Яблони вдоль трассы
Предисловие
Из лекции профессора Е.В. Тарасовой, кафедра антропологии переходных периодов, Южный университет. Курс «Человек эпохи Разрыва». Стенограмма, 2089 год.
* * *
Я начну с того, чего мы до сих пор не знаем.
Мы не знаем, что произошло в октябре двадцать четвёртого года. Шестьдесят пять лет прошло, а у нас по-прежнему нет ответа - только гипотезы разной степени отчаяния. Группа Ли настаивает на каскадном отказе управляющих систем. Команда Бергмана - на локальном изменении физических констант, что, между нами, звучит как мистика с формулами. Военные архивы, те, что удалось расшифровать, упоминают «внешнее воздействие» без уточнений. Три теории, ни одного доказательства. Выбирайте любую - ошибётесь с одинаковой вероятностью.
Что мы знаем - это последствия.
За восемнадцать месяцев после Разрыва прекратили функционировать все системы, требующие вычислительной сложности выше определённого порога. Какого именно - тоже предмет дискуссий, но порог оказался неожиданно низким. Микропроцессоры. Цифровая связь. Системы навигации. Медицинское оборудование. Всё, что делало цивилизацию двадцать первого века цивилизацией - исчезло не в огне, не во взрыве, а в тихом угасании экранов.
Представьте: мир, который разучился считать.
Нет, я говорю не о математике. Люди по-прежнему умели складывать числа на бумаге. Я говорю о тех миллиардах вычислений в секунду, которые обеспечивали водоснабжение, логистику продовольствия, распределение энергии, производство медикаментов. Мир держался на невидимой инфраструктуре, и когда она погасла - он не рухнул. Он осел. Медленно, тяжело, как дом, у которого вынули фундамент.
Первые два года - войны. Не те, к которым готовились генералы с ядерными чемоданчиками. Войны за колодцы. За склады консервов. За дизельные генераторы. Войны мелкие, грязные, без линии фронта и без капитуляций. Производство оружия тоже остановилось - и воевать стало нечем, что, вероятно, спасло вид от полного самоуничтожения. Ирония, которую я предлагаю вам оценить.
К тридцатому году - то есть через шесть лет после Разрыва - оформились четыре модели выживания. Поселения: натуральное хозяйство, колодцы, огороды. Бункеры: военизированные гарнизоны с остатками вооружения. Банды: городские хищники, контролирующие руины. И четвёртая, о которой реже говорят, - лесные общины, ушедшие от цивилизации целиком, в собственную мифологию, в новые ритуалы. Четыре ответа на один и тот же вопрос: как жить, когда правила отменили?
Поселения - и это, пожалуй, самое поразительное - возникали по модели, которую не придумывал никто. Тридцать, пятьдесят, иногда до пятисот человек. Колодцы, печное отопление, козы, огороды. Травяные отвары вместо антибиотиков. За двенадцать лет средняя продолжительность жизни упала до пятидесяти двух, детская смертность выросла в девять раз, а люди - и вот тут я прошу вас остановиться и подумать - люди сажали яблони. Деревья, которые дадут плоды через четыре-пять лет. В мире, где никто не мог гарантировать завтрашний день, кто-то втыкал в землю саженец и ждал.
Я занимаюсь этим периодом тридцать лет. Читала дневники, расшифровывала записи, опрашивала выживших - тех, кто ещё мог говорить. И вот что я поняла: нас, людей, невозможно объяснить через модели рационального поведения. Теория игр предсказывала коллапс кооперации. Ресурсы конечны, доверие разрушено, горизонт планирования - до следующего рассвета. По всем моделям - каждый за себя, распад, одичание.
А они сажали яблони. Чинили чужие заборы. Несли завтрак через полпосёлка человеку, которого считали чужаком - каждый день, в любую погоду.
Бункерам я посвящу следующие три лекции. Скажу пока одно: военная дисциплина оказалась и спасением, и проклятием. Гарнизоны сохранили оружие, медикаменты, структуру. Но структура, лишённая внешнего контроля, имеет свойство деформироваться. Что происходило за закрытыми дверями бункеров - мы знаем в основном по показаниям тех, кто оттуда ушёл. И по тем, кого отправляли возвращать ушедших.
Отдельно - фауна. В полевых записях тех лет встречаются описания, которые первые исследователи принимали за фольклор. Не фольклор. Механизм мутаций до сих пор не установлен - наиболее вероятная гипотеза связывает их с экспериментальными биологическими агентами, выпущенными в ходе ранних конфликтов. Люди тридцатых годов учились с этим жить так же, как их прадеды учились жить с волками: не побеждая, а приспосабливаясь. Подробнее - в четвёртой лекции, когда у вас будет достаточно контекста, чтобы не списать это на выдумку.
Вот что вам нужно понять перед тем, как мы погрузимся в материал. Период между тридцать четвёртым и тридцать восьмым годами - это не «тёмные века», не пауза между цивилизациями. Это было время, когда между человеком и его природой не осталось посредников. Без электричества, без интернета, без суда и полиции - только ты, и то, что ты выберешь делать. И то, что люди выбирали, - не утешительно и не безнадёжно. Оно сложнее.
Люди убивали друг друга за канистру бензина. И те же люди делили последний хлеб. Иногда - одни и те же люди, в один и тот же день. Если вас это не тревожит - вы не поняли.
Сегодня мы начнём с одной истории. Она не самая страшная из тех, что я читала, и не самая героическая. Маленькое поселение в центральной полосе, середина тридцатых. Несколько человек, которые пытались решить задачу, не имеющую решения. Как обычно.
Материалы лекции основаны на полевых дневниках поселений центральной полосы, 2034-2038 гг. Имена и детали восстановлены по устным показаниям и могут содержать неточности.
* * *
Глава 1. Поселение
Н.П. Агафонова, сравнительная социология малых общин, Воронежский педагогический институт, 2090.
В архивах поселений тридцатых годов мы не нашли ни одного письменного устава. Ни одного документа о принятии в общину или изгнании из неё. Это не значит, что правил не было - это значит, что правила были такими, которые не нуждаются в записи. Кто работает - тот ест. Кто ест - тот остаётся. Кто остаётся - тот ещё не свой. Грань между «нужен» и «принят» могла стираться годами. А могла не стереться никогда.
* * *
Глаза открываются раньше сознания. Рука под подушкой - пальцы сжимают рукоять ножа, обмотанную изолентой. Всю ночь так и пролежал, не выпуская, и изолента нагрелась от ладони, липнет к коже. Пальцы разжимаются не сразу - приходится заставлять, по одному, будто они не верят, что утро наступило и можно отпустить. Два года не в бункере - а рука не поверила.
Снаружи - жестяной грохот. Генка лупит палкой по ведру, замолкает, откашливается, лупит снова - каждое утро одно и то же, и каждое утро я вздрагиваю на первом ударе, хотя давно пора привыкнуть. Петухи подхватывают - перекличка с разных концов посёлка, один надрывается, срывается на визг, будто его режут. Потом - тишина. Не городская, бывшая, с гулом проводов и далёким шоссе - та тишина была напитана жизнью, даже когда казалась пустой. Здешняя тишина другая, голая, без подкладки, и к ней вроде бы привыкаешь, но всё равно прислушиваюсь - тем, что осталось от левого уха.
Темно ещё, только через щели в досках пробиваются серые полосы света, и пыль кружится в них, мелкая, сухая. Запах - керосин и машинное масло, въевшиеся в доски верстака, в стены, в кожу рук настолько, что уже не замечаешь, пока не выйдешь наружу и не вернёшься. Тогда накрывает - густо, плотно, и понимаешь, что это давно стал свой запах, запах места, которое ближе всего к понятию «дом», хотя домом не назовёшь. Спускаю ноги с топчана, и холод утоптанной земли прошивает ступни через тряпку, которой застелил пол у кровати. Позднее лето, а ночи уже ледяные - каждый год забываю, как быстро здесь поворачивает на осень.
Сухость во рту, язык к нёбу прилипает. До колодца - через полпосёлка, а пить хочется так, что горло саднит. Одежда на гвозде: куртка с молнией, которая застёгивается на три зуба - дальше заело, и каждый раз кажется, что сегодня точно дотянет до четвёртого, но нет, никогда не дотягивает. Натянуть, застегнуть сколько есть. Нож на пояс - движение привычное, как дыхание, рука сама находит петлю, и я даже не задумываюсь, в какой момент это перестало быть осознанным действием и стало рефлексом.
Выглядываю в щель створки ворот: улица пустая, тропинка, лопухи, крапива. Скрип калитки через два дома - кто-то несёт воду от колодца, цепь звякает. Обычное утро, ничем не отличается от вчерашнего и от позавчерашнего, и от того, что будет завтра. Оглядываюсь на Ниву - стоит, никуда не делась, никто не залез ночью. Привычка проверять, бессмысленная, потому что кому она тут нужна, кроме меня, - но без неё не уходится.
Нива посреди сарая, занимает почти всё пространство, так что вдоль стен приходится протискиваться боком. На стене у входа - ружьё на двух гвоздях, одностволка, приклад стянут проволокой в том месте, где треснул ещё до меня. Патронов к нему - горсть, и каждый на счету, поэтому висит оно тут больше для спокойствия, чем для дела. Кузов у Нивы - лоскутное одеяло: левое крыло зелёное, правое белое с ржавыми пятнами, капот серый, грунтованный, и ни одна деталь не с родной машины, всё собрано по кускам, выменяно, выдрано из мёртвых остовов на обочинах. Лобовое в трещине - заклеено скотчем, скотч пожелтел. Два года работы, если считать с того дня, когда Михалыч сказал, что видел кузов под навесом за Заречной. Каждый болт затянут, каждый провод уложен, каждое соединение проверено по три раза - и всё на месте, всё работает, кроме пустого гнезда на блоке двигателя, где два шланга заткнуты болтами, чтобы не попала грязь. Топливный насос - без него вся эта машина просто железо, памятник двум годам упрямства, и дорога до Тёплого города, которая так и не начнётся.
* * *
Три удара костяшками по стене - лёгкие, быстрые, как стук дятла. Дашин ритм, я узнаю его раньше, чем она скажет слово, и что-то внутри отпускает, разжимается, хотя я не замечал, что было сжато.
Створка цепляет за землю, скрежет. В проёме - силуэт на фоне утреннего неба: хвост, стянутый кожаным шнурком, рубашка не по размеру, закатанные рукава. Солнце за ней ещё низко, и тени лежат длинные, косые, перечёркивают двор.
- Вставай давай, я тебе завтрак принесла. Пока несла - чуть сама не съела, между прочим, лепёшка вкусная получилась. Ну, как вкусная - съедобная точно.
Кружка без ручки - жестяная, тёплая, но уже не горячая: пока тащила от дома, остыла. И что-то завёрнутое в тряпицу. Лепёшка, плотная, тяжёлая - из той муки, которую выменяли на прошлой неделе у дубковских. Яйцо - ещё хранит тепло, скорлупа шершавая под пальцами, и такая мелочь, как шершавость яичной скорлупы, почему-то каждый раз напоминает, что мир не кончился до конца. Щепотка соли в отдельном свёртке - соль тут ценность, и то, что Даша каждый раз кладёт щепотку, говорит о ней больше, чем она думает. Из кружки - мятный пар, слабый, горький, без сахара.
- Опять с машиной ночевал? Ну ты даёшь, Сань. У тебя тут масло на подушке, наверное, и одеяло бензином пахнет. Романтика. Девушки по всему селу рыдают, а ты с Нивой обнимаешься.
Даша прислонилась плечом к косяку, скрестила руки на груди, голову чуть набок - привычная поза, когда ждёт ответа, который заранее знает. Веснушки на носу и щеках, на солнце ярче - зимой они почти исчезают, а к августу высыпают заново, и каждый раз она злится, а мне нравится, но я не скажу. Ямочки на щеках проступают, даже когда не улыбается, а вот так, с прищуром, смотрит, будто читает что-то на моём лице, что я сам не вижу. За ней - тропинка, лопухи, крапива по пояс. Тени от яблонь длинные, солнце ещё низко - значит, до жары часа три, можно работать.
- Угу.
- Вот именно, «угу». Ты хотя бы лёг нормально или опять на верстаке заснул? У тебя вчера спина не разгибалась, я же видела, как ты шёл - как дед Генка, только без палки.
Лепёшка пресноватая, подгоревшая по краям, мука грубого помола - крупинки на зубах. Но тёплая, и это главное. Даша не обязана таскать завтрак через полпосёлка к моему сараю - а таскает, каждое утро, в любую погоду, и ни разу не пропустила. Ем на ходу, не церемонясь. Спасибо не говорю - она не любит. Говорит, «это как расписку подписывать», и я давно перестал спорить.
Даша заглядывает за плечо - на Ниву, на верстак, на разложенные ключи. Пахнет от неё сеном и дымом из печи, и чем-то тёплым, живым - таким контрастом с масляным воздухом сарая, что хочется дышать глубже, запомнить, потому что когда она уходит, запах остаётся ещё какое-то время, а потом снова масло, керосин и железо.
- Сань, у тебя опять эта морщинка. Вот тут, между бровями. Нет, не трогай, я вижу. Это которая «я опять всю ночь думал о чём-то и никому не скажу». Что, скажешь, нету?
Палец тычет в пространство между бровями, и я отвожу голову - не потому что раздражает, а потому что она попадает точно, каждый раз, и мне нечем крыть.
- Какая морщинка?
- Ага, так я и поверила. Ладно, не хочешь - не говори. Я всё равно узнаю, ты же знаешь, я всегда узнаю.
Сказал бы - не поверила бы. А если бы поверила, то полезла бы помогать, и тогда пришлось бы рассказывать дальше, а дальше - это место, куда я не хочу её пускать. Сказал бы - не смог бы остановиться, потому что некоторые вещи, если начнёшь говорить, вываливаются все разом, как инструменты из перевёрнутого ящика, и потом не соберёшь.
Отхлёбываю из кружки. Отвар уже тёплый, не горячий, но горечь мяты ложится на язык плотно, обволакивает нёбо. Без сахара - терпко, вяжет, и к этому вкусу тоже привык, как привыкаешь ко всему, что повторяется достаточно долго.
За спиной через открытую створку ворот тянет утренним воздухом - свежим, с запахом мокрой травы и далёкого печного дыма. Кто-то уже протопил, значит, кто-то встал раньше Генки, что бывает редко. Допиваю, и во рту остаётся мятный привкус, смешанный с масляным запахом сарая - странное сочетание, к которому давно привык, но которое всё ещё иногда удивляет по утрам, в те секунды между сном и явью, когда ещё не вспомнил, где ты и почему.
- Тётя Нина просила помочь. Забор повалился, столбы сгнили. Ну, ты знаешь какой забор - тот, что от огорода, со стороны дороги. Она со вчера переживает, говорит, козы уйдут. Нужны руки, а у неё спина опять.
Киваю, ставлю кружку на верстак, защёлкиваю замок на двери - ключ на верёвке, привычно, не задумываясь. Её шаги впереди - быстрые, лёгкие, она уже на полдороги к калитке, пока я ещё вожусь с дужкой замка, которая заедает каждый раз в одном и том же месте, и каждый раз я думаю, что надо бы смазать, и каждый раз забываю.
* * *
Тропинка через село петляет между заборами и огородами. Утоптанная земля, бывший асфальт кусками - потрескался, трава пробилась в швах, местами провалился, и в провалах стоит утренняя роса, блестит, если поймать правильный угол. Воздух ещё прохладный, но солнце уже набирает силу, прогревает шею и плечи, и есть в этом что-то обманчиво мирное, почти довоенное - если не смотреть по сторонам.
Даша здоровается со всеми - каждому что-то скажет, рукой махнёт, кивнёт. Женщине у колодца - «Доброе утро, тёть Зин, как нога?», детям - машет, те машут в ответ грязными ладонями, босые ноги, палки вместо мечей, колени в земле. Кто-то зовёт кур: «цып-цып-цып», и куры бегут вразвалку, одна заблудилась, квохчет в кустах. Коза забралась на крышу низкого сарая - хозяйка ругается снизу, коза жуёт и смотрит вниз с тупым достоинством, и я ловлю себя на том, что почти улыбнулся.
Даша здоровается, а на меня не смотрят. Или смотрят мимо - глаза скользят, как по столбу или забору, и это не злоба, не презрение, а что-то хуже: привычка не замечать. Два года тут, а для них всё ещё чужак. Человек, который живёт в сарае при чужой машине и непонятно чем занимается. Знают, что помогаю - забор починить, воду подтащить, движок перебрать, - и берут эту помощь так же естественно, как берут воду из колодца, не задумываясь, откуда она и почему. Но одно дело пользоваться чужими руками, другое - пустить в круг. Нина вот воду вынесет, а за стол не позовёт. И спроси её почему - не ответит, потому что для неё этот вопрос не существует. Просто так устроено, и менять никто не собирается.
Покосившиеся заборы - доски, ржавый профнастил, провисшая рабица. Картошку уже окучили, помидоры подвязаны, кабачки раскинулись жирными листьями по грядкам - огороды ухоженные, даже с любовью, и в этом есть что-то упрямое, не сдающееся. Два года назад половина грядок стояла пустой - люди ещё не верили, что останутся надолго. Теперь верят, или, по крайней мере, делают вид, что верят, а это почти одно и то же. Крыши латаные - шифер, жесть, куски поликарбоната с бывших теплиц. Кривое, но держится. На фасаде углового дома - спутниковая тарелка, ржавая, бессмысленная, но никто не снимает - то ли лень, то ли примета, то ли последний осколок мира, в котором можно было просто сесть на диван и включить телевизор.
Из-под навеса Михалыча - звук напильника по металлу, мерный, монотонный, и в нём есть что-то успокаивающее, как в тиканье часов. Сам Михалыч склонился над тисками: седая борода в пятнах масла, кепка сползла на затылок, руки чёрные по локоть - он ими, кажется, и спит. Пахнет от него самогоном и железом - с утра уже, значит, приложился, или это со вчера не выветрилось, с ним не разберёшь. Поднимает голову, щурится на свет.
- О, рабочая сила. Давно не заходил. Чего, Нинкин забор?
- Угу.
- Там столбы надо не просто вбить, а заглубить нормально. Сгнили-то по самую землю, потому что она их просто воткнула, без гидроизоляции, без ничего. Ты битум возьми, у меня банка есть. Обмажь низ - лет пять простоят. А без битума - к весне опять повалятся.
Кивает себе, возвращается к напильнику - разговор окончен, для него это было ровно столько общения, сколько нужно, ни словом больше. Михалыч - единственный, кто здоровается первым, и иногда мне кажется, что это не потому, что он добрее остальных, а потому что сам когда-то был пришлым и помнит, каково это. А может, просто ему всё равно, кто чужой, а кто свой - ему бы железки свои пилить и самогон по вечерам, а остальной мир пусть разбирается сам.
Дым из печных труб - берёзовый, сладковатый, и откуда-то хвойный, смолистый, кто-то, видно, сосну жжёт, хотя все знают, что от сосны дымоход забивается. Пахнет навозом, подбродившими яблоками - упали в траву, и сладко-кислый дух стоит у заборов, плотный и неподвижный в утреннем воздухе. Полынь вдоль дорожки - задеваю ногой, и горечь поднимается волной, резкая, чистая, перебивает всё остальное на секунду.
Дом Нины - крепкий, кирпичный, побелка облезла, но стены ровные, углы прямые, и сразу видно, что за этим домом следят, в отличие от половины посёлка. Двор подметён до голой земли. Поленница - дрова наколоты одинаково, рядок к рядку, как солдаты на построении, и я каждый раз думаю, что Нина, наверное, и сама не замечает, какой у неё характер проступает в мелочах: в том, как ровно уложены дрова, как подметён двор, как повешено бельё. У забора - повалившаяся секция, столбы сгнили в земле, доски лежат на боку в крапиве.
Нина стоит у крыльца, будто ждала - а скорее всего ждала, потому что Нина из тех людей, которые всё контролируют. Сухая, жилистая, загорелая до черноты, платок повязан низко, рабочий передник, руки - узловатые, как корни. Смотрит прищуренными глазами, не улыбается, не хмурится, и в этом взгляде нет ни приветствия, ни враждебности - только оценка, холодная и точная, как у человека, который привык решать, кому можно доверить работу, а кому нет.
- Столбы вон те, ошкуренные, у стены. Доски - какие целые, те и ставь, гнилые не трогай. Гвозди в банке на крыльце.
Показывает жилистой рукой, не тратя лишних слов - она вообще говорит так, будто за каждое слово с неё берут плату. На Дашу - другой взгляд, и перемена настолько заметная, что каждый раз удивляет: лицо смягчается, морщины разглаживаются, и на долю секунды видно, кем Нина была до того, как мир научил её экономить даже на выражении лица. Поправляет Даше выбившуюся прядь мимоходом, и Даша привычно наклоняет голову, подставляется - жест такой привычный, такой бездумный, что ясно: он повторялся тысячи раз. Двенадцать лет рядом - это не мать, но что-то вроде, что-то, чему нет названия, но что держит крепче иных кровных связей.
- Там ещё Михалыч сказал битум взять, для столбов, чтобы не гнили. У него банка есть, я потом забегу, - Даша уже командует, будто это она тут главная, и Нина чуть морщится, но не спорит - привыкла, видно, за двенадцать лет.
Работа простая, понятная, и в этом есть своё облегчение - не надо думать, не надо решать, просто руки делают то, что умеют. Выдернуть сгнившее, вбить новое. Кувалда тяжёлая, рукоятка гладкая, отполированная ладонями, отдача в ладони и плечи при каждом ударе. Гвозди - старые, выпрямленные, каждый уже побывал в деле минимум дважды. Гнутся при ударе, приходится выдёргивать и ровнять. Пот стекает по вискам, солёный, попадает в глаза - вытираю предплечьем. Столбы пахнут свежей древесиной, светлые на срезе - на контрасте с трухлявыми огрызками, которые выдираю из земли и которые рассыпаются в руках, как мокрый картон.
Даша между нами - подаёт доски, придерживает, сглаживает. Привычная роль, в которой она чувствует себя как дома. Двенадцать лет так: переводчик между Ниной и остальным миром, буфер, смягчающий углы.
Нина командует, на меня не смотрит - для неё я инструмент, рабочая единица, вроде кувалды - полезный, но не требующий внимания. Но воду вынесла - ковш из оцинкованного ведра, ледяная, зубы ломит, привкус металла, и в этом жесте больше, чем Нина, наверное, хотела бы показать. Допиваю, киваю. Нина забирает ковш, останавливается на секунду.
- Столб левый - глубже вбей. Земля там мягкая после дождей, поведёт.
Не спасибо, не похвала, но и не упрёк - инструкция, чистая и точная, как всё, что она делает. Вбиваю глубже, как сказала. Нина смотрит, кивает себе - проверила, убедилась, приняла работу.
- Дашка, неси верёвку из сеней. Ту, толстую.
Даша убегает - ей только повод нужен, чтобы сорваться с места. Нина стоит рядом, молчит, и молчание её тяжёлое, плотное, заполняет пространство между нами. Потом - негромко, не мне, а куда-то в сторону, будто разговаривает сама с собой:
- Хоть руки есть. А то мужиков - раз-два.
Констатация факта, голая и точная, произнесённая тем же тоном, каким она говорит «дождь будет» или «картошка взошла». Но я слышу в этом больше, чем она вкладывает, или мне хочется слышать больше - и не знаю, что из этого правда.
Два года здесь - а до сих пор так. Полезен, но не свой. Чиню заборы, таскаю воду, разбираю двигатели. Руки мои нужны, это понятно - мужиков в посёлке мало, а работы на десятерых. Но как только кладёшь инструмент, становишься невидимым. На собрания не зовут, хотя я слышу, как они спорят за стеной у Нины по вечерам, и знаю по голосам, кто за что. Когда делят припасы после обмена с соседним селом - мою долю оставляют отдельно, у калитки, как для собаки. И каждый раз я думаю - может, стоит сказать что-нибудь, попросить, объяснить. Но не говорю. Не со зла, наверное, они так. Просто так привыкли. А я привык не спрашивать.
* * *
Нина оглядывает забор, когда заканчиваем. Трогает верхнюю доску - та не шатается. Кивает, один раз, коротко. Это у неё вместо «спасибо», и за два года я научился понимать, что кивок Нины стоит дороже чужих слов - потому что она ничего не раздаёт просто так. Потом смотрит на Дашу, и лицо чуть смягчается - еле заметно, но Даша замечает и улыбается в ответ, и между ними проскакивает что-то тёплое, семейное, от чего я отвожу взгляд. Не моё, не лезу, хотя иногда хочется понять, как это работает - эта связь между ними, без слов, без объяснений, просто есть, и всё.
Обратно идём молча, и молчание это лёгкое, ненатянутое. Солнце поднялось, припекает шею, и Даша идёт рядом - лёгкая, довольная, будто починка чужого забора была лучшим способом провести утро. Усталость в мышцах - приятная, честная, та, которая приходит после работы руками, а не после бессонной ночи. Не как в бу- Другая.
- Покажи, что с машиной. Ну давно же не смотрела. Я даже забыла, где ты там что прикрутил в прошлый раз. Покажи, а то я буду думать, что ты её уже продал по запчастям, а сам сидишь в пустом сарае и делаешь вид.
Замок - лязг, ключ с усилием, дужка поддалась с третьей попытки. Внутри - тишина после уличных звуков, такая плотная, будто ватой уши заложило. Жарко - крыша накалилась за утро, и воздух внутри густой, плотный, пахнет маслом, бензином из канистры в углу, нагретой резиной, и этот запах для меня - как для другого человека, может, запах кухни или библиотеки: место, где ты понимаешь, что делаешь, и зачем.
Капот горячий, шершавый под ладонью от грунтовки. Щелчок замка, петли скрипят, и вот он - двигатель, чистый, собранный, каждый узел на своём месте.
Даша заглядывает внутрь, и я вижу, как её взгляд бегает по деталям, пытаясь разобраться, что где, хотя она и так знает - просто каждый раз удивляется заново, что из груды ржавого железа можно собрать что-то живое. Кроме гнезда справа. Пустота, которую она сразу видит, потому что всё остальное заполнено, а тут - дыра.
- Вот тут, да? Эта дырка? - Тычет пальцем в пустое гнездо, едва не касаясь шлангов. - Подожди, не говори, я помню. Это которая штука бензин качает, ты рассказывал. Насос.
- Топливный. - Убираю её руку от заткнутых шлангов - грязь попадёт, потом продувать. - Механический, от карбюраторной. Другой не встанет.
Даша трогает край посадочного места - отчищенное, гладкое, подготовленное, и от этого ещё обиднее, что ставить туда нечего.
- И что, прямо нигде? Ты же полгорода обшарил, неужели ни одной такой Нивы не попалось?
- Автомастерская на Заречной. Михалыч говорил, что там ещё может быть.
- «Может быть». - Приподнимает бровь, упирает руки в бока. - Не самый надёжный план, Сань. «Может быть» - это как «скорее всего нет, но давай помечтаем». Ты же понимаешь, что там наверняка всё растащили давным-давно?
- Единственный.
Пыль кружится в полосах света, медленно, лениво, и в этой медлительности есть что-то невыносимое - время идёт, а мы стоим. Даша смотрит на Ниву - собранную из десятка мёртвых машин, ожившую заново, почти готовую, и в слове «почти» помещается всё: два года работы, все эти вылазки в город, все синяки и порезы, и надежда, которая тоньше с каждым месяцем. Одна деталь - и можно ехать. Одна деталь - и всё зря. Расстояние между «почти» и «готово» - два часа по трассе через город, где не все рады гостям.
Вчера приходили из Дубков - торговцы. Говорили, что на западной дороге видели колонну: пять машин, все на ходу. Значит, кто-то умеет находить запчасти. Значит, запчасти ещё есть - пока. А через месяц уже не будет, потому что осень закроет дороги, грязь по колено, а зимой в город соваться - смерть. Сейчас или никогда, и я думал об этом всю ночь, сжимая рукоять ножа, и так и не заснул нормально.
* * *
- Пойду сегодня.
Тишина - такая, что слышно, как снаружи кто-то зовёт кур и стучит молоток вдалеке. Запах бензина из канистры - кажется резче, будто слова сделали его ближе.
- Я с тобой.
- Нет.
- Почему нет? Я быстрая. И ты знаешь, что я не из пугливых. Сколько раз я с тобой ходила за грибами к старой заправке, и ничего, нормально всё было. Давай, Сань, вдвоём быстрее управимся, ты покажешь, что искать, я буду смотреть по сторонам...
- Знаю. Нет.
- Сань. - Тише, и голос другой, без подколки, без игры. - Сань, я серьёзно. Ты каждый раз так - «нет, опасно, один справлюсь». А потом приходишь весь в царапинах и молчишь, будто ничего не было. Я же не слепая.
Разводной ключ в руке - сжимаю, не замечая, и костяшки занемели на рукоятке. Положить на верстак. Медленно. Глубокий вдох - запах масла и нагретого железа. Она права - каждый раз одно и то же, и каждый раз у меня нет других слов, кроме «нет». Не потому что не доверяю, а потому что знаю, что бывает на тех дорогах, когда солнце садится и тени вытягиваются. Знаю, как звучит тишина перед тем, как она перестаёт быть тишиной. И знаю, что я в те моменты становлюсь другим человеком - тем, кого она не знает и, надеюсь, никогда не узнает.
- Там промзона. Крысособаки. В городе - чёрт знает кто. Один пройду тихо. Вдвоём - нет.
- Ты всегда так говоришь. «Один тихо». А я потом сижу тут и считаю часы. Ты хоть раз об этом подумал?
Морщинка у глаза - та самая, которую она замечает у меня. Зеркалит и не знает, и я не скажу, потому что тогда придётся объяснить, почему я смотрю так внимательно.
Она быстрее меня, когда хочет, и выносливее, чем сама думает. Дело в другом. Не хочу, чтобы видела, как действую в городе, что включается, когда опасно, - то холодное, расчётливое, от чего руки перестают дрожать и начинают работать сами. Кто включается.
- Саня. - Полное имя, без «Сань», без мягкости, и от этого слова у меня что-то сжимается внутри, потому что она так обращается только когда всё всерьёз. - Ты не можешь вечно решать за двоих.
Молчу, потому что нечего ответить - она права, и я это знаю, и она знает, что я знаю, и от этого только хуже, потому что ничего не меняется.
Даша ждёт - секунда, две, три. Потом что-то в лице закрывается, как ставни на окнах перед грозой, и я вижу, как это происходит, и не могу остановить.
- Ладно. Иди.
Отвернулась к двери, но не ушла - стоит в дверном проёме, спиной ко мне. Дашино молчание - хуже крика, и она это знает. Это её оружие, точное, безотказное, и она знает, куда целить.
Сказал себе - так лучше, так безопаснее. Сказал, и почти поверил, и руки всё ещё сжимают ключ, хотя класть его некуда и незачем.
* * *
Проверяю нож - тот самый, с изолентой на рукояти. Утром грел под подушкой, теперь в самодельных ножнах. Лезвие вороненое, не блестит - матовое, невидимое. Рукоять ложится в ладонь, проверяю не глядя, привычка, руки делают сами, пока голова думает о другом. Ружьё остаётся - патроны на вес золота, а выстрел слышно за километр. Рюкзак на плечи - выцветший, армейский, заплаты на лямках, почти пустой. На обратном пути будет тяжелее - если будет обратный путь, а об этом лучше не думать, потому что если начнёшь, то не выйдешь за порог. Фляга бултыхнула - полная, и это хорошо, это всё, что нужно.
Даша стоит рядом, не касается, но тепло от неё - в полушаге, и я чувствую его кожей, как чувствуешь солнце через облако. Молчит, и это молчание другое, не утреннее - утром было легко, а сейчас в нём что-то натянутое, хрупкое, и одно слово может порвать.
- До темноты.
- Если не вернёшься - пойду искать.
- Не надо.
- Это не вопрос.
Тропинка от посёлка - между яблонями, потом к старой трассе. Яблони пахнут - сладко, чуть гнило, по-августовски, - и этот запах теперь значит «дом», хотя раньше ничего не значил, просто яблоки и есть яблоки, а теперь за каждым запахом стоит место, и люди, и жизнь, которую не выбирал, но к которой прирос. Утренний туман лежит языком, плотный у земли, рваный выше. Роса намочила ботинки за первые пятьдесят шагов, холод через ткань, влага к пальцам ног - мелочь, но неприятная, и я думаю, что надо бы промазать швы жиром, и думаю это каждый раз, и каждый раз забываю, как с замком. За спиной - дым из труб, петух орёт, чей-то далёкий смех.
Оборачиваюсь - последний раз, потому что если оборачиваться дважды, то не уйдёшь.
Даша у калитки - облокотилась на столб, смотрит вслед. Неподвижная, маленькая на расстоянии, и ветер треплет выбившуюся прядь, ту самую, которую Нина поправляла утром.
Дорога впереди - потрескавшийся асфальт, трава из трещин, и тишина, та самая - без гула, без моторов, без самолётов. Просто ветер и шаги, мои шаги, и с каждым посёлок за спиной становится тише, а город впереди - ближе.
Глава 2. Город
К.Д. Волков, военная история и урбанистика переходного периода, Уральский технический институт, 2087.
Города умирали не сразу. Сначала гасло электричество - и это было страшно. Потом уходили люди - и становилось тихо. А потом приходили те, кто заполняет любую пустоту: корни, стаи, дождь. Студенты часто спрашивают, что было опаснее всего в городских руинах тридцатых годов. Не обрушения и не радиация - этого почти не было в центральной полосе. Опаснее всего была привычка. Человек, ходивший одним маршрутом дважды, на третий раз переставал бояться. А город не переставал быть городом.
* * *
Ржавчина на языке - железистая, мелкая, рыжая пыль, которая оседает на губах и не сплёвывается. Промзона начинается без предупреждения: просто асфальт из серого становится бурым от окислов, и по обе стороны трассы вырастают бетонные стены цехов с чёрными глазницами оконных проёмов. Стёкол давно нет, и темнота за проёмами - густая, неподвижная, не дневная.
Пар изо рта. Позднее лето, а утро такое, что холод бетона чувствуешь даже через подошвы - тянет снизу, из фундаментов, из подвалов, которые не просыхают и не прогреваются никогда. Воздух здесь другой, чем на трассе, - сырой, тяжёлый, стоячий, будто промзона выдыхает из себя холод, и этот выдох - сырее моего.
Шаги гулко отдаются от стен. Слишком гулко. Пять полос пустой трассы несут звук как коридор, и каждый мой шаг объявляет: иду, здесь, один. Перехожу на обочину - трава мягче, тише, мокрые листья чавкают под подошвами, но хотя бы не эхо. Где-то в мастерской на Заречной, если верить Михалычу, лежит деталь, ради которой стоит терпеть и эхо, и холод, и всё, что ждёт впереди. Насос. Одна штука - и Нива заведётся. Если верить Михалычу.
Бетонный забор справа - с проломом, куски бетона на земле, арматура торчит, бурая, скрюченная. За проломом - двор цеха: лужи с масляной плёнкой, рельсы подъездных путей в бурых окислах, утопленные в грунт по головку. Трава по пояс между шпал. Плющ оплетает южную стену, толстый, деревянистый - не первый год растёт, не второй. Природа работает терпеливо и без перерывов.
Ветер качает лист жести на крыше крайнего цеха - скрии-ип, скрии-ип, - ритмично, как маятник, и к этому скрипу можно привыкнуть за минуту, и это плохо, потому что за скрипом можно не услышать другое.
Останавливаюсь. Слушаю. Не головой - всем телом: кожей на шее, ступнями, той частью позвоночника между лопатками, которая чует чужой взгляд раньше глаз.
Провода на покосившемся столбе ЛЭП гудят низко, басовой струной. Капель откуда-то из глубины промзоны - вода по бетону, гулкая, мерная. Ворона на ржавом столбе - одна, не стая - каркнула коротко, замолчала. Сидит, поворачивает голову. Следит. Одна ворона - нормально. Рой - другое дело.
Ноги выбирают тихие участки - гравий обхожу, мокрую траву предпочитаю сухому асфальту, на листья наступаю серединой стопы, перекатом, без шлёпанья. Не думаю об этом - ноги выбирают, я соглашаюсь. Два года мирной жизни - чинил заборы, таскал воду, ковырялся в двигателе, - а маршрут по-прежнему прокладывает тот, другой. Солдат, которого я хотел бы забыть, но который не забывает меня.
Проверяю нож - автоматически, как дыхание. Изолента тёплая от бедра, ладонь нашла и отпустила. Всё на месте. Можно идти.
Рекламный щит у обочины - металлический каркас и лохмотья плёнки, на которых угадывается женское лицо и красные буквы «...РОДАЖ...». Пластиковые пакеты в ветках клёна рядом - выцвели до белизны, хлопают на ветру, ещё один шум, к которому нужно привыкнуть и вычесть из общей картины.
Запах меняется. Полынь на обочине - горькая, сухая, единственное живое в этом куске дороги - уступает место тяжёлому и затхлому: мокрый бетон, подвалы, стоячая вода. И под ним - другой, знакомый. Мускусный, резкий, густой, с кислой нотой. Как от мокрой псины, но гуще, плотнее, и тянет зажать нос - но тогда не узнаешь, когда запах станет сильнее, а сильнее - значит ближе.
Крысособаки. Гнездо рядом, не дальше тридцати метров. Насос никуда не денется - а вот я могу, если сделаю глупость.
Не останавливаюсь - замедляюсь. Шаг ровный, тот же ритм, не быстрее, не медленнее. Бежать - спровоцировать. Остановиться - обозначить себя добычей. Идти - единственное правильное.
Из подвала слева - шорох. Скрёб когтей по бетону, короткий, как кто-то переступил. Потом тишина. Потом - дыхание. Тяжёлое, хриплое, с присвистом, как у астматика. Не одно - два, может, три. Сопение из темноты, из-за стены, в метре от проёма, через который видно только черноту.
Не смотрю. Прямой взгляд - вызов. Держу боковым зрением: проём, темнота, ничего не двигается, но дышит, и дыхание - влажное, рваное, с бульканьем, будто слизь в лёгких.
Мышцы спины стянулись - лопатки свело, и между ними зудит, как бывает, когда кто-то смотрит, а ты не видишь кто. Челюсти сомкнуты. Руки свободны, правая у ножа, но не на рукояти - рядом, наготове, чтобы не провоцировать и не опаздывать.
У стены цеха - перья. Серые, разбросаны веером, бурые пятна на бетоне, подсохшие. Вчерашние. Птица - крупная, судя по маховым перьям, может ворона, может голубь. От неё осталось немного. Переступаю, не наступая на пятна.
Дыхание за стеной смолкает. Разом, как отрезали, - и эта тишина хуже сопения, потому что сопение - это «я тут, я знаю, что ты тут, мы оба знаем правила», а тишина - это решение. Или подготовка к решению.
Двадцать шагов. Пятнадцать. Десять.
Справа, в оконном проёме второго этажа - движение. Или нет. Тень, качнувшаяся от ветра, кусок занавески, полиэтилен - что угодно. Шаг не сбиваю, но рука снова на ноже - когда успела? Пять шагов. Четыре.
Фляга бьёт по бедру - алюминиевая, холодная, полная, - и бульканье кажется оглушительным. Рука прижимает её к боку, и дальше иду так - левая на фляге, правая у ножа, дыхание через нос, ровное, четыре счёта вдох, четыре выдох, как учили, как вбивали на учениях, как на любом патруле.
Лязг сзади - короткий, металлический, коготь по рельсу или по арматуре. Не оборачиваюсь. Шаг. Шаг. Шаг.
Промзона кончается не стеной - просто бетонные коробки расступаются, и слева открывается пустырь с останками грузовиков, а впереди - первые дома городской окраины. Забор из профнастила, за ним - дым из трубы - еловый, смолистый, тянется низко над крышами. Значит, жильё. Значит, люди. Значит, самое страшное - позади, хотя бы на время.
Плечи опускаются - и только по этому понимаю, как были подняты, как держали, как тянули мышцы шеи всю дорогу через промзону. Шея отпускает - и по тупой боли в затылке понимаю, как долго держал голову втянутой. Сказал бы кто со стороны: спокоен, собран, всё под контролем. Спокоен не был. Просто шёл.
Даша мелькает перед глазами - у калитки, маленькая на расстоянии, рука козырьком от солнца. Отгоняю. Нельзя. Не здесь, не сейчас - до мастерской ещё полчаса через окраины, а расслабленная голова пропускает то, что напряжённая ловит. Потом. Всё потом.
Впереди - город. Окраины, переулки, Заречная. Мастерская, где Михалыч видел запчасти в последний раз. Насос - чугунный корпус, диафрагма, рычаг, - без которого Нива останется ржавеющей коробкой в сарае, а сарай останется домом, а дом - ловушкой.
Пальцы ног мокрые в ботинках - роса с утра так и не высохла, или промзона добавила, из луж. Мозоль на левой пятке ноет при каждом шаге. Мелочь, но она напоминает: тело - не машина, у тела есть мнение, и скоро оно его выскажет.
Трасса уходит вниз, к мосту через овраг - бетон крепкий, перила проржавели, отсутствуют секциями. За мостом - первые огороды, собачий лай, женский голос вдалеке: зовёт кого-то, неразборчиво, бытовое.
Город. Каждый раз, когда сюда прихожу, жду подвоха. Каждый раз говорю себе - знаешь маршрут, знаешь опасные точки, знаешь время, когда можно и когда нельзя. Двенадцать лет этот город стоит без электричества, без закона, без будущего - и всё ещё опасен. Не руинами. Людьми.
Лямка рюкзака натирает плечо через рубашку, та самая, которую не подшил. Рюкзак болтается за спиной - пустой, лёгкий, бесполезный. На обратном пути он или будет тяжелее, или не будет обратного пути, о котором стоит думать.
* * *
За мостом воздух теплеет - печной дым слоями висит над крышами, и после промзоны с её бетонной сыростью этот дым пахнет почти как еда. Не еда - но обещание, что здесь кто-то живёт, кто-то топит, кому-то есть дело до тепла. Желудок сводит - коротко, зло, напоминая, что лепёшка была давно, а с тех пор только вода из фляги.
Частный сектор: заборы из чего попало - доски, шифер, куски рабицы, привязанные проволокой к кривым столбам. За заборами - жизнь. Подсолнухи вдоль дорожки, тяжёлые шляпки согнулись к земле. Тыквы лежат прямо на тропинке, рыжие, растрескавшиеся от спелости. Грядки ухоженные, ровные - и в этом больше упрямства, чем любви. Здешние огороды не похожи на наши, посёлковые, - крупнее, злее, каждый клочок использован, даже обочины.
Дворовая собака за углом - рыжая, с обвисшим брюхом - гавкает через штакетник, лениво, не вставая. Не на меня конкретно, а по обязанности, потому что мимо идёт кто-то, и положено гавкнуть. За ней, дальше по улице - стук топора. Ритмичный, деревянный: удар, треск расколотого полена, пауза, шорох, удар снова. Мужик у поленницы, спина, клетчатая рубашка, не оборачивается. Женщина с вёдрами от колодца - коромысло на плече, плещется, шаги мелкие, торопливые. Не смотрит в мою сторону - или делает вид.
Ребёнок на заборе. Лет семь, может, шесть. Голые колени в ссадинах, рубашка не по размеру, сползает с плеча. Смотрит круглыми глазами - не здоровается, не убегает, не зовёт взрослых. Просто смотрит, как смотрят на что-то незнакомое, что не похоже на угрозу, но и на нормальное тоже не похоже. Чужак на их улице. Прохожу мимо, киваю. Он не кивает в ответ. Провожает взглядом, молча, и шея поворачивается следом, пока не перестаю видеть его боковым зрением.
Шаг обычный, не бесшумный - нет смысла красться по жилой улице, это только привлекает внимание. Здесь - почти нормально. Люди живут, топят, копают, стучат, перекликаются, и если не считать заколоченные окна в каждом третьем доме, если не замечать пустые участки с обвалившимися крышами, то можно на минуту поверить, что мир всё ещё стоит.
На минуту.
Из-за забора тянет варёной картошкой - густо, крахмально, и желудок подтягивается к рёбрам. Скрип тележки - кто-то тащит по дороге, колёса визжат, несмазанные, и этот визг такой обыденный, такой мирный, что хочется остановиться и слушать.
Не останавливаюсь.
Три квартала - и окраина заканчивается. Не обрывается - выцветает. Заборы реже, ниже, потом исчезают. Огороды сменяются пустырями. Дым - был, и нет, последняя труба осталась позади. Стук топора - пропал. Собачий лай - пропал. Голоса - пропали. И то, что осталось, стягивает кожу на затылке.
Переход незаметный - вот ещё шла улица, ещё мелькнул бельевой верёвок с перешитым бельём, блеснуло стекло в окне, - и вдруг нет ничего. Пятиэтажки начинаются за перекрёстком: серые, облупленные, на первых этажах вместо стёкол фанера, на верхних - стёкла целые, но мутные, как бельма. Подъезды с распахнутыми дверями, темнота за ними неподвижная, густая, оттуда несёт сыростью и плесенью даже с дороги. Балконы - некоторые обрушились, свисают арматурой, занавески хлопают на ветру в открытых проёмах.
Никто не живёт.
Высотка вдалеке - тёмные окна, на торцевой стене граффити: красная краска, что-то вроде черепа и надпись, которую не прочитать с такого расстояния. Чья-то метка, чья-то территория. Вывески: «Пя...рочка» - буквы отвалились, висят на одном крепеже, «Ма...ит», «С...нк». Светофор у перекрёстка - мёртвый, чёрные глаза, стоит ровно, никому не нужный, никем не сваленный. Домофон у подъезда - панель с кнопками, экран треснул, корпус держится - всё ещё ждёт звонка.
Машины. Вросли в асфальт, в кусты, в землю. «Приора» без колёс, вьюнок оплёл стойки так плотно, что кузов кажется зелёным. «Газель» с распахнутыми задними дверями - внутри птичье гнездо, старое, пустое. Перевёрнутый седан, из-под которого растёт куст бузины, протиснулся через щель между днищем и асфальтом и теперь раздвигает машину изнутри, терпеливо, по миллиметру в год.
Воздух меняется на коже - был тёплый от печей и домов, стал холодный, сырой, стоячий. Как войти в подвал. Разница такая чёткая, что кажется: можно провести черту на асфальте - здесь живые, а здесь нет.
Челюсть сжимается. Не думаю об этом, просто замечаю - зубы стиснуты, жевательные мышцы каменные. Плечи поднимаются обратно, сами, без команды. Дыхание выравнивается, шаг подстраивается, становится бесшумным, и всё это происходит без решения, без мысли - тело само знает, что делать, когда вокруг пусто и глухо.
Две минуты назад шёл по улице мимо огородов, мимо собак и детей, и был почти человеком. Сейчас - другое. Шаг бесшумный, дыхание ровное, взгляд рассеянный - видеть всё и не цепляться ни за что. Кулаки окаменели, и пришлось стряхивать их, встряхивать кисти, как после долгой работы с кувалдой. Два года мирной жизни - и хватило тридцати секунд, чтобы солдат проснулся и вытеснил всех остальных.
Центр - прямо, через четыре квартала. Не пойду прямо. Михалыч объяснял: банды держат центр, рынок, склады. Днём спят или пьют, ночью - патрули, посты, мутные дела. На Заречную не суются, говорил, там брать нечего. «Не суются» - слово, от которого мало проку, потому что «не суются» сегодня не значит «не сунутся» завтра.
Сворачиваю в переулок. Кирпичные стены, штукатурка осыпается хлопьями - задеваю плечом, и белая пыль на куртке. Под ногами - осколки. Хрустят, и каждый хруст отдаётся в стенах, как в колодце. Морщусь. Переступаю, ищу тихие участки: мох на бордюре, мокрые доски у подъезда, земля, где плитка разъехалась и трава пробилась в щели.
Из подворотни в ноздри ударило мочой - резкой, застарелой, пробивает через рот. Кто-то жил здесь или ночевал. Дальше - гниль: мокрое дерево, мебель, выброшенная из окон, размокшая от дождей, диван с провисшими пружинами посреди тротуара, вокруг него крапива, обросла, значит давно лежит. А за крапивой, у стены - куст смородины, одичавший, мелкие ягоды, чёрные, переспелые. Птицы расклевали половину, остальное сохнет на ветках. Жизнь пробивается даже здесь, где нечему пробиваться.
Граффити на кирпиче - старое, выцветшее. «Лёха + Света 2023». Двенадцать лет. Баллончиком на стене, торопливо, буквы кривые, и сердечко, нелепое, детское. Скрип сверху - ставня на верхнем этаже, открытая, качается. Или не ставня. Замираю на полшага, слушаю. Ветер. Ставня. Иду дальше.
Обхожу центр по дуге - переулками, дворами, вдоль пятиэтажек с тыла, где подъезды не на улицу, а во дворы. Площадки с качелями, песочницы, заросшие травой, горка покосилась, железная, облезлая. Чей-то трёхколёсный велосипед у подъезда, вросший в землю по ось.
Капель откуда-то сверху - вода по бетону, мерная, одинокая. Эхо собственных шагов отражается от стен, множится, возвращается - и каждый раз, когда возвращается, мозг на долю секунды решает: свой, чужой? Свой. Свой. Свой.
Тротуары вспучены корнями, плитка разъехалась, в щелях мох, густой, тёмный. Где не обойти осколки - наступаю серединой стопы, перекатом, медленно, давлю, а не ломаю, и они оседают под подошвой с тихим, коротким хрустом вместо звона.
Рука на ноже. Не на рукояти - рядом, в сантиметре, кисть расслаблена, но расстояние отмерено, и если нужно, хват встанет раньше мысли.
Заречная - через два переулка. Банды сюда не доходят, жилых тоже нет. Мастерская где-то там, если Михалыч не напутал, если за два года не вынесли всё.
Ремень ножен натирает бедро через штанину. Мозоль ноет. Переулок заворачивает, и за поворотом - длинный забор из профлиста, выцветшего до белизны, а за ним вывеска, косо висящая на одном болте: «Автосервис». Буквы едва читаются под слоем грязи и дождевых потёков. Прибавляю шаг.
* * *
Створка ворот сдвигается тяжело - металл по бетону, протяжный визг, который разносится по переулку и бьёт по нервам. Замираю, держу створку, слушаю. Тишина. Пустая улица, забор, голубь на карнизе напротив - дёрнул головой, замер, снова дёрнул. Ворота заржавели, но не заварены, и петли, хоть и еле ворочаются, проворачиваются - кто-то открывал их до меня. Не так давно. Ржавчина на ладони - рыжая, влажная, зернистая.
Протискиваюсь в щель, не раздвигая створки шире. Хватит.
Темнота - после улицы густая, плотная, заливает глаза чернотой, и несколько секунд стою, моргаю, жду, пока проступят контуры. Щели в воротах пропускают тонкие полосы дневного света - горизонтальные, острые, рассекают пространство, и взвесь в них висит такая густая, что кажется дымом. Пахнет отработкой. Старой, впитавшейся в бетон, в стены, в воздух - и это запах, от которого горло перехватывает узнаванием. Как в сарае, только мертвее. Тот же солидол, тот же тосол, тот же бензиновый привкус - только без рук, без дела, без смысла.
Фонарик из кармана. Пластиковый корпус, пружинный рычаг, самодельная перемотка проволокой на месте треснувшего крепления. Жму - жик-жик-жик - и узкий жёлтый луч выхватывает из темноты край стеллажа, банку без крышки, жирное пятно на полу. Звук механизма режет тишину, и хочется жать тише, но тише не получается - пружина тугая, под каждое нажатие нужно полкисти, и через пять минут она онемеет.
Мастерская. Яма по центру - прямоугольная, заполненная грязной водой на треть, нефтяная плёнка на поверхности переливается в луче, жирно, радужно. У края ямы - упавший домкрат, покрытый рыжей коркой, ручка отломана. Стеллажи - четыре ряда, два перевёрнуты, полки согнуты, содержимое на полу: шланги, фильтры, прокладки, россыпь болтов и гаек вперемешку с мышиным помётом. Кто-то перебирал до меня - выбрал, что хотел, остальное бросил. Компрессор в углу - зелёный, облупленный, шланги растрескались и свисают безжизненно.
Капель. Вода - сверху, с потолочной плиты - падает в яму, и звук разносится по мастерской, мерный, с интервалом в три секунды. Пульс здания, которое ещё не до конца умерло.
Начинаю с правого стеллажа, верхняя полка. Луч дрожит в такт нажатиям, по стеллажу бежит круг света, жёлтый, неровный, выхватывая деталь за деталью. Левая рука давит рычаг, правая - тянется, берёт, ощупывает. Руки уже на месте - взгляд догоняет: вот корпус слишком мелкий, слишком лёгкий - форсунка, алюминий, не то. Вот чугунный блок, тяжёлый, скользкий от старой смазки - форма другая, грани прямые, дизельная, не подходит. Вот пластик, хрупкий, палец проваливается в трещину - корпус фильтра, лопнувший по шву.
Окислы на руках нарастают с каждой полкой - рыжие, шершавые, смешивается с тёмной жирной плёнкой и пылью, и руки становятся чёрно-бурыми, как у Михалыча, когда он ковыряется в своих запасах. Привкус металла на губах - сухой, мелкий, скрипит на зубах. Горло першит.
Вторая полка. Третья. Нижние - мышиный помёт гуще, кислятина бьёт в нос, и под руку попадается гнездо, свитое из тряпок и картона, тёплое ещё. Мышь метнулась по стеллажу - звяканье мелких деталей, шорох, тишина.
Верстак у стены. Тиски - зажаты намертво, ржавые, не провернуть. Гаечные ключи на крючках - набор неполный, лучшие унесли, остались мелкие и один разводной, без подвижной губки. Банки из-под кофе - три штуки, в каждой мелочёвка: шайбы, шплинты, самонарезы. Перебираю, перекладываю, ставлю обратно. Пусто.
Перевёрнутые стеллажи. Наклоняюсь, свечу под них - луч скользит по бетону, по тёмным разводам, по россыпи деталей, которые раскатились при падении. Инжекторные рампы. Катушки зажигания. Датчики, провода, патрубки. Всё от инжекторных двигателей, всё не то. Инжектор без электроники, без диагностики, без блока управления - железо, которое можно только переплавить на грузила.
Карбюраторного - ничего. Ни насоса, ни карбюратора, ни поплавковой камеры. Кто-то до меня знал, что ищет, и знал, где искать.
Яма. Подхожу к краю, свечу вниз. Грязная вода, радужная плёнка, на дне - неразличимый мусор, что-то длинное, может труба, может монтировка. Лезть? Вода по колено, может, глубже, и чёрная, и воняет тиной, болотной кислой тухлятиной, от которой глаза слезятся. Нет. Если насос лежал на полке - его забрали с полки. Никто не бросает рабочую деталь в яму.
Стена напротив ворот. Луч скользит по кирпичу, по плесени, по выцветшему плакату - «РАБОТАЙ В ОЧКАХ!» - угол оторван, буквы еле видны. И рядом - календарь. Глянцевый когда-то, сейчас жёлтый, скрученный по краям. 2024 год. Март. Страница открыта на марте, и кто-то отмечал дни крестиками - аккуратно, ручкой, каждый день, один за другим, ровные синие крестики в клетках. Последний - на четырнадцатом. Четырнадцатое марта, и дальше - чистые клетки, пустые дни, в которые никто не пришёл ставить крестик.
Двенадцать лет назад кто-то работал здесь каждый день и считал дни. Может, ждал зарплату, может, отпуск, может, ещё что-то. Четырнадцатое - и всё. Неважно, чего ждал. Не дождался.
Свет скользит по полу, по следам. Полосы в слое наносной грязи. Широкие, ровные, длинные - от стеллажей к воротам. Кто-то волочил тяжёлое. Что-то плоское и большое, если судить по ширине полос, и тащил к выходу, а не внутрь. Края ещё чёткие, слой не затянул, - значит недавно, неделя, может две.
Опередили. Пришли, знали, что брать, перебрали, выбрали, утащили. Систематично, как я сейчас, только раньше.
Рычаг фонарика замирает в руке. Свет гаснет.
Темнота. Полная, чёрная, только полоски дневного света через щели ворот и вода - сверху, в яму, мерная, равнодушная. Стою, руки вдоль тела, фонарик в левой - не нажимаю. Пружина отдыхает. Кисть отдыхает. Всё остальное - нет.
Тяжесть в груди, медленная, давящая, как будто рёбра стянули ремнём на одно отверстие туже. Плечи обвисли. Дыхание мелкое, верхнее, не доходит до живота. Где-то под стеллажом шуршит мышь - единственное живое в этой коробке, не считая меня, и разница между нами в том, что мыши тут хорошо.
Шёл два часа через промзону, через крысособачьи гнёзда, через пустые кварталы. Шёл за одной деталью. Чугунный корпус, диафрагма, рычаг - двести граммов, которые отделяют работающий двигатель от мёртвого. И нет их. И не будет.
Губы склеились, и разлепляю их с усилием. Пыль на зубах.
Стою. Секунду, две, пять, не знаю сколько. Темнота давит со всех сторон, и мастерская молчит, и город за воротами молчит.
Выдох. Медленный, через рот, длинный, пока лёгкие не сожмутся до конца. Вдох - глубже, до живота. Ещё раз. Рёбра расходятся, ремень ослабевает на полотверстия.
Ладно.
Нажимаю рычаг, свет вспыхивает, прыгает по стене, по воротам. Надо уходить. Здесь больше нечего искать. Разворачиваюсь, и подошва чавкает по мокрому бетону у ямы, и этот звук - мокрый, гулкий - единственное, что провожает. На пороге оборачиваюсь. Зачем - не знаю. Луч выхватывает календарь на стене, четырнадцатое марта, синий крестик. Свет гаснет. Фонарик щёлкает в кармане при каждом шаге - сухо, мелко, как часы, которые считают что-то, но непонятно что.
* * *
Голоса.
Не сразу - сначала гул, неразборчивый, как далёкое радио, и мозг пытается списать на ветер, на лязг жести, на что угодно объяснимое. Но ветер не смеётся. И жесть не матерится.
Замираю у створки. Рука, которая тянулась сдвинуть металл, повисает в воздухе. Фонарик - в кармане, и хорошо, что в кармане, хорошо, что погасил. Сквозь щели - полоски дневного света, и в этих полосках ничего не видно, только пыль, но слышно - слышно всё.
Два голоса. Нет, три. Один - громкий, хвастливый, слова сливаются, но тон понятный: нашёл, взял, моё. «...целый ящик, прикинь, вот такой, я ему говорю - не лезь, а он...» Второй - гогочущий, надрывный, хохочет после каждой фразы первого, и смех этот - жирный, мокрый, довольный. Третий молчит.
И молчание третьего - громче двух остальных.
Отступаю от проёма. Шаг назад, бесшумный, с пятки на носок, правая нога, левая, вес на переднюю часть стопы. Спиной к стене - кирпич вдавливается между лопатками, холодный, шершавый, и от него не то чтобы спокойствие, но опора: сзади - камень, сзади - ничего нет, не подойдут. Темнота мастерской обнимает со всех сторон, и я в ней - часть темноты, неподвижный, как стеллажи, как остановившийся компрессор, как всё, что здесь осталось.
Нож в руке.
Когда достал - не помню. Прямой хват, лезвие от себя, большой палец на обухе, изолента на рукояти впивается в мокрую от пота ладонь.
Шаги снаружи - тяжёлые, неторопливые. Не крадутся. Идут - как ходят по своей территории, хозяевами, не оглядываясь. Ближе. Ещё ближе. И останавливаются. Прямо снаружи.
Лязг - чья-то спина привалилась к металлу створки, и створка дрогнула, качнулась на петлях, и дыхание перехватывает - горло само перекрывается, рёбра сжимаются, и воздух застревает где-то на полпути.
- Дай прикурить. Чё стоишь.
Чирк. Чирк. Третий раз - загорелась. Через щели - тонкая струйка табачного дыма, вползает внутрь, вьётся в полоске света, расползается. Запах резкий, самокруточный - не фабричные сигареты, а сушёный лист, горький, плотный, забивает масляный дух мастерской. Дым пахнет чужими людьми, и от этого запаха рот наполняется железом - медный привкус на корне языка, тот самый, из прошлой жизни, тошнотворный.
Сердце бьёт в рёбра - изнутри, тяжело, толчками, и кажется: стены дрожат, металл дрожит, они слышат.
Не слышат.
- ...а тот, с бородой, который у складов стоит, он мне говорит - давай пополам. Я ему - иди на хер. Нашёл я, моё. И чё он мне сделает?
Хохот - гогочущий, мокрый, задыхающийся. Первый продолжает, голос ближе - привалился с другой стороны створки, прямо напротив меня, стенка профлиста между нами, сантиметры.
Третий - ни слова, ни смешка. Но шаги были - три пары ног, три ритма, и один замолк раньше остальных, и где он стоит - непонятно. Тот, кто молчит, - самый опасный. Слушает, пока другие трепятся. Смотрит, пока другие курят. Вбивали на учениях: «Бей первым того, кто молчит. Громкий - отвлечение. Тихий - угроза».
Дыхание - через нос, медленное, четыре счёта вдох, четыре выдох, и между выдохом и вдохом - пауза, пустая, глухая. Пот - резкий, кислый, не как от работы у тёти Нины. Другой. Химический, звериный, пот, который выступает не от жары, а от готовности. Рубашка мокрая на спине, липнет к кирпичу.
Минута. Две. Они не уходят. Курят. Первый рассказывает про склады, про какого-то мужика, который задолжал, про ящик с инструментами. Второй ржёт. Третий - ни звука. Дым тянет через щели, и дым становится гуще, плотнее, наслаивается, забивает ноздри.
Задняя стена.
Разворачиваюсь медленно, по миллиметру, снимая спину с кирпича, - и каждый сантиметр движения отдаётся в ушах шорохом ткани о камень. Громко. Нет - тихо, просто всё обострилось, и теперь собственное дыхание - рёв, собственный шаг - удар. Иду вдоль стены, правым плечом к кирпичу, нож в левой, правая - вперёд, ощупывает темноту, как слепой. Ступни мягко, распределяя вес, - и пол под ногами бетонный, ровный, но у задней стены - мокрый, подошва скользит, и сердце на секунду подскакивает к горлу, и замирает, и падает обратно.
Дверь. Заколоченная - три доски горизонтально, крест-накрест гвоздями. Но доски серые, трухлявые, мокрые на ощупь - волокна расходятся под пальцами, как размокший картон. Гвозди изъедены до рыжих огрызков. Через щели между досками - переулок: крапива, битый кирпич, стена соседнего здания в пятнах плесени.
Первая доска. Упираюсь ладонью, давлю - медленно, ровно, распределяя усилие, чтобы не хрустнуло разом. Дерево стонет - тихо, тягуче, - и этот звук бьёт по нервам, как удар тока. Замираю. Голоса за стеной - продолжают, не сбились, не замолкли. Не услышали. Или услышали - и третий сейчас смотрит на проём. Давлю дальше. Доска подаётся, выгибается наружу, гвозди вылезают из косяка с влажным хрустом - мокрые, рыхлые, косяк держит их из последних сил. Щепка вонзается в ладонь - не чувствую. Потом.
Вторая доска. Быстрее - мокрая насквозь, трухлявая, поддаётся почти без звука, просто отваливается, мягко, как кусок мха. Дыра - в человека. Свет из переулка падает на лицо, и после темноты мастерской он кажется ослепительным, хотя это просто серый свет - небо затянуло, пока ковырялся внутри.
Протискиваюсь. Плечи, рюкзак, бёдра - дерево цепляет за куртку, тянет, рвёт, отпускает. Крапива снаружи хлещет по запястьям - жгучая, мгновенная, и жжение нарастает, разливается, зудит, но руки не дёргаются, потому что дёрнуться - значит шумнуть.
Переулок. Битый кирпич под ногами, неровный, шатается, щиколотки подворачиваются на каждом шаге. Мусорный контейнер на боку, шершавый от корки окислов, - и за него, на корточки, колени в холодную мокрую землю. Спина к холодному металлу.
Слушаю. Голоса - глуше, дальше, через стену мастерской. Первый всё ещё треплется. Второй - тише, устал смеяться. Третий - ни звука. Ни одного звука за всё время. Ни слова, ни кашля, ни шарканья. Как будто его нет. Но он есть. Три пары ног шли - три ритма, считал шаги.
Десять секунд. Двадцать. Голоса не приближаются. Не заходят внутрь, не обходят здание. Просто стоят, курят, трепятся. Случайность - остановились покурить у стены, потому что удобная, прислониться можно. Не потому что заметили.
Поднимаюсь. Ноги ватные, колени не слушаются с первого раза - приходится упереться рукой в контейнер, и шершавая корка скрежещет под ладонью, и замираю снова, и жду, и ничего.
Ухожу. Через дворы, пригибаясь, вдоль стен. Крапива по пояс, обжигает сквозь штаны. Шаг - быстрый, но не бег, бег - это шум, это паника, это провал. Шаг, шаг, шаг - мимо заколоченных подъездов, мимо перевёрнутой лавки, мимо кирпичного забора с дырой, через которую видно пустой двор с качелями, мимо всего этого, быстро, бесшумно, и город расступается, и переулки ведут, и ноги знают маршрут, потому что ноги запомнили его утром.
Голоса - пропали. Тишина. Только собственные шаги и собственное дыхание, и пульс, который до сих пор стучит в горле, в пальцах, везде.
На окраине - первые заборы, огороды, собачий лай. Дым, навоз, варёная каша - своё, посёлковое. Можно выдохнуть.
Не выдыхаю.
Потому что мысль - та, которую гнал всю дорогу через дворы, - наконец догоняет. Догоняет и садится в голову, как садилась сотни раз, отработанно и точно.
Мог бы их убить. Троих. Первого - ножом, пока не понял, удар снизу, под рёбра, с шагом. Второго - пока оборачивается, секунда, полторы, горло или подмышечная, зависит от того, как близко. Третьего - того, который молчал, - тот успел бы среагировать, но не успел бы понять, потому что двое легли за три секунды, а три секунды - это слишком быстро для понимания.
Мысль ложится в голову готовой, отработанной, со всеми деталями и расчётами, и от этого - от того, как легко вернулось - виски сдавливает, тупо, знакомо. Мелкая дрожь от затылка вниз по шее, по плечам, как от холода, хотя не холодно. Не от страха. От того, как легко она пришла. Как привычно. Как правильно легла - без сопротивления, без отвращения, как инструмент в руку, которая помнит его форму.
Нож в руке. До сих пор. Хват мёртвый - пальцы затекли, побелели, и разжимаю их по одному, как утром на топчане, когда просыпаюсь и нож под подушкой, и нужно заставить руку отпустить. Тот же жест. То же усилие. Вкладываю в ножны - лезвие входит с тихим щелчком, и большой палец не попадает по кнопке, промахивается, попадает со второго раза, и я иду, и город позади, и промзона впереди, и крысособаки, и трасса, и всё остальное.
Нож убрал только когда последние дома остались за спиной. До этого - рука возвращалась к рукояти, каждые двадцать шагов, каждые тридцать, проверяла, касалась, убеждалась. Не потому что боялся. Потому что хват отпускает последним - позже мыслей, позже дыхания, позже всего.
На запястьях - красные волдыри от крапивы. На ладони - щепка, глубоко, кровит. Пот высыхает на спине, и рубашка стоит коркой, и холод пробирает - не снаружи, изнутри.
Сказал себе: просто ушёл. Механик, не солдат. Ищу запчасти, чиню машину, живу.
Руки трясутся.
* * *
Всё, что было дальше, я узнал не сразу. По кускам - от Даши, от тёти Нины, от соседки Зинаиды, которая видела из окна и пересказала так, будто сама торговалась. Куски сложились позже, не все ровно, кое-где пришлось додумать, но суть - вот.
Пока я прижимался спиной к кирпичной стене в мастерской и считал чужие шаги, в поселении скрипела тележка.
Скрип этот - велосипедные колёса на деревянной раме, ось несмазанная, с присвистом - слышно от дальних огородов. Даша рассказывала: стояла на грядке у тёти Нины, окучивала картошку, и услышала - скрип-свист, скрип-свист, - и выпрямилась, потому что этот звук ни с чем не спутаешь, так скрипят только бродячие торговцы, а последний был месяца три назад, а это значит - новый товар, новые вещи, и может быть, может быть.
Мужик шёл по центральной тропинке, не торопясь, как ходят люди, которые делают это каждый день и знают, что спешка пугает покупателей. Немолодой - за пятьдесят, загар несмываемый, дорожный, борода с проседью. Глаза маленькие, быстрые - те глаза, которые смотрят на вещи и людей одинаково. Ботинки хорошие, крепкие, берёг их - ботинки для ходока важнее ножа. Деревянная рама на велосипедных колёсах катилась за ним, нагруженная ящиками, свёртками, мешками; связки инструментов позвякивали при каждом толчке, брезент сверху привязан бельевой верёвкой. Пахло от всего этого добра дорогой: пыль, пот, дублёная кожа ремней, металлическая стружка, и что-то сладковатое - сухие травы в холщовых мешочках, подвешенные к раме.
- Подходи, посмотри, не торопись, - голос негромкий, обходительный, наигранный - голос человека, который произносит это каждое утро в каждом поселении. - Инструмент, ткань, свечи. Лекарства есть - мазь от ожогов, йод, бинты. Запчасти автомобильные - кому нужда, сейчас сезон, все чинятся.
Даша бросила тяпку. Не положила - бросила, в грядку, остриём вниз, и тётя Нина крикнула что-то вслед, но Даша уже перемахнула через низкий штакетник и шла к нему, вытирая руки о штаны, и земля сыпалась с ладоней, и хвост растрепался, и на лбу - мазок грязи, а ей было плевать - в ящиках лежали чугунные формы - масляные, литые, те самые, которые она видела у меня в сарае на полках.
Она говорила - стояла, смотрела на ящик и не могла вспомнить слово. Какое слово - «насос»? Нет, слово она помнила. Не могла вспомнить, как начать разговор, чтобы не выдать, как сильно ей это нужно. Торговец, который видит нужду, задирает цену - это Даша знала, этому тётя Нина научила, а тётя Нина торговаться умела так, что и мёртвого обобрала бы.
- Ой, слушай, а это у тебя что - автозапчасти, да? Можно глянуть? Ну, просто так, интересно, у нас тут все вечно что-то чинят, Михалыч вон полсарая завалил деталями, может, кому пригодится. А то я стою тут, картошку окучиваю, и слышу - скрипит, ну, думаю, надо посмотреть, вдруг чего полезного.
Улыбнулся - дежурно, без удивления, как улыбаются всем, кто подходит с интересом. Большие руки ловко сняли ящик, поставили на утоптанную землю. Пальцы - тёмные, въевшаяся грязь под ногтями, костяшки в старых мозолях, но движения мягкие, бережные, как у человека, который знает цену каждой вещи.
- Гляди, конечно, не стесняйся. Тут немного осталось - по дороге разобрали, у каждого что-то сыплется, что-то течёт, такое время, сама знаешь. Но кое-что есть, кое-что стоящее, я зря не вожу. Место на колёсах - тоже товар.
Ящик деревянный, без крышки, внутри - детали в промасленных тряпках, в газетных обрывках, навалом. Даша присела на корточки, начала перебирать - и руки выдали: она не просто смотрела, а щупала, проверяла, откладывала, как человек, который знает, что ищет. Наверное, она сидела так - хвост через плечо, грязь на лбу, губа закушена, - и перебирала чугунные железки с той же сосредоточенностью, с какой копалась у меня в ящике с инструментами, запоминая названия, которые я бормотал себе под нос. Хотя, может, я додумываю - Даша рассказывала сбивчиво, перескакивая, а я заполнял пустоты тем, что знал о ней.
- А вот это... Это же насос? Подожди, подожди. Тут рычаг, значит диафрагменный, бензиновый, да? На Ниву подойдёт? Саня мне объяснял - ему нужен с рычагом, механический, не электрический, у карбюраторных по-другому устроено, там не от движка качает, а рычагом от распредвала, и... Этот, кажется? Ну-ка, ну-ка.
Торговец наклонил голову - так Даша сказала, а может, Зинаида, они по-разному рассказывали - посмотрел на неё чуть внимательнее. Не каждый день деревенская девчонка с землёй под ногтями перебирает детали, как перебирают инструменты в гаражной яме. Присел рядом, порылся в ящике - основательно, двумя руками, перекладывая свёртки, разворачивая тряпки. Вытащил что-то, повертел, положил обратно. Вытащил другое. Запах машинного масла от его рук - другой, чем от моих, дорожный, перемешанный с потом и пылью; Даша говорила - от него пахло дорогой - он и был частью своего хозяйства, непонятно, где кончается человек и начинается товар.
- Смотри-ка, глаз-алмаз. Верно, диафрагменный, бензиновый. На классику или на Ниву - и туда, и туда встанет, посадочные одинаковые. Хорошая штука, я его аккуратно снимал, с машины, которая уже никуда не поедет - стояла за Каменкой, в гараже, с дерева крыша проросла, представляешь. А насос - как новый. Мембрана свежая, не задубела, не потрескалась. Считай, с завода.
Чугунный корпус, компактный, маслянистый, с рычагом, который покачивается - упругий, рабочий. Поверхность шершавая от литья, масляная плёнка блестит на солнце. Даша взяла его в руки - тяжёлый, увесистый, и рычаг качнулся вниз под собственным весом и вернулся, мягко, без заедания. Диафрагма под крышкой - целая, не потрескавшаяся, не задубевшая. Штуцеры входной и выходной - резьба чистая, не забитая.
Даша держала насос, и руки не разжимались. Двести граммов чугуна, от которых зависели все наши разговоры про дорогу, про юг, про «когда заведётся». Так она рассказывала. Может, не такими словами, но смысл был этот.
- Так, ладно, и сколько ты за него хочешь? Только сразу говорю - патронов нет, спирта тоже нет, ну то есть есть, но не спирт, а самогон, зато хороший, михалычевский, это тут у нас дед гонит, крепкий, не разбавленный, с ног валит после второй кружки, проверено.
Даша перехватила насос левой рукой, правой убрала прядь со лба - размазала грязь ещё шире, но не заметила.
- И мёд есть, цветочный, этого лета, тётя Нина с ульев качала в июле. Ты чай с мёдом любишь? Ну вот, а этот мёд - густой, ложка стоит, янтарный такой, с акации и с чего-то ещё, тётя Нина знает, я забыла.
Ветер качнул подсолнух за забором - тяжёлая шляпка мотнулась, сухие лепестки зашуршали. Гость почесал бороду, прищурился на солнце - не на Дашу, а именно на солнце, прикидывая, сколько ещё светового дня, сколько поселений по маршруту. Не торопился, и в этой неторопливости было больше расчёта, чем во всех его словах.
- Ну, деталь-то стоящая, сама видишь. Рабочая, считай - ставь и заводи. Такие не каждый день попадаются, я за всё лето, может, два нашёл - вот этот и один совсем убитый, тот я на запчасти разобрал, толку с него было на полмембраны. Самогон - это ладно, самогон я уважаю, если крепкий. Сколько дашь-то?
- Пол-литра. И мёд - банка, глиняная, литровая. Настоящий, не разбавленный, тётя Нина за ним следит как за детьми, у неё ульи за огородом, она к ним разговаривает, честное слово, я сама слышала. Зато мёд - не как везде, не жидкий, не бодяжный.
Хмыкнул. Повертел насос в руках - не то чтобы сомневался, а просто торговля требует паузы, паузу нельзя сокращать, она часть ритуала. Поскрёб ногтем чугунный корпус, подцепил край крышки, заглянул под неё - всё показное, всё напоказ, как фокусник, который делает вид, что и сам не знает, что в шляпе. Солнце припекало макушку, пахло нагретой землёй и ботвой, и где-то за огородами Генкин петух заорал - хриплый, простуженный, не ко времени.
- Мёд - это хорошо, это я люблю, в дороге без мёда тоскливо, горло дерёт от пыли, а мёд - он горло смягчает, и сил прибавляет, и чай другой. Самогон - ну, самогон везде самогон, крепкий - значит, крепкий, тут не поспоришь. Но маловато будет, хозяюшка. Я до следующего поселения три дня топать, а там, может, и не возьмут ничего, может, и своё всё есть. Мне этот насос кормить должен, понимаешь? Ноги-то не казённые.
Даша рассказывала, что в этот момент сердце ухнуло куда-то вниз. Сумма, которую он молча обозначил, была больше того, что она рассчитывала, а отступать - нельзя, второго такого не будет, и без него всё замирает, и сарай остаётся сараем, и Нива - ржавой коробкой с мечтой внутри.
- Ладно, слушай. И мешок сушёных яблок. Полный, килограмма три, может, больше - я точно не взвешивала, но он тяжёлый, я его еле в погреб спустила. Яблоки тоже нинины, она их на солнце сушит, на рамках с марлей, ровные такие колечки, не почерневшие, не гнилые. До весны спокойно долежат, если не сожрёшь раньше.
Тишина. Куры квохчут за забором, тётя Нина гремит ведром у колодца - далёкий, жестяной звон, мирный, обыденный. Мужик смотрел на Дашу - оценивал, и не товар, а её, сколько можно ещё поднять, есть ли предел. Наверное, он прикидывал - сколько ещё можно поднять. Тётя Нина говорила, что он кивнул, деловито, без улыбки, но и без жадности. А может, и она додумала - она из окна смотрела, далеко.
- Ну вот, с яблоками - другой разговор. Яблоки сушёные - это вещь, это в любом поселении с руками оторвут, зимой-то тоска по сладкому - хуже нет. Годится. Неси, пока не передумал.
Даша отдала насос - нехотя, пальцы не хотели разжиматься, - и побежала за мёдом и самогоном. Горшок мёда - глиняный, коричневый, с восковой пробкой, тёплый от солнца, запах густой, цветочный, бьёт в нос при вскрытии. Фляга самогона - алюминиевая, помятая. Это уже тётя Нина рассказывала - она из окна кухни видела, как Даша носится между погребом и тропинкой, и качала головой, и бурчала, но не вышла.
Торговец открутил крышку, понюхал - резкий, спиртовой дух обжёг ноздри, - кивнул, завинтил обратно. Мёд проверил тоже: снял восковую пробку, макнул мизинец, попробовал, причмокнул - профессионально, как пробуют вино, с коротким кивком самому себе. Мешок яблок - холщовый, набитый, завязан верёвкой, и кисловатый концентрированный запах пробивался через ткань. Запах поселения в одном мешке. Взвесил в руке, ощупал через ткань - не развязывая, на ощупь, сноровка, которая экономит время.
И вот тут - тут Даша сделала то, что делала.
Она стояла, пока он укладывал товар - мёд отдельно, в тряпку, чтобы не побился, самогон в карман, свой, нижний, яблоки сверху, к мешкам, - и молчать не могла. Молчать для Даши - это как не дышать, можно, но недолго. Она переступала с ноги на ногу, и руки не знали куда деться - то в карманы, то на бёдра, то теребили кончик хвоста, - и слова уже лезли наружу, как вода через щель.
- Слушай, ты вообще не представляешь, что ты сейчас сделал. Мы этот насос - ну, не мы, он, парень мой - три месяца ищем, ну ладно, не три, может, два, но долго, и он уже всю округу облазил, в каждую дыру залез, вот сегодня тоже пошёл, в город, и я ему говорю - может, не надо, там же эти, ну ты знаешь, кто там. А он - надо. Надо и всё. Он такой вообще, если решил - всё, хоть кол на голове теши. Ну он рукастый, это понятно, он же раньше на службе был, из бункера к нам пришёл, два года уже, ну и руки у него такие, что он на что угодно посмотрит - и разберёт, и соберёт.
Руки торговца двигались ровно, спокойно - укладывал брезент поверх мешков, подтыкал края. Не перебивал. Не торопил. Руки продолжали заправлять брезент, ровно, аккуратно, ни одного лишнего движения. Даша говорила, что он никак не отреагировал. Может, так и было. А может, она просто не смотрела в нужный момент - она насосом была занята, не его лицом.
- А машину - это вообще отдельная история, Ниву он собирает, представляешь? Настоящую, ходовую, по кускам, каждый болт, два года уже. Я когда первый раз увидела - ну, корпус и корпус, ржавый, страшный, а сейчас - там уже почти всё, только насос вот, и карбюратор перебрать надо, заслонка залипает, ну и бензин - это отдельная головная боль, бензин же нигде нет нормального. Но Саня говорит - бензин найдём, главное, чтоб движок заработал.
- Машину, значит, - затянул узел на верёвке, проверил, подёргал. Голос ровный, тот же тон, что и в начале, ни интереса, ни скуки - просто разговор, каких у него по три на день. - Это хорошо, это дело. Сейчас мало кто чинит, больше ломают - разбирают на запчасти, на металл, кто на что горазд. А Нива - машина правильная, простая, без электроники этой, которая без толку. Если руки есть - она вечная. Далеко собираетесь?
- Ну, мы ещё не... вообще, это, мы пока не решили, ну, то есть насос вот, теперь главное поставить, а там видно будет, и ещё бензин найти надо, это вообще отдельная проблема, бензин - его же нигде нет нормального, ну, то есть есть, но за него такое просят, что проще пешком, честное слово...
Она осеклась - не от осторожности, а просто дыхание кончилось, рот обогнал голову, и мысли наконец догнали язык. Перебила сама себя, махнула рукой - жест, от которого земля посыпалась с рукава:
- Короче, спасибо тебе за насос, это вообще - ну, ты понимаешь, какая удача. Мы уже думали - всё, ещё месяц искать, а тут ты. Прямо с ним, прямо сюда. Ну, бывает же, иногда повезёт, когда не ждёшь.
Торговец затянул ремень. Проверил крепления, подёргал. Поправил брезент. Всё - не торопясь, основательно, как человек, который знает цену каждой минуте и тратит их ровно столько, сколько нужно. Выпрямился, отряхнул колени - коротким жестом, ладонями вниз, раз-два, - и посмотрел на Дашу. Спокойно. Тепло. Как смотрят на постоянного покупателя, которого надо запомнить.
- Бывает, - согласился. - Мир тесный стал, все друг друга находят. Рано или поздно. Удачи вам - с машиной-то, и с дорогой, куда бы ни собрались.
Улыбнулся - наверное, той же улыбкой, дежурной. Даша говорила, что он попрощался и пошёл. А что у него было в голове - не знаю. Может, ничего. Может, уже считал, кому рассказать. Взялся за ручки. Скрип-свист, скрип-свист - колёса покатили дальше по тропинке, мимо огородов, мимо заборов, в сторону выхода из поселения, туда, где тропинка переходит в грунтовку и грунтовка - в трассу.
Даша стояла с насосом в руках - чугунный, тяжёлый, масляный - и улыбалась.
Я прокручивал этот разговор позже - по её пересказу, по обрывкам, - и каждый раз натыкался на одно и то же место. «Раньше на службе был, из бункера к нам пришёл». Она сказала это, как говорят «высокий» или «светловолосый», - привычная деталь. Для неё это было частью меня, такой же, как масляные пятна на пальцах.
Для мужика с колёсами - наверное, совсем другое. Не знаю. Может, ничего особенного, проходная фраза, мало ли кто откуда пришёл. Может, и забыл через час.
Но когда Даша мне всё это рассказывала - весёлая, с насосом на коленях, с грязью на лбу, - что-то зацепилось. Маленькое, неоформленное, как заноза, которую не видно, но чувствуешь. «Из бункера к нам пришёл». Незнакомому - ни за что. Вообще никому - ни за что. А она - легко, между делом, как ничего не значащую подробность. И мне стало неуютно - не от злости, не от страха, от чего-то другого, чему я не мог подобрать слова.
Скрип-свист давно стих. К вечеру мужика не было, и больше он в поселение не заходил.
* * *
Обратный путь - длинным крюком через западные дворы, в обход центра, мимо заброшенного элеватора. Лишних два часа, но после бандитов у мастерской - только так. Через промзону - быстрее, злее. Солнце за спиной, тени впереди, длинные, вытянутые, и шаг широкий, торопливый, потому что до темноты - час, может полтора, а промзона в сумерках - это другая промзона, не та, через которую шёл на рассвете.
Крысособаки не показались. Может, ушли кормиться, может, просто не заинтересовались - от меня несёт маслом и ржавчиной, и для них это, наверное, не еда. Или я уже не замечаю, что шаг ровный, дыхание через нос, руки свободны, - и зверьё читает это раньше, чем я.
Пустой рюкзак бьёт по спине, болтается, и каждый удар напоминает: шёл за одной вещью, вернулся без неё. От рук несёт чужой мастерской - окислами, пылью, мышиным гнездом. Щепка в ладони так и сидит, кровить перестала, запеклась, но саднит при каждом сжатии кулака.
Готовил слова всю дорогу. «Нет насоса. Надо искать дальше. Может, через торговцев, может, в другом городе, за Каменкой, Михалыч говорил про гаражный кооператив - но это два дня пути, и не факт, что там...» Перебирал варианты, складывал предложения, примерял их на Дашино лицо - на то, как она выслушает и кивнёт, и скажет «ладно» тем голосом, в котором нет ни упрёка, ни расстройства, одна деловитость, от которой хуже, чем от крика. Потому что крик - это эмоция, а деловитость - это «хорошо, едем дальше, какой следующий шаг», и в этом столько терпения, что диафрагма каменеет.
Дым встречает раньше, чем заборы. Вечерний, плотный, слоями над крышами - берёзовый, и откуда-то каша, и навоз, и мокрая земля, и всё это вместе означает «дома», хотя сарай - не дом и посёлок - не семья. Звуки вечерние, негромкие: голоса за заборами, звяканье посуды - ужинают, - собака зевает, протяжно, жалобно, как старик, и курица устраивается на насесте, квохчет, ворочается, затихает.
Прохожу мимо яблонь. Стволы тёмные, корявые, а верхушки горят - медные, будто свет идёт не снаружи, а изнутри. Тени от них полосами лежат поперёк тропинки, длинные, косые, и каждая полоса - шаг, а шагов до сарая - считаю не головой, ногами, ноги знают лучше. Воздух остывает, сырость поднимается от земли, трава пахнет резче - день уходит, и вечер берёт то, что день забрал.
Скрип калитки. Даша у столба - та же поза, что на рассвете, облокотилась, а свет другой, и лицо другое. Видит меня ещё с дороги - выпрямляется, рука от столба, шаг навстречу, другой. Останавливается.
Она смотрит - не на лицо, на рюкзак, на руки, на то, как плечи повисли, - и всё понимает. Не спрашивает. Кивает, чуть, одним движением, - и разворачивается, и идёт к сараю, и я иду за ней, и между нами - ни слова, два набора шагов, мои - тяжёлые, шаркающие, а её - лёгкие, быстрые.
Вожусь с замком - лязг, ключ, дужка заедает, как всегда, в том же месте, - а Даша ждёт в полушаге, и терпение в этом ожидании такое, что хочется объяснить, оправдаться, рассказать - про мастерскую, про следы на полу, про бандитов за стеной, про доски задней двери, - но слова не идут, и всё, что готовил два часа, застревает где-то между рёбрами.
Внутри - масло, керосин, резина, сухое дерево. После целого дня чужих мест запах сарая бьёт в нос, и спина обмякает. Лопатки расходятся - оказывается, были сведены всю дорогу. Нива в полумраке - тот же контур, те же углы, неподвижная. Пустое гнездо на блоке - на месте, шланги заткнуты, всё как оставил. Ничего не изменилось.
Сажусь на топчан - и тело стекает, как вода. Фанера, армейское одеяло, рюкзак на пол - лямки оставили красные полосы на плечах, видно, когда снимаю куртку. Стягиваю ботинки - шнурки, шарканье кожи, подошва стукает об пол. Ступни расправляются, мозоль горит. Выдох - долгий, до конца, пока лёгкие не сожмутся.
А Даша - в дверях. Свет за спиной - закатный, густой, - и лицо в тени, контур, силуэт, стоит на крыльце, руки в карманах куртки. Но плечи не опущены. Не расстроена. Губы сжаты, но не от обиды - от чего-то другого, от усилия удержать то, что рвётся наружу.
- Пусто, - говорю. И голос хриплый, сорванный, будто не молчал весь день, а кричал.
Молчит. Секунду, две. Пальцы на косяке - постукивают, мелко, нетерпеливо, и она перехватывает мой взгляд на них, и пальцы замирают. Свет за ней меняется - облако прошло по солнцу, и тень качнулась, и на долю секунды - её глаза: влажные, яркие, и в них - не жалость, не разочарование.
- Ну... не совсем.
Руки из-за спины. Тряпица - промасленная, та же, в которую заворачивала мне лепёшку на рассвете, а сейчас в ней другое, тяжёлое, и она разворачивает, медленно, и ткань расходится, и запах бьёт раньше, чем глаза успевают - машинное масло, свежее, густое, не то мертвенное, которым несло от мастерской на Заречной.
Тяжесть в промасленной тряпке. Двести граммов, может, чуть больше - ладони определяют вес по тому, как ткань провисает в её пальцах. В ноздри ударило литейным песком, смешанным с маслом, - и руки тянутся.
Топливный насос. Диафрагменный. Механический. Рабочий.
Руки лежат на коленях, и я смотрю на деталь в её руках, и слов нет. Не тех, которые готовил, - вообще никаких. Даша не смеётся - держит насос двумя руками, и улыбка наконец прорывается, широкая, во все зубы, та самая, от которой ямочки на щеках, - и свет за её спиной красный, и взвесь в воздухе горит.
- Как?
Единственное, что выдавливаю. Голос чужой, севший. Даша переступает с ноги на ногу, прикусывает губу - сдерживается, видно, как сдерживается, целиком, всем телом, - и пожимает плечом, тем жестом, за которым прячет всё, что не хочет показать. Из-за дверного проёма тянет вечерним - остывшей землёй, ботвой, дымом, - а от неё самой - чем-то сладковатым, тёплым, незнакомым.
- Долгая история. Потом расскажу, ладно? Ты сначала посмотри - правильный или нет. А то я не уверена, может, вообще не тот, я же не механик, я картошку окучиваю, я по этой части ботаник. Ты только не вздумай сказать, что не подходит, - я за него... - осеклась, мотнула головой. - Ну, потом, потом.
Протягивает. Беру - и пальцы уже ощупывают шов, а я ещё смотрю на Дашу. Вес, правильный, тот самый. Шершавость литого чугуна под подушечками, зернистая, как мелкая наждачка. Рычаг под большим пальцем - нажимаю, мембрана пружинит, отдаёт в ладонь коротким упругим толчком. Штуцеры - чистые, резьба не забита. Переворачиваю, осматриваю посадочное - два болта, расстояние между ними, диаметр, всё на ощупь, всё пальцами, как в мастерской на Заречной, где пальцы находили не то, не то, не то, - а сейчас вот.
Тот.
Давлю выдох, рёбра сжимаются. Не получается выдохнуть до конца - перехватывает.
Даша стоит, покачиваясь с пятки на носок, руки за спиной - ждёт вердикта, и в этом ожидании столько напряжения, что плечи подняты к ушам, пальцы за спиной сцеплены до белизны. Тихо. Только сверчок завёлся где-то за стеной - рано, ещё не стемнело, но ему всё равно.
Киваю. Один раз, коротко - так тётя Нина кивает, когда всё решено, - и Даша считывает мгновенно, и плечи опускаются, и выдох - её, не мой, - и она смеётся, коротко, на выдохе, и звук этот - негромкий, низкий - заполняет сарай до стен.
Сижу, насос в руках. Чугун остывает на ладонях - тёплый от её рук, - и Нива за спиной молчит, и закат за дверью гаснет, и пыль кружится в последнем луче, медленно, лениво.
Дашины руки пахнут мёдом. Пахнут мёдом, и я не знаю почему, и не спрашиваю, потому что какая разница, потому что в руках у меня двести граммов чугуна, от которых зависит всё.
Но ощущение не отпускает. Где-то на дне, под удивлением, под тяжестью насоса в ладонях - холодок. Мелкий, тянущий, как сквозняк из щели, которую не найти. Откуда у неё насос? «Долгая история. Потом расскажу». Даша не из тех, кто откладывает рассказы. Даша - из тех, кто вываливает всё сразу, захлёбываясь словами, перебивая сама себя. А тут - «потом». И пожатие плечом. И взгляд, который соскользнул в сторону на полсекунды.
Насос лежит на коленях, тяжёлый и тёплый. За него чем-то заплачено. Чем - она скажет потом. Или не скажет.
Глава 3. Прошлое
Р.А. Шведов, инженерная психология, Поволжский политехникум, 2091.
Существует состояние, которое ремонтники переходного периода описывали одинаково, независимо от региона и специализации: «руки знают - голова молчит». Мы долго считали это упрощением. Потом нашли дневники, и стало ясно - это не метафора. Люди, пережившие тяжёлую потерю контроля над жизнью, выстраивали контроль заново - через гаечный ключ, через резьбу, через момент затяжки. Механическая работа становилась формой психической гигиены. Иногда - единственной доступной.
* * *
Лампа стоит на крыле - жестяная, закопчённая, фитиль чадит и бросает по стенам тени, которые шевелятся при каждом движении. Круг жёлтого света - метр, может полтора, и всё, что за ним, - темнота, углы сарая, провалы. Подкапотное пространство высвечено косо, снизу вверх, и от этого двигатель выглядит иначе, чем днём, - глубже, рельефнее, каждая гайка отбрасывает собственную тень.
Закат давно погас. Даша перетащила огонёк из дома, пока грела воду для чая, - вернулась с лампой в одной руке, кружкой в другой, поставила и то и другое на верстак без лишних слов. Кружка давно остыла - чай подёрнулся мутной плёнкой, и пить его уже незачем, но выливать жалко, и она стоит на краю верстака, тёплым пятном в памяти, но не на языке.
Старый шланг снимается туго. Резина задубела, присохла к штуцеру, и рожковый на тринадцать соскальзывает с хомута, сдирая кожу на костяшке среднего пальца. Шипение сквозь зубы, пауза, перехват. Второй раз - крепче, с упором, и хомут поддаётся, проворачивается с хрустом. Стягиваю подводку - она идёт рывками, оставляя на штуцере бурый след, и внутри - сухо, пыльно, без топлива чёрт знает сколько.
Даша сидит на топчане, ноги подтянуты, одеяло на плечах. Подаёт отвёртку, когда прошу, - молча, точно, рукоятью вперёд. Не путает крестовую с плоской, хотя месяц назад путала. Научилась. Между подачами - смотрит, как работаю: подбородок на коленях, глаза чуть прищурены, дыхание ровное. От этого спокойствия рядом проще дышать.
Посадочное место на блоке - зачищенное, подготовленное ещё весной. Провожу пальцем по фланцу: гладко, без раковин, без задиров. Прокладка - вырезал из паронита, Михалыч достал лист откуда-то, не спрашивал откуда, тут не принято. Прикладываю - отверстия совпадают. Насос ложится на место, и веду его сам, без глаз: чуть влево, довернуть, посадить. Чугун на паронит на чугун - без люфта, без зазора. Первую шпильку наживляю гайкой - резьба ловит, один оборот, другой, мягкая отдача, и по ней понятно: чисто, не забито, пойдёт.
Вторая - туже, резьба подмята, гайка старая, с другой машины, и приходится поправлять, ловить угол, подавать с наклоном. Скользит от масла. Но садится, наконец - ровно, как будто ждала.
Голова пустая. Ни бункера, ни торговца, ни того, что Даша недоговорила за ужином - ничего. Только резьба и момент затяжки, только усилие в запястье, когда ключ доводит гайку до упора и нужно остановиться - чуть перетянешь, сорвёшь, а потом не высверлишь из блока, и конец, и всё зря. Останавливаюсь. Достаточно. Следующая.
Подводка и обратка. Натягиваю на штуцеры, и резиновый край не хочет, скользит, упирается. Подсовываю отвёртку, тяну - село. Хомут, затяжка отвёрткой. Вторая трубка - легче, штуцер чуть тоньше, обхватывает с первого раза, в обтяг. Тяну - не снимается. Хорошо. Ещё хомут, ещё оборот.
- Который час? - голос Даши, сонный, из темноты за кругом света.
- Не знаю. Поздно.
- Ты три часа уже. Или четыре. Я два раза засыпала и один раз видела сон, что ты закончил, а потом проснулась, и ты всё ещё там торчишь. Обидно было, между прочим.
Усмешка. Не оборачиваюсь.
- Ну хоть скажи, что скоро.
- Скоро.
Шорох одеяла, скрип фанерного топчана. Она поворачивается на бок, подкладывает кисть под щёку - краем глаза видно, как пальцы подворачивают край одеяла, - и через минуту дыхание выравнивается, глубокое, мерное. Заснула.
Ночь за стенами - глухая, без ветра. Сверчок где-то за углом, один, монотонный. Собака на дальнем краю посёлка - лает, замолкает, лает снова, будто сама не знает зачем. Фитиль потрескивает, оплывает, и свет стал желтее, гуще, с оранжевым оттенком, какой бывает перед тем, как керосин кончится.
Спина задеревенела. Шея не поворачивается - часы в одной позе, согнувшись над двигателем.
Глаза сухие от чада. Тянусь к кружке на верстаке, делаю глоток - чай холодный, горький, с масляным привкусом от губ. Всё равно допиваю. Состояние, когда мир сужается до подкапотного пространства, до размера гаечного ключа, до зазора между фланцем и блоком. Не нужно думать. Не нужно помнить. Только металл, и мне бы хотелось, чтобы так было всегда, но так не бывает, и это тоже знаю, и поэтому не останавливаюсь, пока есть что делать.
Бензин в бак - из канистры, тонкой струёй, через воронку из обрезанной бутылки. Запах бьёт в нос, резкий, летучий, и в замкнутом пространстве сарая кружится голова. Закрываю канистру. Бензин в шлангах - подкачать рычагом насоса вручную: упругий отклик диафрагмы под большим пальцем, пружина отдаёт в кисть. Десять качков. Двадцать. На двадцатом - ничего не меняется. Тридцать, тридцать пять - и на тридцать седьмом качке отдача плотнеет, рычаг идёт туже. Бензин дошёл. В карбюратор - ещё не подал, но насос держит, не травит, и это значит, что диафрагма цела, и прокладка села, и можно пробовать.
Обхожу машину. Открываю водительскую дверь - петли скрипят, знакомо, длинный протяжный звук, который слышал тысячу раз. Сажусь. Продавленное сиденье принимает тело, подстраивается, обтекает, - оно запомнило меня, каждую вмятину, каждый изгиб. Ноги находят педали: сцепление тугое, до упора, газ - мягкий, короткий ход. Руль под ладонями - изолента, шершавая, привычная. Подсос - ручка на панели, вытягиваю до конца, щелчок.
Аккумулятор - заряжал от Михалычевого генератора три дня назад. Должно хватить.
Ключ зажигания. Поворот - тугой, с металлическим хрустом. Приборная панель не отзывается - ни подсветки, ни стрелок, всё на нулях.
Стартер.
Первый раз - хрип, натужный, тяжёлый: р-р-р-р-р. Двигатель не схватывает. Стартер замолкает, и после него - звонкая пустота, и слышно, как Даша за спиной перевернулась на топчане.
Ладони на руле, выдох.
Второй - стартер крутит быстрее, увереннее: р-р-р-р-р - кашель, хлопок из выхлопной, - и замерло. Не схватил. Бензин не дошёл, или свечи залил, или - стоп. Не думать. Пальцы на ключе, жду. Длиннее.
Третий.
Р-р-р-р-р-рррРРР - схватил. Рёв, грубый, низкий, - кашель, ещё один, обороты прыгают, дёргаются: вверх, вниз, вверх, - кузов трясётся, вибрация от педалей вверх по ногам, через сиденье в позвоночник, в руль, - и двигатель чихает, и выравнивается. Бубнение на холостых - густое, грубое, с вибрацией. Лампочка давления масла мигает, гаснет. Норма. По звуку - оборотов восемьсот, может чуть больше. Тянет неровно, но держит.
Сизый дым ползёт из-под машины, заполняет сарай, першит в горле, и нужно бы открыть ворота, но - секунду. Одну секунду. Сижу и слушаю: бубнение на холостых, грубое, как у всех старых карбюраторных моторов, - и этот звук заполняет сарай до стен, до потолка, до каждой щели, и вытесняет всё остальное.
Работает. После всего - работает.
За спиной - грохот: что-то упало, кружка или фляга, металлический звон по земляному полу. Даша вскочила, волосы дыбом, глаза огромные в свете лампы - и рот открыт, и секунду стоит так, не понимая, - а потом понимает, и улыбка расползается медленно, от уголков губ к ушам, и она смеётся, громко, открыто, и её смех мешается с рёвом двигателя - смех и рёв, и больше ничего в сарае нет.
Рука на моём плече - сильная хватка, впивается через рубашку. Её кожа горячая, плечо моё онемевшее, и разница температур - резкая, отчётливая, как нагретый металл к холодному.
Глушу двигатель. После рёва навалилась такая пустота, что давит на уши. Тиканье горячего металла - частое, мелкое, как секундомер, который никто не остановил. Гарью тянет, сизый дым висит слоями.
Смотрю на запястья. Чёрные по локоть, масло въелось в складки, под ногти, в линии на коже. Ссадина на костяшке запеклась.
Вот эти. Которые только что ставили насос, тянули шланги, наживляли гайки.
Которые умеют другое.
Сжимаю - медленно, одну в другую, - костяшки белеют под масляной плёнкой, и разжимаю, и кладу на колени, и сижу так, и руки гудят от работы, а под этим гудением - другая память, та, которую руки хранят отдельно от головы и не отдают.
Выдох - рваный, до конца, и в груди отпускает тяжёлое, то, что сидело там так давно, что перестал замечать.
Даша ещё стоит рядом, пальцы на моём плече. Потом отпускает - не сразу, а медленно, палец за пальцем, будто нехотя. Молчит. Подбирает одеяло с пола, заворачивается, садится на топчан, укладывается. Огонёк лампы тухнет, и сарай тонет в полутьме, и через щели в стенах тянется первый серый свет - предрассветный, ни холодный, ни тёплый, никакой.
Нива остывает. Тикает. Пахнет выхлопом и маслом.
Где-то за стеной - или показалось - хруст гравия. Шаги. Два, три, - и всё. Может, собака. Может, кто-то не спит и вышел на звук мотора, и стоит сейчас в темноте, и слушает.
Даша убирает руку под одеяло, подтягивает колени.
А шаги не повторяются, и это хуже, чем если бы повторились.
* * *
Сижу на полу, спиной к ножке верстака. Дерево жёсткое, с занозами, упирается в лопатку - неудобно, но двигаться лень, и усталость такая, что неудобство стало частью тела, как чернота на руках, как гудение в запястьях. Земляной пол - холодный через штаны, сырость ползёт вверх, в бёдра, в поясницу. Левый бок мёрзнет.
Правый - нет.
Даша - непонятно когда - сползла с топчана, подтащила одеяло и устроилась рядом, на полу, привалившись боком. От неё - мягкое, расслабленное, тепло человека, который не держится, не напрягается, а позволил весу тела сделать остальное. Волосы выбились из хвоста, касаются шеи - щекотно, и от них пахнет дымом и яблоками, и этот запах ближе всех остальных, ближе масла, ближе бензина, ближе гари.
Хорошо.
Губы обветрены, и на нижней - привкус солидола, солоноватый, машинный. Когда-то вытер рот тыльной стороной, не заметив. Губы потрескались, нижняя саднит.
Руки лежат на коленях. Трясутся - мелкий тремор от усталости, не контролируемый. Если поднять - видно. Не поднимаю.
- Представляешь, - голос Даши, тихий, полусонный, медленнее обычного, слова растянутые, ленивые, - яблони, но тёплые. Южные. Не как наши, не как эти замученные кривулины, которые каждую зиму наполовину вымерзают, а тётя Нина потом плачет над каждой веткой и разговаривает с ними, как с детьми, я сама слышала - «ну потерпи, ну маленькая, ну вот-вот отпустит». А настоящие. Большие. С толстыми стволами, чтоб в обхват не взять. И плоды - вот такие.
Разводит ладони - показывает размер, и ладони у неё чёрные от смазки, и в последнем рыжем свете это выглядит так, будто она держит темноту.
Сверчок за стеной замолк - или просто перестал слышать: голос Даши заполнил сарай, вытеснил всё лишнее. Тёплые яблони. Толстые стволы. Она говорит это так, словно видела, словно трогала кору, а не пересказывает чужие слова у чужого костра.
- Откуда это?
- Люди. Торговцы. Один, который весной приходил, помнишь, длинный такой, с бородавкой на носу, - он говорил: за горами, на побережье, там тепло круглый год. Абрикосы на улице растут. Вишня. Не в садах - у дорог. Нагибаешься и рвёшь. Представляешь - идёшь по улице, и дерево, и на нём вишня, и ты берёшь. Не выменивая, не выпрашивая, не за патроны. - Она прижимает ладонь к ткани, вытирает жирное пятно, но оно не стирается, размазывается, и она бросает это занятие, махнув рукой. - А ещё он говорил, что там море, и оно тёплое, и люди купаются, и никто не стреляет. Звучит, конечно, как сказка, ну ты знаешь, как они заливают, но вот этот - нет, по глазам было видно, что не врал. Глаза такие были, знаешь, не хитрые. Грустные, если честно. Как будто жалел, что ушёл оттуда.
Когда она так говорит, даже выдумка полупьяного торговца, который плёл красивое за кружку самогона, - становится весомой. Даша умеет брать чужие слова и вкладывать в них столько, что они начинают весить. Торговец, может, и приврал - они все привирают, это часть ремесла, как смазка для резьбы, - но она пересказывает, и враньё отваливается, и остаётся вишня у дороги, и море, которое ни разу не видел и не могу представить, как ни стараюсь: вода до горизонта - не укладывается, не помещается в голову, выученную мерить дальность прямого выстрела.
За горами. Побережье. Звучит как название, которое ничего не значит, пока не проложишь маршрут. А маршрут - это дорога через Ростов или в обход, перевалы за ним, и где брать бензин после первых трёхсот километров, и какие посёлки по пути живые, а какие нет, и сколько дней, и хватит ли еды.
- За горами - далеко.
Даша шевелится рядом - подтягивает край одеяла выше, и её локоть задевает мой бок, острый, горячий. Из-под полотна - жар, который держит, не отпускает, натянутый на двоих кокон, и холод от пола отступает, отодвигается к ногам.
- Ну так далеко. И что? - Пауза. Она подбирает слова, что бывает редко. - Это же не невозможно. Это долго. А долго мы умеем, мы тут два года живём и каждый день одно и то же, и ничего, не умерли от скуки. Вот это - далеко, - она кивает куда-то в темноту, в сторону посёлка. - От понедельника до понедельника, и опять, и опять. Забор Нины, огород, козы, молоко, вечер, сон, утро, козы, молоко. А если ехать - хотя бы каждый день новое. Хотя бы не знаешь, что будет завтра. Это же лучше, чем знать, что будет то же самое?
Она права и не права одновременно. То, что она называет «долго», - это блокпосты. Чужие территории. Бензин, которого нет. Дорога, которую никто не проверял. А «не знаешь, что будет завтра» - это засада на мосту, это чужой патруль, это поселение, в которое лучше не заезжать, но другой дороги нет. Но это - моё. Маршрут - моё. Ей не нужно об этом думать. Пусть думает про яблони.
- У нас теперь машина, Сань. Которая работает. Которая только что рычала как зверь, а теперь стоит и остывает, и пощёлкивает, слышишь? - Нива щёлкает, остывающий металл, мелкие частые удары в темноте. - Ты же сам - сам - её собрал. Из ничего. Из хлама, из ржавчины, из того, что Михалыч выгребал из-под верстака и говорил «да выкинь ты это, никуда не годится». А оно годится. И она едет. И мы поедем на ней. На юг. К яблоням, которые не вымерзают.
Поворачиваю голову - она смотрит на меня снизу вверх, и в её глазах - два крошечных отражения огонька, дрожащих, и улыбка, от которой невозможно возразить. Тихая, сонная, едва заметная. Рёбра стягивает - не больно, а коротко, вдох не дошёл до конца.
- Машина есть, - говорю. - Дорога будет.
Три слова - и сам не знаю, откуда: минуту назад считал перевалы и бензин, и цифры не сходились, и не сойдутся, если честно, но она смотрит так, что врать не хочется, а сказать правду - нечем, и остаётся вот это, посередине: не обещание, не план, а что-то, что проскочило мимо фильтра.
Вишня у дороги. Море. Она видит всё это - цвета, запахи, вкус. Для неё это уже существует, нарисованное в голове, живое. А для меня - расстояние, расход, рельеф. Точка А, точка Б, если точка Б вообще есть. Но она сказала «мы», и от этого «мы» рёбра разжимаются, и грудь отпускает, и воздух проходит глубже, чем раньше.
- Я серьёзно. Не «потом», не «когда-нибудь». Скоро. Я знаю, ты сейчас в голове считаешь километры и литры и всё такое, - она тычет пальцем мне в висок, легко, почти не касаясь, - вот тут у тебя прямо сейчас карта, и маршрут, и запасной маршрут, и запасной к запасному. А я тебе про яблони. И про то, что мы доедем. Потому что если ты собрал эту машину, то ты и дорогу найдёшь. Вот.
Убирает руку. Запах остывшего чая - близко, с её дыханием. Ноготь задел кожу на виске - лёгкая горячая полоска, которая не проходит.
Считаю в голове. Километры и литры и всё такое - она угадала. Всегда угадывает. Видит насквозь, без усилия, как сквозь чистую воду, и прятаться бесполезно.
- Скоро, - говорю.
Она вжимается в мой бок, подбирает ноги, и её вес - живой, настоящий - ложится на меня, и этого достаточно. Одеяло сползает, обнажая её локоть, и она не поправляет - или не замечает, или ей всё равно, и рука лежит поверх моей, легко, случайно, и пальцы у неё нагретые, а мои - нет.
Огонёк дотлевает - неслышно, без вспышки, - и сарай заполняет серое, ровное, нездешнее. Нива - тёмный контур, глухой, неподвижный, - но она работает, и это знание греет. Через щели тянет росой и дымом из чьей-то ранней трубы.
Слишком хорошо.
Это приходит ощущением, телесным, безотчётным. Как сквозняк через щель, как холод от пола, как тремор в руках, который не унимается. Тело знает раньше головы: когда так хорошо, так тихо, когда можно не слушать - значит, скоро.
Даша дышит ровно. Заснула, или почти - голова тяжелее на предплечье. Её ресницы - длинные тени на щеках.
Не двигаюсь. Не хочу будить.
Закрываю глаза. Ненадолго.
* * *
Стук.
Не сразу - сначала тело. Шея заклинило, позвоночник сросся в одну ноющую линию, поясница - глухо, застарело, чужая. Топчан. Фанера через тонкий матрас, одеяло скомкано в ногах. Ночью перебрался - холод от земляного пола дополз до рёбер, и в полусне, не открывая глаз, поднялся, шагнул к топчану, упал на него и провалился обратно. Свет - резкий, дневной - бьёт через щели в стенах, полосами, густой от пыли. Утро. Настоящее утро, не предрассветная серость - солнце уже высоко, и сарай прогрелся, и пахнет нагретой жестью крыши, сухим деревом створок, тёплой пылью - утренний запах, прокалённый, чистый, и только под ним, еле-еле, - бензиновая горечь со вчерашнего запуска.
Даши нет. Топчан пустой, вмятина на матрасе, где она лежала, уже остыла. Ушла к тёте Нине - когда? Час назад, два? Не слышал. Заснул крепче, чем рассчитывал, и это плохо: крепкий сон - роскошь, от которой отвык, и когда она возвращается, значит, тело сдалось, перестало стеречь.
Стук.
Два удара - медленных, тяжёлых, кулаком по доскам двери. Пауза. И третий - короче, увереннее, точка в конце предложения. Командный стук. Стук человека, которому открывают.
Не Дашин. У Даши - три быстрых, лёгких, дятловых, и голос следом, ещё до ответа: «Ты там живой?» Этот - без голоса. Ждёт.
Уже стою - ноги подбросили раньше, чем успел решить. Ноги на полу - холодный, земляной, - стопы находят ботинки, шнурую на автомате, пока голова ещё просыпается. От них пахнет чем-то чужим - слабо, через щели, но нос выхватывает раньше, чем понимаю: оружейная смазка. Едва. Как тень запаха. Мышцы подобрались, вес перешёл на переднюю часть стоп - стойка, которую не выбирал, которая включается сама. Кадык дёрнулся, лицо окаменело - и злость на себя за это, привычная, бесполезная. Но сейчас - не до этого.
Ворота сарая - двустворчатые, на ржавых петлях, - приоткрыты: левая створка отошла на полметра, и в щель виден кусок двора, лопухи, край забора. Нива за спиной - зелёное крыло, колесо, часть кузова, и прикрыть её нечем, и незачем, если уже увидели.
Открываю правую створку - на себя, тяжёлую, - и встаю в проёме. Плечом к косяку, корпусом загораживая то, что за спиной. Хватаюсь за дверной брус - дерево тёплое от солнца, - и лицо держу спокойным.
Двое.
Одежда гражданская: куртки, штаны, ботинки - поношенные, пыльные, ничего казённого. Но - спины прямые, подбородки подняты, вдоль бёдер руки висят свободно, не в карманах, не скрещены. Ноги на ширине плеч. Так стоят люди, которые стояли в строю, и строй въелся в позвоночник, - не смоешь.
Старший - лет сорок, может чуть больше. Лицо обветренное, спокойное, складки у рта глубокие - от молчания, не от смеха. Стрижка короткая, почти уставная, виски выбриты. Серые глаза - без выражения. Будничные. Так смотрят, когда делали это сто раз: подходили, стучали, спрашивали. Рутина.
Младший - моложе, лет двадцать пять, двадцать семь. Не говорит. Стоит чуть позади и справа - прикрытие, классика. Дыхание быстрое, неглубокое - нервничает, но держит. Подошвы шаркают по гравию, переступает чаще, чем нужно. Взгляд - мимо меня в сарай, секунда, на Ниву - задержался на две, - потом вниз, в сторону, снова сарай. Обшаривает, фиксирует. Не записывает, но запомнит.
Оружие. Не видно. Но - старший: правое бедро, куртка топорщится, ткань натянута, и он стоит чуть развернувшись, чтобы рука падала ближе. Младший - за спиной, поясная кобура, и когда повернулся посмотреть на Ниву, полсекунды мелькнул контур под тканью.
Своих видишь. Не объяснить - видишь, и всё. По тому, как стоят, как дышат, как молчат. По шеям - прямым, без наклона. По тому, как считывают пространство: периметр, угрозы, выходы - а потом уже лицо собеседника. Четыре года назад стоял так же. Может, с этими же людьми.
Бункер-12. Разведка.
- Доброе утро. - Старший чуть склоняет голову - вежливость, отработанная до автоматизма, до пустоты. - Извините, что беспокоим. Обходим дворы, разговариваем с людьми - плановое мероприятие.
Голос - стёртый, будничный, без нажима. Ни дружелюбия, ни угрозы. Профессиональная интонация, истёршаяся до блеска, - монета, которую носили в кармане годами. Так разговаривают участковые - бывшие участковые - и люди, которым вопросы привычнее ответов. «Плановое мероприятие» - и от этих слов виски сдавило, тупо, привычно, потому что ничего планового тут нет, и он это знает, и произносит именно поэтому: слова для протокола, которого не существует, в мире, где нет протоколов.
Молчит. Ждёт реакции. Не торопит. Время у него есть - или делает вид, что есть, а разницы никакой: я стою в проёме своего сарая и никуда не денусь. За его спиной - посёлок просыпается: звяканье ведра у колодца, чьи-то куры, далёкий голос. Утро как утро. Плановый обход.
- Может, замечали кого нового в последнее время. - Он говорит это между прочим, без нажима, будто спрашивает про погоду. Поправляет манжет левого рукава, неторопливо, привычно. - Молодой парень, крепкий. Наш, бывший. Ушёл без разрешения, руководство переживает.
Руководство переживает. Не «опасен», не «преступник» - руководство переживает. Забота. Возвращайся, сынок, мы волнуемся. Формулировка для тех, кто услышит со стороны: ничего страшного, просто ищем заблудшего мальчика. А «наш, бывший» - это уже не формулировка, это ярлык, который вешают и не снимают. Наш. Собственность. Бывших не бывает.
Солнце бьёт в затылок, горячее, и пот ползёт по виску - щекотно, мелко, и хочется стереть, но не двигаюсь.
«Крепкий». Мог бы сказать «среднего роста», мог бы - «светловолосый». Сказал «крепкий» - и скользнул взглядом по моему корпусу. Или не скользнул. Или скользнул раньше, когда открывал створку, и уже тогда всё увидел, и сейчас просто произносит вслух то, что зафиксировал.
Младший переступает с ноги на ногу - единственное осознанное движение за всё время. Масло под моими ногтями, мозоли, содранная кожа на суставе - он считал это за секунду, молча, и отвёл глаза. Рабочий. Или не только рабочий.
- Не встречали? - Голос старшего тот же. Ни интонации вверх, ни вниз. Констатация в форме вопроса - вопрос, на который он уже знает ответ, или думает, что знает, и спрашивает не для информации, а чтобы услышать, как прозвучит ложь.
Горло сжато. Язык - наждак, сухой, шершавый. Нёбо онемело, будто обожгло кипятком, - откуда-то изнутри, химически, адреналиново. Качаю головой.
- Нет.
Одно слово. Голос - свой, не чужой, и это само по себе достижение: сердце бухает - в горле, в висках. Считаю удары - считать привычнее, чем думать: двенадцать, пятнадцать, восемнадцать. Держу взгляд - на переносице, не в глаза: в глаза - это вызов, а мимо - это ложь, а переносица - нейтральная территория.
Старший кивает. Медленно, один раз. Не верит и не сомневается - принимает ответ как принимают фишку в игре: взял, положил, ход записан. Младший смотрит мимо меня - в глубину сарая, на Ниву, на верстак, на инструменты. Рабочая машина в поселении, где у большинства - тачки и лопаты. Заметил. Зафиксировал.
От них несёт дорогой: пыль, пот, кожаные ремни. И под этим - та самая смазка, ближе теперь, отчётливей, и хозяйственное мыло, казарменное, которым стирали форму. Запах, от которого скулы сводит и перед глазами - коридор, плац, стены, - нет. Не сейчас.
- Машина на ходу? - говорит старший. Не спрашивает - констатирует, голова чуть повёрнута к Ниве за моей спиной, и вопрос звучит как комплимент, а весит как протокол досмотра. - Хорошее хозяйство. Редко такое встретишь.
Пожимаю плечами. Медленно, лениво - или то, что должно выглядеть лениво.
- Чиню помаленьку.
Глоток воздуха. Короткий, в полвдоха.
- Спасибо за время. Удачного дня.
Улыбка - короткая, дежурная, губы растянулись, а лицо осталось прежним. Так улыбаются люди, которые запомнили адрес.
Старший отступает - без суеты. Младший поворачивается последним - ещё один взгляд в глубину сарая, быстро, - и уходит. Шаги по гравию: такт, такт, такт. Солдатский шаг - мерный, одинаковый. К следующему дому. К следующему стуку.
Закрываю створку. Медленно, чтобы не хлопнула. Замок - ключ не попадает в скважину, со второй попытки попал. Тело ходит ходуном - адреналин, химия, которая уже в крови и будет там ещё час, два, и ничего с этим не сделаешь.
Тишина. Только гудение в ушах - пульс, который не отпускает - да муха где-то у потолка, тонко, назойливо, живая среди всего этого.
«Машина на ходу?» Не «хорошее хозяйство» - сначала вопрос. Конкретный. Про машину, которую видел, и про которую мог промолчать, но не промолчал. Мог бы кивнуть и уйти - протокол выполнен, следующий дом. Но спросил. Дал понять: вижу сарай, вижу машину, вижу тебя - и запомню. «Редко такое встретишь» - а в голове его уже ложится: рабочая Нива, крепкий парень, один, на окраине. Совпадение. Или не совпадение.
Их шаги затихли - далёкие, через два дома, три. Кто-то откроет, скажет: да, есть парень, здоровый, машину чинил. Или нет. Или - «слышали мотор ночью, из крайнего сарая». Или торговец уже рассказал. Какая разница - как. Важно - когда.
К Ниве. Канистру - встряхнуть: бульканье, глухое, на четверть. Четверть бака плюс канистра. Двести, может триста километров, если не гнать, если экономить, если дорога ровная. Дорога не будет ровная.
Кладу ладонь на капот - тёплый, нагретый через крышу. Под ней - двигатель, который вчера ожил, и бензин, который есть, и колёса, которые крутятся, и дорога, которую не проверял.
Время. Сколько? Они пойдут по домам - час, два. Кто-то вспомнит. Кто-то расскажет. Потом - вернутся. Или не вернутся, а передадут дальше, и через день, через два - другие, не двое, а пятеро, с приказом, не с вопросами.
Сегодня. Сейчас. Через час - поздно.
Мысль о Даше - короткая, острая: она у тёти Нины, стирает бельё или поит коз, и не знает, и нужно рассказать, а чтобы рассказать - нужно рассказать всё, не только про солдат, а то, почему солдаты, а это - два года молчания, и ночь в бункере, и кровь, и нож, и коридор, и - нет.
Потом. Сначала - машина. Сначала - уехать.
Опускаю голову, упираюсь лбом в капот - тёплый металл вдавливается в кожу. Закрываю глаза. Дышу через нос. Медленно. Ровно. Кулаки размякают на пятом выдохе. На шестом - дрожь уходит из коленей. На седьмом - из лица.
Не боюсь. Конечно, не боюсь. Затылок мокрый, и это не от жары.
* * *
Берёзовый дым тянется от углового дома, сладковатый, низкий - стелется по двору, цепляется за лопухи. Роса ещё не высохла, и под ботинками - мокрая трава, холодная сквозь подошву.
Рюкзак. Нож на пояс, клипса щёлкает. Куры за забором через два двора, и утро как утро, а руки грузят ящик с инструментами в багажник, лязг металла о металл, не укладывая, не сортируя. Канистра к левому борту, фиксирую одеялом. Фляга, трос, аптечка.
Мало. Должно хватить.
Боковая калитка, не ворота. Петли смазывал в июне. Тело хочет бежать, голова говорит: иди. Не быстро, не медленно. Человек идёт к соседке. Ничего особенного.
Запах хлеба откуда-то, свежего, из ранней печи, и грудь перехватывает, потому что этот хлеб не попробую. Последнее утро, а оно пахнет как любое другое. Чей-то голос, женский, дальний, зовёт кого-то. Всё обычное. Всё на месте.
Дом тёти Нины, третий от поворота. Корыто с бельём у стены, мыло рядом, грубое, от которого кожа трескается.
Полумрак сеней, запах сухих трав, горький.
- Даша.
Голос ровный. Горло, скулы, весь корпус работает на то, чтобы держать его таким.
Она выглядывает из комнаты, фартук поверх рубашки, рукава закатаны, предплечья мокрые. Прядь прилипла к виску. Улыбка начинается и не заканчивается, потому что видит моё лицо.
- Собирайся. Едем.
- Что?
- Сейчас.
Капля воды сорвалась с локтя, звонко, по половице. Тишина - плотная, набитая сухими травами, запахом побелки и чем-то ещё, чему нет слова.
- Сань, что случилось?
- В машине.
Её глаза по моему лицу, быстро, как читают текст: лоб, скулы, рот, руки. Хватило.
Разворачивается. Фартук через голову, бросает на лавку. Шуршание, стук, звяканье. Застёжка сумки не закрывается, и она не пытается, перехватывает лямку. Ботинки уже на ногах, когда успела.
Быстрый шаг через двор, почти рысь. Она не оглядывается на дом, не прощается. Забор справа, поворот, сарай. Ворота приоткрыты, как оставил.
Нива. Ключ - руль задрожал в ладонях со второй попытки, педаль газа отдала в подошву. Сцепление, первая, рывок. Ползёт к выезду.
Даша на пассажирском, сумка на коленях, пальцы впились в лямку. Не говорит ни слова. Даша, которая комментирует всё, которая не может молчать дольше минуты. Молчит.
Задний проезд мимо огородов, мимо компостных куч, Генкин штакетник с перевёрнутым ведром. Грунтовка, две колеи, между ними трава. Подвеска стучит на кочках. Руль бьёт на ямах, вырывается. Держу, пальцы немеют от хватки.
Ветер в щель окна, холодный, утренний. Бензин из-под капота, подтекает где-то, и сквозь него яблоки, сладко-кислый дух из садов вдоль дороги. Заполняет салон на секунду и уходит. Снова бензин, снова выхлоп.
Тётя Нина в дверном проёме, неподвижная, тёмная на фоне побелённой стены. Руки вдоль тела. Не кричит, не зовёт. Стоит так, как стоят люди, которые видели достаточно отъездов, чтобы не прощаться. Молоко от неё два года, и ни одного вопроса. Проём уменьшается в зеркале, и тётя Нина уменьшается вместе с ним, и всё, что за спиной.
Вторая передача. Третья. Подвеска грохочет, камни бьют по днищу, Нива трясётся всем кузовом. Грунтовка тянется к трассе, туман клочьями у земли, капот ныряет в молоко и выныривает, и деревья по обочинам размытые, чужие.
Даша смотрит вперёд. Незакрывшаяся застёжка сумки позвякивает на кочках.
Молчим. Посёлок уходит за поворот. Впереди - туман и трасса, которой не знаю.
* * *
Асфальт начинается рывком - колёса цепляют край, подвеска перестаёт грохотать, и тишина обрушивается, глухая, неестественная, будто уши заложило. Потом слух подстраивается: двигатель на четвёртой, монотонный гул, пятьдесят по спидометру; ветер в щели левого окна - тонкий свист, который не замечаешь, пока не вслушаешься. Туман остался за спиной, на грунтовке. Здесь - солнце, резкое, дневное, бьёт через пыльное лобовое, через трещину, через пожелтевший скотч, и пыль на стекле превращается в мутную плёнку, сквозь которую трасса - прямая, пустая, разбитый асфальт до точки на горизонте.
Берёзы по обочинам. Осины. Лесополоса смыкается над дорогой, и свет чередуется с тенью - полосами, рябит в глазах. Виниловое сиденье нагрелось через стекло, прилипает к спине через мокрую рубашку. Пахнет старым пластиком обшивки, бензином, маслом, потом - всё сбилось в тесном салоне, спёртое, густое. Окно не откроешь - свистит.
Даша молчит четвёртую минуту. Пятую. Для неё - вечность. Она двигает сумку на коленях - поправляет, передвигает, снова поправляет, как чётки, - единственное движение, мерное, как дыхание.
- Рассказывай.
Одно слово. Тихий приказ, без нажима, и от этого - тяжелее. Голос собранный, без дашиных «ну» и «слушай», без разбега. Так она не говорит. Так она говорит, когда внутри уже всё решила.
Подвеска бухает на яме - удар по позвоночнику, руль дёргается, перехватываю. Изолента впивается в ладони. Держу. Трасса прямая, как взлётная полоса. Некуда свернуть.
- Бункер-12. - Голос сухой, чужой, и удивляюсь ему, потому что внутри - не так. Рапорт. Форма, в которую привыкло укладываться то, что не укладывается. - Вступил в охрану в восемнадцать. Четвёртая рота, внешний периметр. Служил четыре года.
Горло стянуто. Сглатываю - сухой щелчок, кадык дёргается, и горечь на корне языка, жжёная, медная. Столб за окном. Ещё один. Смотрю вперёд. На неё - не могу.
- Было двое. Митрохин и Белов. Сержанты, из старших, обоим за тридцать. Митрохин - высокий, рыжий, шрам через бровь. Белов - тише, ниже, всегда улыбался.
Зачем имена. Зачем шрам через бровь. Не знаю. Но рапорт работает так: факты, детали, последовательность. Иначе - каша, и рот закроется, и уже не открою.
- Они привели женщину из ближнего поселения. - Пауза. Слово застревает, и приходится выталкивать его, как болт из заржавевшей резьбы. - Ночью, через восточный выход, где камера не работала с марта. Командир знал. Все знали. Разговоров не было - были переглядки в столовой, когда они садились и Белов улыбался как обычно, и все ели дальше.
Ещё яма - стойка бьёт в кузов, вибрация проходит по рулю в запястья. Стекло в трещинах, солнце дробится, и на секунду белое пятно слепит - моргаю, и трасса возвращается.
Даша сидит неподвижно, но дышит чаще - грудная клетка поднимается, опускается, заметно, и этого раньше не было. Молчит. Ждёт. И от того, что ждёт, - продолжаю.
- Изнасиловали и убили. Я нашёл её в подсобке, в три часа ночи. - Стоп. Скулы свело, зубы стиснуты, и приходится разжимать усилием, сознательно, откручивать заклинившее. - Ей было лет двадцать.
Двигатель гудит, монотонно. Ветер свистит в щели. Даша не перебивает, не вздыхает, не двигается. Её молчание - не просто тишина. Это отсутствие всего того, что обычно заполняет пространство вокруг неё: комментариев, вопросов, подколок, дыхания в слова. Пустота на месте привычного шума, и в этой пустоте - только мотор и дорога, и больше ничего, что могло бы заслонить.
- Нашёл их через два часа. В казарме. Спали. Взял нож.
Вспышка - коридор, бетонные стены влажные, лампочка под потолком качается, тени ходят из стороны в сторону; дверь не скрипнула, потому что смазал петли днём, руки помнят, как входил, и тёплое на пальцах - мокрое, густое, не останавливается, - и запах, железистый, плотный, забивающий ноздри, - и звук, которого не должно было быть, хрип, бульканье, мокрый выдох, - и ладонь на чужом горле, скользкая, держит, - обрываю. Стискиваю руль. Пальцы свело, сухожилия натянулись, кожа на суставе горит от давления.
- Обоих. Митрохина первым, он спал лицом к стене. Белов проснулся - успел сесть. Не успел встать. - Пауза. Длинная. Берёза, берёза, столб, просвет, поле, берёза. - Потом бежал. Два года назад. Те, кто сегодня приходил, - за мной.
Всё. Сказал. Слова кончились, и после них - тишина, глухая, набухшая, давит на перепонки. Руки на руле мокрые, изолента проскальзывает, сжимаю крепче, и это единственное, что могу - держать, вести прямо. Деревья за окном, просвет, поле, снова деревья. Каждый просвет - удар метронома, и ничего не меняется, и ждать невыносимо, но жду.
Даша не спрашивает «за что». Не спрашивает «как». Сидит как сидела - сумка на коленях, пальцы белые на молнии сумки, - и от неё пахнет щёлоком, мокрой тканью, и чем-то ещё, кислым, незнакомым, чего раньше не было. Пот. Страх пахнет кисло, и этот запах знаю лучше, чем хотел бы. Но её дыхание - ровное. Ровнее моего.
Считаю ямы. Бухх. Бухх. Бухх. Каждую - позвоночником, через сиденье, через подошвы. Тело ведёт машину. Голова ждёт удара.
Она скажет: останови. Выпусти меня. Или ничего не скажет, и это будет хуже.
- Почему ты мне не сказал?
Тихо. Без крика, без надрыва, без дрожи. Пять слов, и каждое на месте, и ни одного лишнего, - и от этой точности мурашки идут по шее, по затылку, по хребту вниз. Почему не сказал. Не про кровь - про молчание. Не про ту ночь - про все ночи после.
Её рука дёргается к сумке - быстро, коротко, пальцы нащупывают что-то внутри, проверяют, что на месте, - и возвращаются на лямку. Жест, которого не должен понимать. И не понимаю.
Не сходится - мелкое, на краю сознания, зудящее, как заноза под кожей, которую чувствуешь, но не можешь подцепить. Её голос слишком собранный. Слишком готовый. Даша, которая при любой неожиданности - сначала шум, потом мысль, всегда в этом порядке. А тут - ни шума. Слова легли в готовое место. Как будто место уже было. Не додумываю - не могу, не сейчас.
Мысль мелькает и уходит. Не до неё. Не сейчас.
Вопрос разворачивает всё наизнанку, потому что в нём - не ужас, не отвращение. Солнечное сплетение сжимается, тянет вниз, и воздух не проходит дальше ключиц, - тупая, точная боль, от которой хочется согнуться пополам, но руки на руле, и спина прямая, и я её держу. Два года. Два года рядом, и каждый день - ложь. Не словами - молчанием. Молчал - значит, врал, и ей не нужно объяснять.
Скрип сиденья - она отворачивается к окну. Затылок, хвост сбился набок, прядь прилипла к шее, плечо поднятое, напряжённое, линия шеи - жёсткая, прямая. Развернулась от меня всем корпусом, физически, закрылась. Её пальцы на лямке сумки расслабились - впервые за всю дорогу. Не вцепилась - отпустила.
Сорок сантиметров между сиденьями. Рычаг КПП, ручник, чехол из растрескавшейся кожи. Расстояние, в которое помещается всё, что не сказал, и всё, что сказал слишком поздно.
Ни встречных, ни попутных. Берёзы по обочинам, и в их чередовании - ритм, от которого тупеет голова. Вибрация руля - неотступная, ровная, - и не понять, это машина дрожит или ладони.
* * *
Километр. Два. Три - или больше, счёт теряется - дорога одна и та же: асфальт, просвет, лесополоса, просвет. Двигатель тянет на четвёртой, бубнит, кузов мелко трясёт на заплатках, и между толчками - только свист ветра в щели и два дыхания, несовпадающих, каждое само по себе.
- Ты мне врал.
Тихо. Тише шёпота. Голос ровный, выцветший, как число на спидометре, - констатация. Три слова, и воздух в салоне сгущается, и диафрагма поджимается, вдох получается мелкий, верхушечный, и спинка сиденья вдавливается в лопатки. Голос идёт от окна - она не повернулась, - но в стекле мелькнуло движение губ, и этого хватило, чтобы внутри всё просело.
- Да.
Поле за обочиной - серое, пустое, низкое небо затянуло незаметно. Педаль газа под подошвой, сцепление на автомате, тело ведёт машину, как вело последние полчаса, - само, без участия. Во рту - сухость и солоноватый привкус - прикусил щёку изнутри, не заметив когда.
- Два года.
Не вопрос. Счёт, подведение, итоговая цифра. Голос собранный, и в нём нет ни крика, ни дрожи, ни того надлома, который ждал и к которому готовился. Это хуже. Крик можно переждать. Это - нет.
- Да.
Слова застревают где-то на полпути, не долетая до губ, и дышу через нос, рваными короткими вдохами. Виниловая обшивка руля скользит под ладонями, мокрая от пота, и пальцы деревенеют на обшивке, потому что больше держаться не за что.
С её стороны - запах через щель: нагретый бурьян, пыль, полынь - горькая, сухая, летняя. Мир за стеклом живёт, ему всё равно.
- Ты мог сказать.
- Нет.
Ответ, который есть. Не умел. Не находил слов. Каждый раз, когда подходил близко, - рот закрывался. А за каждым таким разом - следующий, и ещё, и два года.
- Мог. - Яма под колесом, удар в подвеску, тишина. - Выбрал не говорить. Это другое.
Её голова чуть поворачивается от окна - не ко мне, нет, - но достаточно, чтобы увидеть скулу, угол челюсти, напряжённый, острый. Секунда. Потом снова - затылок, хвост, стекло.
Даша - это поток, перескоки, «ну», «слушай», три мысли одновременно. А это - хирургия. Слово, пауза, слово. И от этой точности плечи проваливаются вниз, позвоночник оседает, тело пытается стать меньше.
Выбрал. Она права. Каждый вечер, когда рассказывала про коз, про тётю Нину, про яблоки, - я молчал. Отвечал «угу» и «спокойной ночи». Каждый раз - ещё один замок, ещё один оборот ключа в двери, за которой прятал всё, что должен был отдать. Может, она слышала, как поворачивается ключ. Может, нет. Не знаю. Знаю только, что закрывал.
Она уже отвёрнута к окну - так и сидит с конца прошлого разговора, - но сейчас что-то меняется: плечи опускаются, лопатки проступают через ткань рубашки, и спина уже не жёсткая - тяжёлая. Веснушки на тыльной стороне ладоней - на побелевшей коже крупнее, ярче, и от этого руки выглядят чужими, не дашиными. Её вдохи - длинные, размеренные, с паузой на выдохе. Контроль, не спокойствие. Слишком мерно - так дышат, когда удерживают что-то внутри.
Двигатель гудит. Кузов подрагивает. Облака ползут по лобовому - серые, рваные, - и солнце гаснет, вспыхивает, гаснет, и от этого мерцания тень в салоне то наступает, то отступает, и лицо Даши в стекле - размытое отражение, которое не прочитать.
Смотрю вперёд. Трасса прямая, пустая, и ямы одинаковые, и ничего не меняется, и ехать ещё долго, и она рядом, и расстояние между сиденьями - то же, что полчаса назад, но мерить его нечем.
* * *
Послеполуденный свет - косой, низкий, бьёт через лобовое и ложится на приборную панель жёлтой полосой, в которой пляшет пыль. Трещина на стекле делит свет надвое, и правая половина - резче, горячее, левая - мутная, рассеянная. Греет запястье на руле, тыльную сторону кисти, и это единственное, что чувствую отчётливо.
Двигатель тянет ровно. Четвёртая передача, гул заполняет салон, стелется по обшивке, по стёклам, по нашему молчанию - накрывает его, как земля накрывает зерно. Подвеска постукивает на трещинах - сухо, деревянно, без вчерашней злости. Дорога выровнялась. Или привык.
Трасса - разметка проступает местами, белая пунктирная линия, истёртая до призрака. Трава из трещин, лопухи на обочине, упавшая берёза - объехал, не притормаживая, колесо прошло по листве, мягкий хруст. А дальше, за берёзой, - яблоня. Тонкий кривой ствол, наклонённый к дороге, ветви нависают над асфальтом. Листья жёлтые, с бурыми краями. Плоды - мелкие, тёмно-красные, некоторые уже на земле, в бурой каше раздавленной мякоти.
Потом ещё одна. И ещё. Вдоль обочины, по обе стороны, через каждые десять, двадцать метров - яблони. Одичавшие, непохожие на посёлковые, - без стволов в обхват, без ровных крон. Кривые, перекрученные, будто росли не вверх, а в сторону, туда, где больше света. Никто не сажал. Никто не подвязывал, не белил, не окучивал. Сами.
Тук - по крыше. Лёгкий, деревянный, неожиданный. Яблоко ударилось о металл и скатилось, мелькнуло в зеркале - красное пятно на сером асфальте. Через секунду - ещё одно: тук. Ветви свисают низко, и Нива проходит под ними, задевая крышей, и яблоки стучат как костяшки по столу, негромко, неровно.
Кто-то когда-то ехал по этой дороге. Ел яблоко, может, два. Выбросил огрызок в окно - не думая, между делом, между словом и глотком. Проехал дальше, забыл. А огрызок лежал в пыли на обочине, и дождь вбил его в землю, и зима прошла, и ещё одна, и семечко проклюнулось, и вот - дерево. Кривое, упрямое, ничьё. Так и работает: бросаешь - забываешь - а оно растёт. Без тебя, без разрешения, без причины.
Даша - отражение в боковом стекле: размытый профиль, тёмная линия волос, подбородок. Неподвижная. Лицо, которое не могу прочитать, - не потому что далеко, а потому что не знаю больше, какие слова к нему подставить. Её рука тянется назад - к сумке на заднем сиденье, - ложится сверху, задерживается на секунду, возвращается на колени. Проверила. Что - не знаю. Не спрашиваю.
Яблони тянутся вдоль трассы - до поворота, за поворот, дальше, - и запах проникает через щель в окне: сладкий, густой, перезрелый, с кислинкой гнили. Пахнет посёлком. Пахнет тем, чего уже нет.
Потерял поселение. Может - потерял Дашу. Машина есть. Дорога есть. Направление - юг. Остальное - не знаю. Не жалею, что сказал. Жалею, что не сказал раньше, - год назад, два, в первый вечер, когда она принесла лепёшку к сараю и спросила, зачем мне Нива. Тогда бы это было подарком. Сейчас - выдавленным на допросе.
Солнце садится за лесополосу, и тени от яблонь ложатся поперёк дороги - длинные, ломаные. Нива проезжает через них, свет-тень-свет-тень, и это мерцание - единственное, что меняется. Всё остальное - прежнее: гул двигателя, стук подвески, молчание, которое заняло в салоне всё пространство, не оставив места даже для вдоха.
Еду. Она рядом. Яблони вдоль трассы - кривые, живые, ничьи.
Глава 4. Трасса
Д.М. Кольцов, социальная география, Самарский исследовательский центр, 2087.
Маршруты первых лет изучены достаточно хорошо - это военные колонны, конвои снабжения, эвакуации. С маршрутами второго десятилетия сложнее. Одиночные перемещения, парные, малые группы - они не оставляли ни рапортов, ни карт. Только колеи. Мы находим их до сих пор: две борозды в грунте, пробитые один раз и заросшие навсегда. По ним невозможно установить ни скорость, ни цель, ни то, о чём молчали люди внутри.
* * *
Утро начинается стуком в багажнике.
Канистра сдвинулась за ночь - одеяло, которым фиксировал, сползло, и теперь на кочках жесть бьёт по борту: тук, тук, тук. Ритм неровный, рваный, привязанный к дороге, а дорога дёрганая - ямы через каждые тридцать метров, щебень, куски асфальта вперемешку с грязью. Тук. Тук-тук. Пауза. Тук.
Серое небо, низкое, без просветов. Первый полный день в пути - вчера выехали под вечер, ночевали у обочины, Нива между двумя деревьями, двигатель заглушен, окна закрыты. Спал за рулём, откинув спинку, - два часа, может три. Проснулся от холода: пар изо рта, конденсат на стёклах, пальцы окоченели. Даша на заднем сиденье, одеяло до подбородка, - не шевельнулась, когда заводил мотор. Не обернулась, когда выехал на асфальт.
Сейчас - лоб к стеклу, колени к подбородку, свернулась, как в коконе, волосы лезут в лицо, она не убирает. Силуэт в боковом зрении - неподвижный, замкнутый. Дашино молчание на второй день занимает в салоне больше места, чем сама Даша. Раньше она разгоняла тишину за секунды - комментарий, подколка, вопрос. Сейчас тишина вросла в неё, и это неправильно, и от этого зудит под рёбрами, как от ржавчины на резьбе, которую видишь, но не можешь зачистить.
Стрелка топлива - чуть ниже четверти. Перед рассветом долил из канистры остатки - а в ней к тому времени плескалось литров пять, не больше: половину сожгли вчера, пока выбирались на трассу по разбитой грунтовке. Расход у Нивы - двенадцать по ровному покрытию, при ровной четвёртой. Покрытие не ровное. Четырнадцать, может пятнадцать на этих ямах. Чуть ниже четверти - литров девять, десять. Делим на пятнадцать, умножаем на сто. Шестьдесят - семьдесят километров. Негусто. Где искать бензин на дороге, забитой брошенным железом, - вопрос без ответа, но пока считаю, можно не думать о том, что в полуметре от меня сидит человек, которому незачем быть рядом.
Спидометр: сорок пять. Больше не получается - ямы, трещины, местами асфальт вспучен буграми, местами провалился до щебня. Подвеска грохочет на провалах - правая стойка бьёт сильнее левой, резче, с металлическим лязгом, и этот перекос тянет руль вправо, приходится подруливать постоянно, левая рука напряжена, мышца ноет от плеча до запястья. Руль обмотан изолентой - шершавой, местами липкой от жары, - и под ладонями знакомый, но непривычный: не успел запомнить руками бугорки и перехлёсты ленты.
На спуске переключаю на третью - скрежет, не попал; выжимаю сцепление заново, веду мягче, и передача садится на место с коротким щелчком. Третья рычит, обороты высокие, двигатель надрывается. Яма - удар, позвоночник сжимается, в багажнике лязг. Четвёртая, и гул выравнивается, накрывает салон. Ветер тянет сквозь усохший уплотнитель левого окна - холодная нитка по тыльной стороне ладони, по запястью, и кожа покрывается мурашками, хотя в салоне не холодно.
Запах - бензин, главный, от подтекающего шланга. За ним - масло, тяжёлое, минеральное, из-под консоли. Пластик, нагретый телом и двигателем. И - яблоки. Сушёные, в мешке за сиденьем. Кислый, концентрированный запах, единственный тёплый в этой машине. От Дашиной сумки - едва, через ткань - варенье, яблочное. Взяла с собой. Что ещё забрала из дома - не знаю. Не спрашивал. Может, записную книжку - ту, потрёпанную, в которой отмечала по вечерам. Может, нет.
Знак: «Орёл - 300 км». Столб накренился, стрелка указывает в поле. Триста до чего - до развалин, до пустоты с названием? Всё равно. Юг. Направление, не цель. Во рту - привкус утреннего сухаря, чёрствого, несолёного, который сжевал на ходу, не предложив ей. Надо было предложить. Не предложил.
Остовы машин по обочинам - каждые двести-триста метров. Газель в кювете, обросшая шиповником, из кузова торчит деревце в руку толщиной. Легковая - рыжий скелет, неопознаваемая, дверцы сняты. Грузовик с откинутыми бортами - пустой, растащили давно. Проезжаю мимо, не замедляя: мёртвое железо, серый асфальт, живая - только Нива, и её стук, и её натужный гул.
Впереди - поперёк обеих полос - берёза. Толстая, корни вывернуты из обочины: упала давно, листья бурые, но ствол крепкий. Не объехать - кювет справа глубокий, слева - столбики отбойника, покосившиеся, ржавые.
Глушу двигатель. Тишина падает разом - плотная, ватная, такая, что в ушах начинает гудеть собственная кровь. Без мотора мир звучит иначе: ветер в верхушках деревьев, шорох листвы, далёкая птица. И Дашино дыхание - ровное, контролируемое, - ближе, чем казалось.
Выхожу. Холодный воздух бьёт в лицо - после душного салона резко, до ожога в ноздрях. Земля пахнет сыростью, мхом, гнилой листвой. Ствол - мокрый, скользкий от утренней влаги, кора содрана с одной стороны, древесина белая, влажная. Берусь за ветки - ломаю мелкие, расчищаю подход. Потом - за ствол: упираюсь ногами, тяну. Тяжёлый. Спина напрягается, бёдра горят, подошвы скользят по мокрому асфальту. Кряхтение, выдох, рывок - сдвигается на полметра. Ещё раз. Ещё. Хватит - щель между стволом и отбойником достаточная, Нива пройдёт, если аккуратно.
Руки в коре, пальцы саднят. Оборачиваюсь - лобовое стекло с трещиной, заклеенной скотчем, за ним Даша. Тот же силуэт. Не вышла. Не повернула головы. Раньше - выскочила бы, ухватилась за ветку, сказала бы: «Да ну, Сань, ты что, один? Давай вместе, я вон ту, тонкую». И ухватилась бы, и ветка бы хрустнула, и она бы отпрыгнула, смеясь. Не сейчас.
Сажусь. Дверь захлопывается - лязг. Ключ, стартер, двигатель схватывает с первого раза. Проезжаю мимо ствола, крыло почти касается коры - сантиметр, два.
- Даш.
Вырывается само, без подготовки, без мысли. Голос хриплый, севший - не разговаривал со вчерашнего вечера, связки забыли, как это. Одно слово, её имя, и оно упирается в тесноту между нами - в сорок сантиметров, в рычаг КПП, в молчание, которое не пропускает звук.
Ничего. Плечо дрогнуло - мелко, почти незаметно, - и замерло. Дыхание сбилось на четверть такта и выровнялось. Или показалось.
Дальше - асфальт, ямы, четвёртая передача.
Во рту как после пустыни - дёсны саднят, глотать нечего, и этот сухой щелчок в тишине салона звучит неприлично громко. Слова есть, разные, - но стоит примерить любое, и оказывается хуже тишины. Каждое - либо слишком мало, либо слишком поздно. Она имеет право. На всё это - на то, как Даша комкает ремень сумки, отпускает, комкает снова, на отвёрнутый затылок, на молчание, которое бьёт точнее крика. Забрал у неё дом - утренний хлеб, тёти-Нинин двор, козье молоко, яблони, которые не вымерзают, - и дал взамен правду. Плохой обмен. Худший из возможных.
Зеркало заднего вида - каждые тридцать секунд. Глаза: зеркало, дорога, боковое, дорога. Привычка работает за двоих: я ещё не проснулся, а взгляд уже обшарил обочины. За спиной - пустота, ни пыли, ни точки на горизонте. Никто не догонит. На машине - быстрее, чем пешком, быстрее, чем на лошади, быстрее, чем они смогут. Но тело не верит. Тело помнит шаги на гравии, стук в дверь без голоса, серые глаза на переносице - и проверяет зеркала, и будет проверять, пока асфальт не кончится.
Лампочка генератора мигает - коротко, гаснет. Мигнёт опять через километр, через два. Ремень проскальзывает на оборотах - подтянуть на привале. Задача, за ней - болт, который можно закрутить. Цифры - убежище. Ремень, расход, давление в шинах - вещи, которые поддаются контролю. Остальное - нет.
А она сидит рядом и ничего не говорит, и от этого лицо стянуло, будто на морозе, хотя в салоне душно. Дашин крик можно переждать - она вспыхивает и отходит, вспыхивает и отходит, это знакомо. Но молчание - не знакомо. Дашино молчание - стена без швов, и не простучать, и не расслышать, что за ней, и ждать нечего, но уйти некуда. Два метра салона.
Левая рука на руле - горячая от солнца, которое пробилось через облака. Правая - прохладная, в тени. Между ними - пустой подстаканник, мёртвая кнопка прикуривателя, центральная консоль с трещиной.
Полоса тянется, прямая, пустая. Никто не едет навстречу, никто не обгоняет. Нива - единственное, что движется, и от этого кажется, что стоим на месте, а мир прокручивается мимо: берёза, столб, берёза, поле, просвет. Стрелка спидометра подрагивает на сорока пяти, и вибрация от руля поднимается по запястьям, по предплечьям, добирается до зубов.
Машина ведёт на юг. Даша - рядом, и между нами тишина, в которой не помещаются слова. Как её пробить - не знаю. Только чувствую, что с каждым километром она схватывается, как герметик на стыке, - и если не пробить сейчас, застынет. Или уже.
* * *
Заправка появляется за поворотом - навес, колонки, приземистое здание магазина. Одна сторона навеса провалилась, каркас скрутило и вмяло в основание, пластиковые панели лопнули, торчат осколками. Вторая держится - изъеденная временем, перекошенная, но держится. Вывеска на одном болте: ветер качает - скрии-ип, скрии-ип, - мерно, как маятник, которому некому остановиться.
Торможу под уцелевшей частью навеса. Глушу двигатель - и тело проседает, мышцы гудят, ладони покалывает, ток ещё идёт через пальцы, хотя руки уже на коленях. Уши заложило после часов гула, и первые секунды - ничего, только звон изнутри, тонкий, на одной ноте. Потом слух раскрывается: щелчки под капотом - неровные, глухие, как остывающая печка ночью. Ветер гудит в пустом навесе, как в трубе. Вывеска - скрии-ип, скрии-ип.
Дверь открываю - и первые шаги деревянные: подошвы по растрескавшимся плитам, хруст мелкого мусора. Ноги затекли, колени не гнутся. Воздух - бензин. Въевшийся в бетон за годы работы, двенадцать лет прошло, а тень запаха осталась, застарелая. Под ней - железистый, сухой дух окислившегося металла, бензиновая горечь забивает всё - от неё першит и хочется сплюнуть. Пыль оседает на губах - меловая, тяжёлая.
Дашина дверь - щелчок, скрежет петель. Шаги лёгкие, быстрые. Уходит за здание, не оглядываясь. Стихают. Стоит или сидит. Через стену слышно каждый звук - но ничего, ни всхлипа, ни шороха. Просто - одна.
Открываю капот. Масляный жар обдаёт - густой, тяжёлый, от блока цилиндров несёт раскалённым чугуном. Шланг топливной подводки - мокрый, блестит. Хомут ослаб, бензин сочится по резине, капает на защиту картера. Отвёртка в руку - рукоять треснутая, стержень бурый от времени, но держит. Хомут скользкий от масла, пальцы соскальзывают: перехватываю крепче, упираюсь большим пальцем в основание, сжимаю до побелевших костяшек. Металл подаётся - скрежет, тихое чавканье, когда резина садится плотнее. Четверть оборота. Хватит. Тряпкой протираю подтёк, масло забивается под ногти. Руки заняты - и хорошо: пока работают, голова молчит.
- Вода нормальная?
Собственный голос звучит незнакомо. Тишина в ответ - только ветер в навесе. Даша за стеной не отзывается, и слово гаснет на полпути, глохнет в пустоте навеса, как затихает эхо в колодце.
Колонки побиты временем, экраны мёртвые, стёкла треснули. Шланги рассохлись, свисают, потрескавшиеся, вывернутые. На левой - ценник: 54.90. Цена литра в другой жизни. Пятьдесят четыре девяносто - кто-то отсчитывал эти цифры у кассы, получал сдачу монетами, ссыпал в карман. А бензин тёк в баки, и колонки щёлкали, и дверь магазина открывалась двадцать раз в час, и девушка на плакате улыбалась каждому.
Дверь магазина открывается нехотя, протяжно. Внутри - гулко: шаги по серому полу разносятся, шорох мусора под подошвами, слипшиеся газеты, раздавленные бутылки. Пыль поднимается при каждом шаге, щекочет в носу, и между стеллажами - кисло, остро: мышиный помёт, слоями, нетронутый. Стеллажи пустые, один опрокинут. Холодильники с распахнутыми дверцами, внутри чёрная плесень.
Плакат на стене - девушка с бутылкой колы. Загорелая, белозубая, улыбается в камеру. Выцвела до голубого, но лицо ещё читается. Ценник на полке под ней - «0.5 л - 89 руб.» - цифры разборчивые, аккуратные, написанные от руки фломастером, который давно высох. Кто-то выводил эти цифры и думал - о смене, о зарплате, о вечере. Не о конце.
Подсобка за приоткрытой дверью, темнее, теснее. Полки - большей частью пустые: тряпьё, банка без крышки. На нижней полке, придавленная обрезком трубы, - карта. Дорожная, масштаб 1:500000, края рваные. И рядом, у стены, на боку - пластиковая канистра, пятилитровая, мутная, с жёлтой крышкой. Поднимаю - тяжёлая. Булькает. Литра три, может четыре. Откручиваю крышку, нюхаю: бензин - резко, безошибочно, но с кислинкой, с тяжёлым привкусом, какого у свежего не бывает. Наклоняю к свету из дверного проёма - цвет тёмный, янтарный, не жёлтый. Старый. Может, годы стоял. Смолы, осадок - карбюратор забьёт на раз, если не повезёт. Но стрелка на торпеде ниже четверти, и выбора нет.
Подсобку, видно, обчистили наспех - взяли еду, сигареты, всё лёгкое. Канистру не заметили или не стали тащить - тяжёлая, далеко нести. Карту и подавно: кому нужна бумага, когда бежишь.
Выношу канистру и карту. Канистру - к баку: откручиваю крышку, наклоняю горлышко, и бензин идёт рывками, булькает, воняет - кислый, тяжёлый дух бьёт в нос. Литры считаю по весу в руке: два, три, четыре - канистра пустеет, последнее выливается с хлюпаньем. Стрелка на торпеде не шевельнётся сразу, но десять-пятнадцать километров - это десять-пятнадцать километров.
Разворачиваю карту на крыле Нивы - тёплый металл под предплечьями, углы загибает ветром, придавливаю камнем. Бумага хрустит на сгибах, складки белёсые, но линии читаемые. Привязка - последний знак был «Орёл - 300 км», ехали меньше двух часов на сорока пяти. Километров шестьдесят - семьдесят, если с объездами. Где-то здесь, южнее Тулы. Палец ведёт на юг. Крупные города - нельзя. Малые дороги: тоньше линии, петляют, хуже покрытие, зато меньше людей. Малые. Однозначно.
Первый конкретный маршрут. До этого «юг» было словом. Теперь - линии на бумаге, расстояния, которые можно перевести в километры. Читать карты - ещё одно наследство, которое не выбирал, бункерное.
Шаги - лёгкие, знакомые. Даша вернулась из-за здания. Не глядит в мою сторону, проходит мимо, садится на серый блок у стены магазина. Ладони в колени, спина прямая. Лицо - в сторону заката: красно-оранжевый, низкий, через пустой навес, и тени длинные, резкие. Закатный свет заливает её - веснушки на скулах темнее обычного, волосы у виска потемнели от пота, и она не поправляет, не замечает.
Достаёт из кармана записную книжку - маленькую, потрёпанную, знакомую. Открывает, пишет быстро, полминуты. Закрывает. Шелест бумаги, щелчок обложки. Привычное движение, виденное десятки раз - в поселении, на крыльце, по вечерам. Что пишет - не спрашивал тогда, не спрашиваю сейчас. Но впервые думаю: кому. Себе? Мне? Кому-то, кого нет?
Холод заходит с запада, с закатом. На лице - тёплое: последние лучи, угасающие. На спине - холодное: тень от здания, влажная, вечерняя. Сворачиваю карту - осторожно, по старым сгибам, - кладу на переднее сиденье. Маршрут в голове. Цифры, за которыми не нужно думать о сером блоке у стены, о записной книжке, о молчании, которое уже не звенит, а просто стоит - и твердеет, как сварной шов на холоде.
Под Нивой - тёмное пятно на бетоне, свежее. Масло из-под картера: сочится по капле, расползается неровным кругом. Подтекала и в поселении, и на дороге - везде оставляет след, как собака метит. Не заткнуть, не починить на ходу - только подливать.
Закат гаснет. Воздух остывает быстро - руки мёрзнут, засовываю их в карманы куртки и стою так, глядя на дорогу, которая уходит в темнеющее. Маршрут - линия на бумаге. Бензин - старый, дрянной, может не дотянуть. А она сидит на бетонном блоке и пишет в книжку, и не оборачивается, и я не знаю, что с этим делать.
* * *
Темнота приходит быстрее, чем ожидал, - не сумерки, не переход, а обрыв: были тени, стали стены. Силуэт навеса вырезан из неба, колонки - столбы без формы. Фар не включаю - слабые, дохлый свет на двадцать метров, и каждый, кто в радиусе километра, увидит раньше, чем увижу его. Ехать нельзя. Нива стоит под навесом, нос к трассе, - рефлекс, встроенный глубже мысли: машина должна стоять в сторону отъезда.
Одеяло - одно. Стаскиваю его с канистры в багажнике, встряхиваю: пахнет бензином и шерстью. Кидаю на заднее сиденье. Даша забирается туда, не говоря ни слова. Шорох куртки по обивке, шелест ткани - колючей, армейской. Сворачивается, подтягивает колени, одеяло до подбородка. Сиденье скрипит под ней - коротко, жалобно, - и замирает.
Откидываю спинку водительского. Рычаг лязгает, спинка падает на два деления - дальше не пускает задняя стойка. Пространства - нет: руль упирается в грудь, рычаг КПП - в бедро, педаль сцепления под левой ступнёй - ледяной металл через подошву. Куртка застёгнута до ворота, подбородок утоплен в ткань. Кулаки в карманах, пальцы ищут тепло и не находят.
Двигатель заглушен. Без него салон пустеет - уходит гул, уходит вибрация, и остаётся то, что весь день прятал за ними: собственное дыхание и чужое. Лунный свет, слабый, синеватый, ложится на торпеду мёртвыми бликами. Стрелки на нулях. Лампочки не горят.
Нива спит - а я нет.
Снаружи - ветер. Не порывами, как днём, - тягучий, низкий, гудит в перекрытиях навеса на одной тоскливой ноте. Остатки пластиковой панели на крыше дребезжат, тихо, назойливо, в ритме, который не совпадает ни с чем. Ветка над стоянкой скребёт по крыше Нивы: скр-р-р, пауза, скр-р-р. Каждый раз - замираю, слушаю, считаю секунды. Ветка. Просто ветка. Но пальцы в карманах сжимаются, и разжимать их приходится сознательно, усилием, которое тоже стало автоматическим.
Дальше - вой. Тонкий, протяжный, с перепадами. Километр, может два. Волки, собаки, третье - в темноте не определить, и расстояние обманывает: кажется далеко, потом ближе, потом снова далеко, источник движется по дуге. Лягушки в канаве у трассы подхватывают - хор, десятки глоток, живой, настырный, заполняющий промежутки между порывами ветра. К ним привыкаешь через минуту. К вою - нет.
Стёкла запотели - капли собираются, стекают, оставляют дорожки. Мир снаружи размывается: деревья превращаются в пятна, навес - в чёрный мазок. Вытираю стекло ладонью - полоса ясности на секунду, и в ней: растрескавшийся бетон, тени веток, рваные, бессмысленные. Потом стекло затягивает снова, и всё уплывает.
Запахи сгустились за день. Без вентиляции всё перемешалось, осело, стало одним - густым, затхлым, с бензиновой нотой, которая сидит в горле. Через щель - земля, ночная, сырая, грибной дух и мох. Этот запах - снаружи, и он другой, и граница между «внутри» и «снаружи» - миллиметр стекла, лист жести. Не стена. Не бетон.
Бетон был в бункере.
Вспоминается коридор - длинный, прямой, освещённый через каждые пять метров лампой в проволочном плафоне. Свет жёлтый, неровный, от него резало глаза к четвёртому часу дежурства. Стены гладкие, холодные, и если прижать ладонь - мелкие капли, плёнка влаги на бетоне, - и рука потом пахла камнем и сыростью. Гул вентиляции - не звук, а вибрация: в подошвах, в коленях, в позвоночнике, постоянная, круглосуточная. Тело к ней привыкало за неделю, переставало замечать, - но когда система вставала на профилактику и вибрация обрывалась, пол уходил из-под ног, и секунду казалось, что упал, хотя стоишь. Автомат на плече - ремень врезался в ключицу, и к концу смены натирал до красноты, хотя прокладывал тряпку. Фонарик на поясе бил по бедру при каждом шаге: тяжёлый, алюминиевый, облезлый. Щёлкнешь - десять метров коридора прыгнут навстречу, бетон и трубы, и твоя тень на стене, удлинённая, нездешняя. Дальше - темнота. Всегда - темнота.
Восемь часов от полуночи до восьми. Ходишь и слушаешь. В бункере опасность была внутри - за стальными дверями, в казармах, в карантинной зоне, в тупиках, которые не просматриваются. Здесь - снаружи. За стеклом, за жестью, в темноте, которая шевелится и воет. Лучше снаружи. От того, что снаружи, можно уехать. От того, что внутри бункера, - нет.
Последнее дежурство. Коридор, поворот к казарме, дверь без замка, - обрываю. Шея каменеет, слова приходится выдавливать, и давлю это вниз, как давишь пружину обратно в обойму. Не сейчас. Не здесь.
Шорох с заднего сиденья - Даша поворачивается, одеяло шуршит. Скрип пружин, долгий, затихающий. Потом - дыхание. Вдох - три секунды, выдох - четыре. Считает. Спящие так не дышат: у спящих ритм рваный, плавающий, сбивается на полувздохе. Она отмеряет каждый вдох. Как отмеряю я.
В зеркале заднего вида - тёмный силуэт, бледное пятно лица. Глаза - не разобрать: тени от веток ползут по её щеке и уходят, и в этом подрагивании зрачки и закрытые веки неотличимы. Может, глядит в потолок. Может, в мою спинку, в затылок - так же, как я гляжу в зеркало. Оба лежим с открытыми глазами и делаем вид, что другой спит.
Ветер усиливается - гул над головой громче, пластик дребезжит чаще. Вой затих: то ли ушли, то ли ветер забивает. Лягушки не сдаются - голоса сливаются, перекрывают друг друга, и в этом хоре есть упрямство, бездумное, слепое, какое бывает у живого, которому незачем молчать.
Холод забирается под куртку. Металл пола проводит его вверх - через подошвы, через голени, ложится на бёдра. Поджимаю пальцы ног, жму колени друг к другу. Не помогает. Бензин в баке - литров двенадцать-тринадцать с заправочной находкой. К утру часть уйдёт на прогрев, и стрелка просядет ещё, и каждый час простоя - минус километр, минус два, и арифметика крутится в голове сама, без остановки, тикает с каждым выдохом.
Шорох - у колеса, снаружи. Мелкий, скребущий, быстрый. Мышь, ёж - некрупное, ночное. Уходит. Напряжение в плечах не уходит - застыло, затвердело, въелось в мышцу, как соль в старую кожу. Периметр - не защищён. Двери - жесть, стёкла - стекло. Кулаком, камнем, прикладом - одно движение. Тело знает и не отпускает, и сон не придёт, и ждать его бессмысленно.
С заднего сиденья - вдох, и выдох - короткий, рваный, на излёте. Полтора метра. Она не спит - по счёту вдохов слышно, по тому, как старательно и размеренно ложится каждый выдох.
Ночь - длинная, и до рассвета далеко, и спать не буду, и она, может, тоже.
Лягушки орут в канаве. Ветер тянет запах мокрой земли и хвои через щели. На языке - солёное - прикусил щёку, на автомате, не заметив. Где-то в кармане куртки - гайка, выпавшая при ремонте, забыл выложить, и пальцы находят её, и крутят, и резьба мелкая, знакомая.
* * *
Рассвет - серый, плоский, без солнца. Небо затянуто сплошным, и не понять, откуда свет - просто стало светлее, мир проступает: обочина, лесополоса позади, поле впереди. Поле - большое, открытое, ни дерева, ни столба, только бурьян по пояс и остатки пашни, заросшей до неузнаваемости. Сыро. Холод забрался под куртку ещё ночью и не выветрился - сидит между лопатками, в локтях, в коленях. Стёкла запотели изнутри, и пахнет как в гараже Михалыча: железо, бензин, застоявшийся выдох.
Спина одеревенела за ночь. Позвоночник - как арматура, в которую вбили лишний изгиб: не разогнуться без боли, не повернуть шею без хруста. Поясница ноет - тупо, въедливо, от педалей, от неподвижности, от холода, который пролежал между позвонками всю ночь и впитался. Разминаю шею вращением, позвонки щёлкают, один, два, три - не помогает, но ритуал.
Стартер схватывает со второй попытки - первая впустую, сухой щелчок, и внутри обрывается на полсекунды, а потом двигатель просыпается, кашляет, выравнивается. Гул заполняет салон, и после ночной тишины кажется оглушительным. Спинку - вверх, защёлка бьёт в ладонь. Зеркало. Даша на заднем сиденье - одеяло сбилось к ногам, куртка застёгнута криво, волосы в лицо. Глаза открыты - не спала. Или проснулась от стартера. Не важно. Взгляд в сторону.
Выезжаю на трассу. Поле расстилается по обе стороны - ровное, бескрайнее, и дорога - прямая, как линейка, на километры вперёд. Ни лесополосы, ни укрытия. Открытое пространство. Между лопатками - холодок, знакомый, глубокий неуют. Открытое - плохо. Открытое - значит видно. И тебя - тоже.
Третья передача, четвёртая. Спидометр ползёт к пятидесяти. Нива тянет ровно, подвеска стучит на трещинах, но тише, чем вчера, - дорога здесь лучше, и асфальт почти цел, только трава пробивается в швах. Канистра в багажнике не стучит - закрепил утром.
В зеркале - горизонт. Пустой.
А потом - не пустой.
Чёрное пятно. Над краем поля, низко, там, где серое небо ложится на серую землю. Маленькое. Неподвижное - секунду, две. Потом - сдвигается, и растёт, и я давлю тормоз рефлекторно, и отпускаю, потому что тормозить - неправильно. Облако. Грозовое. Но грозовые не движутся так - не горизонтально, не ровно, не целенаправленно.
Гул. Далёкий, низкий, на пределе слуха - не гром, нет: гром обрывистый, короткий, а это тянется, нарастает, и не прекращается. Как генератор за стеной.
Вороны.
Михалыч говорил - давно, в пересказах, в байках: «На открытых местах не задерживайся, вороньё сбилось, ходят роями, бьют всё, что шевелится». Думал - преувеличение. Старик любил приукрасить.
Пятно разрастается. Заполняет зеркало, выползает за раму. Быстрее, чем еду, - намного быстрее, и расстояние сжимается, и уже видно, что это не облако, что оно шевелится, пульсирует, что внутри - тысячи отдельных точек, сливающихся в одну массу.
Газ в пол.
Нива рычит, обороты подскакивают, спидометр - шестьдесят, и на шестидесяти машину бросает на яме, удар в спину, в основание черепа, подвеска лязгает, рулевая колонка дрожит. Стрелка бензина дёрнулась - на такой тяге жрёт втрое, и этот счётчик в голове не выключается даже сейчас. Ещё яма - и ещё, и скорость не падает, потому что педаль вжата до упора и нога окаменела на ней, и менять ничего нельзя.
Гул стал звуком. Не дальним, не за стеклом - он везде: сверху, с боков, заполняет кабину, забивается в череп. Хлопанье тысяч крыльев - плотный, слитный, органический шум, ни на что не похожий. Не карканье. Не птичьи крики. Единый звук единого организма, и от него вибрирует в грудной клетке, между рёбрами, глубже лёгких.
Первый удар - по крыше. Металлический, резкий: тук. И сразу - второй, третий, четвёртый. Тук-тук-ТУК-тук. Как град, только каждая градина - живая и весит полкило. Машина вздрагивает. Перья - чёрные, растрёпанные - мелькают за боковыми стёклами.
Даша кричит - коротко, на выдохе, не слово - звук, чистый звук, выдавленный из сжатого горла. Первый Дашин звук со вчерашнего вечера.
Рычаг - вторая, на яме, - лязг, не попал, - ещё раз, - есть. Обороты взлетают, Нива ревёт надсадно, кузов трясётся. Лобовое стекло - прямо перед глазами - дорога, серая, прямая, и по ней бегут тени, сотни, тысячи теней, и небо над лобовым темнеет.
Удар по стеклу.
Мокрый хлопок, как влажная тряпка по столу, - и от старой трещины в правом верхнем углу, от пожелтевшего скотча, лучи расходятся дальше, ветвятся, множатся, и в точке удара - красное, тёмное, непрозрачное, и перья прилипли к стеклу, и сквозь трещины мир ломается на куски. С внутренней стороны отлетает кусок - крупный, с ладонь, острый, - бьёт по торпеде, разбивается на два, и осколки скользят по пластику, и один впивается в предплечье - неглубоко, но горячо.
Ещё крик - Дашин, - и удар по боковому, рядом с ней, и визг когтей по металлу, долгий, от капота к крыше, как гвоздём по доске. Свет исчезает. Лобовое - чёрное от тел, от крыльев, от когтей. Просветы - секундные, дёрганые: кусок неба, обочина, бурьян. Тьма. Просвет. Тьма. Веду вслепую, по памяти дороги, которой не видел минуту назад, - прямая, она прямая, просто держать руль, просто не отпускать.
Удар прямо над головой - металл прогибается внутрь, на сантиметр, выправляется. Тело дёргается вниз, плечи вжимаются в сиденье, шея втягивается - рефлекс, бессмысленный, бункерный: голову ниже, голову ниже. Запах - птичий, кислый, мускусный - просачивается в щели, в уплотнители, забивает бензиновый дух салона. Помёт - белёсый, едкий - мажет стёкла. Во рту - пыль, стекольная крошка, и где-то под ней - бензиновая горечь из вентиляции, тошнотная, густая.
Лесополоса. Справа, в просвете между ударами - белые стволы берёз, ветки, зелень. Триста метров. Двести. Руль вправо - жёстко, без расчёта, и Нива бросается с асфальта на обочину, и удар - яма, кювет, - тело складывается пополам, подбородок бьёт в грудь, зубы клацают. Ветки хлещут по бокам, скребут, ломаются - треск, хруст, скрежет по кузову. Тесно - берёзы с обеих сторон, стволы в полуметре от зеркал, и Нива продирается, и ветки молотят по крыше поверх ворон, и вороны - отваливаются, срываются, не могут держаться.
Торможу. Глушу.
Тишина.
Не сразу - сначала звон. Плотный, ровный, забивает всё, как вата в ушах, только наоборот - не глушит, а звенит, и не снаружи, а откуда-то из затылка. Знакомый. Ненавистный.
Потом - сквозь звон - шорох. Листва. Ветер в кронах. И щебет - тонкий, беззаботный: синица, щегол, мелкое и живое, которому нет дела до чёрной реки в небе. Рой обтекает лесополосу - в заднем стекле, за перьями и помётом: чёрная масса идёт мимо, плотная, бесконечная, - и уходит, и редеет, и минуту спустя, две, три - небо чистое. Серое, пустое, обычное.
Руки на руле. Не снимаются.
Пальцы побелели на пластике, и разжать их - отдельное усилие, осознанное, по одному. Сердце колотит в рёбра - частое, тяжёлое, каждый удар отдаёт в горло, в виски.
Ладони мокрые, скользкие. Кладу на бёдра - и они дрожат, мелко, неконтролируемо, как от озноба.
Пот - на лбу, на шее, вдоль хребта, - кислый, резкий, звериный. Футболка прилипла к спине.
Подошвы горят - давил педаль так, что свело мышцу в своде стопы, и теперь тянет, скручивает, больно.
На предплечье - порез от стекла, неглубокий, кровь уже загустела, и рукав прилип к ране, и дёргать нельзя, и не дёргаю.
Лес пахнет. Влажная земля, листва, мох, кора - зелёный, живой, тёплый запах проникает в салон - и перекрывает птичью вонь, и от контраста кружится голова: вороньё и тишина, - рядом, в одной секунде, в двухстах метрах.
Позади - шорох. Даша двигается: скрип сиденья, стук - локоть о дверь, или колено, - и тихий, сквозь зубы, выдох. Не слово. Не всхлип. Просто воздух, который она выпускала, наверное, с первого удара.
Свет - пятнистый, зелёный, берёзовый. Мирный. Словно ничего не было.
Двигатель тикает - горячий, щёлкает неровно, замедляясь. Перо - чёрное, мокрое - застряло в щели между капотом и крылом, кончик подрагивает на ветру.
Голова тяжёлая. Откидываю на подголовник, закрываю глаза.
Темнота за веками красная от сердцебиения.
Открываю - берёзы, свет, тени на консоли, осколки, пыль, перо на дворнике. Разжимаю кулак, который не помню, когда сжал. На ладони - полумесяцы от ногтей, белые, глубокие.
Рёбра ноют - от напряжения, от того, как сжимал грудную клетку, пока вёл. Предплечья - тяжёлые, набитые свинцом.
Икры каменные.
Ступни - мокрые в ботинках, и пальцы не разгибаются, скрюченные.
Нива стоит среди берёз, грязная, побитая, в перьях и помёте, с треснутым лобовым и вмятинами на крыше. Стоит. Держит. Выдержала.
Тиканье мотора замедляется. Синица в ветке - близко, прямо над крышей - выдаёт трель, чистую, невозможную, и обрывает, и начинает снова.
* * *
Выхожу - и ноги несут плохо: колени мягкие, ненадёжные, каждый шаг отдаётся гулом в бёдрах. Звон в ушах - ровный, тонкий, стеклянный, - не уходит. Через него пробивается птичья возня в ветвях, далёкая, равнодушная, лесополоса не заметила, что минуту назад по ней прошла чёрная волна.
Обхожу Ниву. Капот - в вмятинах, грунтовка содрана полосами, кто-то провёл горстью гвоздей. Крыша прогнута в двух местах, неглубоко, но видно. Переднее - сетка разломов от края до края, и в центре - бурый потёк крови, подсыхает, глянцевый на сломах. Решётка радиатора забита - перья торчат пучками, чёрные, слипшиеся. Берусь за одно - скользкое, длинное, маховое, - тяну. Хлюпает, как из грязи. Бросаю на землю - глухой шлепок. На пальцах - кровь, птичья, тёмная, густая. Тошнотворно-сладкий запах, от которого нутро поднимается к нёбу. Следующее перо, ещё одно, ещё - выдёргиваю, бросаю, и на листве остаются лежать чёрными запятыми, а запах не отпускает, и скручивает всё сильнее.
Вытираю ладони о штаны - долго, тщательно, растирая ткань. Не помогает. Кровь забилась в складки кожи, в заусенцы, под ногти, и тело ещё не остыло от гонки - адреналин уходит рывками, оставляя после себя пустоту в мышцах, ватную и зудящую. Нужно проверить ходовую.
Присаживаюсь на корточки, заглядываю под днище. Колёса - целы, рулевые тяги на месте. Сухо: ни подтёков, ни капель, только комья грязи, налипшей при съезде в кювет. Бензошланг, который подтягивал на заправке, - держит, хомут не сорвало. Два дня назад закручивал этот хомут и думал про расход, про стрелку, про километры - простые, понятные вещи, у которых есть ответ. Сейчас ответов меньше, а вопросы другие. Мотор тикает над головой, остывает, щёлкает. Цел. Можно ехать.
Распрямляюсь - и звон в ушах на мгновение усиливается, накатывает, как прилив, и мир плывёт, и берёзы сдвигаются в сторону, и приходится упереться в крыло. Металл холодный, вмятина под ладонью - вогнутая, с кулак, края острые, - и через эту шершавость возвращается резкость: деревья, свет, капот.
Сажусь за руль. Дверь не закрываю - воздух нужен, и запах берёз вместо запаха крови.
Даша - на заднем сиденье. Дверь открыта, ноги свешиваются наружу, колени вместе, ступни не достают до земли. Бледная - настолько, что веснушки на скулах проступили резче обычного. Губы сжаты, подбородок напряжён, мышца на скуле ходит, и она не пытается это скрыть. Руки на коленях - трясутся, как мои. Одинаково.
На полу, у её ног, - сумка. Сладковатый потёк расползся по ткани, блестит, липкий. В яблочной гуще поблёскивает бой - острый, мелкий, весёлый на свету, как ёлочные игрушки в неправильном месте. Запах - яблочный, домашний, варёный сахар и кислота, - забивает птичью кровь с капота, и от него хуже, потому что это тёти-Нинина кухня, деревянная ложка, июль, и Даша на табуретке, ноги калачиком, и пенка на блюдце, и всё это - крошка и месиво на полу машины. Кисло-сладкая горечь оседает на языке - вдохнул и не заметил, как попало в рот.
Молчание. Долгое, тяжёлое, но другое - не то, двухдневное, плотное, намеренное. Это - пустое: оба слишком вытряхнуты, чтобы притворяться, и молчим не по выбору, а потому что слов не осталось.
Синица перелетает на ветку ниже, качается, роняет лист. Свет - пятнами на сколах, на Дашиных коленях.
- Ты мог предупредить.
Голос - тихий, хриплый, надломленный. Связки пересохшие, забыли, как работать, и слова выходят с трудом, сипло, как первая фраза после болезни. Не глядит на меня - в переднее, в паутину линий.
- Про воронов хотя бы.
«Хотя бы». Два слова, и в них - всё остальное, что она не говорит. Про воронов - это повод. Всё остальное - рядом, за спиной этих слов, но она не выпускает. Пока. Она так устроена: не в лоб, а сбоку, через мелочь, через бытовое. Если не знать - подумаешь, правда про птиц.
- Не видел раньше. Только слышал. Знал, что на открытых участках бывают. Не знал, что так.
Снимаю руки с руля. Ладони влажные, на пластике - отпечатки. Суставы ломит, и кровь возвращается с покалыванием, мелким, колючим.
Даша молчит. Секунда, другая, третья. Снаружи - ветка скрипнула, где-то далеко треснул сук, и звук прокатился по лесополосе гулко, как кашель в пустой комнате. Потом - тихо, и в тихости этой больше веса, чем в крике:
- Что ещё ты «только слышал»? Что ещё там, на дороге? Ну, расскажи. Я хочу знать, к чему готовиться. Потому что «не знал, что так» - это не ответ, Сань, это отмазка, и ты это понимаешь не хуже меня.
Имя - впервые за полтора дня. Не ласковое, не мягкое - как удар ребром ладони, точный, без замаха. И вопрос не про воронов. Вопрос - про всё: про дорогу, которую выбрал, про мир, в который потащил, про то, что он знает, а она - нет, и каждый раз узнаёт через удар по крыше, через разводы на стекле, через то, что летит в лицо.
Щегол на берёзе - короткая трель, обрывистая. В зеркале заднего вида - её глаза, и в них не страх. Не злость. Усталость, которая старше полутора дней, старше этой дороги.
- Не знаю. Здесь тоже в первый раз.
Честно. Единственное, что могу - честно. Два года врал про прошлое, и она это помнит, и каждый мой «не знаю» ложится на ту ложь, как слой на слой. Но это правда. Здесь - в первый раз. Карта в бардачке, дороги на ней - линии, не жизнь. Что между линиями - ворóны, пули, пустые посёлки - не знаю.
Тишина. В ней - тиканье мотора, ветер в кронах, и где-то высоко - дрозд, гулкий, настойчивый. Даша глядит в переднее - через лучи разломов мир разбит на куски, и каждый кусок - отдельный, смещённый. Указательным пальцем ведёт по самой длинной линии - от центра к углу, - не касаясь стекла, в сантиметре. Палец останавливается, зависает, и она чуть наклоняет голову - прикидывает расстояние, измеряет.
- Лобовое треснуло. Если ещё раз так - не выдержит. Разлетится прямо в лицо кусками, и я даже не успею закрыться, потому что я не знала, что надо закрыться. Потому что никто не сказал.
Последние три слова - отдельно, раздельно, каждое - как камень, положенный на весы. Она не повышает голос. Ей не нужно.
- Заклею изолентой на стоянке. Крест-накрест. Хуже будет видно, но держать будет.
- Изолентой.
Повторяет - плоско, без интонации, и от этой плоскости хуже, чем от крика. Так Нина повторяла, когда Генка нёс чушь на совете: то же слово, тем же голосом, - и человек сам слышал, как глупо звучит.
Даша убирает руку от переднего. Кладёт на колено, накрывает другой, сжимает. Взгляд опускается - на сумку, на сладкий потёк, на бой в гуще. Долго. Так долго, что слышу, как она сглатывает - сухо, с трудом, глотка не отпускает.
- У меня варенье разбилось.
Голос ровный. Тихий. Про чужую вещь, не про свою.
- Всё, что осталось от тёти-Нининого. Последняя банка. Она мне её отдала - помнишь? Нет, ты не помнишь, тебя не было, ты в сарае ковырялся. Она вынесла на крыльцо, в газету завернула, сверху тряпочкой, и сказала - «на дорожку, чтоб не скучала». Как будто я за грибами иду, а не навсегда. Я её в полотенце замотала, в сумку, на дно, аккуратно. Думала - довезу. Думала - на новом месте открою, и будет... не знаю. Будет хоть что-то оттуда.
Она останавливается - резко, налетела на стену. Сжимает губы. Подбородок - мелкое подёргивание, но теперь она пытается его остановить, и от этого усилия скулы белеют, и веснушки темнеют на этой белизне, как проступающие буквы.
Яблоки из Нининого сада. Медный таз на плите, пар, сахар - последние полкило, которые Нина берегла с зимы. Даша сидела на табуретке, ноги калачиком, снимала пенку деревянной ложкой, сдувала, облизывала. Смеялась. Банку закатали вместе, крышка хлопнула, и Даша сказала «слышал? готово, вот так вот», и повернулась ко мне, хотя меня рядом не было - Нина потом пересказала. Не еда. Последнее, что забрала из дома, который больше не дом.
- Выкинь осколки. Порежешься.
Не то. Не то, и сам слышу - слова сухие, деловые, пустые. Кадык дёргается от того, как мало в них, и приходится сглотнуть, и в этом глотке - всё, что не умею сказать. Починить разбитую банку нельзя. «Найдём ещё» - не найдём. Яблони тёти Нины - там, позади, за двумя днями молчания и чёрным роем, и они с каждым километром дальше.
Даша глядит на меня - впервые за полтора дня прямо, не через зеркало, не мимо. Долгий взгляд, тяжёлый, и в нём - не обвинение. Хуже. Подсчёт. Она складывает: вороны, плюс разбитое переднее, плюс варенье, плюс всё, что было до, - и видит сумму, и сумма ей не нравится, но она не отворачивается.
- Знаешь, что обидно? Не вороны. Не стекло. Я завернула аккуратно, Сань. Правда аккуратно. И всё равно - вот. Гуща и бой.
Наклоняется, берёт сумку за ручки - осторожно, чтобы не звякнуло, - и ставит на сиденье рядом с собой. Липкий след остаётся на полу. Она глядит на него, потом на свои ладони - яблочная жижа и кровь, и не понять, где что. Вытирает о колени, но не до конца - бросает, поняла, что бессмысленно.
Подтягивает ноги внутрь. Захлопывает дверь - глухо, без силы. Скрип сиденья. Всё.
Закрываю свою. Завожу двигатель. Стартер хватает с первого раза - привычный кашель, выравнивание, гул. Заднюю - по колее, - ветки скребут по бокам, - выбираюсь на обочину. Потом - первая, вторая, третья. Асфальт.
Лесополоса уходит назад. Поле впереди - пустое, серое, без единой чёрной точки в небе.
В зеркале - Даша. Сидит прямо, сумка рядом - тёмная, набухшая. Не отвернулась к окну. Перед собой - в спинку моего сиденья, или сквозь неё, или никуда.
Не простила - но сказала. И то, что стояло в груди тугим комом всю дорогу, не ушло, только сдвинулось - на миллиметр, может меньше.
Дворник размазывает по стеклу бурую полосу. Не включал - задел рычаг коленом, и щётка прошлась один раз, скрипнув по сухому, и остановилась. Хуже стало видно. Грязь, кровь, разводы - и сквозь них дорога, мутная, нечёткая. Так и едем.
* * *
День тянется без событий - серая лента асфальта, ямы, объезды, молчание. Пару раз останавливаюсь проверить карту: палец ведёт по линии, сверяю с километровыми столбами, которые ещё стоят. Даша выходит размять ноги, но не отходит от машины дальше пяти шагов. Солнце проглядывает ненадолго, прогревает крышу, и запах птичьей крови с капота возвращается - сладковатый, тяжёлый.
Солнце висит низко, рыжее, набухшее, когда за поворотом появляется забор - покосившийся, из серого профнастила, - потом крыша, ещё одна. Домов десять, в стороне от трассы, на просёлке, заросшем по колено. Колея угадывается: примятая колея, давленная когда-то тяжёлым, вросшая в траву. Сейчас - крапива, лопухи. Полынь по обочинам.
Стрелка топлива ниже отметки, которую запомнил утром. Рывок от воронов выжрал остатки. Красная зона, край деления, дальше некуда. В голове - автоматически - заправка? здесь? вряд ли.
Торможу на обочине. Глушу двигатель. Тишина наступает иначе, чем на привалах, иначе, чем в лесополосе. Мёртвая. Ни собаки, ни курицы, ни голоса. Воздух загустел, перестал проводить звуки. Только своё, внутреннее: кровь в висках, дыхание.
Шея исчезает - втягиваю голову, как черепаха, и ловлю себя на этом слишком поздно. Живот подводит. Пустые дворы - не привал. Пустые дворы - вопрос, на который не хочешь знать ответ.
Выхожу. Трава по бедро, тяжёлая от дождя. Холодит ноги через штанины, липнет к коленям; через десять шагов - мокрый до пояса. Полынь - терпкая, забивает выхлоп, першит в горле; задеваю стебель, и запах поднимается резкий, густой. Дашина дверь - щелчок, скрип, шаги позади. Осторожные. Не рядом, в трёх метрах, четырёх. Дистанция, которую держит второй день, но сейчас не из обиды. Из того же, от чего живот подводит.
Первый дом кирпичный, побелка сползла грязными языками, ставни нараспашку, окна без стёкол. За темнотой проёма смутно видно стол, посуду, табуретку на боку. Крыша второго провалилась: стропила торчат обломанные, серые, голые. Третий цел. Дверь приоткрыта, качается от ветра, и на каждом качке петли отдают протяжным скрипом, вибрация идёт по косяку, по притолоке - можно не слышать, но видно, как рама вздрагивает. Единственное движение на всё это место, и от него неподвижность вокруг становится плотнее.
Порог бетонный, растрескавшийся. Бурые пятна на нём, въевшиеся, дождями не вымытые. Форма подтёков не врёт. Ноги уводят в сторону сами, на траву, прежде чем додумываю.
Подхожу вплотную к проёму. Внутри - полумрак, затхлый: нетопленая печь, плесень, мышиный помёт. Глаза привыкают. Стол, два места: тарелки, ложки, кружки. Паутина оплела посуду - толстая, многолетняя, серая от пыли. Стулья: один стоит, второй опрокинут. На стене - пулевые отметины. Кучно, на уровне груди. Считаю: рефлекс, автоматический. Очередь. Стреляли в стену. Или в того, кто стоял у стены.
Отхожу. Затылок холодеет от открытой спины, глаза уже нашли выходы, укрытия, линии обзора. Выучка, которая здесь не нужна, но выключить её нельзя, как нельзя перестать дышать.
Даша стоит у забора. Глядит на огород, заросший, одичавший: лебеда по грудь, крапива, малина одичавшая. Бортики грядок деревянные, сгнившие, осевшие в землю. Доски когда-то сколачивали ровно, вымеряли, выравнивали. Тот же человек, может быть, посадил яблоню у дальнего забора, поливал вёдрами из колодца, стоял вечером, разгибая спину, и наблюдал за всходами.
- Грядки как у Михалыча. Только у Михалыча покосились, а тут - совсем. И забор такой же, штакетник, видишь? Он тоже через одну прибивал, через одну пропускал, и щели одинаковые, как по линейке. Кто-то старался. Прямо аккуратный был человек, даже странно.
Тихо. Не мне - скорее себе, или огороду, или никому. Голос ещё сиплый после воронов, после полутора дней молчания. Не оборачивается.
Яблоня - в дальнем углу двора, у забора. Старая, толстая, ствол потрескавшийся, в лишайниках. Крона тяжёлая, ветки гнутся к земле под весом плодов. Под деревом - каша. Коричневая, бродящая: упавшие плоды, расплющенные собственным весом. Запах сладкий, тяжёлый, гнилостный, такой густой, что привкус забродившего оседает на нёбе. Мухи гудят низко, плотно; осы - тоньше, злее, зарываются в рыжую мякоть.
Срываю одно с ветки - тёплое, мелкое, твёрдое. Откусываю: кислое, жёсткое, вяжет. Не дозрело. Жую, глотаю. Еда есть еда. Кислота разливается по нёбу, и на секунду - мысль, непрошеная: в Тёплом городе, говорили, яблони плодоносят дважды за лето. Кто-то рассказывал на рынке, наверняка врал, но мысль застряла и не отлипает. Дважды за лето. А здесь - двенадцатый урожай гниёт под ногами, и собирать его некому.
Из семян вокруг ствола лезут ростки, тонкие, бледные, упрямые.
Колодец - сруб из потемневшего бруса, крышка сдвинута. Цепь ржавая, звякает на ветру. Берусь, скрежет, ведро уходит вниз, и плеск на дне - гулкий, мокрый. Тяну: ведро мятое, ржавое, но вода прозрачная. Нюхаю - минеральная, холодная, камень и глина. Пробую: ледяная, ломит зубы. Чистая.
- Вода нормальная. Набери фляги.
Даша подходит не сразу. Секунда, две - взвешивает. Потом шаги, и она рядом, у колодца. Берёт флягу из рюкзака, подставляет под ведро.
- Обе наливай, для питья и на дорогу. Хватит, чтоб не экономить. А то ты начнёшь по глотку выдавать, я тебя знаю.
Деловая, ровная. Тон выбирает сама, не по моей мерке.
- Обе.
Кивает. Закручивает крышку, подставляет вторую. Ржавчина осыпается ей на запястье, и она смахивает тыльной стороной, не глядя.
Яблоко падает с ветки - тяжело, с глухим шлепком в кашу внизу. Мухи взлетают и садятся обратно.
- Тут на два сезона падалицы, не меньше. Может, на три. Вон там, у корней, уже поросль пошла. Целый сад вырастет, если дать время. Лет через десять тут будет не двор, а роща.
Через плечо - на яблоню. Тихо, задумчиво.
- Сань, ты туда не ходи больше, ладно? Я видела, как ты на пороге стоял. Ты потом отошёл и плечи вот так сделал, - она чуть приподнимает плечи к ушам и опускает, - я по спине вижу. Не надо туда. Мы воду набрали, и хватит.
Не просьба и не приказ. Скорее так: она заметила, как я отступил с порога, заметила, может быть, как свело скулы, и теперь проговаривает это вслух, по-своему, обходным путём, через мелочь.
- Не собираюсь. Пошли.
Дольше стоять здесь - пускать это место внутрь, а внутри и так тесно. Даша кивает, коротко, подбородком, и идёт первой. Все эти дни шла позади, в трёх-четырёх метрах, а сейчас - впереди, и влажная трава расступается перед ней и смыкается, и следы, тёмные полосы на серо-зелёном, остаются на секунду и пропадают.
Тяжесть не мышечная, другая. От этих дворов, от стульев вокруг стола, за которым никто не сядет, от двери, которая качается впустую. Несу её с собой к машине, и не сбросить, и нести придётся.
Обратно по колее. Полынь горчит в воздухе. Двери, сиденье, двигатель - руки переключают привычное, механическое, а голова пустая, гулкая.
Выезжаю на трассу. Первая, вторая, третья. Стрелка бензина не шевельнулась, прижата к началу красной зоны, и каждый километр теперь стоит вдвое.
Сзади - шорох. Даша повернулась, глядит в заднее стекло, через грязь, через разводы. Крыши уменьшаются, уходят за поворот. Не вижу её лица, только затылок, тёмный хвост, напряжённую линию шеи. Долго сидит так, может минуту, может больше. Потом поворачивается обратно. Ничего не говорит.
Не оборачиваюсь. Руль, дорога, стрелка на красном. Впереди - асфальт, ямы, низкое небо, и запах гнилых яблок на языке, который не уходит.
Глава 5. Сержант
К.Д. Волков, военная история переходного периода, Уральский институт стратегических исследований, 2087.
Принято считать, что охотник и жертва - антагонисты. Это заблуждение. Чаще всего преследователь знает о преследуемом больше, чем тот о себе, - и в этом знании рождается связь, которую ни один устав не предусматривает. Архивы бункерных гарнизонов содержат десятки рапортов о «прекращении розыска по личным мотивам». Формулировка казённая. То, что за ней стоит, - нет.
* * *
Сорок три двора. Может, сорок пять - два на южной окраине не разобрать: стены просели, крыши провалены, нежилые. Остальные - дым из труб, огороды, заборы из штакетника и горбыля. Поселение не укреплено - ни рва, ни насыпи, ни даже сплошного забора по периметру; любой из четырёх подходов открыт, просматривается, не простреливается. Люди здесь либо не ждут нападения, либо давно решили, что защищаться бесполезно, и выбрали первое как более пригодное для жизни.
Дорога - колея, грунт, следы тележных колёс. Следы шин - тонкие, легковые, уходят на юг. Край колеи схватился коркой, дождём не размыт. Двое суток, не больше.
Туман висит по пояс, серый, плотный у земли. Крыши выступают, стены тонут. Видимость - сто пятьдесят метров. Солнце низкое, тусклое, плоский свет без теней. Плохо для следов, но ждать нельзя - час у следов на грунте стоит дороже, чем час освещения.
Ладони в карманах. Правая на рукояти ножа, левая на блокноте - привычная позиция, не думаю о ней, как не думаю о дыхании. Плечи подобраны. Не мёрзну - экономлю тепло. Разница принципиальная.
Печной дым из нескольких источников: берёзовый, осиновый, один хвойный. Топят с утра, значит, завтрак, распорядок. Поселение живёт по ритму, не по страху. Или старается так выглядеть. Через навоз - козий, куриный, постоянный фон - тянет машинным маслом. Слабо, с южной стороны, от сарая. Масло въелось в землю, здесь стояла машина долго, месяцы.
Скрип калитки - проволочные петли, одна незакреплённая, бьёт на ветру. Не починили. Два дня - и не починили. Тот, кто чинил, уехал. Из сарая - тишина: ни напильника, ни стука, ни скрежета тисков. Хозяин уехал, и никто не занял мастерскую, а это значит, что ценность заключалась в человеке, не в месте. Инструменты есть у каждого; руки, которые знают, что делать, - дефицит.
Солдатам - жестом: рассредоточиться, не приближаться к домам. Стволы вниз.
- Не трогайте никого. Не угрожайте. Мы здесь гости.
Куры квохчут за домами, роются. Звук ровный, фоновый. Колодезный ворот скрипит - кто-то набирает воду, цепь гремит о сруб. Нарочито обычный звук: бадья, ворот, ведро, и всё не торопясь, будто вооружённых людей у околицы нет вовсе. Нормальные люди не стараются выглядеть нормально - это данные. Детского крика нет. Отогнали от солдат, кто-то предупредил. Организованно.
* * *
Дом тёти Нины - через два двора от колодца. Забор ровный, штакетник подновлён. Калитка на крючке, не на проволоке - кто-то сделал нормальную петлю, с пружиной. Пружина тугая, смазанная. Та же рука, что чинила калитку на въезде.
Крыльцо - две ступени, доски не скрипят. Стучу костяшками, негромко, три раза.
Открывается сразу. Ждала.
Тётя Нина стоит в дверях так, что не пройдёшь: плечи в косяк, ноги на пороге, центр тяжести низко. Крепкая, низкорослая, лицо тёмное от загара, морщины глубокие - не возрастные, рабочие, от солнца и ветра. Платок надвинут на лоб, лицо в тени, глаза читаются плохо - только направление взгляда, без выражения. Пахнет хозяйственным мылом и кислым тестом - запах дома, закрытого пространства, женщины, которая с утра у печи. Не выходила сегодня. Ждала или готовилась.
Смотрит не на меня - сквозь. Рот сжат в линию. Предплечья скрещены на груди, запястья напряжены, кожа натянулась на сухожилиях.
- Доброе утро. Ищу молодого человека. Светлые волосы, крепкий. Мог работать в сарае на южной окраине.
Ни секунды паузы. Ни полсекунды.
- Некогда мне.
Два слова. Точка. Дверь не закрывает - стоит, ждёт, когда уйду. Человек, который действительно не знает, задаёт встречный вопрос или хотя бы смотрит с недоумением. Эта - сказала и замолчала. Не врёт, а отказывается. Разница существенная.
- Простите за беспокойство. Он мог жить здесь некоторое время. Чинил машину, помогал по хозяйству.
Подбородок поднимается на миллиметр. Складки у губ белеют.
- Сказала - некогда.
Из-за её спины тянет теплом печи - сухое, хлебное, с привкусом кислого ржаного, оседающим на языке. На подоконнике за занавеской - банки, тёмное стекло, крышки закатаны. Заготовки. Порядок. Дверной косяк - свежеструганый, дерево светлое, гладкое, ещё не потемнело от влаги. Ладонь касается автоматически: стружка мелкая, подгонка аккуратная. Мужская работа, хороший инструмент. Тот же человек, что ставил пружину на калитку, что собирал Ниву в сарае. Почерк один.
Нина видит, куда касаюсь. Ни слова. Но шея окаменела, жилы натянулись - человек, готовый ударить и знающий, что не поможет.
Молчу. Убираю ладонь от косяка. Чуть наклоняю голову - гражданский жест, не военный.
- Спасибо за время.
Разворачиваюсь. Шаг. Ступень не скрипит - хорошие доски, хорошая подгонка. Его работа. Везде его работа.
И тогда - за спиной, негромко, почти себе, как камень, который вырвался:
- Девка-то не дура. Знала, к кому идёт.
Оборачиваюсь - но дверь уже закрыта. Плотно, без стука. Косяк свежеструганый, и дверь в нём не скрипит - щёлкает.
Стою на крыльце. Фиксирую. Тон, не грамматика. Не «утащил», не «бедная девочка». Одобрение - тихое, упрямое. «Знала, к кому идёт» означает: выбирала. Сама.
Старуха не боится человека с автоматом. Стоит так, как стоят не за себя - за кого-то, кого уже нет рядом. Это не делает людей сговорчивыми, а делает каменными.
* * *
От Нины до навеса Михалыча - вдоль заборов, мимо грядок, прополотых наполовину, мимо фруктовых деревьев вдоль дороги. Невысокие, скрюченные - подагрические пальцы из земли, ветки на уровне лица, загораживают южную околицу. Помеха обзору. Под ногами грязь отдаёт в подошву - вязкая, тёплая даже через сапог; запах навоза и мокрой ботвы поднимается от каждого шага.
Михалыч у навеса. Грузный, невысокий - рост метр шестьдесят пять, вес за девяносто, плечи покатые, двигается тяжело. Ладони толстые, масло под ногтями застарелое, въелось в трещины кожи - не вчерашнее, не позавчерашнее, а многолетнее, такое не отмывается. Перебирает что-то железное или делает вид. Берёт и кладёт одно и то же, запястья не работают, а мечутся. Глаза - на меня, на солдат у околицы, на дорогу, снова на меня.
Расстояние - четыре метра.
- Доброе утро. Ищу человека. Молодой, светлые волосы, крепкий. Мог представиться по-разному.
Пауза - короткая, полсекунды. Слишком короткая. Если бы не знал, думал бы дольше.
- Не-а, не знаю никого такого. Тут народу мало, все на виду, каждый двор - вот он, считай по пальцам. Я бы заметил, у меня навес вон прямо на дороге, всё вижу, кто прошёл, кто проехал. Мало ли кто мимо ходит, конечно - проходят и проходят, разве ж всех упомнишь, бывает, торговцы бродячие заглядывают, один вон недавно был, мужик с тележкой, запчасти всякие, барахло, ну это другой, это не ваш, это я так, к слову.
Пять предложений, ни одно не отвечает на вопрос. Человек, который действительно не знает, говорит «нет» и возвращается к работе. Этот объясняет, и чем больше объясняет, тем шире щели.
Перебирает железо быстрее. Гайка, шайба, та же гайка. Пахнет от него металлом, самогоном - вчерашним, из пор - и потом. Пот свежий, кислый, нервный. Не рабочий.
- Мог жить где-то рядом. Работал с техникой - машины, двигатели.
Михалыч кладёт гайку. Поднимает. Кладёт. Облизывает губы - быстро, кончиком языка. Кепка сползает на лоб, поправляет машинально. За его спиной на гвозде висит ножовка, полотно ржавое; рядом - моток проволоки, банка с гвоздями. Порядка нет - всё навалено, всё под рукой и ничего на месте. Не его работа калитка с пружиной.
- Ну, слушайте, тут все работают, а как ещё-то? Жизнь такая - не работаешь, не ешь. Кто забор ставит, кто крышу латает, кто козу доит. У меня вон самого инструмента полный навес, и клещи, и тиски, и ключи всех размеров, я ж до всего этого слесарем был, двадцать лет на заводе, - он кашлянул, стукнул кулаком о верстак, - меня тоже, что ли, ищут? Шучу, шучу. Так-то чего ищете-то, натворил чего?
Шутка неудачная - сам чувствует, голос вильнул вверх на последнем слове. Вопрос в конце лишний. Не мне нужно рассказывать; ему нужно знать, насколько плохо. Для себя ли, для того, кого прикрывает, - пока неясно.
Молчу. Ладони в карманах, плечи подобраны. Жду.
Михалыч облизывает губы. Переступает - левая, правая. Берёт гайку, кладёт, берёт. Горло дёргается на сухом глотке. Семь секунд. Двенадцать. Из-за дома напротив - звук ведра о землю, шарканье, тишина. Кто-то слушает. Михалыч тоже слышит - дёргает головой в ту сторону, возвращается ко мне. Кисть замерла на железе, суставы свело.
Продержался сорок секунд.
- Ну ладно, ладно. Был тут один парень, давно уже, ну как давно - с год, может, полтора, кто ж считает. Чинил машину в сарае, да все знают, чего скрывать-то, не то чтобы прятался - ходил по посёлку, здоровался, нормальный мужик, тихий. Нива у него, старая, зелёная вроде. Или серая. Чёрт его разберёт, грязная всегда была, он её постоянно ковырял, то одно снимет, то другое поставит. Мастер, это да. Что не попросишь - сделает. Мне вон калитку перевесил, петли новые поставил, а я ему за это... - оборвал, провёл тыльной стороной ладони по губам, - ну, соседи, помогаем друг другу. Не буянил, не пил, работал. Тихий.
Голос срывается на согласных. Частит. Заполняет паузы собственными словами, потому что мои паузы давят сильнее. Повторяет «тихий» дважды - запоминаю. Когда люди описывают того, кого прикрывают, они подчёркивают одно качество: безопасность. Не «хороший», а «тихий». Не «добрый», а «не буянил». Характеристика через отрицание. Защитный рефлекс.
- Когда уехал?
- Так это... - Михалыч потёр затылок, кепка сбилась набок. - Дня два, может три. Точно не скажу, я ж не записываю, кто куда, это ж не армия. Утром вроде, рано, ещё темно было, мотор слышал - у Нивы мотор характерный, не спутаешь, она ж карбюраторная, тарахтит будь здоров. Я ещё проснулся, лежу, думаю - кого там несёт в такую рань? А потом по звуку понял. Нива. Больше некому.
- В какую сторону?
- На юг. Туда, на трассу. Больше-то некуда - на север болота, туда только пешком, и то по сухому, а на восток лес, дорога заросла, там уже года три никто не ездил. Только на юг. Я, когда мотор услышал, ещё подумал - чего он по темноте-то, ям полно, мост через ручей гнилой, доски играют, я сам по нему днём-то с опаской... Но проехал, видать. Нива - она ж проедет, она такая, ей что грязь, что яма, проедет и не заметит.
На юг. Карбюраторная. Двое-трое суток. Отмечаю.
- Один уехал?
Пауза. Длиннее предыдущих. Михалыч смотрит на свои ладони - чёрные от масла, трещины на суставах, старая кожа. За навесом курица прошла, тихо квохча, царапнула землю. Ворона каркнула за домами - одна, хрипло. Ответной не было.
Ответ - в паузе. Кто уехал один, не вызывает паузы. Вопрос, от которого замолкает разговорчивый человек, - вопрос, за которым стоит чужая безопасность.
- С девчонкой. - Михалыч выдохнул, как будто слово было пробкой. - С Дашкой. Она тут... ну, местная, приёмная дочка Нинкина. Нинка - это вон тот дом, крайний, ну вы наверное уже... - осёкся, закрыл рот, разжал. - Хорошая девка, бойкая. Характер - ух. Нинкин характер, один в один. Всё к нему в сарай бегала, завтраки таскала, болтала без умолку - он молчит, а она на троих разговаривает. Я ей говорю - Дашка, ты хоть ешь-то давай, а не трещи, - а она смеётся, говорит, не твоё дело, Михалыч, ешь свою кашу. - Усмехнулся и тут же погасил усмешку, вспомнив, кому рассказывает. - Ну, молодые. Дело такое.
Глаза дёрнулись к дороге, обратно. Ладонь смяла бороду - нервно, быстро, как будто ловил мысль, которую не стоило озвучивать.
- Спасибо. Вы очень помогли.
Михалыч открывает рот - хочет сказать что-то ещё, взять назад половину сказанного. Кулак сжимается на краю верстака. Не тот жест, с которого берут назад; тот, которым готовятся добавить. Хочет спросить, зачем ищу, хочет узнать, что будет. Но спрашивать значит показать, что важно, а показать, что важно, значит отдать ещё одну вещь, которую не просили.
Отворачиваюсь. Разговор закончен. Когда приехал, чем занимался, когда уехал, в какую сторону, с кем. Имя девушки. Отношения: завтраки, сарай, Нинкина приёмная дочь. Понадобились сорок секунд тишины и ни одной угрозы.
Не предатель. Нервный человек, который боится тишины больше, чем человека с оружием.
* * *
За навесом Михалыча - запах сменяется: металл и самогон отступают, тянет мокрой землёй, прелым деревом, чем-то сладковато-гнилым от компостной кучи у забора.
Дед Генка - на лавке у третьего дома, метрах в тридцати. Ладони на коленях, большие, тёмные, узловатые, лежат открытые вниз. Спина прямая. Телогрейка расстёгнута - не жарко ему и не холодно, сидит, как сидел бы без нас.
Смотрит не на меня - на автомат, на подсумки, на нож. Считает. Глаза узкие, с набрякшими веками, но взгляд точный, цепкий: пересчитал моё оружие, перевёл на солдат у околицы, обратно на меня. Кивнул сам себе, чуть заметно. Выводы сделал, делиться не собирается.
Старик не дурак. Война научила. Такие видели военных до катастрофы, во время и после. Для них человек с оружием - погода: пришёл, ушёл, урожай не побил - и ладно.
Не подхожу. Этот не заговорит. Те, кто считает оружие, не тратят слова.
Фруктовые деревья вдоль дороги загораживают южную околицу - стволы корявые, ветки чёрные на сером небе. Под ними грязь, колеи, следы шин, уходящие к трассе. Собака лает где-то за домами - одна, монотонно. Остальные молчат.
На юг. С девушкой. Карбюраторная Нива, характерный звук мотора. Данных достаточно для направления, остальное - в сарае.
Облака идут с запада. Давление падает - виски чуть ноют. Дождь к вечеру. Нужно выходить до дождя.
А в голове - заноза. «Девка-то не дура. Знала, к кому идёт.» Знала - что именно?
Ветер холодит шею, забирается под ворот. Сарай - на южной окраине, створка ворот видна отсюда, перекошенная, замок на дужке, не защёлкнут. Туда.
Грунтовка тянется вдоль последних дворов, мимо компостных куч и поленниц, вниз к ручью. Мост - три доски на брёвнах, одна просела, грязь на стыке, следы протектора через всю ширину. Проехал. Нива - она проедет. Михалыч не соврал.
За ручьём дорога забирает влево, и сарай открывается разом - тёмный, приземистый, ворота перекошены на одну сторону. Тихо. Только ветер скребёт створку о землю - тонкий, жестяной звук.
* * *
Запах - раньше, чем свет. Машинное масло, густое, застоявшееся, и через него - керосин, резкий, нутряной. Запах, который въелся в стены и останется, когда сарай сгниёт. Такие мастерские пахнут одинаково - бункерные боксы, гаражи в поселениях, ремонтные ямы на мёртвых заправках. Но здесь есть третий слой, тише: человеческое тепло из одеяла на топчане. Два дня, но держится. Пот, сон, тело. Здесь жили.
Замок висит на дужке, не защёлкнут. Поднимаю: холодный, ржавчина по краю, но дужка цела, скважина не повреждена. Не сбивал - бросил открытым. Спешил настолько, что не стал тратить три секунды на ключ. Или ключ уже был в кармане, и возвращаться за замком - лишнее движение. Логика человека, который знает, что не вернётся.
Створка ворот перекошена, левая просела на петлях - нижняя оторвана, держится на верхней, скрипит. Тяну на себя. Стопорится, упирается в землю - приподнимаю, протаскиваю. Щель в полметра. Достаточно.
Справа от входа - два гвоздя в стене, крупные, вбиты наискось, на расстоянии полуметра друг от друга. На нижнем - тонкая нитка, бурая, от ткани или кожаного ремня. По расположению гвоздей - длинное, горизонтальное. Ружьё. На доске между гвоздями - масляный отпечаток, один, узкий, от одного ствола: одностволка. Но ружьё на месте - нет. Лежит в углу, за верстаком, прислонённое к стене, приклад обмотан проволокой. Не взял. Рядом - пустое место в пыли, продолговатое, с закруглённым контуром: ножны или нож на поясе. Вот это - взял. Отмечаю: огнестрельного нет, только нож. Легче, чем ожидалось.
Внутри - воздух плотный, тёплый, неподвижный. Масло - основной тон, въевшийся в доски, в земляной пол, в потолочные перекрытия. Через него - керосин от лампы на верстаке. Фитиль обгоревший, чёрный - пользовались часто.
Тишина тугая, как в закупоренном сосуде: стены близко, потолок низко, звук гаснет, не добравшись до углов. После улицы, после ветра и лая - глухая, давящая на перепонки.
Шуршание за верстаком. Мыши. Не напуганы - хозяин уехал, стало спокойнее.
Фонарик - щелчок, жужжание динамо, тусклый жёлтый конус. Полосы дневного света через щели в досках - узкие, косые, пылинки висят неподвижно, медленно оседая в масляном воздухе.
Верстак - самодельный. Доски толстые, сантиметров пять, в продольных царапинах от инструментов. Поверхность гладкая, масляная - ладонь скользит по ней, как по отполированному камню. На правом краю - круги от горячей кружки, один поверх другого, десятки, может больше: кружку ставили в одно и то же место. Каждый день, долго. Здесь не только работали - здесь жили, и кружка стояла на верстаке так же привычно, как на кухонном столе.
От двери по часовой: правая стена, угол, дальняя стена, угол, левая, пол, центр.
На стене над верстаком - гвозди. Пустые. Вокруг каждого - пыльный контур, светлее стены: ключи рожковые, набор, шесть штук, от малого к большому, с равным интервалом. Рядом - два контура поменьше: отвёртки, крестовая и шлицевая. Дальше - овальный след, моток изоленты. Ещё дальше - проволока. Взял лёгкое, компактное, то, что пригодится в дороге.
Затёкшая шея - разминаю, поворачиваю голову, и створка за спиной скрипит на ветру, протяжно, как по мокрому стеклу.
Оставил тяжёлое. Кувалда в углу, ручная дрель на полке. Тиски на верстаке - чугунные, привинчены, не снять. Логика дорожного набора. Не бежал - собирался. Торопился, но думал.
Опускаюсь на корточки. Фонарик - на пол.
Масляные пятна на утоптанной земле. Читаются как карта. Центральное - моторное, тёмное, густое, метр на метр двадцать; пропитало грунт на глубину, не смывалось и не затиралось, обрастало новыми слоями. Рядом, ближе к левому краю - трансмиссионное, скользкое, с зеленоватым отливом, мельче, площадь - сантиметров тридцать на сорок. Коробка передач. На верстаке нет электронных компонентов - ни проводов, ни датчиков, ни разъёмов. Карбюраторная.
Следы от домкрата - два вдавленных круга в утрамбованной земле у левой стены, глубокие, с чёткими краями. Поднимал, снимал колёса. По расстоянию между парами вдавлин - передней и задней - колёсная база: два метра двадцать, может чуть больше. 2121 - короткая Нива. Рядом - отпечатки протектора в пыли. Рисунок агрессивный, внедорожный, ширина колеи - метр сорок. Резина не новая, но рабочая: кромки чёткие, грунтозацепы не стёрты.
Под тем местом, где стоял двигатель, - ещё одно пятно. Мелкое, с ладонь, свежее: масло не впиталось в утоптанную глину, блестит. Трогаю - палец скользит, плёнка тонкая. Моторное. Не разлили, а натекло, медленно, по капле, в одно и то же место. Сальник. Нива подтекает - подтекала здесь, подтекает на дороге. Капля на километр, может реже, но на сухом асфальте видно. На грунте - сложнее, однако возможно, если знать, что искать.
Колени ноют от холода. Поднимаюсь, стряхиваю глину с запястий - сырая, забилась под ногти. Горечь во рту - непроизвольно облизнул губу, и масляная взвесь, которой пропитан воздух, осела на языке. Керосин и старое железо. Вкус мастерской, в которой проводят сутками.
Фонарик по стенам. Банки из-под кофе на полке над верстаком. Три штуки. Открываю первую - гайки, рассортированные по размеру, каждый ряд отделён от следующего. Вторая - крепёж помельче, от мелких к крупным, слоями. Третья - шайбы, шплинты, мелочь, всё по отделениям из картонных перегородок, вырезанных точно по диаметру банки.
Топчан у правой стены. Фанера на кирпичах, армейское одеяло - серое, тонкое, застиранное до мягкости. Подушка - скатанная куртка или свитер, в наволочке. Одна вмятина. Одно одеяло. Спал один. Девушка жила отдельно - в посёлке, в доме Нины. Вмятина от одного тела, ни второй подушки, ни второго следа на фанере. Приходила, но ночевала не здесь.
Рядом с топчаном - огарок свечи на гвозде, вбитом в стену, потёки воска на доске. Ни книги, ни записок, ни фотографий.
Либо не было, либо взял с собой. Второе вероятнее: человек, который сортирует крепёж по калибру, не живёт в пустоте.
На стене у топчана - гвоздь, пустой. След от ткани: волокна зацепились за ржавчину, тёмные, плотные. Куртка или рубашка.
Луч фонарика замирает на шлангах. Обрезки на полке - оставшиеся после подгонки, концы заткнуты, чтобы грязь не попала. Затянуты ровно - следы ключа без срывов, без заусенцев на гранях. Прокладки рядом - новые, вырезаны из паронита по шаблону, края обработаны. Не обрезаны ножом на коленке, а подогнаны, доведены. Почерк человека, для которого «держится» и «сделано правильно» - не одно и то же.
Не данные - оценка, и она задерживается на секунду дольше, чем нужно для протокола. Соединения затянуты не с перетягом и не слабо - в меру, как учили. Или как сам дошёл, что, может быть, и ценнее.
Керосиновая лампа на краю верстака. Стекло закопчённое, жестяное основание мятое, но фитиль подрезан ровно - ножницами, не ножом. Резервуар пустой. Керосин выжег или взял с собой. Рядом - жестяная кружка, пустая, внутри - тёмный налёт. Чай. Крепкий, по цвету. Кружка стоит точно в своём ожоге на столешнице - след совпадает с дном до миллиметра.
Правый угол у входа - пустой. Пятно на земле от плоского дна, круглое, диаметром сантиметров тридцать. Канистра. Бензин взял с собой, сколько было, - значит, ёмкости ограничены: бак плюс одна канистра.
Выхожу спиной, не поворачиваясь - ладонь на косяке, шаг назад, ещё один, и только за порогом разворачиваюсь лицом к свету.
Снаружи - ветер в лицо, холодный, с запахом мокрой земли и полыни. После сарая - как из-под воды: звуки возвращаются разом, яркие, хлёсткие. Калитка бьёт на ветру. Курица квохчет за забором. Кто-то прошёл по гравию - шаги удаляются, быстрые, не оглядываясь. Наблюдатель.
Нива собрана здесь. Из частей, за месяцы, одним человеком. Двигатель, коробка, ходовая. Карбюраторная, полный привод, расход двенадцать-тринадцать по трассе. Подтекает сальник - значит, след. Инструмент взят дорожный, оставлен стационарный. Ружьё оставлено - не вооружён огнестрельным, только нож. Бак - сорок литров, канистра - ещё двадцать, если полная. Радиус - три-четыре сотни километров. Дальше встанет.
Данные. Направление, транспорт, ограничения. Достаточно для начала.
А прокладки вырезаны по шаблону. Края обработаны. Фонарик давно выключен, а ладони ещё помнят кромку паронита - гладкую, без заусенцев, как заводская. Это к делу...
* * *
Южная околица. Грунтовка уходит к трассе - прямая, без поворотов, между полем и крайними дворами. Туман поднялся, видимость - хорошая, метров шестьсот-семьсот до линии леса. Открытое пространство: ни укрытий, ни складок рельефа. Между посёлком и лесом - голое поле, пахнущее мокрой землёй и навозом; ветер тянет с юга, ровный, постоянный, сушит губы и несёт привкус полыни.
Двое ждут у обочины. Доклад - через час после сарая, раньше не было смысла: сначала место, потом слова. Слова врут чаще, чем следы.
Коля стоит неровно - переступает с ноги на ногу, гравий хрустит под подошвами. Худой, форма висит на плечах мешком, воротник не застёгнут, ремень автомата сполз к локтю, дуло гуляет. Не находит места: за спину, по швам, в карманы, обратно. Кадык ходит вверх-вниз - глотает всухую, часто, как перед строевым смотром. Молодой. Двадцать три, может, двадцать четыре. От него пахнет кислым потом - нервным, не рабочим - и оружейной смазкой: чистил автомат, запястья до сих пор блестят.
Тихон - рядом, в полушаге, неподвижный. Ноги на ширине плеч, корпус прямой. Автомат не на ремне - в ладонях, дулом вниз, приклад под локтем. Правильно. Лицо без выражения: ни тревоги, ни ожидания, ни попытки угадать, чего от него хотят. Запах - форма, пыль, металл. Ничего лишнего.
- Докладывайте.
Коля начинает - сбивчиво, частит, глотает окончания. Путает порядок.
- Мы пришли в посёлок, ну, с восточной стороны, там тропинка через яблони... Спросили у первого, кто попался, - мужик с бородой, Михалыч... нет, сначала у колодца баба, она ничего не сказала, потом Михалыч... Он говорит - был тут один, чинил машину, все знают...
- Стоп. Когда пришли - утро, день?
Коля моргает.
- Утро. Рано. Роса ещё была.
- Объект был в посёлке?
- Да. То есть... мы его не видели. Но машина завелась, когда мы у Михалыча стояли. Двигатель - слышно было, со стороны сарая. И потом уехала. Быстро. Мы пока дошли...
- Опишите машину.
- Нива. Старая. Серая или зелёная, точнее не скажу - далеко было, на окраине, она уже выруливала на грунтовку.
- Один?
Коля замолкает. Кадык дёргается. Потом - медленнее, аккуратнее, будто сам удивлён тому, что говорит:
- Нет. С ним девушка. Тёмные волосы, в хвосте. Веснушки. Молодая, лет двадцать, может. Местная, из посёлка.
- Она была напугана?
Пауза. Коля трёт переносицу, смотрит в сторону - не на меня, на грунтовку, на следы шин. Вспоминает.
- Нет. Злая. Она была злая. Он её тащил к машине, а она вырывалась. Но пошла. Сама пошла, он отпустил - и она пошла.
- Сама.
- Да.
Ветер треплет полу расстёгнутой куртки Коли - ткань шуршит, хлопает по бедру. Где-то в посёлке стучит молоток - ритмичный, деревянный звук. Жизнь идёт. Несмотря на нас, на автоматы, на вопросы, которые задаёшь тихим голосом и от которых потеют ладони.
Поворачиваюсь к Тихону. Ждёт. Смотрит ровно, без попытки опередить вопрос.
- Подтверждаете?
- Девушка. Тёмные волосы. Рюкзак и сумка через плечо. Уехали на юг.
- Она сопротивлялась?
Тихон молчит. Две секунды - не задержка, а точность: выбирает формулировку.
- Он вернулся за ней. Мог уехать один. Двигатель работал, мы слышали. Потом заглох. Потом - снова завёлся. Пауза - минуты четыре, может пять. За это время он ушёл из сарая, дошёл до неё и вернулся. С ней.
Четыре минуты. Двигатель уже работал, машина готова, дорога открыта. Четыре минуты - это выбор, а не случайность. Он мог уехать быстрее, легче, незаметнее. Не уехал. Значит, девушка не случайный попутчик. Не обуза. Не заложница - заложниц не тащат, заложницы не идут сами.
Причина.
Колея на грунтовке - чёткая, не размытая. Те же следы, что в сарае: протектор внедорожный, ширина - метр сорок. Четыре полосы - полный привод. Направление - юг. Приседаю, трогаю край: грязь схватилась, корка плотная, дождём не тронутая. Двое суток. Совпадает.
Запястье касается блокнота через ткань кармана - привычка, не намерение. Не достаю. Данные в голове: машина, направление, описание девушки, хронометраж.
Он за ней вернулся.
Мысль простая, расчётная: человек, который не бросает, - предсказуемый. Будет ехать медленнее, чем мог бы, - подстраиваясь под неё. Будет искать ресурсы на двоих, а не на одного. Будет защищать - значит, рисковать. Значит, ошибётся.
- Коля. Когда вы спрашивали в посёлке - кто-нибудь называл её имя?
Коля качает головой.
- Нет... то есть Михалыч что-то... «Дашка», кажется. «Дашка с ним уехала» - так и сказал, быстро, между прочим.
Дашка. Имя - данные, не более. Но кадык Коли дёрнулся, когда он это произнёс, и взгляд ушёл вниз, на сапоги. Двадцать три года. Девушка примерно его возраста. Имя превращает «объект» в человека, и это неудобно.
Тихон на это не реагирует.
- Свободны. Отдыхайте. Выходим на рассвете.
Коля кивает, разворачивается - быстро, почти рывком. Тихон - секундой позже, размеренно, шаг ровный. Удаляются в сторону навеса, где сложены рюкзаки. Коля оглядывается - на меня, на грунтовку, на поле. Тихон не оглядывается.
Один ещё задаёт вопросы. Второй перестал.
Стою над колеёй. Ветер с поля - холодный, тянет запахом земли и чего-то горьковатого, полынного. За спинами разведчиков, на обочине, - деревья. Те же, что на подъезде. Вблизи - выше, чем казались. Ветки стучат по борту, если проехать впритирку. Пять-шесть штук вдоль грунтовки, потом поле.
Следы шин проходят между ними и уходят к трассе.
* * *
Ветер меняется - с юга, тёплый, влажный, пахнет близким дождём и мокрой пылью. Воздух как через фильтр - масляный, плотный, оседает на языке. Давление падает, виски ноют, и это вернее любого барометра.
Пустой дом на южной окраине - стена кирпичная, побелка осыпалась до красного, по трещинам мох, сухой, бурый. Дверь заколочена крест-накрест, гвозди ржавые, давние. Окно без стекла, на подоконнике птичий помёт и сухая трава. Через проём тянет сыростью, прелым деревом, мышиным запахом. Дом, в котором перестали топить, ходить, дышать. Такие не разрушаются - оседают, медленно, как тело, из которого вышел воздух.
Сажусь на верхнюю ступень. Доски серые, рассохшиеся - шершавость через ткань штанов, как наждак. Левое бедро в тепле, нагрелось на солнце; правое - в тени, холод. Граница по шву кармана. Привычно: правая на рукояти ножа, левая на блокноте.
Солдаты - в стороне, метрах в ста. Коля ходит, пинает камешек. Тихон сидит на рюкзаке, автомат на коленях. Жуёт. Ждёт. Между ними и мной - сто метров тишины, и этого достаточно.
Ветер шевелит что-то в доме за спиной - бумага или ткань, тихий шорох, непостоянный. Поселение левее, за деревьями: стук, голос, лай - всё далёкое, неразборчивое.
Земля перед ступенями парит на солнце - мокрая после утреннего тумана, грибной запах, тяжёлый. Тепло идёт снизу, от раскисшего грунта, и сверху, от нагретых досок, - сижу между двумя слоями, как в середине бутерброда. Ловлю себя: бутерброд. Григорьев, ты не в отпуске. Фокус.
Объект: Александр. Лет двадцать пять, может чуть моложе. Светлые волосы, крепкий. Прибыл в поселение около двух лет назад. Занимался механикой, столяркой, ремонтом. Интегрировался: калитки, заборы, ступени у Нины, навес у Михалыча.
Поселение приняло - не как своего, но как нужного, и не только из-за навыков. Михалыч описывает через функцию: чинил, помогал, делал. Нина - через выбор: «Знала, к кому идёт». Разные углы. Одни видят, что он делает. Другие - зачем. Нина видит зачем, и это неудобнее, чем вся информация из сарая.
Транспорт, ограничения - известны. Всё ведёт на юг, к Новограду: единственная точка в радиусе, где есть бензин. Рынок, торговцы, запасы.
Спутница: Дашка. Дарья. Приёмная дочь Нины. Тёмные волосы, веснушки, лет двадцать. Не заложница - шла сама. Не напугана - злая. Девушка, которая злится вместо того, чтобы бояться, действует не по инстинкту, а по решению. Усложняет картину.
Он за ней вернулся.
Тихон сказал: четыре минуты. Двигатель работал, дорога открыта, разведчики в посёлке. Четыре минуты - вечность, когда за тобой идут. Хватит, чтобы уйти за линию леса. Он этого не сделал. Заглушил мотор, вернулся, дошёл до неё, взял за руку. Она вырывалась. Он отпустил. Она пошла сама.
Девушка - привязанность. Привязанность - предсказуемость. Но здесь сложнее. Человек, который возвращается за кем-то под угрозой, - не слепой: он видит расчёт, считает риск и всё равно идёт. Такой не откажется от неё на маршруте, не бросит при первом осложнении, не разменяет на скорость. Значит, искать нужно не одного беглеца - а пару. Пара заметнее, пара громче, пара нуждается в ресурсах на двоих. Но пара и устойчивее: двое спин, двое пар глаз, двое дежурств. Одиночка ломается быстрее. Это не отменяет вывода - усложняет расчёт.
Ермолов. Фаизов. Панкратов. Три фамилии в рапорте, который подавал два с лишним года назад - ещё до того, как Александр решил за всех. Формулировка стандартная: систематическое нарушение дисциплины, применение насилия к гражданским, неисполнение прямых приказов. Сухой язык, казённые обороты - «довожу до вашего сведения», «прошу принять меры», «считаю необходимым». Рапорт зарегистрирован, подшит, передан по инстанции. По инстанции - это в стол к Демидову. Рапорт зарегистрировали и не тронули. Людей не хватает. Ермолов, когда трезвый, - исполнительный. Фаизов - сильный, полезный на периметре. Панкратов - просто шёл за Ермоловым, а таких не наказывают отдельно. Рапорт потерялся - так это называется в канцелярии Демидова, когда решение принято не принимать решение.
Снимаю сапог, вытряхиваю камешек. Мелкий, острый - след на пятке останется до вечера. Обуваюсь, затягиваю шнуровку. Привычные движения, на которых можно думать, не останавливаясь.
Александр решил вопрос тремя пулями. Эффективно. Необратимо. Неправильно.
Не потому что те трое не заслужили. Неправильно - потому что не ему решать. Порядок - единственное, что отделяет бункер от того, что снаружи. Если один решает сам, кто виноват, - завтра решит другой, через месяц - третий, через полгода правил нет. Кулаки сжимаются, ногти в ладони - привычное, автоматическое, боль мелкая, точечная, возвращает фокус. А без бункера - кто защитит поселения, колодцы, торговые маршруты? Кто встанет между теми, кто с оружием, и теми, кто без?
Расстояние до трассы - семьсот метров, может восемьсот. Грунт мягкий, следы сохранятся ещё сутки, если не дождь. Азимут - сто восемьдесят. Время в пути пешком - пятнадцать минут.
Расслабляю руки. Встряхиваю кисти - пальцы деревянные, плохо слушаются.
Марина.
Её ладони - всегда холодные, даже когда в бункере топили до духоты. Грел в своих - ладонь к ладони, её тонкие в моих широких, и она смеялась и говорила: «Ты как печка, Гриш, только дым не идёт». Голос - не помню. Тембр стёрся, интонация осталась, и от этого хуже: знаю, как она говорила, но не могу услышать.
Медблок. Каморка в конце коридора, лампа под потолком гудит, белый свет дёргается. Ведро кипячёной воды на табуретке. Простыня на кушетке - белая, Марина сама стирала утром. Потом простыня стала красной, и
Предплечья свело. Ногти оставили четыре полукруглых вмятины на каждой ладони. Разжимаю медленно, по одному, как разбираю механизм.
Медик сказал - кровотечение, ничего нельзя было. Медик врал, и это было очевидно, и он знал, что очевидно, и врал всё равно - потому что правда звучала бы так: можно было, если бы было чем. Мальчик не дышал. Марина ещё дышала, когда вошёл, и пальцы её были холоднее обычного, и она не сказала «ты как печка», а сказала
Новоград. Триста двадцать километров. Нива пройдёт за день, если не гнать. Александр не будет гнать - с ней не будет, потому что человек, который вернулся за четыре минуты, не станет гнать по разбитой трассе, рискуя подвеской и пассажиром. Средняя скорость - пятьдесят, может шестьдесят на хороших участках, тридцать на разбитых. Время в пути - шесть-семь часов. На подходе, если выехал по темноте.
После Марины бункер стал единственным. Не домом - структурой. Структура не требует тепла, требует функции: расчёт, контроль, результат. Стены стоят, генератор работает, караул сменяется, рапорты подаются и теряются, и ничего не меняется, и в этом устойчивость, а не порок. Если структура стоит - люди выживают.
В доме за спиной что-то сдвигается, оседает - глухой короткий звук, как вздох через стиснутые зубы. Доска. Балка. Дом разбирает сам себя, по одной детали в год. Запах прели усиливается, тянет из оконного проёма, оседает на затылке, холодный.
Он за ней вернулся. Мог уехать один и увеличить шансы вдвое. Расчёт элементарный, любой, кто провёл год в поле, сделает его за секунду. Он сделал - и проигнорировал. Не от глупости, не от паники. От чего-то, для чего в рапортах нет графы.
Демидов предлагал переселить Марину в дальний блок - две минуты от медкаморки вместо тридцати секунд, худшая вентиляция, стена, за которой генераторная гудит круглые сутки. Рационально, спокойно, с обоснованием: ближние блоки нужны для персонала. Пошёл к Демидову и стоял в дверях, молча, пока тот не поднял глаза. Стоял и смотрел. Марину не переселили.
Александр - дезертир, трое убитых, нарушение присяги, бегство. Порядок требует возвращения. Порядок не интересуется причинами - причины бесконечны, и если начать их взвешивать, порядок кончится раньше, чем закончатся оправдания. Аксиома. Не обсуждается.
Поднимаюсь. Колено хрустит - левое, застарелое, ещё с первого года. Доска прогибается под весом, ржавый гвоздь цепляет каблук. Отцепляю не глядя.
Грунтовка уходит к трассе - колеи, полосы протектора на подсохшей глине. За ней поле, линия леса, небо, темнеющее с запада. Фронт ближе, чем полчаса назад. Нужно собирать солдат.
Блокнот из кармана. Огрызок карандаша, грифель тупой - затачиваю ногтем, снимая крошку графита. На чистой странице - схема: поселение - точка, трасса - линия, Новоград - кружок на юге. Расстояния, направления, время.
Закрываю. Карандаш в карман. Спускаюсь, обхожу провалившуюся среднюю ступень. Земля под ногами мягкая, пружинит. Ветер несёт полынь - сухую, жёсткую, она забивает всё остальное.
А она сказала - ничего не сказала. Пальцы сжались на моих и разжались. И я грел их ещё долго после того, как греть стало некого.
Сто метров до солдат. Пятнадцать минут до трассы. Триста двадцать километров до Новограда. Задача не изменилась.
* * *
Костёр - маленький, компактный, не для тепла. Сухие ветки, обломанные по длине ладони, прогорают быстро, оставляя тонкие угли, бледные, подёрнутые серым. Дым горький, лёгкий, меняет направление с каждым порывом ветра - в лицо, в сторону, снова в лицо. Не отворачиваюсь. Привычка: дым забивает запах, а запах - информация, и отдавать её ветру не следует. Но здесь, на окраине чужого поселения, маскироваться не от кого, и привычка работает вхолостую, как генератор без нагрузки.
Небо на западе - рыжее, грязное, без чёткой линии горизонта. На востоке уже загустело до синего. Между закатом и темнотой - может, час. Из поселения - ни одного силуэта в дверях, ни одного голоса в нашу сторону. Стена между нами и жителями - без кирпичей, без досок, но плотнее любого забора.
Тепло костра - на скулах, на тыльной стороне ладоней. Спина - в холоде, и граница резкая, по одежде, по швам. Кружка жестяная, горячая: кипяток с сухпайковой заваркой, горечь, от которой сводит нёбо - сигнальная, знакомая по десяткам выходов. Пью мелкими глотками - привкус застарелой жести и какой-то травяной пыли, которая выдаёт себя за чай. Держу ровно, не перехватываю.
Коля - ближе к костру, детали автомата на расстеленной тряпке. Чистит. Затвор - щелчок, шомпол - скрежет, мелкая пружина выскальзывает, звякает о камень. Пауза. Поднимает. Продолжает. Движения рваные, торопливые, и деталь выскальзывает снова. Дело не в холоде - в холоде деревенеют, а здесь мелкая дрожь, адреналиновая, нервная. Не комментирую. К утру пройдёт или не пройдёт. Тихон - за кругом света, в полутьме. Ест молча: размеренный хруст галеты, глоток из фляги, снова хруст. Автомат - в пределах вытянутой руки, приклад на земле, ствол к бедру. Как положено. Лица не видно, только скулы и подбородок в отсветах.
Допиваю. Ставлю кружку на землю - жесть звякает о камешек.
- Карбюраторная Нива. Полный привод. Расход - двенадцать-тринадцать по трассе, если не гнать. Он не будет гнать: дорога разбита, с ним второй человек, груз. Бак - сорок литров. Канистра - если взял, допустим, двадцать. Итого шестьдесят. Радиус - триста, максимум четыреста километров. После этого встанет.
Коля поднимает голову. Шомпол замирает - наконечником вниз, к тряпке, не донёс. Тихон не меняет позы, но хруст прекращается. Слушает.
- Ему нужен бензин. На юг в радиусе трёхсот-четырёхсот - одна точка: Новоград. Рынок, торговцы, склады. Других вариантов нет.
Угли шипят - ветер задул пыль, мелкую, песчаную. Искра уходит вверх, гаснет в полуметре. Собака не унимается - тот же ритм, тот же тон, как метроном с шерстью. Остальные молчат.
Коля кладёт шомпол на тряпку. Медленно, аккуратно - впервые за вечер движение не рваное. Всё ещё подрагивают, но он этого не замечает, а может замечает и прячет, убирая локти под колени.
- А если свернул уже? Там же грунтовки, просёлки... мы видели, сколько отворотов от трассы. Может, он...
- По грунтовке расход - двадцать. Радиус падает вдвое. Протектор подтверждает - трасса. Направление - юг. Расчёт простой.
Пауза. Ветка в костре лопается, рассыпается на две тлеющих половины. Подвигаю носком сапога - ближе к центру, к жару. Привычка экономить: топливо, патроны, слова. Всё имеет расход.
Коля кивает, но горло дёргается - проглатывает что-то, может слюну, может следующий вопрос. Тихон за кругом света поднимает флягу, делает глоток, завинчивает крышку - три движения, мерных, одинаковых, как всегда.
Тихо. Костёр потрескивает, собака в поселении замолкает - наконец, - и в паузе слышно, как ветер тянет через поле, ровный, низкий, без порывов. Воздух холодает: влажность, запах перегноя с огородов, далёкий привкус дождя на языке. Фронт ближе. К утру, может, пройдёт. Может, нет.
- Выходим на рассвете. Трое: я, Тихон, Коля. Лёгкий отряд - два рюкзака с сухпайком, оружие, боекомплект. Без лишнего.
Тихон ставит флягу на землю. Ровно, без стука - в ту же точку, откуда поднял.
- Трое на одного - хватит?
Тот же тон, что при уточнении дистанции или калибра. Не «справимся ли» - «достаточно ли для задачи».
- Хватит. Быстрее, чем с группой. Тише. Легче обеспечить.
Втроём - тень. Всемером - колонна. Колонну видно, колонну слышно, колонну надо кормить. Колонна оставляет следы, которые читаются за километр. Тень - нет.
Коля собирает автомат. Движения точнее - разговор о конкретном, о цифрах и расстояниях, о литрах и километрах, работает лучше любого «всё будет нормально», которое никто из нас не произносит и не произнесёт. Затвор встаёт на место - щелчок. Магазин. Предохранитель. Порядок соблюдён, и в этом порядке - опора, которую слова дать не могут.
Потом - тише, глядя на собранный автомат, будто спрашивает у него, а не у меня:
- А если он не... если он не остановится.
Не заканчивает. Костяшки на цевье - свело, сжал и не отпускает. Вопрос не в том, остановится ли объект. Коля знает ответ. Не хочет знать, но знает.
- Задача - вернуть. Живым. Остальное - по обстоятельствам.
Формулировка привычная, казённая, обкатанная годами рапортов и инструктажей. «По обстоятельствам» - буфер, пустое пространство между приказом и реальностью, куда помещается всё, что нельзя прописать заранее: грязь, кровь, решения, которые не влезают ни в один устав. Коля кивает - быстро, коротко. По тому, как быстро, видно: принял формулировку, не содержание. Содержание обдумает ночью, на посту, глядя в темноту, и от этих мыслей тело снова задрожит.
- Коля - первая смена. Тихон - вторая. Подъём за час до рассвета.
Коля сидит ещё секунду. Автомат на коленях, большой палец водит по ребристому пластику цевья - туда-сюда, туда-сюда, мелкий механический жест, как трут чётки или гладят шрам. Огонь отражается в зрачках - рыжие точки на тёмном. Тихон убирает флягу, поднимается - одним движением, без рывка, без опоры, тихо. Кивает. Уходит к рюкзакам. Коля встаёт следом, закидывает ремень на плечо.
- Разрешите вопрос.
- Да.
- С ним девушка. Из местных.
Не вопрос. Констатация. Но интонация поднимается к концу, и это - вопрос, просто Коля не знает, как его сформулировать. Или знает, но не решается.
- Да. Из этого поселения. Ехала добровольно.
Коля стоит. Лицо - снизу, в рыжих отсветах, глазницы тёмные, скулы острые. Сглатывает - быстро, нервно, горло дёргается. Ремень впился в плечо, не поправляет.
- Она... тоже объект?
- Она - сопутствующий фактор. Задача одна: Александр.
Коля кивает. Разворачивается. Уходит - шаги неровные, каблук цепляет камень, звякает тихо, потом тишина.
Вопрос остаётся. Не его - мой, и не тот, что он задал. Зачем девушка, которая не заложница, не жертва, не обманутая, едет с человеком, за которым идут трое с автоматами? Свидетели сказали: злая. Не напуганная - злая. Шла сама. Ответ очевиден и нерелевантен. По той же причине, по которой Марина отказалась переселяться в дальний блок. По той же, по которой пальцы сжались на моих, и -
Костёр догорает. Угли подёргиваются пеплом, светятся через трещины - красное под серым. Ветер ровный, западный, несёт сырость. Подкидываю последнюю ветку - не для тепла, для света: нужно ещё раз пройти маршрут по карте, прежде чем спать. Блокнот из нагрудного кармана. Схема: точка, линия, кружок. Поселение - трасса - Новоград. Расстояния проставлены, азимуты отмечены. Карандаш тупой, грифель крошится на бумагу. Обвожу кружок Новограда - дважды, для чёткости. Стираю крошки ребром ладони.
Закрываю. Карман. Ложусь на бок, спиной к жару. Автомат под рукой, нож на поясе. Закрываю глаза - и за веками не темнота, а цифры: двенадцать литров на сотню, четыреста километров, трое на одного. Формула преследования, простая, надёжная, без переменных, которые нельзя подставить.
Переменная - девушка. Сопутствующий фактор.
Не подставляю.
Ветер меняется. Холод заползает под куртку, находит шею, рёбра. Угли трещат тише, реже, и где-то далеко, за полем, стучит по жести первый дождь - мелкий, неуверенный, как разведка перед фронтом.
* * *
Небо на востоке светлеет - серая полоса вдоль горизонта, тусклая, без цвета, как бумага, которую намочили и не высушили. Рассвет через полчаса, может меньше. Воздух - стылый, плотный, забивает ноздри сыростью и кислым запахом прелой травы. Роса на рюкзаках, на стволах автоматов - мелкая, холодная, предплечья мокнут, пока затягиваю лямки. Облака - сплошные, низкие, потолок давит.
Костёр мёртвый: серая горка пепла, ни одного уголька. Тихон готов - рюкзак на спине, автомат в ладонях, ствол вниз. Стоит чуть в стороне, уже развёрнутый к грунтовке, будто вышел не из ночёвки, а из строя. Ждёт команды, и в этом ожидании нет ни нетерпения, ни вопроса - только рабочее состояние, ровное, как пульс в покое. Коля присыпает кострище землёй - сапогом, три движения, быстро, по-хозяйски. Лицо помятое, веки припухшие, но дрожи нет. Ночь помогла - или устал бояться. Второе вероятнее, но для задачи безразлично. Поднимает рюкзак, закидывает на плечо, поправляет лямку - и на секунду оборачивается в сторону поселения, к тёмным крышам за деревьями. Быстро, коротко, как украдкой. Потом натягивает лямку и отворачивается. Двадцать три года, девушка примерно его возраста, имя - Дашка, и он это помнит, хотя не должен.
- Выходим. Тихон - замыкающий. Коля - в середине. Дистанция - десять шагов. Без разговоров.
Грунтовка - мокрая, следы вчерашних шин размыты ночной росой, но колея читается: направление юг, к трассе. Шаг мерный, привычный, подошвы чавкают по влажной глине. Рюкзак на плечах - девять кило, может десять: сухпай на четверо суток, фляга, боекомплект, аптечка. Нормально. Бывало больше. Холодный воздух входит в лёгкие с железистым привкусом - то ли от росы, то ли от утренней сырости, которая оседает на всём, включая язык. Тело разогревается на третьей минуте, ноги находят ритм, и дальше идти можно долго, не считая шагов, считая километры.
Поселение остаётся за спиной. Дымов нет - рано, печи не затопили. Ни одного огонька в окнах. Люди или спят, или делают вид. Или стоят у занавесок и считают наши спины: один, два, три. Всего трое. Запомнят, передадут следующим бродячим торговцам, и через неделю вся трасса будет знать - трое военных ушли на юг. Информация течёт по поселениям, как вода по колее, и перегородить невозможно.
Оборачиваюсь. Не из ностальгии, не из сожаления - проверяю. Привычка: уходя, посмотри назад. Оцени, не идёт ли кто следом, не открылась ли дверь, не появился ли силуэт на фоне стены.
Крыши, заборы, тёмные контуры на фоне серого неба. Дом Нины - крайний, с подновлённым штакетником; дальше навес Михалыча, и за ним дома, в которых горели печи и не открывались двери. Ни движения, ни огня. Поселение молчит нам вслед, как молчало нам в лицо - терпеливо, плотно, без единой щели, кроме той, которую Михалыч расковырял собственным языком.
Вдоль грунтовки - яблони. Ветка бьёт по плечу - жёсткая, мокрая, скребёт по ткани, роса стекает за воротник, холодная полоса по лопатке. Отвожу, не замедляясь. Обзор сужается: кроны смыкаются над колеёй, боковой просвет - метра полтора, не больше, и за стволами не видно ни поля, ни опушки. Неудобный участок. Запах - кислый, плотный, органический: падалица гниёт в траве под деревьями, сырость поднимает гниль на уровень лица. Фиксирую: плодовая кислота забивает остальное, на подходе к засаде можно не учуять дым или человека. Через тридцать метров кроны расступаются, запах слабеет, глина и прель перебивают.
Тихон - сзади, почти не слышно, только хруст гравия через равные промежутки, мерный, как метроном. Коля - между нами, шаги ровные, десять метров, как приказано. Кашляет - негромко, сдавленно, в рукав, и замолкает.
Деревья кончаются. Поле - открытое, серое, мокрое. Видимость - хорошая, метров восемьсот до линии леса. Горизонт пуст. Трасса - впереди, за перегибом, в километре. Где-то правее, за полем, каркает ворона - одна, хрипло, без ответа. Больше ничего. Тишина не пустая, а напряжённая: утренняя, предрассветная, в которой каждый звук - шаг, кашель, скрип ремня - ложится отчётливо, как след на свежем снегу.
Не оглядываюсь больше. Поселение, крыши, заборы - позади, в предрассветном сумраке, темнеют, уменьшаются, исчезают. Впереди - трасса, Новоград, триста двадцать километров, и на конце этих километров - человек, который не уехал один.
Темп ровный. Глина чавкает. Коля роняет флягу с пояса - звякает о пряжку, ловит, цепляет обратно. Тихон молчит.
Новоград - город, рынок, люди, и если Александр не дурак, а он не дурак - сарай это подтвердил, - то он сменит транспорт, сменит маршрут, растворится. Двое растворяются хуже, чем один, но в городе двое - это просто пара, а пара не привлекает внимания. Значит, искать придётся не машину, а след бензина: кто продал, сколько, когда, кому. Бензин - валюта, валюту помнят. Нужно будет говорить с торговцами, а торговцы разговорчивы, когда выгодно. Азимут - сто восемьдесят. Расстояние - триста двадцать. Пешим ходом - восемь суток, если по сорок в день и без задержек. Реально - меньше: на трассе ходят попутные подводы, торговые колонны, иногда - техника. Подсядем. Сухпая - на четверо суток. Остальное - по ходу.
Цифры не закрывают картину. Цифры никогда не закрывают - но не закрывают они потом, а сейчас ноги идут, глина чавкает, и дело не в формулах, а в том, что на конце маршрута ждёт молодой механик, который менял прокладки, затягивал соединения динамометрическим ключом, укладывал гайки по размерам в банки с картонными перегородками. Не халтурил. Не торопился. Работал так, будто каждый узел - отчёт, который проверят. Тактическая характеристика: системный, дисциплинированный, способен к долгосрочному планированию. И рядом с ним - переменная, которую не подставишь.
Глава 6. Перекрёсток
А.Р. Семёнова, психология привязанности в экстремальных условиях, Казанский гуманитарный университет, 2091.
Любопытная закономерность: в полевых дневниках кочевых пар двадцатых-тридцатых годов слово «починить» встречается в семь раз чаще, чем «люблю». Это не значит, что любви не было. Это значит, что у неё был другой словарь.
* * *
Двигатель кашляет - раз, два, - захлёбывается и глохнет. Тишина бьёт по ушам. Секунду назад под капотом работало, тянуло, держало ритм, а теперь - ничего, только щелчок остывающего металла и ветер снаружи, с поля, в лобовое стекло.
Ручник. Машинально, хотя трасса плоская, хотя уклон нулевой - руки уже на ремне - секундой раньше, чем понимаю зачем. Приборка мертва: генератор не крутит, аккумулятор сел, зажигание не тянет. Не двигатель. Ремень.
Солнце низкое, утреннее, бьёт вдоль трассы так, что не открыть глаза без козырька. Марево над асфальтом - горячий воздух дрожит в ста метрах, горизонт плывёт, и ни строений, ни деревьев, ни тени. Поля по обе стороны: полынь, лебеда, что-то жёлтое - некошеное, дикое, до горизонта. Столбы ЛЭП - голые, ободранные, без проводов. Тишина, которая когда-то гудела.
Открытое место. Ни укрытия, ни обзора. Двое в машине посреди трассы - мишени, если кто-то смотрит. Но смотреть некому: пустота от горизонта до горизонта, ни силуэта, ни пылевого хвоста.
Выхожу. Асфальт потрескавшийся, трава лезет из швов - жёсткая, бурая, хрустит под подошвами. Капот - металлический лязг при открытии, скрип петель, упор из арматуры звенит, пока устанавливаю. От двигателя - жар, и запах бьёт разом: перегретый металл, масло, горелая резина. Ремень висит тряпкой - клиновидный, единственный, тот, что крутит и генератор, и вентилятор. Лопнул по старому надрыву: трещина была, замечал, думал, протянет ещё. Не протянул.
Задняя дверь хлопает. Дашины шаги - лёгкие, быстрые, по асфальту. Подходит, встаёт у крыла. Не спрашивает, что случилось, - видит сама: порванный ремень, тёмные потёки на блоке. Закатывает рукава. Раньше - сказала бы что-нибудь. Подколку, вопрос, комментарий, хоть слово. Дашино молчание - не спокойствие. Выбор. И этот выбор давит сильнее крика.
Инструменты из рюкзака за задним сиденьем: ключи, отвёртка, плоскогубцы, нож. Кладу на крыло - металл по металлу, привычный звяк. Ключ на тринадцать - нахожу не глядя, на ощупь, хромированная сталь нагрелась. Запасного ремня нет. Знал, что этот на последнем - трещины пошли ещё до поселения, - но нужного размера не подобрал, а теперь стою на трассе с порванным куском резины.
Но есть старый ремень вентилятора - снял ещё в поселении, когда ставил новый, бросил в рюкзак, на всякий случай. Вот и случай. Достаю: резина потрескавшаяся, жёсткая, края махрятся, но сечение целое, не расслоился. Ножом отрезаю кусок по длине - лезвие входит с усилием, режет неровно, приходится допиливать. Подгоняю: примеряю на шкив, снимаю, подрезаю ещё на полсантиметра. Не заводской ремень - кустарщина, колхоз, - но канавку шкива держит, не проскальзывает. Протянет километров сто, если не давать больших оборотов. Должно хватить до Новограда, а там - рынок, найдётся что-нибудь.
Двигатель горячий - не тронуть голой рукой. Работаю через тряпку, концы пальцев всё равно обжигает. Соль стянула кожу на лбу. Рубашка на лопатках мокрая, хоть выжимай. Солнце бьёт в шею, и шея горит, и асфальт под коленями - горячий, шершавый, камешки впиваются через штанину.
Просто ремонт. Просто работа. Локти подрагивали - от холода, конечно. От холода.
Даша присаживается с той же стороны, плечо в полуметре. Предплечья загорелые, в мелких царапинах. Смотрит на натяжитель - пружина тугая, одному не справиться. Ремень нужно завести на шкив, и кто-то должен отжимать натяжитель, пока я надеваю.
Молчали всю дорогу. Сейчас - рот открывается, и первое, что выходит, это не то, что ждал сам:
- Подержи здесь.
Берётся двумя руками. Суставы побелели, жилы на предплечьях. Масло с корпуса - сразу на её ладони, тёмное, густое, моторное. Не морщится, не вытирает. Привычные, фермерские, ногти обломаны ещё до поездки. Вспоминаю, как она в поселении таскала козу к ветеринару через полпосёлка - теми же движениями, тем же хватом, и морда козы была перекошена от возмущения, а Даша тащила молча, не отпуская, и потом три дня ходила с синяком на запястье.
- Крепче.
Тянет. Пружина поддаётся - на сантиметр, два. Достаточно, чтобы завести обрезанный ремень на шкив. Работаю вслепую - локтем упираюсь в радиатор, спина затекает, но это потом, сейчас - ремень на шкив, на натяжитель, не перекрутить, стык пропустить мимо прижимного ролика.
- Ещё секунду.
Держит. Масло на обоих, одинаковые тёмные разводы, и не нужно подбирать слова, объяснять, оправдываться - ключ на тринадцать, натяжитель, ремень. Её дыхание, размеренное, и ветер с поля несёт горечь бурьяна, и двигатель остывает, потрескивая, и какую-то секунду мир сужается до этого: горячий металл, работа, которую надо закончить.
Затягиваю. Проверяю натяжение - нажимаю на ремень, прогиб два сантиметра. Многовато, но обрезок не даст затянуть сильнее - лопнет. Сойдёт.
Обхожу Ниву сзади - вернуть тряпку в багажник - и замечаю: под задним мостом тёмное пятно. Свежее, маленькое, растекается по трещине в асфальте. Подтекает задний сальник. Не критично, масла хватит, но пятно останется на каждой стоянке, как отпечаток, как подпись. Палец в масле - густом, тёплом. Потом.
Сажусь за руль. Даша обходит машину и садится назад - туда, где сидела всю дорогу, - захлопывает дверцу, вытирает предплечья о ту же тряпку, которой вытирал двигатель. В зеркале - чёрные разводы на коже, масло под ногтями. Она смотрит на свои ладони секунду, как будто они чужие, а потом убирает тряпку и отворачивается - к двери, к своей стороне, плечо вперёд, как щит. Между нами - спинка сиденья, рюкзаки на полу, тот же воздух с бензином и маслом.
Ключ зажигания. Стартёр тянет тяжело - аккумулятор на последнем, хрипит, кашляет. Не схватывает. Отпускаю, жду пять секунд.
Внутри сжимается - не горло, глубже, за грудиной.
Второй раз. Стартёр крутит, хрипит, - и двигатель кашляет, дёргается, выравнивается. Работает. Неровно, с подвыванием на месте стыка, - но работает.
Выдох сзади. Тихий, через нос. В зеркале - Даша откидывается на сиденье, масляные разводы на коленях. Морщинка между бровями - глубокая, резкая, которая появляется, когда она сжимает зубы и не говорит того, что думает, - разглаживается. Не до конца.
Ни слова о вчера. О позавчера. О поселении, о сарае.
Передача, газ. Нива дёргается, выезжает из мёртвой точки, набирает ход. Ветер в приоткрытое окно - стекло заклинило на трёх пальцах - тёплый, с горечью пижмы у обочины. Пыль на губах, солёный пот на языке, скрипит на зубах. Трасса прямая, пустая. Стрелка бензина подрагивает на кочках, врёт на четверть - считаю в голове, по километражу и расходу. Под капотом что-то тихо постукивает на каждом обороте - стык обрезка проходит через ролик, и этот стук теперь будет до самого Новограда, или пока ремень не лопнет снова.
Сзади, на асфальте, там, где стояли, - тёмное пятно. Масляное. Маленькое.
* * *
Пыль на лобовом - мелкая, рыжая, ложится слоем, и дворники размазывают её полукругом, не убирая. Стук не ушёл, но стал глуше. Привыкаешь за минуту, перестаёшь замечать за пять. Трасса прямая, асфальт рваный, заплатки из щебня чередуются с остатками разметки - белая полоса, слепая от времени, появляется и пропадает под колёсами. Воздух с юга - непривычно густой, с привкусом нагретой пыли и горелой травы, точно где-то далеко жгли стерню.
Фигуры на дороге - впереди, километр, может меньше. Марево размывает: четыре пятна, тёмные, медленные, навстречу. Нога с газа. Нива замедляется, стук обрезка реже. Дорога позади - ни машины, ни силуэта. Впереди - те же четыре пятна, ближе. Глушу двигатель за полтораста метров. Нива катится по инерции, шуршат шины, потом - тихо. Выхожу. Привалившись бедром к дверце, ладонь на ребре крыши - краска шершавая, прогретая, пыль скрипит под пальцами.
Четверо. Мужик впереди, женщина за ним, двое детей - мальчик ведёт девочку за руку, обхватил тонкое детское предплечье. Идут на север, навстречу. Медленно, тяжело - в их походке что-то въевшееся, не одного дня: мужик держит голову чуть вперёд, чуть вниз, лицом к асфальту.
Сто метров. Восемьдесят. Рюкзаки тощие, ткань обвисла. Рубашка мужика порвана на плече, зашита криво, суровой ниткой. Женщина хромает на левую - ритм ломаный, через шаг пауза, сбой в механизме. Не свежая травма - старая, плохо сросшаяся; повязка грязная, бурая. Мальчик лет восьми, худой, не разберёшь возраст. Девочка прижимает к груди тряпичную куклу без головы - один глаз-пуговица на том, что осталось от шеи.
Шестьдесят метров. Мужик поднимает голову. Замечает Ниву, меня. Останавливается. Рука уходит за спину. Женщина замирает, дети жмутся к её бедру.
Четверо незнакомых, дорога голая в обе стороны, укрытий нет. Тактически - завести, объехать.
- Останови.
Голос сзади, из машины. Дашин. Приказ - тихий, короткий, без «пожалуйста». Первое слово-приказ за два дня.
Нива и так стоит. Но что-то в этом слове - не «стой», а «останови», точно внутри меня что-то ещё движется, и Даша останавливает не машину, а решение, которое уже принималось.
Дверца сзади - хлопок, шаги. Даша идёт к ним. Фляга в руке - алюминиевая, армейская, одна из двух наших. Отмечаю и молчу. Вторая, Дашина, - в багажнике, неполная. На двоих хватило бы на полтора дня. Теперь - впритык.
Мужик глядит на неё. Из-за спины - медленно, ладонь раскрыта. Расслабился. Навстречу Даше. Ей, не мне. Походка, лицо, фляга обеими руками - всё, что говорит «не угроза». То, чего не скажешь, стоя у машины с напряжённой челюстью.
- Вот, возьмите. Пейте, не бойтесь, там чистая, из колодца набирали. Дети хотят? Давайте, давайте, у нас ещё есть, не последняя.
Голос Даши - деловой, тёплый, тот, которым она разговаривает с людьми, когда хочет, чтобы перестали бояться. Протягивает флягу чуть наклонившись, обеими руками, жест, который невозможно подделать. Мужик стоит, не берёт, и Даша качает флягой, чуть-чуть, маятником, - мол, ну же.
Берёт. Что-то в его лице дёргается, мелко, судорога. Пьёт - крупные, быстрые глотки, кадык ходит. Передаёт мальчику. Мальчик пьёт и отдаёт сестре, себе - потом. Девочка пьёт мелко, давится, кашляет - мальчик придерживает флягу, поднимает дно выше. Бульканье воды - единственный живой звук на всю трассу.
Женщина опустилась на обочину сразу, когда остановились. Пальцы на коленях не двигаются. Взгляд в асфальт - не на Дашу, не на детей. Даша присаживается на корточки, говорит что-то тихое - слов не разобрать, но интонация мягкая, та, которой говорят с больными. Женщина не поднимает головы. Даша кладёт ладонь ей на предплечье - выше повязки, осторожно, проверяя. Женщина не отдёргивает, но и не реагирует.
Запах - за пять метров. Многодневный пот, въевшийся. Грязь дорожная, кислая. И что-то ещё, без названия - не от грязи, не от пота. Что-то химическое, животное, от чего тело подбирается само, без приказа. От женщины - отдельно: старая кровь из-под повязки. От мальчика - мокрая ткань штанов, засохшая. Мальчику восемь, а глаза взрослые, и этот запах хуже всех остальных.
Контролирую дорогу. В обе стороны - никого. Солнце давит в затылок, на плечах - мокрое. Тело готово: в машину, завести, уехать. Но Даша сидит на корточках у чужой женщины, и в этом - что-то, чего тактика не учитывает.
Мужик вытирает рот тыльной стороной. Худой - скулы торчат, загар пятнами: лицо тёмное, шея красная, до локтей. Царапины свежие, мелкие - кустарник. Глаза запавшие, красные белки. Оценивает - привычно, быстро: рост, корпус, пояс. Потом - на Дашу. И отпускает.
- Откуда идёте?
Голос выходит суше, чем рассчитывал. Мужик глядит мимо, куда-то за Ниву. Облизывает потрескавшиеся губы - привычка, не жажда. Молчит секунду, две - и видно, что слова выкарабкиваются из него тяжело, нехотя.
- С юга. - Пауза. Сглатывает, кадык дёргается. - Новоград.
И замолкает. Трёт переносицу грязной тыльной стороной, зажмуривается - коротко, от боли. Мальчик дёргает его за подол рубашки, и мужик кладёт ладонь ему на макушку, не глядя, на ощупь.
Девочка прижимает безголовую куклу и глядит на Дашу - долго, не мигая, запоминает. Даша выпрямляется, убирает прядь с лица мимолётным жестом, принимает флягу. Задерживается у головы девочки - не гладит, не касается, просто стоит, и что-то в лице подрагивает.
Мужик замечает это. Дашу у его дочери. Потом - на меня. Глаза сужаются. Не угроза - решение. Что-то сдвигается в лице, порог, через который перешагнул.
- Не ходите туда.
Тихо. Озирается - на трассу, на поля, - точно кто-то может услышать здесь, посреди ничего. Взгляд вниз, на царапины.
- Просто не ходите.
Челюсть сжимается, желваки ходят. Комкает ткань штанины. Больше ничего. Всё - в том, чего не говорит: в трясущемся подбородке, в хромоте жены, в глазах мальчика, которому восемь, а взгляд - на тридцать.
Даша делает шаг к нему. Тело чуть подалось вперёд, ладони перед собой - открытые, тот жест, которым успокаивают чужих лошадей.
- Слушайте. Мы туда едем. Нам бензин нужен, больше негде, понимаете? Мы не от хорошей жизни на юг свернули. Если там что-то не так - скажите, хоть что-нибудь. Не целиком, не всё - хоть кусочек. Чтобы мы знали, во что лезем. Вот детям вашим я воду дала, ну и дайте нам хоть слово, ладно?
Даша не отступает, не даёт ему закрыться и уйти - держит взглядом, ждёт.
Мужик переводит взгляд на детей. На мальчика с сестрой. На женщину на обочине - та сидит в той же позе, не шевельнулась. Долго - секунда, две, три. Потом на Дашу. Открывает рот, закрывает. Язык проходит по потрескавшейся губе.
- Дочка, - говорит, и голос скрипит, несмазанная петля. - Просто не ходите.
Качает головой. Медленно, тяжело. Шея не держит, голова валится из стороны в сторону.
Встаёт с усилием, ноги разъезжаются на гравии. Колени хрустят - громко, на всю округу. Фляга - протягивает обратно. Трясётся мелко.
Даша не берёт. Качает головой и говорит - тихо, не мне, не мужику, а куда-то в воздух между ними:
- Оставьте. Детям на дорогу. У нас ещё есть.
Нету у нас. Полфляги Дашиной в багажнике - на полдня, если экономить.
Кивает - коротко, одним движением, и в этом кивке что-то окончательное, засов. Поворачивается к женщине, берёт её под локоть. Женщина встаёт механически - тело, которому сказали «вставай». Мужик оборачивается - на секунду, через плечо - и смотрит на меня. Только на меня. Прямо. Коротко. Тот взгляд, которым мужик говорит другому мужику: «ты понял».
Угу. Понял.
Уходят. Мужик впереди, женщина за ним - не обернувшись. Дети - мальчик ведёт девочку, тем же хватом, за предплечье. Шарканье, хромота, мелкие шажки. Уменьшаются. Тёплый ветер гладит траву на обочине, и четыре фигуры медленно врастают обратно в марево, откуда вышли.
Даша провожает их взглядом. Долго - дольше, чем стоит. Стоит на обочине, выбившаяся прядь лезет в глаза, а она не убирает. Потом встряхивает головой - резко, всем телом - разворачивается, идёт к машине. Быстро, жёстко, подбородок вперёд. Садится сзади, захлопывает дверцу. Воздух в салоне меняется - запах горелой травы тянет через щель уплотнителя, и к нему примешивается другое - пот, дорога, чужая беда, то, что осталось после них.
Оглядываюсь через плечо. Дашино лицо: лоб, брови, тёмные пряди. Губы стянуты в линию, подбородок напряжён. Масляные пятна от ремонта - не отмыла. Моргает чаще обычного, и взгляд стекленеет на мгновение - но не плачет. Даша не плачет.
- Ты заметил его глаза, Сань? Когда он на детей посмотрел, потом на нас? Это не страх, это не «ой, там плохие люди». Это другое. У нас в поселении Лидка каждый раз дрожала, когда гроза - вот это страх. А это не то. Там человек, который что-то пережил, и теперь оно в нём сидит и не отпускает.
Пауза. Сглатывает. Тише:
- Таких глаз я раньше не встречала. Ни разу.
Руль под пальцами, нагретый, гладкий. Трещина в пластике - провожу ногтем, привычно, туда-обратно. Трасса безлюдная, силуэты семьи почти растворились в мареве на севере. Тело говорит: заводи, езжай. Голова считает: сто двадцать километров крюка через Каменку, бензина - на шестьдесят с хвостиком, если повезёт с расходом.
- Заметил.
- И что? Мы просто поедем дальше? Он говорит «не ходите», у него дети полуголодные, жена еле идёт, он сам - кожа да кости, они оттуда сбежали, Сань, сбежали, понимаешь? Не ушли, не «решили сменить обстановку» - сбежали. А мы - что? «Спасибо за информацию, счастливого пути, нам тут бензинчику надо»?
Голос Даши поднимается - не до крика, но с той интонацией, когда внутри что-то кипит и не помещается. Скулы заострились, и она резко отворачивается к окну, сжимает зубы - видно по тому, как дёрнулся желвак.
Поворот ключа. Стартёр хрипит, двигатель подхватывает, из-под капота - опять, мерно, на каждый оборот. Нива трогается. Бензин уходит быстрее, чем хотелось бы. Быстрее, чем рассчитывал.
- Нам нужен бензин. Объехать - сто двадцать километров. Бак не потянет.
Коротко, по делу, потому что арифметика не спорит. Не потому что не слышу.
Под капотом стучит, шины шуршат по разбитому асфальту. В зеркале - Дашин профиль, повёрнутый к боковому стеклу, и видно, как напрягается челюсть - держит, не отпускает.
- Девочке лет пять, Сань. Может, шесть. Кукла без головы - и она её прижимает, понимаешь? А мальчик за сестру держится, не отпускает, не за руку даже - за локоть, точно если разожмёт... - Голос ломается, и Даша делает вдох - резкий, носом, тот звук, который бывает, когда горло перехватывает, а ты не даёшь. - И он не плакал. Восемь лет - и не плакал. Вот это, Сань... вот от этого...
Глотает конец фразы. Не может закончить - или не хочет, потому что конец слишком очевиден для обоих. Даша подтягивает колени к груди, подбородок на кулаке. Сжимает и отпускает ремень сумки, сжимает и отпускает, пульс.
Мог бы сказать: я тоже не плакал. В восемь, в десять, в двенадцать. Не сказал. Не потому что нечего - потому что сейчас не обо мне.
Солнце давит в лобовое, пыль ложится на стекло. Впереди - дорога, прямая, на юг. Четверо шли оттуда.
* * *
Полчаса тянутся, как час. Асфальт хуже - широкие трещины, колея, и Нива переваливает с боку на бок, скрипя подвеской. Даша молчит, смотрит в окно. Облака наползают с запада, низкие, рыхлые, и свет меняется - из резкого в мутный, пыльный.
Лесополоса возникает на горизонте - узкая, в три ряда, тополя и что-то лиственное, с мелкими листьями, подсохшими к концу лета. Нива протиснулась между стволами по старой колее. С трассы не видно - проверил дважды, вернулся на дорогу, посмотрел. Тёмное пятно между деревьями, и если не знать - не найдёшь.
Огонь - маленький, в яме, обложенной камнями. Сухие берёзовые ветки, белая кора скручивается, потрескивает. Привычка, вбитая на караулах: низкое пламя, максимум тепла, минимум света. Тушёнка в кружке на углях - жир шипит, тянет мясным, горьковатой ноткой лаврового листа. Первая горячая еда за день. К вечеру потянуло сыростью от земли, грибным, прелым, и от деревьев - хвойный дух, тяжёлый, густой. Сверчки запускаются по одному, потом хором - монотонный звон, равнодушный. Не знают, что здесь люди.
Даша сидит напротив. Кружка в ладонях - эмалированная, синяя, с отколотым краем, из сарая, забрала при бегстве. Не пьёт - держит обеими, как якорь. Лицо в полосах оранжевого и чёрного, веснушки тёмные. Ест мало - две ложки, отставила.
Тушёнка солёная, жилы между зубами, жир на нёбо. Дым осел на языке - горький, стойкий, второй день не уходит. Вода из фляги - три глотка, тёплая, металлическая. Даша - два. Арифметика общая.
Где-то далеко - протяжный крик, низкий, хищный. Сова, или что-то похожее. Темнота за кругом жара стоит стеной, и в ней шорохи: ветка хрустнула, что-то мелкое метнулось в подлесок.
- Расскажи мне про ту ночь. Не как в машине - контуры ты знаешь, теперь всю картину. С начала, без вранья - я пойму, если опять начнёшь подбирать слова, Сань, я всегда понимаю.
Голос тихий, без нажима - так, будто продолжает фразу, которую начала давно, в другом месте. Слова вышли слишком гладко, слишком без запинки, как фраза, проговорённая в голове сто раз, пока ждала, пока выбирала момент. От этой точности - тяжелее, чем от крика.
Щепка - тонкая, сухая - и ломается в пальцах. Хруст. Ещё одна. Пока рот ищет, с чего начать, а начинать не с чего, потому что начало - это конец: женщина на полу подсобки.
- В машине я соврал. Сказал - нож. Не нож. Пистолет. Сказал - двое. Было трое.
Даша не двигается. Ждёт. Она умеет ждать - лучше, чем должна бы уметь двадцатидвухлетняя девчонка с фермы.
- Митрохин и Белов - их ты знаешь. Третий - Ермолов. Не назвал тогда - не знаю почему. Может, потому что Ермолов стоял на двери. Не внутри. Стоял снаружи и курил, и когда шёл по коридору - видел огонёк его сигареты. Прошёл мимо, потому что Ермолов - нормальный, Ермолов шутил в столовой, Ермолов на Новый год притащил откуда-то банку сгущёнки и разделил на весь взвод - каждому по ложке. А за дверью, которую он караулил, - кричали. Он слышал. Курил и слышал.
Голос выходит плоский, механический, - и горло от него деревенеет, но другим не получится, потому что если пустить интонацию - перестану.
- Дверь не заперта. Свет из-под неё - жёлтый, керосиновый. Толкнул.
Головешка хлопает - воздушный пузырь, искры взлетают, красные, гаснут в темноте. Даша вздрагивает, но не отводит глаз.
- Подсобка. Трубы по стенам, бетонный пол. Женщина на полу. - Сглатываю - пусто, и в пустоте привкус дыма, вчерашнего, стойкого. Тушёнка уходит, остаётся сухой, жжёный, без названия. - Ей было лет двадцать. Из ближнего поселения, привыкли не бояться. Она не боялась.
- Она была мёртвая, когда вошёл. Уже. Митрохин стоял у стены, застёгивался. Белов сидел на корточках, курил. Не торопились. Никуда.
Весь мир - два метра света, и за ними - ничего. Сова кричит снова, ближе. Подушечки горят от щепок - мелкие порезы, и этот горячий зуд единственное, что держит здесь, у этого человека, которому рассказываю то, что невозможно было рассказать.
- Ушёл. Вернулся в казарму. Лежал до утра. Ждал - сам не знал, чего. Что командир. Что Демидов разберётся. Утром Демидов ел кашу, и Митрохин сидел напротив, и Белов улыбался, и никто ничего. Ермолов подсел ко мне. Спросил, как дежурство. Улыбнулся - широко, открыто. И я ел кашу и отвечал, и тоже улыбался.
Каша стояла поперёк горла, и ложка весила тонну, и от улыбки сводило скулы.
Ветка зажата в кулаке, кора содрана, подушечки саднят. Если остановятся - рот тоже.
- Ждал три дня. На четвёртый пошёл к оружейке. Сёмин пустил, не спросил зачем. Пистолет, обойма.
Отблеск пламени мокро блестит в Дашиных зрачках - слёзы или отражение, не разобрать.
- Ночью. Три часа. В казарме - двадцать человек, вентиляция гудит, и подушку прижал к стволу - старый приём, от караульных, звук уходит в набивку. Митрохин - первый, у стены, лицом к бетону. Не проснулся. Белов - через две койки, на спине. Подушка к его лицу, ствол в подушку. Глухой хлопок, не выстрел - шлепок. Сосед через койку перевернулся на другой бок, и всё. Вентиляция гудит.
Кора в пальцах - влажная, скользкая, пахнет сырой древесиной, острый запах, живой. Одна реальность в пальцах, другая - во рту.
- Ермолов спал в дальнем блоке, отдельно. Коридор, поворот, ещё коридор. Его дверь не заперта. Вошёл. Он сидел на кровати - не спал, курил, как будто ждал. Посмотрел на меня. Посмотрел на пистолет. Открыл рот - и я выстрелил, одновременно с его вдохом, и крик, который начался, кончился в том же звуке. Подушки не было. Не нужна. Дальний блок, бетонные стены, и вентиляция гудит, и на этом расстоянии из казармы не услышат.
Мелкая дрожь - в предплечьях, в челюсти.
- Три выстрела. Три человека. Потом - через восточный выход, тот, где камера не работала. Бежал.
Ветка зажата в кулаке, кора содрана, подушечки саднят, и где-то под ногтем - заноза, острая, горячая. Всё. Слова кончились.
Жар в яме оседает, пепел подёргивает серым. Оранжевый круг сужается, темнота подступает к локтям, к коленям. Дашин профиль едва различим - линия лба, блеск зрачков, контур скулы.
Внутри - пусто. Не легче, не тяжелее - пусто, как сарай, из которого вынесли всё: стены стоят, крыша держит, а внутри - сквозняк.
- Я бы тоже выстрелила.
Быстро. Слишком быстро - без паузы, без вдоха, без того промежутка, который нужен, чтобы услышать, переварить, решить. Так отвечают на вопрос, который уже задавали себе. Много раз.
Головешка трескает снова, и взгляд уходит в огонь - пламя оранжевое, с синим у основания, дрожит.
- Троих - за одну. И не потому что правильно, Сань, а потому что невозможно не. Потому что стоишь в дверях, и видишь, и единственный вариант, в котором ты потом живёшь - это тот, где ты сделал. - Голос хрипловатый, она прочищает горло, тон не меняется. - Я бы не ждала три дня. Я бы в ту же ночь. А ты ещё три дня с ними ел, разговаривал, ходил на дежурства - и держал. Вот это вот держал внутри - я не понимаю, как.
Пауза. Правая рука выстукивает что-то по колену - бессознательно, нервно, без ритма.
- Но я бы рассказала.
Слова выходят - и она замирает. Что-то в лице меняется, не успеваю прочитать - отворачивается к деревьям, видна только линия челюсти, напряжённая, и жилка на виске. Ладони легли на колени лицом вниз - так держит себя человек, который боится, что выдаст больше, чем голос.
Нечего ответить. Она права. Два года - это не ложь длиною в предложение, это ложь, впечатанная в каждое утро, в каждый завтрак, в каждое «нормально» через стиснутые зубы. И поделать с этим нечего - не вернуть, не починить, потому что здесь нет запасной детали, и то, что умеют чинить - не это.
- Два года, Сань. Каждый день - вот это вот. - Не кричит, не плачет. Констатирует, и Даша, которая констатирует, страшнее любой другой Даши. - Утром встаёшь, завтракаешь, чинишь свою Ниву, ложишься. А между этим - вот оно. Ты думаешь, я не замечаю, что я дура деревенская, которая не отличит вранья от правды. Я отличаю, Сань. Когда ты утром говорил «нормально» - я видела, что ненормально. Когда ты просыпался ночью и лежал, не шевелясь, - я тоже не спала. Когда ты улыбался и глаза оставались пустые - я замечала, каждый раз, и ждала, и думала - сам скажет. - Вдох, короткий, жёсткий. - А ты молчал.
- Боялся, что уйдёшь.
Горло пережато, голос сиплый. Честнее за два года не говорил ничего. И глупее - тоже.
Даша опускает кружку на землю. Металл звякает о камешек. Плечи опускаются - впервые за весь разговор.
- А я боялась, что ты чужой. Что ты там, в своём бункере, стал кем-то, кого нельзя знать. Я ложилась и думала: а вдруг то, что он прячет, - это не стыд, а что-то хуже, от чего бегут. И каждое утро смотрела на тебя - на то, как ты чинишь свою дурацкую Ниву, как торгуешься с Михалычем за болты, - и думала: нет, не чужой. - Пауза. Сухая. - Оказалось - просто дурак.
Не улыбается. Но в голосе - что-то, что не злость и не прощение, а третье, для чего слова не подбираются.
Хочется сказать: прости. Не говорю. Прощение - не завтрашнее утро, в котором она не уходит. Прощение - каждая следующая кружка тушёнки, поделённая пополам, каждый следующий ремонт, где кто-то держит натяжитель. Если останется.
Пепел в яме мёртвый, ни тепла, ни света. Холод ползёт от земли - через колени, через локти. Даша неподвижна. Дыхание ровное - может, уснула. Прядь у виска покачивается в такт кочкам. Спина прямая, подбородок приподнят - так сидит человек, который что-то для себя решил, но объявлять не станет.
Сказал себе, что стало легче. Ветка в кулаке - содранная, голая. Легче не стало.
* * *
Холод приходит снизу. Через пол, через педали, через подошвы - и вверх, в голени, в колени. Сиденье откинуто до упора, спина на обивке, пружина справа - та самая, - ложусь левее, на автомате. Руль перед лицом, хотя ехать некуда, двигатель заглушен, бензин считанный: не заведёшь ради тепла. Привычка. Или просто некуда деть себя.
Ступни деревенеют, в ботинках стянуло. Подтягиваю куртку до пояса, выше - дрожь, мелкая, не унять. Одеяло в багажнике, пахнет бензином и вороньим помётом после того рейда, - не лезу за ним, не хочу шуметь. Терплю. Бывало хуже, бывало мокро, бывало минус двадцать в караулке с выбитым окном.
Сзади - шорох. Скрип обивки, шуршание куртки, стук локтя о дверную ручку - негромкий, случайный. Даша перебирается с заднего сиденья вперёд, на пассажирское. Не спрашивает. Не говорит. Устраивается: колени к груди, куртка до подбородка. Замирает.
Тридцать сантиметров. Не касается. Ближе, чем все эти дни - ближе, чем заднее сиденье и спинка между нами, ближе, чем рюкзаки и затянувшееся неговорение.
Между сиденьями, у ручника, - Дашина сумка. Клапан приоткрыт: фляжка, краешек тряпки, корешок записной книжки. Глаза скользят и уходят дальше - вверх, к лобовому стеклу, к тому, что за ним.
Стекло - в сетке трещин. Старый скотч в правом углу отклеился, свисает лоскутом, а от точки удара - там, где ворона вошла на полной скорости - лучи расходятся на полстекла, ветвятся, множатся. Дырка заткнута тряпкой, края острые, и сквозь трещины звёзды дробятся, ломаются на куски. Слева, где стекло уцелело, - чистые, цельные. Справа - рассыпаны, как крошка.
Млечный Путь - полосой, от края до края. Яркий, густой, без засветки. Так видно только здесь, только в этом мире, где некому подсвечивать небо снизу. Другого неба не помню - это единственное, и от горизонта до горизонта ни огонька, ни отсвета.
Нива остывает - щелчки, тиканье, неравномерное, будто кто-то считает и сбивается. Снаружи сверчки - непрерывный звон, высокий, стеклянный, и через него ветер шевелит ветки лесополосы, и что-то на крыше скребёт: лист, мелкая ветка. Роса на стёклах - конденсат изнутри, мокрый, холодный; провести пальцем - полоса, и через неё звёзды становятся резче.
Запах: бензин, масло, пыль - привычное, нивовское. И поверх - Дашин: дым от костра, пот, и что-то ещё, из поселения, - сено, козий двор, дом, которого больше нет. Держится в волосах, в ткани куртки, не выветривается.
Дыхание справа - глубокое, замедляющееся. На каждом третьем выдохе - тихий звук, почти не звук, похожий на тот, что бывает у заснувших детей. Раньше, в поселении, она дышала так же. Или не так. Не помню. Но сейчас - без рывков, без тех коротких замираний, которые слышал последние ночи.
После слов - не так, как вместо слов. Пустота внутри, выскобленная, гулкая. Сверчки звенят, холод ползёт по ногам, бензина на дне бака, и впереди - Новоград, из которого бегут. Соскальзываю с руля, к ручнику, у ремешка её сумки. Не касаясь.
Глаза закрываются. Звёзды остаются - на секунду, на две, белые точки на тёмном, раздробленные трещиной. Потом - ничего. Сверчки. Скрип кузова на ветру. Дыхание справа.
* * *
Просыпаюсь от того, что Нива дёргается на кочке. Ладони на руле, ноги на педалях - завёлся по привычке, ещё в полутьме, подсос, ключ, газ, всё на автомате, а дорога доделала остальное. Сколько прошло - час, три, пять - не понимаю, и какую-то секунду не понимаю даже, где. Свет - мягкий, рассеянный, без теней. Туман лежит у земли, цепляется за кусты по обочинам, и дорога выныривает из него кусками: асфальт, трещина, полоса травы, снова асфальт.
Даша не спит. Сидит прямо, карта на коленях - бумажная, залохмаченная на сгибах, один угол оторван. Ведёт по линии дороги, беззвучно шевелит губами - считает. Или не считает, просто привычка, из тех, которые появляются, когда молчишь долго.
Двигатель тянет неровно. Обрезок ремня подвывает на оборотах - тонко, на грани слышимости, как комар за стеклом. Держит. Пока держит.
Индикатор топлива - на четверти. Может ниже: стрелка врёт, и даже враньё не обнадёживает. Объезд через Каменку - не хватит, это считано ещё вчера. Вариантов нет.
Знак выплывает из тумана - сперва столб, ржавый, перекошенный, потом зелёный прямоугольник с облезшей краской. «Новоград - 40 км». Буквы серые, едва читаются, будто кто-то стирал и не достирал. В правом углу - пробоина, круглая, с рваными краями, загнутыми внутрь. Крупный калибр, не пистолетный. Давно - ржавчина затянула края, дождевые потёки рыжими полосами вниз по жести. Столб держится на честном слове: основание сгнило, и ветер качает его, медленно, туда-сюда, с тихим скрипом.
Сбрасываю скорость. Нива ползёт мимо знака, и скрип провожает нас, будто столб поворачивает голову следом.
За знаком - развилка. Прямо - асфальт, разбитый, но читаемый, и где-то в конце него Новоград. Направо - просёлок, колея в траве, два бетонных столбика без перекладины, за ними грунтовка уходит в поле и пропадает. Каменка. Объезд. Бак не потянет - и всё равно нога на секунду зависает над педалью, прежде чем выжать газ прямо. Бетонные столбики уплывают в зеркало, и поворот закрывается за спиной.
В салоне - не так, как вчера. После вчерашнего - двое, которые выговорились до дна и ещё не знают, чем заполнять. Воздух через щель приоткрытого окна - пахнет мокрой травой, росой, утренней землёй. И поверх - горючее, масло, въевшийся в обивку дым. Даша рядом, и от неё - вчерашний костёр, дорога, что-то тёплое, своё.
Карта шуршит. Даша складывает и раскладывает край, разглаживает залом ногтем - раз, другой. Новоград на карте - кружок с точкой, крупнее всего в радиусе ста километров. На восток - пунктиры просёлков, деревни по три-четыре дома, ни одна не обозначена жирным. На запад - ничего, белое пятно до самой рамки.
- Слушай, тот мужик - он ведь прямо так и сказал. Не ходите. Слово в слово, я запомнила. И глаза его, Сань, - помнишь? Он же не просто так, он не пугал. Он сам боялся.
Голос негромкий, но длинный - она это проворачивала внутри, пока молчала, и сейчас выпускает целиком, обкатанное, обдуманное. Видно по тому, как не запинается, - давно сложила слова.
Язык проходит по губам - сухим, обветренным, потрескавшимся от ветра, - и этот жест возвращает к костру, к яме с пеплом, к словам, от которых не отмыться. Перехватываю руль, сжимаю на пластике - трещина под большим пальцем, привычная, затёртая.
- Помню.
Снаружи - стук: камень из-под колеса бьёт в арку, гулко, коротко. Указатель топлива дёргается, падает ниже четверти, поднимается обратно. Или не поднимается - не разобрать на ходу, и от этого неизвестность тяжелее цифры.
- Горючее где-то брать надо.
Даша кивает. Карта на коленях, ноготь вдавливает в бумагу лунку на кружке Новограда - маленькую, глубокую. Смотрит на дорогу, на асфальт впереди, на прямую линию, уходящую к горизонту. Фляга в сумке между сиденьями - та, Дашина, единственная оставшаяся после вчерашних путников. Воды в ней на треть, может меньше: вечером пили оба, и утром не пополняли.
- Заедем, возьмём что нужно, уедем. Один день.
Сказал - и звучит, как звучат все планы, которые не переживают первого часа. Краем глаза - Дашина левая, та, что не держит карту, ложится на колено. Напряжена, будто упирается во что-то невидимое. Суставы белеют. Не кулак - хуже: открытая ладонь, которая не знает, за что хвататься.
- Ты же сам знаешь, Сань. Один день - это ты так себе говоришь.
Знаю. Один день - не выходит. Заедем - не выходит. Быстро - тем более. Каждый раз, когда говорил «быстро», затягивало на неделю, на месяц, и потом выбирался оттуда не тем, кто входил.
Не отвечаю. Дорога прямая, горизонт низкий, и где-то впереди - за сорок километров пустого асфальта - место, из которого бегут. Мы едем туда.
Двигатель подвывает, ремень скрипит на шкиве. Даша складывает карту - медленно, тщательно, загиб к загибу, - и убирает в сумку. Движения точные, механические. Так делают, когда решение принято и спорить не о чем.
Глава 7. Город, который меняет
Д.А. Кравцов, урбанистика закрытых поселений, Новосибирский университет, 2088.
Стена - первое, что строит община, решившая перестать быть общиной. Не от внешнего врага: от себя. Фортификация меняет психологию обитателей быстрее, чем любой устав или кодекс. Кто контролирует ворота - контролирует не территорию, а самоощущение каждого, кто внутри. Любопытно, что жители таких поселений в интервью неизменно говорили о стенах с благодарностью. Даже те, кого к этим стенам приковывали.
* * *
Стена видна за километр.
Сначала - звук. Обрезок ремня на шкиве подвывает - тонко, комариным писком, - и сквозь него, сквозь натужный рокот двигателя пробивается что-то чужое: далёкий гул. Голоса, стук, металлическое позвякивание. Первый человеческий гул за дни дороги. Потом - линия по горизонту, тёмная, неровная, будто провели ногтем по серому небу. Обретает высоту, объём: не камень, не бетон. Кузова. Легковые, сплющенные, сваренные, поставленные друг на друга - «Приоры», «Логаны», «Гранты», «Солярисы», все масти, все цвета, какие были когда-то, теперь - сплошная ржавь, бурая, рыжая, чёрная. Три метра, местами четыре. Поверху - колючая проволока, арматура заточенная, солнце вспыхивает на битом стекле, вмурованном в цемент. Земля и щебень набиты между кузовами, двери заварены. На одной смятой двери - наклейка: жёлтый ромб, «Ребёнок в машине». Выцветшая, но читается.
Глушу двигатель за сто метров - не подъезжай вплотную, оставь дистанцию, оставь себе пространство развернуться. Из-под капота - тот же тонкий вой, дорожный, привычный, - скрипит на последних оборотах и стихает. Тишина - звенящая, как после выстрела. Уши перестраиваются: ветер в проволоке, цепи позвякивают на верхних ярусах, и за всем этим - тот гул, ближе теперь, плотнее. Смех - короткий, оборванный. Много людей. Непривычно много.
Дверь Нивы открывается с привычным стоном петель. Лобовое в сетке трещин, вмятины на капоте, на крыше - но двигатель тянет, колёса держат, и это всё, что имеет значение. Ноги на землю, рюкзак с заднего сиденья. Даша выходит со своей стороны, молча, рюкзак уже на плече.
Окислившееся железо - густой, тяжёлый дух мокрого металла, - а поверх него моча. У основания кузовов снаружи, резко, застарело. Гравий хрустит под подошвами, и хруст этот непривычный - мелкий, битый, с осколками стекла и кусочками бетона. Налипает на ботинки.
Ворота - два сваренных рельса на петлях из толстого прутка. По бокам - столбы из труб, на одном тряпка, бывшая флагом, грязная до неопределимости. Четверо охранников. Не армия - сборная солянка: разная одежда, разное оружие. Двое на воротах - один с автоматом на ремне, дуло вниз, лицо молодое, загорелое, взгляд быстрый, перескакивает с рюкзаков на руки и обратно, - и второй, со шрамом через бровь, спокойный, ладони на поясе. Двое наверху, на стене, - силуэты, ружья. Жетоны на шеях, на верёвках, поблёскивают.
Смотрят на руки, не в лицо. Оценивают.
- Стоп. - Тот, что со шрамом, поднимает ладонь - не резко, привычно, как шлагбаум, который опускался тысячу раз. - Рюкзаки на землю. Ножи, колюще-режущее - сюда.
Голос негромкий, стёртый до гладкости. Слова затвержены до автоматизма: ни паузы лишней, ни лишнего ударения, каждый слог на своём месте, как монета в счётной стопке, - и за всем этим читается человек, который повторяет одно и то же по двадцать раз на дню и давно перестал вслушиваться в собственный голос, потому что если вслушиваться, то рехнёшься.
Рюкзаки на землю. Гравий скрипит. Автоматчик приседает, раскрывает Дашин рюкзак первым - чужие ладони перебирают вещи, инструменты, одежду, флягу, тряпки. Методично, без спешки. Кладёт обратно не на те места - мелочь, а скребёт, и это скребёт сильнее, чем могло бы, потому что там, в рюкзаке, Дашины вещи, и чужие пальцы проходят по ним с той же равнодушной тщательностью, с какой перебирали бы тряпьё на помойке. Ветер тянет из-за стены - тот самый гул, голоса, стук молотка, чей-то окрик, - и поверх всего тяжёлый дух разваренного зерна.
Со шрамом опирается плечом о створку, ждёт - вес на одной ноге, привычная расслабленность, за которой не расслабленность, а экономия движений. Прищур - сверху вниз, секунду на руках, секунду на поясе, - и остановился.
- Нож на ремне. Снимайте.
Автоматчик выпрямился, повернулся. Кивнул на ножны. Палец вдоль ствольной коробки - не на спуске, но и не далеко. Взгляд перестал скакать, застыл на рукояти. Ружьё осталось в Ниве, под задним сиденьем, замотанное в тряпку, - иначе разговор на воротах был бы другим.
Расстёгиваю. Нож ложится в чужую ладонь - и тот вытягивает лезвие из ножен, поворачивает к свету. Сталь блеснула, матовая, с царапинами от заточки. Секунду дольше, чем нужно для осмотра.
- Хороший, - говорит негромко, будто себе. Большим пальцем ведёт по кромке, проверяя. - Заточка ровная. Сами точите?
- Сам.
- Видно. - Поднимает лезвие на уровень лица, разглядывает кромку на просвет, и в жесте этом - не осмотр, а удовольствие, тихое, профессиональное, какое бывает у людей, которые понимают в заточке и ценят чужую работу. - Откуда едете? Далеко?
- Западный тракт.
Челюсть сжимается. Не ответ - отсечка, и он это считывает, потому что улыбается - быстро, одними губами, как человек, привыкший к тому, что с ним не хотят разговаривать, и нашедший в этом развлечение.
- Западный. - Перекатывает слово на языке, как камушек. - Это который через Каменку? Там мост вроде снесло в прошлом году.
Объезд. Но это не его дело, и он знает, что не его дело, и спрашивает не потому что интересно, а потому что каждый ответ - информация, а информация - валюта.
Рука со шрамовой стороны забирает нож из его пальцев - движение привычное, будто разнимает детей за столом, спокойно, без слов.
- Ножи сдаём. Получите при выходе.
Рукоять уходит в холщовый мешок - там уже что-то звякает, чужое. Пустота на поясе, фантомная, тянущая, как зуб, который вырвали час назад. Пальцы возвращаются к петле ремня и находят ничего.
Завязывает мешок - привычный узел, два движения, - и кивает на Ниву, не поворачивая головы. Знает, где она. Видел ещё когда подъезжали.
- Машины внутрь нельзя. Остаётся на площадке.
Пустырь за спиной: три машины, может четыре - все раздетые, без колёс, без стёкол, без дверей. Остовы. Нива - единственная на ходу. Битая, мятая, с трещиной через всё лобовое, но живая. Стоит среди того, чем станет, если оставить надолго.
- Нет. Машина идёт со мной, или мы разворачиваемся.
Со шрамом даже не дёргается - будто слышит это каждый день, и каждый день отвечает одно и то же. Автоматчик переводит взгляд с меня на него и обратно, быстро, как на матче.
- Правила, - говорит старший глухо, глядя куда-то за мою голову. - Одинаковые для всех. Можете не заходить.
Тишина. Ветер скребёт колючую проволоку наверху - тонкий, сухой звук. От ворот до Нивы - сто шагов, может сто двадцать. Пустырь открытый. Если побежать - десять секунд, с рюкзаками - пятнадцать, и стрелять будут не по ногам, а на поражение, потому что люди, которые строят стену из автомобилей и ставят четырёх вооружённых на одни ворота, не тратят патроны на предупреждения. Бензина не хватит до следующего города. Следующего города, может, нет.
Автоматчик наклоняет голову чуть набок - по-птичьи, с любопытством, как будто ждёт, что будет дальше. Ствол покачивается на ремне.
Дашины пальцы - на локте, через ткань куртки. Короткое сжатие, тихое, точное - не просьба, не уговор, а что-то другое, вроде прикосновения к земле, чтобы убедиться, что она на месте. Плечи у неё опущены, подбородок чуть втянут - поза человека, который готовится к удару, но не собирается бежать. И от этого челюсть разжимается - на полсантиметра, не больше, - и за ней пальцы, в которые вцепился так, что костяшки побелели.
Даша не говорит ничего. Замерла, пальцы на моём локте, и смотрит на ворота - в одну точку, на сварной шов, или на тряпку, или ни на что. Даша, которая комментирует всё подряд - погоду, еду, людей, облака, форму луж, - молчит четвёртую минуту подряд, и от этого молчания воздух вокруг неё гуще, плотнее. Губы сжаты в белую линию, лицо напряжённое, застывшее, губы в белую линию.
Оставляем.
Кивок от старшего - коротко, без одобрения, без сочувствия. Дело сделано, следующий. Автоматчик поднимает руку, машет кому-то наверху. Четверо налегают на ворота - верёвки, рычаги, кряхтение, - и рельсы ползут по направляющим с протяжным визгом, от которого сводит зубы. Проём - два метра, не больше.
- Добро пожаловать в Новоград, - говорит вслед. Голос бодрый, почти дружелюбный, - но слова стёрты, как и у старшего, как у любого, кто произносит одну и ту же фразу десятки раз на дню: губы двигаются, а лицо уже думает о следующем.
Проходим. Ворота за спиной закрываются, визг повторяется, лязг запора - тяжёлый, глухой, - и Нива остаётся снаружи, и нож в холщовом мешке, и дорога за стеной из мёртвых машин.
Первый вдох внутри.
Дым - не берёзовый, чужой: мусор, горелая резина, что-то царапающее горло. Поверх - водянистый крахмалистый дух варёной крупы из большого котла, общей, ничьей. И кислое, плотное, многослойное - десятки тел, сотни, хроническое, впитавшееся в стены и землю. Жара давит сразу: кузова держат тепло, ветер не проходит, воздух неподвижен, парной и тяжёлый, как в бане, которую забыли проветрить. Пот по спине, по вискам. После трассы, после дней, когда пахло полынью и нагретым асфальтом, - как лицом в мокрую тряпку, тяжёлую, душную. Ни запаха Нининой кухни - хлеба, топлёного масла, того густого домашнего духа, который встречал за километр до калитки, - ни тепла в этих запахах. Чужой город, чужая еда.
Улица - бывшая центральная, узнаваемая планировка: дома по бокам, пятиэтажки дальше. Но всё переделано - навесы, пристройки, перегородки из фанеры и жести. Бельё на верёвках между домами, серое, застиранное. Люди. Много. Больше, чем видел в одном месте за годы. Двигаются быстро, лица опущены, серая одежда, серые лица. Смотрят мельком, не поворачивая головы, тем коротким скользящим взглядом, каким смотрят на то, что лучше не замечать.
Ворота, через которые вошли, - единственный выход. Других пока нет. Два поста охраны видны отсюда: один на воротах, второй на южном углу. Расстояния, направления, слепые зоны - всё ложится в голову само, привычка глубже мыслей, на уровне дыхания.
Даша идёт рядом, в полушаге. Рюкзак в кулаке, лямка врезалась в ладонь. Молчит - пятая минута, шестая, - и молчание это давит сильнее, чем весь гул за спиной. Даша, которая после того костра, после тех слов, после всего, - начала снова заполнять тишину, и последние дни находила что сказать, - даже когда злилась, даже когда было не о чем: про облако, похожее на сапог, про скрип рессоры, про запах полыни. Не как раньше, - осторожнее, тише, с паузами, которых раньше не было, - но говорила. А сейчас - ничего. И это ничего весит столько, что хочется самому заговорить, лишь бы заполнить.
- Один день, - говорю негромко. Не ей. Себе. Как метку на карте, чтобы потом найти дорогу назад.
Пальцы к поясу. Третий раз.
Один день. Бензин и уехать. На трассе это звучало как план. На подъезде - как надежда. Сейчас, внутри, среди серых лиц и запаха чужого пота, среди навесов и бельевых верёвок, под этим тяжёлым небом за стеной из сваренных кузовов, - слово «день» теряет границы, растягивается, как горячий гудрон, и непонятно уже, где в нём начало, а где конец.
Идём. Навесы, лица, запах чужой еды и чужого пота. Бельё цепляет по плечу - мокрая тряпка, тяжёлая, душная. Впереди - площадь, а может тупик, отсюда не разобрать. Каждый шаг уводит дальше от ворот, и ладонь снова тянется к пустому месту на ремне, и снова - ничего. Где-то впереди - звон, мелкий, металлический, как монеты в жестяной банке. Не монеты. Что-то другое. Жетоны - вспоминается слово, подхваченное по дороге, в чьём-то рассказе у костра. Звон нарастает, множится, и площадь выплывает из-за навесов - открытая, людная, шумная, - и рядом Даша коротко выдыхает, первый звук за всё время, тихий, ни к кому не обращённый.
* * *
Площадь открывается разом - шаг из-за навеса, и стены раздвигаются, и тело вздрагивает от пространства после узких проходов. Колени чуть подгибаются, плечи уходят вперёд, как перед ударом, - старая, глупая, безотказная пружина. Ладони мокрые. Сердце бьёт чаще, чем нужно: слишком много людей, слишком много движения, слишком много звука после дней, когда самым громким был скрип рессоры и Дашин голос.
Бывшая площадь перед бывшей администрацией. Мощёная, с фонарными столбами без фонарей, провода содраны, культяпки крепежей торчат из бетона. Районный центр, советская застройка, всё по линейке: площадь, здание с колоннами, скамейки. Скамеек нет. Колонны целые, облупленные, рыжие от сырости. На месте скамеек - прилавки: двери, снятые с петель, на козлах; доски на ящиках; капот «Газели», перевёрнутый, - прилавок для мелочёвки, ручки по бокам. Навесы - брезент, жесть, рваный полиэтилен на верёвках. Полумрак под ними, хотя день, - солнце не пробивается, только пятнами, где ткань порвана, и в этих пятнах пыль висит столбами.
Рынок.
Звуковая стена бьёт по ушам, и первые секунды не разобрать ничего: сплошной гул, низкий, как рой, - десятки голосов, бормочущих, торгующихся, считающих. Отдельных слов не вычленить. Стук молотка - ритмичный, деревянный: кто-то чинит прилавок, или строит новый, или разбирает старый. И поверх - звон. Металлический, мелкий, непрерывный. Жетоны: передают из рук в руки, бросают на доски, пересчитывают. Звук, похожий на монеты, но глуше, тупее - штампованные из бутылочных крышек, кустарные, - и звенят по-своему, не серебром, не медью, чем-то третьим, дешёвым.
Рука дёргается - туда, где должен быть, - и падает обратно, в карман. Даша рядом - перехватывает рюкзак, перекидывает на другое плечо. Взгляд скользит по прилавкам, цепкий, собирающий.
Запахи наваливаются слоями. Масло подсолнечное - горячее, жирное, обволакивающее: жарят на открытом огне, в закопчённой сковороде на кирпичах. Не животный жир - растительное, и откуда оно здесь, за стеной, - отдельный вопрос, на который не хочется знать ответ. Поверх - прогорклый, стоячий пот: десятки тел в замкнутом пространстве между навесами и стенами. И кожа мочёная - с прилавка справа, где висят ремни и что-то бесформенное, - дубильный запах, резкий, бьющий на три шага.
Людей - много. Больше, чем в поселении на общем сборе. Одеты блёкло: перешитое, перелатанное, выцветшее до неопределимости. Платки, кепки, капюшоны.
Двигаются коротко, не задерживаются, не разговаривают - берут и уходят. Не базар, где можно побродить от скуки. Место обмена, где долго стоять не хочется.
Плечи, локти, спины - касания, постоянные. После дней вдвоём каждое тело рядом - как ожог: дёрнуться, отступить, - но дистанции нет, проходы узкие, и людской поток затягивает, несёт. Руки прижаты к корпусу, лопатки напряжены. Тело готовится - и не находит, к чему: никто не смотрит в глаза, никто не задерживает взгляд, все текут, обтекают, не замечают.
Охрана рынка - двое с палками, деревянными, свежеструганными, ходят по периметру. Не полиция - дружина: повязки на рукавах с чёрной полосой. На шее - те же крышки-кругляши на верёвках, поблёскивают при ходьбе. Один из них, проходя, задерживается на полсекунды, скользит взглядом по рюкзакам, по рукам, и идёт дальше. Будничное. Пастухи.
На прилавках - вяленое мясо тёмными полосками, мухи вьются; мука в мешках; свёрла россыпью в жестяной банке и молотки с перемотанными рукоятками. Мази в баночках из-под детского питания, пучки трав с бирками от руки.
Всё - на жетоны. Цифры мелом на досках, на картонках: 2 ж., 5 ж., 12 ж. Буква «ж» - как рубль когда-то.
Торговцы принимают кругляши с деловитой скукой. Один - сухой, в кепке, с табачными пальцами - берёт крышку-жетон у покупателя, подносит к зубам, прикусывает. Мягкий металл, податливый. Кивает - годится. Отсчитывает морковь.
Еда.
Желудок стягивается. Запах жареного масла тянет к прилавку, где женщина в фартуке переворачивает лепёшки на сковороде - плоские, рыжие, с пятнами прижарки. Рядом - котёл на кирпичах, крупа булькает, пар поднимается.
Даша замедляет шаг. Ноздри раздуваются - резко, коротко, как у лошади, - и она тут же отворачивается, но шаг уже сбился.
Подходим. Женщина поднимает глаза - мелькнувший взгляд, оценивающий: рюкзаки, одежда, чистые лица. Не местные. Знает до того, как открываем рот.
- Лепёшка - две штуки, похлёбка - одна, вместе - три, кипяток бесплатно, своя кружка. - Скороговоркой, на одном выдохе, без пауз, - как диктант, зазубренный до потери смысла. Руки не останавливаются - переворачивает лепёшку, щурится от дыма, вытирает лоб предплечьем. Лицо обветренное, морщины у глаз, платок сбился на затылок. Фартук в пятнах жира, - и от неё пахнет тестом, дымом и усталостью. - Жетоны есть?
- Нет.
Лопатка замирает над сковородой - на секунду, не дольше. Взгляд из-под платка, снизу вверх, цепкий, - как у собаки, которая определяет, стоит ли вставать с места.
- Нет жетонов - нет еды, - говорит без злости, без сочувствия, - голосом, из которого и то, и другое выжжено повторением. Лопатка снова двигается, лепёшка шипит, масло стреляет. - Не я придумала. К Коменданту идите, вон туда, где колонны. Новеньким даёт аванс - три штуки. На хлеб хватит, на похлёбку нет, но хлеб - уже хлеб, верно? - Усмешка, мелькнувшая и пропавшая, - не весёлая, а от привычки говорить одно и то же и находить в этом хоть какую-то зацепку. Уже не смотрит - рука тянется к крышке-жетону, зажатому в чужом кулаке, следующий покупатель уже заслонил нас, уже подставляет миску.
Откусываю привкус дыма с языка. Во рту - горечь, сухая, мусорная, и слюна, набежавшая от запаха лепёшек, и одно мешает другому.
Три жетона. Хлеб без похлёбки. На двоих - полторы лепёшки.
Иду вдоль прилавков, и руки считают сами - пальцы сжимаются на ремне рюкзака. Не от жадности - от того, что числа надёжнее слов. Три жетона - аванс. За работу, какую дадут. Комендант решает, что за работа. Комендант решает, сколько платит. Ветер тянет из-за навесов запах горелой резины, и кто-то толкает в плечо, проходя, - не нарочно, просто здесь нет расстояний, нет личного пространства, есть поток. Комендант выдаёт жетоны, торговцы принимают, и между первым и вторым - ничего, никакого зазора, в который можно вставить своё.
В поселении торговали иначе: Михалыч брал самогон за запчасти, тётя Нина давала яйца за починенный забор - и в каждом обмене было лицо, был разговор, возможность договориться. Здесь - кругляши из крышек. Посредник, который снимает лицо с обмена, превращает его в арифметику. Кто контролирует выпуск - контролирует еду, работу, бензин. Всё. Кто-то умный это придумал.
Умный - не значит хороший. Сказал бы «мы справимся» - и поверил бы на секунду. На полсекунды. Не справимся. Не знаю.
Даша привалилась к торцу ближнего прилавка, смотрит на лепёшки. Не на торговку - на лепёшки: рыжие, с подгоревшими краями, с пузырями теста, и пар от них поднимается, и запах - мука, масло, жар - такой густой, что можно откусить. Сглатывает. Ноздри раздуты, губы сжаты, - но видно по тому, как стоит: прямо, подбородок приподнят, плечи развёрнуты, - не голод, а что-то другое, упрямое, от чего внутри холоднее.
Идём дальше. У дальнего края площади, в стороне от остальных рядов, - отдельный прилавок. Не прилавок даже - железная бочка и доска поперёк, а за ней - мужик в кожаной безрукавке, руки на коленях, сидит на ящике. По бокам - двое, не дружинники, другие: крепче, моложе, без повязок, у одного на поясе обрезок трубы, у второго - что-то под курткой, по контуру похожее на ствол. Пластиковые бутылки на доске: полторашки, двушки, одна пятилитровая канистра. Жидкость желтоватая, мутная. Запах - слабый отсюда, но тело подбирается само: бензин. Родной запах, нивовский, запах движения. Мелом на доске, крупно: «40 ж./л.» И ниже, мельче, кривыми буквами: «Борода».
Борода. Имя, или прозвище, или должность - неважно. Важно то, что бензин отдельно от рынка, охраняется отдельно от рынка, и дружинники обходят этот прилавок по дуге, как обходят территорию, на которую их не звали.
Считаю. Сорок жетонов за литр. Чтобы выехать отсюда и дотянуть до следующей точки - литров пятнадцать, может двадцать. Шестьсот-восемьсот. При трёх в день - полгода. При пяти - четыре месяца.
Число, от которого немеет затылок. Четыре месяца - это не «заедем и уедем», это жизнь здесь, за стеной, среди чужих затылков и тусклых прилавков. Четыре месяца честной работы за честные жетоны - если такие слова применимы к месту, где кругляши штампует один человек, а принимают все. Ногти вдавливаются в ладонь - мелкое, злое давление, которое помогает думать, потому что через ладонь проще, чем через голову.
Один из охранников у бензинного прилавка поворачивает голову - медленно, лениво, как цепной пёс, который привык, что мимо ходят, но всё равно провожает взглядом. Обрезок трубы покачивается на бедре.
Грязь под ногами хлюпает - не земля, не асфальт, месиво из глины и щебня, вязкое. Ботинки тонут на сантиметр, налипает на подошвы. Воздух - неподвижный, влажный, - низина, сырость, и дышится трудно, будто пьёшь, а не вдыхаешь. После открытой дороги, после ветра и простора - как под воду.
Даша берёт за локоть. Не говорит - ведёт. К выходу с площади, к зданию с колоннами. Пальцы крепкие, сухие, горячие через ткань. Шаг решительный, - и в этом решении слышится: к Коменданту, за авансом, за тремя крышками, за хлебом, потому что есть надо, и спорить с арифметикой бессмысленно.
- Три штуки - это хлеб, - говорит негромко, не оборачиваясь. Первые слова за всё время на площади, и голос деловой, тот, которым она говорит, когда решение принято. - Берём аванс, едим, а потом разбираемся с бензином. Не полгода, Сань, не смотри так, я вижу, как ты считаешь, у тебя вот тут вена на виске появляется, когда ты числа в голове крутишь. - Пауза, два шага, и тише, ближе к уху: - Слушай, я видела, там, у ворот, когда ты с ножом разбирался, - мужик тележку разгружал, и на тележке мелом: «разгр. 5 ж./смена». Пять, не три. Это уже другой расклад, понимаешь? Нет, подожди, я не говорю, что это хорошо, - но это не полгода. Поедим - сядем, посчитаем нормально, на земле палочкой, как Нина учила, когда я путала, сколько мешков картошки на зиму. - Короткий выдох, почти смешок, тут же оборванный: - Ладно, не как Нина. Разберёмся.
Губы у неё шевелятся - беззвучно, - пока ведёт меня за локоть через людской поток. Пальцы свободной руки загибаются по одному: считает. Взгляд перескакивает с ценника на ценник, запоминает.
Пять за смену - это сто двадцать дней. Четыре месяца. Лучше, чем полгода, но четыре месяца - это осень, зима и кусок весны за этой стеной. Она это тоже посчитала, - видно по тому, как дёрнулся уголок рта и тут же выпрямился, - и всё равно говорит «разберёмся», и хватка на локте не ослабевает.
Сказал бы - молодец, нашла. Не говорю. Потому что четыре месяца - это не план, это приговор другой длины, и она это знает не хуже меня, и «разберёмся» держится на том же, на чём держались последние дни дороги, - на упрямстве, а не на расчёте. А упрямство кончается. Фантом не отпускает: бедро ищет вес, которого нет. Всегда кончается.
Звон жетонов за спиной - мелкий, непрерывный. Через час к нему привыкну. Через два - перестану замечать. Через неделю буду слышать во сне.
* * *
Дверь тяжёлая, на пружине. Охранник у входа - молодой, скуластый, прыщ на подбородке, взгляд сквозь. Даша протискивается первой, и в образовавшийся проём бьёт тишина - плотная, как вата, - весь рыночный гул отсекается разом. Дверь хлопает. Гулко, школьно, казарменно, - и тело помнит раньше головы: пульс прыгает, ладони стягивает, спина каменеет. Коридор бункера, плац, плечи к стене. Нет. Школа. Бывшая школа.
Коридор. Линолеум потрескавшийся, но подметён. Плакаты на стенах содраны, остались рыжие прямоугольники по штукатурке и кнопки в углах. Рядом - расписание: лист бумаги, убористый почерк. Дни недели, фамилии, часы. Форма знакомая, из другой жизни, - и от этого холодно, потому что она не на своём месте, украдена из того мира и вставлена сюда.
Второй этаж. Ступени стёрты посередине - десятилетиями ног, детских, а потом уже нет. У двери - ни таблички, ни охраны. Просто приоткрыто, на ладонь.
Бумага. Старая, сухая, графит - и поверх этого чай. Настоящий, чёрный, с горчинкой, с паром, - запах, которого не было лет восемь, не меньше. Рот наполняется слюной, травяная горечь забивает рот, вяжет дёсны, ещё до глотка, - и это стыдно.
Кабинет директора, бывший. Узкий, с одним окном.
Тяжёлый канцелярский стол, блокнот, стопка жетонов. Чашка - фарфоровая, белая, синий рисунок, что-то советское. Край отколот, скол шершавый. На стене - карта Новограда, от руки, пометки красным. Делаю полшага вправо, к окну. Посты охраны - около десятка точек. Склады - три прямоугольника, южный с двойной обводкой, жирнее. Запоминаю.
Зуев сидит за столом.
Полноватый, основательный. Седая борода - подстриженная, ухоженная, и в этой аккуратности есть что-то вызывающее: в городе, где пот въелся в стены, он подстригает бороду. Очки - дужка замотана синей изолентой, но стёкла протёрты. Рубашка чистая, жилет застёгнут. Руки на столе - ненатруженные, ногти подстрижены. Руки чиновника, который ни разу не поднимал ничего тяжелее карандаша.
Встаёт - обстоятельно, придерживая стол, будто мир подождёт. Улыбка тёплая, морщинки у глаз. Глаза за очками другие.
- Присаживайтесь, прошу. - Жест в сторону двух школьных стульев - хозяйский, не просительский. - Понимаю, дорога утомляет. Это всегда так, когда издалека. - Пауза, и сожаление - выверенное, готовое, как реплика в спектакле: - Угостил бы чаем, но, к сожалению... - округлый взмах ладони в сторону чашки. - Дефицит. Хотя у нас это деликатное слово.
Сажусь. Стул отполирован тысячью задов до меня. Пластик скользкий, тёплый - ладони сжимают края сиденья, и пальцы не слушаются, соскальзывают. Пульс толкает в горло, мерно, настойчиво. Даша садится рядом, на край, спина прямая, руки сцеплены на коленях. Смотрит на карту, на стопку жетонов - мимо Зуева, дальше.
Зуев берёт чашку двумя руками, делает глоток. Не торопится. Ставит обратно на стол - фарфор стукает о дерево, тихо, деликатно, из другой жизни.
- Итак. - Ладони на стол, пальцы складываются домиком. Пауза - длинная, намеренная: ждёт, пока тишина станет его, а не нашей. - Что привело в наши края?
- Нужен бензин.
Где-то сбоку тикает - часы, или капля с карниза, - в ватной тишине кабинета каждый звук выпуклый, отдельный.
- Прямой человек. - Зуев кивает, одобрительно, по-отечески. - Это хорошее качество, я всегда так говорю. Люди, которые говорят прямо, - они редкость, ценность. - Берёт карандаш, крутит в пальцах, медленно, взвешивая. - Бензин у нас есть. Не у меня лично - у Бороды, это наш человек по топливу, надёжный. Я могу организовать встречу. Вопрос в том, что мы можем предложить друг другу, - и пауза: лёгкая, ненавязчивая, как дверь, открытая в нужную сторону.
Берёт карандаш и делает пометку в блокноте - убористо, аккуратно. Почерк развёрнут от меня, не видно. Останавливается.
- Вы на машине, я так понимаю?
- Да. На площадке, у ворот.
Карандаш снова движется - строчки две, не одна. Не «да» - строчки. Плечи напрягаются, лопатки сдвигаются - не от холода, от того, как тесно в этом кабинете, как давит потолок, как пахнет чужим чаем и старой бумагой.
- Ну вот и чудесно. - Голос тёплый, без нажима, как человек, который давно перестал торопить дела. - Значит, дело за малым.
Сквозняк из окна шевелит край карты - лист выгибается, кнопка скрипит. Южный склад с двойной обводкой. Буквы сбоку, некрупные, красным - «Б.», цифра, что-то ещё. Два поста рядом, у других по одному.
Даша сидит неподвижно. Руки в том же замке на коленях - но большой палец правой руки прокатывается по суставу указательного: вверх-вниз, вверх-вниз, и она не замечает этого, а я замечаю. Взгляд её движется по карте - медленно, слева направо, как читает.
- Какая работа, конкретно? - Даша, не поворачивая головы. Голос обкатанный, рыночный - с этим голосом она торгуется, считает сдачу, уточняет вес, - но палец на суставе ускоряется. - Просто чтобы понимать, к чему готовиться. Руки-то есть, а спина одна.
Карандаш замирает. Зуев смотрит поверх очков - и в этом взгляде сверху вниз отработанная годами повадка: подчинённые спрашивают не то, что надо. Улыбка не уходит.
- Это всегда решается индивидуально, - говорит он мягко. - У каждого свои умения, у нас свои потребности. - Откидывается на спинку, руки на подлокотниках: расслабленная поза человека, у которого всё время мира. - Вы ведь с руками, я вижу?
Взгляд - на мои ладони. На мозолях, на масле. Задерживается. Чуть дольше.
- Механик, если я правильно вижу? - Не ждёт ответа. Дует на чай, пар расслаивается. - Механики нам очень нужны, честно скажу. Машины стареют быстрее людей. И если вдруг сложится так, что захотите задержаться дольше трёх дней - мы готовы обсуждать. Без всякого принуждения. Исключительно по желанию.
Он врёт. Или хочет, чтобы показалось, что врёт, - а за этим третий слой, до которого не добраться в тесном кабинете с одним окном, с запахом чая и графита.
Подносит чашку к губам, и скол на краю оказывается ровно напротив рта - знакомый угол, знает свою вещь наощупь. Пьёт чуть правее скола.
«Разумеется» - он говорит это третий раз. Слово-заплатка, которую кладёт на каждый шов: гладкое, ни за что не зацепишь.
- Три дня, - говорю. Не спрашиваю. - Работа, бензин, уезжаем.
Тишина. Тиканье. Запах чая - горьковатый, тёплый. Слюна на дне рта, и привкус горчит, травяной, чужой, - от одного запаха, без глотка.
- Три дня - три дня. - Зуев улыбается шире, морщинки расходятся. - Всё по договорённости, по-человечески. Мы здесь цивилизованные люди, стараемся. - Разводит руки ладонями вверх - жест открытости, чистые ногти, нетруженая кожа. - Мы ведь никого не держим. Кто хочет - приходит, работает, уезжает. Кто остаётся - потому что выбрал. Стабильность, еда, крыша, люди рядом. На дороге, как вы сами успели убедиться, с этим несколько сложнее.
Жетоны на столе стопкой. Зуев их не трогает.
Тело его осело в стуле - мерное дыхание, неподвижные руки на подлокотниках. Ждёт. Умеет.
Даша молчит. Сидит на краю стула, смотрит мимо Зуева - на карту, на буквы сбоку южного склада. Задерживается. Возвращается к его рукам. Снова к карте. Большой палец прокатывается по суставу - не останавливается.
- Три жетона - аванс, - говорит Зуев, достаёт из стопки три кругляша, кладёт на край стола. Металл о дерево - тихо, трижды. - На хлеб хватит. Кипяток бесплатно, своя кружка. Комната на Комсомольской, вас проводят. Утром в шесть - на площади, распределение. - Улыбка уплотняется, становится почти домашней: - Пунктуальность, знаете ли, это не требование - это уважение к общему времени. Мы так объясняем новым.
Беру. Тёплые от его руки. Лёгкие - штампованные из крышечного металла, мусор, ничто, - а на это ничто здесь покупают хлеб.
Карандаш делает последнюю пометку - рука движется уверенно, буквы аккуратные. Не поднимает головы.
- Добро пожаловать в Новоград.
Второй раз за день. Звучит иначе.
Снимает очки, протирает стёкла краем жилета - на автомате, не глядя. Без очков лицо другое: мягче, старше, и морщины уходят глубже, и веки тяжёлые, набрякшие, как у человека, который спит мало и плохо. Надевает обратно. Снова линзы, улыбка, расчёт.
Встаю. Ноги затекли - не заметил, когда. Колени гудят. Даша встаёт следом, беззвучно, одним движением. Не оглядывается. Не благодарит.
Пружина скрипит. Дверь хлопает. Лестница, расписание на стене с чужими фамилиями, - и где-то в нём, может уже, наши. Или не имена, а «м-н, машина, мех.» - то, что умещается в строчки.
На улице - свет, шум, жара, запах горелого. Рыночный гул после тишины кабинета - как ведро воды на голову. Охранник с палкой не смотрит. Прыщ на подбородке блестит.
Даша делает три шага от двери, останавливается. Смотрит на площадь - но не видит её. Замерла, плечи вперёд, подбородок опущен, - и молчит. Молчит пятую секунду, десятую, - и в этом молчании что-то собирается, копится, давит.
- Он врёт.
Тихо, твёрдо. Не вопрос.
- Знаю.
Ветер тянет с площади запах горелого масла и кислой крупы. Даша не двигается - привалилась к перилам крыльца, смотрит на навесы. Пальцы сжимают ремень рюкзака, отпускают, сжимают снова. Потом:
- Не про бензин, Сань... - Голос негромкий, сиплый, мысль начата где-то раньше, а не сейчас. - Нет, то есть, может, и про бензин, я не знаю. Но он записал что-то лишнее - два раза, я смотрела, - вот когда ты сказал «на площадке», карандаш вдруг пошёл, и буквы убористые, тесные, не похоже на «бензин, три дня». - Замолкает, щурится. - Хотя, может, это просто... нет, подожди. Он сказал «механик». Ты же не говорил «механик». По мозолям - плотник, грузчик, да кто угодно, - а он сразу «механик». И улыбнулся. - Дёргает ремень рюкзака. Пауза. Другим голосом: - Нет, подожди, я не то... - Оборачивается наконец, смотрит мимо меня, мимо охранника, куда-то за спину. - Пока мы по рынку шли, тот, со шрамом, он куда-то отходил, ты не заметил? Или второй. Кто-то мог... - Обрывает себя, трёт переносицу. - Ладно, может, показалось. Но на карте - там южный склад, и два поста на нём, Сань, а на других по одному. И буква «Б.». Зачем складу два поста, если там не... - Замолкает снова. Плечи каменеют, губы приоткрыты - слово застряло, не выходит. Потом тише: - Борода. Там бензин. И он нас туда просто так...
Не договаривает. Выдыхает, смотрит на площадь.
Жетоны в кулаке - три штуки. Невесомые. Мусор, из которого здесь сделали мир.
- Даш.
Она замолкает. Смотрит на меня - и в этом взгляде что-то складывается, оседает.
- И всё равно? - тихо. Не упрёк. Просто спрашивает.
- Бензин.
Долгая секунда. Две. Желвак ходит на скуле - единственное, что двигается в этом лице. Потом руки идут в карманы - глубоко, до упора, - и она выдыхает через нос.
- Ладно. - Молчит ещё. - Значит, ладно. - Смотрит на площадь, глаза прищурены, складка между бровей залегла глубоко. - Только ты считай литры, хорошо? А я буду смотреть на остальное.
Не дожидается ответа. Идёт вперёд - в рыночный гул, в серые одежды и жару. Плечи узкие, рюкзак съехал набок, и шаг быстрый, злой.
Горло сжимается - коротко, на полвдоха. Разжимаю кулак, смотрю на кругляши. Три штуки. Лёгкие. И всё равно не отпускают.
Идём к общежитию. Звон жетонов за спиной.
* * *
После Зуевского кабинета - бумага, чай, воск, сухой прохладный воздух - коридор бьёт как пощёчина. Сырость, мел, моча - въевшаяся, хроническая, - и сразу пот, густой, кислый. Лёгкие отказываются, первый вдох застревает.
Провожатый - парень лет двадцати, сутулый, в куртке с чужого плеча, - не оборачивается. Шагает впереди, руки в карманах, темп рваный. Молча. Зуев кивнул ему в коридоре, тот встал и пошёл, и мы за ним, и всё.
Пятиэтажка на краю площади - панельная, типовая. Торцевые швы потрескались, штукатурка осыпалась языками, обнажив серый бетон. Подъезд без двери, из проёма тянет сыростью и мелом. Ступени сколотые, песок хрустит под подошвами. Первый этаж: коридор длинный, гулкий, свет из окна в дальнем конце, мутный, серый. На окне - решётка, арматура, приваренная грубо, наплывы металла на раме. Двери по обе стороны - фанерные, без замков. Дырки от ручек заткнуты тряпками, но не все: в некоторых видно коридор насквозь, и внутрь - тоже. Ни одной задвижки. Сняли намеренно: отверстия свежие, светлое дерево во вмятинах от отвёртки.
Где-то наверху - шаги, глухие, маятниковые, от стены к стене. Из-за одной двери - кашель, надрывный, - за другой шёпот, монотонный, как молитва. Казарма. Звук знакомый - тот, который запоминается не ушами, а хребтом: нет приватности, нет тишины, даже если перегородки стоят. Холод от этого узнавания - между лопаток, вниз.
Провожатый останавливается у предпоследней двери. Толкает - не стучит. Фанера хлопает о косяк.
Комната маленькая. Краска бледно-зелёная, облупившаяся, поверх - влага, конденсат, скользкая плёнка. В углу, на стыке потолка и стены, - плесень: чёрная, мокрая, расползшаяся пятном, живая. Запах грибной, затхлый, и под ним - застарелый текстиль, пыль, много людей, которые ушли. Матрас на полу - один, двухспальный. Пятна жёлтые по краям, тёмные к центру. Продавленный посередине, края жёсткие. Зубы сжимаются сами - от запаха, от вида, от того, как ткань проседает под собственным весом, будто кто-то невидимый уже лежит. Одеяло поверх - серое, армейское, застиранное до мягкости. Ни стола, ни стула, ни полки. Окно выходит на площадь - рама деревянная, разбухшая.
Один матрас. Двое людей. Кто-то решил за нас - что мы пара, что хватит, что спрашивать незачем.
Даша застыла в дверном проёме, не входит. Взгляд скользит - матрас, плесень в углу, краска. Провожатый за её спиной - ни слова, ни жеста - разворачивается и уходит. Шаги по коридору, тише, тише, нет.
Капля с карниза за окном - или конденсат с потолка - мерно, тяжело.
- Ну, ладно. - Голос ровный, хозяйственный - без вопросительной интонации, без лишнего. Входит, опускает рюкзак на пол. Проводит ладонью по краске, вытирает влажные пальцы о штанину. - Жить можно. Нет, Сань, я серьёзно - у тёти Нины в погребе хуже было, и ничего, картошка зимовала, а тут хотя бы потолок не два метра. - Осматривается, руки в боки, голова набок. - Плесень - ерунда, это сырость, это проветривание, только окно... - Дёргает раму. Не поддаётся. Стучит костяшкой по стеклу - глухо. - Ну, или не проветривание. Ладно.
Садится на край матраса, отдёргивает руку от ткани - рефлекторно, - потом садится снова, решительно, подминая под себя, как чужую табуретку, которая через пять минут станет своей.
- Одеяло можно сложить, подстелить, сверху куртками, у нас две, хватит. - Замолкает. Глаза останавливаются на матрасе - на одном, - и она отводит взгляд к окну, быстро. - Ты на рюкзаке ляжешь, наверное? Тебе не привыкать.
- Разберёмся.
- Разберёмся, - повторяет, и в повторе - надкус, проба на зуб: годится ли слово, выдержит ли. Ладони сжали колени и не разжимают.
Подхожу к окну. За стеклом - площадь. Рынок сворачивается: навесы складывают, тачки скрипят. Люди расходятся - серые фигуры с опущенными головами.
В центре площади - столб.
Деревянный, толстый - бревно, вкопанное глубоко. Дерево потёртое на уровне пояса, отполировано, как перила в старых подъездах, только перила полируют ладони, а это - не ладони. Железная скоба, в скобе - цепь. Не ржавая, масляная, блестит в закатном свете. На конце - разомкнутое кольцо, лежит на земле. Земля вокруг утоптана: ни травы, ни мусора. Чистое место среди грязи площади - и эта чистота хуже грязи. Люди обтекают его, не приближаясь, не глядя.
Ветер - и цепь звякает. Жестяной звон, короткий.
Руки ложатся на подоконник, ногти вдавливаются в рассохшееся дерево. В бункере наказывали - карцер, работы, побои. Но не на площади. Не перед всеми. Григорьев закрывал дверь, и то, что происходило за ней, знали двое: он и виноватый. Здесь - открыто. Каждый проходящий видит и помнит. Не наказание - зрелище. Разница - в зрителях.
Небо красноватое, закат через мутное стекло - размытый, нечёткий. Крыши тёмные, дымы из труб, спутниковая антенна на соседнем доме - ржавая, перекошенная, бесполезная. Тень от бревна тянется через площадь, дотягивается до фундамента.
- Сань. - Даша за спиной, голос голый. - Ты же видишь?
Оборачиваюсь. Сидит на матрасе, колени к груди, закат красит ей лицо рыжим.
- Кольцо. Оно разомкнутое. Ждёт. - Ногти вминаются в кожу предплечья. - У тёти Нины собаку так привязывали, помнишь? Рыжую. Та вокруг столба круги наматывала, пока цепь не запутается, и потом лежала, ждала, что кто-нибудь размотает. А тётя Нина ругалась и размотывала, и по загривку гладила, и Рыжая хвостом стучала по земле. Это было нормально.
Замолкает. Пальцы на предплечье белые от давления - глубоко, до лунок.
- А тут - никакой тёти Нины.
Тишина. За стеной - кашель, надрывный, долгий. Даша смотрит в сторону окна, но зрачки не двигаются - не видит того, что за стеклом.
Дверь в коридоре скрипнула. Выхожу.
Мужик лет сорока - сутулый, в тельняшке, босой. Держит кружку двумя руками. Пар еле виден, от кружки - горькая трава, полынь или пижма. И от него самого - кислое, застиранное, несвежее, запах человека, которому давно всё равно. Ногти на ногах - жёлтые, растрескавшиеся. Давно не стриг. Или не чем.
- Что за столб? - Голос тише, чем хотел.
Зрачки дёргаются ко мне, задерживаются на секунду, две. Губы сжимаются - рефлекс, защита. Опускает глаза на кружку, на свои босые ноги на холодном бетоне.
- Новенькие, да? - Хрипло, связки отвыкли. Отхлёбывает, обжигаясь, но не отнимая кружку от губ. - Все спрашивают. Первый день, второй. Потом перестают. - Пауза. Палец обводит край кружки - по кругу, по кругу, ноготь скрежещет по керамике. - Борода решает. Кого, за что, на сколько. Зуев кивает. Дружина приводит. Народ смотрит.
Борода. Мелом на доске у бензинного прилавка - то же слово. Охрана отдельная, дружинники обходили по дуге, парень с обрезком трубы провожал взглядом каждого. И бензин, и столб - одни руки.
Мужик отхлёбывает из кружки, зубы стучат о край - мелко, дробно, то ли от кипятка, то ли не от кипятка.
- Не выходите на площадь, когда свистнут. - Тише, быстрее, и взгляд скользнул по коридору - влево, вправо. - Свист - сбор. Первую неделю не проверяют. Потом - проверяют. - Увидишь.
Дверь закрывается - фанера о косяк, сухой щелчок. За дверью - тишина. Босые ступни видны в щели снизу. Замер. Не уходит. Не садится. Просто замер.
Возвращаюсь. Даша у окна, лбом почти касается стекла. Не оборачивается. Плечи опущены, руки вдоль тела, кончики пальцев подрагивают - мелко, как от холода, хотя в комнате душно.
Сажусь на матрас - проминается, сжимается, запах поднимается от ткани, затхлый, чужой, и челюсть каменеет. Двери без замков, кто угодно может войти. Рюкзак - можно подпереть дверь. Фанера не остановит, но звук - на полсекунды. Хватит проснуться.
- Он сказал «увидишь»? - Не оборачиваясь. Голос глухой.
- Угу. И чтобы не выходили на свист.
За окном тачка, колесо визжит - и обрывается.
- Я не буду смотреть. - Тихо, твёрдо. Не мне - себе. Дыхание оставляет на стекле круглое пятно, которое расползается и тает. - Пусть свистят сколько хотят. Не буду. - Оборачивается, лицо собранное, то, которое она надевает, когда решила и обсуждать нечего. Глаза сухие, лоб напряжён. - Дверь подопри рюкзаком. Твоим, он тяжелее. Мой - под голову, там куртка сверху, сойдёт.
Делаю. Рюкзак к двери, фанера упирается - не запирает, обозначает. Сигнализация из брезента и пряжек. Лучше, чем ничего. Немного.
Даша ложится на край матраса, лицом к стене. Не раздевается, ботинки не снимает. Одеяло натягивает до подбородка - серое, армейское, - и замирает. Рюкзак под головой, куртка расправлена, и в этих мелких устроениях - умение обживать любое место за пять минут, делать своим то, что не своё. Фермерское. Дашино. Дышит размеренно. Не спит - слишком контролируемо, - но и не ждёт, что скажу.
Ложусь на спину, руки за голову, локоть упирается в холодный бетон пола. Потолок в трещинах, плесень расползается от угла. В коридоре - чьи-то шаги, быстрые, мимо нашей двери и дальше, к лестнице. Стихают. Дым с площади - не дровяной: мусор, тряпки, резина. Новоградский дым. За стеной - тот же мерный звук: туда, обратно, туда. Кто-то не спит.
* * *
Три удара костяшками - тихие, казённые, без ритма. Не Дашины.
Даша приподнимается на локте. Одеяло сползает с плеча, глаза - настороженные, бликуют в полумраке. Переглядываемся. Молча встаю, ноги на холодный бетон, и прежде чем подойти к двери - отодвигаю рюкзак. Фанера скребёт по полу.
За дверью - женщина. Худая, остро худая: ключицы торчат в вырезе свитера, как заточенные рёбра. Волосы тёмные, стрижены ножом - неровно, одна сторона короче другой, за ушами, практично. Под глазами - круги, не сегодняшние, въевшиеся, будто кожа забыла, каким был другой цвет. На шее - шнурок с маленьким фонариком: не украшение, инструмент. Свитер большой, мужской, рукава подвёрнуты, горловина сползает на плечо.
- Медосмотр. Стандартная процедура для новых. Лера.
Не вопрос - уведомление. Голос тихий, без нажима, каждое слово как отсчитанная из фляги вода: ровно столько, сколько нужно. Входит, не дожидаясь приглашения, и комната меняется. Вместо плесени и сырого бетона - спирт, резкий, чистый, и за ним - полынь, что-то мятное, тёплое, травяное. Запах медпункта. Запах, от которого в груди отпускает на полсекунды, прежде чем вернётся привычная настороженность.
- Рубашку поднимите. Дышите глубоко.
Поднимаю. Холод комнаты по рёбрам, мурашки. Лера наклоняется, прижимает ухо к спине - стетоскопа нет, слушает так, напрямую. Волосы щекочут лопатку. Дыхание у неё самой тихое, мелкое, считающее. Пальцы на шее - лимфоузлы: сухие, холодные, точные, знают куда давить. Без лишнего касания. Фонарик - щёлкнул, жужжит динамо, слабый жёлтый луч в зрачки: резь, рефлекторный отворот.
- Сюда смотрите. Так. Нормально.
Руки у неё тонкие, вены просвечивают, но хватка жёсткая - медицинская, та, которую не подделать. На пальцах - мелкие порезы, под ногтями - зелёнка, жёлто-зелёная, въевшаяся. Стекло, травы с жёсткими стеблями, инструменты - руки человека, который работает тем, что есть. Работает быстро, без пауз: рёбра, живот, спина, руки. Когда щупает рёбра справа - задерживается на секунду: старый перелом, сросшийся криво, она нашла его пальцами и не спросила. Не осмотр - прогон, контрольный лист, который она прокручивала сотни раз на сотнях таких, как я. Глаза при этом не на мне - скользят, считывают комнату: матрас, рюкзаки, окно. Не любопытство - автоматика, как у меня с выходами и расстояниями.
- Хорошо. Теперь вы.
Поворачивается к Даше. И что-то меняется - не в движениях, а в весе движений. Тише. Аккуратнее. Пальцы те же, но давят мягче, и голос опускается на полтона, будто Лера поймала что-то в Дашином лице и подстроилась, как настраивают приёмник: чуть-чуть, едва.
Даша сидит на матрасе, спина прямая, руки на коленях, позволяет себя осмотреть. Не вздрагивает - привычка: фермерская, животная, когда ветеринар щупает скотину, и скотина терпит, потому что знает: надо. Свитер Леры пахнет чужим потом и хозяйственным мылом - чья-то вещь, подобранная, выменянная, унаследованная. Не её. Ничего на ней - не её.
Лера спрашивает - откуда, давно ли вместе, чем раньше занимался. Стандартные вопросы, одни и те же, одна и та же тетрадка в голове. Или не совсем медицинские - может, и другая тетрадка.
- С севера, - говорит Даша. - Два года вместе. Саня - механик, руками работает, чинит технику, всё подряд.
Спокойно. Без запинки. Без тени, без паузы - привычные слова в привычном порядке, обкатанные, как камни в реке. Не первый раз, и даже не десятый. При чужих Даша всегда так: мало, гладко, ничего лишнего. Откуда - с севера. Чем занимается - механик. Что за человек - работает руками. Ни бункера, ни службы, ни побега. Я слушаю это и не задумываюсь - она всегда так говорила с чужими обо мне. Осторожность, думал. Разумная осторожность.
Лера кивает. Закончив, достаёт флягу - льёт воду на руки, тонкая струйка, каждый палец отдельно, тщательно, медленно. Воды мало - слышно, как фляга пустеет, - но моет. Ритуал. Последнее, что осталось от прежней жизни, и она держится за него, как за поручень в темноте.
- Не берите работу на арене.
Руки замирают. Вода капает с пальцев на бетон - ап, ап.
- Какую арену? - спрашиваю.
- Бои. В школьном спортзале. Борода устраивает. Двадцать жетонов за бой.
Двадцать. Два боя - бензин. Три - с запасом. Математика простая, страшная.
- Двадцать - это...
- Не берите. - Перебивает, и голос на секунду другой: не усталый - настойчивый, как давление пальцев на ране, когда хлещет и нужно держать, держать, не отпускать. Смотрит на Дашу. Не на меня - на неё. Как будто знает: решаю я, но послушаю её. Или - как будто предупреждение не для того, кто дерётся, а для той, кто потом смотрит на его руки. - Я латаю тех, кто берёт. Каждую неделю.
Убирает флягу. Вытирает руки о штаны - мужские, подвёрнутые у щиколоток, - и идёт к двери. Не прощается. Кроссовка на левой ноге - с дыркой на мыске: палец просвечивает, розовый, живой, и эта деталь бьёт сильнее всего, что она сказала. Медик, который латает бойцов за двадцать жетонов, в кроссовке с дыркой.
Фанера за ней - щелчок. В коридоре - шаги, лёгкие, быстрые, и стихают. Шлёпающий звук подошвы на бетоне - лёгкий, неторопливый, - наверное, слышно в каждом коридоре, в каждой палате, где она была. Запах спирта ещё держится, медленно уступая сырости и плесени, и в этом перетекании - что-то окончательное, как вода, заполняющая след на песке.
- Ей плохо здесь. - Даша тихо, глядя на закрытую дверь.
- Всем здесь плохо.
- Нет. - Пауза. Одеяло в кулаке, собрала край и сжала. - Ей - по-другому. Она здесь, потому что не может уйти. Видел глаза? У неё там не усталость. Там - потолок. Когда человек упёрся и дальше некуда, и вниз нельзя, и держится, потому что пациенты, потому что кто, если не она. - Разжимает пальцы, разглаживает одеяло, как будто важно, чтобы ткань лежала ровно. - И она на меня смотрела, Сань. Не на тебя. Когда говорила про арену - на меня. Знаешь, почему? Потому что знает, как это бывает. Мужик решает, а потом приходит к ней, и она зашивает. А та, которая рядом, - смотрит. И Лера это видела столько раз, что уже не мужику говорит «не ходи». Бесполезно. Она той, которая рядом, говорит: «Не пускай».
Замолкает. Шаги за стеной не прекратились. Метроном. За окном - столб, силуэт в сумерках, цепь неподвижна. Двадцать жетонов. Два боя. Руки, которые Лера потом зашивает. Кроссовка с дыркой. Математика не сходится - или сходится слишком хорошо, и от этого хуже.
* * *
Ночь приходит не сразу - наваливается рваными слоями, как тяжёлое одеяло, которое натягивают по частям.
Сначала - гаснет свет за окном. Площадь проваливается в темноту, и столб исчезает, и от этого хуже, потому что воображение дорисовывает цепь, кольцо, утоптанную землю. Потом стихают голоса - не разом, а один за другим, будто кто-то выключает их поочерёдно, как лампочки в длинном коридоре. Последним умолкает кашель за стеной - обрывается на полувздохе, и тишина после него гуще, чем была до.
Запахи ночные другие: дым отходит, остаётся сырость, плесень и что-то кислое, животное, - десятки людей за тонкими стенами дышат, ворочаются, живут. Холод ползёт от бетона через спину, через лопатки - к утру продрогну, но не встаю, не двигаюсь. Каждый звук проходит сквозь: скрип половиц этажом выше, стук - глухой, одинокий, как будто кто-то уронил что-то и не стал поднимать. Собака где-то далеко за стеной - не лай, а вой, тонкий, протяжный, и обрывается, и тишина после него звенит.
Ладонь ложится на пояс - пусто, нож у охраны, - и этот фантом будит надёжнее любого грохота. Даша дышит рядом, размеренно, на одной ноте, но по плечу вижу - не спит. Между нами - полметра матраса и целый город, который мы не выбирали.
Просыпаюсь - или перестаю делать вид, что сплю, - от серого света. Он проступает медленно, мутный, пыльный, через грязное стекло. Столб на площади - силуэт в тумане, размытый, и от размытости хуже, потому что дорисовываешь. Холод в костях, привкус затхлого на нёбе. Мышцы не отдохнули - тяжёлые, набрякшие, как мокрая ткань. Из коридора - шарканье: кто-то уже ходит, кто-то уже живёт в этом дне, и эта обыденность страшнее ночных звуков, потому что означает привычку.
- К Зуеву пойду, - говорю. - Узнаю, что за работа.
- А я на рынок. - Даша уже сидит, волосы собирает в хвост - быстро, двумя движениями. - Хочу утром посмотреть, Сань. Вчера там толкались все, я половины не разглядела, а утром, пока раскладываются, - видно больше. Кто что привозит, откуда берут, кто кому кивает. По рукам видно - кто свой, кто нет. - Замолкает, трёт щёку ладонью. - Короче, посмотрю нормально.
Не спрашиваю зачем. Вчерашнее молчание Даши на рынке - оглушительное, непривычное - ушло за ночь, и на его месте вот это: напор, цепкость. По тому, как поджимает губы между предложениями, - уже знает, что ищет.
Зуев принимает в том же кабинете. Пахнет остывшим чаем и бумагой. Восточный периметр, столбы покосились, три дня - кувалда, лопата, щебень. Канистра в четверг. «Многие начинают с трёх дней, а потом решают задержаться. Разумно.» Слово «продление» липнет к зубам.
Бригадир Толя встречает у восточной секции - плечи широкие, нижняя губа рассечена, рубец белёсый. Пахнет потом и глиной, в зубах - соломинка, катает из угла в угол. Большие ладони, квадратные, с въевшейся в поры землёй.
- Кувалда с синей рукояткой. - Кивает на ряд инструментов у стены. - Не от плеча бей - от бедра. От плеча к обеду загнёшься.
Показывает - одним движением, коротким, точным. Кувалда описывает дугу, столб вздрагивает, глина трескается. Глухой удар, отдача через землю в подошвы.
- Видал? Бедро, корпус, руки последние. - Выдёргивает кувалду из грунта, крутит в руке, как палку. - Ты не первый день, по рукам вижу. Но тут глина жирная, не как на тракте. Держит и не пускает. Углуби сантиметров на сорок - хватит. Меньше - к весне вывернет.
Беру. Рукоятка гладкая, отполированная чужими ладонями, - и от этой чужой гладкости вздрагиваю, потому что дерево помнит десятки рук, и ни одна из них не выбрала этот инструмент добровольно. Первый удар - глина подаётся, тяжело, нехотя. Второй - руки привыкают к весу, к ритму.
Толя ходит вдоль секции, проверяет столбы - пинает основание, наклоняется, щупает. Три человека кроме меня: двое с лопатами, один подаёт щебень. Молчат. Работают.
- Ровнее, ровнее, - Толя останавливается напротив, руки скрещены. - Качается. Подбей с дальней стороны, утрамбуй. Камень сперва, потом глину. - Вытаскивает соломинку, оглядывает шеренгу столбов, прищуривается. - До обеда четыре поставить. Четыре - это нормально. Пять - это хорошо. Три - это до свидания. Понятно?
- Понятно.
- Ну, давай.
Работа тяжёлая, тупая, привычная. Отдача в кисти и плечи при каждом ударе, пот стекает по вискам, глина налипает на ботинки, утяжеляя каждый шаг. Земля жирная, влажная, пахнет ржавчиной и дождём. К полудню - ни мысли, ни тревоги, одно тело и его усилие, и в этом есть подлое облегчение, потому что пока махаешь кувалдой - не считаешь дни. Спина горит - тупая боль между лопаток, знакомая, рабочая. Ладони саднят, на левой - водяной пузырь, давит при каждом хвате. Четвёртый столб входит в землю ровно, без перекоса. Толя проходит мимо, пинает основание, хмыкает - и идёт дальше. Достаточно.
Возвращаюсь к общежитию в начале третьего. Ноги тяжёлые, подошвы гудят. По лестнице - вверх, вторая дверь слева. Открываю.
Даша ходит по комнате - три шага к окну, разворот, три к двери. Ботинки оставляют мокрые следы на бетоне. От неё пахнет рыночным дымом, жареным маслом и чем-то кислым, площадным. Руки упёрты в бёдра, глаза красные - от ветра, от дыма, от чего-то третьего.
- ...нет, подожди, не так. - Говорит на полуслове, будто я вошёл в середину разговора, который она вела сама с собой. Разворачивается ко мне, палец тычет в воздух. - Сань, ты утром мимо рынка шёл - раскладывались ещё. Ты на что смотрел? На охрану, на дружинников? Шаги считал от ворот?
Шершавый привкус глины на зубах - с рук, с кувалды, въелся. Считал.
- Угу.
- Ну вот. - Выдох через нос, короткий. Не может стоять на месте - к двери, к окну. - А я пошла от дальнего ряда, где овощи. И смотрю - мальчик. Может, шесть лет, может, семь, мелкий, худой. Тащит ящик - деревянный, с гвоздями торчащими, по грудь ему, Сань. Ноги разъезжаются, и никто - понимаешь? - никто рядом. Дотащил. Поставил. Торговец кинул жетон, один, - мальчик спрятал в карман и пошёл обратно. За следующим. Молча. Даже не торговался - потому что нечем, Сань, ему нечем торговаться.
Останавливается у стены. Прикусывает нижнюю губу - крепко, на секунду, потом отпускает. Краска шелушится под её локтем, зелёная чешуйка падает на бетон.
- И ещё двое. Девочка подметает, босая. Мальчишка постарше сортирует рыбу - руки в чешуе по локоть. У нас Нина бы к себе забрала, и Михалыч ворчал бы, но каши наварил. А тут - жетон за ящик, и иди.
Сажусь на матрас. Ткань продавлена чужим весом, тепло послеполуденное держится в ней иначе, чем ночью, - не затхло, а тяжело, как застоявшийся воздух в закрытой машине. Сирот хватает - двенадцать лет после конца, сирот больше, чем остального. Но в поселении сирота - это чей-то. У каждого - имя, дом, человек, который ругает за немытые руки. Здесь - кругляш из крышечного металла.
Даша подпирает плечом оконную раму. Подбородок опущен, пальцы стискивают локоть - костяшки белые. Голос опускается ниже, тише.
- Это ещё не всё. Женщина у прилавка с травами - худая, шарф серый, повязан высоко. Тепло, Сань. Для шарфа - тепло. Я подошла, типа мази смотрю, а она наклонилась за пучком - край сполз. На секунду. Хватило. И знаешь, она поправила так привычно, на автомате, как будто десять раз в день это делает.
За окном - гул рынка, далёкий, равнодушный. Внутри сжимается что-то - не горло, глубже, за грудиной.
- А другая - запястья. Обе руки. Парные. Прятала в рукава, но при расчёте задрался. - Челюсть сжимается, и она давит это. - Рядом мужик стоял. Крупный. Жетоны в обоих кулаках, считал вслух, при ней. Она стояла и кивала. Просто - кивала.
За стеной - хлопок двери, тяжёлый, казённый. Чьи-то шаги по коридору, удаляются, стихают.
Даша делает два шага от окна, останавливается напротив. Что-то в лице осело, затвердело за эти часы на рынке.
- Стены, жетоны, Зуев с чаем, Борода. Это не поселение, Сань. Это зона. Только без приговора.
Мальчик с ящиком. Женщина с шарфом. Двери без замков. Разглядывал Новоград не с той стороны. Тело работало, а голова не считала мальчиков с ящиками.
- Двадцать литров, - говорю. Тише, чем хотел. - Три дня. Потом уедем.
Ладони горят от кувалды. Один день - это когда подъезжал, сказал себе: один день, посмотрю, что за работа. Сегодня - три дня. Сказал себе: один день. Зуеву - три. Даше - один. Ни одна цифра не бьётся, и я это знаю, и продолжаю считать.
- Сань, ты же слышишь себя? - Даша садится на матрас, рядом, но не близко. Локти на коленях. - Вчера - один день. Сегодня - три. Завтра Зуев скажет: участок доделать, ещё два, - и ты скажешь «ладно». Потому что бензин. Потому что логично. Помнишь мужик в коридоре, босой? Он тоже, наверное, приехал на три дня. Год назад.
Даша это видит - по рукам, по тому, как сжимаю край матраса.
- Даш. Двадцать литров плюс то, что в баке. Хватит дотянуть, если не плутать.
- Может, хватит. - Голос глухой. - Но я не про литры. Ты завтра мимо пойдёшь - мимо ряда с овощами, мимо мальчика с ящиком, - и не увидишь. Не потому что слепой. Потому что проще.
За окном - крик, короткий, рабочий: кто-то окликнул, кто-то ответил. Дневной Новоград, будничный.
Не отвечаю. Она права. И не права. Увижу - и что? Ящик у него не отберу, родителей не верну, жетоны не напечатаю. Но это я себе объясняю, не ей. Ей объяснять бесполезно, потому что она не про решение - она про то, что мы видим и что выбираем не видеть.
Даша встаёт, прижимает ладонь к стеклу. Молчит. Потом - тише:
- Я не говорю, что надо остаться. Я говорю - мы уже тут. И пока тут - я буду смотреть. Кто-то должен.
Солнце ползёт по полу, добирается до края матраса. Пятна на ткани виднее в свете, чем в полумраке. Тепло от Дашиной ладони расплывается по стеклу - белёсое пятно, медленно тает, и ладонь убирает, но след ещё держится, секунду, две, - и нет его. На площади мальчик тащит ящик - или другой, или тот же, отсюда не разобрать. Одинаковые.
Глава 8. Арена
К.И. Жданов, военная антропология, Уральский федеральный университет, 2091.
Любопытный феномен: в замкнутых поселениях с двойной властью насилие неизбежно ритуализируется. Не из жестокости - из экономии. Публичное зрелище расходует меньше ресурсов, чем скрытое принуждение. Формальный лидер разводит руками, фактический - собирает ставки. Оба знают, что делают. Оба скажут вам, что иначе нельзя. И оба, что характерно, будут правы - в рамках системы, которую сами же и построили.
* * *
Записка под дверью. Клочок тетрадного листа, вырванного из середины - клетка, загнутый угол, почерк убористый, наклон вправо: «Ком. 4, 9:00, вопрос по продлению. З.» Буква «З» - с хвостиком, манера человека, который всю жизнь подписывал бумаги.
Половина девятого. Даша ещё спит - или делает вид, одеяло натянуто до носа, дыхание мерное. Записку складываю, сую в карман куртки. Комната четыре - это кабинет, бывший директорский, второй этаж. Дорогу знаю.
Коридор общежития. Бетонный пол - холодный, шершавый, с трещиной вдоль стены, в которую набилась серая пыль. Утренний свет из окна в конце - мутный, жидкий, через грязное стекло. Тихо: Новоград ещё не раскачался, только за стеной кто-то хрипит - сипло, с присвистом, затихает и снова.
Лестница, второй этаж. Дверь приоткрыта.
Зуев стоит у окна спиной ко входу. Полноватый, основательный - жилет застёгнут на все пуговицы поверх чистой рубашки, виски коротко стриженные, седые. Борода подстрижена аккуратно, ухоженно - посреди общего запустения он подстригает бороду. Очки сползли на кончик носа, дужка замотана синей изолентой. Руки за спиной сцеплены, мягкие, с подстриженными ногтями. На подоконнике - тетрадь, раскрытая, исписанная до полей. Рядом - чайник на выключенной плитке, остывший, и фарфоровая чашка с отколотым краем, пустая, с мутным кольцом на дне. Та самая - белая, с синим рисунком, из прошлого визита. Утро. Настоящий чай - для особых случаев; сейчас Зуев обходится кипятком, и даже кипяток кончился.
На стене за столом - карта района, бумажная, исчерченная пометками: красные кружки, синие стрелки, зачёркнутые названия. Рабочая, не украшение.
- А, заходите. - Оборачивается, смотрит поверх очков, улыбка на месте - дежурная, износостойкая, вросшая в лицо. - Закройте дверь, будьте добры.
Закрываю. Не сажусь - привалиться к стене проще, чем садиться напротив. Штукатурка бугристая, прохладная через ткань рубашки.
Зуев садится за стол, придвигает тетрадь, открывает на заложенной странице. На столе - стопки тетрадей, жетоны россыпью, огрызок свечи в консервной банке, оплавленной по краям. Воск застыл потёками по жести - жёлтый, неровный, и от банки тянет горелым. Ночью работал при свече: списки, цифры, столбцы учёта.
- Три дня отработали, и это, безусловно, хороший результат. - Голос негромкий, размеренный, паузы между фразами чуть длиннее, чем нужно, - старая выучка: ждать, пока собеседник заполнит тишину. - Толя доволен. Бригадиры редко бывают довольны, но тут - четыре столба в день. Канистра ваша. Двадцать литров, как договаривались.
Молчу. Пусть ведёт.
- Можете забрать сегодня после обеда, у склада. Мы обязательства выполняем, это принципиальный момент.
За стеной - генератор, ручной, тянет гулко, на одной ноте. Плитка выключена, чайник холодный. Зуев экономит: электричество - утром, на полчаса, потом до вечера вручную. Из щели в окне тянет дымом от костров и кислым духом общей кухни - крупа прогоркла, и горечь оседает на языке даже отсюда.
- Но вы ведь не за этим пришли.
Не за этим. Двадцать литров - это до Калуги, может, до Тулы, если не плутать и не давить педаль. А дальше бак высохнет, и снова искать, торговаться, менять, и так до самого юга - на каждой остановке подставляя горло новому Новограду. Двадцать литров - это «ещё чуть-чуть», а не «хватит».
- Двадцать литров - это три дня пути. Мне нужно сорок, лучше пятьдесят. И я знаю, что крупные объёмы - только через Бороду.
Зуев кивает, но брови чуть поднимаются - не удивление, скорее пересчёт. Снимает очки, протирает стекло краем жилета, надевает - жест, заполняющий паузу.
- Вас уже просветили. - Констатация. Голая, без вопросительной интонации. Складывает руки на столе. - Что ж, тем проще. Стена - это мой ресурс. Жетоны, работа, расселение - моя зона. А бензин в таких объёмах - это, как бы выразиться, другая юрисдикция. Разделение складывалось не один год, и оно не случайное.
Воздух в кабинете - спёртый, влажный, несмотря на щель в окне. Пот на спине - от кувалды за последние дни мышцы набрякшие, тяжёлые, рубашка липнет между лопаток. Зуев сидит в духоте спокойно, в стихии. Посетитель стоит, хозяин сидит.
- Мне сказали, Борода платит бензином за бои. Арена. Так?
Зуев берёт чашку, проводит большим пальцем по сколу на краю - бездумно, ощупью. Ставит обратно. Поднимает взгляд - впервые за разговор смотрит прямо, не мимо, не в тетрадь.
- Так. - Голос тише прежнего, без пауз - готовая формулировка, обкатанная не на первом собеседнике. - В любом поселении людям нужно зрелище. Разрядка. Борода это понял раньше других. Бои - не до смерти, мы цивилизованное сообщество. До крови, до того, как один не может продолжать.
Пауза. За окном - молотки, крик бригадира, скрежет тележки по бетону.
- Люди приходят смотреть. Это, если угодно, социальная функция - отвлекает от остального. Возможно, не самый изящный механизм. Но он работает. И бензин за это Борода платит щедро. Вы, как я понимаю, уже считали.
Считал. Лера сказала - двадцать жетонов за бой. Один бой - и разница набирается. Математика простая, страшная, и она легла в голову ещё в тот вечер, когда Лера уходила по коридору - лёгкие шаги, шлёпающая подошва.
Но слово «арена» - когда произносишь сам, вслух, в чужом кабинете - звучит по-другому. Скользит внутрь, тихо, и ложится на дно. Гул за окном - молотки, голоса - отъехал, звук убавился. Пульс в висках, один удар, второй. Зубы сцепляются - и боль в скулах, тупая, утренняя.
- Сколько за бой. В бензине.
Зуев кивает. Не удивлён. Мягко пожимает плечами - жест, отрепетированный до автоматизма.
- Это к нему. Борода решает, сколько и за что. Не я. - Разводит руками, мягко, ладонями вверх. - Альтернатива, разумеется, есть. Стена. Копить жетоны, менять у торговцев, искать, у кого есть излишки. Месяца два-три - наберёте. Система так устроена.
Штукатурка за спиной - крошка осыпается, сухая, сыплется за воротник. Рука в кармане сжимает жетоны, ребро металла впивается в подушечку большого.
Два-три месяца. Семь литров в неделю - это семь недель на оставшиеся тридцать, если менять жетоны по здешнему курсу. Зима застанет здесь, в бетонных стенах, с плесенью в углах. Даша рассказывала: мальчик с ящиком у ворот, женщина с шарфом на шее в июле, босой мужик в коридоре, который приехал на три дня год назад. А она будет ходить мимо рынка каждое утро, считать чужих детей и сжимать зубы, и ждать, пока дорога на юг превратится из плана в слово, которое повторяют без веры. Нельзя.
- У меня нет двух месяцев. Дорога на юг закроется раньше. Если идти на стену за жетонами - к зиме не наберу и половины. Это арифметика, а не нервы.
Зуев слушает, и на мгновение что-то мелькает в лице - не сочувствие, скорее узнавание. Он слышал это раньше, от других, в тех же словах. Переводит взгляд на окно, потом обратно.
- Ни у кого нет, - говорит он негромко, и на секунду в голосе проступает что-то настоящее, без дежурного лака. Трещина в штукатурке - мелькнула и затянулась. - Борода принимает в бывшем спортивном магазине, у площади. Дорогу знаете.
Пауза, длиннее прежних. Зуев закрывает тетрадь, кладёт ладонь на обложку - молчание, переложенное в жест.
- Многие приходят не сразу. Это, в общем-то, нормально. Рабочий процесс.
Встаю от стены. Штукатурная крошка шуршит под подошвами, белёсая пыль на полу - след от моей спины. На стене у двери - стенд «Уголок безопасности», стекло треснуло, бумага за ним выгорела до желтизны. Правила эвакуации, пиктограммы с человечками, стрелки к выходам. Человечки улыбаются. Стрелки ведут в стену.
- Пойду к нему.
Не «подумаю». Уже думаю - и в этом проблема, потому что думаю не головой, а телом. Ещё когда Лера сказала «арена», что-то щёлкнуло, встало на место. Знакомый холод, глубоко, под рёбрами. Два года молчало - и вот, одно слово, и оно здесь, нетронутое, никуда не уходило. Если пойду - стану тем, от кого уходил два года. Если не пойду - останемся здесь, и Даша будет считать мальчиков с ящиками до самого снега.
Дверь закрывается за спиной - тихо, на пружине, школьная ещё пружина, скрипучая. Коридор, бетон под ногами, сырость. Шаги гулко, не в такт пульсу - быстрее. За окном в конце коридора - двор Новограда, стена, вышка, серое небо.
Правая рука сжимается в кулак, разжимается, сжимается - сама, без команды. Костяшки ноют - память, которой не звали.
Жетоны в кармане - три штуки, тёплые, гладкие. На тридцать литров не хватит и за два месяца.
* * *
Лестница вниз. Ступени бетонные, выщербленные, на каждой - полоска грязи от сотен подошв, впечатанная, въевшаяся. Перила железные, холодные, краска слезла лохмотьями, под ними - ржавый металл, шершавый, цепляет ладонь.
На первом этаже - коридор, длинный, с тем же бетоном под ногами, с тем же духом сырости и казённой краски. Свет из окна в дальнем конце - мутный, утренний, серый. Мужик в майке стоит у стены, босой, пятки чёрные, курит самокрутку. Тот самый, с третьего этажа. Приехал на три дня. Год назад. Кивает мне - привычно, ни к чему не обязывающе, как кивают соседу по камере. Дым от самокрутки - горький, тяжёлый, табак мешан с чем-то, травой или сушёными листьями. Прохожу мимо. Он затягивается, кашляет, сплёвывает на пол.
Дверь комнаты - конец коридора, номер стёрт, но царапина на косяке - моя, от рюкзака, в первый день. Ручка проворачивается с хрустом, замок разболтан, язычок не попадает в паз, и чтобы открыть, нужно приподнять и толкнуть одновременно. Два движения. Уже привык.
Внутри - полумрак. Фанера в окне не пропускает света, только по краям - узкие щели, и сквозь них сочится утренняя серость, ложится косыми полосами на бетонный пол, на тумбочку, на Дашину кровать. Керосинка горит на тумбочке, фитиль прикручен - жёлтое пятно, стекло в нагаре, маслянистый дух горелого фитиля, густой, жирный. Плесень в углу за второй кроватью - чёрное пятно, расползается по стыку потолка, и от неё тянет сладковатым, тошнотворным, от которого першит в горле, если вдохнуть глубоко.
Даша на кровати. Ноги подтянуты, подбородок на коленях, рукава натянуты на ладони, сжаты в кулаки. Поза, которую считываю по первой секунде - ждала. На тумбочке рядом с керосинкой - записка Зуева, развёрнутая, разглаженная. Нашла. Прочитала. Собрала, что к чему.
Поднимает голову. Глаза блестят в жёлтом свете - не слёзы, отражение. Смотрит на моё лицо, и что бы там ни было написано - читает быстрее, чем успеваю закрыть.
- Что?
Прислоняюсь спиной к косяку. Краска отслаивается, цепляется за куртку. Руки скрещиваю на груди - не потому что холодно, а потому что надо куда-то деть. Керосинка чуть гудит, фитиль дрожит, и по стене ходит тень - рваная, нервная, как пульс.
- Бензин - только через Бороду. Арена. Бои. Пойду к нему.
Тишина - короткая, секунда, может две. За перегородкой кто-то кашляет, долго, надсадно, с присвистом. Затихает. Ветер свистит в щели между фанерой и рамой - тонко, на одной ноте, как комар, которого не прихлопнуть.
- Бои, - повторяет Даша. Не вопрос - проверка. Слово на вкус, на вес. Пружины поскрипывают, она чуть сдвигается, обхватывает колени крепче, и рукава на запястьях темнеют - мокрые от пота. - Лера же говорила - не ходи на арену. Прямо вот так сказала, в лоб, мне в глаза смотрела, Сань. Она латает этих людей каждую неделю. Каждую. И ты - что, просто пойдёшь? Потому что Зуев поднял бровки и развёл руками? Подожди, давай по порядку. Может, есть торговцы, кто-то проездом, караван какой-нибудь, мы же видели фургон у ворот позавчера, серый такой, с номерами заляпанными...
Она ищет щель, в которую можно просунуть пальцы и расковырять. Не найдёт. Щели нет - или она заложена так давно и так плотно, что уже не видна.
- Видел фургон. Утром его не было. Крупные объёмы - только через Бороду. Зуев подтвердил, без обычного тумана. Значит, так и есть.
Даша дёргает подбородком - быстро, резко, как от удара. Пальцы разжимаются, комкают ткань рукава. Огонёк на тумбочке потрескивает, фитиль чуть сдвинулся, тень качнулась - и замерла. За стеной кто-то прошёл - шаги тяжёлые, шаркающие, и половица (откуда тут половица, бетон же) скрипнула, и снова тишина.
- Ладно. Хорошо. Тогда украсть. - Говорит быстро, перебирает варианты - тревога спрятана за скоростью, за напором. Спускает ноги с кровати, садится на край, наклоняется вперёд - руки на коленях, пальцы загибают один за другим, будто считает что-то на невидимых счётах. - Где он хранит бензин, склад, подвал? Не на арене же канистры стоят. Ночью, пока охрана меняется, - я видела, Сань, я специально смотрела, три ночи подряд, окно в коридоре выходит на площадь, - они курят у ворот, отвлекаются, тот рыжий вообще засыпает на посту, сама видела третьего дня, голова набок, рот открыт, автомат на коленях сползает. Двадцать минут, может тридцать, пока второй за угол уходит, - канистра, две, мы грузим и уезжаем до рассвета. Нива заведётся тихо, если прогреть заранее, ты же сам говорил, что с новым стартером она схватывает с полуоборота. Сань, ну серьёзно, мы же не первые, кто отсюда сваливал, не может быть, чтобы никто до нас не додумался...
Жетоны в кармане - перебираю, ребро металла впивается в подушечку большого пальца. Когда шёл от Зуева, на площади у бывшего спортивного видел двоих: один у двери, второй чуть дальше, в тени навеса. Не охрана ворот - другие, Бородины. Не курили, не дремали. Стояли. Руки свободны, глаза на улице, и у того, что ближе, - обрез за поясом, ствол торчит из-под куртки.
- Видел их сегодня. Два поста. Один у склада, второй на подходе. Не спят. Не рыжий.
Короткая пауза. Даша прикусывает нижнюю губу - привычка, когда думает быстрее, чем говорит. Полоска света из щели в фанере скользит по щеке - серая, тусклая. Пальцы перестали считать, замерли на полусогнутом.
- Обменять тогда. Подожди, дай подумать. - Выпрямляется, пальцы снова в работе - загибает, перебирает, будто раскладывает что-то на невидимом столе. - У нас инструменты. Ключи, головки, мультитул - тот, швейцарский, его же тут ни у кого нет, помнишь, Толя-бригадир глаза вытаращил, когда ты его достал на стене, спрашивал, где взяли. Он один стоит как... ну не тридцать литров, ладно, я не дура, но если ключи тоже, и отвёртки, и кусачки, всё вместе - это сколько? Литров десять? Пятнадцать? Плюс двадцать от Зуева - а, Сань? - поворачивается ко мне, быстро, и в глазах мелькает то, что можно принять за надежду, если не знать, что это упрямство. - Тридцать пять, этого хватит до Тулы, может дальше, если экономить, если не гнать. Нет, стоп, мультитул не трогаем, он на дороге нужнее, чем здесь, без мультитула на дороге - это как без рук, ладно, без мультитула, но остальное, набор ключей, головки, отвёртки крестовая и плоская, кусачки...
Голос к концу фразы теряет напор, слова замедляются. Она сама слышит, как список становится короче, а литры не растут. Десять - это с потолка. Пять - реальнее. Инструменты тут у каждого второго, самодельные, трофейные, и мультитул - красивая вещь, но не на тридцать литров бензина красивая. Даша это понимает, и рот у неё чуть кривится, но останавливаться не хочет, потому что остановиться - значит упереться в то, что осталось.
- Литров пять. Максимум. За весь набор.
Даша выдыхает - коротко, через нос, и в этом выдохе больше, чем в слове. Откидывает голову назад, затылок в бетон - глухой стук. Потолок над ней - пятна сырости, трещина, уходящая в угол к плесени. Керосинка потрескивает, и тень от пламени дёргается по потолку - рваная, нетерпеливая. Гарь от фитиля гуще, чем минуту назад, или это кажется, потому что дышу глубже.
- Нива, - говорит Даша, уже тише, и сама морщится, потому что знает, что скажет дальше, и знает, что это тупик. - Генератор, может? Или... нет. Нет, ладно, это как колёса продать, чтобы бензин купить. Сидеть на канистре посреди дороги и радоваться, что она полная. - Трёт лоб ладонью, рукав сползает, запястье тонкое, бледное, вена голубая под кожей. - Слушай, а Лера? У неё же аптека, к ней люди приходят, разговаривают, она тут всех знает, она год здесь, Сань, год - это больше, чем мы за три дня наскребли. Может, кто-то в объезд Бороды торгует, по-тихому, не через арену эту? Всегда же есть кто-то, кто в обход, в любом посёлке - ну вспомни, у нас дома Михалыч самогон гнал мимо всех, и все знали, и все молчали, - тут тоже кто-нибудь наверняка, обязательно кто-нибудь...
Голос разгоняется снова, набирает обороты - и это не надежда, а инерция, перебор вариантов по второму кругу, как двигатель, который не может заглохнуть. Лера - тихая, бледная, с тёмными кругами. Руки моет после каждого пациента, хотя воды нет. Пришла год назад с группой, группа рассеялась. Зуев дал ей комнату и аптечку - не из доброты, из расчёта. Медик нужен. Медик никуда не денется.
- Лера сама на птичьих правах. Один вопрос не тому человеку - и аптечку заберут. Не стоит её втягивать.
- Не втягивать! Спросить. Это разные вещи, Сань, и ты это знаешь. Просто спросить - не значит подставить, она взрослый человек, сама решит, что говорить и кому. Мы же не предлагаем ей бежать с нами, мы просто... - Обрывает себя, закрывает глаза на секунду, ладони на веки, прижимает. Пальцы мелко дрожат - не от холода. - Ладно. Допустим, Лера - нет. Допустим. Тогда кто?
Разжимаю руки, опускаю вдоль тела. Мышцы предплечий - твёрдые, каменные, сами по себе, без команды. Сырость тянет по ногам, бетон сквозь линолеум, сквозь подошвы - холод, от которого не спрячешься, потому что он изнутри, из стен, из фундамента.
- Никто.
Жёстче, чем хотел. Одно слово - и оно режет тишину, как жестянка по коже. Даша убирает ладони от лица, и тишина между нами - другого сорта, острая, с привкусом металла. Губы белеют, сжимаются в нитку, и пальцы впиваются в ткань на коленях - побелевшие костяшки сквозь натянутый рукав. Конденсат на фанере окна - мелкие капли, в свете пламени блестят, как бисер. Пол бетонный под линолеумом - холод тянет по щиколоткам, через подошвы, и от этого холода ноги тяжёлые, будто приросли.
Даша молчит. Но не так, как обычно - не оружие, не наказание. Перебирает. По лицу - варианты мелькают, один за другим, и каждый гаснет, не успев разгореться. Уехать без бензина - бак сухой, пятнадцать километров, может двадцать, и встанем посреди дороги, без укрытия, без людей, хуже, чем здесь. Пешком - с рюкзаками, без оружия, до ближайшего поселения три дня, если карта не врёт, а карта врёт всегда.
- А если подождать, - говорит тихо, и голос уже другой, без напора, без перебора вариантов - глухой, севший. Ноги стоят на холодном линолеуме, и она смотрит на свои ступни, на грязный пол, на трещину в бетоне. - Работать, копить. Зуев же сказал - два-три месяца. Это не навсегда, Сань. Это осень, к ноябрю наберём, дорога ещё будет, люди ездят до снегов, Михалыч рассказывал, что в прошлом году караван прошёл аж в декабре, по первому морозу, когда грязь встала. Да, долго, да, тут паршиво, плесень эта, и кашляет кто-то через стенку каждую ночь, и мужик этот босой в коридоре, который уже год «на три дня». Но это лучше, чем... - Запинается. Пальцы на коленях разжимаются и сжимаются - по одному, будто проверяет, что они ещё слушаются. - Чем то, что ты сейчас думаешь. Я же вижу, Сань. По рукам вижу. Ты их сжимаешь и не замечаешь.
Разжимаю. Сам не заметил - она права.
- Зима закроет дорогу. А здесь к зиме нас не выпустят. Станем нужными, встроимся. Два месяца превратятся в полгода, полгода - в год.
Пружины скрипят - Даша ставит ноги на пол, обе, ступни на холодный линолеум. Сидит прямо, руки на коленях. Босые ноги на бетоне - она их тоже видит каждый день. Год. Целый год, и всё ещё здесь.
Молчание. Не пустое - набитое, как рюкзак перед дорогой: столько всего внутри, что не застегнуть. Кашель за перегородкой возвращается - хриплый, мокрый, бесконечный. Человеку плохо, и этот кашель - звук Новограда, его температура, его нутро.
Пальцы правой руки находят край тумбочки - шершавый, занозистый, ДСП расслоился от сырости. После бункера руки чесались - буквально, физически, костяшки зудели, и разводной ключ в ладони ложился слишком привычно, и каждый раз, когда кто-то повышал голос на рынке, что-то внутри вставало в стойку, как собака, услышавшая команду. Потом отпустило. Месяц за месяцем, и зуд ушёл, и стойка расслабилась, и однажды утром проснулся и не проверил - первым делом, ещё до воды, до сортира - не проверил, нет ли угрозы. Просто открыл глаза.
Думал - прошло. Научился. Стал другим.
Провожу пальцем по ребру тумбочки - щепка цепляет кожу, острая, мелкая. Ещё в коридоре, когда Зуев подтвердил про Бороду, - уже двигался. Решение пришло после, задним числом. Не страх, не отвращение. Расчёт. Один бой. Быстро. Контролируемо. Вес противника, дистанция, покрытие - всё легло в голову за секунду, само, без спроса. Как дыхание. И ничего не изменилось, только сверху намёрзло, тонким слоем, и слой этот треснул от одного слова. Палец на ребре тумбочки - давлю на щепку, и маленькая точечная боль возвращает в комнату, в сырость, в полумрак.
Даша поднимает взгляд. От пламени за стеклом - ко мне. Лицо в полумраке, между бровями - борозда, глубокая, и не разгладишь. Она молчала, пока я стоял и трогал тумбочку, - долго, и в этом молчании Даша была непохожа на себя, потому что Даша не умеет молчать, Даша всегда говорит, всегда перебирает, всегда ищет выход. Если она замолчала - значит, перебрала всё.
- Сань. - Голос тихий, без подколки, без напора - тот голос, который бывает у неё раз в месяц, когда подколки кончаются и остаётся только она. - Послушай. Я не буду говорить «не надо», потому что ты уже решил. Я по тебе вижу. Ты вон стоишь и молчишь, и молчишь не потому что думаешь, а потому что уже всё обдумал, пока шёл по лестнице, или ещё раньше, ещё там, у Зуева, когда он рот открыл. У тебя сейчас вот это лицо - которое было тогда, перед отъездом, когда ты уже всё решил и просто ждал утра. И я могу сейчас кричать, и хлопать дверью, и говорить всё, что думаю, - и ты всё равно пойдёшь.
Пауза. Керосинка гудит. Капля конденсата ползёт по фанере, оставляя мокрый след.
- Не ходи туда.
Три слова - тихо, почти шёпот. Без дрожи - и от этого тише, холоднее, чем от крика. Не приказ, не просьба. Она знает ответ и говорит не чтобы остановить - а чтобы потом, когда всё случится, между нами осталось хотя бы это: она сказала.
Молчу.
Пламя за закопчённым стеклом - жёлтое, дрожащее, и тень от него ходит по потолку, туда-сюда, туда-сюда. Ветер в щели. Капля срывается с нижнего края фанеры и падает на подоконник. Тихий щелчок, почти беззвучный.
Даша опускает взгляд. Руки на коленях - ткань куртки собралась складками в кулаках. Не спорит. Не кричит. Не наказывает молчанием - просто закончились слова, все до одного, и в Дашиных устах это страшнее крика, страшнее хлопнувшей двери, страшнее всего, что она могла бы сказать.
Огонёк мигает - фитиль просел, пламя дёрнулось, тени вздрогнули и замерли. Сырость. Плесень. Чужой матрас, чужие стены, чужой город, из которого один выход - и он знает дорогу обратно, всегда знал.
* * *
Начинает светать, когда выхожу. Даша не шевелится - лежит лицом к стене, одеяло натянуто до ушей, дыхание размеренное, чересчур размеренное. Притворяется. Оба знаем. Дверь - приподнять, толкнуть, - закрываю за собой тихо, и замок щёлкает, сухой короткий звук в пустом коридоре.
На лестнице темно. Бетон гулко отдаёт шаги - один мой, и эхо следом. Сырость, извёстка, моча из угла у входа. Перила под ладонью - ржавый металл, холодный, мокрый от конденсата, хватка крепче, чем нужно. На площадке первого этажа - тусклая лампочка от генератора, мигает, жужжит. Из-за двери кладовки - храп, густой, с присвистом, и чей-то ботинок торчит через порог, подошва стёрта до белизны.
Дверь наружу - железная, петли стонут, холодный воздух в лицо.
Утро пробивается сквозь облака - неохотно, рваными пятнами, без тепла. Небо низкое, плотное, придавливает крыши, и от этого Новоград выглядит ещё меньше, теснее, будто стены сдвинулись за ночь. Дым от костров стелется понизу - влажность держит, и золы, прогорклой крупы, сортиров мешается в сплошной кислый дух, от которого во рту вязко. Грязь под ногами - мягкая, чавкает, глинистая, на подошвах нарастает комьями. Тропинка через двор к площади, мимо навеса общей кухни, где уже кто-то гремит котлом - жестяной гул, ложка по железу, ритмичный, тупой. Мимо ворот - за ними стоянка, Нива в дальнем углу за полосой выжженной земли, капот наверняка в росе, и на секунду тянет проверить, всё ли на месте, - но не сейчас. Не выпустят, не посмотрев.
Площадь. Бывший перекрёсток, теперь - рынок, утоптанный до камня, с прилавками из дверей на козлах. В этот час пусто: ларьки закрыты брезентом, стулья опрокинуты, один пёс спит под прилавком, свернувшись, рёбра под грязной шерстью торчат частоколом. Вышка на углу - наблюдатель, силуэт, ствол. Ствол на ворота, на дорогу, на мир за стеной. Серые крыши, мокрый бетон, лужи. Цвет у Новограда один - отсутствие.
Бывший спортивный магазин - угол площади, через дорогу от школы. Витрину заколотили досками, поверх - кусок жести с надписью мелом, стёршейся до неразличимости. Когда-то тут продавали кроссовки, велосипеды, мячи. Теперь - ничего не продают. Теперь здесь хозяин.
У входа двое. Молодые - лет двадцать, может меньше. Бритые, в куртках не по размеру, воротники подняты. Один - прыщавый, кадык дёргается, глаза бегают; второй - со шрамом на верхней губе, рассечённой криво и заросшей белым. Биты - алюминиевые, спортивные, бейсбольные, держат по-разному: прыщавый сжимает двумя руками у бедра, суставы белые от натяжения; второй перекинул через плечо, небрежно, но вес ощущает - локоть чуть подрагивает. Нервные, оба. Стараются не показывать, и от этого заметнее.
Останавливаюсь в трёх шагах. Не ближе.
- К Бороде. Насчёт арены.
Прыщавый переглядывается со вторым - быстро, коротко, ресницами. Решение не его. Шрам сплёвывает себе под ноги, щурится, оценивает - сверху вниз, как на рынке оценивают скотину.
- К Бороде все хотят. - Шрам, негромко, уверенно. Бита на плече замерла. - Стой тут.
- Занят он, - подхватывает прыщавый, и голос ломается на середине, срывается вверх, и он откашливается, натягивает ниже: - Может и не примет. Подождёшь.
- Приму, - тихо.
Из-за стены, приглушённо, но слышно - низкий голос, густой, тяжёлый. Прыщавый дёргается, будто его дёрнули за верёвку, - кадык проехался вверх-вниз. Шрам убирает биту с плеча, перехватывает одной рукой, алюминий тускло блеснул. Делает шаг в сторону, освобождает проход, обозначает его. Жест тонкий - впускает, но не пропускает.
- Прямо, до конца, - бормочет прыщавый вслед, торопливо, себе под нос. - И это... не стой у него над столом. Он не любит, когда стоят.
Привычка, выработанная от страха, - предупредить, чтобы потом, если что, кивнуть: говорил же.
Внутри - теплее, и сразу бьёт в лицо: сухой, душный жар, табак, пот и что-то химическое - старый пластик, застоявшийся, кислый. Глаза привыкают: длинное помещение, бывший торговый зал, потолок низкий, плитки подвесного потолка местами провалились, и из дыр торчат кишки проводки, обрезки труб. Свет - керосинка на стойке у стены и мутное пятно дневного света из щели в заколоченной витрине, узкое, пыльное, режет полумрак наискось.
Манекены. Четыре штуки вдоль стены, голые, безголовые - белый пластик, потемневший до жёлтого, одна рука отломана, культя торчит. За ними - полки. Бывшие стеллажи для обуви: банки, консервы, бутылки самогона. На одной полке - пара кроссовок, детских, красных, стоит аккуратно, как в магазине. Ценник на подошве выцвел. Рядом - банка тушёнки. Новый мир расставил приоритеты.
На стене - доска, школьная, зелёная, исписанная мелом. Расписание боёв. Имена, даты, цифры ставок. Столбцы аккуратные, почерк старательный - кто-то ведёт записи с прилежностью классного руководителя. Три имени зачёркнуты. Именно зачёркнуты, жирной белой линией, а не стёрты. Не спрашиваю.
За стеллажами, в глубине - стол. Два стеллажа, уложенные набок, поверх - дверь без ручки, и всё это сооружение устойчивое, массивное, уродливое и прочное, как всё в этом мире. За ним - стул, офисный, из прошлой жизни, подлокотники обмотаны изолентой, и на стуле - Борода.
Широкий, развёрнутый, из тех людей, которым тесно в любом помещении. Плечи распирают чёрный свитер - растянутый, единственная тёплая вещь в Новограде, которая выглядит действительно тёплой. Правой рукой рвёт полоску вяленого мяса, челюсть ходит размеренно, основательно. Соль, перец, что-то острое - пробивает через табачный дым, и во рту сразу кисло, слюна набегает на пустой желудок. Борода - чёрная, до груди, густая, в ней крошки, и он их не стряхивает. Нос - сломанный, свёрнутый влево, сросшийся криво. Золотая цепь поверх свитера - тяжёлая, крупные звенья, и он перебирает её левой, бездумно, как чётки.
Глаза - маленькие, в складках, и ничего тупого в них нет. Считают. Взвешивают. Оценивают дистанцию, рост, посадку, ширину плеч. Тот же алгоритм, что у меня, - только с другой стороны.
Молчит. Челюсть ходит. Стул поскрипывает под весом - пластик прогибается, подлокотник трещит. За стеной - голос считает что-то вслух, монотонно. Борода ждёт, пока заговорю первым. Тишина его, он в ней хозяин - как за столом, как в этом зале.
- Один бой. Пять литров.
Борода перестаёт жевать. Доедает, глотает, проводит тыльной стороной ладони по бороде. Крошки сыплются на свитер, на стол, на пол. Полоску убирает в сторону - кладёт на обрывок газеты, аккуратно, не бросает. На тыльной стороне - татуировки, блёклые, синие, тюремные, расплывшиеся от времени до неразличимости.
- Откуда приехал, солдатик?
- С севера.
- С се-ве-ра. - Растягивает по слогам, пробует на вкус, как Даша пробовала слово «бои». Откидывается на спинку, стул протестует - скрежет пластика. Глаза не отпускают. - С севера - это от Калуги, от Тулы, от Рязани? Или с того севера, где ёлки и казармы?
Так тут говорят - «казармы», «ёлки», «тот север». Расхожее, неточное, как «Москва» для всего, что за Окой. И всё равно - скулы каменеют. Борода это видит.
Пауза. Керосинка на стойке коптит, чёрная нитка дыма тянется к потолку и расплывается среди проводов. Стук сердца - чуть быстрее, чем минуту назад. Замер - и неподвижность выдаёт точнее дрожи. Он это знает. Потому и замолчал.
- С севера.
Борода хмыкает - звук низкий, утробный. Наклоняется вперёд, локти на стол, и стол проседает, и дверь, служащая столешницей, прогибается с глухим скрипом.
- Сюда обычно по-другому приходят. - Пауза, левая рука возвращается к цепи. - Мнутся. Торгуются. Просят подумать. А ты - раз, и готово. Как рапорт сдал.
За стеной голос перестал считать. Тихо - до звона в ушах. Где-то капает вода, мерно, гулко, капля за каплей по жести.
- Военный?
Молчу. В карманах кулаки сжаты, ткань грубая, тёплая от тела. Борода ждёт. Умеет ждать - время работает на того, кто сидит за столом, а не стоит перед ним.
Тишина. Керосинка потрескивает, пламя дрожит, и по лицу Бороды ходят тени - одна половина в свету, другая в темноте.
- Руки покажи.
Стою. Борода подаётся ещё ближе. Сколько людей стояло на этом месте, на этом бетоне, и показывало ему ладони - разбитые, рабочие, мягкие, дрожащие? Сколько он прочитал по набитым костяшкам, по линиям загрубевшей кожи, по старым переломам?
Молчу.
Борода кивает - одним движением, подбородок вниз и вверх. Усмехается - довольная усмешка, как у человека, который перевернул карту и увидел то, что ожидал.
- Твоё дело. - Голос мягче, тише, и от тишины этой - опаснее. - Вечером и так увижу. В шесть. Спортзал - школа, через дорогу. Найдёшь.
- Пять литров. Сразу после боя.
- Если выиграешь - десять.
Берёт полоску, отрывает новый кусок, сухожилия хрустят. Жуёт, смотрит на меня, и в глазах - что-то новое, сытое, неторопливое.
- Щедрый я, когда весело. А с тобой будет весело. Чую.
Откуда чует - спрашивать незачем. Что будет, если проиграю, - тоже. Ответы на стене, мелом, в аккуратных столбцах. Три зачёркнутых имени. Жирная белая линия.
Борода жуёт. Разговор окончен - перестал смотреть, отвёл глаза к еде, к газете, к столу, и меня в комнате не стало. Так отпускают - потерей интереса.
Разворачиваюсь. Спиной к нему - и между лопаток холодок, привычный, автоматический, мышечная память: спина к потенциальной угрозе, затылок открыт. Манекены вдоль стены - безголовые, равнодушные. Детские кроссовки на полке. Расписание боёв на доске.
У выхода - охранники расступаются. Прыщавый смотрит из-под бровей, отступает на полшага. Шрам стоит, скрестив предплечья на бите, как на костыле.
- Вечером, значит? - Шрам. Утверждение. Голос увереннее, чем раньше, будто присутствие Бороды за стеной придаёт ему форму.
- Удачи, - добавляет прыщавый. И сразу, быстро, будто сам испугался: - В смысле, найти школу. Она через дорогу. Там увидишь.
Мальчишки. Оба играют в охрану, потому что рядом с Бородой можно чувствовать себя частью чего-то. Борода - та спокойная уверенность, с которой он жуёт, назначает людям драться за бензин и голос не повышает. Незачем.
Холодный воздух - в лицо, в лёгкие. После духоты внутри - грудь расправляется, и первый вдох глубокий, жадный, с привкусом дыма и мокрой земли. Площадь - та же, пёс под прилавком, вышка, низкое небо. Ничего не изменилось.
Вынимаю ладони из карманов. Шрам от гаечного ключа на правой, загрубевшая кожа на левой. Пальцы холодные. Вечером этими пальцами - в чужое лицо, в чьи-то зубы, в чью-то кровь. Мысль сидит спокойно, без тошноты, без отвращения, и вот это - хуже всего.
Пёс под прилавком поднимает голову, смотрит одним глазом, кладёт морду обратно на лапы. Между рёбрами у него - впадины, глубокие, мерные, как борозды в грядке.
* * *
День тянется - вязко, густо. Часов ни у кого нет, но солнце, пробивающееся сквозь облака, ползёт по стене общежития, по грязному стеклу, по щелям в фанере, и по этому ползку можно отмерять: утро, полдень, после полудня. Не возвращаюсь в комнату. Сижу на лавке у навеса общей кухни, спиной к стене - штукатурка ещё хранит дневное тепло, слабое, ненадёжное. Перебинтовываю кисти: полоски ткани, нарванные из старой рубашки, - тугие, стягивают суставы, пальцы сгибаются, но чувствительность ниже. Мотаю виток за витком, не задумываясь - предплечье, кисть, между костяшками, вокруг большого пальца. Ткань грубая, сыроватая, пахнет потом и стиральным мылом - Дашиным, она стирала эту рубашку вчера в тазу. Если бы видела, как ложатся бинты на костяшки, - узнала бы, что это не в первый раз.
Даша не выходит. За весь день - ни разу.
Время набухает, проседает, застывает. После полудня мимо лавки проходит женщина с ведром, кивает, прибавляет шаг. Два мужика тащат доску к восточной секции - Толина бригада, без меня сегодня. Из кухни тянет горелой крупой, и живот сжимается, но вставать не хочется, и я сижу и смотрю, как тень от навеса ползёт по утоптанной земле, и считаю часы по длине тени, и в голове - геометрия другого рода: дистанция, вес, угол.
К семи небо тяжелеет. Облака - ниже, плотнее, придавливают крыши, и в воздухе - сырость, предгрозовая, электрическая, от которой волоски на руках встают. Солнце ещё не село, но свет уже другой - плоский, жёлтый, без теней. Людей на площади больше, чем обычно, - тянутся к школе мелкими группами, по двое, по трое. Голоса приподнятые, шаги быстрее. Женщина с ведром остановилась, поставила на землю, вытерла руки о юбку - ноздри раздуваются, шея вытянута в сторону школы. Мужик в ватнике хлопнул другого по плечу, кивнул туда же. Улыбки. Вечер развлечений.
Встаю. Колени не дрожат. Пульс не частит. Ладони сухие. Всё это неправильно - должно быть наоборот, должно трясти, должно мутить, а тело стоит спокойно, точно, и в этом спокойствии - пустота, глухая, незнакомая.
Через площадь. Мимо прилавков, закрытых на вечер. Мимо вышки - наблюдатель наверху не смотрит наружу, смотрит вниз, на площадь, на людей, на поток, текущий к школе. Школа через дорогу от бывшего спортивного. Двухэтажное здание, кирпичное, штукатурка облупилась до красного, и красный этот в сумерках - тёмный, бурый, ржавый. Окна первого этажа заколочены, из окон второго - свет, тусклый, рыжий, мерцающий: факелы. Дверь - двустворчатая, тяжёлая, одна створка заварена, вторая открыта, и из проёма - гул. Низкий, плотный, утробный - не крик, не разговор, а рой, десятки голосов сливаются в одну басовую ноту, и она давит на грудную клетку ещё до порога.
Ступеньки крыльца - три, бетон выщерблен, на верхней - пятно, тёмное, старое, въевшееся. Дверной проём - вхожу, и гул обрушивается, забирается в уши, в горло, в зубы. Коридор - короткий, плитка на полу, голубая, где не выбита. Стенд «Наши отличники» - чёрно-белые фотографии за треснутым стеклом, лица размытые от времени, от сырости, мальчики и девочки в школьной форме, улыбаются. Рядом - стенд «Правила поведения в школе», пункт третий: «Не бегать по коридорам». Кто-то поверх приписал маркером, крупно: «Бык - 3:0».
Дверь в спортзал - двойная, обитая дерматином, прорванным в нескольких местах, поролон торчит серыми клочьями. Толкаю - и свет, жар, запах, звук, всё сразу.
Спортзал. Потолок высокий, гулкий, звук уходит вверх и возвращается - эхо на эхо, слой на слой. Баскетбольные кольца - ржавые, без сеток, одно перекошено, висит на одном болте. Шведская стенка у дальней стены - перекладины отполированы сотнями рук, потемнели, засалились. Разметка на полу - белые линии под слоем грязи и мела. Трибуны: школьные парты, составленные ступенями, три ряда, и на них, и между ними, и за ними - люди. Сорок, может пятьдесят. Сидят, стоят, лезут друг на друга. Лица - медные от пламени, искажённые, подвижные. Факелы - в держателях из водопроводных труб, приваренных к стене, смола шипит, капли падают на пол и гаснут в гуле. Лампы на партах первого ряда - жёлтый нагар на стёклах, маслянистый дым, и от всего этого - жар, духота, воздух горячий от тел и огня, лицо горит ещё до первого удара.
Пот - десятки тел в замкнутом пространстве, кислый, тяжёлый, плотный, пробивает через всё. Горелый керосин - жирный, приторный. Самогон - из первых рядов, перегар, сивушное. И сквозь всё это - стружка, свежая, сосновая. Посыпан пол в круге, и от неё - хвойный дух, неожиданный, неуместный.
Круг. Мелом на мате - старом, продавленном, потемневшем от пота и крови. Линия неровная, затёртая с одной стороны, подновлённая свежим мелом с другой. Два с половиной метра в диаметре, может три. Мало места, чтобы бегать. Достаточно, чтобы упасть.
Борода - в первом ряду, на стуле. Не на парте - на стуле, отдельном, с подлокотниками, том самом, офисном, притащенном из магазина. Сидит развалившись, ноги широко, левая рука на цепи, правая на подлокотнике, свитер тот же, чёрный, тёплый. Жуёт. Смотрит на круг, щурится. Рядом - Зуев. Бледный, жилет застёгнут, руки на коленях, пальцы сцеплены. Не смотрит на круг.
Противник уже в круге.
Бык. Под два метра, шире меня в плечах на ладонь. Бритый наголо - череп в шрамах, белые полосы на красной, обветренной коже. Лоб низкий, надбровные дуги тяжёлые, и под ними - глаза мелкие, спокойные. Не злые, не пустые. Привычные. Он тут не в первый раз - и не в десятый. Кисти перебинтованы грязными бинтами, костяшки - наросты, сбитые, заросшие мозолями, и он разминает их, сжимая и разжимая, методично, без спешки. Двигается тяжело, раскачиваясь, переступает с ноги на ногу - ноги широко, центр тяжести низко. Не боится. Боятся вон те, на трибунах, - за него, против него, за свои ставки. Он - нет.
У третьей парты, ближе к выходу, худой мужик со шрамом через бровь - Федя, кто-то окликнул его по имени - перетирает жетоны в кулаке, звяканье мелкое, нервное. Рядом - баба в телогрейке, щёки обвисшие, глаза маслянистые от самогона, локтем упёрлась ему в бок:
- На Быка поставил?
- Три жетона. Три. - Сплёвывает под парту, не попадает себе на ботинок, не замечает. - А этот новый - тощий. Быку на один зуб. Лёгкие деньги, говорю тебе.
- Лёгких денег, Федя, не бывает. Бывает, что повезло, пока не кончилось.
- Заткнись, Маринка. Дай посмотреть.
Борода поднимается. Стул скрипит - облегчение. Зал не стихает - Борода поднимает руку, и звук не гаснет, а меняется: гул проседает, остаётся шёпот, шорох, скрип парт. Левая ладонь - на груди, перебирает звенья, и золото поблёскивает в свете факелов. Не спешит. Тишина работает на него, и он это знает.
- Значит так. - Голос - хриплый, низкий, негромкий, но слышно везде, до последнего ряда. Не потому что кричит - потому что остальные затыкаются. Говорит с паузами, тягуче, каждое слово отдельно. - Правила знаете. Кто лежит - тот лёг. Кто встал - продолжаем. Оружие - нет. Калечить - ладно, починят. Убивать - нет. Мне потом кормить некого.
Пауза. Борода проводит большим пальцем по звеньям цепи, смотрит на круг, на Быка, на меня. Взгляд - оценивающий, вязкий, хозяйский.
В заднем ряду - хлопок по парте, кто-то гогочет, коротко, лающе. Женский голос, хриплый, прокуренный: «Тише, дура, он говорит». Борода не оборачивается.
- Бычок - наш, четвёртый бой. На ногах каждый раз. - Кивает в сторону Быка, лениво. Потом - на меня, подбородком, чуть, и складки вокруг глаз сужаются, и лицо становится мягче, добродушнее, и от этого добродушия - холоднее. - Солдатик - проездом. С севера. Сам пришёл.
Федя подаётся вперёд, жетоны звякают:
- Борода, а если он ляжет в первом? Верни тогда разницу, я ж на Быка три кидал...
Борода даже не смотрит в его сторону. Левая рука отпускает цепь - поднимается, ладонь вперёд, пальцы растопырены. Жест не резкий, не угрожающий - ленивый, барский. Федя замолкает, садится, локти прижимает к бокам. Маринка рядом толкает его в плечо, беззвучно, но он дёргается и не поворачивается.
- Ставки закрыты.
Садится. Пластик подлокотника трещит под ладонью. Дело сделано - объявил, утвердил, начал. Зуев рядом - не шевелится, пальцы на коленях сцеплены крепче.
Шагаю в круг. Мат под ногами - пружинит, продавленный, местами скользкий. Стружка хрустит, мягкая. Во рту - сухо, как после долгого крика, хотя молчал всю ночь. Бинты на кистях - тугие, стягивают, пальцы чуть немеют на кончиках, но хватка не уйдёт, хватка держится на сухожилиях, не на ощущении.
Бык напротив. Три шага. Его тяжёлый, густой, въевшийся дух. Не свежий пот - старый, многослойный, вросший в кожу, в бинты, в этот зал. Глаза на уровне моих - он чуть выше, но стоит шире, и от этого кажется ниже, плотнее, вбитый в пол.
Гул толпы. Шёпот, шелест жетонов, звяканье металла. Кто-то выкрикивает имя, чужое, не моё. Фитили потрескивают, факелы шипят.
Всё это - снаружи. Далеко. На расстоянии, которое нельзя измерить шагами.
А потом - внутри. Мир сужается. Цвета уходят - рыжий, жёлтый, тени - всё серое, плоское. Звук проседает: толпа - далёкий гул, через воду; огонь - ничего; собственное дыхание - громко, внутри черепа, заслоняет всё. Сердце - в ушах, в горле, в кончиках пальцев. Удар. Удар. Удар.
Остаётся геометрия.
Расстояние: три шага. Его вес: за сто, может сто десять. Правша - правое плечо чуть выше, правая нога чуть впереди. Левая нога - на сантиметр дальше, чем нужно. Открыт. Будет бить правой, размашисто, с разворота корпуса. Три варианта. Самый быстрый - под замах, в солнечное, пока рука наверху.
Всё это - за секунду. Без слов, без мыслей.
Бык идёт вперёд.
Тяжёлые шаги - шлёпают по мату, плоскостопые, вдавливают. Руки подняты, кулаки на уровне подбородка, локти прижаты. Правое плечо дёрнулось - замах.
Кулак проходит мимо виска - ветер по щеке, горячий, и чужой пот, близко, в лицо, вспышкой. Промах. Инерция уносит его вправо, корпус раскрыт.
Удар - короткий, компактный, без размаха. Кулак в солнечное сплетение. Отдача - в запястье, в локоть, в плечо. Бык складывается, выдох - хриплый, из живота, вырванный. Шаг назад, ловит равновесие, руки опускаются на секунду - и поднимаются обратно. Привычка.
Не упал.
Идёт снова. Осторожнее. Кулаки ниже, локти шире - боится повтора. Правильно боится, но ошибка в другом: ноги. Широко стоит, и из широкой стойки - долгий разворот, длинная дистанция до цели, время на перехват.
Шаг. Ещё один. Бык бьёт - левой, неожиданно, непривычной, и это почти срабатывает. Кулак - в рёбра, справа, глухой удар, волна сквозь кости, отдаётся в позвоночнике, в затылке. Не боль. Удар. Боль придёт потом.
Перехватываю дыхание - полсекунды, вдох неглубокий, рёбра не дают. Бык тянется правой, добить, - и это ошибка, потому что добивать нужно сразу, а он замахивается, и замах - это время, а время - это расстояние, и расстояние - это всё.
Ухожу под руку. Серия - корпус, корпус, голова. Быстро, без размаха, компактно, вбито на полигоне за казармой, когда сержант орал «короче, ещё короче, не боксируй - бей». Первый - в печень, Бык дёргается влево. Второй - в плавающие рёбра, складывается, голова опускается. Третий - в челюсть, снизу, короткий, и отдача проходит через всю руку до лопатки, кость о кость. Голова Быка откидывается, кровь из носа - чёрная при факелах, густая, - и он шатается, но стоит. Ноги широко, упирается. Привык получать.
Зубы - прикусил щёку изнутри. Солёное, тёплое, во рту.
Бык мотает головой. Кровь с подбородка - на мат, тёмные капли на светлом. Поднимает руки - грузнее, тяжелее. Идёт вперёд. Всегда вперёд. Не умеет по-другому - сила и конец.
Бьёт правой, широко, от плеча. Тяжело. Замах от начала до конца, каждый градус разворота, каждый сантиметр траектории. Ныряю под правую - правой за запястье, ладонь на кость, пальцы смыкаются, горячая кожа, мокрая, скользит. Шаг внутрь - близко, вплотную, его дыхание в лицо, хриплое, кровавое, железо, соль. Левая ложится на его локоть. Давление. Рычаг - от себя.
Мышцы под кожей - плотные, тугие. Сустав сопротивляется. Бык понимает - дёргается, пытается вырвать, но хватка на запястье, и рычаг на локте, и вес мой на его руке, и он не может.
Можно отпустить.
Мысль - отчётливая, трезвая. Можно. Он шатается, кровь из носа, три чистых попадания - достаточно. Ещё один удар, и он ляжет. Не нужно ломать. Не нужно.
Давление на локоть. Сустав выгибается - градус, два, три. Сопротивление - и хруст. Сухой. Короткий.
Ветка.
Дрожь через пальцы, через ладонь, вверх по предплечью - и где-то внутри, глубоко, что-то узнаёт этот звук, и от узнавания - пустота, звенящая.
Пауза. Полсекунды. Может - целая жизнь.
Крик - не сразу, задержка, нервы добирают, и потом - высокий, тонкий, не вяжущийся с размером тела, с бритым черепом, со шрамами. Детский. Удивлённый, обиженный, неверящий.
Отпускаю. Бык падает на колени - рука висит, угол неправильный, и он держит её другой рукой, прижимает к животу, раскачивается, и звук не прекращается, только глуше, глуше, переходит в скулёж.
Толпа - обрушивается. Была далеко, за стеной, за водой - и вот, в секунду, рёв, визг, грохот парт, кто-то вскочил, опрокинул лампу, огонь дёрнулся, тень метнулась по потолку. Крик, свист, хлопки - и под всем этим, дрожь пола, топот, десятки ног по дереву, и зал ходит ходуном, и пламя мечется на стенах, и лица - оранжевые, разинутые рты, блестящие глаза, - и им нравится.
Им нравится.
Стою в центре круга. Руки опущены. Звон в ушах - тонкий, постоянный, как после взрыва, как тогда, как всегда. Дыхание не сбилось. Должно быть рваным, а оно не сбилось, и от этого внутри - ничего, пустое место, звон в черепе и больше ничего. Бык на коленях в двух шагах, скулит, рука под неправильным углом, кровь на мате - его, - и всё это не имеет отношения ко мне, стоящему и дышащему.
Руки.
Поднимаю. Костяшки содраны - средний и безымянный правой, кожа лопнула, бинты тёмные, мокрые, кровь - не только своя. Левая - бинт сбился, ладонь красная, припухшая. Пальцы разжаты. Кровь в складках кожи, между пальцами, под ногтями.
Руки покажи.
Показал.
Вот что они умеют. Вот что никуда не делось - ни за два года, ни за забором, ни за кувалдой на стене. Руки уже работают. Я только смотрю.
Толпа ещё гудит, но тише, ждёт, потому что Борода не встал, а значит, не кончилось.
Борода хлопает. Размеренно, тяжело, ладонь о ладонь, - не аплодисменты, а печать, утверждение, гербовая подпись. Звук гасит остатки шума - мерный, в ритме, который он задаёт, а не подхватывает. Встаёт - стул отъезжает, скрежет по полу, - и зал замирает. Борода не торопится. Поправляет цепь на груди, одёргивает свитер, проводит тыльной стороной ладони по бороде - жест привычки, жест человека, который обустраивается в собственном времени. Смотрит на Быка - долго, оценивающе, инвентарно. Потом - на меня. Щурится, проводит большим пальцем по нижней губе, кивает сам себе.
- Ну вот. - Голос хриплый, негромкий. Не хвалит, не восхищается - констатирует. - Говорил же - будет весело.
Пауза. Борода оглядывает зал - не спеша, по рядам, и плечи у него расправлены шире, и подбородок чуть выше, и пальцы перебирают золотые звенья лениво, сыто.
- Десять литров, солдатик. Как обещал.
Федя в третьем ряду стоит, хлопает себя ладонями по бёдрам, шрам через бровь побелел:
- Три жетона, Маринка! Три жетона коту под хвост - ты видела, что он с Быком сделал?
- Сядь, Федя. - Маринка тянет его за полу ватника, не глядя. - Борода встаёт.
Борода делает шаг к кругу. Один. Стружка под тяжёлой подошвой - шорох, мягкий, вкрадчивый. Стоит на линии мела, не внутри, - граница, которую он сам начертил и сам соблюдает. Смотрит на Быка, который скулит на коленях, прижимая руку к животу. Лицо - без брезгливости, без жалости. Учёт.
- Быка отнесите к Лере. - Это уже не залу - охранникам, двоим у дверей, которые стояли всё это время, и прыщавый уже дёрнулся, и шрам пошёл. Борода не оборачивается, голос тот же, распорядительный. - Скажи ей - шину нормальную, не палку с тряпкой. Бык мне ещё пригодится.
Зал подхватывает - рёв, хлопки, свист, топот. Зуев сидит. Не встал, не хлопает. Руки на коленях, пальцы белые, и смотрит в стену, в ту же точку, которой нет. Побледнел сильнее, чем до боя, - кожа серая, и очки съехали на самый кончик носа, но он не поправляет, не замечает.
Звуки возвращаются - волнами. Сначала - звон, тонкий, постоянный. Потом - боль. Рёбра, правые, при вдохе колет, глубоко, и боль просачивается, расползается, находит новые места - скула, правая, Бык зацепил вскользь; ладони горят, обе, каждый палец по отдельности; колено левое ноет, ушиб о мат. Потом - кровь на руках, медный привкус в воздухе, тёплый, густой. Собственный пот - едкий, не рабочий, другой, адреналиновый, с другой химией. Потом - зрение расширяется. Мир возвращает цвет: оранжевый огонь, жёлтый нагар, чёрные тени, красное на мате. Лица - десятки. Улыбки. Открытые рты. Глаза. Зрители, которые получили то, за чем пришли.
Зрелище.
Разворачиваюсь. Спина к залу, к огню, к Бороде, - и между лопаток ничего, потому что эти люди не угроза, эти люди - публика. Шаги по мату - мягкие, упругие, и ноги ватные, адреналин уходит, мышцы начинают дрожать, мелко. К выходу. Дверь - дерматин рваный, поролон - толкаю плечом, потому что руками не хочется, руками больше ничего не хочется.
Коридор. Плитка под ногами - холодная после мата, гладкая. Гул за спиной - приглушённый, далёкий, спортзал продолжает жить, толпа не расходится. Ладонь ведёт по стене - бездумно, пальцы по краске, по буграм, по отслоениям, и под ногтями - чужая кровь, и на стене остаётся след, бурый, тонкий, почти невидимый.
Стенд за стеклом. Детские рисунки, выцветшие: домик, солнышко, мама-папа-ребёнок. Стекло треснуто, бумага покоробилась от сырости. Рядом - «Наши отличники», те же лица, те же улыбки. Пункт третий: не бегать по коридорам. Мелкий мальчик на фотографии - щербатый, уши торчат, галстук повязан криво. Смотрит из-за стекла.
Остановиться. Вдох. Рёбра колют, и этот укол - первое настоящее ощущение за последние минуты, острое, точечное, живое. Пот остывает на лице, на шее, и мурашки - мелкие, частые, по всему телу. Из разбитого окна в конце коридора тянет ночной свежестью - холодный воздух, мокрая земля, что-то растительное, живое, - и контраст с духотой зала такой резкий, что перехватывает горло.
* * *
Дыхание. Чужое - раньше, чем шаги, раньше, чем силуэт в полумраке. Частое, неглубокое, сдержанное - грудь поднимается коротко и неровно, и пауза между вдохами на долю длиннее, чем нужно.
Даша.
В коридоре, у стены, между стендом с рисунками и пожарным щитом. Не у входа в зал - дальше, ближе к задней двери, будто пришла отсюда и остановилась. Свет тусклый - дальний конец коридора, разбитое окно, фонарь во дворе даёт мутную полосу по плитке. Лицо в полутени. Подбородок опущен, плечи сведены - и в том, как она держит руки, скрещённые, пальцы впились в предплечья, - не то, чего ждал. Левая рука мелко подрагивает - ногти вдавлены в кожу выше локтя, побелели.
Ждал отвращения. Готовился. Всю дорогу по коридору, от мата до плитки, от круга до щербатого мальчишки за стеклом - готовился к тому, как она отшатнётся. Как рот откроется, и из него полезут вопросы, на которые нет ответов, или крик, или слёзы, или тишина определённого сорта - та, после которой не разговаривают.
Не отшатнулась.
Не плачет. Взгляд твёрдый, мокрый только от ветра. Рот сжат, подбородок приподнимается - как при усилии. Лоб напряжён, взгляд остекленел - думает, ушла в себя, не моргает. Не шок. Что-то другое. Ощущение, будто она ждала этого - не сегодня, не здесь, но ждала, - и теперь, когда увидела, не знает, куда это положить.
Она не могла знать. Но тело так не обманывает - не бьётся в истерике, не кричит, не отступает. Так стоят, когда уже пережили что-то внутри, заранее, наедине с собой. Привкус мела во рту - сухой, из этого коридора, пропитавшего стены за десятилетия, - и под ним, глубже, медный, тёплый. Щёку прикусил во время боя. Сейчас заметил.
Коридор между нами - три шага, может, четыре. Стык линолеума задрался, край свернулся трубочкой. Гул из зала - приглушённый, как шум воды за стеной. Кто-то смеётся, протяжно, пьяно. Парты скрипят. Жизнь там, за дверью, продолжается - вечер развлечений, ставки, самогон. Здесь - пыль и казённый дух, десятилетия детских подошв, впечатавшихся в плитку.
Даша делает шаг. Один. Подошва по бетону - аккуратно, тихо, как к раненому. Второй. Ближе. Веснушки на переносице, скулы напряжены, губы сжаты и не дрожат.
- Пошли отсюда.
Два слова, без дрожи - и в них нет вопроса, нет упрёка. Есть направление.
Её рука - вниз, вперёд, раскрытой ладонью. Ждёт.
Опускаю взгляд. Собственная рука - правая, тряпка, в которую перебинтовал кисти перед боем, тёмная, мокрая, пальцы распухли, и между ними - бурое, засохшее, чужое. Рука, которая пять минут назад выгнула чужой локоть за пределы сустава и могла остановиться - и не остановилась.
Дашина ладонь ложится на повязку. Маленькая, тёплая, пальцы обхватывают запястье - и сжимают. Крепко. Ткань мокрая, кровь - не только своя, - и она не отдёргивается. Держит.
Хуже, чем крик. Горло сжимается, внутри - тяжесть, тупая, горячая, проворачивается, как шестерня без смазки. Давить не получается, потому что она рядом и сжимает руку, которую нужно спрятать, отмыть, перебинтовать, - а она сжимает.
Ведёт по коридору. Мимо стендов - домик с солнышком мелькает за треснутым стеклом, весёлая мама с треугольным платьем, - мимо разбитого окна, из которого тянет ночным воздухом, холодным, мокрым, с духом земли и чего-то прелого, растительного. Её шаги быстрые, лёгкие, мои тяжелее, ноги ватные, рёбра колют на каждом вдохе. Ладонь горячая в её руке, пульсирует, и каждый удар сердца отдаётся в содранных костяшках.
Она молчит. Не так, как когда обижена, - тогда спина прямая, шаги резче, и воздух вокруг неё звенит от несказанного. Сейчас - плечи опущены, голова чуть наклонена вперёд, и шаг сбивается, будто забывает, куда идёт, и вспоминает заново.
Она видела. И не ушла.
И от этого - давит изнутри, под рёбрами, горячее, разбухшее, не помещается. Хочется вырвать руку. Хочется сжать её ладонь - крепче, ещё крепче, - и от этой мысли дёргает, резко, потому что хватит, хватит сжимать, хватит ломать.
Дверь в конце коридора. Пожарный выход, планка вместо ручки, нажать плечом. Холодный металл через ткань рубашки. Створка поддаётся - и ночь. Воздух сырой, пахнет мокрой землёй и остывшими кострами. Небо чёрное, без звёзд, облака низко. Двор - гравий, лужи, тусклый свет из окна общежития.
Даша останавливается. Поворачивается. Свет падает на скулы, на лоб, на ту же морщинку - яснее теперь, резче. Челюсть сжата. Взгляд снизу вверх - и в нём не жалость, не страх. Что-то, чему нет слова. Будто она ждала - не этого, не здесь, но похожего - и теперь не знает, куда деть то, что увидела.
Не отпускает руку.
Гул из школы - далёкий, приглушённый гравием и стенами. Лужа у крыльца, в ней - жёлтый прямоугольник чужого окна, дрожит, расплывается.
Она знает, на что способны эти руки. Держит.
И я не знаю, что с этим делать - с тем, что она держит.
* * *
Лампа чадит на тумбочке - фитиль обгорел, жёлтый нагар по стеклу, маслянистый дух, и круг света маленький, тесный, не дотягивается до углов. За ним - темнота, стены, потолок, плесень в углу за кроватью, сладковатая, тошнотная, если принюхаться. Не принюхиваюсь. Привык. За три дня в этой комнате привык к плесени, к продавленному матрасу, к холоду от бетонного пола через линолеум - привык, как привыкаешь к неудобной обуви: ноги помнят, голова забывает.
Садиться больно. Пружины стонут, проседают - кривые, ржавые, продавленные сотней тел до моего. Рёбра колют - справа, глубоко, - и боль смещается, расползается по диафрагме, задевает что-то нутряное. Спину прямо, не горбиться. Горбиться хуже.
Даша у окна - спиной ко мне, спиной к комнате, руки скрещены, обхватила себя за плечи - не обнимает, держит. Силуэт в свете лампы - тонкий, неподвижный, прямой. Отражение в стекле размытое, лица не разобрать, только контур. Тишина другого сорта - глухая, донная. Тишина человека, который сказал «пошли отсюда» - и всё, что нужно было сказать, вместилось в два слова, и больше нечего.
Стук в дверь. Три коротких, тихих.
Лера. Пришла из школы - через двор, ночью, с аптечкой под мышкой. От неё тянет полынью, спиртом и чем-то кислым, палатным - тем же, чем пахло в её каморке, когда впервые зашли. Должно быть, сначала зашивала Быку руку, потом собрала всё, что нужно, и шла через площадь мимо костров, мимо пьяных, мимо тех, кто пересказывал бой. Кроссовки на бетоне - лёгкий шлёпающий звук, левая всё та же, с дыркой на мыске. Халат поверх одежды, рукава закатаны выше локтей, предплечья тонкие, бледные, с синими жилками. Волосы короткие, стриженные кое-как - для удобства. Тёмные круги под глазами - не сегодняшние, въевшиеся, как штукатурка в стены. Она всегда так выглядит. Не помню её другой.
Входит, не дожидаясь ответа, - плечом в дверь, руки заняты. В одной - жестяная коробка, крышка стёрта до металла, на боку полустёртая надпись, что-то аптечное, нечитаемое. Во второй - пакет, полиэтиленовый, мятый, завязан узлом.
Ставит коробку на тумбочку, рядом с лампой, и жетоны звякают от удара, раскатываются. Она не замечает. Окидывает меня взглядом - коротким, цепким, как фельдшер на сортировке. Оценивает повреждения.
- Сядь ровнее. Спину не горби, хуже себе делаешь. - Голос тихий, деловой, привычка командовать телами, которые болят. Открывает коробку: пузырёк, ватные тампоны, ножницы, марля - белая, скрученная туго. Блистер обезболивающего. Всё разложено быстро, привычно, как инструменты на верстаке - каждый на своём месте, рука знает порядок.
Крышка откручена, ватка прижата к горлышку, перевёрнута - и бьёт резко, обжигающе, перебивает всё: плесень, керосин, пот, кровь. Больничный - из прошлой жизни, когда были больницы.
- Руки давай. Обе.
Протягиваю. Тряпки, которыми перемотал кисти перед боем, - тёмные, бурые, задубевшие. Она берёт ножницы, режет ткань - тонкий звук, металл по ткани, - и размачивает, и снимает. Аккуратно, двумя пальцами, придерживая запястье. Не дёргает. Странно смотреть, как чужие руки - лёгкие, уверенные - разбирают твои. Под повязкой - содранные костяшки, ссадины, правая средняя и безымянная - кожа лопнула, корочка, припухло. Наклоняется, рассматривает - близко, профессионально, без выражения. Только раны, лицо не смотрит.
- Хорошо мотал. Кто-то учил, или сам?
- Сам.
- Видно. - Поворачивает мою ладонь к свету, прощупывает сустав большого пальца. - Кости целые. Повезло. Хотя, знаешь, у нас в Новограде везение - это когда ломают не всё сразу, а по частям. Растягивают удовольствие.
Усмешка - сухая, еле заметная, - мелькает и гаснет. Констатация.
Антисептик на ватке - касание. Жжёт. Резко, мгновенно, мир сужается до точки, где жидкость разъедает живое мясо. Воздух сквозь зубы - свист, непроизвольный. Пока она обрабатывает, пальцы дёргаются - сами, рефлекс, - и приходится заставлять себя не отдёрнуть руку. Два часа назад эти пальцы выгибали чужой локоть. Теперь лежат раскрытые в чужой ладони, и от этого контраста - мутит, коротко, где-то в районе диафрагмы.
- Терпимо. Ничего глубокого, неделю-полторы затянется, если руками не махать. - Пауза. - Ну, в переносном смысле.
Йод - кисточкой, коричневые мазки по ссадинам. Горький аптечный дух, знакомый давно, - мелькнуло: кухня, клеёнка в подсолнухах, мать дует на коленку, «ну что ты, боец» - и оборвалось, не дотянувшись, погасло. Ватка касается глубокой ссадины - острое, горячее, - комната. Плесень. Фитиль потрескивает.
Лера перевязывает - быстро, туго, виток за витком. Ткань стягивает, пальцы немеют, пульс в кончиках. Завязывает, подтыкает. Переходит к левой - то же: антисептик, йод, марля. Руки её двигаются уверенно - своей памятью, своим ритмом, - и ни одного движения зря. Так работают люди, у которых всегда слишком много пациентов и слишком мало всего остального.
- Рубашку подними. Посмотрю рёбра.
Задираю. Справа, ниже соска - багровое, разлившееся. Трогает - легко, кончиками пальцев, прощупывает ребро за ребром. Нажимает - и острое, белое, в глазах мельтешит.
- Дыши. Не зажимайся, мне нужно понять. - Нажимает снова, чуть ниже, и зубы стиснуты, и пружины скрипят, потому что тело дёргается само. - Ага. Здесь. Нет, не перелом. Сильный ушиб, трещину не исключаю, но рентгена у нас, как ты понимаешь, нет уже лет двенадцать. Так что верь мне на слово. Целые.
- Верю.
- Правильно. Я ошибаюсь реже, чем хотелось бы. Все мои пациенты выздоравливают. Ну, большинство. Ну, некоторые.
Говорит - и перевязывает. Тугая повязка на рёбра - крест-накрест, плотно, как корсет. Дышать неудобно, но вдох глубже, рёбра не гуляют. Краем глаза - тот же контур, в том же месте. Не двинулась. Как будто нас здесь нет - ни меня, ни Леры, ни коробки, ни йода. Как будто только она и двор за стеклом.
Ножницы щёлкают, режут ткань. Крышка на пузырёк. Использованные ватки - в коробку поверх чистых.
За окном - Новоград после арены. Смех - пьяный, протяжный, оборванный. Звяканье стекла о стекло - бутылки. Голоса - неразборчивые, весёлые, далёкие. Кто-то запевает - фальшиво, громко, и кто-то подхватывает, и оба сбиваются, и хохот. Костры - оранжевое дрожит в оконном стекле, смешивается с отражением комнаты. Вечер развлечений. Они получили зрелище и разошлись довольные - по кострам, по бутылкам, по разговорам, в которых мой бой станет пересказом, историей, анекдотом. Как сломал руку. Как Бык орал. Как быстро.
Лера заканчивает. Убирает инструменты, закрывает крышку - тихий жестяной звук. Выдавливает из блистера две штуки - круглые, белые, в трещинках. Просроченные, но тут всё просроченное.
- Обезболивающее. Не геройствуй, выпей сейчас. Через четыре часа ещё одну, если не уснёшь. Спать на спине, не на боку - рёбра скажут спасибо.
Горькая, без воды. Царапает горло, застревает на полпути, - сглатываю, и проваливается, и горечь остаётся - стойкая, как запах палёного.
Она берёт пакет. Тот, с которым пришла, полиэтиленовый, завязанный. Развязывает узел, раскрывает - внутри: перевязочный материал в упаковке, чистый; блистер антибиотика, целый; пузырёк антисептика, тёмное стекло, этикетка стёрта; жгут - резиновый, свёрнутый кольцом. Маленькая аптека, собранная по крохам.
Суёт мне. Голос падает - тише, чем раньше, - наклоняется ближе, и полынь снова, близко, и за ней - что-то тревожное, чего не было в её голосе раньше.
- Это на дорогу. Антибиотик - амоксициллин, просроченный, но рабочий - только если серьёзное. Воспаление, гной, температура. Не на каждую царапину, их всего восемь штук. Перевязка чистая, последняя. Жгут - сам знаешь зачем.
Пакет лёгкий, мягкий, шуршит полиэтиленом. Восемь штук. Она считала. Знает, сколько их, помнит, сколько отложила. Рёбра ноют под тугой повязкой - тупая, тяжёлая тяга при каждом вдохе. Восемь - это чья-то инфекция, которую она не вылечит, потому что отдала лекарство нам.
- Лера, тебе самой нужнее. У тебя здесь люди.
- Мне нужно, чтобы вы уехали. - Полушёпот, но твёрдый, без колебаний. Она смотрит мне в лицо - впервые за весь визит, - и в глазах что-то упрямое, рабочее, как у человека, который принял решение и пересчитал последствия.
Пауза. Огонёк потрескивает - фитиль догорает, свет дёргается, тени на стенах дрожат. За окном - новый взрыв хохота, и бутылка разбивается обо что-то, и звон стекла.
Лера оглядывается на Дашу - быстро, коротко. Даша не оборачивается. Лера возвращается ко мне, и что-то в её лице меняется - едва, тенью. Губы сжимаются, подбородок чуть опускается. Может быть, Дашина неподвижная спина сказала ей что-то, чего я не расслышал.
- Завтра. До рассвета. - Шёпот, едва слышный, губы у самого уха. Полынь, близко, - и за ней, под ней - что-то тревожное, чего не было в её голосе раньше. - Борода уже спрашивал, когда следующий бой. Не «если». «Когда». Ему понравилось, понимаешь? Зрители платили жетонами. Он посчитал выручку и решил, что ты - актив. А активы в Новограде не отпускают.
- Знаю.
- Знаешь. - Кивает, и в кивке - ни удивления, ни облегчения. Просто сверка. Два человека, которые видят одно и то же, и обоим от этого не легче. - Через задний двор. Там забор, но низкий, перелезете. И дальше прямо до выезда, не сворачивая.
Коротко. Просто. Задний двор, забор, прямо до выезда. Она знает, потому что, наверное, уже прикидывала - за других или за себя. Может, выводила кого-то. Может, просто стояла у того забора и смотрела на дорогу, которая ведёт наружу. Не спрашиваю.
- Лера.
- Не надо. - Качает головой, коротко, без паузы - будто ждала. Убирает коробку под мышку, халат поправляет. Лицо - то же, бледное, круги под глазами. Смотрит на пакет у меня в руках, потом - куда-то мимо, в угол, где плесень, где темнота. - У меня тут двадцать три человека, которые без меня будут лечиться водкой и подорожником. Трое детей. Зинка с рёбрами, которые Бык ломает раз в месяц, и каждый раз она говорит, что упала. Не поеду. Не могу. Одним достаточно.
Фраза ложится в тишину комнаты - и остаётся. Одним достаточно. Двадцать три человека - она произносит это так, как произносят точный счёт, выверенный, пересчитанный. Наверное, знает каждого по имени, по болезни, по перелому. Наверное, эти двадцать три - то, что держит её здесь вернее любого замка.
Дверь. Она выходит, не оглядываясь. Шаги в коридоре - тихие, быстрые, шлёпающие, затихают. Щёлкает замок где-то дальше по этажу. Вернулась к себе. К двадцати трём.
Пакет в руках. Перевязка, антибиотик, антисептик, жгут. Копила. Отрывала от аптеки, от пациентов, от Быка, от всех - и складывала, и завязывала узлом, и ждала. Кого - нас? Или любого, кто мог уехать?
Она всё там же. Костры отражаются в стекле, оранжевое мерцание на её щеке - той, которая видна в профиль, - и больше ничего, ни движения, ни звука. Последний хохот за окном стихает. Бутылки перестают звенеть. Новоград засыпает - нехотя, как пьяный, который ещё бормочет, но уже валится.
Забинтованные руки - белые полосы в полумраке. Белая ткань поверх чужой крови, поверх содранной кожи, поверх того, что руки помнят и не забудут. Повязка туго стягивает пальцы, пульс бьётся в кончиках - мерный, чужой, будто не мой.
Кладу пакет на тумбочку, рядом с ножом и флягой. Обезболивающее начинает действовать - боль отступает, отползает на шаг, размывается, становится фоном. Рёбра ноют глуше, руки пульсируют реже. Тело тяжелеет. Веки тяжёлые. Потолок плывёт, плесень в углу расползается пятном, и пятно темнеет, и края размываются.
Даша - неподвижный силуэт у окна. Свет керосинки мигает, мигает - и гаснет.
* * *
Темнота - сразу, плотная, без перехода. Фитиль чадит ещё секунду-две, горелый масляный дух расползается по комнате, потом и он гаснет, и остаётся только окно - серый прямоугольник, грязное стекло, и за ним Новоград, который стих наконец: ни голосов, ни бутылок, только собака где-то далеко - одна, устало, в три ноты, - и ветер гоняет что-то по крыше, ритмично, как маятник, туда-сюда, туда-сюда.
Глаза привыкают. Проступают контуры: тумбочка, пакет Леры, фляга, нож - всё на месте, всё ждёт утра. Потолок - трещины в штукатурке, едва различимые, тень от оконной рамы - крест, перечёркивающий комнату наискось.
Не пошевелилась с тех пор, как Лера ушла, - или я задремал и не заметил. Та же поза - руки замком, окаменевшая. В стекле - её отражение: размытое, нечёткое, как лобовое в дождь, когда дворники не справляются.
Рёбра тянут при каждом вдохе - тупо, глухо, сквозь обезболивающее. Бинты на руках белеют в темноте - единственное яркое. Пульс в кончиках пальцев - мерный, настойчивый.
Встаю. Пружины стонут, и Даша чуть поворачивает голову - на звук, не на меня, - и снова к окну. Два шага по бетонному полу, линолеум ледяной сквозь носки. Останавливаюсь рядом. Полшага между нами. Плечи не касаются. Воздух в этом промежутке - плотный, как стекло.
За окном - двор Новограда. Костры потухли, только один ещё тлеет - оранжевая точка, без пламени, пепел и угли. Столб с цепью - тёмный силуэт, тень от него - длинная, тонкая, уходит к забору. Небо без звёзд, облачное, низкое. Фонарь на вышке - тусклое пятно, масляное, живое.
Тишина. Не то, к чему привык, - рабочая, вдвоём, когда слова не нужны. Другая. Тяжёлая, с острыми краями, и каждая секунда добавляет вес.
- Я не хотел, чтобы ты видела.
Слова стоят усилия - будто выталкиваешь пробку, застрявшую в горле. Пальцы забинтованной руки касаются стекла - холодное, грязное, влага под подушечками.
Даша не отвечает. Секунду, две, три. Дыхание - тихое, контролируемое, мелкое, частое, и в этом контроле что-то такое, от чего горло сжимается сильнее, чем от крика. Потом поворачивается - будто мышцы затекли, будто стояла так долго, что забыла, как двигаться. Лицо в слабом свете от окна - щека, скула, морщинка между бровями, та самая, которую она ненавидит. Глаза сухие. Блестят, но не от слёз - от фонаря на вышке.
- Я знаю. Поэтому и страшно.
Два слова и три. Тихо, без дрожи. Не ждал - ни тона, ни спокойствия, ничего похожего на то, что услышал.
Пауза. Ветер по крыше - жестяной шорох. Собака во дворе замолкает, будто и ей нечего добавить.
- Я стояла у двери спортзала, Сань. Не могла зайти. Минуту, наверное. Или больше. Слышала, как они орут, как топают, как... - Обрывает. Пальцы на предплечьях сжались сильнее, ногти побелели - вижу даже в темноте, или кажется, что вижу. - Потом зашла. И ты стоял в этом круге, и лицо у тебя было - не твоё. Спокойное. Знаешь, что хуже всего? Не кровь, не рука эта чужая - лицо. Спокойное лицо. Как будто ты это делал сто раз и ещё сто сделаешь.
Вполголоса, быстро, будто если остановится - не договорит. Слова падают в темноту комнаты - бетон, линолеум, грязные стены, - и ничего не возвращается обратно.
Челюсти стиснуты. Скулы ноют. Горло - сухое, как перед выходом на трассу ночью, когда не знаешь, что за поворотом. Рычаг, давление, хруст - всё за тридцать секунд, и за эти тридцать секунд не было ни одной мысли, ни одного решения. Только геометрия. Руки делали то, что умеют.
- Мог раньше остановиться.
Стекло запотевает от дыхания, пятно расползается, съедает отражение столба.
Даша качает головой - еле заметно, тень двигается на стекле.
- Но не остановился. И не потому что не мог. Я видела, Сань. Ты мог. В любой момент мог встать и уйти. Он уже лежал. Ты знал, что он лежит.
Не кричит. Голос тихий, точный. Хуже крика. Она права, и от этого никуда не деться - не перед ней, перед собой.
- Нет.
Провожу пальцем по запотевшему стеклу, и остаётся след - тёмная полоса на сером. Капля скатывается по борозде, цепляясь за грязь. Новоград за окном - пустой двор, мёртвые костры, столб. Мир, в котором человеку ломают руку за десять литров бензина, и это - не худшее, что здесь случается.
Тишина. Длинная, тягучая. Дыхание - двоих, не в такт. Моё - с хрипом на вдохе, рёбра напоминают о себе, тупая боль сквозь таблетку. Её - размеренное, и в каждом выдохе слышно, как она держит себя, собирает, не отпускает.
Ждал вопросов. Готовился - не к ответам, к самим вопросам: когда научился, почему не рассказал, сколько ещё прячешь. Готовился к злости, к слезам, к тому, что отвернётся и не повернётся обратно. А она - вот. Стоит рядом, дышит размеренно, и тишина её - точнее любых слов.
Даша отходит от окна. Шаг, два - пружины поскрипывают, кровать принимает её вес. Садится. Стягивает ботинки - один, другой, глухо, о бетон. Обычное движение, и от этой обычности - невыносимо, будто мир не остановился, хотя должен был.
- Знаешь, что я думала, пока стояла? Что надо было не ходить. Что если бы не видела - можно было бы потом спросить, и ты бы сказал «нормально всё, Даш», и я бы кивнула, и мы бы поехали, и я бы знала, что ты врёшь, но это было бы - наше враньё, привычное, тёплое почти. А теперь не получится. Теперь я видела. И ты знаешь, что я видела. И это - вот.
Ложится, поворачивается к стене. Одеяло шуршит - синтетическое, скользкое, - натягивает до подбородка. Тишина на две-три секунды - только пружины, устраиваясь.
- Ложись. Завтра рано.
Из-под одеяла, приглушённо. Привычка - голая, бессловесная, выработанная за месяцы. Так она говорила каждый вечер в поселении, когда возился с Нивой допоздна. Тот же голос, те же слова. Но между ними и тем, что было час назад, - пропасть, через которую нельзя дотянуться и не получится перепрыгнуть.
Задний двор, забор, прямо до выезда. Лерины слова, Лерина карта побега. Завтра рано. Это правда.
Остаюсь у окна. Стекло, след от пальца - полоса, похожая на трещину, капля застыла на полпути. Два отражения было - теперь одно. Моё - размытое, тёмное, без лица.
Ложусь. Кровать напротив - Дашина - силуэт под одеялом, неподвижный, повёрнутый к стене. Дышит ровно. Спит? Не спит. Знает, что не сплю. Полтора метра между кроватями - расстояние, которое можно перешагнуть, если встать, - и которое сейчас шире любой дороги, по которой мы ехали.
На спину. Потолок - трещины, крест от оконной рамы. Рёбра ноют, руки пульсируют, обезболивающее размывает края, но не суть.
«Поэтому и страшно.»
Крутится. Видеть и знать - разные вещи. Она видела. Обратно не запихнёшь.
Не разошлись. Не разругались. Лежит в полутора метрах, дышит, и завтра встанет, и пойдёт к забору, и полезет через, и сядет в Ниву, и поедет дальше. Рядом.
Но трещина - есть. Не между нами. Во мне. Думал - прошлое. Два года, забор, яблони, Нива, лепёшки по утрам, Дашин голос - и хватит, и человек может стать другим, если достаточно долго притворяется. Голова врёт. Тело - нет.
Темнота. Потолок. Крест на потолке. Дыхание - двоих, в одной комнате, на разных кроватях, каждый со своим.
Ветер стихает. В тишине, далеко за стеной, за выжженной полосой - деревья. Яблони одичавшие, из тех, что растут вдоль дорог после всего. Ветки ломаются по осени - сухой хруст, не громче, чем сустав под давлением. Наверное, и сейчас ломаются, в темноте, без свидетелей. Деревья не кричат.
Не засыпаю.
Глава 9. Побег из Новограда
Д.А. Мещерякова, социальная психология малых групп, Новосибирский государственный университет, 2088.
Принято считать, что побег - это действие. Рывок, решение, точка на временной шкале. В действительности побег начинается задолго до первого шага - в той минуте, когда человек перестаёт засыпать. Бессонница беглеца качественно отличается от бессонницы тревожного: тревожный перебирает, что может случиться, беглец - что уже случилось. Но где проходит граница - не скажет ни один из них.
* * *
Не засыпаю.
Не засыпал - всю ночь, с того момента, как пружины перестали скрипеть под Дашей и комната стала такой глухой, что слышно собственный пульс. Рёбра ноют - тупо, ровно, обезболивающее кончилось часа два назад, и боль вернулась, заполнила русло. Бинты на руках подсохли, стянули кожу, костяшки под ними пульсируют - каждая отдельно.
Потолок. Крест от оконной рамы. Изморозь на стекле - белёсый узор, и сквозь него серая темнота: не чёрная, предрассветная. Контуры кроватей, тумбочки, рюкзак у стены. Дашин силуэт - спина, одеяло до плеч, волосы по подушке. Дыхание ровное. Мерное.
Не спит.
Знаю - по дыханию: слишком ровное, слишком правильное. Спящий сбивается, ворочается. Даша лежит неподвижно уже сорок минут.
Сажусь. Пружины - скрежет. Бетонный пол ледяной через носки. Рёбра - укол при каждом наклоне, мышцы отвыкли за ночь и теперь вспоминают.
Из-за стены - далёкий храп, сиплый, с присвистом. Новоград спит. Ни голосов, ни собак - только этот храп и моё дыхание.
Рюкзак. Порядок сборов не менялся с восемнадцати лет - армейское, вбитое, не требует мыслей. Нож - во внутренний карман. Фляга - бульканье, полная. Аптечка, Лерины лекарства: пузырёк без этикетки, пакетик с порошком. Всё на ощупь, руки находят каждый предмет без глаз - темнота не мешает, мешают бинты: кисти сгибаются медленно, с усилием. Хватит, чтобы держать руль. Должно хватить. Сказал себе - хватит. Левая сжалась в кулак, и боль прострелила до запястья, мелкая, злая. Не хватит. Но выбора нет, и от этого проще - не нужно решать, нужно делать.
Шуршание за спиной - Даша. Тоже села, тоже собирает: застёжка куртки, глухой звон чего-то в сумке, молния - медленно. Не оборачиваюсь. Она не оборачивается. Два человека в одной комнате, которые не смотрят друг на друга, и не из-за темноты.
Канистра у двери - зелёная, армейская, десять литров. Ручка врезается в ладонь через бинт, холодный металл, тяжёлая, и бензин внутри плещется, глухо, маслянисто. Запах - резкий, сквозь крышку, перебивая плесень и спирт от вчерашних бинтов. Запах дороги, которая ещё не проехана.
Ставлю у рюкзака. Выпрямляюсь - рёбра, секунду замереть, переждать.
Даша за спиной дышит чуть быстрее, но ни слова. Ни одного с вечера, не считая «ложись, завтра рано». И вот оно - завтра, рано, и мы собираемся по разные стороны одной комнаты, и между нами полтора метра, и арена, и моё спокойное лицо, которое она видела.
Три удара в дверь - костяшками, быстрых. Замираю. Рука - к ножу, раньше мысли. Даша тоже замерла - оборвалось движение за спиной.
Секунда. Две.
Снова - три удара. Тот же ритм. Не охрана. Охрана стучит кулаком и не ждёт.
Подхожу. Петли скрипят - протяжный стон в предрассветной пустоте.
Лера.
Куртка застёгнута криво - одна пуговица не в ту петлю, одевалась в темноте, торопясь. Ткань на карманах подрагивает - руки внутри перебирают что-то или просто не могут быть неподвижными.
Шёпотом, сипло, быстро - слова заготовлены, проговорены про себя не один раз:
- Через главные ворота не пройдёте. Борода поставил Грача на утро. Я только что от медпункта - видела, он уже там, у ворот, стоит. Не курит, не сидит - стоит. И Рыжий рядом, но Рыжий - это так, глаза. Его дело - увидеть и крикнуть. Обычно дремлет, ты знаешь, - но сегодня Борода его растолкал лично, я слышала через стенку, как орал на него в пять утра. А Грач - это другое. Грач не дремлет.
Рыжий - тот, что засыпает на посту, «голова набок, рот открыт». Даша говорила, и я видел: мебель у ворот, не охранник - наблюдатель. Его работа - заметить и доложить, не больше. Но Грач - подтверждение. То, чего ждал: Борода закрыл ворота за ночь, пока мы лежали и притворялись спящими. Лера сказала вечером - осторожно, между сменой бинтов: «Борода считает людей. И выходы». Не удивлён. Просто - вот оно, случилось.
За стеной дрогнул храп - оборвался, скрипнули пружины. Замираю. Лера тоже - глаза метнулись к стене. Пружины снова, тише. Храп вернулся, и мы оба выдыхаем.
- Грач не по жетону стоит, - продолжает Лера, ближе, и от неё пахнет полынью и спиртовыми салфетками. - Борода его лично поставил. На вас. Знает, что уедете, и хочет, чтобы не уехали. Или хочет, чтобы пришли просить.
Кулаки сжимаются под бинтами. Знал, что так будет. Лера предупредила - и по тому, как Борода смотрел на меня после арены, всё было ясно. Просто не хотел додумывать до конца - проще было лечь и притвориться, что утро само разберётся. Не разобралось.
- Значит, ворота отпадают. Что ещё есть?
Голова уже считает: периметр, стены, где видел щели, где не видел охраны. Всё включается раньше, чем успеваю себя остановить. Скулы сводит - не от страха, от узнавания. Знакомая задача, знакомый мозг. Попытался одёрнуть - не надо, ты не на операции, - но руки уже перебирают лямку рюкзака, и маршрут уже строится в голове, и одёргивать нечего: оно не выключается.
Лера оглядывается через плечо - движение человека, который делает то, чего делать нельзя. На секунду - глаза в глаза. Отводит первая - не из робости, из усталости.
- Через прачечную. Цокольный этаж, лестница справа от бойлерной. В подвале - проход к хозяйственным воротам, забиты, но замок ржавый, петли ещё хуже. Монтировкой снимется - вот. - Она достаёт из-под куртки монтировку, короткую, тяжёлую, с облупившейся краской. - Из хозблока. Держи. Оттуда до стоянки - сто метров вдоль забора, открытого участка метров двадцать, остальное за мусорными баками.
Расстояния, ориентиры, последовательность - составляла заранее. Медик, который прокладывает пути эвакуации. И монтировку припасла - значит, точно не первый раз.
Беру. Холодный металл через бинт. Правильная тяжесть. Убираю в боковой карман рюкзака.
Даша - рядом, не заметил, как подошла. Рюкзак на плечах, сумка через плечо, взгляд прямой.
От звука её голоса - первого за эти часы - диафрагму сводит. Даша, которая заполняет собой любое пространство, думает вслух, комментирует каждый скрип, - молчала сутки. Молчание стало вещью, которую она носит между нами. И когда заговорила, стало не легче - голос ровный, собранный, чужой. Тот голос, которым она держит себя, как руль на скользкой дороге. На арене она видела моё спокойное лицо. Теперь - её спокойный голос. И от этого зеркала - мышцы живота каменеют, дыхание мелеет.
- Ты уже это делала? Выводила кого-то через подвал?
Лера смотрит на неё чуть дольше, чем нужно - так, как смотрит на пациента, прежде чем решить, где болит.
Пауза. Потом - ровно:
- Один раз. Не для себя. Семья с ребёнком, девочка четырёх лет, - осеклась, отчёт дал трещину, - неважно. Уехали. Живы.
Не спрашиваю - куда. Лера осталась. И пришла снова.
- Двадцать метров открытого участка - много. Если кто-то не спит, увидит из окна. И замок - если не с первого удара, шум разнесёт по крылу.
Лера качает головой - коротко, уверенно.
- Замок - ерунда. Петли слабее замка, дёрнешь за створку - вылетят, я пробовала. В подвале не греметь, эхо, как в колодце. Потолок местами метр шестьдесят. А двадцать метров - слева баки, справа забор. В это время никто в окна не смотрит.
Даша шагнула вперёд, встала рядом - плечо к плечу - и тон, когда решила и не отступит:
- Лер, послушай. Если Борода узнает, что ты показала дорогу, - скажи, что мы сами нашли. Подвал открытый, мы ходили, видели. Соври ему красиво, ты умеешь. Не бери на себя.
Каждое слово отдельно, с нажимом - без подколок, без перескоков, прямо. Лера смотрит на неё - и в этом взгляде что-то вроде узнавания.
- Не первый год здесь живу, - говорит Лера. Голос ровный, но челюсть сжата так, что желваки проступают. - Борода не дурак, но я ему нужнее живая, чем наказанная. Разберусь.
- Когда выедете - первые два километра по просёлку вдоль лесополосы. Колея, но проедете, если не гнать. На трассу сразу не суйтесь - пикап Бороды у главных ворот, он быстрее вашей Нивы, сильно быстрее.
- Просёлок, лесополоса, два километра, - повторяю вслух, фиксирую. - Идём.
Лера кивает - скорее себе - и шагает в коридор. Линолеум скрипит, она морщится, перешагивает к стене - там глуше, знает точно, наступает уверенно.
Оглядываюсь на Дашу. Стоит в дверном проёме, плечо к косяку, сумка прижата к бедру. Смотрит в комнату - на кровати, на окно с изморозью. Потом - не мне, скорее себе:
- Пускай стоит, Грач этот. Пускай караулит. Мы уже не здесь.
И выходит. Без оглядки, голова высоко, шаг твёрдый, несмотря на скрипучий линолеум. Даже когда не произносит ни слова, даже когда внутри всё треснуло - не пригибается.
Рюкзак на плечо, канистра в правую руку - бензин плещется, запах бьёт в нос. Левая ладонь на лямке, бинты натягиваются, костяшки отзываются. Терпимо. За рулём станет хуже - но это потом.
Выхожу следом. Дверь за спиной закрывается - мы здесь никогда и не были.
Коридор. Темнота, линолеум, холодный воздух из щели в оконной раме. Лерин силуэт впереди - худой, быстрый, шаги у стены. Даша за ней - полшага, сумка покачивается на бедре, ремень скрипит, Лера оборачивается, прижимает палец к губам, Даша перехватывает ремень.
Штукатурка на стене - бугристая, шершавая через рукав куртки. Где-то внизу, этажом ниже, скрипнула половица. Или дверь. Или показалось.
Лера ведёт не оглядываясь - знает маршрут ногами, считает шаги. Поворот, ещё поворот, мимо пожарного щита с одним топором - второй давно сняли, торчит голый крюк. Линолеум здесь другой: вспученный, рваный по краям, под ним бетон в трещинах. Канистра в правой руке оттягивает плечо, бензин бьётся о стенки при каждом шаге - тяжело, мерно, и плеск этот разносится по этажу.
Лестница вниз. Ступени бетонные, стёртые посередине - тысячи ног за десятилетия, вмятина в камне. Перила шатаются, Лера не касается - знает. Даша тоже не касается, ступает след в след за Лерой, копирует каждый шаг - подсмотрела и запомнила, автоматически, как запоминает всё, что видит.
Цокольный этаж. Потолок ниже, воздух другой - густой, мокрый, подвальный. Из коридора наверху тянуло пылью и линолеумом, здесь - сырость, хлорка, что-то кислое, забитое в стены годами. Лампочка над лестницей горит - тусклая, жёлтая, мигает через неравные промежутки.
Дверь слева. Металлическая, тяжёлая, с табличкой «Прачечная» - белые буквы на синем, советский шрифт, половина букв стёрлась. Лера берётся за ручку, тянет - скрежет по бетону, протяжный, и она придерживает створку коленом, пропуская внутрь. Халат под курткой мелькает в щели - белый когда-то, сейчас серый, с пятном йода на подоле.
Сырость бьёт в лицо. Не влага - стена сырости, плотная, как ткань. Хлорка - старая, въевшаяся в кафель, в швы, в сам воздух. Когда-то здесь стирали по-настоящему: кипятили, полоскали, выжимали. Теперь - ряды ржавых стиральных машин, белых когда-то, рыжих сейчас, с отвалившимися дверцами и вывернутыми барабанами. Кафельный пол - треснувший, в лужах, вода проступает снизу или капает сверху, не разберёшь. Окно под потолком - маленькое, грязное, серый предрассветный свет едва сочится, и в этом свете прачечная - законсервированная, заросшая ржавчиной изнутри.
Ставлю канистру. Звук - металл по мокрому кафелю, гулкий, раскатистый. Лера дёргает головой на звук, но ничего не говорит. Круги под глазами такие тёмные, что в этом свете похожи на синяки. Скулы обтянуты кожей, и от этого лицо кажется старше - не на двадцать восемь, а на все тридцать пять.
Даша стоит у ближайшей машины, ладонь на ржавом корпусе - отдёрнула, посмотрела на рыжий след на пальцах. Вытерла о штанину, медленно, тщательно, палец за пальцем.
Потом - не поворачиваясь к Лере, глядя на ряды проржавевших машин:
- Поехали с нами. Лер, я серьёзно. Садись в машину - вот прямо сейчас, ничего не бери, - и всё, и не надо тут больше. Нива выдержит троих, мы с Саней не толстые, поместимся. Ну какая прачечная, какой подвал - сядь и поехали, и через час этого места не будет, даже в зеркале.
Тихо, но каждое слово - отдельно, с весом. Даже последнее, про зеркало, - не шутка. Попытка лёгкости, которая не дотянулась. Даша не оборачивается - стоит к Лере боком, подбородок чуть опущен, пальцы всё ещё трут ржавый след на штанине, хотя его давно нет.
Лера не отвечает сразу. Отпускает дверь - та ползёт обратно, останавливается на полпути, повисает на скособоченной петле. Скрещивает руки на груди, обхватывает себя за локти. Стоит прямо - худая, бледная, скулы резче, чем были неделю назад, или кажется в этом свете.
- Не могу, Даш. Хотела бы - но не могу. Тут... - пауза, короткая, и челюсть сжимается на полуслове. - Тут без меня некому.
Тихо, без интонации. Не извинение, не оправдание - констатация, как пульс под пальцами: есть - значит, есть.
Даша поворачивается к ней. Целиком, всем телом, и на секунду видно, как дрогнула нижняя губа, - прикусила, отпустила.
- Я знаю, что ты скажешь. Знаю, Лер. Знаю наизусть, ты мне уже говорила, и я всё равно спрашиваю, потому что - ну а вдруг, правда? Вдруг ты передумала за ночь. Но ты не передумала. Вижу. По лицу вижу. Так хоть послушай меня одну минуту, ладно?
Лера чуть сужает глаза - слушаю. Но плечи не размыкаются, локти стиснуты, всё тело - замок.
- Ольга на шестом месяце. Шестой с половиной, если точнее.
Голос сухой, деловой - утренний обход, список пациентов. Голос, которым зачитывают назначения, а не прощаются.
- Давление скачет. Отёки пошли, я ей ноги бинтую через день. Если не следить - ляжет, и ребёнок ляжет вместе с ней. Просто ляжет и всё, без шума, без крика, без ничего. У меня на неё - магнезия, последние две ампулы, и пустырник, который я сама собирала за забором, и вот эти руки. Больше ничего. Ни аппарата давление мерить, ни капельницы нормальной, ни... - оборвала, выдохнула, продолжила ровнее. - Ладно.
- А Лёшка? - спрашиваю. Тихо, чтобы не сбить, но чтобы знала - слышу. Не фоном, не вполуха.
Лера чуть поворачивается ко мне. Кивает - коротко, признательно, и от этого кивка яснее, чем от слов: ей нужно, чтобы кто-то нёс этот список вместе с ней. Хоть минуту.
Между стиральных машин капает - мерно, гулко, капля за каплей. Лера убирает прядь со лба - жест усталый, автоматический, волосы тут же падают обратно. Продолжает - тем же тоном, не быстрее и не тише, каждое имя - ступенька, по которой спускается глубже.
- Дед Фёдор с сердцем - таблетки кончаются, последний блистер нитроглицерина, я по четвертинке выдаю. Варю ему отвар, пустырник с боярышником, ерунда по меркам нормальной медицины, но тут нет нормальной медицины. Тут есть я и кастрюля. Лёшка, восемь лет, астма. Ингалятор кончается через неделю, может, две - я считала вдохи, двадцать три осталось. Двадцать три вдоха, Даш, - и всё, и дальше я не знаю. Ищу замену, пока нет - слежу, чтобы не бегал на холоде, а он мальчишка, ему восемь, он бегает, он не понимает, что бежать нельзя, ему бежать хочется.
Имена, диагнозы, количество ампул. Перечисляет - как я перечисляю детали, которых не хватает: сухо, по пунктам, без надежды на то, что они появятся. Только у меня - запчасти, а у неё - люди.
Даша молчит. Стоит, слушает. Плечи опущены, пальцы левой руки вцепились в ремень сумки - побелевшие фаланги, стянутые до упора. Капля падает в лужу между машинами, звенит. Ещё одна.
В тишине после Лериных слов - только вода и Дашино дыхание, чуть быстрее, чем нужно.
- Тогда зачем ты всё это делаешь, Лер? - Даша, тише. Голос на полтона ниже, плечи чуть поднялись, стянулись к шее. - Нет, подожди, я не так... Я понимаю зачем, я не дура. Но вот ты стоишь тут, ночь не спала, запомнила, где Грач стоит, прачечная, подвал, петли - ты же это всё в голове держала, пока мы лежали и дышать боялись. А потом мы уедем, и ты вернёшься наверх. И будешь тут. Одна. С Бородой. И он рано или поздно - Лер, ну ты же сама знаешь, что рано или поздно, - решит, что ты ему не настолько нужна. Я вот это не... Ладно, неважно. Нет, важно. Я не понимаю, и мне от этого плохо.
Капля с потолка попадает на жесть стиральной машины - тонкий звон, и он раскатывается по прачечной долго, стенам нечем его заглушить.
Даша стоит неподвижно, ждёт. Не торопит, не повторяет. Умеет, когда надо, - и от этого Дашиного ожидания, терпеливого, непохожего на неё, внутри сжимается что-то, что не хочу трогать.
Лера опускает взгляд - на кафель, мимо. Пальцы впиваются в локти, челюсть двигается - сжала, разжала.
- Потому что вы можете уехать. А я уже нет.
Как факт. Небо серое, пол мокрый, я остаюсь. Три вещи одного порядка. Лера произносит это без горечи, без надрыва - тем же плоским голосом, которым говорила про Ольгу и Лёшку, и от этого тяжелее, чем от целой тирады. Дашина немота после слов - пустая гильза, и звон стих, а давление осталось.
Даша замирает. Лицо - неподвижное, только ноздри чуть раздуваются. Губы сжались в линию - на секунду, едва заметно - и снова разжались. Глаза не отводит, смотрит на Леру. Руки медленно поднимаются, обхватывают собственные плечи, - стало холоднее, или так кажется.
Молчат. Ржавчина на машинах в сером свете кажется бурой, почти живой. Вода отсчитывает секунды - по кафелю, по жести. Воздух густой, набитый хлоркой и временем, и дышать приходится через рот - носом не хватает.
- Что с тобой будет, если узнают? - спрашиваю. Голос не прочищал с ночи, и он выходит грубее, чем хотел, - щебень по жести.
Лера поворачивается ко мне. Смотрит - секунду, не дольше. Голова чуть набок.
- Не узнают. Скажу, что спала. Борода пришлёт кого-нибудь проверить, я покажу заправленную койку, зевну в нужном месте. Не впервой.
Пауза. Лера чуть наклоняет голову - привычка, когда прикидывает что-то, чему не нужны слова.
- А если не поверит - что он сделает? Выгонит единственного медика? На триста человек, с беременной, с астматиком, с дедом, у которого сердце встанет без отвара? Борода не добрый, но он не дурак. Ему проще злиться, чем остаться без меня.
Стоит ровно, плечи развёрнуты, руки по-прежнему скрещены на груди, и ни один мускул на лице не дёргается - ни веко, ни губа, ни складка между бровями.
- Маршрут помнишь? - говорит Лера, и голос снова деловой, предыдущего разговора не было. Выпрямляется, плечи разворачиваются - переключилась мгновенно, рубильник.
Киваю. Помню. Подвал, трубы, лестница, двор, баки. Маршрут лёг ещё наверху, когда она рассказывала, - автоматически, без усилия, как ложится патрон в патронник.
- Помню. Двадцать метров открытого, потом вдоль забора.
Лера кивает - не мне, скорее маршруту, проверяет его в последний раз.
Даша шагает к Лере. Не говорит ничего - обнимает. Коротко, крепко, обеими руками, прижимается - секунда, две, три. Лера замирает - на мгновение руки остаются прижатыми к бокам, напряжённые, негнущиеся, - потом поднимает одну, кладёт Даше на лопатку. Ладонь ложится осторожно, почти невесомо, - и тут же убирает, отступает на полшага. Короче, чем нужно. Резче.
Даша отступает. Глаза блестят, но не плачет. Берёт Леру за руку - обеими, крепко, - и держит, и смотрит. Лера не отнимает.
- Лёшке скажи, чтоб на холоде не бегал. Серьёзно, Лер. Привяжи его к батарее, если надо. Или придумай игру какую-нибудь сидячую, он же мальчишка, они во всё играют. И деду - я не знаю, мяту какую-нибудь, валериану, что у тебя есть, - но ты лучше знаешь, ты же... ты же всё знаешь, Лер, ты тут одна за всю больницу, и за аптеку, и за скорую. Ладно. Ладно, всё.
Оборвала сама себя. Голос почти обычный - почти дашин, с тенью чего-то, похожего на подколку, - и от этого «почти» грудную клетку стягивает сильнее, чем от любого крика.
Лера усмехается - коротко, одним углом рта, - и усмешка эта усталая, но настоящая.
- Попробую. Он быстрый, зараза. И хитрый - второй день прячет кеды, чтобы я не отобрала.
Даша отпускает её руку. Пальцы разжимаются медленно, по одному.
Лера смотрит на меня. Секунду, не дольше - и коротко наклоняет голову. Не рукопожатие, не объятие. Просто - «поняла, иди».
Поднимаю руку - коротко, открытой ладонью. Всё, что могу. Хотел сказать что-то - спасибо, удачи, держись, - но каждое слово кажется мельче, чем нужно, и ни одно не вмещает того, что она для нас сделала. Ладонь вместо слов. Она остаётся. Мы уезжаем. Математика, в которой нет правильного ответа - только тот, с которым придётся жить.
Лера поворачивается к двери в подвал - низкой, железной, с облупившейся краской. Тянет ручку, петли визжат - тонко, протяжно, и звук уходит вниз, в темноту, и оттуда тянет сыростью и ржавчиной.
- Вниз. Потом направо. Не спешите на лестнице - третья ступенька шатается.
Голос без интонации, деловой до конца. Разворачивается, уходит - шаги по мокрому кафелю, тихие, уверенные. Не сутулится, ни на градус, халат мелькает из-под куртки - серая полоска у щиколотки. У порога прачечной задерживается на полсекунды - не оборачивается, просто задерживается, - и уходит. Дверь ползёт за ней, скрежет металла по бетону, глухой удар, и всё. Тишина.
Стоим с Дашей у открытой двери в подвал. Снизу тянет - холодом, сыростью, запахом ржавого железа и мокрого бетона. Сквозняк из проёма облизывает щиколотки, и кожа покрывается мурашками через ткань. Другой мир: прачечная - хлорка и серый свет, а внизу - темнота, которая пахнет землёй и крысами. Даша смотрит на закрывшуюся дверь - туда, куда ушла Лера.
Рюкзак сполз на одно плечо, и она не поправляет, хотя всегда поправляет. Стоит, и руки висят вдоль тела. После арены, после Лериного «потому что вы можете уехать», после всего - не произносит ни звука.
Потом поворачивается ко мне. Открывает рот - и закрывает. Сглатывает. Перехватывает лямку, стягивает до упора.
- Пойдём.
Берёт рюкзак крепче, разворачивается к подвалу. Шагает вниз первая - в темноту, в запах ржавчины, в то, что дальше. Не оглядывается.
Ступени мокрые, стёртые - нога скользит, ловлю равновесие плечом о стену, канистра мотнулась, бензин ударился о стенку с тупым плеском. Бок прошивает коротко, напоминание. Третья ступенька качается под подошвой - Лера предупреждала, и тело среагировало раньше памяти, перенесло вес на переднюю ногу. Даша впереди - силуэт, шуршание рюкзака о стену, дыхание.
Достаю фонарик. Щелчок - луч тусклый, рыжеватый, батарейка на последнем. Круг света выхватывает: бетонный пол в лужах, трубы по потолку - низко, метр шестьдесят, может меньше, - пригибаюсь, макушка всё равно задевает изоляцию, лохмотья стекловаты осыпаются на плечи. Запах аммиачный, едкий, застарелый - крысы, сырость, что-то сдохшее в дальнем углу. Другая сырость, не хлорная, а земляная, подвальная, с привкусом гниющего дерева и ржавчины. Воздух плотный, набитый влагой, - дышать приходится ртом, и на языке оседает горечь мокрого бетона.
Даша оборачивается на свет. Лицо - жёлтое пятно, тени под глазами, скулы, сжатые губы. Протягивает руку - не ко мне, к фонарику. Забираю выше, свечу вперёд. Ни слова. Только дыхание, ровное, контролируемое, и шаги - точные, осторожные, не её обычные.
- Направо, - говорю. Голос гудит, бетонные стены множат его, подбрасывают обратно. Тише. Тише воды - иначе услышат.
Шуршание справа, в темноте за лучом. Когти по бетону - мелкие, частые, торопливые. Писк - тонкий, на грани слышимости, потом ещё один, ближе. Крысы. Даша дёргает плечом, но не останавливается, шаг не сбивается. Луч скользит по полу - масляная плёнка на луже, радужная, переливается в жёлтом свете. Ржавый вентиль на трубе, паутина между труб - толстая, старая, хлопья пыли.
Канистра оттягивает правую руку, ладонь скользит по ребристой ручке, пальцы немеют от холода. Левая - фонарик, обмотанные ладони горят, пальцы почти не гнутся. Перехватываю осторожно, луч дёргается, тени прыгают по стенам.
Лужа - глубокая, ледяная вода заливается в ботинок, хлюпает, и Даша впереди тоже хлюпает, и каждый наш звук - стократный, умноженный бетоном, и мозг отсчитывает секунды с того момента, как спустились: сорок, пятьдесят, минута. Каждая - на вес.
Поворот.
Ещё один. Фонарик желтеет заметнее - батарейка садится, луч сужается, темнота наступает с краёв. Трубы здесь толще, обмотаны чем-то серым, обвисшим, местами содранным до голого металла. Конденсат на стенах - блестит в свете, стекает полосами.
Лестница наверх. Бетонные ступени, узкие, крутые. Дверь - металлическая, тёмная, в потёках ржавчины сверху донизу. Засов - толстый, перекосившийся, бурый от коррозии. Навесной замок под ним - открытый, болтается на дужке, как Лера и говорила. Но задвижка вбита намертво, ржавчина спаяла металл с металлом.
Ставлю канистру. Фонарик Даше - берёт без слов, держит ровно, луч на дверь. Рюкзак на пол, монтировка из бокового кармана - холодная, тяжёлая, гладкая. Правильная тяжесть в руке. Примериваюсь.
Замахиваюсь - и бок, сразу, при развороте корпуса, острая боль до позвоночника, дыхание перехватывает. Стискиваю зубы. Удар.
Металл по металлу - звон бьёт по бетонным стенам, уходит вглубь подвала, раскатывается эхом в обе стороны, отражается, возвращается, и весь Новоград, кажется, вздрогнул. Отдача через монтировку - в перевязанные пальцы, до локтей, до плеч. Створка не дрогнула, задвижка сдвинулась на сантиметр.
Замираем. Фонарик в Дашиной руке чуть дрожит - круг света подрагивает на двери. Тишина. Считаю. Три. Пять. Семь. Наверху - ничего. Ни шагов, ни голосов, ни скрипа.
Десять.
Выдох. Ещё раз. Замах - рёбра отзываются, тупо, длинно, монтировка обрушивается на паз, и в этот раз звук другой: не звон - визг, скрежет ржавого металла, железная планка перекашивается, повисает на одном ушке. Дверь подаётся на полсантиметра - в щель тянет холодом, свежим, острым.
Хватаюсь за край створки, тяну - петли стонут, но идут. Дверь открывается в серый предрассветный свет, и после подвальной темноты этот свет бьёт по глазам - щурюсь, моргаю, и мир собирается по частям: мусорные баки, ржавые, опрокинутые. Покрышки стопкой. Грязь, битое стекло, запах мокрого мусора - тяжёлый, гнилостный. И воздух - открытый, холодный, такой, от которого лёгкие расправляются разом, и разница с подвалом - вынырнуть на поверхность.
Хозяйственный двор. Небо - серо-розовое, низкий туман стелется по земле, силуэты зданий проступают сквозь него. Тихо. Пока - тихо.
Пролом в заборе хоздвора - доски выломаны, торчат щепой наружу, проход в два человека. Протискиваемся - мусор под ногами хрустит, и каждый хруст по нервам. За забором - полоса щебня, и дальше стена из кузовов. Вплотную, автомобили сварены бок о бок, цепи провисают между, колючка поверху. Но правее, метров пять, - проём: выдранный кузов оставил дыру в полтора метра, рваные края, ржавчина хлопьями. Лера знала.
Через проём - металл холодный, рваный, цепляет куртку, Даша проходит боком, прижав рюкзак к груди. По ту сторону - открытое пространство, выжженная полоса земли, щебень скрипит под подошвами. Стоянка. И там, под грязным брезентом, - знакомый силуэт, приземистый, угловатый.
Нива.
Два месяца на спине под днищем, содранные костяшки, масло в порезах, Дашин голос сверху - «Сань, ты там живой?» - и запах бензина, от которого уже не отмыться. Каждый болт, каждый провод, каждая гайка, найденная на развалах и подогнанная напильником. Вот она. Стоит. Ждёт.
Брезент - грубый, мокрый от росы, тяжёлый. Хватаюсь, дёргаю - одним рывком, всем телом, - под ушибленными рёбрами вспыхивает, перед глазами плывёт, зубы до скрежета, - брезент сползает, и вот она. Пыльная, грязная, с разноцветными крыльями - левое серое, правое зелёное, капот в грунтовке, - трещина на лобовом заклеена скотчем, который пожелтел и отстаёт по краям.
Руки ложатся на капот и на секунду замирают - ладони на своём металле, чуть тёплом, хотя утро холодное. Пальцы находят каждый узел сами, по рельефу, по памяти - колёса, днище, капот, ремень генератора, клеммы, щуп. Привычка. Никто не трогал.
Канистра. Крышка бака - заедает, проворачиваю с усилием, и при каждом рывке рёбра напоминают о себе - коротко, зло, отголоском вчерашнего. Бензин льётся из горлышка - бульканье, запах острый, бьёт в нос, капли на землю, на руки. Десять литров. Километров на шестьдесят, если повезёт, - считаю в голове: Нива жрёт по разбитой дороге литров пятнадцать на сотню, а дорога будет разбитой. Борода не обманул - канистра полная, до горлышка. Кодекс: сделка есть сделка, даже если потом пожалел.
Канистру - на заднее сиденье. Рюкзаки туда же - при каждом рывке бок отзывается глухим жаром, дыхание рвётся, приходится замирать на полвдоха, пережидать. Дашин рюкзак - она протягивает, не глядя, и на секунду пальцы касаются, и касание - мгновение, ничего, - но живое, тёплое, и руку хочется не убирать. Рюкзаки заняли всё заднее сиденье - от двери до двери, и Даша молча обошла машину, открыла переднюю пассажирскую.
За руль. Сиденье продавленное, пружина слева колет бедро - знакомо, старая мозоль. Руль в изоленте, сжимаю, и перевязанные пальцы отзываются тупой болью. Зеркало - пустой двор, туман, никого.
Ключ. Пальцы не попадают в замок зажигания - дрожат, мелко, противно, и я сжимаю кулак, разжимаю, пробую снова. Ключ входит. Поворот. Стартер хватает - с полуоборота, как и должен с новой обмоткой, - но двигатель давится сырым воздухом, кашляет и глохнет. Секунда тишины.
Ещё раз - двигатель берёт. Хрипло, низко, карбюраторный рык, неровный на первых оборотах, потом ровнее, увереннее, и дрожь идёт по всей машине, через раму, через сиденье, через позвоночник. Выхлоп - белое облако в холодном воздухе, расползается по стоянке.
Звук мотора в предрассветной тишине - сирена. Каждая секунда на холостых - объявление: мы здесь, мы уезжаем. Сухость во рту, язык прилипает к нёбу, и привкус подвальной пыли всё ещё на зубах. Рука на рычаге, нога на сцеплении, привычная дрожь педали под стопой. Ждать нельзя - прогрев потом, на ходу, если будет ход.
Даша на пассажирском. Дверь захлопнула - металл по металлу, звук разнёсся по стоянке. Ремень не пристёгивает - его нет. Обеими руками упёрлась в приборную панель, спина прямая, глаза на дорогу.
Первая передача. Газ. Нива дёргается, выползает со стоянки, и в зеркале мелькает пустая полоса выжженной земли, стена из кузовов, Новоград за ней - тёмный, неподвижный, - а где-то внутри, за двумя рубежами ржавого железа и дерева, Лера сейчас идёт по коридору общежития, и халат мелькает у щиколотки, и она не оглядывается.
И за стеной - голос. Не сонный - резкий, командный, короткий окрик, и собака отвечает лаем, и лай не смолкает, а крепнет, заходится, и второй голос подхватывает - дальше, левее, - и в зеркале заднего вида что-то мелькает на гребне стены, тень или человек, не разобрать, туман не даёт, - а Нива уже набирает, и руки на руле мокрые, и до поворота двести метров, и каждый из них - на виду.
* * *
Вторая передача - рычаг дрожит, скользит под перевязанной ладонью, втыкается с хрустом. Двигатель набирает обороты, карбюратор захлёбывается на разгоне, потом выравнивается - хриплый, натужный рёв, знакомый до последней ноты. Стена из кузовов уползает в зеркале, голоса и лай тонут за ней. Поворот. Щебень по днищу - дробь, рваная, частая. Колея от старого просёлка: трава по колено, между ней - две борозды, продавленные до глины. Километр вдоль лесополосы, потом на трассу. Километр.
Нива ныряет в колею, и тряска начинается сразу - удар через подвеску, через сиденье, в позвоночник, и отдача во всё тело, и тупой огонь под левым боком вспыхивает ярче, и скрипят зубы, и руки стискивают руль до белого, до боли в разбитых костяшках. Грязь летит из-под колёс - шлепки по аркам, по порогам, по стёклам. Нива проседает, воет на пониженной - перешёл ещё на стоянке, пока двигатель прогревался, - тащит себя через осеннюю жижу, и от натуги дрожит вся, от капота до фаркопа.
Полкилометра. Лесополоса по левому борту - берёзы, белые стволы частоколом в тумане. Справа - поле, бурое, скошенное, стерня торчит мокрыми пеньками. Горизонт мутный, рыжеватый, солнце ещё не встало, свет рассеянный, плоский, без теней. Тихо. Только двигатель, тряска, пустая канистра на заднем сиденье - гремит на кочках, мотается по полу, жестяной стук о порог, бессмысленный и злой.
Даша вцепилась правой рукой в ручку над дверью, левой - в край приборной панели. Лицо белое, волосы выбились из хвоста, прилипли к вискам. Губы сжаты. Не кричит, не командует, не подсказывает - смотрит вперёд.
Ещё полкилометра. Тишина за спиной. Мозг считает: минута от звонка - от крика и лая - до сейчас. Минута, чтобы проснуться, одеться, добежать до пикапа. Минута - мало. Но Борода не дурак, Борода не будет бежать сам - пошлёт, и посланные потратят ещё минуту на споры, ещё одну на пикап, который, может, стоит у ворот, а может, нет. Считаю - и знаю, что считаю зря, потому что незнакомых переменных больше, чем данных.
Километр. Колея выпрямляется, глина плотнее, трясёт меньше. Третья передача. Спидометр дёргается у сорока - Нива быстрее не может, не здесь, не по этому. Впереди - просвет: деревья расступаются, асфальт. Трасса.
Выворачиваю на дорогу. Шины хватают покрытие - и сразу легче: руль перестаёт вырываться, тряска сменяется ритмичным та-тах, та-тах по трещинам и швам разбитого асфальта. Четвёртая. Пятьдесят, шестьдесят, семьдесят. Больше Нива не даст - карбюратор захлёбывается на верхах, обороты плавают, звук плывёт, но держит, не сдаётся, прёт.
Трасса пустая. Ямы, вздутия, куски покрытия вывернуты наружу, трава наступает с обочин. На обочинах - ржавые остовы машин, тёмные в тумане, проступают и гаснут в сером. Ветер бьёт в открытое окно - не закрываю, нужно слышать, что сзади. Холодный воздух режет лицо, глаза слезятся. Запах полей - мокрая земля, трава, грибная сырость, - и поверх него бензиновый перегар из-под капота, сочится в салон через щели.
Километр на трассе. Два. Оглядываюсь - дорога уходит назад, туман лежит над ней рваными полосами, и за ними ничего.
Три.
Жёлтая точка.
Фара. Одна, прыгающая, мелкая - мотоцикл. Далеко, на самом краю видимости, где дорога размывается в сером свете. А за ней - шире, пара: фары пикапа.
Кулаки на руле. Во рту - сухость, привкус подвальной пыли, и каждый удар сердца отдаётся в запястьях. Со стены видели - или услышали мотор, в предрассветной тишине звук карбюраторной Нивы разносится на километр. Пикап быстрее - сильно быстрее, это и так понятно. На ровном - догонит за минуты. На ровном - конец.
Не на ровном.
Грунтовка - вправо, через поле. Едва видна: колея в стерне, полузаросшая, вода в колдобинах блестит тускло. Просёлок, который вёл куда-то, когда было куда вести. Теперь - грязь и глина.
Руль вправо. Нива ныряет с асфальта, подвеска бьёт - раз, два, - грязь взлетает из-под колёс, бьёт в борта, в стёкла, лобовое заливает бурой кашей. Дворники - рычаг, щётка ползёт по стеклу, размазывая грязь полукругом, и в этом мутном полукруге - поле, серое, бесконечное, и колея, уходящая вперёд. Даша хватает ручку двумя руками, локоть бьётся о дверь на кочке, - ни звука, только выдох сквозь зубы, короткий, злой.
Сбрасываю до двадцати перед поворотом колеи, рычаг раздатки - вниз, пониженная щёлкает с хрустом, Нива садится глубже. Мотор ревёт - надрывно, на пределе, - колёса месят глину, грязь фонтаном, но тянет. Машину бросает влево, вправо. Руль рвётся из рук. Держу не пальцами - всем телом, плечами, спиной. Мышцы горят. Ладони - сплошной огонь. Адреналин задвигает за край, и кромка сознания сужается до: руль, колея, зеркало.
Мотоцикл не свернул - идёт по обочине трассы параллельно, пытается найти съезд. Пикап - свернул.
Фары прыгают за полем, метрах в трёхстах - мутные в тумане, расплывчатые. Пикап заходит в колею. И сразу видно по свету: не его территория. Фары дёргаются, рыскают - корму заносит, свет мотается из стороны в сторону. Силуэт машины вязнет, проседает, движение замедляется. Запах глины и мокрой травы влетает в открытое окно - густой, земляной, забивает бензиновый перегар.
Нива прёт.
Сорок на спидометре, стрелка прыгает, руль трясётся - но идёт. Короткая база, лёгкая, злая - вгрызается в глину и выплёвывает её назад, и метр за метром расстояние растёт: триста, четыреста, пятьсот.
Пикап садится.
Оглядываюсь - стоп. Фары замерли, перекосились. Силуэт не двигается - сел, наглухо. Фигуры выскакивают из кабины - две, три, - крик доносится обрывками, ветер рвёт, - и крик глохнет в поле.
Мотоциклист. Нашёл съезд - грунтовую дорожку правее, через поле, наперерез. Визг двигателя - высокий, надсадный, приближается. Силуэт низко пригнулся к рулю, фара прыгает на кочках. Быстро, слишком быстро для грунта. Сто метров. Семьдесят.
Мокрая трава. Колея кончается, мотоцикл вылетает на скошенное поле, стерня и грязь, - и переднее колесо уходит вбок, мотоцикл заносит, и мотоциклист пытается удержать, ноги с подножек, ботинки скребут по земле, - и не удерживает. Мотоцикл валится набок, скользит по мокрой стерне, грохот металла по земле, - и затихает. Человек поднимается. Стоит. Далеко - уже далеко, мы уже прошли, и стерня между нами, и поле, и туман.
Колея выводит на другую дорогу - узкую, асфальтовую, в трещинах, но асфальтовую. Нива выбирается из грязи, колёса хватают твёрдое, и машина выпрямляется, и дрожь меняется - с надрывной на ровную, рабочую. Грязь по борта, крылья залиты, лобовое - бурая каша с полукругом от дворника.
Газ. Третья, четвёртая. Обороты ползут вверх. Зеркало.
Пусто.
Поле за спиной, серое, мокрое, пустое. Ни фар, ни звука, ни силуэта. Туман стягивается над колеей, затапливает следы. Только гул двигателя, ветер в щелях, и та-тах, та-тах по швам дороги, и ничего больше.
Не расслабляюсь. Минута. Две. Пять.
За спиной - серая дорога, туман, ни одной точки.
Десять минут. Руки на руле - мокрые, саднят, ладони пульсируют тупой болью. Педаль газа под подошвой - вдавлена до пола, и нога не отпускает, и мышца бедра дрожит от напряжения, мелко, надоедливо.
Никого. Дорога за спиной - прямая, пустая, серая.
Нога чуть отпускает газ. Спидометр проседает. Шестьдесят. Пятьдесят. Двигатель выдыхает - обороты падают, и звук меняется, из надрывного в ровный, и Нива перестаёт дрожать, и тишина, которая наступает, - другая. Не опасная. Не мирная. Просто - после.
Даша отпускает ручку над дверью. Пальцы разгибаются медленно - побелевшие, затёкшие. Опускает руку на колено. Другую - с приборной панели. Откидывается на спинку, и пружина под ней скрипит, и этот звук - бытовой, мелкий, нелепый - единственное, что движется в тишине.
Не поворачивается. Не говорит. Смотрит вперёд, на дорогу, на трещины в асфальте, на рваные полосы тумана между мокрых обочин.
* * *
Руки отказывают первыми.
Мелкая дрожь - не сильная, не заметная со стороны, но пальцы не слушаются, и руль подрагивает, и дорога перед капотом чуть плывёт, не от тумана - от того, что взгляд не фокусируется. Тело отпускает не разом - толчками, и каждый толчок забирает кусок контроля. Первые - руки. Потом ноги - правая на газе начинает мелко ходить, бедро не держит, и педаль подпрыгивает, и обороты плавают, и Нива то подхватывает, то проседает.
Обочина. Дорожный знак - ржавый столб, табличка: «Новоград 22 км». Три пулевых отверстия, кучно, справа от цифры. Кто-то стрелял по двойке или по букве «Н» - и промахнулся, или попал, куда хотел.
Торможу. Педаль под ногой - ватная, и машина катится дольше, чем нужно, выезжает колёсами на траву обочины, проседает. Глушу двигатель. Ключ - поворот, щелчок, и сразу тишина - такая плотная после рёва мотора, что уши звенят. Металл щёлкает - тик, тик, тик - двигатель остывает, капот парит, белёсое облачко расползается в утреннем воздухе.
Руки на руле. Не убираю - боюсь, что если отпущу, будет хуже. Пальцы в бинтах - грязных, серых от пота и глины, с бурыми пятнами: старая кровь, вчерашняя. Костяшки ноют - тупо, мерно, в ритме сердца. Сжимаю кулаки. Разжимаю. Не помогает.
Дверь пассажирского - хлопок, железо о железо, эхо по пустой дороге. Дашины шаги - по асфальту, потом по траве, быстрые, неровные. Спазм - хриплый, мокрый звук, и ещё один, и кашель, и тишина.
Не оборачиваюсь. Смотрю в лобовое, на бурую кашу грязи с полукругом от дворника. Канава на обочине, трава по пояс, блестит от росы. Солнце пробивается - низкое, медное, первые лучи пробили туман, и роса вспыхивает, и на секунду всё вокруг - золотое и чистое, и совершенно не имеет отношения к нам.
Выхожу.
Ноги - ватные, подгибаются, и несу себя к борту, и прислоняюсь спиной, и тёплый металл через куртку - Нива не успела остыть, и от неё пахнет маслом, бензином, нагретой пылью. Своё. Знакомое. Руки опускаю вдоль тела - обе ходят ходуном, мелко, противно. Те же руки. А сейчас - не могут удержать ничего.
Челюсть. Зубы стучат, мышцы сводит, стискиваю - больно, и боль отрезвляет на секунду, и отпускает, и снова накрывает. Волнами: руки, ноги, челюсть. Каждая волна - слабее, но длиннее.
Пот остывает - на лбу, на шее, между лопатками. Воздух холодный, осенний, чистый. Без Новограда. Без сырости подвала, без гари от костров, без кислого общажного духа. Просто воздух - трава, земля, далёкий запах полевых цветов, которые ещё не знают, что скоро заморозки. Лёгкие расправляются, и первый нормальный вдох за час - глубокий, до дна, - и рёбра отзываются, деловитая, привычная боль.
Даша выпрямляется у обочины. Вытирает рот тыльной стороной ладони. Лицо белое, волосы прилипли ко лбу. Глаза - сухие, тёмные, без слёз, без паники. Морщинка у переносицы - та, которая появляется, когда она думает что-то тяжёлое и не говорит. Губы сжаты, подбородок чуть вздёрнут. Сплёвывает в траву, отходит на шаг, ещё на шаг. Стоит прямо - так же, как стояла у двери перед выходом, как сидела на пассажирском, как шла по коридору общежития рядом с Лерой. Бледная, но прямая. Всегда прямая.
Ветер. Лёгкий, шелестит в траве. Птица вдалеке - короткая трель, оборвалась. Утро начинается. Миру нет дела.
Даша подходит, останавливается в двух шагах. Не прислоняется к машине - стоит напротив, руки в карманах куртки. Молчит. Долго - может, минуту, может, пять, время расплылось, не держит форму. Потом убирает руку из кармана, проводит по лицу - медленно, ладонью, от лба до подбородка, стирает что-то невидимое. Голос - тихий, севший, сорванный рвотой и молчанием:
- Ты ведь знал. Что так будет. Что Борода не отпустит, что канистрой и спасибо не обойдётся. Ты знал, Сань, я по тебе видела - вчера, когда ты вещи в машину складывал, ты их складывал как в последний раз. Аптечку вниз, инструменты по бокам, канистру за водительское - каждую вещь на своё место, ничего лишнего, ничего забытого. И лицо у тебя было такое... рабочее. Как перед выходом на патруль. Ты когда так собираешься - ты не вещи складываешь, ты себя складываешь.
Не обвинение. Наблюдение - точное, как всегда у неё. Она считывала меня весь вечер, а мне казалось, что я нормально держусь. Смотрю на обочину, не на неё. Трава блестит, ржавые стебли полыни торчат из канавы.
- Надеялся, что обойдётся.
Даша выдыхает - коротко, через нос, не смех и не фырканье, а что-то между. Убирает волосы со лба - прилипли, не слушаются, она заправляет их за ухо, и пальцы подрагивают, и она это замечает, и прячет руку обратно в карман.
- Обойдётся. Ну да. Это когда ты утром сказал «всё нормально, просто заберём канистру и поедем» - вот это было «обойдётся»? Я смотрела, как ты нож проверяешь - щёлк, щёлк, туда-сюда, - и думала: нормально, конечно. Очень нормально. Канистру забрать, ага.
Тишина. Щелчки двигателя, реже и реже, часы, которые кончаются. Запах травы на обочине, и в нём - слабый привкус выхлопа, тающий, уходящий. Птица опять - та же короткая трель, оборвалась, передумала.
Не отвечаю. Нечего. Она права - и от этого тяжелее, потому что нож я проверял в темноте, у стены, когда думал, что она спит. Не спала. Конечно, не спала. Даша не из тех, кто засыпает, когда рядом кто-то готовится к чему-то, от чего можно не вернуться. Она лежала, дышала ровно, и наверняка считала мои движения по звуку.
Даша чуть кивает - не мне, не в знак согласия, а так, как кивают, когда услышали собственные мысли вслух и от этого не легче. Подбирает с асфальта мелкий камешек, перекатывает в пальцах - движение автоматическое, ей всегда нужно что-то вертеть в руках, когда думает. Камешек щёлкает о ноготь.
- Лера вчера пуговицу потеряла. - Даша чуть запинается, перехватывает воздух - и продолжает, глуше, быстрее: - Помнишь, на куртке, вот тут. Она когда к нам зашла утром, я заметила - дырка, нитки торчат. Курточка застёгнута криво, на одну пуговицу выше, и воротник набок. Собиралась в темноте. Торопилась. И руки у неё были холодные - я когда прощалась, сжала, а они ледяные. Не от погоды. От того, что она уже всё решила и держала это в себе, может, с вечера, может, дольше. А потом... - Даша обрывает, глотает, и пауза длиннее, чем нужно. - А потом она мне улыбнулась. Такой улыбкой, знаешь, - когда не хотят, чтобы ты запомнил лицо без улыбки. Подсовывают фотографию вместо себя.
Замолкает. Камешек в пальцах - щёлк, щёлк. Ветер шевелит траву у обочины, мягкий шелест, монотонный, равнодушный. Даша не смотрит на меня - смотрит на дорогу позади, прямую, пустую, серую, туда, где Новоград за туманом и двадцатью двумя километрами. Скулы напряжены, желваки ходят под кожей, губы стянуты в белую линию.
- Она собиралась нас выводить. Она это заранее решила. Может, ещё до того как ты на эту арену полез. А может, в тот момент, когда увидела, как ты оттуда вышел. Она мне потом сказала - тихо, в коридоре, пока ты вещи складывал: «Вас здесь не будет через сутки. Или не будет вообще». Вот так, спокойно. Диагноз. Даже голос не дрогнул. Я стояла и думала - как можно говорить такое и не дрогнуть? А потом поняла: она уже отдрожала. До нас. Одна.
Лерин голос в голове - негромкий, деловитый, без надрыва: «Потому что вы можете уехать. А я уже нет». Сказала так, как говорят о расходе бензина, о вещах, у которых есть условия и ответ. Не героизм. Арифметика. Засов, подвал, хозяйственные ворота - она знала маршрут наизусть. Ходила его раньше. Может, не для нас - для себя. Проверяла, работает ли путь, запоминала повороты, считала шаги до калитки. Как я проверяю ножи - не потому что собираешься, а потому что нужно знать, что можешь.
- Она выбрала остаться.
- Да, Сань. Выбрала. - Даша перекатывает камешек, останавливается. Голос тише, но жёстче - прижимает что-то ладонью, чтобы не расползлось. - Только вот что. Лера мне про тебя сказала - ещё там, в общежитии, когда мы бинты меняли. Она сказала: «Он знает, что делает. Руки знают». Просто так, между делом, комплимент вроде. А у самой глаза - ну, ты Леру видел. Она умеет смотреть так, что непонятно, хвалит или приговор читает. И я тогда подумала: она нас не жалеет. Она нас считает. Два человека, машина, шанс уехать - задачка. Решение. А себя она из задачки вычла.
Камешек щёлкает о ноготь. Ещё раз. Даша смотрит на него - мелкий, серый, острый с одного края. Подбрасывает на ладони, ловит. Бросает в траву - несильно, просто раскрывает пальцы. Шелест, и всё.
Борода не дурак. Пикап не вернётся - но вопросы будут, и Борода умеет задавать вопросы так, что отвечаешь. «Я нужнее, чем один боец на арене» - Лерины слова. Она себя оценила как ресурс - полезный, незаменимый, и поставила на то, что Борода не станет ломать то, что ему нужно. Может, и не станет. А может, злость перевесит расчёт. Об этом стараюсь не думать. Не получается.
Даша поднимает голову, смотрит на знак - три дырки, кучно, тёмные на ржавой жести. Долго смотрит. Потом тихо, не мне - скорее дороге, утру, рваным полосам тумана над обочиной:
- Все знают, что делают. Никто не знает, чем заплатит.
Тишина. Челюсть сводит, и я давлю это, привычно, автоматически, как давят всё, что грозит подняться выше рёбер. Даша не развернула мысль, не объяснила, не перескочила на другое - и от этого тяжелее, чем от любого молчания.
Тоже знала, когда села в Ниву. Когда вцепилась в ручку и молчала всю погоню. Ладони горят, бинты пропитались насквозь, и непонятно уже - пот, грязь, сукровица, - всё смешалось, всё одного ржавого цвета. Даша не сказала «поворачивай» и не сказала «останови» - потому что решение было принято не сейчас, а раньше, может, ещё в поселении, может, ещё до. И чем она заплатит - не знает. Как Лера. Как все.
Пальцы ещё подёргиваются, но реже - и вместо дрожи подступает что-то тяжёлое, плоское, серое, без названия. Не облегчение - для него слишком рано. Не страх - для него слишком поздно. Просто - после.
Даша стоит, руки обратно в карманах, ветер треплет выбившиеся волосы. Не уходит. Не подходит ближе. Два шага - ровно столько, сколько нужно, чтобы быть рядом и не касаться.
- Поехали.
Даша не кивает сразу. Смотрит на меня - на руки. Взгляд задерживается на костяшках - там, где ткань потемнела от сукровицы, - и у неё дёргается что-то в лице, мелко, быстро, и она это давит. Потом отводит глаза и отворачивается. Идёт к пассажирской двери. Трава шуршит под ботинками, тяжёлая от росы. На полпути останавливается, не оборачиваясь:
- Бинты надо сменить. На первом привале.
Деловитость. Тревога, переведённая в задачу. Но я киваю, хотя она не видит, и это тоже не кивок.
Сажусь за руль. Ключ. Стартер. Двигатель берёт - сразу, без кашля, отдышался. Вибрация поднимается от педалей, через рычаг, через ладони - мягкая, рабочая, ровная. Тепло педалей под подошвами. Руки на руле - ещё не слушаются до конца, но держат. Хватит.
Первая передача. Нива выползает на асфальт, колёса хватают дорогу. Дорога впереди - прямая, пустая, в трещинах. Ни машин, ни людей, ни дыма над горизонтом. Только асфальт и небо, и Дашина рука на приборной панели - побелевшие пальцы, упёртые в пластик, и больше ничего.
* * *
Поля по обе стороны - пустые, жёлтые, с проплешинами бурьяна. Солнце поднялось, и от мокрой травы идёт пар - низкий, редкий, земля выдыхает после ночи. Нива ровно гудит на четвёртой, руль подрагивает, привычная вибрация через ладони, через предплечья, и каждая нота этого гула знакома: карбюратор чистый, обороты стабильные, масло тёплое. Машина в порядке. Машина всегда проще людей.
Молчание в салоне - другое. Не ночное, не утреннее, не стена - рыхлое, усталое, без давления. Даша смотрит в окно, лоб у стекла, и оно запотевает от дыхания - маленькое пятно, расплывается, тает, снова. Пальцы на приборной панели расслабились, легли свободно, и это заметнее, чем любые слова: десять минут назад вцепилась - теперь просто лежат. Тело отпускает раньше головы.
Бок тянет при глубоком вдохе - монотонно, фоновый шум. Задубелая ткань на руках чешется, и хочется содрать и подставить ладони ветру, но ветер из окна холодный, а на перевязке - грязь, сукровица, и всё это подождёт до привала, до кипячёной воды. До того, что пообещала Даша. Подождёт.
Километры идут ровно, без счёта. Асфальт разбит, но терпимо - трещины, не ямы, Нива держит скорость, стрелка спидометра лежит на шестидесяти и не дёргается. Мимо - бетонные столбики ограждения, через один, через два, некоторые завалены, торчат арматурой. Столб, столб, пусто, столб. Ржавый остов на обочине - легковая, марку не разобрать, крыша провалена, из окон кусты, из кустов птица, вспорхнула, пропала. Указатель без таблички: голый столб, и на нём кто-то намалевал белой краской стрелку. Куда - непонятно. Может, некуда.
Дашино дыхание ровное, спокойное, глаза полуоткрыты. Не спит, но где-то рядом - на границе, где тело тяжёлое и мысли замедляются. Хорошо. Пусть.
- Останови.
Тихо. Не просьба, не команда - слово, которое вышло само, раньше, чем решение. Дашин голос - севший, негромкий, первое слово за час, может, за два. Она уже выпрямилась, лоб оторвался от стекла, и смотрит не на меня - вправо, за обочину, прищурившись, что-то узнала.
Нога на тормоз. Нива замедляется, гравий под колёсами, съезжаю к обочине. Двигатель на холостых - тихий, бормочущий. Руки на руле, жду.
Даша открывает дверь - щелчок ручки, скрип петель - и выходит. Не оборачивается, не объясняет. Трава шуршит под ботинками - сухая, нагретая, не та болотная грязь. Шаги быстрые, уверенные - ноги знают, куда, раньше головы.
На обочине, между двумя бетонными столбиками - дерево. Яблоня. Невысокая, кривая, ствол в серо-зелёном лишайнике, кора в трещинах, и ветки - раскидистые, корявые, в разные стороны, не знают, куда расти, и решили - во все. Не посажена. Сама. Семечко попало в трещину бетона, дождь, год, другой, - и вот. Корни пролезли под ограждение, приподняли столбик, сдвинули на полладони. Бетон треснул. Дерево - нет.
Яблоки - мелкие, зелёно-жёлтые, твёрдые, с розоватым бочком там, где солнце. Много. На ветках - гроздьями, на земле - в траве, в падалице, и от падалицы идёт запах: сладковатый, подбродивший, с кислинкой. Тёплый, густой. Забирается в горло и стоит там.
Глушу двигатель. Тишина - мягкая, не пустая. Ветер перебирает листья, и от этого шелеста хочется закрыть глаза. Птица далеко - трель, короткая, оборвалась. Потом снова, длиннее, увереннее. Кузнечик в траве стрекочет, замолкает, и в паузе слышно, как падалица глухо стукает о землю - одно яблоко, где-то за стволом.
Даша стоит у яблони, запрокинув голову. Солнце сквозь листву - пятна на лице, на плечах, подвижные, рваные. Тянется - ветка низкая, не нужно даже на цыпочки - и срывает. Яблоко в ладони: маленькое, помещается целиком, кожица тёплая от солнца. Подносит к лицу - нюхает. И откусывает.
Хруст - резкий, громкий в тишине. Сок на губах, на подбородке. Даша жуёт - и морщится, вся: глаза зажмурились, нос сморщился, губы стянулись, и сквозь это - вдох, короткий, судорожный, откусила не яблоко, а лимон. Кисло. Кисло до оскомины, до скрипа на зубах, видно по лицу - горько, вяжет, зелёное совсем.
Открывает глаза. И улыбается.
Не широко - одними глазами, щурясь на солнце, и морщинки у висков, и сок на подбородке, и яблоко в руке, надкусанное, кривое. Не понимаю, чему. Кислятина, скулы сводит, а у неё - вот это лицо, и видит она что-то, чего я не вижу.
Протягивает мне.
Молча. Рука вытянута, яблоко на ладони надкусом вверх, и ждёт - терпеливо, спокойно, с этой улыбкой, которая никуда не делась. Даша, которая комментирует всё, которая не может пройти мимо кепки Михалыча и не выстроить из неё историю, - молчит. Могла бы сейчас сказать что угодно. Не говорит. И молчание это - не пустота, не стена, не тишина обиды. Другое.
Трава пружинит под ботинками - сухая, хрустит, и это другой хруст, не тот, что в подвале, не тот, что на грунтовке, - мирный, нестрашный. Выхожу из машины, и солнце бьёт по лицу, по шее - тёплое, забытое, за сколько дней. Тело хочет стоять и не двигаться. Воздух - полевой, лёгкий, без Новограда, без сырости стен, без запаха чужого пота. Яблочная кислинка поверх всего. Скулы сводит ещё до первого укуса - от запаха, от одного вида Дашиного лица, сморщенного и счастливого одновременно.
Пальцы соприкасаются, когда беру яблоко из Дашиной руки. Её - без бинтов, тёплые, сильные, знакомые. Мои - в грязных бинтах, неловкие. Задерживается - на полвдоха дольше, чем нужно для передачи яблока. Потом отпускает, тянется к ветке, срывает себе другое.
Откусываю. Кисло - мгновенно, до корней зубов, мякоть плотная, хрустит, и сок терпкий, горьковатый, заполняет рот. Рот сводит. Кислота остаётся на языке, на нёбе - резкая, живая. Не бензин, не кровь, не пыль. Яблоко. Просто яблоко - зелёное, кривое, с дерева, которое никто не сажал и никто не просил расти.
Полшага между нами. Даша жуёт, морщится, щурится. Второй укус - или привык, или чуть слаще, но оскомина отпускает, мякоть на зубах зернистая, плотная. Стоим, жуём, молчим.
Два человека у обочины, под деревом, которое выросло само.
Ладонь ложится на кору - шершавая, тёплая от солнца, лишайник под пальцами бархатный, мягкий. Те же руки, что ломали кость. Те же, что держали руль. Те же - и не те. Стоит тут. Никто не сажал.
Даша лезет в сумку. Рука задерживается внутри - секунду, может, две, пальцы касаются чего-то, замирают. Может, ищет флягу, может, просто перекладывает - сумка у Даши всегда набита, и она вечно роется. Потом достаёт флягу. Пьёт - запрокинув голову, горло двигается, и капля воды стекает по подбородку, по шее. Протягивает мне - не глядя, привычным жестом, дома, на крыльце, а не на пустой трассе в двухстах километрах от всего, что было домом.
Дорога - прямая, пустая, в трещинах, уходит на юг. Даша доедает яблоко - огрызок летит в траву, к падалице, к остальным. Вытирает руку о штанину, другой рукой набивает карман - три яблока, четыре, сколько влезет, деловито, быстро, всю жизнь собирала. Смотрит на дорогу, щурясь. Ветер шевелит листья над нами - тихо, ровно, без остановки. Лера где-то позади. Новоград - позади. А рёбра ноют, и руки помнят всё, что делали вчера, и никакое яблоко этого не отменит.
Киваю на машину. Даша идёт первой - трава шуршит, дверь хлопает, пружины скрипят. Завожу. Нива берёт сразу - привыкла.
Яблоня в зеркале заднего вида уходит назад. Кривой ствол, раскидистые ветки, пятно зелёного между серыми столбиками. Потом - поворот, и нет её. Только кислота на языке, и дорога, и Дашина рука на приборной панели - пальцы не сжаты, просто лежат, и кончики чуть блестят от яблочного сока.
Глава 10. Следы
А.Р. Бессонов, конфликтология малых сообществ, Поволжский гуманитарный центр, 2091.
Любопытная закономерность: в архивах гарнизонных рапортов того периода слово «дезертир» почти всегда сопровождается развёрнутой характеристикой. Не потому что устав требовал, - потому что преследователь, сам того не осознавая, выстраивал портрет человека, а не цели. Рапорт становился дневником. Охота - диалогом с отсутствующим собеседником.
* * *
Стена из машин - два слоя. Нижний - легковые, сваренные цепями, кузова засыпаны землёй. Верхний - фургоны, «Газели», одна перевёрнутая «Ока» без колёс, втиснутая в щель между кабинами. Снаружи - колючая проволока, одна нитка, не спираль. Вскарабкаться - двадцать секунд. Перерезать - пять.
Четверо тянут ворота. Рельсы на петлях - скрежет металла по бетону, протяжный, зубной. Четыре человека на открытие: медленно, уязвимо. При штурме группой в шесть-восемь человек - тридцать секунд на вскрытие, если с инструментом. Без инструмента - минута. Для банд хватит, для организованной группы - забор.
Вышки. Три, но на двух - по одному наблюдателю. Третья пуста. Обеденное время или нехватка людей. Юго-западный сектор - слепая зона: вышка не достаёт, кустарник подступает на пятнадцать метров. Не расчищено. Расслабились. Или не было кому - это точнее.
Воздух внутри - тяжёлый, сырой, оседает на коже и одежде. Новоград стоит в низине. Дым, кислый пот, немытые тела. Дефицит мыла, дефицит топлива для нагрева воды, высокая плотность населения, вентиляция никакая. Через час здесь - и пахнешь как местный.
Коля и Тихон - в кузове, стволы вниз. Приказ: не трогать никого, не угрожать. Двое охранников у ворот переминаются. Один постукивает битой о ладонь - ритмично, навязчиво. Самоуспокоение, не угроза.
Комендант Зуев - в кабинете. Аккуратный, чистый, неуместный среди общей серости. Чашка с чаем на столе, блокноты, карта на стене. Руки мягкие, без мозолей. Берёт документы двумя пальцами, как ненадёжное.
Пахнет от него мылом и чаем. Привилегии, доступ к ресурсам.
- Ищу дезертира. Военнослужащий, покинул расположение части. Мог проходить через ваш населённый пункт.
Зуев кладёт документы на стол. Поправляет очки - одна дужка замотана изолентой, пальцы сами находят стык. Делает глоток чая.
- Был. - Надевает очки обратно. - Дня четыре назад, может, пять. Пробыл недолго. Я бы направил вас к Виктору - он с ним общался плотнее. Ближе к, скажем так, практической стороне вопроса.
- Борода. Его все так зовут. Он у нас отвечает за... - Зуев подбирает слово, как выбирают инструмент из ящика, - ресурсное обеспечение.
«Ресурсное обеспечение» вместо «горючее и склады». Человек, который привык к кабинетам. Даже сейчас. Особенно сейчас.
- Направьте.
* * *
Спортивный магазин. Пыль, старый пластик манекенов, затхлость - и поверх всего табачный дым, слоями, месяцами. Борода сидит за столом: огромный, широкоплечий. Центр тяжести низко, ноги расставлены. Привычка к драке, но не военная - уличная. Тюремная. Опасен вблизи. На дистанции - уязвим. Руки большие, но не быстрые. Пальцы толстые, сжимает и разжимает - хозяйский жест. Жуёт что-то - щепку, кусок вяленого мяса. Чавканье, щёлканье зубов. Привкус чужого табака оседает на языке, горклый, сладковатый.
Из подсобки тянет бензином. Запас топлива за стеной, метрах в пяти.
Пластиковый стул у стола - хлипкий. Не сажусь. Стоя - выше, быстрее, контроль позиции. Борода замечает. Усмехается. Узнаёт привычку.
Глаза у него считают. Оценивает - рост, массу, снаряжение. Взаимная оценка: он - меня, я - его. Весовая категория, дистанция, количество людей снаружи. Борода решает, что это не его ситуация. Правильно решает.
- Был тут один. Тихий. - Борода перекатывает щепку из одного угла рта в другой, зубы щёлкают по дереву. - Я таких за версту чую, начальник. Руки, взгляд, как стоит - всё ваше, казённое. Я ж на зоне насмотрелся: приходят такие - вроде спокойные, а от них воздух звенит. Ваши?
- Наш. Дезертир.
- Дезертир. - Борода пробует слово на вкус, жуёт его вместе со щепкой. Подаётся вперёд, локти на стол, дерево скрипит. - Ну, я тебе так скажу. Я этому дезертиру дал работу. Честную. Арена - бой, бензин, всё по-людски. Первый бой - три минуты, и то я добрый был, моего поставил не самого злого. А он моему бойцу руку сломал. Здоровый мужик, сто двадцать кило, кулак как моя голова - а твой солдатик ему хрусть, и готово. За тридцать секунд. При всех.
Тридцать секунд. Контроль, а не бешенство. Это опаснее.
Борода откидывается. Стул жалуется под ним - протяжно, деревянно. Достаёт из-под стола пачку сигарет, мятую. Выбивает одну о ладонь. Не закуривает - держит в пальцах, крутит.
- Потом я ему говорю: ещё бой, вот твой бензин, забирай. Всё честно. А он смотрит и молчит. Вот так стоит, и глаза - мёртвые. Не злые. Мёртвые. Я на зоне таких видел. Которые не кричат. - Борода вставляет сигарету в угол рта, но не прикуривает. - И свалил ночью. Бензин мой увёз, десять литров. С девчонкой.
- Девчонка.
Борода смотрит в потолок. Не вспоминает - решает, что отдать.
- Молодая. Рыжая? - Пауза. Крутит колёсико зажигалки, огонь не зажигает. - Нет, тёмная. Хвост. Веснушки. Болтушка - из тех, что языком чешет, пока не остановишь. Но с ним - притихла.
Притихла. Борода описывает не заложницу. Заложница - другой набор слов: «таскал за собой», «забитая». Притихла - значит, обычно не тихая. Значит - выбрала. Добровольно.
- Транспорт.
Борода закуривает. Дым - густой, жёлтый, тяжёлый. Прищуривается сквозь него, и на секунду непонятно: то ли вспоминает, то ли прицеливается.
- Нива. Старая, карбюраторная. Он её сам собрал - видно было, что не из салона. Железо разное, крылья не родные. Но мотор - чистый, звук ровный, движок гудел, будто новый. Мои так не могут. - Борода стряхивает пепел на пол, мимо пепельницы. Пепел ложится на мой ботинок - тёплый, невесомый. - Я б его оставил, если честно. Руки золотые. Механик - это ж как врач здесь, на вес бензина. А он - бензин спёр и уехал. Обидно, начальник.
Борода, который ставит людей на цепь за литр топлива, - и губы кривятся, скула дёргается, кулак на столе белеет в костяшках. Не играет. Челюсть ходит из стороны в сторону, жвалами, как перемалывает обиду вместе с фильтром. Один предмет - десять литров бензина - и вся эта туша ходит ходуном.
- Направление?
- Юг. Трасса на Воронеж. - Борода наклоняется вперёд. Табачное дыхание - тяжёлое, горячее. Сигарета дымит в двадцати сантиметрах от лица. - Найдёшь - передай от меня. Десять литров - это не бензин, начальник. Это принцип.
Молчу. Борода ждёт реакции - не дожидается. Откидывается. Жуёт фильтр. Щёлканье зубов в тишине.
За стеной - рабочий гул Новограда. Молотки, тележки, голоса. Темп медленный. Люди работают, потому что система требует. Дети - грязные, тихие. Стоят и смотрят.
- Ещё. Бой на арене - как именно дрался?
Борода смотрит - внимательно, впервые за весь разговор. Сигарета замирает у губ.
- А тебе зачем? - Прищур. Оценка. - А, понял. Прикидываешь, как брать будешь. - Хмыкает, затягивается. - Чисто дрался. Без лишнего. Без показухи. Шаг, два - и человек лежит. Второго боя не дал: сломал руку и ушёл. Спокойно, как с работы. Даже не запыхался.
Борода давит окурок о стол. На дереве - десятки таких следов, чёрных, круглых.
- Я много кого видел на арене, начальник. Злых, бешеных, трусливых - всяких. Этот - другой. Мог убить - не убил. Не потому что добрый. Потому что ему не надо было. Он выбирал. А кто выбирает - тот опасный. На зоне таких боялись. Не тех, кто орёт, - тех, кто молчит и смотрит.
Тюрьма научила считывать людей не хуже, чем армия - меня. Борода рассказывает подробно, охотно - но при словах «молчит и смотрит» отводит глаза, и щепка в зубах замирает. На полсекунды. Достаточно.
Не убил - мог. Уехал ночью, забрал бензин, забрал девушку. Пальцы на ремне автомата - привычная шершавость брезента, стёртая до гладкого у пряжки. Нива собрана не за неделю - видно по тому, как Борода описывает мотор. Долго собирал, тщательно. Это не импульсивный побег - это подготовка.
Дезертир - слово подразумевает трусость, но труса описывают иначе. Трус не ломает кости профессионально и не собирает двигатели по запчастям. Трус бежит налегке.
Поправка: дезертир - юридический термин. Он покинул расположение части и убил троих сослуживцев. Факт. Задача - вернуть. Мотивы, качества, навыки - данные для тактического планирования. Формулировка для рапорта, формулировка для себя. Должно быть одно и то же.
Выхожу из магазина. Солнце - ровное, белое, без теней. На площади - столб с цепью, ржавый. Утоптанная земля вокруг, тёмная, просевшая. Следы ног - много, глубокие: люди стояли долго, плотно, переминались. Арена. Или то, что здесь называют ареной. Столб, цепь, круг зрителей - и человек посередине, прикованный за щиколотку. Борода не рассказал про цепь. Не пришлось - следы говорят сами.
Рука в кармане касается блокнота. Запись - короткая, привычная. Дата. Объект: подтверждён, в сопровождении женщины (добровольно), транспорт - Нива, карбюраторная, направление - юг. Ресурс: десять литров, радиус восемьдесят километров максимум. Поведение: контролируемое, подготовленное.
Большой палец задевает корешок - потёртый, мягкий, знакомый. Полблокнота исписано. Два года поиска. Четырнадцать поселений, шесть городов, двое свидетелей, которые его видели, и ни одного, который выдал бы с первого вопроса.
Люди его прикрывают. Не все. Но достаточно. Третье поселение назад - тётя Нина молчала в лицо, глядела мимо и повторяла «не видела, не знаю». Михалыч в Сосновке продержался сорок секунд, потом заговорил - но выдал только то, что уже не имело значения. Здесь, вероятнее всего, будет то же. Борода - исключение: сдаёт, потому что личное.
Люди не прикрывают опасных. Прикрывают своих. Мысль, которая ничего не меняет в задаче. Не должна менять.
Стоп. Данные. Направление. Транспорт. Ограничения.
Зуев провожает до ворот. Идёт рядом - мягко, подстраиваясь под шаг. Руки за спиной, пальцы сцеплены. Поза чиновника на обходе территории.
- Знаете, я рад, что армия проявляет... активность. - Зуев подбирает каждое слово, как монеты со стола - аккуратно, по одной. - Бензин. Десять литров - это серьёзная сумма по нашим меркам. Неделя работы генератора. Найдёте - дайте знать. Разумно поддерживать... связь. В наше время.
Десять литров для Зуева - ресурс. Сломанная рука для Бороды - оскорбление. Оба хотят, чтобы нашёл. Оба готовы помочь - пока это им выгодно.
Рука Зуева ложится на плечо - мягкая, административная. Жест, который он привык использовать на подчинённых.
Снимаю его руку с плеча. Молча, без резкости. Зуев мигает. Убирает руку за спину.
- Спасибо за содействие.
Разворачиваюсь. Ворота скрежещут за спиной - четверо тянут рельсы обратно. Солнце на лице, тёплое, сухое - после новоградской сырости кожа стягивается от перепада. Коля и Тихон в кузове УАЗа ждут. Тихон - неподвижный, руки на автомате. Коля вертит головой, рука на ремне - пальцы перебирают пряжку, быстро, мелко. Привыкнет. Или нет.
Ключ зажигания - металл нагрелся на солнце, обжигает подушечки пальцев. Дизель берёт - тяжёлый, ровный, армейский. Уверенный гул, не нервный карбюраторный стрёкот Нивы.
Зеркало заднего вида. Новоград уменьшается - стена из машин, вышки, столб с цепью. Система, которая работает, пока есть, кого кормить, и есть, кого бояться.
Трасса. На юг. Восемьдесят километров - максимум на десяти литрах. Каменка - ближайший населённый пункт. Шестьдесят километров. Если доехал - дозаправился. Если нет - между Каменкой и следующей точкой, на обочине, с пустым баком и подтекающим сальником.
Найду. Вопрос - когда, не если.
Дизель тянет. Данных достаточно.
Должно быть достаточно. Девчонка - добровольно. Нива - не за неделю. Люди - прикрывают.
Руки на руле. Вибрация двигателя уходит в ладони, мелкая, ровная. Зеркало заднего вида - Тихон проверяет крепление тента, Коля смотрит в окно. Дизель ворчит. Трасса на юг.
* * *
Зуев отдаёт ключ от четырнадцатой - второй этаж, общежитие. Бывшая пятиэтажка через двор от спортмагазина. Лестница узкая, пахнет сыростью и мочой, ступени гудят под ботинками - бетон, пустой пролёт, эхо. На площадке между этажами - детский велосипед без переднего колеса, прислонённый к стене. Кто-то надеется починить. Или забыл.
Дверь не заперта. Замок выломан давно - язычок болтается в пазу, не цепляет. Петли сухие, тугие, дверь открывается рывком и бьёт о стену. За ней - тишина. Не мёртвая: за стеной кашляют, где-то этажом ниже плачет ребёнок, гулко и монотонно. Четырнадцатый номер молчит.
Запах первый: хлорка. Разбавленная, слабая - протёрли пол, но давно, дня три-четыре назад. Под хлоркой - сырость стен, плесень из угла, матрасная затхлость. И третий слой, самый тихий: машинное масло. Следовой, почти стёршийся. Человек, который работает с двигателями, оставляет этот запах везде, где живёт - руки, одежда, волосы. Не выветривается за три дня. Не выветривается за неделю.
Бледно-зелёная краска до середины стены, выше - побелка, бурые пятна протечек. Две кровати, застелены серыми одеялами. Между ними - тумбочка. Окно. Ничего личного: уехали, забрали всё. Кто-то убрал после - или они сами, перед уходом. Убрали тщательно, если сами: ни обрывка бумаги, ни забытой вещи на виду.
Линолеум скрипит под ботинком. Медленный обход по периметру - от двери вдоль левой стены, мимо первой кровати. Вмятины на полу: четыре точки от ножек. Ещё четыре - у противоположной стены. Расположение параллельное, расстояние от края до края - метр двадцать, может, метр тридцать. Вмятины глубокие, ровные, без следов смещения. Кровати стояли так с первого дня и не двинулись ни на сантиметр.
Мужчина и женщина в бегах, которые спят раздельно. Не пара - или что-то, чему нет короткого названия.
У окна - потёртость на линолеуме. Не от мебели: от ног. Кто-то стоял подолгу, переминался с пятки на носок. Стекло грязное, мутное - как и большинство уцелевших в здании, те, что не заколочены фанерой. Но в центре этого стекла - протёрто. Размашисто, рукавом или ладонью, широким круговым движением. Похоже на женский жест - мужчина скорее протёр бы точечно, по линии взгляда. Впрочем, это гипотеза, не факт. Кто бы это ни был - стоял здесь часто, протирал стекло, чтобы видеть двор. Столб с цепью. Ворота. Пыльную площадь.
Пальцы ложатся на стекло - холодное, тонкое. Ветер поддувает в щель между рамой и стеклом, тонкий непрерывный свист, который замечаешь не сразу, а через минуту, когда он уже въелся в слух. За окном - тот же двор, та же утоптанная земля. Потёртость на линолеуме глубокая - стояли подолгу. Протёртое стекло - протирали не раз.
Подоконник. Краска облупилась, дерево серое, рыхлое. На краю - царапина в четыре-пять сантиметров, неглубокая. Ноготь проходит поперёк: свежая. Дерево внутри светлое, не успело потемнеть. Одно протяжное движение лезвием - не пилящее. Точил нож или нервная привычка, у солдат бывает: руки ищут, чем заняться, пока голова работает отдельно. Ковыряют дерево, скоблят металл, крутят в пальцах гильзу - автоматика, которую не замечаешь за собой, пока кто-нибудь не укажет.
Ящик тумбочки - пустой, скрип дерева, на дне тонкий слой пыли. На поверхности два кольца от кружек - рядом, параллельно. Пили вместе, сидя на разных кроватях. Чай, кипяток, что нашлось. Два кольца, два одеяла, метр двадцать между ними.
Щель между задней стенкой тумбочки и стеной - восемь, может, десять сантиметров. Рука проходит с трудом. Пыль. Крошки штукатурки. И бумага.
Зелёная обёртка, красный крест, надпись: «Индивидуальный перевязочный пакет». Смятая, скомканная - но не затолкана специально. Упала. Скатилась по стене, легла в щель. Маленькая - легко уронить, легко не заметить.
ИПП. Армейский. Стандартный комплект - каждый солдат носит в нагрудном кармане, пока служит. После службы - по привычке. Бинт и подушечка внутри, обёртка - наружу, в мусор. Но в помещении мусора нет, всё вычищено. Он убрал за собой - аккуратно, методично, как при отходе с позиции. И одну обёртку уронил.
Бумага тонкая, тёплая от помещения. Разглаживаю на ладони - партия третьего квартала, позапрошлый год. Армейское снабжение, не гражданское. Значит, забрал с собой, когда уходил. Или нашёл по дороге, но первое вероятнее - привычка носить ИПП переживает любой дембель.
Армия из него не вышла. Как бы ни бежал - руки делают то, чему научены: нож точат на подоконнике, перевязочный пакет в кармане, помещение убрано при отходе. Дисциплина не показная, а рефлекторная, вросшая в мышцы. С таким будет трудно - не потому, что опасен, а потому, что аккуратен. Одна ошибка на всю комнату - и та случайная.
Обёртка ложится в нагрудный карман, шуршит, устраивается рядом с блокнотом.
За стеной - шаги, скрип половиц, чей-то приглушённый разговор через перегородку. Новоград продолжается. Четырнадцатый номер - нет.
Дверь закрывается с тем же тугим рывком. Замок не цепляет - язычок скользит мимо паза.
Лестница вниз. Ступени гулкие, бетонные, каждый шаг отдаётся эхом в пустом пролёте. Детский велосипед на площадке - прохожу мимо, и руль качается от движения воздуха, тихо скрипнув. В кармане - обёртка ИПП и всё, что она означает: солдат, который бежал два года назад и не перестал быть солдатом. Аккуратный, контролируемый, подготовленный. Одна обёртка на пустое помещение.
А кровати - раздельно. Метр двадцать и ни сантиметром ближе. Деталь, которая ничего не даёт для поиска и которую не получается отложить.
* * *
Зуев упомянул медпункт вскользь, между делом - «если нужно осмотреться, у нас и медицинская служба имеется, в школе, напротив». Медицинская служба. Одна медсестра и кабинет биологии. Зуев и мёртвому продаст формулировку.
Школа - одноэтажная, кирпичная, с выбитыми окнами первого этажа, заколоченными фанерой. У входа - выцветшее панно: дети, солнце, буквы. Краска лопнула пузырями, лицо у крайнего ребёнка отслоилось до штукатурки. Дверь открывается легко, петли смазаны - кто-то следит. Коридор тёмный, пахнет мелом и бумагой, старой, слежавшейся - школьный запах, который не выветривается даже из руин. Кран у входа - латунный, позеленевший - капает в жестяное ведро. Подставляю ладонь, глотаю. Вода ржавая, с медным привкусом.
Третья дверь справа. Табличка - картонка с надписью от руки, фломастером: «Медпункт». Фломастер синий, буквы чёткие, с нажимом. Почерк человека, привыкшего к записям.
Стучу. Тишина. Стучу ещё раз - и дверь открывается сама: была прикрыта, не заперта.
Бывший кабинет биологии. Плакат «Строение сердца» на стене напротив - выцветший, но читаемый, левый желудочек почти белый, правый ещё розовый. В углу - скелет, пластиковый, учебный. Жёлтый от времени, одна рука отломана по локтевой - обломок кости висит на проволоке, покачивается от сквозняка.
Стол металлический, больничный: бинты - серые, многократно стиранные, сложены стопкой. Ножницы. Пара блистеров, три пузырька. Запах - спирт и полынь, два главных, а под ними - старая школьная пыль, мел, бумага. На языке ещё держится медный привкус водопроводной воды.
За столом - женщина. Худая, бледная, тёмные круги. Волосы короткие, стрижены неровно - ножом или тупыми ножницами. Халат серый, застиранный, на два размера больше: плечевые швы висят. Руки тонкие, но уверенные - записывает что-то в тетрадь, дописывает строку, откладывает карандаш. Берёт пузырёк, проверяет уровень жидкости на свет. Стекло звенит тихо, аптечно.
Не вздрогнула, когда открылась дверь. Не подняла головы, пока не закончила запись - поставила точку, закрыла тетрадь. Только потом - взгляд. Прямой, усталый. Просто - ещё один человек, ещё одна проблема.
- Валерия?
- Лера.
Одно слово - и поправка. Не «да», не «чем могу помочь» - сразу граница: так меня зовут, так и обращайтесь. Поднимает пузырёк к полоске света из-за фанеры. Не спрашивает, кто я. Ждёт. Врач на приёме: следующий, садитесь, что беспокоит.
- Сержант Григорьев, армейская комендатура. Провожу опрос в рамках розыскных мероприятий. Займу несколько минут.
Канцелярит - намеренно. Казённые слова глушат тревогу у одних, усыпляют у других. Лера кивает, как кивают врачи, когда пациент описывает симптомы: принято, зафиксировано. Руки не замерли - крышка, проверка, крышка обратно. Ритм не сбился. Либо не знает ничего, либо знает - и готова.
- Интересует конкретный случай обращения. Мужчина, двадцать - двадцать пять лет. Травмы верхних конечностей. Период - трое-пятеро суток назад.
Лера ставит пузырёк. Протирает стол тряпкой - привычное, автоматическое движение, по кругу, от края к центру. Полоска солнца через фанерную щель ложится ей на запястье - кожа красная, потрескавшаяся на костяшках. Руки медсестры, которая моет их десять раз в день водой, в которой нет ни мыла, ни тепла.
- С руками - каждый второй. Арена.
Убирает тряпку, поправляет халат на плече - шов сползает, она машинально подтягивает.
- Бинтую, промываю, отправляю. Имён не спрашиваю. Не все хотят называться.
Точно. Коротко. Не «не помню» - «не спрашиваю». «Не помню» проверяемо, «не спрашиваю» - позиция. Грамотно.
- Данный случай - с особыми приметами. Приезжий, транзитный. Сопровождался молодой женщиной.
Пауза. Короткая - полсекунды, не больше. Рука с тряпкой замирает на излёте и продолжает движение. Микрозадержка. Ждёшь её, готовишься - и всё равно едва ловишь. Вот тут. Именно тут.
- Народу много. - Лера выравнивает этикетку на пузырьке. Пальцы точные, спокойные. - Лица путаются.
Молчу. Секунда. Пять. Десять. В тишине - стеклянное позвякивание, далёкий детский голос за фанерой окна, покачивание обломанной руки скелета в углу. Проволока тихо скрипит.
Лера не заполняет тишину. Сортирует. Стекло о дерево. Опасный свидетель. Не тот, который боится, а тот, которому нечего терять, кроме работы. А работу - не бросит.
Обхожу стол. Не быстро, не угрожающе. Открытый шкаф, три полки. Банки с отварами: бумажные этикетки, написано от руки, чернила расплылись. Полынь, ромашка, что-то третье - буквы неразборчивы. Блистеры таблеток - мало. Очень мало.
Пустые места.
Прямоугольник без пыли - след от упаковки, прямоугольный, чёткий. Рядом - кольцо на полке, круглый чистый след от банки. Антисептик. Провожу пальцем по прямоугольнику: дерево гладкое, без пылевого слоя. Принюхиваюсь - химический след, слабый, но свежий. Три дня. Четыре максимум.
Лера не перестала работать. Но смотрит - не на руки, а на мой палец. Следит, где останавливаюсь, что трогаю. Как хирург следит за чужими руками возле инструментов.
- На учёте у вас числился антибиотик. Здесь. - Палец на прямоугольнике. - Выдан недавно.
Тишина. Лера опускает тряпку на стол. Аккуратно, складывает вчетверо. Не бросает.
- Израсходован. Штатно.
- Дата расхода?
- Точную не назову.
Берёт тетрадь со стола - обычная, школьная, в клетку, обложка потёртая. Открывает, кладёт перед собой. Жест ясный: вот документация. Смотрите. Мне скрывать нечего. Люди, которым скрывать нечего, не делают этого жеста. Но и придраться - не к чему.
- Расход постоянный. Поставок нет уже три месяца.
Протягиваю руку. Лера смотрит на тетрадь, потом - на мою руку. Передаёт. Пальцы при передаче не касаются моих - автоматически, привычка. Красные, стёртые до блеска на суставах. Кожа сухая, потрескавшаяся. Моет по двадцать раз на дню в ледяной воде, потому что так учили. Привычка сильнее обстоятельств. У кого-то ещё были такие руки - давно, в другой жизни. Мысль обрывается, пальцы листают дальше.
Записи. Дата, жалоба, назначение. «Осмотр, 2 чел., промывание раны, перевязка». «Ожог предплечья, мазь, повязка». Подробно, с деталями, с именами. Листаю - кончиками пальцев, аккуратно, бумага тонкая. Пять дней назад - «Осмотр, 2 чел., обработка, перевязка». Четыре дня назад - «Осмотр, 3 чел., перевязка». Ни имён, ни подробностей. И после - снова подробно, с фамилиями, с диагнозами.
Окно в двое суток. Аккуратно вырезанное молчание посреди безупречного учёта.
Закрываю тетрадь. Кладу на стол - медленно, корешком к ней. Лера забирает, ставит на полку точным движением. Порядок. У неё тоже порядок - другой, не военный, но та же потребность: каждый предмет на своём месте, каждое действие - контролируемое. Она бы не оставила пробел случайно. Она вообще ничего не делает случайно.
- Двое суток без записей. Ни фамилий, ни назначений. Остальные дни - полная отчётность. Учёт у вас образцовый, Лера. Тем заметнее исключения.
Лера выдерживает взгляд. Не отводит. Руки на коленях. Рот сжат - давно, устало. Морщины у губ глубокие, вертикальные. Скулы резкие, обтянутые. Лицо, на котором нет ничего лишнего - ни жира, ни выражения. Только усталость, ровная, хроническая, как фон.
- Бывают тяжёлые дни. Не до записей.
Ни оправданий, ни уточнений. Сказала - и всё. Не «извините», не «я постараюсь вести аккуратнее». Точка.
Молчу. Смотрю. Она смотрит в ответ. Спина прямая, подбородок прямо - всё тело говорит одно: давить бесполезно. Решение принято не сейчас, а тогда - когда доставала лекарства с полки и клала в чужие руки. Всё, что после, - последствия, которые она уже приняла.
Можно надавить. Есть чем: учёт с пробелами, пустые места на полках, совпадение сроков. Достаточно для рапорта. Зуев поймёт намёк - он человек системный. Борода - проще: ему причину не нужно, хватит повода.
Можно. И бесполезно. Она не скажет. Потому что решила. А человек, который уже заплатил за решение в собственной голове, - неразменная монета. Тактически - пустая трата ресурса. Медик нужен Новограду. Медик нужен - если придётся возвращаться через этот населённый пункт.
Киваю. Молча.
Лера расслабляет плечи - на миллиметр, не больше. Возвращается к записям. Карандаш скрипит по бумаге.
Поворачиваюсь к выходу. Рука на двери - холодная ручка, алюминий, палец ложится в выемку, продавленную тысячей ладоней, - когда за спиной:
- Та, с которой он приходил.
Пальцы на ручке. Не оборачиваюсь. Жду. Сквозняк из коридора - мел и пыль.
- Спокойная была. - Голос Леры - тот же, ровный, клинический, будто диктует в карту наблюдение. Не оторвалась от работы - слышно, как карандаш продолжает двигаться по бумаге. - Транзитные обычно дёрганые. Озираются, торопят. А эта - бинты подавала, инструмент придерживала. Руки не тряслись.
Скрип карандаша. Шелест страницы. Рутина. Пауза, в которую укладывается вдох и выдох.
- Подготовленная, видимо.
Оборачиваюсь. Лера сидит, склонившись над тетрадью. Халат висит мешком, лопатки проступают через ткань. Не подняла головы. Сказала - и отпустила, как отпускают незначительную клиническую деталь, которую и в карту-то не запишешь.
Подготовленная. Не случайная попутчица - связка. Ищем обоих.
- Благодарю за содействие.
Лера не отвечает. Карандаш, бумага. Следующая строка.
Коридор. Школьный запах - мел, бумага, пыль. Подошвы на кафеле, гулкие, мерные. Табличка «Медпункт» покачивается за спиной, картон шуршит о гвоздь.
На крыльце - свет, резкий после коридорной темноты. Воздух суше, чем внутри, - щиплет губы. Дети у забора - двое, грязные, тихие. Стоят и смотрят, как смотрят все дети в Новограде: без любопытства, без страха, просто - фиксируют.
Лера помогла им. Лекарства, может - маршрут, может - время. Рисковала: не привилегиями, которых нет, а единственным, что имеет, - местом, работой, пациентами. Ради двух транзитников, которых видела двое суток.
Нерациональное поведение. В рапорт не укладывается. Есть люди, которые делают вещи, объяснимые только словом «потому что» - и дальше ничего, обрыв, пустое место вместо причины. Как пробел в Лериной тетради. Привычка требует дописать. Дописывать нечего.
Есть задача. Направление - юг, транспорт - Нива, радиус - сто шестьдесят километров. Данные достаточны.
Рука в кармане ложится на обёртку ИПП. Рядом - блокнот. Между ними - «подготовленная», слово, которое не собирается никуда деваться. Девчонка знала, что делает. Осталась - значит, ищем обоих. А забирать двоих - это уже не задержание дезертира. Это что-то, чему в уставе формулировки нет.
Застёгиваю карман. Шаг, ещё один. Утоптанная земля Новограда под ботинками - твёрдая, гладкая, отполированная сотнями ног. Коля и Тихон ждут у УАЗа. Тихон - неподвижный, привалился к борту. Коля вертит головой.
* * *
Трасса - другой воздух. Суше, теплее, с полевой горечью. После новоградской сырости кожа на лице стягивается, и лёгкие берут глубже, будто вспомнили, как это - дышать без чужого пота.
Дизель тянет тяжело, монотонно, армейский гул через раму в сиденье, через сиденье в позвоночник. УАЗ не торопится - семьдесят по приборам, шестьдесят пять по ощущениям. Руль тонкий, жёсткий, без оплётки, под ладонями мелко дрожит. Хватка лёгкая - контролирую, не вцепляюсь. Привычка: мёртвый хват сбивает реакцию.
Коля на пассажирском. Вертит головой - влево, вправо, влево. Кожаный ворот куртки скрипит при каждом повороте, ремень автомата щёлкает о приклад. Рука на цевье, пальцы перебирают, быстро, мелко, как на пряжке у ворот. Карта на коленях - бумажная, мятая, раскрыта не на том листе. Водит пальцем по изгибу дороги, бормочет названия: Каменка, Ольховка, Раздольное. Названия, которые ничего не значат, пока не значат.
Тихон в кузове - тихо. Иногда звяканье: подтягивает ремень на канистре, проверяет крепление ящика. Делает то, что нужно, без указания. В зеркале заднего вида - его силуэт через тент: неподвижное лицо, руки заняты. Тихон ни разу за два дня не задал вопроса, на который не знал бы ответ. Это экономит время. Время - единственное, чего всегда не хватает.
Трасса. Асфальт разбит - трещины, выбоины, куски покрытия вздыблены корнями. Трава на разделительной - по пояс, жёлтая, осенняя, шуршит по бортам, когда объезжаю очередную яму. На гладких участках шины идут мягко, на стыках плит - удар-удар-удар, лязг подвески, глухой, тяжёлый. Брошенные машины на обочинах: «Приора» без колёс, осевшая на диски, ржавчина проела крышу до дыр. Перевёрнутая «Газель» дальше, в кювете, кабина в земле, задний мост торчит, колёса сняты. «Логан» со вмятым боком - боковое стекло целое, и внутри что-то видно: то ли тряпка, то ли куртка, скомканная на заднем сиденье. Трафик низкий. Мародёры отработали основное и ушли.
Рекламный билборд - скелет на двух опорах. «Сочи ждёт вас!» - бумага висит лохмотьями, ржавый каркас просвечивает. Дорожный знак «ограничение 90» - проезжаю мимо, и ветер от УАЗа качает его на одном болте. Скрип. Стихает за спиной.
- Товарищ сержант.
Коля складывает карту, разворачивает, складывает снова. Бумага мнётся на сгибах - через неделю такого обращения развалится. Смотрит не на дорогу - на свои руки, будто ищет в них что-то, чего там нет.
- Если он ночью выехал... сколько у него? Ну, форы.
Запинка перед «форы». Подбирал слово - или ждал разрешения спросить. Арифметику мог бы посчитать сам: данные те же, карта перед ним.
- Десять литров у Бороды забрал, плюс то, что оставалось в баке. - Руль чуть вправо, объезжаю выбоину, подвеска отрабатывает, лязг. Коля хватается за ручку над дверью. - Бак у Нивы сорок два литра. До Новограда он проехал километров двести - двести пятьдесят. Оставалось литров десять, может, чуть больше. Итого - около двадцати.
Это Коле проговариваю. Себе - просчитал ещё у ворот.
- Карбюраторная, по разбитой трассе - двенадцать на сотню, если не гнать. Двадцать литров - сто шестьдесят километров. Максимум.
Тишина на секунду - только дизель и ветер в щели уплотнителя.
Коля дёргает головой - быстро, мелко. Потом - через полкилометра разбитого асфальта, через три объезда и мёртвую ворону на осевой, которую он проводил взглядом:
- А если бензин достал? По дороге, у кого-нибудь?
- У кого.
За окном - выгоревшее поле, ни дома, ни столба, только трава и проволока бывшего забора, провисшая до земли.
- Каменка - шестьдесят километров от Новограда. До Каменки доехал точно. Дальше - зависит от того, нашёл ли топливо там.
Коля поворачивается к окну. Горло дёргается - хочет спросить ещё, но проглатывает. Арифметика даёт опору: конкретный расход, конкретный радиус. Числа для того и нужны - чтобы не думать о том, что между ними.
Запах нагретого асфальта, сухой травы, и под ним - гниль: брошенные машины, обивка, резина, время. Ветер тёплый, южный, перебирает полевую пыль и несёт в кабину. На языке - сухость и горечь полыни.
Сорок минут езды. Двадцать восемь километров по одометру. Трасса пустая - ни встречных, ни попутных. Новоград остался позади, и между ним и горизонтом - ничего, что двигалось бы, кроме нас.
Стук из кузова. Короткий, костяшками по перегородке. Тихон.
Торможу плавно, дизель сбрасывает обороты, гравий шуршит под колёсами. Тихон перегибается через борт, лицо неподвижное, без выражения. Показывает рукой - назад и вниз, на асфальт за правым бортом.
- Масло. Сальник.
Глушу двигатель. Тишина - настоящая, после часа вибрации давит на уши. Ветер в траве, стрёкот насекомых, далёкий гул чего-то - то ли кровь в висках, то ли провода, оставшиеся без хозяев, гудят на ветру.
Асфальт под ногами тёплый, нагретый, светлый - бетонные плиты, стыки потрескались, трава лезет из щелей. Приседаю. Капля - тёмная, с рублёвую монету, блестит на светлом бетоне. Рядом - ещё одна, мельче, вытянутая по ходу движения. Трогаю пальцем: вязкое, тёплое от солнца. Растираю между большим и указательным - консистенция, цвет, запах. Минеральное, выработанное, тёмное. Старое масло, какое заливают в карбюраторные двигатели за неимением другого. Сальник - Тихон прав. Прокладка дала бы лужу. Сальник - хроническое, мелкое. Капля за каплей, километр за километром.
Следующая капля - через сорок шагов вдоль дороги. Ещё одна - через тридцать пять. Расстояние неравномерное, но постоянное: машина шла без остановок. Подтекает, но не льёт. На ходу масло разбрызгивается с разносом - значит, скорость средняя, пятьдесят-шестьдесят. Берёг то, что есть.
На участке грязи у обочины - отпечаток шины. Чёткий, глубокий. Рисунок - «ВЛИ-5», диагональная ёлочка, стандарт для Нивы. Протектор стёрт по центру, боковые грунтозацепы ещё держат. Машина шла правее, ближе к обочине. Ехал спокойно, не маневрировал.
Тихон стоит у борта, руки за спиной. Смотрит туда же - увидел то же, что и я, но ждёт. Своё наблюдение держит при себе, пока старший не подтвердит.
- Вижу.
Тихон отходит к борту, проверяет крепление тента. Разговор окончен. Обнаружил, доложил, подтверждено.
Коля вылез из кабины, стоит на подножке, вытягивает шею. Кадык дёргается.
- Точно он? Может... другая машина.
Голос спокойный, но рука перехватывает ремень автомата - перекидывает с плеча на грудь и обратно. Тело просит движения, которого голова не разрешает.
- Карбюраторная, минеральное масло, шина «ВЛИ-5». - Вытираю пальцы о штанину. Масло въедается в ткань, останется тёмным пятном на бедре. - За последнюю неделю по этой трассе проехали мы и он. Больше некому.
Тихон - взгляд, полсекунды, и обратно к тенту. Коля сходит с подножки, смотрит на каплю у своих ног. Присаживается на корточки, тянет руку - и останавливается, не тронув. Отворачивается к полю.
Нива собрана из того, что было. Мотор вылизан, а сальник подтекает - потому что нового нет, и не будет. Два года сборки, и всё равно - течёт. Мир, в котором новых запчастей не делают.
Два года - зачем? Провожу ладонью по тёплому капоту УАЗа, стряхиваю пыль. Тёплый город. В каждом поселении своя версия: то побережье, то предгорья, то вообще остров. Координаты никто не называет.
Но дезертир верит. Верит настолько, что потратил два года, собрал двигатель по запчастям и уехал ночью с двадцатью литрами и девушкой, которая осталась добровольно. Либо идиот - либо у него есть информация, которой нет у меня. А человек, способный собрать двигатель с нуля и сломать руку за тридцать секунд, на идиота похож мало.
Дверь УАЗа - металл раскалился, обжигает ладонь через ткань. Поворот ключа, стартёр хватает, дизель просыпается тяжёлым гулом, и вибрация возвращается в ладони. Коля захлопывает пассажирскую. Тихон в кузове - звяканье, тишина.
- Он не бросит машину.
Коля поворачивается. Рот приоткрыт, взгляд цепляется за моё лицо - ищет продолжение.
- Два года собирал. По запчастям, с нуля. Такую не бросают. Починит или найдёт, где починить. Это время.
Руль прямо, газ плавно, дизель набирает тягу. Масляные точки уходят под колёса - мелкие, тёмные, одна за другой.
- Наше время, - говорит Коля. Тихо, себе. Плечи опускаются - чуть заметно, на сантиметр.
Трасса разворачивается на юг. Билборд в зеркале заднего вида - «Сочи ждёт вас» - уменьшается, заваливается набок и пропадает. Тихон в зеркале - привалился к борту, глаза закрыты. Или не закрыты - с ним не поймёшь; при каждом толчке подвески рука ложится на автомат и убирается обратно. Коля смотрит вперёд, карта сползла на пол. Не поднимает.
Дорога прямая, пыльная, длинная. Впереди - Каменка, а за ней - ещё сто шестьдесят километров, в которых Нива с подтекающим сальником и двое, которых всё труднее называть объектами розыска.
Масляное пятно на правом указательном. Минеральное, тёмное. Чужое масло на моих руках - впитывается в кожу, въедается в штанину. Вибрация руля, тёплый ветер из щели уплотнителя, горечь полыни на языке. Впереди - асфальт, и на каждом километре - капля.
* * *
Место для привала выбираю за полчаса до темноты. Поляна за кюветом - ровная, обзор на три стороны, кустарник с четвёртой. Выход на дорогу - пятнадцать секунд, если бегом. УАЗ загоняю за орешник, так что с трассы не видно. Глушу двигатель, и тишина наваливается разом - густая, плотная, после пяти часов дизельного гула будто ватой набили уши.
Коля вылезает первым. Стоит, озирается, рука на автомате. Тихон спрыгивает из кузова - глухой удар ботинок о землю, звяканье карабина. Молча идёт собирать ветки. Не спрашивает, где костёр, - видит ямку, которую начал ногой, и понимает.
Огонь - маленький. Еловые ветки, сухие, тонкие: потрескивают тихо, искры мелкие, гаснут на лету. Большой костёр - световое пятно, видное за километр. Противник определяет численность по размеру кострища. Три-четыре ветки - достаточно, чтобы разогреть банки и вскипятить воду.
Сухпай. Каша с мясом - солоноватая, жирная, мясо волокнами, разваренное до состояния, когда жевать не обязательно. Ложка скребёт по жести. Коля ест быстро, по-щенячьи - ложку ко рту, ложку ко рту, не чувствуя вкуса. Тихон - ровно, методично. Не ест - заправляется. Галеты сухие, пресные, крошатся на тент, расстеленный поверх корней. Чай из термоса - крепкий, чёрный, горячий - обжигает нёбо, терпкость на языке. Армейское снабжение. В поселениях настоящий чай кончился год назад. Ещё одна вещь, которую бункер даёт тем, кто служит.
Тихон допивает, ставит крышку-стаканчик на землю. Достаёт автомат, кладёт на колени. Щелчок, лязг - разобрал за четыре секунды, не глядя. Руки двигаются сами: ветошь, масло, ствольная коробка. Оружейная смазка - тонкий, металлический запах - для меня привычный, как для других запах утреннего чая. Тихон чистит, и звук разборки-сборки - ритмичный, мерный, как метроном. Лицо в тени, свет костра ложится только на руки, будто рук у него двое, а хозяина - нет.
Коля доедает, облизывает ложку. Вытирает о штанину. Смотрит в костёр, потом на меня, потом снова в костёр. Кадык дёргается - раз, другой. Хочет спросить. Ждёт. Не решается.
Еловый дым - смолистый, горький. Хвоя под ногами - давишь подошвой, и резкий свежий запах поднимается, перебивая остальное. Ночной воздух холоднее, плотнее - тянет землёй, мокрой травой, далёкой водой. Река или болото, километрах в двух. Привычка, заменяющая всё остальное.
- Товарищ сержант...
Коля. Голос тихий, осторожный, будто пробует ногой лёд.
- ...а он - за что?
- Личное дело - три страницы. Дезертирство. Убийство троих военнослужащих.
Смотрю на угли. Красные, подёрнутые серым пеплом по краям.
Коля подтягивает колени к груди. Ногти скребут по ткани штанины - мелко, быстро, - он сам не замечает.
- Ну, дезертирство... сейчас-то... многие же...
- Многие - не наше дело. Этот - наше.
- А если... - Коля перехватывает ремень автомата, перекидывает с одного плеча на другое. - Ну, если там... не просто так?
Тихон не поднимает головы. Руки не замедляются - ветошь, ствольная коробка, - но спина чуть каменеет. Слышит. Молчит.
- Там не просто так.
Говорю спокойно, без нажима. Как рапорт.
- Обстоятельства зафиксированы. И он убил. И мы его вернём. Одно не отменяет другого.
Коля открывает рот. Закрывает. Еловая ветка лопается в костре - сухой щелчок, и огонь проседает на секунду, потом выправляется. Коля смотрит на свои руки - грязные, в оружейной смазке, которой поделился Тихон. Хочет сказать ещё. Не про факты - про то, что чувствует. А этого нельзя, и он это знает, и я это знаю.
- Коля. Спи.
Тихон. Не поднимая головы. Два слова - и щелчок затвора: собрал автомат обратно. Интонация не приказная, не мягкая - никакая. Коля смотрит на него, на меня, снова на него. Ложится - спальник шуршит, ткань натягивается, Коля дёргает ремешок горловины, не попадая в петлю. Тихон убирает ветошь в подсумок, укладывается. Через минуту - дыхание, ровное, глубокое. Заснул или притворяется. С Тихоном - не отличить.
Коля ворочается дольше. Вопрос, который не задал до конца, не отпускает - слышно по тому, как дышит: неровно, сбиваясь, будто спорит с кем-то внутри. Потом - затихает. Спальник перестаёт шуршать. Дыхание выравнивается.
Двое.
Остаюсь у костра. Угли оседают, тихо, с шипением - красные, медленно сереющие. Пепел по краям. Подкидываю ветку - тонкую, последнюю. Огонь хватает её, облизывает, и на секунду становится светлее: тени дёргаются, отскакивают к деревьям и возвращаются.
Одно не отменяет другого.
Сказал - и Коля заткнулся. Формула работает. Работала два года.
Рапорт: трое убитых, один сбежал. Характеристики убитых - читал, потому что входит в материалы. Не потому что хотел. Знал их. Знал, что из себя представляли. Рапорт подтвердил. Подробности, обстоятельства - всё подтвердило.
Приказ. Найти и вернуть. Для суда, для трибунала, для порядка. Один уходит безнаказанным - и гарнизон перестаёт верить в правила. Без правил бункер - просто бетон. Логика простая.
Только вот.
Лера рисковала. Собрала аптечку, отдала чужим - транзитникам, которых знала три дня. Зачем? Борода - мерзавец, но дезертир сломал ему руку, а не горло. Мог - и не стал. Девчонка - добровольно: не заложница, не жертва, осталась сама. Нива - два года по запчастям, с нуля, чтобы куда-то ехать. С кем-то.
Дезертир - это тот, кто бросил. А этот - собирал.
Не укладывается.
А Коля спросил - и правильно спросил. И это хуже всего. Потому что если двадцатитрёхлетний рядовой замечает - значит, плохо прячу.
А если отменяет? Если причина была - достаточная, настоящая, - отменяет ли она...
Нет. Ветка догорает, огонь опадает, и темнота подступает ближе - плотная, без луны, абсолютная. Нет. Не отменяет. Есть приказ. Есть задача. Задача не спрашивает, что ты чувствуешь.
Ложусь. Спальник - армейский, тонкий. Молния заедает. Не чиню - никогда не чинил. Земля через ткань - жёсткая, каждый корень, каждый камень. Холод снизу, давний, знакомый.
Небо над головой - огромное, пустое. Звёзд столько, что слишком много: без городской засветки - да и какие города, какая засветка - Млечный Путь виден отчётливо, полосой, наискосок, от горизонта к горизонту. Красиво, наверное. Не мой словарь.
Те же звёзды. Те самые - те же, что были, когда Марина лежала рядом и водила пальцем по небу: вот Кассиопея, вот Лебедь, а вот - смотри, видишь? - падающая. Загадывай. Не загадал. Не успел. Она загадала за двоих - так сказала. Смеялась. Волосы пахли чем-то цветочным, названия не помнил тогда, не вспомню и сейчас.
Три года после катастрофы - роды, без врачей, без оборудования, в бункере, где самый опытный медик умел накладывать жгут и колоть промедол. Ребёнок не выжил. Марина - через сутки. Скулы белеют, говорила она. Когда злишься - скулы белеют. Давно не злюсь. Давно - ничего.
Закрываю глаза. Звёзды - красными пятнами через веки, медленно тают. Тишина. Сверчки, далёкий крик ночной птицы, дыхание двоих спящих.
Что-то сместилось. Не видно - как масляный след на чистом бетоне, который замечаешь, только когда знаешь, что искать. Капля за каплей, через равные промежутки, и каждая - на месте, и ни одну не сотрёшь.
Не заканчиваю мысль. Не потому что нечем - потому что знаю, чем закончится, и не хочу.
Звёзды. Те же.
Кассиопея на месте. Лебедь - на месте. Падающих - нет.
Никто не загадает за двоих.
Глава 11. Яблони
К.И. Журавлёв, историческая география, Ростовский исследовательский центр, 2087.
Южная граница зоны сплошного запустения проходила примерно по пятьдесят первой параллели, там, где чернозёмы, долгое лето и достаточно осадков. Любопытно, что первым признаком перехода для большинства мигрантов становился не рельеф и не архитектура, а запах. Точнее, его появление. Северные территории к тому времени пахли золой, ржавчиной и мокрым бетоном. Юг пах землёй. Разницу фиксировали все, от военных колонн до одиночек.
* * *
Воздух меняется раньше, чем пейзаж.
Не сразу. Не так, чтобы вдохнул и понял. Сначала просто мышцы между лопатками чуть отпускают, на полтона, и непонятно, то ли дорога стала ровнее, то ли ещё что. Потом тепло. Не солнце, нет, солнце было и на севере, злое, белое, сквозь облачную муть. Другое тепло. Из земли. Из травы.
Ветер через щель уплотнителя, мягкий, плотный, и в нём нет привычной сырости, нет железа. Лёгкие заполняются и не хотят выдыхать. Странное ощущение: дышу тем же воздухом, тем же носом, а будто другой человек.
Зелень по обочинам бросается в глаза первой. Не та серо-бурая дрянь, которая жмётся к асфальту и пылит. Настоящая. Яркая, густая, по пояс, с жёлтыми и белыми точками цветов. Трава, в которую можно лечь. Трава, от которой пахнет летом, а не выживанием.
Шины гудят ниже. Асфальт ровнее, трещин меньше, и Нива идёт мягко, без рывков, третья передача, мотор не надрывается. Непривычно. За всю дорогу привык, что дорога - это постоянное усилие: объехать, притормозить, вывернуть. А тут просто едешь. Просто едешь.
Руль нагрелся под ладонями. Изолента размякла, чуть липнет.
Даша привстаёт на сиденье. Рука на приборную панель, пальцы растопырены, упирается. Смотрит вперёд и вбок, и вперёд, и рот приоткрывается, и дыхание задержала. Секунду. Две.
- Сань, стой. Нет, не останавливайся, просто - смотри. Яблони. Видишь? Вон там, по обеим сторонам, целые ряды. Это же яблони!
Голос другой. Не информация, не «осторожно, яма». Мягче. Выше. Как будто горло разжалось. Она подалась вперёд, ладонь на стекле, и пальцы чуть скребут по нему, будто хочет дотянуться.
Деревья с обеих сторон трассы. Два ряда, ровных, посаженных, явно человеческих. Но одичавших: стволы толстые, тёмные, кора потрескавшаяся, в серых пятнах лишайника. Ветви раскидистые, тяжёлые, некоторые согнулись до земли. Росли без обрезки, тянулись куда хотели, перекрученные, узловатые. Но живые. Не кривые замученные прутья, как на севере, не одичавшие огрызки вдоль мёртвых посёлков. Настоящие яблони. Толстые стволы, в обхват не возьмёшь.
Плоды красные, жёлто-красные, мелкие, обильные. Столько, что ветки прогибаются, и некоторые уже лопнули под весом, белая мякоть на разломе. Под деревьями ковёр из падалицы: целые, подгнившие, раздавленные. Трава вокруг примята, и над всем этим осы, золотистые точки, кружат, садятся, взлетают.
Запах.
Через открытое окно, волной. Сладкий, густой, тяжёлый. Слои: кислинка зелёных, медовая тяжесть перезрелых, свежесть тех, что только что упали и лопнули на горячем асфальте. И под этим нота брожения от падалицы, прогретая трава, нагретая земля, и всё это вместе бьёт в голову, как запах бензина после долгой работы с мотором. Только наоборот. Не сушит, а заполняет. Вдыхаю глубже. Ещё глубже. Тело делает это само, раньше мысли.
Листва над дорогой смыкается полутоннелем. Свет пробивается пятнами: золотые кляксы на потрескавшемся асфальте, на капоте, на лобовом стекле, на руках. Тень-свет-тень-свет, ритмично, как дыхание. Нива плывёт сквозь это мерцание, и гул мотора тонет в шелесте, плотном, непрерывном, с обеих сторон, сплошная стена зелёного шума.
- Целая аллея... - Даша оборачивается ко мне, потом снова к окну, не может выбрать, куда смотреть. - Кто-то же их сажал, Сань. Давно, ещё до всего. Ровные, видишь? Через одинаковое расстояние. Это не случайные, это специально кто-то, деревце за деревцем, ямка за ямкой, полил, утоптал. И они вот. Просто растут. Никто не поливает, не подрезает, никому до них дела нет уже сколько лет, а они растут. Им вообще всё равно.
Смеётся коротко, удивлённо, и в этом смехе нет хитринки, нет подколки. Чистый.
Ветер бросает прядь ей на лицо, она заправляет за ухо, но ветер тут же возвращает обратно.
- Лет тридцать, наверное. Может, сорок.
Голос вышел тише, чем хотел. Дорога впереди. Яблони боковым зрением, краем. Но не яблони. Она. Свет через листву ложится пятнами на лицо, на веснушки, на приоткрытый рот. Плечи расправились, руки на приборной панели разжались. Минуту назад сидела как обычно, собранная, настороже, коленки к груди, локти прижаты. А сейчас развернулась, раскрылась, будто тепло из окна добралось до чего-то внутри и отпустило.
- Нет, ты понял, да? - Она поворачивается ко мне, колено на сиденье, и глаза яркие, мокрые, но не от слёз, а от ветра и света. - Я тебе рассказывала. В сарае, помнишь? Что на юге яблони вот такие, толстые, и плоды прямо на дорогу падают. А ты морщишься, вот тут, - она тычет пальцем себе между бровей, - и ничего не говоришь. Ну? Вот тебе. Вот. Не придумала.
Помню. Она разводила ладони, перепачканные, показывала размер яблок - «вот такие, Сань, во-от такие». Сверчок замолкал. Промолчал тогда. Она прочитала это как хочет.
- Я морщился?
Яблоко стукает по капоту, скатывается, мелкое, красное, и она провожает его взглядом, но мысль уже вернулась.
- Ещё как. У тебя вот тут, - снова палец между бровей, - складывается, когда ты думаешь «ага, Даша, конечно». Я эту морщинку твою наизусть знаю.
Хмыкаю. Не спорю. Палец на руле отбивает по изоленте один раз, другой. Может, и морщился. Тогда, в сарае, яблони на юге звучали как сказка перед сном. Красивая. Нужная, чтобы уснуть, а не чтобы ехать.
А теперь вот они. Настоящие. По обеим сторонам дороги, километр за километром, и запах стоит такой, что голова кружится.
Даша откидывается на спинку и закрывает глаза. Улыбка другая. Тихая, расслабленная, почти детская. Ветер из окна треплет волосы, выбившиеся пряди липнут к щеке, она не убирает.
Что-то под рёбрами, не боль, не тяжесть. Тёплое. Расширяется. Вдох, который не заканчивается.
Пчёлы гудят низко, ровно, слышно даже сквозь мотор, когда снижаю скорость на повороте. Птицы перекликаются, многоголосо, незнакомо. Не воронье. Не одинокий крик над пустой трассой. Живое, звонкое. Воздух полон звуков, но все мирные, и от этого тело не знает, что делать. Привыкло к другому. Привыкло, что тишина опасна, а шум ещё хуже. А тут ни того ни другого. Шелест, гудение, птицы, ветер. И запах яблок, от которого что-то в затылке размягчается, отпускает, как будто горячая вода добралась наконец до узла, который забыл, что можно не держать.
Что-то из детства. Не картинка, не помню картинку. Ощущение. Запах, от которого тепло в животе - нагретое железо в дедовом гараже, что-то, что было давно и до всего. Нет. Не помню. Тело помнит, а голова нет. Может, и не было ничего. Может, просто яблоки так пахнут, и всё, и не нужно искать в этом больше, чем есть.
Трасса прямая, длинная, уходит в мерцание листвы и света. Впервые за всю дорогу ощущение, что еду не «от». Не от Бункера, не от Новограда, не от тех двоих на бетонном полу, не от погони. А «к». Куда, не знаю. Но к чему-то, что впереди, а не позади. Ноги на педалях расслаблены. Спина не прижата к сиденью. Руль держу двумя руками, но без хватки, без побелевших костяшек.
Не доверяю этому. Привычка. Когда хорошо, значит, не заметил чего-то. Когда спокойно, значит, не там смотришь. Два года в поселении, четыре года в бункере. Этого хватает, чтобы тело помнило: за каждым «хорошо» стоит «но».
Только вот «но» не приходит. Аллея тянется и тянется, деревья, плоды, запах, свет. Нива гудит ровно. Даша рядом, глаза закрыты, улыбка на лице, ветер в волосах. Дорога прямая.
Еду. Не оглядываюсь в зеркало заднего вида. Не оглядываюсь. Пальцы на руле чуть сжимаются, сами, и разжимаются обратно. Привычка ждать подвоха не уходит. Просто молчит. Пока молчит.
* * *
- Сань, стой. Нет, подожди, вот тут, прямо тут. Видишь, какие низкие? До них рукой достать, вот прям с земли, даже тянуться не надо. Останови, ну, давай, тут же никого.
Не вопрос. Не просьба. Даша открыла глаза и выпрямилась на сиденье, колено убрала с приборной панели, ладони на бёдра. Подалась вперёд, лицо к лобовому, дыхание оставляет пятно на стекле. Голос быстрый - так она говорит, когда уже всё, не обсуждается.
- Сань. Останови машину. Я серьёзно, мне надо выйти, прямо сейчас, вот здесь. Я тебе потом объясню, зачем, хотя ты и сам видишь зачем. Ну пожалуйста.
Зеркало заднего вида. Пусто: трасса за спиной тонет в листве, ни пыли, ни движения. Боковые - то же. Снижаю скорость, третья, вторая, Нива оседает на рессорах, шины шуршат по битому асфальту, хрустят по упавшим плодам. Глушу мотор. Тишина наваливается не сразу: металл ещё тикает, потрескивает, остывая, и первые секунды кажется, что уши заложило ватой. Потом - шелест. Потом - гудение, низкое, басовитое, повсюду. Пчёлы, осы, мухи, всё что летает и жрёт сахар. Птицы - трель откуда-то сверху, перекличка через дорогу, свист, щелчок, ещё свист.
Даша уже за дверью.
Ботинки стянула у колеса, аккуратно поставила рядом, подошва к подошве. Босые ступни в траву - по щиколотку, мягкая, густая, пружинит. Идёт к деревьям. Идёт быстро, почти бежит, руки чуть разведены, цепляют верхушки травинок. Рубашка, большая ей на три размера, болтается на бёдрах, подол липнет к высокой траве.
Останавливается у первой яблони. Запрокидывает голову. Ветки тяжёлые, прогнутые, красные плоды облепили каждый сук. Тянется, привстаёт на цыпочки, срывает - ветка пружинит, хлещет по листьям, отпускает.
- Тёплое. - Она подносит его к щеке, прижимает, закрывает глаза на секунду. - Сань, оно тёплое от солнца, прям горячее. Как кружка с кипятком, только живое. Я серьёзно, потрогай, иди сюда, потрогай.
Кусает, не дожидаясь ответа. Хруст - резкий, звонкий, слышно от машины. Сок брызнул на подбородок, блеснул на солнце. Лицо меняется - брови вверх, рот набит, глаза зажмурились, и смех, короткий, приглушённый, с набитым ртом, некрасивый. Настоящий. Вытирает подбородок тыльной стороной руки, размазывает, вытирает о штанину. Откусывает снова.
Выхожу. Дверь Нивы бьёт по костяшкам горячим металлом - солнце нагрело. Обхожу капот, прислоняюсь к водительской двери. Рука ложится на крышу - обжигает, убираю, кладу снова, привыкаю. Запах снаружи другой. В машине он был густой, тяжёлый. Здесь - бьёт. Сладость свежих, хмельная кислота падалицы, бродящая нота из-под деревьев, тёплая кора, нагретая земля - всё разом, и голова плывёт.
Даша уже у третьего дерева. Рвёт быстро, жадно, с обеих рук - одно в карман, другое в карман, третье в зубы, четвёртое в руку. Карманы рубашки оттопыриваются, топорщатся. Перебегает к следующей ветке. Ветка низкая, горизонтальная, толстая, можно сесть - она не садится, просто обдирает плоды в горсть. Рюкзак сняла с плеча, расстегнула, поставила в траву. Аптечка сверху, скрутка запасной одежды - сдвигает вбок, утрамбовывает, засыпает красным.
Осы кружат над ней, ленивые, сытые, золотисто-чёрные. Одна садится на руку - Даша дует, не останавливаясь, оса улетает. Солнечные пятна через листву ложатся на её лицо, на тёмные волосы, рябью, движутся вместе с ветром. Плоды в руках, зелёная трава по колено, пыльная рубашка с мокрым пятном на животе, где прижала к себе надкусанное.
На неё. Дорога, зеркала, линия деревьев, кустарник за аллеей, овраг справа, откуда можно подойти незамеченным - всё мимо. Рука не тянется к ножу на поясе. Замечаю это - и не поправляю.
Даша среди яблонь. Сок на руках, на подбородке, на рубашке. Смеётся, одна, ни для кого. Запихивает очередное в рюкзак поверх аптечки, придавливает, тянется за следующим.
Вот ради чего.
Мысль не оформляется дальше. Просто - все эти километры, ночёвки на бетонных полах, привкус железа во рту от постоянного напряжения, Новоград, арена, кровь на костяшках, звук дизеля за спиной - всё это, чтобы она стояла здесь, среди деревьев, с набитыми карманами, и смеялась. Всё остальное - дорога к этому.
Челюсть сжимается сама. Тепло под рёбрами расширяется, и с ним - другое, холодное, глубже, тише. Когда есть ради чего, есть что терять. Когда есть что терять - ты уже проиграл. Потому что будешь ошибаться. Потому что горло перехватит в тот момент, когда нужно действовать, и пальцы сожмутся на полсекунды позже, и полсекунды - это всё.
Отгоняю. Не сейчас. Сейчас - осы, её смех, горячий металл под рукой. Сейчас достаточно.
- Сань! - Оборачивается, рука вытянута, по запястью стекает сок. - Иди сюда. Нет, серьёзно, брось свой капот, иди. Ты должен это попробовать. Они сладкие, вот прям - я не знаю, как тебе объяснить, это не те дички, что у Михалыча за забором, от которых зубы сводит. Это совсем другое. Просто иди и попробуй.
Трава пружинит под ботинками. Под ногой хрустит падалица - гнилая, мягкая, развалилась в кашу. Снизу накрывает хмельной волной - бражное, сладкое до тошноты. Два шага, три. Даша протягивает - мокрые от сока пальцы касаются моей ладони. Мимолётно. Тепло.
Маленькое, нагретое солнцем, кожица гладкая с одного бока, с другого - сухой шрам, шершавый под большим пальцем. Тяжёлое для своего размера. Кусаю. Кожица лопается под зубами с хрустом, мякоть - сочная, зернистая, холоднее, чем ожидал. Первая секунда - кислое, резкое, челюсть сводит. Потом сладость, густая, медовая, накатывает волной, заполняет рот. Сок стекает по запястью. Липкий.
- Ну? - Даша снизу вверх, прищурившись. Щека в соке, травинка в волосах. Ямочки. - Вот. Вот эта складка между бровей. Разгладилась. Значит, вкусно. Я тебя уже наизусть читаю, Сань, можешь даже не пытаться - бесполезно.
Хмыкаю. Жую. Она права - мышцы на лице расслабились, и это тоже из тех вещей, которые замечаешь, только когда они уже случились.
- Сладкие. И кислят. Нормальные.
Оса кружит между нами, заходит на огрызок в моей руке, передумывает, уходит к падалице. Ветер качает ветки, и красные точки покачиваются на фоне неба. Где-то в глубине аллеи - хлопок: перезрелое сорвалось само, шмякнуло по земле. Тишина полная. Живая. Та, от которой спина остаётся расслабленной.
- Нормальные. - Даша передразнивает, понижает голос, сводит брови. - «Нормальные». Это Саня-перевод с человеческого, означает: «Это лучшее, что я ел за последние четыре года, но я скорее язык проглочу, чем признаю». - Откусывает от своего, жуёт, говорит с набитым ртом. - Помнишь варенье тёти Нины? Которое она нам в дорогу дала, а вороны разбили на второй день? Ты тогда даже не поморщился, а я чуть не ревела. Вот эти яблоки, Сань, они лучше того варенья, ей-богу. И никакие вороны их не разобьют, потому что яблоки не бьются. Вот что значит - правильная еда.
Смех булькает сквозь набитый рот. Вытирает губы запястьем. Солнечное пятно сползает по её щеке, ложится на шею, на ключицу.
- Ты говорила про город. Не про яблони.
Секунда. Голова чуть набок, улыбка меняется - хитрая, прищуренная, та самая, с которой она разводила руки в полумраке сарая, показывая невидимые яблоки.
- Город, яблони - какая разница. - Обводит аллею, деревья, просвет дороги впереди. - Я тебе не про город говорила, Сань. Я тебе говорила, что есть место, где всё это вот - растёт. Просто растёт, само по себе, без забора, без дежурных, без расписания на стене. А ты лежал и молчал. - Пауза. Поправляет прядь, убирает за ухо, ветер тут же возвращает. - Ну вот. Нашли.
Не отвечаю. Она это замечает. Улыбка не гаснет, плечи не напрягаются - только меняется, тише, мягче, без хитринки. Поворачивается обратно к дереву, тянется к ветке, привстаёт на цыпочки, и плод отрывается с сухим щелчком.
Стою среди яблонь. Огрызок в руке, сок сохнет, стягивает кожу. На языке - сладкое и чуть терпкое, вяжущее на задней части. Совсем другое. Она сказала «нашли». Не «нашла». Нашли.
Даша набивает рюкзак. Глухой стук, ещё один, ещё. Рюкзак раздувается, округляется поверх вещей. Она запихивает ещё два в боковой карман, ещё одно за пазуху, прижимает локтем. Ветка, с которой рвала, торчит голая, обобранная, светлые пятна на коре, где черенки отломились.
- Хватит на три дня, если не жадничать. - Поворачивается, прижимает рюкзак к груди, взвешивает. - А если жадничать - на полтора. И я тебя знаю, Сань, ты будешь жадничать. Я видела, как ты жуёшь, когда вкусно, - у тебя аж уши шевелятся. Нет, не спорь, шевелятся. Вот тут вот. - Показывает на свои уши, оттягивает мочку.
Пчела садится на огрызок в моей руке. Ползёт по срезу мякоти, деловитая, золотая, мохнатые лапки вязнут в соке. Не гоню. Тёплый воздух пахнет брожением и корой.
- Не шевелятся. Проверял.
- Ага, конечно, проверял. В зеркало заднего вида, наверное, между тем как высматривал погоню. - Она закидывает рюкзак на плечо, морщится от веса, перехватывает лямку поудобнее. - Ладно. Может, не шевелятся. Но ты доволен. По тебе видно, вот тут, в уголках, - показывает на свои глаза, - чуть-чуть, еле-еле, но есть. Я эти уголки лучше знаю, чем ты сам.
Даша затягивает лямки, перекидывает рюкзак поудобнее. Идёт обратно к машине, босая, по траве, и за ней в примятой зелени - тёмные следы, влажные, быстро исчезающие.
Нож на поясе. Рука не тянулась ни разу.
Кадык дёргается. Сглатываю. Что-то тяжёлое в горле, горячее, тесное. Не помещается в грудной клетке.
* * *
Место выбирает она. Просто ставит рюкзак в тени самой широкой яблони, метрах в пяти от дороги, где трава примята ветром и корни выпирают из земли толстыми узлами. Расстилает одеяло поверх травы, разглаживает ладонями, садится, стягивает ботинки, ставит у корня. Привычка: подошва к подошве, аккуратно, будто в доме.
Одеяло пахнет Нивой - маслом, пылью, бензиновым духом, который за дорогу впитался в каждую вещь, в каждый шов. Но здесь, на прогретой земле, под яблоней, запах тонет. Земля пересиливает: рыхлая, прогретая, с грибной тяжестью у корней, с зелёным соком примятой травы. Корни упираются в бедро сквозь одеяло - твёрдые, неудобные. Удобнее, чем бетон заправок. Удобнее, чем кузов.
Нож втыкаю в землю привычным движением, без мысли - рука делает сама. Рукоять торчит, обмотанная изолентой, продолжение руки. Здесь, среди яблок и пчёл, - нелепо. Оружие в месте, которому оружие не нужно. Но рука всё равно знает, где он. Всегда знает.
Даша уже возится с рюкзаком. Вытаскивает банку - последняя тушёнка, жестяная, без этикетки, помятая с одного бока. Консервный нож - скрежет металла по металлу, крышка отгибается с хрустом, и запах бьёт сразу: жирный, мясной, резкий, честный. Контраст с яблочной сладостью вокруг такой, что на секунду кажется - два разных мира, один внутри банки, другой снаружи.
- Последняя. - Даша заглядывает внутрь, принюхивается, морщит нос. - Не, нормальная. Пахнет как тушёнка. Ну, как тушёнка в конце пути, когда выбирать не из чего. Зато смотри, какой стол накрыли - яблони, тень, ветерок. Праздничный обед, Сань. Скатерти не хватает. И свечей. И нормальной еды, если честно. Но яблоки есть, так что считается.
Лепёшка - из бокового кармана, завёрнута в тряпку. Чёрствая, потрескавшаяся, мука грубого помола. Ломаю - крошится в руках, крупные куски падают на одеяло, мелкие - в траву. Слабый мучной дух, сухой, пыльный, почти ничем не пахнет. Зато яблоки. Даша выкладывает пять штук из рюкзака, кладёт на одеяло возле банки - красные на сером, нелепый натюрморт. Тушёнка, хлеб, яблоки. Всё, что есть. Достаточно.
Ем. Тушёнка жирная, солёная, волокна мяса вязнут между зубов. Лепёшка крошится, пресная, челюсть работает долго. Запиваю из фляги - вода тёплая, застоявшаяся, с привкусом алюминия. Потом яблоко: откусываю, и кислый сок смывает жир, рот очищается, и странное это сочетание - мясо и яблоко - скорее непривычное, чем противное. Тело принимает. Живот урчит тихо, благодарно.
Даша привалилась спиной к стволу. Кора упирается в лопатки - видно по тому, как она ёрзает, устраивается, находит положение. Ноги вытянуты, босые ступни в траве, шевелятся, зарываются в зелёное. Яблоко в руке - крутит, выбирает, откуда откусить. Медленно. Смакуя. Час назад жадно хватала с ветки, а сейчас торопиться некуда, и это правда - некуда.
Послеполуденный свет густой, медовый, длинный. Тени от яблонь вытянулись, легли полосами на траву, на одеяло, на её ноги. Листва подсвечена насквозь - каждый лист зелёный витраж, жилки видны, и всё это движется с ветром, медленно, в такт дыханию. Пчёлы гудят фоном, низко, у самой земли, где падалица. Ветер порывами - мягкий, тёплый. Нарастает и стихает.
- Знаешь, о чём я думаю? Нет, не угадаешь. Я сама только что поняла. Ну, не только что, я, наверное, с утра об этом думаю, просто не могла словами собрать. А сейчас вот сижу, ем яблоко, и оно как-то само сложилось.
Жуёт. Взгляд уходит к муравьям. Цепочка от крошек лепёшки к стволу, деловитая, крошечная, бесконечная. Один тащит кусок вдвое больше себя, упирается в корень, разворачивается, тащит боком.
- Удиви.
- Помнишь, мы всё время говорили - вот доедем, вот доберёмся, вот будет Тёплый город? Ну, ты не говорил, ты кивал. А я говорила. Много. Как там будет, какой он, есть ли стены, есть ли люди. Целую картинку себе нарисовала, с крышей и забором. Прямо до мелочей: вот дом, вот огород, вот утром солнце в окно, и никто не стреляет, и можно выйти на крыльцо просто так, не оглядываясь. Красиво было, Сань. В голове. Прямо открытка.
Откусывает яблоко, жуёт, сок блестит на губе. Вытирает тыльной стороной ладони. За аллеей - тихий гул, пчёлы в падалице, ровный, басовитый. Крошка лепёшки упала ей на бедро - снимает, рассматривает, кладёт на землю рядом с муравьиной тропой.
- И что.
- А сейчас сижу и думаю - может, Тёплый город это вообще не город. Может, нету никаких ворот, куда пришёл и всё, добро пожаловать, живи. Может, я себе нарисовала эту открытку, потому что так проще - идти куда-то конкретно. Точка на карте, цель, план. Ты же любишь планы. Ну вот, и у меня был план. А он, может, враньё.
Пауза. Ветер качнул ветку, тень сместилась, полоса света легла ей на щиколотку. Пчела проползла по краю банки с тушёнкой, передумала, улетела. Даша подбирает крошку лепёшки с одеяла, кладёт на муравьиную тропу - точно, аккуратно. Пальцы у неё тонкие, загорелые, с обломанным ногтем на указательном - зацепилась за что-то ещё у Новограда, так и не отросло.
- Может, это вот так. - Обводит рукой, медленно: деревья, свет, дорогу, одеяло, банку, яблоки. Задерживается на мне. Опускает руку. - Дорога. Яблони. Тушёнка последняя. Кто-то рядом, кто тебя терпит. И тебе не надо никуда дальше, потому что дальше - то же самое, только без яблонь. Может, это и есть. Может, мы уже пришли, Сань, и просто не заметили, потому что ворот не было.
Тишина. Даже ветер, кажется, стихает - или так кажется, потому что слушаю её, а не его. Где-то в глубине аллеи - глухой стук: яблоко сорвалось, упало в траву. Мир продолжается.
Смотрю на нож в земле. На рукоять, обмотанную изолентой, на лезвие, ушедшее в рыхлую мягкую почву в двух ладонях от горки красных яблок. Нож и яблоки. Всё, что умею, и всё, ради чего.
Она права. Знаю это где-то внутри, глубже мышц и привычки. Пальцы сами находят шов на штанине, ведут вдоль, привычное движение - пока думаю. Тёплый город - это не точка на карте. Это вот: яблони, тёплая земля, её голос. Но если это не место, если оно не привязано к координатам, которые можно отметить и обвести кругом, - его нельзя дойти и остаться.
Ветка качнулась, тень сместилась, свет упал на лезвие ножа. Блеснул и погас.
Место можно обнести забором, поставить замок, выставить караул. Место можно защитить. А дорогу, свет, кого-то, кто сидит напротив и крутит яблоко в пальцах, - это может кончиться в любую секунду. Мотор за спиной. Выстрел. Болезнь. Мост, который не выдержит.
Муравей взбирается по рукояти ножа, добирается до изоленты, замирает, усики дрожат.
Если Тёплый город - точка на карте, можно идти к нему, и каждый день - шаг ближе. А если Тёплый город - то, что сейчас, - потеряешь всё сразу, без остатка.
- Ты не согласен? - Голос мягкий, без нажима. Откусывает яблоко, жуёт, говорит с набитым ртом, и от этого серьёзность уходит, остаётся только она, настоящая, без позы. - Вижу же, Сань. Морщинка. Та самая, вот тут. - Тычет пальцем себе между бровей, показывая. - Сейчас мне скажешь «не знаю», и это будет значить, что знаешь, но тебе от этого неудобно. Я уже наизусть выучила.
Голову чуть набок, прядь упала на щеку, не убирает. Лицо - другое. За дорогу привык к одному выражению: собранное, настороженное, с морщинкой между бровей, которую она знает наизусть у меня, - а у неё своя есть, тонкая, упрямая, между тёмными бровями. Появляется, когда думает, когда считает, когда слушает мотор позади. Сейчас - нет. Впервые за всю дорогу. Лоб гладкий, брови расслаблены, и от этого лицо моложе, мягче. По тому, как она дышит, как плечи опущены, как подбородок без напряжения лежит на согнутых руках, видно, что сама не замечает перемены.
Рука лежит на бедре, пальцы расслаблены. Не сжаты в кулак, не на рукояти. Просто лежат. Непривычно - чужая рука, которая делает то, чего я ей не приказывал.
- Место можно защитить. Это - нет.
Вышло больше, чем хотел. Три слова лишних. Рука дёрнулась к ножу и остановилась на полпути - пальцы повисли в воздухе, сжались, разжались. Легли обратно.
- А. - Даша кивает, медленно, будто ждала именно этого. Откусывает яблоко, жуёт, и несколько секунд молчит - для неё это много. Проглатывает. Облизывает губу. - Ну вот. Вот ты и сказал. Нельзя защитить. - Пауза. Поднимает палец, как учительница. - А теперь подумай, что ты сейчас сделал. Ты только что признал, что вот это всё - настоящее. Что это и есть Тёплый город. Иначе чего бы тебе бояться, что оно кончится? Если бы не считалось - ты бы плечом дёрнул и дальше жевал. А у тебя рука к ножу потянулась, Сань. Я видела. Ты уже защищаешь. Вот прямо сейчас.
Тишина. Ветер принёс запах брожения из глубины аллеи - падалица, хмельная, сладкая. В горле - что-то тесное, невысказанное. Она права. Опять права. И это хуже, чем если бы ошибалась, потому что если права - значит, уже поздно, значит, уже есть что терять.
- Солдатская логика.
Голос ровный. Ровнее, чем хотел бы.
- Солдатская-солдатская. - Усмешка - тёплая, без жала. Подтягивает ноги к груди, обнимает руками, кладёт подбородок. - Ты же сам так устроен - сначала обойти, обнюхать, послушать, и только потом разрешить. Помнишь колодец в той деревне? Где дома расстрелянные были, и грядки, и яблоня с гнилой падалицей. Ты весь периметр прошёл, каждый угол проверил - и только потом кивнул, мол, можно воды набрать. А потом молча пил, и морщинка никуда не делась. Вот и сейчас - то же самое. Только вместо колодца - я. И яблони. И ты не знаешь, куда караул поставить, и от этого тебе плохо.
Смотрит на меня, подбородок на скрещённых руках, и в глазах что-то другое. Терпение, может быть. Или просто привычка ждать, пока дойдёт.
Помню. Колодец с ржавой цепью, сруб потемневший, крышка сдвинута. Деревня на десять домов, пулевые отметины на стене, кучно, на уровне груди. Набрали воды. Ничего не случилось. Но мог и случиться - там стреляли, и тот, кто стрелял, мог вернуться. В том и разница. Не говорю. Она и так знает, что скажу, - по тому, как смотрит, терпеливо, без нажима.
Муравей добрался до крошки, которую она положила. Ухватил, развернулся, потянул к тропе. Даша следит за ним, и лицо - мягкое, открытое. Давно не видел такого. С Новограда - не видел.
Даша открывает рот. Набирает воздух - видно, как грудная клетка расширяется, как подбородок чуть приподнимается, как глаза на секунду расфокусируются, будто смотрит внутрь себя, на то, что собирается сказать. Пауза. Рот закрывается. Зубы смыкаются, нижняя губа чуть втягивается. Взгляд уходит вбок - на крошки, на тропу к стволу.
- Они уже до яблок добрались, ты видел? - Голос ровный, лёгкий, будто ничего не было. Показывает: муравей взобрался на огрызок, замер, усики ощупывают поверхность. - Смотри, этот вообще герой. Кусок больше себя, и не бросает. Интересно, у них там очередь, или кто первый схватил - того и крошка? Наверное, у них свои деревни и свои колодцы. И свой кто-нибудь ходит по периметру, проверяет, нет ли ботинка сверху. Ладно, это я уже несу.
Заметил. Она хотела сказать что-то другое. Набрала воздух для слов, которые не произнесла. Открыла - закрыла. Привычка: не давить. У каждого своё. Если бы хотела сказать - сказала бы. Даша не из тех, кто молчит без причины.
Но причина есть. Какая - не знаю. Не спрашиваю. Она наклоняется к муравьиной тропе, подносит палец - не давит, просто подносит, - и муравей обходит его, продолжает тащить свой кусок. Даша улыбается. Тихая, расслабленная улыбка, без хитринки, без подколки. Наблюдает. Не трогает. Даёт жить.
Доедаю яблоко. Огрызок бросаю в траву. Тушёнку доскребаю куском лепёшки, жёсткой, крошащейся, - хлебная крошка и жир на руках, и лепёшка размокает от мясного сока, становится мягче, податливее. Вытираю руки о штанину. Жир не уходит - впитывается в ткань, блестит.
Даша откинулась к стволу, затылок на коре, глаза полуприкрыты. Свет сквозь листву ложится ей на лицо рябью, пятнами, движется с ветром, и веснушки в этом свете - ещё одни пятна, собственные, постоянные. Дыхание ровное. Грудь поднимается и опускается, медленно, спокойно. Рубашка сбилась, полоска кожи на животе - загорелая, с потёртостью от лямки рюкзака, побледневшей, привычной.
Привалиться бы к стволу. Закрыть глаза. Слушать пчёл и ветер, и её дыхание, и больше ничего. Но тело не умеет. Спина прямая, лопатки не касаются ствола, и глаза цепляют всё подряд: линию кустарника за аллеей, овраг справа, Ниву на обочине с открытыми дверями, пустую трассу в обе стороны. Привычка. Периметр. Даже в раю - периметр.
Воздух густой, ленивый, прогретый, и в нём слоями: яблочная сладость, мясной дух из пустой банки, трава, земля, нагретая кора. Пчёлы гудят - фон, ровный, басовитый. Ветер приносит откуда-то из глубины аллеи запах мёда и сухой травы - тягучий, густой, медовый.
- Сань.
- М.
Молчание. Долгое, в несколько вдохов. Она сглатывает.
- Спасибо.
Открываю глаза. Не помню, когда закрыл. Даша смотрит на меня - прямо, без усмешки, без хитринки. Просто смотрит. Руки обнимают колени, подбородок опущен, и из-за этого приходится смотреть чуть исподлобья - от этого взгляд серьёзнее, чем она, наверное, хочет.
- За что?
- Не знаю. Может, ни за что конкретное. Может, за всё сразу, а по отдельности не разложишь. - Пауза. Пожимает плечом, левым, коротко. Теребит край одеяла, наматывает на палец, отпускает. - За дорогу. За то, что доехали. За то, что ты вот тут сидишь с ножом в земле и морщинкой на лбу и делаешь вид, что просто ешь тушёнку, а сам просматриваешь периметр. Даже не скрываешь уже, кстати, или думаешь, что скрываешь, - одно из двух. Вот за это, Сань. За караул, который никто не просил, но который всё равно стоит. Даже тут. Даже под яблоней. Даже когда единственная угроза - муравьи на тушёнке.
Хмыкаю. Рука сама тянется к рукояти ножа - не за ножом, просто коснуться, проверить, что на месте. Привычка. Пальцы ложатся на изоленту - нагретую солнцем, липкую, знакомую. Отпускаю. Она заметила движение - вижу по тому, как дёрнулся уголок рта. Не комментирует. Ждёт.
- Нужен.
- Ага, конечно. - Усмехается. Тянется, берёт последнее яблоко из горки. Крутит в ладони, подбрасывает, ловит. - «Нужен». Это Саня-перевод, означает: «Пожалуйста, но я скорее руку себе откушу, чем скажу нормальные слова как нормальный человек». Я уже словарь могу составить. Саня - русский, русский - Саня. Бестселлер. Первая глава: «угу» - двадцать семь значений в зависимости от интонации. Вторая глава: «нормально» - как распознать, что ничего не нормально. Приложение: таблица морщинок и что каждая означает.
Ствол яблони скрипит - она привалилась сильнее, кора подалась, хрустнула. Свет сместился, тень от ветки легла ей на плечо. Муравьи добрались до тушёночной банки, ползут по ободку, деловитые, бесстрашные. Даша наблюдает. Не гонит. Даёт.
Нива стоит на обочине, двери распахнуты. Уставшее животное. Пустая трасса в обе стороны. Тишина - полная, живая, гудящая. Шелест, гудение, птичья перекличка из глубины аллеи. Тёплая земля под одеялом, корни яблони, вмятина от тела в примятой траве. Нож в земле. Яблоки на одеяле. Она - напротив.
Молчим. Молчание спокойное, необязательное, без натяжки. И в этой тишине, в медовом свете, в гудении пчёл - что-то, чему нет названия, и от чего челюсть сводит, будто перед ознобом.
* * *
Темнеет быстро. Спина ноет - корень давит между лопатками, и кора царапает через рубашку, и от долгого сидения поясницу свело в тугой узел. На севере сумерки тянутся часами, цедятся сквозь облачную муть, серое в серое, и непонятно, где кончается день и начинается ночь. Здесь солнце село за край аллеи, свет вспыхнул оранжевым по верхушкам, продержался минут десять - и всё. Небо из медового стало синим, из синего - тёмным, и звёзды проступили разом, будто кто-то ткнул шилом в чёрную ткань. Много. Сразу.
- Может, останемся? - Даша сидит у ствола, колени к груди, подбородок на скрещённых руках. Смотрит на небо. - Тепло. Темно. Дорога никуда не денется, а в темноте ты будешь вцепляться в руль, морщиться и ехать двадцать километров в час. Я тебя знаю, Сань. Ты себе всю ночь испортишь, и мне заодно. Давай просто... останемся. Тут. Ну честное слово, когда ещё такое будет - тепло, тихо, пахнет яблоками, и ни одной живой души на километры. Это же подарок, Сань. Не надо его заворачивать обратно.
Зеркало заднего вида. Привычка - даже когда не за рулём, даже когда Нива стоит. Трасса пуста, темнеет, растворяется. За весь день - ни одного мотора. Ни пыли на горизонте. Ни следа на обочине. Хороший периметр. Открытый, просматриваемый, с единственным подъездом. Если бы выбирал позицию - выбрал бы эту.
- Ладно. Останемся.
- Ладно? - Поворачивает голову, в сумерках видно, как приподнялась бровь. - Вот так просто? Без «надо проверить», без «может, проедем ещё»? Без круга по периметру и доклада дежурному? Я, между прочим, готовила речь. Целых два аргумента и запасную жалобу на спину.
Трава шуршит - она вытягивает ноги, стукается пяткой о корень и морщится, но не жалуется. Сдвигается.
- Нет дежурного. И периметр нормальный.
- Ну вот видишь. Прогресс. - Усмехается, разгибает ноги, потягивается - руки вверх, спина выгнулась, хрустнуло что-то в плечах. - Мне нравится тут. Серьёзно, Сань. Мне тут нравится. Я понимаю, что это дорога и мы не можем остаться навсегда, и завтра опять ехать, и послезавтра, и так далее. Но вот прямо сейчас - мне тут хорошо. Можно я просто это скажу, без того чтобы ты начал думать, от чего нас надо защитить? Просто - хорошо, и всё, без оговорок. Как нормальный человек, который сидит под деревом и не ждёт, что из-за него кто-то выскочит.
Киваю. Она права, и спорить не с чем. Воздух мягкий, держит на себе запах нагретой травы и яблочной кожуры. Первые звёзды - крупные, одиночные, гвозди в чёрной доске. Она это может - сказать «хорошо» и не ждать подвоха. Мне так не даётся. Но кивнуть могу.
Одеяла в багажнике, под ящиком с инструментами. Вытаскиваю - одно, второе. Тонкие, подкладка скользкая, местами протёртая до нитей. Хватало на холодных ночёвках у заправок, когда сон был перерывом между дежурствами. Здесь хватит тем более - воздух тёплый, густой, обволакивает. Первая такая ночь за всю дорогу. Без костра, без кутания, без стука зубов на рассвете. Нож всё ещё торчит из земли - рядом с тем местом, где сидели. Нагибаюсь, выдёргиваю, обтираю лезвие о штанину. Привычным движением - на пояс, изолентой к бедру. Руки делают сами.
Расстилаю у колеса, на примятой траве. Нива рядом - тёмная громада, знакомая до последней вмятины, левое крыло зелёное, правое белое, ночью оба серые. Остывает: металл тикает, потрескивает, щёлкает. Знакомый звук - часы, по которым можно считать минуты. Двигатель отдаёт тепло дню, сжимается, и каждый щелчок - чуть тише предыдущего. Через час замолчит. Заснёт.
Даша ложится рядом. Свою куртку скомкала, подложила под голову - аккуратно, обеими руками, разгладила, подтолкнула угол с оттопыренным карманом поглубже. Пальцы задержались на кармане - секунда, две, - и убрались. Устраивается, ёрзает, находит положение. Одеяло шуршит, трава проминается, корень упирается ей куда-то в бедро - она двигается, двигается ещё раз, замирает. Затихает.
Небо.
Без засветки - никакой. Ни городов, ни фонарей, ни пожаров на горизонте. Мир, в котором электричество кончилось, возвращает небо - и небо это невозможное, густое, набитое звёздами так плотно, что между ними нет пустоты. Млечный Путь - полоса, широкая, зернистая, поперёк всего, от края до края. На севере было иначе: дымка, пыль, пепел в верхних слоях - небо всегда мутное, звёзды тусклые, еле проступают. А здесь - промытое, чёрное, и каждая звезда - точка, мелкая, острая. Глаза не успевают. Фокусируешься на одной, а вокруг ещё сотня, тысяча, и горизонт ниже, чем привык, и звёзд больше, и созвездия чуть сдвинуты к югу, незнакомо.
Ни одного спутника. Ни одного самолёта. Небо дочеловеческое. Такое видели люди, которые жили до проводов и лампочек, до всего. Может, и после всего будут видеть - если будет кому.
- Сань.
Голос тихий, задумчивый. Она лежит на спине, руки за головой, смотрит вверх. Лицо в темноте - светлое пятно, скулы, нос, блик от звезды на влажном глазу.
- Угу.
- Ты когда-нибудь думал, что мы доедем? Нет, подожди, я не так спрашиваю. Вот когда ты копался в Ниве, каждый вечер, по уши в масле, и я приносила ужин и сидела на ящике, - ты тогда представлял вот это? Нас? Тут?
Цикады. Высокий звук, пульсирующий, монотонный. Стена. Сплошной гул, из которого невозможно вычленить источник. На севере такого не было. Сверчки - были, одиночные, с паузами. А это другое. Южное. Незнакомое. Звук заполняет пространство равномерно, до краёв. Представлял ли. Нет. Представлял маршрут, расход, запас хода. Точку на карте. Яблони - нет. Звёзды - нет. Её голос в темноте - нет.
- Не представлял. Просто делал следующий шаг.
- Вот. - Она поворачивает голову - шорох волос по ткани, движение рядом. - Вот это я и имею в виду. Ты не представлял - ты делал. А я представляла. Каждый день, Сань. Каждое утро просыпалась и думала: сегодня что-нибудь случится, и мы не доедем. Колесо лопнет, бензин кончится, кто-нибудь выйдет из-за поворота с ружьём. Каждое утро придумывала, как именно не доедем. Подробно придумывала, со сценарием, с диалогами, с тем, как я буду сидеть на обочине и плакать. Целый фильм в голове, пока ты проверял масло. А потом ты вставал, проверял Ниву, заводил мотор, и я думала: ну ладно, ещё один день. Ещё один. И вот мы тут, и яблони, и звёзды, и я лежу и не верю, что это правда - я столько раз представляла, как мы не доехали, что «доехать» кажется ненастоящим. Понимаешь? Я разучилась верить в хорошее, пока хорошее происходило.
Под цикадами - слои. Шелест листвы, мягкий, ночной. Ветер тише, и листья шепчут, трутся друг о друга на выдохе, замирают на вдохе. Ночная птица - одна нота, протяжная, через паузу. Ещё раз. Ещё. Печальная, может быть. Или просто - ночная, и не нужно приписывать ей то, что ей не принадлежит. Разучилась верить в хорошее. А сама каждое утро таскала завтрак в сарай, собирала рюкзак, садилась в машину без единой жалобы - и при этом ждала катастрофы. Думал, она не боится.
- Мы ещё не доехали. Но доедем.
Второе слово - лишнее. Обещание, которое не могу гарантировать. Но оно вышло, и забирать поздно.
- Знаю. - Пауза. Пальцы теребят край одеяла, мнут, отпускают. - Вот когда ты так говоришь - «доедем», вот этим своим голосом, как будто сообщаешь прогноз погоды, - я почему-то верю. Это глупо, наверное. Но ближе, чем были. Намного ближе. И тут пахнет яблоками, Сань, яблоками. И небо чистое. И ты рядом, и Нива рядом, и мне тепло. Мне, Сань, тепло. Понимаешь? Просто - тепло. Изнутри. Я забыла, как это - когда тепло просто так, от всего сразу, без костра и без причины. Тепло и всё.
Ветка скрипит. Где-то над головой - протяжный, тягучий звук, дерево трётся о дерево, и потом тишина. Густая, плотная, набитая цикадами.
Слов нет. Те, которые подошли бы, - из другого набора, не моего. Кивнуть - она не увидит. Промолчать - молчание после такого будет значить то, чего не хочу. Она сказала «тепло», и это не про температуру. Это про то, для чего нет слова, и она нашла своё, и оно правильное.
- Мне тоже. Тепло.
Три слова. Горло пропускает их неохотно, выталкивает с усилием, и последнее - чужое, заёмное, её, - но оно точнее всего, что мог бы придумать сам. Она не отвечает. Только шорох - её ладонь находит мою, ложится поверх, пальцы просто лежат. Тёплые. Шершавые - мозоли от лопаты, от верёвок, от руля, от всего, что она делала руками всю жизнь. Просто лежат. Это больше, чем сжатие.
Запах.
Днём яблоки пахли свежо, кисло-сладко, звонко. Сейчас - другое. Ночная прохлада осадила дневной жар, и аромат сконцентрировался, осел к земле, загустел. Тяжелее. Слаще. С нотой брожения - падалица бродит в тёплой траве, и хмельная сладость тянется оттуда, плотная. Голова от неё тяжелеет, замедляется. Поверх яблочного - роса. Началась после заката: холодные крошечные капли на лице, на руках, на ткани одеяла. Каждая - укол свежести в густом сладком воздухе. И трава, мокрая, запах зелёного сока, влажной земли, грибной тяжести от корней.
Нива рядом пахнет собой - масло, бензин, нагретая резина. Знакомый запах, свой, привычный. Здесь, среди яблонь, - напоминание. Откуда приехали. Зачем.
- Знаешь, чего мне не хватает? - Голос совсем тихий, ночной. Она говорит в небо, и слова уходят вверх, в звёзды, в гул цикад. - Мне не хватает... не знаю, как сказать. Вот ты ремонтировал Ниву, и у тебя был список. Ты его не показывал, но я видела - тетрадка, карандашом, кривые буквы. Каждый день что-то вычёркивал. И я думала: он знает, что делает. Он знает, куда идёт. У него есть порядок. Пункт - вычеркнул - следующий. А я просто рядом стою и подаю гаечные ключи. И вроде бы это тоже важно, подавать ключи, но это не моя тетрадка, понимаешь? Не мои пункты.
Лопатка упирается в корень под одеялом, жёсткий, узловатый, продавливает тонкую ткань. Она думает, что просто стояла. Она думает, что подавала ключи. А сама таскала воду, латала тент, когда крыша текла, выменивала крупу у соседей на яйца и молоко - я бы не смог, не хватает терпения, - и ни разу не спросила: зачем. Ни разу.
- Ты держала всё вместе. Пока я ковырялся в моторе.
- Нет, подожди, я не жалуюсь, не в этом дело. Я не про ключи. Ты не понял. - Шорох: она трёт лоб, собирается с мыслями, начинает заново. - Я хочу сказать - мне не хватает списка. Своего. Чтобы был пункт, и я его вычеркнула, и понятно: сделано, дальше. А у меня нет списка. У меня есть ты, и дорога, и вот эти яблони, и это всё, и это больше, чем любой список, больше, чем любая тетрадка с кривыми буквами. - Замолкает. Пальцы сжимают мою ладонь, коротко, и отпускают. - И от этого страшнее. Список можно потерять - ладно, напишешь новый. А вот это всё - нельзя написать заново. Если потеряешь - всё.
Нива тикает. Реже. Тише. Где-то в глубине аллеи - шорох, мелкий, быстрый: зверёк, мышь, ёж - кто-то из ночных, кто живёт, пока люди спят. Лежу, замерев - она только что сказала что-то, что весит больше, чем может показаться, и любое движение сейчас будет не тем. Если потеряешь - всё. Она не про список. Оба знаем, и оба делаем вид, что про список и маршрут. Настоящие слова не пролезают через горло.
Тишина. Длинная. Цикады заполняют её, как вода - трещину, медленно, неостановимо. Звук вокруг, внутри, между.
- Не потеряешь.
Два слова. Ещё одно обещание, которое весит больше, чем могу унести. Она повернула голову - быстро, резко, - и её взгляд в темноте физический, как прикосновение, хотя глаз не видно.
- Ты это серьёзно? - Голос другой. Ищущий, осторожный. - Нет, подожди. Не отвечай. Я сама. - Приподнимается на локте, и в темноте её лицо оказывается ближе - тепло дыхания, запах яблок и пыли, волосы скользят по моей щеке. - Я ведь не про список, Сань. Я думала, что про список, а сама - нет. Я про после. Что будет, когда доедем? Когда не надо будет каждое утро заводить мотор и ехать? Когда некуда ехать? Когда ты не сможешь прятаться за рулём и маршрутом, а я - за «подай ключ» и «который час», и мы останемся просто... мы. Без дороги. Вот это - страшно.
Звёзды давят. Много их, слишком много, и они не мигают, и смотрят, и каждая - точка в конце предложения, которого не дописал. Она спрашивает про после. Даже про сейчас - никакой уверенности. Только вот это: яблони, цикады, её дыхание. Этого хватает. Это всё, что есть.
- Не знаю, что будет после.
Честно. Впервые за долго - честно. Без «разберёмся», без «доедем - увидим». Не знаю. Точка.
- Вот. - Тихо. Почти с облегчением. - Вот это я хотела услышать.
Ложится обратно. Голова - снова рядом, чуть в стороне, на смятой куртке. Между нами - сантиметров десять нагретого воздуха. Близко. Далеко. Одновременно.
- Я тоже не знаю, - говорит она тише, и голос меняется - мягкий, ночной, будто темнота сняла что-то, что держалось весь день. - Но мне и не нужно знать прямо сейчас. Мне нужно знать, что ты тоже не знаешь. Что мы оба не знаем. Тогда мы хотя бы в этом вместе. А то ты ходишь такой... уверенный, с ножом и маршрутом, и кажется, что у тебя всё распланировано до последнего километра, и я одна тут стою посреди своей неизвестности и чувствую себя дурой, которая не выучила расписание. А оказывается - расписания нет. И ты тоже не знаешь. И это, Сань, это лучше, чем любое расписание. Честное слово.
Даша поворачивается на бок. Голова сползает с куртки на моё плечо - медленно, будто тело само решило. Куртка остаётся лежать рядом, скомканная, карман оттопыривается чем-то жёстким, угловатым - корешок тетрадки, край обложки, твёрдый прямоугольник под тканью. Тяжесть небольшая, лёгкая на самом деле - только конкретная. Вот плечо, вот её висок, вот ямка между ключицей и шеей, куда она вписалась. Волосы щекочут подбородок - пряди, выбившиеся из хвоста, тёмные, в звёздном свете почти чёрные. Пахнут пылью, дорогой, яблоками, и под всем этим - тёплое, живое, её, без названия.
Уверенный. С ножом и маршрутом. Она думает - есть план. А план - вот: она на плече, и чтобы так было завтра, и послезавтра, и через год, и ещё через год. Весь план. Весь список. Каждый пункт. От этого дрожат руки. От этого горло перехватывает. Нога вросла в землю и никуда не пойдёт. Сказал бы - не поверила бы. Сам не верю, что вот это - план. Что вот этого достаточно. Что можно вычеркнуть все пункты, кроме одного, и всё равно считать список полным.
- Я не знаю, что будет. Но тут - хорошо.
Говорю в темноту, в звёзды, в яблоневый запах. Тихо - громче не нужно, она рядом, слышит. Второе предложение - её слово. Ворованное. Но точное.
- Знаю, - шепчет она. И потом, ещё тише: - Я заметила.
Пальцы на моей груди сжимаются и расслабляются, как будто она хотела сказать что-то ещё и передумала. Или сказала - руками, вместо слов.
Дыхание ровное. Глубокое. Вдох - пауза - выдох. Горячий воздух на коже шеи, влажный, частый. Рука лежит на моей груди, пальцы расслаблены, невесомые.
Считаю вдохи. Привычка. Караул: четыре часа, темнота, ничего не происходит, и чтобы не уснуть - считаешь. Шаги напарника. Удары пульса. Что угодно. Вдох - два - три - выдох. Вдох - два - три - выдох. Ритм ровный, надёжный, без сбоев. Живая.
Нива замолчала. Последний щелчок остывающего металла - и всё. Тишина. Цикады. Дыхание. Звёзды.
Если всё закончится сейчас. Вот так. Если мотор на трассе, выстрел, что угодно - сейчас, прямо сейчас, - было бы достаточно. Эта дорога, эти яблони, запах брожения и росы, и тяжесть её головы на плече, и пальцы на рубашке, и вдох - два - три - выдох. Хватило бы. На целую жизнь, может быть, хватило бы.
Руки дрожат. Ночь тёплая - дело не в холоде. Трасса пуста, небо чистое, периметр тихий - и не в страхе. Пальцы мелко подрагивают, и если смотреть на них в звёздном свете, видно - руки человека, который держал что-то тяжёлое и наконец опустил. Нет слова для этого. Есть вес внутри грудной клетки, горячий, тесный, который не помещается, и тело не знает, куда его деть, и трясёт.
Сарай. Нива без мотора, на кирпичах, под брезентом. План. Простой: найти двигатель, собрать, уехать. Точка на карте, маршрут, список запчастей, расход топлива. Цифры, которые можно проверить, расстояния, которые можно измерить. Всё конкретное, всё своё. Руки не тряслись. Руки знали, что делать - гаечный ключ, провод, прокладка, затяжка. Каждое действие понятно, каждый шаг ведёт к следующему. Сарай пах маслом и бетоном, крыша текла в дождь. И план был - маршрут.
А теперь план - она на плече. Тяжесть, которую нельзя измерить в километрах, нельзя свести к списку. Дрожащие руки. Звёзды, от которых не спрятаться - везде, до горизонта, и нигде не темно по-настоящему. Можно встать, конечно. Отодвинуться. Сесть в Ниву, завести мотор, и привычный гул двигателя заглушит цикад, и дорога вернёт контроль, и руки перестанут трястись - руль, передачи, зеркала. Можно. Нога не двигается.
Выбрал. Вот и всё. Она дышит. Цикады не замолкают.
Роса усиливается. Мелкие капли на лбу, на скулах, на тыльной стороне ладоней. Прохладные - контрастом с теплом её дыхания на шее. Одеяло влажнеет, ткань темнеет пятнами. Ничего не мешает. Это тоже непривычно.
Рука на груди чуть двигается - пальцы сжимаются и разжимаются, будто ловит что-то во сне. Ткань рубашки собирается под её ладонью, отпускается.
Яблоко падает где-то совсем близко - удар мягкий, приглушённый, и потом - шорох, яблоко катится по траве, останавливается. Тишина. Дерево отдаёт ночи то, что не удержало.
Даша шевелится. Ближе, теснее, лоб упирается в шею. Губы - у самого плеча. Шёпот.
Тихий. Почти беззвучный. Губы шевелятся - движение на коже, тёплое, лёгкое. Обрывки - «...знаю...», «...давно...», что-то ещё, неразличимое, тонущее в полудрёме. Может - «...всё равно...». Может - «...не важно...». Может - совсем другое, то, что говорят в темноте, когда думают, что никто не слышит. Слова для кого-то спящего. Или для себя. Или для тетрадки, которая лежит в кармане куртки в сантиметре от моей руки, и если бы не проваливался в сон, если бы цикады не заполняли голову ватным гулом - может быть, разобрал бы. Может быть, понял бы.
Но веки тяжёлые, и яблочный запах, и тепло, и тело наконец сдаётся, отпускает позвонок за позвонком, и мир плывёт, и её шёпот - часть ночи, часть сна, часть всего этого. Что-то важное. Наверняка что-то важное. Темнота забирает - отдаю.
Звёзды. Яблони - чёрные силуэты на звёздном фоне, раскидистые, корявые, неподвижные. Листва - тёмная масса, шевелится еле-еле, и иногда - проблеск, звезда мигнёт сквозь ветви и погаснет. Плоды не видно - только формы, тяжёлые, округлые, свисают гроздьями с тёмных веток. Мир без людей, без огней. Мир, который был до нас и будет после.
Она дышит. Вдох - два - три - выдох. Пальцы на рубашке, лёгкие, тёплые. Куртка рядом с ней сбилась, скомкалась, угол с карманом торчит - не поправляю, чтобы не разбудить.
Глаза закрываются. Открываются. Закрываются снова. Цикады тише - или громче, невозможно разобрать: стали частью тишины, как пульс становится частью тела, когда перестаёшь считать.
Руки всё ещё дрожат. Тихо, мелко - если приложить ладонь, почувствуешь. Пусть.
Горло сжимается. Хорошее не длится - единственное, чему научила дорога наверняка. Где-то за яблонями - трасса. Трасса тянется до Новограда. До разрушенных посёлков, до блокпостов. До всего, от чего уехали. И то, что сейчас тихо, что цикады гудят, что она дышит мне в шею, - это пауза. Рука на поясе находит рукоять ножа. Изолента тёплая. Цикады гудят. Пауза - это всё, что бывает.
* * *
Цикады замолчали.
Сначала стихли ближние, потом дальние, и тишина заполнила пустоту, как вода. Ни ветра, ни птиц. Самый мёртвый час: ночь уже кончилась, утро ещё не началось. Мир между вдохом и выдохом. Серый свет, плоский, без теней. Туман стелется по земле, молочный, густой, по колено, и стволы яблонь выступают из него, как из воды, - кора тёмная, блестит.
Полудрёма - мягкая, вязкая, и в ней ровное дыхание на шее перетекает в запах травы, в тяжесть век, и чужие ладони на рубашке почти не чувствуются, только тепло сквозь ткань, и мысли не держатся, уплывают, как туман по низине.
Мотор.
Глаза открываются раньше мысли. Тело ещё лежит, но внутри - замок встал на место, щелчок, и всё, что было мягким, стало сталью. Дыхание задержалось само. Не приказывал - задержалось.
Далеко. Километра три-четыре. С севера. Низкий, ровный, тяжёлый гул - дизель, не бензин. Бензиновый мотор звенит, дребезжит, рассыпается на верхних нотах. Этот - гудит. Басовито, уверенно, без рывков. Тяжёлая машина. Пикап или грузовик. Идёт ровно, не разгоняется, не тормозит. Знает, куда едет.
Челюсть сжимается. Рука ложится на нож - рукоять ледяная, мокрая. Хват не держит. Перехватываю, стискиваю до белых костяшек.
Идиот. Расслабился. Звёзды, цикады, яблочный запах, её шёпот - и забыл. Забыл, что трасса тянется на север, что на севере - Новоград, что в Новограде знают, куда едет Нива с разноцветными крыльями и вмятинами на крыше и капоте. Последний раз так расслабился - в казарме, за неделю до той ночи. Тоже думал: ещё чуть-чуть, и обойдётся. Забыл главное. Единственное, что нельзя забывать.
Зубы стиснуты так, что скулы горят. Жар в груди - тесный, тугой, давит на рёбра изнутри. Кулак на рукояти ножа. На тех, кто едет, - потом. Сейчас - на себя.
Расстояние по звуку. Утренний воздух - звук идёт дальше, чем днём, рефракция, холодный слой прижимает к земле. Три-четыре километра. Скорость по разбитой трассе - сорок-пятьдесят. Четыре-пять минут, если повезёт - шесть-семь: ямы, выбоины, объезды. Если завестись сейчас - можно уйти. Если через минуту - можно. Если через пять - нет.
Даша.
Короткий вдох рядом, задержка. Проснулась. Проснулась от того, что перестал дышать. Чужое напряжение будит вернее любого звука. Её рука на рубашке сжалась, замерла.
Поворачиваю голову. Её глаза - открытые, тёмные в сером свете, зрачки расширены. Смотрит в лицо. Только в лицо. Ямочки исчезли. Губы сжались в линию. Лоб - гладкий, ни морщинки, ни вопроса, - и от этого хуже, чем от любого крика.
- Машина.
Одно слово. Она уже поднимается - локоть в траву, колено, встала. Одеяло отброшено. Движения быстрые, точные, без суеты. Прядь прилипла ко лбу. Не убирает.
- С севера. Дизель.
Кивок. Ни одного лишнего вопроса - ни «кто», ни «откуда знаешь», ни «может, просто кто-то едет». Дизель на трассе - тяжёлая машина. Тяжёлая машина с севера - ничего хорошего. Дорога научила обоих одному и тому же. Даша, которая всегда говорит, - молчит. И от этого молчания воздух тяжелее тумана.
Одеяло - комом, ткань ледяная, тяжёлая от влаги, набухшая. Рюкзак - яблоки внутри стукают друг о друга, глухо, мягко. Нож на пояс. Одностволка под задним сиденьем - на секунду рука нащупывает тряпку, ствол под ней, холодный. Три патрона. На месте. Куртка Даши - хватаю, бросаю ей, она ловит одной рукой, другой уже тянет лямку рюкзака на плечо. Всё это - секунд десять. Может, пятнадцать. Не считал. Руки считали сами.
Холод лезет через ботинки, через подошвы, забирается выше, в колени. Туман по бёдрам - идёшь, и он расступается, и смыкается за спиной. Яблони стоят в молоке, тихие, неподвижные. Красивые, наверное. Красоту видеть некогда. Расстояние до Нивы, двенадцать шагов, рюкзак, ключ.
Двенадцать шагов.
Нива стоит, запотевшая, чужая в сером свете. Капот в мелкой испарине, лобовое матовое, изолента на руле набухла. Дёргаю дверь - ладонь уходит по металлу, не цепляет. Со второго раза. Рюкзак за сиденье. Даша уже с другой стороны - дверь хлопает, пружины скрипят, она вжимается в сиденье, рюкзак на коленях, руки на лямках.
Ключ. Холодный, проворачивается с трудом - не ухватить толком. Зажигание. Стартер скрипит, кашляет, хватает пустоту. Ещё раз. Скрежет, провал, и - схватило, мотор дёрнулся, затарахтел, неровно, с перебоями, холодный, сырой. Вибрация через руль, через сиденье, через позвоночник. Секунда. Две. Обороты выровнялись.
Мотор с севера - ближе. Отчётливее. Гудит ровно, басовито, и между ударами собственного двигателя слышно: идёт. Не остановился. Не свернул.
Даша подалась вперёд, припала к уцелевшему участку лобового - между паутиной трещин, у правого края, где стекло ещё ровное. Кивнула влево - там, метрах в тридцати, просёлок уходит от трассы в поле, две колеи в грязи.
- Вон, туда. С трассы.
Тихо, без вопросительной интонации - не спрашивает, предлагает. Взгляд вперёд, сквозь паутину трещин на лобовом.
Первая. Сцепление сырое, схватывает рывком, Нива дёргается, колёса буксуют в раскисшей траве - секунда, другая, хватают. Рывок. Тело вжимается в спинку. Яблони поплыли назад - стволы в тумане, серые, мокрые. Те самые. Несколько часов назад сквозь них шёл свет, и пахло мёдом, и Даша смеялась с набитым ртом.
Трасса. Асфальт, шины шипят. Вторая, третья. Руль не держится в ладонях - изолента набухла, липнет ненадёжно, чужой.
Зеркало заднего вида. Туман, яблони, серый свет. Пусто. Пока - пусто.
* * *
Четвёртая передача. Рывок, провал оборотов, набор. Нива воет, кашляет на верхах, и вибрация бьёт через руль в ладони, в локти, в плечи. Изолента мокрая, руки скользят. Перехватываю - сильнее, до хруста в суставах.
Туман редеет. Солнце ещё низко, бьёт в лобовое, слепит. Асфальт мокрый, блестит, и шины шипят, и этот звук - ровный, непрерывный - единственное, за что можно зацепиться. Всё остальное - скорость, гул мотора, ветер в открытые окна, горячий, сухой, давит на лоб. Стрелка спидометра дрожит, бьётся о шестьдесят, соскакивает, снова дрожит - врёт, но тело знает: семьдесят. Может, больше. Нива на семидесяти - это другая машина: руль тянет вправо, кузов гудит, рессоры стучат на каждой трещине.
Яблони по обеим сторонам. Те же. Красные точки мелькают в окнах, сливаются в полосы. Утром остановился бы. Даша тянула бы руку к стеклу, и запах заполнял бы лёгкие, и мир был бы другой. Яблони - препятствие для обзора. Мёртвая зона справа, мёртвая зона слева. Цвет не задерживается в глазах. Только расстояние. Только линии.
Дизель сзади - ближе. Между порывами ветра, между ударами рессор - низкий ровный гул. Набирает. Мощнее, чем Нива. Быстрее, чем Нива. Вопрос не «оторвёмся ли», а «сколько выиграем».
Даша развернулась на сиденье, смотрит назад через заднее стекло. Рюкзак на полу, между ног. Одна рука на спинке сиденья, другая - на ручке двери. Волосы мокрые, прилипли к шее. Губы шевелятся - в зеркале видно движение, слов за ветром не разобрать.
- Что?
Ветер рвёт голос, уносит. Она наклоняется ближе, к моему уху, и ладонь стискивает спинку сиденья - локоть дрожит от напряжения.
- Пыль на трассе! - громче, почти крик. - Далеко ещё, но едет. Быстро едет, Сань.
Последнее слово - не просьба, не паника. Констатация. Так она говорит, когда уже всё взвесила и выбирать не из чего. Знаю этот голос - по тому, как каменеет челюсть, как взгляд уходит внутрь. Слышал его в Новограде, слышал на переправе. Голос, от которого руки сами давят газ до упора.
Нога горит, бедро деревенеет. Нива не ускоряется - всё, максимум, потолок. Мотор хрипит, из-под капота тянет жаром: масло, антифриз, раскалённый чугун. Запах бензинового выхлопа забивает всё - яблоки, траву, утро. Только гарь и адреналин, кислый пот на висках, на ладонях.
Поворот. Ещё один. Трасса петляет вдоль реки - мелькает справа, тёмная, в клочьях тумана. И впереди, за изгибом - мост.
Сбрасываю скорость. Третья. Вторая.
Мост.
Половина обрушена. Левая полоса - срез бетона, арматура торчит ржавыми прутьями, внизу обломки в воде, мох, пена. Перил нет - сорвало вместе с полосой. Правая полоса - цела. Условно. Трещины через всю ширину, бетон раскрошился по краям, из трещин - трава, мелкие кусты. Перила справа стоят, ржавые, покосились, держатся на честном слове.
Река внизу - метров двадцать от берега до берега. Тёмная, медленная, мутная пена у опор. Запах - сырость, ржавчина, тухлая вода.
Остановил. Мотор тарахтит на холостых. Руки на руле, мокрые, горячие. Тишина - странная после рёва мотора на верхах, - только холостые обороты, плеск воды внизу, и дизель где-то за спиной, далёкий, настойчивый.
- Половина полосы, Сань. - Даша подалась вперёд, локти на приборную панель, вглядывается. Голос ровный. Без паники, без дрожи - как спрашивала бы про поворот на развилке. - Там, слева, арматура торчит, видишь? Если колесом зацепим - всё. Проедем?
Ширина полосы - метра три. Нива - метр шестьдесят по колёсной базе. Запас по полметра с каждой стороны. Если не дёрнуть руль, если не съехать колесом в трещину. Вес - тонна двести, может, тонна триста с грузом. Бетон держал грузовики, когда был целый. Плиты могли просесть, арматура на обрушенной стороне проржавела насквозь - но та сторона и так в реке. Правая - на вид крепче. Трещины - по верху, не сквозные. Могли прогнить внутри, а могли и нет.
- Должны. Медленно, на первой. Не дёргай руль, если затрясёт.
Не знаю, зачем сказал последнее. Она не за рулём. Но слова вышли раньше мысли - как инструктаж, как привычка: перед опасным участком - проговори вслух, чтобы самому услышать.
Первая передача. Сцепление отпускаю медленно, плавно - так, как на трассе не умею. Нива ползёт. Пять километров в час. Может, три. Передние колёса - на мост. Стык плиты - удар через подвеску, через сиденье, через позвоночник. Ремень врезается в грудь. Под колёсами - хруст щебня. Гул пустоты под плитами - низкий, утробный, как будто мост дышит.
Река - справа, через проём, где была полоса. Не смотреть. Смотреть вперёд. На бетон, на трещины, на линию, по которой нужно вести. Руки на десять и два. Мышцы рук каменные.
Середина моста.
Хруст. Глухой, тяжёлый, не щебень - бетон. Нива проседает вправо, к обрыву, кренится - секунду, может, полсекунды, но желудок ухает вниз, и руки сами выкручивают руль влево, на полоборота, не больше, точно столько, сколько нужно. Скрежет днища о бетон. Выровнялась.
Даша вцепилась в ручку двери. Пальцы белые, костяшки натянули кожу до блеска. Не кричит. Не дышит. Смотрит вперёд, в лобовое, и глаза - сухие, жёсткие, сосредоточенные. Вторая рука - на приборной панели, упирается, держит тело. Ни звука. Это молчание хуже любого крика - оно забирает весь воздух из кабины, давит на затылок, на плечи, заливает виски тяжестью.
Ещё десять метров. Пять. Трещина под задним колесом - плита качнулась, мягко, лениво, колесо провалилось на сантиметр, на два, и тут же выскочило. Хватит. Газ. Нива рыкнула, прыгнула с моста на асфальт, подвеска грохнула, пружины впились в поясницу.
Дорога. Асфальт. Шины шипят. Мост - в зеркале, позади, и руки на руле наконец начинают дрожать. Секунду. Можно.
Выдох. Длинный, через зубы, тихий. Даша не должна слышать. Слышит. Не оборачивается. Только пальцы - медленно, по одному - отпускают ручку двери. Белые полумесяцы вмятин на ладони, краснеющая кожа вокруг.
- Больше так не делай. - Тихо, в сторону, в окно. Голос севший, хриплый - не её голос, чужой. И тут же, не дав ответить, жёстче: - Ладно. Всё. Жми.
Не знаю, что «так». Мост. Или выдох, который она не должна была слышать. Или всё это утро целиком - утро, в котором мы проснулись одними людьми и через час стали другими. Не спрашиваю. Она права - жми.
Мысль приходит следом, холодная, трезвая: мост может не выдержать то, что за нами. Тяжелее. Шире. Бетон уже треснул под Нивой, а пикап - вдвое тяжелее. Может - не выдержать. Но дизель гудит ровно, уверенно. Не дураки. Оценят ширину, снизят скорость, пройдут по той же колее. Проедут, потому что правая полоса ещё держит, - трещины поверху, не внутри, и если бетон выдержал нас, выдержит и их.
Не оторвались. Выиграли время. Сколько - не знаю. Пять минут. Десять. Может, пятнадцать, если на мосту замедлятся, если оценят, если один из них выйдет и потопает ногой по бетону, как делают.
Газ до пола. Четвёртая. Нива воет, тянет, выжимает из себя всё. Пружины сиденья бьют в спину на каждой трещине. Ветер горячий, сухой, рвёт через окна, и в нём - ничего: ни яблок, ни травы, ни утра. Гарь, бензин, пыль.
Яблони в окнах - красные пятна в зелени, размазанные полосы, ветки хлещут по крыше, листья шлёпают по кузову. Те же стволы, узловатые, толстые, тёмные. Те же плоды на асфальте - давлю колёсами, и мякоть летит из-под шин.
Та же дорога. Другой мир.
Даша повернулась ко мне. Рука на спинке сиденья. Прядь через лицо - не убирает. Глаза - тёмные, сухие, взрослые. Ничего общего с теми, что были ночью.
- Мост их не остановил. - Губы двигаются, ветер уносит половину звука, но слова понятны по форме рта, по ударениям. Она оглядывается назад, щурится, потом снова на меня. - Они сзади, Сань. Не отстают. Идут.
Кивок. Знаю. Газ уже до пола, больше нечего выжать. Нива даёт всё, что есть, - и этого мало. Было мало с самого начала. Ладони на руле - мокрые, горячие, чужие, - держат ровно. Единственное, что ещё могу.
Трасса впереди - прямая, длинная, уходит в дрожащее марево на горизонте. Асфальт, обочины, яблони, небо. Всё открытое, всё просматривается. Некуда свернуть, негде спрятаться. Только вперёд.
Зеркало заднего вида. Пыль на мосту. Тёмный силуэт - выползает на эту сторону. Не замедлился. Проехал.
Глава 12: Полчаса
К.Д. Волков, военная психология, Институт поведенческих исследований, 2087.
Бегство активирует древнейшие контуры мозга. Планирование сворачивается, горизонт сужается до ближайших минут. Любопытно другое: в записях выживших этого периода побег почти никогда не описывается как движение «от». Только «к». Даже когда впереди - ничего.
* * *
Дорога прямая, длинная, просматривается до горизонта. Негде спрятаться. Это первое, что ловлю, ещё до мыслей, до слов: открытое пространство, ни укрытия, ни съезда. Поля по обеим сторонам заросли бурьяном в рост человека, но проезда в них нет, ни грунтовки, ни колеи.
Нива воет на третьей. Стрелка спидометра дрожит у семидесяти, скачет, врёт. Тело по вибрации знает: семьдесят пять, может, чуть больше. Потолок. Клапана стучат, из-под капота тянет горелым маслом и антифризом, кисло-сладким, химическим. Мотор перегревается, но сбрасывать нельзя.
Солнце поднялось. Бьёт в лобовое прямо в глаза, сквозь паутину трещин на стекле. Козырёк не спасает, слишком низко. Щурюсь, и от этого слёзы, и руки на руле чужие, мокрые, изолента набухла, скользит. Перехватываю. Сильнее. Костяшки белеют.
Зеркало заднего вида. Мост остался позади, пыль ещё висит над асфальтом, медленно оседает в утреннем свете. Пикап - точка. Тёмная, неподвижная. Фары горят, два жёлтых пятна в дымке. Держит дистанцию.
Расчёт простой, на уровне арифметики. Старый мотор, полная загрузка: восемьдесят на хорошем участке, если выжимать до последнего. Пикап - сто двадцать без натуги. Разница в сорок километров. На прямой он закроет расстояние за двадцать минут, может, за пятнадцать. Мост мог дать десять, если осторожничали. Итого полчаса. Может, меньше.
Полчаса на открытой дороге, без единого поворота.
Нога горит от напряжения, бедро деревенеет. Педаль газа утоплена до упора, дальше некуда, только металл. Выбоина, удар через подвеску, через позвоночник, что-то звякает в багажнике. Ветер свистит в щелях дверей, забивается в салон горячим потоком. Запах бензина: расход на скорости огромный, пары щиплют горло.
Даша развернулась на сиденье. Коленом упёрлась в спинку, одна ладонь на подголовнике, другая на ручке двери. Смотрит назад, через заднее стекло. Волосы прилипли к шее, морщинка между бровями, та самая, глубокая, от которой лицо становится старше. Губы сжаты. Молчит. Уже несколько минут молчит, и от этого молчания горло пересыхает, язык липнет к нёбу с металлическим привкусом.
Просёлок. Нужен просёлок, грунтовка, колея, что угодно, лишь бы уйти с этой прямой. Полный привод, короткая база, высокий клиренс: там, где пикап сядет на брюхо, Нива пройдёт. Или хотя бы попытается. На трассе шансов нет. На просёлке есть, если грязь после дождей, если колея достаточно глубокая, если повезёт.
Если.
Яблони мелькают по бокам, красные пятна в зелени, размазанные на скорости. Стволы узловатые, тёмные, тяжёлые ветки клонятся к асфальту. Вчера остановился бы, набрал бы полный пакет, Даша считала бы вслух. Колёса давят упавшие плоды, мякоть летит из-под шин, и запах, сладкий, густой, пробивается сквозь бензин и гарь. Мозг не цепляется за него. Фон, шум, лишнее.
Взгляд на обочину справа. Бурьян. Бурьян. Столб без таблички. Бурьян.
Слева то же. Поля до горизонта, ни просвета, ни разрыва в зелёной стене. Асфальтовая лента держит, как русло держит воду: только вперёд, только прямо.
В зеркале точка стала крупнее. Или кажется. Солнце слепит, блики на стекле, не разобрать. Но гул дизеля между ударами рессор, между свистом ветра, ровный, низкий, настойчивый. Ближе, чем пять минут назад.
Пальцы стискивают руль. Пот стекает по вискам, по шее, собирается между лопаток. Рубашка мокрая, липнет к спинке сиденья. Каждая выбоина отдаёт в затылок через шею, через зубы, и мысль одна, простая, как стук колёс по швам покрытия: съезд. Грунтовка. Колея в поле. Хоть что-нибудь.
Трасса тянется вперёд, прямая, ровная, залитая утренним светом. Некуда.
* * *
Бурьян справа обрывается. Две борозды в глинистой земле уходят от трассы наискосок, в поле. Грунтовка. Между колеями полоса примятой травы, тёмная от вчерашнего дождя. Ни указателя, ни столба. Чей-то давнишний проезд, может, к ферме, может, к чёрту на кулички.
Руль вправо. Тело знает раньше головы: руки уже крутят, нога с газа на тормоз и обратно, переключение на вторую. Нива дёргается, клюёт носом, шины срываются с асфальта и бьют в гравий. Хруст, удар, хруст. Обочина: яма, подвеска ахает, что-то в багажнике звякает о борт. Грунтовка.
Сразу другой мир. Борозды глубокие, по щиколотку, бурая вода в лужах. Полный привод держит, тянет, но Нива ныряет носом, потом задирается, и тело летит вперёд, в ремень, потом назад, в спинку, потом вбок, плечом в дверь. Руль живой, бьёт по ладоням, вырывается. Хватка до судороги в пальцах. Отпустишь - в канаву. Трава между колеями чиркает по днищу, скрежет, как ногтями по жести. Кусты по бокам хлещут ветками по зеркалу, по стойке, по стеклу. Мокрые листья шлёпают и остаются.
Глина из-под колёс фонтаном, веером: холодные мелкие брызги через окно, по щеке, по руке на баранке. На зубах скрипит. Запах ударяет, мокрая земля, тяжёлая, и поверх - зелёный, резкий, раздавленная трава.
- Сань, они сзади. Слушай, они свернули тоже. Пыль вижу. Свернули. - Дашин голос ровный, без крика. Она развернулась на сиденье, упёрлась коленом в спинку, одной рукой вцепилась в дверную стойку, другой в подголовник. Локоть дрожит от тряски. Плечо загорелое, в мелких царапинах от вчерашних веток. Кожа блестит от пота.
Зеркало. Столб пыли позади, белёсый, рваный, тянется до трассы. И в просвете - тёмный силуэт. Уже не точка. Кабина, кузов, рама. Массивный, выше на голову. Фары горят жёлтым сквозь пыль.
Глаза маятником: зеркало, дорога, зеркало, дорога. Просёлок петляет, забирает влево, потом вправо, бурьян по пояс, ни дерева, ни строения, ни ориентира. Ведёт куда-то. Или в тупик. Выбирать поздно, поздно было, когда крутил руль.
- Куда эта дорога? Ну, ты же смотрел карту. Вчера, когда мы стояли, ты смотрел. Куда она вообще идёт? - Даша повернулась ко мне. Губы сухие, потрескавшиеся, она облизывает их и тут же кусает. Глаза сузились, и в них то выражение, от которого всегда хочется соврать, что всё под контролем.
Выбоина. Удар через позвоночник, через зубы. Банки в багажнике грохочут. Нива подпрыгивает всеми четырьмя и плюхается в лужу, грязная вода хлещет через капот, через лобовое. Секунду ничего не видно, только глинистая каша на стекле, дворники размазывают. Дорога снова, борозда, трава, сорняк.
- Не знаю.
Два слова. Раньше такого не говорил. Машина бьёт днищем по кочке, железо гудит, и мысль проваливается, как колесо в яму, но всплывает снова. На каждом перекрёстке от посёлка до моста - знал. Карта в голове, расстояния, ориентиры, время. Контролировал маршрут, как контролируют периметр: каждый метр просчитан, каждый поворот с обоснованием. А тут грунтовка в поле, рыжая глина, и карта кончилась.
Даша молчит. Не переспрашивает, не давит. Рука переместилась с дверной стойки на спинку сиденья, пальцы сжались на ткани до белых костяшек.
Дизель сзади: рокот, густой, ровный. Ближе. Метров двести, может, полтораста. Хруст гравия под тяжёлыми колёсами, рёв на переключении. Не отстал. Знал, что не отстанет.
Пыль забивает горло, сухая, мелкая, и сквозь неё собственный пот, кислый, металлический привкус на языке. Предплечья горят, мышцы деревенеют. Ещё один удар, ещё подскок, ещё лужа. Просёлок тянется дальше, ровный, бесконечный, и впереди только пыль и бурьян.
* * *
Просёлок обрывается.
Не поворотом, не развилкой. Просто кончается: площадка утоптанной земли, метров десять в поперечнике, старый столб без таблички, ржавый, накренённый. А за столбом обрыв. Овраг. Крутой склон с оголёнными корнями, глинистый, рыжий, уходящий вниз метров на пятнадцать. На дне ручей, слышно: журчит где-то там, тихо, мирно, как будто ничего не происходит.
Нива упёрлась мордой к краю. Некуда.
Вот и всё.
Глушу мотор. Ключ влево, щелчок, выдох двигателя, и тишина обрушивается сразу. Уши привыкали к рёву полчаса, теперь не перестраиваются, звенит, и сквозь звон постепенно: птица где-то в бурьяне, ветер шелестит в высокой траве по краям площадки, ручей на дне оврага. Мотор потрескивает, металл щёлкает. Всё.
Даша первой нарушает тишину: скрипит её сиденье, когда садится прямо. Краем зрения: смотрит вперёд, на обрыв. Потом назад, через стекло. Потом снова вперёд.
Рука сама находит нож. Привычка, рефлекс, раньше мысли. Пальцы обхватывают рукоять, изолента тёплая от кармана, от тела, от долгой дороги. Большой палец ложится на лезвие, не надавливая, просто проверяя: острый. Нет смысла проверять, но рука проверяет.
Дизель за поворотом.
Метрах в трёхстах, за изгибом просёлка, за полосой бурьяна. Нарастает. Ровный, тяжёлый рокот. Не кажется. Приближается.
Выхожу.
Дверь хлопает громче, чем хотел. Ноги на твёрдой, утоптанной, сухой земле: после получаса тряски почти странно. Земля намертво. Хорошо.
Оборачиваюсь к Даше через открытое окно.
- Сиди в машине. Что бы ни было - сиди.
Она смотрит на меня. Не на нож, не на поворот, откуда слышно дизель. На меня.
- Нет.
Не торопится с ответом. Не запальчиво. Просто: нет. Одно слово, ровным голосом.
- Даша.
- Нет.
Не помогает. Она знает эту интонацию и отвечает тем же словом, той же интонацией. Отражает назад.
Дверь с её стороны открывается. Выходит. Занимает место рядом, чуть позади и левее, полшага, не вплотную - место, которое она нашла сама, без подсказок. Руки вдоль тела, сжаты в кулаки, побелевшие костяшки. Лицо жёсткое, подбородок вперёд, губы поджаты, от чего в горле появляется что-то тугое.
Дизель ближе. Метров двести, уже слышен гравий под колёсами.
- Тогда за мной. И не лезь вперёд.
Разворачиваюсь к повороту. Нож в правой, опущен вдоль бедра, не прячу, но и не выставляю. Пока незачем. Ноги на ширине плеч, колени чуть согнуты. Тело само принимает эту позицию, как ложится в старое, привычное кресло: помнит. Не торопится.
Нож против огнестрела. Арифметика простая, решается за секунду. Нет дистанции, нет укрытия, некуда уйти за спину. Если у них приказ взять живым - можно говорить. Если нет: нож ничто, кусок железа на изоленте, и рука его держит только потому, что иначе руки ни за что не держались бы.
Что-то поднимается снизу, от живота. На просёлок. На глинистую колею, которая завела сюда. На себя, что свернул, не зная куда. Трасса: надо было оставаться на трассе, там хотя бы открытое место, хотя бы пространство для манёвра. Тут яма, тупик, площадка перед обрывом, и торчи, жди.
За спиной тепло. Дашино дыхание, ровное, чуть частое. Присутствие, которое ощущается кожей через несколько сантиметров расстояния. Перехватываю нож покрепче - пальцы занеметь успели, изолента набухла от пота. Она там, где сказал. Это новое: за себя было всегда, к этому привык. Это другое. Это она за спиной, в полушаге, и если что-то пойдёт не так - не успеть. Хуже любого оврага, хуже любого клинка против автомата.
Из-за поворота показывается пикап.
Медленно. Не спешит. Тёмный, массивный, высокий: выше Нивы на голову. Проезжает мимо столба, метров сто. Ещё ближе, пятьдесят, видны фары, включённые даже днём. Останавливается метрах в двадцати. Пыль из-под колёс ещё плывёт, оседает на траву, на площадку, на сухую землю под ногами.
Двери открываются. Одна. Металлический лязг. Вторая. Пауза. Третья.
Откуда-то от края площадки тянет полынью: горькая, резкая, волной от ветра. Запах пустоши, запах тупика, запах того, что дальше земля кончается. Зубы сжаты так, что скрипят. Плечи каменные. Сухость во рту: язык к нёбу, металл, слюны нет.
Стою.
Григорьев выходит первым. Среднего роста, сухой, жилистый. Лицо обветренное, складки у рта глубокие, седина на висках. Шрам на подбородке белый на загорелой коже. Щетина, тени под глазами, пыль на одежде. Гнал долго. Не спал. Пистолет в кобуре, не достал. Руки свободны. Это важнее всех слов, которые он сейчас скажет.
Справа, на два шага позади: Тихон. Крепкий, молчаливый, неподвижный. Автомат у бедра, ствол вниз, хватка профессиональная. Поднимет за полсекунды. Лицо глухое, закрытое. Функция. Договариваться не с кем. Он выполнит приказ. Любой приказ.
Слева, дальше: Коля. Молодой, двадцать, может, меньше. Бледный, кадык дёргается, глаза широко открытые, бегающие. Автомат в руках. Ствол ходит. Вверх, вниз, влево. Палец близко к спусковому крючку. Слишком близко. Григорьев опасен расчётом. Тихон опасен умением. Коля опасен тем, что сам не знает, что сделает через секунду.
Полынь поднимается от затоптанной травы. Шаги по площадке растоптали кусты у столба, и горечь стоит плотная, густая, забивает всё на вдох, на два, потом отступает, и сквозь неё: оружейная смазка, дизельный выхлоп, пот давней дороги. Бункерные запахи. Запахи казармы, патрульных ночей, оружейной комнаты. Знакомые. Тело реагирует раньше мысли: спина выпрямляется, подбородок поднимается, каблуки сдвигаются. Строевая стойка. Два года, и тело помнит.
Григорьев идёт. Десять шагов. Неторопливых, мерных, по сухой утоптанной земле. Каждый шаг хрустит под подошвой. Останавливается. Метров пять. Расстояние прыжка. Расстояние лезвия. Но Тихон поднимет автомат быстрее, и пять метров превратятся в промежуток, который нечем заполнить.
Карий взгляд. Спокойный, внимательный, усталый. В упор, потом на рукоять в моей руке, снова в упор.
Солнце слепит Григорьева. Щурится, но не отворачивается. Жар на затылке, на шее. За спиной Дашино дыхание, чуть чаще обычного, и лёгкое движение воздуха, когда она переступает с ноги на ногу. Стоит. Не прячется. Видно через плечо: подбородок вперёд, взгляд на Григорьеве. Изучает его, как изучала Зуева в Новограде. Ищет трещину.
- Александр. Хватит бегать.
Голос негромкий, без нажима, отчётливый, будто произносит по складам. Не кричит, но слышно каждую букву. От этого спокойствия по загривку проходит холод.
Молчу. Нечего сказать, и слова сейчас уступят тому, что говорят руки. Его свободные. Мои на изоленте ножа.
Колино дыхание справа. Частое, короткое, громкое. Вдох-выдох-вдох. Ремень автомата поскрипывает на плече, ствол покачивается. Рука на скобе. Не на спусковом. Рядом. Близко.
- Я не палач. Ты это знаешь.
Горло пересохло. Два слова, которые выходят, звучат как наждак по жести.
- Знаю. И что?
Григорьев не вздрагивает. Ничего в нём не меняется. Морщины у рта чуть глубже, и всё. Пауза. Ветер несёт шелест травы.
- Суд. Настоящий. Добьюсь. Не казнь. Суд.
Короткие фразы. Рубленые. Приказы, сводки, рапорты. Ладонь на рукояти затекла, перехватываю, стискиваю. Голос у него при этом не дрогнул, ни разу, и подбородок держит так же, как в первую секунду.
Ответ поднимается откуда-то из живота, горький, полынный.
- Суд в бункере. Вердикт написан до заседания. Ты это тоже знаешь.
Григорьев молчит. Долго. Секунд пять, десять. Ветер. Трава. Дыхание Коли. Предохранитель Тихона: щелчок, тихий, металлический. Снял или поставил. Невозможно определить, не глядя. Глядеть нельзя. Отвернуться от Григорьева нельзя.
Челюсть у него сжимается. Мышцы на скулах вздуваются, опадают. Молчит так, как молчат, когда ответить нечем. Суд в бункере равен приговору, отложенному на время процедуры. И он это слышал раньше, чем прозвучало, по тому, как сжал губы ещё до моих слов.
Голос тише, глуше, когда наконец отвечает.
- Попытаюсь.
- Не хватит.
Тишина. Длинная, плотная. Сердце стучит в висках, в горле, в запястьях. Полоса сухой земли между нами, и на ней ничего: ни компромисса, ни выхода, ни решения, при котором оба остаются целыми.
Расчёт работает параллельно, отдельно от разговора. Сталь в правой, дотянуться за секунду, полторы. Григорьев без оружия, но Тихон поднимет автомат за то же время. Одно движение вперёд, и площадка станет стрельбищем. Бежать некуда. Овраг за спиной, склон крутой, глинистый. Даша. Даша на открытом месте. Полоса голой земли. Арифметика решается в одно действие.
Он переводит взгляд. Через моё плечо, правее, туда, где Даша. Задерживается на секунду. Две. Лицо не меняется, но что-то в глазах сдвигается, едва заметно, как трещина по стеклу. Мокрые от пота волосы, сжатые кулаки, подбородок, который не опускается.
Возвращается ко мне.
- Тогда чем это кончится. Скажи мне.
Голос сухой. Не требование, по тону слышно. Тот же рапорт, только с пустотой на месте итоговой графы.
Молчу. Если бы ответ существовал, всё выглядело бы иначе. Система не отпускает и при этом остаётся системой. Сдаться значит умереть. Убежать с лезвием от стволов то же самое, только быстрее.
Солнце ползёт выше. Тень Григорьева укоротилась, свет бьёт жёстче, он щурится сильнее, морщины глубже, и выглядит старше своих тридцати восьми, гораздо старше. Стоит, и ждёт, и не уходит, и плечи у него такие же каменные, как мои.
За спиной лёгкое шуршание ткани. Даша переступила, сместилась на полшага правее. Ближе к обрыву. Дальше от линии, на которой оружие. Сама. Без подсказки. Горло перехватывает.
Коля переступает. Гравий хрустит под ботинком. Автомат дёрнулся вправо, обратно, вверх. Скоба скрипнула под влажной подушечкой, соскользнула на спусковой крючок. Обратно. Лоб мокрый, блестит, капля ползёт по виску. Губы шевелятся беззвучно, что-то бормочет себе, считает, молится. Двадцать лет. Мальчишка с оружием и мокрыми ладонями на площадке, с которой некуда идти.
Тихон неподвижен. Камень. Оружие вниз, смотрит на командира. Ждёт.
Рукоять скользит в ладони. Сжимаю крепче. Бесполезный кусок стали на изоленте, и единственная причина, по которой рука его держит: если отпустить, рукам нечего будет делать.
Григорьев стоит. Грудь поднимается, опускается, медленно, размеренно. Ждёт ответа, которого не будет.
Ветер. Полынь. Солнце на затылке. Где-то далеко птица начинает петь и обрывается на полуноте.
* * *
Коля стреляет.
Не решает стрелять. Палец дёргается сам, мокрый, соскальзывает со скобы на спусковой крючок, и автомат выплёвывает два патрона в грунт. Короткая очередь, оглушительная, раскалывающая воздух пополам. Фонтан рыжей глины вспарывает площадку в трёх шагах от Григорьева. Эхо бьёт в овраг, отскакивает, возвращается. Птицы рвутся из травы разом, с криком, хлопанье крыльев, десятки.
Тело бросается раньше мысли.
Не выбор. Не решение. Мышечная память, два года казармы, тысяча повторений на плацу: при выстреле к стрелку. Нож выпадает где-то за первый шаг, пальцы разжались сами, и это правильно, ножом здесь нечего делать, здесь руки, только руки, и до Коли четыре шага, три, два.
Звуков нет. Кровь в ушах, прибой, и адреналиновая глухота гасит всё: ветер, крики, собственное дыхание. Только пульс, быстрый, чёткий, рабочий. Тело знает.
Колю сносит ударом в грудь. Ствол автомата скрежещет по рукаву, горячий, обжигает через ткань. Рвану за цевьё, вниз и влево, выворачиваю, запястье Коли хрустит, пальцы разжимаются. Автомат летит в траву. Мальчишка падает на спину, рот открыт, глаза белые, огромные, руки перед лицом, ладонями наружу. Сдаётся. Ладони наружу ещё до того, как коснулся грунта. Ремень автомата обмотался вокруг его локтя, и от этой детали, дурацкой, мелкой, лишней, что-то вспыхивает в голове, но вспыхивает и гаснет.
Секунда. Может, полторы. Тело стоит над ним, колени согнуты, кулаки сжаты, дыхание рваное, горячее. Готовность. Рефлекс ищет следующую цель, разворачивает корпус влево, к Тихону.
Григорьевский голос. Хлёсткий, резкий, на крике.
- Стой! Не стрелять!
Хлопок. Сухой. Одиночный. Тихон уже нажал.
Левое плечо, сзади, чуть ниже ключицы. Удар кувалдой, тупой, всем весом, и сразу жар, раскалённый, мгновенный, утюг к коже. Тело разворачивает от удара, вправо, на полоборота. Ноги держат. Ещё держат. Рука левая дёргается вниз, повисает, всё выше локтя горит, но дальше горения ничего, пустота, онемение ползёт вниз по бицепсу.
Разворачиваюсь. Тихон стоит в пятнадцати шагах, ствол поднят, приклад в упоре. Лицо глухое, спокойное. Профессионал. И последнее, что успеваю понять: не в грудь.
Второй хлопок.
Предплечье. Левое, ниже локтя. Кость ломается. Звук изнутри, влажный, скрежещущий, как ветка в мокром лесу. Только громче. Только внутри.
Боль приходит не сразу. Сначала удар, горячий, тяжёлый. Потом полсекунды тишины, когда мозг не верит, отказывается принимать сигнал. И потом накрывает: белая, слепящая, огромная, вытесняющая мир. Рука перестаёт быть рукой. Становится источником, из которого боль расходится волнами: в грудь, в позвоночник, в затылок. Пальцы не двигаются. Команда уходит вниз, по нервам, и пропадает. Ответа нет.
Колени подгибаются. Грунт летит в лицо. Удар правым боком о глину, выдох, воздух из лёгких выбивает разом, и сломанная рука бьётся о бок, новая волна, поверх первой, и голос, собственный, чужой, короткий хрип сквозь стиснутые зубы.
Трава у щеки. Мокрая от росы, щекочет, колет. Стебли крупные, огромные вблизи. Муравей ползёт по ближайшему, коричневый, деловитый, не замечает. Небо за стеблями голубое, чистое, безразличное. Облако, одно, плывёт.
Секунда тишины. Может, две.
Кровь. Тёплая, быстрая, течёт по руке, между пальцев, по рукаву. Ткань рубашки тяжелеет, набухает, липнет к коже. Запах: железо, густое, сладковатое, тошнотворное. Сквозь него порох, горький, стоит облаком, не рассеивается. Жар в ранах пульсирует в такт сердцу. Бьёт, бьёт, бьёт. С каждым ударом слабее и гуще. Холод приходит отовсюду, кроме руки: в пальцах здоровой, в ногах, в лице. Озноб, хотя солнце жарит затылок. Тело начинает экономить, перекрывает краны, сужает капилляры, оставляет только сердце и лёгкие. Знаю это. Проходили на подготовке. Шок. Теория сухая, жёсткая, чужая. Практика: дрожь в скулах и привкус меди на языке.
Звон в ушах. Высокий, постоянный, тонкий, как натянутая струна. Мир тише. Ещё тише.
Крик. Откуда-то. Издалека, из-под воды, сквозь вату. Голос, знакомый, единственный. Имя, моё имя, но буквы расплываются, сливаются, как чернила на мокрой бумаге. Сань. Или Саша. Или просто звук, в котором всё, что она не может сказать словами.
Слова долетают осколками, через звон. Шаги. Чьи-то, быстрые, тяжёлые, по утоптанной глине. Ещё шаги. Скрип ремня. Лязг затвора или предохранителя, не разобрать.
Рука левая видна боковым зрением. Неправильная. Там, где должна быть прямая линия: бугор, угол, излом. Кровь из предплечья пульсирует, тёмная, густая, не алая. Много.
Холодеет. Кровь на коже начинает стягивать, подсыхать по краям, а из раны идёт свежая, тёплая, и этот контраст, сохнущее и текущее, невыносим, хуже боли, от него желудок сжимается в кулак.
Лицо поворачивается вбок, щекой по мокрой траве. Глина забивает ноздрю, и вдох тяжёлый, влажный, с привкусом почвы. Ноги чужие. Далёкие, где-то на периферии, не отвечают. Пальцы правой руки сжимают стебель травы, стискивают, пока не рвётся.
Дашины ноги. Бегут. Ближе. Колени, падает рядом, рядом, совсем рядом, коленями в глину, и руки хватают за здоровую руку, и голос, срывающийся, хриплый, повторяет что-то, повторяет.
Небо плывёт. Облако сдвинулось, белое на голубом, неторопливое, равнодушное. Мир продолжается. Звон гудит, монотонный, непрерывный, и сквозь него, еле слышно, ручей на дне оврага: журчит, тихий, мирный.
Одна мысль. Единственная, последняя, упрямая. Не про боль. Не про руку.
Даша.
Здесь. Рядом. На коленях в грязи, руки в моей крови.
Здесь.
* * *
Дашины руки ищут рану. Нащупывают. Давят.
Белая вспышка. Стиснуть зубы, выдохнуть, не кричать. Выдохнул. Не закричал.
- Где он? Где этот... - Голос срывается, поднимается. - Помогите! Сюда! Ему нужна помощь!
Лицо над лицом. Слёзы текут по щекам, но рот у неё сжат, подбородок вперёд. Не плачет. Не плачет: слёзы просто идут сами, а она не разрешает им ничего изменить. Знакомо. Видел такое в зеркале.
Шаги. Несколько пар. Гравий. Подходят.
Лёгшее за спиной солнце выключается - тень. Поднимаю взгляд: силуэт. Высокий, прямой, лицо в подсветке неба - не разобрать. Потом глаза привыкают: Григорьев. Складки у рта, короткие волосы с сединой. Глядит вниз. Не на Дашу. На предплечье, где кровь пульсирует сквозь ткань рубашки.
- Помогите! - Даша не просит. Приказывает. Тому, кому здесь можно приказывать. - Он умрёт! Вы понимаете?
Григорьев молчит.
Рядом с его сапогом стоят ещё двое: Тихон - чуть позади, оружие вниз, голову повернул на командира. Ждёт. Коля - сидит прямо на глине, автомат между колен, белый, как бумага. Руки у него видны периферийным зрением: дрожат, мелко, непрерывно.
- Сорок секунд, - говорит Даша уже тише, потому что что-то изменилось в её горле. - Он теряет кровь. Просто дайте бинты. Просто бинты.
Она рвёт на себе рубашку. Ткань не поддаётся, и тогда она перехватывает зубами, рвёт по шву, тащит полосу. Из рюкзака за спиной - бинты Леры, те самые, серые, стиранные. Вся эта работа - руки в моей крови, скользят, перехватывают. Давит на рану снова, сильнее, запрокидывает голову.
- Вы же человек. Сделайте что-нибудь.
Долго.
Небо над Григорьевым чистое. Одно облако, то самое, сдвинулось дальше. Где-то кричит птица: короткий крик, обрывается. Ручей на дне оврага журчит.
По лицу Григорьева что-то ползёт. Не видно чётко с земли - но в складках у рта что-то происходит. Собирается. Разбирается. Как замок, который держался - и вдруг открылся.
- Мы уходим.
Это Тихону и Коле. Тихо.
- А... - начинает Тихон.
- Он мёртв. - Григорьев не повышает голос. Не нужно. - Ранение несовместимое с жизнью. Мы это видели. Это приказ.
Пауза. Долгая.
Щелчок: предохранитель. Ремень по ткани - Тихон вешает оружие на плечо. Разворачивается. Молчит. Один щелчок, одно движение. Профессионал: делает, что сказано.
Коля не встаёт. Тихон нагибается, берёт за ворот, поднимает. Ноги у Коли подгибаются, он переступает, автомат болтается на ремне. Шаги. Шарканье. Мальчишка идёт, не понимая куда.
Тень над нами исчезает. Солнце возвращается, бьёт в лицо.
Сапоги Григорьева на краю поля зрения - разворачиваются. Удаляются. Медленно. Без спешки. Шаг без сбоев.
Даша перестала кричать. Держит рану, глядит ему в спину.
Потом, почти уже далеко, от пикапа или раньше, трудно разобрать:
- На юг. Не останавливайтесь.
Не нам. Не себе. Никому. Просто - в воздух, в пространство, куда-то туда, где это могут услышать.
Три хлопка дверей. Дизель. Рокот, нарастающий, потом ровный. Потом тише. Потом нет.
Пыль оседает медленно.
Птицы возвращаются. Осторожно, по одной.
Даша продолжает давить. Кровь сквозь ткань горячая, замедлилась, но не остановилась. Подбородок у неё дрожит. Она зажимает его - сжимает рот, закусывает щёку изнутри. Сглатывает.
- Я слышу тебя, - говорю, и голос выходит плохой, хриплый, незнакомый. - Не уходи.
Это про другое. Не про тело.
- Никуда. - Она не понимает, что это про другое. Или понимает, и отвечает именно на это. - Я здесь. Я перетягиваю. Молчи.
Туже. Ткань врезается, новая боль ложится поверх старой. Озноб идёт снизу, от ног, поднимается. Небо над нами - то же самое небо, которое было до выстрела. Облако уползло за горизонт. Сейчас просто синева.
Они уехали.
Нас не забрали. Не убили.
«Ранение несовместимое с жизнью». Его слова. Его приказ.
Они уехали.
И его спина, пока шёл к пикапу. Прямая. Ни разу не обернулся.
- Саня. - Дашин голос - рядом, близко, почти к уху. - Скажи мне что-нибудь. Любое.
- Живой.
- Это я вижу. - Голос надламывается, она его ловит. - Нива заведётся?
Прикрываю глаза. Потом открываю.
- Да.
- Тогда мне нужно тебя поднять. Скажи, когда будешь готов.
Ручей журчит. Полынь. Ветер несёт что-то сквозь порох и дизельный выхлоп, который ещё висит над дорогой.
* * *
Темнота.
Не сон - провал, чёрный, без дна, без стенок. Мир отключается рывком: ни картинки, ни звука, ни времени. Сколько длится - секунда, минута, час - непонятно. Нет «сколько». Нет ничего.
Потом - звук.
Далёкий, приглушённый, сквозь толщу: скрежет металла о металл, визг шестерён, надсадный рёв. Двигатель задыхается, хватает воздух, глохнет. Стартер: дрр-дрр-дрр. Опять. Дрр-дрр-дрр. Щелчок. Тишина.
- Ну давай. Пожалуйста. Ну давай же.
Дашин голос. Тонкий, сорванный, чужой в своей интонации. Даша так не говорит. Даша командует, подкалывает, дразнит. Не просит. Никогда не просит.
Стартер снова. Мотор хватает, ревёт - слишком много газа, обороты взлетают, - и выравнивается. Толчок. Тело мотает вперёд, в ремень, грудную клетку сжимает. Ремень. Кто-то пристегнул, пока сознание плавало. Боль в левой руке раскачивается маятником: от плеча к пальцам и обратно, раз, ещё раз, нарастает. Глаза открываются сами.
Лобовое стекло. Трещина от правого угла, грязь, мутный свет. Дорога прыгает, уходит вбок.
За рулём - Даша.
Руки вцепились в руль, костяшки белые. Водительское сиденье отодвинуто - под мой рост, под мои ноги, - и Даша тянется к педалям, кончиками пальцев едва дотягивается. Колени задраны высоко, спина вжата в спинку, подбородок вперёд, глаза на дорогу. На щеках - влажные полосы, блестят в свете. Губы сжаты, побелели.
Нива рыскает по дороге. Передача вторая, мотор ревёт, скорость маленькая, обороты на пределе. Даша выжимает сцепление - рывок, скрежет коробки, зубцы не попадают. Ещё раз. Ещё. Третья входит. Нива прыгает вперёд, Дашу мотает, она вцепляется в руль обеими руками, и мотор ровнеет на секунду, на две, потом снова - толчок, сцепление брошено, машина давится и чуть не глохнет.
- Саня.
Резко, коротко, сквозь зубы.
- Саня, не засыпай. Не смей.
Голос жёсткий, ломкий на краях. Так сержант говорит: не потому что злится, а потому что, если смягчит - сам сломается.
Горло - сухое, язык деревянный. Хрип, невнятный, неразборчивый. Сглатываю, пробую снова:
- Тут.
Одно слово. Больше не лезет. Но хватает: Даша выдыхает, быстро, рвано, переводит дыхание и возвращает глаза на дорогу.
Сиденье тёплое, липкое - под спиной, под бедром, под правым локтем. Кровь, много, пропитала обшивку, расползается тёмным пятном, края которого уже холодеют. Левая рука не двигается. Лежит на животе чужим предметом, обмотанная: полоса ткани - Дашина рубашка, серая, в бурых пятнах, - и поверх бинты, тугие, стянутые выше раны. Леры бинты, те самые, стираные-перестираные, серые от времени, с горьковатым запахом полыни, которым она обрабатывала всё подряд. Полынь, кровь и бензин.
Жар накатывает. Лоб горит, рубашка насквозь, но внутри - озноб, мелкий, глубинный, от которого зубы постукивают. Тело решает само: то горячо, то холодно, и логики в этом нет, и остановить нельзя. Сердце стучит часто, мелко, быстро, и с каждым ударом - волна от руки, тупая, тяжёлая, пульсирующая.
Кровь не остановилась.
Замедлилась. Жгут держит, бинты держат. Но под ними сочится, и пятно больше, чем минуту назад. Или час. Или сколько прошло.
Нива глохнет. Даша переключает - лязг, визг, толчок. Тишина. Ключ. Стартер. Двигатель хватает. Газ. Сцепление. Тронулись.
- Лера говорила, помнишь? - Между рывками, между всхлипами, которые она глотает, давит в себе, не выпускает. - Когда прощались, она сказала: на юге село, там свои медики. Километров сорок. Может, меньше. Держись.
Помню. Или нет. Слова вязнут, расплываются, теряют форму. Медики. Юг. Сорок километров. Вторая передача, лязг, третья, толчок.
Мир мерцает. Дорога за лобовым стеклом то чёткая - асфальт, выбоины, трава по обочинам, - то размытая, плывущая, как через залитое стекло. Звуки то рядом, то далеко. Двигатель - громкий, потом - шёпот. Дашины слова - ясные, потом - из-под воды. Шины шуршат по асфальту - ровно, монотонно. Убаюкивают. Тянут в темноту.
Урывками: её руки на руле. В крови - моей крови, - бурые разводы на пальцах, на рулевом, на рычаге переключения. Она вытирает ладонь о штанину, перехватывает, вцепляется обратно. Коробка воет. Нива скачет. Даша сжимает челюсть, давит газ, бросает сцепление. Мотор глотает воздух. Ключ. Заводит. Снова.
- Санька. - Тише, на полтона. - Я не умею водить. Ты знаешь. Никогда не водила. Но я веду. Веду. И доведу.
Единственное, что осталось на поверхности. Всё остальное тонет: боль - в вате, дорога - в тумане. А голос - держит. Как верёвка, за которую вцепился в реке, когда ноги уже не достают до дна.
Никогда не водила - и ведёт.
Нива ревёт, рыскает, глохнет, заводится, скачет, едет. Каждое переключение - металлический визг, от которого по зубам идёт холод. Каждый толчок - волна боли в руке, глухая, далёкая. Не ближе, не дальше. Маятник, который не останавливается.
Темнота подступает. Края зрения гаснут, середина ещё держится: руль, руки, полоска дороги.
Можно уснуть. Тело предлагает, тихо и настойчиво: закрой глаза, отпусти, будет легко. Мышцы размякают, веки тяжёлые, и в этом столько покоя, столько тишины, что хочется кивнуть, согласиться.
- Не спи!
Рёв двигателя. Удар по плечу - открытой ладонью, коротко, больно.
Глаза открываются. Дорога. Асфальт. Выбоина. Удар. Лязг коробки. Мотор выравнивается.
Даша плачет. Слёзы текут, она не вытирает - руки на руле, отпустить нельзя. Подбородок дрожит. Рот сжат. Всхлипывает - коротко, зло, сквозь зубы - и ведёт.
Шины шуршат. Мотор тянет. Кровь сочится под бинтами, тёплая, медленная, неостановимая.
* * *
Нива ровнее.
Когда это случилось - не поймать. Толчки сгладились, коробка перестала визжать, и тело качается на сиденье мягко, почти ласково, как в лодке на тихой воде. Третья передача гудит низко, без надрыва. Даша перестала бросать сцепление. Научилась. За сорок минут, за час, за сколько там - научилась, и мотор тянет ровно, устало, на одной ноте.
Дыхание рядом. Короткое, мерное, сосредоточенное. Единственный звук, который доходит целиком, без искажений, без ваты. Всё остальное - сквозь толщу: мотор где-то далеко, ветер - шёпот, шины - шорох. Мир за стенкой аквариума, приглушённый, отодвинутый. А дыхание - здесь.
Жар и озноб чередуются без логики. Лоб горит, а пальцы правой руки ледяные. Рубашка прилипла к спине - пот и то, что под повязкой, - мокрая, тяжёлая, холодная по краям. Между ударами пульса - секунда невесомости, когда тело плывёт и боль отступает куда-то вниз, за край сознания. Потом удар, волна от предплечья к плечу, горячая, тупая. Ещё секунда. Ещё волна. Маятник качается, и в промежутках - лёгкость, которой никогда раньше не было.
Свет меняется.
Через мутное лобовое - мельканье: тепло, тень, тепло, тень. Полосы солнца, перечёркнутые чем-то, ложатся на приборную панель, на руки Даши, на капот. Глаза фокусируются - медленно, с усилием, как объектив, который крутят вручную. Трещина на стекле делит мир надвое: слева - резко, ясно, каждая деталь отдельно. Справа - размытое, преломлённое, плывущее.
Яблони.
По обеим сторонам, ровными рядами, тяжёлые ветви до земли. Та самая аллея. Те же стволы - тёмные, узловатые, изогнутые. Те же плоды. Вчера проезжали здесь ночью, и запах стоял в воздухе густой, хмельной, тёплый. Сейчас - день, и солнце бьёт сквозь кроны косо, золотом, длинными лучами, и в этих лучах пыль висит неподвижно, застыла, не шевелится.
Красные пятна в зелени.
Яблоки на ветках - круглые, тяжёлые, налитые. Листва вокруг них - тёмная, глянцевая, с рыжиной по краям. Свет ловит каждый плод отдельно: вот этот ярче, вот тот в тени, вот два рядом, прижались, один уже падает, держится на нитке черенка. Ветер качает ветку - медленно, протяжно, - и яблоко отрывается, уходит вниз. Глухой стук о землю, мягкий, короткий. Ночью слышал такой же, лёжа рядом с ней на одеяле. Тот же звук. Тот же запах.
Через разбитое окно - сладкое и железное. Яблоки и то, что пропитало сиденье. Бензин, нагретый металл капота, и поверх всего - густой, одуряющий, живой дух зрелых плодов. Два запаха не спорят. Ложатся рядом, перемешиваются, и вдох вбирает оба - и не отделяет один от другого.
Через левую половину стекла - ясную - аллея уходит вперёд, в точку схода. Стволы, солнечные полосы, тени на асфальте. Зелёное, красное, золотое. Мерцает, проходит, мерцает снова.
Красиво.
Слово приходит само, ниоткуда, без усилия, без мысли. Голова пустая, лёгкая, горячая - и посреди пустоты это одно слово, как камешек на дне. Не «тактически невыгодно». Не «открытая местность». Не «ресурс». Красиво.
Яблони те же. Те же ветви, те же плоды, та же аллея. Вчера - тёмные силуэты в свете фар. Неделю назад - фон за окном, полоса зелёного, мимо которой проезжаешь и не поворачиваешь головы. Всю жизнь - деревья вдоль трассы, и больше ничего.
Ничего не изменилось. Стволы на месте. Свет такой же. Запах такой же.
Фокус уплывает и возвращается. Тепло - тень - тепло. Дашины руки на руле - ровнее, увереннее, бурые разводы высохли на пальцах. Полоски на пыльных щеках - от слёз, которые кончились. Рот сжат. Едет.
Глаза закрываются сами. Маятник боли качается тише. Мотор гудит - далёкий, ровный пульс. Яблочный запах стоит в кабине, и в нём - тепло, и железо, и бензин, и полынь с бинтов, и всё это вместе, в одном вдохе, и в этом вдохе - то слово, которое не уходит.
Красиво.
Нива едет. Аллея мелькает. Тени ложатся на лицо, убираются, ложатся снова.
* * *
Яма.
Чёрная, в тени ветки, полная воды. Плоское пятно на асфальте - просто лужа, так видится из полусна, из мерцающей ваты, в которой всё мягкое и далёкое.
Левое колесо проваливается.
Бам. Глубокий, резкий, как выстрел под днищем. Лязг подвески, хруст - рычаг или сайлент-блок, что-то лопается внутри ходовой, мокрый треск, и Ниву подбрасывает, бросает вбок. Тело летит вправо, в дверь, ремень рвёт грудь, ключицу, рёбра - и левая рука, чужая, мёртвая, бьётся о подлокотник.
Дашин выдох - короткий, сдавленный.
Мир гаснет. Белая вспышка, ослепительная, беззвучная. Секунда без зрения, без слуха, только боль - сплошная, без формы, без края.
Руль дёргается, и она хватает, тянет. Вправо. Рефлекс, не решение - тело дёргает от опасности, руки уводят машину от ямы, от тряски. Шины сходят с асфальта - шорох гравия, трава шуршит под днищем, - и обочина, и ствол яблони в солнечном пятне, узловатый, тёмный, в трёх метрах, в двух, в одном.
Удар.
Глухой. Тяжёлый. Металл о дерево, кузов сминается волной, двигатель сдвигается назад, и звук - не грохот, а хлопок, и хруст, и скрежет - всё одновременно, всё за долю секунды. Тело бросает влево, к рычагу, к рулю - ремень впивается снова, грудь, живот, выбивает воздух. Лобовое разлетается - не на мелкие кубики, а на куски, крупные, как ладонь, с острыми краями. Осколки сыплются по рукам, по лицу, по приборной панели. Звон, длинный, злой, рассыпающийся - по металлу, по пластику, по смятому капоту.
Дашин силуэт - вперёд. Через руль, через пустое пространство, где секунду назад было лобовое. Быстро. Слишком быстро, чтобы увидеть - только движение, только мелькнувшие плечи, волосы, и глухой звук снаружи, мягкого о твёрдое. Молча.
Ремня на ней не было.
Тишина.
Мгновенная. Абсолютная. Мотор мёртв. Ветер замер. Ни звука - только звон в ушах, тонкий, высокий, одна нота, которая не кончается.
Потом - капли. Тик. Тик. Тик. Что-то стекает - под капотом, на землю, мерно, ровно.
Потом - ветер в кронах. Листья шелестят, ветки покачиваются. Птица где-то далеко, коротко, и замолкает.
Голова тяжёлая. Крошево на коленях, на приборной панели - мелкое, блестящее. Бензин. Резкий, сильный, бьёт в нос. Антифриз - сладкий, химический, зелёная лужа расползается под колесом.
Водительское сиденье.
Поворачиваю голову - медленно, по сантиметру, шея не слушается. Водительское сиденье - пустое. Разбитый проём - дыра с рваными краями, острые куски торчат из рамы зубами. На приборной панели - крошево и тёмные капли. На кузове - осколки, тёмные капли.
Секунду это ничего не значит. Просто пусто. Просто место, где кто-то сидел, а теперь не сидит. Всё ватное, горячее, далёкое, и факт висит отдельными кусками: сиденье, пустое, дыра.
Потом складывается.
Дверь - заклинило. Бью правым плечом - раз, другой. Не поддаётся. Металл смят, петли перекосило. Правой рукой по ручке - тяну, толкаю, снова плечом. Боль - везде, сразу, многоголосая, но далёкая, как за стеной. Тело двигается не потому, что может. Потому что сиденье пустое.
Дверь скрипит, подаётся на ладонь, на две. Протискиваюсь. Колени в траве. Ладонь - в мокром. Земля пахнет бензином и мокрой травой.
Капли. Больше ничего.
Вокруг Нивы - битое стекло в траве, блестящее крошево в траве, смятый кузов вклинился в ствол. Кора содрана - белая древесина, влажная, свежая.
Обхожу машину. Трава мнётся под ногами, стекло хрустит.
На траве за капотом - Даша. На боку, в стекле, в крови. Вылетела целиком, через руль, через проём. Лежит в шаге от дерева, волосы разметаны по примятой траве, среди осколков.
Ветер качает ветку над ней. Яблоко отрывается, падает в траву рядом - глухой мягкий стук. Тот же звук, что всегда.
Опускаюсь рядом. Колени в мокрую траву, в стекло. Ладонь находит её щёку. Тёплая. Мокрая.
Порезы на лице, мелкие, частые, стекло оставляет тонкие линии на скулах и на лбу. Неглубокие, ерунда. Глаза закрыты. Губы приоткрыты. Дышит - мелко, часто, с хрипом. На каждом вдохе - влажный звук, булькающий, как вода в трубе. Кровь в горле или в лёгких.
Ладонь сползает с щеки на шею.
Нахожу сразу. Не ищу - пальцы утыкаются в осколок, длинный, треугольный, вошедший под левое ухо. Край торчит, гладкий, тёплый от крови. Вокруг него - мокро. Не просто мокро. Течёт. Толчками, густо, жарче кожи, жарче воздуха. Ткань её рубашки пропитана до плеча. По траве - тёмное, расползается, впитывается в землю.
Артерия.
Пульсация под пальцами - толчок, пауза, толчок. С каждым ударом её сердца кровь выдавливается наружу, обтекает осколок, прорывается между ладонью и кожей. Теория из казармы: наружная сонная, боковая ветвь, три-четыре минуты без компрессии. Если повезёт - пять. Если нет - меньше.
Правая ладонь ложится на рану. Прижимаю. Сильно, всем весом, какой могу дать одной рукой, навалившись корпусом над ней. Кровь выдавливается между средним и безымянным, скользкая, густая. Пальцы разъезжаются. Перехватываю. Снова. Площадь ладони не хватает, рана длинная, осколок мешает, нельзя вынимать - это последнее, что сделает щель шире.
Вторая рука. Нужна вторая.
Команда уходит влево, в плечо, в локоть, в кисть. Ответа нет. Левая висит вдоль тела, чужая, тяжёлая, мёртвый груз из костей и ткани. Пальцы не шевелятся. Локоть согнуть - попытка, и боль прошивает от ключицы до запястья, чёрные пятна по краям зрения, скулы сводит. Выдох сквозь зубы. Ещё раз. Ничего.
Прижимаю, и всё равно течёт - сбоку, снизу, между пальцев. Нужна ткань, бинт, тряпка - зажать, обмотать, затянуть. Для этого нужно отпустить рану. Чтобы добраться до рубашки, до машины, до чего угодно - нужно убрать руку. Убрать руку - тридцать секунд без компрессии. Тридцать секунд, которых у неё нет.
Круг. Замкнутый. Одна рука держит, вторая нужна для всего остального, а второй нет. Тихон позаботился.
Если бы левая работала. Если бы пуля прошла правее, на пять сантиметров, в мягкие ткани, если бы кость уцелела. Правой зажать, левой - рубашку в жгут, набить в рану, прижать поверх. Минута работы. Справился бы.
Если бы ремень на ней. Тугой, неудобный, Даша его ненавидела, отстёгивала каждый раз, ещё в посёлке, ещё на первых километрах. Щёлкнуть бы застёжку, одно движение. И она бы осталась в кресле. Стекло, порезы, сотрясение. Живая.
Если бы не просёлок. Если бы трасса. Если бы не яма.
Если бы не стреляли. Если бы не уехали.
Хватит.
Не если. Сейчас.
Сейчас - давить, не отпускать. Горячее между пальцев, по запястью, по рукаву. Рубашка намокает выше локтя - не разобрать, чья. Колени в траве, в стекле, мелкие осколки впиваются через штанину - тело отбрасывает, не сейчас.
Тик. Тик. Тик. Из-под Нивы - бензин на землю, мерно, размеренно. Лужа ползёт по примятой траве, радужная плёнка в солнечном свете. Запах бьёт в нос - резкий, горючий, опасный. Течь, искра, пожар. Потом. Сначала - ладонь на шее.
Дашино дыхание. Мелкое, хриплое, с присвистом. Грудь двигается еле заметно, рёбра чуть поднимаются, опускаются. Каждый вдох - булькающий звук, влажный, тяжёлый. Частый. Слишком частый.
Пульс под ладонью - тонкий, едва прощупываемый, быстрый, неровный. Слабеет. С каждым толчком - тише, мельче. Между пальцев - меньше. Рана не закрылась. Просто давление падает. Кровь прорывается сбоку, обтекает ладонь, течёт по запястью, и каждый следующий толчок - слабее предыдущего. Тело отдаёт последнее, сосуды сузились до предела, и кривая идёт вниз, без плато, без возврата. Помощь - хирург, зажим, физраствор. Помощь - за сотни километров. Дорога пустая, поле пустое, небо пустое.
Птица в кроне над головой. Две ноты, пауза, две ноты. Поёт. Ей всё равно.
Яблоки.
Запах пробивается сквозь бензин и железо, из-под них, как подложка, которая была здесь первой и останется последней. Сладкий, густой, спелый. Раздавленные лежат вокруг - на капоте, среди стекла, среди крови. Красная кожица, белая мякоть. Сок течёт по вмятинам металла, смешивается с тёмным, и от этого сладость другая, тяжелее, гуще. Вчера Даша считала яблоки в пакет, перескакивала с дерева на дерево, голос звенел. Тот же запах. Тот же ветер. Те же деревья.
Рука на её шее - мокрая, скользкая. Перехватываю, прижимаю заново, сильнее. Пальцы дрожат от напряжения, предплечье горит, мышцы начинают сдавать. Тело не рассчитано на это - зажимать артерию и не отпускать, минуту, пять, десять, без перехвата, без помощи.
Дашины волосы у лица. Наклонился, не заметил когда. Пыль, кровь, стекло. И под всем - запах, который помню. Не яблочный, не кровяной. Её. Мягкий, уходящий.
Держу. Зажимаю. Стекло в коленной чашечке, тонкий укол, далёкий. Левая рука висит бесполезным грузом, каждый вздох отдаётся в сломанной кости тупой тяжёлой пульсацией.
Держу. Кровь течёт медленнее. Или кажется. Или нет.
* * *
Глаза.
Дашины глаза - открытые, ясные, смотрят прямо на меня. Зрачки не мутные, не стеклянные. Видят. Зелёные с жёлтым, с точками, которых раньше не замечал - не смотрел так близко, не было повода смотреть так долго, не мигая. Сейчас - смотрю.
Губы двигаются.
Беззвучно. Нижняя - чуть вперёд, верхняя - за ней, и обратно, и снова. Слово. Может, имя. Или просьба, жалоба, что-то важное, самое важное, то, ради чего стоило открыть глаза. Воздух между её губами и моим ухом - пустой. Прижимаюсь ближе. Щека к её щеке, ухо к губам, волосы лезут в рот, и под ними - пыль, осколки, запах, который был вчера, который был всегда, мягкий, тёплый, уходящий.
Ничего.
Губы шевелятся у самого уха, касаются мочки, и от этого лёгкого прикосновения - мокрого, холодного - тело дёргается, как от тока, - ночью, под яблонями, те же губы, тот же шёпот, слова, которых не разобрал. Потом, утром, она скажет ещё раз. Утром всё скажет.
Не скажет.
Дыхание. Ухом - у самых губ - ловлю. Есть. Тонкое, мелкое, с присвистом. Вдох - короткий, как глоток через соломинку. Пауза. Грудь рядом идёт вверх, опускается, еле заметно, рёбра ходят на миллиметры.
Считаю.
Вдох - два - три - пауза.
Как ночью. Караульная привычка, вбитая четырьмя годами стояния в темноте: считай, что угодно, чтобы не потеряться. Ночью считал её дыхание, и оно было ровное, надёжное, без сбоев. Вдох - два - три - выдох. Живая.
Вдох - два - три - четыре - пауза.
Длиннее. Пальцы на шее - мокрые, скользкие - чувствуют толчки. Слабые, нитевидные, неровные. Каждый следующий - тише. Тепло под ладонью ещё есть, но уже не то тепло, которое было минуту назад. Другое. Остаточное.
Вдох - два - три - четыре - пять - шесть - пауза.
Свет падает через листву. Золотой, косой, пятнами - на её лице, на скуле, на закрытом веке. Те же пятна, что вчера, когда она перебегала от дерева к дереву и пакет бил по ноге, и смеялась, и оборачивалась. Тот же свет. То же дерево - ствол содран до белой древесины, кора на земле, но крона цела, и свет проходит так же, и пятнам нет дела.
Вдох.
Слабый. Тело рядом чуть двигается, рёбра идут вверх в последний раз - или не последний, ещё нет, ещё рано говорить последний. Рано.
Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь. Восемь.
Яблочный запах - густой, сладкий - пробивается сквозь всё: сквозь бензиновые пары из-под Нивы, сквозь горячий металл и стекольную пыль. Тот же запах, что вчера ночью, когда лежал на спине и она дышала в шею, и от волос пахло именно этим - перебродившей сладостью, тёплой корой, землёй. Запах не изменился. Ветер несёт его с той же стороны, с той же силой, и в этом что-то, для чего нет слова и не нужно слова - тело знает, горло знает, челюсть сводит.
Девять. Десять.
Ухо у губ. Щека мокрая - от её щеки, от того, что натекло, подсохло и снова намокло. Волосы - тяжёлые, слипшиеся, но под всем этим мягкие, как были, как всегда. Пальцы правой руки на шее - давно не давят, давно бессмысленно, но лежат, потому что убрать - значит признать. Убрать руку - подписать.
Одиннадцать. Двенадцать.
Ветер. Тёплый, ровный. Прядь поднимается с её виска, опадает. Поднимается, опадает. Мир дышит за неё, мир двигает то, что она уже не двигает, и от этого прядь выглядит живой, и на долю мгновения - хватает, чтобы ошибиться, чтобы рука сжалась на шее крепче, чтобы ухо прижалось плотнее. Может быть. Ещё.
Тринадцать. Четырнадцать.
Птица. Та же - две ноты, пауза, две ноты. Не замолкла. Капли из-под Нивы - тик, тик - замедляются, бензиновая лужа перестаёт расти, плёнка на ней переливается, и солнце бьёт в эту плёнку и делает радугу на траве. Радугу. Рядом с тем, что на траве кроме радуги.
Пятнадцать.
Не будет. Вдоха не будет. Тело под рукой - тяжёлое, неподвижное, другого веса, чем было. Тяжелее. Или рука слабее, мышцы сдали, и всё сместилось, и то, что держал, - держит меня. Веки опускаются - медленно, без усилия. Ресницы длинные, в мелких каплях. Глаза закрыты. Веки расслаблены, не зажмурены, и между ресницами - свет, золотой, тот же.
Не убираю руку.
Ладонь на шее - остывающая кожа под пальцами, гладкая, без толчков. Тишина под ладонью. Тишина у губ. Тишина - полная, плотная, физическая, как вата в ушах, как вода. Птица поёт. Ветер шелестит. Где-то далеко - на трассе, за полями - звук, неразличимый, ни на что не похожий. Мир работает. Плоды зреют, падают, гниют. Кровь впитывается в землю, медленно, по краям лужи - видно, как отступает. Муравей на стебле травы. Бензин капает. Облако ползёт.
Она хотела сказать. Губы двигались, и в этом движении было слово, конкретное, одно, может - два, и оно ушло вместе с выдохом, которого не было, растворилось в пустом пространстве между её ртом и моим ухом. Сантиметр воздуха. Может, меньше. Хватило, чтобы потерять.
Не узнаю. Никогда не узнаю. Это - всё. Вот это: ладонь на остывающей шее, ветер в чужих волосах, запах яблок, который не изменился и не изменится, и тишина вместо дыхания, и счёт, который продолжается сам по себе - двадцать, двадцать один, двадцать два - привычка, караульная, бессмысленная, единственное, что осталось.
Держу. Земля тёплая. Корень яблони упирается в бедро, твёрдый, неудобный. Стекло в колене - тупая боль, далёкая, чужая. Левая рука не существует.
Ветер. Прядь поднимается, опадает. Птица - две ноты, пауза.
* * *
Сколько прошло - неизвестно. Минуты, может, час. Солнце сместилось, тени длиннее. Корень яблони всё так же упирается в бедро, тупо, привычно, и тело привыкло к нему, как привыкает ко всему, что не убивает.
Правая разжимается сама - чужая, деревянная. Поддерживаю затылок, медленно опускаю на траву. Голова тяжёлая, тяжелее, чем должна быть, и трава пружинит под ней, и волосы расползаются по стеблям, тёмные на зелёном. Поправляю прядь со лба. Рука помнит - движение автоматическое, короткое, тысячу раз повторённое: убрать волосы, заправить за ухо. Тело помнит то, что уже бессмысленно.
Колени пустые. Тяжесть ушла, и на месте тяжести - ничего. Ноги затекли, покалывает, в ступнях и голенях, мелко, противно. Живые ноги. Работающие нервы. Рот открывается - не для слова, просто так, потом закрывается. Зубы стискиваются. Пальцы на правой руке сжимаются в кулак, разжимаются. Кровь под ногтями почернела.
Куртка.
Серо-зелёная, мужская, с чужого плеча. Рукав оторван - она оторвала на бинт, там, у оврага, руками и зубами, быстро и зло. Куртка скомкана у бедра, съехала, когда перекладывал. Из кармана - краешек. Бурый, с загнутым углом.
Рука лезет в карман - скользкая, бурая - нащупывает прямоугольник. Твёрдый, с острыми углами, карман узкий, ткань липнет. Тяну. Не сразу, но выходит.
Записная книжка. Маленькая, с ладонь. Обложка - картон, потёртый до ворса, в пятнах: рыжие, жёлтые, с разводами. Чай или дождь. Или и то, и другое.
Куртка пахнет ей. Потом, пылью дороги. Запах плотный, тёплый, безжалостный. Живой. А она - нет.
Открываю.
Бумага тонкая, в клетку. Перелистываю правой, большим пальцем - неловко, листы липнут, на ней остаются тёмные отпечатки. Мои. С моих рук. На её записях.
Первый лист - дата. Месяцы назад. Задолго до дороги. Ещё посёлок, ещё сарай, ещё утренние лепёшки и стук костяшками по стене.
Мелкий почерк, торопливый, строчки съезжают вниз вправо. Пишет - перескакивает, не заканчивает, возвращается. Буквы мелкие, округлые, «д» с длинным хвостом, «ж» похожа на жука. Ручка синяя, выцветшая.
«Нашла жетон. Бункер-12. Под пассажирским сиденьем, в щели. Металлический, с номером. Он врёт. Каждый день врёт. А я каждый день прихожу с завтраком. Не знаю, кто из нас дурнее.»
Подушечка на строке. Вдавленность от ручки - она писала с нажимом. Бугорки букв, бороздки. Бумага тёплая от солнца, тонкая, просвечивает.
Жетон. Тот самый. Тот, который два года носил в подкладке, зашивал, перешивал, прятал. Тот, который прожигал карман и не давал спать. Она нашла. Она знала. Всё время.
Перелистываю. Карандаш, серый, бледный, нажим слабее. Между первой записью и этой - пустые клетки, дни молчания.
«Сегодня починил Нинке забор. Те, из бункера, заборы не чинят. Или чинят? Не знаю. Он чинит.»
Дальше. Снова ручка, другой наклон. Торопилась.
«Жду, когда скажет. Не говорит. Значит, боится. Значит, ему не всё равно. Значит, подожду ещё.»
Горло. Что-то в горле, мешает дышать, как будто проглотил камень и он встал поперёк. Челюсть сводит. Зубы скрипят - стиснул. Разжимаю. Снова сжимаю. Строчки расплываются, моргаю, трясу головой. Читаю.
Записи идут пунктиром: строчка, пробел, другой день, другой нажим. Зачёркнутые абзацы - жирно, нечитаемо. Начинала и передумывала. Что-то, чего уже не прочитать.
«Рассказал. Наконец-то рассказал. Дурак. Два года молчал, а я два года знала. И оба молчали. Мы с ним одинаковые, только он этого не понимает.»
Мы с ним одинаковые.
Запись перед глазами, буквы чёткие, ровные, написаны спокойно. Она не торопилась, когда писала это. Сидела где-то - у себя, или на крыльце, или на камне за околицей - и думала, и выводила буквы, и была уверена.
Одинаковые. Двое, которые знали и молчали. Двое, которые каждый день выбирали не сказать. Носил свой секрет, думал - один. А она носила своё знание, и оно было тяжелее, потому что к нему прилагалось ещё и ожидание.
Тёмное пятно расползается по клеткам - с большого пальца, медленно, по её буквам. Впитывается в бумагу. Не стереть.
Дальше. После Новограда - другой почерк: крупнее, неровнее. Рука дрожала.
«Видела, как он дерётся. Знала - и всё равно. Знать и видеть - правда разные вещи.»
Знать и видеть. Фраза. Она говорила это - не помню когда, не помню по какому поводу. Арена, коридор, её лицо в свете факелов, бледное. Тогда эта фраза прошла мимо. Сейчас она значит другое. Сейчас она стоит в горле рядом с тем камнем и не проходит.
Последняя запись. Другая ручка - синяя, свежая. Почерк ровный, спокойный, аккуратный. Буквы крупнее обычного, строчка не съезжает. Она не торопилась. Писала, наверное, вчера. Вчера, когда яблони, когда одеяло на траве, когда её плечо у моего плеча и запах перебродившей сладости в воздухе.
«Яблони. Красиво. Он смотрит на меня, как будто видит впервые. Может, он тоже что-то понял. Хочу сказать ему про жетон. Про то, что знала. Завтра скажу. Обязательно.»
Завтра скажу. Обязательно.
Ветер проходит по кронам - долгий, ровный шум, от одного дерева к другому, и затихает.
Закрываю книжку. Большим пальцем подхватываю обложку, складываю медленно. Левая не существует - висит, чужая, в бурых бинтах. Правая прижимает книжку к груди. Картон, острые углы, ворсистый переплёт. Давит через рубашку, через рёбра. Больно. И нужно. Единственное, что давит.
Завтра, которое она загадала. Завтра, в котором она скажет, и я отвечу, и всё выйдет наружу, и будем злиться, и будем правы, и потом будет тихо, и потом будет легче. Завтра, в котором хватило бы пяти минут. Запах с обложки - пот, дорога, яблоки - входит в нос, и горло перехватывает, и зубы стискиваются сами. Пяти минут разговора, которого не случилось, потому что - завтра. Потому что казалось, что есть ещё время. Потому что яблони, и вечер, и одеяло, и плечом к плечу, и зачем торопиться, когда так хорошо.
А утром - мотор на трассе. И обрыв. И тишина.
Книжка у груди. Углы давят в рёбра, и с каждым вдохом - резче, точнее. Напоминание: дышишь. Бумага пахнет затхлым, старым, чернильным. Под этим - её запах. С куртки, с ладоней, отпечатавшийся на обложке за месяцы в кармане.
Сижу. Спина к колесу, резина тёплая, держит. Она - рядом, на траве, волосы разложены, глаза закрыты. Тишина. Птица - две ноты, пауза. Ветер в кронах. Капля из-под Нивы - тик. Пауза. Тик.
* * *
Свет меняется. Тени от яблонь вытянулись поперёк трассы, легли полосами на асфальт, на траву, на разбитый капот. Золотой, низкий, косой - солнце садится. Листва горит по краям, просвечивает, и красные плоды в ней - как угли, тяжёлые, раскалённые. Красное в зелёном. Зелёное в золотом.
Колесо давит в лопатки. Резина нагрелась за день, отдаёт тепло через рубашку, через кожу, в позвоночник. Книжка - к рёбрам, правой рукой. Углы картона вошли в мышцу между рёбер, тупая, ноющая точка, и тело не двигается от неё, не хочет. Левая висит вдоль бока, бинты побурели, пальцы не шевелятся. Пробовал - давно, может, час назад. Не получилось. Перестал.
Кровь на земле потемнела. Впиталась в траву у корней, в глину, в трещины асфальта. Муравьи нашли - цепочка, рыжая, деловитая, от трещины в асфальте до тёмного пятна. Муравей тащит что-то, крошку, песчинку, несёт по своим делам. Рядом - осколок лобового, мелкий, сточенный, блестит на солнце. Рядом с осколком - яблоко, целое, красное, с зелёным бочком. Упало от удара, когда капот вошёл в ствол. Лежит в траве. Целое.
Запах. Кровь пахла железом - час назад, два. Теперь тише, глуше, засохшая корка на руке стягивает кожу, и запах уходит, впитывается в землю вместе с жидкостью. Бензин ещё капает - тик, пауза, длиннее, чем раньше. Лужа под Нивой усохла, испаряется в тёплом воздухе, и его запах тоже тоньше, прозрачнее. А яблоки - нет. Яблоки стоят. Густой, спелый, с нотой брожения. Вчера ночью - тот же. Утром, когда всё сломалось, - тот же. Сейчас - тот же. Кровь уйдёт, бензин высохнет. Останутся яблоки. Им хватит.
Ветер. Тёплый, с юга, ровный. Шевелит волосы на лбу, сушит что-то на скуле - не трогаю, не проверяю. Кроны шелестят, мягко, монотонно, и в этом шуме нет ни начала, ни конца, и отличить одну секунду от другой невозможно. Трава у ног качается, стебли клонятся, выпрямляются, клонятся. На лице ветер тёплый и яблочный, и кожа принимает, и всё.
Птица - две ноты, пауза. Две ноты, пауза. Где-то в кроне, близко, над головой. Не замолкает. Не замолкнет.
Во рту - привкус. Солёный, металлический, от прикушенной губы или от крови из носа, не помню. Язык находит ранку на нижней губе, острую, припухшую. Не сплёвываю.
Трасса пустая. В обе стороны - до горизонта, до золотой дымки, где асфальт растворяется в свете. Ни мотора. Ни шагов. Тени от яблонь лежат поперёк, ровные, как ступени. Никто по ним не идёт.
Она рядом. На траве, в полутени от ветки. Волосы разложены - сам разложил, одной рукой, прядь за прядью, медленно, пока пальцы слушались. Глаза закрыты - сам закрыл. Лицо бледное, в мелких порезах от стекла, и на порезах - корочки, тёмные, крошечные. Солнце ложится на скулу, на висок. Тень от листа двигается по щеке. Ветер шевелит прядь у уха, поднимает, опускает.
Книжка давит в рёбра. Голос на бумаге. «Завтра скажу. Обязательно.»
Она знала. Всё время.
Тёплый город на юге. Может быть. Она говорила - кто-то рядом, и дорога, и хватит. Яблони, ночь, плечом к плечу, и этого хватит. Хватило.
Ветви гнутся от плодов. Красные, тяжёлые, спелые - некоторые треснули, сок течёт по кожуре, блестит. Ствол, в который вмята Нива, стоит. Кора ободрана с одного бока, белая древесина обнажена, и смола выступила каплями, и на смолу села муха, и муха чистит лапки. Дерево стоит. Ветки держат плоды. Корни держат землю. Ему всё равно.
Бензин: тик. Пауза. Длинная. Тик. Длиннее. Кончается.
Свет густеет. Золотой переходит в медный, медный - в тёмный, и тени от крон сливаются с тенями от травы, и грань между ними исчезает. Воздух остывает на градус, на полградуса, и волоски на руке встают, и тело не двигается.
Яблоко на ветке, высоко, на фоне неба. Красное, круглое, тяжёлое. Ветер качает ветку - плавно, ровно, туда-сюда. Черенок держит. Ветер качает. Черенок держит.
Тишина. Книжка давит в рёбра. Бинты на руке засохли, стянули кожу.
Черенок отпускает.
Глухой удар о землю.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
