Ювелиръ. 1812. Мастер
Глава 1
На следующий день я не остыл. Утром явился управляющий. После дежурного поклона он поставил передо мной футляр и сообщил, что у браслета заедает застежка. Пальцы по привычке уже потянулись к бархату, однако стоило вспомнить вчерашний разговор и ладонь вместо футляра схватила угол стола.
— Несите обратно. Не стану браться.
Управляющий аж рот приоткрыл. Похоже, решил, что ослышался. Еще пару недель назад я сам выбивал себе любую работу, так что ему было с чего удивляться.
— Совсем не примете?
— Да.
Час спустя на пороге появился Ватель. Полицейский сел напротив, покосился на нераспечатанный футляр и взялся за главное:
— Что же это вы, Григорий? От заказов теперь воротите нос?
— Вашими молитвами. После моих работ ваши люди уж больно любопытными сделались. То инженеров пришлют, то дознавателей. Решил больше полицию своим ремеслом не смущать.
Ватель оценил мою желчь.
— Помилуйте, чем застежка браслета может угрожать Франции?
— Знаете, про все свои заказы я думал примерно то же самое.
— И долго намерены отдыхать?
Я пожал плечами.
— Пока французские власти не перестанут шарахаться от каждой ювелирной безделушки.
Ватель усмехнулся, пообещал передать мой ответ куда следует и откланялся. Силой гнуть проволоку меня никто не заставлял. Он унес браслет, а я остался без работы.
Поначалу безделье изматывало. За завтраком раза два хотелось все-таки посмотреть, что там приключилось с застежкой. Позже, проходя мимо мастерской, я едва не свернул туда по привычке, ноги сами понесли. Если несколько десятилетий начинать день с работы, одного упрямства мало. Руки требуют своего.
Спасаться пришлось в библиотеке.
До полудня я мучил старый фолиант, потом мерил шагами садовые дорожки и заодно успел мысленно переделать безвкусное кольцо на пальце одного из гостей. Ко второму дню даже втянулся: читал, гулял, перебрасывался в карты с заезжими визитерами. Кормили в Мальмезоне так, что впору забыть о плене и вообразить себя гостем у богатой родни. Жандармы у дверей и на дорожках, правда, возвращали память на место.
— Что-то давно вас не видно за верстаком, — заметила за ужином одна из дам.
— Решил поглядеть на Францию без лупы. В полный рост.
— И каковы открытия?
— Например, опасных русских пленных у вас кормят лучше, чем они того заслуживают.
Она рассмеялась. Даже Ватель, сидевший поодаль, улыбнулся.
После нашей размолвки Жозефина держалась со мной подчеркнуто нейтрально. О «Саде» больше не говаривала. Время от времени она надолго задерживала на мне взгляд; оба мы в тот день хватили через край, только первым отступать мне мешала гордость, будь она неладна.
Через несколько дней в поместье устроили прием. Среди гостей мелькнуло знакомое лицо — Толстой.
Я отыскал его в другом конце гостиной. Стоял себе с бокалом, мирно беседовал с каким-то штабным офицером. Заметил меня — и в глазах черти засплясали.
Сошлись на середине залы, сгребли друг друга в охапку, потом крепко пожали руки. Толстой первым делом устроил осмотр: зыркнул в лицо, ощупал взглядом плечо.
— Что, брат, опять тебя по частям собирать?
— Обойдешься. Уже залатали.
— Ладони покажи.
— Ты теперь генерал или коновал?
— Показывай, говорю!
Я подчинился. Он придирчиво осмотрел пальцы, велел сжать кулаки и только после этого успокоился.
— Шевелятся?
— Половчее твоих будут.
— Ну и ладно.
До его появления я носил светскую физиономию. Рядом со своим наконец отпустило, тут вспомнился новый чин Толстого, и я вытянулся.
— Ваше превосходительство, нижайше прошу простить прежнее панибратство.
Толстой прыснул.
— Удружил Государь, ничего не скажешь! Брали в плен полковника, выкупать теперь генерал-майора. Подорожал я.
— Содержание хоть прибавили?
— Кормят, — он покосился на стол, — по старому.
Хохотали долго. Через пять минут уже как прежде болтали, когда каждое слово не приходится взвешивать и вокруг свои.
Позже удалось перебраться в боковую комнатку. Визит был официальный, сопровождавший Толстого офицер остался за дверью, так что шептаться по углам нужды не было. Что интересно, и моего соглядатая не было. Расслабились французы, мышей не ловят. Нам принесли вина, хлеба и холодного мяса.
Толстой разлил по бокалам.
— Ну, выкладывай. Как ты тут?
Я рассказал про Жозефину, три эскиза и затею с Мальмезонским садом. Услышав, что инструмент я теперь вовсе отложил, Толстой даже жевать перестал.
— Сам решил?
— Представь себе.
Он покосился на мои пальцы: те как раз сами выстукивали по столу мелкую дробь.
— Ломает что ль?
— Перетерплю.
— Брешешь.
Спорить смысла не было. За столько лет он изучил меня и знал как облупленного. Пришлось объяснять и про толпу мастеров, которых пришлось бы привлекать, и про месяцы работы, и про то, что показывать французам все свои приемы мне совершенно не улыбается.
— А с императрицей из-за чего сцепились?
— Весну помянула. Мол, к ней все и закончим.
— А ты?
— Ответил, что к весне здесь разве пыль моя останется. Ну, примерно так.
Толстой приложился к вину.
— Тогда понятно. Характер у тебя — не приведи Господь.
— У нее тоже сахаром не посыпан.
На том и закончили. Переубеждать меня он не стал. Жозефину защищать тоже не полез.
Зато про наших я расспрашивал долго. Толстой сыпал фамилиями: кто в героях ходит, кто валяется в лазарете, кто с начальством разругался в пух и прах, кто тянет за двоих и кроет всех таким матом, что стены краснеют. Одну историю он расписал настолько смачно, что наш хохот выманил офицера сопровождения. Тот заглянул проверить, целы ли мы.
Потом вспомнили тех, о ком давно не было вестей.
Разговор сам стих, мы просто пили.
За окном густели сумерки. Из гостиной доносились голоса французов, шарканье слуг, стук карт по столу. Здесь же звучала русская речь.
— Знаешь, Григорий, чего мне тут больше всего не хватает? — спросил Толстой, рассматривая дно бокала.
— Неужто черного хлеба?
— Людей. Своих. Которым ничего разжевывать не надо.
Я поднял бокал.
— За это и выпьем, Ваше превосходительство.
— Еще раз так назовешь — в лоб дам. И пить будешь один.
Разумеется, минут через пятнадцать его превосходительство пришлось помянуть снова.
Под конец вечера Толстой собрался уезжать, у дверей он крепко сжал мою ладонь.
— Смотри мне, не приживись тут.
— Счаз. Не дождутся.
После нескольких часов родной речи французский говор раздражал особенно сильно.
На следующее утро управляющий словно ничего не заметил и снова принес очередной футляр. Я глянул на него, вспомнил вчерашний вечер и вернул вещь даже не коснувшись ее.
— Передайте мои извинения. Заказов по-прежнему не принимаю.
Объясняться уже не хотелось.
Через пару дней за мной прислали: Жозефина желала видеть меня в гостиной сразу после завтрака.
Оставленный у нее рисунок «Сада Мальмезона» все это время сидел занозой. Работать я себе запретил, вот только голова запрета не признала. Стоило закрыть глаза, и я уже двигал ветви: эту убрать, бутон опустить чуть ниже, здесь оставить больше пустоты. Для человека, который с таким шумом отказался от заказа, я уделял ему неприлично много внимания.
К Жозефине я шел настороженный. Если снова заговорит о весне, то ничего нового не услышит.
В гостиной обнаружилось сразу несколько гостей. Первым бросился в глаза мужчина лет тридцати с небольшим — щегольски одетый, держался он с уверенностью. Рядом сидел пожилой священник. Перед ним, на куске темного бархата, лежал крупный бесцветный кристалл.
После недавних бесед с дознавателями вид священника рядом с минералом мне почему-то совсем не понравился.
Жозефина кивнула в сторону первого гостя.
— Месье Франсуа-Реньо Нито. Полагаю, его работу вы уже видели на мне. Те самые бриллиантовые колосья.
Фамилия была знакомой. Я посмотрел на молодого француза внимательнее. В моем времени имя Нито жило в толстых каталогах и искусствоведческих трудах: ювелир Наполеона, создатель знаменитых парюр для обеих его жен. Те самые колосья я когда-то рассматривал на крупных снимках, разбираясь, как посажены камни. И вот человек, чьи работы через два века будут лежать за музейным стеклом, стоит передо мной и выглядит гораздо моложе, чем рисовало воображение.
Мы обменялись поклонами.
— Аббат Рене-Жюст Аюи, профессор минералогии из Музея естественной истории, — продолжила Жозефина.
Тут уже пришлось следить за лицом.
Фамилия Аюи всплыла прямиком со страниц учебников по кристаллографии: плоскости, углы, строение кристаллов. В двадцать первом веке его называли одним из основателей этой науки. А передо мной сидел сухонький старичок в сутане и с въедливостью разглядывал камень.
— Ваше Величество, — сказал я, устраиваясь в кресле, — теперь мне вдвойне любопытно, чем заслужил такую честь.
— Господа пожелали познакомиться с вами. Я решила, что отказывать за вас будет невежливо.
После нашей последней ссоры шпилька вышла изящная.
Нито сразу перешел к делу:
— Ее Величество показала мне ваш набросок, который остался здесь несколько дней назад.
На столе рядом с Жозефиной лежал тот самый лист с овальным основанием и едва намеченными ветвями.
— Там пока одна первая мысль, — сказал я. — Мы едва начали.
— Потому и интересно. — С моего кивка Нито взял рисунок. — Какого размера вы хотите сделать всю вещь? Ветви будут полыми?
Вопрос прозвучал настолько по делу, что придворный щеголь будто исчез. Передо мной сидел ювелир.
— Крупные — обязательно. Иначе получится неподъемная глыба.
— Где соедините?
— В развилках. Где удастся спрятать.
Он еще раз пробежал глазами по рисунку.
— Значит, собирать будете частями?
— Теоретически — да.
— Тогда заранее решите, что за чем ставить. Закрепите одну ветку раньше времени, и к соседнему листу потом рукой не подлезете.
Я невольно усмехнулся. Нито заметил улыбку, вернул лист Жозефине и кивнул на другие эскизы.
— Ее Величество говорила, что у вас есть еще три рисунка.
Я посмотрел на Жозефину. Она мило улыбнулась. Эх, Толя, никогда ты не поймешь эти создания.
Я подвинул листик с «Жемчужной вуалью». В конце концов, один эскиз меня не разорит: никаких ремесленных секретов там нет, один замысел.
Нито долго рассматривал рисунок, потом коснулся пальцем бокового крепления.
— Здесь металл соединяется с платьем?
— Да.
— Поэтому жемчуг к плечам мельче? Чтобы края были легче?
— В том числе. Дайте по краям лишний вес, и нижние нити при ходьбе начнут тянуть все ожерелье вниз.
Он прищурился, еще раз разглядывая пропорции.
— А для другой женщины придется все переделывать.
— Конечно.
— Любопытно. Обычно платье подгоняют под гарнитур. У вас гарнитур подстроен под платье.
Я промолчал. Попал ведь, зараза. За пять минут вытащил самую суть. Жозефина следила за нами с явным удовольствием и пока не вмешивалась.
Аббат Аюи, до сих пор молчавший, придвинул кристалл ближе.
— Мне рассказали еще об одной вашей особенности.
— У меня их, смотрю, накопилось с избытком.
Аюи улыбнулся.
— Говорят, перед работой вы очень долго изучаете камень. Иногда отказываетесь от огранки, которую другой мастер выбрал бы сразу.
Я посмотрел на Нито. Вот это поворот. Ему-то кто такие вещи рассказывал.
— И откуда такие подробности?
— Видел одну вещь после вашей реставрации. Потом поговорил с мастером, который помогал разбирать старую оправу.
Вполне убедительно. Аюи бережно взял кристалл и протянул мне. На первый взгляд — обычный прозрачный камень приличного веса. Руки сами потянулись. Я поднес его к окну, поймал естественный свет, медленно повертел. Внутри виднелись мелкие включения. У одного края тянулась едва заметная линия. Возле такой я бы не махал лишний раз резцом.
Вернув камень, я откинулся в кресле.
— И что скажете? — спросил Аюи.
— Пока ничего особенного. Камень как камень.
Нито усмехнулся. Аббат продолжал ждать.
Ясно. Пустой болтовней этих двоих не отделаешься. Аюи о минералах знал столько, что кормить его байками про мастерское чутье было бы просто стыдно.
— Вот это место я бы не трогал. — Я указал на слабую линию. — И с этой стороны шел бы осторожно.
Аюи тут же наклонился ближе.
— Из-за включения?
— Оно тоже мешает.
Он взял кристалл ровно так, как секунду назад держал его я.
— Из-за того, как рос камень?
Вот теперь разговор становился интереснее.
Нито подался к столу. Аюи поворачивал кристалл в пальцах, то поднося к свету, то опуская. Я следил за ними и все сильнее злился на себя.
Последние дни от верстака бегал словно от заразы. И вот сижу без инструментов. Слишком давно мне не попадались люди, с которыми можно говорить о камне без скучной светской чепухи.
Аюи снова осмотрел ту природную грань, на которую я указал.
— И все же, месье Саламандра, спрошу прямо. Вы заранее знаете, как лучше раскрыть камень. Почему так?
Глава 2
Взяв кристалл, я снова покрутил его в пальцах, подставляя разными гранями свету из окна. С Аюи чертовски хотелось поговорить по делу, отбросив басни, которыми я до этого кормил французских инженеров. Загвоздка была в том, что мои знания опережают местную науку, поэтому поговорить по душам не получится.
— Первым делом прикидываю, где могу все загубить, — ответил я.
Проведя ногтем вдоль естественной грани, которую показывал раньше, я развернул кристалл и ткнул в участок. Аббат принял камень, долго изучал его через лупу и поднял глаза:
— Ждете, что он расколется именно здесь?
— Скорее, опасаюсь.
Нито усмехнулся. Аюи сохранил прежнюю серьезность, достал из кармана изящный футляр и открыл его. В бархатных гнездах лежало несколько образцов. Профессор, похоже, собирался устроить мне полноценный урок.
— В таком случае взгляните на это.
Аюи положил рядом два куска кварца, разные по размеру и подозрительно похожие формой, затем указал на грани и предложил сравнить углы между ними.
Затею я раскусил. В моем времени такую элементарщину вдалбливали студентам еще на первой лекции. Аюи годами обмерял настоящие, кривые булыжники и сам сводил наблюдения в систему.
— Углы почти один в один, — сказал я.
— Именно. Внешность камня переменчива, соотношение плоскостей остается незыблемым.
Взяв третий образец, он продолжил объяснять. Я слушал, стараясь не ляпнуть лишнего и не забраться туда, куда Аюи еще только прокладывал дорогу. Нечего тут пенять историю, пусть сами вертятся. Пару раз чуть не сорвался на современный термин, поэтому приходилось на ходу подбирать слова, подходящие мастеру начала девятнадцатого века. На третьем образце все-таки дал маху:
— Значит, и направление раскола здесь будет такое же?
Аюи покачал головой и вернул мне первый камень.
— Присмотритесь. Вы поспешно перенесли свойства одного признака на другой.
Приглядевшись, я признал, что поторопился.
— Согласен. Свалил все в одну кучу.
— Для практика это естественно, — отозвался Аюи. — Вы видите результат. А приходится докапываться до первопричины.
До сих пор Нито почти не вмешивался. Теперь он потянулся за образцом: его интересовала более приземленная, ювелирная сторона разговора.
— Допустим, вы уверены в материале. Сколько веса вы готовы пустить в стружку ради идеальной формы?
— Смотря какая задача.
Он взвесил кристалл на ладони.
— Серьги.
— А раз нужна пара, буду резать. Визуальное единство дороже каратов. Полного совпадения в природе не бывает, так что один камень придется «подтянуть» под другой.
— А если кольцо?
— Тут буду биться за каждый гран, пока размеры не начнут мешать посадке.
Нито перевернул кристалл.
— Я бы снял здесь еще немного.
Он указал на боковой участок и объяснил, как расположил бы камень. Я собрался возразить, затем представил эту конструкцию на руке. Для дневного кольца решение выходило в принципе здравое.
— Для вечернего я бы оставил как есть.
— Из-за веса?
— Из-за цвета. В сумерках другая игра.
Нито вопросительно вскинул бровь. Наблюдавшая Жозефина, подала знак лакею. Один принес свечи, другой прикрыл ставню, убрав часть дневного света. Мы сгрудились вокруг футляра.
Я развернул камень так, как поставил бы его в вечерний гарнитур.
— Видите? При свечах цвет становится гуще и глубже. Под другим углом включения сразу заметны. То, что хорошо для завтрака, на балу не «играет»…
Нито попробовал свой угол. Минут пять мы сравнивали оба варианта и сошлись на простом выводе, что из одного и того же сырья можно сделать две разные работы под разные заказы.
Аюи следил за разговором с явным интересом.
— Я измеряю кристалл, чтобы понять, как он устроен, — подвел он черту. — Вы же оба добавляете интересы человека, который будет носить камень.
— И место, где он его наденет, — вставил Нито.
— И освещение, — добавил я.
К третьему часу я с азартом вертел камни, спорил об оправах и уже забыл, что вообще-то собирался держать принципиальный бойкот. Жозефина едва заметно улыбнулась.
Тем временем Нито попросил разрешения взглянуть набросок «Сада Мальмезона». На листе были только основной эскиз — все, что я успел начертить до нашей размолвки.
— Хотели скопировать натуру? — спросил он.
— Мне нужна узнаваемость, копия утяжелит.
— И велика ли разница?
Он придвинул бумагу, и мы оба склонились над эскизом.
— Если копировать каждую жилку, металл получится тяжелым. Слишком сильное упрощение даст банальный лютик, и растения из Мальмезона в нем никто не узнает.
Нито взял перо и парой штрихов изменил наклон листа, развернув плоскость к зрителю чуть выгоднее. Правка мне понравилась.
— Для композиции — самое оно.
— Вас что-то гложет?
— У живого побега лист сидит иначе. Поверну еще и соседний — ветка станет красавицей, хотя любой мало-мальски толковый ботаник меня за это распнет.
Аюи весело рассмеялся.
— Ботаника я вам найду, не беспокойтесь.
— У Ее Величества он и так под рукой, — напомнил Нито.
Все трое посмотрели на Жозефину. Она с загадочной улыбкой пододвинула к нам чистый лист и мы продолжили. Нито пекся о том, как украшение будет смотреться с трех шагов. Я хотел сохранить характер растения, прикинуть вес золота и сразу подумать о креплении камней. Аюи тем временем заинтересовался другим: по каким признакам я вообще отличаю один вид от другого, если половину деталей приходится менять ради красоты?
Четкого ответа у меня пока не было.
Перехватив перо, я исправил изгиб и вернул лист Нито. Тот тут же подправил соседний элемент. Рисунок становился изящнее с каждым штрихом, и вместе с тем все дальше уходил от природного оригинала.
— Вот в этом весь затык, — сказал я. — Буквальность даст добротную ремесленную поделку. Отпустишь фантазию слишком далеко — потеряется сам Мальмезон.
Аюи подтянул рисунок к себе и изучил наши каракули.
— Значит, для начала надо решить, какие черты растения можно сохранить.
Готового ответа не нашлось ни у меня, ни у Нито.
Нито еще раз изучил оба варианта и провел кончиком пера вдоль моей линии.
— Сохраните листья как есть, и после сборки половина нижних окажется закрыта.
— А коль разведу их шире — любой ботаник спросит, что за сорняк мы изобрели.
— Значит, надо…
Аюи обернулся к Жозефине:
— Кажется, господа пытаются по памяти решить спор, для которого достаточно прогулки.
Она улыбнулась:
— Я как раз собиралась ее предложить. В оранжерее есть пара экземпляров, которые непременно должны войти в композицию.
Нито отложил перо. Еще вчера клялся, что палец о палец не ударю ради этого заказа, а сегодня с жаром обсуждаю наклон листиков. С другой стороны, я не против помочь сделать эскиз, не мне же воплощать его в жизнь.
За ночь нападало снега. К полудню от него остались грязные полосы в тени кустов и тонкая ледяная корка на дорожках. На ходу я пожалел, что поленился застегнуть сюртук доверху: через распахнутый ворот быстро стало зябко, пальцы в перчатках начали мерзнуть.
Аюи шагал медленно и мы с Нито подстраивались под него. Жозефина тоже держала спокойный темп. С главной аллеи она свернула к длинному застекленному зданию, за окнами которого виднелась густая зелень.
С первого шага в оранжерее стало жарко и даже влажно, печи топили на совесть, по стеклам стекали крупные капли, пахло очень ароматно. В глубине работали садовники, а между массивными кадками оставались достаточно широкие проходы.
Жозефина уверенно направилась к первому кусту.
— Мы дважды переносили его, — заметила она. — Зимовал плохо, капризничал. Только прошлой весной наконец набрал силу и зацвел.
Присев, я заглянул под низкие ветви. Листья сидели так плотно, что претензии Нито к моему эскизу сразу стали понятны.
— Повторим каждый лист буквально — нижний ряд после сборки сольется в сплошную массу, — сказал он, присаживаясь рядом.
— Можно развернуть ветку и показать ее сверху.
— Высота изделия поплывет.
По привычке я полез за кулибинской авторучкой и только тут вспомнил, что ее у меня нет.
У следующего куста листья оказались совсем другими, длинными и прозрачными на свет. Жозефина рассказывала о каждом растении как о старом знакомом, какое погибло, какое переставили ближе к печам, какое пережило заморозки. Она помнила историю каждого саженца.
Возле очередной кадки Жозефина остановилась.
— Вот это должно быть в работе обязательно.
Я присмотрелся к тонким ветвям и вытянутым листьям.
— Когда зацветет?
— Весной.
Жозефина запнулась. Мы оба вспомнили вчерашний разговор и то, насколько туманно выглядели мои перспективы к весне.
— Что ж, пока придется довериться рисункам Редуте, — буркнул я.
— Я велю их потом принести, — пообещала она и повела нас дальше.
Нито тем временем попросил садовника развернуть горшок к свету.
— Здесь я бы вообще обошелся без камней. Только металл.
— И в самом цветке?
— В центре можно оставить один крупный. Листья выйдут тяжелыми, нужно будет усиливать стебель.
Я прикинул в уме толщину заготовки.
— Эмаль?
— Скорее всего.
— Прозрачная, по золоту?
Нито еще раз присмотрелся к прожилкам, и как-то странно взглянул на меня.
— Наверное.
Через минуту я уже прикидывал, до какой степени можно истончить металл, а потом сам попросил у Жозефины бумагу. Вчерашний отказ работать наверняка она помнила прекрасно, однако ограничилась просьбой к садовнику. Вскоре мне принесли лист и перо с чернилами.
Я набросал крепление ветви в двух вариантах. Когда закончил, Жозефина стояла за плечом и изучала рисунок. Она едва заметно усмехнулась, кто-то совсем недавно обещал ничего не делать.
— Это просто эскиз. Ничего не значит.
— Разумеется, — иронично отозвалась она и двинулась дальше.
У Нито подозрительно дрогнули плечи. Вот сволочь. Смеется?
Так мы и шли от кадки к кадке. Где-то камень явно мешал, и эмаль справлялась лучше. В другом месте я настоял на рубине или шпинели в сердцевине. Нито показывал, как облегчить основу, чтобы цветок не выглядел куском чугуна на тонком стебле.
Аюи материалы почти не интересовали.
— Любопытно, месье Саламандра: здесь вы готовы перекроить все положение листьев, хотя у прошлого куста старались сохранить каждый дюйм. Почему?
Пришлось объяснять.
— Здесь человек замечает силуэт листа и чашечку. Если изменить расстояние между ними — растение останется узнаваемым. У того куста весь «характер» держится на расположении листьев вдоль побега.
— Стало быть, вы сами назначаете «главные» признаки?
— Выходит, что так.
Нито вмешался:
— А если ваш «главный признак» портит композицию?
Я посмотрел на него.
— Тогда придется искать другое растение.
Нито расхохотался.
К очередным розам мы добрались в конце строения, смотреть там было почти не на что. Жозефина выбрала несколько кустов, и тут мы с Нито завязли. У одной розы важен изгиб стебля, у другой — форма нераскрытого бутона. Пришлось кроить на ходу, здесь распустившийся цветок, там бутон, дальше голая ветка.
— Три розы — это перебор? — спросила Жозефина.
Я прикинул основание композиции.
— В куче — да. Разведем их и оставим главной одну — может сработать.
Она указала на соседний сорт.
— Этот?
— Лучше поставить его вторым. У него ветка характернее. Даже по одной ветви сорт можно будет узнать.
Жозефина велела садовнику пометить оба куста.
Под конец Аюи устал и попросил разрешения присесть. В оранжерее мы и так задержались дольше, чем планировалось, да и Нито пора было возвращаться в Париж, у дома вдалеке ждали экипажи. После тепличной температуры на улице сразу стало зябко, к дому шли медленно, подстраиваясь под шаркающую походку профессора.
Перед посадкой в карету Нито задержался.
— Дельно сегодня вышло, месье Саламандра. Захотите обсудить оправы или камни — буду рад.
— Взаимно, — ответил я искренне.
Аюи напомнил о редком кристалле, который обещал привезти. С ним о новой встрече я договорился еще охотнее. Жозефина наблюдала за этим с едва заметной улыбкой.
Подождав, пока экипажи скроются, я повернулся к парку.
— Ваше Величество, позволите еще немного пройтись?
— Конечно. Только не задерживайтесь, скоро стемнеет.
Что-то она добрая. Хотя, вон соглядатай маячит. Странный он.
Жозефина пошла к дому, а я выбрал дальнюю дорожку. Я шел медленно, привыкая к холоду после оранжереи. За спиной держался жандарм, я настолько привык к сопровождению, что почти перестал обращать на него внимание. Снег успел растаять, только в тени кустов серели клочья, да изредка под подошвами попадалась ледяная корка.
Я перебирал разговоры с Аюи, наброски и эту затею с «Садом Мальмезона». Как красиво вчера отказывался, как держал фасон! А сегодня спорю о наклоне розовых бутонов. Да уж, репутацию сурового пленника можно хоронить.
За поворотом стоял старый дуб в два обхвата, корявый, с тяжелой изломанной кроной. Листьев на нем давно не осталось, поэтому дерево просматривалось целиком: толстые корни у земли, развилки ствола, тонкие верхние ветви. После нескольких часов разговоров о «природной правде» я и его разглядывал по-мастерски, прикидывая распределение массы, старые трещины и разницу между южной и северной сторонами кроны.
И тут я вспомнил Андрея Болконского и тот дуб у дороги.
Эту сцену я помнил со школьной скамьи. До рождения Льва Николаевича оставалось еще лет шестнадцать, зато его родственник Федор успел угодить со мной в переплет, получить генеральский чин и теперь выяснял, почему французская казна кормит его по полковничьей норме. Толстовские готовились к великому роману загодя. Знай Федя, что его приключения когда-нибудь станут разбирать литературоведы, он наверняка потребовал бы процент еще и с тиража.
Я вспомнил толстовского Кутузова и улыбаться расхотелось.
Бородино, Тарутино, гонка за остатками Великой армии, а дальше — смерть. Помнился Бунцлау, дату уж не припомню сходу. Вроде был апрель, весна тринадцатого года, уже за русской границей. Если считать от нынешнего декабря, в прежней истории Михаилу Илларионовичу оставалось около четырех месяцев.
С подробностями было хуже. Тяжелая дорога, слякоть, воспаление легких — вот почти все, что сохранилось в памяти. Человеку глубоко за шестьдесят, дважды раненному в голову и только что вынесшему такую кампанию, весенняя сырость могла дорого обойтись. Светлейший ушел с армией на запад и до конца войны не дожил.
Я отошел от дуба и прошелся по подмерзшей дорожке. С какой стати теперь все обязано идти по-писаному?
Москва уцелела. Наполеон ушел раньше срока. Мы били по штабам и обозам, мешая французам отступать привычным порядком. До сих пор ранний уход Бонапарта я записывал нам в плюс, а теперь пришлось признать неприятную вещь: сам французский император тоже кое-что выгадал.
В прежней истории он тянул до последнего, и к концу отступления от армии осталась измученная толпа. Сейчас из России вышло на несколько тысяч больше закаленных солдат. Новобранцев Наполеон наберет, ветеранов, умеющих держать строй и ставить батарею под огнем, придется беречь. Еще важнее лошади. Тогда французы потеряли в России почти весь конский состав; если сейчас Бонапарт вывел хотя бы часть кавалерийских и упряжных лошадей, весной нам достанется куда более крепкий противник.
Насколько крепкий — Бог весть, потому что в Мальмезоне я знал все с салонных разговоров, где каждая сторона старательно приукрашивала собственные подвиги. Французы могли потерять даже больше прежнего, мы тоже могли заплатить за ранний отход иначе. Рассчитывать на старую историю всерьез уже нельзя. Слишком многое поменялось.
Александр на границе не остановится. Он будет давить на Наполеона, пока тот не успел собрать новую армию, а значит, впереди снова походы, ночевки вповалку и долгие версты по весенней распутице. Кутузову придется идти вместе со всеми.
Вернувшись к дубу, я провел пальцами по его коре и снова перебрал сроки. Апрель, Бунцлау. Маршрут русской армии уже мог пройти в стороне от Бунцлау.
Корпуса способны ускориться, застрять в боях, повернуть к другому городу. Кутузов может слечь в какой-нибудь деревне на месяц раньше или пережить ту весну. На старую хронологию больше не опереться.
Москва в моей памяти заканчивалась пожаром, а здесь она уцелела. Бонапарт должен был задержаться в России дольше — теперь ушел раньше. Федя в прежней жизни точно не сидел в Париже генерал-майором. С какой же стати Кутузов обязан добраться именно до своего Бунцлау?
О последних днях фельдмаршала у меня сохранились только общие сведения. Кто был рядом, что советовали врачи, насколько он берег себя в дороге — не знаю. В прежней истории оставалось четыре месяца, вот только после моих вмешательств и этот срок ничего не гарантировал.
Одной тревогой сыт не будешь. Если знания из будущего еще способны принести пользу, пользоваться ими следовало сейчас. Самая очевидная идея — письмо лично Кутузову — выглядела идиотской.
«Ваша светлость, весной извольте одеваться теплее, не лезьте в сырость и слушайте докторов». Чушь же! Еще туда приписать рецепт чая с малиной и наставление держать ноги в тепле. Даже если эта эпистола чудом пересечет границу и попадет к главнокомандующему, пленный штабс-капитан, внезапно озабоченный здоровьем фельдмаршала, вызовет вполне понятные вопросы. С какой стати такой интерес к весенним простудам?
Можно рубануть конкретикой и назвать апрель, Бунцлау, проклятую дорогу. После задушевных бесед с французскими следователями я слишком хорошо представлял продолжение: стоит назвать один точный факт, и господа офицеры сразу спросят об источнике осведомленности. К тому же Бунцлау уже перестал быть надежной точкой. Армии сменили темп, весной Кутузов может оказаться где угодно. Какой смысл предупреждать о колдобинах на дороге, по которой он, возможно, вообще не поедет? Кажется, я начинаю мыслить по кругу. Но что делать?
Обогнув дуб, я попробовал составить в уме письмо государю. Выходило еще паршивее.
Александру можно было бы написать об усталости армии, почтенном возрасте Кутузова и необходимости дать старику передышку. Если Бонапарт действительно сохранил костяк опытных частей, любая заминка русских войск сыграет ему на руку. Советовать императору сбавить темп кампании из золотой клетки под Парижем — еще большая чушь.
Да и Александр сам знает возраст фельдмаршала, его старые ранения и запредельную усталость. В штабе хватало врачей и адъютантов, способных заметить, когда главнокомандующий выдохся. Записулька от пленного офицера не откроет Государю Америку.
Допустим, я докричусь до штаба с предупреждением о Бунцлау. В апреле Кутузов объедет город стороной и промокнет до костей в другом месте. Может слечь в марте или вообще пережить весну, а я выставлю себя дураком с бессмысленным пророчеством. За даты и географию цепляться бессмысленно.
Я снова остановился у дуба. Когда-то знание будущего казалось запасом готовых ответов. Чем сильнее мы меняли события, тем меньше пользы оставалось от прежних дат и маршрутов.
Зато Кутузов оставался тем же человеком. Ему глубоко за шестьдесят, за спиной два страшных ранения и эта тяжелая кампания. Впереди зимние дороги и долгие переезды. Тут и Нострадамус не требуется, любой лекарь начнет беспокоиться за здоровье старика.
Кутузову писать глупо, Александру дерзко.
Я остановился у злосчастного дуба и вспомнил одну деталь, которая заставила улыбнуться.
Кажется, я знал, как вытащить фельдмаршала из-под удара.
Глава 3
Через два дня Толстой вновь объявился у Жозефины.
К пленному русскому генералу французы притерпелись и, судя по оживлению в гостиной, решили, что салон он украшает не хуже заезжей оперной примадонны. У камина Федор Иванович лениво переговаривался с пожилым господином, держал бокал так непринужденно, будто жизнь удалась. И ведь почти удалась — если забыть Мальмезон и наши птичьи права.
Он заметил меня и оставил собеседника.
— Григорий Пантелеевич, чего насупился? — хмыкнул он после дружеского приветствия.
— Думаю.
— Это я сообразил. У тебя всегда такая физиономия, когда ты собираешься кому-то вечер испортить.
Я усмехнулся, вроде ж не было еще у меня таких вечеров, преувеличивает.
Поговорить сразу нам не дали. Сперва Жозефина потащила Толстого с кем-то знакомить, следом подвернулся Нито, потом дамы потянулись к роялю. Так и простоял четверть часа в стороне.
Наконец музыканты заиграли, и мы отошли к дальнему окну. Музыка надежно глушила шепот. Да и таиться особенно не надо: семейные дела Толстых на военную тайну не тянули.
— Федор Иванович, мне бы по твоей родне разузнать.
— По всей сразу? — Толстой покосился поверх бокала. — Тогда до утра не разойдемся, нас пол-России.
— По одному человеку. Матвей Федорович.
После глотка вина его взгляд сделался острее.
— Который на Прасковье Кутузовой женат? Ну знаю. А тебе он на кой?
Значит, память не подвела. Копаться дальше в их необъятной родословной смысла не было, меня занимало другое, можно ли через Федю дотянуться до этой ветки.
— Через твоих домашнее письмо ему передать выйдет?
— Выйдет. Только время уйдет.
Вот и славно.
— Значит, верно я вспомнил.
— Григорий Пантелеич, ты мне зубы заговариваешь с таким видом, будто на плаху идешь. Говори прямо.
У рояля Жозефина сидела в полукруге гостей, Нито сцепился о чем-то с молодым офицером. На нас никто не смотрел.
— Кутузов покоя не дает.
Толстой слегка подался ко мне.
— А что с ним? — поднял брови Толстой.
— Здоровье…
— Здоровье? — Граф явно не ожидал подобного разворота.
— Оно самое.
— Ну так чай не мальчик, после такого года. У нас сейчас пол-армии еле ноги волочит.
Вот где собака зарыта. Старик вымотался в тяжелейшей кампании, и тревога за него никого бы не удивила. Попробуй только объясни, отчего меня припекло именно сейчас и зачем вдруг понадобились кутузовские зятья.
Федор Иванович избавил меня от этой мороки сам:
— Опять свои расчеты крутишь?
— Если б расчеты.
— Значит, дело дрянь. Когда ты считаешь, хоть на карте что-то показываешь.
Он сказал это лениво, словно речь шла о погоде, и снова уставился на музыкантов. Душу из меня клещами тянуть он не собирался. За последние годы у нас скопилось достаточно вещей, которые оба предпочитали не трогать.
— Помнишь, что мы планировали на учениях еще до войны? — спросил я тише. — Задолго до Немана.
Он сузил глаза и внимательно уставился на меня.
— Про отступление. Москву. Большую драку на московской дороге.
— Помню. Ты тогда еще деревню какую-то на карте крестиком пометил.
— Да, Бородино. Я был уверен, что мы там сцепимся.
— А вышло иначе.
Федор Иванович произнес это без укора.
— Вышло.
Он нахмурился.
— Тогда я слишком поверил, что события пойдут по накатанной, — голос пришлось понизить, хотя музыка нас прикрывала. — Потом Наполеон угодил в плен, Москву сберегли, раньше времени французов погнали. Всё переменилось. Теперь жду беды, только где она ударит и когда — кто ее знает.
Толстой немного помолчал, покрутил в пальцах бокал.
— Из-за этого за светлейшего переживаешь?
— Из-за этого.
— И сильно прижало?
— Раз уж я полез выяснять, за кем из твоей родни сидит его дочка, сам посуди.
Федор Иванович скривил рот в усмешке.
— Да уж. В пустяках ты бы так не ковырялся. Да и по всем учениям то Бородино вполне могло произойти.
Пожалуй, довольно. Главное он уловил. Толстой повертел бокал.
— Я ведь долго думал про то побоище под Москвой, которое ты напророчил.
— Зря голову забивал.
— В плену времени вагон. Сперва решил: ошибся ты в расчетах. Потом прикинул, сколько всего стряслось между твоими речами и тем днем, когда французы вообще раздумали к Москве идти. Забавно выходит. Сунулся ты со своим советом — глядь, всё уже покатилось куда-то в сторону.
— Редкий дар, — пробормотал я.
— Пакостный, да. Спорить с тобой невозможно.
На том Федор Иванович эту тему и закрыл. Видел он за последние годы достаточно, чтобы привыкнуть к моим странностям. Для себя решил, Гриша иногда чует беду. Откуда — лучше не спрашивать.
— Но почему все же светлейший? — спросил он немного погодя.
Тут юлить было незачем.
— Война не кончилась. Из России их вышибут, дальше государь полезет следом в Европу. Армия на карачках. Кутузов людей беречь умеет, жизнями ради красивых реляций не сорит. За границей такой позарез пригодится.
Федор Иванович кивнул.
— Тут правда. Пригодится.
Сам он цену солдатским головам знал лучше штабных щеголей.
— Да и Михаил Илларионович сдал, — продолжил я. — Старые раны, месяцы в карете по снегам… Короче, приглядеть за ним надо. По-семейному, так сказать.
— Вот теперь я точно вижу, что ты хвостом крутишь.
Я встретил его взгляд. Федор Иванович усмехнулся.
— Да брось. Я же не тайная экспедиция.
Оправдываться было глупо.
— Не начинай.
— И не скажешь?
— Да я сам уже путаюсь, чего стоят прежние мысли при нынешнем кавардаке.
Федор Иванович медленно покивал.
— После всего, что было, подход верный, — бросил он. — Но с Кульневым-то ты попал, еле спасли его.
Ох ты ж… А ведь верно, вот и пример. Значит он всерьез воспримет мою просьбу.
Музыканты закончили пьесу. Салон сразу загомонил, дамы окружили Жозефину, кто-то задвигал стульями. Наш разговор тоже пора было сворачивать.
Толстой допил вино.
— Ладно. До Матвея Федоровича весточку я донесу. Ты только черкни, о чем просить.
— Да обычная домашняя просьба, по-родственному.
— Тогда сладим.
Вот и весь уговор. Риск для Толстого копеечный, тревога моя показалась ему достаточно серьезной. Какими путями пленный генерал собрался тянуть письмо через закрытую границу, карточными долгами, масонами или контрабандистами, гадать я не стал.
К нам уже шел очередной француз. Федор Иванович без запинки перешел на чистейший язык Вольтера и через несколько секунд с обаятельной улыбкой обсуждал парижские сплетни.
Я остался рядом, надо было придумать текст семейного письма, и Михаил Илларионович, глядишь, переживет дурную простуду.
Когда француз отошел, музыканты начали новую пьесу. Мы с графом задержались у окна.
— Так чего Прасковье-то отписать? — Толстой оперся плечом о раму.
Под дубом медицинские советы сочинялись сами собой: закрытый возок, сухое белье после каждого перегона, постельный режим, консилиум при первом же чихе. В парижской гостиной весь этот трактат вдруг показался чушью. Кутузова в домашнем кругу я в глаза не видел. Поди угадай, какого лекаря светлейший подпускает к себе, кого гонит взашей и чьи микстуры велит вылить за окно.
— Пусть родные в оба глаза следят за его здоровьем, — пробормотал я. — Особенно по распутице, после тяжелых трактов… Хорошо бы Беверлея к нему в личное расположение.
Я осекся. В голове сидели Бунцлау и горячка. За подробности из учебника память цеплялась от безысходности. Других ориентиров у меня все равно не осталось. Только Бородино уже хорошо проучило: стоит нам вмешаться, и прежние даты с местами можно выбрасывать.
Толстой терпеливо ждал.
— Ладно, забудь про сырость, — я мотнул головой. — И про тракты тоже. Семья на месте лучше сообразит. Главное, чтобы до весны с него глаз не спускали. Чуть захворает — пусть тормошат докторов, которым он доверяет, и не дают ему геройствовать.
Федор Иванович помолчал, прикидывая.
— Разумно, конечно. После такого похода забота о здоровье старика никого не удивит.
— На то и расчет.
— А как его кутать, Прасковья сама разберется. Батюшку она знает лучше двух арестантов из Мальмезона. Но зная его характер…
Крыть было нечем. Мне досталась строчка из энциклопедии, Прасковья знала отцовское упрямство и капризы, его любимых слуг и доверенных лекарей. Пусть ей только вовремя напомнят поглядывать за стариком.
К нашему окну подошел высокий француз лет сорока. Лицо знакомое — мелькало среди завсегдатаев Жозефины, — фамилию не припомню.
Он кивнул мне и сразу обратился к Толстому:
— Граф, побойтесь Бога. Сделайте милость, только не прикасайтесь нынче к картам.
Федор Иванович изобразил честнейшее изумление.
— С какой стати?
— Я за прошлую среду до сих пор должен вам неприличную сумму. Де Ларош вчера признался, что сидит в той же яме. С такими аппетитами вы распугаете хозяйке весь салон.
Толстой весело осклабился.
— Полноте, шевалье. Я же никого за ломберный стол на аркане не тащу.
— От того и обиднее!
Француз поморщился. Досада была скорее для виду, у него пострадало самолюбие, а кошелек переживет.
— Я вас с долгом не тороплю, — великодушно бросил Федор Иванович.
— Слабое утешение. Легче от него исключительно вам.
Поклонившись, француз вернулся к дамам.
Я проводил его взглядом.
— За среду?
— Да перекинулись парой пулек.
— И сколько снял?
Федор Иванович небрежно назвал цифру. Я еле сдержался от того, чтобы присвистнуть. За такие деньги толковый ювелир мог полгода безбедно корпеть над сложнейшим штучным заказом.
— И много тут таких страдальцев?
Федор Иванович загнул один палец, второй, дошел до мизинца.
— Крупных — четверо. Остальные так, по мелочи.
— По мелочи?
— Гриша, ну надо же пленному офицеру как-то разгонять тоску.
Вот теперь в нем отчетливо проступил тот самый Толстой-Американец. В моей реальности карточная слава гремела за ним до седин. Мемуаристы с упоением расписывали, как хладнокровно он чистил карманы современников и почему трезвому человеку за один стол с ним лучше не садиться. Где там правда, где байка, кто уж разберет. Федор Иванович прямо у меня на глазах снабжал будущих мемуаристов свежим материалом.
— Признавайся: жульничаешь?
Толстой даже бровью не повел.
— Много чести. Они сами лезут отыгрываться, на пустом месте задирают ставки и так пялятся в свои карты, будто взглядом могут масть переменить. Грех банк не забрать. Нормальный игрок от такой публики только жиреет.
Чужую слабину Федор Иванович чуял за версту.
— Жозефина в курсе твоих художеств?
— Разумеется. Пока без дуэлей и скандалов, ее все это только веселит. Вчера сама предупреждала какого-то графа, что русский гусар оставит его без порток.
— И тот полез?
— Аж побежал.
— Раздели?
Федор Иванович самодовольно прищурился. Все ясно, он в своем репертуаре.
За считаные недели этот прохвост успел обрасти знакомствами среди штабных, дипломатов, родовитых эмигрантов и постоянных гостей дома. Я-то воображал, будто он сидит под замком примерно на моих условиях, надзор, тоска. А Толстой обустроился с барским размахом и, похоже, не особо собирался чувствовать себя пленником.
— Ты уже пол-Парижа под себя подмял?
— Пол-Парижа — это ты загнул.
— Четверть?
Он буркнул что-то невразумительное.
— И эта четверть тебе должна?
— Пока только самые азартные.
Тут я все-таки рассмеялся. Федор Иванович тоже повеселел:
— С Михаилом Илларионовичем я все понял. Даем семье весточку, чтобы приглядели за батюшкой. А там бабы кудахтать сами умеют.
— Вот и отлично.
— И ты правда чуешь, что старику грозит беда?
Я вздохнул:
— Настолько, чтобы черкнуть пару строк. А лучше Беверлея приставить.
Толстому этого хватило.
— Тогда сочтемся.
Затея получалась почти безобидной. Государя никто не тревожит, армию никто никуда не тащит; обычная домашняя записка. Прасковья лишний раз спросит отца о здоровье, позовет лекаря, сунет в экипаж сухой полушубок. Может, именно этих мелочей ему хватит. Но зная Толстого, он основательно подберется к этому вопросу, уж если Кульнева вспомнил, значит проникся.
В дальней зале слуги расставили зеленые столы. Дама в шелках, недавно порхавшая возле хозяйки, поймала Федин взгляд и выразительно поманила его веером.
— Гляди-ка, — усмехнулся я. — Париж снова жаждет облегчить кошельки в твою пользу.
— Нельзя мешать людям проявлять благородную щедрость.
Толстой оправил доломан и собрался уходить, но я придержал его за расшитый обшлаг.
— Федор.
— Чего?
— Спасибо.
Он припечатал ладонь к моему плечу и двинулся к игрокам.
Я остался у окна. Теперь все сводилось к нескольким строкам, с остальным разберемся. В том числе с тем, как гусарская записка пересечет кордоны.
На следующем приеме Толстой выловил меня едва ли не у самого входа. Поклонился хозяйке, перебросился с ней парой дежурных любезностей и, проходя мимо, едва слышно бросил:
— Нашел человечка.
При посторонних расспрашивать я стал. Федор Иванович тоже никуда не торопился: поболтал с двумя офицерами, собрал свежие парижские сплетни и чинно сел за карты. Давешний шевалье встретил это кислой миной.
Добраться до Толстого удалось, когда игроки поднялись размять ноги.
— Кто?
Федор Иванович повел подбородком к камину. Там стоял грузный господин с орденской лентой через плечо.
— Виконт де Марсе. Его брат держит торговое дело, постоянно шлет бумаги германским компаньонам. С оказией уйдет и наше послание. Дальше подхватят наши.
Фамилия не говорила мне ровным счетом ничего.
— Давно с ним знаешься?
— Вечеров шесть.
— И уже спелись?
— Он мне дважды продулся в пух и прах. После такого мы почитай кумовья.
Виконт задолжал Феде круглую сумму. Впрочем, выбивать деньги Толстой даже не собирался. За ломберным столом они успели сойтись накоротке, потом несколько раз пересеклись у хозяйки, и тут выяснилась полезная подробность: родственники де Марсе регулярно гоняли коммерческую почту через границу. Подложить к купеческим счетам частное письмо оказалось проще простого.
— Про то, что бумага на русском, он знает? — уточнил я.
— Само собой. В открытую сказал. Даже содержание озвучил.
Так мне нравилось. Нарочитая секретность только усугубит дело. Пленный русский генерал открыто передавал частное письмо; при желании любой жандармский чиновник мог прочитать его от первой строки до подписи. Забота о здоровье престарелого полководца после такой зимы вряд ли растревожит полицию.
— А за кордоном что?
— Брат передаст пакет доверенному человеку, тот ходит дальше на восток. Я попросил отдать письмо кому-нибудь из наших офицеров или прямо Толстым, если встретятся по тракту. Попадет бумага в руки русского дворянина — Матвея Федоровича сыщут.
Федор Иванович объяснял все с безмятежностью человека, которому такой порядок вещей знаком с детства. Громкая фамилия, полковое знакомство, общий приятель по кутежам — порой этого хватало. А у меня зудело спросить: кто повезет, кому передаст, где искать концы, если письмо пропадет? Здесь подобными вопросами голову себе не забивали. Один француз знает другого, у того брат ведет дела в Саксонии, там найдется русский знакомец, а дальше нужную ветвь Толстых кто-нибудь да вспомнит. На мой вкус, все держалось на честном слове и святом авось. Федор Иванович прожил среди этого тридцать лет и тревожиться явно не собирался.
— Сколько ждать?
— Будут дороги чистыми да люди на местах — недели три-четыре. А там уж как кривая вывезет.
Возражать я не стал. Требовать срок до дня посреди общеевропейского похода мог только идиот. Мы даже толком не знали, где сейчас квартируют полки.
Толстой сунул руку за обшлаг и достал сложенный вчетверо лист.
— Держи, днем набросал.
— Уже?
— А чего тянуть?
Письмо вышло на удивление коротким. Несколько светских фраз о здоровье, легкая насмешка над парижским пленом, немного общих слов о делах. Где-то в середине Федор Иванович словно между прочим просил при первой оказии передать Матвею Федоровичу сердечное беспокойство о здравии Михаила Илларионовича. После морозов и переходов, писал он, светлейшему особенно нужен домашний догляд, а Прасковье следует поберечь батюшку.
Сумел упомянуть Беверлея — наверное, это хорошо. Тайными предчувствиями тут не пахло, даже моего имени на листе не оказалось. Толстой вскользь упомянул, что за чаем между пленными офицерами зашла речь о летах главнокомандующего. Комар носа не подточит. Обычная офицерская болтовня.
Я вернул письмо.
— Лихо завернул.
— Я, когда надо, и слогом владею не хуже архиерея.
Я фыркнул. Толстой усмехнулся и спрятал лист.
В тот же вечер де Марсе забрал письмо вместе с короткой запиской Федора Ивановича.
Наутро руки уже чесались выяснить, тронулся ли курьер. Пришлось себя одернуть.
Чем больше мы дергаемся, тем меньше вся эта история похожа на обыкновенную родственную заботу.
Прошло больше недели. Перед очередной партией виконт сам подошел к Толстому и шепнул пару слов. От брата пришла весточка: корреспонденцию на той стороне приняли и отправили дальше на восток с купеческим караваном.
Оставалось ждать. По утрам я теперь раскрывал парижские газеты ради сводок с востока. За мной теперь был не такой строгий контроль, по крайней мере над душой не стоял соглядатай. Уверен, это дело рук Жозефины.
Местные борзописцы врали о войне с редким изяществом. Сегодня русские полки у них едва волочили ноги по сугробам; назавтра французский корпус почему-то уже сдавал очередной город. Кутузов за эту зиму, если верить печати, раз пять успел растерять армию, выжить из ума и чуть ли не умереть. Потом тем же умникам приходилось объяснять читателю, откуда взялись русские авангарды еще на сотню верст ближе.
Важно было, что фельдмаршал по-прежнему командовал. Про здоровье — тишина.
В одном номере подвернулась короткая заметка о заминке главных сил русской армии. Безымянный автор объяснял остановку усталостью солдат и с удовольствием расписывал дряхлость главнокомандующего. Рядом другой молодец бодро сообщал о стычках с казачьими разъездами.
Минут десять я пытался выудить из этой шелухи хоть крупицу правды. Бесполезно. Ставить диагноз человеку за тысячи верст по пасквилю парижского писаки, который Россию разве что на карте видел — глупо.
Я швырнул газету в угол. Хватит. Я спустился в мастерскую, куда уже разрешалось входить. Еще бы.
Со времен разговоров с Нито и минералогом Аюи на верстаке лежала кипа бумаг с эскизами. В ней нашлась зарисовка тепличного побега. Перо передавало контур, живой плоти в нем не было ни на грош, так что пришлось снова вспоминать ветку — изгиб стебля, посадку листьев, тяжесть молодой почки.
Браться за весь грандиозный «Сад Мальмезона» я не собирался. Но и без своего любимого дела я не мог жить. В этом заказе работы на сотни расчетов: каркас, развесовка, соединение разных сплавов, камни, руки доброго десятка ювелиров. Один побег хотя бы помещался в голове целиком.
Для начала годилась боковая ветвь с молодой почкой и тремя узкими листьями.
Сперва я набросал ее в натуральную величину, потом отдельно увеличил сложные места. У природы требовалось украсть главное — тот самый изгиб, благодаря которому кусок металла напоминает живую ветку.
Так что снова пришлось идти в оранжерею. Садовник узнал меня.
— Господин ювелир опять за натурой?
— Нужна та же ветвь у дальней стены.
Он провел меня между кадками, отодвинул соседнюю плеть и придержал ее, чтобы не мешала.
На бумаге ветка казалась послушнее. Я провел пальцами вдоль черешка, проверяя переходы от стебля к листу, сравнил зрелый нижний лист с молодым верхним. Крайний торчал под таким диким углом, что на чертеже любой мастер решил бы, что рука дрогнула. На кусте этот выверт сидел как родной.
Пришлось тут же устроиться с бумагой на колене и поправить эскиз.
Садовник заглянул через плечо.
— Цветок отливать будете?
— До цветка дожить надо. Мне бы сперва со стеблем сладить.
— Бутон-то всяко краше.
— Да, но… надо сперва понять, на чем он держится.
Старик пожал плечами и вернулся к своим делам.
Я отметил еще две точки роста почек и отправился обратно, к тиглям.
Теперь золото. Небольшого слитка мягкого сплава хватало на несколько проб. За целую ветку пока лучше не браться. Если одиночный лист выйдет из-под пунзеля мертвой железкой, всю затею можно без сожалений выкидывать.
С первой заготовкой я провозился часа три. Снова и снова сверялся с рисунком, подрезал кромку штихелем, выколачивал прожилки, переносил точку спайки. К третьему часу на столе находилась вещица, которую можно приложить к эскизу.
Сносно.
Второй лист я сделал чуть уже, кончик вытянул острее. Третий выгнул сильнее вдоль центральной жилы, почти до нарочитости. Эмаль и бриллиантовую крошку пока оставил в покое. Цвет — штука коварная, огрехи формы под ним охотно прячутся.
Через пару часов заныло плечо. Дознания даром не прошли, засидишься со штихелем и мелкой выколоткой — пальцы сводит судорогой. Я отложил инструмент, размял кисть и несколько раз прошелся по комнате.
На столе перед эскизом поблескивали три золотых листка.
Первый нравился больше всего — и именно поэтому доверия внушал меньше остальных. Угробишь на деталь полдня, после чего начинаешь защищать ее как родного ребенка.
Я повертел заготовку, посмотрел с одного угла, с другого и отложил. Утром схожу в теплицу, приложусь взглядом к настоящей ветке — там и станет ясно.
К сумеркам рядом с листками прибавились две медные проволочные припорки и новый рисунок побега. Для заказа Жозефины — капля в море. А вот руке на сегодня хватит.
Кто-то открыл дверь с тихим скрипом. Я ждал лакея с подносом, однако в мастерскую вошла сама хозяйка дома. Я встал и отвесил полагающийся поклон.
Шелестя платьем, Жозефина подошла к верстаку и оглядела разложенные пластины.
— Выходит, слуги не соврали.
— Смотря о чем донесли.
— Сказали, что мастер вернулся к работе.
Я отодвинул табурет, освобождая ей место.
— Пока прощупываю.
По контурам Жозефина сразу узнала тепличное растение.
— Оно пойдет в большой букет?
— Возможно. Посмотрим, получится ли у меня сделать из металла живую ветку.
Она склонилась над столом и долго изучала работы.
— Который по душе вам?
Я указал на первый.
— А мне — средний.
— Отчего же?
— Он точнее передает тот куст, что цветет у меня за стеклом.
Пришлось еще раз сравнить заготовки.
— Завтра сверю с натурой, — сказал я.
Жозефина улыбнулась и перевела взгляд на рисунки.
— Прислать вам гравюры Редуте из библиотеки?
Заманчиво.
— Буду признателен, они пригодятся.
— Распоряжусь с утра.
У верстака Жозефина помедлила еще немного. За прежний отказ не попрекнула, про сроки не спросила и вообще повела себя на редкость милосердно. Я мысленно поставил ей за это жирный плюс.
У самого выхода она заметила газетный лист на краю стола.
— Ждете известий о вашей армии?
Я промолчал, не хотелось грубить.
Жозефина задержала на мне долгий взгляд, пожелала доброй ночи и вышла.
В мастерской остался приятный аромат ее духов. Меня аж повело. Пришлось даже потрясти головой, сгоняя наваждение. Не хватало еще амурных дел с французской императрицей…
Глава 4
Конец декабря 1812. Мальмезон
Утром вчерашние три золотых листка отправились ко мне в карман, а я снова поплелся в оранжерею. Проверить Жозефину следовало сразу, пока самолюбие окончательно не доказало мне, что первый вариант прекрасен уже потому, что на него угроблено полдня.
Садовник ковырялся в дальнем углу. Подойдя к кусту, я высыпал пластинки на ладонь и окликнул старика:
— Глянь-ка, отец. Какой точнее?
Тот вытер руки о засаленный холщовый фартук, прищурился сперва на золото, затем на ветку.
— Да средний же. Первый-то больно крученый. У нас таких уродцев отродясь не росло.
Вот и вся премудрость.
Жозефина права. Я вчера попросту перемудрил: вцепился в мелочи и начал вылизывать то, что прекрасно жило без моих стараний.
Листья росли как Бог на душу положит: один торчал в сторону, другой наползал на соседа, крайний побег вообще загибался назад и сбоку почти пропадал. На моем чертеже все стояло чинно, ровно и до отвращения прилично.
Половину эскиза пришлось перечеркнуть прямо на колене.
Вернувшись в мастерскую, я сразу полез к металлу. До настоящей ветки было еще далеко; сегодня хватит грубой пробы — три-четыре листа на медном прутке, чтобы понять, во что они превратятся вместе.
До обеда только этим и занимался. Средний лист пошел за образец, следом появились еще три — разного размера, с чуть измененными ножками. Правая рука быстро напомнила о французских казематах. Плечо заныло почти сразу, пальцы начали неметь, и каждые полчаса приходилось откладывать инструмент, трясти кистью и мысленно желать местным дознавателям долгих лет жизни со всеми теми же ощущениями.
Часам к двум я собрал заготовки на припой.
Посмотрел, сплюнул. По отдельности листья были хороши. А вот вместе — редкая дрянь.
У окна я повертел пробу под светом. На живом кусте тонкие зеленые черешки терялись среди листвы; золото такой вольности не прощало. Ножки пришлось утолщить, места пайки усилить — и легкий побег разжирел в руке до неприличия. Получилась тяжелая золотая дура, которой разве что ботанику преподавать.
Придется привирать живую ветку. Пинцетом я содрал два листа. Сразу стало легче, верхний подрезал и чуть отвернул к свету. На настоящем кусте он сидел иначе, зато теперь перестал наваливаться на соседей.
Вот оно. Рядом легли два листа бумаги. На одном — ветка по памяти, на другом — нынешнее золотое недоразумение. Дальше пошла резня. Этот лист убрать. Тот сдвинуть на полпальца. Нижний выкинуть совсем. Почку на макушке оставить — без нее пропадет характер. Изгиб стебля, наоборот, стоит сделать заметнее.
Постепенно становилось ясно, где я вчера сглупил. Тащить в золото каждую жилку и каждый лист незачем. Достаточно нескольких верных черт, остальное пусть подчиняется весу и пайке.
Каркас собрал заново, из шести листьев осталось четыре, между ними появился воздух. Полюбовался — и снова выругался.
Листочки встали аккуратной лесенкой. Для табакерки вышел бы чудесный орнамент. Куст умер. Я вернул одному черешку прежний кривой изгиб. Чуть покосил соседний лист.
Совсем другое дело. Под вечер пришлось еще раз сбегать в теплицу, уже с новым рисунком. Золотую пробу тащить не стал, постоял у кадки, переводя взгляд с бумаги на ветку.
На рисунке листьев меньше, углы изменены, кое-где я откровенно соврал.
Куст узнавался сразу. Обе ранние пробы без сожаления пошли под нож. Тяжелая первая и прилизанная вторая еще послужат после переплавки. На планшете остался третий рисунок.
Если честно повторять каждую веточку этого чертова «Сада Мальмезона», в конце получится золотая тумба весом с хорошую пушку и ценой в годовой доход приличной губернии. Придется обманывать глаз. Дать ему несколько знакомых линий, остальное убрать, пока вещь не раздавило собственным золотом.
До сумерек успел разметить еще одну пробу. Дальше рука отказалась служить, и спорить с ней я не стал.
На краю верстака ждала папка, днем присланная Жозефиной. Внутри лежали гравюры Редуте.
Тесемки трогать не хотелось. Сперва доведу собственную мысль хотя бы до внятного состояния. Насмотрюсь сейчас на признанного мастера — завтра сам уже не разберу, что придумал, а что бессовестно утащил у француза.
Я затушил лампу, растер ноющее плечо и запер мастерскую.
Папка Редуте так и пролежала нетронутой на краю верстака. Хотелось сперва разобраться со своей веткой; чужое мастерство успеет испортить мне настроение позднее.
Кто-то открыл дверь без стука.
Нито снял лайковые перчатки, бросил их на столик и сразу подошел к свету.
— Ее величество обмолвилась, будто вы все-таки взялись за «Сад».
— Наглая клевета.
Француз окинул вежливо-насмешливым взглядом золотые листья, проволочные обрезки и свежий рисунок.
— Само собой.
— Я всего лишь разгоняю скуку.
— Довольно хлопотный способ для арестанта.
— Карт мне никто не предлагает, эту поляну вытоптал Толстой.
Нито усмехнулся и пинцетом поднял третью пробу.
В общем, я почти не врал, впрягаться в грандиозный заказ по-прежнему не собирался. Только после допросов, больничных простыней, конвойных и бесконечных вежливых запретов само право утром решить, какую железку гнуть первой, внезапно стало роскошью. За верстаком мое время снова принадлежало мне. Да и сидеть сложа руки среди чужих тиглей, молотков и штихелей оказалось выше моих сил.
Нито перевернул золотой побег и заглянул снизу.
— При окончательной сборке сюда штихель уже не войдет.
Он ногтем показал развилку, где две пайки почти налезали друг на друга. Пока ветка лежала одна, я еще мог извернуться. Стоило добавить соседнюю листву и бутоны — ни пинцету, ни инструменту там делать нечего.
— Этот узел можно спаять заранее.
— И запереть его навечно? — Нито поднял бровь. — Погнется при чистке или в дороге — мастер ради одного черенка распаяет половину куста.
Из жилетного кармана появился карандаш. Прямо на полях моего рисунка француз набросал маленький скрытый штифт с резьбой: съемная лапка, винт снизу, головка прячется под наплывом листа.
Я подвинул рисунок к себе, прикинул угол и добавил паз.
— Если черенок уйдет вот сюда, снизу к винту можно подобраться без акробатики.
Нито посмотрел еще раз.
— И соседние лепестки останутся целы.
Теперь дело пошло. Именно такого взгляда мне вчера не хватало. Я вертел ветку в пальцах и думал, как она выглядит. Нито сразу представил человека, которому через пять лет придется чистить ее, чинить или менять погнутую деталь. Для большой настольной вещи, где таких мест наберется сотня, это стоило многого.
Следующие полчаса мы кромсали ветку уже вдвоем. Где-то хватило повернуть крепежную лапку, где-то пришлось поменять порядок пайки. Одну особенно мерзкую развилку Нито предложил разделить заранее.
— Пусть эмальер положит цвет до сборки.
— А смысл?
— Маленькую пластинку удобнее держать. И если он даст пузырь или пережжет цвет, выбросим один лепесток. Целую ветвь жалеть не придется.
Здраво. Жестко. По-цеховому.
Такое я любил.
— Есть на примете мастер, которому такую мелочь доверить можно?
Нито сразу назвал фамилию. Человек много лет работал с мелкой золотой пластикой, эмаль клал тонко, без грязи и сколов.
— Завтра отправлю ему две детали. Посмотрите результат сами.
— Годится.
Учить за счет Жозефины очередного криворукого дарования мне совершенно не улыбалось. Зато Нито парижских мастеров знал как облупленных. Кому можно дать тонкую работу, с кого придется содрать три шкуры, а кого лучше от золота держать на пушечный выстрел — тут француз стоил десятка рекомендаций. С огранщиками вышло то же самое: мелкую россыпь он сразу отдал одной артели, старые фамильные камни — человеку совсем другого класса.
Мне оставалось лишь пользоваться чужим знанием Парижа и не изображать гордого идиота.
— Чрезвычайно полезный вы человек, месье Нито.
— Подозреваю, ради этого меня сюда и выписали.
— Не обольщайтесь. Вчера я всерьез собирался справиться сам.
— А сегодня?
Я посмотрел на разложенное золото.
— Сегодня решил, что плен и без того занятие унылое. Еще чужую черную работу на себя вешать — совсем себя не уважать.
Нито рассмеялся, и мы снова склонились над столом.
Дальше принялись делить работу. Листья и черенки можно раздать проверенным мастерам, камни отправить огранщикам, эмаль — тому, кто годами сидит у печи и знает ее норов. В двадцать лет я непременно полез бы делать каждую заклепку собственноручно, лишь бы потом гордо сказать: мое.
Себе я оставил места, где решается облик вещи.
— Почему именно их? — спросил Нито.
— Потому что всё еще десять раз съедет. Соберем две ветки, приставим третью — окажется, что бутон просится набок, а нижний лист хочется выдрать с мясом. Раздадим такие куски по мастерским, потом задолбаемся гонять их туда-сюда на переделку.
Француз кивнул.
— Тогда для чужих деталей потребуются точные размеры посадки.
— Дам.
— Очень точные.
— До десятой доли линии, если вам так спокойнее.
— И запасные листья каждого размера. На случай брака.
— Вот с них и начнем.
Для Нито ничего необычного в таком порядке не было. Большие сервизы и драгоценные гарнитуры в одиночку никто не делал: один мастер тянул металл, другой ставил камни, третий сидел над эмалью. Мне лишь хотелось самому держать в руках те места, от которых зависело, будет вещь живой или превратится в дорогую мебель.
До эмалей сегодня добрались только краем. Нито записал несколько привычных составов, мы выбрали пару зеленых оттенков и цвета для бутонов. Камни пока пусть лежат. Если металл без россыпи не держит форму, бриллиантами его уже не спасешь.
К вечеру перед нами оставалась все та же скромная золотая ветка. Внешне она почти не изменилась. Зато теперь было понятно, что спаивать первым, что можно снять, куда подлезет инструмент и какие лепестки лучше отдавать эмальеру отдельно.
Нито собрал перчатки.
— Когда торопить мастера с первой эмалью?
— Месье Нито, я в плену. Время — единственное, чем французы снабжают меня без меры. Пусть делает как следует.
Первые образцы он обещал прислать послезавтра, вместе со списком надежных мастеров, которым можно поручить заготовки.
Проводив его до коридора, я вернулся к столу и невольно усмехнулся.
Заказ Жозефины я, конечно же, не принимал.
Всего-то разобрал половину работы, распределил ее между парижскими мастерами и оставил себе окончательную сборку.
Человек под арестом должен ведь чем-то развлекаться.
На следующее утро я наконец развязал тесемки. В папке лежали ботанические таблицы Редуте. После первого же листа мне захотелось выругаться.
Француз прорисовывал мальмезонскую зелень с такой въедливостью, будто собирался предъявлять эти картинки самому Господу Богу в доказательство того, что ничего не упустил. Каждый изгиб, каждый переход листа в черешок, каждая почка сидели на своем месте.
Рядом я положил вчерашний рисунок и золотую пробу. Ошибок вылезло множество. Самых мерзких — мелких. Вроде ветка узнается, рука сделала все прилично, только здесь почка чуть задрана, там черешок разжирел, главный стебель ушел влево сильнее, чем следовало.
Пальцы уже потянулись за грифелем.
Я шлепнул руку по столу. Хватит. Поймать каждую мелочь за Редуте нетрудно. Потом изведешь золото, время и собственные нервы, а вещь станет только суше.
К приходу Нито на сукне лежали четыре отобранных листа.
Он увидел раскрытую папку и понимающе прищурился.
— Дошли руки до Редуте?
— Лучше бы он рисовал как сапожник.
— Покоя не дает чужой гений?
На том обмен любезностями закончился. Первой взяли знакомую ветку. Тут спорить оказалось почти не о чем. Форму листа и верхнюю почку лучше оставить в покое; основание побега можно гнуть, сколько потребуется для соседних деталей. Заодно Редуте подтвердил вещь, которую я сперва счел случайностью: нижняя листва у этого кустарника заметно шире верхней.
Сделай все листья одинаковыми ради удобства — и куст станет чужим. Человек может даже не понять, что именно его царапнуло. Просто скажет: не похож.
Я сделал пометку на поле.
Со вторым растением вышла другая история. Листва — самая обыкновенная. Весь характер сидел в бутоне: тот держался на стебле с таким странным изломом, что стоило чуть изменить угол, и редкая оранжерейная диковина немедленно превращалась в какой-то садовый шиповник.
— Цветок не трогаем, — сказал я.
Нито ткнул пальцем в рисунок.
— И эти два лепестка под чашечкой.
Я мысленно убрал их. Без них бутон сразу будто повис.
— Оставляем.
С третьей веткой мы мучились. На первый взгляд проще некуда: прямой стебель, узкие листья, мелкие цветы. Проредили зелень, чтобы не тащить лишнее золото, — и получили аккуратную безликую веточку, какую можно пришпилить к любой дамской броши.
Пришлось снова лезть в гравюру. У каждого растения, похоже, имелась своя причуда, за которую следовало держаться зубами. У одного — бутон. У другого — коленчатый побег. Третье узнавалось по широким нижним листьям рядом с россыпью мелких почек. Пока эту черту не найдешь, к золоту лучше не прикасаться.
Я вытянул из папки следующий лист.
Потом еще один.
И только тут заказ Жозефины начал по-настоящему пугать.
Одну ветку придумать можно. Десяток совершенно разных растений в одном букете — уже совсем иная песня.
Роза требовала сложной посадки камней. На следующем листе тонкие стебли прямо просились под перегородчатую эмаль. Тропическая громадина с широкими листьями грозила перевесить половину будущей композиции, если дать ей золота столько, сколько хотелось глазу.
Нито молча смотрел, как гравюры захватывают верстак одну за другой.
— И сколько видов вы намерены взять?
— Жозефина просила свой Мальмезон. Одними розами от нее не отделаешься. Нужны оранжерейные редкости, садовые цветы, что-нибудь простое из трав. Иначе получится витрина ювелира, а она хочет свою усадьбу.
Перед нами уже лежало пять листов. Два я вернул в папку, достал четыре других.
Нито терпеливо дождался, пока я перетасую их еще раз.
— При таких аппетитах нам скоро не хватит верстака.
— У хозяйки стол длинный.
— Убедительно.
Я все-таки остановился. Пытаться за одно утро придумать весь «Сад» — верный путь свихнуться. Для начала хватит нескольких разных растений. Проверим широкие и узкие листья, большой бутон, мелкий цветок, густую ветку. Разберемся, что терпит золото и как ведет себя эмаль. Потом можно лезть дальше.
Нито примерно подсчитал объем и назвал срок:
— Полгода плотной работы. При удаче.
Позавчера я бы на этих словах напомнил ему, что вообще-то числюсь русским военнопленным, а в дом парижского ювелира не нанимался. Теперь передо мной лежали рисунки, у эмальера уже обжигались первые лепестки, а пальцы сами искали штихель.
В моей прошлой жизни Наполеон после Березины бросил остатки Великой армии и помчался в Париж. Сморгонь, сани, Мюрат, срочный путь к Тюильри — эту историю в школе вколачивали так усердно, что забыть ее было трудно даже через полвека.
Здесь корсиканец остался с войсками. Через два дня у ломберного стола подвернулось еще одно подтверждение. Министерские чиновники действительно отправляли дипломатическую почту на восток, прямо в походную ставку императора.
Похоже, старый порядок окончательно полетел к черту.
Почему Бонапарт задержался, я не знал. Возможно, раннее отступление сохранило ему достаточно армии, чтобы имело смысл оставаться. Может, дела среди маршалов шли так скверно, что доверить им потрепанные корпуса он уже не хотел.
Гадать можно до утра. Утром меня ждали верстак и раскрытые таблицы Редуте.
Теперь на нем лежала уже целая подборка растений. Возле каждого — мои пометки: какую черту сохранить любой ценой, что можно сократить, где золото станет слишком тяжелым, какой лист отдать под эмаль.
Отговорка про скучающего арестанта умерла сама собой.
Первую ветку мы закончили через три дня. Как раз подоспели обожженные лепестки от эмальера. Пришлось еще раз сходить в оранжерею, после чего один лист я без разговоров отпаял и посадил заново — рядом с живой веткой он резал глаз так, что терпеть было невозможно. Нито тем временем довел скрытое крепление почки.
На этом остановились. Есть у мастера опасный момент, когда хорошая вещь уже готова, а руки все еще зудят ее улучшать. Тут главное вовремя убрать инструмент подальше.
Я расстелил у окна кусок черного бархата и положил сверху ветку.
Против первого тяжелого образца она похудела едва ли не на треть. Часть листьев исчезла, верхний черенок стал короче, два лепестка ушли под совсем другие углы. Положи рядом гравюру Редуте и возьмись сверять жилку за жилкой — придраться можно к десятку мест.
Зато куст узнавался сразу.
Нито обошел стол, прищурился и попросил:
— Поверните ребром.
Я повернул.
— Отсюда стык пропал.
— Да?
— Если знать, куда смотреть…
— Цеховая зараза.
Через лакея мы сообщили Жозефине, что проба готова. Минут через двадцать хозяйка сама спустилась в мастерскую. Свиту оставила снаружи.
Рисунки и таблицы Редуте я заранее убрал. Подсказывать заказчику совершенно ни к чему.
Жозефина наклонилась над бархатом. Название растения прозвучало сразу.
Я чуть не рассмеялся. Все. Экзамен сдан. Даже оправдание на случай промаха не пригодилось. Она взяла ветку за ножку и осторожно повернула под светом.
— На живом кусте листьев гуще.
— Ваша правда.
— И этот черенок растет ближе к основанию.
— Тоже верно.
Жозефина прищурилась с явным удовольствием.
— Однако я узнала его.
Нито посмотрел на меня. Три дня пайки, подрезки, беготни в оранжерею и ругани над больным плечом оказались потрачены правильно. Женщина, знавшая свои теплицы до последнего горшка, с полувзгляда назвала растение.
Большего мне и не требовалось. Жозефина положила ветку обратно.
— Что будет рядом?
Еще неделю назад я наверняка начал бы юлить: дескать, просто балуемся золотом, ни о каком заказе речи нет. Теперь подобное кокетство выглядело бы совсем уж по-дурацки.
Из ящика я достал два листа, отобранных накануне.
— Я бы взял этот цветок. Бутон крупный. Придется повозиться с весом и эмалью.
Нито предпочитал другой — венчик мельче, зато листва шла красивыми ярусами.
Несколько минут мы спорили прямо при хозяйке, прикладывали рисунки к первой ветке, прикидывали высоту. В конце выбрали крупный бутон, второй лист ушел обратно в ящик.
Жозефина слушала спокойно, как человек, которому объясняют знакомое ремесло.
— Когда доберетесь до камней, скажите. В шкатулках полно старых парюр, я давно их не надеваю. Посмотрите, что пригодится.
— Сначала Нито переберет их по чистоте и старой огранке, — сказал я.
— Разумеется.
Она еще раз взглянула на золотую ветку и вышла с таким видом, будто вовсе не ждала этого дня с нашей первой ссоры о «Саде».
Никакого договора мы так и не подписали. Нотариус не явился, сроков никто не назначал, печатей не ставили.
Просто закончили первую ветку и взялись за вторую.
После обеда Нито уехал в Париж к мастерам. Я еще часа два возился с лепестками, пока правая рука не запросила пощады. Инструмент пришлось запереть. Наверху, за общим столом, опять шумели о войне. Обычно подобные разговоры я пропускал через уши. Половина салонных новостей рождалась у министерских писарей, вторая — после третьего бокала у офицеров. Сегодня один из гостей упомянул приказ императора, который фельдъегерь привез третьего дня.
Число мне не понравилось. Я переспросил. Гость охотно повторил дату и пояснил, что пакет пришел прямо из полевой ставки в Польше. Наполеон собственноручно утверждал передвижения корпусов. После ужина я утащил к себе газетную подшивку за последние дни. Ошибки не было. Пятое декабря. Сморгонь.
В моей памяти эта дата в которой французский император оставляет Мюрату остатки армии, садится в закрытые сани и мчится через Европу к Тюильри. К середине декабря Париж уже знает о возвращении императора. Теперь январь подбирался все ближе, а Наполеон продолжал слать приказы с востока.
Значит, французов погнали раньше, и до прежней зимней катастрофы дело не дошло. Побиты крепко, людей и пушки растеряли — однако армия у Бонапарта еще была. И сам он почему-то держался при ней.
Вот это уже скверно пахло. Что удерживало его на востоке, я понятия не имел. Возможно, маршалы хуже держали потрепанные корпуса. Возможно, после наших выкрутасов корсиканец просто перестал доверять им настолько, чтобы бросить армию и умчаться спасать трон.
Газеты тут не помогали. Французская печать умела превращать отступление в подвиг быстрее, чем наборщик раскладывал литеры. Полки в передовицах проявляли чудеса стойкости, тысячи обмороженных куда-то исчезали между строк, брошенные пушки превращались в предусмотрительно оставленные тяжести.
Понять по этому хору, сколько у Наполеона осталось людей и в каком они состоянии, было невозможно.
Зато сам Бонапарт оставался при армии. Весной все может пойти совсем вкривь.
Насколько — выясним, когда дойдет до весны. Сочинять пророчества после Бородина мне уже расхотелось.
Утром должен был приехать Нито с заготовками для нового бутона. А где-то на востоке человек, которого моя память давно усадила у камина в Тюильри, все еще трясся в походном возке вслед за собственной армией.
Глава 5
Январь 1813 года. Мальмезон
Новый год прошел мимо меня. Пока Жозефина принимала гостей, а ополоумевшие от суеты слуги таскали подарки, я вежливо поблагодарил за присланную бутылку вина и заперся у себя. Местные традиции меня не смущали. За обедом или вечерней партией в карты можно вытянуть из французского офицера немало полезного. Чокаться с ним праздничными бокалами, пока наши армии режут друг друга, уже не хотелось.
Бутылка так и простояла на столе нераспечатанной.
Через пару дней вернулся в привычную колею. Газетчики из кожи вон лезли, доказывая, что русские войска истощены и к преследованию совершенно не способны. Отступление собственной армии они расписывали изящнее. Сдали город? Только ради сокращения коммуникаций. Отошли? Заняли более выгодные позиции. Ну и мороз, куда же без него.
На этот печатный елей у меня быстро выработался иммунитет, полезнее оказались гости Жозефины: те болтали много и охотно.
Один интендант плакался, что военное ведомство требует зерно, а там все итак выгребли подчистую. У другого брат молил в письмах прислать денег и теплых кальсон. Третий ужасался приказу местных властей разместить сотни тифозных и раненых в крошечном городке.
На козни генерала Мороза подобное списывалось с трудом.
Войскам жутко не хватало еды, фуража, свежих лошадей взамен павших. Измотанные долгими переходами люди цепляли заразу, отставали, оседали по деревням. Как-то раз залетный штабист, буднично ковыряя вилкой в тарелке, обронил, что некоторые батальоны приходится сводить вместе — иначе на построении слишком уж заметна убыль.
Вот подобным оговоркам я верил.
Хоронить наполеоновскую армию, правда, не спешил. Император оставался при войсках, толковых командиров хватало, да и отход начался раньше, чем в знакомой мне истории. Они могли сберечь немало людей уже потому, что не пришлось тащиться до Москвы и обратно.
Цифры потерь поэтому занимали меня постольку-поскольку, сильнее цепляли разговоры о пруссаках, вспыхнувшие после выходки генерала Йорка. Это когда тот заключил с нашими войсками Таурогенскую конвенцию, объявив свой корпус нейтральным и фактически положив начало освобождению Пруссии от союзничества с Францией.
Соглашение мусолили на все лады. Одни клеймили Йорка изменником, другие замечали, что вдали от своего короля генерал действовал по обстоятельствам. Для меня интереснее то, что французские офицеры начали в открытую сомневаться в надежности германских частей.
Недавно вернувшийся с востока капитан рассказывал об этом с равнодушием. При французском начальнике немцы образцово исполняют приказы. А коль оставишь их со своими офицерами так начинаются чудеса: то обоз застрянет, то полроты разом потянется к лекарям.
— После Йорка им никто не доверяет, — вздохнул он. — А к каждому немецкому батальону невозможно приставить надсмотрщика.
За столом тему поспешно замяли. Я же намотал услышанное на ус. Плохо, когда в армии нет хлеба, еще хуже, если командир до последнего гадает, исполнит союзник его приказ или нет.
Неделей позже подвернулась новость поинтереснее пруссаков.
За ужином один офицер, ссылаясь на письмо приятеля из корпусного штаба, принялся расписывать новые маршевые порядки. Генералам настоятельно советовали пореже высовываться в авангард, адъютантам — держать дистанцию и не сбиваться вокруг начальства. Даже на привалах штабные теперь забирались поглубже в деревни, подальше от окраин.
Русские стрелки повадились массово выбивать командные группы.
— Они смотрят, к кому скачут посыльные, кто раздает приказы, — пожаловался офицер. — На эполеты уже никто не глядит.
Я спрятал усмешку в бокале. Где именно это случилось и при каких обстоятельствах, оставалось гадать. Почерк все равно узнавался с первого взгляда.
Когда-то я вколачивал в головы своих подопечных из Отряда: случайный пехотинец с пулей в пузе — один из строя. Вычислите офицера, связного или командира батареи — пользы будет больше. Потом науку подхватил Толстой, парни набрались опыта и завели собственные хитрости.
Теперь французским военачальникам приходилось ломать старые привычки.
За столом я, разумеется, промолчал. Раньше меня всерьез мучила паранойя, думал, что Отряд если останется без жесткого контроля, быстро скатится в самодеятельность и забудет половину науки. Перед войной я лез в каждую мелочь, проверял, заставлял зубрить, гонял до седьмого пота.
Теперь мы с Федей сидели под Парижем. На фронте тем временем французские генералы прятали адъютантов и сторонились авангарда.
Старому ювелиру большего, пожалуй, и не надо. Выпустил вещь из рук, отошел от верстака — драгоценность готова. Отряд, похоже, тоже таким вышел.
На следующий день увиделся с Толстым. Федор Иванович потер подбородок.
— Слыхал? Тут начали беречь начальство…
— Выходит так.
— Туго же до них доходит.
На том и закончили. Разжевывать, чьих рук это дело, ему не требовалось. Рожи у нас, правда, были до жути самодовольные.
Ближе к февралю подобные байки посыпались одна за другой. Один генерал перестал красоваться перед колонной. В другом корпусе офицерам запретили толпиться возле штабной повозки. Адъютанты жаловались в письмах, что теперь приходится мотаться между частями окольными дорогами. Половину историй наверняка раздули по пути в Париж, однако совсем уж из пустоты такие разговоры не рождаются.
Как-то утром вместе с кофе мне принесли свежую прессу. Жозефина заметила мой интерес, поэтому дозволяла хотя бы так получать информацию, доступную всем. Видать, чтобы я не выглядел дикарем, когда что-то обсуждалось из газет.
Первые страницы опять пережевывали истощенных русских. Я уже хотел отшвырнуть номер, когда наткнулся на статью. Начиналась она с некрологов нескольким офицерам, а ниже жирел заголовок:
«О способе ведения войны, недостойном европейской армии».
Дальше автор распинался о варварах-стрелках, исподтишка выбивающих командиров.
Я сдержал смех, помахал головой. Европейцы верны своим «традициям», скидвать с больной голов на здоровую…
Французам все-таки пришлось публично объяснять, почему их генералы теперь шарахаются от передовой и рассредоточивают свиту. Дочитал я опус уже после завтрака, прихлебывая остывший кофе. Привычным нытьем про казаков, суровые русские версты и зиму автор на этот раз не отделался. Стрелков обвиняли в целенаправленной охоте на командный состав. Причем офицеров вычисляли.
Журналист со смаком расписывал «тактику Саламандры», словно в их армии этим словечком пользовались Бог знает сколько лет. Я отложил газету.
Дожили, значит.
Сроду в Отряде никто не называл это «моей» тактикой. Мы с графом вдалбливали парням правило попроще: бей по управлению. Ищи связных, батарейцев, штабные кучки. Остальному они научились сами; добрую половину нынешних приемов я бы и не узнал.
Французам, правда, позарез понадобился ярлык. Моего прозвища им показалось достаточно. Я уже слышал подобное, но официально, через газеты, было немного тревожно читать.
Вскоре «Саламандра» вылезла еще в парочке изданий. Какой-то парижский писака гневно клеймил русских за то, что благородные командиры превращены в первую мишень. Потом взывал к рыцарским традициям. Чушь же, ведь начальство выбивали задолго до этой кампании, просто теперь наши стрелки взялись за штабных всерьез и целенаправленно, я бы даже сказал — профессионально.
У гостей Жозефины ко мне сразу появился новый интерес. До сих пор я числился забавным русским ювелиром, волей случая причастным к созданию какого-то хитрого оружия. После газетных статей рядом с моей персоной словно выросла аккуратная кучка покойных французских генералов.
Желающие поболтать полезли один за другим. Первым подкатил пожилой полковник, с которым прежде мы едва обозначали поклон при встрече. После нескольких вежливых фраз он спросил, правда ли русских солдат учат следить за поведением свиты.
— Я слишком давно гощу во Франции, месье. Спросите лучше ваших офицеров.
— Однако пресса использует ваше имя.
— Оставим это на совести ваших писак.
На этом я раскланялся и отошел, но остальные оказались настырнее. Кто-то выпытывал дальность стрельбы, кого-то страшно занимал выбор целей. Всем я с одинаковым занудством сообщал, что работаю с золотом, газетчики любят громкие заголовки, а «доблестная» французская армия как-нибудь пусть сама разбирается со своими затруднениями.
Жозефина смекнула, куда клонятся расспросы. Стоило светской беседе запахнуть полицейским допросом, хозяйка без видимого усилия утаскивала внимание гостей на другую тему. Я не собирался просить о защите, однако помощь оценил.
Иногда обходные маневры не помогали, лезли напролом.
Один юный маркиз битый час распинался о благородстве, чести и необходимости искать равного противника в честном бою. Стрельбу из кустов он с жаром именовал подлостью. Под конец тирады юноша уставился на меня:
— Вы действительно находите подобную войну достойной русского офицера?
К тому времени его болтовня уже порядком меня достала.
— А куда прикажете направлять ствол?
Маркиз опешил.
— В неприятеля, разумеется!
— Надо полагать, генерал неприятелем больше не считается?
Кто-то из гостей хмыкнул, юноша снова завел шарманку — теперь про открытое столкновение и подлое убийство.
Пришлось оборвать:
— Уговорите ваших генералов держаться подальше от войск. Глядишь, и стрелкам они вскоре наскучат.
С бокалом в руке я перебрался в другой конец салона, пусть сотрясают воздух без меня.
Часто огрызаться, правда, не стоило. Один удачный ответ неминуемо вызывал новые расспросы, да и ищейки Вателя наверняка штудировали ту же прессу. Пара лишних откровений — и мне еще припишут чистосердечное признание.
Доказывать кому-либо свою правоту тоже не хотелось. Фактов хватало: французские штабы перекраивали маршевые порядки, генералы сторонились передовой, адъютанты разбегались подальше друг от друга.
Отряд справлялся без нас. И это до жути приятно.
Как-то удалось встретиться с Нито в мастерской. Он разложил на столе эмалевые пробы для нового цветка «Сада». Предстояло прикинуть пропорции открытого золота и размещение камней.
Злосчастную газету с «тактикой Саламандры» я бросил на край стола. Нито покосился на заголовок и усмехнулся.
— Поздравляю с личной войной.
— Еще пара таких статеек, и они назначат меня главнокомандующим.
Разобравшись с лепестками, я достал первую готовую ветвь и примерил к ней цветок. Потом задержал работу на ладони.
Шикарная вещь. Безумно дорогая и уязвимая перед временем.
Я насмотрелся на шедевры, от которых спустя сотню-другую лет оставалась строчка в пыльном каталоге. Наследники дробили коллекции, золото отправляли в переплавку, камни выковыривали. Кому-то везло пережить владельцев. Кому-то — нет.
Покрутив цветок в пальцах, я снова приложил его к ветви.
Сам металл переживет нас всех, если люди раньше до него не доберутся. С «Садом» меня вдруг заинтересовало другое.
Придвинув чистый лист, я набросал пару строк, прикинул расчеты, перечеркнул и начал заново.
Нито оторвался от чертежа.
— Ошибка?
— Не совсем.
— Тогда что высчитываете?
Бумагу я сложил и сунул во внутренний карман.
— Сам пока толком не знаю. Если пойму — расскажу.
Он пожал плечами и вернулся к чертежу.
Я тоже занялся работой, хотя руки так и чесались снова достать листок. Если догадка верна, «Сад Мальмезона» может оставить после себя куда больше чем груды золота и красивых стекляшек. Только сперва хотелось самому понять, по тому ли пути я иду. При этом, я уверен, что точно не буду заниматься всем проектом. Пусть сами, рученьки имеются вот и пусть пользуют их по назначению сами.
Нито отбыл, а я остался у верстака — хотелось закончить лепесток, раз уж работа наконец пошла.
А вечером я спустился в салон, там обнаружился Толстой.
По его лицу было понятно, что есть вести.
— Ответ пришел, Гриша. Наши конверт получили и пустили в дело, как договаривались.
У меня аж сердце быстрее заколотилось.
— Сроки?
Федор Иванович достал из кармана сложенный лист, пробежал по строкам.
— Без точных дат. Сюда отписали недели две назад, а тогда нашу просьбу уже передали дальше. Значит, на руки получили еще раньше.
Даты я прикинул быстро. Даже с поправкой на зимнее бездорожье у родни Кутузова оставался приличный запас.
— Время у них было.
— Было, да, — кивнул Федор Иванович.
Толстой протянул записку. Родная кириллица после бесконечной французской прессы ласкала взор. Пара дежурных фраз о здоровье, благодарность за весточку и одна строка по существу: «получили, поняли, передали нужным людям».
Ни единого имени. И правильно.
Меня даже отпустило. Меня грыз самый идиотский страх: весточка затеряется в чужих сумках, осядет среди коммерческих бумаг и будет кружить по Европе, пока старик не сляжет. Обошлось. В России письмо получили и кто-то уже занялся делом.
Прасковья вполне могла отписать отцу. Матвей Федорович — выйти на штабных. Кто-нибудь из семьи наверняка достучался до лекарей или хотя бы приставил к главнокомандующему толковых людей, чтобы следили за стариком. Родня знала Кутузова куда лучше моего.
Федор Иванович спрятал записку.
— Ну что, полегчало?
— Наверное.
После его ухода я намертво засел за лепестки для «Сада» и впервые за долгое время сумел нормально поработать. Раньше стоило рукам замереть хоть на минуту — снова лезло треклятое письмо, где оно, дошло ли, не валяется ли в какой-нибудь лавке между счетами.
Хватило моего спокойствия ненадолго. На следующий день в руки попалась газета.
На первой полосе крупно стояла фамилия Кутузова. Я машинально приготовился к очередному пережевыванию русских маневров.
Куда там. Во время тяжелых зимних переходов Михаил Илларионович серьезно слег. Журналист расписывал задержку войск, называл состояние главнокомандующего критическим и с явным удовольствием гадал, кто примет командование, если старик не выкарабкается.
Я нашел еще одну газетенку. Там писали осторожнее: тяжелую хворь подтверждали, про скорую смерть помалкивали.
Вчера мы радовались: успели. А сегодня Кутузов лежал тяжело больной.
Клочок бумаги из Франции не мог отменить историю? Так что ли? Предупреждение не сделает старика моложе. Только вопросы от этого никуда не девались.
Успели наши вмешаться? Опоздали? Приняли письмо за панику скучающего пленника? Или кто-то все же подсуетился, и именно поэтому Кутузов пока жив?
Проверить — никак.
Газеты я зашвырнул в ящик стола и спустился в мастерскую.
Дело не шло от слова «совсем». Запоров вторую заготовку подряд, я в сердцах отложил инструмент и взялся за эскизы. Вместо рисунка наляпал какую-то дрянь. К полудню пришлось признать поражение и отодвинуть чернильницу.
Вечером пришлось тащиться в салон к Жозефине. За последние месяцы я усвоил простую вещь о том, что здешние сплетни частенько обгоняли министерские депеши.
Полчаса ушло на пустую трескотню о ценах на зерно и столичных назначениях. С Нито заодно обсудили огранку камней, хотя толку от меня сегодня было немного. От бессилия уже начинало сводить скулы, когда в дверях нарисовался знакомый чиновник.
Откланяться хозяйке он толком не успел — кто-то из завсегдатаев сразу спросил про дела на востоке.
— Хорошие вести из Варшавы, господа, — бросил чиновник.
Я подобрался, гости один за другим притихли.
Чиновник помедлил.
— Пока слухи, но говорят, русский главнокомандующий скончался.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
