Обложка Записка на чеке

Записка на чеке

Александр Жабский

0% прочитано
Стандартный
Александр Жабский

Записка на чеке

1. СТРАННАЯ ПРИВЫЧКА

У меня есть странная привычка. Я понимаю, что она странная, если смотреть со стороны, хотя если изнутри меня — вовсе не странная, а очень полезная. Я не выбрасываю ни клочка писчей бумаги. Если осталась половина листа, делю её надвое, на четвертушки, если меньше — выкраиваю одну четвертушку. Эти четвертушки я складываю в стопку и использую их для пометок, составления списка покупок, записи номеров телефонов, номеров поездов и времени их прибытия и иной информации, если мне звонят и надо что-то записать для памяти. Стопка четвертушек, нижние из которых уже немного пожелтели, так как востребованы нечасто, лежит на моём секретере, рядом — ручка, так что я всегда во всеоружии.

Я думал всю жизнь (а странная привычка завелась у меня с незапамятных времён, чуть ли не с детства, со школьных лет уж точно, только тогда я сберегал не белые листы для принтеров, на которых все пишут сейчас, а тетрадные; четвертушки выходили поменьше, но служили своей цели исправно), что эта странность присуща только мне. Но однажды, сравнительно недавно, лет 15 назад (с возрастом время сжимается, как расстояние — по мере технического прогресса), случайно прочитал, что точно такую же странную для окружающих привычку имел Лев Толстой. Ну, если нас таких уже двое с Толстым, то это привычка не то чтобы странная, а скорее, редкая. Хотя я ведь не знаю интимные отношения остальных пишущих с инструментами письма — может она и не редкая вовсе, а просто не слишком распространённая (как и сама пишущая часть человечества).

Всё это я рассказываю только для того, чтобы поведать о ещё более странной привычке, свойственной моему знакомому Андрею Большакову. Он не может заставить себя выбросить ни один магазинный чек! Я не раз наблюдал, как он мучается, если это всё же приходится делать, когда чек оказывается измятым. Он долго не решается к нему прикоснуться, потом, переборов себя, мнёт ещё больше, а затем методично разрывает на микроскопические лоскутки — и только после этого выбрасывает бело-серую труху в мусорное ведро под раковиной на кухне. Ясное дело, это нелепо: у меня все чеки вечно помяты в карманах — если их, конечно, туда машинально сую, ибо вообще-то выбрасываю в магазине: мне ведь не перед кем отчитываться о расходах.

Андрею тоже не перед кем. Вернее, теоретически от него могли бы потребовать отчёта жена, но ей это и в голову не приходит, поскольку добытчик-то он, что очень и очень благоразумно. Тем не менее, выходя из магазина Андрей с особой тщательностью складывает полученный от кассирши чек, а дома первым делом бережно его извлекает, отрезает ножницами случайно измятые уголки, а затем аккуратно ставит стоймя в картонку, сделанную из молочной коробки давным-давно — я уж и молока такой марки сто лет в продаже не видел. На боковой стенке коробки висит шариковая ручка. Спросите, зачем? А с той же целью, что и моя лежит на секретере рядом со стопкой бумажных четвертушек.

Да-да, Андрей делает свои пометки и записи на обороте магазинных чеков! Ну, во-первых, по той причине, что писчая бумага у него в доме не водится — не письменный он человек, а во-вторых, ему представляется, что так много удобнее.

— И что же ты пишешь на своих чеках? — не раз спрашивал я насмешливо у него, получая один и тот же ответ:

— Что надо, то и пишу!

Да те же поди списки покупок, идя в магазин, или какие-нибудь нужные телефоны. Правда, однажды, много лет назад, я видел, как на обороте старого чека писал его сын-пятиклассник. И эта была записка отцу, что его вызывают в школу. Сам он поведать эту «радостную» весть папаше не решился, а предпочёл изложить её письменно на выдернутом из молочной коробки листке и ускользнуть из дому, от греха, одновременно со мной, когда я зашёл к ним за... нет, теперь уж не вспомню, но явно за чем-то важным.

А вот на сей раз я хорошо помню, чего ради к ним зашёл.

— Лена, — окликнул я жену Андрея, открывшего мне дверь, бросившего, глотая гласные, «проходи» и умчавшегося в гостиную, где в телике гремел футбол, — тебя можно использовать как женщину?

— Ну, давай, пробуй, — вышла она в прихожую из кухни, где жарила, судя по запаху, котлеты, и стала снимать фартук. — Этого достаточно, — уточнила, бросая его на стиральную машину, которая у них «припаркована» в коридоре, — или сразу и остальное?

Я промолчал, и она расстегнула верхнюю пуговицу домашнего платья-халата.

— А ничего, что Андрюха дома?

— Даже здорово! — показал я ей, как теперь говорят по-заморски, «лайк» вместо прежнего русопятского «на ять».

— Андрей! — протяжно крикнула она и расстегнула вторую пуговицу.

— Чего? — недовольно высунулся тот из двери в гостиную правой частью лица, продолжая левой следить за происходящем на телеэкране.

Лена тем временем расстегнула и третью пуговицу. Правый глаз Андрея расширился, а что там было с левым — зажмурился или захлопал ресницами, мне было не видно.

— Ты чего раздеваешься, мать?! С дуба рухнула?

— Да вот Саша сказал.

Они лет на 8 примерно младше меня, но тоже давно не молоденькие. Так что, с одной стороны, никакие шутки их уже не шокировали, но с другой — не всегда воспринимались как шутки.

— Хочу твою жену использовать как женщину, — пояснил я.

— А-а, это сколько угодно, — индифферентно махнул рукой Андрей. — Я-то уж думал.., — и стал втягивать правую половину лица на воссоединение с левой.

— Нет, постой уж! — тормознул я его. — Вы мне оба нужны. Вы люди молоденькие...

— Не понимаю, — перебила меня топтавшаяся в нерешительности Лена, — мне дальше-то снимать халат или можно сбегать посмотреть котлеты — ведь пригорят же?

Я втянул носом воздух: однако вкусные шельмы! Старый повар, я по запаху пищи могу точно сказать, насколько она вкусна — и при этом сам котлеты путёво жарить так и не научился.

— Давай!

— Так чего ты хотел? — спросил нетерпеливо Андрей. — А то наши играют...

— Поставь на паузу — потом досмотришь.

У них интернет-телевидение, так что всегда можно прерваться, а то и отмотать назад.

Андрей, глянув на меня досадливо, скрылся в гостиной, и через несколько секунд телевизор умолк. Потом мы с ним прошли на кухню. Лена заварила свежий «Ахмад» — у нас тут с ними вкусы одинаковы, хотя Лена всё же больше любит кофе. Достала пиалушки, поскольку мы одного, туркестанского происхождения, только я ташкентский рожак, а они из Ферганы.

НА СНИМКЕ: мой любимый сорт чая «Ахмад».

2. ХРУСТ ФЕРГАНСКИЙ

Если вам вдруг показалось, что зачин моего нового публицистического сериала беллетризован, то вы ошибаетесь. Ну, может самую чуточку, ибо описываемые события происходили три года назад и не каждую фразу я помню в точности. Хотя их содержательная часть документальна.

Собственно, в Фергане мы некогда и познакомились, когда я служил в республиканской газете «Комсомолец Узбекистана». Причём, сперва я познакомился с Леной, которая работала в ферганском горкоме комсомола, а потом, когда она вышла за Андрея, работавшего в «Ферганке», как мы называли «Ферганскую правду», и с ним. Он застал ещё самого великого Валеру Антипина, ответсека, у которого подвизался метранпажем. Метранпаж это выпускающий, а кому и сие не понятно, то тот работник секретариата газетной редакции, который торчит в типографии и направляет работу верстальщиков номера, координирует её с секретариатом.

— Ты помнишь, старик, как покойный Валера чертил макет будущего номера? — спрашивал он меня временами, и от этого накатывало тепло.

Да как же не помнить! Работал он стоя. Не признавал специальных бланков для макетов. Брал гранки и свежий номер газеты. Отмерял строкомером прямо на остро пахнущих полосах пространство каждой будущей публикации и обводил его синим карандашом, а место фотографий — красным. Он видел завтрашний номер, как архитектор видит будущее здание, уже построенное в его воображении. Это феноменальное качество, и больше я ни у кого из даже прекрасных ответсеков его не встречал.

Валера отдавал расчерченный таким образом номер газеты дожидавшемуся тут же метранпажу и говорил:

— Я под «Нурхоном».

Кинотеатр «Нурхон» стоял прямо напротив редакции «Ферганки», которая сохраняла в 70-х свой интерьер чуть не с довоенных времён. Уставленная фикусами и пальмами, со старыми, но прочнее новых шкафами и прочей, как теперь бы сказали, винтажной мебелью, которой сносу не было, она была настолько всеми нами любима, что и не передать. «Нурхон», в отличие от неё, был модерновым, хотя я никогда в нём не был нигде, кроме буфета в цокольном этаже, где продавалось прекрасное пиво. Вот туда и шёл обычно Валера, а если засиживался с ташкентскими, как я, гостями, то туда же ему метранпажи приносили из типографии и оттиски свёрстанных тем временем полос завтрашнего номера. И Андрей, помнится, приносил. И принёс бы не только в «Нурхон», но даже и в Маргилан — настолько после виртуозного Валериного макетирования все тексты точно вставали на предназначенные места, что я не помню случаев их сокращения — пара-тройка строк на полосе не в счёт.

Любили мы «Ферганку» и за особый дух романтичных 20-х годов, витавший в ней и в моё время. Только там — в единственной на весь Узбекистан газете — платили гонорар авансом! Конечно, только проверенным авторам, но было именно так. Помню, как всё не верил в это мой приятель Вадик Носов из «Пионера Востока», ставший через полтора десятилетия, когда незабвенная Ольга Игоревна Грекова отошла от руководства «Пионерской правдой», многолетним редактором «Пионерки». И вот однажды, а именно летом 76-го, мы вместе с Вадиком, каждый от своей газеты, поехали на республиканский финал «Зарницы», проводившийся как раз в Фергане.

Сразу по приезде, едва кинув в гостинице свои вещи — Вадик сумку, а я — дежурный чемоданчик, который всегда стоял у меня наготове дома в прихожей, отправились в «Ферганку». Редактора Агеева я хорошо знал — дорожку в редакцию и к её шефу мне протоптал много раньше, когда мы ещё оба служили в газете ТуркВО «Фрунзевец», мой незабвенный учитель, лучший ташкентский репортёр той поры Лев Александрович Савельев, так что, захватив по пути Валеру Антипина, сразу отправились к нему. Рассказали, зачем приехали.

— Отлично! — обрадовался Агеев. — А то тема важная — военная патриотика, осветить обязательно надо, а у нас летом народу раз-два и обчёлся — полредакции в отпусках. Так что по пять материалов с вас, парни: сразу сколько успеете, а остальное из Ташкента дошлёте. Валера, — обратился, он к Антипину. — посчитай по хорошей ставке.

— Да что считать, — пожал плечами Валера. — За каждый материал по пятнадцать рублей: оператив, да и очерковость.

Агеев снял трубку и позвонил в бухгалтерию:

— Сейчас ташкентские журналисты подойдут — заплатите им по 75 рублей каждому. Да, паспорта у них, конечно, с собой — в командировку же приехали. За одно и печать им поставьте на командировочные удостоверения. А я приказ чуть позже подошлю.

У Вадика отвисла челюсть. Когда мы, вышли и Валера повёл нас в бухгалтерию, он изумлённо шепнул мне:

— Что, правда, что ли?

— Сейчас услышишь хруст ферганский.

Через десять минут у каждого из нас в кармане лежало по половине месячного оклада. Вадик, у которого только-только родилась дочка Вероничка и деньги были особенно нужны, никак не мог поверить в такое счастье. И мы с ним дружно отправились под «Нурхон», куда обещал позднее подтянуться и Валера, а потом пару раз забегал с новыми полосами и Андрей.

Разумеется, мы с Носовым отработали своё обязательство сполна, сдав последние материалы в день отъезда, так что из Ташкента и слать ничего не пришлось. Потом Вадик вот так же писал для «Ферганки» однажды уже без меня. А в сентябре 76-го уехал навсегда в Москву — в столь ему желанную «Пионерскую правду». А я, отлежав месяц в кардиологии больницы Узминздрава, которая по старинке в народе именовалась «шестнадцатой», с рецидивом ревмокардита, заработанного первокурсником на хлопке 69-го, вскоре опять потягивал с Валерой Антипиным пивко под «Нурхоном» на только что полученный в «Ферганке» очередной приятный аванс.

НА СНИМКЕ: кинотеатр «Нурхон» в Фергане — так он выглядел в те годы.

3. КОНЬЯК ПОД КОТЛЕТКИ

Чай в пиале это вовсе не то, что в чашке или, как теперь чаще его потребляют, в кружке. Посуда и есть посуда, скептически скажет кто-то, но мои земляки лишь усмехнутся. Чай в пиале — это чай, как сказали бы математики, по модулю, то есть величина абсолютная. В чашку с чаем кладут ещё сахар, лимон и варенье, кто-то даже плеснёт и коньяк — так ведь чашка это всего лишь сосуд, вместилище, ёмкость, всё стерпит. А вот пиала!..

Я уже 36 лет обитаю в России, куда уезжал в конце 83-го всего, как мыслилось, на пару лет, а оказалось, что, видимо, навсегда. Я оставляю это «видимо» как эфемерный крепёж мечты однажды вернуться в Ташкент и дожить там свой век. Вряд ли это удастся, но как сладко мечтать перед сном, в те мои самые любимые в сутках полчаса, когда я уже в постели, но ещё не уснул.

Вот я русский, в России живу с поздней молодости, а она так и осталась чужбиной. Тут всё не моё, не по мне, ко всему я приделываюсь искусственно, как к протезам, лишь в силу умений, сноровки, терпения, но органично прирасти не выходит. Я туркестанец, потомок так называемых «старых туркестанцев», кто пришли в Мавверранахр полтора столетия назад, завоевали его, чтобы не достался британцам, а потом, полюбив самозабвенно, навечно в нём растворились и носят в себе, где бы ни были.

За все эти годы я так и не «обрусел», сохраняя привычки, манеры, домашний обиход туркестанца. И только в одном — что касается чая — я отступил и смешался со здешними. У меня нет пиал, я пью чай из кружек, причём давно уже чёрный, кладу в него сахар, лимон и варенье, а изредка — даже коньяк. А вот в доме Большаковых и этому не поддались, за что я их очень ценю! Приходишь, и Лена заваривает «Ахмад» в чайнике из привезённого с родины сервиза «Пахта», который они не держат в серванте или как там это теперь называется, а пользуются им повседневно. Вот только одна пиалушка треснула, и её больше не трогают — а чегачи, чтобы починить, в Питере днём с огнём не найдёшь, не в Узбекистан же везти, да и там они выжили вряд ли...

А я ещё помню, как в 50-х на Алайском базаре Ташкента чегачи творили чудеса, скрепляя намертво черепки чашек и чайников медными скобами — и ни капельки не просачивалось. Да и не только на Алайском! А на Бешагаче какой был сказочный мастер, а? Ташкентский журналист уже совсем другого поколения — наших творческих «внуков» — Бахтиёр Насимов напомнил как-то в печати, что тот корпел над черепками в крохотной мастерской в одной из колонн монументальных ворот Бешагачского базара. Уточню — в правой, если смотреть снаружи, с улицы 9 Января, а дверь в мастерскую была изнутри базара. У папы среди чегачи водилось немало знакомцев, и мы заходили в их мастерские, как и в эту, конечно, на Бешагаче, когда там бывали; папа вёл разговор, а я восхищённо любовался их непревзойдённым мастерством.

Теперь треснутая пиала Большаковых стоит в кухонном шкафчике за какими-то банками, чтобы окончательно не доконать. А мы пьём чай из целых пиал, помнящих ещё Фергану. Как они только их оттуда вывезли, не разгрохав?! Они уезжали в Россию уже при Костине — был такой перекати-поле одно время редактором достославной «Ферганки», которую прежде любили и уважали все, а не только русские читатели — у неё и тираж потому был самый большой среди «областнух». А этот партийный засланец откуда-то из Воронежа, толком не разбираясь в тонкостях межнациональных отношений в Ферганской долине — естественно, очень запутанных, в период смуты в Кергули, когда в 89-м случились кровавые столкновения с турками-месхетинцами, повёл себя дуболомно, чем навлёк на редакцию гнев националистов. Большаковы рассказывали, что дело дошло до того, что «Ферганку» на долгие месяцы взяли в защитное кольцо военные...

Видя, что с таким редактором можно запросто загреметь под фанфары, Андрей с Леной, тоже, как и я, коренные туркестанцы, уехали в Ленинград, к родственникам — переждать смуту. Но обстановка вокруг редакции не улучшалась, а горкома комсомола попросту после чудного «мустакиллика» не стало, и они застряли в Питере накрепко. В их квартире в Фергане, которую им дали после женитьбы в ведомственном доме напротив редакции, у «Нурхона», жил всё это время брат Андрея, и потому там всё их имущество сохранилось. Уже после бегства Костина из Ферганы они съездили домой и несколькими контейнерами вывезли вещи, а квартиру оставили брату. А в Питере родные помогли им, ставшим к тому времени «челноками» и кое-что подзаработавшим на финском, польском и турецком барахле, купить затрапезную квартирёшку в Купчине. Там они и укоренились. Там и сын их родился по имени Коля — долгожданный, когда оба родителя уже и отчаялись обрести потомство. Там же, когда в 5-м году в Питере объявился и я, они рассказали мне о смерти Валеры Антипина — от сердечной, кажется, недостаточности.

— Ну, излагай, — присловьем моего незабвенного учителя Льва Савельева, которого мы с Андреем оба любили — да что там, его обожала вся творческая Фергана, поднял глаза тот от исходящей ароматным паром пиалы.

— Дело весьма щекотливого свойства...

Большаковы поставили разом пиалы, обозначая внимательную серьёзность. Лена даже застегнула верхнюю пуговицу платья-халата, до которой, за котлетами, так и не добралась. Котлеты, кстати, по её рецепту, уже томились после жарки в кастрюле, обмотанные пуховым платком.

Я встал и повернулся к ним спиной.

— Ну и? — спросил Андрей.

Я слегка наклонился. Ребята загоготали.

— И где это тебя угораздило? — спросила, прикрывая рот ладошкой, Лена.

— Да если бы дома, то ладно: переоделся б — и все дела. А то ж в вашей «Пятёрочке», когда едучи к вам забежал вот за этим, — я достал из пакета, который не выпускал из рук, бутылку 5-летнего грузинского коньяка «Галавани» и поставил на стол. — Там был и 8-летний, но уж больно дорогой — не для нас, пенсиков. А этот они, черти, выставили на второй полке снизу, поскольку нынче приличная скидка, чтобы в глаза лезли всякие дороженные «Метаксы» да «Хеннеси» с «Мартелем» — маркетинг у них такой, долбаный. Я нагнулся цену прочитать — и тут треск.

— Ну, хорошо, Лена зашьёт.., — Андрей осёкся и посмотрел на жену. Та кивнула. — Лена зашьёт, — сказал он теперь совершенно уверенно. — Но я-то тебе зачем? Смотрел бы себе футбол...

— А я сидел бы перед Леной без штанов?

— Экая невидаль, — повела головой Лена. — Дай ему свои джинсы, что вчера постирала, — велела она мужу. — Дуйте в гостиную, а эти потом принесёшь, — уже мне, — я машинку пока настрою.

— Коньяк под котлетки — это, брат, очень недурственно, — звенькнул, вставая, Андрей ногтем по принесённой мною бутылке. — Только редко ты к нам приезжаешь, как в своё Колпино смылся.

— Внучок, — развёл я руками.

— Понятно, — кивнул Андрей. — Мы вот теперь с Леной тоже у Кольки с женой в услужении.

Лена быстро восстановила целостность моих некстати лопнувших сзади по шву штанов, и мы снова сошлись на кухне.

— Развёрстывай, — как старший, велел я Андрею, откупорив коньяк.

— Я такого ещё не пробовал. Ничего? — он принюхался к горлышку, кивнул одобрительно и разлил золотистую жидкость по приземистым широкопузым бокалам. — Помянем Валеру?

— И Савельева тож, — добавил я.

— Ну, дядю Лёву — эсэс, — так в нашем кругу аббревиатурили выражение «само собой». — И всех.

«Всех» наших общих — а это не «все» мои! — тоже уже накопилось немало: старые больно мы стали.

Выпили. Закусили сумасшедше вкусной Лениной котлеткой. По локтям побежало тепло — признак хорошего коньяка.

— Вот чёрт, сейчас же Вовчика привезут! — спохватился Андрей. — Путём и не посидишь... Сегодня ж суббота, а Колька-Валька с друзьями намылились завтра по грибы. Слушай, что Вовчик чудит — всего-то три года, а туда же... Нет, сперва во второй!

Теперь уже чокнулись, и пошли бесконечные разговоры о внуках.

— Ну, дедов понесло! — иронично, но одобрительно сказала Лена и встала. — Пойду делом займусь, не то правда Коля с Валей вот-вот нарисуются.

— Тебе оставлять? — приобнял её за талию Андрей, покачав свой бокал, только что вновь наполненный на четверть коньяком.

— Вы оставите, как же!

Она хлопнула его по поредевшей седой макушке и вышла из кухни, прикрыв за собой дверь.

Она была всё такой же стройной, как в день нашего знакомства, но годы, конечно, подрихтовали и её по своему шаблону. Тогда, в 77-м, она только закончила «Низами», как у нас называют для краткости Ташкентский пединститут имени Низами, теперь уже, кажется, переименованный. Или нет? Похоже, нет, если в сквере перед ним убрали прекрасный конный памятник Фрунзе и поставили скульптуру азербайджанского поэта — её, помнится, открывали тогда ещё вполне живые Ислам Каримов и Гейдар Алиев. Ну, и хорошо, если нет — к «Низами» все за десятилетия привыкли.

Лена закончила дошкольный факультет, где была напропалую активисткой, и дома её сразу же взяли в горком комсомола, инструктором в школьный отдел, что дало знакомым повод для бесчисленных шуток: мол, экстерном, перескочила из детсадовской категории. Лена этим шуткам смеялась больше шутивших — она была свойской и весёлой. Когда я её увидел в коридоре горкома, заскочив туда во время одной из командировок за какой-то справкой — не той, что «не был» или «не состоял», а за обзором работы горкома по определенному направлению, то остолбенел!

— Ты как тут.., — начали говорить мои губы, а мозг уже сообразил, что я обознался — конечно, это не Оля Медведева.

— Вы что-то хотели? — остановилась, не поняв моего бормотания, Лена.

— Напомнили одну знакомую...

— А может это я и есть? — лукаво посмотрела она на меня.

— Может...

НА СНИМКЕ: знаменитый узбекский сервиз «Пахта».

4. ОЛЯ. ЗАВЯЗКА

...В августе 72-го, по окончании третьего курса, у нас на истфаке Ташкентского университета, где я учился, была педагогическая практика в пионерском лагере. Педпрактик всего было три: эта вот, лагерная, потом, на четвёртом, пассивная, когда только тихо сиди на уроках, перенимай учительское мастерство, да делай пометочки в дневнике практики, и на пятом, в сентябре, активная — когда студенты уже сами вели уроки. Пятая у меня растянулась на целых два месяца, но сейчас разговор не о ней, а о первой — в пионерском лагере «Дорожник».

Лагерь этот, самый богатый в республике, поскольку принадлежал сочащемуся деньгами автодорожному министерству, располагался, да и теперь наверняка располагается, только называется не пионерским, а оздоровительным, в Акташе — красивейшем урочище в западных предгорьях Тянь-Шаня. Это примерно в 60 километрах от Ташкента, в Бостанлыкском районе Ташкентской области. Меня назначили вожатым в 5-й отряд для ребят среднего школьного возраста. «Рулили» мы в нём вдвоём с воспитателем Милой Медведевой — логопедом одной из школ на Луначарском шоссе.

Жизнь в лагере была бурная и весёлая. Одновременно с нашими пионерскими делами там 35-летний тогда режиссёр «Узбекфильма» Дамир Салимов, умерший в начале этого года, снимал свою детскую драму «Горы зовут». Мой отряд тоже не раз снимался у него в массовках и передружился со всеми маленькими актёрами, герои которых нашли в окрестной пещере патроны и искали разгадку, как они там оказались. Не знаю, что придумали сценаристы — я фильма не видел, но именно по тем местам преследовали стащившего золото Туркреспублики её бывшего военного комиссара Константина Осипова, поднявшего в январе 1919-го в Ташкенте антисоветский мятеж и перебившего 14 туркестанских комиссаров.

А мы с Милой как-то сблизились с исполнявшей одну из главных ролей актрисой Светланой Стариковой — теперь уже прочно забытой, а тогда памятной всем своей ролью Зоси Синицкой в неувядаемом швейцеровском «Золотом телёнке». Фильм Салимова я, повторяю, не видел, так что ничего о нём сказать не могу, но Светлана, которая была не намного старше меня и с которой мы чуточку флиртовали, к чему располагали томные прохладные вечера благословенного Акташа, говорила, когда мы уходили подальше от актёрского стойбища, что «это, конечно, не Швейцер», но что «надо зарабатывать деньги». Позже, когда бестолковое «творчество» группы стало её уж совсем тяготить, она вечерами, вместо наших щекочущих нервы прогулок, напивалась до положения риз, причём шумно, и это в детском лагере было настолько не к месту, что я невольно стал её сторониться.

Вместо неё мы теперь нередко тихо беседовали подальше от людных мест (лагерь и ночью полностью не замирал) с оператором Мироном Пенсоном — сыном великого фотожурналиста Макса Захаровича Пенсона, у которого мы с папой не раз бывали дома, когда того, на волне борьбы с космополитизмом, беспардонно выбросили из «Правды Востока». Великий мастер остро переживал эту несправедливость старых товарищей, и папа, его одногодка, старался его по-возможности морально поддержать, зная с молодых лет. Он и Мирона, естественно, знал с его детства, поэтому нам было о чём с ним поговорить, вспоминая наших ушедших к тому времени отцов.

А потом случилось нечто умопомрачительное.

С самого начала нашей, третьей лагерной смены Мила, моя воспитательница, говорила, что к ней вот-вот должна приехать сестрёнка, и может быть даже с мамой. Она даже положенные нам поочерёдно выходные, которые я проводил в Ташкенте, рыская по заданиям «Вечернего Ташкента» в поисках новостей, не использовала, всякий раз ожидая, что сестрёнка объявится на сей раз. Меня это как-то трогало мало: ну, сестрёнка и сестрёнка — в моём представлении это была какая-то шмакодявка.

Уже прошёл мой день рождения, когда мне исполнилось 20 лет и мы с Игорем Флигельманом, моим бесценным университетским другом, Милой и ребятами из ташкентского ВИА, приехавшего в тот день поиграть на танцах старшеклассников, очень густо его отметили после отбоя, а её всё не было. И вдруг однажды утром, когда мы, по обыкновению, встали раньше отряда перед побудкой, Мила указала мне глазами на занавеску, за которой в углу отрядного застеклённого павильона стояла её кровать, и приложила палец к губам. Я понял, что это о сестрёнке, которая, видимо, приехала поздно вечером, когда я пропадал в расположении съемочной группы. Мы тихо подняли своих оглоедов и повели умываться перед самым горном, игравшим по утрам мелодию, которая у пионеров, как гимн страны, имела ещё и неофициальный текст: «Подъём, подъём! Кто спит, того убьём».

Потом был завтрак, затем — непременная утренняя линейка, на которой у меня на гульфике светлых брюк из популярной тогда плащевки разошлась, по закону подлости, молния, и я не знал как достоять до конца, чтобы это осталось никем незамеченным. Потом я, попросив Милу прикрыть, если что, долго ремонтировал молнию у лагерного электрика в его каморке под эстрадой и присоединился опять к своим, уже когда те шагали строем и речёвками на обед.

Отобедали, возвращаемся, поднимаясь по пологому склону к своему павильону, и Мила вдруг говорит:

— А это моя сестрёнка. Её зовут Оля.

Я шёл среди ребят, что-то с ними, как обычно, обсуждая, — мы были очень друг к другу привязаны, и я потом долго получал их письма, и не сразу обратил внимание на обольстительную девичью фигурку на скамейке не доходя павильона.

Она поднялась — и сердце моё упало.

Ничего себе — «шмакодявка»! Передо мной стояло настоящее шестнадцатилетнее чудо. Я превратился в соляной столб. Я не слышал, что говорила мне Мила, не видел, как она увела и уложила без меня отряд, ибо настал тихий час. Я даже не заметил, как мы с Олей сели на ту же скамейку.

Мы говорили, как мне потом сказала Мила, больше двенадцати часов кряду. Мила вывела меня явочным порядком за скобки насыщенной отрядной жизни, так что у меня и теперь, спустя 47 (!) лет полное ощущение, что я провёл те полсуток в коконе, который приоткрывался лишь дважды. После тихого часа мимо прошествовал с задорной улыбкой Игорь со своим отрядом и весёлым баском прокричал:

— Что, Саша, два билета на дневной сеанс?!

А вечером мимо прошли моя вечная университетская любовь-досада Надя Алешкова вместе со своей подругой, легкоатлеткой — она метала диск! — Таней Козловой, и на лице делано улыбавшейся (ей — не мне!) Нади я увидел слезу, а Таня оглянулась и повертела пальцем у виска. Как эта немая мизансцена пробилась через плотный кокон отсутствия времени, я не знаю, но она врезалась мне в память на всю жизнь.

Теперь, когда я уже стар, мне представляется, что это было самым сильным впечатлением всей моей жизни. Мы с Олей пошли спать только в третьем часу ночи, поддавшись обещанию Милы, что завтра весь день не расстанемся — она отдаёт мне свой выходной, а надо — и два, которые всё равно не потратила. Видимо, и она чувствовала что-то такое, что побудило её так поступить. Мы условились с Олей, что я сразу, как встанет, поведу её на речушку Акташ, протекавшую невдалеке. Ей этого очень хотелось, а я там всё уже исходил и излазил с отрядом за август, был изумлён красотой и предвкушал впечатления Оли.

НА СНИМКЕ: урочище Акташ.

5. ОЛЯ. РАЗВЯЗКА

Проснулся я поздно: раз выходной, так меня и не разбудили. Вскочил, бросился за занавеску к своей — ну, конечно, своей уже! — Оле; кровать была пуста. Я выскочил из павильона. Отряд возвращался с линейки. Мила отводила глаза.

— А Оля уехала, — быстро сказала она и стала особенно строго распоряжаться, готовя отряд к утренней репетиции конкурса строя и песни.

— Уехала?..

Это было даже более невероятно, чем её вчерашнее появление передо мной.

Потом пришёл Игорь и рассказал, но чтоб только не выдавал его: утром в наш павильон заходила Надя и рассказала только проснувшейся Оле, как пару недель назад я водил её глубокой ночью на Акташ и как там надо быть осторожной даже при свете дня. Ему это поведала Мила, когда он удивился, увидев, как Оля садится у столовой в хлебовозку, всякий день по утрам мотавшуюся за хлебом для лагеря в райцентр Газалкент, стоящий на пути к Ташкенту.

Надя не соврала ни слова. Всё так и было. Но тогда не было Оли. Жизнь остановилась.

Оля успела мне рассказать, что в том августе поступила в театральный институт — тот самый, знаменитый, которые закончили Броневой, Рецептер, Терехова, Ледогоров, Вержбицкий, Ткачук, Юнгвальд-Хилькевич и много ещё всяких талантов. Поэтому и приехала только после мандатной — хвастаться Миле. А после короткой побывки у старшей сестры они всем курсом едут куда-то на сбор винограда. К 1 сентября вернутся — а тут и я уже буду в Ташкенте. И тогда!..

У меня был выходной, Мила это помнила, ибо сама мне его отдала. Поэтому ни слова не сказала, когда я, как был, отправился к воротам. Попуток не подвернулось, и я пешком зашагал по изъезженной горной дороге вниз, в кишлак Хандайлык, откуда ходили автобусы в Газалкент. Ну, а там уж и до Ташкента несложно добраться.

Когда я сел в Хандайлыке в пропитанный пылью ПАЗик, на меня смотрели с недоумением. Только сойдя в Газалкенте, я сообразил, что еду, не чуя под собой и вокруг реальности, в пионерском галстуке, как положено ходить вожатому пионерлагеря. Но это всё ерунда по сравнению... По сравнению с чем, я не мог сформулировать. Наверное, со сменой магнитных полюсов внутри меня.

На Шелковичной, как все её по-прежнему называли, несмотря на переименование в Германа Лопатина, где располагался Ташкентский театрально-художественный институт им. А.Н. Островского, после завершения вступительных экзаменов было пустынно. Вахтёр пропустил меня внутрь здания, которое давно уже снесено, хотя его можно было обвешать, как новогоднюю ёлку, мемориальными досками. В приёмной комиссии, с облегчением узнав, что я не срезавшийся абитуриент пришедший качать права, сказали, что о судьбе поступивших не знают. На каком факультете, говорите, ваша знакомая? На режиссёрском? Поднимитесь по лестнице и направо: кажется, там ещё не ушла секретарь.

Секретарь знала всё: о существовании Оли Медведевой — вот списки, уже у неё; в какой она группе; что они едут на сбор винограда. Даже знала, что нынче в обед и уехали — сбор был у входа в институт. Не знала только главного — куда...

...Увидев меня на пороге отдела информации «Вечёрки», Лев Савельев удивился: был же вот только — и опять выходной? Ничего ему не объясняя, сел за стол Эли Адайкиной, которая гостила внизу у Зои Агзамходжаевой, сдав свои материалы, и набрал «09».

Господи, как всё тогда было не так, как теперь, и непросто! Нынче открыл бы в смартфоне Яндекс, нашёл телефоны минкульта — ему подчинялся наш театральный — и тотчас же позвонил. А мне пришлось ехать в редакцию, ибо какие смартфоны, какие яндексы! Без службы «09» не обойдёшься. Можно, конечно, и с автомата, но где же взять двушки? Одним словом, сплошная морока.

По телефону, который мне дали в справочном, долго не отвечали. А когда ответили, удивились, почему звоню не в институт, а сразу в министерство. Теряя терпение, объяснил — и о чудо! — мне сообщили, что театральный институт отправился всем своим новым составом в Янгиюльский район, даже назвали совхоз, убирать персики.

— Министерство поднял, молодец! — одобрил Савельев ход моих действий, ещё не зная побудительных причин. И только потом сказал: — Ну, старик, излагай. Просто так из министерства душу ведь не вынимают.

Мы долго сидели за бутылкой сухачика. Больше молчали. Прощаясь, Савельев спросил:

— Завтра поедешь?

— Как встану.

— Ну, удачи, старик! — он меня дружески обнял. — Ты заслужил.

Мамы дома не было — она ещё в начале лета уехала к бабушке в Саблино, под Ленинград, откуда в мои студенческие годы возвращалась только по осени, а в год смерти бабушки вернулась вообще в декабре, её похоронив. Это даже к лучшему: с мамой я своими душевными переживаниями никогда не делился, но и скрыть их сейчас не смог бы — и пошли бы расспросы. А так достал заложенные в морозильник нашего верного «Саратова II» перед отъездом в лагерь два пласта исландского филе трески, разморозил, поджарил, поужинал. И отрубился до утра.

Зная адрес, найти то, что нужно — лишь дело техники. К полудню я был уже в том отделении совхоза, где, как мне уточнили в его конторе, работали новоиспечённые студенты режиссёрского факультета. К полевому стану мы с ними подошли одновременно. Но где же Оля?

— Где Оля?! — выкрикнул я, как теперь кажется, надрывно.

— Я тут, — отозвалась девушка, которая стояла ко мне ближе всех. — Как ты меня нашёл?

Она спросила «как», а спрашивала — «зачем». Она наверное не хотела, чтобы я видел её такой. Это была не Оля. Да, черты явно её, но что черты, если нет умещённого в них человека.

Ребята-однокурсники с интересом рассматривали меня. Повариха, из них же, пригласила обедать. А Оля сказала:

— Пойдём я тебя провожу.

Нам всё было ясно: нас прежних нет, а нынешние мы друг другу чужие.

— Оля, ты вернёшься? — крикнул нам вслед кудрявый парень. В его вопросе тогда не было никакой особой заинтересованности. Но потом он стал её мужем.

У автобуса на Янгиюль Оля скользко поцеловала меня в щёку и сказала только одно:

— Нам не надо было ложиться спать. Или надо было ложиться вместе.

Практически это же самое сказал Александр Кочетов в «Балладе о прокуренном вагоне».

Потом мы не виделись и виделись. Когда припирало, то я находил её в жизни, то — она меня. Мила очень переживала и порой приглашала в их дом во дворе напротив главных ворот Туркменского базара — теперь нет уж и дома, и того Туркменского. Когда Оле исполнилось 18, мы даже решили жениться. Она позвонила в «Вечёрку», где я писал после университетских занятий очередной репортаж, что ждёт у института, я примчался — и мы решили завтра идти ей знакомиться с моей мамой. Мы решали и знали, что этого не случится.

Я больше никогда её не видел. Слышал, что она вышла замуж за того славного курчавого парня. Потом, через много-много лет, я тоже женился, но совсем на другой Оле, матери моих детей.

…Лена стояла передо мной посреди горкомовского коридора и словно смотрела кино про то, что я сейчас вам рассказывал. Был декабрь, предновогодье, в Фергане лежал снег.

— Вы завтра свободны под вечер? — спросила она. — Если да, приходите в драмтеатр — мы там готовим новогоднее действо.

Я, конечно, пришёл и потом написал репортаж «Дед Мороз надевает... брови». Лена была Снегурочкой. От каждой женщины у меня что-то да остаётся. От Лены репортаж, от Оли — вся моя долгая жизнь.

НА СНИМКЕ: мой 5-й отряд, мы с Милой в первом ряду, а на заднем плане - Игорь Флигельман.

6. ЧУВСТВО ЮМОРА СУДЬБЫ

Мы с Андреем такие питохи, что на полбутылки остановились — Лена напрасно иронизировала, знает ведь нас. А вот чай — чай полился рекой, едва успевали заваривать новый, чай нам только давай!

Привезли Вовчика. Коля с Валей даже не проходили в квартиру: в прихожей сунули матери в руки две сумки — с одёжкой-обужкой на смену и сластями, чмокнули чадо, махнули из-за выступа коридора, не особо и вглядываясь: «Привет, дядя Саша!» — и были таковы. Оно и понятно: настало то долгожданное время, когда можно — и нужно! — безоглядно заняться друг другом. Его надо использовать максимально, несмотря на то, что с годами его станет лишь больше — ибо нужды в этом будет уж меньше.

Лена стала собираться во двор — гулять с Вовчиком. Она и сейчас походила на Олю — правда, с годами всё более отдалённо, но ведь и Оля уже не девчонка и тоже наверное мало похожа на ту прелесть, из 72-го. Сколько ей? Под 60? Бог мой — как раз 60! Я в день 30-летия моей старшей дочери в феврале поздравлял с 60-летием подружку детства Милу Сипко, а они с ней одногодки. Хм... А когда же у Оли ДР, подумал я по-современному. И понял, что вот не знаю. Никогда мы с Олей не говорили о днях рождений; она сказала при знакомстве, что ей 16 — от этого и шёл отсчёт.

Значит, ей 60. А Лене отмечали годом раньше. Но возраст Лены мне привычен — хоть мы и долго не виделись, с начала 80-х, лет 25, но опять уже многолетно в поле зрения друг у друга, и глаз попривык.

Интересно, а Оля-то помнит меня — если, конечно, жива. Думаю, помнит. Ведь то мгновение лета смяло безжалостно, селево обе наши с ней жизни — не на месяц, не на год, а навсегда, и мы живём — если живы оба, лишь с большей или меньшей степенью успеха расправляя то нерасправляемое гофрэ. Теперь я точно знаю, что именно тогда, спустя пятилетку с начала занятия журналистикой, окончательно мутировал в Homo scriptoris, когда всё, что способствует счастью сапиенсов, отскакивает, будто заряженное с тем же знаком. Счастье, конечно же, есть у меня — но оно совершенно другое, и сейчас мне не хочется углубляться в детали.

Мутация шла тяжело — как в фильме «Муха». Щетины, у меня, правда, не выросло, но это же только снаружи, а кто знает, что случилось внутри...

С Наденькой Алешковой с течением лет всё ушло в тихую фазу. Любви не вышло, дружбы — тоже. Но нас тянуло друг к другу, и я временами заглядывал к ней в Узсовпроф на углу «Правды Востока» и Кирова, где она служила после универа то ли инструктором, то ли инспектором. Мы вспоминали былое за дружеским флиртом, как за погасшим костром, приводя окружающих в недоумение типа того, что вот, мол, красивая пара, а мается дурью. Но я был давно уже не вполне человеком, а Надюша, тонкая умница, чувствовала это моё направление трансформации с первого курса и с тех пор инстинктивно душила себя.

В студенчестве я надрывался: она и не шла на сближение, и не давала свободы. Может надеялась, что «израстусь», не понимая исконной природы мутации. Она боролась со мной внутри меня за меня исчезающего против меня разрастающегося — и ничего не могла поделать, ибо это необратимо. Не знаю, правда ли чувствует женщина инстинктом своим соперницу, но что она чует соперничество — в моём случае, творчество, это точно, уж вы мне поверьте. Они видела, что творчество неуклонно заполняет меня своим веселящим газом, когда не особо нужны уже ни женщины, ни семья, ни искусство, ни даже любовь.

Порой она прибегала к диковинным средствам для изгнания бесов. Мы едем в маршрутке из универа до гостиницы «Ташкент» — Надя и наш «треугол»: Игорь, я, Саша Чуб. Мне дальше всего-то два шага в «Вечёрку», Игорю — пересадка, а им с Сашей до ЦУМа технически по пути. Она обнимает его и вульгарно, в обнимку, они шествуют, изумляя прохожих — год-то 73-й. Я не ревную, конечно; я же знаю, это вовсе не в стиле ни Нади, ни Саши. Ему может и трафит чуток, но больше он всё-таки Наде подыгрывает.

Я тоже бесился — изливался стихами, надеясь вывести Надю из равновесия, чтобы она поснимала затворы. Однажды выдал поэму «Героиновая эйфория», ни больше, ни меньше, которую ей посвятил, надписав посвящение на автографе, чем вызвал её мимолётный восторг. А потом та поэма, через Наташу, Надину сестру, в списках ходила по всему универу, доставив мне вовсе не славу, а массу напрягов от объяснений, как до такого, мол, докатился член комсомольского бюро факультета, да ещё и отличник. Хотя то был, конечно, лишь образ, как теперь говорят, изменённого сознания, особо воспринимающего картину тогдашнего мира. Но поди докажи... А главное, цели-то я не достиг, только сделал, пожалуй, хуже — показал ей невольно, что творчество уже почти победило во мне нужду в чувствах извне, само став их полноценным источником.

Но потом всё как-то затихло само по себе. Уже было ясно, что я стал приматом иного вида, а значит борьба ею проиграна, и незачем надрываться. И после конца Надиного рабочего дня мы чинно, чуть не по-пенсионерски шли с ней под ручку мимо театра Навои и фонтана за ЦУМ, где она жила с родителями и сестрой — их было три сестры, но самая старшая, Ольга, давно вышла замуж, причём в другом городе. Целовались в подъезде, не страстно, уютно, как очередь отводили, потом пили чай с её папой и мамой — и в сумерках я уходил — привечаемым другом дома, не более.

А чаще она приезжала на трамвае ко мне во «Фрунзевец», где её почти все уже знали и порою шипели по поводу свадьбы: «Ну скоро вы там?» А что скоро? Посидев-поболтав минут пять, мы шли не спеша по Сапёрной, опять же за ЦУМ, и всё повторялось в прескучном сценарии с привечаемым другом дома. Опять же — не более.

Мы даже вместе встречали новый 75-й год — первый для моих однокурсников целиком не студенческий. Правда, в узкой компании наших же, кто остался в Ташкенте, у той самой Тани Козловой, что метала диск, на Первушке. Но все понимали, что они это лишь антураж, и все весёлые разговоры с подначками только вокруг нас и вертелись; Надю это заметно раздражало, на меня наводило тоску. Грустнее Нового года не помню: было очень больно сознавать, что всё, что студенчество кончилось, и хотя оно было все годы для меня сугубо вторично — не учёба как таковая, а среда этих милых, прекрасных, но сапиенсов, среди которых я был, как взятая в дом шимпанзе, всё же последние сапиенсические кусочки меня, выходя точно камни из почек, доставляли нестерпимую боль.

Но однажды апрельским блаженным вечером я возвращался из Чирчика, куда гонял в танковое училище, и на крыльце редакции столкнулся с Галой Глушковой.

— Ты где пропадаешь? Иди, там Надя давно тебя ждёт. И, кажется, плачет. Разве можно так с девушкой, Жабский?

Я пулей взлетел на второй этаж. Надюша сидела за моим столом, приклонившись плечом к постеру-календарю с Андреем Мироновым, которым обожала любоваться Лариса Малюга из отдела писем. Вадим Журавлёв, наш начальник, гарцевал перед Надей, потчуя чаем и карамельками из своего арсенала дамских угодников.

— Ты что свою девушку бросил, старик? — накинулся он на меня, словно не сам отправлял на задание. — Ты только взгляни на её глаза — она же зальёт сейчас нам слезами весь пол и цензуру затопит, — он имел в виду кабинет военного цензора Цехмейструка, что был прямо под нами.

Мы вышли с Надей из кабинета, но не успели вообще из редакции: на лестнице Надя, не сдержавшись, припала к моему плечу и всхлипнула:

— Я тебя предала...

Я чмокнул её мокрый нос и быстренько протащил мимо предельно внимательной Алии Сулеймановны — нашей любимой вахтёрши, но очень уж бдительной. Я сразу понял, о чём это Надя: недавно вернулся из армии славный парень-грузин, кажется, её одноклассник и чуть даже не сосед, она мне рассказывала, как он клеится.

— Надюша, ну что же ты, как предала? — целовал я её глаза, ведя всё по той же Сапёрной и не обращая внимание на прохожих. — Ты же мне не давала зароков. И я с тебя слова не брал. Ну всё же естественно — это жизнь, и это когда-то должно было случиться. Раз уж у нас не случилось...

Тут она разревелась. Видимо, где-то на донце души она всё же дала этот самый зарок, просто мне не сказала. И теперь ей было от этого особенно больно.

Мы расстались не как обычно, не дома у них, а за целый квартал. Она уходила понуро.

А через месяц примерно, если не полтора, уже наступило лето, заявилась в редакцию чуть ли не утром, вся какая-то пришибленная, перепуганная, и пробыла у меня и со мной, под любыми предлогами, едва не весь день. Мы обедали вместе с Савельевым в ресторане гостиницы «Россия», где комплексные обеды, когда ещё их не звали бизнес-ланчами, стоили всего три рубля. Затем ездили вместе в ОДО по делам, а потом посидели с часок под чинарами в Сквере — как вроде не я и она, а — мы. Надя слегка ожила, читала на память какие-то мои стихи наших студенческих лет, которых я сам уж не помнил, дразнила, что вот это писалось не ей и вот это. Я чуточку млел, разумеется, но сознавал, что всё это ох неспроста, что она словно опасно склонилась над омутом, искушая судьбу. И как в воду глядел.

На следующий день у них с Юрой была свадьба. А там уж она родила ему прелестного, как потом говорили, кто видел, мальчоночку Валерьяна.

Но от меня никуда не делась. Знаете, как её фамилия по грузинскому мужу? Джабидзе. Оцените чувство юмора судьбы.

НА СНИМКЕ: здание Узсовпрофа на улице «Правды Востока» в Ташкенте в те годы.

7. «ТРИ КАРТЫ»

На другой день с утра, а проснулся я рано, я думал, отчего нельзя оживить фотографии. Нет, я знаю, конечно, причину — это записи света, который давно отсветил на Земле и сейчас мчится куда-нибудь в нашей галактике дальше. Но всё-таки — почему?

У меня был знакомый по молодости, почти даже друг, который вот так же не мог понять, как письма попадают из почтового ящика к адресату. Он был весьма образованный человек — а не мог.

Наше знание не есть основа для понимания. Если бы всё было так просто, мы бы многое уже поняли. И может быть перестали бы жить. А так вот живём себе, ибо человечество, при всём его знании, бестолково — и только это, похоже, и держит его на Земле.

Увидев тот чек из грядущего года, я виду не подал и быстро, насколько возможно, откланялся. Друзья уговаривали, даже Лена сама предложила по чарочке накатить, ибо без этого явно не разберёшься. Но я напридумывал кучу причин и под их дружное «ну ты и сволочь!» вылетел на пустеющую Будапештскую. На остановке на той стороне Дунайского стояла маршрутка до Колпина — они вечно подолгу торчат вечерами на остановках, сгребая, как веником сор, измельчённый до атомов пассажиропоток. Я ринулся к ней, едва только на светофоре брызнул зелёный, но тут водитель завёл двигатель и стал выжимать сцепление.

— Тохта, тохта! — закричал я ему, и это, магическое для Питера, заклинание явило новым свидетелям локальное чудо: маршрутка опнулась, и передняя дверь разошлась надвое.

— Колпиногачами? — для очистки совести справился я, взбежав по ступенькам новенького ПАЗика в салон.

— Ха, борадимиз, — ответил с широкой улыбкой маршрутчик, судя по типу лица, уроженец Сурхандарьи. Тронулся и, принимая плату за проезд, подмигнул: дескать, свои, бобо, всё у нас схвачено.

Жить стало в Питере много проще, как все автобусы и маршрутки «оседлали» мои земляки. Прежде шиш вам вот так попросить подобрать, если водиле, что рожа варежкой, уже вздумалось ехать, а нынче ну прям благодать. Уже несколько лет я чувствую себя, как некогда в русской части Ташкента, где европейских лиц было хоть, конечно, и больше, но не так чтобы очень. И порой даже лучше: лепёшку, родной оби-нон, да ещё и горячий, можно купить без проблем — тандыры повсюду, так что есть и самса, но вот только не из баранины — не едят её местные, да и бог с ними — что б они понимали...

Так вот если б кому удалось оживить фотографии, я бы ту оживил по его технологии, где мы с Милой и Игорем в лагере. И спросил бы у Милы... А что бы спросил?

Едва глянув на чек, я, в отличие от старых ферганских друзей, с которыми мы вместе обалдели, сразу понял, что пуля эта выпущена в меня. Кто её выпустил и зачем, предстояло понять в одиночестве, без внешних эмоциональных помех. Потому-то я так поспешил, оставив в недоумении и растерянности славных ребят, начавших свою жизнь с чьей-то смерти.

...Мы познакомились с Леной перед новым 78-м годом, и зимой у нас что-то там, пока платонически — я бывал в Фергане лишь редкими наездами, намечалось А по весне её послали в «Ферганку» отнести горкомовский некролог на смерть какой-то заслуженной учительницы. Она долго бродила по редакционному коридору, пытаясь понять, к кому правильней обратиться. Её заметил Антипин и, в третий раз проходя мимо, позвал за собой. Пробежал глазами некролог, заверенный подписью первого секретаря горкома комсомола и печатью, и набрал на своём жёлтом рижском аппарате внутренний номер.

— Андрюха, воткни на четвёртую жмурика.

— Как вы так можете?! — вспыхнула Лена и дёрнула плечиком. — Это такой человек был, она же всех тут переучила! У нас горе...

— Да тут склеила ласты одна одуванка, — пропустив мимо ушей Ленину филиппику, продолжал Валера. — Куда-куда? Можешь грохнуть Ремстройтехнику — всё равно в каждом номере повторяют: сначала разгонят рабочих ишацкими расценками, а потом плачутся, мол, приходите.

Лена, как сама мне в мой следующий приезд рассказала, уже сидя не близко, не грея мягким бедром, а через стол, одурела. «Какие циники, я думала тогда, — говорила она, поглядывая на фото Андрея, с которым готовились к свадьбе, повернув его так, чтобы мне было видно. — Как только можно такими быть?!»

Эх, Леночка, это ж скрипторисы, помнится, мысленно усмехался я, слушая её излияния и с удивившим меня облегчением виртуально передавая её попутно Андрею. Хорошо, что ты ещё неандертальцев не застала — вот бы удивилась. Наш брат, высасывая информацию, всю тебя истощит и не ойкнет — как обедающий ланью лев: он же не изверг, а просто голодный. Ну самые может нестойкие проводят ещё до трамвая хоть в какую-то компенсацию, а то даже дадут на него 3 копейки. Но это что-то давно не случалось и теперь уж не верится, а было ль вообще. Сам я, с нашей платоникой, ясное дело, не в счёт.

Или вот, скажем, познакомился с девушкой, хоть вот как я с тобой. О чём думает юноша мужеска пола? Правильно, как бы девушку это... того... подвести к самому сладкому в их отношениях. А скрипторисы этого пола и об этом, конечно же, думают, но прежде всего — как бы славную девушку применить для работы. Мне не раз эти «полубогини», с которыми едва начинали сближаться, говорили, ты что — кадровик, из-за вопросов, не очень-то вписывающихся во флёр конфетнобукетности. Но так родились десятки моих репортажей из интереснейших мест, где работали, учились или просто имели знакомых мои незабвенные музы. Да хоть тот же мой репортаж «Дед Мороз надевает... брови», рождённый «от Лены».

Всё это Лене я тогда не сказал — ни к чему распахивать дверцы шкафов со скелетами перед свадьбой. Да и Андрей всё же не журналист — он скорее продукт брожения в среде матёрых скрипторисов, как яблоки или арбузы в квашеной капусте. Вот только что это за продукт на поверку семейной жизнью окажется, я сказать тогда точно не взялся бы. Слава богу, что всё обошлось.

Валера отправил Лену с некрологом прямо в типографский цех, тут же, на первом этаже, ибо Андрей никак не мог прибежать за ним сам: шла сложная вёрстка первой полосы, и он не успевал подносить верстальщикам досылы и правки. Там, во всей этой роскошной чумазости, лучше которой я и представить себе не могу ничего, не переваривая, хотя и боготворя современный процесс препринта, у них и случилась любовь. Андрей отдал некролог линотипистке, потом сам встал к талеру и, вооружившись острым гранёным шилом, заверстал на место объявы той незадачливой Ремстройтехники и покамест не забитого пространства, ждавшего досыл, эти полсотни ещё горячих серебристых гартовых строк. Так заверстал и обрамил линеечкой в цицеро, что премудрый Валера, взяв в руки оттиск, всё понял и спросил их обоих, когда уходили — «Валера, я скоро, только Леночку провожу!» — что им лучше на свадьбу дарить — пылесос или миксер.

Да, ну так к чеку... Я стал размышлять. Мандатка была в театральном 19-го. Почему не 20-го, как обычно бывало? А 20-е — воскресенье, и мандатную сдвинули. И тогда же вечером, после неё, приехала Оля — пока я ретроспектировал с Пенсоном, а потом помогал транспортировать пьяную Старикову в её комнату в блоке дирекции лагеря. В сцене, которую в ночи снимал Дамир, она не была занята — там разыгрывался, кажется, день рождения в фильмовом лагере главного героя — Димы, которого играл его 14-летний тёзка Дима Сосновский. Он уже мелькал прежде в детских фильмах, и потому лицо его узнавали. Снялся даже в знаменитой картине «Чудак из 5 “б”» Ильи Фрэза вместе с самими Татьяной Пельтцер и Евгением Весником, где играл, правда, роль лишь одноклассника того самого «чудака» Бори — Сашу Рябова. А после — только в совершенно никаком телефильме «Посылка от Светланы» — и куда-то пропал. Прожив всего 32 года, он умер ещё в 90-м — отчего-почему, я не знаю.

Но тогда все ещё были живы, и на весь спящий лагерь в горной прохладной тиши глухо разносилось с освещённого дигами пятачка детское нестройное застольное пение: «Ох и хитрый, наш Димитрий!». Оно с небольшими интервалами повторялось раз пять, когда Салимов, как я полагал, решал снять ещё один дубль, и оттого и теперь стоит у меня в ушах. Светлана, едва держась на ногах, при этом пении пьяно ухмылялась и пыталась что-то мне объяснить про основы искусства.

И вот тут-то как раз и приехала Оля. Но это ничего же не значило для меня, поскольку я об этом не подозревал — как и обо всём, что случится назавтра и дальше, да и вовсе не ждал самого приезда какой-то «сестрёнки». То есть, тот день — нулевой. Значило для меня лишь 20-е, когда засветился непроницаемый кокон, в котором мы провели с ней полсуток вне мира и времени. Но ещё больше — 21-е, когда сменились наши магнитные полюса. А ещё более — 22-е, когда окончательно рухнула жизнь.

«Три карты, три карты»... Что там секрет «Пиковой дамы»! 20-е, 21-е, 22-е — я должен понять сперва их синтетический смысл, чтобы выявить значимость в нём каждой даты. Секунда! Я вспомнил, что так папа учил меня отмерять самому вроде б неуловимую шестидесятую долю минуты: «Скажи спокойно: двадцать один, двадцать два, двадцать три — это и есть, Саночка, секунда». Папа звал меня Саночкой в детстве, а потом Искандером. Родители дали мне имя при рождении дружно, но по разным причинам: мама — в честь погибшего под питерским Красным Селом в январе 44-го своего младшего брата, дяди Саши, за которого я живу на Земле, как в тех стихах Рождественского, ставших песней; папа — в честь Александра Македонского, своего кумира, которого на Востоке звали Искандером. Поэтому для меня эти имена равнозначны: Александр и Искандер, зовите как угодно, я откликнусь.

А вот Надюша называла только Сашулей, даже когда и сердилась. Когда — я рассказывал это в другом сериале, «Лиловая кружка» — мой друг Вадик Носов наплёл по приколу в редакции университетской многотиражки, что якобы открыл на истфаке «самородка» (хотя я к тому времени уже лет пять писал, в отличие от журфаковских лоботрясов, во многие ташкентские газеты), и те прислали глазастую девочку Ларису с первого курса журфака взять у меня интервью, словно я человек ниоткуда, а я тотчас сделал ей — очень, надо сказать, соблазнительной, куда более интересное предложение, и мы дружно забили на то интервью, Надюшу, хоть и держалась она как собака на сене, задело чувствительно. «Это скотство, Сашуля!» — серьёзно сказала она мне наедине, вскоре узнав обо всём, и даже в маршрутку со мною в одну не садилась, чтоб ехать домой, пока наше с Ларисой весеннее приключение не испарилось, как всё в молодости, само собой уже к летней сессии.

И больше Сашулей никто меня в жизни не звал, да я бы и не позволил... Мне от этого и радостно, и горько — это только подчёркивает, что всё в жизни неповторимо.

А как же звала меня Оля? Она звала меня просто Ты. И я её — так же. В те двенадцать часов нам не было нужды в именах, коль даже ни поесть, ни в туалет, простите уж за низкие подробности, нам не было нужды. «Ты» было куда более интимно, ведь мы плавились в том коконе, сплавляясь в дубль-ты, и если бы Мила не убедила нас, на нашу беду, поспать, к утру, возможно, получился б самый прочный сплав во вселенной.

Но что уж теперь горевать, тем паче, что это не приближает меня к разгадке тайны чека из будущего. Я вполне трезвомыслящий человек и не верю ни в какие чудесные перемещения во времени. Я даже в собственное перемещение в нём из юности в старость не больно-то верю, ибо ощущаю себя всё тем же, что и тогда, в 72-м, а уж совсем точно таким, каким был, узнав о Надюшиной свадьбе. Я так же веду себя, говорю и пишу, а мой организм мне ни в чём не перечит. У меня нет ни медкарточки, ни страхового полиса, а через месяц, в конце октября 2019-го, когда пишутся эти строки, я отмечу 35 лет, как не был у медиков в качестве пациента. Ревмокардит, обретённый на хлопке в 69-м, я лечил в стационаре тогда же, в декабре, потом — в сентябре 76-го, откуда прощался с уезжающим в «Пионерку» Носовым по телефону — у него не было даже времени ко мне забежать, а завершил в октябре 84-го далеко от Ташкента — на Нижнем Дону. Тогда меня сняли с ревмо- и кардиоучёта — и всё.

Вы скажете, что-то не верится. А мама моя вылечила гипертонию уже после 70-и и прожила в полном здоровье до 95-и. Так что в перемещения во времени, тем более в обратном направлении, из будущего в прошлое, я нет, не верю. И появление чека оттуда, из дня ровно столетия чего-то такого, смогу объяснить, лишь разобравшись, столетия всё же чего.

НА СНИМКЕ: Мархамат, келинг! Заходите, пожалуйста!

8. «ОСТАВИТЬ В СИЛЬНОМ ПОДОЗРЕНИИ»

Ещё в школьные годы я вычитал в мамином журнале «Работница», который она выписывала много-много лет, что если ум заходит за разум или напал депресняк, пойди-ка и вымой голову. И я всегда так поступал — и неизменно со стопроцентным эффектом. Вот и теперь, зайдя в тупик с этими «тремя картами», влез под душ и намылил свою аксакальскую черепушку. Там и мыть-то особенно нечего: в парикмахерской, не без переспросов и уточнений на всякий пожарный, берут самую маленькую насадку, 3-й номер, и снимают всё, что наросло за месяц. Это в молодости я хипповал, да и после всегда носил длинные волосы, но в миллениум как отрезало — и в третье тысячелетие я вступил Искандером-бобо — под ту самую 3-ю насадку.

Мыть-то нечего, а как вымыл, так и мысли бойчее пошли. Всё нельзя раскумекать одновременно, рассудил я ещё под тёплыми струйками душа, такими желанными особенно в этот небольшой «сет» сентябрьский дней, когда уже засеверило, а отопление ещё не включили. Прежде этот промежуток порой занимал чуть не всю вторую половину месяца, а то и прихватывал кусок октября, если погода волтышилась, как говорила моя покойная тёща на свой тюменский манер. А теперь, слава богу, додумались до протапливания — это когда, не дожидаясь нормативных пяти дней подряд с 8-градусной температурой за окнами, подпускают чуть-чуть кипятка в отдохнувшие с мая радиаторы, и становится сразу уютно, как от глотка горячего чая с мороза. Тут уж, перефразируя моего папу, можно ждать полноценного отопления наравне с замерзающими.

Проблему надо разделить на части: сперва понять, чего добивается тот, кто создал этот чек и подбросил его Андрею, а потом уж искать и его самого — среди путешественников во времени, шутников, инопланетян, контактёров и т.д. и т.п. Придя к этому здравому, как мне тогда виделось, заключению, я через силу отпихнул, до поры, от себя любопытство, понимая, что его всё равно не удовлетворить, пока не постигну цели всей этой экстравагантной, прямо скажем, выходки.

Тут позвонил Андрей. Не хотелось брать трубку, но его лицо на смартфоновском аватаре было таким убедительным, что пришлось.

— Ты хоть что-нибудь понял? — спросил он с места в карьер.

— А нам с тобой часом не показалось? — с надеждой ответил я вопросом на вопрос.

Андрей промолчал, но вскоре смартфон издал звук, как-будто бросили алтын в пустой трамвайный автомат. Мало кто понял, что я сейчас написал, поэтому поясняю для вновь прибывших на планету. После ХХII съезда КПСС, состоявшегося как известно, в нарушение давней партийной традиции, не в феврале, а в октябре 1961 года и объявившего курс на построение в СССР коммунизма к 1980 году, признаки коммунизма начали появляться уже на другое утро. В том году, только как раз в феврале, мы получили квартиру на первом квартале «ташкентских Черёмушек» — массива Чиланзар, где было всё не похоже на мне родной с детства район Ассакинской-Пушкинской, куда входил и наш Первый Свердловский проезд, где родители снимали квартиру ещё до моего рождения и заплатили хозяевам Соловьёвым за прожитые в их угловой комнате годы, как помню из их разговоров, 40 тысяч рублей — естественно, «старыми». Это теперь жилмассивы обыденность; даже люди ненамного и младше меня именно так и воспринимают их с детских лет. Но тогда это была невидаль! Без улиц, переулков и проездов на месте полей и огородов, а в старину, видимо, и джидового сада (Чиланзар и означает в переводе с узбекского джидовый сад, а джида это такое колючее растение с терпко-сладкими плодами, схожими с финиками, вяжущими на вкус) стояли свободно четырех и пятиэтажные кирпичные дома, образуя дворы без заборов, ворот и калиток. Это было диковинно до невозможности, и мы — не только дети, но и взрослые новосёлы — ходили вечерами после работы по собственному кварталу на экскурсии, дивуясь, что и так, оказывается, можно жить. Это позже уже, в дальней части второго квартала, далеко за Гагарина, у самой Волгоградской, начали строить дома из панелей, привозимых с завода сразу с рамами в оконных проёмах и дверями балконов.

И вот едва мы успели хоть как-то освоиться с градостроительной новизной, нас ранним воскресным октябрьским утром разбудил пронзительно-сволочной звук клаксона. Все повыскакивали на лоджии, многие с намерениями, далёкими от добрых, и увидели на дорожке отражающий солнце никелированным фургоном мотороллер.

— Ты чего разгуделся? — набросились на его водителя и из нашего 47-го дома, и из соседнего — 48-го. — Посмотри, сколько время! Люди кто-то с ночной...

А водитель с улыбкой выключил намеренно заклиненный им клаксон, надел белый халат и открыл свой фургон.

— Прививки, что ли, делать? — стали гадать на лоджиях, перекрикиваясь. — Или дезинфекция? Это бы ладно, не то клопы, стервецы, одолели.

Клопов из ташкентских «шанхаев», обитателям коих и дали квартиры в наших домах, новосёлы навезли в самом деле немерено — несколько лет выводили всем «обчеством», конопатя все щели и дыры, оставленные строителями, предварительно засыпая их дустом и поливая дезинсекталем.

Но водитель скатил из фургона по приставленным сходням молочные фляги и, подняв литровый черпак-стакан на длинной ручке, выкрикнул:

— Граждане, молоко! А там у меня ещё и горячий хлеб.

Лоджии вмиг опустели. А через минуту к мотороллеру уже стояла огромная по-советски ругливая очередь с бидонами и баллонами, как у нас в Туркестане называют трёхлитровые стеклянные банки, и авоськами на плечах.

— Граждане, ну зачем же толпиться и нервничать: вон и к тем домам уже мотороллеры подъезжают — просто я к вам первым успел.

В нашем дворе, прозванном ребятнёй «пистолетом» за его характерную конфигурацию, было 8 домов — и у каждого вскоре стояли эти признаки наступавшего коммунизма. Люди и подумать того не могли, что отныне не надо бежать утром в булочную или в молочный — им это всё подвезут прямо к подъезду.

Другой приметой наступавшего уже почти осязаемо коммунизма стали кассы-автоматы в городском транспорте. Вдруг в тот же год на многих маршрутах исчезли кондукторы, а вместо них в начале салона и в конце, а если вагон длинный, то и в середине подвесили или поставили кассы, куда нужно было самим бросать монетки в соответствующем наборе и, покрутив ручку сбоку, выдавить из кассы билет — совсем как бельё из отжимки на стиральных машинах тех лет. Ничего автоматического в этом, конечно же, не было, но об этом никто не задумывался — восхищал автоматизм не механики, а поступка по совести: сам заплатил — сам оторвал билет. И сам себя уважаешь. Коммунизм!

И вот мой смартфон бренькнул именно так, как бренчала в пустой утробе кассы выехавшего из депо вагона брошенная в неё первая монетка. Услышал этот забытый уже звук, и что-то тёплое скользнуло по душе, словно котёнок. А это пришла ММС с фотографией чека.

Нет, мы с Большаковыми не ошиблись: год читался особенно чётко. Значит, или у нас с ними групповое помешательство для маленькой такой компании, или... Меня подмывало выйти во двор и спросить у соседей, какое число они видят на чеке, где указана дата. Я уж было оделся, но в дверях осознал: а если мы с ребятами всё же пока что не психи, то после моего вопроса о нас именно так и подумают. Так зачем же нам гнать лошадей? По пятому номеру мы всегда же успеем. Опять не понятно? В Ташкенте к психушке вёл пятый трамвайный маршрут.

Меня уже злило немного, что я, старый аналитик, — а аналитика это основа профессии журналиста, даже если он не обозреватель, не колумнист, как теперь говорят, а «бегун»-репортёр — упёрся в стену и не могу нащупать в ней даже щелочки. Отчего всё же этот неизвестный Некто словно призывал меня отметить столетие именно событий 20 августа 72-го? И всех ли событий? Ну что, скажите на милость, за «события» были до нашей встречи с Олей — сломавшаяся молния на моей ширинке, что ли? Тогда это да, мне казалось событием, да оно им и было — очень уж стрёмно мне было стоять с расстёгнутыми брюками на утренней линейке, когда ни отвернуться, ни прикрыться. Но эта засада — из тех событий, которые перестают ими быть, едва только минуют. Нет, ну что о том говорить...

Заварил чай, сделал хайтар, налил в кружку. Будь пиала, мне подумалось, это б меня подстегнуло, но пиалы не было, а моя старая белая, в своей основе, кружка с широкой, почти во всю её высоту «малахитовой» полосой посередине, которую мне подарили домашние, помнится, на 23 Февраля ещё когда жил на Дону, ничего мне шепнуть не могла — ни по-русски, ни по-узбекски...

А ведь шепнула! Из душистого облачка пара сначала на губы, а после и в мозг перескочила идея начать со второй части загадки — кто мог быть заинтересован в том, чтобы я сейчас ломал себе голову.

Пожалуй, и верно — идея. Итак, 20-е. Переберём всех, с кем контактировал и общался в тот воскресный августовский день. Первая, разумеется, Мила. Это была роскошная женщина! Даже на фотографии с пионерами видно, что это за секс-бомба. Она была старше меня на 4 года и воспринималась как зрелая женщина. Соблазна почему-то не вызывала, что было б естественно, кстати, в силу присутствия в общей спальне со мной такого сильного эротического заряда, но уж вот так. Отношения у нас сложились дружеские и ровные, и Мила никогда не слала никаких сигналов к более тесному сближению. Или я этого по молодости и неопытности не понимал? Может она их как раз посылала, да я не просекал, а потом этот кокон?..

Выходит, женская ревность к сестрёнке из-за мальчишки, который не ловит её феромонов? Что ж, в этом есть логика, хотя мне это кажется диким — в контексте того, что я помню про тот и про все наши дни.

Добавляю в чай коньяка — дома у меня любимый «красный» «Киновский», хотя как любимый — в том смысле, что он мне нравится, а так стоит откупоренный уже как бы ни третий год. Ну что, ладно, Мила. Вот она представляет мне Олю — явно наслаждаясь произведённым эффектом: ты, мол, думал «сестрёнка» — так вот, обломись!.. И зачем это, если флюиды и феромоны? Тогда уж скорее ей следовало прятать, а не выпячивать Олю, а то и вовсе не приглашать на вожатский мой медонос — что это за диковинный мазохизм советского логопеда, ну и что же что бёдра Вирсавии? Нет, на мазохистку Мила вовсе не походила. Она явно радовалась наконец-то приехавшей к ней в гости сестрёнке и делила со мной эту радость.

А дальше как она себя повела? Могла ведь, как Надя наутро, о чём-нибудь девочку упреждающе «просветить» ещё до нашей с ней встречи — если не с вечера 19-го, так пока я возился с молнией. Мол, у меня вожатый вполне себе симпатичный, а у него тут девушка — не спецом, а так, обрисовывая общую обстановочку. Но ведь не было этого, иначе б не засветился кокон — а что точно не засветился бы, подтвердит эта чёртова хлебовозка.

Положим, Мила почему-то не предвидела никакого соперничества — мальчишка тюфяк, за целую смену даже случайно не коснулся её вирсавиевых бёдер, хотя извинительных обстоятельств было сколько угодно: и пропавших ребят наискались, хватаясь в потёмках за воздух и чьи-то руки-ноги-уши, едва лишь хрустнула ветка, и в поход многодневный ходили, где грели друг друга, сбившись отрядом в тесную кучку и потухающего костра. Вон он, даже на фото целомудренно отгородился «перегородкой» из белобрысого пионерчика — кадр не снимавший придумал, а я сам так нам сесть предложил.

Но ревность могла закипеть и потом! А в чём же её проявление? В том, что убедила лечь спать почти в три ночи сестрёнку и этого тюфяка, ослеплённых друг другом? Но это нормально, она же не в коконе, а реальная жизнь того требовала.

Стоп! А если Мила тогда уже захотела тот кокон разгрохать? Для этого надо, конечно, спровадить сестрёнку. А предлог? И вот уже вижу картину, как Мила утром зачем-то зовёт проходившую Надю, знакомит с едва продравшей глазёнки сестрицей-соперницей, заводит разговор об обещанном ночью её со мной утреннем путешествии к бурливому Акташу. «Правда, Надя, оно того стоит? Вы же были там с Сашей?» — «Ещё бы! Только там столько колючек! Я в темноте укололась, отдёрнула руку и оступилась на мокром камне — и мы с Сашулей полетели в воду...»

Нет, это сущий бред. Надюша гордая и никогда бы не стала ничьим инструментом интриг. А главное, самое главное — она же красивая умница, именно так. Вот вы мне скажите, какая разница между красивой умницей и умной красавицей. Сдаётесь? Не видите разницы? Умная красавица — всего лишь ведь умненькая смазливка. А красивая умница — перл создания. Тут, как и всюду, управляющее слово — существительное, иначе и не бывает. Рядом со мной всегда были только такие имена существительные — начиная с моей мамы.

Нет, Надюша сама к нам пришла в павильон в то утро 21-го августа — инстинктивно, в каком-то родившемся, скорее всего, в зыбком предутреннем сне порыве и сама, вероятно, об этом жалела. Я помню её глаза, ставшие вдруг зеркалами, в которых отражался блудный сын, когда через два дня я вернулся в лагерь побитой собакой, и она, как-то отделавшись от конфидентки Козловой, повела меня за руку вверх по склону горы, на котором раскинулся лагерь, и за всё время нашей странной короткой прогулки сказала только однажды и только одно: «Сашуля...».

Значит, всё-таки Мила? Тогда чего она добилась, если столь изощрённо интриговала? Но ведь мы, интригуя, не всегда можем знать результат. Просчиталась. Ошиблась. Но это не значит ведь, что ни к чему не причастна. Нет, всё же, скорее всего, даже если она и желала в душе отъезда Оли, ей просто споспешествовал естественный ход вещей.

Пока что запишем так: оправдать, но оставить в сильном подозрении — была такая формула приговора в дореволюционном судопроизводстве.

НА СНИМКЕ: Карл Брюллов. Вирсавия. 1832. Холст, масло.

9. ДИГИТАЛЬНЫЙ ВЕК!

Вот об этом бы я и хотел расспросить, да с пристрастием Милу, если бы кто оживил наше лагерное с ней и Игорем фото.

Желания следует утолять, пока они есть, а не когда появятся возможности. Но тут иной случай. И всё равно я снова и снова, как сейчас помню, переходил на компе к вьюеру изображений и вглядывался в её лицо на старом снимке, будто оно способно хоть что-то мне сообщить.

Вообще-то способно. Хотя бы напомнить, что год там 72-й и ей 24. Это по сегодняшнему «курсу» 71. Ну, допустим, Мила и есть главный интересант нашего с её сестричкой расставания. Даже без личной выгоды, а из спортивного интереса. Или, возьмём ракурс более прагматичный, старшая сестра, видя такое дело, испугалась, что Оля, едва поступив в институт, завихрится в возвышенных чувствах, а там уж, как водится, — свадьба-дети-не до учёбы. Могло такое быть? Вполне могло и аж со свистом! А тут ещё и «объект» этот, из кокона — ему самому учиться впереди целых два года, а там, скорее всего, как тогда было принято, в офицеры-двухгодичники загребут и запулят, куда Макар телят не гонял, а именно за Можай. И будет её нерасчётливая сестричка в пелёнках и без театров, которыми сызмальства грезила, влачить, и влачить, и влачить.

Очень реалистично. И ведь именно это бы, скорее всего, и случилось. С одной лишь поправкой, что после окончания универа я в армию не попал. Окончил, как положено, военную кафедру, принял на сборах в Туркмении летом 73-го года присягу, походив после этого пару месяцев в старших сержантах и командирах отделения, а весной 74-го мне присвоили звание лейтенанта. Перед защитой диплома нас собрали на военной кафедре и заместитель её начальника полковник Александр Максимович Чуб — отец моего однокурсника и нашего с Игорем друга Саши Чуба — продиктовал нам рапорт о призыве на военную службу на два года по военной специальности «командир мотострелкового взвода». Всё было в порядке вещей: выпускники на два года старше нас всей группой уехали в ГСВГ — Группу советских войск в Германии, а непосредственные предшественники загремели в Забайкальский военный округ. Подобное суждено было и нам. Однако уже после защиты, когда нас снова собрали на нашей «военке» — как мы думали, для объявления приказа, кому куда ехать служить, нам зачитали другой приказ — Министра обороны Маршала Советского Союза Гречко об отмене призыва в тот год двухгодичников в связи с избыточным выпуском военных училищ и отсутствием для нас в этой связи офицерских вакансий.

Так что Оле уж точно бы не пришлось, как и мне, куковать на затерянной «точке» и дуреть от идиотизма гарнизонной жизни. А там именно дурели, в пустынях, тайге и на северах, особенно считавшие дни двухгодичники. Помню, как в нашей кадрированной части в Иолотани под Мары, где было всего 36 офицеров да рота солдат, одинокий лейтенант Черноиванов из белорусских двухгодичников едва не угрохал себя, стреляя целыми днями со скуки в пустыне из пистолета по сусликам и так, и сяк, и через спину, и между ног; если бы камушек срекошетил немного точнее... А командир части, подполковник, фамилии коего память не удержала, человек, в отличие от балбеса Черноиванова, вроде бы основательный, живший с женой и дочерью в офицерском благоустроенном доме внутри части, выходил из него исключительно в полдень, причём уже весьма здорово набравшись чернильного «Геоктепе», продирался нетвёрдой иноходью через жидкий скверик на выжженный туркменским летним солнцем плац, где тотчас преображался и проходил его по периметру молодецким строевым шагом, потом отдавал честь профилям Маркса, Энгельса и Ленина на панно позади трибуны и лишь исполнив этот ежедневный идиотский ритуал отправлялся в свой кабинет в штабе части Родинке малёха послужить.

А в остальном всё в точности так, как мной задним числом сконструировано, и случилось бы с нами, тут даже к бабке не ходи. Это теперь я воображаю, что нет, мы же умные были с Олей, мы, конечно б, сперва доучились и стали работать, а потом уж и проза любви. Да шиш с маслом! А куда денешь, как говорил мой знакомый ташкентский архивист Жора Никитенко, давление в ушах («Да как женился на своей жене? Пришёл из армии, а тут давление в ушах...»)? Кокон лишь чуть-чуть не переделал нас в единое целое — со всеми вытекающими, увы, прозаическими последствиями.

Итак, повторяю, допустим, Мила и есть главный интересант нашего расставания с Олей — неважно из каких соображений. Но зачем ей, если жива, конечно, всё это ворошить в 71 год?! Трудно представить, чтобы старушка, даже если такая же шустренькая, как я, стала придумывать — и придумала! — экзотический способ напомнить, что в 2072 году, до которого мы все, конечно, не доживём, исполнится сто лет нашему с Олей кокону. Так ведь этот способ ещё мало придумать — надо осуществить! Изготовить чек, подбросить его Андрею, которого, кстати, я в том 72-м ещё и близко не знал, а она и поныне, сделать так, чтобы этот чек не скомкали и не швырнули в помойное ведро, а непременно показали мне. Нет, это какая-то чертовщина! Даже достаточно молодой и энергичный человек, причём хорошо знающий всех нас, не стал бы с этим затеваться, а тут почти призрак девушки из более чем сорокалетнего далека...

По тем же причинам отпали один за другим и все, кто был в лагере 20 августа 72-го: а) режиссёр Дамир Салимов, знакомый с Милой, но шапочно, а об Оле наверняка не ведавший ни сном ни духом; б) Игорь Флигельман, вряд ли придавший особое значение именно 20 августа, хотя он очень душой мне сочувствовал. Но даже если б и нет, даже если б вот так трансформировалась его саркастическая улыбка, когда он пробасил над нами: «Что, Саша, два билета на дневной сеанс?!» — всё равно это не в его стиле. Он добрый и простой: мог вышутить беззлобно, но и только; в) Надюша Алешкова, которая, конечно, была уязвлена, но ведь она тогда же воздала мне сполна — так зачем бы теперь?

Персонал лагеря вообще не имел к нам отношения и мало с нами общался. Таня Козлова... Вот Таня могла бы, в принципе, мстя за Надю, но опять же не в наши с ней тогдашние 64.

— Ну, значит, пришелец из будущего — больше некому! — хряснул я по столу. И тут опять позвонил Андрей.

— Старик, я тут подумал: может кто-то просто нынче подделал чек, а вовсе он не из будущего заслан, — сказал он, не здороваясь. Видно было, что они с Леной теперь только этим и живут. — Ты компьютерщик — скажи, это вообще-то возможно?

— Да без проблем! — испугал его я: я почувствовал, что он испугался, ибо до этого не очень, видимо, верил в возможность подделки, которая всё меняла. — И я уже думал об этом. Подделать-то можно, а вот кто б этим занялся: все участники той истории уже давно старики.

— Какой истории? — завопил он. — Час от часу не легче! Так ты что, как-то можешь объяснить смысл этой даты?

Я вздохнул.

— Могу.

И конспективно пересказал ему ту августовскую «опупею».

— Ёшкин кот! — тихо пробурчал Андрей, дослушав до конца. — И кто бы мог подумать... Хотя, зная тебя... Мне ведь известно про вас с Леной.

— Что тебе известно? — взвился я.

Нервы и так были страшно напряжены, а теперь на меня навешивали ещё и новых собак. И кто — Андрей, перед которым я уж точно чист.

— Да ладно, успокойся, — сказал он остужающе. — Я лишь хотел сказать, что вы с Леной и до меня были знакомы.

— А то это новость! — язвительно буркнул я.

— Знакомы как может быть будущие.., — он осёкся, не зная, как сформулировать мысль.

Так он что же, все эти годы жил вот с такими мыслями? И говоря со мной, и выпивая, всё время чувствовал, что рядом с ним неразорвавшаяся граната из его прошлого?

Я в изнеможении плюхнулся на диван и переложил смартфон в другую руку:

— Андрюха, ну вот ты нашёл время строить догадки... Ладно, давай прямо сейчас всё до конца проясним, не то у меня от двух твоих закидонов голова разорвётся.

— Моих? — засопел он. — Ты может быть думаешь, что всю эту дурость с чеком подстроил я? Да я ваших долбаных коконов не знал и знать не хочу!

Он бросил трубку, чего в наших с ним отношениях ещё никогда не случалось. Однако! А что если он думает, что эти закидоны мои? Что это я всё зачем-то подстроил с какими-то видами на его Лену? Такое может прийти в голову только здоровым старикам — какие мы с Андреем в общем-то были и есть.

Мне стало смешно, и я мысленно послал всех подальше, накинул ветровку, нахлобучил свою любимую зелёную бейсболку, которая и поныне жива, и отправился шляться по Колпину. Как и сегодня, когда я это пишу, был конец сентября и, как и сегодня, я вышел из подъезда под чёрный купол туч, в середине коего зияла большая дыра, в которую лили с изложницы солнце. В какой-то момент на меня посыпались капли воды, словно кто-то стряхнул надо мною мокрые руки. Я отпрянул и сам засмеялся: я шёл посреди бульвара Трудящихся, и от меня до окон, из которых могли запросто плеснуть опивки, очень далеко. Это стряхнуло руки небо. Я слизнул каплю с губы — она была чистая и холодная.

Но дождь так и не разошёлся. Постепенно дыра в куполе затянулась, а он сам посветлел, будто кто-то невидимый и огромный пальцем сделал растушевку. Стало просто насупленно хмуро, словно долго надрывно звонит телефон и хочется дать по башке неизвестному «звонарю». Я вернулся домой и, чтобы отвлечься немного, сделал фото собственного чека из «Пятёрочки», не отличимое от полученного от Андрея по телефону, а потом загнал его в старенький любимый фотошоп версии 5.5, которой уже давно ни у кого из дизайнеров не найдёшь. А я вот его люблю и берегу, поскольку мне с ним не хлеб зарабатывать. А для души он куда лучше всех новейших моделей с навороченным интерфейсом.

Сперва я убрал цвет, переведя изображение в ч/б — это логично, ибо текст чека выжжен до полной черноты на особой белой бумаге, и заложенная в графический файл цветовая палитра в данном случае не нужна, она только мешает. Затем поочерёдно скопировал нужные мне цифры с того же чека и «вклеил» их там, где указана современная дата. Всё заняло от силы 15 минут с отвлечениями, а подделку никакой эксперт не установит. Тот муляж трёхлетней давности, естественно, не сохранился: это было моё упражнение в доказательство того, что я Андрея не обманул. Но сегодня, отдыхая, я его повторил — можете потом посмотреть, когда дочитаете эту серию.

Однако вернёмся на три года назад. Закончив пробную подделку — так сказать следственный эксперимент, я ещё раз внимательно её осмотрел, убедившись, что дата точно такая же обликом, как на чеке Андрея. В ходе осмотра глаз наткнулся на список покупок, перечисленных в чеке. Ничего необычного: хлеб, молоко, картошка, лук, морковь... В этих чеках у меня никогда не бывает, например, колбасы, поскольку я её совсем не ем, зная её жульнические ингредиенты. Нет и яиц — давно от них отстал, прочитав как-то у покойного Похлёбкина, что они пожилым невместны, ибо способствуют росту клеток, а старикам это зачем? Один чёрт не омолодишься, зато яйца могут наддать пинка клеткам не только здоровым, но и злокачественным. Но это так, к слову, главное же, что мои чеки заунывны, как песни Грузии печальной, вне зависимости от количества товарных позиций. И, думаю, так и у всех: обиход не меняется, и в состав покупок, особенно пенсионерский, редко вклинивается что-нибудь экзотическое. Да и не торгуют в «Пятёрочках» экзотическим, не та у них целевая аудитория.

Тут у меня созрела мысль, и я позвонил Лене.

— Привет! Андрей дома?

— А что ему самому не звонишь?

— Мне нужна именно ты, но он тут недавно устроил мне сцену...

— С какого перепугу?

— Ну говорит, ты сорок лет назад соблазнил мою девчонку, а потом мне подбросил, натешившись.

У Лены что-то хрустнуло в горле.

— Алё, ты на связи? — встревоженно выкрикнул я.

— А где же ещё...

— Что у тебя там с горлом?

— Это не у меня с горлом, а у Андрюхи с черепом: врезала ему подзатыльник. А потом, когда мы с тобой закончим, у нас с ним ещё будет и содержательный разговор, — угрожающе добавила она и уже Андрею: — Старый ты дурень!

Слышу, он стал там оправдываться.

— Ленка, давай мы закончим, а то это ваше аутодафе затянется. А потом хоть его четвертуй.

— Да, прости, — сказала она, но, слышу, подозрительно шмыгнула носом. — Но лучше кастрировать.

— Нашла чем старикана напугать! Да он и сам оттяпает за ненадобностью.

Лена помолчала. Потом вдруг серьёзно сказала:

— Саш, ты этим, пожалуйста, не шути: нам всем и так мало осталось.

Бог мой, ещё и в свои семейно-сексуальные проблемы меня втянут!

— Чего ты хотел, Санёчек? — почувствовав, что переборщила, через пару мгновений ласково спросила она. «Санёчек» — её эксклюзив, больше тоже никто меня этак не кличет. Да и некому в общем-то звать меня нынче простецки — вокруг сплошное племя молодое, незнакомое. Какой уж я ему «Санёчек», если чаще обращается «отец»...

— Ты мне скажи, старушенция, — в тон ей мяукнул я, — ты почему заметила ту дату? Я вот сроду на даты в чеках внимания не обращал, даже не знаю, где их и искать. Если что надо вернуть в магазин, дату восстанавливаю по сообщению мобильного банка — там указывается не только день, но и точное время: в магазинах мухой находят копию чека. А если и стёр, всё одно находят — но подольше ищут. Дигитальный век!

Лена уже отошла и хмыкнула:

— Мы этих ваших заумных словечек не знаем, может и неприличное что, но не суть. А дату я вот зачем посмотрела — и тоже еле, кстати, нашла. Вижу, на столе лежит бумажка, опять, думаю, этот ангел кропал что-то и после себя не убрал. Нет, гляжу, список покупок — но только на странном клочке, сквозь который что-то просвечивает: я и не обращала внимания раньше, где он их пишет. Я сама вообще в телефоне пишу — у меня в Самсунге есть опция «Заметки».

— Заметь, слово «опция» более нецензурное, чем «дигитальный»! — вставил язвительно я. — Так что неча на зеркало пенять...

— Да ну тебя! — хихикнула она. — Ты слушай! Поворачиваю — а это чек. А там покупки-и: коньяк «Метакса», ты ж понимаешь...

— Ага, икра красная! — подхватил я, открыв чек на своём смартфоне — Причём, три банки! Недурно живут отставные ферганские метранпажи!

— Вот и я о том же, — стальным голосом отозвалась Лена. — Когда ж ты, думаю, голуба моя, покупал те деликатесики, да домой не донёс...

— Не донёс?! — воскликнул я. Это что-то новенькое для домовитого и верного Андрюхи.

— В том-то и дело... Ну, думаю, жить тебе осталась, мой дружочек, последний нонешний денёчек. Искала-искала, когда это куплено, а значит и день подлейшего предательства, пока не увидела: 20.08.72.

Я не выдержал, прыснул:

— И тут у тебя возобновились регулы!

— Сволочь! — сквозь смех ругнулась Лена.

— Да ладно — так и родить можно, не то что...

НА СНИМКЕ: сегодняшняя реконструкция упражнения трёхлетней давности по подделке даты чека.

10. «ВОТ НОВЫЙ ПОВОРОТ... ЧТО ОН НАМ НЕСЁТ...»

Кто-то в грядущем 2072-м году купил бутылку «Метаксы» и три жестянки красной икры в магазине «Пятёрочка». Коньяк греческий — вкусный, собака, помню с советских времён — теперь-то мне, пенсику, не по карману — оприходовал, икру — не исключено, что тоже: с яйцом вкрутую или на бутере с маслом, а может и в холодильник убрал до каких-то торжеств. А чек повертел-повертел да и бросил в корзину с мусором, как у меня: специально купил некогда в «Фикс-прайсе» конторскую, лёгкую, за 90 рублей, в кою вставляю пластиковые спецмешки. У меня ни разу ничего сквозь них не проваливалось, а у того, видишь ли, чек провалился, да не на пол под корзину, а на 56 лет назад — и прямо на Андрюхин стол.

Это я допущения такие делаю эзотерические, не более, чтобы хоть как-то связать концы с концами, пусть и в порядке идиотизма. Вот и ещё одно: оприходовал выпивку, зажевал икрой и, чуть подкосев, решил прогуляться во времени, а заодно напомнить мне через Андрея, что и через сто лет чтут наше с Олей полусуточное помрачение. Правнук чей-то из нас, не иначе. Но откуда он может хоть что-нибудь знать — в газетах же об этом не писали? Мой, Ярославчиков сын, точно не будет знать. Кстати, сколько ему может быть в 72-м, если родится, когда Ярушке стукнет 25? Так, составляем пример: 72 — (12+25) = 35. А что, самый возраст! Уже всё понимает по-взрослому, но ещё не потушен азарт. В 35 подобные кунштюки, главным образом, и вершатся — путешествия там во времени, полёты во сне и наяву и всё такое. Очень подходит, да одна закавыка — неоткуда ему взять исходную информацию. А вот Олин правнук может — от той же тётушки Милы мог узнать Олин сын и своему сыну рассказать, а тот — своему. Конструкция сложная и неустойчивая, со многими допущениями, но всё же концептуально правдоподобная. Впрочем, и мой правнук, пожалуй, может узнать, чисто теоретически, если где-то в пространстве пересекутся взрослыми Ярославчик и Олин внук и последний расскажет моему сию печальную повесть за рюмкой чая, как любил говорить подполковник Анатолий Белощук, начальник отдела боевой подготовки «Фрунзевца». А майор Николай Махно из его же отдела чай в рюмку демонстративно и наливал во время редакционных застолий, чем вызывал всеобщую оторопь и неврастению.

Что во всём этом неправдоподобно? На мой взгляд, только одно: что и в 2072 всё ещё будут существовать эти чуханские «Пятёрочки», а в них чеки продолжат печатать в точности так, как сегодня. В остальное с трудом, но готов поверить, даже в инопланетянское вмешательство, а вот в это — нет, хоть режьте. Стало быть, это всё же затея наших современников, и причём не самых изощрённых, если даже я прекрасно соорудил на компе чек из далёкого будущего.

Тогда схема такая. Кто-то отлично знает о событиях августа 1972-го в пионерлагере «Дорожник» под Ташкентом и его персонажей. Он наблюдает за нами с Андреем и Леной и в один прекрасный момент — не факт, что даже в этом году: чек мог лежать у Андрея в его молочной коробке давно, там уже полно пожухлых — подбрасывает этот чек, в расчёте, что однажды Андрей напишет что-нибудь на нём и изумится дате.

Хило. Написать-то напишет, но какого рожна станет датой старого чека интересоваться? Разве хоть раз он прежде в такое вникал? Нет, конечно. Чек стал работать по назначению лишь случайно. — а на случай в подобных затеях рассчитывать глупо. Если уж напоминать мне о давней боли таким хитроумным способом, то только наверняка.

Значит, к этому может оказаться причастна... Лена? Меня залихорадило от этой мысли, но она представлялась логичной: чтобы дата зазвучала в полный рост, кто-то должен был перевернуть этот чек «правой», как говорят портнихи, то есть лицевой стороной. Андрею это пофиг, а Лена перевернула. Я скажу больше: видимо, Лена и подсунула Андрею вчера именно этот чек — а больше некому. Только она знала, что я у них, да и никто, даже случайно, к ним в дом накануне не приходил.

Стоп, как же не приходил?! А Коля-Валя, этот человеческий тяни-толкай, которого Андрей не зря называл общим именем — они никуда друг без дружки. Они же привезли Вовчика. Да, но и дальше порога не проходили, так что, при всём желании, ни сын, ни невестка не могли извлечь из коробки-бювара Андрея этот явно подделанный чек и подсунуть папаше.

Тут вырисовались новые вопросы. Подделанный чек — это как? Какова то есть техника подделки? То, что я изготовил на компе, это, конечно, изящно и здорово. Но стоит это распечатать на принтере, и фуфло само запрыгает перед вами, издевательски делая нос. Чеки печатаются на специальной термобумаге, а не на принтерной. Хорошо, допустим, сообщник Лены — пока примем эту версию, что она закопёрщица или сообщница, как рабочую — достал, а то и сама Лена раздобыла рулон чековой бумаги. Впрочем, и доставать её нечего — она же где-то продаётся, ибо спрос наверняка огромен.

Я полез в интернет, забил в поисковике Яндекса «где купить бумагу для чеков» и тотчас узнал: в канцелярском интернет-гипермаркете «Комус» продаётся любая чековая лента из термобумаги, причём недорого и даже с доставкой — правда, при покупке внушительной партии. Ну вот и ответ: там и купили, если вообще покупали. В чём большие сомнения, ибо кто мне скажет, как на этой ленте сделать термопечать без кассового аппарата именно «Пятёрочки»? Ведь это не просто машинка, а фискальный регистратор, не позволяющий владельцу сделать ни вправо шаг, ни влево от Налогового кодекса. Все эти регистраторы сами регистрируются в налоговых органах. Так что так просто чек не подделаешь, даже если и лихо это задумал...

Упёршись в очередной тупик, я решил, что хватит одному заниматься мозголомством — пусть и Андрей свои извилины помучает. Тем более, он наверное их и мучает, да мне, надувшись как мышь на крупу, от обиды не сообщает. А обида-то и выеденного яйца не стоит! Что ж, если молчишь и не звонишь, то гора сама пойдёт к Магомету. Хотя мне больше нравится присловье одного моего коллеги периода юношества: «Если гора не идёт к Магомету, то идёт она к чёрту!»

Я нашёл в списке контактов смартфона Андрея и нажал на иконку телефонной трубки. Пошёл звонок. Он совершил полный оборот, запрограммированный оператором сотовой связи, и истощился. Я повторил. Результат был тот же. Ну, Андрей — видит, что я звоню и не берёт трубку. Это как называется? И из-за чего? Из-за этого дурацкого чека? Нет, конечно, не из-за него самого, а оттого, как от него сдетонировали его потаённые стариковские домыслы, которые он столько десятилетий удерживал в себе, как мечтающий отлить в безуспешных поисках сортира. Вот старый дурень! Есть сомнения, так спроси же — неужто мы вместе всё по винтикам не разберём, да по полочкам не разложим и не докопаемся до истины?

И тут меня словно кипятком окатило: а если это Андрей? Если он так мстит, выждав удобный момент, за свои многолетние зажимы? Но какой такой «удобный момент», отмёл я сперва и это предположение как безумное. Кокон светился и погас 44 года назад — столетие этого коллапса будет через 56 лет, так почему на вековой ленте времени удобный случай этим кольнуть или попрекнуть — кто знает, что он там горячечно выдумал в отместку за мнимые обиды — именно нынче, в сентябре 2016 года? А в прошлом году нельзя было? Или подождать до «круглого» 20-го?

А что — может и нельзя. Все мы с годами не становимся лучше. У кого мнительность разрастается, у кого злость на весь мир от страха приближения смерти: я умру, а все останутся, кто-то, прежде неуёмный живчик, превращается в пассивного микстуроголика, мечтая только о том, чтобы боль там или там отпустила хоть ненадолго. Я вот давно уже мизантроп, правда, вполне благодушный. Вот и Андрей мог копить и копить свою придуманную обиду, холить-лелеять её, пока она окончательно не созрела, как чирей — и садануть его скальпелем именно теперь, когда больше невмоготу.

Первоначальные вопросы кто и зачем дополнились вопросом — за что. Но можно ведь и иначе взглянуть на побудительные причины...

Тут я себя оборвал и, решив больше не дозваниваться, а отправиться к Большаковым без предупреждения и, если что — выломать им дверь. Но по пути мне нужно было проверить одну пришедшую на ум идею.

Сойдя с маршрутки на том же углу, с которого накануне уезжал, только на противоположной стороне, я зашёл тут же рядом в «Пятёрочку», где давеча покупал приятный грузинский коньяк. Покупателей почти не было, работало всего две кассы, а остальные продавщицы, которые в этой торговой сети, в отличие от гипермаркетов, ещё и кассирши, занимались выкладкой товаров. Подошёл к одной, которая как раз добила палет с молоком и стояла вроде как любуясь плодами рук своих, а на самом деле передыхая после долгого «фитнеса».

— Добрый вечер! Я хочу разыграть жену...

Она не дала договорить, окинув меня быстрым цепким взглядом:

— У вас нет жены.

— Что, настолько неухожен? — вдруг сробел я, обычно непробиваемо нахальный.

— Наоборот — слишком ухожены. Так выглядят мужчины, которые боятся, чтобы не подумали, что они опустились без женщины.

— Я ничего не боюсь, — улыбнулся я, удивляясь себе, что на мгновение позабыл: я же скрипторис, а не просто проветриться вышел. — Но я и верно живу без жены. Но разыграть хочу всё же женщину...

— Что, дурой выставить? — снова она меня перебила, скривившись, и продолжила истерично: — Хватит уж дур из нас делать!

Хм, явно сегодня спала одна. А может быть и всю последнюю неделю.

— Нет, дураком я хочу в этом розыгрыше выставить себя. А она чтобы посмеялась.

— Добрый такой, да? — скривилась она уже по-другому. — Говори, чё те нужно!

— Вы же пойдёте за кассу...

И опять был перебит:

— Чё я сегодня там не видела?! Пусть Светлана, раз умная такая, сама и сидит! — выкрикнула она в пустоту и затем уже мне: — Чё те надо-то?

Я уже не был уверен, что стоит сказать — вдруг ещё полицию позовет. Винтить меня, конечно, не станут, по возрасту, но все их немые укоры, этих пацанчиков в странной такой униформе, мне тоже не улыбаются. Однако, помедлив, решился:

— Могли бы вы выбить мне чек — вот, скажем, за молоко...

Я опрометчиво снял с полки бутылку из первого ряда, который она только что выровняла, и потому моментально получил по мозгам:

— А снизу нельзя было? Только что подровняла — и вот снова возиться... Сдохнуть мне, что ли, при этом молоке?!

— Да что вы слова мне не даёте сказать! — взорвался я. — Мне нужен чек. Но чтобы на нём стоял завтрашний день. Как будто я купил это молоко в будущем и доставил сюда.

— Так бы и сказал сразу, — пробурчала продавщица-кассирша. — А то морочит мне голову... Это и есть твоя добрая шутка — где ты дурак, а она смеётся? А мне кажется, ты как раз её дурой выставить хочешь — чтобы она поверила, что приволок молоко из понедельника.

— Какого понедельника? — я был уже совершенно дезориентирован.

— Так завтра ж понедельник. А ты припрёшься в воскресенье: смотри, моя милая, я гостинчик из понедельника притащил, — куражилась она и вдруг осеклась и сказала совершенно вменяемо и дельно: — Нет, невозможно. Аппарат автоматически выставляет дату, как и сумму — в процесс не вмешаешься, даже если сильно захочешь. — И опять продолжила дурашливо: — Так что неси, голубчик, в воскресенье молоко из воскресенья!

Я поставил взятую было бутылку на место и демонстративно подравнял бутылочный строй. Она оценила:

— Такому бы я подкрутила дату, чего уж... Но только не в моих силах, прости.

Очередной следственный эксперимент показал однозначно: идея с подделанным чеком — стопроцентно тухлая.

Я вышел из магазина, пересёк Будапештскую и поднялся в доме за «Бургер-кингом» к этим мне очень теперь подозрительным Большаковым.

НА СНИМКЕ: та самая «Пятёрочка» на Дунайском, 44.

11. ОБОНЯНИЕ ПРОШЛОГО И НАСТОЯЩЕГО

Ещё в лифте я учуял своим гипертрофированным обонянием самый вкусный запах на свете — жареной баранины. У меня правда обоняние ну если не как у героя телемыла «Нюхач» — тот всё же персонаж вымышленный и способности его природные тоже выдуманы, то всё равно доставляющие мне массу неудобств. Я, например, никогда не пользуюсь никакими одеколонами — именно в силу этого. Помнится, в детстве я очень любил ходить с папой в баню под номером 3 на Пушкинской улице Ташкента. Правда, мы в доме звали её баней Метрикова, так и говорили: «Завтра идём мыться к Метрикову», а что номер её, по-современному, третий, я прочитал на ней сам, а родители, похоже этого и не знали. Называли так с подачи, естественно, папы — старого ташкентца, мама-то ведь моя ленинградка, приезжая, но она восприняла папину манеру — у них в Ленинграде тоже так принято — по-старинному места и дома называть. Например, когда меня первый раз привезли в Ленинград летом 1960 года, по окончании первого класса, мы пошли от Московского вокзала по Лиговскому — мама хотела показать нам Ямские бани на Достоевского, где за месяц до этого мылся Гёргельсанч — и мама, сворачивая в Кузнечный, указала на обшарпанную громадину, которая всеми своими глазницами окон сурово взирала с Лиговского на переулок, просматривая его насквозь: «А это Перцев дом — самое прежде бандитское место. А может и теперь тоже...»

Столько всего наговорил вам непонятного, что, пожалуй, погожу, звонить в дверь к Большаковым, из-за которой и струился, естественно (местные баранину кушать не обожают), этот богоподобный аромат, и сделаю пояснения. Нас так учили смолоду: нечего умничать, писать надо так, чтобы даже уборщица тетя Клава всё понимала с полуслова. Ну вот, а тут поди не одна тётя Клава, а целый конклав тетейклав... тьфу, угораздило, теперь ещё и что такое «конклав» придётся объяснять. Ну я по-быстрому, копипастом из Википедии: «Церковное: совет кардиналов, собирающийся для избрания папы». Тёти Клавы, понятно, никаких пап не избирают, даже своих-то собственных не всегда знают, в силу нынешней стратификации (то бишь расслоения общества), так что это в переносном смысле сказано, мол, читают и судят-рядят, совсем автор чокнулся со своим чеком или только придуривается.

С чего начать-то мне? Начну по порядку — почему мылись в Ташкенте у Метрикова. Не все, разумеется, главным образом — с окрестной одноэтажной дореволюционной ещё селитьбы, но очень многие приезжали и с дальних концов города. По этой причине в бане всегда клубились умопомрачительные очереди в общее отделение по рубль шестьдесят — в номера по 8 целковых не ходили, но не из скаредности, а брезговали: не дай бог подцепить, как папа выражался, «дурную болезнь». В мужском общем отделении очередями рулил громадный лысый банщик Махмуд, который выпуская из раздевалки очередного розового поросёночка, благодушно, но строго басил: «Адын войдыте!». Нас с папой он считал за одного, поскольку папа знал ещё его дедушку, пострелёнка Саида, разносчика газет в редакции «Туркестанских ведомостей», где в начале прошлого века печатали папины первые стихи. Его приветил Николай Гурьевич Маллицкий, фигура в Ташкенте знаковая: любимый гимназистами учитель истории, привезённый из Петербурга Фёдором Керенским, потом, после казуса с военным министром Куропаткиным, о котором сейчас уж совсем неуместно рассказывать, иначе мы до ночи не разойдёмся, редактор газеты Туркестанского генерал-губернаторства, которая при нём набрала наибольшую популярность, а позже, после казуса, связанного уже с губернатором края Субботичем (но не по его вине, а из-за эмира Бухары), ташкентский городской голова вплоть до победы Великого Октября, когда власть перешла от городской думы к Ташсовету. Он и позже не затерялся, а став учёным-географом, профессорствовал в моём университете до самой своей смерти уже после войны. А приветил он папу после папиного триумфа, когда героиня его запутанности между двумя очаровательными созданиями (совсем как у меня через 70 лет — вот ведь, блин, семейка!), Лизонька Шорохова — поздняя дочь героя взятия Ташкента генерала Шорохова, товарища моего прадеда по черняевскому отряду, спела музыкальную балладу собственного сочинения на папины стихи в Военном собрании, на торжествах по поводу 40-летия победного штурма Ташкента. Как мне хочется прочитать вам эти замечательные стихи, но тема не та, да и время — не то...

А с папой мы и правда судьбами очень похожи. И потому я знаю, что умру, как и он и, кстати, как дед мой, Поликарп Семёнович, в 76. А на 61-й день после моего 67-го дня рождения меня должен, как папу в точности в такой день, разбить паралич — это будет 21 октября, уже скоро. Вот только за папой 9 оставшихся ему на божьем свете лет самоотверженно ухаживала его муза — мама, а за мной будет некому, и я довлачу свои жалкие дни в какой-нибудь зачуханной богадельне.

Впрочем, может я всё же и проскочу этот лазерный датчик фатума — я ведь не фаталист. Но при этом и не жизнелюб, признаться. Нет, если, конечно, нож к горлу приставят или там пистолет — к виску, наверное, даже скорее всего, завизжу. Но это от животного, а не осознанного страха — инстинкт же самосохранения искусственно не отменишь. А так вот, чтоб от ума — нет. Я давно уже чувствую себя экскурсантом в жизни. Прежде я был словно внутри неё, а нынче как бы взираю на жизнь извне. И эта история с чертовщинным чеком вполне подтверждает моё предощущение.

Покамест однако ничто инсульта не предвещает. Но ведь и папиного ещё даже утром 19 февраля 61-го ничто не предвещало. То было воскресенье, мама спозаранку уехала «в город» пройтись по мебельным, присмотреться — за 15 дней до этого мы переехали в полученную отдельную квартиру — как тогда там говорили, «секцию», навсегда покинув мой родной и любимый Первый Свердловский проезд, и надо же было обживаться — а мы с папой наладились делать пельмени.

Сперва мы послушали по ламповому приёмнику последние известия в 9 утра, а потом стали слушать новую юмористическую передачу «С добрым утром!» — помните, старичьё, её зачинную песенку: «С добрым утром, с добрым утром и с хорошим днём!»? Я перекрутил в мясорубке говядину с кусочком свинины, добавив, по ходу дела, зубчик чеснока и много лука. Потом посолил его, поперчил и долго вымешивал руками, цикая то и дело от боли — это лук покусывал незажившее место ожога раскалённой проволокой: накануне переезда, 3 февраля я сунул эту проволоку в розетку, обесточил весь дом и окрестные, кажется (наш сосед, генерал Норейка, герой гражданской войны в Туркестане, на другой день выговаривал, помнится, папе — но, конечно, по-дружески: они седло в седло крошили в капусту белоказаков Семиречья ещё в 19-м году), и от страха выдернул её голой правой рукой.

Папа замешивал тесто: в воду, обязательно ледяную, он разбил яйцо, добавил соль и хорошенько размешал. Потом прямо в чашку с этой болтушкой стал просеивать муку — он всё делал на глаз, и его руки, стоящие у меня перед глазами, с синеватой продолговатой точкой на правом среднем пальце — там ещё до меня застрял так и не извлечённый обломок простого карандаша, который папа ещё задолго до моего рождения опрометчиво сунул в карман пиджака грифелем вверх, — эти руки сами знали, когда надо остановиться.

Когда тесто подошло под холщовой салфеткой, а фарш, накрытый глубокой тарелкой, достаточно вызрел, папа стал раскатывать небольшие шарики теста в длинную «колбасу», которую потом нарезал на круглые пластики и посыпал просеянной мукой. А я своей маленькой скалочкой, которую папа, когда мне было ещё года три, собственноручно вырезал одним лишь ножом, приболев на три дня, что с ним редко бывало, простудой, стал раскатывать на одинаковые кружочки и дедовой вилочкой начинять фаршем, цепляя его из белой с зелёной наружей эмалированной чашки. Вилочкой этой, рассказывал папа, дедушка оперировал только с закусками перед обедом: «Надо б посолонцеваться», — говаривал старый царский полковник и перекладывал ею селедку, сбрызнутую уксусом и погребённую под луковой стружкой, на свою тарелку, а потом закусывал ею аперитив. Теперь она служила мне инструментом пельменного производства, транслируя в ходе процесса совокупную энергетику Жабских, которые были, как доносит предание, и под Полтавой, и в деле при Бородине, и покоряли Туркестан, и били басмачей ферганских и англичан в Закаспии. И даже последнего Жабского, сложившего голову за Отечество, дяди Вани, лежащего с 44-го на псковской земле. Ибо именно к нему перешла та вилочка после смерти деда в 34-м году, а уж от Понкиных — папиной младшей сестры, тёти Кати и её мужа, Мишки, как звал его папа, Понкина — тоже боевого товарища по гражданской, с которым породнились ещё в 18-м году, принявших её в наследство от вдовы дяди Вани — не очень путёвой Шуры, — к папе, ну и ко мне.

Папа начал лепить пельмени, расставляя готовые пельмешки-близнецы ровными рядами на большой натёртой (не посыпанной, иначе приклеятся!) мукой доске — тоже ещё из дедова дома, составленной из трёх тонких дубовых плах, схваченных на века врезанными с изнанки рейками. Что-то весело вещали Миров и Новицкий, мы смеялись. А потом папа вдруг сказал: «Что-то, Саночка, у меня левая рука как отсидел...» Мы поменялись: я стал лепить, а он раскатывать, но уже своей большой скалкой. Через некоторое время ему и это стало невмочь. «Полепи-ка пока сам, а я немного прилягу», — поцеловал он меня в макушку, лёг на их с мамой старую кровать с синими крашенными спинками и никелированными шишечками, которую мама так спешила поменять на современную, деревянную, потому и уехала к открытию магазинов (промтоварные работали по воскресеньям, в интересах трудящихся, а выходные в них были в понедельник) и стал растирать левую руку, как это обычно делают, если та затекла.

А потом папа заговорил, глядя в точку, где сходятся две стены и потолок... с Екатериной Великой. Хорошо, скоро вернулась мама, вызвали скорую, папе сделали, по тогдашней методе, кровопускание. Он ещё сам, правда уже нетвёрдо, придерживаемый доктором со скорой, сходил в туалет, но это было последний раз в его жизни. Ещё несколько дней он продолжал беседы с императрицей, удивляясь, что мы с мамой её упорно не видим, проявляя непохвальную непочтительность, а затем сознание папино прояснилось, став совсем прежним, но левые рука и нога больше никогда уже не шевельнулись.

Интересно, я тоже увижу Екатерину? Или может Петра? Мне и с ним интересно потолковать, пусть бы только та «ассамблея» продлилась подольше, ведь потом же мне уготовано пялиться лишь на унылые стены зачуханной богадельни, а то и на Путина на портрете или кто там в Кремле будет мерить ночью шапку Мономаха через 9 лет...

Кто о чём, говорят, а вшивый — о бане. А я, старый дурень — про то, что быльём поросло... Надо всё же равняться на вшивого и про баню закончить.

Так вот при мне то была баня № 3, а в пору, когда мне, по всем правилам и следовало родиться — в годы папиной молодости, это были, цитирую рекламу в «Туркестанских ведомостях», «Дворянские Бани Метрикова, Ташкент, Пушкинская улица. Номера общие. Души. Ванны. Вода из Салара. Безукоризненная чистота. У подъезда бани станция трамвая». Остановка трамвая была там и при мне, называлась «Дархан-арык», но все кондукторы кричали: «Баня!» А вот вода уже использовалась артезианская, ибо чистейший некогда Салар — очень древнее, ещё согдийское оросительное сооружение, а не река, как даже многие ташкентцы считают, к тому времени был совершенно загажен, превратившись в прообраз будущей мировой экологической катастрофы.

Вот там мы и мылись, пока не переехали на первый ташкентский многоэтажный жилой массив Чиланзар, называвшийся ещё, как все тогда подобные массивы в стране, «ташкентскими Черёмушками» — в честь московских Черёмушек, первенца хрущёвского массового домостроения. А нравилось мне там бывать не из-за мытья, а потому, что в красивом вестибюле бани с фонтаном висел автомат: бросаешь 15-копеечную монету, и из розанчика наверху в тебя брызжет тройной одеколон. Правда, однажды от его концентрированности я едва не упал в обморок, сильно напугав папу, а потом и подошедшую из женского отделения маму.

Вы уж и забыли, что именно поэтому дело дошло до бани, петляя по всей моей жизни. Я начал рассказывать, что у меня гипертрофированное обоняние и хотел привести в пример этот случай с полуобмороком в банях Метрикова. Обоняние мне здорово докучало не только в детстве, но и всю жизнь. Я живу на шестом этаже, летом окна всегда нараспашку, и если мимо часа в четыре утра проходит запоздалая гулёна от своего сердечного дружка, то я сразу же посыпаюсь от её синтетического аромата греха и духов. Так что не удивительно, что ещё войдя в лифт в доме Большаковых, я изнутри весь обволокнулся сказочным запахом жареной баранины. Плов готовят, собаки, подумал я, да отвлёкся на все эти рассказы о прошлом — осталось, впрочем, только рассказать, чего это ради мама летом 60-го года повела нас с папой в Ямские бани в Ленинграде, и кто такой Гёргельсанч.

НА СНИМКЕ: мой чиланзарский дом сегодня на снимке со спутника — он обозначен красной точкой. Рядом всё так же шумит уже безтрамвайная Мукими...

12. КТО ТАКОЙ ГЁРГЕЛЬСАНЧ

О это удивительная фигура! Если заглянуть в его паспорт, то там значится, коли всё ещё жив, Георгий Александрович Соловьёв, но все звали его исключительно Гёргельсанчем. Если бы не так, я бы вряд ли запомнил его ФИО. Помню, мама спросила меня как-то, как звали хозяина нашей комнаты.

— А я знаю?! — телеграфировал я, пробегая.

— Ну как же — не помнишь уже Гёргельсанча?!

Гёргельсанча я помнил, а вот, что он Георгий Александрович — нет. Да и мама ведь тоже, что было долго предметом наших смешных воспоминаний. Как и другое: когда мы однажды утром вернулись в то лето 60-го из Ленинграда, проведя у бабушки и у родни больше двух месяцев, не успели поставить чемоданы, над входной дверью с террасы в нашу комнату, не имевшую даже тамбура, раздребезжался звонок: у нас на калитке было две кнопки — к Соловьёвым и к нам.

— Кого там ещё принесло? — закатила глаза мама, уставшая от четырёхдневной поездки на поезде и не выспавшаяся, поскольку поезд пришёл в Ташкент очень рано. — Сходи, Саша, открой.

Оказалось, пришла соседка и проторчала у нас полдня, не давая маме ни прилечь, ни даже справиться с мигренью. Когда ушла, мама сказала мне не без досады:

— Надо было сказать ей, что мы ещё не приехали.

До нас дошло одновременно, и мы покатились со смеху. Мамина мигрень улетучилась, настроение поднялось, тут папа принёс арбуз, и мы стали его уписывать, а папа — вырезать из верхней части корки два сцепленных через дужки и свободно болтающихся висячих замка по дедову тайному алгоритму. По ходу мы ему рассказали, что отчубучила мама, он тоже залился смехом, но только никак не мог понять, кто это был.

А была учительница, как и мама, по фамилии Цыганкова — фамилию помню, а имя забыл, впрочем, тоже, кажется, Нина, как наша хозяйка. Да, Нина Петровна Цыганкова, вспомнилось по частям. А сперва фамилия, потому что позже, в нашем чиланзарском доме, даже в нашем подъезде на четвёртом этаже слева жили такие Цигановы — тётя Рая и дядя Петя, большой, кстати, друг и собутыльник великого ташкентского футболиста Геннадия Красницкого, царство ему небесное, «Красного», чуть ли даже не его родственник. С их дочкой Валей, на год меня младше, мы в детстве очень дружили, как и с нашей соседкой за стенкой Милой Сипко, и соседкой Вали через площадку — Аней Завадской, из-за чего мальчишки порой дразнили меня «девчачий пастух». Но сами ведь тоже дружили с ними во всю, только я больше, вот вся и разница. Так вот, вспоминая фамилию соседки по Первому Свердловскому проезду, которая сразу никогда не «выстреливает», я сперва вспоминаю симпатичных мне Цыгановых, а уж потом и Цыганкову. Затем, по аналогии с нашей хозяйкой Ниной Викторовной, что она тоже Нина. Ну а отчество уже подскакивает к имени само собой, как примагниченное или на резинке.

Но это не единственный, кстати, мой способ запоминания имён. Большинство людей, с коими я редко встречаюсь, но чьи имена-отчества следует не забыть, чтобы не прослыть невежей, помнятся мне по аналогиям. Ну как я вот Александр Васильевич, а если забыли, то Суворова-то скорее вспомните. Вот, скажем, Коля Черевач. начальник отдела комсомольской жизни во «Фрунзевце», лет на 5 меня старше, отчего я его первое время величал почтительно по отчеству, сразу и навсегда запомнился мне Некрасовым — разве я б и сейчас помнил его отчество, которое очень скоро вышло у нас с ним из употребления, если б не этот способ. А был ещё Гоголь — майор Махно в той же редакции, подписывавшийся «Н. Махно», что вызывало бесконечные шутки, а так же Подгорный. Или ФИО-антоним Некрасова — Косыгин. Очень, скажу вам, удобно! Идёт на тебя человек, которого ты не встречал уж лет сто, знакомый-то точно, но как зовут — чёрт, дьявол, как экспрессивно восклицал в подобных случаях редактор «Волгодонской правды», где я служил по приезду на Дон, Иван Макарович Пушкарный, не помню. Сворачивать с пути поздно, и тут выскакивает из оперативной памяти, точно чёртик из табакерки: Будённый! «А, здравствуйте, дражайший Семён Михайлович!» — «Неужто помните? А я вас, как по батюшке, позабыл, извините — прошло столько лет...».

Так вот Гёргельсанч. Он был военным строителем, прошедшим всю войну, от которой у него остались ноющие на погоду раны и трофейный мотоцикл с коляской, прихваченный где-то под Берлином. А ещё — хозяином дома, хотя и пришедшим туда после войны примаком, где мы снимали угловую комнату до переезда на Чиланзар. Этот дом получила то ли в приданное, то ли просто так от родителей, четы Труновых, которых я видел лишь пару раз за 8 лет жизни в том доме, его жена, художница Нина Викторовна. Она была необычной художницей — писала акварелью птиц, животных, насекомых и прочую живность для школьных наглядных пособий. Не скажу, чтобы она, в отличие от своего добрейшего супруга, очень меня привечала, но никогда не мешала мне сблизи любоваться её работой, когда она сидела на открытой террасе с шаткой и худой крышей, но зато тремя ступеньками из мраморной крошки, и тщательно выписывала оперения каких-нибудь какаду. Может потому и не мешала, что больше никто — ни муж, ни дети, Витька с Ксанкой, её творчеством, как я тогда уже понимал, не интересовались.

Худая крыша и мраморные ступени — это и было альфой и омегой личности Гёргельсанча. Он являл собой огонь и пламень, воду и камень, втиснутые в одну субтильную человеческую ёмкость. Чудачествами его превосходил, пожалуй, лишь Крылов, но Ивана Андреевича я видел лишь клодтовского, бронзового, а Гёргельсанча наблюдал живого. Он был, пока были живы мои родители, персонажем многих наших домашних побасенок, рассказывать которые не пересказать.

Скажем, решил однажды весной Гёргельсанч создать себе образцовый сад, чуть не парк на просторном своём участке. Подход к делу сразу был явлен основательный: на мотоцикле от поверженных немцев объезжен весь город, куплены лучшие лопаты, рабочая одежда и обувь, защитные средства — буквально по СНиПам, а что — военный строитель, построившей столько для Родины, у себя дома должен снижать планку? Под сарайным навесом, где давно пошёл трещинами от хронической невостребованности и хронических же протечек навеса массивный верстак, была сколочена огромная рама из лучших в городе досок, которая, если только где-нибудь уже не сгорела, всех нас переживёт и на которую была туго натянута блестящая оцинкованная сетка самого дорогого сорта.

И вот в указанный отцом семейства день вся его команда — отлучённая от кистей и красок супружница, растерянный от незнания чем заняться, поскольку отец отнял воздушку, Витька, парень ровно на 10 лет старше меня, и его старшая сестра Ксана, собиравшаяся вообще-то в парк Тельмана на воскресное рандеву, а не копаться в саду — выходит, одетая в новьё строго по СНиПу, в «сад» — в кавычках, ибо там росла какая-то дико-тугайная поросль, да несколько чуть не вековых деревьев, посаженных стариками Труновыми ещё в пору их молодости. В руках, одетых в новенькие рукавицы, у всех тоже сниповские лопаты. Гёргельсанч их строит и ставит боевую задачу: копать и просеивать землю. Сам он прилаживает упор к раме с сеткой, чтобы та нависала на горизонтом земли градусов на 60, и только что не командуя «делай, как я», показывает, что следует собственно делать.

Так они трудятся часов с 11-и до полудня, просеяв ведра, скажем, четыре, не больше, земли, ибо она не просеивается — вся в камнях, старых сучьях, а тут ещё червяки попадаются, и Нина Викторовна долго их изучает, чтобы когда-нибудь воспроизвести на учебных пособиях максимально близко к живому оригиналу.

В полдень начинает накрапывать дождь.

— Ладно, — с досадой втыкает Гёргельсанч в землю лопату на целый штык, — всё равно под дождём не работа — пойдёмте обедать.

После обеда все разомлели, да и дождик пуще разошёлся — весна же, куда без дождя.

...Оставленные в тот день в несостоявшемся саду лопаты с надетыми на их черенки рабочими перчатками — чтобы не перепутать, где чья, и проржавевшая сплошь, несмотря на заявленную оцинковку, сетка стояли на том же месте три года спустя, когда мы навсегда покидали их милый дом, переезжая на Чиланзар.

А ещё раньше Гёргельсанч решил строить туалет типа сортир «лучше, чем у генерала» — это было его мерило качества, как у других — международные стандарты. Генерал — это тот самый папин сослуживец в гражданскую, Норейка, с чьей поздней, как и я у папы сын, дочерью Лялькой мы были погодками и дружили. Главным образом потому, что наши мамы одновременно водили нас с пелёнок в парк Тельмана, как француз убогий водил Евгения Онегина в Летний сад, где мы и проводили все дни, кроме дневного сна. А ещё потому, что в доме у генерала было характерное для ташкентской колониальной архитектуры парадное, словно вдавленное внутрь дома, хотя частично и выступавшее за его красную линию, на котором было хорошо играть мелюзге — не жарко от солнца и не мокро от дождя. На генеральской парадной мы с Лялькой проводили большую часть времени, когда были не в парке. А в их доме, как и в саду я никогда не был, как ни звали Лялькины родители — по детской стеснительности, о которой писал в сериале «Лиловая кружка». Но Гёргельсанч явно бывал, потому что уборной замышлял переплюнуть соседа, жившего через улицу, а потом и сравняться с ним воротами, которые у генерала были сродни войсковым — с пиками наверху и звездой.

До ворот при мне дело ещё не дошло (оно, увы, не дошло, и намного позднее, в чём я убедился, когда, вдруг, отчего-то разнастальгировавшись, побывал там лет через 15 — в первый и последний раз после переезда на Чиланзар), но вот уборная своего часа таки дождалась. А иначе и быть не могло: старая деревянная, помнившая ещё Туркестанское генерал-губернаторство, давно превратилась в подобие сарая деда Мазая. Но у того хоть крыша была надёжная, а у сего же «строения» не менявшийся с довоенных лет толь, давно пройдя период полураспада, перешёл к полному и беспрестанно сыпался на головы испражняющимся. Да если бы только толь! Случались ведь и дожди...

Мои родители ходили в эту уборную под зонтами с широкими куполами, а меня сажали за круглой печкой, крашеной Кузбасс-лаком, на фаянсовый горшок, дошедший от моей бабушки Анны Николаевны, купленный ею в Верном ещё при Александре III. Как ходили, по папиному выражению, «на двор» в дождливые дни сами хозяева, я не видел, но однажды остервеневший от потопа при его поносе Гёргельсанч заявил, как рубанул, подсказав Станиславу Говорухину, которого может и знал — кто только не бывал в Ташкенте! — название его знаменитого публицистического фильма, снятого тридцать лет спустя:

— Так жить нельзя!

И творческая, а потом и производственная энергия закипела. Подняв стены будущего монументального, хотя уже и вышло постановление о борьбе с излишествами в архитектуре, которое, впрочем, на частные постройки не распространялось, сортира, чем-то походившего на сделанном Ниной Викторовной красочном рисунке по мужниным высокопрофессиональным чертежам на Павильон Росси в Михайловском саду Ленинграда; скромнее, конечно, и меньше по площади, да и без гранитного причала, ибо ни Мойка, ни даже Салар по участку Соловьёвых не протекали, — так вот едва подняв стены этого нужнейшего в жизни частного сектора строения на метр, Гёргельсанч развалил к чертям собачьим старую уборную. И место сровнял с землёй, вызвав прежде, разумеется, ассенизаторов для очистки выгребной ямы.

Что ж, пришлось ходить в уборную и дальше с зонтиком, но это же временные трудности, если верить Гёргельсанчу, в отличие от прежних, перманентных, что взрослых уже ободряло. Мужчины только, особенно приходившие к нам и к хозяевам в гости, были недовольны: часть своих надобностей мы ведь справляем стоя, а значит им приходилось это делать чуть ли не у всех на виду.

До возведения всей постройки в целом мы там не дожили, но хорошо ведь и то, что с годами над живописными рукотворными руинами виднелись уже только головы посещавших это, обещавшее стать роскошным, отхожее место. Но во всём есть ведь и свои плюсы: из окон дома зато видели, «занято» или «свободно». Сколько на одних только галошах сэкономили!

НА СНИМКАХ: калитка Гёргельсанча и я около неё в 1958 году в его парадной фуражке изображаю офицера; а это его мотоцикл — не тот именно, разумеется, но такой марки.

13. УЗНАВАНИЕ СЛОВ

И вот этот наш Гёргельсанч, покуривая однажды майским вечером папиросы «Казбек» на своём мраморном крылечке, сказал своему подсевшему к нему сыну Витьке:

— А что мы с тобой всё торчим и торчим тут, как бельмо на глазу? А давай-ка, сынок, съездим к твоей тётке в Ленинград!

Тут он немного попутал, ибо там жила тётка вовсе не Витькина, а его мамы, блокадница, присылавшая любимой племяннице с детками в слишком сытый в 50-х Ташкент каждый месяц большую посылку, полную пакетов «Геркулеса» — а что б не голодали. Я скажу вам, что, прожив в Ташкенте больше 30 лет, не только не видел сам, но даже и тех не видел, кто лично видел, как кто-то в нашем городе ест овсяные хлопья. Плов — это, да, это многие, а именно все. А вот «Геркулес»... Но дорог ведь, как говорится, не подарок — дорога твоя любовь. Тётушки Нины Викторовны, то есть. И решил Гёргельсанч её отблагодарить.

Купив билеты для себя и Витьки — почему только им, история умалчивает — вероятно, Нина Викторовна опаздывала со сдачей в издательство «Укитувчи» плакатика с крокодилами, а у Ксанки завёлся очередной ухажёр, который мог ведь, в её отсутствие, и переметнуться на сторону, Гёргельсанч натащил с Алайского чуть не возы всяких фруктов, верно рассудив, что блокадница даже и через 15 лет после войны нуждается в основных витаминах. В урочный день к воротам, которые пока были, мягко говоря, плоше, чем у генерала, подъехала ярко-зелёная «Победа» с жёлтыми шашечками от буфера до буфера, как тогда называли бамперы. В неё погрузились Гёргельсанч с Витькой, едва запихав в багажник гостинцы, и отправились на тогда ещё не снесённый вокзал, построенный архитектором Сваричевским — зятем Александра Фёдоровича Керенского — будущего правителя России.

Прошло не больше недели, как я, уже засыпавший, услышал на террасе сперва звонок от калитки, а потом нестройный шум возбуждённых голосов. Мне показалось, что вроде как и голос Витьки, но он же уехал, значит, ошибся, подумал я и провалился в сон. А утром родители, продолжая это с хохотом обсуждать, рассказали, что то был и правда Витька — они с Гёргельсанчем вернулись!

Оказывается, сойдя с поезда на Московском вокзале и загрузив до критического прогиба тележку носильщика, они взяли на площади такси, всё привезённое в него перегрузили и на вопрос таксиста: «Куда едем?» — солидно ответили: «Сейчас». Водитель включил таксометр, тот начал щёлкать, а адреса пассажиры не называли. Гёргельсанч перерыл все свои многочисленные карманы, планшетку, с которой отставной капитан инженерных войск не расставался с войны, потом попросил открыть багажник и стал потрошить чемоданы.

Когда таксометр накрутил им уже чуть не полсотни рублей — старыми, разумеется, но тогда это были вовсе не малые деньги, Гергельсанч был вынужден признать своё фиаско: он забыл взять тёткин адрес.

— А ты его вообще-то у матери спрашивал? — проницательно спросил Витька, и тут выяснилось, что и этого сделано не было.

Тогда Гёргельсанч плюнул в сердцах, растёр и подозвал уже другого носильщика, который как раз сдал своих клиентов с рук на руки таксисту и до следующего поезда освободился.

— Давай, грузи!

— А к какому поезду прикажете?

— Давай пока в камеру хранения...

Избавившись от багажа, они пошли с Витькой в кассу и купили обратные билеты. Поезд, пятьсот-весёлый, был только вечером, да и то хорошо — скорого пришлось бы ждать двое суток, кантуясь на Московском вокзале, забитом пассажирами битком.

— Что, Витя, пошли, что ли, хоть в баньке помоемся — а то все пропахли копотью.

Тогда поезда ходили на паровозной тяге, а это, кто ездил на них, как я, помнит, и дым, и искры в окно и во все щели, и гарь на зубах.

— Земляк, — окликнул он прохожего, снова выйдя на площадь Восстания, — у вас тут есть хоть какая-то баня?

На что получил по-питерски язвительный ответ:

— Чай не завшивели, моемся.

Гёргельсанч второй раз на ленинградской земле плюнул в сердцах и пошёл к постовому. Тот и объяснил, как пройти к ближайшим — Ямским — баням: по Лиговскому налево, в первый поворот не сворачивать — упирается в Пушкинскую, а только во второй и вниз по Кузнечному: будет Коломенская, потом — Марата, а следующая— Достоевского, на неё и свернуть.

— Направо, налево? — уточнил Гёргельсанч, не услышав этой детали.

— Там только налево, — сказал постовой и прибавил: — На каком фронте от пули бегал, деревня?

Говорят, с его, правда, слов, Гёргельсанч сдержался. Сказал вежливо: «Спасибо», — и зашагал в Витькой в баню.

Перед поездом они, чтобы обратно не тащить, раздали все свои фрукты маявшимся в зале ожидания, которые их чуть не превратили, от азарта, в оборванцев. Кое-как вырвавшись и стирая с лица плевки тех, которым досталось восточной халявы меньше других, они погрузились в поезд и покатили обратно.

Мама смеялась, отец улыбался, а мне было их жалко. Вечером я подсел к Гёргельсанчу на крылечко из мраморной крошки, нагретое солнышком позднего мая, и учтиво спросил:

— Гёргельсанч, как вам Ленинград? Я в нём не был пока, мы только через месяц поедем.

Он потушил только что зажжённую папиросу и бросил:

— Хороший город. Только жлобский!

И непривычно хмурый ушёл в дом.

Я уже писал где-то, что помню, от кого впервые услышал те или иные слова и выражения. Например, «кинозвезда» — от ташкентского кинорежиссёра, тогда заканчивавшей ВГИК, Камары Камаловой. А прилагательное «жлобский» — вот в тот раз от Гёргельсанча.

...Мягко провернулся ключ в дорогом замке, и дверь Большаковых открылась.

— О, лёгок на помине! — воскликнула Лена. Она несла пакет с мусором в мусоропровод. — Только сейчас собирались тебе позвонить: Андрей там плов направляет.

— И потому трубку не берёт? — спросил я недоверчиво.

Лена выбросила пакет, поднявшись на пол-этажа выше, в жерло мусоропровода и на обратном пути подцепила меня за руку.

— Не может быть — она у него всегда в кармане, когда готовит.

Заложив морковь и густо посыпав её растёртой ладонями зирой, Андрей прикрыл крышку казана — хорошего, наманганского, чугунного — у меня тоже такой, только меньше — на одного, достал из домашних брюк смартфон и открыл журнал звонков. Был он немного сконфужен, что вышла такая накладка после того нашего разговора, когда он бросил трубку.

— Не было звонков от тебя! — радостно воскликнул он. — Проверь свой.

Да, это был мой промах: набирал другого Андрея — питерского коллегу, ткнув по ошибке не туда в списке контактов.

— Что-то мы все с этим чеком ополоумели, — сказала Лена. — А может выбросить его и забыть?

НА СНИМКАХ: типичная парадная старого Ташкента — примерно такая была и в генеральском доме; Ямские бани в Петербурге.

14. ХРЕНОВАЯ ОТ ЗАСРАКА, ИЛИ ЛАДАН ВОСТОКА

Плов — такая институция, что и на секунду нельзя оставлять без внимания. Поэтому Андрюха выставил Лену из кухни, а меня усадил за столик:

— Бир минут!

Он тщательно перемешал правильной — из цельного куска нержавейки, тогда не сломается в шейке — шумовкой начавший побулькивать под морковной соломкой зервак, добавил в казан кипятка из только что свистевшего чайника, бросил щепотку сушёного барбариса, закрыл крышку и убавил огонь. Потом достал из холодильника шкалик, полный неуловимо отдававшей зеленью жидкости, в которой плавали белые хлопья, подсел ко мне, разлил жидкость по стопкам и придвинул уже порядком остывшие курдючные шкварки:

— Не будем нарушать традицию.

А традиция такова, что под горячие шкварки следует пропустить первую рюмочку. Можно её же и последнюю, но полное соблюдение традиции предусматривает и вторую — после достижения зерваком готовности или закладки риса — кому как больше нравится, а также третью — уже под плов. А вот больше пить не стоит — это неуважение к плову.

Под холодные шкварки мне пить покамест не приходилось, но принимая во внимание обстоятельства, привередничать неразумно.

— Прости меня, старик, нашло что-то тогда.., — сказал Андрей, взяв со стола свою стопку и выжидательно посмотрел на меня. Правильно сделал: как же чокаться, если между друзьями повисла обида.

Я ничего не ответил — просто поднял холодный стопарик, протянул руку и звонко с ним чокнулся. Андрей радостно выдохнул и махом опрокинул чарку в горло.

— Ах, хорошо пошла! — и следом бросил туда же жменьку шкварок.

Делать хреновую водку — а в шкалике кедровой «Зелёная марка», которая больше всего, на наш вкус, годится в качестве исходника хреновой, была именно она — Андрей научился у засрака Саши Дроздова, когда я ещё до пенсии работал в «Санкт-Петербургских ведомостях» и их познакомил. Вы не подумайте, я не диффамировал Сашу — это достойнейший человек, один из старейших на Неве фоторепортёров и на шесть лет совместной работы мой друг, заслуженный работник культуры России, а коротко по-питерски — засрак. Он угостил нас своей хреновой водкой по случаю знакомства с Андреем, и тот просто влюбился в неё с первой рюмки и скоро стал делать сам. Меня Саша тоже учил, и не раз, даже корни элитного хрена привозил со своей дачи на Карельском перешейке, но я пью так редко, что когда соберусь её всё же сварганить, уже не могу вспомнить рецепт. Нет, так-то всё просто: кедровая водка «Зелёная марка» в бутылке с завинчивающейся крышкой — так удобнее открывать-закрывать, да и транспортировать, если нужно, да наструганный хрен — вот и все ингредиенты. Но сколько этого хрена строгать и как долго настаивать, я вечно позабываю, поэтому и не затеваюсь, а только теперь угощаюсь раз в год по обещанию у Андрея, ибо как ушёл из редакции, с Сашей мы больше не виделись.

И она хорошо пошла, и холодные курдючные шкварки. Это сама по себе превкуснейшая штука — никакие свиные и прочие не сравнятся! Когда я приехал в Россию, была целая проблема — найти курдючный жир, а теперь его везут из Дагестана в Питер в изобилии, и он, да простят мне мои земляки, кажется мне качеством выше, чем наш, туркестанский. На нём-то и делается подлинный плов! Конечно, от бедности до революции, да и после неё варили на растительном масле — главным образом, самом дешёвом, кунжутном, отчего палава, как называл его папа словом, вошедшем в русский язык лишь старых туркестанцев — как например, у русских переселенцев в Америке и Канаде возникло название легковушки «кара» — сам не раз слышал, была почти чёрного цвета, да и пахла не очень. Потом пришло хлопковое, выжатое из семян «белого золота» Узбекистана, которое калили до белого дыма, и тот пропитал весь Ташкент, а в моё время особенно популярно было дезодорированное «Салатное», и многие приезжие, да и невдумчивые потомки даже старых туркестанцев считают, что так и надо. Нет — только курдючный жир! А вот морковь, как верно учит Сталик Ханкишиев, годится любая, а не только жёлтая, как мы привыкли в Ташкенте — жёлтая тоже ведь от былой скудости: она кормовая и оттого всегда продавалась дешевле оранжевой.

— Повторим? — гостеприимно спросил Андрей. Но я отказался — шкварки мы схряпали, а ничего другого перед пловом на закуску не хотелось.

Андрей убрал хреновую обратно в холодильник, отставил стопки и стал промывать рис. Девзиру мы не замачиваем и моем прямо перед закладкой — так нам кажется вкуснее. Девзира — великий рис, эндемик Ферганской долины, точнее — её восточного предгорного краешка, теперь тоже доступен в Питере. Хотя я несколько раз нарывался на подделки.

Чтобы не мешать ошпазу — ещё вновь, не приведи аллах, окрысится, если скажешь чего-то не то под руку, я тихо вышел из кухни. В открытую дверь спальни было видно, что Лена гладила там постельные принадлежности.

— Можно в святая святых? — спросил я, замерев на пороге. Она махнула рукой приглашая.

Я уселся в кресло у окна.

— Новости есть? — оторвала она взгляд от пододеяльника. — Или просто приехал — мириться с Андреем?

Я хмыкнул.

— Это ему следовало мириться со мной — он же состарился до того, что увидел в зеркале рога, хотя это вовсе не зеркало, а олений вольер. Впрочем, мы помирились — он попросил прощения.

— Это я поняла, — усмехнулась Лена, — по амбрэ хреновой, перебивающему даже пловный дух.

Лена принялась за наволочки, а я рассказал ей о своём визите по дороге к ним в «Пятёрочку», что виднелась из окна на той стороне Будапештской.

Ферганский горком комсомола не успел серьёзно попортить Леночкины мозги, и она после него и до самого отъезда в Ленинград успешно руководила детским садом на массиве Яссави. В Ленинграде ей тоже дали в управление детский сад — в Купчине, неподалёку от дома, коим она до пенсии и рулила. Так что ум у неё был административный, что значит — стратегический. Именно поэтому она, не размениваясь на частности, и предложила нам с Андреем попросту разрубить гордиев узел — выбросить этот чёртов чек и забыть.

— Ну вот, ещё одно подтверждение моей мысли, что с этим надо кончать, — сказала она, выслушав меня не перебивая, только однажды спросила, когда я описывал продавщицу: «Это какая — в кудельках?», — а когда я подтвердил, фыркнула: «Да вообще сто восьмая какая-то...»

Вот вы сейчас опять ничего не поймёте, поэтому снова придётся отвлечься. Сто восьмыми в Узбекистане называют ту самую публику, которую в Питере — бомжами. Бомж — это, как известно, ставшая существительным, от частого употребления, аббревиатура: «без определённого место жительства», а сто восьмой — осуждённый на статье 108 УК Узбекской ССР, причём далеко не в последней редакции, за бродяжничество. Понятное дело, что эти определения в повседневном, а не милицейском обиходе вышли далеко за пределы изначального смысла, и в Петербурге могут презрительно заклеймить в разговоре бомжом просто весьма неопрятного или донельзя испитого, опустившегося человека — в соответствии с его характерным отталкивающим обликом. Так и на моей родине сто восьмыми кого только не обзывали — и забубенных алкашей, и вокзальных потаскух, и всяких неприкаянных и непутёвых, почти сплошь обкуренных анашой людишек с уличными замашками из «шанхаев», коих было немало вдоль опустившегося, как и эти человеческие отбросы, Салара, кто, на взгляд обзывавшего, подпадал бы под 108-ю статью, — словом, отвратных при невольном с ними соприкосновении. Ту продавщицу из «Пятёрочки» моя мама-ленинградка в разговоре назвала б, к примеру, халдой, а Лена вот, как ей привычнее с детства — сто восьмой.

— Мы-то сперва думали, кто-то странно так подшутил, подделав чек на компьютере — вот как ты нынче, — между тем продолжала Лена. — А раз его нельзя подделать в принципе, то не думать же и правда, что к нам пробрался путешественник во времени, — она аж коротко хохотнула при этих словах.

— А что думать? — спросил я.

— Ну не знаю... По мне, так лучше ничего. Выбросить или сжечь и забыть. Мы столкнулись с чем-то необъяснимым — мало ли и другого необъяснимого кругом: человечество только жить начинает.

Нет, за Леночкой нашей — это я не в том смысле, что за нашей с Андреем; треугольника, как вы давно поняли, тут нет и не было — я честно передал вполне невинную Леночку Андрюхе сто лет назад и даже очень тому порадовался, ибо в Ташкенте тогда назревали свои немалые заморочки — не до ферганских, — так вот за Леночкой нашей записывать надо! Оцените, как сказано заведующей детсадом, а не профессором философии: «Человечество только жить начинает»!

Андрей оценил. Он как раз в этот момент вошёл в спальню, принеся на себе сказочный запах готового плова.

— Справедливо, но так можно от всего отмахнуться, — уважительно посмотрел он на супругу, хотя и стал ей возражать. — Мы, мол, младенцы, а вот дорастём — и законы мироздания постигнем, и телепортацию наладим, и телекинез возродим, которым, говорят, пользовались строители пирамид. А уж передача мыслей на расстояние станет рутиной и обрушит эту долбаную «Почту России» вместе с Ростелекомом.

— Не ёрничай — это тебе не идёт! — фыркнула Лена за неимением контраргументов. Типичный женский приём в семейном кругу, когда смотревшая в девушках в рот жениху матрона, прибрав к рукам власть в пещере, решает, что теперь его очередь. Но ведь Андрею-то как раз шло! Я во всяком случае с интересом смотрел, просто ли он положит её на лопатки или перейдёт к действию, логично из этого вытекающему.

Но он даже и на лопатки класть супружницу не стал. Когда Лена, перемолчав, сказала, что всё равно надо заканчивать эту трихомудрию, не то добром наше мозголомство не кончится, он произнёс поистине великую фразу, которую я бы сделал просто слоганом старости:

— Всё будет хорошо! На остальное у нас уже нет времени.

Зримым подтверждением его правоты стал вынесенный им из кухни лазурный ляган с горой плова, курившейся, как Толбачек. Андрей торжественно установил его в гостиной на столе: плов не едят по кухням, точно мюсли. Три головки чеснока сияли на самой вершине горы благородной масляной патиной, словно отлитые из бронзы — по головке на брата. Затем Андрей принёс в одной руке блюдо тончайшим образом наструганного «ферганского сала» — маргиланской зелёной редьки, а в другой — того же сервиза «Пахта» касушку аччик-чучука, салата, которым в раю гурии кормят шахидов, ибо в конце сентября в Туркестане кто-то ещё ест плов с салатом, а кто-то — уже с редькой, как в самые холода. Ещё бы тут очень бы к месту была вазочка с янтарной айвой, которая светится, точно нефрит, но где же в этом краю северных мамонтов взяться нашей айве — а та, что привозят из Краснодарского края, что кошкины слёзы.

Вот вы скажете, мол, и жил бы в своём Туркестане, а то хает и хает... Не хаю ничуть! Разве я сказал что-то против самых божественных пончиков в мире с Большой Конюшенной, подобных которым даже в Питере больше не сыщешь? Или кислой капусты — не той горькой жвачки, что сейчас продаётся в тех же «Пятёрочках», да и у бабок на рынках, а заквашенной при СССР из специальных (!) сортов, культивировавшихся под Ленинградом, нынче уже истреблённых ради многоурожайных скороспелок. А пироги и кулебяки в «Штолле», продолжающего славные традиции петербургских немецких кухмистерских, восхвалениями которых полна русская классическая литература!

Нет, я ничего не хаю, я лишь говорю, что зира для плова должна быть с узбекско-таджикских отрогов Тянь-Шаня, чёрная, как тот Кузбасс-лак, за печкой, окрашенной которым, меня сажали на фаянсовый горшок эпохи Царя-миротворца, а не эта иранская бледная немочь почти что без запаха, что только и торгуется в Петербурге. Понятно, зира не для всякого, спрос невелик, тем более для людей, наслаждающихся урюком, который в Туркестане не стали б лопать и хрюшки — а они понимают толк в урюке, сойдёт и иранская, чтобы сварить в эмалированной латке мясную кашу с морковью, засыпанную куркумой — плов же должен быть жёлтым, и хвастануть на работе, что, мол, вчера приготовила настоящий, как меня научили в Саратове.

С зирой, даже нашенской, чёрной, и в Ташкенте можно здорово обломаться, если не вырос там в четвёртым колене, а имея бабушкой раскулаченную где-нибудь на Рязанщине. Помню в последний ташкентский приезд иду по Алайскому, зачем-то так перетряхнутому изнасваенными хакимами, что по старому знанию ничего не найдёшь, в том числе и зиру — только по запаху.

— Бери давай, жуда яхши зира! — приглашает любезно старец вполне современного облика.

Как же, ещё как «яхши» — весь день, как и сотню других, этот мешочек открыт всем ветрам и носимой ими пыли! Подхожу, улыбаюсь, гляжу ему прямо в его плутовские глаза, качая укоризненно головой. Он выжидает минуту — вдруг не так понял, потом ныряет под прилавок, достаёт небольшой хурджум и пиалкой зачерпывает там божественное семя. Вот это зира — не то что та выветренная, с прилавка! Не зря аксакал, годящийся мне в племянники, поспешно снова затягивает удавку ремешка на хурджуме — чтобы не выдохлась. А я положу дома в старинную папину склянку с притёртой пробкой, чтобы когда зира окажется в старой папиной фарфоровой ступке, чтобы слегка порушенная готова была облагородить зервак, она всё ещё могла терпким своим ароматом поднять даже мёртвого.

Зира это ладан Востока!

— Мархамат сизга, джаним, — протягивает мне, взвесив, покупку и, пряча в складках кийикчи полученную плату, хитро улыбается аксакал: как же, мол, это свой своя не познаша, ай-яй-яй...

Ош мы съели со всем к нему уважением — молча и без выпивки. А когда Лена принесла чай, снова вернулись к анализу ситуации, которая даже за благословенным пловом не выходила ни у кого из нас из головы.

НА СНИМКЕ: зира на ташкентском базаре Чорсу (бывшем Октябрьском); исходник для хреновой водки от засрака.

15. БАБА НА ЧАЙНИК

— Поскольку у нас тут филиал Туркестана, слушайте, братцы, старшего, — веско сказал я после того, как опорожнил вторую пиалу — первую мы выпили в полном молчании: чай, как и плов, следует уважать. Галдёж над только заваренным чайником, когда даже ещё хайтармы не свершили, считается в Туркестане таким дурным тоном, как если начать есть плов раньше самого в компании старшего.

Помнится, примерно через год после моего приезда в Петербург понадобилось мне встретиться с руководством местного общества соотечественников Узбекистана «Умид» — я вёл тогда в «Санкт-Петербургском курьере» смольнинскую грантовую полосу «Национальность — петербуржец», повествующую о жизни национальных диаспор. Кстати, обратите внимание, что в отличие землячеств выходцев из других бывших союзных республик, это объединяло не одних узбеков, а всех узбекистанцев — в него входили и русские, и корейцы, и украинцы, и представители многих среднеазиатских национальностей, для которых Узбекистан был и остаётся драгоценной родиной. Позже возникла ещё одна общественная организация земляков на Неве, и я несколько лет, пока она не распалась, входил в состав её руководства.

Но это к слову. А тогда, в 2006-м, земляки меня очень радушно встретили у себя на 17-й линии Васильевского острова, тут же затеяли плов, который оказался готов раньше, чем мы завершили деловые разговоры с создателем и лидером «Умида» Алиджаном Хайдаровым. Плов принесли в его кабинет, активисты расселись, а мы с Алиджаном Джахангировичем всё никак не закончим. И все сидят ждут, только слюнки глотают. Потом наконец кто-то робко:

— Искандер-ака.., — и глазами на ляган мне показывает, где бездарно остывает плов: мол, неплохо бы приступить.

— Да-да, — говорю, подумав, что это меня приглашают угоститься, — спасибо. Сейчас мы, вот только...

— Нет, давайте прервёмся, — засмеялся Алиджан. — Иначе никто не притронется, пока вы не отведаете — вы же среди нас самый старший.

Потом, уже позже, когда познакомились ближе, выяснилось, что чуточку старше всё же Хайдаров, но я был тогда уже сед, как лунь, а он ещё вполне черноволос, и земляки сочли это безусловным признаком моего старшинства.

Ну а в нашей-то компании все прекрасно знали, кто тут старший, и приготовились внимать.

— Я ехал к вам с одним вопросом, но Лена поставила второй, так что давайте обсудим оба, — сказал я.

— В порядке поступления? — восстал в Лене из летаргического сна комсомольский орговик, и это меня рассмешило. — Мы же не на комсомольской конференции, старуха. Да, думаю, и там всё же решили бы первым обсудить вопрос принципиальный, а потом уж частный.

Андрей долил себе чаю, отхлебнул слишком нервно, что выдало его не проходящее лихорадочное состояние, обжёг, естественно, нёбо и чертыхнулся:

— С вами орговиками... Шкура теперь с нёба слезет. — Он покатал по обожжённому нёбу языком и поморщился. — Уже слезла.

— А ты что, тоже в комсомоле работал? — удивилась Лена, переводя взгляд с мужа на меня и обратно.

— Не за зарплату, как ты, — сказал я. — Был членом Ленинского райкома комсомола Ташкента, а когда пробился в партию, формировал комсомольские отряды на ударные стройки. Так что выбыл из комсомола только в 31 год, когда сам уезжал из Ташкента на «Атоммаш», отдав комсомолу 17 лет.

— Надо же, какие открываются подробности! — покачала головой Лена. — А ты ведь никогда не говорил.

— Я многое чего тебе не говорил — это удел Андрея тебе всё говорить, — усмехнулся я. — Что он, надеюсь и делает.

Ребята переглянулись и обнялись.

— Воздержавшиеся есть? Воздержавшихся нет. Принято единогласно! — изобразил я председательствующего при голосовании по вопросу «разное». — А теперь хватит трёпа. Вопросы на повестке вот какие: Лена предлагает покончить с нашей проблемой кардинально — изничтожить этот чек и считать, что его и не было.

— Праздновать труса? — недоумённо посмотрел на неё Андрей.

— А хотя бы и так, — дёрнула она плечом. — Всё остальное обойдётся дороже, я чувствую.

— Если мы так и порешим, как Лена предлагает, — сказал я , — то вопрос, с которым я к вам ехал, отпадает.

— Что за вопрос? — насторожился Андрей.

— Очень простой: если продолжать доискиваться правды, надо объединять усилия. Мне одному не осилить.

— Разве кто-то возражает? — воззрился он на меня.

— Не хотелось бы никого обижать, — парировал я интонацией телеведущего Ильдара Жандарёва, — но вчера ваша выходка, сударь...

— Ну я же извинился! — вскочил Андрей, вновь показав, как внутренне наэлектризован. Язык его задел обожжённое нёбо, и он скривился.

— Этого мало, — не стал щадить его я: подумаешь, обжёгся — не пулю же словил. — Ты объясни, чего ты всё время дёргаешься. Главное тут именно это, а не твои ишацкие намёки на наш с Леной якобы адюльтер, который пригрезился тебе от истощения нервных клеток головного мозга. Это-то, кстати, вполне извинительно — Альцгеймер подкрадывается неумолимо, ничего не попишешь.

— Саша, хватит! — воскликнула Лена и схватила Андрея за руку, словно стараясь не дать Альцгеймеру его схарчить. — Прекрати свои дурацкие шуточки! Мысли материальны.

— Сказала идеалистка, верящая в гороскопы, — поддел её я.

— А это уж моё дело! — показала она мне язык.

Обстановка разрядилась, и Лена пошла заваривать новый чай.

— Старик, пока мы одни, объясни ты мне всё же, чтобы с этим навсегда покончить — чего ты вдруг стал плести про что-то у нас с Леной?

Андрей насупился.

— Ну было же...

— С чего ты взял? Решил так, потому что я с Леной познакомился раньше, чем ты? Так я и с твоей тёщей раньше тебя познакомился, — выпалил я и прикусил язык. Но было поздно!

— Видишь! — вспыхнул он, как мальчишка. — Ты у них, значит, бывал — где ж тебе ещё было с Мариной Игнатьевной, царствие ей небесное, познакомиться?

— Не бывал, — сказал я. — Но разве тебя переубедишь?

— А ты попробуй! — упёрся вдруг Андрей. — Может и удастся.

Мне было смешно и грустно.

— И ты что, вот с этим всем все эти годы жил? Копался, сопоставлял?

Он долго молчал.

— Представь себе, — глухо признался он наконец.

— Что ему надо представить? — весело спросила Лена, появляясь в гостиной с чайником на блюдце с нахлобученной на него бабой в толстом салопе, чтобы сохранять тепло. Салоп уже вылинял, а целлулоидная голова бабы растеряла весь свой макияж и большинство волос косицы. А была ведь такая яркая...

— Помнишь? — перехватила Лена мой взгляд. — Это ведь ты подарил? Вот, гордись, сберегла!

О боже! Лучше бы она этого не говорила! Я обхватил голову руками и стал подумывать, не выпрыгнуть ли в окно, как Подколёсин.

— А я всегда считал, что это твоей мамы подарок, — зловещим шёпотом проговорил медленно Андрей.

Лена бросила быстрый взгляд на меня и, кажется, поняла, что тут без неё происходило.

— И на каком же основании? — обняла она мужа сзади, поставив чайник на стол.

Андрей резко сбросил её руки.

— На том, что приличной девушке чужие мужики подарков не дарят! А значит, кроме родителей, больше некому.

Тут уж Лене шлея под хвост попала.

— А откуда у тебя, дорогой мой, такие глубокие познания о приличных девушках? Чувствую, ты их с о-очень близкого расстояния изучал.

Я вот рассказываю, а вы представьте: собачатся не юнцы, а два шестидесятилетних человека! Большой грузноватый Андрей и маленькая хрупкая всё ещё Лена. Умора — если бы только третьим в этом ужастике не был я.

А Лену между тем несло:

— Где, голубочек мой? В типографии — наборщицы, да? Или в буфете «Нурхона» — такие были в крахмальных наколочках, фик-фок на один бок и сбоку бантик? А вы не с Антипиным ли случайно на пару их изучали? — обошла она его кругом, вглядываясь так, будто прежде не видела ни его штанов, ни рубашки. — Или и Саша с этой же целью подкатывал? — подмигнула она из-за его спины мне. — А-а, вспоминаю, — покачала головой Лена и села к столу, — вы с Тугушевым на целую неделю завились как-то в Шахимардан. В Вуадили, стало быть, заповедник приличных девушек для изучения их повадок?

Она помянула Шавката Тугушева — собкора «Правды Востока» в ту пору, когда Большаковы женились и он был свидетелем на их свадьбе. А мы-то с ним познакомились много раньше, когда Шавкат был ещё репортёром «Ферганки» и мы тоже вместе однажды ездили в Вуадиль. Если бы там был такой заповедник, какой предположила Лена, Шавкат непременно бы мне его показал.

И вот тут Лена переборщила. И теперь в наступление перешёл Андрей. Он сел напротив неё, не обращая внимания на моё присутствие, и сказал ехидно:

— Очень вовремя вы, мадам, о Шавкате напомнили. Помню, кто-то на том Новом годе в драмтеатре, о котором Саша потом тиснул репортаж в «Комсомольце», весьма страстно целовал Снегурочку.

— Не Снегурочку, а её рукавички, — растеряв весь свой обличительный пыл, проговорила Лена.

— Ах, ах, ах, рукавички! — легко, символично пристукнул Андрей кулаком по столу, что даже чайник не дребезжнул, и вывинтился со стула через правое плечо. — Скажите пожалуйста, какой объект для страстных поцелуев — театральный реквизит, закаканный мышами!

— Сам ты закаканный, Большаков! — залилась краской Лена. — Если уж на то пошло, я видела, как ты обнимался за кулисами с той актрисулей, что осенью у них взяли в труппу.

— Да, — отважно принял опасный выпад Андрей. — Да! Я обнимался с ней, больше того — я с ней целовался — между прочим в губы, а не как твой Тугушев в варежки. И даже взасос!

— Я это, конечно, предполагала.., — пролепетала Лена.

— Ну вот, а теперь знаешь наверняка! Знать ведь лучше, чем теряться в догадках. — Он впервые за всё время перепалки повернулся ко мне. — Как считаешь, старик?

Я, наблюдая за ними, расслабился и не подобрал вовремя пресс. Я же не думал, что следующий тычок будет в меня.

— А что я? Я с актрисулей не целовался...

— Не валяй дурака! — посмотрел на меня какой-то чужой Андрей, каким он никогда не был. Был незнакомым, но до того как я его впервые увидел у Антипина, а потом — сразу своим. Когда он успел стать таким? За годы, что мы не виделись? Но мы, слава богу, уже больше десяти лет опять видимся — и это всё тот же ферганский, «поднурхонный» Андрей, только, как все мы, понемногу стареющий. — Ты помнишь, как я тебя встретил возле Лениного дома весной того года, когда мы с ней познакомились? Только я тогда ещё не знал, что это её дом, а ты-то уже знал.

Он посмотрел на меня с сожалением, как смотрят, когда узнают об опасном диагнозе друга.

— И я не знал.

— Но ты же выходил из её подъезда! — взвился Андрей.

— Выходил.

— А зачем ты был в нашем подъезде?! — изумилась Лена и подалась ко мне.

— Тебе лучше знать! — огрызнулся Андрей и отмахнулся от её попытки сказать что-то ещё, словно замазывая мазком кисти готовые сорваться с её губ слова.

— Я помогал Марине Игнатьевне донести её сумки.

— Ну хоть в этом не врёшь.., — обессиленно сказал Андрей и снова сел.

— А в чём вру?

— Что не был никогда у Лены.

— Я и не был.

Я тоже обессилел и тоже сел. Лена разлила нам по пиалам подостывший чай.

— О, хорошо — как раз такой, что можно пить с сожжённым нёбом, — одобрил Андрей, пригубив, словно наша перепалка не имела никакого отношения к той обыденности, где происходило чаепитие. Он как бы вышел из одной пьесы и зашёл в другую.

— Я был в тот день в обществе «Знание», — сказал я, не прикасаясь к чаю. — У них там молодёжный лекторий, и меня мой завотделом в «Комсомольце Узбкистана» Гена Фиглин нарядил по телефону сделать об этом заметку — я же в отделе пропаганды работал. Пришёл, а у них день выдачи пайков — их по четвергам выдавали. Хорошие такие пайки, объёмистые: мясо, шпроты, куча цибиков чая, сервелат, сыра здоровый кусище — ну всё, что было в дефиците. Марина Игнатьевна мне всё про лекторий рассказала, снабдила цифирью и, уже провожая, споткнулась о сумки с пайком, что стояли прислоненные к её письменному столу — две, как сейчас помню. «Простите, расставила тут! Господи, как я это всё понесу...», — сказала она мимоходом и начала про что-то другое. А я говорю: «Давайте я помогу!» — «А вам не трудно? Других дел у вас вечером нет?» — «Но мы же не в Маргилан понесём?» — «Какой там Маргилан! Вон, через две улицы». — «Когда за вами прийти?» — «Да можно сейчас и идти, чтобы вам не возвращаться: у меня сегодня всего два важных дела было — паёк получить да вам данные по лекторию приготовить. Оба выполнены», — улыбнулась она. Она оделась, я подхватил сумки, и мы пошли. В подъезде она забрала у меня сумки: «Неудобно, если соседи увидят. Вот, возьмите». Она достала из одной из сумок две пачки чая с незнакомыми мне этикетками. «Это кенийский, вы такой вряд ли пробовали — его только в обкомовских пайках выдают. Берите-берите, — видя, что я колеблюсь, сказала она. — Все журналисты любят чай, а такого вы ни за что не достанете! А у нас дома чай почти не пьют — только компоты да кофе». Ну ладно, раз так. Я сунул цибики в карманы пальто, мы попрощались, и я отправился в гостиницу. Вышел из подъезда — а тут ты как раз мимо идёшь, — глянул я на Андрея. — И только на вашей свадьбе, когда мы поехали выкупать невесту, я узнал, что Мария Игнатьевна — это Ленина мама. Какая-то женщина подошла ко мне сзади и спросила: «Ну как кенийский чай? Понравился?». Оборачиваюсь — она.

Андрей встал и, стараясь не встречаться со мной взглядом, вышел из комнаты. «Схожу вниз за сигаретами», — бросил он уже в дверях.

— Ну а ты чего не сказала ему, что это я подарил тебе бабу на чайник? — накинулся я на Лену, когда мы остались одни. Вполголоса, опасаясь, что Андрей вдруг передумает идти за куревом и вернётся. — Зачем эти бомбы замедленного действия? Кому это нужно у ворот кабристона?

— Да какие там бомбы? — скривилась Лена. — Я что, думала, что какая-то баба на чайник может что-нибудь значить! Мне тогда на 8 Марта ребята в горкоме сколько подобных пустяков надарили — дело же обычное.

— Как видишь, нет. То «ребята в горкоме» — а то я, которого Андрей изначально, выходит, подозревал в нехорошем. Поди с самого того дня вашей свадьбы, когда я был его дружкой, которого он тебе представил, а ты нет чтоб смолчать, сделав вид, что мы не знакомы, полезла ко мне целоваться как к старому знакомому. Тут бы и у меня, пожалуй, возникли чёрные мысли, уж на что я толстокожий.

— Ты? Толстокожий?! — прыснула Лена. — Думаешь я не помню, на что я наткнулась, обнимая тебя тогда от полноты чувств?

Я отскочил от неё.

— Вот ещё этого нам не хватало! Вот ещё это ляпни, когда он вернётся! — зашипел я, поглядывая на прикрытую дверь в прихожую. — И всё — можно рвать чек, а следом вскрывать себе вены. Или искать того гуляльщика по времени и вместе с ним рвать когти в будущее.

Лена оглядела меня, словно мы только что с ней не цапались.

— Я предпочла бы рвать с тобой когти не во времени, а в пространстве, — сказала она многозначительно, закусив нижнюю губу и приподняв правую бровь — совсем как делала это Оля Медведева, и у меня отвисла челюсть.

НА СНИМКЕ: очень похожа на ту бабу на чайник, что я подарил Лене в 70-х.

16. БЛЮЗ АЧЧИК-ЧУЧУК

— Старуха, ты по миру-то ходи, да хреновину не городи, — отозвался я знаменитым савельевским присловьем, когда вновь обрёл способность говорить.

Лена продолжала смотреть на меня всё так же порочно-загадочно. Господи, я и её, оказывается, толком не знал, как и Андрея, открывшегося мне нынче с неожиданной стороны — и это меня поразило. Вот живёшь так, жизнь идёт по накатанной, и кажется, что все таковы, какими видятся год за годом за дружеским пловом. А случись на этой дороге колдобина, так подбросит, что не только зад отобьёшь, но и в жизненном калейдоскопе вместо пасторальных лютиков возьмёт да и сложится что-нибудь монструозное.

Мы знакомы, конечно, давно, что там — очень давно — как их выжданный Коля говорит, люди столько не живут. Но что я о них знал? Общались мы в сущности мало — и в молодости, и теперь только по праздникам или совсем на бегу. Ни толком поговорить, ни хоть чайную ложку соли поваренной вместе съесть, ладно уж пуд, было всё недосуг. Андрей? Ха, да вот он весь, как предметное стекло с препаратом на просветку! Леночка? Тоже вся, как под рентгеном, жаль лишь, он до самых костей пронимает, а не только до кожи. Что в них такого таинственного, загадочного или неизвестного? Ну, интимные тайны их трогать не будем, они же у всякого есть, но на отношения с окружающими почти не влияют, если только не ПМС. Но так ведь это было давно и неправда — нам всем уже столько годков, что о тех «отягчающих обстоятельствах» и вспоминать нынче смешно и неловко. Гормоны, конечно, по старой привычке временами поигрывают — вон как Лена отреагировала на мою хохму по поводу Андреева собственноручного оскопления, не случайно ведь, но всё это, как говорила моя мама, остатки былой уже роскоши.

Что ж вы, старичьё моё этакое, не утыркаетесь всё никак, не поймёте, что дорога у нас остаётся одна, магистральная — на кабристон, вон он виднеется в дымке у горизонта? Мчаться по ней, разумеется, незачем — опоздать невозможно, но и мышковать, ныркать в проулки по-пацанячьи тоже ведь несолидно. Шествовали б себе с достоинством по широкой панели и желательно за ручку, как давно ли ходили по жасминно-сиреневой Фергане очень многим на зависть. Так нет...

— А чего вы сидите такие загадочные? — послышался голос Андрея в дверях. — Опять у меня за спиной замутили?

Теперь он говорил без былого сопения и без деланной лёгкости, а в самом деле шутливо, как тот лохматый парень после армии в ферганском типографском цехе. Он подошёл ко мне, сел на стул сбоку, лицом мне в щёку, хлопнул рукой по ноге и сказал:

— Ещё раз прости, дружище. Опять сплоховал...

— Бог любит троицу, — покосился я на товарища. — Стало быть мы ещё до первой звезды можем снова увидеть небо в алмазах.

— Гарантирую — нет, — глянул он на меня проникновенно. — Это всё этот чек — и надо ж ему было попасться мне под руку.

— Кстати, а где он? — вспомнил я, что хотел его рассмотреть не на фото, а наяву.

— Да вот.

Андрей открыл стеклянную дверцу «Хельги» — знаменитой гэдээровской горки времён нашей молодости. Её купила ещё его тёща, пользуясь своими возможностями председателя городского общества «Знание» — горкомовской номенклатуры, по спецталону в главном ферганском мебельном магазине на Ленина, недалеко от базара. Многое бросив на родине, она всё же заставила Андрея с Леной втиснуть её в контейнер с самым необходимым и дорогим и припереть в Петербург, когда они её перевозили туда в самом конце 90-х. А с тех пор, как Марина Игнатьевна так и осталась на Южном после совместной поездки с детьми с Будапештской, где они вчетвером — ведь и Коля родился — ютились лет восемь, «Хельга» осталась как память — и о Лениной маме, а Колиной бабушке, и о былом советском скромном номенклатурном благополучии.

На средней полке в хрустальной пепельнице, которая ни единого раза, как помнится, не использовалась по назначению, ибо в доме у них никогда не курили, Лена держала свои кольца, кулоны, цепочки — солидную пригоршню «рыжья», постепенно надаренную Андреем за целую жизнь. Поверх этой семейной сокровищницы и возлежал тот злополучный чек.

Впрочем, отчего злополучный — зла-то он никому пока не принёс? Ну, побухтели немного, поцапались, оголив от нервного напряжения в предчувствии от него только зла прикрытые тональным кремом жизни старые болячки — так ли уж это страшно. И последняя выходка Лены, с её этим прикусом женщины-вамп, тоже из той же серии. Ну вспомнила старая девочка, как прижимаясь ко мне тёплым бедром, шевельнула что-то такое во мне на их свадьбе — так разве подобные шевеления из диковинных. Живому живое, тем более молодому. Ну шевельнулось — но ведь инстинктивно, во-первых, а во-вторых, бесперспективно — прежде всего потому, что ни мне, ни ей этого уже не было надо. Да и сразу-то не было — может быть чуточку только мне, в силу гендерного своеобразия возраста, как я писал в стихотворении того времени — «с присущим нам порхающим прищуром, когда мы служим почитальный чин языческим эротам и амурам».

— Держи, — Андрей подал мне чек.

— Возьму с собой?

— Да ради бога! — позволил он с радостью и видимым облегчением. — Так даже лучше: раз, говоришь, тебя касается, так пусть у тебя и распространяет свою радиацию.

Я рассмеялся.

— Это ещё не третий сеанс твоей мстительности, который я предвидел? Или уже?

— Бери и уноси, — Андрей пропустил или сделал вид, что пропустил, мимо ушей моё язвительное замечание. Он явно демонстрировал, что больше не склонен вступать со мной в контры. — По крайней мере, у тебя хоть точно сохранится, а тут Лена может его и прикончить.

— Пока он нас сам не прикончил, — впервые подала голос Лена с момента своего ошеломившего меня заявления.

— Типун тебе на язык! — дёрнулся Андрей. — Если кого и прикончит, так Сашу.

— А меня что, не жалко? — скривился я вроде как со смешком, но его замечание, честно признаюсь, меня покоробило.

— Своя рубашка ближе к телу, — цинично отбрил он.

Уж больно что-то много цинизма исходит нынче от Андрея, подумалось мне. Неужто я вот уж настолько его не знал? Впрочем, он Овен, и это, возможно, совсем не цинизм, а форма старческого упрямства как рудимента детского каприза. Не зря говорят, что старый, что малый. Я ведь и за собой его изредка замечаю — а окружающие, вероятно, частенько.

Да, изменились мы с тех пор, как сидели в последний раз все вместе под «Нурхоном», чего уж тут говорить. Просто мы трое, к счастью, здоровы, по лечебницам не ошиваемся и скорых к нам не вызывают, продолжаем работать: я редактирую экологический сайт, Андрей два через два сторожит автостоянку поблизости, Лена вяжет прекрасно, и её вязево разлетается через группу ВКонтакте моментально, как горячие пирожки — вот и блазнится, будто прорва времени миновала, а мы всё как прежние, словно прибыли на вокзал статусной старости скорым поездом молодыми, со всеми закидонами молодости. Больным старикам не до душевных переживаний, они, как послушаешь где-то в транспорте, толкуют только о земном, а не надземном и подземном, их печали — сахар в крови, песок в суставах, ухватить номерок или как он теперь называется к семи узким специалистам кряду, да не забыть надеть памперсы, уходя в магазин. Мы им очень сочувствуем, однако не соприкасаемся с ними, это не наш мир — заунывного, словно калмыцкая песня, и мучительного, как затяжные роды, угасания.

Но бог не ермошка, видит немножко. Сохранив нам физическое здоровье и вроде бы ясность рассудка, он чем-то же должен был гаденьким уравновесить, для справедливости, эти внешние проявления. И не эта ли дремавшая под спудом компенсация вылезает теперь наружу, когда сработал катализатор в виде в высшей степени странного чека. Что же такое нам ещё предстоит узнать про себя и испытать? Вероятно, Андрей это осознал или, скорее, своим седалищем почувствовал раньше меня — и задёргался, как кролик перед пастью удава, ещё снаружи, но уже чуя на себе змеиный желудочный сок. И у Лены на этой же почве возникало сегодняшнее помутнение — со всей этой её вампукой. Рвать когти они со мной захотела, ты ж понимаешь! Если на то пошло, где ж ты была в 77-м, когда я бы, возможно, на такое и подписался, хотя и не факт. И придёт же такое на ум... На здравый старушечий не придёт, а на вспугнутый — запросто, как оказывается. Не зря она заклинала нас похерить к чёрту этот чек — женщины, как и звери, за версту чувствуют крадущуюся беду, только они не уходят подальше, а начинают дёргаться, как плотва на крючке. Недавно я гулял тёплым вечером по Колпину, и на моих глазах рыбачок выхватил из мутной воды ижорской заводи искорку с мой указательный палец. Как она дёргалась, бедная! И всё же сорвалась с крючка.

А сорвёмся ли мы? Или так вот пересобачимся, как поддатая молодь на танцполе? Так что же, гасить тогда чек и заняться, как прежде, лишь внуками. Да, кстати, о внуках — а где же Вовчик?

— Кстати, где Вовчик? — повторил я последнюю фразу своих размышлений вслух. — Его же вчера привезли.

— А утром забрали, — как-то нервозно отозвалась Лена. — Сказали, ребёнку тоже надо лесным воздухом подышать, пока погода хорошая. Это вообще-то правильно — что ему с нами сидеть в четырёх стенах.

— Ночь им нужна была просто бездетная — чтобы рты друг другу не зажимать, — опять цинично высказался Андрей и взглянул на меня снова чужими незнакомыми глазами. Мне захотелось крикнуть: «Андрей, атас!», — как кричали мы в детстве, сплавляясь на баллонах по Бурджару, если на нас мчался острый сук тала, нависавшего над самым потоком с крутого берега.

— Ну и что тут плохого? — скосила на него глаза Лена. — Ты вон всё ещё любишь плотские радости, а ребята чем хуже?

Он смутился.

— Да нет, ничего. Так это я — для ясности...

— Ладно, пойду я, — поднялся я, пока снова чего-нибудь не случилось. Большаковы, кажется, присмирели, вот бы ещё сами нырнули в постельку для сеанса омоложения. Окинув их взглядом, я понял, что к этому вроде как всё и идёт: они меня не удерживали, я стал уже лишним.

— Чек я беру! — зафиксировал я в их сознании факт и спрятал чек в паспорт, который вместе с пенсионным у меня всегда во внутреннем левом кармане моей любимой спандексной ветровки, в которой демисезонно хожу и сейчас.

Они молча кивнули.

— Плова тебе положить? — спохватилась Лена. — Там осталось порядочно, ты не думай — ещё и ребятам с Вовой на завтра хватит. Приедешь домой разогреешь в микроволновке.

Она говорила быстро и деловито, и в быстроте её речи проявлялись и выпроваживание меня, и благодарность, что понял их и без слов.

Наполнив пловом контейнер, Лена упаковала его ещё и в два полиэтиленовых пакета: «Чтобы жиром всё не перепачкать, если вдруг потечёт». В другой контейнер она наложила аччик-чучука, который настоялся в холодильнике и стал даже лучше свеженарезанного. Я, кстати, начинаю готовить плов с аччик-чучука: тончайше пластаю помидоры и лук, а то и чуточку жирномясого болгарского перца, сыплю щепотку райхона и немного кинзы, солю, стряхиваю с кончика ножа жгучий красный перец, перемешиваю, даю постоять с полчаса, а потом убираю дозревать в холодильник. И лишь затем приступаю к плову. Зато когда уже и он готов, аччик-чучук являет свои наилучшие эликсирные свойства.

— Не провожаю, старик, ничего? — спросил Андрей, глаза которого снова стали «поднурхонными».

У нас в Туркестане всегда было принято, накинув чапан и сунув ноги в ичиги, провожать до остановки или лично сажать в такси у подъезда. Чтобы гость пошёл, а ему лишь махали в окошко с надцатого этажа, как в России, а то и, чего доброго, «на посошок» набили морду с пьяных глаз — у нас этого нет, и в дурном сне не приснится. Так что Андрей ломанул нынче против традиции, как ледокол на торосы, но я его в данный момент понимал: у нас всё сейчас не как у людей, уж какие тут проводы, к чёртовой бабушке...

НА СНИМКАХ: точно такая же горка «Хельга» стояла в квартирах Большаковых в Фергане, а потом в Питере; аччик-чучук — король салатов в мире.

17. «ЖОРКА» БАСКОВ

Дома было холодно и душно. У меня северная сторона, солнца прямого вообще не бывает, а тут ещё осенняя бесконечная хмарь — немудрено, что квартира, и моя комната вместе с ней, после лета основательно выстыла, а о спасительном протапливании пока только важно разговаривали в Смольном. Поэтому окно приходится в эту пору прикрывать максимально, оставляя лишь узкую щёлочку — совсем-то без свежего воздуха я не могу. Пока я был дома, дискомфорта от его жиденького притока не ощущал, а воротясь от Большаковых, поморщился: сильно однако, оказывается, в небольшой комнатушке мною надышано. Уходя, надо было, конечно, оставить хоть форточку нараспашку, но впопыхах не подумал.

Переоделся в домашнюю тёплую фуфайку, раззявил окно сколько можно, напугав соловьёв на берёзе напротив, и ушёл в кухню подбивать бабки дня. Заморосил дождь, и я высунулся из кухонного окна там, где узкая, форточная, фрамуга, и подставил макушку под капли. Хотя было сыро и стыло, капли оказались не ледяными, чуть даже не тёплыми — они, вероятно, нагрелись в полёте от трения о воздух, как нагревается спускаемый аппарат космического корабля в плотных слоях атмосферы. А мы и были в тех плотных, я и капли — на уровне шестого этажа, и хоть это всё ж не земной горизонт, но и не Эверест ведь. Как-то там большаковские «дети», да ещё с малышом, подумалось вдруг? Но потом посмотрел на часы: они явно давно уже дома.

Вскипел чайник, присвистнул, но я тотчас выключил газ — не люблю этого техногенного сипа, как не переношу сигнальное предупредительное попискивание работающего экскаватора или маневрирующего трактора. В моём детстве всего этого не было, и ничего — и чайники жгли не чаще, и на тракторные гусеницы не особо наматывались. А жизнь у нас была поопаснее нынешней: и взрывчатку самодельную делали из... нет, пожалуй, не буду делиться рецептами, и ныряли солдатиком где попало, и из пестиков скобочных перестреливались (даже намёка не дам, что это такое, не ждите!). Так что в каждом чиланзарском дворе был свой Кутузов, свой же монстрик со следами ожога во всё лицо, парочка гавриков с оторванным пальцем, а ещё один непременно упорно отсутствовал последние месяцы, потому что просто утонул в Бурджаре. Встречались и Джоны Сильверы.

Вспомнил про плов. С чего это Лена решила, что у меня есть микроволновка? Разве я похож на человека, таковую имеющего? Видно, забыла — давно у меня не была. Они-то со своей печкой СВЧ носятся как с писаной торбой — и то в неё запихнут, и это. Тьфу, прости господи! Человек, родившийся у казана, не должен так низко падать. Но поди им скажи — сразу же тысяча оправданий. Ну да, я согласен, что плов и лепёшки лучше всего разогревать именно там, но ведь это туркестанских микроволновщиков не извиняет.

А мы уж лучше достанем нашу милую сковородочку «Лёвенбраун» с «гранитным» антипригарным покрытием, которую я сам себе подарил однажды на день рождения, утомившись корячиться с прежней, уже издыхавшей, и разогреем пловешник на ней, аккуратно и безотрывно помешивая деревянной лопаткой.

Аччик-чучук я переложил в глубокую мисочку и поставил на время, что греется плов, в холодильник. Аччик-чучук должен быть ледяной — это одно из его важных свойств, помимо вкусовых. А ещё он обязательно должен дать сок, так что если вам где-нибудь подадут что-то просто помидорно-луково-наструганное, то есть это можно, разумеется, безбоязненно, но это — не аччик-чучук.

Плов разогрелся именно настолько, как мне нужно: перегретый разогретый плов — считай, убитый. Я переложил его на мелкую тарелку и стал есть, слегка поливая из ложечки аччикчучуковым соком то место, которое на меня смотрит, а потом отравляя это горяче-холодное в рот. Турки и греки пьют кофе с холодной водой — эффект тот же, хотя вкусовая гамма, на мой взгляд, несравненно беднее.

Когда ешь плов, всё, чем был перед тем озабочен и даже обрадован, уходит на задний план, словно камера отъезжает от волновавших тебя обстоятельств и захватывает мироздание целиком. И я ел его медленно, смаковал, перекатывал во рту рисинки, напоённые курдючным жиром, морковным ароматом с терпким привкусом зиры. Хорошо всё же Андрюха готовит! Лена, кстати, не хуже, но за плов никогда не берётся — её стихия манты. А когда хочет мне потрафить, то заводит беляши, причём именно так, как их делаю я — собственно, я её этому и научил. А моя наука воспринята мною от тётки — младшей папиной сестры, тёти Кати, единственной нашей с папой родственницы, которая жила в моё время в Ташкенте.

...В 1918-м году папа, разоружённый в октябре революционными рабочими и оставшийся, как и все товарищи по полку, на бобах, мыкался в Ташкенте, думая, как добыть пропитание, ибо получить хоть какой-то паёк бывшему царскому офицеру было совершенно немыслимо. Наконец пристроился в какое-то новое советское учреждение письмовидителем, поскольку имел восхитительный почерк, сохранившийся у него до старости. И вдруг получает весной телеграмму от деда из Аулие-Ата, который большинство помнит как Джамбул, а теперь он называется Тараз: «Срочно приезжай вск». И — всё! Папа квартировал на Лермонтовской, перпендикулярной Пушкинской, слева от старой консерватории — улице, уже давно не существующей. Ехать по современным меркам недалеко, но как? Кругом неразбериха, поезда толком не ходят. Пробирался в родительский дом он как бог на душу положит. Голодный — в Туркестане, как только атаман оренбургского казачьего войска Дутов перерезал дорогу в центр России, прекратился подвоз хлеба — кое как добрался. Как потом говорил, знал бы в чём дело, ни за что не ввязался в дорожную авантюру, которая несколько раз едва не стоила ему жизни, но он думал, что с матерью что-то стряслось или с сёстрами, а может и с отцом — всё же царский полковник, а время совсем не царское...

Оказалось, что деда не только не тронули, поскольку весь город его уважал, но и обратились за помощью из совдепа. Знали, что сын Василий — молодой офицер, да и помнили его многие, и пришли просить его возглавить мобилизационный отдел — началось формирование Красной Армии. А он, оказалось, в Ташкенте...

...В 1977 году ко мне в редакцию «Комсомольца Узбекистана» пришёл крепкий старик с широкой окладистой бородой, похожий на старовера. Перед этим мне позвонил снизу милиционер и сказал, что ко мне просится гражданин, который говорит, что ему нужно к Жабскому, Васиному сыну. Вы, мол, знаете его? Нет, говорю, но пустите же человека — если он называет моего отца по имени, значит ему есть, что мне сказать.

Старику было уже за 80, и первый его вопрос прозвучал прямо в дверях:

— Вася, скажи мне, живой?

— Увы. Умер семь лет назад...

Он горестно перекрестился, сел, долго сидел молча. Я ему чай предложил, но он отмахнулся.

— Я в газете твою фамилию увидал, когда к внуку приехал — они правнучке выписывают. Велел ему позвонить и спросить, как его, твоё, значит, имя-отчество. Секретарша сказала Васильевич — мне это прежде всего было надо, тебя-то пусть хоть как зовут. Васин, думаю, сын, вот точно! А ты вон какой молодой... Что-то я ничего не пойму...

— Я его сын, — сказал я.

Он посмотрел недоверчиво.

— Сын... Значит не того всё же Васи отпрыск... Неужто в Ташкенте ещё Жабские есть?

— Нет, я последний. Ну и мама ещё.

— Да мама! — он с досады махнул рукой — мол, причём тут какие-то бабы.

— А вы кто, объясните, пожалуйста? — подсел я к нему. И тут меня осенило: — А вы не из Джамбула?!

— А ты знаешь Джамбул? — вскинулся он.

— Я и Аулие-Ата знаю — мой папа оттуда.

Старик вскочил, да так резко, что покачнулся, и я еле удержал его в равновесии.

— Василий Поликарпович Жабский, — продолжал я, усаживая его на место. — Сын Поликарпа Семёновича, что на Бурульской, теперь Кирова, жил.

Старик теперь уже перекрестился широко, размашисто.

— Он! Тот самый Вася наш. Но как же ты такой молодой... сколько тебе?

— Почти двадцать пять.

— Ну! А ему бы уж было наверное сильно за восемьдесят — мы же с ним одногодки.

— Так и есть, — подтвердил я. — В декабре исполнилось бы всемьдесят четыре. А фамилия ваша как? Может я слышал.

— Басков.

— Жорка?! — невольно вырвалось у меня.

Старик вытаращился.

— Ой, простите, Георгий Демидович, — смутился я. — Это папа вас так называл.

— Хм... Ты и отчество знаешь... Помнил, значит, меня всё-таки Вася... А я полагал, забыл. Он в 59-м году, говорили, в Джамбул приезжал, а ко мне не зашёл... Вот и решил, что позабыл старого друга.

— Да нет же! — воскликнул я, поскольку хорошо помнил ту нашу поездку в Джамбул к папиной сестре, в Кара-Балты к папиной тётке и во Фрунзе — к боевым товарищам. — Мы втроём с мамой к вам приходили, да соседи сказали, что вы на Пушкинской уже не живёте. А адрес не знали. И Сабо не знал.

Сабо, военнопленный венгр-коммунист, был папиным комиссаром в полку, когда убили словака Сороку.

— А Иштвана давно нет, — пробормотал гость, и в правом его глазу набрякла слеза. — Никого наших нет. Один я остался. Думал, вот ещё Вася...

«Жорка» Басков, папин закадычный дружок и соученик по городскому высшему начальному училищу Аулие-Аты, и рассказал мне, что это была его идея — позвать папу в совдеп. Сам Георгий Демидович состоял товарищем его председателя, и его голос имел вес. Хотя, признался, совдеповцы и роптали, мол, золотопогонника нам ещё не хватало, зачем, дескать, революцию делали.

— Они делали... Пошли в думу, ключи от несгораемого шкафа забрали, а думским пайки дали, чтоб и дальше исправляли дела, а не саботировали — вот и вся революция в Аулие-Ата, — фыркнул он так, что слюни полетели. — А то — «делали»!.. Это потом Григорович, Колька с нашего же с Васей класса, банду сколотил лютую да обложил город. А тогда, в начале восемнадцатого...

Гость обтёр платком рот, побухтел ещё с минуту негодующе и продолжал:

— Пришли к твоему деду в его усадьбу на Бурульской, узнали, что Васи-то в городе нет, говорим, мол, Поликарп Семёнович, а нельзя его вызвать из Ташкента? Мы пошлём от вашего имени телеграмму, если согласны, только адреса не знаем. Сам пошлю, говорит строго — дед у тебя был ох суровый! И отправил, спасибо — Катенька, дочка его, и отбила, она же на телеграфе служила. А как явился Вася, тут мы быстро работу по набору добровольцев и отправку их в полки для их пополнения наладили. Да и Григоровича навсегда отучили шалить в Аулие-Ата. Я предсовдепа морду тогда ещё чуть не набил, что сомневался в Васе, скотина этакая...

Я рассказываю, а ведь это всё ещё присказка — сказка будет впереди.

НА СНИМКАХ: Аулие-Ата в конце XIX века; Бурульская, тогда уже Кирова, немного не доходя до дедовой усадьбы, в 1970 году; в тени пирамидальных тополей и карагача спрятался поселок Бурное, где на пути в Аулие-Ата, чуть не доехав до города, бабушка родила моего папу 20 декабря 1893 года.

18. НАЧМОБ С БЕЛЯШАМИ

Летом, когда и вторую Дутовскую пробку пробили — первую ещё в конце января 1918-го, из России прислали Туркреспублике подкрепление. Часть его направили в распоряжение аулиеатинского совдепа — для острастки казачества Семиречья. Отрядом командовал молодой, 20-летний фронтовик империалистической Михаил Понкин.

— Прибыли мы на станцию, коней выгрузили и верхами в совдеп, — рассказывал дядя Миша, которого я любил не меньше тётки и в честь которого назвал своего сына. — Людей расквартировали, и я жду от папы твоего, какие будут распоряжения. А он, пока мы расселяли бойцов, умчался опять гонять Григоровича — его банда, как донесли, была вновь замечена на окраине города. До потёмок у него просидел в кабинете. А потом вестовой, что у окна с тоски семечки лузгал, вдруг кричит: «Эвон товарищ начмоб скачет!» Выхожу на крыльцо, а вдалеке мчится рысью вдоль улицы вороной поджарый аргамак, а на нём — папа твой в белой рубашке стоит в стременах — как сейчас перед глазами... А потом мы за встречу так крепко с ним и другими совдепскими выпили, что папину шёлковую рубашку изорвали на ленточки. Я первым увидел дырочку у воротника, ногтем подцепил, потянул — и так нам это понравилось! — заливисто смеялся и через полвека дядя Миша.

Его папа позвал жить в отцовский дом. А осенью они с папиной младшей сестрой поженились. А потом на всю гражданскую разлетелись по фронтам и встретились с папой снова только, когда в начале 20-х осели в Ташкенте. Тётка сменила сестру дедова брата Павлу Семёновну на поприще первой ташкентской красавицы, но дяде Мише всё это было до фонаря — ему хотелось есть, а молодая жена ничего не умела готовить, даже яичницы.

— Мишенька, говорила ему моя мама, твоя бабушка, когда он посватался, — много раз повторяла мне тётка, — одумайтесь, она никогда в жизни и чашки-то чайной не вымыла! Вы же оба умрёте с голоду. Но где там — разве Мишенька мой послушал, — при этом она целовала своего обожаемого супруга, а он её, — вот и маялся долго. Сколько раз было: поджарю котлеты — а он с работы придёт и в ведро их помойное: горелые... Ничего, всему научилась!

Я слушал и не верил — ибо лучшего кулинара я в жизни не видел. Тётя Катя умела стряпать буквально всё.

— А какой сейчас год? — щурилась она лукаво, видя такое моё удивление. — Семидесятый? Ну-ка отними восемнадцать. Вот то-то, Сашенька... Жизнь научит коврижки есть.

Тётя Катя с дядей Мишей много лет, ещё с довоенных, снимали комнату с просторной застеклённой верандой во флигеле большого дома славной узбекской семьи Ахмедовых на улице Вотинцева на Кашгарке. После землетрясения она исчезла, «залитая», как и весь этот эпицентр трагедии, рухнувший в одну минуту на рассвете 26 апреля 1966 года, новостройками, но в моё детство была живописной — главным образом, потому, что сначала сбегала, петляя, как все узбекские улочки, к арыку Чаули, а потом взбегала от него на высокий косогор и выводила на Чимкентский тракт неподалёку от Саман-базара. К ним так и нужно было добираться: доехать до места, где в 1961 году построили кинотеатр «Спутник», переименованный потом в «Казахстан» и памятный мне тем, что там мы с тётей Катей смотрели фильм «Великолепная семёрка», спуститься к Чаули, перейти его по мостику и снова взбираться наверх. А там уже два поворота — и вот этот двор с большой старой орешиной в центре, справа сарай и тандыр, где то и дело пекли невероятного вкуса лепёшки, а слева начинался огибавший двор многокомнатный густонаселённый дом, а в дальнем левом углу двора, за кустами сирени под старыми гледичиями стоял флигель Понкиных. Я очень его любил — за сумрачную прохладу комнаты, полной старинных вещей, и светлую, пронизанную солнцем веранду с огромным, до потолка фикусом. Вот вы посмеётесь, а я с тех пор люблю фикусы и всегда мечтал и мечтаю, что у меня дома тоже будет фикус, как у тёти Кати. Но у меня всё ещё нет пока дома — как не было его у папы, пока не получил вместе с нами на 68-м году жизни секцию на Чиланзаре, но так и не успел этим насладиться — счастье его длилось всего-то 15 дней. И как не было его у Понкиных, пока в 64-м они не купили, по крохам скопив деньжат («Достаток, Саша, — учил меня мой дорогой дядя Миша важной науке не тучных времён, — не от больших доходов, а от малых расходов») крохотный домик по ту сторону Энгельса, тоже в славном узбекском тупичке, позже на удивление не тронутым землетрясением.

Помню, как утром в тот день, когда нас тряхануло, мы пришли в школу, и у нас отменили занятия, и мама сказала за обедом, чтобы я ехал к тётке, узнать, как они. И я ехал после обеда по разрушенному центру Ташкента, и по всей Ленина уже стояли солдатские палатки, на перекрёстках в полевых кухнях варилась еда. И все уже знали, что в полдень в Ташкент прилетели Брежнев с Косыгиным и вместе с Рашидовым ходили по улицам, говорили с испуганными людьми, обнимали самых отчаявшихся и обсуждали, как возрождать Ташкент. Теперь вот Горбачёв рассказывает басни, что ему-де несколько дней толком не сообщали, что случилось в Чернобыле — врёт, конечно: почему-то Брежневу и Косыгину сообщили тотчас, и они, бросив всё, не позавтракавши, помчались к нам, уже самим своим присутствием в городе с первых часов нашей беды успокаивая: Родина с вами, мы справимся с этим. Разве могли мы не любить эту Родину и не презирать тех поганцев, пастернаков и даниэлей, орловых да копелевых, а позже — якиров, сахаровых и солженицыных? «Деятели культуры»... Мы даже в юности понимали, что культура существует не сама по себе, а лишь в контексте современного ей общества. А всё вне контекста — и вне культуры. Мы знали твёрдо: наша Родина никогда нас не бросит, как придушившая её подло змеюка бросила на произвол судьбы несчастный «Курск», травила своих ради глупого принципа на Дубровке и расстреливала в Беслане.

В город входили танки из Чирчика — не расстреливать советскую власть, как в Москве в чёрные дни ельцинского антисоветского переворота, а рушить завалы, иногда непролазные — потому с них были сняты для удобства пушечные стволы. Наш 23-й автобус подолгу стоял в заторах, пропуская бронированные колонны, — и это были первые ташкентские пробки, благослови их господь, как атеист говорю. Доехав до ЦУМа, пересел на 2-й трамвай, что огибал центр по Узбекистанской и Первомайской и следовал мимо Алайского. Первомайская устояла, а на Кашгарке был полный аут. Пыль поднималась над бывшей улицей Вотинцева и Чаули. И тоже — палатки, палатки, палатки...

Слава богу, у Понкиных ничего не порушилось, как и в округе, а тётка даже завела было на радостях беляши, раз я приехал. Но я, убедившись, что они живы, помчался назад: днём опять сильно трясло, а там мама с парализованным папой. Мама сказала, когда я вернулся, что она держала во время дневного мощного толчка, уступавшего только утреннему, книжный шкаф, который раскачивался, чтобы не рухнул.

Вечером все вышли спать во дворы, превратившие Чиланзар в огромную спальню до самой зимы: был тревожный прогноз Уломова — выдающегося сейсмолога и подлеца. Он был культовой фигурой Ташкента в 66-м, объясняя в печати и по радио все тонкости сейсмической обстановки, а в 90-х гнусно подписал заключение о якобы безопасном расположении Ростовской АЭС, которую мы, волгодонские «зелёные» и правозащитники, добившись её консервации в 89-м, не давали достраивать десять лет, потому что она в любой момент может стать Чернобылем в кубе — и именно из-за сейсмики. Мама сунула мне, семикласснику, документы и деньги, завёрнутые в целлофан и перевязанные бечёвкой, и вытолкнула из квартиры с нашей старенькой раскладушкой, куда вложила постель, как через три года, собирая меня на хлопок, — а сама осталась в содрогающемся беспрестанно доме с нетранспортабельным папой, чтобы если умирать, так вместе.

В мае, отменив предстоящие экзамены, нас, ташкентских детей развезли на отдых и поправку нервов в разные концы страны — в самые лучшие! Родина о нас заботилась, и меня, мальчишку из советского Узбекистана на долгих три месяца приняла советская Грузия, и с тех пор я её очень люблю. Советскую, а не нынешнюю — злобную от собственной нищеты и униженности, позабывшую, что именно на её земле обитало 99 процентов подпольных и явных советских богачей, всё бездарно профукавшую, а теперь Россия виновата...

Ладно, хватит политики, она не герой моего сериала, не то, что тёткины беляши. Я всё это тут рассказал только ради того, чтобы вернуться в жаркий день конца августа 66-го, когда после Грузии я впервые вновь навестил моих Понкиных. И вот тут-то уж беляши зафестивалили. Тётка завела их на маланину свадьбу! Она обычно готовила в маленькой кухоньке на задах дома — этаком стеклянном флигельке, заглубленном на полметра в землю для прохлады, а под ним — подпол, где было студёно даже в летнюю чиллю. А тут керосинку вынесли во двор, на большой стол, за которым мы обычно летом обедали, под плотным навесом из перевитых, как живая корзина, виноградных стеблей, с которых свисали дородные кисти, любовно одетые дядей Мишей в марлевые мешочки, чтобы не съели вездесущие осы.

Стол, накрытый весёлой клеёнкой, испещрённый осколками солнца, жгучего над навесом и обессиленного под ним. На углу стола керосинка с ещё бабушкиной чугунной сковородой, в которой в шипящем хлопковом масле дожариваются сразу десять беляшей. Тётка за ними следит, а мы с дядей Мишей нетерпеливо глотаем слюнки на старом диванном ложе, поставленном на подпорки между кухонькой и столом. А потом по очереди выхватываем из большой чашки горячие беляши, не дав им даже отойти от жара под салфеткой. Тётка смеётся, выкладывает на сковороду в свежее масло очередную партию приоткрытыми «ротиками», сквозь которые виден её божественный фарш, вниз — так положено, а первой партии уж нет, как и не было, только масляный след на дне чашки, и мы с дядей Мишей снова нетерпеливо её спрашиваем: «Ну, готово?!» — «Да погодите вы, дайте им прожариться!»

Тётушкины беляши я ни с чем не сравню, даже с собственными, вроде б аутентичными. Она делали их маленькими, что даже мне в школьные годы были на полтора укуса. И я такие готовлю. И Лена. И у неё они тоже отличные, с фаршем, напоённым райхоном и перцем. Я, правда, давно уж хитрю: не ставлю, как тётка, кислое тесто, а замешиваю его как пельменное, только вместо воды на кефире — кто не ел тёткиных беляшей, ни в жизнь не догадается, что это скороспелка. И Лена не догадывается. А я молчу.

Но довольно мутить отстоявшуюся воду прошлого своими воспоминаниями! Я сходил в прихожую, где на плечиках в демисезон висит моя ветровка, достал из паспорта принесённый от Большаковых чек и сел в кухне ближе к окну, где больше света, его изучать. Потом подумал, что надо же сравнить его с заведомым подлинником. Хм, днём в «Пятёрочке» был, когда разговаривал со «стовосьмой» продавщицей, но ничего там не покупал. А вчерашний чек от овощей и молока, конечно же, выбросил...

Я снова накинул ветровку, нахлобучил бейсболку и спустился вниз. У меня второй подъезд от конца дома, а сразу за внутриквартальным проездом, где вечно не пройти от припаркованных сикось-накось автошек, большой «Магнит», через сто шагов — тоже большая «Пятёрочка», а напротив, через бульвар Трудящихся, «Семья» и поблизости, за Сбербанком, ещё одна «Пятёрочка». Так что магазинами «шаговой доступности», как любила выражаться Матвиенко, я обеспечен под завязку. Это и хорошо, и плохо. Хорошо для немощных — недалече ползать, а мне так не очень: было бы далеко, я бы совершал прогулки, совмещая приятное с полезным, а так — нырк в один-два магаза под носом — и снова в норку, ибо просто так шляться не умею. Правда, в последнее время внушил себе, что взял за правило моционить по вечерам, но хватило меня раза на два-три, да и то в особо тёплые и живописные вечера.

Нет, для меня лучшая природа — горячий калёный город, а лучший отдых — пахота за компом. Играешь словом, футболишь, жонглируешь, а то и, как в лянге, бьёшь его сперва висями, потом — люрами или джянджишь — когда набивается раз за разом тяжёлый летучий козлиный волан правой стопой в прыжке из под голени полностью согнутой в колене левой ноги. Эх, Расея... Не знает она, что такое туркестанская лянга.. Ну, как-нибудь расскажу, а теперь недосуг. Так вот, швыряешь слово, как тесто дунганской лапши, обмасливаешь и свиваешь, уполовиниваешь свиток и снова в том же порядке — и так тысячу раз, пока его шматок не превращается в километровую ниточку, — и выходит весёлое, вкусное, как сералеподобный лагман. Его поедание оргазмогенно, оно куда эротичней «Греческой смоковницы» и даже «Глубокой глотки».

Воистину, зачем нам женщина, если есть лагман, как говорил один мой старинный ташкентский знакомый.

Зачем мне природа, если есть творчество.

Опять старикана вынесло из своего скромного и обжитого закоулка на всехнюю магистраль. А надо-то было всего лишь смотаться в «Пятёрочку» и что-то купить ради чека. Подобных целей у меня ещё не было, и я задумался о гармоничности чека с товаром и решил, что сегодня больше всего идеалу соответствует ацидобифилин.

Вот теперь можно во всеоружии браться за экспертизу.

НА СНИМКАХ: танки и палатки в разрушенном землетрясением Ташкенте; мои беляши: «исходники» и готовые; а тут я за жаркой беляшей у Большаковых, но это, правда, снимок десятилетней давности.

19. ПРЕЗУМПЦИЯ ВИНОВНОСТИ

Пока ходил в «свою» «Пятёрочку» за свежим чеком, за окном смерклось. Сидеть в кухне больше не имело смысла, да и комнатка моя достаточно проветрилась. Поэтому я отлил себе из коробки в высокий стакан принесённый из магазина ацидобифилин и переместился восвояси, за открытый (он то открыт, то закрыт, чтобы не занимал и без того тесное пространство) раскладной стол-тумбу из советского прошлого. Положил перед собой два чека — достоверный, только что полученный при оплате этого самого ацидобифилина, и подозрительный, из 2072 якобы года, бог весть как оказавшийся под рукой у Андрея, когда тому вздумалось составить список завтрашних покупок.

На вид разницы между ними никакой не было: тот же лейбл сети бюджетных супермаркетов «Пятёрочка», известный, вероятно, половине страны — куда эти магазы только не пролезли, совершенно одинаковая по качеству и одинаково тускло-белая бумага, явно специальная термочувствительная — для печати чеков методом разогрева нужных на ней мест, идентичный шрифт и расположение реквизитов: на одних и тех же местах перечень покупок, ФИО кассира, дата и время продажи.

О чём это мне говорило? О нескольких вещах. Во-первых, что чек из будущего подлинный, а не подделанный в фоторедакторе и напечатанный иным способом, нежели настоящие. А во-вторых, что подозрительный — вовсе не из какого не из будущего, ибо — ибо! — как-то трудно представить, что:

а) сеть «Пятёрочка» вообще просуществует ещё 56 лет (отсчёт, напомню, вёлся от сентября 2016 года, когда завертелась эта невероятная и порядком раздражающая всех к ней причастных история), когда уже сейчас она заметно хиреет, сильно сдав со времени моего приезда в Питер в плане ассортимента из-за неуклонного падения покупательской способности населения;

б) если и просуществует до последней трети XXI века, что в общем-то в более благополучных странах случается, а наша страна вдруг тоже в какой-то момент чудом станет благополучной и тогда в ней начнут складываться вековые обиходные традиции, на вроде Британии, — так вот если и заживётся, то вряд ли за столь долгий период в сети не случится ребрендинг, да причём не один — то есть на чеках будут печатать уже не арабскую цифру 5 в круге с верхней перекладинкой в виде листика, а, скажем, вписанную в квадрат римскую V, одна из палочек которой будет, возможно, в виде батона колбасы;

в) опять же, если «Пятёрочке» суждено стать свидетелем 100-летия выдворения из СССР Иосифа Бродского, образования Республики Камерун, начала «Уотергейта», возвращения на сцену Пола Маккартни, подвоза с Луны собственного, советской добычи, лунного грунта, а также произнесения комментатором Николаем Озеровым его знаменитой фразы «Такой хоккей нам не нужен!» во время трансляции матча СССР-Канада, который наша команда проиграла, а с ним и всю канадскую серию, то вряд ли на её чеках будут продолжать печатать QR-код, появившийся на них незадолго до того. Подобные приметы времени долго не живут в силу поступательного движения прогресса. Уж каким, казалось, достижением стали гибкие когда-то 5-дюймовые носители информации, но очень скоро их сменили куда более компактные дискеты, а потом и те исчезли, уступив место флэшкам. Нет, кое-какой винтаж возвращается порой, вроде винила, но всё же не в массовый обиход, а в дома лишь самых прибабахнутых фанатов. Думаю, и QR-код не долгий жилец — его сменят иные, более удобные способы идентификации чеков. Если вообще они ещё будут нужны, эти способы. Как, впрочем, и сами чеки — и как подтверждение оплаты покупок, и узаконенный «стук» мытарям.

Но больше всего меня позабавило то, что цены остались прежними, словно и 56 лет не прошло! Что деноминаций рубля за это время не случилось, это ещё куда ни шло, хотя только за мою жизнь их была парочка — в 1961-м и 1998-м, не считая павловских и прочих денежных пертурбаций, но вот цены — словно в Советском Союзе, намертво привинченные к Госкомцен. Вообразите, как стоила 90-граммовая баночка красной икры 220 рублей, так и более чем через полвека стоит — словно и нет никакой инфляции. Но она же есть! Спустя всего-то три года, а именно нынче утром, как я посмотрел спецом во всё той же своей «Пятёрочке», покупая сахар, она уже торгуется по 249.99 за банку. Про «Метаксу» сказать не могу ничего — в последнее время она мне что-то нигде на глаза не попадается, но приблизительную прикидку сделать можно. Например, в ОКЕЕ она стоит тысячу с копейками, судя по сайту сети, — помнится, примерно столько стоила и в «Пятёрочке» ещё весной. А в чеке из будущего указано — 890 руб.

Словом, я пришёл к логичному, на мой взгляд, выводу, что чек якобы 2072 года вовсе не оттуда — он современный, ибо несёт на себе все приметы сиюминутности. Вот только дата на нём... Сказала же «стовосьмая» продавщица, что выставить её произвольно на кассовом аппарате невозможно.

А почему ей, собственно, следует верить?

В партийной практике КПСС была одна очень меня раздражавшая особенность: если кто-то что-то критиковал, то первым делом не устанавливали обоснованность критики, а дотошно выясняли, что за субъект с ней выступил. И только убедившись, что он — человек относительно положительный (в полностью положительных людей партийные органы не верили, исходя из вроде бы и изжитого, но в подсознании сохранившегося принципа «был бы человек, а статья найдётся»). Даже в прессе, мы, журналисты, приводя чьё-либо критическое суждение об организации дела на каком-нибудь совершенно незначительном производственном участке, сопровождали его множеством абзацев о безусловных достоинствах допустившего критику. Он, мол, и работник хороший, план выполняет, и семьянин примерный — хотел развестись однажды, но одумался и больше о подобном даже не помышляет, ещё, правда, курит, но уже не пьёт, а также во время дежурства в составе добровольной народной дружины сделал за один вечер аж два строгих замечания нарушителям общественного порядка в плохо освещённом парке, не побоявшись, что ему могли запросто начистить фотокарточку, а двух с ним шествовавших девушек подвергнуть и большему поруганию, благо густых кустов кругом полно, на то ведь он и парк.

Теперь мы уже как-то отвыкли, чтобы человек, прежде чем что-нибудь вякнет, сперва удостоверил, а то и доказал свою порядочность, и оттого-то нас бесконечно разводят всевозможные проходимцы. То и дело читаешь, что какая-то несчастная пенсионерка отдала миллион с гаком обещавшим ей мафусаилов век, поверив им на слово (тут две странности: откуда у нас пенсионеры-миллионщики и чем же могли те обдурившие бабку проходимцы документально подтвердить свои возможности реально обеспечить библейское долголетие). А то мне самому звонят и представляются: «С вами говорит младший менеджер Сбербанка. Только что нами зафиксирована попытка проведения с вашего счёта транзакции — перевода денег в Пензу. Это вы переводили?» — «Нет, — дёргаюсь я, как всякий задёргался бы, — ничего я не переводил! Чушь какая-то...» — «Значит кто-то пытался взломать ваш доступ в Сбербанк Онлайн, — сочувственно говорит «младший менеджер» якобы Грефа. — Давайте проверим, всё ли в порядке». — «Давайте». — «Назовите номер вашей карты». — «Так вы ж её знаете — если установили факт попытки транзакции!» — «Таков порядок: а вдруг мы ошиблись и транзакцию пытались произвести не с вашей карты». Называю — не больно какой секрет. «Теперь назовите ваш пароль для входа в Сбербанк Онлайн», — слышится деловитый голос, как если бы на том конце волны уже во всю кипела работа по сбережению моего банковского благополучия. «Но этого делать не полагается, — говорю. — Сам Сбербанк постоянно подчёркивает, что его сотрудники никогда не просят у клиентов называть их пароли». — «В обычных случаях — а тут, как вы понимаете, форс-мажор — вдруг следующая попытка транзакции окажется удачной, хотя мы и заблокировали временно ваш счёт!» — как будто сидя на иголках, убеждает деловитый «младший менеджер».

В этот момент я положил трубку и пошёл в своё отделение Сбербанка, что напротив меня — на бульваре Трудящихся. Там проверили: ничего у меня не заблокировано, и сказали, что хоть у меня и сохранился номер звонившего, отследить его невозможно: у жулья стоят электронные симуляторы номеров. И похвалили, что я молодец — благоразумно не повёлся, а вот сотни людей ведутся на подобное фуфло ежедневно, ибо психологический расчёт жуликов точен: человек разволнуется, что какие-то гады едва не умыкнули его денежки, и в раже их защиты утратит бдительность, чувствуя в позвонившем «младшем менеджере» своего заботливого спасителя — ведь он хочет злоумышленникам помешать воплотить своё злоумышление.

Нет, рано мы ввели на бытовом уровне презумпцию невиновности! На правовом — пусть, а на бытовом преждевременно, не созрели.

Придя к такому заключению, я допустил, что «стовосьмая» не заслуживает того, чтобы с доверием отнестись к её заверениям, будто дату на чеке подделать нельзя. Может она так сболтнула, в силу некомпетентности или не стопроцентной социальной ответственности. Значит, надо перепроверять. А как? Как узнаешь, что другая продавщица в другом магазине, имея вполне себе благообразный и даже невинный облик не наплетёт тебе всё те же сорок бочек арестантов? Да хотя бы побоявшись, что ты и есть тот самый тайный покупатель, которым запугали уже всю торговлю, хотя, несмотря на наличие в интернете кучи сайтов-вербовщиков такого рода провокаторов-проверяльщиков, поди дознайся, существуют ли они в реальности или это тоже какая-то хитроумная разводка — то ли лопоухих кандидатов в тайные покупатели, то ли торговых точек — с целью вымогательства мзды за невнимание к ним.

Я решил, что проще спросить продавцов, а ещё лучше — ремонтников контрольно-весовой техники. Нашёл такую фирму, на удивление, прямо в Колпине. Звоню, а сам думаю, как бы ребята там не напугались. Ведь вопрос, который я хочу задать, формулируется так: «Возможно ли произвольно или по ошибке выставить дату покупки товара на кассовом аппарате того типа, который используется в сети магазинов «Пятёрочка»?». Ещё чего доброго сочтут, что кто-то в этой сети затеял большую мухлёвку да и стукнут куда следует. Такая традиция у нас существует издавна. Даже я помню время, когда регистрировались все пишущие машинки, а мастерские по их ремонту обязаны были сообщать по особому телефону о каждом факте подозрительной поломки, саморучной переделке шрифта или о незарегистрированной пишмашинке, сверив её номер с соответствующим каталогом. Именно поэтому эти машинки, даже если надо было всего лишь заменить сломавшуюся тягу на литере, никогда не починяли прямо при клиенте, а приглашали зайти через день-другой: надо было обстоятельно провести все положенные проверочные процедуры. Наверняка и сейчас ремонтники фискальных регистраторов связаны обязательством хотя бы с налоговой сообщать о любых посягательствах на девственность кассовых аппаратов — а может и о намерениях на неё посягнуть, буде подобное им станет известно.

Ладно, если что, как-нибудь отбоярюсь, подумал я, слушая бесконечную мелодию длинных гудков. Ну в конце концов покажу этот удивительный чек — пусть сами ломают голову, что я один, что ли, должен, в конце-то концов! Большаковы вон чем только не занимались вчера между возвратом Вовчика родителям утром и вечерней вспышкой любострастия ради поправки нервов, только не обсуждением со мной вариантов, как всё же доискаться истины и забыть потом об этом госте из будущего словно о дурном сне, ради чего я к ним и шёл, собственно, если помните.

Третий раз уж набрал ремонтников, а ни гу-гу. Поумирали они, что ли? Но тут взгляд упал на мои любимые электронные часы-будильник-радио, подаренные мне всё теми же Большаковыми как-то на Новый год. Я увидел у них такие же, с беспрестанно тихо игравшим в кухне «Радио Шансон» и, что особенно меня подкупило, с не пульсирующим, как у других моделей, а смирным двоеточием между часами и минутами, и обмолвился, мол, вот бы мне такие же. И забыл об этом, конечно, а они запомнили и подарили при первом же случае. Так вот посмотрел я на них, а на табло — зеленоватые цифры «21:29». Каких же я хотел в такое время вызвонить ремонтников?! Придётся ждать до завтра... А, впрочем, нет: на сайте фирмы в правом углу заметил сворачивающуюся формочку «Консультант сайта». Заполнил её, указав электронку и телефон, забил сформулированный выше вопрос и стал ждать, кто свяжется со мною быстрее — ремонтники или полиция.

НА СНИМКАХ: «Метакса», красная икра и касса в «Пятёрочке».

20. ЖЕНЩИНА В НЕДОБОРЕ И ПЕРЕЛЁТЕ

Оп-ля! Не прошло и десяти минут, как в чате выскочил с мелодичным перезвоном ответ — всего одно слово: «Возможно».

Так это же меняет дело! Всё, забыли о всяких там гостях из будущего, путешественниках во времени и прочей антинаучной лабуде. Всё вершится только здесь и сейчас! Закон классической трагедии неумолим: единство действия, места и времени. Хотя Аристотель, конечно, был не столь категоричен: он настаивал на первом, допускал второе и, между нами, даже не упоминал о третьем. И лучше бы я этого не знал, поскольку как раз время в этом фарсе являлось самым слабым звеном и ой как мне хотелось его уконтропупить неколебимым авторитетом Никомахыча.

Я метался по своей комнатке, вылетал в коридор, петлял по кухне и бежал в туалет, забывая, что только что там был. Мне хотелось немедленно распихать этих субчиков Большаковых, пинками согнать их с лежанки, где они поди уж на грани членовредительства, по третьему разу репетируя камасутру. Я схватился за телефон, но тут зуд вдруг прошёл, и я снова его отложил.

Ты легко поверил «стовосьмой», а потом усомнился, сказал мне внутренний голос. Теперь ты столь же легко веришь каким-то неведомым ремонтникам. А если тебе ответила секретарша, читающая сейчас Агату Кристи и вся на мурмулях? Ну-ка вспомни журналистское правило: неочевидная информация должна быть проверена из трёх независимых источников.

А ведь и верно! Я ведь уже однажды так лажанулся, черпнув лишь в одном источнике, пусть и авторитетнейшем.

В довольно холодный и снежный январский день 1978-го чуть свет передали сообщение ТАСС о начале первого полёта теперь суперзнаменитого нашего космонавта Владимира Джанибекова. Мол, родом он из посёлка Искандер, что под Ташкентом. Я работал тогда в «Комсомольце Узбекистана». Услышал по радиоточке в кухне и думаю: вот он мой звёздный час! Всем фитиль вставлю!

Едва умывшись, даже не завтракая, метнулся на автостанцию Шастри и первым же автобусом на Чирчик ломанулся в Искандер. По пути на автостанцию кого-то из наших встретил, попросил передать редактору Мара-Новику, куда я собрался, зачем и чтобы держал место в номер.

Добрался я за час — весь путь-то километров сорок. Ещё за три я перевернул вверх дном весь Искандер, названный так в честь великого князя Николая Константиновича Романова, сосланного в Ташкент, ещё при его жизни. Ни одна живая душа не ведала там ни о каких Джанибековых! Самолично покрыв себя позором, на ватных ногах приехал после обеда в редакцию. Мара-Новик хитро улыбается:

— А вот Зайнутдинов нашёл! — это он о репортёре «Правды Востока» от бога, да продлит аллах его годы. Мы много с Шахабом соревновались — заочно, конечно: он же в «Правде Востока» работал, а я — во «Фрунзевце», потом в «Комсомольце».

— Не было его там! — взбрыкнул я.

— А и не надо, — продолжал добивать меня Мара, как мы его за глаза звали. — Он просто позвонил в ЦК.

А в ЦК Компартии Узбекистана, оказывается, Шахабу конфиденциально сказали, что Владимир — Джанибеков по жене, взял её фамилию, поскольку-де собственная у него неблагозвучная — Крысин, только писать об этом ни в коем случае нельзя (теперь-то вот даже в Википедии написано).

Назавтра вышел небольшой материальчик Шахаба о семье нового космонавта. Довольно, честно сказать, скучный и куцый — но первый же! Потому именно Шахаб вставил фитиль мне (и всем), а не я — им. Тогда это ценилось, не то, что сейчас, когда никто нынешних космонавтов толком не знает и не помнит.

А на Шахаба я, кстати, обижен с тех самых пор. Не за то, конечно, что он невольно и походя вставил мне фитиль — этим я искренне восхищаюсь, сколько бы лет ни прошло (а прошло-то больше сорока!), а за то, что имея, благодаря тому, что его редакция была ближе к ЦК, неоспоримое передо мной преимущество в получении информации, вместо «вкусного» материалища написал заметку в один столбец всего-то величиной. Она и сейчас стоит у меня перед глазами.

Эта история потому и всплыла в моей памяти, что я опять, уже, казалось бы, давно не парень, который всего 11-й год в журналистике, как тогда, а старикашка, отдавший ей к той осени, о которой рассказ, почти полвека, засучил ножонками, не перепроверив факты. А всё азарт, страстное желание «фитиля» — теперь уж не коллегам, увы, сошедшим с дистанции, а самой жизни, с которой мы продолжаем упорно бежать ноздря в ноздрю.

Несовпадение возраста и самочувствия то и дело приводит к моей нелепой забывчивости про свои паспортные данные и отражения в зеркале — и туда, и туда я почти не смотрю и оттого сплошь и рядом поступаю не в соответствии с ними. Однако на сей раз я всё-таки вспомнил об аксакальстве, предполагающем солидность и основательность в рассуждениях и поступках, и отправил точно такой же запрос ещё в одну фирму — уже позначительнее, один из крупнейших центров технического обслуживания во всём Петербурге.

И только собрался я спать, как раздался телефонный звонок. Вообще мне звонят редко, вопросы решаются чаще ВКонтакте. А всё потому, что я не люблю мобильную связь. Как только подумаю, что любой человек мне доступен даже на унитазе, мне становится очень не по себе. Что-то есть в этом нарушающее интимность, нет не точно — тут мне нравится больше английское «прайвеси», которое стопроцентно, сколько ни пыжься, не перевести, как и наше «да нет не знаю». Но поскольку порой я и думаю по-английски, то именно «прайвеси» нарушает мобильная связь. Конечно, никто не обязан отвечать с унитаза, но то, что ты словно впихнулся с собеседником в туалет, да ещё и, как ришта, заползаешь ему под кожу, вызывает оскому. То ли дело — месседж ВКонтакте! Написал — а как человек смог или захотел, так и ответил. Связь очень оперативная, но, как теперь бы сказали, «прайвеси-френдли».

Я было подумал, уж не ночной ли сторож той фирмы звонит, куда только что обратился. Но на аватарке вырисовалась Лена.

— Лена, ты что? — закричал я в трубку, едва смазав пальцем зелёный индикатор звонка.

— А что?

— Что-то с Андреем? Говорят, оргазм это маленькая смерть, но ведь может же и большая случиться.

— Окстись, — сказала она, но вовсе не так, как если хотят успокоить шутливым окриком встревоженного друга, а как бы машинно — как в анкете: «Поэт — Пушкин, цветок — роза...». Или при встрече: «Как ты?» — «Не дождётесь!». Одним словом, пошло. И без перехода, даже не заметив пошлости, а небрезгливо размесив её, что коровью лепёшку на полевой тропинке: — А почему ты, скажи мне, всё же решил, что со мной нельзя рвануть когти в пространстве?

Я плюхнулся на диван. Нет, вы только подумайте! «Всё же»! Словно я год готовился рвать, а в последний момент передумал и мерзко её обломал.

— Ну ты, блин, даёшь! — только и буркнул я.

Знаете, что она сделала на том конце волны? Она заржала!

— Старуха, ты чего-то недобрала? — отодвинул я от уха смартфон. Опять возникло ощущение нарушения прайвеси, хотя я и не был на унитазе.

— Всего, — довольно развязно отпасовала она, но при этом явно на трезвую голову.

Н-да... Тяжёлый, видимо, случай.

— Но позволь мне напомнить, — вкрадчиво сказал я, — я же не Большаков — за компенсацией морального вреда не ко мне, а к нему. Как он там, кстати?

— А, как... Дёрнулся пару раз, как неудачно расстрелянный, и отрубился.

Я не узнавал нашу скромную Лену.

— Ну и ты бы легла...

— А я и не вставала.

— Так Андрюха рядом? — удивился я, что она говорит со мной из супружеской постели.

