Завет Петра 2. Ревизия
Глава 1
Петербург
1 февраля 1725 года
— Что же мне с вами, мать вашу, делать-то? — тихо, но от этого еще более жутко произнес я. В моем голосе звучало искреннее, тяжелое сокрушение человека, доведенного до предела. – Отчего не живется и не служится без грязи и предательства?
Мой тяжелый ботфорт безжалостно вдавливал в дубовый паркет лицо Андрея Ивановича Ушакова. Глава Тайной канцелярии, человек, чьего имени до икоты боялась половина империи, сейчас лежал мордой в пыли, жалобно суча ногами. Тяжесть моего сапога, давящего ему на шею, лишала его кислорода.
И в этот момент я не просто боролся с Гневом, у меня получалось словно договориться. Я дозированно давал выход эмоциям. Кроме того, от меня, наверное, сейчас столько “ароматов спокойствия” исходит, что иной приблизится и умрет мигом. И настойки валерианы Блюментрост дал и пустырника накапал, что-то горькое скормил.
Вон... дегустатор мой уснул и теперь похрапывает на диване в моей новой комнате. Бедный, уморился на рабочем месте.
Ну а как? Предположения, что меня могу травить не беспочвенные. Вот и этот черт великовельможный, на горло которого я поставил свою ногу, подтверждает наличие заговора. И полноватого, лысоватого, наверное даже страдающего диабетом дегустатора мне жалко и его не хочется унижать. А вот Ушакова – да... как собаку... в угоду собственному Гневу, рвущемуся наружу.
Я смотрел на Андрея Ивановича сверху вниз и впервые видел в его вытаращенных, налитых кровью глазах настоящий, животный, затравленный страх. Причем видел его не только я — человек из будущего, волею судьбы заброшенный в этот век, — но и мой предшественник, чье тело и память я сейчас делил. Ни в одной из жизней людей, сознанием которых я обладаю, Ушаков еще не проявлял таких искренних, отвратительно малодушных эмоций.
Куда делась вся его спесь палача? А эта уверенность в собственной непогрешимости и что он такой эксклюзивный персонаж рядом со мной?
— Всё норовите в окно, как воры ночные, пролезть, когда перед вами парадные двери настежь открыты! — процедил я, перенося еще немного веса на ногу. Ушаков сдавленно пискнул. — Служите вы верой и правдой своему Отечеству, служите государю честно — я всё увижу! В золоте ходить будете, в шелках, орденами осыплю! Так нет же, лезете в грязь...
Накипело. Ей-богу, накипело. Даже у меня — человека с ледяной выдержкой, привыкшего держать свои эмоции в железной узде. Казалось, что непробиваемая стена, что и руки можно опустить. А ведь я еще не вникал в систему управления на местах. Думаю, что это мрак...
Но, дай Бог здоровья, или понятия лекарям, что еще можно сделать с моей болезнью, дело принципа... Хочу поехать в условный город N Мценского уезда и показать ревизорам, как нужно не только проверять, но и налаживать работу. Хочу создать службу не просто фискалов, а тех, кто научит губернаторов и градоуправителей работать по новым лекалам.
Вот смотрю я на лежащего Ушакова и уже отчетливо понимаю, что он крыса, та, которая не особо задумается перед тем, как и руку хозяина укусить.
А еще крысы, загнанные в угол, в слепой ярости кидаются даже на самого матерого волкодава. Кидаются не для того, чтобы победить — это невозможно, — а в отчаянной попытке продать свою жизнь как можно дороже. И эти лощеные, увешанные орденами аристократы в бархатных камзолах сейчас ничем не отличались от тех подвальных крыс. Липкий страх гнал их на крайние меры.
К трем часам ночи я боролся уже не только со свинцовой тяжестью недосыпа, давящей на веки. Я боролся с диким, первобытным желанием выжечь их всех каленым железом. Стереть эту скверну в порошок.
— С кем же я останусь, если каждому из вас по заслугам воздам?! — в сердцах, с горькой злостью бросил я в полумрак комнаты.
Проклятый кадровый вопрос. Извечная беда монархов. Мне жизненно необходимо было сохранять хотя бы иллюзию баланса между грызущимися у трона придворными группировками.
Мой современный разум анализировал прошлое этого тела. Одно дело, когда прежний Петр Алексеевич в приступе ярости рубил головы стрельцам на Красной площади. Там, с точки зрения политики, всё было примитивно: открытый бунт, пролитая кровь и старые порядки, за которые аристократия, по правде сказать, не так уж сильно и держалась. Сами по себе стрельцы тогдашней России были уже не нужны — отживший свой век рудимент.
Хотя, если смотреть с моей колокольни, приговоры те были чрезмерными и чудовищно нерациональными. Тысячи крепких мужиков пустили под топор! Да их бы в кандалы, да в Сибирь — рубить просеки, ставить остроги, расширять границы. Там бы им ничего не оставалось, кроме как кровью и потом отстаивать интересы державы. А их просто сгноили в земле.
Но случай с Ушаковым — это другое. Главу Тайной канцелярии нужно было убирать немедленно, вырывать с корнем, даже если прямо сейчас мне некем заткнуть зияющую брешь в системе безопасности. И это в тот самый момент, когда шатающийся престол нуждается в тайном сыске более всего!
Я подпишу свой первый указ о казни. И дело тут было вовсе не в гуманизме или пресловутой монаршей жестокости. Дело было в холодном, математическом расчете. Я прекрасно понимал, как устроена любая система подчинения. Пусть это не государство в современном понимании, но любая крупная корпорация по своей структуре, жесткости и духу — точная копия империи.
Если в твоей компании есть топ-менеджер, который кажется незаменимым профессионалом, но при этом ведет собственную, неподконтрольную игру... Если этот бунтарь думает не о выживании корпорации — считай, державы, — а исключительно о собственной шкуре и выгоде... С такими управленцами нужно прощаться немедленно. Даже если это нанесет временный ущерб оперативности работы. Вырезать как раковую опухоль.
При любом антикризисном управлении я бы уволил такого безопасника в двадцать четыре часа, вышвырнув на улицу с волчьим билетом. Там это было бы просто: приказ, подпись, блокировка пропусков.
Вот только в реалиях Российской империи восемнадцатого века приказ об «увольнении» с такой должности заверяется не печатью в отделе кадров. Он подписывается топором палача.
Я отвернулся от раздавленного Ушакова и посмотрел на преданного генерала.
— Генерал Матюшкин, — чеканя каждое слово, произнес я. В глазах моих больше не было эмоций — только сухая сталь приказа. — Повелеваю: немедля поднять с постели Остермана. Взять две роты абсолютно верных мне солдат и галопом отправляться в Петропавловскую крепость.
Матюшкин вытянулся в струну, жадно ловя слова.
— Войти внезапно. Все бумаги, реестры и доносы Тайной канцелярии опечатать и изъять! Всех без исключения чинов ведомства Ушакова отстранить от службы до моего особого распоряжения. Твоими гвардейцами перекрыть все выходы, наладить охрану узников и взять на себя караульную службу. Никто не должен покинуть крепость без моего приказа. Остальных офицеров и солдат гарнизона разоружить и отправить под домашний арест по квартирам. Выполнять!
Видит Бог, я действительно хотел, чтобы Ушаков остался в моей обойме. Я давал ему шанс за шансом. Я сознательно закрывал глаза на то, что он был одним из главных палачей моего, точнее — петровского, сына, царевича Алексея.
Да, будем честны перед собой: самым главным палачом царевича являлся я сам — тот Петр, чью память и чье тело я сейчас унаследовал. Но идея арестовать самого себя, и уж тем более казнить за детоубийство, у меня, по понятным причинам, не возникала. За грехи прошлого Петра сейчас должен был заплатить Ушаков.
— Простите, ваше величество... И не будет более верного и злого на врагов ваших пса рядом, – прохрипел Ушаков.
— Простить? А Меншикова не простил, а он многое рядом со мной прошел. Не чета всем вам, Данилович отслужил и бился так лихо... – я замолчал.
Еще немного и решусь снять обвинения с Меншикова. Наверное, я сейчас, как и Петр, злился, но находил все же благие поступки Александра Даниловича более важными, чем воровство. Ну да пусть выполнит волю мою и сдвинет с мертвой точки дела на Дальнем Востоке. Тогда и вновь приблизить его смогу.
Кстати... было бы интересно, чтобы рядом с Меншиковым ставить стажеров. Он, мол, ворует, по своему обыкновению, а стажер должен выявить, как именно происходит кража.
— П-прости... государь... — сипло прохрипел из-под моего сапога Ушаков. Пальцами он отчаянно скреб полированный паркет, пытаясь ослабить давление на горло. – Прости, заклинаю, молю! Пожелаешь, так стану Меншиковым при тебе, но полушки лишней не возьму.
— А Катькой? Катькой при мне станешь? – спросил я.
Но Ушаков не слышал меня. У него, по всей видимости, начиналась истерика.
— Прости! Прости! Богом Иисусом Христом молю....
— Простить?! — рявкнул я. Лицо мое исказила судорога. Воспоминания царя, живущие в моем мозгу, ударили в виски болью. — Я даровал тебе возможность стоять рядом со мной! Быть «птенцом Петровым»! А ты... Смерти моего сына... Ты готовил ему приговор!
Я хрипел не хуже Ушакова. Мне физически не хватало воздуха. Гнев брал свое. Было такое ощущение, словно это не я держу сапог на его загривке, а мне самому приставили кованую пяту к горлу. Невыносимая фантомная боль от предательства сжигала изнутри.
Тело, которое мне досталось, отзывалось на эту вспышку Гнева жесточайшей слабостью, покорностью. Сердце колотилось о ребра, как птица в клетке. Не спать почти целые сутки, находясь в состоянии постоянного нервного истощения, — это пытка. Но я держался, будто бы смахивал подступающую пелену, туман, в котором можно было превратиться в зверя.
— Ты – не Меншиков, не Катька, которая родила мне дочерей и уже потому я ее не убью. Но ты в первые же дни супротив воли моей пошел. Так что... Завещание пиши. И коли не желаешь, кабы иные родичи твои пошли в след за тобой, то половину имущества своего отпишешь казне, – сказал я, все же убирая ногу с горла Ушакова.
— Государь, Остерман на меня наговорил? – вдруг осмелел бывший глава Тайной канцелярии.
Оставив Ушакова захлебываться кашлем на полу, я тяжело оперся рукой о стол. В покоях стояла звенящая тишина, но она не приносила покоя. Я вслушивался в каждый шорох, в каждый скрип половицы за массивными дверями моей спальни.
Да, свою роль в окончательном моем решении арестовать Ушакова сыграл хитроумный Генрих Иоганн Остерман. Назначая этого лиса одним из счетоводов при описи конфискованного имущества Меньшикова и Толстого, я не сомневался: Остерман не забудет и о втором моем поручении. Ему надлежало провести тайное следствие и выяснить, кто же именно помог сбежать из-под стражи Петру Толстому.
И тут хитрозадому Остерману дьявольски повезло. Перетряхивая людей из разбитого обоза Толстого, он выудил на свет божий забитого мальчишку-конюха. Пацан во время бойни спрятался под телегой. И сквозь перепачканные грязью колеса он своими глазами видел, — и уши его слышали! — как всесильный Андрей Ушаков самолично, хладнокровно убивал своего же бывшего начальника по Тайной канцелярии.
Получив этот козырь, я действовал без промедления. В два часа пополуночи я вызвал к себе генерала Матюшкина и приказал поднять гвардейцев. Задача: вычислить и уничтожить отряд гайдуков — тех самых цепных псов, которыми так активно пользовался Ушаков в своих тайных (а как оказалось, весьма топорных) делах. Судя по донесениям, в самом Петербурге этой банды сейчас не было. Но строящаяся столица империи и ее болотистые окрестности — это не бескрайняя тайга. Конный отряд вооруженных головорезов — не иголка в стоге сена.
Матюшкин должен был их найти. Прижать к реке и разгромить. Мой приказ был жесток, но четок: «Брать языков. Живыми, но двух хватит. Остальных убить и все серебро с золотом, оружием и конями забрать в конфискат».
Это же сущий, немыслимый беспредел! Под боком у императорской резиденции рыщет банда вооруженных недоказаков. Изначально термин «гайдуки» относился к казачьей голытьбе, крестьянам, взявшимся за оружие. Но в Малороссии, как я успел убедиться, всегда хватало отморозков: дай им только коня, кривую саблю да пригоршню монет, и они готовы пустить кровь кому угодно. Да ладно... таких людей и в Великороссии было в достатке. Но на фронтире, украинах, боевитых и бандитских элементов всегда больше.
— Ты нарушил волю мою, — тяжело роняя слова в повисшую тишину, произнес я, глядя сверху вниз на поверженного главу Тайной канцелярии. — Ты освободил государственного преступника Толстого, а потом, заметая следы, сам же его и прикончил. Действовал по своему усмотрению, как удельный князек, заведомо понимая, что идешь супротив меня. Но судить тебя будут не за это. Судить тебя будут за то, что ты сына моего, наследника, сгубил.
Я пнул ногой под ребра Ушакова.
— Поднять эту падаль! — брезгливо приказал я гвардейцам, убирая ногу с шеи Ушакова.
Два рослых гренадера без церемоний вздернули обмякшее, тяжело дышащее тело всесильного инквизитора на ноги. Ушаков пошатнулся, по подбородку текла слюна пополам с кровью из разбитой губы.
Пока его поднимали, я краем глаза пристально, не мигая, следил за стоявшим у дверей Степаном Апраксиным. Гвардейский офицер, моя охрана... и пасынок Ушакова. Испытание на верность в реальном времени. Стёпка стоял по стойке смирно, до хруста в костяшках сжимая эфес шпаги. Он откровенно, беззвучно рыдал. Слезы текли по его молодым щекам столь обильно, что капали на золотое шитье мундира, но он не смел даже поднять руку, чтобы их смахнуть. Преданность императору боролась в нем с любовью к отчиму, и он с ужасом смотрел, как рушится его мир.
— Ну, давай, Андрей Иванович, — мой голос зазвучал обманчиво тихо, но от этого холода мороз пробирал по коже. Я пододвинул к краю стола чернильницу и чистый лист плотной бумаги. — Пиши свои признания. Облегчай душеньку перед Богом и государем.
Решение было принято окончательно. Я не мог больше прощать.
— Ты сыграл, но проиграл. А нужно было не играть, а служить, – сказал я. – А теперь ты умрешь.
Я посчитал нужным бросить это ему в лицо напоследок. Пусть знает, на какой крюк я его вешаю. А затем я устало махнул рукой, словно сбрасывая со скатерти грязные хлебные крошки.
Гвардейцы подхватили Ушакова под мышки и поволокли к дверям. Его тяжелые ботфорты глухо заскребли по паркету, оставляя грязные полосы.
Когда тяжелые створки закрылись за арестованным, я перевел взгляд на Степана Апраксина. Гвардеец стоял у стены, белый как мел. Он то и дело хватался за эфес своей шпаги.
— Апраксин. Подойди ко мне, — негромко, но властно потребовал я.
Степан сделал несколько деревянных шагов и замер. В его глазах плескался животный ужас.
— Слушай меня внимательно, — я подался вперед, впиваясь взглядом в его лицо. — Слово. Полслова. Лишний вздох или тень дерзости в защиту твоего отчима — и ты пойдешь в застенок следом за ним. Тебе это понятно?
В комнате повисла мертвая тишина. Я слышал, как судорожно сглотнул Апраксин.
— Да... Да, ваше императорское величество, — выдавил он. Голос его дрогнул, сорвался на жалкий, надрывный сип, но он не отвел глаз.
В эту самую секунду, спасая свою молодую шкуру, он предал человека, который вырастил его. Человека, который вложил в него всю душу. Было сложно даже представить себе отчима, который любил бы приемного сына сильнее, чем Ушаков любил Степана.
Внутри меня что-то брезгливо сжалось. Я рассчитывал совершенно на иное. Если бы прямо сейчас Степан Апраксин вскинул голову, если бы проявил хоть каплю офицерского благородства, вступившись за обреченного родственника... Если бы он не сдал его с такой пугающей, подлой легкостью — возможно, у него и был бы шанс закрепиться при моем дворе. Не в ближнем круге, но где-то рядом. Я уважаю верность.
Но гнилые люди, готовые перешагнуть через отца ради теплого места, мне подле трона не нужны.
— Поступишь в прямое подчинение к Александру Меншикову, — брезгливо бросил я. — Завтра же отправишься к нему в Сибирь. И будешь до конца своих дней делать в снегах то, что светлейший князь тебе прикажет. Пошел вон.
Я отмахнулся от него, теперь уже как от назойливой, жужжащей над ухом навозной мухи. Лицо Апраксина исказилось от ужаса — сибирская ссылка под тяжелую руку Меншикова была для столичного щеголя хуже каторги, — но он молча попятился к двери.
— Ну что там? – обратился я к оставшемуся Матюшкину. – Будет сегодня нападение?
— Не могу знать, ваше императорское величество, но живот свой положим, коли нужно, – ответил он.
Я же махнул рукой на выход. Нужно попробовать поспать. Завтра снова сложный день.
Глава 2
Петербург. Зимний дворец
1 февраля 1725 год
Ночь была полна теней. Как поведут себя заговорщики? Что прямо сейчас, в своих темных гостиных, решают Голицын, Долгоруков, Юсупов? Об этом оставалось только догадываться. Нет, я послал людей узнать. Я тестировал некоторых, считай что случайных людей, гвардейцев. Мало ли у кого-то получится что-то разузнать. Появился бы такой, чтобы занял место Тайной канцелярии и думал по-особенному, как еще не умеют в этом времени. Мне нужна разведка, контрразведка, да и политический сыск тоже необходим.
Как же так получилось, что я сижу в собственной спальне и жду нападения?
Мой разум лихорадочно просчитывал варианты, и среди прочих я отчетливо, с холодящей кровь ясностью, понимал: в любую минуту эта тяжелая дубовая дверь может распахнуться, и сюда войдут убийцы. Силовое устранение монарха — самый короткий и популярный путь к власти в этой стране. И я должен быть к этому готов. Пальцы крепко сжимали теплую рукоять заряженного кремневого пистолета.
— Да и табакерки на Руси уже в моду вошли, — мрачно пробормотал я себе под нос.
Это была горькая отсылка к будущему. В той, другой истории, которую я учил, тяжелой золотой табакеркой проломят висок моему правнуку, Павлу Петровичу. Ворвутся пьяные гвардейцы-заговорщики прямо в спальню и убьют.
— Нахрен. Запрещу табакерки во дворце указом, — нервно усмехнулся я в затухающие свечи в канделябре у окна. — А заодно нужно будет запретить и офицерские шарфы.
Моего внука, Петра Третьего, кажется, удавили именно так. Веселая у нас вырисовывается семейка.
— Ваше величество... вы меня звали? — вдруг раздался сиплый голос из угла.
Я вздрогнул и чудом не спустил курок. Мой личный дегустатор, прикорнувший на коврике у печи, сонно хлопал глазами.
— Выспался, дармоед? — прошипел я, опуская ствол. — Иди прочь! Вон за дверь! Своим храпом императору думать мешаешь.
— Прошу простить, я не хотел... уснуть... премного...
— Иди уже! – отмахнулся я от него.
Оставшись один, я попытался лечь. Но сон не шел. Ноги начало крутить противной, тянущей болью. Причем словно огнем налилась именно та ступня, которой я давеча так эффектно прижимал к полу горло Ушакова. Словно бы слюна, которой брызгал арестант была с изрядной долей сильного яда.
Кстати, об анатомии. Забавный исторический факт: при моем гигантском росте за два метра размер ноги у Петра Великого оказался до комичного крохотным. Тридцать восьмой, не больше! Впрочем, не мне с моим букетом болячек сейчас хвастаться, но ради исторической справедливости отмечу: размер ноги совершенно никак не влияет на размер другой, куда более важной мужской гордости. Ну вот вообще никак.
Я перевел дух и грязно, вполголоса выматерился, обнаружив, что кожаная емкость для мочи снова наполнилась под завязку. Чертова болезнь унижает похуже любых заговорщиков. Слив урину и кое-как приведя себя в порядок, я тяжело оперся на трость и пошел на выход из покоев.
В приемной тут же с грохотом повскакивали со стульев бравые гвардейцы и несколько пехотных офицеров, которых я надергал в свой личный караул.
— Вы что, стервецы, спать удумали? — не слишком злобно, скорее для порядка пожурил я свою хаотично набранную охрану.
Они вытянулись во фрунт и замолчали, поедая меня теми самыми лихими и придурковатыми взглядами, как я, по легенде, и завещал. Кстати! Я покопался в памяти Петра Алексеевича — и не нашел ни единого воспоминания об этом указе. Не говорил я такого, что «подчиненный перед лицом начальствующим должен иметь вид лихой и придурковатый, дабы разумением своим не смущать начальство». Скорее всего, это исторический анекдот более поздних времен.
Но фраза-то какая! Золотая. Надо будет обязательно издать такой указ официально, пусть потомки цитируют. Вот когда прием следующий устрою, а без этого никак не обойтись, и скажу подобное.
— Мне что, нужно зачитывать вам устав? — строго свел брови я, являя грозного командира. — О том, что пока одна часть несет караул, иные могут спать, но в полглаза, готовые по первому зову встать на защиту трона?
— Будет исполнено, ваше императорское величество! — рявкнули гвардейские глотки так, что, казалось, задребезжали стекла, а во дворце проснулись даже мыши.
Я поморщился от звона в ушах, махнул рукой и похромал дальше по темным коридорам.
В голове крутились планы. Гвардию нужно срочно преобразовывать. Преображенцы и Семеновцы зажрались, они почувствовали себя делателями королей. Нужно вводить систему противовесов, «контрполки».
Было бы неплохо создать лейб-кирасиров, лейб-казаков, а еще — перевести верный Лефортовский полк из Москвы в Петербург. Эти будут так довольны столичными привилегиями, что грудью встанут на мою защиту от любой гвардейской фронды. И еще нужны военные школы... Господи, как же много всего нужно сделать, а времени так мало!
Сколько мне Господь отвесил на “работу над ошибками”? Пять лет, десять? Хотелось бы лет так тридцать. Но с таким “букетом” болезней... Так что времени тратить нельзя ну никак.
Тихо скрипнула дверь. Я шагнул в полумрак детской спальни. На кровати, свернувшись калачиком под тяжелым одеялом, лежал мальчик. Сын казненного царевича Алексея. Мой внук и единственный законный наследник мужского пола по прямой линии.
— Не притворяйся, Петруша, — негромко сказал я, тяжело присаживаясь на край кровати. — Вижу ведь, что не спишь.
Тень от единственной горящей свечи металась по стене. Мальчик под тяжелым бархатным одеялом вздрогнул, когда матрас просел под моим немалым весом. Он лежал спиной ко мне, сжавшись в комочек, и дышал слишком ровно, слишком старательно для спящего ребенка.
— Не притворяйся, Петр Алексеевич. Сказано же тебе, что вижу – не спишь, — тихо, стараясь смягчить свой хриплый голос, сказал я. — Как не убегать от разговора, как и я сам не желаю ворошить былое, но без этого нельзя. Ты мой наследник, мне тебе Империю передавать. Я повинен быть с согласии с тобой и учить, а ты учиться.
Одеяло медленно откинулось. Девятилетний Великий князь Петр Алексеевич повернулся ко мне. В его огромных, воспаленных от недосыпа глазах плескался такой первобытный, животный ужас, что у меня перехватило дыхание. Он смотрел на меня не как на деда. Он смотрел на меня как на чудовище. Как на медведя, который вломился в его шалаш. Как на палача.
Можно сколь угодно играть в интриги, казнить и миловать, но только взрослых мужей. А вот этот мальчишка, с поломанной судьбой, за что получил удар?
Петруша судорожно подтянул колени к подбородку, натягивая одеяло, словно щит. А еще он стал оглядываться. Явно искал сестру Наталью. Великое влияние девка имеет на парня. Интересно, осознает ли уже эту силу? Впрочем... замуж. И все влияние.
— Я... я выучил французские глаголы, — пискнул он срывающимся, тонким голоском. — И Псалтырь читал... Я не шалил, государь... Не велите бить... Не загубите, как батюшку мого, я в послушании буду.
У меня внутри всё оборвалось. Мой современный разум, знающий толк в детских травмах, и память Петра, полная державной жестокости, столкнулись, высекая искры боли. Боже мой. Что эти стервятники — Меншиков, Остерман, воспитатели — сделали с ребенком? Они же превратили его в забитого, невротичного зверька, каждую секунду ждущего удара хлыстом. Что же сделал я, Петр Великий? Моя же кровинка...
Я отложил трость. Медленно, чтобы не напугать его еще больше, протянул свои огромные, узловатые руки и осторожно, самыми кончиками пальцев, коснулся его плеча. Мальчик крупно вздрогнул, зажмурился, ожидая пощечины.
Или замуж Наталью не отдавать? Рядом с ней Петр ведет себя куда как более решительно. Или просто решить психологическую проблему? Все же детская психика гибкая, еще можно исправить и настроить парня. Тем более, что похоже именно меня он так до одури боится, но рядом с сестрой готов даже и мне бросить вызов.
А так парень, конечно, скверно образован и не дисциплинирован, но с характером, точно.
— Петруша... — мой голос дрогнул и вдруг предательски сломался. — Плевать мне на твои французские глаголы. Плевать. Я не за тем пришел.
Он приоткрыл один глаз. В нем читалось недоверие. Взрослые в его мире всегда лгали. А этот гигант с дергающейся щекой — лгал страшнее всех.
— Я знаю, кем ты меня считаешь, — я сглотнул тугой ком в горле, глядя прямо в его испуганные глаза. — Знаю, что тебе шепчут по углам. Знаю, кого ты видишь, когда я вхожу. Убийцу твоего отца.
Петруша побледнел так, что стал сливаться с белизной подушки. Покусывая дрожащую губу, он начал тараторить заученную, вбитую в него розгами формулу:
— Светлейший князь Меншиков сказывали... батюшка мой, царевич Алексей, был изменник и вор... и супротив короны шел... и поделом ему...
— Замолчи! — вырвалось у меня.
Мальчик всхлипнул и закрыл лицо руками.
— Прости, прости меня... — я тяжело сдвинулся ближе, почти наваливаясь грудью на кровать. Слезы, о которых я, казалось, давно забыл, вдруг обожгли глаза. Это плакал не только современный человек, это плакала искореженная душа самого Петра Великого. — Не смей повторять эту ложь, Петруша. Никогда. Меншиков — вор и собака. А твой отец... твой батюшка...
Я задохнулся. Как объяснить девятилетнему ребенку геополитику, государственные интересы, паранойю, пыточные камеры Петропавловки? Да никак. Потому что для ребенка есть только одно: его папу убили.
— Твой батюшка был моим сыном, — прошептал я, и по моим небритым, впалым щекам покатились горячие капли. — Я строил корабли, рубил города на болотах, а как отца родного для Алешки... меня не было. Я упустил его. А потом испугался за свое государство больше, чем за свою кровь. Ты учись, старайся. И тогда я не упущу тебя.
Угроза... это была скрытая угроза от меня. Но может мальчуган будет столь мотивирован, что науки станет поглощать. Он способный, об этом мне уже докладывали. Нужен только наставник с правильным подходом, чтобы интересно было. Ну и я, как время свободное будет...
Я взял маленькие, холодные ладошки мальчика и силой отнял их от его заплаканного лица. Прижал его руки к своим губам.
— Император Петр судил изменника. Но дед твой... и отец твой... совершили страшный, непростительный грех. Я убил часть самого себя, Петруша. И каждый день, каждую ночь я вижу его глаза. Такие же, как у тебя.
Мальчик перестал дрожать. Он смотрел на меня во все глаза. Он никогда в жизни не видел, чтобы взрослые плакали. Тем более — чтобы плакал грозный, железный император, перед которым на коленях ползали фельдмаршалы. Детская психика, настроенная на фальшь, мгновенно распознала абсолютную, голую искренность. В этот момент перед ним сидел не государь. Перед ним сидел раздавленный горем, старый и больной дед.
— Не будем больше ошибаться. Так? – я погладил взъерошенные волосы мальчишки. – Будь опорой трону, а я защищу и тебя и Наташу.
Детское сердце, изголодавшееся по любви, не выдержало. Искусственные барьеры рухнули.
Лицо мальчика исказилось. Он вдруг отчаянно, по-детски, с надрывом расплакался. Не тихо, как плачут привыкшие к побоям сироты, а громко, в голос. Он рванулся вперед, выпутавшись из одеяла, и тонкие детские руки судорожно, мертвой хваткой обвились вокруг моей шеи. Он уткнулся мокрым носом мне в колючий воротник мундира.
— Дедушка... дедушка... — захлебываясь слезами, лепетал Великий князь, прижимаясь ко мне худеньким, дрожащим тельцем. — Не умирай, дедушка... Они меня съедят! Они меня обижают! Меншиков меня бьет, когда ты не видишь! Не оставляй меня одного! Они выродком меня называли. Они плевали мне под ноги. Убей их! Они смутили тебя, как Наташа говорит, ты не виновный.
Я обхватил его своими ручищами, прижимая к груди так крепко, словно пытался защитить от всего мира. Я гладил его по всклокоченным волосам, целовал в макушку и укачивал, покачиваясь из стороны в сторону, как это делают все нормальные родители.
— Никому не дам тебя в обиду, — хрипел я сквозь собственные слезы, чувствуя, как бьется его маленькое сердце о мою грудь. — Я за тебя, внучек, любому глотку перегрызу. Я жить буду, слышишь? Я тебя править научу. Я тебя защищать научу. Ты у меня никому кланяться не будешь...
Мы сидели так очень долго. Император и его наследник. Два самых одиноких человека в России. Быть императором – это дар? Нет, – ярмо, порой и такое тяжкое, да с шипами, что одного и хочется, чтобы скинуть его. А нельзя, ибо у каждого свое ярмо, свой крест.
И мой современный разум в тот момент подумал: к черту мануфактуры. К черту гвардейские полки и школы. Настоящее спасение Российской империи начинается не с приказов и не с золота Меншикова. Оно начинается прямо сейчас. С того, что я просто обнял своего внука.
Скоро я вернулся в спальню. Петру нужно отдыхать, завтра начнется серьезная учеба его и вместе с Наташкой, так как с ней это совсем иной ребенок. С ней вместе он будет учиться.
Вновь оставшись один, я тяжело, как подрубленное дерево, рухнул в кресло.
Специфическая мутная жидкость в кожаной емкости, закрепленной у меня под камзолом на поясе, унизительно забулькала. Опять...
Как же всё это омерзительно. Я откинул голову на бархатную спинку кресла и прикрыл глаза. Ощущение, что я — гниющий овощ, привязанный к золотому трону, не отпускало. Никакие заморские примочки, никакие вонючие мази не давали твердой уверенности, что болезнь точно отступает.
Да, кризис вроде бы миновал. Диких, выкручивающих наизнанку резей больше не было. Буквально перед сном лекарь Блюментрост прочистил канал зондом и, преданно глядя мне в глаза, на голубом глазу божился, что государь идет на поправку. Убеждал, что скоро я смогу облегчаться естественным образом. Смердящего гноя действительно больше не было, хотя мутная сукровица всё еще сочилась.
Но эта постоянная, липкая, высасывающая душу слабость... Мое существование превратилось в бесконечный марафон на одних только морально-волевых качествах. И это начинало пугать. Какое-то время можно тащить на себе империю, стиснув зубы, но когда это длится неделями... Ресурс организма не бесконечен.
Отчаяние дошло до того, что сегодня вечером в покои императора Всероссийского приволокли какого-то деревенского деда-шептуна.
Это была настолько абсурдная, гротескная и унизительная картина, что, дай Бог мне выжить, я буду вспоминать ее в приступах истерического смеха.
Полубезумный седобородый мужик, пропахший воском, немытым телом и луком, обвешанный медными крестами, как елочная игрушка, стоял на коленях у моего ложа. Меня обложили потемневшими иконами, а этот старый хрыч, крестясь, что-то жарко и бессвязно нашептывал прямо моему больному детородному органу. Что именно он там бормотал — теперь было известно только ему одному и той самой несчастной части моего тела. Договорились ли?
Мой современный разум, запертый в черепе Петра, кричал от стыда и сюрреализма происходящего. Это было так дико, так первобытно и неправильно...
Но я лежал неподвижно и терпел. Ибо ради того, чтобы выжить и удержать эту империю над пропастью, я был готов использовать всё. Даже крестьянские заговоры.
Я никогда не верил в метафизику. Точнее, не верил в прошлой жизни. Но когда твое сознание просыпается в измученном теле русского императора, совершив немыслимый скачок на триста лет назад сквозь ткань времени... Рациональный мозг начинает давать сбои. Если ты понимаешь, что абсолютно невозможное уже произошло с тобой, волей-неволей начнешь допускать, что и другие немыслимые явления существуют. И старик-шептун уже не кажется таким уж бредом.
— Позовите Грету, — хрипло бросил я в полумрак дежурному гвардейцу.
Внезапно, на фоне этого дикого нервного истощения, у меня появилось непреодолимое, почти детское желание чего-нибудь сладкого. Чего-нибудь теплого, домашнего. Словно весточки из того, безвозвратно утерянного будущего.
— Какао мне сделай. И принеси, — потребовал я, когда заспанная, но миловидная немка появилась на пороге спальни.
— Простить меня, мин херц... Я не понять, — растерянно заморгала Грета, поправляя на груди наспех накинутую шаль.
— Напитка шоколадного, — терпеливо, как ребенку, принялся объяснять я. — Измельченных какао-бобов. Сварить вместе с молоком. И только сахара туда много не сыпь, приторного не хочу. Поняла? Исполняй.
Странно, ведь какао уже должны пить в Европе.
Грета поклонилась и юркнула за дверь — на дворцовую кухню. Сейчас там пылали печи: кухня работала круглосуточно, так как я приказал сытно кормить усиленные наряды гвардейцев, стоявших в ночных караулах.
Неужели зря сегодня собрал людей и ждал атаки? Зря ли сейчас парни мерзнут на подходах к Зимнему дворцу в засаде? И, наверное, сильно перестраховался я. Но береженого Бог бережет. Ведь бережет же?
Глава 3
Петербург. Зимний дворец
1 февраля 1725 года
Откинувшись на подушки, я прикрыл воспаленные глаза. Мозг, разогнанный стрессом, отказывался спать, цепляясь за любые идеи. Сколько же всего — полезного и не очень, прибыльного и просто приятного — можно принести в этот дикий мир!
Взять тот же шоколад. В этом времени его еще не знают в плитках. Даже в самых изысканных дворцах Европы его либо пьют, либо максимум — густо поливают жидкой массой пирожные.
А ведь если вспомнить химию процесса... Изобрести пресс для какао-масла, поэкспериментировать с желатином или пектином, темперировать массу. Можно создать устойчивый, твердый шоколад! И особых знаний тут не нужно, только немного опытов.
Фасовать после его в изящные коробки с двуглавым орлом и продавать в ту же Голландию или Францию. Уверен, при дворе Людовика такое лакомство пойдет на вес золота. Монополия на роскошь! Ах, да... картон еще нужно изобрести, или конфеты фасовать в деревянные коробочки, расписанные под гжель.
Или картошка... Из-за своей чертовой болезни мне сейчас предписана строжайшая диета. Я и так делаю непозволительное допущение с этим какао. Но, судя по всему, в скором времени мне придется публично пожертвовать диетой и показательно, на глазах у бояр, с аппетитом есть картофель.
И не ради пользы для собственного желудка. И даже не для того, чтобы ощутить вкус детства. А память об этом вкусе резанула по нервам так остро, что свело скулы: я вспомнил, как мои бабушка с дедушкой, плевав на все правила «здорового питания», каждое утро жарили умопомрачительную картошку на чугунной сковородке. Скворчащее масло, золотистая корочка, сладковатый запах жареного лука, и в самом конце — щедрая ложка деревенской сметаны... Вредно, конечно. Но как же дьявольски вкусно. С квашеной капусткой, сдобренной мелко порезанным лучком и капелькой пахучего подсолнечного масла. Это был вкус покоя. Вкус безопасного мира, наряду с бабушкиными оладьями и пышными сырниками.
Но ведь картошка – это такой антикриз в сельском хозяйстве, который жизни спасает и нации формирует. Вон, ирландцы как некогда выросли численно на картофеле! Правда никогда не стоит класть яйца в одну корзину. Чтобы не случилось, как с теми же ирландцами – голод от потери урожая картофеля.
Так что еще предстоит мне подумать, как внедрять картошку и не только ее.
Я криво усмехнулся в темноту. Да, я пока не могу одним махом вычистить эти Авгиевы конюшни и вывезти весь тот политический навоз, который смердит на самой верхушке русской власти. Заговорщики ждут моей смерти. Но ведь ничто не запрещает мне прямо сейчас закладывать фундамент! Думать о мелочах, из которых потом вырастет серьезнейшее экономическое могущество империи.
Голландцы сколотили свое богатство на банальной селедке! Разве Россия не может найти продукты, которые подсадят на себя Европу? Та же черная икра. Консервы... Хотя с консервами пока туго: прокатной жести надлежащего качества в этом мире еще нет. Придется думать со стеклом и сургучом.
За тяжелыми окнами, в промозглой петербургской мгле, послышались резкие гортанные команды и мерный стук сотен сапог по брусчатке. Сперва я подобрался.
— Началось? – спросил я пустоту и открыл окно.
В комнату тут же ворвался морозный воздух. Я чуть высунулся и посмотрел, что происходит. Поймал себя на мысли, что даже немного разочарован. Нет... это не нападение.
Разводили утренние караулы. Это значило, что ночь кончилась. Пришло время просыпаться.
А я так и не сомкнул глаз.
Дверь тихо скрипнула. Грета внесла на серебряном подносе исходящую паром кружку.
Я сделал глоток. Жидкость была жирной, комковатой, с резким горьковатым привкусом.
— Это, конечно, не совсем то, что я хотел... — пробормотал я. – Потом научу и подскажу. Вообще много буду подсказывать по кухне, что и как готовить.
Но всё же выпил горячее варево до дна. Напиток оказался тяжелым, сытным, заменившим мне то ли завтрак, то ли ужин. Когда не спишь сутки напролет, границы между приемами пищи стираются, как и границы реальности.
Я поставил пустую кружку на столик. Посмотрел на переминающуюся с ноги на ногу Грету.
— Раздевайся, — хрипло приказал я.
Немка вскинула брови, затем игриво улыбнулась. Привычным, заученным движением она потянулась к шнуровке платья, скидывая с себя одежду.
Я смотрел на ее белую кожу в неровном свете свечей и думал о том, что она зря так предвкушающе улыбается. Того, чего она ожидает — бурной монаршей страсти, — не произойдет. Разве что этот безумный дед с крестами, нашептывавший вчера заклинания моему детородному органу, действительно совершил библейское чудо. В чем я сильно сомневался.
Причина была в другом. Мое желание просто лечь, закрыть глаза и прижаться к живому, теплому человеческому, обязательно женскому, телу я цинично прикрывал важным государственным расчетом.
Дело в том, что меня, императора Петра Великого, при дворе считали не просто любвеобильным. Моей похотью, как барометром, мерили мою политическую и физическую силу. Вся столица жадно следила за тем, скольких фрейлин я зажимаю по темным углам дворца и как часто приглашаю служанок к себе в спальню.
Если в покоях государя перестанут шуршать женские юбки — стервятники решат, что Акела промахнулся. Что царь окончательно слег. И тогда заговоры вспыхнут с новой силой.
Поэтому пусть Грета ляжет со мной. Пусть утром дворцовые сплетники разнесут весть, что император по-прежнему горяч. А мне... мне просто нужно было немного тепла, чтобы дожить до рассвета и не сойти с ума от одиночества.
Умные не поверят, зная о моей болезни, дурням же думать не нужно, только однозначно принимать к сведению. Но немощный царь – это как надломленная система управления державой. Но вот сильный и тот, кто служанку разложит – это сильный, свой, с которым не стоит спорить.
Пусть Грета выйдет из моей спальни помятой, с растрепанными волосами и блуждающим взглядом. Дворцовые шаркуны тут же начнут шептаться по углам: «А государь-то наш ночью бабу мял! Никак на поправку идет!». И этот шепоток разлетится быстрее любого манифеста.
— Петр вернулся, – вот такие шепотки я хотел слышать.
Стервятники поймут: нечего надеяться, что в ближайшие дни Петра Алексеевича снова накроет смертельная хворь. А раз царь в силе, значит, нужно засучить рукава и делать вид, что усердно работаешь на благо отечества. Ибо если сами не начнут работать, Петр заставит. А как он умеет заставлять — помнят еще со времен стрелецких казней.
Вот такую нехитрую психологическую комбинацию я выстроил в голове. Почему бы не показать себя вновь могучим жеребцом, тем более что это не стоит мне ровным счетом никаких усилий?
— Скажешь всем, что у меня с тобой всё получилось. И что я был зело горяч, вопреки болезни, — тихо приказал я, прижимаясь озябшим телом к теплой, мягкой и какой-то по-домашнему уютной, изрядно полноватой немке.
Я собирался уснуть в своей любимой, привычной позе: тесно прижавшись к женщине со спины и по-хозяйски положив ладонь ей на грудь. Однако... пришлось со вздохом отстраниться и неловко перевалиться на другой бок, осторожно перекладывая кожаную емкость для отвода мочи.
И тут я замер.
Уж не знаю, что там нашептал моему естеству этот безумный смердящий дед с иконами, или, может, наконец-то подействовали лошадиные дозы лекарств Блюментроста, но я вдруг отчетливо понял: болезнь не сделала меня импотентом!
Внизу живота разливалось забытое этим организмом тепло, и определенные физиологические процессы, пусть и с легкой, тянущей болью, но имели место быть.
Мужики, которые когда-либо в жизни сталкивались с подобными проблемами, поймут меня без лишних слов. Порой осознание того, что эта часть твоего тела снова оживает и начинает жить собственной жизнью, приносит больше эйфории, чем самая громадная премия от начальства или покупка новенького автомобиля из салона.
Я выдохнул сквозь стиснутые зубы. Жить будем!
Засыпал я с крепкой верой в будущее. С надеждой, что теперь-то всё у меня будет хорошо.
***
Утро, ну или уже дело к обеду было, ударило по нервам лязгом оружия и тяжелым запахом чужого страха. Я уже не спал. Достаточно было часов трех сна. Днем еще посплю, но пока некогда. Сюрпризы новый день принес еще те...
— Ну, будет тебе, будет! Пошел вон! — я брезгливо дернул ногой, вырывая сапог из судорожных объятий князя Долгорукова.
Мне было физически неприятно смотреть на то, как омерзительно унижается этот человек. Он стоял передо мной на коленях, елозя расшитым золотом камзолом по паркету. Долгоруков! Рюрикович! Человек, чья родовитость, если копнуть старые родословные, будет подревнее и повыше моей, романовской.
Для меня, человека из будущего, эта знатность не значила ровным счетом ничего. Но ведь он — человек своей эпохи! Он прекрасно осознает древность своей крови, помнит всех своих великих предков. И при этом сейчас этот спесивый аристократ ползает у моих ног, роняя слезы, и целует пыльные носки моих ботфортов. Тьфу, мерзость.
— Простишь ли меня, государь?! Оставишь ли меня в чинах моих?! Не тронешь ли ты сына моего Ваньку и сродственников всех моих?! — надрывно, пуская слюни, вымаливал прощение князь.
Оказалось, что еще до рассвета, под покровом промозглой петербургской мглы, Долгоруков тайно прибыл ко дворцу. И не один. С ним пришли сразу пятнадцать тяжело груженых телег золота и серебра.
Меня не стали будить. И генерал Матюшкин, надо отдать ему должное, всё сделал правильно: он умудрился скрыть визит князя от чужих глаз. А когда Долгорукова вели в мою почивальню, гвардейцы расчистили путь, грубо вытолкав всех ранних просителей из приемной.
Одно было жаль: эта секретность была инициативой самого перепуганного Долгорукова, а не оперативной задумкой Матюшкина. В очередной раз я убедился, что не стоит ставить этого генерала во главе Тайной канцелярии.
Матюшкин — отличный служака, великолепный исполнитель и, скорее всего, неплохой полководец уровня дивизии. Но мыслит он слишком прямолинейно, по-солдатски рублено. Для начальника тайной полиции, главного паука империи, мне нужен человек совершенно иного склада ума. Интриган, способный видеть на пять ходов вперед.
Я сел в кресло, скрестил руки на груди и с холодным любопытством посмотрел на рыдающего князя.
— Скажи мне, князь... — протянул я негромко. — А каково это — предавать своих соратников? Тех, с кем ты еще вчера корону мою делить собирался?
Долгоруков вскинул опухшее, красное лицо.
— Так верность вам, государь мой, проявляю! Да родичей своих от плахи спасаю! Ваше императорское величество... Вы же сами давеча изволили сказать: кто миллион в казну привезет и покается искренне, тому прощение выйдет! И взирали при этом на меня, – сказал он.
— И я от слов своих не отказываюсь, — отрезал я. — Хотя, холоп ты мой, гложут меня смутные сомнения. Как же это ты так быстро, за одну ночь, ажно целый миллион живыми деньгами сыскал? Здесь, в Петербурге? При том, что главные вотчины твои у Твери да у Москвы находятся.
Я смотрел на него взглядом профессионального аудитора, и у меня волосы шевелились на затылке от понимания масштабов воровства. По нынешним меркам миллион рублей — это не просто много. Это катастрофически, немыслимо много!
Я всё больше убеждался, что не до конца отдаю себе отчет, чем именно сейчас является экономика Российской империи. Сколько там Россия заплатила шведам по Ништадтскому миру за уступку Ингерманландии, Эстляндии и Лифляндии? Чуть меньше полутора миллионов рублей! И огромная империя не смогла выдать эту сумму разом, платила шведам частями, скрипя зубами, выгребая медь из казны. А тут один-единственный боярин за ночь достает из-под матраса сумму, равную стоимости большей половины отвоеванных у Швеции земель!
— Ваше императорское величество... — Долгоруков судорожно сглотнул, пряча глаза. — Там нету миллиона покуда. Там на телегах шестьсот пятьдесят тысяч ровно... Но я уже отрядил верных людей, скачут во весь опор, дабы оставшееся привезли! А здесь... так я же дом новый, каменный, у Невы собирался строить. Вот и перевез сюда часть своей домашней казны для расходов...
Домашней казны. Для расходов на домик. Я едва не расхохотался в голос от этой чудовищной наглости.
Но я предполагал, что всё сработает именно так. Я бросил им жирную, страшную кость. И первым за нее вцепился этот старый стервятник. Он предал всех своих подельников по заговору, притащил в истощенную казну Российской империи колоссальное вливание и теперь умоляет об одном: чтобы я никому не рассказывал, что он уже сдал всех с потрохами.
Весьма весело — и дьявольски полезно для моей страны — будет, если и другие высокопоставленные заговорщики, не зная о визите Долгорукова, сейчас грузят свои телеги золотом, спеша опередить друг друга.
— Уходи с глаз моих долой. Оставляй Вотчинную коллегию. Найду я кого, кто распределением земли займется. И прознаю о заговоре, всех под нож... – я посмотрел князю в глаза. – Всех... Ты меня знаешь... Стрелецкий бунт вспомни, если усомнился.
Долгоруков ушел и мне сообщили, что прибыл Дмитрий Михайлович Голицын.
— Деньги! — холодно потребовал я от Голицына.
Я едва сдерживал мстительную усмешку. Князя Дмитрия Михайловича я принимал сразу после того, как выпроводил Долгорукова, повелев тому мчаться в Москву за недостающей суммой, а сыночка его, Ваньку, оставив при дворе. В качестве залога, разумеется.
Господи, как же разжирели эти вельможи! Ну куда тебе, старый ты хрен Голицын, столько денег? Солить ты их, что ли, в бочках собрался? Или на тот свет, к праотцам, в карманах бархатного камзола утащишь?
Я, конечно, и раньше догадывался, но сейчас моя профессиональная чуйка аудитора просто ревела сиреной: Россию, как и в некоторые другие смутные времена, тупо раздербанили между собой человек двадцать. Не больше! Элита, мать их.
Но у этих двадцати упырей по сундукам скоплены такие колоссальные средства, что мое бедное, истощенное войной Отечество могло бы пару раз полностью перезапустить экономику, со свистом встав на совершенно иные технологические рельсы. Индустриализацию можно начать завтра, если их вытрясти!
Ну и программа нужна, масштабный бизнес-план со стратегическим планированием. Даешь пятилетки! И ведь есть с кем все это начинать. Есть Нартов и его школа инженеров-розмыслов, есть и другие изобретатели. Имеются и деятельные люди, которые заводы умеют открывать. Прокофий Демидов, Василий Татищев, хотя то, что я знал о последнем – он еще та скотина. Но ведь заводчик талантливый.
— Ваше императорское величество... Да я и в мыслях не держал в эдаком участвовать! — елейным, дрожащим голоском запел князь. — Я к вам пришел упредить, рассказать расклады, дабы вы понимали... Я, старый пес, завсегда на стороне самодержца стоял!
— Ты бы, князь, не брехал, как та дворовая собака попусту, — оборвал я его.
Я шагнул к нему вплотную. Наклонился так близко, что при желании мог бы просто с размаху долбануть его лбом по аристократическому носу.
Но вот в мой нос мне тут же ударило тяжелое, спертое дыхание Голицына. Мелькнула неуместная мысль: надо срочно подумать, чем в этом веке зубы чистить. Изобрести какую-то пасту, порошок... А то общаться вплотную решительно невозможно. Смердит изо рта у всех поголовно, от конюха до светлейшего князя.
— Я доподлинно знаю, — чеканя слова, глядя ему прямо в расширенные зрачки, произнес я, — что ты и есть самый главный рассадник крамольных мыслей. Спишь и видишь, дабы власть мою императорскую урезать. Желаешь через Совет верховников, али как у англичан ихний парламент, страной заместо меня управлять?
— Ваше императорское величество... Так я же с повинной пришел! Как вы давеча и говорили! — многомудрый Голицын явно растерялся. Его утонченная политическая игра дала трещину от столкновения с моей прямолинейностью.
Я смотрел на него с легким презрением. В сущности, он был всего лишь кабинетным теоретиком. Философствующий аристократ. В отличие от его брата, фельдмаршала Михаила, этот Голицын, Дмитрий Михайлович, мог бы иметь для державы какое-то значение в мирное время. Но вот какое именно — я пока не понял. Актив неочевидный. А значит — легко конвертируемый в наличность.
— Деньги! — повторил я с нажимом. — Или вместе с Ушаковым пойдешь на плаху за соучастие в убийстве сына моего, царевича Алексея.
Глаза князя полезли на лоб.
— Помилуйте, государь! Разве ж я его...
— А будешь ты, — ласково, почти нежно пообещал я. — Знаешь ли ты, князь, древнее выражение «козел отпущения»? Вот ты, многомудрый мой, и подумай. Из таких вот изменщиков-теоретиков я сейчас отличных козлов делать буду. И шкуры на барабаны пущу.
Голицын поник. Вся его спесь, вся аристократическая осанка куда-то испарились, обнажив испуганного, жадного старика.
— Тысяч двести... двести тысяч рублев я, может, по сусекам и наскребу, ваше величество, — унылым, упавшим голосом проблеял он.
— Миллион, — припечатал я, наслаждаясь моментом.
И, выдержав паузу, с садистским удовольствием добавил контрольный выстрел:
— Долгоруков свой миллион уже внес.
О, это надо было видеть! Картина маслом. Было чертовски любопытно наблюдать за тем, какую невероятную гамму чувств явил мне на своем престарелом, покрытом морщинами лице Дмитрий Михайлович Голицын. В одну секунду там яркой вспышкой пронеслись шок, осознание подлого предательства соратника по заговору, старческая жадность и панический ужас внезапного банкрота.
— Вот же курва! — громоподобно, напрочь забыв об аристократических политесах, выдохнул старик.
— Ну не более, чем ты, как оказалось, – я с каким-то нехорошим чувством маньяка наслаждался ситуацией.
По мне — так просто отлично. Пусть эти пауки в банке перегрызут друг друга. Долгоруков первым предал их высокоинтеллектуальную компашку, и это прекрасно.
— Я соберу, ваше величество. Коли позволите, дайте сроку мне на то три года, — опустив голову, как безвольная кукла, пробормотал первый политический теоретик нынешнего времени.
Тот самый, чьи помыслы были направлены на создание в России хоть какого-то парламентаризма.
Идея о том, что должен быть создан некий Верховный совет, где «многомудрые» мужи решали бы сложные задачи управления державой, в теории выглядела не так уж и плохо. Даже наоборот — это пошло бы на пользу, если бы их умы действительно работали на благо России. А не на то, чтобы крыситься между собой и думать о собственном благополучии больше, чем о государственном.
Но то, что кто-то будет неподкупным и еще и талантливым управленцем – утопия. Соберутся такие вот верховники и станут тянуть одеяло на себя, дербаня остатки России. И это не предположение – это суровая правда и закон.
Не сказать, что я такой уж фанатичный приверженец самодержавия, готовый цепляться за него руками и ногами. Но я, как человек из будущего, твердо знаю: каждому историческому периоду и каждому этапу экономического развития должен соответствовать свой государственный строй.
Там, в моем времени, при высочайшем развитии производственных сил, сферы услуг и массовых коммуникаций, единоличный самодержец, пытающийся в ручном режиме решать все проблемы государства, смотрелся бы дико и неэффективно. Но здесь, в первой четверти восемнадцатого века, я в упор не вижу системы управления лучше, чем жесткое самодержавие. С приставкой «просвещенное», разумеется.
Сейчас как воздух нужна молниеносная скорость принятия решений. Нужна абсолютная централизация власти для мобилизации всех ресурсов. Народу нужен своего рода суровый батюшка, родитель, — точно так же, как любой неграмотной пастве нужен непререкаемый пастырь. Иначе эта империя просто развалится под тяжестью собственных противоречий.
— У тебя что-то еще, Дмитрий Михайлович? — холодно спросил я, замечая, что Голицын мнется и не уходит, словно не все слова еще сказаны.
— Прошу тебя, государь... дабы измена моя не сказалась ни на семье моей, ни на родичах, — всё так же понурив голову, выдавил старик.
— За каждым из Голицыных теперь будет глаз да глаз, — отрезал я. — Я слежу за вами. А Тайная канцелярия — пусть Ушаков и оказался дурным руководителем — никуда не денется. Она существует и укрепляться будет. Ступай, холоп Димка!
Последние слова я выплюнул как оскорбление и с силой ударил тяжелой тростью о паркет. Так я этот пол скоро окончательно доломаю.
Князь вздрогнул, низко поклонился и попятился к выходу.
Оставшись один, я глубоко задумался. На кого же мне теперь поставить? Кого назначить первым казначеем, министром финансов? Судя по всему, свободных денег у меня сейчас будет даже больше, чем я рассчитывал в самых смелых антикризисных планах.
К примеру, прямо сейчас в казну непрерывным потоком везут золото и серебро уже из Ораниенбаума — одного из роскошных дворцов Меншикова. Семейство Толстых в данный момент тоже вдумчиво и методично вытряхивается моими гвардейцами до исподнего.
И это была прямо-таки гениальная кадровая находка — поставить самого Александра Даниловича Меншикова, пусть временно и неофициально, моим главным фискалом и вышибалой долгов! Старый казнокрад знает все схемы, знает, кто, где и сколько прячет. Загнанный в угол светлейший князь сейчас рвет своих бывших подельников на куски, спасая собственную шкуру, а казна империи пухнет на глазах.
— Ваше императорское величество, – обратился ко мне Василий Суворов. – Господин генерал доверил мне испросить, будете ли вы готовы выйти к полкам? Выстроены все по набережной Невы и вокруг Зимнего.
— Выйду... вот Блюментрост проведет нужные лечения и выйду, – сказал я.
Очередное испытание. Но они столь частые и плотные, что я начинаю привыкать. Но вот соболиную шубу в этот раз я одену, не стану демонстрировать стойкость к морозам. А то завтра слягу уже окончательно. А у меня планов громадье. Мне и десяти лет мало будет для их реализации.
Глава 4
Петербург
1 февраля 1725 года
Погода сегодня откровенно благоволила моим замыслам. С самого рассвета небо над Петербургом прорвало, и на город обрушился густой, тяжелый снегопад. Крупные хлопья неспешно кружили в морозном воздухе, укрывая грязные мостовые, недострой и стылую невскую воду чистым, первозданно-белым саваном. Как раз думал о том, что выезжать к войскам нужно на санях. Вот и навалило, чтобы без пробуксовок катиться.
Коммунальщики, как это частенько бывало и в моем родном будущем, на расчистку улиц выйти «забыли». Видимо, для подобных служб во все времена снег в первых числах февраля — это внезапный и абсолютно непредсказуемый феномен природы.
Я усмехнулся своим мыслям, плотнее кутаясь в тяжелую соболью шубу. Ни в памяти моего исторического реципиента, ни в том, что я уже успел лично узнать об этом времени, не значилось хоть сколько-нибудь специализированной хозяйственной службы. Дворников в новой столице только-только начали повсеместно ставить, да и тех катастрофически не хватало на эти промозглые, продуваемые ветрами проспекты. Так что не стоило бы грешить на генера-губернатора столицы. Тем более, что скоро у меня с ним запланирована встреча. Есть что предложить этому интересному во многих смыслах человеку.
Холодно, ноги должны утопать в снеге даже на мостовых, но сегодня этот снежный плен был мне только на руку.
Кабриолетов в императорском «гараже», по понятным причинам, не водилось. Сесть верхом в седло я бы сейчас не смог при всем желании — измученное болезнью тело взбунтовалось бы от первого же толчка. Да и как-то... в прошлой жизни лишь несколько раз в седле сидел. Тут бы и без болезни не стал конфузиться.
Мне бы лежать на мягких перинах да пить отвары, но время — роскошь, которой у меня больше нет. Поэтому выбор пал на широкие, тяжелые сани. Да запряженные настоящей, норовистой русской тройкой, обещавшей ту самую, воспетую в веках быструю езду, что по душе каждому русскому — самое то для эффекта.
Я расположился в санях прямо у крыльца Зимнего дворца. Сиденье щедро выстелили медвежьими шкурами и бархатными подушками. Но была в этом экипаже одна деталь, добавленная лично по моему приказу: крепкий, обтянутый кожей металлический поручень, намертво прикрученный к переднему борту. Точно такой же, за который держатся министры обороны, принимая парады Победы на Красной площади в Москве моего будущего. Я собирался стоять перед своими войсками, а не растекаться по сиденью больной развалиной. И этот поручень был моим якорем.
Из-за пелены снегопада начали выныривать темные силуэты. Адъютанты и вестовые. Рядом со мной образовался целый отряд, числом больше чем
— Передайте эти бумаги всем командирам полков, — мой голос прозвучал глухо, но достаточно властно, чтобы заставить их вытянуться во фрунт. Я махнул рукой на стопку перевязанных суровой ниткой свитков — ровно двадцать копий моего личного обращения к армии. — Пусть немедля зачитывают солдатам и офицерам.
Я сделал паузу, обводя офицеров тяжелым, не терпящим возражений взглядом.
На набережной Невы, по Невской першпективе, у Зимнего, собрались все. Все полки и команды, которые квартируют в Петербурге и в двадцати верстах вокруг него. Полковникам было доведено, как мне докладывали, что если кто из офицеров вдруг не явится на этот общевойсковой смотр по «нездоровью» или предстанет пред мои очи в неподобающем виде — будут приняты меры, вплоть до разжалования.
Получив бумаги, гонцы бросились врассыпную, скрипя сапогами по свежему снегу, а я откинулся на спинку саней, прикрыв глаза.
То, что петербургские трактиры, как и те, что стоят на трактах на подъезде к городу, сейчас забиты пьющим офицерьем, мне уже доложили. Доносчиков хватало. И я прекрасно понимал, что увижу через пару часов. Помятые, опухшие со сна лица, перегар, наспех натянутые мундиры. Рядовым творить такой беспредел не по чину, а вот «благородия» расслабились, почуяв скорую кончину старого императора.
Я криво усмехнулся. Я ведь не просто так ношу в голове современный опыт. Я тянул срочную службу, месил кирзачами грязь, потом и купленными за свой счет в военторге берцами, когда, почувствовав непреодолимый позыв, пошел и на контракт. Это было еще до того, как моя гражданская карьера поперла в гору, до того, как я прогремел кризис-менеджером, вытащившим из глубочайшей финансовой ямы крупную корпорацию, которую тогда согласованно и безжалостно душили конкуренты.
Опыт кризисного управления и армейская школа слились во мне в единое понимание одной простой истины: гниет всегда с головы. Если офицер позволяет себе непотребство, заливая глотку вином вместо службы, то и его солдаты быстро найдут, чем неподобающим заняться. Сходить в самоволку, выменять амуницию на сулею мутного самогона — это же прямо-таки обязательный душещипательный квест для любого лихого парня, еще не осознавшего всю тяжесть государевой службы. Дисциплина — это не устав. Это страх, помноженный на уважение. И сегодня я собирался внушить им и то, и другое.
Я ждал. Морозный воздух обжигал легкие.
Вскоре тишину заснеженной площади начали рвать резкие, лающие звуки. Это строились полки. Сначала вдалеке, затем всё ближе и ближе зазвучали надрывные, сорванные голоса офицеров. Они орали на пределе голосовых связок, стараясь перекричать ветер и звон оружия, зачитывая мое воззвание.
— «...Нет более почетной службы, чем армейская и флотская! — донеслось справа мощным басом какого-то капитана. Эхо отбилось от стен Зимнего дворца. — Нет более богоспасаемой службы, чем ваша!»
Тут же слева, немного отставая, подхватил другой, более молодой голос, дрожащий от напряжения:
— «...Вы опора державы! Вы защитники тех, кто сеет хлеб, кто кует железо на заводах и мануфактурах!»
Слова падали в морозный воздух тяжелыми гирями. Я слушал, как этот идеологический каток проходится по рядам.
— «...Вы суть есть воинство Архангела Гавриила! Вы — защитники русской державы и Пресвятой Богородицей хранимые, как Отечество наше!..»
По мере того как в разных концах площади и прилегающих улиц вспыхивали всё новые и новые голоса чтецов, нестройный гул толпы стихал. Над закованными в сукно шеренгами повисала звенящая, напряженная тишина, в которой эхом разносился только текст моего манифеста. Я смотрел на падающий снег, положив руку в тяжелой рукавице на свой железный поручень.
Пора. Сейчас они увидят своего императора. И они его не забудут.
Армию нужно было взбодрить. Встряхнуть так, чтобы у них зубы лязгнули. В этом суровом, пропахшем порохом и конским потом времени нет ни телевизоров, ни радио, ни интернета, чтобы запустить нужный нарратив в массы. В восемнадцатом веке, чтобы донести правду и утвердить свою власть, нужно являть себя воочию. Власть здесь — это плоть, кровь, сталь и громкий голос. Нужны слова.
Я зябко повел плечами, и тело тут же отозвалось глухой болью. Мало того, что на мне была тяжеленная соболья шуба, давящая на плечи пудовым грузом. Под её густым мехом на моем измученном теле скрывался бахтерец — настоящий боевой доспех, искусно сплетенный из стальных колец и начищенных пластин.
Я не питал иллюзий. И уж точно не был идиотом, чтобы выезжать к вооруженной, наэлектризованной, весьма разношерстной публике с голой грудью. К публике, добрая половина которой еще вчера радостно потирала руки, предвкушая мое вечное упокоение и дележку империи.
Более того, даже под высокой меховой шапкой у меня прятался шлем. Его с огромным трудом отыскали где-то в пыльных арсенальских подвалах Петербурга. Принесли какого-то откровенного уродца — железную полусферу (кажется, мисюрку без бармицы), — но она на удивление плотно села на мою относительно небольшую голову. Пусть нелепо, зато, если из толпы прилетит шальная пуля или камень, у меня будет шанс не закончить свою вторую жизнь так же стремительно, как она началась.
Я вслушивался в голоса чтецов, разносящиеся над заснеженной площадью. Когда они дошли до финальных, самых важных абзацев манифеста, я крепче сжал железный поручень саней.
— Вперед! — резко бросил я кучеру.
Коротко свистнул кнут. Лошади рванули, полозья с хрустом вгрызлись в свежий, нетронутый снег. Сани плавно, но мощно выкатились из-за угла дворца прямо к замершим шеренгам.
Мы приближались к позициям Семеновского лейб-гвардии полка. Синие мундиры с красными отворотами четко выделялись на фоне белой пелены. Над строем стояло облако пара от дыхания сотен крепких глоток. И по мере нашего приближения зычный рык полкового командира, зачитывающего финал моего воззвания, становился всё отчетливее:
— «...А те, кто по недомыслию или злому умыслу получил иудины деньги за бунт супротив законного престолонаследия, те деньги обязаны вернуть в казну с повинной головой! Кто же не брал посулов грязных, либо с честью от них отказался — тот награду государеву получит сполна! Но всем вам, без изъятия, будут выплачены недостающие жалованья! Вся просроченная казна! И с государевой надбавкой за то, что сроки выплат по вине воровских чиновников давно прошли!..»
Слова били по строю, как картечь. Я видел, как расширяются глаза солдат, как переглядываются офицеры.
В этом был мой главный, холодный расчет. Тех, кто поддался на уговоры заговорщиков, нужно было наказать — но не виселицей, а рублем и страхом разоблачения. Показать, что бунтовать даже после мнимой смерти императора — дело крайне убыточное и опасное. А вот тех, кто остался верен присяге, кто не поперся давеча к Зимнему дворцу пьянствовать и горланить, требуя возвести на трон Екатерину — их нужно было возвысить. И таких, как докладывали мои люди, оказалось больше половины.
Пусть в следующий раз крепко подумают своими деревянными лбами, прежде чем спешить присягать той, кто никаких исторических и законных прав на этот престол не имеет. Какая, к черту, императрица из бывшей портомои Марты Скавронской? Да, я, мой предшественник, не огласил завещание (с которым, признаться, сам был в корне не согласен), но по всем законам логики и крови наследовать империю должен был мой внук — юный Петр Алексеевич. Им нужна была стабильность, а не бабье царство под управлением вороватого Алексашки Меншикова. Пусть бы он и грамотный черт, опытный, но все равно. Никаких полудержавных властелинов!
Сани медленно катились вдоль замершего строя семеновцев. Сотни глаз, в которых мешались страх, недоверие и вспыхнувшая надежда, следили за мной.
Гвардия свое жалованье получала относительно исправно, это я знал. Ну разве же задержка в полгода – это по местным меркам серьезно? Шучу, кончено. День в день! И только так!
А вот армейские пехотные полки сидели без гроша месяцами. Мое обещание погасить все долги было не просто уступкой — это был хук справа по всей воровской бюрократии. За это солдаты будут искренне молиться Богу о моем здравии.
Но главное скрывалось в последнем абзаце воззвания. Моя личная инновация. Мой привет коррупционерам из двадцать первого века.
Я объявил на всю империю, что отныне любая просрочка по выплате жалованья больше чем на месяц будет караться пеней. Добавочными деньгами. И эти проценты я собирался брать не из тощей государственной казны, а вытрясать лично из карманов тех чиновников, интендантов и губернаторов, кто был ответственен за выдачу.
Я прекрасно знал, как это работает. Вовремя не заплатил, придержал армейскую монету, пустил её в оборот, отстроил себе каменные палаты, скупил землицу — прокрутил средства. Эти ушлые дельцы в камзолах и париках умели мутить финансовые схемы даже без наличия банков. Что ж, господа казнокрады. Теперь правила игры меняются. Украл у солдата? Плати свои, кровные, из собственного имения. Да с процентами.
Я чуть приподнялся, опираясь на поручень, гордо вскинул подбородок и впился тяжелым взглядом в глаза стоящего правофлангового гренадера. Тот судорожно сглотнул, но взгляда не отвел.
Система координат в империи только что поменялась. И армия должна была это почувствовать первой.
Я от природы люблю цифры и систему. И в моем родном времени, и здесь, в заснеженном восемнадцатом веке, любому здравомыслящему управленцу должно быть кристально ясно: если ты задерживаешь выплаты людям с ружьями, ты не экономишь казну. Ты покупаешь себе пулю. Там, где кончается жалованье, мгновенно начинается брожение, а служба начинает нестись из рук вон плохо.
Государство — это механизм. И работает он только тогда, когда шестеренки смазаны. Только то государство, которое держит свое слово, и только тот император, который сказал — как топором отрезал, могут рассчитывать на лояльность. Я ни на грош не верил в мистическую «сакральность» императорской власти. Для меня монарх — это высший менеджер, первый и главный служащий своему Отечеству, нанятый историей. Вот только озвучивать эти крамольные мысли здесь, под хмурым петербургским небом 1725 года, было смерти подобно. Понятия в этой эпохе были совершенно иными, и ломать их нужно было постепенно. А что-то так и вовсе не трогать.
Я глубоко вдохнул морозный воздух, обжигая легкие, еще крепче вцепился в металлический поручень и заставил себя выпрямиться в санях во весь рост. Шуба и кольчужный бахтерец давили на плечи, но я стоял ровно.
— Здравия желаю, господа гвардейцы! Офицеры, унтер-офицеры и нижние чины! — мой голос, усиленный стылым воздухом и каменными стенами дворца, полетел над замершим строем.
Тысячи глаз впились в меня. Они ждали трупа. А увидели закованного в сталь и меха исполина.
— Вот, решил посмотреть на вас воочию! Себя показать! — я чеканил каждое слово, делая долгие паузы, чтобы эхо успело разнести фразы до задних рядов. — И не верьте никому — слышите? — никому не верьте, кто скажет, что государь решил оставить вас! Рано меня хоронят! Впереди у нас много свершений. И тот, кто будет стоять в строю рядом со мной, тот безмерно возвысится! Да будет прощен за грехи свои прежние, вольные и невольные. Ибо стоять на страже Отечества нашего и престола — великая честь и богоугодное дело!
Едва отзвучало последнее слово, как в дело вступила домашняя заготовка. Моя личная, привезенная из будущего политтехнология.
В разных концах толпы гвардейцев, куда уже успели проникнуть офицеры и солдаты роты почетного караула, как бы стихийно, заранее расставленные агенты из моей личной охраны — луженые глотки, отобранные за мощный бас, — гаркнули в серое небо:
— Виват Император!
Это было привычно. Но следом они ударили новыми, неслыханными доселе лозунгами, прошивая толпу нужными мне нарративами:
— Виват Отечество и русский народ! Да славится Вера православная и Россия как Третий Рим!
На секунду над площадью повисла жуткая, звенящая тишина. Я даже испугался, что в общем шуме и ветре эти сложные словесные конструкции просто растворятся, что солдаты не поймут, к чему это. Ведь гвардия привыкла просто рычать одно короткое «Виват!».
Но расчет на стадный инстинкт оказался ювелирным. Солдаты услышали непривычные слова о «русском народе» и «Вере». И когда до них дошло, что государь обращается не просто к войску, а к нации, площадь взорвалась.
— Виват!! Виват!!! Виват!!!
Психология толпы — материя темная, на которую социологи моего времени извели тонны бумаги. Но одно я знал точно: если в вооруженной массе вспыхивает искренняя, первобытная радость, она распространяется как степной пожар. Этот экстаз захлестнул даже тех офицеров, которые еще минуту назад хмуро просчитывали, как бы перебежать в лагерь Меншикова. Если только они не были в курсе, что Алексашка не на дыбе, или еще не четвертован только лишь потому, что для него есть важное поручение.
Они орали на разрыв голосовых связок. Красные лица, пар из сотен разинутых ртов, взмывающие в воздух треуголки. Мороз давил под минус десять, а то и ниже, ветер мел колючую крупку, и я с мрачной иронией подумал: завтра треть петербургского гарнизона не сможет даже шепотом доложить о произошедшем. Сорвут глотки к чертовой матери.
Но я не собирался ограничиваться одним лишь весельем, раздачей долгов и дешевым популизмом. Чем бы я тогда отличался от того же Светлейшего князя Меншикова, который сейчас судорожно скупал лояльность гвардии за золотые червонцы из казны? Деньги и слова — это пряник. А толпе, особенно вооруженной, нужно было показать еще и безупречный, стальной кнут.
Я коротко кивнул.
Из-за моих саней, чеканя шаг так, что дрожала промерзшая земля, синхронно, как единый многоголовый организм, выдвинулась Особая рота почетного императорского караула. Указ о ее создании я собирался подписать сегодня же вечером. Это был мой личный спецназ, будущий вышколенным по методикам будущих эпох. Я сам дрессировал их последние дни, сидя в глубоком кресле и безжалостно прохаживаясь своей тяжелой тростью по хребтам тех, кто посмел бы сбить ритм или замешкаться при выполнении команд.
Возглавляли этот монолитный строй двое: командир роты, майор Петр Салтыков, и его заместитель, жилистый, въедливый капитан с цепким взглядом — Василий Суворов.
Едва мои сани сдвинулись с места, продолжая объезд площади, особая рота, сверкая примкнутыми багинетами, молча, пугающе слаженно развернулась в боевой порядок и клином врезалась в пространство перед Семеновским полком, оттесняя толпу и беря периметр под абсолютный контроль.
Гвардейцы-семеновцы, на секунду осекшись от удивления перед этой невиданной строевой машиной, расступились. И в этот момент каждый солдат на площади кожей почувствовал: перед ними не просто выживший после болезни старик. Перед ними совершенно новый, пугающий и безжалостный порядок вещей.
“Пряник” был озвучен. Теперь же наступала череда и “кнута”.
От автора:
История попаданца в наполеоновскую эпоху, от самодельной лупы до первого в России оптического прицела. От беглого подмастерья до поставщика Двора ЕИВ.
https://author.today/reader/486964/4626117
Глава 5
Петербург
1 февраля 1725 года
Особая рота действовала с ледяной, хирургической безжалостностью. Суворовцы, а мне очень хочется называть этих солдат именно так, не обращая внимания на недовольный гул, прямо из строя выдергивали всех солдат и офицеров, чей вид оскорблял понятие воинского устава.
Некоторые из этих горе-вояк выглядели настолько непрезентабельно, что не могли даже стоять прямо — товарищам приходилось подпирать их с двух сторон плечами, чтобы те попросту не рухнули лицами в утоптанный снег. И дело было вовсе не в благоговейном трепете, внезапно размягчившем гвардейские кости при виде «воскресшего» императора. Банальный, смердящий кислым вином недосып и тяжелейшее похмелье.
А многих в строю попросту не оказалось. И теперь по списочным составам командиры батальонов обязаны были головой отчитаться перед Салтыковым за каждую мертвую душу. Вот их, если только не будет подтверждена уважительная причина отсутствия, уволить из рядов. Ну а если выйдет так, что кумовство уже привело к зачислению младенцев в ряды гвардии, чтобы после, при совершеннолетии, отпрыск оказался уже офицером в высоких чинах.
Майор Салтыков работал быстро, выборочно сверяя лица с бумагами. В гвардейской среде, где все варятся в одном котле, вычислить отсутствующих не составляло труда. Особенно первых полковых заводил и завсегдатаев кабаков — их Салтыков брал на карандаш мгновенно.
Штрафников конвоировали прочь. Их уводили за чугунную ограду сада Зимнего дворца и сгружали там. Тех, чьи ноги окончательно отказали, усаживали на деревянные лавки. Эти удобства появились в Петербурге совсем недавно, исключительно благодаря стараниям генерал-полицмейстера Антона Девиера — человека жесткого и исполнительного, крайне серьезный разговор с которым был вписан в мой сегодняшний график. Те же из пьяных, кто еще мог стоять на ногах, продолжали вертикально страдать, навалившись грудью на свои фузеи.
Кстати, об оружии. Явились они, как и положено, при полном параде, со стволами. Но я еще с вечера отдал строжайший приказ командирам: лично проверить каждую лядунку и каждый ствол. Ни единой унции пороха. Ни единой свинцовой пули. Оружие на этой площади сегодня должно было оставаться лишь декорацией. Я не собирался ловить грудью шальной выстрел от спятившего с перепою или подкупленного прапорщика.
Оставив позади очищенный, приведенный в чувство Семеновский полк, мои сани медленно покатились дальше.
Ситуация, практически слово в слово, повторилась у позиций лейб-гвардии Преображенского полка. И то, что я подъехал к ним во вторую очередь, не было случайностью. Это был мой осознанный, расчетливый щелчок по их непомерному гвардейскому самолюбию. Ибо больше всего из тех, кто орал Катьку на престол, были именно любимчики. Вот и пример в действии поговорки: не твори добра, не получишь и зла.
Сани остановились. Я смерил тяжелым взглядом застывший передо мной лес зеленых мундиров и красных отворотов.
— Почему вторыми стоите ведаете?! — мой рык, усиленный звенящим морозом, ударил по их рядам прежде, чем они успели крикнуть приветствие. — Почему вы сегодня — вторые?!
Я выдержал паузу, наблюдая, как по шеренгам пробегает нервная дрожь.
— Вы! Те, кто не дрогнул, кто со знаменами и честью ушел из-под Нарвы, когда прочие бежали как трусы! Вы, кто первыми ворвался на стены крепости Ниеншанц! Вы, кто навсегда прославил себя в крови Полтавской баталии!.. — я бил их их же славой, смущал и радовался тому, что большинство явно ведь стыдились. — Вы, старейший полк гвардии, всегда стояли первыми! Всегда первыми встречали врага лицом к лицу! Так задумайтесь же, сукины дети, чем вы занимаетесь теперь?!
Я наклонился вперед, перенеся вес на железный поручень.
— Достойны ли вы и дальше служить императору?! Или же следовало бы прямо сейчас сорвать с вас мундиры и разжаловать вас из гвардии в простой армейский полк да послать подальше?! Многие из вас, еще даже не дождавшись моего последнего вздоха, вопреки здравому смыслу и воле Божией, уже возжелали посадить на престол жену мою! Нерадивую изменщицу! Откровенную чухонку и немку, не любящую Россию и не понимающую ее!
Я рубил фразами наотмашь. И я видел, как эффект от этих слов накрывает площадь. Многие ветераны-преображенцы, седые усачи, чьи груди были увешаны медалями, виновато понурили головы. Им было по-настоящему стыдно. Значит не все потеряно. Но немало преображенцев отправится с Меншиковым в Сибирь. Пусть своей службой доказывают, что они гвардия, а не сибариты, которые могут только жить прошлым и считать, что имеют право лакать вино, да ногами двери открывать, что все им должны. Гвардия или воюет, подтверждая свою элитарность, или это не гвардейцы.
— Простите ваше величество! – голосом рыдающего мальчишки, эмоционально, выкрикнул один из гвардейцев.
Наверняка из тех, кого сразу после моего общения с гвардией выведет Салтыков. Да он уже, как та гончая насупился и наметил курс. Это его полк, он тут знает каждого. Он уже и сам стыдился, что так вот вышло.
Глядя на них, я вдруг остро осознал феноменальную разницу эпох.
В этом времени любые слова воспринимались совершенно иначе. Они имели вес, плотность, вкус. В моем будущем у нас всех в крови гуляла врожденная прививка от лжи и пафоса. Там информации было столько, что она превратилась в белый шум, в котором вычленить правду было критически сложно.
Люди из двадцать первого века давно разучились верить словам. Чтобы зацепить толпу там, пропагандистам, политтехнологам и откровенным врагам государства приходилось изгаляться в создании яркой, шокирующей картинки, вирусных видео и фейков. Слово там обесценилось.
Начни я толкать такую речь на корпоративном совещании, половина менеджеров слушала бы вполуха, уткнувшись в смартфоны, а кто-нибудь на заднем ряду и вовсе дал бы храпака — потому что задолбала бессмысленная говорильня.
Меньше слов – больше дела! Вот такой лозунг я использовал в своем прошлом-будущем. Но сейчас мне нужно пересматривать некоторые свои ценности и принципы.
Здесь, в морозном воздухе 1725 года, всё было по-другому. Мои слова, не искаженные экранами и фильтрами, падали на благодатную, девственную почву. Они ввинчивались прямо в их умы. Я говорил — и они слышали каждую букву. Они верили мне. Они чувствовали все посылы, что я хотел донести до людей.
И эту абсолютную, магическую власть живого слова я собирался использовать на полную катушку.
Два часа. Два изнурительных, выматывающих душу и вымораживающих кости часа мне понадобилось для того, чтобы объехать все выстроенные на площади полки. Каждым сказать слово, каждого обнадежить...
— Перемены будут в армии. Узрите после, какие. Но рекрутчины на всю жизнь я не желаю более. Мы пойдем своим путем, служить не всю жизнь и выйдя из армии получить достойную жизнь, дабы славить и после величие Отечества нашего, – говорил я.
Но сущность реформы, которая уже изложена на бумаге, я объявлять не стану. Не должны такие вот величайшие изменения исходить только от меня. Отвественность нужно бы размазать. Например, на Сенат тоже.
Скоро мне приходилось сдерживать себя, стискивать зубы так, что сводило челюсти, чтобы не выдать охватившей тело слабости. Моя «карательная машина» во главе с майором Салтыковым застряла где-то на двух третях пути, методично процеживая ряды, пока я уже заканчивал личное общение с каждым подразделением.
Положение было крайне шатким. Учитывая то, что еще до рассвета, едва придя в себя, я приказал срочно подвести к столице Первый Новгородский и Первый Ладожский пехотные полки, Петербург сейчас напоминал пороховой погреб. Относительно небольшой городок, прорезанный каналами и застроенный в лучшем случае наполовину, был до краев забит вооруженными людьми. Вспыхни сейчас хоть искра, начнись настоящий бунт — и меня бы просто смели. Растоптали бы сапогами в кровавое месиво прямо в этих санях и даже не заметили.
Но пока всё шло по моему сценарию.
— Виват Император! — исступленно прокричал один из гвардейцев моей личной охраны, неотступно следовавший за санями.
Его крик резанул по ушам. Я машинально скользнул взглядом правее, туда, где напротив выстроенных солдат и офицеров чернел глубокий овраг. Там не стояло ни одного солдата. Место было глухое, заваленное горами строительного мусора, мерзлыми бревнами и битым кирпичом — обычная картина для вечно строящегося Петербурга. Спрошу еще за такую бесхозяйственность.
И тут мой мозг, натренированный в иных, будущих войнах, мгновенно выцепил из пейзажа аномалию.
Снег. Чистый, нетронутый снег на склоне оврага был продавлен. Явно читалась цепочка глубоких следов. И не замело... а ведь часа три назад только закончился обильный снегопад. Но вели следы не со стороны набережной, как если бы туда просто забрел зевака, а тянулись из густых зарослей кустарника и строительных завалов. Кто-то пробирался сюда не по нормальной дороге, а скрытно преодолевал бурелом, камни и мерзлую землю, чтобы выйти на идеальную позицию.
Инстинкты сработали быстрее мыслей.
Я резко крутанулся на сиденье, разворачиваясь к оврагу боком, инстинктивно прикрывая плечом и левой рукой проекцию жизненно важных органов.
— Ствол на три часа! — рявкнул я современным мне из будущего тактическим сленгом, который эти люди в принципе не могли понять.
Сам же начал стремительно падать на дно саней, укрываясь за толстыми дубовыми досками борта.
Но тело — это измученное, прогнившее от болезней тело пятидесятидвухлетнего, может и старика вовсе — предательски дало сбой. От резкого движения левую ногу свело стальной судорогой. В паху вспыхнула такая ослепительная, режущая боль, словно туда вогнали раскаленный гвоздь. Разум на секунду помутился. Вместо четкой команды изо рта вырвался какой-то нечленораздельный, хриплый звериный рык.
— Бах!
Тяжелый, раскатистый грохот кремневого ружья разорвал морозный воздух. Краем затуманенного глаза я успел заметить грязное облачко сизого порохового дыма, выплюнутое из-за нагромождения мерзлых досок.
— Бах! — тут же ударил второй выстрел.
Тот самый гвардеец, что секунду назад воодушевленно орал «Виват!», сработал безупречно. Как учил. Причем только ведь инструктировал всего, еще не тренировались. Не раздумывая ни мгновения, он рванулся наперерез траектории выстрела, раскинув руки и закрывая меня своей широкой спиной.
Смерть прошла рядом. Первая тяжелая свинцовая пуля со злым воем пронеслась чуть выше моей головы — если бы я не рухнул на дно саней, она бы разнесла мне грудную клетку вместе с хваленым бахтерцом. С хрустом выбив щепу из деревянного задника саней, пуля ушла в «молоко».
А вот вторая нашла цель.
Раздался влажный, чавкающий удар свинца о плоть. Гвардейца, закрывшего меня, страшно крутануло на месте. Тяжелопулевой удар отбросил его на несколько шагов в сторону, и он рухнул на истоптанный снег бесчувственным, окровавленным кулем.
На площади повисла секундная, оглушительная тишина. А затем всё взорвалось.
Не дожидаясь истеричных команд своих офицеров, весь строй Первого Новгородского полка с яростным ревом сломал шеренги и лавиной ломанулся к оврагу, прямо на пороховой дым. Сотни разъяренных солдат с примкнутыми багинетами жаждали разорвать стрелков на куски.
— Живьем брать!! — из последних сил, срывая глотку и борясь с накатывающей темной пеленой обморока, прохрипел я. — Брать живьем!!
В этот момент солнце для меня окончательно померкло. Огромная туша второго телохранителя обрушилась на сани. Охранник, выполняя свой долг, просто прыгнул сверху, намертво придавив меня своим телом и медвежьей шубой ко дну экипажа. Он всё сделал абсолютно правильно, по инструкции. И ведь ни разу не пробовали подобное отрабатывать.
Но от его спасительного веса и без того адовая боль в паху и сведенной ноге умножилась вдвое, окончательно погружая мой разум во спасительную тьму.
— Держаться... Держаться! — шептал я сам себе сквозь намертво стиснутые зубы.
Во рту стоял металлический привкус крови — видимо, падая, я прикусил губу. Я изо всех сил старался прогнать багровый туман, который густыми волнами застилал глаза и закручивал внутри черепа тошнотворные вихри.
Упасть сейчас, провалиться в спасительное забытье было нельзя. Категорически. Если армия решит, что меня убили, всё рухнет в ту же секунду. Потом, когда я очнусь (если вообще очнусь), придется заново доказывать, что я жив, что власть в моих руках. А что, если от этого ледяного падения и чудовищного стресса сейчас воспалятся все спящие болезни моего реципиента, и я всё-таки подохну по-настоящему?
Меня прошил озноб, не имеющий ничего общего с петербургским морозом. Ещё никогда в жизни я так отчаянно, так яростно не хотел жить. Я ведь только-только начал расставлять фигуры на этой гигантской шахматной доске! Я только начал строить планы по перекройке России, я проникся ими до глубины души. Я хотел вытянуть эту империю, решить колоссальные проблемы, оставленные тяжелым, великим, но не всегда последовательным правлением реального Петра.
И тут — смерть от куска свинца из-за куста? Нет. Не дождетесь.
В моей прошлой, сытой жизни менеджера из двадцать первого века не было таких первобытных эмоций. Я никогда не ощущал ничего подобного. Теперь же ответственность за судьбы миллионов людей ложилась на мои плечи бетонной плитой, заставляя цепляться за жизнь, дышать и бороться вопреки законам физиологии.
Придавленный тяжелой тушей охранника, я с невероятным трудом смог чуть вывернуть шею. Правая сторона лица вмерзла в медвежью шкуру на дне саней, но левым глазом сквозь щель между досками борта я уловил рваную динамику происходящего.
Овраг кипел. Сквозь завывание ветра пробивался яростный, многоголосый рев солдат Первого Новгородского, гнавших двух стрелков.
Убийцы имели все шансы уйти сперва по стройке, потом дворами и затеряться в других многочисленных недостроях. Но ледяной хаос петербургских задворков сыграл за меня. Один из беглецов, неловко прыгнув, споткнулся о вмерзшее в землю бревно или кучу кирпичного лома. Он рухнул, нелепо перекувырнувшись через голову, взметнув фонтан снежной пыли. Второй инстинктивно, всего на какую-то долю секунды, обернулся к товарищу. И эта секунда стала для него фатальной. Он потерял темп. Критически много времени, чтобы раствориться в зарослях.
— Живьем брать! Не убивать! — надрывался кто-то из офицеров охраны совсем рядом с моими санями.
Но это было тщетно. Сквозь узкую щель я видел, как волна разъяренной пехоты захлестнула фигурки убийц. Мелькнули приклады фузей, взлетели штыки. Я с глухим отчаянием понимал, что этих мерзавцев прямо сейчас рвут в кровавые клочья на грязном снегу. Никаких шансов на выживание. Никакой возможности кинуть их в пыточные подвалы Тайной канцелярии и вырвать имена заказчиков. Концы рубились прямо на моих глазах.
Прошла минута. Затем вторая. Дым от выстрелов развеялся, уносимый ветром к Неве.
— Слезь с меня... а то я так быстрее убьюсь! — прохрипел я, с трудом высвободив руку и наотмашь, несильно, но акцентированно ударив гвардейца, лежащего на мне пластом.
Удар привел его в чувство. Он дернулся, тяжело закряхтел и начал медленно подниматься. Встав в санях в полный рост, он резко развернулся лицом к толпе, загораживая меня своей широкой грудью и даже нелепо растопырив в стороны руки — словно эта поза могла остановить новый залп, если бы в кустах засел кто-то третий.
— Слушай меня, — я вцепился пальцами в его сапог, заставляя наклониться. Говорил я сдавленно, каждое слово отдавалось болью в ребрах: — Кричи... Кричи на всю площадь, что я жив. Что сама Богородица спасла меня вновь... Что ты видел неземной свет рядом с санями... Понял? Кричи!
Гвардеец, бледный как полотно, с безумными глазами, выпрямился, набрал в грудь морозного воздуха и заорал не своим, страшным, срывающимся на фальцет голосом:
— Жив!! Император жив!! Матерь Божья отвела пулю!! Свет!! Свет неземной заслонил государя!!! Чудо!!! – нарабатывал себе повышение в чине гвардеец.
Его вопль ударил по площади, мгновенно парализовав начинающуюся панику.
А я в это время начал свой собственный подъем на Голгофу. Одной рукой вцепившись в спасительный железный поручень, другой с силой вдавливая в дно саней мягкие бархатные подушки, я стал отжиматься от пола. Левая икроножная мышца превратилась в камень, сведенная адской судорогой, но эта боль уже казалась лишь фоном, тонущим в водовороте других, куда более страшных болезненных ощущений.
Я знал, что мое лицо сейчас искажено до предела, что губы побелели, а на лбу, несмотря на лютый холод, выступила испарина. Но я должен был. Я был обязан явить себя этой армии прямо сейчас.
Гвардеец, вовремя спохватившись, подхватил меня. Одной рукой он крепко вцепился в мой пояс сзади, другой поддержал под локоть — со стороны, из-за бортов саней, эта помощь была практически незаметна, словно император встает сам. Но без этой опоры я бы просто рухнул обратно.
Усилием, едва не разорвавшим связки, я выпрямил спину. Моя голова в нелепом арсенальском шлеме, а затем и плечи, закованные в бахтерец, поднялись над краем саней, попадая в поле зрения тысяч замерших в шоке людей. Ветер ударил в разгоряченное лицо.
Я вскинул свободную правую руку вверх, сжав ее в кулак, и, собрав в легких все остатки воздуха, выкрикнул не старческим сорванным голосом, а настоящим рыком раненого зверя:
— Я ЖИВ!!!
От автора:
Он все знал о кораблях и грезил морем, пока неизвестный не предложил ему пари и он оказался в теле Великого князя Константина. 1853 год война начинается. Пишется 9 том https://author.today/work/333355
Глава 6
Петербург
1 февраля 1725 года
И тут на площади вспыхнула абсолютная, первобытная вакханалия.
Новгородцы взревели. Этот рев тысяч луженых глоток ударил по ушам так, что на мгновение я оглох. Солдаты толкались плечами, ломали строй, превращаясь в единую, клокочущую, воинственную массу. Сюда, лязгая амуницией, уже бежали гвардейцы из других полков, почуявшие запах пороха и крови.
Они были возбуждены до крайности. Я смотрел на это море штыков и искаженных лиц и холодел от ясного понимания: найдись сейчас в этой толпе хоть один талантливый провокатор, хоть один горластый оратор, который смог бы направить этот адреналиновый шторм против меня — и начался бы такой бунт, по сравнению с которым исторические стрелецкие волнения показались бы возней малышей в песочнице. Меня бы стерли в порошок вместе с санями.
Но они смотрели на меня иначе. Солдаты пожирали меня горящими глазами. Седые офицеры и унтеры исступленно крестились, глядя на закованную в сталь фигуру в санях не как на монарха, а как на сошедшее с небес божество, неуязвимое для пуль.
А я стоял. Высоко вздернув подбородок, расправив плечи под тяжестью бахтерца, я излучал абсолютную, монументальную уверенность.
Чего мне это стоило — знал только я. И, возможно, дьявол или господь Бог.
Тело горело в аду. Какие силы удерживали меня в вертикальном положении, я не понимал. Впервые за эти дни мой сугубо материалистичный, прагматичный разум дрогнул — я начал всерьез допускать мысль, что действительно храним Богом.
Иначе объяснить, откуда во мне, в этом больном, разваливающемся теле, взялась такая нечеловеческая мощь, было просто невозможно. Да, я всегда считал себя человеком сильным, волевым. Но ресурсы физиологии не безграничны! То, что я сейчас стоял ровно, всем своим видом доказывая, что я здоров, несокрушим и полон сил — это был мой личный, невидимый миру подвиг. Жаль только, что за такие подвиги не дают орденов.
Я бросил взгляд туда, где секунду назад скрылись стрелки. Там, где десятки тяжелых солдатских сапог перемесили снег, расплывалось огромное, яркое багровое пятно. От убийц в прямом смысле слова остались только кровавые лоскуты и куски мяса. Толпа разорвала их на части, не оставив следствию ни единого шанса выбить из них имена заказчиков.
Впрочем, я не сильно расстроился. Следствие, конечно, будет. Я сам направлю его по нужному руслу. А если улик не найдут? Что ж, я человек практичный. Я знаю, кого назначить виновным в этом покушении. Кто там у нас из высшей знати не явился сегодня во дворец с повинной? Князь Юсупов? Отличная кандидатура на плаху. Ну или миллион... Такие деньжищи спасут сотни, тысячи людей, позволит улучшить демографию, как путем строительства акушерских личебниц, образовательных медицинских учреждений, так и привлекая иностранцев.
Вот... даже в такой ситуации государь должен думать совсем иными категориями, чем кто либо другой.
И вдруг сани качнулись.
Солдаты, отпихнув в сторону кучера, в одно мгновение распрягли лошадей и откинули оглобли. Двадцать здоровых мужиков в зеленых мундирах облепили экипаж со всех сторон. Раздался дружный выдох — и сани, тяжеленные деревянные сани вместе со мной, тяжело оторвались от земли.
Они подняли меня над своими головами.
Творилось нечто невообразимое. Меня понесли к Зимнему дворцу на руках. Я физически ощущал эти плотные, обжигающие эманации фанатичной преданности, исходившие от толпы. Эта сумасшедшая энергетика проникала в меня, резонируя в груди. Уже думал, что лишку дал в борьбе за умы гвардии и армии.
Устоять на ногах в раскачивающихся на весу санях было чертовски сложно. Меня спасло лишь то, что верный телохранитель, стоявший сзади, мертвой хваткой вцепился мне в пояс, а сам я до побеления костяшек сжал железный поручень. Так я и плыл над морем солдатских голов, стиснув зубы, продолжая изображать непоколебимого римского императора.
Благо, до дворца было недалеко — метров триста пятьдесят, не больше. Будь расстояние хоть на сотню шагов длиннее, мое сердце бы просто остановилось. Хотя что мы знаем о своих потаенных силах?
Сквозь хаос прорезался четкий, ритмичный лязг. Это суворовцы — моя Особая рота почетного караула — действуя слаженно и жестко, начали оттеснять беснующуюся пехоту, беря плывущие сани в стальное кольцо оцепления. Они прорубали коридор к парадным дверям.
Как только сани плавно опустили на каменные плиты перед крыльцом, я позволил себе медленно, не теряя достоинства, опуститься на бархатные подушки. Я прикрыл глаза, концентрируясь лишь на том, чтобы не потерять сознание прямо здесь, на ступенях.
Теперь предстоял финальный аккорд.
Я заставил себя открыть глаза. Оперся на борт саней. Встал. Отстранил руку бросившегося на помощь охранника. Тяжело, но твердо перешагнул через борт.
И самолично, печатая шаг, вошел в высокие парадные двери Зимнего дворца.
Тяжелые дубовые створки с глухим стуком захлопнулись за моей спиной, отсекая рев толпы, морозный ветер и необходимость играть роль всесильного бога.
Здесь, в полумраке дворцового холла, натянутая до предела струна лопнула. Зрение моментально сузилось до темной точки. Ноги превратились в вату.
Я обмяк и беззвучно рухнул вниз — прямо в вовремя подставленные руки бледного генерала Матюшкина и подскочившего майора Салтыкова.
Сознание не потерял, хотя оно и было мутным, словно бы в замедленном фильме, пленку которого еще и зажевало, ну или носитель стал подвисать. То отчетливо слышал, то рваные звуки проникали в мозг. То видел, словно бы ничего и не изменилось, то как будто на глаза накладывали чуть просвечивающуюся повязку.
Гвардейцы подхватили меня под руки с двух сторон.
— Дорогу! Расступись!! — рявкнул генерал Матюшкин, да так, что я мог бы удивиться, если бы только не отвлекался на собственное состояние.
Гвардейцы, сопровождавшие нас, лязгая амуницией, врезались в толпу придворных, расчищая путь. Они просто грубо, плечами и прикладами, оттесняли разодетых вельмож, которые вновь, как жирные тараканы на кухне, почуявшие крошки, выползли из своих нор и бродили по коридорам Зимнего дворца в поисках неизвестно чего. Точнее, в поисках власти.
Я плыл в этом коридоре из лиц и мундиров на грани беспамятства. И лишь когда моя спина коснулась мягких перин, я позволил себе роскошь окончательно отключиться.
***
...Вынырнул я из темноты от резких голосов за дверью.
— Никого не пущать! Приказ государя! — требовательным, железобетонным тоном рубил генерал-майор Матюшкин.
— Нас — можно! Мы — семья! Император уже как двенадцать часов спит — это был голос моей старшей дочери, Анны. Откуда только в этой девчонке взялось столько грозной, повелительной стали? — С нами законный наследник российского престола! Мы должны быть у ложа императора, что бы там ни происходило!
— Да! — звонко выкрикнул мой внук, великий князь Петр Алексеевич. На последнем слове его детский голосок дал петуха, сорвавшись на визг, выдавая отчаянный страх мальчишки.
Я с трудом разлепил тяжелые веки. В спальне пахло ладаном, камфорой и чем-то кислым.
— Пустите... — прохрипел я.
Надо мной, низко склонившись, нависал лейб-медик Лаврентий Блюментрост. Одной рукой он сжимал мое запястье, отсчитывая удары пульса, в другой держал склянку. Тут же, в красном углу, под тускло мерцающими золотом царскими иконами, истово отбивал поклоны и шептал молитвы Феофан Прокопович.
Я словно совершил временную петлю, вернувшись в ту самую точку, в которой очнулся несколько дней назад, впервые попав в это тело. Да, декорации те же, но был существенный нюанс...
Тело отзывалось тупой, ноющей болью. Я понимал, что словил жесточайшее переутомление. Резкое падение на дно саней, дикий выброс адреналина, холод — всё это спровоцировало новый приступ. А еще я чувствовал жгучую резь внизу живота. Видимо, во время той тряски катетер, с помощью которого я только и мог мочиться, вышел, и пока я спал в беспамятстве, Блюментросту пришлось вставлять эту металлическую трубку заново. Пытка, врагу не пожелаешь. Но... я не помню. Спал? Наркоз? Второе точно нет.
Двери распахнулись.
— Батюшка!!
Казалось, с абсолютно искренними, а не наигранными слезами к моей кровати рванула Елизавета. Моя прекрасная молодая златовласка с размаху рухнула на колени перед ложем, уткнувшись мокрым лицом в свежие, накрахмаленные простыни, судорожно целуя край моего одеяла.
— Подойди ко мне, Петруша, — спокойно сказал я, властно выдергивая правую руку из цепкого захвата медика.
Мальчишка робко приблизился. Я положил тяжелую ладонь на его светлую голову, погладил. Наследник пытался держаться молодцом, старался казаться мужчиной, хотя его мальчишечьи глаза блестели от непролитых слез. Но он, в отличие от остальных, не рыдал навзрыд, как Елизавета, не всхлипывал громко, как вошедшая следом Анна, и не утыкался в кружевной платок, нервно подергивая худенькими плечиками, как его старшая сестра, великая княжна Наталья Алексеевна. Лишь одинокие слезы, тихие. Наверняка, он даже и не понимает, почему и зачем плачет. Не думаю, что я стал для него дорог. Рано... Это защита организма.
— Уроки выучил? — неожиданно для всех, разрушая пафос момента, спросил я.
Вопрос прозвучал настолько дико и неуместно в атмосфере всеобщей скорби и ожидания смерти, что повисла секундная тишина.
— Я?.. — растерянно хлопнул ресницами мальчишка.
— Ну не я же, — я позволил себе слабую, но искреннюю усмешку. — Я свои науки уже усвоил. Практику сдаю. А вот я бы хотел, чтобы мой наследник познавал науки получше своего деда. Тебе империю принимать.
— Господин медикус, — вдруг раздался холодный, совсем не детский голос.
Удивительно, но в этом сонме плачущих женщин первой взяла себя в руки Наталья Алексеевна. Она опустила платок и посмотрела на врача требовательным, жестким взглядом.
— Что скажете по самочувствию Его Величества? Каков прогноз?
Блюментрост замялся. Прежде чем ответить, он почему-то бросил быстрый, нервный взгляд на стоящую на коленях Елизавету. И тут произошло то, что заставило меня внутренне усмехнуться. Елизавета, уловив этот взгляд, мгновенно прекратила рыдания — словно кто-то повернул выключатель. Это красноречиво выдало долю артистизма в ее истерике. Она подняла голову и посмотрела на Наталью Алексеевну так тяжело и злобно, что стало ясно: тетка и племянница на дух друг друга не переносят, считая друг друга политическими соперницами.
М-да... Клубок змей. И в этом террариуме противоречий мне предстоит создать хотя бы иллюзию нормальных, рабочих семейных отношений. Если они перегрызут друг другу глотки, как только я закрою глаза, всё, что я задумал, рухнет.
Но я не отступлюсь.
Тем более, дней через десять сюда должны привезти еще одну фигуру этой сложной партии — Евдокию Лопухину. Мою... точнее, Петра первую жену. Я приказал вытащить ее из Суздальского монастыря, который мало чем отличается от тюрьмы. Я понятия не имел, что буду с ней делать, но держать бывшую царицу, бабку наследника престола в каменном мешке накануне больших реформ — политическая глупость. Оппозиция всё равно сделает из нее мученицу. Пусть лучше будет на виду.
Хотя допускать ее к себе я категорически не хотел.
Стоило мне только подумать о ней, как по позвоночнику скользнул липкий, иррациональный холодок. Меня разбирал почти животный страх. Это были эманации чувств, фантомные боли старого Петра. Тот ужас, то отвращение и тяжесть, которые испытывал реальный Петр Великий к своей первой, постылой жене, въелись в нейронные связи этого мозга так глубоко, что даже мое современное сознание не могло до конца подавить эту чужую, древнюю панику.
— Жить буду, Блюментрост? — я перевел взгляд на лекаря, прерывая затянувшуюся паузу и возвращая себе контроль над ситуацией. — Говори при всех. Я еще не закончил дела.
— Я не видеть прямой угрозы для жизни, Ваше Величество, — Блюментрост осторожно подбирал русские слова, пряча глаза. — Сильнейшее переутомление. Выходить на мороз было слишком рано. А стоять на ногах так долго... организмус не выдержал.
И с этим медицинским заключением я был абсолютно согласен. Лекарь с поклоном поднес мне серебряный кубок с какой-то мутной, вонючей жидкостью. Я уже употреблял это варево раньше: на вкус — концентрированный шиповник, что-то елово-хвойное, кисленькое и вяжущее, но пахнущее скверно. Судя по всему, состав был интуитивно подобран так, чтобы служить мощнейшей витаминной бомбой.
Но пить я не спешил. Я кивнул гвардейцу, стоявшему у изголовья. Тот молча шагнул вперед, взял кубок из рук опешившего лекаря и сделал хороший, полновесный глоток. Подождал несколько секунд, прислушиваясь к себе, и лишь затем передал сосуд мне.
Блюментрост мучительно поморщился, оскорбленный таким явным недоверием к его врачебной клятве. Но я не читал на его лице ни животного страха, ни паники — ничего из того, что выдало бы отравителя. Лекарь просто злился. Злился на то, что теперь в его лаборатории днюет и ночует как минимум один вооруженный до зубов гвардеец, который буквально дышит ему в затылок, заглядывает в каждую ступку и дотошно выспрашивает, что за порошок медик сыплет в государево зелье.
Но не стоит пренебрегать безопасностью. И сегодняшние события, или...
— Бам! – словно бы почуяв мой интерес, часы отбили полночь.
Я залпом выпил кислятину и вытер губы тыльной стороной ладони, думая о том, что работаю по большей части ночью, никак в режим не войду.
— Так что с уроками? Выучил ли ты всё? — спросил я у наследника. Чувствовал я себя, на удивление, сносно — только голова слегка кружилась, да слабость не давала оторвать спину от перин.
Великий князь опустил светлую голову и виновато пробурчал, что обязательно всё выучит, но вот учителя нынче больно строги...
Я мысленно вздохнул. У меня просто физически не было времени подобрать ему нормальных, современных наставников. Те горе-педагоги, что приехали с Петром Алексеевичем во дворец, продолжали вдалбливать ему в голову замшелые догмы.
Хотя я был уверен: теперь, когда я публично, перед всей гвардией и двором, обозначил его статус наследника престола, эти учителя начнут лезть из кожи вон. Попытаются выслужиться, чтобы потом взлететь по карьерной лестнице при новом императоре.
Но оставлять это на самотек нельзя. Чуть позже я лично разгоню этот штат репетиторов и подберу ему таких людей, которые вылепят из него государственного деятеля, а не капризного барича. Да и сам, по возможности, возьмусь за его воспитание. Если успею, конечно.
— Ну что, девки, порыдали? — я криво усмехнулся, попытавшись приподняться на локтях.
Служанка Грета, тенью метнувшаяся из угла, тут же ловко подбила и подложила мне под спину еще пару пуховых подушек.
— А теперь утрите носы, ступайте прочь и несите благую весть: с государем всё в полном порядке! Сызнову меня Богородица оградила, — повелительно бросил я, указывая пальцем на дубовые двери. — Рассказывайте всем, что царь третьи сутки ночами не спал о благе государственном думая, вот и утомился. Просто уснул в санях. А нынче снова работать будет и принимать людей нужных. Ступайте!
Родственники, неожиданно проявившие такое участие в моей судьбе (и мне хотелось бы верить, что хоть на малую долю искреннее), послушно потянулись к выходу.
Но прежде чем двери закрылись, я приказал остаться Феофану Прокоповичу. А затем велел позвать из коридора генерал-майора Матюшкина, который лично нес караул у моих покоев.
Когда мы остались втроем, не считая молчаливой тени гвардейца, я вперил тяжелый взгляд в архиепископа.
— Владыко, — жестко начал я. — Тебе поручаю архиважное дело. Прямо сейчас разошли предписания всем настоятелям столичных храмов. Завтра на службах они должны благодарить Господа за мое очередное чудесное избавление. И пусть пастве вдалбливают: меня охраняет сама Пресвятая Богородица для завершения великих, богоугодных дел. Пусть говорят про свет с небес на площади. Понял меня?
— Исполню в точности, Ваше Величество, — низко поклонился Феофан, умные глаза которого блеснули пониманием.
Он становился моим главным идеологом, моим министром пропаганды. Церковный амвон в этом веке — мощнейший рупор, круче любого телевизора.
Потому что с официальными СМИ в империи была настоящая катастрофа. Существовала лишь одна печатная газета — «Ведомости», и то, как она работала, вызывало у меня зубовный скрежет.
Только вчера они соизволили выпустить номер со статьей о моем исцелении от смертельной болезни. Хотя я требовал дать материал в печать немедленно! И как они это написали? Вместо хлесткого, духоподъемного репортажа о божественных знаках и свечении над Зимним дворцом, эти бумагомараки выдали текст таким сухим, зубодробительным канцелярским языком, словно составляли аналитическую записку о сальдо торгового баланса империи за прошедший квартал. Читать это было невозможно. Никакой работы с эмоциями целевой аудитории!
Эту информационную богадельню тоже придется разгонять и строить заново. Но это завтра. А сейчас у меня в спальне стоял шеф госбезопасности Матюшкин, и пришло время заняться теми, кто пытался проделать во мне лишние отверстия.
Даже мне, главному фигуранту статьи, было абсолютно неинтересно это читать. Я поймал себя на мысли, что просто проскальзываю взглядом по строчкам, зевая и перескакивая через громоздкие абзацы прямо к концовке.
Не умеют местные «акулы пера» писать в нужном ракурсе. Нет у них понимания, что такое инфоповод, целевая аудитория и эмоциональная накачка. Этому придется учить с нуля. А еще следует навести жесткий порядок в типографии, чтобы запустить хоть какое-то подобие современных новостных циклов. То, что случается в Петербурге сегодня, завтра к полудню уже должно быть отпечатано и разнесено по кабакам и кофейням в виде горячих сводок. Или кофеен нет еще? Будут. Но на третий день должны выходить аналитические передовицы, в которых через эмоции будут закладываться нужные мне политические нарративы.
Прокопович, получив инструкции, беззвучно исчез. Затем я выставил за дверь и служанку Грету. Матюшкин остался.
Думаю, что после истории с Авдотьей, которая до сих пор гниет в застенках Петропавловской крепости, доверять прислуге нельзя от слова «совсем». Слуги — это самая дешевая и уязвимая брешь в любой охране. Их легче всего подкупить, запугать, взять в заложники их родственников и заставить шпионить. А такого полицейского ресурса, чтобы к каждому полотеру и каждой прачке приставить куратора из Тайной канцелярии, у меня банально нет.
Я тяжело посмотрел на генерала.
— Значит так, Матюшкин. Бери лучшего художника, какого найдешь, и отправляйся туда, куда скинули то, что осталось от новгородских стрелков.
— Так их же разорвали, Ваше Величество... Мясо одно.
— Пусть сложат обрывки лиц вместе и нарисуют! Разберетесь на месте. Денег не жалеть. А то что не художник, то десятками рублей считает, — отрезал я. — Сделайте парсуны. А потом бери своих псов и показывайте эти рисунки всем и каждому — по кабакам, по постоялым дворам, по борделям. Если такие есть... Кто-нибудь да видел эти рожи. Узнайте, с кем они пили, с кем говорили. Так мы найдем того, кто передал им деньги, а через него выйдем на заказчика.
Я излагал прописные истины банального полицейского следствия из двадцать первого века. Но здесь, судя по расширившимся глазам генерала, это звучало как божественное откровение, как невиданный прорыв в криминалистике.
— Будет исполнено, Ваше Императорское Величество! — сухо и по-военному четко отрапортовал Матюшкин, хотя в его глазах полыхнул настоящий служебный фанатизм. Ему явно не терпелось опробовать новый метод.
Он вышел. Я остался один.
Вот кто не знает жизни без белого фаянсового унитаза — тому нечего даже мечтать о попаданстве в тела исторических персонажей. Все эти кринолины, пышные парики, глубокие декольте дам, галантные поклоны и золотые кареты — это лишь красивая ширма, за которой скрывается чудовищная антисанитария и суровый быт элементарных человеческих потребностей.
Помнится, в прошлой жизни, во время туристической поездки в Версаль, один въедливый мужичок из нашей группы долго допытывался у рафинированного французского экскурсовода: а где, пардон, располагались туалеты при Людовике Пятнадцатом?
— Где это... сгали? – спрашивал он, чуть ли не плюясь от необходимости картавить.
А нигде. Никаких туалетов не было. История привычного нам ватерклозета с гидрозатвором — это достижение цивилизации века эдак девятнадцатого.
Так что и здесь, будучи самодержцем гигантской империи, мне приходилось пользоваться банальным ночным горшком. А потом еще и скрывать брезгливость, наблюдая, как кто-то из придворных слуг выносит то, что исторг из себя организм государя императора.
Они же несли этот горшок с таким почтением и благоговением, даже не смея прикрыть нос пальцами, словно монархи какают лепестками роз. Не хватало только торжественных возгласов стражи: «Дорогу дерьму императора!» и чтобы фрейлины приседали в глубоком реверансе, крутя носиками, чтобы уловить все нотки аромата.
Французские короли, говорят, вообще любили принимать просителей, восседая на специальном стульчаке с дыркой. Дикость.
Противно, особенно для изнеженного гигиеной человека из двадцать первого века, но от физиологии никуда не уйдешь. Я со вздохом откинул тяжелое одеяло, с трудом спустил ноги на холодный паркет и, морщась от тянущей боли в паху, присел на холодный, массивный серебряный горшок.
Впрочем, не думаю, что это как раз тот исторический процесс, который следует описывать в подробностях. Факт остается фактом: даже великие реформы иногда приходится обдумывать сидя на ночной вазе.
После всех необходимых процедур состояние мое стабилизировалось. Я чувствовал себя вполне сносно — может, чуть хуже, чем за полчаса до того злополучного выхода к войскам, но вполне терпимо.
Так что вскоре я соизволил пообедать. От изысканных дворцовых блюд отказался наотрез, потребовав простой овсяной каши, пары вареных вкрутую яиц и, к удивлению поваров, тарелку соленых огурцов. Организм, измученный пресной диетой и слабостью, отчаянно требовал хоть какого-то пикантного вкуса. К тому же, в голове всплыл какой-то обрывок статьи из прошлой жизни: кажется, в рассоле и соленых огурцах естественного брожения содержится то ли какая-то доля природных антибиотиков, то ли аналог аспирина.
Возможно, сработала великая сила самовнушения, но я с удовольствием хрустел огурцами, искренне веря, что с каждым укусом принимаю лекарство. И, что самое смешное, мне действительно стало еще лучше. Мысли прояснились.
Я потянулся к прикроватному столику, взял тяжелый медный колокольчик и решительно встряхнул его.
Дверь распахнулась мгновенно, словно там только этого и ждали. На пороге вырос Иван Бутурлин. У него было свое задание. Я всерьез рассматривал его как третьего кандидата на ту процедуру, которую языком двадцатого века можно было бы назвать ласковым словом «экспроприация». Те колоссальные суммы, которые прямо сейчас изымались из подвалов Меншикова и Толстого, а теперь еще и горы золотой посуды, которую свозил в казну Долгоруков — всё это было чудовищным соблазном. Такие богатства, лежащие без должного контроля, могли бы смутить абсолютного аскета и сподвигнуть на воровство даже святого. Двоим сложно договориться, троим еще сложнее. Тем более, когда у каждого одно и тоже задание – следить за достоверностью счета.
— Антона Мануиловича Девиера ко мне! — скомандовал я.
Бутурлин коротко поклонился и шагнул назад, широко распахивая тяжелые створки дверей. В образовавшийся проем я успел увидеть, что в приемной перед императорской опочивальней яблоку негде было упасть от набившихся туда вельмож. А в первом ряду, плотно прижавшись друг к другу плечами и буквально искря от взаимной ненависти и соперничества, стояли канцлер Головкин, Остерман и Бестужев. Ждут, стервятники.
Через минуту в спальню упругим шагом вошел Девиер. Очередной серьезный разговор и важнейший сдвиг в империи. Ну это если мне приглянется человек, о котором я знал только хорошее. Но мало ли...
Глава 7
Петербург
2 февраля 1725 года
Тень от массивного бронзового шандала медленно ползла по столешнице, заваленной свитками и картами. Двое дворцовых служителей в темных суконных кафтанах двигались по кабинету бесшумно, как тени. Они методично вытаскивали оплывшие огарки, счищали натекший воск и вставляли новые, длинные свечи.
Сколько же только я один денег выжигаю относительно ярким светом от множества свечей? Много. Но это если не начать серьезно внедрять пчеловодство. Вот прям руки чешутся написать пособие, а потом строго-настрого приказать всем губернаторам, под страхом увольнения, строить ульи, растить пчелиные семьи, медогонки... Ленин электричество считал одним из достижений новой, большевистской власти. Я... Даешь свечи в каждый дом!
А пока пространство кабинета — с его высокими, теряющимися в полумраке сводами, тяжелыми дубовыми панелями и запахом гари — давило.
— Как твое имя? — нарушил я тишину.
Человек, стоявший по ту сторону стола, вздрогнул.
Он замер в пяти шагах от меня. Широкоплечий, сутуловатый, с обветренным лицом и тяжелым взглядом исподлобья. Воздух вокруг него едва уловимо пах дегтем, немытым телом и ружейным маслом. Этот запах резко диссонировал с дворцовой обстановкой.
— Про здравие твое не пытаю. Блюментрост-медикус докладывал мне, как тебя лечил. И ведаю я имя твое. Настоящее ли оно... – сказал я и посмотрел в глаза своему спасителю.
Гвардеец молчал. По его напряженной шее, врезавшейся в жесткий воротник, было видно: он чувствует себя здесь как медведь на паркете. Если бы ему сейчас предложили выбор — стоять вот так, под моим взглядом, пока слуги возятся со свечами, или пойти в штыковую на шведскую батарею, он бы, не раздумывая, выбрал второе.
Служители закончили, собрали все почти сгоревшие свечи, поставили и зажгли новые. Через часов пять придут снова менять. Старший из них коротко поклонился, не поднимая глаз, и оба неслышно вышли в коридор. Тяжелая дверь с глухим стуком закрылась. Мы остались одни.
— Ну же! Мы одни. Говори! — я сцепил пальцы, опершись локтями о стол.
Сержант судорожно втянул воздух носом. Его руки, сжимавшие треуголку, побелели в костяшках.
— Прошу простить меня, Ваше Императорское Величество, — голос оказался глухим, с хрипотцой, будто сорванным на ветру. — Корней. Архипов сын Чеботарь. Рядовой Каргопольского драгунского полка. Служу под своим именем. Зачем менять-то было, коли бумаг никто и не вел, никому и дела не было, что я за иного в рекруты пошел.
Я чуть откинулся в кресле, скользнув взглядом по его фигуре. Зеленое сукно мундира потерто на локтях. Не его размер. Словно бы с кого снял и нацепил, не имея понятия, как нужно “нести” мундир.
— Какой же ты рядовой, ежели в сержантском чине предстоишь передо мной? — ровным тоном спросил я.
В голове сразу всплыл мой собственный приказ. Сразу после того, как все закончилось, я велел генералу Матюшкину немедленно, не дожидаясь бумажной волокиты, повысить всех, кто с первой минуты встал в оцепление и не дрогнул. Костяк той случайной роты, что стала моей охраной.
Нужно будет, конечно, затребовать списки. Поручить кому-нибудь въедливому проверить, не случилось ли там обычного армейского головотяпства. Матюшкин мог легко протащить в герои пару-тройку племянников или нужных людей, щедро отсыпав им чины. Этот драгун, судя по всему, перепрыгнул сразу через две, а то и три ступени.
Но я смотрел на это прагматично. Далеко не каждый армеец — не лощеный гвардеец, а простой линейный вояка — способен без раздумий шагнуть под пулю, закрывая собой государя. Это инстинкт, который не вбить палками на плацу. И я собирался “залить” в головы всей армии другое: защита императора — это главная лотерея в их несладкой солдатской жизни. Закроешь грудью — и если выживешь, получишь столько, сколько не выслужишь за тридцать лет. Ну и что это священный долг каждого. Идеология без материального обеспечения, на мой взгляд, работает слабее, чем с оным.
Но фокус был в том, что я уже знал, кто стоит передо мной.
Сбоку от меня, под пресс-папье, лежал короткий рапорт, наведенный через канцелярию. Простой драгун. Каргопольский полк сейчас вообще стоял далеко от столицы. Как он оказался у моих дверей в нужный момент? Вроде бы как был посыльным в Петербурге привез какие-то реляции и прибыл за полковой казной, которая истощилась еще полгода назад.
Я смотрел на Корнея Чеботаря. Жилистый, битый. Судя по выправке и мозолям — опытный вояка, не первый год тянущий лямку. Но в его деле зияли дыры. Точнее — системная проблема. Он либо патологически не умел подчиняться, либо ему катастрофически не везло, и им всегда командовали идиоты. Во второе я не верил.
Скорее, передо мной стоял один из тех тяжелых людей, которые режут правду-матку в лицо и имеют свое собственное, непробиваемое мнение по любому вопросу. Ну почти, как я. И это, опять же, подкупало.
Для армии он — головная боль. Для моей личной охраны сейчас — идеальный материал.
К тому же, родом он был с юга. Астраханская волость. Дикий край, граница. Там постоянно резались со степняками, там привыкли спать вполглаза, и там, в кабаках, до сих пор витал невыветрившийся дух Стеньки Разина. Саблю в руки берут чаще, чем лопату. Покладистые оттуда не возвращаются.
Я выдержал паузу. Тишину в кабинете нарушало лишь слабое шипение фитилей в новых свечах.
— За что разжалован был из сержантов? — спросил я спокойно, не повышая голоса. – Ты же был в чине.
Чеботарь замер. Его взгляд, до этого упертый куда-то в пуговицу на моем камзоле, медленно поднялся и встретился с моим. В серых глазах драгуна мелькнуло что-то тяжелое, волчье.
Опять возникла пауза. Тяжелая, вязкая тишина, в которой было слышно лишь как за окнами петербургский ветер бьет мелкой изморозью в толстые стекла кабинета.
Я смотрел на драгуна поверх сцепленных пальцев. Это молчание не было следствием солдатской тугодумности. В неровном, дрожащем свете свечей я почти физически ощущал, как за неподвижным, рубленым лицом Чеботаря со скрипом проворачиваются шестеренки. Он не пугался и не искал оправданий — он просчитывал варианты ответов.
Возможно, здесь работало правило «рыбак рыбака видит издалека». Я уловил в нем ту холодную, прагматичную цепкость ума, которая при должной огранке позволяет человеку легко читать статистику, сводки и делать выводы.
Ему катастрофически не хватало системного образования и лоска, но природного интеллекта было в избытке. В его серых глазах на секунду мелькнуло понимание: он осознал, что я не просто задаю вопросы. Он понял, что на столе передо мной лежат не пустые бланки, а выжимка из его личного дела. Я собрал на него всю доступную информацию, и он это прочитал по моему тону.
А как иначе? Я собирался сделать этого человека своей личной тенью. Вторым денщиком, а по сути — старшим телохранителем. Нынешнего моего денщика, Александра Бутурлина, давно пора было выпнуть из теплых дворцовых коридоров. Отправить в поле, дать под начало полк и через время спросить за реальные результаты, а не за умение вовремя подать камзол. Генерал, мля...
Я еще раз внимательно окинул взглядом фигуру Чеботаря. Жилистый. Никаких следов рыхлого брюшка, которое сейчас стремительно входило в моду у столичного офицерства, дорвавшегося до сытой жизни. Этот драгун явно не пренебрегал постоянными физическими нагрузками. Он выглядел так, словно ежедневно тягал железо в современном спортзале — сухая мышечная масса, собранность в каждом движении. Словно профессиональный многоборец, которого по ошибке засунули в грубое зеленое сукно армейского мундира.
Именно поэтому он и оказался здесь. Когда генерал Матюшкин в горячке собирал сводную роту для охраны Зимнего дворца, он брал тех, кого знал лично, или о ком хотя бы слышал. Репутация у Корнея была специфической, но Матюшкин знал, что этот не побежит. Чеботарь нес службу исправно и жестко, Матюшкин знал его по Персидским походам.
Пока лощеные гвардейцы грелись у изразцовых печей во внутренних покоях, этого упрямца бросили в наружное оцепление. Он часами месил сапогами ледяную грязь вокруг дворца на пронизывающем балтийском ветру.
Мой взгляд скользнул по левой стороне его лица, где волосы были коротко острижены.
— Ухо тебе кто подрубил? — спросил я, резко меняя тему.
Чеботарь моргнул, не ожидая такого перехода, но ответил без заминки, с рубленой солдатской интонацией:
— Шведский офицер, Ваше Императорское Величество. Под Полтавой.
Полтава.
Короткое слово повисло под высокими расписными сводами кабинета. В моей прошлой, современной реальности это сражение играло такую цивилизационную и идеологическую роль, которую можно было сравнить разве что с победой над нацистской Германией в Великой Отечественной.
И теперь, находясь здесь, по эту сторону истории, я понимал почему. Как и под Москвой в сорок первом, в 1709-м империя прошла по самому краю пропасти. Да, Карл XII тогда повернул не на Москву, а на юг, но от этого было не легче. Страна трещала по швам: с юга нависали крымские татары, Днепр кипел, еще не затихло кровавое восстание Кондратия Булавина, полыхал Дон, а самая боеспособная часть запорожских казаков ударила в спину и перешла на сторону шведского короля. Если бы шведская машина не сломала тогда хребет о русские редуты — всё бы закончилось.
Настоящий Петр это прекрасно помнил. И я, чтобы сохранять свой статус и не выходить из роли настоящего императора перед своим окружением, был обязан соблюдать этот неписаный закон. При каждом упоминании Полтавы перед любым участником того грандиозного сражения Петр смягчался.
Я расцепил пальцы, оперся ладонями о столешницу и чуть подался вперед. Лицо мое потеряло прежнее жесткое выражение.
— Значит так, Корней, — голос мой стал ровным и спокойным. — С этого дня при мне будешь безотлучно. Если понадобится — и дела денщика исполнять станешь. Но главное — охранять меня неустанно.
Драгун подобрался, слушая внимательно, ловя каждое слово.
— Я сам тебе покажу и научу, как это нужно делать. По-новому. А как освоишься — наберем с тобой еще два плутонга. Отберем лучших. Сделаем из них настоящих телохранителей, рынд. Но делать это будем не бездумно, набирая тех, кто выше ростом, а с умом. Ясно тебе?
— Так точно, государь, — коротко выдохнул Корней.
— Вот и славно. — Я кивнул на его левую сторону, где под сукном угадывалась недавняя перевязка. — Плечо-то как? Не болит? Доктор сказал, что зашил и почистил....
— Никак нет! Готов служить Вашему Императорскому Величеству со всей полнотой и тщанием, не жалея живота своего! — неожиданно громко, четко и абсолютно уверенно рявкнул Чеботарь. – И Спаси Христос, государь, сказывал медикус, что это вы ему сказали, как шить и чистить рану.
Резкий звук его голоса отразился от высоких сводов кабинета и затих где-то в темных углах, за книжными шкафами.
Я снова внимательно посмотрел на него. В той короткой сводке, что лежала передо мной, не было ни слова о том, что этот парень грамотен. Однако за время пребывания в этом времени я успел сделать пару наблюдений. Мне редко приходилось общаться с откровенно дремучими крестьянами напрямую, но я уже начал улавливать языковые маркеры. Простой линейный рекрут от сохи ответил бы что-то вроде «Рад стараться, надежа-государь», проглотив половину звуков. Чеботарь же строил фразу правильно, используя слова вроде «полнота» и «тщание». Так говорят те, кто привык не только махать тесаком, но и читать приказы, а возможно, и писать рапорты.
— Грамоте обучен? — сухо спросил я.
Произошло необъяснимое. Солдат, который секунду назад готов был рвать врагов голыми руками, вдруг стушевался. Его кадык дернулся. Он замялся, явно взвешивая риски, но врать не решился.
— Обучен, государь, — коротко кивнул он.
Я медленно поднялся с кресла. Оперся костяшками пальцев о гладкую дубовую столешницу и тяжело посмотрел на драгуна.
— А теперь слушай меня внимательно, Корней, — голос мой стал тихим, но в этой тишине он звучал опаснее любого крика. — Ты расскажешь мне всё, что сейчас пытаешься скрыть. Я вижу, как ты жмешься. Если ты прямо сейчас не выложишь мне всё как на духу, я не то что в телохранители тебя не возьму — я посчитаю, что ты стоишь здесь с умыслом. Как враг.
Чеботарь побледнел. Я не знал, какую именно тайну он так усердно охранял от полкового начальства, но секрет оказался с двойным дном. И скрывать ему действительно было что.
Оказалось, что Корней Чеботарь (и я уже сильно сомневался, что это его настоящая фамилия) происходил из казаков. Причем не из тех, что верно служили короне, а из самых «воровских», низовых. Его дед, будучи казачьим старшиной, в свое время пошел за Стенькой Разиным. Отца же закрутило позже — он примкнул к восстанию Кондратия Булавина. Такая семейка, что хоть внучка сразу, не заморачиваясь следствием, на плаху отправлять.
— Батька мой тогда понял, что дело дрянь, и попытался уйти с бурлящего Дона, — глухо заговорил солдат, глядя поверх моего плеча в темное окно. — Да только свои же, булавинцы, его и предали. Выдали Борису Шереметеву в угоду, чтоб самим выслужиться. А я… я сбежал, Ваше Величество. Помыкался по степи. Понял, что ничего, окромя того, чему дед с батькой учили, я не умею. Воевать только.
Он замолчал, видимо ожидая моей реакции.
— Ну говори! Сказка занятная выходит, – сказал я.
— Ну и пришел в одну деревню в Казанской губернии. Там как раз набор в рекруты шел. Нашел старосту, взял с него ажно восемь рублев откупных, чтоб за их парня пойти… Пропил те деньги в кабаке за три дня. Да и пошел на пункт, в рекруты. Не пришлось имя даже менять. Рекрутер был так рад, что не убогого и хилого взял, а доброго рекрута, которому ему заплатят вдвоя, и бумаг не составил.
Тон, с которым он это рассказывал, был абсолютно фаталистичным. Так звучит исповедь перед плахой. Он стоял вытянувшись, не пытаясь разжалобить или оправдаться. Более того, я видел, как его глаза то и дело нервно косят на край стола, где лежала моя трость с тяжелым костяным набалдашником. Настоящий Петр Великий, услышав, что перед ним стоит отпрыск сразу двух бунтовщиков-разинцев, не раздумывая проломил бы ему голову этой самой тростью прямо здесь, на ковре, за один только факт обмана.
Но я не спешил тянуться за тростью.
В голове быстро просчитывались варианты. Самым логичным казалось отменить приказ, вышвырнуть его обратно в армию, а то и отдать в Тайную канцелярию. Но это решение несло свои издержки. В военной среде такой поступок воспримут плохо. Как ни крути, этот солдатик, сын бунтовщика, хладнокровно прикрыл императора своей грудью в момент реальной опасности, не получив взамен ничего, кроме простреленного плеча. Наказывать за такое — значит демотивировать остальных.
Я мог бы закрыть глаза на формальности и отправить его в дальний гарнизон. Но какая-то внутренняя чуйка — из прошлой жизни — чуйка, что перешла со мной и в это тело, твердила, что я нашел именно того, кто мне нужен.
Он был казаком. А это означало совершенно иной тип мышления и воинской выучки по сравнению с линейной пехотой, забитой муштрой. Казаки гибки, хитры на выдумку, умеют выживать в автономных условиях. Да, основная их масса знала всего три-четыре базовых приема фехтования и рубки, полагаясь на напор и конскую массу. Но среди них всегда была прослойка элиты — пластуны, мастера-рубаки, чье искусство рукопашного и ножевого боя передавалось в семьях из поколения в поколение.
Глядя на сухую, литую фигуру Чеботаря, на его реакцию и то, как он двигался, я понимал: передо мной стоял именно такой элитарный боец. У него с детства были и возможности, и время, и учителя, чтобы впитать эту науку на уровне мышечной памяти. Человек, который ради выживания сам пошел в имперскую армию и не сломался, станет идеальным цепным псом. Если, конечно, направить его преданность в нужное русло.
То, что он оказался из низовых, бунтовских казаков, в моей нынешней ситуации шло делу только на пользу.
В голове окончательно сложился пазл его послужного списка. Я понял, почему этот жилистый, битый жизнью мужик никак не мог выслужиться и почему его постоянно разжаловали обратно в рядовые. Дело было не в пьянстве или трусости. Дело было в том, что он знал Воинский устав наизусть. И будучи грамотным — что само по себе редкость для армейской пехоты — он имел неосторожность применять эти знания.
Любой конфликт с проворовавшимся прапорщиком или пьяным капитаном заканчивался тем, что простой драгун Чеботарь начинал апеллировать к параграфам устава. Ни один командир такого не прощает. Системе не нужны были умные, ей нужны были покорные. За это его и били по рукам, опуская на самое дно армейской иерархии, где он и тянул лямку, досконально изучив устройство военной машины с её самой неприглядной стороны.
Опять же, его грамотность открывала совершенно иные перспективы. Если он умеет читать документы, значит, я смогу давать ему бумаги на фильтрацию. Если сможет хотя бы криво, но разборчиво писать — будет вести черновые записи. Все зависело от уровня его навыков, но человек, умеющий складывать буквы в слова, всегда быстрее схватывает суть приказов.
Выслушав его сбивчивую исповедь о подложных документах и купленном за восемь рублей рекрутстве, я замолчал. В кабинете было слышно лишь, как потрескивает воск в шандалах.
— И не ведаю, что теперь с тобой делать, — произнес я задумчиво, глядя на драгуна. — Ты делом доказал, что готов жизнью рисковать, дабы я остался цел. Но ты годами лгал своему командованию, скрывая имя.
Я выдержал паузу, позволяя этим словам повиснуть в тяжелом воздухе.
— Но мне ты сейчас не врал.
Чеботарь стоял неподвижно. Немного кривоногий, как все, кто с малолетства привык к седлу, чуть выше среднего роста, сухой и жилистый. Новенький сержантский мундир сидел на нем мешковато, жесткий воротник натирал шею, но боец держался прямо. Он смотрел перед собой хмурым, тяжелым взглядом, молча ожидая вердикта. Гадать о своей судьбе ему уже не имело смысла.
Я чуть подался вперед.
— Будешь безотлучно при мне, — ровным, лишенным эмоций голосом отрезал я. — Но учти: пригляд за тобой будет жесткий. Оступишься — спрошу вдвойне. Сегодня жизнь дает тебе шанс подняться так высоко, как ты и помыслить не мог. Не растеряй его.
Широкие плечи сержанта дрогнули. Напряжение, державшее его струной последние несколько минут, начало отпускать.
— Живота своего не пожалею, во имя Вашего Императорского Величества и Отечества, — голос его сорвался, прозвучав глухо, почти сипло. — Спаси Христос вас, государь... Никому другому в жизни не решился бы сказать того, что сейчас открыл. Служить вам нынче — смысл и рок мой.
На его обветренном, жестком лице дрогнул мускул. В неверном свете свечей я увидел, как в уголках его глаз блеснула влага. Никаких рыданий или картинных жестов. Просто скупая физиологическая реакция человека, который долгие годы ходил под петлей Тайной канцелярии и вдруг получил прощение из уст самого императора.
Я отвернулся к бумагам на столе, давая ему возможность взять себя в руки. Логика подсказывала, что я иду на определенный риск, приближая к себе сына бунтовщика. Но эта же логика говорила, что лучшего пса-телохранителя мне не найти. Такими кадрами не разбрасываются, особенно в преддверии тех чисток и сдвигов, которые мне предстояло провернуть в дворцовом аппарате.
— Зови Дивиера! А то Бутурлин не справляется, как я посмотрю, — приказал я, резко меняя тон и возвращаясь к делам.
— Прошу простить...
— Кто таков? Так и узнай. Слова тебе на что? Узнай и приведи! – сказал я.
Этим коротким приказом я окончательно легализовал его в новой роли. Моим личным порученцем всегда был Бутурлин. Теперь это место занял бывший рядовой.
Чеботарь коротко кивнул: «Слушаюсь!». Перед тем как он развернулся к двери, я успел заметить выражение его лица. Губы плотно сжаты, во взгляде — холодная, почти хищная решимость. Он прекрасно понимал, что я только что отодвинул Бутурлина, и что старый денщик так просто этого не оставит. Начнется давление, интриги, дворцовая грызня. Но Чеботарь к ней был готов. Дворовым псам гвардии придется сильно постараться, чтобы выдавить этого степного волка из моих покоев.
Дверь закрылась. Я остался один, ожидая следующего посетителя.
От автора:
Новый хит от Дамирова! Самый опасный маньяк страны сбегает из мест заключения. Остановить его может только следователь Илья Мороз. Но он давно ушёл из системы, прячется в глухой деревушке и доит козу ЧИТАТЬ: https://author.today/reader/580210
Глава 8
Петербург. Зимний дворец
2 февраля 1725 года
Первый генерал-полицмейстер Санкт-Петербурга Антон Мануилович Девиер мог бы показаться настоящим красавцем. Я, конечно, не эксперт в мужской красоте, все больше по женщинам, но лицо у него было утонченным, даже немного женственным, с безупречно правильными чертами. А густые волосы блестели абсолютной чернотой, как влажное вороново крыло. Немудрено — в его жилах текла португальская и еврейская кровь.
Но он же русский?
У меня не было никакого предубеждения в том, кто стоит за моей спиной, русского императора. Если компетенции по большей степени присущи немцам, что ж... Так тому и быть. Но только искать самородков и в землях русских. Даже среди иноверцев.
И не засилье нынче немецкое, а они служат Руси Православной. И вовсе многие могут обвинять, что по приезду в Россию превратились в рабов. Кстати, нужно срочно наладить выплаты и многим немецким специалистам, а то иные с куда как меньшим удовольствием будут к нам ехать. А там гугеноты сотнями и тысячами бросают Францию и в поисках новых мест жительства. И это часто отличные спецы.
Вот такой подход. И не нужно отказываться от подобного. Мало того, я убежден, что из немца можно со временем сделать может и не полноценного русского, тут широта души дается с рождения, но во втором поколении, весьма возможно. Между тем, немецкий педантизм весьма кстати русскому менталитету.
Но кто такой Девиер? Португальцы – это не немцы, даже если на них распространяется подобное название, “не мцы” – немые. Это народец иного склада характера. Но а когда это еще и еврей... Тут нужно оценивать человека без каких либо скидок на нарративы национального менталитета.
— Ваше Императорское Величество, — Девиер одним слитным, изящным движением отмахнул шляпой с плюмажем глубочайший, придворный поклон с выставленной вперед ногой.
Кстати, это сложное танцевальное па ему удавалось куда лучше и естественнее, чем неуклюжим русским боярам, пытавшимся копировать европейский политес. Устроить что ли конкурс поклонов? Шучу, и без таких глупостей дел воз и маленькая тележка.
Лощенный такой, почти что и франт, повеса. Но внешность была обманчива. За этой обманчивой, почти нежной оболочкой скрывался стальной стержень. В нем чувствовалась хищная, жестокая мужская воля и сила — хватка человека, который с нуля выстроил полицию в одном из самых криминальных строящихся городов мира.
В чем серьезной проблемы в Петербурге нет, так с криминалом. Считается, что и ночью можно гулять по Невской першпективе и никакого бандита не встретить. А ведь были тут всякие, как в любой строящийся город с богатыми людьми, бандиты сбегались.
Я уже изучил расстановку сил и знал главный парадокс: Девиер, будучи свояком всемогущего Меншикова (он был женат на родной сестре светлейшего), практически открыто враждовал со своим могущественным родственником. Их ненависть была взаимной и давней. И именно этот факт делал португальца идеальным инструментом для того, что я собирался сделать прямо сейчас.
Я помнил, что старый Петр, в забаву ли, словно мстя Меншикову, которого никак не мог покарать всерьез, периодически стравливал друг с другом Девиера и Светлейшего. Он использовал Девиера как цепного пса, следящего за светлейшим князем, но при этом не давал Меншикову схарчить португальца целиком, так, пощипать маленько.
Именно Антон Мануилович постоянно распутывал коррупционные сети Алексашки. Петр выбьет зуб-другой Меншикову, да и ладно. Скучно было пьянствовать без Алексашки. Справедливости ради, не этот факт был определяющим безнаказанность князя.
Так что я верил, вот такой я идеалист, что Девиер был феноменально, до одури принципиален — ни разу не брал взяток. Его имя в столице стало чуть ли не нарицательным: среди вороватого боярства он слыл этаким чудаком, городским сумасшедшим, которому суют в карман, а он, дурачок такой, отказывается. Где же это видано на Руси!
— Я доволен тем, как ты служишь мне, Антон Мануилович, — прервал я затянувшуюся паузу. — Но у Зимнего дворца строительного мусора быть не должно. Да и снег почистить пришла пора. Столица все-таки, а не скотный двор.
— Прошу простить, Ваше Императорское Величество. Оплошал. Сегодня же всё исправлю, — ответил Девиер.
А ведь не его это функционал, как я понимал. Или тут так... кому царь поручит, тот и делает, хоть и должность не предполагает нужных компетенций.
Говорил он на безупречно чистом русском, лишь с едва уловимым южным флером, который даже нельзя было назвать акцентом. Глядя на него, я поймал себя на мысли, что он мог бы стать истинной легендой Галантного века, этаким роковым разбивателем сердец. Если бы только до безумия не любил свою жену.
Это же была целая драма: Меншиков наотрез отказывался выдавать свою родную сестру за Девиера, надменно считая того безродным выскочкой. И кто бы говорил — бывший торговец пирожками на площади! Хотя даже в теле Петра и с остатками его сознания подтверждения подобному факту в биографии Меншикова не нашел. Но факт остается фактом: если бы не мое... точнее, петровское прямое вмешательство, если бы царь тогда буквально не отвесил Александру Даниловичу хороших тумаков своей дубинкой, Россия лишилась бы крайне перспективного чиновника.
— Знаю я, что ты наладил отменную полицейскую службу, — продолжил я, внимательно глядя в черные глаза португальско-русского еврея. — Знаю про твоих дворников, которые подметают улицы, а заодно доносят тебе обо всех и обо всем. И прекрасно осведомлен о тех сундуках с бумагами, которые ты хранишь у себя. Где собрана вся крамола и списки прегрешений на моих придворных...
Я замолчал, изучая реакцию собеседника. Девиер даже глазом не моргнул. Ничего не отрицал, не оправдывался. Да и бессмысленно это было: слухи о девиеровском компромате давно стали в Петербурге притчей во языцех. Во многом именно из-за этих папок с ним боялись связываться открыто.
Трусливые казнокрады обычно несли пухлые конверты Меншикову, умоляя светлейшего урезонить главного полицмейстера, чтобы тот закрыл глаза на их делишки. Ну а поскольку Меншикову до недавнего времени всё сходило с рук, он не боялся ни Девиера, ни самого черта. Да и меня, если честно, не особо опасался. Зубной врач что ли у него хороший?
Но не боялся светлейший меня до сегодняшнего дня.
— Я не буду ходить вокруг да около, — я позволил себе жесткую, хищную улыбку. — Да и время императора слишком ценно, чтобы тратить его на досужие разговоры. Принимай всё хозяйство Тайной канцелярии из рук Петра Толстого.
Девиер вздрогнул. На секунду маска невозмутимого придворного спала, но он тут же взял себя в руки, вытянувшись во фронт и демонстрируя идеальную офицерскую выправку.
— Вышвырни оттуда всех, кто проворовался, — рубил я слова. — Всех, кто службу несет спустя рукава. Вычисти эти Авгиевы конюшни. Пока назначаю тебя временно исполняющим обязанности главы Тайной канцелярии. Посмотрю, как будешь справляться. Справишься — утвержу окончательно.
— Жизнь положу, Ваше Величество! — глухо, но с искренним жаром ответил полицмейстер.
Решение мне показалось весьма логичным. Девиер все равно остается чужим в русском обществе. Его принимают скрепя зубами. И глава Тайной канцелярии не может быть балагуром и душой всех компаний, это даже нелепо. Он системный чиновник, наладил работу полиции. Как мог, как в этом мире принято, но на высоком уровне для нынешнего развития правоохранительных органов. Да и обеспечение полиции такое, словно бы сразу предлагая сотрудникам начинать самим воровать. А не воруют... Ну не доказано, что это происходит массово.
Он будет держаться меня, ибо без поддержки трона Девиера сожрут быстро. Ну и честность.
— И вот еще что... Принесешь мне все те бумаги, что у тебя скопились на сих знатных злодеев и скрытых врагов Отечества нашего. Пришло время дать им ход.
Сказав это, я тяжело оперся рукой о матрас, приподнялся с перин и потянулся к столику за тяжелым хрустальным графином с водой.
Антон Мануилович мгновенно дернулся вперед, чтобы услужить и налить воды монарху, но я коротким, властным жестом остановил его руку.
— Не немощный, — процедил я, самостоятельно обхватывая тяжелое горлышко хрустального графина. — Сам с таким справлюсь. Привыкай, Антон Мануилович: твой император хоть и болен, но еще вполне способен держать в руках не только кубок, но и топор. Иди, работай!
Новый глава Тайной канцелярии попятился к дверям. Шел неуверенно, явно ожидая, что я окликну его, дам еще какое-то негласное поручение.
— Увереннее, господин Девиер! Шаг тверже! — бросил я ему в спину.
Едва за ним закрылась дверь, как в кабинет вошел Александр Борисович Бутурлин. Мой бывший денщик негодовал. Понял, что он лишний теперь. Конечно, вслух высказать мне претензии он не смел — не по чину, рылом не вышел. И все же стоял, насупившись, и пыхтел, как паровоз. Благо, про паровозы в этом времени знал только я.
— Вырос ты, Бутурлин, из денщиков моих, — нарушил я тишину, внимательно разглядывая его. — Вот... думаю отправить тебя в полк. Справишься — на дивизию поставлю.
Он замялся. Любой другой достойный офицер встретил бы такое назначение с великой радостью. Да, Бутурлин сопровождал Петра в походах. Именно что сопровождал... а не командовал. Хотя в откровенной трусости его обвинить было нельзя.
— Понимаешь, с чего я видеть тебя подле себя более не желаю? — обманчиво тихим голосом спросил я.
Тот снова замялся, отвел взгляд. Не признается. А во мне начала закипать глухая, темная ярость Петра, которую я на этот раз даже не стал пытаться сдерживать. А зачем?
Я перехватил свою тяжелую дубовую трость и, не вставая с кресла, резко, с оттягом всадил ее набалдашник прямо ему в пузо.
Бутурлин глухо охнул и согнулся пополам. Стоявший у дверей Корней Чеботарь размытым силуэтом метнулся к нам, готовый ломать кости.
— Я сам! — рявкнул я, останавливая телохранителя, скинул парик бывшего Бутурлина и намертво вцепился в его напудренные волосы, вздергивая лицо бывшего денщика на уровень своих глаз.
Посмотрел в его расширившиеся от боли и страха зрачки.
— Успел лечь с Елизаветой, тварь? — прошипел я.
Бутурлин побледнел так, что стал сливаться с белизной собственного шейного платка. Я знал, что до самого конца у них с Лизой не дошло. Занимались всем, чем только можно, кроме главного. Неприлично отцу о таком думать, но девка оказалась не самого последнего ума, сохранилась физиологически, хотя морально и пала. Формально для будущего мужа — не тронута. По факту же...
Я брезгливо разжал пальцы, и Бутурлин тяжело осел на колени.
— Я не хотел даже делать вид, что о таком позоре узнал, — произнес я, вытирая ладонь. — Думал, отправлю тебя с глаз долой, да и дело с концом. А Лизу тихо выдам замуж. Но ты тут еще смеешь рожи кривить и негодование мне строить...
Я тяжело поднялся, подошел к столику с графином и замер. Выждал. Вот тут для меня был принципиальный момент — догадается ли Чеботарь налить мне воды, и насколько быстро он это сделает. Мой телохранитель, кем бы он ни был в прошлом, теперь должен стать моим цепным псом, читающим мысли хозяина.
Доли секунды — и Корней бесшумно скользнул рядом. Хрустальный бокал мгновенно оказался полон. Я удовлетворенно кивнул мыслям и залпом выпил холодную воду.
— Если хоть одна живая душа об этом прознает, я с тебя лично кожу лоскутами сниму, — я посмотрел сверху вниз на скорчившегося на полу Бутурлина. — А пока... По тем уточнениям к уставу, что я намедни написал, обучишь Первый Смоленский пехотный полк. Лично покажешь мне их в деле через полгода. Пол-го-да! И ты создашь первый егерский полк. И если мне хоть что-то не по нраву придется, пойдешь пешком создавать новый полк в Тобольск.
Я отвернулся к окну, заложив руки за спину.
— Пошел вон, сука!
***
Набережная р. Мойки
2 февраля 1725 года
Тяжелая карета с гербом Гольштейн-Готторпского герцогства мягко покачивалась на грязных петербургских ухабах. Моросил мерзкий, пробирающий до костей дождь с ледышками, которые, казалось, были способны и оцарапать.
Первый министр герцогства, Геннинг Фридрих фон Бассевич, брезгливо поморщился и стер лайковой перчаткой испарину с толстого оконного стекла. Карета как раз сворачивала на набережную Мойки, и Бассевич прильнул к окну.
— Тук! Тук! – ударил он по крыше кареты и экипаж почти сразу остановился.
Бассевич приоткрыл дверцу, тут же получил в лицо порцию замерзшей воды, падающей с небес. Поморщился, но происходящее было слишком интересным и важным, чтобы закрыть дверь и отправиться прочь.
Там, снаружи, разворачивалась драма, от которой у любого петербургского вельможи похолодела бы кровь.
Дом князя Григория Дмитриевича Юсупова полыхал десятками смоляных факелов. Двор был забит гвардейцами Преображенского полка и не только. Их зеленые кафтаны и сверкающие штыки выхватывались из темноты сполохами огня. Из парадных дверей, прямо по белым мраморным ступеням, солдаты волокли тяжелые кованые сундуки с бумагами, роняя в грязь какие-то свитки. Но по большей степени шло прямое разграбление. Ну или... конфискация.
А следом вывели самого князя.
Всегда надменный, блистательный Юсупов сейчас представлял собой жалкое зрелище. Без парика, в распахнутом домашнем халате из красного шелка, поверх смятой рубашки, он тяжело дышал, пока два рослых унтера грубо тащили его под руки к телеге. Один из гвардейцев, не стесняясь чинов, с силой толкнул князя в спину прикладом фузеи.
Бассевич дважды стукнул тростью в потолок кареты.
— Едем! Медленно проезжай мимо, — бросил он кучеру.
Все в голове у мекленбургца на службе у голштинского герцога срослось. Покушение на императора. Нашли кого обвинить. И да, Юсупов был замешан в некоторых делишках, Бассевич прекрасно об этом знал.
Он вообще многое знал. И в друзьях имел Меншикова. Ну как в друзьях, платил русскому вельможе огромные деньги за то, что Светлейший продвигал интересы Голштинии в России. И ведь не зря платил. Вот и о свадьбе уже было сговорено. И так вовремя слег Петр... И завещание так вовремя было написано.
Бассевич знал, сам составлял вместе с Меншиковым, что было написано в завещании. Престол переходил бы Анне – старшей дочери Петра. И тогда получалось, что герцог Карл Фридрих мог бы своей волей направить сильную русскую армию на войну с Данией и забрать у нее Шлезвиг, да и не только.
— Они обвинят в покушении Юсупова. Нет ли следов, ведущих к нам? – спросил после долгих раздумий Бассевич.
Сидящий напротив камер-юнкер Вильгельм фон Берхгольц, помощник Бассевича и собутыльник герцога, судорожно сглотнул, провожая взглядом арестованного князя. Лицо молодого голштинца в полумраке кареты казалось бледным, как мел.
— Mein Gott… Юсупов, — прошептал Берхгольц, нервно теребя кружевной жабо. — Сам Юсупов. Человек из Ближней канцелярии. Ваше превосходительство, царь окончательно сошел с ума после болезни. Если уж он берет Юсупова… У императора же не будет никаких доказательств.
— Царь не сошел с ума, Вильгельм, — холодно процедил Бассевич, откидываясь на бархатную спинку сиденья. Тень от уличного масляного фонаря, которые как пару лет назад стали устанавливать в Петербурге скользнула по его лисьему, умному лицу. — Царь, к нашему общему несчастью, пугающе здоров. И дьявольски расчетлив. Если бы ему не нужно было скинуть Юсупова, он простил бы ему и покушение. Новых людей Петр хочет привести к власти, голодных псов.
— Какое только место во всем этом будет у Голштинии? – со вздохом тяжелобольного человека сказал абсолютно здоровый Берхгольц.
— Не было бы Петра...
— В этот раз не получилось, придумаем еще что... У меня есть выходы на одного человека. Он готов...
— Ты про того матроса?
— Матроса? Хер Бассевич – это Алексей Матвеевич Гагарин. И там такая боль и чувство несправедливости за то, что пострадал за дела отца своего и в матросы забрит... а флот нынче не ходит никуда, – сказал Берхгольц.
Карета выкатила на темный проспект, стук копыт стал ритмичнее.
— Если мы не устраним Петра в ближайшие недели, вся наша многолетняя партия будет проиграна, — голос Бассевича стал жестким, почти металлическим. — Посмотрите на доску, Вильгельм. Если этот внезапно воскресший монстр проживет еще пару лет, он обойдет нашу Анну Петровну. Он напишет завещание в пользу своего внука, мальчишки Петра Алексеевича!
— Он уже это сделал, – поправил Бергхольц.
— Мда... я не успеваю следить за тем, как стремительно развиваются события. Может нам легче устранить внука, чем деда? Дед и так больной, – задумчиво говорил Бассевич.
— Именно! — Бергхольц ударил набалдашником трости в пол. — Будет Петр младший, то Анна останется ни с чем! Наш обожаемый герцог Карл Фридрих женится на русской принцессе, у которой нет ни власти, ни короны. Только титул. И никаких обещаний. Мало того, но царь требует молодоженам жить в Петербурге.
— Вот это, как раз и не проблема. Не будет герцога в Голштинии, то экономия будет, Карл Фридрих под ногами путаться не будет, – отмахнулся Бассевич. — Нам нужна Анна на русском престоле. Только она. Потому что если правит Петр, интересы Гольштейна для него — лишь разменная монета в большой дипломатии. Вы думаете, царь разорвет союз с Данией ради наших обид? Чушь! Ему нужен мир на Балтике и проход через Зунды. Петр никогда не двинет русские полки на Копенгаген, чтобы отбить для нашего герцога Шлезвиг. Он будет кормить нас обещаниями, пока мы не сгнием в этих петербургских болотах!
Берхгольц поежился от холода, проникающего сквозь щели кареты, а потом сказал:
— Значит… нужно новое покушение? Но как? Во дворец теперь не пробраться, гвардия проверяет каждый кубок, каждую щепку. Матрос?
Бассевич отвернулся к окну, за которым в тумане расплывались огни столицы.
— Если не сработал порох, сработает золото, Вильгельм. Ради Шлезвига я залью этот город кровью по самые мосты. Главное — успеть до того, как царь доберется до нас, – отвечал первый министр Голштинии.
От автора:
Новый хит от Дамирова! Самый опасный маньяк страны сбегает из мест заключения. Остановить его может только следователь Илья Мороз. Но он давно ушёл из системы, прячется в глухой деревушке и доит козу ЧИТАТЬ: https://author.today/reader/580210
Глава 9
Петербург. Зимний дворец.
2 февраля 1725 года.
Христофор Антонович Миних не был похож на те парадные портреты, которые я помнил из своей прошлой жизни. Там он изображался лощеным вельможей в пудреном парике и латах.
В реальности же переде мной должен был предстать жесткий, желчный прагматик, пропахший не французским парфюмом, а строительной пылью и порохом. Как человек, немного изучавший историю Петербурга, я прекрасно знал: в какой-то момент, в будущем, именно инженерный гений и упрямство генерала Миниха спасут этот стоящий на болотах город от полного уничтожения водой и временем. И сейчас этот инженер был нужен мне как воздух.
За плотно закрытыми окнами кабинета шумел холодный ветер с Невы. Я смотрел в темное стекло, но думал не о погоде. Я думал о городе, который лежал за этими окнами, и о человеке, который сейчас должен был войти в эту дверь.
В той, другой истории, которую я знал, моему наследнику — юному Петру II — оказалось достаточно просто перенести столицу обратно в Москву, чтобы Петербург мгновенно обезлюдел. Впрочем, теперь я этого не допущу: мне предстоит лично заняться обучением мальчишки и форматировать его мировоззрение.
Но я помнил факты: стоило двору уехать, как деньги на содержание города на Неве поступать перестали. Формально по бумагам средства выделялись, но оседали в карманах Меньшикова и его клики. Улицы новой столицы тогда быстро заросли бурьяном в человеческий рост, каналы начали мелеть, а деревянные набережные — гнить и обрушаться в воду.
По-хорошему, нужно было, как в той пословице еврейского раввина с ножом, семь раз отмерить, один отрезать. Так ли необходим город в тех топях, на которых построен Петербург. Но если уж столько сил и средств было вложено, то все, отступать некуда, преступно забрасывать город.
Именно Миних в те годы невероятными усилиями, выбивая средства из пустой казны и привлекая к работам кого только возможно, спас Петербург от превращения в обычное болото. Когда Анна Иоанновна вернула столицу на Неву, город стоял. Да, он был в запустении и не имел того блеска, что при Петре Первом — хотя, откровенно говоря, находясь здесь сейчас, я и при самом Петре особого блеска не наблюдаю, сплошная стройка и грязь — но город продолжал жить.
Тяжелая дубовая дверь отворилась. Корней Чеботарь, уже вживаясь в новую роль моего личного стража, молча пропустил посетителя внутрь и плотно прикрыл за ним створку. При этом сопровождал Бурхарда Кристофа фон Мюнниха цепким взглядом. Ну или Христофора Антоновича в русской традиции.
Миних остановился в нескольких шагах от стола. Относительно молодой, сухопарый. В этой своей угловатой жесткости они с Чеботарем были даже чем-то похожи. Но главное сходство читалось во взгляде.
Миних смотрел прямо, уверенно и абсолютно без подобострастия. Это был спокойный, оценивающий взгляд профессионала. Мне, Грахову, такое нравилось. Ему, Петру Алексеевичу, не очень. Вот только изрешеченное сознание царя было слабым.
В своей прошлой, современной жизни я прекрасно изучил этот типаж. Когда приходишь в крупную компанию с жестким аудитом, а затем берешь управление в свои руки и начинаешь чистить кадры, люди реагируют по-разному.
Большинство трясется за свои кресла. Но всегда есть узкая прослойка тех, кому объективно есть куда уйти. Это штучные специалисты, которые знают себе цену. У них нет страха перед начальством, в их глазах нет заискивания, а иногда проскальзывает и профессиональная спесь. Уволь их сегодня — и завтра они будут работать у конкурентов на больших окладах.
Именно на таких людях держится реальное дело, а не на тех, кто трясется за теплое место. И с такими специалистами всегда нужно уметь договариваться. Систему они не ломают, они просто требуют четких правил игры. И я за правила, за систему.
— Ваше Императорское Величество. По вашему повелению прибыл, — сухим, деловитым тоном доложил Миних.
Его голос звучал ровно. Хотя на его месте стоило бы проявить хоть каплю удивления. На данный момент этот инженер в генеральском мундире еще не стал знаковой фигурой в иерархии Российской Империи. Более того, у него был серьезный конкурент по ведомству — мой крестник, поручик-инженер Абрам Ганнибал.
Ганнибал — это отдельный актив. Я планировал на первое время свести их с Минихом вместе, поручить совместную работу над инженерными проектами, чтобы притерлись, а затем развести по разным направлениям. У меня на Ганнибала были свои, более масштабные планы.
В нынешней России критически мало образованных людей с системным техническим складом ума. А тех, кто при этом исполнителен и готов работать с энтузиазмом, можно пересчитать по пальцам. Разбрасываться такими кадрами — преступление.
Для меня до сих пор оставалось загадкой, почему в той, оригинальной истории выдающийся инженер Петровской эпохи Ганнибал так быстро потерялся после смерти Петра Великого. О нем почти не осталось значимых упоминаний в больших государственных делах. Ссылка была? Не знаю.
Впрочем, как и об изобретателе Нартове, которого в реальности просто сослали в Москву, а позже в Кронштадт, максимально урезав полномочия и финансирование. Я не собирался повторять этих ошибок.
Я окинул стоящего передо мной Миниха внимательным взглядом. Строгий мундир, прямая спина. Никаких лишних движений.
— Готов ли ты приложить все свои усилия и знания на то, чтобы служить мне верой и правдой, и Отечеству русскому? — спросил я, чеканя каждое слово в наступившей тишине кабинета.
Разумеется, иного ответа, кроме утвердительного, я и не ждал. Иначе в чем вообще был бы смысл нахождения Христофора Миниха здесь, в России? Такие фигуры, как он — инженеры топ-уровня, прагматики и строители империй — без труда нашли бы себе теплое место при дворе любого европейского монарха. Он приехал, вернее остался, когда Петру представили молодого саксонца и царь дал ему службу, за масштабом. И я собирался дать ему этот масштаб, от которого у любого нормального человека затрещала бы голова.
— Даю тебе сроку два месяца. А лучше — меньше, — голос мой звучал сухо и размеренно, словно удары метронома. — К этому времени ты должен положить мне на стол развернутые соображения по развитию Петербурга. Кроме того, я жду от тебя подробный трактат о создании регулярных инженерных войск. Как их формировать, чем вооружать, и главное — как и чему учить.
Миних слушал, не шевелясь. Я выдержал паузу, позволив первой волне информации осесть, и тут же накрыл его второй:
— Сегодня же тебе выпишут бумагу за моей личной печатью. С ней ты можешь открывать ногой любые двери и требовать любые сметы, чертежи и помощь. И пусть только кто-нибудь посмеет тебе отказать или утаить бумагу — гнев мой будет страшен, клянусь в том. Далее. В Петербурге должна открыться Академия наук — бери это под свой инженерный пригляд. Все к тому готово, профессора едут в Петербург. Но того мало... Так что последнее: готовь проект создания двух Шляхетских корпусов. Армейского, с обязательным и глубоким изучением инженерии и артиллерийского дела, и Морского, куда надлежит свести все эти навигацкие школы и роты, в коих ныне царит форменный бардак и беззаконие.
Я замолчал, внимательно изучая стоящего передо мной человека. Я читал о Минихе. Любой, кто хоть немного интересовался историей восемнадцатого века, знал, что этот не до конца обрусевший немец, принял бы православие, так и вовсе нашим был бы, отличался абсолютной, почти каменной невозмутимостью. Вот и сейчас он стоял передо мной — высокий, чуть ниже меня ростом, застегнутый на все пуговицы, с лицом, высеченным из серого гранита.
Но я был человеком из будущего. В своей прошлой, корпоративной жизни я провел сотни жестких переговоров и прекрасно знал, что такое «язык тела». Я умел читать микромимику — те едва уловимые, рефлекторные движения, которые выдают истинные эмоции собеседника, как бы тот ни старался их скрыть.
Масштаб задач, которые я только что вывалил на него одним махом, впечатлил его до глубины души. Миних изо всех сил держал лицо, но я заметил, как дрогнули желваки на его скулах, как на долю секунды расширились зрачки, а пальцы, прижатые к швам мундира, чуть напряглись. Он осознал вес брошенной ему империи.
Но я не помню ничего, к чему прикасался Миних в иной реальности, и чего он не сделал. Там только темная история войны с турками, но Крым же был взят. Оставлен, но взят. Остается верить, что этот педантичный исполнитель не подведет. Ну и я помогу достичь нужного результата.
В кабинете повисла долгая, тяжелая тишина. Наконец, Миних медленно набрал в грудь воздух.
— Как говорят на Руси, Ваше Императорское Величество... — его голос прозвучал чуть хрипло, но твердо. — Глаза боятся, а руки делают.
Я едва заметно усмехнулся одними уголками губ.
— Вот и делай, Христофор Антонович, делай! И запомни: мне нужны не только воздушные замки, но и расчеты. Представишь мне два плана. Первый — где нужны большие казенные вливания, но результат будет быстрым. И второй — план постепенный, рассчитанный на годы, более дешевый, но неуклонный.
Миних коротко поклонился, принимая приказ, но уходить не спешил. В его глазах мелькнул холодный, расчетливый блеск амбиций.
— Прошу простить мою дерзость, государь, — ровно произнес он. — Но дабы иметь должный вес в глазах чиновников, я осмелюсь узнать: кто я есть теперь в табели о рангах? Займу ли я место Петербургского генерал-губернатора?
Стреляет высоко. Губернатор столицы — это власть, огромные деньги и влияние, которое до недавнего времени концентрировал в своих руках Меньшиков. Но и спектр задач таков, что тут нужно быть в высоких чинах.
— Пока ты — на испытательном сроке, сладишь прожекты, начнешь воплощение их, станешь генерал-губернатором, — холодно осадил я его пыл, намеренно используя непривычный для этого времени деловой оборот. — Я должен сперва увидеть твои измышления о будущем города. И учти: Петербург топит каждую осень. В своих чертежах ты обязан указать, в какую сторону городу расти, как отводить воду и как строить так, чтобы по весне не вылавливать крыши домов из Невы. Губернаторство нужно заслужить.
Я сел в кресло, всем своим видом показывая, что аудиенция окончена.
— Ступайте, Христофор Антонович. Не теряйте времени. И вот еще что... Если возникнет затык или кто-то начнет вставлять палки в колеса — дозволяю просить моей личной аудиенции вне всяких очередей. Ступайте с Богом. И знайте — сегодня я дал вам шанс совершить поистине великие дела. Впишете свое имя в историю камнем.
Только Миних вышел за дверь, из меня словно бы стержень вытянули. Я словно бы в тумане отправился в столовую, где меня уже ждали родственники.
После очередной бессонной ночи, проведенной в бумагах и разговорах, грань между сутками окончательно стерлась. Кажется, это был завтрак. Во всяком случае, за широкими окнами столовой уже занимался мутный, серый петербургский рассвет.
Стол был накрыт с имперским размахом, серебро тускло поблескивало в свете свечей, еще не погашенных слугами. Я сидел во главе стола, чувствуя, как от недосыпа немного ломит виски. Напротив меня сидела Екатерина. Сидела... А не должна была. Ее в дверь, она в окно... Не мыленная лезет в потаенные места.
Катька понимала это. Знала, что волю мою не выполнила, но я не погнал ее в зашей силком. Вот и выглядела напряженной, понимала, что играет с огнем. Пышное домашнее платье, тщательно уложенные волосы — и настороженный, почти испуганный взгляд, которым она то и дело ловила каждое мое движение. Она чувствовала изменения во мне, эту ледяную, расчетливую чужеродность, но не могла найти ей объяснения.
Молчание... мною была поглощена телячья отбивная. Я взял салфетку, промокнул губы и, и больше не прикасался к еде, поднял на Екатерину тяжелый, немигающий взгляд. В столовой повисла звенящая тишина. Слуги у стен замерли, слившись с гобеленами.
— Сударыня, — мой голос прозвучал сухо и официально, разрезая уютную атмосферу утренней трапезы, словно скальпель. — Советую вам более не оттягивать время. Сборы прекратить. Вы отправляетесь в Стрельну. Сегодня же.
Да, начинать семейную трапезу с подобного было не лучшей идеей, но встречаться с Екатериной наедине я категорически не хотел. Я опасался, что в приватной беседе она попытается пустить в ход женские чары, слезы или, что еще хуже, выведет меня из себя настолько, что я применю силу. Так что не размякнуть я опасался, напротив, избить женщину, не совладав с Гневом.
А вот так, при свете дня, в присутствии дочерей и слуг — это был холодный, официальный разрыв. Я давал ей понять: мое былое расположение не вернется. Пора уезжать. Уже вчера.
Ее лицо пошло красными пятнами. Катька словно бы в омут окунулась с головой.
— Я вас любила всем сердцем... Я жизнь свою на алтарь... — голос женщины дрогнул, взмыл вверх, и она моментально впала в истерику, театрально заламывая унизанные перстнями руки.
— Ты хочешь, чтобы я применил силу? — негромко, но тяжело, как падающий камень, уронил я. – Любила. Я тебя, без роду и племени, императрицей сделал. И чем отплатила за предобрейшее? Симпатией с Монсом. Все! Пустое это.
Боковым зрением я заметил, как разом подобрались, вжали головы в плечи все присутствующие в столовой. Видимость семейной идиллии разлетелась вдребезги.
— В последнем слове отказываешь мне? А помнишь ли ты, как рыдал слезьми горькими у реки Прут? Как я с Шафировым выручила армию, как...
Она замялась. Да не уж то? Ходили слухи, что не только драгоценности повлияли на подкуп визиря и выход русской армии из окружения. Да ладно... Не буду додумывать разные пошлости. А за ту ошибку Петра можно было бы быть благодарным Екатерине, что исправила и не позволила сгубить и русского императора и всю армию. Но...
— Я не казнил тебя, когда вскрылось твое прелюбодеяние с Виллимом Монсом, — я смотрел ей прямо в глаза, чеканя каждое слово. — Было за что и строже покарать, но я сохранил тебе голову. Однако и жить с тобой под одной крышей я больше не стану. А ну пошла прочь, Катька. Уходи. Лишь присутствие дочерей сдерживает меня от того, чтобы прямо сейчас прилюдно не велеть выпороть тебя до смерти на конюшне.
Я не блефовал, и она это поняла. Ее действительно спасали только испуганные глаза моей старшей дочери, Анны. Младшая, Елизавета, с присущим ей звериным чутьем на опасность, отвернулась к окну и изо всех сил делала вид, что ее здесь вообще нет, что она глуха и нема. А вот Анна Петровна сильно переживала, сжимая в побелевших пальцах край шелковой скатерти.
Екатерина резко, всем своим грузным телом, поднялась из-за стола. Тяжелый резной стул с грохотом опрокинулся на паркет, отброшенный ее задом.
В ту же секунду стоявший у дверей Корней Чеботарь, уже полностью вошедший в роль моей личной тени, подался вперед. Он подобрался, как гончая перед прыжком, и впился в меня немигающим взглядом, только и ожидая короткого кивка, чтобы схватить бывшую царицу за шиворот и силой вышвырнуть в коридор. Два гвардейца из наружного караула за его спиной тоже положили ладони на эфесы шпаг.
Я поймал этот взгляд Чеботаря и едва заметно качнул головой: «Не трогать».
Екатерина стояла, тяжело дыша. Эта женщина уже совершенно забыла, кем была раньше. Забыла, как мыла полы и стирала чужие солдатские портки. Забыла, как, будучи брошенной женой шведского драгуна, пошла по рукам: сначала как военный трофей фельдмаршала Шереметева, затем как подстилка Меньшикова, пока не оказалась в моей постели. Теперь она свято верила в свое божественное предназначение. Она искренне считала себя Императрицей, полноправной владычицей, а не просто удачливой простолюдинкой, вознесенной похотливой прихотью своевольного царя.
Прав был Александр Сергеевич Пушки в своей сказке про рыбаке и рыбке. “Хочу быть владычицей морскою!”
С высоко поднятым подбородком, пытаясь сохранить остатки величественности, эта грузная женщина брезгливо приподняла полы своих тяжелых юбок и молча пошла прочь из столовой. Стук ее каблуков гулко отдавался в мертвой тишине.
Она так и не поняла главного. Не поняла, что наказание для нее могло быть куда страшнее — монастырь, пыточный подвал Тайной канцелярии, плаха. Я сохранил ей жизнь, свободу и комфорт в Стрельне только ради одного: мне нужна была видимость. Царская семья должна транслировать наружу, европейским послам и собственной знати, хотя бы иллюзию цивилизованного, сдержанного расставания. Если бы я начал публично рвать ее на куски, из-за явных недомолвок и крови внутри монаршего семейства тут же возникли бы политические партии. Придворные группировки начали бы грызться друг с другом, плести заговоры и раскачивать и без того не самую устойчивую лодку под названием «Российская Империя». А мне нужна была стабильность для реформ.
Двери за Екатериной закрылись. Чеботарь неслышно поднял упавший стул и поставил его на место.
Я взял со стола серебряный кубок с водой с долькой лимона, медленно сделал глоток, смывая сухость во рту, и перевел взгляд на дочерей.
— Я уже спрашивал, но повторю свой вопрос, — ровным, лишенным гнева голосом произнес я, посмотрев сначала на замершую Елизавету, а затем на бледную Анну. — Если вам есть что сказать мне поперек — говорите сейчас. Но если вы в тайне считаете, что я обошелся с вашей матерью слишком жестоко... знайте: я проявил к ней величайшую милость, на какую только способен государь.
Я поставил кубок на стол.
— Завтракайте. День предстоит долгий.
Повисла тяжелая, гнетущая пауза.
Лишь Петруша, казалось, совершенно не заметил разыгравшейся драмы. Напротив, у мальчишки словно бы прорезался волчий аппетит — опала ненавистной «тетки» (которой, по сути, и была для него Екатерина) явно пришлась ему по душе. Он еще юн, многого не понимает, но в его возрасте мир делится строго на черное и белое. Есть враги, а есть друзья. С Екатериной для него всё было предельно ясно — она враг. А вот со мной он пока терялся, не понимая, в какую когорту записать своего властного и пугающего деда.
Глядя на жующего внука, я невольно вспомнил его отца — царевича Алексея. Если бы дворцовые интриганы во главе с той же Екатериной не обложили меня тогда со всех сторон, если бы не шептали на каждом углу о его предательстве... Если бы я сам не был ослеплен надеждой на то, что у меня подрастает другой сын, Пётр Петрович (которому так и не суждено было выжить) — я бы никогда не поднял руку на Алексея.
Точнее, настоящий Петр не поднял бы. Суровый приговор был вынесен, да, но я уверен — император собирался простить сына своей волей. До смерти напугать, провести по краю плахи, сломать упрямство и заставить впрячься в государственные дела, но оставить жить. А его задушили в тюрьме.
Пора бы уже мне самому научиться иначе относиться к этой истории. В конце концов, это не Я убил своего сына. Однако остаточное сознание прежнего хозяина тела заставляло меня не просто холодно анализировать факты, а испытывать глухую, саднящую тоску.
— Всё ты правильно, батюшка, сделал, — вдруг звонко, разрушая тишину, произнесла Елизавета. — И спаси Христос, что ты не погубил матушку.
Она смотрела на меня широко открытыми, преданными глазами. Прагматичная девка с потрясающим чутьем на победителя. Анна Петровна при этом метнула на младшую сестру такой взгляд, который, может, и нельзя было назвать откровенно ненавидящим, но добротой глаза старшей дочери точно не лучились. Ей эта показная, почти политическая легкость сестры была глубоко противна.
— А хороша сегодня каша гречневая, — ровно произнес я, пытаясь хоть как-то сменить и тему разговора, и свинцовую атмосферу за столом.
Не вышло. Хотя каша действительно удалась. Настоящая, разваренная, с говядиной, утушенной в печи до такого состояния, что мясо буквально таяло во рту. И отбивная была неплоха. А вприкуску с хрустящим соленым огурцом — так и вовсе прелесть, а не завтрак. Такой, что и обеда не понадобится.
Конечно, сейчас я бы дорого дал за большую миску салата из свежих овощей, заправленного хорошим льняным маслом, или оливковым. Но чего нет, того нет, и в этом году вряд ли появится на моем столе.
Надо будет закладывать оранжереи. И не одну. При том, что оставлять нужно и то, что построил Меншиков в Ораниенбауме. Да хоть бы и с десяток оранжерей для выращивания экспериментальных сортов уже известных овощей, а также для адаптации заморских культур.
Намедни мне принесли показать ту самую хваленую картошку, которую Петр привез из Европы... Я сначала подумал, что мне крупный горох в лукошке суют. Немудрено, что подобный овощ совершенно не популярен в народе! Если начать чистить от кожуры клубни размером с перепелиное яйцо, то бабе придется часа полтора убить только на то, чтобы наскрести на похлебку для семьи. Уж больно она мелкая. Нужна жесточайшая селекция.
Дальнейший прием пищи прошел в глухом молчании, исключительно как физиологический процесс насыщения. Никто больше не проронил ни слова. Покончив с едой, я молча поднялся, кивнул дочерям и отправился обратно в кабинет.
Работу никто не отменял.
Как раз к этому часу писари должны были собрать воедино все доступные на данный момент разрозненные материалы по старообрядцам и в целом по миграции населения из России.
Это была еще одна зияющая пробоина в борту Империи, которую необходимо было заделывать прямо сейчас. Проблема, которую власть сама же искусственно и создала на свою голову, устроив религиозный раскол и закрутив налоговые гайки до срыва резьбы.
Я уселся за стол, раскрыл первую сводную ведомость и тяжело вздохнул, вчитываясь в столбцы цифр. Приблизительный масштаб бегства русского тяглового люда за рубежи государства — в Речь Посполитую, в шведские пределы, в Османскую империю — я уже знал. Но документальное подтверждение лишь фиксировало факт: это была настоящая демографическая катастрофа...
И похоже, что я мог открыть ящик Пандоры, начать своими же руками такое общественное сопротивление, что могу и пожалеть.
— Я пожалею, если этого не сделаю, – сказал я, отправляясь на встречу.
От автора:
Он все знал о кораблях и грезил морем, пока неизвестный не предложил ему пари и он оказался в теле Великого князя Константина. 1853 год война начинается. Пишется 9 том https://author.today/work/333355
Глава 10
Петербург
2 февраля 1725 года
Тяжелые дубовые часы в углу ударили и вновь заложило уши. Но хорошо, что хотя бы из своей спальни я убрал это испытание для слуха. И ведь иных часов не нашли. Я даже вызвал к себе единственного часовщика, которого нашли в Петербурге.
За окном было пасмурно, но внутри свечей не зажигали. Так что в кабинете царила густая, давящая полутьма.
Я сидел во главе стола, сцепив пальцы так, что побелели костяшки. Настрой был на такое сражение, как не на жизнь, а на смерть. Отступать я не был намерен, но при этом прекрасно понимал, что затрагиваю запретные темы. Все, или почти все, что я делаю кроме предмета нынешнего разговора – это менее важно, чем проблема бесконтрольной миграции внутри России. Но это же полбеды, важнее, что за пределы Российской империи, или в леса, в глушь, без участия в жизни государства убегают – не лучше, чем за границу.
Напротив меня сидели двое.
Справа — Феофан Прокопович. Архиепископ Псковский. Человек острого, по-европейски холодного ума. Я рассчитывал на его поддержку. Прокопович мой человек, полностью. Он даже скорее чиновник в рясе, чем духовник. Но этого мало.
И все понимают, что Феофан станет говорить то, что я скажу. Обер-прокурор Святейшего Синода, Иван Васильевич Болтин, бывший полковник драгунского полка, также скажет лишь то, что я ему повелю. Этот и вовсе своей воли не имеет.
Еще у меня был компромат на вице-прокурора Синода, новгородского епископа Феодосия. О том, что он у себя в епархии додумался даже о том, чтобы проводит пьяные ассамблеи, знали, как оказалось многие. И я об этом знал, мой реципиент. Петр относился к такому факту, как к шутке.
А вот мне не до смеха. Треть Синода скажут все, что я пожелаю. Но этого мало. Ибо остальные могут так упереться, что и до нового раскола не далеко. А нам объединяться нужно. Мне людей возвращать в Россию. И без того правление моего реципиента, скорее всего, хотя я так и не видел достоверных для анализа документов, привело к оттоку населения, или уменьшению его по причине высокой смертности.
И вот поэтому слева от меня сидел за столом владыка Игнатий — митрополит Крутицкий. Тяжезный, как гранитный валун, заросший густой седой бородой, в которой путались блики от массивной золотой панагии на груди. Он дышал шумно, со свистом втягивая воздух ноздрями, словно разъяренный бык. Он был воплощением той самой дремучей, неповоротливой Руси, которую я сейчас пытался вскрыть скальпелем логики.
Он не определял мнение Синода, но был тем, кто молчит, дорожит своим словом. Но если скажет, то сказанное не будет затеряно среди прочих возгласов. Вот такого нужно убедить и тогда получится задуманное.
— Я позвал вас не для душеспасительных бесед, святые отцы, — мой голос прозвучал глухо, резанув по тишине кабинета, как железо по стеклу. Я медленно подался вперед. Тень от моей фигуры накрыла половину стола. — Скоро созову Синод. Уже разослал вестовых о сборе владык. Озадачил обер-прокурора.
— В чем нужда так скоро, государь? – спросил Игнатий.
Прокопович не спрашивал. Он догадался. Оттого, наверное и покрылся испариной. Я как-то спросил, как он смотрит на проблему старообрядцев и...
— Убить... сжечь... но как повелишь, Петр Алексеевич, так и считать стану, – отвечал он тогда, наверное в надежде, что и ничего предпринимать не стану.
Подобная тема была сложная и для Петра. Хотя, как я понимаю, он и не видел проблемы.
— Желаю я дать послабление раскольникам, – отвечал я на вопрос Игнатия.
Он дернулся, словно его ударили кнутом. Стул под его немалым телом жалобно скрипнул.
— Государь! — выдохнул он, и в его голосе смешались ужас и клокочущая ярость. Широкая ладонь митрополита с глухим стуком опустилась на сукно. — Окстись! Кому послабление?! Антихристову семени?! Тем, кто крест истинный хулит, кто в леса бежит, дабы в срубах гореть, лишь бы церкви-матери не поклониться?! Это ересь! Скверна! Их каленым железом выжигать надобно, а не милость царскую оказывать!
Я не сводил с него тяжелого, немигающего взгляда. Подождал, пока эхо его рыка утихнет в углах комнаты. Феофан сидел неподвижно, лишь пальцы его правой руки едва заметно поглаживали деревянный нательный крест. Он выжидал. Крутил только головой то на меня, то в сторону Игната. Прокопович казался мне таким уверенным, но сейчас словно бы дите, застигнутое врасплох ссорой взрослых.
— Выжигать, говоришь? — тихо, почти шепотом переспросил я, но в этой тишине угрозы было больше, чем в крике. — А ты считал, владыка, сколько мы уже выжгли? Сколько по лесам разбежалось, в Сибирь ушло, за рубеж польский перебралось? В Литве только... цельные города создают. Вот... Ветка, Хальч, Стародуб – там наши люди, но на землях граничных с Речью Посполитой. Там вокруг до ста тысяч человек. А у турок сколько? К туркам бегут! От нас!
— Тебе бы государь все больше подушной подати, безбожием грешишь...
— И ее тоже! И думай с кем говоришь! И выпороть могу и с позором изгнать, – грозно перебил я Игната.
Я резко встал. Кресло с грохотом отлетело назад. Прошелся, стуча тяжелой тростью по паркету вдоль стола, чувствуя, как половицы стонут под тяжелыми ударами.
— Вы, в рясах своих золотых, мыслите токмо раем и адом! — рявкнул я, нависая над Игнатием. — А я мыслю государством, Отечеством! Империей! Мне тоже важно, как они пальцы складывают — щепотью или двуперстием! Мне важно, как они аллилуйю поют — дважды или трижды! Но для меня раскольник — это мужик. Крепкий, непьющий, работящий мужик! Тот, что заселять земли станет пустые, да платить.
Я хлопнул ладонью по столу так, что подпрыгнул серебряный подсвечник.
— Они серебро держат! Они на Севере артели ставят, на Урале руду могут бить! А мы их в срубах жжем! Мы рубим сук, на котором империя сидит! Вы мне предлагаете собственную казну потрошить да рабочих рук себя лишать ради ваших богословских споров?!
Игнатий побледнел. Его губы затряслись.
— Петр Алексеевич... Государь... Да ведь они суть бунтовщики духовные. Сегодня они веры не признают, а завтра — твою власть Богом данную отвергнут! Пустишь волка в овчарню — всю паству перережет! — митрополит смотрел упрямо, из-под насупленных бровей.
Идейный. С такими сложнее всего. Потому и выбрал его для проработки и предварительного разговора.
— Власть мою они признают, — процедил я, возвращаясь на место и тяжело опускаясь в кресло. — Потому что власть моя будет выгодой им. И Антихристом хоть бы называть перестанут. А вот кто продолжит... Вот тех сам казню, непримиримых. Мы обложим их двойным налогом. Хочешь молиться по-старому? Плати в казну. Хочешь носить бороду до пояса? Плати. Они заплатят, Игнатий. Они с радостью заплатят за право жить открыто, а не прятаться по болотам, как зверье. И эти деньги пойдут на флот. На полки. На заводы. Их пот превратится в порох и чугун.
Я перевел взгляд на Феофана.
— Что скажешь, архиепископ? Ты молчишь.
Прокопович медленно поднял глаза.
— Государь мыслишь, как и подобает тебе. Нам такоже нужно, как подобает, — голос Феофана лился гладко, как ртуть. — Владыка Игнатий печется о чистоте догмата, и рвение его похвально. Однако... разве не сказано: «Не здоровые имеют нужду в лекаре, но больные они»? Если мы загоним болезнь вглубь тела, в леса да болота, она лишь укоренится. Если же мы выведем их на свет, обложим податью, поставим под надзор государевых фискалов — они станут полезным инструментом в руках Империи. И со временем, живя среди нас, сами увидят свет истинной церкви.
— Иезуитство... Ведал я, Феофан, что ты... — прорычал Игнатий, сжимая кулаки.
— Не сметь! – грозно сказал я.
Потом спокойно подошел к креслу, сел.
— Я за укрепление державы, — холодно отрезал Прокопович, глядя Игнатию прямо в глаза. — А без сильного государства — твою паству шведы да турки под ятаган пустят. Что тогда останется от твоей чистоты?
В кабинете снова повисла вязкая тишина, прерываемая лишь треском пожираемых огнем поленьев. Я подвинул удобнее кресло, откинулся на его спинку, чувствуя, как внутри разливается мрачное удовлетворение. Механизм заработал.
— Слушайте меня оба, — я произнес это тоном, не терпящим даже тени возражения. Каждое слово падало, как свинцовая пуля на серебряное блюдо. — Завтра на Синоде Феофан произнесет речь. О милосердии государевом и государственной пользе. А ты, Игнатий... ты ее поддержишь.
— Ты ее поддержишь, — раздельно повторил я, глядя ему в переносицу взглядом палача. — Потому что если ты посмеешь заговорить о ереси и кострах, я вспомню, кто мутил воду во время стрелецких бунтов. Я вспомню всех, кто шептался по углам, ожидая моей смерти в проклятых персидских походах. Я снесу твою седую голову, владыка, и глазом не моргну. Ибо вред, наносимый казне глупостью и темнотою, я приравниваю к государственной измене.
— Государь, не пужай, не пужливы, – сказал Игнат.
— Значит так... Раскольники будут платить. Они станут причащаться и исповедоваться в наших храмах. И попы не будут их притеснять, но словом доказывать правоту нашу. Они будут строить мне корабли и лить пушки. Тот, кто принесет в казну рубль, полезнее того, кто правильно крестится, но стоит с протянутой рукой. Это мой закон.
Я с грохотом поставил кубок на сукно.
— Или так, – я посмотрел на Игната. – Я заберу все земли монастырские. И без того это делать буду, но и монастыри многие получат от меня проекты развития своего. Нет? То ничего у вас и не будет. Некогда переплавил колокола, нынче сделаю больше.
— Думать крепко нужно, – сказал Игнат.
Неужели угрозы действуют больше, чем рациональный здравый смысл?
Они поднялись. Игнатий двигался тяжело, словно за эти десять минут постарел на десяток лет. Его лицо было серым, как пепел в камине. Феофан встал изящно, коротко, с чувством меры поклонился, и в его взгляде я прочел спокойное согласие умного хищника.
— Ничего и никто знать об этом разговоре знать не должен. Жду после к себе. И думайте. За подобное не будет еще и дела Феодосия и других дел священников. Я не желаю ронять Церковь. Но и вы будьте рядом и наводите порядок. Печалование забыли, крестьянам пожаловаться некому, священники не пекутся о пастве. И откройте уже семинарию! – я ударил ладонью по столу. – Я все сказал.
Когда тяжелая дубовая дверь за закрылась, отсекая их от полумрака моего кабинета, я устало закрыл лицо руками. Что же я затеял... Это будет очень сложно. Но все русские люди, даже если он и мусульманин, но верен России и мне. Почему протестантов привечаем, со своими грыземся. Да, будут и среди раскольников непримиримые. Вот их уберем, или сами уберутся. А с другими замиримся.
***
Петербург. Зимний дворец.
6 февраля 1725 года.
Эти три дня не просто прошли — они сплавились в один бесконечный, лихорадочный поток, разорванный лишь жалкими тремя — или всё-таки пятью? — короткими провалами в тяжелый, душный сон. Еще и перевязки, примочки, шептания, молитвы...
Много работал, диктовал. Мы, наконец, освоились. Теперь я за сутки выдаю, выплескиваю в мир такой объем текста, что самому становится жутко. Даже там, в моем прошлом — или правильнее сказать, в будущем? — когда я часами надиктовывал мысли на висящий на шее диктофон, я и близко не знал подобной продуктивности.
Впрочем, тогда и гнать лошадей не имело смысла. Там всегда казалось, что впереди — вечность. Что времени хватит на любые, даже самые амбициозные свершения. Да и масштаб моих тогдашних задач, будем откровенны, казался мышиной возней по сравнению со злободневными, колоссальными вызовами моего сегодняшнего дня.
Эта абсолютная, ничем не ограниченная власть пьянила хуже крепкого вина. Внутри всё чаще шевелилось липкое, гнилостное чувство превосходства: я начал ловить себя на мысли, что вот-вот сорвусь, потеряю берега и возомню себя неким небожителем. Полубогом, чьим изречениям обязана поклоняться вся Российская империя, да и не только она.
Когда ты стоишь у окна, смотришь на холодные воды Невы и кристально ясно осознаешь, что одним росчерком пера можешь осчастливить миллион человек, а другим — стереть их в лагерную пыль, связь с реальностью истончается до предела. Тонкая, едва заметная грань.
Поэтому мне приходилось жестко, почти жестоко себя одергивать. Я запирался в кабинете и, стискивая зубы, проводил нечто вроде ментального аутотренинга, вколачивая в собственный воспаленный мозг одну-единственную истину: ты лишь слуга Отечества. Не наоборот.
Двор тем временем немного выдохнул. Я перестал дергать людей по пустякам, и хотя ритм жизни для Зимнего дворца и всего Петербурга заметно ускорился, для большинства царедворцев это не стало чем-то смертельным. Шестеренки государственного механизма со скрежетом, но закрутились.
А я… я позволил себе немного развлечься. В конце концов, даже в этой мясорубке государственных дел должно оставаться место для шутки и отвлеченного веселья. К тому же, эту свору разряженных бездельников в расшитых камзолах нужно было хоть чем-то занять.
Я же видел их настороженные, бегающие взгляды: они всё ждали, когда государь перебесится, забросит бумаги и наконец-то прикажет выкатить бочки с вином, чтобы погрузиться в привычное пьянство и разврат. От этого трезвого, сурового ритма они уже выли от смертной скуки.
И прием нужно будет провести. Без этого нельзя. И даже захочет кто выпить – пусть выпустит пар. Не так, как Ягужинский, который вот-вот только из запоя выходит,, мучительно и болезненно. Но раз хотят выпить не в ущерб службе, пусть так.
А пока я подкинул им забаву.
— Батюшка мой, Его Императорское Величество Петр Алексеевич, поручил мне сладить людей при дворе и в том живое участие принять! — звонкий, полный юношеского задора голос Лизы разнесся по просторному залу, отражаясь от позолоченных пилястр. — Объявляется состязание в сочинительстве! В виршеплетстве, а тако же в искусном рассказе, описании какой истории али сказки!
Моя дочь стояла в центре зала, гордо вздернув подбородок. Вокруг неё, шурша тяжелыми шелками и перешептываясь за расписными веерами, собралась целая стайка фрейлин. Здесь были и её верные наперсницы, и те, кто почуял перемену ветра и под разными благовидными предлогами не последовал за Екатериной. Большинство из них банально спасали свои шкуры: никто не хотел делить немилость с пока ещё действующей, но явно стоящей на пороге низложения императрицей. Так что слушательниц у Лизы хватало.
Я сидел в глубоком кресле, скрытый в полутени алькова, и с легкой усмешкой наблюдал за этим растревоженным муравейником. Для меня это было не просто развлечением. Мне, как человеку из другой эпохи, до одури интересно зафиксировать этот момент для будущих литературоведов. Пусть изучают, из какой косноязычной дремучести, из какого литературного невежества и грубых словесных конструкций в России вдруг прорастут гении — Пушкин, Достоевский, Толстой... А в том, что они появятся, что великие имена обязательно украсят русскую литературу, я не сомневался ни на секунду.
Собственно, я уже готовил почву для их появления. Как минимум, радикальная реформа русского языка была у меня в ближайших планах. Я вырву этот сорняк излишней витиеватости и ненужных букв.
Придворные, сбившись в кучки, продолжали взволнованно шептаться, обсуждая неожиданную причуду императора. А я смотрел на них, постукивая пальцами по подлокотнику кресла.
Они думали, что это всё — лишь забава. Глупцы. Грандиозный прием — или, если угодно, бал — был уже назначен. В Петербург со всех концов стягивались нужные мне люди, чьи экипажи уже месили грязь на подступах к столице. Для этих напудренных марионеток грядущее событие казалось праздником. А для меня это было началом колоссальной, ювелирной и жестокой работы.
Игра только начиналась.
— Лизкин, пройди-ка со мной в кабинет, — бросил я негромко, но так, что ослушаться было невозможно.
Это произошло в тот самый момент, когда возбужденный гул фрейлин достиг апогея: Лиза только что объявила условия конкурса и, главное, награду. В качестве приза я выделил весьма недурные украшения — из тех шкатулок, что мы на днях изъяли у опальной Екатерины. Пусть народ побалуется. Пусть потешат свое тщеславие.
Конечно, для них всё это было лишь пикантной светской игрой. Но у меня был свой, двойной прицел: я забрасывал сеть, надеясь выловить для «Петербургских ведомостей» настоящих акул пера. Тех самых, кто умел складывать слова не только в изящные комплименты.
Никто ведь не требовал, чтобы вельможа пыхтел над чернильницей самолично! По условиям, сперва Лиза должна была отобрать дюжину лучших, на её девичий взгляд, опусов. А уж окончательные места в этом забеге тщеславия предстояло распределять мне.
Я был абсолютно уверен: эти ленивые, зажравшиеся вельможи непременно найдут каких-нибудь голодных и способных, безвестных подьячих или обедневших дворянчиков, которые за пару серебряных рублей напишут им всё, что угодно. А уж потом моя тайная канцелярия аккуратно выяснит, чьи именно пальцы были в чернилах. С этими людьми я поработаю лично. Обтешу, дам направление, и — дай-то Бог! — у нас появится хотя бы жалкое подобие настоящей журналистики. Мощный рупор пропаганды, в котором нынешняя, скрипящая по швам Россия нуждалась ничуть не меньше, чем в пушках и кораблях.
Я шагнул в кабинет, чувствуя себя на удивление бодро. Болезнь Петра, его изношенное тело, конечно, давали о себе знать — особенно когда двигаешься после долгого сидения, — но диета, на которую я себя посадил, приносила плоды. Ожиреть на ней было физически невозможно, зато появилась легкость. В целом, я старался не перенапрягаться. Изматывала разве что диктовка, но она нагружала мозг, а не мышцы. Так что чувствовал я себя весьма сносно. Завтра, если всё пойдет по плану, попробуем даже… помочиться самостоятельно, без унизительных процедур.
Дверь за нами закрылась, отсекая дворцовый шум. В кабинете пахло сургучом, табаком и старой бумагой.
— Ты идешь замуж. Мужем будет Мориц Саксонский. Каков будет твой согласительный ответ? — спросил я, разворачиваясь к Елизавете.
От автора:
Новый попаданец от Емельянова и Савинова. Первая мировая, самолеты и бравые парни в кожаных куртках. Возможно, с наганами))) Читать тут - https://author.today/work/578898
Глава 11
Петербург. Зимний дворец
6 февраля 1725 года
Елизавета замерла посреди ковра, устланного на паркет, настороженно вглядывалась в мое лицо.
— Так какой твой согласительный ответ, Лизетта? – повторил я вопрос.
В её глазах мелькнула тень понимания.
— Иезуитство, батюшка, — ответила она наконец, чуть склонив голову. — Ты же так спросил, что никак отказаться не могу.
— А кто же русскому императору перечить будет? — я хмыкнул, тяжело опускаясь в кресло. — Коль я так решил, так тому и быть.
— Но то и моя судьба, батюшка. Как можно-то... я не могу...
— В монастырь собралась? Ты? – усмехнулся я.
Хотя зря. Лиза умела в себе сочетать и распуство и богобоязнь. Никто из родственников так истово не молился, как она. Может потому, что у других не так много грехов, как у Лизкин?
Я выдвинул ящик стола и небрежным, почти брезгливым жестом швырнул перед ней на сукно несколько исписанных листов.
— На. Почитай. Призабавное сказание. Кто бы такое написал иной, то на кол бы усадил скотину. Но как же усаживать своего денщика? – сказал я, когда Лиза уже развернула листы и стала бегло читать, чуть шепча себе под нос.
Это были признательные показания Бутурлина. Господи, сколько же в них было липкой, тошнотворной грязи! Читая эти допросы-признания, я ловил себя на мысли: уж лучше бы этот кобель действительно лишил мою златовласку девственности, чем вываливать на бумагу такие изощренные, извращенные подробности их постельных забав!
Я, конечно, понимал женскую логику Лизы: она всеми силами хотела сохранить физиологическую «честь» для будущего венценосного мужа. Иллюзию невинности. Но дьявол, почему было не выбрать любовника поскромнее? Помоложе? А главное — менее болтливого! Бутурлин, для её юных лет, был уже откровенным стариком, да еще и трусливым, как выяснилось. Только припугнули же его пыткой и окончательной моей опалой, а не просто назначением в войска.
Лиза крепко сжимала листы. По мере того, как её глаза бегали по строчкам, щеки заливал густой, болезненный румянец. Впрочем, я знал: она умела притворяться. Моя дочь была виртуозным мастером дворцовой игры, актрисой такого калибра, что даже я не всегда мог отделить её истинную эмоцию от идеально сыгранной роли. Прежний Петр безумно любил её, и это жгучее, отцовское чувство парадоксальным образом передалось и мне, мешая оставаться холоднокровным.
— Как думаешь, дочь моя, — мой голос вдруг дрогнул, просев до хрипоты, словно говорил не расчетливый попаданец, а сам сломленный горем отец-император, — каково мне было всё это читать? Как ты могла так унизить себя?!
Лиза вскинула голову. Листы в её руках задрожали.
— Батюшка! Да то неправда! — вскрикнула она, и на глаза немедленно навернулись крупные, блестящие слезы. — Разве смогла бы я, царственных кровей…
— Молчи, Лиза! — рявкнул я, с грохотом ударив кулаком по столу так, что подпрыгнула чернильница.
Она осеклась, испуганно вжав голову в плечи.
Я подался вперед, нависая над столом, и заговорил тихо, но в этой тишине было больше угрозы, чем в любом крике.
— Молчи. И волю мою принимай. Если вздумаешь сопротивляться моему решению, если начнешь интриги за моей спиной плести — пойдешь в монастырь. Прямо завтра, али в любой иной день. А вот это, — я ткнул пальцем в исписанные листы, — случайно, совершенно случайно, расползется по всему двору. Да, это будет позор. Да, грязь падет и на мою седую голову. Но я выкручусь, Лиза! Я — император. А вот ты сгниешь в келье под тяжестью такого позора, от которого не отмыться до конца дней.
Я сделал паузу, глядя прямо в её расширенные от ужаса глаза.
— Так скажи мне сейчас, глядя в глаза: будешь ли ты и дальше бегать по углам и жаловаться своим подружкам, что злой отец отдает тебя замуж за безродного? Выбирай, Елизавета. Тихая семейная жизнь по моей воле — или слава дешевой шлюхи, которая невинность свою уберегла, а всё остальное распродала за бесценок стареющему хлыщу?!
В кабинете повисла тяжелая, звенящая тишина, нарушаемая лишь хриплым, прерывистым дыханием дочери.
Тишина в кабинете сгустилась до такой степени, что, казалось, ее можно было резать ножом. Лиза стояла, опустив голову, но я чувствовал, как внутри нее кипит упрямая, дикая энергия.
Я ведь всё знал. Знал, как она отреагировала, прознав мои планы выдать её за Морица Саксонского. Для нее, блистательной цесаревны, этот бастард польского короля Августа Сильного казался сейчас лишь безродным выскочкой, искателем фортуны, недостойным целовать подол её платья.
И действовать моя юная интриганка начала дерзко, с пугающей хваткой. Не скажешь, что женщины в этом времени забиты и бесправны — Лиза показала такие зубы, что впору было восхититься. Если бы это не грозило разрушить мои дипломатические комбинации.
Во-первых, еще вчера я узнал, что мой личный курьер с важнейшим письмом во Францию был перехвачен. Лиза пустила в ход свои связи — и мне даже думать не хотелось, как именно пятнадцатилетняя, пусть и дьявольски красивая девчонка, эти связи нарабатывала среди гвардейцев. Моего вестового просто остановили на заставе. Якобы для «проверки подорожных и бумаг с императорской печатью на подлинность».
Хвала небесам, Антон Мануилович Девиер, ныне исполняющий обязанности главы Тайной канцелярии, сработал как идеально смазанный часовой механизм. Жестко, быстро и показательно. Все замешанные в этой авантюре гвардейцы и их офицеры уже к вечеру потели в подвалах, давая показания. А к утру — лишились чинов и в составе сводного батальона готовы были шагать на Дальний Восток, под тяжелую руку Меншикова, усиливать русское присутствие в регионе.
Но на этом дочь не остановилась. Она принялась осаждать моих вельмож. Подговаривала чиновников, чтобы те, падая мне в ноги, умоляли «не совершать великой глупости». Лиза дошла до того, что заявила о готовности переиграть династические расклады: она, так и быть, согласна пожертвовать собой и выйти замуж за голштинского герцога вместо старшей сестры Анны! Как будто мне были интересны эти её девичьи рокировки, когда брачный договор по старшей дочери уже фактически лежал на столе.
Удивительно, но эта пигалица сумела пронять даже осторожного Бестужева. Тот явился ко мне, мялся, потел, подбирал слова... Он, конечно, проявил должную скромность, но сам факт! Мои высшие сановники, вместо того чтобы ковать империю, тратили время на утешение капризной принцессы!
Именно поэтому я и приволок её сейчас в кабинет. Мне нужно было раз и навсегда обломать эти интриги, пока она не накликала беду на головы тех немногих толковых людей, что помогали мне тянуть воз государственного управления. Я не хотел казнить или ссылать нужных мне министров только потому, что они не смогли отказать в слезной просьбе царской дочери.
Я тяжело вздохнул, разгоняя воспоминания, и вперил в Елизавету тяжелый взгляд.
Она вдруг подняла лицо. В её огромных глазах блестел уже не страх, а затаенная, чисто женская надежда. Тонкие пальцы нервно теребили кружево на манжете.
— Он… он хоть красив, батюшка? — голос Лизы дрогнул, выдав её с головой. Вся её политическая игра в этот миг разбилась о простой девичий интерес.
— Это не имеет значения, — отрезал я, словно ударив хлыстом.
Внутри меня закипало глухое раздражение. Почему она вдруг возомнила себя неприкасаемой богиней? С чего такая спесь? Лиза кричит о своей «царственной крови», называя Морица безродным. Но ведь по сути — в венах Морица течет королевская кровь польского монарха, пусть он и бастард.
А сама Елизавета? Она забыла, что рождена во грехе, вне законного брака? Что лишь годы спустя мы с её матушкой Екатериной, чье собственное происхождение покрыто густым мраком, обвенчались, узаконив детей. Лицемерие чистой воды.
Я медленно поднялся из кресла, опираясь руками о столешницу, и навис над дочерью, чеканя каждое слово:
— Слушай меня внимательно, Лиза. Мне, и всей России, до одури нужен этот человек. Ты считаешь его голодранцем? Глупая девчонка. Он станет великим полководцем. Непревзойденным генералом, чье имя заставит трепетать Европу. Слава о нем будет греметь в веках, уж я об этом позабочусь. У него будет всё: и богатство, и власть, и титулы. И у тебя всё это будет.
Я обошел стол и встал вплотную к ней. Она замерла, почти перестав дышать.
— Но, — я понизил голос до зловещего шепота, — если ты мне не подыграешь… Если ты не включишь все свои чары, не сведешь его с ума так, чтобы он прирос к русской земле и шагу не захотел ступить из Петербурга, только лишь по моей воле… Узнаешь, что мое отеческое благоволение — ничто по сравнению с моим гневом. Ты поняла меня?
Она судорожно сглотнула и, побледнев, обреченно кивнула.
***
Спустя несколько часов дворцовая столовая сияла сотнями свечей, отражающихся в начищенном серебре. Обед давали роскошный — такой, какого в этой эпохе, да и в этих стенах, еще точно никто не видывал и не пробовал.
Я сидел во главе длинного стола, цедя сквозь зубы пресный, постный отвар. Мою суровую лечебную диету никто не отменял, и желудок тоскливо сводило от витавших в воздухе ароматов. Ароматы эти были божественны.
На тяжелых блюдах дымилось кулинарное чудо, рецепт которого я буквально на пальцах, с рыками и криками, втолковал ошалевшему дворцовому повару. Блюдо из моего будущего. Сложное, многослойное, с идеально выверенным балансом соусов, специй и нежнейшего мяса — нечто, что без прямого вмешательства человека из двадцать первого века появиться на свет просто не могло.
Для будущего – обыденность и даже анахронизм кулинарии. Для нынешней моей реальности – новое слово в кухне России.
Я откинулся на спинку стула, подперев щеку кулаком, и с мрачным удовлетворением наблюдал, как мои напудренные родственники и не только, забыв о политесе, уплетают это великолепие за обе щеки. Они мычали от удовольствия, пачкали подбородки в соусе и тянулись за добавкой. Даже Лиза, сидевшая неподалеку, бледная после нашего разговора, не смогла устоять и аккуратно, но с нескрываемой жадностью отправляла в рот кусочек за кусочком.
Империя менялась. И я собирался заставить их проглотить эти изменения — так же жадно, как они сейчас глотали эту еду.
За длинным дубовым столом, освещенным десятками оплывающих восковых свечей, собрался тесный семейный круг. По правую руку от меня сидели дочери — Анна и Елизавета, рядом с ними тихо пристроилась племянница Наталья и малолетний наследник престола, Петр Алексеевич, болтающий ногами под стулом. А по левую руку, прямой как аршин, потел в своем узком камзоле будущий зять — Карл Фридрих, герцог Голштинский.
В воздухе висел невероятный, густой аромат, от которого у любого нормального человека немедленно свело бы желудок. На тяжелых серебряных блюдах возвышалась дичь, запеченная под густым соусом — прообразом майонеза, рецепт которого я буквально на пальцах вдолбил повару, велев щедро сдобрить его привезенными с Востока специями, а еще немного лимонного сока туда, для легкой кислинки. Мясо покрылось золотистой, шкворчащей корочкой.
Но попробовать это кулинарное чудо мне было недосуг.
Я меланхолично ковырял серебряной вилкой свою порцию: бледную отварную куриную грудку в окружении серой, рассыпчатой гречневой каши. Диета. Суровая, пресная, беспощадная.
В прошлой жизни я, конечно, любил побаловать рецепторы. Мог специально поехать в мишленовский ресторан, прослыл среди знакомых тонким гурманом, способным отличить нотки трюфеля в сложном соусе. Но сейчас? Сейчас еда потеряла сакральный смысл. Я смотрел, как мои гости уплетают жирную дичь, пачкая губы и пальцы, и не чувствовал ни капли зависти. Моя пища давала мне жизнь, а их — медленно забивала сосуды. Мне нравилось, что моя еда полезнее. В ней была чистая энергия для работы мозга, а не тяжесть, тянущая в сон.
Дождавшись, пока звон приборов немного стихнет, я отложил вилку. Звук ударившегося о фарфор серебра прозвучал в тишине как выстрел. Все замерли.
Я вперил тяжелый, немигающий взгляд в жениха старшей дочери.
— Герцог, — произнес я негромко, но так, что пламя свечей дрогнуло. — Каков же будет ваш ответ?
Голштинец судорожно сглотнул, кусок явно встал ему поперек горла. Он открыл было рот, чтобы выдать очередную витиеватую тираду, но тут раздался звонкий девичий голосок:
— Согласительный, герцог!
Я медленно повернул голову. Елизавета. Сидит, изящно промокая губы салфеткой, а в глазах пляшут озорные бесенята. У меня даже сложилось стойкое впечатление: если бы тот похабный бутурлинский манускрипт ей показал кто-то другой, а не разъяренный император-отец, она бы сочла это поводом для гордости! Мол, посмотрите, как я виртуозно умудрилась и девственность сохранить, и интрижку провернуть.
Ее смущало только одно — страх перед моей властью. Но стоило мне не раздавить её в кабинете, стоило чуть отпустить вожжи — и вот она снова здесь. Снова веселится, снова дерзит, встревая в мужской, государственный разговор, когда следует молчать, опустив очи долу. И самое поразительное — где-то глубоко внутри меня, в тех ошметках сознания, что достались мне от прежнего Петра, шевельнулась теплая, искренняя волна нежности. Именно за эту безумную, искрящуюся дерзость он её и обожал. Хоть и журил для порядка.
Я лишь едва заметно приподнял бровь, предупреждая Лизу, и снова перевел взгляд на Фридриха. Тот раскраснелся, нервно теребя кружевной манжет.
— Мочь… я говорить… Дойчланд? — выдавил он на ломаном, мучительном русском, умоляюще глядя на меня.
— Не утруждайте себя русским, герцог. Знаю я ваш язык. Но я буду настаивать, чтобы через год и вы знали мой язык, — бросил я совершенно спокойно на немецком.
Краем глаза я заметил, как у Анны глаза буквально полезли на лоб. Вилка выскользнула из её пальцев и со звоном упала на тарелку. Остальные за столом замерли, будто громом пораженные, но изо всех сил делали вид, что ничего необычного не произошло.
А удивляться было чему. Настоящий Петр, конечно, знал немецкий. Но как? На уровне портовых кабаков, верфей и казарм. Послать по матушке, рявкнуть команду, да сказать пару сальных шуток — это русский государь умел на многих языках, собирая пошлый лингвистический фольклор, как другие собирают монеты. Но бегло изъясняться о высокой политике? Увольте.
А тут я. Человек из будущего, свободно владевший четырьмя языками, не считая попыток одолеть китайский. Скрывать это вечно было глупо. Но я уже придумал изящный выход: скоро во дворце появится штат лучших иностранных учителей.
Я буду брать уроки «для видимости», а они потом станут разносить по всей Европе восхищенные слухи о гениальности русского царя, который схватывает грамматику на лету и за месяц начинает говорить на чужом языке не хуже коренного берлинца или парижанина.
Герцог, не заметивший шока моей семьи, обрадованно выдохнул и зачастил по-немецки, активно жестикулируя:
— Ваше Величество! Жена должна жить при муже, таков закон Божий и человеческий! Если меня не будет в герцогстве, там всё немедленно развалится! Мои подданные нуждаются во мне! И без того, Ваше Величество, ваша дочь станет законной герцогиней, войдет в мой дом, станет великим…
Он не договорил.
— Значит так, немец, — я оборвал его жестко, начав фразу на русском, а затем, словно переключив тумблер, перешел на идеальный, ледяной, безупречно правильный немецкий язык. Каждое слово падало на стол, как свинцовая пуля. — Будет так, как я сказал. И никак иначе.
Фридрих вжался в спинку стула. Анна сидела ни жива ни мертва, переводя испуганный взгляд с меня на жениха. А еще в глазах герцога я заметил что-то такое... Он не барашек, который спокойно пойдет на убой. С ним аккуратнее нужно быть.
— Разрывать союз мы не можем, это факт, — я подался вперед, нависая над столом. Пламя свечей выхватило из полумрака мое жесткое лицо. — Я намерен развивать Балтийский флот и дальше. Но если датчане перекроют мне проливы — мы окажемся в мышеловке. И твой союз тогда станет для России как мертвому припарка.
Я сделал паузу, позволяя смыслу моих слов проникнуть в его сознание.
— А что, скажи на милость, я могу взять с твоего крошечного герцогства? Войска? Золото? Людишек? Так у вас их и так кот наплакал. Поэтому, слушай мою волю. В качестве свадебного подарка мне, русскому государю, от Голштинского герцогства я желаю получить две тысячи отборных голштинских коров. И пятьсот тяжелых голштинских коней. Заметь, я не граблю тебя — я даже заплачу за это полновесным серебром из казны. Больше мне с твоей земли брать нечего.
Я взял свой бокал с простой водой, поднял его на уровень глаз герцога и процедил:
— А потому, Карл Фридрих, жить ты будешь здесь, при русском дворе. Рядом с женой и моими пушками. Попытаешься уехать — и твоего герцогства просто не станет. Мы друг друга поняли?
В мертвой тишине столовой было слышно лишь, как потрескивает фитиль у ближайшей свечи, да тяжело, со свистом, дышит раздавленный голштинец.
Выдав эту тираду, я преспокойно отрезал ножом кусок суховатой куриной грудки, отправил его в рот и принялся невозмутимо жевать, словно передо мной был не скромный, но правильный, ужин, а изысканный шедевр высокой кухни, достойный самого Версаля.
Каждое движение было размеренным, почти ритуальным. Я был абсолютно спокоен — и внешне, и внутренне. Уверен в себе, как мощный паровоз, неуклонно идущий по проложенным рельсам сквозь туман и ночь. Ни одна мышца на лице не дрогнула. В воздухе повисла тишина, густая и звонкая, будто перед раскатом грома.
А герцог… герцогу ответить мне было нечего. Он замер, и лишь легкая судорога пробежала по его скуле, выдав внутреннюю бурю. Его взгляд, ещё недавно такой самоуверенный, теперь метался между моим невозмутимым лицом и узором на скатерти, будто ища там спасительную подсказку, которую я намеренно вырвал с корнем.
Я ведь уже успел ознакомиться с некоторыми бумагами, в том числе и с тайной, пахнущей воском и страхом перепиской от датского короля. Тот открытым текстом, с циничной прямотой придворного хищника, предлагал стереть Голштинию с политической карты как досадное, никому не нужное недоразумение.
Чернила на тех листах казались цветом запекшейся крови. Датчанин наивно уповал на то, что голштинская клика — или, говоря холодным языком будущего, фронда, военная хунта — не вскружит мне голову своим ядовитым шепотом, и я не полезу в самоубийственную войну с Данией ради чужих и совершенно призрачных для России интересов. Он считал меня пешкой. Как же он ошибался.
Война? Вот так, только появился, проявил свое сознание, и уже думать о войне? Но времени у меня мало, а у России врагов полно.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
