Обложка Земные дела. Книга 2.

Земные дела. Книга 2.

hwaru

0% прочитано
Стандартный
hwaru

Земные дела. Книга 2.

Глава 1. Морван

Все семь лет, с самой революции, Леа Морван разбирала доносы сама и не пропускала ни одного листка. В понедельник, спустившись за новыми, она нашла ящик уже открытым. Рядом стояли двое офицеров Народной стражи, совсем мальчишки, в новых мундирах, и один держал в руках всю утреннюю пачку.

— Доброе утро, гражданка Морван. Теперь мы смотрим первыми.

— Чьё распоряжение?

— Гражданина Дюра, гражданка. — Он подал ей бумагу.

Распоряжение было подписано Дюра и составлено правильно, со ссылкой на решение Совета прошлой зимы. По этому решению, как Леа помнила, Стража сама вела учёт хлеба и имела право знать обо всём, что касается её снабжения. О доносах там не было ни слова, но и запрета не было.

Ей оставили одиннадцать листов. Они лежали на столе, придавленные печатью, чтобы их не сдуло сквозняком от двери. Из полусотни доносов остались ссоры из-за межи, пьяная брань в трактире и вдова, которая прячет в перине медный крестик. Всё, где упоминались ружья, деньги или кто-нибудь из Стражи, ушло вместе с офицерами.

К обеду из канцелярии Стражи пришла ещё одна бумага, о переводе двух её секретарей, Бриссо и Фелисьена, в распоряжение гражданина Дюра. Секретари Комиссии числились на жалованье у Совета, Совет по бедности задерживал выплаты третий месяц, а Стража платила вовремя, серебром и пайком, удерживать людей Леа не имела ни права, ни денег. Бриссо зашёл попрощаться и долго объяснял, что у него мать. Фелисьен собрал свои перья и ушёл, ничего не объясняя.

Донос о спорынье пришёл в среду. Он был написан на дешёвой бумаге, без подписи, и потому, видимо, Стража оставила его ей. В Фонтене и Сен-Маре после нового хлеба стали болеть люди: у троих почернели пальцы, сын кузнеца несколько ночей кричал, что на нём горит рубаха.

Как выглядит спорынья, Леа знала. Когда ей было девять, в Вернуа от неё умерла старуха Лекок, жившая через два двора от Морванов. После её похорон отец неделю просеивал рожь через решето и выбирал чёрные рожки по одному, а мать жгла их в печи и не подпускала детей. Отец тогда говорил, что спорынью видно, только пока зерно цело. Когда его смелют, останется только считать, кто заболел.

На этот случай у Комиссии было правило: при подозрении на порченый хлеб амбар опечатывается до проверки, и зерно не трогают. Леа написала распоряжение для Фонтена и Сен-Мара. Старик Виньо, который вёл книги доносов, принимая бумагу, напомнил, что Стража берёт хлеб как раз из этих амбаров.

Проверять зерно она послала Батиста Ру. Он служил в Комиссии третий год, был родом из тех краёв, и деревенские говорили с ним охотнее, чем с городскими. С ним поехал мерщик с хлебного рынка.

В пятницу, возвращаясь от казначея, Леа у восточных ворот пропустила обоз Стражи, встав к стене вместе с другими пешими. Телеги выезжали из-под арки одна за другой, нагруженные ящиками.

От ворот она свернула на Кожевенную, к сапожнику Ферье. Подошвы на её башмаках отстали на носках пару дней назад, и теперь, с первыми дождями, ноги промокали к обеду. Ферье держал мастерскую в полуподвале, в окне на уровне мостовой всегда стояла одна и та же пара сапог, за которой за три года так и не вернулся хозяин.

Он повертел её башмак в руках, отогнул подошву ногтем, сказал, что работы на полчаса. Леа ждала на табурете у двери, поджав ноги в одних чулках. Мастер промазал края подошв клеем и прошил носки суровой ниткой в два ряда. Когда он поставил башмаки перед ней, она достала бумаги Совета.

— Не надо, гражданка, — сказал Ферье и отодвинул её руку. — За нитку платы не беру.

Леа поблагодарила его и вышла. Башмаки больше не промокали.

Батист вернулся через пять дней. Он привёз отчёт, подписанный им, мерщиком и старостой, и платок с горстью ржи. Зерно в обоих амбарах пересыпали через решето, мера за мерой, рожков не нашли ни одного.

— А больные? — спросила Леа.

— Хворают, говорят, — ответил Батист. — Только мне никого не показали. Староста говорит: на краю деревни. А на краю никого.

— Ты ходил?

— Вы велели амбары, гражданка. Да и не пошёл я, вдруг заразное. — Он посмотрел на кувшин с водой у неё на столе. — Можно?

Она налила ему воды и сразу написала распоряжение о снятии печатей. Оформила всё, отчёт подшила в дело, а платок с рожью положила в ящик стола. Её беспокоили больные, которых никто не видел, но послать лекаря было не на что.

Совет собрался в субботу, после полудня. Председательствовал в этот раз не Руссо. Он, как объявили с порога, был болен, и его место по порядку старшинства занял капитан Мерсо. Накануне Леа проходила мимо суконной лавки Руссо на Ткацкой улице и видела у его дверей двух стражников, но стражники стояли теперь у многих дверей. Стояли они и в соборе. Никто из членов Совета не спросил, кто их туда поставил, да и устав ничего не говорил о том, где должна стоять охрана.

Три стула в середине стола были пусты. На одном обычно сидел Жерар Обен, на двух других Бертен от лесорубов и Ришар от возчиков. Обена в последний раз она видела в среду, на лестнице у казначея. Он посторонился, пропуская её, и сказал, что перевал в этом году, говорят, закроют рано. Леа ответила тогда, что Комиссия таким не занимается.

Мерсо прочёл предложение. Стража просила временных полномочий: пока в округах неспокойно, задерживать подозрительных и держать их под стражей без решения Комиссии. Срок полномочий не указывался.

Выступал один Ленуар. Он говорил о том, что республика в кольце врагов, что Сарьены в Арене ждут своего часа, что Комиссия бдительности делает что может, но, пока она проверяет доносы, враг успевает уйти за реку. Стража держит границу и не может каждый раз ждать разрешения Комиссии. Леа слушала его и узнавала собственные слова, сказанные в этом же соборе семь лет назад, когда речь шла о епископских приставах. Ленуар тогда сидел на ступенях у дверей и записывал за ней в тетрадку. Говорил он хорошо, лучше, чем она тогда.

Мерсо спросил, кто за. Первыми подняли руки те, кто сидел ближе к нему, за ними потянулись остальные. Дюра голосовал последним, лениво, когда считать было уже нечего. На вопрос, кто против, в соборе никто не шевельнулся.

Леа сидела, сложив руки на столе. Пока Мерсо считал голоса, она написала на листе из своей тетради две строки: полномочия, данные без срока, нельзя называть временными, и Совету следует назначить день, когда их пересмотрят. Когда объявили, что решение принято при одном воздержавшемся, она встала и попросила приложить её запись к протоколу. Устав давал такое право каждому члену Совета. Мерсо помедлил, потом кивнул, и Леа отдала лист секретарю. Протокол сегодня вёл Фелисьен, ещё на прошлой неделе служивший у неё в Комиссии. Он прочёл обе строки, аккуратно вложил лист в папку и закрыл её. На выходе её догнал Ленуар.

— Почему ты не проголосовала?

— Я не обязана перед тобой отчитываться.

— Это все заметили. Я думал, ты возразишь.

— Я воздержалась и добавила в протокол свои заметки.

— Их никто не прочтёт.

— Возможно.

Больше обсуждать было нечего. Леа видела, что Ленуар смотрел на нее разочарованно, но в дверях его уже ждал Дюра. Юноша быстро потерял к ней интерес и направился к нему.

Дом Обена стоял на Травяной улице, за рынком. Ставни первого этажа были закрыты, Леа постучала в дверь, подождала и постучала еще раз.

— Нет их, гражданка, — сказала соседка, мывшая крыльцо через улицу. — В четверг уехали.

— Куда?

— На восток, в Рейнхарт. Мне ключ оставили, приглядывать. А вам, если спросите, велели передать, что кланяются.

— Больше ничего не велели?

— Велели бы, уже бы передала вам.

Уехать из Ларенны в Рейнхарт по торговым делам член Совета мог, для этого не нужно было ничьего разрешения. Обен ездил часто, в Торн, в Мирель, однажды даже в Кальберг, и каждый раз объявлял о поездке на Совете за неделю, с подробностями, кому что везёт. Об этой поездке он не объявил. Последний раз они виделись в среду, на лестнице у казначея.

Дома Леа заварила чай, остатки прошлогоднего, и выпила его у окна. Чай был жёлтый и пах ромашкой со склада. В Ларенне не осталось никого, с кем можно было бы посидеть вечером: Мерлен умер прошлой осенью, Ленуар теперь целиком был с Дюра, а Обен неизвестно когда вернётся из Рейнхарта, и вернётся ли вообще. Допив чай, она села за стол, чтобы дописать отчёты, и выдвинула ящик.

Бумаги она с первого года держала одинаково: исписанной стороной вверх, по числам, ровной стопкой. Теперь они лежали лицом вниз, и два листа съехали к стенке. Платок с рожью оказался в дальнем углу, а отчёт Батиста лежал не на своём месте. Леа перебрала бумаги, сверяя числа. Всё, кажется, было на месте, хотя поручиться за это она не могла. Кто-то явно рылся в её ящике, но сложить всё обратно, как лежало, не сумел или не счёл нужным. Своего человека за такую небрежность она выгнала бы из Комиссии в первую же неделю. Значит, это был кто-то новый, из тех, кого Стража набрала за лето.

Она сложила записки как следует и решила утром пойти в Совет и рассказать. Обыск в комнате члена Совета без постановления был запрещён уставом. Чем кончится, если она заговорит об этом открыто, Леа догадывалась, но терпеть, когда Стража так далеко заходит за свои полномочия, не собиралась.

В дверь постучали около одиннадцати, когда комендантский час уже начался. На лестнице стоял мальчик лет тринадцати, без шапки.

— Гражданка Морван? Вас просили прийти. Человеку плохо.

— Кому?

— Мне только велели вас привести.

За последний год её звали так раза четыре, все разы в южное предместье, к прачкам и подёнщикам, к которым лекарь из казармы не ходил. Лекарем Леа не была, но умела перевязать, вскипятить воду, дать маковых капель и посидеть до утра. Однажды она просидела ночь у годовалого малыша, ребёнок остался живой. Леа взяла сумку, где держала бинт, ножницы, маковые капли и гусиный жир и надела плащ.

Соборная площадь была ярко освещена кострами, и мальчик повёл её боковыми улицами. У кожевенного рва он свернул не к предместью, а к пролому в заборе дровяного склада, за которым начинались огороды.

— Мы можем пройти через заставу, — сказала Леа. — У меня есть разрешение.

— Не надо через заставу. — Мальчик схватил её за рукав и не отпускал. — Мне велели, чтоб никто не видел. Он помрёт, если не поспешить. Пожалуйста.

Морван знала, что обходить заставу ночью запрещено, но мальчик был так напуган, что объяснять ему это было бесполезно. Если там правда умирал человек, спорить на дороге было нельзя. Леа решила, что, когда всё кончится, она сама напишет в Комиссию о нарушении и укажет причину, как полагается. Жалованья за два месяца будет жаль, но помочь хотелось больше.

За огородами дорога спускалась к ручью, и у запруды стояла мельница с неподвижным колесом. Мальчик толкнул дверь. Внутри пахло мукой, у жерновов горел маленький фонарь, освещавший едва четверть комнаты. На мешке под фонарём сидел осунувшийся старик в мельничной куртке. Когда Морван вошла, он поднялся.

— Здесь никто не болен, Леа. Прости меня Леоран за этот обман, другого способа позвать вас я не нашёл.

Голос у него был низкий, немного гнусавый, и по голосу она узнала его раньше, чем разглядела знакомые черты.

— Отец Морис, что вы тут делаете?

Он служил в Мирельском храме, когда она была ещё девочкой, и по воскресеньям читал Писание. Леа сидела на задней скамье рядом с дедом и нарочно шевелила губами вперёд чтеца, чтобы все видели, что она знает стихи наизусть. Дед щипал её за это за руку, но гордость брала верх. После восстания отца Мориса искали семь лет, и розыски шли через Комиссию.

— Сядьте. То, что я скажу, лучше выслушать сидя.

Леа не села. По правилам о беглом жреце следовало сообщить в течение суток. Она сообщит обязательно, но сначала узнает, зачем её позвали. Вряд ли отец Морис стал бы так рисковать и показываться ей без веской причины.

— На рассвете за вами придут. Завтра вас будет судить трибунал Стражи по делу о мирельском зерне.

— Зерно было чистое. Я сняла печати, как только пришёл отчёт.

— Через восемь дней. Обоз на восточную заставу ушёл на третий, и хлеба в нём не было. У Дюра ваши печати с вашей подписью, ваше распоряжение о снятии, мука из того зерна и четверо сержантов, которые три дня стояли у запертых амбаров. Скажут, что вы знали, что хлеб чист, и всё равно держали его под замком, чтобы Стража голодала.

Обвинение звучало гладко, и всё-таки что-то в нём не сходилось. Для того, кто хотел от неё избавиться, это был удобный повод. Но зачем было от неё избавляться? В последнее время она ни с кем открыто не спорила и она возражала Дюра не больше других. А если отец Морис хочет настроить её против Дюра, то ему-то это зачем? Посеять раздор внутри Совета?

— Почему я должна вам верить? И откуда вам это известно?

— Мельник возит муку в казармы, и при нём говорят свободно. Приговор у них уже готов, Леа. Они спорят, кому стоять в расстрельной команде. Я лишь хочу помочь.

— Проверка была настоящая, — сказала она. — Отчёт подписан тремя людьми, и староста Фонтена может это подтвердить. Я ничего не скрывала и могу это доказать.

— Кому, дочь моя?

— Трибуналу.

— Судить вас будут те, кто это дело и составил. Я не думаю, что у вас есть хоть малая надежда. Повозка уже запряжена и ждёт. К завтрашней ночи будем у реки, а там лодка, на ту сторону.

Через реку у Миреля людей переправляли лодочники. Сейчас это был единственный путь вывезти человека из Блесона так, чтобы его не увидели солдаты. Почти каждую неделю Стража закрывала одну тропу и ставила там караул, а лодочники в тот же день находили другую. Эта игра в кошки-мышки выводила Дюра из себя, и всякий раз, когда на Совете доходило до беглецов, он почти кричал.

— Вы знаете, что я сделала со своим подчинённым за эту дорогу, — сказала она.

— Знаю. Я молился за его душу.

— В этом не было нужды. Он переправлял через реку людей, которых республика запретила выпускать, брал за это деньги и знал, что нарушает закон. Жиро приговорили за предательство. Если я сейчас сяду в такую лодку, я сделаю то же самое, только ради себя. Если мне суждено быть осуждённой, пусть хотя бы не как предательнице.

— Для Дюра вы станете предательницей, что бы вы ни выбрали, Леа. Тогда вы поступили так, как велели ваша совесть и ваш закон, и я это понимаю. Вы не пожалели его, но вы не пожалели и себя, это видели все. Это была жертва, и вы её принесли ради того, во что верите. А завтра ради чего? Чтобы Дюра мог объявить солдатам, что Морван хотела уморить их голодом? Жертва должна быть ради чего-то, Леа. Если она ради ничего, её не нужно приносить. Это уже не жертва, а просто ещё одна смерть, и Дюра будет ей рад.

— Я с вами не согласна. Жиро умер за то, во что верила я. А если я сейчас сбегу, выйдет, что он умер ни за что.

— Я знал, что вы не согласитесь. И всё же вы мне не чужая, Леа. Я знаю вас с рождения. Во многом мы с вами думаем по-разному, но жестокой вы не были никогда. Я хочу вам помочь, и это всё, что я могу предложить.

— Вы предлагаете мне сделать то, за что я судила других, и называете это благоразумием. Если бы ко мне привели человека, который так рассуждает, я бы его осудила.

— Наверное, осудили бы.

Отец Морис стоял и смотрел на неё, и в глазах у него была жалость. Это был последний гвоздь в крышку гроба. С тем, что её ненавидят, Леа давно смирилась, но жалость стерпеть не могла. И тут всё в голове стало ясно. Можно поехать с ним и смотреть: куда её везут, кто помогает, какими дорогами, кто держит лодки. По пути узнать всё, что удастся, и об отце Морисе тоже. А потом вернуться и прийти с этим к Дюра и в Совет. Тогда никто не скажет, что она пошла против республики, и Дюра перестанет видеть в ней помеху.

— Где повозка?

Повозка стояла за мельницей, с мешками муки и высокими бортами. На козлах сидел мужчина лет тридцати. Морис сел сзади, за мешками, рядом с Леа, и дал ей мешковину, чтобы укрыться, если навстречу попадётся патруль. Первый час они ехали почти молча. Леа пыталась заговорить, но отец Морис либо молча смотрел на неё, либо отвечал, что на всё воля Леорана. Это начинало раздражать: за семь лет она не слышала столько святых слов, сколько за один этот час. До рассвета ехали просёлками, потом выбрались на мирельскую дорогу и покатили по ней, как всякая мельничная телега, везущая муку в гарнизон.

В Сольё телега встала: поперёк улицы стояла подвода Стражи. Сержант с двумя солдатами выносил со двора мешки, а хозяйка стояла у ворот, рыдала и просила оставить хоть один. Мешков было четыре. Леа под мешковиной считала их по звуку, когда их бросали на подводу. Норму эта деревня сдала ещё в августе. Сержант что-то крикнул хозяйке, и та заплакала ещё громче.

Прежде Леа записала бы и число, и место, и имя хозяйки, и имена солдат. Теперь Совет такими делами больше не занимался, а Комиссии, которая могла бы восстановить справедливость, по сути, уже не было. Подвода Стражи отъехала, и мельничная телега покатилась дальше.

В полдень остановились у ручья напоить лошадь и размять ноги. Леа и Морис из повозки не вылезали. Морис достал из мешка белый хлеб, разломил и подал ей ту половину, что была больше. Леа поблагодарила, но отказалась: голод был ещё не так силён, можно было и потерпеть.

К Мирелю подъехали часа через три. У колодца на въезде толпились люди, и возчик, не оборачиваясь, сказал, что там что-то вывесили. Леа прищурилась в щель между досками. На столбе у колодца белел лист, свежий, ещё не размокший. Буквы были крупные, типографские, и она прочла их издали: «Народная стража Ларенны. Разыскивается Леа Морван, бывшая председательница Комиссии бдительности, обвиняемая в измене республике. Всякий, кто укроет…» Дальше было не видно.

От Ларенны до Миреля мельничная телега шла почти сутки. Верховой мог бы доскакать за полдня, если менять лошадей. Но лист был не написан от руки, а отпечатан. Чтобы его отпечатать, нужно было набрать текст в типографии Стражи, сделать оттиски, высушить их и развезти по округу. За одну ночь, пока она сидела на мельнице, этого не успел бы никто. Её ещё даже не судили, а листы уже висели в Мирели на столбах. Значит, их напечатали заранее. Догадывались, что она сбежит? Или просто держали наготове на случай, если утром её не застанут дома?

Главное было в другом: Морис говорил правду. Приговор был готов раньше, чем ей предъявили обвинение, и никакой трибунал не стал бы читать отчёт Батиста. Леа сидела под мешковиной и думала о том, что ещё утром собиралась вернуться в Ларенну и принести Дюра всё, что узнает о лодочниках. Он бы выслушал, поблагодарил и поставил её к стене, а лодочников повесил бы следом.

Ради чего она всё это делала? Ради кого? Идеалы, за которые она боролась, давно были нарушены. Вместо господ теперь сидели военные, одно угнетение сменили на другое. Друзья отвернулись, а враги уже решили, когда её расстреляют. Мысль, что всё было зря, въелась так глубоко, что живот скрутило уже не от голода, а от нервов. Что ей оставалось? Бежать в Лорон? Если там её узнает хоть кто-нибудь из бывшей ларенской знати, её убьют и там. Можно было попробовать укрыться в Рейнхарте: из Лорона туда легко перейти, границу там почти не стерегут. Но и в этом смысла было немного. Разве что найти Обена. Пожалуй, это было лучшее, что у неё оставалось. Значит, через реку в Лорон, переждать там, где её никто не знает в лицо, и уйти в Рейнхарт с лоронской стороны.

Мирельский храм они проехали в сумерках. Он стоял за выгоном: стены без крыши и колокольня, чёрная до середины. Над входом ещё держалась каменная святая Ларенна с поднятой рукой, только лицо у неё обвалилось. Сожгли его в первую осень, когда Леа была в Ларенне, и о пожаре она узнала из донесения в одну строку. Морис на храм не смотрел. Ни он, ни она не сказали ни слова, пока храм не закрыли ивы.

К реке выехали затемно, ниже Миреля. Лодочник уже ждал под обрывом. Он не назвал себя и не спросил, кто она, только велел сесть на среднюю скамью и не шевелиться.

Здесь ещё можно было повернуть, но Леа больше не взвешивала и не перебирала доводы. Путь она уже выбрала, а если спрашивать себя снова и снова, правильно ли она поступает, мысли опять пойдут по кругу. С собой у неё была только сумка с бинтами, каплями и парой личных вещей. Помочь Блесону изнутри она не могла, значит, попробует снаружи.

— Почему вы сами не уйдёте? — спросила она Мориса. — Вас ищут дольше, чем меня.

— Здесь ещё много людей, которым нужна помощь. Кому-то надо отпевать стариков и переправлять детей. Если я уйду, этого не будет делать никто.

— Спасибо, — сказала Леа.

Она сама не знала, правильно ли это говорить. Было непонятно, кто они теперь друг другу. Она была одной из первых, кто начал восстание, а он одним из тех, кому восстание стоило всего. И всё же он ей помог. Есть ли у него на то свои причины, Леа решила выяснить потом, а сейчас ей и правда лучше было уехать.

Морис подал ей руку, чтобы она не поскользнулась на мокрой гальке, и остался на берегу. Когда Леа оглянулась, его уже не было видно.

Фонаря лодочник не зажигал. Река была широкая и медленная. На середине лодочник поднял вёсла и замер. По блесонскому берегу, по дороге над обрывом, шли два фонаря. Леа сидела неподвижно, держа сумку на коленях, и прислушивалась, но разговора было не разобрать. Лодочник подождал, пока фонари скроются, и только тогда опустил вёсла.

На лоронском берегу её встретила женщина в мужском плаще, с мирельским выговором. Ночь они провели в сарае под Торном, а утром женщина купила ей билет третьего класса до Арена и велела ни с кем не разговаривать. По-лоронски Леа понимала через слово, так что говорить ей было и не с кем. Она смотрела в окно на виноградники вдоль реки и думала, что по ту сторону, на блесонском берегу, такие же склоны после раздела земли стоят брошенные: новые хозяева не умели растить виноград, а учить их было некому.

В Арен приехали затемно. Женщина провела её по набережной, потом переулками и постучала в боковую дверь большого дома, выходившую в сад. Дверь открыли почти сразу.

В кухне горела одна свеча. Кухарка в наспех надетом чепце поставила на огонь молоко и оглядела Леа с головы до ног. Потом спустился хозяин, высокий седой старик в халате, с тростью, и остановился у порога. Женщина сказала ему по-лоронски несколько слов, и Леа расслышала в них имя Мориса и «господин Тарсалье».

Фамилию она знала. Анри Тарсалье двадцать лет был лоронским послом в Ларенне и уехал последним, в первую зиму после восстания, когда при Совете послов уже не держали. Через его посольство тогда шли прошения о помиловании, и некоторые из них Леа читала.

— Гражданка Морван, — сказал Тарсалье. По-блесонски он говорил чисто. — Голодного человека я на улицу не выгоню. Садитесь и ешьте. Но если вас увидят в моём доме, решат, что я разделяю ваши взгляды. Я рад, что вы наконец поняли, чего стоит ваша революция, но имя ваше от этого лучше не стало. Поэтому, когда наберётесь сил, я попрошу вас уйти.

— Благодарю вас, — сказала Леа. — Я не задержусь. Если позволите, я только поужинаю и уйду.

Объяснять ему, как она здесь оказалась и что революцию она не предавала, было незачем.

Как ни хотелось ей это признавать, голод взял своё. Воровать на улице Леа пока не собиралась, но ещё немного, и она была бы к этому близка. Живот крутило, подташнивало, и от одного запаха молока и хлеба кружилась голова.

В дверях за спиной у Тарсалье стояла девочка, почти взрослая, в шали поверх ночной рубашки, с распущенными волосами. Она не входила в кухню и не уходила. Старик её не прогнал, хотя не мог не слышать, как она спустилась. Кто она, Леа не знала, внучка или воспитанница. Девочка стояла молча и смотрела на неё так пристально, что Леа всякий раз отводила глаза, когда их взгляды встречались.

— Отец Морис здоров? — спросил Тарсалье.

— Здоров.

— Это хорошо. Тогда позвольте откланяться, мне пора спать.

Он поклонился и ушёл к себе. Девочка посторонилась, пропуская его, и осталась стоять в дверях, пока кухарка не вывела Леа обратно к той двери, через которую она вошла. Напоследок кухарка сунула ей узелок с хлебом и сыром. Леа хотела отказаться, но та настояла. Калитку за ней, впрочем, заперли раньше, чем она успела сделать шаг.

Морван пошла куда глаза глядят, узкими переулками. Нужно было где-то поспать, а на голой земле она быстро замёрзнет. Арен казался втрое больше Ларенны. Это явно была не середина столицы, но и здесь дома стояли тесно, и даже ночью на улицах попадались люди. Выбирать было не из чего. Просить помощи у церкви не позволяли принципы, ночлежку не позволяли деньги. Среди низеньких домов она приметила один совсем шаткий и тёмный: трава вокруг разрослась, окна в нескольких местах были выбиты, краска давно облезла. Рядом с соседними домами, тёплыми и уютными, где за окнами шла жизнь, он выглядел совсем побитым. Лучшего места для ночлега Леа и представить не могла.

Оглядевшись, не видит ли кто, она забралась внутрь через заднее окно и прислушалась. В доме никого не было. На втором этаже нашёлся каркас кровати, а в шкафу старая одежда. Леа постелила одежду вместо матраса, укрылась плащом и легла. Ну что ж, будет хоть что вспомнить на старости лет, если она, конечно, до неё доживёт.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге