Обложка Жена плантатора. Хозяйка кофейной плантации

Жена плантатора. Хозяйка кофейной плантации

Инна Дворцова

0% прочитано
Стандартный
Инна Дворцова

Жена плантатора. Хозяйка кофейной плантации

Глава 1

Паркер дрожал в моих пальцах от желания воткнуться в лоб Егорушкину.

Преддипломная работа этого лоботряса заставила меня усомниться в собственном терпении.

Я перевернула очередную страницу и поморщилась от стыда за всю систему высшего образования.

— Егорушкин, — произнесла я тем особым голосом, от которого обычно бледнел даже ректор, — объясни мне, пожалуйста, какого лешего ты описываешь кофейные плантации в Бразилии конца семнадцатого века?

Он сидел на первой парте единственный студент в пустой аудитории, залитой жидким ноябрьским светом. Четыре часа вечера, за окном серый Ростов, а передо мной чёрные глаза южанина, которые смотрели на меня с таким спокойным вызовом, словно это я пишу диплом, а не он.

— Виктория Павловна, а почему вы решили, что их не было? — так спокойно спросил он, что я усомнилась в собственной компетенции.

Я медленно сняла очки. Протёрла их краем шарфа и надела обратно. Не помогло: Егорушкин по-прежнему сидел передо мной и нёс ахинею.

— Потому что кофейные зёрна завезли в Бразилию только в восемнадцатом веке, — я постучала паркером по его рукописи, как по непослушной собаке, которую тычут носом в лужу. — Это не моё мнение, Егорушкин, это факт. Задокументированный, проверенный, подтверждённый десятками источников факт.

— А если источники ошибаются? — вкрадчивым голосом спросил он, не отрывая взгляда от моего лица.

Вот тут я едва не подавилась воздухом.

Доктор исторических наук, профессор специализирующийся тридцать пять лет на колониальном периоде Латинской Америки. Четыре монографии по Бразилии. Три стажировки в этой стране. И двадцатитрёхлетний студент с фигурой греческого бога и мозгами мартышки сообщает мне, что источники ошибаются.

Внешность Мигеля Егорушкина отдельная тема, достойная, впрочем, диссертации. Откуда у человека с такой фамилией взялось это инородное великолепие загадка, которую генетика не в силах объяснить.

Природа одарила его классической мужской фигурой, словно он позировал для скульптора эпохи Ренессанса: узкие бёдра, широкие плечи, шея, которую не каждый актёр может себе позволить. Густые чёрные волосы вились так, будто их специально укладывали для рекламного ролика, хотя я была уверена, что Егорушкин считает расчёску необязательным излишеством.

Он занимался спортом профессионально, и его накачанное тело производило определённое впечатление на женское население университета от первокурсниц до семидесятипятилетней гардеробщицы тёти Вали, которая при его появлении начинала поправлять причёску. Кубки и медали за первые места теснились в витрине деканата, и за них ему прощали всё: пропуски, хвосты, фантастическую лень.

Все прощали, кроме меня.

Я не иду на уступки. Никогда не шла и идти не собираюсь, будь ты хоть олимпийский чемпион, хоть сын ректора. У меня одни стандарты для всех — высокие и бескомпромиссные. Именно за это меня и прозвали студенты Железной Викой, о чём я прекрасно знала и втайне гордилась.

Вот только Егорушкин, вместо того чтобы выбрать руководителя помягче и посговорчивее, выбрал именно меня. И настойчиво добивался моего кураторства. Проигнорировав и мой отказ, и удивление деканата, и сочувственные взгляды однокурсников.

Что им двигало, я до сих пор не понимала.

— Откуда ты знаешь, что источники ошибаются? — спросила я с тем ледяным спокойствием, которое предвещало бурю. — Ты провёл самостоятельное исследование? Обнаружил неизвестные архивные документы? Совершил экспедицию в Минас-Жерайс?

— Нет, — сказал Егорушкин, и его губы дрогнули в усмешке. — Я просто знаю.

Я аккуратно положила паркер на стол опасаясь, что сорвусь и швырну в его в наглого студента.

— Ты. Просто. Знаешь. — Каждое слово я произносила отдельно, словно вбивала сваи в замерзшую землю. — Мигель, ты осознаёшь, что говоришь преподавателю с тридцатипятилетним стажем?

Он наклонился ко мне. Совсем немного, но расстояние между нами сократилось до неприличного, и я невольно оглянулась нет ли кого за моей спиной? Может, Белкина, известная кокетка нашего курса, проскользнула в аудиторию, и этот обжигающий взгляд предназначается ей, а не шестидесятилетнему профессору в очках с диоптриями?

Но нет. Мы были одни. И он смотрел на меня не наглым уверенным взглядом, как которому я уже привыкла, хоть он меня изрядно раздражал. И не с тем лёгким вызовом, который бесил меня все четыре года его обучения. А взглядом, от которого у меня по спине побежали мурашки.

Это был взгляд человека с многовековым опытом. Он смотрел на меня так, словно я маленькая, глупая, ничего не понимающая девчонка, а он тот, кто знает все ответы на все вопросы, которые я когда-либо задавала.

Мне стало страшно, по коже пробежали противные мурашки. Я провела ладонью по от локтя до запястья, словно сбрасывая их. Мигель ухмыльнулся и я готова была поклястьяся, что он понимал мои чувства.

— Послушай, Егорушкин, — я зацепилась за привычную интонацию, за знакомый ритм нагоняя, как за спасательный круг. — Я доктор исторических наук, неоднократно была в Бразилии. Я преподаю историю этой страны дольше, чем ты живёшь на свете. И ты мне сейчас говоришь, что я не права?

— Я говорю, что вы знаете не всё, — мягко произнёс он, и от этой мягкости мне стало ещё страшнее. — Виктория Павловна, а вы никогда не задумывались, что между учебниками и реальностью может быть разница?

— Задумывалась. В этом суть исторической науки.

— А если эта разница больше, чем вы готовы допустить?

Я открыла рот и закрыла. Потом сняла очки и потёрла переносицу, потому что от его вопросов у меня начала болеть голова тупой, давящей болью, которую я обычно связывала с перепадами давления.

— Егорушкин, мне не до философских дебатов. Ты сам выбрал тему: «Золотая лихорадка в истории Бразилии». Прекрасная тема, я была рада, когда её утвердили. А потом ты самовольно, не согласовав со мной, переключился на какие-то кофейные плантации. Переделай работу. Вернись к утверждённой теме. И принеси мне нормальный текст, а не вот это, — я похлопала по рукописи, — историческое фэнтези.

Я указала ему на дверь. Жест получился театральным, но мне было уже всё равно.

— Подите-ка вон, Мигель и не возвращайтесь пока не исправите.

Он не двинулся с места. Только чуть наклонил голову, разглядывая меня с тем выражением, с каким энтомолог разглядывает редкую бабочку, ещё не зная, что она ядовита.

— Почему вы так несправедливы ко мне, Виктория?

Не «Виктория Павловна», а Виктория.

За тридцать пять лет преподавания ни один студент не позволял себе обращаться ко мне по имени. Это было нарушение всех мыслимых границ. Я должна была возмутиться, вызвать его в деканат, написать докладную.

Я не сделала ничего из этого. Потому что голос, которым он произнёс моё имя, не был голосом мальчишки. Это был голос мужчины, который знает обо мне такое, чего я сама не знаю.

— Я не несправедлива, — прошептала я, ненавидя себя за дрогнувший голос. — Я объективна.

Он поднялся. Медленно, как человек, который долго чего-то ждал и, наконец, дождался. Обошёл парту и встал передо мной так близко, что я почувствовала его запах. Древесный, пряный, будто он пришёл сюда не из университетского коридора, а из тропического леса той самой Бразилии, будь она неладна.

— Что ж, Виктория Павловна, — произнёс Мигель и его голос прозвучал скорбно, почти ласково, словно он прощался, — пришла пора вам покинуть этот мир.

Он легонько дотронулся пальцем до точки между моими бровями.

Последнее, что я успела подумать: «Какая нелепость», а потом свет померк. Как меркнет день, когда его пожирает грозовая туча.

Мне шестьдесят лет. Ни детей, ни мужа. Вся жизнь — университет, студенты, книги о Бразилии. Долгие зимние вечера с чашкой кофе и воображаемыми путешествиями в конец семнадцатого века. Фантазии о том, как бы я развернулась, окажись там, в самом начале самой длительной золотой лихорадки в мировой истории.

Я мечтала об этом с тем особым наслаждением, которое свойственно людям, твёрдо знающим, что мечта никогда не осуществится.

А потом Мигель Егорушкин дотронулся до моего лба и я очнулась от ритмичной, монотонной, убаюкивающей качки.

Взгляд упёрся в низкий, потемневший, деревянный потолок с потёками от воды.

Не успела я осознать, что пришла в себя, как мне на лоб шлёпнулась тряпка. Мокрая, тёплая и воняющая уксусом так, что глаза защипало.

Я смахнула её, резко села и тут же пожалела об этом, потому что голова взорвалась пульсирующей болью. Тошнотворной и нестерпимой.

— Донна Виви! — всплеснула руками молоденькая девушка, метнувшаяся ко мне с этой самой уксусной тряпкой. — Слава Святой Деве, вы очнулись!

От неожиданности я моргнула. Потом ещё раз. Со скепсисом осмотрела небольшую каюту с привинченной к полу мебелью: кровать, на которой я сидела, письменный стол, платяной шкаф, комод с мутным зеркалом. Маленькая печурка гудела у стены, и от неё тянуло теплом — значит, на улице не жарко.

Каюта. Парусный корабль. И я не я.

Паника нахлынула, как ледяная вода через пробоину. Я обхватила голову руками, закачалась вперёд-назад, в такт кораблю, как китайский болванчик. Виктория Павловна, соберитесь! Соберитесь, чёрт вас подери! Ущипните себя. Проснитесь. Это сон, это бред, это побочный эффект повышенного давления.

Я с силой ущипнула себя за предплечье. Боль была яркой и настоящей. Обстановка не изменилась ни на йоту.

— Донна Виви, вам нельзя волноваться! — Девушка снова полезла ко мне с тряпкой.

— Убери от меня эту гадость, — я отпихнула её руку. — И перестань совать мне в нос уксус.

Черноволосая, смуглая девушка, с глазами яркими и живыми, как у воробья, уставилась на меня с нескрываемым изумлением. Видимо, прежняя обитательница этого тела не отличалась столь решительным тоном.

— Как ты меня назвала? — спросила я, и только сейчас осознала, что даже мой голос звучал иначе: выше, моложе, с лёгким хрипом от температуры.

— Виви, донна. Вас так дома называли. Полное имя Виктория.

Виви! Бог ты мой! Из благородного королевского имени сделали мерзкую собачью кличку.

Я рассмеялась. Смех вырвался неожиданно, полоумный, истеричный, и служанка попятилась к двери, сжимая тряпку как оберег. А я хохотала до слёз, потому что другого выхода для эмоций у меня не было. Хотя бы имя совпало. Хоть что-то от прежней Виктории Павловны осталось.

— Ты что же, совсем ничего не помните? — осторожно спросила девушка.

И вот тут мой профессорский мозг, натренированный десятилетиями лекций и научных дебатов, наконец-то включился.

Конечно же, потеря памяти. Идеальная легенда. Можно расспрашивать обо всём, не вызывая подозрений. Падение и удар головой спасибо тебе, неведомая Виви, за такую удобную предысторию.

— А что я должна помнить? — спросила я, переключившись на режим извлечения информации, в котором я чувствовала себя как рыба в воде. — Напомни, как тебя зовут?

— Милагреш, донна, — девушка снова присела в книксене.

Я тяжело вздохнула. Обычное португальское имя, вот только пока произнесёшь его, язык узлом завяжется. Буду называть её Милой.

— Я ничего не помню, Мила, — я постаралась придать лицу соответствующее траурное выражение. — Кроме того, что меня зовут Виктория. Расскажи мне, куда мы плывём и зачем.

Мила взяла меня за руки, я покосилась на неё. Доверительный, почти фамильярный жест без слов говорил, что у прежней хозяйки тела были с ней тёплые, дружеские отношения. Это очень хорошо. Союзница мне не помешает.

— Бедная донна Виви, — прошептала она с такой искренней жалостью, что я едва не расчувствовалась. — Вас выдали замуж.

— Меня? — Я поперхнулась, но, взяв себя в руки, переспросила. — Ты уверена?

— Ну, конечно же! — Обрадованно воскликнула Милагреш. — Правда, мужа никто не видел. Только портрет, который показал нам его представитель.

Жениха никто не видел. Только портрет. Хорошенькое начало. Меня, шестидесятилетнюю профессоршу, выдали замуж за неведомого типа на другом конце света по портрету. Кому скажи, не поверят!

Хотя стоп. Я протянула руку, чтобы достать из чемодана, свисавшего с кровати, рукав голубого платья и замерла.

Рука была молодой. Гладкая кожа, тонкие пальцы, ни единого пигментного пятна.

— Зеркало, — выдохнула я. — Мила, зеркало. Быстро.

Она поднесла небольшое зеркальце с комода, и я уставилась в него, забыв как дышать. Подфартило так подфартило.

На меня смотрела красотка. Не просто хорошенькая девушка, а настоящая красавица. Тёмно-русые волосы, густые тёмные брови, серые глаза с длинными ресницами, аккуратный прямой нос, коралловые губы, идеальная светлая кожа. Длинная шея, маленькие ушки. Лет двадцать, не больше.

За всю свою жизнь, даже в лучшие годы, даже на том единственном балу выпускников, где я танцевала с Серёжей Волковым и думала, что люблю его, я так не выглядела.

— Егорушкин, — пробормотала я, чувствуя, как безумная улыбка расползается по незнакомому лицу, — ну, спасибо. Удружил.

— Что вы сказали, донна?

— Так, а куда это я направляюсь? — спрашиваю я у Милы, улыбаясь идиотской улыбкой абсолютно счастливого человека.

— Вы только не пугайтесь, — начинает она издалека.

Значит, самое время пугаться. Не на остров же Пасхи, на самом деле, мы плывём? А может в Австралию? Или Америку? Главное, узнать в какой временной промежуток я попала.

Я осторожно положила зеркало и повернулась к Миле. В голове стремительно складывались куски головоломки. Молодое тело. Корабль. Замужество. Конец семнадцатого века, если я правильно угадала эпоху по обстановке каюты и одежде Милы.

Мне нужны были даты. Я встала, ноги слегка подрагивали, и пошлёпала босиком по холодному полу к письменному столу капитана. Не церемонясь, перебрала бумаги и нашла то, что искала: судовой журнал.

Открыла на последней записи. Пятое мая тысяча шестьсот девяносто первого года.

— Мы плывём в Бразилию, — сказала за моей спиной Мила, и в её голосе слышался страх.

Бразилия. 1691 год.

Я медленно закрыла журнал. Положила его на стол. Обернулась к окну, за которым бескрайний океан катил свинцово-серые волны.

Бразилия конца семнадцатого века. Начало самой продолжительной золотой лихорадки в мировой истории. Та самая эпоха, о которой я мечтала тридцать пять лет, сидя зимними вечерами над книгами и выстраивая в голове фантастические планы.

Сукин ты сын, Егорушкин. Ты обещал, что я увижу всё своими глазами и выполнил обещание. За это я готова была простить ему всё, даже не спрашивая, как ему это удалось.

— Донна Виви, вы расстроены? — робко спросила Мила.

Я повернулась к ней, и в моих глазах, должно быть, полыхало такое безумное, первобытное ликование, что девушка отшатнулась.

— Чем же я должна быть расстроена, по-твоему?

Мне хотелось подхватить её и провальсировать по каюте, выбежать на палубу и заорать в небо так, чтобы чайки попадали от изумления.

Мне шестьдесят лет. Позади целая жизнь, одинокая и правильная, как расписание лекций. Ни детей. Ни мужа. Ни единого безрассудного поступка. Весь мой опыт, все мои знания при мне, в голове, которая теперь увенчана густыми тёмно-русыми волосами.

А впереди любимая Бразилия. Муж. Плантации. Золото. Кофе.

Второй шанс, который предоставила мне судьба в лице Егорушкина. И уж его-то я не упущу.

— Вы только не пугайтесь, — начала Мила.

— Я и не пугаюсь, — перебила я её. — Мила, дорогая моя, я абсолютно, бесстыдно, неприлично счастлива. Скажи мне там, в Бразилии, нас кто-нибудь ждёт?

— Ваш муж, — удивлённо пролепетала она. — Его плантация и полная неизвестность.

— Замечательно, — не удержавшись, я подхватила Милу за руки и закружила её по каюте, благо та была достаточно тесной, чтобы кружение не превратилось в катастрофу. — Запомни этот день, Милагреш. Это день, когда началась наша новая жизнь.

Она смотрела на меня так, словно у донны Виви при падении отшибло не только память, но и разум.

А я уже считала дни до Бразилии и мысленно составляла список. Длинный, амбициозный, безумный список всего, что предстояло сделать.

«Ни в чём себе не отказывай» — девиз второй жизни Виктории Павловны Серебрянской.

Ну, что, Вика, поехали навстречу новой жизни.

Глава 2

Выяснив у Милы главные подробности моей прежней жизни в Португалии, я составила в голове нечто вроде досье.

Итак, Виктория Анна Мария Коста-э-Сильва, двадцати лет от роду. Воспитанница монастыря Святой Клариссы в Коимбре, куда её отправил отец после смерти матери. Мать умерла, когда Виви было шесть лет. Отец — обедневший дворянин, промотавший состояние жены и решивший поправить дела, выдав дочь за богатого бразильского плантатора, которого в глаза не видел.

Приданое, судя по содержимому трёх чемоданов, — скромнее некуда. Несколько платьев, бельё, пара ботинок, молитвенник, нитка жемчуга сомнительного качества и свадебное платье голубого цвета, которое мать Виви надевала на собственную свадьбу двадцать лет назад.

Весёленькая картина.

Что же касается деталей путешествия — Мила рассказала мне, что представитель мужа, некий дон Смит, приезжал в Коимбру с портретом и предложением. Что именно этот Смит сопровождает нас в Бразилию. Что он важная персона и ужасный зануда. Большего от горничной, которая сама знала немногое, добиться не удалось.

Зато у меня в голове — тридцать пять лет преподавательского стажа, четыре монографии о Бразилии, три научные командировки в эту страну и абсолютно безумная уверенность, что я смогу не просто выжить, а развернуться так, что мои потомки будут вспоминать бабушку добрым словом.

Одевшись с помощью Милы, а одевание в конце семнадцатого века занимает столько времени, что можно написать ещё одну монографию, — я выбралась на палубу.

Свежий океанский ветер ударил в лицо, и я вцепилась в борт, чтобы устоять на ногах. Не от качки — от восторга. Передо мной расстилался Атлантический океан, бескрайний, тёмно-синий, невозможно прекрасный. Волны мерно качали наш корабль, брызги долетали до лица, солёные и обжигающе холодные.

Я стояла, вдыхая этот напоённый солью и водорослями воздух, и не могла надышаться. Одно дело смотреть на океан с палубы круизного лайнера с бокалом просекко в руке, и совсем другое — чувствовать его с палубы парусника, где между тобой и бездной лишь несколько досок, проконопаченных смолой.

Мы плыли на торговом галеоне «Золотая лань». Четыре мачты, три палубы, пузатые борта — типичный представитель флота, который обеспечивал Португалии господство на морских торговых путях.

Мила прошлась со мной по палубе, показывая, где что. Я жадно разглядывала, как устроен корабль. Одно дело изучать это по картинкам в книге, другое — видеть само́й. Детский восторг на моём лице привлёк внимание капитана.

— Донна Коста-э-Сильва, рад видеть вас в добром здравии, — любезно произнёс он приблизившись.

Я обернулась и увидела мужчину лет сорока пяти, крепкого, загорелого, с аккуратной каштановой бородкой и смелым взглядом карих глаз. Белоснежная рубашка, тёмный камзол, уверенная выправка — капитан, без сомнений.

Так, значит, моя фамилия Коста-э-Сильва. Длинно, но звучит красиво. Мозг по привычке отметил, что в португальских фамилиях важен порядок следования элементов, и союз «э» в моей фамилии сохраняется при сокращении. Профессиональная деформация — тридцать пять лет Португалии оставляют след.

— Благодарю вас, капитан, — улыбнулась я, лихорадочно соображая, что делать. Он назвал мою фамилию, значит, знал прежнюю Виви. А вот я его — нет. — Любуюсь вашим кораблём. Я никогда не видела ничего подобного.

Последнее было чистой правдой. Я действительно никогда не стояла на палубе настоящего парусника семнадцатого века.

— Позвольте тогда показать вам его? — он предложил руку с той естественной галантностью, которая ещё не выродилась в жеманство.

Я приняла предложение. Его рука была тёплой и твёрдой, и мне вдруг стало стыдно за то, как давно меня не касался мужчина.

— Какой это тип судна, капитан? — спросила я, мастерски включив режим наивной дурочки, который в прошлой жизни использовала исключительно для получения скидок на рынке.

— О, донна Виктория, это торговый галеон водоизмещением в тысячу тонн, — гордо произнёс он, и по его лицу было видно, что корабль для него — как ребёнок. Или как любимая женщина. А может, и то и другое.

— Простите мою глупость, но что такое водоизмещение?

— Ну что вы, донна, красивой девушке позволительно не знать таких вещей.

Вот они, XVII век во всей красе. Красивой девушке позволительно не знать вообще ничего. Зато некрасивой, видимо, приходится становиться учёной — иначе зачем она нужна?

— Но мне очень интересно, — я взяла его под руку, притворившись, что поскользнулась на палубе. — Я не отстану от вас, пока вы мне всё не расскажете.

Капитан довольно улыбнулся. Мужчины, что в семнадцатом веке, что в двадцать первом, обожают объяснять женщинам устройство мира. Особенно когда женщина смотрит снизу вверх распахнутыми от удивления глазами.

— Вы храбрая девушка, донна Виктория, — сказал капитан, когда мы остановились у фок-мачты. — После такого ужасного падения не побоялись вновь ступить на палубу.

— Жизнь полна событиями, и я не намерена провести её в каюте, — ответила я, с удивлением обнаружив, что моя привычная преподавательская манера — чеканить фразы, как монеты, — прекрасно работает и в светской беседе.

— Разделяю вашу точку зрения, — он слегка поклонился, и что-то в его взгляде сказало мне, что капитан видит во мне не только пассажирку.

Мне нравился капитан. Смелый взгляд карих глаз волновал моё воображение. Сильная рука, на которую я опиралась, будила давно забытые ощущения. И даже аккуратная небольшая бородка не портила его.

Мне нужно было узнать его имя, но спросить напрямую означало бы выдать потерю памяти раньше времени.

— Простите, капитан, — я состроила виноватую физиономию, — после удара головой у меня всё путается. Напомните, как я могу к вам обращаться?

— Моя оплошность, донна, я не представился заново, — он смутился с обезоруживающей искренностью. — Луис да Перейра Салазар.

Капитан Перейра. Запомнить несложно.

— Расскажите мне ещё что-нибудь интересное, капитан Перейра, — попросила я, и в этот момент за спиной раздался голос, от которого я покрылась мурашками. И совсем не от восторга.

— Донна Коста-э-Сильва, рад видеть, что вы настолько оправились от падения, что уже в состоянии кружить головы команде.

Голос был скрипучим, ехидным и пропитанным таким густым ядом, что я инстинктивно выпрямилась.

Я посмотрела на капитана. Его лицо мгновенно стало непроницаемым — та самая вежливая маска, за которой прячут бешенство. Значит, этот тип успел насолить и ему.

Я построила капитану жалобную мордашку, надеясь, что он поймёт немой крик о помощи. Он не понял, пожал плечами и, откланявшись, ушёл. Бросил меня! Морской волк, покоритель океанов, сбежал от скрипучего голоса, как мичман от адмиральской жены.

Я ошарашенно смотрела ему вслед, когда за спиной раздался голос моей спасительницы:

— Дон Смит! — произнесла Мила, возникшая из ниоткуда, как маленький добрый ангел.

Представитель моего бразильского мужа, о котором рассказывала горничная. Теперь я хотя бы знала, с кем имею дело.

Медленно повернувшись, я нацепила на лицо улыбку — ту самую, которой встречала студентов, приходивших на пересдачу: любезную до зубовного скрежета.

— Благодарю вас, дон Смит, я действительно чувствую себя намного лучше с вашим появлением на палубе.

И только тут я рассмотрела его по-настоящему.

Первое впечатление, что передо мной оживший лимон. Его сюртук был ярко-жёлтого цвета, а зелёный жилет и бриджи довершали картину, превращая дона Смита в ходячий цитрус.

Сам он был невысок, кругловат, на коротких ножках, с длинным тёмным париком, который сидел на голове, как пудель на подушке. Маленькие глазки, однако, шустро шарили по палубе, подмечая всё и вся, как у базарного менялы, считающего чужие монеты.

Не так прост этот смешной лимонный человечек. С ним нужно держать ухо востро.

Самым запоминающимся в его лице была нижняя губа — она выпячивалась с таким монаршим величием, что я мгновенно вспомнила Юрия Богатырёва в роли короля Карлоса из «Дон Сезара де Базана». Одно лицо!

— Я вижу, что удар головой всё-таки сказался на вас, донна, — едко произнёс Смит. — Вы стали слишком вызывающе себя вести. Неподобающе женщине вашего положения.

Хорошенькое начало знакомства. Я ещё слова сказать не успела, а он уже ставит мне оценку за поведение. Вот тебе и поверенный мужа. Не помощник, а надзиратель.

Первый порыв — ответить ему в тоне Виктории Павловны, распекающей нерадивого первокурсника. Но я вовремя вспомнила, где нахожусь. Конец семнадцатого века. Женщина — существо бесправное, безголосое и, по мнению таких вот донов Смитов, безмозглое. Мне нужно научиться лавировать, а не таранить. Ещё не мешало бы расспросить Милу о повадках этой самой Виктории Коста-э-Сильва, чтобы не сесть в лужу.

Вот только почему он с таким пренебрежением обращается со мной? Что-то недоговорила мне Мила. Видимо, не всё гладко с моим замужеством.

— Соглашусь с вами, дон Смит, — притворно вздохнула я, придав лицу выражение кроткого раскаяния. — Такие травмы без последствий не проходят.

Он подозрительно на меня покосился, но я уже подхватила его под руку — предупредительно, как берут под руку пожилого родственника, — и повела по палубе.

— Я была бы вам так благодарна, если бы вы составили мне компанию и рассказали о Бразилии. Отец ничего мне не сказал, кроме того, что это дикая страна, где в лесах полно обезьян.

И о моём муже добавила я про себя. Но на разговор о муже я его и так выведу, не зря же тридцать пять лет проработала преподавателем — не таких студентов выводила на нужные ответы. Тут важно правильно задавать наводящие вопросы.

Невинная лесть подействовала мгновенно. Самодовольная ухмылка расползлась по его лицу, губа выпятилась ещё больше.

Да я сама тебе расскажу о Бразилии столько, чего ты даже не знаешь. А спеси-то, спеси. Так и тянет плюнуть ему под ноги и уйти. Но мне нужны сведения о муже.

— Донна Коста-э-Сильва…

— Называйте меня просто донна Виктория, а то я чувствую себя на приёме у короля, — скромно потупясь, произнесла я.

Смиту должна понравиться такая реакция. Как мне показалось, он ни во что не ставит женщин.

– А вы там были? – заинтересованно спрашивает дон Смит, вцепляясь в меня взглядом, словно коршун.

Вот попала. Откуда я знаю, где была эта донна Коста-э-Сильва, где не была. Может, она и встречалась с королём, вот только мне весточки об этом не оставила. А главное, зачем скромному поверенному с простой фамилией Смит мои связи?

Короля я видела только на картинах, а они очень отличаются от оригинала. Надо как-то вывернуться без потери своей репутации в глазах поверенного моего мужа, но чтобы у него не сложилось впечатления, что меня можно как-то использовать в своих целях.

— Была, но в детстве, — сказала я и увидела, как интерес в глазах Смита угасает.

Пусть лучше так, а то ещё придумает какую-нибудь ловушку, куда я вломлюсь с грацией носорога.

Потеряв ко мне интерес как к потенциальному инструменту влияния, дон Смит переключился на роль экскурсовода. И надо отдать ему должное — рассказчиком он оказался превосходным. Да, напыщенным и снисходительным до невозможности. Но когда он заговорил о Бразилии, я забыла обо всех его недостатках.

— Донна Виктория, Бразилия — огромная страна, и там нет таких лесов, как в Европе. Там леса называют джунглями.

— А где мне предстоит жить? В столице? — строила из себя наивную дурочку я.

— Нет, ваш муж сейчас живёт не в Сан-Сальвадор-де-Баия. Это столица Бразилии, — сразу же пояснил Смит. — Он живёт на своей сахарной плантации в капитанстве Пернамбуку.

Пернамбуку — крупнейший центр производства сахара. Сердце бразильской экономики конца XVII века. Я знала об этом регионе практически всё: историю, географию, политику. Знала, что белые плантаторы не производят ничего, кроме сахара, даже продовольствие ввозят из Европы. Знала, что монокультура разоряет почву и рано или поздно обрушит экономику. Но ни одного из этих знаний я не могла показать Смиту. Поэтому хлопала глазами и ахала:

— Боже мой, дон Смит, вы бесценный кладезь знаний! А что такое капитанства? Я не поняла.

Нельзя настолько безбожно льстить человеку, даже такому, как дон Смит. Но я не чувствовала угрызений совести.

Он принялся рассказывать, и я слушала его, как когда-то слушала лекции своего научного руководителя — жадно, цепляя каждое слово.

— Сто шестьдесят лет назад Португалия решила основать в Бразилии постоянные колонии. Средств для их развития у короны не было, и тогда корона привлекла частные средства donatários — вкладчиков. Каждый донатариос получал королевскую грамоту и становился собственником и военным комендантом — capitão-mor.

Я смотрела на него горящими глазами. Как же захватывающе попасть в то время, которое будоражило воображение почти всю жизнь. Прикоснуться, а то и поучаствовать в развитии Бразилии.

— Старший капитан, так дословно переводится capitão-mor с вашего португальского, — пояснил он, довольный моей реакцией.

Я кивала, впитывая информацию, хотя могла бы продолжить лекцию за него. Но Смит рассказывал с увлечением настоящего знатока, и даже мне, специалисту, было интересно услышать знакомые факты из уст современника.

— Всего было создано пятнадцать капитанств, которые раздали двенадцати собственникам, — продолжал он, увлекаясь всё больше. — По замыслу королевских чиновников каждое капитанство должно было простираться на пятьдесят лиг с севера на юг вдоль побережья. На практике же, прекрасная донна, границы проходили по устьям рек, поэтому реальная ширина была разной.

— И что же, все пятнадцать процветали? — подбросила я дров в огонь его тщеславия.

— И чтобы вы думали, донна Виктория, — он аж подпрыгнул от удовольствия, что я задала именно этот вопрос, — шесть капитанств так и не получили своих старших капитанов! По разным причинам: у кого денег не хватило, кто испугался дикарей, а кто и вовсе погиб по дороге.

В моей голове привычно заработал аналитический механизм. Шесть незанятых капитанств — это значит свободные земли, не застолблённые участки. В эпоху, когда земля берётся явочным порядком, это бесценная информация. Впрочем, к моменту моего появления большинство земель вдоль побережья уже освоены. Но середина страны — совсем другое дело.

— А как связаны капитанства и сахарные плантации? — спросила я, пользуясь моментом его благосклонности.

— Так, все капитанства и создавались для того, чтобы выращивать сахарный тростник и перерабатывать его в сахар! — воскликнул он с таким жаром, словно открывал мне величайшую тайну мироздания. — Донатариос привозили саженцы из Португалии, закупали рабов для работы на плантациях, строили сахарные мельницы. Вся экономика этих капитанств — сахар, сахар и ещё раз сахар.

— У вашего мужа, — добавил он с гордостью, будто это были его собственные заводы, — огромная плантация сахарного тростника и два завода по переработке сахара — «энженьюс».

— Боже мой, дон Смит, как много вы знаете! — восторженно воскликнула я, захлопав в ладоши.

Он расцвёл и впервые за всё наше знакомство улыбнулся мне по-настоящему тепло, почти по-отечески. Правильно говорят — лесть города берёт.

Появление юнги с приглашением на обед в кают-компанию прервало нашу беседу. Даже такой неприятный человек, как дон Смит, может быть интересным, если говорит о том, что его волнует.

Дон Смит предложил мне руку, и мы направились в кают-компанию, продолжая беседу на ходу.

— А вы знаете, уважаемая донна Виктория, — распушив передо мной хвост, вываливал всё, что знал Смит, — что сахарный тростник был завезён в тысяча пятьсот тридцать втором году генералом-губернатором Бразилии Мартином Афонсу де Соуза, а не является родной культурой этой страны, как думают многие.

Мне ли не знать. Я прятала улыбку от дона Смита, а то с его болезненным самолюбием боялась быть неправильно понятой. Вместо этого подарила ему восхищённый взгляд. Всё, дон Смит у меня в кармане, только периодически нужно закреплять произведённый эффект.

Дон Смит, как галантный кавалер, открыл передо мной дверь кают-компании, пропуская вперёд. Все уже были в сборе и ждали только нас.

Глава 3

Кают-компания оказалась просторной комнатой с длинным столом посередине, заставленным стульями. Справа от двери притаился буфет, слева поблёскивал иллюминатор, а в дальнем углу возле окна, стояли два кресла — видимо, для послеобеденных бесед с бокалом портвейна. Очень миленько, как сказала бы моя подруга Леночка.

— Донна Коста-э-Сильва, дон Смит, — радушно встретил нас капитан Перейра, словно не было презрительных взглядов в сторону Смита на палубе. Не видела бы собственными глазами — ни за что бы не поверила. — Только вас мы и ждём.

Не удержался от подколки капитан. Я сделала вид, что не замечаю шпильки, зато дон Смит не промолчал:

— Капитан, мы пришли, как только юнга нас позвал к столу, — в его голосе всё же проскользнуло тщательно скрываемое раздражение.

То ли дон Смит вообще не любит людей, то ли мы с капитаном умудрились попасть в число «счастливчиков», которых он занёс в свой персональный чёрный список.

Капитан фыркнул, но сдержался. Только перепалки нам и не хватало во время обеда.

Капитан Перейра помог мне сесть, отодвинув стул, придержав за локоть, и устроился рядом. По другую руку от меня оказался помощник капитана, молчаливый усатый мужчина лет пятидесяти, а дальше дон Смит и судовой врач, немолодой, но живой и подвижный человек с умными глазами. Этакая тесная дружная компания, где каждый терпеть не может моего спутника дона Смита.

Стол уже был частично сервирован, и по удивлённому лицу дона Смита было понятно, что на этот раз расстарались ради меня. Белая скатерть, фарфоровые тарелки, ложки и нож.

Вилок не подали. Я и не ожидала — просвещённые европейцы конца семнадцатого века по-прежнему ели руками. По правилам этикета мясо полагалось брать тремя пальцами, не вытирать их об одежду, а ополаскивать в специальной чаше с водой. Был период, когда в богатых домах Европы появилась мода, есть в перчатках, а после окончания трапезы их выкидывать. Я порадовалась, что капитан Перейра не придерживается данного правила, у меня нет лишних перчаток.

На столе стояли сухари, апельсины, немного сыра, небольшой кусочек сливочного масла, бутылки с вином и кувшин с молоком. Апельсины, молоко и масло удивили меня по-настоящему. Откуда это всё посреди Атлантики?

Моё изумлённое лицо оказалось лучшей наградой для капитана.

— Не удивляйтесь, донна Виктория, — с достоинством произнёс он. — Этот стол сервирован специально для вас.

— Я так и поняла, капитан Перейра, благодарю вас. Я оценила ваши старания, — улыбнулась я. — Называйте меня Тори. Я привыкла к этому имени. Викторию я приберегаю для королевских приёмов.

Мужчины рассмеялись. Даже нахохлившийся дон Смит одарил меня улыбкой. Видимо, женская шутка за столом — такая же редкость на этом корабле, как свежие апельсины.

Кок принёс суп с курицей и яичницу на сале. Мужчины набросились на еду с голодным энтузиазмом людей, которые слишком давно питались сухарями. Есть яичницу ложкой оказалось неудобно, но я справилась — голод, как известно, не тётка.

— Что обычно подают к столу на кораблях? — спрашиваю я, ни к кому конкретно не обращаясь.

— На военных кораблях и тех, кто не перевозит пассажиров, основное меню — сухари и вяленое мясо, — отвечает мне доктор. — Только такие большие галеоны, как наш, могут позволить себе держать в трюме несколько коз и кур.

— Но если есть молоко и яйца, почему бы не испечь пирог, к примеру, — любопытствую я.

Вот об этой стороне вопроса я почти ничего не знаю, так как не интересовалась никогда, что же ели на кораблях. В приключенческих романах стол у капитана удивлял разносолами. Кажется, даже коки пиратов пекли пироги для команды.

— Сырость на корабле не позволяет долго хранить муку. Мы берём её на борт и используем в начале плавания, пока в ней не завелись нежелательные жильцы, — говорит доктор.

Капитан разлил по бокалам вино неплохое, к моему удивлению.

— Вкусный сыр, — заметила я, заедая им глоток.

— Кок делает из козьего молока, — сообщил Перейра.

— А почему бы не брать с собой готовый?

— Потому же, что и муку, и хлеб. Плесневеет и становится опасным, — ответил доктор и виновато улыбнулся. — Простите, если испортил вам аппетит, донна.

— Приятного мало, но такова правда жизни, — улыбнулась я ему. Доктор мне нравился. В его голосе слышалась та же интонация, с которой разговаривали мои коллеги по университету спокойная, рассудительная, без лишнего пафоса.

Опять же я думала, что все моряки пьют ром. Я считала, что на кораблях были проблемы с питьевой водой. Поэтому решила поинтересоваться, как обстоят дела на «Золотой лани».

— Капитан Перейра, простите меня за мою, может быть, излишнюю любознательность, но как обстоят дела на кораблях с питьевой водой? — спросила я, пользуясь тем, что вино расслабило компанию. — Она же тоже долго не хранится, затухает.

— Мы стараемся делать запасы ещё до отплытия. Заполняем бочки и размещаем на нижней палубе — они ещё и стабилизируют центр тяжести корабля.

Капитан посмотрел на меня, проверяя — интересно ли мне, или он зря распинается. Я всем своим видом изобразила жадное внимание.

— Для обеззараживания воды используем серебро — помещаем монеты на дно бочек. У нас даже есть специальная должность, что-то вроде контролёра за расходом воды. Он ведёт учёт запасов, чтобы рассчитать, хватит ли до промежуточного пункта.

Интересно. В моих учебниках об этом говорилось вскользь, а здесь — целая система.

Вино подействовало расслабляюще, и капитан отважился задать вопрос, который, видимо, мучил его с первого дня:

— Донна Тори, зачем вы едете из цивилизованной Португалии в эту богом забытую страну?

Насчёт цивилизованности я бы поспорила, стоило вспомнить, что инквизиция в Португалии будет действовать ещё столетие, но здравое зерно в рассуждениях имелось.

— Вышла замуж, — коротко ответила я.

— Примите мои соболезнования, — сказал капитан и тут же опомнился. — Я хотел сказать — поздравления.

Первое было уместнее. Девушке, которую выдали замуж непонятно за кого на другом краю света, оставалось действительно только соболезновать. Да и жизнь в Бразилии далека от идеала: антисанитария, тропические болезни, колониальные войны.

— Благодарю вас, капитан, — произнесла я, а дон Смит нахмурился.

Я во время обеда не следила за Смитом, а он умудрился осушить две бутылки вина. Язык его развязался, и он хвастливо объявил:

— Если бы вы знали, за кого она вышла замуж, то прикусили бы языки. Дон Педро Верейро владеет самыми большими плантациями сахарного тростника в Бразилии, у него два сахароперерабатывающих завода и даже несколько кораблей.

Звучало солидно. Вот ещё бы он оказался хотя бы приятной наружности.

— А мой муж — приятной ли он наружности, дон Смит? — не выдержала я.

Поверенный кашлянул и старательно подобрал слова:

— Дон Педро Верейро — человек состоятельный и… энергичный.

Я отметила, что слово «красивый» в его описании отсутствовало. Как и «молодой». Как и «добрый».

По лицу капитана Перейра пробежала быстрая, почти незаметная тень. Он знал что-то о моём муже, чего не знала я. Или знал что-то обо мне. О том, что меня ждёт.

Обед закончился в настороженной тишине. Только вино плескалось в бокалах, и где-то наверху хлопал на ветру парус.

После обеда дон Смит удалился к себе в каюту — вино разморило его окончательно, и он побрёл по коридору, пошатываясь и бормоча что-то о невыносимой жаре.

Я же осталась в кают-компании, опустившись в одно из кресел у иллюминатора. Усталость навалилась разом, но уходить к себе не хотелось. Каюта казалась клеткой, а здесь, в просторной комнате с видом на океан, дышалось легче.

Капитан вернулся через несколько минут. Он уже без камзола — только белая рубашка, расстёгнутая у ворота, и загорелая шея. Выглядел он моложе, проще, человечнее.

— Позволите? — он указал на кресло напротив.

— Конечно, капитан Перейра. Это же ваш корабль.

Он опустился в кресло, вытянул ноги, и на мгновение я увидела не командира судна, а просто усталого мужчину, которому тоже хочется посидеть в тишине.

— Как давно вы в море? — спросила я.

— Двадцать семь лет, — ответил он, и в его голосе прозвучала та особая нотка, которая появляется, когда человек говорит о главной любви своей жизни. — Начинал юнгой на каботажных судах. Первый рейс — мне было тринадцать, и я блевал сутки не переставая.

Я засмеялась. Не ожидала от него такой откровенности.

— И что же заставило вас остаться на море после такого начала?

— Рассвет, — просто сказал Перейра. — Второе утро в море. Я выполз на палубу, зелёный, как водоросли, а над горизонтом вставало солнце. Океан был розовый, небо — золотое, и я подумал: вот ради этого сто́ит жить. С тех пор и живу.

Он помолчал, глядя в иллюминатор, где за стеклом переливалась бесконечная синева.

— Я побывал в Индии, Африке, на Молуккских островах. Трижды огибал мыс Доброй Надежды, а он, уж поверьте мне, совсем не добрый. Штормы там такие, что опытные моряки крестятся и молятся. Терял людей, терял корабли. Однажды три недели дрейфовал на обломке мачты после того, как наш галеон разнесло ураганом у берегов Мозамбика.

— Три недели? — я не сдержала изумления. — Как вы выжили?

— Дождевая вода и рыба, которую ловил руками, — он улыбнулся, но глаза остались серьёзными. — С тех пор я не боюсь ничего на свете. Кроме скуки.

Я смотрела на него и видела не просто капитана торгового судна. Передо мной сидел человек, проживший несколько жизней за одну. Искатель приключений, выживший там, где другие погибали.

— А семья? — спросила я, прежде чем успела остановить себя.

Тень пробежала по его лицу — та же самая, что мелькнула за обедом, когда речь зашла о моём муже.

— Была жена. Давно. Не дождалась меня из одного рейса. Нашла кого-то понадёжнее, из тех, кто каждый вечер возвращается домой, — он пожал плечами, но я видела, что рана до конца не зажила. — Дети? Нет. Море — ревнивая любовница, донна Тори. Она не терпит соперниц.

— А «Золотая лань»? Это ваш корабль?

Впервые за весь разговор капитан улыбнулся по-настоящему, с мальчишеской гордостью.

— Мой. Купил четыре года назад на деньги, скоплённые за двадцать три года плаваний. Каждую доску знаю. Она старовата, конечно, ей скоро двенадцать лет, но крепкая, как португальский дуб, и верная, как… — он осёкся, подбирая слово.

— Как хорошая жена? — подсказала я.

— Лучше, — серьёзно ответил Перейра. — Жена может предать. Корабль — никогда. Если, конечно, хорошо за ним ухаживать.

Мы помолчали. За иллюминатором медленно менял оттенки океан — послеполуденное солнце превращало его из тёмно-синего в зеленовато-бирюзовый.

— Можно задать вам нескромный вопрос, донна Тори? — спросил капитан.

— Если он действительно нескромный, я буду только рада.

Он засмеялся, оценив мою реакцию.

— Вы совсем не похожи на тех женщин, которых я перевозил в колонии. Те обычно рыдают всю дорогу, боятся шторма, боятся крыс, боятся моряков, боятся собственной тени. А вы после удара головой вышли на палубу, расспрашиваете о водоизмещении и интересуетесь обеззараживанием питьевой воды. Кто вы, донна Тори?

Вопрос прозвучал мягко, без нажима, но я почувствовала за ним настоящее, неподдельное любопытство. Капитан Перейра привык разбираться в людях — двадцать семь лет в море этому учат.

Я могла бы соврать. Или отшутиться. Но что-то в его прямом, честном взгляде не позволяло мне юлить.

— Я воспитывалась в монастыре, — сказала я, и это была правда, по легенде Виви. — Много читала. Наверное, слишком много. Монахини говорили, что книги испортят мой характер.

— Похоже, они были правы, — с одобрением произнёс Перейра. — Испорченный характер — единственное, что может спасти женщину в Бразилии.

Он помедлил, выбирая слова, и наконец тихо произнёс:

— Послушайте меня, донна Тори. Я не знаю, что ждёт вас на плантации мужа. Я не имею права давать советы пассажирам — это дурной тон. Но вы мне нравитесь. Вы умны и храбры, а это редкое сочетание.

Он наклонился ко мне и понизил голос:

— Если вам когда-нибудь понадобится уехать из Бразилии — быстро и без лишних вопросов, — найдите «Золотую лань». Мы ходим по маршруту Лиссабон — Рио-да-Жанейро три раза в год. В Рио меня знает каждый портовый грузчик. Просто назовите моё имя.

Сердце сжалось от благодарности. Этот человек, которого я знала всего несколько дней, предлагал мне то, чего не мог предложить ни один мужчина в моей жизни — ни в прошлой, ни в нынешней. Не любовь, не богатство, не покровительство. Выход.

Запасную дверь на случай если все остальные окажутся заперты.

— Капитан Перейра… — начала я и замолчала, потому что голос предательски дрогнул. Его имя прозвучало тепло, по-дружески. — Я запомню. И надеюсь, что мне никогда не придётся воспользоваться вашим предложением.

— Я тоже надеюсь, — серьёзно сказал он. — Но на всякий случай — порт Рио, таверна «Три каравеллы». Спросить капитана Перейра. Даже если меня не будет в городе, мои люди помогут. Я предупрежу их.

Он встал, и момент интимной откровенности закончился. Передо мной снова стоял капитан «Золотой лани» — собранный, уверенный, с выправкой военного моряка.

— А теперь, если позволите, мне нужно на палубу. Ветер меняется, и я хочу убедиться, что вахтенный не проспал.

Он поклонился — коротко, по-военному — и вышел.

Я осталась одна в кают-компании, глядя в иллюминатор на бескрайний океан. Где-то там, за горизонтом, меня ждала Бразилия. Муж, которого я не видела. Плантация, о которой знала только понаслышке от пьяного поверенного. Жизнь, к которой я не имела ни малейшего представления, как подготовиться.

Но теперь у меня была «Золотая лань». Запасной выход. Человек, который поможет бежать, если понадобится.

Не для того я попала в это время, чтобы бежать. Но знать что можешь — это уже половина храбрости.

Так, неспешно проходило наше плавание. Один день перетекал в другой, качка убаюкивала, солнце грело, а расстояние до Бразилии сокращалось с каждым узлом. Я завтракала с доном Смитом, обедала со всей компанией в кают-компании, а вечера проводила с капитаном Перейра в тех самых креслах у иллюминатора.

Луис рассказывал мне о портах, в которых побывал, о штормах, которые пережил, о людях, которых встретил на своём пути. Я слушала и думала: вот человек, который мог бы стать мне настоящим другом. Не покровителем, не поклонником — другом. Тем, кого так отчаянно не хватало и в прошлой жизни.

Мила наблюдала за нашими вечерними посиделками с плохо скрываемым неодобрением. Видимо, в её представлении замужняя женщина не должна проводить время с посторонним мужчиной, даже если этот мужчина всего лишь рассказывает истории о морских чудовищах.

Дон Смит тоже косился, но по другой причине: ему не нравилось, что я общаюсь с кем-то без его присмотра. Впрочем, после обеда он неизменно засыпал в своей каюте, и контролировать мою светскую жизнь ему было затруднительно.

И вот в одно прекрасное утро показались берега Бразилии, и я задохнулась от восторга.

Непередаваемые ощущения стоять на палубе и видеть, как из утренней дымки проступают очертания пальм. Я воочию чувствовала то же, что и первооткрыватели этого континента. Как будто мир раздвигал границы специально для меня.

Мы прощались с капитаном и доктором тепло, почти по-родственному. Луис поцеловал мне руку, задержав её в своей чуть дольше, чем требовал этикет. Его глаза сказали то, что он не произнёс вслух: «Будьте осторожны».

— Если будете удирать из этой страны, то обязательно на «Золотой лани», — шепнул он мне на прощание.

Я рассмеялась. Не для того я попала в это время, чтобы удирать.

Но на всякий случай повторила про себя: порт Рио, таверна «Три каравеллы», капитан Перейра.

Мало ли что.

Глава 4

Сан-Себастьян-де-Рио-де-Жанейро встретил нас стеной влажного жара и оглушительным хором незнакомых птиц.

Забавно, что название города переводится как «январская река». И я тоже прибывала в Бразилию в январе, в самый разгар местного лета, когда солнце палило так, словно решило выжечь из меня все воспоминания о екатеринбургских зимах.

Я задохнулась от восторга, когда ещё с палубы «Золотой лани» увидела берег. Непередаваемые ощущения — стоять на носу парусника и смотреть, как из утренней дымки проступают очертания пальм. Я воочию чувствовала то же, что и первооткрыватели этого континента. Как будто мир раздвигал границы специально для меня.

Нам, конечно же, было бы удобнее высадиться в Сальвадоре — столице Бразилии, откуда до Пернамбуку ближе. Но дон Смит объяснил, что кораблей, идущих туда напрямую, не нашлось, и «Золотая лань» держала курс на Рио. Значит, нам предстоял долгий путь по суше вдоль побережья на северо-восток.

Дон Смит развил бурную деятельность, едва мы ступили на берег. Нанял экипаж. Старую, но крепкую карету с облупившимся гербом на дверце, две повозки для багажа, нескольких мулов под съестные припасы и провожатого. Последний оказался смуглым молчаливым мужчиной со шрамами на предплечьях, который знал дорогу и, судя по всему, умел обращаться не только с поводьями.

В повозки загрузили моё скромное приданое: три чемодана и несколько ящиков, которые дон Смит вёз для моего мужа. На мулов взвалили бочонки с водой и вяленое мясо. В карету уселись мы с Милой и доном Смитом.

И отправились навстречу моей новой жизни.

Первое, что меня поразило, — дорога. Вернее, её отсутствие. То, что здесь называли дорогой, в моём мире не потянуло бы даже на просёлочную тропу. Колея, разбитая копытами и колёсами, петляла между зарослей так, словно её прокладывал пьяный землемер с завязанными глазами.

Карету трясло немилосердно. Мила позеленела уже через час и прижала ко рту платок, пропитанный лавандовой водой. Дон Смит же, привычный к бразильским дорогам, покачивался в такт тряске и даже умудрялся дремать, привалившись к стенке кареты.

Я же не могла оторвать глаз от окна.

Господи, она прекрасна.

Нет, не так. Она невозможно прекрасна. Бразилия конца семнадцатого века — это не та страна, которую я видела в свои научные командировки. Не вырубленные леса, не бетонные джунгли Сан-Паулу, не фавелы Рио. Это был первозданный мир, который ещё не успели изуродовать переселенцы из просвещённой Европы.

Деревья такой высоты, что шея затекала, когда пытаешься разглядеть верхушки. Цветы, которых я никогда не видела даже в ботанических садах: огромные, ярко-алые, оранжевые, фиолетовые, раскинувшиеся вдоль дороги так щедро, словно кто-то опрокинул ведро с красками. Бабочки размером с ладонь. Птицы, чьи голоса переплетались в симфонию, от которой сжималось сердце.

Я с трудом подавляла желание выскочить из кареты и просто пройтись по дороге, вдыхая тёплый воздух, напоённый ароматом незнакомых цветов и прелой листвы. Такого воздуха больше не будет. Через триста лет здесь проляжет шоссе, и вместо цветов вдоль обочины будут валяться пластиковые бутылки.

— Знаете ли вы, донна Тори, — интригующе начал дон Смит, очнувшийся от дремоты, — почему так назвали эту прекрасную страну?

Я крутила головой по сторонам и почти не слушала его, поглощённая видами за окном. Но Смит был не из тех, кого легко проигнорировать.

— Вы наверняка знаете, что есть особая ценная порода древесины, из которой делают мебель и музыкальные инструменты, но самое главное — добывают ценный красно-фиолетовый краситель.

Я кивнула, радуясь, что Мила, несмотря на зелёное лицо, слушает с открытым ртом. Роль восторженного слушателя можно передать ей, а само́й насладиться видами.

— Эта порода дерева называется «бразил», — торжественно произнёс Смит.

— Это же значит на португальском «раскалённые угли», «жар»! — воскликнула Мила, на мгновение забыв о тошноте. — От португальского «браса»!

— Верно, — дон Смит повернулся к ней, и я заметила, как потеплели его глазки. — До открытия Бразилии бразил в Европу привозили арабские торговцы. И вот когда первооткрыватели обнаружили его на новом континенте, то решили, что арабы брали ценный ресурс именно здесь.

— А что, это было не так? — заинтересованно спросила Мила.

Мне хотелось крикнуть, что не так, что португальцам привозили древесину цезальпинии саппан из Малайзии, а здесь они нашли родственное, но другое растение. Но об этой разнице станет известно гораздо позже, и я благоразумно промолчала.

— Именно так, — ответил дон Смит, обращаясь уже целиком к Миле. — Поэтому за новой территорией и закрепилось название Бразилия.

Мила покраснела так ярко, что позавидовали бы и бразильские цветы за окном.

На первый ночлег мы остановились в маленькой придорожной таверне. Глинобитном строении с соломенной крышей и земляным полом, которое язык не поворачивался назвать гостиницей. Дон Смит, ворча на неудобства, удалился к себе сразу после плотного ужина, состоящего из жирной похлёбки из маниоки и вяленого мяса, поданной в глиняных мисках.

Я же не могла уснуть. Духота, незнакомые звуки тропической ночи и неугомонное жужжание москитов гнали сон прочь. Накинув на плечи шаль, я вышла в крохотный дворик таверны, где под навесом из пальмовых листьев ещё догорал фонарь.

Мила сидела на скамейке, подтянув колени к подбородку. Она тоже не спала.

— Мила, ты чего тут? — спросила я, присаживаясь рядом.

— Не могу уснуть, донна. Думаю о том, что нас ждёт, — она повернула ко мне лицо, и в свете фонаря я впервые заметила, какая она на самом деле красивая. Живой, яркой красотой, с огоньком, который легко спутать с наивностью.

— И что же ты надумала?

Мила помолчала, теребя край юбки. Потом тихо произнесла, но с такой решимостью, какой я от неё не ожидала:

— Донна Виви, вы не будете сердиться, если я скажу правду?

— Я и сама не люблю, когда лгут, — ответила я насторожившись. Мила до сих пор называла меня старым именем, когда волновалась.

— Мне нужен муж. Богатый муж, — произнесла она, глядя прямо перед собой. — Не ради красивой жизни, хотя и от неё бы не отказалась. Ради безопасности. Знаете, каково это — быть служанкой? Любой мужчина в доме может сделать с тобой, что захочет. Повар, конюх, гость хозяина. А пожалуешься, скажут, сама виновата.

Она произнесла это без слёз, как-то буднично. Просто констатируя факт, как сообщают о погоде. И от этого спокойствия мне стало холодно, несмотря на тропическую ночь.

— Поэтому, когда дон Смит обратил на меня внимание на корабле, я подумала, что это мой шанс, — продолжала Мила. — У него дом, деньги, положение. С ним я буду в безопасности.

— А если он не захочет жениться? — осторожно спросила я.

— Захочет, — уверенно сказала Мила, и в её голосе мелькнуло что-то жёсткое, расчётливое, что я раньше не замечала или не хотела замечать. — Мужчины его возраста и комплекции не избалованы вниманием молодых женщин. Нужно только правильно подать себя.

Я смотрела на девушку, которую до этого момента считала простодушной горничной, и видела перед собой совсем другого человека. Не наивную служанку, а расчётливую молодую женщину, которая точно знает чего хочет и готова за это бороться.

— А как же чувства? — спросила я, хотя, пожалуй, уже знала ответ.

— Чувства — роскошь для тех, у кого есть крыша над головой и еда на столе, — отрезала Мила. — Когда у тебя ничего нет, донна, ты думаешь не о любви, а о выживании. Вы же умная женщина. Неужели не понимаете?

Я понимала. Ещё как понимала. В моём мире тоже хватало женщин, которые выходили замуж не по любви, а ради стабильности. Их осуждали, высмеивали, жалели. А они просто делали то, что считали необходимым.

Но что-то в тоне Милы заставило меня встревожиться. Не сам расчёт. Расчёт я могла понять и даже уважать. А та лёгкость, с которой она об этом говорила. Словно чувства других людей были всего лишь инструментом для достижения цели.

— Мила, послушай меня, — сказала я, выбирая слова. — Я не против того, чтобы ты устроила свою жизнь, но пообещай мне одно.

— Что, донна?

— Не причиняй вреда тем, кто тебе доверяет. Дон Смит добрый человек, хоть и прячет доброту за ворчанием.

Мила посмотрела на меня долгим, изучающим взглядом, как будто прикидывала, стоит ли моё мнение того, чтобы к нему прислушиваться. Потом медленно кивнула.

— Обещаю, донна Тори.

Она ушла спать, а я осталась сидеть в тишине тропической ночи. Цикады стрекотали оглушительно, и где-то в зарослях ухала незнакомая птица.

Что-то в нашем разговоре не давало покоя. Не сама откровенность Милы. Откровенность как раз я оценила. А то ощущение, которое осталось после её ухода. Как будто я посмотрела на идеально сервированный стол и заметила, что один нож лежит не на месте. Вроде мелочь, а глаз цепляется.

Мила слишком точно знала, как управлять мужчинами. Слишком хорошо понимала, на какие кнопки нажимать. Для простой монастырской горничной она подозрительно хорошо осведомлена.

Впрочем, может быть, я просто устала и мне мерещится заговор в каждом разговоре. Тропики действуют на нервы.

Я вернулась в душную комнату, легла на жёсткий тюфяк и закрыла глаза. Надо присматривать за Милой.

Дни пути складывались в недели. Пейзаж за окном кареты менялся: буйные прибрежные заросли сменились пологими холмами, а затем потянулись бескрайние поля сахарного тростника ровные, однообразные, до самого горизонта.

Мы останавливались в городках и на постоялых дворах, пополняя запасы воды и еды. Провожатый знал каждую излучину дороги, каждый брод, каждую таверну, где можно переночевать, не рискуя быть ограбленным. Дон Смит, к моему удивлению, оказался неплохим дорожным компаньоном, когда не спал и не ворчал, он увлечённо рассказывал Миле о Бразилии, а я подслушивала, делая вид, что смотрю в окно.

Между плантациями попадались жилища рабов — жалкие хижины из ветвей и высушенной глины, крытые пальмовыми листьями. Крошечные фигурки людей, согнувшиеся над тростником под палящим солнцем, без шляп, без обуви, под окрики надсмотрщиков верхом на лошадях. Чёрные спины, блестящие от пота. Совсем маленькие дети, таскавшие корзины, которые были больше них самих.

Я отвернулась от окна. В горле стоял ком.

Вот она, оборотная сторона сахара, который услаждал вкус европейских аристократов. Оборотная сторона богатства, к которому я так стремилась. Мой будущий муж разбогател на этом. Все плантаторы здесь разбогатели на этом.

И мне предстоит с этим жить.

Не сейчас, сказала я себе. Не думай об этом сейчас. Сначала выживи.

Дон Смит, не подозревавший о моих душевных терзаниях, между тем проговорился о муже. Видимо, вино за ужином на одном из постоялых дворов развязало ему язык.

— А знаете, дона Тори, ваш муж — человек весьма энергичный. Весьма, — произнёс он, и это «весьма» прозвучало как предупреждение.

— Расскажите мне о нём, — попросила я, стараясь, чтобы голос не дрогнул, и повторила тот же вопрос, который задавала на корабле. — Я же его никогда не видела. Какой он? Молод? Красив?

Смит кашлянул и старательно подобрал слова:

— Дон Педро Верейро — человек состоятельный. Очень состоятельный. Что касается внешности… он, как бы это выразиться, не лишён представительности.

— Но? — подтолкнула я.

— Но имеет определённые увлечения, которые не всякая жена оценит, — уклончиво произнёс Смит и замолчал, явно жалея, что сказал лишнее.

— Какие увлечения? Охота? Лошади?

— Карты, — коротко ответил дон Смит и отвёл глаза.

Карты. Пресвятая Дева Мария, мой будущий муж — картёжник.

Я откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза. Теперь понятно, что скрывалось за словом «энергичный» и виноватым выражением лица поверенного. Теперь понятно, почему он сочувственно посматривал на меня всю дорогу.

Что ж, могло быть и хуже. Хотя, если подумать, для человека, который пересёк океан, чтобы выйти замуж за незнакомца, «хуже» — понятие растяжимое.

К исходу третьей недели пути, когда я уже начала подозревать, что Бразилия — это одна бесконечная дорога, а плантация мужа существует только в воображении дона Смита, он вдруг оживился.

— Нам ещё долго ехать? — спросила Мила слабым голосом, приподнявшись на локте.

— До плантации вашего мужа, донна, мы уже почти приехали, — ответил дон Смит, и его голос стал тяжелее. — Вон даже среди пальм белеет дом.

Я подалась к окну и увидела его.

На холме, в окружении высоких белых стен, возвышался огромный белоснежный каменный дом, залитый закатным солнцем. Он был похож на безе, украшающее пирожное, хотелось потрогать его, провести рукой по тёплому камню, заглянуть за эти стены.

Волнение ударило в голову как шампанское. Дом, который казался далёким, надвигался стремительно. Карета катилась всё быстрее, словно лошади почуяли конюшню, и с каждым оборотом колёс мой запас храбрости таял, как мороженое на бразильской жаре.

— Какая красота, — вырвалось у меня.

— Донна Виктория, не удивляйтесь тому, что фазенда выглядит шикарнее домов в городе, — пояснил дон Смит. — Весь высший свет бразильского общества — плантаторы. Живут в своих поместьях и редко наезжают в города, поэтому и не тратятся на строительство там пышных дворцов. А вот фазенды — это их настоящие замки.

Я знала, что бразильские города строились стихийно, беспорядочно разрастаясь вокруг монастырей и церквей. Знала, что настоящая жизнь колонии сосредоточена на фазендах — огромных поместьях, удалённых друг от друга на сотни километров. Знала, но всё равно была поражена.

Дом моего мужа выглядел как настоящая крепость.

— Плантаторы сами осваивали новые территории, защищали от набегов индейцев, от притязаний соседей, — продолжал дон Смит. — Вот дом и укреплён со всех сторон.

Мы въехали в ворота. Перед нами развернулся вымощенный камнем двор, окружённый хозяйственными постройками и длинными бараками для рабов. Со двора виднелся крест домовой церкви.

Нас никто не встречал.

Несмотря на жару, руки у меня были ледяными. Меня трясло мелкой дрожью, и я стискивала пальцы, чтобы дон Смит не заметил.

На корабле казалось, что мне всё по плечу. Но здесь, во дворе этой белой крепости, я была маленькой, испуганной и совершенно одинокой.

Где-то в этом доме находился мужчина, которого я обязана была назвать мужем. Мужчина-картёжник, о котором поверенный не смог сказать ни одного тёплого слова.

— Опять он взялся за старое, — прошептал дон Смит, думая, что я не слышу. — Дай бог, чтобы я ошибался.

Его рука, на которую я опиралась, заметно дрожала. Если уж поверенный нервничает, подумала я, то мне сам бог велел.

Дон Смит помог мне сойти на землю. Предложил руку и повёл к дому, где почему-то, несмотря на яркий солнечный день, были плотно задёрнуты все шторы.

Мы прошли через портик, увитый буйно цветущей бугенвиллией — яркой, наглой, безудержно прекрасной. Я машинально отметила, что у меня дома, на подоконнике в Екатеринбурге, стоял горшок с бугенвиллеей. Маленький, тщедушный кустик, который я любовно поливала каждое утро. А здесь она росла как сорняк, целыми гирляндами. Не ценя собственной красоты.

Дон Смит ввёл меня в дом. По-хорошему это должен был сделать муж — перенести молодую жену через порог, как велели традиции, уходящие корнями в дохристианские времена. Но видимо, у моего мужа были дела поважнее.

Я перешагнула через порог сама. Аккуратно, не наступив на него — на всякий случай. В новом мире суеверия не помешают.

Сразу направо по коридору была широко открыта дверь в большую гостиную, освещённую свечами среди бела дня.

Дон Смит крепко сжал мою руку. Наклонился и, не глядя мне в глаза, прошептал одно-единственное слово:

— Сочувствую.

Глава 5

Запах ударил первым, ещё до того, как я переступила порог. Пот, табак, прокисшее вино, и если бы отчаяние имело запах, то он был бы именно таким: тошнотворно-сладковатым. Густая, плотная вонь, в которой увязаешь, как в болоте. К ней примешивался противный дух оплывающих свечей.

Десятки огарков в тяжёлых бронзовых канделябрах, расставленных по комнате без всякого порядка, словно кто-то тащил их сюда впопыхах отовсюду, из спален, из кухни, из часовни. Их неровный свет дрожал на стенах, выхватывая из полумрака фрагменты: чей-то локоть в грязном кружеве, оскал золотого зуба, блеск перстня на жирном пальце. Воздух был таким плотным, что хотелось резать его ножом и выбрасывать кусками за окно.

Гостиная фазенды Верейро оказалась большой комнатой с низким потолком, отделанной тёмным деревом. В другое время, возможно, она выглядела бы даже пристойно: добротная мебель, изразцовые панели на стенах в типичном португальском стиле, массивный буфет с оловянной посудой. Но сейчас комната была набита людьми, как трюм невольничьего корабля, и вся её благопристойность утонула в хаосе.

В центре стоял игорный стол, покрытый зелёным сукном, которое когда-то было хорошего качества, а теперь пестрело пятнами от вина, прожжёнными дырками и подозрительными разводами.

На нём лежала колода карт, горели две свечи в серебряном подсвечнике и громоздились горы золотых монет, колец и каких-то свёрнутых бумаг, видимо, долговых расписок. Кто-то поставил прямо на сукно кувшин с вином, и вокруг него расплылось багровое пятно, похожее на кровь.

Дон Смит придержал меня за локоть у порога, и я почувствовала, как дрожит его рука. Поверенный, который семь недель на корабле изображал невозмутимость, который язвил, поучал и выпячивал нижнюю губу с видом человека, знающего всё на свете, дрожал. И от этого мне стало по-настоящему страшно.

Я искала глазами своего мужа. Человека, за которого меня выдали замуж и ради которого я пересекла океан.

— Дон Смит, а где мой муж? — тихонько спрашиваю я.

— Вон он у стола, слева, — шепнул англичанин, кивая в сторону стола. — Ваш супруг дон Педро Верейро.

Я посмотрела туда, куда кивнул мой провожатый и, как оказалось, самый близкий человек в этом доме. Дона Смита я хотя бы знала.

Внутри меня что-то тихо хрустнуло, и я не стала скрывать усмешки. Да, так хрустит последняя иллюзия, когда реальность наступает на неё каблуком. Я поняла, почему дон Смит сказал «сочувствую».

Педро Верейро сидел, ссутулившись, над тремя картами, которые сжимал в мясистых пальцах. Ему было, пожалуй, за пятьдесят, хотя здешний климат и образ жизни вполне могли накинуть лишнего. Обрюзгший, с нездоровой одутловатостью лица, какая бывает у людей, злоупотребляющих вином и пренебрегающих движением. Бесцветные глаза, глубоко утопленные в складках век, лихорадочно бегали по картам. Седые волосы, давно не мытые, свисали сальными прядями на лоб.

Дорогой камзол из тёмно-бордового бархата, измятый, с оторванной пуговицей и пятном на рукаве, сидел на нём криво. Кружевной, некогда белый, воротник пожелтел и обвис. От всей его фигуры веяло запущенностью и тем особым, безнадёжным неряшеством, какое появляется у человека, махнувшего на себя рукой.

Но меня поразили его глаза. В этих бесцветных, водянистых глазах горел лихорадочный, почти безумный огонь. Такой огонь раньше я видела только в документальных фильмах о казино, в глазах игроманов, просаживающих последние деньги. Горячечный, ненасытный блеск, который не имеет ничего общего с удовольствием. Вот к кому меня везли через океан. Вот за кого выдали замуж двадцатилетнюю девушку.

Шестидесятилетняя профессор во мне мысленно поставила диагноз: лудомания, вероятно, алкоголизм, возможно, и начальная стадия подагры, судя по распухшим суставам пальцев. Двадцатилетняя Тори хотела развернуться и бежать обратно к кораблю.

Я не сделала ни того ни другого. Просто осталась стоять. А куда бежать? Чужая страна, за дверью джунгли, дикие звери и не одной живой души, которая мне поможет.

— Боже милостивый, — прошептала я по-русски, потому что по-португальски таких слов я ещё не выучила. — Что за цирк он здесь устроил.

— Простите? — переспросил дон Смит.

— Ничего, не обращайте внимания. Кто остальные игроки?

— Верейро вы видите, сидит напротив нас, — нахмурившись ответил дон Смит. Видно было, что ему неприятно здесь находиться и разговор тоже не радует. — Справа от нас Жоаким Кардозо, местный торговец скотом. Безобидный жулик. А напротив…

Он замялся, и я проследила за его взглядом.

Напротив Верейро сидел мужчина, которого я видела только со спины. Но даже спина его говорила больше, чем лицо Верейро. Широкие плечи, обтянутые безупречно скроенным камзолом из тёмно-синего сукна, прямая осанка, уверенная, даже властная посадка головы. Густые чёрные волосы, чуть вьющиеся, падали до плеч. Он сидел неподвижно, расслабленно, но в этой расслабленности чувствовалась сжатая пружина, готовая распрямиться в любой момент.

— Мигель де Алмейда, — тихо сказал дон Смит, и в его голосе прозвучало нечто, чего я раньше не слышала. Уважение, а может быть опасение? Или и то и другое? — Работорговец. Самый богатый человек в капитанстве Баия и самый опасный.

— Работорговец, — презрительно выплюнула я. В этом слове слилось всё, что я так ненавидела в Бразилии, да и не только в ней.

— Здесь это самое прибыльное ремесло, не судите по монастырским правилам Португалии, Тори, — дон Смит бросил на меня странный взгляд. — Без рабов не будет сахара, а без сахара не будет Бразилии. Такие, как Алмейда — хребет здешней экономики. Половина плантаторов в окру́ге должна ему деньги, в том числе ваш муж.

Мне хотелось возразить, прочесть ему лекцию об ужасах трансатлантической работорговли, о миллионах погубленных жизней, о моральной катастрофе, которую Европа творила с Африкой на протяжении столетий. Но я прикусила язык. Я была в 1690 году, и мои лекции здесь не стоили даже бумаги, на которой я могла бы их записать.

Вокруг стола толпилось человек двадцать от разодетых в шёлк и кружево господ до оборванцев, которых в приличное общество пустили бы только через чёрный ход. Но здесь не было приличного общества. Здесь была карточная игра — великий уравнитель, перед которым все равны: и богач, и нищий, и дон, и безродный.

Кто-то из зрителей делал свои ставки в стороне. Кто-то пил. Кто-то уже спал, привалившись к стене. Смуглая, пышногрудая женщина в ярком платье сидела на коленях у толстого плантатора и, судя по всему, не имела ни малейшего отношения к его законной супруге.

За столом между тем происходило что-то важное. Верейро бросил монеты на сукно. Ставка вслепую, как полагалось в primero и ему раздали три карты. Кардозо, торговец скотом, сделал то же самое. Алмейда, не глядя на карты, молча подвинул стопку золотых к центру стола.

Игра пошла быстро. Primero — не шахматы; здесь всё решалось в несколько кругов, и удача значила больше, чем мастерство. Хотя наблюдая за Алмейдой, за его неподвижной спиной, за тем, как ровно лежали его руки на столе, я начинала подозревать, что удача здесь была ни при чём.

Кардозо проиграл первым и отвалился от стола, утирая лоб. Остались двое Верейро и Алмейда.

Ещё круг. Ещё один. Горка монет перед Верейро таяла, как мороженое на июльском солнце. Пот катился по его вискам, и он утирал его мятым кружевным платком. Его пальцы дрожали всё сильнее. Потом он бросил карту на стол, и тишина взорвалась криками.

— Проигрываешь, Педро! Опять проигрываешь!

Трижды Верейро бросал карты на стол с руганью, трижды получал новые и трижды проигрывал.

— Visto! — снова выкрикнул Алмейда ровным голосом, демонстрируя три одномастные карты.

Верейро побагровел. Последняя горстка монет перекочевала на противоположную сторону стола.

Наступила тишина. Верейро обвёл комнату затравленным взглядом. Загнанный в угол зверь, у которого не осталось ни норы, ни когтей. Я видела, как ходили желваки на его челюсти, как дёргалась жилка на виске. Он был раздавлен. Уничтожен. Последний камзол на его плечах, и тот, по сути, принадлежал теперь Алмейде вместе с фазендой, рабами и будущим урожаем сахарного тростника.

И тут его взгляд упал на меня.

Я стояла в дверном проёме, освещённая светом канделябра, который кто-то поставил на буфет у входа. Наверное, в этот момент я выглядела именно так, как выглядит молодая женщина после полутора месяцев морского путешествия. Бледная, уставшая, растерянная, волосами, выбившимися из-под чепца, но Верейро смотрел на меня иначе. Он смотрел на меня так, как смотрят на последний патрон в обойме.

Всего на секунду в его глазах мелькнуло что-то человеческое. Тень стыда, может быть, или сожаления. Но лихорадка тут же поглотила этот проблеск, как огонь поглощает сухую щепку. Его лицо исказилось безумной, уродливой надеждой. Он вскочил, опрокинув стул, и ткнул в мою сторону дрожащим пальцем.

— У меня есть ещё что поставить! — его голос сорвался на визг. — Моя молодая жена! Только приехала из Лиссабона! Свежая, невинная! Славная девка, вот! Она стоит дороже всей фазенды!

«Девка», это слово ударило меня под дых. Не «жена» и даже не «сеньора». Не «невеста, которую я выписал из-за океана».

«Девка». Товар. Вещь. Скотина, которую можно бросить на стол вместе с монетами и кольцами. Шестьдесят лет моей жизни: защищённые диссертации, написанные книги, студенты, которых я вывела в люди, — всё это сжалось до одного слова: «девка».

Я стиснула зубы так, что заныла челюсть. Крик бешенства рвался из горла, но я проглотила его. Не здесь и не сейчас. Я не доставлю этим скотам такого удовольствия, как истерика «девки».

— Ай да Верейро! Жену на кон!

— А хороша девка, клянусь святым Себастьяном!

— Покажи её поближе, Педро!

Перебивая друг друга, выкрикивали скабрёзности «синьоры». Меня оценивали, как лошадь на ярмарке. Кто-то предложил проверить зубы. Кто-то поинтересовался, крепкие ли у меня бёдра для деторождения. Кто-то выкрикнул такую мерзость, что даже в двадцать первом веке это потянуло бы на уголовное дело.

Дон Смит побледнел и вскочил.

— Педро, одумайся! — рявкнул он, перекрывая гул. — Ты пьян и не соображаешь, что делаешь! Эта страна Эльдорадо, разбогатеть — раз плюнуть! Завтра найдём тебе занятие, послезавтра встанешь на ноги! Оставь ему всё, забирай девушку и уезжай! У неё приданое, чёрт возьми! Начнёте заново!

— Не учи меня, Джон, — сказал Верейро, и его голос вдруг стал ледяным, трезвым, почти рассудительным. — Я знаю, что делаю.

Нет, подумала я. Не знаешь. Ты не знаешь, что делаешь. Ты думаешь, что ставишь тихую, послушную девчонку из монастыря, которая будет сидеть и ждать, когда её разыграют, как фишку. Ты не знаешь, что в этом молодом теле сидит шестидесятилетняя профессорша с характером гремучей змеи и тридцатипятилетним запасом нерастраченного бешенства.

Ты не знаешь и тем хуже для тебя.

— Жену! Ха! Верейро ставит жену! Ну, Педро, ты даёшь! — Кардозо откинулся на стуле и захохотал.

Рёв. Хохот. Свист. Кто-то хлопал в ладоши, кто-то стучал кружкой по столу. Праздник. Карнавал. Зрелище не для слабонервных.

А я всё ещё стояла в дверном проёме, и меня трясло от ярости, которую я давила изо всех сил, потому что понимала: если сейчас устрою скандал, будет только хуже. В этом мире у женщины нет голоса. Нет прав. Нет выбора. Муж может проиграть жену, и закон будет на его стороне. В колониях закон молчал там, где говорило золото.

Но профессор Серебрянская никогда не умела молчать, когда нужно было молчать. За тридцать пять лет в академической среде ни разу. Что уж говорить о бразильском карточном притоне.

— Я не лошадь и не рабыня, чтобы меня ставили на кон, — мой голос прозвучал чисто и твёрдо, и я сама удивилась этой твёрдости. — Я человек.

Двадцать пар глаз уставились на меня. Толстяк в камзоле замер с открытым ртом. Верейро медленно повернул голову и посмотрел на меня так, словно увидел впервые. Впрочем, так оно и было. Он ведь меня никогда не видел.

— Молчи, девочка, — сказал Верейро тихо, и в его голосе я услышала не злость, а стыд. Мимолётный, быстро подавленный стыд. Он знал, что делает мерзость. Знал и не мог остановиться.

— Я не буду молчать, — ответила я, и мой голос звенел так, что я сама себя не узнавала. — Я не ваша собственность, дон Верейро.

Кто-то в толпе засмеялся, а потом в комнате заржали так, как я никогда не слышала. Женщина — человек? В Бразилии? В 1690 году? Да, смешно.

— Ты не можешь этого сделать, Педро, одумайся, — уговаривал его дон Смит. — Дона Тори из знатной семьи, будет скандал.

Верейро его не слышал. Он стоял, вцепившись в край стола, и смотрел на спину Алмейды с голодной мольбой побитой собаки.

И я увидела то, что видела в своей прошлой жизни: в московских ресторанах, в казино Монте-Карло, куда однажды попала на конференции. Глаза игрока, который давно перестал играть ради денег. Который играет ради самой игры. Ради этого электрического разряда между «всё» и «ничего», ради секунды, когда карта ложится на стол и решает судьбу.

Вот он, мой муж. Моя вторая жизнь. Моё новое начало.

Меня затошнило.

Тридцать пять лет я изучала колониальную Бразилию. Я знала всё о плантаторах семнадцатого века: их нравы, их жестокость, их необузданность. Я читала дневники их жён, измученных, забитых женщин, которые рожали по десять детей и умирали в сорок от малярии и истощения. Теоретически я знала, что мужья проигрывали в карты целые состояния: земли, рабов, корабли и, как оказалось, жён.

Верейро был болен. В моём мире его отправили бы к психиатру. В этом мире он просто проигрывал жену.

— Ну? — выдохнул он. — Что скажешь, Алмейда?

Комнату накрыла абсолютная тишина. Казалось, что даже насекомые перестали жужжать. Алмейда не шевелился. Он молчал так долго, что у меня заболело в груди от задержанного дыхания. Я всё это время не видела его лица.

Он сидел спиной ко мне и всё, что я видела, это спина. Широкие плечи под чёрным камзолом. Чёрные волосы, собранные в хвост на затылке кожаным шнурком. Загорелая шея. Прямая, уверенная посадка человека, который привык, что мир подстраивается под него, а не наоборот.

— Мне не нужна жена — наконец-то сказал Алмейда.

Голос низкий, с хрипотцой, как тёмный мёд с дымком. Голос, который не повышают, потому что его и так слышно в любом углу комнаты. Голос человека, который привык отдавать приказы, а не просить. Я слышала его впервые или нет? Что-то неуловимо знакомое мелькнуло на границе сознания и тут же ускользнуло.

И я, господи, какой стыд, я задохнулась.

Задохнулась от голоса. От четырёх слов, произнесённых чужим мужчиной, которого я даже не видела. Задохнулась, и тело Виви отозвалось: жаром в груди, слабостью в коленях, учащённым пульсом. Как будто каждая клетка этого молодого тела узнала что-то, чего мой шестидесятилетний разум ещё не понял.

Мне не нужна жена.

Не нужна. А мне нужен ли муж? Ещё один, после того, которого я только что потеряла, не успев встретить?

Я должна была почувствовать облегчение из-за того, что он отказался. Он не хотел меня. Меня не хотели в качестве ставки, и это было правильно.

Но вместо облегчения я ощутила болезненный укол от удивления на реакцию собственного тела. Оно отреагировало на этот отказ раньше, чем разум успел его проанализировать. Двадцатилетнее тело, в котором я жила, имело собственное мнение, и это мнение далеко не всегда совпадало с позицией Виктории Павловна.

Верейро не сдавался.

— Ты посмотри на неё! — он шагнул ко мне и схватил меня за руку, потащив к столу. — Такие приносят удачу! Ей двадцать лет, кожа как молоко! Плодовитая, наверняка плодовитая!

Он тянул меня, как куклу, и его потные пальцы впивались мне в запястье. Толпа загомонила ещё громче. Новые скабрёзности, новые оценки, новые советы «проверить товар». Мне казалось, что я тону. Тону в этом шуме, в этой вони, в этом кошмаре, из которого нет выхода.

И тогда я сделала то, чего от меня никто не ждал.

Я вырвала руку из хватки Верейро, выпрямилась и пошла вперёд. К столу. К этой сотне глаз, пожиравших меня.

Люди расступались. Шум стихал, как волна, откатывающаяся от берега. Я шла, высоко подняв голову, и смотрела прямо перед собой. Мои каблуки стучали по каменному полу, и этот стук был единственным звуком в комнате.

Я остановилась у стола. В двух шагах от тёмно-синей спины.

Мёртвая тишина. Слышно было, как потрескивает фитиль в ближайшей свече. Как тяжело, с присвистом дышит Верейро за моей спиной. Как скрипит стул под торговцем скотом Кардозо, который от изумления подался вперёд.

Я видела, как напряглись мышцы под тёмно-синим сукном. Алмейда не шевелился. Не оборачивался. Но я чувствовала его внимание — физически, кожей, как чувствуют жар от костра. Оно было направлено на меня, сфокусированное и острое, как луч солнца через увеличительное стекло.

— Мне не нужна жена, — повторил голос, и теперь я услышала в нём насмешку. — Но если ты настаиваешь, Педро… Ставь. Я играю.

Толпа заревела, как стадион. Кто-то вопил от восторга, кто-то бил по столу, кто-то хохотал. Верейро облизнул губы, издал какой-то нечленораздельный звук не то всхлип, не то стон, и рухнул обратно на стул.

Согласен. Он принял ставку. Он будет играть на меня.

— Что скажешь, красавица? — крикнул кто-то. — Хочешь к дону Мигелю?

Дон Мигель. Его звали Мигель. Как студента пятого курса, который отправил меня сюда.

Я стояла, вцепившись в край стола побелевшими пальцами, и чувствовала, как земля уходит из-под ног. Только что я произнесла пламенную речь о своём человеческом достоинстве, и мне ответили одним словом, которое перечеркнуло всё. Согласен. Словно мой протест был частью представления, забавным трюком обученной обезьянки, после которого можно похлопать и продолжить торги.

Дон Смит оказался рядом.

— Сядьте, — шепнул он, подвигая мне стул. — Сядьте и молчите. Ради бога, молчите. Я попытаюсь что-нибудь сделать.

Я села. У меня не осталось сил стоять.

Игра возобновилась. Раздали новые карты по три каждому. Верейро сделал ставку вслепую, как требовали правила primero. Только ставкой на этот раз была я. Алмейда молча выровнял стопку монет и двинул к центру стола. Карты легли на зелёное сукно.

Мигель играл так, словно ему было всё равно. Карты ложились на стол плавно, без усилия, без надрыва. Он не смотрел на них, смотрел на соперников.

Я пыталась следить за игрой, но терминология ускользала от меня. Я знала о primero только то, что знал любой историк: прародительница покера, три карты на руку, ставки вслепую, выигрывает сет или одномастная рука.

Но когда за столом зазвучали слова вроде «fluxus», «chorus», «supremus», я потерялась. Верейро что-то кричал, тыча пальцем в свои карты. Кардозо, вернувшийся за стол в качестве арбитра, что-то объяснял. Толпа гудела.

Минуты тянулись. Толпа гудела, то притихая, то взрываясь возгласами. Усталость навалилась, как каменная плита. Семь недель в море, качка, тошнота, солонина, крысы в трюме, страх, неизвестность, всё это спрессовалось в тяжесть, от которой слипались глаза. Голоса вокруг превратились в монотонный гул. Свечи расплывались в мутные оранжевые пятна.

Я сидела на жёстком стуле, облокотившись на подлокотник, и чувствовала, как реальность истончается, становится зыбкой и прозрачной, как мыльная плёнка и… уснула.

Да. Уснула в разгар карточной игры, в которой разыгрывали мою судьбу. Уснула, потому что молодое измученное тело Виви просто отключилось. А мой разум, шестидесятилетний и циничный, решил: будь что будет. На результат я всё равно повлиять не могу.

Провалилась в вязкую дрёму, из которой до меня доносились обрывки — звон монет, ругань, смех, хлопок карты о сукно. Сон и явь перемешались, и мне мерещилось, что я снова в своей квартире на Васильевском, сижу за столом, проверяю курсовые, а за окном мокрый петербургский ноябрь, и бугенвиллея на подоконнике роняет розовые лепестки на стопку бумаг…

Проснулась я от крика.

— Ты нищий, Педро! Нищий! Без земли, без кораблей и без жены!

Я вскинулась, едва не свалившись со стула.

Это кричал Кардозо. Он стоял, тыча пальцем в раскрытые на столе карты, и его лицо лоснилось от возбуждения. Толпа ревела. Кто-то бросил в воздух шляпу.

Верейро сидел, обмякнув, будто из него вынули кости. Руки лежали на столе ладонями вверх, как у покойника. Лицо стало серым. Он медленно поднял на меня мутные, пустые глаза и прошептал:

— Прости, девочка.

Голос был тихий, жалкий, скулящий. В нём не было ни раскаяния, ни боли. Только опустошённость проигравшего, который не может поверить, что действительно всё потерял. Мне стало физически дурно от брезгливости. Чистой, незамутнённой брезгливости к человеку, который проиграл живого человека в карты и просил прощения тоном, каким просят прощения за разбитую чашку.

«Прости, девочка». Как будто этого достаточно. Как будто эти два слова могут хоть что-то исправить.

Я не ответила. Я не смогла бы ответить, даже если бы захотела, потому что в этот момент мужчина напротив Верейро поднялся из-за стола.

Он вставал медленно. Сначала аккуратно, рубашкой вниз положил карты, потом отодвинул стул, потом выпрямился во весь рост. Он был высоким на голову выше Кардозо, на полторы Верейро. Широкоплечий, но не грузный, с тем особым телосложением, которое выдаёт человека, привыкшего к физическому труду, а не к праздности. Он стоял, поправляя манжеты, и толпа вокруг него расступалась сама, как вода вокруг корабля.

А потом он повернулся ко мне и мир остановился.

Нет. Он треснул. Раскололся пополам, как зеркало, в которое швырнули камень, и из-за осколков на меня глянуло лицо, которое я знала. Видела пять дней в неделю на протяжении двух семестров. Ругала за прогулы, за несданные зачёты, за наглую ухмылку на последнем ряду.

Мигель Егорушкин.

Глава 6

Я моргнула, перестав дышать, решив, что мне померещилось.

Лицо Мигеля Егорушкина, студента пятого курса исторического факультета, который три месяца назад (или триста лет вперёд — зависит от точки отсчёта) коснулся моего лба пальцем и отправил меня сюда.

Те же резкие, высокие скулы, словно вырубленные из камня. Тот же прямой нос с едва заметной горбинкой. Та же твёрдая, упрямая линия подбородка. И чёрные, бездонные глаза, в которых можно было утонуть и не всплыть. Глаза, которые я помнила ленивыми и насмешливыми, когда они смотрели на меня там в аудитории университета. Глаза, с тем самым выражением «многовекового опыта», которое так не вязалось с двадцатитрёхлетним спортсменом в аудитории.

Но всё така не он.

Он был старше. Этому Мигелю навскидку тридцать-тридцать два года. Тонкий, белый шрам на левой скуле, как росчерк ножа. Более смуглая кожа, обветренная солнцем и морской солью. Волосы длиннее, до плеч, чёрные, как вороново крыло. И более мощное, тяжёлое тело. Тело мужчины, который выживал в условиях, где за ошибку платят кровью, а то и самой жизнью.

И всё-таки другой, но тот же. Как перевод песни на другой язык — слова другие, а музыка та же.

— Ты?! — вырвался у меня хриплый, сорвавшийся шёпот, в котором было столько всего: изумление, ужас, невозможная, безумная надежда, что я сама испугалась собственного голоса.

Он чуть наклонил голову точной копией движения того Егорушкина. Но в чёрных глазах не было ни тени узнавания. Ни проблеска. Ни искры. Он смотрел на меня как на незнакомку. Красивую, интересную, но абсолютно чужую. Его взгляд с интересом скользнул по моему лицу, ключицам.

— Простите? — произнёс бровь. — Мы знакомы, сеньора?

И тот самый голос: тёмный мёд с дымком. Но ни тени узнавания. Ни намёка. Он смотрел на меня так, как смотрят на красивую незнакомку. Он не узнал меня. Клянусь, своей профессорской мантией, он не знал меня.

Мигель Егорушкин отправил меня в прошлое, но Мигель, стоявший передо мной, не имел об этом ни малейшего понятия. Или имел? Или всё это — одна большая, чудовищная, невозможная…

Стоп, Виктория Павловна. Дыши. Думай. Не здесь. Не сейчас.

Я взяла себя в руки. Тридцать пять лет в академической среде, где каждый второй коллега — интриган, а каждый третий — карьерист я умела держать лицо.

— Простите, — сказала я. — Вы очень похожи на одного моего знакомого из Лиссабона.

Мигель смотрел на меня. Чёрные глаза не мигали. И я вдруг поняла с той же ошеломительной ясностью, с какой поняла, что нахожусь в прошлом, что он видит меня насквозь. Как будто смотрит рентгеном. Как будто под красивым личиком Виви он различает что-то ещё, что его одновременно удивляет и притягивает.

Он отвернулся от меня и бросил через плечо своим людям двум молчаливым мулатам, стоявшим поодаль, несколько коротких распоряжений. Потом снова посмотрел на меня. И в его взгляде появилось что-то новое.

Он что-то решил. Прямо сейчас, глядя на меня, он принял решение, которого никто в этой комнате не ожидал. Включая, подозреваю, его самого.

— Бракосочетание — сегодня, — сказал он, обращаясь не ко мне, а к дону Смиту, который маячил за моим плечом, как привидение в жёлтом сюртуке. — Найдите падре Матеуша. Он должен быть где-то здесь.

Дон Смит понятливо закивал. Комната взорвалась гулом, а я разинула рот совсем не как леди.

— Что?! — Вырвалось у меня, когда я немного пришла в себя. — Сегодня?! Но…это невозможно!

— В этой стране возможно всё, сеньора, — он снова посмотрел на меня, и в уголках его губ промелькнула тень улыбки. — Особенно если у тебя достаточно золота, чтобы убедить святого отца.

— У вас ещё остались возражения, донна? — Мигель посмотрел на меня, и я почувствовала, что он не спрашивает. Он сообщает о своём решении, которое менять не намерен.

У меня были возражения. Сотни возражений. Тысячи. Начиная с «я вас не знаю» и заканчивая «вы только что выиграли меня в карты как породистую суку».

Но все эти возражения упирались в одну простую, безжалостную реальность: я в Бразилии, в 1690 году, без денег, без документов, без защиты. Единственный человек, который может обеспечить мне крышу над головой и хоть какую-то безопасность, этот черноглазый незнакомец с лицом моего студента.

Альтернатива? Улица и нищета. Или, если очень повезёт, обратный путь через океан в монастырь, который я никогда не видела, к людям, которых не помню.

Нет. Это не альтернатива для меня. Не для этого я сюда попала, чтобы сбежать, поджав хвост. В конце концов, Мигель лучше моего уже мужа Верейры. Который скоро станет бывшим.

— Нет возражений, — сказала я и добавила, глядя ему прямо в глаза, чтобы не расслаблялся: — Пока.

Он чуть наклонил голову, как будто отметил это «пока», как отмечают ход соперника в шахматной партии. Он смотрел на меня так, как смотрят на закат над океаном, с тем выражением, которое выходит за пределы слов.

Толпа загалдела. Верейро встал из-за стола, покачнулся и побрёл к двери, не глядя ни на кого. Дон Кардозо хлопнул себя по ляжкам и заржал:

— Вот это партия! Вот это вечер! Буду внукам рассказывать!

Смит метался между мной и Мигелем, что-то бормоча о документах, о приданом, о необходимости «соблюсти формальности».

— Через час документы будут готовы, — заверил Алмейду поверенный. Мигель его уже не слушал.

Он продолжал смотреть на меня, и его взгляд был таким пристальным, таким пронзительным, что мне стало не по себе.

— Я устала, — произнесла я. — Семь недель в море, три недели по вашим дорогам, и вечер, полный сюрпризов.

— Сюрпризов? — он усмехнулся, но глаза его смеялись. — Это Бразилия, донна. Здесь каждый день — сюрприз.

Он шагнул ко мне. Я инстинктивно отступила, но тут же упёрлась спиной в край стола. Он остановился так близко, что я почувствовала жар, исходящий от его тела. Он нагнулся, и прежде чем я успела что-либо сообразить, подхватил меня на руки так легко, словно я была пушинкой.

Я вскрикнула от неожиданности, вцепившись в его плечи. Плотная ткань камзола под пальцами была тёплой от его тела. Под тканью твёрдые, как корабельный канат мышцы. Сердцебиение его или моё? Не разобрать. Всё слилось.

— Поставьте меня! — потребовала я, и голос мой предательски дрогнул.

— Вы сказали, что устали, — ответил он невозмутимо. — Я несу вас туда, где можно отдохнуть.

— Я сама могу дойти!

— Можете, но зачем?

Логика, достойная профессора философии. Я открыла рот, чтобы возразить, и закрыла. Потому что он проигнорировал мою просьбу и понёс меня сквозь толпу к выходу на портик. Люди расступались перед ним так же, как расступались передо мной десять минут назад. Только передо мной расступались от удивления. А перед ним от страха.

Или от той силы, которая исходила от него. Он не был самым высоким в комнате, не был самым широкоплечим. Но он был центром притяжения, вокруг которого всё остальное казалось фоном.

Я чувствовала запах его тела: пряный, древесный, как тропический лес после дождя. Сандал, мускат, горячая кожа. Это был тот же уникальный, природный аромат, что и у Егорушкина.

Меня прошиб холодный пот. Это не могло быть совпадением. Лицо, голос, теперь ещё и этот уникальный запах.

Мозг кричал: «Нет, нет, нет, это бред, это невозможно, ты сошла с ума!» Но тело двадцатилетнее, предательское, невыносимо чуткое тело, знало. Оно узнало этот запах каждой клеткой, каждым нервным окончанием. И отреагировало так, как не должно было реагировать тело шестидесятилетней женщины, запертой в чужой эпохе: оно потянулось к этому запаху и к этому человеку.

А он уже нёс меня через гостиную, мимо ошалевшей толпы, мимо хохочущего Кардозо, мимо зелёного Смита, к двери, за которой ждал портик с колоннами, и ночной воздух, и звёзды.

Тропические крупные, близкие, яркие звёзды не такие, как в России, где зимой видно три с половиной созвездия сквозь смог. Здесь небо было распахнуто настежь, и Млечный Путь тянулся через него широкой белой рекой, и я на секунду забыла обо всём: о картах, о Верейро, о Смите, о том, что меня проиграли и выиграли, как вещь.

Забыла, потому что Мигель вынес меня на портик, и ночной ветер коснулся моего лица, пахнущий жасмином и тёплой землёй, и яркая бугенвиллея обвивала колонны, и я вспомнила свой жалкий кустик на подоконнике в квартире. Тот самый, который я поливала каждое утро и разговаривала с ним по вечерам, потому что больше разговаривать было не с кем.

А теперь бугенвиллея до неба. Мужчина, который несёт меня на руках. И запах жасмина. И звёзды.

Вот тебе и вторая жизнь, Виктория Павловна. Всё как ты хотела: Бразилия, мужчина и приключения.

Он осторожно поставил меня на ноги на каменных плитах портика, придерживая за талию, пока я не обрела равновесие. Его большие, уверенные руки задержались на мгновение, потом отпустили. Он отступил на полшага.

Лунный свет серебрил его чёрные волосы и делал шрам на скуле почти невидимым. Его чёрные глаза в лунном свете они казались двумя колодцами, из которых можно было зачерпнуть что угодно от нежности до убийства.

Он был в расцвете мужской силы, которая приходит, когда юношеская порывистость уже ушла, а зрелая усталость ещё не наступила. Стоял передо мной, и я чувствовала, что стою перед океаном или перед грозой.

— Не спешите, Тори, — тихо сказал он.

Я вздрогнула. Он знал моё имя. Откуда?

— Вы такая красивая, — добавил он, и его рука, тёплая и сильная, легла мне на щеку. Большой палец медленно провёл по линии моей челюсти, посылая по коже россыпь мурашек.

Мой мозг, мозг учёного и историка, кричал об опасности, о логическом коллапсе, о невозможности происходящего. Лицо. Голос. Запах. Три совпадения — это уже несовпадение. Это закономерность. Система.

Но какая? Кто этот человек? Дьявольская копия моего студента? Или сам студент, каким-то неведомым образом оказавшийся здесь до меня? Но он меня не узнал. Он смотрел на меня с жадным интересом мужчины к женщине, но не с изумлением человека, встретившего знакомую из другого века.

Никто и никогда не смотрел на меня так, как Мигель. Как будто я была не женщиной, а чудом. Как будто он искал меня всю жизнь и вот нашёл. Как будто слово «красивая» было не комплиментом, а констатацией факта, таким же очевидным, как «солнце встаёт на востоке» или «вода мокрая».

И я шестидесятилетняя профессорша в двадцатилетнем теле, учёная — историк, скептик, атеистка, женщина, которая давно перестала верить в сказки, поверила. На одну безумную, невозможную, бесконечную секунду — поверила, что это правда.

— Благодарю, — сказала я, и голос мой звучал хрипло, словно я не говорила несколько дней. — Вы тоже неплохо выглядите. Для человека, который только что выиграл жену в карты.

Он тихо рассмеялся смехом, от которого у глаз собрались морщинки, а шрам на скуле чуть сместился. И этот смех непостижимым образом разрядил всё напряжение, которое копилось во мне с того момента, как я вошла в гостиную.

— Я не выиграл вас, донна, — сказал он, и в его голосе была та особенная серьёзность, которая приходит после смеха. — Я забрал вас у человека, который вас не заслуживал.

— А вы заслуживаете?

— Нет, — ответил он без паузы, без рисовки, без того мужского кокетства, которое бывает хуже женского. — Нет, не заслуживаю. Но я постараюсь.

Я молчала, и он молчал. Между нами было полшага и триста лет. А ещё и целая жизнь, которую мне предстояло прожить заново.

— Вы дрожите, — прошептал он, и его дыхание, пахнущее терпким вином и чем-то неуловимо пряным, коснулось моих губ. — Боитесь?

«Да», — хотела крикнуть я. Я боялась его, этого мира, своей беспомощности. Я боялась этого безумного сходства, которое лишало меня последней опоры. Но вместо этого я молчала, утопая в черноте его глаз.

— Не бойтесь меня, Тори, — его голос стал глубже. — Бойтесь тех, кто мог бы выиграть вас сегодня вместо меня.

Он наклонился ниже. Мир сузился до пространства между нашими лицами. Я видела каждую ресницу, обрамлявшую его глаза, видела, как напрягся мускул на его скуле. Я должна была оттолкнуть его, ударить, закричать, что я не приз. Но я была парализована. Загипнотизирована.

И его губы коснулись моих. Сначала осторожно, почти вопросительно, словно он пробовал на вкус не только мои губы, но и мою душу. А потом, когда я не отстранилась, не нашла в себе сил для сопротивления, поцелуй стал настойчивее. В нём не было грубости, но была абсолютная власть победителя, который безраздельно вступает в права на свой самый желанный выигрыш.

Его рука с моей щеки переместилась на затылок, пальцы властно запутались в моих волосах, притягивая ещё ближе. Мир перестал существовать. Не было ни Бразилии, ни проигрыша, ни страха. Был только этот поцелуй, стирающий границы времени, и запах тропического леса, который сводил меня с ума.

Я должна здесь сделать паузу. Объяснить. Потому что то, что произошло дальше, не укладывается ни в какие рамки ни научные, ни житейские.

Мне было шестьдесят лет. Я прожила целую жизнь. Знала, что такое поцелуй и теоретически, и практически, хотя практики было постыдно мало. Я читала о поцелуях в книгах, видела в кино, слышала от подруг. Поцелуй — это физиология. Тактильный контакт, обмен микрофлорой. Ничего сверхъестественного.

Так вот: это был сверхъестественный поцелуй.

Не потому, что Мигель целовался как-то особенно, хотя, наверное, и это тоже. А потому что в тот момент, когда его губы коснулись моих, что-то произошло. Как будто внутри меня щёлкнул замок, который был заперт шестьдесят лет. Как будто две половинки, наконец совпали.

Тело Виви отозвалось мгновенно: жар, дрожь, слабость в коленях, звон в ушах. Молодое тело, которое никогда не знало мужчины, и вот, первое прикосновение, первый вкус, первый шторм. Но это была не только Виви.

Это была и я Тори, и я чувствовала то, чего не чувствовала никогда. Ни в двадцать, ни в тридцать, ни в сорок. Никогда.

Узнавание. Вот что это было. Не влечение, не страсть, не химия. Как будто моё тело или моя душа, или что-то третье, чему нет названия, узнало этого человека. Вспомнило его. Хотя встретило впервые.

Или не впервые?

За его спиной раздался тактичный кашель. Мы оба вздрогнули, словно нас окатили ледяной водой.

Мигель медленно, неохотно разорвал поцелуй, но не отстранился, продолжая удерживать меня за затылок. Его глаза потемнели, в них горел огонь.

Его горячее, неровное дыхание коснулось моей щеки. Чёрные глаза смотрели на меня совсем близко с выражением, которое я не могла расшифровать. Удивление? Голод? Нежность? Всё сразу?

На пороге портика стоял дон Смит. В руках он держал какие-то бумаги. Его лицо было непроницаемым, но в глазах я уловила смесь удивления и деловитости.

— Прошу прощения, сеньор Алмейда, — произнёс англичанин, стараясь не смотреть на нас. — Документы готовы. Святой отец на вашей фазенде, он ждёт. Венчание назначено на завтрашнее утро.

Мигель не обернулся. Он даже не моргнул, не отрывая от меня своего горящего взгляда, словно боялся, что я растворюсь в ночном воздухе, если он отвлечётся хоть на секунду. Его большой палец снова огладил мои губы, теперь уже припухшие от поцелуя.

— Ускорьте венчание, дон Смит, — произнёс он низким, хриплым голосом. — До завтра я не продержусь.

Глава 7

Смит унёс бумаги куда-то вглубь дома искать падре Матеуша. Мигель ушёл «распорядиться». Я осталась на портике одна впервые за этот бесконечный день с мыслями, от которых кружилась голова.

Опустилась на каменную скамью у стены. Камень был тёплым, нагрелся за день и не остыл.

Мила нашла меня через минуту. Растрёпанная, заспанная выскочила из дверей, с глазами размером с блюдца:

— Донна Тори! Мне сказали, что вас проиграли? И выиграли? И вы выходите замуж? Сегодня?! Что происходит?!

— Бразилия происходит, — философски изрекла я. — Садись, Мила. Мне нужно привести мысли в порядок.

— Но…

— Садись, — потребовала я.

Она села, испуганно, с собачьей преданностью посмотрев на меня.

— Он красивый? — спросила Мила шёпотом.

— Красивый, — ответила я.

— Молодой?

— Лет тридцать.

— Это же совсем другое дело! — Мила прижала руки к груди. — Дон Верейро был… ну… а этот молодой! И красивый!

Простая арифметика женского счастья, подумала я. Молодой плюс красивый — равно хорошо. Старый плюс жирный равно плохо. Как будто это имеет значение. Как будто молодой и красивый не может оказаться чудовищем. Как будто старый и жирный не может быть добрым.

Впрочем, конкретный старый и жирный только что проиграл меня в карты. Так что, может, Мила и права.

— Донна Тори, — Мила понизила голос. — А правда, что он — дон Мигель де Алмейда? Тот самый?

— Тот самый — какой?

— Ну… — она замялась. — Говорят, он начинал с одного корабля, а теперь у него три. А ещё говорят, он торгует с Африкой. Говорят… — она совсем перешла на шёпот, — говорят, его бабка была ведьмой.

Ведьма? Прекрасно! Муж — работорговец, бабка — ведьма. Полный комплект.

— Ещё говорят, — Мила не унималась, — что он чувствует людей. Знает, когда врут. Знает, когда боятся. Поэтому его боятся все.

— А ты боишься?

Мила подумала, старательно, наморщив лоб.

— Нет, — сказала она наконец. — Я не боюсь красивых мужчин. Я боюсь бедных.

И беззаботно рассмеялась, как человек, у которого нет ничего и поэтому нечего терять.

Я не смеялась. Потому что я-то знала: всегда есть что терять.

Через полчаса вернулся Смит с бумагами и бледным, не до конца проснувшимся падре Матеушем, которого, судя по мятой сутане и запаху, подняли с кровати.

— Венчание через час, — объявил Смит. — Дон Мигель распорядился подготовить капеллу.

Через час я буду замужем за человеком, которого знаю двадцать минут.

Я поднялась со скамьи.

— Мила, мне нужно переодеться.

— Да, донна! У нас есть голубое платье вашей матушки! Я погладила его ещё на корабле, на всякий случай!

На всякий случай. На случай если тебя проиграют в карты и выдадут замуж за незнакомца посреди ночи. Предусмотрительная Мила. Мне бы её оптимизм.

Я шла по коридору к отведённой мне комнате и думала.

Думала как историк, как учёный. Как женщина, которая тридцать пять лет изучала этот мир и теперь оказалась внутри него.

Мигель де Алмейда. Работорговец. Картёжник. Внук ведьмы. Человек с лицом моего студента, с тем же запахом, с теми же глазами. Человек, который поцеловал меня и мир остановился.

Кто он? Что он? И, главное, зачем?

Зачем Егорушкин отправил меня именно сюда? Именно к нему? Совпадение лица, имени, запаха, это не случайность. Я была учёным достаточно долго, чтобы отличить случайность от закономерности.

Но какая закономерность? Какая система? Какой замысел?

Я пока не знала, но собиралась узнать.

А пока венчание и бразильская ночь, полная жасмина и звёзд.

Вот тебе и вторая жизнь, Виктория Павловна. Вот тебе и новое начало.

Я вошла в комнату. Мила уже доставала из сундука голубой шёлк — единственное наследство женщины по имени Виви, чьё тело я заняла, чью жизнь я украла, чью судьбу я теперь проживала.

— Донна Тори, — Мила встряхнула платье, расправила складки. — Вы не жалеете?

— О чём?

— О том, что приехали сюда через океан к незнакомому человеку.

Я посмотрела на её молодое, живое лицо, на чёрные глаза, полные любопытства и хитрости. На руки, которые бережно держали голубой шёлк, как держат чужую мечту. Как будто у меня был выбора, а у Виви его тем более не было.

— Нет, — сказала я, и это была правда. — Не жалею.

Голубое платье пахло лавандой и чужой жизнью.

Мила достала его из сундука с такой осторожностью, словно держала в руках не шёлк, а крылья бабочки — тронь неловко, и рассыплется. Расправила на кровати, разгладила складки ладонями. Шёлк был старый, мягкий от времени, цвета зимнего неба того самого, родного, которое бывает в январе, когда облака расходятся на час, и проступает бледная, нежная, невозможная голубизна.

— Платье вашей матушки, донна, — сказала Мила, и голос её дрогнул. — Она надевала его на собственную свадьбу. Говорили, красивее невесты в Коимбре не было.

Матушка Виви. Женщина, которую я никогда не знала и которую предполагалось помнить. Я провела пальцами по ткани. Шёлк был прохладным, гладким, и на мгновение мне показалось, что я чувствую чужое тепло. Тепло рук, которые шили это платье. Тепло тела, которое его носило. Тепло жизни, которая закончилась, чтобы началась моя.

— Помоги мне одеться, — сказала я.

Мила кивнула и началось.

Я стояла посреди комнаты в одной сорочке, босая, на каменном полу, который даже ночью хранил дневное тепло, и Мила колдовала вокруг меня. Первый в моей жизни корсет, и я поняла, почему женщины семнадцатого века так часто падали в обморок. Не от впечатлительности, а от удушья. Мила затянула шнуровку так, что рёбра сжались, талия истончилась, а грудь поднялась и округлилась самым неприличным образом.

— Мила, я не могу дышать.

— Терпите, донна. Красота требует жертв.

— Красота требует кислорода.

— Что?

— Ослабь на два пальца, пожалуйста.

Она неохотно ослабила, с видом художника, которого заставляют портить шедевр. Потом — нижняя юбка, верхняя юбка, лиф. Голубой шёлк лёг на тело прохладно, невесомо и ласково, как вода. Я посмотрела в зеркало.

Зеркало было маленьким, тусклым, в потемневшей бронзовой раме, и всё равно я замерла. Потому что из зеркала на меня смотрела невеста. Двадцатилетняя девушка в голубом платье, с тёмно-русыми волосами, рассыпанными по плечам, с серыми глазами, в которых страх и решимость одновременно. С коралловыми губами, которые чуть подрагивали.

Красивая. Действительно, красивая и совершенно чужая.

— Донна Тори, — Мила стояла за моим плечом, — вы дрожите.

— Это от счастья, Мила.

— Вы плохо умеете врать, донна.

Я посмотрела на неё в зеркало. Чёрные глаза, острый подбородок, лукавая улыбка. Девочка, которая видела слишком много для своих лет и слишком мало для моих.

— Да, — согласилась я. — Плохо, но я учусь.

Мила убрала мне волосы не в модную в то время причёску, которой мы обе не знали, а просто заплела в косу, уложила вокруг головы и закрепила шпильками. Вдела в уши серьги Виви маленькие жемчужинки, единственное украшение, не считая нательного креста. Я посмотрела на результат.

— Сойдёт, — сказала я.

— Сойдёт?! — Мила возмутилась так искренне, что я почти рассмеялась. — Донна, вы прекрасны! Вы самая красивая невеста, какую я видела!

— Ты видела много невест?

— Ни одной, но всё равно — самая красивая.

Я всё-таки рассмеялась. И подумала: запомни этот момент, Виктория Павловна. Запомни эту комнату, этот каменный пол под босыми ногами, эту девочку с чёрными глазами, этот голубой шёлк, пахнущий лавандой. Запомни, потому что через час всё изменится. Через час ты станешь женой и вот тогда начнётся настоящая жизнь.

Капелла была в конце коридора. Маленькая домовая церковь, какие устраивали в каждой уважающей себя фазенде. Я шла по коридору, и голубой шёлк шуршал при каждом шаге, и свечи в настенных подсвечниках бросали дрожащие тени на белёные стены.

Где-то далеко за домом, за пределами моего нового мира пела женщина. Африканская мелодия, медленная, тягучая, как колыбельная или молитва, а быть может, прощание.

Дон Смит ждал у дверей капеллы. Бледный, торжественный, в свежем зелёном жилете. Господи, откуда он их берёт? В руках — бумаги.

— Готовы, донна?

Нет, не готова. Но когда это кого-нибудь останавливало?

— Готова.

Он распахнул дверь, и я вошла.

Капелла была прекрасной в своей простоте. Белёные стены, потемневшие от времени. Низкий потолок с деревянными балками. Каменный пол, стёртый сотнями ног.

У дальней стены — алтарь: грубо сколоченный деревянный стол, накрытый белой скатертью, на которой стояли два подсвечника и лежала огромная, в кожаном переплёте Библия, с золотым крестом на обложке.

Над алтарём — распятие. Деревянное, вырезанное вручную, без краски, без позолоты. Христос на кресте, тонкий, измученный, с запрокинутой головой и закрытыми глазами. Кто-то вырезал его с таким мастерством и с такой болью, что я остановилась на пороге и не могла двинуться.

Это было не искусство, а вера. Та самая яростная, отчаянная вера людей, которые пересекли океан, чтобы начать новую жизнь на краю мира. Людей, которые рубили лес, ставили дома, хоронили детей и молились вот этому деревянному Христу, в этой белёной комнате, при свете двух свечей.

Всего я насчитала двенадцать свечей на алтаре, на подоконниках, в нишах стен. Их пламя не дрожало. Воздух был неподвижен, густой, пахнущий ладаном и горячим воском. Запах, от которого сжималось горло.

У меня кружилась голова от понимания того, что я стою на пороге церкви, в которой сейчас произойдёт обряд, который в этом мире нельзя отменить.

Здесь нет развода. Нет суда по семейным делам. Нет адвоката по правам женщин. Здесь есть: муж и жена, бог и закон, и «пока смерть не разлучит вас». И это не красивая фраза, а пожизненный приговор.

Я сделала шаг. Второй. Третий.

Мигель стоял у алтаря.

Он переоделся. Вместо чёрного камзола, в котором играл в карты, белая рубашка, расстёгнутая у горла. Этот человек органически не способен застегнуть все пуговицы, подумала я. Тёмные бриджи и начищенные сапоги.

Волосы по-прежнему собраны в хвост, но умытое, бритое лицо казалось моложе и жёстче. Скулы, шрам, чёрные глаза при свете свечей — всё это складывалось в лицо, от которого было невозможно отвести взгляд.

Опасная красота. Я уже думала об этом на портике, но теперь, в тишине капеллы, при свечах, это ощущалось острее. Он был красив, но не той красотой, которая утешает. Той, которая предупреждает. Как узор на ядовитой змее. Как огонь в камине — прекрасен, пока не выйдет за решётку.

Он смотрел, как я иду к нему. И выражение его лица…

Я видела такое выражение один раз в фильме. Не помню каком. Мужчина смотрел на женщину, и у него лицо человека, который получил то, о чём не смел просить. Потрясение, благоговение всего на одну секунду.

И снова маска уверенности, лёгкая усмешка, разворот плеч хозяина, к которому ведут его собственность.

Но я видела ту секунду и запомнила.

Рядом с Мигелем стоял падре Матеуш, и контраст был почти комичным. Маленький, высохший человечек, едва достающий Мигелю до плеча. Коричневая сутана, подпоясанная верёвкой. Сандалии на босу ногу. Лицо как печёное яблоко: всё в мелких морщинах, сухое, жилистое. И карие, умные, усталые глаза. Глаза человека, который видел слишком много рождений и слишком много смертей, слишком много грехов и слишком мало раскаяний.

Он оценивающе посмотрел на меня, без улыбки. Потом на Мигеля и снова на меня.

— Дочь моя, — спросил он тихо, — вы вступаете в брак по своей воле?

Какой чудесный вопрос. По своей воле — это когда у тебя есть выбор. А у меня выбор был: замуж за Мигеля или на улицу. Некоторые называют это свободой.

— По своей воле, падре, — ответила я.

Он кивнул. Может быть, не поверил, но кивнул.

Обряд был коротким. Падре Матеуш провёл его быстро, как человек, которого подняли среди ночи и который хочет вернуться в постель. Латинские молитвы, от которых гудели стены, запах ладана, от которого кружилась голова.

Мигель стоял рядом так близко, что я чувствовала тепло его тела сквозь шёлк платья. Он произнёс клятвы чётко, уверенно, без запинки, как человек, подписывающий контракт, условия которого знает наизусть. «Беру тебя в жёны… перед Богом и людьми… в богатстве и бедности… в болезни и здравии…»

Контракт, вот чем это было для него. Выгодной, приятной, он ведь видел, как я выгляжу в голубом платье, но сделкой. И где-то в глубине чёрных глаз я уловила то, что видела у предпринимателей всего мира: холодный расчёт человека, который знает цену всему.

Или мне показалось?

Наступила моя очередь. Я повторяла за падре слова, которые звучали в этих стенах, вероятно, десятки раз. «Беру тебя в мужья…». И мой голос предательски дрожал, это было отвратительно. Впервые за весь этот безумный день я осознала до конца, что происходит.

Я выхожу замуж.

Я, Виктория Павловна Серебрянская, которая всю жизнь прожила одна, ни разу не стояла у алтаря, давно примирилась с мыслью, что её удел — книги, кафедра и бугенвиллея на подоконнике, выхожу замуж.

За мужчину, которого знаю сорок минут. В стране, которую изучала тридцать пять лет. В веке, в котором женщина — собственность мужа.

«…пока смерть не разлучит нас».

Я произнесла это, и голос мой не дрогнул. Потому что смерть уже разлучила меня с моей прежней жизнью, с моим прежним телом, с моим прежним миром. Что такое ещё одна смерть?

Мигель надел мне на палец простое, без камней золотое кольцо, тёплое от его руки. Оно было немного великовато, и я сжала пальцы, чтобы не соскользнуло. Его жёсткие, загорелые руки на мгновение сомкнулись вокруг моих. Сильные руки, привыкшие держать штурвал, поводья, оружие и теперь мою ладонь.

— Объявляю вас мужем и женой, — сказал падре Матеуш, и в его голосе я не услышала ни радости, ни сочувствия. Только усталость. — Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.

Свадебный ужин, если это можно назвать ужином, был накрыт в столовой, которая выглядела немногим лучше гостиной: длинный стол тёмного дерева, скатерть с пятнами, свечи в тяжёлых подсвечниках.

Но еда оказалась неожиданно хорошей густой фасолевый суп с копчёностями (фейжоада, узнала я с восторгом исследователя), жареная курица, рис, маниоковые лепёшки и фрукты, которых я не видела никогда в жизни сладкие, сочные, истекающие соком.

Гостей было пятеро: мрачный, трезвый, подозрительный дон Смит, падре Матеуш, который ел молча, но много, и двое соседей-плантаторов, которых я видела впервые.

Толстый дон Алвеш, из карточной гостиной и его жена, донна Элеонора, высохшая, бесцветная женщина с поджатыми губами, которая смотрела на меня с таким выражением, словно я украла у неё что-то ценное.

Мила прислуживала за столом и делала это безупречно, порхая между блюдами с грацией балерины. Я заметила, что она наливала Смиту вино чуть щедрее, чем остальным, и что Смит это замечал, и что оба делали вид, что не замечают.

Мигель сидел рядом со мной и пил мало. Это удивило меня. Я ожидала по опыту изучения колониальных нравов, что жених будет пить до потери сознания. Но Мигель едва притрагивался к вину. Зато не отрываясь смотрел на меня и не стесняясь, так что соседи краснели, падре отводил глаза, а дон Алвеш подмигивал с другого конца стола.

Я ела. Потому что была зверски голодна и потому что мне нужно было чем-то занять руки, рот и мысли. Фейжоада была божественной. Курица — сочной. Маниоковые лепёшки — горячими, хрустящими, с запахом костра.

— Вы голодны, донна? — спросил Мигель, и в его голосе я услышала удивление вместо насмешки.

— Семь недель в море и три недели в повозке, — ответила я. — Если бы вы предложили мне жареного крокодила, то и его бы я съела.

— Здесь их называют жакаре, — сказал он. — И да, их едят. Мясо жёсткое, но сытное.

— Вы серьёзно?

— Абсолютно.

Я посмотрела на него. Он смотрел на меня, и впервые за этот вечер мы оба улыбнулись. Как два человека, которые обнаружили что-то общее. Пусть это была всего лишь шутка о крокодилах, но в этот момент расстояние между нами сократилось на один маленький, но такой важный шаг.

Падре Матеуш тихо, не привлекая внимания, поднялся из-за стола. Но, проходя мимо меня, остановился и положил сухую ладонь мне на плечо.

— Будьте осторожны с ним, дочь моя, — сказал он так тихо, что я едва расслышала.

— Чем же он опасен, падре?

Священник молчал. Я видела, как двигаются желваки на его высохшем лице.

— Его бабка была из тех, о ком не говорят вслух, их сжигали на кострах, — он снова замолчал. — А он унаследовал больше, чем фазенду.

И не обернувшись вышёл.

Если его бабка ведьма, как я поняла из рассказа Милы. А Мигель «унаследовал больше, чем фазенду», значит, дар? Способности? Магию?

Я посмотрела на Мигеля. Он разговаривал с Алвешем о ценах на сахар, о кораблях, о хозяйстве. Обычный мужской разговор. Никаких светящихся глаз, никаких магических пассов.

И всё-таки что-то было, от чего падре счёл нужным предупредить меня.

Что же, добавим к списку: муж — работорговец, картёжник, красавец и, возможно, колдун.

Ужин закончился. Гости разошлись. Алвеш увёл жену, громогласно пожелав нам «плодотворной ночи», донна Элеонора скривилась, как от зубной боли, Смит откланялся с бумагами под мышкой, падре исчез бесшумно, как тень.

Мила собрала посуду, бросила на меня сочувствующий и немного завистливый взгляд и ушла.

Мы остались вдвоём.

Мигель стоял у стола, крутя в пальцах бокал с вином. Не пил — крутил. Свет последней свечи освещал его лицо снизу, и тени ложились резко, превращая скулы в лезвия, а глазницы — в чёрные провалы.

— Идём, — просто сказал он и подал мне руку.

И я взяла её, потому что не взять было бы трусостью. А я не была трусихой.

Коридор. Лестница. Ещё один коридор — длинный, тёмный, с единственным окном в конце, в которое вливался лунный свет. Наши шаги эхом отскакивали от каменных стен.

Мигель открыл дверь из тёмного дерева с кованой ручкой и пропустил меня вперёд в спальню.

Глава 8

Тори

Дверь закрылась за нами с тихим щелчком, и этот звук показался мне громче пушечного выстрела.

За окном настойчиво стрекотали цикады, ритмично, как метроном. Где-то далеко ухнула ночная птица. Пламя единственной свечи на прикроватном столике потрескивало, бросая на стены рваные тени. Но между нами была густая, осязаемая тишина.

Спальня оказалась просторной, с высоким потолком из тёмных балок и широкой кроватью под пологом из некрашеного льна. Из мебели только кровать, сундук, распятие на стене да жестяной таз для умывания на подставке. Чисто, аскетично и совсем не то, чего ожидаешь от самого богатого человека в капитании.

Мигель стоял у двери, привалившись к ней спиной и не двигаясь просто смотрел на меня. Его камзол был расстёгнут, ворот рубашки распахнут, обнажая смуглую ключицу и начало груди. Чёрные волосы, растрёпанные ночным ветром, падали на лоб. В полумраке его глаза казались совсем чёрными.

Я стояла посреди комнаты и не знала, куда деть руки.

Проблема была в том, что я почему-то боялась. Я прочитала сотни книг, в том числе откровенных, знала анатомию, физиологию, механику процесса, в конце концов, у меня были мужчины в прошлой жизни. Я могла прочесть лекцию о брачных обычаях колониальной Бразилии, о том, как монастырские воспитанницы готовились к первой ночи по наставлениям матушки-настоятельницы: «Лежи тихо, думай о Пресвятой Деве, терпи».

Теоретически — я была готова, но практически — меня трясло как осиновый лист.

Потому что передо мной стоял живой мужчина, от которого пахло сандалом и горячей кожей, мужчина, чей поцелуй час назад вывернул меня наизнанку, и через минуту он подойдёт и…

И тело Виви…

Это прокля́тое, предательское, невинное тело знало то, чего не знал разум Виктории Павловны. Оно знало страх. Настоящий, животный, первобытный страх девственницы перед неизвестным. Сердце колотилось так, что, казалось, рёбра вот-вот треснут. Ладони вспотели, во рту пересохло.

«Возьми себя в руки, Виктория Павловна, — встряхнула я сама себя. — Ты взрослая женщина. Ты переплыла океан, тебя проиграли в карты, и ты не сломалась. Неужели тебя сломает обычный биологический акт?»

Мигель оттолкнулся от двери. Он двигался медленно, как двигаются к испуганному животному без резких движений и угрозы. Остановился передо мной, но не коснулся. Я почувствовала жар его тела через тонкую ткань моей рубашки. Единственное, что на мне осталось после того, как служанка помогла мне раздеться. Батистовая сорочка до пола с кружевом у горла, как смешные доспехи невесты.

— Тори, — сказал он тихо.

От того, как он произнёс моё имя, с этой мягкой, раскатистой «р», с этим выдохом на последнем слоге, у меня подкосились колени.

— Посмотри на меня.

Я заставила себя поднять глаза. Его лицо было совсем близко. Я могла сосчитать ресницы, могла разглядеть крошечный шрам над бровью, которого не заметила раньше.

— Ты боишься, — он не спрашивал, это и так было ясно.

— Нет, — солгала я.

Он усмехнулся одним уголком губ. И эта усмешка была так похожа на ту самую усмешку Егорушкина, с которой он смотрел на меня в аудитории, когда я говорила заведомую глупость, что у меня перехватило дыхание.

— Врёшь, — нежно сказал он. — Дрожишь, как птица в силке.

Его рука медленно поднялась, давая мне время отстраниться, и коснулась моей щеки. Тёплая ладонь, шершавые подушечки пальцев. Большой палец скользнул по скуле, по виску, убрал прядь волос за ухо.

— Я не причиню тебе вреда, — сказал он и добавил, тише: — Не больше, чем необходимо.

Жестоко, зато честно, я оценила. Он не лгал и не обещал того, чего не мог дать.

— Знаю, — сказала я, и мой голос звучал ровнее, чем я ожидала. — Я не из фарфора.

Его бровь дрогнула, и в чёрных глазах мелькнуло удивление.

— Да, — согласился он. — Не из фарфора.

Он наклонился и поцеловал меня. Не так, как на портике. Не голодным, жарким поцелуем, а медленно и нежно. Как будто у нас была вечность. Как будто за этой дверью не существовало ничего: ни фазенды, ни карт, ни проигранных состояний, ни украденных жизней.

Его губы пробовали мои. Язык легко, вопросительно коснулся моих губ, и я ответила ему, потому что тело ответило раньше, чем разум успел обдумать. Мои руки, которые я не знала, куда деть, вдруг сами легли ему на грудь, и под тонкой рубашкой я ощутила бешеный стук его сердца.

Он тоже волновался. Это открытие поразило меня больше всего. Мигель де Алмейда. Работорговец и самый опасный человек в Баие волновался.

Его руки опустились на мои плечи, и пальцы нашли тонкие завязки сорочки у горла. Он развязывал их слишком медленно для мужчины, который два часа назад сказал «до завтра не продержусь». И я поняла, что он давал мне время. Каждое его движение было вопросом, на который я могла ответить «нет».

Я не сказала «нет». Я не хотела говорить «нет».

Потому что под страхом, под дрожью, под паникой юного тела было глубокое и тёмное желание, тянущееся к нему, как подсолнух к солнцу. Моя душа, которая прожила целую жизнь и ни разу не чувствовала ничего подобного. Душа, которая голодала так долго, что забыла вкус еды.

Сорочка соскользнула с плеч. Ночной воздух коснулся обнажённой кожи, и я вздрогнула, почувствовав себя уязвимой из-за своей наготы. Стоять обнажённой перед мужчиной, который смотрит на тебя в упор, и его глаза…

Если бы я не видела этот взгляд своими глазами, я бы не поверила, что мужчина может так смотреть. Поверх тёмного, пульсирующего желания, как масло поверх воды, было благоговение. Как будто он смотрел не на живую женщину, а на святыню. Словно он боялся прикоснуться и не мог не прикоснуться.

— Матерь Божья, — выдохнул он как молитву, а потом его руки коснулись меня, и мир поплыл.

Он быстро раздевался сам, без церемоний. Я видела его тело урывками, в мерцании свечи: широкая грудь, поросшая тёмными волосами, плоский живот, узкие бёдра. И много шрамов. Белые, розовые, один длинный, от ребра до подвздошной кости, бурый, как верёвка.

Он легко как пёрышко подхватил меня и уложил на кровать. Простыни пахли лавандой. Его горячее, тяжёлое тело накрыло моё, и при этом он опирался на локти, не давя, не придавливая. Он целовал мою шею, ключицу, ложбинку между грудями. Каждый поцелуй медленный, влажный, с дыханием посылал электрический разряд вниз по позвоночнику.

Вопреки монастырскому воспитанию, страху, вопреки всему тело Виви реагировало. Выгибалось навстречу, открывалось, требовало. Разум Тори наблюдал со стороны и не верил тому, что чувствовал: откуда это? Откуда этот жар? Эта тяга? Эта невыносимая жажда прикосновений?

Его рука скользнула по моему бедру, и я вздрогнула, сжав колени.

— Тшш, — выдохнул он мне в шею. — Дыши, Тори.

Его тёплая ладонь легла на моё бедро и просто неподвижно лежала. Терпеливо ждала, пока я расслаблюсь. И я расслабилась потому, что от его тепла тугой узел внутри меня медленно, неохотно развязался.

Когда он, наконец, вошёл в меня, после целой вечности прикосновений, поцелуев, шёпота была быстрая, острая боль. Я прикусила губу, а он напряжённо замер.

— Тори? — тихо спросил он.

— Всё хорошо, — прошептала я, и это не было ложью. Боль уже отступала, как волна, набежавшая на берег и откатившаяся назад. Оставалось странное, неведомое ощущение: быть заполненной, быть дополненной и впервые в жизни не одной.

Он двигался медленно. Осторожно следил за моим лицом. Я чувствовала его взгляд, даже когда закрывала глаза. Каждый раз, когда я морщилась, он замирал. Каждый раз, когда я тянулась к нему, ускорялся.

И потом как будто тело нашло ритм. Как будто мы, два незнакомых инструмента, вдруг начали играть одну мелодию. Мои бёдра качнулись навстречу сами, без приказа разума, и его тело ответило.

Я выгнулась, вцепившись ему в плечи, и из горла вырвался звук, которого я от себя не ожидала.

— Ты не похожа на девицу из монастыря, — сказал он охрипшим голосом.

Я замерла. Холод прошёл по позвоночнику. Прокол. Слишком свободная реакция и слишком мало стыда. Монастырская воспитанница лежала бы бревном, закусив косу, и молила Деву Марию.

Но я была не монастырской воспитанницей. И я впервые в обеих жизнях чувствовала то, о чём писали в книгах.

— А ты не похож на работорговца, — ответила я.

Он тихо рассмеялся в темноту, уткнувшись лбом в мою шею. И этот низкий, грудной смех вибрировал у меня под кожей, проникал в кости, в кровь, в каждую клетку. Я чувствовала его смех всем телом. И от его тепла, от его бесстыдной близости последний страх растаял, как лёд под тропическим солнцем.

— Нет, — выдохнул он мне в шею. — Наверное, не похож.

И двинулся снова. Я не помню, сколько прошло времени, здесь не было часов. Он лежал на спине, а я на боку, лицом к нему. Свеча догорела почти до основания. Последние блики бродили по его лицу, по рельефу мышц, по шрамам. Он дышал ровно, и я думала, что он уснул.

Но его рука вдруг переместилась с моего бедра на живот. Просто спокойно легла ладонью вниз, уверенно, собственнически.

И тут я почувствовала необычное тепло. Как будто его ладонь светилась, и будто под кожей моего живота что-то откликнулось на это прикосновение, вспыхнуло, загудело, как струна.

Я не шевелилась и не дышала.

Это воображение. Это усталость. Это гормоны, адреналин, окситоцин, чёрт знает что ещё. Это объяснимо. Это нормально. Но я знала, что это не было нормально.

Через минуту тепло погасло или я перестала его чувствовать. Рука Мигеля осталась на моём животе, тяжёлая и неподвижная. Его дыхание выровнялось окончательно. Он спал, а я лежала в темноте и слушала его ровное, глубокое дыхание.

А откуда-то снизу, от бараков низкий, мягкий женский голос пел что-то на языке, которого я не знала. Не португальский. Африканский. Йоруба, может быть. Или ещё какой-то из десятков языков, привезённых сюда в трюмах невольничьих кораблей.

Женщина пела колыбельную своему ребёнку. Ребёнку, рождённому в рабстве. Ребёнку, который принадлежал этому мужчине, спящему рядом со мной. Этому мужчине с лицом ангела и профессией палача.

Я закрыла глаза.

Вот ты и замужем, Виктория Павловна за колдуном и работорговцем с лицом твоего студента в семнадцатом веке. Что может пойти не так?

Всё! Абсолютно всё может пойти не так, но странным, необъяснимым, образом в эту минуту, в этой кровати, под тяжестью его руки на моём животе мне было хорошо. И это пугало больше всего.

Мигель

Она думала, что я сплю, а я притворялся, как меня учили. Ровное дыхание, расслабленные мышцы и неподвижная рука на её животе. Спящий мужчина, который думал и то, о чём я думал, не давало мне покоя.

Она другая. Я знал это с того момента, когда она посмотрела на меня через зелёное сукно игорного стола и спросила: «ты?!», так, словно увидела привидение. Словно откуда-то знала меня. Её серо-зелёные глаза, прозрачные, странные для португалки смотрели на меня с узнаванием, которого не должно было быть.

Мы никогда не встречались. Я бы запомнил. Я запоминаю всё, и всех, и это позволяет мне оставаться в живых в мире, где доверие стоит столько же, сколько пуля в затылок. Я не знал эту женщину, но она почему-то знала меня.

И это «вы похожи на одного моего знакомого из Лиссабона» чистой воды ложь. Она не умела врать. Слишком прямой взгляд, слишком твёрдый подбородок, но она попыталась. И я позволил ей эту ложь, потому что, правда, которую она скрывала, интересовала меня больше.

Я не планировал на ней жениться. Я просто пришёл за фазендой. Верейро давно, много, безнадёжно задолжал мне. Карточная игра всего лишь формальность, красивый способ забрать то, что и так моё. Я планировал выиграть землю, рабов, сахарный пресс, уехать до рассвета и забыть.

А потом он поставил её, и она вошла в свет свечи, бледная, с этими невозможными глазами. Сказала: «Я не лошадь и не рабыня, чтобы меня ставили на кон. Я человек» и все в комнате расхохоталась. Все, кроме меня. Потому что я смотрел на неё и видел то, чего не видел никто: за молодым лицом, за тонкими плечами, за испуганным подбородком — стержень. Такой стержень ломают, но не гнут. Я редко видел такой стержень в мужчинах, а в женщинах — никогда.

И когда она посмотрела на меня и сказала «Ты?!» я принял решение. Не мозгом чем-то другим. Чем-то, что сидит глубже мозга, глубже расчёта, глубже выгоды. Чем-то, чему я давно перестал доверять, но что в ту секунду оказалось сильнее меня.

А сейчас она лежит рядом — тёплая, пахнущая жасмином и моим потом, и я думаю: кто ты?

Потому что она — не то, чем кажется.

Монастырская воспитанница двадцати лет. Невинная, это я подтвердил, кровь на простыне не соврёт.

Но когда я коснулся её, она не окаменела, как каменеют невинные девушки. Не стала покорной тряпкой, которую можно мять и сворачивать, как тебе угодно. Она ответила. Не сразу, но ответила так, как отвечают женщины, знающие собственное тело. Как будто внутри этой двадцатилетней оболочки сидело что-то старше, что-то опытнее, что-то, что уже видело мир и знало его цену.

Когда она перестала бояться, её движения не были движениями девочки. В них была осознанность. Как будто она знала, что нужно делать, и понимала, что последует дальше.

«Ты не похожа на девицу из монастыря», — сказал я, и она ответила: «А ты не похож на работорговца».

Я не смог сдержаться, рассмеялся. Потому что она бесстрашно ответила мне. Мне, от которого людей бросает в пот, от чьего имени женщины бледнеют и мужчины тянутся к оружию, с той же лёгкостью, с какой отвечают равному. Как будто она не боялась или боялась, но её страх был другого сорта. Никак не страх жертвы перед хищником.

Моя рука лежала на её животе, и под моей ладонью не сердечный пульс. А другой более глубокий и древний. Пульс, который я чувствовал только потому, что я — это я, и у меня есть способности, о которых не знает ни одна живая душа.

Она тоже почувствовала. Я знаю это по тому, как она задержала дыхание, а потом выдохнула. Списала на усталость, наверное, на воображение. Люди всегда так делают, объясняя необъяснимое тем, что проще всего принять.

Но она почувствовала. Что это значит, я пока не знаю, но узна́ю. У меня есть время. Она моя жена и никуда не денется. И я никуда не денусь.

Странное имя Тори. Не португальское. Когда я произнёс его впервые там, на портике, оно вышло из меня само. Как будто язык знал его раньше, чем мозг успел поставить табу. Как будто я говорил его прежде тысячу раз, в другом месте, в другое время.

Бред и суеверие. Я не верю в суеверия, но верю в то, что чувствую. А чувствую я, что эта женщина — моя. Не потому, что я выиграл её в карты. И даже не потому, что священник пробормотал над нами слова брачного союза. И, конечно, не потому, что закон и бог дали мне на неё право. Она моя, потому что так было всегда: до карт, до священника и до этой жизни.

Знаю, что это безумие. Мигель де Алмейда не верит в безумие. Мигель де Алмейда верит в золото, в сталь, в силу, в страх, который он внушает другим. Мигель де Алмейда — человек расчёта, а не чувств.

Но моя рука лежала на её животе, и я её чувствую, как самого себя. И знаю, что это только начало.

Снаружи ночь и цикады. Тропическая влажная жара, от которой простыни липнут к телу. Далёкий крик попугая, как будто кто-то зовёт.

И где-то внизу, в бараках, Амара пела свою колыбельную. Каждую ночь одна и та же песня. На языке йоруба, который я выучил ещё мальчишкой, когда отец впервые взял меня на побережье Дагомеи. Я знаю, что она поёт о реке, которая уносит детей домой. О воде, которая помнит и о берегах, которые ждут.

Тори пошевелилась во сне, её дыхание замедлилось.

Я осторожно убрал руку с её живота и лёг на спину. Смотрел в потолок, где тени от луны рисуют узоры на тёмных балках.

И никак не мог понять, кто ты, Тори? Откуда ты меня знаешь? И почему я чувствую, что знаю тебя тоже?

Глава 9

Я почувствовала взгляд раньше, чем проснулась. Это странное ощущение, когда сознание ещё дремлет, барахтается между сном и явью, но ты уже подсознательно отмечаешь чужой взгляд. Кожа чуть стягивается. Дыхание само собой замедляется, а тело притворяется спящим и прислушивается.

Открыла глаза. Мигель лежал на боку, подперев голову рукой, и просто смотрел на меня со спокойным вниманием, с которым смотрят на кого-то, кого хотят понять не торопясь.

Утренний свет лился в окно косой золотой полосой. Ложился ему на плечо, на растрёпанные чёрные волосы, на шрам на скуле. Делал его моложе, человечнее.

Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга. Тропическое утро гудело за окном цикадами и птицами, где-то далеко кричал попугай.

— Доброе утро, жена, — сказал он низким, с хрипотцой голосом.

Я тогда окончательно поняла, что существуют голоса, от которых плавится сталь. От которых рациональное внутри тихо и безропотно складывается, как карточный домик при лёгком выдохе.

— Доброе утро, — ответила я.

Что ещё можно сказать в такой ситуации? Я лежала в постели и не знала, что сказать мужчине, который смотрел на меня так, словно я была самым интересным явлением природы из всех, что он встречал.

Он тоже не торопился. Я уже знала, что Мигель де Алмейда никогда не торопится. Он протянул руку и медленно, как делал это ночью, убрал прядь волос с моего лица. Пальцы скользнули по виску, по скуле.

— Как ты? — задал он мне странный вопрос.

Мужья в колониальной Бразилии, да и в Португалии тоже, не спрашивают жён «как ты» на следующее утро после свадьбы. Мужья здесь приходят, берут своё и уходят по делам. Жена, лучшем случае удачное вложение.

— Хорошо, — ответила я, и это была возмутительная правда. Тело Виви ныло в совершенно определённых местах (что ожидаемо и не требует комментариев), но в целом я чувствовала себя живой.

— Правда? — он с интересом прищурился.

— Правда, — подтвердила я и спросила. — А почему нет?

— Потому что большинство женщин на твоём месте плакали бы.

— Я не большинство женщин, — решила не углубляться в различия между мной и Виви. Думаю, что Мигель не поймёт и не оценит.

Он смотрел на меня просвечивающим насквозь, как рентген взглядом.

— Нет, — согласился он медленно. — Не большинство.

И нежно поцеловал меня иначе, чем вчера ночью, когда нас ждали огонь, темнота, запах, животная неизбежность первого раза.

А утром его губы были осторожными, как будто он снова спрашивал разрешения. Как будто ночь автоматически не давала ему права наутро и каждый раз был отдельным выбором, который нужно сделать заново. И снова я ответила, а потом я лежала у него на плече.

Свет в окне стал ярче и горячее. Тропическое утро не знает полутонов, здесь нет российских рассветов, когда солнце часами мнётся за горизонтом. Здесь: темнота и сразу жара.

Мигель лежал на спине и молчал, и его молчание было спокойным. Он умел молчать.

— Расскажи мне о себе, — сказал он наконец.

Я помолчала секунду, составляя свою версию, адаптацию жизни Виви. Её история была настоящей, и я выучила её за семь недель плавания и три недели дороги из Сальвадора, пока дон Смит объяснял мне, кто я такая.

Виктория Мария да Коста Соуза, двадцать лет, из Порту. Жила в монастыре Санта-Клара с шести лет. Мама умерла от лихорадки. Наследство небольшое, но достаточное, чтобы заинтересовать Верейро. Образование монастырское: латынь, катехизис, рукоделие, пение. И большое одиночество девочки, которую отдали чужим людям и забыли.

Это совпадало с моим собственным. Как будто мы с Виви были сделаны из одного материала, только разными руками и в разные эпохи.

— С шести лет я жила в монастыре, — начала я. — Сёстры были добрые, но строгие. Полюбила читать, но книг было мало. А те, что были, я перечитала по нескольку раз: жития святых, исторические хроники. Один раз нашла за иконостасом спрятанный том Тита Ливия.

— Тит Ливий не особенно монастырское чтение, — заметил Мигель, и в его голосе я заметила тень улыбки.

— Именно поэтому и было интересно, — согласилась я. — Я читала его по ночам под одеялом, с огарком свечи. Пока огарок не кончался.

— И что тебя там интересовало? В Тите Ливии?

Неожиданная постановка вопроса не «что ты там нашла», что интересовало. Что называется, почувствуй разницу, которая была очень тонкой.

— Люди, — честно ответила я. — Как они принимают решения, когда у них нет хорошего выхода. Только плохой и очень плохой. И что они выбирают и почему.

— И что же они выбирают? — спросил он тихо после длительного молчания.

— По-разному, — сказала я. — Одни выбирают то, что правильно. Другие — то, что выгодно. Третьи — то, что им говорит интуиция, без объяснений и логики. Последних я понимаю лучше всего.

Его рука на моём плече едва заметно сжалась, как будто он что-то отметил про себя и не стал говорить вслух.

— А путешествия? — спросил он.

— Что путешествия? — не поняла я.

— Ты хотела путешествовать? Или это был способ сбежать из монастыря?

Он очень умный, — подумала я снова. — Умеет слышать между строк.

— И то и другое, — сказала я. — Монастырские стены высокие. Неба почти не видно. А мне всегда казалось, что где-то там, за горизонтом, есть то, ради чего сто́ит рискнуть. То, о чём я не прочту в книгах.

— И вот ты здесь. Это то, чего ты хотела?

Я подумала, не торопясь с ответом, который был бы правильным или красивым.

— Это больше того, чего я хотела, — сказала я наконец. — И одновременно — совсем не то, что я представляла. Но, кажется, так всегда бывает с горизонтами.

— Как так?

— Когда доходишь до горизонта, там оказывается другой горизонт.

Мигель помолчал, потом медленно, как будто думал вслух, произнёс:

— А потом тебя выдали замуж за человека, которого ты не видела никогда в жизни. Которому была нужна не ты, а просто женщина. Неважно какая, главное, что с континента.

Мигель помолчал, я не прерывала его молчание. Да и что тут скажешь, когда всё, что он говорил, правда, от первого до последнего слова.

— Зачем ты согласилась? — спросил он наконец. — Уехать на другой край света и выйти замуж за незнакомца.

Я тоже помолчала. Потом сказала правду — ту её часть, которую можно было сказать:

— А что мне оставалось? Монастырь или неизвестность. Верейро предложил мне Бразилию, — сказала я. — Монастырь предлагал мне ещё сорок лет тех же стен. Выбор очевиден, и я выбрала Бразилию.

— Это смелость или отчаяние?

Странный разговор наутро после брачной ночи, — подумала я, но всё же ответила:

— Не знаю. Иногда они неотличимы.

— Да, — согласился он тихо. — Иногда неотличимы.

Потом я повернула голову и посмотрела на него:

— А ты? Зачем выиграл незнакомку в карты?

Он долго смотрел в потолок и думал. Пауза затягивалась, и я даже решила, что он промолчит, уйдёт от ответа. Но он ответил.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Просто знал, что должен.

“Просто знал, что должен”. От его слов у меня холодок пробежал по спине.

Я лежала и смотрела в потолок с тёмными балками, по которым бродили утренние тени. Его слова оседали во мне, как оседает пыль после долгой дороги. Я думала: что это значит? Это инстинкт? Расчёт? Или то самое, чему нет названия, что я почувствовала ночью, когда его рука лежала на моём животе и светилась?

Но вместо того, чтобы задавать вопросы, я молчала, потому что утро было тёплым, как и его плечо. А за окном кричал попугай, и где-то в доме уже начиналась жизнь: звяканье посуды, голоса, запах дыма от кухонного очага. Потом мы встали.

За завтраком Мигель был другим. Не опасный, заполняющий собой всё пространство, а простой с влажными волосами, падающими на лоб и плечи. На скуле шрам, а на лбу вертикальная морщина, которая бывает у думающих людей.

Он сидел у открытого окна, босой, в расстёгнутой рубашке навыпуск, с большой глиняной кружкой какао в руках, и смотрел на сад. Я поймала себя на том, что смотрю дольше, чем нужно, и занялась фруктами на своей тарелке.

Столовая оказалась просторной, с окнами на три стороны. Когда-то, наверное, это была красивая комната. Сейчас пыль на подоконниках, выцветшие занавески, скатерть чистая, но застиранная до прозрачности. На стене распятие и выцветший портрет какого-то важного господина в парике. Господин смотрел в угол с видом человека, которому уже давно всё равно.

Огромная смуглая женщина принесла еду. Ей было лет сорок, не меньше. Мягкими движениями и руками, которыми можно подковы гнуть поставила блюда на стол: маниоковые лепёшки, жареный банан, сыр, мясо, большой кувшин с водой и мгновенно отступила к стене. Не ушла. Встала и замерла с тем профессиональным не видением, которое вырабатывается годами: я здесь, но меня нет.

Она не уйдёт, пока мы не встанем из-за стола, — поняла я сразу. Будет стоять в жару, пока мы едим. Потому что так положено.

Мигель взял кружку и отпил. Едва заметно поморщился, но этого хватило, чтобы женщина вздрогнула, и я увидела, как напряглись её плечи.

— Сеньор Алмейда?

— Какао остыло, Розалина, — произнёс Мигель и нахмурился.

— Да, сеньор, простите, сеньор, сейчас, сеньор.

Она быстро забрала кружку и тихо исчезла. Мигель проводил её равнодушным взглядом. Так смотрят на кран, который плохо закрыт: не раздражение, просто факт, который нужно устранить.

Вот в этом и была проблема. Не в жестокости хозяев, а в обычности рабства. В том, что остывшее какао и человек, который его принёс, находились в одном ряду вещей, требующих коррекции. Без злого умысла. Без желания причинить боль.

Просто так устроен мир, — говорило это спокойное лицо напротив меня. Так было всегда.

Розалина вернулась с горячим какао, поставила, отступила обратно к стене. Мигель отпил. Коротко кивнул, не глядя на неё. Рабыня выдохнула с таким облегчением, что стало слышно.

Розалина, — занесла я её в свой мысленный список: опытная, знает этот дом лучше всех, но боится. С ней нужно поговорить отдельно, без Мигеля, без чужих ушей.

Я взяла лепёшку и ничего не сказала. Но Мигель поймал мой взгляд поверх стола. Прочитал в нём что-то своё.

— Что? — спросил он.

— Ничего, — сказала я. — Лепёшки вкусные.

Он прищурился. Не поверил, но промолчал.

Мы ели молча, присматриваясь друг к другу в дневном свете. Он был проще днём, человечнее. Наливал себе воду сам, не ждал, пока нальют. Отломил кусок лепёшки и ел без церемоний. Один раз почесал затылок и снова взъерошил и без того растрёпанные волосы.

Я подумала: вот так выглядит человек, который привык жить один. Без женщины в доме, без необходимости держать форму за столом. Эта простота была отсутствием привычки быть на виду. Дома он позволял себе быть собой, которого я ещё не знала.

Дон Смит появился в дверях столовой в тот момент, когда я тянулась за вторым куском сыра. В жёлтом сюртуке, безупречном парике с бумагами под мышкой.

Он вошёл с видом человека, который привык завтракать с клиентами и не видит причины менять привычку. Направился к столу, придвинул стул.

— Дон Смит, — произнёс Мигель так, что Смит замер на полудвижении, как будто налетел на стекло.

Самое удивительное, что голос Мигеля был без угрозы. Он просто, даже без интонации произнёс имя, но эффект меня ошеломил.

— Сеньор Алмейда, — голос Джона Смита дрогнул.

— Ваши обязательства перед сеньорой да Коста выполнены, — сказал Мигель, несмотря на Смита. Его больше занимала его кружка, которую он медленно поворачивал. — Она теперь донна Алмейда. Бумаги подписаны. Дело закрыто. Вы свободны.

Смит посмотрел на меня. В его взгляде за профессиональной невозмутимостью мелькнула растерянность, почти испуг. Он провёл семь недель на корабле рядом со мной, три недели по дорогам Бразилии. Он был единственным человеком в этом мире, который знал хоть что-нибудь обо мне. Пусть и не правду, но хотя бы легенду.

— Подождите, — сказала я.

Мигель медленно поднял взгляд. Посмотрел на меня, и я почувствовала под внешним спокойствием предупреждение: здесь мои границы, будь осторожна.

— Он мне нужен, — сказала я ровно.

— Зачем? — искренне удивился мой муж, как человек, который не понимает постановки вопроса.

— Он единственный человек в этой капитании, который знает юридическое положение моего наследства в Порту. Там остались бумаги, счета, вопросы, которые нужно решать через португальский суд. Это месяцы переписки. Он ведёт эти дела. Без него я потеряю всё, что осталось после Верейро.

— У тебя есть муж, — сказал Мигель. — Муж занимается юридическими делами жены.

— У мужа нет времени заниматься наследственным правом Порту применительно к спорному имуществу, переданному по опекунству через монастырь, — сказала я. — Это очень специфический вопрос. У дона Смита есть такой опыт.

Мигель молчал.

— Кроме того, — добавила я, — вы вчера ночью подписали бумаги на три плантации, склады и долговые расписки. Дон Смит видел их все. Он единственный человек здесь, который точно знает, что именно вы подписали и что из этого законно по португальскому праву.

Мигель долго смотрел на меня и продолжал молчать. Я не отводила взгляд.

— Вы не знаете законов этой страны, — продолжала я. — Я не знаю законов этой страны. Дон Смит знает. Он это ресурс. Выгнать ресурс из-за стола — расточительство.

Что-то в лице Мигеля едва заметно изменилось. Он пересматривал своё решение, как шахматист, обнаруживший ход, который не заметил с первого взгляда.

Мигель поставил кружку. Изучающе посмотрел на Смита, как смотрят на инструмент, который, возможно, окажется полезным.

— Дон Смит, — сказал он наконец, — вы позавтракаете на кухне. Потом зайдёте ко мне с документами на плантацию. Всеми.

Смит понял, как и я, что это была сделка. Смит оставался в доме. За стол к хозяевам не садился. Иерархия сохранена, аргумент принят.

— Благодарю, сеньор, — произнёс Смит с достоинством и удалился.

Мигель взял кружку и отпил своё какао. Поставил обратно чуть твёрже, чем обычно. Единственный знак его недовольства.

— Ты всегда будешь так делать? — спросил он.

— Как?

— Объяснять мне, почему я неправ.

— Я не говорила, что вы неправы, — сказала я. — Я объясняла, почему это невыгодно.

— А есть разница?

— Огромная. Если бы я говорила, что вы неправы — я бы хотела победить. Если я объясняю, что это невыгодно — я хочу, чтобы мы оба выиграли.

Он смотрел на меня с тем особенным выражением удивления, смешанным с чем-то похожим на осторожное восхищение.

— Хорошо, — просто сказал он.

Мы доели в молчании. Но это было молчание двух людей, которые начинают понимать правила игры друг друга.

Глава 10

— Пойдём, — сказал он после завтрака и взял меня за руку. — Покажу тебе дом.

Я ожидала беглый обход. Типа там кухня, здесь кладовая, вон там капелла, молись по утрам, жена и всё, на этом конец обхода. Делов-то пять минут и по делам.

Мои ожидания не оправдались. Мигель показывал мне дом два часа.

По меркам двадцать первого века это был просто большой дом, но если судить по меркам семнадцатого, то дворец в два этажа. Анфилады залов с высокими потолками и тёмными балками. Широкие коридоры с каменным полом. Лестница с точёными перилами.

Огромная кухня с тремя очагами, медными котлами на крюках, пучками трав под потолком и запахами дыма и специй, от которых кружилась голова. Несколько тёмных, прохладных кладовок, уставленные мешками, бочками, тюками. Небольшая капелла, с хорошей акустикой и деревянными скамьями, на которых никто, судя по пыли, давно не сидел.

Но… Всегда есть это пресловутое «но».

Всё это великолепие было запущено так основательно, словно хозяин появлялся раз в полгода и не задерживался дольше ночи. Я подозревала, что так оно и было.

Везде пыль слоем в палец: на подоконниках, крышках сундуков, мебели, которую явно не двигали с места несколько лет. По углам потолков старая, запылённая паутина.

Занавески в большом зале выцвели. В одной комнате посреди пола я заметила брошенный сломанный стул, обломки аккуратно составлены рядом, так и стоит. Стул развалился недели три назад, не меньше, судя по пыли на обломках, но никто до сих пор не убрал. В другой комнате в углу валялся разбитый кувшин. Черепки свалили в одну кучу, но выбросить не потрудились.

Сад за окнами с дорожками и клумбами зарос так, что клумбы угадывались только по остаткам камней под буйной тропической зеленью.

Я шла рядом с Мигелем и молчала. Отмечала про себя и систематизировала сначала общую картину, потом детали. Сначала, что мы имеем и лишь потом, что с этим делать.

Что имеем: огромный дом с крепкими стенами, красивыми балками и хорошей планировкой. Хозяйство, которое могло работать и не работало. Потенциал плантации, который никто не реализовал. Что с этим делать, я уже знала.

Мигель шёл рядом, спокойный, как будто не замечал ни пыли, ни паутины, ни сломанных стульев. Это был его дом или скорее база, штаб, место, где он ночевал между делами. Я бы сказала, что у него не дом, в котором живут, а место, в которое возвращаются.

— Плантацией и домом занимался управляющий, — сказал он, когда я остановилась перед комнатой, в которой, судя по пустым стеллажам и остаткам конторских принадлежностей, когда-то был кабинет.

— Управляющий занимался плантацией, — поправила я. — Домом не занимался никто.

Мигель посмотрел на меня.

— Я не упрекаю, — мягко произнесла я. — Я констатирую факты.

Он чуть прищурился с осторожным интересом.

— Теперь это твоё, — сказал он. — Делай, что считаешь нужным.

Два слова: теперь твоё. Он произнёс их как само собой разумеющееся. Как отдают ключи от двери. Просто и без церемоний.

Я огляделась. Пустые стеллажи. Пыльное окно. Конторский стол с рассохшейся столешницей.

— Здесь нужна не хозяйка, — сказала я. — Здесь нужна армия для уборки.

Мигель помолчал секунду и неожиданно усмехнулся.

— У тебя будет лучше, чем армия, — сказал он. — Двадцать домашних рабов. Говори им, что делать и будут делать.

В груди предательски сжалось сердце.

Дворецкий Эштеван обнаружился сам. Он возник из-за угла дома с видом человека, который случайно оказался именно здесь именно сейчас, хотя случайностью там и не пахло. Невысокий, вёрткий мулат, с гладкими движениями и постоянной улыбкой, нарисованной на лице как маска. Волосы аккуратно убраны. Руки сложены перед собой в жесте одновременно услужливом и выжидательном.

— Донна Алмейда, — произнёс он с поклоном, и в голосе было столько патоки, что можно было заработать диабет. — Как счастлив наш дом принять такую хозяйку. Сеньор заслуживал достойной супруги, и вот наконец небо услышало наши молитвы…

— Эштеван, — не грубо перебила я. Выслушивать его льстивые речи не было настроения. — Мне понадобится полный список всей домашней прислуги к завтрашнему утру. Имена, обязанности, как давно здесь.

— Разумеется, донна, — его улыбка застыла, но потом снова растянулась ещё шире и ещё льстивее. — Всё будет готово.

— Хорошо, — сухо обронила я и пошла дальше.

«Эштеван, — запоминала я характеристики рабов, служивших в доме. — Льстив, умён, иначе не выжил бы в этой роли столько лет. Информацией делиться дозированно, но и не отталкивать. Он слишком много знает того, на что хозяева обычно не обращают внимания».

Мигель шёл рядом молча.

— Ты не доверяешь ему, — негромко сказал Мигель.

— Я его не знаю, — ответила я. — Это разные вещи.

— Эштеван здесь давно. Он хороший дворецкий.

Я задумалась на секунду, как осторожно сказать своё мнение о дворецком. Я ещё не знала границ того, что можно говорить вслух. Не понимала, где у Мигеля де Алмейды проходит граница между «жена высказывает суждение» и «жена лезет не в своё дело».

— Хороший дворецкий умеет угождать, — сказала я наконец. — Это его работа. Но это не то же самое, что верность хозяину.

Мигель покосился на меня.

— Эштеван не выбирал, где служить, — сказал он ровно.

— Тем более, — сказала я вслух. — Верность — это выбор. Если выбора нет, остаётся только расчёт.

Мигель не ответил, но я видела по чуть сдвинувшейся вертикальной морщине на лбу, что он думает.

Потом мы вышли за дом. Я готовилась к этому с утра, когда поняла, что обход фазенды неизбежен.

Говорила себе: «Виктория, ты историк, ты знаешь эту эпоху лучше большинства живущих в ней. Ты готова встретиться с реальностью лицом к лицу. Оказалось, что я не была готова».

За домом и садом, за конюшней и кузницей начиналась плантация. Высокие, сочные стебли сахарного тростника уходили к горизонту, как плотная зелёная стена, колышущаяся на ветру. Дальше виднелись постройки сахарной мельницы — моэнды, длинные навесы для сушки багассы, склад. И вдоль всего этого, параллельно дороге к реке, стояли бараки.

Низкие и длинные под соломенными крышами с земляным полом, который я видела через открытые двери. Внутри темно и душно, а снаружи адская жара.

И в этой жаре сидели люди. Рабочий день был в разгаре, большинство на плантации. Но у бараков были те, кто не мог идти на поле: женщина с маленьким ребёнком на руках; пожилой мужчина с забинтованной ногой и двое подростков, которые помогали ему. Ребёнок лет шести, который сидел в пыли и смотрел на нас.

Я знала, что рабы будут. Читала о них сотни документов, десятки свидетельств. Знала планировку бараков, нормы довольствия, знала, сколько человек на квадратный метр. Знала всё это так хорошо, как можно знать то, чего никогда не видел. Оказалось, что недостаточно хорошо.

Потому что документы не передают запах. Не передают специфический звук жаркого дня, когда тихо так, как бывает тихо только там, где люди научились не шуметь. Не передают взгляд ребёнка лет шести, который сидит в пыли и смотрит на тебя без всякого выражения, без страха и даже любопытства.

Что-то внутри меня сжалось и осталось сжатым.

Мигель шёл рядом, спокойный. Для него это был просто обход хозяйства — конюшня, мельница, плантация, бараки. Части одного целого.

Он не был жесток, я это понимала уже достаточно хорошо. Он был рачителен. Заботился о том, чтобы всё работало как часы и чтобы ценное имущество не приходило в негодность.

«Вот в чём ужас, что всё это слишком буднично,— думала я, пока шла и держала лицо. Слишком обычно. Что с этим делать, я пока не знаю, но что-нибудь придумаю».

У одного из бараков сидела молодая женщина с ребёнком на руках. Тёмная кожа, высокие скулы, волосы спрятаны под платок. Маленький ребёнок у неё на руках месяцев девяти, не больше спал несмотря на жару.

Она подняла взгляд, полный страха. Он жил в её фигуре, в том, как она держала ребёнка чуть крепче при нашем приближении. Но поверх страха я видела, что она нас оценивает. Спокойно сканирует взглядом, как человек, который смотрел на многих хозяев и научился понимать их раньше, чем они успевали заговорить.

Она смотрела и решала: какой хозяйкой буду я.

— Как её зовут? — тихо спросила я у Мигеля.

— Не знаю, — он бросил на женщину беглый взгляд и пожал плечами. — Рабынь много.

Я остановилась, Мигель остановился рядом.

— Как тебя зовут? — спросила я женщину.

— Амара, сеньора, — осторожно произнесла она.

— А ребёнка?

— Элу, — не спускала с меня настороженного взгляда Амара.

— Сколько ему?

— Восемь месяцев.

— Он здоров?

Амара задумалась, как будто вопрос был неожиданным, потому что его раньше не задавали.

— Да, сеньора.

— Хорошо, — сказала я.

И пошла дальше.

«Мало, — сказал внутренний голос. Чертовски мало — спросить имя и пойти дальше.

Знаю, — ответила я ему. Но пока — это всё, что я могу».

Мигель шёл рядом и молчал. Я не смотрела на него. Смотрела на бараки, на пыль, на ребёнка, который провожал нас взглядом из пыли.

— Здесь за порядком следит Фернандо, — вдруг произнёс Мигель, как диктор по телевизору. — Если что-то нужно, то всё через него.

— Кто их лечит, если они болеют? — спросила я.

— Есть старуха в деревне, знахарка. Фернандо зовёт её, когда нужно.

Я остановилась снова. За короткий срок он успел много узнать о плантации Верейро или заранее всё знал? Мигель говорил, что забирал своё, значит, можно предположить, что поэтому он знал ключевые фигуры на фазенде по именам.

— Знахарка? — удивилась я столь нелепому решению проблемы. — С травами и заговорами?

— С травами, — подтвердил Мигель. — Вроде бы помогает.

Я посмотрела на него в упор.

— Это твои люди, Мигель. Твоё состояние. Больной работник — это убыток. Стоит одному заболеть оспой или корью, и мы потеряем половину плантации. Знахарка не остановит эпидемию.

Он молча слушал. Выражение лица не изменилось, но я видела, что он обдумывает мои слова. Он был бизнесменом, и я говорила на его языке.

— Нам нужен врач с дипломом, — сказала я твёрдо. — Который будет приезжать хотя бы раз в неделю. Осматривать всех. Особенно детей. Это не милосердие, это разумная предосторожность.

Он смотрел на меня долго, изучающе. Как будто взвешивал не только слова, но и меня саму.

Потом кивнул. Коротко, решительно.

— Ты права, это разумно, — просто произнёс он, как будто это было очевидным решением, до которого у него просто не доходили руки. — Я найду доктора в Ресифи.

— Лучше выпиши доктора из Европы, — предложила я. — И пусть живёт у нас на фазенде. Это будет наш доктор, который в любой момент придёт на помощь не только работникам, но и нам.

— Я подумаю над этим, на первый взгляд это хорошее предложение.

А я отметила свою первую маленькую победу и почувствовала, что дышать стало на крошечную долю легче.

Потом занесла в свой мысленный список, который в доме надо будет переписать на бумагу, пока не забыла, результаты знакомства с плантацией: Осмотреть состояние бараков. Узнать информацию об Амаре и Элу. Узнать имя знахарки на плантации и познакомиться. Обязательный разговор с Фернандо и как можно скорее.

Мы возвращались, а я методично обдумывала список по пунктам, с приоритетами. Это был способ прямо сейчас превратить бессилие в план. Потому что план — это хотя бы что-то. Потому что человек, у которого есть план, не совсем беспомощен.

Мы вернулись в дом, когда солнце уже начало клониться к закату. Короткий, жаркий тропический день. Скоро стемнеет быстро и окончательно.

Мигель привёл меня в большой зал, тот самый, с красивыми балками и пыльными окнами. Остановился у порога. Оглядел комнату своим обычным взглядом, не замечающим запустения.

— Тебе нравится наш дом? — спросил он.

Я стояла у окна, через которое видела сад. Кто-то из слуг, видимо, приоткрыл ставни, пока нас не было, и теперь в комнату лился косой вечерний свет. В этом свете пыль на подоконнике была особенно хорошо видна.

— Мне нравится то, чем он может стать, — честно ответила я, снова оглядывая комнату.

Посмотрела на красивые балки из тёмного дерева, на каменный пол с узором из разноцветной плитки, едва заметным под слоем пыли. На большое, правильно ориентированное окно, пропускающее вечерний свет ровно так, как нужно.

На заросший сад за стеклом со старыми деревья, которые пережили и Верейро, и его отца, и всех хозяев до них. На бугенвиллею, которая ползла по стене и лезла в щели ставней. На огромный, запущенный, нежилой, прекрасный дом.

Мигель тихо засмеялся, тем грудным смехом, который я уже знала и от которого что-то тёплое разливалось под рёбрами.

— И чем же он может стать? — спросил он с почти детским любопытством.

Он не понимал, что я имею в виду. Думал, наверное, что я говорю о занавесках и чистых окнах.

— Домом, — сказала я. — Настоящим домом, в котором живут.

Он смеялся ещё секунду. Потом смех стих, и я почувствовала на себе его изучающий взгляд, тот самый, который умел смотреть насквозь.

Он не знал, что я уже составила длинный, подробный список с приоритетами, который начинался с окон и заканчивался вопросом об Амаре. Не знал, что слово «дом» у меня означало не только чистые полы и живые цветы в капелле.

Пусть не знает, скоро поймёт. У меня было время и мой список, который нужно перенести на бумагу.

И твёрдое намерение начать с завтрашнего утра.

*** Итак, мои любимые читатели, пока выкладываю так как пишу. Потому что старый текст требует серьёзных правок: не раскрыта линия с Мигелем, да даже про кофе не окончено, да и линию с Фернандо хочу поправить. Всё-таки я планировала тогда второй том. Поэтому я понемногу правлю и как только закончу, выложу все поправленные главы и дальше буду выкладывать короткие главы по 5 и больше тысяч знаков. Как только я дойду до этого благословенного момента начну выкладывать бодрее. Приношу свои извинения. Серьёзно сюжетная линия не пострадает, всё-таки я сейчас правлю старую канву под требования АТ.

Глава 11

Утром следующего дня Мигель сказал, что мы едем на плантацию.

Не спросил, смогу ли я составить ему компанию, просто поставил в известность, что после завтрака выезжаем. Мигель был не из тех, кто спрашивает разрешения собственной жены. Он просто ставил меня перед фактом и ждал, как я на него отреагирую. Изучал меня, как энтомолог редкую бабочку. Это продолжалось с первого дня.

Я ответила, что буду готова через полчаса. Он просто кивнул, и в его взгляде мелькнуло одобрение.

Лошадь звали Каштанья. Что было предсказуемо, так как она была каштановой масти, с белой звездой во лбу и темпераментом, который чувствовался ещё до того, как я подошла достаточно близко. Конюх Жоао вывел её во двор, держа под уздцы, и смотрел на меня с тем профессиональным вниманием, которым смотрят на новичков, пытаясь определить степень умения.

Я посмотрела на лошадь. Лошадь посмотрела на меня.

«Ну, — сказала я сама себе. — Виви умела. Тело наверняка помнит. Это как езда на велосипеде. Один раз научился и больше не разучишься. Наверное. Просто не думай, а садись и езжай».

Пока я думала, стоя рядом с Каштаньей и осознавая её реальные размеры вблизи, руки уже делали своё дело: взяли поводья, нашли стремя, тело привычно перенесло вес. Один плавный подъём и я сидела в седле.

Каштанья потоптала под собой, почувствовала нового всадника, сделала небольшой шаг в сторону. Я автоматически скорректировала положение, чуть сжала колени, отдала руки вперёд. Лошадь успокоилась.

Жоао смотрел на меня с выражением человека, который пересмотрел первоначальную оценку.

Мигель уже сидел на своём огромном, вороном жеребце с совершенно невозмутимым выражением. Посмотрел на меня сверху вниз.

Он тронул коня. Я последовала за ним.

«Спасибо, Виви, — подумала я, выезжая со двора».

Плантация открывалась постепенно. Сначала ухоженные луга вокруг каса-гранде, несколько фруктовых деревьев, огороды. Потом — дорога, выбитая копытами и колёсами в красноватой земле. Потом — стена тростника.

Она появилась так внезапно, что я невольно придержала лошадь.

Сахарный тростник был не таким, каким я его представляла. Высокий метра три, четыре, а кое-где выше. Густой, как лес. Стебли в руку толщиной, листья длинные и жёсткие, с острыми краями, которые на ветру издавали сухой шелестящий звук, похожий на шёпот. Плантация уходила во все стороны дальше, чем хватало взгляда, зелёная, плотная, неприступная с виду.

— Сколько здесь? — спросила я.

Мигель чуть повернул голову.

— Здесь — около восьмисот моргенов. — Он помолчал секунду. — Это только первый участок. Дальше ещё два, помельче.

Я считала быстро, не показывая этого. Восемьсот моргенов — примерно тысяча шестьсот гектаров только первого участка.

Мы ехали вдоль краёв поля, и Мигель неожиданно словоохотливо говорил, как говорят о том, что любят. Тростник сажают черенками, а не семенами. Черенки от старых стеблей, их втыкают в борозды и засыпают землёй. Через несколько месяцев вырастает новый стебель. После уборки стебель не выкорчёвывают, а срезают у основания, и из того же корня идут ратуны, второй урожай, третий. Потом почва истощается, и надо сажать заново.

— Через сколько лет? — спросила я.

— Ратун берут четыре, иногда пять. Потом участок отдыхает.

«Или не отдыхает, — подумала я, глядя на тростник. — И тогда почва умирает окончательно».

Я видела это по цвету земли. Красноватая там, где недавно взятый участок. Бурая, почти серая там, где плантировали давно. Почва здесь была хорошей, богатой. Когда-то. Её уже несколько десятилетий выжигали одной культурой, без ротации, без отдыха, без удобрений, кроме тех, что перепахивались сами по себе.

Я ничего не сказала.

Людей я начала замечать не сразу. Они сливались с плантацией, были частью пейзажа так же органично, как стебли тростника и красная земля. Потом взгляд начал выхватывать их одного за другим, и стало понятно, что их много. Очень много.

Между рядами тростника двигались согнутые, медленные фигуры. Мотыги поднимались и опускались в ровном, изматывающем ритме. Прополка. Сезон ухода за посевами, самая монотонная и тяжёлая работа, потому что конца ей не видно. Пока одни пропалывали, другие несли на головах воду в больших глиняных кувшинах лёгкими, отточенными, как танец, движениями. Маленькие дети лет шести, восьми тащили на компостные кучи связки стеблей, оставшихся от подрезки.

Надсмотрщики стояли через каждые пятьдесят — шестьдесят метров. Я считала их машинально. Насчитала семерых только на ближайшем участке. У каждого — кожаный хлыст у пояса.

У одного не у пояса, а в руке. Я увидела это краем глаза и не сразу поняла, что именно вижу. Потом поняла, когда увидела, как молодой, крепкий, с лоснящимся от пота лицом надсмотрщик замахнулся и ударил. Быстро, почти небрежно. Пожилой, сгорбленный человек, которого ударили, не вскрикнул. Только чуть покачнулся, выпрямился и снова взялся за мотыгу.

Я натянула поводья, Каштанья встала.

В груди у меня как будто что-то стягивалось в узел.

— Мигель, — сказала я.

— Я вижу, — ответил он, не поворачивая головы.

— И?

Он посмотрел на меня. В его взгляде не было жестокости. В этом и была проблема, что жестокости не было ни малейшей. Только спокойствие человека, который смотрит на привычное и не видит в нём ничего такого, требующего ответа.

— Он работал плохо. Педро следит за этим. Это его работа.

— Педро только что ударил пожилого человека.

— Тори, — его голос был тихим и ровным. — Так устроен мир.

Я смотрела на него долю секунды. На это спокойное лицо. На человека, который не был монстром — в этом вся сложность, в этом весь ужас — просто не видел перед собой людей в том смысле, в котором я понимала это слово.

— Но ты зарабатываешь на нём, — сказала я тихо. — На этом мире. Который так устроен.

Повисла тяжёлая тишина. Мигель смотрел на меня. Я смотрела на него. Между нами было три метра красной дороги и несколько веков взаимного непонимания, которые я ощущала так же отчётливо, как жару.

Потом он тронул коня.

— Едем на энженьюс, — сказал он.

Я поехала следом. Сжала поводья чуть крепче, чем нужно, и выдохнула. Но узел в груди остался.

Энженьюс, то есть сахарный завод, я услышала раньше, чем увидела. Сначала был глухой ритмичный грохот. Потом густой, сладкий до тошноты запах. Тяжёлый, горячий запах варёного сахара и дыма, который пропитывал воздух за полкилометра.

Потом уже появился сам завод.

Он был огромным. Длинное приземистое каменное здание с несколькими трубами, из которых валил серый дым. Рядом — открытые навесы, под которыми стояли громадные бронзовые котлы на каменных основаниях, и под каждым горел огонь.

Дальше — деревянная конструкция пресса, приводимого в движение волами, которые ходили по кругу с терпением и тоской, как всё, что делает одно и то же слишком долго.

Мы спешились у входа. Жара здесь была другой: влажной, давящей, насыщенной паром от котлов. Я почувствовала, когда шагнула под крышу.

Внутри работало много людей. Голые по пояс, блестящие от пота, они стояли у котлов с длинными деревянными вёслами и непрерывно помешивали кипящую массу.

Сахарный сок из-под пресса шёл по деревянным желобам в первый самый большой и горячий котёл. Там он выпаривался, густел, переливался в следующий, потом в следующий. Каждый котёл был немного меньше предыдущего, каждый — немного холоднее. Последний давал чёрную, густую патоку. Белый сахар — это уже другой процесс, более долгий, требовавший отдельных форм и сушки.

Я смотрела на котлы, на людей у котлов, на пар, на жар и думала о температурах. О том, что стоять часами у котлов — это значит постоянно работать при сорока пяти, пятидесяти градусах. Ожоги, обмороки, тепловые удары. Это была одна из самых опасных работ на плантации, и она велась непрерывно.

— Работает круглосуточно во время уборки, — сказал Мигель за моей спиной. — Смены по двенадцать часов. Сахар нельзя останавливать на полпути. Портится.

«Сахар нельзя останавливать, — подумала я. — Людей не жалко».

Я не сказала этого вслух. Промолчала, и это стоило усилий.

Фернандо появился, когда мы выходили из энженьюса. Я не поняла сначала, что это он. Увидела молодого мужчину, который шёл нам навстречу от конторы, деловым шагом, с тетрадью под мышкой, и думала, что это кто-то из мелких служащих. Потом увидела, как Мигель едва заметно изменил позу, и поняла, что это человек, которому он доверяет.

— Мигель, — сказал Фернандо подходя ближе.

Не «дон», а просто по имени, и это говорило о многом.

— Фернандо, — Мигель кивнул. — Познакомься, донна Алмейда.

Фернандо посмотрел на меня и поклонился.

Ему было лет тридцать пять. Молодой, собранный, с лицом человека, который рано научился нести ответственность. Светлые глаза, гладко убранные тёмные волосы. Костюм простой, но аккуратный. Тетрадь под мышкой он держал с тем особым автоматизмом, с которым держат вещь, которая нужна постоянно.

— Донна Алмейда, — уважительный кивок был далёк он подобострастности дворецкого.

И взгляд, в котором не было открытой враждебности. Но сквозила настороженность человека, в системе которого произошёл сбой. Он видит во мне переменную, которую не учитывал и не понимает, как учесть.

— Фернандо, — сказала я с кивком. — Вы управляющий плантацией?

— Да, донна.

— Как давно?

— Три года.

— Хорошо. — Я сделала паузу. — Мне понадобится отчёт по урожайности за последние пять лет. По каждому участку отдельно. И данные по болезням среди работников: сколько человек выбыло из строя в прошлом году и на какой срок.

Светлые глаза Фернандо чуть сузились. Он быстро, едва заметно посмотрел на Мигеля.

А Мигель молчал. Не подтвердил и не опроверг. Просто с интересом ждал, что будет дальше.

Это тоже была проверка, и я это понимала.

— Такие отчёты я обычно предоставляю дону Мигелю, — произнёс Фернандо ровно.

— Я знаю, — спокойно произнесла я. — Теперь — мне тоже.

— Как прикажете, донна, — произнёс Фернандо ровным голосом и снова поклонился.

Его лицо ничего не выражало, зато взгляд говорил многое. Например, откуда ты взялась на мою голову.

«Фернандо умён, компетентен, предан Мигелю лично, — отметила я про себя. — Видит во мне угрозу. Пока не враг, но и не союзник. Действовать через него осторожно».

К порту мы доехали после полудня. Ресифи встретил нас запахом моря и рыбы, криком чаек и скрипом корабельного такелажа. После после жара котлов и запаха сахара и дыма морской ветер казался почти физическим подарком. Я дышала им глубоко и наслаждалась, пока мы спускались к пристани.

Мигель остановил коня на краю пирса и показал рукой на три корабля.

— Вот, — произнёс мой неразговорчивый муж.

Корабли стояли у причала, покачивались на волне, и даже я, человек, смотревший на них глазами двадцать первого века, понимала: хорошие суда. Крупные, двухмачтовые, с широкими трюмами. Два — явно торговые, с характерными пузатыми бортами. Третий — поменьше, более стремительный в обводах.

— «Санта Катарина», — Мигель указал на первый. — «Грасья ди Деус» и «Сау Педру».

— «Сау Педру» не похож на другие корабли, — сказала я.

— Да, такой корпус не для товаров. Такие обводы дают скорость и манёвренность, а не грузоподъёмность, — посмотрел на меня муж. — Этот корабль не для торговли.

«Это либо курьерская служба, либо что-то, чему название произносить вслух необязательно, — подумала я, но опять промолчала».

В этой стране я научилась молчать.

— Куда ходят «Санта Катарина» и «Грасья»? — спросила я.

— Лиссабон, иногда Севилья. Сахар туда, оттуда — ткани, инструмент, вино, людей.

— Прибыльно? — с ноткой осуждения произнесла я.

— Прибыльно, — подтвердил Мигель и усмехнулся.

Я смотрела на корабли. Сейчас они стояли пустые, высоко над водой, но я представляла их гружёными, осевшими, с трюмами, набитыми бочками с сахаром. Каждый рейс — огромные деньги. Каждый рейс туда и обратно с тем, что здесь не производилось.

Финансовая картина складывалась в голове сама собой, как складывалась у меня всегда — цифрами, связями, векторами. Сахар сейчас — это золото. Европа не может получить его достаточно. Португальская Бразилия контролирует производство, Мигель де Алмейда — заметная часть этого производства. Три корабля, три плантации, несколько сотен работников. По меркам семнадцатого века — это состояние, которое можно передать детям и внукам.

Можно было бы, если бы не почва.

Если бы не то, что я видела сегодня: серый, мёртвый цвет земли на старых участках. Если бы не то, что я знала из исторических документов, что к концу века этот регион начнёт проигрывать Карибам, где голландцы уже строят свои энженьюс. Если бы не то, что сахарная монополия — это временная монополия. Кто-то рано или поздно сделает то же самое дешевле.

Двадцать лет, может быть, тридцать при хорошем раскладе. Потом почвы, Карибы, рынок скажут своё слово.

И три корабля с пустыми трюмами будут стоять у пирса в Ресифи.

«Но это не сегодняшний разговор, — сказала я себе строго. — Сначала нужно завоевать доверие. И только потом говорить о деньгах и будущем».

Обратно мы ехали молча. Солнце клонилось к горизонту, и красноватый свет лежал на тростниковых полях, делая их почти красивыми. Пока не вспоминаешь, что за этой красотой стоит. Каштанья шла ровно, устав за день и смирившись со мной как с фактом своей жизни. Я сидела в седле и думала.

Думала о Фернандо и о том, что между нами будет тихая и вежливая война. Без единого слова в открытую, и это самый сложный вид войны. Думала о пожилом человеке у края поля и об ударе, который был нанесён так буднично, что страшно. Думала о котлах и о двенадцатичасовых сменах в пятидесятиградусном аду.

Думала о почве. И о кофе. О том, что знаю про будущее этой земли то, чего не знает никто вокруг.

— Ты молчишь, — сказал Мигель.

— Думаю, — ответила я.

— О чём?

Я посмотрела на него. Мигель де Алмейда ехал рядом на своём вороном в полной уверенности, что мир вокруг него устроен правильно и навсегда.

— О хозяйстве, — сказала я.

Это была правда, просто не вся. Он принял ответ, кивнув, и снова замолчал.

Мы въехали во двор каса-гранде уже в сумерках.

Ночью, когда Мигель ушёл, а уходил он поздно, у него всегда были бумаги, счета, письма, то, что делают люди, которые управляют больши́м хозяйством и не умеют просто лечь спать, — я достала дневник.

Небольшая книга в кожаном переплёте, купленная ещё в Лиссабоне. Виви покупала её для чего-то своего, но я с первого дня сделала её своей. Писала мелко, по-португальски, на всякий случай, если кто найдёт, пусть хотя бы текст будет обычным.

Зажгла свечу, открыла, поставила сегодняшнюю дату и написала:

«Сегодня видела плантацию и энженьюс. Наконец-то сбылась мечта, и я увидела, как работает этот мир изнутри, а не из архивов. Лучше бы и не видела. Документы не передают запах сахара и горя, а они смешаны здесь до неразличимости.

Финансовая картина: сахар приносит прибыль сейчас. Три корабля, три участка. Доход значительный. Но почвы истощены. Без ротации, без удобрений, без новых методов через десять, максимум двадцать лет начнётся стагнация. Карибы уже строят конкурирующие энженьюс. Голландцы умеют учиться быстро.

Что делать: диверсификация. Не вкладывать всё в один тростник.

Кофе придёт в Бразилию. Не скоро, но придёт. Лет через пятьдесят, если считать от этого года. Но подготовить почву можно раньше. Другие культуры — хлопок, табак, какао. Посмотреть, что здесь уже растёт диким образом и что можно возделывать.

Не забывать о самой длительной золотой лихорадке в мире. Золото — наша страховка. В Минас-Жерайс есть золото, только пока никто этого не знает официально. Надо опередить всех и застолбить самые прибыльные участки. Дон Смит в помощь».

Я остановилась, перечитала написанное и дописала последнее:

«Сахар — прошлое. Кофе — будущее. Золото — страховка. Осталось убедить в этом мужа, который уверен, что женщине место на кухне.

Но сначала нужно, чтобы он начал меня слушать».

Я закрыла дневник и задула свечу.

За окном шумели пальмы, и где-то далеко, с плантации, доносился тихий, едва различимый звук. Я прислушалась.

Низкое пение, без слов, которые я могла бы разобрать, только голос и ночь. Потом второй голос, третий. Они не складывались в мелодии, которые я знала. Это была другая музыка, с другой болью внутри. Но что-то в ней было такое, отчего перехватывало горло.

Я лежала в темноте и слушала.

«Они поют, — думала я. — После двенадцатичасовой смены у котлов, после мотыг и солнца, надсмотрщиков с хлыстами они поют. Потому что это единственное, что нельзя отнять. Голос остаётся, пока человек жив».

Звук плыл над тростником, над красной землёй, над крышами бараков и таял где-то в ночном воздухе, пропитанном влагой и запахом цветов.

Я закрыла глаза.

«Одного дня мало, — сказала я себе. — Одного года мало, но с чего-то надо начинать».

И с этой не утешительной мыслью я, наконец, уснула.

Глава 12

Прошла неделя, которая тянулась медленно и в то же время пролетела незаметно. Все эти семь дней я была донной Алмейда, хозяйкой большого дома. Я запоминала слуг, вникала в распорядок дня, разбирала хозяйственные книги, которые мне приносил Фернандо. У него всегда был такой взгляд, как будто он мне говорил: «Это формальность, ты всё равно ничего не поймёшь».

А я понимала даже больше, чем он думал. Видела, где расходы завышены, где припасы уходят на сторону, где можно сэкономить, а где, наоборот, нужно вложить. Но я молча делала пометки в своём дневнике и ждала. Моё время ещё не пришло.

С Мигелем мы жили в странном, подвешенном состоянии. Он был вежлив, почти заботлив. Мы ужинали вместе, иногда говорили о делах в Лиссабоне или о новостях, которые привозили корабли. Но между нами оставалась дистанция. Невидимая стена, которую ни он, ни я не пытались разрушить. Он наблюдал за мной, а я за ним.

В то утро он предложил проехаться верхом. Не на плантацию и не по делам, а просто прогуляться.

— Покажу тебе окрестности, — сказал он. — Здесь красиво, когда отъезжаешь от полей.

Я согласилась сразу. Мне нужен был воздух и нужно было увидеть что-то, кроме бесконечных рядов сахарного тростника и усталых лиц людей, работающих на нём.

Мы ехали неспешно, позволив лошадям самим выбирать дорогу. Каштанья подо мной шла уверено, я уже привыкла к ней, а она — ко мне. Мы миновали плантации, оставили позади энженьюс с его вечным запахом патоки и дыма, и углубились в лес.

Здесь всё было другим.

Воздух стал влажным, прохладным, пахнущим прелой листвой, сырой землёй и цветами. Гигантские деревья с кронами, теряющимися где-то в небе, переплетались с лианами, толстыми, как канаты. Внизу в полумраке, росли папоротники размером с человека. Кричали какие-то птицы, которых я не видела, их голоса были яркими, резкими пятнами в общей зелёной тишине. Солнечные лучи с трудом пробивались сквозь листву, ложась на землю дрожащими золотыми монетами.

Это была дикая, первобытная, почти пугающая красота. Мир, который существовал задолго до плантаций, до кораблей, до самой Португалии.

— Нравится? — спросил Мигель, когда мы остановились на небольшой поляне, чтобы дать лошадям передохнуть.

— Это…— я не могла подобрать подходящее слово, чтобы описать, что я чувствую, — ошеломляюще.

Он кивнул, и в его взгляде я увидела гордость человека, который показывает что-то по-настоящему дорогое.

Именно в этот момент я его и увидела дерево.

Оно росло на опушке, чуть в стороне от гигантов, на самом солнцепёке. Невысокое, скорее кустарник — метра два с половиной, не больше. С тёмно-зелёными, блестящими, кожистыми листьями. И среди этих листьев, как капли крови, горели небольшие, овальные, ярко-красные ягоды.

Мозг отказывался верить глазам.

Я знала это растение. Я видела его на сотнях фотографий, в документальных фильмах, в ботанических справочниках. Я знала его историю и влияние на мировую политику.

Здесь, в Бразилии, в 1680 году, его быть не должно. Официально первые саженцы сюда завезут из Французской Гвианы только через полвека.

Но оно было. Передо мной стояло реальное, живое кофейное дерево.

Сердце пропустило удар, а потом забилось так сильно, что застучало в ушах, заглушая крики птиц и шелест листвы.

«Спокойно, Вика, — приказала я себе. — Дыши. Не показывай своего волнения».

Но руки уже задрожали. Я медленно спешилась, стараясь, чтобы движения выглядели естественными.

— Тори? — голос Мигеля был настороженным. Он заметил моё волнение.

Я не ответила. Подошла к дереву, протянула руку и коснулась гладкого, прохладного листа. Потом ягоды, которая была тёплой от солнца и упругой. Я сорвала одну, потом вторую, третью. Собрала целую пригоршню.

Без всяких сомнений, это было оно.

— Что это? — Мигель тоже спешился и подошёл ко мне.

Он смотрел на дерево с любопытством, но без малейшего узнавания. Для него это было просто одно из тысяч диких деревьев.

Я повернулась к нему. Постаралась, чтобы голос звучал ровно, но, кажется, он всё равно дрожал от сдерживаемого волнения.

— Это, — сказала я, раскрывая ладонь с красными ягодами, — будущее.

— Я не понимаю, — сказал он нахмурившись.

— Мигель, — я посмотрела ему прямо в глаза. — Из этих ягод можно сделать напиток. Тёмный, горький, который прогоняет сон и даёт силы. В Европе за него уже платят золотом. В Англии, во Франции, в Голландии открывают специальные дома, где его пьют.

Он смотрел то на ягоды, то на меня, и в его взгляде читался скепсис.

— Какой-то напиток из диких ягод?

— Не из ягод, а из зёрен, которые внутри. Их нужно высушить, очистить, обжарить и смолоть, — я говорила быстро, на одном дыхании, выкладывая то, что знала. — Этот напиток будет стоить дороже сахара.

Вот тут он снисходительно усмехнулся, как усмехаются взрослому, увлечённому детской игрой.

— Дороже сахара? Тори, сахар — это белое золото. На нём держится корона Португалии.

— Короны падают, Мигель, а рынки меняются. Сахар истощает землю. Через двадцать лет твои плантации перестанут приносить тот же доход. А это… — я снова кивнула на дерево, — это будет расти здесь десятилетиями. И с каждым годом цена на него будет только выше.

Он молчал, изучая меня. Я видела, как в его голове борются прагматизм и удивление от моего напора, от моих странных, уверенных речей.

— Ты хочешь, чтобы я посадил у себя эти… ягоды? — спросил он наконец.

— Да, для начала хотя бы несколько десятков саженцев. В укромном месте. Чтобы никто не видел. Мы вырастим их, соберём урожай, приготовим напиток. Я покажу тебе, как его варить. Ты попробуешь и сам решишь.

Он покачал головой и улыбнулся. И в этой улыбке уже не было снисходительности, а было искреннее удивление, смешанное с весельем?

— Другие женщины просят у мужей платья из Лиссабона и новые драгоценности. А моя жена просит мешок непонятных зёрен с дикого куста.

Я не могла не улыбнуться в ответ.

— Поверь мне, Мигель. Из этих зёрен вырастет состояние больше, чем все твои корабли и сахарные заводы вместе взятые.

И тут он рассмеялся. Впервые за всё время нашего знакомства я услышала его глубокий, грудной смех, идущий откуда-то изнутри. Тёплый смех, без капли насмешки. Он смотрел на меня, и в его глазах плясали смешинки, и в этот момент стена между нами стала тоньше, почти прозрачной.

Я запомнила этот смех. Запомнила, как он звучал здесь, на поляне, залитой солнцем. Это была моя первая настоящая победа.

— Хорошо, — сказал он отсмеявшись. — Будет тебе твой мешок зёрен. Собери сколько хочешь. Я велю Фернандо выделить тебе участок за садом. Проводи свои опыты, колдунья.

Колдунья, было сказано в шутку, но я знала, что в каждой шутке есть доля правды. Для него, для этого мира, я и была чем-то вроде колдуньи. Женщиной, которая видит будущее.

Я бережно завернула собранные ягоды в платок и спрятала в седельную сумку.

На обратном пути мы остановились у ручья, чтобы напоить лошадей. Вода была чистой, холодной, она бежала по дну, усыпанному разноцветной галькой — серой, белой, желтоватой. Я опустила руки в воду, смывая дорожную пыль, и просто перебирала гладкие, отполированные камни.

И вдруг палец наткнулся на камень, который был не такой, как остальные. Не гладкий, а с гранями, чуть маслянистый на ощупь. И цвет…

В воде он казался почти прозрачным, но с каким-то странным, розоватым внутренним огнём.

Я вытащила его на ладонь. Он был небольшой, с ноготь мизинца. Неправильной формы, похожий на кристалл. Свет, падая на него, преломлялся как-то особенно.

Это не мог быть… Нет, это немыслимо.

Я быстро оглянулась. Мигель стоял у лошадей, спиной ко мне, проверяя подпругу. Он ничего не видел.

Моё сердце, только успокоившееся после кофейного дерева, снова заколотилось. Я провела рукой по дну ручья, там, где нашла первый камень. Пальцы нащупали ещё один и ещё. Они были меньше, но такие же с розоватым отблеском, с неправильными гранями.

Я лихорадочно собрала все пять штук, пока Мигель не обернулся. Сжала в кулаке и, когда он отвернулся снова, сунула в глубокий карман своего платья.

Ни единым жестом я не выдала себя. Когда он подошёл, я уже спокойно стояла на берегу, отряхивая воду с рук.

— Пора ехать, — сказал он. — Скоро стемнеет.

Я кивнула, не говоря ни слова.

Весь остаток пути я чувствовала, как маленькие, твёрдые камни в кармане оттягивают ткань и давят на бедро при каждом шаге лошади. Они были тяжелее, чем должны были быть. Гораздо тяжелее.

Дома я первым делом поднялась к себе и заперла дверь.

Ягоды кофе я высыпала на чистый льняной платок и разложила сушиться на подоконнике, на солнце. Это был первый, самый долгий этап. Я смотрела на них маленькие, красные, полные обещаний. Это был мой проект и наше с Мигелем будущее.

Потом я достала из кармана камни. Выложила их на стол. Самый большой и четыре поменьше. При свете свечи они выглядели иначе. Розоватый оттенок стал глубже, а внутри как будто горели крошечные искорки.

Я взяла самый большой. Попробовала поцарапать им стекло на маленьком зеркальце, что стояло на туалетном столике.

На стекле осталась глубокая, отчётливая царапина, а камень остался невредим.

Руки затряслись так, что я едва не выронила его. В моём времени об этом писали в каждом учебнике истории. О «золотой лихорадке» в Минас-Жерайс. О реках, полных самородков и об алмазах, которые находили там же, в руслах ручьёв, и поначалу выбрасывали, принимая за обычные кристаллы. Розовые, жёлтые, голубые…

Я вертела в руках маленький, невзрачный, розоватый камень. Необработанный алмаз. И я знала, где находится ручей, в котором их можно собрать пригоршнями.

Кофе — это было будущее, которое я могла построить вместе с Мигелем. Это был наш общий путь к богатству, который изменит эту землю.

А это было моё. Личная страховка. Секрет, который нельзя доверять никому.

Я завернула алмазы в маленький клочок ткани и спрятала на самое дно шкатулки с украшениями, под бархатную подкладку.

Глава 13

Десять дней в масштабах моего нового брака — целая эпоха. За эти десять дней я научилась спать под незнакомые звуки ночи, различать голоса слуг, ориентироваться в доме без помощи Сары и поддерживать на лице выражение спокойной хозяйки, которое, как я надеялась, выглядело убедительно.

Я изучала этот мир, как изучают новую страну с незнакомыми законами. И главным, самым незыблемым законом здесь было правило, которое я узнала на одиннадцатое утро.

Я сидела у открытого окна в своей комнате, разбирая счета за поставку тканей из Лиссабона. Утреннее солнце ещё не стало жестоким, воздух был свеж. Идиллию нарушил крик. Резкий, пронзительный, полный боли. А за ним — звук, который я не спутала бы ни с чем.

Резкий, рвущий воздух свист, и за ним — глухой, мокрый шлепок.

Счета полетели на пол. Я не помню, как выбежала из комнаты, сбежала по лестнице и распахнула дверь на задний двор. Я просто бежала на этот звук, и что-то внутри меня сжалось в ледяной комок.

На выжженной солнцем земле, посреди двора, лежало тело. Мужчина, чернокожий, немолодой, худой до неправдоподобия. Он лежал лицом вниз, в пыли, и не двигался. Над ним стоял надсмотрщик тот самый Педро, которого я видела на плантации, с лоснящимся от пота лицом и мёртвыми глазами. В его руке был кнут. Длинный, из воловьей кожи, с несколькими хвостами, концы которых были тёмными от крови.

Он замахнулся снова.

— Прекратите немедленно! — крикнула я, но голос прозвучал тонко и неубедительно.

Педро обернулся. Его взгляд скользнул по мне и не задержался. Он посмотрел сквозь меня, как на пустое место, и снова поднял кнут.

Раб на земле не кричал. Он вцепился пальцами в красную пыль и стиснул зубы. Его спина была исполосована до мяса. Свежая кровь смешивалась со старыми рубцами, образуя жуткий узор.

Свист. Шлепок.

Что-то во мне оборвалось. Рассудок, осторожность, план «маленьких шагов» — всё исчезло. Я бросилась вперёд и, прежде чем он успел замахнуться ещё раз, схватила его за руку. Кожа была горячей и потной.

— Я сказала, прекратите!

В этот раз он меня заметил. Его маленькие глазки сузились в изумлении, а потом в злобе. Он не сказал ни слова. Просто дёрнул рукой, вырывая её из моей хватки, и толкнул меня. Сильно, небрежно, как отталкивают мешающий стул.

Я не удержалась на ногах. Упала на землю, больно ударившись коленом и ладонью о твёрдую, утоптанную землю. В нос ударил запах пыли и крови.

Педро снова поднял кнут.

— Брось, — раздался тихий голос, тяжёлый, как камень.

На крыльце, скрестив руки на груди, стоял Мигель. Я не слышала, как он подошёл. Он не повысил голоса, не сделал ни одного шага вперёд. Но одного этого слова, одного его взгляда хватило.

Педро замер с поднятой рукой. Кнут повис в воздухе. Потом он медленно опустил его, вытер пот со лба и отступил на шаг. Мгновенно без вопросов, без возражений. Как собака, услышавшая команду хозяина.

Мигель спустился с крыльца. Прошёл мимо меня, не взглянув, не подав руки. Подошёл к лежащему рабу. Присел на корточки, брезгливо отвернув голову от запаха, и чуть приподнял веко бедняге.

— Солнечный удар, — констатировал он. Потом посмотрел на исполосованную спину. — А теперь ещё и это.

Он выпрямился и посмотрел на Педро.

— Я говорил тебе, Педро. Бей, но не калечь. Повреждённый раб — это убыток. Его теперь лечить надо. Кто будет за него работать? Ты?

Я поднялась с земли, отряхивая пыль с платья, и слова Мигеля, ударили меня сильнее, чем толчок надсмотрщика.

Я стояла, переводя взгляд с мужа на замершего Педро, на тело на земле, и не могла поверить своим ушам.

— Убыток? — переспросила я, и голос мой дрожал от ярости. — Ты остановил его не потому, что это жестоко, а потому что это невыгодно?

Мигель, наконец, повернулся ко мне. В его глазах было холодное, непроницаемое спокойствие.

— А чего ты ожидала, Тори? Это плантация, а не монастырь. Это моя собственность, и он её портит.

Собственность. Он сказал это слово так просто. Как будто речь шла о сломанной телеге.

— Тогда почему бы не кормить их лучше и не бить вообще? — выпалила я, чувствуя, как внутри закипает бешенство. — Он упал от солнечного удара! Потому что работал без воды и без тени под этим солнцем! Здоровый, сытый работник продуктивнее покалеченного и голодного. Это простая экономика, Мигель! Это даже не о человечности, это о выгоде!

Он смотрел на меня долго, и в его взгляде появилось удивление.

— Ты хочешь изменить мир, который кормил мою семью сто лет?

— Да, хочу зарабатывать и не быть чудовищем! — я сделала шаг к нему. — Можно делать и то и другое. Но для этого нужна смелость. Смелость увидеть, что можно по-другому.

Вокруг нас стояла тишина. Слуги, высыпавшие на шум, замерли у стен. Фернандо стоял у входа в контору, его лицо было непроницаемой маской. Педро смотрел в землю.

— Унесите его в лазарет, — бросил Мигель двум рабам, которые тут же подбежали и осторожно подняли избитого. — А ты, — он снова посмотрел на Педро, — если ещё один работник выйдет из строя по твоей вине, будешь работать на его месте. В поле. Понял?

Педро побледнел и торопливо кивнул. Мигель развернулся и пошёл в дом. Не сказав мне больше ни слова.

Я осталась стоять посреди двора, вся в пыли, с саднящей ладонью и пылающим от гнева и унижения лицом. Я посмотрела в сторону конторы. И на долю секунды встретилась взглядом с Фернандо.

И в его глазах не было ни злорадства, ни презрения. Было что-то, что я не смогла бы назвать одобрением, скорее пониманием. Он тоже не любил Педро. Он тоже считал его методы варварскими. Но он, управляющий, обязанный своей должностью только Мигелю, никогда не мог бы себе позволить сказать это вслух. Он отвёл взгляд первым.

Ночью разразилась буря.

Он вошёл в спальню, когда я уже легла. Молча разделся, потушил почти все свечи. Комната погрузилась в полумрак.

— Ты не должна была этого делать, — сказал он тихо, стоя спиной ко мне.

— Делать что? Мешать твоему надсмотрщику убивать человека?

— Мешать ему делать его работу. Унижать мою власть перед слугами и рабами. Ты моя жена. Твоё место в доме.

Я села на кровати.

— Моё место там, где творят несправедливость. И если эта несправедливость творится в моём доме, то тем более.

Он повернулся. В полумраке его лицо казалось высеченным из камня.

— Ты ничего не понимаешь в этом мире, Тори. Совсем ничего. Слабость здесь — смертный грех. Сочувствие принимают за слабость. Дай им палец — они откусят руку.

— А ты ничего не понимаешь в людях! — ответила я, и голос сорвался на шёпот. — Они не скот! Они чувствуют боль, усталость, страх. И благодарность тоже. Человек, с которым обращаются по-человечески, будет работать лучше, чем тот, кого держат в страхе.

— Сказки, — отрезал он. — Сказки из твоего европейского монастыря.

Это была не просто ссора из-за недопонимания. Это было столкновение двух миров. Двух систем ценностей. И я видела, что между нами разверзлась пропасть.

Он не стал спорить дальше. Взял подушку и одеяло.

— Я буду спать в кабинете, — сказал он холодно.

Дверь за ним закрылась.

Я осталась одна в огромной кровати, в тишине, которая давила сильнее любого крика. Началась холодная война.

Два дня мы не разговаривали. Виделись за столом, обменивались формальными фразами, необходимыми для поддержания видимости порядка перед слугами. Но между нами лежал лёд. Он был поглощён делами, я — книгами и счетами. Дом жил своей жизнью, но отношения хозяев остановилось.

Мила ходила вокруг меня на цыпочках, с испуганными глазами.

— Вы рискуете, донна, — прошептала она вечером второго дня, расчёсывая мои волосы. — Дон Мигель — человек суровый. Он может рассердиться по-настоящему.

— А я по-настоящему рассердилась первой, — ответила я, глядя на своё отражение в зеркале.

Но слова Милы заставили меня задуматься. Гнев был плохим советчиком. Объявлять войну мужу, от которого я полностью зависела, было глупо. Я не могла изменить его, не могла сломать систему, в которой он вырос. Но, может быть, я могла её обойти? Использовать её же правила?

Как изменить систему изнутри, не начиная революцию?

Ответ был очевиден, и я сама произнесла его в том споре во дворе. Нужны аргументы не этические, а экономические. Мигель — прагматик до мозга костей. Его не трогают слёзы, но его волнуют цифры. Значит, говорить надо на языке цифр.

Я провела остаток вечера за хозяйственными книгами, которые принёс Фернандо. Анализировала смертность, болезни рабов, потерянные из-за них рабочие дни, стоимость лечения и стоимость покупки нового раба взамен умершего.

Цифры были ужасающими, и они были на моей стороне.

На третий день, ближе к вечеру, дверь в спальню открылась.

Вошёл Мигель. Он выглядел уставшим. Постоял у двери, потом прошёл к столу, налил себе воды из графина. Я сидела в кресле у окна и молча ждала.

Он не умел извиняться. Я уже это поняла. Люди вроде него считали извинения проявлением слабости, той самой, которую он презирал.

— Я распорядился построить навесы от солнца на самых тяжёлых участках, — сказал он, не глядя на меня. — И увеличить дневной рацион. Добавить в него мясо дважды в неделю. Фернандо подсчитал.

Он сделал паузу, отпил воды.

— Дешевле кормить, чем лечить. И уж точно дешевле, чем покупать новых.

Моё сердце сделало кульбит. Маленькая, крошечная, но победа. Он услышал. Пусть не про человечность, а про экономику, но услышал же.

Он, наконец, посмотрел на меня тяжёлым взглядом.

— Не потому, что ты права, — сказал он жёстко. — А потому что больные и мёртвые рабы — это плохой бизнес.

Я кивнула. Приняла его формулировку. Пусть будет так. Главное — результат: навесы построят, людей будут кормить лучше. Человек, которого избил Педро, выживет. Первый кирпичик был заложен.

Ночью я записала в дневнике: «Я не могу отменить рабство. Не в этом веке. Не в этой жизни. Это было бы самоубийством. Но я могу сделать так, чтобы на земле, которую я стала считать своим домом, людей не забивали кнутом до полусмерти. Маленькие шаги. Первый сделан. Он услышал язык цифр. Значит, на этом языке я и буду с ним говорить».

Когда я легла в постель, он уже был там. Лежал на своей половине, спиной ко мне. Мы долго молчали в темноте. Я думала, что он так и уснёт.

Но потом он повернулся. Протянул руку и притянул меня к себе. Это было примирением — не словесным, а телесным. Утверждением своего права, но в то же время — признанием того, что стена между нами не должна стать вечной.

Я прижалась к его тёплой, сильной спине и закрыла глаза, вдыхая его запах.

«Он не злой, — подумала я. — Он не монстр. Он продукт своего времени. Но времена можно менять. Особенно если знаешь, чем они закончатся».

Глава 14

После бури всегда наступает штиль. Наша ссора была бурей яростной, с громом и молниями, обнажившей пропасть между нашими мирами. А примирение сначала было холодной, напряжённой тишиной двух дней, когда мы ходили мимо друг друга как чужие. А потом ночной, тёплой, наполненной стрекотом цикад за окном и размеренным дыханием мужчины, лежащего рядом.

Гнев ушёл, оставив после себя странную пустоту и ясность. Мы перешли какую-то черту, когда поражение означало победу, причём для нас обоих. Он уступил в малом, я поняла, что не смогу победить в большом. По крайней мере, не в лобовой атаке.

Тела наши примирились первыми. Это было проще всего. Желание оказалось сильнее гордости. Голод, который не требует слов и не ищет оправданий. Но когда всё закончилось, и мы лежали в темноте, я поняла, что этого мало. Физическая близость лишь подчеркнула эмоциональную дистанцию, которая всё ещё оставалась между нами.

Я лежала, глядя, как лунный свет рисует на полу причудливые узоры, и думала, что он уже спит. Но потом он заговорил, и его голос в тишине прозвучал неожиданно глухо и беззащитно.

— Я иногда боюсь тебя, Тори.

Я замерла. Это было последнее, что я ожидала услышать. Я повернулась к нему. В полумраке его лицо было нечётким, одни тени и контуры.

— Боишься меня? Но почему?

Он помолчал, подбирая слова. Это было для него непривычно. Мигель всегда говорил прямо и точно, как рубил.

— Ты не похожа ни на одну женщину, которую я знал, — сказал он наконец. — Они все понятные, предсказуемые. Просят платья и драгоценности, хотят детей, боятся мышей и гнева мужа. Их мир прост. А ты…

Он запнулся, словно подбирая подходящие слова, которые почему-то не приходят на ум, когда очень нужны.

— Ты смотришь на всё так, будто видишь не то, что есть, а то, что может быть. Говоришь о вещах, о которых здесь никто не думает. Ты не боишься моего гнева. Не боишься спорить. Не боишься крови. Это и привлекает, и пугает. Я не знаю, как тебя удержать. Кажется, что в любой момент ты можешь просто исчезнуть.

Его слова ударили в самое сердце. Исчезнуть. Он даже не представлял, насколько близок к истине. Что я уже исчезла однажды из другого мира, другого времени, из жизни, которой у меня больше нет.

Что я нахожусь здесь совершенно случайно, или не совсем случайно, и это «не совсем» я до сих пор не понимаю. Что если этот странный перенос может случиться один раз, он может случиться снова.

Во мне поднялась ответная волна откровенности. Может, потому что ночь располагает к правде. Может, потому, что его признание сняло с меня слой брони.

— А я боюсь остаться одна, — прошептала я. — В этом мире. Он такой огромный, такой чужой. Иногда мне кажется, что я всё делаю не так, говорю не то, что все правила, которые я знала, здесь не работают. И если я останусь одна… я просто не выживу.

Это была полуправда. Но она была ближе к истине, чем он мог себе вообразить. Одиночество было моим вечным спутником и в той, прошлой жизни. Но там оно было привычным. Здесь оно было хищником, который постоянно дышал мне в затылок.

Он протянул руку и нашёл мою в темноте. Его пальцы были тёплыми и сильными. И этот простой жест был важнее любых слов.

— Ты больше не одна, — сказал он тихо, и это прозвучало как клятва.

Мы помолчали. Впервые мы говорили не о сахаре, не о плантации, не о наших обязанностях. Мы говорили о страхах. И ледяная стена между нами начала таять.

— Ты не всегда был таким, — сказала я скорее утвердительно, чем вопросительно. — Таким как скала.

Он усмехнулся, но в этой усмешке не было веселья.

— Скалы не рождаются скалами. Их обтачивает океан. Моим океаном были улицы Лиссабона.

Я приподнялась на локте, вглядываясь в его лицо.

— Ты никогда не рассказывал, — сказала я и осеклась.

“Никогда” за наш короткий брак и странную женитьбу говорить было неуместно. Когда он мог рассказать? Между партией в покер и венчанием? Или когда мы ссорились и мирились? Тогда уж точно не до душевных разговоров было.

— Рассказывать нечего. Я не помню отца, — сказал он наконец, ровным, спокойным голосом. — Моряк, наверное. Мать говорила, что он был хорошим человеком. Но хорошие люди долго не живут. Мать была прачкой. Стирала для богатых домов на холме.

Он приподнялся на локтях и посмотрел на меня, словно желая оценить, какое впечатление произвело на аристократку то, что она вышла замуж за сына прачки. Долго вглядывался в моё лицо, успокоился.

— Когда она умерла? — спросила я, стараясь скрыть жалость в голосе. Жалость к тому мальчишке, который остался совсем один.

— Мне было семь. Чахотка сожрала её, — и снова не единой эмоции. Сухой ровный голос, который рассказывает мне как будто не о своих бедах — Зима в Лиссабоне мокрая, холодная. Прачки не живут долго.

Я попыталась представить маленького мальчика в семь лет, мать умерла. Что было потом?

— Родственники?

— Никого, кроме бабки. Она взяла меня на два года. Потом умерла тоже. — Он чуть помолчал. — После неё — порт, воровство, драки. Единственный закон: либо ты ешь, либо тебя съедят. Таких, как я, было много. Мы держались стаями.

Он рассказывал об этом без жалости к себе, без надрыва. Просто факты. Просто то, что было. Но именно это спокойствие делало картину страшнее любых слёз.

— В пятнадцать я попал на корабль. Просто согласился таскать мешки за пару монет. Капитан посмотрел на меня и сказал: «Хочешь идти в Африку?» — Мигель усмехнулся. — Я сказал «да», не зная, где это. Лишь бы подальше от Лиссабона. Так, я стал юнгой и было самое счастливое время моей жизни.

Я слышала то, что было между строк, то, что он хотел спрятать. Одиночество ребёнка, которому пришлось стать взрослым за одну ночь.

— В Африке я впервые увидел настоящие деньги, — продолжил он. — Не медяки, которые можно стянуть с лотка, а потоки золота. И я понял, на чём они делаются. Не на специях, не на слоновой кости, а на людях. На «чёрном дереве». Я увидел, как это работает. Увидел, что мир жесток, и в нём выживает не добрый, а тот, кто сильнее и умнее. Прагматичнее. Я решил, что буду таким. Что больше никогда не буду голодать.

Я слушала и не осуждала. Как я могла? Выросшая в мире, где доброта была нормой, а не роскошью. Слышала в его словах то, что он, может быть, сам не слышал. Не только расчёт.

— Ты жалеешь об этом? — спросила я осторожно.

— Я не умею жалеть, — ответил он после короткой паузы. — Это бесполезное занятие. Что сделано — сделано. Можно только делать иначе дальше.

Вот ключ к нему. Мигель не злой. Он никогда не был злым. Он был семилетним мальчиком, который выжил в мире, где доброта была роскошью, которая ему не по карману. Он научился принимать реальность такой, какая она есть, без прикрас. И выбирал прагматизм не потому, что был жесток, а потому что сантименты стоили жизни.

Осуждать его было бы так же бессмысленно, как осуждать волка за то, что он ест мясо.

— Моя бабка, материна мать, она была из цыган, — вдруг вернулся он к детству. — Говорили, она видела будущее. Гадала на камнях, на воде. Люди её боялись и ходили к ней тайком.

Он повернул голову и посмотрел на меня. В его глазах в лунном свете блеснул странный огонёк.

— Она перед смертью сказала мне: «Ты встретишь женщину, которая пришла не отсюда. Не гони её». Тогда я не понял. Думал, что бредит.

Он повернул голову и посмотрел на меня. В темноте его взгляд был неразличим, но я чувствовала его физически.

— Теперь думаю: что что-то от неё во мне есть. Иногда я сам вижу. Но не будущее, а людей. Насквозь. Смотрю на человека и знаю — врёт или нет. Боится или притворяется. Жадный или просто осторожный.

Холодок пробежал по моей спине. Я заставила себя не отводить взгляд. Он видит меня насквозь? Он видит мою тайну? Или это просто слова, способ описать свою интуицию, закалённую в портовых трущобах?

— И что же ты видишь во мне? — спросила я так спокойно, как только могла.

Он усмехнулся, и напряжение спало.

— Вижу женщину, которая хочет перевернуть мой мир с ног на голову. И которая, чёрт возьми, может это сделать.

Он говорил это без злости, с какой-то новой интонацией. Может, с долей восхищения.

Я решила сменить тему, увести разговор от опасной черты. И одновременно проверить его. Проверить, насколько он готов меня слушать теперь, после этой ночи.

— Помнишь те ягоды в лесу? — спросила я. — Кофейные.

— Помню, — кивнул он. — Твои волшебные зёрна, которые дороже сахара.

— Это не волшебство, Мигель. Это бизнес. Я читала в книгах, которые привёз твой капитан про кофейни в Лондоне, в Амстердаме. Спрос растёт с каждым годом. Турки держат монополию, голландцы пытаются выращивать его на Цейлоне. Но климат не тот. А здесь, — я сделала паузу, — здесь идеальные условия. Высота, влажность, почва. Если мы начнём сейчас, пока никто другой не догадался… получим фору в десятилетия. Через десять лет мы будем продавать не мешки, а целые корабли этих зёрен и диктовать цену. Кофе не заменит сахар, но встанет рядом с ним, второй ногой, второй опорой.

Я говорила, не раскрывая своего главного козыря — знания будущего. Я облекла его в форму бизнес-идеи, анализа рынка, того, что он мог понять и принять.

И он слушал. Он не перебивал, не усмехался. Он лежал и смотрел на меня, и я видела, как в его голове работают шестерёнки.

— Сколько времени нужно, чтобы дерево дало первый урожай? — Неожиданно спросил он и я моргнула.

— Три-четыре года до первого полноценного.

— А то, которое ты нашла в лесу?

— Оно уже взрослое. С него можно взять черенки, вырастить саженцы. Это ускорит процесс.

— Фернандо говорит, что за садом есть заброшенный участок. Там была роща, но её вырубили пять лет назад. Почва не распахана, немного выше по склону. Это подойдёт?

— Ты это серьёзно? — Я приподнялась на локте.

— Я никогда не говорю о земле несерьёзно.

Он смотрел на меня и в этом взгляде, в этих нескольких словах, в том, что он не отмахнулся, не посмеялся, а сидел и думал, и уже прикидывал участок под посадку в этом было что-то такое простое и такое огромное, что у меня перехватило горло.

Он слушал меня внимательно, не из вежливости и принимал всерьёз. И это простое внимание, этот молчаливый знак уважения к моему уму, а не только к моему телу или статусу, значил для меня больше, чем все шёлковые платья и драгоценности, которые он мог бы мне подарить. Наверное, потому что он видел во мне не украшение и не приложение к своему имени. Видел собеседника.

Мы проговорили почти до рассвета. О кофе, о новых способах обработки тростника, которые я предложила, об идее построить небольшую верфь прямо здесь, чтобы не зависеть от цен в Салвадоре. Про соседей, которым доверял, и тех, которым нет.

В какой-то момент я поняла, что мы разговариваем просто так. Не для дела, не ради результата. Просто двое людей в темноте, которым есть что сказать друг другу. Это было странно и хорошо.

Когда небо за ставнями начало светлеть, он встал и открыл их. Прохладный предрассветный воздух ворвался в комнату. Мы вышли на веранду.

Мигель встал позади меня и обнял — легко, привычно, как будто мы делали так уже много лет. Положил подбородок мне на плечо.

Мы молчали и смотрели, как рассвет медленно разгорается над джунглями.

— Я уезжаю через три дня, Тори, — сказал он тихо. Как будто он боялся, как я отреагирую. — Куда? — Моё сердце сжалось. — Последний рейс в Африку. Есть дела, которые я должен закончить сам. Закрыть старые счета, забрать долги. Когда я вернусь, — он прижался щекой к моей щеке, — больше никаких кораблей. Обещаю. Я останусь здесь. С тобой. Будем строить твою кофейную империю.

Последний рейс. Я знала, что такие обещания легко давать на рассвете, после разговора, который сблизил нас больше, чем месяц совместной жизни. Море не отпускает людей так просто, а у Мигеля оно в крови.

Но я также знала, что он дал обещание, а это значило очень многое.

Я развернулась в его руках и крепко прижалась лицом к его груди. Почувствовала под щекой тяжёлые удары его сердца. Он не двинулся, не отстранился. Так же крепко обнял меня в ответ, так же без слов.

За горизонтом разгорался рассвет. И впервые за всё это время здесь, в чужом, огромном, жестоком и прекрасном семнадцатом веке я почувствовала, что не одна.

Что рядом есть человек, который, может, и не понимает меня до конца, но готов стоять со мной рядом. И этого было достаточно. Этого было больше, чем я смела просить.

Глава 15

Три дня очень мало. Я знала это всегда, в абстрактном смысле. Три дня — просто отрезок времени, который ничем не отличается от любого другого. Но когда знаешь, что после этих трёх дней наступит долгое и неопределённое «потом», три дня сжимаются в точку. В один долгий выдох, который никак не можешь закончить.

Мы не расставались. Это было странно для нас обоих. Я видела это по тому, как он иногда смотрел на меня. С лёгким удивлением, как человек, который обнаружил у себя привычку, о которой не подозревал.

Он брал меня с собой на обход плантации. Сидел рядом, пока я разбирала счета. После ужина не уходил сразу в кабинет, как делал раньше, а оставался, и мы долго говорили обо всём и ни о чём. О земле, море, Лиссабоне, которого он не видел семь лет.

Я замечала каждую мелочь. Специально запоминала, понимая, что скоро этих мелочей не будет. Как он обеими руками держит кружку, когда думает. Как хмурится над бумагами, сдвигая брови к переносице. Как всегда, чуть прищурившись, смотрит на горизонт, как будто за горизонт скрыто нечто важное.

На второй день с утра он позвал Фернандо. Я была в соседней комнате и слышала их разговор через неплотно прикрытую дверь. Не подслушивала, просто не ушла, когда поняла, что происходит.

— Я уезжаю послезавтра, — сказал Мигель обычным, деловым тоном. — Я оставляю на тебя хозяйство.

— Как всегда, хозяин, — ответил Фернандо.

— Не как всегда, — поправил Мигель. — В этот раз будет иначе. Донна Виктория остаётся здесь хозяйкой. Всё, что она скажет — выполнить. Всё, что она решит — принять. Если возникнут разногласия — решает она.

И тишина. Я представила лицо Фернандо и не могла сдержать улыбку.

— Понимаю, хозяин, — спокойно произнёс управляющий.

— Это не всё, — голос Мигеля стал тише, но отчётливее. — Защищай её. От любой угрозы, от кого угодно — защищай. Жизнью, Фернандо. Ты жизнью за неё отвечаешь.

Секундная тишина, а мне казалось, что он долго молчал и всё же произнёс:

— Как прикажете, хозяин.

Я стояла в соседней комнате и думала, что разучилась дышать. «Отвечаешь жизнью», — сказал он спокойно, как отдают любой деловой приказ, но за этим спокойствием было что-то понятное только им двоим.

Когда Фернандо вышел из кабинета и увидел меня в коридоре, он остановился. Понял, что я слышала разговор, а я не оправдывалась.

Мы смотрели друг на друга секунду или две.

За месяц, что я провела на этой фазенде, Фернандо смотрел на меня по-разному: с настороженностью потом, после истории с Педро и кнутом — с одобрением. А сейчас…

Сейчас в его тёмных, умных глазах было уважение.

Он чуть наклонил голову с достоинством, как приветствуют равного, и прошёл мимо. А я долго стояла в коридоре, глядя ему вслед.

Ключи Мигель отдал мне в тот же день, к вечеру. Мы были в кабинете. Он разложил на столе бумаги аккуратными стопками. Карты, контракты, долговые расписки, счета с печатями португальской короны. Кабинет всегда был его территорией. Я заходила сюда по приглашению или с конкретным вопросом, никогда просто так. Сейчас он жестом указал мне на кресло с другой стороны стола.

— Садись.

Я села. Он начал подробно объяснять, где какие документы лежат, что означает каждая пачка, где счета в банке Салвадора и имя поверенного, который знает его подпись. Какие из соседей плантаторов — люди слова, а кому верить нельзя.

Я слушала и запоминала. Это было легко, в другой жизни я умела работать с документами. Здесь язык другой, формат другой, но суть та же.

Когда он закончил, достал из кармана четыре тяжёлых, железных ключа, на простом кольце. Он положил их на стол между нами.

— Первый, от кабинета, — сказал он. — Второй, от сейфа, который за шкафом, ты его не видела. Там наличные и кое-что ещё потом покажу. Третий, от склада у пристани. Четвёртый, от ящика в трюме «Святой Терезы». Там мой личный груз, не трогай, пока я не вернусь.

Я смотрела на ключи, и нехорошее предчувствие не отпускало меня.

— Мигель, — неожиданно для самой себя в голосе прозвучала тоска.

— Здесь все документы на землю, корабли и счета, — продолжил он, как будто не слышал. — Ты хозяйка, пока меня нет.

Я подняла взгляд на него. Он смотрел на меня в упор, и в этом взгляде не было ни колебания, ни сомнения. Только решимость человека, который принял решение и не собирается его пересматривать.

Пришлось взять ключи. Они были тяжелее, чем выглядели. Или мне казалось, потому что я понимала, что они значат. Полное, безоговорочное доверие к женщине, которую он знал меньше двух месяцев. К женщине, которую он, по сути, купил у другого человека.

— Ты не боишься? — спросила я тихо.

— Чего?

— Что я ошибусь, приму неправильное решение. Что… не справлюсь.

Он молчал секунду. Потом встал, обошёл стол и остановился рядом. Я подняла голову.

— Я боюсь многого, — сказал он, улыбаясь так, что становилось понятно: страх — это не то чувство, которое знакомо Мигелю. — Что корабль не дойдёт, что будет шторм в неподходящем месте или что кто-то из людей предаст. — Он помолчал и добавил: — но что ты не справишься — не боюсь.

В ту ночь Мигель заснул, как всегда, быстро, а я почти не спала. Его дыхание стало ровным и глубоким, а я лежала рядом, смотрела в темноту и пыталась унять тревогу, поселившуюся у меня под рёбрами.

Предчувствие. Просто тихое, назойливое ощущение, что что-то произойдёт. Не обязательно плохое, но что-то обязательно будет.

Я осторожно встала, стараясь не разбудить его, накинула лёгкий платок и вышла на веранду.

Ночь была безлунной. Джунгли дышали темнотой и влагой. Звёзды над головой казались неправдоподобно яркими. Я стояла у перил, ни о чём не думая и именно поэтому услышала голоса.

Они доносились с того конца веранды, что огибал дом с восточной стороны. Тихие, мужские, почти неразличимые.

Я не двинулась с места. Замерла прислушиваясь.

— …не понимаю, почему вы остались, — говорил один голос с английским акцентом, который я опознала как дона Смита. — Алмейда ясно дал понять, что ваши переговоры окончены.

— Переговоры — да, — отвечал второй голос, и этот голос я узнала, хотя слышала всего несколько раз и каждый раз хотела больше не слышать.

Педро Верейро.

Кровь отхлынула от лица. Он здесь. Не уехал. Или уехал и вернулся — когда? Зачем?

— Но я не закончил своё дело, — продолжал Верейро. Его голос был мягким, почти задумчивым. — Она стоит больше, чем вся эта плантация, Смит. Больше чем три такие плантации. Мигель не знает, что у него в руках.

— Что вы имеете в виду? — голос Смита изменился, стал осторожнее.

Я почти не дышала, пока дон Педро решал, насколько можно довериться Смиту.

— У девчонки есть дар, — сказал Верейро, с каким-то нехорошим удовольствием. — Я знаю, мне рассказали доверенные люди. Она видит то, чего не видят другие. Знает то, что знать не должна. Задаёт точные вопросы, а это страшнее, чем готовые ответы.

— Вы говорите о колдовстве? — в голосе Смита было скорее любопытство, чем страх.

— Я говорю о деньгах, — отрезал Верейро. — Назовите это как хотите. Но человек, умеющий предвидеть — это инструмент. Дорогой инструмент. А Алмейда этого не понимает и держит её как декорацию в спальне.

— А что вы предлагаете? — заинтересовался Смит.

— Пока ничего, — в голосе Верейро было спокойствие, которое настораживало. — Алмейда уезжает, а она останется одна. Посмотрим.

Голоса начали удаляться. Я стояла, вцепившись в перила, и не двигалась ещё несколько минут.

Что он знает о моём «даре»? Что ему рассказали? Какие детали выдали меня? И почему он здесь? Почему не уехал?

То, что Верейро собирался чего-то ждать, было хуже всего. В нём было терпение охотника, который готов ждать сколько нужно.

Я простояла на веранде ещё долго. Пока ночь не начала медленно, едва заметно, светлеть. Потом вернулась в спальню. Легла рядом с Мигелем, не касаясь его, и смотрела в потолок.

Рассказать ему? Он уедет завтра. Этот разговор только добавит ему тревоги, а я не хочу, чтобы он переживал обо мне в море.

Не рассказать? Справиться самой? Я думала об этом до рассвета и к утру приняла решение.

Справлюсь сама.

В день отъезда солнце с самого утра жгло немилосердно, небо было ярко-синим и пустым, без единого облака. Мигель встал рано. Я слышала, как он ходит по кабинету, отдаёт последние распоряжения Фернандо, разговаривает с капитаном, который приехал ещё накануне. Я оделась, причесалась без помощи Милы. Руки немного дрожали, и я не хотела, чтобы кто-то это видел.

За завтраком мы почти не разговаривали. Не потому, что нам нечего было сказать, а потому что всё важное было уже сказано в эти три дня.

Мигель смотрел на меня через стол так, как смотрят, когда хотят запомнить каждую мелочь, каждую деталь. Я отвечала тем же взглядом.

Когда пришло время уходить, он встал. Надел свой дорожный камзол, взял кожаную сумку с документами. Я вышла с ним на веранду.

Во дворе стояли лошади для него и двух охранников. Фернандо, домашние рабы и даже дон Смит все собрались проводить.

Мигель остановился рядом со мной у ступеней.

— Я вернусь, — сказал он. — И привезу тебе лучшие кофейные саженцы, которые найду.

Я посмотрела на него, прикусив губу, чтобы не расплакаться. Слёзы перед дальней дорогой — плохая примета.

— А ты сохрани нашу плантацию, — попросил он и улыбнулся одними губами. Глаза оставались серьёзными.

— Я буду ждать, — сказала я. — Но если не вернёшься — я справлюсь.

Я не знала заранее, что скажу именно это. Слова появились сами собой, и я испугалась того, что брякнула.

Он посмотрел на меня долгим и странным взглядом. В нём было то, чего я раньше не видела у него и не могла расшифровать.

— Я знаю, — сказал он наконец. — Именно поэтому мне так трудно уехать.

Я не успела ответить. Он шагнул ко мне и поцеловал крепко, быстро, как ставят печать или как подписывают документы без права отзыва подписи. Окончательно и бесповоротно. Он показал, что принял меня в свою жизнь.

Потом отпустил, сбежал по ступеням, легко вскочил в седло, кивнул Фернандо. Он и охранники тронули своих лошадей.

Я стояла у перил веранды и смотрела.

Он не обернулся. Я не ожидала, потому что, это было не в его стиле. Люди вроде Мигеля смотрят вперёд. Они не оглядываются на то, что оставили. Они знают, что оно никуда не денется.

Дорога шла через ворота, вдоль рощи, и терялась за поворотом. Три фигуры на лошадях двигались по ней, постепенно уменьшаясь. Пыль поднималась за копытами и медленно оседала в неподвижном горячем воздухе.

Я стояла и смотрела.

Фернандо поднялся на веранду и молча встал чуть в стороне. Просто был рядом, и я была ему за это благодарна.

Фигуры становились меньше.

Я думала о Верейро, который где-то здесь, на этой земле или рядом, который ждёт и наблюдает. Думала о ключах, тяжёлых у меня в кармане. Думала об участке за садом, который подходит для кофейных деревьев. Думала о сотне вещей, которые нужно сделать, пока его нет.

И думала о том, что он сказал, что ему трудно уехать именно потому, что знает: я справлюсь.

Это было странной формой любви. Может быть, единственной, на которую он был способен. Признание силы вместо признания нежности. Но это была его форма любви, и я её приняла.

Фигура Мигеля самая высокая из трёх, с прямой спиной достигла поворота дороги. Замерла на секунду и исчезла за деревьями.

Я выдохнула и в ту же секунду, не знаю почему, не было никакого конкретного ощущения, или знака я опустила руку на живот. Просто так, без какой-либо мысли, как делала сотню раз.

Развернулась и пошла в дом. Слишком много дел и слишком мало времени.

Глава 16

В первое утро без Мигеля я проснулась в пять. Фазенда ещё спала, только птицы начинали свою перекличку в кронах деревьев. Я проснулась от тишины. Оттого что рука, потянувшаяся по привычке к его стороне кровати, нашла только прохладную простыню.

Я полежала, немного смотря в потолок. Потом встала, умылась, оделась. В тёмно-синее, строгое платье без лишних оборок. Убрала волосы наверх. Посмотрела в зеркало и осталась удовлетворена. Оттуда смотрела хозяйка фазенды.

Я спустилась раньше всех.

Фернандо ждал меня во дворе, как будто знал, что я приду в такую рань. Он стоял у коновязи и смотрел на восход. Когда я вышла на веранду, он обернулся и выпрямился.

— Доброе утро, донна Виктория.

— Доброе утро, Фернандо. Мне нужна полная ревизия, — произнесла я, глядя в его невозмутимое лицо. — Начнём с зернохранилища.

— Как прикажете.

Я отдавала должное его исполнительности, каждый мой приказ выполнялся точно и в срок. Но он не проявлял ни грамма инициативы. Не предупреждал, не советовал, не предлагал. Отвечал на вопросы коротко и по существу. Это был человек, который выполнял приказы хозяина, а теперь выполнял приказы хозяйки ровно потому, что так велел хозяин. Не больше и не меньше.

Таких людей, как он нужно не уговаривать, а использовать. Давать чёткие задачи, принимать чёткие ответы и не ждать лишнего тепла.

Захватив тетрадь и карандаш, мы пошли в зернохранилище.

К полудню я поняла, что никто ни за чем не следил. Половина запасов риса подмочена. Мешки в нижнем ряду хранились прямо на земле, без настилов. Крыша в дальнем углу пропускала воду при сильных дождях. Это было видно по тёмным разводам на стенах. Никто не удосужился это починить. Никто не счёл нужным поднять мешки.

Я провела несколько часов в кабинете, разбирая книги учёта. Мигель был аккуратным человеком записи велись регулярно. Но когда я начала сопоставлять входящие и исходящие суммы за последние полгода, цифры складывались в неприятную картину.

Плантация давала доход, но этот доход поглощался расходами, которые при ближайшем рассмотрении оказались завышенными. Закупки инструментов в три раза дороже рыночной цены. Оплата труда вольнонаёмных работников с перерасходом, который никуда не исчезал, просто оседал где-то между строк.

Кто-то аккуратно воровал. Годами не привлекая внимания.

После обеда я поехала на поля. Конюх, увидев меня в конюшне, засуетился. Хотел подать лошадь, помочь сесть в седло, сопроводить. Я приняла помощь с седлом, от сопровождения отказалась. Он смотрел мне вслед с видом человека, которому очень хочется что-то сказать, но который не решается.

Я выехала за ворота. Возле первого поля ко мне присоединился Фернандо.

Основные посевы: сахарный тростник, маниока, бобы были в удовлетворительном состоянии. Это была работа, которую Мигель контролировал лично, и она держалась на его авторитете.

Но на восточном краю, дальнем и неудобном для обхода, молодые саженцы были запущены. Почва уплотнена, полива нет, несколько кустов уже погибло от жары. Эти поля приносили убыток, хотя в книгах значились как приносящие доход.

— Кто отвечает за восточный участок?

— Надсмотрщик Карлос, — скучающим голосом ответил Фернандо. Он вёл себя так, как будто эта ситуация его не касалась.

— Позовите его ко мне, — но никто не проявил желания сходить за Карлосом. Тогда мне пришлось добавить стали в голос, — Сейчас.

Кто-то из рабов отправился за ним и вернувшись, кивнул. Карлос пришёл через час, что само по себе было красноречивее любых слов. Плотный человек с маслянистыми глазами и привычкой смотреть немного мимо собеседника вроде бы не избегая взгляда, но и не смотря в глаза. Он остановился передо мной, снял шляпу и изобразил что-то похожее на поклон.

— Донна Виктория, — лениво протянул он.

— Карлос, объясните мне, что здесь происходит?

— Засуха, донна, — сказал он таким тоном, словно объяснял очевидное нерадивому ребёнку. — Да и земля на этом участке плохая. Мы делаем что можем.

— Ирригационный канал, подведённый к западному участку, проходит в ста метрах от восточного. Почему полива нет?

Он с тоской посмотрел куда-то в сторону конюшни.

— Канал нужно расширять, донна, — равнодушно просвятил он меня. — Это большая работа.

— Когда эту работу нужно было начать?

— Ну… хозяин всегда говорил…

— Хозяин сейчас в море, — перебила я, и голос мой остался совершенно ровным. — Я спрашиваю вас. Когда нужно было начать?

Он пожал плечами. Вот и всё. Просто пожатие плечами. Равнодушие, доведённое до принципа.

— Начните сегодня. Сейчас, — сказала я. — К следующей пятнице канал должен быть расширен до восточного участка. Фернандо придёт проверить.

Он ушёл. Я смотрела ему в спину и понимала, что сегодня он, скорее всего, не начнёт, да и завтра тоже. Нужно было придумать, как заставить его работать без жестокости, к которой я не была готова, и без наивности, которую я себе давно не позволяла.

С рабами было сложнее всего. Я не знала, как выстраивать с ними отношения. В XXI веке у меня не было ни малейшего опыта взаимодействия с людьми, которые не имели юридических прав на собственное существование. Здесь это было страшной данностью. Я не могла изменить систему в одиночку за один день, но я могла хоть что-то сделать на своей фазенде.

Отменила утреннюю поверку в шесть часов и перенесла на семь. Приказала починить крыши в двух жилых постройках, которые текли при каждом ливне. Распорядилась выдавать дополнительную порцию солонины в те дни, когда работа шла без перерыва от рассвета до темноты.

Я это понимала, что это мелочи, но именно создают человеческие условия. А условия медленно и незаметно меняют людей.

То, что Мила крутилась вокруг дона Смита, ни для кого не было новостью. Но к третьему дню приобрело такой очевидный характер, что игнорировать, это стало невозможно.

Джон Смит всё ещё жил на фазенде. Он был мне нужен, но я уже сомневалась в своём решении оставить его. Я видела, как он смотрит на хозяйство. Оценивающе. Как покупатель, который ходит по рынку и прикидывает цену.

Мила приносила ему завтрак в комнату, хотя это было не её обязанностью. Задерживалась там дольше, чем нужно. Смеялась его пошлым шуткам, которые я слышала через открытое окно. Я не знала, что именно происходило за закрытой дверью, и не хотела знать. Но я прекрасно понимала, что Смит не просто привлекал внимание молодой девушки. Он собирал информацию, а Мила вольно или невольно ему её поставляла.

— Мила, — позвала я её.

Она обернулась с подносом в руках. Её лицо стало немного напряжённым, но она улыбнулась той улыбкой, которую я знала ещё с корабля.

— Донна Виктория? — Её голос сочился учтивостью, как елей.

— Господин Смит сам в состоянии спуститься к столу. Завтра завтрак — в общей столовой для всех. Так ему и передай.

— Как прикажете, — она присела в глубоком поклоне.

Но я заметила её полный недовольства взгляд, который она бросила на меня, перед тем как уйти. Я смотрела ей в спину и думала, что, видимо, одного распоряжения недостаточно. Но это был первый шаг.

На четвёртый день я вернулась с корзиной и маленьким ножом на то место с кофейными деревьями, которое мы с Мигелем нашли. Деревья были усыпаны ягодами. Часть уже переспела и опала на землю, часть была в самый раз. Два часа я собирала их, аккуратно, выбирая лучшие.

Тишина, птицы, запах влажной земли. Никто не знал, где я, и никто меня не искал.

Семена я завернула в сухую ткань и спрятала в ящике кабинетного стола.

Я начну сама заниматься разбивкой плантации на том участке, который мне выделил Мигель. К его возвращению у меня будут готовые саженцы и земля, готовая к посадке.

К ручью я пошла на пятый день. В после полуденную жару, когда всё живое замирало в оцепенении, я взяла небольшую корзину и пошла по тропе, которую нашла ещё в первые недели на фазенде. Мигель упоминал, что тот ручей «граница угодий».

Тропа почти скрылась под разросшейся травой. Ветки хватали за плечи. Но ручей я услышала раньше, чем увидела. Тихое, неожиданно прохладное журчание в раскалённом воздухе.

Он был небольшим. Прозрачная вода, дно усыпано мелкими и средними камнями. Я разулась, зашла по щиколотку и почувствовала, как холод поднимается вверх по ногам, забирая усталость.

Потом я начала смотреть под ноги. В прошлый раз это получилось случайно, я просто подняла несколько камней со дна и увидела. В этот раз я знала, что искать. Я брала камень за камнем, рассматривала на свету. Большинство было просто камнями, но несколько алмазов я всё-таки отыскала.

Я нашла четыре небольших, неровных кристалла. В воде они выглядели как осколки толстого стекла, но когда подносила их к свету, то они внутри вспыхивали.

Стояла в воде и держала их на ладони, и сердце колотилось немного быстрее, чем обычно от осознания того, что они мой гарант безбедного будущего, что бы ни случилось с фазендой.

Завернула их в платок. Обратную дорогу прошла быстро, почти бегом. В кабинете открыла сейф и положила новые кристаллы к первым, к тем, что нашла с Мигелем. Посмотрела на горстку маленьких неровных камешков и удовлетворённо закрыла сейф. Повернула ключ и выдохнула.

На шестой день отсутствия Мигеля, поздним вечером, я шла мимо гостевого флигеля с намерением проверить, нет ли там протечки после вечернего дождя. Один из работников упомянул мне об этом мимоходом. Флигель стоял в стороне от главного дома, за большим деревом с раскидистой кроной. Я подошла и услышала мужские голоса, смех, стук, деревянных стаканов.

За освещённым окном виднелись четыре силуэта. На столе игральные кости и бутылка. Один из голосов я узнала. Вкрадчивый, хрипловатый, как у моего несостоявшегося мужа Педро Верейро.

Значит, он всё-таки не уехал.

Я стояла под деревом в темноте и слушала, как он смеётся своим тихим, неприятным смехом. Рядом с ним были надсмотрщики. Я узнала голос Карлоса, того самого, который пожал плечами в ответ на мой вопрос о восточном участке.

Картина сложилась быстро, и она мне не понравилась.

Верейро жил в гостевом флигеле. Пил, играл в кости с надсмотрщиками. Общался с людьми, которые напрямую управляли работниками фазенды. Людьми, от чьей лояльности зависело, будут ли выполняться мои распоряжения.

Он не просто жил здесь, а медленно, незаметно, за картами и бутылкой, он выстраивал свою сеть доверенных людей.

Я ушла так же тихо, как пришла.

В кабинете я долго сидела за столом, глядя на огонь свечи. Можно было прийти к нему завтра и потребовать уехать. Я имела на это право. Мигель передал мне все полномочия. Но это было бы открытым конфликтом, а открытый конфликт нужен тогда, когда ты уверена в своих силах и примерно хотя бы представляешь расстановку сил противника. Сейчас я не была уверена ни в том, ни в другом.

А значит, пока наблюдать, документировать. И понять, что именно ему нужно. Вернуть фазенды? Или что-то другое, пока мне не известное?

Я записала всё в тетрадь. Дату, время, имена. Мало ли пригодится.

Этой же ночью меня разбудил звук. Я не сразу поняла, что именно меня разбудило. Просто резко вынырнула из сна, с ощущением, что что-то не так. Лежала тихо, прислушиваясь к темноте.

И тогда услышала снова.

Шорох за дверью спальни. Звук осторожного движения человека, который не хочет, чтобы его услышали.

Я встала с постели бесшумно. Сердце бешено колотилось. Тело покрылось испариной от страха. Кто-то целенаправленно лез в мою комнату. Я встала сбоку от двери. Так, чтобы, если она откроется, я была не напротив, а за ней.

Шорох снова и дверь начала медленно открываться. От ужаса у меня отказало обычно рациональное мышление. Впервые за две свои жизни я стала молиться про себя, надеясь на небесную защиту, раз уж на земле я осталась одна.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге