Закон Омерты: Война
Глава 1 Годы молчания
Из воспоминаний Сальваторе «Тото» Ло Чичеро.
Пекарня на Малберри-стрит, весна 1925 года
После посвящения всё изменилось. Не снаружи — внутри. Я просыпался тем же человеком, что и вчера, но чувствовал себя иначе. Как будто надел новый костюм, который ещё не обмялся по телу, но уже был моим.
Маранцано дал мне повышение. Теперь я был не просто солдатом — я был caporegime, капо, командиром небольшого отряда. Под моим началом ходили четверо: Энцо, Лука, и двое новеньких — молодые парни из Кастелламмаре, которые приехали в Америку уже после войны. Я смотрел на них и вспоминал себя два года назад. Такие же голодные, такие же злые, такие же уверенные, что весь мир лежит у их ног.
Война с Массерией официально закончилась, но мир был хрупким. Джо Босс зализывал раны. Маранцано строил планы. Мы контролировали Бруклин, порт и половину Манхэттена. Деньги текли рекой: бутлегерство, «крыша», подпольные казино. Я впервые в жизни не считал центы. У меня был свой стол в ресторане, свой автомобиль, свой портной. Можете смеяться, но в восемнадцать лет это кажется вершиной мира.
Но я уже тогда понимал: это затишье перед бурей. Массерия не простит поражения. И Маранцано не успокоится, пока не станет единственным боссом Нью-Йорка. Вопрос был только в одном: кто ударит первым.
Бруклин, лето 1927 года
Три года между посвящением и большой войной я вспоминаю как один долгий, жаркий день. Мы работали. Мы богатели. Мы хоронили друзей.
Первым ушёл Лука. Не от пули — от заражения крови. Старая рана, которую штопал ещё Вито в пекарне, открылась снова, и на этот раз ничего нельзя было сделать. Он умер в больнице, в одиночестве, потому что мы боялись прийти — копы следили за всеми, кто связан с Маранцано. Я узнал о его смерти из газеты. Представляете? Человек, который прикрывал мне спину в порту, человек, который убил Валенти, ушёл тихо, как бухгалтер. Это было несправедливо. Но смерть вообще несправедлива.
Потом умер Торнаторе. Тот самый курьер, который привёз списки от дона Витале. Он вернулся на Сицилию, и через год его нашли в оливковой роще с перерезанным горлом. Фашисты? Или люди Массерии? Мы так и не узнали. Маранцано сказал: «Месть — это блюдо, которое подают холодным». Но я видел, как у него дрожали руки, когда он читал письмо о смерти Торнаторе.
За эти три года я научился тому, чему не учит улица. Я научился ждать. Научился читать людей. Научился говорить с политиками и копами так, чтобы они думали, будто я — просто бизнесмен. Я купил свой первый легальный бизнес — прачечную в Бруклине. Смешно? Может быть. Но прачечная приносила больше денег, чем три подпольных бара вместе взятых. И главное — она была чистой. Никаких копов, никаких федералов, никаких вопросов.
Энцо тем временем стал моим consigliere — неофициально, конечно. Мы не обсуждали это, просто так сложилось. Я принимал решения, он советовал. Мы сидели в ресторанах, пили вино и говорили о будущем. О том, что война когда-нибудь кончится. О том, что мы будем делать, когда станем старыми. Глупые мечты. Но они помогали не сойти с ума.
Малберри-стрит, осень 1930 года
Осенью тридцатого года всё начало рушиться.
Массерия, который, казалось, уже смирился с поражением, вдруг снова поднял голову. Он заключил союз с ирландцами — теми самыми, с которыми мы воевали пять лет назад. Он нанял новых киллеров. И он начал охоту на людей Маранцано.
Первым убили Толстого Джино — мы думали, он давно мёртв, но оказалось, что он выжил после того исчезновения и прятался в Чикаго. Его нашли в мотеле с пулей в затылке. Потом — одного из моих новеньких, парня по имени Антонио. Он просто вышел за сигаретами и не вернулся. Его тело нашли в Гудзоне через неделю.
Маранцано вызвал меня в пекарню. Он постарел за эти годы — седина покрыла виски, под глазами залегли глубокие морщины. Но глаза были всё те же: холодные, острые, живые.
— Начинается, — сказал он. — Джо Босс объявил войну. На этот раз — до конца. Либо он, либо я.
— Что мы будем делать?
— Мы будем драться. Но не так, как раньше. Я хочу, чтобы ты встретился с Лаки Лучано.
Я напрягся. Лучано всё ещё был человеком Массерии, хотя слухи о разногласиях между ними ходили уже год. Говорили, что Лаки недоволен тем, как Джо Босс ведёт дела. Что он хочет мира. Что он готов предать своего босса.
— Зачем? — спросил я.
— Потому что Лучано — ключ. Если он перейдёт на нашу сторону, Массерия останется один. А одинокий волк в джунглях не выживает.
— Вы доверяете Лучано?
Маранцано усмехнулся:
— Я не доверяю никому, кроме семьи. Но я знаю, что Лаки умён. И он понимает: старая гвардия должна уйти. Такие, как Массерия, тащат нас вниз. А такие, как Лучано... и такие, как ты, — он вдруг посмотрел на меня с неожиданной теплотой, — построят новый мир.
Я вышел из пекарни в холодную октябрьскую ночь. Мне было двадцать три года. Я был капо, у меня были деньги, власть и люди. Но я чувствовал себя так же, как семь лет назад, когда отец сказал мне: «Завтра я пойду к дону и попрошу письма». Тогда решалась моя судьба. Сейчас решалась судьба всей Коза Ностры.
Манхэттен, ресторан «У Пальмы», ноябрь 1930 года
Встреча с Лаки Лучано состоялась через неделю.
Я выбрал ресторан «У Пальмы» на Хаустон-стрит — нейтральную территорию, где не хозяйничали ни люди Массерии, ни люди Маранцано. Заведение держал старый сицилиец по имени дон Пальма, который когда-то знал моего отца. Он согласился принять нас и гарантировал безопасность — насколько это вообще возможно в нашем мире.
Я пришёл один, без Энцо, без охраны. Маранцано был против, но я настоял: Лучано не станет разговаривать, если за моей спиной будут маячить солдаты. Он должен видеть, что я доверяю ему. Или, по крайней мере, не боюсь.
Лучано опоздал на пятнадцать минут. Это был его стиль — показывать, что он здесь главный, даже если он гость. Он вошёл, не глядя по сторонам, в дорогом сером костюме и шляпе, сдвинутой на затылок. С ним был Мейер Лански — неизменный спутник, еврейский вундеркинд, о котором я уже слышал немало. Лански был спокоен, сосредоточен и смотрел на меня с тем же оценивающим прищуром, что и семь лет назад, в баре «Три короны».
— Ло Чичеро, — произнёс Лучано, садясь напротив. — Рад видеть тебя в добром здравии. Слышал, ты теперь капо. Поздравляю.
— Спасибо, мистер Лучано.
— Зови меня Сальваторе. Мы оба Сальваторе, забыл? — Он улыбнулся, но глаза остались холодными. — Итак, зачем ты позвал меня? Маранцано шлёт привет?
— Дон Маранцано хочет знать, на чьей ты стороне.
Лучано переглянулся с Лански. Тот едва заметно кивнул.
— Это хороший вопрос, — сказал Лаки. — Я на стороне бизнеса. Война, которую ведут Массерия и твой дон, — это война стариков. Они грызутся за территорию, как псы за кость. А пока они грызутся, бизнес теряет миллионы. Ты понимаешь это, Ло Чичеро. Я знаю, что понимаешь. У тебя прачечная в Бруклине, верно?
Я не удивился, что он знает. Лаки всегда знал всё.
— Верно.
— Вот видишь. Ты уже мыслишь как бизнесмен. А Массерия мыслит как мясник. Он хочет убить Маранцано, забрать всё себе и править единолично. Но это глупо. Никто не может править единолично — слишком много глаз, слишком много копов, слишком много федералов. Нам нужна система. Нужен порядок.
— Комиссия, — сказал я, вспомнив слова Маранцано.
— Именно. — Лучано подался вперёд. — Комиссия. Совет, в котором у каждой семьи будет голос. Без войн, без резни. Споры решаются за столом, а не в переулках. Это будущее, Ло Чичеро. И я хочу знать: Маранцано действительно готов к этому? Или он просто использует идею Комиссии, чтобы пересидеть войну, а потом стать таким же единоличным боссом, как Массерия?
Я молчал. Потому что этот вопрос я задавал себе сам. Много раз.
— Я передам дону твои слова, — сказал я наконец.
— Передай. И добавь: если Маранцано серьёзно настроен на мир, я помогу ему. Но если он просто играет — пусть не рассчитывает на мою поддержку. Я не хочу быть на стороне проигравших.
Мы допили кофе и разошлись. На улице меня ждал Энцо — он всё равно пришёл, несмотря на мой запрет, и дежурил в машине через дорогу.
— Ну что? — спросил он.
— Кажется, у нас появился союзник, — ответил я. — Или враг. Пока непонятно.
Бруклин, декабрь 1930 года
В декабре пришло письмо с Сицилии. На этот раз — не от матери. От дона Витале.
Письмо было коротким, написанным тем же дрожащим почерком, что и все послания старика. Он сообщал, что его племянница, Катерина Фиерро, отправляется в Америку. Ей нужна защита. Фашисты добрались до их семьи, убили её отца — младшего брата Марко, которого я никогда не знал. Девушка осталась одна.
Я держал письмо в руках и думал о том, как странно поворачивается судьба. Семь лет назад дон Витале отправил в Америку меня. Теперь он отправляет её. И снова я должен встречать гостя с Сицилии. Только теперь это не курьер со списками, а девушка, за которой охотятся те же люди, что убили моего отца.
— Что думаешь? — спросил Энцо.
— Думаю, что мы в неоплатном долгу перед доном Витале, — ответил я. — И думаю, что эта девушка принесёт нам кучу проблем.
Я оказался прав. Но даже представить не мог, насколько.
Глава 2 Дочь Сицилии
Из воспоминаний Сальваторе «Тото» Ло Чичеро.
Порт Нью-Йорка, январь 1931 года
Зимой порт выглядит иначе, чем весной. Весной он полон надежды — иммигранты сходят на берег с горящими глазами, чайки кричат, солнце блестит на воде. Зимой порт — это серое, промозглое место, где ветер с Атлантики пробирает до костей, а люди кутаются в пальто и стараются побыстрее убраться подальше от воды. Именно в такой день — холодный, ветреный, с низкими тучами, грозящими снегом, — я стоял на пирсе и ждал пароход из Палермо.
Энцо, как всегда, был со мной. Он стоял чуть поодаль, у ржавого портового крана, и курил, пряча сигарету в ладони от ветра. Мы оба знали, что это не просто встреча гостя. Девушка, которую мы ждали, была племянницей Марко и внучатой племянницей дона Витале. Она была под защитой Маранцано — а значит, под нашей защитой. И если люди Массерии или фашистские агенты прознали о её прибытии, всё могло обернуться новой перестрелкой.
Пароход «Конте Бьянкамано» показался из тумана около полудня. Он был больше того, на котором я сам приплыл семь лет назад, но такой же потрёпанный — с облупившейся краской и ржавыми подтёками на бортах. Я смотрел, как он медленно подходит к причалу, и вспоминал свой первый день в Америке. Тогда я был мальчишкой, у которого не было ничего, кроме отцовского ножа и чужого имени. Теперь я был капо, у меня были деньги и люди, но внутри — где-то очень глубоко — я всё ещё чувствовал себя тем мальчишкой. Может быть, это никогда не проходит.
Сходни опустили, и толпа хлынула на берег. Я вглядывался в лица, пытаясь угадать, которая из женщин — Катерина Фиерро. Дон Витале не прислал описания, только имя и дату прибытия. Я ожидал увидеть кого-то похожего на Марко — мрачную, суровую сицилийку в чёрном платке, которая будет смотреть на мир с тем же холодным спокойствием, что и её покойный кузен.
Я ошибся.
Девушка, которая спустилась по трапу, была совсем не похожа на Марко. Ей было лет восемнадцать, может, девятнадцать. Тёмные волосы, выбивающиеся из-под шерстяного платка. Большие глаза — не чёрные, как у большинства сицилийцев, а тёмно-карие, почти янтарные, когда на них падал свет. Она была в простом тёмном платье и старой шали, но держалась так, будто носила корону. Подбородок вздёрнут. Спина прямая. В одной руке — потрёпанный чемодан, в другой — маленький саквояж, очень похожий на тот, что Торнаторе прижимал к груди семь лет назад. Я сразу понял: внутри не списки. Внутри что-то личное. То, что она не доверит никому.
Она остановилась на нижней ступеньке трапа и обвела пирс взглядом — быстрым, цепким, оценивающим. Так смотрит человек, который привык выживать. Я узнал этот взгляд. Я сам так смотрел когда-то.
— Синьорина Фиерро? — я шагнул вперёд, приподнимая шляпу.
Она перевела взгляд на меня и несколько секунд разглядывала молча. Потом кивнула:
— Да. А вы, полагаю, Ло Чичеро? Дон Витале писал, что меня встретит человек по имени Сальваторе.
— Тото, — поправил я. — Меня все зовут Тото.
— Тото, — повторила она, пробуя имя на язык. — Это уменьшительное? От Сальваторе?
— Да.
— Мне больше нравится Сальваторе. Звучит солиднее.
Я не нашёлся, что ответить. Энцо, стоявший за моей спиной, тихо хмыкнул. Кажется, ему уже нравилась эта девушка.
Мы посадили её в машину и повезли в Бруклин. Маранцано распорядился поселить её в safe house — небольшой квартире над итальянской пекарней, не той, что на Малберри-стрит, а другой, поменьше, в тихом квартале. Там было безопасно: внизу всегда дежурили пекари, а чёрный ход выходил в проулок, из которого можно было уйти незамеченным. Катерина сидела на заднем сиденье и смотрела в окно на проплывающий мимо Манхэттен. Снег начал падать — мелкий, колючий, гонимый ветром.
— Красивый город, — сказала она. — Только грязный.
— Вы ещё не видели его летом, — отозвался я. — Летом он пахнет так, что хочется уехать обратно на Сицилию.
— Я не хочу обратно. — В её голосе мелькнула сталь. — Там больше ничего нет. Моего отца убили, наш дом сожгли, дон Витале слишком стар, чтобы защищать кого-то. Америка — это всё, что у меня осталось.
Я замолчал. Мне нечего было ей сказать — я слишком хорошо знал, что она чувствует.
Бруклин, квартира над пекарней, январь 1931 года
Первые дни Катерина провела в квартире, почти не выходя. Энцо и я дежурили посменно — один оставался внизу в пекарне, второй отвозил её в город, если нужно было купить одежду или продукты. Маранцано велел не спускать с неё глаз: если фашисты или люди Массерии узнают, где она, они попытаются её похитить. Дон Витале был слишком важной фигурой, чтобы его родственница оставалась без внимания врагов.
Катерина оказалась не из тех, кто сидит сложа руки. Уже на третий день она спустилась в пекарню и заявила, что хочет работать. Пекарь — старый Этторе, заменивший Вито, — растерянно посмотрел на меня. Я пожал плечами.
— Если синьорина хочет месить тесто — пусть месит, — сказал я.
Она не стала месить тесто. Вместо этого она взяла в руки бухгалтерские книги и за два дня навела в них такой порядок, какого я не видел с тех пор, как сам драил полы. Она знала счёт, знала латынь, знала французский. Дон Витале, оказывается, дал ей образование — редкое дело для сицилийской девушки из глухой деревни.
— Зачем старому дону понадобилось учить тебя латыни? — спросил я однажды вечером, когда мы сидели в задней комнате пекарни и пили кофе.
— Он говорил, что язык — это оружие, — ответила она, не отрываясь от бухгалтерской книги. — А женщина без оружия — просто мишень.
Я усмехнулся. Дон Витале даже на расстоянии продолжал меня учить.
Малберри-стрит, февраль 1931 года
Месяц спустя я заметил, что смотрю на Катерину иначе.
Это случилось не вдруг. Это подкралось незаметно, как весна в Нью-Йорке — вроде бы ещё холодно, но лёд уже треснул где-то глубоко, и остановить таяние невозможно. Я ловил себя на том, что ищу повод остаться в пекарне подольше. Что запоминаю, как она поправляет волосы, как хмурится, когда считает в уме, как улыбается — редко, но когда улыбается, в комнате становится светлее.
Энцо заметил это первым. Он всегда всё замечал.
— Тото, — сказал он однажды вечером, когда мы сидели в баре и пили виски, — только не говори мне, что ты влюбился в племянницу Марко.
— Не говори глупостей. — Я отхлебнул виски. — Она под нашей защитой. Я просто делаю свою работу.
— Ты делаешь свою работу уже семь лет, и я ни разу не видел, чтобы ты покупал цветы для своей работы.
Я промолчал. Цветы действительно были лишними. Но я купил их — маленький букет фиалок, который она поставила на подоконник в бухгалтерской. Она ничего не сказала. Только посмотрела на меня тем самым долгим, изучающим взглядом и едва заметно улыбнулась.
Особняк Маранцано, март 1931 года
В марте Маранцано вызвал меня к себе. Не в пекарню — в свой новый особняк в Бруклине, который он купил на деньги, заработанные за годы бутлегерства. Особняк был огромный, с колоннами и мраморной лестницей, но внутри было пусто и холодно, как в музее. Дон стоял у окна и смотрел на залив.
— Война на пороге, — сказал он без предисловий. — Массерия договорился с ирландцами о совместном ударе. Они планируют атаковать три наши точки в одну ночь. Мы должны опередить их.
— Что нужно делать?
— Ты и Энцо возьмёте людей и ударите по их складу в Бронксе. Там сейчас весь резерв виски — если мы уничтожим склад, Массерия не сможет заплатить ирландцам. Без денег они отступят.
— Когда?
— Сегодня ночью. — Маранцано повернулся ко мне. — И ещё одно. Я слышал, ты проводишь много времени с племянницей Фиерро.
Я напрягся.
— Она под моей защитой, дон Сальваторе. Я слежу, чтобы с ней ничего не случилось.
— Я знаю. Но будь осторожен. — Он помолчал. — Война — не время для романов. Она делает людей уязвимыми. А уязвимость — это смерть.
— Я понимаю.
— Не думаю, что понимаешь. — Он подошёл ближе и положил руку мне на плечо. — Ты хороший солдат, Тото. Лучший из тех, что у меня есть. Но даже лучшие солдаты ошибаются, когда начинают думать сердцем вместо головы. Подумай головой.
Я вышел из особняка и остановился на крыльце. Ветер с залива бил в лицо. Я думал о словах дона — и знал, что он прав. Но правда не всегда помогает.
Бронкс, склад Массерии, ночь 15 марта 1931 года
Налёт прошёл как по нотам — почти как по нотам.
Нас было восьмеро: я, Энцо и шестеро солдат, включая одного новичка по имени Паоло, который горел желанием проявить себя. Мы подъехали на двух машинах с погашенными фарами, оставили их за квартал и двинулись пешком через пустырь. Снег уже сошёл, земля была сырая и чавкала под ногами. Склад стоял на отшибе — длинное приземистое здание, окружённое сетчатым забором. Двое охранников у ворот грелись у бочки с огнём.
Я распределил роли: двое снимают охрану у ворот, мы с Энцо идём внутрь через главный вход, Паоло и остальные прикрывают с тыла.
Охрану сняли тихо — ножом. Мы вошли в склад. Внутри было темно, пахло спиртом и сырым деревом. Я шёл первым, держа «томми-ган» наготове. Где-то в глубине склада слышались голоса — люди Массерии не ждали нападения. Они играли в карты.
Я подал сигнал. Мы ворвались в комнату одновременно с двух сторон. Охрана даже не успела встать из-за стола. Три секунды — и всё кончено. Мы облили ящики бензином, подожгли и ушли тем же путём. За нашими спинами пламя взметнулось до неба.
И тут что-то пошло не так.
Паоло, новенький, замешкался. Он остановился, чтобы поджечь ещё один ящик, хотя это не входило в план, и в этот момент из темноты выскочил охранник — четвёртый, которого мы не заметили. Он выстрелил из дробовика. Паоло рухнул на землю. Я развернулся и дал очередь из «томми-гана» — охранник упал. Но Паоло был мёртв. Пуля попала ему в шею, и кровь хлестала на грязный бетонный пол.
Я стоял над его телом и смотрел, как огонь пожирает склад. Ещё один. Ещё один мальчишка, который хотел проявить себя. Мы погрузили его тело в машину и уехали. Никто не говорил ни слова.
Бруклин, квартира над пекарней, позже
Я вернулся в пекарню под утро. Грязный, пропахший бензином и порохом, с кровью Паоло на рукаве. Не знаю, зачем я пошёл туда, а не к себе в комнату. Может быть, просто не хотел оставаться один.
Катерина не спала. Она сидела у окна с книгой — какой-то французский роман, — но, увидев меня, отложила её.
— Что случилось?
— Ничего такого, о чём тебе нужно знать.
Она встала, подошла ближе и посмотрела на мои руки. На рукав.
— Это кровь?
— Не моя.
Она помолчала. Потом взяла меня за руку — крепко, уверенно, без тени страха или брезгливости.
— Ты весь дрожишь.
Я действительно дрожал. Не от холода. От усталости. От злости. От того, что Паоло был мёртв, а я — жив, и так было всегда. Я выживал, а другие умирали. Это начинало казаться мне проклятием.
Катерина не сказала больше ни слова. Она просто стояла рядом и держала мою руку, пока я не перестал дрожать. Этого было достаточно.
Ист-Ривер, под Бруклинским мостом, рассвет 16 марта 1931 года
Я ушёл из пекарни перед рассветом. Долго шёл пешком, не разбирая дороги, и в конце концов оказался под Бруклинским мостом. Здесь, у самой воды, было тихо. Серый рассвет медленно разгорался над Манхэттеном, окрашивая тучи в бледно-розовый цвет. Река пахла солью и железом, волны лизали бетонный берег. Я стоял в тени моста, засунув руки в карманы пальто, и смотрел, как просыпается город.
В кармане лежали две вещи: апельсиновая корка — та самая, из Палермо, — и золотые часы Валенти. Прошлое и настоящее. То, что я потерял, и то, что я отнял.
Я думал о Катерине. О том, что Маранцано прав: уязвимость — это смерть. Но я думал и о другом. О том, что за семь лет в Америке я научился убивать, но так и не научился жить. Может быть, пришло время научиться.
Где-то наверху, по мосту, прогрохотал первый утренний поезд. Город просыпался. Война продолжалась. Но в этот момент, под мостом, я впервые за долгое время почувствовал что-то похожее на покой.
Глава 3. Договор с дьяволом
Из воспоминаний Сальваторе «Тото» Ло Чичеро.
Бруклин, особняк Маранцано, конец марта 1931 года
Война, которая тлела годами, вспыхнула в полную силу за одну ночь. После налёта на склад в Бронксе Массерия пришёл в ярость. Говорили, что он разнёс свой собственный кабинет — швырял стулья в окна, бил стаканы, угрожал убить каждого, кто попадётся под руку. Его люди ответили через три дня: среди бела дня расстреляли двух наших курьеров на Бауэри. Ещё через день подожгли прачечную в Бруклине — ту самую, которую я купил три года назад. Пожарные едва успели потушить огонь, но убытки были огромные.
Маранцано вызвал меня в особняк. Он сидел за столом, заваленным картами и донесениями, и выглядел так, будто не спал неделю. Под глазами залегли тени, пальцы нервно барабанили по столешнице.
— Мы не можем продолжать так дальше, — сказал он. — Обмен ударами ничего не даёт. Мы теряем людей, теряем деньги, теряем время. Нужен один решающий удар. Такой, после которого Массерия уже не встанет.
— Убрать Джо Босса, — произнёс я.
— Именно. Но он окружил себя охраной, как президент. Попасть к нему практически невозможно. Разве что...
Он замолчал и посмотрел на меня тем самым взглядом, который я уже хорошо знал. Взглядом, который означал: сейчас мне поручат что-то опасное.
— Разве что у нас будет помощь изнутри, — закончил я за него. — Лаки Лучано.
— Ты читаешь мои мысли. — Маранцано слабо улыбнулся. — Лучано — единственный, кто может подобраться к Массерии достаточно близко. Он знает его привычки, его расписание, его слабые места. И он уже дал понять, что не против... смены руководства.
— Но он просит что-то взамен?
— Он просит мир. И Комиссию. Хочет, чтобы мы договорились о разделе власти до того, как уберём Массерию. — Дон помолчал. — Я хочу, чтобы ты встретился с ним снова. Один на один. И узнал, каковы его условия на самом деле. Потому что Лаки Лучано — хитрый лис. Он может обещать одно, а сделать другое.
— Когда?
— Завтра. Он ждёт тебя в ресторане «У Пальмы». В том же, где вы встречались осенью.
Я кивнул и встал. У двери Маранцано окликнул меня:
— Тото.
— Да, дон Сальваторе?
— Будь осторожен. Лучано — не враг. Но и не друг. Он — будущее. А будущее всегда непредсказуемо.
Я вышел в мартовскую ночь. В воздухе пахло весной — первой, робкой, но уже заметной. Я думал о том, что Лучано действительно был будущим. Умный, расчётливый, без старых сицилийских предрассудков. Но будущее — это то, что наступает, нравится нам это или нет. Вопрос был только в том, найдётся ли в этом будущем место для меня.
Ресторан «У Пальмы», Манхэттен, 28 марта 1931 года
На этот раз Лучано пришёл первым. Он сидел за угловым столиком, спиной к стене, и курил сигарету. Лански снова был с ним — неизменный, как тень. При виде меня Лаки улыбнулся.
— Ло Чичеро. Рад, что ты жив. Слышал, у тебя была жаркая ночь в Бронксе.
— Слышал, у тебя тоже были жаркие ночи, — ответил я, садясь напротив.
Лучано усмехнулся. Он знал, что я имею в виду: его отношения с Массерией становились всё более напряжёнными. Джо Босс перестал ему доверять. Говорили, что на последней встрече он назвал Лучано «предателем» и угрожал расправой. Лаки это отрицал, но дыма без огня не бывает.
— Итак, — сказал Лучано, откладывая сигарету. — Твой дон хочет убрать моего босса. Я правильно понимаю?
— Ты сам говорил, что Массерия — это прошлое. Что он тянет нас вниз.
— Говорил. И я не отказываюсь от своих слов. — Лаки переглянулся с Лански. — Но есть нюанс. Массерия — мой босс. Если я его предам, моя репутация будет уничтожена. Никто не станет вести дела с человеком, который сдал собственного капо. Ты понимаешь?
— Понимаю. Поэтому ты хочешь, чтобы всё выглядело иначе.
— Именно. — Лучано подался вперёд. — Массерия будет устранён, но не моими руками. Я дам вам информацию: где он будет, когда, сколько с ним будет охраны. А дальше — ваше дело. Я останусь в стороне. После этого мы создаём Комиссию, и Маранцано становится председателем. Я получаю место в Комиссии и свою долю бизнеса. Все довольны.
— Кроме Массерии.
— Массерия будет мёртв. Мёртвые не жалуются.
Я задумался. Предложение было разумным, но в нём было слишком много «если». Если Лучано не обманет. Если Маранцано действительно согласится на Комиссию, а не попытается стать единоличным боссом. Если другие семьи поддержат новый порядок.
— Мне нужно обсудить это с доном, — сказал я.
— Обсуждай. Но не тяните. Массерия что-то подозревает. Если он узнает о наших встречах — всё рухнет. И тогда войны не избежать. Такой войны, какой этот город ещё не видел.
Бруклин, квартира над пекарней, вечер того же дня
Я вернулся в пекарню поздно. Катерина сидела с книгой, но, увидев меня, отложила её.
— Опять кровь? — спросила она, оглядывая меня с ног до головы.
— Нет. Просто разговоры.
— Опасные разговоры. У тебя лицо такое же, как после Бронкса.
Я сел напротив и потёр глаза. Усталость навалилась, как мешок с мукой. Катерина молча налила мне кофе. Она всегда знала, когда нужно говорить, а когда — просто быть рядом. Это был редкий дар, и я ценил его больше, чем мог выразить словами.
— Ты когда-нибудь думала о том, чтобы уехать? — спросил я. — Куда-нибудь, где нет войны, нет крови, нет всего этого?
Она посмотрела на меня серьёзно:
— Я уже уехала. С Сицилии. Туда, где война, кровь и всё это. — Она обвела рукой комнату. — Если я захочу уехать снова, это будет значить, что я не сделала выводов. А я сделала.
— Какие?
— Что мир — он не снаружи. Он внутри. Если у тебя внутри мир, ты можешь жить хоть в аду. Если внутри война — никакой рай не поможет.
Я ничего не ответил. Просто пил кофе и думал о том, что внутри у меня давно идёт война. И я уже не был уверен, хочу ли, чтобы она заканчивалась. Война была частью меня. Может быть, самой важной частью.
Особняк Маранцано, 30 марта 1931 года
Маранцано выслушал мой доклад молча. Когда я закончил, он встал, подошёл к окну и долго смотрел на залив. Солнце садилось, окрашивая воду в оранжевый цвет.
— Лучано умён, — сказал он наконец. — Он хочет, чтобы мы сделали грязную работу, а он остался чистым. Это по-деловому. Я уважаю деловой подход.
— Вы согласны на его условия?
— Почти. — Дон повернулся ко мне. — Я согласен на Комиссию. Согласен дать Лучано место. Но председателем буду я. Не потому, что я жадный, а потому, что таков порядок. Старший — главный. Если Лучано хочет нового мира, пусть строит его под моим руководством.
— А если он не согласится?
— Тогда мы найдём другой способ убрать Массерию. Без Лучано. Это будет труднее, но возможно. — Он помолчал. — Но я надеюсь, что он согласится. Потому что если мы не договоримся сейчас, следующим после Массерии стану я. А после меня — ты. Ты понимаешь?
— Понимаю.
— Хорошо. Тогда иди к Лучано и передай мои условия. Пусть решает.
Манхэттен, бар «У Дженнаро», 1 апреля 1931 года
Третья встреча с Лучано прошла в баре «У Дженнаро» — новом заведении, которое открыл племянник покойного бармена. Лаки был один, без Лански, что случалось редко. Он сидел в углу и пил виски. Вид у него был задумчивый.
— Ну что? — спросил он, когда я сел рядом.
— Дон согласен. Комиссия будет. Ты получишь место. Но председатель — он.
Лучано помолчал. Покрутил стакан в пальцах.
— Я так и думал. Старый лев хочет остаться королём. Ладно. Пока — пусть. Время покажет, кто на самом деле будет править.
— Значит, договорились?
— Договорились. — Он поднял стакан. — За новый мир.
— За новый мир, — повторил я, но пить не стал. Что-то в его тоне мне не понравилось. Какая-то тень, промелькнувшая в глазах. Словно он уже что-то задумал — что-то, о чём я пока не знал.
Бруклин, квартира над пекарней, позже
Вечером я сидел у Катерины и рассказывал ей о встрече. Не вдаваясь в детали — она не должна была знать всего, — но достаточно, чтобы она поняла: что-то грядёт.
— Ты ему не доверяешь, — сказала она. Это был не вопрос.
— Не доверяю. Лучано — как змея. Ты никогда не знаешь, в какой момент он укусит.
— Тогда зачем ты соглашаешься?
— Потому что выбора нет. Либо мы договариваемся с ним, либо воюем с ним. А воевать с Лучано — это самоубийство. У него связи, деньги, информация. Он на десять шагов впереди всех.
Катерина взяла меня за руку. Её пальцы были тёплые.
— Обещай мне кое-что, — сказала она.
— Что?
— Когда всё это закончится... когда война кончится и ты станешь тем, кем хочешь стать... не забудь, кто ты. Не стань таким, как они. Как Массерия. Как Маранцано. Как Лучано.
— А кто я? — спросил я. — Кто я, по-твоему?
Она улыбнулась — той самой редкой улыбкой, от которой в комнате становилось светлее.
— Ты — мальчик, который драил полы в пекарне и мечтал о лучшей жизни. Ты до сих пор там, внутри. Спрятан глубоко, но всё ещё там. Не теряй его.
Я не ответил. Просто сидел и держал её руку. За окном шумел апрельский дождь, смывая остатки снега с мостовых. Где-то вдалеке, на Манхэттене, Лаки Лучано, наверное, тоже смотрел в окно и думал о том же, о чём и я: о конце войны. О том, кто останется в живых. О том, кто будет править.
Особняк Маранцано, 15 апреля 1931 года
План был готов.
Лучано передал информацию: Массерия будет обедать в ресторане «Нуова Вилла Таммаро» на Кони-Айленде, в следующую среду. Он придёт с двумя телохранителями, не больше. После обеда он обычно играет в карты в задней комнате ресторана. В этот момент его можно будет взять.
Маранцано собрал отряд. Четыре человека: я, Энцо, и двое солдат — Фрэнк и Доменико. Фрэнк был старым бойцом, прошедшим ещё первую войну с ирландцами. Доменико — новенький, но уже проверенный в нескольких перестрелках. Мы были готовы.
— Это конец, — сказал Маранцано на прощание. — Сегодня мы заканчиваем войну. Помните: Массерия должен умереть. Никаких свидетелей. Никаких следов. Чистая работа.
Мы сели в машину. Я сжимал в руке «томми-ган» и думал о том, что сегодняшний день войдёт в историю. Один выстрел — и всё изменится. Один выстрел — и старая Коза Ностра умрёт, а новая родится. Один выстрел — и я перестану быть просто капо. Я стану кем-то, кто изменил ход войны.
Но я ошибался. Потому что в тот день выстрел так и не прозвучал.
Глава 4 Нуова Вилла Таммаро
Кони-Айленд, 16 апреля 1931 года
Солнце. Океан. Запах соли и жареных креветок.
Кони-Айленд жил своей обычной жизнью. Дети строили замки из песка. Пары гуляли по променаду. Из парка аттракционов доносился смех и звон колокольчиков.
Я смотрел на всё это через окно «кадиллака» и думал: через час в двух кварталах отсюда умрёт человек. А никто даже не заметит.
В машине нас было четверо.
Я — за рулём. Рядом Энцо. Он проверял обрез и насвистывал сицилийскую мелодию. На заднем сиденье — Фрэнк и Доменико.
Фрэнк молчал. Он всегда молчал перед делом. Доменико тёр ладони о колени.
— Не дёргайся, — сказал я. — Нервных видно за милю.
— Я не нервничаю.
Энцо хмыкнул:
— Ага, а я — Папа Римский.
Я посмотрел на часы. Час дня. Пора.
— Ещё раз, — сказал я. — Заходим через кухню. Повар откроет. Дальше — коридор, третья дверь слева. Их трое: Массерия и два телохранителя. Валим всех. Уходим тем же путём. Три минуты. Вопросы?
Фрэнк покачал головой. Доменико сглотнул.
— Тогда пошли.
Мы вышли из машины. Солнце пекло затылок. Я поправил «томми-ган» под пальто — тяжёлый, холодный.
Переулок был пуст. Только кошка метнулась через дорогу.
Чёрный ход. Дверь приоткрыта. Я толкнул её.
Кухня. Жара. Запах чеснока и томатного соуса. Повар — толстый сицилиец в фартуке — мельком глянул на нас и кивнул на коридор. Через секунду он исчез.
Мы двинулись по коридору. Жёлтые стены. Скрипучий линолеум. Из-за первой двери — смех. Из-за второй — звон посуды. Третья дверь закрыта.
Я поднял руку. Все замерли.
Фрэнк и Доменико — по бокам от двери. Энцо взялся за ручку. Я сжал «томми-ган».
— Пошёл.
Энцо рванул дверь.
Мы ворвались в комнату — и в первую секунду я понял: всё пропало.
За столом сидели не трое. Их было шестеро.
Массерия — грузный, краснолицый, с салфеткой за воротником. Двое телохранителей рядом с ним. Двое играют в карты у окна. И ещё один — у дальней стены, с дробовиком.
Лучано ошибся. Или соврал.
У меня была секунда.
— Ложись! — крикнул кто-то.
Я нажал на курок.
Очередь ударила по столу. Тарелки разлетелись. Бутылка вина взорвалась красным. Телохранитель рухнул лицом в скатерть.
Второй телохранитель выхватил пистолет. Выстрелил. Пуля просвистела над ухом.
Энцо пальнул из обреза — и телохранитель отлетел к стене.
Массерия бежал. Он двигался удивительно быстро для такого грузного. К задней двери, которую мы не заметили.
Картёжник бросился на меня с ножом. Я ударил прикладом в лицо. Он рухнул.
— Массерия уходит! — крикнул Энцо.
Человек с дробовиком выстрелил. Дробь ударила в стену рядом с Фрэнком. Фрэнк выстрелил в ответ — три раза. Дробовик выпал, охранник сполз по стене.
Я рванул к задней двери. Последний картёжник — молодой парень с безумными глазами — выхватил пистолет. Я дал короткую очередь. Он упал.
Я выскочил в переулок.
Массерия уже садился в чёрный «паккард». Я вскинул «томми-ган», но машина рванула с места и скрылась за углом.
— Чёрт!
Сзади подбежал Энцо.
— Ушёл?
— Ушёл.
— Уходим. Сейчас здесь будут копы.
Я повернулся — и замер.
На полу кухни, у двери, лежал Фрэнк. Пуля в горле. Кровь растеклась по линолеуму. Доменико стоял над ним с револьвером, белый как мел.
— Я не успел, — прошептал он. — Он вышел из-за угла...
— Потом. Уходим.
Мы выбежали в переулок. Сирены уже выли где-то рядом. Мы бежали, петляя между баками и заборами.
Машина. Я за руль. Газ в пол.
Ехали молча. Фрэнк остался на полу кухни. Массерия жив. Война продолжается.
Я думал о Лучано. Ошибся он — или подставил нас?
Я думал о Маранцано. Что я скажу дону?
Я думал о том, что война теперь затянется. И цена этого дня будет высокой.
— Что теперь? — спросил Энцо.
— К дону. Молиться, чтобы он понял.
Бруклин, особняк Маранцано, вечер
Дон стоял у окна. Смотрел на залив. Солнце садилось в воду, красное, как кровь.
— Фрэнк мёртв, — сказал я. — Массерия ушёл. Мы сделали всё, что могли.
Маранцано повернулся. Лицо серое.
— Ты разочаровал меня, Ло Чичеро.
Слова ударили больнее пули. Я стиснул зубы.
— Я доверил тебе самое важное дело. Ты провалил его.
— Дайте мне ещё один шанс.
— Шансов больше нет. — Он отвернулся. — Ты отстранён. Передай людей Энцо. Иди домой и жди.
— Дон Сальваторе...
— Иди.
Я вышел. Ноги не держали. Семь лет. Семь лет я строил репутацию. И всё рухнуло за один день.
Квартира над пекарней, ночь
Я пошёл к Катерине.
Она открыла дверь, взглянула на меня — и ничего не спросила. Взяла за руку, провела в комнату. Налила виски.
— Рассказывай.
Я рассказал. Всё. Про провал, про Фрэнка, про гнев дона. Про то, что я отстранён.
Она выслушала молча.
— Ты жив. Это главное.
— Фрэнк тоже хотел жить.
— Фрэнк знал, на что шёл. Как и ты. — Она села рядом. — Ты проиграл бой, но не войну. Маранцано отойдёт. Он поймёт, что ты ему нужен. Не сегодня — так завтра.
— А если нет?
— Тогда найдёшь другой путь. Ты всегда находил.
Я посмотрел на неё. В тусклом свете её глаза казались золотыми.
— Почему ты веришь в меня?
— Потому что ты никогда мне не врал. Даже когда правда была страшной.
Мы сидели молча. Дождь барабанил по крыше.
Я думал: я потерял статус, власть, уважение дона. Но пока у меня есть кто-то, кто верит в меня, — я не побеждён.
Где-то на Манхэттене Лаки Лучано тоже не спал. Наверное, думал о том же.
Война не закончилась. Она только начиналась по-настоящему.
Глава 5 Гнев дона
Бруклин, особняк Маранцано, 17 апреля 1931 года
Утро после провала выдалось серым и холодным. Дождь, начавшийся ночью, всё ещё моросил, затягивая горизонт мутной пеленой. Я стоял у окна в своей комнате и смотрел, как капли стекают по стеклу. Спать не пришлось — каждый раз, закрывая глаза, я видел лицо Фрэнка, его остекленевший взгляд, лужу крови на грязном линолеуме.
В восемь утра в дверь постучали. Энцо. Он вошёл, не дожидаясь приглашения, сел на стул и закурил. Вид у него был уставший.
— Дон собирает совет, — сказал он. — Через час. Все капо обязаны быть.
— Значит, меня тоже позвали?
— Позвали. — Энцо затянулся. — Но не думаю, что для хороших новостей.
Я плеснул в стакан холодного кофе, оставшегося со вчерашнего дня. Вкус был отвратительный, но это лучше, чем ничего.
— Что говорят люди?
— Говорят, что ты провалил операцию. Что Фрэнк мёртв из-за тебя. Что Массерия теперь неуязвим. — Он помолчал. — И ещё говорят, что ты взял с собой Доменико, хотя он был не готов.
Я резко повернулся.
— Доменико сам рвался в дело. Я не тащил его силком.
— Я знаю. Но дон считает иначе. Ты командир — ты отвечаешь за людей. Если человек не готов, командир должен это видеть. Так говорит Маранцано.
Я выругался сквозь зубы. Энцо был прав. И Маранцано был прав. Я видел, что Доменико нервничает, но всё равно взял его. Потому что своих людей не хватало. Потому что война выжигала наши ряды, а новобранцы были сырые и зелёные. Я рискнул — и проиграл.
Особняк Маранцано встретил нас тишиной. Люди собирались в большой гостиной на первом этаже — капо, их consigliere, несколько старших солдат. Всего человек двадцать. Они стояли полукругом, и, когда я вошёл, разговоры стихли. Я чувствовал их взгляды — оценивающие, холодные. Кто-то смотрел с сочувствием, кто-то — с плохо скрытым злорадством. В нашем мире неудача соседа — это твой шанс подняться.
Маранцано вошёл последним. Он был в чёрном костюме, гладко выбритый, с идеально зачёсанными волосами. Никаких следов вчерашней усталости. Дон умел держать лицо. Он встал в центре полукруга и обвёл собравшихся взглядом.
— Вчера мы пытались закончить войну, — начал он. — Мы были близки. Но операция провалилась. Массерия жив. Фрэнк Риччи мёртв. — Он сделал паузу. — Я хочу, чтобы вы все знали: это поражение. Не просто тактическая неудача — поражение. Массерия теперь усилит охрану и уйдёт в подполье. Достать его будет в десять раз труднее.
Маранцано повернулся ко мне. Его взгляд был холоднее, чем февральский ветер с Гудзона.
— Капо Ло Чичеро командовал операцией. Он принимал решения на месте. Он выбрал людей. Он отвечает за результат.
Я стоял, выпрямившись, и смотрел дону в глаза. Отводить взгляд было нельзя.
— Результат нам известен, — продолжил Маранцано. — С сегодняшнего дня Ло Чичеро отстранён от командования. Его люди переходят под начало капо Карузо.
Энцо дёрнулся, будто хотел что-то сказать, но смолчал. Сейчас было не время для споров.
— Ло Чичеро сохраняет звание, — добавил Маранцано. — Но не имеет права участвовать в операциях до моего особого распоряжения. Это не наказание. Это урок. Война не прощает ошибок. Запомните это.
Он развернулся и вышел, не сказав больше ни слова.
Совет начал расходиться. Несколько человек подошли к Энцо — поздравляли с повышением. На меня старались не смотреть. Я стоял у стены и чувствовал, как внутри закипает злость. Не на Маранцано — на себя.
— Тото... — начал Энцо, подойдя.
— Не надо. Ты заслужил. Веди людей хорошо.
— Я не просил этого. Я пытался его переубедить.
— Знаю. — Я хлопнул его по плечу. — Но дон прав. Я провалился. А ты нет. Так что иди и выигрывай эту войну.
Я вышел на улицу. Дождь наконец перестал, но небо оставалось серым, как пепел. Я сел в машину и долго сидел, глядя на мокрую брусчатку. Семь лет. Семь лет я карабкался наверх — от мальчика с метлой до капо. И теперь я снова внизу. Не на самом дне — звание сохранили, — но достаточно низко, чтобы чувствовать себя раздавленным.
Квартира над пекарней, полдень
Катерина, конечно, уже всё знала. Новости в нашем мире распространяются быстрее, чем грипп в казарме. Она встретила меня на пороге с чашкой горячего кофе.
— Ты как?
— Жив.
Я сел за стол и обхватил чашку ладонями. Кофе был крепкий, с горчинкой — такой, как я любил.
— Что будешь делать? — спросила она.
— Ждать. Дон сказал — до особого распоряжения. Значит, нужно ждать.
— Ты никогда не умел ждать.
Я усмехнулся:
— Ты знаешь меня лучше, чем я сам.
— Просто я смотрю на тебя, а не на твой ранг. — Она села напротив. — Послушай. Ты не просто капо. Ты — Сальваторе Ло Чичеро. Ты переплыл океан, когда тебе было шестнадцать. Ты убил Валенти. Ты нашёл крысу, когда никто не мог. Ты прошёл через ад и не сломался. Неужели один провал может тебя сломать?
Я посмотрел на неё. Её глаза горели — не злостью, а какой-то яростной верой. Верой в меня.
— Ты странная женщина, — сказал я.
— Я сицилийка. Мы все странные.
Я взял её руку. Мы сидели так, не говоря ни слова, и это было лучше любого разговора.
Манхэттен, бар «У Дженнаро», три дня спустя
Лучано сам вышел на связь. Это было необычно — обычно я искал его, а не наоборот. Он позвонил через посредника и назначил встречу в том же баре, где мы виделись в последний раз. Я пришёл один, без оружия — демонстрация доверия, которая могла стоить мне жизни.
Лаки ждал меня в углу. На этот раз Лански не было. Только он и стакан виски.
— Слышал, у тебя неприятности, — сказал он вместо приветствия.
— Твоя информация была неточной. Там было шестеро, а не трое.
— Знаю. — Лучано отхлебнул виски. — Массерия сменил планы в последний момент. Он что-то заподозрил. Мои люди не успели предупредить.
— Твои люди подвели тебя, а из-за этого погиб мой человек.
— На войне гибнут люди. — Он посмотрел на меня холодно. — Ты хочешь, чтобы я извинился? Извини. Но это ничего не изменит. Фрэнк мёртв, Массерия жив. Вопрос в том, что мы делаем дальше.
Я сел напротив:
— У тебя есть новый план?
— Есть. Но он рискованнее первого. Массерия теперь осторожен. Он не выходит из особняка без пяти телохранителей. Он перестал ездить в рестораны. Его можно достать только в одном месте: в его собственном доме.
— Это самоубийство. Особняк охраняется лучше, чем федеральный банк.
— Охраняется. Но у меня есть человек внутри. Один из его поваров — мой должник. Он может провести двоих через кухню ночью. Охрана в это время минимальная — четверо в доме, двое у ворот.
— И ты хочешь, чтобы я пошёл туда?
— Нет. — Лучано покачал головой. — Ты отстранён. Твой дон тебе не доверяет. Но Энцо — доверяет. Поговори с ним. Пусть он соберёт людей. А ты... ты можешь помочь советом.
Я задумался. Лучано говорил разумные вещи. Если план сработает, Массерия умрёт, и война закончится. Если нет — погибнут люди. Снова.
— Почему ты сам не сделаешь это? — спросил я. — Почему каждый раз посылаешь нас?
Лучано улыбнулся — тонко, как лезвие ножа.
— Потому что моя сила не в стрельбе, Ло Чичеро. Моя сила в том, что я знаю, кто должен стрелять. И когда. Это называется стратегия.
Я вышел из бара с тяжёлым сердцем. Лучано был прав, но его правота не делала ситуацию легче. Мне предстояло уговорить Энцо рискнуть жизнью. И молиться, чтобы на этот раз план сработал.
Бруклин, пекарня, ночь
Энцо выслушал меня молча. Когда я закончил, он долго крутил в пальцах незажжённую сигарету.
— Повар — он надёжен?
— Лучано говорит, что да.
— Лучано говорит. — Энцо усмехнулся. — А если он снова ошибается?
— Тогда мы потеряем людей. Снова.
— Нет. — Энцо покачал головой. — Не «мы». Я. Ты отстранён, забыл? Если что-то пойдёт не так, отвечать буду я.
— Я знаю. Поэтому ты можешь отказаться.
Энцо посмотрел на меня долгим взглядом. Потом чиркнул спичкой и закурил.
— Помнишь, семь лет назад, в порту? Когда мы встречали Торнаторе? Ты тогда сказал: «Я не отдам саквояж». Валенти целился тебе в грудь, а ты стоял и смотрел ему в глаза. Я подумал тогда: «Этот парень — псих. Но он наш псих». — Он выпустил дым в потолок. — Я пойду. Не ради дона. Не ради Лучано. Ради тебя. Потому что если мы не закончим эту войну сейчас, она сожрёт нас всех.
Я сжал его плечо:
— Спасибо.
— Не благодари. Просто будь рядом, когда я вернусь. С тебя выпивка.
Квартира над пекарней, позже
Ночью я лежал без сна, глядя в потолок. Катерина спала рядом — её дыхание было тихим и ровным. Я думал о том, как странно всё сложилось. Семь лет назад я приехал в эту страну один, без денег, без связей, без будущего. Теперь у меня были люди, которые готовы были идти за мной в огонь. У меня была женщина, которая верила в меня. У меня были враги, которые хотели меня убить. И у меня была война, которая всё никак не заканчивалась.
Где-то на Манхэттене Массерия, наверное, тоже не спал. Думал о том, кто придёт за ним следующим. Боялся каждой тени, каждого шороха, каждого незнакомого лица. Власть, за которую он так держался, превратилась в тюрьму.
Я закрыл глаза и попытался представить, какой будет жизнь после войны. Если мы победим. Если я доживу. Если у нас с Катериной будет шанс на что-то большее, чем короткие ночи между перестрелками.
Картинка не складывалась. Я слишком долго жил войной, чтобы представить мир.
Особняк Маранцано, неделю спустя
Дон снова вызвал меня. На этот раз он был один — никаких советников, никаких капо. Просто он, я и апельсин, который он чистил своим обычным движением.
— Энцо доложил мне о плане Лучано, — сказал он, не поднимая глаз от апельсина. — Почему ты не пришёл ко мне с этим сам?
— Потому что я отстранён, дон Сальваторе. Вы сами приказали мне ждать.
— И ты ждал. Хорошо. — Он отправил дольку в рот. — Многие на твоём месте начали бы интриговать за моей спиной. Ты не стал. Это достойно.
Я молчал.
— Я возвращаю тебе людей, — сказал он. — Не потому, что простил провал. Потому что ты нужен. Война близится к концу, и мне нужны командиры, которые умеют думать. А ты умеешь — когда не спешишь.
— Спасибо, дон Сальваторе.
— Не благодари. Просто не подведи меня снова. Второго шанса не будет.
Я вышел из особняка и вдохнул полной грудью. Холодный апрельский воздух пах весной. Впервые за долгое время я почувствовал что-то похожее на надежду.
Война ещё не закончилась. Но теперь у меня снова был шанс её закончить.
Глава 6 Тени сгущаются
Бруклин, конец апреля 1931 года
Массерия ударил через неделю.
Мы ждали ответа. Все ждали. Но Джо Босс превзошёл самого себя — он нанёс не один удар, а три. Одновременно.
Первой целью стал бар «Синяя дверь» на Бауэри — одно из немногих заведений, которые мы сохранили после первой войны. Двое людей Массерии вошли туда вечером, заказали виски, а потом расстреляли всех, кто был за стойкой. Бармен, два официанта, наш солдат, дежуривший у входа. Четыре трупа. Бар подожгли и ушли через чёрный ход.
Второй удар пришёлся на прачечную в Бруклине — мою прачечную. На этот раз её не подожгли. Туда просто пришли трое с бейсбольными битами и переломали всё оборудование. Хорошо, что людей внутри не было — был вечер, рабочие разошлись по домам. Но убытки я подсчитал: восстановление обойдётся в две тысячи долларов.
Третьей целью стал курьер, который вёз деньги от букмекеров. Его звали Тони, ему было двадцать два года. Его нашли в машине на Бруклинском мосту — три пули в грудь, конверт с деньгами исчез.
Я узнал обо всём этом, когда меня вызвал Энцо. Он теперь был моим командиром — формально, — но мы оба понимали, что это временно. Маранцано вернул мне людей, и я снова был в игре.
— Он хочет запугать нас, — сказал Энцо, расхаживая по комнате. — Показать, что даже после провала он силён.
— Это не запугивание, — ответил я. — Это демонстрация. Массерия показывает своим людям, что он всё ещё босс. Что он может ударить когда угодно и куда угодно.
— И что мы будем делать?
— Ударим в ответ.
Манхэттен, бар «У Дженнаро», 2 мая 1931 года
Лучано назначил встречу сам. Это было необычно — обычно мы искали его, а не наоборот. Я пришёл один. Лаки ждал в углу, с неизменным стаканом виски. Но сегодня он выглядел иначе. Никакой расслабленности. Никакой улыбки.
— Массерия знает, — сказал он, едва я сел.
— О чём?
— Обо мне. О том, что я с вами. Повар, который должен был провести людей в особняк, исчез. Его нашли вчера в Гудзоне. Джо Босс вычислил его. А теперь он вычисляет всех, кто со мной связан.
Я выругался про себя. Если Массерия знает о предательстве Лучано, то операция по его устранению становится невозможной. Джо Босс теперь будет ждать удара.
— Что ты предлагаешь? — спросил я.
— У меня есть новый план. — Лучано закурил. — Массерия думает, что я прячусь. Что я боюсь. Он пригласил меня на ужин — «для примирения», как он выразился. Думает, что я куплюсь.
— А ты?
— А я пойду. Это единственный способ подобраться к нему. Он будет ждать удара снаружи. Но он не будет ждать удара изнутри.
Я уставился на него. План был безумным.
— Ты хочешь убить его лично? В его собственном ресторане? На глазах у охраны?
— Нет. Я хочу, чтобы вы убили его. Но не снаружи. Изнутри.
Лучано наклонился ближе и изложил детали. Ресторан «Нуова Вилла Таммаро». Тот самый, где мы уже пытались его убить. Массерия выбрал его специально — как символ. Мол, я вернулся туда, где меня пытались убить, и ничего не боюсь.
— Он будет там в следующий четверг, — сказал Лучано. — Я буду с ним. Мы поужинаем. В какой-то момент я выйду в туалет. И тогда вы войдёте.
— Охрана?
— Охрана будет занята мной. Точнее, моими людьми. Я приведу с собой пару человек — якобы для моей защиты. В нужный момент они отвлекут телохранителей Массерии.
— А ты? Ты просто выйдешь в туалет?
— Именно. А когда вернусь — Джо Босс будет мёртв. И я, как верный солдат, буду в ужасе и гневе. Никто не заподозрит меня.
Я долго молчал. План был хорош. Но один вопрос оставался.
— Почему ты доверяешь это нам? Почему не своим людям?
Лучано улыбнулся — тонко, холодно.
— Потому что если мои люди провалятся — меня убьют в тот же вечер. А если провалитесь вы — я всё ещё буду чист.
Вот оно. Настоящее лицо Лаки Лучано. Он всегда оставался в тени, всегда подстраховывался, всегда выходил сухим из воды. Мы были для него инструментом. Опасным, ценным — но инструментом.
— Когда? — спросил я.
— Четверг, седьмое мая. Две недели на подготовку. Справитесь?
— Справимся.
Бруклин, пекарня, 3 мая 1931 года
Энцо выслушал меня с каменным лицом. Когда я закончил, он долго крутил в пальцах незажжённую сигарету.
— Это ловушка, — сказал он наконец.
— Возможно.
— Не возможно. Точно. Лучано подставляет нас. Если мы убьём Массерию — он герой. Если нас убьют — он ни при чём.
— Я знаю.
— И ты всё равно хочешь идти?
Я посмотрел ему в глаза:
— У нас нет выбора. Либо мы убиваем Массерию сейчас, либо он убивает нас по одному. Ты видел, что случилось с баром. С прачечной. С Тони. Это только начало.
Энцо вздохнул:
— Кто пойдёт?
— Ты, я, Доменико и ещё двое. Пять человек. Входим, делаем дело, уходим. Лучано обеспечит отвлечение охраны.
— Доменико? — Энцо поднял бровь. — После того, что случилось в прошлый раз?
— Доменико заслужил шанс. Он видел смерть Фрэнка. Он хочет отомстить.
Энцо покачал головой:
— Месть — плохой советчик.
— Как и страх. Но других советчиков у нас сейчас нет.
Квартира над пекарней, вечер 3 мая
Катерина ждала меня. Она всегда ждала — и это было единственное, что держало меня на плаву в эти дни.
Я рассказал ей о плане Лучано. Не вдаваясь в детали — она не должна была знать имён и дат, для её же безопасности. Но она поняла главное.
— Ты снова идёшь туда, — сказала она. — После того, что случилось в прошлый раз.
— Да.
— И ты уверен, что на этот раз всё получится?
Я помолчал.
— Нет. Не уверен.
Она взяла мою руку. Её пальцы были тёплые, а мои — холодные как лёд.
— Знаешь, что сказал мой отец перед смертью? Он сказал: «Не бойся смерти. Бойся жизни, которую ты не прожил». — Она посмотрела мне в глаза. — Ты живёшь, Тото. Каждый день рискуешь. Каждый день выбираешь. Это страшно. Но это лучше, чем сидеть и ждать, пока враг придёт за тобой.
— Твой отец был мудрым человеком.
— Он был братом Марко. А Марко был твоим учителем. Значит, у нас общие корни.
Я притянул её к себе. Мы стояли у окна, глядя на ночной Бруклин. Огни порта мерцали вдалеке, и где-то там, за этой чёрной водой, был Манхэттен. И Массерия. И Лучано. И все те, кто хотел нас убить.
— Когда-нибудь это кончится, — прошептал я.
— Кончится, — согласилась она. — Обязательно кончится.
Особняк Маранцано, 5 мая 1931 года
Дон собрал всех капо за два дня до операции. Он выглядел уставшим, но решительным. Война измотала его, как и всех нас, но он не показывал слабости.
— В четверг мы заканчиваем войну, — сказал он. — Лучано пригласил Массерию на ужин. Всё пройдёт в «Нуова Вилла Таммаро». Наши люди будут ждать снаружи. Когда Массерия войдёт — он уже не выйдет.
Он не упомянул детали. Капо знали только то, что им нужно было знать. Остальное было тайной — моей, Энцо и ещё нескольких человек.
После собрания Маранцано отозвал меня в сторону.
— Ло Чичеро, — сказал он тихо. — Это твой шанс. Не упусти его.
— Не упущу, дон Сальваторе.
— Я знаю, что ты не доверяешь Лучано. Я тоже не доверяю. Но сейчас он нам нужен. После войны... — он замолчал.
— Что после войны?
— После войны мы разберёмся, кто друг, а кто враг. Но сначала — Массерия. Иди и готовься.
Я вышел из особняка и остановился на крыльце. Вечернее солнце красило залив в оранжевый. Я думал о том, что Маранцано сказал: «После войны мы разберёмся». Он имел в виду Лучано? Или кого-то ещё?
В нашем мире нельзя было быть уверенным ни в чём. Особенно в том, что будет после войны.
Бруклин, 6 мая 1931 года, ночь перед операцией
Я не спал. Сидел у окна и смотрел на улицу. Завтра всё должно было решиться.
В комнату тихо вошла Катерина. Она села рядом и молча взяла меня за руку.
— О чём думаешь? — спросила она.
— Об отце. О том, что он сказал перед смертью: «Я ничего не скажу».
— Ты похож на него.
— Нет. Он умер, защищая честь. А я убиваю, чтобы выжить.
— Это не одно и то же?
Я не ответил. Мы сидели молча, и я чувствовал, как её тепло перетекает в меня. Завтра я мог умереть. Но сегодня — сегодня я был жив. И это было важнее всего.
Глава 7 Последний ужин
Манхэттен, ресторан «Нуова Вилла Таммаро», 7 мая 1931 года
День выдался солнечным. Слишком солнечным для того, что должно было случиться. Я помню, как сидел в машине за квартал от ресторана и смотрел на лучи, пробивающиеся сквозь листву платанов. Свет был золотой, мягкий — такой бывает только в мае. Где-то играло радио, пахло жареным луком из соседней закусочной, и если бы не «томми-ган» на коленях, можно было бы представить, что это обычный день.
Но это был не обычный день.
В машине нас было четверо. Я, Энцо, Доменико и парень по имени Сальваторе — тёзка, которого все звали просто Сэл. Сэл был молодой, двадцать три года, но уже проверенный в трёх перестрелках. Он сидел на переднем сиденье и чистил ногти ножом — нервное, но уверенное. Доменико молчал и смотрел в одну точку. После смерти Фрэнка он почти не разговаривал. Я знал это состояние — когда внутри столько всего, что слова перестают иметь значение.
Энцо, как всегда, был спокоен. Он сидел рядом со мной, курил и вертел в руках золотые часы Валенти, которые я дал ему на удачу.
— Волнуешься? — спросил он.
— Нет.
— Врёшь.
— Вру.
Он усмехнулся и протянул мне часы обратно:
— Держи. Они тебе нужнее. Ты сегодня главный.
Я взял часы. Они были холодные — или это у меня руки похолодели? Внутри что-то сжалось, но я не показывал вида. Страх был, но это был хороший страх. Он обострял зрение, делал звуки чёткими, а мысли — быстрыми.
План был прост, но рискован, как всё, что предлагал Лучано. Массерия приезжает на ужин. Лучано сидит с ним, изображает примирение. В какой-то момент Лаки выходит в туалет. В этот момент мы заходим через кухню — повар, как и в прошлый раз, откроет. Охрана Массерии — три человека — остаётся в зале. Люди Лучано, которые якобы его телохранители, отвлекают их. Мы врываемся в зал и делаем то, зачем пришли.
— А если повар снова сдаст? — спросил Доменико. Это были его первые слова за последний час.
— Не сдаст, — ответил я. — Этот повар — брат того, которого Массерия утопил в Гудзоне.
Доменико кивнул и снова замолчал.
Время тянулось медленно. Я смотрел на вход в ресторан. Массерия приехал ровно в семь — чёрный «паккард» остановился у тротуара. Из машины вышел он сам — грузный, в сером костюме и белой шляпе, которую он всегда носил, несмотря на моду. С ним было двое телохранителей. Один остался у машины, второй пошёл внутрь.
Через пять минут подъехал Лучано. Он вышел из своего «кадиллака» с двумя людьми — теми самыми, которые должны были отвлечь охрану. Лаки был спокоен, даже весел. Он поправил шляпу, что-то сказал своему водителю и вошёл в ресторан.
— Пора, — сказал я.
Мы вышли из машины. Я поправил «томми-ган» под пальто. Сердце стучало ровно, даже слишком ровно — так бывает, когда переступаешь какую-то черту. Страх ушёл, остался только холодный, острый расчёт.
Чёрный ход. Та же дверь, что и в прошлый раз. Тот же запах чеснока и томатного соуса. Повар — пожилой сицилиец с седыми усами — молча кивнул и отступил в сторону. Его глаза горели. Он ждал этого момента две недели, с тех пор как тело его брата вытащили из реки.
— Они в зале, — прошептал он. — Массерия сидит спиной к кухне. Охрана — трое. Один у двери, двое у окна.
— Лучано?
— Только что вышел в туалет.
Я кивнул. Пора.
Мы двинулись по коридору. Знакомый линолеум скрипел под ногами. Знакомые жёлтые стены. Знакомая дверь в зал — та самая, из-за которой мы вышли в прошлый раз. Только теперь всё было иначе. Теперь мы были готовы.
Я толкнул дверь.
Зал встретил нас тишиной. Точнее, не тишиной — звоном посуды, приглушёнными голосами, — но всё это исчезло в долю секунды, когда мы вошли. Время замедлилось, как всегда в такие моменты.
Массерия сидел за тем же столом, что и в прошлый раз. Грузный, краснолицый, с салфеткой за воротником. Перед ним — тарелка спагетти с морепродуктами, бутылка вина, полупустой бокал. Он поднял глаза — и в этих глазах я увидел всё: узнавание, ужас, ярость. Он понял. Он всё понял.
— Ты... — начал он, и это было его последнее слово.
Я нажал на курок.
Очередь ударила его в грудь — три пули, четыре, пять. Он рухнул на стол, опрокинув тарелки и бутылку. Вино смешалось с кровью, растеклось по белой скатерти.
Энцо и Сэл уже стреляли по охране. Один телохранитель упал, даже не успев вытащить пистолет. Второй попытался спрятаться за колонной, но Сэл достал его двумя выстрелами. Третий выскочил через парадный вход и побежал к машине — Доменико рванул за ним.
Я стоял над телом Массерии. Джо Босс. Человек, который контролировал Нью-Йорк десять лет. Человек, который развязал эту войну. Теперь он лежал лицом в тарелке спагетти, и кровь капала на пол.
Сзади хлопнула дверь туалета. Из коридора вышел Лаки Лучано. Он посмотрел на тело, на кровь, на дым, всё ещё висящий в воздухе, и кивнул.
— Чисто, — сказал он. — Уходите. Дальше — моя работа.
Он подошёл к столу, взял бутылку вина — ту самую, из которой пил Массерия, — и сделал глоток. Прямо из горлышка. Потом посмотрел на меня.
— Ты всё сделал правильно, Ло Чичеро. Запомни этот день. Сегодня ты вошёл в историю.
Я не ответил. Развернулся и пошёл к чёрному ходу.
Доменико вернулся через минуту, тяжело дыша. Третий охранник лежал на тротуаре. Всё было кончено.
Мы вышли в переулок. Солнце уже садилось, окрашивая небо в оранжевый. Где-то на Кони-Айленде играл орган. Дети строили замки из песка. Пары гуляли по променаду. А Джо Босс был мёртв.
Бруклин, особняк Маранцано, вечер
Маранцано ждал нас в гостиной. Он стоял у окна, как всегда, и смотрел на залив. Когда мы вошли — я, Энцо, Доменико и Сэл, все четверо в крови, пропахшие порохом, — он повернулся и долго смотрел на нас.
— Готово? — спросил он.
— Готово, дон Сальваторе. Массерия мёртв.
Маранцано медленно кивнул. Потом сделал то, чего я никогда раньше не видел. Он улыбнулся — широко, открыто, почти по-человечески.
— Война окончена, — сказал он. — Мы победили.
Он подошёл ко мне и положил руку на плечо.
— Ты вернул моё доверие, Ло Чичеро. Сегодня ты доказал, что достоин большего, чем звание капо. Завтра мы обсудим твоё будущее.
— Спасибо, дон.
— Не благодари. Ты заслужил. — Он обвёл взглядом остальных. — Все вы заслужили. Сегодня — праздник. Завтра — работа. А сейчас — отдыхайте.
Мы вышли из особняка. Ночь была тёплой, майской, полной звёзд. Война закончилась. Джо Босс был мёртв.
Но что-то не давало мне покоя. Что-то в словах Маранцано. «Завтра мы обсудим твоё будущее». Что это значило? Какое будущее он для меня приготовил?
Квартира над пекарней, ночь
Катерина открыла дверь прежде, чем я успел постучать. Она бросилась мне на шею и держала так крепко, будто боялась, что я исчезну.
— Ты жив, — прошептала она. — Ты жив.
— Жив.
Она отступила на шаг и оглядела меня. Кровь на рукаве, пороховая гарь на лице. Но она не отшатнулась. Никогда не отшатывалась.
— Всё кончено, — сказал я. — Массерия мёртв.
— Я знаю. Уже весь Бруклин знает.
Я сел за стол и налил себе виски. Руки всё ещё дрожали — не от страха, а от адреналина, который медленно отпускал.
— Что теперь? — спросила Катерина.
— Маранцано хочет обсудить моё будущее. Кажется, меня ждёт повышение.
— Это же хорошо?
— Не знаю. — Я отхлебнул виски. — Когда я был мальчишкой, я думал, что главное — выжить. Потом — стать капо. Теперь я капо, а думаю о том, что будет дальше. Власть — это как виски. Чем больше пьёшь, тем больше хочется.
Катерина села рядом и взяла мою руку:
— Только не потеряй себя.
— Постараюсь.
Мы сидели молча, слушая, как город за окном живёт своей жизнью. Где-то на Манхэттене Лаки Лучано, наверное, уже строил планы на завтра. А где-то в морге лежало тело Джо Массерии — человека, который думал, что будет править вечно.
Я вспомнил отца. Вспомнил, как он стоял на пороге нашего дома, зная, что идёт на смерть. «Я ничего не скажу». Я тоже ничего не сказал. Но я выжил. И теперь мне предстояло жить дальше — в мире, который мы только что изменили.
Манхэттен, бар «У Дженнаро», неделю спустя
Лучано пригласил меня на встречу. На этот раз он был один — без Лански, без охраны. Просто человек в дорогом костюме, с бокалом виски.
— Поздравляю, — сказал он, когда я сел. — Слышал, Маранцано повысил тебя до consigliere.
— Ещё нет. Он только предложил.
— Предложил — значит, согласишься. Ты не дурак. — Лаки отхлебнул виски. — Но я позвал тебя не за этим.
— Зачем?
— Чтобы поговорить о будущем. О настоящем будущем. — Он наклонился ближе. — Массерия мёртв, но война не закончена. Ты понимаешь это?
Я молчал.
— Маранцано теперь провозгласит себя «боссом боссов», — продолжил Лучано. — Он уже готовит коронацию. Но он не остановится. Старые доны никогда не останавливаются. Сегодня он благодарит тебя, а завтра увидит в тебе угрозу. Потому что ты молод, умён и популярен среди солдат. Ты — его потенциальный соперник.
— Маранцано — мой дон. Я присягал ему.
— Я знаю. И уважаю это. Но я хочу, чтобы ты помнил: когда придёт время выбирать — выбирай будущее, а не прошлое.
Он допил виски и встал.
— Подумай над этим, Ло Чичеро. А пока — наслаждайся победой. Ты заслужил.
Я остался в баре один. Передо мной стоял пустой стакан. Я думал о словах Лучано. О том, что Маранцано действительно может увидеть во мне угрозу. О том, что старые доны никогда не делятся властью.
Но я думал и о другом. О том, что Лучано сам хочет занять место Массерии. И что однажды мне, возможно, придётся выбирать между ним и Маранцано.
Этот день ещё не настал. Но он приближался.
Бруклин, пекарня на Малберри-стрит, 15 мая 1931 года
Маранцано собрал совет. Все капо были в сборе — человек двадцать, не меньше. Дон сидел во главе стола и выглядел так, будто уже стал королём.
— Война окончена, — объявил он. — Массерия мёртв. Его люди разбежались или присягнули нам. Нью-Йорк — наш.
По комнате пробежал одобрительный гул.
— Но это ещё не всё. — Маранцано поднял руку, призывая к тишине. — Мы должны установить новый порядок. Комиссию, о которой говорил Лучано. Я стану её председателем. Все главные семьи получат места. Мы будем решать споры словами, а не пулями.
Он посмотрел на меня:
— Ло Чичеро, за особые заслуги я назначаю тебя своим consigliere. Ты будешь моим советником. Твой голос будет вторым после моего.
Все зааплодировали. Энцо хлопнул меня по спине. Доменико улыбнулся — впервые за много дней.
Я поклонился и принял назначение. Но внутри что-то холодело. Consigliere — это огромная честь. Но это также значит, что я теперь слишком близко к дону. А чем ближе к солнцу — тем горячее.
Бруклин, квартира над пекарней, позже
Катерина выслушала новость с улыбкой.
— Consigliere, — повторила она. — Звучит солидно. Гораздо лучше, чем Тото.
— Тото мне нравится больше.
— Мне тоже. — Она обняла меня. — Ты счастлив?
Я задумался. Счастлив ли я? Я достиг всего, о чём мечтал мальчишка с Сицилии. У меня были власть, деньги, уважение. У меня была женщина, которую я любил. Война закончилась, и я выжил.
Но счастье — это не то, что можно удержать. Это короткие моменты между боями. И я знал, что новый бой уже на горизонте.
— Я жив, — ответил я. — И ты рядом. Этого достаточно.
Она поцеловала меня в лоб.
— Ты никогда не умел врать.
— Я никогда не врал тебе.
— Знаю. Поэтому я с тобой.
Мы стояли у окна и смотрели на ночной Бруклин. Где-то далеко, на Манхэттене, Лаки Лучано строил планы. А где-то ещё дальше, на Сицилии, дон Витале, наверное, молился за нас.
Война закончилась. Но история только начиналась.
Глава 8 Босс боссов
Нью-Йорк, май–июнь 1931 года
Через неделю после смерти Массерии Маранцано устроил приём в своём особняке. Не просто приём — коронацию. Именно так это выглядело со стороны: огромный зал, сотни людей, цветы, оркестр, шампанское рекой. Приехали гости из Чикаго, Детройта, Нового Орлеана, даже из Сан-Франциско. Все главные семьи прислали своих представителей. Маранцано принимал поздравления, сидя в кресле, которое больше напоминало трон. Он был одет в белый костюм — цвет победителя, — и улыбался так, будто уже выиграл не только войну, но и саму жизнь.
Я стоял у стены и наблюдал. В руке — бокал шампанского, к которому я почти не притронулся. Consigliere дона. Второй человек в семье. Звучит гордо. Но чем дольше я смотрел на Маранцано, тем сильнее внутри росло смутное беспокойство. Он изменился. Власть, которую он получил, как будто раздула его изнутри. Он больше не советовался — он приказывал. Он больше не слушал — он говорил. И глаза у него стали другие: холодные, оценивающие, как у человека, который уже прикидывает, кто из союзников может стать врагом.
— Что думаешь? — спросил Энцо, подходя сзади.
— Думаю, что мы обменяли одного Джо Босса на другого.
— Тсс. — Он оглянулся. — У стен есть уши.
— Я знаю. Но ты спросил — я ответил.
Энцо помолчал, глядя на Маранцано, который в этот момент обнимался с боссом из Чикаго.
— Может, ты и прав. Но сейчас не время для таких разговоров. Дай ему насладиться победой. А там посмотрим.
— Посмотрим, — согласился я.
Особняк Маранцано, середина июня 1931 года
Через три недели после коронации Маранцано собрал узкий совет — только я, Энцо и ещё двое старых капо, приехавших с ним из Кастелламмаре двадцать лет назад. Дон сидел за столом и чистил апельсин. Вроде бы тот же самый жест, что и раньше. Но раньше он делал это задумчиво, почти медитативно. Теперь — резко, нервно. Кожура ломалась в его пальцах.
— Лучано, — сказал он, не поднимая глаз. — Что вы о нём думаете?
Мы переглянулись. Вопрос был опасный.
— Он помог нам выиграть войну, — ответил я осторожно. — Без него мы бы не добрались до Массерии.
— Помог, — согласился Маранцано. — А теперь он строит свою империю. У него уже больше людей, чем у меня. Он контролирует порт, бутлегерство, профсоюзы. И он дружит с евреями — с Лански, с Сигелем. Вы понимаете, что это значит?
— Он хочет объединить все группировки, — сказал Энцо. — Итальянцев, евреев, может, даже ирландцев.
— Именно. — Маранцано ткнул в его сторону долькой апельсина. — Он строит новую мафию. Мафию без чести, без традиций, без уважения к старшим. Мафию, где правят деньги, а не кровь. Это опасно. Опасно для всех нас.
— Что вы предлагаете? — спросил я.
Маранцано отложил апельсин и посмотрел мне прямо в глаза:
— Лучано должен уйти.
В комнате повисла тишина. Я чувствовал, как сердце тяжелеет. Лучано должен уйти. Это означало смерть. Маранцано хотел убить человека, который помог ему выиграть войну.
— Дон Сальваторе, — я старался говорить спокойно, — Лучано популярен. У него много союзников. Если мы тронем его сейчас, начнётся новая война. Может быть, хуже предыдущей.
— Поэтому мы не будем трогать его сейчас. Мы подождём. Усыпим его бдительность. А когда он меньше всего будет ждать — ударим. Я уже обдумываю план.
— Какой план? — спросил Энцо.
— План, о котором пока знаю только я. Когда придёт время — вы узнаете. А пока — следите за Лучано. Докладывайте мне о каждом его шаге. Обо всех встречах, разговорах, планах.
Мы вышли из особняка и остановились на крыльце. Ночь была тёплой, звёздной. Цикады стрекотали в кустах.
— Он хочет убить Лучано, — сказал Энцо. — После всего, что тот для нас сделал.
— Я знаю.
— И что мы будем делать?
Я долго молчал. Потом ответил:
— Пока — ничего. Мы будем следить. Но не только за Лучано. И за Маранцано тоже.
Энцо посмотрел на меня с удивлением:
— Ты хочешь шпионить за собственным доном?
— Я хочу быть готовым. Когда придёт время выбирать — я хочу знать, на чьей стороне правда.
Манхэттен, встреча с Лучано, конец июня 1931 года
Лучано сам вышел на связь. Он пригласил меня в ресторан «У Пальмы» — тот самый, где мы встречались перед покушением. Пришёл один, без Лански, без охраны. Сел напротив и долго молчал, разглядывая меня.
— Ты слышал? — спросил он наконец.
— О чём?
— Маранцано планирует убить меня. Он думает, что я не знаю. Но я знаю всё. У меня есть люди в его окружении.
Я не ответил. Отрицать было глупо.
— Я не хочу войны, Ло Чичеро, — продолжил Лаки. — Я устал от крови. Я хочу бизнеса. Мирного, спокойного, прибыльного. Но твой дон не оставляет мне выбора. Либо я убью его, либо он убьёт меня.
— Ты предлагаешь мне предать дона?
— Я предлагаю тебе спасти семью. — Он наклонился ближе. — Если Маранцано останется у власти, он развяжет новую войну. Сначала против меня, потом против евреев, потом против всех, кто ему не понравится. Он уничтожит всё, что мы построили. Ты этого хочешь?
— Нет.
— Тогда помоги мне. Мне не нужна твоя клятва или твой пистолет. Просто не мешай. Когда время придёт — останься в стороне.
Я смотрел на него. Лаки Лучано — человек, который предал Массерию и теперь просил меня предать Маранцано. Можно ли ему верить? Имеет ли это значение?
— Я подумаю, — сказал я.
— Думай. Но недолго. Время уходит.
Квартира над пекарней, ночь
Я рассказал всё Катерине. У меня не было от неё секретов. Она выслушала, глядя в окно, и долго молчала.
— Твой дон был хорошим человеком, — сказала она наконец. — Так говорил Марко. Так говорил мой отец. Он был справедливым, мудрым, честным. Но власть меняет людей.
— Ты думаешь, он изменился?
— Ты сам видел. Человек, который убивает союзников, — это уже не тот дон, которому ты присягал.
— Тогда что мне делать?
Она повернулась ко мне:
— Делай то, что считаешь правильным. Ты всегда так поступал. И всегда оказывался прав.
Я обнял её. Тёплая, надёжная, единственная константа в моём мире.
— Когда-нибудь это кончится, — прошептал я. — Когда-нибудь мы уедем отсюда. Туда, где нет войны.
— Куда?
— Не знаю. Может быть, в Калифорнию. К океану.
Она улыбнулась:
— Ты и океан. Звучит как начало новой истории.
— Может быть. Когда-нибудь.
Особняк Маранцано, начало июля 1931 года
Дон вызвал меня среди ночи. Это было необычно — Маранцано никогда не беспокоил людей по пустякам. Когда я вошёл в его кабинет, он стоял у окна и смотрел в темноту.
— Я знаю, что ты встречался с Лучано, — сказал он, не оборачиваясь.
Внутри всё похолодело.
— Да, дон Сальваторе. Он пригласил меня. Я счёл нужным узнать, что он замышляет.
— И что же он замышляет?
— Он боится вас. Он знает, что вы планируете его убить.
Маранцано медленно повернулся. В его глазах горел огонь — не ярости, а какого-то лихорадочного возбуждения.
— Боится — и правильно делает. Потому что я действительно планирую. — Он подошёл ближе. — Но я не уверен, что могу доверять тебе, Ло Чичеро. Ты встречаешься с моим врагом за моей спиной. Ты не докладываешь мне о содержании разговоров. Ты ведёшь себя как человек, который выбирает сторону. Ты уже выбрал?
— Я выбрал семью, дон Сальваторе. Как и всегда.
— Семью? — он усмехнулся. — А кто, по-твоему, семья? Я? Или Лучано?
— Вы — мой дон. Я присягал вам.
— Присягал, — повторил он. — Но присяга — это слова. А слова ничего не значат без действий. Я хочу увидеть твои действия, Ло Чичеро. Я хочу, чтобы ты доказал свою верность.
— Как?
Он помолчал. Потом сказал:
— Скоро узнаешь. А пока — иди. И помни: я слежу за тобой.
Я вышел из особняка и вдохнул ночной воздух. Сердце колотилось. Маранцано подозревал меня. Он проверял меня. И рано или поздно он потребует доказательств. Доказательств, которые могут стоить жизни — моей или Лаки.
Бруклин, квартира над пекарней, позже
Катерина уже спала. Я сидел у окна и смотрел на огни порта. В одной руке — апельсиновая корка, в другой — часы Валенти. Прошлое и будущее.
Маранцано требовал верности. Лучано предлагал сделку. Оба считали меня своей пешкой в большой игре. Но я не был пешкой. Я был тем, кто прошёл путь от мальчика с метлой до consigliere. Тем, кто убил Валенти и Массерию. Тем, кто потерял отца, Марко, Луку, Фрэнка — и всё ещё стоял на ногах.
Придёт время — и я сделаю выбор. Но не сегодня. Сегодня я просто сидел и смотрел, как огни порта отражаются в тёмной воде. И думал о том, что океан в Калифорнии, наверное, выглядит совсем иначе.
Глава 9 Ночь длинных ножей
Нью-Йорк, сентябрь 1931 года
Всё лето тридцать первого года прошло под знаком тревоги.
Маранцано больше не доверял никому. Он сменил охрану трижды. Перестал выходить из особняка без пяти телохранителей. Еду ему готовил отдельный повар, которого проверяли каждое утро. Вино пробовал специальный человек — на случай яда. Старый дон, который когда-то учил меня терпению и мудрости, превратился в параноика, видящего врагов в каждой тени. И, надо признать, враги действительно были.
Лучано не терял времени. Пока Маранцано запирался в особняке, Лаки строил альянсы. Он договорился с еврейскими бутлегерами — Лански и Сигелем. С ирландцами, которые когда-то воевали против нас. С мелкими итальянскими семьями, уставшими от диктата старых донов. Создавал коалицию — тихо, методично, без лишнего шума. Он был как паук, плетущий паутину, и Маранцано, при всей своей паранойе, не замечал главного: паутина уже оплела его со всех сторон.
Я узнавал об этом от Энцо, у которого были свои информаторы в городе. Узнавал и молчал. Докладывать Маранцано означало начать войну немедленно. Не докладывать означало предать дона. Я выбрал третье: ждать.
В конце августа Маранцано вызвал меня в особняк. Он сидел в своём кабинете, за столом, заваленным бумагами. Вид у него был измученный — под глазами залегли тёмные круги, щёки впали. Но глаза горели тем же лихорадочным огнём.
— Я составил список, — сказал он, протягивая мне лист бумаги.
Я взял. Пробежал глазами — и внутри всё оборвалось.
В списке было восемь имён. Лаки Лучано, Мейер Лански, Багси Сигель, Джо Адонис, Вито Дженовезе — люди Лаки, его ближний круг. Но ниже, под жирной чертой, значились ещё два имени. Энцо Карузо. И моё.
Я поднял глаза на дона.
— Вы хотите убить Энцо? И меня?
— Я хочу, чтобы ты доказал свою верность, — ответил Маранцано холодно. — Ты встречался с Лучано за моей спиной. Ты не доложил о содержании разговоров. Ты ведёшь себя как человек, который ждёт, кто победит. Я устал ждать. Ты либо со мной, либо против меня.
— Я с вами, дон Сальваторе. Я всегда был с вами.
— Тогда докажи. — Он постучал пальцем по списку. — Лучано и его люди — это моя забота. Я сам разберусь с ними. Но Энцо — твой друг. Ты приведёшь его ко мне. И при мне убьёшь.
В комнате повисла тишина. Слышно было только, как часы на каминной полке отсчитывают секунды. Тик-так. Тик-так. Тик-так.
— Вы хотите, чтобы я убил своего друга, — медленно произнёс я.
— Я хочу, чтобы ты выбрал семью. Настоящую семью. Не друзей детства. Не женщину, которая ждёт тебя дома. Семью. Коза Ностру. Меня.
Я смотрел на него. Человек, который когда-то дал мне шанс. Который учил меня чистить апельсин, не ломая кожуры. Который говорил о чести и традициях. Теперь он требовал, чтобы я убил Энцо — человека, который прошёл со мной через ад, который прикрывал мне спину в порту, в Бронксе, в «Нуова Вилла Таммаро». Который был мне ближе, чем брат.
— Я выполню приказ, — сказал я. — Но мне нужно время. Энцо сейчас на задании, он вернётся через три дня.
Маранцано кивнул.
— Три дня. Не больше. И запомни, Ло Чичеро: если ты попытаешься предупредить его — ты умрёшь вместе с ним. За тобой будут следить.
Я вышел из особняка и остановился на крыльце. Руки дрожали. Не от страха — от ярости. Маранцано только что подписал себе приговор. Не мой — свой собственный.
Квартира над пекарней, час спустя
Энцо выслушал меня молча. Когда я закончил, он долго сидел, глядя в одну точку, и крутил в пальцах незажжённую сигарету.
— Значит, дон хочет моей смерти, — сказал он наконец.
— Да.
— И твоей. Если ты не убьёшь меня.
— Да.
Он чиркнул спичкой и закурил. Выпустил дым в потолок.
— Мы прошли через ад вместе. Ты, я, Марко, Лука. Марко мёртв. Лука мёртв. Остались только мы двое. И теперь старый ублюдок хочет, чтобы один из нас убил другого.
— Он не старый ублюдок, — сказал я. — Он мой дон. Я присягал ему.
— И что? Присяга — это слова. А слова ничего не значат, когда человек сходит с ума от власти. — Энцо посмотрел на меня в упор. — Ты же не собираешься меня убивать?
— Нет.
— Тогда у нас проблема. Потому что если ты не убьёшь меня, Маранцано убьёт нас обоих.
— Я знаю. Поэтому у меня есть план.
Я рассказал ему о Лучано. О том, что Лаки готовит переворот. О том, что в ближайшие дни люди Маранцано по всей стране будут убиты — если только Маранцано не опередит их.
— Лучано знает о списке? — спросил Энцо.
— Думаю, да. У него есть люди в особняке дона.
— Тогда чего он ждёт?
— Не знаю. Может быть, ждёт, пока Маранцано сделает первый шаг. Тогда Лучано будет выглядеть защищающимся, а не нападающим.
— Политика, — сплюнул Энцо. — Ненавижу политику.
— Я тоже. Но сейчас это единственный способ выжить.
Мы договорились, что Энцо на время исчезнет. Уедет в Чикаго, к старым знакомым, и переждёт там, пока ситуация не разрешится. А я тем временем пойду к Лучано и скажу ему, что Маранцано готовит удар. Если повезёт, Лаки нанесёт удар первым. Если нет — мы оба покойники.
Манхэттен, бар «У Дженнаро», тайная встреча, 8 сентября 1931 года
Лучано был краток.
— В четверг, — сказал он. — Десятого сентября. Мы ударим по всем старым донам одновременно. Маранцано, его капо в Чикаго, его люди в Детройте. Все, кто держится за прошлое, уйдут в прошлое.
— Ты уверен, что справишься? — спросил я.
— Со мной Лански. А с Лански — лучшие люди города. Маранцано думает, что он в безопасности в своём особняке. Но его охрана уже куплена. Повар, который пробует его вино, работает на меня. Телохранители, которые дежурят у его дверей, знают, что после четверга у них будет новый босс.
— А я? Что ты хочешь от меня?
Лучано посмотрел на меня долгим взглядом.
— Ничего. Просто не мешай. Останься дома в этот вечер. Не ходи в особняк. Не предупреждай его. Когда всё кончится, ты станешь боссом Бруклина. Я обещаю тебе это.
— А если я не соглашусь?
— Тогда ты умрёшь вместе с ним. — Лаки пожал плечами. — Мне бы этого не хотелось. Ты хороший человек, Ло Чичеро. Редкий в нашем деле. Но если ты встанешь у меня на пути — я уберу и тебя. Ничего личного. Бизнес.
Я вышел из бара и остановился на тротуаре. Выбора не было. Лучано предлагал сделку, от которой нельзя отказаться. И всё же где-то глубоко внутри я чувствовал горечь. Я присягал Маранцано. Я клялся ему в верности. И теперь я должен был предать его — просто стоя в стороне и ничего не делая.
Особняк Маранцано, 10 сентября 1931 года, вечер
Я не пошёл в особняк. Я остался дома, с Катериной. Мы сидели у окна и смотрели на закат. Где-то там, в Бруклине, люди Лучано уже готовились к атаке. Я знал это — и ничего не делал.
— Ты мучаешься, — сказала Катерина.
— Да.
— Потому что предаёшь дона?
— Потому что я не знаю, кто прав. Маранцано когда-то был великим человеком. Он учил меня всему. Он дал мне шанс. А теперь я стою в стороне, пока его убивают.
— Он сам выбрал этот путь. Когда приказал тебе убить Энцо. Когда начал охоту на вчерашних союзников. Он перестал быть тем доном, которому ты присягал.
— Это не облегчает.
— Я знаю. — Она взяла мою руку. — Но иногда бездействие — это единственное правильное действие.
В десять вечера в дверь постучали. Я открыл. На пороге стоял запыхавшийся Доменико.
— В особняке стрельба, — выдохнул он. — Люди Лучано атакуют. Я слышал выстрелы, когда проезжал мимо.
Я кивнул.
— Спасибо, Доменико. Возвращайся домой. Сегодня на улицах небезопасно.
— А вы? Вы не поедете туда? Вы же consigliere!
— Нет. Я останусь здесь.
Доменико посмотрел на меня с непониманием, но спорить не стал. Он ушёл, а я вернулся к окну. Мы с Катериной сидели молча, держась за руки, и смотрели, как над Бруклином поднимается зарево — где-то далеко, в районе особняка.
Маранцано был мёртв. Я знал это без всяких донесений. Старый дон, который когда-то вручил мне письмо и отправил в Америку, ушёл в прошлое. Как Массерия. Как Валенти. Как десятки других.
Бруклин, утро 11 сентября 1931 года
Новость разлетелась по городу мгновенно. Газеты писали о «резне в особняке мафиозного босса», о «новой войне банд», о «полиции, которая бессильна перед разгулом преступности». Но мы знали правду. Не было никакой войны. Была хорошо спланированная операция, которая за одну ночь изменила всё.
Лучано созвал встречу в ресторане «У Пальмы» в полдень. Присутствовали все, кто выжил после ночи. Я пришёл с Энцо, который вернулся из Чикаго утренним поездом. Лаки сидел во главе стола — молодой, уверенный, в идеально сшитом сером костюме. Рядом с ним — Лански, Сигель, Адонис, Дженовезе.
— Джентльмены, — начал Лучано, когда все расселись, — старая гвардия мертва. Маранцано, его капо, их приспешники — все ушли. Коза Ностра, которую мы знали, больше не существует.
По комнате пробежал шёпот. Кто-то кивал, кто-то хмурился.
— Но это не конец, — продолжил Лаки. — Это начало. Мы создадим новую организацию. Не кучку враждующих семей, а единую Комиссию. Мы будем решать вопросы за столом, а не в переулках. Мы будем вести бизнес, а не войну.
— Кто будет главным? — спросил кто-то из дальнего конца стола.
— Никто, — ответил Лучано. — В том-то и дело. Комиссия — это совет равных. Каждая семья имеет голос. Никаких «боссов боссов». Никаких королей. Только партнёры.
Он обвёл взглядом собравшихся и остановился на мне.
— Ло Чичеро. Ты сохранил нейтралитет. Ты не предал своего дона, но и не встал у нас на пути. Я уважаю это. С сегодняшнего дня ты — босс Бруклина. Территория, люди, бизнес — всё твоё. При одном условии: ты входишь в Комиссию и играешь по общим правилам.
Я встал.
— Я согласен.
— Вот и отлично. — Лучано улыбнулся. — Добро пожаловать в новый мир.
Квартира над пекарней, вечер
Катерина встретила меня на пороге. Она уже всё знала — новости в нашем мире распространяются быстрее, чем грипп.
— Босс Бруклина, — сказала она, обнимая меня. — Звучит солидно.
— Звучит как приговор, — ответил я. — Теперь я уже не просто солдат. Я — цель.
— Ты всегда был целью. Просто теперь это официально.
Я усмехнулся. Она умела находить светлое даже в самой тёмной ситуации.
— Что теперь? — спросила она.
— Теперь мы строим. Легальный бизнес, профсоюзы, порт. Никакой крови. Только деньги.
— Это возможно?
— Лучано говорит, что да. Посмотрим.
Я подошёл к окну. Бруклин лежал передо мной — мой район, моя территория, моя ответственность. Маранцано был мёртв, но его уроки остались со мной. Терпение. Честь. Умение ждать. Я не предал его — я просто пережил. Как он сам когда-то учил меня: «Доном становится тот, у кого хватит терпения пережить всех остальных».
Я пережил Массерию. Пережил Маранцано. Переживу и тех, кто придёт после.
В кармане у меня лежали две вещи: апельсиновая корка и золотые часы Валенти. Прошлое и настоящее. То, что сделало меня тем, кто я есть. Я сжал их в кулаке и подумал об отце. Увидел бы он меня сейчас — что бы он сказал? «Ты выжил», наверное. А может быть: «Не потеряй себя».
Я не потерял. Пока не потерял.
За спиной Катерина зажгла лампу. В комнате стало тепло и уютно. Где-то на Манхэттене Лаки Лучано, наверное, праздновал победу. А где-то в морге лежало тело Маранцано — человека, который думал, что будет править вечно.
Война закончилась. Новая эра началась. И я был её частью.
Глава 10 Пепел империи
Нью-Йорк, сентябрь 1931 года
Утро после переворота выдалось солнечным и неестественно тихим. Я проснулся рано, ещё до рассвета, и долго лежал, глядя в потолок. Катерина спала рядом, её дыхание было ровным и спокойным. За окном просыпался Бруклин — мой Бруклин. Теперь официально мой.
Странное чувство. Я шёл к этому семь лет. От мальчика, который драил полы в пекарне на Малберри-стрит, до босса целого района. Мечтал ли я об этом? Пожалуй, нет. Я мечтал выжить. Потом — отомстить. Потом — защитить тех, кто мне дорог. А власть пришла сама — как побочный эффект правильно сделанных выборов. Или неправильных. С какой стороны посмотреть.
В восемь утра в дверь постучали. Энцо. Он выглядел так, будто не спал всю ночь, но глаза горели тем самым огнём, который я помнил по первым дням нашей дружбы.
— Собрание в «У Пальмы», — сказал он. — Лучано собирает всех новых боссов. Через час.
— Дай мне десять минут.
Я оделся, выпил кофе, поцеловал ещё сонную Катерину и вышел на улицу. У подъезда меня ждал автомобиль — чёрный «кадиллак», который раньше принадлежал Маранцано. Теперь он принадлежал мне. Как и многое другое, что осталось от старого дона.
Ресторан «У Пальмы», Манхэттен, полдень
В ресторане собрались все, кто пережил ночь. Лаки Лучано сидел во главе стола — без пиджака, в одной рубашке, с расстёгнутым воротником. Он выглядел уставшим, но довольным. Рядом с ним — Мейер Лански, спокойный и сосредоточенный, с неизменным блокнотом в руках. Дальше — Багси Сигель, молодой, горячий, с вечной ухмылкой на красивом лице. Джо Адонис, Вито Дженовезе, Фрэнк Костелло — все те, кто теперь будет править Нью-Йорком.
Я сел рядом с Энцо. Лаки кивнул мне и начал говорить.
— Джентльмены, вчера мы сделали то, что должны были сделать. Старая гвардия мертва. Давайте будем честны: Маранцано сам вырыл себе могилу. Он хотел быть королём, а королей в нашем деле не бывает. Мы — деловые партнёры. И сегодня мы установим правила, по которым будем жить дальше.
Он кивнул Лански, и тот открыл блокнот.
— Комиссия, — начал Мейер, — будет состоять из представителей пяти семей Нью-Йорка. Плюс семьи из других городов — Чикаго, Детройт, Новый Орлеан, — но они участвуют только в вопросах, которые касаются всех. Каждая семья автономна на своей территории. Никто не вмешивается в дела соседа. Споры решаются голосованием.
— А если кто-то нарушит правила? — спросил Адонис.
— Тогда Комиссия выносит решение. Большинством голосов. Наказание может быть любым — от штрафа до исключения.
— До исключения? — переспросил Сигель с усмешкой. — Это типа «мы тебя больше не любим»?
Лучано посмотрел на него холодно:
— Это типа «мы тебя больше не защищаем». А незащищённый босс долго не живёт.
Сигель осёкся. Даже он понимал, что значит остаться без прикрытия Комиссии.
Дальше начался дележ. Территории, которые раньше принадлежали Массерии и Маранцано, нужно было распределить заново. Спорили долго — о порте, о бутлегерских маршрутах, о профсоюзах. Лучано управлял собранием умело, как дирижёр оркестром. Он давал каждому высказаться, но мягко подводил к тому решению, которое считал правильным.
Мне достался Бруклин — весь, от порта до жилых кварталов. Энцо получил часть Манхэттена — Бауэри и прилегающие улицы. Доменико стал моим капо — первым из нового поколения. Сэла, погибшего в перестрелке с ирландцами, мы помянули отдельно, молча подняв стаканы.
К вечеру всё было решено. Пять семей Нью-Йорка. Комиссия. Новый порядок.
Особняк Маранцано, бывший, вечер
Я приехал в особняк один. Мне нужно было забрать кое-какие бумаги — документы на собственность, счета, списки должников. Но на самом деле мне нужно было попрощаться.
Внутри было пусто. Охрана разбежалась, прислуга исчезла. Только сквозняк гулял по коридорам, шевеля занавески. Я прошёл в кабинет — тот самый, где Маранцано чистил апельсины и строил планы. Стол был перевёрнут, бумаги разбросаны по полу. На стене, над камином, остался след от пули — видимо, кто-то из нападавших стрелял в портрет дона.
Я поднял с пола один из апельсинов — сухой, сморщенный. Вспомнил, как Маранцано чистил их: медленно, аккуратно, не повреждая кожуру. «Кожура — это то, что остаётся, когда съедена мякоть». Теперь и от него осталась только кожура. Память. Уроки. Имена врагов, которых он не успел убить.
Я сел в его кресло и закурил. Странно — ещё вчера это кресло принадлежало самому могущественному человеку в городе. Сегодня оно принадлежит мне. А завтра будет принадлежать кому-то ещё. Власть — она как стул под тобой. Сегодня ты на нём сидишь, завтра его выбивают.
В дверях появился Энцо. Он оглядел разгромленный кабинет и присвистнул.
— Однако. Хорошо тут поработали.
— Да уж.
— Ты как? — он сел напротив. — Я знаю, что ты его уважал.
— Уважал. До того, как он приказал мне убить тебя.
Энцо кивнул. Достал из кармана фляжку с виски, отхлебнул, протянул мне. Я сделал глоток. Обжигающая жидкость потекла по горлу.
— Знаешь, что меня бесит? — сказал я. — Он был прав. Во многом прав. Лучано действительно строит мафию без чести. Мафию, где правят деньги. И это работает.
— Может, так и надо? — Энцо пожал плечами. — Честь, традиции, омерта — это красивые слова. Но пока мы за них умирали, такие, как Лански, считали прибыль. Может, пора и нам научиться считать?
Я задумался. Энцо был прав — и от этого становилось горько. Мы выиграли войну, но проиграли что-то важное. Что-то, чему меня учил отец. Что-то, за что умер Марко.
— Поехали домой, — сказал я, вставая. — Хватит призраков на сегодня.
Квартира над пекарней, ночь
Катерина ждала меня. Она сидела за столом с чашкой остывшего кофе и смотрела на бумаги — счета, графики, списки. За последние месяцы она стала не просто моей женщиной, но и негласным бухгалтером. Цифры любили её так же, как она любила порядок.
— Как всё прошло? — спросила она, не поднимая головы.
— Хорошо. Бруклин — мой. Энцо получил Бауэри. Комиссия создана. Война окончена.
— Тогда почему ты такой мрачный?
Я сел напротив и взял её за руку.
— Потому что я не знаю, что делать с миром. Я умею воевать. Умею убивать. Умею ждать. А теперь — мир. И я должен строить бизнес. А я не умею.
— Научишься. Ты всему научился.
— С тобой — да.
Она улыбнулась. Потом посмотрела на меня серьёзно.
— Знаешь, что я думаю? Ты боишься не того, что не справишься. Ты боишься, что справишься — и станешь таким же, как Маранцано.
Я не ответил. Потому что она была права.
Бруклин, порт, октябрь 1931 года
Первый месяц новой власти прошёл в хлопотах. Я перестраивал бизнес — то, что раньше работало через силу и страх, теперь должно было работать через договоры и расчёты. Профсоюз портовых грузчиков, который раньше платил «крышу» Маранцано, теперь договаривался напрямую со мной. Мы установили фиксированные ставки. Никакого вымогательства — только честный процент. Грузчики были довольны, я был доволен, порт работал как часы.
Прачечная, которую сожгли люди Массерии, отстроилась заново — на этот раз с солидной страховкой и охраной. Я вложил деньги в недвижимость — три доходных дома в Бруклине. Доход был небольшой, но стабильный. Энцо шутил, что я становлюсь «респектабельным буржуем». В его устах это звучало почти как оскорбление, но я знал: он гордится мной.
С Лучано мы встречались раз в неделю — на заседаниях Комиссии. Лаки оказался не только хитрым стратегом, но и неплохим управленцем. Он разбирался в цифрах, умел договариваться, находил компромиссы там, где другие видели только повод для войны. Я начинал понимать, почему он победил. Маранцано воевал за власть. Лучано строил систему. А система всегда побеждает одиночек.
Но были и проблемы. Ирландцы, затаившиеся после войны, начали понемногу поднимать голову. Мелкие стычки в порту, драки в барах, попытки перехватить грузовики с виски. Я знал, что рано или поздно они попытаются вернуть себе то, что потеряли. И готовился к этому.
Декабрь 1931 года, квартира над пекарней
Под Рождество Катерина сообщила мне новость, которая изменила всё.
Мы сидели за ужином. Она была непривычно тихой, почти ничего не ела, только крутила вилку в пальцах. Я спросил, что случилось.
— Ничего плохого, — сказала она. — Просто... у нас будет ребёнок.
Я замер. Вилка выпала из рук и звякнула о тарелку.
— Ты уверена?
— Уверена. Я была у врача.
Я встал, подошёл к ней, обнял. Мы стояли так долго, не говоря ни слова. В моей голове проносились мысли — быстрые, обрывочные: отец, который не дожил до внука; мать, которая, возможно, ещё жива на Сицилии; этот ребёнок, который вырастет в мире без войны.
— Ты рад? — спросила она.
— Я... — слова застряли в горле. — Я счастлив. И напуган.
— Я тоже. Но вместе — справимся.
В ту ночь я не спал. Стоял у окна, смотрел на падающий снег и думал о будущем. О сыне — я почему-то был уверен, что будет сын. О том, каким отцом я стану. О том, что я должен сделать, чтобы он никогда не держал в руках оружие.
Я достал из кармана апельсиновую корку — она почти рассыпалась в пальцах, — и часы Валенти. Прошлое и будущее. То, что я потерял, и то, что я должен защитить.
— Я сделаю всё, чтобы ты жил в другом мире, — прошептал я. — Обещаю.
Манхэттен, Комиссия, январь 1932 года
На первом заседании нового года Лучано поднял вопрос о будущем.
— Джентльмены, — сказал он, обводя взглядом собравшихся, — бутлегерство скоро закончится. Вы все читаете газеты. Сухой закон трещит по швам. Рузвельт, если придёт к власти, отменит его в первый же год. Мы должны быть готовы.
— К чему? — спросил Адонис.
— К легальному бизнесу. Казино, профсоюзы, строительство, недвижимость. Всё, что приносит деньги и не привлекает федералов. Бутлегерство сделало нас богатыми. Но оно не сделает нас вечными. Мы должны диверсифицироваться.
— Умное слово, — хмыкнул Сигель. — Но я согласен. Лас-Вегас, например. Там можно построить казино. Легальные. Без копов, без подкупов.
— Вот именно, — кивнул Лучано. — Каждый из вас получит свою долю в новом бизнесе. Но для этого нужны инвестиции. Я предлагаю создать общий фонд.
Дальше начались споры — о долях, о контроле, о том, кто будет управлять деньгами. Я слушал и думал о том, что Лучано действительно строит будущее. Не для себя — для всех нас. И в этом было что-то, чего не хватало Маранцано. Не величие — масштаб.
Когда собрание закончилось, Лаки отозвал меня в сторону.
— Слышал, ты станешь отцом, — сказал он. — Поздравляю.
— Спасибо.
— Это меняет всё, верно? Когда у тебя появляется ребёнок, ты начинаешь думать не о том, как умереть, а о том, как жить.
— Ты говоришь так, будто знаешь.
— У меня нет детей. Но у меня есть семья. — Он кивнул в сторону зала, где расходились боссы. — И я хочу, чтобы она жила долго. Все мы.
Я вышел на улицу. Январский ветер бил в лицо, но внутри было тепло. Война закончилась. Бизнес налаживался. У меня должен был родиться сын. Впервые за много лет я чувствовал, что у меня есть будущее. Не просто выживание — будущее.
Но где-то глубоко внутри, как старая рана перед дождём, ныло предчувствие. Предчувствие того, что мир никогда не длится долго. И что за каждым подъёмом следует падение
Глава 11 Рождение сына
Нью-Йорк, Бруклин, весна 1932 года
Винченцо Ло Чичеро родился третьего апреля, в четыре часа утра, под проливным дождём.
Я помню эту ночь до мельчайших подробностей, хотя прошло почти полвека. Помню, как метался по гостиной, пока за дверью спальни врач и акушерка делали свою работу. Помню, как Энцо сидел на стуле у окна и молча курил, не говоря ни слова, — он понимал, что сейчас любые слова бесполезны. Помню, как дождь барабанил по крыше, то усиливаясь, то затихая, и каждый раз, когда он усиливался, мне казалось, что это плохой знак.
Я не верил в приметы. Я прошёл через ад, убивал людей, смотрел в глаза смерти и не отводил взгляд. Но в ту ночь я был не capo, не consigliere, не босс Бруклина. Я был просто мужчиной, который боялся потерять жену и ещё не рождённого ребёнка. И этот страх был сильнее всего, что я испытывал раньше.
В четыре утра крик младенца разрезал тишину. Я вскочил, едва не опрокинув стул. Через минуту дверь открылась, и акушерка — пожилая итальянка с добрыми глазами — сказала: «У вас сын, мистер Ло Чичеро. Здоровый, крепкий мальчик».
Я вошёл в спальню. Катерина лежала на кровати, бледная, измученная, но счастливая. В руках она держала маленький свёрток, из которого выглядывало крошечное красное личико. У него были тёмные волосы — как у меня, как у моего отца, как у всех Ло Чичеро. И глаза — пока ещё мутные, новорождённые, но я знал, что они станут такими же тёмными и глубокими, как у всех мужчин нашей семьи.
— Посмотри на него, — прошептала Катерина. — Он похож на тебя.
— Нет, — ответил я, прикасаясь пальцем к крошечной ладошке. — Он похож на деда. На Винченцо.
Малыш сжал мой палец — крепко, удивительно крепко для такого крошечного существа. И в этот момент мир перевернулся. Я смотрел на него и понимал: всё, что я делал раньше, всё, через что прошёл, — всё это было подготовкой. Настоящая работа только начинается.
Энцо заглянул в дверь, увидел младенца и широко улыбнулся.
— Ну что, папаша, — сказал он, — теперь ты в ответе не только за себя.
— Я знаю.
— Страшно?
— Страшно.
— Это хорошо. Страх делает нас осторожными. А осторожность — это то, что нужно отцу.
Я вышел на крыльцо. Дождь наконец закончился, небо на востоке начало светлеть. Пахло мокрой землёй и свежестью. Я стоял и смотрел, как над Бруклином поднимается солнце, и думал об отце. Увидел бы он своего внука? Что бы он сказал? Наверное, ничего. Просто положил бы руку мне на плечо и молча кивнул. Этого было бы достаточно.
Я назвал сына в честь него. Винченцо. Винченцо Ло Чичеро-младший. Пусть имя напоминает ему о том, откуда мы родом. О лимонных рощах Палермо, о человеке, который умер, но не предал. О чести, которая дороже жизни.
Бруклин, лето 1932 года
Первые месяцы отцовства прошли как один долгий, счастливый, бессонный день. Винченцо оказался беспокойным младенцем — он просыпался по пять раз за ночь, кричал так, что слышали соседи, и требовал внимания круглые сутки. Катерина, бледная от усталости, но неизменно терпеливая, проводила с ним дни и ночи. Я помогал, чем мог, хотя толку от меня было немного: я умел держать оружие, но не умел пеленать. Однако я учился. Мы оба учились.
Доменико, ставший моим капо, взял на себя часть моих обязанностей в порту. Он изменился после войны — стал спокойнее, рассудительнее. Смерть Фрэнка и пережитый ад «Нуова Вилла Таммаро» закалили его. Из нервного новичка он превратился в надёжного командира, которому я мог доверять. Энцо шутил, что я выращиваю себе замену. Я не спорил.
Бизнес шёл в гору. Прачечная приносила стабильный доход, профсоюз портовых грузчиков платил исправно, три доходных дома обеспечивали ренту. Я открыл ещё один бизнес — небольшой ресторан в итальянском квартале, который назвал «У Тото». Катерина смеялась над названием, но ресторан быстро стал популярным. Кормили там честно, по-домашнему, и цены были умеренные. Я специально держал их ниже рыночных — пусть люди знают, что Ло Чичеро заботится о своих.
Но были и тревожные знаки. Ирландцы, притихшие после войны, снова начали проявлять активность. Сначала — мелкие стычки в барах. Потом — попытка перехватить грузовик с виски на Бауэри. Энцо, контролировавший этот район, разобрался быстро и жёстко: двое нападавших оказались в больнице, один — в реке. Но осадок остался. Ирландцы явно готовили что-то серьёзное, и мы должны были быть готовы.
Манхэттен, заседание Комиссии, сентябрь 1932 года
Лучано выглядел озабоченным. Он сидел во главе стола и вертел в руках незажжённую сигарету — верный признак того, что он нервничает.
— ФБР, — сказал он, когда все расселись. — Федералы начали проявлять интерес к нашему бизнесу. Пока — осторожно, но это только начало. Рузвельт, если придёт к власти, начнёт масштабную кампанию против организованной преступности. Сухой закон отменят, и тогда наши доходы от бутлегерства упадут. А внимание федералов — возрастёт.
— Что ты предлагаешь? — спросил Адонис.
— Диверсификацию, — ответил Лаки. — Мы говорили об этом в январе. Теперь пора действовать. Я вложил деньги в строительство казино в Лас-Вегасе. Лански занимается легализацией наших капиталов через подставные компании. Каждый из вас должен подумать о том, как перевести бизнес в легальное русло. Профсоюзы, недвижимость, рестораны, строительство — что угодно, лишь бы оно было чистым.
— А если мы не успеем? — спросил я.
— Тогда нас посадят. Или перестреляют. Или и то, и другое. — Лучано посмотрел на меня серьёзно. — Ты уже начал, Ло Чичеро. У тебя прачечная, ресторан, доходные дома. Ты мыслишь правильно. Но нужно больше. Гораздо больше.
Я кивнул. Лучано был прав. Война закончилась, но битва за выживание продолжалась. Только теперь врагом была не другая семья, а государство. А государство — это противник, которого нельзя убить.
Бруклин, квартира над пекарней, октябрь 1932 года
Винченцо рос быстро. В полгода он уже сидел, в семь месяцев — ползал, в восемь — делал первые шаги, держась за мебель. Катерина не могла нарадоваться. Я тоже, хотя старался не показывать эмоций — мужчины Ло Чичеро не сентиментальны, так говорил отец. Но когда малыш улыбался мне беззубой улыбкой или сжимал мой палец своей крошечной ладошкой, я чувствовал, как внутри что-то тает. То, что я считал навсегда замёрзшим после всех смертей и потерь.
Однажды вечером, когда Катерина укладывала сына спать, я сидел за столом и просматривал счета. Энцо пришёл без предупреждения — он никогда не предупреждал. Сел напротив, налил себе виски и долго молчал.
— Что случилось? — спросил я.
— Ирландцы. Они договорились с остатками людей Массерии. Те, кто выжил после войны и сбежал в Чикаго, вернулись. У них деньги, оружие и желание отомстить.
— За Массерию?
— За всё. За войну, за порт, за унижение. — Энцо отхлебнул виски. — У меня есть информатор в порту. Он говорит, что они готовят налёт. Склад на Деланси-стрит, тот самый, который мы захватили в двадцать четвёртом. Они хотят сжечь его — как символ.
— Когда?
— Точно не известно. Но скоро. Может, через неделю, может, через две.
Я задумался. Склад на Деланси-стрит был важен — через него шла большая часть виски, которая потом распределялась по барам Бруклина и Манхэттена. Если ирландцы уничтожат его, мы потеряем не только товар, но и репутацию. А репутация в нашем деле — это всё.
— Усилим охрану, — сказал я. — Удвоим посты. И подготовим ответный удар. Если они хотят войны — они её получат.
Энцо кивнул и допил виски. Потом посмотрел на дверь спальни, откуда доносился тихий голос Катерины, напевавшей колыбельную.
— Как там малой?
— Растёт. Скоро ходить начнёт без опоры.
— Ты счастлив?
Я задумался. Счастлив ли я? Да, пожалуй. Но счастье в нашем мире — это не постоянное состояние. Это короткие моменты, которые нужно ловить и держать крепко, потому что завтра их может не быть.
— Да, — ответил я. — Пока — да.
Бруклин, склад на Деланси-стрит, ноябрь 1932 года
Налёт случился в ночь на семнадцатое ноября.
Мы были готовы. Засада из десяти человек, включая меня, Энцо, Доменико и проверенных солдат, ждала внутри склада. Ирландцев было около дюжины — они пришли пешком, через пустырь, и попытались проникнуть через заднюю дверь. Мы встретили их огнём.
Перестрелка длилась минут пятнадцать, хотя мне показалось, что прошёл час. В темноте склада, среди ящиков с виски, вспышки выстрелов выхватывали из мрака искажённые яростью лица. Я стрелял из «томми-гана», целясь по силуэтам в дверном проёме. Рядом бил дробовик Энцо. Слева — револьверы Доменико и его людей.
Когда всё закончилось, на полу склада лежали шестеро. Ещё трое убежали, но мы знали: они вернутся не скоро. Мы потеряли одного — молодого парня по имени Рико, который только недавно пришёл в семью. Он погиб мгновенно, пуля попала в сердце. Я смотрел на его тело и думал о том, что снова, снова война забирает лучших.
— Мы победили? — спросил Доменико, тяжело дыша.
— Да. Пока — да.
Энцо вытер кровь с лица — его задело осколком стекла, но рана была несерьёзной.
— Они вернутся, — сказал он. — Не сегодня, так через месяц. Они не успокоятся, пока не отвоюют порт.
— Значит, мы должны ударить первыми, — ответил я. — Так, чтобы они запомнили.
Бруклин, квартира над пекарней, позже
Я вернулся домой под утро. Катерина не спала — она сидела у окна с Винченцо на руках и смотрела на меня так, будто знала всё, что случилось.
— Опять кровь, — сказала она. Это был не вопрос.
— Да.
— Ты ранен?
— Нет. Только устал.
Она подошла и обняла меня одной рукой, прижимая сына к груди. Мы стояли так втроём — я, она и Винченцо, который мирно спал, не зная, что его отец только что убивал людей.
— Когда-нибудь это кончится? — спросила она.
— Да. Обязательно.
— Ты обещаешь?
Я посмотрел на сына. На его крошечные пальчики, сжатые в кулачки. На его мирное личико, не знающее страха.
— Обещаю. Я сделаю всё, чтобы он жил в другом мире. В мире, где не нужно стрелять.
Она кивнула и прижалась ко мне крепче. За окном светало. Над Бруклином поднималось солнце, окрашивая крыши в розовый цвет. И в этом свете, в этой тишине, в этом объятии я чувствовал то, чего не чувствовал уже много лет. Надежду.
Манхэттен, Комиссия, декабрь 1932 года
Лучано выслушал мой доклад об ирландцах и кивнул.
— Хорошая работа. Но это временное решение. Ирландцы — как сорняки. Ты вырываешь их с корнем, а они прорастают снова. Нужно договариваться.
— Договариваться? После того, что они сделали?
— Именно. — Лаки закурил. — Я уже говорил с их главным — О'Райли. Он готов к перемирию, но на своих условиях. Они хотят долю в порту. Небольшую — десять процентов. Этого достаточно, чтобы они перестали воевать и начали зарабатывать.
— И ты согласен?
— Бизнес есть бизнес, Ло Чичеро. Десять процентов — это меньше, чем мы тратим на охрану и похороны. Подумай об этом.
Я подумал. Лучано был прав — как всегда. Но мысль о том, чтобы делить порт с теми, кто пытался убить меня и моих людей, была горькой. Однако я знал: гордость — плохой советчик. Особенно когда у тебя есть сын.
— Хорошо, — сказал я. — Но О'Райли должен извиниться перед семьями погибших. Лично.
— Договорились. Я передам.
Я вышел на улицу. Декабрьский ветер нёс снег, первые хлопья ложились на брусчатку. Я думал о том, что мир действительно меняется. Враги становятся партнёрами. Война уступает место бизнесу. И только одно остаётся неизменным: желание защитить тех, кого любишь.
Бруклин, Рождество 1932 года
На Рождество мы собрались всей семьёй. Энцо, Доменико, несколько старых солдат, переживших войну. Катерина накрыла стол — индейка, паста, красное вино. Винченцо, уже почти годовалый, сидел на высоком стульчике и пытался есть руками, размазывая пюре по лицу.
Мы подняли тост за павших. За Марко. За Луку. За Фрэнка. За Сэла. За всех, кто не дожил до этого дня.
Потом — за живых. За семью. За будущее.
— За Винченцо, — сказал Энцо, поднимая бокал. — Пусть он никогда не держит в руках оружия. Пусть его руки знают только деньги.
Все засмеялись, но в этом смехе была правда. Мы воевали, чтобы наши дети не воевали. Мы убивали, чтобы они не убивали. Мы строили новый мир — для них.
Вечером, когда гости разошлись, а Винченцо уснул, я вышел на крыльцо. Снег всё падал, укрывая Бруклин белым покрывалом. Я достал из кармана апельсиновую корку и часы Валенти. Прошлое. То, что осталось от войны.
Когда-нибудь я отдам эти вещи сыну. И расскажу ему всё. О том, как мальчик с Сицилии переплыл океан и стал мужчиной. О том, как он убивал и как его пытались убить. О том, как он нашёл любовь и как боялся её потерять.
Но это будет потом. Когда он вырастет. А пока — пусть спит. Пусть видит сны о чём-то хорошем. О мире, где нет войны.
Глава 12 Ирландский гамбит
Нью-Йорк, Бруклин, весна 1933 года
Перемирие с ирландцами продержалось ровно три месяца.
В апреле О'Райли нарушил договорённости. Его люди перехватили грузовик с виски на шоссе за городом — не в порту, не в Бруклине, а на нейтральной территории. Формально — не наша зона. По факту — прямой вызов. Водителя избили и выбросили на обочину, товар исчез. Тридцать ящиков виски — около пяти тысяч долларов убытка.
Я узнал об этом на следующее утро от Энцо, который приехал ко мне домой, злой как чёрт.
— О'Райли говорит, что это не его люди, — сказал он, расхаживая по гостиной. — Говорит, что это «отколовшаяся группа», которую он не контролирует. Врёт, конечно. Он просто проверяет нас на прочность. Если мы проглотим это, он пойдёт дальше.
— Мы не будем глотать, — ответил я, допивая кофе. — Но и стрелять сразу не будем. Сначала — разговор.
Энцо остановился и посмотрел на меня с удивлением:
— Разговор? Ты хочешь говорить с человеком, который нарушил слово?
— Я хочу понять, чего он добивается. Если ему нужна доля в порту — он мог попросить. Лучано оставил ему десять процентов. Почему он рискует войной?
— Потому что он ирландец. Они все сумасшедшие.
— Сумасшедшие не строят империи. О'Райли что-то задумал. И я хочу знать, что именно.
Встречу назначили на нейтральной территории — в баре на границе Бруклина и Куинса. О'Райли пришёл с двумя телохранителями, я — с Энцо и Доменико. Мы сели за стол друг напротив друга, как два генерала враждующих армий, заключивших временное перемирие.
О'Райли был крупным мужчиной с рыжими волосами и лицом, изрезанным шрамами. Он говорил с сильным ирландским акцентом, но по-итальянски понимал — научился за годы войны. Глаза у него были умные, холодные, оценивающие. Такие глаза я видел у Лучано. Такие глаза бывают у людей, которые всегда думают на три шага вперёд.
— Ты нарушил соглашение, — сказал я без предисловий.
— Не я. Мои люди. Они вышли из-под контроля.
— Это твои проблемы. Соглашение было между мной и тобой. Если ты не контролируешь своих людей — зачем нам соглашение?
О'Райли помолчал, вертя в пальцах стакан с виски.
— Ты прав, — сказал он наконец. — Я нарушил слово. Но у меня были причины.
— Какие?
— Лучано обещал мне десять процентов порта. Но десять процентов — это крохи. Ты контролируешь весь Бруклин. Твой друг Энцо — Бауэри. А что у меня? Пара баров и подпольное казино? Этого мало. Мои люди хотят большего. И если я не дам им большего — они перестанут подчиняться мне. Тогда начнётся настоящая война, которую никто из нас не хочет.
Я слушал его и понимал: он не врёт. По крайней мере, не полностью. О'Райли действительно был зажат между амбициями своих людей и реальностью, в которой мы контролировали почти весь город. Но это не оправдывало его.
— Ты мог прийти ко мне и попросить увеличить долю, — сказал я. — Вместо этого ты ударил исподтишка. Это не по-деловому.
— А ты бы согласился?
— Не знаю. Но теперь — точно нет.
О'Райли усмехнулся и откинулся на спинку стула:
— Тогда что ты предлагаешь?
— Я предлагаю честную сделку. Ты возвращаешь товар — или его стоимость. Ты наказываешь людей, которые угнали грузовик. И ты публично извиняешься перед семьями тех, кого твои люди убили в прошлых стычках. Взамен я увеличиваю твою долю в порту до пятнадцати процентов. И мы забываем о войне.
— Пятнадцать? — О'Райли прищурился. — А почему не двадцать?
— Потому что пятнадцать — это щедро. А двадцать — это слабость. Я не могу показывать слабость перед своими людьми, так же как ты — перед своими.
О'Райли долго молчал. Потом кивнул:
— Хорошо. Я согласен. Но извиняться публично я не буду. Это унизительно.
— Тогда сделки не будет. Извинения — это цена за моё доверие. Без них мы остаёмся врагами.
Он снова замолчал. Я видел, как внутри него борются гордость и pragmatismus. Наконец он выдохнул и сказал:
— Чёрт с тобой, Ло Чичеро. Я извинюсь.
Мы пожали руки. Сделка состоялась.
Манхэттен, Комиссия, май 1933 года
Лучано выслушал мой доклад о переговорах с О'Райли и одобрительно кивнул.
— Ты хорошо справился, — сказал он. — Многие на твоём месте начали бы стрелять. А ты договорился. Это высший пилотаж.
— Я просто не хочу больше крови. У меня сын растёт.
— Понимаю. — Лаки закурил. — Но не все такие, как ты. Сигель, например, предлагал просто перебить всех ирландцев и забыть о проблеме. Я его отговорил. Пока.
— Сигель горячий. Он ещё молод.
— Молод и опасен. Но это моя забота. — Лучано выпустил дым в потолок. — Как там Винченцо?
— Ходит уже. Пытается говорить. Катерина учит его итальянскому.
— Правильно. Пусть знает язык предков. — Он помолчал. — Знаешь, я иногда завидую тебе. У тебя есть семья. Настоящая. Жена, сын. А у меня — только бизнес.
— Ты сам выбрал этот путь.
— Выбрал. И не жалею. Но иногда думаю: а что, если бы всё сложилось иначе? Если бы я остался на Сицилии? Женился бы на какой-нибудь крестьянке? Растил бы детей?
Я посмотрел на него. Лаки Лучано — самый могущественный человек в Нью-Йорке, создатель Комиссии, гений преступного мира — говорил о крестьянке и детях. В этот момент он был не боссом. Он был просто человеком.
— Никогда не поздно, — сказал я.
— Поздно, Ло Чичеро. Для таких, как мы, — поздно.
Я вышел из ресторана и остановился на тротуаре. Лучано был прав. Для таких, как мы, — поздно. Но для моего сына — ещё нет. И это давало надежду.
Бруклин, порт, июнь 1933 года
Сделка с О'Райли сработала. Товар вернули — правда, не весь, но большую часть. Виновных наказали — одного из угонщиков нашли в канаве с перерезанным горлом, двое других исчезли. О'Райли извинился перед семьями погибших — сквозь зубы, но извинился. Порт заработал в полную силу.
Доменико, который курировал портовые дела, доложил, что доходы выросли на двадцать процентов. Часть из них я вложил в ресторан «У Тото», который становился всё популярнее. Ещё часть — в акции строительной компании, которую порекомендовал Лански. Мейер знал толк в инвестициях, и я доверял его чутью.
Энцо, наблюдая за моими финансовыми манипуляциями, только качал головой:
— Ты становишься настоящим капиталистом. Ещё немного — и забудешь, с какой стороны держать пистолет.
— Пистолет — это крайний довод, — отвечал я. — А крайние доводы нужно приберегать. Иначе они перестают работать.
— Философ, — усмехался он, но в его голосе была гордость.
Квартира над пекарней, лето 1933 года
Винченцо рос, и каждый день приносил что-то новое. Первое слово — «папа». Первый шаг без поддержки. Первый зуб. Я старался быть рядом в эти моменты, хотя бизнес отнимал всё больше времени.
Катерина цвела. Материнство пошло ей на пользу — она стала спокойнее, увереннее, хотя огонь в её глазах никуда не делся. Она по-прежнему вела бухгалтерию и по-прежнему была моим главным советчиком. Когда я сомневался — я шёл к ней. И она всегда находила нужные слова.
Однажды вечером, когда Винченцо уже спал, мы сидели на крыльце и смотрели на звёзды. Таких звёзд, как над Бруклином, не было нигде — даже на Сицилии.
— О чём ты думаешь? — спросила она.
— О том, что мы построили. О том, что у нас есть дом, бизнес, будущее. О том, что я боюсь это потерять.
— Ты всегда будешь бояться. Это цена любви. Чем больше ты любишь, тем больше боишься потерять.
— Твой отец учил тебя этому?
— Нет. Жизнь научила. — Она взяла меня за руку. — Знаешь, что я поняла? Страх — это не weakness. Слабость — это когда ты позволяешь страху управлять тобой. А ты не позволяешь. Ты боишься, но всё равно действуешь. Это и есть смелость.
Я поцеловал её руку. Мы сидели молча, и звёзды над Бруклином светили так ярко, как будто обещали, что всё будет хорошо.
Манхэттен, Комиссия, ноябрь 1933 года
Лучано объявил о новом проекте. Он и Лански вложили деньги в строительство казино в Лас-Вегасе и приглашали всех членов Комиссии присоединиться.
— Лас-Вегас — это будущее, — говорил он, расхаживая перед картой Невады. — Легальные азартные игры. Никаких копов, никаких взяток, никаких подпольных баров. Чистый бизнес, с лицензией от штата. Через десять лет это будет золотая жила.
— Сколько нужно вложить? — спросил Адонис.
— Минимум — пятьдесят тысяч. Максимум — сколько хотите. Доли пропорциональны вложениям.
Я прикинул свои финансы. Пятьдесят тысяч было большой суммой, но я мог её найти — продать часть акций, занять у Энцо, использовать резервы. И я знал: если Лучано и Лански вкладывают деньги, значит, дело стоит того.
— Я вхожу, — сказал я.
— Отлично. — Лучано кивнул. — Кто ещё?
К концу заседания почти все согласились. Даже Сигель, который обычно скептически относился к «легальному бизнесу», выделил деньги. Он мечтал построить самое роскошное казино в истории — место, которое станет символом нового Лас-Вегаса.
После собрания Лучано отозвал меня в сторону.
— Ты уверен? — спросил он. — Пятьдесят тысяч — это серьёзные деньги. Если проект прогорит...
— Не прогорит. Ты и Лански не вкладываете в прогорающие проекты.
— Верно. — Он усмехнулся. — Но я хотел предупредить: Лас-Вегас — это не только деньги. Это ещё и внимание. Федералы будут следить за каждым, кто вкладывает в казино. Ты готов к такому вниманию?
— Я готов.
— Хорошо. Тогда добро пожаловать в будущее.
Бруклин, декабрь 1933 года, Рождество
Второе Рождество Винченцо мы праздновали с размахом. Ресторан «У Тото» был закрыт на спецобслуживание — только для своих. Пришли все: Энцо, Доменико, старые солдаты, пережившие войну, их жёны и дети. Было шумно, жарко, пахло жареным мясом и специями.
Винченцо, уже почти два года, бегал между столами и пытался стащить сладости. Катерина смеялась, глядя на него. Я сидел во главе стола и чувствовал себя почти счастливым.
— За семью, — поднял тост Энцо.
— За семью, — повторили все.
Я посмотрел на сына. Он улыбался беззубой улыбкой и тянул руки к праздничному пирогу. В этот момент я знал: всё, что я делал, — всё было ради него. Ради того, чтобы он никогда не держал оружия. Ради того, чтобы его руки знали только деньги, как говорил Энцо.
Вечером, когда гости разошлись, а Катерина укладывала сына спать, я вышел на крыльцо. Снег падал — такой же, как год назад, как два года назад, как всегда в декабре. Я смотрел на Бруклин и думал о будущем. О Лас-Вегасе, о новых инвестициях, о том, что мир действительно меняется.
Где-то на Манхэттене Лучано, наверное, тоже смотрел в окно. И думал о том же. О том, что мы построили. О том, что ещё предстоит построить. О том, что империя, созданная на крови, может стать империей, построенной на деньгах.
Но я знал: кровь никуда не уходит. Она просто застывает под слоем респектабельности, как старая рана под шрамом. И однажды она может открыться снова.
Глава 13 Тени прошлого
Нью-Йорк, Бруклин, март 1934 года
Прошлое никогда не уходит. Оно просто ждёт.
Я знал это всегда, но забыл. Забыл за хлопотами о сыне, за расчётами балансов, за заседаниями Комиссии, за строительством легального бизнеса. Я так увлёкся созданием нового мира, что перестал оглядываться. А зря. Потому что прошлое не прощает тех, кто о нём забывает.
Всё началось с письма.
Оно пришло не по почте — почтой мы не пользовались, слишком много глаз. Его принёс Доменико, который забрал конверт у портового грузчика. Тот, в свою очередь, получил его от матроса с сицилийского парохода. Обратного адреса не было. Только моё имя, выведенное неровным, явно старческим почерком.
Я вскрыл конверт. Внутри — один лист бумаги, пожелтевший, потрёпанный, как будто его везли через океан в кармане, а не в сумке. Всего несколько строк на сицилийском диалекте:
«Сальваторе Ло Чичеро. Ты убил моего отца в Палермо, в марте 1923 года. Ты думал, что я не узнаю. Но я узнал. Я ждал одиннадцать лет. Теперь я здесь. Я найду тебя. И ты заплатишь».
Подписи не было. Только маленький рисунок в углу — лимонная ветка. Символ семьи Фиерро. Символ дона Витале.
Я перечитал письмо трижды. Потом сложил его и убрал в карман. Руки не дрожали — они давно разучились дрожать. Но внутри что-то сжалось. Не страх. Скорее, предчувствие.
— Что там? — спросил Доменико.
— Ничего хорошего. Позови Энцо. Срочно.
Через час мы сидели в задней комнате ресторана «У Тото». Энцо читал письмо, хмурясь. Катерина, которую я тоже позвал — у нас не было секретов, — стояла у окна и молча слушала.
— Одиннадцать лет, — произнёс Энцо, откладывая письмо. — Кто-то ждал одиннадцать лет, чтобы отомстить. Это серьёзно. Это не просто горячая голова.
— Лимонная ветка, — сказал я. — Это символ Фиерро. Но дон Витале никогда бы не стал мстить мне. Я спас его племянницу. Я выполнил обещание.
— Может, это не дон Витале, — сказала Катерина. — Может, это кто-то из его окружения. У дона много родственников. Не все знают, что ты для него сделал.
— Или это вообще не Фиерро, — добавил Энцо. — Лимонная ветка — не такой уж редкий символ на Сицилии. Может, он просто хочет запутать тебя. Заставить сомневаться.
— Может быть. Но факт остаётся фактом: кто-то приехал в Нью-Йорк, чтобы убить меня. И он знает, где я.
Мы начали расследование в тот же день. Я разослал людей по порту — опрашивать матросов, грузчиков, всех, кто мог видеть человека, передавшего письмо. Энцо подключил своих информаторов в Маленькой Италии. Доменико проверил списки пассажиров, прибывших из Палермо за последний месяц. Ничего. Человек, написавший письмо, как будто растворился в воздухе.
— Он профессионал, — сказал Энцо через неделю бесплодных поисков. — Не просто обиженный родственник. Кто-то, кто умеет прятаться.
— Или кто-то, кого прячут, — ответил я. — У него могут быть сообщники здесь. Люди, которые знают город и могут укрыть его.
— Но кто? Мы контролируем почти весь Бруклин.
— Почти — ключевое слово.
Бруклин, порт, апрель 1934 года
Покушение случилось в дождливый вторник.
Я возвращался с заседания Комиссии. Со мной были Доменико и ещё двое солдат — обычный эскорт. Машина остановилась у ресторана «У Тото», я вышел первым. Дождь барабанил по крыше, ветер гнал по мостовой мусор. Я уже взялся за ручку двери, когда услышал выстрел.
Пуля ударила в косяк над моей головой. Я рухнул на землю, перекатился за машину. Доменико уже стрелял в ответ, целясь куда-то в темноту. Солдаты рассыпались по улице. Ещё один выстрел — на этот раз откуда-то с крыши. Один из моих людей вскрикнул и упал, зажимая плечо.
Я выхватил револьвер и попытался разглядеть стрелка. На крыше пекарни напротив мелькнула тень — кто-то бежал, пригибаясь. Я выстрелил дважды, но тень уже скрылась за трубой.
— За ним! — крикнул я Доменико.
Он и двое солдат бросились в переулок. Я остался у машины, прижимаясь спиной к колесу. Дождь заливал лицо, сердце колотилось. Раненый солдат стонал рядом, зажимая плечо. Я сорвал с себя пиджак, перетянул ему рану.
Доменико вернулся через десять минут. Один.
— Ушёл. Прыгнул с крыши на пожарную лестницу и скрылся в переулках. Но я видел его. Молодой парень, лет двадцать пять. Тёмные волосы, худой. Одет как портовый рабочий.
— Сицилиец?
— Не знаю. Он не говорил. Просто бежал.
Я кивнул. Раненого солдата отправили к врачу. Я вошёл в ресторан, сел за стол и долго сидел, глядя в одну точку. Катерина, которая была внутри и всё слышала, подошла и молча обняла меня.
— Ты в порядке? — спросила она.
— Да. Только разозлён. Он стрелял у моего дома. Где мой сын.
— Винченцо в безопасности. Он наверху, с няней.
— Я знаю. Но если бы он был на улице... Если бы он был со мной...
— Не думай об этом. Ты жив, он жив. Это главное.
Я сжал её руку. Она была права. Но где-то внутри уже зрел холодный гнев. Кто-то посмел угрожать моей семье. Кто-то, кто подписал себе смертный приговор.
Бруклин, расследование, май 1934 года
Мы нашли его через месяц.
Это был долгий, кропотливый поиск. Мы проверили всех портовых рабочих, всех новых иммигрантов, всех, кто снимал жильё в ирландских кварталах — потому что я догадывался: прячется он не у итальянцев. Итальянцы бы его выдали. А вот ирландцы, несмотря на перемирие, могли укрыть моего врага просто из вредности.
Так и оказалось. Информатор Энцо сообщил, что в пансионе на границе Куинса живёт парень, похожий по описанию на стрелка. Приехал три месяца назад. Платит наличными. Почти не выходит из комнаты. Ирландская хозяйка говорит, что он «тихий и вежливый», но глаза у него «как у человека, который видел смерть».
Мы взяли штурмом пансион ночью. Восемь человек, во главе с Энцо и мной. Я сам выбил дверь. Парень был там — сидел на кровати, как будто ждал нас. Увидев меня, он не бросился бежать. Не схватился за оружие, хотя револьвер лежал рядом на тумбочке. Он просто посмотрел на меня — и я увидел в его глазах не страх, а облегчение.
— Ты Сальваторе Ло Чичеро? — спросил он по-итальянски. Голос был тихий, уставший.
— Да. А ты — сын человека, которого я убил в Палермо?
— Да. Меня зовут Антонио Риццо.
Риццо. Паоло Риццо. Мелкий курьер, которого я застрелил в отеле в Хобокене одиннадцать лет назад. Моё первое самостоятельное убийство. Моя первая кровь. Я помнил его лицо — испуганное, жалкое. Помнил, как он просил пощады, говорил о жене и дочке. Помнил, как выстрелил второй раз — в грудь, чтобы наверняка.
— Ты ждал одиннадцать лет, — сказал я.
— Мне было четырнадцать, когда ты убил его. Я ждал, пока вырасту. Ждал, пока накоплю денег на билет. Ждал, пока научусь стрелять. — Он говорил спокойно, почти монотонно. — Я думал, что месть принесёт мне покой. Но когда я выстрелил в тебя — покоя не было. Только пустота.
— Ты промахнулся.
— Я не промахнулся. Я не смог выстрелить в голову. Я целился в дверь над твоим плечом. Я хотел напугать тебя. Хотел, чтобы ты знал, каково это — бояться. Как боялся мой отец перед смертью.
Я смотрел на него. Молодой парень, почти мальчик, с тёмными кругами под глазами и руками, которые дрожали — не от страха, а от усталости. Он потратил одиннадцать лет на ненависть. И теперь, когда его враг стоял перед ним, он понял, что ненависть ничего не дала.
— Что ты будешь делать теперь? — спросил я.
— Не знаю. Может, убьёшь меня. Может, сдашь копам. Мне всё равно.
Я подошёл к нему. Энцо напрягся, ожидая, что парень схватится за револьвер. Но он не двигался. Я сел на стул напротив него и долго молчал.
— Твой отец предал моих людей, — сказал я наконец. — Он продал информацию ирландцам. Из-за него могли погибнуть люди. Я убил его не из мести. Я убил его по приказу.
— Я знаю. Мне рассказали. Но это ничего не меняет. Он был моим отцом.
— Да. И ты имел право на месть. Но ты не убил меня. Ты промахнулся — или не захотел попасть. И теперь ты стоишь передо мной и ждёшь смерти. Но я не убью тебя.
Он поднял глаза. В них мелькнуло удивление.
— Почему?
— Потому что я устал от крови. Потому что у меня есть сын, и я не хочу, чтобы он когда-нибудь стоял перед кем-то, как ты стоишь передо мной. Потому что твой отец был трусом, но ты — не он. Ты приехал через океан, чтобы отомстить. Это требует смелости. Глупой, бессмысленной, но смелости.
Я встал.
— Ты уедешь из Нью-Йорка. Завтра же. Я дам тебе денег на билет. Ты вернёшься на Сицилию и никогда больше не вспомнишь обо мне. Понял?
Он долго смотрел на меня. Потом медленно кивнул.
— И вот ещё что. — Я достал из кармана апельсиновую корку и протянул ему. — Это из Палермо. Из рощи дона Витале. Она напоминает мне о доме. Возьми её. Пусть она напоминает тебе о том, что месть — это не выход.
Он взял корку. Его пальцы дрожали.
— Почему ты это делаешь? — спросил он.
— Потому что я когда-то был таким, как ты. И кто-то дал мне шанс.
Я развернулся и вышел. Энцо последовал за мной.
— Ты серьёзно? — спросил он, когда мы спустились на улицу. — Ты отпускаешь его? После того, что он сделал?
— Да.
— А если он вернётся? Если снова попытается?
— Не вернётся. Я видел его глаза. Он не вернётся.
Энцо покачал головой, но спорить не стал. Он знал: когда я принимал решение, переубедить меня было невозможно.
Квартира над пекарней, позже
Катерина выслушала мой рассказ и долго молчала. Потом сказала:
— Ты поступил правильно.
— Ты так думаешь?
— Я знаю. Тот мальчик, который убил Паоло Риццо одиннадцать лет назад, сделал бы иначе. Но ты уже не тот мальчик. Ты изменился.
— Изменился ли? Иногда я сам не знаю, кто я. Босс Бруклина? Отец? Муж? Убийца?
— Ты — Сальваторе Ло Чичеро. И этого достаточно. — Она взяла меня за руку. — Ты дал ему шанс. Так же, как когда-то Маранцано дал шанс тебе. Так же, как дон Витале дал шанс мне. Это круг. И ты его замкнул.
Я обнял её. В соседней комнате спал Винченцо. За окном шёл дождь, смывая с улиц грязь и воспоминания. И где-то в порту, наверное, Антонио Риццо собирал чемодан, готовясь к отплытию.
Прошлое уходило. Но я знал: оно ещё вернётся. Потому что прошлое никогда не уходит навсегда. Оно просто ждёт своего часа
Глава 14 Лас-Вегас
Нью-Йорк — Лас-Вегас, март 1938 года
Поезд шёл через всю страну — от мокрого, серого Манхэттена до выжженной солнцем пустыни Невада. Я смотрел в окно, как за стеклом проплывают поля, леса, горы, маленькие городки, которых я никогда не увижу снова, и думал о том, как странно устроена жизнь. Двадцать лет назад я ехал в поезде от Палермо до порта — тогда я был мальчишкой, у которого не было ничего, кроме отцовского ножа и чужого имени. Теперь я ехал в Лас-Вегас — босс Бруклина, инвестор, деловой партнёр самых влиятельных людей страны. А в кармане у меня лежали всё те же вещи: апельсиновая корка и золотые часы с гравировкой «V». Прошлое и настоящее. То, что сделало меня мной.
Энцо сидел напротив и храпел, откинув голову на спинку сиденья. Я не стал его будить — он устал за последние месяцы не меньше моего. Доменико, который поехал с нами в качестве охраны, играл в карты с двумя солдатами в соседнем купе. За окнами проплывали бескрайние поля, и я чувствовал, как с каждым километром Нью-Йорк с его проблемами, войнами и кровью остаётся позади. Но я знал: он никуда не денется. Он будет ждать меня, когда я вернусь.
Лас-Вегас встретил нас сухим горячим ветром и ослепительным солнцем. Город был ещё молодой — несколько казино, отель, пара ресторанов, заправка. Но уже чувствовался его размах. Здесь строили будущее — и строили его мы.
На вокзале нас встретил человек Лански — молодой парень в светлом костюме, который представился как Солли. Он отвёз нас в отель «Эль Ранчо» — первое казино, построенное на деньги Комиссии. Огромное здание в испанском стиле, с арками и внутренним двором, где журчал фонтан. В вестибюле пахло дорогим табаком, кожей и деньгами. Повсюду сновали люди — игроки, туристы, девушки в блестящих платьях. И ни одного копа. Ни одного федерала. Только мы и наши правила.
Вечером в ресторане отеля собрались все, кто был причастен к проекту. Лаки Лучано — постаревший, но всё такой же острый, как лезвие. Мейер Лански — спокойный, сосредоточенный, с неизменным блокнотом. Багси Сигель — красивый, горячий, с блеском в глазах, который я хорошо знал. Этот блеск бывает у людей, которые видят не просто бизнес, а мечту.
— Ло Чичеро! — Лаки поднял бокал, увидев меня. — Рад, что ты выбрался. Как тебе наш маленький рай?
— Впечатляет, — ответил я честно. — Никогда не видел столько денег в одном месте.
— Это только начало. Через пять лет здесь будет десяток таких отелей. Через десять — пятьдесят. Лас-Вегас станет столицей азартных игр. И мы будем его королями.
Мы сели за стол. Ужин был роскошным — стейки, вино, сигары. Я смотрел на этих людей — Лучано, Лански, Сигеля, — и понимал: они строят империю. Не ту империю, которую строили старые доны — на крови и страхе. Империю, построенную на деньгах, расчёте и дальновидности. Империю, которая переживёт их всех.
Но я видел и другое. Я видел, как горят глаза у Багси Сигеля, когда он говорит о своём будущем казино — «Фламинго», самом роскошном отеле в истории. Он говорил о нём, как о живом существе. Как о женщине, в которую он влюблён. И эта одержимость пугала меня. Потому что одержимость — это всегда риск. А риск в нашем деле должен быть просчитан.
После ужина Лански пригласил меня в свой номер. Мы сели на балконе, глядя на огни пустыни. Мейер был спокоен, как всегда, но я чувствовал: он хочет что-то сказать.
— Что ты думаешь о Сигеле? — спросил он, попыхивая сигарой.
— Он талантлив. Но горяч.
— Именно. — Лански выпустил дым в ночное небо. — Багси — гений. Он видит то, чего не видят другие. Но он не умеет считать деньги. Он тратит их быстрее, чем зарабатывает. И он не слушает советов. Это опасное сочетание.
— Ты хочешь, чтобы я поговорил с ним?
— Нет. Он не послушает тебя. Он вообще никого не слушает. Я просто хочу, чтобы ты знал: если проект «Фламинго» выйдет из-под контроля, нам придётся принимать меры. Жёсткие меры.
Я посмотрел на него. Мейер Лански никогда не говорил прямо. Он всегда оставлял пространство для толкования. Но сейчас его слова прозвучали как предупреждение. Сигель был под прицелом. Пока — только финансовым. Но кто знает, что будет дальше.
На следующий день я встретился с Сигелем лично. Он показывал мне площадку под строительство «Фламинго» — огромный пустырь на окраине города, где уже рыли котлован. Багси был в приподнятом настроении, жестикулировал, рисовал в воздухе контуры будущего отеля.
— Здесь будет бассейн, — говорил он. — Здесь — ресторан с французской кухней. Здесь — казино, самое большое в мире. Тысяча игровых столов. Тысяча! Представляешь?
— Представляю. И сколько это будет стоить?
— Миллион. Может, полтора.
— Лучано говорил о семистах тысячах.
— Лучано — консерватор. — Сигель отмахнулся. — Он мыслит категориями бутлегерства. А я мыслю категориями будущего. Этот отель окупится за пять лет. Через десять лет он будет приносить десять миллионов в год. Ты вложил пятьдесят тысяч. Я сделаю так, что они превратятся в пятьсот.
Я слушал его и думал о том, что Лански прав. Сигель был гением, но он не умел считать. И эта одержимость могла стоить ему жизни.
Вечером я позвонил Катерине. Телефонная связь была отвратительной — шумы, треск, её голос пробивался сквозь помехи, как через толщу воды. Но я слышал главное: она и Винченцо в порядке. Сын начал читать — в шесть лет он уже осилил первую книжку. «Приключения Тома Сойера». Я улыбнулся, представив, как он сидит с книгой, наморщив лоб, и водит пальцем по строчкам.
— Возвращайся скорее, — сказала Катерина.
— Скоро. Ещё пара дней.
Я повесил трубку и долго сидел в тишине номера. Где-то за стенами играл оркестр, звенели бокалы, крутились рулетки. Лас-Вегас жил своей жизнью — яркой, шумной, беззаботной. Но я чувствовал, что за этим блеском скрывается что-то тёмное. Что-то, что однажды вырвется наружу.
Лас-Вегас, встреча с Лучано, март 1938 года
В последний день моего пребывания Лаки пригласил меня на приватный ужин. Мы сидели вдвоём в маленьком ресторане на окраине города, вдали от казино и туристов. Он был задумчив и непривычно тих.
— Ты знаешь, зачем я позвал тебя, — сказал он наконец.
— Догадываюсь.
— Сигель. Он выходит из-под контроля. Лански доложил мне о перерасходе. «Фламинго» уже стоит миллион, а ещё даже стены не возведены. Если так пойдёт дальше, мы потеряем всё.
— Ты хочешь убрать его?
— Нет. Пока нет. Он мой друг. И он гений. Но если он не остановится... — Лаки замолчал.
— Что тогда?
— Тогда Комиссия будет решать. И решение может быть не в его пользу.
Я кивнул. Всё было сказано. Багси Сигель, человек, который строил самый роскошный отель в истории, шёл к краю пропасти. И никто не мог его остановить.
Нью-Йорк, Бруклин, апрель 1938 года
Я вернулся домой и обнял сына так крепко, что он запищал. Катерина смеялась, глядя на нас, и я чувствовал: вот оно. То, ради чего я живу. Не деньги, не власть, не казино. А эта маленькая квартира над пекарней, где пахнет хлебом и кофе, где жена улыбается, а сын пытается стащить у меня из кармана часы Валенти.
Вечером, когда Винченцо уснул, я рассказал Катерине о Лас-Вегасе. О Сигеле и его одержимости. О предупреждении Лучано.
— Они убьют его? — спросила она.
— Не знаю. Надеюсь, что нет.
— Но если убьют — ты будешь участвовать?
Я помолчал.
— Я член Комиссии. Если будет голосование — я должен буду проголосовать.
— Даже если ты будешь против?
— Даже если я буду против. Это правила.
Катерина покачала головой:
— Правила. Вся ваша жизнь — это правила. Омерта, Комиссия, голосования. А где в этих правилах место для милосердия?
— Милосердие — это роскошь. Мы не можем себе её позволить.
— А мне кажется, что милосердие — это не роскошь. Это выбор. И ты делал его раньше. Ты отпустил сына Риццо. Ты пощадил Антонио. Может быть, когда придёт время, ты пощадишь и Сигеля.
Я не ответил. Потому что не знал, что сказать. В словах Катерины была правда, но была и наивность. Сигель был не мальчишкой, который мстил за отца. Он был членом Комиссии, который ставил под удар весь наш бизнес. Пощадить его — значило поставить под удар всех нас.
Но где-то глубоко внутри я знал: если однажды мне придётся поднять руку на Багси Сигеля, я сделаю это. И это будет конец чего-то важного. Конец иллюзии, что мы можем быть лучше старых донов. Что мы можем строить новый мир без крови.
Нью-Йорк, Бруклин, май 1938 года
Винченцо пошёл в школу. Обычную американскую школу, где учились дети лавочников, портовых рабочих и мелких клерков. Я хотел, чтобы он рос среди нормальных людей. Не среди мафиози, не среди бандитов, не среди тех, кто знал цену крови. Пусть он узнает о моём бизнесе, когда вырастет. Или не узнает никогда.
Катерина настояла, чтобы я сам отвёл его в первый класс. Я стоял у ворот школы — босс Бруклина, человек, которого боялся весь город, — и держал за руку шестилетнего мальчика, который волновался перед первым учебным днём.
— Папа, а ты учился в школе? — спросил он.
— Совсем немного. На Сицилии.
— А почему ты бросил?
— Потому что мне пришлось работать.
— А кем ты работал?
Я задумался. Что ему ответить? Что я драил полы в пекарне? Что я носил конверты для мафии? Что я убивал людей?
— Я был пекарем, — сказал я. — Пёк хлеб.
— Это здорово. Я люблю хлеб.
Я улыбнулся и потрепал его по голове. Прозвенел звонок, и Винченцо побежал к дверям школы, смешиваясь с толпой других детей. Я смотрел ему вслед и думал: пусть он никогда не узнает правды. Пусть его детство будет светлым и чистым. Пусть ему никогда не придётся держать в руках оружие.
Но я знал: правда всегда выходит наружу. Рано или поздно.
И я должен быть готов к этому дню.
Глава 15 Сын
Нью-Йорк, Бруклин, 1940–1942 годы
Винченцо рос быстро — слишком быстро. Каждый раз, возвращаясь домой после заседаний Комиссии или инспекции порта, я замечал, как он изменился за те дни, что меня не было. Сначала исчезли пухлые щёки. Потом голос стал ниже. Потом в глазах появилось что-то новое — не детское любопытство, а взрослый, оценивающий взгляд. Он смотрел на меня иначе. Не как на отца. Как на загадку, которую нужно разгадать.
Ему было восемь, когда он впервые спросил, чем я занимаюсь. Мы сидели в ресторане «У Тото», ели пасту, которую приготовил новый повар — старый сицилиец, приехавший из Кастелламмаре по рекомендации Энцо. За окном шумел летний Бруклин: кричали торговцы, гудели автомобили, где-то играло радио. Винченцо вдруг отложил вилку и посмотрел на меня серьёзно — так серьёзно, как не смотрят восьмилетние дети.
— Папа, а кем ты работаешь?
— У меня бизнес. Ресторан, прачечная, недвижимость. Ты же знаешь.
— Знаю. — Он поковырял вилкой спагетти. — Но мальчики в школе говорят другое. Они говорят, что ты бандит. Что ты убиваешь людей.
Я замер. Вилка застыла в руке. Я ожидал этого вопроса — рано или поздно он должен был прозвучать, — но не думал, что так скоро. Восемь лет. Всего восемь лет, а он уже смотрит мне в глаза так же прямо, как мой отец когда-то смотрел в глаза фашистам. Та же кровь. Та же гордость. Тот же упрямый подбородок.
— Кто это говорит?
— Не важно. Это правда?
Я отложил вилку и вытер губы салфеткой. Потом налил ему стакан воды — просто чтобы занять руки, просто чтобы выиграть время. Он ждал. Его тёмные глаза — мои глаза, глаза Ло Чичеро — не отпускали меня.
— Садись ближе, — сказал я. — Давай поговорим.
Он пересел со своего стула на соседний, поближе ко мне. И я рассказал ему. Не всё — я опустил подробности, которые не должен знать ни один ребёнок. Я не сказал ему про кровь на линолеуме кухни в «Нуова Вилла Таммаро». Не сказал про трупы в переулках, про то, как я сам нажимал на курок, глядя в глаза людям. Но я рассказал достаточно, чтобы он понял: мир, в котором он живёт, не такой, как в учебниках. Что есть правила, которые не написаны в книгах. Что есть люди, которые эти правила защищают. Что я — один из них.
— Когда твой дед, Винченцо-старший, умер, мне было шестнадцать, — сказал я. — Он умер, потому что не предал своих. Фашисты убили его. Я остался один — без денег, без защиты, без будущего. И мне пришлось учиться выживать.
— Ты убивал людей? — спросил он прямо.
Я помолчал. Потом кивнул:
— Да. Но только тех, кто угрожал моей семье. Только тех, кто хотел убить меня или тех, кто мне дорог. Это не делает меня хорошим человеком. Но это делает меня человеком, который защищает своих.
— Значит, ты не бандит?
— Я человек дела. Иногда приходится делать то, что не нравится. Но я никогда не убивал ради удовольствия. Только ради защиты. Запомни это.
Он помолчал, обдумывая услышанное. Я видел, как в его голове шестерёнки крутятся, перемалывая новую информацию. Потом он сказал — и эти слова ударили меня сильнее, чем любая пуля:
— Я хочу быть, как ты.
Я почувствовал, как внутри всё сжалось. Это было то, чего я боялся больше всего — больше федералов, больше ирландцев, больше мести из прошлого. Мой сын, мой маленький Винченцо, хотел пойти по моим стопам. Он не понимал, что это значит. Не понимал, сколько крови я пролил, сколько друзей потерял, сколько ночей не спал, глядя в потолок и считая лица убитых.
— Нет, — сказал я жёстче, чем хотел. — Ты не будешь, как я. Ты будешь лучше. Ты пойдёшь в колледж. Станешь врачом или юристом. Будешь жить в мире, где не нужно стрелять.
— Но я хочу помогать тебе!
— Ты уже помогаешь. Ты хорошо учишься. Ты слушаешься маму. Этого достаточно.
Он замолчал, но я видел по его глазам: он не согласен. Он будет спорить, будет бунтовать, будет искать свой путь — и, возможно, этот путь приведёт его туда же, куда привёл меня. И это разбивало мне сердце.
Бруклин, порт, лето 1941 года
К девяти годам Винченцо стал проводить всё больше времени в порту. Официально — смотрел на корабли. Неофициально — наблюдал за людьми, которые работали на меня. Я знал об этом от Доменико, который докладывал: «Мальчишка сидит на ящиках и смотрит. Глаза горят. Весь в отца».
Меня это пугало. Я помнил себя в его возрасте — на Сицилии, в лимонных рощах дона Витале. Я тоже смотрел на взрослых и хотел быть, как они. И я стал. Но какой ценой?
Однажды я взял его с собой в порт официально, впервые. Был жаркий июльский день, солнце плавило асфальт, пахло солью и машинным маслом. Я показал ему причалы, склады, краны. Познакомил с грузчиками — некоторые помнили меня ещё солдатом Маранцано. Потом отвёл в сторону и сказал:
— Видишь того человека? Его зовут Джузеппе. У него четверо детей. Когда-то он отказался платить ирландцам — они сломали ему руку. Я заплатил за лечение и дал работу.
— Значит, ты хороший. Ты помогаешь людям.
— Я помогаю своим. Но я также убиваю чужих. Ты должен понимать это.
Он кивнул, но я видел: не понимает. Для него я всё ещё был героем — отцом, который защищает слабых. Он не видел другой стороны. Той, где я был палачом.
Потом я отвёл его в заднюю комнату склада — тесную, без окон, пропахшую табаком и страхом. Там Доменико допрашивал человека, который пытался украсть товар. Человек сидел на стуле, связанный, с разбитым лицом. Кровь капала на бетонный пол. Доменико стоял над ним с кастетом, и когда я вошёл, остановился, ожидая приказа.
— Продолжай, — сказал я.
Доменико ударил ещё раз. Человек вскрикнул. Винченцо побледнел. Его пальцы вцепились в мой рукав, но он не отвёл взгляд. Он смотрел на кровь, на кастет, на связанные руки — и молчал.
Когда мы вышли на солнечный свет, я спросил:
— Ты всё ещё хочешь быть, как я?
Он долго молчал. Потом сказал:
— Это неправильно. Бить связанного.
— А что правильно? Отпустить его, чтобы он украл снова? Чтобы рассказал другим, что у Ло Чичеро можно воровать? Тогда завтра украдут больше. Послезавтра — ещё больше. И однажды кто-то решит, что я слабый. Придёт за мной, за тобой, за мамой.
— Значит, это ради защиты?
— Ради защиты. Всегда ради защиты.
Он кивнул. Но я видел: он не убеждён. Он искал правду — свою правду, не мою. И это было хорошо. Это было правильно. Потому что мужчина должен найти свой путь, даже если этот путь уводит его от отца.
Вечером Катерина накричала на меня. Она редко повышала голос, но в тот вечер её глаза метали молнии.
— Ты показал ему допрос? Связанного человека? Ребёнку?
— Ему девять. Он уже не младенец.
— Девять — это ребёнок! — Она швырнула полотенце на стол. — Я не хочу, чтобы он становился таким, как ты. Холодным. Человеком, который спит с револьвером под подушкой.
Я замолчал. Она была права. Я действительно спал с револьвером. И нож лежал на тумбочке. И окно всегда было закрыто, несмотря на жару.
— Я хочу, чтобы он был лучше меня, — сказал я. — Но я не могу спрятать его от мира. Мир сам его найдёт.
— Тогда защити его.
— Я защищаю. Но защита — это не только стены и охрана. Защита — это знание. Если он будет знать, с чем имеет дело, он будет готов.
Она покачала головой и отвернулась к окну. Долго молчала. Потом сказала, не оборачиваясь:
— Ты говоришь, как твой отец.
— Мой отец был мудрым человеком.
— Твой отец умер, потому что не смог уйти от войны.
Я не ответил. Она снова была права.
Бруклин, декабрь 1941 года
Когда японцы разбомбили Пёрл-Харбор, Америка вступила в войну. Для нас, мафиози, это означало сразу несколько вещей. Федералы переключили внимание на шпионов и диверсантов — у них больше не было времени на борьбу с бутлегерами. Порт стал стратегическим объектом: армия взяла его под частичный контроль, и наши операции пришлось сворачивать или маскировать под военные нужды. А главное — Лаки Лучано, который сидел в тюрьме по обвинению в сутенёрстве, внезапно стал нужен правительству.
Я помню заседание Комиссии через неделю после Пёрл-Харбора. Мы собрались в «У Пальмы» — без Лаки, которого представлял Лански. Мейер был мрачен, даже его неизменный блокнот лежал закрытым.
— Война меняет всё, — сказал он. — Бутлегерство уходит в прошлое. Нам нужно перестраиваться.
— На что? — спросил Адонис.
— На всё, что связано с войной. Бензин, сталь, продукты. У нас порт. У нас связи. Мы можем достать что угодно.
— Это патриотично? — усмехнулся Сигель.
— Это прибыльно. А патриотизм — это когда мы помогаем стране. За небольшой процент.
Все засмеялись. Но я не смеялся. Я думал о сыне. Война означала, что мир стал ещё опаснее. Что Винченцо растёт в эпоху, когда смерть — обычное дело. И что однажды он может захотеть влезть в этот мир.
Бруклин, школа, весна 1942 года
Винченцо подрался в школе.
Мне позвонил директор — сухой, неприятный голос в трубке: «Мистер Ло Чичеро, ваш сын избил одноклассника. Разбил ему нос. Мы вынуждены принять меры». Я бросил всё и поехал в школу. По дороге Энцо, который был со мной, пытался шутить: «Весь в отца. Помнишь, как ты ирландцам на Бауэри врезал?» Я не отвечал.
Винченцо сидел в коридоре на деревянной скамейке. Ему только исполнилось десять — день рождения отпраздновали скромно, в семейном кругу, с тортом и свечами. На скуле у него наливался синяк, костяшки были разбиты. Но он улыбался — той самой улыбкой, которую я слишком хорошо знал. Улыбкой победителя.
Я сел рядом. Скамейка скрипнула.
— Он первый начал, — сказал Винченцо, не дожидаясь вопроса.
— Что он сказал?
— Что мой отец — бандит. Что вся наша семья — убийцы. Что мама вышла замуж за преступника.
Я почувствовал, как внутри закипает холодная ярость. Не на мальчишку — на себя. Потому что каждое слово, сказанное тем ребёнком, было правдой. Я действительно был бандитом. Я действительно убивал. И моя семья — моя жена, мой сын — несли на себе это клеймо.
— И ты решил доказать, что он прав? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Винченцо перестал улыбаться.
— Я не хотел доказывать. Я просто разозлился.
— Злость — плохой советчик. Я тебе это уже говорил.
— Ты сам дерёшься, когда злишься.
— Я дерусь, когда нужно защитить семью. А не когда кто-то говорит глупости. Слова — это просто слова. Если ты будешь реагировать на каждое оскорбление, ты никогда не выиграешь войну. Ты просто устанешь.
Он опустил голову. Я положил руку ему на плечо.
— Послушай. Люди всегда будут говорить. Всегда будут осуждать, завидовать, бояться. Если ты будешь реагировать на каждое слово — ты проиграешь. Настоящая сила — не в кулаках. Настоящая сила вот здесь, — я постучал пальцем по его лбу. — И здесь, — я коснулся его груди, где билось сердце. — Запомни это. Кулаки — это последний довод. К ним прибегают, когда все остальные исчерпаны. Но до этого нужно дойти. А ты даже не попытался договориться.
— Я не умею договариваться.
— Научишься. Я тебя научу.
Он кивнул. Я обнял его, и мы пошли домой.
Бруклин, ресторан «У Тото», лето 1942 года
Тем летом Винченцо начал работать в ресторане. Я настоял на этом — пусть узнает цену деньгам, пусть поймёт, что деньги не падают с неба, что за каждым центом стоит труд. Он мыл посуду, протирал столы, носил ящики с овощами. Работал наравне со взрослыми — никто не делал ему скидок на возраст и фамилию.
Я наблюдал за ним из-за стойки бара. Он старался — боже, как он старался. Не жаловался, не ленился, не просил поблажек. Когда повар кричал на него за разбитую тарелку, он молча убирал осколки. Когда посетители засиживались допоздна, он ждал, пока уйдёт последний, и только потом садился ужинать сам.
Однажды вечером, когда ресторан закрылся и мы остались вдвоём в пустом зале, он сказал:
— Я хочу открыть своё дело.
— Какое?
— Пока не знаю. Но что-то легальное. Настоящий бизнес. Не как у тебя.
Я усмехнулся, вытирая стакан:
— У меня есть легальный бизнес. Ресторан, прачечная, дома.
— Я знаю. — Он посмотрел на меня серьёзно. — Но это не совсем твоё. Твоё настоящее дело — там, в порту. Там, где Доменико и грузчики. Там, где стреляют.
Я отложил стакан и сел напротив него.
— Да, — сказал я. — Моё настоящее дело — там. Но это не значит, что ты должен идти туда же. Я там, чтобы ты мог быть здесь. Понимаешь?
— Понимаю. Но я хочу, чтобы ты научил меня.
— Чему?
— Всему. Как договариваться. Как считать деньги. Как понимать людей. Тому, чему не учат в школе.
Я кивнул. Это было то, чему я мог его научить. То, что не требовало крови.
— Хорошо. Урок первый: люди. Когда говоришь с человеком, не слушай его слова. Смотри ему в глаза. Глаза никогда не врут. Рот может сказать что угодно — глаза скажут правду.
Он выслушал, не перебивая. Потом спросил:
— А ты всегда смотришь в глаза?
— Всегда. Даже когда не хочется. Особенно когда не хочется.
— А когда ты... когда ты стрелял в людей? Ты смотрел им в глаза?
Я помолчал. Этот вопрос был как нож — острый, неожиданный. Но я обещал себе никогда не врать сыну.
— Да. Всегда. Если ты отнимаешь у человека жизнь, ты должен видеть его глаза в этот момент. Это единственный способ не забыть, что он тоже человек. Что у него тоже есть семья, дети, мечты. Это не делает убийство правильным. Но делает его осознанным.
Он долго смотрел на меня. Потом кивнул — медленно, задумчиво.
— Я понял, — сказал он. — Я не хочу этому учиться.
— Вот и хорошо, — ответил я. — Значит, ты уже умнее меня.
Бруклин, Комиссия, октябрь 1942 года
Лучано вышел из тюрьмы условно — правительство согласилось сократить срок в обмен на помощь в обеспечении безопасности портов. Но цена оказалась высокой: после освобождения его немедленно депортировали в Италию. Он не мог оставаться в Америке.
Прощальный ужин устроили в «У Пальмы» — в том самом зале, где когда-то сидел Массерия, где мы создавали Комиссию. Лаки обходил каждого, говорил тёплые слова, пожимал руки. Когда он подошёл ко мне, я увидел в его глазах то, чего никогда не видел раньше. Печаль. Настоящую, глубокую печаль человека, который теряет всё, что построил.
— Присмотри за ними, — сказал он тихо. — За Сигелем, за Адонисом, за всеми. Они горячие. Ты — один из немногих, кто умеет думать, а не стрелять.
— Я присмотрю. Обещаю.
— И ещё. — Он положил руку мне на плечо и притянул ближе, почти вплотную, так что никто не мог нас услышать. — Твой сын. Я слышал, он растёт умным мальчиком. Не дай ему пойти по нашему пути. Этот путь — проклятие. Мы думали, что строим новый мир, а построили ту же тюрьму, только с золотыми решётками.
— Я стараюсь.
— Старайся лучше. Ты ещё можешь спасти его. А я своих детей уже не увижу.
Он ушёл. Корабль до Неаполя отплывал на следующее утро. Я стоял на пирсе и смотрел, как он поднимается по трапу — человек, который создал Комиссию, который победил Массерию и Маранцано, который построил Лас-Вегас. Он уезжал навсегда, оставляя после себя империю — и пустоту.
Рядом стоял Лански. Он молчал, но я видел: ему тяжелее всех. Лаки был его другом. Настоящим другом — не деловым партнёром, а человеком, с которым он прошёл через ад.
— Что теперь? — спросил я.
— Теперь — работа, — ответил Мейер. — Лаки уехал, но бизнес остался. Мы должны удержать то, что построили.
— Удержим?
— Должны.
Он повернулся и пошёл к машине. Я ещё немного постоял, глядя на удаляющийся силуэт корабля. Чайки кричали над водой. Солнце садилось в океан. Эпоха Лаки Лучано закончилась. И никто не знал, что будет дальше.
Бруклин, квартира над пекарней, ноябрь 1942 года
Винченцо спросил меня о Лаки. Я рассказал ему — не всё, но достаточно. О том, как Лучано создал Комиссию. О том, как он убрал Массерию и Маранцано. О том, как построил Лас-Вегас и как правительство депортировало его.
— Он был твоим другом? — спросил Винченцо.
— Не другом. Союзником. Иногда союзник важнее друга. Друг может предать по глупости. Союзник — никогда, потому что у вас общие интересы.
— А у меня есть союзники?
Я посмотрел на него. Десять лет, а вопросы задаёт такие, что впору седому политику.
— Пока нет. Но будут. Когда ты вырастешь и начнёшь своё дело.
— А ты? Ты мой союзник или друг?
Я обнял его.
— Я твой отец. Это больше, чем союзник и друг вместе взятые. Я всегда буду на твоей стороне. Даже когда ты ошибаешься. Даже когда я злюсь. Даже когда мы спорим. Ты — моя кровь. Это навсегда.
Он прижался ко мне, и я почувствовал, как его маленькое сердце бьётся рядом с моим. И в этот момент я поклялся себе: я сделаю всё, чтобы он не повторил мой путь. Даже если для этого придётся сжечь всё, что я построил.
Глава 16 Болезнь
Нью-Йорк, Бруклин, 1943 год
Война шла где-то далеко — в Европе, в Тихом океане, в Северной Африке. Мой брат, с которым я не виделся с Сицилии, погиб где-то в Италии, сражаясь против Муссолини. Я узнал об этом из письма, которое пришло через Красный Крест. Мы не были близки, но всё равно — ещё одна нить, связывавшая меня с прошлым, оборвалась. Я прочитал письмо, сложил его и убрал в ящик стола. Война забирала всех.
Но моя война была здесь. Не с фашистами, не с японцами — с болезнью, которая подкралась тихо, как вор в ночи.
Катерина начала кашлять весной. Ничего серьёзного — так она говорила. Обычная простуда, пройдёт через неделю. Я предлагал показаться врачу, но она отмахивалась: «Я сицилийка, мы не болеем». Не прошло. Кашель усилился к лету, стал глубже, надсаднее. Она начала терять вес — сначала незаметно, потом всё быстрее. Её кожа, всегда смуглая и тёплая, стала бледной, почти прозрачной. А глаза — её золотые глаза, которые я полюбил с первого взгляда, — потускнели.
Я отвёз её к врачу в августе, когда она уже не могла скрывать усталость. Мы сидели в приёмной — она в светлом платье, которое теперь висело на ней как на вешалке, и держала меня за руку. Врач — пожилой еврей с грустными глазами, бежавший из Германии ещё до войны, — осмотрел её, сделал какие-то анализы и вышел к нам с лицом, которое я сразу возненавидел. Такое лицо бывает у людей, которые должны сообщить плохую новость.
— Мистер Ло Чичеро, — сказал он, отводя меня в сторону, пока Катерина одевалась за ширмой. — У вашей жены туберкулёз. Лёгкие поражены достаточно сильно. Это серьёзно.
Я знал, что такое туберкулёз. На Сицилии от него умирали целыми семьями. Чахотка — так её называли в народе. Болезнь, которая пожирает человека изнутри, медленно и неумолимо.
— Насколько серьёзно? — спросил я, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— Пока трудно сказать. Если начать лечение сейчас, есть шанс. Но это долго — месяцы, может быть, годы. Покой, хорошее питание, лекарства. И никаких волнений.
Я кивнул. Лекарства. Покой. Никаких волнений. Я мог дать ей всё это. У меня были деньги, были связи, были лучшие врачи в Нью-Йорке. Но я не мог дать ей самого главного — мира. Потому что мир, в котором мы жили, не знал покоя.
Я отвёз Катерину домой и уложил в постель. Она была бледна, но улыбалась — пыталась делать вид, что всё в порядке. Я сел рядом и взял её за руку.
— Врач сказал, что нужно лежать и отдыхать, — сказала она. — Представляешь? Я, которая никогда не сидела на месте.
— Значит, пришло время посидеть. Я буду рядом.
— А бизнес? Порт, Комиссия, все твои дела?
— Подождут. Ты важнее.
Она посмотрела на меня с тем выражением, которое я знал слишком хорошо. Так она смотрела, когда не верила мне.
— Ты никогда не умел ждать, Тото.
— Я научился. Ты меня научила.
В ту ночь я позвонил Энцо и сказал, что отхожу от дел на неопределённый срок. Он не стал спорить — просто сказал: «Я всё возьму на себя. Занимайся женой». Доменико я поручил порт. Ресторан оставил на управляющего. Комиссия могла подождать.
Я превратился в сиделку. Готовил ей бульоны — те самые, которые когда-то готовил мой отец, когда мать болела. Приносил книги, которые она просила, хотя она уже почти не могла читать — быстро уставала. Читал ей вслух. Сидел у её постели ночами, когда она не могла уснуть от кашля.
Винченцо, которому только исполнилось одиннадцать, держался рядом. Он не плакал — мужчины Ло Чичеро не плачут. Но я видел, как он сжимает кулаки, когда мать заходится в очередном приступе кашля. Видел, как он стоит в дверях спальни и смотрит на неё с выражением, которое я слишком хорошо знал. Выражением беспомощности.
— Она поправится? — спросил он однажды, когда мы сидели на кухне.
— Да. Обязательно.
— Ты обещаешь?
Я посмотрел на него. Одиннадцать лет. Тёмные волосы, упрямый подбородок, глаза — мои. Он хотел услышать правду. Но я не мог сказать ему правду. Потому что я сам не знал её.
— Я обещаю, что сделаю для неё всё, что смогу. Остальное — в руках Божьих.
— Ты веришь в Бога?
— Не знаю. Но твоя мать верит. И я верю в неё.
Он кивнул и вышел. Я остался на кухне один, глядя в чашку с остывшим кофе. В Бога я действительно не верил — после всего, что видел, после всех смертей и потерь, верить в Бога было трудно. Но я верил в Катерину. Она была сильной. Она пережила Сицилию, фашистов, войну. Она должна была пережить и это.
Дни тянулись, похожие один на другой. Врач приходил дважды в неделю, осматривал её, качал головой. Прописывал новые лекарства, которые я доставал через знакомых в госпиталях. Она принимала их, но лучше не становилось. Кашель то отступал, то возвращался с новой силой. Её кожа стала почти прозрачной. Рёбра проступали сквозь ночную рубашку.
Но она не сдавалась. Даже когда сил не было говорить, она улыбалась мне — той самой улыбкой, от которой когда-то у меня перехватило дыхание. И в эти моменты я верил, что она выкарабкается. Потому что Катерина Фиерро — теперь Катерина Ло Чичеро — была самой сильной женщиной из всех, кого я знал.
Однажды ночью, когда Винченцо уже спал, а я сидел у её постели, она вдруг сказала:
— Расскажи мне о будущем.
— О каком будущем?
— О том, которое ты построишь. Когда я поправлюсь. Когда война кончится.
Я взял её за руку. Пальцы были холодными, но хватка — всё ещё крепкой.
— Мы поедем в Калифорнию, — сказал я. — К океану. Купим дом на берегу. Ты, я и Винченцо. Никакого порта, никаких заседаний, никаких федералов. Только волны и чайки.
— И апельсиновые деревья, — добавила она. — Как на Сицилии.
— Да. Много апельсиновых деревьев.
Она улыбнулась и закрыла глаза. Через минуту она уже спала — тихо, ровно, без кашля. Я сидел и смотрел на неё. На тени от ресниц на бледных щёках. На седую прядь, появившуюся после начала болезни. На её руку в моей ладони.
Я обещал ей Калифорнию. И я должен был сдержать обещание.
К осени ей стало лучше. Врач сказал, что это временное улучшение — туберкулёз коварен, он может отступать и возвращаться, — но я не слушал его. Я видел, как она начала есть с аппетитом. Как порозовели её щёки. Как она впервые за долгое время встала с постели и прошлась по комнате. Я видел это — и верил, что худшее позади.
Винченцо снова начал улыбаться. Он читал матери вслух по вечерам, и я слушал их из-за двери — его серьёзный, старательный голос и её тихий смех. Это было лучшее, что я слышал в жизни.
Энцо, который заходил проведать нас раз в неделю, однажды сказал:
— Она железная, твоя Катерина. Я помню, как она приехала — худенькая, бледная, но с таким огнём в глазах. Я тогда подумал: эта не сломается.
— Не сломается, — подтвердил я.
— Ты сам-то как? Выглядишь уставшим.
— Я в порядке. Главное — она.
Он кивнул и не стал расспрашивать дальше. Энцо всегда знал, когда нужно замолчать.
В ноябре Катерина снова начала кашлять.
Это случилось внезапно — она просто проснулась среди ночи от приступа, и я услышал этот звук из кухни. Бросился в спальню. Она сидела на кровати, зажимая рот платком, и на белой ткани расплывалось красное пятно. Кровь. Я вызвал врача немедленно.
Врач приехал через час — заспанный, злой, но, увидев Катерину, сразу стал серьёзным. Осмотрел её, сделал укол, отвёл меня в сторону.
— Болезнь вернулась. Теперь она затронула второе лёгкое. Боюсь, что прогноз неутешительный.
— Что это значит?
— Это значит, что мы можем поддерживать её — лекарства, уколы, покой. Но вылечить... — он покачал головой. — Медицина пока бессильна. Мне очень жаль, мистер Ло Чичеро.
Я стоял и смотрел на него. Где-то в груди разливался холод — медленный, густой, как патока. Я чувствовал, как он заполняет меня изнутри, выдавливая всё остальное. Надежду. Веру. Тепло.
— Сколько у неё времени?
— Трудно сказать. Может быть, месяц. Может быть, два. Если повезёт — полгода.
Я кивнул. Месяц. Может быть, два. Если повезёт — полгода. Полгода с женщиной, с которой я хотел прожить всю жизнь.
Я вернулся в спальню. Катерина лежала, глядя в потолок. Она всё поняла без слов — по моему лицу, по тому, как я сел рядом.
— Плохо? — спросила она.
— Врач говорит, нужно больше отдыхать.
— Ты никогда не умел врать.
Я взял её за руку и прижал к губам.
— Я не вру. Я просто не хочу говорить правду.
— Правда — это то, с чем мы живём. Я умираю, Тото.
— Не говори так.
— Это правда. Я чувствую это. Здесь. — Она прижала руку к груди. — Но я не боюсь. Я прожила хорошую жизнь. У меня был ты. У меня был Винченцо. Я увидела Америку. Я была счастлива.
— Мы ещё поедем в Калифорнию.
Она улыбнулась — слабо, едва заметно.
— Поедем. Когда-нибудь. Может быть, не в этой жизни.
Я склонил голову и заплакал. Впервые за много лет. Впервые с тех пор, как нашёл тело отца в лимонной роще. Слёзы текли по щекам, и я не пытался их остановить. Потому что перед ней я мог быть слабым. Только перед ней.
— Не плачь, — сказала она, касаясь моей щеки. — Ты должен быть сильным. Ради Винченцо. Ради себя. Ради всего, что ты построил.
— Без тебя всё это не имеет смысла.
— Имеет. Ты просто ещё не знаешь этого. Но узнаешь. Обещай мне, что не сломаешься.
— Обещаю.
— И позаботься о сыне. Он похож на тебя. Он будет бунтовать, будет искать свой путь. Не мешай ему. Просто будь рядом.
— Обещаю.
Она закрыла глаза. Дыхание стало ровным. Она уснула.
Я вышел из спальни и остановился в коридоре. Прислонился спиной к стене и сполз на пол. В доме было тихо. Только тикали часы на каминной полке. Тик-так. Тик-так. Время уходило — капля за каплей, секунда за секундой.
Я думал о том, что все мои деньги, вся моя власть, все мои связи не могут спасти одного-единственного человека. Самого важного человека в моей жизни. И это было самое горькое осознание из всех, что у меня были.
Декабрь прошёл как один долгий, мучительный день. Катерина то угасала, то возвращалась — болезнь играла с ней, как кошка с мышью. В хорошие дни она даже вставала, сидела у окна, смотрела на снег. В плохие — лежала без движения, и только слабое дыхание говорило о том, что она ещё жива.
Я почти не спал. Забыл, когда ел нормально. Осунулся, похудел, но не замечал этого. Всё моё внимание было сосредоточено на ней. На каждом вдохе. На каждом слове. На каждой секунде, которая могла стать последней.
Энцо и Доменико взяли бизнес на себя полностью. Я доверял им — они были моими братьями, не по крови, но по жизни. И они не подвели. Порт работал, ресторан приносил доход, Комиссия собиралась без меня. Мир продолжал вертеться. Только мой мир сузился до одной комнаты, одной кровати, одного человека.
Винченцо держался рядом. Он повзрослел за эти месяцы — не внешне, а внутри. Перестал быть ребёнком. Научился готовить бульон. Научился менять простыни. Научился молчать, когда слова не нужны. Я смотрел на него и видел себя — того мальчика, который когда-то сидел у постели умирающей матери. Нет. Моя мать была жива — по крайней мере, я надеялся на это. А его мать уходила.
Однажды вечером, перед Рождеством, Катерина подозвала Винченцо к себе. Он сел на край кровати, и она взяла его за руку.
— Ты знаешь, что я люблю тебя?
— Знаю, мама.
— И ты знаешь, что я всегда буду с тобой? Даже когда меня не станет?
— Не говори так.
— Послушай. — Она сжала его руку — слабо, но всё ещё с той силой, которая была в ней всегда. — Твой отец — хороший человек. Он делал плохие вещи, но ради хороших целей. Не суди его строго. Он любит тебя больше жизни. Просто он не всегда умеет это показать.
— Я знаю.
— И ещё. Ты не обязан быть, как он. Ты можешь быть кем угодно. Врачом, юристом, пекарем — кем захочешь. Главное — будь честным. С собой. С теми, кого любишь. Это единственное, что имеет значение.
Она отпустила его руку и закрыла глаза. Винченцо вышел из спальни и остановился в коридоре. Я стоял там же — и видел, как по его щекам текут слёзы. Я обнял его, и мы стояли так — отец и сын, два Ло Чичеро, — и плакали вместе. Мужчины Ло Чичеро не плачут. Но в тот вечер мы оба забыли об этом правиле.
На Рождество Катерине стало хуже. Она уже не вставала, почти не говорила, только смотрела на нас своими золотыми глазами. Врач сказал, что осталось несколько дней. Может быть, неделя.
Я провёл эти дни у её постели. Держал её за руку. Рассказывал ей о Калифорнии — об океане, о волнах, об апельсиновых деревьях. Она уже не отвечала, но я знал: она слышит. Её пальцы иногда сжимали мои — слабо, но я чувствовал это. И это давало мне силы.
Восьмого января 1944 года, рано утром, она ушла.
Это случилось тихо. Она просто перестала дышать. Я сидел рядом и держал её за руку. За окном шёл снег — такой же, как в тот день, когда она сошла с парохода. Двенадцать лет прошло. Всего двенадцать лет.
Я закрыл ей глаза. Поцеловал в лоб. Встал и вышел из комнаты. В гостиной сидел Винченцо. Он увидел моё лицо и всё понял без слов. Я обнял его.
— Она ушла, — сказал я.
— Я знаю.
— Теперь мы вдвоём.
— Мы справимся. Она просила нас справиться.
Я посмотрел на него. Мои глаза, мой подбородок, моя кровь. Но сердце — её. Доброе, сильное, бесстрашное.
— Да, — сказал я. — Справимся.
Похороны были скромными. Только свои — Энцо, Доменико, несколько старых солдат. Священник, который знал Катерину по церкви, отслужил мессу. Гроб опустили в мёрзлую землю на бруклинском кладбище. Я стоял и смотрел, как комья земли падают на крышку. Винченцо держал меня за руку.
После похорон я долго стоял у могилы. Снег падал, заметая цветы. Я думал обо всём, что мы пережили вместе. О первой встрече в порту. О её глазах в свете лампы. О её руке на моём плече. О её голосе, который говорил мне: «Не потеряй себя».
— Я не потеряю, — прошептал я. — Обещаю.
Я развернулся и пошёл к машине. Впереди была жизнь. Пустая, холодная, бессмысленная. Но я должен был жить. Ради сына. Ради памяти. Ради обещания, которое дал ей.
И я жил
Глава 17 Дон
Нью-Йорк, Бруклин, 1944–1946 годы
После смерти Катерины я перестал быть тем человеком, которого знали мой сын, мои друзья, мои враги. Что-то внутри меня сломалось — или, наоборот, закалилось до такой твёрдости, что уже не гнулось. Я смотрел на себя в зеркало и видел чужое лицо. Глаза — холодные, как февральский лёд на Гудзоне. Губы — плотно сжаты, будто я всё время ждал плохих новостей. Морщины, прорезавшиеся за месяцы болезни жены, не исчезли. Я постарел на десять лет за один год.
Винченцо держался рядом. Ему было двенадцать — трудный возраст, когда мальчик становится подростком. Он потерял мать и почти потерял отца, потому что я с головой ушёл в работу. Я возвращался домой поздно, уходил рано, а в те редкие вечера, когда мы сидели за одним столом, почти не разговаривал. Не потому, что не хотел. Потому что не мог. Слова застревали в горле, как кость.
Он не жаловался. Готовил себе ужин, делал уроки, сам убирал квартиру. В двенадцать лет он стал взрослым — потому что у него не осталось выбора. Однажды я вернулся домой за полночь и увидел его спящим на диване с книгой на груди. «История Америки». Я укрыл его пледом и постоял рядом, глядя на его лицо. Лицо Катерины. Её скулы, её ресницы, её упрямый подбородок. Я подвёл его. Я обещал ей заботиться о нём — и подвёл. Но я не знал, как иначе.
Порт требовал внимания. Война в Европе подходила к концу, и грузопоток рос с каждым месяцем. Армия перебрасывала технику и продовольствие, а вместе с ними шли и наши грузы — то, что мы везли под прикрытием военных поставок. Бензин, сталь, медикаменты. Всё, что можно было продать на чёрном рынке. Деньги текли рекой, и я должен был контролировать этот поток.
Энцо стал моим consigliere — официально, с одобрения Комиссии. Мы больше не были просто друзьями, двумя мальчишками с Малберри-стрит. Мы были партнёрами в бизнесе. Он понимал меня без слов — и это было страшно. Потому что иногда мне казалось, что он понимает меня лучше, чем я сам.
Доменико вырос в отличного капо. После смерти Фрэнка он долго не мог прийти в себя, но война закалила его. Теперь он командовал портовой охраной — тридцать человек, все проверенные, все свои. Ирландцы больше не совались на нашу территорию, помня урок тридцать третьего года. Но я знал: мир хрупок. Одно неверное движение — и всё рухнет.
Я вернулся в бизнес не потому, что хотел. Я вернулся, потому что это было единственное, что я умел. Убивать, договариваться, считать деньги, читать людей. Всё остальное — семья, любовь, надежда — ушло вместе с Катериной. Осталась только работа. И я работал как одержимый.
Я возвращался домой затемно и уходил на рассвете. Винченцо просыпался — я слышал его шаги, — но не выходил. Он понимал, что мне нужно побыть одному. Или просто не хотел видеть меня таким, каким я стал. Я его не винил. Я сам не хотел себя видеть.
Манхэттен, Комиссия, весна 1944 года
Лучано был в Италии, но его тень всё ещё висела над Комиссией. Мы собирались регулярно — раз в месяц, в том же зале «У Пальмы», за тем же столом, где когда-то сидели Массерия и Маранцано. Только теперь за столом были новые лица. Вместо Лучано — Лански. Вместо Маранцано — я. Вместо старых донов, убитых в Ночь сицилийской вечерни, — молодые капо, назначенные новыми боссами.
Но проблемы оставались те же. Территории. Деньги. Власть.
На повестке дня был Багси Сигель. Его проект «Фламинго» в Лас-Вегасе пожирал деньги с такой скоростью, что даже Лански начал нервничать. Изначальный бюджет в семьсот тысяч долларов вырос до полутора миллионов, потом до трёх, потом до пяти. Сигель требовал ещё. Он обещал, что казино окупится за год. Но пока что оно приносило только убытки.
— Мы не можем продолжать финансировать его бесконечно, — сказал Лански на заседании в апреле. — Проект вышел из-под контроля. Багси не слушает советов.
— Он всегда был таким, — заметил Адонис. — Горячий, упёртый. Но он гений. Если «Фламинго» заработает, мы все озолотимся.
— Если. — Лански выделил это слово голосом. — А если нет — мы потеряем всё, что вложили.
Я слушал и молчал. Сигель был мне симпатичен, несмотря на его безумные амбиции. Он напоминал мне меня в молодости — горячего, уверенного в своей правоте. Но я также понимал Лански. Бизнес есть бизнес. Если «Фламинго» прогорит, отвечать придётся всем.
— Я предлагаю дать ему срок, — сказал я наконец. — Шесть месяцев. Если за это время казино не начнёт приносить прибыль, мы забираем управление.
— А если он откажется? — спросил Адонис.
— Тогда будем решать жёстче.
Все замолчали, обдумывая мои слова. Лански посмотрел на меня с интересом. Раньше я редко высказывался на Комиссии — предпочитал слушать и анализировать. Но теперь я говорил. И мои слова имели вес.
— Хорошо, — кивнул Лански. — Шесть месяцев. Я передам Багси.
После заседания Мейер отозвал меня в сторону.
— Ты изменился, Ло Чичеро, — сказал он. — Стал жёстче.
— Время такое.
— Понимаю. — Он помолчал. — Я слышал о твоей жене. Прими мои соболезнования.
— Спасибо.
— Я не верил в любовь, пока не встретил свою жену. Она живёт во Флориде сейчас — берегу от всего этого. — Он обвёл рукой зал. — Если бы с ней что-то случилось, я бы, наверное, тоже стал жёстче.
Я кивнул. Лански понимал. Он был одним из немногих, кто понимал.
Осенью1944года у меня состоялся тяжёлый разговор с Винченцо. Я вернулся домой раньше обычного — заседание Комиссии отменили, — и застал его сидящим на подоконнике с книгой. Он поднял глаза и посмотрел на меня так, будто ждал этого момента.
— Папа, нам нужно поговорить.
Я снял пиджак и сел напротив.
— О чём?
— О тебе. О нас. О том, что происходит.
— Ничего не происходит. Я работаю.
— Ты не работаешь. Ты прячешься. — Он закрыл книгу. — Мамы нет уже почти год. Ты ни разу не говорил со мной о ней. Ни разу.
Я почувствовал, как внутри всё сжалось. Он был прав. Я избегал этого разговора — как избегал всего, что могло причинить боль.
— Я не знаю, как говорить о ней, — сказал я честно.
— Просто скажи, что ты чувствуешь.
Я долго молчал, глядя в пол. Потом поднял глаза.
— Я чувствую пустоту. Как будто из меня вынули что-то важное и заменили холодом. Я не знаю, как заполнить эту пустоту. Работа помогает. Власть помогает. Но это временно. Когда я остаюсь один, пустота возвращается.
— Ты не один. У тебя есть я.
— Я знаю. И я виноват перед тобой. Я обещал ей заботиться о тебе — и не сдержал обещание.
— Ты можешь сдержать его сейчас. — Он встал и подошёл ко мне. — Я не прошу тебя быть идеальным отцом. Просто будь рядом. Иногда этого достаточно.
Я обнял его. Мой сын. Моя кровь. Он вырос без меня — но всё ещё верил в меня. Это было больше, чем я заслуживал.
Сорок пятый год стал годом больших перемен. В Европе закончилась война. Рузвельт умер, Трумэн стал президентом. Атомные бомбы упали на Хиросиму и Нагасаки. Америка праздновала победу, но для нас, мафиози, окончание войны означало новые проблемы. Армия ушла из порта, и нам пришлось заново выстраивать схемы поставок. Федералы, освободившиеся от военных забот, снова начали присматриваться к нам.
Лучано прислал письмо из Италии. Короткое, на одной странице. Он писал, что жив, что здоров, что скучает по Нью-Йорку. И ещё он писал: «Я слышал о Катерине. Мне очень жаль. Держись. У тебя есть сын. У тебя есть бизнес. У тебя есть будущее. Не позволяй горю сожрать тебя». Я перечитал письмо трижды и убрал в ящик стола, где уже лежало письмо о смерти брата и старая записка от матери. Архив потерь.
Летом я взял Винченцо в Лас-Вегас. Хотел показать ему город, который мы строили. Он уже слышал о казино, о Сигеле, о деньгах, которые крутились в этом бизнесе. Но одно дело слышать, другое — увидеть своими глазами.
«Фламинго» наконец открылся. Он был роскошен — огромный зал, сверкающие люстры, ряды игровых столов, бассейн с подогревом, ресторан с французской кухней. Багси встречал гостей в белом смокинге, сияя как именинник. Он действительно построил чудо. Но цена этого чуда была астрономической. Шесть миллионов долларов. В шесть раз больше первоначального бюджета.
— Ну как? — спросил Сигель, увидев меня в толпе.
— Впечатляет. Но Комиссия в ярости.
— Плевать на Комиссию. — Он отмахнулся. — Через год этот отель будет приносить десять миллионов в год. Они все будут благодарить меня.
— Если доживут.
Сигель посмотрел на меня внимательно. Его улыбка погасла на секунду, но тут же вернулась — ещё шире, ещё ослепительнее.
— Вы все слишком мрачные. Жизнь — это праздник.
— Жизнь — это бизнес. А бизнес не терпит убытков.
Он не ответил, только подозвал официанта с шампанским и ушёл в толпу. Я смотрел ему вслед и думал о том, что Лански был прав. Багси — гений, но гений, который не умеет считать. И однажды это его погубит.
Винченцо был в восторге от Лас-Вегаса. Он никогда не видел ничего подобного — огни, музыка, красивые женщины, азарт. Я показал ему всё: залы, кухню, служебные помещения, даже хранилище, где лежали наличные. Я хотел, чтобы он понимал: за этим блеском стоит огромная работа. И огромные деньги. И иногда — огромная кровь.
Вечером мы сидели на балконе нашего номера, глядя на пустыню. Солнце садилось за горы, окрашивая небо в оранжевый и розовый.
— Это красиво, — сказал Винченцо.
— Красиво, — согласился я.
— Маме бы понравилось.
Я сжал челюсти. Прошло полтора года, а её имя всё ещё резало как нож.
— Да. Понравилось бы.
— Ты обещал ей Калифорнию. Океан. Дом на берегу.
— Я помню.
— Может быть, мы когда-нибудь туда съездим? Вдвоём?
Я посмотрел на него. Ему было тринадцать, но он говорил как взрослый. Как человек, который уже пережил потерю и научился с ней жить.
— Съездим. Обещаю.
Он кивнул и снова отвернулся к закату. Мы сидели молча, и это было хорошо. Молчание между нами больше не было тяжёлым. Оно стало общим.
В июне 1946 года Комиссия собралась на экстренное заседание. «Фламинго» приносил убытки. Огромные, катастрофические убытки. Сигель тратил деньги быстрее, чем казино их зарабатывало. Он строил новые залы, заказывал мрамор из Италии, нанимал оркестры, устраивал вечеринки. Он жил так, будто завтра не наступит. И для него оно действительно могло не наступить.
Лански докладывал сухо, без эмоций:
— Общий долг «Фламинго» — шесть миллионов двести тысяч. Выручка за последний квартал — сто сорок тысяч. Убытки растут. Мы больше не можем это финансировать.
— Что ты предлагаешь? — спросил Адонис.
— Я предлагаю голосование. Багси Сигель должен быть отстранён от управления «Фламинго». Или устранён.
В зале повисла тишина. Все понимали, что это значит. Сигель был одним из нас. Он строил Лас-Вегас. Он был другом Лучано, другом Лански. Но он стал угрозой для бизнеса. А угрозы нужно устранять.
Голосование началось. Адонис — за устранение. Костелло — за устранение. Лански — за устранение. Когда очередь дошла до меня, я помедлил.
— Ло Чичеро? — Лански поднял бровь.
Я вспомнил Сигеля в белом смокинге, с бокалом шампанского. Вспомнил его улыбку — широкую, беспечную. Вспомнил, как он говорил: «Жизнь — это праздник». И я проголосовал.
— За устранение.
Лански кивнул и записал мой голос. Решение было принято.
Двадцатого июня 1947года БагсиСигель был убит в своём доме в Беверли-Хиллз. Стреляли через окно. Четыре пули. Он умер мгновенно, даже не поняв, что случилось. Я узнал об этом из газет. «Известный бизнесмен Бенджамин Сигель застрелен в собственном доме». Бизнесмен. Так они его назвали.
Я сидел в ресторане «У Тото» и смотрел на газетный заголовок. Энцо сидел напротив.
— Ты голосовал «за», — сказал он. Это был не вопрос.
— Да.
— Ты мог проголосовать «против». Мог спасти его.
— Не мог. Бизнес есть бизнес. Он поставил под удар всю Комиссию.
— Ты говоришь, как Лански. Раньше ты говорил как Ло Чичеро.
Я отложил газету и посмотрел на него.
— Ло Чичеро изменился. Ты сам это заметил.
Энцо долго молчал, крутя в пальцах стакан с виски. Потом сказал:
— Катерина была твоим сердцем. Без неё ты стал машиной. Хорошей машиной — но машиной. Я надеюсь, что когда-нибудь ты снова станешь человеком.
Он встал и ушёл, оставив меня одного. Я смотрел на газету с фотографией Сигеля — молодого, улыбающегося, живого — и думал о том, что Энцо прав. Я стал машиной. Холодной, расчётливой, безжалостной. Но машины не чувствуют боли. А я чувствовал. Каждый день. Каждую ночь. Каждую минуту, когда вспоминал её лицо.
Я всё ещё был человеком. Просто я разучился это показывать.
В декабре 1946 года Винченцо сказал, что хочет уйти из дома.
Ему было четырнадцать. Высокий, угловатый, с пробивающимися усиками над губой. Он стоял передо мной в гостиной и говорил спокойно, но я видел, как дрожат его руки.
— Я хочу поступить в школу-интернат. В Калифорнии.
— В Калифорнии? Почему так далеко?
— Потому что я хочу жить своей жизнью. Не твоей. Я не хочу быть частью твоего бизнеса. Я не хочу, чтобы меня ассоциировали с тобой.
Слова ударили как пощёчина. Я смотрел на него и видел себя — того, кто когда-то сказал отцу: «Я хочу уехать». Круг замкнулся. Сын хотел бежать от отца так же, как я когда-то бежал от своего. Только мой отец умер, а я был жив — и мог изменить это.
— Хорошо, — сказал я.
Он удивился. Ожидал спора, крика, запрета. Но я не стал спорить.
— Если ты хочешь жить своей жизнью, я не буду мешать. Но запомни: ты всегда можешь вернуться. Этот дом — твой. Я — твой отец. Что бы ни случилось.
Он кивнул. В его глазах блеснули слёзы, но он сдержал их. Мужчины Ло Чичеро не плачут. Даже когда прощаются навсегда.
Он уехал через месяц. Я стоял на перроне и смотрел, как поезд увозит его в Калифорнию — туда, где океан, где апельсиновые деревья, где мы с Катериной мечтали построить дом. Он ехал туда один. Без меня.
Когда поезд скрылся за поворотом, я повернулся и пошёл к машине. Рядом шёл Энцо.
— Ты правильно сделал, — сказал он. — Отпустил его.
— Я знаю.
— Но ты будешь скучать.
— Я уже скучаю.
Я сел в машину и поехал в порт. Работать. Всегда работать. Это было единственное, что у меня осталось.
Бруклин, ресторан «У Тото», канун Нового года, декабрь 1946
Я сидел в пустом зале. Ресторан закрылся час назад, официанты разошлись, повар погасил плиту. Я сидел за тем же столиком, где когда-то обедал с Катериной и Винченцо. Передо мной стояла чашка остывшего кофе и лежали две вещи: апельсиновая корка и часы Валенти. Прошлое. Настоящее. То, что осталось от войны.
За окном падал снег. Точно такой же, как в тот день, когда Катерина сошла с парохода. Как в тот день, когда родился Винченцо. Как в тот день, когда я стоял под Бруклинским мостом и думал о будущем. Будущее наступило. Оно оказалось не таким, как я мечтал. Но я всё ещё был жив. И я всё ещё был Доном.
Я взял апельсиновую корку и сжал её в кулаке. Она была сухая, почти рассыпалась, но запах всё ещё держался — слабый, едва уловимый, как воспоминание о Сицилии. О лимонных рощах. Об отце. О том мальчике, который когда-то драил полы в пекарне и мечтал о великом будущем.
Тот мальчик вырос. Он стал тем, кем мечтал. Он достиг всего — власти, денег, уважения. И потерял всё — друзей, жену, сына. Такова цена. И он заплатил её сполна.
Где-то вдалеке, над Манхэттеном, взорвались фейерверки. Тысяча девятьсот сорок седьмой год вступал в свои права. Я поднял чашку с остывшим кофе и прошептал:
— С Новым годом, Катерина. С Новым годом, Винченцо. С Новым годом, папа.
И выпил до дна.
Глава 18 Прощание с прошлым
Нью-Йорк, Бруклин, 1947 год
Двадцатого июня тысяча девятьсот сорок седьмого года Бенджамин «Багси» Сигель был убит в своём доме в Беверли-Хиллз. Четыре пули через окно гостиной. Одна попала в голову, две в грудь, одна в плечо. Он умер мгновенно, сидя на диване с газетой в руках. Ему было сорок один год.
Я узнал об этом утром, когда Энцо принёс мне газету. Мы сидели в ресторане «У Тото», пустом в этот ранний час. За окном шумел просыпающийся Бруклин: гремели телеги, гудели автомобили, кричали торговцы. Обычный летний день. А где-то далеко, на другом конце страны, человек, которого я знал, человек, с которым я сидел за одним столом Комиссии, лежал на полу с простреленной головой.
— Четыре пули, — сказал Энцо, наливая себе кофе. — Профессионально. Никаких свидетелей. Никаких улик.
— Значит, свои, — ответил я.
— Конечно свои. Чужие бы промахнулись.
Я отложил газету. С фотографии на меня смотрел Багси — молодой, красивый, с голливудской улыбкой. Он всегда был больше похож на кинозвезду, чем на мафиози. Может быть, в этом и была его проблема. Он слишком любил свет, слишком хотел быть на виду. А в нашем деле свет убивает.
В полдень собралась Комиссия. Экстренное заседание в «У Пальмы». Присутствовали все: Лански, Адонис, Костелло, я, ещё несколько боссов. Не было только Сигеля. И никогда больше не будет.
Лански вёл собрание. Он был бледен, но собран. Сигара в его пальцах даже не дрожала.
— Вы все знаете, что случилось, — начал он. — Багси Сигель мёртв. Это не убийство конкурентов. Это внутреннее решение, принятое после голосования Комиссии. Он ставил под удар наш бизнес. «Фламинго» приносил убытки. Он отказывался слушать советы. Мы дали ему шанс — он им не воспользовался.
— Кто исполнитель? — спросил кто-то.
— Это не имеет значения. Исполнитель выполнил решение Комиссии. Точка.
Все замолчали. Вопрос был закрыт.
Я смотрел на Лански и думал о том, как странно устроен наш мир. Мейер и Багси дружили много лет. Вместе начинали, вместе строили Лас-Вегас, вместе мечтали о будущем. И вот теперь Мейер сидит за столом и спокойно говорит о его убийстве как о бизнес-решении. Потому что бизнес есть бизнес. Потому что дружба дружбой, а деньги деньгами.
Я знал это чувство. Я сам голосовал «за».
В июле в порт пришли федералы.
Это была не обычная проверка документов, не рутинный визит. Пришли люди из ФБР — в костюмах, с удостоверениями, с холодными глазами, которые ничего не упускали. Они перевернули склад, допросили грузчиков, изъяли какие-то бумаги. Ничего серьёзного не нашли — мы были готовы к таким визитам, — но сам факт был тревожным. Федералы начали копать.
Доменико встретил их у ворот и вежливо, но твёрдо объяснил, что без ордера на территорию порта вход запрещён. Они предъявили ордер. Мы ничего не могли сделать.
— Это только начало, — сказал Энцо вечером, когда мы собрались в задней комнате ресторана. — После войны у них развязаны руки. Лучано в Италии. Сигель мёртв. Лански под колпаком. Мы — следующая цель.
— Что предлагаешь?
— Уходить в тень. Переводить бизнес на подставных лиц. Чистить хвосты. Готовиться к худшему.
Я кивнул. Энцо был прав. Эпоха открытой власти заканчивалась. Мы больше не могли править так, как правили старые доны. Никаких демонстраций. Никаких войн. Только тихая, незаметная работа из тени.
В августе Лански пригласил меня на приватный ужин. Не в «У Пальмы» — в маленьком ресторане на окраине Бруклина, где нас никто не знал. Он был один, без охраны, без блокнота. Просто человек в сером костюме, уставший и постаревший.
— Я ухожу, — сказал он, когда подали десерт.
— Совсем?
— Из оперативного управления. Я останусь в Комиссии, но текущие дела передам другим. Я слишком стар для этого дерьма. И слишком богат, чтобы рисковать.
— Ты никогда не был стар.
— Мне шестьдесят пять. — Он слабо улыбнулся. — Для мафиози это глубокая старость. Большинство наших ровесников уже в земле.
Я отпил вина. Лански был прав. Маранцано мёртв. Массерия мёртв. Сигель мёртв. Из старой гвардии остались только мы с ним, Энцо, Адонис, Костелло — единицы. Целое поколение выкосила война, тюрьма или пуля. И теперь те, кто выжил, один за другим уходили на покой.
— Что будет с Комиссией? — спросил я.
— Она будет жить. Но без нас. Молодые займут наши места. Дженовезе, Гамбино, Луккезе. Они другие. Они не воевали, не создавали империю. Они пришли на готовое. И они будут драться за власть.
— Значит, война никогда не кончается.
— Никогда. — Лански поднял бокал. — За мир, который мы построили.
— За мир.
Мы чокнулись и выпили. Молча. Каждый думал о своём. О прошлом. О будущем. О том, что все империи рано или поздно рушатся. Вопрос только в том, кто останется стоять, когда упадёт последняя стена.
Сентябрь принёс ещё одну потерю. Энцо объявил, что уходит.
Мы сидели в том же ресторане, где встречались тысячи раз. Он был непривычно тих, даже торжественен.
— Я говорил с врачом, — начал он. — Сердце. Слишком много стрессов, слишком много сигар, слишком много виски. Если я продолжу в том же духе, через год меня не станет.
— Что ты хочешь делать?
— Уехать. В Чикаго, к старым друзьям. Там тише. Там нет порта, нет Комиссии, нет федералов. Просто жить.
Я смотрел на него. Энцо Карузо. Мой друг, мой consigliere, мой брат не по крови, но по жизни. Мы прошли вместе через ад: первую войну с Массерией, покушение в «Нуова Вилла Таммаро», Ночь сицилийской вечерни. Он был рядом, когда умерла Катерина. Он был рядом, когда я стал Доном. И теперь он уходил.
— Когда?
— Через месяц. Я уже передал дела Доменико. Он справится.
— Я знаю. Но мне будет тебя не хватать.
— Мне тоже. — Он взял меня за руку — крепкое, мужское рукопожатие, которое говорило больше, чем любые слова. — Ты единственный, кто остался. Из всех, кто начинал на Малберри-стрит. Марко, Лука, Фрэнк, Паскуале, Сэл... все ушли. Остались только мы двое. А теперь и я ухожу.
— Ты не умираешь. Ты просто уезжаешь.
— Да. Но для нашего мира это одно и то же.
Я проводил его на вокзал в октябре. Поезд до Чикаго отправлялся в полдень. Мы стояли на перроне — два пожилых человека, которые когда-то были молодыми и бесстрашными. Энцо держал в руках старый чемодан, с которым приехал в Нью-Йорк тридцать лет назад.
— Помнишь порт? — спросил он. — Торнаторе, саквояж, Валенти?
— Помню.
— Ты тогда чуть не погиб. Стоял под дулом пистолета и не отдавал саквояж. Я подумал: «Этот парень — псих». А потом подумал: «Но он наш псих».
— Ты спас меня тогда. Вы с Лукой.
— Лука. — Энцо улыбнулся. — Хороший был парень. Жаль, что так рано ушёл.
Прозвучал гудок. Пора было прощаться.
— Береги себя, Тото, — сказал он, обнимая меня.
— Ты тоже. Пиши.
— Обязательно.
Он поднялся в вагон и скрылся за дверью. Поезд тронулся, набирая ход. Я стоял на перроне и смотрел, как он исчезает вдали. Ещё одна нить, связывавшая меня с прошлым, оборвалась. Теперь я действительно остался один.
Вернувшись домой, я сел в кресло и долго сидел, глядя в одну точку. Квартира была пуста. Винченцо учился в Калифорнии, присылал письма раз в месяц — короткие, скупые, но я перечитывал их по десять раз. Катерины не было. Энцо не было. Марко, Луки, Фрэнка — всех, с кем я начинал этот путь, — не было.
Я достал из кармана апельсиновую корку и часы Валенти. Положил их на стол. Прошлое и настоящее. То, что сделало меня тем, кто я есть. То, что осталось от войны.
Я думал о том, что сказал Лански: «Война никогда не кончается». Он был прав. Война продолжалась — только теперь она шла не на улицах, а в судах, в офисах ФБР, в газетных заголовках. Мы побеждали, отступали, снова побеждали. Но с каждым годом поле боя сужалось. И однажды его не останется совсем.
Я встал, подошёл к окну и посмотрел на Бруклин. Мой Бруклин. Я правил им почти пятнадцать лет. Я строил его, защищал, проливал за него кровь. И однажды я уйду — как ушли все, кто был до меня. Но пока я здесь, я буду делать то, что должен.
Я — Сальваторе «Тото» Ло Чичеро. Дон Бруклина. Последний из старой гвардии. И пока я жив, Закон Омерты будет соблюдаться.
Глава 19 Тени длиннее
Нью-Йорк, Бруклин, 1950–1953 годы
Пятидесятые начались с телевидения.
Я купил телевизор — большой, чёрно-белый, в деревянном корпусе. Поставил его в гостиной и иногда смотрел вечерами, когда не спалось. Бокс, бейсбол, новости. Всё чаще в новостях говорили о нас. О мафии. О «организованной преступности», как выражался диктор с серьёзным лицом. Сенатор Кефовер развернул кампанию, которая гремела на всю страну. Слушания транслировали по телевидению, и миллионы американцев, сидя в своих гостиных, впервые видели лица людей, о которых раньше только читали в газетах. Фрэнк Костелло, Вито Дженовезе, Альберт Анастасия — они сидели перед камерами, отказывались отвечать, ссылались на Пятую поправку. Американцы смотрели и ужасались — или восхищались. По-разному.
Меня не вызвали. Я был недостаточно публичной фигурой. Бруклин — не Манхэттен. Мой бизнес был тихим, мои люди — незаметными. Я годами выстраивал защиту: подставные фирмы, многослойная бухгалтерия, легальные источники дохода, никаких громких имён в документах. Лански научил меня этому. «Не светись, — говорил он. — Свет убивает быстрее пули». И я не светился. Пока что.
Но федералы копали глубже. После слушаний Кефовера было создано Бюро по борьбе с организованной преступностью. У них были деньги, полномочия и желание выслужиться. Они начали с крупных рыб — Костелло, Луккезе, Дженовезе. Но я знал: рано или поздно они доберутся и до меня.
Помню один вечер. Я сидел в гостиной перед телевизором, смотрел запись слушаний. На экране Фрэнк Костелло — человек, с которым я сидел за одним столом Комиссии, — мялся перед камерами. Его руки дрожали, он отказывался отвечать, а диктор за кадром комментировал: «Крупнейший мафиози Нью-Йорка отказывается сотрудничать со следствием».
— Они достанут его, — сказал я вслух.
— Кого? — спросил Винченцо, который сидел рядом. Он приехал на каникулы из Калифорнии — высокий, худой, с пробивающейся щетиной. Совсем взрослый.
— Костелло. Они достанут всех. Это вопрос времени.
— И тебя?
Я помолчал, глядя на экран.
— Возможно. Но я готов. У меня есть защита. Документы, связи, деньги. Всё, что можно легализовать, уже легализовано. Всё, что нельзя, — спрятано.
— А если они всё равно придут?
— Тогда я буду молчать. Как мой отец. Как все Ло Чичеро до меня.
Винченцо кивнул. Он понимал. Он всегда понимал больше, чем я ожидал.
Бруклин, Комиссия, весна 1951 года
Новое поколение наступало. Вито Дженовезе — амбициозный, жестокий, нетерпеливый. Карло Гамбино — умный, расчётливый, молчаливый. Томми Луккезе — спокойный, но опасный. Они приходили на смену тем, кто создал Комиссию. И они хотели переделать её под себя.
Я сидел на заседаниях и слушал их споры. Дженовезе требовал расширить контроль над профсоюзами. Гамбино предлагал вложиться в наркотики — новый, невероятно прибыльный рынок. Луккезе говорил о политических связях. Они были молоды, энергичны и безжалостны. Им не терпелось занять место старой гвардии. Они смотрели на меня — последнего из тех, кто помнил Лучано и Маранцано, — как на пережиток прошлого.
Однажды Гамбино отозвал меня в сторону после заседания. Он был невысок, с мягкими чертами лица и тихим голосом. Но глаза у него были холодные, как у змеи. Он напоминал мне Лучано в молодости — только без харизмы.
— Дон Ло Чичеро, — сказал он уважительно, хотя уважения в его голосе было ровно столько, сколько требовал этикет. — Вы — самый опытный из нас. Самый мудрый. Я хотел бы спросить вашего совета.
— Спрашивай.
— Дженовезе. Он становится слишком агрессивным. Хочет занять место Костелло, возможно, даже место Лучано. Он может развязать новую войну.
— И что ты хочешь от меня?
— Я хочу знать, на чьей вы стороне. Если дойдёт до конфликта, кого вы поддержите?
Я посмотрел на него. Карло Гамбино был хитёр. Он не спрашивал прямо, он прощупывал почву. Пытался понять, можно ли использовать меня против Дженовезе.
— Я на стороне Комиссии, — ответил я. — Как и всегда. Если Комиссия примет решение — я его поддержу. Но я не буду участвовать в междоусобицах. Мне слишком много лет для этого дерьма.
Гамбино улыбнулся — тонко, почти незаметно.
— Вы мудры, дон Ло Чичеро. Я уважаю это.
Он ушёл, а я остался стоять в коридоре. Гамбино был опасен — опаснее Дженовезе, потому что он не лез на рожон. Он ждал. И когда придёт время, он ударит без предупреждения.
Я позвонил Лански в тот же вечер. Рассказал о разговоре. Мейер выслушал и долго молчал в трубку.
— Гамбино — будущее, — сказал он наконец. — Он займёт место Дженовезе, может, даже выше. Если хочешь сохранить Бруклин, не вставай у него на пути.
— Я не встаю. Просто наблюдаю.
— Это правильно. Наблюдай. И будь готов уйти в тень ещё глубже.
Бруклин, порт, 1952 год
Федералы пришли летом. Настоящий рейд, с ордерами, с агентами в штатском, с фотографами. Они перевернули склады, изъяли документацию, допросили десятки людей. Доменико, который теперь управлял портом, держался спокойно — показывал бумаги, улыбался, предлагал кофе. Агенты ушли ни с чем, но я знал: это только начало.
Вечером я собрал своих капо в ресторане «У Тото». Мы сидели в задней комнате, той самой, где когда-то сидел Маранцано. Теперь здесь сидел я.
— Федералы будут копать, — сказал я. — Они не остановятся, пока не найдут что-то. Мы должны быть готовы.
— Что предлагаешь? — спросил Доменико.
— Чистить хвосты. Всё, что может заинтересовать ФБР, должно исчезнуть. Документы — сжечь. Контакты — через посредников. Деньги — только наличные, без следов. Встречи — только на словах, никаких записей.
— Это как в старые времена, — заметил один из капо. — Как при Маранцано.
— Старые времена возвращаются, — сказал я. — И мы должны быть готовы.
После собрания Доменико задержался. Он был уже не тот нервный юнец, который чуть не провалил покушение на Массерию. Ему было за сорок, в волосах пробивалась седина, но глаза остались теми же — верными и преданными.
— Дон Тото, — начал он, и по тому, как он это сказал, я понял: что-то случилось. — Есть разговор. Личный.
— Говори.
— Я хочу уйти. На покой. Как Энцо.
Я долго смотрел на него. Доменико был со мной двадцать лет. Он прошёл через всё — через войну, через мир, через смерть Катерины, через отъезд Винченцо. Он был моей правой рукой. И теперь он уходил.
— Причина?
— Семья. У меня жена, дети. Я хочу увидеть, как они вырастут. А в этом бизнесе — сам знаешь — можно не дожить.
Я кивнул. Он был прав. В этом бизнесе никто не доживал до старости.
— Когда?
— Через месяц. Я передал дела своему заместителю. Он толковый, справится.
— Хорошо. Ты заслужил покой.
Он пожал мне руку — крепко, как мужчина. И вышел.
Я остался один. Второй мой consigliere уходил. Первым был Энцо, теперь — Доменико. Кто следующий? Я сам? Может быть. Может быть, пришло время и мне подумать о покое. Но я знал: для меня покой — это смерть. Пока я жив, я буду Доном. Потому что больше я ничего не умею.
Калифорния, лето 1953 года
Винченцо закончил школу-интернат и поступил в колледж. Я поехал на его выпускной — один, без охраны, без сопровождения. Просто отец, который хотел увидеть, как его сын получает диплом.
Церемония проходила на лужайке перед главным корпусом. Сотни студентов в мантиях, их родители, преподаватели. Я стоял в стороне и смотрел, как Винченцо поднимается на сцену, берёт диплом, пожимает руку декану. Он не искал меня глазами — знал, что я здесь. Я видел, как он выпрямился, как расправил плечи. Мой сын. Моя кровь.
После церемонии мы пошли в кафе. Он заказал кофе, я — виски. Мы сидели за столиком у окна и разговаривали — впервые за долгое время спокойно, без напряжения.
— Я хочу остаться в Калифорнии, — сказал он. — Здесь другая жизнь. Нет мафии, нет порта, нет федералов. Я могу дышать.
— Понимаю.
— Но я не отказываюсь от тебя. Ты мой отец. Я всегда буду твоим сыном.
— Этого достаточно.
— Ты не сердишься?
— На что? На то, что ты хочешь жить своей жизнью? — Я покачал головой. — Я хотел для тебя именно этого. Чтобы ты не повторил мой путь.
— Твой путь сделал тебя тем, кто ты есть. Нельзя сказать, что он был неправильным.
— Он был кровавым. Одиноким. Полным потерь. Я не хочу этого для тебя.
Он кивнул и отпил кофе. За окном светило калифорнийское солнце, пальмы качались на ветру. Совсем другой мир. Не мой.
— Папа, — вдруг сказал он, — я хочу тебе кое-что рассказать. У меня есть девушка. Мы встречаемся уже год. Я хочу на ней жениться.
Я поставил стакан. Смотрел на него — такого взрослого, такого серьёзного. Мой сын. Мой мальчик. Собирается жениться.
— Как её зовут?
— Элизабет. Бетти. Она учится на медсестру.
— Хорошая девушка?
— Очень.
— Я хочу её увидеть.
— Увидишь. Она ждёт снаружи. Я не решался привести её сразу.
Я кивнул. Он вышел и через минуту вернулся с девушкой — светловолосой, голубоглазой, с открытой улыбкой. Она смотрела на меня с любопытством и немного со страхом. Наверное, Винченцо рассказал ей, кто я. Но она всё равно пришла. Это вызывало уважение.
— Здравствуйте, мистер Ло Чичеро, — сказала она, протягивая руку. Рука не дрожала. Смелая девочка.
— Здравствуй, Бетти. Можешь звать меня Тото.
— Правда?
— Правда. Так меня звали те, кого я любил.
Она улыбнулась, и в её улыбке было что-то, что напомнило мне Катерину. Может быть, тепло. Может быть, искренность. Я подумал, что она подходит моему сыну.
Я благословил их брак. Не в церкви — в том же кафе, за столиком у окна. Просто сказал: «Я рад за вас. Живите счастливо. И никогда не оглядывайтесь назад». Винченцо обнял меня, и я почувствовал, как его плечи дрожат. Он всё ещё был моим мальчиком.
Я вернулся в Нью-Йорк через неделю. Один. В поезде, глядя в окно на проплывающие мимо поля и леса, я думал о том, что моя жизнь сделала очередной круг. Сын вырос, женится, начинает свою историю. Моя история подходит к концу. Но пока я ещё здесь, я буду делать то, что должен.
Конец пятидесятых годов прошёл под знаком ухода. Уходили люди, с которыми я строил этот мир. В пятьдесят седьмом умер Фрэнк Костелло — его застрелили в подъезде собственного дома. Выжил чудом — пуля скользнула по черепу, но он ушёл на покой и передал дела Дженовезе. В пятьдесят девятом умер Лаки Лучано — в Неаполе, от сердечного приступа. Человек, который создал Комиссию, который победил Массерию и Маранцано, который построил Лас-Вегас, умер в одиночестве, в чужой стране. Я получил телеграмму от Лански — короткую, сухую: «Лаки мёртв. Похороны в Нью-Йорке».
Я не поехал на похороны. Не мог. Федералы следили за всеми, кто был связан с Лучано. Но я зажёг свечу в церкви, где когда-то молилась Катерина. За упокой души Сальваторе Лукании. Лаки Лучано. Моего врага, моего союзника, моего учителя.
Шестидесятые начались с нового расследования. ФБР нацелилось на меня. Меня вызывали на допросы — трижды. Я сидел в серых комнатах без окон, перед агентами в серых костюмах, и отвечал одно и то же:
— Я бизнесмен. Ресторан, прачечная, недвижимость. Никаких связей с организованной преступностью.
— У нас есть свидетели, мистер Ло Чичеро. Люди, которые утверждают, что вы — глава мафиозной семьи в Бруклине.
— Пусть придут и скажут это мне в лицо.
Никто не приходил. Свидетели исчезали, улики растворялись. Но я знал: это временно. Рано или поздно они найдут кого-то, кто согласится говорить. И тогда всё рухнет.
Я готовился. Переводил деньги на счета в Европе — через подставные фирмы, через швейцарские банки. Составлял завещание. Думал о том, кто займёт моё место. Винченцо был далеко, и я не хотел, чтобы он возвращался. Пусть живёт своей жизнью в Калифорнии, с женой, с работой, с чистой совестью.
В шестьдесят третьем я встретился с Лански в последний раз. Он прилетел из Майами — старый, больной, но всё ещё острый как бритва. Мы сидели в ресторане «У Тото», том самом, который открыли тридцать лет назад. За окном шумел Бруклин, но мы не слышали его. Мы говорили о прошлом.
— Мы победили, — сказал Мейер. — Построили империю. А теперь она рушится.
— Она не рушится. Она меняется. Дженовезе, Гамбино — они подхватят.
— Да. Но это будет другая мафия. Без чести, без омерты. Просто бизнес.
— Может, это и к лучшему? Меньше крови.
— Крови будет больше. — Лански покачал головой. — Когда правила исчезают, начинается хаос. Они перегрызутся за власть. Ты ещё увидишь.
Он оказался прав. В шестьдесят четвёртом году началась новая война. Дженовезе против Гамбино, Луккезе против Бонанно. Молодые боссы дрались за трон, который мы построили. Я наблюдал со стороны — старый Дон, который уже не участвует в битвах. Мои люди держались в стороне. Бруклин был тихим островом в море насилия. Но я знал: тишина обманчива.
Я всё ещё был Доном. И пока я дышал, Закон Омерты соблюдался.
Глава 20 Закон Омерты
Нью-Йорк, Лонг-Айленд, 1965–1976 годы
Старость приходит незаметно. Ты просыпаешься однажды утром, смотришь в зеркало и видишь чужое лицо. Морщины, седые волосы, набрякшие веки. Ты помнишь себя молодым — мальчишкой, который драил полы в пекарне на Малберри-стрит, — но этот мальчишка остался где-то там, в двадцатых, в эпохе джаза и сухого закона. Теперь в зеркале старик. Я отворачивался от зеркала и шёл варить кофе.
Мне было пятьдесят восемь в шестьдесят пятом. Шестьдесят три в семидесятом. Шестьдесят девять в семьдесят шестом, когда всё закончилось. Я пережил их всех. Массерию, Маранцано, Лучано, Сигеля, Костелло. Я пережил жену и почти всех друзей. Я пережил две мировые войны, сухой закон, Великую депрессию, слушания Кефовера и десяток федеральных расследований. Я был как те апельсиновые деревья на Сицилии — их рубят, жгут, выкорчёвывают, а они всё равно плодоносят. Потому что корни слишком глубоко.
В шестьдесят пятом умер Энцо.
Мне позвонили из Чикаго. Его сын, которого я видел только на фотографиях, сказал, что отец умер во сне. Сердце. Он просто лёг спать и не проснулся. Хорошая смерть — не то что у большинства наших. Я выслушал, поблагодарил, повесил трубку. Потом сел в кресло и долго сидел, глядя в одну точку. Я не плакал — я разучился плакать после Катерины. Но внутри что-то оборвалось. Последняя нить, связывавшая меня с молодостью, с Малберри-стрит, с той эпохой, когда мы были бессмертными.
На похороны я не поехал — федералы всё ещё следили за мной. Вместо этого я пошёл в церковь Святого Патрика на Мотт-стрит, где мы с Катериной когда-то молились, и поставил свечу. За упокой души Энцо Карузо. Моего друга. Моего consigliere. Моего брата.
— Ты был лучшим из нас, — прошептал я, глядя на огонёк свечи. — Ты никогда не предавал. Никогда не трусил. Никогда не отступал. Спи спокойно.
Огонёк дрогнул и погас. Я зажёг его снова.
В шестьдесят восьмом я в последний раз видел сына. Винченцо приехал в Нью-Йорк по делам — он работал в страховой компании, занимался какими-то скучными, но честными вещами, которые я не понимал, но которыми гордился. Ему было тридцать шесть — на четыре года старше, чем мне, когда я стал Доном. Но он не был Доном. Он был просто человеком. Хорошим человеком. Это было лучшее, что я мог ему дать.
Мы встретились в ресторане «У Тото». Я заказал пасту, он — рыбу. Мы говорили о пустяках: о погоде, о его работе, о том, как растут мои внуки. У него было двое — мальчик и девочка. Винченцо назвал сына Сальваторе. В мою честь. А дочку — Катерина. В честь матери. Я не плакал, когда узнал об этом, но был близок.
— Как ты, папа? — спросил он, когда мы выпили по бокалу вина.
— Старею. Но держусь.
— Бизнес?
— Бизнес есть бизнес. Но я уже не тот, что раньше. Всем заправляют молодые. Дженовезе, Гамбино, Луккезе. Я просто сижу в стороне и смотрю, как они грызутся.
— Это безопасно?
— Безопасно. Они уважают стариков. Пока что.
Он помолчал, крутя в пальцах ножку бокала. Потом спросил:
— Ты когда-нибудь жалел? О том, как всё сложилось?
Я долго думал, прежде чем ответить.
— Я жалею только об одном. Что не смог защитить твою мать. Всё остальное — война, кровь, власть — это был мой выбор. Я сделал его и не жалею. Но она... — я помолчал. — Она была лучшим, что случилось со мной. И я не смог её спасти.
— Ты не виноват. Болезнь...
— Знаю. Но всё равно чувствую вину. Это иррационально. Но так устроен человек.
Винченцо взял мою руку. Его пальцы были тёплые. Мои — холодные, как всегда.
— Ты хороший отец, — сказал он. — Ты дал мне свободу. Ты не давил. Ты позволил мне выбрать свой путь. Это самое большое, что может сделать отец.
— Я просто не хотел, чтобы ты стал мной.
— Я и не стал. Но я стал тем, кем хотел. И это твоя заслуга.
Мы простились на вокзале. Он обнял меня — крепко, по-мужски. Я смотрел, как поезд увозит его обратно в Калифорнию, и думал: вот оно. То, ради чего я жил. Он вырос хорошим человеком. Он не держит оружия. Его руки знают только деньги, как говорил Энцо. Я сделал это. Я разорвал круг.
Семидесятые годы прошли под знаком одиночества.
Мои старые друзья умирали один за другим. В семьдесят втором умер Мейер Лански — в Майами, от рака лёгких. Он был последним из тех, кто создавал Комиссию. После его смерти я остался один — единственный, кто помнил, как всё начиналось. Последний из «Усатых Пит», как называли нас газеты. Последний из поколения, которое строило империю на крови и чести.
Я ушёл из активного бизнеса в семьдесят третьем. Передал Бруклин своему преемнику — молодому капо, который начинал ещё при Доменико. Он был толковый и почтительный. Я знал: он справится. А если нет — это уже не мои проблемы.
Особняк на Лонг-Айленде, который я купил ещё в пятидесятых, стал моим убежищем. Я сидел у окна, смотрел на залив, читал газеты. Иногда ко мне приезжали гости — старые солдаты, выжившие капо, те, кто помнил меня молодым. Мы пили виски и вспоминали прошлое. Марко. Луку. Фрэнка. Сэла. Всех, кто не дожил до наших дней.
В семьдесят шестом мне исполнилось шестьдесят девять. Я чувствовал себя старым — по-настоящему старым. Сердце шалило, ноги болели, зрение падало. Я знал, что жить осталось недолго. И я был готов. Я сделал всё, что хотел. Достиг всего, о чём мечтал. Потерял всё, что любил. Цикл завершился.
В тот год Комиссия собралась в последний раз. Формально она существовала до сих пор, но реальной власти уже не имела. Молодые боссы решали вопросы напрямую, без голосований и протоколов. Но старый регламент требовал присутствия «старейшин». И я был старейшим из старейшин.
Молодой consigliere — его звали Марио, он был правнуком кого-то из людей Маранцано — подал мне пальто.
— Дон Ло Чичеро, — сказал он почтительно. — Собрание Комиссии через час. Пятеро семей ждут.
Я стоял у окна и смотрел на залив Шипсхед-Бей. Солнце клонилось к закату, окрашивая воду в цвет разбавленного виски. В руке я держал две вещи: засушенную апельсиновую корку — совсем чёрную, скрюченную временем, — и золотые часы с гравировкой «V». Часы Валенти. Я хранил их больше пятидесяти лет.
— Знаешь, за что умирали такие, как мой отец? — спросил я, не оборачиваясь.
Марио молчал. Он был слишком молод, чтобы знать.
— Не за деньги. Не за власть. За то, чтобы слово «семья» хоть что-то значило. — Я положил корку на стол. — А теперь это просто бизнес. Ладно. Пусть бизнес. Поехали.
Машина ждала у подъезда. Чёрный «кадиллак», как в старые времена. Я сел на заднее сиденье, и мы поехали через Бруклин. За окном проплывали знакомые улицы. Малберри-стрит, где я когда-то драил полы. Пекарня — теперь там был другой бизнес, но запах хлеба, казалось, всё ещё витал над тротуаром. Порт, где я встречал Торнаторе и где мы отбивали атаку Валенти. Ресторан «У Тото» — он всё ещё работал, хотя я уже не был его владельцем.
Я смотрел на эти улицы и думал: вот она, моя жизнь. Пятьдесят три года в Америке. Из них больше тридцати — Доном. Я построил империю, которая переживёт меня. Я вырастил сына, который не повторил моих ошибок. Я соблюдал Закон Омерты.
Машина остановилась у ресторана в центре Манхэттена. Того самого, где когда-то сидел Массерия. Я вышел, опираясь на трость. Марио поддержал меня под локоть. Мы вошли в зал.
За столом сидели новые боссы — молодые, амбициозные, чужие. Они встали, приветствуя меня. Я прошёл к своему месту — тому самому, которое занимал когда-то Маранцано, потом Лучано, потом я сам. Сел. Оглядел собравшихся.
— Джентльмены, — начал я, и мой голос, к моему удивлению, звучал твёрдо. — Я помню, как создавалась эта Комиссия. Я помню Лаки Лучано, Мейера Лански, Багси Сигеля. Я помню Массерию и Маранцано. Я помню войну, которая унесла сотни жизней. Мы создали Комиссию, чтобы остановить эту войну. И мы остановили её.
Они слушали. Может быть, из уважения. Может быть, из любопытства. Я не знал. И мне было всё равно.
— Я прожил долгую жизнь, — продолжил я. — Я видел, как империи рушатся и строятся заново. Я терял друзей, жену, сына — хотя сын, слава Богу, жив. Я убивал и меня пытались убить. Я не жалуюсь. Это был мой выбор. Но я хочу, чтобы вы знали: всё, что мы делали, мы делали ради семьи. Не ради денег. Не ради власти. Ради семьи.
Я замолчал. Тишина в зале была такой глубокой, что я слышал, как тикают часы на стене.
— Закон Омерты, — сказал я. — Закон молчания. Мы соблюдали его. Мы не предавали своих. Мы умирали, но не говорили. Как мой отец. Как Марко. Как сотни других. Помните об этом. Когда меня не станет, когда не станет всех нас, старых донов, — помните, с чего всё начиналось. Помните, что честь стоит дороже денег. Что семья — это навсегда.
Я встал. Они встали вместе со мной. Я обвёл их взглядом — каждого по очереди. Дженовезе-младший. Гамбино-младший. Новые лица, новые имена. Но та же кровь. Та же Коза Ностра.
— Я сделал всё, что должен был, — сказал я. — Теперь ваша очередь. Не подведите.
Я развернулся и пошёл к выходу. Марио подхватил меня под локоть. У двери я остановился и, не оборачиваясь, добавил:
— Я — Сальваторе Ло Чичеро. Я соблюдал Закон Омерты. И я ничего не скажу.
Машина везла меня обратно на Лонг-Айленд. За окном темнело. Огни Манхэттена отражались в воде залива. Я смотрел на них и думал о том, что всё кончено. Война, бизнес, Комиссия — всё осталось позади. Осталась только память. И апельсиновая корка в кармане.
Дома я сел в кресло у окна. Того самого окна, из которого смотрел на залив последние десять лет. Я взял со стола апельсиновую корку и часы Валенти. Прошлое и настоящее. То, что осталось от войны.
Я поднёс корку к лицу. Она всё ещё пахла. Слабо, едва уловимо, но пахла. Апельсином. Сицилией. Лимонными рощами под Палермо. Отцом, который стоял на пороге и говорил: «Я ничего не скажу». Матерью, которая перебирала чётки и молилась за меня. Катериной, которая улыбалась мне в свете лампы. Винченцо, который сжимал мой палец крошечной ладошкой.
Я закрыл глаза.
Где-то вдалеке, над заливом, пролетела чайка. Волны бились о берег. Солнце садилось, окрашивая воду в цвет разбавленного виски. Я вдохнул запах апельсина — и ушёл.
Продолжение следует...
Так завершается вторая книга саги «Закон Омерты: Война». История Сальваторе «Тото» Ло Чичеро продолжится в третьей, финальной книге — «Закон Омерты: Дон» (1946–1976), где он предстанет тем самым стариком из пролога, вспоминающим свою жизнь перед последним заседанием Комиссии. Полный круг. Последний акт.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
