопки, мужской голос, повтор, скачущая яркость, будто кто-то далеко-далеко бил ладонями по свету. У этой вибрации не было смысла. Она не просила, не звала, не предупреждала. Она просто шла, и от её безразличной радости большой ритм становился неровнее.
Потом большой ритм ускорился.
Тепло сменило вкус. Вода вокруг стала острее, горше, в ней появилась тонкая гарь, ещё не названная дымом. Стенки мира напряглись. Где-то далеко сжался воздух, и вместе с ним сжалось всё. Большой ритм ударил быстрее, второй потянулся за ним и сбился. Внутри возник короткий хрип, будто чужое горло, не принадлежащее этому месту, провело по воде шершавой нитью.
Кашель.
Слова ещё не было, но форма уже пошла. Сначала как толчок. Потом как старое горло за стеной. Потом как человек, который слишком долго держал в груди то, что не мог выдохнуть.
Снаружи вспыхнул красный.
Он не был цветом. Цвет требует расстояния. Красный здесь был теплом, проходящим через живую ткань, внезапным сгущением, тревогой без образа. Он становился то ближе, то дальше, пульсировал вместе с большим ритмом и не совпадал с ним. На миг всё пространство окрасилось изнутри, будто сама вода вспомнила о крови раньше, чем появилась кровь как отдельная вещь.
Большой ритм дёрнулся.
Голос.
Не голос, а давление. Не слово, а изменение воды. Что-то снаружи шло полосами: держим, ещё, ритм, сюда, быстро. Эти полосы проходили через ткани, глохли, меняли форму, теряли края. Они не складывались в речь. Речь принадлежала тем, у кого есть рот, воздух, язык, расстояние между одним человеком и другим. Здесь расстояния ещё не было. Здесь любой чужой звук становился движением среды.
Держим.
Это было не понятие. Это было сжатие вокруг. Руки, которые ещё не стали руками. Стена, которая ещё не стала стеной. Комната, которая пока была только давлением с одной стороны и ответным давлением с другой.
Большой ритм провалился.
На миг исчезла качка. Вода не ушла, но перестала быть надёжной. То, что держало, перестало отвечать так же. Второй ритм остался внутри падения один, слишком тонкий, слишком зависимый, и сразу стало ясно без мысли, что отдельно ему нет места. Отдельно не было воздуха. Отдельно не было тепла. Отдельно не было даже темноты. Всё существовало вложенно, как звук в груди, как крошечное эхо в большом ударе.
Снаружи ударили руки.
Теперь давление приходило толчками. Сильными, грубыми, правильными, чужими. Мир сжимался сверху вниз, отпускал, снова сжимался. Каждый толчок пытался заставить большой ритм вспомнить себя. Внутри этого усилия возникла первая настоящая граница: ещё не кожа, ещё не стена, ещё не тело - только разница между тем, что давит, и тем, что должно ответить.
Ответа не хватало.
Музыка снова прошла через воду. Она была дальше, чем раньше, почти за пределом, но её ровная весёлость не исчезла. В ней не было знания о падении. В ней продолжался чужой праздник, механический и бессовестный своей полной несвязанностью с болью. От этой несвязанности стало страшно. Страх пришёл не мыслью. Он пришёл химической волной, которую большой ритм послал в кровь ещё до удара, и теперь она ходила по кругу, не находя выхода.
Там, где страх сталкивался с музыкой, возникло пространство.
Сначала плоскость.
Плоскость была тёплой, глухой, дрожащей. За ней что-то играло. По ней ходил красный свет. В неё можно было упереться. Она отделяла одно от другого и поэтому казалась спасением. Если есть плоскость, значит, есть сторона. Если есть сторона, значит, можно искать другую. Если есть другая, значит, есть путь.
Так появилась стена.
Она ещё не была кирпичной или бетонной. В ней не было обоев, трещин, проводки, пыли. Всё это пришло позже, когда чужие слова, городская сырость, дом над старым руслом и память о комнатах начали прилипать к первой границе. Пока стена была только тем, что удерживало звук за собой и позволяло думать о спасении как о движении.
Движение возникло следом.
Не тело. Сначала направление. К красному. К месту, где большой ритм сбивался. К тому, что должно было быть удержано. Направление собирало вокруг себя форму: тяжесть плеч, дыхание, раздражение, ладони, привычку искать источник шума, одиночество комнаты, мокрую куртку на спинке стула, телефон, который звонит в одно и то же время. Форма ещё не имела имени, но уже была человеком, потому что человек начинается там, где есть движение к другому.
Музыка ударила сильнее.
Человек поднял голову.
За стеной дышало.
Вода под городом гудела вокруг. Трубы шли через тёплую ткань, дома стояли на мягком дне, улицы сворачивались внутрь себя, красный свет дрожал на мокрых поверхностях. Всё это могло быть городом. Всё это могло быть телом. Разницы пока не хватало.
Большой ритм вернулся на несколько ударов.
Вместе с ним вернулось тепло. Ненадолго. Но этого хватило, чтобы пространство не распалось сразу. Внутри него начали появляться повторения: звук за стеной, красный отблеск, звонок, шаги, девушка у перехода, рука, не успевшая коснуться её плеча. Повторение было способом держать то, что ускользает. Если случилось один раз и исчезло, его нельзя удержать. Если случилось снова, появляется надежда успеть.
Надежда ещё не знала, что такое надежда.
Она знала только: ещё.
Ещё один удар. Ещё один толчок. Ещё один звук. Ещё один путь к красному до того, как красный станет невозможным.
Снаружи голос снова прошёл через жидкость.
- Ритм есть.
Слово распалось. Остался толчок. Осталась маленькая дрожащая линия, вложенная в большую. Осталась попытка связать давление с продолжением.
Ритм.
Не жизнь. До жизни ещё было далеко. До имени, до голоса, до света глазами, до воздуха, до ладони на ладони. Но ритм уже держал возможность всего этого. В нём мог появиться мужчина, который просыпается от музыки. Старик, который кашляет. Женщина, которая спускается в буфет с виной в груди. Девочка с красной лентой. Фотография, где лицо осталось белым. Врач, который говорит коротко и не верит собственному воспоминанию.
Всё это ещё не имело времени.
Всё это уже сопротивлялось исчезновению.
Глава 26. Формы
Стена стала первой, потому что без неё звук не мог быть снаружи.
Она поднялась из давления, из границы между толчком и ответом, из того места, где вода вдруг перестала быть всем сразу. Через неё проходил красный свет, за ней бился глухой звук, и из этого разделения появилась первая человеческая необходимость - добраться до того, кто по другую сторону.
Из стены поднялся мужчина.
Сначала не лицо и не имя, а движение к красному. Ладонь, привычка искать источник, раздражение от чужой музыки, одиночество комнаты, телефон, который звонит в одно и то же время, и шаг к девушке у перехода. Потом пришло имя.
Илья.
Имя не объясняло его. Оно просто удерживало форму от распада. Пока имя звучало, он мог идти по лестнице, спускаться в подвал, искать источник и снова видеть девушку у перехода, потому что весь смысл повторяющегося дня был стянут к её шагу.
Девушка появилась не сразу лицом. Сначала она была красным светом, который надо успеть пересечь. Потом мокрой прядью у щеки. Потом телефоном в руке. Потом хриплым дыханием после сигареты. Потом тем, к чему тянется рука и не дотягивается. В её одиночестве была сжатая тишина между звонками. Один звонок мать не дождалась. Другой отец не успел взять.
Из кашля поднялся старик.
Кашель сначала жил в стене, в трубах, в сыром подвале, в невидимом горле дома. Потом он собрался в грудь, тяжёлую, худую, впалую, обтянутую больничной рубашкой. Появилась кровать, белая простыня, слабая рука поверх одеяла, красный огонёк аппарата, стакан воды, влажный кислородный шум. Старик не отменял Илью. Он был тем же движением, прожившим слишком долго и уставшим идти. Молодой человек, не успевший к переходу, стал старым человеком, который уже не может встать с кровати, но всё ещё слушает музыку всем телом.
Илья Матвеевич.
Отчество возникло как вес. Оно сразу сделало дыхание медленнее, руки старше, взгляд мутнее. В нём были годы, которых не существовало снаружи, но которые внутри развернулись полностью: зима на съёмной кухне, чай в гранёных стаканах, мокрые ботинки у батареи, смех женщины, которая не любила, когда он называл её Анечкой при посторонних, ремонт с кривой плиткой, детские колготки на верёвке, поездка к морю, где ветер был сильнее денег.
Из руки появилась женщина.
Не из лица. Лицо долго не удерживалось. Белое пятно закрывало его на снимках, свет съедал черты, возраст сдвигал кожу. Но рука была точной: сухая, тёплая, крепкая, с вздувшейся веной, с привычкой поправлять одеяло, придерживать стакан, убирать с подушки чужой волос, сжимать пальцы так, будто можно уговорить ритм остаться. Эта рука знала старика дольше, чем любое имя. Она знала, где он прячет таблетки, как он сердится, когда ему помогают, каким он был молодым на кухне, как врал, что не боится больницы.
Анна.
Имя пришло мягко, домашне, с запахом чая и мокрой шерсти, с усталостью в коленях, с внутренней злостью, которой она стыдилась. Анна не была светом или памятью. Она была тяжестью сумки, лестницей в больничном пролёте, мелочью в кармане халата, болью в пояснице, раздражением на санитарку, жалостью к мужу, острой мыслью, что пусть уже закончится, и мгновенным ужасом перед собственной мыслью. Она держала мир не лучше других. Просто держала дольше.
Из красной нити появилась девочка.
Сначала нить была светом светофора, прошедшим через воду. Потом лентой в волосах. Потом тонкой полоской на школьном банте, потом браслетом, потом царапиной на колене, потом красной точкой записи на старом телефоне, где девочка смеётся и не даёт матери снимать. Девочка росла рывками, потому что возможному возрасту трудно оставаться одним. В одной комнате она сидела на полу и строила дом из кубиков. В другой хлопала дверью и говорила, что её никто не слушает. В третьей звонила матери по четвергам и спрашивала, как отец. В четвёртой лежала за красным светом, и дождь стучал по асфальту.
Маша.
Имя было звонкое, живое, немного упрямое. Оно сразу потребовало вещей: чашку с облезлым котом, резинки для волос, тетрадь с полями, мороженое после поликлиники, первый телефон, который отец считал слишком дорогим, запах шампуня в ванной, подростковое молчание за закрытой дверью. Маша не знала, что в ней несколько будущих сразу. Она просто была дочерью. В этом качестве её и нужно было удержать, иначе всё рассыпалось бы в символы, а символы не умеют плакать на кухне из-за глупой ссоры.
Из белого света появились фотографии.
Они должны были доказать прошлое, но прошлое в них не успевало затвердеть. Бумага держала комнаты, тела, даты, улыбки, море, школьный двор, автобусную остановку, больничное окно. Лица выпадали мягкими засветками, словно кто-то приложил к снимку тёплую ткань и дал бумаге побледнеть изнутри. На одних кадрах Анна была моложе собственной дочери. На других Маша стояла взрослой у двери, куда не могла прийти. В углу старой кухни краснел светофор, хотя за окном должен был быть двор. На оборотах проступали цифры, похожие на время, и короткие слова, потерявшие голос: держим, ещё, ритм.
Фотографии не лгали.
Они просто не знали, что из будущего успеет стать прошлым.
Большой ритм снова сбился, и все формы дрогнули одновременно. Илья остановился у перехода. Старик закашлялся. Анна сжала снимок. Маша повернула голову к красному свету. Врач поднял руки. Музыка прошла через них всех одной глухой волной.
Снаружи давили.
Снаружи говорили.
Снаружи возвращали ритм тому телу, в котором всё это происходило. Но внутри формы уже жили не как картинки. Они успели обжить пространство. У них были шкафы, кружки, мокрые ботинки, обиды, смешные привычки, слова, сказанные не вовремя, любовь, которой никто не называл любовь, пока она не начинала уходить. Их нельзя было убрать обратно в один сигнал. Музыка уже стала комнатой. Красный - переходом. Кашель - стариком. Рука - Анной. Белый свет - альбомом. Давление - заботой.
И всё равно источник оставался глубже.
Под комнатой была вода. Под водой - ритм. Под ритмом - тонкая вложенная дрожь, которая не умела отделить себя от большого тела и потому строила вместо себя всех, кто мог бы отделиться: мужчину, старика, женщину, дочь, врача, мать, человека за стеной, человека на дороге.
Каждая форма была попыткой понять, что значит продолжаться.
Каждая сразу несла в себе конец.
Глава 27. До слова
Все времена существовали рядом.
Мужчина просыпался от музыки. Старик кашлял в больничной палате. Женщина держала его руку. Девочка с красной лентой шла через двор, взрослела у двери клиники, лежала под дождём и одновременно смеялась на кухне с полным ртом яблока. Девушка в мокрой куртке бежала к красному свету, уже после удара, ещё до удара, всегда в той самой доле, где нога отрывается от края тротуара и мир пока не решил, станет ли это шагом или падением. Врач наклонялся над телом, считал ритм, говорил коротко, сжимал и отпускал, возвращал, пока возвращение имело хоть какую-то форму.
Ни одно из этих времён не отменяло другое.
Они лежали слоями, как мокрые простыни на больничной каталке, как фотографии в коробке, как вода под асфальтом, где старое русло помнит течение даже после того, как сверху положили дорогу. Там, где одно время просвечивало через другое, появлялся красный. Там, где время не успевало проявиться, оставалось белое.
Большой ритм уходил.
Он уходил не сразу. Сначала между ударами становилось больше места. В это место входил воздух, которого здесь не было, свет, которого здесь не видели, голоса, которых ещё нельзя было понять. Потом каждый удар возвращался с задержкой, будто кто-то звал издалека, а ответ шёл через тёмную воду и терял силу на пути. Второй ритм тянулся за ним. В нём не было ни просьбы, ни протеста, только следование. Так тонкая ветка следует за стволом, пока корень держит землю.
Держим.
Слово проходило через всё.
Илья держал дверь подъезда ладонью, чтобы не захлопнулась перед ним. Старик держал воздух в груди, пока Анна считала вдохи. Анна держала его пальцы. Маша держала красную ленту зубами, завязывая волосы перед зеркалом. Лиза держала телефон, не отвечая матери. Андрей Сергеевич держал тело между уходом и возвращением. Даже стена держала музыку за собой, хотя музыка всё равно просачивалась сквозь неё.
Держим.
Но держать можно только то, у чего есть край.
Здесь края расплывались. Материнское тело было миром и уже не справлялось с миром. Внешние руки давили через неё и становились внутренними толчками. Чужой голос входил в воду и становился движением. Красный свет проходил через ткани и становился теплом. Гарь никотина становилась кашлем старика. Песня становилась домом. Страх становился улицей. Потеря тепла становилась старостью. Всё переводилось во всё, потому что не было языка, который мог бы сказать: это одно, это другое, это боль, это помощь, это человек, это смерть.
Смерть тоже ещё не имела имени.
Она была остыванием большого ритма. Расширением промежутка. Потерей ответа на давление. Становилась длинным коридором без двери, тихим светом над операционным столом, пустым местом в альбоме, белым лицом на снимке, стариком, который перестаёт кашлять, женщиной, которая не сразу понимает тишину.
Женщина подняла голову.
Анна была везде, где рука не отпускала. Она сидела у постели старика и одновременно держала снимок, который светился как фары. Она стояла в буфете с горячим стаканом и не могла простить себе усталость. Она была возможной старостью девушки и старостью всей семьи, которой хватило нескольких секунд, чтобы появиться и состариться. Её любовь не становилась меньше оттого, что снаружи не было их квартиры, их кухни, их поездки к морю. Внутри формы всё это произошло. Чай остывал. Пол скрипел. Муж сердился. Дочь хлопала дверью. Море пахло арбузной коркой и дешёвым кремом от загара. Эти вещи нельзя было отменить, потому что они уже стали способом удерживать тепло.
Старик вдохнул.
Илья Матвеевич лежал, слушал музыку, которую не любил и почему-то помнил, и внутри каждого его вдоха был молодой человек, бегущий по лестнице. Старость не была концом Ильи. Она была длиной, которую возможность успела представить себе до предела. Если есть рука у последней постели, значит, была первая кухня. Если есть кашель, значит, были годы дыхания. Если есть страх присвоить чужую жизнь, значит, жизнь уже достаточно велика, чтобы её можно было потерять.
Маша засмеялась.
Смех прошёл через красный свет тонкой нитью. Он был детским, подростковым, взрослым, будущим, невозможным. В нём держалась самая опасная форма: дочь, которой надо позволить быть дочерью до конца, не превращая её в знак. Она ела яблоко, спорила из-за шапки, ненавидела семейные фотографии, звонила матери по четвергам, молчала перед дверью клиники, шла на красный в чужом времени. Её возраст расходился, но смех оставался один. Красная лента вспыхивала и гасла.
Лиза бежала.
Сейчас у неё уже не было отдельной главы, отдельного выбора, отдельного страха перед матерью. Она была большим телом, которое уходит. Она была ритмом, от которого зависел второй. Она была девушкой, не ответившей на звонок. Она была женщиной, которую нельзя судить внутри этой глубины, потому что до суда здесь нет языка, а после суда уже нет времени. Её решение осталось снаружи человеческим, тяжёлым, одиноким. Здесь оно превратилось в химический страх, в ускорение крови, в сигаретный хрип, в красный свет перед лицом.
Телефон звонил.
Звонок шёл из коридора, из кармана, из кухни, из будущего, которого не будет. Мать звала не зная. Не обвиняла, не спасала, не понимала. Звук её вызова проходил через все уровни как последняя тонкая связь с внешним миром. Он мог стать будильником, сбросом петли, четверговым звонком Маши, аппаратом у постели, коротким сигналом монитора. В основе оставалось одно: кто-то снаружи ещё пытается достучаться до того, кто уже уходит внутрь красного.
Снаружи сказали:
- Ещё.
Слово вошло мягче, чем прежние. Не приказом, а продлением. Ещё было самым древним желанием, старше имени. Ещё удар. Ещё тепло. Ещё держать. Ещё успеть. Ещё кухня, ещё море, ещё дочь, ещё один звонок, ещё одна попытка человека за стеной пробить путь к переходу. В этом «ещё» почти появилось другое слово.
Оно было коротким, открытым, без лица.
Не имя. Не мысль. Не просьба. Скорее движение всего, что уже возникло и не хотело сразу исчезнуть. Оно проходило через врача, через мать в коридоре, через девушку под светом, через старуху у постели, через мужчину перед стеной, через девочку у красного светофора. Оно не принадлежало никому одному. Оно было действием без хозяина.
жить
Слово не прозвучало. Оно стало напряжением между двумя ударами.
И сразу начало распадаться.
Потому что для слова нужен воздух, а здесь был только уходящий ритм. Для слова нужен рот, а здесь были чужие голоса и вода. Для слова нужен тот, кто говорит, и тот, кто слышит. Здесь всё ещё было вместе, слишком близко, слишком вложенно, слишком зависимо от большого тела, которое больше не могло держать.
Врач давил.
Мужчина стучал в стену.
Старик вдыхал.
Анна держала.
Маша смеялась.
Лиза бежала.
Красный свет расходился внутри, как тепло по мокрой ткани.
Большой ритм исчез на один долгий промежуток.
Все формы в этот промежуток стали ярче. Так бывает с городом в молнии: на долю секунды видны крыши, провода, лица в окнах, лужи у бордюра, мокрые листья, чужая рука на стекле, и кажется, что теперь уже невозможно забыть. Потом темнота возвращается, и всё увиденное остаётся внутри глаз, хотя глаза закрыты.
В этой яркости Илья почти добежал.
Анна почти простила себя.
Старик почти вспомнил, чья это была музыка.
Маша почти ответила на звонок.
Лиза почти остановилась перед красным.
Почти не стало спасением.
Оно стало формой боли, потому что возможность подошла к самому краю и увидела, сколько в ней было людей.
Потом большой ритм ударил ещё раз.
Слабее.
Второй ритм ответил, едва различимо.
И всё, что называлось миром, собралось вокруг этого ответа.
Глава 28. Стена
Андрей Сергеевич вернулся в операционную, когда его позвали без имени.
В таких ситуациях имя часто исчезает первым. Остаётся должность, руки, место у стола, взгляд на монитор, короткий обмен словами, который потом невозможно вспомнить целиком. Он вошёл, надел новые перчатки, услышал, как они сухо щёлкнули по запястьям, и сразу увидел линию.
Она была хуже.
Не катастрофически, не красиво, не так, как показывают в кино, где один звук сообщает всем о конце. Всё было рабоче, устало, конкретно. Линия поднималась, падала, теряла высоту, снова пыталась, будто тело выполняло команду из вежливости, уже почти не имея сил. Кровь ушла с лица Лизы так глубоко, что кожа казалась сделанной из холодного молока. Под светом ламп она выглядела младше своих лет, и это было самым страшным: не девочкой, не символом, просто молодой женщиной, которой ещё утром, возможно, было жарко в куртке и раздражала чужая песня.
- Сколько? - спросил Андрей Сергеевич.
Ему ответили.
Цифра прошла мимо сознания и осталась в теле как тяжесть. Он встал туда, где были нужны руки. Всё, что могло быть сказано до этого, уже сказали. Всё, что могло быть сделано быстро, сделали. Осталось продолжать, пока продолжение не станет насилием над пустотой.
Он работал.
Счёт шёл внутри, ровно и безжалостно. Давление, отпускание, вдох, пауза, снова. Его ладони знали движение лучше, чем голова. В какой-то момент под ладонями возникло ощущение стены - тёплой, глухой, сопротивляющейся. За стеной кто-то бил в ответ, слабо, не в такт. Он сжал зубы и продолжил.
- Ещё, - сказал он.
Никто не возразил.
Мать Лизы была где-то внизу или уже в коридоре, за несколькими дверями, за санитаркой, за правилами, за всеми человеческими перегородками, которые нужны, чтобы горе не ворвалось прямо на операционный стол. Андрей Сергеевич на секунду подумал о её телефоне. О пропущенных вызовах. О том, как потом этот телефон будут держать обеими руками, искать последние сообщения, слушать гудки, которые больше ничего не изменят.
Он запретил себе думать дальше.
Думать было некогда.
Музыки не было. И всё же где-то в глубине стены оставался глухой остаток её ритма, как память здания о слишком громком звуке. Возможно, это работала вентиляция. Возможно, кто-то снова включил телефон в коридоре и сразу заглушил. Возможно, после многих часов смены мозг сам подставлял шум туда, где не мог вынести чистую тишину.
Сестра сказала что-то тихо. Хирург ответил. Аппарат выдал короткий сигнал. Андрей Сергеевич видел их лица краем глаза и понимал по лицам больше, чем по словам.
Ритм уходил.
Он продолжал возвращать его, потому что иначе врач перестаёт быть врачом раньше времени. Руки не имели права сдаться первыми. Надежда могла исчезнуть в голове, в прогнозе, в вероятности, но ладони ещё должны были выполнить полный круг. Он давил, отпускал, снова давил, и на каждом движении ему чудилось, что за стеной кто-то делает то же самое, только наоборот: стучит изнутри, пытается выбить проход, добраться, успеть.
- Андрей, - сказал хирург.
Он услышал тон.
Не слова, тон. Тот самый, после которого в комнате становится холоднее, даже если температура не изменилась. Он посмотрел на монитор. Посмотрел на лицо Лизы. Потом на свои руки.
Ещё несколько движений.
Потом он остановился.
Остановка всегда была самым непереносимым действием. Не работа, не кровь, не крик родственников. Именно остановка. Всё тело врача ещё хочет продолжать, мышцы помнят ритм, ладони ждут следующего давления, а разум уже обязан признать границу. Он снял руки с груди Лизы медленно, будто боялся сделать больно человеку, которому боль уже не принадлежала.
В операционной никто не заговорил сразу.
Несколько секунд держалась странная, почти бытовая тишина: шум ламп, далёкая вода в трубе, чей-то вдох под маской, мягкое касание инструмента о металл. Потом начались необходимые слова. Время. Запись. Подтверждение. Действия после. Бумага, которая всегда приходит к телу последней и остаётся дольше всех.
Андрей Сергеевич вышел не сразу. Он помог, где был нужен, ответил, подписал, посмотрел на Лизу ещё раз. Её лицо стало спокойным без согласия. Такое спокойствие всегда обманывало чужих людей. В нём нет примирения. Просто тело больше не спорит.
Он снял перчатки и бросил их в контейнер.
На запястье осталась красная полоса от резинки.
В коридоре было темнее, чем должно было быть. Лампы горели все, но после операционного света больница казалась подводной. Плитка на стене блестела, в швах стояла старая серость, в углу у служебной двери высохла узкая дорожка грязной воды, принесённой с улицы. Где-то плакали. Плач то поднимался, то обрывался, будто человек зажимал рот ладонью и потом не выдерживал.
Андрей Сергеевич остановился у стены.
Он должен был идти к матери.
Не сейчас же, через несколько минут, после разговора с заведующим, после короткого сбора слов, которые всё равно окажутся недостаточными. Но идти придётся. Сказать придётся. Выдержать её лицо придётся. В этом тоже была работа, и от неё нельзя было спрятаться за операционную дверь.
Он прислонился плечом к плитке.
Стена была холодной.
За ней ничего не было, кроме технической шахты, труб, проводов и узкого пространства, куда иногда заглядывал слесарь. Он знал планировку корпуса. Знал, где проходят коммуникации. Знал, что никакой палаты старика там нет, никакой квартиры, никакой комнаты с красным отблеском, никакого мужчины, который в ярости разбивает штукатурку, чтобы успеть к девушке у перехода.
И всё равно он услышал дыхание.
Одно.
Тяжёлое, старческое, хриплое.
Потом женский голос сказал очень тихо:
- Илюш, слышишь меня?
Андрей Сергеевич закрыл глаза.
Перед ним возникла старуха у постели. Не вспышкой, не видением, не картиной, которую можно было бы описать психиатру. Просто памятью. Такой же убедительной, как память о собственной кухне, где утром он оставил немытую чашку. Старуха сидела боком к кровати, потому что спина болела и прямо долго не получалось. Волосы у неё были собраны плохо, выбившаяся прядь липла к виску. На коленях лежала коробка фотографий. Рука держала руку старика.
Он знал, что она устала.
Знал, что недавно спускалась в буфет и держала горячий стакан двумя пальцами, потому что стекло обжигало. Знал, что стыдилась мысли о конце. Знал, что её любовь жила в движении руки: поправить край одеяла, даже когда он уже не чувствовал складку.
Анна.
Имя пришло снова, без просьбы.
Он открыл глаза.
Перед ним была больничная стена. Белая плитка. Красная табличка с номером выхода. Узкая тень от трубы под потолком. Никакой старухи. Никакого старика.
Плач внизу стал громче.
Андрей Сергеевич оттолкнулся от стены. Он сделал несколько шагов, остановился, вернулся и зачем-то приложил ладонь к холодной плитке. Под ладонью ничего не дрожало. Ни музыка, ни стук, ни дыхание. Только больничный холод, гладкая поверхность, слабая влажность после недавней уборки.
Он убрал руку.
В кармане зазвонил телефон. Не его. Где-то рядом, у поста, санитарка торопливо гасила звук. На одну секунду из динамика вырвался обрывок той самой песни: хлопки, мужской голос, весёлый синтезатор, чужой язык, который Андрей Сергеевич не узнал и не захотел узнавать. Санитарка выругалась шёпотом и сбросила вызов.
Тишина вернулась.
Он пошёл вниз.
На лестнице пахло мокрой одеждой, антисептиком и дешёвым кофе из автомата. За окном горел светофор. Красный свет попадал на стекло, отражался от него и ложился на внутреннюю стену лестничного пролёта тонким дрожащим пятном. Снаружи машины медленно ползли по мокрой улице. Люди ждали под навесом остановки, поднимали воротники, смотрели в телефоны, жили дальше с тем обычным упрямством, которое не требует разрешения.
Андрей Сергеевич остановился на ступеньке.
Пятно красного света дрожало на стене, потому что по стеклу стекала вода или потому что снаружи проехала машина. Этого было достаточно. Для объяснения всегда находится причина.
Он посмотрел на красное пятно и вдруг почувствовал в ладони чужую сухую руку. Старую. Тёплую. Держащую до последнего.
Потом ощущение ушло.
Он продолжил спускаться.
Красный свет дрогнул на стене.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
