Обложка Земский докторъ. Том 14. Сибирский эшелон

Земский докторъ. Том 14. Сибирский эшелон

Тим Волков, Андрей Посняков

0% прочитано
Стандартный
Тим Волков, Андрей Посняков

Земский докторъ. Том 14. Сибирский эшелон

Глава 1

В кабинете наркома царила непривычная, почти торжественная тишина. Ни телефонных звонков, ни привычного шуршания бумаг на столе, ни секретарши, клацающей печатной машинкой. Николай Александрович Семашко сидел за своим массивным столом, разложив перед собой какие-то документы, но, судя по выражению лица, мысли его были далеки от текущих наркомовских дел.

— Садись, Иван Павлович, — произнёс он, указывая на кресло напротив, и голос его прозвучал непривычно серьёзно, без обычной шутливой теплоты.

Петров сел, чувствуя, как в груди шевельнулось нехорошее предчувствие. После недели относительного затишья — Аня и Лилия давно уже были дома, целы и невредимы, жизнь понемногу входила в привычную колею — он не ожидал такого мрачного тона от старого знакомого. Доктор поймал себя на мысли, что каждый раз, когда Семашко вот так вот говорит, таким тоном, ничего хорошего не случается.

— Что-то случилось, Николай Александрович?

Семашко долго молчал, барабаня пальцами по столешнице, потом всё же тихо, взвешивая каждое слово заговорил.

— Уварова вашего, слава богу, изобличили окончательно. Следствие закончено, дело передано в трибунал. Расстрел ему, Иван Павлович, и никаких сомнений тут быть не может — слишком уж чудовищны его преступления.

— Это хорошо, — осторожно отозвался доктор. — В чём же тогда дело?

— А дело в том, — нарком понизил голос, хотя в кабинете, кроме них двоих, никого не было, — что сеть-то его разгромлена не полностью. Кое-кто из сообщников уцелел, ускользнул от наших чекистов. И вот эти-то люди, Иван Павлович, как доносят мне из надёжных источников, крайне недовольны тем, как обернулось дело. Вы ведь для них не просто следователь-любитель, случайно приплетённый к расследованию. Вы для них — человек, который лично разрушил налаженный, доходный промысел. Который стрелял в их хозяина прямо на сцене театра, у всех на виду. Такое не прощают. С театром это вы конечно погорячились. Ну да ладно, не об этом сейчас дело.

— Так изловить мелких сошек, дело времени, — сказал Иван Павлович.

— Мелких, да не мелких, — вздохнул Семашко. — Мне уже донесли, что среди клиентов Уварова были люди… как бы это сказать поделикатнее… весьма высокопоставленные. Не буду называть имён — сам пока доподлинно не знаю, врать не стану, — но кое-кто из советских чиновников, и весьма влиятельных, тоже пользовался его кровавыми снадобьями. И такой человек, Иван Павлович, теряя источник исцеления по вашей милости, вполне может затаить личную, весьма опасную обиду. А ведь у него, в отличие от простых уголовников, и связи имеются, и возможности.

Доктор молчал, осмысливая услышанное. Мысль о том, что где-то в высоких кабинетах, среди тех, кто вершит судьбы страны, затаился человек, желающий ему зла, была страшнее любого уличного бандита.

— Что вы предлагаете, Николай Александрович?

— Предлагаю переждать бурю, — Семашко откинулся в кресле, потирая уставшие глаза. — Пока чекисты ищут оставшихся сообщников, пока разбираются, кто из власть имущих замешан в этом деле, вам с семьёй лучше на время исчезнуть из Москвы. Подальше от лишних глаз.

— И куда же вы предлагаете отправиться?

— Анну Львовну с Лилечкой, я думаю, стоит отправить в Зарное, — нарком чуть заметно улыбнулся, будто радуясь удачно найденному решению. — Места вам знакомые, родные, там у вас, поди, и друзей полно осталось со времён земской практики. Больница там, насколько помню, действует, заведует ею… как её… Аглая, кажется?

— Она самая.

— Вот-вот, — кивнул Семашко. — Место тихое, провинциальное, никому в Москве в голову не придёт искать вас с семьёй именно там. Охрану, само собой, приставим — пару надёжных красноармейцев, для порядка, хотя, думаю, и без них там спокойно будет.

Иван Павлович кивнул, соглашаясь — план и вправду казался разумным. Но понял, что по такому пустяковому вопросу Семашко бы не вызывал.

— А что же насчёт меня самого? — спросил он. — Тоже в Зарное отправлюсь, следом за семьёй?

Семашко вдруг усмехнулся — хитро, почти заговорщически, в этой улыбке доктору почудилось что-то до боли знакомое, предвещающее очередной крутой поворот судьбы.

— А вот насчёт вас, Иван Павлович, у меня имеется совсем другая идея. Такая, что убьёт сразу двух зайцев — и от опасности вас на время уберёт, и делу государственному большую пользу принесёт.

Он подался вперёд, понижая голос до заговорщического шёпота.

— Слыхали ли вы, дорогой мой, о том, что творится сейчас в Сибири, вокруг золотого запаса республики?

***

Иван Павлович непонимающе моргнул.

— Про золотой запас, Николай Александрович? Конечно, слыхал — кто ж не слыхал. Газеты писали, да и слухов по Москве ходило предостаточно.

— Слухи слухами, — Семашко поднялся из-за стола и прошёлся по кабинету, заложив руки за спину, — а я вам сейчас расскажу, как оно там было на самом деле, без прикрас газетных. История, доложу я вам, весьма поучительная и весьма печальная.

Он остановился у окна, глядя куда-то в сторону, будто вспоминая события недавнего прошлого.

— Ещё в восемнадцатом году, когда чехословацкий корпус взял Казань, в руки белых попал весь золотой запас Российской империи — а это, батенька мой, ни много ни мало пятьсот с лишним тонн чистого золота! Целое состояние, которого хватило бы на возрождение целой страны после разрухи. Чехи, недолго думая, передали его омскому правительству — Колчаку, стало быть, в руки. И вот с той поры покатилась эта золотая одиссея по всей Сибири, обрастая по пути слухами да легендами, как снежный ком.

Семашко вернулся к столу, сел, побарабанил пальцами по столешнице.

— Когда колчаковская армия начала отступать зимой девятнадцатого-двадцатого годов, эшелон с золотом потащился вместе со всем этим бедламом по Транссибирской магистрали. Дорога, сами понимаете, была не сахар — морозы лютые, эшелоны застревали, чехи своевольничали, бандформирования атаманские на каждом углу подстерегали… В итоге до Иркутска довезли лишь часть — тонн триста двадцать, я имею в виду, — которую большевикам в феврале двадцатого и передали, вместе с самим адмиралом, царство ему небесное или куда он там попал, знаете сами, чем дело кончилось.

— Расстреляли, — тихо произнёс Иван Павлович.

— Расстреляли, — согласно кивнул нарком. — Ну а вот остальные сто восемьдесят тонн, Иван Павлович, — тут-то и начинается самое интересное. Пропали. Испарились, будто их и не было вовсе.

— Куда же они делись?

Семашко развёл руками.

— А вот тут, батенька мой, версий столько, что голова кругом идёт. Одни говорят — растащили атаманы да бандиты по дороге, кто сколько урвать успел, благо порядка тогда никакого не было, каждый сам за себя воевал. Другие уверяют, будто офицеры колчаковские, доверенные, спрятали часть золота нарочно, в тайге где-то между Омском и Иркутском — дескать, на чёрный день припрятали, для будущей контрреволюции. Третьи божатся, что золото это на дно Байкала ушло — эшелон-то, говорят, чуть не провалился под лёд в одном месте, а сколько там вагонов действительно утопло, а сколько выдумки досужей — поди разбери теперь. Четвёртые толкуют про атамана Семёнова — мол, осело золотишко у него в Забайкалье, а он потом через Китайско-Восточную железную дорогу переправил его в Харбин, а оттуда, глядишь, и в западные банки утекло, ищи-свищи теперь.

Он вздохнул, устало потерев переносицу.

— Я вам честно скажу, Иван Павлович, как человек трезвомыслящий: сам-то я не особо верю, что это золото где-то в целости и сохранности лежит, дожидается, пока его найдут. Скорее всего, растащили его по мелочи да по крупному, кто как сумел, — бандиты, атаманы, да и свои же, колчаковские офицеры, небось карманы себе понабивали перед бегством за границу. Но вот наверху, — он выразительно поднял палец к потолку, намекая на самые высокие инстанции, — там думают иначе. Вернее, не то чтобы верят безоговорочно, а рассуждают так: а вдруг? Вдруг есть хоть малейший шанс, что часть этого золота действительно спрятана, ждёт своего часа? Вы представляете себе, что такое хотя бы десяток тонн золота для нынешней разорённой России? Да это же спасение натуральное — и для промышленности, и для закупок за границей, и для того самого голода, с которым вы боретесь. Кстати, весьма не дурственно боретесь, мне уже письмо пришло с мест и районов благодарят за концентрат питательный, много людей спас он.

Иван Павлович слушал, всё больше проникаясь серьёзностью происходящего.

— Так вот, — продолжал нарком, — собирается сейчас особая группа. Секретная, разумеется, — чекисты, военные, знающие Сибирь люди, кто-то из бывших колчаковских офицеров, что на нашу сторону перешли и готовы указать возможные места поиска. Экспедиция, я вам скажу, непростая — тайга, морозы, дикие места, опасность на каждом шагу, и от бандитов недобитых, и от самой природы сибирской. А от Наркомздрава попросили выделить одного врача — толкового, опытного, способного и медицинскую помощь оказать в случае чего, и всю эту экспедицию, если понадобится, организовать с точки зрения санитарной части.

Он посмотрел на Петрова долгим, испытующим взглядом.

— Вот я и подумал, Иван Павлович… А не согласитесь ли вы стать этим самым врачом?

***

Иван Павлович откинулся в кресле, чувствуя, как холодок пробегает по спине — не от страха перед сибирской тайгой, нет, а от самой внезапности этого предложения.

— Николай Александрович, помилуйте… Я же врач, не какой-нибудь золотоискатель! У меня семья, работа, обязанности в наркомате. Да и что я, собственно, смыслю в подобных экспедициях? Тайга, морозы, бандиты какие-то…

— Прекрасно вас понимаю, Иван Павлович, — Семашко примирительно поднял руки, — и, поверьте, не от хорошей жизни вам это предлагаю. Но выбора у меня, признаться, не так уж много.

— Неужели во всём наркомате не найдётся другого подходящего врача?

Нарком тяжело вздохнул.

— Найдётся, отчего же не найтись, — Семашко забарабанил пальцами по столу. — Да только мне нужен не просто врач, таких тысячи. Мне нужен человек, которому я могу довериться безоговорочно. Который не растеряется в трудную минуту, сообразит, если что не так пойдёт. Вы ведь себя уже не раз проявили — и в деле с беспризорниками, и вот теперь, с этим Садовником проклятым. Такому человеку я и золотой запас доверить не побоюсь, и жизни людские.

Он помолчал, потом добавил, понизив голос:

— К тому же, Иван Павлович, есть ещё одно обстоятельство, о котором я вам прежде не сказал.

— Какое же?

— Мне стало известно, — Семашко заговорил тише, будто опасаясь чужих ушей даже в собственном кабинете, — что вашим делом — тем самым, о Садовнике, — заинтересовались сверху. Запрашивали материалы следствия, интересовались подробностями, самой вашей персоной. Кто именно интересовался — доподлинно не знаю, но, судя по тому, с какой осторожностью это делалось, люди непростые, из высоких кабинетов. А это, сами понимаете, может означать что угодно — от простого любопытства до куда более зловещих намерений.

Иван Павлович почувствовал, как в груди снова зашевелился тот самый неприятный холодок, что преследовал его с самого начала этого разговора.

— Так что, — продолжал нарком, — чем скорее вы исчезнете из Москвы, из поля зрения всех этих любопытствующих, тем спокойнее я буду за вашу жизнь. А сибирская экспедиция — это ведь не просто способ спрятаться, Иван Павлович. Это дело государственной важности, секретное, о котором никто, кроме узкого круга посвящённых, знать не будет. Идеальное укрытие, я бы сказал, да ещё и с пользой для отечества.

Он посмотрел на доктора долгим, почти умоляющим взглядом.

— Понимаю, что не время сейчас для таких просьб, — тихо добавил Семашко. — Понимаю, что и Аню с Лилечкой оставлять боязно, и от дома отрываться тяжко. Но поверьте — так будет лучше для всех. И для вас, и для семьи вашей. Может, за те несколько недель, что экспедиция продлится, чекисты как раз и разберутся со всей этой шайкой недобитой, выяснят, кто там на самом верху интересуется вашей скромной персоной. Там уже и спокойней будет, и самое главное безопасней. И для вас, и для вашей семьи.

Иван Павлович долго молчал, глядя в окно, за которым виднелись крыши московских домов, шпили церквей, суетливая, наполненная своими заботами жизнь города. Мысли метались — тревога за семью, нежелание покидать привычный уклад жизни, страх перед неизвестностью сибирских просторов боролись с пониманием того, что Семашко, как ни крути, прав. Оставаться в Москве, у всех на виду, действительно было опасно — не столько для него самого, сколько для тех, кого он любил больше жизни.

— Хорошо, Николай Александрович, — произнёс он наконец, тяжело вздохнув, будто соглашаясь на нечто неотвратимое. — Я поеду. Раз надо — значит, поеду.

***

Поезд на Омск отходил с Ярославского вокзала промозглым октябрьским утром — низкое небо сеяло мелкую, унылую морось, а перрон был полон провожающих, солдат, мешочников с их неизменными узлами и торбами.

Иван Павлович, прощаясь накануне с Анной Львовной и Лилией, отправленными в Зарное ещё три дня назад, держался спокойно и уверенно — но теперь, стоя на перроне в одиночестве, с одним лишь потрёпанным саквояжем в руке, вдруг ощутил всю тяжесть предстоящей разлуки. Дорога предстояла долгая, неведомая, и одному Богу известно было, сколько недель пройдёт, прежде чем он снова увидит родные лица.

— Доктор Петров?

Голос за спиной прозвучал негромко, но с той особой, командной интонацией, что сразу выдаёт человека, привыкшего отдавать приказы. Иван Павлович обернулся.

Перед ним стоял мужчина лет сорока пяти, невысокого роста, но крепко сбитый, с обветренным, будто выдубленным сибирскими морозами лицом и цепким, изучающим взглядом серых, почти стальных глаз. Одет незнакомец был в потёртую кожаную куртку явно военного покроя, без всяких знаков различия, на голове — простая кепка, надвинутая почти на самые брови.

— Он самый, — доктор кивнул, протягивая руку. — А вы, стало быть, товарищ Сорокин?

— Так точно, — эхом отозвался мужчина, крепко, почти до боли, сжав протянутую ладонь. — Артём Игнатьевич. Руководитель нашей… геологоразведочной партии.

При этих словах уголок его губ дёрнулся в подобии усмешки — было ясно, что оба прекрасно понимают истинную цель предстоящей поездки, но произносить это вслух на людном перроне не следовало.

Сорокин тут же извлёк из кармана куртки видавшую виды курительную трубку — незажжённую, судя по всему, давно потухшую — и сунул её в угол рта, продолжая разговор уже с зажатым в зубах мундштуком.

— Вещей у вас негусто, — заметил он, окидывая взглядом единственный саквояж доктора. — Хорошо. Лишний груз в дороге — только обуза. Ясно?

— Ясно, — машинально ответил Иван Павлович, ещё не подозревая, что это короткое словечко — «ясно» — станет для него в последующие дни столь же привычным звуковым фоном экспедиции, как перестук колёс.

Они двинулись вдоль состава к своему вагону — простому, третьего класса, без всяких изысков, — и по пути Сорокин коротко, деловито представил остальных участников группы, уже успевших занять места.

В купе, тесном и прокуренном, доктора встретили внимательные взгляды троих незнакомых пока людей.

— Пётр Аркадьевич Званцев, — Сорокин кивнул на пожилого, сухощавого господина в поношенном, но аккуратном сюртуке, что-то старательно вычерчивавшего в потрёпанном блокноте. — Инженер-путеец, наш геолог. Карты, расчёты — это по его части.

Званцев коротко, суховато кивнул.

— А это наш радист, — продолжал Сорокин, указывая на молодого, совсем ещё юного паренька, лет девятнадцати от силы, который с любопытством разглядывал доктора живыми, весёлыми глазами. — Лёшка Кулаков. Связь держать будет.

— Очень приятно, — вскочив, паренёк с готовностью пожал руку доктора, — вы, стало быть, тот самый Петров, что Садовника подстрелили? Ух ты, вот это да, наслышан!

— Кулаков, — коротко, но веско оборвал его Сорокин.

Юноша мгновенно стушевался, покраснел и сел обратно на своё место.

— Про дела прошлые, — уже спокойнее пояснил руководитель экспедиции, поворачиваясь к доктору, — здесь болтать не положено. Ни про доктора вашего, ни про золото наше. Для всех — геологи мы, изучаем месторождения. Ясно?

— Ясно, — снова отозвался Иван Павлович, начиная привыкать к этому лаконичному рефрену.

Четвёртый пассажир купе — статный, подтянутый мужчина лет тридцати пяти, с военной выправкой, которую не могла скрыть даже потрёпанная штатская одежда, — до сих пор молчал, разглядывая доктора с особым, изучающим спокойствием, выдавая человека, привыкшего оценивать окружающих быстро и безошибочно. Доктор понял, что это тот самый перебежчик из армии Колчака. про которого рассказал украдкой Семашко.

— Верейский, — представился он наконец сам, чуть склонив голову — не то по старой офицерской привычке, не то из вежливости. — Сергей Сергеевич. Бывший штабс-капитан.

В его тоне не было ни тени смущения от упоминания прежнего звания, но что-то в этой подчёркнутой прямоте показалось доктору настороженным — будто человек намеренно выставлял напоказ то, что могло бы вызвать подозрение, чтобы избежать кривотолков за спиной.

Поезд дёрнулся, лязгнули сцепки, и состав медленно, со скрипом и стуком колёс, тронулся с места, покидая перрон Ярославского вокзала.

Сорокин, дождавшись, пока за окном поплывут московские предместья, извлёк из кармана карманные часы на потёртой цепочке, щёлкнул крышкой, сверился с временем и удовлетворённо кивнул сам себе.

— Ну-с, — произнёс он, пряча часы обратно и снова перехватывая незажжённую трубку зубами, — теперь можно и потолковать. Путь неблизкий, времени у нас достаточно. Товарищ Верейский, — он повернулся к бывшему офицеру, — не начать ли нам с самого начала? Расскажите-ка доктору нашему, да и всем прочим заодно, как оно там было, при отступлении-то. С самых подробностей.

Глава 2

Верейский помолчал немного, будто собираясь с духом, потом медленно, неторопливо начал рассказ.

— Началось всё, собственно, ещё в ноябре девятнадцатого, когда оставили Омск, — заговорил он, глядя куда-то в тёмное осеннее окно, за которым проплывали унылые подмосковные перелески. — Тогда ещё казалось, что это временное отступление, перегруппировка сил, вот-вот остановимся, дадим бой. Да только с каждым днём становилось яснее — никакой это не манёвр, а самое настоящее бегство. Целой армии, целого правительства.

Он машинально потёр озябшие вдруг, несмотря на духоту купе, руки.

— Вы себе даже представить не можете, господа, что творилось на путях. Эшелоны растянулись на сотни вёрст, воинские части вперемешку с гражданскими беженцами, раненые, тифозные больные, семьи чиновников с домашним скарбом… Всё это ползло на восток единой, беспорядочной массой, а морозы стояли — не приведи господь, под сорок временами. Паровозы вставали намертво, топлива не хватало катастрофически, дрова рубили прямо у путей, разбирали на топку заборы близлежащих деревень, а порой и шпалы из-под соседних составов вырывали, лишь бы двигаться дальше.

— А дисциплина? — коротко спросил Сорокин, не вынимая изо рта потухшей трубки.

— Дисциплина, — Верейский невесело усмехнулся, — рассыпалась на глазах, Артём Игнатьевич, будто карточный домик под сквозняком. В первые недели ещё держались как-то, чины соблюдались, приказы исполнялись. А потом… Потом каждый уже сам за себя воевал. Офицеры бросали части, солдаты дезертировали целыми ротами, кто-то к красным перебегал, кто-то просто в тайгу уходил, лишь бы подальше от всего этого кошмара.

Он замолчал на мгновение, будто собираясь с силами перед самым трудным.

— А золотой эшелон, — заговорил он снова, уже тише, — это отдельная история совсем. Его берегли особо, понимаете ли — не то что прочие составы. Усиленная охрана, литерный состав, отдельно от прочих грузов шёл, по возможности — с минимальными остановками.

Иван Павлович заметил, как при этих словах пальцы Верейского, до того спокойно лежавшие на колене, вдруг судорожно сжались.

— Я ведь, — произнёс бывший штабс-капитан, и голос его дрогнул, — был приставлен к этой самой охране. С октября девятнадцатого. Личным распоряжением командующего.

В купе повисла тишина — только стучали колёса да поскрипывали рессоры на стыках рельсов.

— Значит, — медленно, взвешивая каждое слово, произнёс Сорокин, впившись в собеседника тяжёлым, изучающим взглядом, — вы, Сергей Сергеевич, самолично сопровождали золото на всём пути от Омска до самого Иркутска?

— Не до самого, — Верейский покачал головой, и что-то в его лице дрогнуло — не то от тяжести воспоминаний, не то от иного, более глубокого чувства, которое он явно старался скрыть. — Не до самого Иркутска, Артём Игнатьевич. И вот тут-то, собственно, и начинается самое главное во всей этой истории.

Он снова замолчал, будто в нерешительности, и Иван Павлович, внимательно наблюдавший за рассказчиком всё это время, вдруг отчётливо уловил в его взгляде нечто похожее на страх — или, быть может, на чувство вины, тщательно скрываемое под маской спокойной деловитости.

Званцев, до сих пор молча делавший пометки в своём блокноте, поднял голову, выжидающе глядя на офицера поверх очков.

— Продолжайте, Сергей Сергеевич, — тихо, но настойчиво произнёс он. — Мы слушаем.

— Я уже ведь рассказывал и не раз, но… Ладно. Это случилось в начале января, — заговорил Верейский. — Где-то между станциями Тайга и Мариинск, точного места я вам сейчас не назову — тогда не до того было, чтобы вёрсты считать. Мы шли ночью, без огней почти, опасаясь партизанских отрядов, которых в тех местах развелось видимо-невидимо.

Он машинально провёл рукой по лицу, будто отгоняя навязчивое воспоминание.

— И вдруг — стоп. Резкая остановка, безо всякого предупреждения. Я, признаться, решил сперва — паровоз опять сломался, дело обычное по тем временам. Выскочил из вагона узнать, в чём дело, — а там уже суета, беготня, крики какие-то приглушённые. И вижу — к нашему литерному подъезжает верховой, из штабных, судя по выправке, хотя лица толком не разглядел в темноте, да и не до того было.

— Кто именно? — тут же перебил Сорокин, не меняя тона, но во взгляде его появилась цепкая, острая внимательность.

— Не могу сказать точно, — Верейский покачал головой. — Полковник какой-то, судя по погонам, а вот фамилии его я тогда не знал, да и после узнать не довелось.

— Удобно, — коротко заметил Сорокин, и в этом единственном слове прозвучал явный, хоть и сдержанный сарказм.

Верейский вспыхнул, но сдержался, продолжая рассказ уже более напряжённым тоном.

— Этот полковник привёз какой-то приказ — якобы от самого командующего, хотя бумаги я в руках не держал, мне не докладывали, я человек маленький был, простой офицер охраны, не более того. Но по эшелону тут же пополз слух, что часть вагонов — не помню точно сколько, четыре или пять, — велено отцепить и отправить в другом направлении. По какой-то боковой ветке, что на Причулымье уходила.

— На Причулымье, — медленно повторил Званцев, уже разворачивая на коленях потрёпанную карту, придерживая её от тряски вагона, — это ведь совсем в стороне от основной магистрали…

— Именно так, — кивнул Верейский. — Ветка захолустная, малоиспользуемая, я о ней прежде и не слыхивал толком. Но приказ был категоричен, спорить никто не решился — время военное, сами понимаете, приказы не обсуждают.

— И что дальше? — не выдержал Иван Павлович, невольно подавшись вперёд.

— А дальше, — Верейский развёл руками, — отцепили те вагоны, прицепили другой паровоз, что как раз кстати оказался поблизости, и состав этот скрылся во тьме, в сторону той самой боковой ветки. А наш эшелон, основной, двинулся дальше, к Иркутску, будто ничего и не случилось.

— И больше вы об этих вагонах ничего не слышали? — прищурился Сорокин.

— Ничего, — твёрдо ответил Верейский, но что-то в его голосе — едва уловимая заминка, лёгкая перемена интонации — заставило Ивана Павловича насторожиться. Доктор, привыкший за годы практики улавливать малейшие психологические нюансы в поведении пациентов, отчётливо почувствовал: тут кроется какая-то недоговорённость.

— Странно как-то, — Сорокин извлёк изо рта трубку, повертел её в пальцах, не сводя пристального взгляда с собеседника. — Вы ведь уже рассказывали эту историю следователям в Иркутске, Сергей Сергеевич. Слово в слово почти. А вот что странно — тогда вы упоминали, будто разглядели номер того паровоза, что вагоны эти увёз. А сейчас вот запамятовали вдруг, отчего так?

Верейский на мгновение замялся, но тут же взял себя в руки.

— Столько времени прошло, Артём Игнатьевич… Немудрено и подзабыть некоторые детали.

— Немудрено, — эхом отозвался Сорокин.

В повисшей после этого напряжённой тишине неожиданно подал голос молчавший до того Кулаков — юноша ёрзал на месте от нетерпения, явно сгорая от вопроса, который давно вертелся у него на языке.

— А простите, Сергей Сергеевич, — выпалил он, не удержавшись, — а отчего же вы сами тогда золото это не забрали? Ну, раз уж знали примерно, куда его увезли? Взяли бы да и…

Он осёкся под тяжёлым, ледяным взглядом, которым одарил его вдруг Верейский.

— Молодой человек, — произнёс бывший штабс-капитан с явным трудом сдерживаемым раздражением, — позвольте полюбопытствовать — а много ли золота унесёшь на своих двоих, когда кругом красные разъезды, партизаны да банды голодные? Или, может, вы думаете, я мог тогда преспокойно снарядить обоз да отправиться за богатством, пока армия в панике отступала, а весь фронт разваливался на глазах?

Кулаков покраснел, стушевался, пробормотал что-то невнятное в своё оправдание, но Иван Павлович, наблюдавший за этой короткой перепалкой, отметил про себя: вопрос-то, при всей своей наивности, был задан весьма к месту — и ответ Верейского, хоть и логичный на первый взгляд, прозвучал как-то чересчур горячо, чересчур эмоционально для человека, которому, по его же словам, нечего скрывать.

***

Ехали долго и разговор не клеился. Иван Павлович сначала пытался как-то разговорить компанию, но потом сдался окончательно. Бесполезно это. Старый картограф сидел над своими картами, что-то бубнил, молодой Кулаков напротив, на месте не мог усидеть, увидев, что в поблизости едет красивая барышня все порывался пройти туда, познакомиться. Верейский, после своего рассказа замолчал, уставившись в окно.

Иван Павлович, утомлённый духотой купе и тяжёлым, напряжённым разговором, вышел в тамбур глотнуть свежего воздуха и хоть немного унять сумятицу мыслей. Поезд мерно постукивал на стыках рельс, за приоткрытой форточкой проносился прохладный, пахнущий дымом и мокрой листвой осенний воздух.

Доктор не удивился, увидев в тамбуре, привалившись плечом к холодной стенке вагона, Сорокина — тот стоял, задумчиво посасывая свою неизменную потухшую трубку, глядя куда-то в темноту за окном.

— Не спится, доктор? — не оборачиваясь, спросил чекист.

— Да и вам, судя по всему, тоже, — отозвался Иван Павлович.

Некоторое время молчали, слушая мерный перестук колёс. Потом Сорокин, будто решившись наконец на откровенный разговор, заговорил.

— Не верю я ему, Иван Павлович. Ни единому слову не верю.

— Верейскому? — уточнил доктор, хотя и без того было ясно, о ком идёт речь.

— Ему самому, — кивнул Сорокин. — Скользкий он какой-то. Умный, образованный, врёт складно — этого не отнять. Да только я на своём веку немало таких видал, кто складно врать умеет. Военная косточка, выучка штабная — этих голыми руками не возьмёшь, всё у них по полочкам разложено, комар носу не подточит.

— Отчего же тогда его в экспедицию включили, коли не доверяете?

Сорокин невесело усмехнулся, наконец повернувшись к доктору лицом.

— Он у Колчака до самого последнего служил. До самого февраля двадцатого, покуда самого адмирала не расстреляли. А уж как запахло жареным, как стало ясно, что дело белое совсем гиблое, — тут-то наш Сергей Сергеевич резко прозрение и испытал, идейность свою переменил, к красным перебежал с повинной. Дескать, осознал, раскаялся, готов честно новой власти служить.

Он помолчал, пожевывая мундштук потухшей трубки.

— Я таким переметчикам, доктор, ни на грош не верю. Одно дело, когда человек сразу, с первых дней, за правду встаёт, рискует, страдает за убеждения свои. А другое — когда он до последнего у прежних хозяев отирается, покуда те в силе да при власти, а как только запахнет поражением — тут же перекрашивается, новым знамёнам кланяется. Такие, Иван Павлович, не по убеждению служат, а по расчёту голому. Сегодня он нам предан, красным, а завтра, глядишь, снова перекинется — были бы хозяева посильнее да награда послаще.

Сорокин выпустил изо рта невидимый, несуществующий дым — привычным движением человека, давно бросившего курить, но так и не расставшегося с самим ритуалом, — и посмотрел на доктора уже другим, более пристальным взглядом.

— А включили его в экспедицию… — Сорокин тяжело вздохнул. — Любезный Иван Павлович, да разве я группу составлял? Приказ сверху пришёл. Категорический, обжалованию не подлежащий. Дескать, единственный человек, кто хоть что-то дельное о судьбе золота знает, — вот его и берите, других вариантов нет. А то, что я ему ни на грош не доверяю, — так это, извольте видеть, дело десятое, начальству неинтересное.

Сорокин посмотрел в окно, долго молчал.

— А вот вам, Иван Павлович, я бы посоветовал быть с ним поосторожнее. Уж больно вы человек… как бы это сказать… открытый. Душевный. Оно, конечно, хорошо для врача — с больными этак-то проще. Да только с Верейским этим лишнего болтать не советую. Ни о золоте, ни о планах наших, ни, тем паче, о деле вашем московском, про Садовника этого.

— Полагаете, он может как-то навредить?

Сорокин пожал плечами, снова отворачиваясь к тёмному окну.

— Ничего я не полагаю определённо, доктор. Может, и вправду человек он честный, свою вину перед новой властью искупить старается. А может статься, и совсем иное на уме держит. Пока не разберусь толком — буду ко всем его словам с подозрением относиться. И вам того же советую. Ясно?

— Ясно, — привычно уже отозвался Иван Павлович, чувствуя, как в груди снова шевелится знакомая тревога — на этот раз, впрочем, уже не за семью, оставшуюся в далёком Зарном, а за саму эту экспедицию, в которую он так неожиданно оказался вовлечён.

***

Дорога до Омска в двадцатом году — это не довоенное щегольство, не тот прославленный «Сибирский экспресс», что до революции долетал от Первопрестольной за неполных трое суток. Нынче же, в непростые времен, поезд тащился нехотя, со скрипом и надрывом, будто сам понимал всю тяжесть выпавшей ему эпохи.

То и дело состав вставал на полустанках — то паровоз топлива ждал, покуда бригада где-то раздобудет дров или угля, то путь впереди оказывался разобран, требовал спешного ремонта, то приходилось пропускать встречные эшелоны — воинские части, продовольственные грузы, а то и просто длинные вереницы теплушек с измученными беженцами, тянувшиеся неведомо куда в поисках лучшей доли.

На каждой мало-мальски значимой станции — тщательная, дотошная проверка документов: патрули придирчиво разглядывали мандаты, сверяли фамилии со списками, гоняли туда-сюда с одного конца перрона на другой, покуда не удостоверятся в благонадёжности пассажиров.

Так что путь, что в мирные годы измерялся бы двумя-тремя сутками неспешной, вальяжной езды, растянулся теперь на добрую неделю, а то и поболее. Десять суток тряски в прокуренном вагоне, десять суток бесконечных остановок, ожиданий, коротких перебежек за кипятком на морозных перронах — вот что ожидало путников, отправившихся нынче в далёкую сибирскую сторону.

На одной из станций — не то Данилов, не то уже ближе к Ярославлю, — поезд встал на долгую, изнурительную стоянку. Паровоз, судя по доносившимся снаружи крикам и лязгу, требовал ремонта, и пассажиры, устав от духоты вагонов, высыпали на перрон — кто размяться, кто раздобыть кипятка у станционного бака.

Именно тогда, пользуясь неразберихой посадки, в вагон, где ехала экспедиция, ввалилась шумная компания красноармейцев — человек пять, судя по всему, возвращавшихся из увольнения, а то и просто самовольно отлучившихся от своей части. От них разило самогоном за версту, гимнастёрки были расстёгнуты, а разговоры велись на повышенных, вызывающих тонах.

— А ну, подвинься, папаша! — один из солдат, рослый, краснолицый детина с расстёгнутым воротом, бесцеремонно плюхнулся прямо на скамью рядом со Званцевым, отчего инженер поспешно принялся собирать разлетевшиеся карты и бумаги.

Иван Павлович, сидевший у окна, напрягся — компания явно не собиралась вести себя тихо, а до отправления, судя по всему, оставалось ещё немало времени.

— Гля, ребята, — вдруг протянул один из солдат помельче, вглядываясь в лицо Верейского цепким, хмельным взглядом, — а эта личность мне знакомая. Не из благородных ли будешь, а? Больно уж выправка у тебя, того-с, офицерская.

Верейский, до того молча сидевший у окна, лишь коротко, спокойно взглянул на говорившего, но ничего не ответил.

— Ты чего молчишь-то, ваше благородие? — солдат, распалившись от собственных слов, поднялся, пошатываясь, и шагнул ближе. — Небось, у Колчака служил, кровь пролетарскую пил? А теперь тут раскатываешь, будто и не было ничего!

— Проходите мимо, товарищ, — негромко, но твёрдо произнёс Сорокин, не вставая с места, но взгляд его при этом сделался таким тяжёлым, таким стальным, что даже пьяный солдат на мгновение замешкался.

Но замешательство длилось недолго — вмешался ещё один из компании, тот самый краснолицый детина, и вот уже вся ватага, распалённая самогоном и чужой, безнаказанной удалью, обступила Верейского плотным полукругом.

— А ты кто такой, чтоб указывать? — рявкнул детина, поворачиваясь к Сорокину. — Может, тоже из бывших? Тоже золотые погоны прятал?

Договорить он не успел — краснолицый вдруг размахнулся и попытался схватить Верейского за грудки.

То, что произошло дальше, заняло не более двух-трёх секунд.

Верейский плавным, почти незаметным движением ушёл в сторону, перехватил тянущуюся к нему руку, вывернул её резким, коротким движением — и в следующее мгновение солдат уже с глухим стоном сгибался пополам, а бывший штабс-капитан, не приложив, казалось, ни малейшего видимого усилия, удерживал его в неудобном, болезненном захвате.

— Не советую, — произнёс Верейский тихо, почти вежливо.

Один из товарищей поверженного, впрочем, всё же бросился вперёд с занесённым кулаком — но тут в дело вступил Сорокин. Резко поднявшись, он одним коротким движением перехватил летящую руку, тут же провёл болевой приём, и нападавший с грохотом рухнул на пол вагона между лавками.

— Успокоились? — спокойно, буднично спросил Сорокин, будто речь шла не о драке, а о самом обыденном деле, окидывая оставшихся солдат тяжёлым взглядом.

Те, разом протрезвев от испуга и растерянности, забормотали извинения, подхватили своих пострадавших товарищей и поспешно ретировались из вагона, бросая на прощание злые, но уже осторожные взгляды.

Иван Павлович обернулся к Верейскому.

— Впечатляюще, Сергей Сергеевич, — заметил он. — Где же вы так научились?

— Военная академия, — коротко ответил Верейский, поправляя манжету, будто ничего особенного не произошло. — Рукопашный бой — часть офицерской подготовки.

Званцев уважительно покачал головой.

Где-то дальше по вагону заголосили, кто-то заохал. Потом подскочил Лешка Кулаков.

— Леш, чего там орут все? — спросил Сорокин. — Опять солдатики эти дурака валять начали?

— Там это… скорее… Там солдат этот, который красноморды лез сейчас к нам, того… умирает кажется…

Глава 3

— Умирает? — переспросил Сорокин. И махнул вдруг рукой. — Ну и пусть умирает, поделом. Одним дураком меньше на свете будет.

— Так как же… — растерялся Леша. — Ему же плохо. Синий весь, хрипит.

Иван Павлович, не теряя больше ни секунды, бросился вслед за Кулаковым по узкому проходу вагона — мимо испуганных, вжавшихся в свои места пассажиров, через шаткий, продуваемый сквозняком тамбур, в соседний вагон.

Там, в самом его конце, уже собралась встревоженная толпа — солдаты, недавние обидчики Верейского, столпились вокруг лежащего на грязном полу товарища, не зная, что предпринять. Краснолицый детина лежал на боку, лицо его приобрело нездоровый, бледно-серый оттенок, дыхание вырывалось прерывистыми, хриплыми толчками.

— Расступитесь! — скомандовал Иван Павлович, решительно проталкиваясь сквозь плотное кольцо перепуганных солдат. — Дайте пройти, я врач!

Он опустился на колени рядом с пострадавшим, быстро нащупывая пульс — частый, но, к некоторому облегчению доктора, вполне различимый, ритмичный.

— Что с ним случилось? Рассказывайте, только быстро! — потребовал Петров, тем временем расстёгивая тесный ворот солдатской гимнастёрки.

— Так это… — забормотал один из товарищей упавшего, — покурить вышел, а потом вдруг зашатался, за грудь схватился, да как рухнет…

— Он много выпил сегодня?

— Ну… как обычно, почитай… — неуверенно протянул солдат.

Иван Павлович быстро осмотрел пострадавшего — прислушался к сердцу, проверил зрачки, ощупал живот, — и уже через несколько мгновений облегчённо выдохнул, чувствуя, как отступает первоначальная тревога.

— Обморок от перегрузки, — заключил он, приподнимая голову солдата и подкладывая под неё свёрнутый саквояж. — Немудрено — самогон скверный, драка, духота в вагоне. Сердце, впрочем, работает исправно, жить будет.

Он достал из саквояжа флакон с нашатырным спиртом, поднёс к носу пострадавшего — тот дёрнулся, застонал и медленно, с трудом, начал приходить в себя, хлопая мутными, непонимающими глазами.

— Ну-с, голубчик, — уже спокойнее, с лёгкой укоризной произнёс Иван Павлович, помогая солдату сесть, прислонив его спиной к стене вагона, — впредь наука вам будет — не пить столько на голодный желудок, да ещё и в драки не лезть почём зря. Могло ведь и хуже кончиться.

Солдат, всё ещё бледный, растерянно кивал, бормоча несвязные слова благодарности, а его товарищи, только что перепуганные насмерть, теперь с явным облегчением загалдели, помогая незадачливому собутыльнику подняться на ноги.

Иван Павлович, поднимаясь с колен и отряхивая брюки, вдруг заметил в дверях вагона знакомую фигуру — Верейский, привлечённый шумом, стоял неподалёку, наблюдая за происходящим с непроницаемым, задумчивым выражением лица.

***

Иван Павлович дремал беспокойным, чутким сном, привалившись к жёсткой спинке лавки, когда чья-то осторожная рука тронула его за плечо. Он вздрогнул, мгновенно проснувшись, — годы врачебной практики приучили его просыпаться мгновенно, без долгой сонной одури.

В тусклом, дрожащем свете единственной масляной лампы, качавшейся под потолком вагона, над ним склонилась знакомая фигура — тот самый солдат, которому он оказывал помощь несколькими часами ранее. Лицо его, всё ещё бледное, было теперь искажено не то тревогой, не то нерешительностью.

— Доктор… — прошептал он, воровато оглядываясь на спящих вокруг попутчиков. — Извините, что бужу… Можно вас на пару слов? Дело важное.

Иван Павлович, стараясь не разбудить остальных, осторожно поднялся и вышел вслед за солдатом в тамбур — туда же, где не так давно вёл откровенный разговор с Сорокиным.

За окном тянулась беспросветная темнота осенней ночи, лишь изредка прорезаемая далёкими, тусклыми огнями каких-то полустанков. Поезд мерно постукивал на стыках, убаюкивая, но солдат, стоявший теперь перед доктором, выглядел совсем не сонным — напротив, взгляд его был напряжённым, встревоженным.

— Спасибо вам, Иван Павлович, — начал он торопливо, комкая в руках потрёпанную будёновку. — Что помогли давеча. Не будь вас — не знаю уж, чем бы дело кончилось. Вы уж извините, что так сначала мы, не по людски…

— Пустяки, — отмахнулся доктор. — Обычная моя работа. Только вы, надеюсь, разбудили меня не только за тем, чтобы спасибо сказать?

Солдат замялся, снова оглянувшись через плечо, будто опасаясь чужих ушей, хотя в тамбуре, кроме них двоих, не было ни души.

— Дело в том, — заговорил он тише, почти шёпотом, — что я его узнал. Того офицера вашего.

— Верейского?

— Да, он самый.

Иван Павлович насторожился, чувствуя, как сон окончательно слетает с него.

— Узнали? Откуда?

— Я ведь в девятнадцатом в плену у колчаковцев побывал, — солдат нервно облизнул пересохшие губы. — Под Челябинском взяли меня, в лагерь для военнопленных красноармейцев определили. Так вот этот самый Верейский — он там был. Не простым офицером охраны, как сказывает, нет. Он там допросы вёл. Лично.

— Допросы? — переспросил Петров, чувствуя, как по спине пробегает неприятный холодок.

— Допросы, — мрачно кивнул солдат. — И не просто допросы, доктор. Пытал он людей. Своими собственными руками. Я сам видел, как он одного нашего, разведчика, что в плен попался, — так измордовал, что тот потом две недели встать не мог. А ещё поговаривали в лагере, будто он и расстрелами занимался, когда особо строптивых да неразговорчивых находили.

Иван Павлович молчал, ошеломлённый услышанным, а солдат, будто прорвало плотину долго сдерживаемого страха, продолжал торопливо, сбивчиво говорить дальше.

— Я его сразу узнал, как только в вагон зашёл, ещё до того, как в драку полез. Потому и полез, если уж начистоту, — не столько по пьяни, сколько от злости лютой, что вспомнил всё, что он с нашими творил. Только вот сказать я вам сразу не решился — люди-то вы, видать, важные, начальственные, мало ли что. А потом подумал — нет, надо предупредить. Совесть не позволяет смолчать.

— Вы уверены, что не ошиблись? — тихо спросил доктор, хотя внутренний голос уже подсказывал ему — солдат не лжёт, слишком уж искренним, слишком выстраданным был этот полуночный, тайный разговор.

— Уверен, — твёрдо ответил тот. — Такое лицо разве забудешь? Он ведь и меня чуть было не… — солдат осёкся, судорожно сглотнул, явно не желая вдаваться в подробности собственных мучений. — В общем, поберегитесь вы с ним, доктор. Человек он опасный. Очень опасный. И если он к красным перекинулся — так не за раскаяние, помяните моё слово, а за то, что своя шкура ему дороже всяких идей оказалась.

***

Утро… Хмурая, промозглая серость. Поезд, простояв ночь на очередном полустанке, теперь замер на небольшой узловой станции, название которой Иван Павлович спросонья не запомнил. За окном тянулись невзрачные пристанционные постройки, редкие фигуры путевых обходчиков да огромная, покосившаяся водонапорная башня.

Доктор, промучившийся остаток ночи тяжёлыми, беспокойными мыслями, решил выйти на перрон — размяться, глотнуть свежего, морозного воздуха, хоть немного унять сумятицу в голове. Услышанное ночью не давало покоя ни на минуту: рассказать ли Сорокину о страшных словах солдата немедленно, или сперва самому, без лишней спешки, присмотреться к Верейскому, взвесить, обдумать, прежде чем бросать столь тяжкие обвинения?

Он так и не успел улучить момент для разговора — всю ночь Сорокин то бодрствовал у окна тамбура, покуривая свою неизменную потухшую трубку, то, напротив, спал так чутко, что подойти незамеченным не представлялось возможным.

На перроне, разминая затёкшие ноги, уже прохаживались давешние солдаты — те самые, что накануне устроили пьяный дебош в вагоне. Теперь, протрезвевшие и присмиревшие, они выглядели совсем иначе — обычные усталые парни, возвращавшиеся из увольнения в свою часть.

— Приехали, стало быть, — донёсся до Ивана Павловича обрывок разговора. — Наша станция.

— А Гришка-то где? — спросил кто-то из них, оглядываясь по сторонам. — Чего не выходит?

— Спит, поди, — отмахнулся другой. — Умаялся вчера, шутка ли — чуть Богу душу не отдал.

— Так буди, нам ведь через десять минут строиться!

Один из солдат, чертыхнувшись, направился обратно к вагону — но не прошло и минуты, как он выскочил оттуда с побледневшим, перепуганным лицом.

— Ребята! — крикнул он срывающимся голосом. — Ребята, там что-то не так с Гришкой! Не откликается совсем!

Иван Павлович, услышав это, мгновенно почувствовал, как внутри всё обрывается от нехорошего, тревожного предчувствия. Не раздумывая, он бросился следом за солдатами обратно в вагон, расталкивая столпившихся у входа людей.

Тот самый парень — Гриша, как теперь узнал доктор его имя, — лежал на своей полке в спокойной позе, будто крепко спал. Но что-то в этой неподвижности, в самой позе тела сразу насторожило опытный докторский глаз.

— Дайте пройти! — скомандовал Петров, отодвигая столпившихся вокруг полки солдат.

Он осторожно тронул парня за плечо, потом, не получив никакого отклика, перевернул его на спину — и замер.

Лицо солдата, ещё вчера румяное, живое, теперь приобрело мертвенную, синюшную бледность, глаза были полуоткрыты, остекленевший взгляд устремлён в никуда. Опять приступ? Нет, не он. Гораздо хуже…

— Мёртв, — тихо произнёс доктор, хотя это было ясно и без слов, и в вагоне тут же поднялся встревоженный, испуганный гул голосов.

— Как же так… — растерянно пробормотал один из солдат. — Он же живой был совсем недавно, разговаривал…

— Доконало сердце то его. Жаловался. А тут самогон… Бабка эта дрянь продала, а не самогон!

— Нормальный самогон! Все пили!

Иван Павлович, стараясь сохранять профессиональное хладнокровие, несмотря на бешено колотящееся сердце, принялся тщательно осматривать тело — привычные, отточенные годами движения врача, ищущего причину смерти.

Никаких видимых ран, никаких следов насилия — ни синяков, ни порезов, ни характерных огнестрельных или ножевых отметин. Со стороны и впрямь могло показаться, что парень просто тихо, во сне, скончался от какого-то внезапного сердечного приступа — особенно учитывая вчерашнее нездоровье, обморок, пьяную драку.

Но Иван Павлович, вглядевшись внимательнее, заметил то, что ускользнуло бы от менее опытного взгляда: мелкие, едва различимые кровоизлияния в белках остекленевших глаз, чуть заметную, странную вмятину на переносице, будто от какого-то плотного предмета, и характерный, синюшный оттенок кожи вокруг рта и носа — верный, безошибочный признак удушья.

Он машинально скользнул взглядом по смятой, сбившейся подушке, лежавшей чуть в стороне от головы покойного, потом — на потрёпанный вещевой мешок, валявшийся неподалёку, — и внутри у него похолодело от страшной, неумолимой догадки.

Парня задушили. Тихо, без борьбы, пока он спал, измученный вчерашним потрясением, — приложили подушку или мешок к лицу и держали, пока не перестало биться сердце. А здоровяку много и не нужно было.

Иван Павлович медленно поднял взгляд от бездыханного тела и оглядел вагон — сонных, растерянных пассажиров, испуганных товарищей погибшего солдата — и в самом конце прохода, у выхода в тамбур, заметил неподвижную, наблюдающую за происходящим фигуру.

Верейский стоял, скрестив руки на груди, с тем же непроницаемым, спокойным выражением лица, что и накануне вечером.

***

Сорокин, привлечённый переполохом, протиснулся сквозь толпившихся у полки солдат — лицо его, как всегда, оставалось непроницаемым, но в глазах читалась цепкая, настороженная собранность.

— Что случилось? — коротко спросил он, останавливаясь рядом с доктором.

Иван Павлович на мгновение замялся — сказать ли всю правду прямо здесь, при посторонних, или повременить, обдумать сначала наедине с Сорокиным?

Нет, пока не нашли убийцу, который может стоять прямо здесь, говорить правду нельзя.

— Умер, — произнёс он наконец сдержанно, не вдаваясь в подробности. — Ночью, во сне, судя по всему. Сердце, возможно, не выдержало — после вчерашнего-то потрясения.

Сорокин коротко, испытующе взглянул на доктора — будто уловив в его голосе некую недосказанность, — но расспрашивать дальше при свидетелях не стал, лишь коротко кивнул.

— Нужно станционного начальника известить, — деловито произнёс он. — И милицию местную, коли имеется. Порядок такой — при внезапной смерти протокол составить положено.

Не прошло и получаса, как на перроне появился заспанный, недовольный милиционер в потёртой шинели — судя по всему, единственный представитель власти на всю станцию. Он равнодушно, без особого рвения осмотрел покойного, черкнул что-то в потрёпанном блокноте, расспросил товарищей погибшего о вчерашних событиях — и, услышав про пьяную драку да обморок накануне, удовлетворённо кивнул, будто вопрос был исчерпан.

— Сердце, стало быть, — заключил он равнодушно. — Дело обычное по нынешним временам — то голод, то переутомление, то самогон паршивый. Царствие небесное, — добавил он машинально, хотя в его голосе не было и тени сочувствия, лишь усталое, привычное безразличие человека, повидавшего слишком много смертей за последние годы.

Тело бережно вынесли из вагона — товарищи погибшего, помрачневшие, притихшие, сами несли носилки до небольшого станционного помещения, где предстояло дожидаться дальнейших распоряжений начальства.

Иван Павлович, наблюдая за этой скорбной процессией, чувствовал, как внутри у него нарастает глухое, тяжёлое беспокойство — открыть ли сейчас всю правду милиционеру, настоять на более тщательном расследовании? Но что-то удерживало его от немедленных действий — то ли недостаток доказательств, то ли смутное, безотчётное ощущение, что дело это куда серьёзнее, чем кажется на первый взгляд, и раскрывать карты раньше времени не стоит.

Поезд меж тем по-прежнему стоял — паровоз, как выяснилось, требовал серьёзного ремонта: не то лопнула какая-то важная деталь, не то попросту не хватало исправных частей, и станционный механик, чумазый, злой как черт, только разводил руками, обещая управиться «часа через два, не раньше, а то и все четыре».

Пассажиры, привыкшие уже к подобным задержкам, разбрелись кто куда — одни отправились на поиски кипятка, другие просто прохаживались вдоль путей, разминая ноги перед новым отрезком утомительного пути.

Иван Павлович, воспользовавшись наконец случившейся заминкой, отвёл Сорокина в сторону, подальше от лишних ушей — туда, где у самого края перрона возвышалась старая, покосившаяся водонапорная башня, отбрасывавшая длинную утреннюю тень.

— Артём Игнатьевич, — тихо произнёс он, убедившись, что их никто не подслушивает, — мне нужно сказать вам нечто важное. То, что я не решился произнести при всех.

Сорокин остановился, вопросительно взглянув на доктора, и весь его вид разом переменился — обычная сдержанная невозмутимость сменилась цепким, острым вниманием человека, привыкшего мгновенно улавливать любую значимую деталь.

— Слушаю, — коротко произнёс он.

Иван Павлович, оглянувшись ещё раз по сторонам — не подслушивает ли кто из праздно бродящих по перрону пассажиров, — заговорил тихо, но твёрдо.

— Этой ночью тот самый солдат, которому я помощь оказывал, разбудил меня. Пришёл в тамбур, поговорить наедине. Сказал, что узнал Верейского.

— Узнал? — Сорокин чуть прищурился. — Откуда?

— Он в плену у колчаковцев в девятнадцатом году побывал, под Челябинском. И утверждал, будто Верейский там не просто офицером охраны служил, а вёл допросы. Пытал пленных красноармейцев лично. И расстрелами, по слухам, тоже занимался, когда пленные оказывались несговорчивыми.

Сорокин молчал, обдумывая услышанное, лицо его оставалось непроницаемым, но пальцы, машинально сжимавшие потухшую трубку, чуть напряглись.

— И вот теперь, — продолжал Иван Павлович, понижая голос ещё больше, — этот самый солдат найден мёртвым. Якобы во сне, якобы сердце не выдержало. Но я, Артём Игнатьевич, врач, я осматривал тело внимательно — и это не сердечный приступ. А удушение. Кто-то приложил ему подушку или мешок к лицу, пока он спал, и держал, пока не перестало биться сердце. Мелкие кровоизлияния в глазах, характерная синюшность вокруг рта — верные признаки.

Сорокин на мгновение застыл, глаза его сузились, а лицо приобрело то самое жёсткое, хищное выражение, которое доктор уже видел вчера во время короткой стычки с пьяными солдатами.

— Вы кому-нибудь ещё об этом говорили? — резко спросил он. — Милиционеру станционному?

— Нет, — покачал головой Петров. — Решил сперва с вами переговорить наедине.

— Правильно решили, — Сорокин коротко, отрывисто кивнул, окидывая быстрым, настороженным взглядом окрестности перрона, будто заново оценивая всю обстановку. — Значит, так, Иван Павлович. Милиционеру — ни слова больше того, что уже сказано. Пусть дело идёт как есть — сердечный приступ, и точка. А мы уж сами, своими силами, разберёмся, что здесь на самом деле произошло.

Он на мгновение замолчал, задумчиво покусывая мундштук трубки, потом произнёс уже тише, почти себе под нос:

— Выходит, солдат этот кому-то настолько помешал своими воспоминаниями, что его решили заставить замолчать. Причём быстро, тихо, без лишнего шума. Опытная работа, доктор. Не абы кто такое провернуть способен.

Он поднял взгляд на Ивана Павловича.

— А это значит, дорогой доктор, что дело наше куда серьёзнее и опаснее, чем мы поначалу предполагали. И приглядывать за определённым человеком теперь придётся ещё пристальнее.

Глава 4

Сорокин, выслушав рассказ доктора, недолго думая принял решение.

— Значит, так, Иван Павлович. Действовать будем тихо, без огласки. Ни станционному милиционеру, ни остальным ни слова. Не смотрите на меня так. Не скажем. Потому что если скажем, то всей экспедиции конец. Пока расследование, пока опросят, пока разберутся… Столько времени пройдет. Пусть сами разбираются, без нас. А сами мы меж тем проверим, где кто был этой ночью. Начнём с Верейского — раз уж на него подозрение первым делом падает.

Разделились. Сорокин отправился осторожно расспрашивать проводника вагона, а Иван Павлович, воспользовавшись вынужденным простоем, решил как бы невзначай, за завтраком у станционного самовара, разговорить самого Верейского.

Бывший штабс-капитан, впрочем, держался спокойно, без всякой настороженности — казалось, известие о смерти солдата не произвело на него особого впечатления, кроме разве что сухого, формального сожаления.

— Печальная история, — заметил он, прихлёбывая жидкий морковный чай из жестяной кружки. — Хотя, признаться, немудрено — здоровяк здоровяком, а сердце, видно, слабое было. Я вот тоже почти всю ночь не спал, если уж на то пошло.

— Отчего же? — как бы между делом поинтересовался Иван Павлович.

— В карты играл, — Верейский чуть улыбнулся, впервые за всё время дороги в его голосе прозвучало нечто похожее на искреннюю, неподдельную живость. — Соседи по купе оказались на диво компанейские. Один — инженер путейский, Голубев его фамилия, кажется, ехал до самого Новосибирска. До самого утра резались в преферанс, если начистоту. Имею слабость, Признаю, к картам. Не подумайте чего плохо, не на деньги играли. На интерес.

Иван Павлович не подал виду, что интерес этот отнюдь не праздный, лишь кивнул с деланым безразличием.

Разыскать упомянутого инженера труда не составило — тот, невысокий, лысоватый человек в поношенном форменном сюртуке путейского ведомства, отыскался неподалёку, на перроне, где терпеливо дожидался, пока починят паровоз.

— Верейского? — переспросил он, когда Петров, представившись попутчиком, как бы невзначай завёл разговор. — Как же, как же, прекрасно помню. Отменный игрок, доложу я вам, хладнокровный, расчётливый — обыграл меня подчистую. Умеет, сразу видно. Опыт. Да и рука легкая, в картах без этого никуда. С вечера засели, часов, почитай, до пяти утра резались, если не позже. Он всё время на виду был, никуда не отлучался — разве что за кипятком пару раз выходил, да и то на минуту, не больше. Да мы же с вами соседи по вагону, разве не видели? Спали?

Вернувшись к водонапорной башне, где его дожидался Сорокин, Иван Павлович коротко пересказал услышанное.

— Проводник то же самое говорит, — мрачно кивнул Сорокин, выслушав доктора. — Всю ночь дверь в вагоне была раскрыта, свет горел, слышны были голоса, смех — играли в карты, это точно. Верейский, стало быть, отпадает. Странно.

Он задумчиво пожевал мундштук трубки, окидывая перрон тяжёлым, изучающим взглядом.

— Выходит, ошиблись мы с вами, доктор. Или, вернее, поторопились с выводами.

— Но кто же тогда…

— Не понятно, — пожал плечами Сорокин. — Но Верейского предлагаю со счетов все же пока не списывать.

Иван Павлович кивнул.

Сорокин тяжело вздохнул.

— Не задалась экспедиция с самого начала, Иван Павлович, — произнёс он вдруг глухо, будто продолжая давно начатый внутри себя разговор. — Чуете, нет? Ещё до Омска не добрались, а уже покойника везём да загадку неразрешённую в придачу.

Он помолчал, задумчиво разглядывая трубку.

— Знаете, за годы службы я привык доверять чутью своему. А чутьё это мне сейчас одно подсказывает — плохой знак всё это. Дурной знак. Обычно, коли дело с самого начала гладко идёт — гладко оно и заканчивается. А коли с первых же шагов заминки, смерти да неясности всякие — так и дальше добра не жди.

— Может, простое совпадение, Артём Игнатьевич, — попытался возразить Иван Павлович, хотя и сам не слишком верил собственным словам. — Время нынче такое, смутное — мало ли отчего человек умереть может.

Сорокин коротко, невесело усмехнулся, покосившись на доктора.

— Совпадение, говорите? Может, и совпадение. А может, и нет. Вот в чём беда-то главная, доктор, — не в самой смерти этой несчастной, прости Господи парня, а в том, что я теперь ни одному человеку из нашей группы до конца довериться не могу. Ни Верейскому этому вашему хвалёному, хоть алиби у него и железное. Ни Званцеву тихому, что нос из своих карт да расчётов не кажет — почём я знаю, что у него на уме на самом деле творится. Ни даже Кулакову этому простодушному, хоть и кажется он мне парнем безобидным, ясным, будто на ладони весь. Вам… верю. Вижу, что вы человек надежный.

— Благодарю за доверие, — улыбнулся Иван Павлович.

— А без веры друг в друга, доктор, — какая уж тут экспедиция получится? Мы ведь не просто золото ищем. Мы вместе в самую глушь сибирскую забираемся, где кругом опасность на каждом шагу — и банды недобитые, и морозы лютые, и бог знает что ещё. В таком деле друг другу спину прикрывать надобно, не оглядываясь поминутно — а ну как товарищ твой нож в неё всадит, покуда ты по сторонам глазеешь.

Он повернулся наконец к доктору, и лицо его показалось Ивану Павловичу особенно измождённым, постаревшим.

— Вот и выходит, что задача моя теперь не только золото найти, а ещё и разобраться — кому из нашей же группы вообще доверять-то можно. А это, доложу я вам, дело подчас потруднее самого золота окажется.

***

Поиски постороннего свидетеля или случайного злоумышленника ни к чему не привели — станционные жители, немногочисленные торговки да путевые обходчики, ничего подозрительного ночью не заметили, а редкие пассажиры, подсаживавшиеся на этой станции, давно разъехались кто куда.

Паровоз, меж тем, чинили гораздо дольше обещанного — вместо заявленных двух-четырёх часов простой растянулся на весь долгий, томительный день. Станционный механик, чумазый и обозлённый на весь белый свет, то и дело выныривал из-под своего железного пациента с очередными неутешительными новостями — то деталь нужная не подходит, то заклёпку не той системы прислали, то ещё какая-то напасть.

Сорокин, слоняясь по перрону мрачнее тучи, то и дело поглядывал на карманные часы, щёлкая крышкой с плохо скрываемым раздражением.

— Этак мы до Омска и к зиме не доберёмся, — процедил он сквозь зубы, в очередной раз убедившись, что ремонт продвигается едва ли на шаг. — Каждый час простоя — это ведь не просто неудобство, Иван Павлович. Это фора, которую мы даём тем, кто, может статься, уже что-то про нашу экспедицию пронюхал. Чем дольше телимся здесь, тем больше времени у них, чтобы подготовиться, замести следы, а то и вовсе опередить нас.

Он раздражённо сплюнул, засовывая часы обратно в карман.

— И ведь не прикрикнешь толком на этого чумазого — не саботажник же он, чинит, как умеет, из последних сил старается. Просто время нынче такое — всё через пень колоду, ничего вовремя не делается.

Дело, впрочем, к вечеру всё же сдвинулось с мёртвой точки — уставший, перепачканный машинным маслом с ног до головы механик наконец объявил, что паровоз худо-бедно на ходу, хотя и советовал не гнать особо, поберечь чиненую деталь хотя бы до следующей крупной станции.

Когда огромное, багровое солнце уже клонилось к самому горизонту, окрашивая унылые пристанционные постройки в тревожные, кровавые тона, паровоз наконец испустил долгожданный, хриплый гудок, лязгнули сцепки, и состав, вздрогнув всем своим утомлённым, натруженным корпусом, медленно, со скрипом тронулся дальше — на восток, туда, где за многими сотнями вёрст ждал их промёрзший, притихший после недавних потрясений город Омск.

***

Иван Павлович, промучившись очередной бессонной ночью тяжёлыми, тревожными мыслями, поднялся со своей полки, стараясь не разбудить спящих товарищей, и вышел в полутёмный, притихший проход вагона.

В самом конце его, у маленького откидного столика, он увидел тусклый, дрожащий огонёк свечи — и рядом с ним, склонившись над разложенными картами, сидел Пётр Аркадьевич Званцев. Инженер, казалось, не замечал ничего вокруг, всецело поглощённый своей работой — тонким, остро отточенным карандашом он делал пометки на потрёпанной, испещрённой линиями карте, время от времени сверяясь с какими-то записями в блокноте.

— Не спится, Пётр Аркадьевич? — тихо спросил доктор, присаживаясь напротив.

Званцев поднял голову. В скудном свете свечи Иван Павлович впервые как следует разглядел его лицо, усталое, изборождённое морщинами куда более глубокими, чем можно было ожидать от человека его лет, с покрасневшими от бессонницы глазами за круглыми стёклами очков.

— Работы много, доктор, — коротко ответил инженер, но, вопреки обыкновению, не спешил возвращаться к своим расчётам, будто и сам был не прочь ненадолго отвлечься. — Днём в поезде такая тряска, что толком линию не проведёшь, приходится по ночам наверстывать, пока тихо.

— Что именно высчитываете?

— Да вот, — Званцев кивнул на карту, — пытаюсь прикинуть, где именно могла отходить та самая боковая ветка на Причулымье, о которой Верейский толковал. Старые карты у меня имеются, ещё довоенные, путейские, но, боюсь, многое с тех пор изменилось — то забросили какую линию, то, наоборот, новую проложили наспех, для военных нужд.

Он вздохнул, снимая очки и устало потирая переносицу.

— Кропотливая работа, доктор. Требует терпения. А терпения этого у меня, признаться, теперь в достатке — девать больше некуда.

В его голосе прозвучала такая неожиданная, глухая горечь, что Иван Павлович невольно насторожился.

— Что вы имеете в виду?

Званцев долго молчал, глядя на пляшущий огонёк свечи, потом заговорил — тихо, ровно, будто рассказывал давно уже пережитую, выстраданную историю, лишённую прежней остроты боли, но не переставшую от этого быть менее горькой.

— Семья у меня была, Иван Павлович. Жена, дочка. В Петрограде жили, до самой революции. А потом… — он снова замолчал, машинально поправляя и без того ровно разложенные на столе карандаши. — Потом голод начался, тиф этот проклятый… Дочка первой слегла, за ней и жена. Я тогда как раз в командировке был, по служебным делам, на Урал отправили, пути обследовать. Пока добрался обратно — хоронить уже нечего было. Общая могила, тела десятками свозили, не разбирая.

— Простите, — тихо произнёс Иван Павлович. — Я не знал.

— Да откуда же вам знать, — Званцев невесело усмехнулся, вновь водружая очки на переносицу. — Я о том не рассказываю особо. Что толку языком трепать о том, чего уже не воротишь? Работа вот — другое дело. Работа отвлекает, занимает голову, не даёт совсем уж в отчаяние впасть. Оттого и картами этими ночами напролёт занимаюсь — не оттого, что начальство подгоняет, а оттого, что иначе бессонница проклятая одолевает, а с ней и мысли всякие нехорошие лезут.

Он снова склонился над картой, будто устыдившись собственной откровенности, и уже другим, более деловым тоном добавил:

— Так что вы уж извините, Иван Павлович, коли кажусь порой нелюдимым да неразговорчивым. Не со зла это, а просто… привычка такая выработалась. В работу с головой уходить, чтобы не думать лишнего.

— Благодарю за откровенность, Пётр Аркадьевич, — тихо произнёс доктор. — И простите, если потревожил.

— Пустяки, — Званцев слабо улыбнулся, вновь берясь за карандаш. — Идите отдыхать, доктор. Вам ещё силы понадобятся — чувствую, самое сложное у нас впереди.

***

Омск. Город хмурый, встречающий безрадостным утром. Низкое, серое небо нависло над городом, будто придавливая его своей тяжестью, с Иртыша потянуло промозглой, пробирающей до костей сыростью.

Иван Павлович, прильнув к вагонному окну, разглядывал проплывающие мимо кварталы бывшей колчаковской столицы — и не узнавал в них того шумного, кипучего города, о котором ещё год назад ходили легенды по всей России. Тогда здесь, говорят, бурлила жизнь особого, лихорадочного свойства — съезжались чиновники со всей Сибири, открывались рестораны и театры, звенели эполеты на парадных мундирах, а по вечерам столичные львицы прогуливались по главным улицам в мехах, будто и не шла кругом кровопролитная война.

Теперь же город производил гнетущее, тоскливое впечатление. Витрины многих магазинов зияли пустыми, разбитыми проёмами — то ли от недавних боёв, то ли от банального мародёрства в дни всеобщей неразберихи. Вывески бывших присутственных мест — «Управление путей сообщения», «Омское отделение Государственного банка», «Канцелярия Верховного правителя» — местами были грубо замазаны извёсткой, местами так и остались висеть, облупленные, полустёртые, будто немые свидетели уже минувшей, чужой теперь эпохи. На карнизах некоторых зданий Иван Павлович успел заметить остатки некогда горделивых двуглавых орлов — теперь обшарпанных, с отбитыми крыльями, а то и вовсе с наспех сколотыми головами, оставившими после себя лишь уродливые, зияющие проплешины в лепнине.

Редкие прохожие, кутавшиеся в потрёпанные пальто и шинели, спешили по своим делам, избегая смотреть друг другу в глаза, — обычная, узнаваемая уже примета времени, когда излишняя приметливость могла обернуться самыми неожиданными последствиями.

— Вот и приехали, — глухо произнёс Сорокин, тоже разглядывавший город через грязное вагонное стекло. — Бывшая столица Российского государства, изволите видеть. То, что от неё осталось.

Иван Павлович промолчал, погружённый в собственные, тяжёлые мысли. Дорога от той безымянной станции, где нашли мёртвого Гришу, тянулась ещё несколько дней, и всё это время неразрешённая тайна убийства не давала доктору покоя ни на минуту.

Он снова и снова прокручивал в голове все детали — синюшное, застывшее лицо солдата, характерные следы удушья, и алиби Верейского. Кто-то из группы — или кто-то посторонний, случайно оказавшийся рядом, — хладнокровно оборвал человеческую жизнь, и убийца этот, возможно, до сих пор находился где-то совсем рядом, быть может, в соседнем купе, делил с ними хлеб и разговоры, будто ничего не произошло.

От этой мысли по спине пробегал неприятный, липкий холодок. Иван Павлович ловил себя на том, что теперь то и дело украдкой присматривается к каждому из спутников — к сдержанному, немногословному Званцеву, погружённому в свои карты и расчёты; к простодушному, всегда улыбчивому Кулакову; даже к самому Верейскому, чьё алиби, казалось бы, было безупречным, но что-то в глубине души доктора продолжало нашёптывать сомнения.

«А что, если алиби это — лишь искусная инсценировка? — думал он порой, разглядывая мерно покачивающиеся на полке чужие вещи, дорожные мешки и саквояжи попутчиков. — Что, если человек этот настолько хитёр и расчётлив, что сумел выстроить безупречное прикрытие, пока чужими руками — руками сообщника — избавлялся от опасного свидетеля?»

Впрочем, стоило доктору начать додумывать эту мысль до конца, как тут же вставал закономерный вопрос: кто же тогда этот таинственный сообщник? И существует ли он вообще, или Иван Павлович, измученный тревогой и бессонными ночами, попросту начинает видеть заговоры там, где их нет?

Поезд меж тем, дёрнувшись в последний раз, окончательно замер у обшарпанного, но всё ещё узнаваемого здания омского вокзала. За окном засуетились носильщики, замелькали фигуры встречающих, послышались отрывистые команды станционных служащих.

— Приготовьтесь, Иван Павлович, — Сорокин, наконец отвернувшись от окна, окинул доктора быстрым, испытующим взглядом, будто прочитав часть его тревожных мыслей. — Здесь, в Омске, нам предстоит первая серьёзная проверка — и не только архивных документов, но и, чует моё сердце, нашего собственного единства. Так что держите ухо востро, и оружие тоже, на всякий случай, под рукой имейте.

И словно в подтверждение его слов где-то вдали прогрохотали выстрелы.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге