Железные кружева
Часть 1. Весна
Часть I. Весна
Скажитѣ мнѣ, кто опрокинулъ этотъ горшокъ съ цветами, не вы ли, Карлъ? Не венгерецъ ли вы? Мнѣ кажется, лучше сказать правду, какъ бы горька она ни была.
Из "Немецкого самоучителя по методу Бургарда"
1.
В просторной пустой комнате на полу лежит пестрый ковер времен орханского1 владычества, а на ковре возвышается массивное кресло одной с ковром эпохи. Три окна, выходящие на поля, еще закрыты на зиму и ожидают весенней уборки: голые ветви с набухшими почками — пока еще никакая занавесь от любопытного взгляда. Видно сквозь них далеко-далеко. На пашне перемешанный с грязью тающий снег, по которому важной походкой прогуливаются грачи, до смешного похожие на земельных инспекторов, заложивших руки за спину.
Спинка кресла похожа на раму, замысловатый узор, или, может, письмена – кто у них, у орхан, разберет! — глубоко врезаны в темное, очень твердое дерево, только по одной ножке надпись на оногурском2: «Сим креслом мастер Андраш начинает новый гарнитур». Кресло покрыто слоем лака, а в кресле скучает хорошенькая как картинка домна Ниника, молоденькая жена доминуса Нина: губки у нее бантиком и глазки глазурно-голубые, будто и не женщина вовсе, а белокурая фарфоровая куколка.
Она не просто так тут сидит, в этой скучной необставленной комнате, в этом немодном кресле: она в первый раз пытается управлять домом. Вдоль стены в почтительных позах стоят доверенные слуги, и Нинике вовсе неохота выглядеть в их глазах глупее первой жены доминуса. Все они тут ставленники покойной, дом ведется по ее правилам, и покуда доминус не уехал в Виндобону3 искать императорской службы, Ниника делала вид, что все ее устраивает. Однако обстоятельства существенным образом изменились, и домна Ниника надеется, что работники и слуги не станут над нею смеяться.
Тут она едва не хмыкает вслух, и хорошо, что сдерживается: первой, как всегда, докладывает старшая повариха тетушка Магда, потому что времени у нее нет; получив от хозяйки одобрение — и указания, если случай особый, праздник там или ожидают гостей — спешит на кухню готовить на большой дом со всеми, кто в нем работает. Характер у нее замкнутый, тяжелый; обиду, даже воображаемую, тетушка Магда способна носить в себе несколько недель, и было бы крайне неуместно послужить тому вольной или невольной причиной.
В таких вот мелочах, указывает себе домна Ниника, и состоит искусство управления хозяйством, большим и малым. Нет, она, конечно, не позволит слугам диктовать себе слова и поступки, но даже бессловесными скотами следует руководить разумно — к своему благу. Люди же, хоть и дешевле иного скота, а иные и бесполезнее, способны причинить тебе больше бед, если ты правишь ими неумело. А тетушка Магда с ее уменьем хоть роту солдат, определенных на постой (минуй нас!), накормить до отвала кислым супом с грудинкой, хоть благородную супругу комеша4 принять запеченными в тесте бузинными цветами, право же, драгоценна в господском доме.
Солнце припекает так, словно весне есть куда спешить. На лбу домны Ниники под завитыми кудельками проступают невидимые капли пота. Надо бы их припудрить, иначе всей завивке конец, а над завивкой горничная госпожи Аннея трудилась с утра добрый час. Ниника украдкой бросает взгляд на Аннею, стоящую подле ее кресла, чуть позади и справа. Догадывается ли та, о чем Ниника собирается нынче распорядиться? Скорее всего да: эта мышка из тех, про кого пословица говорит, что мол в тихом омуте черти…
От волнения госпожа под прикрытием пышных юбок постукивает по ножке кресла стальным каблучком: тук-тук, тук-тук-тук. Вроде и не слышно.
Тем временем уже доложилась старшая прачка, и ее сменяет главный конюх с вестью, что вторая лошадь госпожи, Маргаритка, подаренная господином на годовщину свадьбы, собирается жеребиться, и если госпожа одобрит, он послал бы за скотским доктором.
— Сделайте для бедняжки все, как если бы она была человеком, — велит Ниника, которую до остановки сердца пугает все, связанное с родами, с болью и с кровью. Ей представляется что-то огромное и бурое, стонущее в темноте. Запах крови и леденящий ужас собственной беспомощности. Она любит Маргаритку, но сама к ней, пожалуй, не пойдет… Она подумает об этом потом. Или пусть кто-нибудь другой об этом подумает!
В сущности, она ничего об этом не знает: девушки про это хихикают с ужимками, женщины постарше говорят недомолвками. Казалось бы, не первый год замужем… тук-тук, тук-тук-тук.
Деревенский староста Золтан Чобоши потеет в громоздкой овчинной бунде5 и мнется позади домашних слуг. Его гордость наверняка уязвлена тем, что его слушают после конюха и прачки. Дела он привык решать с господином, и все важное касательно грядущего сева уже обсуждено ими перед отъездом доминуса Нина. Домна в этом ничего не понимает. Домна вчера еще ходила с гувернанткой по магазинам, ни на что, кроме кукол и конфет, не глядя, а нынче ей бы ленты да шляпки. О своих делах он говорит общими словами и никакой помощи от домны не просит. Дескать, сами разберемся, как нам землю пахать. Ладно, пусть, не до него пока.
Домна Ниника поднимает голову и пристально смотрит на домоправительницу Тульву. Та стоит одна, в простенке между окнами, свет у нее справа и свет – слева, а посреди, в тени, лицо как византийская икона. Слишком искусно подчеркнутое, на взгляд домны. Тульва встречает взгляд госпожи не моргнув, и Нинике кажется, будто та ей в глаза усмехается, и ручки этак вот складывает поверх округлого живота. Может, это всего лишь шутки мартовского солнца, однако домна не намерена спускать подобную наглость. Ты решила, будто незаменима, Тульва Отта?
Стерва эта и впрямь собою хороша: смуглое лицо, удлиненная переносица, глаза как маслины, и черные волосы, пышные и тяжелые, как грозовая туча. Губы полные, и веки тяжелые, сонные, тронутые синевой. Наряди ее в шелка, так станет держаться барыней и кого-то сможет обмануть. И это будет мерзко, мерзко, как обнаружить жабу в постели!
— Достаточно, — домна прерывает сбивчивую речь ассенизатора Матяша, последнего из тех, кого она намеревалась сегодня выслушать. В конце концов, пусть вывозит свою поганую бочку тогда и туда же, как неделю назад, и две недели, и много недель до того. – Завтра и впредь, за исключением тех дней, когда я захочу выслушать ваши доклады лично, докладывать станете новой домоправительнице, Аннее Лусе. Она, я надеюсь, способна оправдать мое высокое доверие, и позаботиться равно о моем доме и о своей чести.
Что, неужто это для вас неожиданность? Вы все наблюдали ее растущий живот и думали, что все так и останется?
— Прежняя домоправительница, Тульва Отта, не соблюла себя, а потому я не могу более доверять ей ключи. Я также полагаю нежелательным ее присутствие в моем честном доме. Сразу после того, как я вас отпущу, пусть она соберет свои вещи, и дядюшка Матяш отвезет ее на своей телеге в деревню. Староста, я вам поручаю подыскать девице Тульве кров, под которым та сможет родить своего ребенка, и останется, пока не… ну, я потом решу, вернется ли она к своим обязанностям, или же мы найдем ей еще какое-нибудь полезное занятие. Отдайте ключи Аннее Лусе, Тульва, и ступайте. Здесь в вас более не нуждаются. Аннея, будь так добра, проследи, чтобы все было сделано.
1 Турецкого
2 На венгерском
3 В Вену
4 Комеш – правитель округа
5 В шубе
2.
Ну вот. Аннея садится на краешек кровати, складывает руки на коленях, бесцельно обводит взглядом свою старую каморку. Вещей у нее немного, и все уже сложены. Интересно, что подумает Тульва, если она прямо сейчас перенесет свой сундучок в комнату домоправительницы на втором этаже, первую у лестницы?
Это будет бестактно, но... Это был случай, когда Аннее невыносимо хотелось сделать что-то такое, что сама она осуждала, и что мать ее, служившая в этом доме домоправительницей до Тульвы, накрепко вбила ей в голову как непозволительное и неуместное.
Собственно, к назначению этому шло давно, с тех пор еще, как здесь вообще впервые услышали о Тульве Отте. Матушка держала в руках этот дом и предполагала, что Аннея унаследует ее место. Матушка была умной женщиной и сделала все, чтобы не полагаться на случай и господскую волю. Аннея с детства, еще при жизни первой домны, была приставлена сначала к домашней птице, потом к судомойне, после — к кухне, а затем к господскому белью. Она научилась заправлять кровати, делать сложные прически, лечить травами. Она могла обсудить с госпожой модные журналы, отличала амбру от мускуса и понимала в карминных румянах и в рисовой пудре. Она подрубила сотни саженей подолов из самых деликатных тканей. Мать хотела, чтобы дочь ее знала все, чтобы, когда настанет время, она была лучшим и само собою разумеющимся выбором. Она даже нашла время обучить Аннею чтению и счету, приговаривая при этом, что ежели даже ее дочь не оценят здесь, есть много других господ.
На самом деле это Тульва была тут лишней, но и Тульва не виновата. Матушку Аннеи удар хватил прямо посреди птичьего двора, Аннея была тогда слишком молода. Девушки в этом возрасте ищут себе хорошего мужа, и домна посчитала, что вручать ей ключи рано. Мол, голова другим занята. Домна понятия не имела, что творилось у Аннеи в голове. Горе, свалившееся на нее, было таким тяжким, так больно и так мало воздуха, что Аннея бы только обрадовалась неподъемной нагрузке. В любом случае она предпочла засучить рукава и сосредоточиться на том, чтобы как можно лучше сделать, что должно быть сделано, все обо всем зная и ни с кем близко не сходясь. И вот теперь, получив в руки связку ключей от дома, она осознала, что утвердилась в статусе «старой девы». Почему-то это ее ни капли не разочаровало.
Вот только Тульва Отта была немногим старше. Мужа себе она не искала, о нет. Она не из тех, кто ищет себе попутчика на ровной дороге. Тульва Отта желала подниматься вверх. Ну вот, поднялась.
Аннея встает и запрещает себе думать неподобное. Тульва угодила в беду, она, Аннея, получила с того нечаянные плоды, не стоит злорадствовать в адрес бывшей товарки, не по-божески это. Домна Ниника уж и так не удержала гнева, негоже к барскому наказанию добавлять лай господской шавки. Тем паче, когда Тульва родит, может, и домна Ниника поостынет, и вернет опальную в дом, а то и волей своей замуж ее выдаст. Ну это конечно если у Тульвы хватит ума голову склонить и язык придержать.
А у нее не хватит.
Комната у Тульвы раза в три больше, чем каморка горничной, там два окна, изящная мебель, и стены обиты ситцем. Ежедневное серое платье горничной с синим передником надобно передать новой горничной госпожи, а самой Аннее сошьют новые, черные. Барежевое на каждый день, шелковое для праздников, и носить их она станет с перчатками. Домоправительница — она как родственница, только прав у нее больше. В черном Аннея будет походить изможденную вдову, ну зато в сером ее вовсе не было видно. Внутри своей головы Аннея Луса не слышала торжествующего пенья серебряных труб, но мама была бы довольна. Взявши в одну руку сундучок, она идет поторопить изгнанницу и проводить ее, потому что Матяш, судя по всему, уже закончил грязное дело, и телега ждет.
3.
Тульва не торопится. Окна в комнате домоправительницы, первой от лестницы на втором этаже, распахнуты — и еще Аннея отмечает, что они чистые. Во всем остальном доме к их мытью еще не приступали. Вот с этим придется поторопиться; похоже, весна обрушится на нас, как вода из ушата. Пахнет оттаивающей землей, липкими почками и навозом, ну да мы тут все люди деревенские, носики не морщим. В сундучок на койке брошено мшисто-зеленое шерстяное платье.
— Довольна? — спрашивает Тульва. — Дождалась своего звездного часа, моль?
— Я козней против тебя не строила, — ровно отвечает Аннея. — Я свою работу делала хорошо, а ты... и то, если бы ты голову держала пониже, а язык — потише, домна обошлась бы с тобой по-другому. Она не злая.
Тульва хмыкает, оборачивая в бумагу пару туфель.
— Какая мне теперь разница, какова она. У меня отныне будет совсем другая жизнь.
Это уж точно. И чему она радуется, эта дуреха?
Вниз по лестнице Тульва спускается как королева, разве только подол пальчиками не придерживает. Все, кто не занят делом, собрались в большом холле посмотреть на ее торжественный исход. Аннея делает каменное лицо, втянув щеки так, что скулы ее напоминают щипцы для орехов, но ее тут слишком хорошо знают и не страшатся, а младшие горничные и вовсе хихикают в рукава. Аннея помечает себе: наорать. Ну или еще что-нибудь придумать, чтобы не распускались. Однако и ненависть к себе она вызвать не желает. При жизни матери у нее не сложилось приятельство с прочей прислугой: слишком уж очевидно было, куда ее прочат.
Золотарь Матяш щелкает кнутом у черного хода:
— Карета подана! Окажите честь, княгиня! — и окутывается густым сизым дымом из раскуренной трубки.
Тульва милостиво улыбается ему и подает сундучок.
— Господь наш въехал в Иерусалим на осле, нам ли, малым, чваниться?
Почки на дворе лопаются вовсю, волосы Тульвы усеяны липкими рыжими чешуйками. Матяш пристраивает сундучок, Тульва карабкается к нему на козлы и мостится рядом, обращая вдохновенное лицо к свету. Смешки и шепотки будто даже стихают, так она очевидно счастлива, словно не к худшему меняется ее судьба, будто не старик-крестьянин везет ее в деревню на поганой бочке, а знатный барин приехал за нею в коляске четвериком. Ветер румянит ее, солнце накрывает ее золотым плащом, точно королеву земли. Так и уезжает со двора, где правила несколько лет, и не оглядывается.
Легкий озноб пробирает Аннею: точно тень наползла на ясный день. Марту верить нельзя, слишком уж этот молодец из молодых, да ранний.
Уж не сошла ли Тульва Отта с ума? Или у нее есть причины?
4.
Уже когда пала густая вечерняя тень, Аннея входит в спальню к домне, чтобы по старой привычке убрать ее волосы на ночь и переодеть ко сну. Из деревни выписали младшую золтанову племянницу на бывшее аннеино место, но когда ей можно будет доверить волосы госпожи? Учить да учить еще, причем самой Аннее и учить, больше некому. Да и разговор у них намечается вечерний — тоже по давней привычке.
Аннея распускает шнуры на домнином корсете, и та садится к туалетному столику; глядится в круглое зеркало в резной раме, как в собственный портрет в шейном медальоне, но будто себя и не видит. Бывшая горничная, а ныне управительница всего, вынимает шпильки из ее белокурых волос и берется за гребень и щетку. Две свечи по бокам зеркала зажжены, словно женщины гадают. Ниника подпирает рукой нежную щеку — херувим и только.
— Мы ее на поганой телеге прокатили, — говорит домна, — а она будто посмеялась над нами. Я не могу не думать об этом, Аннея. Что на кухне говорят?
— Болтают разное, — ответила Аннея, орудуя щеткой. — Эту радость у людей не отнять. Только на самом деле никто не знает. Никто не видел, к кому она ходит, и кто ходит к ней. Впору считать, что ветром надуло.
— А бывает так?
— Бабки говорят — бывает, только с чего бы тогда Тульве нос задирать? Она б тогда не знала, как оправдаться, если не грешна. Ни за что ведь и ей обидно место терять.
Аннея поднимает на ладони длинную прядь и подносит ее к самому огню, щурится на нее и даже нюхает зачем-то.
— Кажется? — пробормотала она. — Или то свет нынче неверен?
— Чего там?
— Да будто темнеете вы, домна, в русый цвет. Да странно как-то: не от корней, как обычно темнеют с возрастом, и не отдельными волосами, как седеют, а пятнами, в точности как яблоко на срезе. Не может такого быть, наверняка свет дурной.
Ниника вздыхает.
— Зови меня, когда мы одни, по имени — Агоштой, ладно? Завтра посмотри еще утром, при солнце, когда укладывать будешь. Не хватало еще, чтобы глупая девчонка из деревни углядела да растрепала. Еще и лишнего выдумает. Хммм. Этого еще не хватало — волосом потемнеть... а запудрить?
— Сейчас уж не пудрятся, и париков высоких не носят, разве небольшие венчики из фальшивых кос. Но если вы темнеете, то будет разница по цвету. Надо завтра при солнце лучше посмотреть: а то ведь и покрасить можно.
— Покрасить? — Ниника поджимает губы. — А узнают? Пальцем ведь указывать станут. Мол, вот та, которая волосы красит, а там и еще в чем обвинят, людям ведь недолго.
Ага, и доминуса в поместье нет, домне Нинике при таком раскладе особенно важно себя блюсти и никакого повода не давать зацепить себя дурным словом. Людям, как известно, большей радости нет, чем честную женщину ославить. Перед молвой все равны, что домна Ниника, что Тульва Отта. Вот только что Тульве семечки, то владетельной домне — черный омут на реке Задьве.
— Я лавку в Золонке знаю, там подберут, что надо, и лишнего не спросят. Поедем с вами на пасхальную ярмарку, я сама снадобья куплю, в меня пусть и тычут. А вы тем временем вовсе у модистки будете... или у шляпника. Ну или кофе попьете у Маржа, журналы посмотрите. Мы с вами, домна Агошта, будем не меньше осторожны, чем Тульва Отта. Хотите ведь на ярмарку?
Ниника улыбается, видно, что через силу, и забирается в постель, натянув одеяло до плеч. Сорочка на ней вышитая белым по белому, с мелкими защипами на груди. Чисто невеста. Сама-то Аннея начала седеть лет с восемнадцати и красит волосы по необходимости: мол, мало ли, решат, что она больна или проклята, и прощай хлебная должность, под которую жизнь положена. Никто и не знает.
— Что мне с нею делать, Аннея? Я не хочу быть с нею злой, но она так на меня глядит, так держит себя, будто это она тут госпожа, а я сижу сбоку на табуреточке.
Так. Это сказано, теперь можно обсудить.
— Думаете, она залетела от кого не следует, и теперь мнит о себе?
— Даже думать про это не хочу!
Аннея молчит некоторое время.
— Доминус дома бывает редко, все больше по политике, в столицах. Можно посчитать...
— Не хочу считать. Я и так знаю, что быть такого не могло, — не очень-то это уверенно звучит, но если повторять и повторять, то может и поможет. — Но я хочу знать правду, чтобы, если придется, сказать «было так-то и тогда-то, а кто меня обмануть хочет, и с того выгоду получить, или без причины передо мною заноситься, пусть пеняет на себя». Дурно ли это?
— Нет. Вы хозяйка в доме, а лучше правды оружия нет. Ложь о правду гнется и ломается, и уж не разит.
Ниника указывает рукой на кровать, и Аннея садится в ногах, как сиживала бывало горничной. В комнате, погруженной во мрак, сильно пахнет лавандой, все здесь как тому подобает быть в спальне владетельной домны: это ее, Аннеи, заслуга. Гордыня, ясное дело, грех, но матушка говаривала, что хорошо сделанной работой не гордиться — господа не уважать, ведь и он трудился, когда мир сотворял, и это в нас искра господня, им же вложенная.
Агошта Ниника — в точности раздосадованный херувим.
— Я о себе все правильно понимаю, — говорит она. — Я вторая жена, доминус сговорился о браке с моим отцом меня даже не видевши. Я четвертая дочь, все мое приданое — слово отца в этих, как они... в кулуарах. Супруг мой доминус Нин до того был фигурой только лишь при дворе генерал-губернатора, палатина Оногурского, а ставши зятем моего отца, представлен был к императорскому двору в Виндобоне и получил при нем должность. Сама я почти и ни при чем тут. Я на тридцать пять лет его моложе. Когда он говорит о таможенных пошлинах на оногурские товары или об исторической миссии оногуров... или о случке лошадей, я не могу поддержать разговор. Я ему не ровня. Для деревенского поместья еще туда-сюда, но к императорскому двору он меня везти не торопится. Там, наверное, нет недостатка в блестящих дамах.
— Вы ему законная супруга, — напоминает Аннея, ибо Агошта явно желает, чтобы ее утешили. — Он не может вас оставить... ну, хотя бы потому, что ваш батюшка мигом превратился бы в его влиятельного врага. Хотя мужчина должен сойти с ума, чтобы вас оставить.
— Это проще, чем ты думаешь. Если мужчине что втемяшилось, и у него есть влиятельные друзья, у меня нет возможности защитить себя. У меня двоюродная тетка и перекреститься не успела, как муж ее получил высочайшее разрешение считать себя свободным, при условии, что детей обеспечит.
Она некоторое время молчит.
— У меня ведь нет детей.
— Может быть, это не ваша вина? — Аннея произносит это со значением.
− Может быть, но кому про это заикнешься. Ты же знаешь доминуса: голос у него громкий, доломан красный, усы у него выше ушей закручены... разве ж такое может быть, чтобы он не зачал ребенка?
— Первая его жена тоже была бездетна, − напоминает Аннея.
— Едва ли мне позволят об этом где-то сказать.
— Зато вашему батюшке никто рта не заткнет.
— При императоре, Аннеке, говорит тот, кому император говорить позволяет. Когда меня замуж отдавали, я надеялась, что доминус будет меня хотя бы любить. Ну и хватит об этом, а то страх, как лень, прежде нас родился. Что же нам делать с Тульвой?
У Аннеи было время над этим подумать.
— Вдова Илька недавно умерла, дом стоит пустой. Намекнуть бы старосте, чтобы поселил туда нашу деву непорочную. Если на то будет ваша воля, аренду с нее первый год можно не брать, ей бы себя с ребенком обеспечить. У меня в деревне тетка, я попрошу, чтобы помогла... и приглядела заодно, кто ей помогать станет. Тетушка у меня такова, что если она чего не заметила, значит, того и вовсе не было. Что, велите мне заняться этим?
— Это выглядит разумно и правильно, — кивает домна Агошта. — И по-божески, и по-человечески. И если твоя тетушка что-нибудь за нею заприметит, она ведь тебе намекнет, не так ли?
Она заговорщически улыбается своей горничной, благодаря которой вновь пребывала в ладу с собой.
— Свет оставь. А, да, и то дурацкое кресло в людской приемной надо бы переставить в тень, а то сидишь в нем под самым солнцем, под стеклом, как ананас в оранжерее. Займись этим, ладно?
5.
Первую ночь Тульва в доме старосты и провела. Девок выгнали спать на сеновал, а Тульву поместили в их комнате, и, похоже, строго-настрого запретили к ней подходить, будто безмужняя беременность была заразна. Жена Золтана принесла ей в каморку гуляш и безбожно перченый томатный суп, который сам по себе был чем-то вроде напоминания об адских муках для грешниц.
Ей дали свечу и одеяла, и не сказали с нею ни слова, да Тульва в том и не нуждалась. Если бы ее спросили, оказалось бы, что это она не говорила с ними. Спала она крепко и так сладко, что сам староста шепотом сказал жене:
— Кто ее разберет, может, и в самом деле еще проедет эта шалава в коляске четвериком, а мы станем ей кланяться и домной звать.
Та молча перекрестилась в темноте.
Утром староста отводит Тульву Отту в бывший илькин дом и говорит, что домна разрешила ей тут жить. Говорит еще, чтобы обращалась к нему, если возникнет нужда выше женских сил, но говорит так, чтобы поняла — будет крайне нежелательно, если она станет просить помощи. Тульва кивает ему — отпускает кивком! — и идет в дом, на минуту задержавшись на пороге.
Скользит ладонью вдоль косяка, ощущая неровности сухого старого дерева. Перебирая пальцами, заплетает вдоль притолоки и по бокам невидимую косицу: указательный ведет красную прядь, средний — зеленую. Оберег на счастье: дурное на выход, доброе на вход. Сама Тульва чувствует себя переполненной весенними соками липой, корни ее уходят в землю, крона — в небеса, а на семи ветвях не то богородица с дитем сидит, не то диковинная птица на гнезде.
Перед смертью вдова Илька долго болела, и хотя община не оставляла ее заботой, все ж она не могла содержать дом и огород, и могла только смотреть, как вокруг нее разрушается ее старушечье хозяйство, в точности так же, как распадалась ее больная плоть. Потом, верно, ей стало все равно. Двор зарос бурьяном выше головы, плетень нуждался в правке, но это все потом. Дверной косяк под пальцами Тульвы как будто оживает: был он сухой и хрупкий, как мертвая кость, а тут теплеет, воскресают в нем внутренние связи, золотыми потоками бежит сила.
Точно так же Тульва оглаживает закопченные камни печи: теперь не рассыплются, станут служить, а отмоет она их позже. Сажа скрывает сложную вязь бело-синего узора, в котором, если приглядеться, можно найти павлиньи перья, и даже целиком составленных из них птиц.
А вот крыша хороша, ее недавно наново соломой перекрыли, ибо негоже вдове помирать под дырьями. Это по-божески, об этом Золтан наверняка сам позаботился.
Тульва выходит во двор наломать с куста бузины прутьев, припасает полдесятка добрых пучков травы, связывает метлу и долго, с упоением гонит через порог сор, а впереди сора спасаются от новой хозяйки забывшие свое место домашние мыши.
Дальняя сторона двора запущена, обужена — дурно скроенный участок! — от соседей стиснута заборами и длинным языком спускается к оврагу. В овраге есть вода, жидкие мостки недалеко.
Еще Тульве понадобится топор и лопата. И горшки. Ясное дело, годную утварь Ильки разобрали по домам соседи, но у Тульвы есть деньги: она получила расчет. Муку, соль и масло можно прикупить сейчас, до остального придется подождать майской ярмарки.
Тульва не очень понимает многочисленные деревенские условности, она уже очень давно живет в господском доме. Она собирается как можно меньше зависеть от деревни. В сущности, она никогда не любила эту жизнь и не была к ней склонна. При всем при том, она способна на многое, чтобы добиться для себя лучшей доли. Она здоровая и сильная, и много чего умеет.
Сейчас это казалось ей неважным. Она уже умывалась, размышляя, как и на чем станет себе готовить, когда поняла, что за нею следят.
То есть внимательные глаза смотрели на нее все время, пока Тульва прибирала новое жилище, но то были соседи, и на них можно было не обращать внимания, по крайней мере пока Тульва не занималась ничем интересным, что можно сладострастно осуждать.
На дороге, схваченной крепкой коркой засохшей грязи, стоит старуха в черном и смотрит на Тульву через калитку, словно ожидает начать разговор. Давно ли стоит, Тульва сказать не может, и чего хочет — тоже непонятно. Черный платок на ней, завязанный со лба назад, черное платье и поверх него пальто с пелериной. На запястье сумка-кисет. Сама низенькая и толстая, глазки бегают, как мыши, чистая Вашорру-баба1. Было бы что в этом доме красть, Тульва бы насторожилась.
— Проведать тебя пришла, — говорит та. — Через плетень говорить станем, или в дом пустишь присесть?
Тульва пожимает плечами: мол, тебе надо, не мне. Любопытство, однако, сильно: к тому же женщина чувствует себя под надежной защитой. А в злую вурдалачью нечисть, которая не смеет переступить порог, покуда ты не позволишь, она и девчонкой не верила.
— Звать меня Эржбетой, — говорит старуха, запыхавшись на трех ступеньках веранды. — А местные кличут бабушкой Жокой. Повитуха я. Вот, проведать пришла, ну и если надо чего — помочь. У тебя есть чего есть?
Жена старосты на первое время собрала Тульве узел, там немного. В погребе у вдовы есть картошка, на которую никто не позарился.
— Негусто, — признает Жока. — Однако ты не думай, пропасть не дадут. Либо я, либо вот еще пастор, отец Орто, человек хоть и ученый, но неплохой. Ты, главное, двери ночью держи на запоре, и топор под рукой. Молодые могут решить, что раз ты пустила мужчину к себе без обряда, так теперь всех пускать должна. Тут разок надо прикрикнуть да пригрозить — отвяжутся, лиходеев нет у нас. А если кто вздумает пугать тебя — сразу к пастору, он и по-божески и по-мужски увестить сумеет. Хороший человек, дай бог ему здоровья, в самом Тебречине обучался, на разных языках читает. Поговорить ему тут, бедняге, не с кем.
Так говоря и будучи уверена, что Тульва каждое ее слово в клубок мотает, тетушка Жока сует нос в каждый угол. Пальцы кладет на косяк, ведет по нему, точно веревочку нащупывает, и Тульва внезапно ощущает легкое беспокойство, словно бы Жока способна расплести заплетенное.
— И ребеночка примем как должно, ты, главное, не бойся. Не первая и не последняя. И бельем тебя ссужу, и посудой, и чего тебе еще нужно — ты говори.
Тульва задумывается.
— Где бы мне достать краски, бабушка Жока? Рисовать я хочу.
1 Баба-яга
6.
Первое утро в новой должности выдается хлопотным для Аннеи Лусы: самый важный день для нее, а кое-кто из прислуги – и она даже знает, кто именно! – может позволить себе попробовать на прочность новую домоправительницу. Встает она, разумеется, до света: чтобы проследить за топкой печей. Подручные тетушки Магды поднимаются в людской; не продрав, как следует, глаз, ищут живой уголек в остывшей золе, и скоро уж над очагом кипит большой черный чайник. Помыкивание и помекивание со скотного двора говорит о том, что и там день начался своим чередом. Сонные девушки доят не менее сонных коров; сонные скотники забрасывают в ясли сено. Горничные поднимаются чуть позже и свято берегут свое право: их работа более чистая и ближе к господам. Разбудив их, напившись с ними чаю на кухне и распорядившись насчет мытья окон и смены штор, Аннея решает скорым ударом покончить и с тем резным креслом в комнате, откуда Агошта Ниника управляет хозяйством.
Кликнув на помощь кухонного мальчишку, Аннея отпирает дверь, и разъяснив, куда ему должно перетащить громоздкий ниникин трон, чтобы солнце не беспокоило госпожу, сама распахивает окно и некоторое время глядит в светлеющее небо. Как она и ожидала вчера, весной тянет нешуточно; почки, вчера наклюнувшиеся на зеленый конус, сегодня уже сбросили рыжие липкие оболочки. Заморозка и того нет.
Это уже господские радости – замечать красоты природы.
Парень за спиной пыхтит и мается, потом зовет ее тоненьким голоском:
— Тетушка Аннея, не сдвигается он. Тяжелый больно.
Аннея разворачивается и прежде, чем ей в голову приходит, что невместно, пробует сдвинуть с места проклятое кресло. Не поддается. Она наваливается грудью, усилие мучительно отзывается в животе.
Вот это шуточки. Приходится слать парня за подмогой.
Приходят Лаци и Шани, два чумазых помощника из разряда «на все руки». Обувь оставляют у крыльца, шапки снимают уже в виду домоправительницы. Берутся за кресло с двух сторон, дергают. Дергают еще раз. Перекосились в лице.
— Не идет, госпожа Луса, вот чудеса. Ровно с полом заодно точено. Да коли б так, мы б его, наверное, уж и сломали…
— Быть такого не может, — отрезает Аннея. – Оно на ковре стоит!
— А ежели за ковер потянуть — поди сдвинется?
Пробуют вдвоем, потом втроем, с Аннеей. Безуспешно.
Кабы сама не попробовала, решила бы, что стала жертвой глупой шутки. Эти двое ведь и шкафы двигали, и сундуки с одеждой носили, и мешки с мукой, и воловью четверть…
— Чисто вросло, а? Ежели так, можно ножки подрубить, — говорит Лаци, вдохновленный интересной задачей. – Я щас за струментом сгоняю.
— И думать не моги, — одергивает его госпожа Луса. – Все бы вам ломать. Потом ведь ни за что ровно не встанет.
— Обижаешь, Аннеке… госпожа Луса, то есть… сделаем все в лучшем виде, где надо подточим.
— Нет, — говорит Аннея уже мягче. – Без приказа домны мы это делать не станем. Это не просто стул, это господское имущество, да еще старинное. Оно чем старее, тем дороже. Пусть домна сама решает, будем ли мы его пилить.
Кстати, домна… колокольчик-то поди звенел уже.
На кухне уже вовсю кипит работа, и только золтанова Илушка, напуганная своим одиночеством в общей суете, пьет чай на краешке стола. Крупная неуклюжая девушка в лучшем своем платье. Платье тоже никуда не годится.
Аннея сует ей в руки медный кувшин, веля зачерпнуть туда холодной воды, после долить из котла кипятку, и показывает, как пробовать, чтобы было впору. Ах да, и полотенца согреть. Вот это – полотенца домны, а вот это – кухонные тряпки, разницу смекаешь? Есть еще высший шик – добавить в воду для умывания лавандовой или розовой воды, но это урок для следующего раза. Пока стой рядом, смотри как я делаю. Да поворачивайся живей, чтоб я на тебя на каждом шагу не натыкалась!
Пока у Илушки получается без нареканий раздернуть в спальне домны занавеси; Агошта садится в постели и — чисто дитя! — трет кулачками глаза. Некоторое время все заняты: домна пьет кофий в постели, потом умывается и одевается. Илушка держит глаза открытыми, и по глазам этим ясно, что ей нипочем не запомнить. А ведь завтра все это уже ей делать. Сжалившись, Аннея отсылает ее в прачечную, а сама берется за домнину прическу.
— Ну? – напряженно спрашивает Агошта. – Что там?
Аннея молча качает головой, потом спохватывается. Место свое надобно помнить. Ей нечем утешить домну. Ежели та желает сохранить свои белые кудри природной сильфы, придется прибегнуть к краске.
Агошта Ниника поджимает губки. Ей вовсе не улыбается перейти в разряд женщин, красящих волосы. Чепец ужасает ее еще больше. Ей кажется, что следом неминуемо идут старость и смерть. Сказать ей, что доминусу, по всей вероятности, все равно, Аннея не рискует. Так что, пока мы не придумаем, что с этим делать, домне придется отказаться от гладких причесок. Локоны, локончики, кудряшки — в этой мешанине все сойдет за игру света.
После домна не спеша завтракает, Аннея рассказывает ей о домашних делах. Агошта просит передать на кухню, что на обед ей хотелось бы рыбы, а на десерт — фруктовых корзиночек.
Теперь время решать насчет кресла. Вернувшись в комнату, где оно торчит посреди, как конный чикош1 посреди пусты2, обе женщины растеряно на него смотрят. Аннея раздосадована: ее злит это пустяковое дело, и то еще, что домна видит – она, домоправительница, не способна сама разобраться с этой ерундой.
— Как это может быть? – спрашивает Агошта.
— Я тут подумал, — начинает кликнутый на подмогу Шани, — если снизу, с подпола, пущен штырь железный, и этот штырь идет в ножку, а если штырь еще и с резьбой…
— Через ковер? – голос Аннеи полон яда. – Ковер этот, между прочим, чистили на Рождество. Наверняка и кресло сдвигали. Я, между прочим, в этом доме с рождения. Было бы с ним что не так – я бы знала.
Умник тушуется.
В самом деле, в их представлении этот ковер слишком дорогой, чтобы портить его ради глупой шутки. Да и кто бы стал?!
Всем делается не по себе. Шани отпускают.
— Вот что, — решается домна Ниника, – не нравится мне эта комната. Она по коридору первая с черного хода, удобна была потому только, что люди грязными постолами по чистым полам не топали: так уже нигде не делают. Я буду из библиотеки приказывать, там бюро есть, за ним писать можно. Счета там подписывать, расходы проверять. Да, Аннеке, я хочу этим заниматься.
Ну да, и в большом кожаном кресле наша домна-ангелочек куда солиднее смотрится. Библиотека к тому же выходит на галерею, она в господской, чистой части дома части дома.
— Прикажи снести сюда все старье, которое есть, а показать стыдно, и запри дверь ключом, чтобы никто сюда без моего ведома не ходил. Приедет доминус, я его спрошу, как быть, если вспомню, а если не вспомню, то так тому и быть. Значит, не больно надо.
Странное чувство возникает у Аннеи, когда она поворачивает ключ в замке. Вот и в их доме есть теперь комната, куда ходить не надо, и ключ ей доверен. Сколько она ни слыхивала старых сказок, никогда это добром не кончалось.
Может, Тульва-то по-хорошему отделалась?
1 Пастух-табунщик
2 Солончаковая степь на востоке Венгрии, традиционный регион пастбищ.
7.
На пасхальную ярмарку Аннея с домной Ниникой отправляются вдвоем. С кучером, разумеется, но считать кучера — это ж все равно, что лошадь считать. Выезжают раным-рано, по морозцу, в открытой коляске: домна кутается в манто, Аннея — в шаль, повязанную поверх вышитой овчинной курточки. Едут два часа, всю дорогу смеясь, и примолкают только уже ввиду городских ворот, и то сказать — есть от чего примолкнуть. Чикоши в белых катаных сюрах1, в черных круглых шляпах, огромные как сказочные великаны, сбивают табуны, готовясь гнать их на пастбища через Тису, как это делается каждый год в это время. Море лошадей местной породы, сплошь серые с соломенными гривами, а дальше по берегу — ревущий океан белых оногурских волов; пронзительные, как выстрелы, щелчки бичей гуайяшей2. Домнина коляска проезжает так близко, что не только Агошта с Аннеей в ней друг дружку не слышат, но и кони — кучера.
Город Золонок, центр комитата, стада обходят закраиной, потому что иначе они от него камня на камне не оставят. Останавливаются в излучине реки под стенами старой крепости лишь осенью, когда продают свой скот, и тогда в Золонке встречают не только местных землевладельцев, но и дальних гостей: имперцев из метрополии, орхан с того берега Понта, и таких даже, чью речь здесь никто не разбирает. Весной же не торгуют скотом, а потому скотоводы задерживаются здесь лишь настолько, чтобы позволить своим женщинам купить ленты и пряжу.
Домна Ниника задумчиво глядит на богатство оногурской земли, испокон веков кормящей своих иноземных господ — Север и Юг, в то время как Запад и Восток глядят и прикидывают, как к этому столу подсесть! — и все равно сытой и пьяной.
— Иногда мне кажется, я понимаю моего мужа, — задумчиво говорит она и оставляет эту тему, потому что коляска въезжает в город, и картина меняется. Улицы Старого города запружены, и от кучера требуется все его умение, чтобы хоть как-то двигаться вперед. Дамы в коляске ведут беседу, старательно не обращая внимание на кучерское красноречие, будто тот говорит — кричит и ругается! — на каком-то другом языке. Пешая публика жмется к стенам, все в лучших своих нарядах, все движутся в направлении Сенной площади, где установлены ряды.
Звук здесь странный, свищет вдоль улицы как ветер, дома почти сходятся над головой: коляска движется в тесном туннеле из серого камня. Яркие цветы на окнах скрашивают это впечатление. Ближе к устью появляется свет. Озаренные солнцем камни кажутся уже сахарно-белыми, голоса веселеют, да и сама улица как будто раздается вширь, точно река, впадающая в озеро. Цветастые передники и вышитые пояса с кисточками мелькают в толпе равно с цивильными сюртуками и мундирами, с киверами и шляпками.
Благовест прокатывается по городу тяжелым медным билом, народ на улицах разворачивается и крестится на купола и голубей, вспугнутых с колоколен. Ниника как честная дочь Кальвина вчера выслушала пасхальную проповедь, похристосовалась с кем прилично было, разделила с домочадцами общую трапезу — куличи и крашеные яйца, и теперь взирает с недоумением на праздничные ритуалы папистов, столь роскошные и длящиеся столь долго.
Разумеется, домне Нинике невместно ходить по рядам среди простонародья. Она покупает в дорогих лавках, где ей угождает приказчик, покупки выносят за нею и кладут в коляску. Если ей захочется выпить чашечку кофе, она зайдет в кофейню, и уж конечно не прельстится крестьянским лакомством — леденцом на палочке. Но ей почему-то обязательно надо проехать хотя бы закраиной, посмотреть и послушать, чтобы не дать празднику прошуметь мимо, не остаться на его обочине с чувством похмелья в чужом пиру.
Пока Аннея пропадает в «известной ей лавке», где торгуют снадобьями для красоты, Ниника заходит в кофейню «Виндобона». Она полгода ждала, пока снова здесь окажется, потому что имперская выпечка — это имперская выпечка, и никакие домашние сладости с помещичьей кухни с нею не сравнятся: такая уж она воздушная, нежная, сдобная... Оногурия кормит метрополию, зато метрополия Оногурию балует! Агошта Ниника очень даже не против побаловаться.
Булочки и пирожные ей заворачивают в пакет из пергаментной бумаги, домна выходит и снова садится в коляску. Служитель подает ей пакет и чашечку кофе с шапкой сливок, присыпанной тертым шоколадом, с ложечкой миндального сиропа.
В самом кафе полно горожан, не станет же владетельная домна делить столик с выходной гувернанткой, гуляющей с молодым офицером!
Как, однако, долго эта Аннея!
Черноволосые и смуглые дочери чикошей вдохновенно торгуются за чулки и бусы, копаются в резных и расписных пуговицах. У них короткие юбки, а на ногах — сапоги. Вышитые овчинные курточки, тугие в груди, стянутые в талии— так они носят. Их матери уносят в корзинах мотки разноцветной пряжи: за долгую холодную зиму земельные крестьяне напряли да наткали, теперь продают, а осенью тут будут торговать капустой и луком, и зерном, и мясом. И вином, конечно!
И ромакат3 тут же, шныряют в толпе, как рыбы. На углу мальчишка в красных штанах играет на скрипке, его мать ходит с шапкой. Тут и там прохаживаются отпускные имперские солдаты в красных мундирах, с молодецки закрученными усами: по одному не ходят, не очень-то их тут любят. Пахнет жареным мясом, народ разговляется второй день после долгого поста. Слышится визг: парни подле колодца-журавля на площади обрызгивают девушек водой в честь Пасхи. Студенты с верхних этажей кидают хитро сложенные из бумаги бомбочки, также водою налитые. Публика погалатнерейнее пользует для этого надушенную воду. Отрадно чувствовать себя частью этой жизни, еще отраднее, возможно, взирать на жизнь сверху вниз.
— Вот она я, домна Агошта! — Аннея выныривает откуда-то снизу, со стороны колеса, ловко запрыгивает в коляску, бросает кучеру пакеты от модистки — с новыми домниными платьями: убрать в плетеный короб на запятках. В руках у нее альбом с образцами. Некоторое время женщины листают его, выбирают, сравнивают, советуются. Аннеке тоже хороша сегодня: ее худое лицо разрумянилось, сизая туго подпоясанная овчинка в тон глаз, и в коляску она вспрыгивает легко, будто всю жизнь рядом с госпожой ездит.
— Гляньте-ка, домна Агошта, что я выпросила у портнихи вашей!
Журнал, да не столичный, а контрабандный. Некоторое время они обе листают его, придирчиво рассматривая, что станут носить в нашей глубинке минимум через год. Станут-станут, потому что как бы ни тужилась Виндобона, веля нам, куда обращать штыки и по какой цене торговать мясом, что пить и что носить, как бы ни гордилась она статусом столицы Империи, в вопросах моды сами они неуклонно смотрят на город Паризию, что самой моды модней.
Нынешние обновки превзошли все, что до них было. Ниника только восклицает, поражаясь этим рукавам-баллонам, необъятным юбкам, в которых ты похожа на корабль, плывущий по волнам. Юбки между тем укорочены, чтобы видны были сафьяновые башмачки. Шляпки-капоры с гофрированной изнанкой, завязанные лентами, но такой причудливой формы, что голова видна в них почти до темени. И прически новые все гладкие, красиво обегающие высокие чистые лбы, крупные локоны на висках. Аннея обращает внимание госпожи на подчеркнутую шею4.
Агошта думает, что по правилам следовало взять с собой не Аннею, а Илушку, чтобы уж училась, однако от Аннеи пользы куда больше, чем от той деревенской телушки, которую засадили подрубать платья, и она сделалась совершенно счастлива, потому что хотя бы это умеет.
Спохватившись, домна Ниника раскрывает пакет — давай, Аннеке, присоединяйся. Осторожно, эта сахарная пудра — сущее наказание. Невовремя вдохнешь — и весь состав преступления у тебя на лице и платье. Вот и еще причина перекусывать в коляске: разве в салоне владетельная домна может вот так просто и весело есть пирожные со своей домоправительницей? У воспитанных женщин так немного возможностей наслаждаться жизнью!
У Ниники есть еще одна причина не задерживаться в «Виндобоне». Супруг ее хоть и состоит на императорской службе, славится своими патриотическими взглядами; доезжая домой, он все толкует о том, как бы жила Великая Оногурия, будучи сама себе хозяйкой. Супруг не одобрил бы того, что Ниника заходит в «Виндобону», для патриотов есть другое кафе — «Десять стрел», с традиционной выпечкой.
Традиционная выпечка у домны Ниники всякий день к столу, к тому же патриоты курят, растопыривают локти и громко говорят о политике.
— Аннеке, кто этот человек и почему он так на нас смотрит?
Домна бы и не заметила, может быть, этого пристального и, откровенно сказать, недружелюбного взгляда, но она как раз смотрит наискосок, через площадь, в сторону «Десяти стрел». Он там и стоит: молодой парень из тех, кого девушки считают красивыми, а матери их боятся, как черта. Высокий и смуглый, низкие брови, и взгляд вызывающий, длинные волосы связаны сзади, а усов нет. На нем крестьянская вышитая рубаха и овчинный жилет, а штаны узкие, синие. Наши-то носят широкие полотняные гатя5. И шапка на нем не барашковая, как у крестьян, а из пушного зверя, и навряд ли, судя по взгляду, зверь этот добыт законным путем. И этот вот смотрит на Агошту Нинику, словно она недостаточно хороша для своей шляпки!
— Есть такие люди, — осторожно начинает Аннея, — их называют невоспитанными. Бояться их не стоит, но общение с ними, как правило, не приносит радости...
— Он меня знает? — перебивает Ниника.
Она и с детства-то непривычна к хамству, не в тех кругах росла.
— Он там с нашим пастором, отцом Орто, так что, видимо, это с ваших земель человек. Я могу выяснить...
Домна Ниника поджимает нежные губки. К собственному ее удивлению она испытывает не смущение, а гнев. Это похоже на скрученную в животе стальную пружину. Ей нравится. Вот это новость.
— Не надо. Он того не стоит.
Однако отец Орто тоже видит домну, снимает шляпу и с нею в руке начинает прокладывать путь сквозь толпу, чтобы поздороваться. У него, надо сказать, неплохо получается: толпу он режет, как корабль воду, притом никто не остается обиженным. Мало кто по своей воле заступит дорогу человеку в черном сюртуке с белым галстухом. Папистские попы пользуются меньшим уважением, домыслы о них ходят нехорошие. Про реформаторскую же церковь еще помнят, как те умирали за веру. Краешком платка домна Ниника незаметно отирает со рта сахарную пудру. Пастор у нас мало того, что уважаемый, так еще и молодой.
— Домна Ниника, я вас приветствую. Аннея Луса, хорошего вам дня. Все ли у вас в порядке?
— Здравствуйте, отец Карой, — это его только за глаза зовут почтенно, по фамилии. — Тот человек, что с вами...
— ...мог бы быть и повежливее, вы правы. Прошу за него прощения у вашей великодушнейшей милости. Вадаш неплохой малый, и неглупый — большое его достоинство! — но он всего лишь человек, а люди всегда нуждаются в напоминании о том, что они сделаны подобиями совершенного образца.
Эк завернул, и не поморщился, божий пристав. Домна вздыхает и решается забыть о Вадаше, кем бы он ни был: мало ли, может, эта мудреная фраза и самое ее имеет в виду.
1 Плащ скотовода
2 Пастухи воловьих стад
3 Цыгане
4 Стиль бидермайер
5 Широкие белые полотняные штаны
8.
Новый дом Тульвы понемногу наполняется необходимыми для жизни вещами: происходит это как-то само собой, хотя сама Тульва подозревает, что матушка Жока имеет к этому отношение. Крынки и сковородки, деревянные ложки, льняное белье для постели, какие-то соленья и варенья в горшках, перевязанных пергаментом или запечатанных воском. Железные ножи и восковые свечи. Старуха, должно быть, ходит из дома в дом, собирая что кому не жаль, как для погорелицы. Тульва не мешает ей, но и не помогает. Вот только платья с чужого тела брать отказывается — невместно ей.
Вот тебе, милая, корзина большая, сгодится как колыбель, если колыбели никто не отдаст. Но я поспрашиваю еще, колыбель-то всяко лучше. Рот у нее почти не закрывается, и кажется, будто она всякую минуту тут. Сперва раздражало, потом Тульва привыкла, даже головы не поворачивает. Намотала на палочку тряпочку, обмакивает ее в малую плошку, где толченая краска разведена водою в кашицу, и водит ею по всякой годной поверхности.
— Смотри, — говорит она Жоке, потому что похвастать хочется, да некому больше. — Нравится?
Надбровья старухи ползут вверх, лоб собирается в складку, Тульве кажется, что Жока глядит на нее с испугом. Почему-то ей это приятно.
— Что это, девушка?!
Тульва и сама не знает, но то, что вышло из-под ее рук, кажется ей очень красивым; возможно, самым красивым на свете. Вроде как солнышки, но неправильной формы, вытянутые и окруженные искривленными лучиками. Лучики скорее похожи на извивающиеся корни, а у самих солнышек личики. Корявенькие такие личики, какие иной раз угадываются на коре. Нос сучком, рот дуплом, глаза пучатся наростами. Да и само солнышко как будто запеленуто в чешуйки, выбирается из них, как листок из почки. Синенькие и зелененькие. Что ж это Жока смотрит на них как на чертей, и только не крестится?
Другое ничего и не рисуется, даже цветочки простенькие. Да и какой смысл рисовать их зелеными да синими?
Давеча дети надумали кидать с дороги камнями в ее, Тульвы, дом, так Жока вышла поговорила с ними — их как ветром сдуло. Похоже, что и родителям сказала слово: никто Тульву не обидел ни разу, даже в церкви. Бабка явно сговорилась с пастором, а у того не больно разбежишься обижать: он тебе враз объяснит, что девкина глупость — она же родительская беда — она же мужеская нечестность, и девка в этом менее всех виновата; и так умеет сказать, что и себя в те годы вспомнишь, и о дочерях своих вздрогнешь. Не судите да не судимы будете, а в горе да в одиночестве не оставляйте. Это не ее, это вас господь проверяет, а детей он любит любых. И хотя некоторые ворчали, что этак девки совсем потеряют страх божий, в целом пример оказался заразителен. Пастору лучше знать, он в Тебречине учился и книг у него полно — рябая Ката, что готовит ему, рассказывала. Иногда Тульве кажется, что отец Отто и тетушка Жока на пару держат в своих руках деревню Хотван1 куда крепче, чем управляющие от доминуса Нина, но на самом деле это ее не беспокоит. Все, что не касается ее и ребенка — в слепом пятне. Решили они ее поддерживать, а не срамословить на каждом углу — так это их дело, не ее. Она, Тульва, под более высоким покровительством пребывает, но им про то знать незачем.
Что-то смачно шлепается на доски веранды. Тетушка Жока вопросительно поднимает голову: пойти посмотреть? Тульва пожимает плечами: мол, мало ли что? Тетка идет, тяжело переваливаясь, и возвращается в дом, держа за задние лапы худого бурого зайца.
Спасибо, не кошку. Кошка была бы оскорблением, заяц — подарок. К уху пришпилена веточка цветущего боярышника. Ишь ты, словно говорит Жока, размахивая зайцем: кто-то ведь питает надежды!
Без всякого интереса Тульва встает и выходит на веранду. Меж столбами густая вечерняя тень, была бы женщина не в светлом платье, ее бы за ними и не видно.
— Уходи, — говорит она. — Я тебя не знаю и знать не хочу.
Парень в дорогой бобровой шапке усмехается ей с дороги, но не говорит ничего. Поворачивается, уходит, но не в сторону деревни, и не по дороге даже, а полем и закраинами болот в павший сиреневый вечер. Нет никакой возможности вернуть ему приношение, а тетушка Жока уж взялась длинноухого свежевать и горшок на огонь поставила.
— Вадаш это, — говорит она, и голос ее звучит неодобрительно. — Ты с ним лучше близко не знайся. Мужчине он, может, и друг, хотя и мало таких мужчин, но с девками он как ромакат с лошадьми. Будто ворожит. Половина ничьих детей здесь в него лицом, смекаешь?
Тульва возвращается к краскам, берет в руки большую обливную крынку и долго на нее смотрит, словно не только Вадаша нет на свете, но и прочее людское племя еще не создал бог.
— Зря это он, — говорит наконец Тульва. — Не по себе кусок выбрал. Чужая я.
1 Хотван — «где это»
9.
Никто, хуже Вадаша1 знающий лес, в сумерках тут не пройдет. Сперва под ногами хлюпает жидкая грязь, выпь в камышах демонически кричит на первые бледные звезды, потом склон понемногу поднимается и высыхает. Колючие кусты норовят угодить по лицу и делают вид, что и нету здесь никакой тропы. Никто тут не ходит ни за делом, ни так. Только один охотник с мушкетом на плече проскальзывает тут как тень: одна выпь его и видит.
Он еще помнит, как мальчишкой разведывал эту тропу, как часами лежал в кустах, воображая себе, что будет, если его обнаружат, и цепенея при этом от ужаса, пока не понял, что обнаруживать его некому. Бояться ему — некого. Никому он настолько не нужен, чтобы оставлять ради него клочки одежды на колючках. Так что осторожность эта стала всего лишь привычкой и не мешала ему ходить среди людей, зыркать на них и делать все, что вздумается, опасно балансируя на грани дозволенного.
И все же Вадаш торопится, словно тьма подстегивает его. Выше по склону растительность становится гуще, кустарник сменяется настоящим лесом. Одиночество и тишина. Звери, даже ночные, предпочитают места поближе к воде. Про зверей и птиц Вадаш знает все, они кормят его и предупреждают об опасности. Правда, иной раз эта игра кажется ему затянувшейся.
Темный бревенчатый дом возникает перед ним так внезапно, что впору лоб расшибить. Вадаш осторожно обходит его, всем существом впитывая каждый звук: сейчас он сам зверь. Потом выстукивает на двери замысловатый условный сигнал. Дверь не заперта, и он входит.
Судя по тому, как уверенно он двигается во тьме еще более кромешной, чем снаружи, это его собственный дом.
— Сейчас, — говорит он, — я разожгу огонь. Прости, я задержался.
Ему отвечает молчание. Тишина окружает его все время, покуда Вадаш возится в золе, но Вадаш умеет различать в ней оттенки. Свет от очага наполняет дом, молодой охотник зажигает пару лучин, режет на столе хлеб и сыр, вешает над огнем котелок и чайник.
— Я смотрю как восходит солнце, а потом заходит, и всякий раз думаю, что со мной будет, если однажды ты не вернешься, Денец, — слышит он.
Небритый седой старик сидит в кресле, укрытый одеялом до груди, и смотрит на сына.
— Я же возвращаюсь, — отвечает Вадаш.
Он слегка подогревает вяленое мясо, нарезает его на кусочки и ставит деревянную плошку на колени отцу. Тот ест, пользуясь одной рукой. Обе ноги и вторая рука бесполезны.
После того, как вымыта посуда, сын помогает отцу сделать то, что человеку надо делать, покуда он жив, даже если он сам не справляется. Тазик с теплой водой, ветошь...
— Долго ты сегодня, — снова упрекает старик. И без перерыва: — Жениться бы тебе надо.
— Старый греховодник, — беззлобно подшучивает младший, — ты бы хотел, чтобы это делали женские ручки?
— Греховодник, ишь! Может и греховодник, но тебе-то на это жаловаться грех. Ты мое имя носишь по закону, хотя хотел бы я дать сыну что-то побольше имени.
Вадаш, похоже, не обращает на эти слова внимания, явно слыша их не впервые.
— Я беру на этой земле все, что мне хочется. Чего еще может желать человек?
— ...пока он молод. Я тоже когда-то думал, что солнце светит для меня. Пора закончить эту игру, она слишком скучна для пяти поколений. Мой отец дал мне лучшее образование, чем я тебе, а ты... чему ты сможешь научить своих детей, кроме как следы распутывать?
Сын молчит, потому что и этот аргумент не нов. Старому калеке кажется, будто сын его, податель всего в жизни, может все устроить шутя. Вадаш рассказывал ему, что за меха и перья только покупатель дает дорогую цену, в которой долю имеют и скорняк, и перекупщик, и возчики с охраной, а на долю охотника приходятся гроши. Из бедности растет не любовь, а гнев.
— Видел нинову жену на ярмарке, — говорит он усмехаясь. — Беленькая, кругленькая, словно ее на пасхальном яичке нарисовали. Такая цаца в невестки тебе не сгодится.
Он достает из-под лавки флягу, наливает немного в глиняную кружку.
— Плесни и мне, — просит отец, а после еще и трубку хочет. При сыне он курить не опасается, Денец, если что, мигом уголек затушит, если не спит еще.
— Эту игру мы еще не проиграли, — говорит Вадаш. — У меня есть мысли. Если получится, ты еще посидишь на солнышке на крылечке своего «Сухого ручья», и звать тебя будут доминус Гал.
Старик усмехается.
— То же и я своему отцу обещал, а Нины там же, где и есть.
— У нынешнего Нина детей нету, ни от первой жены, ни от второй, молодой, — напоминает Вадаш, и оба смеются шутке, которую понимают только они.
— Не умеет он пользоваться имуществом, — перхает старик Гал. — Не знает потому что цены ему. Я же говорю, некоторому знанию следует быть передану только изустно, а если кто чужим пользуется — так добра от этого не наживет. Вот только мельницы богов мелют... медленно! Ну, глядишь, на твой век и придется их полный оборот.
1 Вадаш — прозвище, означающее «охотник».
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