— Вот именно — рядом. А не со мной. Как и ты.

— А я-то причём?! — уже выкрикнул я.

— А при том, что когда у тебя шевельнулось, надо было хватать меня и везти в Вуадиль! А лучше — и раньше, а не с Тугушевым туда мотаться.

К такому её закидону я был не готов.

— Старуха, погоди, не так густо. Ты можешь повисеть на трубке — я налью чаю?

— Давай, — сказала она меланхолично. — Повешу. Я всю жизнь провисела — минута-другая ничего не убавит и не прибавит.

Чай, по совести говоря, был всего лишь отмазкой. Мне крайне нужна была трёхминутная передышка, чтобы собраться с мыслями и духом для продолжения этого идиотского разговора. Чай я, конечно, налил, но даже не отхлебнул, пока не вернулся в комнату, где на подлокотнике кресла оставил смартфон. Я очень надеялся, что пока я ходил, Ленино помрачение, явно ж, я думал, минутное, улетучилось и она одолжила меня, отключившись не дожидаясь.

Не одолжила.

— Налил? — спросила она, почувствовав, что трубка вновь в моей руке — может быть по какому-то шороху.

Я не стал ни подтверждать, ни опровергать это предположение.

— Лена, — сказал я.

— А? — эхом отозвалась она.

— Давай кое-что вспомним?

— В смысле?

— Ну что нам уже так много лет, что сожаления о легкомысленных вуадилях азгина, — я люблю это узбекское слово больше русского «чуть-чуть», оно сочнее, — неуместны — при прочих, как говорится, равных.

— Я так не считаю.

Я громко отхлебнул чай.

— Не утони там! — прокомментировала она коротким смешком. — Я столько лет готовилась рвать с тобой когти, что твоё утопление именно теперь бы было очень не кстати.

Ну вот что с ней поделаешь?!

— Хорошо, — сказал я твёрдо. — Давай вообразим или констатируем, если угодно, что я идиот — и это позволит мне задавать идиотские вопросы без экивоков.

Она рассмеялась.

— Лучше констатируем, поскольку, во-первых, так и есть изначально, а во-вторых, не будет разочарования, если воображение нас не подведёт.

Однако хорошо сказано! Видимо, женщина в физическом недоборе, но ментальном перелёте обретает некую интеллектуальную сбалансированность. Вот бы ещё и душевную... Но об этом, похоже, даже мечтать не приходилось.

— Итак, надо полагать, ты давно и безответно, а главное — инкогнитически меня любишь?

— Как — инкогнитически? — немного растерянно переспросила она, но быстро вернулась к едва обретённой интеллектуальной сбалансированности. — Да, это точное определение.

— И чего же ты тогда прожила почти сорок лет с Андреем? Заметь, не пару месяцев и даже не пару лет — вся жизнь Пушкина в этот срок уместилась. Ведь у вас же на будущий год рубиновая свадьба. Я уже коплю на рубиновые бусы.

— Правда? — по-девчоночьи звонко воскликнула она.

— Уже с двух пенсий отложил по пятихатке.

Она хохотнула:

— А в ювелирном давно был?

— Никогда в этой жизни. В смысле, когда стал жить один.

— Ну тогда не удивляйся, что накопленного такими порциями хватит только на самые ерундовые без огранки. Дарить такие на рубиновую свадьбу не комильфо.

— И что делать? Прибавки к пенсии не обещают...

— Наплевать и забыть. Потому что рубиновой свадьбы не будет, а будет наша с тобой первоначальная, — сказала она, как зачитала приговор.

— Так она же куда дороже обойдётся! — вскричал я. — Нет уж, лучше я одолжу у кого-нибудь на подарок к вашей с Андреем рубиновой.

Лена замолчала. Я услышал, как она взрыднула. Плачет?

— Старуха, ты чего? — осторожно и нежно, насколько мог в тот момент, спросил я.

— Плачу, — с вызовом отозвалась она. — А тебе не жалко плачущую женщину.

— Это неспортивно! Нельзя вымогать..., — я хотел сказать «любовь», но потом подумал, что это тоже неспортивно: если она чего и вымогала, так рвать с нею когти в пространстве, в переводе на бытовой — адюльтер, а о любви и речи не было. Это нельзя оставить без акцента.

— Кстати, — сказал я, — а как же свадьба без любви?

— У меня такая свадьба уже была...

— Теперь ты хочешь, чтобы она была и у меня?

Она долго не отвечала, шмыгала носом, изредка всхлипывая. Я воспользовался моментом.

— С чего вообще ты решила завести этот разговор сейчас? Сорока лет тебе для этого не хватило?

— Да всё как-то.., — промямлила она — её кураж сдувался. — А теперь вот...

— Да что «вот»?! — вновь не сдержался я — хорошо дома никого больше не было, не то б разбудил своим вскриком. — Что вы с Андреем всё воткаете? То я его девушку употребил у него за спиной, то её у её мужа прямо на свадьбе не выхватил, видишь ли. Что — «вот»?

— Саша, пожалуйста, ну пожалуйста, не надо, — прошептала Лена так, словно её голова оказалась у меня на груди. — Я всю жизнь жила и боялась, что ты её найдёшь...

— Кого, старуха? — совсем обалдел я.

— Ту, на кого я похожа.

— Олю? Олю Медведеву? Ну и что?

— Я же не просто так на неё похожа, — сказала Лена и запнулась, будто решая, сказать или не сказать. — Она... моя двоюродная сестра. И я смогу тебе её заменить.

НА СНИМКЕ: посёлок Искандер; таким был тогда Владимир Джанибеков; а таким я искал родной дом Джанибекова.

21. БАДУЗАНЧИКИ МОИ, ЦВЕТИКИ СТЕПНЫЕ

Это была бомба. Настоящая. Она лежала подо мной сорок лет, обмотанная бикфордовым шнуром, и теперь к нему поднесли запал.

Хм, а я всё ломал голову, с чего это Лена так похожа на Олю. При первой встрече, помните, я даже начал говорить с ней как с Олей, удивившись, как это ту занесло в Фергану. Но, правда, сразу же и увидел, что сходство едва уловимое — может в походке, может в высоких скулах или чуть шалом взгляде, который приковывал к Оле магнитом. За те двенадцать часов, проведённых с ней в светящемся коконе, я так и не успел понять, это просто манера смотреть или способ видеть. Или проявление внутренней свободы, что и объединяло нас с Олей подобно общему знаменателю, тогда как всё остальное в нас было разительно разным. Но правильные дроби потому и надёжны, что общий знаменатель как низко опущенный центр тяжести масс обеспечивает остойчивость их совокупности. Много лет размышляя над этим, я давно пришёл к выводу, что да, это именно внутренние наши свободы рванулась навстречу друг другу, как близко упавшие капли дождя сливаются на стекле воедино. Поэтому в этом рывке не было эротизма, магнетического порыва молодых тел, несмотря на сногсшибательную внешность шестнадцатилетней девочки, явленной мне не знаю за какие заслуги или грехи. Видимо, и за то и другое, но в будущем, то есть авансом, поскольку ни особых заслуг, ни тем паче каких-то грехов, кроме подчищенных двоек в школьных дневниках, да и то пару раз всего-то, в мои 20 лет за мной не было. Так что я думаю, это вся моя дальнейшая жизнь была проавансирована провидением в тот день 20 августа 72-го года ХХ века. И если бы этот аванс был зачислен на мой жизненный счёт, то жизнь оказалась другой — возможно, много страшней и ухабистей, но зато освещённой постоянным немеркнущим сиянием неопалимой купины, а не светом настольных ламп, уличных фонарей и сортирных светильников.

Я так и не понял, в чём промахнулась судьба. Иногда мне казалось: всё дело в том, что аванс посылался сапиенсу, а попал на отчасти уже скрипториса, в которого я активно мутировал, как посылка приходит на нужную улицу, но в соседний дом, и хоть адресат и поблизости, но не там, где надо, как говорится Федот да не тот, и она неумолимо возвращается отправителю. Глубже я не заглядывал, не позволял себе анализа вариантов, чтобы не дай бог не нащупать тот нервный сгусток, что может свести с ума. Это всё равно, что додумывать до конца, размышляя о вечности мироздания. Нет Нет. Нет.

Лену тоже отличали внутренняя свобода, может меньшая, чем наша с Олей, хотя как сказать. Достаточно перечитать наш с Леной ночной разговор, который, кстати, ещё не окончен, он лишь прерван мною по праву автора — я поставил его, как фильм в интернет-телевидении, на паузу, чтобы понять, что и не особенно меньшая. Оля смогла рвануться в 16 лет, когда подобные порывы, чем бы они ни были обусловлены, в общем естественны, а Лена-то — в «за 60», да ещё всё снося на своём пути. Оля была подхвачена встречным порывом, а перед Леной — стена.

Это ведь, по сути и о ней — в моих юношеских стихах, где говорилось об Олином рывке как проявлении величия женщины:

Уметь, как ты, пустое отметать

Без всякого жеманства и кокетства.

Открыть себя — по сути, в никуда

Отдать себя — по сути, на потребу,

И оставаться гордой, как горда

Бывает женщина, предпосланная небу.

Тут у меня обычно перед глазами начинает клубиться едкий выхлоп отъезжающей спозаранку хлебовозки, хотя я его и не видел, и есть мои глаза...

А наш с Леной разговор продолжался — сейчас сниму его с паузы своим авторским пультом.

— Так это ты, значит, придумала дурацкий трюк с чеком из нашего с Олей столетия? — сказал тогда с горечью я. — Но зачем так? Ведь мне же больно. А тебе ничего не даёт. Не знал, что ты озлобленная садистка.

— Инкогнитеческая — ты же правильно угадал. Или понял — ты ж хорошо знаешь женщин. У нас гранаты и детонаторы хоть и всегда под рукой, но рядом они никогда не лежат, как на военном складе. И могут так, врозь, пролежать очень долго. Хоть сорок лет.

— Что, правда — ты? — кисло спросил я.

— Да бог с тобой — была нужда! — легко отвергла она мой домысел. — Мне-то как раз от всего этого больше всех мороки. Не появись этот чек, так бы и жила дальше спокойно в стоячей воде. Тебе что — ты тешишь вовсю своё светлое воспоминание, разбуженное этим чеком, — вон оно как ярко сейчас разгорелось — поди давненько не было такого свечения? Ну, признавайся же, божий избранник?

Я вздохнул:

— Ты права... Но если бы светилось, как сейчас, я бы давно выгорел, как красный карлик. Только выдерживая дистанцию между лицом и спичкой, не обожжёшь ресниц.

— Омар Хайям, блин! — хохотнула Лена.

Она и думать забыла плакать. Что это значило — что она добилась своего или смирилось? А это будем посмотреть, как говорят в народе.

— Андрею тоже хоть бы хны...

— Кстати, мы его там не разбудим? — перебил её я.

— Да я давно уже в ванне сижу кипяточной, по ушки в бадузане.

Она побулькала водой, поднеся, видимо, к ней телефон.

— В бадузане?! — я думал, что я ослышался. — С тех пор сохранила это гэдээровское чудо?

— Делать мне нечего! — рассмеялась она. — Это я так все современные пенки по привычке зову собирательным именем. Бадузанчики мои, цветики степные...

— А что ты там про Андрея начала? — напомнил я.

— А то, что ему, как и тебе, тоже хоть бы хны, по большому счёту — подумаешь, какой-то там залётный чек — да хоть из тридцатого века! Он, правда, давно нутром чует, что я у него не совсем то, что ему представляется, но какая ему от того тягость? Сына родила в конце концов, хоть и поздно, но уж как, простите, получилось. Вырастили его вместе, женили. Семья у нас беспроблемная, прочная, образцово-советская, хоть на городском женсовете передовой опыт распространяй. И не просто мы муж и жена, а друзья, ты же знаешь, давние, настоящие, проверенные ферганскими событиями, да и не только. И до сих пор не только друзья — не шпыняю его, как многие бабы-ровесницы, с его ночными приставалками. Вот и выходит, что чуять-то он чует, да не чувствует. И ему так спокойнее, как я поняла. И правильно! Не то поставишь острый вопрос, а его, глядишь, возьмут и примут к обсуждению. А куда это обсуждение выведет, во что выльется — в нашем возрасте лучше решать теоретически, в уме, без лабораторных экспериментов.

— А ты бестия, Ленка! — не выдержал я.

— От бестии слышу, — огрызнулась она. — Вот так и прожили жизнь: верная и преданная жена, любящая другого человека. В душе, а душа — это, простите, моё сокровенное.

— Да-а.., — только и сказал я.

— А теперь, друг мой, признайся себе, если не захочешь и мне, что и ты прожил свою жизнь точно так же.

— Я любил! — воскликнул я поспешно — от страха, что могу и признаться.

— Ну, вы, мужчины, любите чаще — в силу физиологии...

— Лена! — одёрнул её я, — Только без пошлости, если можно!

— Ты же не дал мне договорить, а уже верещишь: в силу физиологии и особой душевной организации. Вернее, наоборот: физиология подпирает конструкцию вашей душевной организации. А что, разве не так?

— Да верно, конечно, — крыть мне было нечем.

— И ты, очень даже готова поверить, даже верю на все сто — любил после Оли. Потому ещё верю, что математика любви у нас разная. Женщина или любит, или нет, а мужскую любовь можно измерять штангенциркулем — и 2 сантиметра любовь, и 5, и 13. Она как цанговый карандаш — помнишь, прежде такие были: нажмёшь на макушке кнопочку и выдвинешь грифеля сколько нужно. Всё у вас любовь, но с оттенками. Но зато вы или открыто любите, или никак, а мы умеем окукливать любовь в себе, если иное, как в моём случае, неуместно. И даже вполне, представь, этим удовлетворяемся.

Она замолчала. Я не мог не согласиться с ней во всём. Мудрая вышла из неё старушенция, что сказать. Или Лена такая была и всегда? Ну, если всегда и не такая прям вся из себя мудрая, то столь же благоразумная, уж точно. Завидую я благоразумным. Нет, как размышляю о чём-то, планирую, анализирую расклады, я очень благоразумен, до невозможности, но как только начинаю совершать поступки — куда всё и девается.

Я усмехнулся собственной мысли, а Лена приняла это на свой счёт:

— Смеёшься, пересмешник? В общем-то правильно: надо как-то потёртости от жизни на душе присыпать. Смехом — лучше всего, жаль эта способность женщинам не свойственна. У нас не присыпка — приливка: слёзы. Зато сколько у них оттенков и консистенций!

— Это да!

— И вот мы с тобой, каждый по-своему из-за наших гендерных, — она произнесла это слово не без издёвки, вот только над кем, я не понял, — особенностей, прожили чинную жизнь, не любя ничего...

— Лена, — я вновь перебил её укоризненно.

— Наберись мужества это признать — не любя ничего, кроме своей окуклившейся любви.

— Но у нас с Олей было что-то иное — как и у тебя со мной.

— Кто знает точно, что такое любовь, — горестно вздохнула она. — Ну ладно, скажем так: кроме своей окуклившейся любви к нашим давно отсветившим коконам.

— А моя журналистика? Я скрипторис, не сапиенс, как вы все, с вашими присыпками-приливками, — взъярился я.

— Дурак ты, а не скрипторис, — просто сказала Лена. — Старый дурак. И я старая дура. А вот Андрей у нас умный. Поэтому спит, как сурок, сбросив давление в ушах — так, кажется, говорил твой ташкентский дружок — ты когда-то рассказывал, — хихикнула она, — а мы в ночи рефлексируем. Всё — я спать! Давай, до связи!

— Телефонной?

— А ты хочешь интимной? Я предлагала рвать когти — со всеми, естественно, втекающими и вытекающими, но ты же сдрейфил. А с трусами я когти не рву. Так что, успокойся, буду снижать давление среднего уха и дальше Андрюхе — видать, такая планида.

— А чек.., — начал я, но она не дала мне договорить:

— Саша — завтра. Иначе я усну в пути к кровати и упаду на холодный пол. Шейку бедра мне только не хватало сломать на старости лет.

И она нажала на отбой.

Я остался один — на целой планете. Я не люблю это ощущение, возникающее среди ночи. Бывает, что даже во сне — и тогда я просыпаюсь и час или два лежу без сна, в каком-то коматозе, пока это чувство само не отпустит к Морфею.

Я продолжал мысленно дискутировать с Леной — и за себя, и за неё, приводил доводы, выслушивал аргументы, вновь ей противоречил, повторяясь помногу раз, как бывает в таких мусолящих одно и то же умственных разговорах, оттачивая инвективы до филигранной точности выражения, словно хотел их потом высечь на скрижалях.

В последние часы — вечерние и уже ночные, ситуация прояснилась и пуще запуталась. Я уже пожалел, что недавно досадовал на свою неспособность разгадать великую и ужасную, как Гудвин, тайну чека. Разве плохо жилось нам с этой маленькой чертовщинкой среди упорядоченного и устоявшегося — соринка же, упавшая невзначай со старой урючины, не портит чаепитие в саду? Но мы задёргались, мол, непорядок, стали, толкаясь, эту соринку вылавливать в пиалушке и доигрались, что в конце концов опрокинули горячий чай на себя.

Теперь жжёт — у кого где. И тайны не узнали, и соли себе под хвост насыпали — молодцы, ничего не скажешь...

Сон не шёл, планета вокруг меня была по-прежнему безлюдна, и я, кое-как отделавшись в мозгу от Лены, стал там же делать наброски, как нам быть дальше.

Лена вроде угомонилась — будем надеяться, что выплесков вроде нынешнего далее не последует. Думаю даже, что сейчас она, поскольку наши с ней маятники, подвешенные в центре вселенной, этой ночью оказались в противофазе, станет обволакивать Андрея особой субстанцией, чтобы их-то маятники вновь закачались синфазно. Это естественная потребность женщины не в одном, так в другом опереться на твёрдую почву, и если я нынче рискованно скачу с льдины на льдину, уходящие из-под ног, то Андрей, как дед Мазай, сидит себе в лодочке и в ус не дует. У него не светились коконы, нет в нутре окуклившихся чувств, и он даже не понимает, насколько он счастливее нас с Леной, ибо если бы понимал, то не возникал со своими домыслами и попрёками.

Ну ладно, с этим разобрались. С чеком вот только осталось разобраться, а то как бы ещё чего доброго не прилетела к нам какая новая пуля. Если чек не фантом, а нынче подделан, то всё же кем и зачем? Кто сам подкрутил или нашёл, кто подкрутит кассовый аппарат, чтобы внести нервозность в мою жизнь, а оказалось, не только мою, но и мне близких людей, которых он хотел, надо полагать, использовать втёмную, не догадываясь, что наши скелеты в шкафу могут оказаться старыми знакомцами со своими взаимными претензиями.

Я постарался прикинуть образ этого человека, как уже пытался однажды это сделать, когда чек только появился в нашей жизни, но тогда у меня ничего не вышло — было слишком мало фактов. А теперь их разве стало больше? Факт прибавился только один — что Лена с Олей двоюродные сёстры, а остальное всё — обострение чувств и несдержанные в узде эмоции из-за их родства, хотя, видимо, только физического, потому что за столько лет я ничего не слышал от Лены об Оле, даже случайных обмолвок. Хотя это можно понять: если она рассчитывала, ну пусть не рассчитывала, а всего лишь не исключала, что из её окукленного чувства однажды чудесным образом выведется яркая невиданная бабочка и запорхает на воле, то присутствие Оли, лишь только по факту, угробит её, эту бабочку, одномоментно. Немудрено, что она молчала как рыба об лёд.

Я подивился этой Лениной бдительной выдержке — я бы вряд ли так смог. Но ведь я и не женщина...

Интересно, подумал я вдруг, а встречались ли сёстры за эти десятилетия. То, что от меня скрывалось их родство, да что — самый факт, что Оля Лене известна, их встреч отнюдь не исключает. Двоюродные сёстры, живущие так близко — что им могло мешать общаться и видеться, если только не Ленина инстинктивная враждебность к сопернице? Но разве она знала о нашем с Олей однажды сверкнувшем коконе? Может и знала от той об этом чудесном случае fata morgana, но никак не связывала со мной — мало ли что у кого и с кем сверкает. Лена знала лишь, что я в первый момент спутал её с какой-то знакомой девушкой, но почему именно с кузиной Олей? Я ведь эту знакомую даже по имени не назвал — точно помню.

Становилось всё интереснее! Конечно, простое — и вполне мотивированное по-женски! — объяснение лежит на виду, можно сказать — под ногами. Лена могла изолировать Олю или меня от нашей случайной встречи на своей территории из чувства фьючерсной ревности: а вдруг, мол, он, то есть я, на сестру западёт, и тогда прощай все надежды на бабочку!

Нет, это смешно. Запасть, как теперь говорят, парень из её кокона, который, как я понял, у неё тоже сверкнул при нашей первой встрече, причём так обжигающе и безнадёжно, что, встретив спасительного Андрея, она старалась сидеть от меня подальше, чтобы не перенапрягать лейденские банки наших бёдер, и отгораживалась Андреевым фотопортретом, — запасть этот парень мог на любую красивую умницу — не ими же с кузиной, в самом деле, исчерпываются эти перлы создания, хоть они и редки.

Нет, тут что-то другое, какая-то новая загадка, которую мне не терпелось, просто свербело разгадать. Особенно теперь, когда я понял: то, что я принял тогда простодушно за мою бескровную, на подлёте к точке невозврата, передачу Лены Андрею, она принимала как её помещение в скит и принимала его смиренно и истово, оберегая себя от опасного для затворницы искушения. А потом была их свадьба и пикантный момент, который сорвал все затворы на ските, и она готова была его в сердцах сжечь и взлететь над землёй. Да только оказалось, что скит безразмерен...

НА СНИМКЕ: помним, любим, не забудем.

22. РВУТ МЕНЯ, КАК ТУЗИК ГРЕЛКУ

Утром лил дождь. Я, как всегда, проснулся в 7 часов — не могу дольше спать, даже если уснул незадолго до этого. Если сплю дольше — значит, нездоров, но такое уж и не помню, когда со мной было.

Я просыпаюсь всегда с одной и той же мыслью-вопросом: что со мной. По своему смыслу она сродни хлопанью себя по карманам, удостовериваясь, всё ли на месте, или троганию с вечера болевшего зуба: ещё болит или уже успокоился. Только я «трогаю» все аспекты своей жизни (по убыванию значимости): внук, дети, жильё, деньги, коммуникация с окружающими. Работа никогда не входила в этот круг житейского «важняка» — не потому, что неважна, а потому, что работа и есть я: если проснулся, то и с ней всё в порядке. Поэтому я никогда о ней не думаю, как не думаю и о себе. Ещё я никогда не интересуюсь, какой нынче день недели. Знаю людей, которые просыпаются в холодном поту: ё-моё, понедельник! Или в счастливой судороге: вот она пятница-развратница! А есть ещё такие, кто радуется среде — «маленькой пятнице». Это очень несчастные люди. Работа не то что от них отслоилась — она к ним и не прирастала, а всегда была той раздражающей нашлёпкой на всей их личности, которая создаёт перманентный болевой эффект, как если бы рана не заживала и на неё постоянно брызгали йод. Так трудно прожить один день. Но так проживают всю жизнь. Я не понимаю, зачем. Лучше уж вовсе не жить.

Я перебрал поочерёдно все свои «важняки» (повторю, в порядке убывания значимости): внук вчера был здоров, так что сегодня должен быть в саду — только если с матерью поленились ехать туда под дождём. Дети тоже вчера были в норме, а что сегодня им уготовано — ещё не случилось. С квартиры съезжать не велят, слава богу — очень не хочется этого, возраст не тот. Как я мечтаю осесть где-нибудь, где меня точно не стронут до смерти, чтобы прямо оттуда — и в крематорий (мне в прах превратиться желательно сразу, а не постепенно)! Это вряд ли удастся, но то печалька экзистенциальная, а не сегодняшнего дня, так что можно не беспокоиться. Деньги тоже есть, на днях прислали пенсию — не добавили, но и не отняли ничего.

Всё, можно вставать и начинать день как с чистого листа, не цепляясь за вчерашние житейские зазубрины. Когда бывает так, появляется внутренняя приподнятость.

Стоп, а коммуникация с окружающими? И тут мне стало муторно, приподнятость опала. Я вспомнил, что вечером запросил ещё одну фирму о возможности перенастройки кассы в «Пятёрочке». Заглянул в комп — ответа пока нет, хотя обещали ответить и в чате, и по электронке, и по телефону. Сайт, видимо, с чатом заказали, а «чатчика» нанять забыли или пожадничали. Тоже какой-нибудь там милый Гёргельсанч сидит, Тузика вызволяет, когда тому жить час остался.

Ах, я же вам ещё про Тузика соловьёвского не рассказывал! Тузик прелестный у них был. Вот с петухом я их не ладил, и тот несколько раз угрожающе взлетал к моей голове, а однажды даже клюнул в верхнюю губу, что потом долго не заживала, и мама тревожилась, как бы не остался шрам. Шрам не остался, но ненависть к петухам сохранилась на всю жизнь. Правда, мне негде её проявлять — пожалуй, с тех пор мы с петухами и не пересекались. А вот дворняга Тузик был ласковый, игривый и шебутной. Мы с ним катали мяч, отнимая его друг у друга — это я про свои примерно 3-4 года говорю.

Когда я слышу расхожее нынче выражение «порвал, как тузик грелку», то вспоминаю нашего жизнерадостного Тузика и как он проделал безжалостную процедуру с хозяйской грелкой, выслужившей свой срок. Гёргельсанч, для смеха, наполнил её водой и отдал Тузику. А тот смешно её катал, дубасил лапами, отфыркиваясь от воды, которая прыскала в него сквозь незаметную прорешку в толстой треснувшей от времени резине. Окончательно он с ней разделался нескоро, но то был его полный триумф.

А иногда наш Тузик исчезал. То ли он был ходок, то ли просто гулёна с рейнджерскими наклонностями — трудно сказать: мал я был, чтобы разбираться в подобных тонкостях. Как уж он ухитрялся выбраться со двора, один бог знает. Забор у Гёргельсанча хоть был и щелястый, но ведь Тузик не муха. Черепашки мои регулярно уползали в зазоры между землёй и забором, но Тузику там не пролезть, а подкопов он, от лени, не делал.

Первые дня три Гёргельсанч лишь ворчал, не снимая однако Тузика с довольствия: в его миске под навесом сарая, где стояла просторная конура, обложенная старыми солдатскими ватниками, всегда был свежий харч, да не педигри какой-нибудь вонючий, а отличные кости от хозяйского супа, с хрящами и жилками, всё при делах — объедение!

Проходило дней пять, и ворчать уже начинала Нина Викторовна. Причём, не на Тузика, а на мужа — дескать, думает он Тузика искать, в конце-то концов, или нет.

— А что его искать! — искренне удивлялся Гёргельсанч. — Ясно, опять в собачий ящик угодил — иначе давно бы в калитку поскрёбся. Где ему кости дадут лучше наших? Ну может у генерала, — опять срабатывало универсальное мерило качества, — только у генерала и своя псина есть, зачем ему наш Тузик...

На другой день Гергельсанч полдня готовил к выезду свой трофейный мотоцикл. Так его не готовил, я думаю, предшествующий владелец даже в преддверии «дранг нах остен», не то что к поездке в собачий ящик. Всё никелированное начищалось, всё крашеное тщательнейше отмывалось — главным образом, силами Ксанки, которую папа не хило припахивал. Менялось масло. Заливался бензин. Потом Гёргельсанч долго искал в сарае мотоциклетные очки, выезжать без которых считал ниже своего достоинства, не подумав их поискать, пока надрывалась Ксанка. Очки с трудом, но находились, но зато пропадали ещё с вечера положенные на парапет веранды краги. Ах этот Витька — зачем утащил их в дом? Чтобы дождём не намочило? А что с ними, кожаными, сделается?

Наконец совершался обряд открытия ворот. В ту пору они уже открывались редко, а когда я был меньше, так то и дело. К нам из Луначарского — это посёлок такой под Ташкентом — привозили на конной подводе с упряжкой из двух коняг для меня молоко, ну и соловьёвским детям за одно, и ворота скрипели часто. Лошади ржали, азартно метали навоз, дядьки в белых фартуках по сходням скатывали флягу, чтобы отлить нам пару бидончиков, а потом снова закатывали, не ленясь, на «раз, два, взяли!» Интересно было! Уедут, звеня удилами и цокая копытами по булыжной тогда ещё мостовой нашего Первого Свердловского проезда, а Гёргельсанч долго ещё разносит на лопате по двору халявный навоз, то и дело зависая в раздумьях, под какой куст или дерево его целесообразнее сбросить.

Ворота, когда он сам выезжал на своём мотоцикле, всегда закрывал за ним Витька — он же и открывал, встречая отца, как заслышит нетерпеливый зов германского клаксона. Гёргельсанч всегда возвращался не быстро, но и не так не скоро, конечно, как Тузик, — в разумных пределах времени. Они были великолепны: отставной капитан в военном кителе и синих галифе с красным кантом, крагах и мотоциклетных очках, а в коляске — улыбающийся Тузик, у него всегда сохранялось такое выражение морды, видимо, он был собачьим Швейком. Тузик выгодно оттенял своим экстерьером тёмную зелень мотоцикла и хозяйского кителя — он был белый, как я сейчас, и белизна его густой шерсти всегда была тоже радостная, как его морда, даже когда он вываживался в грязи.

— Во второй клетке уже сидел, — говорил нам, встречавшим их на крыльце, Гёргельсанч таким тоном, каким дядя Миша рассказывал мне анекдот: «Больной перед смертью икал? — спрашивает врач — «Икал». — «Это хорошо!». Папа качал сокрушённо головой, а мама смотрела испуганно и отводила взгляд от Тузика, когда он заглядывал ей в глаза, словно была перед ним виновата.

А дело вот в чём. В ташкентском собачьем ящике были вольеры трёх типов. В первый, большущий, сажали бродячих собак, только-только отловленных. Там они обретались три дня, после чего их переводили во второй вольер, гораздо меньший, ибо за большинством псов почти сразу приходили владельцы и за что-то там, за копейки, конечно, выкупали их у горкоммунхоза. А ещё через три дня, если за гулящей шавкой и теперь не пришли, её переводили в тесную клетку — камеру смертников, поскольку спустя последнее троедневие ждал её сидельцев карачун. Это мне сам Гёргельсанч обстоятельно объяснил, чтобы я наравне со взрослыми ориентировался в обстановке.

Гёргельсанч обычно вызволял Тузика из второй клетки накануне перевода в третью, чего тот вовсе, впрочем, не опасался, а закентовавшись с сокамерниками, до самого выезда за ворота хозяйства гавкал им всем приветы. Но был один случай, когда Гёргельсанч уж слишком разблагодушничался, и Тузик едва не лишился своего жизнерадостного бытия. До рокового выстрела оставался какой-нибудь час, как живописно рассказывал Гёргельсанч со слов служителей ящика, обычно кричавших ему при встрече: «Опять твой на Саларе ошивался! Там и словили, а то хотел в воду кинуться — и тогда бы ищи-свищи».

После того рокового случая хозяева, судя по всему, уговорились больше не испытывать судьбу, и Гёргельсанч теперь выводил свой мотоцикл уже на утро следующего дня после очередного исчезновения Тузика. И порой возвращался ни с чем, ибо Тузик всё ещё где-то гулеванил и не спешил ни домой, ни в места лишения свободы.

От воспоминаний меня оторвал телефонный звонок. Снова Лена! Что-то зачастила.

— И что не звонишь? — бодро спросила она, не здороваясь.

— Ещё не соскучился, — хмуро буркнул я.

— Ну хоть честно...

Она осеклась, видимо, дожидаясь, что я стану оправдываться. Но я был не расположен.

— Саш, я тебя чем-то ночью обидела? — наконец снова прорезался её голос. — Что не договорили, да?

— Мы обо всё договорили.

— Но ты же что-то стал опять про чек. Но я, прости, была уже никакая. Продолжим?

— Ты завтракала? — ответил я ей вопросом на вопрос, что само по себе неприлично, но сейчас мой вопрос был как бы развитием её собственного.

— Нет.

— Я тоже нет. Никогда не ем так рано. Если хочешь, приезжай — угощу овсяной кашей.

Лена помолчала.

— Это что, свидание? Ни разу не ходила на свидания спозаранку. А что Андрею сказать?

— Правду, только правду и ничего кроме правды.

— Лучше я ничего ему не буду говорить, тем более он ещё спит.

— Тебе виднее...

Она куда-то пропала, потом снова возникла.

— Так всё же — это свидание? Я это к тому, что бельё красивое надевать или нет?

— Возьми с собой — посмотрим, как пойдёт.

Мы дружно расхохотались, и она отключилась.

Да, овсянка — а молока-то лишь на чашку кофе. Я быстро оделся и сбегал в магазин, прихватив ещё в «Фермерском» вкусные рогалики, продававшиеся там на развес.

Каша уже упревала, сдобренная маслом, под махровым полотенцем, предназначенным у меня для этой цели, когда Лена позвонила снизу:

— Я под дверью.

— Набери домофон — сразу открою.

Не дав домофону и пискнуть, я его придушил, нажав кнопку. Вскоре послышался лёгкий скрип поднимающегося лифта. Я открыл дверь и ждал на пороге.

— Ты одна? — спросил я, заглядывая ей за спину. — Хвоста не привела?

— А ты один? — в тон мне спросила она. — Интимность обеспечена?

В прихожей она скинула свою розовую ветровку с пристёжкой — на улице после дождя было холодно. В кухне достала из магазинного пакета булочки и непрозрачный свёрток.

— Красивое бельё, как обещала, — покачала она им перед моими глазами. — А ты думал, я дурака валяла? Увидишь — обалдеешь. — и подняла бровь. — Причём, заметь, первым.

— Лен, давай не заигрываться...

— Как скажешь, как скажешь, мой господин, — не стала она возражать. — Я на твоей территории. Как захочешь, так и поступишь со мной.

Я бы предпочёл не поступать никак. Вообще.

— И где твоя каша? Это вот, под полотенцем? Тогда я мою руки.

— Я повесил тебе там полотенце — зелёное ненадёванное.

— Вижу, — донеслось сквозь шум воды из открытых кранов.

Как это у меня делается, она, видимо, помнила, потому что не задала ни одного вопроса, но руки её по выходе пахли моим земляничным жидким мылом.

Каша уже была в тарелках, рогалики и булочки — в вазочке. Чай я заварил, пока она мыла руки.

— А я ведь овсянку сто лет не ела, — сказала она, отгребая ложкой тонкий слой каши с краю тарелки, чтобы не обжечься. — Андрей видеть её не может, говорит, не ферганская это еда. А себе одной варить в лом. Зато как вкусненько за компанию!

Она лукаво сощурилась, взглянула на меня сквозь всё ещё довольно длинные реснички и стала очень похожа на Олю.

— Ну, расскажи, что надумал про чек.

— Про чек? Да что про него надумаешь. Если его сварганила не ты и не Андрей по твоей указке, — я говорил, а сам пристально следил за ней, — то не знаю, что и думать.

На Лену мои слова не произвели никакого впечатления.

— Я давно говорила, что надо спустить его в унитаз и забыть! И никогда больше не вспоминать.

— Нельзя, — покачал я уныло головой. — Иначе он всегда будет стоять между нами. Смотри, сколько он уже всего наворотил.

— Да ладно — наворотил, — беспечно отмахнулась Лена. — Пощекотал нам нервы, так это в нашем возрасте полезно — чтобы вкус к жизни не терять. Андрей тебя приревновал, я тебя хотела совратить, а сегодня и ты на подобное по отношению ко мне отважился. Спасибо, чек! — чмокнула она воздух. — Я тебя обожаю!

Она доела кашу, взяла наши тарелки, поскольку я со своей порцией управился ещё раньше, и стала мыть.

— Оставь, — запротестовал я, вскочив, но она покривилась, и я отстал и снова опустился на табуретку.

— У меня же рефлекс... А ты пока иди расстилай постельку. Что время терять — ещё Андрей проснётся и начнётся дознание.

Я растерялся.

— Ты что, старуха, серьёзно? Мы же договорились — как пойдёт, — ляпнул я совсем не то, что хотел сказать.

— Вот именно. А как пойдёт, она уже и будет готова. Надеюсь, чистый комплект у тебя есть?

Я был настолько сбит с толку, что сомнамбулически пошёл доставать свежую простыню и наволочку, сознавая однако, что совершаю невероятную глупость.

В этот момент задребезжал домофон. Вообще-то хозяйка рекомендует не отзываться на чужие звонки — то разносчики рекламы трезвонят, то школьники, если дома не открывают, за всеми, мол, не набегаешься. Но тут я взял трубку.

— Открывайте, охальники! — раздался в ней угрожающий голос Андрея.

— Кто вы? — сделал я вид, что его не узнал. А сам одними губами, хотя меня никто не мог больше услышать, шепнул Лене: «Андрей!»

У неё вытянулось лицо. Она заметалась.

— А ты выгляни в окно — увидишь! — крикнул в трубку Андрей.

Я выглянул. Из-за козырька подъезда вышел Андрей. Увидев меня, он достал из пакета небольшой узбекский топорик для мяса, привезённый из Ферганы, которым мы с ним за минувшие годы порубили не один центнер бараньей мякоти на манты, и помахал им мне:

— Сейчас вы снова встретитесь!

Между мной и землёй, то есть на третьем этаже снимает квартиру узбекская довольно молодая и симпатичная семья, которая летом обожает громкий гяп допоздна через окно с соплеменниками на скамейке, и я часто кричу им в ночи, когда совсем уж достанут:

— Сухбатни тохтатинг! Джим! Ховлида тун!

И вот отец этого семейства высунулся на крик Андрея в окно и ойкнул:

— Вайдод!

На что теперь уже Андрей рявкнул что есть мочи, показав ему кулак:

— Кет! Джим утиринг!

Парень мгновенно смылся из окна, а Андрей снова набрал домофон. Я безропотно его впустил, лихорадочно соображая, как же его утихомирить и по касательной убеждая себя, что всё же убивать он нас вряд ли станет.

В железную дверь резко, но мягко ударили ногой — Андрей, как и я, носит кроссовки. Чтобы не усугублять скандал и не вовлекать в него соседей, я быстро отомкнул дверь и отпрянул.

Андрей стоял с топориком наперевес.

Лена взвизгнула и кинулась ко мне. Я инстинктивно обнял её и прижал к груди.

Андрей, не снимая обуви и не убирая топора, прошёл в мою комнату, велев по пути:

— Так и стойте.

Мы замерли. Он долго там вошкался — искал что-то, что ли? Потом выкрикнул:

— Та-ак, и постелька разобрана! Ну что, голубки, готовьтесь.

Лена снова завизжала, теснее прижалась ко мне всем телом и закрыла нам рты новыми кружевными трусами — мне по губам скользнула этикетка. Господи, и их успела достать, дурища, пронеслось в мозгу, и тут меня ослепил безумно яркий свет. Неужто уже саданул по башке, подумал я, что это искры из глаз, но боли не ощутил. Зато передо мной маячило улыбающееся во весь рот лицо Андрея, державшего свой навороченный, не то что у меня, смартфон со стопятьсотпиксельной камерой.

Тут Лена на мне обмякла и стала хохотать, легко прицеловывая меня в щёку.

— Ну что, посмотрим, как вы получились? — сказал Андрей и прошёл на кухню, частично оставаясь в образе, потому что обуви так, собака, и не снял. Да и чёрт с ним, злобно подумал я — его же жену заставлю мыть пол за такое паскудство.

Вышли мы изумительно — очень реалистично. Андрею тоже понравилось.

— Закажу напечатать формата «Ферганки» и повешу... Нет, в гостиной уж слишком претенциозно. А вот в спальне, для повышения либидо, в самый раз!

НА СНИМКЕ: похож этот парень чем-то на нашего Тузика.

23. ТРИ БУЛОЧКИ КРУЧЕ ТРЁХ КАРТ

— Ну вы и сволочи! — первым делом отплатил я им за аналогичное оскорбление, нанесённое мне на днях, пусть и дружески, когда я заспешил от них домой, смекнув, что странный чек каким-то образом предназначен мне.

Ответом мне был дружный, причём, заметьте, акцентированно издевательский смех этой шалой парочки, рассевшейся на моей кухне вполне по-хозяйски.

— А теперь, гнусь ферганская, карты на стол: зачем вы это проделали!

Теперь они стали в ответ целоваться, да так натуралистично, как я не люблю видеть в современном кино, хотя и совсем не ханжа. Самому одно дело, а наблюдать...

— Ну хоры! — брезгливо одёрнул я их. — Сами охальники. Хоть бы людей постеснялись!

Андрей оторвался от Лены и покосился на меня:

— И это говорит человек, который уже и постель расстелил, чтобы наставить мне рога!

— А попрекает меня человек, — парировал я, — который решил ради хохмы подложить под меня свою жену!

— Первое верно, второе — в молоко: всё было рассчитано до мулиметра. — состроил он козью морду. — И потому хохма удалась!

Спорить было бессмысленно — и правда удалась. Оставалось только обижаться. Ну и дознаться, зачем им это понадобилось — разыгрывать меня. Но вместе они не расколются — и не потому что сговорились, а потому, что у каждого свои мотивы. В розыгрыше они были временными союзниками, ибо совпали их интересы — наддать мне, а вот почему и зачем, друг при друге они не расскажут.

Ладно, подождём удобного случая, когда удастся изловить их поодиночке, как делали во дворах моего детства с обидчиками, которые на юру особенно возникали. А пока я спросил их, как и когда они вступили в сговор.

— Да вчера же, — охотно объяснила Лена. — Поговорила с тобой, вернулась в постель, и тут это моё счастье просыпается, — кивнула она на Андрея. — Видит — я вся разгорячённая, но не понял спросонок, что после ванны. Чего это ты делала в ночи, спрашивает. Сексом виртуальным занималась, говорю. С кем? Да с Сашей. Тут он явил такое невиданное могущество, что вполне компенсировал свою прежнюю ретираду.

— Ну, пожалуйста, без подробностей! — схватил её за руку Андрей.

— Я же подаю тебя в самом положительном смысле, — вывернулась из его захвата Лена. — Ну вот, а когда мой герой решил после битвы отдохнуть на привале, тут он и предложил разыграть тебя — чтобы, мол, и тебе было не скучно жить — ты ведь всё же один, а нас двое.

— Хорошенькая компенсация! — вскочил я. — Вы, значит, там Фермопилы устраиваете, а мне стояние на Угре приготовили?

Андрей виновато глянул на меня:

— Это, старик, всё, что можно было сделать в предлагаемых обстоятельствах. Не отдавать же мне правда сегодня жену только за то, что мне вчера было здорово...

Тут я его и поймал на слове!

— А за что бы можно было отдать?

При этом моём вопросе и Лена посмотрела на него с очень даже большим интересом. А я напирал — очень уж он меня обидел сегодняшним розыгрышем, да каким розыгрышем — подставой, если называть вещи своими именами:

— За то, что хорошо было ещё и позавчера?

— Ну старик...

— Или за последний год?

— Ну хватит! — взмолился он. Но я добил:

— А может за все сорок лет? Вот это, пожалуй, достаточное основание. Нет?

Андрей насупился и встал:

— Лена, пойдём! — И мне: — Ты, старик, иногда чуру не знаешь.

— Я?! — поднялся и я тоже. — Так это я, выходит, этот идиотский розыгрыш устроил? Ты ничего не путаешь, Андрей? А солнце всходит на Западе?

Андрей ещё больше помрачнел и с трудом выдавил:

— Ну извини, если ты так понял нашу затею...

— Твою, Андрюша, затею! Твою, — ткнул я его пальцем в грудь. — Я внимательно слушал Ленин рассказ, и ты в нём ничего не опроверг.

— Ладно, мою, — хлопнул Андрей ладонью по столу и снова сел. — Мою, хорошо. Но она была совершенна невинна. Просто хохма. Пусть, согласен, не очень красивая.

Я молча наблюдал за ним, решая, стоит ли то, что подмывало спросить, спрашивать при Лене или нет. Но подмывало так, что вопрос соскользнул с языка, как льдинка, не дождавшись осмысленного решения:

— Ты мне мстишь, Андрей?

Он дёрнулся.

— Мстишь... Ты не можешь простить мне, что Лена с тобой не потому, что она тобой завоевана, а как ты считаешь, отдана мной тебе. Верно?

Андрей долго молчал, потом отвернулся к окну.

— Так и есть, — глухо проговорил он. — Только я не мщу. Если бы я мстил или хотел тебе мстить, я бы не стал дожидаться старости. Да и устраивать такие вот детские хохмочки.

— А что бы ты сделал? — вырвалось у меня.

Он ещё раз встал и жёстко глянув в мои глаза, отчеканил:

— Уехал бы к чёрту на рога с её двоюродной сестрой!

И, топая своими грязными кроссовками по моему чистому полу, ушёл, хлопнув сначала деревянной внутренней, а потом наружной, железной дверью.

Наступила немая сцена.

Лена сидела, привалясь спиной к холодильнику, напомнив мне, как так же вот привалясь, только к стенке с постером с Андреем Мироновым, сидела в начале лета 75-го года в моём редакционном кабинете раздавленная Надя Алешкова. У них и лица были одинаковые в тот момент, когда я, пришпоренный Галой Глушковой, влетел в кабинет. На них отражалось полное внутренне опустошение, которое пугало, как смерть.

Себя я, естественно, не видел — в кухне квартиры, где я живу, зеркал нет, но могу вообразить, что то же самое опустошение отражало и моё лицо, поскольку я его чувствовал холодным перетоком крови на самом дне желудка.

Сколько эта сцена длилась, сказать трудно, но она продолжалась точно и тогда, когда внизу хлопнула дверь подъезда и вскоре заурчал мотор машины Андрея. Он у него был плохо отрегулирован, как он сам говорил — всё руки не доходили съездить в автосервис, и потому урчал характерно, не спутаешь ни с чьим.

В конце концов моя левая нога, закинутая на правую, затекла и пошла противными иголочками, и это вывело меня из оцепенения. Одновременно и Лена подала признаки жизни: взяла пиалу и отпила остывшей чай.

— Ну а ты мне, конечно, мстила за то, что не стал рвать с тобой когти в пространстве? — проговорил я.

— Да разве ж, Саша, это месть? — отозвалась анемично Лена. — Если женщину отвергают и ей это не нравится, она сокрушает всё — а тут пустячок, чтобы немного взбодрить муженька, и только. Ну, максимум, хотела чуток и тебя уязвить — как булавкой кольнуть, что ты такой негодник.

— А что бы ты, интересно, сделала, если бы и вправду вздумала мстить? Вот Андрей размахнулся по-крупному, хотя и промазал. Ну и женился бы он на Оле — и что? На ней всё равно кто-то женился. Я же знаю об этом и даже знаю кто — хороший парень, её однокурсник, и если у них и теперь всё хорошо, я только рад за них. Её личные матримонии и наш с ней кокон никак не противоречили друг другу. Мы с ней тоже в какой-то момент, это было через пару лет после кокона, решили жениться. И никто нам не мешал, наоборот. Но мы сами были не женибельными по отношению друг к другу. Да что я тебе говорю — ты ж должна знать сама, раз её кузина.

Лена ухмыльнулась.

— Да никакая я ей не кузина... Наплела я тебе, думала, правда смогу её тебе заменить, раз ты носишься с ней, как с писаной торбой. А оказывается ты её, как и меня, просто отдал в хорошие руки. Чтобы самому не обременяться...

Час от часу не легче! То кузина, то не кузина. Когда врёт эта бестия? Или всегда? Я уж начал подозревать, что прожил параллельную жизнь не со славными и милыми ферганцами, а какими-то прохиндеями.

— Знаю, о чём ты думаешь, — уставилась на меня Лена. — Вот, мол, прохиндейка этакая — а всю жизнь изображала из себя милую девочку.

— Ты что, подключилась к моему мозговому модему? — изумился я.

— Нет, просто я и сама бы подумала именно это — после всего, что с нами выделывал этот гадостный чек. Слушай, дай мне, его, пожалуйста! Где он у тебя? — Она встала и пошарила рукой на холодильнике, где у меня стоит хозяйская стеклянная пепельница, только я в ней не золото держу, как Лена в своей, а запас спичек, заглянула на хозяйкину полочку для мелочей над кухонным столом, не нашла и протянула ко мне руку. — Дай, говорю, сейчас же! В конце концов, это наша вещь, мы только дали её тебе рассмотреть. Теперь верни назад!

— Леночка, успокойся, — усадил я её и сам подсел к ней поближе. — Ну что тебе даст этот чек? Дело не в какой-то магазинной бумажке, пусть и довольно загадочной, а в нас самих.

— Но если бы не он, вся эта улежавшаяся муть не поднялась со дна нашей жизни на поверхность и не стала ссорить, душить, мучить.

Она схватилась за ворот тонкого свитерка, в котором пришла под ветровкой, словно он мешал ей дышать. Я встал, налил ей воды из остывшего чайника на плите — это лучше, чем чай в таких случаях. Она сделала несколько жадных глотков, словно наелась селёдки, и шумно поставила стакан на стол.

— А чтобы я сделала, чтобы воздать тебе за то, что ты меня... Нет не за себя — за то, что ты никогда не боролся за женщин...

— Я никогда не добиваюсь их, — поспешно оборвал её я, чтобы ход её мыслей не соскользнул в ложное русло. — Склонить, уболтать можно любую женщину, самую стойкую, это в общем не трудно умеючи — с помощью мягкой мужской силы, если мужчина не совсем уж болван. Но зачем мне полонянки? Я однажды в «за тридцать» склонил — и полжизни расхлёбываю...

— Ты опять перебил — вот же дурацкая манера, всегда меня в тебе раздражала! — покривилась Лена. — Я не о том, что женщин надо добиваться, а о том, что за них надо бороться — за тех, кто сами, по своей воле с тобой, а вовсе не полонянки. Вот давай возьмём ту же Олю — повторяю, никакая она мне не сестра, я даже и фото её не видела...

— Я, кстати, тоже — у меня только образ в мозгу.

— Ну у тебя хоть образ, а у меня лишь твои обрывочные рассказы этих дней. Но что я из них поняла? Что вы осознали после её отъезда из лагеря, мол, чужие друг другу. Ладно, бывает. Но чужих друг к другу не тянет, наоборот отталкивает. А вы потом, пусть и изредка, виделись и даже, как ты сейчас говоришь, собирались жениться. Это же просто так не бывает! Ну может ещё мужчина для красного словца... Не перебивай! — воскликнула она надрывно, увидев, что я опять хочу вставить какое-то пояснение. — Может ещё мужчина для красного словца или там, вспомнив дни золотые, способен такое предложить — но чтобы женщина...

— Она и не предлагала, — ввернул всё же я.

— А как она отреагировала? — бросила на меня быстрый взгляд Лена.

— С готовностью.

— Тогда какая же разница, кто предлагал, кто, как сейчас говорят и пишут твои безграмотные коллеги, «озвучил» эту мысль, тьфу, прости господи! Она была вашей общей, а «озвучивает», — она снова брезгливо произнесла это слово и с брезгливой же миной, подчёркивая, кроме того, ничтожность персонификации самой «озвучки», — всегда кто-то один. Женщины такими вещами не шутят и не играют — если уж женщина легко сказала «да», то это её собственное, а не твоё или чьё-то желание. Так почему ты не боролся за то, чтобы осуществилось желание женщины, с которой ты был, как говоришь, в светящемся коконе — другими словами, уже практически перед богом?

— Она же сама...

Лена посмотрела на меня с жалостью, смешанной с лёгким презрением.

— Ну да, сама не потащила тебя... куда — к твоей маме знакомиться, потом в загс? Знаешь, мой друг, за счастье женщины надо бороться и с самой этой женщиной. Женщины ярко сверкают — но их свет отражённый, это твоё сверкание, удесятерённое их гранями драгоценного существа. Оля же чувствовала, даже не отдавая себе отчёт, ибо женщина чувствует не своим телом, с головой, ногами и попой, а каким-то иным — вот говорят, астральным, но не знаю, а если не знаю и утверждать не стану. Но их чувствование не совпадает с их же чувством... Эх, не знаю, как сказать... Словом, Оля стремясь к тебе, откуда-то получила флюидный сигнал, что ты сам не веришь в это стремление, а ты её не переубедил.

Лена устало откинулась на табуретке спиной к стене и помолчала.

— Или со мной... Со мной ты не был в коконе, конечно, ты и не знал, что я, увидев впервые тебя, стала иначе дышать — не неровно, это другое, а просто иначе. Ну ладно, не знал, но ведь не мог не понимать, что нам с тобой хорошо. Что мне с тобой хорошо — и взял и отдал, да что там — переслал, как письмо, пришедшее не по адресу, другому человеку. И опять ладно. Но ведь на нашей с Андреем свадьбе мы оба же с тобой поняли, что надо рвать когти...

— Прости, я не понял...

— А мне кажется, понял, — безжалостно возразила Лена. — Но ведь опять надо было бороться, в том числе и со мной, за меня. А это тебе не под силу. — Она вздохнула. — Не тот масштаб...

Мы надолго умолкли. Я даже мысленно не мог с ней спорить. Я был просто раздавлен.

— А как у вас кончилось с Надей? Ты что-то рассказывал и об этом, и тоже в том же духе, но я тогда не хотела вникать — слишком саднило своё, а надо было налаживать жизнь с Андреем. Он-то ведь не виноват, что ты рохля, чтобы за тебя ещё страдать. Он и так, бедняжечка, — сказала она это так трогательно, что даже мне стало тепло, — всю жизнь, говорила тебе, понимал, что у нас что-то не так изначально, хотя в общем-то всё хорошо. Молчал, не вдавался в детали — да умничка, молодец! Ведь если б заговорил, стал копаться, пришлось объяснять бы на пальцах, а это разрушило б нашу семью, а он и вообще бы сломался. А так мой дорогой Андрюшенька дожил, слава богу, до пенсии и ещё поживёт, вот увидишь — я всё для этого сделаю. И это и есть моя месть тебе! — вдруг резко повернулась она ко мне.

Я пожал недоумённо плечами.

— Я буду только рад за Андрея — как рад за Олиного мужа, если и он ею вынянчен, как тобою Андрей.

Лена криво усмехнулась.

— Ты не понял, скрипторис несчастный... Моя месть не в том, что я буду лелеять моего мужа, пока хватит сил, а в том, что ты будешь знать, почему я это делаю. Он не будет — а ты будешь. — Помолчав, она добавила: — Счастье мужей твоих женщин — это приговор тебе за то, что ты за них не боролся, и они обеспечивают это счастье десятилетиями вынужденно, а не душой нараспашку, хотя может быть ни Оля, ни Надя, не видя сто лет тебя перед собой, как я, этого и не сознают. Но это теперь знаешь ты. И тебе придётся с этим жить.

— К счастью, недолго, — сказал я, вздохнув. — Жизнь-то уже у финиша.

Она встала. Стала заново упаковывать наспех разорванный свёрток с действительно очень красивым бельём, которое, я подумал, наденет сегодня же ночью — для Андрея. Что ж, помогай им бог.

— Поцелуй меня, Саша, — вдруг сказала она, когда всё уже было управлено.

Я удивился: что, рецидив вчерашнего закидона. Но она смотрела на меня глазами привычной мне за десятилетия Лены. Я обнял её. Целоваться в первый раз даже в юности нелегко, а если два старика, пусть и не замшелых и ещё о-го-го — но старика, поверьте, особенная оказия.

Она сама нашла мои губы, и поцелуй вышел авторский — Ленин. И тут, ещё не отстранившись, но уже на изготовке, она прошептала прямо мне в рот:

— Я всё же люблю тебя. И потому я тебя предупредила — я не могла ударить тебе в спину, даже в шутку.

Я резко отодвинулся от неё, чтобы видеть глаза — мне всегда нужно видеть глаза. Она улыбнулась уголками совсем ещё не старушечьих губ, у которых не было и следа мимических морщин.

— И где же твоя профессиональная наблюдательность, скрипторис?

— Да объясни!

— Подсказка здесь. Я принесла её с собой. Я так надеялась, что ты поймёшь всё сразу.

Я быстро оглядел кухню: всё было, как и до её прихода. И тут взгляд упал на стол.

— Три булочки, — вырвалось у меня.

— Да, ты купил четыре рогалика — на нас двоих, это логично. Но нелогично для двоих приносить три булочки. Эх ты, скрипторис! — щёлкнула она меня пальцем по носу. — А туда же: полвека в журналистике, — передразнила она меня, вообразив, что я так говорю, хотя я и не говорю, во всяком случае ей.

Уже натягивая ветровку, она вновь меня огорошила:

— Какая всё же я дура, что не целовалась с тобой в Фергане — мне так понравилось! И усы твои с бородой совсем не колются, как может показаться.

— А тогда их и не было, — напомнил я.

Она рассмеялась.

— Вот потому, видимо, и не целовалась — недоставало нынешней степени пикантности. — И взмахом руки как смыла весь предшествовавший разговор. — Пошла, надо кормить Андрея — уже ведь обед на носу. У тебя есть еда? А то давай к нам.

Я отрицательно помотал головой. Она поняла, что я не о еде, и ушла.

НА СНИМКЕ: три булочки с маком.

24. ИГОЛОЧКА НЕ СЛОМАЛАСЬ

Нет уже массовости в нашем поколении — так, редкие пеньки, да обгорелые печные трубы. Жизнь движется, как лесной пожар: настоящее исчезает, в прошлом ничего нет. Поэтому жаль терять даже эти пеньки и эти трубы. В молодости б я, как это в моём характере, просто отстранился от них, этих несносных Большаковых, как если бы их и не было. Если я теряю интерес к людям, они перестают для меня существовать, и ничем уже их в мой круг не вернуть. «Только дураков, Саша, обманывают дважды», — сказал как-то мой первый в жизни босс — начальник отдела культуры и быта «Фрунзевца» подполковник Владислав (Вадим) Журавлёв. Сказал мимоходом, а оказалось — дал главный совет на всю жизнь.

С тех пор я и отстраняюсь, если что не по мне, а обман толкую для себя расширительно — не только тривиальное враньё, а как и обман ожиданий, вынуждение обмануться. Я практически не ошибаюсь в людях: бог дал мне такое зрение, что я сразу вижу человека насквозь — возможно, иначе я бы и не стал журналистом, а потом не метаморфизировался в скрипториса. Но даже видя и сознавая, что человек, с которым приходится соприкасаться в силу не мной созданных обстоятельств, не оказался бы поблизости, будь эти обстоятельства зависимы от меня, я всё же, в интересах дела ли, либо иных каких-то, поддерживаю с ним отношения, нисколько не обольщаясь при этом на его счёт. Но стоит ему, этому человеку, заступить за невидимую линию, прочерченную моим внутренним лазерным маркером, как он, никуда не деваясь физически, проваливается для меня эмоционально в бездонную яму, и место провала мгновенно затягивается схлопнувшимся пространством.

В молодости я называл это «сломалась иголочка». Как-то бежит мне навстречу прелестная девушка, ну прямо живое воплощение Венеры Каллипиги, а знаю — вчера она мне соврала. Не изменила, не предала — мне вообще, не поверите, женщины не изменяли, не предавали меня и не бросали — три «не», как я всегда говорю. Нет, просто была неискренна там, где быть искренней нужно паки и паки, и всё — моментально исчезло очарование, а с ним — интерес. И бежала уже чужая, а потому сердцем больше не видимая плоть, пусть и прекраснозадая.

— Ну Саша, ну Саша, ну Саша! — бросилась она мне на шею, едва не опрокинув в полную чашу фонтана у театра Навои почти в том самом месте, где летом 56-го нас с мамой посадил на парапет фотограф и сделал божественный кадр: я смотрю в объектив, а мама, по его указанию, мимо, и это придало карточке такую художественную и даже историческую весомость, что с неё можно запросто делать плакат «Наше время». — Ну почему, ну почему, ну почему?! — кричала она, накладывая свой крик на живой звук фонтанных струй, — и тем тоже фальшивила: она работала ассистенткой звукорежиссёра на радио и знала усиливающий эффект подобного наложения, и ловила, ловила мои губы, чтобы меня парализовать, обезволить и вернуть, как телёнка.

— Сломалась иголочка, — отстранил я её, больше не чувствуя одуряющего магнетизма подвижного женского тела под тонкой блузкой, который мощнее любых гравитаций — и в нашей вселенной, и в параллельных.

— Какая иголочка? — отступила она и сама. — Ты о чём?

— Сказочку сказываю, — бесстрастно ответил я. — На высоком дубу примостился сундук, в сундуке сидит заяц, в зайце — утка, в утке — яйцо, а в яйце — иголка, сломаешь которую — и будет мне смерть.

Она была не умненькая красавица, а, как и все мои женщины, — красивая умница. Она всё поняла. Но снова шагнула ко мне и прижалась в последней отчаянной, уже на авось, попытке, часто тряся скульптурной головкой:

— Не сломалась, не сломалась, не сломалась...

Я отвёл её руки и, больше ничего не сказав, обошёл и зашагал в редакцию — место покоя и успокоения.

К слову, вот погребают же в храмах, а почему бы не упокоивать завещавших это скрипторисов в редакциях — ведь это же тоже святилища, причём куда менее ханжеские и фарисейские? Я б там лежал кучкой пепла в жестянке из-под «Ахмада» — моего любимого чая — на полке со всякой всячиной, как папаша героя Де Ниро — Джека Бёрнса в «Знакомстве с Факерами», рядом с недопитым кофе, надкусанной сушкой и немытым стаканом из-под вискаря, никому не мешая. А если бы даже рассыпали в пылу спора с рукоприкладством, под вискарь в том стакане, так его не помыв, кто же всех гениальнее в данном прокуренном помещении, не беда — из праха вышел, во прах и вернулся, можно и щёточкой в совочек смести — и опять в ту же баночку. Конечно, химера мне грезится, но кто знает — если вдруг заживусь, может и такой ещё последней обители удостоюсь — нравы, знаете ли, меняются...

Однако о Большаковых. Или я постарел кривобоко, или что-то в скрипторисах снова преображается, но на сей раз я не услышал столь характерного стального хруста сломанной иголочки. И ушли они от меня — сволочи, ясно, но, как прежде, свои. Это меня удивило, я даже измерил температуру — путём прикладывания ладони ко лбу — градусника у меня отродясь не водилось. Мне он кажется странным как медицинский аксессуар: подскочит температура — почувствую и без него, нет — так тем более знаю, что всё в порядке. Говорят, имеет значение степень нагрева бренного тела: мол, если мал он, организм борется сам, а велик — принимай препараты. А у меня нет дома никаких препаратов вообще, кроме йода — на случай, если порежусь. Вот это полезная штука, отношусь с уважением. И только ей всю жизнь и доверяю. Ребята в детстве ходили в зелёнке, а я — никогда. Если сносил кожу на колене, «пропахав» по асфальту ещё и локтями, и пузом, мчался домой заливать скорей йодом — всегда только сам! В особом общении с йодом сублимирован, видимо, мой мазохизм — он у каждого есть, как и спирт, и холестерин: ровно столько, сколько надобно организму для нулевого баланса.

Однако всё же о Большаковых. На утро я уже не чувствовал никакой на них досады, словно видел вчера лишь забористое кино, а когда на экране возник лучший кадр всех времён и народов, по стародавней версии моего незабвенного дяди Миши, а теперь и моей — «Конец фильма», усмехнулся, мол, вот же чертяки что вытворяли, и равнодушно выключил домашний кинотеатр. Даже за выпачканный пол Андрея не корил, а просто тщательно вымел засохшую грязь, пропылесосил всю используемую мной площадь и мыл старенький уже ламинат до тех пор, пока бледно-салатовая насадка на швабру из микрофибры с пупырышками не осталась такой же чистой, какой была после предыдущей её промывки.

Досады не чувствовал, но вопросы остались. И первый: как понимать заявление Андрея, что он бы в отместку мне взял да уехал с двоюродной сестрой Лены. Ведь, как призналась Лена позже, она мне натрепалась про родство, а по правде об Оле Медведевой знает лишь по моим обрывочным рассказам. Тогда какую Ленину реальную кузину он имел в виду? Знаю, что у Лены есть в Питере родные — они им и помогали тут обосноваться после Ферганы, но что там за люди — тётки, кузены, кузины, прабабки, как-то не интересовался. Ну, допустим, кузина есть — но почему Андреев с ней побег мог бы меня уязвить? Лену — согласен, родная кровь, да и вообще подлая измена, но я-то причём? Это надо прояснить, иначе полного доверия словам Лены, что она мне натрепала про родство с Олей, нет.

Как и Мила Медведева, Лена оправдана, за неимением доказательств, но тоже остаётся в сильном подозрении.

Как мне уже надоело копаться во всей этой жизненной требухе, кто бы знал! Скорее бы распутать клубок и впредь даже в руки не брать никаких чеков — не то ещё с Марса окажутся, и тогда хоть топись. Но с этим, раз уж взят в руки, надо дело добить до конца.

Я снова положил перед собой чек с Андреевой запиской на обороте и тут вспомнил, что сегодня ещё не проверял, не пришёл ли ответ из крупного центра обслуживания кассовой техники. А он и пришёл! Мне коротко написали, что технически всё возможно, вот только подобные изменения строго контролируются. Тю-ю! У нас всё очень строго контролируется, но бюджетные миллиарды ускользают между сжатыми до срастания пальцами как сверхтекучая жидкость.

Итак, мы теперь имеем подтверждение технической возможности манипуляций с датой в кассовых аппаратах уже из двух источников. Я позвонил ещё в одну фирму, где взявший трубку молодой и задорный техник почти слово в слово повторил предыдущий ответ его коллег — с той только разницей, что он почти дословно повторил следом ещё и мой комментарий. Это меня окончательно убедило: злоумышленник не в будущем, а рядом!

Но почему, собственно, злоумышленник? А если человек хотел меня разыграть — вот как эти ферганские старовозрастные придурки накануне? И сейчас наблюдает за нами и хихикает, потирая от удовольствия ладошки, видя, как мы мечемся. Конечно, он заслуживает хорошенькой выволочки, потому что мы не просто мечемся, как лабораторные мыши, — мы рушим наше прошлое, на котором зиждется настоящее, а стало быть и ему суждено рухнуть, если не остановимся.

— Слушай, друг! — сказал я громко, чётко артикулируя каждое слово. — Если ты имеешь хоть каплю совести, окажи божескую милость — прекращай своей хэллоуин! Твоя шутка угробит нас раньше времени. Позабавился — и будет! Выйди, раскланяйся, и мы может быть даже и бить тебя не станем. А если ты женщина, то максимум обстрижём наголо, как французы коллаборационисток, а то и вовсе пальцем не тронем. Выскажем, естественно, всё что о тебе думаем, но у тебя же не убудет.

Никто, конечно, не отозвался. Но может, раз он или она за нами наблюдает, где-то в наших домах им установлены тайком технические средства. Что ж, пусть видит, слышит и записывает. И тут я вспомнил, что теперь есть такие тарелочки, что направишь издалека, и они, преобразуя колебания оконных стёкол, протранслируют разговоры за стенками, словно по проводам.

Я подошёл к кухонному окну — так удобнее, потому что к окну в комнате почти вплотную примыкает мой разобранный диван. Внизу всё было, как всегда по утру: дворники выкатили мусорные баки из отсеков мусоропровода, и теперь мусоровоз с надрывным стоном их опорожнял почему-то именно у моего подъезда. Но это вряд ли шпионская техника, а вот тот закрытый фургон, что стоит на месте уже снятой с производства «Лады Приоры» — я все машины под окнами знаю — прежде никогда там не стоял. Впрочем, это мог приехать ремонтник какой-то громоздкой бытовой техники — например, холодильника, чтобы, если что, отвезти его в мастерскую.

Другие машины были, во-первых, все «наши», а во-вторых, пустые — хозяева либо дома, либо отправились на работу на городском транспорте. И я стал поджидать, когда кто-то выйдет либо из подозрительного фургона, либо — из подъезда и уедет на нём. Вскоре и правда из подъезда выкатился парень с чемоданчиком для инструментов, и я уже было стал закрывать фрамугу, в которую рвался холодный ветер и залетали редкие капли дождя, как сдал назад: парень в фургон-то сел, но не за руль, а в кузов. Странно... Зачем?

Конечно, пока шпиономанил, я сто раз себя за это высмеял. Да и сейчас можно было в сто первый: парень совсем молодой, явно недавний пэтэушник — ну какой он разведчик по нашим с Большаковыми стародавним делам!

Но в сто первый раз смеяться не пришлось. Ибо — ибо, в который раз за это повествование! — кузов фургона снова открылся и из него выскочил знаете кто? Нет, не пэтэушник, а мужчина постарше, но не намного, семейный и очень весёлый. Говорю это совершенно уверенно, как Шерлок Холмс доктору Ватсону при виде человека, который в это время подходит к их дому на Бейкер-стрит. И если Шерлок Холмс хорошо знал своего старшего брата Майкрофта, то столь же естественно, что я знал не хуже большаковского сына Колюнчика.

«Однако!» — сказал я себе мысленно и стал думать, как поступить. Надо как-то Колюнчика расколоть. Но это не получится, если он сейчас сядет за руль и уедет. Да нет, он же водить не умеет — я это точно знаю. Коля Большаков, как и я, имел пунктик, что за рулём или он кого-нибудь гробанёт, или его самого. Тогда кто же водитель — тот «пэтэушник»? И чего он тогда сидит внутри фургона?

Я знал, что Коля работает в какой-то организации, где очень даже неплохо зарабатывает, подбрасывая иногда солидные «наградные» родителям, которые безоглядно грохают свои пенсии на его Вовчика, но в какой именно — убей меня бог... Этих организаций теперь так много, что и не запомнишь. Что он там делает, я не задумывался, но знаю, что окончил питерский институт связи имени Бонч-Бруевича — теперь он, кажется, зовётся университетом телекоммуникаций. Но вот чему учился в «Бонче», как этот вуз называют в городском обиходе, опять же понятия не имею.

Колюнчик между тем направился не куда-нибудь, а к моему подъезду. Ох, чует моё сердце, он не зря тут ошивается! Я решил его перехватить, когда он будет возвращаться, чтобы постараться разговорить и как бы ненароком заглянуть, если получится, в нутро фургона. Поэтому поспешно оделся, запер дверь и вызвал лифт.

НА СНИМКАХ: Санкт-Петербургский государственный университет телекоммуникаций им. проф. М.А. Бонч-Бруевича; а это мы с мамой летом 56-го года.

25. РАЗВОД И ДЕВИЧЬЯ ФАМИЛИЯ

К старости люди становятся придурками. Кто против этого возражает, обогнал остальных в подобном становлении. Это и по уже рассказанному мной хорошо видно, и будет видно по тому, что произошло дальше — а также за горизонтом этого сериала.

К ткани повествования предыдущий абзац непосредственного отношения не имеет — это лишь реплика апарт, которую вправе позволить себе автор, будучи безраздельным хозяином документального произведения. Но только апарт, ибо события, им описываемые, и оценки, даваемые участниками этих событий, он изменять не может — по соображениям совести и... впрочем и только совести вполне достаточно.

Как вы помните, увидев идущего к моему подъезду Колюнчика, я поспешно оделся, запер входную дверь в квартиру и вызвал лифт. Когда я нажимал его кнопку, лифт уже двигался, что естественно — в нём, конечно, и ехал снизу Колюнчик. Поэтому я удивился, что он остановился на мой вызов: так не бывает — лифт, во всяком случае наш, могилёвского производства, реагирует на вызов лишь при спуске. Однако вот же — остановился.

Из него вышел навстречу мне, чуть не сбив, Колюнчик.

— Дядь Саша, привет! — воскликнул он и смутился: — Вы уходите? А я к вам. Можно? Не задержу?

— Привет, Колюнчик! — пожал я руку ещё недавнему парнишке, которого с детства прозвал Колюнчиком, потому что много-много лет назад так называл сынишку других моих старых и добрых друзей в Волгодонске, где прожил после Ташкента 22 года. Тот Колюнчик давно вырос, получил прекрасное образование в Москве, а живёт и работает в Кракове. Его мама, Галочка — наша, кстати, девушка, родом из Ангрена, и тоже, как Лена, выпускница дошкольного факультета «Низами», выкладывает в Инстаграме живописные фотографии, когда гостит у сыночка. Да и этот, второй Колюнчик, тоже вот уже вполне себе мужчина, отец славного и забавного Вовчика. — Конечно, ты меня не задержишь, поскольку я и так нынче целый день работаю дома, а выскочил сейчас за хлебом, который никуда от меня не убежит. Пошли, — отпер я снова дверь и пригласил его. — Ты у меня вообще-то хоть когда-то бывал?

— Как-то мы с отцом к вам забегали, давно уже, — сказал он, сбрасывая красивые штиблеты, стоящие, вероятно, как пять пар кроссовок, что я обычно ношу. А что, может себе позволить, пусть красуется. Я в его годы таким пижоном был, что о-ё-ёй — тоже зарабатывал превосходно и носил костюмы от Кардена за 144 рубля — месячную зарплату большинства представителей интеллигенции, а то и полторы зарплаты. Они свободно продавались в мужском отделе ташкентского ЦУМа, поскольку нашим депутатом Верховного Совета СССР долгое время был министр внешней торговли Патоличев, только никто не знал тогда, кто такой Карден, чтобы гламурно от этого млеть.

— Ну проходи, — повторил приглашение я, когда он вдел ноги в мои резервные тапочки, и провёл его в кухню. — И, как папа твой говорит, излагай. Да, чай-кофе будешь?

— Кофе, — сказал Колюнчик, — потому что, можно я вам признаюсь, чай уже видеть не могу — так эти азиатские предки с ним достали!

Мне стало смешно.

— А ты-то откуда — из них вылез, из азиатских.

— Да не видел я эту Азию, и гори она синим огнём! — отмахнулся Колюнчик. — Это вы все какие-то чурканутые, а я тут, в России, родился, и прошу меня не припутывать.

— Какие — чурканутые? — переспросил я.

— Ну да, от слова «чурка», — объяснил Колюнчик со смехом. — Вы не подумайте, я не расист, но Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись.

— Ты что, и Киплинга читал? — не смог я скрыть приятного удивления. Как, впрочем, и скепсиса: — Или просто использовал расхожую фразу?

Колюнчик коротко и чуть укоризненно глянул на меня своими ясными Лениными глазами:

— Дядь Саш, я же в «Бонче» учился — это культурный вуз.

Я снял с плиты закипевший чайник и, заливая им растворимый кофе, вернул ему такой же взгляд, только приправленный едкой насмешкой:

— То-то вашего ректора его же сотрудники умоляли лет пять назад гнать поганой метлой!

Колюнчик лишь с кислой миной развёл руками и пожал плечами.

Кто не знает, в 2011 году ректор питерского университета телекоммуникаций Сергей Бачевский оказался в центре внимания во время скандала, связанного с открытым, но правда анонимным, письмом преподавателей и сотрудников вуза. Не называясь, они просили посодействовать в освобождении Бачевского, который на тот момент был ещё лишь исполняющим обязанности ректора, от занимаемой им должности — по их мнению, он «нарушает все возможные нравственные нормы и принципы». Авторы письма также упирали на то, что Сергей Бачевский был избран на пост исполняющего обязанности ректора вуза в обход «демократической процедуры выбора нового ректора». Кроме того, летом 2011 года в вузе прошли массовые увольнения, по словам преподавателей, наиболее авторитетных сотрудников «Бонча».

На этом фоне жест Колюнчика мог означать: то ли это правда, то ли нет, поди знай. Мы же не могли предвидеть тогда, что в мае будущего, 2017 года Сергея Бачевского, уже полноправного и всевластного ректора, ФСБ всё же возьмёт за причинное место, и его арестуют за махинации с арендой вузовских помещений. Правда, арест этот был домашний, ему ещё и ежедневные прогулки суд разрешил и даже общение с «третьими лицами», за исключением свидетелей по делу. Любопытно, что горе-ректор, и эту меру пресечения считавший строгой не по чину, умолял суд об освобождении под залог, предлагая внести любую сумму, какую суд сам и назовёт. Суд не повёлся, но осадочек-то остался: если ректор чист, по его уверениям, как стёклышко, то откуда у него «любая» сумма? Конечно, ректорская зарплата — не студенческая стипендия, но всё же...

Через год шумное дело, возбуждённое, на минуточку, управлением ФСБ по Петербургу и Ленинградской области, где люди весьма серьёзные и знающие, закончилось однако всех удивившим смехотворным — 25-тысячным всего-то — судебным штрафом. Что бы теперь на это сказал Колюнчик, я не знаю, ибо мы больше судьбу Бачевского с ним не обсуждали. Как и вообще ничего — но об этом впереди.

— А чего ты к нашим землякам-то прикопался? Они тебе что, на хвост наступили? — спросил я, себе всё же наливая чай — кофе я пью редко, да и то после полуночи — чтобы скорее уснуть.

— Ай! — махнул рукой Колюнчик. — Работнички, блин...

— А чего они работают?

— Да интернет... В вашем доме сейчас тянут оптоволоконный кабель. Опять вот приходится переделывать.

— А что ж ты хотел: узбеки не производственники. Она лучшие в Азии, после китайцев, торговцы. Земледельцы, конечно, классные. Врачи, если только не за взятки дипломы получили. Ещё звездочёты...

— А-а, Улугбек! — перебил меня Колюнчик и криво усмехнулся. — Слыхали, слыхали. Родители все уши прожужжали... Но это было давно и неправда.

— Зачем же — здесь и сейчас. Самый знаменитый в мире астроном Главной астрономической обсерватории Академии наук...

— Это Пулковская, что ли? — уточнил Колюнчик.

— Она самая. Так вот, самый её знаменитый астроном с мировым именем — Хабибулло Исмаилович Абдусаматов. Он заведует сектором космических исследований Солнца и знает о нашем светиле больше, чем оно само о себе.

Колюнчик явно заинтересовался.

— Вы брали у него интервью?

— Пока нет, — вздохнул я. — Написал ему как раз на днях, и он вчера ответил.

— Не послал? — прищурился Колюнчик. Циничное всё же это поколение!

— Сейчас прочитаю.

Я открыл электронную почту.

— Вот: «Добрый вечер, дорогой Александр! К сожалению, в настоящее время я не имею возможности непосредственного общения с Вами по данному важному вопросу. Ориентировочно через месяц мы могли бы обсудить мои взгляды более подробно».

— А по какому вопросу?

— О том, что на землю надвигается не глобальное потепление, как об этом кричит на каждом углу лженаука, подхваченная Гором и Обамой, а ледниковый период — и пора заготавливать дрова.

— Ёшкин кот! — воскликнул совсем по-отцовски Колюнчик. Потом добавил уважительно: — Интересная у вас жизнь, дядь Саша: с такими людьми запросто...

— Интересная, — согласился я. — Жизнь вообще интересная. Если жить, а не нюнить. — И вернулся к теме: — Вот такие они, мои дорогие узбеки. А индустриальной и строительной жилки у них, что ж делать, нет. А ты у них бригадир, что ли?

Колюнчик вскинул на меня глаза от кружки. Они смеялись.

— Берите выше, дядь Саша.

— Неужто мастер?! — это я стал его подначивать, понимая, что должность у него всё же выше, инженерская: скорее всего — начальник участка.

— Был им. Сразу когда «Бонч» закончил.

— Ишь ты! — искренне удивился я. — С каких высот теперь выпускники начинают. Но понятно, если в глубинке, а в Питере-то на каждого солдата, фигурально выражаясь, по два генерала.

Колюнчик опять улыбнулся.

— Все низовые позиции я ещё студентом прошёл. Я же все студенческие годы работал в этой сфере.

— Правда? Я как-то не обращал внимания. Спросишь у родителей бывало, Колюнчик ваш, мол, как. Да всё нормально, говорят. Ну и ладно. А что именно «нормально»... Так ты чего ж теперь, начальник среднего звена, выходит? — уточнил я одобрительно.

— Дядь Саш, я — генеральный директор фирмы, — огорошил меня Колюнчик.

— Вот этой, что интернет тянет?! В пику моему Ростелекому?

— Именно. И скоро отхватим этот кусок у Ростелекома. Кстати, у вас тоже его интернет? И как?

— Да не жалуюсь, — пожал я плечами. — На мои задачи скорости хватает — сто килобит.

— У нас будет двести, — быстро вставил Колюнчик.

— Логично — кому-то такая и нужна, — похвалил я. — Все же только и делают, что онлайн в игры играют, как мелюзга прежде в песочнице. А я в интернете работаю, и нынешняя скорость меня вполне устраивает. Мне важнее, чтобы отключений не было и прочих сбоев. Но их и не было уж пару лет.

— А интернет-телевидение как?

— Я вообще телик не смотрю, — признался я. — А у дочери есть интернет-телевидение ростелекомовское — не жалуется. А ты что, генеральный директор, вот так всех клиентов конкурента обходишь и расспрашиваешь.

— Нет, — рассмеялся Колюнчик. — У нас для этого есть специально обученные люди.

— Да знаю... Звонят по пять раз на дню — и ваши, и ещё какие-то.

— Работа такая.

— Ясно. Пятачок вашего бизнеса тесный, всюду давно натоптано... Ну а раз не по делам своей фирмы ко мне — я-то думал, что агитировать будешь меня переметнуться к вам, но я бы не пошёл: я с Ростелекомом ещё со времён «Авангарда» сотрудничаю. Ты наверное такую их дочернюю организацию и не помнишь.

— Что-то слышал... У родителей тоже сначала, кажется, она была провайдером. Нет, я к вам совсем не по делам фирмы, а по делам нашей семьи.

Это меня удивило.

— Вот как? И что же она уполномочила тебя со мной согласовать или решить?

— Ну их, этих старпёров! — бесцеремонно выразился Колюнчик, не смущаясь, что для меня и его родители — ребятня. — Ничего они не уполномочивали.

Я ждал, что он скажет дальше.

Колюнчик помялся-помялся — и выдал:

— Они разводиться вздумали, представляете!

— И чего ради? — не слишком удивился я. Все эти заверения Лены сделать жизнь Андрея ещё более райской, чем уже была, с самого начала показались мне неубедительными. Впрочем, я-то предполагал что грядёт лишь цепь вялотекущих скандалов, причём, замыкающихся на мне, поскольку оба считали виноватыми в их семейной напряжённости именно меня: Андрей, что, видишь ли, я что там мутил с Леной до него, а Лена — что якобы сбагрил её Андрею, не составив её счастья. А тут вон оно как повернулось — разводом запахло.

— Ну чего, — глухо отозвался Колюнчик. — Я деталей особо не знаю, да и, если честно, мне по фигу, но вроде мама дозналась, что отец подкатывал к её двоюродной сестре, тёте Ане. Что мне кажется совершенно диким, несколько я знаю отца, — поспешил оговориться Колюнчик. — Однако, как я понял, он не отпирался. Ну и, слово за слово, у них и началось бучилово. Так я что — может вы им по строй дружбе дадите обоим по мозгам. А то ведь людей стыдно!

— Да люди-то откуда знают? — спросил я.

— Наши люди всегда всё знают. Но детсад в данном конкретном случае информирует Вовчик. Он всех оповестил, что дед его козёл и даже показывал, как он блеет и бодается рожками.

Я представил мизансцену и рассмеялся. Андрей тоже хихикнул, но тут же посерьёзнел.

— Меня воспитка его, когда забирал вчера, спрашивает, откуда, мол, у Вовочки это, а когда я провёл дознание, оказалось, что эти старые недотёпы устроили ругачку при пацане — не нашли ничего лучшего! А он, мол, ничего ещё не понимает, мне говорят. Ага! Он уже то хорошо понимает, в чём они сами ещё плавают. Время-то какое, что говорить...

— Это да, — согласился я. — Так что ж, поехать им по головам настучать?

— Я бы был вам очень благодарен, — сказал Колюнчик и встал. — А можно прямо сегодня? Я бы вас и подкинул — у меня вон во дворе фургон стоит, — кивнул он на окно.

Я благоразумно не признался, что знаю об этом и даже намеревался его обследовать на предмет шпионской оснастки. Тем более, что смысла в этом теперь, после сказанного Колюнчиком, уже не было: ему только шпионить за мной в такой ситуации не хватало. Да и ни в какой — не гендиректорское это дело.

— Хорошо, — сказал я. — Ты спускайся, а я сейчас переоденусь и тебя догоню. Или ещё кофе?

Колюнчик отказался, и мы на несколько минут расстались.

Кажется, кое-что начинает проясняться, подумал я, одеваясь потеплее: на дворе с каждым днём холодало — до того, что главный синоптик Петербурга Александр Колесов, знакомый горожанам так же хорошо, как после землетрясения ташкентцам — сейсмолог Валентин Уломов, посулил в ближайшие выходные первый снег. Не хотелось бы — но надо: не в тропиках чай живём.

Колюнчик, конечно, всё перепутал или не так понял насчёт отца и материной двоюродной сестры — совсем, конечно, как подтверждается, не Оли Медведевой, а настоящей. Что ж, с Лены подозрения можно снять окончательно. Но каким же боком всё же мог бы Андрей отомстить мне побегом от жены с этой самой тётей Аней? Сейчас всё прояснится — теперь уже недолго ждать.

Воистину, к старости люди становятся придурками — не случайно этой сентенцией я начал эту серию.

Я вышел из дому и бегом спустился по лестнице: лифт, было слышно, кого-то возил, а ждать его не хотелось — загадка настоящей уже, а не выдуманной кузины Лены так меня и жгла.

НА СНИМКАХ: астроном Хабибулло Абдусаматов; последнее фото Валентина Уломова, умершего летом 2017 г.; из этого лифта и вышел ко мне Колюнчик.

26. ИДИОТ НА РАННЕЙ СТАДИИ

Ну не придурки разве? Сидят по комнатам и бойкотируют друг друга! Это хорошо во дворце, каком-нибудь Фонтенбло, бойкотировать, где король с фаворитками на своей половине тешится, а оскорблённая королева — на своей, куда от мужниной в карете полдня ехать, залечивает душевные раны с игривыми наперсниками. А эти? Он в кухне торчит и курит в приоткрытое окошко, она — в спальне, гладит и гладит. Откуда у них столько глажки-то?! Поди погладит, потом снова намочит, высушит — и ну заново утюжить.

— Эй, придурки! — крикнул я с порога, когда Колюнчик отомкнул мне дверь своим ключом, а сам быстренько смылся в лифт, который заблокировал на этот случай, когда мы поднялись к его малахольным родителям, не пожалев свою недешёвую ручку, пискнувшую так, будто её лишили девственности. Впрочем, гендиректор сдюжит такой расход.

На мой крик вышел Андрей, небритый и какой-то потрёпанный.

— Во дела! Она ему уже и ключики вручила, вы только поглядите! — громко, чтобы было слышно всюду, где могла оказаться Лена, прогудел Андрей, уснастив свой трубный глас сочными сардоническими нотками. — Ну давай, будущий хозяин, заваливай, чего стоишь, как неродной!

— А ты чего такой — злобный и небритый? — спросил я, вешая на крючок ветровку, а сверху — кашне и бейсболку. С Колюнчиком мы договорились, чтобы его не выдавать, а будто это я сам тут всё узнал. А как узнать? Заставить их задёргаться и самим всё рассказать. — Дверь мне ваш Колюнчик открыл — сам не зашёл, поскольку вы ему осточертели, да и работа его фирмы в моём доме буксует. Побежал гастарбайтеров подстёгивать.

— Осточертели! — выскочила из спальни Лена, с недоглаженной рубашкой Андрея в руках. — Мы, видите ли, ему осточертели! А что мать с отцом вечно на цирлах перед ним скачут, не чая чем ещё помочь — это не считается?

— Успокойся, что ты так завелась? — остужающе сказал я, по-прежнему топчась в прихожей. — Это же не он сказал, а я интерпретировал его чувства, которые могу легко реконструировать, зная вашу семейку Адамс. Лелеешь, смотрю Андрюху, как обещала? — кивнул я на рубашку у неё в руках.

— Ага, лелею! — взвилась Лена. — Я его так отлелею на днях, что как миленький улетит в свою Фергану, вот только бельишко его переглажу, чтобы не сказали, что жена с лестницы спустила.

Я подмигнул ей.

— Значит, всё-таки на пару ходов вперёд считаешь, старуха? Это очень похвально.

— Да уж не дура, — огрызнулась Лена. — Нас там каждая собака знает, хоть и не были давно. Ещё чтобы судачили у этого олуха за спиной, мол какой стервой Ленка оказалась.

— Так я и говорю: молодец, что ходы считаешь, — погладил я её по голове. — Ну иди, доглаживай Андрюхины подштанники, а я с ним тут кое-что перетру. — И повернулся к Андрею: — Коньяк остался?

— Как мы с тобой тогда остановились, так никто его и не трогал, — буркнул тот и пошёл в кухню, а я — за ним.

— Ну что, правда, в Фергану спроваживают? — спросил я его, когда мы сели, прикрыв за собой дверь. — Как Буковского, с лишением гражданства?

— Да кого ты слушаешь!.. Балаболку эту.., — отмахнулся он. — Сам решил слетать — проветриться надо, да и друзей старых повидать: с ярмарки же едем — можем больше и не увидеться.

Достал из шкафчика коньяк. Разлил. Нарезал яблоки — нам нравится под яблоки.

— «Обменяли хулигана на Луиса Корвалана», если помнишь, — многозначительно процитировал я популярную частушку, отпив от своего бокала. — Не тот вариант?

— Не тот! — раздражённо ответил Андрей и выпил свой коньяк залпом, как водку. — Ты если только не заселишься, пока меня нет.

Я улыбнулся — вот ведь, чуча, хоть кол ему на голове теши!

— Я что, идиот?

— Конечно, — смачно сказал Андрей. — А ты что, думал о себе иначе?

— В общем-то нет — если пока не послал вас обоих подальше, хотя давно пора. Но всё же не до такой степени, чтобы вешать себе на шею твою разлюбезную. Я, можно сказать, идиот на начальной стадии. И хотел бы на ней и задержаться.

— Не надейся, не получится! — усмехнулся Андрей и со скрипом почесал свою трёхдневную щетину. Поймал мой взгляд и пояснил: — Решил пойти по твоим стопам. Сейчас, говорят, это особо модно.

— Ну я-то порос бородой без оглядки на моду!

— У тебя без оглядки ничего не бывает: если не на моду, то на женщину.

— И всё-то ты знаешь! — рассмеялся я его якобы проницательности; он меня настолько хорошо изучил, что для узнавания чего-то нового во мне ему уже не нужна была никакая проницательность. — Да, женщина. Кстати, замечательная, как и все мои! Она звала меня лунным мальчиком.

— Ишь ты как трогательно, — иронично чиркнул меня по сердцу Андрей с оттенком лёгкой зависти.

Чиркнул — и вспыхнуло, и потекли воспоминания.

...1 декабря 1983 года я приехал в Волгодонск, сбежав из Ташкента, чтобы не угодить на работу в горком партии.

Партия в таком виде, в каком она пребывала в начале 80-х, мне была не по душе. Я мечтал о переменах в ней, возвращении к ленинскому стилю работы, но пока, несмотря на то, что осенью 1982 года умер Брежнев, а Андропов заложил крутой вираж во внутренней политике, стиль партийной работы оставался прежним, тем более — на окраинах страны, в том числе и в Узбекистане.

И я рассудил так. Пока молод, пока есть задор, уеду-ка я на пару-тройку лет на одну из Всесоюзных ударных комсомольских строек, где, если сложится, и книгу ещё напишу. Уж там-то, на новом месте, где меня никто не знает, меня точно в партийные функционеры не определят. А тем временем, глядишь, и с состоянием партии что-то прояснится — не может же вечно всё оставаться рутинно, как есть. Кто ж тогда думал, что мы и партии лишимся, и советской нашей Родины, и — что самое главное — будущего.

В июле 83-го я написал четыре письма в отделы пропаганды четырёх горкомов партии — киришского, старооскольского, волгодонского и саяногорского. Предложил себя, если есть там для меня, такого вот, работа и найдётся жильё. Думал, где предложат условия лучше, туда и поеду. А вот думать, как буду вырываться из Ташкента, ибо мотивировка, мол, хочу на ударную стройку, хоть и уважается, но пресекается запросто: «Хочется — перехочется», — пока не хотелось.

Интернета и электронной почты тогда не было — отослал письма авиа, с уведомлением. Стал ждать ответы. Намерениями ни с кем не делился, кроме тётки, жившей далеко — в Москве, с которой у меня с детства были особо доверительные отношения — именно со мной она советовалась летом 75-го, когда я смотался к ней в Питер на выходные во время стажировки в «Комсомольской правде», выходить ли ей замуж в Москву, за полковника Генштаба, куратора всей артиллерии страны. Тётя Нина отозвалась сразу: в Кириши, мол, решительно не советую — там живёт другая племянница, моя двоюродная сестра Людмила, так вот, говорит, там ужасная химия, воздух паршивый и всё такое.

Романтичнее всего мне казалась Саяно-Шушенская ГЭС. Но там же такие морозы! А вот Волгодонск почти на юге — не Ташкент, понятно, но климат всё же роднее. Хотя — Сальские степи, те ещё ветра.

Уехать я рассчитывал ещё летом, по теплу — особенно если надумаю в Сибирь. Но пока писались письма и шли на них ответы, изначальный мой замысел рухнул. В начале августа меня избрали делегатом районной партконференции, назначенной на конец ноября. А это значит, что вплоть до её окончания я «интернирован» намертво: кто же куда отпустит делегата с решающим голосом! И дёрнул же чёрт кого-то предложить мою кандидатуру: хоть плачь, хоть смейся — из лучших же побуждений; ещё и говорили при обсуждении, мол, молодой коммунист, а мы его вон как уважаем, потому — там, в делегатах ему самое место.

О-ох... Оно, конечно, можно бы перенести побег и на следующее лето, но запросы-то уже посланы, кто же знал, что этакая оказия приключится. Если придут положительные ответы, то надо хотя бы и через три месяца, а мчаться — иначе кто же станет держать для меня рабочее место целый год.

А ответы стали приходить! Первым откликнулся Саяногорск — и сразу предложили место в городской газете и даже квартиру: видимо, совсем туго у них там было с журналистскими кадрами. Потом как-то не очень вразумительно и потому вызвав у меня сомнения, стоит ли рисковать, «отписались», как теперь бы сказали, Кириши и Старый Оскол. Ну Кириши ладно, тётка и так не советовала, так что оно может и к лучшему. Но Старый Оскол тоже не в тайге, хотя и севернее Волгодонска. Что ж, подожду ответ с Дона.

Пришёл и он. Секретарь горкома партии по идеологии Константин Сергеевич Заходякин, царство ему небесное, написал просто, внятно и как-то очень по-доброму. Работа — завпартотделом редакции городской газеты «Волгодонская правда», жильё — месяц-другой в общежитии, потом — квартира. Никаких двояких толкований, как у киришан и старооскольцев. Можно принимать решение.

Я выбрал из Саяногорска и Волгодонска более тёплый, да ещё рядом, с точки зрения жителя Туркестана, с Чёрным морем несостоявшийся Пятиморск. Вот только письмо оттуда пришло в середине августа, а выехать-то смогу (если ещё, конечно, сумею вырваться!) только в конце ноября.

Теперь бы я, разумеется... Хотя чёрт его знает, как бы я и теперь поступил. Но тогда инстинктивно решил ничего о своих обстоятельствах Заходякину не сообщать, а просто нагрянуть на цимлянские берега, когда удастся. Конечно, это весьма опрометчиво. Но ведь и времена были не нынешние: коммунисты Волгодонска без хлеба и угла товарища по партии всё одно ведь не бросили бы. А там как-нибудь всё бы и образовалось.

Три следующих месяца были у меня тошнотворные. Ташкент готовился, а потом пышно праздновал своё, явно высосанное из пальца, 2000-летие. Затем пышно хоронил необъяснимо как скоропостижно скончавшегося в Нукусе Рашидова. Я был на стадионе «Пахтакор», где великий режиссёр, постановщик массовых празднеств, поставивший в том числе церемонии открытия и закрытия московских Олимпийских игр 80-го года, народный артист СССР Виль Головко чуть ли не превзошёл самого себя. Был и на улице Ленина, где на месте клумбы рядом с популярной пивной, куда алкаши десятилетиями метали из кружек опивки, выкопали могилу и упокоили любимца Узбекистана по мусульманскому обряду, вынув в последнее мгновение из гроба и посадив его тело.

Я всё это наблюдал, во многом участвовал, но на душе-то кошки скребли. Подумать только: вывернуться каким-то (пока не знаю — каким) образом из ташкентского дисциплинарного «плена», проехать через полстраны — и оказаться, не дай бог, у разбитого корыта, если обещанное мне место и прочее отдадут за это время другому, не менее, а может и более ценному, с точки зрения волгодонских партийных начальников, журналисту. В России странным образом относились к кадрам национальных окраин как к убогим, хотя, как позже сам увидел, ленинградская, например, школа журналистики и в подмётки не годилась ташкентской, нередко дававшей фору и московской, и одесской. И ведь обижаться было б не на кого: никто мне ничего не должен — и так, как говаривала моя покойная матушка, «дай спасибо», что не отфутболили.

Наконец, конференция состоялась. Теперь надо идти в райком за «вольной». И тут мне несказанно, удивительно, невероятно повезло. Как оказалось, сразу после конференции ушли в отпуска одновременно и первый, и второй секретари. На хозяйстве осталась только что избранная секретарём по идеологии (де-факто она исправляла эту должность уже пару месяцев после ухода предшественницы на повышение — с прицелом на высокий уже горкомовский пост) Лена Степанова. Говорю так фамильярно, ибо с Леной мы были знакомы сто лет. Она дружила с Галиной Глушковой — той самой, в одном отделе с которой под командованием подполковника Журавлёва меня определил служить, принимая на работу, ответственный редактор «Фрунзевца» полковник Голышев. Мы подружились, конечно, с Галочкой, а потом и с её самой близкой подругой Леной, с которой они вместе учились на театроведческом факультете Ташкентского театрально-художественного института им. А.Н. Островского. Обе были одинокими, хотя и красивыми, а Лена и вообще жила в центре одна в хорошей квартире, и мы нередко «зависали» у неё с высокоумными разговорами, поскольку все трое страстно любили театр. Ленина партработа оборачивалась для нас с Галочкой дефицитными билетами на все гастроли лучших театров страны, любивших приезжать в Ташкент осенью и надолго: тепло, но не жарко, фрукты, благодарная интеллигентная публика...

И вот Лена Степанова, выслушав мою просьбу, говорит, не отводя честных красивых глаз:

— Ты что, с ума сошёл? С меня же голову снимут, Саша!

— Но я ж на ударную стройку! Годы уходят, скоро начнёт седалище прирастать к стулу — куда ж я тогда.

— А сейчас куда хоть, скажи?

— На «Атоммаш», это...

— Да знаю я — в Волгодонске... Но как вот я так возьму и сниму тебя с партучёта?! Так же не принято, у тебя и работы там нет.

— Зато есть вызов! — я протянул Лене письмо Заходякина.

Она пробежала глазами.

— Ну да... Ладно. Только оставь его мне — если что, хоть будет чем прикрыться. Ещё бы и твой запрос...

— Это — пожалуйста! Я напечатал несколько копий, — Я достал из папки самую чёткую — вторую и отдал Лене. — Вот только как же я без их ответа явлюсь?

— У них-то точно есть копия. Надо будет — поднимут исходящие. А мне — подтверждение.

Стала читать:

— Хм, ещё летом накатал... Ну хорошо, ничего такого вроде, чтобы прицепились. Ладно, иди в сектор учёта — я сейчас позвоню.

— Спасибо, Леночка! — поцеловал я ей руку. И она не отдёрнула, а только щёлкнула другой по макушке. — Ох, и побреют же нас с тобой, чувствую...

Больше я Лену никогда не видел. Через много-много лет ко мне в редакцию «Санкт-Петербургских ведомостей» вдруг пришла Галочка Глушкова — выйдя на пенсию, она собиралась переехать, как и я, в Петербург, приехала в очередной раз в гости к родне и на разведку, увидела мою подпись в купленной утром газете и зашла вечерком повидаться. Лена, по её словам, тогда была жива. Но это тоже уже было давно, а после этого мы с Галочкой так и не виделись. И только 11 апреля нынешнего года, когда она позвонила мне в день рождения моего учителя Льва Савельева, давно уже покойного, чтобы вместе повспоминать дорогого нам человека, она рассказала мне к слову, что Лены не стало несколько лет назад. А я поведал Галочке в подробностях, как наша Лена выпустила меня из Ташкента. Галина знала лишь о самом том факте, но, главное, уверила, что Лене за мою «вольную» точно не нагорело. Бог значит чуточку есть.

Итак, 1 декабря 1983 года я сошёл с поезда № 6815 «Атоммаш», курсировавшего по ночам между Ростовом-на-Дону и Волгодонском.

НА СНИМКАХ: Волгодонск в ту пору — фото моего друга и коллеги, выдающегося фотожурналиста Александра Тихонова; Галочка Глушкова сейчас — мой давний друг и коллега по «Фрунзевцу» — фото замечательной ташкентской журналистки Наталии Шулепиной.

27. БОРОДА ИМЕНИ ЛЮСИ

По прямой между Ростовом и Волгодонском 190 километров, которые двухмоторный чешский самолёт Л-410 преодолевал за полчаса, но садился, правда, не в Волгодонске, а в аэропорту «Волгодонск», построенном в Цимлянске, от которого ещё столько же времени, если не больше, нужно было пилить автобусом до Волгодонска. По шоссе же от Ростова до Волгодонска — немного дальше: 240 км, которые междугородние автобусы преодолевали за четыре с половиной часа с одной получасовой остановкой в Семикаракорске. А вот фирменный поезд «Атоммаш», в котором от фирменного было, правда, одно звучное название да шторки с изображением, как я потом узнал, монумента «Мирный атом» — неофициальной эмблемы города, а так — обычная плацкартная эмпээсовская колымага, отправлялся из Ростова около 8 вечера и только в 9 утра прибывал на волгодонский вокзал, поскольку, во-первых, чухал по большой дуге, прогибавшейся между конечными пунктами далеко к югу, через Сальск, а во-вторых, останавливался буквально на каждой промежуточной станции.

И всё же для приезда в Волгодонск я выбрал именно его. Самолёты улетали из Ростова утром и в обед, так что они сами-собой как вариант отпадали. С междугородним автобусом было вроде бы проще: новый автовокзал в Ростове незадолго до того выстроили прямо напротив железнодорожного — только площадь перейти, но поезд, который доставил меня из Москвы, прибыл в Ростов около 6-и вечера. Значит, и автобус мне не подходил: пока доеду до Волгодонска, наступит глубокая ночь, а встречать меня там некому и город совершенно незнаком. Поэтому сразу решил брать билет на поезд из Ташкента прямо до Волгодонска — с двумя пересадками: в Москве и Ростове. Так и дешевле, кстати, что для меня было важно — я же не знал, какие расходы меня могут ждать впереди, и придерживал каждый рубль. А главное: приеду на место в 9 утра, весь день впереди, к 10-и всяко доберусь до горкома, а потом уж и поселят, и всё прочее.

Так и вышло. В 9 утра я ступил на перрон новенького тогда ещё волгодонского вокзала, через который в ту пору ходил только этот единственный поезд, а так всё товарняки с грузами для ударной стройки. Сдал вещи в камеру хранения и налегке, с одним портфелем, с которым ходил ещё в универ, а потом всё жалел выбросить — красивый был, благородно-коричневой кожи, чешский, вышел на привокзальную площадь. Подошёл к человеку постарше, выцепить которого взглядом в сплошь молодёжном тогда в Волгодонске контингенте оказалось совсем не просто, и через минуту знал, что до горкома недалеко — всего несколько автобусных остановок.

Я посмотрел на часы: до начала присутствия почти целый час. Приеду — и что — болтаться у запертой двери? Спросил:

— А если пешком?

Пройдусь, себе думаю, поглазею на город — ради первого впечатления.

— Минут двадцать придётся идти, Вон, через подземный переход на ту сторону — и по Морской направо до конца.

Он стал было втолковывать какие-то маршрутные детали, но мне важно было узнать только главное направление, ибо ещё ни один человек не заблудился по дороге к партийным штабам. Я махнул ему на прощанье и направился к подземному переходу, сам факт наличия коего в столь юном городе очень меня удивил.

Утренняя пешая прогулка по Волгодонску, меж тем, оказалась похлеще сафари. Ночью прошёл дождь, и тротуары наполнились его водой, как корыта. Я скакал по каким-то кочкам, вяз в липкой грязи обочин, огибая эти «ванны» и диву давался от неразумности местных архитекторов. У нас в Ташкенте тротуары строят всегда выше грунта и немного покатые по бокам, чтобы с них стекала дождевая вода. А тут они углублены, и даже при маленьком дождичке быстро становятся непроходимыми от воды и наползшей с обочин глинистой жижи.

Наконец, изрядно намучившись, дошёл до горкома партии, помещавшегося, вместе с горисполкомом и горкомом комсомола, в небольшом двухэтажном здании, некогда служившем штабом строительства Цимлянской ГЭС. Первая радость ждала ещё у его ступеней: длинное стальное корыто с полукруглым дном, полное только что налитой тёплой воды, а рядом — палки с намотанными на них кусками мешковины, как я сообразил, предназначались для обмыва измазюканной обуви. Не сразу, правда, управившись с этим «аксессуаром», я довольно чисто отмыл от прилипчивой грязи свои зимние ботинки, на которые то и дело косились шедшие, как и я, в горком мужики — они все сплошь были обуты в резиновые сапожищи.

Вот и кабинет третьего секретаря — на втором этаже сразу слева от центральной лестницы, Но на двери почему-то табличка с женской фамилией и инициалами – «Богданенко Раиса Васильевна». Секретарши нет — третьему, в отличие от первого и второго, имевших по всей стране общие приёмные и одну на двоих секретаршу, своя секретарша не полагалось.

Десяти ещё нет, поэтому сел у двери в коридоре, жду. Тут вдруг выходит из секретарского кабинета молодая, но уже импозантная женщина, немного лошадиного обличья, особенно в плане челюстей.

— Вы ко мне? Из какой организации?

— Я вообще-то к Заходякину шёл, — говорю, поздоровавшись.

— Заходите, сейчас всё порешаем, — приветливо пригласила она и пропустила меня мимо себя в небольшой кабинет, на мгновенье пикантно притиснув далеко выступающим бюстом.

Оказалось, с тех пор, как Константин Сергеевич написал мне ответное письмо, перемены случились и тут. На недавней городской отчётно-выборной партконференции секретарём горкома по идеологии избрали Раису Васильевну, а Заходякина перед этим двинули в исполком — замом председателя, курирующим культуру, образование и спорт. Новая хозяйка кабинета позвонила ему по внутреннему, и он, благо исполком находился на том же этаже, только в другом крыле здания, сразу пришёл, после чего мы на два голоса принялись рассказывать мою историю.

— Помню что-то, Костя, ты мне в общих чертах говорил, — подтвердила на третьей фразе Раиса Васильевна и повернулась ко мне: — Всё остаётся в силе, Александр. Звоню Пожиганову, и можете идти в редакцию.

— Это редактор? Как хоть его зовут?

— Нет, завпартотделом пока, которого давно прочили в замы, да вы всё не ехали — вот и не перемещали в ожидании, — пояснил Заходякин. — Зовут Виктор. Нормальный мужик.

— А Иван Макарыч, редактор, с сердцем в больнице лежит, будет ближе к Новому году, — вставила Богданенко. — Но пусть вас это не беспокоит: Пожиганов только обрадуется, что есть наконец кому передать партотдел — порулить редакцией не терпится, — подмигнула она Заходякину.

Судя по их оживлённому телефонному разговору, последовавшему затем, застоявшийся будущий замредактора, правда, обрадовался.

— Прямо с сегодняшнего дня и оформляйте — заявление он сейчас принесёт с моей визой, — сказала ему в ответ на понятный вопрос Богданенко и встала, собираясь идти по своим делам: — Приказ на вас уже делается. Заявление, если можно, напишите у Кости, а то мне надо бежать — Тягливый, наш первый, ждёт. Костя, подскажи все реквизиты Александру, хорошо? — Она взяла из стопки чистый лист, наложила прямо на него резолюцию и протянула мне две руки — с моим будущим заявлением и для рукопожатия. — Ещё раз с приездом. Счастливо прижиться у нас в Волгодонске!

Выходя вместе с Заходякиным от неё, я взглянул на часы: ого, одиннадцатый час. Однако с 9 утра, когда начался рабочий день в «Волгодонской правде», а я только сходил с поезда, я уже числился её сотрудником.

А на другой день, под вечер, в редакции появилась прелестная маленькая пышненькая женщина, старше меня года на четыре — и по редакции зашелестело: «Люся... Люся!.. Люся?..», — и сразу стало как-то весело и празднично. Меня посадили в один кабинет с совсем молоденькой Таней Непомнящей, что уже само по себе заставило трепетать сердце, ибо она была нечеловечески обольстительна, а тут к нам впорхнула эта Люся, а заслышав её голос, прибежала через коридор Танина наставница и кумир Лена Очередко. Подтянулся и фотокор Саша Тихонов, по-хозяйски посадив на колени Раю Руденко.

Меня тотчас весело и шумно познакомили с Люсей, от цепкого проникающего взгляда со смешливой хитрецой которой можно было тотчас упасть, не будь у меня уже немалого мужского опыта защиты своей целостности от подобных взглядов «полубогинь». Я выдержал его, а она, взметнув окружающее пространство своей свободной юбкой, игриво уселась на краешек стола и царственно бросила, как пажу:

— Если понадобится на АЭС, падай мне на хвост!

Оказалось, Люся — Людмила Шамардина — была собственным корреспондентом цековской газеты «Социалистическая индустрия», неудобоваримое название которой журналисты сократили до «Соцдуси», на строительстве Ростовской АЭС. Сфера журналистской ответственности за два колоссальных волгодонских объекта единой Всесоюзной ударной комсомольской стройки — завода атомного энергетического машиностроения «Атоммаш», любимого детища Брежнева, и атомной станции — была поделена между Люсей и четырёхполоской формата А3 «Социалистическая индустрия на Атоммаше». У Люси была «под седлом», как она выражалась, служебная чёрная «волга» с водителем, неограниченные возможности доступа к кому и чему угодно, вплоть до чешского пива в закромах торгового центра на проспекте Строителей, и бездна обаяния, которое делало её друзьями всякого, на кого у неё падал взор.

Не удивительно, что моментально её другом стал и я. Она жила одна в просторной, чертовски уютной квартире за кинотеатром «Комсомолец», и уже в тот же вечер угощала меня изумительным ужином с игристым цимлянским «Старым казачьим способом» — самым вкусным из тогдашней линейки цимлянских вин и потому даже в Волгодонске довольно дефицитным. Люся, конечно, не отлавливала этот дефицит, а если было нужно, ехала в Цимлянск на завод игристых вин и привозила ящик-другой. Могла бы и не привозить — божественное вино ей доставил бы оттуда кто угодно, да хоть сам директор — таково было её неотразимое обаяние. Но Люся пользовалась им разумно — влюбляя в себя, но не используя людей, что свойственно красивым умницам — а Люся была ею в высшей степени.

Я, по молчаливо признанному между нами сценарию, то ли найдёныш, то ли пропадёныш в незнакомом казачьем краю, занесённый из далеченной Средней Азии и потому крайне нуждавшийся в опеке, заботе и уходе, потчевался Люсей самозабвенно. Я ел, а она трепала мои, тогда длинные волосы — блондинистые, но не с обычным золотистым, а редким серебристым оттенком, по-матерински — исключительно, что бы вы не подумали ничего не дай бог об этой великолепной, выдающейся женщине! — и приговаривала нежнейше:

— Лунный мальчик...

Я млел, улыбался, целовал её пальчики и... любил другую. Я даже рассказывал позже Люсе о ней, но она воспринимала эти рассказы вроде фольклора, чего-то художественного, ибо подобным флёром окутаны жизнь и среда творческих людей. Даже расспрашивала о ней время от времени, смеялась и огорчалась каким-то перипетиям, но уж точно не воспринимала это как реальную часть моей жизни. Тем более, что параллельно оно заслушивалась моими рассказами об Оле Медведевой и Надюше Алешковой, мотала головой, мол, надо ж какие женщины и как здорово, что они были в твоей жизни. Любила она и мои рассказы о Ташкенте, Средней Азии, воспринимая их на вроде колоритных сказок «Тысячи и одной ночи», и порой мечтательно говорила, мол, вот бы там когда-нибудь побывать...

В один из вечеров — а я проводил у неё многие вечера наступившей уже в Волгодонске настоящей зимы, с ледяными пронизывающими ветрами из Сальской степи, когда мы читали друг другу свои стихи — она, как и я, писала их с детства, Люся, перебирая по привычке мои волосы, вдруг как-то по-особенному всмотрелась в моё лицо и сказала:

— Почему бы тебе не отпустить бороду.

Отстранилась, мысленно приклеила к моему, тогда ещё довольно ребяческому, лицу накладной театральный реквизит и заключила:

— Тебе очень пойдёт!

Я как-то в то время — а мне шёл лишь 32-й год — не очень представлял себя бородатым, хотя и до ужаса не любил процедуру бритья — главным образом потому, что тогда не было качественных для этого средств — ни многолезвийных станков, ни путёвых электробритв, а моя кожа была чрезмерно чувствительной. И всё же я, помнится, услышав этот совет, покривился. А Люся вдруг сказала как-то по-особенному тепло:

— А мне бы очень хотелось...

И я не смог противиться — хотя я любил другую.

Всё же уверен, что для Люси общение со мной было лишь приятным, не более того, времяпрепровождением. Даже если это и не так, она видела, что месяцы идут, а никаких действий к возможному развитию нашей взаимной теплоты я не предпринимаю — и не предпринимала сама. Борода моя медленно, но таки отросла, и я наконец-то перестал бояться ходить в горком с дурацкой неравномерно лезшей из щёк щетиной. Это нынче такая щетина считается шиком, а прежде могли ведь и попенять, да крепко.

А потом случилось нечто дикое.

В начале мая 84-го, прожив в Волгодонске чуть больше пяти месяцев, я привёз автобусом из Харькова через Ростов свою будущую жену. Около часа ночи в образцово-показательное общежитие «Атоммаша» № 1, где обитала до получения квартир вся заводская рабочая и инженерная холостая элита, соваться ночью с молодой женщиной, которая формально тебе никто, а кроме того, ещё и, опять же формально, замужней, было безумием. И я не придумал ничего лучше, как заявиться с ней к Люсе.

На мой звонок — не телефонный, предварительный — тогда мобил не было, а по обычному звонить в ночи было не откуда, а в дверной — она, не сразу, видимо, проснувшись, глухо спросила кто.

— Люсенька, Саша, — сказал я.

Она тотчас открыла, как есть, полуодетая — мы были свои, поэтому она и не подумала набросить халат, закрывающий до подбородка, и оттого, увидев меня с юной женщиной, сразу инстинктивно отпрянула. А когда я объяснил в чём дело, запахнула на себе что можно, и лицо её стало на глазах каменеть.

Она молча впустила нас в дом. Молча разобрала диван в гостиной. Молча принесла постельные принадлежности и сама застелила постель. Потом спросила севшим голосом:

— Есть хотите?

Я сказал, что нет, хотя может и хотели — но не есть же в такой ситуации. Она кивнула и ушла к себе в спальню.

Утром, когда я встретился с заведующей общежитием, женщиной превосходной во всех отношениях и весьма ко мне расположенной, и получил разрешение поселить будущую жену в своей комнате, потом её там поместил и наконец явился в редакцию, где пришлось объясняться за опоздание, я позвонил Люсе, чтобы извиниться. Она и слушать не стала:

— Ты всё правильно, Сашунчик, сделал! — как вовремя я вспомнил, как она меня звала: тоже, как и «Сашуля» Надюши Алешковой, совершеннейший эксклюзив. — Не ночевать же вам было на улице.

Но голос был не Люсин, хотя и не обиженный нисколько. Просто чужой. И после этого наши встречи сошли на нет. Правда, вскоре она позвала нас с будущей женой в гости, но вечер получился хоть и хороший, но не милый, как прежде. Видимо, ей лишь хотелось пристальнее рассмотреть, в чьи руки она отдала лунного мальчика. И это всё.

А потом в Волгодонск приехал из Питера засланец ЦК КПСС Андрей Орлов — тогда партийный штаб решил поукреплять прессу провинции кадрами из центра. Мне он не понравился — не всегда трезвый и до ужаса заносчивый. А Люсе может это было и не так важно, ибо вскоре я услышал с тянущей досадой, что он живёт у неё, а потом поразился новости: она уехала с ним... в Ташкент, куда его перебросили, после весьма своеобразного укрепления прессы Волгодонска. Все мои знакомые и коллеги тогда ешё смеялись: ты, мол, оттуда, а Люся — туда, словно на замену тебе.

Они стали работать в республиканской партийной газете «Правде Востока», потом у них что-то там разладилось, и она уехала в Джизак — собкором этого издания по Джизакской области. Позже они собрались уезжать в Питер, откуда происходил этот Орлов, фамилию которого она теперь носила, так что на моей родине не знают Людмилу Шамардину — знают Людмилу Орлову, и спившийся совсем муж умирает. Родные его питерские, очень в духе этого жлобского города, сделали вид, что Люсю и знать не знают, и её в его квартиру не пустили, наверняка продав её с выгодой. А Люся так и осталась жить в Ташкенте.

Ей от меня, фигурально, достался мой Ташкент — мне от неё, тоже фигурально, борода, которую я и ношу уже 36-й год и без которой себя давно не представляю.

НА СНИМКАХ: здание управления гидросоружениями Волго-Донского канала им. В.И. Ленина, где в моё время размещался Волгодонский горком партии, а ныне — городские дума и администрация; Почтовый переулок Волгодонска выглядел в то утро точно так же, как и на этом современном снимке: вместо дороги — «корыто», полное дождевой воды; Секретарь Волгодонского ГК КПСС Раиса Богданенко встречает московских гостей; Люсенька Шамардина (вторая справа во втором ряду). Последние два фото моего друга и коллеги, выдающегося фотожурналиста Александра Тихонова.

28. ФАСТ-ФУД НЕ ПО-НАШЕМУ

— Ну, что не пьёшь? Просил коньяк, а сам..., — нарушил молчание Андрей. А может и не нарушил, может мы без умолку говорили, просто я развспоминался параллельно и словно отгородился от него на время.

Я огляделся: за окном было сумрачнее, чем когда я пришёл к Большаковым, так ведь не лето, а осень, дни совсем коротки и тают быстро, не успеешь сказать и двух слов.

— А сколько время?

Андрей кивнул на часы, висящие над столом, обычные китайские «Quartz», на пальчиковой батарейке, какие висят в половине российских квартир. Я сидел у торца стола спиной к стене с часами, поэтому вывернул голову, чтобы увидеть циферблат. Да нет, никуда время не делось — видимо, мы с Андреем и правда молчали лишь минуту-другую, пока я отрешился.

— А ты что, спешишь? — спросил Андрей.

Я вспомнил, что пришёл вправлять им мозги. Но как начать? О разводе, который всполошил Колюнчика, Андрей пока не сказал не слова. Ну полетит он в Фергану — и что? Летают же в дальние края не только после разводов. Тем более, он только что сказал, что решил проветриться, а за одно и повидать старых друзей. Так-то оно верно: супруги порой устают друг от друга, и хорошо бы освежиться иными впечатлениями. Тут мне припомнился розанчик для одеколона в банях Метрикова и как я мальчонкой «освежился» из него тройным одеколоном до полуобморочного состояния.

— Андрей, а ты вернёшься? — спросил я друга, прикинув, что, возможно, с этого конца удастся выманить из него информацию.

Андрей отхлебнул коньяк и с ухмылкой взглянул на меня:

— Зондируешь, есть ли смысл тут вместо меня обосновываться?

— Опять двадцать пять!

Теперь уже я залпом опорожнил свой бокал.

— Знаешь, друг мой, — сказал я ему, отдышавшись и прожевав дольку кисло-сладкого яблока, — мне кажется, за всеми этими твоими придирками ты скрываешь собственные недобрые намерения. Известно же: лучшая защита — это нападение. Ты наскакиваешь на меня со своими несуразицами, чтобы отвлечь от собственных намерений — боюсь не самых благородных...

Андрей промолчал. Добавил нам коньяку — совсем по чуть-чуть, поскольку я жестом показал, что мне больше не надо.

— Давай начистоту — мы же старые друзья? — предложил я и, не дожидаясь его согласия, заговорил:

— Вот смотри: ситуёвина. Ты, вызверившись на меня намедни, заявляешь, что если бы хотел мне мстить за то, что я будто бы был с Леной до тебя, а тебе её потом лишь спихнул, то свалил бы с её двоюродной сестрой. Что ж, исходя из моего знания на тот момент, это, пусть и с огромной натяжкой, но можно было бы счесть... пусть не местью, на месть это не тянет, но на, скажем так, неприятность.

— Да?! — вытаращился Андрей.

Я опять удивился его реакции. Но продолжал:

— На тот момент я знал, со слов Лены, что Оля Медведева, о которой ты ведь помнишь? — тут Андрей кивнул. — Так вот, что она — двоюродная сестра Лены.

Андрей беззвучно хохотнул одними плечами. Я вспомнил, что так же некогда смеялся редактор многотиражной газеты строителей «Атоммаша» «Знамя строителя» Виталий Дорожинский — грузный и славный детина.

— Я и понял поэтому твой вариант «китайской мести» так, что ты бы сбежал с ней.

Андрей повторил свой хохоток плечами.

— Может быть — может быть! — меня это покоробило, хотя вряд ли, поскольку вы бы не от меня сбежали, а от Олиного мужа — помнишь, я говорил, того славного кудрявого парня, её однокурсника, который стал её мужем. То есть, насолили бы зачем-то ему. Но мне-то чем? Уж если я не считаю, что мне «насолил» Олин муж, став её мужем — а с чего бы мне так думать, ведь у нас с Олей только могло что-то случиться в Акташе, но не случилось, после чего мы стали чужими, — то о тебе тем более в таком плане думать не стал бы. Другое дело, что сообщившись с Олиным мужем, изловил бы тебя даже на краю света и сделал скопцом за этакое паскудство. А что делать с Олей после этого, пусть бы он сам разбирался. Хотя нечто подобное и помыслить невозможно — не тот Оля человек, чтобы совершать идиотские поступки.

— Откуда ты знаешь? — бесцеремонно спросил Андрей. Взгляд его опять был циничен — как тогда, когда он убеждал Лену, что странному чеку лучше побыть у меня, ибо меня в этой истории жалко меньше всего.

— Я почти ничего не знаю об Оле. Но я знаю, какая она, — ответил уверенно я.

— Опять обольщаешься... Коконы там всякие... Химеры всё это, Саша! Бабы совсем не такие, как ты себе воображаешь — даже странно, что и на старости лет. Они все одинаковые. Не скажу, что у меня их было так уж много до Ленки, но ни у одной из них, поверь, не видел золотого ободка. — Он с нечистой ухмылкой взял с блюдечка, где горкой лежали сушки, одну и посмотрел сквозь неё на меня.

Мне стало муторно. Я не терплю цинизма — и не только за его отталкивающую форму, но и потому, что цинизму подвержены слабые люди, а слабых я решительно не терплю, хотя им и сочувствую как всем ущербным.

Перетерпев это ощущение, как случалось перетерпевать вдруг подступившую тошноту, я стал говорить, словно не слышал Андреевых пошлых сентенций:

— Но после того, как ты ушёл от меня, наследив, кстати, грязными кроссовками, которые не удосужился снять...

— Я же шёл вас «убивать»! — перебил меня Андрей. — Ты можешь представить разъярённого убийцу, который перед актом возмездия аккуратно снимает обувь в передней того, кого он пришёл порешить и кому эта передняя больше уже не понадобится?!

— Ладно, это я так, к слову, — примирительно сказал я, — понимаю — ты был в образе, но уходя-то можно было б хотя бы извиниться. Впрочем, чёрт с тобой и с твоими извинениями... Так вот, когда ты ушёл от меня, шваркнув обеими дверями, Лена призналась мне, что про родство с Олей наврала...

Андрей всем корпусом повернулся ко мне:

— Так это она тебе наплела? Я всё думаю, откуда ты взял эту чушь. Ну, интриганка!..

— Она не интриганка, а несчастный человек.

— С чего бы вдруг?

— Давай сейчас не будем об этом, — уклонился я от ответа. Не рассказывать же ему, зачем именно понадобилось Лене таким образом обманывать меня.

— Нет, давай будем! — раздался голос Лены, входившей в кухню. — А что не несчастный, что ли — живу с человеком, который не нашёл ничего лучше, как втюриться в мою двоюродную сестру? И ладно бы втюрился, так нет, он, оказывается, вьётся вокруг неё, причём не первый год — представь, Саша, вся моя родня об этом знает, кроме меня. Стыдища-то какая! Дождаться не могу, когда этот козёл свалит в Фергану и может быть там и останется.

— Не дождёшься! — хмыкнул Андрей.

— Да я и её, эту Аньку, туда следом за тобой запульну!

— Руки коротки!

— Дотянусь!

Они перегавкивались через мою голову, как, видимо, делали это уже не раз, а то даже и не раз на дню, не обращая внимания на гостя, хотя какой я им гость — давно уже чуть не член семьи.

— Братцы, — попытался я прервать их перебранку. — Вы как-нибудь без меня свои дела решайте, а мне только объясните, мне-то что может быть за дело до того, кого ты, — повернулся я к Лене, — запульнёшь за своим благоверным в Фергану?

Они оба смолкли и одинаково тупо посмотрели на меня.

— И он ещё спрашивает! — воскликнула Андрей. — Уже забыл?

— Да что я мог, должен или не должен забыть? — вскричал я, теряя терпение. — Объясните же на милость! Почему от того, что Андрей будто бы подбивает клинья к твоей кузине, Ленка, должно быть плохо мне — ведь иначе бы Андрей не считал это мне местью? Да чихать я хотел на твою кузину! — в сердцах заявил я. — Пусть мстит мне так сколько влезет. Ты, Лена, спровадишь его на родину, а я и думать забуду.

— Хорошо, я ей так и передам, — осклабился Андрей.

— Да хоть сто порций! — огрызнулся я.

Лена смотрела на нас и тоже ничего не понимала.

Андрей достал телефон и ткнул пальцем куда-то в списке своих контактов.

— Алло, Аня! — сказал в трубку Андрей. — Ты как там, сильно занята? Да? Ну понятно. Но поближе к вечеру могла бы к нам зайти? Да, сюрпрайз один тебе приготовили. Да Лена, не я же! Ну давай, до встречи.

Он отключился и посмотрел на нас:

— В восьмом часу будет. Заинтригована до ужаса! — хихикнул он, как мальчишка, и спросил у жены: — Ничего, что я позвал твою сестру?

Та неопределённо повела плечом.

На кухонных часах не было ещё и шести вечера. Ни то ни сё — ждать долговато, а уходить и потом приходить бессмысленно. Меня охватила нервозность: «сюрпрайз», видимо, будет не только для неведомой мне Анны, но и для меня. Боюсь, такой «сюрпрайз», что мало никому не покажется...

Кого же мне суждено сейчас встретить? Ну Олю точно нет — все уже разобрались, что не её имел в виду Андрей, который даже и не знал о неуклюжей выдумке своей жены. Надю? Но и она вряд ли бы куда-то побежала, пусть она даже больше уже и без своего Юры, хотя не дай бог, — просто хотя бы потому, что Надя — моя ровесница, то есть прилично старше Андрея. Представить даму под 70, бегущую с бывшим метранпажем, который ей ни в партнёры, ни в альфонсы не годится, — даже у меня фантазии не хватило.

Тогда кто? Ясно, что вот-вот всё выяснится, но терпеть уже было невмоготу, и я решил выйти на воздух, продышаться.

— Я погуляю, — сказал я Большаковым. — Тут рядышком, а то что-то вы меня до такой степени достали, что крыша едет.

Они не возражали. И я, одевшись, отправился вниз.

Перед их домом светился, как голубой кристалл, ресторан «Токио-City», а дальше, на углу Дунайского — забегаловка «Бургер-кинг». Я вспомнил, что давно ничего не ел — яблоки с коньяком не в счёт — и решил заскочить в «Бургер-кинг», куда давно собирался, ибо не имел ни малейшего понятия, что это за бургеры такие, которую назойливо навязывала реклама. Всё равно другого времени не выберу, ибо нет у меня в заводе его убивать, как пришлось сейчас.

Оказалось, что это те же бутерброды, что и в «Макдональдсе». В «Макдональдсе» в Питере и вообще в России я был только один раз — когда в 6-м году, закончив волгодонский лицей информатики, бизнеса и дизайна, приехал поступать в университет культуры мой сын Миша. Очень уж ему, выросшему в провинции и видевшему «Макдональдсы» только по телевизору, хотелось там побывать. И вот, приехав после его поступления с какими-то бумагами в одну из служб его университета на Чёрной речке, мы, завершив дела, зашли в «Макдональдс» у метро «Чёрная речка». Я правда там ничего не ел, предоставив получать впечатления сыну, так что судить о качестве русской эманации этой сети не берусь. Я знаю её по Америке, где она на меня впечатления не произвела. Не произвело и кулинарное творение «Бургер-кинга» — бутеры его так себе.

И я снова задумался о том, как мы впускаем к себе чужие бренды не самого высокого пошиба, а собственный «фаст-фуд» не берём во внимание. И вспомнил, как на заре эпохи предпринимательства решил открыть крошечный именной ресторанчик-клуб, угощать там своими мантами или самсой добрых людей и вести с ними задушевные беседы. Я уже и помещение присмотрел — в одной из 12-этажных башен в Волгодонске на ЮЗР, между путепроводом и дубовой рощей, посаженной первостроителями «Атоммаша» и за пару десятков лет прилично разросшейся. Я прекрасно знаю, благодаря полученному на историческом факультете Ташкентского университета образованию, политическую экономию, но о специфической «экономике» ресторанного бизнеса и понятия не имел. И всё же именно фундаментальные знания меня благоразумно тормознули над бездной. Иначе я бы запросто утонул в этой клоаке, как тонули один за другим новоявленные благородные «бизнесмены», которых и власти душили, и рэкет, и дурацкая экономическая ситуация в стране в начале 90-х — впрочем, она и теперь не стала менее дурацкой, оттого и никакого «благородного» бизнеса у нас нет.

Когда я вышел из харчевни, где угостился ни уму ни сердцу, уже было темно, горели фонари, по широкой панели Будапештской быстрым шагом шли, прикрывая лица от ветра воротниками и шарфами, прохожие. Когда уже приблизился к большаковскому дому, из этого негустого потока отделилась женская фигура, которая поравнялась со мной и повторяла все зигзаги моего пути. Мы и к подъезду подошли практически вместе, только уже на ступеньке она меня опередила и первой набрала номер квартиры на домофоне. Какой я не смотрел, поэтому вник только тогда, когда она сказала в микрофон домофона: «Ленка, это я, Аня». Клацнул дверной замок, отпертый Леной, женщина вошла, и я понял, что она и есть, вероятно, тот самый «сюрпрайз», приготовленный мне — а я, стало быть ей. Но ничего сюрпризного я пока не замечал. И шагнул за ней следом.

В подъезде было темновато. Женщина шла впереди, я следом. Мы поднялись на несколько ступенек на площадку первого этажа и остановились перед лифтом. Я протянул руку и нажал кнопку вызова. Женщина немного боязливо покосилась на меня, а потом, когда лифт уже подъехал, но ещё не открылся, сказала явно испуганно:

— Вы поезжайте — я потом: мне ещё позвонить, вспоминала, надо.

Я с этими незатейливыми женскими уловками сталкиваюсь довольно часто. Женщины побаиваются ездить тёмными глухими вечерами в одиночку с незнакомыми мужчинами — такова уж реальность нашего времени. Особенно если с дорогими украшениями — а какая наша женщина выйдет на улицу в неприбранном виде и без украшений. Это в Европе бабы бродят расхристанными, как огородные пугала, а наши себе такого не позволяют. Естественно, на таких и клюют всякие маньяки и проходимцы. Так что в порыве моей попутчицы не было ничего удивительного. И я сказал то, что говорю обычно в подобных случаях:

— Обещаю вас не насиловать до квартиры — не люблю стоя.

Большая часть моих попутчиц обычно с облегчением улыбается и, хоть и не теряет осмотрительности в пути — например не нажимает первыми кнопку своего этажа, всё же караул не кричит и баллончик с газом не достаёт. Кстати, я одно время по приезде в Питер, когда был гораздо моложе и потому, на взгляд, местных пугливых ланей, более опасен, носил в кармане такой баллончик и, доставая его из кармана, предлагал особо осторожным попутчицам:

— Вот возьмите — если на меня вдруг найдёт помутнение, брызгайте бестрепетно.

Никто не брал, но ехать соглашались. Только одна грубовато заявила:

— Ага, дуру нашёл — сам мне первый из другого баллончика и брызнет!

Ничего не оставалось, как ответить:

— А как вы догадались?

После чего она с заполошным криком в лестничный пролёт «Валя, Валя!» бросилась подниматься пешком.

Но эта отреагировала ещё более странно. Она вгляделась в меня и спросила:

— Как вы сказали?

И тут двери лифта разъехались по сторонам, свет из кабины осветил нас обоих, и она обалдело уставилась на меня с полуоткрытым ртом. А потом стала оседать по стенке, к которой прислонилась в ожидании лифта — я едва успел её подхватить.

НА СНИМКЕ: вон в той пристроечке к высотке с серпасто-молоткастым панно, что видна слева от её подножия, и мог быть мой именной ресторан; тот самый «Бургер-кинг», а слева вдали виден дом Большаковых.

29. «СЮРПРАЙЗ»

Лифт закрылся, не дождавшись нас. Лестничная площадка снова погрузилась в полумрак: давно не мытый матовый плафон плохо пропускал свет и без того маломощной лампочки. Хлопнула входная дверь, и мимо нас прошла к лестнице, весело пошатываясь, не вполне трезвая компания.

— На второй этаж — туда? — спросил у меня, придуриваясь, молодой мужик, показывая вверх по лестнице.

— Туда, — указал я ему на лесенку в несколько ступенек, ведущую в техподполье, запертое на большой амбарный замок.

Мужик загоготал.

— Молодец, батя! Дай пять. Наш человек.

Он неуверенно помотал правой рукой в пространстве моей руки, которую я и не думал ему подавать, даже если бы она и была свободна, а не придерживала женщину, только что едва не шмякнувшуюся на грязный подъездный пол. Ухмыльнулся, дурашливо отдал честь левой рукой и потопал, оступаясь, за своими собутыльниками, которые уже кричали ему с площадки третьего этажа, звеня бутылками в пакете: «Севка, ну ты, в натуре, где застрял? Водяра остывает — жрать пора!»

Я попытался отодвинуть от себя повисшую на мне в какой-то момент женщину, чтобы рассмотреть её лицо и удостовериться, в порядке ли она. Но это не удалось: она лишь плотнее прижалась ко мне и вдруг прошептала: «Сашенька, родной мой...». Я чуть не выронил её из рук, но она уже, чувствовалось, уверенно стояла на ногах и вполне собой владела.

— Кто вы? Разве мы с вами знакомы? — спросил я, не делая больше попыток её отстранить.

Она молчала. Да что ж это такое, колотилось у меня в мозгу. Женщина достаточно молодая — её грудь явственно упиралась в мою на уровне живота, стройная, лёгкая — держать её было совсем не тяжело, когда я её подхватил. Таких женщин у меня в руках не было уже очень давно. А уж чтобы они при этом и шептали мне то, что я только что услышал, так и вообще убиться и не жить.

Я всё же с усилием отстранил её от себя.

— Деточка, вы явно ошиблись. Имя совпало случайно, а в остальном...

Она продолжала упорно молчать, только теперь смотрела на меня щенячьим взглядом.

— Простите, нет у меня таких знакомых! Вы и есть Анна — сестра Лены Большаковой?

Она кивнула.

— Я так и понял, когда вы с ней говорили в домофон. Я знаю, что они вас ждут. Я и сам вас ждал...

— Ты ждал! — вдруг звонко выкрикнула она, потянулась и чмокнула меня в губы.

Я был совершенно обескуражен. Я мог поклясться, что никогда не знал никаких питерских родственников Большаковых — я даже имён их не слышал: её имя, Анна, прозвучало лишь недавно, в контексте этой истории с чеком и в связи с нелепым планом мести мне Андрея. Но оно ровным счётом ничего мне не говорило.

Анна искательно смотрела мне в глаза, словно подталкивая вспомнить то, что я, конечно же, отлично, по её мнению, знал, да вот по-стариковски, видимо, забыл.

— Анечка, — как можно нежнее, сказал я. — Нам не стоит идти сейчас к Большаковым вот так, ничего не понимая.

— Я всё понимаю! — снова звонко выкрикнула она.

— Зато я — нет. Давайте пойдём куда-нибудь, в какое-нибудь тёплое место, где нам никто не будет мешать, и всё проясним? Вот хоть в «Бургер-кинг» на углу — я только что там был: там есть где сесть и спокойно поговорить.

— С тобой я пойду, куда захочешь. Хочешь — пойдём к тебе!

Мне хотелось другого — проснуться. Но сказал я совсем иное:

— Позвоните Большаковым, скажите, что встретились со мной и к ним сегодня не придёте, а то они же с ума сойдут: впустили вас в подъезд, а вы так до них и не дошли.

— Ещё чего! — отреагировала она неожиданно ядовито.

Затем достала свой розовый смартфон с причудливыми завитушками на корпусе и сказала Лене, чтобы её козёл муж больше и на пушечный выстрел к ней не подходил, иначе ей теперь есть кому пожаловаться, Тут она бросила быстрый взгляд на меня, и я понял, что в заступники назначен я, хотя меня об этом и не спросили. И вообще, сказала она в заключение, у неё уже шестой день задержка, а почему, пусть ей её козёл и объяснит.

На последних словах он звучно поцеловала телефон. Представляю, как у Лены дрогнули в этот миг барабанные перепонки. Ну и дела! Страшно было подумать, что сейчас началось в доме Большаковых!

Я сам уже начинал бояться эту фурию. Но она, завершив разговор с кузиной, снова стала лапочкой, потянулась, опять бесцеремонно чмокнула меня в губы и взяла под руку.

— Я готова на всё!

Мы вышли на улицу. Поднялся сильный ветер, дувший вдоль Будапештской со стороны центра города — с Невы. К счастью, нам было с ним по пути. Я поднял воротник ветровки; Аня натянула на голову вязаную шапочку, которую достала из сумки. Питерцы всегда носят с собой некий запас одёжки на всякий пожарный, так что я не удивился, если бы у Анны оказалось и пальто, похолодай ещё сильнее.

Идти до «Бургер-кинга» было всего ничего, и скоро мы нырнули в его тёплое чрево. Ветер сюда не доставал, беснуясь от бессилия выхватить нас из нашего убежища у входных дверей. Мы нашли свободный столик подальше от сутолоки и сели. Аня сняла шапочку, растрепала свои вьющиеся волосы, мельком глянула, для порядка, в зеркальце и, сложив руки замочком под подбородком, стала неотрывно смотреть на меня.

— Что едим? Я, правда, только что тут перекусил, так что закажу только кофе. А вам что?

— Мне хватит тебя, — сказала Анна, упорно не замечая, что человек намного старше неё обращается к ней на «вы», а она ему тыкает, словно внучка.

Я смутился. А вы бы не смутились, если бы красивая — а она была красива! — молодая — а по моим меркам она была молода — никак не больше тридцати пяти лет — сказала бы вам такое? То-то же... Поэтому подберите слюни и слушайте дальше.

Я заказал официанту два кофе — у них было только имбирное каппучино — и какие-нибудь булочки — у них были клубничные и шоколадные донаты, мы выбрали клубничные — шоколадные, как оказалось, мы оба не любим одинаково.

— Я же говорила, мы похожи! — сказала, как напомнила, Анна, но даже такие воспоминания ко мне упорно не возвращались.

Наконец принесли наш заказ, и мы остались одни — насколько можно остаться наедине среди галдящей молодёжи, заполняющей вечерами подобные питерские заведения. Но мы не обращали на них внимания, хотя Анна инстинктивно морщилась, когда до неё нет-нет да и долетало нецензурное слово.

— Пришёл момент истины, — сказал я, взяв в свои ладони её ухоженные холодные руки с безупречной формы ногтями, словно она только что вышла от маникюрши. Она охотно дала мне их и смотрела так, словно дала бы тотчас и всё остальное — только бы я взял. Это не могло не льстить 64-летнему человеку — ещё вполне мужчине, но смущало, поскольку он уже всё же, по статусу, старик. — Медленно назовите себя, чтобы я смог переварить информацию — я уже не молоденький.

Она рассмеялась, показав великолепные ровные зубки. И тут я впервые почувствовал, что где-то их уже видел. Зубы были прекрасны, но между двумя средними верхними резцами мелькнула едва заметная естественная щёлочка. У кого же была подобная, лихорадочно соображал я. Явно была, но вспомнить я так и не смог и выжидательно посмотрел на Анну.

— Аня Серова.

И тут я чуть не упал со стула. Кровь побежала по венам и артериям так стремительно, что от трения нагрелись стенки кровотоков, а капилляры готовы были взорваться.

— Ну, вспомнил, родной мой? — проговорила Аня и провела своей точёной рукой по моей шершавой от бороды щеке.

— Анечка.., — только и смог ошарашенно пробормотать я.

Она радостно кивнула. И поцеловала тыльную сторону моей правой руки — в то место, где у меня единственное едва заметное стариковское пигментное пятнышко. Я инстинктивно дёрнулся, словно меня вдруг увидели без одежды, но Аня только плотнее прижалась губами к моей руке.

Мы сидели так, являя собой для непосвящённых картину старика и его взрослой дочери, которая что-то просит — или прощения за нанесённую обиду, или помочь внести очередной взнос по большому кредиту.

Аня, Аня... Да разве ж я мог подумать, что мы вообще ещё когда-нибудь встретимся, тем более — при таких обстоятельствах...

Летом 91-го года я в последний раз приехал в Ташкент навестить маму по пути из Барнаула в Петербург. Вокруг был уже малознакомый мустакилликнутый Ташкент, с сорванными названиями улиц на русском языке и тоже только узбекскими табличками на транспорте с указанием вех его движения. Город наполнила какая-то мутная кишлачная масса. Всегда чистый и прибранный Ташкент был загажен, замусорен, заплёван семечками, насваем, жвачками и ещё какой-то чертовщиной. Знакомые в редакциях говорили, что узбекская интеллигенция в ужасе от этого разбегается по заграницам, в ОВИРе миллионные очереди, и в основном почему-то за визами ЮАР — видимо, их было проще получить. Я не узнавал родной город, где был ровно год назад, вскоре после московского путча ГКЧП и перед самым объявлением независимости Узбекистана. Ничего подобного тогда не было! И вот словно город захвачен гуннами.

Островками прежней жизни оставались лишь знакомые, которых тогда у меня в Ташкенте было ещё полгорода, это теперь они или разъехались оттуда постепенно по миру, или, что чаще, просто поумирали от безысходности, а то возраста. Тогда я в последний раз видел живого Савельева, а в лифте газетного комплекса на Ленинградской — на месте десятилетиями, ещё с моих школьных лет, торчавшего многоэтажного скелета-долгостроя обкома партии и облисполкома, столкнулся с Люсей Шамардиной, то бишь Орловой, о которой подробно рассказывал раньше. Я хотел было поговорить с ней, но она лишь холодно поздоровалась кивком и поспешила по своим делам. Думаю, ей не хотелось разговора, потому что он неизбежно вышел бы на то, какую глупость она совершила, связавшись с питерским алкоголиком, что в 91-м уже было в Ташкенте ясно всем — я слышал от многих. Острый глаз Савельева подметил однако, что мы знаем друг друга, и он характерным мимическим жестом приподнял бровь, сощурив глаза до щёлочек. Если бы он знал, что мы знакомы давно, с 83-го года, то отреагировал иначе, а тут словно говорил: ну ты, стари-ик, пару дней в Ташкенте, а уже и с Люсей познакомился — и когда успел!

В соседнем с нашим доме жили друзья моего детства — Жорка Серов и его долговязая старшая сестра Таня. Увидев меня как-то утром во дворе, Жорка — тогда уже высокий поджарый мужчина лет 37-и, да, он был на пару лет всего младше меня, а сестра — ровесница, зазвал меня в гости — у Тани как раз был день рождения. Вечером я предупредил маму, чтобы она не волновалась, если приду поздно, и, взяв купленный днём подарок — красивый риштанский ляган — и пройдя меньше полсотни метров от своего, третьего, подъезда до серовского — первого в соседнем доме, поднялся к ним на второй этаж и позвонил в квартиру номер 6. Дома в нашем «пистолете» почти все близнецы, так что любой выходец из «пистолета» подтвердит, что это трёхкомнатная квартира полезной площадью 48 квадратных метров плюс-минус полквадрата. Спланирована она была неудобно: из большой общей комнаты вели двери в две поменьше, то есть для каждой из них она была смежной. Была ещё довольно просторная лоджия квадратов на девять, Серовыми уже давно самостоятельно застеклённая.

Встретил я у них и нашего «Пецу», как мы звали Петьку с первого этажа, жившего прямо под Серовыми, и собиравшегося вот-вот отъезжать на ПМЖ в землю обетованную «Борыгу» — Борьку с первого этажа третьего подъезда серовского дома. Другие гости были мне не знакомы, но их было немного, и мы все быстро перезнакомились.

Я тогда уже год снова курил, бросив курить за пять лет до этого и вот опять втянувшись. Поскольку на лоджии всё время кто-то смолил небольшими компашками, однако занимая всё пространство, я изредка спускался перекурить во двор, благо этаж-то второй всего. И вот как-то, уже довольно поздно, часов около десяти вечера, покурив со знакомым из дома наискосок, проходившим мимо с улицы Мукими и удивившимся, увидев меня, я затушил окурок своей любимой ташкентской «Примы» и направился к подъезду, в котором то ли вопреки, то ли во славу мустакиллика не горело ни одной лампочками. Впрочем, тогда и в России так было: враз обедневший народ лампочки нещадно воровал — не для освещения, а для продажи. На нашей лестничной площадке в Волгодонске этим промышлял сосед Коля, так-то вполне приличный и славный мужчина, но нужда, видно, сильно прижала. Только я влезу вкручу рядом с нашей дверью очередную лампочку, как на утро, много — через сутки, её уже и след простыл. Так я что придумал. Я взял у жены тот лак для ногтей, что у неё всё равно стоял без нужды, поскольку разонравился, и стал писать им на лампочках, памятуя Ильфа и Петрова, по кругу: «Украдено в кв. 127». Лак высыхал, а когда лампочка загоралась, он от её тепла темнел и прикипал к стеклу так, что никаким растворителем не смоешь. И кражи прекратились. Зато знакомые, приходя к нам в первый раз после моей инновации, долго разбирали снизу, что же там такое написано — и веселились, когда узнавали. Некоторые даже переняли полезный опыт.

Вот и у Серовых в подъезде была темень, как у негра в желудке. Помочь я его соседям тогда советом не мог, поскольку к тому времени свою инновацию ещё не придумал. Распахнул дверь, чтобы хоть какой-то свет проник от фонаря у соседнего дома, и тут из неё метнулась женская тень. Я понял, что спугнул девушку и весело сказал:

— Не пугайтесь! Обещаю вас не насиловать до квартиры — не люблю стоя.

Кажется, именно тогда эта фраза, множество раз потом мною повторённая в разных городах, была произнесена впервые.

Девушка остановилась, засмеялась, и в свете выглянувшей луны я увидел, что это ещё совсем ребёнок. Мне стало неловко, что так грубо пошутил с подростком.

— Извините, думал взрослая тётка.

Она снова засмеялась и сказала с задиристым вызовом:

— А вы любите только взрослых?

— А как же вы думали? — рассмеялся я. — Какой прок от малявок?

— А вот такой! — она подошла и чмокнула меня в губы.

Я в общем-то привык к тому, что девушки на моей родине куда раскованнее — не путать с доступностью! — чем в России. В России, в том же казачьем краю, если девушка говорит смело с мужчиной, то это показатель только одного — распущенности. А в Ташкенте нет — в Ташкенте девушки куда более внутренне свободны, да вот хоть Олю Медведеву взять в пример: вряд ли подобное полусуточное сидение в 16-летнем возрастес молодым парнем на виду у всех и вместе с тем наедине с ним, могло бы случиться в России.

Это я и сказал девочке, назвавшейся Аней — родственницей Серовых, приехавшей на каникулы из Ленинграда — тогда все ещё так говорили, поскольку город на Неве собчаковцы переименовали только 6 сентября того года — это такой «подарочек» извечно прохиндейского Самарканда, откуда на брега Невы заявился Собчак, Северной Пальмире. Они переехали туда всего несколько лет назад, она всё никак не могла привыкнуть к новой обстановке и вот вырвалась в родной Ташкент.

Аня, со свойственной девочкам-подросткам тяге к взрослой романтике, заинтересовалась моей акташской историей, стала расспрашивать. Наконец мы сели на скамейку у серовского подъезда, и я подробно поведал свежим ушам незабываемую и по-своему трагическую встречу с Олей Медведевой, которой, этой встрече, тогда не было ещё и двух десятков лет.

Вскоре с серовской лоджии донеслось: «Господи, да где же эта Анька?!», — потом высунулся Жорка, увидел меня за листвой деревьев: «Саш, ты что ль?» — «Я, — говорю, — вот с родственницей твоей беседуем», — «А, так Аня с тобой? Ну, слава богу, а то мы её потеряли. А что вы там — идите за стол». — «Сейчас! У вас там и без нас духота». — «Это точно! Хоть всем на улицу выкатывайся». Послышалось весёлое пьяненькое рассуждение на все лады, а не внести стол в палисадник и всё такое. Но скоро гости увлеклись застольем настолько, что про свои намерения и нас забыли.

А я, тогда уже почти 40-летний дядёк, совершенно очарованный смотревшим мне в рот очаровательным младенцем, распинался перед ним на все лады! В момент, когда я рассказывал, как совершенно неузнаваемая Оля провожала меня до автобуса из совхоза, она даже шмыгнула носом.

Мы просидели долго — уже гости один за другим разошлись по домам и праздновать продолжали только Серовы, а мы всё не могли наговориться. Наконец, как-то вдруг необычно притихшая Аня подсела ко мне поближе, прижалась к боку своим старшешкольницким тельцем, которое однако уже волновало, и сказала:

— Я вырасту и полюблю тебя. Я буду твоей Олей.

Я не мог не рассмеяться, хотя это было очень некрасиво. Она сердито посмотрела на меня и сказала:

— Ты только подожди, не женись!

— Анечка, да я давно женат! У меня и трое детей есть — старшей доченьке, твоей тёзке, уже шесть лет.

— А твоя жена.., — она запнулась, пытаясь сформулировать глубокую философскую мысль, но ещё не умея этого. — Она тебе... Оля?

Я понял её, но сделал вид, что нет:

— Да, её тоже зовут Оля.

Она посмотрела на меня как-то жалостливо.

— Глупенькой меня считаешь, да?

— Да что ты! — отмахнулся я. — Прости. Нет, она мне не Оля. Но она тоже выдающаяся женщина.

— Ну вот!— обрадовалась Аня. — Раз она не Оля, значит, она тебя рано или поздно бросит. Или ты её бросишь. И тут к тебе приду я. И буду тебе Олей.

У меня мурашки бежали по телу. А тут ещё ташкентское лето, с его особым, непередаваемым словами маринадом любви. Надо это всё прекращать, приказал я себе. И встал:

— Хорошо, милая девочка. Так и будет. А теперь давай по домам, а то уже скоро начнёт светать. И моя мама меня поругает.

Она захихикала: конечно, смешно — такой детина здоровый, с бородой и усами — и мама будет его ругать.

— Ещё и отлупит — она меня до старших классов лупила!

Аня совсем развеселилась. Подскочила, чмокнула меня куда-то в шею и побежала домой, крикнув уже из недр подъезда:

— Скорее бы тебя бросили! И скорее бы я выросла!

«Типун тебе на язык!», — подумал я, но домой сразу не пошёл, а стал кружить по нашему «пистолету» и прокружил почти до самого рассвета.

Мама уже встала: она никогда не спала долго — не была сама и не терпела засонь, вот и я такой же — в неё.

— Ну и загостился, — покачала она насмешливо головой, когда я вошёл.

— Так ведь не ехать же через весь город, потому и сидели.

— Это-то да, — согласилась мама и пристально посмотрела своим учительским взглядом-щупом. — А чего загадочный такой?

— Да с ребятами что только не вспоминали...

Она, конечно, не поверила, но и расспрашивать не стала.

— Ну иди ложись, поспи, а то голова болеть будет, — мама помнила, что у меня от недосыпа всегда прежде болела голова.

Я лёг и исчез с этого света. А проснулся в полной уверенности, что Аня мне лишь пригрезилась. Ибо такого в жизни просто не бывает.

НА СНИМКЕ ИЗ КОСМОСА: мой ташкентский дом и соседний, серовский, где мы почти всю ночь просидели с Аней. Красным кружком отмечен мой подъезд, а синим — Серовых.

30. ВОПРОСЫ И ОТВЕТЫ

Аня напряжённо наблюдала за моим лицом. Глаза её светились счастьем, что однако не мешало искать такое же счастье в моих. Она вся подобралась, высвободила свои руки из моих, опять сцепила их в замочек и оперлась на него подбородком.

Конечно, теперь я её узнавал и удивлялся, как мог не узнать сразу. Вот тот же необычный разрез больших карих глаз — с чуть опущенными уголками. Высокие, как и у Оли Медведевой, скулы. Лицо поуже типичного для России, но столь распространённого в Туркестане овала, что уже одно это сносит мужские сердца. Волос Анечки-подростка я толком не помнил, они были по-южному коротко подстрижены, но лёгкая волна их, как и теперь, наискосок перечёркивала высокий лоб.

Да, это была несомненно та самая Аня, только взрослая, более того — давно не молоденькая. Складка на переносице выдавала волевой характер, что в общем-то не было для меня новостью — этот характер проявился ещё в её отрочестве, да как!

— У меня только два вопроса — остальное всё мне неважно, — сказала она, и складка на её переносице чуточку углубилась.

Я молчал. Я знал эти вопросы и боялся — не самих вопросов, а того, что на них придётся отвечать. Но если чего-то нельзя избежать, то с этим надо поскорее покончить.

— Да, я давно один. Ведь только это тебе и хотелось знать?

— Не хотелось, а нужно! — резко сказала она. — А вот это хочется — нужды-то в этом вопросе нет: как давно?

— Больше десяти лет.

У неё вырвался лёгкий стон:

— Мне же не было ещё и тридцати...

Она не справилась с выдержкой, которую старалась сохранять, и пристукнула кулачком по пластиковой поверхности харчевенной столешницы.

— Она тебя бросила? Или ты её?

— Никто никого не бросал, — я сразу понял о чём она. — Жизнь...

— Впрочем, неважно.

Только теперь она отпила свой каппучино и надкусила американский пончик под клубничной глазурью. Заедает досаду — это естественно.

— Я же знала, что так и будет. Боже, сколько потеряно времени!.. Надо было мне тогда в Ташкенте не отпускать тебя.

Я отхлебнул свой кофе — он совершенно остыл, но был приятным: я люблю привкус имбиря — даже в супы его всегда крошу.

— Как это ты себе представляешь? — подмигнул я ей. — Сопливая девчонка удерживает мужчину того же возраста, что ты теперь...

— Тебе разве было тридцать девять? — перебила она. — Мне сейчас столько.

— ...у которого семья, трое маленьких детей, — продолжил я, согласно кивнув в ответ на её вопрос. — Это же фантасмагория какая-то!

— Всегда можно куда-то уехать, скрыться.

— Подумай что ты говоришь! Это не Америка, а я не Гудвин Гудвин. И ты — не Лолита. А главное, что нас от них отличает, они были вместе потому, что оба этого хотели. А я-то вовсе не хотел. Да и ты обещала меня полюбить когда-то в будущем — потому что тогда ещё и любить не умела.

Она, видимо, всегда отгоняла от себя это фактор и потому сейчас дёрнулась, хотела что-то сказать, но сдержалась.

— Ты прав. Но я не могу смириться, что ты так давно один, а я... а мы...

— Анечка, — взял я её за руку, расцепив кулачок под подбородком. — Нас нет! Есть ты и я. А нас — нет.

С этим фактором она тоже, вероятно, никогда не хотела мириться.

— Я обещала тебя полюбить — и полюбила.

— Так не бывает, — усмехнулся я. — Я бы ещё понял, если бы трогательная, трепетная девочка моментально влюбилась в тот момент, когда мы сидели на скамейке и вокруг нас была волшебная южная ночь: так бывает, сердца девочек вспыхивают в романтические моменты мгновенно. Но чтобы потом... Как это так: пообещала вырасти и полюбить — выросла и полюбила? Чепуха какая-то...

— Ты мне не веришь? — подняла она брови.

— Я не верю в то, в чём ты себя убедила. Ты размечталась — та августовская ночь этому очень способствовала, что и говорить, — заменить мне Олю, но ты даже не подумала — конечно, ты ж была ребёнком и о подобном думать не могла, раз слышала восторженные воспоминания о человеке, — а надо ли мне это.

— А разве не надо? — удивилась она, кажется, впервые задав этот вопрос самой себе.

— Конечно, не надо, — ответил я с улыбкой — наверное, горестной, я себя со стороны не видел, но точно — не печальной. — Подумай сама: если бы было надо, я бы горы свернул, но она была бы со мной, ни перед чем не остановился — такая у меня натура, уж поверь. Но я увидел её тем утром в янгиюльском совхозе...

— А я между прочим в нём была! — вставила она.

— Зачем?! — изумился я.

— Поход по местам твоей боевой славы, — улыбнулась она впервые за весь вечер. Улыбка была романтической, как у той девочки Ани из августа 91-го. — Дядя Жора свозил меня, я попросила — заодно и затарился там копеечными фруктами: урожай был огромный, а убирать стало некому — все работяги расползлись на заработки кто куда. Мне хотелось походить там, где ходили вы с Олей. Я потом и до автобусной остановки прошла пешком — дядя Жора всё удивлялся, зачем мне это.

Я слушал и поражался. Если бы я прочитал такое в книжке, то высмеял бы автора за графоманию, будь он хоть кто, хоть нобелевский лауреат: нельзя же придумывать столь очевидные ходули и выдавать их за отражение реальной жизни.

— Так что ты там говорил про этот совхоз? — спросила Аня.

Я встрепенулся.

— Да то, что, увидев Олю, когда приехал, не сразу даже узнал её — так она изменилась за два прошедших дня — и понял, что мы стали чужими. А зачем мне чужая? Мы могли бы стать невероятно близкими, но жизнь не дала — и тут ничего не попишешь. Так что я всю жизнь благодарил бога, хотя в него и не верю, что она была в моей юности, но вовсе не стремился вернуть её в свою жизнь.

— Но вы же даже собирались потом жениться! — воскликнула Аня. — Через несколько лет! Или я что-то путаю?

— Так и есть, — подтвердил я и снова увидел перед глазами сценку нашего с Олей последнего разговора. — И это лишь подтверждает, что всё наше с Олей осталось в том небывалом дне августа семьдесят второго года. Часто бывает, что перед смертью у умирающего больного наступает мимолётное улучшение — это организм противится близящемуся неизбежному концу и отчаянно мобилизует все свои оставшиеся ресурсы. Именно после той встречи, когда мы договорились на другой день ехать к моей маме, чтобы им с Олей познакомиться перед нашей женитьбой, мы больше с ней и не виделись. Всё наше с ней тогда было исчерпано — осталось только моё и её.

— Но кокон.., — начала Аня, однако я не дал ей договорить:

— А вот кокон продолжает освещать меня своим светом всю жизнь. Думаю, что и Олю тоже, даже если она этого и не сознаёт или сознаёт, но отгоняет почему-либо эту мысль. Такие вещи, как наш кокон, даются людям свыше совсем не зря. Поэтому мне что-то подсказывает, что она не пропала в жизни, хотя я и не могу её найти...

— А ты ищешь?

— Ищу, конечно — у меня болит душа за неё, я ведь хочу ей добра и счастья. И только когда получу подтверждение, что это у неё есть, наконец успокоюсь.

— И что, совсем-совсем никаких концов? — заглянула мне в глаза Аня.

— Никаких... Перешерстил весь Ташкент — никто из оставшихся там до сих пор знакомых ничего о ней не знает, как и не было человека. Мне помогала подружка моего детства Мила Сипко, мы выросли в одном доме, жили первое время через стенку, я в 17-й, а она в 18-й квартире. После землетрясения мы не виделись — они переехали, но знаю, что Мила стала хореографом, закончила тот же институт, что и Оля, только парой лет позже. Безрезультатно. Наконец, догадался, что надо бы расспросить своего одноклассника Юрку Александрова — знаменитого в Ташкенте театроведа, он там был как в Питере режиссёр Александр Белинский — знал всех и все — его.

— Знал?

— Умер. Алкоголизм. Я не успел...

Я помолчал.

— Всё же думаю, что дело всё в том, что Оли попросту уже давно нет в Ташкенте — как Союз развалился, иначе бы следы наверняка нашлись. Она же не инженер, каких тысячи и тысячи, — режиссёр художественной самодеятельности по специальности, значит, скорее всего, работает или работала до пенсии в каком-нибудь дворце культуры или вроде того. И художественная среда должна о ней знать — это же очень тесный мирок. Вон, ту же Милу если лично не знают, то через общих знакомых — уж точно. Да и по работе — она балетмейстер, в театре «Ильхом» ставила танцы, а сын танцует в театре Навои. Нет, люди художественной среды просто так не исчезают, даже если отходят от дел. Так бы и сказали: «Оля Медведева? Она давно не Медведева, но знаем, разумеется. К сожалению, в начале 90-х работы по специальности не стало, и с тех пор она работала продавцом в ЦУМе. Давно на пенсии, но жива». Например, я говорю. Или, не дай бог, не жива. Но нет — полная информационная тишина! Наверное всё же как-то уехала от этого малахольного кишлачного мустакиллика в Америку или Канаду. А может — в Европу. Дай бы бог, чтобы так и было.

Мы помолчали — каждый думая о своём.

— У меня тоже есть вопросы к тебе, — сказал я наконец. — Заказать ещё кофе? Донаты понравились? Может ещё и их? Или бургеры — проголодалась?

— Какие странные у тебя вопросы, — с издёвкой посмотрела она на меня. — Можно и кофе, и донаты — ничего так, свеженькие. А бургеры не хочу.

Я сделал заказ, заодно узнав, что «Бургер-кинг» работает круглосуточно — уже было довольно поздно. Так что можно продолжать спокойно сидеть — и беспокойно жить.

НА СНИМКЕ: имбирный каппучино из «Бургер-кинга».

31. ОТВЕТЫ И ВОПРОСЫ

— Нет, вопросы, девочка, у меня другие. Прежде всего, скажи, как ты узнала меня у лифта? Всё же прошло столько лет — я вот тебя не узнал. А ты вот узнала, да ещё в такой темени.

Она взглянула на меня с выражением.

— Узнаётся всегда, когда хочется узнать, мой дорогой, к твоему сведению... Видела фотки с тобой на компе у Большаковых. В разные годы — и в 70-х ещё, и потом, и недавние. Видела, как ты...

— Старюсь? — покачал я головой, уловив ход её мыслей.

— Что ж, я тоже не молодею, — меланхолично сказала она. — Ты красиво старел. И забавно: у тебя долго половина головы была заметно темнее, чем другая, причём граница посередине головы проходила чёткая. И борода была рыже-белая — как у моего кота шёрстка.

— А у мужа? — резко спросил я.

Она посмотрела на меня, что меня поразило, сочувственно, словно ответ касался меня.

— Нет у меня мужа. И не было. И первой любви не было. Всё заменила та наша единственная встреча. Я прожила эти годы с тобой.

— Но...

— Да, стопроцентную верность не сохранила, уж прости — всё же живой человек. Но жила одна, наготове в любой момент примчаться и заменить тебе Олю.

Я укоризненно посмотрел на неё:

— Мы же только что это обсудили.

— Я говорю о том, чем я жила, — отрезала она. — Это моё, и не трогай его. Теперь вижу, что напрасно так построила свою жизнь. Но и не совсем. Ты не нуждаешься в замене Оли, это ясно. А во мне самой?

— Анечка, но если я тебя даже не узнал, то как ты сама думаешь?

Это было, конечно, жестоко. Но это была правда. А правда всегда лучше лжи. Или не всегда? В тот момент я не мог сказать себе это однозначно.

— Что я думаю? — переспросила она. Помолчав, ответила: — Я думаю, что ты не мог вот так просто забыть меня.

— Но вот видишь — забыл... И это естественно: не такое уж это было для меня событие.

Опять жестоко. Уже мне самому сделалось больно. Но врать я не мог. Ложь предполагала бы какое-то продолжение, развитие лжи — а это уже не человеческая, а адская игра.

— Может и для Оли так? — спросила она, удивив меня этим вопросом.

— В каком смысле?

— Ну в каком... Ты воспринял вашу встречу как светящийся кокон, а для неё это было лишь приятной болтовнёй с симпатичным мальчишкой после трудных вступительных экзаменов, и не более того. Ну вот как у тебя со мной — раскованной бойкой откровенной девчонкой. Потрепался, может даже удовольствие получил, потешил самолюбие — ко мне-де, сорокалетнему, семейному, всему в детях и женщинам уже не очень и интересному, льнёт безбашенная тинэйджерка — и забыл.

— А почему ты сравниваешь? Что общего?

Теперь уже она взяла мою руку и опять приникала губами к тому самому пигментному пятнышку на тыльной стороне правой ладони. Через него от её губ меня ударило током — так, как 3 февраля 1961 года, когда я сунул кусок стальной проволоки концами в розетку.

— Так вот, значит.., — начал я изумлённо, когда немного отпустил шок от электрического разряда.

— Да, — сказала она. — Для меня наш с тобой ночной разговор тоже был светящимся коконом. А ты разве не понял? Иначе как объяснить, что маленькая чужая девочка вдруг обещает старику — не обижайся, вспомни, как сам в четырнадцать лет воспринимал сорокалетних — полюбить его. Не сейчас прямо влюбляется и падает от любви без чувств, а в каком-то там отложенном и неизвестном никому будущем. Просто так, от какой-то экзальтированности, такое желание не возникает. Я вышла из кокона и мечтала всю жизнь в него однажды вернуться. А ты и не понял. Так может и Оля так же этого не поняла.

Я был потрясён. Но что-то всё равно не вязалось. Конечно же!

— Если бы Оля отнеслась к нашему полусуточному разговору, из которого я не помню ни единого слова — только божественное свечение, она бы не уехала на другое утро, узнав, что я однажды ходил ночью на речку со своей однокурсницей, в которую был влюблён, как утром собирался идти с ней. Наоборот, она бы, такая же соплистка, как и ты тогда, в 91-м, ну на пару лет старше, загордилась бы даже скорее собой — вот, мол, какая я: завлекла своими статями парня взрослой девушки, экая я крутая обольстительница. А она уехала, и это было по-взрослому. Уехала, поняв своей ещё полудетской душой, что свечение внезапно оборвалось, и мы стали в одночасье чужими. И это не щекочущее юные нервы приключение кончилось — оказалось, что смята в комок вся наша едва-едва начавшаяся жизнь. И мы только и делаем с ней всю эту жизнь, что расправляем тот комок, разглаживаем его постепенно, чтобы было чем жить, чем дышать, чем чувствовать. У меня это получалось не очень — надеюсь, у Оли вышло гораздо лучше, и она прожила более или менее благополучную, то есть, бытовым языком говоря, счастливую жизнь. Этой мыслью я и живу.

Аня слушала мой монолог, и по её левой щеке медленно текла тягучая слеза. Она задержалась у обрыва с высокой скулы, долго там набухала новой слёзной подпиткой, но не сорвалась, а растеклась по щеке и потом снова собралась в тонкую струйку, замершую во второй раз на складке у рта. Она слизнула её кончиком языка и проговорила:

— Сашенька, родной мой, ты же всё это насочинял. На самом же деле она, как и ты обо мне, забыла о тебе и думать и жила, как могла, своей жизнью.

Я развёл руками:

— Я исхожу из логики поступков. А поступки совершал не я — я их лишь осмыслял и объяснял.

Я посмотрел на часы на смартфоне.

— Анечка, дело к ночи. Давай закругляться? Как-нибудь увидимся — и поговорим ещё. Мы же будем видеться? Раз уж ты, оказывается, большаковская родственница. Кстати, страшно подумать, что у них сейчас твориться после твоих эскапад. Прости, а что ты сказала про задержку? Неужто Андрей?

Она рассмеялась — тоже впервые за весь вечер.

— Ещё чего! Но пусть теперь повертится, как уж на сковородке — заслужил. За всё!

— За что за всё?

— А что истязал меня. — Она опять взяла мою руку — видимо, так ей легче было откровенничать. — Я ведь однажды ему всё рассказала про нас с тобой — про ту ночь. Увидела новые фотографии на свадьбе у их Коли — я на ней не была, лежала в гинекологии. Ну что вытаращился, — перебила она сама себя, увидев моё тревожное недоумение. — Если женщине под сорок и она живёт одна, дожидаясь своего одного-единственного, у неё не может быть всё в порядке, как у девочки. Так вот, я на Колину свадьбу не попала. Потом, выписавшись, пришла поздравить, и мы смотрели видеосъёмку свадьбы, рассматривали фотки — их были тысячи. И снова везде на них мелькал ты. И я не сдержалась, спросила Андрея — Ленка куда-то ушла, мол, кто это. «Что, понравился?» — подначил он меня. А я была уже не в силах терпеть бесконечное ожидание встречи с тобой, разнюнилась, да и возьми и всё ему выложи. Так он гад, сперва вроде как посочувствовал, а потом стал меня шантажировать. мол, скажу, где он, если ты со мной на дачу поедешь на пару деньков... Тьфу, противно!

— Вот уж не подумал бы такого об Андрее! — воскликнул я.

— Да понять его можно, — горько усмехнулась Аня. — Ленка его не любит, и он это знает. Какая-то история была у них в молодости, мне не рассказывали, так обрывками что-то долетало: то ли был у неё кто-то, то ли она хотела, чтоб был, да не срослось. — Тут я особенно постарался, чтобы у меня лицо ничего не выражало: дебил дебилом. К счастью, это удалось. — Словом, пожениться-то они поженились, да жизнь шла какая-то искусственная. Смолоду Андрей, Ленка жаловалась, гулял, потом, уже здесь, в Питере вроде остепенился, тут и Коля наконец родился. Но всё равно сознание, что Лена не любит его, его гложет и выжигает изнутри. А постарел, тут и седина в бороду — бес в ребро. И такой удобный случай — взять что поближе да повкуснее, причём без всякого риска.

— Что, прямо упорно стал домогаться?

— Ну не так чтобы нахрапом. Но часто напоминал, что как только я поддамся, так сразу он меня к тебе отвезёт. И знаешь, я в какой-то момент едва не дала слабину... Тут и одиночество, и без мужчины годами, и к тебе душа рвётся — всё вместе. Но удержалась — всё же Лена моя двоюродная сестра, не могу же сделать ей такую подлянку. Так что можешь мной чуточку погордиться. Я, повторяю, не девочка, разумеется, в сорок-то лет, но и не Андреева наложница. А он пусть теперь за все мои страдания словит от Лены по полной программе.

Я покачал головой, мол, как крутенько ты. Она ответила выразительным взглядом: мол, вот так вот, знай наших.

— Но с задержкой — уж слишком, — осторожно сказал я. — Мне кажется, перебор.

— В самый раз! — сверкнула глазами Аня. И я подумал, не дай бог такая женщина возненавидит — а меня-то ей было за что, как я понял.

Мы вышли из «Бургер-кинга». Была уже почти ночь. Ветер стих, и стало даже теплее — во всяком случае, по ощущениям. Аня даже шапочку не стала надевать, и её волосы волнисто отсвечивали золотом под фонарём у дороги.

— А Надю ты не искал? — вдруг спросила она.

— Ещё как искал! Но тоже всё глухо.

— А ведь я с ней встречалась. И даже разговаривала.

— Да ты что?! — вскричал я.

— Правда, это было тогда же, вскоре после нашего с тобой знакомства. Я уже собиралась уезжать в Ленинград — каникулы кончались. Поехала в город, зашла в Узсовпроф, спросила у мента на входе, как её найти — фамилию я запомнила с твоих слов — она на твою похожа.

— Это она и есть. Джабидзе — грузинская ветвь нашего рода.

— Так вы ещё и родственники с её мужем! — прыснула Аня.

— Такие же примерно, как Лермонтов со своими шотландскими предками. Ну и что Надюша? И чего ты вообще потащилась на неё смотреть?

— Мне же было страсть как интересно увидеть хоть одну женщину, которую ты любил.

— Что значит — «хоть»?

— А Оля, — начала она, но я прервал:

— А Оля не из этой категории. То, что у нас было с Олей, могло бы быть предисловием к «Ромео и Джульетте», но не ремейком. Знаешь, что такое ремейк?

Аня приосанилась:

— Юрфак Санкт-Петербургского университета. А ты думал, совсем уж простушка? Ташкентские девушки нигде не пропадают.

Но она промахнулась.

— Что-о? Нашла чем хвастаться! Путин вон тоже его закончил, а ни одной публично сказанной латинской крылатой фразы не произнёс, безбожно не переврав — перед всем миром стыдно.

— А Ленин? — ей казалось, что она нашлась.

— А Ленин там сдавал за курс экстерном, так что тоже не показатель.

— Я тебя сейчас укушу, — схватила она мою руку. Я инстинктивно отдёрнул. — А-а, боишься, бояка! — по-девчоночьи задразнилась она. — Знаю, не волнуйся, что такое ремейк — переделка на свой манер. Только вышла она не с грузином, а с каким-то евреем — тощим, как из Бухенвальда, усатеньким и походочка, как в море лодочка.

Я расхохотался — так точно она описала моего университетского друга.

— Так это Игорь Флигельман, наш однокурсник. Наверное, приходил навестить. Мы ещё в универе подшучивали над ним за его тощёбность: узник Бухенвальда. Тоже вот знать бы, где он и как. Нет, знаю точно, что в Израиле — мы с ним в тот мой приезд виделись, и он собирался как раз уезжать, но это и всё — тоже ищу, и тоже безрезультатно. И как тебе моя Надя показалась?

— Така модна дама! — сказала Аня так, что я сразу вспомнил мультик «Волшебное кольцо». — Они дошли вместе до ЦУМа, попрощались, он пошагал на трамвайное кольцо, а она зашла в ЦУМ. Поднялась на третий этаж, где женская одежда, и стала что-то там примерять. Я сделала вид, что тоже присматриваю одёжку. Когда она сняла пальто, которое оказалось ей узковато, и я спросила у неё размер, она улыбнулась и сказала: «Тебе, девочка, будет точно велико!» Да, голосок, я тебе скажу... Немудрено, что мужчины падали штабелями.

— Все эти «голоски», «кисея, эфир, полубогиня» — ерунда на постном масле... У неё сногсшибательный интеллект! Почти как у меня. Это меня и влекло. Она и с женщинами-то потому не особо любила общаться, кроме своей подруги Тани Козловой.

Аня посмотрела на меня насмешливо, но ничего не сказала. И правильно сделала — я и так знаю, что она подумала.

— Ну что, давай прощаться? — сказал я. — Тебе куда ехать? Я вызову такси.

— На Витебский. А ты разве со мной не поедешь? — спросила она с надеждой.

У меня перехватило дыхание — от этого «разве». Я не мог убить в ней эту надежду. У меня рвалось сердце.

— Как-нибудь в другой раз, хорошо? — приобнял её я. — Давай обменяемся телефонами — и созвонимся. Может быть встретимся даже раньше, чем думаем — на похоронах Андрея или Лены, смотря кто кого сегодня там грохнет.

Она улыбнулась, но ничуть не встревожилась.

— Никто там никого не грохнет, успокойся: куда они друг без друга. Пособачатся, как обычно — и помирятся.

Я вызвал такси, и оно почти сразу подъехало — диспетчер прислал ближайшую машину. Я сразу расплатился и открыл Ане дверцу «форда фокуса».

— Сашенька, — сказала она, усаживаясь на заднее сиденье.

— Анечка, — ответил я ей.

— Что ж, на сегодня мне много уже и этого, — она потянулась и в точности, как тогда, в 91-м, коротким клевком чмокнула меня в губы.

Вкус её губ был точно таким, как в её отрочестве.

НА СНИМКЕ: "...вышла она не с грузином, а с каким-то евреем — тощим, как из Бухенвальда, усатеньким и походочка, как в море лодочка" - мой друг Игорь флигельман в ту пору со своими родителями.

32. НА ГРАНИЦЕ РЕАЛЬНОСТИ И ЗАЗЕРКАЛЬЯ

Только вернувшись домой, я ощутил, насколько, оказывается, вымотан. И даже — впервые, пожалуй — почувствовал, что и в самом деле стар. Физические нагрузки я пока не замечал, но вот эмоциональные уже стали тяжеловаты. Не даром образцовые старички в мягких чувяках придрёмывают в креслах-качалках, пребывая на границе реальности и зазеркалья.

За всеми треволнениями минувшего дня, тянувшегося, кажется, бесконечно, как-то забылось, что к разгадке тайны странного чека с Андреевым списком покупок на обороте мы все так и не продвинулись. Чек словно держит между нами дистанцию, а чтобы мы не скучали, «развлекает» всевозможными историями из нашего прошлого — чаще всего теми, которые мы хотели бы забыть или даже и уже давно забыли. В самом деле, с того дня, как произошло его «обретение» — этим словом церковники называют чудесное появление икон словно из ниоткуда, с нами не случилось ничего радостного. Сплошные вскрытия нарывов, расцарапывание старых болячек, узнавание того, без чего вполне можно и даже очень желательно прожить.

Вот хоть взять сегодняшнюю встречу с бывшей девочкой Аней. Ну, миленькая она была тогда в Ташкенте, ну, отчебучила невесть что в райской летней ночи — так зачем провидению было тащить её в мою нынешнюю жизнь, где и без того хватает всяческих напрягов. Что вот мне с ней теперь делать? Ведь сегодняшними донатами дело, ясно, не кончится. Женщина, на минуточку, расколошматила почти в детстве весь естественный строй собственной жизни, лишила себя юности, любви, семьи, женского, возможно, здоровья, раз, говорит, недавно лежала в гинекологии. И всего этого уже не вернёшь! И что с того, что я не просил её этого делать, что мне эти её жертвы совершенно не нужны? Она себя десятилетиями готовила к миссии, которая, как оказалось, невыполнима, и, конечно, прочитай о подобном в газете, ничего другого, как «дура» нельзя и сказать. Но вот эта «дура» сидит счастливая перед тобой, а ты чувствуешь себя палачом, да ещё и садистом, поскольку казнишь понемногу, отнимаешь у неё жизнь по кусочкам.

Меня страшно злил Андрей, который, как он считает, мог бы мне отомстить побегом от жены с Аней, сочтя, что я от такого побега наложу на себя руки. И что же Аня ему такого наговорила, если он так решил? Не иначе, будто мы с ней давно в каком-то сговоре — и вот он мог бы этот сговор порушить и лишить меня тем самым Ани. Но настоящая-то месть выразилась в том, что он Аню на меня напустил — ну или не удержал от встречи со мной. Вот уж месть так месть — только так и не понял, за что...

В глубине души я сознавал, что по большому-то счёту друга винить было не за что. Не он обещал «вырасти и полюбить», не он меня искал. Свинство, конечно, что так поступил с Аней, но это с точки зрения морали, а с точки зрения полезной для меня прагматики, так пусть бы её улестил и бежал с ней хоть на край света — лишь бы мне теперь не нянчиться ещё и с этой женщиной, до которой мне уж совсем никак нет дела. Только жалость, что она бездарно сгубила свою жизнь — и больше ничего.

От осознания, что я жалею, что Андрей так не поступил, отведя от меня негаданную напасть, мне стало стыдно. Но что делать, я в самом деле не знал. Ну не связывать же свою жизнь в 64 года с какой-то взбалмошной тёткой, которая вбила себе в детстве в голову совершенно безумную цель? Кто она мне? Да никто.

В конце концов я решил, как бы это ни было болезненно для Ани, при следующей встрече с ней, которую надо бы организовать поскорее, категорически отвадить её от себя. По любому так будет лучше для всех. Ну, больно — и что ж теперь должно болеть у всех? Сама совершила глупость, сама уж как-нибудь пусть и выпутывается.

Однако тут же перед глазами побежали картины вскрытых вен, выпрыгиваний из окон, выпивания уксусной кислоты и т.п. Вот этого ещё мне не хватало — чтобы такой грех лёг на душу, мало других. Веришь в бога или нет, но грех-то есть грех, и никуда от этого не денешься...

Я уже лёг и постарался себя убаюкать, включив тихо-тихо «Авторадио» на смартфоне, как он взял и зазвонил.

Лена.

Тьфу!

Я принял звонок и сходу:

— Когда похороны?

Она рассмеялась:

— Знаешь уже? От Аньки? Похороны отменяются — ещё из-за этого козла в тюряге сидеть! Пусть живёт, но в ужасных условиях. Как вернётся из Ферганы, будет отключён от всех систем жизнеобеспечения. Так что лучше б не возвращался.

— А что, у меня соседка по лестничной площадке в Волгодонске грохнула своего мужика — и ничего ей за это не было, — сказал я. — Приличная тётка, врач-педиатр, в роддоме работала. Уж как она отмазалась, не знаю, но факт остаётся фактом, что так вот отметив миллениум, продолжала свободно существовать и в новом веке. Кстати, они оба с её жертвой такие же милые люди, как вы с Андреем — даже лучше, пожалуй: дурацких розыгрышей не устраивали.

— Саш, слушай, а нельзя мне её телефон? — загорелась Лена. — Перенять передовой опыт.

— Да она сама перекинулась года три назад — от диабета, кажется: я уже в Питере жил, потому деталей особо не знаю, — вздохнул я, искренне сожалея об уходе моих добрых соседей Ани и Саши в лучший из миров. — Так что опыт она свой унесла в могилу.

— Жаль.., — судя по всему столь же искренне огорчилась Лена, но, конечно, по другой причине.

Я не знал, что ей сказать, и потому молчал.

— Ты что там притих? — спросила Лена.

— Да заснуть пытаюсь, а тут ты со своими кознями.

— А ты куда пропал, когда от нас ушёл? — Лена словно не слышала меня. — Пошёл прогуляться, пока Аньки нет, и сгинул. Услышал поди, что она мне устроила по телефону и сбежал? Вместе, как я понимаю, к лифту подошли?

— Вместе подошли и вместе отошли, — пробурчал я.

— Даже так?!

— Должен же я был выяснить, как это Андрей готов был мне отомстить путём побега с твоей сестрицей. А у вас намечалось смертоубийство — спокойно не поговоришь, ещё полиция понаедет.

— И где ж тогда выясняли?

— Да тут вот, в вашем «Бургер-кинге».

— Лучше гадюшника не могли найти? — фыркнула она. — Там же невозможно сидеть, постоянные тусовки молодежи, один что-нибудь возьмёт, а сидят толпой, мат-перемат. Приходишь перекусить, а становится противно, только и смотришь за своими вещами, как бы не украли.

Она говорила это с таким жаром, что мне стало смешно сквозь полудрёму.

— Перемат, конечно, долетал изредка, но в остальном вполне терпимо. Во всяком случае, было лучше, чем среди вашей потасовки. Ладно, давай поспим? Теперь ты меня прости: я уже никакой.

— Доняла Анька? Она может. Хорошо, спокойной тебе ночи — завтра созвонимся.

Она отключилась. Я уснул.

А утром, едва я встал и принял душ, как зазвонил домофон. Я не стал брать его белую худосочную трубку, но звонки продолжались и продолжались — невозможно было чаю спокойно попить. Вот ведь настырные прохвосты.

И я всё же снял трубку. «Открой же, пожалуйста!» — раздалось в ней. Это был голос Ани. «Шестой этаж», — сказал я и нажал на кнопку, отпирающую электронный засов.

Аня была нынче совсем другой, так что я опять её не сразу узнал. Но что же в ней изменилось?

— Только, пожалуйста, не спрашивай: «Ты не рад?», — ибо я не рад, — сказал я, впуская её в квартиру.

— И не думала спрашивать — и так всё ясно, — усмехнулась она. — Куда идти?

— В кухню.

Она вошла, села, огляделась.

— И это всё, что ты нажил?

— И этого не нажил — я тут всего лишь снимаю комнату. А ты пришла с инспекцией? — я не мог и не хотел скрывать неприязнь — не к ней самой, а к её непрошеному визиту и вообще. — Адрес, конечно, дал Андрей?

— Нет — покачала она головой. — Он утром улетел в Ташкент, а оттуда — в Фергану. Адрес мне дал Коля.

— Ну, инспектируй. Пойдём ванную и туалет покажу.

— Туалет — это кстати, — поднялась она быстро, — я как раз стеснялась спросить.

— А не надо стеснятся! Являйся, когда захочешь, испражняйся — тоже! Будешь мимо идти, приспичит — вэлкам!

С этими словами я включил в туалете свет и распахнул дверь.

— Хорошо, я учту, — сказала она, задвигая за собой задвижку.

— Можно и не запираться — все свои! — крикнул я вслед и ушёл в кухню.

Выйдя, она перешла в ванную — мыть руки.

— Ну как, нормально, без резей? — осведомился я.

— Без, — крикнула она, перекрывая шум водяной струи из-под крана.

— И слава богу, — буркнул я себе под нос и плюхнулся на табурет.

Она вышла из ванной и приложила тёплые от воды ладони к моим щекам.

— Сашенька, я пришла с деловым предложением.

— Я не люблю, когда начинают с «Сашеньки» — всю жизнь это не предвещало ничего хорошего. Хватит и «Саши».

Она подняла ладонями мою голову, чтобы я смотрел на неё. Я не хотел и отвёл глаза.

— Ты свободен?

— Нет, я женат. Но если бы и не был, жениться больше не собираюсь.

Она рассмеялась.

— Я не в том смысле: ты сейчас свободен? Или дела какие-то есть?

— Какие у пенсионера дела.., — махнул я рукой. — Сайтом можно заниматься в любое время, так что полчаса не грех и потерять, раз уж ты вломилась, Никто чай не помрёт.

— За полчаса не управиться...

— На юрфаке не научили внятно формулировать? Вот так теперь учат...

— Да причём тут это, — скривилась она. — Одевайся. Кое-куда съездим.

— А именно?

— По нескольким адресам, — уклончиво сказала она, но уточнила: — В Питере.

— Сейчас пробки — из Колпина выехать целое дело. Да и не хочется мне никуда тащиться. Я старый человек — найди себе молоденького и разъезжайте.

Дел у меня и верно срочных не было, но в Питер вот уж совсем с утра не тянуло. Что она ещё придумала?

— Мне молоденького не надо, — сказала она, как выстрелила. — Мне нужен ты.

— Зачем? — простонал я.

— Чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы.

Это меня развеселило.

— Неужто ты читала Николая Островского? Ты же училась уже в постсоветское время — в эпоху дебилов и неучей.

— Не все дебилы, а неучи были всегда: наш президент учился как раз в советское время, а путает Бернштейна с Бронштейном.

— Скажите, какая грамотная!

Она покачала мою голову, всё ещё зажатую у неё в ладонях, из стороны в сторону.

— Сашенька... Прости, Саша, я всё стерплю — не надейся вывести меня из себя. Уж если я почти до сорока лет терпела, дожидаясь тебя, то можешь представить, какая у меня терпелка.

— Из легированной стали? — прищурил я один глаз. — Ты, кстати, выглядишь гораздо моложе. Увидев тебя, я подумал, лет тридцать пять.

— Сделал девушке комплимент, называется! — усмехнулась она. — Нет бы дать двадцать восемь.

— Старуха, — обратился я по привычке, ибо уже начал к ней привыкать, — чего нет, того нет. Но тридцать пять даю уверенно.

Она выпустила мою голову из рук, подошла к окну, распахнула узкую фрамугу и крикнула вниз:

— Валентин!

Я тоже подошёл и из-за её спины увидел, как из роскошной «Инфинити», припаркованной на свободном месте в ряду соседских машин, вылез бугай и задрал голову вверх.

— Поднимись, пожалуйста — деда кантовать будем!

— Это как понимать? — воззрился я на неё.

— Так и понимай: похищение. Иди лучше переоденься — Валентину всё равно, в каком виде тебя тащить.

— Не надо меня никуда тащить! — возмутился я.

Она вздохнула:

— Надо, Саша, надо...

Я был, честно говоря, заинтригован. Ладно, посмотрим, что дальше будет, Переоделся у себя в комнате и вышел как раз в тот момент, когда ввалился бугай.

— Отбой, — сказала Аня. — Сам идёт.

— Нет, если что, я.., — пробасил Валентин, от одного взгляда которого можно было окаменеть. — Так мне что, идти?

— Вместе спустимся.

Лифт ещё стоял на моём шестом этаже. Но втиснулись мы в него с колоссальным трудом: Валентин занимал объём больше, чем вся кабина лифта, а надо же было и нам с Аней как-то притулиться. В конце концов самым удобным способом оказалась «ложка»: спиной к Валентину встал я, а ко мне — Аня. Господи, только бы стариковский организм не среагировал на её выпуклости, взмолился я мысленно — ведь возомнит же ещё чего доброго.

Меня раздражало, что ситуация быстро скатывалась в фарс — а это не мой излюбленный жанр. Смотреть и то не люблю, а уж сам участвовать — и подавно.

НА СНИМКЕ: Анина «Инфинити» под моими окнами.

33. МЕНЯ ЧИТАЛ СВЕТИН

В пробках, которые нередко запирают по утрам и вечерам 30-километровое сообщение между Колпино и Петербургом, мы, к счастью не застряли. Было раза три, что ползли довольно медленно, но в целом проскочили Колпинское и Московское шоссе благополучно. Движение заметно облегчило введение в действие месяца за полтора до того транспортной развязки на продолжении Колпинского шоссе в сторону Пушкина от Московского шоссе, которая была хоть и краткосрочным, но долгостроем. Глава Колпинского района Петербурга Анатолий Повелий рассказывал мне, как мучился с этой стройкой, где без конца менялись подрядчики. Это ведь не просто смена стройконтор — после каждой ретирады очередных горе-строителей приходилось объявлять, готовить и проводить новый тендер, а затем следовали долгие недели, а то и месяцы получений заново всяческих разрешений и согласований в десятках контролирующих дорожное строительство организаций.

Я-то вообще не люблю этот маршрут и езжу в Питер, если надо, на электричке. Он был и дешевле существенно для пенсионеров пять месяцев в году: по пенсионному удостоверению билет с мая по сентябрь включительно стоил всего 10 процентов тарифа, а теперь питерским одуванам, как я, сделали вообще царский подарок: электричка бесплатна, причём круглый год. Но главное для меня была даже не стоимость проезда: бывая в Петербурге не чаще одного раза в месяц, можно и потратиться — главное, это беспробочное перенесение себя на Московский вокзал всего за 32 минуты, а на утренних и вечерних «Ласточках», делающих лишь несколько остановок в пути, — и того меньше.

Но на сей раз я был целиком во власти Ани, а если бы рыпнулся — то и бугаистого Валентина. Средство передвижения выбирали они, мне оставалось только впасть в него и утонуть в мягком кресле с удобным подголовником. На «Инфинити» мчаться, конечно, хорошо, да и не мчаться — тоже, можно даже и в пробке постоять, это не душный набитый автобус или маршрутка. Последний раз я ездил на таком представительском авто, только куда более старой модели, бывшего главного редактора «Санкт-Петербургских ведомостей» Сергея Слободского в начале 10-х годов. Он предоставлял её мне, вместе со своим водителем, для поездок ради написания материалов, в которых Сергей Артурович лично по каким-то только ему ведомым причинам был кровно заинтересован. Заинтересованностей такого рода у него хватало, поэтому за пять лет работы под его началом я разъезжал на его «Инфинити» довольно часто, и не только по городу, но и в Выборг, Приозерск, да много куда. Материалы эти писались хоть и по редакторскому поручению, но свобода рук у меня была полная. Особенно часто я писал о медиках лечебниц, где спасали тех или иных сановных приятелей Слободского или нужных ему зачем-то чиновников, а то и знаменитостей — например, однажды о врачах, спасших нашего великого джазмена Давида Голощёкина. Медики эти были сплошь высочайшего класса, поэтому писалось о них радостно, а коль скоро редактору это было ещё и выгодно, места на полосе мне отводили без ограничений — так что на таких поручениях Слободского я, признаться, отводил душу.

Впрочем, спасать знаменитостей мне доводилось и самому, причём без всяких там «Инфинити». Мы как раз едва слышно шуршали по набережной Фонтанки, и проезжая дом Оленина и его тёщи у Горсткина моста, куда весной 1819 года к юной Анне Керн на балкон лазал с набережной пылкий Пушкин, я вспомнил подобную историю, случившуюся за восемь с лишним лет до того.

Кто такой Оленин вам, конечно, объяснять не надо? Или надо? Алексей Николаевич Оленин, историк, археолог и художник, а также и крупный вельможа, был в пушкинскую пору президентом Академии художеств и директором Императорской Публичной библиотеки в Петербурге. Это именно при нём, добрейшем человеке, его библиотекарь Иван Андреевич Крылов беззастенчиво валялся на кушетке в читальном зале и прямо с неё указывал перстом посетителям, где на какой полке стоит тот или иной фолиант, а чаще просто на ней дрых.

Так вот, над этим домом однажды нависла реальная беда, а вступиться за него, как я тогда же писал в своей газете, теперь уже некому. Вернее, успокаивал я читателей, почти некому, ибо есть современные его обитатели, среди которых и народный артист России Михаил Светин. Не они бы, так «Метрострой» уже давно проделал дырку в их дворе: шахта якобы понадобилась в связи со строительством Фрунзенского радиуса.

И вот 16 апреля 2008 года поутру, как помнится, приехав на работу, я накатил на макушку чайного пакетика своего любимого «Ахмада» крутого кипятку из кулера под лестницей и, не имея почему-то срочных дел, уютно расположился в своём «козырном» закутке (ибо он был в самом конце редакционного «ньюсрума») поизучать произведения коллег в свежем номере «первой российской газеты». И тут вдруг звонок по внутренней связи.

— Александр Васильевич, вы на месте? — узнаю голос непосредственного начальства. — Ну тогда скажите, как вы относитесь к артисту Михаилу Светину?

— Хорошо отношусь, и даже с пиететом, — отвечаю без всякого удивления, ибо в «конторах» подобные закидоны — обычное дело: могут когда угодно любую чертовщину спросить. — А что, он в редакции?

— Он тоже, представьте себе, к вам хорошо относится, — пропустило начальство мой вопрос мимо ушей.

— Он сам это сказал?! — вскричал я, вскакивая и едва не опрокинув на себя горячий чай. Ибо было чему удивиться — ещё и года тогда не проработал в «Санкт-Петербургских ведомостях» и на известность особо-то не рассчитывал.

— Да, только что звонил и просил прислать именно вас. У него там с метростроевцами какая-то непонятка.

— А прислать-то меня куда?

— Да в оленинский дом: он, оказывается, живёт в нём.

Мой основной партнёр на подобных «заданиях», как-то сам собой ставший им за несколько предшествующих месяцев, ибо уж очень похожими мы оказались в репортёрской страсти, фотокор Саша Дроздов — тот самый засрак и «заводчик» хреновой водки — ещё в «конторе» не появился: он приезжал обычно к полудню — к планёрке, когда отделам и фотокорам раздавались задания, и мне в «бригаду» отрядили Диму Соколова, оказавшегося случайно под рукой у бильд-редактора, — фотокора, ничем Саше не уступающего и позже ставшего мне таким же надёжным партнёром.

Не прошло и получаса, как мы с Димой, отмахав быстрым шагом два километра — сперва по Кузнечному, затем — по Щербакову переулкам, а там уже вдоль Фонтанки и перешед чрез Горсткин мост в створе улицы Ефимова, входили через правый от крепко запертых ворот вход во двор трёхэтажного Дома Оленина. Дома с казённым номером 101 — и венцом всероссийской славы на «челе», ибо тут, у директора Императорской Публичной библиотеки Алексея Николаевича Оленина в пушкинские времена собирался весь цвет русской культуры.

А два века спустя тут жил, правда, лишь в крохотной, в 30 «квадратов», квартирке, другой великий человек — умный и трогательный король комического эпизода Михаил Светин. И «они» ещё спрашивают, как я к нему отношусь! Да я же, в известном смысле, ради него, да ещё Николая Трофимова и приехал-то в Питер в 5-м году. Николая Николаевича я ещё в 74-м учил выбирать арбузы и дыни на ташкентском Туркменском базаре, а с Михаилом Семёновичем лишь предстояло вот-вот познакомился, причём при не театральных, а коммунальных — только подумать! — обстоятельствах. Это были два самых любимых моих актёра! К моему приезду с Дона Трофимов уже не выходил на сцену, болел и довольно скоро умер. А Светина мне нынче предстояло выручать.

Когда мы с Димой миновали арку, ко мне буквально бросились, слившись в одно целое, Фома Брыль, инженер Брунс, Шамбурси и виконт де Монтехо.

— Сашенька! — знакомый, в общем-то негромкий голос прогремел, отразившись от стен строений, образующих замкнутый квадратный двор. — Как я тебя ждал!

Он обхватил меня обеими руками, прижался к груди, отстранился — ну чистый же Фома Остапыч!

— Да бог с вами, Михал Семёнч, — мне, отмороженному гаджету, вдруг стало очень неловко. — «Санкт-Петербургские ведомости» всегда с вами.

— Да что мне «Ведомости» — я ждал тебя! Я же тебя всего читаю — ты не знал?! — он, как ребёнок, удивился, хотя откуда б я мог знать. — Я, как это всё случилось, сразу сказал: вот Саша Жабский так всех их — тут он махнул рукой куда-то над обступавшими нас домами — распишет! — и туда же погрозил пальцем. — Как бог черепаху!

Дима Соколов, как потом признавался, обалдел от увиденного и немедленно начал лихорадочно снимать, хотя эти объятия к цели нашего с ним прихода никакого отношения не имели и газете были на фиг не нужны.

— Он правда ждал именно вас, — подтвердил подошедший сосед его Александр Таран, который до этого с нескрываемым любопытством наблюдал эту сцену в сторонке.

Признаться, я не поверил всё равно. Скотина, потому что: гениям верить надо. Но как я мог, скажите мне, предполагать, что всенародно обожаемый артист хотя бы букву мою в печатном виде видел. А Светин продолжал:

— Вот как ты написал о 40-летии нашего БКЗ (так в Питере кратко называют обожаемый Большой концертный зал «Октябрьский» — как американцы нью-йоркский аэропорт попросту «Джи-Эф-Кей», а столицу — так просто «Ди-Си»), я сразу понял… Ой, как ты проникновенно написал о крохотулечке Эдике Хиле — что щупленький такой, а уже Хиль! И как с бабушкой твоей…

— Это тётя, — машинально уточнил я и тут только осознал: всё это не на съёмках фэнтези, а наяву!

— Да, верно, как с тётей ходил на самый первый там концерт — и больше никогда там до 40-летия БКЗ не был.

Тут надобно пояснить, что речь идёт о моём репортаже, увидевшем свет за 5 месяцев до этой встречи.

Но как было реагировать на подобное? Конечно, есть среди нашего брата субъекты, кто услышав что-то в этом роде, к утру накатали бы двухтомник «Светин: каким я его знал». Но я отважился схохмить:

— Я тоже вас смотрел, Михал Семёнч.

— В каком спектакле? — прищурился Светин.

— В кино. На сцене пока не видел — всё было недосуг: я в Питере недавно…

— С тебя слово: когда мы всех их в клочья разорвём — придёшь на спектакль: я в акимовском театре служу, между прочим. — А то этого кто-то в России не знал?! — Сейчас играю знаешь кого?

— Уж явно не Кречинского.

— Ну правильно — Расплюева! — расхохотался Светин на весь двор и треснул меня по плечу, едва дотянувшись.

Потом они с Тараном, перебивая друг друга, рассказали, в чём суть противоречий с «Метростроем», и Светин позвал нас с Димой к себе на второй этаж — погреться чаем: во дворе апрельским утром было довольно стыло.

Пока Бронислава Константиновна радушно потчевался нас собственными булочками, Светин никак не мог успокоиться, переживая случившееся, и всё спрашивал:

— Ты же напишешь обо всех их художествах, Сашенька? Ты только так напиши, чтобы — ух! Чтобы они…

— Да дай ты ребятам чаю спокойно попить, — урезонивала его супруга.

— Написать-то несложно, — говорю ему. — Но вашего рассказа мало…

— Моего — народного артиста?! — трагически всплеснул руками Светин. — Господи, до чего мы все дожили!

Я совсем обнахалился:

— Так вы же только народный России — вот если бы Советского Союза.

— Не успел! — расхохотался Светин. — СССР быстро закончился. А слава пришла поздно — за Камышин-то, где мы с Броней познакомились, народных не давали.

— А что нужно еще? — деловито спросила Бронислава Константиновна, подливая нам с Димой чай.

— Да надо бы побывать в комитете по строительству и архитектуре, с ними поговорить — не то потом скажут, как чиновники любят, что «не дали слова другой стороне».

— Вот это верно, — одобрила она и повернулась к мужу: — И ты с ними съезди.

— Ты думаешь? — опечалился Светин: ему явно не хотелось ходить по начальству. — А кто же тут станет дежурить у ворот и, если надо, грудью вставать на пути экскаваторам?

— Моя грудь подойдёт? — спросила шутливо Бронислава Константиновна.

— Только на тебя и можно положиться, — вздохнул уморительно Светин и решительно встал.

…Когда уже перед обедом мы расставались после визита в комитет у машины Тарана, Михаил Семёнович потребовал поклясться, что я непременно приду на его спектакль.

— Ты только позвони в тот день, когда сможешь, — я закажу у администратора контрамарку!

— Да я же и купить билет могу…

— Но тогда ты без меня обойдёшься — а мне это надо? — резонно заметил комик, и в тот, как и в любой момент нашей встречи играя очередной коронный эпизод, ибо так он и вообще жил.

Я обещал.

На другой день после этой встречи в «Санкт-Петербургских ведомостях» вышел мой репортаж «Народному артисту не до шуток», в конце которого я процитировал часть нашего со Светиным прощального разговора: «Посмотрим, какой это даст результат, — философски заметил Михаил Семенович, когда мы вышли на площадь Ломоносова. — Если опять вздумают бурить под моим окном, над которым лишь недавно стыдливо замазали огромную трещину, возникшую от сотрясения проносящимися под нами поездами метро, придётся напомнить Валентине Ивановне Матвиенко, что она меня любит — сама так сказала на моем юбилее. Вот и проверим верность в любви!». Матвиенко, бывшая тогда губернатором Петербурга, естественно, эти слова прочитала, настучала метростроевцам по голове, и от Дома Олениных отстали.

Но Светину я не позвонил.

Через три недели, уже после Дня Победы, утром позвонил он сам, мол, в кассе его записка про меня — чтоб был сей же вечер непременно: дают «Свадьбу Кречинского»!

Ах как он в тот вечер играл!

На следующий день он позвонил снова:

— Сашенька, ты почему не пришёл?! Захворал или что?

— Бог с вами, я был. Сидел в правой ложе, место номер два.

— Так что ж ты перед спектаклем не зашёл в гримёрку и не сказал, где будешь?! — вскричал он. — Я бы вызвал тебя на сцену — тебе б весь театр рукоплескал.

— Ещё не хватало! — от одной мысли об этом позорище я ужаснулся, понимая, со Светина сталось бы. — Подумаешь — репортаж написал…

— Нет, ты не репортаж написал — надо правильно формулировать: ты спас народное достояние — артиста Светина, между прочим, Михаила Семёновича. Да тебя бы за это на руках из театра на Невский вынесли! Ты совершенно безрассудно прошёл мимо своей славы — прямо вот так тебе и скажу.

— И бог ней, — сказал я. — Главное, ваш двор оставили в покое.

— Ну это да… А я продолжаю тебя читать. Конечно, попроще пошла тематика, — ехидно чмыкнул он губами, — от Сокурова с Солженицыным отбиваешься (это он о репортаже из ремонтируемой со скандалами Публички, вышедшем в конце того апреля как отповеди двум либерастическим свистунам), а вчера, стыд сказать — вовсе на камины переключился (а это о репортаже в предпраздничном номере — дней за пять до того телефонного разговора). Ну да что же, понятно, Светины-то не каждый день борются за своё счастье. Но нам с Броней нравится.

— Вот и спасибо.

На прощание Светин вновь взял с меня обещание временами звонить и ходить на него к Акимову.

Я дал.

Но снова не сдержал — не с руки как-то это. А если совсем уже честно-пречестно, мы ведь, скрипторисы, такие газетные гад… жеты: выжали из героя всё, что нужно, — и прочь его из сердца. А хоть бы и Светин! Я, правда, себе в том не признаюсь — вот написал и ужаснулся, что этакое может сидеть в собственном подсознании. Но написал, увы, подноготную правду.

Последний раз мы встретились в том же году по осени. Я шёл по набережной Фонтанки, отворачиваясь от холодного ветра с реки. Вдруг слышу пронзительный голос, заставивший оборачиваться редких прохожих:

— Граждане! Вот идёт человек, который ненавидит, буквально, я вам говорю, презирает творчество народного любимца артиста Светина!

Я инстинктивно отшатнулся от парапета набережной — за подобное непочтение прохожие вполне могли и в Фонтанку скинуть, как в феврале 1917-го — городовых.

— Михал Семёнч, ну…

— Да понимаю я, понимаю…

На сей раз, как и накануне нашей первой встречи, народному артисту опять было не до шуток.

НА СНИМКАХ: развязка на Московском шоссе; мой «козырный» закуток в редакции, который любили все, и мои друзья-коллеги, цвет «Санкт-Петербургских ведомостей» той поры (слева направо) — Наталья Орлова, Игорь Суриков, засрак Александр Дроздов, Михаил Рутман, Дмитрий Соколов, снимавший нас со Светиным, и Александр Кругликов; мой преданный, как оказалось, читатель — великий Михаил Семёнович Светин (смеясь, за нами наблюдает его сосед Анатолий Таран).

34. СКРИПТОРИСЫ — ВОЛЬНЫЕ ПТИЦЫ

«Инфинити» тем временем свернула с Фонтанки у Пантелеймоновского моста на Мойку, обогнула вдоль Лебяжьей канавки Летний сад и выскочила через Суворовскую площадь на Троицкий мост. Дальше — прямой, как стрела, Каменностровский проспект, Каменноостровский мост через Малую Неву, Ушаковский — через Большую Невку и поворот на Приморский проспект, который в конце сливается с улицей Савушкина. Ещё один поворот, налево, на Туристскую, где в прошлом году, к футбольному мундиалю открыли станцию метро «Беговая», и наконец — плавная парковка на открытой автостоянке у 27-этажной стеклянной башни бизнес-центра «Атлантик-Сити».

— Ну и? — посмотрел я одним глазом на Аню вопросительно, а другим, с опаской — на Валентина. Последний, как двустворчатый шкаф на телескопическом штативе, выбрался из-за руля, обогнул машину и открыл двери сперва Ане, потом мне, сидевшему у неё за спиной.

Прямо перед нами простирался уже слегка пожелтевший юный парк 300-летия Петербурга, за которым, через Большую Невку. чуть левее виднелась перечёркнутая уже построенным, но тогда ещё официально не открытым Северным участком Западного скоростного диаметра многострадальная стройка нового стадиона на месте снесённого Кировского, обошедшаяся городу вместо первоначально скалькулированных 8 миллиардов в целых 40. А справа уже второй год ломилась в небо столь ненавистная вечно брюзжащим петербуржцам «кукурузина» «Лахта-центра» — будущая штаб-квартира «Газпрома», подбиравшаяся в те дни к своему «экватору» — половине проектной высоты. Мне же этот небоскрёб по душе — не нравилось только, что его первоначально собирались возвести прямо напротив Смольного, у впадения в Неву Охты, и потому назывался он тогда «Охта-центром», став чуть ли не мемом поругания нашей культурной столицы, если не всей самобытности России. Это, конечно, было уж слишком вульгарно для центра имперской столицы. А в Лахте — ничего себе, там всё новенькое, словно другой Петербург, вот и бизнес-центр «Атлантик-Сити», куда меня привезла силком Аня, тоже.

Я не мог понять: это всё ещё продолжается фарс или мы уже переходим к другому жанру. Выстроил простой категорический силлогизм: Аня ездит на роскошной «Инфинити» — «Инфинити» подкатила к бизнес-центру премиум-класса — значит, Аня работает здесь, причём, явно же не уборщицей. Что ж, посмотрим кем именно.

Валентин остался в машине, включив музычку, а мы с Аней вознеслись на одном из четырёх панорамных лифтов, аки на крыльях, ибо лифт был совершенно прозрачен, мимо бутиков на первых трёх этажах на 17-й — уже в деловой части небоскрёба.

На всём пути от моего дома, занявшем больше часа, Аня не сочла нужным ничего мне объяснять, а я, всё ещё злясь на её бесцеремонность, а больше на себя — что не отвадил её ещё накануне, делал вид, что мне наплевать. На самом же деле мне, конечно же, было вовсе не наплевать, куда и с какой целью меня везли, как старую рухлядь, используя зачем-то для этого не самый рентабельный способ транспортировки.

Куда везли, я понял уже в холле, выйдя из лифта: изысканно-скромная табличка «Серова и Ко» на стене указывала стрелочкой в направлении коридора.

— Ишь ты, не одна — с компанией! — усмехнулся я.

— Пока! — жёстко ответила Аня, и я понял, компаньоны уже приговорены, хотя, возможно, пока этого и не знают.

— Акула капитализма, — съёрничал я.

— Пиранья, — поправила Аня, и мне померещилось, что в уголках её чувственного ротика проступили стигматы.

Она распахнула передо мной дверь многокомнатного, как я сразу же понял по жужжанию голосов, офиса, пропустила вперёд и зычно, но негромко окликнула:

— Нонна!

Тотчас из недр офиса выпорхнуло небесное создание, которое могло бы очаровывать до полуобморока, если бы не взгляд сейлемской ведьмы перед повешением. Да-а, мысленно всплакнул я, «дьявол носит Прада». Хотя ничего такого брендового на Ане не заметил. Впрочем, это не времена моих костюмов от Кардена — теперь брендовым может оказаться и всякое тряпьё. Но на Ане, конечно, никакого тряпья не было — это вам не какой-то там Париж, а всё-таки Петербург, да и она из Ташкента, а не из какого-то Милана.

Ана ничего не сказала, только подняла правую бровь. Нонна тотчас поняла и отчеканила:

— Всё приготовлено, Анна Владимировна! — и кивнула мне: — Здравствуйте, Александр Васильевич!

Аня опустила правую бровь и подняла левую — Нонна мгновенно исчезла. Её аккуратная попочка под облегавшими тёмно-синими брюками излучала несказанную радость. Но лопатки под белой блузкой тревога ещё не отпустила. Это логично: всё же низ человека на жизнь смотрит проще, в чём я и сам не раз на себе убеждался.

— Это твоя секретарша, — сказала мне Аня и рукой указала на дверь в углу просторного офисного холла, хотя я бы сказал — сеней, мне так нравится больше, но нынче, увы, это не модно, а потому большинство современников и не поймёт.

Мы вошли в большую комнату, задняя стена которой была сплошным окном, разделённым на три части узкими стальными переплётами. Я даже опнулся на пороге от неожиданности — показалось, что сейчас упаду прямо в парк — тот самый, 300-летия Петербурга. В комнате вкусно пахло дорогой кожей — от дивана и кресел. В остальном же она была уныла своим минимализмом.

— Это твой кабинет — объяснила Аня.

Я подошёл к окну, всё ещё не без испуга, поскольку оно было изумительно вымыто — изнутри приткнувшимся на полу роботом, а снаружи, надо думать, мойщиками-верхолазами, нанятыми хозяевами бизнес-центра, и потому казалось, что стеклянной преграды вообще нет — и «так бы вот села на корточки, вот так, подхватила бы себя под коленки — туже, как можно туже, натужиться надо, — и полетела бы...».

— Красиво... И что же мне надо будет тут кабинетить? — налюбовавшись панорамой города с этакой верхотуры, спросил я и повернулся к Ане.

Ана пожала плечами.

— Что захочешь. Можешь быть офис-менеджером — и гонять моих бездельников.

— Хорошенькое поприще для скрипториса! — горестно усмехнулся я.

— Для кого? Как ты сказал? — не поняла Аня.

— Homo scriptoris. Ты же изучала латынь, если не врёшь, что училась на юрфаке.

Она только теперь сообразила и понимающе кивнула:

— Человек пишущий, да... — И с облегчением тряхнула головой: — Так разве пишущему человеку это не по плечу?

Я отошёл от окна и уселся в божественной удобности кожаное кресло за минималистским письменным столом.

— Это вид такой приматов, Анечка, — попытался я объяснить. — Отличный от вас, сапиенсов. Хотя из него и выделяющийся.

Она посчитала, что я валяю дурака, и посмотрела на меня так же жалостливо, как двадцать пять лет назад, когда спросила: «Глупенькой меня считаешь, да?». И я решил не развивать далёкую от неё тему, а вместо этого обвёл рукой немалое пространство залитого светом даже в хмурый день кабинета, предложенного мне, и сказал:

— Что-то я сомневаюсь, что офис-менеджеру надобен такой кабинетище. Он больше всего пространства, что я занимаю на съёмной квартире, включая и проинспектированные вчера тобой туалет с ванной.

— Меньше у меня нет, — пожала плечами Аня.

— Так может тогда и кабинета не надо?

— Ясно.., — проговорила Аня и опустилась в такое же кресло напротив стола, за которым расселся я. — Ты отказываешься?

Я посмотрел ей прямо в глаза.

— Я не могу понять, тебе это зачем? Вообще какой-то офис-менеджер? Вы же и без него, полагаю, прекрасно обходитесь — хватает и твоих бровей.

Она коснулась своих бровей, потёрла их, махнула рукой и рассмеялась.

— Заметил? Ну да... Теперь бровями станешь ты — если согласишься.

Я встал и пересел на третье кресло — рядом с ней, где полагается сидеть вызванным на ковёр сотрудникам.

— И как ты себе это представляешь? — подался я вперёд, чтобы быть ближе к её интеллекту. — Мы даже на твоём кабриолете или как там эта модификация называется тащились сюда полтора часа...

Она прыснула от смеха:

— Кабриолет — это ж машина со складывающимся верхом. Вот уж точно удовольствие не для Питера. А так-то не вопрос: купим тебе фордик — и езди! — вскинула она брови, но совсем не начальственно, а раболепно. — А не хочешь — снимешь квартиру в этом районе — наверняка в этих домах, — она кивнула на высотки, плотно обступавшие бизнес-центр, но казавшиеся по сравнению с ним пеньками, — они сдаются: многие покупают квартиры, чтобы спасти сбережения от инфляции и сами в них не живут. Тебе это будет вполне по карману — обещаю хорошую зарплату. Очень хорошую.

— Даже так? — выразительно посмотрел я на неё.

— Даже так! — важно сказала она, довольная собой. — Ты же должен наконец-то пожить по-человечески.

Меня это развеселило.

— А почему ты считаешь, что жить по-человечески — это служить начальником разносчиков чая офисному планктону? Я вот всегда считал, что это значит заниматься исключительно тем, чем хочешь — и так и жил. А офисменеджерство, даже при заоблачной зарплате, к числу моих пристрастий не относится.

Я вернулся за стол, чтобы теперь немного от её интеллекта отдалиться.

— И вообще — предлагать человеку за шестьдесят горбатиться.., — покривился я. — У меня в Колпине есть старая добрая знакомая. Так к ней подкатывался один строитель, мой, кстати, тёзка — он в Киришах что-то строил, а потом и вообще на севера завербовался — он какой-то ценный узкий специалист по бурению чего-то там. Звонил раз в полгода, напоминая, чтобы себя блюла...

Аня при этих словах расхохоталась.

— Ну да, — продолжал я. — А однажды прикатывает собственной персоной — с радостной, на его взгляд, вестью. Скоро, мол, в Норильске или Воркуте — не помню, всё дострою и к лету окончательно в Питер вернусь. И заживём мы с тобой, будем работать. При этих словах, как мне знакомая говорила, она выпала в осадок. Нет бы сказать, я заработал деньжищ, и теперь мы с тобой заживём в своё удовольствие — ей тогда лет 55 было уже, если не больше, так нет же — работать совместно предложил, как говорится, рука об руку. Едва спровадила такого «жениха»... Вот и ты мне... Нет бы прибавку к пенсии солидную предложить, а то опять — давай работать...

Аня вздохнула.

— Этого не могу — это без компаньонов не решается. Но если б решилось, то что?

— Да я б сегодня же ушился в Прагу, а уже завтра сидел на Мала Стране под Градчанами в любимой пивной «На Кларове», где два Мартина, большой и маленький, наливают такое чудесное тёмное «Кружовице» и подают горячее свиное колено, — мечтательно сказал я и подмигнул Ане: — И прихватил бы с собой Нонну.

Она вскочила:

— Ну да, на мои деньги!

— На свою пенсию, — меланхолично сказал я. — А что, разве не заработал? Или ещё офис-менеджером малость попахать до полной кондиции надобно? Я вас, сапиенсов, полвека честно окормлял доброкачественной журналистикой, могли бы уж дать возможность старику пожить в самом деле по-человечески.

— То есть с Нонной? — язвительно подбоченилась Аня.

— Фу ты, ну ты, ножки гнуты! — поддразнил её я. — Девочка заслужила — на ней же от капиталистической эксплуатации лица нет. А в Праге «Кружовице» — хоть тёмное, хоть светлое — и жареное свиное колено быстро её восстановят.

— При твоём, разумеется, самом что ни на есть непосредственном участии? — продолжала язвить Аня, изничтожая меня взглядом.

— А я — всего лишь катализатор этой благотворной реакции.

— Не будет этого никогда — и не мечтай! — отрезала Аня, подойдя ко мне вплотную и, надавив своей ещё вполне упругой грудью, повторила с гильотинной убедительностью: — И не мечтай!

Я отошёл от неё, чтобы прикосновения её груди не давали ей форы.

— И не мечтаю. Я ведь понимаю, что не токмо надбавка к пенсии от твоей буржуйской фирмы, а даже и разнос в ней чая с кнедликами возможен только в обмен...

— Замолчи! — выкрикнула Аня.

— Могу, — согласился я. — Ведь мы и так всё понимаем. Но я не продаюсь.

— Зачем ты так?.. — промямлила она, и на глаза ей навернулись слёзы.

— Затем, что всё должно быть по-честному. И давай с этим делом покончим. Ты утром сказала, что нам надо в несколько мест съездить. Теперь куда?

— Теперь никуда, — ушла Аня к стене-окну и вперилась пустым взглядом в стройку «Лахта-центра», где, как фотовспышки на мундиале, беспрестанно посверкивали огни сварки. — Заказан столик в «Астории» для твоей встречи, в моём, естественно, присутствии, с моими компаньонами. Но ты упёрся...

— Да что ты говоришь — в «Астории»?! — воскликнул я. — Летом 78-го мы с коллегой написали сценарий грустной комедии под названием «История в “Астории”» и повезли осенью в Москву, чтобы предложить её снять Рязанову. Я даже, помню, в издательский профилакторий в Черняевке забурился для этого на весь июль и август. Наш герой приехал из Ташкента в Ленинград, без проблем поселился в «Астории», поскольку его мама была директором крупного ташкентского торга, и так ему там понравилось, что он за все дни, что пробыл в городе на Неве, из роскошной гостиницы ни разу и не вышел. Напридумывали массу смешных и грустных эпизодов..

— Что-то не помню у Рязанова такого фильма, — ехидно перебила меня Аня.

— Он и не снял его — хотя даже Горин советовал — они с Григорием писали тогда на рязановской даче сценарий «О бедном гусаре замолвите слово», а мы познакомились с ним у Рязанова на «Мосфильме». Но Рязанов, хоть и сразу же и охотно прочитал наш сценарий, увидел все его слабости и упёрся: он спал с ней или нет, герой, в смысле, с героиней — мы хотели, чтобы его сыграл Боярский — уж очень он нам понравился в вышедшем тогда «Старшем сыне» в роли Сильвы. А мы об этом, спал-не спал, как-то не думали — нас занимало другое. Но Рязанов сказал, что от этого зависит весь строй фильма. А у вас, дескать, не прописано, спал или не спал, а потому мотивировки поступков героев не ясны. Конечно, он был прав.

Я сделал паузу, отделяя воспоминания от сиюминутности.

— Так столик в «Астории», говоришь? И они что, твои компаньоны, со всеми новоиспечёнными офис-менеджерами фирмы вот так в «Астории» встречаются?!

Аня отвела глаза.

— Ты был бы первый — у нас такой должности прежде не было.

— Думаю, её и вводить не стоит — ради экономии. Твои брови работают исправно — даже, убеждён, когда тебя и на месте-то нет.

— Но я повела бы, конечно, знакомить с партнёрами вовсе не офис-менеджера, а...

Я закрыл ей кончиками пальцев рот. Она их поцеловала. Но я пальцы не убрал.

— Знаешь, Анечка, когда-то очень давно, когда ты ещё и не родилась, я начал работать в военной газете в Ташкенте, она называлась «Фрунзевец». И вот приводит меня мой учитель Лев Савельев к редактору, полковнику Голышеву, представиться и обсудить должность и зарплату. Тот назначает мне жалованье, от размера которого мама вечером ахнула, а потом говорит: «Я вот что ещё подумал: не хотите сразу и аттестоваться, товарищ лейтенант запаса? — я же офицером университет кончил после военной кафедры. — Сразу получите старшего, да и следующие звания — как из пушки: у вас ведь должность майорская. А что?! — воодушевился он, подмигнув Савельеву. — Вы со старшим лейтенантом Житниковым, что недавно аттестовался, а до того год за мной ходил и клянчил погоны, одним воздухом дышать будете — но вы за 155, а он — за 290».

— Слава Житников, — пояснил я Ане, — был выпускником филфака ТашГУ на год старше меня. Очень славный парень, под стать своему имени, но все свои материалы начинал, увы, вариациями «на востоке вставало солнце».

Аня захихикала.

— И вот однажды его шеф — начальник отдела боевой подготовки подполковник Белощук, уставший от безвариантного Славкиного зачина, зачеркнул в оригинале машинописное «на востоке» и написал сверху — «на западе». Через час в его кабинет ворвался ответсек — тщедушный такой, но крайне визгливый в горячах подполковник Юшкевич и стал орать, что вызовет психушку — вот только ещё не решил, для кого — для Белощука, туда и туда его матушку, или для себя самого. Его с великим трудом успокоили, а вечером даже чарочку поднесли, и, поскольку Белощук клятвенно обещал больше столь изуверски над Юшкевичем не шутить, Слава Житников продолжал себе беспрепятственно поднимать светило там, где ему и положено по космологии.

— И что ты редактору ответил? — Аня ждала именно этого, про треволнения какого-то Юшкевича ей было слушать явно не интересно.

— В сущности, то же, что и тебе. «Спасибо, Аркадий Алексеевич, — говорю, но тот рано обрадовался. — Аттестоваться — это значит 25 лет служить там, где Родина прикажет. А если мне не понравится?» — «Большое дело — переведётесь! — махнул рукой редактор. — У нас вон все ребята где только не служили». — «Оно-то, конечно, — говорю. — Но одна мысль, что я не смогу уехать, скажем, во Владивосток в тот момент, когда мне это вздумается, хотя он и сто лет мне сдался, будет отравлять мне жизнь». Редактор тогда, как помню, посмотрел в окно, где за тополями вдоль Сапёрной улицы громыхнул на стыке рельсов трамвай, и говорит: «Понимаю вас — сам такой же свободолюбивый. Но если передумаете, только скажите».

— И я тебе говорю то же самое! — положила она мне руки на плечи и по-щенячьи заглянула в глаза. — Только скажи!

— Не передумаю, Аркадий Алексеевич, — сказал я ему твёрдо, а потому прибавил: — И может быть когда-нибудь об этом пожалею.

Я взял со стола свою бейсболку, которую бросил на пустую полированную поверхность, когда вошёл в предназначавшийся мне кабинет, и отправился к выходу.

— Погоди, Валентин сейчас тебя отвезёт! — воскликнула Аня мне в спину и схватилась за свой белый айфон.

— Тогда точно застрянем в пробках, — махнул я рукой. — А так прогуляюсь до трамвая, потом докачу на нём до «Чёрной речки», а там на метро до Московского. Хоть город немного посмотрю — сто лет в этих местах не был.

— Ты не сказал — ты не пожалел, что не аттестовался? — спросила Аня, когда я был уже в дверях офиса, хотя интересовало её, не пожалею ли я о своём нынешнем отказе.

— Скрипторисы — вольные птицы, — помахал я ей бейсболкой.

И подумал, что хорошо б, чтобы это была наша с ней последняя встреча.

НА СНИМКАХ: бизнес-центр «Атлантик-Сити»; так выглядела стройка будущего «Лахта-центра» в те дни; у моего любимого пражского ресторанчика «На Кларове»; а это я пью в нём своё любимое тёмное «Крушовице».

35. ЭХ ВДОЛЬ ПО САВУШКИНА!

Первое, что я увидел, войдя в свою колпинскую комнатку, за окном которой и сейчас растёт всё та же берёза, вытянувшаяся уже гораздо выше моего шестого этажа, и с неё мне в мае и немного в июне поют, как со старой эстрады, старомодные соловьи, был забытый утром на столе смартфон. Я человек не деловой в том смысле, что не пребываю в вечном страхе, будто мир рухнет, если хоть на минуту оторву от уха трубку. Мой смартфон не звонит, бывает, неделями, а сам я по нему не звоню практически никогда — по причинам, которые уже имел случай моим читателям докладывать.

Правда, в те дни, когда случилась описываемая тут история, звонки периодически раздавались — в основном, от Лены Большаковой, и потому я первым делом проверил телефонный журнал. Так и есть: Лена звонила дважды, вернее — в два захода: первый раз набирала мой номер раза четыре подряд, пытаясь дозвониться, и ещё однажды — уже через несколько часов.

День уже перевалил на вторую половину, но до вечера ещё было далеко. Обратный путь из Приморского района в Колпинский занял немало времени, но это была первая приятность, выпавшая на мою долю с тех пор, как злополучный «чек из будущего» стал фактором нашей с Большаковыми нестабильности. День выдался безветренный и хоть и хмурый, но довольно тёплый — 12 градусов, как показал мне Яндекс. Сняв бейсболку и расстегнув ветровку, я медленно брёл по Туристской к Савушкина, где, сколько себя помню, ходил и, слава богу, всё ещё курсирует 48-й трамвай. Он пронизывает всю Савушкина до метро «Чёрная речка», а потом уходит на Торжковскую, сворачивает на проспект Энгельса и от него шпарит по Первому Муринскому до Кушелевки.

Негаданно, как это всегда бывает в Петербурге, распихав тучи, взяло и проглянуло солнце. И я решил по такому случаю пройтись пару остановок пешком. Хотя и ташкентский парень, но с Петербургом в тесном общении с 60-го года, поэтому у меня чуть не с каждым перекрёстком тут связаны какие-то воспоминания. В свой первый приезд в Ленинград, вернее в привоз меня сюда родителями после первого класса мы с ними на этом трамвае, в ещё в довоенных вагонах, ездили на Латинский разлив. А уже в питерский период моей жизни, который начался 22 июня 5-го года, тут, на Савушкина, тоже кое-что случалось.

Да, питерский период... Моя жизнь, если рассматривать её в хронологическом аспекте, похожа на снежную бабу. В начале, внизу, возлежит 31-летний «ком» ташкентской жизни, на нём зиждется «комок» поменьше — это 22 года, проведённые на Дону, а венчает сооружение «комочек» 14-летнего обитания в Петербурге. Пока-то все гармонично, а ну как заживусь я вдруг — вообще и в Питере в частности? Как представлю этого монстра с раздувшейся башкой — это уж вам не умилительный снеговик, а черте что такое!

Так вот, как раз переходя Яхтенную и бросив случайно взгляд на дом-башню в отдалении, на вершине которого есть круговая смотровая площадка, вспомнил, как на одном мероприятии там с участием Валентины Матвиенко, где ей что-то, по обыкновению, нудел Сокуров, обнаружил очень мне близкого человека, которого уже давно не видел, а потом мы вместе с ним, Иваном Ивановичем Краско и Володей Желтовым из тогда ещё живого «Невского времени» с удовольствием выпили на фуршете по рюмочке и даже, кажется, не по одной — уж больно интересно Краско, как всегда, что-то рассказывал; встретил — и опять потерял... А на следующем перекрёстке, у торгового комплекса «Лента», перевидался когда-то с младшей дочерью Ниной, которой теперь уж нет, а тогда она только начинала работать в «Сити-банке» и в «Ленте» у неё была стойка привлечения клиентов. И она мне взахлёб хвалилась, как уговорила оформить кредитную карту директора Эрмитажа Пиотровского, которого с чего-то вдруг в эту «Ленту» занесло, да ещё и сделала с ним селфи, которое показывала мне с гордостью.

Всё это, конечно, милые пустячки, но из таких пустячков и состоит наша жизнь.

Топать под эстакадой Западного скоростного диаметра мне не хотелось, да и солнце так же проворно, как появилось, забежало за плотные тучи цвета брезента, поэтому решил здесь же, у «Ленты» и сесть на 48-й трамвай. Современный, не то что довоенный в 60-м году, вагон подкатил почти бесшумно, и скоро я уже сходил с него у пряничного домика — дачи Салтыковой и спускался по соседству с ней в метро.

На Московском вокзале выяснилось, что электричку придётся ждать около полутора часов — и пришлось ждать. Давно прошли те времена, когда они сновали каждые десять-пятнадцать минут. Теперь довольно сносно ходят лишь в часы пик, а в другое время интервалы очень большие. Можно б, конечно, и не ждать, а на метро уехать в Купчино, а уж оттуда на 196-м автобусе — в Колпино. Но меня заело — со мною такое бывает, что вот мог же, мол, проехать по этой линии с «Чёрной речки» напрямую, а не поехал, потащился на Московский с пересадкой с «Невского проспекта» на «Гостиный двор». Впрочем, время я провёл прекрасно, гуляя по площади Восстания, а затем и по Лиговскому, по которому дошёл до самого Обводного. А потом ещё и оказалось, что электричка минует без остановки Навалочную и платформу Ижорский завод — вообще красота!

Так что домой я хоть и заявился лишь в четвёртом часу пополудни, но в таком настроении, словно, как говорила в таких случаях моя мама, бога увидел. Эпизод в «Атлантик-Сити», который ещё в лифте бизнес-центра и даже отчасти во время неспешного стариковского променада по Савушкина меня раздражал, теперь казался забавным стендапом в духе «Камеди-клаб», который я, правда, никогда не смотрел, но читал о нём массу отзывов в интернете, так что какое-то представление имею.

Я решил сразу сдаться Лене, чтобы потом распоряжаться собой, Можно было сходить, например, прогуляться на заводи Ижоры, которые с двух сторон довольно близко подходят к моему дому. Ту, что за бульваром Трудящихся, когда-то, выстроив кругом микрорайон, из лучших побуждений «облагородили» — взяли в бетон, и потому она не вполне первозданна. Зато подходящая к самым задворкам рынка на Веры Слуцкой и там уже по этой причине замусоренная и неприглядная, в средней и верхней своих частях до того живописна, что хоть води художников на пленэры. Я не художник, но у меня на рабочем столе компа обои именно из фотографий, сделанных там на смартфон. Я люблю гулять на берегу этой заводи в любую погоду, любуясь стоячей водой, утками, как катера, рассекающими её гладь, время от времени взлетающими жирными селезнями, яркими, как попугаи. В полёте они шумно хлопают крыльями, словно аплодируя самим себе за проявленные лётные качества, и приводняются совсем как водные лыжники, прочерчивая брызгливые борозды на зеркальной поверхности заводи. Нередко невидимая отчаянная рыбка утягивает под воду что-нибудь бесхозно плавающее по ней, и тогда селезни в сопровождении невзрачным уточек устремляются на всплеск, утыкаются в воду вертикально, выставив чёрные гузки, и если отважная плотвичка недостаточно проворна и осмотрительна, то сама становится закуской одного из них.

Я свернул на компе все окна, уютно облокотил глаза на прямо-таки шишкинскую корягу, повалившуюся в воду ижорской заводи, служащую фоном рабочего стола, и позвонил Лене.

— Куда ты пропал? — сразу тревожно воскликнула она.

— Уезжал в Питер, а трубку второпях забыл.

— Что-то на тебя не похоже.., — недоверчиво проговорила Лена. — Видимо, ехал не добровольно.

Я рассмеялся её проницательности.

— Шёл, конечно, сам, но сзади несли утюг и паяльник, — шутливо пояснил я. Но Лена шутки не поняла, и голос её сразу сел:

— Бандюганы, что ли? Господи...

— Бери выше — пираньи капитализма!

Теперь рассмеялась Лена — с явным облегчением:

— Анька, что ли? И что она из-под тебя хотела? — Я прямо почувствовал, как у Лены загорелись и расширились глаза. — Уж не женить ли на себе? Эй, вы там не на Фурштатскую ль ездили? Или на Английскую набережную?

На этих локациях, как нынче жаргонит офисный планктон и плохо обученные пиарщицы, находятся самые статусные в Питере дворцы бракосочетаний.

— Гораздо дальше.

— Что, в Пушкин?!

В Пушкине расположен наш третий по популярности бракосочетательный дворец.

— Старуха, это ко мне как раз ближайший — ты что, в топографии стала путаться?

— Ну да... Так куда ж тебя тогда возили под конвоем? — её недоумение и любопытство отталкивали друг друга от телефона.

— Чуть не в Лахту.

Лена присвистнула.

— Ну, тогда явно не жениться.

— Нет, как раз-таки жениться! Пока, правда, всего лишь соблазняли приданным.

— Соблазнился?

— А сама-то как думаешь?

Лена ничего не думала — она меня знала:

— Ну и дурак! — Помолчала и прибавила: — А теперь — во всех подробностях, не упуская ни одной детали!

— А смысл? Ты ж уже вынесла вердикт.

— Давай-давай, — пришпорила она меня.

И я пересказал ей содержание предыдущей серии близко к тексту, как рассказывал некогда «Капитанскую дочку» нашей русистке и классной Майе Захаровне Гуревич.

— Да-а.., — протянула Лена, когда я закончил. — С вердиктом я и верно поторопилась. Ты идиот! У тебя что, убыло бы? Или твоим детям не нужно наследство? Чем ты их осчастливил?

— Ничем, ты же знаешь. Они мне прямо так и говорят.

— А что ты хотел? Другие отцы...

— Вот-вот, именно так и говорят: другие отцы, а ты — и всё такое прочее. Но мне нечего было прихватизировать. А за мою работу хорошо платили только в СССР. Нет, иным платят и сейчас неплохо, даже в сто раз лучше, чем в Союзе, но на условиях, которые мне предлагала твоя кузина.

— Ну, говорю же — идиот! — кипятилась Лена. — В том случае совестью надо было б торговать, ронять честь. А здесь...

— Давай проясним, что именно здесь? — перебил я её. — Да, совестью торговать бы не пришлось, это точно. И профессиональная репутация бы не пострадала. Но ведь противно продавать не только это.

— Ну, дорогой мой, Анька хоть и стервоза капиталистическая, но всё при ней, — с чего-то вдруг обиделась за кузину Лена — вероятно, из чисто женской солидарности в духе Клары Цеткин. — Это не с образиной какой-то иметь дело!

— Теперь это так называется — «иметь дело»?

Моя издёвка не возымела действия.

— Не вижу ничего ужасного. Красивая, довольно молодая и очень не бедная женщина, которая, если не врёт, конечно, всю жизнь свою на тебя сориентировала с детства...

— Но я-то не просил! — вскричал я. Мне хотелось хватить смартфоном об пол, но это же всё равно, что на зло маме отморозить себе уши. — Ты прямо, как сотовый оператор, не мытьём, так катаньем навязываешь дополнительные услуги. Я всё понимаю, хотя и тоже не очень верю в Анину жертвенность — с чего бы на неё идти четырнадцатилетней девчонке, но даже если и так, мне что, собой эту жертвенность оплатить — только ради того, чтобы оставить в наследство кубышку? Да ещё и не известно, удалось ли бы оставить... С твоей темпераментной сестрицей можно концы отдать, не успев скопить даже на собственные похороны.

Лена почему-то отнеслась именно к моему последнему доводу серьёзно — в отличие от остальных.

— Риск, конечно, есть, и не малый — ты хоть и здоров, но далеко не молоденький, — раздумчиво сказала она. — Но всё же можно, имея добрую волю, как-то отрегулировать темп, так сказать, жизни.

— Где ты там видела добрую волю, старуха?! — снова взвился я. — Голимый крик «Верни моё!» с томагавком наперевес. Словно я у кого-то что-то брал... А между тем у меня большие сомнения в её искренности. — вот и ты только что о том же обмолвилась.

— Да просто никогда ни с чем подобным не сталкивалась — и даже в книжках не читала, — сказала Лена. — Но, с другой стороны, зачем бы тогда было сорокалетней бабе загонять в угол мужика на седьмом десятке? Богача, папика какого-нибудь — да, это понятно. Но тут-то папик, вернее, — она со мехом поправилась, — мамик — она сама. Такие сорокалетние богачки обычно вызыркивают молодых самцов, стараются продлить ускользающую молодость. А кузина, поди ж ты, за тебя взялась.

— Да крепко! Я только вчера подумал, когда мы вышли из этой вашей забегаловки на углу, что надо бы побыстрее с ней снова встретиться, чтобы навсегда отвадить, а она меня опередила — сама первая сделала ход. Да ещё ферзём — через головы коней да пешек.

— Ну это-то объяснимо, — не удивилась Лена. — Если не смогла взять тебя вчера за хоботок душещипательным рассказом, как посвятила тебе свою девичью жизнь чуть не сызмальства, да и на бабьи стати ты её не повёлся — не поехал же её провожать, наверняка предлагала?

— Предлагала, — подтвердил я.

— Ну вот, — удовлетворённо сказала Лена, получив подтверждение правоты хода своих мыслей. — Приехала домой, проанализировала ситуацию — и выкатила с утреца тяжёлую артиллерию. Ах, мол, тебе не жаль моей загубленной молодости и сиськи мои уже, по старости годов, не волнуют — так на бабки уж точно как миленький поведёшься!

Логика в рассуждениях Лены была, что и говорить, железная. Но по-житейски что-то не вязалось.

— Лен, а нет ли тут какой-то более убедительной причины, чем детское очарование уже весьма не молодым человеком, пронесённое через всю жизнь? Ну отказывается моё нутро это принимать!

— Не знаю — надо думать.

— А что думать? Можно ведь и напрямую спросить.

— Вот и спроси.

— Да мне бы не хотелось...

— Хочешь, чтобы я это сделала?

— Да тебе и проще, — уцепился я за соломинку, — ты же как никак двоюродная сестра. Мол, ну-ка кузина, выкладывай, как на духу, чего тебе от этого замшелого старикана надо?

— Могу, — помолчав, проговорила Лена. И прибавила хищно: — но ведь тоже за мзду.

— Да что ж вы все такие меркантильные! — простонал я.

— Должна же я, пока муженёк в Фергане прохлаждается, оценить наконец, чего я когда-то так бездарно упустила, — плотоядно проговорила она вполголоса. — Я, кстати, для этого тебе весь день и названивала.

Это меня разъярило:

— Знал бы — ни за что б не перезвонил! Как же ты не поймёшь, старуха: то, что ты может быть и упустила, хотя и не факт вовсе, там, в нашем прошлом, и осталось...

— Ну как знаешь, — безжалостно отрезала Лена. — Тогда выясняй всё сам.

И она вся в обидах отключилась.

НА СНИМКЕ: 48-й трамвай на Савушкина (снято позже, в мае 2017-го), сзади видна эстакада Западного скоростного диаметра. Фото Михаила Исаева.

36. В ПРОСТРАЦИИ СО СМЕТАНОЙ

Вот так! Немного получил приятки от любимого города — и снова бултых в лохань с помоями. И главное, все-то считают, что это никакие не помои, а божественный нектар — что Аня, что Лена.

Мне до ужаса всё это надоело. Хотелось забыть и о дурацком чеке, и об этих сумасбродных бабах, и об Андрее с его идиотскими розыгрышами и подозрениями. Сам-то вон, оказывается, каков гусь!

Начать я решил с чека — и прямо теперь его казнить. И что я сразу не послушал Лену — давно бы уже снова жил спокойно! Казнь самая для бумаги естественная — аутодафе. Покорчится малёк — и кучка пепла. И всё! Никаких тайн, или розыгрышей, или путешествий во времени, или оптических иллюзий, или...

Больше я ничего для продолжения этого перечня нелепостей не придумал, да и не беда. Сладостная истома разлилась по телу: завтра пошлю далеко-далеко всех — Андрея с его застарелыми семейными заморочками, Лену с её поползновениями разыгравшейся в девочку старушки, Аню, выскочившую поперёк моей жизни, как чёртик из табакерки — между прочим, стараниями этого балбеса Андрея. Не сболтни он тогда свою угрозу, я бы и знать об этой миллионерше не знал, вернее — не вспомнил бы больше никогда, как не помнил все прошедшие с того августа четверть века.

Я снял с холодильника и освободил от запаса спичечных коробков хозяйкину стеклянную пепельницу, принёс чек, так все эти дни и покоившийся в моём паспорте — самом надёжном месте, положил его на дно пепельницы, вытащил спичку, чиркнул...

И тут же её затушил.

Как же я раньше этого не заметил?! Чек-то не из той «Пятёрочки», где я покупал коньяк для нас с Большаковыми и расспрашивал «стовосьмую», как можно подделать дату на чеках. Теперь, когда я уже знал, где на чеках этой торговой сети расположены какие реквизиты, они словно сами лезли в глаза, а ведь ещё недавно были как бы невидимы. Ну да, это такая особенность восприятия: что не интересует или чего не понимаешь, то и не замечаешь — словно его и нету. А кому интересны адреса магазинов, дата и время оплаты твоих покупок, ФИО кассирши? Большинство покупателей вообще в чеки не смотрят, а выбрасывают их тут же, у касс, в корзины для мусора.

Так-так, а где же эта «Пятёрочка», что на Пловдивской, 9? А-а, так это же на углу с Будапештской, с неё и вход — просто адрес по Пловдивской. Чуть дальше от Большаковых, чем та, куда я заскакиваю по пути к ним, потому они туда не ходят, но всё равно очень близко — метров 300-400 примерно. Это понятно. А кассир, выбившая чек? Ага, вот: Казначеева Лилия Антоновна. Отлично! До какого часа работает магаз? До часу ночи?! Просто супер!

За окном ещё не начало темнеть, когда я выскочил на улицу. Выскочил и остановился. Спешить-то куда — нужная мне «Пятёрочка» не успеет закрыться, даже если пойду пешком. Нет, это, конечно, гипербола: из Колпина в Купчино пешком топать далековато, да и нелепо. Значит, как всегда, на маршрутку, ну или если очень повезёт — на 192-й автобус: оба идут по Софийке, а потом — по Дунайскому и до «Звёздной».

На 374-м, что ходит в Пушкин, доехал от своего «вертолёта» до проспекта Ленина. «Вертолёт» — это местный неофициальный топоним, потому и в кавычках: когда-то на перекрёстке бульвара Трудящихся и улицы Веры Слуцкой стоял списанный военный вертолёт, потом его вместе со страной навернули, а народное обозначение «локации» сохранилось. Даже на маршрутке, у которой тут конечная, пишут: «До Вертолёта» — и все понимают. Узнал я это давно, ещё когда работал в «Санкт-Петербургских ведомостях» и поехал в Колпино делать репортаж о газпромовском конкурсе рабочих профессий, проводившегося в мастерских местного Морского колледжа. «Мы прямо у «вертолёта» находимся, — объяснил мне замдиректора, приглашая на конкурс. — Так что не заблудитесь». Я тогда не знал, что самого вертолёта давно нет, поэтому доехав до кольца нужной маршрутки, очень удивился, увидев рядом с колледжем двухэтажный деревянный кабак. Вертолёт, оказывается, хулиганы сожгли ещё в 90-х. Металлический! А деревянный бревенчатый кабак стоит. А почему? А потому, что с него кому-то, в отличие от вертолёта, «капает», и, надо полагать, густым сиропом.

На удачу, в кильватер 374-го ещё у городского сада пристроился 192-й, и у «мороженицы» — ещё один неофициальный колпинский топоним: теперь там аптека, а прежде был фирменный магазин Великолукского мясокомбината — пересел на него, не потеряв таким образом в пути ни минуты. На кольце, где в Колпинское шоссе упирается Софийская улица — самая длинная в Петербурге, ибо там она и начинается — отходит от улицы Салова, невдалеке от Волковского кладбища, ныряет под КАД и, минуя Петро-Славянку, заканчивается у этого кольца — стояла глухая пробка. Она в виде «веток» латинской буквы V уходила слева в сторону Московского шоссе, а справа — на Софийку, причём насколько хватал глаз. Но эта вечерняя пробка заперла движение в сторону Колпина, а мы-то ехали из него, и Софийка для нас была совершенно свободна. Быстро миновали Петро-Славянку, Северную ТЭЦ с двумя белыми и одной голубой градирнями, беспрестанно поочерёдно дышащими горячим паром, и вскоре свернули налево, на Дунайский.

Без пробок дорога до Будапештской заняла меньше 20 минут. По Будапештской до перекрёстка с Пловдивской ехать было всего одну остановку, и на углу, напротив большаковской «Пятёрочки» я вскочил в повернувший с Дунайского 39-й троллейбус. О сколько я на нём поездил от «Электросилы» по Решетникова и Благодатной, когда после «Часа пик» работал обозревателем «Санкт-Петербургского курьера» и вёл там еженедельную полосу «Национальность — петербуржец»! Теперь я двигался встречным курсом, с другого конца, но всё равно словно вернулся в 2006-й год. Сколько интересного тогда случилось! А сколько написано! Впрочем, как и в каждый год моей долгой журналистской жизни.

Только развспоминался — а уже и сходить. Перешёл Будапештскую — и вот она «Пятёрочка», где я сейчас разыщу Лилию Антоновну Казначееву, и тайна чека наконец-то перестанет быть тайной. Мне уже не терпелось поскорее прожить эти последние минуты, и я влетел в магазин, как влетал в детстве, когда мама отправляла за покупками.

Однажды вот так же влетел в нашу булочную на Гагарина, что разделяет первый и второй кварталы Чиланзара, а хлеба-то и нет! И завтра нет. Кто помнит то время, не забыл и грандиозные перебои с хлебом в Ташкенте летом и осенью 63-го. Хлеб в нашу булочную привозили теперь только один раз в день — в пять часов вечера, и к тому времени выстраивалась очередь, доходившая до конца двора 103-й школы, где после переезда на Чиланзар в феврале 61-го я доучивался во 2 «в» классе половину третьей и четвёртую четверти. Стоять в такой очереди приходилось несколько часов. А разве мальчишкам это по силам!

И что мы придумали. Мы с приятелями вызывались помогать разгружать огромный фургон с надписью «Хлеб» — носили по двое, взявшись с двух сторон, как за носилки, тяжёлые для мальцов лотки с буханками, халами, батонами, булочками, лепёшками через заднюю дверь магазина в торговый зал, где продавщицы раскладывали их по нужным полкам. Наша помощь очень сокращала время разгрузки, и никто из очередников не возражал, что за это нам разрешали купить хлеб без очереди, а наоборот хвалили и просили завтра прийти помочь разгружать машину опять.

Ох и вкусный же был тот хлеб — не просто купленный, а ещё и заработанный своим трудом! Но всё равно того хлеба, что пекли в Ташкенте до хлебного кризиса 63-го года с незапамятных времён, уже не стало. И горше всего, что любимые мои роскошные душистые и пушистые французские булки, которые так здорово было распластать и намазать сливочным маслом, превратились в сероватые «городские» — мякина мякиной...

— Добрый день, скажите, пожалуйста, как мне увидеть Лилию Антоновну Казначееву? — спросил я женщину в красном фирменном жилете с жёлтой надписью на спине: «Спросите — подскажу». Меня до ужаса веселит это школярское «подскажу»: сразу вспоминается Лена Ялама, с которой я сидел на первой парте несколько лет и которая, выходя к доске на уроках истории или географии, в которых я был силён, шептала мне на весь класс: «Саш, ну подскажи!». Логичнее ведь: «Спросите — отвечу» или «объясню». Но нет, даже профессора подходят на улице и говорят: «Подскажите, пожалуйста, как пройти...». Меня всегда удивляла и продолжает удивлять эта языковая глухота, нечувствительность к слову, словно говорят не живые носители языка, а яндексовская запрограммированная «Алиса».

— А она только что ушла, — ответила мне продавщица и крикнула куда-то вглубь магаза: — Вера, Лиля точно ушла или ещё переодевается?

— Ушла минут пять как, — донеслось из недр. — Так спешила малахольная, что даже сметану свою оставила. Надо в холодильник поставить будет. — Невидимая прежде вторая продавщица вышла откуда-то сбоку с пакетом, в котором лежала забытая кассиршей сметана.

— Да вот она, смотрите в аптеку входит, — дёрнула меня за рукав та, к которой я обратился с вопросом, и указала через окно на совсем молодую светловолосую девушку, направлявшуюся к соседнему крыльцу. — Если не разглядели, она в голубой куртке и джинсах. И сметану ей за одно отдайте, что забыла, — протянула она мне вынесенный коллегой пакет и вдруг словно опомнилась: — А вы ей кто? Дедушка?

Я неопределенно повёл головой, что могло означать и да, и нет, и ринулся вслед за светловолосой девушкой в голубой куртке.

Задача была теперь уже совсем лёгкая, потому что в аптеке находились всего две покупательницы — «моя» девушка и старушка. Теперь точно не потеряю, радостно подумал я и остался поджидать кассиршу из «Пятёрочки» на крыльце. Хуже было, что первой в аптеке стояла к окошку старушка, которая — убивал бы таких старушек безжалостно! — нет бы отдать свой длинный список лекарств провизору, упорно, сжимая бумажку двумя сухонькими ручонками, называла очередное нужное ей снадобье только после того, как провизор приносила предыдущее. Аптекарша уже смотрела на неё зверем, устав мотаться от полки к полке, как челнок, но старушенция этого не замечала и гнула свою линию. А «моя» девушка топталась у неё за спиной и, похоже, совсем не нервничала, тыкая пальчиком в телефон — наверняка переписывалась ВКонтакте или ещё где.

Наконец она вышла, укладывая по дороге купленную коробочку «Терафлю» в сумку и никого не замечая. Поэтому, когда я поздоровался, назвав её по имени отчеству, она слегка вздрогнула и немного ошалело подняла на меня взгляд от сумки.

— Здравствуйте, — отозвалась она. — Откуда вы меня знаете?

— В этой округе все наверное знают, как вас звать: на каждом же вашем чеке напечатано, — улыбнулся я ей — машинально как можно более располагающе.

Однако наши женщины, как я давно уже заметил, этого пугаются больше всего. Хама они отошьют в два счёта, грубияну ответят тем же в кубе, а вот располагающая улыбка мужчины, причём любого возраста, для них как сигнал: сейчас будут насиловать. Поэтому лицо кассирши сразу окаменело, хотя был божий день, мимо беспрестанно сновал народ, а на остановке перед аптекой и «Пятёрочкой» вообще столпилось порядочно ждущих транспорт. Чего ж тут бояться... Тем не менее, она лишь холодно согласно кивнула:

— Да-да, конечно. А что вам нужно?

Я достал чек, на обороте которого рукой Андрея были написаны предполагаемые покупки. Кстати, подумал я, он всё это купил потом или отдал мне чек и про половину забыл? Но это сейчас, конечно, не имело никакого значения.

— Видите ли, я тут недавно у вас кое-что покупал и просто случайно, придя домой, заметил, что на чеке указана странная дата. Мне-то в принципе всё равно, но очень уж любопытно, откуда она взялась.

Она взяла у меня чек, и по лицу у неё пробежала тень.

— Это не вы покупали.

— Вы помните всех своих покупателей? — изумился я.

— Никого я не помню, — отвернулась она, сунула мне в руку чек и поспешно пошла от меня к пешеходному переходу, где как раз загорелся зелёный свет.

Я догнал её уже на середине дороги, но пока не ступили на тротуар, оказавшись в безопасности, молчал.

— Вы простите меня, Лилия Антоновна, — сказал я, поравнявшись с ней, — покупал действительно не я, но это же дела не меняет. Ну нашёл я его, скажем, — у вас же в магазине многие выбрасывают чеки, как только расплатятся. Ну вот взял я такой случайно — и увидел дату из будущего.

Она остановилась, словно споткнувшись. Резко повернулась ко мне:

— Как из будущего?! Я ничего не поняла.

— Вот, смотрите, — опять протянул я ей уже изрядно помятый нашими руками чек, — какая тут пропечатана дата.

Но она прежде заметила, что на обороте чека что-то написано, и перевернула его. В глазах её запрыгали смешинки.

— Это он написал? — спросила она и хихикнула.

— Кто? — не понял я.

— Ну тот, у кого вы взяли чек? Вот не подумала, что он этим пользуется!

Я перевернул чек вслед за ней и впервые вник в перечень покупок, набросанный Андреем, который прежде меня совершенно не интересовал. Там значилось: «1) Картошка — 2 кг. 2) Лук — 3 кг. 3) Морковь — 3 шт. 4) Дезодорант Levrana Дикая Роза». 5) Сосиски «Детские» — 2 уп. 6) Укроп — 10 г. 7) Хлеб дарницкий — половинка».

— И что вас удивило?

Она снова хихикнула:

— Дезодорант.

— И что?

— Это же женский. Он что, женским пользуется? — давилась она от смеха.

— И что? — повторил я. — Может он жене — может она попросила купить.

— Жена? — округлила глаза девушка. — Так он женат?!

— А что в этом удивительного? Кстати, только женатые мужчины пишут такие списки — чтобы отчитываться перед женой, что не забыл купить ничего из того, что она велела. Холостые покупают наобум, а забудут что-то, так и ладно — в другой раз.

Девушка совсем сникла.

— Женат.., — проговорила она. — А как хвост распускал: я и то, я и сё, я генеральный директор, да мы с тобой, Лилечка, поедем... — Она сама себя оборвала, и глаза её наполнились слезами. — Вы кто ему? Дедушка? Или отец? Неважно! Скажите, чтобы и на пушечный выстрел ко мне больше не подходил.

Она поспешно вскочила на подножку трогавшегося от остановки 39-го троллейбуса и укатила, оставив меня в полнейшей прострации с её сметаной в пакете, который я так и забыл ей передать.

НА СНИМКЕ: «Пятёрочка» на Пловдивской, где я искал кассиршу (снимок того лета).

37. ЗДРАСЬТЕ — ПРИЕХАЛИ

— Какие люди! — воскликнула, вышагнув мне навстречу уже не вполне впечатляющей грудью, Лена, когда открыла дверь и увидела меня на пороге.

Она была слегка навеселе, совсем-совсем слегка, когда женщина ещё вполне хозяйка всем своим органам, но уже благодушна и доступна для изысканных посягательств.

— А это гостинчик? — кивнула она на пакет со сметаной кассирши в моей руке. — Не большенький такой — правильно, чтобы знала своё место.

— Ты с кем там? — послышался знакомый голос, который я идентифицировал одновременно с узнаванием лица — и то и другое принадлежало Ане.

Здрасьте — приехали...

— Разлука длилась недолго! — хохотнула Аня, гораздо заметнее нагрузившаяся, что и подтвердила её следующая эскапада: — Сашенька, дорогой, дай я тебя поцелую, а то всё как-то не срасталось!

Она потянулась ко мне, и только моя пока ещё неплохая реакция позволила нам сохранить приличествующую нашим отношениям дистанцию.

— Ну вот, — недовольно махнула она рукой и пошла вглубь квартиры. — Пойдём, Ленка, ну его в баню! Выделывается ещё...

Лена подмигнула мне и втянула в прихожую, чтобы закрыть дверь, поскольку из лифта как раз вышли соседи и начали проявлять повышенное любопытство.

— Ты молодец, Жабский, — сказала Лена, которая фамилила меня только в подпитии. Так ей казалось более интимно. У меня это не вызывало отторжения, только ироничную улыбку. — Молодец, говорю, что пришёл, разбавить наш долбанный девичник двух брошенок...

— Брошенок? — удивился я. — И кто же вас бросил? Покажите мне ту скотину?

— Меня вы с Андреем, а её — только ты. Поэтому ей легче, и её быстрее разбирает хмель. А скотину можешь увидеть в зеркале — сегодня только его почистила.

Она посмотрела на меня при этом почти трезво и горестно.

— Ну давай свой гостинчик, — протянула она руку к пакету. — Посмотрим, чем сердце успокоится. О-о, сметанка! — изобразила она язвительную радость. — Галантный вы наш! — она потянулась и чмокнула меня в щёку, как делают председатели профкома на именинах рядовых членов профсоюза, вручая им благодарственные письма.

Тут в прихожую опять выкатилась Аня и осуждающе покачала головой:

— С ней, значит, можно, а со мной нет?

Она вдруг резко качнулась, и я, потеряв бдительность, не успел совершить ничего превентивного. В следующее мгновение она уже обнимала меня за шею и норовила приникнуть к губам. Положение было неловкое: если отцеплю её руки от шеи, она может не устоять на ногах, ибо угол наклона её корпуса хоть и был невелик, но центр тяжести уже переместился за пределы её изящного тела, а если не отцеплю, то только укус в губы её остановит — но это уж совсем, согласитесь, дикость.

Лена с интересом наблюдала, чем кончится эта пантомима, и тем усугубляла моё положение. Не будь её рядом, я б так и быть поддался Ане на сей раз, но потом уже бы ни на секунду не терял бдительности. Но поддаться при таком раскладе означало бы полностью спустить флаги на бастионах и начать выходить без оружия. Лена именно этого и ждала — с плохо скрываемым ожиданием свершения мести чужими руками за все мои экивоки.

Я нашёл выход — я Аню пощекотал под рёбрами. Она захихикала, как девчоночка, завиляла своим упругим телом, уклоняясь от щекотки, выпустила мою шею и приняла строго вертикальное положение. Всё, теперь уж я перестрахуюсь многократно!

— Мы пьём мартини с грейпфрутовым соком, — сказала Лена, явно разочарованная финалом пантомимы, поставившем крест, как она поняла, на моём приручении, и потому решившая переключить моё внимание, чтобы не слишком торжествовал. — Налить?

Мы прошли в гостиную, где на столе стояла большая бутылка «Бьянко», коробка сока, оливки в хрустальной посудинке и тонко нарезанный лайм.

— Вот с лаймом пожалуй и я выпью, — кивнул я Лене, и она наполнила мне вином треугольный хрустальный бокал на высокой ножке, плеснула в него немного сока и зацепила за краешек специально надрезанный ломтик лайма.

— А мне больше нравится с оливками, — подсела к столу Аня и стала клевать оливки, изредка пригубляя свой бокал. Судя по запаху, сока в нём не было.

— Ну твой гостинец я не подаю, — с иронией сказала Лена, подавая мне ароматный бокал, — поскольку он, уж прости, не вполне сочетается с мартини. Его ты употребишь с другими девушками под другие напитки.

— С какими девушками? — встрепенулась Аня, слишком уж перед этим сосредоточившаяся на оливках. — Ты ещё к каким-то девушкам собираешься? — с удивлением посмотрела она на меня. — Нас тебе мало?

— Анька, не задирай моего гостя! — прикрикнула дурашливо Лена. — Не то он сейчас тебе живо объяснит разницу между девушками и старыми хрычовками.

Последнее словцо так рассмешило Аню, что она чуть не подавилась очередной ягодкой оливок, хотя те и были без косточек. Лена постучала ей между лопатками, и она с удовольствием досмеяла свой смех.

— Точно хрычовки — если уж этот старикашка нами пренебрегает, — покосилась она на меня и подмигнула. — А когда мне было четырнадцать, ведь не пренебрегал!

— Так-так, с этого места, пожалуйста, поподробнее, — проворно подсела к ней Лена и чокнулась своим бокалом, в котором был почти один сок, едва подгруженный мартини. Краем глаза при этом она следила за моей реакцией. Но я был невозмутим.

Аня ухмыльнулась.

— Ну что — поподробнее: лето, пьянящая ночь, юная девушка, сорокалетний селадон...

— Пока как-то общо, — разочарованно посмотрела на неё Лена и перевела взгляд на меня: — Может быть ты добавишь?

— Пока не к чему, — ответил я, думая, что же задумала эта чертовка. Я всё меньше верил в сказочку про почти целую жизнь, посвящённую якобы мне. Нет, причину повторного появления этой бойкой Ани в моей жизни надо искать в чём-то другом...

И тут мне пришло в голову, не связаны ли как-то Аня и нелепый чек. Пока это были всего лишь две явные нелепости в череде событий последних дней — временами горьких, порой досадных, а то и совсем уж неприятных. Но нелепыми назвать их нельзя было никак, кроме этих двух: внезапных появлений чека и Ани. Даже устроенный Андреем глупый розыгрыш с подстроенным соблазнением мною его жены — глупый да, но не нелепый.

Я отвлёкся, а между тем Аня уже плела Лене какую-то чепуху про наши с ней поцелуи в душной ташкентской ночи и даже характерные движения рук — сперва якобы моих, а после — и её, едва ли не соблазняемого подростка, который был видите ли не в силах устоять под напором опытного сластолюбца. Лена слушала её с напряжённым лицом, поглядывая на меня и покачивая головой — однако без всякой укоризны, а словно даже поощрительно. Мне показалось, и она уловила, что Аня ведёт какую-то непонятную пока игру.

— Как я был однако крут! — наконец подал я голос, вызвав улыбку Лены и стремительный, как пуля, взгляд Ани.

Она что-то хотела сказать мне на это, но тут у неё зазвонил её белый пижонский айфон, и она, глянув на дисплей, встала и не вполне твёрдо ушла в кухню, плотно прикрыв за собой дверь. Однако, как всякая бизнес-леди, на автомате начала разговор, не теряя попусту ни секунды, и до меня донеслось его начало: «Привет! Приходил в магазин?..» У самой Ани, как я понял накануне, никаких магазинов не было — её фирма вела продажи крупным оптом, хотя чего именно, я узнать не успел, да мне и не было интересно. Тогда в чей магазин кто-то приходил? И кто и зачем? Понятно было лишь, что речь шла о мужчине.

Меня разбирало любопытство, поскольку я сам, будучи мужчиной, всего час назад приходил в магазин «Пятёрочка» и после встречи и внезапного расставания с его продавцом-кассиром Лилией решил заглянуть к Лене, благо поблизости, чтобы обсудить с ней «чековые» новости. И обсудил бы, да как на грех они с Аней решили устроить девичник с мартини. А может это и к лучшему? Сейчас, пожалуй, стоит больше слушать, а самому помалкивать — поделиться «чековыми» новостями я всегда успею. К тому же, эти новости могут нынешним вечером существенно обновиться.

Больше ничего из-за кухонной двери слышно не было, и я решил воспользоваться отсутствием Ани и спросил у Лены:

— А откуда у твоей кузины её миллионы? Неужто она, дожидаясь меня, ковала железо не отходя от кассы?

Лена криво улыбнулась.

— Откуда точно, сказать не могу, но мамочка её — жена маминого брата — была известной ташкентской спекулянткой: джинсы, водолазки, духи французских проституток «Клима», от которых млели наши инженерские жёны, и всё такое. Так что хватка у неё генетическая. Дядя Володя-то был тютя и подкаблучник, а Светлана Георгиевна, Анькина мать, та ещё пройдоха. Пол-Ташкента у неё отоваривалось — причём, оптовики, сама она по подворотням духами да шмотками не торговала. У неё были поставщики из Ленинграда — тут, говорят, такая подпольная торговая мафия была в советские времена, что американская бы позавидовала. И всё тихо, шито-крыто, всем отстёгивалось, никакой стрельбы и переделов рынка.

— Ну ладно, характер пройдошистый, что я ещё в Ташкенте, когда она была совсем девчонкой, заметил, положим, от предприимчивой матери. Но одного-то характера мало.

Лена пожала плечами.

— Говорит, челночила, как и мы с Андреем. Но я её, правда, ни разу не встречала на наших что финских, что польских, что турецких маршрутах.

— Это разве показатель? — удивился я.

— Так или иначе мы все друг друга знали — хотя бы в лицо. Да и так... Бывает, прилетишь в Стамбул, а наш курточник говорит, давай скажи Светлане: партия дублёнок придёт скоро — пусть приезжает. Мобильников-то тогда не было, вот так и передавали информацию друг другу — кому, конечно, доверяли. Он уже по-русски сносно лопотал и знал, что Светка мне не конкурентка — я кожаными куртками занималась и швейными принадлежностями.

— А Андрей?

— Пуховиками, немного аппаратурой. Мы, конечно, друг другу помогали, но у каждого была своя номенклатура, чтобы не класть все яйца в одну корзину.

— И, значит, Аня ни разу тебе на торговых путях не попалась?

— Нет. А мы ведь долго челночили — уже и когда эту квартиру купили, пока Колей не забеременела. Но и тогда Андрей ещё продолжал ездить — правда, уже только в финку, чтобы обернуться за один день.

Финкой в Питере называют Финляндию, если кто-то не понял по смыслу.

— Вот ты мне скажи, можно было серьёзно разбогатеть на челночестве?

Лена хмыкнула.

— Чичваркин же разбогател... А наше с Андреем богатство всё тут — суди сам, — она обвела взглядом симпатичную, со вкусом обставленную, но отнюдь не роскошную комнату. — Но, конечно, и стены в зачёт — квартиру же мы тоже купили. Помогла немного как раз Анькина мать, чтобы нам побыстрее съехать со съёмной квартиры, но потом мы всё ей постепенно отдали. Так что считай наш бизнес обеспечил нам жильё и то, что есть в нём.

Да уж, «богатство»! Лена поняла мою иронию по выражению лица при этой мысли и согласно покачала головой.

— И вы ведь двое горбатились, — заметил я. — А расходы на жизнь были не двойные, а всего лишь полуторные, как в любой семье.

— Какие расходы, махнула рукой Лена. — Кошкины слёзы! Во всём себе отказывали, лишь бы побыстрее встать на ноги. Может потому и Коля долго не получался — ни витаминов у родителей в организме толком, ничего... А нервы! Ой, и вспоминать не хочется...

— А рэкет! — поддакнул я.

Лена вздрогнула.

— Благодари бога, что не пришлось сидеть под дулом пистолета! — воскликнула она и залпом допила свой сок, едва приправленный мартини.

— Пришлось, — сказал я. — И даже раньше, чем тебе.

— Да ну?! — поразилась Лена. — За твои статьи, да? Как Холодова хотели?

— Ну Диму-то взорвали... Нет, не за статьи. За идиотизм русской жизни.

И я рассказал ей, как 26 февраля 1990 года — помню дату по двум причинам: мамин день рождения и в Питере было 6 градусов тепла — я прилетел из морозного и обветренного Волгодонска через Внуково, а потом Быково в Ленинград.

В конце 80-х годов я активно занимался не только журналистикой и правозащитной деятельностью, но и политикой. Азартно участвовал в неформальном движении, руководил товариществом «Марксист», в котором, впрочем, к 90-му году остался один, растеряв всех былых сподвижников из-за нарастающих идейных разногласий. Страна шла вразнос, вразнос шли и коммунисты, не имевшие хорошей теоретической подготовки — а одни чувства и симпатии не спасают. По мере развития событий моим товарищам всё чаще казалось, что Союз движется к свободе, осталось только этих ненавистных партократов прижучить. Они казались чужими, а либеральные болтуны — своими. Не только моим товарищам — большинству в стране. И по этой причине мы и потеряли её. Помогла, конечно, и западная пропаганда, но не в решающей степени: она лишь подталкивала вниз тех, кто уже и сам, заблуждаясь, опасно накренился — без неё они всё равно бы упали, но позже, вот и вся разница.

Терял я единомышленников, впрочем, не только по идейным соображениям. Один из ближайших моих сподвижников, человек одного со мной возраста, хорошо марксистски образованный, атоммашевский инженер Саша Тютюнник в самый разгар событий уехал на родину, в Барнаул. В Волгодонске он участвовал в строительстве комсомольско-молодёжного дома на углу улиц Карла Маркса и Королёва, поскольку у него уже было трое детей, как и у меня, правда, все моих постарше. Дом достроили в 88-м, он получил большую квартиру на самом его верху и прожил в ней всего несколько месяцев, обменяв на квартиру лишь немного похуже (я в ней бывал, как и в Сашиной волгодонской) в родном городе, где жили его мать, бабушка, другая родня.

Поскольку тогда уже было в разгаре кооперативное движение, бизнесом занялся у себя на Алтае и Саша — человек весьма башковитый. И вдруг в конце февраля 90-го он появился в Волгодонске и, конечно, пришёл ко мне — остановиться ему было больше негде, да и нужен был ему именно я. Оказалось, что Саша собирается сотрудничать с ленинградским кооперативом — первым в городе на Неве, занявшимся переправкой из-за границы компьютеров — ещё не партиями, единичных экземпляров, поскольку никакие каналы поставок тогда налажены не были, да и средств для оптовых закупок у первых кооператоров не было. Примитивные по нынешним меркам компы — 286-е ещё, в основном южнокорейские, привозили редкие командировочные.

Вот их и скупал питерский кооператив. А Саша собирался перепродавать те компы учреждениям на Алтае, поскольку спрос постепенно нарастал. Это было выгодно обеим сторонам, но Саша, человек разумный, хотел заключить с кооператорами такой договор, чтобы его интересы были надёжно защищены. А у меня уже был опыт разработки подобных договоров — я помогал в этом многим волгодонским предпринимателям первой волны, которым и учредительные документы перед этим готовил — ещё стуча их на пишущей машинке днями и ночами. И Саша попросил меня съездить с ним в Ленинград и проследить за сделкой. Расходы на поездку он брал на себя, поскольку уже успел кое-что подзаработать и жил безбедно.

НА СНИМКЕ: комсомольско-молодёжный дом в Волгодонске на углу Королёва и Карла Маркса, где жил Саша Тютюнник.

38. РАСТЛЕНИЕ СОВЕРШЕННОЛЕТНИХ

Остановились мы с Сашей Тютюнником в гостинице «Советская» на Рижском проспекте — теперь она называется «Азимут». В тот же вечер приехали Сашины деловые партнёры — председатель кооператива «Сотрудничество» Владимир Перельберг и его бухгалтер и, как я вскоре понял, пассия, красавица Валентина Исакова. Мы переместились в гостиничный ресторан, очень приятно поужинали, и они там же подписали договор о сотрудничестве, который я изучил перед встречей и внёс несколько поправок. Поскольку поправки соответствовали интересам обеих сторон, усиливая гарантии партнёрства, кооператоры только порадовались. И Перельберг тут же сделал мне предложение стать их консультантом.

— А как вы себе это представляете, Владимир Ицкович? — удивился я. — Я живу чёрте где, на Дону, в Волгодонске, вы — в Ленинграде. И потом, я же журналист с историческим образованием, а гражданское право освоил самостоятельно — для защиты людей в судах и правоохранительных органах, и моя квалификация ничем официально не подтверждена.

— Но если ты, Саша, — обратился ко мне председатель, который был много старше меня и потому я позволил ему ещё в начале ужина так меня называть, — всегда ведёшь дела так открыто и честно, как с нами, то именно такая квалификация нам и необходима. Но юридических вопросов у нас возникает вообще-то немного, — успокоил он меня, и тут был прав, поскольку бизнес только-только зарождался, правовая его практика сложится намного позже, а пока дела велись исключительно на доверии. А если доверие утрачивалось, то шли не в суд, а в хозмаг — за утюгом или паяльником, кому что больше казалось эффективным средством убеждения контрагентов. — Нам нужны консультации иного рода — скорее политические, чтобы на поскользнуться на подводных камнях.

Я перевёл взгляд на Тютюнника.

— Да, я рассказал Ицковичу, — улыбнулся он, назвав своего делового партнёра, с которым был знаком намного дольше меня, столь простецки, — что ты знаешь лично всех деятелей неформального демократического движения Ленинграда, многие из которых стали на майских выборах депутатами Ленсовета или пришли на работу в горисполком. Я тоже многих там знаю, но у меня дела на Алтае, сюда я приезжать стану редко, так что особо помочь кооперативу не смогу. А ты же независимый журналист, сам себе хозяин. Да и заработок тебе нужен.

— Я-то независимый и заработок мне очень-очень нужен — но всё же где я, а где Ленинград...

— Это самое простое, — махнул рукой Ицкович. — Будешь приезжать к нам раз в месяц на неделю, не больше, давать советы по вопросам, что у нас накопятся, и возвращаться домой — у тебя же, я знаю, дети маленькие, ты им нужен.

У меня это не укладывалось в голове. Съездить в Ленинград из Волгодонска это не то что в Цимлянск — не автобус за 5 копеек, это же самолёт, ибо поездом долго тащиться, значит какие расходы! Но значимыми расходами они казались мне, а кооператорам, с их оборотами, даже в то время, виделись несущественными. Поэтому Ицкович с Валентиной только посмеялись моим доводам, и мы ударили по рукам, то есть открыли шампанское.

Мне положили невероятную по тем временам зарплату, естественно, оплачивали все транспортные расходы, гостиницу и проживание в Ленинграде. Первое время я останавливался всё в той же «Советской», где был нанят на работу, потом несколько раз — в «России» на Московском проспекте, напротив парка Победы, а позже жил прямо в офисе кооператива на «Красногвардейской», ныне — «Новочеркасской», в доме на углу Новочеркасского проспекта и Перевозного переулка, где внизу тогда был огромный мебельный магазин, чьи помещения сейчас поделены под добрый десяток разных других. Это была настоящая петербургская квартира со всей оставшейся от хозяев старинной мебелью и убранством, которую кооператив снимал у заместителя его председателя — квартира досталась ему по наследству от родителей, а сам он жил в другом месте. К моему приезду Ицкович забивал холодильник невиданным количеством вкуснейшей снеди, которой в Ленинграде до осени было полно, а морозильник — прекрасным мясом. Тут он убивал двух зайцев: ему нравилось, как я готовил, и нередко они с Валентиной приезжали обедать, а то и ужинать каким-нибудь узбекским блюдом, которое заказывали с утра по телефону.

...Но в тот раз — это был второй мой приезд в Ленинград в качестве консультанта кооператива «Сотрудничество», то есть в мае 90-го — я поселился ещё в «Советской» — в 5-этажном корпусе, что стоит под углом к высотному, параллельно Лермонтовскому проспекту, где были одноместные номера: мог уже себе это позволить. Моими соседями оказались Евгений Весник и Дмитрий Харатьян, которые приехали сниматься на «Ленфильме» в продолжении гремевших тогда «Гардемаринов» — фильме «Виват гардемарины!» (до сих пор не пойму, почему в итоге Весника в этой картине не оказалось), и мне каждую ночь названивали трепещущими голосами девчонки, по ошибке попадавшие ко мне вместо Димы.

С Вестником мы познакомились при комических обстоятельствах — у стойки гостиничного администратора. Нам обоим были нужны одноместные номера, но, как водилось в советских отелях, мест не было и не предвиделось. Понятно, почему — за них можно было выжать хорошую мзду у всякого рода дельцов. А тут два каких-то мужичка — один моложавый, другой — тоже, хотя и разница у них в возрасте лет этак тридцать. Видя это администраторша, которая Весника решительно не узнала, а меня и не могла бы, даже если б посмотрела дипломный фильм Камары Камаловой «Добрый день», ибо я снялся там в массовке в возрасте 11 лет, предложила нам:

— Есть только двухместный, и то, если откажетесь, сразу отдам — держать места у нас запрещено. Смотрите, какие вы приятные культурные мужчины — что бы вам не поселиться вместе? Думаю, вы не станете друг друга беспокоить.

— Но мне надо работать! — сказали мы с Вестником хором слово в слово.

Выглядело это комично, и она не удержалась от смеха.

— Хорошо, вот, — протянула она нам анкеты, — заполняйте, юмористы. — А когда мы дружно пошли к низкому столику поодаль, доставая ручки, всплеснула руками: — Ну прямо как в кино!

Смешнее, конечно, было то, что она умудрилась не узнать Евгения Яковлевича, что было, особенно в те годы, совершенно невероятно. Но, видимо, гостиничный администратор воспринимает потенциальных постояльцев, зависимых от неё всецело, как-то иначе. Это, между прочим, не моя мысль, а Весника, которую он высказал мне в ответ на моё недоумение, когда мы, весело переглядываясь, резво шли со своими сумками по мягкому ковровому покрытию в отведённые нам рядом номера, словно боясь, что администраторша передумает, догонит и отберёт у нас ключи.

С Харатьяном я так ни разу в гостинице и не столкнулся, с Вестником же, который был тогда в том возрасте, что я сейчас, мы два последующих утра вместе завтракали в ресторане и мило перебрасывались ничего не значащими фразами, как добрые соседи. Я благоразумно не признался, что журналист, иначе не услышал бы, конечно, множества его едких и смешных отзывов о театральной и киношной жизни того времени, сделанных хоть и мимоходом, но что называется не в бровь, а в глаз.

И вот после второго нашего с Весником весёлого завтрака в моём номере раздался очередной телефонный звонок. Поскольку предыдущие два дня и две ночи меня без конца донимали, принимая за Харатьяна, то, едва сняв трубку, я сказал в неё:

— Этот номер не Харатьяна — уточните его у дежурной по этажу, — и опустил на рычаги.

Спустя мгновения звонок повторился:

— Скажите, это номер Харатьяна? — услышал я в трубке голос Тютюнника.

— Да, но он вышел. А ты-то как здесь оказался?

Саша рассмеялся:

— Узнал? Что, Харатьян в «Советской»?

— Не трудно догадаться.

— Ты можешь ко мне подняться на 12-й, номер 12-32? — спросил Саша. — Дело одно небольшое есть.

— Иду.

В двухместном номере Саша был не один, а с парнем заметно младше нас — лет не меньше как на десяток.

— Знакомься, это мой партнёр Сергей, — церемонно, как он всегда это делал, представил его мой друг. — Теперь мы вместе работаем в Барнауле — торговля компьютерами расширяется, да ещё и игровыми автоматами занялись: спрос у нас бешеный, салоны открываются один за другим. Хотим застолбить свой приоритет в поставках и на днях прилетели с Ицковичем переговорить насчёт поставок из Швеции — у него там какие-то завязки есть. Предварительно уже обговорили. Он сказал, что и ты подъедешь и тут остановишься. Поможешь нам документы оформить?

— Какой разговор! Моя работа.

Мы сели за журнальный столик и собрались пить чай с роскошным тортом, какие теперь уже в Питере не пекут, но тут в дверь деликатно постучали.

— Да, открыто! — крикнул Тютюнник.

Дверь открылась, и в номер вошли трое армянских хлопцев. Они вежливо поздоровались с каждым из нас за руку.

— Садитесь, — любезно пригласил Саша. — Торт будете?

— Торт потом, — сказал один из армянских гостей, вытащил пистолет Макарова, навёл на Сергея и выстрелил.

Мы остолбенели. Все трое, потому что Сергей не упал. Он растерянно осматривал себя и не находил раны.

— Это холостой, — сказал с холодной усмешкой стрелявший. — А вот остальные семь — боевые, — заверил он и медленно повёл стволом, останавливая на несколько секунд его дуло напротив каждого из нас.

Второй армянин сел на Сашину кровать в ногах, напротив окна, а третий подпёр собой входную дверь.

Если вы думаете, что на выстрел сбежалась вся гостиница, то не просто ошибаетесь — вы, значит, в 90-х ещё не родились. Тогда подобная стрельба была обычным делом, и персонал гостиниц усердно делал вид, что ничего не слышал и не знает. И мы, и наши «гости» понимали, что никто не придёт до ишачьей пасхи.

— Если через час автоматов не будет, — сказал стрелявший Сергею, — положим и тебя, и твоих друзей.

Я ничего не понимал, а Саша, кажется, о чём-то догадался и тревожно взглянул на партнёра.

— Ребята, всё в силе, дайте пару дней — из Швеции точно привезут — гадом буду, — обратился тот к «гостям».

Те и бровью не повели.

— Гад ты уже сейчас, — совершенно справедливо констатировал стрелявший, поэтому я не мог с ним не согласиться. — Ты нам когда обещал поставку? Вчера. А сегодня мы должны были отправить автоматы в Ереван. Наши заказчики звонят и спрашивают, когда машина ушла. Мы сказали, ещё грузится. Если бы сказали, что нас кинули, то вас из Еревана искать бы не стали — закопали бы нас. Так что у тебя час. Ровно.

Сергей потянулся к телефону. Стрелявший остановил его жестом руки.

— Не надо никуда звонить.

— Но как же я спрошу...

И тут Саша не выдержал.

— Сергей, кого ты хочешь спросить?

— Ицковича, — затравленно проговорил тот. — Он же нам с тобой говорил, что у него в Швеции завязки по игровым автоматам.

Саша лишь молча повертел пальцем у своего виска, услышав этот детский лепет.

— Мы чего-то не поняли? — спросил у него стрелявший.

— Да их, этих игровых автоматов, ещё и в Союзе нет. Их нам только обещали, — проговорил Тютюнник побелевшими губами.

— А он, — стрелявший указал пистолетом на Сергея, — сказал, будут ещё вчера вечером. Мы под это заказ приняли. Тебе понятно?

— Мне-то понятно, — пробормотал Саша. — Но мы можем сидеть ту сколько угодно, а автоматы не появятся. А если нас убьёте — то и вообще никогда.

«Гости» переглянулись.

— Как встретиться с вашим этим... как он еврея того назвал?

— Владимир Ицкович. Позвоните ему сами, — сказал Саша. — Но он с вами не договаривался, так что отвечать за этот косяк не станет.

— Успокойся — мы с ним сами решим, — сказал стрелявший и снял трубку. — Говори номер.

Тютюнник продиктовал.

Стрелявший несколько раз набрал — всякий раз шли только длинные гудки.

— Если обманываешь, смотри! — погрозил он Саше пистолетом.

— Зачем мне обманывать? Чем скорее дело решится, тем нам лучше.

— Это ещё не известно, — недобро ухмыльнулся стрелявший — первый раз за всё время нахождения в номере; до этого он был спокоен и вежлив.

Сергея била нервная дрожь. Я никогда ещё не видел, чтобы человек так крупно дрожал. Он хотел унять её чаем, но выронил чашку, и она разбилась вдребезги.

Мне тоже было тошно. Я проклинал Тютюнника, такого всегда осмотрительного и благоразумного в вопросах политики, за то, что связал с эти трепливым недоноском — видимо, деньги уже начали слепить глаза и ему. Господи, скольких же замечательных людей они растлили!..

НА СНИМКЕ: гостиница «Азимут» в Петербурге (бывшая «Советская»). Красной точкой отмечено окно номера Тютюнника, где в мае 1990 г. я сидел под пистолетом.

39. ВАШИМИ МОЛИТВАМИ

Так мы просидели почти до вечера. В мае уже чувствуется приближение белых ночей, которые наступают в первой декаде июня и длятся почти месяц. Но и позже ночь ещё вполне светла. Помню, привёз младшую дочку, Нину, поступать в институт (тогда он имел статус университета) культуры и искусств 7 июля. Мы поселились в комнате университетского общежития на Ланской, о чём я предварительно договорился по телефону с его комендантом, и около полуночи вышли пройтись. Нина оказалась в Петербурге впервые, и ей не терпелось самой увидеть белую ночь, о которой столько слышала и читала. Мы прошли дворами на проспект Косыгина у магазина «Народный», который работал круглосуточно, в нём даже были ночные скидки. Всё это было непривычно для вчерашней школьницы. Народу на проспекте было полно, а в «Народном» — вообще столпотворение. Под светлым небом то и дело подъезжали и отъезжали автомобили, звенели трамваи, катили троллейбусы и маршрутки. Нина потом говорила, что это на неё произвело даже большее впечатление, чем последующие гуляния в белые ночи по роскошному центру города, когда она уже стала студенткой. Что и говорить: первое впечатление всегда самое сильное.

Но и в мае, особенно в его середине, предчувствие белых ночей уже волнует душу. Во всей стране южнее темнеет в девятом часу вечера, а в Петербурге и в 11 ещё довольно светло. Впрочем, в тот день в «Советской» мне волновало душу совсем другое: когда же этот армянин с пистолетом, пахнущим порохом — явно бывшим так сказать в употреблении и после этого неумело почищенным, наконец дозвонится до Ицковича. Он набирал его номер каждые полчаса, а когда слышал всё те же длинные гудки, скалился и целился в одного из нас. Потом стал подсаживаться к нам по очереди и то приставлять дуло к виску, то тыкать им под рёбра, интересуясь ощущениями. Вставать не разрешал, только в туалет — и то с открытой дверью. Может думал у нас там припрятано оружие, не знаю. Никакого оружия у нас, естественно, не было. А если бы было, подумал я сейчас, как бы мы себя повели? Нет, хорошо, что не было, иначе бы точно живы не остались.

Наконец в пятом часу вечера стрелявший армянин дозвонился до Ицковича. Что говорил тот, я не слышал, но армянин, распаляясь, стал в конце концов истерически кричать так, что дрожали стёкла. Голос у него был визгливый. Думаю, он ещё больше нас боялся расправы — со стороны куда более серьёзных ереванских бандюг, ибо сам-то на бандита нисколько не походил — моё свойство видеть людей насквозь с первых минут говорило об этом однозначно. Скорее всего, местный то ли студент, то ли служащий, решивший легко подзаработать на перепродаже игровых автоматов и поверивший алтайскому бахвалу. Как я понял, он со своими приятелями познакомился с Сергеем в ресторане, где тот отрывался по-столичному после своего сибирского захолустья без отлучившегося куда-то Тютюнника. Оказавшись без присмотра хладнокровного старшего партнёра, зелёный барнаулец расхвастался новым армянским собутыльникам, что он-де такой-растакой бизнесмен. Те спросили, а не может ли достать игровые автоматы — в Ереване очень интересуются. Сергей заявил, что запросто, для него это раз плюнуть, и решил провернуть самостоятельную сделку — думаю, в обход Саши, поскольку ничего ему не сообщил и потому приход вооружённых армян оказался для Тютюнника не меньшей неожиданностью, чем для меня.

В конце концов, как я понял, армянин с Ицковичем пришли к тому, что армяне нас отпускают, мы уезжаем, а они дожидаются Ицковича, с которым, поскольку канал поставки из Швеции бэушных, конечно же, игровых автоматов принадлежит ему, и обсудят все детали сделки уже по-серьёзному.

— Э-э, а что я ереванским скажу? — вскричал стрелявший. — Они башку мне оторвут, что обещал сегодня отправить и не отправил. Там каждая минута денег стоит.

По мере того, что отвечал ему Ицкович, армянин успокаивался. Потом вскричал:

— Кто?! Как ты сказал?

Видимо, Ицкович назвал весьма авторитетное имя в Армении, что потрясло стрелявшего. Он покрылся потом и, повернувшись к нам, сказал, указывая пистолетом на дверь:

— Давайте, валите отсюда!

Мы ринулись к двери.

— Ключ оставьте! — зачем-то рявкнул армянин, и Саша отдал ему ключ от номера с красивым фирменным брелоком.

— Стойте! — снова крикнул она нам, когда мы уже вышли из номера. — Кто из вас Саша? — и протянул телефонную трубку.

Мы с Тютюнником тёзки, поэтому переглянулись. Однако трубку взял я, поскольку всё же именно я был работником Перельберга.

— Саша, привет, — сказал он мне благодушно, что меня удивило — мы тут такое пережили, а он спокоен. — Поезжай сейчас на «Красногвардейскую», там у «Швабского домика» тебя будет ждать Валентина. Она отведёт тебя в наш офис — он рядом. Жди меня там и никуда не ходи.

— Понял, — ответил я и отдал трубку армянину, который продолжил уже спокойно и деловито что-то обсуждать с Ицковичем.

— Куда теперь? — спросил в холле гостиницы Сергей, который всё ещё не мог унять дрожь. — Выпить бы...

— Вы куда хотите — а я без вас! — крикнул я барнаульцам, не оборачиваясь, и почти бегом устремился к троллейбусной остановке на углу Лермонтовского и Рижского. Доехал на подошедшей почти сразу тройке до метро «Балтийская» и с пересадками на «Площади Восстания» и «Площади Александра Невского» (тогда ещё не было «Достоевской», на которую теперь можно перейти с «Владимирской» и доехать напрямую до «Новочеркасской») добрался до «Красногвардейской». Поднявшись на поверхность по 7-й лестнице прямо у «Швабского домика» — традиционного немецкого ресторана, существующего и поныне, я сразу увидел у входа Валентину. Она махнула мне и скрылась в ресторане.

— Давай поедим, — предложила она. — С утра ничего не ела, да и ты там поди — тоже?

Я кивнул. Есть и правда хотелось.

— У меня дома вообще-то пироги, — сказала Валентина, которая уже угощала меня ими у себя на Белградской, и я смог оценить их прелесть — особенно на фоне прелестей Валентины. — Но сегодня муж дома, занят чем-то — будет нам мешать.

Есть пироги гостю с Дона муж Валентины, конечно, не помешал бы, но вот потчевать меня особенно ласково — вряд ли. Во всяком случае, свекровь Валентины всегда неодобрительно косилась, когда мы в мой предыдущий приезд в Питер — первый служебный — дважды уединялись с ней на застеклённой отапливаемой лоджии, утопавшей в комнатных цветах, и подолгу, ибо она никак не хотела меня отпускать, чаёвничали. Я с опаской относился к её гипертрофированному гостеприимству — не столько, кстати, из чувств её родных, сколько из-за Ицковича. Не хотелось на пустом в общем-то месте стать причиной его огорчений — он мне очень нравился. Открытый, добродушный, весёлый, очень внимательный и щедрый, он, как мне рассказывал, был до кооператорства замом директора одного из ленинградских таксопарков. Это меня ничуть не удивило — иначе откуда же у него взялся бы первоначальный капитал, без которого никакого дела не начать. Меня удивляло другое — его тщательность, рассудительность и точность во всём. И ещё — предусмотрительность. Тогда не было мобильников, но со связью Ицкович проблем не имел: у него в машине лежал в ногах увесистый мешочек, полный двушек — двухкопеечных монет, которыми тогда расплачивались в телефонах-автоматах. Он его всякий раз при случае пополнял. Если возникала необходимость позвонить с дороги, подруливал к ближайшему автомату, доставал горстку двушек — и никаких проблем. Ещё и с вечно спрашивавшими у автоматов монетки менее предусмотрительными ленинградцами, не скупясь, делился. И при всей его деловитости, Ицкович был фантазёр и мечтатель. Летом, когда стояла жара, а отдыхать было некогда, он заразил нас с Валентиной идеей ещё немного поднакопить финансового жирку и к следующему лету купить на средства кооператива просторный домик в окрестностях города, устроив в этом живописном месте дачу-коммуну, где отдыхали бы его жена и маленький сын Лёва, Валентина с мужем и моё большое семейство. Жаль, что всё это не сбылось...

Вкусно поев, мы с Валентиной, отправились в офис кооператива на 7-м этаже 8-этажного дома в самой последней парадной (реверанс петербуржцам), со стороны Перевозного переулка с отличным видом на Малоохтинский парк. Помещения в квартире, построенной в 1964 году, располагались шеренгой: слева от входа санузел, прямо — кухня, рядом — спальня, ещё левее, в конце длинного коридора — гостиная. Она была оклеена тёмно-зелёными обоями с крупным рисунком, на окне висели вишнёвого цвета тяжёлые плотные гардины; мебель была относительно старая, солидная но всё же не антикварная. Там, на большом кожаном диване я позже и спал, а спальней родителей хозяина, сдававшего, как я уже писал, полученную в наследство квартиру своему же кооперативу за хорошие деньги, не пользовался.

Валентина сварила прекрасный кофе в большой медной джезве и принесла его в гостиную, где я понемногу осматривался с дивана. Эта темноватая квартира, где и днём зажигали люстру — питерская постоянная хмарь и густые деревья парка через узенький переулок скрадывали почти весь свет, даже в пору белых ночей — нравилась мне всё больше и больше. И я там с удовольствием жил в последующие месяцы. И оттуда же ушёл 28 декабря 90-го года, нагруженный подарками Ицковича моим детям, попрощавшись с ним и Валентиной до середины января, а оказалось — был там в последний раз...

На большом овальном столе посередине гостиной, покрытом красивой тяжёлой жаккардовой скатертью, стояла ваза с конфетами и каким-то импортным печеньем, которое уже начало появляться в СССР. Я пересел в широкое кожаное кресло у стола, Валентина, поставив на стол наши дымящиеся кофейные чашки, и придвинув сласти, уселась на валик моего кресла опершись о его высокую спинку и взяла длинный пульт.

— Посмотрим видик? — спросила она и, не дожидаясь моего ответа, нажала на зелёную кнопку. — Тут у нас большая коллекция кассет.

Видик «Хитачи» стоял на изящном шкафчике типа комода и был подключён к большому, по тем временам, серебристому телевизору «Сони» рядом с ним. И вот, когда Валентина нажала на зелёную кнопку и в недрах видика раздалось характерное шуршание электромоторчика, на экране телевизора возникала живая картинка, от которой можно было, с непривычки, упасть в обморок. А у меня привычки не было — ни к видику — я вообще впервые его увидел в этой квартире, а до того только слышал, ни, тем более, к порно. Ибо картинка была именно этого жанра.

Я застыл. Валентинам тоже. Но выключать видеомагнитофон не спешила — вероятно, ждала моей реакции, и если бы она оказалась положительной, то, похоже, была бы не прочь продолжить просмотр вместе со мной. Но я, видимо, от неожиданности как-то дёрнулся, а может покраснел — во всяком случае не проявил готовности к продолжению горячего и влажного зрелища, и она тотчас щёлкнула пультом:

— Ой, прости — это ребята, что привозили на днях компьютеры из Финляндии, тут ночевали — и, видать, забыли свою кассету достать.

В ответ на щелчок пульта кассета VHS со скрипотцой выехала изо «рта» видика. Валентина выхватила её, словно она могла самопроизвольно вернуться внутрь и снова включиться, и положила на полку книжного шкафа в углу рядом с комодом, на которой вертикально рядами стояли многочисленные видеокассеты.

— Что хочешь посмотреть? — спросила она не оборачиваясь и протянулась к видеокассетам, от чего тесные белые шёлковые брючки ещё туже обтянули её изящные бёдра. После недавней внезапности это было трудоёмким зрелищем. Я отвёл глаза, повернулся к столу и глухо сказал:

— Да давай так кофе попьём.

И тут приехал Ицкович.

— Ну как, всё в порядке? — спросил он меня жизнерадостно, пожимая мне руку и похлопывая левой по плечу Валентину. — Поживи пока тут, а через пару дней съездишь за своими вещами и сдашь номер, — сказал он мне. — Новая зубная щётка, паста, полотенца где-то в шкафах, продукты — в холодильнике. Если что-то нужно будет купить — сходи поблизости, тут всякие магазины. — Он вытащил из кошелька коричневую сотенную купюру и положил на стол передо мной. — Пока дел к тебе нет, мы с Валентиной поехали, а ты смотри телевизор, видак — кассет вон полно всяких. Отдыхай от своей мелюзги. Не высыпаешься наверное? — участливо заглянул он мне в глаза.

— Да нет, — говорю, — у меня уже грудных нет, даже сыну уже второй год пошёл.

— Да, сообщи своим, что ты теперь на этом телефоне: номер там, на аппарате, в окошечке. Ключи вот, — он достал из шкафа резервные и подал мне. — Два замка, всё как везде — ничего сложного. Ну пока! А вечером позвоню: у меня есть вопросы о твоём друге.

— Каком? — не понял я.

— О Саше, — сказал Ицкович. — Ну, о Тютюннике.

И они уехали. А через час затрещал домофон: тогда их почти нигде не было, но этот дом был ими уже оборудован. Я не знал, как реагировать. Теперь бы позвонил по мобильному Ицковичу или Валентине и спросил, как быть, а тогда их ищи-свищи. Всех их дел я не знал, мало ли кто и зачем к ним явился. Ещё ляпну чего невпопад — и вдруг повторится пережитое в этот день.

Я затих, выключив даже телевизор, который перед этим решил посмотреть. Треск домофона повторился ещё пару раз, а на третий — осёкся. Ну и ладно, обрадовался я, не застал человек Ицковича и ушёл. Но не прошло и пяти минут, как позвонили уже в дверь. Я понял, что визитёр вошёл в парадную вместе с кем-то из жильцов. Значит, скорее всего, его тут знали, хотя и необязательно.

После нескольких звонков, я услышал из за обитой мягким звукопоглощающим материалом едва слышный голос:

— Саша, открой — это Тютюнник.

Меньше всего сейчас я хотел видеть его. Тем более, что Ицкович собирался о нём поговорить — явно неспроста. Но поскольку Тютюнника-то уж точно опасаться стоило, у меня не было причин его не впускать.

Я отпер дверь. Тютюнник смотрел на меня настороженно и при этом был неестественно оживлен.

— Чего ты так перепугался? Не открываешь... Ничего ж не случилось.

— Хорошенькое дело! — хмыкнул я.

— Да ладно, чего не бывает, — потряс он меня за плечо с деланной весёлостью. — Забудь!

Я продолжал держать его в прихожей и вовсе не разделял его бравады. Ещё бы, из-за него по сути мы все чуть не лишились жизни.

— Зачем ты пришёл? Ицкович был тут, но уже уехал. С Валентиной. А я тебе зачем?

— Да я переночую тут, — сказал он и по-хозяйски, легонько подвинув меня, прошёл в гостиную. — Не помешаю же? Вон, в спальне лягу. А утром приедет Сергей, и мы улетим в Барнаул — у нас вот билеты на два часа дня, я съездил купил, — показал он мне два бледно-зелёных листка с эмблемой «Аэрофлота».

Выгнать его я не мог. Но и общаться больше не хотелось. Сломалась иголочка. Вместо моего товарища, которого видели глаза, душа видела передо мной пустое пространство. Я только спросил:

— Эти армяне за тобой не притащатся? А то ещё тут ристалищ не хватало.

— Они больше никуда не притащатся.

— Как это?

— А их уже нет на свете, — беспечно ответил Тютюнник и многозначительно улыбнулся. — Так что, говорю же, забудь, как страшный сон, и расслабься. И это... да... мы говорили с тобой о сотрудничестве, чтобы и в Волгодонске продавать компьютеры через нас...

— Через кого — «через нас»? — уточнил я.

— Через меня и Сергея.

— Знаешь, Саша, не только я с ним не стану ничего иметь общего, но и тебе не советую — иначе не сносить тебе с таким партнёром головы. Давай займёмся этим вдвоём, без этого оболтуса.

Саша замялся.

— Нет, ну ты понимаешь... Я с ним несколько хороших сделок провернул. У него хватка есть.

— Видел я его «хватку»... Так что давай либо с ним, либо со мной.

Саша промолчал — он умел уходить от прямого ответа.

Больше мы не сказали друг другу ни слова. Вечером, когда позвонил Ицкович, я вполголоса сообщил ему, что Тютюнник здесь — будет ночевать до утра.

— А, тогда ладно, — сказал Ицкович. — Позвоню завтра. Или сам заеду.

Утром я ещё только проснулся и прошёл туалет, когда, не реагируя на затрещавший домофон, который явно набирал Сергей, Тютюнник вышел и прикрыл за собой дверь. Это означало, что он свой выбор сделал. Больше я его никогда не видел. Знаю, что и Перельберг тоже — он после того случая прервал с ним всякие деловые отношения и лишь изредка спрашивал, что слышно о Тютюннике. Но мне слышно не было — ибо я не слушал.

Выйдя из туалета, я запер за Сашей входную дверь и отправился в душ. Потом позавтракал и пошёл купить бельё и рубашки на смену, поскольку мои остались в сумке в гостинице. Я только после слов Тютюнника понял, почему Перельберг сказал мне пару дней там не появляться — пока не уляжется шум от находки трёх армянских трупов и не перестанет вынюхивать милиция.

На третий день под вечер я поехал в гостиницу, забрал вещи и сдал номер, который был оплачен до полудня следующего дня.

— Вы ещё здесь? — услышал я в коридоре удивлённый голос Евгения Весника, возвращавшегося после съёмочного дня — явно нелёгкого: он был очень уставший. — А я думал, уехали — завтракать не приходили.

— Отлучался в область по делам, — сказал я. — А теперь вот совсем уезжаю. Счастливо вам, Евгений Яковлевич, завершить съёмки!

— Вашими молитвами, — вздохнул он.

Мы тепло попрощались, и больше я Весника тоже никогда не встречал — только видел в новых «Гардемаринах».

Не бывал с тех пор и в «Советской» — она уже без меня стала «Азимутом».

А после 28 декабря того года не встречался и с Владимиром Ицковичем, который спешно закрыл кооператив, поскольку в декабре вышел закон «О предприятиях и предпринимательской деятельности», устанавливавший новые правила ведения бизнеса, и на что переключился, один бог знает. На мои редкие звонки (ибо приходилось звонить с переговорного пункта, дожидаясь соединения чуть не по часу, а то и больше, — дома у меня телефона ещё долго не было) жена Ицковича неизменно отвечала, что он вот только отъехал, а когда будет, не знает. Потом я вообще перестал звонить, но написал ему письмо. Однако через два месяца заказное отправление, так и не забранное им с почты, вернулось обратно. Номера телефона Валентины я не сохранил и потому не мог у неё прояснить ситуацию.

А в 5-м году узнал от жены Перельберга, что его самого убили ещё в 94-м.

НА СНИМКАХ: вход в «Швабский домик» на «Новочеркасской», где меня ждала Валентина; дом на Новочеркасском проспекте, где был офис кооператива «Сотрудничество» (его окна закрыты слева деревьями Малоохтинского парка).

40. ДЕНЬГИ И ВЛАСТЬ

Лена сидела, понурившись: она явно вспоминала о чём-то подобном в своей жизни, слушая мой рассказ.

— Как хорошо, что всё это уже в далёком прошлом, — вздохнув, проговорила она и встала, чтобы долить нам в бокалы мартини. Себе опять капнула его чуть-чуть, зато сока плеснула щедро.

— Это ведь Анька принесла, — перехватила она мой взгляд, провожавший её руку, когда она наливала себе сок, и кивнула на мартини: — Явилась в растрёпанных чувствах, давай, говорит, помартиним, а то настроение ни к чёрту — и стала изливать мне тут душу, как ты её обломал.

— А она что, ожидала другого?

— Видимо, ожидала. А, кстати, где она? — встрепенулась Лена. — Неужели всё ещё по телефону трандит?

Она вышла и вернулась обескураженная.

— Ушла...

— Странная особа, — сказал я. — Никак не могу в ней разобраться.

— В женщине он хотел разобраться! — всхохотнула Лена. — Ну ты, Жабский, и уникум!

— И всё же — хоть какая-то логика, хоть женская, но должна же быть в её поступках. А тут, убей меня бог, не вижу.., — стал рассуждать я. — Я понимаю женщин, которые, потеряв в молодости любимого человека — на войне, например, таких примеров много, остаются одинокими до конца жизни, не видя и не желая ему замены. Понятно: погибшие или рано умершие так успели за свою короткую жизнь наполнить их души счастьем, что им не требуется уже никакой добавки. Я многих таких вдов войны встречал: они с виду суровые, но счастье у них есть — консервированное, с лучших времён. Когда разговоришься, это ощущается прямо-таки зримо. Но тут-то малолетка, которая выдумала своё будущее, и до сорока лет так всё малолеткой и остаётся... Да она уже лет через пять после нашей ночной встречи, если не раньше, должна была понять, что все её планы — химера, и зажить нормальной человеческой, бабской, скажем прямо, жизнью.

Лена слушала меня, прихлёбывала из бокала и улыбалась.

— Ну скажи, разве не так? Можно любить свою былую любовь, как ты мне на днях сказала, — это я ещё понимаю, но любить свой детский план будущей жизни — нет, это у меня в голове не укладывается. А если бы меня давно на свете не было? Вон, я уже сколько лет почти не встречаю на улицах ровесников — идут либо много моложе, либо сильно старше: такие зажившиеся стариканы с крепким, видимо, внутренним стержнем. А ровесники либо спились, либо ещё что... Да и что с того, что я жив? Всё равно мне твоя кузина совершенно не интересна, ни в каких снах я её не видел и не вижу. А жизнь её угроблена.

— Не так уж и угроблена, — хмыкнула Лена. — При таких-то деньгах чего б не жить.

— Однако же вот она явилась к тебе и плачется, а не ты — к ней.

Тут в дверь позвонили.

— Вернулась, поди, — встала Лена и пошла открывать.

Но в гостиную вошла не Аня, а Колюнчик.

— Пьянствуете? — насмешливо сказал он. — Ну-ну. Пенсионерам чего же не пьянствовать — это не мы, подросшее подрастающее поколение, нам-то за возраст денюжку не присылают.

— Не дай бог, чтобы тебе в старости присылали такую бешеную, как нам, — отозвалась его мать.

— Не, я ждать не буду — сам сколочу, — заверил Колюнчик. — Кстати, поэтому и пришёл. Мать, тётя Аня предложила мне сегодня стать её замом и партнёром — что скажешь?

— Это когда она успела? — удивилась Лена. — Она же тут у меня была с обеда.

— Утром. Это я только сейчас к тебе вырвался.

— Замом — понятно, — вступил в разговор я. — Но партнёром — на какие шиши? Ты знаешь, какие там крутятся капиталы?

Колюнчик опустился в кресло поодаль и потёр подбородок.

— В том-то и дело... Но она сказала, что выделит мне часть акций.

Мы с Леной переглянулись.

— Что-то новенькое, — протянула Лена. — В наше время просто так деньгами не делятся. Тут в долг-то у родни не допросишься...

— А ты у тёти Ани просила? — вытаращился Колюнчик. — Когда?!

— Я не про себя, — махнула рукой Лена. — Но таких историй по пяти на дню слышишь.

— Колюнчик, ты толком объясни, а то в самом деле выглядит как-то фантастически, — попросил я.

— Ну что, рано утром, я ещё на работу собирался, звонит тётя Аня и спрашивает, как я посмотрю на то, чтобы стать её заместителем. Я говорю, со смехом так, зачем мне быть заместителем чьим-то, если я уже — генеральный директор. Она спрашивает, а какая у тебя доля в компании. Говорю, нет у меня доли, я не сособственник, а наёмный работник. Ну вот, говорит она так радостно, а у меня ты будешь партнёром — я отдам тебе часть акций. Как, говорю, отдадите? Я вот вам, мол, и тысячи рублей просто так не дам. Она смеётся: то ты, дескать, а то — я. Подумай, мол, а я пока к Александру Васильевичу съезжу — к вам, то есть, — повернулся он ко мне, — и сделаю такое же предложение. Приезжала? — спросил он у меня.

— Приезжала, — кивнул я. — Но предложила всего лишь стать у неё офис-менеджером.

— Вот так вот? — рассмеялся Колюнчик. — А мне она сказала совершенно другое, как видите...

Я начал догадываться о намерениях Ани. Однако штучка!

— Она и не собиралась отдавать тебе свои акции, — сказал я Колюнчику.

— Тогда зачем эта игра? — быстро спросила Лена, словно в тревоге заслоняя сына, которого хотели обидеть.

— Это игра не с ним, — сказал я.

— А с кем?!

— Не с кем, а за что, — я обвёл их взглядом: оба ничего не понимали. — Она хочет взять в руки полный контроль над компанией. Что ж, молодец Анюха — настоящая ташкентская девочка!

— Мама, а мне можно бокальчик? — спросил, сделав сухой глоток Колюнчик. Он ничего не понимал и потому разволновался.

Лена интуитивно решила налить ему почти одного мартини. Он сразу выпил половину, как воду.

— Дядь Саш, — обратился он ко мне, — я связист, а не экономист, во всех этих акциях и концернах совсем не разбираюсь.

— Сейчас поясню, только кое-что проверю.

Я достал смартфон, включил Яндекс и забил в поисковике «Серова и Ко». Из большого списка сайтов, предлагающих открытую информацию о компаниях, выбрал «Сбис». Кликнул — открылась страница, наполненная всевозможной информацией об Аниной фирме, полученная, как, указано на сайте, из официальных источников. Сразу под юридическим и фактическим адресами компании и ссылкой на её сайт шли сведения о владельцах. Первой в списке значилась Аня. У неё 32 процента акций. Остальные 68 распределялись так: Греков Сергей Ильич — 22 процента, Иванеев Олег Александрович — 15, остальные 31 процент — у четырёх акционеров, причём наименьшее количество у того, чья фамилия мне сказала о многом.

— Ну, ясно, — сказал я.

— А нам — нет, — надула губы Лена.

— Сейчас будет и вам, — подмигнул я ей. — У твоей кузины, — обратился я к Лене, — блокирующий паркет акций, даже больше. Но у неё есть партнёр, некто Греков, у которого их 22 процента.

— И что это значит? — подался вперёд Колюнчик.

— А значит это то, что этот Греков наверняка тоже хочет получить блокирующий пакет.

— Это как?

— А так: блокирующий пакет акций означает наличие у акционера 25 процентов акций плюс 1 штука. У Ани их 32 процента, но у Грекова лишь чуть меньше блокирующего. И тут их интересы диаметрально расходятся. Греков хочет иметь 25 процентов или больше, а Аня, естественно, контрольный пакет.

— Без поллитры не разберёшься, — сказала с досадой Лена и теперь налила в свой бокал тоже, как и сыну, почти один мартини. — Куда мне с моим пединститутом. Блокирующий, контрольный...

— Тут нет ничего сложного, старуха, — сказал я. — Блокирующий пакет позволяет блокировать любое коллегиальное решение партнёров. Например, они хотят купить воздушный шар, а Аня считает, что лучше самолёт. Она голосует против их предложения, и покупка монгольфьера накрывается медным тазом.

— А самолёта? — подал голос Колюнчик.

— Самолёт тоже купить не получится, если партнёры с твоей тёткой не согласятся. Придётся либо как-то договариваться с ними, либо покупать что-то третье, что понравится всем, — например, «Метеор» и кататься на нём по Финскому заливу. А вот если бы у Ани был контрольный пакет, то есть половина акций плюс всего одна штучка, она могла бы чихать на партнёров и спокойно покупать самолёт.

— Но они же против! — недоумённо воскликнул Колюнчик. — Что же она, на их деньги сможет купить то, чего они не хотят.

— Вполне. — сказал я. — Но если они так уж против, то могут выйти из числа партнёров, продав кому-нибудь свою долю в этом бизнесе.

Лена с Колюнчиком переваривали услышанное, потягивая мартини.

— Ну хорошо, это более или менее теперь понятно, — сказала Лена. — А какое всё это имеет отношение к Коле?

— Я думаю, что кто-то из партнёров Ани так и решил сделать — продать свой пакет акций, недовольный её управленческими решениями, которые, на его взгляд, создают или уже создали неоправданные коммерческие риски. И человек этот — Олег Иванеев.

Колюнчик посмотрел на меня недоверчиво.

— И как вы это узнали?

— Логика, мой друг, логика, — усмехнулся я. — Серьёзных игроков в этой компании только трое: твоя тётка, Греков и Иванеев, остальные — мелочь пузатая, и, скорее всего, получают свои дивиденды и ни во что особо не лезут. Грекову продавать свои акции резона нет — у него уже маячит на горизонте блокирующий пакет и он хочет его заполучить. А у Иванеева сейчас, полагаю, такой перспективы нет, а опасность потерять всё и разориться, из-за неразумных, как он считает — может быть и вполне даже обоснованно — мы же не знаем её управленческих качеств! — действий Ани, реальна. И потому именно он хочет продать свою долю. Она существенна, а главное — сразу меняет баланс сил, если их купит кто-то из более весомых партнёров. Купит Греков — в компании появятся сразу два медведя в одной берлоге: он и твоя тётка, что её-то уж точно никак не устраивает — она явно привыкла сама блокировать решения партнёров, если что-то не по её. Ну а если купит она — ну-ка сплюсуй 32 и 15?

— Сорок семь, — сказал Колюнчик, совершенно не врубаясь.

— Верно — сорок семь. От этого числа акций совсем близко до контрольного пакета. Останется лишь отжать у одного или двух аутсайдеров из их тёплой компании их пакетики — и она станет принимать единоличные решения, ни с кем из партнёров не считаясь.

Колюнчик присвистнул. Лена выразительно покачала головой.

— Но есть одно «но», — сказал я.

— Откуда вы знаете? Тётя Аня вам сказала? — вскинулся Колюнчик.

— Она сказала это тебе, — огорошил я его. Он часто-часто помотал головой, словно вытряхивая воду из ушей после купанья. — Или она тебе не предлагала акции?

— Предлагала, сказал же, — заверил Колюнчик.

— Ну вот и подумай в свете того, что я рассказал. Ты же парень умный и образованный: «Бонч» — это вам не кастрюли паять!

Я взглянул на часы на смартфоне: время близилось к девяти вечера.

— Давайте-ка я вас покормлю, ребята, — подхватилась Лена, заметив мой интерес к времени.

— Очень кстати! — воскликнул я, вспомнив, что за день так ничего и не ел, за исключением пирожка на Московском вокзале в ожидании электрички: Аня увезла меня, не дав позавтракать, а вернувшись домой, я практически сразу умчался в «Пятёрочку» на Пловдивской, потом зашёл к Лене, где употреблял только мартини с лаймом, иногда бросая в рот оливки.

У Лены, как всегда, были наготовлены её чудесные котлеты, к которым она по-быстрому сварила спагетти, посыпав их тёртым сыром. С грибным соусом получилось вполне аппетитно. Мы переместились в кухню, чтобы Лене не носить еду в гостиную.

Я намотал на вилку лишь второй моток спагетти, как Колюнчик бросил свою вилку в тарелку, едва не выкинув из неё подогретую котлету, и вскочил. Лена испугалась, а я рассмеялся — порыв Колюнчика мне был совершенно ясен.

— Излагай, — сказал я ему.

Покружив пару раз по тесной кухне, он вернулся за стол.

— «Но» заключается в том, что тётя Аня почему-то не может сама купить акции у этого Олега... как его?

— Иванеева, — подсказал я, заглянув для верности в смартфон.

— Это почему? — удивилась Лена.

— А иначе бы она не позвонила утром Колюнчику, — буднично отозвался за него я. — И, возможно, не потащила бы и меня потом в свой офис. Так ведь, Колюнчик?

Тот помялся в нерешительности, но потом радостно кивнул.

— Саша, впервые с тобой соглашусь, что все бабы — дуры, — выбросила белый флаг Лена. — Не поняла ни-чего-го! — произнесла она по слогам.

— Ну смотри, мам, — вполне теперь заменил меня Колюнчик. Было видно, как радостно делается человеку, когда приходит понимание раскладов. — Она же мне не свои акции предлагала. Я перебрал каждое её слово из нашего утреннего разговора, и она ни разу не сказала «мои». Она сказала, я это чётко помню: «Я отдам тебе часть акций». Но я тогда не вдумался и понял, что речь идёт о её собственных.

Лена продолжала не понимать.

— Аня решила дать деньги твоему Колюнчику на покупку пакета акций Иванеева, — обняв её, сказал я ей прямо в лицо. — Больше того, почти убеждён, она хотела, чтобы на её деньги купил акции у мелких акционеров и я. И тогда, даже не имея формально контрольного пакета, она стала бы полновластной вершительницей судеб фирмы. Не зря же она мне сказала, когда я шутливо прокомментировал название её фирмы, что это пока.

— С тобой-то — и полновластной? — насмешливо сказала Лена, ещё теснее прижимаясь к моему плечу.

— Вот поэтому-то мне она, в отличие от Колюнчика, ничего и не предлагала — кроме занятной должности и фордика для поездок на работу. Ей хотелось проверить, насколько я буду податлив и управляем, если стану партнёром. В Колюнчике она не сомневается: родственник как-никак, конечно, будет голосовать с ней за одно. А вот этот старикан — орех крепкий, может и своеволие проявить. А если так, то делать его партнёром бессмысленно, ещё и дополнительные проблемы с ним наживёшь. Это её и расстроило — что планы пошатнулись, а вовсе не моё нежелание становиться у неё на фирме мажордомом или там связывать с ней свою судьбу. На фиг ей это не нужно — ей нужны только деньги и власть.

НА СНИМКЕ: мартини с лаймом — как я люблю.

41. ВАС ИСКАЛ АХМЕД

— Ну и что ты посоветуешь Коле? — спросила меня после долгого молчания Лена.

— На мой взгляд, согласиться на второе Анино предложение — стать акционером её компании, но уклониться от первого — стать её замом. Всё же нынешняя должность Колюнчика и выше, и солиднее, ибо айтишный бизнес на подъёме и меньше подвержен риску, чем любой другой. Но это моё сугубо личное мнение, — оговорился я. — Решать лучше Коле самому или с тобой.

Лена согласно кивнула.

— Тоже так считаю. Только надо всё хорошенько с ней обговорить. Раз она купит на его имя акции, значит, они будут его собственностью и она может однажды потребовать вернуть ей её расходы. А Коля, — она повернулась ко мне, — вряд ли когда на своей должности заработает миллионы для оплаты этих акций.

— Ну и что? — сказал я. — Не застрелит же она двоюродного племянника, если он не возместит её расходы.

— От этой Аньки всего можно ждать, — покривилась Лена. — Кто знает, скольких она уже заказала и закопала, пока шла к своему богатству. Мне вот ещё что любопытно, — переключилась она, — почему она сама не купит эти акции, а хочет чтобы их как бы приобрёл наш Коля.

— Думаю, кое-кто ей не даёт этого сделать, — предположил я и загадочно улыбнулся. — Чтобы она не забрала в компании слишком большую власть, когда ею уже нельзя будет манипулировать через других акционеров.

Лена посмотрела на меня недоверчиво:

— Ну, Жабский, ты опять таинственности напустил!

— Жизнь, старуха, жизнь, — развёл я руками, — я лишь её комментирую и всю дорогу пытаюсь осмыслить.

— И какой же твой в данном случае комментарий?

Я молча активировал заснувший смартфон, увеличил, раздвинув на дисплее большой и указательный пальцы, раздел «Владельцы» на сайте, содержащем всю основную информацию о ЗАО «Серова и Ко», и поднёс к глазам Лены.

— Что-о?! — вырвалось у неё. — Ну-ка, ну-ка! — она несколько раз, не веря своим глазам, перечитала последнюю строку и оглядела нас с Колюнчиком.

— Что, мам? — нетерпеливо спросил он.

— Светлана Георгиевна Серова? — громко прошептала она и зачем-то перекрестилась.

— Да, — подтвердил я. — Вот от чьего влияния хочет избавиться нашими с тобой, Колюнчик, руками твоя тётя Аня.

— Но погодите, — задёргался Колюнчик, — она же вроде умерла!

— А ты её хоронил?

— Нет...

— А ты? — обратился я к Лене.

— И я... Они с дядей Володей уехали из Питера куда-то в Лодейнопольский район, купили вроде как там домик в деревне. Потом говорили, что оба уже умерли там же.

— Выходит, не умерли, — сказал я. — По крайней мере, старая ташкентская спекулянтка. Сидит там, в глуши, и дёргает за ниточки в Петербурге. Я ничуть теперь не удивлюсь, если узнаю, что именно на её неправедные капиталы Аня и начала свой бизнес, в который потом привлекла своих нынешних партнёров — материных денег всё же не хватило. А теперь ужом извивается, чтобы развязать себе руки, а мать не даёт.

— Но вы же сами, дядь Саш, говорили, что мелкие акционеры владеют какими-то пустяками, — заметил внимательный Колюнчик — вот что значит быть гендиректором и вникать в каждую мелочь. Молодец!

Я посмотрел на него одобрительно, но он ждал ответа.

— Верно, у неё всего три процента акций — чисто символически. Но она благодаря этому имеет доступ к реестру акционеров.

— И мы имеем, — перебил меня взволнованно Колюнчик. — Вот, вы же сейчас смотрите в него.

Я рассмеялся.

— Друг мой, это лишь список акционеров с их долями. Это открытая информация. А вот в реестре сберегаются закрытые данные о собственниках, о номинальных держателях, об обременениях Центробанка, количестве, категориях и типах акций и другая очень ценная информация. Которая, — я форсировал голос, — стоит очень больших денег. Умело шантажируя этой информацией, можно держать на коротком поводке всю эту лавочку — и строптивую доченьку в первую очередь. А уж старая ташкентская спекулянтка, будь уверен, в подобном шантаже мастер, тут и к бабке не ходи.

Лена внимательно слушала и лишь машинально кивала.

— Допустим, что Аня, купит продающиеся акции на имя своих людей, — подала она наконец голос. — Что это ей даст? Как она сможет ослабить или вообще нейтрализовать материно влияние.

— Одним щелчком пальцев, — сказал я. — Путём реорганизации фирмы, её слияния или продажи кому-то. Бац — и мать-надсмотрщик не у дел. Я думаю, план её таков: сперва она, при помощи подставных лиц, вроде Колюнчика, меня — думаю, она ещё попытается втянуть меня в свой заговор — уж очень время сейчас дорого — может ещё кого-то нейтрализует прямое влияние партнёров, затем подыщет покупателя фирмы, а потом выкупит у нас с Колей эти акции.

— Второй раз заплатит за них?! — изумилась Лена.

— Игра стоит свеч, так что можно и третий, и четвёртый заплатить, — заверил я. — Но всё же, полагаю, второй раз платить будет уже покупатель её фирмы, если у него глаза загорятся её приобрести. Так что Аня в накладе, будьте уверены, не останется — не та она штучка. А Колюнчик получит хорошую денежную подушку для своей дальнейшей жизни. А то и матрац.

— А ты? — спросила Лена.

— А что я? — переспросил я. — Я разве говорил, что пойду на это?

— Ты что, совсем дурак — отказываться от миллионов, которые сами идут тебе в руки? — обалдела она.

— Старуха, ты забываешь, что, в отличие от Колюнчика, мне придётся за это с ней, не при ребёнке будет сказано, — покосился я на её сына, — спать.

Глаза у Лены мгновенно потемнели, но при сыне она не стала высказываться на эту тему. А я встал:

— Спасибо, Леночка, что покормила — мне сейчас уже не по силам было бы заниматься ужином: валюсь с ног. Столько было впечатлений за день. Пойду я, братцы. Ещё добраться до Колпина надо — маршрутки в эту пору в час по чайной ложке ходят...

Я потрепал Колюнчика по его гендиректорской макушке, послал воздушный поцелуй Лене и отбыл восвояси.

Маршрутка — и это было единственным подарком судьбы за день, если не считать предложенной по утру должности офис-менеджера — пришла почти сразу. Но была забита битком: в это время суток водители дожидаются на «Звёздной», пока не заполнятся все места, порой простаивая минут по сорок. Их понять можно: по пути поздним вечером на пассажиров надеяться не приходится, а каждое пустое место в ПАЗике — это дырка в кармане водителя. Так что мне пришлось стоять до самой Фидерной — первой остановки в Колпине, где сошли несколько человек, и я смог сесть. Так что ещё небольшое усилие — и наконец-то на своём диване.

Немного полежав, заставил себя сходить принять душ и забрался в постель, под своё тонкое уютное верблюжье одеяло. Наступили те любимые мной полчаса до засыпания, когда особенно хорошо думается. А подумать было над чем.

Итак, Аня, скорее всего, использовала сказочку про то, что обещала в детстве меня полюбить и полюбила, для сугубо меркантильных целей — вовлечь меня в свой прожект по захвату фирмы. Но почему бы не сказать об этом прямо? А на каком основании? Пришла бы и заявила, мол, помнишь наш ночной разговор в Ташкенте, когда мне было 14 лет, так вот теперь помоги мне отбиться от мамаши и других партнёров? Неказисто, конечно, но и романтическим способом чего она добилась?

А ведь могла! Она просто не знает меня. А иной бы мужик, ибо мужчины почти поголовно — самовлюблённые типы, поплыл ещё так: нут-ка, его запомнила девочка, пронесла эту память через всю жизнь, а теперь ещё и готова за это сделать его богачом. Нет, нельзя не признать, что расчёт Ани был верен. Да за такое тот самый обалдевший иной мужик бежал бы во всех её делах впереди паровоза. А когда свою роль отыграл бы, был бы отстрелен, как ненужный отсек космической станции.

Облом, что и говорить. То-то она так и злилась на меня, повествуя Лене всякие пакости, выдуманные на ходу, про нашу встречу в августе 91-го. Она наверняка знает от Лены тайну их семейных проблем с Андреем и точечно сыпала соль на её рану.

Следом мне подумалось, что и не одна она вовсе. Нет, конечно, не замужем — о замужестве Большаковы бы знали, но милдружок явно есть: ну не производит она впечатление изголодавшейся самки. И тот полуобморок у лифта в подъезде Большаковых — лишь хорошо разыгранный скетч. Мамаша воспитала бестию под стать себе, а теперь эта бестия стремится вырваться из материных тенёт, не особо задумываясь о средствах.

Сон не шёл. А тут ещё позвонила Лена.

— Не спишь? Как доехал?

— Да быстро, к счастью.

— А чего ушёл? Коля тоже следом за тобой засобирался. Посидели бы ещё, поговорили. А потом... полежали.

— Лена! — одёрнул её я. — Я, конечно не ангел, но рогатить Андрея — не мой греховный профиль. Давай об этом навсегда договоримся.

Она молчала и только дышала в трубку, как возбуждённая, но стеснительная старшеклассница.

— Он, кстати, когда возвращается?

— Да погоди ты! — воскликнула она. — Только уехал! Дай дух перевести.

— А мне уж кажется, что давно... Ну что, спим?

— Спим...

Она отключилась, но телефонирование на тот день ещё не закончилось. Я едва донёс смартфон до подлокотника кресла, придвинутого вплотную к дивану, где он у меня обычно лежит, как загоревшийся дисплей осветил коричневую обивку, а следом разнеслась трель рингтона «по умолчанию», каким звонит наверное половина «Самсунгов» в России. Номер был незнакомый, и я, приняв звонок, сказал равнодушно:

— Алло.

— Ты мне сам дал свой телефон, так что уж прости, — сказал женский голос, и по тому, что звонившая не поздоровалась, я догадался, что это Аня.

— О, легка на помине! — начал я мгновенно созревший в моём мозгу экспромт. — А мне только что звонил твой Ахмед!

— Какой Ахмед? — спросила Аня. — Нет у меня никакого Ахмеда!

— Значит, я плохо расслышал имя. Но он искал тебя.

— Он не мог меня искать, — сказала она удивлённо и осеклась, поняв, что проговорилась. А что, неплохо, я подсёк эту уклейку!

Наступило молчание.

— Выследил меня? — наконец выдавила она зло.

Я рассмеялся.

— Анечка, ты забываешь, что имеешь дело с человеком, которому сильно за шестьдесят. Такие уже не выслеживают фигуристых дамочек, а сосут нитроглицерин.

— Видела я этого сосущего! — хмыкнула она. — Пахать можно. Небось и баба есть. Да ещё и не одна.

— А тебе как больше нравится — чтобы не было, чтобы была или чтобы их было несколько?

— Не юродствуй! — нервно выкрикнула она.

— А ты не буди старика. Посмотри на часы.

— Когда-то ты полночи мог со мной просидеть.

— Тогда я не был стариком. И я всего лишь чинно сидел и рассказывал тебе о себе самое сокровенное. А ты что нынче Ленке наговорила? Уши вяли.

Она злорадно зашипела с издевательскими руладами:

— Что, Ленка зашпыняла? Небось заревновала, старая вешалка? Видела я, как она на тебя пялится. И при Андрее тоже, да?

— Уважаемая Анна Владимировна, — проговорил я ровным, насколько это получалось от закипевшего во мне негодования, голосом, — то, что четверть века назад мы с вами немного потрепались на ташкентской скамейке, не даёт вам права говорит со мной теперь в таком тоне. Если вас интересуют чувства и настроения вашей двоюродной сестры, пожалуйста, обратитесь к ней. А я с вами можно сказать и не знаком.

— Вот ты как? — обиженно протянула Аня. — А я ведь хотела...

— Да знаю, что вы хотели! — вспылил я, перестав сдерживаться. — Вы хотели моими и Колиными руками выпихнуть из вашего бизнеса вашу матушку. Но у меня нет никаких причин участвовать в этой вашей затее. Коля Большаков ваш племянник, его можете использовать как угодно, если он не против, а меня увольте.

— Рассказал?

— А разве это тайна? Он не говорил, что вы взяли с него слово молчать. Тем более, что сами ему сказали, мол, и меня хотите сделать подставным акционером. А я-то всё думал, чего это вы прикатили за мной утром на вашей роскошной повозке.

— Да! — вдруг закричала в трубку Аня. — Да! Я хотела быть с тобой, я хотела, чтобы мы вместе вели дело!

— Вы заигрались, — осадил я её. — Ахмед наверное спит и не слышит, что ему приготовлена замена.

— И плевать — пусть слышит! Он, правда, не Ахмед, но какая разница. Его место, как у моего водителя.

— Валентин тоже бывает в вашей постели? — не мог не съязвить я.

Но на сей раз это был холостой выстрел.

— Бывает. И многие ещё, — сказала она с вызовом. — И что с того?

— Судя по должности, которую вы мне предлагали и которая статусом не сильно отличается от водителя, я предназначался в эту категорию «многие ещё».

— Нет! — снова выкрикнула она. В её голосе чувствовались нотки отчаяния.

Она больше ничего не сказала и долго молчала.

— Ну что, спим? — наконец нарушил тягостное молчание я, ибо у меня начали конкретно слипаться глаза. — А то скоро светать уже будет.

— Ты с ней? — тихо спросила Аня.

— Да, со своей подушкой. — Я положил смартфон на подлокотник кресла, взял подушку и основательно её взбил рядом с микрофоном. — Слышите, как она охает?

— Я тоже так хочу, — ещё тише проговорила Аня.

— Тогда будите своего Ахмеда! А я спать.

И отключился. Во всех смыслах.

НА СНИМКЕ: вот она, та маршруточка, только, правда, не ночью и не битком..

42. «КАК Я ТЕБЯ НЕНАВИЖУ!»

Утром я проснулся с готовым планом. Как уж он у меня сложился, бог весть. Сновидений я не помню, просыпаться, чтобы обдумать что-то неотложное, как это у меня порой бывает, тоже не просыпался. Однако, встав, я уже знал, что нынче отправлюсь снова в «Пятёрочку» на Пловдивской и постараюсь дожать продавца-кассира Лилю Казначееву, которая накануне вечером так неожиданно и ловко от меня ускользнула.

Но теперь я не собирался мчаться для этого в Питер сломя голову. Я решил позвонить в магазин и узнать, когда у Лили заканчивается смена, чтобы подгадать к этому моменту, а потом увести её подальше от остановок транспорта и не дать снова в неподходящий момент от меня упорхнуть.

Я нашёл на питерском сайте «БазаФирм» страничку «Пятёрочки» на Пловдивской, 9. К счастью, там помимо общего для сети бесплатного номера круглосуточной горячей линии был указан и билайновский номер сотового. Правда, чей он, не сказано, но, скорее всего, директора.

Уже взявшись за смартфон, я притормозил. А что я директору скажу? Спрошу, в какие часы работает продавец-кассир Казначеева? Не покажется ли ей это странным? Если у меня какие-то вопросы по работе магазина или качеству обслуживания самой Казначеевой, то вот же директор — ей и логичнее всего эти вопросы адресовать. Можно, конечно, представиться папой или дедушкой девушки, но в дигитальную эпоху это покажется странным: мол, позвоните ей самой, да и спросите. Но даже если проскочит и «дедушке» скажут, когда она будет в магазине, то где гарантия, что едва Лиля явится на работу, как её не проинформируют, что звонил «дедушка». И тогда есть огромный риск спалиться самому и спугнуть молоденькую продавщицу.

А если привлечь к делу женщину? Мало ли, парикмахерша или маникюрша, к которой Лиля якобы записалась, портниха... Нет, вряд ли нынешние девушки имеют дело с портнихами — одежды полно всякой готовой, ну разве что если фигура у девушки нестандартная. Но у Лили-то она была вполне укладывающийся в стандарт сорокового размера, как я прикинул на глаз — может быть полноваты для этого размера бёдра, но и то совсем чуточку. Со спины, когда я её догонял на переходе через Будапештскую, она мне остро напомнила какое-то юное существо, которое шло вот так же — с совершенно прямой спиной, немного подавшись высокой грудью вперёд и ставя ноги, как ставят их балерины, — почти их не сгибая и при этом ступая след в след. Бёдра существа лишь едва уловимо колыхались, и это завораживало.

И вдруг меня как током ударило: да Оля же!

Боясь, что воспоминания собьют меня, как часто бывало, с темпа действий, я поспешно ткнул в смартфоне на иконку в виде зелёной телефонной трубки под фото Лены Большаковой, и сразу пошёл гудок.

— Привет! Не ожидала! — оживлённо ответила она почти сразу. — Соскучился с утра? А я говорила вчера: зря ушёл — сейчас можно было бы не звонить, а...

— Лена, — перебил я её. — Я опять хочу использовать тебя как женщину.

— Думаешь удивил? — насмешливо сказала она. — Женщины только для того и существуют, чтобы их использовать. Что у тебя порвалось на этот раз?

Я рассказал ей о встрече накануне с Лилей Казначеевой — собственно, ради того, чтобы об этом сообщить и подумать вместе, как быть, я и приходил к ней после того, как Лиля выскользнула из моих рук. Но Аня, а потом Колюнчик и обсуждение предложения, сделанного ему тёткой, так и не дали мне поговорить с Леной о чеке. Поздно вечером у меня уже не было сил ждать, когда мы с Леной останемся одни, — кто ж знал, что Колюнчик уйдёт от матери следом за мной. Да и оставаться с Леной один на один почти в ночи — это значило снова тяжёлые разговоры, которые меня тяготили.

— Я сейчас всё узнаю, — сказала бодренько Лена. — И никто ни о чём в магазине не догадается. И сама эта продавщица — тоже. Положись на меня. Если хочешь, то и не только фигурально. Ладно-ладно, шучу! — уловила она мой недовольный хмык. — Но ты можешь уже начать выдвигаться в мою сторону.

— После твоего звонка в магазин, — отрезал я. — Ведь она может сегодня оказаться и выходная — там скользящий график, насколько я знаю. Перезвони, как будет результат, — и нажал на отбой.

Перед глазами опять возникла идущая на шаг впереди по переходу через Будапештскую Лиля. И вдруг этот переход превратился в подземный, а впереди оказалась девушка в темно-зелёной осенней куртке из искусственной кожи с чуть более светлого тона вязаным самодельным воротничком, прикреплённым поверх фабричного — для придания индивидуальности.

Оля!..

Нет, не Оля Медведева. С ней мы встретились в августе 72-го, а это осень, точнее — ноябрь 67-го. Мы выходим в Ташкенте из подземного перехода через Чиланзарскую, и перед нами — кинотеатр «Чайка». Она оборачивается, и на меня смотрит лицо, очень похожее на юную Елену Цыплакову, только намного красивее. Её глаза вспыхивают внутренним светом — так они вспыхивали только ещё у одного человека в моей жизни — у моей покойной дочери Нины.

— Смотри, а очереди-то нет! — и берёт меня под руку, завидев девчонок из моего класса, тоже идущих в кино. — Давай, а то опоздаем!

Оля Махова, моя первая любовь.

Два важнейших события моей жизни произошли одновременно в том ноябре, когда страна отмечала 50-летие Великого Октября, два счастья — приход в профессиональную журналистику и первая любовь.

Я учился в 9-м, а Олечка Махова — в 8-м и была почти на год меня младше. Я и теперь не могу себе объяснить, почему я не замечал её раньше — ведь она училась в нашей школе с момента её открытия в 1961 году, значит, со 2-го класса. Ну, положим, второклассницы были естественным образом вне поля зрения мальчишек постарше — для них-то и ровесницы в детстве почти все на одно лицо. Но ведь мы же взрослели, и взрослели рядом: школа была небольшая, всего на 800 учащихся, и поначалу лишь восьмилетка. Мой выпуск после 10-го был лишь вторым в её истории, а Олечки Маховой, стало быть, третьим.

Весной того года я стал комсомольцем, а Олю приняли в комсомол в сентябре, едва начался учебный год. И вскоре нас обоих выбрали в комитет комсомола школы. Своего помещения у комитета в компактном двухэтажном школьном здании, где теперь уже давно не школа, а Центр детского творчества, не было, и мы заседали по четвергам в пионерской комнате, сгрудившись у длинного стола со всякой пионерской атрибутикой, фотоальбомами пионерских сборов, отрядными папками. В простенках между тремя окнами висели фотографии разных мероприятий, среди которых — и наши артековские: пионерский отряд нашего 4 «а» класса стал в 63-м победителем республиканского конкурса «Чей отряд лучше», и сразу шестеро его членов были награждены путёвками в «Артек» — староста класса Сабир Маннанов, Света Коростина, Жела Ем, Коля Сагатов, Юра Александров и я, председатель совета отряда. Среди этих фотографий была и моя отдельная, с медалью лауреата артековского фестиваля искусств, полученной за выступления со своими стихами. Помню, когда мне, мальчонке 6-го отряда артековской дружины «Лазурной» её вручили, старшаки из 1-го отряда — семи- и восьмиклассники — несли меня уже в сумерках от самого лагерного Дворца пионеров до отрядной дачи «Весёлая» по извилистым горным тропинкам на руках. И, честно говоря, пару раз едва в ажитации не уронили...

На первом же заседании мы с Олей сели рядом, наши коленки соприкоснулись, и я впервые в жизни почувствовал, что это значит, когда тебя обдало жаром. Я посмотрел на Олю: она тоже сидела вся пунцовая, даже веки порозовели. Но колени мы не убирали. Их что-то примагнитило — мои в школьных форменных суконных брюках и Олины — голые, круглые, точёные, как бильярдные шары. Они тоже стали розовыми от не проходившего жара и мелко вибрировали. А может быть вибрировали мои...

Мы старались делать вид, что слушаем секретаря комитета комсомола Юру Александрова — не моего одноклассника, будущего известного ташкентского театроведа, а его однофамильца и тёзку из 10 «а», худощавого долговязого парня с узким лицом, очень свойского и донельзя умного — не даром он первым из нашей школы влёт поступил в Бауманское училище. Годом позже так же блестяще поступил туда и мой одноклассник Саша Янович, любимец нашего учителя физики Арона Абрамовича Насташевского — ещё бы, Саша изучал физику не по школьному учебнику, а по трёхтомнику самого Ландсберга «Элементарный учебник физики»! Так вот мы с Олей изо всех сил делали вид, что слушаем Юру, узкая голова которого открывала рот где-то чуть не под потолком, а в ушах у нас звенели кровавые молоточки. Наконец Оля повернула ко мне голову — и забыла снова повернуться к Юре. То же случилось и со мной.

Вскоре это заметили другие члены комитета комсомола. Раздались смешки. Юра замолчал.

— Жабский, Махова, у вас отдельная повестка дня? Если она интересная, давайте дополним нашу общую. Кому из вас дать слово?

Мы одновременно смутились.

— Мы ничего не обсуждали, Юра, — сказал я.

Он улыбнулся:

— Ну значит просто давно не виделись. — И уже всем: — Ребята, продолжаем. Остался культмассовый сектор. Кого предлагаете?

— Да вот Жабского с Маховой — они, сразу видно, сработаются! — пискнула под общий смех девчонка из параллельного с Олиным класса.

Юра отнёсся серьёзно:

— У кого-то есть возражения? Нет? Ставлю на голосование.

Нас с Олей избрали единогласно. Друг для друга.

Когда мы вышли из школы после заседания, Оля сказала мне:

— Поздравляю!

— И я тебя поздравляю!

— И что теперь? — заглянула она мне в глаза.

Я был опытным политическим деятелем к тому времени: возглавлял пионерский отряд класса с самого момента принятия нас в пионеры 22 апреля 1962 года, в день рождения Ленина, на плацу Ленинского училища, как весь Ташкент называл Ташкентское высшее общевойсковое командное Краснознаменное ордена Красной Звезды училище имени В.И. Ленина, закончил всесоюзную школу пионерского актива в 63-м году в «Артеке», был комсоргом класса, кому приносила членские взносы даже наша учительница географии Надежда Степановна Усова, поскольку в школе не было учительской комсомольской организации и она состояла на учёте в нашем классе.

— Составлять план работы, — ответил я Оле.

— Когда?

— Давай прямо сейчас! — мне не хотелось с ней расставаться. Ей, видимо, тоже.

— Давай! — радостно согласилась она.

Это единственный известный мне случай, когда упоминание о плане работы вызывало бы не сводящую скулы скуку, а новую горячую волну, падавшую с макушки и обдававшую каждую клеточку кожи, до самых пяток.

Мы нашли пустой класс и до темна обсуждали, что сделаем в этом учебном году. Юные, едва проросшие чувства дали такой толчок фантазии, что когда мы на следующем заседании комитета комсомола представили на его утверждение наш план, интеллигентный Юра аж простецки присвистнул и только спросил:

— А вы одни-то справитесь со всем этим? Смотрите, если что, мы все поможем.

Но нам с Олей казалось, что всё придуманное осуществить легче лёгкого! И ведь осуществили. Культурно-массовая жизнь старшеклассников в том учебном году была фееричной. Вечера, концерты, суды над литературными героями, диспуты о любви и дружбе, культпоходы в кино и театры сыпались один за другим. Нам азартно помогал учитель истории, фронтовик Эммануил Яковлевич Каплан, который вёл у нас в 5-м классе историю древнего мира, а в 9-м уже ничего не вёл, но, будучи молодым душой, поддерживал от парторганизации школы комсомольцев. Он очень сочувственно относился к нашей с Олей дружбе и всегда улыбался, когда видел нас вместе.

— Какая хорошая девочка Оля, — неизменно говорил он нам при встрече.

Взаимная тяга наша крепла. Но окончательно я понял, что люблю Олю безумно, безоглядно, когда она, знавшая наизусть наверное всего своего любимого поэта Эдуарда Асадова, прочитала на одном из организованных и срежиссированных нами концертов его пронзительное стихотворение «Сатана». Последние строки она читала уже только мне, особенно звонко, глядя на меня в упор, что заметил весь битком набитый школьный актовый зал, даже учителя обернулись со своего почётного первого ряда:

...Мой! Не отдам, не отдам никому!

Как я тебя ненавижу!

«Какая бесстыдница! Надо вызвать родителей», — шепнул кто-то из учителей другим. А Оля отважно стояла на сцене, уже умолкнув, одна перед всеми, как Зоя Космодемьянская, и смотрела, смотрела на меня, нервно комкая заведёнными за спину руками задёрнутый сзади занавес.

После этого школа замерла.

НА СНИМКЕ: юная Елена Цыплакова — бледное подобие Оли Маховой.

43. «К НОГЕ!»

Моей мамы на том концерте не было. Моя мама, это важно знать, работала в той же 164-й школе Чиланзарского района Ташкента, где учился и я, учительницей начальных классов. Сказать, что это было божьим для меня наказанием, значит ничего не сказать. Каждый мой шаг становился ей известен мгновенно. Начальные классы и учительская располагались на первом этаже, а мой класс — тогда ещё не было кабинетной системы — на втором, второй от правого торца школы. И вот стоит мне напроказить на уроке или там срезаться на чём-то, как после звонка, когда мы кубарем летели по лестнице вниз, мама уже встречала меня у её подножия и неповторимым жестом регулировщика уличного движения отзывала в сторону для проработки. Мне до сих пор не понятно, как она могла что-то знать раньше, чем спустится в учительскую после урока какой-нибудь наш учитель, но это, вероятно, из разряда рационально необъяснимых вещей.

Так вот мамы на том концерте не было — она после своих уроков проверяла тетради в учительской. Но девчонки из нашего класса ей о нас с Олей настучали. Я думаю теперь, что мама, высококлассный педагог со столь невероятным чутьём, всё знала о наших отношениях с самого начала, но виду не подавала, ибо причин для вмешательства не было. Уроков мы с Олей не прогуливали, ходили в кино, гуляли вместе с ней и её бульдогом — в её домашнюю обязанность входило его выгуливание, до ночи нигде не пропадали.

Вечером у нас с мамой был один-единственный разговор любви. Она за ужином намеренно полушутливо — чтобы не задеть чувств! — рассказала мне, что, когда уходила домой и тут как раз расходились после нашего концерта старшеклассники, её догнали две мои одноклассницы, она назвала их имена, и поведали с деланным беспокойством, что её Саша дружит с девочкой из 8-го, оно-то, конечно, ничего, но вот Саша опять получил трайбан (тогда школьники так называли тройку) по физике, так что как бы эта дружба не помешала его учёбе.

— А ничего, что они учатся хуже меня?! — окрысился я в ответ. Нет, я такой оборот речи «а ничего, что...» использовать не мог — он появился гораздо позже, уже когда я поседел, а поседел я хоть и очень рано, но всё же не в школе и не в университете. Я выразился иначе:

— Чья бы корова мычала! Сами-то все в тройбанах.

Мама не любила таких аргументов. Она с раннего детства внушала мне, что ориентироваться надо на лучших, а не на худших и не злословить, чего я мальчишкой себе иной раз позволял.

— А ты представь, — сказала мне мама однажды, когда я учился в классе, кажется, в третьем, неодобрительно покачав головой после моего очередного насмешливого высказывания о ком-то из приятелей, — что сейчас кто-то говорит своим родителям или друзьям во дворе: «А Сашка-то Жабский какой дурак!» — и хохочут.

Я представил, человек я всегда был впечатлительный. Я представил раньше, чем мама закончила говорить. Волна ледяного ужаса обдала меня тогда, как при соприкосновении с Олей Маховой коленками обдала волна жара. И всё — как отрезало: больше ни сам никогда не злословил, ни другим в своём присутствии не позволял. Кто меня давно знают, могут подтвердить.

Но тогда мама ничего на мой ответ не сказала — она понимала, что я защищался, как мог. Она спросила:

— Тебе правда нравится Оля?

— Очень, — сказал я.

— Ну и хорошо, — кивнула мама. — Когда человек нравится, это лучше, чем если не нравится.

Она не спросила, нравлюсь ли Оле я, и я понимаю, почему. Вовсе не потому, что не хотела меня смущать. В душе-то она, глядя на меня, своего позднего сыночка, наверняка думала, господи, да что тут может нравиться. Тем более, её наш «физик» затуркал: «Вот, привели в девятый класс недомерка. Да ещё и соображает кое-как». Он был прав, хотя это было и обидно. В девятом классе на физкультуре я стоял на левом фланге шеренги предпоследним — ниже меня был только давно уже покойный Толик Щёголев. И в решении задач по физике был пигмеем по сравнению с Сашей Яновичем. Правда, Саша писал сочинения на тройки, но физика котировалась в школе выше, чем гуманитарные предметы.

Словом, был я мал, неказист и у наших девочек в классе, среди которых стукачки были как раз самыми красивыми, а одна — так просто, по нынешним меркам, модель, конечно не вызывал и не мог по определению вызывать никакого решительно интереса, а стало быть и ревности. Тем более, что «модель» вздыхала по первому умнице и, к тому же, статному красавцу Яновичу. А вот настучали же! Думаю, всё дело в том, что их заело: как же, девчонка не из нашей «деревни», других объяснений я не нахожу. Видимо, так же считала и мама, поскольку касалась их «стука» в тот вечер всегда с усмешкой. А больше вообще никогда эту тему в разговорах со мной не затрагивала.

Тогда же я рассказал маме, как учителя зашипели, мол, надо вызвать в школу Олиных родителей — понятно для чего.

— Никто их не вызовет, ещё чего! — твёрдо сказала мама.

И это были не пустые слова. Мама к тому времени, когда уже ушли на пенсию наши глыбы-фронтовики — директор, донской казак из станицы Каргинской, что через Дон от шолоховских Вёшек, Иван Михайлович Каргин, которого мы звали за импозантность и всевластность Императором, и «историк» Виктор Данилович Лахов по кличке Граммофон, ибо, изложив новый материал, он возглашал на всю школу дьяконским басом: «А теперь кратенько поутОрим!», — стала в школе старейшиной и для учителей безусловным авторитетом. Мне, правда, от этого было скорее хуже, чем лучше: многие маминым авторитетом тяготились и, как тот же «физик» Арон Абрамович Насташевский, не имея возможности укусить её непосредственно, цепляли через меня.

— Родителей Оли не вызовут, не переживай, — ещё раз уверенно сказала мама, а затем посмотрела на меня строго и требовательно. — Но и ты, пожалуйста, меня, Сашенька, не подведи. Оля учится хорошо, и если её родители вдруг однажды сами придут к директору и пожалуются, что их дочь съехала в учёбе из-за сына учительницы школы, мне будет позор. А ещё лучше — и сам подтянись, чтобы Оле с тобой было интересно.

Это ещё одна мамина фишка. Она с раннего детства внушала мне и то, что нужно учиться и развиваться, чтобы окружающим людям со мной было интересно. Это же я потом внушал своим детям, надеюсь, небезуспешно, а скоро буду — и внуку.

На другой день я рассказал Оле о нашем с мамой разговоре и чтобы она не опасалась, что вызовут её родителей. Но она отнеслась к этому равнодушно. Что ж, у неё, как и у остальных учеников школы, не было моего постоянного страха невзначай уронить мамин авторитет. Мол, вызвали б и вызвали — она же ничего такого не сделала. Кому какое дело, куда кто смотрит. И мне посоветовала не обращать на это внимания.

А когда стемнело и мы прощались у её подъезда, обмотанные длинным ремённым поводком её бульдога, нарезавшего вокруг нас круги, я сказал ей, что люблю её. Она ничего не ответила, только по щекам её потекли слёзы. Это меня потрясло. Я ещё не понимал, что душа больше тела, и многое начинается после того, как исчерпываются вербальные возможности вместилища этой души. Она стояла, смотрела на меня и плакала — без всхлипов, шмыганий носом, платочков в руке. Потом осторожно потянулась, поцеловала меня в сомкнутые губы сомкнутыми губами, а когда я попытался её поцеловать сам, сжала мою руку, отмотала от нас пса и убежала домой.

Мне много раз доводилось признаваться женщинам в своих чувствах. Но плакала при этом — вот так же, беззвучно, — ещё только одна, но было это через полтора десятка лет...

...В десятом классе я взнуздал, я пришпорил себя. И если в свидетельстве за 8 класс у меня основные оценки — тройки, то в аттестате о среднем образовании лишь четыре четвёрки — остальные пятёрки. Но случилось это не потому, что мама просила меня подтянуться, чтобы соответствовать Оле. Не мама и не Оля уже имели власть надо мной, а незримо, но всё явственнее присутствовавшая в моей жизни в тёмном её закутке затянутая в латекс беспощадная тётя Жура, которая хлопала хлыстом по своему лаковому сапогу и холодно приказывала: «К ноге!».

Начинался лютый БДСМ моей журналистской жизни, неумолимо и радостно превращавший меня в скрипториса. И это превращение вбирало в себя и учёбу ради поступления в университет и получения высококачественного образования.

Тётя Жура бесцеремонно отталкивала от меня Олю. Сама собой иссякла, как пересохший ручей, наша общая бурная комсомольская активность предыдущего учебного года. Оля всё чаще говорила мне при встрече, глядя в сторону — теперь она говорила со мной только так:

— Ты не пришёл...

— Олечка, я писал...

Она молчала. Не упрекался, не порицала.

— Вот, — протянула она мне следующей осенью чёрно-белую любительскую фотографию, — чтобы совсем не забыл.

Кто-то сфотографировал её минувшим летом. Она сидела, вся напряжённая, как струна, на краешке скамейки на фоне куста сирени, но улыбалась, как не снилось и её бледному подобию Цыплаковой, глаза её лучились.

— У тебя ещё есть такая карточка? — спросил я: «Минута — и стихи свободно потекут».

— С собой нет. А что?

Я достал шариковую ручку, подаренную мне братьями Димопулосами, моими одноклассниками, сыновьями греческих политэмигрантов, которые временами получали посылки из Греции от родни — в них приходили в том числе и новомодные ручки, которые в СССР ещё были редкостью. Поэтому их израсходованные стержни заправляли в специальных мастерских, выдавливая, а потом возвращая на место пишущий шарик, отчего они нещадно протекали и пачкали одежду — в студенческие годы мне из-за этого пришлось выбросить симпатичный песочного цвета костюм, слава богу, не от Кардена. Но в тот раз у меня была новенькая ручка, писавшая тонко-тонко голубой пастой. Я перевернул фото и написал экспромт:

Ты присела и застыла,

Юной прелести полна,

Улыбнулась очень мило,

Так что чуть меня не смыла.

Страсти бурная волна.

Протянул фото ей:

— Тебе на память.

Она прочитала и недоверчиво улыбнулась:

— Поэты всегда так невозможно преувеличивают. И только Асадов пишет всё, как есть в жизни.

— Ты правда прелестна! — с горячностью выпалил я.

— Я не про свою прелесть, — покосилась она на меня, — а про твою страсть.

Она вздохнула и вдруг приложила к этому скрипту слабо подкрашенные губы. Остался эфемерный отпечаток.

— Сатана, — едва слышно выдохнула она и пообещала, быстро глянув на меня: — Я завтра в школе тебе другую дам.

Потом снова отвела взгляд в сторону, но даже и при этом я видел, какая глухая тоска тяжело оседала в нём.

— Ты не пришёл...

Тётя Жура, какая же ты!.. Ты отняла у меня не только Олю, но и этот клочок глянцевой фотобумаги с фигурным обрезом, запечатлевший дорогой для меня образ. Как и не было ничего...

...Как-то вечером по весне 69-го, когда всюду цвели розы и их дурманящий аромат напитывал Ташкент, мама спросила меня:

— Что-то я давно не вижу вас с Олей. Раздружились?

— Ну почему?! Конечно, нет! Но ведь...

Мама понимающе покачала головой. Но она не понимала истинной причины, она думала, что полудетское чувство, перегорев, улеглось, как это сплошь и рядом бывает. Она не знала, что сейчас, когда я ей отвечаю, мне одобрительно кивает откуда-то сбоку, из зловещего и манящего сумрака, поигрывая своим хлыстом, безжалостная и безумно любимая тетя Жура, и я ползу целовать её сапоги.

Потом я кончил школу. Стал готовиться к вступительным экзаменам в университет. Сдавал их. Поступил на исторический факультет.

С Олей мы больше после школы не виделись.

Мы случайно встретились только в апреле 78-го, после периода моей работы во «Фрунзевце» и перед окончанием периода работы в «Комсомольце Узбекистана», после кокона с Олей Медведевой и исчерпавшей себя любви-досады с Надей Алешковой. Тогда в Ташкенте было не достать никакого, даже мороженого мяса, а в наш торговый центр «Чиланзар» изредка привозили из ГДР свиные туши, которые там же распиливали циркулярной пилой и продавали по два кило в руки. Очередь приходилось занимать спозаранку, когда уже с вечера вился изрядный хвост. В 9 утра продуктовая часть нашей «торгошки» открывалась и начиналась торговля распиленным мясом, а часам к 11-и, если швабская чучка не кончится раньше, чтобы бывало сплошь и рядом, можно было ощутить приятную тяжесть её ломтя в растягивающейся синтетической синей авоське, которую я всегда, по примеру папы, носил с собой. И теперь, кстати, всегда ношу дежурный пластиковый пакет.

В то утро мне повезло: моя синяя авоська приняла в себя заветный кус, и я радостный, не столько от покупки мяса, сколько оттого, что не зря вставал в очередь на рассвете, бодро шёл к подземному переходу под Чиланзарской, из которого мы когда-то выходили с Олей на пути в кино под ехидными взглядами девчонок моего класса. Впереди вдруг показался невесть откуда взявшийся до боли знакомый силуэт.

Я обогнал — это и правда была Оля. Она мельком глянула на меня и прибавила шаг. Я тоже — и поравнялся.

— Саша, не надо, — сказала она одними губами.

Она была всё так же хороша, только на 9 лет взрослее — зрелая женщина, над обликом которой уже поработал штихель житейских забот и невзгод. Взгляд её больше не светился, но это всё ещё была моя Оля.

— Ты домой? Можно я провожу?

Она посмотрела на меня с такой тоской, что мне стало холодно в жаркое утро конца апреля. И тоска эта была вовсе не по мне. И не по тому, что у нас было и перестало быть. Тоска выражала бесконечную горесть от того, что бог управил эту нашу встречу. «Зачем?!» — так и кричали её прекрасные, но уже погасшие глаза.

Я пошёл рядом. Она больше не ускоряла шаги, шла ровно, глядя прямо перед собой. Когда мы поднялись из перехода на Гагарина, я, думая, что пойдём по ней до прохода через два дома, в который повернём к Олиному и нашей школе, она остановилась.

— Мне на троллейбус.

Мы стояли на остановке — переход выводил прямо на неё, выводит и сейчас.

— Олечка, — проговорил я в очумелой растерянности, не зная, что сказать. А что скажешь, если не видел любимую женщину девять лет, исчезнув из её жизни, как растаявшее в небе облачко?

— Мой троллейбус, — сказала она, когда подкатил 7-й номер.

— Олечка!

Я надеялся, что она остановится, и мы хотя бы немного поговорим. Но наши разговоры остались в прошлом. Она лишь окинула меня помутневшим взглядом, постаралась улыбнуться, но губы отказались ей подчиниться, и она вошла в троллейбус, который тут же и тронулся. Нет, он тронулся чуть позже того, который накануне увёз Лилю, когда я остался стоять растерянный: вот она была тут — и вот её нет. В тот, Олин, троллейбус я ещё мог успеть вскочить, он был не так тороплив. Но не вскочил. Где-то сбоку цинично щерилась тётя Жура, поигрывая хлыстом. Ей уже давно не надо было командовать мне «к ноге!»...

Права Лена: я никогда не боролся за своих женщин. Но ей не понять скрипторисов, не понять, что нравственное садо-мазо есть часть естества этих приматов другого вида. Пусть и трансформировавшихся из сапиенсов.

НА СНИМКЕ: здание моей школы, где школы уж давно нет; окна моего класса (оба снимка сделаны по моей просьбе бывшей ученицей моей мамы, дочерью греческих политэмигрантов, продолжающей жить в Ташкенте, Вулой Цавалей); торговый центр «Чиланзар» в Ташкенте примерно в те годы — красной точкой обозначено место нашей последней с Олей Маховой встречи.

44. ЛИЛЯ ЛЕТИТ В ФЕРГАНУ

Позвонила Лена — и прошлое быстро втянулось обратно в бесконечный тоннель времени, как втягивается в метротоннель уходящий метропоезд, в который не успел вскочить.

— Ну что? Когда она будет в магазе? — быстро спросил её я, готовый уже бежать на маршрутку.

— Никогда, — сказала Лена. — Она уволилась и уже получила расчёт.

Вот это номер! Я опустился на диван и опустил телефон. Да что ж это за наказание? Я был так близок к разгадке тайны чека — и вот опять рвётся единственная ниточка. Где вот теперь эту несносную девчонку прикажете искать?

— Алло, ты там где? — прокричала мне Лена откуда-то от бедра, где я положил на диван телефон. Я снова его поднял к уху.

— Здесь, где ж ещё... А почему уволилась?

— Сказали, по семейным обстоятельствам.

— Они что, за прошедшую ночь возникли? — не поверил я.

— Ты меня спрашиваешь? — отозвалась смешком Лена.

— Да это я так, от безысходности...

— Говорю тебе, спали этот чёртов чек — и всю твою безысходность как рукой снимет!

— Пожалуй...

— Только прошу тебя: сделай это прямо сейчас, не откладывай — не то опять чего-нибудь надумаешь.

— Уже надумал.

— Ну, вот.., — разочарованно протянула Лена. — И что же?

Я достал чек и расправил его на столе.

— Кассирша, выбившая его, уволилась, но ведь её кассовый аппарат никуда не делся. Можно изучить его.

— Кто тебе позволит?

— Поговорю с директрисой.

— Ну дерзай! И не лень же...

— Хочу начать спокойно спать.

— Да ладно — разве я против... Только не теряйся.

— Хорошо. Пока.

Почему же уволилась Лиля Казначеева, задал я себе вопрос, положив трубку. Вчера ровным счётом ничего в её поведении о подобных намерениях не говорило. Выходит, либо за ночь случилось нечто настолько для неё значительное, что понадобилось срочно оказаться в другом месте, либо я её элементарно спугнул. Второе, конечно, куда более вероятно. Но чем же спугнул? Вопросом, как так вышло, что на чеке совсем другая дата, которая ещё и не наступила? Но она пропустила этот вопрос мимо ушей — её волновало только то, что человек, написавший список планируемых покупок, оказался женат.

И что это значит, задал я сам себе вопрос? И ответил: это значит, что она уверена: человек, купивший «Метаксу» и три баночки красной икры, который назвался гендиректором чего-то и, к тому же, холостяком, непременно унёс этот чек домой и позже, при случае, именно он составил на нём список покупок. Но почему она в этом уверена?

В голову полезли самые дикие предположения. Она не удивилась почерку, которым написан список, но была поражена тем, что его автор женат. Это что, Андрей ей наболтал такое про себя?

Я представил картину. Андрей, не перестававший годами изводить себя тем, что Лена живёт с ним не по любви, втюрился в молоденькую продавщицу «Пятёрочки» и решил её обольстить. Познакомился, напел, что-де старый холостяк, но при этом при солидной должности — она и клюнула. В один прекрасный день он купил греческий бренди и икру и отправился к ней гости. Нет, вместе с ней — ведь чек выбила она, это точно, иначе б откуда она знала, что бренди и икру покупал не я.

Так, упорядочим. Они договариваются о тайной встрече. Он приходит, покупает «Метаксу» и икру, она ему их пробивает, он уходит, ждёт где-нибудь за углом или в той же аптеке, где я её выследил, и они едут в её обиталище. Там совершаются все присущие подобным свиданиям таинства, после чего он целует её на прощание и обещает сберечь этот чек на память об их восхитительном рандеву и как залог, что они в скором будущем будут вместе — то есть она станет из продавщиц-кассирш гендиректоршей.

Получилось столь складно, что я даже рассмеялся. А что, нарушений логики до сих пор нет никаких. Они появляются позже. Обещавший сохранить чек как талисман, Андрей однако поддаётся своей мании использовать чеки для записок и кладёт его в свой бювар из молочной коробки. А потом поразительным образом забывает об этом! Иначе почему же он, собравшись составить список нужных покупок не проверил, не накарябает ли его случайно на своём драгоценном талисмане?

Ну хорошо, пока этим пренебрежём и спишем на досадные случайности: всё же старикан, мог чего и забыть или проворонить. Пренебрежём и тем, что он на самом деле женат — допустим, развёлся б по-быстрому или вообще паспорт «потерял». Это всё прохонже — девушка, при умелой подаче, схавает. Но как он собирался поддерживать легенду благополучного гендиректора? Ведь у такой персоны и квартира фешенебельная, и авто уж всяко получше Андреева драндулета. А главное-то — денег куры не клюют, что важнее всего для всякой молодой особы, решающей связать свою жизнь со старикашкой.

Нет, это полная дичь. Дичь-то дичь, схватил я себя мысленно за руку, но Лилю ведь не удивил почерк — значит, она его знает. А почерк на обороте чека на двести процентов Андрея. Выходит, не такая уж дичь?

Голова у меня шла кругом.

Хорошо, а если это не Андрей спел Лиле сладкую песенку, а его сын? Я не видел почерка Колюнчика, но почему бы ему не походить на отцовский? И он-то точно гендиректор, со всеми присущими начинающему гендиректору «реквизитами»: деньги уже есть, но их ещё вполне склёвывают куры, машина не Анина «Инфинити», но куда круче отцовской. Слабое место: женат, да ещё и маленький сын — если что, так быстро не разведёшься, значит, девушка это обстоятельство засечёт, а ей такой головняк нужен? Он, конечно, мог бы сказать ей, что обязательно разведётся и она могла это принять к сведению, но тогда бы вчера не поразилась, что автор списка на чеке женат. Значит, если это Колюнчик, то он залил ей баки?

Неуклюже всё это как-то...

Ладно, пока оставим. Зайдём с другой стороны. Ну уволилась Лиля — и что? Собирается дома прятаться? Или нашла мгновенно работу в другом месте? А не дала ли она дёру вообще из Питера, вдруг ударило мне в голову. Но тогда зачем увольняться? А если не дали отпуск или хотя бы отгулы?

Подчиняясь какому-то безотчётному внутреннему побуждению, я, сам себе удивляясь, нашёл в поисковике телефон авиакомпании «Узбекистон хаво йуллари». На мой звонок ответила молодая женщина.

— Ассалом алейкум, азиз ханум, — вежливо сказал я.

— Ваалейкум ассалом, — ответила приветливо она. — Бизнинг авиакомпаниямиз сизни кутиб олади. — Мол, наша авиакомпания вас приветствует. — Говорите, пожалуйста, по-русски, я чувствую, что так для вас удобнее.

— Ташкентцу на любом языке удобно! — весело вскричал я.

— Вы ташкентский, правда? Очень приятно слышать русского земляка, который говорит по-узбекски. Какой у вас вопрос? Собираетесь куда-то лететь?

— Да не я — дочка. Решила на отцовскую родину прокатиться, а не сказала, куда первым делом отправится. Звоню — не отвечает, наверное уже в воздухе. А где её моим друзьям встречать — в Ташкенте, в Самарканде... Так расстроился.

— Не надо расстраиваться, бобо, — ласково сказала моя собеседница. — Скажите, как зовут вашу дочь — если она воспользовалась нашей компанией, то мы быстро её отыщем.

— Ой, джаним, — говорю. — Катта рахматим сизга! Её зовут Казначеева Лилия Антоновна. А меня, соответственно, Антон Павлович.

— Прям как Чехова! — рассмеялась сотрудница компании, а сама уже бегло стучала по клавиатуре.

— Это точно! — подтвердил я.

— Пусть в Фергане завтра встречают, — воскликнула радостно женщина. — Она летит с пересадкой в Москве. Самолёт уже идёт на посадку в Домодедово, так что скоро сможете даже поговорить с ней, как сядут.

— Храни вас аллах, джаним ханум! — вскричал я. — И ваших деток!

— Деток пока нет, — засмеялась она.

— Будут, будут! Хайр! Омад тилайман!

Я поспешно нажал на отбой, не дослушав её искренние слова благодарности, и в изнеможении упал плашмя на диван. Мне было невыразимо стыдно перед славной землячкой за свой беспардонный обман. Но иначе бы я не узнал этой сногсшибательной новости.

Но что же мне с ней, с этой новостью делать? Сказать или не говорить Лене? У меня начало зреть такое чувство, что я рано снял с неё подозрения.

Значит, Лиля летит к Андрею? Но почему только сейчас, когда я с ней повидался? Если они изначально хотели побывать в Фергане вместе, могли же спокойно подготовиться и полететь одним самолётом, как голубки. А даже если, для конспирации, и не вместе, то хотя бы в одно время. Нет, Лиля именно впопыхах сбежала к Андрею, потому что я её явно спугнул накануне своими расспросами.

Что же у них за дела, кроме любовных, могут быть с Андреем? А может и любовных-то никаких нет? От чувств сбегают не со стариками, тем более — не с голоштанными пенсионерами, которым нечем компенсировать недостаток чувственного пыла.

Тогда что — у них какой-то сговор? Выходит, когда возникла опасность его срыва или разоблачения, она помчалась вслед за сообщником? Но зачем? Скрыться там? Ведь просто поделиться испугом и посоветоваться, что теперь делать, можно легко и бесплатно и по телефону. Да, а кто, кстати, оплачивает этот банкет? Билет на самолёт до Ферганы с одной пересадкой стоит в «Узбекистон хаво йуллари» 16 с половиной тысяч рублей. Ну, Андрей наверняка тряхнул свою кубышку, чтобы слетать на родину проветриться. Но вряд ли у него кубышка столь обширна, что хватит и на эту девчонку. Узнать бы, конечно, кто оплатил билет, но звонить снова в авиакомпанию и опять врать было выше моих сил. Да и что врать-то? Что ни соври, всё равно вопрос подозрителен — ещё решат, что я её преследую с криминальными намерениями, да оповестят полицию.

Но, с другой стороны, знание, кто оплатил бегство Лили, может многое в этом бегстве объяснить. Эх, неверно я повёл разговор с этой дамой в авиакомпании! Надо было сказать, что девочка сбежала, пренебрегла отцовским запретом. Хотя и что бы это дало? Конечно, в Узбекистане уважают право отца воздействовать на незамужнюю дочь, но сейчас и там немало таких дочерей, кто ведут себя очень вольно. Нет, этот номер не прокатил бы.

А что если всё же сыграть ва-банк и подключить Лилю? Пусть-ка позвонит при мне муженьку и намылит ему шею, что катает к себе в Фергану любовниц. Он настолько обалдеет, что ей откуда-то всё стало известно, что может о многом проболтаться. А на случай вдруг промашка, то что взять с жены, накрутившей себе в голове невесть что. А если в сговоре всё же и Лена? Тогда она начнёт юлить и отмазываться от звонка, что тоже о многом мне скажет.

Ладно, сейчас проверим. Я нашёл Лену в списке контактов на смартфоне, но не успел нажать на вызов, как телефон завибрировал. Но это был звонок не по обычной связи — низко, словно в нос загудел вотсап. Пожалуй, впервые, как я его на всякий пожарный установил. Сам им ни разу не пользовался, и мне по нему пока никто не звонил. Перешёл на него и остолбенел: меня набрал Андрей. С чего бы вдруг?

— Старик, привет! — прокричал он в трубку так, словно хотел, чтобы я услышал его из Ферганы не по телефону, а напрямую. — Ты меня слышишь?

— Привет, — отозвался я, отстраняя телефон подальше от уха. — Буду слышать, если ты перестанешь орать. А то ухо конкретно приглохло.

— Извини, — Андрей сбавил тон до нормального, — по привычке: помнишь, как орали на переговорных, если звонили далеко? Всё кажется, что тебя не слышат. Я что хотел спросить — ты Лене ещё не звонил?

Я переложил телефон к левому уху, потому что правое продолжало звенеть от Андреева ора.

— Как раз собирался. А ты как догадался? — спросил я удивлённо.

— А когда последний раз звонил? — пропустил он мимо ушей мой вопрос — ему, как я понял, важнее было получить ответы на свои.

— Недавно с ней разговаривали. Она для меня кое-что узнавала и перезвонила. А что, это так важно?

— Важно, — Андрей словно перевёл дух. Я прямо физически почувствовал, что он испытал облегчение. — Даже могу сказать, что она для тебя узнавала.

— Даже так?! — поразился я. — Ну-ка яви свою проницательность!

— Скажу сразу конец: Лиля летит в Фергану!

Ого! Это уже не проницательность, а просто мистика какая-то. Я опустил смартфон, переваривая услышанное.

— Алло, Саша! Ты что замолчал? — опять закричал Андрей.

— Да что... Подофигел, естественно.

Он натянуто рассмеялся.

— Когда я это узнал, сразу понял, что ты займёшься шерлокхолмовщиной, а в итоге станешь трезвонить Лене, чтобы она прищемила мне... ну сам знаешь что.

Я ещё помолчал. Потом признался:

— Как раз собирался. Но ты меня упредил.

Он повеселел.

— Этого я и хотел. Когда Лиля позвонила мне и сказала, что ты вчера притащился её допрашивать с этим треклятым чеком, а потом она решила свалить из города, я без особого труда просчитал, что ты будешь пытаться снова с ней встретиться, а когда узнаешь, что она спешно уволилась, начнёшь искать. И найдёшь — у тебя же собачий нюх на бабьё, ты их вечно находишь! А как ты станешь действовать, узнав, что Лиля направляется в Фергану, где уже торчу я? Да конечно же звонить Лиле и «радовать» её, мол, твой Андрюха вызвал к себе любовницу.

Я не стал отпираться:

— Примерно так. Но ты-то тоже хорош: завёл бабу вдвое младше себя, старый осёл!

Андрей хмыкнул и ударил меня не молотком — бабой копра:

— Она не «баба» и не любовница. Лилечка — моя дочь.

НА СНИМКЕ: летим в Фергану!

45. БЫЛА ИСТОРИЯ...

Я совсем чуточку похватал от изумления ртом воздух и почти сразу спросил:

— А чего же ты мне сразу про неё не сказал, когда всплыл этот чек?

— А я знал, что это она его пробила?! — огрызнулся Андрей. — Ленка, помнишь, прицепилась к коньяку и икре — думала, это я их покупал для какой-то несуществующей любовницы, а на магазин и кассира мы и внимания не обратили. А кто вообще обращает? Кстати, вот тебе ещё одно доказательство, что это не мои козни с чеком — ты же всех нас подозреваешь, я вижу, будто мы вздумали ковырять ржавым гвоздиком твою священную, блин, молодость. Убедился, что бухло и икру купил не я, а потому и чек не я подделывал?

— То, что покупатель не ты, ещё вовсе не значит, что ты не имеешь отношения к происхождению чека, — осадил я его. В ответ на что Андрей шумно выдохнул:

— Давай-давай, разоблачай!

— Когда-нибудь и докопаюсь, — пообещал я ему и спросил: — Если Лиля твоя дочь, то каково же её происхождение?

Андрей вздохнул:

— Была история...

— Да уж наслышан! — воскликнул я. — Аня мне поведала, что ты, оказывается, крепенько погуливал в молодости.

— Ох и гадюка! — злобно сказал Андрей. — Ещё и Ленке настучит, паршивка этакая.

— Не настучит, не боись, — сказал я. — Она сама об этом, по её словам, от Лены узнала.

— Что, серьёзно?! — срывающимся голосом спросил Андрей.

— За что купил, за то и продаю. Никакой отсебятины.

Андрей присвистнул. Потом, помолчав, сказал:

— А может это и к лучшему — проще будет объясняться по поводу Лили. Я давно хотел ввести её нашу семью, да всё опасался, что Ленка поднимет хай.

— Может и поднимет, — поехидничал я. — Ибо одно дело где-то с кем-то барахтаться, чего она сама не видела и о чём знает явно понаслышке, поскольку в противном случае хай подняла бы давно и летел бы ты в Фергану не на комфортабельном ероплане, а вверх тормашками, и совсем другое — привести домой, так сказать, плод всех этих процедур.

— Пожалуйста, хоть ты меня не доканывай! — взвыл Андрей. — Поди радуешься сейчас, что я оказался не лучше тебя?

— Пардон! — вскричал я. — У меня все дети свои! А про наши с Леной какие-то там шашни ты сам придумал и сам от них тащишься, мазохист несчастный.

— А ты садист! Друга тебе не жалко...

— Да жалко-жалко, успокойся, — сказал я примирительно. — Что ж я не понимаю... Всё я, Андрюша, понимаю, кроме одного: как ты столько лет Лилю скрывал.

— А я и не скрывал. Я сам о её существовании недавно узнал. Вышел на остановку раньше, когда ехал как-то из города на автобусе, чтобы пройтись, зашёл в ту «Пятёрочку» купить сигареты и пока кассирша выколупывала их из этого нелепого ящика над кассой загляделся на её грудь...

— Ай да папаша! — подкузьмил его я.

— Ладно тебе, я же не знал!.. А на груди на бэдже у неё написаны фамилия, имя и отчество. Иду домой и чувствую, что-то не то. Была у меня одна знакомая очень близкая с такой фамилией, и звали её Лера, Валерия Антоновна. Думаю, не сестра ли эта кассирша Лерина младшая. Пришёл домой, порылся в старых адресных книжках, хорошо, что не выбросил, хотя давно собирался, нашёл телефон Леры, звоню. А она мне, покудахтав, мол, куда ты пропал — ничего, да? Лет тридцать, на минуточку, прошло, а она — куда пропал? — наконец выдаёт: а это, мол, твоя дочь. Как дочь?! Она же Антоновна? А я, говорит, записала ей папину фамилию и папино отчество при регистрации — не с прочерками же ей жить. Да она тут, не так далеко и живёт — на Малой Бухарестской...

— И вы что, все эти годы не виделись с Лерой этой?

— Нет, — спокойно сказал Андрей. — Она со мной порвала, когда нашла себе богатенького покровителя. Видимо, уже беременная была и понимала, что содержать её и ребёнка я не смогу, вот и переметнулась заблаговременно. В общем-то правильно сделала.

— А если бы не переметнулась?

— Ну что.., — сказал растерянно Андрей. — Я не знаю... Нет, конечно... Но у меня же семья! Не знаю... Давай об этом не будем? Пока я не чувствую себя виноватым, а дочери рад — и не хочется, чтобы от всех этих ковыряний стало наоборот.

— С этим согласен, — сказал я. Я его понимал. Да и дочь его выросла в достатке и любви, а так бы ещё не известно, какая судьба ей выпала. — А Лиля на тебя не в обиде?

— Нет, кажется... Когда я вскоре подкараулил её у магазина и всё рассказал, она даже обрадовалась, но до конца всё же не верила, пока не потащила меня домой и не предъявила матери. Мать подтвердила, но я понял, что счастливые годы дочки прошли: мать теперь жила с каким-то хмырём, и Лиле дома было явно неуютно. И она стала со временем со мной общаться так, будто мы всегда были вместе. И у меня душа всё болела, что не могу привести её в наш дом. Несколько раз порывался... Но теперь, как вернёмся, точно приведу!

Я выслушал его рассказ и мысленно согласился: конечно, пора.

— Я бы вообще хотел, чтобы она у нас жила, пока не выйдет замуж, — признался Андрей. — Без Коли дома стало пусто, полезли наружу все шероховатости с Леной, что за жизнь накопились. Пока Коля был, учился, думали больше о нём, не до себя как-то было, а теперь началось самоедство. Ты же сам видишь.

— Да, я и сотой доли того, что у вас с Леной друг к другу имеется, не предполагал, — не скрыл я удивления.

— Ну вот, а теперь, сам видишь, это становится заметно. Но если бы только заметно, то и чёрт бы с ним, кого нам стыдиться. Но становится больно. А я к старости, знаешь, стал бояться душевной боли, — тихо признался он и попал и в мою болевую точку.

— Представляешь, я тоже, старик...

Мы солидарно помолчали, как нашедшие друг друга товарищи по несчастью.

— Старик, можно тебя попросить? — сказал наконец Андрей.

— Ты же знаешь: всё, что угодно, кроме такой обузы, как твоя благоверная.

Он рассмеялся:

— Да я уже понял. — Потом сказал: — Хочу попросить рассказать Лене о Лиле, пока меня нет.

— Чтобы сковородка погуляла по моей голове?

Теперь рассмеялся он:

— Типа того! Но тебе всяко меньше достанется, чем мне, если что.

— Ладно, постараюсь её максимально обезопасить к вашему возвращению, — пообещал я. — А кстати, чего это Лиля вдруг ломанулась сегодня к тебе?

Мне с самого начала хотелось задать именно этот вопрос, поэтому я даже не так удивился известию, что Лиля — дочка Андрюхи. Но я терпел, чтобы не выдать своего главного интереса — до конца Андрею в истории с чеком я всё ещё не доверял.

— Ты понимаешь.., — начал он. — У неё есть ухажёр, молодой, но уже состоятельный парень. Он у своего отца на подхвате пока — того самого хмыря, с которым сейчас живёт её мать. Мне он, честно говоря, совсем не по душе, но моё мнение, при моей-то роли «неизвестного папы», сам понимаешь, не очень уместно, потому я его и не высказывал. Не верю я в то, что Лиля ему дорога — боюсь, он с ней просто играет. Но как скажешь! А тут вчера ты ей наш диковинный чек показал, она увидела мой список покупок, а ты ей рассказываешь, что его составлял женатый человек.

— И что?

— Этот её парень тоже имеет такую привычку, как я. Ну и почерки у нас, видимо, похожи... Она приехала домой и налетела на его папаню: мол, ваш Владик — скотина и врун, женатый, оказывается, а мне заливал, что холостой. И папаня от неожиданного такого наскока, представь себе, раскололся. Оказывается, этот Владик хоть и встречается с Лилей, а формально не разведён ещё с бывшей женой. Он ей об этом не говорил, я так понял, думал, тихонечко развестись, а ей пока вешал лапшу, что отродясь холостой. Вот дурак, нет бы сказать... А может он и не думал разводиться, а Лилечку просто дурачил... Говорю же, какие-то мутные это люди. Ну, Лиля в слёзы, в крик — это мне мать её уже рассказала, недавно звонила. Чуть ли не в Неву топиться. Еле угомонили. Материн сожитель говорит, поезжай куда-нибудь, на тебе денег, приди в себя, потом решите с Владиком, как дальше быть, сгоряча, дескать, не стоит. Она говорит, к отцу полечу, он, мол, сейчас в Узбекистане — это я ей перед отъездом сказал. Попросила отпуск в магазине, а там какой, дескать, отпуск, ты только летом была, работать некому и всё такое. Она и уволилась — хорошо хоть не заставили две недели отрабатывать, а иначе бы уволили за прогулы по статье. Сожитель материн отвалил ей бабок прилично, только бы сейчас прямо с Владиком не рвала и сам в авиакассы свозил и потом в Пулково отвёз, на самолёт посадил. Утром буду встречать; прилетает в 6.53 по Москве, здесь это уже почти 9 утра.

— Ясно всё с вами, — проговорил я, выслушав эту печальную историю. — Жить-то вам там хоть есть где?

— С этим проблемы нет, — повеселел Андрей. — Мы у брата в квартире, что нашей с Леной когда-то, помнишь, была. Он в больнице лежит после инфаркта, а жена к племяннице, пока я тут, поехала на побывку. Даже обрадовалась: это почти рядом с больницей, проще брата навещать. Да и что с внуками побудет — дочка редко их ей привозит, да оно и правильно: они с братом старше меня здорово, обоим за семьдесят уже, слабенькие оба. Только бы Игорь выкарабкался...

— Бог даст, — сказал я. — А ты всё же поразузнай у дочери, когда придёт в себя, почему всё же на чеке такая дата. Я спросил, но у неё ум за разум видно зашёл, когда решила, что её этот Владик облапошил, так что пропустила мимо ушей, а потом фьють — и укатила на тралике.

— Хорошо, — пообещал Андрей. — Сам понимаешь, мне тоже интересно. А ты скинь мне здесь же, в вотсапе, фотку этого чека, хорошо?

— Договорились. Сейчас сфотографирую его и скину. Пока!

— И с Леной поговори, как обещал! — торопливо напомнил Андрей, чувствуя, что я вот-вот нажму кнопку отбоя.

Я услышал. Но отвечать уже не стал. Не откладывая, выполнил обещание, и фотокопия чека улетела вслед за Лилей в далёкую Фергану. Как бы он и там чего не натворил, шевельнулась тревожная мысль, но я её поспешно отогнал.

Продвижения к разгадке тайны чека вновь никакого, зато предстоит тяжёлая миссия довести Лену до такой кондиции, чтобы она хотя бы нейтрально восприняла прибытие муженька из Ферганы с новоявленной дочерью. Заниматься мне этим не хотелось, ибо и подумать было жутко, чего может потребовать от меня Лена за своё благонравие. Но раз обещал Андрею — придётся...

Впрочем, меня никто не заставляет это делать прямо сегодня — до их возвращения ещё есть время. А раз не заставляет, то и не буду. Лучше займусь чеком, решил я, а именно попробую разузнать, кто его всё же такой вот необычный сварганил и зачем.

Через час я уже был в «Пятёрочке» на Пловдивской. Директриса, довольно красивая женщина средних лет с властным лицом, услышав от продавцов, что её ищет покупатель, подошла ко мне и спросила:

— Это вы меня ищете?

Я кивнул. Увидев у меня в руках чек, она повела меня за собой и пригласила в свой кабинет, заставленный какими-то коробками, отчего тот больше походил на складское помещение.

— Возвраты, — перехватила она мой недоумённый взгляд и освободила от коробки стул перед своим столом.

Я сел, продолжая держать в руках приготовленный чек.

— Давайте, — протянула она за ним руку, и я молча подал его ей. Она мельком глянула на него и спросила: — Что не так? Не принимают обратно покупку?

— Покупки давно выпиты и съедены, — сказал я. — но будут куплены только через полвека, даже позже.

Она вытаращилась на меня:

— Как это? Ничего не понимаю!

— Сейчас объясню. Этот чек выбила Лилия Казначеева...

— Ах эта! — перебила меня директриса и презрительно сдула со лба падающую чёлку. — Так она уже уволена. Вы же этого от маня хотели? Как видите, мы уже приняли меры, — и стала подниматься со стула. — Извините, у меня много дел.

— Вовсе нет! -остановил я её. — И я даже знаю, что совсем она не уволена, а уволилась сама. И вы даже не заставили её отрабатывать положенные две недели.

— Вот об этом жалею! — воскликнула директриса, снова опускаясь на стул. — Знала бы, что она напортачила, не пошла бы ей навстречу. — Вдруг он смолкла и посмотрела на меня. — А откуда вы знаете?

— Её отец — мой старый друг, он мне и сказал несколько часов назад.

— Вот этот сальный хмырь — ваш друг?! — снова вытаращилась директриса. — А по вам и не скажешь...

— Мой друг очень приличный человек, и я бы не стал называть его хмырём, хотя, мягко говоря, не всегда и не во всём с ним согласен.

Директриса откинулась на спинку стула и снова сдула непослушную чёлку.

— Да уж, приличный... Скажете тоже!

— А вы что, так хорошо знаете отца Лили? — заподозрил я, что мы имеем в виду разных людей.

— Да как облупленного! — Она вскочила, потом опять села. — Прохвост ещё тот! Увёл Лилькину мать у её отчима, тоже не самого честного человека на свете, но всё же и не чета этому... суслику.

— Что же, вы и Валерию Антоновну знаете? — не без удивления спросил я.

— А вы тоже?!

— Нет, лично не знаю, — признался я, — только по рассказам моего друга — Лилиного отца.

Директриса первый раз посмотрела мне прямо в лицо и спросила, вникая:

— А вы вообще кто?

— Я старый журналист и друг, говорю, Лилиного отца — Андрея Сергеевича Большакова. Но я пришёл не для того, чтобы это вам сообщить...

— Какого Большакова?! — перебила она меня. Она была явно сбита с толку.

— Да он тут недалеко живёт, хотя вы вряд ли его видели — они закупаются у ваших коллег с угла Дунайского.

— И что? — совсем уж тупо спросила она меня.

— В смысле? — не понял я.

— И что — этот Большаков — в самом деле отец нашей Лили?

— Я тоже этого не знал ещё пару часов назад, хотя с Андреем знаком уже лет сорок. А вот с самой Лилией Антоновной вчера познакомился.

— Нет, погодите, — директриса никак не могла собрать мысли в кучку. — Я же всегда знала... Они же мне с Лерой сами говорили...

— Да вы не мучайтесь, — попытался я её отвлечь и переключить её внимание на себя. — Казначеева всё равно у вас больше уже не работает. А я к вам пришёл совершенно по другому вопросу.

— Ладно, рассказывайте, — потрясла она головой, как бы сбрасывая потерявшую актуальность информацию.

Но от меня не укрылось, что эта информация для неё всё равно почему-то важна.

НА СНИМКЕ: мой любимый ферганский базар (после ташкентского Алайского, конечно!) в те годы, когда я там бывал.

46. ВСЁ ГЕНИАЛЬНОЕ ПРОСТО

Мой рассказ, совсем короткий: чего там рассказывать — вот чек, а вот дата, отстоящая от сентября 2016 года на целых 56 лет вперёд, порядком обескуражил директрису. Она вертела чек и так, и этак, рассматривала его на просвет, даже нюхала.

— Он ведь подлинный? — спросил я её.

— Какой же подлинный — если из будущего! — сказала она, покрывшись пунцовыми пятнами и без конца сдувая чёлку.

— Я имею в виду, что материал его настоящий?

Она пошла к шкафчику, достала из него нетронутый рулон термобумаги. Приложила вплотную к моему чеку: было видно, что один к одному.

— Бумага такая же вроде.., — пробормотала она. — Мы закупили её ещё весной — большую партию.

— А напечатано на чём?

— Да откуда я знаю, как напечатано! — визгливо выкрикнула она. Потом остыла: — Ну да, на кассовом аппарате... Чертовщина какая-то!.. Вообще не пойму...

Я согласно кивнул.

— Вот и мне тоже кажется. Однако против фактов не попрёшь: вот чек — и на нём дата из будущего.

Директриса ещё помолчала, подула пару раз на чёлку и решительно сказала:

— Подделка!

— Но если так, кто мог подделать? Лиля Казначеева?

— Не обязательно — за кассами сидят свободные продавцы. Так что любая могла подделать.

— Вы уверены, что они на это способны?

— Я не в том смысле... Доступ к этой кассе был у любой. Только зачем и кому из них это было надо? Может Лиле? — она посмотрела на меня с надеждой.

Я пожал плечами.

— Это завтра её отец попытается у неё узнать.

— Почему только завтра? — удивилась директриса.

— Потому, что она летит в Узбекистан, где он находится уже несколько дней.

— Да, она же и просила отпуск, что лететь куда-то надо срочно.., — вспомнила директриса.

— Завтра утром она прилетает в Фергану, и отец постарается её расспросить.

— Сегодня улетела, а прилетит только завтра? — не поняла директриса.

— Прямого рейса нет, — объяснил я. — Пересадка в Москве, но не стыковая, а надо ждать там рейса на Фергану чуть не полсуток.

— Так она сейчас где? В Москве уже? — обрадовалась директриса.

— Давно. Когда я узнал, что она собралась в Узбекистан, её самолёт уже садился в Домодедове. А это было часа два назад, не меньше.

— Так я сейчас ей позвоню и спрошу! — решительно сказала директриса и стала искать свою бывшую продавщицу в списке контактов на своём смартфоне. — Ага, вот! — она ткнула пальцем в иконку с телефонной трубкой напротив фамилии Лили.

Это действие она повторила три раза, после чего повернула телефон ко мне. Из него монотонно доносилось: «Телефон абонента выключен или находится вне зоны доступа».

— Может разрядился? — предположил я. — Или где-нибудь в туалете не достаёт.

Директриса качнула головой так, как обычно дают понять: вполне возможно.

Открылась дверь, и в проёме показалась девичья головка:

— Алла Фёдоровна, я могу идти домой? У меня смена кончилась.

— Конечно. — И когда головка скрылась, но дверь ещё не закрылась, крикнула вдогонку: — Постой-ка Катя!

Девушка заглянула опять.

— Скажи, ты на.., — она заглянула в чек, — ...на четвёртой кассе работала?

— Да на всех я работала, вы же знаете!

— Меня четвёртая интересует — там ничего такого не замечала? Сбоев каких-то или барахлила?

— Ой да вы что, не знаете этот хлам — все менять давно пора, — сделала кислую мину Катя. — То одна глючит, то другая. Одно мученье...

— Я про четвёртую, — с нажимом сказала директриса.

— Она тоже не подарок, — хмыкнула Катя, постреливая глазками на меня. — А это дядечка чинить их пришёл? Вот бы хорошо!

— Ладно, иди Катя, — махнула рукой, выпроваживая её, директриса, — мы тут разберёмся, кто и чего будет чинить.

Девушка упорхнула, не слишком деликатно хлопнув дверью. Директриса снова попыталась дозвониться до Лили.

— Не берёт... Что ж, подождём до завтра. Вы же, надеюсь, будете держать меня в курсе? Вот мой телефон. — Она оторвала от блока жёлтый стикер и написала номер, который затем протянула мне.

— Всегда боюсь потерять, — сказал я и стал прямо при ней забивать её номер в свой смартфон. — Сейчас позвоню, а вы сбросьте. Так, кстати, и у вас мой номер останется.

Я позвонил. Она посмотрела на вызов, кивнула и сбросила. Мы распрощались.

Мы вышли одновременно — я из магазина, а солнце — из-за туч — и мы улыбнулись друг другу. Но моя улыбка вышла наверняка такая же кислая, как только что у симпатичной молоденькой продавщицы Кати: результат по чеку опять нулевой. Мне уже начинало казаться, что его тайну оберегает от нас какая-то незримая высшая сила. Но зачем ей это нужно?

Я стоял на крыльце «Пятёрочки» и решал, куда мне направиться: домой или, раз опять явился в Купчино, за одно зайти уж и к Лене да осторожно приготовить её к появлению в её жизни дочери Андрея. Так ничего и не решив, я медленно пошёл пешком в сторону Дунайского, подумав, что если, дойдя до него, надумаю ехать домой, — на маршрутку только проспект перейти, а если всё же сочту, что стоит сегодня же подставить под удар свою седую голову, — то перейти надо будет лишь Будапештскую.

Перекрёсток приближался, а решение всё не приходило. Поэтому, как часто это бывает, за меня решила судьба. Когда я поравнялся с «Пятёрочкой», где беседовал со «стовосьмой», из неё вышла Лена и даже не удивилась, увидев меня.

— Был на Пловдивской? И что тебе там сказали? — Она подхватила меня под руку и увлекла на пешеходный переход через Будапештскую, к «Бургер Кингу», а стало быть — и к её дому. — У них точно есть аппаратик для приёма чеков из будущего? — весело щебетала она по пути.

— А с чего это ты такая радостная? — подозрительно спросил я.

Она остановилась и выразительно посмотрела на меня.

— Жабский, а чего мне, плакать? Вон солнышко вышло, осень красивая, мужа сплавила, старый друг повстречался, с которым мы сейчас будем...

Я с опаской взглянул на неё, и она осеклась. Потом рассмеялась.

— Да не бойся ты! Обедать будем — я это хотела сказать. Есть хочешь?

Я спросил свой организм. Он часто-часто закивал, и даже заурчал желудком. Лена услышала и снова засмеялась:

— Вот и подтверждение! У меня рассольник — любишь?

— Сойдет, — сказал я как можно безразличнее, чтобы она не слишком самовлюблялась.

— Ой-ой-ой! — выдразнила меня Лена и с удвоенной энергией потащила к себе домой.

Дома у Большаковых мать ждал Колюнчик. Он удивлённо посмотрел на нас с Леной, ввалившихся в прихожую чуть не в обнимку. Мне стало неловко.

— Зато не разводятся, — сказал я ему, чтобы снивелировать недоумение.

— Это кто тебе сказал? — тряхнула меня за рукав Лена. — Его папахен малахольный?

— Сужу по обстановке, — высвободил я руку и стал стаскивать ветровку, незаметно при этом подмигнув Колюнчику. Что-то вроде мелькнуло перед глазами, но я не придал значения. Зато его придал Колюнчик.

— Дядь Саш, у вас что-то выпало.

Он поднял выпавшее с коврика прихожей и рассмеялся:

— Папахен, как мама выразилась, в своём репертуаре. А откуда у вас его список?

Оказалось, у меня из внутреннего кармана ветровки выпал тот самый «чек из будущего»: я забыл, уходя из «Пятёрочки» вложить его снова в паспорт.

— А я помню этот чек! — вдруг воскликнул Колюнчик. — Это я его отцу принёс. Как-то покупал в «Пятёрочке» курицу на ужин — не в нашей, а на углу Пловдивской, и взял вместо своего этот — там несколько валялось у кассы, где оплаченный товар складывают. Пришёл домой, стал что-то вытаскивать из кармана — и он выпал, вот как у вас сейчас, — сказал он мне. — Валя ещё посмеялась, мол, что, с папы стал брать пример. А я увидел, что там коньяк и икра, говорю — ну, с приколом: смотри, дескать, Валентина, что люди добрые покупают. А она: да ты и купил — для любовницы поди. Похохотали. А потом я смотрю, он не помятый совсем, ну и захватил как-то, когда к родителя шёл, и отцу в его коробку сунул. А теперь что с ним делать — выбросить или что? Он вам зачем-то нужен? — удивился он, увидев, что я протянул за чеком руку. — Тогда берите.

Я сунул чек в карман джинсов, чтобы, если понадобится, был под рукой. Настроение поднялось. Ну наконец-то хоть одна загадка разрешилась: теперь мы знаем, как этот чек попал в дом Большаковых. Всё гениальное и в самом деле просто.

— Молодец! — выкатилась с половником в руке и фартуком на некогда пышной груди Лена из кухни, откуда уже вкусно потянуло разогреваемым рассольником. — Я тут его отцу чуть последние волосёнки не повыдергала — думала, подружку завёл и ей этот коньяк с икрой отволок.

— Ну мама, ты даёшь! — рассмеялся Колюнчик и обнял мать. — Ой! — это она треснула его поварёшкой. — Ты чего?

— А нечего над матерью смеяться! — и снова скрылась в кухне.

— Видали, дядь Саш, какие у них страсти тут бушуют! — и увлёк меня в гостиную. — А чек-то вам зачем папин понадобился?

Я испытующе посмотрел на него. Но никакого подвоха не почувствовал. Видимо, и правда ни о чём ни сном ни духом.

— Садись, — говорю, — Колюнчик — буду с тебя допрос снимать!

— Но трусы-то хоть можно оставить? — гоготнул он и расположился напротив меня.

— Пока — да, сказал я серьёзно. — А там — как пойдёт.

— Ребята, идите есть! — крикнула из кухни Лена. — Я вам туда не понесу. И руки по дороге вымойте — как зашли в дом с улицы, так и расселись с грязными...

За обедом Колюнчик рассказал нам, что ему утром того же дня звонила тётка и спрашивала, что он надумал насчёт её предложения.

— Я ответил, как вы советовали, — посмотрел он на меня. — Я потом ещё раз всё обдумал и счёл, что ваш совет — самый разумный.

— Так и я тебе то же говорила, — обиженно вставила Лена.

— Ну ваш — какая разница....

— И что она сказала? — спросил я.

— Согласилась. Ей, правда, в самом деле, оказывается, зам толковый нужен и, желательно, из своих...

— Зря она так: свои чаще обжуливают, — вставил теперь уже я.

— Так-то ты о нашем Коле, да? — укоризненно зыркнула Лена.

— Не о Коле, а о статистике, — отбоярился я. — Не мешай наслаждаться рассольником.

Лена блаженно улыбнулась и перестала обижаться. А Колюнчик меж тем продолжал:

— Акции в самом деле продаёт Иванеев...

Я обвёл их торжествующим взглядом:

— А что я говорил!

Лена легонько хлопнула меня по затылку:

— Нечего задаваться! Подумаешь, самый умный.

— Эй, не помни седину! Лучше вспомни, как ты хлопала своими выпавшими сто лет назад ресницами, — огрызнулся я.

— Что-о?! Ну-ка повтори! — схватила она меня за ухо, да так больно, что я чуть не опрокинул на себя тарелку с остатками рассольника.

— Говорю, — втянул я голову в шею и прижал уши, — ты, как дура, хлопала своими роскошными густыми ресницами. — И с опаской посмотрел на неё: — Так лучше?

Она выпустила моё ухо и засмеялась:

— Дуру я ещё стерплю: привыкла к твоему, что все бабы — дуры, но вот ресницы мои не трожь!

— Да хватит вам! — осадил нас Колюнчик. — Как Вовчик мой прямо... Так вот, завтра еду подписывать с ним у нотариуса договор о купле-продаже акций.

— А деньги? — спросила мать взволнованно.

Колюнчик достал из кармана карту «Альфа-банка» категории Visa Gold.

— Шикарно, — прошептала тоном Эллочки-людоедки Лена. — И... и сколько там? — она указала глазами на карту.

— Держитесь за стулья! — предупредил Колюнчик. — Сто девять миллионов.

— Сколько?! — вскочила Лена. — Да это же полтора миллиона долларов!

— Почти два, — уточнил Колюнчик.

— Сыночек, дай подержать, — попросила Лена. — Никогда не держала в руках столько денег.

Она нежно погладила карту и вернула её сыну.

— И какая же процедура? — спросила она. — Когда перечислять?

— При подписании договора, на глазах у нотариуса. Он не заверит договор, пока не придёт подтверждение о зачислении этих денег на счёт продавца.

— Кстати, а Иванеев знает, что ты Анин племянник? — спросил я.

— Не-а! — по-ребячески вылупился Колюнчик. — Уж не знаю, как это скрыли — там юристы тёти Ани вели переговоры с юристами Иванеева. А тёти Анины говорили, что они представляют мои интересы.

— А зачем эти тайны? Он что, иначе не продал бы?

— Он-то может и продал, но нужно же скрыть от от матери тёти Ани, что акции покупает их родственник, — напомнил Колюнчик.

— А ты думаешь, она не догадывается? — с сомнением покачала головой Лена. — Такая ушлая тётка, что мимо неё мышь не проскочит.

— Мне-то какое дело? — благодушно ухмыльнулся Колюнчик. — Мне главное голосовать, как скажет тётя Аня — да получать дивиденды раз в год.

— Ты, сынок, только не говори никому — и особенно на работе помалкивай, — обняла его Лена. — Люди такие завистливые!

— Конечно, не стану трепаться, не маленький, — заверил Колюнчик. — Хотя всё равно рано или поздно станет известно: бизнес-сообщество в Питере небольшое, просочится. Сами акционеры же и растреплют по своим знакомым. Но тут уж ничего не поделаешь.

— Ох как я переживаю, Колечка! — закусила Лена костяшку указательного пальца правой руки, как делала в моменты особого волнения ещё с молодых лет, когда её таскал на ковёр за всякие промашки первый секретарь Ферганского обкома комсомола. — Не были богатыми — не надо бы и начинать.

Я пихнул её локтем в бок.

— Ленка, так у Колюнчика жизнь только начинается — ты его с нами, кабристонщиками, не равняй! Когда и богатеть, как не в молодости. Тем более подвернулась такая возможность!

Она махнула рукой, всхлипнула и отошла к окну, за котором начал сеять микроскопический дождь, больше похожий на морось.

Я жестом указал Колюнчику на дверь и увёл его в гостиную — продолжать допрос.

НА СНИМКЕ: у Лены был такой рассольник.

47. ЧУЖОЕ ИМЯ

Колюнчик ещё не отошёл от возбуждения, вызванного собственным пересказом за обедом их с Аней затеи. Да и потом побыть хоть один день долларовым миллионером — это всё же нечто!

— Ну что, миллионщик, искренне поздравляю! — протянул я ему руку, и он пожал её так, словно расстанется с умопомрачительным богатством не завтра, а в туманной перспективе. — Понимаю, у богатых свои причуды, а у нас, нищебродов, — сплошные заморочки. Так что уж не погнушайся помочь нам разобраться в одном не согласующемся со здравым смыслом происшествии, окажи такую божескую милость.

Колюнчик бросил на меня вопросительный взгляд:

— Это имеет какое-то отношение к чеку, что я отцу притащил, а вы обронили?

— В точности так, — кивнул я. — Если бы ты только знал, что ты притащил в дом, поставив всех нас в последние дни буквально на уши!

Колюнчик посмотрел на меня недоверчиво:

— Так прямо и поставил?

— А кто ко мне приходил просить, чтобы я урезонил твоих родителей, собравшихся разводиться? — ответил я вопросом на вопрос.

— Разве это как-то связно?! — воскликнул Колюнчик и вскочил, заходил нервно по гостиной. — Может быть вы мне всё-таки объясните?

— Это я и собираюсь сделать, — сказал я. — А потом задам тебе несколько ключевых и много второстепенных вопросов.

Колюнчик сел и приготовился слушать. В течение следующей четверти часа я рассказал ему во всех подробностях странную историю, приключившуюся со мной и его родителями, которая началась с того, что его мать обнаружила вот на этом самом большом круглом столе, за которым мы сейчас сидели, чек, датированный августом 2072 года. Не стал пересказывать только свои рассуждения, кто бы мог быть инициатором и исполнителем затеянной с нами игры: я всё ещё никому до конца не доверял.

— Если чего-то не уловил, спрашивай по ходу дела, — сказал я Колюнчику, закончив своё повествование. — А у меня к тебе первый вопрос: где ты взял вот этот чек?

Я достал уже немного помятый клочок бумаги с лейблом «Пятёрочки» из кармана джинсов, разгладил его рукой на столе и положил между собой и Колюнчиком.

— Я же сказал — в «Пятёрочке», — воздел глаза в потолок Колюнчик. — Той, что на углу Пловдивской.

— В глаза смотреть! — дурашливо выкрикнул я голосом воображаемого следователя и хлопнул ладонью по столу.

— Ещё лампу, дядь Саш, наставьте! — перевёл на меня насмешливый взгляд Колюнчик, которого этот «допрос» забавлял.

— Надо будет — и наставим, — пообещал я, — После того, что мы тут с твоими родителями пережили, за нами не заржавеет.

— Вы чего тут орёте? — обеспокоенно заглянула в гостиную Лена.

— Да вот, подозреваемый не колется, — кивнул я на Колюнчика.

— Чего это я не колюсь! Я колюсь! — заёрзал он на стуле. — Я с самого начала сказал, что покупал там курицу на ужин — такую, знаете, запечённую на гриле — Валя любит.

— Это правда — не врёт, — подтвердила Лена.

— А ты что, там была с ним? — воззрился я на неё.

— Нет.., — оторопела она.

— Тогда откуда знаешь, что не врёт? — посмотрел я на неё исподлобья.

— Да ну тебя, совсем заигрался! — махнула она рукой. — Я про Валечку — что она правда любит курицу-гриль.

— Тьфу! — плюнул я фигурально. — Какое имеет отношение к делу, что Валечка любит, а что не любит?

— Никакого, — сказала Лена. — А ты чего тут развыступался, следователь хренов?! — пошла она на меня, выставив грудь.

Колюнчик наблюдал эту сцену и беззвучно смеялся.

— Ты не хихикай, миллионер, — погрозил я ему, — а лучше скажи, ты запомнил того человека, который выбивал бренди и икру?

— Ещё бы! — оживился Колюнчик. — Такой прилизанный пижончик. С ним ещё кассирша всё щебетала, как со старым знакомым.

— А что конкретно говорила? — насторожился я.

Колюнчик задумался.

— Да можно было подумать, что они даже и не просто знакомые, — сказал он наконец. — Я ещё, как сейчас помню, подумал, что хлыщ этот с ней крутит.

— Ну вот пробила она ему чек — дальше, что было?

— Что было дальше? — переспросил Колюнчик. — Ну что было... Он вспомнил, что пакет не купил — она выбила ему отдельный чек за пакет.

— Ну? — нетерпеливо сказал я.

— Сложил в пакет банки, поставил «Метаксу» и пошёл.

— Куда?

— Да я не обратил внимания, — смешался Колюнчик. — Я не прямо за ним стоял, а человека через три.

— Рассказывай максимально подробно!

Колюнчик нахмурился от сосредоточенности.

— Подошла моя очередь, я заплатил за курицу, кассирша выбила чек и бросила его туда, где обычно купленное складывают после оплаты — наклонное такое продолжение её стола. Я упаковал курицу в три маленьких пакетика, завязал верхний и положил в свой дежурный пакет — он у меня в кармане всегда, как и вас — тоже так привык. Взял чек, что лежал вверх ногами ближе ко мне, думая, что это и есть мой, и пошёл к машине. И только дома заметил, что взял чек того пижона.

— А как выглядела кассирша?

— Да молоденькая совсем! Глазки всё строила этому пижончику, как бы даже заискивая.

— Заискивая? — удивился я. — С чего бы это?

— Да бог его знает! — пожал плечами Колюнчик. — Может запала на него.

Я пожалел, что не догадался сфотографировать Лилю — сейчас бы предъявил Колюнчику фото для опознания. Но судьба уже готовила новый трюк.

— Да вот она! — воскликнул Колюнчик, спохватившись. — Я и забыл: как-то раньше её сфоткал, да всё никак не удалю, — он протянул мне свой навороченный айфон.

— Это ещё зачем? — напряглась Лена, молчавшая всё время «допроса». — Смотри, Валечка тебе пистон вставит!

Колюнчик даже ухом не повёл.

— Да я для неё и снимал! У этой кассирши такой же тон волос, как у Вали. Она ещё весной попросила ей краску купить по пути и объяснила на пальцах, ничего не понятно, как всегда у вас. Я кассиршу и щёлкнул и послал Вале для идентификации — такой, мол, тон? — Он повернулся ко мне: — Что вы, дядь Саш, словно привидение увидели?

Он был прав. На фото была та самая Катя, которая заглядывала к директрисе, когда я у неё сидел, — ещё «дядечкой» меня назвала, решив, что я — ремонтник кассовых аппаратов. Но самое главное...

— Колюнчик, а ты, братец, ничего не путаешь? — отвлёкся я, чтобы не начать тотчас рвать на себе волосы.

— Да что там путать! — отмахнулся он. — Их же там не сто человек. Я и на днях эту девушку в той «Пятёрочке» видел — похожих на неё нет.

Так вот самое-то главное: на снимке на груди у Кати был приколот бэдж с надписью «Продавец-кассир Казначеева Лилия Антоновна».

Ну полная чертовщина!

Я застонал и повалился на диван.

— Дайте мне умереть, — пробормотал я.

Лена встревоженно подсунула мне под голову собственноручно вышитую ещё в молодости думочку — я её помнил с ферганских времён.

— Что ты такое увидел, что помирать собрался? — села она у меня в ногах и потрясла за колено.

— Это не та кассирша, которая пробила чек, — мне показалось, что у меня начал заплетаться язык. Ну всё, подумал я, инсульт!

— С чего вы взяли? — уставился на меня Колюнчик чуть не с возмущением. — Кто там был — вы или всё-таки я?

Нет, вроде бы не инсульт, решил я, когда мысленно себя диагностировал. Всё шевелилось, вот только рассудок мутился, однако ни Пётр Великий, ни даже Екатерина Вторая, с которой несколько дней беседовал папа в феврале 1961 года, ко мне не явились. Перед глазами всё так же маячили сидевшая у меня в ногах Лена и стоявший рядом с ней, чуть склонившись надо мной, её сынок-миллионер.

— Посмотри на чек, — сказал я ему.

Тот взял чек со стола.

— Куда смотреть?

— Найди фамилию и имя-отчество кассира.

Колюнчик не сразу, но нашёл. Прочитал: «Казначеева Лилия Антоновна».

— И что? Казначеева Лилия Антоновна — и на фото она: вон, на бэдже ж написано. Вы что-то имеете против? — не скрывая насмешки спросил он.

— Я вчера познакомился с Казначеевой Лилией Антоновной, — сказал я, приподнявшись и опершись на локоть. — И это совсем другой, доложу тебе, человек. А эту девушку на твоей карточке зовут Катя. Фамилию, правда, не знаю, но Катя — точно. Мы с ней встречались сегодня у директора той «Пятёрочки».

— А тогда, когда этот пижон покупал икру и бренди, что у неё было на бэдже? — задала резонный вопрос Лена.

Колюнчик попытался вспомнить, но это ему не удалось.

— Спроси, что полегче, — буркнул он, расписавшись в своём бессилии.

— Слушай, Саш, а что это так уж важно — ну вот это несовпадение? — спросила у меня Лена в надежде, что я скажу, что не важно. Но я же не мог так сказать!

Я снова откинулся на думочку, поскольку локоть стал быстро затекать и неметь.

— Я вчера пришёл в тот магаз, чтобы поговорить с кассиршей, выбившей этот чек. И мне указали совсем на другую девушку. Которая, между прочим, не отрицала, что она и есть Лилия Казначеева. Но потом чего-то испугалась и сегодня улетела в Фергану.

Место, куда улетела Лиля, сообщать которое было вовсе не обязательно, вырвалось у меня машинально. Я было прикусил язык, да поздно. Я был мгновенно свергнут с пьедестала следователя, и на него тотчас вскарабкалась Лена.

— Куда?! — поразилась она. — Повтори ещё раз!

— Да разве это важно, — попытался выкрутиться я. — Главное, что улетела. Может я и ошибаюсь...

Не слезая со следовательского пьедестала, Лена встала с дивана, приблизилась к моей голове и потянула вниз оба моих века, как это делают, когда определяют уровень гемоглобина.

— Жабский! — сказала она строго. — Главное — не это! Главное — куда! А теперь повтори по слогам! — потребовала она.

— В Фергану, — повторил я, правда, не деля топоним на слоги: перебьётся.

В голове у Лены зрело какое-то смутное предчувствие, но она ещё не могла его осознать. Но то, что в Фергане находится Андрей и что он находится там без её присмотра, она не забывала. И задала вопрос, который могла задать только женщина:

— А Андрей об этом знает?

Казалось бы, Фергана не горный кишлак из трёх домов, а центр, как теперь это называется, Ферганского вилоята, а по старому — области, одной из самых, кстати, густонаселённых в Узбекистане, куда летают тысячи человек, в том числе и из Петербурга, так почему Андрей обязательно должен об этом знать? Но мозг женщины, как электрический ток, нашёл самый короткий путь — даже электролит пробивать не пришлось.

Я прикинул: стану отрицать, так потом это всё равно откроется, и я буду выглядеть сообщником, но если признаю, то сейчас тут такой тарарам начнётся, хоть святых выноси.

Лена между тем не отрывала от меня глаз — она ждала ответ. И я прыгнул в бездну:

— Да.

— Я так и знала! — тотчас наддали мне из бездны, и я снова вылетел на земную поверхность, чтобы отдуваться и за Андрея, и за себя.

— Ну что ты знала? Что ты знала? — схватил я её за руку, когда она вскочила с дивана. — Ничего ты не знала...

В этот момент я, собрав в кулак всё своё стариковское мужество, решил не только признать факт того, что Андрею известно о полёте Лили в сторону Ферганы, но и его отцовство.

Как ни странно, моё последнее замечание остудило пыл Лены и она опять опустилась на диван у меня в ногах. И я решил перейти в маленькое наступление перед окончательной сдачей позиций.

— Ты знала, что эта продавщица сговорилась с Андреем вместе сбежать от тебя в Фергану? — спросил я, не скрывая насмешки. — Так ты же провидица! Можно кабинет ясновидения открывать.

— Ну нет.., — смутилась Лена.

— Тогда что?

— Да что этот кобель на старости лет опять что-нибудь выкинет! — вскричала она, не обращая внимания на остужающие взгляды, которые бросал на неё сын. — Да перестань же, Коля! Что ты папочку своего разлюбезного не знаешь? Сколько же я из-за него ночей проплакала. Хорошо хоть ты не такой, — привлекла она к себе сына, обняла за талию и прижалась к его бедру. И тут же вскинула голову.— Или такой? А ну говори!

— Да что на тебя нашло мама? — поцеловал он, наклонившись, Лену в щёку.

И тут она заплакала. Сквозь слёзы она порывалась что-то сказать мне, но всякий раз захлёбывалась словами и слезами. Еле мы с Андреем её хоть немного успокоили.

— Ты знаешь, Саша, — проговорила она с галилеевой интонацией, всё ещё слегка всхлипывая, — ведь у Коленьки есть сестра.

Колюнчик аж подскочил от изумления. А у меня по телу разлилось блаженство: слава богу это сказал не я.

— Да, — продолжала Лена своё разоблачение неверного мужа. — Уже давно. Ей сейчас столько же примерно, сколько и Коле.

На последних словах она снова залилась слезами. Колюнчик опять стал её успокаивать, а я не присоединился: пусть лучше выплачется — самой потом будет легче. Когда слёзы смыли самую сильную горечь с Лениной души, я сказал просто и без затей:

— Знаю, Леночка. Но узнал только сегодня.

Теперь Колюнчик смотрел с изумлением на меня. Ого, богатые тоже порой удивляются, мелькнула у меня мысль. Но я переключился на Лену, которая хоть и не была, в отличие от сына, суточной миллионершей, но тоже остолбенела. От этого у неё даже слёзы высохли.

— От кого? — спросила растерянно она.

— Догадайся с трёх раз, — отомстил я ей за все сегодняшние нападки.

— Нашёл, дурак, чем шутить! — озлилась она. — Да Андрей поди и позвонил — решил похвалиться, старый козёл.

— Умница! — я привстал, потянулся и чмокнул её в кончик носа. — Как же он мог не знать, что кассирша из «Пятёрочки» летит в Фергану, если это его... ну? — посмотрел я на неё, побуждая к интенсивной умственной деятельности, и тут она всплеснула руками.

— Эта Лиля Казначеева?! — вырвалось у неё. — Его дочь?!

— Именно! — подтвердил я.

Но тут со своей партией вышел на авансцену Колюнчик:

— Стоп, стоп, стоп, путаники! — осадил он нас с матерью. — Лилия Казначеева — это девушка на моём фото. А что, она ничего, как сестра сгодится, — глянул он придирчиво на снимок в своём айфоне. — Но она сегодня работала — я видел утром, как она шла в магазин, когда я ехал мимо на работу.

— И я её видел, когда беседовал с директрисой — я же говорил, — сказал я. — Но она вовсе не Лилия Казначеева, а просто Катя.

— Тогда зачем же она нацепила чужой бэдж, когда я её снимал? — спросил незнамо кого Колюнчик.

— Это-то ладно! — отмахнулся я как от пустяка. — Любопытно другое: как она могла под этим именем пробить чек тому чуваку, что покупал бренди и икру. Ты же видел, она пробивала?

— Ну да.

— А на чеке — чужое имя, — задумчиво сказал я.

И к моим раздумьям присоединились Лена с сыном — каждый, естественно, в своей голове.

НА СНИМКЕ: допрос.

48. РАНДЕВУ НА МАЛОЙ БУХАРЕСТСКОЙ

Сколько я ни размышлял, не находил логики в этой эквилибристике — то ли с бэджами, то ли с людьми. С бэджами-то как раз всё могло быть просто. Колюнчик сфотографировал Катю ранней весной, на ней фирменный пятёрочный красный жилет — она вполне могла почему-нибудь надеть Лилин и в таком виде попасться на глаза Колюнчику и его айфону. Поэтому я этот эпизод отбросил сразу, да и не существенный он был в принципе. А вот как объяснить, что за кассой сидела Катя, а в чеке указана фамилия Лили? Загадка...

Сын с матерью, пока я лежал на удобном большаковском диване, уютно пристроив голову на старой думочке и погрузившись в свои мысли, куда-то подевались. Я приподнял голову и прислушался: нет, дома — их голоса едва доносились из кухни. Вероятно, Лена рассказывает сыну о новоявленной сестре, и они обсуждают, как к этой новости относиться. Пусть их — это дело семейное. Мне главное, чтобы по возвращении Андрея с дочкой в их головы не полетели всякие разные тяжёлые тупые предметы, как пишут в своих заключениях судмедэксперты, обследовав пристукнутого в тёмном уголке жмурика.

Время было ещё ранневечернее, и я решил, что не случится ничего страшного, если вновь потревожу Аллу Фёдоровну — директрису «Пятёрочки» на Пловдивской.

— Ой, это вы? — заверещала она в трубку, видимо успев, посреди своих забот, толково оформить новый контакт в лице меня, и потому сразу поняла, кто ей звонит. — У вас наверное новости? А я так ведь и не смогла до Лили дозвониться, представляете! А вы?

Я не стал говорить, что и не собирался ей звонить, будучи уверенным, что завтра с ней обо всё подробно поговорит и расспросит отец. Но раз она не смогла дозвониться, то и я бы не смог, поэтому с чистой — или почти — совестью сказал, изобразив огорчение:

— Увы, я тоже.... Простите, у меня некоторые вопросы возникли. Не уделите пару минут?

— Пожалуйста, — любезно ответила она. — Я уже давно дома, так что могу говорить, не отвлекаясь на дела.

Явно живёт одна, прикинул я. Одинокая женщина, забот особых нет, а достаток есть — отчего бы и не скоротать вечерок за телефонным разговором с мужчиной, пусть и стареньким. Но, как оказалось, она решила скоротать его за разговором вовсе не телефонным.

— Знаете что... простите, не запомнила Вашего имени и отчества, — сказала она, и я подсказал:

— Александр Васильевич.

— Красивое сочетание, — оценила она всё более бархатеющим голосом. — Знаете что, Александр Васильевич, а вы приезжайте ко мне — у меня и поговорим, а то что мы по телефону... Вы на машине?

— Нет, — сказал я.

— А далеко?

— Смотря от чего, — засмеялся я. — От вашего магазина совсем близко, а если вы живёте в Комарове, то, конечно, далековато.

Она бархатно рассмеялась.

— Ой, скажете тоже! В Комарове даже начальство нашей сети не живёт — куда уж мне. Мы люди простые: работаем в Купчине, там и обитаем. Вы Малую Бухарестскую знаете?

— Естественно.

— Вот я на ней и живу — кстати, в том же доме, что и Лиля с матерью — потому и знаю давно и их, и материных хахалей — прошлого, более-менее, и нынешнего — хмыря, что пробы ставить негде, — она никак не могла сдержать к нему неприязнь. — Так как, мне вас ждать?

Я прикинул: ничего не теряю, а узнать могу многое. К тому же, Малая Бухарестская совсем рядом — пешком дойти можно: через Загребский бульвар и «большую» Бухарестскую.

— Хорошо, — бодро сказал я. — Готов выходить.

— У меня 3-й дом, ориентир — 8-я школа.

— Так я этот дом знаю! — воскликнул я. — 23 ноября 2008 года был там в гостях у одних знакомых. И даже заночевал у них, чтобы не возвращаться на Кубинскую, где тогда жил: мне утром надо было делать репортаж из троллейбусного парка на Седова, а с Вашей улицы до него на маршрутке рукой подать.

— Надо же какие вы подробности помните — даже число! — восхитилась Алла Фёдоровна. — Ну, надеюсь, и меня не забудете, — сказала она загадочно. — А завтра утром вам ни в какой троллейбусный парк ехать репортаж делать не надо?

— Давно уже не надо — который год забубенный пенсионер! — весело ответил я, а сам уже засомневался, стоит ли отправляться в пасть к львице — она явно задумала дегустацию сырого человеческого мяса. Но какое мясо у старика? Молодого вон сколько, свеженького... Ладно, если что — отобьюсь как-нибудь, а упускать возможность продвинуться в своих изысканиях грех.

— Большаковы! — стукнул я в плотно закрытую дверь кухни, выйдя в прихожую. — Гости на выход!

— Чего так? — спросила Лена разочарованно, появляясь из кухни. — А я думала, вместе поужинаем. Колюнчик торопится, его Валечка заждалась, а мы бы по-стариковски посидели...

— Ага, — в тон ей сказал я, — Андрюшеньку повспоминали — как он там бедненький в чужом царстве-государстве...

Лена посуровела.

— Глаза б мои его не видели! Теперь вот как с этой Лилей разруливать? Ума не приложу.

— Оставь это ему, — посоветовал я. — От тебя же не требуется любить и лелеять чужую дочку, как своего сыночка, — шутливо потрепал я по щеке появившегося в прихожей и Колюнчика, который тоже начал одеваться. — Ты, главное, за огнестрельное оружие не хватайся, как ты это любишь, а там всё само собой как-нибудь образуется.

— Да не буду я... Знаю, это он тебя попросил прозондировать и прикрыть, если что. Можешь его успокоить: расправы не будет.

— Так сама и скажи! В своей семье надо самим разбираться, без посредничества посторонних.

— Какой же ты посторонний! — прильнула она ко мне и погладила по плечу.

— Ну, какой-никакой... Ладно, пошли мы, — сказал я, видя, что Колюнчик уже готов. — Целоваться не будем.

— А зря, — вздохнула Лена и закрыла за нами дверь.

На дворе было сыро и тускло.

— Дядь Саш, подбросить? — великодушно предложил Колюнчик, хотя от меня не укрылось, что он уже несколько раз украдкой поглядывал на часы.

— Спасибо, дружочек! — мне было приятно, но я не хотел его напрягать даже для поездки на Малую Бухарестскую. — Я пешочком пройдусь — мне тут ещё в одно место зайти надо. Смотри, карту свою бесценную не потеряй!

Мы распрощались. Колюнчик едва вырулил, прижатый со всех сторон машинами вернувшихся с работы родительских соседей, но никого не задел и свою машину не поцарапал. Он дзинькнул мне на прощанье клаксоном и умчался. А я зашагал в пасть к львице.

По дороге мне подумалось, что дамочка, похоже, не так проста: намёки-то пикантные она мне слала, а номер квартиры ведь не назвала. Причём, явно не случайно, не по девичьей забывчивости. Тогда с чего бы это? Если бы мы не встречались, можно было б списать на осмотрительность: дескать, с балкончика погляжу, что ты за фрукт, когда позвонишь от подъезда, тогда и решу, впускать или нет. Но мы утром говорили лицом к лицу, у неё было время меня оценить с точки зрения собственной безопасности. Однако ж вот так...

Но оказалось, что я её заговорил, и она просто забыла. Я уже переходил Загребский бульвар, когда она перезвонила, извинилась и назвала номер квартиры. И я порадовался, что хотя бы тут нет никаких зловещих тайн. Но рандеву, мнилось мне, обещает стать всё же зловещим...

Впрочем, открыла мне Алла Фёдоровна вовсе не в пеньюаре, к чему я уже внутренне приготовился, и даже не в фривольном халате на одной пуговице. На ней было симпатичное лёгкое домашнее платье с умеренным декольте, которое очень её молодило.

— Я с пустыми руками, поскольку это исключительно деловой визит, — сказал я с порога, чтобы сразу обозначить границы допустимого.

— Вы о шампанском и конфетах? — рассмеялась она. — Так с этим у директора магазина никаких проблем нет, — распахнула она дверь в гостиную, где на столе стояло и шампанское, и конфеты в вазочке, и даже столовые приборы и посуда для напитков, а из кухни сатанински вкусно пахло жарким. — Пожалуйста, проходите. Вы наверняка ещё не ужинали, вот и поужинаем вместе.

Я мысленно крякнул. Окружение и пленение были проведены безупречно, по всем правилам военно-амурной науки. Но плен — ещё не всё. Важно, как пленный ведёт себя во вражеском стане. А тому были примеры, когда он сохранял достоинство и честь, а то и умудрялся вырваться на волю. Я решил следовать примеру именно с такого героя. Правда, мне лично не известного.

Меня переобули в шлёпанцы унисекс, проводили в ванную мыть руки, подали мне при этом тёплое — специально, мать честная, подогретое! — полотенце и усадили за стол.

— Раз вы сказали, что у нас деловая встреча, то шампанское, пожалуй, будет неуместно, — сказала хозяйка и глянула на меня. Мой вид выражал согласие. — Поэтому предлагаю на выбор коньяк или виски.

— Коньяк, — сказал я.

— А я — виски, — улыбнулась она.

Пока я наливал ей виски в широкий невысокий стакан, она налила мне «мартеля» в коньячный бокал, как бы подчёркивая и этим официальный характер встречи, где дамам руки не целуют, а пожимают. Я кивком поблагодари её, и мы чокнулись. На официальных встречах принято лишь пригублять спиртное; так мы и сделали. После чего хозяйка поднялась:

— Прошу извинить, сейчас будет жаркое.

Я опять кивком поблагодарил её, думая при этом, на сколько хватит её чинности, и накрыл колени белоснежной льняной салфеткой.

Жаркое было прекрасным — с грибами, душистыми травами, мясо явно предварительно мариновалось в луково-горчичном соусе, а картошка — сначала слегка обжарена. Толково, оценил я и спохватился: но как же можно было всё это успеть, если ещё и часа не прошло, как хозяйка меня пригласила. Или она и одна ужинает столь изысканно?

Алла Фёдоровна прочитала мои мысли и всё объяснила:

— Вижу, вы удивлены. — Она улыбнулась и опять лишь пригубила виски. — Старая подруга собиралась навестить, да вспомнила про неотложные дела. И очень кстати, что собиралась, иначе потчевать бы мне вас бутербродами.

Я вновь пригубил коньяк. Но ничего не ответил. Как же, «неотложные дела»! Небось сочинила подруге какую-нибудь душещипательную историю с медицинским уклоном: мол, лежу с компрессами на всех местах и не могу пошевелиться. Впрочем, могла и прямым текстом: захомутала на вечер мужика, так что сиди, милая, дома и завидуй. А может... Чёрт этих баб разберёт, как они ещё избавляются от подруг, если их появление неуместно.

Однако я просчитался. Мы ещё не съели и половины жаркого на своих тарелках, а бокалы коньяка и виски были лишь трижды пригублены, как раздался звонок в дверь. Алла Федоровна ничуть не смутилась, выпорхнула из-за стола, улыбкой попросив у меня прощения, и впустила очень эффектную женщину заметно старше себя, но при этом ничуть не уступающую ей в элегантности.

— Лерочка, дорогая, — подхватила она её плащ, — как славно, что ты всё же управилась и пришла. — Она чмокнула гостью в щёку, успев при этом обменяться с ней шепотками: «Не помешала?» — «Нет».

— Знакомьтесь, моя подруга Лера, о которой я вам говорила, — представила она гостью.

— Что ты обо мне такое говорила? — напряглась та.

— Что я готовилась к встрече с тобой и потому приготовила человеческий ужин вместо обычного вечернего перекуса — и это кстати, потому что у меня неожиданно образовался ещё один гость. — Она с улыбкой кивнула в мою сторону. — Очень мне, признаюсь, приятный. Тебе тоже виски, Лерочка? — спросила она без перехода.

Гостья кивнула.

— А это Александр Васильевич, — повела она рукой в мою сторону. — Он журналист и знаешь чей друг? — заговорщицки посмотрела она на гостью.

Та снова напряглась и отхлебнула виски, сделав хороший глоток. В их компании церемонии, как я понял, были не приняты.

— Не стану даже интриговать, поскольку ты всё равно не догадаешься, да и я забыла. — Она повернулась ко мне: — Как вы его назвали, Александр Васильевич?

— Если можно — просто Александр, пожалуйста, — сказал я. — Мне так привычнее: журналисты до самой смерти Сашки-Машки.

— Так как вы называли своего друга, Александр? — переспросила Алла Фёдоровна.

Я уже понял, что за Лера — её подруга и колебался, стоит ли произносить имя бывшего её любовника. Но деваться было некуда, других общих знакомых, которых я мог бы выдать за своих друзей, у нас не водилось, и сказал, как есть:

— Андрей Сергеевич Большаков.

Рука Леры дрогнула, и капельки виски из стакана, который она продолжала держать, попали на её блузку.

— Вот как? — сказала она. — А я...

— Я знаю, кто вы, — поспешно сказал я. — Вы — мама его дочери Лилечки, которая сейчас летит к отцу в Фергану.

— Он вернулся в Фергану? — подняла брови Лера с немалым удивлением.

— Нет, — сказал я. — Он полетел туда на днях — повидать слёгшего с инфарктом старшего брата, другую родню и старых друзей — кто остался в Узбекистане.

— А там не опасно? — боязливо спросила Лера.

— Он коренной туркестанец — что ему может угрожать? Естественно, и дочери тоже.

— Ну, слава богу, — сказала Лера и вновь сделала хороший глоток виски. — А то я даже толком не знаю, куда и отправилась Лилька — всё произошло так стремительно и сумбурно — Она обратилась к хозяйке: — Надеюсь, вы не всё жаркое умяли? — и подмигнула уже чуточку пьяненько мне.

— Ой, Лерочка, прости, дорогая! — всполошилась та. — Несу-несу! А вам, Александр, подложить?

— С этим ещё не справился, — отказался я. — Но вкусно так, что зарезервируйте, пожалуйста, добавку, — прибавил я, чтобы не обидеть хозяйку.

— Об этом не беспокойтесь! — расцвела та. — Голодными у нас ещё никого не отпускали.

— Как же Андрей узнал, что Лиля — его дочь? — спросила меня Лера, когда мы остались одни. — Лиля привозила его, чтобы я подтвердила, что это не маньяк какой-то к ней привязался, но толком ничего объяснила.

— Говорит, по фамилии и отчеству, что увидел на бэдже в магазине. Спросил её — и по ответам понял, что не ошибся.

— Это хорошо, что она сейчас с отцом, — покачала головой Лера. — Хотя она привыкла считать отцом моего бывшего гражданского мужа, который нас, к сожалению, бросил...

При этих словах у неё на глаза навернулись слёзы, но она удержала себя — то ли усилием воли, то ли ещё одним добрым глотком виски.

— Ты не звонила ей? — спросила хозяйка, входя в гостиную с тарелкой дымящегося жаркого для Леры. — А то мы с Александром целый день сегодня не можем до неё дозвониться.

Лера отрешённо покачала головой.

— Давай, ешь, а пить хватит, — она отставила от неё стакан с виски, которого осталось на донышке, придвинула жаркое и строго посмотрела на подругу.

Та покорно кивнула и принялась за еду.

НА СНИМКАХ: тот самый дом на Малой Бухарестской, где я гостил по осени в 2008 и 2016 годах; а это я (на втором плане в шапке) в троллейбусном парке на Седова 24 ноября 2008 года, откуда тогда делал репортаж о новшествах в системе оплаты проезда — фото Александра Дроздова-младшего.

49. СВОДНЫЕ СЁСТРЫ

Засиживаться я у Аллы не собирался, даже ради вкусного ужина и двух приятных дам, одна из которых, Лилина мать, была приятной во всех отношениях. Искоса наблюдая за нею, я вполне оценил вкус Андрея — ему четверть века назад было от чего потерять голову. Но и сейчас Валерия производила впечатление. Она не красила волосы, и её тёмно-русую красивую стрижку уже слегка поштриховала седина, что ей невероятно шло. Наверняка, она об этом знала и потому не пыталась скрывать казалось бы очевидные признаки увядания. Но увядание увяданию рознь: иное подвявшее яблоко вызывает такое желание его схрумкать, как никакое налитое. Валерия старела красиво и, зная это, сделала старение своей изюминкой, на которую трудно было не обратить внимание и не сглотнуть при этом слюну.

Алла по возрасту была где-то посередине между Валерией и её дочерью Лилией, но Валерия вовсе не проигрывала на её фоне, более того — даже выигрывала, не заслоняя при этом младшую подругу. Вместе же они представляли собой, особенно теперь, когда на Алле была не уродливая пятёрочная униформа, а женственное платье, своего рода диптих породистой плоти, нарисованный и сведённый вместе самой природой.

Однако не любоваться же этим диптихом я пришёл, тем более, что диптих мне и не обещали, а лишь одиночный портрет в полный рост — с намёком, что портретируемая фигура будет, не исключено, в горизонтальном, как Даная, положении. Это мне не было нужно уж точно, и потому слиться надо, я понимал, до тех пор, пока не ушла или её не спровадила под благовидным предлогом хозяйка Валерия. Вряд ли при ней Алла решится удерживать меня с большим, чем предполагает обычная вежливость, упорством. Хотя может быть и отважится — я же не знаю степень доверительности отношений разновозрастных подруг.

Если бы целью моего гостевания был ужин как таковой, я бы, доев вкуснейшее жаркое и посидев ещё минут пятнадцать для приличия, и ушёл. Но мне-то нужно было расспросить Аллу. Начинать же так вот сразу было рискованно: вдруг Валерия сочтёт, что будет нам мешать, а ещё хуже — что это у нас с Аллой такая «прелюдия», чтобы от неё отделаться, могла уйти первой, оставив меня на растерзание подруге.

Когда последний кусочек жаркого отправился ко мне в рот, созрел наконец план действий. Нужно вовлечь Валерию в наш разговор, решил я, начав расспросы с неё, а по ходу пьесы сделать так, чтобы к концу вечера ей уже не хотелось оставлять меня один на один с Аллой, и этим она помогла бы мне улизнуть без нервозности и объяснений. Может даже придётся ненавязчиво за ней поухаживать, а то и пофлиртовать, что не так уж и неуместно между людьми одного поколения — Валерия была моложе меня не более чем лет на семь-восемь.

— Валерия Антоновна, — вкрадчиво начал я, но она меня остановила, положив нежную не по возрасту руку на мою:

— Просто Валерия, а ещё лучше — Лера, — сказала она мягко. — Меня так все зовут.

— Спасибо, — улыбнулся я. — Это мне тем более приятно, что имя Лера для меня — одно из знаковых, как Оля или Нигора: так звали девочку из моего двора, старшую сестру моего одноклассника в младших классах Олежки Данилова.

— Я её вам напомнила? — выразительно взглянула на меня Лера.

Видно было, что это ей польстило. А я записал её взгляд в свой актив как безусловное достижение: сделал женщине приятное без явной лести, очень органично.

— Не то чтобы напомнили, — сказал я вслух, — я не видел вашу тёзку взрослой, они не долго прожили в соседнем с моим доме и куда-то уехали. Но сердце у меня, когда я услышал ваше имя, колыхнулось, как колыхалось более полувека назад, когда точёная фигурка Олежкиной сестры появлялась во дворе.

Лера слегка порозовела. Впрочем, может и от виски. Хотя, поедая жаркое, она больше не пила — за этим следила Алла.

Следила Алла и за мной. Я прямо-таки чувствовал, как в её голове шёл спарринг в кикбоксинге двух мыслей: он просто к слову припутал Леру из своего детства или начал подкатываться к подруге.

Лера встала.

— Извините, я на минуточку, — бросила она нам и изящной походкой прошествовала через всю квартиру по коридору и скрылась в ванной.

Я видел весь её путь, поскольку сидел за столом как раз против открытой двери в коридор, и она наверняка на это и рассчитывала — хотела, видимо, провести параллель между девочкой из моего двора, которая теперь, если жива, доживает свой седьмой десяток, и моложавой дамой, которая тогда ещё и не родилась.

В Советском Союзе не особенно заботились о разнообразии планировки наших жилищ. Двухкомнатная квартира Аллы была мне знакома до тонкостей, хоть я впервые в ней оказался в тот вечер, по аналогичной моих знакомых из соседнего подъезда, у которых я ночевал в 8-м году. И по квартире моих тестя с тёщей в белорусских Барановичах. И по офису ленинградского кооператива «Сотрудничество» на Новочеркасском проспекте, где я немало пожил, консультируя этот кооператив. И по двухкомнатным квартирам в колпинском доме, где я арендую крохотную комнатушку, правда, в трёшке, имеющей иное расположение помещений. А в двухкомнатных всё на один манер: входишь — прямо кухня, а перед кухней туалет с ванной, потом — коридор, где шире, где уже, куда выходит дверь спальни, а в его конце — дверь в гостиную.

Возможно, дело вовсе и не в фатальном отсутствии творческой фантазии у советских архитекторов, а в том, что это наиболее рациональное использование пространства типового многоэтажного жилого дома. Но Лера обратила этот, с чьей-то точки зрения, недостаток себе на пользу — в точности как и свою седину, показав мне в долгом движении по всей длине коридора к ванной под моим взглядом всю свою до сих пор не увядшую стать.

Алла всё это просчитала, и на лице её зародилась ещё не понятно какая улыбка — она могла стать как радушной, так и иезуитской. Так человеческий зародыш почти ничем не отличается от зародышей массы живых существ, и только в будущем он разовьётся в человека, а они, скажем, в лягушку или слона.

Во что разовьётся улыбка Аллы, мне было совсем не безразлично. Но это зависело от того, какой принесёт себя обратно Лера. И та это предвидела и вернула себя деловито, без ухищрений, и улыбка Аллы стала доброй и немного покровительственной: что ж, мол, тряхнула подруга молодостью и правильно — для здоровья полезно.

— Вы что-то хотели меня спросить, Александр? — сказала, снова усевшись за стол, Лера.

— Да, собственно, вас обеих, — сделал я самый простодушный вид и вдруг ляпнул то, что вовсе и не думал говорить — откуда только этот вопрос и заскочил в мою голову. — Лиля с Катей подруги? Они даже чем-то похожи.

Алла с Лерой переглянулись.

— Они сводные сёстры, — проговорила Лера, но без большой, как я почувствовал, охоты. — Катя дочь от моего гражданского мужа, о котором я вам говорила.

Я не подал виду, что это меня удивило, и включил Швейка:

— Какие же милые девушки! С Лилей я познакомился вчера, а Катю видел мельком нынче утром в кабинете у Аллы.

Лера удивлённо посмотрела на подругу.

— Александр приходил ко мне с совершенно невообразимым чеком, и я не знаю, что ему сказать. Александр, — обратилась она ко мне, — он у вас?

— Да, конечно!

Я достал чек.

— А что в нём такого? — заинтересовалась Лера.

— В нём всё обычно, кроме одного: он пробит в 2072 году.

— Каком? — переспросила Лера и потрясла головой, словно прочищая слух.

— Две тысячи семьдесят втором, — повторил я. — А до этого года ещё целых 56 лет.

— Да хоть бы и один год, — вставила Алла, — всё равно это же немыслимо!

— А можно взглянуть? — потянулась за чеком Лера.

Она, как и Алла утром, только что на зуб его не попробовала, как золотую монету.

— Подлинный, то есть современный — это мы с Аллой уже точно установили, — сказал я.

— Как вы могли это заключить — ведь вы же не эксперты! — воскликнула Лера.

— Лера у нас судмедэксперт, — пояснила Алла со смешком, — поэтому без спектрального анализа считает любые заключения шарлатанством.

— Именно без спектрального! — серьёзно подтвердила Лера. И обратилась ко мне: — Александр, вы могли бы дать его мне — я проверю в нашей лаборатории.

Я заколебался. До сих пор мы с Большаковыми не выпускали этот чек из поля своего зрения. А вдруг он пропадёт — а с ним канет и его тайна, которая мне, например, будет до смерти жечь душу.

— Вы сомневаетесь, что с ним ничего не случится? — правильно поняла меня Лера. — Неужто он так вам важен? А-а, — она заметила на просвет список покупок, сделанных Андреем, — там какая-то записка. Так можно же её сфотографировать.

Она перевернула чек и улыбнулась.

— Оригинально же вы даёте чекам вторую жизнь!

— Это не я — это Андрей, — пояснил я.

Лера вздрогнула — как и в начале ужина, когда капли виски окропили её блузку. Видимо, напоминания об Андрее, тем более неожиданные, действовали на неё и столько лет спустя.

— Хорошо, берите, — поспешно сказал я, проклиная себя за это легкомыслие. — Мне, конечно, не этот список Андрея дорог, а сам чек с такой необычной датой, которая имеет для меня особенное значение.

— Кому что, — задумчиво сказала Лера, ещё раз перечитала список, начертанный рукой Андрея, и попросила подругу: — Подай мне, пожалуйста, мою сумочку.

Дальнейшее не могло не произвести на меня впечатления. Лера извлекла из сумочки пачку перетянутых хозяйственной резинкой полиэтиленовых самозакрывающихся пакетиков разной величины, выбрала один примерно по размеру чека, вложила в него чек и плотно сжала замок, проведя по нему ногтями с тёмно-вишнёвым лаком.

— Могу и расписку дать по всей форме, только нужно сходить домой за бланком, — сказала она, пряча пакетик с чеком в сумку.

— Нет-нет, что вы! — удержал я её, боясь, что Лера может и не вернуться. — Надеюсь, вы мне сможете сказать, изучив чек, каково его происхождение — ну не из будущего же, в самом деле, он явился.

— А почему бы и нет? — стрельнула на меня глазами Лера. — Вот вы сегодня возникли же из моего прошлого, вместе с запиской Андрея.

— Из прошлого легче, — рассмеялся я. — Полежал где-нибудь лет сорок-пятьдесят — и пошёл себе гулять по свету.

Гостья с подругой тоже засмеялись. Потом Алла сказала:

— Кому добавки? Александр, вы резервировали!

— Если только немного, — подал я ей свою тарелку. — Кажется, старый гурман переоценил свои возможности.

— А ты, Лерочка?

— Я пас. А вот виски ты бы мне чуточку могла капнуть как старой подруге, — заискивающе глянула она на Аллу.

— Только чуточку! — строго сказала та и налила ей в стакан напитка на палец, не больше.

Лера огорчённо проследила, как Алла убирает бутылку, но промолчала.

Когда ужин продолжился, я, пригубив незаметно от Леры свой коньяк, чтобы её не дразнить, спросил Аллу:

— Меня вот что смущает: на чеке стоит фамилия и имя-отчество старшей дочери Леры...

— А что в этом удивительного? — воззрилась на меня Алла.

— А то, что пробивала чек её младшая дочь.

Алла опешила.

— Почему вы так решили, Александр?

— Это мне сегодня перед встречей с вами сообщил сын Андрея Большакова — Николай. Собственно, после этого я и решил вам позвонить.

— У него есть сын? — вырвалось у Леры.

— Да, — кивнул я. — Долго не было детей — я имею в виду у них с женой, но потом родился всё-таки наш Колюнчик. Теперь-то уж он вполне взрослый — всего на год или два младше Лили.

— Вон как, — задумчиво сказала, ковыряя в тарелке, Лера. — Ну слава богу, а то Андрей тогда сильно переживал... Похож на него?

— Честно говоря, на него больше похожа Лиля, а Колюнчик почти весь в мать.

— У вас есть его фото? — спросила Лера.

— Откуда же! Зато у Колюнчика есть фото вашей Кати — он мне его нынче показывал.

— Разве они знакомы?

— Да нет, случайное!

И я рассказал, почему Колюнчик сфотографировал Катю. Хозяйка с гостьей с улыбкой понимающе переглянулись: вот-де какие бестолковые мужчины, не могут даже запомнить тон краски для волос.

— Фото симпатичное, — сказал я, — но тоже меня удивило: на Кате магазинный жилет с бэджем Лили.

— Ну, это у нас бывает! — махнула рукой Алла. — Какой схватят с крючка, в том и идут в зал, сколько раз делала замечания. А сёстры так тем более особо на это не смотрят.

— И я так поначалу посчитал, — согласился я. — Но тут снаряд дважды упал в одну воронку.

Лера внимательно посмотрела на меня. Мне показалось, со значением.

— Весной, когда Колюнчик сфотографировал Катю в качестве образца для жены, на ней был бэдж Лили. А летом, когда Катя пробивала этот чек, — я кивнул на сумочку Леры, — на нём оказались Лилины данные. А это ведь не то, что снять с крючка по запарке не тот жилет — тут электронный аппарат, который действует независимо от воли человека. Кстати, — повернулся я к Алле, — как он узнаёт, кто сейчас за кассой?

— Да точно также, как и ваш домашний комп узнаёт вас.

— То есть, нужна авторизация, когда кассир садится за другую кассу? — уточнил я.

— За любую. Включает кассу, грузится программа, затем на мониторе появляется форма, в которую водятся фамилия, имя-отчество и пароль. Конечно, он у каждого кассира свой.

Хм... Значит, Катя ввела в тот день, когда продала «Метаксу» и икру, данные и пароль старшей сестры? Это же я спросил и вслух.

— По идее — да, — подтвердила совершенно растерянная Алла. — Раз они сёстры, она могла знать, конечно, пароль Лили. Вот только зачем ей было нужно торговать под её именем?! Почему не пробивать товары под своим? — спрашивала она уже сама себя.

Лера согласно кивала. А я думал, что какой-то смысл наверняка был, если чек выдал дату, которая станет актуальной только через 56 лет.

Я чувствовал, что подобрался уже совсем близко к разгадке тайны чека — осталось найти и поставить на свои места последние детали этого хитроумного пазла. Но ухватить их мне никак пока не удавалось.

НА СНИМКЕ: авторизация кассира на магазинной кассе.

50. НИГОРА

Как я выбрался из чрезмерно гостеприимного дома директрисы «Пятёрочки» на Пловдивской, которую после нашего с ней и матерью Лили и Кати совместного ужина называл просто Аллой, это отдельная история. Боюсь, что её пересказ сильно отвлечёт внимание читателей от основного повествования, а к сути его ничего не прибавит. Поэтому опущу, только скажу, что уже в дверях квартиры Аллы, стараясь не шуметь на весь подъезд, поскольку время было уже довольно позднее, мы с ней — под её сильнейшим давлением — договорились, что будем отныне ещё и на «ты». Лера к нашему тыкальному «дуумвирату», чтобы превратить его в устойчивый «триумвират», присоединиться, увы, не могла, поскольку всё же изрядно набралась, периодически выпрашивая у подруги подлить «пять граммов» виски, и нам с хозяйкой стоило определённых усилий уговорить её к концу вечера прилечь в спальне Аллы на кушетку, чтобы не лежать головой на столе.

Несмотря на выпитый в гостях «мартель», я долго не мог уснуть. Снова и снова прокручивал в мозгу полученную за ужином информацию и был вынужден признать её скудную ценность. Что нового я узнал? Что Лиля с Катей — сводные сёстры. Ну ещё, как можно войти в программу магазинной кассы под чужим именем. Но зачем это сделала Катя, так и осталось загадкой. Надо поговорить с Катей, обязательно поговорить, прямо завтра же, вертелось у меня в голове. С этой мыслью я и уснул.

Ночью я просыпался — после коньяка у меня такое бывает: заснёшь на пару часов, а потом наступает внезапное пробуждение — и продолжается иногда час, а порой и два. Состояние при этом такое, будто совершенно выспался. Уж на какие рычаги смены регистров органа моего организма нажимали остатки коньяка, мне неведомо, однако же сна не было ни в одном глазу.

На этот случай у меня есть хорошее средство — аудиокниги. Сейчас у меня на смартфоне стоит приложение «Патефон», а тогда — какое-то другое, аналогичное, с помощью которого можно слушать книги, не скачивая их себе, а главное — бесплатно.

Сколько книг я перечитал благодаря этой инновации! Сперва я слушал их, как слушают обычно радио — параллельно работе и домашним делам. Но не для всякой моей работы подобное сопровождение годилось. Пополнять контент редактируемого мной международного сетевого ресурса экологического просвещения «Эко.знай» под него было вполне можно. Даже переводить для этого сайта статьи с европейских языков! Но вот когда я брался писать что-то своё, тут уж возникали неудобства. Всё дело в том, что писать для скрипторисов — высшее удовольствие, почти сексуальное. А два удовольствия — от прекрасной книги и собственного творчества — получать одновременно невозможно.

Вот я и перенёс слушание аудиокниг на ночные часы, когда завершал работу, наслаждался получасом размышлений перед сном, а потом включал приложение для аудиокниг, настроенное так, чтобы реклама, за счёт которой мне книги читают бесплатно, начиналась минут через 40. И сон приходит почти мгновенно — причём, чем интереснее книга, тем гипнотичнее её воздействие; попадавшиеся занудливые, как, например, Достоевский, не помогали уснуть до самой рекламы. Лучше всего на меня действует Швейк! И хотя знаю его почти наизусть, всякий раз, переслушивая, увлекаюсь так, что переслушивание затягивается на месяцы.

Вот и на сей раз, чувствуя после пары часов сна такую бодрость, словно проспал добрых полсуток, я включил Швейка — и вскоре уже опять спал. Я всегда сознаю, что я сплю; когда вижу сны, сознаю, что вижу именно сон, а не наблюдаю происходящее или не участвую в нём наяву. Конечно, сознание этого не столь отчётливое, как при бодрствовании, оно словно слегка плывёт и тянется: понимание во сне похоже на тягучий подогретый мёд, но понимание это, что пребываешь в состоянии сна, совершенно определённое. Такая уж особенность моей то ли психики, то ли физиологии.

Я спал и видел фантастический сон. Фантастический не в том смысле, что бродил по Каллисто, как это делали герои одной из моих любимых в отрочестве книг — научно-фантастической дилогии Георгия Мартынова. А в том, что вряд ли кто поверит, будто такое вообще возможно.

Стояло лето 1971 года. Можно добавить, что жаркое, но подобное добавление уместно для описания этого времени года в России, где оно может быть и холодным, как в 1953-м, о чём даже снят фильм — последний для Анатолия Папанова. Про Ташкент такого говорить незачем, там другого просто не бывает. Один шальной дождь с пыльной бурей перед этим на полдня — вот и всё разнообразие посреди бесконечного пекла с поздней весны и до ранней осени. Для описания ташкентского лета используют другие определения: прошла уже чилля — то есть пик жары, длящийся пару недель на границе июля и августа, или пока нет, либо ещё даже не наступила.

Так вот, до чилли лета 71-го было ещё далеко. Июль едва начался, но трава уже, конечно, где не поливалась системами автополива, выгорела ещё в мае, а листья деревьев давно покрылись «асфальтом» — выжатым из них солнцем соком, смешанным с городской пылью и выхлопной гарью. Этот «асфальт» не в силах смыть даже тот единственный за всё лето шалый проливной дождь, и по осени опадающая листва в Ташкенте не такая красивая, как в более прохладных местностях.

В то лето после второго курса универа я работал по рекомендации моего приятеля Миши Алимова, заканчивавшего журфак нашего с ним ТашГУ, руководителем пресс-центра республиканского студенческого строительного отряда «Узбекистан-71» и потому не вылезал из командировок по республике, а в промежутках — из редакций ташкентских газет, где корреспонденции и репортажи о стройотрядовцах печатали на ура. Поэтому я уже скоро смог осуществить свою заветную мечту — купить портативную пишущую машинку, поскольку владел машинописью с шести лет. Научился в Узбекском научно-исследовательском институте шёлковой промышленности, УзНИИШПе, на Сталина, потом — Братской, потом — Академика Сулеймановой, а сейчас даже не знаю какой. Выйдя на пенсию, с этим институтом сотрудничал папа — редактировал труды его научных сотрудников, часто там бывал и брал меня с собой.

Этот год — с шести до семи лет, 58-59 — я считаю самым счастливым годом своей жизни. Все прежние и отдельные последующие тоже были счастливыми, но подобного тому больше мне не выпало никогда. Я целый год провёл с папой! Даже не стану говорить, что значил для меня мой папа. В самом отдалённом и то двухмерном виде сравниться его значимость для меня может только с чьей-то сокровенной близостью с любящей матерью. До шести лет я был большей частью с мамой, а потом она забастовала. Решили отдать меня в детский сад, а мама вернётся к учительской работе, по которой невероятно тосковала.

С местами в приличных школах тогда, как и всегда, было трудно. В ближайшую от нашего Первого Свердловского проезда 18-ю, что на Ульяновской, куда 60 лет назад я пошёл в первый класс, устроиться не удалось. К радости мамы, её взял знаменитый Постников — директор 55-й школы на Паркентской, потом Генерала Петрова. Конечно, туда надо было ехать довольно далеко на трамвае, а до трамвая от дома идти почти по всему нашему проезду и почти по всей Ульяновской, но это маму ничуть не пугало. Я хорошо помню директора Постникова — он очень тепло относился не только к своим учителям, но и к их детям, и мы с ним несколько раз встречались на школьных утренниках и новогодних ёлках, которые тогда непременно устраивались отдельно для учительских детей. Мне даже в Петербурге было с кем о нём повспоминать! В «Санкт-Петербургских ведомостях» нас было целых два ташкентца — заметьте, как Ташкент вездесущ! — я и Юрий Иванович Трефилов, и, что самое замечательное, Юрий Иванович закончил ту самую 55-школу, где работала в 58-61 годах моя мама! Маму он не застал, ибо распрощался со школой ещё в 56-м, но вот директора Постникова помнил очень хорошо, и мы много о нём и о школе с Юрием Ивановичем говорили. Увы, этого моего старшего друга и земляка, изумительного человека — одного всего из двух коллег по редакции, кто звонил мне, когда я ушёл на пенсию, уже нет: он скоропостижно скончался в Сочи во время отпуска в 2015 году.

В последний августовский понедельник 58-го, это было 25-е число, меня отвели в детский сад на Ульяновской, рядом с 18-й школой, а мама отправилась на работу в 55-ю. Так продолжалось ровно 5 дней. В обед пятницы нас в саду накормили пловом, от которого меня вскоре стало мутить. Тошнота подступила в начале тихого часа, а едва я успел задремать, как открылась рвота. Ребятишки рядом со мной перепугались, повскакали, загалдели. Спали мы почему-то, как сейчас помню, на полу, и мальчик, лежавший рядом со мной, взял мою перепачканную подушку и притиснул к моему рту:

— На, ешь свои выровки!

Сколько лет прошло — уже 61! — а эта картина и противный голос того противного пацана отчётливо стоят у меня перед глазами. Плов тот вряд ли был недоброкачественным — скорее, он оказался слишком жирным. Но главное — невкусным! Именно тогда, 29 августа 1958 года, я с невероятным изумлением узнал, что бывает, оказывается, невкусная еда!

Субботним утром идти снова в сад я категорически отказался. Рвота меня не заботила — я не мог находиться там, где невкусно кормят. Мама, расценив это как придурь, велела мне быстро собираться, а не разводить турусы на колёсах, иначе они с папой опоздают на работу. Но я стоял на своём. И тогда мой папа — мой незабвенный папа! — сказал:

— Не надо, Зоечка. Пусть остаётся дома.

— Но с кем? — поразилась мама.

— Мы с Саночкой сейчас поедем в издательство, и я уйду на пенсию.

И начался тот самый замечательный год в моей жизни! Мы его весь, от начала до конца, провели с папой. Проводив маму, отправлялись по папиным редакторским делам — то в УзНИИШП на Сталина, то в САНИИРИ на Маяковского, то в ирригационный институт на Урицкого. А в свободное время гуляли по Ташкенту, и папа рассказывал мне почти о каждом доме, водил к крепость, где служил, к великокняжескому дворцу, где стоял на часах юнкером. Мы постоянно встречали его знакомых, ибо в Ташкенте он знал всех и все знали его, даже его аулиеатинского учителя Боева, которым папа восхищался в своих рассказах о детстве, однажды встретили.

Вот так, коротая в УзНИИШПе время в ожидании, когда папа освободится, я и научился машинописи. И летом 71-го купил свою первую пишмашинку. Очень хотел гэдээровскую «Оптиму», но они были дефицитны, как, впрочем, вообще тогда были дефицитны портативные машинки. А тут захожу в ЦУМ, а там как раз «выбросили» «Москву», и я, заплатив в магазинную кассу только что полученные в кассе издательства в качестве гонорара 110 рублей, становлюсь обладателем своего самого близкого друга.

Та машинка прослужила мне до конца 83-го, когда я уехал на Дон, а её оставил у мамы — не тащить же через всю страну, да и поизносилась она уже от сверхинтенсивной эксплуатации. В Волгодонске купил другую, югославскую, оранжевую с белой окантовкой, «Тревеллер делюкс», с которой не разлучался следующие 11 лет. А в феврале 94-го проявил вероломство и однажды утром опустил её безжалостно в мусоропровод, перейдя с тех пор на компьютер.

Но сон мой был, разумеется, не о том. Сон был о восхитительной, какой-то неземной девушке. И обо мне.

Однажды, вернувшись из очередной командировки — точно помню, в Джизак — и написав во время ночного дежурства по штабу РССО «Узбекистан-71» репортаж для «Вечёрки», понёс его утром, едва начался рабочий день, в редакцию. Идти было два шага. Штаб располагался в старом профессорском особняке на Дзержинского, которая к тому времени была уже почти полностью расселена и ожидала сноса, немного ниже Апанасенко по направлению к Скверу. На этой же улице, фасадом к боку Дома знаний, в сохранившемся обрубке построенной перед первой мировой войной гостиницы «Россия», была тогда и редакция «Вечернего Ташкента».

Бывая в своей любимой редакции, где все ко мне относились очень трогательно как к юному дарованию, подающему большие надежды, я никогда не уходил из неё, пока не обойду всех, начиная, естественно, с трёх моих любимиц, у которых сам тоже был любимчиком: Эли Адайкиной, работавшей ещё в тандеме с моим отцом корректором в Госиздате, и её задушевных подруг, Зухры (Зои) Агзамходжаевой и Надежды Замостяновой. Зашёл и к Рае Гайдаровой, заведовавшей тогда отделом культуры. У неё сидел высокий симпатичный парень, слегка похожий на артиста Тараторкина, только поуже лицом и невероятно улыбчивый. Мне он показался дядей Стёпой, превратившимся в Буратино, — нос у этого славного парня далеко выступал вперёд, хотя и ничуть его не портил, а наоборот придавал шарм.

Оказалось, Рая уходит в «Правду Востока», а это новый завотделом. Так мы познакомились с Юрой Казаченко, с которым позже очень сблизились и порой вместе проводили время и вне работы. А ещё мы с Юрой совершали культпоходы в театры. Московские. Как, спросите? А вот как.

У нас были отличные отношения с ташкентским авиаотрядом, и лётчики, с которыми особенно дружил Юра, сажали нас на командирские откидные места в ИЛ-62, отправлявшиеся послеобеденным рейсом в столицу. Обратно в Ташкент они летели ночью, и снова мы с Юрой дремали на командирских сиденьях, хотя чаще, в возбуждении от спектаклей, возвращались совершенно не выспавшимися. Но мне-то что, я ехал отсыпаться домой, а Юра исправно отравлялся прямо из аэропорта на работу, ибо у редактора «Вечёрки» Сагдуллы Караматова не забалуешь. И обязательно дарил редакционным женщинам что-то сугубо московское — например, угощал бананами, купленными в театральном буфете Малого или Таганки, вызывая у них, пока не дознались о наших полётах, оторопь от изумления.

А однажды, заглянув по обыкновению к Юре после делового визита в мой «порт приписки» — отдел информации, к Льву Савельеву, столкнулся в дверях с обворожительной девушкой. Меня это не удивило: вокруг Юры, большого охотника до женского пола и большого этого пола любимца, всегда вились всевозможные красотки. Причём, среди них никогда не было смазливых пустышек. Юра сам был очень содержательным человеком, такие же рядом с ним были и женщины. Словом, по моей классификации, красивые умницы — перлы создания. Поскольку этот тип женщин крайне редок, то мне казалось, что в ту пору, все они, за небольшим исключением, и вились вокруг отдела культуры ташкентской «Вечёрки».

Девушка, которая вышла из этого отдела, когда я собрался туда войти, окинула меня быстрым взглядом, улыбнулась и показала глазами: мол, пошли. И я тотчас забыл, что шёл к Юре — тут надо сказать, что дел у меня к нему не было, я шёл лишь повидаться, иначе беспощадная тётя Жура непременно похлопала бы угрожающе хлыстом по своему сапогу, а то и огрела меня бичом, и ничего из того, что произошло потом, не случилось бы.

Девушка, которая мгновенно забрала надо мной власть, была красива той особой восточной красотой, какая встречается у рафинированных узбеков. Такой была в общих чертах в молодости андижанская богиня Матлюба Алимова, сыгравшая в сериале «Цыган» цыганку Настю. Только Матлюба всё же метиска, а девушка, которая вела меня — не взглядом, не прикосновениями, а исключительно своим магнитом — вниз по изумительной железной редакционной лестнице, оставшейся от гостиницы «Россия», была, как я вскоре узнал, чистокровной узбечкой. По типу лица она была всё же ближе к Джине Лоллобриджиде. Но какая там Лоллобриджида по сравнению с ней! Да и Матлюба — уж простите, Матлюба ханум — тоже.

— Нигора, — назвалась она, когда мы вышли на залитое полуденным солнцем крыльцо. Я тоже назвался, и она взяла меня под руку, и мы пошли так, словно точно знали маршрут.

На ней было лёгкое шёлковое платье традиционного узбекского кроя, на кокетке, но всё же европеизированное — приталенное. Касаясь моей разгорячённой зноем и близостью совсем юного женского тела руки, оно приятно холодило и дополнительно возбуждало — словно волос на моей руке слегка касались чьи-то нежные губы.

НА СНИМКАХ: Юрий Иванович Трефилов — классический ташкентско-питерский городской репортёр, стопроцентный скрипторис, как и я; Матлюба Алимова; Джина Лоллобриджида.

51. JE T'AIME, JE T'AIME...

Мы проследовали по улице «Правды Востока» и пересекли проспект Ленина — оказывается, мы шли к большому фонтану между зданием Совмина и 20-этажным министерским небоскрёбом. И тут мою спутницу окликнули:

— Нигорка! Постой!

Мы остановились. К нам подошли девушки — как оказалось, однокурсницы Нигоры.

— И кто же это? — бесцеремонно спросили они у неё, кивнув на меня, словно она несла покупку из магазина — ну, скажем, напольную вешалку: длина и комплекция примерно, что и мои.

— Мой жених, — сказала Нигора без тени кокетства или насмешки. — Его зовут Саша. Знакомьтесь.

— Жени-и-их? — протянула та девушка, что задала вопрос. А её спутницы уставились на меня так, словно увидели инопланетянина.

— Саша, скажи им, — прижалась ко мне Нигора и заглянула мне в глаза своими — счастливыми.

— Да, — подтвердил я — хотя обалдел куда больше однокурсниц Нигоры.

— И когда это вы успели? Только же сессию сдали! — вцепились в неё девчонки.

— Успели, — сказала Нигора без всякой загадочности в голосе. — Ну мы пошли.

— На свадьбу-то позовёте? — уже в спины нам ткнулся вопрос.

— Конечно, позовём! — радостно отозвалась Нигора и помахала им, не оборачиваясь, поднятой вверх рукой.

Я ждал, что когда мы отойдём подальше, она объяснит свою выходку: мол, хотела их разыграть или подшутить. Или проверить мою реакцию, например — подыграю ли или стушуюсь. Но она продолжала говорить о том, на чём нас прервали — а говорили мы о Веласкесе. И я ей не отвечал. Она не сразу, но заметила это, остановилась, взяла моё лицо в свои руки.

— Я что-то неправильно им сказала? — заглянула она мне в глаза.

Я не знал, что ответить, но и не отводил взгляда от её прекрасного лица — это было бы низко после сказанного ею своим подружкам. Но как себя вести? Такого в моей жизни прежде не случалось. Да и вряд ли у кого было — я не видел подобного даже в кино. А в своей личной жизни я вообще тогда ещё мало что видел.

— Я ведь нравлюсь тебе? — спросила, впервые слегка заволновавшись, Нигора.

— Ещё бы! — прерывисто, ибо невероятно колотилось сердце, ответил я.

— Это главное, — удовлетворённо сказала она и снова пошла рядом. — У нас будет счастливая жизнь, вот увидишь.

Ей было, как и мне, 18 — по 19 нам исполнится только через несколько месяцев. Она училась на знаменитом ромгерме — факультете романо-германской филологии нашего с ней универа. Конечно, она была очень умна. Она говорила по-русски совершенно, как я — даже отлично говорящих по-русски нерусских людей обычно выдаёт, как выражалась Ахматова, голосовая окраска (об этом мне рассказывал хорошо её знавший режиссёр «Ленфильма» Искандер Хамраев), а тут этого не было, как не было её и у моего декана, друга юности Хамраева, Гоги Хидоятова.

Но откуда у Нигоры такая убеждённость, которая сопровождала любое её высказывание? При этом она ни о чём не спрашивала меня, кроме вот этого — нравится ли она мне, считая, вероятно, провозглашаемые ею вещи естественными и признаваемыми нами обоими априори.

В тот день я совершенно раздвоился: я был абсолютно подвластен Нигоре, но при этом вполне трезво наблюдал за собой плывущим и тянущимся, как подогретый мёд. Меня наблюдающего удивляло и даже обескураживало моё полное растворение в этой девушке, случившееся практически мгновенно. Именно в силу мгновенности растворения я не испытывал никаких чувств — ни по отношению к ней, ни по отношению к ситуации, как рука, которую я, скажем, протягиваю куда-то, не испытывает никаких чувств, а следует указаниям нервных импульсов.

Гуляли мы долго, Стало вечереть.

— Я проголодалась, ты знаешь, — сказала с удивлением Нигора.

— Пошли где-нибудь поедим, — предложил я.

Харчевен и в советском Ташкенте было хоть пруд пруди. Стоит повернуть голову — и вот уже призывно распахнутые двери под простенькой вывеской и роскошными запахами, струящимися изнутри. В моём городе, не то что в тогдашних Москве или Ленинграде, остаться голодным было попросту невозможно. И стоило всё у нас дёшево. Впрочем, в ту пору эта сторона дела меня совсем не заботила: зарабатывал я много, а тратить мне было некуда — я тогда ещё даже и не курил.

— Да ну! — поморщилась Нигора. — Пошли лучше ужинать ко мне.

И пошла, не дожидаясь моего ответа.

Мы прошли до угла площади Ленина, перешли по мостику через Анхор, мимо памятника Гагарину, который теперь уволокли на Чиланзар и поставили перед кинотеатром моего детства — «Чайка», переименовав его в «Гагарин». Впрочем, именно эта реорганизация у меня внутреннего протеста не вызывает: бронзовый Гагарин смотрит в створ улицы, получившей его имя сразу после его героического полёта. А за спиной — кинотеатр его имени. Логично и органично.

Пройдя немного по проспекту Дружбы Народов, уже постепенно приобретавшего тогда современный урбанистический вид, мы свернули в какой-то момент направо, в район знаменитого 6-го пивзавода, и оказались в самой настоящей узбекской махалле — с саманными домами, высокими и глухими дувалами и узкими кривыми улочками и тупичками. Нигора открыла своим ключом калитку, и мы оказались в благоухающем фруктовом саду. Пересекли его по узкой мощёной дорожке и поднялись по ступенькам на огромную застеклённую веранду.

— Садись, — указала Нигора на большой диван, стоявший спиной к саду, и опустилась рядом. — Передохнём, и буду тебя кормить.

В доме была полная тишина, которую нарушали только наши шаги и голоса.

— Все на работе? — спросил я.

— Нет, мама с папой уехали в отпуск, брат в армии, скоро вернётся уже. Я тут сама себе хозяйка. Бабушка иногда заходит — она тут рядом, через два дома живёт.

Мне стало немного не по себе. Ташкент. Год 71-й. Махалля с традиционным укладом жизни. Узбекский дом. И бабушка, которая может в любую минуту прийти и поднять такой тарарам, что внучка привела в дом, где кроме неё нет ни души, парня, да ещё и русского.

Нигора догадалась, о чём я подумал. Наклонилась и положила мне голову на плечо.

— Ни о чём не волнуйся. Никто нас не потревожит.

Ага, тебе легко говорить, подумал я, а как я буду ретироваться, ни черта не зная здешних улиц, когда за мной погонится разъярённая толпа родни, размахивая камчами — это плётки такие ремённые, плетёные. Я уже пожалел, что пришёл в её дом — это вовсе не то, что зайти в городскую квартиру: тогда даже в столичных махаллях, за пределами которых их обитательницы держались вполне эмансипированно, ещё ощутимо дышало средневековье.

— Но ты же здесь совершенно одна. И с парнем. Вот если бы в доме ещё кто-нибудь был...

— Да хватит тебе! — хлопнула она меня по колену. — Напридумывал!.. Отдыхай, ешь вон виноград, — пододвинула она мне большое блюдо с дамскими пальчиками, стоявшее на столике рядом с диваном, — сейчас будем ужинать.

Она скрылась внутри дома, а я захотел в туалет — как-никак полдня по городу пробродили, да ещё пили газировку без конца. И вновь мои мысли прочитала Нигора. Она вернулась уже в шортах и рубашке мужского кроя, пуговицы которой были застёгнуты только до середины, и борта рубашки слегка раздвигала очень красивой формы грудь.

— Туалет у нас там, — указала она на одну из дверей на веранде. — Есть и во дворе, но тут-то удобнее.

Я при этих словах сорвался с места, позабыв про неловкость — уж больно уже подпирало.

Ещё в туалете, а потом моя руки под рукомойником рядом, я почувствовал дурманящий запах казан-шашлыка.

— Однако, — протянул я, выходя с полотенцем на веранду.

— А ты думал! — задорно сказала Нигора и впервые улыбнулась широко, во все зубки. — С утра мясо замариновала — даже немного перестояло. — И спросила, испытующе глянув на меня: — Лук нашинкуешь?

Я молча взял несколько луковиц из корзинки с овощами, стоявшей в углу веранды, проверил нож — при этом в глазах у Нигоры блеснула искорка: надо же, понимает в поварском деле, очистил луковицы, ополоснул и быстро нашинковал их тончайшими полукольцами.

— И как твои глаза? — спросила она лукаво.

— Сама видишь — даже не почувствовали.

Скоро казан-шашлык уже курился на большом лягане, посыпанный луком, зёрнами граната, который я почистил после шинковки лука, даже не спрашивая хозяйку, что ей явно понравилось, нащипанной кинзой и обложенный ломтиками пурпурных ташкентских помидоров «бычье сердце». Нигора принесла оби-нон и, разломив, разложила на отдельном блюде поменьше.

— Бабушкины, — сказала она. — Завтра ещё принесёт: она каждое утро печёт.

Есть мы оба хотели зверски, и скоро ляган был на треть пуст.

— Ешь, я больше не могу, — уползла на диван Нигора и стала забрасывать в рот виноградинки.

Вскоре и я присоединился к ней.

— Сил нет даже чай заварить, — улыбнулась она.

Стало темнеть. Я начал подумывать, что пора бы и восвояси. Сказал об этом Нигоре. Она легкомысленно отмахнулась:

— Время детское. Мы с тобой ещё гулять пойдём!

— Когда? — обомлел я.

— Ночью! — рассмеялась Нигора.

Возразить я ей не мог. Я был полностью лишён воли — и при этом совершенно не скован. Мне было с этой необычной девушкой очень легко, как, вероятно, бывает брату с сестрой. Твёрдо, правда, сказать не могу — ни сестёр, ни братьев у меня нет и не было.

О чём мы только не говорили! Я рассказывал о себе, Нигора — о себе, о своих родителях — учёных-востоковедах, о многочисленных родственниках, один другого, в её изображении, забавнее и прикольнее. Держалась она совершенно свободно: в какой-то момент, выбирая удобное положение, разлеглась на диване, положив ноги на валик, а голову — мне на бёдра. Её отличала столь редкая совершенно незамутнённая внутренняя свобода, которая через год проявилась отчётливо и у Оли Медведевой. И именно эта открытость, распахнутость навстречу мне, при полном ко мне доверии, всегда покоряла меня в женщинах. Я теперь думаю, что именно это я в них и любил, а уж всё остальное их, сугубо женское, гендерное, только потом. Эту девушку не нужно было ни завоёвывать, ни покорять, она сама сочла меня своим женихом, объявила об этом и даже не поинтересовалась моим мнением. Гипноз её был столь силён, что моё мнение могло быть тогда только таким же — так зачем же и спрашивать.

Закончилась программа «Время» — она шла по телевизору, который негромко бурчал на подставке в дальнем углу веранды. Пошла сводка погоды под трогательную мелодию из песни «Manchester et Liverpool» в исполнении оркестра под управлением Франка Пурселя. Она мне нравилась всегда — а с того дня я не могу слушать её без слёз.

Я знал эту песню в исполнении блистательной Мари Лафоре и нередко мысленно подпевал любимой «погодной» мелодии. И вот когда я машинально, даже не замечая этого, пропел: «жё тэме, жё тэме и мой жи круайе той плю», Нигора сказала:

— Любимый, раздень меня.

Мелодия продолжалась — но это уже была не мелодия для погоды, а гимн моей жизни.

Она подалась ко мне, переложив голову с моих бёдер на грудь.

— Я всегда мечтала о том, как меня будет раздевать мой жених. Ну что ж ты? — спросила она, видя, что я не шелохнулся. Почти ночь. Узбекская махалля. Пустой дом. И мы с наедине с девушкой, которая хочет, чтобы я её раздел. Можно обрадоваться. Можно обезуметь. Можно обалдеть. Моё состояние было ближе к третьему.

Я медленно расстегнул её рубашку. Под ней ничего не было.

— Я ещё девушка, поэтому всё остальное мы оставим до свадьбы, ладно? — спросила она, словно согласовывала мероприятие — спокойно, без дрожи в голосе или естественного девичьего волнения, когда хоть и хочется, да больно здорово колется.

— Ну естественно, — сказал я, принимаясь за её шорты.

Оставшись совсем без одежды, она вскочила и завертелась передо мной в тусклом свете торшера, стоявшего рядом с телевизором.

— Как я тебе?

Конечно, у меня отнялся язык. Не от девичьей наготы, не от пикантности ситуации и даже не от безупречности линий, созданных небесным Праксителем, — от торжества внутренней чистой свободы женщины, чувствующей себя правой.

— Теперь я тебя! — принялась она расстёгивать мою любимую бледно-голубую рубашку-сетку на двух пуговках, которую я носил всё то лето, расставаясь с ней только для стирки, чем вызывал ворчание мамы.

Рубашка накрыла её шорты на валике дивана, и это выглядело ещё более волнующе, чем то, что мы делали. Я попытался сам снять джинсы, подпоясанные широким офицерским ремнём по тогдашней моде, но она отвела мои руки и всё расстегнула сама.

— Мне тоже повертеться?

Она улыбнулась, оглядывая меня:

— Сейчас тебе это будет трудно.

Ох верно!..

— Ложись, — сказала она и легла рядом.

Мы лежали нагие в ночном сумраке, едва освещаемые желтоватым светом торшера. Одновременно повернули друг к другу головы. Ни у неё, ни у меня не было в глазах никакого смущения. Свои же люди лежат обнажёнными рядом — а между своими какое смущение.

Нигора протянула руку и положила мне на бедро.

— Положи и мне.

Я в точности повторил её движение. Она глянула на меня и вздохнула:

— Нельзя...

— Нельзя, — эхом отозвался я.

Полежав так немного, она приподнялась на локте и стало внимательно меня рассматривать.

— Я никогда не видела мужчину без одежды, — сказала она. — Чужого видеть нельзя, неприлично, а своего не было. Теперь есть. А ты видел обнажённую женщину?

— Нет, — признался я. — И у меня ещё не было женщины.

— Как это хорошо! — с воодушевлением сказала Нигора. — У нас будет всё вместе и одновременно.

Она мечтательно закатила глаза и прошептала:

— Ты знаешь, о чём я сейчас думаю?

— Знаю, — отозвался я. — О том же, что и я.

Она снова вздохнула и долгим взглядом посмотрела на меня:

— Нельзя...

— Нельзя...

Теперешние 18-летние нас с Нигорой тогдашних наверное не поймут. Ну и ладно. Я счастлив, чтобы мы были именно такими. Вовсе не наивными и ничуть не более глупыми, чем современные молодые. Мы всё знали, всё понимали, всё чувствовали. У нас были те же желания и порывы — человечество ведь давно вообще-то возникло.

— Вот так бы и лежала, лежала, — сказала Нигора.

— И я. Но мне надо идти — уже одиннадцатый час.

— Тебе совсем не надо никуда идти, любимый, — отвергла Нигора. — Или тебя дома потеряли?

— Нет, мама у бабушки под Ленинградом — она всегда туда на лето уезжает, как папы не стало. Я дома, как и ты, один.

— Вот и ложись у нас на айване в саду — там так здорово! Я потом тебе постелю. А сейчас гулять! А завтра мы с тобой позавтракаем и опять пойдём бродить по Ташкенту. У тебя есть завтра дела?

Она встала и пока одевалась, я только теперь залюбовался её телом. Она чувствовала это и не спешила. Что сказать — прекраснее этого женского тела я в своей жизни больше не видел.

— Незначительные. Организационные, — сказал я, вспомнив, что не ответил на её вопрос.

— Вот и будем их делать вместе! Я же не помешаю?

— Ты чудо — а чудо не может мешать.

От пережитого мне хотелось плакать.

Стояла тёмная ташкентская ночь. Стрекотали кузнечики и сверчки. Мы вышли на улицу, даже не запирая калитки. Нигора повела меня к школе, которую закончила, показала бабушкин дом. И дом парня, который её в открытую домогается и обещает прикончить каждого, кто подойдёт к ней ближе, чем на метр.

— Вот он сейчас ка-ак выскочит из калитки, — засмеялся я, но смех мой был очень искусственным.

— Ты со мной и ты мой — ничего не случится, — серьёзно сказала Нигора.

Мы ещё долго бродили по улочкам махалли, освещённым редкими лампочками на столбах или над чьими-нибудь воротами. Ни до, ни после у меня не было подобных прогулок. Упругое бедро Нигоры, обтянутое домашними джинсовыми шортами «Вранглер», которое тесно прижималось в ночи к моему в индийских джинсах «Милтонс», внушало такой покой, доверие и постоянство, что наконец поверилось: всё это наяву и моя жизнь прочерчена судьбой до старости.

Уже глубокой ночью, когда даже собакам надоело облаивать нас из-за дувалов, мы вернулись, поели винограда с лепёшкой и разошлись: я в сад, а Нигора — куда-то в недра большого дома, где я так и не побывал ни разу.

Засыпая на широком айване, куда Нигора набросала несколько курпачей для мягкости, под переплетёнными лозами винограда, я сообразил, что мы ведь ни разу с ней даже не поцеловались. Ладно, успеем ещё, сладко подумалось мне, а то чего доброго не удержимся...

«Жё тэме, жё тэме же кут та ва ки мё дизе...» Английский мне, конечно, роднее и проще, но как же бывает прекрасен французский — вот для таких воспоминаний!

НА СНИМКЕ: памятник Гагарину и кинотеатр его имени (бывшая любимица моего детства «Чайка») — фото младшего друга моего детства Тимура Дадабаева, сделанное той осенью, когда я писал этот сериал; вот по таким улочкам мы бродили с Нигорой в ночи.

52. ПОСТЛЮБОВЬ

Проснулся я от щекотной влаги на лице. Вскочил: рядом сидела Нигора и шаловливо водила язычком по моей щеке, покрытой светлым едва заметным пушком — я ещё не начал бриться — от уха до подбородка.

— Ты что так подскочил? — рассмеялась она, отшатнувшись от неожиданности. — Напугал меня!

Я сидел на курпачах. Сквозь сплетение виноградных ветвей и листьев пробился тонкий лучик утреннего солнца и целил мне прямо в глаз. Я закрыл его, но лучик уже пристрелял и второй — зажмурил и его. И в этот момент между губ мне в рот нырнула виноградинка, а следом — горячий кусочек лепёшки.

— Откуда? — сразу же распахнул я глаза.

— Бабушка только что приходила, — сказала Нигора и соскочила с айвана. — Принесла лепёшки и свежий курт. Любишь курт? — она соблазняюще повертела надкусанным высушенным солёным катышком из овечьего творога.

Мой бог, кто ж его не любит! Это была первая мысль. А от второй мне стало не по себе. Мощёная дорожка к веранде проходила в полутора метрах, не больше, от айвана, на котором я спал разметавшись, ничем не прикрытый.

— Представляю, что она подумала, увидев меня, — у меня аж мороз прошёл по коже.

— Ничего она не подумала! — беспечно сказала Нигора уже со ступенек веранды. — Спросила — я сказала, что мой жених. Ведь так?

— А она?

— А она ничего. Спросила ещё, есть ли у нас завтрак — я сказала, что полно казан-шашлыка. Так что вставай быстрее завтракать. Ты, кстати, знаешь сколько времени? Одиннадцатый час! Ещё бы немного, и я стала тебя будить более кардинальным способом.

Всё это не укладывалось у меня в голове. Нигора поняла это, вернулась и снова села рядом со мной на айван.

— Любимый, мне здесь доверяют, — провела она влажными губами по моему уху. — Мои родные знают, что я не сделаю ничего плохого. И если у меня в саду спит человек, значит он мне дорог — другого тут просто не могло бы быть. — Она поднялась. — Всё, давай умывайся, а хочешь — иди в душ. Вон он у нас за деревьями. Вода уже в баке нагрелась.

Ташкентский летний душ! О нём можно написать поэму. Уже с утра под ним можно ополаскиваться, а после обеда — даже ошпариться. Я с удовольствием поплескался в тесной кабинке, занавешенной толстой непрозрачной полиэтиленовой занавеской. Потом взял у Нигоры новую щётку и пасту и почистил зубы под рукомойником, тоже установленном в саду. Надо мной гудели осы, планировали на воду и тут же взлетали; я успешно маневрировал между ними и вскоре был готов к завтраку. Вот только куда сунул вечером рубашку...

— Не ищи, — крикнула мне сквозь открытое окно веранды Нигора. — Вот она — я её утром постирала, и она уже высохла. Вот как долго ты спишь! А мне скучно...

Она смешно надула губки, и я удивился, что Нигора не только рациональна и рассудительна, но и способна на простые чувства.

— Что, правда? — всё же не поверил я, натягивая свою любимую рубашку.

— Да, — покачала она головой. — Я без тебя уже не могу. Ты спишь, а мне хочется орешину над тобой потрясти. Но ещё рано, орехи не спелые — зря попадают только, через лозы им всё равно не пробиться.

Нынче Нигора повернулась ко мне другой стороной — сердечной и трогательной. Мы завтракали, поедая разогретый казан-шалык со свежими лепёшками и аччик-чучуком, который Нигора успела не только приготовить, но и хорошенько остудить в холодильнике. Сколько же я всего проспал! Мне стало даже досадно, словно во время моего сна промелькнула целая жизнь.

— А что ты вчера делала у Юры? — спросил я без всякой задней мысли.

Но она вдруг подобралась.

— Приносила перевод статьи из журнала «Роллинг стоунз». Он увидел её как-то у меня и попросил сделать для него перевод.

— Он был здесь? — удивился я.

— И не раз — мы с ним давно знакомы, — сказала она с неохотой, но и с нежеланием скрывать. — Но больше его здесь не будет.

— Почему же?!

— Потому! — резко распрямилась внутри неё пружина, сжимавшаяся после моего первого вопроса. — И давай больше не будем об этом говорить.

Я ничего не понимал. Бывал и бывал. Знакомы и знакомы. Мы с Юрой приятельствуем, мне он приятен. Понятно, что бывал он в доме Нигоры с благими намерениями — с иными она бы его к себе не позвала, я уже это понял за почти сутки знакомства с ней. Так в чём проблема?

Но спрашивать я не решился. Я интуитивно почувствовал, что Нигора не любит расспросов, и побоялся, что их продолжение может что-то нарушить в нашем начинающемся «нашем».

Позавтракав, мы отправились по моим делам — побывали в республиканском штабе стройотрядов, взяли у его главного инженера, четверокурсника транспортного института Володи Мочалова последние данные выработки по линейным отрядам, которые нужны были мне для корреспонденций, потом зашли в несколько редакций, где я договорился о будущих материалах, съездили на телецентр — там я записал короткий рассказ о недавней поездке в Джизак для вечернего эфира новостной программы «Ахборот». Всюду Нигора производила неизгладимое впечатление, и у неё за спиной знакомые жестами и мимикой выражали восхищение ею и моим у неё успехом.

Когда с делами было покончено, мы нашли самый тенистый столик в кафе «Буратино» на Сквере, как запросто называли тогда в обиходе Сквер Революции. Заказали ледяного сухачика и, поглядывая вниз на прохожих, проносящиеся вокруг Сквера автомобили и виднеющуюся между крон чинар в его центре лохматую голову Карла Маркса, выполненную за год до этого замечательным скульптором Дмитрием Рябичевым, просто наслаждались соседством друг друга.

— Ты почему не прикрикнул на меня утром? — вдруг строго спросила Нигора.

— Когда? — не понял я. — И зачем?

— Когда я ответила тебе грубо: «Потому!». Ты должен был меня одёрнуть — ты же мужчина.

Я взял её за руку.

— Я так не привык. Если ты не хочешь о чём-то говорить, это твоё право.

Она придвинула свой белый стульчик поближе ко мне — почти вплотную.

— Любимый, я хочу подчиняться. Я хочу быть женщиной, у которой есть мужчина — бог и царь. Я хочу благоговеть перед ним и..., — она стыдливо запнулась, — ...немного его бояться.

Передо мной опять была вчерашняя Нигора — сногсшибательная и лидирующая. Мне стало жаль, что исчезла утренняя.

— А может пусть всё идёт так, как идёт? — поцеловал я её пальцы.

Она нахмурилась — тоже первый раз за сутки нашего знакомства и убрала руки на колени: похоже, не любит такие вот нежности. Как мало ещё я её знаю!

— Ладно, — кивнула она покорно. — Пусть. Как ты скажешь, любимый.

Она опять меня переиграла! Я представил, что если мы и в самом деле поженимся, что я плохо, честно говоря, себе представлял в 18 лет, то это будет вот такая бесконечная, до самой смерти игра в псевдоподдавки.

— Теперь я буду бояться тебе что-либо предлагать, — сказал я.

— Бояться чего? — подняла она брови.

— Что ты согласишься со всем, что я ни предложу.

— А зачем мне любимый, с которым я не согласна?

— Резонно, — согласился я. Ибо крыть было нечем.

— Скажи..., — мне надо было, вероятно, называть её «любимой» по её примеру, но я никак не мог произнести это слово — я не чувствовал готовности его произнести, хотя испытывал знакомое чувство погружения в человека, ощущаемое почти физически.

— Да?

— Скажи, почему ты выбрала меня?

Она искренне удивилась вопросу.

— Я вовсе тебя не выбирала. Выбирают на конкурсе, а ты был и есть один. Я увидела тебя и в этот момент уже знала, что вот это — мой жених.

— Нигора, ну это же не роман — это жизнь! — воскликнул я. — А в жизни всем управляют причинно-следственные связи.

— Как скажешь, любимый, — нежно улыбнулась она. — Пусть будут причинно-следственные. И даже семантические.

— Насмешничаешь? — прищурился я.

— Нет, — помотала она головой, — просто люблю тебя. — И как выстрелила: — А ты?

Я не мог врать. Я сказал честно:

— Начинаю влюбляться. Мне кажется... Пока же ты меня безумно поражаешь, ошеломляешь и заставляешь хвататься за воздух.

Она улыбнулась. Ответ, похоже, её устроил. Ей честность дороже чувств. Это много.

— Давай не будем тянуть со свадьбой, — попросила она.

— Давай, — согласился я. — Но как ты это себе представляешь? Ведь у нас же ещё по три курса университета впереди.

Она улыбнулась ещё шире. На этот раз лукаво.

— Мы вчера показали друг другу, что умеем сдерживаться ради главного. Ну и потом некоторые навыки приобретём...

Это было так трогательно, что я отвернулся, чтобы она не поняла, до какой степени меня пробрало.

«Жё тэме, жё тэме, кю жеме та вуа ки мё дизе»

Я, видимо, безотчётно произнёс это вслух, потому что она подхватила:

— Жё тэме, жё тэме, и мой жи круайе тонт плю.

Она неслышно подошла сзади ко мне и обняла за шею. Я пожалел, что мы не в фотоателье и нельзя сделать такой снимок — «Monsieur et Madame Jabsky».

Как вдруг много французского стало в моей жизни!

Вечером мы, гуляя, опять оказались у дома Нигоры — совершенно непонятно каким образом, ведь специально же это не планировалось.

— Сейчас что-нибудь приготовим, — сказала вновь проголодавшаяся Нигора и вдруг закричала радостно с веранды, пока я мыл руки под рукомойником в саду: — Ураааа!

Когда я поднялся, то увидел на столе каскан. Нигора подняла крышку: в нём на всех трёх дисках лежали душистые манты.

— Бабушка у меня просто золотая!

Она подбежала к пианино, которого я вчера почему-то не заметил, села на вертящийся табурет, крутнулась на нём, открыла крышку и опустила руки на клавиши.

Боже, она ещё и пианистка!

— Я буду играть эту мелодию нашим детям, — сказала она и запела на замечательном французском, на мой взгляд, куда нежнее и мелодичнее Мари Лафоре, ставшую сама собой нашим гимном «Маншестэр и Ливэрпуль»:

— Маншестэр и Ливэрпуль жё мэ рэвуа фляна лё дэ рю о милье дэ сэттэ фуль парми се милье данкуни...

Я снова ночевал в саду на айване.

На следующий день мы опять гуляли по Ташкенту весь день.

Проводив вечером Нигору до дома, я на этот раз входить отказался.

— Надо съездить домой, посмотреть, что и как: две же ночи дома не ночевал.

— Хорошо, — согласилась она. — Только завтра приходи обязательно!

Мы так и не поцеловались.

Я уехал на трамвае по проспекту Дружбы Народов, который ближе к Чиланзару только-только пробили. Он пересекал Мукими там, где сейчас станция метро. Оттуда, мимо магазина «Тысяча мелочей», на свой первый квартал шёл неспешно пешком, перебирая мысленно мгновения трёх наших с Нигорой божественных дней.

Дома было всё в норме — а почему должно было быть иначе.

Утром тётя Жура взмахнула хлыстом — прямо в холле ЦК комсомола, и я улетел почти на неделю в Сурхандарью. Телефона Нигоры я не знал и потому позвонить не мог. Вернувшись, несколько дней писал репортажи и корреспонденции для газет, радио и телевидения — я же всё-таки прежде всего руководил республиканским пресс-центром стройотрядовского движения, а женихом был лишь во вторую очередь: тётя Жура за этим следила строго.

Только почти через две недели я наконец смог вырваться, чтобы повидать Нигору. Приехал на остановку трамвая у будущего небоскрёба Узбекбрляшу, перешёл проспект, уверенно пошёл по той кривой улочке, по которой мы трижды проходили от бывшего парка Гагарина к переулку, где жила Нигора, и... не нашёл его. Вернулся, снова повторил по памяти наш путь, но память подвела: мы были слишком заняты друг другом, и я не примечал ориентиров, а дома в махаллях так похожи. Больше часа я как обезумевший бегал по махалле — тщетно.

Помчался к Юре Казаченко.

— Видел-видел, как ты выходил из редакции с Нигорой, — встретил он меня игривой улыбкой. — И куда-то пропал.

— Ездил в командировку, потом писал, — без подробностей пояснил я. — А Нигора не приходила?

— Как ушла с тобой тогда, так и не появлялась.

— Ты знаешь её телефон?

— Что, так зацепила? — понимающе улыбнулся Юра. — Восхитительная девушка. Нет, телефон не знаю. Мне он зачем?

— А адрес? Ты же у неё был.

— Да не был я у неё — с чего бы вдруг?! — удивился Юра. — И адреса не знаю — даже не представляю, где она живёт.

— В районе 6-го пивзавода.

— Вот видишь, ты лучше меня знаешь!

— Ладно, старик, прости! — я встал и поплёлся к выходу.

— Это ты меня прости, — участливо пошёл меня проводить Юра. — Если Нигора появится, обязательно скажу, что ты её искал. Что-нибудь ещё передать?

Я отрицательно покачал головой. Я уже не верил, что был не в сказке.

Больше я Нигору никогда не видел. Ещё несколько раз безрезультатно кружил по её махалле, вызывая недоумение местных жителей: видимо, примелькался, и они начали меня узнавать, подумывая нехорошее.

Через несколько лет на том месте пробили хордовый проспект Айни, и даже кружить в бесполезных поисках стало негде.

Нигора-Нигора, жё кут та вуа ки ме дизе: жё тэме, жё тэме! Но тебя нет. Нет уже скоро полвека...

Я проснулся от собственного крика. До сих пор я ещё ни разу в жизни не кричал по-французски.

И никому до сих пор не рассказывал эту фантасмагорическую историю постлюбви — да, именно так должна, видимо, выглядеть незамутнённая постлюбовь. Наверное, мне её показал несуществующий бог. Только вот зачем — кто бы мне объяснил.

Проклятая счастливая жизнь скрипториса!

НА СНИМКАХ: кафе «Буратино» в Ташкенте, но это сидим не мы с Нигорой, а другие счастливые, хоть и до ужаса похожие на нас, ибо это уже 75-й год; замечательный памятник Карлу Марксу в ташкентском Сквере революции работы Дмитрия Рябичева, теперь уже уничтоженный мустакилликнутыми варварами.

53. КЕЛЬ, КЕЛЬ ДЖОНИМ!

Но мне лишь показалось, что я проснулся от своего крика. По-французски я кричал всё же во сне, а разбудил меня в начале 8-го часа утра звонок по вотсапу. И не громкий совсем, но какой-то особенно тревожный, будоражащий душу.

Не размыкая глаз, мазнул пальцем по дисплею вверх от зелёной точки.

— Старик! — тотчас заорал Андрей! — Лиля не прилетела!

Я в один миг стал похож на Хамбо-ламу Итигэлова, которого выкопали на кладбище 17 лет назад, и теперь он торчит в позе лотоса в Иволгинском дацане в Бурятии — то ли живой, то ли мёртвый. Зачем торчит? А все ждут, что он выйдет из нирваны, в которую сам себя погрузил ещё в 1927 году, и скажет им что-нибудь умное. Вот и Андрей ждал от меня того же, а я, как и тот Итигэлов, из нирваны, в которую меня погрузила божественная Нигора, выходить не спешил.

— Старик! — снова прокричал Андрей. — Ты слышишь меня?

Пришлось подать признаки жизни.

— Как не прилетела?

— Да вот так! — стал он объяснять, захлёбываясь словами. — Все вышли из самолёта, а она нет. Когда иностранные пассажиры прошли паспортный контроль, я попросил работников аэропорта, чтобы ещё раз пошуровали в самолёте — вдруг заснула крепко или, не дай бог, стало плохо и потеряла сознание. Самолёт перетряхнули, только что в двигатели не заглядывали — нет её.

Мы с Итигэловым становились всё меньше похожими друг на друга.

— А ты спросил, садилась ли она вообще в этот самолёт? — задал я, как мне показалось спросонок, очень дельный вопрос.

— Ну а ты сам-то как думаешь?! — досадливо пробурчал он. — Неужели я допускаю, что она выпала из него в полёте.

— Типун тебе на язык.

Он нервно хихикнул:

— Так самолёт-то благополучно прилетел, чего уж теперь бояться...

— Думаю, всё же есть чего, — мало-помалу пробуждаясь, сказал я. — А именно того, почему Лиля в Москве на самолёт не села.

— Господи! — взвыл Андрей. — У меня сейчас мозг взорвётся!

— Не паникуй, — прикрикнул я. — Сиди и жди моего звонка — я начинаю поиски.

— На это и вся надежда. Ты всегда находил женщин.

— Своих женщин, — сказал я с нажимом на первое слово, — а не вообще. В тех случаях мне помогало провидение или что-то вроде.

— Пусть оно и теперь тебе поможет, — с надеждой сказал Андрей, совершенно упавший, чувствовалось, духом.

Посчитав, что минут десять ничего не решат, я принял душ и только тогда почувствовал себя вполне готовым к действию. Первым делом надо позвонить а авиакомпанию «Узбекистон хаво йуллари», где Лиля покупала билет, и тогда станет ясно, до какой степени они отслеживают перемещения своих пассажиров.

На это раз трубку снял молодой человек. Больше не выкрутасничая с двуязычием, я русским языком объяснил ему ситуацию. Парень оказался смышлёным.

— Давайте начнём с начала — садилась ли дочь Вашего друга на самолёт в Пулкове.

Я удивился, что мне самому не пришло это в голову.

— Как, вы сказали, её зовут? — переспросил он.

Я медленно продиктовал Лилину фамилию и имя-отчество. Парень постучал по клавишам, потом спросил:

— Алло, вы слушаете меня?

— Да-да! — закричал я.

— Регистрацию она прошла, но на самолёт не села.

— Вот как? — проговорил я. — А у вас эта информация фиксируется порознь?

— Конечно. Я вам больше скажу — на её месте летел другой человек.

— А как это возможно?

— Мы стремимся к полной загрузке самолётов, чтобы не снижалась рентабельность перевозок. Если пассажир прошёл регистрацию на рейс, но не явился на посадку, его ждут до последнего — объявляют по громкой связи аэропорта, причём много раз, призывают пройти на посадку. А в последний момент, если он всё-таки не появился, на его место продают билет, если есть желающие улететь. Судя по тому, что на месте Казначеевой из Пулкова вылетел Хабибов, она не явилась на посадку, и ему продали билет на её место.

— А насколько это достоверно? — усомнился я.

— Практически на сто процентов, — заверил собеседник. — Но я могу узнать подробно и потом перезвонить вам. Можно по этому номеру?

— Да-да, этой мой единственный номер. Спасибо! Буду ждать.

Я сразу позвонил Андрею.

— Ну что? — опять закричал он. Не мудрено: могу представить, на каких он тогда был нервах.

— Можно выдохнуть. Предварительно. Лиля вообще не улетала из Питера.

Я передал ему наш разговор с представителем узбекистанской авиакомпании. Андрея это не успокоило.

— Где же она может быть? — растерянно спросил он.

— Да где угодно — лишь бы жива-здорова.

— Ну, это-то да...

— Может вообще передумала куда-то ехать и домой вернулась, — предположил я.

— Это-то вряд ли, — резонно возразил Андрей. — Она же не маленькая, понимает, что я тут с ума сойду — позвонила бы. Нет, с ней видимо что-то случилось, — снова стал накручивать себя Андрей.

— Погоди дёргаться! Сейчас позвоню её матери и прозондирую: мне удобнее — если ты позвонишь, она сразу спросит, где и как Лиля, если дочка не вернулась домой.

— А ты что, знаешь, как звонить?

— Знаю. Мы вчера вместе провели вечер.

Андрей присвистнул:

— Оппаньки! А ты всё такой же ухарь, дружище, как я посмотрю.

— Никогда им не был — и ты это знаешь лучше других, так что не надо ля-ля, — осадил я его. — А встретились мы с Лерой и познакомились у директрисы магазина, где работала Лиля.

— Крутяк! Сразу с двумя замутил, — не унимался Андрей. Чувствовалось на каком он взводе, поэтому я на него не обижался. Но попытался пристыдить:

— Нашёл время для подначек... Я же всё пытаюсь дознаться, откуда и зачем возник этот странный чек.

— А дознание ведёшь в интимной обстановке, — не удержался и съехидничал он. Он явно защищался таким образом от негативной информации, а ещё больше — от собственных домыслов. Известно же: главное родительское чувство не любовь, не забота, не нежность — страх. Вечный лютый, иссушающий душу страх за детей.

— Как ты меня достал! — вскипел я и провёл запрещённый приём: — У него дочь пропала, а он какую-то несусветную чушь несёт, в чужих постелях копошится. Сейчас разве этим отцу надо заниматься?

Окрик подействовал. Андрей больше не цеплялся.

— Ладно, звони Лере, — пробурчал он примирительно. — А я в любой момент на телефоне, если что.

— Вот это другое дело, — похвалил я друга и отключился.

У Леры я ничего не узнал. Она, едва взяв трубку, спросила, не знаю ли я, как долетела Лиля, поскольку сама дочь ей пока не звонила, а на материны звонки упорно не отвечает. Что ж, подумал я, может тогда Катя что-то знает — всё же как-никак сестра, хоть и сводная.

Чтобы не тащиться снова в Купчино, которое я уже видеть не мог, настолько оно мне за последние дни осточертело, позвонил Алле.

— Занята! Перезвоню, как освобожусь, — скороговоркой пробарабанила она, сняв трубку, и тотчас её положила. Я лишь уловил, что в её кабинете шёл разговор на очень повышенных тонах. И мне показалось, что один из голосов принадлежал Кате, а другой... — Лиле.

Вот это номер! Звонить Андрею, что Лиля нашлась, я пока остерёгся — надо проверить, так ли это — я же вполне мог и обознаться. Впрочем... Лиля слегка картавила, и это столь не характерное для русского произношения грассирование трудно было спутать с получухонским выговором петербургского плебса.

Ну что, старая коняга, спросил я себя, опять тебе переться в Купчино? А куда деваться... Как ни устал от передряг последних дней, но в Фергане мечется от страха и неизвестности старый друг, так что делать нечего, хозяйка, дай кафтан, уж поплетусь, как говаривала в таких случаях моя покойная мама.

Когда я открыл дверь кабинета директрисы «Пятёрочки» на Пловдивской, там находилась только Алла. Она была вся разгорячённая и взвинченная — видимо неприятный для неё разговор закончился совсем недавно, пока я был на подходе.

— Заходи, — сказала она неприветливо, но тут же оговорилась: — Прости, эти сестрички вывернули меня наизнанку, на всех бросаюсь.

— Значит, я правильно понял, что здесь были и орали Катя и Лиля?

— Представляешь, жениха не поделили! — сверкнула глазами она.— Выхожу утром в зал, а там покупатели переглядываются: две дуры чуть в волосья друг другу не вцепились, аж стены трясутся. В выражениях, естественно, не стесняются. Еле растащила и увела к себе в кабинет. Не дай бог кто-то из покупателей «капнет» на горячую линию — головы не сносить. — поёжилась она. — Места им, что ли, другого нет выяснять отношения — вон, целый город! Так нет, именно здесь бедлам устроили...

Я почувствовал, что вот-вот узнаю всё и потому проявил к Алле максимум сострадания. Это выразилось в том, что налил ей в стакан из стоявшей у неё на столе початой бутылки «Пепси». Она слабо улыбнулась и поблагодарила кивком.

— А сейчас где эти цветы жизни? — спросил я, когда она мелкими глотками выпила полстакана и отставила его в сторону.

— Сказала, чтобы катились с глаз моих обе! Лилька теперь вообще у нас не работает, так велела охраннику больше в магазин не впускать.

— Это же незаконно, — покачал я головой.

— А мне плевать, что законно, а что незаконно! — снова вспыхнула Алла. — А законно тут свары устраивать? Ещё не хватало из-за них места лишиться!

— Мне кажется, ты преувеличиваешь...

Она окинула меня взглядом училки, наставляющей первачка:

— Ещё, погоди, всё это так мне аукнется... Вокруг же одни сплошные доброжелатели, как ты сам понимаешь...

На последних словах лицо её стало вытягиваться. Я сидел спиной к двери, поэтому оглянулся. В дверях стояла Лиля.

— Алла Фёдоровна...

— Ты как сюда попала?! — вскричала директриса. — Я же...

— Девчонки через служебный ход пустили. Можно с вами поговорить?

Она немного удивлённо посмотрела на меня, явно не ожидая увидеть в директорском кабинете.

— Дверь закрой и садись! — рыкнула Алла. — На ключ запри!

Лиля поспешно замкнула дверь вставленным в замок ключом и присела на краешек стула, опасливо косясь на меня.

— Чего косишься? — бесцеремонно бросила Алла. — Знаешь же, кто это.

Лиля отрицательно покачала головой.

— Вы же говорили позавчера!

Лиля теперь покачала головой, соглашаясь.

— Лилечка, я старый друг вашего отца — настоящего отца, к которому вы собрались лететь и не долетели. Сказать вам, в каком он сейчас состоянии?

Она потупила глаза.

— Как же так можно? — укоризненно сказал я. — Отец там с ума сходит, в этой Фергане, а вы...

— Ой вы не знаете, тут такие дела.., — начала Лиля, но директриса её оборвала, обращаясь ко мне:

— Конечно, у них прям такие дела, такие дела! А что родители мечутся в поисках...

— Мама тоже разве? — вскинула глаза Лиля.

— Ещё не хватало! — выкрикнула Алла. — А одного отца мало? Давай звони ему сейчас же!

Лиля не шевельнулась.

— Что ещё?! Уговаривать мне тебя? — опершись руками в стол, подалась в её сторону Алла.

— Он не мой отец, — едва слышно сказала Лиля.

Мы с Аллой переглянулись.

— Не поняла, — сказала Алла.

Лиля молчала.

— Так, — поднялась Алла, — мне, голубушка, с тобой в молчанку играть некогда — сейчас продавцы или поставщики начнут колотиться. И мне наплевать, кто твой отец, а кто нет. Говори, зачем пришла, и иди.

— Возьмите на работу обратно, — сказала Лиля.

— Что-о?! — остолбенела директриса. — Чтобы вы мне тут с Катькой каждый день такие спектакли устраивали, как сегодня?

— Она уволится — они... с этим... уезжают в Германию.

Лила пролепетала это и горько заплакала.

В дверь в самом деле начали колотиться.

— Всё, больше времени нет, — отрезала Алла и пошла отпирать кабинет. — Приходи завтра — решим. А сейчас, — посмотрела она на меня виновато, — мне надо работать. Здесь, если что, магазин, а не кабинет психотерапевта.

Не успела директриса повернуть ключ, как в её кабинет влетела продавщица, чуть не сбив выходящих нас с Лилей с ног. Она размахивала накладными и сама себя перебивала. Так что мы ушли от директрисы не прощаясь.

На крыльце я сказал Лиле:

— Давайте пройдёмся и поговорим? — я уже знал конечный пункт нашей прогулки. Она пожала плечами: мол, что это даст, но я не против. — Только сначала я всё же позвоню вашему отцу или не отцу, но моему другу точно. Потому что если его там хватит инфаркт, то не прощу себе этого.

Андрей принял вызов мгновенно.

— Всё хорошо. Лиля рядом со мной, — опередил я его вопрос.

В ответ послышался какой-то цокот.

— Что за ишаки у тебя там свежеподкованные скачут?

— Сам ты ишак! Это я танцую андижанскую польку! — закричал счастливый Андрей. — А тебе, старикашка, слабо?

— Это кто старикашка?! — выкрикнул я так, что Лиля вздрогнула, а проходившая мимо женщина встревоженно оглянулась. — Ну-ка давай вместе!

И мы с Андреем грянули хором, с полушопота до ора: «Кель, кель джоним, кель, кель джоним, кель, кель джоним, кель, кель джоним, ке-е-е-е-ель!»

Лиля таращилась на меня, не зная, как реагировать. А я выхватил у неё сумочку и, прижав телефон к уху плечом и придерживая сумочку большим пальцем, стал отбивать остальными четырьмя задорный ритм, потому что тут обязательно должен быть проигрыш дойры — туркестанского бубна. Андрей слышал ритм и отбивал его ногами. Дальше должен заиграть рубаб, но за неимением ничего похожего мы запели без него, приплясывая и отбивая ногами ритм на расстоянии четырёх тысяч километров друг от друга:

— Кель, кель джоним, мархабо джоним, уйла джоним, гюйла джоним!

Так зазывают на нашей родине в круг танцоров.

Мимо ехала пустая маршрутка. Водитель увидел меня танцующего и по характерным жестам поняв, что именно, тормознул, выскочил, как раз, когда мы повторяли:

— Кель, кель джоним, мархабо джоним, уйла джоним, гюйла джоним!

— «Ялла» есть! — закричал он радостно и включил на своём телефоне зажигательную «Андижанскую польку» в исполнении этого ансамбля на полную громкость:

— Кель, кель джоним, мархабо джоним, уйла джоним, гюйла джоним!

И мы стали приплясывать с ним вокруг смущённой и обескураженной Лили под недоумённые взгляды притормаживающих прохожих. И то сказать, русский старик танцует с узбеком средних лет на тротуаре Будапештской улицы в Купчине под чуждую им музыку. Представляю, какая сшибка происходила в мозгах этой унылой толпёшки с путинско-чухонскими лицами, словно их всех только что обокрали.

Мы стали зазывать и их, весело разводя руки:

— Кель, кель джоним — выходи в круг, мой дорогой!

Но никто так и не решился. А мы с Уктамом, как назвался маршруточник, самозабвенно танцевали под накрапывающим дождём на чужбине, прикасаясь сердцем в зажигательном танце к своей благословенной родине — нашему дорогому Узбекистану. А на родине вместе с нами танцевал по вотсапу счастливый, что нашлась его дочь, Андрей.

«Кель, кель джоним, мархабо джоним, уйла джоним, гюйла джоним!» Вы только послушайте, как прекрасен и певуч узбекский язык! Получше любого французского будет.

НА СНИМКЕ: вот так мы танцевали с Уктамом — ничего сложного, зато сколько задора!

54. БУДЕМ ЖИТЬ!

— Яшамиз! — Будем жить! — крикнул мне на прощание Уктам и заспешил к своей маршрутке: потехе час, а делу-то всё же время — надо и денежки зарабатывать, ради чего приехал в Россию.

— Ок йул! — Счастливого пути! — пожелал я ему вслед.

У дверей маршрутки нетерпеливо топтались несколько человек.

— До метро довезёте?

— Конечно! Заходите, пожалуйста! До метро «Купчино» едем.

Уктам оббежал свой ПАЗик, вскочил на водительское сиденье и открыл дверь негаданным пассажирам. Аллах всегда идёт навстречу счастливому человеку.

— Вы что, узбек? — подошла ко мне Лиля, когда маршрутка уехала, коротко посигналив нам.

— С чего вы взяли? — удивился я.

— Ну вот это всё.., — сказала она, обведя руками место нашей импровизированной пляски.

— А «это всё» — наше выражение радости, — объяснил я. — Мы в Узбекистане не делим её на радость русских и радость узбеков. Мы привыкли радоваться вместе. Да и горевать тоже.

Она недоверчиво покачала головой.

— А как они к нам относятся?

— Кто «они»?

— Ну... эти.., — она не то что бы с неприязнью, но с отчуждением кивнула в сторону уехавшей маршрутки.

— Тут надо разобраться, кто «мы», а кто — «они».

— Не поняла...

— Дело в том, девочка, что вы, говоря «к нам», имеете в виду нас с вами — вас и меня.

— Ну да.

— И ошибаетесь. Потому что «они» — это мы с Уктамом. Мы одной крови.

— Вы же сами сказали, что вы русский! — раскрыла она широко глаза.

— Русский, но другой. И любой узбек мне ближе и дороже, чем русские в России.

— А какая разница?

— Это сложно объяснить в двух словах, — задумался я. — Если совсем коротко, мы с вашим отцом — потомки старых туркестанцев. Мы никогда не жили в России. Наши предки пришли в Туркестан...

— Это ведь город такой, кажется? — перебив меня, неуверенно уточнила она. — Вроде как в Таджикистане или Киргизии...

— В Казахстане. Но город тут не причём, — сказал я терпеливо, ничуть не удивляясь невежеству Лили — ни в СССР, ни в новой России этому толком не учили. — Туркестан — огромная прекрасная страна. Восточный Туркестан сейчас в Китае — это часть Синцзянь-Уйгурского автономного округа, а мы из Западного, или Русского Туркестана. Его присоединение к России началось в 60-х годах позапрошлого века и шло до конца 80-х. Мой прадед и кто-то из предков вашего отца брали Ташкент. Потом остались там служить. У них появились семьи, и они навсегда стали туркестанцами, вросли в эту землю. А мы, их потомки, этим гордимся.

— Надо же, как необычно.., — задумчиво сказала Лиля. — Идут какие-то чёрные, что-то там лопочут по-своему — а вам они, оказывается, роднее нас.

— «Есть многое на свете друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам...», — проговорил я.

Лена хмыкнула: мол, банально.

— А что же вы тогда не остались там жить, если это ваша родина, которую вы так прям любите? — ехидно прищурившись, задала она стандартный для российских обывателей вопрос.

— Так сложилось... Поехал в Россию на несколько лет ещё в начале 80-х годов, а оказался на чужбине навсегда.

— Почему на чужбине?! — вскинулась она.

Я развёл руками.

— Здесь мне всё чужое... Первого декабря будет 31 год, как я живу в России, а так и не прижился. Менталитет у нас с Уктамом общий, а у нас с вами — разный.

— Так возвращайтесь! — простодушно воскликнула она.

— Легко сказать... Так бы и помчался, да некуда, — вздохнул я, и горечь сдавила горло. — Никто ведь меня нигде не ждёт. У родины много других забот и проблем, кроме меня. Но всё же не теряю надежды вернуться. Там похоронены мои родители. Там я бы хотел, чтобы меня сожгли, а пепел развеяли на родным Ташкентом.

— Такой хороший город? — недоверчиво спросила она.

— Не знаю, хороший ли, — пожал я плечами. — Но то, что лучший на свете, ручаюсь! А для вашего отца — Фергана. Вы, кстати, могли б сейчас гулять по ней, если бы не передумали лететь.

— Да я и не собиралась — это всё для отвода глаз. А когда этот... мамин сожитель уехал после регистрации на рейс, я сдала билет. Вернули не все, конечно, деньги, но не мои ведь — а этого... Так что пусть! — ехидно хихикнула она.

— Ну вот, а отец там извёлся, — опять попенял я.

— Да не отец он мне, этот ваш друг, ну сколько говорить! — раздражённо возразила Лиля.

— Почему вы так считаете?

— Катька сказала, — скупо ответила она.

— Нашли эксперта! — мне стало смешно. — Она вон жениха у вас увела, а вы ей верите. Вы лучше маму расспросите.

— Спрашивала, даже этого вашего Андрея домой привозила. Мама-то говорит — он...

— Так в чём же дело?

— В том, что мама взяла меня из дома ребёнка, — едва слышно проговорила Лиля.

— И это тоже Катя сказала? — недоверчиво взглянул на неё я. — Но она же младше вас.

— Да, младше... Но ей сказала мамина старая подруга — она в доме ребёнка работала. И сама оформляла меня. Вот, посмотрите, я же на вашего Андрея совсем не похожа! — с горячностью сказала она.

— Очень даже похожи. Вот его сын Коля вылитая мать — жена Андрея. А вы похожи на него. Даже могу это доказать.

— Как?

— А вот прямо сейчас, — и взял её за руку. — Давайте-ка перейдём улицу, пока зелёный.

Мы как раз дошли до перехода через Будапештскую напротив «Бургер-Кинга».

— Сейчас зайдём в один хороши дом, и вы убедитесь, — сказал я, когда мы под самый красный успели пробежать по переходу.

— В какой дом? — опасливо спросила Лиля, немного упираясь.

— Не волнуйтесь — в хороший, — заверил я и потянул за собой. — Если там кого и обидят, то только меня.

Мы немного вернулись по противоположной стороне Будапештской назад и свернули к дому Большаковых.

Открыла нам Лена. Из-за её плеча выглядывал Колюнчик.

— Привет, миллионер! — махнул я ему через голову матери, которая уставилась на Лилю и словно замерла.

— Был да сплыл, — усмехнулся он.

— Зато при акциях, — сказал я и обратился к остолбеневшей Лене: — В дом-то пустишь?

Она молча отступила, пропуская нас с Лилей.

— Вот, знакомьтесь — ещё одну туркестанскую девушку привёл.

Лиля бросила на меня удивлённый взгляд: мол, вы о ком.

— Вы-вы, Лилия Андреевна, та девушка и есть! — подтолкнул я её вперёд.

— Надо же, как она на него похожа! — вырвалось у Лены. Она-то сразу поняла, кого я привёл.

— На кого, мама? — ничего не понял Колюнчик.

— Ну-ка, ребятки, встаньте-ка рядышком! — распорядился я и подтолкнул Лилю к Колюнчику. Тот покосился на гостью:

— И что это всё значит?

— А значит это, что у тебя теперь есть сестра, а у Лилечки — брат.

Колюнчик опять искоса оглядел Лилю, которая стояла вся пунцовая.

— Дядь Саш, как вы сами сказали бы на моём месте, ты по миру-то ходи, да...

— Вот это ты правильно, Колюнчик: давно надо было обращаться ко мне на «ты»!

— Извините, оговорился, — смутился тот. — Вы на нас сразу столько обрушили.

— Правильно оговорился! — пожал я ему руку выше локтя. — Я же тебе не чужой и почти-почти дядя, ну только что не кровный. А хреновину я, дорогой мой племянничек, не горожу, а говорю чистую правду. Эта чудесная девушка — твоя сводная сестра.

Колюнчик бросил взгляд на мать, ища у неё защиты. Но Лиля только махнула рукой:

— Все вопросы к отцу! А раз его пока нет, то сейчас будем обедать.

Она обняла Лилю за плечи и увлекла за собой:

— Поможешь мне накрыть на стол?

Когда мы остались одни, Колюнчик прямо молодым петушком налетел на меня:

— Не, дядь Саш, что за дела?!

— Такие вот, как видишь — развёл я руками. — Жизнь, между прочим, называется. А ты уже давно не мальчик, чтобы не понимать, какие она может преподносить сюрпризы.

Колюнчик сел в кресло и обхватил голову руками.

— Ну и что за вселенская скорбь? — попытался я его растормошить. — У тебя что-то убыло, если не прибыло? Нет ведь. Это матери тяжелее всего пережить, но она, как видишь, не подаёт виду, а ты едва нюни не распустил.

— Мама что, знала? — поднял он на меня глаза, отняв руки от головы.

— На днях узнала. А про мать Лили и её давние отношения с твоим отцом знала давно, поэтому не очень и удивилась. — Я потряс его за плечо. — А у тебя нигде детишки лет через двадцать не объявятся?

— Ну что вы... ты, дядь Саш! — посмотрел он на меня укоризненно и смущённо.

— Вот и ладно, — хлопнул я его по плечу. — А отца не осуждай. В жизни, брат, такое случается, что диву даёшься. И далеко не всегда по нашей воле. Одни и те же события кому-то несут горе, а кому-то радость.

— Скажешь, дядюшка, тоже! — вскинулся Колюнчик.

— Да вот хоть война.

— Да кому же она в радость?

— Радость не радость, а ведь если б не война, меня бы точно не было на свете — а значит и моих детей и внуков. Не в том даже смысле, что наши победили, а в самом простом, житейском...

...Если бы не война, мои родители не встретились точно. Мама бы вышла замуж в Питере или в Саблине, где работала в железнодорожной школе, за своего славного (видел его единственное сохранившееся фото) жениха, который бы не погиб, естественно, на фронте. И когда б они снова приехали отдыхать в Хосту в 50-м году и остановились у всё той же хозяйки, что и прежде, на комоде у которой теперь появилась фотокарточка пожилого, хоть и красивого человека, подаренная ей другим постояльцем, жившем тут месяцем раньше, она и не обратила бы внимания на неё. Или, скорее, мимоходом спросила бы хозяйку:

— Это ваш родственник?

— Да нет — тут один останавливался из Ташкента. А что?

— Интересный…

И тут же забыла б об этом, подхваченная своим любящим мужем, капитаном РККА, а может тогда-то уж и майором или даже подполковником — капитаном он был в начале войны — и увлечённая им в счастливый водоворот курортного радостного времяпрепровождения. А если бы с ними ещё были б их дети, то они бы и вовсе сняли другое пристанище.

…Мама приехала в Хосту в начале июля одна. Ничего себе, скажете, в послевоенном 50-м жили учительницы начальных классов — по хостам в отпуске рассекали! А всё просто: мама работала в той самой железнодорожной саблинской школе, откуда 6 сентября 41-го в полдень бежала от немцев, прорвавших поутру последнюю оборудованную линию обороны Ленинграда у Любани. Танки фон Лееба уже мчались к ним по Московскому шоссе, когда директор школы Мусихин, помогши им, 25-летним девчонкам — своей беременной жене и моей будущей маме — погрузить какие-никакие пожитки на школьную подводу, сказал отрывисто:

— Ехать надо на Мгу: там немца ещё нет — слышал в поссовете. Станция узловая, значит, точно будут эшелоны. Сдайте коменданту лошадь и проситесь в любой, лишь бы дальше отсюда.

— А ты… — всхлипнула жена.

— Не маленькие — потом разыщемся, — отрезал он, коротко обнял жену и вскочил на велосипед. Оглянулся, ещё что-то проговорил — откуда-то уже из потустороннего мира, где сгинул — только подпись неразборчивая осталась в маминой трудкнижке об увольнении 20 августа «в связи с эвакуацией».

Путь его туда был в партизаны. Обратного пути ему уже не было.

С толпами беженцев шли до темна, часто разбегаясь от обстрелов с воздуха. На постой стали в какой-то деревне. Уснуть не успели, как повскакали от грома и зарева — немец дотла разбомбил Мгу.

Утром совещались с другими учителями, что делать дальше. Пути было два: рискнуть побираться через страшные Синявинские топи на восток или идти в Ленинград. Мама с женой директора выбрали второе: топи есть топи, тем более незнакомые, а Ленинград — его-то ведь нипочём не сдадут.

Они вошли в город — в изодранных чулках, почти на босу ногу, поскольку давно отдали подводу обессиленным ребятишкам, когда горели Бадаевские склады и замыкалось блокадное кольцо.

Жена директора с младенцем умерли в первую блокадную зиму от голода. Маму в последние буквально дни функционирования Дороги жизни вывезли через Ладогу в освобождённый ещё в декабре Тихвин. Дату мама не помнила. Какое-то время она лечилась от дистрофии. Но 5 мая её уже приняли на работу в НКВД. Кто подумал плохое чего-то — не надо…

Мама стала воспитателем в вологодском детприёмнике-распределителе. Рвалась в родную Бургу, где в ближайшем тылу (в Малой Вишере уже были немцы) бедовали её мама с младшей сестрой, но очень уж попросили сопроводить вывезенных, как и она сама, по Дороге жизни ленинградских детишек по Сухоне в Тотьму. Она согласилась, ибо как никто понимала: вчерашним блокадникам-крохам легче с блокадницей — они стали людьми одной крови.

Как только возникла возможность, уже под 43-й, перебралась-таки в Бургу — поближе к родным, но и к опасности. Обстрелы и бомбёжки были страшенные: станция, а главное рядышком — стратегический Мстинский мост. Однажды едва не погибли за милую душу: бабушка вспоминала, как в их огород, прямо под окнами, ухнула авиабомба. Но должен был когда-то в будущем родиться я — и она не разорвалась.

В 45-м, после летних каникул, отгуляв первый послевоенный отпуск, мама в августе вернулась в саблинскую железнодорожную школу — в другом, конечно, здании, на Калинина. Прежнюю, располагавшуюся рядом со станцией, наши же пилоты при начавшемся наступлении и разгрохали подчистую, как и церковь по другую сторону линии — утюжили немецкие коммуникации почём зря, вот и «щепки» летели…

Вот как далеко мы зарулили — конспективно пробежали целую войну. А всего-то и хотел объяснить, отчего это мама, молодая учительница, разъезжала по черноморским курортам — она ведь и до войны по ним разъезжала. Многие догадались уже — всё дело в школе. Учителя железнодорожных школ (не знаю, остался ли подобный тип учебных заведений нынче) пользовались всеми льготами железнодорожников. Например, только им вместе со всякими путейцами разрешалось иметь огороды в полосе отчуждения. Но главное — это бесплатный билет! Раз в год можно было съездить туда и обратно задаром в любую точку страны.

— «Доходы»-то были что кошкины слёзы. Вот и нашьём за зиму платьишек ситцевых, — смеялась мама, — самых дешёвеньких — и как какие наркомы — на курорт!

…Так вот, в 50-м, потеряв на войне любимого человека и младшего брата — дядю Сашу, за которого я живу уже 67 лет, а он почти столько же лежит в братской могиле неподалёку — в Красном Селе, 34-летняя, с отнятой войной молодостью и обещанным жизнью счастьем, она приехала в Хосту одна. Списалась ещё в мае с хозяйкой, которую знала с довоенной поры, и та обещала на июль оставить комнату за ней.

Так и было. Вошла, стала распаковывать скудные учительские вещички. Это на полку, а это — в комод. Выдвинула верхний ящик, подняла глаза и застыла. С фотографии на комоде, явно недавней, в прошлом году её там не было точно, смотрел немолодой красивый мужчина.

— Вот он и жил у меня до тебя, — сказала вошедшая со стопкой белоснежных простыней и наволочек хозяйка. — Хотел задержаться, да я отказала, мол, в июле обещалась одной ленинградской. Такой деликатный. А умный — чего не спроси, всё обскажет. Понравилось у меня — вот и карточку подарил.

— Интересный…

— Ну, давай, разбирай чемоданку да приходи. Щи у меня нынче зелёные; уж готовы.

Отпуск мелькнул незаметно: купания, катания на всевозможных плавсредствах, компании… Но каждый вечер мама подолгу стояла у фотографии.

Когда уезжала домой, на стылый север, хозяйка, всё подмечавшая, сказала:

— Если хочешь, на будущий год приму вас обоих в одно время. Если что не заладится, — подмигнула она, — у меня вон сараюшка есть — перекантуется, не барин.

— Наверняка он женат, — вздохнула мама. — Такие на улице не валяются.

— Жена померла в 45-м ещё, говорил — раком измучилась. А теперь сам вот бобылём изводится. Казалось бы, вон сколько баб после войны безмужних — так нет, разборчивый...

— Разборчивый? — переспросила мама. — Вот это хорошо! Напишите ему, пожалуй... — добавила потупившись.

Хозяйка написала папе почти сразу. И дала мамин адрес. У них завязалась переписка. Вскоре обменялись фотокарточками.

На следующий день папа решил сняться снова.

Получив второе фото, мама сочла, что на первом снимке вышла не больно удачно, и снова отправилась в ленинградское фотоателье.

Трогательно до ужаса...

А летом они, два подранка, встретились. И, проведя в Хосте замечательные недели, поехали уже вместе к бабушке в Саблино — просить руки мамы. Потом — в Ташкент.

17 августа 1952 года родился я.

— А если бы не война? — спросил я Колюнчика.

— Да-а-а.., — только и мог протянуть он.

— Вот то-то, брат, и оно... Яшамиз!

— Что ты сказал, дядь Саш? — не понял Колюнчик.

— Будем жить!

НА СНИМКАХ: запись в трудкнижке моей мамы об увольнении в связи с эвакуацией; справка о работе мамы в детприёмнике; фото моих родителей.

55. МАШХУРДА К ДОБРУ

Обедали мы в большаковской гостиной. Лиля, Колюнчик и Лена избегали взглядов друг друга, сосредоточившись на еде, и только я легко и свободно разглядывал всех троих, наблюдая за сложным процессом приятия ими друг друга.

Машхурда — а именно этот божественный узбекский суп был нынче на обед у Лены — удалась хозяйке на славу! Не ожидал от неё: обычно у них машхурду готовил Андрей. Лиля, которая наверняка ела это блюдо впервые в жизни, даже улыбалась после каждой отправленной в рот ложки.

— Я как-то видела по телевизору кулинарную передачу про такой суп, — сказала она. — Её вёл какой-то азербайджанец.

— Так это наш ферганский Сталик! — воскликнула Лена. — Его фамилия Ханкишиев.

— Да, точно! Родственник ваш? — спросила Лиля.

— Ну как родственник.., — сказала Лена. — Мы все в Фергане родственники.

— Она такая маленькая? — простодушно удивилась Лиля и даже не донесла очередную ложку до рта.

Мы с Леной переглянулись и одновременно рассмеялись.

— Дело не в том, большая она или маленькая, — сказал я. — Она прекрасная!

— Да, — покачала головой Лена. — А мы со Сталиком знакомы с детства. Он азербайджанец только наполовину. Мама-то у него немка — она у меня в школе преподавала.

— Он что, повар?

— Только по призванию, а так-то он инженер. У нас же в Средней Азии все мужчины отлично готовят. Вот и Саша, — она подмигнула мне, — да и ваш с Колей отец тоже. И Сталик, конечно, с детства ошпазил. Он долго ещё после того, как мы уехали в Россию, жил в Фергане — бизнес у него какой-то там был, но по-моему не очень удачный. Словом, несмотря, что очень головастый, не вписался. А потом написал кулинарную книгу и благодаря ей сразу прославился — она вышла в Москве. Теперь на телевидении передачи ведёт о восточной кухне, и блог у него есть. Только вот стал отступать от наших традиций в угоду столичным вкусам. Представляешь, — посмотрела она на меня, — советует в машхурду класть дольку лимона, сама читала в ЖЖ! Как тебе это понравится?

— Да чушь, конечно! — кивнул весело я. — Но мы, слава богу, и без Сталика знаем, как её надо готовить.

— Я бы хотела научиться! — сказала Лиля.

Лена улыбнулась:

— Вот отец вернётся — и пожалуйста! Машхурда — его коронка.

— А вы? — глянула она на Лену. — Вы что, хуже Андрея Сергеевича готовите?

Лена к тому моменту уже зачерпнула машхурду, но опустила ложку в тарелку.

— А почему ты так называешь своего отца? — выразительно посмотрела она на гостью.

Лиля смешалась, и я поспешил её на выручку:

— Понимаешь, ей младшая сестра вчера со зла наболтала, будто её взяли из дома ребёнка. А какая-то дура-врачиха ещё и подтвердила. Поэтому Лиля и в Фергану не полетела. А я ей сразу сказал, что всё это чушь собачья — вон она как на Андрея похожа.

Лена согласно покачала головой, глядя пристально на Лилю.

— Доченька, — сказала она вдруг, и у Лили дрогнули плечи, а Лена сама себе удивилась, что не укрылось от моего взгляда, — что же ты ей такого сделала?

Лиля нахмурилась, а я под столом щёлкнул Лену по колену. Но она уже, по обыкновению, закусила удила.

— Ты прости, если тебе неприятно говорить об этом, то говорить буду я. Дай-ка мне телефон твоей матери! — потребовала она.

Лиля затравленно глянула на меня. Я кивнул: мол, лучше хозяйке дома не перечить.

— А что вы маме скажете? — пролепетала Лиля.

— Всё, что я обо всех вас думаю! — выпалила Лена. — Ну, даёшь телефон или нет?

Она приготовилась набирать номер и ждала, испытующе глядя на Лилю. Та ещё немного поколебалась — и продиктовала.

Ленины пальцы быстро забегали по виртуальной клавиатуре. Слышно было, как пошёл вызов.

— Здравствуй, Лера! — сказала Лена. При этих словах все перестали есть, а я наоборот принялся смаковать чуть подостывшую со всеми этими разговорами машхурду со свежей лепёшкой. — Меня зовут Лена Большакова. Рядом со мной сидит твоя дочь, которая никуда не улетела, потому что ей наговорили всякой ерунды. И я бы хотела тебе сказать... — Тут её, видимо, перебили, и она замолчала, слушая Лилину мать. — Лера, брось ты, пожалуйста! Что ты о прошлом? Прошлое есть прошлое — его не изменишь. В прошлом меня интересует только одно. Лиле кто-то сказал, что она не дочь Андрея и даже не твоя. Но я же смотрю на неё, а словно вижу своего мужа. Что ты сказала? На вот, даю ей трубку, сама ей это скажи.

Лена передала сжавшейся в комочек Лиле свой смартфон. Та взяла его дрожащими руками. Следующие несколько минут она молча слушала, что говорила мать, потом вернула смартфон хозяйке, заметно повеселев.

— Закрыли этот вопрос? — с интонацией инструктора обкома комсомола, которая у комсомольских работников неистребима до конца жизни, спросила Лена Леру и одновременно посмотрела вопросительно на Лилю. Та закивала в ответ; на глазах её блеснули слёзы. — И больше давай к этому не возвращаться. Нам нечего делить на старости лет. А вот познакомиться надо. Давай, как вернётся Андрей из Ферганы, все у нас соберёмся, я тебя с сыном своим познакомлю, невесткой, внучком Вовочкой. Устроим той! Что? Что такое «той»? Это праздник по-нашему. Ну да, по-узбекски — и что? Нам оба языка родные, и Лилю к этому приучим. — Она долго слушала с улыбкой, что ей отвечала Лера, потом сказала: — Пусть Лиля останется сегодня у меня ночевать, ладно? Сейчас мужиков разгоню... Каких-каких? Сына своего да Жабского, есть у нас такой знакомый журналист — это он Лилю ко мне привёл. Ах даже знаешь его?! Тебе привет! — бросила она мне. — Пусть катятся по домам, а мы с Лилечкой поговорим. Хорошо? Ну всё, пока!

— Ты не возражаешь у меня сегодня погостить? — спросила Лена у Лили, закончив разговор с её матерью. Та кротко улыбнулась. — Вот и хорошо. И доедай, остынет же! Узбекскую еду надо есть горячей. А обо всём остальном мы с тобой, как они уйдут, — обвела она нас с Колюнчиком, который за всё время обеда не проронил ни слова, а потому давно съел свою машхурду и теперь щипал кисть винограда, — поговорим. Сыты? — спросила она нас с Колюнчиком. — Или добавить?

Мы отрицательно покачали головами.

— Жуда яхши, — сказала Лена. — Энди уйга бор!

Отлично, а теперь, мол, дуйте по домам.

— Мама, ну ты даёшь! — насмешливо сказал Колюнчик. — Может ещё курсы вашего узбекского откроем? Перевела бы хоть...

— Пошли, пошли, — хлопнул я его по плечу, поднимаясь из-за стола. — Не понял, что ли? Нас послали — далеко-далеко.

Колюнчик встал с кривой ухмылкой.

— Но, надеюсь, в приличных выражениях? — осведомился он у меня.

— Более чем, — заверил я.

Для Лили всё это было диковинно — что русские люди используют в своём обиходе чужой язык, готовят и едят чужую еду. Ей было никак не постичь, что ни этот язык, ни эта еда нам не чужие, а такие же свои, как и для коренных народов Туркестана.

— Во такие мы, туркестанские русские, — сказал я ей, обняв за плечи. — Просим любить и жаловать.

— Прикольные.., — отозвалась она.

— Колюнчик, конечно, не в счёт — он, как и вы, местный рожак, — сказал я, косясь на одевающегося младшего Большакова. — Но курт, собака, лопает за милую душу, — шутливо погрозил я ему пальцем.

— Ха! — издал резкий звук Колюнчик. — К пиву-то самое то!

— А что это? — спросила Лиля, переводя любопытный взгляд с одного из нас на другого.

— Угощу — оценишь, — вышла к нам в прихожую Лена. — Ты пьёшь пиво? — спросила она у Лили. — У меня есть бутылочка — вот мы сейчас её с куртиком и разопьём, устроим себе девичник.

Перед уходом я отвёл её на пару слов.

— Постарайся разузнать у Лили хоть что-нибудь о том чеке. Как он вообще возник, я в общих чертах уже знаю и потом тебе расскажу. Остаётся неясным главное: почему у него такая странная дата.

— Это уж как получится, — сказала Лена. — Но постараюсь. Если, конечно, девочка сама об этом что-то знает.

— Ты главное о своей миссии не забудь — за пивом с куртом!

— Завидно? — прищурилась Лена. — Можем и с тобой повторить. Да хоть завтра.

— Посмотрим, как ты справишься с дознанием, — уклончиво ответил я. — Ну пока!

— То же мне.., — надулась она, закрывая за нами с Колюнчиком дверь.

Когда мы вышли во двор, Колюнчик спросил:

— Ну и что ты обо всём этом думаешь, дядь Саш?

— А что тут думать? — отозвался я. — Был ты у папы единственным сыном, а теперь у тебя возникла сестра.

— И что мне с этим делать?

— Спроси что полегче. У меня подобного не было и, думаю, впредь тоже не грозит.

Колюнчик рассмеялся и хитро на меня посмотрел:

— Не зарекайся!

— Да ладно тебе над стариком изгаляться! — отмахнулся я. — Притираться теперь вам всем придётся. И ты бы это... попросил бы Аню взять сестру в её фирму — что она в магазине за какие-то гроши работает. Я, правда, не знаю, какое у Лили образование, но выглядит она довольно смышлёной, хотя и, как все вы, нынешние, какой-то однобокой.

— В смысле? — не понял Колюнчик.

— Грамотёшки вам не хватает... Учили вас как попало, а вы и рады были не учиться.

— Мне для моей работы моего «Бонча» вполне хватает, — самодовольно сказал Колюнчик.

— Вот то-то и оно. А знаешь, что отличает по-настоящему образованного человека?

— Ну что?

— Мне однажды сказал один академик: «Для полного счастья мне не хватает знаний». И я очень с ним согласен. Мне тоже.

Я махнул ему рукой и отправился на маршрутку. Усевшись минут через десять в самом конце салона, набрал Андрея.

— Всё в норме, старина, — доложил я ему. — Обедали сейчас с Лилей у Лены, Колюнчик тоже был.

— Спасибо, дружище! — тепло отреагировал Андрей. И тут же спросил взволнованно: — Как Лена её приняла?

— Нормально. Как дочку.

— Даже так?! — изумлённо воскликнул Андрей.

— Представь себе. А ты сейчас поди сидишь под «Нурхоном»?

Андрей присвистнул:

— От тебя не скроешься! Точно — сижу и вот вас всех вспоминаю: тебя, Валеру Антипина, Шавката Тугушева...

— Пиво там хуже не стало?

— Не трогай больную тему! — усмехнулся Андрей. — Пьют теперь какую-то бодягу. С дурацкими сухарями... А мы, помнишь, с солёными фисташками?

— Эх.., — вздохнул я. — Посидеть бы и мне сейчас с тобой...

— Прилетай!

— У меня загранпаспорта нет — эти же чудаки не пускают теперь по внутреннему российскому. Словно чужие мы им.

— Да во многом ведь и чужие, — грустно проговорил Андрей. — Нет уже той теплоты, только у таких стариков, как мы, и осталась. Пропаганда каримовская основательно поработала. Да и националисты по-прежнему воду мутят, особенно тут, в Ферганской долине — как было гнездо басмачества, так и осталось. А теперь ваххабиты ещё повылезали изо всех щелей... Знаешь, сколько народу из Ферганы в ИГИЛ подалось? Даже дети моих знакомых, настоящих коммунистов, среди игиловцев оказались. Чёрт знает что творится...

Слушать это было горько и больно.

— Ладно, не бери в голову. Отдыхай, — сказал я, придав голосу максимум бодрости. — Брат твой как?

— Вроде выкарабкался, знаешь, — звонко ответил Андрей. — Перевели вчера из реанимации в кардиологию. Невестка там над ним квохчет — молодчина, что скажешь.

— А домой-то когда?

— Да, думаю, скоро. Знакомых тут почти не осталось: за пару дней всех, кто жив и по-прежнему в Фергане, перевидал. Бодрятся, конечно, но жизнь-то безрадостная. На кладбище съездил, а там наших ребят!.. Лежите, говорю, смирно, братва, не бузите — скоро и я к вам.

— Врать-то мёртвым зачем? — попенял я. — Кто же тебя в гробике в Фергану-то потащит?

— Да я фигурально. Про небо.

Я уже подъезжал к дому, и мы попрощались.

Что говорить, подумал я, мысленно продолжая разговор со старым другом, жизнь была фееричной и трепала всамделишно. В двух государствах пожили, в двух эпохах. Да ещё и из будущего грохнулись в прошлое. Тут уже одно то, что выжили и продолжаем жить, чудо чудное.

А я ведь мог запросто и до смены эпох не дожить. Если бы меня не спасла Анна Герман, когда я тонул в Шавате.

НА СНИМКАХ: бывшая улица Ленина в Фергане; памятник учёному Аль-Фергани на месте бывшей площади Ленина в Фергане.

56. АНЕШКА-САШЕЖКА

В последние годы жизни Анны Герман мы с ней немного дружили.

А познакомились мы ещё в 1979 году. Однажды во время её очередных ташкентских гастролей, которые неизменно проходили в концертном зале им. Я.М. Свердлова, в обиходе называемом ташкентцами просто театром Свердлова, мой бывший коллега по редакции «Комсомольца Узбекистана», где я к тому времени уже не работал, взял меня с собой на интервью с певицей.

Обычно журналисты этого не делают — из вполне объяснимой ревности, но тут был особый случай: у меня был портативный магнитофон «Спутник». Я купил его ещё в 74-м, проклиная себя за то, что не сделал этого раньше, хотя и магнитофоны эти бывали время от времени в продаже, и 165 рублей на «Спутник» для меня тогда не были проблемой — я весьма хорошо зарабатывал (155 оклад во «Фрунзевце» + примерно 100 гонорар в том же «Фрунзевце» + примерно 100 гонорар в других газетах + примерно 100 гонорар на радио и ТВ).

А проклинал я себя потому, что осенью 74-го более двух часов проговорил с великим Товстоноговым, который первоначально отвёл мне на интервью полчаса, а потом сам (!) этот срок несколько раз продлевал. А на прощанье ещё и задал мне самый главный в моей жизни вопрос: «Александр, какой театральный вуз вы кончили?». Георгий Александрович спросил об этом меня, журналиста с историческим (!) образованием. У меня до сих пор голова идёт кругом, когда я вспоминаю о той беседе.

Я помню её почти слово в слово, но вот фонограммы её у меня не осталось. Не осталось даже снимка с театральным мэтром, хотя я очень просил его сделать фотокора редакции Сашу Тюрикова, но он не сделал, а щёлкнув пару раз только Товстоногова для иллюстрации к моему интервью, убежал чёрт знает куда. С Сашей у нас всегда были хорошие отношения, да и сейчас, когда он уже давно живёт в Нью-Йорке, однако давняя обида нет-нет да и скребёт мне сердце.

Но куда большая обида и досада у меня была и есть, разумеется, на себя — что пришёл на такую беседу без магнитофона — диктофонов тогда в обиходе почти не было. Почти, ибо были импортные, да и то очень редко у кого и, конечно, не у ташкентских журналистов.

Помнится, в апреле 78-го я брал интервью у только что освобождённого из заключения и, вслед за Корваланом, на кого-то выменянного первого секретаря ЦК Компартии Уругвая Роднея Арисменди. А он был гостем Рашидова и жил в его резиденции на Шелковичной. Туда меня и пригласили. Переводил работник Международного отдела ЦК КПСС Александр Техменёв, сопровождавший Арисменди в поездке по Советскому Союзу. Так вот запись интервью шла на техменёвский маленький серебристый импортный диктофон с миникассетами, каких в СССР тогда не было и в помине, а я дублировал её на свой «Спутник» — довольно громоздкий, хотя и самый малогабаритный тогда в стране, с обычными кассетами.

Разговор шёл во дворе резиденции и явно затягивался. А Рашидову с Арисменди надо было куда-то ехать — на какую-то встречу с заводскими рабочими. Рашидов вышел на крыльцо и изредка поглядывал в нашу сторону — мы расположились неподалеку на скамеечке под огромной чинарой. Я перехватил его взгляд и, когда Техменёв переводил очередной ответ Арисменди, покаянно приложил руку к груди — мол, простите, Шараф-ака (мы все его так звали — наш же брат, журналист в прошлом). Рашидов кивнул и о чём-то заговорил с кем-то из работников ЦК Компартии Узбекистана, сопровождавших его.

Прошло полчаса, не меньше. Задаю очередной вопрос Арисменди и уголком глаза вижу, что Рашидов идёт к нам. Техменёв опять как раз переводил пространный ответ Арисменди, и Рашидов не доходя несколько шагов молча сделал мне знак. Я встал, подошёл, поздоровался.

— Александр, ещё долго? — спросил он нетерпеливо, пожимая мне руку. — Мы уже сильно опаздываем на «Ташсельмаш».

— Шараф-ака, постараюсь побыстрее закончить, извините, — говорю смущённо — было-то мне всего 25 лет. — Такой интересный человек оказался! Я постараюсь.

— Хорошо-хорошо, работайте, сколько нужно, — приветливо сказал Рашидов. — Я попрошу секретаря парткома завода, чтобы нас подождали.

Кстати, секретарём этим был тогда Ислам Каримов — будущий первый президент независимой Республики Узбекистан, самолично уничтоживший славную Компартию республики.

Я максимально сжал дальнейший разговор с гостем, отбросив немало интересовавших меня вопросов. Мы распрощались с Арисменди — он, мне показалось, даже с сожалением: после долгого тюремного заключения рад был поговорить о своей жизни и подпольной работе. Я повернулся к Рашидову, нетерпеливо переминавшемуся на крыльце и приложил обе руки к груди в знак признательности и извинения. Он улыбнулся, помахал рукой, и они с Арисменди и Техменёвым зашагали к стоявшей у ворот цековской «Чайке», а я помчался в редакцию — расшифровывать огромную звукозапись.

Да, тогда «Спутник» у меня уже был, и потому я не сплоховал. И вот через год — кажется, в мае или июне — мой коллега попросил меня пойти с ним, чтобы записать его интервью с Анной Герман.

Они созвонились, и нас пригласили в гостиницу «Узбекистан», что огромной раскрытой книгой «обнимала» пышный тогда (при Каримове его вырубили подчистую и насажали каких-то дурацких ёлочек) Сквер Революции в центре Ташкента. Встретила нас то ли компаньонка, то ли костюмерша Герман, сразу было не понять, и провела в просторный номер-люкс. Когда откуда-то из шторы показалась певица, я обомлел. Она была громадна! Уж на что я не больно низкий — всё же 184 см, а она превосходила меня чуть не на полголовы. И вообще вся была крупная, масластая, с большими ладонями и ступнями. На сцене, а тем более — на телеэкране это как-то скрадывается светом, одеждой и её нежным обволакивающим голосом, но в гостиничном номере, где Герман была в простом лёгком сарафане, я её сначала даже немного побаивался.

Впрочем, встретили нас с коллегой очень приветливо. Компаньонка (всё же это была скорее именно компаньонка — на прислугу она не походила своей манерой общения с певицей — совершенно на равных, хотя и с видимым благоговением) сварила прекрасный кофе, поставила на стол какие-то заграничные — вероятно, польские — сласти, фрукты. Пока она этим занималась, я подключал блок питания, настраивал магнитофон, проверял звук, выбирал оптимальное расстояние между микрофоном и певицей — словом, выполнял функции звукорежиссёра-любителя, а коллега обговаривал с Герман темы разговора.

Кофе налит. Улыбаемся друг другу. Включаю магнитофон, и начинается интервью. Посматриваю сквозь прозрачное окошечко на кассету: оба вала крутятся исправно. Длится интервью в общем-то не долго: газета не журнал, а тем более не нынешний интернетский сайт — много не «проглотит». Вроде всё нормально, выключаю технику, отключаю от сети, отсоединяю микрофон от аппарата и убираю всё это в сумку. А потом часа, наверное, полтора у нас идёт оживлённый разговор, поскольку хозяйки сказали, что они никуда не спешат и рады с нами поговорить.

Было уже совсем темно, когда мы, распрощавшись, вышли из гостиницы под огромным впечатлением от встречи. А коллега ещё и потирал руки от радости, что у него есть запись интересного интервью. Ему не терпелось её послушать, и он уговорил меня сесть где-нибудь в Сквере и прокрутить.

Пустых скамеек мы не нашли — время для расслабленного вечернего отдыха было самое пиковое — и присели прямо на низкий постамент «лохматого», как в Ташкенте простецки называли памятник Карлу Марксу в центре Сквера Революции. «Шеф, к лохматому!» — кричали в окошко таксисту записные гуляки, и тот всегда привозил безошибочно. На моей памяти это был уже третий памятник на том месте: в начале моей жизни стоял монумент Сталина, затем несколько лет центр Сквера пустовал, к 50-летию Великого Октября там установили совершенно безликий обелиск Октябрьской Революции, а в год 100-летия Ленина заменили его на памятник Марксу — один из трёх ташкентских памятников мирового уровня: аникушинского Пушкина и двух произведений Дмитрия Рябичева — этого вот Марксу и 14-и туркестанским комиссарам, который воздвигли в 62-м году на Привокзальной площади. Аникушинский шедевр, который гораздо лучше его же творения на площади Искусств в Петербурге и вообще всех известных мне памятников поэту, слава богу, уцелел, хотя его совершенно безмозгло переместили ко Дворцу текстильщиков на Шота Руставели, а вот выдающиеся творения Рябичева каримовские кишлачники попросту уничтожили.

Но тогда, в 79-м, Маркс-факел «пылал» своими волосами в центре Сквера, а у подножия факела, на низком стилобате пристроились мы с магнитофоном. Поскольку у него было и автономное питание, я включил его, и... из динамика пошло мерное тихое шипение. Коллега посмотрел на меня недоумённо. Мне смотреть было не на кого, и я посмотрел на микрофон. Рычажок включения его стоял на «выкл.». Я облился холодным потом. Лучше бы тогда Маркс упал на меня и пришиб своей прекрасной лохматой головой!

Портативный магнитофон «Спутник» был сконструирован так, что сам он и подключённый к нему выносной, на шнуре, микрофон включались порознь. От радости видеть Анну Герман, говорить с ней и от волнения по этой причине я включил в её номере только аппарат, а о микрофоне забыл.

Что был делать? А ничего — не идти же назад и не просить повторить интервью: хороши бы мы были! Конечно, мой коллега был профи не меньше моего, всё отлично запомнил, да и в контрапунктах делал пометки в блокноте, и интервью у него через несколько дней вышло в газете отличное, оно очень понравилось Герман. Но звукозаписи-то его не было! А мой коллега отлично знал историю моего интервью с Товстоноговым и, не исключаю, подумал, что я таким образом сознательно уравнял наши с ним невосполнимые потери.

На другой день, мучимый своей виной, но ничего ему не говоря, я отправился в гостиницу «Узбекистан», поднялся на 11-й, если не ошибаюсь, этаж и постучался в дверь номера Герман. Её тотчас открыла её компаньонка Катаржина — Герман звала её Касей. Она удивлённо воззрилась на меня:

— Вы что-нибудь позабывали? — спросила она на едва различимом русском.

Тут появилась Герман, пригласила войти, и я с порога, не садясь, хотя она мне это сразу предложила, рассказал, какую страшную вещь я вчера допустил.

— Аппаратура! — рассмеялась понимающе Герман. — Она только и думает, как бы нас подвести. Ах эта коварная аппаратура!

Она намеренно деликатно упирала на «вину» техники, чтобы смягчить мою горесть и поубавить самобичевания, на которое я не скупился. И тогда мы с ней условились, что, если у моего коллеги возникнут какие-то затруднения с подготовкой интервью, мы можем прийти и записать его заново. Но, как я уже сказал, этого не потребовалось, и мой коллега о том моём визите так и не узнал. Как не знал о нём до этой поры никто, кроме Анны и Каси.

Они всё же уговорили меня пройти и сесть; Кася принесла кофе. Анна стала расспрашивать, кто я и чем занимаюсь — она-то накануне решила, что я техник при журналисте и ещё, оказывается, подумала, надо же какие в Союзе стали продвинутые «денникасы». Мы посмеялись, я объяснил, что был по дружбе на подхвате коллеги, и она предложила дать интервью и мне. Мне было неудобно отказываться, да и вообще это выглядело невероятно дико, но я тогда уже редактировал газету ташкентских электротранспортников и выглядел бы ещё глупее, если бы, пользуясь самовластием редактора, опубликовал там вдруг своё интервью с эстрадной певицей вместо беседы с заслуженной вагоновожатой.

Герман это прекрасно поняла. Она вообще отлично понимала наши реалии, как и замечательно говорила по-русски. Впрочем, я уже в тот же день, засидевшись у них с Касей безбожно, всякий раз останавливаемый, когда делал попытку откланяться, узнал, к своему удивлению, что мы с ней оба, оказывается, туркестанцы. Тогда её биография не афишировалась, и я только при нашей встрече узнал, что она родилась в Ургенче, а потом жила с матерью и маленьким братиком в родном городе моего отца — Джамбуле. Довелось ей, пусть и совсем немного, пожить и в Ташкенте. И была она немкой, а вовсе не полькой, что всегда при случае подчёркивала. «Полькой» она стала только после войны, когда отчим-поляк увёз их с матерью в ПНР. Позже, когда мы особенно сблизились, я часто дразнил её своим экспромтным стишком:

Анешка, Анешка,

Ты наша девчонка:

Ты полька, конечно,

Но ты узбечёнка.

И она всегда, с ласковой улыбкой дослушав, говорила с нажимом: «Не полька!».

Видимо это был такой тихий, но упрямый ответ нелюбви к ней в Польше, где её как только не обзывали за любовь к СССР — своей родине. Поэтому она и гастролировала у нас так часто. А в последние годы жизни — и вообще раз по 5-6 в год приезжала в свой любимый Ташкент.

В тот вечер она пригласила меня на свой очередной концерт, написав записку администратору. Какой дурак я был, что её не сохранил! Администратор-то быстро спрятал её в свою записную книжку и выдал мне билет в центре амфитеатра театра Свердлова — зала во всех отношениях замечательного, поскольку его построили перед первой мировой войной для цирка Цинцадзе под названием «Колизей».

Анна вышла на сцену, нашла меня глазами и улыбнулась, глаза её вспыхнули. С тех пор она просила меня бывать на всех её концертах. А я, молодой скрипторис, нередко по-свински манкировал. И тогда Кася звонила мне в редакцию и говорила: «Анешка видела, что ты не был вчера на концерте. Она волновался. Ты болел?» Она говорила это с невероятным польским акцентом, но я и без толмача знал её текст и отвечал, что был в отъезде, что-то срочно писал или в самом деле несусветно чихал.

Мы быстро стали добрыми приятелями с Анной. Только не подумайте ничего дурного! Это не Галкин-Пугачёва, боже избави! Кстати, нас с Анной разделяли всего-то 16 лет, но это была лишь чистая и светлая, хоть и очень тёплая дружба. Она была замужем, у неё рос сынуля Збышек, о котором она много и трогательно рассказывала, когда Кася вылавливала меня и мы долго сидели втроём в их гостиничном номере — почти всегда одном и том же. Зачастую ещё до появления в городе её афиш, у меня в редакционном кабинете раздавался звонок, и Касин польский голос с какой-то лёгкой надтреснутостью говорил: «Сашежка, Анешка приехает скоро...».

Анешка — это было моё изобретение. Мне приятно было держать её огромную ладонь, когда мы пили кофе, и хотелось называть как-нибудь ласково. Я и сказал однажды «Анешка», думая, что это уменьшительная форма её имени. Они с Касей засмеялись и объяснили: Анешка — чешское уменьшительное от Анны, поляки так не говорят. Но мне нравилось так, и тогда Анна со смехом сказала:

— Хорошо, для тебя я Анешка, тогда ты будешь Сашежка!

Так и повелось. Тогда я и придумал ту дразнилку, которую привёл выше.

Анешка была больна. У неё развивалась саркома. Она чувствовала, что смерть близка. И вот в один из своих приездов на гастроли в 81-м году, примерно за полтора года до смерти, она предложила съездить в Ургенч — город её раннего детства. Не знаю, стоило ли ей это делать с медицинской точки зрения, но если уж она столь интенсивно тогда гастролировала, то поездка на родину, тем более не ради работы, вряд ли, рассудил я, могла ей повредить. Вот только летняя испепеляющая жара. Но на этот довод она махнула рукой.

— Только постарайся, Сашежка, чтобы не было шума — приватно.

Хорошенькое дело! Любимая всем Союзом певица приедет в Хорезм — и чтобы об этом не растрезвонили? Я плохо себе представлял этот вояж, но всё же взялся за его организацию, понимая чувства своей великой подруги.

Я позвонил в Хорезмской обком комсомола, где меня, разумеется, знали — по былым публикациям в «Комсомольце Узбекистана» и по одному приезду в Ургенч на какое-то мероприятие в 77-м году. Народ в обкоме, правда, с тех пор почти весь поменялся, но это даже и к лучшему. В орготделе я сказал, что собираюсь приехать на пару дней отдохнуть с одной актрисулей, не называя, естественно, имени, благодаря чему и сами охочие до женского пола ребята решили, что наверняка с какой-то театральной девчонкой, и потому даже не стали расспрашивать. А я попросил поселить нас не в гостинице, а «где-нибудь».

— Турбаза подойдёт? — спросили, обставив фривольными подначками. — На берегу Шавата, есть где купаться.

Я сказал, что лучше места нам и не надо. С Анешкой мы предварительно договорились, что ради приватности не будем привередничать по поводу крыши над головой.

— Если б ты знал, в какой бедности мы жили в Ургенче, даже не стал бы со мной это обсуждать, — сказала она. — Главное, чтобы подальше от глаз людей.

Конечно, взять билет на самолёт анонимно не представлялось возможным: уже более 10 лет, после убийства угонщиками сухумской стюардессы Надежды Курченко билеты на самолёты продавали только по паспортам (а вот железнодорожные — ещё долго без них). Но это для кассиров не было диковинкой: какие только знаменитости не летают через Ташкент. А сигналить в Ургенч им было, наверное, некому.

В Як-40 Анну тоже не узнали: каждый был занят собой, да и летела она в шифоновой простецкой косынке и лёгком платье — совсем по виду не звезда. Тем более, на неё не обратили внимание на турбазе, работники которой, возможно, даже и не слышали о такой певице. Только на обратном пути при регистрации на ташкентский рейс работница ургенчского аэропорта ойкнула:

— Вы были у нас?! А я даже не слышала, — огорчённо сказала она.— Вот так работаешь-работаешь, подменяешь всех отпускных, а тут сама...

— Я приезжала для записи на радио в студии, а не на концерт, — нашлась Анешка. — Не огорчайтесь, когда приеду на гастроли, я вас обязательно приглашу. — И приложила палец к губам.

Та прямо аж расцвела. И тоже заговорщицки приложила к губам палец.

Но это было через полтора дня после нашего приключения на турбазе. Днём мы гуляли с Анешкой по Ургенчу, плутали по старым улочкам. Ей несколько раз казалось, что она узнаёт свой дом, но потом признавалась, что обозналась. Ещё бы, она уехала из этого города совсем ребёнком. Но она хорошо помнила, как они с матерью и другими родителями с детьми ходили на Шават — старинный магистральный канал, который тянется от Амударьи километров на полтораста в Туркмению.

— А давай сходим сегодня вечером на Шават! — предложила она. — Я даже купальник с собой взяла.

— А я вот плавки — нет, — смутился я. — Ничего, ты покупаешься, а я посижу на бережку.

Ещё было довольно светло, когда мы вышли на берег Шавата, что протекал по границе турбазы. Анешка скинула сарафан и вошла в мутную воду.

— Она совсем тёплая! — сказала она мне, отойдя на пару шагов от берега. — Пойдём ко мне!

— Ну ты же знаешь...

Она засмеялась.

— Когда я была маленькой, все купались в семейных трусах. Так что брось конфузиться!

Я поколебался и последовал её приглашению. Вода и в самом деле была, как парное молоко. Это так образно пишут писатели, а какое парное молоко, когда стоишь в нём по пояс, не знают, думаю, и они. Но выглядит сравнение красиво. Что ж, пусть так и у меня будет. Если только не делать глупостей.

А я глупость сделал. Пошёл к Анне, которая отплыла уже в то место, где чувствовалось течение. И оно меня тотчас снесло. А плавать я не умею. И я начал натурально тонуть.

— Сашежка! — пронзительно закричала Анна и, борясь с течением, поплыла ко мне.

И тут я ушёл под воду совсем.

Очнулся на берегу. Рядом со мной сидела Анешка, а над нами стояло несколько молодых людей.

— Ты чё, совсем, в натуре, без мозгов? — надрывно кричал один из них, низко наклонясь над моим лицом, и я чувствовал запах вчерашнего перегара. Видимо, его крик и густое дыхание и привели меня в чувство лучше всякого нашатыря. — Это Шават, с ним шутить нельзя!

А девушка, которая была с ними, смотрела не на меня, распластанного на откосе канала в прилипших к телу семейных трусах, а на Анну. Она что-то почувствовала, потому что до меня долетел её шёпот: «похожа на...». Но парни лишь ухмыльнулись, и кто-то даже повертел пальцем у виска: мол, ты совсем того, что ли. Естественно, кто ж мог подумать, что великая певица ловит утопленников в мутной воде Шавата.

Так я остался жив, и мы с Анешкой сохранили инкогнито.

НА СНИМКАХ: Анешка; набережная канала Шават в черте Ургенча; гостиница «Узбекистан», где всегда останавливалась Анна Герман.

57. КАТЯ КАЗНАЧЕЕВА

Около полуночи мне позвонила Лена.

— Не спишь? — спросила она возбуждённо.

— Когда это я спал об эту пору!

— Ну да, знаю, но вдруг...

Я чувствовал, что ей не терпится поделиться какими-то горячими новостями, но намеренно сам им навстречу не рвался. Устал я от новостей. Устал от воспоминаний. Сколько с этим чеком пережилось заново того, что, казалось, давно улеглось в папки архива памяти! Обычно-то лишь «опись» былого всегда перед глазами, а сами «единицы хранения» лежат по местам и не будоражат. И правильно — нельзя же одновременно жить и сегодняшней жизнью, и слоистым, как торт «наполеон», прошлым, самые смачные «коржи» коего тревожат душу даже больше самых горестных. Горестное-то, когда вспоминается, то только радуешься, что оно позади и, бог даст, не повторится, а вот наиболее «сдобное» способно своей невозвратностью так разбередить нутро, что неделями этот самум не унять.

Самое опасное для душевного равновесия в нашем прошлом — это лучшее в нём. Так что пусть уж лучше оно лежит подальше и светит оттуда ровным, но неярким и уж, конечно, не ослепляющим светом.

Увы, это лишь благие пожелания. В моей жизни скрипториса, настоянной на творческом садо-мазо, под неусыпным присмотром вездесущей и безжалостной, обожаемой и проклинаемой тёти Журы, подобные выбросы «протуберанцев» счастливых мгновений, а то и суток случаются регулярно. Особенность жизни скрипториса в том, что он вынужден очень часто жить одновременно в настоящем и прошлом, интенсивно оплодотворяющих друг друга. Это «перекрёстное опыление» и ведёт прямиком, неуклонно к тягостному, с точки зрения сапиенсов, но столь благословенному, на наш, скрипторисов, взгляд, одиночеству, позволяющему свободно и безоглядно переноситься с «коржа» на «корж» своего жизненного «наполеона», никого этим не обижая и не заставляя страдать. Скрипторис, как Христос, берёт все страдания на себя, пластая сердце не в гераневом уюте, а в запутанных лабиринтах собственной, совсем не бессмертной души.

— Нет, конечно, не сплю ещё и сегодня, — подал я голос.

— А чем занимаешься? — спросила Лена, видя, что я не проявляю интереса к распирающим её новостям.

— Пятнадцать минут вспоминаю, а потом часами стараюсь забыть.

— Получается?

— Почти нет... Хорошо, что Колюнчик ваш не пошёл в журналистику, как вы его с Андреем всё в детстве настраивали. Работает человек теперь спокойно, вон даже миллионщиком сделался.

— Прямо уж сделался! — отозвалась Лена нервно. — Не по душе, если честно, всё это мне... Только бы Анька не сбила его с пути своими бизнесами. Генеральный директор компании — чего ещё надо, скажи? — она ждала моего подтверждения, но я промолчал. — Опыта наберёт, станет с годами нарасхват как хороший управленец. А все эти акции-шмакции...

— Да ладно тебе, старуха! — сказал я. — Это их время. Мы в нём только присутствуем. Пусть живут, как им кажется правильнее.

Она вздохнула.

— Ты прав, конечно... Но сердце матери, сам понимаешь, всё равно не на месте.

— Надеюсь, он догадается подарить тебе со своих первых же дивидендов «Ламборгини», и ты тогда успокоишься.

— Я тебя умоляю! — всхлипнула от смеха Лена и зашлась в хохоте. — Кулончик бы хоть подарил.

— Много ты их носишь! Так все в пепельнице в «Хельге» годами и лежат, как старые окурки. А на «Ламборгини» будешь рассекать...

— Точно! — подхватила Лена. — Так всё в «Пятёрочку», а тогда и до «Ленты» доеду — давно собираюсь, да всё Андрей никак не отвезёт.

— Очень хорошее применение «Ламборгини», — одобрил я. — Я, правда, не знаю, насколько там вместительный багажник.

— Я где-то в инете читала, что маленький, — сникла она. — Нет, тогда в «Ленту» на нём не поездишь... А если так, то на кой он вообще? Нет, лучше кулончик.

Я не возражал:

— Тебе виднее.

— Я чего тебе звоню-то, Саш, — отрешилась Лена от фантазий. — Лиля ничего не знает про этот чек, кроме того, что его выбила её сестрица, когда Лилин жених — он, кстати, сын хахаля её матери...

— Да знаю я, — вставил я.

— Знаешь? Ну вот, когда этот женишок покупал «Метаксу» с икрой, чтобы провести время с ними и Лилей. Он приехал за Лилей, там же решил и затариться, а тут эта вертихвостка выпорхнула, сама села за кассу, пока Лиля бегала в туалет, и, представляешь, выхватила у неё парня из-под носа!

— Чудны дела твои, господи, — вздохнул я. — Ну хоть ясно теперь, почему в чеке указана в качестве кассира Лиля. Но как это «выхватила»? Лиля же на днях только говорила о нём как о своём женихе.

— А она, пока Лили не было, успела не только чек за покупку Лилиного парня выбить, но и себя, представляешь, ему предложить. И они после этого стали встречаться. Но Лиля до последнего в это не верила — сестра же всё-таки, а тут и прихватила днями их тёпленькими. Ну и сорвалась куда глаза глядят. Всем сказала, что следом за отцом полетит в Фергану, а сама сдала билет в последний момент — видишь ли, та же Катька наврала ей, что она взята из дома ребёнка.

— Семейка однако.., — подивился я.

— Да, видно та ещё, хотя мать, судя по разговору, вменяемая женщина, — согласилась Лена. — Катьку-то я в общем понимаю: завидно стало, что сестрица отхватила сыночка богатенького материного хахаля, который и сам, как Колюнчик, генеральный директор одной из отцовских дочерних фирм. Что уж говорить, деньги здорово перекручивают людей. Лиля говорила, что раньше они с Катюхой были очень дружные, заботились друг о друге. Но вот появился на горизонте богатый жених — и вся сестринская дружба пошла прахом.

Меня это не удивляло: вся жизнь кругом состоит из сплошных предательств.

— И что же она думала делать, когда изобразила, что летит в Фергану, а сама не полетела? — поинтересовался я.

— Да, мне кажется, и сама не знала, — с досадой сказала Лена. — Металась по городу. Потом решила домой вернуться и на работу, откуда накануне сдуру уволилась. Словом, не в себе была девонька.

В голосе Лили чувствовалось искреннее сочувствие дочке Андрея — сочувствие именно женщины к женщине.

Я тоже очень сочувствовал Лиле, но по-мужски: поскольку к загадке чека все эти перипетии взаимоотношений сводных сестёр не имели никакого отношения, сказал:

— Это всё очень печально, но они сами, думаю, Леночка, как-нибудь разберутся. В конце концов, как я понял, у Лили тоже особой любви к этому мажору не было — тоже ведь на денежки повелась, положа руку на сердце. Так что похоже, вор у вора дубинку украл.

— Кто их, конечно, разберёт, — не стала спорить Лена. — Мне Лиля говорит, что у них вроде как чувства, но, вижу, сейчас не сильно и переживает.

— Она у тебя?

— Да, уложила девочку в гостиной на диване. Спит себе посапывает.

— Я смотрю, ты о ней уже прямо, как о родной.

— Так ведь и не чужая... Я, кстати, очень дочку хотела с самого начала, да и после того, как родился Коля, — впервые призналась Лиля. — Но организма хватило только на него... А теперь вот готовая объявилась, и растить не надо.

— Значит, Андрей может безбоязненно возвращаться? — вкрадчиво спросил я.

— А он всё боится? — со смешком быстро спросила Лена.

— Нет, ты же сказала, что сковородки в головы не полетят. Это я от себя уточнил.

Мы помолчали.

— Ладно, теперь мы хоть точно знаем происхождение чека, — вернулся я к теме, которая больше других не давала мне в те дни покоя. — Инопланетяне уж точно не при чём, путешественники во времени — вроде тоже, злокозненных личностей из нашего прошлого как будто бы не видать, с Лилей тоже всё прояснилось — с неё можно снять подозрения. Осталась эта загадочная Катя. Только одна она может, думаю, объяснить, почему на чеке значится 20 августа 2072 года. Но где её теперь прикажешь искать?

— Какое ты сказал? Двадцатое? — переспросила Лена. — Так это и я могу объяснить.

Я обалдел и замер.

— Лиля подробно описала мне тот день, — сказала Лена. — И день был 20 августа этого года.

— С чего вдруг она его запомнила? — не поверил я и предположил наугад: — День рождения, что ли?

— В самую точку, Жабский! — восхитилась Лена. — Только не Лены, а её жениха. Именно его они с Леной и собирались вместе отметить, когда он за ней заехал и её подло подсидела завистливая сестрица.

— Что ж, — сказал я. — Теперь, значит, загадочен только год. Надеюсь, это не столетие жениха?

— Что ты, он совсем молоденький — на год только старше Лили!

— Тогда может его отца?

— Давай прикинем. Если ему 27, то 2016 минус 27 будет 1989-й. А что, если он родился у отца, молодого да раннего, когда тому было 17 лет, то не исключено, что отец и в самом деле 1972 года рождения. Но даже если и так, то мне, например, всё равно не понятно, зачем нужно указывать на чеке дату рождения Лениного жениха, а год — возможного столетия его папаши? Тебе не кажется это, как ты выражаешься, чушью собачьей?

— Да кажется.., — раздражённо огрызнулся я. — Просто ищу зацепки. Уже не знаю, от чего танцевать! — расписался я в своём бессилии.

— Говорила сто раз — выкинь ты этот чек! — напомнила Лена. — И всем жить станет легче.

— Несколько раз порывался, — признался я, — но тут, как нарочно, всплывала новая информация. И я ведь уже чувствую, что чек почти наверняка никак не связан со мной: в ваш дом его принёс Колюнчик, а он взял его в той «Пятёрочке» по ошибке — вместо своего. Значит, не было ни у кого намерений напомнить мне об Оле Медведевой таким странным способом — датой на чеке ровно через сто лет после нашей с ней встречи.

— Ну так что тебе ещё надо? — спросила Лена.

— Но ведь эта именно дата в чеке стоит, как заноза! — воскликнул я. — А почему? Если совпадение — то с чем?

— Судя по твоей интонации, — сказала Лена, — ты всё равно допускаешь, что это — не совпадение?

— Не знаю... Голова пухнет... Давай спать?

— Пожалуй, — согласилась Лена. — Пока.

Катя-Катя... В те полчаса перед засыпанием, когда у меня случаются самые эффективные мыслительные процессы, я вертел это имя в сознании так и сяк, как кубик Рубика, пытаясь проникнуть виртуально в Катин мозг и проследить логику её поведения. Но это не удавалось.

Внешне же всё выглядело так, словно именно Катя задумала коварный план. Она решила изменить дату на чеке таким образом, чтобы ошеломить меня. Для этого она собиралась проникнуть в программу кассы под паролем сестры — возможно, чтобы сбить с толку «погоню», установить 20 августа 2072 года в качестве даты выдачи чека, а затем выбить его Колюнчику, который отнёс бы его домой к родителям, а те потом показали его при случае мне.

По ходу его осуществления, Катин план упростился, хотя обычно бывает наоборот: обстоятельства вынуждают злоумышленников усложнять или вовсе изменять свои замыслы — на этом строится масса рассказов и фильмов о всяких взломщиках или беглецах из узилищ. Случай представился Кате именно 20 августа того года, так что поменять в программе оставалось только лишь сам год. В тот день в магазине, на её удачу, появился Колюнчик, и Катя взялась за дело. Если всё так и есть, можно поклясться: случайность, что Колюнчик взял на кассе не свой чек, ничего не меняла — на его собственном наверняка тоже значился 2072 год — как и у всех остальных, кого обслуживали Катя, а потом вернувшаяся Лиля, которая отходила в туалет, пока не возникла передышка, когда покупателей у кассы не было, позволяющая вернуть реальную датировку.

При всей бьющей в глаза идиотичности этой версии, я взял её за основу и решил первым делом отыскать Катю и расспросить её с максимальным пристрастием — например, шантажируя, что разрушу её шуры-муры с бывшим Лилиным женихом. В ходе этого допроса Катя либо признается в злоумышлении против меня и назовёт заказчика — явно же ей самой строить мне куры было незачем, либо приведёт убедительные доводы в пользу того, что она совершенно не при чём.

Нет, всё же эти славные полчаса перед сном — настоящая для меня сокровищница!

Удовлетворённый чётко оформившимся алгоритмом дальнейших действий, я уже собрался выпить кружку кофе с молоком, что всегда ускоряет у меня процесс засыпания, как в прихожей пронзительно загудел домофон. Ясно, что то был какой-то подгулявший сосед, которому не открывали досматривавшие который уже сон родные, либо собутыльник соседа, посчитавший, что до нормы ещё далеко. В любом случае, мне не улыбалось терпеть в ночи эти пронзительные звуки, и чтобы избавиться от них, я снял в прихожей белую домофонную трубку.

— Александр Васильевич, — послышался в ней дрожащий девичий голос, который сносил поднявшийся на дворе ветер. — Впустите меня, пожалуйста! Это Катя Казначеева — сестра Лили. Вы помните, мы с вами виделись у Аллы Фёдоровны в кабинете?

— Помню, — только и ответил я в полной прострации и нажал белую кнопку, отпирающую вход в подъезд.

НА СНИМКАХ: в этот самый домофон позвонила мне в ночи Катя Казначеева.

58. ОЖИВШЕЕ ОДЕЯЛО

— Здравствуйте, я Катя, — на пороге стояла в самом деле та самая бойкая девушка, что давеча докладывала Алле об окончании смены.

— Вижу, — сказал я и добавил с иронией: — А я тот самый дядечка, что приходил ваши кассы чинить.

Она вскинула на меня игривый взгляд. Мне показалось, чрезмерно игривый для нашей разницы в возрасте: мы были даже не из разных поколений, а из разных геологических эпох.

— Помню-помню! — щебетнула она. — А войти-то мне можно?

— Раз открыл, значит, можно, — распахнул я дверь пошире и пропустил её мимо себя в прихожую. — Только ночь ведь уже — как же вы домой-то потом попадёте?

— Фи, — крутнула она легкомысленно задиком, — такси работают круглосуточно, а в Колпине у меня есть подружка — переночую. Да и я на минутку.

— Ну, вам виднее, — пожал я плечами. — Проходите. В комнату не приглашаю — там уже всё приготовлено для отхода ко сну, так что придётся довольствоваться кухней. Я буду кофе — для меня это снотворное, а вы?

— Зелёный чай.

— Вот чего нет, того нет, — огорчился я.

— У вас нет зелёного чая? — не поверила она. — Да сейчас все его пьют — это же так полезно.

— Я пью не то, что полезно, а что мне нравится. А от зелёного чая отвык давно.

— А мой вот папа до сих пор только его. И меня приучил — ещё до того, как на него пошла мода. — Она покорно вздохнула и стала расстёгивать короткую курточку. — Ну, раз у вас нет зелёного, то хоть чёрный-то есть?

— «Ахмад Орандж Пеко» — другого не держу.

— Сойдёт, — махнула гостья рукой.

Меня это покоробило. «Сойдёт» ей, видали, подумал я. Да что б ты, курица, понимала! Я не мог пересилить в себе обиду за Андрееву Лилю, но приходилось терпеть: финал чековой запутанной истории явно маячил где-то поблизости.

Я поставил на газовую плиту подогреться ещё неостывший чайник. Она же тем временем уселась на табурет у кухонного стола и подпёрла кулачком щёку.

— Вы наверное пришли поведать мне тайну кассы вашего магазина? — спросил я.

— Говорите мне, пожалуйста, «ты», — попросила она. — А я можно буду вас звать дядя Саша?

Она явно намеревалась сократить расстояние между нами. Что ж, тогда это мне было на руку, и я согласился.

— И что же ты поведаешь, мне, дитя моё взбалмошное? — спросил я, наливая ей чай в свою гостевую кружку, которой обычно не пользуюсь. Себе, добавив холодного молока, размешал в кипятке чайную ложку растворимого кофе «Жардин Коламбия Медельин» — я предпочитаю именно медельинский.

— А что, это видно? — спросила она и состроила гримаску.

— За версту!

Она отпила чай, потом ответила:

— Ну да, я знаю, вы имеете в виду Лилю.

— Я имею в виду тебя. А точнее — то безобразие, что ты вытворила со своей сестрой. А сестра твоя — дочь моего старого-старого друга. А за его детей я кому хочешь пасть порву.

Катя и не думала прятать своих шалых глаза. Они у неё были куда более выразительны, чем у старшей сестры — но зато и более порочны.

— Она ещё спасибо мне за это скажет!

— Никто не знает будущего, — попытался я остудить её пыл своим укоризненным взглядом.

— Я знаю! — запальчиво сказала она.

— Это от молодости, деточка... Я в твоём возрасте знал всё про свою будущую жизнь — теперь, пройдя этот путь почти до конца, я не всё знаю даже про свою жизнь прошлую.

— Память подводит? — сочувственно глянула она на меня. Я не удержался от смеха — настолько это у неё получилось забавно.

— Как раз потому, что память не подводит...

— Какие вы, старички, интересные! — заявила Катя. — Я с вас тащусь.

— Так мы же для того и созданы! — сказал я ей в тон. — А какой ещё от нас прок?

Кофе-то я себе налил, да пить мне его совсем не хотелось. Гостья же прихлёбывала горячий чай с видимым удовольствием.

— Скажи мне, анфан террибль, а чего это вы с Лилей на одной фамилии?

Катя бросила на меня жгучий взгляд.

— Думаете, дурочка, французского не знает? Так вот, к вашему сведению, я закончила институт иностранных языков Герценовского университета по кафедре романской филологии!

— Бьен, — одобрительно сказал я. — Се люабль.

— Боже, ну и произношение! — надменно посмотрела на меня гостья.

— Мне простительно: я же не учился у Лидии Петровны Становой, — сказал я с самым простодушным видом.

Катя чуть не поперхнулась чаем: она поняла, что я её проверяю.

— У Лидии Петровны и я не училась, — выразительно посмотрела она на меня. — Я училась у Лидии Анатольевны.

— Ну прости, — виновато сказал я, — Знаешь, по-французски наблатыкаться можно ведь где угодно...

— Бесоньо ди фидарси делле персоне! — перешла она на итальянский.

Я оценил!

— А поговорку знаешь: «Доверяй, но проверяй!»? Её даже Рональд Рейган выучил. Как это по-итальянски? — прищурил я в ожидании глаз.

— Фидати ма верифика, — выпалила она без запинки и сказала с вызовом: — Теперь пощупаем испанский?

— Десафортунадаменте я эс уна ноче профунда, — с сожалением сказал я.

— Точно, а то скоро петухи запоют, — засмеялась она, — и Шахерезада прекратит дозволенные речи.

— А ты и правда неплохо образована, девочка, — не мог не признать с некоторым недоумением я.

— Только толку-то? — вздохнула она по-взрослому. — Работы путной всё равно нет. Пришлось идти к Алле Фёдоровне в продавцы — благо маму давно знает и взяла.

— Ты так, кстати, и не ответила, почему вы с Лилей носите одну фамилию, — напомнил я.

Она поморщилась.

— Где ж тут ответишь, когда целый экзамен устроили.

— Ещё раз прости, — склонил я повинную голову. — Лилю понятно почему мать записала на деда. А тебя-то с чего?

— Она и с отцом жила без регистрации, — сразу погрустнев сказала Катя. — У них то мир, то война в Крыму — всё в дыму. Он надолго от неё уходил, потом возвращался — это она уж потом мне рассказала, когда я подросла. Ну и тоже записала меня на деда. Так что я не только Казначеева, но и тоже Антоновна.

— Не ладилась жизнь у матери, значит? — посмотрел я на неё сочувственно.

Она отрешённо кивнула. И я решил больше её об этом не расспрашивать.

— Ке вулятю ме дир? — спросил я Катю, возвращая к цели визита.

— Ой, дядя Саша, пожалуйста, не трогайте больше этот бедный французский! — замахала она обеими руками, зажмурившись. — От вашего произношения уши вянут и лягушки дохнут!

— Какие нежные ушки и лягушки! — рассмеялся я. — Ладно, обещаю. Так что ты мне собиралась сообщить? Не зря же примчалась в ночи?

Катя поёрзала на табуретке: казалось, решимость, с которой она шла ко мне, улетучилась, но она пыталась её реанимировать.

— Не зря, — наконец промолвила она. — Хочу замолить грех.

— Ну да, шла в церковь, та закрыта — и ты решила, что отпустить его могу и я? — посмотрел я на неё насмешливо. — Лучше бы ты Лиле позвонила и попросила прощения.

Катя досадливо отмахнулась.

— Да я совсем не о том, дядя Саша!

Она достала из сумочки магазинный чек и протянула мне. Я понял, что это неспроста.

— Кес кю се?

Она глянула на меня укоризненно: мол, обещал же, а сам.

— Пардон муа, — поднял я обе руки, извиняясь. — Отныне только по-русски!

— Вы взгляните на дату, — указала она глазами на чек.

Я посмотрел: чек был, как и тот, на котором написал свой список покупок Андрей, из её магазина — и на нём тоже стоял 2072 год! Вот только число было другое.

— Теперь мне всё ясно: твой магазин — это всего лишь голограмма, а реальный находится уже в 72-м году! — вскричал я.

Катя махнула рукой.

— Зачем так усложнять! Всё, дядя Саша, гораздо проще. Это папа просил меня несколько раз устанавливать такой год на кассе.

— Это что, так просто?

— Естественно, — улыбнулась Катя. — Даже для девушки с гуманитарным образованием. Касса тот же компьютер. Он использует особую программу. И в ней можно задать любые параметры.

— Но ведь там есть и фискальная функция, — напомнил я. — Касса сама отправляет сведения о продажах в налоговую. Представляю, как там изумились, увидев отчёты из будущего!

— Отправляет, — согласилась Катя. — Но только если есть, что отправлять. А если нет — то и не отправляет. Да и проверяют в налоговой выборочно и редко, а не каждый день всё подряд. Так проверять — никаких мытарей не хватит.

Я посмотрел на неё долгим выжидательным взглядом. Она ответила весьма выразительным.

— И кто же тебя всему этому научил? — спросил я.

— Лилькин женишок. Он здорово шарит в софте.

— И за это ты увела его у сестрицы?

— Так получилось, — потупилась Катя. — Он слишком хорошо объяснял мне тонкости программного обеспечения кассовых аппаратов. Я не смогла устоять...

— Так ты ещё и жертва, хочешь сказать?! — я задохнулся от негодования.

— Мы обе жертвы, — шмыгнула носом Катя. И рубанула: — А он — скотина!

Я лишь покачал головой, мол, чёрт вас разберёт. А вслух сказал:

— Моему стариковскому уму понять это не дано, поэтому и не стану его насиловать. А ты лучше объясни, зачем тебе нужны были все эти криминальные, — я заострил на этом её внимание, для пущей убедительности воздев указательный палец, — манипуляции с кассой.

— Я же вам сказала: папа попросил.

— Странные у твоего папы однако просьбы... И часто он тебя просит выкидывать подобные кунштюки?

— Да первый раз, — немного растерянно сказала она.

— А ты не спрашивала, зачем?

— Конечно, спрашивала, — повела она плечиками. — Но он только улыбается. Он часто бывал у меня в магазине и всё кого-то там ждал. А 20 августа под вечер позвонил и сказал, чтобы я постаралась сесть за кассу и снова выставила 2072 год. Лилька как раз собралась пойти перекусить и попросила её подменить. А когда вернулась — она ещё курить ходила на заднем крыльце, папа опять позвонил, чтобы я вернула нынешний год. Покупатели как раз рассосались, я попросила Лильку принести йогурт, и пока её не было, вернула в программе установки по умолчанию.

— А её жених?

Катя опустила глаза и порозовела.

— Он ждал меня в машине за углом... Потом они поехали с Лилей отмечать его днюху.

— Значит, пока Лиля трудилась, его поздравляла ты? Так понимаю, специфически?

— Ну и что? — с вызовом сказала Катя. — Я люблю это делать! А Лилька, видишь ли, брезгует, — сказала она то ли с презрением, то ли с сожалением. — Потому он её, дуру, и бросил.

— Но и тебя тоже, как я понимаю? — не пощадил я её.

— А вот уж нет! — хмыкнула она. — Его я бросила сама. Кстати, только что. Он знал, что я меняла даты на чеках и стал меня этим шантажировать. А я такого очень не люблю! Сказала, чтобы проваливал и ко мне и Лильке больше на километр не подходил.

— Бурная у вас, у молодёжи, жизнь... — только и нашёл я что сказать. — Но, если он проболтается, это ударит прежде всего по Алле.

— Какой Алле?

— Вашей директрисе, Алле Фёдоровне.

— Вы что, её так близко знаете? — двусмысленно ухмыльнулась Катя.

— Я всех знаю, деточка, — придал я своему лицо постное выражение. — Такая у меня, понимаешь, профессия — добывать информацию. И твою маму, Валерию Антоновну, тоже знаю. И, между прочим, зову её просто Лерой.

— А вы бы, дядя Саша, ей подошли! — хитренько посмотрела на меня Катя. — Сосватать вас? Вы же сейчас один?

— Ты лучше своей личной жизнью серьёзно займись, — жёстко посоветовал я. — А то так и будешь поздравлять мужиков в машинках за углом.

Я видел, как при этих моих словах у неё кровь бросилась в лицо. Ничего, переживёт.

— Вы же меня совсем не знаете, а говорите! — пискнула Катя.

— Уже достаточно знаю. А скоро узнаю и твоего папу, дающего тебе странные, а главное — незаконные поручения.

Катя как вспыхнула, так же быстро и успокоилась. Упоминание об отце не произвело на неё никакого впечатления.

— Его-ты вы знаете дольше всех нас! По крайней мере, он так говорит, — заявила она.

Это было уже что-то новенькое. Меня вообще-то трудно чем-либо заинтриговать, но Кате это явно удалось, хотя она о том и не подозревала.

— Вадима Одевалова помните?

— Одеяло?! — вырвалось у меня.

Я как раз поднимался с табуретки, чтобы налить Кате ещё чаю, но сказанное ею меня до такой степени поразило, что я кулём плюхнулся обратно.

Вадик Одевалов, которого все звали Одеяловым, а чаще попросту Одеялом, был известный в районе Туркменского базара в Ташкенте фарцовщик и спекулянт. И вот Одеяло, оказывается, в Питере! Хотя что удивительного — наверняка и его вытолкнули из враз оскудевшего Ташкента «лихие девяностые», как многих его собратьев по «профессии». Занять дома нишу в бизнесе, конечно, не дал узбекский криминал, вот и пришлось поди искать счастья в России.

Одеяло... Вот уж кого не ожидал я встретить в своей жизни ещё хоть раз после нашей последней стычки в начале 80-х. Это же надо — прошло больше тридцати лет!

Ах Одеяло, Одеяло, и всё же ты меня нашёл, как обещал... Ладно, примем твой вызов!

НА СНИМКЕ: Туркменский базар (снимок с верхних этажей нового здания МВД Узбекской ССР).

59. АРБУЗ ДЛЯ ТРОФИМОВА

Туркменский базар был самым молодым из возникших в столице Узбекистана до моего рождения. В 40-х снесли Воскресенский, где позже разбили сквер со знаменитым фонтаном в виде полураскрытой хлопковой коробочки и построили по проекту архитектора Щусева поразительной красоты театр оперы и балета имени Алишера Навои. Огромный район в самом центре Ташкента остался без своего базара. Алайский и Госпитальный далеко, Октябрьский на Чорсу — ещё дальше. И тогда закрыли Милицейскую улицу, которая тянулась от улицы Ленина перпендикулярно ей через Самаркандскую до Ходжентской и отдали её под Центральный рынок, который никто так не называл — только Туркменский. Небольшой, по ташкентским меркам, базар — площадью не больше гектара, всегда был многолюден в обеих своих частях — от Ленина до Самаркандской, по которой ходили трамваи, и от Самаркандской до Ходжентской.

У меня с ним связано много воспоминаний, но два — самых ярких. Прежде всего, напротив главного входа на базар со стороны улицы Ленина, рядом с магазином музыкальных инструментов с жёлто-чёрной смешной вывеской «Духовой музика», где продавались музыкальные инструменты соответствующего типа, были заветные ворота большого двора, в котором стоял дом, где жила Оля Медведева. Я много раз в нём бывал, но ни разу когда дома была Оля: мы с моим другом Игорем Флигельманом изредка навещали там воспитательницу моего пионерского отряда в пионерлагере «Дорожник» Милу Медведеву. Конечно, мне всегда мечталось застать и Олю, но всякий раз она была то в институте, то где-то ещё.

А в 1974 году на большие, на весь октябрь, гастроли в Ташкент приехал прославленный БДТ. Именно тогда я и проговорил больше двух часов с Товстоноговым, о чём уже писал тут, вспоминая Анну Герман. Но встречался не только с ним. Было у меня интервью ещё и с Сергеем Юрским. Кстати, именно от него и получил эксклюзивную информацию о приезде в Ташкент Товстоногова и потому смог вставить фитиль всем ташкентским коллегам.

Играл БДТ, как всегда, божественно, но вскоре чуть ли не слёг поголовно… от расстройства актёрских желудков. Столица Узбекистана, готовившаяся к празднованию 50-летия создания республики в результате национально-государственного размежевания территории Средней Азии, а особенно её фантастические базары до того впечатлили ленинградских знаменитостей, покупавших дома арбузы в магазинах ломтиками, что они тривиально объелись, как любили тогда говорить, «дарами узбекской земли». Когда я, лишь за пару месяцев до того ставший старшим корреспондентом газеты Туркестанского военного округа «Фрунзевец», пришёл интервьюировать Сергея Юрского в лучшую тогда столичную гостиницу «Ташкент», он в ответ на мой стук в дверь номера выкрикнул «входите — открыто», между прочим, из туалета. А на столе у него, как я, войдя, успел заметить, валялся ворох желудочных средств.

— Просто какое-то бедствие! — саркастически улыбнулся вышедший ко мне из ванной, помыв руки, Сергей Юрьевич, явно смущённый. — Спектакли пока не срываются, но репетиции отменяются одна за другой. Дошло до того, что завтра явится Товстоногов — наводить железной рукой порядок. Поверьте, — перехватил он мой недоумённый взгляд, истолковав его, правда, ошибочно, — самое лучшее в БДТ средство от повального поноса!

Но глаза мои полезли на лоб совсем от иного: я вдруг отчётливо осознал абсолютную эксклюзивность полученной мимоходом сногсшибательной инсайдерской информации. Ещё до начала гастролей знаменитого театра и в их первые дни ташкентские газеты горевали, что мы увидим всех, кроме, увы, легендарного уже тогда мэтра. И вот — завтра он будет здесь! И ни одна собака из журналистской братии, кроме меня, об этом не знает!

Домой я явился, кажется, пешком — это из центра-то города на его спальную периферию! — всё переваривал, забыв о транспорте, услышанную от Юрского обжигающую новость. Дело, мне казалось, в шляпе — лишь бы только ещё кто не пронюхал. Но каким образом? Вряд ли Юрский, не вылезающий из сортира, встретится сегодня или завтра ещё с кем-то из моих коллег. А даже если и так, последним, начитавшимся, что Товстоногов, дескать, занят репетициями нового спектакля в Ленинграде, даже в голову не придёт вдруг начать дознаваться, не передумал ли великий Гога. Хотя чем чёрт не шутит…

И только дома я сообразил, что бояться нужно вовсе не этого. Если Товстоногов едет не выходить на поклоны, а дабы вздрючить, назовём вещи своими именами, начавший стремительно разлагаться в отсутствие лидера коллектив, он может ведь и отказать мне в интервью. Похолодев от этой мысли, я так до утра и не заснул.

Днём активировал спящую агентуру в Узбекконцерте и вскоре узнал, что Товстоногов прилетит вечерним рейсом, уже после начала спектакля, и поедет из аэропорта либо в резиденцию ЦК Компартии Узбекистана на Шелковичной, где я почти четыре года спустя, как уже тоже рассказывал, интервьюировал Роднея Арисменди, что более вероятно, либо на спектакль, — и тут моя обворожительная агентесса (ибо и я был отнюдь не уныло-седовласым, как нынче, а вполне себе ярким и выпендрёжным «лунным мальчиком» 22-х лет) неодобрительно сморщила носик. Я чмокнул в него агентессу по имени Жанна, вручил ей начавшую плавиться в кармане шоколадку и как-то сразу решил для себя, что моё место вечером вовсе не на Шелковичной, а у служебного входа театра Свердлова, где в тот вечер давали, как сейчас помню, только что поставленных Товстоноговым «Энергичных людей» по Шукшину с блистательным Евгением Лебедевым в заглавной роли.

Спектакль я смотрел уже во второй раз, благодаря другой — совсем уже даже не спящей — агентессе в отделе культуры горкома партии, умнейшей и образованнейшей Лене Степановой, о которой тут уже много рассказывал — это она через 9 лет выпустила меня из Ташкента, сняв на свой страх и риск с партучёта, и не мог дождаться его окончания: выйдет или нет на поклон со своей «могучей кучкой» Товстоногов.

— И что ты всё ёрзаешь?! — периодически шикала на меня вам уже тоже отлично известная Гала Глушкова, с которой мы работали в одном отделе культуры и быта «Фрунзевца», а билеты нам «делала», как тогда говорили в Ташкенте, та самая Лена Степанова, — её однокурсница по театроведческому, обратите внимание, факультету Ташкентского театрально-художественного института им. А.Н. Островского. Но с ними я поделился новостью «от Юрского», ибо у Галы, по правде говоря, не водилось никаких репортёрских наклонностей — она слыла более аналитиком.

И вот — поклон! И под руку со своим зятем, Евгением Лебедевым, на авансцену выплывает в роскошном белом шелковом костюме Сам Товстоногов. По залу тотчас прокатился ропот, а следом вся тысяча зрителей в едином порыве вскочила, отчаянно грохоча особо противно стрелявшими откидными сиденьями театра Свердлова.

— Давай, Саша, — схватила меня нервно за руку Галка, всегда искренне болевшая за меня, как и я за неё. — Иди, а то пропустишь — уедет!

Не пропустил! Вскоре Георгий Александрович показался из служебного входа, где я его уже поджидал. Он был явно уставший после многочасового перелёта, но, на удивление, очень приветливо откликнулся на мою просьбу об интервью и назначил её на следующее же утро, в 11 часов.

— Только вы меня извините, — сказал он немного смущённо, — у меня так мало времени, я ведь приехал по делу — он не стал распространяться, что по «поносному», — поэтому, пожалуйста, постарайтесь уложиться в полчаса.

Я готов был поклясться ему чем угодно, что не посягну на 31-ю его минуту. Но в итоге, как уже говорил, когда через полчаса стал собираться, Товстоногов, сказал:

— Куда же вы, Александр, мы ещё с вами не договорили!

— Но полчаса прошли...

— Спасибо, что уважаете моё время, — улыбнулся Георгий Александрович, — однако у меня его ещё немного есть.

Потом он ещё дважды пролонгировал нашу беседу, а напоследок задал мне тот самый, главнейший в моей жизни вопрос — какой театральный вуз я кончил, от которого у меня до сих пор, как вспоминаю, бегут по коже мурашки. Больше того, он пригласил меня, как только будет возможность приехать в Ленинград, в свой театр, да не на спектакли!

— Я покажу вам, как мы репетируем — вам наверняка будет интересно, — сказал он с завлекающей интонацией, которая тогда меня удивила — я же не знал, что репетиции Товстоногова — это как испытания секретного оружия: посторонних на них не пускают ни под каким видом. — И познакомлю со своими студентами ЛГИТМиКа, где у меня режиссёрский класс. — Речь шла о Ленинградском госинституте театра, музыки и кинематографии на Моховой, который ныне называется Российский государственный институт сценических искусств и располагается всё там же.

И я ведь явился, не сознавая собственного нахальства, в 75-м году к Товстоногову и был на его репетициях спектакля «История лошади» по повести Льва Толстого «Холстомер», который начинал Марк Розовский, слышал, как он ругался с Лебедевым, игравшим Холстомера и тянувшим одеяло на себя, восхищался талантом Петра Панова и Михаила Данилова и плевался от бездарности Олега Басилашвили, которая уже тогда била в глаза, но Товстоногов этого отчего-то не замечал. И горжусь этим доверием мэтра не меньше, чем своей встречей и интервью с ним. А вот визита в ЛГИТМиК и знакомства с его студентами, которое мне было совершенно не интересно, счастливо избежал — там уже началась летняя сессия.

Кстати, напечатать то интервью, при всей его, как все в редакции понимали, сногсшибательной фитильности, а также безбрежной лояльности нашего редактора полковника Аркадия Голышева, удалось с трудом. На дыбы встало политуправление округа во главе с тоже вообще-то с очень лояльным, широких взглядов, членом Военного совета ТуркВО генерал-лейтенантом Владимиром Мосяйкиным. А всё дело в эскападе, как её расценили, Товстоногова, мол, мы коллекционируем актёров. Что это, дескать, за барство, прямо-таки крепостничество какое-то — кол-лек-цио-ни-ру-ем, брызгали слюной в политуправлении. Наконец, позволили печатать при условии, что слово «коллекционируем» будет взято в кавычки. Формально не придраться: поди знай, с какой интонацией Товстоногов его произнёс. Сам же Георгий Александрович, увидев в публикации, которую я ему привёз на будущий год (пока она согласовывалась в политуправлении округа, он успел вернуться в Ленинград) и которую он воспринял с энтузиазмом, эти кавычки, лишь понимающе усмехнулся: при всей его всесильности в то время в театральном мире и вхожести в любые кабинеты, он тоже хорошо знал правила игры...

Опять развспоминался и уклонился от темы Туркменского базара. А он связан в моём сознании с теми гастролями БДТ в Ташкенте тем, что однажды поздно вечером я водил по нему моего любимейшего артиста, комика мирового уровня Николая Трофимова, с которым меня, по моей просьбе, познакомил Сергей Юрский. Мы бродили с Николаем Николаевичем по центру Ташкента, он много о нём расспрашивал, особенно о землетрясении, и я показывал дома, построенные для ташкентцев ленинградцами. А потом, когда совсем уже смерклось, мы, по пути в гостиницу «Ташкент», где он жил, как и Юрский и большинство артистов БДТ, завернули в ворота Туркменского базара — как раз те, что напротив входа во двор Оли Медведевой. Торговля уже замерла, но Николаю Николаевичу всё равно были интересны картинки засыпавшего торжища. Он не без удивления заметил, что многие торговцы спят порой под прилавками, а продавцы дынь и арбузов — так и вообще рядом с кучами бахчевых на разостланных кошмах. Это и в самом деле было живописно, и я вместе с ним любовался Туркменским свежим взглядом.

— А сейчас мы купим вам арбуз, — сказал я и пошёл к арбузной горе сорта «Победа» — моего самого любимого, со светло-зелёной коркой и чуть более тёмными полосками.

— Но кто нам его продаст? — удивился Трофимов. — Хозяин же спит!

— На восточном базаре вам продадут всё что угодно в любое время суток.

Это-то я объяснил, но не успел сказать главного: разбудить хозяина товара — ему радость, а трогать его товар, когда он спит — можно и головы не сносить. И вот когда мы подошли к моей любимой «Победе», Николай Николаевич простодушно поднял с края кучи чем-то понравившийся ему арбуз. И в тот же момент сладко похрапывающий хозяин средних лет — в бороде ещё почти не было проседи, молний вскочил и выхватил чустский нож с пронзительным криком:

— Коч!

Трофимов от неожиданности отпрянул и выронил арбуз, который, правда, лишь лопнул, но не разлетелся вдребезги — из-за малого роста великого артиста, да и был недоспелый, судя по видневшейся бледно-розовой мякоти.

Я вовремя встал между ними и объяснил вскочившему на защиту своей собственности продавцу с налитыми кровью глазами, что это ленинградский артист, который не знает наших обычаев и не хотел ничего плохого — наоборот, постеснялся тревожить хозяина, пока мы выбираем арбуз. Тот проморгался, потом улыбнулся, убрал нож, и мы с ним стали вместе выбирать небольшой, но лучший плод.

— Вот этот хорош, Николай Николаевич, — показал я Трофимову поданный хозяином арбуз килограммов, на глаз, на шесть.

— А как вы узнали?

— Есть несколько способов. Смотрите, — показал я на «пуповину», которой арбуз был связан с растением, — росток совсем свежий; если засохший, такой арбуз брать не стоит. Теперь, — повернул я зелёное «ядро» противоположной стороной, — видите какой широкий след от соцветия? Это женская особь, она всегда слаще.

— Ну это понятно, — расплылся в своей знаменитой улыбке Трофимов, — что же может быть лучше женщины.

Хозяин весело закивал в ответ.

— А я ещё и так выбираю, — добавил я. — Спелый арбуз должен быть на вид тяжелее, чем на самом деле. Вот этот с виду килограммов шесть, как мне кажется. А давайте теперь его взвесим.

Я подал арбуз хозяину. Тот положил его на весы с красными «уточками» и бросил на противоположную чашку пятикилограммовую гирьку. Она перетянула вроде тяжёлый арбуз!

— Что, даже меньше пяти кило? — удивился Трофимов.

Хозяин заменил пятикилограммовую гирю на две двухкилограммовые, потом добавил полукилограммовый разновес, и «уточки», покачавшись, сошлись красными «клювиками». Хозяин подхватил арбуз и подал с поклоном Трофимову — артистов в Узбекистане чтут необыкновенно, по древней традиции. От денег он отказался: мол, это подарок.

— Ну как же так, — не мог успокоиться Трофимов, пока мы шагали по бульвару Ленина к гостинице. — Я ему поспать не дал, арбуз разбил, а он ещё и этот даром отдал! Надо наверное было нам посильнее настаивать, а то ведь, Саша, неудобно-то как...

— Мы бы его только обидели, Николай Николаевич, уж поверьте, — успокоил я Трофимова.

— Удивительный народ! — покачал головой тот.

— Вот это правда!

НА СНИМКАХ: моё интервью с Товстоноговым в газете «Фрунзевец» от 30 октября 1974 года (на днях ему исполнилось 45 лет), в котором он фактически кратко изложил своё кредо, поэтому я и дал ему такое название; народный артист СССР Николай Трофимов (здесь он на 5 лет старше — в 1979 году).

60. ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА

В отличие от этих, как теперь говорят — знаковых моментов, с Туркменским базаром у меня связано множество совершенно обыденных. Хотя как сказать — среди них тоже хватает ставших историческими, пусть тогда это так и не казалось. Здесь, например, а точнее — под этим базаром, начиналось наше ташкентское метро. Тоннельный отряд № 2 ленинградского «Метростроя», прибывший для его сооружения и составивший костяк коллектива будущих ташкентских метростроевцев, именно тут впервые на моей родной земле опробовал свои силы — проложил канализационный коллектор, показав невиданный класс скорости и качества проходки. Репортаж именно об этом событии, который пошёл в «Вечёрке» летом 1971 года под нашей с Львом Савельевым любимой (и нами же заведённой) рубрикой «Утренний репортаж», Лев Александрович начал своей лучшей, поистине блистательной фразой «Сегодня утром я держал на своих плечах Туркменский базар», которой я не устаю восхищаться и отчаянно по-белому завидовать. Я её даже творчески процитировал через 35 лет в своём репортаже для газеты «Санкт-Петербургский курьер» из «чрева» Александринского театра «Предвечного плаванья для»: «Где комиссары «Книги Гиннеса»? — в тот день я взял неимоверный вес! Нужды нет, что мне подсоблял исполнительный директор Александринки по научно-творческой работе Александр Чепуров (апарт: позднее Александр Анатольевич 6 лет возглавлял Российский государственный институт сценических искусств — вплоть до позапрошлого года, когда добровольно оставил ректорский пост). На подушечках моих пальцев, упёртых в сводчатый подвальный потолок, покоилось детище зодчего Росси, всё целиком — от парадных сеней над руками до квадриги Аполлона в зените небес». Так я отдал дань мастеру, завершившему изготовление из меня того, кто я теперь есть, начатое Таней Орловой в ноябре 1967-го.

Знал я и многих субъектов, придававших Туркменскому своё особенное лицо. И прежде всего — Одеяло, чьей дочерью нежданно-негаданно оказалась заявившаяся ко мне в ночи Катя Казначеева.

Одеяло был фарцовщиком не первого ряда в Ташкенте, потому и место ему отвели «высшие силы» этого «бизнеса» чуть в сторонке. Коренники-фарцовщики и сутенёры обитали на бывшем Воскресенском. Помню, как удивилась моя знакомая, приехавшая впервые в Ташкент в середине 70-х, увидев у ослепительной девушки, сидевшей в свободной позе на широкой скамейке у фонтана перед театром Навои, двузначные числа, написанные на подошвах «римлянок», которые тогда были в страшной моде, — босоножек с ремешками, охватывающими икры и застёгивавшимися чуть не под коленками. А это была такса...

Одеяло шуровал не на стремнине, но и не на задворках. Он спекулировал джинсами и бадлонами — иногда импортными, но чаще грузинскими, откуда их гнали по всей стране тамошние цеховики, мастерски косившие по «фирму». Качество было прекрасное, может быть даже и лучше, чем у заведомо фирменных, а цена поскромнее. А главное, во всяком случае, у Одеяла было совершенно исключено то, что случилось с моим коллегой в Москве, который купил «родные» джинсы «Леви Страус» в нетронутой упаковке, а когда принёс в гостиницу и распаковал, обуреваемый жаждой скорее начать их носить, то в руках его оказалась одна только гача...

Одеяло имел своё достоинство и свою клиентуру — и ни одна из сторон другую не унижала обманом. Вообще Ташкент моего времени тем прекрасен и был, что даже спекулянт там держал марку, был по-своему благороден. Да и не только спекулянт. Если фарцовщики брали выше номинала, то всегда оно того стоило. У генеральского лоска швейцаров интуристовских гостиниц «Ташкент» и «Узбекистан» в любое время суток можно было купить пачку «Мальборо» за «рваный» — и никогда в ней не оказывалось трухи или прочего непотребства, а всегда — исключительно сигареты и именно производства «Филип Морис». Мы с Савельевым нередко, ибо зарабатывали немало, обедали или ужинали в ресторане гостиницы «Россия» — напротив и чуть наискосок от редакции «Фрунзевца», но порой заходили и будучи почти на мели. И тогда говорили нашему знакомому метрдотелю Виталику — как сейчас помню, не плотному, но округлому, с пухлыми щёчками и залысинками, который непременно подходил поздороваться, мол, старик, сегодня, пожалуйста, шепни официанткам, чтобы больше чем на трёшницу не обсчитывали. Виталик понимающе кивал — и всегда держал слово!

Одеяло был образован: он закончил Ташкентский театрально-художественный институт им. А.Н. Островского примерно в то время, когда и я истфак ТашГУ, но «производственный» опыт на Туркменском базаре обрёл ещё школьником. Так что, если не знаешь, никогда не сочтёшь этого импозантного юношу в отличных костюмах, фарцовщиком. Да и он сам себя таким не считал, предпочитая самоназвание «деловой». Сделки Одеяло обговаривал, а порой обмывал с клиентурой неподалёку, в кафе «Голубые купола» на тогда совсем юном, только в 70-м году разбитом бульваре имени Ленина, широкой зелёной полосой пролёгшем между бывшими улицами Ленина и Самаркандской, образовавшими проспект Ленина. Позже частью этого бульвара стала и территория Туркменского базара, который перенесли за военную комендатуру, к началу Педагогической. Построили там очень симпатичные прилавки со всеми удобствами и нужной инфраструктурой под общим навесом, вот только сидели под этим шатром не больше двух десятков торговцев — умер базар от перемещения...

Мы с Одеялом знали друг друга через массу общих знакомых, хотя в отношения «продавец — покупатель» не вступали, как мне помнится, ни единого разу. Я его просто держал в голове, как и множество его собратьев по «ремеслу», на всякий пожарный: это было разумно в условиях повального дефицита. Кроме того, Одеяло ведь мог не только нужные шмотки достать, но, при случае, и информацию — если она, конечно, не угрожала подпольному бизнесу «деловых». И даже несколько раз это делал — «по дружбе», как он говорил, то есть за шашлычок с сухачиком в «Куполах», что было приятно обоим: поговорить во время вечернего расслабона с ним было любопытно: он был начитан, да и институт окончил чуть не с отличием, хотя школьному ещё поприщу не изменил.

— Старик, куда так летишь? — перехватил он меня днём 21 августа 1972 года на углу Германа Лопатина, которую практически все называли по-старому Шелковичной, и 2-го Шелковичного переулка, когда я мчался в театральный институт на поиски внезапно уехавшей из пионерлагеря «Дорожник» Оли Медведевой.

Мне было совсем не до него, но я знал, что он просто так не отвяжется, и в двух словах рассказал о своей проблеме.

— Что, такая клёвая гирла? — удивился он, зная, что ради иной я бы с гор не спустился, и схватил меня за руку.

— Одеяло, отвяжись! — попытался я вырваться. — Дай найти — потом всё расскажу.

Он выпустил мою руку и осклабился.

— Давай, Ромео, шуруй. С меня пловешник и «Плиска».

— В честь чего это?! — вытаращился я, уже начиная отшагивать от него.

— За информацию, — улыбнулся он сально и пригрозил: — Только помни: если ты не поделишься, мне будет рад её дать любой в институте.

Одеяло был известный волокита и дамский угодник — ему это давалось несложно, при его демоническом обаянии и к тому же свободе в средствах. Именно в силу последнего, он не верил, что бывают недоступные женщины. Хотя и брезговал, как настоящий ташкентский ловелас, теми из них, кто был лёгкого поведения.

Расставшись с Одеялом, я тотчас о нём забыл, поглощённый поисками Оли. И вспомнил, когда уже в сентябре мы с Игорем Флигельманом переходили Ленина от Туркменского к Олиному двору, собираясь навестить её старшую сестру Милу. Одеяло неслышно возник из-за толстой чинары неподалеку от базарных ворот и заступил мне дорогу, когда я уже собирался шагнуть на проезжую часть.

Игоря я не хотел посвящать и потому, дав ему знак продолжать путь, вернулся с Одеялом на тротуар.

— Решил закосить? — с блудливой улыбкой глянул он на меня. — Я так и понял. А потому сам навёл справки. Должен сказать, что губа у тебя не дура, в чём, в общем-то, у меня и не было никогда сомнений. Поэтому Олечку я беру на себя. Это ты к ней, понимаю, идёшь? — показал он глазами на ожидавшего меня у Олиных ворот Игоря.

— С чего ты взял? — решил я его отвлечь. — Разве к тёлкам ходят с друзьями?

— Я не хожу, а другие — не знаю, — осклабился Одеяло. — У всех свои вкусы.

— Одеяло, ты же хоть и жулик, но не пошляк! — поморщился я.

— Я больше тебе скажу: я и не жулик даже, — наклонился он ко мне. — Я выполняю ту функцию, которую ленится выполнять государство. Ты же историк, политэкономию знаешь: спрос рождает предложение. Законное или не законное, это уже второй вопрос, — хохотнул он.

— Ладно, давай, — протянул он, прощаясь, руку. — Если увижу, что плохо лежит — возьму.

— Чего? — спросил я.

— Не чего, а кого!

Он повернулся и пошёл прочь.

Потом до меня доходили слухи, что он вертелся возле Оли Медведевой, пытался её обхаживать, используя свои специфические средства, а также и не специфические — денежные. Результатов, как я понял, это не дало: Оля вышла всё-таки замуж за своего курчавого однокурсника, а тот, видимо, принял меры к тому, чтобы Одеяло оставил её в покое.

Но Олю он, конечно же, не забыл — да и как её можно было забыть человеку с чувствительным сердцем — а у ловеласов оно особо чувствительное, если это только не жестокосердные прохиндеи. Но Одеяло был точно не из таких. И потому он не оставлял намерений её добиться.

Это я понял, встретившись с ним после долгого перерыва в начале 80-х, а точнее весной 83-го. Мы с компанией журналистов завалились во всё те же «Голубые купола», и я тотчас заметил сидевшего на открытой веранде Одеяло. А он, похоже, ещё раньше засёк меня и жестом подозвал к себе. Мне совсем не хотелось с ним в тот вечер беседовать, но я счёл за лучшее подсесть к нему, зная из прошлого опыта, что он нипочём не отвяжется.

— Как там наша Олечка? — спросил он меня сходу, едва пожав руку.

Я пожал плечами: Олю я не видел с середины 70-х — с тех пор как мы, решив пожениться, только поговорили об этом и разошлись в разные стороны, чтобы больше уже не общаться. Я не забывал её, разумеется, но и не думал о ней ежечасно. Она стала для меня уже прекрасным, лучезарным, но прошлым.

— А тебе-то она зачем? — спросил я. — У неё давно семья, может и дети уже появились. Молодых тебе, что ли, мало?

— Достаточно, — согласился Одеяло. — Только пустышки какие-то. Что называется, один раз можно. Но только один, — прищёлкнул он языком. — А Оля...

Я ему даже посочувствовал.

— Всё ты правильно говоришь... Но это героиня уже не моего и не твоего романа.

— Я и не говорил никогда, что моего. Но ты-то что же так бездарно её профукал? — с видом экзаменатора посмотрел на меня он. — Я видел вас несколько раз...

— Одеяло, я её упустил не тогда, когда ты нас видел, а когда не видел — 20 августа 1972 года.

— Даже дату, смотри-ка, запомнил? — с уважением, как мне показалось, произнёс он.

— Запомнил... А всё, что было потом — редкие встречи, тёплые разговоры — всё это было лишь отсветом того дня, с каждым разом всё более тусклым... А у тебя как делала? — попытался я перевести разговор на другое.

— Всё путём, — заверил он бодро. — Как видишь, пока на свободе. Хотя Андропов, конечно, подзажал деловых, но, слышал, он не жилец, из диализов не вылезает, так что перекантуемся как-нибудь, а когда кони отбросит, всё вернётся, увидишь, на прежние рельсы. Ты посмотри на этот дом престарелых, — он имел в виду кремлёвское руководство, — там же всё одни маразматики.

— Ох, смотри, прихватят тебя Гдлян с Ивановым!

Эта парочка уже вовсю орудовала в Ташкенте, и мне даже случалось им помогать кое в чём в тайне от райкома и горкома.

— Меня?! — воскликнул Одеяло. — Да они, брат, под бугор копают, — это был намёк на ЦК Компартии Узбекистана, новое здание коего стояло, как я уже тут писал, на валу бывшей Ташкентской крепости. — Сдались им такие как мы...

— Ну знаешь, сковырнут бугор — и за кочки возьмутся.

— До тех пор зубы себе обломают! — убеждённо сказал Одеяло и по привычке осклабился. — И не такие ломали: системка у нас прочная. Как в песне поётся: «У советской власти сила велика!». А советской власти вся эта жизнь, — он обвёл руками пространство, — очень даже выгодна. Ты смотри, чтобы тебя самого щепками не засыпало, когда лес станут рубить.

— Как раз об этом думаю, — признался я. — И потому хочу на пару лет отсюда свалить.

— Во, правильно! — воодушевился Одеяло. — На ударную стройку какую-нибудь, — он словно читал мои мысли. — Ещё, глядишь, орденок получишь. И мне соперником меньше. Я пока Ольгу тут обработаю.

— Ну ты и скот! — разозлился я. — Не трогай её, пусть человек живёт, как ей нравится.

— Ты её больше не хочешь? — сощурился Одеяло.

— Говорю же — скот... Я ей счастья хочу, потому что очень уж много она для меня значит.

— Счастья... А я ведь хотел сказать тебе, где она, но теперь не скажу.

— Где? — вскочил я.

— Сядь, успокойся, — небрежно толкнул он меня обратно на стул. — В Ташкенте она, а где именно — сам ищи. Или не ищи — мне, как ты догадываешься, наплевать. У меня свой интерес.

— Мерзкий у тебя интерес, Одеяло!

— Ну брат, — снова осклабился он, — что с возу упало, то пропало. Раньше следовало ножками дрыгать, а теперь уж поздно пить боржоми.

— Одеяло, — схватил я его за ворот, — оставь Олю в покое!

Он расцепил мои пальцы и расправил воротник импортного батника.

— Этого обещать тебе не могу, — с холодным цинизмом сказал он. — Но как только она будет у меня вот здесь, — он собрал пальцы в горсть, тебя тотчас проинформирую — вот уж это-то обещаю!

Больше нам говорить было не о чем. Я встал и вернулся к своей компании. Поднялся и Одеяло. И не оглядываясь вальяжной походкой ушёл по бульвару в направлении Узбекистанской.

В конце ноябре я уехал из Ташкента на Дон, но до этого времени никаких весточек Одеяло мне не посылал. И вскоре я забыл о нём, погрузившись в совершенно иные, новые заботы.

НА СНИМКЕ: кафе «Голубые купола», где Одеяло обстряпывал свои делишки и где на открытой террасе мы с ним в последний раз говорили в Ташкенте.

61. МОЯ МЕСТЬ ОДЕЯЛУ

— Одеяло.., — повторил задумчиво я, выпутываясь из тенет воспоминаний — Тесен же мир однако...

— Вспомнили? — заглянула мне в глаза Катя.

— Да и не забывал, — отозвался я. — Хотя вот уж никак не подумал бы, что пересечёмся с Вадиком в Петербурге, да ещё через столько лет... Как он хоть? Жив-здоров?

— Жив точно, — сделала она кислую мину, — а вот насчёт здоровья... Всё же годы!

— Да какие наши годы! — отмахнулся я. — Он какого? Я 52-го.

— Отец с 50-го, ему недавно исполнилось 66.

— И что это за годы? Можно сказать, детство старости.

— У него диабет, — уныло пояснила Катя. — И ещё много всяких болячек до кучи.

— Печально, — посочувствовал я. — Чем он сейчас занимается? Или, как говорится, на заслуженном?

— Бизнесом — чем же ещё. Это у него в крови!

— Знамо дело... Ну хоть, по крайней мере, не бедствует. А с твоей матерью чего же расстался?

— «В одну телегу впрячь не можно...», — вздохнула Катя. — Я говорила ж вам, как пришла, они то расходились, то сходились. А когда я родилась, он вообще был под следствием, парился в Крестах. Потому мама мне, как и Лиле, записала в свидетельство о рождении свою фамилию, а отчество — деда.

— И до него Андропов всё же дотянулся! — вырвалось у меня.

— Как? Какой Андропов?

Катя посмотрела на меня не понимающе.

— Это я так, не обращай внимания... Вспомнил один старый наш с ним разговор.

Помолчав, я продолжал:

— Катюша, ты, пожалуй, поезжай сейчас домой. Или куда ты там собиралась — к подруге? Тогда к подруге. Грех ты свой, считай, замолила — тайну чека мне раскрыла. Но это лишь оболочка тайны, а сердцевины ты всё равно наверняка не знаешь. Поэтому устрой-ка нам встречу с отцом, хорошо? Когда угодно и где угодно.

Катя допила чай и встала.

— Сейчас такси вызову. Вот только телефонов местных не знаю. У вас нет?

Я нашёл в своём списке контактов нужный номер, записанный, как многие другие справочные телефоны, на всякий случай, хотя сам по нему ни разу не звонил: ночами я дома, а днём раскатывать по маленькому Колпину на такси мне кажется смешным.

Такси подъехало быстро: в глухую ночную пору клиентов бывает мало. Я проводил Катю до лифта, проследил в кухонное окно, как она села в подъехавший по вызову «Форд», затем вымыл чайную посуду и улёгся.

Зачем же я теперь-то, спустя столько лет, понадобился тебе, Одеяло? Мне не верилось, что его чековый трюк как-то связан с Олей Медведевой: мы все давно уже не в том возрасте, чтобы вести охоту на женщин, пусть и самых прекрасных, или быть объектом такой охоты. А может он знает, где она, мелькнула у меня мысль, и хочет мне это сообщить? Но тогда возникают новые вопросы. И самый первый — с чего это вдруг? Одеяло ничего просто так не делает, стало быть, если собрался поведать мне о нынешнем местонахождении Оли, то лишь потому, что намерен с этого что-нибудь поиметь. Что-то чрезвычайно важное для себя! Иначе бы нашёл мой телефон — это не проблема, я человек публичный, мой номер указан и на моих аккаунтах соцсетей, и на моём личном официальном сайте «Каморка старого репортёра», и на сайте «Эко.знай», который я с лета 15-го года редактирую, да и без всех этих выкрутасов позвонил.

Да, скорее всего, чек — часть, причём — ключевая, какого-то его плана. Но чем могу быть интересен ему я нынешний, не имеющий после ухода из газеты никаких возможностей влиять на окружающую жизнь, если не считать малоуспешных в общем-то попыток просвещать народ в экологическом отношении?

Я стал перебирать в уме тех людей, с которыми так или иначе связан, пытаясь вычислить, кто из них мог бы оказаться необходим Одеялу. В одной с ним сфере бизнеса обреталась только Анна — кузина Лены. Ему нужен выход на неё? Но не проще ли связаться с ней напрямую — что я могу сказать или сделать такого, чтобы Анна вступила в деловое взаимодействие с Одеялом? Тут моя аналитика упиралась в глухой тупик.

Я попытался поставить себя на место Одеяла. Конечно, эта выходка с чеком вполне в духе его хоть и порочной, но художественной натуры. Но просто трюкачить... Да ещё на седьмом десятке... Одно дело — милый розыгрыш приятеля, хотя мы с ним и не были приятелями никогда, но пусть, для упрощения, примем — приятеля из земляков, с которым давно живёшь бок о бок на чужбине, постоянно видишься и общаешься. Я мог бы, пусть и с большущей натяжкой, представить подобный розыгрыш мной того же Андрея. А тут всё по-другому. Мы с Одеялом не виделись тыщу лет, поменялись и сами, и жизнь вокруг нас, даже страна совершенно иная, да и предлагаемые обстоятельства далеки от привычных нам с детства, туркестанских.

Так ни к чему и не придя в течение моего излюбленного получаса до засыпания, я незаметно забылся сном и проспал почти до девяти утра — времени пробуждения для меня прежде неслыханного, хотя и уснул-то ведь чуть не под утро. Старею...

После душа я созвонился с Андреем. Посчитал, что если уж у нас уже десятый час, а в Фергане дело к вообще идёт полудню, то он всяко должен бы бодрствовать. Однако Андрей едва ворочал языком спросонок: накануне крепко погулеванил со встреченными случайно на базаре ребятами из типографии «Ферганки», один из которых всё ещё продолжал там работать, несмотря на то, что постарше не только Андрея, но и меня. Я его помнил смутно, он был мастером на ротации, и мы с ним почти не сталкивались. А он меня, по словам Андрея, оказывается, помнил хорошо и потому передавал привет.

Всё это было очень мило, но обсуждать мою предстоящую встречу с Одеялом Андрей был явно физически не в состоянии. Да и психологически не готов: я чувствовал, что за время, проведённое в Фергане, он настолько отключился от питерских дел, что даже не сразу понял, к чему я это говорю, когда я стал рассказывать о ночном визите Кати. Чувствовалось: ему на родине настолько хорошо, что совсем не хочется, даже мысленно, возвращаться.

— Старик, — сказал он мне в конце концов, когда кое-как выслушал, — да наплюй ты на это всё! Одеяла-покрывала... Оно тебе надо? Понял, что чек не сказочным образом у меня появился, а самым естественным — и ладно. Расслабься! А то эта курпача ещё во что-нибудь тебя втянет — опять будешь морочиться. Нет, правда, дело говорю: остановись!

Вообще-то Андрей был прав. Если этот чек уже поднял на поверхность нашей жизни столько её донной тины, то ждать, что теперь потечёт одна проточная вода, не приходилось. Да и Одеяло я слишком хорошо знал, чтобы ждать от него чего-то для себя доброго и полезного. И всё же решил, раз уж сам попросил Катю устроить нашу встречу с её отцом, от неё не отказываться. Выслушаю Одеяло, решил я, а там будем, как говорится, посмотреть.

Катя позвонила только через неделю. Все эти дни, прошедшие после нашего с ней ночного разговора у меня дома, Андрей ежедневно вечерами справлялся, не передумал ли я встречаться с Одеялом, и вновь и вновь отговаривал от этой затеи, которую считал излишней и рискованной. И я то обещал ему послушаться, то меня вновь забирал профессиональный азарт, да и простое желание повидать старого знакомого, пусть и не делавшего мне своим знакомством честь.

— Папа предлагает встретиться завтра в каком-нибудь ресторане, — прощебетала Катя по вотсапу. — Он говорит, чтобы вы выбрали сами, в каком.

— В ресторане? — переспросил я, хотя отлично расслышал её щебет, но мне нужно было время, чтобы обдумать это предложение Одеяла. — Нет, ресторан не подойдёт, — отверг я его спустя несколько мгновений, сообразив, что в нём я буду как бы гостем её отца-бизнесмена, поскольку сам, по пенсионерскому своему положению, за ресторанствование заплатить не в состоянии. А раз гостем, значит, не на равных. Нет, это было мне не по душе.

— Вы не думайте, — бросилась успокаивать меня Катя, сочтя, что меня останавливает именно непосильность ресторанных расходов, — вам это не будет ничего стоить — папа вас приглашает.

Я не стал пояснять, что дело не только и не столько в этом, а отговорился другим:

— Я не хожу в рестораны и вообще уже многие десятилетия ем только домашнюю пищу. Так что мы можем встретиться не за столом, а, скажем, в музейном пространстве. Например, в самом моём любимом зале Русского музея, где висят «Последний день Помпеи» и «Девятый вал».

— Хорошо, я передам папе и перезвоню вам, — пообещала Катя и отключилась, не дав мне времени задать вертевшийся на языке вопрос, а почему это её отец сам мне не позвонил.

Катя перезвонила почти сразу.

— Папа сказал, что вы всё такой же чудак, как были в Ташкенте, но он согласен. Предлагает завтра в полдень в том самом зале, что вы сказали. Вы согласны?

— Согласен, — ответил я, и она опять мгновенно отключилась.

На другой день я приехал в Питер пораньше. Сойдя с электрички на Московском вокзале, там же спустился в метро, перешёл с «Площади Восстания» на «Маяковскую» и проехал одну остановку до «Гостиного двора». Потом по короткой Михайловской, с Филармонией, с одной стороны, и «Гранд Отелем Европа», бывшей до недоброй памяти 91-го гостиницей «Европейской», — с другой, неспешно пересёк площадь Искусств с аникушинским Пушкиным, который явно хуже его же ташкентского, и через лысый теперь, по милости директора русского музея Гусева, имеющего провинциальное мировосприятие, курдонер прошёл к маленькой дверке справа от роскошной мраморной лестницы со львами, через которую гусевцы жлобски впускают посетителей.

Внутри впервые за много лет купил билет — прежде бывал в Русском частенько по газетным делам, а потому и бесплатно, — который для пенсионеров, к счастью, вдвое дешевле обычного. По парадной лестнице поднялся на второй этаж и прошёл в левое крыло дворца, где и расположен мой любимый 14-й зал.

День был воскресный, и у «Девятого вала» Айвазовского прямо на полу расселась малышня из детской студии творческого развития, которым педагог-экскурсовод растолковывала смысл великой картины. А на бархатном диванчике напротив шедевра Брюллова горбился одинокий старик, довольно обрюзгший, но старающийся сохранять элегантность.

— Ну здравствуй, Саня, — сказал он вполголоса, не поднимаясь, а лишь повернув голову в мою сторону.

Это был Одеяло. Конечно, я бы узнал его и так, даже если бы он и не заговорил первый и не назвал так, как называл всегда в Ташкенте, но, пожалуй, не сразу — уж очень он изменился. От былой импозантности не осталось и следа, хотя, повторяю, привычную элегантность он тщился сохранять благодаря, как и в молодости, тщательно подобранной одежде.

Я подсел к нему. Протянул руку. Он подал свою — она была рыхлой и влажной. Обычно я по руке сразу, хоть и не врач далеко, определяю самочувствие собеседника; Одеяло чувствовал себя неважно.

— Я тоже люблю этот зал, а особенно — «Помпеи», — сказал Одеяло слабым голосом. После каждого его слова слышалось едва заметное пыхтение. — Смотришь на этих несчастных людей и понимаешь всю тщетность нашей суеты перед лицом могущества природы.

— Вадим, — я хотел назвать его по старой ташкентской привычке «Одеялом», но та юношеская кличка совсем не вязалась с его нынешним старческим обликом, — давай не будем затягивать: Катя сказала мне, что у тебя диабет, а значит нужно часто есть и колоть инсулин, а музей для этого не приспособлен.

Одеяло кивнул. Мне даже показалось, что благодарно: мол, спасибо, что понимаешь.

— Я потому и предлагал ресторан, — невесело улыбнулся он, — Там и еда под рукой, и укол есть где сделать. Но я тебя понимаю, — глянул он на меня быстро и остро, словно взял зрительную пункцию — так он смотрел в молодые годы на клиентов, мгновенно определяя серьёзность их намерений и платежеспособность. — Ты хотел встречи на равных.

Одеяло был по-прежнему проницателен и умён, несмотря на свои хвори. Поэтому я не стал заводить рака за камень.

— Скажи мне, что тебе надо от Анны?

— А ташкентскость-то не пропьёшь! — радостно хлопнул он рыхлой ладонью себя по колену. — Вычислил влёт! — Он снова посмотрел на меня: во взгляде была радость за себя, что он во мне не разочарован.

Я усмехнулся.

— Вадик, это было не так-то и сложно, так что твой комплимент я, прости уж, не принимаю — он для младенцев. Ну так что, говори, почему ты с ней не можешь прямо договориться, без моего участия?

Теперь усмехнулся он.

— Это было бы столь же несложно вычислить, если бы ты не уехал тогда, кажется, в 84-м...

— В конце 83-го, — уточнил я.

— Я ведь работал, как ты догадываешься, не от себя — в Ташкенте надо мной были люди и посерьёзнее.

— Ах вот оно что! — дошло до меня, и я хлопнул себя по лбу. — Светлана Георгиевна? Я только недавно узнал, что она была известной ташкентской спекулянткой, но сама, правда, не торговала.

— Естественно — не царское это дело! — поджал губы Одеяло. — Она была моей базой. Не только, конечно, моей...

И опять я всё понял. И решил срезать путь:

— Теперь я скажу, а ты меня поправь, если ошибусь...

— Ты прямо, как следователь, что меня когда-то в Крестах допрашивал, — ухмыльнулся Одеяло. — Тоже всё рвался рассказывать про мои прегрешения, а я чтобы поправлял.

— Неправильно рассказывал?

— Конечно, туфту одну гнал! — пропыхтел Одеяло. — Поэтому с меня все обвинения тогда и сняли.

— А Лера в нужном ключе экспертизку забацала? — подначил я его.

И, видимо, попал в точку.

— Слушай, старик, давай Леру трогать не будем, — дёрнулся он. — Ты же видел её — хорошая баба. А что было, то ведь быльём поросло.

— Я тебе точно также когда-то предлагал не трогать Олю. Так что ты мне отвечал?

— Ну прости, — мне показалось, искренне сказал он. — Молодые же были мы, другие критерии, другие понятия. — Увидев, что я смотрю на него с откровенной насмешкой, он поправился: — Ну ладно, у меня были другие критерии и понятия — не у тебя, ты ж всегда правильный был, такой весь из себя коммуняка! — не удержался он от издёвки в отместку.

— Бог простит, — буркнул я: во мне снова поднялась былая досада, словно и не прошло трёх десятков лет. — Забыть не могу, как гнусно ты отказался сказать мне, где тогда была Оля. Может быть я её и не потерял бы окончательно — из виду, естественно.

— Что, так и не нашёл?

— Не нашёл.

— Она во Дворце пионеров работала, — сказал Одеяло после паузы. — А после мустакиллика этого дурошлёпского вроде уехала из Узбекистана. Куда — честно не знаю, не до неё было, сам едва ноги унёс.

— Но перед этим успел Светлану Серову основательно кинуть, — выстрелил я наугад и опять попал в яблочко.

Одеяло согласно качнул головой:

— Не то слово...

— А теперь хочешь проникнуть в Анин бизнес, а она не даёт?

И опять он кивнул. Потом заговорил, пыхтя всё чаще:

— Я случайно узнал, что и ты заявился в Питер. Видел тебя несколько раз — я ведь тоже в Купчине жил, когда с Лерой-то мы и вот Катенька... Эх, глупо расстались, такая ведь баба, такая баба! Ну, что уж теперь жалеть.. Так вот, видел и видел, а однажды засёк тебя из машины — я тогда ещё сам сидел за рулём, теперь уж последнее время боюсь — с Большаковыми. А я знал, что Анька Серова их родственница. И решил я тебя использовать. Но не знал, насколько это возможно.

— Так спросил бы меня — я б ответил: никак.

— В том-то и дело, что это было бессмысленно: ты же о ней даже не знал.

— Я знаком с ней с 91-го года, но потом, правда, не виделся. И даже не знал, что она родня Большаковым.

— Правда? А я тогда решил тебя с ней познакомить, чтобы выйти через тебя на неё. Для того и придумал весь этот план с чеком. Старый приём: замутить стоячую воду — что-нибудь и всплывёт. Большой-то надежды на удачу у меня, конечно, не было, но всё же попробовал — и результат превзошёл все ожидания. И теперь ты вполне можешь воздействовать на Аньку: слышал, она влюблена в тебя, старого чёрта, как кошка, — за что только, не знаю.

— Может быть и могу, — подтвердил я. — Но с чего ты взял, что захочу?

Одеяло по-детски рассмеялся — да так заливисто, словно по-прежнему на Туркменском, что чопорная пожилая смотрительница посмотрела на него весьма и весьма выразительно.

— За деньги, старик! За деньги. У тебя есть возможности — у меня есть деньги. Махнём не глядя?

И он хитро воззрился на меня — куда и хвори его подевались. Вот что значит запах денег! Впрочем, не для меня.

— Одеяло, — я впервые назвал его так спустя много лет, чтобы умерить его самомнение. — Как был ты Одеялом с Туркменского, так им и остался — даром, что постарел, заматерел и обретаешься нынче в культурной столице России. Не продаюсь я. Не продавался в Ташкенте, в том числе и Гдляну с Ивановым, которые, как я понял, до тебя так и не дотянулись, да и горкому партии, от которого вовремя слинял на Дон. Не продавался и на Дону — тому полно там живущих свидетелей. И в Питере не продавался. Живу скромно, по твоим меркам — бедно, практически — нищеброд, но со спокойной душой и чистой совестью.

— Да ладно тебе, — в своей былой манере осклабился Одеяло. — Ну не продавался, готов поверить. Даже верю! Так теперь продайся. Всё же не кому-нибудь, а старому ташкентскому.., — он осёкся: сказать «другу» или даже «товарищу» — можно снова получить мою отповедь, поэтому сгладил: — земляку. Ты же не родину, в конце-то концов, продаёшь.

— Нет, Одеяло. Не продамся и тебе, — отрезал я. — Лучше-ка я тебе отомщу.

— За что?

— За то, что помешал мне, курпача ты драная, тогда найти Олю!

— Но я же попросил прощения...

— Бог, повторяю, простит! А я — нет. И отомщу тебе. Но отомщу тоже по-своему. Ты мне не дал важную, может быть ключевую для меня информацию — а я тебе дам такую. И мучайся ты потом, если совесть всё же какая-то есть.

Одеяло насторожённо наблюдал за мной. Смотрительница, вновь уловившая доносившиеся от Брюллова высокие нотки, впрочем, тоже.

— Анна пытается высвободиться из-под пресса своей мамаши, на чьи бабки она начала свой бизнес, и, как я понимаю, ищет союзников. Один большой пакет акций она уже перекупила через племянника — сына Большаковых, теперь будет выкупать остальные. Так что у тебя есть все шансы стать её союзником. Временным, разумеется. А там уж — кто кого, хотя, думаю, она тебя схарчит и не подавится, хотя бы потому, что моложе и злее. Но это меня не касается. Так что давай, иди ешь, коли инсулин, чтобы в кому не грохнуться, — и действуй.

Я поднялся.

— А про меня забудь, — сказал я ему жёстко. — Нет, не было и не будет у меня с тобой ничего общего, Одеяло.

Повернулся и, не прощаясь, пошёл к парадной лестнице.

Так закончилась эта загадочная и простая история с запиской на чеке.

НА СНИМКАХ: жлобский вход в Русский музей по-гусевски; на том месте, где сидит юноша, сидели три года назад мы с Одеялом.

ЭПИЛОГ

Итак, загадочная вроде бы, а на поверку — простая история с запиской на чеке рассказана мною полностью. Наверное, она не так занимательна, как мог бы быть занимателен детективный роман с лихо закрученным сюжетом и яркими образами героев. Но я не беллетрист, а журналист, строить сюжет, прорабатывать образы, держать читателя в напряжении до последней страницы не умею. Нет, теоретически знаю, как это сделать, но сколько в мире подобных «теоретиков», книжки которых никто не читает, а то они и вовсе не издаются.

То, что вы прочитали, не художественное произведение, а именно журналистский, как мы это в своём цехе называем, «материал» — только длинный-предлинный, который не уместится ни на одну газетную и даже журнальную полосу. Для таких материалов я двадцать лет назад придумал собственный жанр газетного сериала. В этом жанре написана и летом 1999 года вышла в городе Волгодонске Ростовской области, где я тогда жил, моя книжка о поездке с бригадой российских журналистов в Белоруссию под названием «Девять правд Беларуси». Дать такое название побудило то обстоятельство, что в ту пору в Белоруссии существовало целых девять разных курсов её «зайчика» — белорусского рубля. Теперь, поскольку с тех пор в нашу жизнь прочно вошли социальные сети, я немного подправил название жанра — газетно-сетевой сериал. Пока в этом жанре, кроме меня, никто не пишет, что может быть и хорошо: это придаёт написанному мной некоторую жанровую эксклюзивность.

Так что, повторяю, прочитанное вами в шести десятках серий «Записки на чеке» — не художественная литература, не беллетристика, а чистая журналистика. Почему? Потому что здесь описаны реальные события, а все герои, в том числе и автор, выведены под своими подлинными именами. Вы скажете, реальные события лежат в основе и такого жанра художественной литературы, как документальная проза. Верно. Но отличие в том, что там документ лежит в основе прозы, которая всё же строится по канонам беллетристики, а у меня документ — в самом широком смысле, вплоть до реальности как таковой — сам является содержанием сериала.

Сколько шагов от журналистики до литературы — это вопрос давний. Кто-то считает — нисколько, шагает — и проваливается в творческую бездну. Однако не обязательно — из журналистов вышли кое-какие писатели. Но, думаю всё же, они не из журналистики вышли, а сами из себя, занесённых случайным ветром в «газетчину», как они брезгливо пишут в мемуарах. А чтобы призван был человек именно к журналистике, а потом, с усердием трудясь над словом, «вырос» из неё в писатели… Такого не бывало. Вот уж на что мастером слова был Василий Песков. Ух как писал! А всё же «вырос» не в писатели, а в великие журналисты, хотя посмертно его именно писателем и называют, даже многотомное собрание сочинений издали. И я их читаю и перечитываю, со школьных лет очарованный Василием Михайловичем — с его «Шагов по росе» начала 60-х, удостоенных высшей тогда в государстве творческой премии — Ленинской.

Так в чём же дело? Почему нельзя «вырасти» из журналиста в писатели? А почему нельзя вырасти, скажем, из плотника в краснодеревщики? Тоже ведь с одним материалом — деревом — дело имеют. А потому, что это разные таланты! И талант плотника ничуть не «ниже» таланта краснодеревщика, хотя продукция второго на вид куда изящнее, а ценится порой, как живопись или скульптура.

Так и в профессиях переработчиков слова. Мне очень нравился прежний девиз «Новой газеты» (вне зависимости от моего отношения к политической позиции этого СМИ), который она почему-то сменила: «У нас те же буквы, но другие слова». Вот и у нас, журналистов, которые вовсе не «недописатели», с писателями, которые отнюдь не «постжурналисты», подобное межвидовое различие, при одном лингвистическом материале. И потому инбридинг невозможен. Даже куланы не получаются. И, полагаю, это хорошо.

Так я считал с первого своего дня на журналистском поприще, на том же стою и сегодня. А первый тот день был страшно давно — 52 года назад. С тех пор я перестал быть человеком, став скрипторисом — приматом иного вида, нежели сапиенсы. Великий Светин напомнил мне при нашей первой встрече мой репортаж с 40-летия открытия Большого концертного зала «Октябрьский» (в бытовом обиходе — просто устно «Бэ-Ка-Зэ», а на письме — БКЗ) в Петербурге, в котором его умилило упоминание о внуке Эдуарда Хиля. Юбилейный концерт в самом деле открывал Эдуард Хиль. Маленький такой, щуплый — но уже Хиль! Деда его, Эдуарда Анатольевича, я таким, конечно, не помню. Зато помню еще не «народным», но уже королём эстрадной песни на открытии «Октябрьского» в дни празднования 50-летия нашей революции...

40-летие прославленного зала отмечалось 3 ноября 2007 года. А я поступил на службу в «Санкт-Петербургские ведомости» всего за месяц до этого — 1 октября. Меня не все сотрудники-то ещё знали. А я не знал, причём ещё довольно долго, своего главного редактора. Меня принимал на работу начальник помельче, и потому я лишь под Новый год, спросив коллег, что за высокий лысый мужик в «ньюсрумку» к нам порой заходит, окидывает взглядом, но ничего не говорит, услышал: «Во даёшь, Саша, — так это наш главный, Сергей Слободской!». А я-то всё думал, какой опрятный пожарный инспектор...

Написать что-то сверхвыдающееся за первый месяц я, естественно, не успел, к тому же в редакции был ведь отдел культуры, в чьей «юрисдикции» такие громкие юбилеи. Но послали в БКЗ всё же меня. Причин было две. Ну, прежде всего, в отделе культуры не водятся репортёры — они же там «анализируют процесс», причём нередко и неделями, а нужно было «взгляд и нечто» уже к обеду первого после трехдневного «народного единства» рабочего дня. Но основную роль сыграло всё же то, что в разговорах за чаями я как-то похвастался, мол, был в «Октябрьском» лишь один раз — но зато на самом первом в нём концерте. Такого в биографиях коллег ни у кого не оказалось, даром, что практически все — ленинградцы, супротив меня, ташкентца.

— Ну, а раз так, то вам и карты в руки, — сказали мне «наверху» и даже сами на юбилей аккредитовали.

На юбилейном концерте мне в зале рассиживать не пришлось. Как выяснилось, организаторы журналистов представляют по-своему. В их сформированном телевидением сознании журналист это тот, кто потом всё покажет по телику. А раз так, то его место за кулисами, в гримёрках и уборных, а в зале есть операторы «сотки» (уже теперь не существующего телеканала «100ТВ»), ведущих прямую трансляцию, — вот и довольно.

Положим, и мне, «пишущему журналисту», как теперь о нас говорят с той тонко ошкуренной деликатностью, с какой английская аристократия общается со слугами, в закулисье сподручней — ведь не на сцене же с артистами беседовать, в самом деле. Но репортёрская «оптика» такова, что ей одной, да ещё и жёстко очерченной локации мало — не получается образной стереоскопии. Меня ташкентские мастера учили — и это въелось вглубь меня на аршин! — всегда знать в сто раз больше, чем напишешь: от этого даже очень просто изложенное получается гуще. Это читатель чувствует, сам уж не знаю как. Ведь и я чувствую, читая иные опусы: автор вывалил на полосу всё, что знал, а дальше хоть стреляй его, и потому он мне не интересен.

Я, конечно, выкрутился — старый волчара. Милые капельдинерши из «доистарического материализма», с которыми я всегда умел быстро завязывать нежную дружбу, незаметно поставили мне в закутке огромного зрительного зала БКЗ уютную скамеечку, и я временами, оторвавшись от «акул шоу-бизнеса», прибегал посканировать с неё зал и сцену, снять их нервные параметры, наводя в себе токи для следующих разговоров на лестницах и в грим-уборных.

Зато, когда пишешь именно таким образом подготовленный репортаж, то легко отбираешь детали и эпизоды, вымащивая их разноцветной «смальтой» репортажное «мозаичное полотно».

Делается это, кстати, совсем не в редакции, а по пути к ней с места события — к приходу в «контору» репортаж у мастеров уже, как правило, в голове. Обычные-то репортёры вымучивали его прежде за письменным столом или в курилке, опытные — сходу диктовали машинистке в машбюро. Помню, как я обалдел, увидев в машбюро «Комсомольской правды» во время стажировки в 75-м впервые в жизни вживую мэтра ещё до всех этих затем опошленных Дроздовым «В мире животных» (он уже был лауреатом Ленинской премии, полученной ещё в 64-м) Василия Пескова, диктующего репортаж о выпуске змей в природу в змеином заповеднике под Тверью (тогда Калинином). Запомнилось это потому, что машинистка, выбивая дробь на «Ядрани», то и дело гадливо передёргивала плечиками. Корифеи же, как Михаил Кольцов диктовали прямо на линотип (это такая строкоотливная машина, ушедшая в историю вместе с XIX и XX веками)! Я тоже несколько раз так делал, уговорив хорошенькую линотипистку «Фрунзевца» Валю Галь, пока не заметил встревоженные взгляды коллеги по редакции, старлея Миши Горбунова, который за ней ухаживал (а позже они поженились). Дело это рискованное для автора: если репортаж зарубит или зверски порежет начальство, пойдёт псу под хвост дорогостоящая работа и драгоценное время линотипистки — и тогда нагорит будь здоров. Миша начальству, естественно, ни гу-гу, но редактор Аркадий Голышев однажды меня «спалил» сам и велел больше не выдрючиваться: мол, не Кольцов ещё, хотя и очень меня любил. Кстати, все мои надиктованные прямо на линотип материалы так и пошли в печать, как были набраны Валей, лишь с обычной корректорской правкой.

Ого как далеко память меня утащила от магистрали рассказа! Но всё это ведь — производное именно от того дня — 7 ноября 1967 года, когда праздновалось 50-летие Великого Октября.

…Я уже давно пописывал временами заметочки в узбекистанскую республиканскую газету «Пионер Востока», но журналистикой это и близко не было: юнкор и юнкор, достаточно погладить по головке. Потом перестал — стал комсомольцем и старшеклассником: для пионерской газеты, что Ломоносов — для Славяно-греко-латинской академии — переросток. Подумывал наведаться в «Комсомолец Узбекистана», да всё не срасталось: и жил далеко, и уроков в 9 классе навалом.

А тут ужинаем в конце октября, и мама вдруг:

— Вот бы здорово тебе съездить на 50-летие революции в Ленинград — когда ещё будет такое событие!

— Как съездить — каникулы начнутся только 4 октября, — тогда было так, — и в школу 9-го, — а поезд протащится целых три дня?!

— Не поездом, — вижу, как внутренне всё больше азартируется мама, — самолётом.

— Да дорого же!

— А с этого года с 15 октября учащимся полбилета! Сколько сейчас? — быстрый мамин взгляд на старинные наши часы с боем.

— Да, мама, касса в «торгошке», — так мы называли открытый в двух остановках от нас в 64-м суперсовременный, по тем временам, торговый центр «Чиланзар», в крыльях которого было множество всяких нужных людям заведений, в том числе и предварительные кассы «Аэрофлота», — закрыта уже!

— Ещё целых сорок минут до закрытия — успею!

Схватила мою метрику для подтверждения возраста школьника (позже для покупки льготного билета нужно было брать в школе особую справку), паспорт не надо — тогда даже авиабилеты, не говоря уж о железнодорожных, ещё продавали без паспортов, как трамвайные, накинула плащ — и в ташкентскую тёплую темень.

1 октября я улетел. Ил-18 — вот уж прелесть машина! — покрывал небо до Ленинграда за 9 часов, с почти часовой посадкой для дозаправки в Свердловске. Обожаемая мной тётя Нина, младшая сестра мамы, жившая в комнате очень приличной и дружной 4-комнатной коммуналки на углу Энгельса и Дрезденской и находившаяся в процессе развода с моим тоже любимым дядей Володей, встретила меня радостно и воодушевлённо. У неё была уже разработана целая программа пребывания любимого племянника, в которой нашлось место всему — и театрам, и музеям, вплоть до поездки в Выборг к другой маминой и её, конечно, сестре — тёте Вале. Не было там только одного — того, ради чего я перелетел через полстраны, отпрошенный у классного руководителя, «математика», артиллериста-фронтовика Аркадия Израилевича Немировского, на целых 4 дня раньше начала каникул — а именно участия в исторических праздничных событиях.

Когда я заявил об этом тётке, она как-то сдулась, сказала печально, знал бы я только, чего стоило ей, известному чуть не всему Ленинграду экономисту «Мостотреста» (она единственная из четырёх сестёр — тут я не упомянул ещё жившую в Кропоткине самую старшую, Ольгу, тётю Лёлю — не стала учительницей) достать билеты для нас на открытие на Лиговке нового концертного зала «Октябрьский»…

И всё же мою программу мы выполнили всю! И теперь, спускаясь на «Маяковскую», я говорю спутникам, что был тут на её открытии. А проходя мимо бывшей голландской реформаторской церкви на Невском, говорю им, что стоял тут у магазина телерадиотоваров и смотрел, разинув рот, в выставленных прямо в витрине телевизорах-комодах «Радуга» самую первую цветную телевизионную передачу из Останкина.

Побывали мы и на концерте в БКЗ в честь юбилея Октября, но с уговором уйти до его окончания, чтобы успеть к выстрелу «Авроры» в историческое время — в 21.45. Тётя Нина стоически всё это выдержала. С тяжёлым вздохом вновь поменяла в гардеробе «Октябрьского» немыслимо красивые итальянские «шпильки» на сапоги — и мы отправились к мосту Лейтенанта Шмидта, где опять, как в те дни 1917-го, стоял крейсер революции. А на его палубе, у бакового орудия, среди ленинградского партначальства — тот самый легендарный комиссар «Авроры» Александр Белышев, который и повторил спустя полвека тот знаменательный выстрел. Я был в восторге! А потом был такой впечатляющий фейерверк на Неве, что его и поныне не могут превзойти никакие «Алые паруса». Ничего более зрелищного я в своей долгой жизни не видел — и с этим согласны все очевидцы, с кем ни поговорю.

Подробностей праздника пересказывать здесь не буду — он в деталях описан другими. Скажу только, что повторный исторический выстрел «Авроры», именно в тот самый момент, озарил меня идеей написать репортаж и предложить его дома нашей комсомольской газете.

Так я и сделал. Репортаж напечатали, а меня плотненько привлекли к участию в приложении «Факел» для начинающих журналистов. Его вела прелестная и талантливая Таня Орлова, и у него был девиз: «Кто не горит, тот коптит — да здравствует пламя жизни!». Под этим девизом и прошла вся моя начавшаяся тогда более чем полувековая журналистская жизнь. На протяжении которой, повторюсь, я ни минуты не мечтал «вырасти» в писатели, ибо ничего лучше, на мой вкус, журналистики не бывает.

Ну вот, а теперь, когда я вас убедил, как надеюсь, что вы читали не художественное произведение, а хоть и длиннющий, но в сущности газетный материал, построенный не по литературным законам, а по законам журналистики, и потому именно так прошу к нему и относиться, расскажу, что было дальше. В отличие от романиста, мне и тут ничего выдумывать не пришлось — всё поведала сама жизнь.

Одеяло не мешкая законтачил с Аней Серовой, оказавшись для неё совершенно неожиданно именно тем человеком, который помог ей — исключительно, разумеется, из собственного эгоистического интереса — обрести перевес в соотношении сил акционеров ЗАО «Серова и Ко» и свести на нет влияние её матери. Долго он однако не прожил, и деловым партнёром Ани стала его хваткая, как я сразу заметил, дочь Катя, унаследовавшая отцовские акции. Вместе с Аней они постепенно вытеснили остальных акционеров и стали единоличными хозяйками ЗАО. А спустя какое-то время вместо этой фирмы возникла новая, единственной владелицей коей стала Катя Казначеева.

Нет, не подумайте, Катя отнюдь не сживала со свету Аню. Аня сама продала ей все свои акции и уехала за границу. Уехала не одна, а с маленьким Вовчиком Большаковым. Вы скажете, как это возможно? Мне трудно об этом писать, но придётся.

Спустя почти два года после той истории с чеком, летом 2018-го Колюнчик во время поездки с родителями на Кавказ, вдруг решил изменить своему правилу пореже садиться за руль, которого он неукоснительно придерживался дома, предпочитая ездить на своем авто, а на фургоне фирмы с водителем. Конечно, они тогда ехали не по горному серпантину, а по степному шоссе под Краснодаром и волноваться, казалось было малоопытному в водительском деле Колюнчику не о чем, но он что-то крутнул не так, и отцовская колымага вильнула. А тут навстречу — огромная фура... В жуткой аварии погибли все: Андрей, Лена, Колюнчик, его жена Валя. Выжил, и даже без особых повреждений, только Вовчик.

Аня усыновила его, продала свои акции Кате и уехала куда-то в Европу. Однажды она даже звонила мне из Швейцарии, но где они с Вовчиком обретаются нынче, я понятия не имею. Может ещё позвонит...

А я в минувшие годы продолжал поиски дорогих мне людей. Первым год примерно назад нашёл-таки в Израиле университетского товарища Игоря Флигельмана — того самого, что стоит позади моего отряда на фотографии, сделанной в пионерлагере «Дорожник» в августе 1972 года. Он, оказалось, живёт в городе Беэр Шева на юге Израиля. Я ни за что бы этого не узнал, ибо Игорь, как он сам говорит, так и остался человеком ХХ века, не жалующим ни компьютеры, ни интернет, ни соцсети. Зато его старшая сестра Наташа, медик от бога, которой при переезде в Израиль в начале 90-х даже не пришлось подтверждать свой советский диплом — настолько она оказалась для новой родины ценным специалистом, мелькнула однажды в Фейсбуке, где я её и тотчас же и засёк. А уж она потом побудила брата тоже стать фейсбучником, где мы наконец-то и встретились, пусть виртуально. Теперь же нет-нет, да и говорим с Игорем по часу, а то и по два по вотсапу, и я снова слышу всё тот же дорогой мне голос из далёкой молодости.

А ровно за месяц до написания эпилога, представьте, я нашёл Олю Медведеву и Надю Алешкову — с разницей всего в один день!

В ночь на 5 октября нашёлся аккаунт Оли — по размещённым там фотоснимкам я понял, что это именно её: она совсем не изменилась за минувшие годы. Но Оля не появлялась на своей странице уже несколько лет, поэтому писать ей там — всё равно что в пустоту: поди знай, когда она снова наведается. Поэтому решил обратиться к ней через кого-то из её френдов. Но и тут неудача: нет этих френдов! И только одно фото прокомментировал, даже не так — отметил смеющимся смайликом некий Михаил Бабаджанов. Тотчас ныряю к нему в аккаунт — а он-то, оказывается, никто иной как Олин муж! Оказывается, потому что я лишь смутно помнил симпатичного курчавого парня из её группы, который стал Олиным мужем позднее, но ни именем, ни фамилией его не интересовался. Ну, теперь всё уже просто!

«Здравствуйте, Михаил! — написал я ему. — Я, как и Вы, ташкенец. Давно искал Вашу супругу Олю и только что нашёл тут. Но связаться не могу — она была, похоже, первый и последний раз в ... 4 года назад и нет оснований думать, что вернётся сюда завтра. Не могли бы Вы сообщить её электронку? А если нет, то хотя бы передать ей от меня поклон, прилагаемое фото, где мы с её сестрой Милой и моим другом на заднем плане Игорем Флигельманом, тоже давно живущем в Израиле — в Беэр Шева, и сказать, что хотел бы с ней пообщаться — тут, либо по электронке или телефону (я всё это ей сообщил на её страничке тут)? Буду очень Вам признателен! С уважением, Александр Жабский, старый ташкентско-питерский журналист».

Потом спохватился и приписал:

«Не сказал самое главное — так занялся дух от негаданной находки! Я хочу очень, чтобы Вы с Олей прочитали книгу (а может быть и ваши дети, если у них возникнет желание — у моих вот не возникло), которую я сейчас публикую сериями на своей странице... Я журналист, не пишу романов, так что это совершенно реальная история, добросовестно пересказанная, правда, конечно, под моим личным углом зрения, а немного беллетризованная лишь потому, что всё происходило не вчера и, увы, не все фразы помнятся досконально точно (но самые главные в памяти, как на скрижалях). И там подробно о том месте, которое Оля занимает в моей жизни; поверьте, основание это место занимать — чистое, светлое, совершенно незамутнённое ничем. Думаю, как художник художника мы поймём друг друга, и Вы не станете держать на меня сердца за то, что я всё это по-своему рассказал, в том числе и о Вашей замечательной жене, подлинном перле создания. Я очень счастлив, что у неё прекрасно сложилась с Вами жизнь — я почти полвека только об этом и мечтал, когда думал о ней, вспоминал нашу молодость. Дай вам обоим бог жить долго-долго, но чтобы ваши с Олей дети пережили вас».

Михаил сразу передал Оле, за что я ему очень признателен, моё сообщение. Она, как сама написала, обрадовалась нашей встрече, и мы всё 5 октября всласть говорили и говорили на её странице в Фейсбуке, вспоминая и рассуждая.

А утром 6-го мне позвонила Надюша. Сама! Она узнала мой телефон из моего письма её старшей сестре, страничку которой я тоже совершенно случайно обнаружил в конце сентября в соцсетях. Ни за что бы, кстати, не обнаружил, но она, к счастью, завела её под своей девичьей фамилией, и как только я увидел «Ольга Алешкова», сразу на эту страничку и перешёл. А там — более чем убедительное подтверждение, что это не тёзка и не однофамилица: эта Ольга Алешкова, указано, закончила, как и я, Национальный университет Узбекистана им. Мирзо Улугбека, как теперь называется наш ТашГУ им. В.И. Ленина.

Написал Оле и в аккаунте, и по электронной почте, который по этому аккаунту легко вычислил. Ответа всё не было и не было. И вдруг — подтверждение вечером 5-го, что она по крайней мере получила моё электронное письмо! А утром 6-го — Надюшин звонок: «Сашуля, это Надя». Я обомлел! А Надюша долго читала на память (!) мои стихи, посвящённые ей, текстов которых у меня даже нет — только помнится, что писал их когда-то. А она, оказывается, не только сохранила все тексты стихов, но и, как видите, даже спустя почти полвека помнит их наизусть.

Оля живёт в древнем городе-порту Яффо, ставшем частью Тель-Авива, пенсионерствует и путешествует с мужем по миру: как раз только вернулись из очередного круиза. Надюша — во Пскове, продолжает работать. Мне очень хотелось бы показать вам их лица, но Надюша, как и Игорь Флигельман, осталась человеком ХХ века, так что ни аккаунтов, ни электронной почты у неё нет, а фотографии Оли, которыми налюбовался в её аккаунтах, публиковать без её разрешения не могу. А попросить разрешения после того, как она, получив мои ей стихи, написанные утром 6-го, — первые и единственные, посвящённые ей, вдруг закрыла от меня свой аккаунт и прервала наше общение, нет возможности. Что уж там случилось, в далёкой Яффе, можно только гадать, но вот так...

И всё же, зная, что Оля читает этот мой сериал, я очень надеюсь: она прочитает и эти строки и пришлёт мне сама свои фотографии — и из того, нашего 72-го года, и современные, вместе с разрешением их обнародовать. Очень рассчитываю, что получу, хотя бы и с помощью «Почты России», фотографии и Надюши.

Найдя двух главных в моей жизни женщин, я теперь совершенно спокоен и готов умирать. В свои последние минуты я буду мысленно держать их за руки и покидать этот мир радостный и счастливый.

А совсем напоследок — стихи тех двух преславных октябрьских дней, посвящённые Оле и Надюше.

Ольге Медведевой.

***

Шалом, земля чужая мне, шалом!

Благослови тебя, её создатель.

Ты мне и чуду общий знаменатель,

И потому я бью тебе челом.

Ты сберегла души моей ковчег,

Ты дароносица, хранитель и спаситель

Той, для кого ремесленник — Пракситель

И даже Фидий — просто человек.

Я жил полвека — и полвека страх

Меня подспудно истощил насколько,

Что вскрик мой на рассвете: аве, Ольга,

Не распугал на ветках даже птах.

Я уж давно устойчиво не юн,

Но и ко мне сегодня зарулила,

Избави бог, конечно, не Далила —

Вещающая птица Гамаюн.

Ну что тебе сказать про Тель-Авив —

Он со времён спасенья Андромеды

Не знал другой божественной победы,

Чем в Яффе ход времён остановив.

Что мне до тех до сорока веков!

Неважно мне, что было до Начала.

Она стоит у древнего причала,

И мир отныне будет лишь таков.

Всё, что не с ней, обречено на слом.

Все, что над ней, да озарится светом.

Вокруг неё в пустынном мире этом

Пребудь, земля, шалом тебе, шалом.

***

Я больше не хочу любимым быть,

Никем, пусть даже нынче самой-самой.

Что значит «нынче» по сравненью с мамой?

А с Олей что? Её бы сохранить...

Боялся в жизни только за детей

И за неё, мою звезду дневную,

Я только к ней себя теперь ревную,

Когда смеюсь. А плачу я не с ней.

Тот мальчуган давно уже старик,

Полубезумный в ясности рассудка:

Он осознал, что жизнь всего лишь шутка

И лимерик, а Оля — материк.

И выходя у жизни за края,

С материка однако не ступая,

Я чувствую, как оторопь тупая

Меня берёт, что это только я.

К звезде глагол неприсоединим,

Она и есть деяние всевечно,

А для меня и вечность быстротечна,

И власти нет ни капельки над ним.

О девы, женщины, старухи, я не ваш,

Моё уже избыточно свершилось.

Покоен я: отпущена мне милость

Возврата Оли. И исчерпан раж.

***

Благословен и проклят будь Акташ!

Начало и конец, и ужас наш.

И кокон света, и судьбы обрыв,

Когда мы, только дверцу отворив,

Могли войти в божественный чертог,

Где нас бы встретил, улыбаясь, бог.

Но мы с тобой запнулись, а второй

Попытки не даётся под горой...

***

Всю ночь я вёл с тобою диалог,

Как и тогда, умолкнув не умея,

Умом под утро медленно немея,

А чувством разгораясь, как восток.

Не то, не так теперь уже горит,

Фреза, наждак, точильный камень — годы

Всё очищают от налёта моды

И фарисейство скалывают с плит.

Я не могу себя остановить,

Хотя, казалось, ясно всё, и надо

Метаться мне от рая и до ада

Переставать и просто как-то жить.

Легко сказать, коль взят такой разгон —

В полвека сроком и длиной до неба:

Масштаб, по мерке старенького Феба,

Почти ничто, и неустанен он...

Надежде Алешковой

***

Я вижу сон: мы под руку идём,

Не шаркая, лишь чуть по-стариковски.

Шуршит листва, и некрутой подъём

И кремль Псковой залюбовался псковский.

О старина, и мы сравнимы с ней.

Нам больше века на двоих давно уж.

Нас может быть заждался Петя-сторож

Со связкою заржавленных ключей.

А вот скамья, садись, мой ангел, тут,

Передохнём: Поганкины палаты,

Где дремлют лучшие иконы и булаты,

От нас с тобой, поверь, не убегут.

Свежо, и город хмур и нелюдим.

Мы посидим, друг другу грея руки,

Застывшие от горестной разлуки,

И на воду немного поглядим.

Тут дух захватит, сердце пережмёт.

Ты как, бодра? Тогда пойдём на Власий!

Оттуда вид, мне помнится, прекрасен,

А может мы увидим, что нас ждёт.

Грядущее неведомо пока...

О этот сон! Пусть завтра бы он в руку

И купидон, прикладывая к луку

Свою стрелу, пробил бы облака.

Шуршит листва, играет листопад,

Моя богиня, не касаясь тверди,

Парит над ней, уж в это мне поверьте.

Или встречать идите наугад.

***

Час какой? А день теперь? Невежда,

Я не смыслю в этом ничего.

Но зато, как истинна Надежда, —

В основанье знанья моего.

Я далёк от Веры и Любови,

С их мамашей Софьей не в ладах.

Я не понимаю зова крови

И нытья о прожитых годах.

У меня обычная одежда,

Да и лик не больно изощрён.

Но зато со мной моя Надежда —

БСЭ, Британника, Ефрон.

***

Я двадцать лет не говорил «люблю»

Тем, кто услышать это были вправе.

Моя любовь всегда летит к нулю,

Едва очутится в искусственной оправе.

Сегодня всё я это говорил:

«Люблю», «любимая» и «я был твой любимый».

Был разговор со мной боготворимой,

Который нас ничуть не изнурил.

Мы старики, но мы всегда юны.

Не молодясь, не пудрясь, без завивки,

Мы получили в юности прививки

От пошлости и не своей вины.

Как хорошо седеть и увядать,

Прожив своё, но всё прожив по чести! -

Не устаю любимой повторять

И повторю в любом публичном месте.

Я двадцать лет не говорил «люблю»,

Забыв артикуляцию согласных.

И вот они рванулись к алтарю

Избранников к любви моей причастных.

Надюша, глаз и глас его — Его!

Вот почему я не боялся бога.

Мне ею в жизнь указана дорога,

А значит Им — и больше ничего.

***

Любимая, ну как тебе спалось?

Что виделось во сне и удивило?

Где сонник ты взволнованно открыла?

С чего сегодня утро началось?

А я вот спал как-будто не один,

Ворочаясь под утро от отвычки,

Царица рядом, я — простолюдин.

Вот только что же надо взять в кавычки?

Любимая, я глазик твой жалел,

Я целовал во сне его и нежил

И думал, что, пожалуй, я и не жил,

А по-над жизнью просто пролетел.

Надюша, ангел, сядь мне на плечо,

Коснись легонько стариковской шеи,

Ты чувствуешь, как стало горячо,

Как от гаданья старой ворожеи?

Она должна нам счастье нагадать,

Осмысленное, без ребячьей дури.

Как волку хочется побыть в овечьей шкуре

И ощутить овчарни благодать!

Ну всё, ну всё! Ступай в грядущий день,

Благословен он будет и удачен,

А я, любовью старою охвачен,

Начну писать, скрипторис, старый пень.

НА СНИМКАХ: БКЗ «Октябрьский»; я в фойе БКЗ в тот день; Яффо, где живёт Оля; Псков, где живёт Надюша.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге