Жестокие всходы
Пролог
Я, должно быть, прошёл от начала и до конца целую тысячу дорог, прежде чем, наконец, увидел ЕГО.
ОН сеял рожь, бросая зерно широко по ветру… и, едва упав на орошённую недавним дождём землю, каждое из зёрен тут же принималось бойкими зелёными ростками. Пока ОН делал следующий шаг, проросшие всходы крепли, наливались тугими колосьями вслед ЕМУ, потом начинали клониться под спелой тяжестью. У меня не хватало остроты зрения, чтобы оценить размеры этой долины…, но поле, должно быть, покрывало её всю — до самых подножий гор, не оставив незасеянным ни единого места.
Подойдя ближе, я вдруг разглядел, что ОН был бос, и всякая растительная жизнь ликовало около ног ЕГО — отпечатки голых ступней изумрудно темнели от сочной травяной поросли, прямо на глазах разрастающейся в них.
Что мне было делать? Я не решался ни идти по ЕГО следам, ни топтать ниву, ИМ высеянную… Пусть люди, встреченные мною на тысяче дорог, и называли меня мудрецом, но теперь — я не знал, что делать, как мне поступить… просто стоял безмолвным столбом на самом краю поля.
Я знал, что время в этой долине течёт совсем иначе, но, наверное, прошла ещё одна тысяча лет прежде, чем ОН обернулся и посмотрел на меня. Мне показалось, что взгляд ЕГО стал усталым и хмурым. Я продолжать стоять, лихорадочно подбирая слова, и только колосья, тесно начинённые зёрнами, каждое величиной с человеческий ноготь, клонились ниц между нами.
И тогда ОН сказал мне:
— НЕ ТРУДИСЬ, СЫН ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ, ПРОШЕДШИЙ БЕЗ МАЛОГО ТЫСЯЧУ ДОРОГ РАДИ РАЗГОВОРА СО МНОЙ. ИБО Я УСЛЫШАЛ ТЕБЯ ЕЩЁ ИЗДАЛИ.
ЕГО голос не был подобен грому, как я представлял себе до этой минуты. Совсем нет… Но в то же время среди нот этого голоса были и этот гром, и ветер, и обвалы, сползающие с гранитных хребтов, и клокотание звезд, дотла испепелённых собственным же огнём. И я опустился на колени, и приник щекой к зазвеневшей, затрепетавшей от ЕГО голоса земле. Я понял, что остаюсь навеки нем и беспомощен — я, тщившийся передать ЕМУ вопросы людей, встреченных мною на тысяче дорог… да, и число дорог этих, как оказалось, всё ещё не дотягивало до тысячи. Но я не мог и уйти без ответа — ведь те же самые люди, что согревали и кормили меня на дорогах, ведущих к НЕМУ, теперь плюнули бы мне вслед, если б я вернулся ни с чем и молча прошёл мимо них по пути обратно. Поэтому я продолжил стоять на коленях, изумлённо глядя, как вездесущие колосья прорастают промеж моих пальцев, колко щекоча распростёртые по земле ладони.
— ХОРОШО… — смягчился он, ещё тысячелетие помедлив. — ЕСЛИ ТЫ ТАК ПРОСИШЬ, Я СНОВА СТАНУ ГОВОРИТЬ С ЧЕЛОВЕКОМ… ХОТЯ ОДНАЖДЫ И ЗАРЕКАЛСЯ УЖЕ ТАК ДЕЛАТЬ.
Я принялся истово и немо благодарить, но он оборвал меня нетерпеливым жестом… или просто отряхнул ржаную шелуху с ладоней.
— НО НЕ НАДЕЙСЯ НА ПРОСТОЙ ОТВЕТ, ИБО В МИРЕ НЕТ И НЕ БЫЛО ПРОСТЫХ ОТВЕТОВ. И НЕ ПЫТАЙСЯ ПОСТИГНУТЬ ОТВЕТ СЛОЖНЫЙ, ИБО ТОГДА ОН БЕЗ ОСТАТКА ПЕРЕПОЛНИТ ТЕБЯ, ИЗГНАВ ИЗ ТВОЕЙ ГОЛОВЫ НЕ ТОЛЬКО НЕВЕДЕНИЕ, НО И РАЗУМ. И НЕ НАДЕЙСЯ, ЧТО ПОНЕСЁШЬ С СОБОЙ МОЁ СЛОВО, ИБО СЛОВА ВЕЧНО ИСКАЖАЮТ… ДАЖЕ ТЕ, ЧТО БЫЛИ ВЫСЕЧЕННЫ НА СКРИЖАЛЯХ.
— Тогда как же мне быть? — наконец смог вымолвить я, и ОН будто бы даже удивился, услышав мой голос:
— ЕСЛИ БЕССИЛЬНЫ И ЯЗЫК, И УШИ — ОСТАЁТСЯ ВЕРИТЬ ТОЛЬКО ГЛАЗАМ! ВИДИШЬ ТУ ГОРУ?
И ОН указал мне на высоченный каменный зуб, грызущий небо над долиной.
— ОБОЙДИ ЕЁ С ЛЮБОЙ ИЗ СТОРОН, НО ТАК, ЧТОБЫ ПРОЙТИ СКВОЗЬ ТЕНЬ, КОТОРУЮ ГОРА ОТБРОСИТ. ТОГДА ТЫ УВИДИШЬ ДОРОГУ. ОНА-ТО БУДЕТ ТЫСЯЧНОЙ ПО СЧЁТУ. И ПОСЛЕДНЕЙ ДЛЯ ТВОЕГО ДОЛГОГО ПАЛОМНИЧЕСТВА.
— На этой дороге я найду ответы? — смиренно спросил я, но он лишь покачал головой.
— НЕТ. НО ПРОЙДИ ПО НЕЙ В ЛЮБОЙ ИЗ ЧЕЛОВЕЧЬИХ ГОРОДОВ ПО ТУ СТОРОНУ ТЕНИ. УМРИ И СНОВА РОДИСЬ В ОДНОМ ИЗ НИХ.
— Тогда ответы откроются мне?
ОН терпеливо, будто не в меру любопытному чаду, объяснял мне:
— ЧТОБЫ ПОЧУВСТВОВАТЬ ВКУС СОЛИ, НУЖНО НЕ ТОЛЬКО ВЗЯТЬ ЕЁ В РУКУ, НО И ПОДНЕСТИ К САМОМУ РТУ…
— Что мне делать потом? — спросил я, надолго задумавшись над ЕГО словами. — Когда я почувствую вкус соли?
-Я НЕ ОБЕЩАЮ ТЕБЕ ГОТОВЫХ ОТВЕТОВ. НО, НАСМОТРЕВШИСЬ ВДОВОЛЬ, ТЫ МОЖЕШЬ СНОВА ПРИЙТИ СЮДА, КО МНЕ… И РАССКАЗАТЬ, ЧТО УВИДЕЛ ТАМ. ВЕДЬ Я САМ — ДАВНЫМ-ДАВНО НЕ БЫВАЛ НА ТОЙ СТОРОНЕ.
При этих словах ОН кивнул мне и снова вернулся к занятию, от которого отвлёкся, заговорив со мной.
А я… я мало что понял из сказанного ИМ, но встал — весь трепеща, как былинка под ветром. Та гора возвышалась вдалеке, и с такого расстояния мне совсем не было видно, куда она отбрасывает тень. Травы у её подножья колыхались волнами совершенно океанской длины. Если я хотел успеть в отпущенный мне срок, то отправляться стоило немедленно — даже тысячелетия быстро заканчиваются, если их транжирить впустую.
Сначала я шёл, утопая по плечи во ржи, но чем дальше уходил, тем сильнее она мельчала, пока не сделалась совсем чахлой, и пала, наконец — ощетинилась жёсткой высушенной стернёй и сгинула.
Здесь шли в рост совсем другие всходы, и пробираясь через них, я всё силился себе представить — что будет там? Что заполнит собой пустоту ЕГО присутствия в тех местах, которые мне предначертано посетить… Какими будут люди, которых я встречу в землях за тенью? Кого они изберут себе богами? Что за книги будут учить их понимать замысел ЕГО?
Трава шелестела, сминаясь, и я постепенно начинал слышать в этом шорохе чей-то голос, сухой и ломкий, каким и должен быть голос того, кто уже отчаялся быть услышанным…
Глава 1 (далекая, как призрачное детство…)
Будь счастлив малым. Делай то, что велено.
Бывает миг — хватает шага сделанного.
Бежа от бедности или от скудной пищи,
Подумай дважды — а того ль ты ищешь?..
Один лишь шаг к желаемому счастью…
Всего один — и ты уже причастен…
Еще один — и ты уже не властен
Над шагом будущим.
Так насладись же всласть им…
Черная Книга Поклонения
(последняя страница, никем не читанная…)
Они подожгли дверь. Только дверь, так было заведено.
И, видимо, того же требовала Книга Поклонений — среди голубых жандармских мундиров суетился Духовник в суконной чёрной накидке, совсем незнакомый. Говорил и показывал руками — где стоять, и что делать. Они выстроились полукругом возле дома старого Линча, сильно растянув неровную свою шеренгу — по двое у каждого окна. Ветер, налетая вдоль улицы, раскачивал ремни винтовок.
Луций, первым увидевший это из окна, притих и пялился во все глаза — благо, что Ремесленная не была широкой улицей, да и оба дома стояли едва ли не напротив друг друга.
Свою работу жандармы делали будто бы нехотя — указанные им места занимать не спешили, лениво препирались между собой. Жандармский десятник вообще остался стоять напротив крыльца — то ковыряя, то притаптывая булыжник носком высокого сапога. Лицо у него было странное — будто неровный блин, ещё и разрезанный надвое шнурками усов. И вёл он себя так, словно происходящее его не касалось — просто стоял и смотрел.
Жандармами командовал Духовник.
Он расставил троих косой шеренгой от левого плеча, потом ещё троих — от правого. Один жандарм, самый здоровенный из приговорённой команды, остался рядом с десятником — недисциплинированно грел руки под бортом мундира, зажав сразу две винтовки подмышкой. Пеньковые шнуры его аксельбантов мёртво и беспомощно путались, словно издохшая змея на вилах.
Он имел бы очень грозный вид, встреть его Луций на улице, но сейчас, из окна — смахивал на огородное пугало.
Духовник приказал что-то, и жандармы нехотя подобрали ремни и взяли оружие наизготовку. Принесли откуда-то дымящее ведро с крышкой. Плюгавый пожилой жандарм тащил ведро с осторожной натугой, вытянув прямые напряжённые руки — старался быть от ведра подальше. Он потопал было прямиком к крыльцу, не останавливаясь, но Духовник придержал его за плечо, потом поманил кого-то из-за спины — на этот жест подошёл ещё один жандарм, нескладный и тощий, из-за неловкой своей худобы казавшийся ростом с колокольню. Он волок на плече дубовую колотушку на длинной ручке… и, увидев эту колотушку, тётка Хана вдруг запричитала в голос, словно до неё только сейчас дошло, в чём дело.
В комнате моментально появилась мать, торопливо прошлась, сдёргивая вместе занавески, походя треснула Луцию подзатыльник. Он только оскалился в ответ. Мать заступила окно перед тёткой и, подталкивая ладонями, повела прочь. Они вяло переругивались на ходу. Тётка Хана причитала: что делается, ох, что делается… смотреть страшно… Куда ты меня, Кира? Ох, пусти, что делается…
— Ну, так и не смотри, — отвечала мать сквозь рассерженно-стиснутый рот, — чего к окну прилипла-то?
Тем временем жандарм внизу, хорошо видимый сквозь редкую, как паутина, занавеску — взобрался на крыльцо старого Линча. Шагал он нарочито так, чтобы получалось громко и страшно — чуть ли не приседал от усердия, вколачивал подмётки сапог в податливые доски. Вот он сдёрнул с плеча колотушку и, неуклюже размахнувшись, стукнул ею по двери. Луций считал, обмирая после каждого удара. Три… четыре… Жандарм чуть-чуть замешкался перед положенным пятым ударом, словно переводя дух, потом, будто через силу — ударил…
Луций, навалившись животом на подоконник, поёжился в зябком предвкушении.
Жандарм вернулся, таща колотушку волоком… поставил её, прислонив к фонарному столбу. Потом забрал у того, кто грел руки, вторую винтовку — должно быть, свою — и снова направился к крыльцу. Но на этот раз, чуть не дойдя до ступенек — остановился, старательно прицелился и выстрелил в притолоку.
Отлетела крупная щепа.
Жандарм повернулся в сторону Духовника, дождался от того нетерпеливого взмаха и отошёл прочь.
Пуля в притолоку означала: каждый, кто теперь выйдет из дому, будет убит быстро и милосердно…
Из дома, однако, никто не показывался. Дверное кольцо в пасти львиной головы, которую старый Линч выковал на спор из пустого пушечного ядра, свисало неподвижно.
Несколько минут жандармы словно ждали чего-то, переминались с ноги на ногу.
Луций отчётливо слышал, как задушенно голосит тётка Хана, как мать шикает на неё, и как отчаянно скребёт клювом плевавший на всё воробей, выцарапывая что-то из-под карниза.
Духовник поднял вдруг пухлую волосяную кисть, что висела, привязанная к поясу, и обмахнул ею воздух — рисуя что-то скособоченное, о пяти углах.
Тотчас шевельнулся дядька с ведром. Он совершенно не был похож на жандарма — ни роста, ни сытости, ни особой наглости в походке. Он поднял ведро и поплёлся к крыльцу — скособочившись и припадая на левую ногу. Ведро, слишком тяжёлое для его рук, мотало дядьку из стороны в сторону. Одолев высокие ступени, он осторожно пристроил ведро, выудил из-за ремня волосяную кисть — как у Духовника, только размерами побольше. Макнул её в ведро — в то густое и дымящее, чем оно было наполнено… потом, приседая от натуги, вывернул кисть с налипшей на неё жирной соплёй и с размаху шлёпнул об дверь. Кисть прилипла и осталась висеть. Дядька перехватил её поудобнее и принялся возить по доскам… отрывать, совать в ведро… плюхать липкие, как мёд, кляксы на дверь и снова возить…
Из-под кисти валил плотный пар. Луций никак не мог разобрать — рисует ли жандарм Священный Пятиугольник, или просто мажет. Наверное, и Духовник, что по-курьи вытягивал шею, издали заглядывая — тоже не мог. От измазанной двери парило всё сильнее и сильнее… дядька, наконец, отпустил кисть, так и оставив её висеть, прилипшей к двери. Потом боязливо, носком сапога, толкнул ведро, опрокидывая, и, пятясь, пошёл от крыльца.
— Мальца-то хоть от окна убери, Кира… — громко сказала тётка Хана. — Ох, что делается…
Этажом выше скрипели доски — должно быть, толстый господин Шпигель, возбуждённо сопя, тоже топтался у подоконника. Или его престарелая мамаша, такая жирная, что ей даже из дому было не выйти, топталась — брякая башмаками, как деревянными колодками, укладывала чудовищные бурдюки грудей на подоконник и подслеповато всматривалась. Или же пухлый коротышка Марк, сынок господина Шпигеля, роняя крошки от надкушенного ломтя, сучил ножонками, глядя на дверь старого Линча. Словом, кто-то грузный топтался — просыпалась пыль между досок.
Всё-таки так близко по Ремесленной улице домов ещё не приговаривали.
— Луций… А ну-ка — пошёл от окна! — велела мать.
— Ага… Щас… — ответил Луций, закапываясь поглубже в занавески.
— Кому говорю?!
Но, куда там — Духовник за окном уже воздевал руки к земле, бесновались на шнурках у запястий священные причиндалы. Кисть, подвешенная к поясу, болталась, как козлиный хер после неудачной случки, и стучала Духовника по чёрным суконным ляжкам. Валялось на крыльце опрокинутое ведро, испуская уже не пар, а настоящий дым. И такой же дым сочился от дверных досок, и уже нет-нет, да проскакивали сквозь него короткие злые язычки пламени.
И вдруг дверь вспыхнула — сразу вся!
Будто огонь, впитавшийся в поры, проел дерево изнутри, оставив нетронутой лишь тонкую корку краски — и вот она лопнула, плеснув накопившийся огонь наружу… Коптящее пламя взвилось, выворачивая наизнанку древесные швы. Безмолвная картина за окном обрела звук — пламя гудело, жаркая древесина трещала. С хлопками, похожими на выстрелы, плевались длинные искры.
Луций вытаращился, аж привстав… и, если бы не окрики матери, непременно высунулся бы из окна, чтоб рассмотреть получше. Страшно и красиво горела дверь старого Линча. Светились раскалённые железные гвозди, ясно видимые сквозь огонь.
Жандармы с винтовками беспокойно переступили с ноги на ногу.
И тотчас, словно дождавшись этого разрешающего переступания, шаркнули оконные створки, распахиваясь — взмыли оттуда трепещущие занавески, пытаясь в ужасе улететь, но тренькнули натянувшейся бечёвкой и опали. Из окна густо дохнуло дымом. Сначала пепельно-серым, потом примешались ядовитые жёлтые клубы — от запылавшей лаковой мебели. И из этих клубов, из закопчённого горячего нутра, из увядших лепестков занавесок, как потревоженная гусеница — поползло, неловко переваливаясь через подоконник, наспех перепелёнатое какими-то тряпками тело.
Луций услышал, как ахнула на кухне тётка Хана, как наверху кто-то подпрыгнул и заскрёб по половицам будто бы копытами — и только потом узнал в этой разворошённой тряпичной груде бабку Фриду, жену старого Линча.
На старуху было навздёвано всё, что только нашлось в доме, но и эти многочисленные тряпки не спасали от жара пламени. Она еле шевелилась, будто уже сварилась заживо — медленно, как тающий воск, оплывала с подоконника. Из неё, будто из дырявого мешка, что-то сыпалось и сыпалось на землю — какие-то обрывки бечёвок, прищепки, круглые камешки пуговиц. Овчинные шлёпанцы соскользнули и одна за одной свалились вниз, оголив чулочные пятки. Бабка Фрида ползла с подоконника задом и, повиснув в каком-то вершке от мостовой — медленно, мучительно медленно тянулась к ней заячьими ушами спадающих чулок…
Наконец, ей удалось…
Она встала на обе ноги, но медлила обернуться на жандармов — кряхтя, опиралась на стену, придерживаясь за оконную створку, из-за которой уже вылетали горящие перьевые колтуны. Видимо, в доме пылали перины и подушки.
Жандармы топтались — ждали, вылезет ли ещё кто-то.
Но вместо этого пыхнуло пламенем, обдав жирной копотью стену.
Тогда один — тот, что стоял поближе — шевельнул винтовкой и, особо даже не прицелясь, пальнул в середину тряпичного свёртка, которым была бабка Фрида.
Она и без того — еле стояла.
Пуля лупанула старуху в поясницу, швырнула на стену плашмя — со стуком, какой издаёт полено, ударившись о задник дровяника… И Луций подумал вдруг: это оттого, что она совсем худая стала от своей старости, одни кости, скелет скелетом, хоть сверху и тряпок столько понаверчено…
Сам старый Линч так и не появился из огня, сколько они все не таращились на окно сквозь дым. Даже когда остальной огонь вроде иссяк, дверь всё горела и горела, выплёскивала нескончаемые сполохи пламени, тягуче размазывалась жёлтыми мазками — будто её, горящую, рисовали чем-то густым да по чему-то сырому… затем замалёвывали и тут же поверх начинали рисовать заново. В конце концов и она рассы́палась — не головнями, а калёными злыми искрами, открыв взгляду выгоревшее, добела раскалённое нутро дома. Если старый Линч и сгорел там, то сгорел бесследно — это священное пламя всё без исключения перемололо в тонкий и летучий прах.
Зато львиная голова, которую старый Линч выковал на спор из пушечного ядра, пережила его надолго. Пламя вылизало её и откатило прочь. Голова замерла в ближайшей луже, не просохшей, а только перекипевшей от странного этого огня.
Жандармы не обратили на неё никакого внимания. Они были слишком заняты — безуспешно ловили ниже по Ремесленной, до самого Громового Тракта, хоть какую‑нибудь телегу. Но молва расползалась быстро, и не было желающих проехаться сейчас по Ремесленной — кто в своём уме захочет рисковать лошадью, подпуская её к только что приговорённому дому? Подводу пришлось гнать от жандармских конюшен, да и то возчики остановили коней в отдалении, и близко не доехав до дома, растрескавшегося по углам…
Обвязав лица мокрыми платками, возчики зацепили бабку Фриду багром за подол и долго и нудно волокли по мостовой, пока жандармы грозили тем горожанам, что норовили прошмыгнуть за их спинами. Наконец, тело закинули на телегу и накрыли рогожей. Возчик подобрал вожжи, и подвода тронулась, грохоча ободьями.
Львиная голова так и осталась валяться в луже.
Луций, Курц и Кривощёкий Эрвин уволокли её под вечер — уже остывшую, но всё ещё восхитительно тёплую, полную воспоминаний о бушевавшем недавно пламени. Толкаясь, они заглядывали в чугунные спёкшиеся бугры глаз, настолько выбеленных огнём, что те до сих пор казались раскалёнными. Кровощёкий Эрвин щедро плюнул в каждую из глазниц — на пробу, не зашипит ли… Не зашипело.
Брезгливый Курц наорал на Эрвина и ногой перевернул гремучий шар головы — жидкие слюни Кривощёкого вылились из глазниц и двумя дорожками, будто неискренними слезами, измазали львиную морду. Тогда Эрвин, уже получивший от Луция злого тычка в бок, размазал их зелёным платком лопуха.
Искорёженное огнём кольцо не удержалось в сомкнутой клыкастой пасти — они потеребили его и оторвали начисто. Да, и ладно — держать голову прямо за стёсанную пламенем челюсть тоже оказалось вполне удобно. Балуясь, они притворно обжигались о металл, швыряя голову друг другу, будто печёную картошку. Потом придумали новую забаву — бросали, кто дальше. Голова оглушительно звенела, прыгая по булыжнику мостовой.
Тётка Хана сорвала голос, выкрикивая его имя — Луций… Луций, сукин ты сын… Только попадись мне… Вернётся твоя мать, я до тебя доберусь, слышишь…
Эту угрозу Луций не принял всерьёз — дело наверняка ограничится подзатыльником. Одним больше, одним меньше…
— Чего это она разоряется? — не понял Курц. — Горло ведь сорвала уже…
Луций отмахнулся:
— Да, ну её. Дура старая… Думает, что нам старика не жалко.
— Почему? — удивился Курц. — Ещё как жалко… Хороший был дед — невредный… Только железяка-то эта тут причём?
У Курца вообще всё было просто. Луций подумал даже — а не сыграл бы он и стариковой головой так же беззаботно, как этой… львиной?
Однако потом с дневных работ потянулись по домам мужики из ближайших ремесленных мастерских, кто-то из них шикнул на пацанву, и голову пришлось оставить… пока и взаправду не накостыляли.
Мужики собрались понемногу и, в конце концов, кучно столпились над головой — не пытаясь, однако, ни поднять её, ни перевернуть. Стояли молча, пока кто-то не закурил, не пустил кисет с табаком по кругу:
— Довыделывался Линч! — сказал тот, кто закурил первым.
— А ему говорили… — подтвердил кто-то. — Да ты ведь ему и говорил. Не кичись, мол… мало ли, что мастер и кузнец, зарвёшься — и не посмотрят!
Хозяин кисета задумчиво кивнул — будто сразу всем, и в то же время никому конкретно.
Луций сам зашипел на Курца и ещё врезал Кривощекому по уху — чтоб не топтались, не хрустели сухой полынью, не мешали слушать. Их троицу отделяли от толпы мужиков лишь десяток шагов булыжной мостовой, да дощатый забор, чудом не сгоревший вместе с домом и почти сплошь состоящий теперь из щелей да трещин. Дом старого Линча был сейчас совсем рядом, прямо за их спинами — остывший к вечеру камень уже не потрескивал, и края голых проёмов понемногу перестали куриться…
— Кузня-то его — тоже приговорена? Тоже сгорела?
Мужики кротко озырнулись на пристройку к дому, где старый Линч, уже не ходивший на заработки в ремесленные мастерские из-за возраста и больных суставов, ещё время от времени тюкал по железу вечерами. Пристройке досталось даже сильнее, чем самому дому — и крыша, и верхние пояса стен были разворочены племенем, а то, что устояло — просеклось сквозными трещинами до самого фундамента.
Кисет вернулся к хозяину почти пустым. Тот выстукал трубку о каблук, наполнил её тем, что ещё оставалось в кисете, потом примял табак заскорузлым пальцем, сунул трубку в рот… да так и забыл раскурить, посасывал не разожжённую…
— Как же он это сделал всё-таки? — тоскливо спросил он, покосившись на львиную голову, которая тоже понуро щурилась на него с мостовой, вся рябая от тонко выбитых завитков чугунной гривы. — Своими бы глазами не видел — так и не поверил бы.
— А может, наплёл нам дед? — осторожно сказал кто-то из толпы. — Может, это не мастерство и не колдовство, а просто фокусы такие? Может, в самом горне ужу подменил ядро на шар из простого железа, делов-то…
Тот, с остывшей трубкой в зубах, вдруг глянул на говорившего с такой злобой — Луцию даже показалось на миг, что не сдержится, швырнёт тому в рожу пустым кисетом. Луций совсем приклеился к щели между досками, но ничего этакого не случилось — мастеровой скатал кисет трубочкой и раздражённо сунул в карман.
— Дурак ты… — только и сказал он. — Или молодой ещё. Теперь уж и не узнаем!
Повернулся и молча пошёл вдоль улицы — мимо забора, за которым прятались Луций и Курц, а Кривощёкий Эрвин уже смылся незаметно для обоих… потом ниже по Ремесленной, мимо двухэтажного доходного дома господина Шпигеля, где мать Луция снимала комнату. Всё дальше и дальше уходил он, сутулясь и опустив плечи, на каждое из которых легко поместился бы мешок с каменным углём, так они были широки… Луций и Курц из-за забора, да и все мужики, что толпились на мостовой — долго смотрели, как он уходит, слегка припадая на левую ногу и чиркая по булыжнику краем подошвы здоровенного рабочего башмака… Курц потом клялся, что ясно видел длинные синие искры, которые высекались при каждом шаге — не иначе как на каблуке гвоздики были набиты крестом, а не священным пятиугольником, как было Духовниками разрешено и положено.
Курц вообще последнее время много говорил о том, как у него намётан глаз на вероотступников. Луций пока что пропускал эти слова мимо ушей. На Ремесленной за последнее время отчего-то рождалось совсем мало детей — кроме их троицы водиться ему было особо не с кем, так что Луций волей-неволей прощал приятелю эти странные злые речи, будто бы и сказанные не его языком. Да и что такого — не вытягивается же тот в струнку перед жандармами, и не кланяется Духовникам прилюдно до самых булыг. А значит, не совсем ещё пропащий…
Мужики немного ещё потолклись над львиной головой, поспорили негромко: да как же, всё-таки, возможно ковать чугун? Он ведь не мнётся даже в белом калении, а лишь сыплется искрами под молотом… Вот уж и думать не могли, что этакое мастерство теперь объявят греховным и запретным. А остальным мастерам теперь — чего же ждать? Раз уж начали Духовники приговаривать дома бывших мастеровых — то ведь и нынешним, тем, что сейчас стоят у тисков и горнов, тоже нужно быть потише… Старика, вон… да бабу его — и тех не пожалели, хотя кому до стариков дело…
От говорившего отмахнулись: да, хоть и рукастый был Линч, но погорел-то за язык, а не за золотые же руки… Времена сейчас такие — не ценят совсем ремесло… да и зачем своих мастеровых ценить, если всё, что захочешь — теперь просто привезти можно. Купцы-то — вон как живут… Мастерские шумят ещё, но в основном уже чинят привозное… И зашумело разом, закашляло, заперхало в этой толпе: раньше, раньше-то… дома росли вокруг Ремесленной, подводы шли по Громовому Тракту — прочь гружёные да с лязгом, а обратно порожние. Пока колодцы на Храмовой площади не начали рыть. Помните? А, мужики?
Речей этих не поддержал никто — так, покашляли ещё для виду…
Половина жителей Ремесленной нанялись тогда в каменотёсы. А чего бы не? Духовники щедро платили за то, чтоб мостили дороги вынутым из земли камнем… А теперь вот — и камня попадаться не стало, и каменотёсы не нужны, одна Глина идёт, тугая, жующая лопаты… увозят её полными подводами, засыпая лога и овраги бесплодными коричневыми кучами… и половина людей в городе теперь — в коричневых робах, с лопатами да руками без ремесла…
А раз нет в руках ремесла, то быть лишь мозолям…
Постояли-пошумели, да вспомнили — вечер уже, бабы ждут… Приговорённый дом выгорел и остыл — надо бы входы-выходы заколотить от сквозняков, чтоб ядовитый пепел ветром не разносило. Ведь это первый дом, что приговорили на Ремесленной — а вдруг ребятишки с дури залезут.
Выскобленное огнём нутро дома старого Линча спрятали от глаз — наспех забрали досками проёмы, растащив под это дело забор, из-под которого Луций с Курцем едва успели улизнуть. Но пепел всё равно понемногу просеивался сквозь щели — гривастые битюги, что тянули мимо крытые телеги, фыркали и испуганно воротили морды. Конский щавель, пучками лезущий повсюду из-под каменных завалинок, около дома старого Линча скукожился и пал.
Несколько дней у младшей ребятни ещё была в ходу забава — швырять на вывернутый огнём булыжник около бывшего крыльца пук соломы и смотреть, как тот медленно, сам собою корчится и чернеет.
За полночь ходили Духовники, почти невидимые в темноте — только огоньки от жировых свечек тряслись в стеклянных фонарях, всплывали над булыжником, будто бешеные светляки. Да орали надтреснутые голоса, читая из Чёрной Книги Поклонения, никем из горожан своими глазами не читанной: о каждом сверчке, знающим свой шесток… о величии всего пятиугольного над всем четырёхконечным… о необходимости упорно и покорно рыть Колодцы, чтобы облегчить дыхание подземным Богам… о Глине, которая поберёт всякого, кто в гордыне своей намерен менять суть вещей и делать хрупкое ковким…
Менять суть вещей — значит оскорблять богов… Боги обид не прощают! — вопили Духовники…
Теперь будет так: птицы уйдут от окна твоего, угли в печи твоей станут холодны, а похлёбка сгорит. Черви зашевелятся под полом. Простыни твои станут Глиной, а сны — безумием.
А потом мы подожжём твою дверь!
Внизу, в темноте под окнами, среди огарков и хрипа наверняка прохаживались и жандармы, а потому горожане сидели ночь с открытыми окнами, опасаясь хоть скрипнуть затворяемыми рамами, чтоб стёкла не высадили. Отгородившись от всенощной проповеди и мухоты лишь редкими, ничего толком не скрывающими занавесками…
Утром следующего дня у всех хозяек по Ремесленной ожидаемо пригорела похлёбка, а вечером под карнизом над окном Луция сдох, наконец, неугомонный и ненасытный воробей.
Глава 2 (и близкая, как то, чего не тронуть...)
Прежде, чем пойти на рисковое дело, нелишним было бы осмотреться как следует.
Эту нехитрую мудрость понимал с пелёнок любой пацан — будь он распоследний дурень с соседней сельской Волопайки или дерзкий мелкий хер с Ремесленного квартала. Потому они втроём, будто драные коты, украдкой вскарабкались на чинару, что возносила ветки куда выше купеческого каменного забора. Густая крона скрыла их от взглядов как с улицы, так и с той стороны забора.
Псов, что караулили двор, как и их самих — было трое.
Луций раньше таких не видел. Приземистые, с огромными головами… и, должно быть, невероятно сильные судя по тому, какого размера цепи они за собой таскали.
Псы не валялись, зарывшись в горячей траве около забора, как сделали бы в жару нормальные собаки, и не побрёхивали лениво на наглых воробьёв. Эти псы не переставая семенили туда-сюда вдоль стены, переваливаясь на кривоватых лапах. Их короткие хребты, наверное, совсем не гнулись — добежав до угла, пёс круто разворачивался на передних лапах, забрасывая по дуге куцый огрызок хвоста, поднимал задними тяжёлое облако пыли.
Морды у них были какие-то… несерьёзные — будто со щенячьей поры на кого-то обиженные, сморщенные, больше похожие на дряблую картофелину. Но вот зубы торчали — как гвозди… и казалось, что протыкали насквозь слюнявую квашню щёк.
По слухам, хозяин двора этих псов ещё щенками у заезжего соровата то ли купил, то ли выменял на что-то. Говорят, что сороваты в своих лесах ещё и не таких чудищ разводят. Прежде Луций только потешался над подобными сказками, но теперь, глядя на то, что из щенков выросло, в такое верилось куда охотнее — этакими челюстями можно ногу у лошади отгрызть… да запросто… как высохший стебель сломить. Вот этих большеголовых псов — наверняка и вывели, чтобы не пускать конных вояк дальше степного приграничья. Должно быть, потому владения сороватов и оставили в покое в конце концов. Да, оно и понятно… Если свора таких псин набросится из-за придорожных пней, то — раз, и нету конного взвода.
Кривощёкий Эрвин клялся, что собственными глазами видел: вон та… да нет, другая — пегая, с розовой проплешиной на ляжке, как-то хватанула битюга за заднюю, как раз возле копыта. Только хрустнуло, будто орех молотом раскололи. Коняга осеклась на круп и сразу повалилась…
— Сам видел? — невидимо шебуршась в плотной листве, переспросил Курц. — Или где-то уши прогрел, а теперь и нам брешешь?
— Да вот тебе круг пятиугольный, — яростно поклялся Эрвин. — Своими глазами… На Волопайке же дело было… чуть не под окнами.
Он, как летучая мышь, свесился с ветки и принялся путанно рассказывать: псина, говорят, сперва за жандармским разъездом понеслась, да не догнала конных, куда ей. Перебежала мост и села у обочины — хрипит, дышит, язык вывалила до самых булыг. Пешие прохожие шмыгали мимо — обходили зверюгу подальше… А тут — битюг с подводой. У пса и лапы-то, вроде короткие, но он ка-а-ак кинется. Коняга только всхрапнуть и успела. Оглобли — сразу напополам! Так шмякнулась поверх них, что аж тележный передок подскочил… дядька-ломовой в вожжах запутался, едва с воза скатиться успел, сам весь чуть не переломался. Лошадь эту даже и поднимать не попытались — жандармы ей сразу башку прострелили и приказали мужикам отволочь с дороги. Копыто было — будто топором рубанули, болталось на одних жилах.
— А пса этого? — спросил Луций, не поворачивая головы. — Его никто не пробовал — топором по башке?
Кривощёкий Эрвин засмеялся: куда уж там, дураков нет таких. Ты зубы видел? Да и сама псина такая — в деньгах стоит, небось, дороже лошади. Это тебе не шавку прибить… Кривощёкий свесился ещё ниже, будто собираясь сказать Луцию что-то по секрету, но не вышло — он шатко качнулся, опершись на что-то ломкое, и чуть не сверзился.
— Складно мелешь да сеешь мимо! — из зависти цеплялся к нему Курц. — Под окнами, говоришь? У тебя же, Кривощёкий, окна и не на дорогу даже выходят.
— Говорю, что видел — значит, видел! — упирался Эрвин, каким-то чудом снова обретя равновесие. — У кого хошь спросить можешь… Мы там вдоль тракта тёрлись, да только шуганули нас…
— Кого это — «вас»? — подозрительно спросил Курц.
— С воза‑то тюки посыпались, мы и сунулись было… — брякнул Эрвин, не успев прикусить язык.
Когда разговор шёл не по плану, он делал то, что и всегда — принялся жмякать себе морду, выдавливая пальцами мерзкую жижу из фурункула на щеке.
— Кто это — «мы»? А? — вид раздавленного фурункула нисколько Курца не смутил. — Ты что — опять с Волопайскими телеги сутулишь, зараза?
Кривощёкий Эрвин задышал громче:
— А что мне было — с самой Волопайки за вами бежать? — с обидой огрызнулся он. — Говорю же — коняга упала, тюки посыпались… Ну, мы и метнулись…
— Шалава ты, хоть и в штанах! — презрительно отрезал Курц, и теперь уже сам наклонился к Луцию. — И нашим подмахнёт, и вашим подставит…
— Так всё равно ничего не стащили! — из последних сил оправдывался Кривощёкий. — Шуганули же нас…
Эрвин дышал уже совсем громко, через сжатые зубы — кузнечными мехами раздувая поганые щёки. Как перед дракой. Он вполне мог бы затеять потасовку прямо здесь, у всех на виду. Луций, не оборачиваясь, лягнул его — безошибочно угодив в мягкий бок. Эрвин хлюпнул ртом и замолк, пристыженно сопя.
Отчётливо было слышно, как среди листвы ухмыляется довольный таким исходом Курц. Тогда Луций наклонился и к нему тоже — врезал по уху, метя костяшками в хрящ.
— А ну, заткнулись! — приказал он обоим.
Курц ворохнулся на суку, тоже едва не сверзившись — схватился сперва за ствол, потом за отшибленное ухо, опять за ствол.
— За псами секи! — велел Луций.
Он прищурил, а потом и совсем прикрыл левый глаз, чтобы не видеть сочащегося фурункула, и, осторожно подломив мешавшие ветки, стал смотреть на собак, на их рваную, дёрганую беготню.
Псы были почти голые — сквозь редкую шерсть стыдливо просвечивала румяная кожа, отчего в их облике виделось что-то поросячье. Солнце буравило каменную стену дома, тень от забора хоть и ложилась внутрь, но была чахлой и призрачной, как все полуденные тени — не спасала от зноя, а лишь окрашивала собою двор. Собаки метались по этой тени, вывалив розовые языки.
Бесятся, — подумал Луций. — Жара такая! Косматая псина уже давно бы сомлела. А эти — голые, бесятся.
— Чего за ними сечь? — беспечно сказал Курц. — И так видно, что бесноватые. Таких не приболтаешь…
— Тебе и больную курицу не приболтать! — мстительно фыркнул Кривощёкий Эрвин… впрочем, опасливо перебираясь на соседнюю ветку.
И они заново пошли препираться — перебирать и перетирать удачные и неудачные вылазки. Луций старался пропускать всю эту трепотню мимо ушей, но обрывки иногда долетали: …а кто у Гаспара его псину приболтал среди бела дня? …Так, то и оно, что это в полудень было, в самый зной — у Гаспара псина старая уже, шерсть как на валенках, вот и валяется в жару, как валенок, пинком не подымешь, ты ночью попробуй… И попробую… Или кого-то помоложе дедова валенка… И попробую! Вот тебя и попробую щас!
Курц вдруг обхватил подмышкой ближайшую ветку и, освободив таким образом руки, соорудил пальцами замысловатую пятиугольную фигуру и шумно дунул сквозь неё в лицо Эрвину.
— Держи, щекастый! Сколько водой ни умойся — бородавками покройся…
Кривощёкий Эрвин испуганно шарахнулся куда-то вглубь листвяной зелени и, признавая поражение — надломил ветку, прильнул фурункулом к обнажившейся древесной мякоти. Это был охранительный ритуал, хотя и самый слабый — свежее дерево берегло лишь от неопытных болтунов.
— А… сгинул? — торжествующе сказал Курц. — Говорю, этих псов никто не приболтает…
— Лентяй-коровник приболтал бы… — теперь голос Эрвина звучал почти подобострастно.
Курц покрутился, раскачиваясь на ветке, потом нехотя кивнул.
— Да, Лентяй-коровник — тот смог бы… Хочешь его на вылазку позвать? Ну, иди — зови… Он и тебя заодно приболтает — сам перед ним штаны спустишь!
— А ну, хватит каркать… — снова напустился на них Луций. — Расселись, как две вороны. За улицей секи — кому сказано!
Эти псы не нравились ему совершенно. Порывистые и злые. С мокрыми, как у Эрвина, погаными мордами и злобным норовом Курца.
Действительно, бесноватые.
— Может их прикормить, а? — спросил Эрвин. — Или жменю сварить… на сон-траве? Луц, слышь… Я — маленько умею…
— Они твою жменю и нюхать не станут, — снова зафыркал на него Курц. — Они же — сытые… от пуза жрут, вон как бока трясутся. Их же наверняка костями кормят и мясной похлёбкой. Секи, как шерсть у них блестит. Или ты им мяса сваришь? — он повернулся к Эрвину. — А, Кривощёкий? У тебя, может, мясо есть?
Эрвин только вздохнул с сожалением. Мяса у него не было.
Они снова уставились на двор — на каменный амбар с дубовым полукругом ворот, на забранные решётками окна нижнего этажа. На крытые рогожей телеги в углу. На рыхлую мешковину тюков — с вожделением… Ещё раз — с ненавистью — на метущихся туда-сюда собак. Потом Луций разочарованно помотал головой и показал вниз.
— Ладно. Подумать надо… Валим, пока не замели!
Друг за другом они соскользнули с дерева на затоптанную мостовую.
Полудня ещё не было, но солнце уже взошло высоко — вспышками било по глазам сквозь дырявую крону. Сверкал с дороги булыжник — самыми верхушками. Всё остальное тонуло в пыли. Отчётливо выделялся в ней отпечаток тележного колеса. Каменный забор теперь возвышался над их головами, сгущая под собой горячую тень. Дальний угол его тонул в душном мареве. Там, среди серых, как дорога, лопухов, ковыряла лапой чья-то курица, выставив напоказ ощипанный, обваренный солнцем зад.
Надменные ворота глотали наезженную колею. Железные буквы на кованой дуге вывески венчали их — как жестяной убор богатой старой невесты.
Кривощёкий Эрвин даже сплюнул от досады… будто всерьёз рассчитывал поживиться у того воза прямо сейчас.
Потом подгрёб ногой свежее лошадиное яблоко.
— Хоть ворота ему измажем, что ли? — полувопросительно сказал он.
Луций пожал плечами и молча зашагал прочь. Насупленный Курц тут же прилепился рядом, едва не подпирая его собой, будто он забор, готовый вот-вот завалиться. Солнце лупило так, что Луций зажмурился на ходу. Но пекло и через закрытые веки. Липкий ручеёк змейкой прокрался по спине, как раз между лопатками.
Почему-то ему сразу вспомнилось, каким обширным пятном мокрели тряпки на спине бабки Фриды, жены старого Линча, когда та ждала выстрела, придерживаясь за створку.
Невольно отмахиваясь от этого воспоминания, он тряхнул головой — полетели кругом мелкие солёные брызги. Скользкий запах мыловарни с той стороны оврага затекал в ноздри. А на этой — пахло сухими дровами и сухим же навозом, лошадиным потом и горячими кирпичами. Они свернули в короткий боковой проулок и пошли от Купеческой улицы на Возчиковскую — потянулись хрупкие, словно сотканные из деревянной паутины, заборы. Дровяники наползали друг на друга. Во дворах сушилось на верёвках серое твёрдое бельё.
— Вот палит… — сказал Курц, стреляя в солнце соплёй с пальца. — Слышь, Луц… можно к реке сбе́гать. Вода до дна прогрелась — вдруг всплывёт кто-нибудь?
Он обернулся к догонявшему их Эрвину:
— А, Кривощёкий? Как думаешь, сегодня всплывёт кто?
— Запросто, — мгновенно оживился Эрвин. — Под Кузнечным мостом бы посидеть. На сваях…
— На сваи сейчас не сунешься, — с сожалением заметил Курц. — На сваях дружки твои Волопайские засели…
— Слышал, Луц? — Эрвин забежал чуть вперёд и обернулся на Луция. — Говорят, Волопайские там почтмейстера выловили. Ну, того самого, что в субботу с Верхнего моста свалился да утоп. Вынесло к Кузнечному мосту, прямо как был — в сапогах, в фуражке… с сумкой через плечо… Раздутый, правда, как баклажан — фуражку не могли с головы стащить…
Луций ничего не ответил — молча обошёл приятеля и двинулся дальше.
Трупы, всплывавшие в реке, его не интересовали. В такую жару всегда кто-нибудь всплывает, но обычно — пустой, как высосанная скорлупа, с выпотрошенными карманами. Вылавливать их — занятие для скучающих бездельников. Что там можно взять с мёртвого почтмейстера? Дюжину медных пуговиц? Ну, ещё — сапоги, если те не стянуло подводными течениями. Почтовую сумку? Да, кому она нужна — слипшиеся в комок трудовые повестки или распоряжения от городской управы. Почтмейстера, быть может, из-за этой сумки и утопили.
«Всё равно, — подумал он, — на реку сегодня уже не успеть. До чего же поганый день — воскресенье…»
Переулок, по которому они шли, снова вырулил на мостовую. Место было проходное — булыжник здесь давно просел под тележными колёсами, вмялся неровной колеёй. Во время дождя по ней бежали мутные ручьи, а сейчас — ничком лежала обморочная пыль. Там, где эта колея обрывалась, булыжник мостовой тоже менялся — из обычного, серого, коим мощены городские улицы, переходил он в красноватый сумрачный гранит… и того же охряного оттенка поднимала свой горб Храмовая Стена, которая есть и была Кругом-о-Пяти-Углах, стороживших Колодец Поклонения.
Это был центр города.
Луций ещё помнил, что раньше центром считалась другая площадь — где была ратуша с часами, которые били в полдень. А теперь центр — эта обнесённая стеной дыра в земле…
Они немного потолкались на краю этой новой центральной площади, потом посторонились — глазея, как проходит мимо них понурая ватага каменотёсов с лицами цвета рубленого камня… с носами, похожими на обухи кирок. Один, менее понурый, чем остальные — громко рассказывал что-то. Луций привычно прислушался, но разговор шёл о ремесле — как стёсывать, чтобы не расколоть. Фразы сами походили на щебень — сыпались, смыкаясь с калёным стуком. Говоривший без остановки что-то показывал руками, сплетал пальцами кособокие уродливые фигуры. Потом хлопнул одного из молча слушавших по плечу — остался отпечаток разлапистой пятерни.
Они прошли мимо — каменная крошка, казалось, высеивалась из их одежды при каждом шаге.
Стороной, не смешиваясь с остальным городским людом, прошло несколько землекопов в коричневых робах. По сторонам они не глядели — так и шли друг за другом, как привязанные. По углам площади стояли пять каменных сараев, с лестницами, ведущими под землю. Туда они, видно, и топали.
— Уройтесь, кроты! — страшным шёпотом проговорил им вслед Кривощёкий Эрвин.
Фраза была ритуальной…
Те не услышали, конечно…
А Луций опять подумал вдруг, что ещё прошлым летом этих пришлых незнакомых землекопов на Храмовой площади было не так уж и много. Сюда ходили ремесленники, уволенные из закрывшихся мастерских — обнашивали свежие, щедро выданные каждому нанявшемуся, робы. Да и работали они в основном снаружи Храмовой стены — кололи вынутые из земли валуны, мостили площадь, укрепляли саму стену. А теперь… в затылок друг другу, будто муравьи по своим тропам, шастают землекопы — в одинаковых штанах из толстой, насквозь прорыжевшей парусины. Отец, бывало, говорил матери, когда замечал их, цепочками бредущих по улицам: «Это ненадолго — вот докопаются до скального массива и отступятся, сгинут… Ты потерпи, Кира…». Мать почему-то ненавидела землекопов ещё в те времена, когда другие считали: работа как работа… других работ не зазорнее. Но вид развороченной земли уже тогда вызывал у неё истерику.
Вторя матери, маленький Луций тоже кривился губами и всё ждал, когда их не станет. Когда они, наконец, докопаются. Но они — так и не докопались…
У теперешнего Луция вдруг опять, как тогда, в детстве, судорожно дёрнулись губы, и он прижал их тыльной стороной ладони — чтоб никто не заметил.
Глава 3 (тоскливая, как лета крайний день…)
Пока они кружили по площади, Луций принялся вдруг вспоминать, как отец пришёл с работы домой в последний раз… Вроде, всё как обычно — сбросил у порога огромные свои пыльные башмаки, подмётки их были толсты, несколько слоёв дублёной кожи, но изглоданы постоянными топтаниями по острому колотому камню. Когда-то отец был плотником, а в тот последний год, когда в городе начинали рыть Колодец — работал мастером смены крепильщиков. Они жили вполне вольготно — снимали несколько смежных комнат с отдельным входом, и господин Шпигель тогда и не подумал бы селить в их половине ещё кого-то… В тот вечер отец молча растворил рамы и долго стоял так — с портянками в руках, собравшись вытрясти их через подоконник, да позабыв… просто стоял и смотрел за окно — словно это не он только что сам шёл по улице, среди толпы, сплошь ряженой в коричневые робы. Луций тоже смотрел, вытянувшись у подоконника сбоку. Тот был ещё слишком высок для него — чтобы тоже выглянуть за окно, мало было просто привстать на цыпочки.
Это давно было — задолго до того, как дом старого Линча приговорили. Задолго даже до самой первой удачной кражи. Да, точно… Но воспоминания оказались так близки, что Луций невольно провёл рукой по волосам — совсем как тогда чесалась у него оголённая макушка, мать ведь стригла его, когда пришёл отец. Остриженные волосы Луция, совсем светлые, спелый лён, как умилялась тогда тётка Хана — пушились на полу около ножки табурета, с которого Луций соскочил, когда пришёл отец.
Пять лет назад — вот когда это было…
Он крутился, пытаясь усидеть на табурете, а мать, щёлкая ножницами, срезала отросшие волосы — прядь за прядью, поминутно ловя его за непоседливый затылок.
— Не верти головой… — говорила мать. — Луций, ты слышишь? Не верти головой…
Луций слышал, но долго сидеть в неподвижности было так тяжело.
А потом пришёл отец.
Маленький Луций услышал, как заскрипела, а потом хлопнула дверь внизу, и уже окончательно сорвался с табурета.
Да, отец был обут в рабочие башмаки — стучали внизу толстенные подошвы… гремели носы, окованные мягким железом. Отца всегда было издали слышно — словно бегового коня вывели на ярмарочный помост. Отец толкнул внутреннюю дверь и вошёл в комнату — огромный и бурый, как земляной ком. Мать, отчего-то беззвучно опустила руки. О ножницах она забыла — они так и висели на пальцах, не сомкнувшись лезвиями.
Луций побежал было к отцу, чтобы, как обычно, прыгнуть ему на руки, но не успел — отец как-то походя потрепал его по только что остриженной макушке, и от этого равнодушно-холодного прикосновения Луций вдруг споткнулся… и замер… и удивлённо посмотрел на отца снизу, будто какой-то чужой человек стоял сейчас перед ним. Луций смотрел, как отец, наступая на задники, свалил на пол ботинки, и ступни его без ботинок — показались непропорционально маленькими, почти как у самого Луция. Затем он потащил с плеч брезентовую робу и сделался вдруг ещё меньше: из нательного белья выпирали костлявые локти, штаны были подвёрнуты в поясе, но всё равно оказались слишком широки — держались на подтяжках, а ремень и брезентовые постромки просто болтались, как украшения. Отец стоял и смотрел за окно — землекопы шли и шли, наводняя собой вечернюю улицу. Они были хмуры и бесконечны, как осенний дождь, и Луцию очень скоро и впрямь стало казаться, что это не люди идут, а течёт бурая река, размывшая плотину где-то далеко-далеко отсюда… и, даже если плотину скоро починят, то улицу уже нипочём будет не отмыть от тяжёлого ила.
Но это, конечно, было не так. Луций был уже не такой маленький, чтобы не понимать этого.
Уже скоро эта река разольётся по дворам и проулкам, просочится сквозь дверные сливы и трубы подворотен. Угрюмые фигуры землекопов разуются и снимут бурые робы — и тоже превратятся в чьих-то отцов, тоже станут ниже ростом, тщедушнее и костлявее. Правда, уже через час по улице потащатся другие — ночная смена… И обмелевшая было бурая река вновь набухнет, закружится водоворотами и понесёт светлячки масляных ламп — только теперь обратно, вниз по мостовой, под склон холма, во впадину, где строится Храмовая Стена и роется Колодец Поклонения, где в сплошной угольной черноте наползают друг на друга земляные горбы, и где густой жёлтый огонь сочится из ям, как кровь из раны.
Мать не любила землекопов. А отец — шахтный мастер. Почему в жизни так бывает? — думал маленький Луций.
Он понял, что задумался, засмотрелся в окно, только когда очнулся от криков. Это мать кричала:
« — Ты же обещал мне!
— Кира, уймись…
— Обещал, что никогда!»
Они с отцом стояли друг напротив друга, оба красные и злые, и мать кричала.
Луций удивился уже по-настоящему — до той поры он не разу ещё не слышал крика в доме. Он смотрел на мать, теперь уже не любознательно вытянувшись, а наоборот, весь сжавшись у подоконника. Лицо матери было сплошь в мятых пунцовых пятнах… и он с замиранием подумал вдруг: «Какое некрасивое лицо! Мама…». Отец очень тихо, но твёрдо, сказал: «Кира!.. Ты не понимаешь, о чём говоришь! Духовники так решили, Кира! Они назначили меня».
Мать замерла на мгновение, словно задохнувшись от этой новости… потом как-то совсем уж безнадёжно сказала отцу: «Не надо! Не надо, слышишь? Не делай, как они говорят — не ходи…». Потом быстро оглянулась на Луция, будто только что вспомнив о нём — быстро подошла, схватила, больно обжав его руками, и потащила прочь.
И он, маленький и испуганный, отчего-то понял вдруг, что видит сейчас отца в последний раз… И, едва это поняв — он испугался ещё больше… но, кроме того, почувствовал жгучую обиду — как вышло, что в этот самый последний раз он видит отца босым, с портянками в руках, и в штанах, подвёрнутыми в поясе едва ли не вдвое… с худыми локтями, выпирающими из серого белья? Видит его таким жалким…
Он вздрогнул от этого застарелого воспоминания и очнулся.
Вокруг царили солнце и пыль… и Курц вышагивал рядом, стараясь быть ему близким и необходимым, как трость. Луций подавил острое желание отдавить ему ногу.
Наверное, от жары… и от слишком яркого слюдяного блеска поверх каменных заборов… от воспоминаний, проступивших так обжигающе и некстати — Луций был раздражён сейчас сверх всякой меры. Голова плыла. Он споткнулся о неприметную торчащую булыгу и помянул Глину в сердцах…
Ругательство не было ритуальным, но что-то сдвинулось вдруг…
Он едва-едва заметил — какая-то неуловимая рябь пробежала по самой границе зрения. Он встал, как вкопанный, и закрутил головой, недоумевая — в чём дело? Курц торчал тут же, вполоборота к нему — Луций видел конопатую шею и неровно оскобленный ножницами затылок.
Ничего, на что стоило бы смотреть…
«Это всё жара, будь она неладна! — сказал себе Луций. — Пересидели на дереве, напекло башку. Клятые псы…»
Он прикусил губу, снова подумав о собаках. Как же с ними сладить? Телеги, которые эти псы охраняли в купеческом дворе, всё не выходили из головы… Что там такое привезли на них? Телеги были явно нездешние — не пропылённые насквозь вездесущей каменной пылью и не обстуканные каменюками, что грузили в них навалом. С целыми и ладными деревянными бортами, а между ними — плотные и чистые мешки, бережно укрытые рогожей. Свекольный сахар? Или диковинные сушёные фрукты, что за тридевять земель привозили иногда в богатые городские дворы? Эх, хорошо бы…
Курц и Эрвин Кривощёкий переглядывались и ждали, что же он решит. Луций был предводителем ватаги, а потому не спешил — хмурился, соображая… Лезть в охраняемый двор — затея совершенно безнадёжная. Куда сложнее и опаснее, чем стащить что-то на рынке. Но Луцию до смерти надоели уже эти бирюльки, воровство-озорство. Вкус ворованных пряников — надоел. В городе их пекут из того же овса, каким хрупают лошади — грубый помол, скрипящие на зубах обломки зёрен… колючий, царапающий горло вкус, пусть и приправленный сахаром слегка, да залакированный яичным белком поверху. Но всё равно — лошадиное лакомство. Даже у лошадей раздувается брюхо, если кормить их одним овсом — и шматки тогда выходят твёрдые, полные непереваренного зерна.
И что ещё хуже — даже эти дешёвые пряники им всё равно приходится воровать… Пусть их ватага и поднатаскалась на базарных кражах, и в последнее время орудовала так дерзко, что кражи больше смахивали на разбойничьи набеги. Пусть и пузырится в крови азарт, когда разъярённый торговец, сыпля проклятиями, несётся следом за ними, но… Эти их подвиги ведь всё равно оставались кражами, крысиным, по сути, ремеслом — тащить украдкой, а если спалили, то петлять, как полоумный, прыгать через ряды и нырять под столы… А потом, улизнув-таки от погони — ныкать несчастные пряники за пазухой и грызть где‑нибудь на задворках, давясь колючей слюной.
Луций давно уже хотелось чего-то совсем иного.
Чего иного?
Луций разожмурился и посмотрел на выбеленное небо, где солнце пылало, раскачиваясь на невидимой нитке, будто дразнящая бедняка золотая монета… Когда видишь золотую монету — то, говорят, можно загадывать желание… Загадать? Или нет? Говорят, что в воскресенье нужно быть осторожнее с такими вещами. Тем паче — около колодца. Тётка Хана всегда так говорит. Дура старая! Луций оскалился в небо — зубы его враз заломило от жара, и язык стал совсем сухим.
«Вот тебе моя мечта… — мысленно сказал он золотому, что вертелся над головой, подвешенный у самого зенита. — Брать, что захочу — открыто, никого не таясь. Пусть тот же самый лошадиный пряник, пусть даже пресную лепёшку, но — взять, стоя в полный рост. Насмешливо и нагло. Глядя в глаза, которые хозяин лепёшки или пряника тотчас испуганно отведёт. Взять и, не таясь, сунуть в рот — небрежно, словно берёшь своё…, а это и будет теперь моё, даже если и лежит пока, как чужое. Чтобы никто не осмелился прикрикнуть или — упаси Глина — замахнуться. Взять так, как берёт, например, Лентяй-коровник…»
Сам Луций однажды видел уже, как тот берёт.
Лентяй-коровник был мужичком тощим, с щуплыми, тёмного цвета ручонками, до локтей покрытыми цыпками к тому же… Однако ходил он повсюду то в мягких удобных шлёпах из настоящей свиной кожи, то в пегой телогрейке с телячьим подбивом, в чём-то ещё красивом и новом… и отчего-то всегда — в несуразной своей плетёной соломенной шляпе. Как и тогда… Луций сам видел однажды, как на сломанных полях её висели, дрожа, дождевые капли. Должно быть, именно ночной дождь тогда и выгнал Лентяя‑коровника с окрестных городу лугов, где тот обитал обычно. Луций увидел его и шмыгнул в подворотню, а потом зачем-то увязался следом, хотя, наверное, не стоило — слухи про Лентяя‑коровника ходили нехорошие.
Но тот плёлся себе куда-то вдоль улицы… и те, кто его узнал — а узнавали многие — поспешно расступались, а то и сворачивали восвояси. Лентяй‑коровник шёл и шёл, ни на кого толком не глядя, брезгливо переставлял шлёпы среди неглубоких городских луж — весь пахнущий травой и коровьим выменем, лишь иногда посматривая мельком на опешивших горожан, которые, спотыкаясь и оскальзываясь, уступали ему сухой тротуар.
Потом — он заметил воз, что конная пара тащила куда-то попутно…
Луций и не помнил уже, что лежало на том возу… да и плевать, в общем-то, что там лежало — он не сводил восхищённого взгляда с Лентяя-коровника.
Наверное, тот мог просто догнать возничего и его еле плетущуюся колымагу, чуть ускорив шаги, и просто взять, что понравилось — никто бы ему и слова поперёк не сказал. Но Лентяй-коровник не стал догонять воза. Он сделал по-другому: чуть высунул язык и до первой белизны прикусил самый кончик, а потом, еле шевеля губами, неслышно забормотал себе под нос…
Луций слышал от многих, что Лентяй-коровник — чудовищной силы Болтун, но такого не и ожидал даже.
Тот не частил скороговоркой, не плёл пальцами фигуры — всего-то прикусил кончик языка и прошептал что-то… Но правая коняга, запряжённая в воз, вдруг уронила голову до самых копыт и повалилась с прямых, судорожно сблизившихся ног… Раскрытые рты прохожих зевак выдавили дружное: «Ах!..» — и оглушительный треск переломившейся оглобли перекрыл это «Ах!..» Концы лопнувших постромок — взлетели… Вторая лошадь всхрапнула, проснувшись от рывка, и упёрлась в булыжник зазвеневшими копытами — вроде устояла…, но Лентяй-коровник тут же удивлённо искривил бровь, и лошадь упала так же неожиданно, как и первая — только подковы блеснули, когда она перевернулась через седёлку. Воз дёрнулся за ней всем передом, заскрежетал и накренился, потом не выдержала ось — колесо легло плашмя, борт с треском ткнулся в мостовую и с воза посыпалось — пёстрым шебуршащим обвалом.
А Лентяй-коровник, хилый человечек в соломенной шляпе, так и не ускорив шага — поравнялся с разваленным возом и спокойно запустил руку в один из лопнувших тюков.
Было слышно, как брякает подковой елозящее по булыжнику копыто спящей лошади, да как шумно сглатывает слюну пятящийся прочь возчик. Вот как это было…
«Лентяй-коровник — это сила! — подумал тогда Луций. — И управы на него нет никакой».
А говорят ведь, что он тоже был обычным Волопайским олухом. Подпаском-полубродягой, а вовсе не Болтуном, нет… Говорят, что попросил однажды что-то такое у Колодца… Луций не особо верил в эти россказни. Колодец может и слышит всё, что роится в людских головах, как утверждают Духовники, но ведь никому не отвечает обычно. Да и Духовники проповедуют: нельзя даже приближаться к Колодцу с просьбами, только с подношениями. Но всё равно шепчутся на улицах, на мостках через ручей, на задних дворах ремесленных мастерских, что написано в Чёрной Книге нечто такое, что Духовники никогда не читают людям. Ведь всем известно — только первая пара страниц для людских глаз или ушей предназначена, а все прочие и не для их умов вовсе…
Снова что-то маетное наплыло сбоку… и снова ускользнуло тотчас, едва Луций попытался поймать его взглядом. Он встал как вкопанный и медленно обернулся.
Ничего… Только странное ощущение трепетало на шее — будто паутинка, носимая ветром, налипла. Луций даже попробовал смахнуть её, но на шее, разумеется, ничего такого не было. Чувство это — немного было похоже на взгляд околоточного. Любой пацан такой взгляд почувствует на себе даже прежде, чем на него обернётся — будто бы рассеянно скользящий по толпе, но в тоже время пристальный и цепкий, оценивающий…
Но околоточного здесь не могло быть — что им делать сейчас на площади? В воскресенье-то?
Он ткнул Курца локтем и лёгким кивком указал тому: ну-ка, давай, во-он туда пошли…
Курц послушно повернул куда было велено и загородил Луция от этого взгляда… паутинка постепенно стаяла с шеи.
«Значит, — понял тогда Луций, — с той стороны на меня и посмотрели…»
Это была ерунда какая-то… Там пустовала площадь: камень одновременно и мрачно темнел, и отблескивал на солнце… и лишь Храмовая Стена возвышалась, отсекая линию прямого взгляда. Ничего там не было. Кроме Стены.
Воскресенье… Ну до чего же поганый день! — всё более раздражаясь, подумал тогда Луций. — Куда ни иди — везде впереди будет Храмовая площадь.
Он решительно повернулся к площади спиной и зашагал прочь. Булыжник был мягок от напорошенной сверху пыли, и первые четыре шага невесомо утонули в ней, но на пятом, на несчастливом пятом шаге, этот взгляд-ниоткуда снова коснулся Луция… Нет, не коснулся — обрушился, пронизал его насквозь, и обездвижил, будто его вдруг цепко схватили за затылок, прямо за волосы, заломив голову назад… Что-то тёмное укромно зашевелилось внутри его головы. Да и перед глазами — тоже враз потемнело. На какое-то мгновение навалилось ощущение полной и бездонной тьмы… Эта тьма издала звук, и тот рывком проволокся сквозь Луция — так же, как волокли когда-то бабку Фриду, зацепив крюком за исподнее…
Луций едва не свалился ничком, когда признал в этих шаркающих и скребущих движениях внутри своей головы звук чьего-то голоса… Если вслушиваться, то становилось понятно — звуки тогда начинали соединяться попарно в неразборчивое, словно на чужом языке, бормотание.
Конечно, Луций вслушивался — против своей воли.
Звук голоса мгновенно опутал его, как паутина — не та, мёртвая и сухая, что недавно почудилась на шее, а живая — липкая, обманчиво податливая, но способная при желании удержать приклеенными к себе хоть десяток непокорных Луциев. Он что было сил затряс головой, будто лошадь, выгоняющая муж из ушей: клейкие нити голоса, влекущие его в темноту, натянулись было, но, помедлив и посомневавшись — расслабились, выпустили… Луций мягко вывалился обратно, под слепящий полуденный зной… и этот голос — невесомо скользнул следом, напоследок что-то нашёптывая на ухо…
Луций повторил за ним, вслух произнёс ту же фразу… сам не понимая, зачем это делает. И тотчас голос развеялся, как чей-то посторонний табачный выдох…
Глава 4 (нелепая, как поцанячья шалость…)
Едва произнеся это вслух, Луций очнулся… моргнул, щурясь на прежний слепящий солнечный свет.
Оба его ватажника так и топтались перед ним. Рожа Эрвина Кривощёкого расплывалась — из‑за влажных ноздрей и желтовато‑серой кожи она была похожа сейчас на масленый блин, только что снятый со сковороды. Этот блин щербато лыбился, будто потешаясь над чем‑то очень смешным. Над самым ухом подобострастно гоготал Курц… на этой жаре его смех казался препротивным и скользким — как мыло, сваренное из не совсем свежего жира.
— Ну, ты даёшь, Луц! — задыхаясь одновременно от смеха и духоты, сказали разом и Курц, и Кривощёкий Эрвин. — Придумал тоже! Кирку упереть? Умора… Да на кой-она нам?
Ничего не понимающий Луций насупился было и даже прикинул: а не двинуть ли обоим по мордасам, чтоб заткнули хлебальники…, но всё же глянул в ту сторону, куда лёгким наклоном головы указывал Кривощёкий — там грохотала какая-то телега, выворачивая на площадь и постепенно перегораживая им путь. Телега была не купеческой и не торговой… какая‑то рабочая, а уж в эту пору — скорее всего, Храмовая. Катила она медленно — упаренная цокающая коняга еле-еле тянула. Каменнорожий возчик с подозрением покосился на их троицу. Луций, перехватил его взгляд и демонстративно плюнул под ноги: «Успокойся, дядя! Было бы что у тебя тянуть.»
В телеге, на рыжей соломе бренчали друг о друга иззубренные кирки, да качал рукоятью совсем неподъёмный на вид, с обеих сторон сплющенный молот.
Луций едва сдержался, чтоб на виду у всех глуповато не поскрести себе затылок… Чего это ему в голову взбрело приказывать воровать кирку? Это была бы ещё большая глупость, чем тащить из реки раздутого почтмейстера… Луций моргнул, и вдруг, за тот короткий миг, пока горячая темнота тлела под его веками, вспомнил голос, шелестящий внутри головы…
«Жара, — упрямо подумал он, привычно злясь и тоскуя. — Навеяла морок. И как теперь выкручиваться?»
Задетый за живое подозрением возчика, Луций уже не смог пойти на попятную… да и что вообще-то лишний раз потренировать свою ватагу тоже было полезно.
Он требовательно ткнул Курца локтем… и тот, пожав плечами, всё‑таки подчинился ему и включился в дело — двинул в обход телеги, за спину возчику. Сам же Луций, вызывающе уставившись на холщовую сумку, что прыгала на крючке около дядькиного бедра, пошёл совсем рядом с тряским ободом. Возчик враз потемнел лицом и хлестнул вожжами, торопя конягу, но впереди лошадиной морды уже семенил Кривощёкий Эрвин, звонко притопывая через шаг, отчего коняга нервничала, всхрапывала, мотала головой, дёргая вожжи. Возчик, отвлекаясь на лошадь, по‑птичьи выворачивал шею, следя, конечно, только за Луцием, а потому шустрому Курцу не составило особого труда сковырнуть с воза кирку… ту, что выглядела поцелее прочих. Курц тут же быстро отошёл и уронил неказистую свою добычу в лопухи у ближайшего забора.
Тогда Луций остановился и ещё раз сплюнул — в след, оставленный тележным колесом.
Плевок был ритуальным — канул в горячую пыль и зашипел там. Кривощёкий Эрвин на прощание даже помахал возчику, прикрикнув:
— Ну, ты и тупой, дядя…
Возчик так ничего и не заметил.
— Ну как? — спросил Эрвин, довольно отдуваясь. — Видали? Ловко я его отвлёк?!
— Нормально, Кривощёкий… — снисходительно похвалил его Курц. — Это ты на Волопайке так поднаторел?
Эрвин, однако, на этот раз не обиделся на подначку.
— Да что Волопайка… — сказал он, привычно мусоля фурункул. — Какие на Волопайке коняги-то? Клячи уморённые, ещё хуже, чем эта… Я однажды на Громовом Тракте жандармского битюга в свечку поставил — это было да!
— Брешешь… — не поверил Курц.
— Выкуси! — отрезал Эрвин, тыча тому грязный кукиш. — Жандарм верховой даже козырку обронил.
— Так и знал, что брешешь! — Курц тут же окончательно утвердился в сомнениях. — Битюги под седлом не ходят!
— Ты, ремесленный, чего бы в лошадях понимал! — обидчиво упёрся Эрвин. — Тот жандарм не на ездовом ведь седле сидел, а на сбруйном. Они конной парой пушку куда-то тащили… здоровенную, на колёсном лафете. А когда такое дело — кто‑то всегда на и коняге верхом едет… на всякий случай. Я‑то знаю! Мой батька тоже ведь когда‑то жандармом бывал…
— А на хрен? Ну, в свечку зачем ставил? — сконфуженно помолчав, спросил его Курц. — Чего стащили-то?
— Ни хрена не стащили… — ответил Эрвин виновато, будто в постыдном грехе сознался… И, тотчас спохватившись, высокомерно добавил: — На спор.
— Ну, Кривощёкий… Ты — и на спор? Скажешь тоже!
— Говорю — на спор! Я лошадей хорошо понимаю! Сказал волопайским пацанам, что битюг тоже свечкой вставать может…, а дураки эти — не поверили.
— Сам ты дурак! — сказал ему тогда Курц. — Задаром жопой вилять перед жандармом — это ведь дурак и есть! Вкатил бы он тебе пулю меж булок, вот бы ты поспорил тогда…
Они попрепирались ещё немного, потом вспомнили о самом предмете спора… насели с обеих сторон разом:
— Слушай, Луц… А на хрен она нам, кирка-то?
— Жопу себе ей почешите, если засвербит! — буркнул Луций.
— Не понял… — опешил Эрвин Кривощёкий, и от удивления его рожу ещё больше перекосило.
— Чего вы не поняли?
— Ты ж сам…
— Чего — сам?
— Ну, кирку утянуть велел… Скажи, Кривощёкий…
— Ну да… — кивнул Эрвин и фыркнул вдруг, пузырём раздув поганую щёку. — Сам велел. Давайте, мол, во-он ту кирку сопрём… Мы чуть со смеху не лопнули.
Они озадаченно переглядывались, и Курц уже подозрительно щурился, пытаясь понять, что у вожака на уме. А Кривощёкий, наоборот — лишь ошарашенно пялил белёсые буркала. На этот раз Луций быстро взял себя в руки. Быть вожаком — это, прежде всего, никому и никогда не позволять в себе сомневаться… даже если вожачишь над этакой малолетней бандой:
— Что, прямо так сам и сказал? — процедил он, угрожающе оскаливаясь на Эрвина — тот, недалёкий сельский дурачок, характером был всё‑таки пожиже, чем бешеный Курц.
— Ну да… — подтвердил Эрвин озадаченно.
— И жандарму так же ответишь, если тот спросит? Мол, Луций тебе велел?
Курц тотчас просиял — словно собутыльник, первым понявший и оценивший путанную пьяную шутку.
— А точно, Кривощёкий! Обоих ведь нас сдашь, если припрут… бикса ты Волопайская! Сам-то, скажешь — ничего не делал, только впереди лошади бежал…
Эрвин огрызнулся в ответ, и, пока они препирались, Луций привёл спутанные свои мысли в порядок. И когда Курц снова прицепился к нему с этой киркой, «зачем-да-почему», Луций уже придумал, что скажет в ответ.
— Так на хрен она тебе нужна-то?
— А ну… Утихли оба! — отрезал Луций. — Раз велел, значит нужна! Не ваших понятий дело, усекли? Придёт время — тогда и скажу.
И правда, не рассказывать же им о голосе, внезапно прозвучавшем в голове… Морок это, или нет, но сейчас ему было стыдно за эту детскую выходку — тащить с воза бесполезный кусок железа. Мало ли — возчик не так на него глянул…
Он тут же напустил на себя вид таинственный и суровый. Пусть лучше оба его ватажника думают — их вожак замыслил что-то настолько хитроумное, настолько недоступное их слишком прямым мозгам, что даже объяснять ничего не хочет. Не ловлю медных пуговиц в ручье, и не охоту за поношенными сапогами. Не пряники с ярмарочных возов таскать, и не потрошить мокрые почтмейстерские сумки. А что-то… взрослое… настоящее… Пусть сами теперь поскребут затылки…
И они оба, хоть и были моложе Луция всего-то на неполный год, но будто заразившись его уверенностью — покорились, пошли следом… пока что-то не заставило всю троицу остановиться и замереть.
И весь прочий пёстрый люд, что толокся около площади — тоже замер, начал медленно оборачиваться.
Луций почувствовал, как воздух над площадью дрогнул и осязаемо поплыл мимо лица.
Только потом их нагнал ветер, налетевший от Храмовой площади — колючий и пыльный, пахнущий колотым камнем. Вздыбилась, колыхнулась стоячая пыль. Луций зажмурился. Ему трепануло волосы, наждачно царапнуло щёки, в носу запершило. Он кашлянул и сплюнул подальше от себя, не раскрывая глаз.
— Глина вздохнула! — молитвенно взвыл кто-то над самым ухом. Голос был взрослым и незнакомым, но несомненно принадлежал Духовнику — только они умели выдавливать из своих глоток такие завывающие звуки…
Духовник напрасно драл горло — и так было понятно, что вздохнула Глина… тоже мне, поставили глашатая около Колодца. Сегодня же воскресенье, поганый день… день нищающий, так тётка Хана говорит.
Колкий ветер, терзающий лицо, уже наливался знакомым запахом: пахло землёй, тяжёлой и прелой… и чем-то влажным… лягушками, что ли? Запах окреп и напрямую коснулся лица — словно с силой провели по нему выстиранным, но не отжатым после стирки шерстяным одеялом. Как при этом всегда бывало — мгновенно и страшно захотелось пить. Луций изнутри разлепил языком моментально ссохшиеся вместе губы и разожмурился наконец…
Вздыбленная первым Вздохом Земным пыль уже оседала. Люди вокруг отряхивали одежду и волосы… одни только землекопы брели через площадь так же невозмутимо, как и раньше.
— Глина вздохнула! — заново заголосил духовник. — Призывает нас Глина…
Площадь, обычно совершенно безлюдная — к воскресенью нехотя наполнялась. Люди оставляли дела и разговоры — нехотя и обречённо поворачивали туда, где возвышалась углом, одним из пяти, хмурая Храмовая Стена. К проходам в ней тянуло мелкую, искрящуюся под солнцем пыль… и фигуры людей понемногу сходились туда же, уже топчась у проходов в ожидании своей очереди.
— Зовёт… — надрывался Духовник. — Зовёт Глина…
Сам он, однако, оставался на месте. Возбуждённо перетаптывался, трепетал веками, высоко подбирал сухие дрожащие ноздри, но через площадь не шёл.
— Надоел уже, — буркнул Луций себе под нос. — И сами чуем, что зовёт…
Он покрутил головой… Кривощёкий Эрвин опять куда-то запропастился, а вот Курц, как и всегда, был рядом. Лицо у приятеля было совсем серое, и непонятно — от прилипшей пыли, или же оттого, что его звало слишком сильно. Луций слышал и раньше, что тех, у кого в роду были Болтуны, тянет к Колодцу куда настойчивей, чем простых людей… Лентяй‑коровник, говорят, отгрыз вымя, пытаясь утолить эту жажду и не идти к Колодцу, остаться в своих лугах. А он — страшной силы Болтун, ведь приболтать корову куда труднее, чем уронить понурую заезженную конягу. Корова слишком тупа, чтобы управлять её желаниями… Даже человека, и то приболтать легче, чем корову…
Незнакомый Духовник, вторивший как заведённый: «Зовёт! Зовёт Глина!», вдруг очнулся — должно быть, пацанячья дерзость достигла, наконец-то, его ушей:
— А ну, шантр-ра-па! — рокочуще прикрикнул он, загребая воздух широкими, как лопаты, ладонями. Словно обнаглевших воробьёв сгонял с прилавка. Пыль, уже осевшая было, снова пошла клубами. — А ну, мар-р-ш!
— Грабли побереги! — огрызнулся Луций.
Они отбежали на несколько шагов, оборачиваясь и щерясь, как рассерженные шавки, но духовник и на этом не успокоился — притопнул на них башмаком, растопырил руки ещё шире и погнал, погнал:
— А ну, марш… свор-ра!
За Храмовой стеной Глина снова вздохнула — сильно, призывно, даже сквозь булыжник быстрая дрожь обмахнула пятки.
Толчком усилилась жажда. Луций уже с трудом прокатил по горлу новый колючий глоток. Бедняга Курц споткнулся и потрусил быстрее, уже не пытаясь держаться рядом. Все люди вокруг тоже убыстряли шаги. Луций ещё раз обернулся на заполошного Духовника-глашатая, но того уже было не разглядеть — площадь вовсю кишела народом. Люди обступали Луция всё теснее и теснее, потом сжали боками и понесли… Курца оттеснили, и он сгинул в толпе.
Храмовая стена надвинулась вплотную — стали видны щербины на колотом камне и лепёшки глиняного раствора, выдавленные весом глыб из стыков. Плечи стиснули совсем уж нестерпимо, но почти сразу же стало свободнее — когда несущая его толпа миновала створ одного из проходов. Луций нащупал, наконец, опору ногами. Толпа встала, мерно топчась и толкаясь… потом начала медленно редеть… Увидев просвет между людскими спинами, Луций тут же сунулся в него.
Двое мужиков, сами здоровые, как битюги, преграждали ему путь. Луций юркнул было мимо них, но один из мужиков очень не вовремя повернулся — то ли собираясь оттолкнуть кого, лезущего без очереди, то ли сам, потеряв терпение, швырял подношение Колодцу прямо через людские головы… и его локоть, будто бревно, чуть смягчённое подвёрнутым сукном рукава, саданул Луция в самый лоб…
Он так и присел на подогнувшихся ногах… Его наверняка сшибли бы окончательно и затоптали в давке, если б тотчас не ухватили за шкирятник и не приподняли бы. От ручищи, его держащей, густо пахло сосновыми щепками…
— Чего там? — спросил один из мужиков.
Голос у него был, как из бочки — гудящая дубовая утроба.
— Да пацана какого‑то зашиб, — сообщил второй. И добавил, будто с сожалением. — Невзначай.
Луций увидел склонённое к нему лицо — толстенный обрубок носа, похожий на свежеспиленный пень, осиновый частокол зубов.
— Ты как, пацан? — вопросил мужик и потянулся к нему с явным намерением пощупать за шишку, стремительно набухающую на голове.
Луций ворохнулся в охапке и ломким голосом — в отшибленном лбу ещё клокотало — огрызнулся:
— Не лезь, дядя!
— Живой… — облегчённо прогудел мужик, распрямляясь. — Живой, лошак… Чего тут скачешь? Порядка не знаешь?
— Так звало же его… — подсказал первый. — Звало же, пацан? Губы — вишь, какие сухие, аж потрескались… Даже из носа не течёт.
— Давай — мы его на край сейчас! — решил второй. — Пусть подышит как следует. А ну, народ — расступись!
Не дожидаясь ни его, ни ещё чьего‑нибудь согласия, мужики подхватили Луция и легко, словно кулёк со стружкой, воздели над площадью. Тот только и успел, что ногами мотнуть в воздухе. Потеснив какого-то расстёгнутого дядьку — а точнее, попросту отодвинув того в сторону — они вынесли Луция на край колодца, к самому бордюру из красного гранита, к огромной каменной цепи, уложенной поверх бордюра. Луций ахнул и сжался в их руках: бездна, чёрная, цепкая, тяжёлая, сырое земляное нутро… целый миг всё это было прямо под ногами, потом его опустили перед бордюром, и он со всей силы ухватился за ближайшее звено цепи. Пальцы пронизало холодом, но он не отдёрнул рук, а только сжал их покрепче.
— Не сверзись, смотри, — почти заботливо остерёг его первый мужик. — Мелочишка-то… есть какая?
Луций и без него знал, что делать. Грошовая монета была припрятана заранее — выходить без неё из дому по воскресеньям остерегались даже совсем дурные. Пусть и не очень давно вырыли в их городе самый первый Колодец, но люди это правило накрепко успели запомнить. Мамки, и те учили: «А ну — Позовёт, а у тебя карманы пустые… Что тогда, портки последние отдавать Колодцу?»
Да на что Колодцу мои-то портки?
Он шарил в исступлении, не попадая в карман. Монетка издевательски прыгала где-то совсем рядом, но всё не давала себя нащупать. Площадь под пятками опять напряглась, и воздух над Колодцем уже начинал знакомо подрагивать. Вот-вот Глина вздохнёт снова, высосав из его требухи последние капельки влаги…
Луций попал, наконец, в карман, и монетка прилипла к горячим пальцам. Он выдернул её из порток, почти задыхаясь от жажды, встал на цыпочки и показал монету Колодцу — мелкую, тусклую, зеленоватую от множества потных рук, через которые она прошла, потом досчитал до положенных Пяти, разжал пальцы и уронил в пахнущую лягушками темноту. Она брякнула о каменное жерло и канула…
Теперь оставалось ждать…
Ждать, пока Глина вздохнёт снова…
Для спешащих к Колодцу — это будет Зов и Напоминание.
Для бегущих прочь — сам Луций не верил, что во всей округе такие ещё остались — это будет Упрёком и Наказанием.
А для него, уже отдавшего Колодцу всё, что было в карманах ценного — это будет Прощением и Разрешением Жить. Так объяснял Духовник, читая из Чёрной Книжицы. Страницы не шелестели, когда он их переворачивал, и даже поганый Эрвин избегал гадать, из чего они сделаны.
Ты должен Глине… Она тебя терпит на влажной коже своей, хотя могла бы стряхнуть тебя так же просто, как вон тот пёс стряхивает блоху. Так отдай Ей сок своей жизни, или заплати цену своей жизни… Ничего не даровано тебе насовсем, — читал Духовник. — Ни вещи, ни оружие, ни злато земное, ни даже сам ты из матери своей.
Такого Глина не прощает, — читал Духовник. — Она накажет. Она отнимет воду ото рта твоего, отнимет желчь от печени твоей, слёзы от глаз и кровь от сердца. Злато земное в твоём кармане, которым ты не хочешь с Ней поделиться — всё было дано тебе лишь на время, лишь до поры…
А придёт пора — отдай. И живи дальше…
Луция была крупная дрожь, и оттого казалось, что тьма Колодезного жерла колеблется перед ним, то жадно расширяясь, то судорожно схлопываясь обратно — до размеров его собственной стиснутой спазмом глотки. Словно эта тьма обжёвывала его тугим, но беззубым ртом.
Невозможно сопротивляться Колодцу.
Это все знают. Он гораздо сильнее любого из людей. Он сомнёт твоё сопротивление так же легко, как тележный обод давит палый лист.
Лентяй-коровник отгрыз вымя… Говорят, корова, которую он приболтал, и не мычала даже — только обречённо поводила боками. Если в этот день кровь мешается с молоком, то сразу скисает, сворачивается в бурую слизь… и этой слизью Лентяй‑коровник насосался, как клещ, а потом… потом всё равно побежал к Колодцу. И бросал в Колодец золотые монеты — много монет, наизнанку выворачивал карманы, а потом его и самого вывернуло — бурым и клейким.
Можно спрятаться от Зова среди деревьев, как лесорубы и углежоги прячутся по своим делянкам. Можно резать торф на далёких низинах, где вода заполняет каждую яму, и оттого невозможно вырыть Колодец. Луций слышал, как иные из горожан нет‑нет, да начинали о таком судачить. Но из города мало кто уходил — кому охота навсегда променять твёрдую мостовую под ногами на зыбкую болотистую почву, на которой и дома-то толком не построишь? Да и жить совсем изгоем — тоже невозможно. Рано или поздно понадобится что-то, придётся поехать на рынок или в лавку, и если окажешься ты в любом из городов, где выложена Стена и вырыт Колодец, окажешься в тот день, когда Глина проголодалась и зовёт — ничего тебе тогда не поделать. Побежишь, как миленький, и будешь со всеми толкаться в тесных проходах и высыпать содержимое карманов в бездонную темноту.
Нельзя сопротивляться Колодцу. Но обхитрить его — можно…
Луций аж заскулил от испуга и погнал эту непрошеную мысль прочь из своей головы. Прочь-прочь… тотчас заныло, занемело в затылке. На пересушенное горло не переставая накатывались спазмы. Луций покачивался на ногах, быстро слабеющих и совсем уже вялых, ожидая следующего Вздоха… торопя его и жаждуя… моля о нём… и руки панически стискивали массивную каменную цепь.
А Вздоха всё не было — долго, очень долго.
Целую вечность надсадно хрипело в груди, целую вечность клокотало в горле, и целую вечность собственные его зубы корнями терзали страдающую мякоть дёсен.
Наконец, темнота Колодца шевельнулась и дохнула снова — Луций ощутил ток воздуха ноздрями… этот воздух и в самом деле пах лягушками, и ещё деревянной гнилью, и душной толчёной пылью… от всех этих запахов у него окончательно закружилась голова, и Луций покрепче обнял звено каменной цепи… Но, кроме головокружения и дурноты, запахи принесли долгожданное облегчение — словно широкая влажная кисть вдруг обмахнула Луция с головы до ног, мокрым шлепком соскребла коросты со сросшихся заново губ… и рот моментально наполнился слюной, и пересушенное горло мученически приняло первый глоток, и шершавый комок внутри, в самых кишках, начал съёживаться и таять… пока не растаял совсем.
Он ещё раз глубоко втянул воздух, выходящий из каменного жерла — до рези в ноздрях, до колких игл в груди.
Его уже бесцеремонно тащили за воротник — другим тоже надо к Колодцу. Луций расцепил побелевшие пальцы, и его сразу оттёрли прочь…
Не видя больше чёрного жерла прямо перед собой, Луций опять осмелел мыслями и сумел даже мельком додумать ту, ранее промелькнувшую.
Можно обхитрить Колодец…
Хитрость была проста, как сама жизнь.
Не носи с собой в воскресенье больше одной мелкой монеты. Можно даже совсем грошовую — за какую не купить и подзатыльника в базарный день. Колодцу — всё равно, сколько именно ты ему отдаёшь. Колодцу нужно, чтобы ты отдал всё, что имеешь прямо сейчас.
Не выходи из дома с деньгами и не выходи совсем без денег.
Прячь деньги под половицу, в стену, поближе к земле и подальше от себя — тогда тебе не хватит времени выкопать их, если скрутит вдруг по-настоящему. Чаще всего Глина дышит по воскресеньям. Это тоже знает каждый. Так что совсем нетрудно, ожидая Вздоха, болтаться где-нибудь по улицам, подальше от дома — с грошовой монетой в кармане.
Совсем нетрудно.
Луций и раньше не мог понять, ради чего весь этот сыр-бор. Зачем это всемогущей Глине? Из-за одной монеты? Конечно, редко, но случается, что кто-то из богатеев оказывается застигнутым около площади с полной мошной денег, хотя базары по воскресеньям не торгуют и жалования не платятся. Или припоздавший лесоруб не успеет пристроить на хранение выручку за проданный воз с дровами. Всяко бывает. Но ведь если каждый — бросит хоть по грошу… даже нищему один грош по силам… Луций представил этот дождь из медных монет, падающий вниз по стволу Колодца. Искрящийся медный дождь с редкими золотыми или серебряными каплями… дождь, орошающий тёмное дно — сначала с тупыми шлепками о землю, потом с бряканьем наползающих друг на друга монет и, наконец, долгий… нескончаемый звон.
«Так много…» — думал Луций, на ватных ногах переходя пустеющую площадь.
Сок жизни своей, цену жизни своей. Отдай им… Ага, щас! Дежурный медный грош — вот вам моя цена!
И другой цены — не просите…
Две фигуры (приземистая — Курца… и высокая, нескладная — Кривощёкого Эрвина) маячили на углу. Луций помахал им рукой и пошёл навстречу.
«А ведь если… — подумал он, всё ещё нетвёрдо переступая по булыгам. — Если Глине и этого покажется мало… Ей ведь достаточно просто вздохнуть ещё раз…»
Глава 5 (тревожная, как слухи о пропаже…)
Утро было хмурым, как похмельный околоточный.
Дождь вроде бы собирался, да всё никак не мог собраться.
Небо натужно серело, выдавливая из себя влагу, но так и не уронило ни капли. Первые, совсем ещё сонные куры — вяло копошились в сорняках у заборов, что-то там выискивая…
Первый раз они увидели эту телегу в совсем уж несусветную рань — ещё до рассвета, в сумерках. Довольно долго доносился только валкий дребезг обода по мостовой — он то приближался, удалялся вновь, будто телега так и катала взад-впёред по одному и тому же участку площади. Потом грохот враз прекратился, и Луция это насторожило.
Без дела телеги на площади не стоят, так что, скорее всего — она съехала с мощёного в один из проулков, на мягкую, неукатанную землю. И поди, угадай, в какой именно… Вот сейчас вырулит прямо на них, и возчики заприметят их троицу, копошащуюся в ветвях на фоне светлеющего неба.
Пришлось им спешно спускаться с той самой чинары, к которой они уже и тропинку успели натоптать. Вчера Луций понадеялся, что этих голых псов хотя бы на ночь куда-то запирают, чтоб не звенели неумолчно цепями под окнами…, но их, похоже, нарочито привязали сторожить около телег. Во тьме двора ничего было не разглядеть, но, когда Кривощёкий Эрвин оступился мимо сука и едва не загремел вниз, обрывая листву и сокрушая коленями мелкие ветки — псы за забором моментально всполошились. Они и лаяли-то по-особенному — задушенным разъярённым хрипом.
— Валим… Валим отсюда… — рявкнул Луций на растяпу, едва оказавшись на земле… и Курц на бегу ещё успевал сдавленно шипеть о кривоногих-криворуких с Волопайки, скотолюбах, Глина их побери и прикрой навеки их кривощёкие хари…
Они отбежали за ближайший угол и там отдышались.
— Бесноватые псы… — опять сказал Эрвин. — Точно говорю — бесноватые… Таких в жизнь не приболтать…
Голос его, однако, был виноватым насквозь.
Луций незамедлительно врезал ему по уху. И добавил бы ещё не раз, и не два, если б там, за углом, будто в ответ на собачью перхотню, не всхрапнула бы лошадь.
Они замерли. Никто из них вовремя не услышал ни скрипа осей, ни бряканья небрежно затянутой сбруи… и, если бы не этот нечаянный лошадиный всхрап, то кто знает… Упав на четвереньки и сравнявшись по росту с лебедой, густо растущей вдоль забора, Луций осторожно глянул за угол.
Отчего-то он совершенно не удивился, когда увидел — да, это была та самая телега, которую они вчера сутулили… Кроме давешнего возчика в телеге сидело ещё четверо землекопов, особенно хмурых на фоне этого-то утра. Они, все четверо, старательно делали вид безучастный и даже скучающий, но Луций отчетливо различал их цепкие внимательные взгляды, которыми землекопы озирали округу.
Недолго постояв, телега не ушла, как он ожидал, за поворот, а развернулась и покатила в их сторону. Время от времени она сбавляла ход, и тогда землекопы соскакивали и разбредались по сторонам, что-то выискивая в лебеде у заборов. Совсем, как куры… В очередной раз ничего там не отыскав и рассерженно вернувшись к телеге, они так шипели на возчика и с таким усердием пихали его в сутулую спину, что Луций подумал — стащат его сейчас с передка и отметелят. Но дело так и ограничилось тычками. Получив свою порцию, возчик понуро подобрал вожжи, натянул левую, правой стеганул — кони зашевелили копытами, забирая влево по кругу, и почти беззвучно потянули телегу назад, вдоль улицы.
— Что такое, Глина их забери? — недоуменно шепнул Курц над самым ухом.
Должно быть, он тоже сразу припомнил — и возчика, столь ревниво оберегавшего никудышное рабочее железо, и кирку, которую они из принципа у него спёрли. Стащили-то её на самой площади, не здесь…, но потом Курц сбросил кирку у забора, чуть отойдя во-он в тот короткий боковой проулок. От мощёной Купеческой улицы это было — вроде и недалеко, но и не прям, чтобы рядом. Так что, если землекопы разыскивали то, что могло попросту выпасть из телеги на ухабе — им нипочём не найти пропажи. Но если возчик вспомнит о подозрительных мальчишках, крутившихся рядом… и, если его подозрения примут всерьёз… или решат, что кто-то просто споткнулся об оброненную кирку, да в сердцах зашвырнул её куда подальше — рано или поздно кто-нибудь из них догадается поискать и под тем самым забором. Лебеда, хоть и густа, но кое-где и кочета выше гребня не скроет. Да и кирка — не иголка.
Неужели, — ломал голову Луций, — и впрямь её ищут? Но — зачем? Опять ерунда какая-то…
Он ткнул Кривощёкого Эрвина в мягкий бок и приказал:
— А ну-ка, сейчас за поворот отъедет… ты сбегай, принеси!
Кривощёкий занервничал… Несколько раз кряду он выглянул из-за угла на телегу, на четверых нахохлившихся мужиков — дураку ясно, что очень неспроста мотаются они туда-сюда в такую рань по безлюдной ещё улице.
— Ну! Принеси, кому говорю!
Телега дошла до самого конца тупика и стояла сейчас там, так что момент был самый подходящий. Землекопы были слишком заняты — со всех сторон разом пихали возчика так, что у того голова болталась на тонком шнурке шеи.
Эрвин всё ещё трусил:
— Догонят же…
— Да не ссы! — привычно наседал на него Курц. — Они тебя не заметят даже.
— Не… Догонят…
— Ты же конного жандарма в свечку поставил! На спор! А, Кривощёкий? Брехал опять?!
— Так-то я среди толпы был, да пустой. Убежал бы. А кирка — тяжёлая же, куда я с ней? Догонят…
— Иди! — насупился Луций.
— Да на хрен она нам? — едва не взмолился Эрвин. — Говно рубить? Я потом в мастерские сбегаю, десять таких тебе принесу — только скажи!
Луций поднёс побелевший кулак к самому носу.
— Ещё по сопатке захотел?!
Кривощёкий Эрвин опасливо покосился на кулак. Одно ухо у него до сих пор было пунцовым.
— Ладно, — сказал он, наконец. — Ладно, чего ты? Иду я…
— Не спались только! — предупредил Луций. — Повернутся в твою сторону — ложись прямо где стоишь. Пусть хоть насрано будет.
— Ладно… — сказал Эрвин.
Кривощёкий был мастак подкрадываться. Его макушка и впрямь показалась из лебеды лишь пару раз, да ещё он разок неосторожно пуганул курей, роющихся у забора. Куры прыснули в стороны, выставляя напоказ ощипанные, меченые синькой зады.
Землекопы так ничего не заметили.
— А, правда — на хрен? — спросил Курц, когда лебеда, скрывающая Эрвина, понемногу зашевелилась в обратном направлении. — Старая же кирка, сплющенная вся… На рудных отвалах полно таких валяется —даже ещё страшнее… И эти четверо — правда её ищут? На кой?
— Молчи, дурак! — буркнул Луций, и Курц обиженно засопел.
Луций тоже дышал неспокойно. Если б только он сам понимал — зачем… Но то, что ищут другие, да ещё так рьяно — наверняка имеет очень высокую ценность.
— А может… — сказал Курц каким-то особым благоговейным шепотом. — Может, с них Храмовые Духовники спросили за кирку? Кто их поймёт, Духовников-то? Может, ещё одна новая страница в Чёрной Книге открылась? А там начертано: какая кирка однажды той Глины касалась, таковой в Колодец и вернуться должно…
Последние эти слова Курц произнес со свистящими подвываниями и воздел руки оземь, отчего и впрямь стал похож на Духовника-коротышку.
В другое время Луций бы только пальцем у виска покрутил, но только не сейчас.
Эти четверо искали украденную кирку так, словно та была из золота. И возчика пихали с такой едва сдерживаемой яростью, что пыль из того летела. Духовники, конечно, могли и не такое приказать, Духовнику в голову не заглянешь… да вот землекопы не стали бы исполнять их приказы настолько буквально — подобрали бы брошенную кирку на отвалах, или в кузне попросили бы расплющить да затупить новую, и дело с концом. Кто отличит-то? Не-ет… Тут было что-то другое…
«А может, она и впрямь — из золота? — вдруг подумал Луций. — А что? Вдруг вырыли случайно золотой слиток… отец рассказывал, что такие изредка ещё попадаются в глубокой пустой породе. А как его из-под земли вынести, мимо Духовников? Вот и расплющили, изогнули, будто кирку, измазали глиной так, чтобы не узнать… да отправили наверх.
Луций пожевал эту мысль, потом подёргал Курца за плечо.
— Ты, — спросил он, — когда с воза её тащил… ничего не приметил? Ну, там, тяжёлая была слишком… или ещё что?
— Да ничего, — насторожился Курц. — Кирка, как кирка. Ручка хлябала. Рубило сплющено всё… и обух затерт. А чего?
— Ничего… — сказал Луций.
Сколько может весить золотая кирка, подумал он? Наверное, куда больше железной. Нет, Курц бы понял. Не дурак же он, в самом деле…
Да, и можно ли что-то подобное проделать в храмовых Колодцах? Этого Луций не знал. Может, там за плечом каждого землекопа стоит по Духовнику. Туда ведь монеты кидают, наверняка, на выходе тот ещё шмон устраивают.
— Во-он Кривощёкий ползёт… — зашептал Курц.
Они дождались Эрвина, потом подхватили его за грудки и подмышки, выволакивая из лебеды… утянули с собой за угол. Он затравленно дышал, отдавая им кирку. Они в четыре руки ощупали её нетерпеливо, четырьмя рукавами оттерли от глины и только тогда вздохнули разочарованно — железо. Мятое, тупое, покрытое поверх жирной ржавчиной, будто коростой. Ручка и впрямь хлябала.
— Дать бы им этой киркой по едалу! — Курц плюнул в сторону улицы, откуда доносился печальный тележный скрип.
Плевок был ритуальным.
Луций крутил и крутил кирку в руках, всё ещё не желая расставаться с только что выдуманной, но опять несбывшейся удачей. Кирка была самой обычной. Может, и вправду — что-то другое ищут. Мало ли, что этот возчик-растяпа ещё потерял.
— Ладно, — решил он. — Валим отсюда.
— А кирку? — ошалело заголосил Эрвин.
Пот на его лбу был крупный, как виноградины.
— С собой берём…
Курц скорчил на это такую гримасу, что Луций снова прибег к показу кулака.
— С собой! — повторил он. — Не так с ней что-то… Чую я! В тихом месте ещё разок осмотримся. Отмоем, отскребём…
Тележный скрип надвинулся и оборвался — возвращающаяся из тупика телега снова встала.
Они присели разом, затаились… Сквозь мохнатые шишки лебеды были видны шныряющие вдоль заборов фигуры землекопов. Они уже совсем взбешённо прошлись туда-сюда, разгребая траву башмаками, потом встали посовещаться на углу.
Луций внезапно — словно что-то сорвало его с места — пригнувшись, метнулся вдоль забора. Добежал до излома деревянной ограды, где один двор смыкался с другим, присел там… и осторожно, выглянул…
Теперь землекопы были совсем рядом, Луций ощущал даже запах пыли и пота, насквозь напитавший их робы. Ещё от них пахло лампадным маслом и копотью — это, видимо, была ночная смена, только что из-под земли… Вот, значит, как — рыщут по улицам вместо того, чтоб пойти по домам. Луций вдруг ощутил внутри такой силы азарт, что сердце замолотило, чуть ли не заставив сотрясаться ближайшие доски забора. Припадая к самой земле, он ужом протиснулся между забором и наспех наваленной около него поленницей. В дыру через неплотно уложенные торцы поленьев он увидел перед собой башмак одного из землекопов… Увидел пугающе близко, и понял, что перестарался: его не спалили до сих пор только лишь потому, что смотрят сейчас в другую сторону — башмак был повернут к Луцию пяткой, жестяным сплющенным задником с тёмными дырками от выпавших гвоздей.
Башмак был огромен — его хозяином оказался мрачный верзила с пересушенным хрипом вместо голоса. Луций обомлел, едва тот заговорил. Таким хрипом можно победить в драке, и пальцем при этом не шевельнув. Не голос, а угрожающий сиплый рык бывалого пса.
Но сейчас, к великому удивлению Луция, голос хрипел что-то оправдательное. Вдруг проскочило — «молодой мастер»…
— Нет, молодой мастер, — сказал хриплый. — Он никуда не сворачивал. Ехал прямо, как ему и велели. Он говорит так, и я ему верю…
— Веришь? — второй голос звучал бы фальцетом, если не сбивался бы то и дело на рассерженный шёпот. — Да он — болван, каких свет не видывал. Такое простое дело завалить… Чушь какая-то.
— Он наш мужик, свойский… — смиренно возразил хриплый. — Поверьте, мастер, он не сворачивал, и не заезжал никуда. Прибыл условленное на место, как договаривались — минута в минуту. Да мы и не говорили при нём ничего лишнего. Вообще толком ничего не говорили, мастер…
Фальцет помолчал, но даже молчание его было до крайности рассерженным. И Большой Башмак беспокойно заерзал, скребя подошвой влажную землю. Луций заворожённо смотрел, как нагребает она вокруг себя раскисшие комья…
Потом хрипатый не выдержал этого молчания:
— Да он и не знал, что везёт. Даже если б кто-то пронюхал заранее… всё равно они не успели бы — отыскать именно ту…
Фальцет продолжал молчать.
— Мы бы заметили, мастер… Клянусь… мы глаз с него не спускали. Едва он выехал за пределы Храмовой площади — вдоль всей дороги, у каждой лавчонки, на каждом углу стояло по нашему человеку. Нет, молодой мастер, не мог он нарочно её сбросить. Ротозей он… что, правда, то, правда…, а вот предатель — нет, не верю я в это… Обронил, скорее всего… Дороги-то тряские…
— Обронил? Тогда — где?! — сорвался фальцет. — Всю округу уже обшарили!
Хрип снова смущенно кашлянул.
— Наверное, подобрал кто-то, молодой мастер… Люди-то — всё, что не попадя, к себе тащат. Полезно, бесполезно… Увидели — лежит… ну и…
Фальцет снова молчал, только звук его дыхания — горячего, свистящего — нарушал тишину. Ботинок ёрзал, через раз задевая за поленницу. Луций лежал, не дыша… Лебеда шуршала, раскачиваясь. Где-то невдалеке вскудахнули, разбегаясь, куры.
— Растяпы! — взвился, наконец, фальцет на полную ноту. — Возчика этого — тащите в сарай. Я ему лично хрен на кулак намотаю. Если пойму, что темнит… о, сдохнет страшно! Пихать вас поленом… Сколько труда, и всё козе под вымя… Ищите! По-тихому…, но чтоб в каждый двор заглянули!
— Отыщем, мастер! — тотчас заторопился хрип. — Отыщем — Глина меня забери! Никто и не узнает… День-два…
— Время! — жёстко обрубил его фальцет. — Время нам дороже любого золота сейчас.
Хрип клокотнул горлом и умолк виновато.
А Фальцет дышал всё более и более шумно, словно что-то мешало ему в глотке, словно он не топтался сейчас на месте, а изо всех сил нёсся вверх по лестнице с тяжеленым угольным мешком на горбу. Луций, округляя глаза, считал про себя эти его всё укорачивающиеся вдохи-выдохи. Всё вот-вот должно было кончиться плохо… Но на пятом вздохе Фальцет вдруг всхрапнул, словно перемахнул через высокий забор… и задышал по-другому — утомленно, но уже легче… с каждым новым вдохом всё легче. Потом сказал с какой-то особой злой обречённостью:
— А ну… само прорастёт? А? Тогда что? Со всеми нами? Чего… молчишь?
— Невозможно же… — помедлив, ответил ему Хрип. Вроде бы спокойно ответил, но Луцию вдруг стало понятно — тот тоже паникует, да так, что вот-вот готов сорваться… настолько была полна напряжением та пауза, которая понадобилась ему для вдоха. — Как оно само прорастёт? Без крови-то… и всего прочего. Без ритуала, молодой мастер?
За забором вдруг всполошилась дворовая шавка, будто вспомнив, что она при деле — забегала, бренча цепью, загавкала, полезла лапами на забор. Потом неожиданно громко — будто ножом по тарелке — завизжала петлями открываемая дверь.
Хозяин двора, впрочем, вышел просто так, просморкаться, а вовсе не на их голоса — дважды хекнул с крыльца, длинно прочистил горло. Но землекопов это вспугнуло… над поленницей зашуршали брезентовые робы, потом и подмётки вразнобой заколотили по мостовой — это Хрипатый, прервавшись на полуслове, широким шагом уходил прочь. Фальцет торопился за ним — воротник его робы был приподнят, скрывая угловатое, и впрямь почти мальчишеское лицо.
«Вот ведь… Сам ведь сопляк ещё! — с тихим бешенством подумал про него Луций. — А туда же — „мастер“. Сопливый нос, на два вершка перерос…»
Хрипатый, рысивший впереди, тоже оказался под стать своему голосу — мрачным здоровяком с плечами, глубоко топившими в себе шею. Этакий полугорбун, чей горб нарос не по врождённому уродству, а лишь из‑за привычки постоянно и низко пригибать голову, работая под землей. Лицо у горбуна было сплошь рябое — запаршивленное теми же чирьями, как у Эрвина, но такое угловатое, что походило скорее на ноздреватую глыбу, отрытую из-под земли и водружённую поверх брезентового воротника вместо головы. Уходя вместе молодым мастером, хрипатый горбун, коротко и зло глянул поверх забора — туда, где скрипела дверь. И хозяин, вместо того, чтоб рявкнуть на них с крыльца: «Чего надо?!», как и собирался, наверное, сделать — молча и нерешительно затоптался.
Только убравшись за угол, Луций смог отдышаться, привалившись спиной к забору. В отдалении хлопнули вожжи, и тележный обод снова загрохотал, выкатываясь с мягкой обочины на мостовую. Пот заливал глаза… Луций потянулся было смахнуть его, но вовремя передумал — руки были сплошь перемазаны раздавленной растительной зеленью и всем прочим, что обычно лежит под заборами… до самых, считай, локтей.
Прорастёт… — подумал он о подслушанных только что словах. — Они толковали вовсе не о кирке. Значит, этот олух потерял ещё что-то? Вот же, шляпа в перьях… Какие-то семена, что ли? Без крови не прорастет… Нет, опять ерунда какая-то.
Он встал, потёр заборные доски, чтоб хоть как-то очистить ладони. Шавка ещё потявкивала, понемногу успокаиваясь, и это скорее всего означало — хозяин ушёл с крыльца обратно в дом и дверь за собой затворил. А, стало быть, зачем лаять, горло драть — хозяин-то всё равно этого не видит и не слышит.
— Вот ты — псина нормальная… — с нервным смешком сказал ей Луций. — Сразу видно, что жизнь понимаешь!
Та его даже рычанием в ответ не удостоила… только убрала лапы с забора и ушла к конуре, на прощанье позвенев цепью.
А Луций подумал ещё раз о тех бесноватых псах, и о крытых телегах в углу купеческого двора. Они были так близко, если просто смотреть на них с дерева через забор… Линялая рогожа поверх, это лишь для отвода глаз, а под ней — чистенькие холщовые бока мешков… новых, никогда не носивших в утробе своей ни овса, ни ржаной трухи. Луций хорошо разглядел их там, где рогожа прилегала неплотно. Оба этих воза предназначались Храму, не иначе. Откуда их пригнали? С юга, из страны сороватов? Или из тех вольных городов, где Духовники ещё только-только нанимают мужиков для рытья первых Колодцев, и где горожане не приучены ещё ходить по улицам с мелкой монетой в кармане?
Говорят, ещё остались на свете такие города. И там не разучились пока делать чудесных вещей и готовить всяческой вкусной снеди.
Если б не псы, Луций и Курц с Кривощёким Эрвином это вчера бы и проверили…
Только Луций помянул этих двоих, так они вдруг возникли справа и слева — прямо из мокрой от утренней росы полыни. Лица их были ошеломленно вытянуты, даже у Эрвина — никаких тебе больше блинов, истекающих маслом на солнце. Кривощёкий неловко держал на весу злополучную кирку, то и дело хлябающую на черенке.
— Ну, что?! — спросили они разом.
— Через плечо… — буркнул Луций, поднимаясь и проходя сквозь них.
Они расступились, потом потрусили рядом, подобострастно заглядывая в лицо.
Курц заговорил первый:
— Мы думали — спалишься! Так близко к ним подобрался. Тот горбатый как перетаптываться начал, мы уж решили — всё, наступит на тебя сейчас.
Он догнал Луция и пошёл бок-о-бок.
— Ну, так чего они затеяли? — спросил он доверительно. — И правда кирку ищут, что ли?
И Кривощёкий Эрвин, не в силах дольше оставаться в стороне, тоже забежал вперёд и уставился, подрагивая поганой щекой.
Тогда Луций остановился.
— Ищут! — отрезал он. — Они, может, и ищут… где куры дрищут. А вы — чего меня облепили?
Он уже много раз пожалел, что вообще затеял всю эту бодягу. Всё начиналось, как шутка, но перерастает со временем в какую-то невероятную и, в то же время, нелепую проблему. Луций посмотрел поочередно — на одного, потом на другого. Кривощёкий Эрвин от возбуждения аж губы жевал, и они сами собой беззвучно складывались в легко угадываемые фразы:
«Чего они говорили-то? А? Чего говорили?!»
Курц вёл себя более сдержанно, но и у него в зрачках рыжими муравьями кишело любопытство.
«Сказать надо… — нехотя решил Луций. — А то ведь не отстанут»
— Семена какие-то потеряли… — произнёс он вслух. — Или стручки… Глина их разберёт.
Они разочарованно отступили, и некоторое время молча трусили поодаль.
Потом Эрвин, набравшись смелости, спросил, указав на кирку:
— И куда её девать теперь?
И Луций тоже задумался, что вот хорошо бы сейчас просто бросить окаянную железяку прямо тут, на мостовую. Запустить вдаль, чтоб протяжно зазвенела по булыжнику, и пуститься наутёк… Кому надо — сами найдут, подберут. Но он замешкался, а потом за четвертым шагом последовал пятый…, а ведь всё, что делается после пятого шага или пятого вздоха, то только Глине решать.
Кирку они припрятали в Лампадном тупичке, завернув туда по дороге на Ремесленный…
Ничего нового не придумали и, как и прежде, похоронили в сорной траве под забором. Там, куда сметали с мостовой всякий сор, она могла валяться годами — пока не сгниёт, наконец, не рассыплется ржавым прахом…
Сам лампадный мастер, чей запущенный дворик, выходя задником к двум хозяйским заборам и образовывал этот тупик, был подслеповат и беден. Доски его дровяника обветшали, лебеда поднялась могучими зарослями, и ядовитые листья крапивы предостерегающе шуршали среди них, словно замещая собой остатки забора. Осколки лампадного стекла, набросанные тут ещё со времен, когда мастерская работала, блестели на земле, как свежая чешуя. Тупик не имел даже тележной колеи, что уж там говорить. Как сюда ещё трупы не начали стаскивать?
Луций отобрал у Кривощёкого кирку и лично зашвырнул её куда подальше — в самые жгучие дебри. Крапива с шелестом поглотила её — навечно, и Луций с облегчением плюнул следом.
Плевок не был ритуальным, но Курц и Кривощёкий Эрвин, поколебавшись, последовали его примеру.
Глава 6 (опасная, как странный незнакомец…)
Вот так это и началось…
А на Овсяном пятаке, где в базарные дни торговали фуражом и отрубями, был отметён круг, и непривычно‑чистая земля желтела. Мётлами мусор сгребли неровным валом вокруг арены… и вышел он приземистым, не выше мальчишечьего башмака. Блестели среди сора оброненные медяки — Кривощёкий Эрвин увидал такое, и глаза у него загорелись.
Толпящиеся мужики — в основном волопайские скотники и пахари с дальних окраин, ремесленного люда здесь почти не было — возбуждённо галдели. Летело по ветру выдранное перо. Гоготали гусыни, привязанные бечёвками за лапу — расправляли хлопающие крылья, подбадривая своих самцов и задирая чужаков. А в центре круга, среди всеобщего сумасшедшего гвалта, молча и яростно бились два огромных гусака — толкаясь боками и переплетая шеи. Красные клювы, широкие и твёрдые, как кузнечные клещи — метались, щёлкая… то смыкались впустую, промахиваясь… то стукаясь друг о друга или хрустя переломленным пером… или же, если везло ухватить соперника по серьёзному — отплёвываясь клейкой от гусиной сукровицы пухом.
Нет около человечьих дворов существа, безжалостнее и злее гусака. Иные псы — и те против них будто ласковые хрюшки. Дай гусаку сильные ноги, способные к бегу, дай ему настоящую пасть вместо этих плоских щипцов, оставляющих синяки, но, в общем-то, безвредных, дай ему зубы, способные впиваться и рвать — никому не будет от него спасения.
— Да, — кивали старики всклокоченными седыми головами. — Да, твоя правда…
Их стёганные жилеты, торчащие войлоком или ватой… их ощипанные до сосулек подбивы… их худые шеи, на которых рос вовсю пеньковый волос — они и сами походили на гусаков, только состарившихся, негодных уже и для супа. Старики наклоняли головы и притопывали от возбуждения, то и дело сами порывались броситься в круг и принять участие в гусином бое… но, впрочем, так и оставались за пределами мусорного круга, словно и на их ногах сходились узлом бечёвки.
А тот, кто в голос рассуждал о сущности гусей, был высоким и сухим, как дерево… и даже тень отбрасывал похожую — рваную, будто бы дырчатую.
Луций давно уже присматривался к нему исподтишка. Человек был явно пришлым, очень уж сильно отличался он от других горожан. Возрастом чужак был стар, хоть и не настолько, как собравшиеся на Пятаке местные деды — коричневая кожа на его шее висела складками. Полосатая стёганая куртка, больше похожая на халат, который тётка Хана надевает по банным дням, болталась на нём — распахнутые полы свисали к коленям. И пахло от человека так, словно он вообще ничего не слышал о банных днях. Деды, видно, уже принюхались, но Луций чувствовал за много шагов — кислый дорожный пот, запах просохшей прямо на теле одежды. И слишком много полосатых тряпок, навздёванных одна на другую.
Луций на пару с Кривощёким Эрвином немало покружили вокруг этого странного человека — вынюхивая, чем можно от него поживиться, кроме дурного запаха. Сегодня была среда… и их воскресная бессмысленная кража уже совсем позабылась, они вновь осмелели, а до базарных дней, пятницы с субботой — ещё дотянуть бы. Но даже в толчее, что всегда царит на гусиных боях, этой редкой для горожан забавы, они так и не решились внаглую шарить по карманам этого приезжего — рядом с полосатым стариком их обоих почему‑то всякий раз охватывало незнакомое прежде неприятное чувство… Луций не смог бы выразить его словами, но — будто время перестаёт течь, будто лёгкие облака враз стекленеют в небе, становясь чьими‑то тенями…
И Курц где-то запропастился…
Луций приметил: у старика на животе и боках пучится длинный пузырь под одеждой, но то, конечно, не жирок свисает складками через ремень — ясно, что у него там кушак, поясная сума, чем-то туго начинённая, и для пущей сохранности прикрытая поверх ещё одним полосатым слоем. Луций понемногу… бочком, бочком… подбирается поближе, даже губу облизывает в предвкушении… и вдруг чувствует чью-то руку у себя на плече — не взрослую, к счастью… тонкую, мальчишечью…
— Вы чего тут, карманить удумали?
Это всего лишь Курц… ну, наконец-то. Луций размышляет, не накостылять ли приятелю как следует за опоздание, но Курц так порывисто вцепляется Луцию в рубаху, что тот и развернуться к нему толком не может.
— Сдурели совсем?! — шепчет ему Курц, и шёпот его горячий и влажный, как пар от чайника — аж ухо мокнет. — Это же сороват!
Луций мотает головой, будто отряхиваясь от услышанного:
— Сороват? С чего ты взял? Быть того не может!
— Может, не может…, а дед бабку в кровать уложит! — не унимается Курц, и даже нахально придерживает Луция за затылок, чтоб не вертел башкой. — Да не крутись ты! Заметит же…
— Сороватов и в город-то больше не пускают, — фыркает Эрвин. — Забыл, что ли, как нам Духовники читали? Эх ты! А ещё зубрила… зря ты, выходит, сам-то в Духовники метишь!
Наверное, это должно было прозвучать как шутка, но Курц даже не улыбнулся:
— Что не будет полосатым людям ни места у Колодца, ни места в Похоронной Яме? Это? Ничего я не забыл… Только этот вон — пробрался же как‑то… Может, жандармов на мосту подкупил. А может… да, неважно… Но это — точно сороват, я знаю… я вокруг него уже второй день, как кручусь…
— Следишь за ним? — Луций решительно выкручивается из его хватки и сам хватает Курца, глядит на него в упор. — Зачем следишь? А ну, говори! Или решил от ватаги отколоться?!
— Да не бузи… наняли меня за ним последить… — уклончиво отвечает Курц и тут же замолкает, даже губу прикусывает накрепко… и Луций, так ничего больше и не дождавшись, отпускает и разочарованно от него отворачивается.
В общем-то, за Курцем такое и раньше замечалось — вдруг появлялись у него какие-то секретные поручения неизвестно от кого, и он тут же пропадал, на день или два переставал верно ему служить. И Луцию только и оставалось, что ломать голову над тем, кто это его пса прикармливает, кто приучает к службе… Духовники? Или жандармы?
Сороват, если это и взаправду был он, отошёл сейчас далеко от них, болтал с кем-то аж на другой стороне круга гусиной арены… оттого, видать, и время снова текло обыденно и прямо, не застывало вокруг прозрачной смолой. Луций ещё раз оглядел чужака с головы до ног — старик как старик… ну, грязный после долгой дороги. Всех окрестных Болтунов люди знали наперечёт, а этот был совсем незнакомый — с ним здоровались, вступали в беседу… пусть и держались с чужаком насторожённо, но и не шарахались…
На всякий случай Луций всё же отводил прямой взгляд, старался посматривать на старика быстро и искоса.
— Так откуда он взялся, если им в город входить запретили? — опять спросил Эрвин, и Луцию даже сплюнуть захотелось — настолько по‑глупому этот вопрос прозвучал. Кривощёкий не маленький ведь, сам понимать должен — пусть городские законы и строги, да всем не уследишь, а жандармы, что стоят постом на въездном тракте — тоже ведь люди, и тоже цену деньгам понимают…
— Из сырых тёмных чащ он явился, что были когда‑то вольными степями, а теперь обросли деревами и стали подобны частоколу, и чем дальше в него зайдёшь, тем гуще и теснее… — тотчас зашептал ему на ухо Курц на манер Духовника — то бравируя перед ним чужими подслушанными словами, то ли уже откровенно издеваясь.
Эрвин испуганно ткнул его локтем, вдруг увидав, что старик в полосатом и длиннополом будто издали расслышал этот шёпот — отвернулся от местных дедов и открыто посмотрел прямо на их троицу… посмотрел через круг, где вовсю шла следующая гогощущая схватка и кружилось по воздуху редкое выдранное перо. Они тотчас шустро отпятились назад, мигом затерявшись в толпе.
— Как думаешь, что за дела у него тут? — спросил Луций, когда опасность вроде миновала. — Далеко он забрался… Где мы, и где леса? Тем паче частокольные…
— Ну, мало ли… Может, лесом приехал торговать. Лес строительный всё равно ведь в городе нужен — балки… стропила. Такое из местных кривулин не напилишь. А может, он и сам покупает чего… через пару дней ярмарка начнётся.
— И город с ними торгует?
— А чего б нет? Не каждый же сороват обязательно Болтун…
— Так у них же там другие боги совсем?
— Другие…— нехотя, словно через силу, признал Курц. — Говорят, в тех лесах и вовсе ям до рыжей земли не копают, не то что Колодцы… И Духовников у них нет. Говорят, что сороваты — сами себе духовники…
— Сами себе деньги жертвуют? — усмехнулся Луций. — Вот это дело! — он вспомнил вдруг, как топорщился у соровата пояс-кушак под полосатым подолом. — И не боится, что этакий‑то кошель вдруг придётся Колодцу отдать?!
Курц подумал об этом… потом качнул головой:
— Но если он тут с собственным возом, то и уехать после ярмарки сможет чуть свет, задолго до первых Вздохов.
— А если только торговать приехал — зачем тогда тут, на Овсяном пятаке трётся? — никак не мог успокоиться Луций. — Зачем среди местных ходит? Взаправду гусиные бои решил посмотреть?
Курц вдруг странно и неестественно задёргал шеей, будто пытаясь что-то ему ответить, но заикаясь до голимых судорог.
Луций нахмурился:
— Чего егозишь? — проговорил он, толкая товарища в бок. — Эй, ты, хер короткий… Чего это с тобой?
Но Курц — как раскрыл рот, так и замер с распахнутой варежкой, словно его вдруг падучая скрутила… Глаза его как-то враз странно оглупились… Курц ещё и ещё раз дёрнул шеей, теперь уже отчетливо-испуганно, как при настоящей мучительной судороге… и медленно закрыл рот, словно какая-то сила непреклонно смыкала ему челюсти — аж губы побелели от напряжения и, стиснутые друг о друга, свернулись тонкими шнурками, вдавившись внутрь рта. Он оглянулся беспомощно, словно порываясь сорваться с места и убежать.
Это до того неожиданно, что Луций сначала ничего не понял. Он тряхнул Курца за плечо, поразившись вялой расслабленности суставов — тот лишь безвольно мотнул головой на тряпичной шее. Скрипнули крепко сжатые зубы.
— Ты чего? — уже по-настоящему перепугавшись, спросил Луций.
Он оглянулся на Кривощёкого…, но того, как обычно, уже и след простыл. Стоял сумасшедший гвалт — люди орали на сцепившихся гусаков, как оглашенные, едва монетами друг в друга не швыряясь в азарте. Луций опять повернулся к Курцу… и сам едва не вскрикнул — Курца и так-то красавцем не назвать, а теперь и вовсе губы выпучились у него изо рта, стали похожими на колбасные шкурки, полные несвежего фарша… Вот Курц разомкнул их, сшитые частыми слюнными нитками — обнажив чесночный провал рта. Луция передёрнуло от отвращения, и он крепко зажмурился, а когда снова глянул, наваждение сгинуло — Курц стоял бледный, как извёстка, но, в общем-то, нормальный… Поднял руки и потрогал себя за лицо, будто проверяя — всё ли на месте.
— Хреново мне что-то… — сказал Курц. — Из требухи накатило… будто падаль какую сожрал… Думал — блевану…
Его тотчас и правда вывернуло наизнанку…
Стреноженные гусыни загоготали вдруг — громко, победно. От арены полетело выдранное перо. За частоколом притоптывающих стариковских ног было видно, как один гусак ухватил другого особенно удачно — за мягкий низ живота, у самой ляжки. Там, видимо, была складка чувствительной кожи — схваченный гусь заголосил на панической ноте и взвился, приподняв защипнутую лапу и неловко запрыгав на другой. Его противник рванул сомкнутым клювом, встопорщив от напряжения жёсткие перья вдоль шеи — заставив неприятеля ещё сильнее верещать, и ещё бестолковее подпрыгивать. А потом — поймал момент и налёг боком… повалил, не ослабляя хватки… Всё было кончено. Упавший гусак смешно отбрыкивался свободной лапой и с сумасшедшей скоростью, но, видать, совсем нечувствительно, бил распахнутыми крыльями. Их обоих подхватили за бока и, держа на весу, принялись оттаскивать друг от друга, насильно размыкая клювы.
— Отпусти… — вяло взмолился Курц. — Чего ты?
Луций обнаружил, что всё ещё сжимает его плечо, и убрал руку. Почему-то остро захотелось её вытереть, но он сдержался.
— Пошли отсюда… — сказал ему Курц почти жалобно. — Пошли, а…
И, едва договорив, он повернулся и медленно затрусил прочь, даже не оглянувшись на Луция…, а тот, запоздало заметив, как снова стекленеет вокруг течение времени, против воли дёргается следом за ним.
Но сделать успевает лишь шаг… или два, может…
Снова наплывает ниоткуда мгновенная маетная дурнота, всё склеивается вокруг, совсем перестаёт двигаться: он будто стоит на дне глубокой вмятины, и мостовая податливо гнётся по её краям — булыжник спрессован намертво, и пучки жёсткой травы горизонтально торчат сквозь него. Выше уровня глаз края этой вмятины округляются гребнем, из-за которого спутанной ботвой торчат валкие заборы. В ужасе Луций бросается на один из склонов, взлетает по нему, цепляясь пальцами за гребень, но… опять стоит на самом дне, и небо пучится над ним, словно криво выдутое стекло. Одни заборы приблизились, другие отдалились, но оставались по-прежнему недосягаемыми — где‑то за гребнем…
Тогда Луций, уже изрядно перепугавшись, прибегает к единственному ему известному, но, в общем‑то, совершенно бесполезному ритуалу — наскоро сооружает пальцами пятиугольную фигуру и дует сквозь неё… и без особой надежды глядит промеж пальцев на свихнувшийся мир…
Странно, но у него получилось, и всё единым порывом вернулось по своим местам — будто дурные балаганные занавески перед лицом распахнули… Он, как и прежде, стоял в нескольких шагах от галдящей толпы стариков… плывущий в воздухе пух щекотал шею…, но и шевельнуться Луций не мог, потому что на его плече лежала чья-то рука… точно не Курцева — сухая и цепкая, будто ветка со множеством острых сучков.
Он скосил глаза и посмотрел на эту руку прежде, чем осмелился обернуться — коричневая сухая кожа с редкими, но обширными и бесформенными блёклыми пятнами. Сухие арыки вен, по которым давно уже бежит не горячая кровь, а одно лишь воспоминание. Пальцы, скрюченные как птичьи коготки и такие же тонкие, но, видимо, очень сильные — хозяин этих пальцев собрал их в щепоть и без малейших усилий потянул его за плечо, но Луция рвануло так резко, будто он запутался ногой в вожжах, а лошадь понесла…
Старик, глядящий на него в упор, был высок, и наклонить головы даже не подумал — жёсткая стоячая бородёнка занавешивала его лицо, оставляя взгляду Луция лишь отполированную переносицу и тёмные внимательные глаза.
— Куда спешишь, бача? — вроде бы и вопросом, но со странной утвердительной интонацией, произнёс старик, и кожа под его глазами пергаментно сморщилась.
Луций буркнул что-то в ответ… внимательные глаза старого соровата насторожённо дрогнули. Не отпуская Луция, он кивнул в ответ двум подошедшим мужикам, и те тут же убрались восвояси, переговариваясь о чём-то своём. Сороват снова кивнул — на этот раз ему, Луцию… Борода топорщилась, негнущийся её волос ёрзал об отвороты халата — туда-сюда. Луций смотрел испуганно и заворожённо.
— А кто скорей уйти спешит? — теперь старик не говорил, а раскачивался над ним, будто сухое дерево — вместо слов шурша ветвями. — Тот, в чьём чреве грех зашит?!
И под немигающим его взглядом Луций вдруг сломался и затрепетал.
Нет, не так…
Сам он так и остался стоять, поражённый этой столбнячной оторопью и неподвижный, но кто-то внутри него, кто-то маленький и жалкий — беспомощно задёргался и захныкал. Губы задвигались сами собой и наверняка тотчас рассказали бы этому старику всё‑всё, от самых материнских кровей, если б Луций каким-то немыслимым усилием не прикрыл их ладонями, пальцы которых по‑прежнему оставались пятиугольно переплетены… Сороват чуть отпрянул, нахмурился… нет… Луций видел — это живые наросты бровей наползали один на другой. Почти отслаиваясь, шевелилась, кожа на лбу… как если бы личинки-короеды рассерженно закопошились под ней.
Запоздалый Луциев выдох прошёл всё‑таки сквозь ритуально сложенные пальцы, и наваждение сгинуло… Старикан опять показался ему обычным настырным дедом — пусть и высоченный, но худой, как жердина, и вроде нисколько неопасный с виду. Луций, зло оскалившись, начал даже прикидывать — как бы половчее двинуть ему под мотню, чтоб отпустил, да смыться… От старика воняло лежалым тряпьём и пылью. Поясной кушак, заменяющий соровату дорожный кошель, и вправду был битком набит, и хорошо защищал ему внутренности — так, что и хорошим ножом за один раз не пропороть…
— Не бойся сказать, бача… — снисходительно уговаривал его старик. — Не брал чужого — так и не бойся. А не брал ли?
— Ты чего, дед? — огрызнулся Луций, однако внутренне холодея. — Я у тебя ничего не крал… чего мне тебя бояться?
— Испугаешься… — насмешливо заверил старик. — Как захочу — испугаешься… — прошелестел он, опять становясь похожим на дерево, корявое и сухое. — Испугаешься, бача… побежит в песок моча…
И мостовая под ногами Луция вдруг пошла трещинами — как бывает с яйцом, когда цыплёнок лупится сквозь скорлупку — трещины расширились было и тут же сомкнулись снова… Но за то мгновение, пока они зияли, Луций и впрямь успел перепугаться до брюшной рези — с огромной, непредставимой высоты, что обрывалась прямо под носками его башмаков, он смотрел на чёрное рыло города.
Это был его родной город, да Луций ведь и не бывал ни в каких иных, так что, чего тут гадать — вон Ремесленный Квартал, вон Купеческий… вон между ними покинутые цеха, опоясанные бывшей Чугунной дорогой. Но до городских улиц, до первых панцирных крыш — были многие сутки падения. Однако даже с этой чудовищной высоты различимы были блестящие кольчатые петли, копошащиеся прямо под городом. То извивались в складках земляных морщин огромные скользкие черви, время от времени поднимая слепые головы к самым фундаментам городских домов…
Луций заорал и рванулся… к ужасу своему обнаружив, что приклеился намертво… что скорлупка мостовой, прилипшая к его подошвам, тянется следом — расшатывая всё треснутое и надламывая то немногое, что ещё оставалось целым…
И, пятиугольно складывая пальцы, он не понимал уже — взывает ли к Глине заученным ритуальным жестом, или просто в ужасе ломает руки…, но кошмар снова выпустил — с тем вязким чмокающим звуком, как если б лопатой расковыривали самую липкую из луж…
Луций не удержался на ногах и плюхнулся на задницу — прямо в серую городскую пыль.
Оглушительно и отрывисто, казалось, что прямо над ухом, гоготали гуси — закончив драку, но всё никак не желая угомониться. Перья и пух уже не летали, но совсем неподалёку ветер лениво ворочал по земле свалявшийся перьевой колтун.
Сороват, комкая в пальцах лоскут его рубашки, стоял в четырёх шагах… и Луций, в панике оттолкнувший мостовую пятками, сумел выиграть пятый.
Наверное, это его и спасло…
А может, соровату просто надоело возиться с мальчуганом, напуганным до усрачки, но, как все местные уличные пацаны, непостижимо упрямым… и, положа руку-ветку на то место, где у обычного человека находится сердце — вряд ли замешанным в серьёзные взрослые дела и хоть что-то о них знающим.
А может, кто из землекопов прошёл невдалеке и перехватил его внимание. Как понять? Быть может, и просто повезло…
Глава 7 (бредовая, как сон среди болезни…)
Самому Луцию ещё не разу ни доводилось побывать под Болтуном.
Ещё ни разу этот особый Шёпот не скручивал его, как бражники комкают подол рубахи перед тем, как зычно в него высморкаться…
«Вот, оказывается, что чувствуют те лошади, — вязко, по одной мыслишке, думал он. — Вот оказывается…»
И он пуще прежнего затрепетал, внезапно осознав на собственной шкуре, что не только усыплять понурых коняг да загонять обратно в будки скулящих псов способны настоящие Болтуны. Он тут же вспомнил, что говорили люди про Лентяя-коровника — и эта молва заставляла пастухов за три версты обходить ту укромную клеверную поляну, которую тот облюбовал. Вспомнил россказни Кривощёкого, на которые обычно лишь презрительно хмыкал, но… всё-таки слушал — как волопайские скотники шёпотом клянут проклятого Болтуна, когда десяток бредущих с пастбища коров вдруг поворачивают, как по команде и, роняя слюнную жвачку, не замечая ни кнутов, ни окриков, уходят вдруг прочь. Как пастухи робко выходят ночью к околице и глядят в темноту… изредка, осмелев, подзывают: «Буряша… Буряша…», и как радуются, когда их ополоумевшая Буряша, блукая и мыкая, всё же находит свою калитку, и как долго потом кровоточит её воспалённое, выжатое досуха вымя.
Как захочет Болтун — так тому и быть.
Захочет он для потехи, чтобы спустил ты портки и бежал по улице у всех на виду, сверкая голым задом — будешь бежать… Захочет, чтобы, портки спустив, не бежал никуда, а так и остался стоять смирным раком — что ж, останешься стоять как миленький… Это уже потом — хоть ори, хоть мыль петлю, как бражник Отто, во хмелю на ту поляну однажды забредший… Доживи ещё сперва до того потом…
Луций был ещё цел, но уже ощущался себя раздавленным — как влажный червь под сапожной подошвой, готовой вот-вот опуститься. Сороват возвышался над ним — то становясь точь-в-точь как дерево, и тогда Луция враз начинало корчить от ужаса, то вновь оборачиваясь человеком.
Было тошно осознавать такое: уйма народа вокруг, и жандармский разъезд недавно процокал копытами поодаль, и есть среди толпы мужики, которые одним ударом могли бы перебить этого старика пополам, будто сухую валежину, а вот, гляди — что захочет он сделать с Луцием, то и сделает, и никто ему не указ.
Что бы ни задумал сотворить с ним этот старик — всё уже свершилось, всё уже принадлежало прошлому, а не будущему:
— Принесёшь ли семя, коли увидишь? — с нажимом вопрошал старик.
— Пусти! — хрипел Луций, из последних сил выворачиваясь.
— Принесёшь ли? — старик нахмуривался, теряя терпение из-за тщетных усилий этого строптивого шкета. Кора надбровий надувалась буграми, а дупла подглазий углублялись до черноты.
— Да… — скулил тогда Луций, стыдливо поджимаясь.
— Пшёл… — отпустил его сороват… и булыжная мостовая опять изменилась и на время сделалась пологим склоном, и Луций закувыркаться по ней прочь…
Только когда полосатая фигура бесследно затерялась среди возбуждённой недавним зрелищем толпы, Луций пусть и с трудом, но сумел подняться. Старики расходились, унося с собой потрёпанных гусаков. Он тоже поплёлся домой — совсем как та корова с пустым, болезненно ёкающим на ходу, выменем. Хотя мостовая была суха, и пыль меж булыг лежала ничком, но ноги его разъезжались, словно на глиняном току в дождь.
Домой… А где это? Он в недоумении крутил головой. Забыл… Забыл? Разве бывает такое? А вот, поди ж ты — было… Город вокруг вроде был тем же самым, но каким-то чужим — не те, знакомые кварталы, излазанные вдоль и поперёк, а путанный скверный лабиринт… проулки, заборы, задворки, дровяники, помосты… Он не понимал, куда ему нужно… Сюда? Он видел впереди забор и шёл к нему, а потом оказывалось, что не забор это, а отполированная жердь коновязи, в которую он упёрся животом и дальше идти не может. И соломы натрушено, и овса накрошено. И нога — натружена… И одеяло — наброшено… И тётка встревожена, а губа — прокушена. И матерью спрошено: «Что это с ним?», и мать огорошена: «Да как же так — просто шёл домой и свалился? Падучая, что ли? Никогда ей не страдал, а тут вдруг… А вы, стервецы — оба с ним были? Чего опять вытворяли?!»
— О горе, горе материнское… — Это уже тётка Хана. Мерзавка старая…
А потом ещё пуще затрясло его, залихорадило… и голоса в комнате слиплись, перепутались…
— Ты с ним бы построже!
— И так ведь, куда уж?!
И приступы дрожи…
— Ты думаешь замуж?
— Да нет уже… хватит!
И ругань на кухне. И скрипы кровати.
И в доме не спят, а всё ходят сквозь сенцы…
…и плачут, и плачут — лицом в полотенце.
А речка запружена, дверь перекошена.
На улице вьюжно ли? Нет — занавожено.
И лошадь запряжена. Шорохи платья.
— Где папа? Где папа?
— Спи, Луций, он — в шахте…
Давно уже, что ты… Ты был ещё малый…
Всё падала… падала… падала… пала
монета в Колодец, на влажную Глину…
— Хозяйки, а нужен ли пух на перину?
Недорого!
— Что так?
— Да резали гуся.
Я сам — как тот гусь, да пока не ебуся…
— Бабуся! Бабуся… вот старая проблядь…
— Да он не украл… просто взял — чтоб попробовать…
— Попался, гадёныш! Хотел задарма, да?
Держите, держите! Зовите жандарма…
Да где там — заборы, проулки, задворки,
собачий захлёб. И роняют иголки
меж пальцев усталые злющие мамки.
Не строят детишки песочные замки,
а видят во снах груды хлебных пирожных…
Умеют же люди, а нам — не положено…
И лошадь запряжена. — Мал для работы —
не выстоит смену! И вечер субботы
пришёлся опять аккурат да среду.
И короток день, завершаясь к обеду.
— Отдай, что имеешь… и сам падай следом!
А, падая, вспомни ту ржавую ки́рку!
Зачем её ищут? «Четыре четырки,
огонь подкотельный, да выдох повздошный…»
Поймал б воробья, да не ест, падла, крошки-то…
Опять эти псы! Отравить бы им мяса,
да где я возьму? А суконная ряса —
плывёт перед взглядом, и жар гложет угли…
— Зачем её ищут? Зачем мы стянули?!
А лошадь осёдлана… свешено стремя…
«Родится от почвы Железное Семя!» —
вещал сороват, обрастая корою. –
«Политое кровью… Тоской вековою…
политое потом трудов бесполезных…
посыпано прахом и солью железной…
Отдай, что имеешь, да только не знаешь…».
И кислый, как мышью изжёванный мякиш,
вперёд сапогами всплывает почтмейстер.
Крупа разварилась и стала как клейстер.
Какие у псов здоровенные бо́шки…
Крупа разварилась, налипла на ложке,
и миска с похлёбкой вдруг сделалась лужей.
Очнись же, очнись же… Очнись, а то хуже…
Когда впервые открываешь глаза — над тобой потолок. И оттого, ровен он и бел, или же бугрист от протёкшей крыши, а то и вовсе обшарпан — от этого и зависит вся твоя будущая жизнь.
Сейчас потолок над головой Луция именно такой — дрябло провисает, как брюхо занемогшей коровы. Когда отец пропал, и у матери закончились сбережения платить господину Шпигелю прежнюю ренту — тот сжалился над молодой вдовой и позволил, чтобы они втроём с сыном и тёткой переехали в один из боковых флигелей, под самую крышу. Содержать этот флигель в порядке домовладелец перестал ещё несколько лет назад, а уж заново перебирать кровлю над ним — и вовсе, похоже, не собирался. Перекрытие над головой Луций потихоньку гнило, и слоилась с потолка штукатурка, кое‑где уже обнажив дранку. В комнате нестерпимо жарко — тётка Хана убедила мать, что любая болезнь берётся от промоченных ног и выходит с по́том. Поэтому печку топили, не открывая окна — тяги огню не хватало, и он то и дело плевался через задвижку, вот и осели на потолок жирные хлопья сажи. С одного взгляда было понятно, что, живя под таким потолком, невозможно, в конце концов, не примерить робу землекопа.
Лёжа без сил в постели, весь закутанный в одеяло, будто закопанный заживо, Луций снова подумал об отце — тот тоже надел робу и постепенно перестал быть весёлым отцом и добрым мужем… сделался безликим, похожим на глиняный ком. И так же, оброненный с лопаты — канул в бездонную шахту и пропал там… как пропадали и будут пропадать ещё очень и очень многие после него. Луций ещё мал, но уже вполне понимает, как всё устроено: роешь ли ты землю, или долбишь камень во чреве подземной скалы, или волочишь бадьи вынутой породы наверх по штольне, чтоб вывалить ещё одну кучу к подножию Стены — оставаться тебе таким комом, и внутри тебя вечно будет земля сухая. Не хватает этому миру чьей-то умелой руки, способной бережно вылепить что-то красивое и простое, на которое глянешь — и порадуешься…, а потому здесь только мнут и трамбуют. Нанявшись мастером, отец ничего такого больше не говорил. Да и откуда ему было знать — Колодец ещё только рыли… это теперь каждому известно, что землекопы чем‑то неуловимо отличаются от людей. Многие из них даже жажды не чувствуют, когда Глина просыпается и Зовёт.
«Наверное, там, под‑землёй — они уже по горло пропитались ею…» — думает Луций, в долгом беспамятстве исходя по́том, но всё никак не выздоравливая.
Теперь, когда одна за другой закрываются ремесленные мастерские, многие из горожан вкалывают на отвалах. Или идут в каменотёсы — сверлят извлечённые наверх глыбы, раскалывают их клиньями, толкут отвалившийся щебень в тонкую муку, мешают с глиной и известью. «Нужно строить Стену, — так говорят Духовники. — Чем выше будет Храмовая Стена, тем глубже быть Колодцу! Ибо Стена сия о пяти углах — есть наша покорность Глине! Ибо чрево земли бездонно и благодатно!»
Хотя Луций и был совсем шпаной, но даже он помнил — раньше, ещё до Колодца, телеги возили с полей тугие жёлтые снопы. Помнил коров на зелёных лугах за Волопайкой, куда он сбега́л играть с Эрвином. Тот не был ещё кривощёким, фурункулы у него позже полезли. А теперь хоть и сеют, но урожаи скудны, а коровы худы, и вместо тучных лугов повсеместно шелестит сорная трава, как бескрайнее колючее море… И всё чаще скотники вместо коровы‑кормилицы заводят тонкорогих придурошных коз — тем плевать, что жрать, крапиву и ту жуют.
А Духовники всё твердят:
— Мы кормимы Колодцем и только чревом его мы живы! Нам должно возить на поля рыжую глину и разбрасывать её там, ибо без глины этой наши поля не родят…
«А как же выросли дремучие леса в стране сороватов?» — думает Луций.
Курц прав, Духовники ненавидят сороватов, но всё равно с ними торгуют — в городском хозяйстве одним камнем не обойдёшься, вот и возят ещё в город подводами строительный лес… кое‑как, но работают пилорамы. А брёвна бывают — о-го-го какие! Порой шестёрку битюгов надобно запрячь, чтобы притащить одно такое бревно. Как могли где-то вымахать настолько огромные дерева́, если храмовые телеги никогда не возили глину к их корням? Что-то тут не сходилось…
И вольнонаёмных горожан — Духовники не пускают в колодец. Те крутят ворот, поднимают бадьи с породой к устью главной шахты и… всё — дальше им нет хода. А землекопы хоть и живут в городских кварталах, но чураются горожан и близкой дружбы ни с кем не водят. И говорят ещё: многие из них всё реже и реже выходят под небо. Это Луций и сам замечал — понемногу пустеют городские дома, и многие квартиры вечерами темны окнами, стоят без жильцов. Немало уже и на Ремесленной таких… и это даже хорошо вроде бы, а то господин Шпигель давно поднял бы им плату.
Луций лежал и думал о всяком таком… потея так обильно, что порой казалось ему — он напрочь растворяется в одеяле, будто в колючем облаке.
Порой заходила тётка Хана и поила Луция тёплым, только что сквашенным молоком, от которого того тошнило.
Долгих два дня он пролежал пластом — ноги вроде и слушались, но была в них такая ватная слабость, что вообще не хотелось ими шевелить. Луций часто забывался сном, и тогда — мерещилась ему во сне та кирка, которую они стянули с воза. Снова и снова вспоминал он сплющенный обух, хлябающую ручку… Что в ней такого особенного? Как ни пытался Луций отвлечься, но снова и снова возвращался к ней мыслями, и голова гудела — будто прачечный котёл, где прачка Фа вываривала бельё.
Один раз, пока тётки Ханы не было дома, к нему украдкой забежал Курц… и довольно долго просидел подле — будто чего‑то ожидая. Луций был рад его видеть, но не подал виду, что проснулся. Не хотелось при дружке вспоминать свою слабость…
Курц — тоже был какой-то снулый. Сидел, а голова свешивалась, не держалась на шее.
— Это ведь и правда сороват был. Только не просто лесной человек, как я думал… Болтун. Да такой, что куда там Лентяю-коровнику… — так он говорил, наклоняясь к Луцию… и, чтоб не уронить свою голову набок, придержал её за волосы. Будто отрезанную. Жуткая была картина.
— Чего он от тебя хотел-то? Зачем пытал?
Пытал? А ведь точно! Луций только сейчас сообразил, что случилось с ним на Овсяном Пятаке… Сороват его пытал — не руками, а как‑то по-другому… скручивал мысли в тугой жгут, заставлял видеть и чувствовать всякое… Теперь понятно, отчего он чувствует себя выжатым досуха… Луций сдержался, ничего приятелю не выложил — только плечами пожал… не знаю, мол. Сам ничего не понял.
— Он тебя поломать хотел… — говорил Курц, переходя на сдавленный шёпот. — Мне следить за ним поручили…, а я-то, дурак — сразу и не понял, что он за гусь! А как понял, то предупредить тебя хотел… хоть за шкирку насильно от него отволочь… Да только он — заметил меня, прогнал. Ему что-то именно от тебя нужно было. Что? А? Ты не помнишь?
Курц явно знал куда больше, чем рассказывал. Может, следовало по‑хорошему расспросить приятеля, поговорить с ним по душам… Но Луций продолжал лежать неподвижно.
— Я-то совсем ничего не помню… — так и не дождавшись ответа, признался Курц. — Кривощёкий мне рассказал потом, что нёсся я прочь, как пёс, сапогом под сраку пнутый… Нога вон одна разулась… башмака так и не нашёл потом. Насилу убежал. А чего он хотел-то?
От него и впрямь несло псиной. Луций едва сдерживался.
— Слышишь? — шептал Курц жарко, на самое ухо, но совсем уже неразличимо. — Он потому разозлился так, что ты ему противиться начал. Я ведь тоже почувствовал. Он в тебя заглянуть хотел, а ты упёрся — ни в какую… Ещё и всякое Пятиугольное начал ему на пальцах показывать!
Теперь в шёпоте его сквозило почти восхищение:
— Нельзя Болтуну противится — ты ж знал! Только хуже будет! Он один раз в тебя полез, другой раз… А ты не пускаешь, будто силой решил помериться… Ох, он и разозлился тогда!
Глаза у Курца были круглы, как два медяка.
— Как тряпку тебя трепал! Ну, то есть — я так чуял, пока бёг… Он-то про меня забыл сразу, а вот тебя мотал так, что и мне вослед попадало… Бегу, а по мне — раз… как вдарит… уяк… будто кнутом по шеяке. Раз! Потом, уяк — ещё раз! Думал, шею мне свернёт с тобой за компанию… Хотел-то он чего?
Курц запускал руку себе в шевелюру поглубже и поворачивал голову к Луцию, чтоб глаза в глаза. Луция аж замутило.
— Убери едало своё! — сказал он через силу.
Курц часто-часто закивал, так и наклоняя голову с помощью руки…, но всё же послушался потом, отодвинулся.
— Нельзя же так было! Правда… нельзя. У меня дядья были оба Болтуны… слабаки, правда… А я — сведущ. Сам Болтать не могу, только всё чувствую… Нельзя сильному Болтуну идти наперекор! Он тебя так сильно истрепал, что даже просто отпустить уже не мог. Ты бы упал сразу, в падучей забился бы, людей переполошил. Кривощёкий говорит, что всё видел… из-за забора-то. Потому сороват тебя и приболтал, будто корову — развернул и погнал вперёд, с глаз долой… Мы с Кривощёким за тобой до самого Свечного шли. Хотели под руки тебя увести, да ты вырывался… мы ждали, пока ты ослабнешь да упадёшь. А ты упал — так упал… Мы уж думали — всё! Помер… Нельзя такому Болтуну перечить, Луц! Нельзя, понимаешь?! Я тебя потом с людьми сведу — так ты им всё как есть расскажи, понял?
Хлопнула дверь внизу, и зашамкали тёткины шлёпанцы вверх по лестнице.
— Чего он хотел-то? — спрашивал Курц напоследок.
— Вали, давай, отсюда! — поторопил его Луций. — Тётка пришла, не слыхал, что ли? Сейчас полотенцем тебя погонит…
— Ладно… — сказал Курц исчезая.
Луций ещё несколько дней лежал, давился кислым молоком, слушал, как ворчит на него тётка, как выговаривает вечерами матери… потом, к субботе — вроде отошёл.
А в воскресенье Глина вновь задышала и позвала горожан к Колодцу. Тут уж и увечному не до болезни. Едва заслышав знакомое дребезжание стёкол в окнах, Луций мигом скатился с кровати, только проверил — на месте ли медяк, который дала тётка. По лестнице спускался — колени ещё подгибались, и башмаки промахивались мимо ступенек, а по мостовой уже бежал, ноги сами несли. В толпе его, ослабшего — издавили всего, конечно… пару раз так прижали к Стене, что рёбра затрещали. Но, ничего — протолкался к Колодцу, не умер. Как все, постоял у гранитной цепи — чувствуя, как при каждом содрогании Колодезного жерла отступает жажда от щёк и языка, а из головы выветривается осевшая там свинцовая тяжесть.
Домой пришёл — весь мокрый как мышь. Но уже нормальный.
А Курцу, который назавтра сунулся было опять со своими: «Чего он хотел-то?» — сунул кулак, крепкий уже, под самый нос…
Глава 8 (жестокая, как драка без причины…)
Их поджидали на выходе из Свечного проезда…
А может, и не поджидали… может, волопайская шпана болталась тут просто так, а они подвернулись под руку. Что толку сейчас об этом думать?
Волопайка некогда смыкалась с Ремесленными кварталами вдоль длинного, заросшего ивняком, как нос волосом, оврага. Теперь же чёткой границы между ними почти не осталось. За последние годы овраг, засыпаемый с обеих сторон, сделался совсем понарошечным. Груда измельчённой породы — там, куда её свозили от храмовых выработок — понемногу надвигалась на овраг пыльной сыпучей горой. Над срезанным у самых корней ивовым буреломом раскачивались хлипкие дощатые мостики. Вялый задушенный ручеёк, прорывший когда-то этот овраг, слабо клокотал под ними.
Дома и дворы были накиданы по обеим сторонам оврага — там и сям, без всякого порядка. Ремесленники, живущие на той стороне, никого уже не удивляли, равно как и волопайские пастухи на этой. Было и такое, что ремесленный дом стоял в Квартале, а подворье с мастерскими из-за нехватки места вынесены были на Волопайку.
Так что эта пограничная улица чужой территорией не считалась.
Кривощёкий Эрвин, например, жил на той стороне, да ещё на самом дальнем краю Овражьей — за окнами его дома уже начинались пастбища и покосы.
Волопайских было пятеро.
Луций услышал, как им свистнули от забора — пятеро незнакомых пацанов сидели в его тени на корточках. Волопайские всегда так — наверное, даже срать садятся в кружок. Луций скривился и плюнул себе под ноги. Только тогда волопайские поднялись, словно ожиревшие воробьи, обнаружившие меру непереваренного зерна в конском яблоке и около него заночевавшие — вспорхнули резво, но тяжело. У них были одинаковые тёмные головы, сплошь нечёсаные, с соломой в волосах. На щеке у одного — родимое пятно величиной с пощёчину.
Все они были примерно одного с ним возраста… может, помладше даже, совсем шпана. И какие-то уж больно щуплые на вид. Только один мог похвастаться широкими плечами, остальные же — баба сеяла горох… Было странно, на что они вообще надеялись.
Однако оказалось — было на что.
Они даже не успели сойтись посередине улицы… Один из волопайских ощерился, показав брешь среди зубов, и вдруг оглушительно свистнул через эту щербину, подзывая кого-то ещё. Луций глянул: с переулка, торопясь, приближались ещё четверо.
Кривощёкий Эрвин вздрогнул и попятился — это было уже серьёзно. Свечной проезд узок, и заборы его высоки… за заборами позвякивали цепи, и псы, шаркая носами по доскам, нервно бегали туда-сюда, пока ещё не собравшись залаять. Те пятеро, с которых началось — встали полукругом, перегородив дорогу. Их шеренга особо бравой не выглядела, так что Луций не сомневался — кинься они сейчас всей ватагой вперёд, то смогли бы прорваться… повалив, скажем, Щербатого и Меченого. Плечистый выглядел туповатым и не успел бы помешать. Да и стоял он дальше всех. Однако…
Свечной проезд пересекал Овражью как раз напротив Свайного Моста, и убегать по Свечному — означало бежать как раз в сторону Волопайки. В самое её сердце. Поэтому Луций и замешкался… А потом — было уже поздно.
Он развернулся к тем четверым, что приближались сзади, и сделал угрожающее движение — потянулся к ноге, будто проверяя припрятанное за голенищем. Это, конечно, был блеф, ножа у Луция не было, да и не могло быть — Книга Поклонений под страхом смерти запрещала простому люду носить оружие, и случайный жандармский разъезд мог запросто, за одно подозрение, раздеть до самых порток, а найдя нож — закололи бы штыками прямо на дороге.
Вот и Волопайские — не поверили.
Главный из них — а это был Вартан Брюхоногий, его-то Луций знал прекрасно — презрительно ощерил пасть:
— Чего ныряешь? Пятка чешется? Или обоссался — в сапог натекло?
Они все разом загоготали, и у Луция аж в глазах потемнело. Наверное, ещё можно было как-то избежать драки — метнуться на забор, через поленницу, попытаться уйти… Можно было и вовсе отделаться малым — для виду вяло попрепираться, потом отдать дежурные медяки и получить по рылу пару раз. Бить в мясо их вряд ли стали бы вот так, ни за что… Улица-то нечейная. Но эта Вартанова шутка всё решила — в глазах у Луция будто заколыхалось тёмное пламя.
Это сороват был виновен — Луций теперь аж заходился, когда вспоминал тогдашнюю свою беспомощность. А потому, нагнувшись ещё раз, он вывернул кусок щебня из земли у обочины…
Вартан Брюхоногий выразительно смотрел на камень, и на лице у него застыл сочувственный интерес:
— Мал… — сказал он, словно в сомнении. — Мал для надгробного! А, братва?
Его ватага, гогоча, согласилась: да, мал… воробушка, разве что, похоронить. Или червя земляного. Эти подоспевшие четверо — были крепкими, с мосластыми кулаками. Носы у всех были свёрнуты на сторону, и от этого они напоминали задиристых петухов, застукавших в собственном курятнике чужого. Без конца зубоскаля, они тем не менее не теряли времени даром — незаметно, но уверенно обступали со всех сторон, вытесняя щуплых застрельщиков на зрительские ряды.
Вартан Брюхоногий, вдруг перестав ухмыляться, небрежно ткнул Эрвина в живот:
— Ты же с Овражьей вроде? Ну, так вали отсюдова — мы своих не трогаем…
Если Кривощёкий и хотел что-то возразить, то не успел — его моментально оттёрли в сторону, заслонили плечами.
— А вы, квартальские, чего сюда припёрлись, ремесло-у-козла-сосло… болты мазутные… это наша улица теперь… сидите в своих цехах, чумазики…
Всё происходило слишком быстро.
Наступая, их сноровисто теснили к забору.
Стало вдруг очень тесно — щепастые занозистые доски нависали, загораживая небо, а спереди напирали войлочные душегрейки, расстёгнутые голые животы. Плечо Курца отчаянно мешало, и Луций отодвинул его локтем. За забором собаки перхали в голос, предчувствуя драку. Едва ли не лопатками ощущая уже обзолы заборных досок, Луций упёрся — встал, набычившись и остановив коротким тычком особо ретивого напирающего…
Камень в другой его руке предательски прыгал. Ладони взмокли, и больше всего на свете Луций боялся его сейчас уронить.
Вартан Брюхоногий, вальяжно подошёл и остановился напротив, оставив между собой и Луцием два шага пустого пространства. Сделал своей ватаге едва приметный жест — те замерли, выразительно переглядываясь. Словно не драка, а весёлый спектакль их ожидали.
— Ну? — коротко вопросил Вартан.
— Чего делим? — так же коротко, но страшным и сдавленным голосом отозвался Луций.
— А есть что делить? — сразу же вдел Брюхоногий.
Это следовало понимать, как приглашение откупиться.
Ну а чего… вытрясти всю мелочовку — ведь хоть по одной монетке-то найдётся у каждого… Получить пару дежурных зуботычин, признать за волопайскими право и впредь проверять их карманы… и оба свободны. Учитывая численность их ватаги, на это стоило согласиться… Луций даже услышал, как его приятель облегчённо выдыхает, и, наверное, именно поэтому презрительно скривился Вартану в ответ, хоть и знал, какую получит за это трёпку. Сердце бешено колотилось, и он медленно-медленно, по пяди, пятился вдоль забора.
— Ну, так чего, ремесло чумазое? — наступал на него Вартан. — Чем делиться-то хотел?
— С тобой… — пересохшим ртом сказал Луций. — С тобой, свинопас, и говно делить не стану!
Вартан Брюхоногий насупился и окаменел взглядом. Шутки закончились. Даже его шестёрки справа и слева посерьёзнели и вытянулись. Замолкли на миг собаки за забором. Слышно было, как загнанно дышит Курц, подбираясь для прыжка. Луцию почудилось даже, что он слышит скрип размыкающейся челюсти — это Вартан Брюхоногий открывает пасть, чтобы отдать приказ и спустить своих шавок…
Это длилось всего мгновение…, но и за мгновение Луций много чего успел сделать. Он толкнул Курца в сторону, чтобы тот не попал под руку ненароком, потом отшагнул назад до самого забора, до самых его обшарпанных досок, выиграв тем самым место для замаха — Вартан ещё разевал свою пасть, когда Луций оттолкнулся пяткой от спружинившего забора и что есть силы метнул каменюгу в его удивлённую физиономию.
Затянутое пружиной время распрямилось, и карусель драки завертелась бешено. Камень летел точно в цель, и Луций почти не сомневался, что попадёт…, но Вартан каким-то чудом сумел увернуться — камень просвистел, едва-едва чиркнув его по волосам и, совершенно буднично, как по старому ведру, ударил в лоб кого-то, стоящего позади. Тот всплеснул руками и повалился назад, исчез — словно сквозь землю провалившись.
Уже ничего было не разобрать… Луций различал только орущие морды и тугой свист кулаков, летящих одновременно отовсюду. Он сиганул, развернувшись в прыжке, как кот… несколько раз получил по лицу — нечувствительно, вскользь — и, едва приземлившись, сам ударил кого-то. В ответ пуще заорали, и кулаки снова посыпались градом, часто‑часто молотя по голове и плечам. Почему‑то было совершенно не больно, и Луций даже удивился, когда его сбили с ног. Поднятая пыль летела, и в её клубах удавалось вполне успешно уворачиваться от колоннады вразнобой топчущих ног. Собаки за забором захлёбывались, бросаясь лапами на доски.
Луцию вдруг посчастливилось выкатиться в просвет меж вознесённых для удара войлочных подошв — он крутнулся на заднице, лягнул кого-то в живот и ещё кого-то под колено, и сумел-таки вскочить на ноги. Пара кулаков запоздало свистнули мимо, и совсем рядом сунулась вытаращенная — явно волопайская — рожа… Луций ударил — под костяшками хрупнуло, обладатель рожи дико взвыл, ухватив себя за нос. Луций рубанул наотмашь второй рукой и насмерть отшиб её, угодив в чьё-то костистое темя… Его снова швырнули спиной на забор и несколько раз ударили — уже прицельно.
Первый запал драки прошёл, и теперь долетающие кулаки ощущались совсем иначе. От каждого удара Луция скручивало и швыряло так, что ему чудом удавалось устоять — в башке уже звенело, саму её мотало туда‑сюда, едва не отрывая от шеи. Сквозь череду слепящих ударов Луций увидел, как шлёпнулся под забор насмерть измочаленный Курц… потом упал и сам…
Как ему снова удалось подняться — он уже не помнил. Под рукой визжали, вырываясь. Он увидел свои пальцы в чьих‑то волосах, и что есть силы дёрнул, загородившись щуплым противником, как щитом… Волопайского сшибли, и, запутавшись в пакле его волос, Луций едва опять не упал вместе с ним. Потом, без паузы, увидел перед собой переулок — пустой и гулкий, как нутро рассохшейся бочки… и понял, что бежит. Он вырвался! Ему удалось… Откуда-то сбоку выскочил дощатый забор и с размаху ударил его по рёбрам. Луций повис на досках, задыхаясь, и эта короткая передышка вернула его в чувство — он увидел шатко бегущего к нему Курца, избитого, как пёс, то и дело роняющего красные плевки на дорогу… Увидел настигающих его волопайских… отметил не без удовлетворения, что те тоже неплохо так разукрашены… Потом увидел Вартана Брюхоногого, разозлённого сверх всякой меры, топающего, как ломовой конь.
Луций затравленно огляделся… вокруг был уже не Свечной — заборы невысокие и хлипкие, зады дровяников с выпирающими из щелей серыми грыжами поленьев. Он увидел знакомые космы лебеды в кружевных крапивных оборках, увидел накрошенное наземь стекло, отчего дорога здесь походила на рыбную потрошильню, и, уже внутренне понимая, зачем сюда принесли его ноги — увидел рукоятку кирки, призывно торчащую из рыхлой зелени.
С такого расстояния она выглядела вполне безобидной деревяшкой.
Он кое‑как отскрёб своё тело от забора и, пошатываясь, сделал несколько шагов к этой деревяшке.
Мимо пронёсся Курц, на бегу вопя что-то неразборчивое.
Луций посторонился, пропуская его, сделал ещё несколько шагов.
Стеклянная чешуя хрустела под подошвами. Из расквашенного носа часто-часто капало, словно там успели вырасти две красные сосульки и вот теперь — торопливо начали таять.
Луций бестолково вытерся, только перемазав ладони красным.
Сзади уже нагоняли, азартно хрипя.
Он сделал последний шаг… тот, что мог и взаправду стать его последним — борясь с головокружением нагнулся и ухватил деревяшку. Она подалась слишком легко, и Луций испугался до липких судорог, что вот он распрямится сейчас, а в руках у него и впрямь окажется куцый обломок. За спиной, уже совсем рядом, топотал Вартан, набегая и занося кулак для удара. И тогда Луций закричал и рванул черенок на себя… и на противоположном его конце всё‑таки обнаружилась угловатая тяжесть.
Кирка свистнула, пропоров воздух и, не встретив перед собой препятствия, очертила пугающе-длинную дугу, пока не ткнулась остриём в землю, выворотив рыжий ком. Луция развернуло инерцией удара, и он, озлясь на столь бестолковый промах, выдернул кирку из земли, снова вознёс на высоту замаха… и понял вдруг, что не видит больше Вартана перед собой…
Вартан Брюхоногий валялся как куль — лицом в дорогу. Ноги его мелко и судорожно двигались, расталкивая пыль, а вокруг головы обильно пузырилось розовое…
Волопайские стояли, не шевелясь — как подсолнечные будылья, с которых только‑только срезали шляпки.
Их неподвижность отчего-то разозлила Луция ещё пуще — до зубовного скрежета. Он снова замахнулся киркой и непременно ударил бы ещё кого-нибудь, но волопайские ожили и попятились. На их веснушчатых рожах тупое недоумение постепенно уступало место испугу. Потом — ужасу. Словно они постепенно, с каждым новым шагом назад всё яснее понимали, что же произошло — Вартан Брюхоногий перестал сучить ногами, но розовое вокруг его головы всё ещё пузырилось.
Совсем не было видно его лица в этой пене, да и сам Вартан — будто тонул в обочине… ещё торчали наружу костистые клешни кулаков, но свежие ссадины на них уже зарастали пухлой пылью. Побитая Вартанова ватага всё пятилась и пятилась. Луций пёр на них, пока не поравнялся с телом Брюхоногого… и встал над ним, шатко покачиваясь.
Внутри него всё звенело.
Казалось, случись сейчас ещё хоть что-то, какая-то малость, окликни их хозяйка от своего белья на верёвке — и он заорёт от ужаса содеянного, перепуганным зайцем понесётся прочь. Но никто не окликнул… да в таких переулках и некому окликать в будний полдень, когда дома пустуют, и в отстранённом собачьем лае тонет любая кутерьма. Дворы смолчали… и Луций, насилу отдышавшись, понял их молчание по‑своему. Дворы признавали — он победил в первой серьёзной драке. Ватага Вартана разгромлена, обезглавлена… и теперь Луцию уж точно нельзя испугаться и бежать. Нельзя даже выглядеть испуганным. Вартан своё получил. И каждый получит! Каждый, кто хотя бы пикнет — получит вот этой киркой по едалу! Поняли? Упыри волопайские! Свинопасы позорные! Поняли? Ещё кого из наших тронете… Ещё кого из вас на Ремесленной увижу… Всю Волопайку на хрящи понадеваем!
Он снова пошёл на них, и они отпячивались, строй их прогибался пологой дугой. Никто больше не смотрел на тело Вартана — все косились на кирку, которую Луций упрямо волок за собой. Кирка брякала, отыскивая бока булыжников в мягкой пыли. Если бы они сейчас кинулись всем скопом — он бы ни за что не успел поднять кирку так быстро, и уж точно не сумел бы никого толком ударить.
Но никто не кинулся.
Кирка вызывала ужас. Её ржавый обух до сих пор был заляпан кровью и мозгами Брюхоногого, а на деревянный комель налипли осколки теменной кости.
И, глядя на кирку, волопайские, наконец, побежали…
Их бегство вышло столь безоговорочным и полным, что Луций против воли дёрнулся в погоню, и даже преследовал всю толпу четыре рыскающих шага… лишь на пятом опомнился и встал, озираясь вокруг. Переулок был пуст… только собаки перхали из-за заборов, да полынные метёлки стучали о доски, болтаясь на ветру. Пахло как на бойне — железом и парным мясом. Луций тошнило, но он сдержался. Не стоило терять время ещё и на это…
Выпрямившись, Луций будто ослеп наполовину — мир как‑то странно сузился и потемнел. Не понимая, в чём дело, он отклеил липкие пальцы от рукояти и потрогал себя за лицо — так и есть, левая сторона безобразно распухла, надувшиеся желваки на скуле и брови только что сомкнулись, наглухо запечатав глаз. Теперь ему приходилось отчаянно крутить головой, чтобы хоть что-то увидеть.
Надо валить! Валить! Немедленно!!!
Эти-то, двое… — подумал он о своей ватаге. — Давно уже свалили, наверное.
Ему стало… горько. Ладно, Кривощёкий — тот всегда был гнилой рыбой. А Курц, верный его пёс… Тоже свалил? Вот, урод!
Он, наверное, сказал это вслух, потому что Курц вдруг отозвался:
— Да здесь я…
Луций повернулся на голос правой, зрячей стороной. Курц стоял у забора, вцепившись в острые навершия досок — почти висел. Глаза его были огромными и белыми во всю ширину. Сплошные выкаченные белки, как он ими видел только?
— Пошли… — велел ему Луций.
— Куда? — туповато переспросил тот.
Луций почувствовал, как кирка в руке ощутимо потяжелела. Он перехватил её поудобнее, совершенно без эмоций отметив, что перемазался в чужой крови до самого локтя.
— За Кудыкину гору! — сказал он, изо всех сил стараясь, чтобы голос не прыгал и не дребезжал.
— А? — не понял Курц.
— За ногу его бери!
— Кого?
— Дурак?! — заорал Луций. — Здесь трупака бросим, что ли?
— Не… — Курц покрепче уцепился за забор и замотал головой. Крови от носа и бровей полетело — брызгами.
— Сюда… подошёл! — чем громче Луций на него орал, тем мельче и судорожнее становился его голос. — Подошёл! И помог!
Не добившись от Курца ничего путного, он нагнулся и принялся сам ворочать Брюхоногого. Тот был помрачительно тяжёл. Луций что со всей мочи тянул, ухватив под колено, но тело лишь грузно переваливалось. Нежданно всё‑таки подошёл Курц и, бледнея лицом, впрягся во вторую ногу. Вдвоём они смогли сдвинуть Брюхоногого с места и недалеко проволочь. Тот был почти взрослый мужик уже — волос на голом животе уже начинал чернеть и курчавится. Здоровенный какой… Они оттащили тело к забору, в полынь — туда, где прежде валялась кирка. Это, разумеется, ничем не помогло — тело Вартана лишь смяло и попригибало хлёсткие стебли, труп всё рано оставался на виду.
Луций в сердцах лягнул по заборной доске, и та вдруг легко соскочила с гвоздей. Переведя дух, он в несколько ударов расширил образовавшуюся брешь. В чужом дворе уныло серел дровяник, задняя его сторона тоже дышала на ладан. Поддевая киркой, Луций отковырял пять широких досок. Они с Курцем, запряжённые в Вартана, как конная пара в волокушу — пролезли внутрь и проволокли за собой тело. Поленья внутри были навалены кое-как, без перекладки… да и выбирал их бывший хозяин в основном с середины, так что в куче дров образовался глубокий жёлоб — они свалили в него тело и наскоро забросали наколотыми чурбаками, кое‑как разровняв валкую кучу.
Зачем они всё это делали, Луций так и не смог объяснить. Просто чувствовал — труп нужно где-то спрятать, а ничего умнее в голову не пришло. Когда Луций был совсем молокососом, то ныкал утянутые на базаре пряники прямо под тюфяк, на котором спал. Сейчас они оба действовали скорее инстинктивно, чем разумно — так дети заметают мусор под половик.
Потом, когда всё уже было закончено, Луций запоздало подумал: не лучше было бы стащить тело к логу и притопить в ручье… Или где‑нибудь на Громовом Тракте бросить у обочины, обставив дело так, будто на спуске тележным колесом проломило голову. Но эти идеи были ещё глупее… к тому же они не смогли бы волочить тело так далеко.
«Пусть уж будет как есть…» — решил Луций, подбирая кирку.
Курц увидел это и совсем ополоумел:
— Зачем?! — он едва не выл в голос.
— Умолкни! — велел Луций. — Раз ею убил — значит, нельзя около тела бросать.
Они не решились подниматься от Лампадного прямо в город: прошмыгнули по пустырю за дровяником — бывшему огороду, давно уже нехоженому, не то что некопаному. Перевалились ещё через один забор, хорошенько попетляли по лопухам на склоне оврага, потом спустились в сам овраг, к жирно булькающему ручью. Содрали с ног башмаки, зашли по щиколотку в воду. Поднимая облака донного ила, долго шли вверх по ручью, пока босые ступни не заломило. Забрались в самые дебри, в спутанные заросли ивняка, и там отмылись от крови, каждый раз вздрагивая, когда ветер тревожил ивы.
Солнце уже подсело и закровавилось, когда они, наконец, выбрались на топкий берег и обулись. Прежде, чем покинуть заросли, придирчиво осмотрели друг друга — не осталось ли где пятен крови на одежде.
Курц косился на кирку и повторял раз за разом, как заведённый:
— Брось… Брось, а… Ну зачем тебе?
Но Луций почему-то не смог.
Он ведь так и хотел сначала — оставить кирку в ручье, притоптать в вязкий ил, и пусть ищут хоть до Морковных заговоров. Но вместо этого вдруг потащил с собой. Сначала из ивняка на лопуховый подъём, потом — дурея от того, что делает — разделся ниже пояса, стянул исподнее, замотал в него пористое железо, всё ещё липкое от впитавшейся крови.
Сама мысль о том, что оружие, один раз уже подарившее ему ликование первой кровавой победы, окажется навеки проглочено ручьём, и он никогда больше не ощутит в руке его опасной тяжести — была ему невыносима…
Куда её девать, он и сам не понимал. Не тащить же домой, в самом‑то деле.
Но без кирки — Луций совершенно отчётливо понял это вдруг — выйти из оврага он не сможет. Не захочет.
Глава 9 (нещадная, как торопливый суд…)
За оврагом был Свайный, а выше — Базарные Ряды, и день нынче шёл торговый.
Торговали овсом, ещё пшеном и просом, черпали жестяной мерой и пересыпали из мешка в мешок. Мерно всхрапывали кони около возов, распугивая обнаглевших мух. Воробьи трещали перьями и щёлкали клювами, возбуждаясь на эти зерновые ручьи. И пестрел, мельтешил народ — прохаживаясь, прицениваясь, покупая и завидуя, ударяя по рукам и ругаясь на чём свет стоит. Глина надышалась вдоволь лишь третьего дня тому и, по всем приметам, теперь пока сыта, а потому народ не боялся звенеть монетами в карманах. И валил, валил…
Землекопов среди них, к счастью, не было.
Луций замешкался на углу, но среди пёстрого одеяния горожан нигде не приметил коричневых фигур. Все заняты делом, никто не околачивался в подозрительный поблизости, не поглядывал по сторонам. Да и признаков суматохи тоже не было… На противоположном краю Базарного голубели мундиры жандармов, но и те стояли спинами — пуговицы ни разу не блеснули.
Неужели, Вартана ещё не хватились?
Они с Курцем поднялись из лога до первых торговых прилавков, до застеленных рогожей и заставленных мешками помостов, и облегчённо канули в толпу, как в реку.
Луция всего трясло от нервного напряжения. Он представил, как выглядит сейчас со стороны — пацан с расшибленной в смерть рожей, явно прячущий что-то тяжёлое под подолом рубахи. Когда какой‑нибудь горожанин скользил по нему взглядом, паника подкатывала так плотно, что Луций оглядывался — не закапал ли свои следы кровью, не оставил ли на мостовой алых меток, по которым его безошибочно найдут. Но, каждый раз видя лишь затоптанные булыги позади себя, успокаивался. Нечему было кровить — ссадины на лице уже подсохли… да и кирку он хорошо отмыл, не могло ничего такого с неё капать.
— Брось её, а… — уже без всякой надежды увещевал Курц, но Луций лишь головой упрямо помотал.
Курц обречённо промолчал, и Луций ожидал, что вот сейчас он точно сдриснет…, но Курц так и проталкивался через толпу вместе с ним, даже старался помогать, чем мог — разведывал дорогу впереди и, отыскивая в толпе более спокойные тропки, держался слева, загораживая собою тот бок, где у Луция выпирало из-под рубахи.
«Верный, как пёс!» — опять подумал про него Луций. Благодарности к приятелю он почему-то совсем не чувствовал… даже наоборот — ощущалась внутри какая-то скользкая неприязнь. Может потому, что от Курца, плохо простиравшего в ручье рубаху, пахло грязной водой, сопревшими в этой воде камышами… будто псиной. Он постоянно ушмыгивал вперёд и, едва возвратившись, тут же занимал своё место по левую руку, и Луций никак не мог отделаться от мысли, что выгуливает среди толпы беспокойную дворнягу. Пока они добирались до конца Базарного Ряда, Луций уже привык смотреть на друга именно тем взглядом, каким смотрел бы на своего пса… будь у него пёс: Курц давно не был стрижен, и пегая шерсть у него на загривке топорщилась… и даже одно ухо было как-то по‑собачьи свешено.
«Ну… — всё‑таки одёрнул он себя. — Ухо-то ему — просто сломали».
Вартан Брюхоногий вымахал при жизни здоровым конём… по крайней мере — лягался не хуже лошади. Луций невольно вспомнил занесённый над ним кулак… Таким копытом не то что ухо… Но теперь вот — кончился Брюхоногий. Вытянул свои копыта… только и годились теперь они, чтоб между чурбаков торчать. Луций зажмурился, пережидая покатившую дурноту…, а потом, проглотив вязкое, буркнул себе под нос:
— Правильно я его прибил…
— Что? — оглянулся на него Курц.
— Ничего… — мотнул головой Луций. — Беги давай, дорогу пронюхивай…
Базарный ряд уже кончался, и толпа вокруг них понемногу редела. Они перестали чухаться меж чужих подшитых локтей и задниц, и смогли, наконец, прибавить ходу. Кирка под мышкой у Луция заёрзала от быстрой ходьбы, и он покрепче прижал её локтем. От опасной этой тяжести, или от чего другого, но с каждым шагом злая уверенность в нём всё росла и крепла.
«Что сделано, то и правильно! — заводя себя, решил он. — И, если б мог — ещё бы разок прибил! Как и всех шавок его шелудивых…»
Он покосился на сломанное ухо, маячившее впереди, и вдруг вспомнил про ещё одного члена их троицы…
Вот кого он прибьёт при случае с особым удовольствием. Сука! Сразу ведь слинял, как только его отпустили… даже не попытался рядом постоять. Ну, Кривощёкий…
Додумать до конца эту мысль он не успел… Курц усёк впереди жандармский мундир — подал отчаянный знак, и они оба скользнули в сторону от Базарного Ряда. Но и там тоже заголубели на пути две фигуры — пришлось сворачивать ещё раз, бежать между открытыми настежь цехами, где отставшие от жизни старики упорно крутили всякую гончарную утварь. Где старики, там всегда шумно… так было и здесь: вовсю скрипели круги, и то и дело шлёпала поверх них глина. Слякотный звук сочился из-под стариковских ладоней, и глина размазывалась из‑под липких пригоршней в лоснящиеся посудные бока. Чуть подальше, около остывающих к вечеру печей — тесным штабелем сушилось готовое. Луций никогда не мог понять, зачем деды убивают время на все эти крынки, если есть нормальные жестяные вёдра… Из чистого упрямства, надо полагать.
Торопясь, они прошмыгнули весь цех насквозь и выскочили на мостовую около Литейного проезда. Тут и до домов оставалось всего ничего.
Пару проулков промчались бегом, пока дом старого Линча, пустой и выгоревший, с сотлевшими дощатыми заплатами поверх пустых проёмов, не заслонил их от людной улицы. Они встали отдышаться за треснутым углом — Луций привалился боком к стене. Курц по‑прежнему его заслонял. Он до сих пор оставался очень похожим на пса. Даже дышал по‑собачьи — мелко-мелко, развалив надвое редкозубый рот.
— Ушли… — тявкнул Курц, на время переставая дышать.
Луций кивнул, отведя взгляд.
— И что теперь… будем делать? — спросил Курц.
Луций выпутал кирку, совершенно уже неподъёмную, из‑под одежды и прислонил куда‑то. Коснувшись обухом мостовой, она предательски звякнула — даже сквозь тряпичные обмотки. Оттянутую ей руку тут же прошибло мурашками. Луций по одному расплёл затёкшие пальцы и выпустил рукоятку… уже окончательно. И тотчас, словно кружку с водой перевернули — все силы разом выплеснулись из него, и Луций стал немощен и пуст внутри. Ноги не держали больше. Он нащупал плечом кирпичную стену и сполз по ней. Теперь кирка торчала меж его коленей — как нечто срамное, всем и каждому видимое под дырявыми тряпками. И зачем только он её тащил? Луций не понимал. Ничего уже не понимал… Вот же, Глина её побери. Внутри тонкой струной снова зазвенела паника. Чего теперь делать-то? Куда он с ней? Надо было притопить в ручье, как и хотел…
Где-то высоко-высоко, как ветер — завывающе дышал Курц.
— Его ведь всё равно найдут… — сказал тот… имея в виду Вартана, конечно же… — Те волопайские — донесут околоточному, и… всё…
— Ну и что? — Луций ещё храбрился. — Мы их по рожам не знаем — значит, и они нас… Ну, скажут, что вроде ремесленные были… и всё на этом. А кто такие, откуда…
— У нас же у обоих морды набиты… по мордам и найдут…
Лучий задумался на мгновение:
— Мы по домам затихаримся… Не будут же все дома на Ремесленной обыскивать? А матерям скажем: да мало ли что брешут на Волопайке? Скажем, что друг с другом подрались… Мы с тобой. Понял? Как проверят?
— А Кривощёкий?
Луций замолчал.
Словно Курц только что голыми ногами наступил ему в душу, как в тот ручей — тёмная тягучая безысходность поднималась со дна. Да, точно… Кривощёкий… Мы-то для Волопайских — все на одно лицо, чужаки. А он — почти свой. Найдут, придавят — сразу всё выложит как миленький. Ещё и своего сверху приплетёт. А чего ему ещё остаётся? Он же на Волопайке живёт, куда ему деваться…
— А ещё… — сказал Курц сиплым шёпотом…
Он хватал и хватал воздух…, но всё никак отдышаться не мог.
— Они ведь отцу его всё расскажут! Брюхоногу… А уж он — не пойдёт к жандармам суда просить! — голос Курца сорвался на тоскливый, почти беззвучный вой. — Луц, чего делать-то?
Луций смотрел на него молча.
Легко спросить: «Чего делать?» А вот как ответить?
Курц прав — дело было совсем дрянь. Такая дрянь, что хоть сейчас иди да кидайся в Колодец головой вниз. Брюхоног был здоровенным мясником, у которого даже воробьи не осмеливались таскать обрезки требухи с прилавка. Поговаривали про него, что, когда он резал скотину — обязательно смотрел ей глаза при этом. Кривощёкий, вроде и рассказывал: завалит, мол, поросёнка на пол, придавит его коленом, потом легонько так ткнёт ножом… и смотрит в глаза, пока хрюшка не задохнётся кровью и визгом. Или обнимет корову за шею, ухватит ручищей на рог, полоснёт по яремной вене и держит рвущуюся голову… и смотрит в глаза, разговаривает с ней, пока корова не ослабеет и не рухнет.
Может, и брешет Кривощёкий… Да, конечно — брешет. Где мяснику на этакие забавы время взять?
Но никогда ещё Луцию не было страшно, как сейчас.
— А ты ещё и эту… с собой приволок! — и Курц с напугавшей обоих ненавистью указал на кирку. — По ней и найдут! Я же тебе говорил — брось. Утопили бы…
— А какая разница, если нас так и так узнают? — медленно, немея ртом после каждого слова, возразил Луций.
— Ну и прибьют нас обоих этой же киркой! — как заклиненный, твердил и твердил Курц. — Сам Брюхоног и прибьёт. Выбросить надо было, Луц…
— Ладно, — внезапно решился Луций. — Прямо сейчас выбросим. Хочешь?
— Хочу! — хрипло гавкнул Курц.
Луций помолчал, соображая. Потом показал на дом старого Линча.
— Помнишь? — спросил он. — У южного окна одна доска была оторвана.
Курц моргнул.
Ещё бы не помнить — сами ведь и оторвали… давненько, ещё по малолетству. Хотели посмотреть, что станет с пойманным воробьём, если запустить его в Приговорённый дом. Вспыхнет и сгорит прямо в полёте, или же — просто полетает‑полетает да сдохнет… Воробья, правда, поймать не успели, а вот доску — оторвали заранее.
— Там точно никто искать не будет! — сказал Луций.
И Курц — закивал так истово, будто всё тотчас и разрешилось, и даже Брюхоног теперь ничего им сделать не сможет. Не найдёт кирки, да и разведёт руками…
— Пошли?!
— Давай…
— Понеси-ка кирку, — неубедительно схитрил Луций. — А то у меня рука — отвалилась уже…
Курц шарахнулся прочь, мгновенно снова побелев до мучной бледности.
— Хрен там! — отрубил он. — Ты что? Да я к ней не и прикоснусь… Ты что, Луц? Она же как про́клятая! Да если б я знал — и тогда бы её не тронул.
— А вот тронул же… — разозлился на него Луций. — Сам выбрал, сам и тронул! Зачем вообще с воза её тянул, если боязливый такой?
— Ты же сам сказал… так чего начинаешь?
— Чего я тебе сказал? — зашипел Луций. — Я что тебе, пальцем в неё тыкал? Велел же — любую утяни. А тебе — надо было именно за эту схватиться.
— Так… это… того… — нечленораздельно опешил Курц, совсем не ожидавший такой предъявы…
— Чего того? Там ведь целая телега была этакого хлама. Выбирай, не хочу. А ты… Вытянул же единственный хрен из морковной грядки!
Курц снова задышал — злобно, с собачьими хрипами, как дышать раньше смел разве что на Кривощёкого. Совсем уж нелепо было сейчас подраться ещё раз из‑за какой-то старой кирки, но Луций подобрался и встал…
Драки всё-таки не случилось — в последний момент Курц вдруг опомнился и обмяк.
— Страх какой… — сказал он тихо-тихо. — Я ведь чуть зубами в тебя не вцепился…
Луций презрительно сплюнул в ответ, хотя сейчас и сам представил неровные Курцевы зубы на своей глотке — аж в горле запершило… Плевок, однако, ритуальным не был.
— Может это она, окаянная, нас сейчас ссорит? Ты, Луц, подумай — может она и правда про́клята? А? Она же оттуда — из самой глубины… Может, ею уже столько землекопов прибили — и не сосчитать… а? Нет, Луц, ты прости…, но хоть на куски меня режь, я её больше и пальцем не трону…
— Ладно, — сказал Луций и вдруг, сам от себя не ожидая, потрепал приятеля по загривку — будто виноватого пёсика погладил. — Ладно… Чего уж нам теперь?
Не глядя, он протянул руку и безошибочно поймал кирку за рукоять. Курц был прав — странное ощущение… кирка будто сама шевельнула навстречу деревянным комлем, ткнулась прямо в ладонь, и пальцы, коснувшись её, тут же и прилипли.
«Может, и правда…» — подумал Луций и потянул кирку на себя — та проволоклась, скребя по мостовой и частично обнажившись из‑под его разодранного исподнего.
— Ладно… Пошли! — сказал Луций, боясь снова передумать. — Быстрее давай…
До того, как стать Приговорённым, дом старого Линча был отгорожен от улицы смешным низеньким заборчиком, это Луций хорошо помнил. Потом его, правда, порушили… Крохотный задний дворик густо зарос. Вообще, сорняки почему-то обожали Проговорённые дома — даже самый ухоженный и плотно замощённый двор, и тот споро зарастал бурьяном. Едва пробившись, сухие плети сразу же вцеплялись в фундамент, принимались змеиться по стенам, расшатывая уцелевшую каменную кладку. Если дому и удавалось выстоять после огня, то он довольно быстро врастал в землю — кренился по углам, лишаясь опоры. Трещинами шли стены. Обломки рассыпанных черепичных кровель понемногу срастались вокруг дома в сплошную корку, громогласно-хрупкую под шагами любого, кто осмелился бы бродить да заглядывать в окна.
Крадучись, они пересекли этот бывший дворик, умудрившись почти не наделать шуму. Миновали почти скрытый сорной травой, но всё ещё правильно‑четырёхугольный каменный развал так и не достроенной хозяином мастерской — крохотной, на одного человека. Стены её давно обвалились, но посреди груды камней всё ещё торчала, хоть и изрядно поржавев, наковальня — та самая, на которой старый Линч на спор мастерил львиную голову из пушечного ядра. Даже его кузнечные молоты — до сих пор лежали поодаль. Хорошие молоты. Небольшие, но увесистые — как раз по умелой руке. Никто из горожан и не подумал к ним прикоснуться.
Так и будут обрастать ржой, пока дом окончательно не рассыплется.
Вот и кирку — нипочём здесь не найдут.
Сорняковые заросли сухо хрупали под ногами, хотя Луций и старался следить как можно меньше. Впрочем, особой разницы не было — за ночь бурьян всё равно поднимется пуще прежнего.
Окно с оторванной снизу доской расположено было довольно высоко — чтобы в него заглянуть, нужно лезть ногами на цоколь. Луций подпрыгнул, уцепился за сыпучий кирпичный край, заскрёб башмаками по цоколю. В те времена, когда они рвали доску — им приходилось карабкаться друг другу на плечи… Теперь же его собственного роста вполне хватало — широкая, в полторы ладони, щель оказалась прямо над его лицом. Он встал покрепче и, упёршись лбом в доски, осторожно заглянул внутрь.
Сначала ему показалось, что там черным-черно — сверху дом тоже опутали вездесущие сорняки, за столько лет сплотившись почти в полноценную крышу. Но, видимо, немного света всё же просеивалось внутрь сквозь трещины — через какое-то время Луций стал различать углы… места смыкания обугленных стен. Тусклые слюдяные кляксы, впаянные глубоко в кирпич, дрожали отражённым светом прямо напротив окна — должно быть, на этом месте пламя Духовников расплавило посудные склянки бабки Фриды.
Луций пытался разглядеть, что там на полу, и куда половчее будет кинуть… Никакого пола, конечно, не уцелело — половицы сгорели первыми. Зато было высоко насыпано под самыми окнами — грудами, словно чёрного снегу внутрь намело. Он прищурился, пытаясь хоть что-то толком разглядеть в полумраке. Гребни этих груд, освещённые немногим лучше подножий — едва заметно пылили…
А Луций услышал вдруг, как что-то брякает — так, будто стукаются друг о друга две глиняные крынки. Звук шёл не из дома, а откуда-то снаружи. Луций даже не сразу сообразил, что это его собственные колени трясутся, задевая одно о другое. Куда раньше он понял вот что: все эти груды тонкого праха внизу… да это же пепел. Приговорённый пепел. Тот самый, от которого болеют лошади и дохнут окрестные птицы. Пепел был тонок, как мука, и летуч, как мамкина пудра… только чёрен, будто смоченный водой антрацит.
— Что там? — Курц следом за ним не полез, подал голос снизу.
И Луций еле слышно, будто страшась потревожить весь этот пепел одним лишь дыханием, зашептал в ответ:
— Лошадиная погибель…
Так величали этот пепел возчики с Ремесленного квартала.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
