Я стану лордом!
Глава 1
[Носитель принят.]
[Состояние: критическое. Кровопотеря.]
[До остановки сердца: 40 с.]
Строчки висели прямо перед глазами – бледные, чуть дрожащие. Последняя цифра менялась. Тридцать девять. Тридцать восемь.
Шатилов решил, что это реклама. Что он задремал на кухне перед телевизором и какой-нибудь банк опять обещает ему кредит под смешной процент. Потом он понял, что не может вдохнуть.
На груди лежало тяжёлое, мокрое и тёплое. Оно пахло железом, мочой и луком. Он дёрнулся, тяжесть съехала набок, и над ним оказалось лицо – чужое, бородатое, с открытым ртом, в котором не хватало передних зубов. Бородач смотрел в небо и не моргал. С нижней губы у него тянулась на Шатилова красная нитка слюны.
Тридцать пять.
Последнее, что он помнил, – кухню. Зелёные цифры на микроволновке: 02:14. Чай в кружке остыл, а он всё не мог встать, потому что на грудь ему сел кто-то большой и не собирался слезать. Он ещё успел подумать: глупо. И ещё: Димке так и не позвонил.
Теперь вместо потолка было небо – низкое, в дыму, рыжее снизу. Кругом кричали. Звенело железо. Где-то рядом мерно били в дерево чем-то тяжёлым – бух, бух, – как сваю забивают.
Тридцать.
Левая сторона шеи была горячей и липкой. Он поднял руку. Рука поднялась не сразу, тяжело, и пальцы нашли под ухом дыру. Мясо было разорвано сбоку, и оттуда толчками, не сильно, но упрямо, шло тёплое. Тёмное. Не фонтан. Вена, не артерия: с артерией он бы уже ничего не считал.
Пальцы сделали то, чему его учили двадцать с лишним лет назад и что он потом сам вдалбливал курсантам. Большой палец – в рану, глубоко, и прижать. Больно было так, что небо потемнело, а строчки мигнули.
[До остановки сердца: 24 с.]
– Да понял я, – прохрипел он.
Голос был сиплый, ломкий, молодой. Не его.
Нужна тряпка. Свободной рукой он зашарил вокруг: доски, мокрые, в песке, щепа, холодная рука бородача. Рукав. Широкий, суконный. Он рванул – сукно не поддалось. Тогда он вцепился в него зубами, мотнул головой, и полоса отошла с треском. Скомкал. Вытащил палец и сразу забил в рану тряпку – плотно, как пыж в ствол, – и прижал ладонью.
Теперь ремень. На бородаче был ремень, но пряжка не давалась: пальцы скользили, толстые, тупые, не свои.
[До остановки сердца: 15 с.]
Он дёрнул, и пряжка вылетела вместе с куском кожи.
Просто так жгут на шею не наложишь – сам себя и задушишь. Нужна опора с другой стороны: шина, палка или собственная рука. Шатилов закинул правую руку на голову, прижал локоть к уху и обмотал ремень вокруг шеи и руки разом, поверх тряпки. Затянул так, что в глазах поплыли круги.
Цифры остановились на семи.
Повисели. Мигнули.
[Состояние: тяжёлое. Кровотечение остановлено.]
[Задача: выжить. Срок: не указан.]
– Спасибо, – сказал Шатилов небу. – Очень помогли.
Он полежал так, с рукой, примотанной к голове, похожий на школьника, который поднял руку и забыл её опустить. Над дымом, в рыжем разрыве, висела звезда с хвостом – длинная, мутная, неправильная. Таких звёзд не бывает, подумал он. Ну и ладно. Таких строчек тоже не бывает.
Впервые за двадцать шесть лет службы ему поставили задачу, с которой он был согласен целиком.
* * *
– Лестница! Справа, мать твою, справа!
Кричали над самым ухом. Шатилов понял каждое слово и тут же понял другое: слова были не русские. Он слышал это так же ясно, как слышат чужой акцент, – другие звуки, раскатистое рычащее «р», ударения не на своих местах. А смысл доходил сам, без перевода. Язык сидел где-то в горле, свой, привычный, хотя Шатилов мог поклясться, что ни дня его не учил.
Он повернул голову, насколько пускал ремень. Он лежал на деревянном настиле, на стене. Слева поднимались каменные зубцы, между ними чернели бойницы. Поверх зубцов была пристроена деревянная галерея с навесом, и навес был весь в стрелах. Справа настил обрывался вниз, во двор, и во дворе метались люди с факелами. Пахло дымом, смолой, горелым мясом и, почему-то, яблоками.
[Угроза. Сверху справа. 2 м.]
Он не успел подумать. Тело – худое, слабое, чужое – само дёрнулось влево, и туда, где только что была голова, с хрустом вошёл топор. В доски, по самый обух.
Над ним стоял человек. Полосатые штаны, жёлтое с красным. Рукава куртки разрезаны вдоль, и из прорезей торчит синяя подкладка. На голове железная шляпа с полями. Из всего этого Шатилову почему-то запомнились рукава: в таком на войну ходят только клоуны. Клоун выдёргивал топор из доски, упираясь в неё сапогом, и ругался – на этот раз на языке, которого Шатилов не понимал совсем.
Два метра, отметил какой-то спокойный угол сознания. Метры. Хорошо хоть не футы.
Правая рука была примотана к голове. Левая шарила по доскам. Под пальцы попалось древко – обломок копья локтя в два длиной, с железным наконечником, липким от чужой крови.
Топор вышел из доски. Клоун перехватил его двумя руками и поднял над головой.
Шатилов смотрел на него снизу. Смотрел не на топор, хотя на топор хотелось смотреть больше всего на свете, а в бок, туда, где под поднятой рукой расходилась куртка. Куртка была непростая: стёганая, а под стёжкой бугрились пластины, наклёпанные изнутри. Бригантина. На боку у бригантины ремни. Когда руку задирают, ремни расходятся, и под мышкой остаётся одна рубаха.
Он смотрел туда секунду, не больше, и место под мышкой вдруг проступило тонким бледным контуром, обведённым по воздуху.
[Анализ. Уязвимость: подмышечная впадина. Защиты нет.]
Он ударил снизу вверх – всем, что было в этом теле, всей его жалкой силой. Наконечник вошёл в контур легко, гораздо легче, чем он ждал. Клоун охнул совсем по-человечески, топор выпал у него из рук и стукнул обухом по доскам рядом с ухом Шатилова. Потом клоун сел. Посидел. И лёг на него сверху, всем весом.
[Противник уничтожен. Опыт: +35.]
Шатилова вырвало.
Прямо на себя, на чужой рукав, на ремень. Рвать было нечем: желудок у этого тела оказался пустой, и наружу шла горькая жёлтая вода. Он не удивился. Убивать ему приходилось и раньше. А тело – нет. Тело делало это впервые, и тело было против.
Он выполз из-под клоуна, сел, привалился спиной к зубцу и посмотрел на свои ноги.
Ноги были длинные и тощие, в шерстяных чулках, в стоптанных башмаках с медными пряжками. Колени торчали. Руки тоже были чужие: узкие кисти, длинные пальцы, а на среднем пальце правой – твёрдая мозоль, вокруг которой въелись в кожу чернила. Такая мозоль бывает у тех, кто много пишет.
Писарь, что ли, подумал Шатилов. Меня – писарем?
Рука на голове затекла и ныла. Долго так нельзя. Он нашёл глазами вторую половину того же копья, без наконечника, приложил её к шее справа, от плеча до виска, и перемотал ремень: теперь он давил на тряпку слева, упирался в палку справа, и горло оставалось свободным. Шина Крамера была бы лучше. Шины Крамера здесь не было.
Рука освободилась. Кровь не пошла.
[Состояние: тяжёлое. Повязка держит.]
– Вижу, – буркнул он.
* * *
Шагах в десяти, у соседнего зубца, дрались. Там стоял огромный плечистый старик, лысый, в кольчуге поверх кожаной куртки, и рубил топором по рукам, которые хватались за край стены. Над краем торчали концы лестницы. Лица у старика не было. То есть было, но посередине, где у людей нос, висела кожаная нашлёпка, тёмная, лоснящаяся, на ремешке вокруг затылка.
Старик обернулся. Увидел Шатилова. Глаза у него стали круглые.
– Левый? – сказал он. – Ты ж помер.
Шатилов понятия не имел, кто такой Левый. Но ответил:
– Не дождётесь.
Старик моргнул, сплюнул – через нашлёпку вышло со свистом – и заорал:
– Ну раз не помер, хватай рогач! Лестницу держат, суки!
Рогач, шест с железной рогулькой на конце, лежал у зубца. Шатилов поднял его. Шест оказался тяжёлым. Нет, шест был обычный. Это руки были никакие. Он упёр рогульку в верхнюю перекладину лестницы рядом с рогулькой старика, и они толкнули вместе. Лестница не шелохнулась: внизу её держали, по ней лезли, и кто-то уже переваливался через край в такой же дурацкой полосатой куртке. Старик пнул его в лицо сапогом. Куртка исчезла.
– Разом! – рявкнул старик. – И-и-и… р-раз!
Лестница качнулась, встала торчком, на миг замерла – и пошла назад, сначала медленно, потом быстро, вместе с людьми, которые на ней висели. Снизу закричали. Глухо ударило о камни.
Шатилов привалился к зубцу. Сердце колотилось в горле, прямо под тряпкой, руки тряслись, колени тоже. Это тело не годилось никуда. Он видел курсантов-первогодков, которые на турнике подтягивались один раз и потом висели сосисками, но даже они были крепче.
Он посмотрел вдоль стены, и строчки появились сами, без всякой просьбы.
[Лестниц: 9.]
[Противник на стене: 14.]
Оно считало. Быстро и спокойно, как хороший штабной, у которого вся обстановка в голове. Девять лестниц, все на одном участке – на этом, длинном, по обе стороны от надвратной башни. Четырнадцать человек уже наверху, и их рубят, и они рубят. Факелы. А за воротами бухало: бух, бух. Таран.
Значит, бьют здесь. Лестницы здесь, таран здесь, крик здесь, весь шум здесь.
Служба приучила его к одной простой вещи: когда противник очень громко шумит в одном месте, надо смотреть в другое.
Шатилов поднялся на колени и посмотрел вдоль стены дальше, туда, где она загибалась к югу. Там стена шла по краю скалы. Скала обрывалась отвесно, лестницу к ней не приставишь, и лестниц там не было. На углу из стены выпирала квадратная башенка, маленькая, нелепая, будто прилепленная к замку сбоку. Под ней по скале тянулась вниз тёмная полоса, мокрая, блестящая в отсветах огня. Жёлоб.
А под скалой, у самой воды, горели дома. Свет от них был рыжий, неровный, и в этом свете у подножия скалы шевелились тени.
[Движение. Юг, подножие скалы. Целей: 6. Расстояние: 40 м.]
Тени были людьми. Люди лезли вверх по тёмной полосе. Медленно, по одному, цепляясь чем-то за камень.
Шатилов долго смотрел на башенку, на полосу, на людей. Тело подсказало слово само, со стыдливой усмешкой, как подсказывают бранное: нужная. Нужная башня. А полоса под ней – это то, что из неё течёт.
– Дед! – крикнул он. Как зовут старика, он не знал. – Эй! Нос!
Старик обернулся так, что Шатилов понял: «Нос» лучше было не говорить.
– Нужник! – Шатилов ткнул пальцем на юг. – Там лезут! По жёлобу, через нужник!
– Ты чего, Левый, со страху обделался?
– Шестеро! С кошками!
Старик перегнулся через зубец, прищурился и долго смотрел. В темноте, против огня, тени были видны плохо. Шатилов и сам не понимал, как различил их. Глаза у этого тела были молодые, вот что. Молодые и зоркие. Хоть что-то.
– Ни хрена не вижу, – сказал старик. Потом посмотрел на Шатилова. На повязку, на палку у шеи, на дохлого клоуна. И вдруг гаркнул через плечо: – Тонда! Вашек! Михал! С Левым! Живо!
Подбежали трое. Мальчишка лет пятнадцати, тонкий, вертлявый, в рваной рубахе, с ножом в кулаке. Толстый мужик с бородой лопатой и топориком, каким тешут клёпку. И третий, молчаливый, тощий, с копьём, в одном башмаке.
У зубца на треноге стояла жаровня, на жаровне – большой медный котёл, в котёл кто-то подливал воду из бочки. Вода уже парила. Шатилов показал на него.
– Это – туда же. Как закипит. Ты, – он ткнул в мальчишку, – и ты, – в тощего. – На шесте, вдвоём. Ясно?
Мальчишка вытаращился.
– Левый, ты чего раскомандовался?
– Бегом, – сказал Шатилов.
Сказал он это по-русски, понял он потом. Но мальчишка понял и так.
* * *
Где нужная башня, Шатилов не знал.
[Карта.]
В углу зрения проступил бледный квадрат, вроде схемы на запотевшем стекле. Карта была черновая: кусок стены, который он успел увидеть, двор внизу, ворота, башенка на углу. Всё остальное – серая муть. Оно рисовало только то, что он видел сам.
Зато ноги знали дорогу. Он – нет, а ноги знали. Они сами свернули с настила на узкую каменную лестницу, сами пригнулись под низкой аркой, сами перепрыгнули через выбитую ступеньку, о которой Шатилов не подозревал. Толстый Вашек с топориком пыхтел сзади.
Башенка была внутри ещё меньше, чем снаружи. Каменная клетушка шага в три. Узкая щель окна. Деревянная скамья вдоль стены, а в скамье три круглые дыры. Запах стоял такой, что даже сейчас, после крови и рвоты, Шатилова повело. Из дыр тянуло снизу холодным мокрым сквозняком.
И оттуда же, снизу, доносилось: скрип. Скрежет железа по камню. Тяжёлое, сиплое дыхание. Совсем близко.
Вашек перекрестился – странно, не так, как крестятся дома: обвёл перед грудью круг пальцем и ткнул в середину.
– Пресвятая Звезда, – прошептал он. – Левый. Да как ты…
– Сквозняк, – сказал Шатилов. – В нужнике всегда сквозит. Значит, снизу дыра. Встань там. Как полезет – руби по рукам.
Он сам встал над средней дырой, с обломком копья. Копьё было неудобное, слишком короткое для копья и слишком длинное для ножа, но другого не было.
Скрежет приближался. Потом стих. Потом снизу ударили – в доски скамьи, изнутри, чем-то тяжёлым. Доски подпрыгнули. Ударили ещё раз. Доска треснула вдоль, и в щель просунулось железо – крюк на древке, кошка. Крюк поскрёб, нашёл край и рванул. Доска отлетела. Из дыры, теперь широкой, в полскамьи, показалась голова в железной шапке, плечи в полосатом, рука с топором.
Человек поднял лицо. Он был молодой, злой, в саже и в нечистотах по самые брови, и он смотрел прямо на Шатилова.
Шатилов смотрел на него. Не на лицо и не на топор. На загривок, на то место, где край шапки отставал от ворота.
[Анализ. Уязвимость: шея сзади. Защиты нет.]
Он ударил вниз, коротко, как бьют лопатой в мёрзлую землю. Человек дёрнулся и обмяк, повиснув в дыре, наполовину внутри, наполовину снаружи.
[Противник уничтожен. Опыт: +40.]
[Уровень 2.]
[Доступно очков: 2.]
– Потом, – сказал Шатилов вслух.
Внизу под повисшим телом заорали в несколько голосов. Тело дёрнулось – его тянули вниз, чтобы освободить проход. Потом толкнули вверх. Потом снова вниз. И тело ушло, сорвалось, и было слышно, как оно летит по жёлобу, задевая камни, и как кто-то внизу кричит, когда оно в него врезается.
В дыре стало пусто. Ненадолго.
– Дверь! – Шатилов обернулся к Вашеку. – Дверь снимай!
Вашек сообразил быстро. Бондарь, понял Шатилов, глядя, как он поддевает топориком тяжёлую дубовую дверь у самого низа и снимает её с петель, будто крышку с бочки. Вдвоём они бросили дверь на скамью. Дверь легла поверх всех трёх дыр, широкая, толстая, окованная железной полосой.
И тут же снизу в неё ударили.
Дверь подпрыгнула. Шатилов навалился на свой край, Вашек на свой. Вашек весил центнер с лишним, и его край лёг плотно. А край Шатилова подбрасывало при каждом ударе. Снизу били чем-то тупым, часто, зло, и с каждым ударом дверь приподнималась на палец, на два, и в щель лезли пальцы – грязные, в крови, цепкие.
Шатилов давил. Руки дрожали. Его попросту не хватало. Шестьдесят килограммов костей, причём костей писаря. Он слышал, как под дверью, совсем близко, сопит человек, который вот-вот его поднимет.
[Доступно очков: 2.]
Строчка висела и ждала.
Он посмотрел на неё – и под ней раскрылись ещё три.
[Сила: 6.]
[Ловкость: 8.]
[Выносливость: 5.]
Шесть, подумал Шатилов. Шесть – это как? Это сколько? Он не знал, по какой шкале, но по тому, как гнулись у него локти, было понятно, что по любой шкале это мало.
Он ткнул в «Силу» взглядом, как пальцем в планшет.
[Сила: +2.]
[Перестройка: 6–8 ч. Требуются питание и сон.]
[Ускоренная перестройка: доступна. Риск: высокий.]
Под дверью снова ударили. Щель стала шире ладони. В неё просунулась рука с ножом и полоснула наугад по воздуху у самого колена.
– Давай, – сказал Шатилов. – Давай уже свою ускоренную.
[Ускоренная перестройка.]
Сначала ничего не случилось. Потом в каждую кость, сразу во все, кто-то вкрутил по коловороту и начал раздвигать изнутри.
Он не закричал только потому, что не смог вдохнуть. Руки, плечи, спина, ноги – всё горело и трещало, и он слышал этот треск изнутри, через собственные зубы. Мышцы вздувались и опадали, под кожей что-то ворочалось и тянуло. Перед глазами плыло красное. Пот лил так, что заливал глаза.
Длилось это секунд пять. Может, десять. Он не считал – впервые за эту ночь.
[Ускоренная перестройка завершена. Сила: 8.]
Когда отпустило, он всё ещё давил на дверь. Только теперь дверь не прыгала. Снизу ударили – дверь даже не шелохнулась. Рука с ножом торчала в щели, зажатая, и человек под дверью выл, пытаясь её выдернуть.
Сила восемь, подумал Шатилов. Он не чувствовал себя силачом. Он чувствовал, что руки наконец стали его слушаться – и только.
– Левый! – В проёме, где раньше была дверь, появились мальчишка и тощий с котлом на шесте. Котёл парил. Мальчишка был красный, мокрый, глаза бешеные. – Куда?!
– Сюда. Тощий – держи шест. Ты, – он кивнул мальчишке, – отойди. Бондарь. На три я приподниму свой край. Мы льём. Потом бросаем. Раз…
Он поднял край двери. Из щели на него рванулось снизу чьё-то лицо, перекошенное, и он, не думая, ударил в него коленом.
– Два. Три!
Котёл наклонился. Шатилов перехватил шест у тощего – руки обожгло паром даже сквозь рукава – и сам довернул котёл, чтобы вода ушла в дыру, вся, до дна.
Крик снизу был такой, что Вашек присел. Крик ушёл вниз, по жёлобу, и стих. И второй, тоньше, ушёл вниз и стих. И что-то долго, тяжело катилось по камням.
[Противник уничтожен. Опыт: +20.]
[Противник уничтожен. Опыт: +20.]
Дверь упала обратно на скамью. Никто под неё больше не лез.
Шатилов подошёл к щели окна и выглянул. Внизу, под скалой, в рыжем свете горящих домов, лежали двое, одетые в пёстрое, неподвижные. Ещё двое бежали вдоль воды прочь от замка, один волок за собой другого.
[Движение. Юг. Целей: 2. Удаляются.]
– Ну вот, – сказал Шатилов. – А ты говоришь – Звезда.
Вашек сидел на полу, привалившись к стене, и смотрел на него снизу вверх, как смотрят на икону, на которой вдруг заплакала краска. Тощий молчал. Мальчишка, Тонда, улыбался во весь рот, и улыбка у него была щербатая, хулиганская.
– Левый, – сказал Тонда. – Ты где так научился?
Шатилов подумал.
– В книжках вычитал, – сказал он.
* * *
Когда они вернулись на стену, всё уже кончалось.
Лестниц больше не было – их сбросили или они сгорели. Таран за воротами затих. С той стороны, из темноты, протрубил рог, длинно и уныло, и ему ответил другой, дальше. Люди в пёстром уходили от стены, унося своих, и никто не стрелял им вслед: стрелы берегли.
Небо на востоке посерело. Звезда с хвостом бледнела вместе с остальными, но всё ещё висела над башней, и Шатилов то и дело на неё поглядывал. Он не знал, почему. Она ему не нравилась.
На настиле лежали мёртвые – свои вперемешку с чужими. Свои были в чём попало: в кожаных куртках, в стёганках, в простых рубахах. Кто-то уже ходил между ними с ведром и черпаком, поил раненых. Кто-то плакал, тихо и ровно, не переставая.
Безносый старик сидел на бочке и перевязывал себе руку зубами. Увидел Шатилова – и кивнул. Коротко, по-деловому. Шатилов кивнул в ответ. Так кивали друг другу у него в батальоне, когда возвращались с выхода, и этот кивок он узнал бы в любой стране.
Потом старик отвязал от пояса флягу, обтянутую кожей, и протянул.
– На. Глотни.
В фляге было пиво – тёплое, кислое, тёмное. Шатилов сделал глоток, и тело приняло его с такой благодарностью, что у него защипало в глазах. Он сделал второй.
– Хорош, – сказал старик и отобрал флягу. – Тебе с двух глотков дурно станет. Знаю я тебя.
Он помолчал, глядя на Шатилова поверх нашлёпки.
– Кипятком, значит.
– Значит.
– И дверь с петель.
– Бондарь снял.
– Вашек-то? Вашек и бочку не откроет, если ему не сказать, с какого боку браться. – Старик опять помолчал. Он смотрел, как Шатилов держит руки, как сидит, как дышит. – Ты, Левый, всю жизнь заикался. «Р-р-ржига, д-дай п-перо». А тут орёшь, как сотник на смотру.
Шатилов не ответил. Ответить было нечего. Он не знал, что Левый заикался.
– Болт в шею, – сказал он наконец. – Может, вышибло.
– Может, – согласился Ржига. Он отвязал нашлёпку, вытер под ней рукавом – Шатилов увидел две тёмные дыры и рубец – и привязал обратно. – Всякое бывает. У меня кум, когда его конь лягнул, по-учёному заговорил. Правда, через неделю помер.
А потом на стену поднялся хозяин.
Шатилов понял, что это хозяин, не по одежде и не по свите, хотя свита была: двое в латах, с факелами. Он понял по тому, как стали люди. Как выпрямился безносый, как замолчал плачущий, как отступил с дороги парень с ведром.
И по тому, как повело его собственное тело.
У Шатилова подогнулись колени. Сами. Он устоял, схватившись за зубец, но спина сама собой пригнулась, плечи поползли к ушам, а голова опустилась. Тело знало этого человека. И тело хотело стать маленьким-маленьким, незаметным, плоским.
В горле поднялось слово. Не его слово. Тело выталкивало его наружу само.
Отец.
Шатилов сглотнул и не сказал.
Хозяин был огромный – выше безносого на полголовы и шире в плечах, хотя казалось, что шире уже некуда. Седой, с коротко стриженной седой бородой, с тяжёлым тёмным лицом в глубоких складках. Он хромал на правую ногу, но шёл быстро, и доски под ним прогибались. На нём была бригантина, когда-то, наверное, богатая, бархатная, а теперь вся в рубцах и вмятинах. В левой руке он держал меч. В правой – два грецких ореха.
Он остановился перед Шатиловым и сжал кулак. Орехи хрустнули.
Хозяин долго смотрел ему на шею. На тряпку, на ремень, на палку, примотанную от плеча к виску. Потом в лицо. Глаза у него были светлые, водянистые, без всякого выражения, и Шатилов понял, что этот человек смотрел на мёртвых чаще, чем на живых.
– Я тебе глаза закрывал, – сказал хозяин.
Голос был низкий, с хрипотцой, ровный. Без удивления, без страха.
– Час назад. Вот этой рукой.
Он показал руку. В руке, среди скорлупы, белели ядрышки.
Шатилов сам не понял, откуда это взялось. Наверное, из той же спокойной части головы, которая считала метры.
– Плохо закрыли, – сказал он.
Безносый кашлянул. Двое в латах переглянулись. Кто-то сзади перестал дышать.
Хозяин ничего не ответил. Он выбрал из горсти ядрышко, сунул в рот и стал жевать, не сводя с Шатилова светлых глаз. Жевал он долго, основательно, будто ничего важнее в мире не было, чем этот орех.
– Пан Ольдржих, – подал голос безносый. – Это он нужник углядел. Лезли с кошками, шестеро. Мы б и не услыхали. Если б не Левый…
– Знаю, – сказал хозяин, не оборачиваясь. – Видел снизу.
Он шагнул к зубцу, тяжело опёрся на камень и посмотрел вниз, на юг, туда, где под нужной башней на камнях лежали двое в пёстром и над ними ещё курился пар.
– Кипятком? – спросил он.
– Кипятком, – сказал Шатилов.
Хозяин хмыкнул. Это было похоже на карканье – отрывистое, сухое, без всякого веселья.
Он снова повернулся к Шатилову. Посмотрел на него ещё раз, сверху вниз, как смотрят на лошадь, которую считали сдохшей, а она вдруг встала и пошла.
– Раз встал, – сказал он, – стой на стене. Мёртвому пайка не положено. Живому – половина.
И пошёл дальше по настилу, хромая, вытряхивая из кулака скорлупу. Двое в латах двинулись за ним.
Проходя мимо безносого, хозяин замедлил шаг и что-то сказал – тихо, одними губами. Шатилов не должен был этого услышать. Но уши у этого тела были такие же молодые, как глаза.
– Глаз с него не спускай, Ржига.
* * *
Безносый Ржига глаз с него не спускал, но и делать ничего не стал. Он вообще больше ничего не делал: сидел на своей бочке и смотрел, как Шатилов смотрит на звезду.
А Шатилов вдруг понял, что хочет есть.
Нет. Не так. Он хотел есть всю жизнь, обычно, по-людски: в обед, после выхода, ночью у холодильника. Это было другое. В животе открылась дыра, и в дыру утекало всё – силы, мысли, звуки. Так голодны бывают, наверное, только звери после зимы.
[Ускоренная перестройка: долг.]
[Требуется питание.]
– Иди ты, – сказал ему Шатилов.
Тонда вынырнул откуда-то сбоку и сунул ему в руку луковицу.
– На. В кладовой спёр, пока все на стене. Ты ж не скажешь.
Шатилов съел луковицу целиком, с шелухой, не почувствовав ни вкуса, ни горечи. Дыра в животе её даже не заметила.
Мимо прошёл парень с ведром. За поясом у парня торчала горбушка – чёрная, ноздреватая, в половину ладони. Шатилов смотрел на эту горбушку так, как не смотрел ни на одну женщину за всю свою жизнь. Рука сама потянулась к ней.
– Левый, – донеслось откуда-то издалека, голосом Тонды. – Левый, ты чего белый такой?
Стена накренилась. Небо уехало вбок, а звезда с хвостом проплыла через всё поле зрения, как сигнальная ракета, только медленно. Потом доски ударили его по щеке.
Последнее, что он увидел, – строчку.
[Состояние: истощение.]
Хоть что-то в этом мире не врёт, успел подумать он.
* * *
Пахло травами.
Сухими, пыльными, горькими – полынью, мятой, ещё чем-то, чего он не знал. И дымом. Не пожарным, а табачным, крепким и сладковатым, от трубки.
Шатилов лежал на соломе. Солома кололась сквозь рубаху. Над ним был потолок – низкий, тёмный, в балках, и с балок свисали пучки, связки, мешочки. Горела свеча. Шея болела ровно, тупо, но тряпки и палки на ней больше не было: шею туго стягивало что-то чистое, и от этого чистого пахло мёдом.
Он хотел повернуть голову и не смог.
Голову ему держали.
Над ним склонилась женщина. Немолодая, но и не старая – лет под сорок. Тёмные волосы с проседью, убранные под платок, одна прядь выбилась и висела у щеки. Лицо худое, резкое, некрасивое, и очень уставшее. В зубах у неё была глиняная трубка, давно погасшая. Она держала его лицо обеими ладонями, крепко, не давая отвернуться.
Ладони были в шрамах. Шатилов видел их краем глаза – белые, гладкие, маленькие, похожие на звёздочки. Много, десятки. Старые ожоги.
Женщина смотрела ему в глаза.
Долго. Не мигая. Так смотрят в колодец, когда уронили туда что-то очень дорогое и надеются разглядеть его на дне.
Она искала там что-то. Он это видел. Видел, как она ищет, и как не находит, и как ищет снова, глубже. Губы у неё дрогнули. Трубка качнулась.
Потом она вынула трубку изо рта. Голос был тихий, хриплый, совершенно спокойный.
– Где мой сын?
Глава 2
[Угроза. Вплотную.]
Строчка разбудила его раньше, чем всё остальное. Раньше запаха, раньше боли в шее, раньше холода под челюстью.
Холод был узкий, ровный и очень знакомый. Нож. Лезвие лежало справа, под ухом, на той стороне, где не было повязки, и лежало правильно: на артерии, а не на кадыке. Кто-то знал, куда класть.
Шатилов не шевельнулся.
Было темно. Свеча погасла, в углу тлела жаровня, и от неё по потолку ходил красный отсвет. Над ним, совсем близко, дышали. Дыхание пахло табаком.
– Не дёргайся, – сказала женщина шёпотом. – Я знаю, где резать.
– Верю, – сказал Шатилов.
Нож чуть надавил.
– Ты кто?
Он подумал. Подумать было о чём: соврать или нет. Соврать он не мог, даже если бы захотел, – он не знал про этот мир ничего, кроме того, что тут лезут через нужники и что орехи здесь колют в кулаке. Любая ложь развалилась бы на втором вопросе.
– Не знаю, как я сюда попал, – сказал он. – Знаю, что твой сын умер раньше, чем я пришёл. Я его не убивал.
– Откуда знаешь, что умер?
– Ты знаешь. Ты же спросила, где он.
Она долго молчала. Нож не двигался.
– Ржига прибежал со стены, – сказала она наконец. – Сказал: Вит помер, Агата, болт в шею, Старый сам ему глаза закрыл. Я час выла. А потом тебя принесли. На руках. Живого. И ты говорил.
– Бредил. От потери крови.
– Я двадцать лет слушаю, как бредят. Бредят на своём языке. А ты говорил на чужом. – Нож снова надавил, и Шатилов почувствовал, как по коже ползёт тёплая капля. – И глаза. Я смотрела тебе в глаза. Его там нет.
Вит, повторил про себя Шатилов. Значит, Вит. Короткое имя, в один слог.
– Ты бес? – спросила она.
– Майор.
– Это кто?
– Солдат. Командир. Был.
Она хмыкнула. Без смеха, одним горлом.
– Подменыш, – сказала она, и это было не обвинение. Просто слово, которым называют вещь.
Он медленно поднял правую руку. Медленно, чтобы она видела. Она видела: нож у горла дрогнул, но не ушёл. Он и сам не знал, зачем поднимает руку. Хотел, наверное, показать, что пустая. Но рука пошла дальше без него. Дотянулась до её лица, нашла выбившуюся из-под платка прядь – сухую, жёсткую, с сединой – и заправила её за ухо. Аккуратно, двумя пальцами.
Женщина издала звук. Не слово и не плач. Как будто её ударили под дых.
– Он так делал, – сказала она. – С трёх лет. Как сядет на колени – так и…
Нож ушёл от горла. Она отодвинулась, тяжело, по-старушечьи, хотя старухой не была, села на пол у стены, подтянула колени и стала набивать трубку. Пальцы у неё тряслись, табак сыпался на подол. Она набила, прикурила от уголька из жаровни, затянулась и долго не выдыхала.
Шатилов лежал и смотрел в потолок. Двигаться не хотелось. Он понимал, что сейчас что-то решается, и понимал, что решать будет не он.
– Как тебя звали? – спросила она из темноты. – Там.
– Глеб.
– Гле-еб, – повторила она, растягивая, пробуя. Слово ей не понравилось. – Забудь. Нет больше никакого Глеба. Есть Вит. Слышишь?
– Слышу.
– Будешь жить, пока носишь его имя. И пока его не позоришь. – Трубка красно вспыхнула. – Опозоришь – отравлю. Я умею. Тут половина замка у меня лечится, ещё никто не догадался, от чего помирают.
– Договорились.
– Ничего мы не договорились. Я тебе сказала, вот и всё.
Она снова затянулась. Помолчала.
– И никому. Ни Ржиге, ни мальчишке, ни попу. Скажешь кому-нибудь, кто ты, – сожгут. – Она запнулась. – Нет. Сжечь – это ещё хорошо было бы.
Что было бы плохо, она не сказала. Шатилов не спросил. Он спросил другое:
– Он где сейчас? Твой сын.
– Это ты мне скажи.
– Не знаю.
Она кивнула. В темноте он скорее услышал это, чем увидел.
– Не врёшь, – сказала она. – Хоть это.
* * *
Когда она ушла, на табурете у изголовья осталась миска. В миске была похлёбка, холодная, жидкая, с тремя кусочками репы. Шатилов выпил её одним глотком.
Ничего не изменилось.
[Ускоренная перестройка: долг.]
[Требуется питание. Без питания: истощение тканей.]
Голод был не голодом. Шатилов голодал по-настоящему один раз в жизни – трое суток, в горах, когда не пришла вертушка, – и тогда это было похоже на тупую ноющую пустоту. Сейчас пустота была живая. Она сосала изнутри, тянула из рук, из ног, из глаз. Если лежать и терпеть, понял он, она начнёт есть его самого. Он чувствовал, как это начинается: пальцы стали неметь, а сердце стучало часто и мелко.
Он сел, переждал, пока перестанет кружиться, и встал.
[Карта.]
Бледный квадрат в углу зрения ожил. На нём была теперь эта комната – тесная, с балками и мешочками, – и коридор за дверью, по которому его, видимо, несли. Остальное оставалось серой мутью. Шатилов вышел в коридор, и муть отступила ещё на десять шагов. Каменный пол. Лестница вниз. Арка.
Ноги опять знали дорогу. Ноги вообще знали больше, чем он.
Ночной замок был тихий и не спал. На стенах ходили, переговаривались вполголоса, кто-то кашлял, кто-то храпел прямо на ступенях, завернувшись в плащ. Во дворе у колодца сидели беженцы – тёмная груда людей, тряпок и узлов, – и между ними плакал ребёнок. Над башней висела всё та же звезда с хвостом, яркая, ярче, чем вчера. Двое часовых у ворот смотрели на неё, задрав головы.
– Метла, – сказал один. – К смене власти.
– Типун тебе.
Кухня оказалась под сводом, низкая, огромная, жаркая. В очаге, в который можно было бы въехать телегой, дотлевали угли. На лавке у стены, свесив руку до пола, спала толстая женщина в фартуке и храпела так, что тряслись связки лука над ней. А над углями на крюке висел котёл.
Шатилов поднял крышку.
Каша. Ячменная, густая, ещё тёплая, с вытопленными шкварками. Запах ударил в лицо, и у него свело живот так, что он чуть не застонал вслух.
На стене у очага кто-то нацарапал углём двенадцать палочек. Утренняя стража. Каша была на двенадцать человек.
Он взял половник.
Первые несколько ложек он ещё что-то думал. Думал, что это кража. Что за кражу еды в осаду, в любой осаде, в любые времена, полагается одно и то же. Что двенадцать человек утром пойдут на стену без каши, и кто-нибудь из них не дотянет рогачом лестницу, потому что сил не хватит, и полетит вниз. Он считал их. Ложка – один. Ложка – второй. Считал и ел.
Потом думать перестал.
Он ел половником, потом руками, потом опять половником, наклонив котёл к себе. Тело принимало всё, без остатка, и требовало ещё. Живот, который вечером был впалым, натянулся, как барабан, и всё равно принимал. Шкварки хрустели. Он не чувствовал вкуса, только жар и сытость, которая шла не в желудок, а куда-то в кости, в руки, в плечи – туда, где вчера выли коловороты.
[Долг перестройки погашен.]
[Состояние: удовлетворительное.]
Он стоял над пустым котлом, весь в каше, и тяжело дышал. Котёл был выскоблен до дна.
Два очка, подумал он. Два очка, вбитые ускоренно, – это вот столько. Котёл на двенадцать ртов. Обычные, наверное, обходятся дешевле. Но вряд ли намного. Он запомнил. Это было важнее всего, что он узнал за ночь.
– Ах ты ж…
Толстая кухарка сидела на лавке и смотрела на него круглыми глазами. Потом на котёл. Потом снова на него.
– Ах ты ж падаль заморенная, – сказала она почти ласково, ещё не веря. И тут же заорала так, что с потолка посыпалась сажа: – Вор! Кашу! Стражину кашу сожрал! Во-о-ор!
* * *
Зал был большой, тёмный и прокопчённый. Под потолком висели знамёна – жёлтые, с чёрной птицей, крылья врозь. Ворон, понял Шатилов. Вранов. Замок назывался Вранов, это он уже услышал от стражи, пока его тащили через двор, держа за локти так, что хрустели суставы.
Его поставили на колени перед помостом. Колени встали сами, привычно. Вит, судя по всему, много времени провёл на коленях.
За высоким столом сидел хозяин. Ольдржих. Он был без брони, в простой суконной куртке, и колол орехи. Рядом с ним на столе стояла миска со скорлупой, полная доверху.
Слева от него сидела женщина.
Худая, прямая, вся в чёрном, с бледным неподвижным лицом и тонкими губами, сжатыми в нитку. На поясе у неё висела связка ключей – большая, на кольце, и когда она поворачивалась, ключи звякали. Не просто звякали – звенели, долго, на разные голоса. Шатилов насчитал их машинально, ещё не зная зачем.
[Ключей: 31.]
Женщина посмотрела на него один раз. Взгляд прошёл по нему, как по пустому месту, и ушёл.
Справа от хозяина, развалившись в кресле, сидел молодой мужчина. Красивый – так красив бывает только тот, кто об этом знает. Светлые кудри, ровный нос, ленты на рукавах, синие и белые, а от него через весь зал тянуло цветочной водой. Он улыбался. Смотрел на Шатилова и улыбался.
У Шатилова заныли пальцы левой руки. Сами, все разом, тупо и глубоко, как ноют к дождю старые переломы. Он посмотрел на руку. Пальцы были как пальцы, только на двух суставы чуть толще, чем надо, и мизинец не до конца разгибался. Он раньше не заметил.
– Кашу на двенадцать человек, – сказал красивый, и голос у него был весёлый, бархатный. – Отец, я хочу понять одно. Куда в него влезло? В этого дохляка?
– Збынек, – сказала женщина с ключами. Не повышая голоса. Красивый пожал плечами и замолчал.
Перед помостом, сбоку, стоял тощий человек в длинном кафтане, с пером за ухом и с бляхой на груди. Ключник, понял Шатилов, хотя никто так его не назвал. Слишком уж он стоял по-хозяйски у чужого добра.
– По осадному уставу, пан Ольдржих, – сказал ключник тонким голосом, – за хлеб – петля. Так было при вашем батюшке и при деде. Иначе завтра растащат всё.
– Закон есть закон, – сказала женщина с ключами.
Хозяин расколол орех. Выковырял ядрышко. Посмотрел на Шатилова.
– Ну?
Шатилов молчал. Потом сказал то, что сказал бы у себя в части, стоя перед командиром полка:
– Виноват. Был голоден.
– Все голодны, – улыбнулся красивый Збынек.
– Да, – согласился Шатилов.
Хозяин сунул ядрышко в рот и жевал. Долго, основательно, как ночью на стене.
– Повесить, – сказал он.
Ключник кивнул с таким видом, будто ему вернули долг. Стражник за спиной Шатилова положил ему руку на плечо.
Шатилов не стал ни просить, ни кричать. Он знал таких командиров. С ними работало только одно – польза, выложенная на стол без соплей.
– Повесите, – сказал он, – станет на одного меньше человека, который видел, как они лезут через нужник.
В зале стало тихо. Даже ключи не звякнули.
Хозяин перестал жевать.
Он смотрел на Шатилова долго. Светлыми водянистыми глазами, в которых ничего не было – ни злости, ни интереса. Так смотрят на дорогу перед переправой. На лёд перед тем, как вести по нему обоз.
– Десять плетей, – сказал он наконец. – Ржига.
– Отец, – начал Збынек.
– Десять, – сказал хозяин и бросил скорлупу в миску.
* * *
Столб стоял во дворе, у колодца, старый, тёмный, с вытертыми до блеска железными кольцами. Шатилова привязали к нему лицом, руки над головой. Рубаху задрали на голову. Утро было холодное, и мокрый ветер сразу полез по голой спине.
Собрались все. Шатилов не видел, но слышал: шарканье, перешёптывание, детский голос, кто-то жевал. Осада – скучная вещь, и порка развлекала.
Ржига встал сзади. Шатилов слышал, как он расправляет плеть.
– Терпи, Левый, – сказал Ржига негромко. – Не ори. Орать – хуже.
– Не буду.
Первый удар лёг поперёк лопаток, и Шатилов узнал, что такое плеть. Он думал, что знает боль. Он ошибался. Это было не больно – это было горячо и громко, так громко, что во рту появился вкус меди.
[Состояние: повреждение кожных покровов.]
– Сам вижу, – прошипел он сквозь зубы.
– Чего? – не понял Ржига.
– Бей.
Второй. Третий. Он считал. Счёт держал его, как держат перила на лестнице в темноте. Четвёртый лёг ниже, на поясницу, и тело попыталось вывернуться, но верёвка не пустила. Пятый. Шестой. Он чувствовал, что Ржига бьёт не в полную руку – понимал это по тому, как свистела плеть, чуть-чуть не доходя до самого злого звука. Всё равно хватало.
Между седьмым и восьмым он открыл глаза. Рубаха съехала, и в щель между тканью и столбом был виден кусок стены и галерея над воротами.
На галерее стояла девушка.
Рыжая. Волосы растрёпанные, медные, ветер мотал их по лицу. Плечистая, в мужской куртке, с тяжёлым арбалетом на плече – таким тяжёлым, что Шатилов удивился, как она его держит. Конопатая. Она смотрела вниз, на столб, на его спину, и лицо у неё было злое и скучное разом.
Сердце у Шатилова споткнулось и забилось часто-часто.
Не от боли. Он это понял сразу и очень разозлился. Сердце колотилось так, как колотится в семнадцать лет, когда мимо проходит та самая, из параллельного класса. Тело Вита, привязанное к столбу, с ободранной спиной, смотрело на рыжую девку на галерее – и млело.
Восьмой удар пришёлся кстати. Отрезвил.
Девушка сплюнула вниз, за стену, повернулась и ушла.
Девять. Десять.
Его отвязали. Он не упал. Ноги дрожали, но держали, и он стоял сам, держась за столб одной рукой, пока стражник опускал ему рубаху на спину. Ткань сразу прилипла.
Толпа расходилась разочарованная: не орал, не обмочился, не потерял сознания. В дверях кухни стояла толстая кухарка и смотрела на него с суеверным уважением. Мальчишка Тонда сидел на краю колодца и ухмылялся щербатым ртом. А в тёмном проёме под лестницей, ведущей в башню, стояла Агата. Курила. Лицо у неё ничего не выражало.
С галереи над залом свесился хозяин. Шатилов не видел, когда он там появился.
– Пайка – половина, – сказал хозяин сверху. – Как сказано. И на стену. Ржига, поставишь его к себе.
* * *
Стена днём была другая.
Ночью она была кусками: огонь, тени, крик. Днём она стала длинной, серой и очень понятной. Каменный зубчатый гребень, деревянные галереи, навесы, лестницы во двор. Шатилов прошёл её всю, от надвратной башни до нужной и обратно, медленно, не торопясь, и с каждым шагом серая муть на карте отступала.
[Карта обновлена.]
Теперь на бледном квадрате был весь замок. Он стоял на скальном мысу, вытянутом к югу. С юга и запада – отвесный обрыв к реке, неширокой, но быстрой, серой и злой. С севера и востока – ров, сухой, глубокий, вырубленный в скале, и за ним склон, по которому только и можно было подойти. Внутри – нижний двор с колодцем и конюшнями, верхний двор, донжон с плоской крышей, часовня с тонкой башенкой. Ворота смотрели на восток, на дорогу. Дорога уходила вверх, в горы, к перевалу, и там, над перевалом, громоздились такие горы, каких Шатилов не видел даже на Кавказе: серые, голые, в снегу, они стояли сплошной стеной, сколько хватало глаз.
А под стенами, на склоне и дальше, на лугах вдоль реки, стоял лагерь.
[Шатров: 212.]
[Костров: 96.]
[Лошадей: ≈340.]
[Оценка численности: ≈1 800.]
Тысяча восемьсот. Шатилов перевёл дух. В замке, по его прикидке, было человек триста, считая баб, детей и беженцев, а тех, кто мог держать оружие, – меньше двухсот. Он видел, как ходят по лагерю люди в пёстром – наёмники, это уже было ясно. Видел рыцарей в блестящем, у большого шатра в центре, бело-красного, с флагом. На флаге – роза. Красная, пятилепестковая, на серебре.
На холме за рвом, шагах в трёхстах от стены, суетились люди с брёвнами. Там поднималось что-то большое, решётчатое, с длинной балкой, похожей на колодезный журавль, только раз в десять выше.
– Бабку ставят, – сказал Ржига, проследив его взгляд. Он стоял рядом, привалившись к зубцу, и жевал травинку. – К завтрему достроят. Камни будет кидать. Видал, какие каменюки навезли?
[Требушет. Расстояние: 290 м.]
Шатилов посмотрел на кучу валунов у подножия холма. Каждый был с хорошую тумбочку.
– Ворота не выдержат, – сказал он.
– Ворота-то выдержат. Башня не выдержит. Ворота в башне.
– Чей это лагерь?
Ржига покосился на него. Шатилов понял, что спросил что-то такое, что Вит знать был обязан. Но Ржига только сплюнул травинку.
– Головой ты, Левый, всё-таки приложился. Ружич это. Граф Ружич. Толстый. Роза его, глянь. Он всегда так – сядет и сидит. Под Тынцем, говорят, полгода сидел, пока там друг друга жрать не начали.
Рядом с ними стоял парень из ополченцев – молодой, с редкой бородкой, в стёганке не по росту. Он слушал, приоткрыв рот, и смотрел туда же, на лагерь, высунувшись между зубцами чуть больше, чем надо.
Что-то коротко, сухо стукнуло.
Парень сел. Посидел, глядя перед собой. Потом медленно завалился набок. Из-под стёганки, слева, торчало оперение болта – короткое, кожаное, серое.
Ржига выругался и рванул Шатилова за ворот вниз, за камень.
Шатилов сидел за зубцом и смотрел на мёртвого парня, и думал не о парне. Он думал о том, что Система промолчала.
Ни строчки. Ни «угрозы», ни направления, ни метров. Он стоял в двух шагах от парня, болт прилетел из-за рва, издалека, и он его не слышал и не видел. А она – промолчала.
Ночью, на настиле, она предупредила его о топоре. Топор он мог бы услышать. Скрип сапога, тень, шорох. Мог бы – и не успел бы понять. А она успела.
Значит, так, подумал Шатилов, медленно, раскладывая по полочкам. Она не видит больше, чем я. Она видит то же самое. Только быстрее. Если я не мог услышать – она не скажет. Если я не мог увидеть – не скажет. Это не радар. Это хорошая голова, прикрученная к моим глазам и ушам. И если болт летит с трёхсот метров, из-за щита, в тишине – она будет молчать, пока он не войдёт.
Он запомнил. Это было второе важное, что он узнал за день.
– Пригибаться надо, – сказал Ржига мёртвому парню. Без злобы. Просто сообщил.
* * *
После полудня Ржига передал, что его требует ключник.
– Мешки считать, – сказал Ржига. – Ты ж писарь.
Ключник ждал внизу, в подвале под донжоном, у тяжёлой двери с тремя замками. Ключи от двух замков он достал из-за пазухи. Ключ от третьего ему вынесла служанка той женщины, в чёрном, – молчаливая девчонка с испуганными глазами, – и унесла обратно, как только дверь открылась.
Шатилов отметил и это.
В подвале было сухо и пахло пылью, мышами и зерном. Мешки лежали вдоль стен штабелями, до потолка и пониже. Отдельно – бочки. Отдельно – связки сушёной рыбы, лук, горох в коробах.
Ключник встал посреди подвала, сунул Шатилову в руки толстую книгу в деревянных крышках, чернильницу и перо.
– Пиши. Рожь – восемьдесят мешков. Ячмень – двадцать два. Горох – семь коробов.
Шатилов посмотрел на штабеля.
[Мешков: 46.]
Он посмотрел ещё раз, медленно, пересчитал сам, по рядам, по стенке. Сорок шесть. Не восемьдесят. Даже если считать мешки с ячменём, всё равно не выходило.
Система молчала. Она сосчитала мешки – и всё. Ни про ложь, ни про ключника она ничего сказать не могла. Мыслей она не читала. Человек мог стоять перед ним и врать в глаза, а строчки показывали бы только то, что лежит на полу.
Это было третье.
– Чего застыл? – Ключник нетерпеливо постучал ногтем по книге. – Писать разучился, бастард? Рожь. Восемьдесят.
Шатилов открыл книгу. Нашёл чистую строку. Почерк у Вита был мелкий, ровный, с длинными хвостами у букв, и рука вывела его сама, без всякого его участия.
Рожь – 80 мешков.
Сорок шесть он записал в другом месте. В голове.
Он прикинул: триста ртов, считая беженцев. Если по полпайка – недели на три, может, на четыре. Если по целому – недели на две.
Если не жрать котёл каши за ночь, добавил он про себя.
* * *
Под вечер у ворот затрубил рог.
Все высыпали на стену. Шатилов тоже. Под стеной, на дороге, у самого края рва, стоял всадник на сером коне, в серебряно-красном, с белой тряпкой на древке. Рядом с ним – второй, с арбалетом. Арбалетчик поднял оружие, прицелился вверх, высоко, и выстрелил. Болт перелетел через стену и воткнулся в крышу конюшни. К болту было что-то привязано.
– Письмецо, – сказал Ржига. – Пошла почта.
Через четверть часа хозяин читал письмо вслух, стоя на ступенях донжона. Читать он, судя по всему, любил, и любил, чтобы слышали все: двор был полон.
– «Милостивому пану Ольдржиху, – читал он, растягивая слова, – и всем, кто ещё ест в замке Вранов».
Кто-то в толпе хмыкнул.
– «Сегодня у нас: карп в тёмном пиве. Оленья печень с можжевельником. Сливы в меду. – Хозяин сделал паузу. – Что сегодня у вас? Сдавайтесь – и садитесь за мой стол. Вилем».
Тишина длилась ровно столько, сколько нужно, чтобы двор понял.
Потом двор взорвался. Ругались все – стража, кметы, бабы, даже кухарка у дверей кухни. Ругались длинно, с выдумкой, со вкусом. Кто-то плюнул в сторону ворот. Кто-то прокричал, что именно граф может сделать со своими сливами и куда их положить.
А хозяин стоял на ступенях с письмом и смеялся. Это было то самое карканье – отрывистое, сухое, на весь двор.
– Слыхали? – крикнул он, отсмеявшись. – Сливы! Подавится он своими сливами, падаль! Ржига, скажи на кухне – сегодня к похлёбке по луковице. Гуляем!
Двор заржал.
Шатилов стоял у стены и не смеялся.
Он думал о сливах.
Не о графе, не о письме, не о том, что это – грамотная, умная, злая работа, которую в его время назвали бы психологическими операциями. Он думал о сливах в меду. Каши в нём было на двенадцать человек, а живот уже снова тянул – слабо, но настойчиво. Слив хотелось так, что сводило скулы.
Граф знает, что делает, подумал он. Голод – самое честное оружие в осаде. Он не штурмует. Он ждёт и пишет письма. А мы смеёмся.
Он посмотрел на лагерь, на бело-красный шатёр в центре. Из-за шатра поднимался дым – не от костра, от очага. Ровный, хозяйственный. Кухня.
[Расстояние: 410 м.]
Запомнил.
* * *
Каморку Вита ему показал Тонда.
Она была под лестницей, ведущей из нижнего двора в северную башню. Узкая щель между камнем и камнем, шага в два шириной. Окна не было. Соломенный тюфяк, сундучок, на сундучке огарок, на стене гвоздь, на гвозде – чернильный прибор. Под тюфяком – стопка листков, исписанных тем же мелким ровным почерком. Шатилов посмотрел на первый листок. Стихи. Про рыжие волосы и про солнце. Плохие.
Он положил их обратно.
Спать на спине он не мог. Лежал на животе, щекой на тюфяке, и слушал замок. Шаги наверху. Ветер в башне. Где-то ругались двое, вполголоса, из-за одеяла. Шея ныла, спина горела, в животе снова начинало сосать.
И пол.
Сначала он решил, что ему кажется. Потом – что это стучит его собственное сердце. Он положил ладонь на камень рядом с тюфяком и замер.
Тук.
Пауза.
Тук.
Пауза.
Тук.
Слабое, едва заметное, оно шло не из воздуха, а из камня. Ладонь его ловила, а уши – нет. Ровно, терпеливо, без сбоев.
[Вибрация.]
[Периодичность: 11 ударов в минуту.]
[Источник: ниже уровня пола. Направление: север.]
Шатилов сел. Спину рвануло, он стиснул зубы и подождал, пока отпустит.
Одиннадцать ударов в минуту. Не сердце – у этого тела сердце било под восемьдесят. Не вода. Вода не бьёт с такой ровностью, вода капает как попало. Так бьют, когда работают. Когда кто-то стоит в тесноте, в темноте, и бьёт кайлом в камень – раз, отдышаться, раз, отдышаться, раз.
Он видел такое однажды, давно, в учебном фильме про войну, которую сам не застал. Солдаты в окопе ставили на землю котелок с водой и смотрели на воду.
Каморка была рядом с подвалом северной башни. В подвале держали пиво, это он понял по запаху ещё днём. Шатилов взял огарок, зажёг его от фонаря на лестнице и спустился.
Подвал был сырой, со сводом, длинный, тянулся вдоль северной стены. Бочки у стен. Мышь шарахнулась от света. Пол – голая скала, кое-где выровненная.
Он вернулся на кухню. Кухарка спала, но спала теперь чутко, поверх котла, обняв его. Шатилов не стал её будить. На полке у двери стояли глиняные миски, стопкой. Он взял шесть.
В подвале он поставил их на пол – в ряд, вдоль северной стены, шагов через пять одну от другой. Налил в каждую воды из ведра, до краёв, ровно. Поставил огарок рядом с крайней. И сел на корточки, не обращая внимания на спину.
Вода в мисках стояла чёрная, гладкая, неподвижная. В ней отражалось пламя свечи.
Он ждал.
Потом в третьей миске, той, что стояла посередине, вода вздрогнула. Маленьким, тонким кольцом, от центра к краю. Огонёк свечи в ней качнулся.
Вздрогнула снова.
Снова.
Он стал считать, глядя на неё. Одиннадцать в минуту. Как наверху. Только наверху это было еле-еле, а здесь кольца шли ясные, отчётливые. В четвёртой миске – тоже, но слабее. Во второй – совсем чуть-чуть. В первой и шестой – ничего.
Значит, третья. Значит, здесь. Под северной стеной, прямо под этим местом.
Он посидел так до тех пор, пока огарок не начал коптить. Потом посидел ещё.
Кольца в третьей миске стали крупнее. Раньше их надо было высматривать. Теперь их было видно сразу.
Они шли сюда. И были уже ближе, чем час назад.
Глава 3
– Крысы, – сказал кастелян.
Он стоял над миской, сложив руки на животе, и смотрел на воду так, будто вода была виновата. Кастеляна звали пан Хинек. Это был сухой седеющий человек с аккуратной бородкой и с привычкой говорить в сторону, мимо собеседника. За ним на ступенях подвала теснились остальные: двое стражников с фонарями, капеллан, красивый Збынек, зажавший нос надушенным платком, женщина в чёрном. И хозяин.
Хозяин молчал. Он присел на корточки у третьей миски – тяжело, со скрипом, отставив хромую ногу, – и смотрел на воду. По воде шли кольца. Мелкие, ровные. Одно, другое, третье.
– Крысы так не бегают, – сказал Шатилов. – Крысы бегают как попало. А тут одиннадцать в минуту. Как часы.
– Ты что, считал? – спросил Збынек сквозь платок.
– Считал.
– Всю ночь сидел в погребе и считал крыс?
– Кайла, – сказал Шатилов. – Не крыс.
Капеллан, толстый, круглолицый, в чёрной рясе, подошёл поближе и с интересом наклонился над миской. В руке у него был ножичек и деревянная чурочка, наполовину обструганная в птицу. Он, кажется, не выпускал её никогда.
– Удивительно, – сказал он ласково. – Откуда ты знаешь про миски, сын мой?
– В книжке читал.
– В какой же?
– Не помню. Головой приложился.
Капеллан улыбнулся, кивнул и снова принялся строгать. Стружка падала ему на рясу. Шатилову этот человек не понравился сразу, ещё до того, как он открыл рот, и он не мог понять почему. Может, из-за глаз. Глаза у капеллана улыбались вместе с ртом, но сначала они всё-таки смотрели.
Хозяин поднялся.
– Сколько им ещё?
– Не знаю, – сказал Шатилов. – Вчера вечером было тише. Утром громче. Они идут под стену. Дойдут, поставят крепь, обложат соломой со смолой и подожгут. Крепь прогорит, своды сядут, и северная стена сядет вместе с ними. – Он помолчал. – День. Может, два.
– И что ты предлагаешь? – Голос у хозяина был всё такой же ровный.
– Идти навстречу. Копать отсюда, вниз и туда. – Шатилов показал на северную стену подвала. – Прорваться к ним. Перебить. Обрушить их ход, пока они не обрушили наш.
– Под собственную стену копать? – Пан Хинек поднял брови и сказал это не Шатилову, а хозяину. – Пан Ольдржих, это безумие. Мы сами себе выроем то, что они не дороют.
– Отец, – Збынек опустил платок и рассмеялся, звонко, весело. – Ты это серьёзно слушаешь? Бастард будет учить нас войне? Вчера он кашу красть учился.
Женщина в чёрном не сказала ничего. Только ключи звякнули, когда она повернулась к хозяину.
Хозяин смотрел на Шатилова.
– Раз ты их услышал, – сказал он, – ты и копай.
* * *
Людей ему дали худших. Шатилов это понимал и не обижался: так делают везде. Лучших оставляют на стенах, а на сомнительное дело отдают тех, кого не жалко.
Вашек-бондарь, толстый, набожный, с топориком. Молчун Михал в одном башмаке – второй он, как выяснилось, потерял ещё при штурме и так и не нашёл. Тонда, который пришёл сам, без спросу, и которого никто не прогнал. Кузнец Ота – огромный, рыжебородый, с руками как лопаты и с таким перегаром, что даже в подвале, где пахло пивом, его было слышно за три шага. Трое беженцев из сожжённого Подзамчья: старик Йост, у которого тряслась голова, и отец с сыном, Кралы, оба долговязые, оба белобрысые. Рябой Франта, конюх. И мальчишка-гончар, лет четырнадцати, которого все звали Кубиком.
Кубик пел. Тихо, себе под нос, почти неслышно, всё время, пока работал. Шатилов сначала хотел запретить, потом понял, что тот не замечает, что поёт.
Десять человек, две кирки, три лопаты, кузнечный молот, ломы, вёдра и корзины. Свечи. Масляная лампа. Брёвна и доски для крепи, которые Вашек натаскал из разобранного сарая.
Шатилов собрал их в подвале и сел перед ними на бочку.
Учить их было бессмысленно. Объяснять – тоже. Он сделал то, что делал всегда: разбил на смены и поставил задачу так, чтобы её понял даже пьяный кузнец.
– Копаем отсюда. – Он ткнул палкой в угол, у самой северной стены. – Сначала вниз, потом вбок. Работают трое, час. Двое оттаскивают породу. Остальные спят. Через час меняемся. Кто устал раньше – говорит, а не падает. Каждые два шага – крепь. Вашек, на тебе крепь. Как в бочке клёпку ставишь – так и тут, только наоборот, чтоб давило на ребро. Понял?
Вашек подумал и кивнул.
– Свечу держим на полу, не на стене. Погасла сама – все наверх, бегом, не спрашивая. Значит, воздуха нет. – Он посмотрел на Оту. – Кто пьёт в подвале – того в нём и закопаю. Понял?
– Понял, – прогудел кузнец, ничуть не обидевшись. – А после подвала?
– После подвала – хоть залейся.
Кузнец расплылся в улыбке. Остальные засмеялись, и Шатилов понял, что с ними можно работать.
– И последнее. – Он поднял палец. – Тихо. Копаем тихо. Если мы их слышим – значит, и они нас могут. Пока они нас не слышат, мы живые. Когда услышат – начнётся.
* * *
Скала под Врановом с северной стороны была слоистая, серая, крошилась плитками. Кирка шла в неё плохо, зато лом – хорошо: поддеть, отломить пласт, отдать назад. Шатилов работал в первой смене, сам, и уже через полчаса понял, что ещё через полчаса умрёт.
Сила восемь держала кирку. А дышать было нечем. Выносливость пять – это, видимо, когда у тебя через двадцать минут работы сердце лезет в горло, перед глазами мелькают мушки, а ноги трясутся, как у старика Йоста голова. Он остановился, сел на корточки, привалился спиной к холодному камню.
[Состояние: перегрузка. Рекомендуется отдых.]
– Рекомендуется, – повторил он шёпотом. – Спасибо.
Тонда, который оттаскивал породу, посмотрел на него с подозрением.
– Ты с кем говоришь, Левый?
– С богом.
– И чего он?
– Отдыхать велит.
– Это он верно, – согласился Тонда и сел рядом.
Они копали весь день и всю ночь. Шатилов потерял счёт сменам, но не потерял счёт времени – оно шло само, в углу зрения, когда он про него думал. Ход шёл сначала круто вниз, по колено, по пояс, с головой, потом выровнялся и пополз вбок, под стену. Вашек ставил крепь, ворча и крестясь своим кругом с точкой. Кузнец Ота, которому запретили пить, работал зло и молча: один стоил троих. Кубик пел. Кралы таскали корзины. Михал молчал.
Каждые полчаса Шатилов останавливал работу. Все замирали. Он ложился на пол, прижимал ухо к глиняной кружке, перевёрнутой на камень, и слушал.
Тук. Пауза. Тук.
[Источник звука. Направление: север, северо-восток. Расстояние: 14 м.]
Через восемь часов – девять метров. Через двенадцать – шесть.
[Карта: подземный участок. Построено по звуку. Точность: низкая.]
На бледном квадрате, в самом низу, появилось новое: их собственный ход – узкая серая черта, уходящая из подвала вниз и вбок. И чуть дальше – смутное пятно, без чётких краёв, из которого шёл стук. Карта рисовала это пятно так, как рисуют на штабной карте предполагаемый район противника: облаком, с вопросом.
Он вычислил так: их ход идёт под ров, на глубине в два человеческих роста, а потом поднимается к фундаменту стены. Если вести свой чуть ниже – можно подойти к ним сбоку. Перехватить у самой головы.
На шестом метре звук стал слышно без кружки.
На пятом Шатилов приказал копать руками.
Доски, на которых таскали породу, обмотали тряпками. Лом отложили. Пласты отламывали пальцами, деревянными клиньями, по одному, и передавали назад, из рук в руки, как кирпичи на стройке. Кубик перестал петь – Шатилов велел. Мальчишка обиделся, но замолчал.
На третьем метре стук прекратился.
* * *
Они сидели в темноте, все десять, и не дышали.
Свеча на полу горела ровно, маленьким жёлтым язычком. Капала вода. С той стороны было тихо.
[Источник звука: не определяется.]
Они тоже слушают, понял Шатилов. Услышали что-то – тряпку, кашель, камень – и слушают.
Сколько так можно сидеть? Сколько угодно. Сапёры – самые терпеливые люди на свете, они могут неделю лежать в темноте и ждать. Только у тех сапёров в запасе неделя, а у этих – соломенные вязанки и смола. Им незачем ждать. Им надо дойти до стены и поджечь.
Тишина тянулась. Минута. Две. Ота зевнул – беззвучно, огромной пастью. Тонда сжимал нож так, что побелели костяшки. Старик Йост трясся головой сильнее обычного.
Потом с той стороны снова ударили. Тук. И ещё. Только теперь не одиннадцать в минуту, а чаще. Быстрее. Злее.
Они решили, что им показалось, подумал Шатилов. Или решили, что надо успеть. Одно из двух.
Удары шли совсем рядом. Ему казалось, что между ними и той стороной – рука. Ладонь.
[Расстояние: 1,5 м.]
Он поднял руку, и все посмотрели на него. Он показал пальцами: Ота – сюда, с молотом. Вашек – за ним. Тонда, Михал – назад, с фонарём, не зажигать. Кралы – к выходу. Кубик – тоже назад.
Жестами он умел говорить хорошо, только эти люди его жестов не знали. Но они поняли – потому что смотрели ему в лицо, а не на пальцы.
– Как скажу, – прошептал он Оте прямо в ухо, в рыжие волосы, пахнущие перегаром и потом. – Бей в одно место. Сюда. Со всей дури. Раз, два, три. Потом в сторону.
Ота кивнул.
Стук с той стороны бил прямо им в лица. Порода под ладонью Шатилова дрожала.
– Давай.
Кузнец ударил. Молот вошёл в слоистую скалу, и скала отозвалась гулко, пусто. Второй удар. Пласт перед ними треснул, пошёл трещиной снизу вверх. Третий – и стена обвалилась вперёд, в ту сторону, с грохотом и пылью.
В лицо ударило воздухом. Тёплым, спёртым, вонючим – там, на той стороне, было теплее, там горели лампы и дышали люди. И свечу на полу задуло. И там, в проломе, на миг мелькнули огни – два фонаря, жёлтых, и чьи-то лица, белые от удивления, – и тоже погасли. Пыль ли сбила, воздух ли, кто-то ли уронил фонарь – Шатилов так и не узнал.
Стало темно.
Совсем. Так темно, как не бывает наверху, даже ночью в лесу. Темнота была плотная, тёплая, и в ней кашляли, кричали, гремело железо.
[Карта: подземный участок. Построено по звуку.]
[Целей: 5.]
Бледный квадрат в углу зрения ожил. На нём, на месте пролома, появились точки – тусклые, расплывчатые, пульсирующие. Кашель – точка. Шарканье – точка. Чьё-то хриплое дыхание – точка. Карта рисовала их там, где слышала.
Только вот точки были все одинаковые.
Шатилов понял это мгновенно и похолодел. Своих от чужих Система не отличала. Кашель – он и есть кашель, чей бы ни был. Если сейчас все начнут метаться в темноте, она покажет ему двадцать точек вместо пяти, и он зарежет Вашека.
– Свои! – заорал он во всю глотку. – Свои, стоять! Не шевелиться! Не дышать! Кто шевелится – тот чужой!
Повисла тишина. Две, может, три точки замерли. А остальные – нет.
Остальные метались, потому что не понимали ни слова. Они кричали по-чужому, на том же языке, что и клоун со стены, – это были наёмники, сапёры из-за гор. Они не знали, что тут нельзя шевелиться.
[Целей: 5. Подвижных: 5.]
Шатилов пошёл на ближнюю точку.
У него был нож – длинный кухонный, с почерневшим лезвием, взятый вчера у кухарки и так и не отданный. Он шёл низко, на полусогнутых, чувствуя под ногами обломки. Точка впереди сопела и шарила руками по стене. Шатилов слышал её – и видел на карте – и, когда она оказалась на расстоянии руки, ударил туда, где у сопящих людей бывает горло.
Попал. Это он понял по звуку.
[Противник уничтожен. Опыт: +30.]
Справа кто-то закричал – свой, по-местному, тонко: Тонда. Шатилов развернулся на крик. Рядом с криком была ещё одна точка, большая, двигавшаяся тяжело и шумно. Шатилов шагнул туда – и тут впереди, в глубине чужого хода, кто-то чиркнул огнивом.
Искры. Ещё раз. И фитиль фонаря занялся – тускло, но после полной темноты это было как прожектор.
Две секунды.
В эти две секунды Шатилов увидел всё. Чужой ход – выше и шире их собственного, обшитый досками, уходящий вдаль, в темноту. Крепь вдоль стен – стойки, перекладины, а между ними, до самого потолка, – вязанки соломы, бочонки, тряпьё, всё чёрное, липкое, блестящее от смолы. Фонарь в руке у тощего сапёра в глубине хода. Тонду на полу, отползающего назад. И над Тондой – здоровенного бородатого мужика с кайлом, занесённым для удара.
Шатилов смотрел на бородатого. Не на кайло. На ноги.
[Анализ. Уязвимость: правое колено. Старая травма. Опора смещена.]
Мужик стоял на левой. Правую он держал чуть в стороне, бережно, и колено у неё было толстое, неправильное. Подсвеченное бледным контуром.
Фонарь погас: кто-то выбил его из рук тощего. Темнота упала снова.
Но Шатилов уже знал, куда бить. Он запомнил, где колено, как запоминают, где стоит табурет в собственной тёмной квартире, и ударил туда ногой, сапогом, всем весом, сбоку.
Хруст. Рёв. Здоровенная точка на карте качнулась и рухнула. Кайло зазвенело по камню. Шатилов прыгнул сверху, нашёл ножом шею. Мужик был силён, страшно силён, и долго не умирал. Шатилов держал его, пока тот не перестал дёргаться.
[Противник уничтожен. Опыт: +55.]
Где-то впереди, в темноте чужого хода, гулко ухнул молот и кто-то закричал по-чужому и смолк. Ота. Кузнец, похоже, решил, что его ничего не касается и что раз в темноте кто-то шевелится, то по нему надо бить. Оставшиеся точки рванули назад, в глубину, прочь. Две. Потом одна – вторая отстала, споткнулась, и её догнали.
Дальше по ходу, где-то далеко, затопали сапоги. Много сапог. И голоса. И в самой глубине, за поворотом, на стенах заплясал свет: оттуда шли с огнём.
[Уровень 3.]
[Доступно очков: 2.]
– Потом, – сказал Шатилов.
* * *
– Огня! – крикнул он. – Тонда, фонарь!
Тонда сопел где-то рядом и ругался. Чиркнул кресалом. Раз, два. Фитиль их фонаря занялся, и при свете Шатилов увидел, что их осталось восемь. Михал сидел на полу и держался за плечо, между пальцами текло. Вашек стоял с топориком, белый, с открытым ртом, но целый. Ота, весь в чужой крови, улыбался во весь рот. Кралы, отец и сын, жались у пролома. Йост трясся.
Кубика не было.
– Кубик! – Шатилов вскинул фонарь.
– Ле-евый! – отозвалось из темноты. Далеко. Из чужого хода, из глубины, оттуда, куда убежали сапёры. Голос был тонкий, перепуганный. – Левый, где вы? Я не вижу! Я не туда…
В темноте он побежал не в ту сторону. Поверил крику «кто шевелится – тот чужой», испугался, что его зарежут свои, и побежал прочь от своих.
Свет за поворотом стал ярче. Голоса громче. Шатилов прикинул: шагов тридцать, сорок. Человек десять, с факелами. С факелами – в ход, где каждая стойка обмазана смолой.
Они подожгут, понял он. Им больше нечего делать. Пролом найден, внезапности нет, их сапёры перебиты – им остаётся одно: поджечь всё, что успели поставить, и пусть рушится, что рухнет. А что успели поставить – это ход до самого фундамента. Под стеной.
– Кубик! – заорал он. – На голос! Беги на голос! Бегом!
– Я не вижу!
– Пой! – вдруг крикнул Шатилов. – Пой, дурак, и беги! Я тебя по голосу найду!
И Кубик запел.
Тоненько, срываясь, задыхаясь от страха и бега, – какую-то деревенскую песенку, про гусей. Песня шла из темноты, приближалась, и Шатилов слышал её, и видел точку на карте – одну, свою, – и за ней, совсем недалеко, другие точки и свет. Они бежали быстрее Кубика. Мальчишка спотыкался. Песня сбивалась.
Шатилов поднял фонарь и посмотрел на крепь чужого хода. На стойки. Одну за другой.
Он не искал. Он смотрел – и Система показывала сама.
[Анализ. Несущая стойка. Нагрузка: критическая. Трещина.]
Третья стойка от пролома. Толстая, сосновая, под самой тяжёлой перекладиной, и в ней – продольная трещина, свежая, белая. Сапёры ставили её наспех. Если её выбить, свод сядет – не весь, но здесь, в этом месте, между проломом и глубиной.
Между ними и Кубиком.
Песня была близко. Шагов двадцать. Свет за ней – шагов тридцать пять. Факелы уже были видны, рыжие, дымные, и в их свете – силуэты.
– Ота, – сказал Шатилов. – Крюк.
У стены лежала кошка сапёров – железный крюк на верёвке. Кузнец подал. Шатилов зацепил крюк за перекладину над треснувшей стойкой, отдал конец верёвки Оте и Вашеку.
– Как скажу – тяните. Со всей дури. И сразу назад, в наш ход.
– Левый, – сказал Вашек. Голос у него дрожал. – Левый, там Кубик.
– Знаю.
Пятнадцать шагов. Песня про гусей срывалась на крик. Свет – двадцать. Факел впереди, в чьей-то руке, наклонился к стойке – к той, что дальше, у самого света. Солома на ней вспыхнула сразу, с жадным треском, и по ходу потянуло дымом.
Дальше всё было очень просто. Огонь шёл к ним по стойкам быстрее, чем бежал мальчишка. Если сейчас не обрушить – через минуту полыхнёт всё, от поворота до стены. Если обрушить – Кубик останется там.
Он командовал людьми двадцать лет и делал такой выбор не в первый раз. Легче не становилось ни разу.
– Тяни, – сказал он.
Ота и Вашек дёрнули.
Стойка вылетела с треском. Перекладина пошла вниз, и за ней пошёл свод – медленно, со скрипом, с шорохом осыпающихся плиток, а потом сразу, обвалом. Пыль ударила в лицо. Фонарь мигнул.
Песня оборвалась.
Не на крике. Просто перестала.
* * *
Когда пыль осела, на месте третьей стойки была стена. Сплошная, из обломков, до потолка. Из-за неё не доносилось ничего – ни огня, ни голосов, ни песни. Только тоненько, едва слышно, сыпалась сверху каменная крошка.
[Целей: 0.]
Шатилов стоял и смотрел на завал. Потом посмотрел на свод над собой – свой, над проломом. Свод держался. Вашекова крепь, сбитая клином, наоборот, держала.
– Назад, – сказал он. – Все в наш ход. Вашек, две стойки в пролом, крест-накрест. Чтоб не поехало.
Никто не пошевелился.
Они смотрели на него. Все семеро. Вашек – с открытым ртом. Ота – уже без улыбки. Михал, держась за плечо. Тонда, с ножом, грязный, с белыми полосами слёз на чёрных от пыли щеках. Кралы. Йост.
– Назад, – повторил Шатилов.
И тогда младший Крал, белобрысый, долговязый, лет шестнадцати, вдруг бросил корзину и кинулся к завалу. Упал на колени. Начал разгребать обломки руками – быстро, бестолково, обдирая пальцы.
– Он живой! – кричал он. – Он там живой, я слышал, он дышит! Кубик! Кубик!
Сверху посыпалось сильнее. Плитки, песок. Обломок с кулак ударил парня по плечу. Завал под его руками поехал, медленно, нехорошо, и вместе с ним дрогнула перекладина над головой.
– Отставить!
Шатилов не думал, на каком языке это крикнул. Слово вырвалось само, тем голосом, каким он когда-то останавливал на плацу целую роту, – не криком даже, а ударом.
Младший Крал замер. С поднятыми руками, с обломком в пальцах. Замерли все.
В тишине было слышно, как по своду сыплется песок. Потом перестал.
– Встал, – сказал Шатилов, уже тише. – Отошёл. Он не дышит. Ты слышишь, как сыплется. Ещё раз копнёшь – ляжешь рядом. Назад.
Парень встал. Отошёл, пятясь, не сводя глаз с завала. Отец взял его за плечо и повёл.
Шатилов повернулся к выходу – и увидел свет.
На верху их хода, там, где он выходил в подвал, стоял человек со свечой. Свеча освещала его снизу – бороду, тяжёлое лицо, седые брови. Хозяин. Шатилов не знал, давно ли он там стоит. Наверное, давно. Наверное, он спустился на шум обвала.
Он стоял на ступенях, неподвижно, и лицо у него было серое. Не испуганное и не злое. Просто серое.
В опущенной левой руке у него были орехи. Шатилов видел, как пальцы разжались. Сами. Орехи выпали и покатились по ступеням вниз, подпрыгивая, – один, второй, третий, – и замерли у самых ног Шатилова.
Хозяин смотрел на него. Не на завал. Не на людей. На него.
Потом повернулся и ушёл наверх, не сказав ни слова.
* * *
У убитого здоровяка с кайлом на поясе висела холщовая торба. В торбе были полкаравая, шмат сала, луковица и плоская фляга с чем-то крепким. Шатилов забрал всё. Ему никто не возразил. Флягу он отдал Оте, сказав, что подвал кончился. Ота принял её как причастие.
А в рукаве у здоровяка, свёрнутый трубкой, лежал пергамент.
Шатилов развернул его при свете фонаря. Там был чертёж. Неумелый, но понятный: квадрат замка, башни кружками, ворота. И отдельно, крупнее, – северная стена, а под ней – подвал. С бочками. Со ступенями. С пометкой, где стена тоньше всего. Подвал был нарисован так, как может нарисовать только тот, кто в нём бывал. Чернилами, мелко, аккуратно.
Сапёры знали, куда копать. Им показали.
Шатилов свернул пергамент, сунул за пазуху и никому ничего не сказал. Показать он успеет. Сначала надо понять кому.
* * *
[Доступно очков: 2.]
Он сидел на своём тюфяке в каморке без окна, жевал чужое сало с чужим хлебом и смотрел на строчку.
[Сила: 8.]
[Ловкость: 8.]
[Выносливость: 5.]
На этот раз он не торопился. Он вспоминал подвал: как сердце лезло в горло через двадцать минут кирки, как плыли мушки, как он сидел у стены и не мог встать, пока Ота молотил за троих. Сила у него теперь была – худо-бедно, на кирку и на дверь. А вот всё остальное в этом теле кончалось быстрее, чем начиналось.
Он ткнул взглядом в «Выносливость».
[Выносливость: +2.]
[Перестройка: 6–8 ч. Требуются питание и сон.]
[Ускоренная перестройка: доступна. Риск: высокий.]
– Нет, – сказал он. – Без ускоренной. По-нормальному.
[Перестройка начата.]
Ничего не произошло. Ни коловоротов, ни треска. Только стало вдруг очень тепло, а потом жарко, и хлеб в руке сделался тяжёлым. Он доел, через силу, всё, до крошки, и лёг. На живот, потому что спина ещё не зажила.
Жар шёл изнутри, медленный, тягучий. Ломило кости – не остро, а тупо, глубоко, будто после первого дня на полигоне, когда тебе восемнадцать и ты ещё ничего не умеешь. Сердце билось медленно и сильно. Ему казалось, что он слышит, как оно растёт.
Он начал проваливаться. В темноту, в жар, в какой-то полусон, где пел мальчишка про гусей, а потом переставал. И снова пел. И снова переставал.
Свет.
Шатилов открыл глаза. Над ним стоял человек со свечой.
Свеча была та же, что в подвале. И человек тот же. Хозяин стоял в узкой щели каморки, пригнувшись под лестницей, огромный, заслонив собой весь проём, и смотрел на него сверху. Долго. Свеча капала воском ему на пальцы, а он не замечал.
Шатилов лежал и не шевелился. В голове плыло от жара, и он не был уверен, что это не сон.
– Кто научил тебя кричать «отставить»? – спросил хозяин.
Тихо. Почти шёпотом. Совсем не тем голосом, каким он приказывал вешать и пороть.
Шатилов был наполовину во сне, в жару, в перестройке. Он не успел подумать, что нужно соврать. И не захотел бы, наверное.
– Армия, – сказал он.
Хозяин молчал. Капля воска упала ему на руку, застыла.
Он смотрел на Шатилова так, как смотрят в лицо давно умершему, которого вдруг встретили на улице. Без страха. Почти без удивления. С какой-то старой, тяжёлой усталостью, которой Шатилов в нём раньше не видел.
– Так кричал один человек, – сказал хозяин.
Он помолчал.
– Я его убил.
Он повернулся и ушёл. Свет поплыл по ступеням вверх, стал маленьким и исчез. А Шатилов лежал в темноте, в каморке без окна, и жар перестройки шёл по нему волнами, и он долго не мог уснуть.
Глава 4
Утром Шатилов проснулся мокрым, как после бани, и очень лёгким.
[Перестройка завершена. Выносливость: 7.]
Он сел на тюфяке и подышал. Просто подышал – глубоко, до самого дна, и выдохнул. Лёгкие, которые вчера в подвале горели после двадцати минут кирки, открылись, как ставни. Сердце стучало ровно, без суеты. Он встал, и голова не закружилась. Это было так непривычно, что он засмеялся.
Две единицы, подумал он. Всего две. А ощущение – будто сбросил десяток лет. Хотя сбрасывать было нечего: телу было девятнадцать. Скорее, догнал свои девятнадцать.
Спина ещё болела. Шея под повязкой тянула и чесалась – заживала. В животе снова было пусто, но уже по-людски.
Он вышел во двор, и первое, что услышал, – своё имя.
– …Вит! – орали из-за стены. – Для бастарда Вита! Слышите там? Для Вита!
На дороге, у самого рва, гарцевал вчерашний герольд в серебряно-красном. Рядом стоял арбалетчик. Шатилов поднялся на стену как раз вовремя, чтобы увидеть, как арбалетчик стреляет. Болт перелетел через зубцы и воткнулся в доски галереи в двух шагах от Ржиги. Ржига покачал головой, выдернул его и снял привязанную бумажку.
Посмотрел на неё. Посмотрел на Шатилова.
– Тебе, – сказал он. – Читать-то я не умею, а тут, слыхал, кричали – Виту.
На стене стало тесно. Стража, ополченцы, бабы, которые носили воду, – все повернули головы. Шатилов развернул бумагу. Почерк был красивый, с завитками, буквы ровные, как солдаты на смотру.
– Ну? – не выдержал кто-то.
– «Тому, кто убил моих кротов, – прочитал Шатилов вслух. – Говорят, это бастард по имени Вит. Приходи ужинать, Вит. Место за столом есть. Вилем».
И ниже, другими, совсем мелкими буквами, стихи:
– «Кто роет яму под чужим порогом, тот угодит в неё, как учит Бог. А кто навстречу рыл – тому дорога ко мне на ужин, на телячий бок».
Кто-то хрюкнул. Кто-то заржал в голос. Ржига почесал под нашлёпкой.
– Это чего, – спросил он, – стихи, что ли?
– Стихи.
– Плохие?
– Очень.
Ржига кивнул, удовлетворённый. Толпа на стене развеселилась, начала пересказывать друг другу про телячий бок, и через минуту история пошла гулять вниз, во двор, обрастая подробностями.
Шатилов не смеялся. Он стоял и смотрел на бумагу.
Бой в подвале кончился за полночь. Знали о нём десять человек, кто копал, хозяин, который спустился на шум, и, может, ещё кто-то из стражи у подвала. Утром, едва рассвело, граф по ту сторону стены уже знал, как зовут бастарда, который убил его сапёров.
За ночь кто-то успел ему написать.
Шатилов потрогал пазуху. Пергамент с чертежом подвала был там, сложенный вчетверо. Кто-то нарисовал врагу подвал. Кто-то сообщил врагу имя. Может, один и тот же человек. Может, разные. В осаждённом замке, где триста человек живут на головах друг у друга, найти одного, который пишет, – всё равно что найти одну блоху в овчине.
Он сложил письмо и тоже сунул за пазуху.
И тут увидел Збынека.
Збынек стоял внизу, во дворе, у конюшен, и смотрел на него. Видно, ему уже пересказали. Красивое лицо было спокойным и улыбалось. Но пальцы на рукояти меча побелели.
Пальцы левой руки у Шатилова заныли сами – тупо, глубоко.
* * *
Первый камень прилетел около полудня.
Шатилов был на стене у ворот и видел, как это началось. На холме за рвом, где вчера суетились с брёвнами, теперь стояла Бабка – высокая, решётчатая, с длинной балкой, задранной в небо. Возле неё копошились люди. Потом что-то щёлкнуло, далеко, звонко, и балка пошла вниз, а праща на её конце взметнулась вверх и выплюнула в небо чёрную точку.
Точка росла. Медленно, лениво, по дуге. Шатилов смотрел на неё, и строчки бежали сами:
[Снаряд. Расстояние: 290 м. Время полёта: ≈6 с.]
[Предполагаемая точка падения: надвратная башня.]
– Ложись! – заорал кто-то.
Камень ударил в башню чуть ниже зубцов. Звук был такой, что Шатилов его не услышал, а почувствовал – животом, зубами, пятками. Башня вздрогнула. Со стены посыпалась крошка. Зубец на углу треснул и медленно, со скрежетом, сполз вниз, во двор, вместе с двумя людьми, которые за ним стояли.
Кто-то кричал. Кто-то бежал вниз. Поднялась пыль, едкая, серая, и в пыли кашляли.
Шатилов не лёг. Он смотрел на холм.
Люди у Бабки уже крутили ворот. Опускали балку, тянули её вниз, к земле, против тяжести противовеса. Долго. Он смотрел и считал. Потом закладывали в пращу новый камень. Потом снова щелчок.
[Интервал: 6 мин 10 с.]
Шесть минут. Десять выстрелов в час. Если работать дотемна – полсотни камней. Сколько выдержит надвратная башня? Он посмотрел на трещину, которая побежала по кладке после первого удара, и Система подсветила её бледным контуром.
[Анализ. Повреждение кладки. Предел: ≈20–25 попаданий.]
Два дня, подумал он. Ну, три, если повезёт и они будут мазать. А они будут мазать редко: машина стоит на месте, камни одинаковые, расстояние одно. Через десяток выстрелов наводчик набьёт руку.
Второй камень ушёл в стену левее ворот и отколол кусок. Третий – перелетел, ухнул во двор, в крышу конюшни, и в конюшне страшно, по-человечески закричали лошади.
* * *
К третьему часу после полудня во дворе у ворот собрались всадники.
Двадцать человек. Лучшие, что были в замке: рыцари в бригантинах и латах, оруженосцы, конные стражники. Кони были все, какие остались, – разномастные, нервные, они храпели и косились на конюшню, откуда тянуло кровью. У троих всадников к сёдлам были приторочены горшки со смолой и связки пакли.
Впереди, на сером в яблоках жеребце, сидел Збынек. В вороненой бригантине, в открытом шлеме, с лентами на рукавах, синими и белыми. Красивый, как на картинке. Он смеялся и что-то говорил оруженосцу, и оруженосец тоже смеялся.
Шатилов понял, что сейчас будет, раньше, чем ему сказали.
Он поднялся на верхнюю площадку надвратной башни. Там уже стоял хозяин – тяжёлый, хмурый, с неизменными орехами. Рядом с ним – кастелян Хинек. А чуть в стороне, у бойницы, на корточках сидела рыжая девка с огромным арбалетом и натирала тетиву воском.
Девка подняла голову. Глаза у неё были зелёные, злые, а лицо всё в веснушках, даже на веках.
– О, – сказала она. – Левый. Опять стихи сочинять пришёл? Про мои волосы?
Сердце Шатилова, а точнее, сердце Вита, ухнуло куда-то в колени. Ружена, всплыло вместе с жаром в ушах. Ружена, дочь оружейника. Значит, она знала про стихи. Видимо, все знали.
– Нет, – сказал он. – Про Бабку.
– Про какую бабку?
Он показал на холм. Девка фыркнула и вернулась к тетиве. Но, кажется, усмехнулась.
Шатилов подошёл к хозяину.
– Пан Ольдржих. Вылазка на Бабку?
Хозяин даже не посмотрел на него.
– Поджечь хотят, – сказал за него Хинек, в сторону, будто самому себе. – Пан Збынек сам вызвался. Двадцать конных. До холма – триста шагов. Пока они там опомнятся, уже горит.
– Нельзя, – сказал Шатилов.
Теперь хозяин повернул голову.
– Это ловушка, – сказал Шатилов. – Посмотрите. Сколько людей у машины?
Хозяин прищурился. Шатилов не стал ждать.
[У требушета: 14.]
– Четырнадцать. И почти все – мастера, без доспехов. Охраны – никакой. Они поставили самую дорогую вещь в лагере на голом холме, ближе всех к нашей стене, и не дали ей охраны. Это не глупость. Это приманка.
– Может, и глупость, – сказал Хинек. – Ружич никогда не был воякой. Он повар.
– Повар не стал бы ставить сапёров под нашу стену, – сказал Шатилов. – И ещё. Вчера у них у коновязей стояло три с лишним сотни лошадей. Я считал.
[Лошадей у коновязей: ≈280.]
– Сегодня – меньше. Шестьдесят лошадей ушли. Куда?
Он показал на холм. Не на Бабку – за неё, туда, где холм переходил в пологую ложбину, а ложбина пряталась за рощей. Над рощей, если очень долго смотреть, висела пыль. Слабая. Будто кто-то держит там коней и кони переступают с ноги на ногу.
[Пыль. За холмом, в ложбине. Движение: есть. Источник не виден.]
– Там. За рощей. Шестьдесят конных. Наши выскочат к машине, начнут поджигать – и эти ударят сбоку, отрежут от ворот. Двадцать против шестидесяти. Обратно не вернётся никто.
Он замолчал.
Хозяин молчал тоже. Смотрел на рощу. Долго, тяжело, и Шатилов видел по его лицу, что тот видит пыль. Может, видел и раньше. Может, видел и без него.
Хинек кашлянул.
– Пан Збынек – наследник, – сказал он в сторону. – Ему нужна слава. После вчерашнего… Граф пишет письма бастарду. Весь замок смеётся про телячий бок. Наследник не может сидеть за стеной, когда…
– Хватит, Хинек, – сказал хозяин.
Он расколол орех. Посмотрел на ядро и выбросил его вместе со скорлупой через зубец.
– Посчитал – молодец, – сказал он Шатилову. Ровно, без выражения. – А мой сын поедет.
– Пан Ольдржих…
– Мой сын поедет. Если он не поедет сегодня, его будут звать трусом до конца жизни. А до конца его жизни ещё лет сорок, если повезёт. Сорок лет – это долго.
– Если поедет, лет сорок может не случиться.
Хозяин посмотрел на него. В водянистых глазах впервые что-то мелькнуло. Не гнев. Что-то хуже – понимание.
– Знаю, – сказал он. – Иди к воротам, бастард. Раз такой умный – встретишь, кто вернётся.
* * *
Ворота открылись в четвёртом часу.
Шатилов стоял внизу, в воротном проезде, у механизма моста. Механизм был простой: ворот с цепями, двое стражников на рукоятях, ещё двое у решётки. Мост лёг через ров с грохотом, и всадники пошли – сначала шагом, потом рысью, потом, уже на склоне, галопом.
Збынек скакал первым. Ленты на рукавах вились. Он что-то кричал, и всадники кричали в ответ.
Шатилов поднялся по узкой лесенке в бойницу над проездом. Отсюда, в щель, был виден весь склон. Он видел, как всадники летят вверх, к холму. Как у Бабки разбегаются люди – мастера, без доспехов, бросая вёдра и ломы. Как первый всадник подлетает к машине и швыряет горшок со смолой на раму. Как вспыхивает пакля.
Двести шестьдесят метров. Двести восемьдесят. Они уже на холме.
А потом из-за рощи вышли конные.
Шатилов их ждал и всё равно вздрогнул. Они вышли не толпой, а строем – широкой дугой, ровно, без крика, в тусклом железе. Он начал считать и бросил: Система считала быстрее.
[Целей: 58.]
Пятьдесят восемь. Почти угадал.
Дуга развернулась и пошла вниз по ложбине, наискосок, отрезая холм от ворот. Наверху, у Бабки, заметили. Кто-то закричал. Всадники Збынека бросили поджигать и стали собираться в кучу. Медленно. Слишком медленно. Кони крутились, рыцари орали друг на друга. Бабка горела – но плохо, одним боком, дымно.
– Закрывай! – крикнул сверху Хинек. – Мост поднимай, решётку вниз! Не успеют они!
Стражники у ворота взялись за рукояти.
– Отставить! – рявкнул Шатилов и сам не заметил, что крикнул по-русски. – Держать мост!
Стражники застыли, переглядываясь. Он соскочил с лесенки и встал между ними и воротом.
– Держать, – сказал он уже на местном. – Пока я не скажу. Кто тронет рукоять – сломаю руку.
Ему было девятнадцать лет на вид, и он был бастард, которого вчера пороли у столба. Но стражники отпустили рукояти. Шатилов знал этот эффект и не удивился: людям в панике всё равно, кто командует. Им важно, чтобы командовал кто-то.
Он выглянул в проём ворот. Всадники Збынека неслись вниз, к замку, а дуга шла им наперерез. Расстояние сокращалось. Шатилов прикидывал: успеют. Половина успеет. Если ничто не задержит.
Им нужно было прикрытие.
Он взбежал на башню. Рыжая девка стояла у бойницы с арбалетом и смотрела на склон, закусив губу. Рядом ещё двое стрелков, пожилые, с обычными арбалетами. Они стреляли – часто, бестолково, в дугу вообще, в кучу.
– Не так, – сказал Шатилов.
– Чего не так? – огрызнулась девка, не оборачиваясь.
– Не в кучу. Вон тот, в шлеме с пером. Видишь? Скачет впереди дуги, правее. Он ведёт. Сто восемьдесят шагов. Сшибёшь его – остальные замнутся.
Девка посмотрела на него. Потом на склон.
– С пером, – повторила она.
– Правее камня. У куста.
Она вскинула арбалет. Он был тяжёлый – Шатилов видел, как напряглись у неё плечи, – и длинный, с толстой стальной дугой. Девка задержала дыхание. Выстрелила.
Болт ушёл со звоном. Шатилов смотрел. Всадник в шлеме с пером мотнул головой, как от удара кулаком, и откинулся в седле. Конь вынес его вперёд, и он сполз набок, повис на стремени.
Дуга замялась. Не остановилась – но изогнулась, сбилась, задние налетели на передних.
[Противник: командир выведен из строя.]
– Есть, – сказала девка. Без всякой радости. Просто отметила.
– Следующий. Знаменосец. Слева, где флажок. Двести.
Она уже взводила – ногой в стремя арбалета, крюком на поясе. Быстро, ловко, без лишнего движения. Шатилов отметил это тоже. Такая скорость с таким арбалетом – это годы.
Второй болт ушёл. Флажок упал.
Всадники Збынека уже были у подножия склона. Дуга шла за ними, почти вплотную, и в хвосте завязалась рубка. Шатилов видел, как падают свои. Один. Ещё один.
И видел Збынека.
Серый в яблоках жеребец Збынека шёл последним. Збынек отстал – развернулся, рубился с кем-то, красиво, широко, как на турнире. А потом в жеребца попал болт – откуда-то сбоку, из дуги. Жеребец взвился, сбросил седока и упал на него. Збынек выполз, вскочил, побежал – тяжело, в доспехе, – и через три шага его догнали двое. Сбили с ног. Навалились.
Шатилов не стал смотреть, что было дальше.
– Ворота, – сказал он и бросился вниз.
* * *
Первые всадники влетели в проезд, взмыленные, окровавленные, один без шлема, один без руки – вместо руки было что-то красное, перетянутое ремнём. За ними ещё. Шатилов считал их, стоя у ворота.
Шесть. Семь. Восемь.
На склоне, у самого рва, лежали люди. Свои. Кто-то полз. Кто-то поднимал руку. Дуга врагов была уже метрах в ста и шла на ворота.
– Двенадцать человек! – крикнул Шатилов в проезд, где толпились ополченцы с копьями. – Со мной! Тащим раненых! Бегом!
Никто не двинулся. Ополченцы смотрели на него, на ров, на конницу.
Он не стал уговаривать. Он пошёл сам. Выбежал на мост, потом с моста на склон, к ближнему лежащему. Это был мальчишка в кольчуге, лет семнадцати, с луком, переломленным пополам. Мальчишка держался за бедро, из-под пальцев текло.
Шатилов взвалил его на спину. Сила восемь – мальчишка оказался легче, чем он ждал. Он развернулся к воротам – и увидел, что за ним бегут.
Вашек. Ота. Кралы, оба. Тонда. Михал с перевязанным плечом. За ними – ещё кто-то, кого он не знал, ополченцы, пять, шесть человек. Они хватали лежащих, кто за руки, кто за ноги, кто взваливал на плечи, и волокли к мосту.
– Девять, – говорил Шатилов, проходя по мосту. – Десять. Одиннадцать.
Последним, шатаясь, въехал без коня оруженосец Збынека – пешком, держась за чьё-то стремя.
[Угроза. Справа. 8 м.]
Он обернулся. На мост, следом за оруженосцем, влетал всадник. Чужой. В тусклых латах, в глухом шлеме с узкой смотровой щелью, на огромном чёрном коне, с булавой. Влетал в проезд, прямо на людей с ранеными.
Шатилов бросил мальчишку с луком на руки Оте, не глядя, и шагнул навстречу.
Меча у него не было. Был нож и были руки. Глупо. Против коня – глупо вдвойне. Он смотрел на всадника.
[Анализ. Уязвимость: конь, левая передняя бабка. Защиты нет.]
[Анализ. Уязвимость: смотровая щель. Ширина: 2 см.]
Конь. Ноги у коня не были закрыты ничем. Шатилову было не достать, и он крикнул туда, наверх, в бойницу над проездом, где, он знал, сидит девка с арбалетом:
– Конь! Левая передняя!
Он не знал, услышит ли она. Не знал, успеет ли. Не знал даже, есть ли она ещё там.
Звон тетивы раздался прямо над головой.
Конь споткнулся. Так спотыкаются, когда на всём скаку ступают в яму: всем телом, через голову. Он рухнул на передние ноги, проехал по доскам моста, и всадник вылетел из седла вперёд, под ноги Шатилову, гремя железом.
Шатилов упал на него сверху коленями. Всадник ворочался, пытался встать, бил латной рукавицей. Тяжёлый, сильный, весь в стали. Шатилов нашёл щель шлема. Два сантиметра. Нож прошёл в неё с трудом, со скрипом.
Всадник замер.
[Противник уничтожен. Опыт: +80.]
[Уровень 4.]
[Доступно очков: 2.]
– Мост! – заорал Шатилов, поднимаясь. – Мост поднимай! Решётку!
Цепи загремели. Мост пошёл вверх, медленно, слишком медленно, и в щель между ним и краем рва Шатилов видел, как подлетают остальные из дуги. Первый успел ткнуть копьём в поднимающиеся доски. Второй осадил коня у самого края. Решётка упала с лязгом, отрезав проезд.
С той стороны ругались. Бессильно, по-чужому.
Шатилов прислонился к стене проезда и сполз по ней на землю.
Одиннадцать. Ушло двадцать, вернулось одиннадцать. Без Збынека.
Над ним, в бойнице, свесилась рыжая голова.
– Левый, – сказала девка. Голос у неё был странный. – Ты где так махать научился?
– Не махать, – сказал он. – Считать.
Она посмотрела на него ещё немного. Потом исчезла.
* * *
[Доступно очков: 2.]
Вечером он сидел на ступенях у своей каморки и думал.
Конь, нож, щель в шлеме. Он чуть не умер у ворот, потому что был медленным. Сила восемь – это уже что-то. Выносливость семь – уже можно дышать. А ловкость у него осталась прежняя, восемь, и он чувствовал её каждый раз, когда нужно было увернуться, подскочить, перехватить. Он был деревянный. Руки шли туда, куда надо, но на долю секунды позже.
[Ловкость: +2.]
[Перестройка: 6–8 ч. Требуются питание и сон.]
Он закрыл глаза и стал ждать жара.
Жара не было.
[Перестройка приостановлена. Недостаточно питания.]
Он посмотрел на миску у ног. Полпайка. Он съел его ещё днём, в обед, кусок хлеба и похлёбку, и тело сожгло его на мост, на ворота, на всадника. Больше не было ничего.
Очки висели. Он их отдал, а тело не могло их взять, пока не накормят.
Отлично, подумал он. Значит, буду голодать с двумя очками в кармане. Как с деньгами в банке, который закрылся.
Кто-то подошёл и сел рядом. Тяжело, со вздохом, на ту же ступеньку.
Ржига.
Он был без кольчуги, в одной рубахе, с перевязанной рукой. Нашлёпка на лице висела криво. От него пахло пивом, но не сильно. Он долго сидел молча, глядя в темнеющий двор, где у колодца жгли костёр и варили что-то из конины – из той, что погибла в конюшне.
– Матей мой, – сказал наконец Ржига. – Ты его на спине вытащил. С луком который.
Шатилов вспомнил мальчишку с бедром.
– Как он?
– Живой. Агата говорит – нога останется. Хромать будет, а нога останется.
– Хорошо.
– Хорошо, – согласился Ржига.
Они ещё помолчали. Потом Ржига достал нож – короткий, кривой, с костяной рукоятью, – и, не говоря ни слова, полоснул себя по ладони. По левой, по здоровой. Кровь выступила сразу, тёмная, густая.
Шатилов уставился на него.
– Ты чего?
– По-старому, – сказал Ржига. – Кровью. Дед мой так клялся. При старом короле все так клялись, кто воевал. Теперь не клянутся. А я – вот.
Он протянул руку ладонью вверх. Потом взял нож и протянул Шатилову рукоятью вперёд.
Шатилов не знал, что нужно делать. Но понимал. Есть вещи, которые понятны в любом мире: когда старый солдат режет себе руку и протягивает тебе нож. Он взял нож и провёл по своей ладони, по правой. Больно было меньше, чем он думал. Ржига взял его руку своей, рана к ране, и сжал. Крепко, до хруста.
– Я Старому тридцать лет служу, – сказал Ржига. – И служить буду, пока он жив. Это не против него. Это… – Он поискал слово и не нашёл. – Это так. Чтоб ты знал.
И отпустил руку.
[Присяга принята.]
[Ржига. Десятник.]
[Отряд: 1.]
[Доступно: Отряд.]
Шатилов моргнул. Строчки висели и не пропадали. Ниже проступили ещё:
[Присягнувшие отображаются на карте.]
[Опыт присягнувших: 50%.]
На бледном квадрате, в углу зрения, рядом с его собственной точкой, загорелась вторая. Маленькая, ровная, тёплая. Ржига. Рядом с точкой было написано мелко: «здоров». Хотя Шатилов видел, что рука у Ржиги замотана, – видимо, такая рана Системе была не рана.
– Ты чего так смотришь? – спросил Ржига. – Будто призрака увидал.
– Ничего, – сказал Шатилов. – Спасибо, Ржига.
– Не за что. – Ржига поднялся, кряхтя, и пошёл к костру. Остановился. Не оборачиваясь, сказал: – Конины там на всех не хватит. Но тебе оставлю. Ты сегодня за троих набегал.
Шатилов смотрел ему вслед. Потом – на свою точку и на точку Ржиги рядом. Ржига уходил к костру, и точка уходила вместе с ним. Шатилов смотрел, пока она не остановилась у огня.
Он не знал, что это значит. Знал только, что впервые за двое суток в этом мире кто-то стал на его сторону. Не потому что приказали. Сам.
Конины ему оставили – жёсткий, жилистый кусок с ребра, обугленный с одного бока. Он съел его ночью, у остывшего костра, и через полчаса тело отозвалось жаром.
[Перестройка возобновлена.]
* * *
Утром под стенами стояла телега.
Обычная крестьянская телега, на двух колёсах, запряжённая тощей пегой лошадёнкой. Она стояла на дороге, у самого края рва, ровно напротив ворот, так, чтобы было видно со всех стен. Рядом, на почтительном расстоянии, сидели в сёдлах шестеро в серебряно-красном.
В телеге, на соломе, сидел человек.
Он был в одной рубахе, грязной, разорванной на плече. Без лент. Светлые кудри слиплись от крови. Руки были скованы перед ним цепью, цепь пропущена через кольцо в борту телеги. Он не поднимал головы.
Шатилов узнал его по пальцам левой руки, которые у него самого заныли раньше, чем он увидел лицо.
Герольд выехал вперёд, остановился у края рва и прочитал с листа, громко, нараспев, по-ярмарочному:
– Пану Ольдржиху, лорду Вранова. Его милость граф Вилем Ружич предлагает обмен. Сын – за замок. Срок – три дня. На четвёртый день его милость пришлёт пану Ольдржиху первое ухо. Его милость, впрочем, просит передать, что не любит присылать уши. Это некрасиво. Поэтому его милость надеется, что до ушей не дойдёт.
Герольд свернул лист и уехал. Шестеро остались. Телега осталась.
На стене было тихо.
Хозяин стоял на надвратной башне и смотрел вниз, на телегу. Шатилов видел только его спину – широкую, неподвижную. В кулаке у него ничего не хрустело.
А в нескольких шагах от хозяина, у зубца, стояла женщина в чёрном. Дорота.
Она не кричала. Не плакала. Не хваталась за камень. Она стояла прямо, сложив руки на поясе, на связке ключей, и ключи не звякали. Она не смотрела на телегу.
Она смотрела на бастарда.
Долго. Ровно. Не мигая. Тем же взглядом, каким вчера смотрела на него в зале, – как на пустое место. Только теперь это пустое место было в чём-то виновато.
Шатилов выдержал этот взгляд. Он умел выдерживать взгляды. Но где-то глубоко, там, где жил осадок Вита, что-то съёжилось и захотело стать маленьким-маленьким.
Дорота отвернулась первой. Пошла вниз по лестнице. Ключи зазвенели – все тридцать один, на разные голоса.
Глава 5
[Перестройка завершена. Ловкость: 10.]
Он заметил это не сразу, а когда уронил кружку.
Кружка выскользнула из пальцев, мокрая, и пошла вниз, к каменному полу. Он поймал её у самой земли. Не думая. Рука просто оказалась там, где кружка должна была оказаться через долю секунды, и кружка легла в ладонь. Даже вода не расплескалась.
Шатилов посмотрел на кружку. Потом на руку.
– Ну надо же, – сказал он.
В углу комнаты Агата растирала что-то в ступке и не обернулась.
– Чего?
– Ничего. Кружку поймал.
– Подвиг, – сказала Агата.
Он сидел у неё на табурете, голый по пояс, а она уже закончила со спиной и шеей и теперь возилась с ладонью. Ладонь была рассечена поперёк, неглубоко, но криво, и Агата, когда увидела, долго молчала.
– Кто тебя? – спросила она наконец, накладывая на порез кашицу, пахнущую дёгтем.
– Ржига.
– А ты – его.
Это был не вопрос. Шатилов кивнул.
– По-старому, значит, – сказала Агата. Она туго замотала ему руку полотном и закрепила конец. – Знаешь, кому так клялись?
– Королю, Ржига сказал.
– Королю. – Она взяла трубку со стола, повертела и положила обратно, не закурив. – Тому, кому так клялись, сейчас было бы под сотню. Ржига у нас старинщик. Ему всё по-старому надо. Только ты, Вит, не привыкай. Здесь от старинного добра не бывает.
Она назвала его Витом. Впервые. Сказала просто, между делом, как говорят имя, которое говорили тысячу раз. Шатилов не стал ничего на это отвечать.
* * *
Отец не взял сына за замок.
Шатилов узнал об этом в зале, куда его не звали, но куда пришёл, потому что прийти туда в это утро было важнее, чем спать. Он встал у дверей, за спинами стражи, и никто его не прогнал.
Совет был короткий. Хозяин сидел за высоким столом. Перед ним стояли кастелян Хинек, капеллан со своей птичкой, двое рыцарей, вернувшихся из вылазки, – один с перевязанной головой. Дорота сидела по левую руку хозяина, как всегда, и, как всегда, прямо. Ключи на её поясе молчали.
– Сдать замок за одного человека, – говорил Хинек в сторону, глядя на гобелен с охотой, – нельзя, пан Ольдржих, это все понимают. Но можно поторговаться. Серебро. Пленные. Пошлины с перевала. Ружич торгаш, он любит торговаться. Может, он и не хочет замка. Может, он хочет только…
– Он хочет замок, – сказал хозяин. – Он торгаш, Хинек, а не дурак. Торгаш сидит под стеной, пока у него не купят то, что он хочет. Он хочет Вороньи Ворота. Ворота – в замке.
– Тогда что же?
Хозяин молчал. Он колол орехи, один за другим, и складывал ядра в горку на столе. Горка росла.
Дорота смотрела на эту горку.
– Ольдржих, – сказала она.
Голос у неё был тихий, ровный, и всё равно в зале стало тише.
Хозяин не поднял головы.
– Ольдржих. Это наш сын.
– Знаю.
– Ему двадцать четыре года. Ты сам его учил держать меч. Ты сам посадил его на коня. Ты сам отпустил его вчера.
– Знаю, Дорота.
– И ты отдашь ему уши?
Хозяин положил последний орех на горку. Поднял глаза. Шатилову показалось, что глаза у него сейчас ещё светлее, чем обычно, совсем прозрачные, – так светлеет вода, когда на неё долго смотреть.
– У меня есть ещё сын, – сказал хозяин.
Он сказал это Дороте. Но, говоря, посмотрел мимо неё. Мимо Хинека, мимо капеллана. В дальний конец зала, к дверям, где за спинами стражи стоял бастард.
Короткий взгляд. Полсекунды. Может, случайный: хозяин просто поднял глаза к дверям, как поднимают, когда устают смотреть в стол. Шатилов не знал. Он был уверен только в одном.
Дорота этот взгляд увидела.
Он видел, как она его увидела. Как дрогнули у неё губы, как пальцы сжались на ключах, как она медленно повернула голову и тоже посмотрела к дверям. На него.
В эту секунду в зал, вывернувшись из-под руки стражника, влетел мальчишка.
Лет десяти, тощий, светловолосый, в куртке не по росту, с книжкой под мышкой. Книжка была маленькая, в потрёпанной коже, и из неё торчало перо. Мальчишка подбежал к помосту, запыхавшись, и уставился на хозяина снизу вверх.
– Отец, – сказал он звонко. – А почему у Бабки балка длиннее, чем у нашего Деда? Потому что она дальше кидает? А почему она тогда не кидает сразу в зал?
Хозяин посмотрел на него. Лицо у хозяина на мгновение стало другим. Почти мягким.
– Ярек, – сказал он. – Иди к матери.
Мальчишка не пошёл к матери. Он раскрыл книжку и стал что-то в неё записывать, шевеля губами.
Дорота протянула руку и взяла мальчишку за плечо. Крепко. Прижала к себе. И Шатилов понял, что слова «у меня есть ещё сын» она теперь будет слышать каждую ночь, и что слышит она в них не этого мальчишку.
* * *
Бабка начала бить через час после совета.
Её подлатали за ночь: обгоревшую раму укрепили брусьями, а пращу, видимо, заменили. Первый камень лёг в надвратную башню точно в то же место, где вчера пошла трещина. Второй – туда же. После третьего трещина раздвоилась, и из неё посыпался раствор.
[Анализ. Повреждение кладки. Предел: ≈14–18 попаданий.]
Наводчик у Бабки набил руку, понял Шатилов. Вчера он мазал через раз, а сегодня бьёт, как в копеечку. Ещё к вечеру они раскрошат угол башни, к завтрашнему полудню башня сядет, и ворота окажутся под завалом или открытыми. Как повезёт.
На плоской крыше донжона, под старым дощатым навесом, стоял Дед.
Шатилов поднялся туда в первый раз и долго ходил вокруг машины, разглядывая. Дед был меньше Бабки раза в два: рама из тёмного, почти чёрного дуба, короткая балка, ящик противовеса, сколоченный из толстых досок и окованный железом. Праща из бычьей кожи, вся в трещинах. Ворот. Спусковой крюк. Всё – в голубином помёте, в паутине, в пыли. На ящике противовеса кто-то давно нацарапал ножом: «Дед. Делал мастер Бартош при пане Прибыславе».
– Лет двадцать не стрелял, – сказал Ржига, поднявшийся следом. – Последний раз – когда хлумецкие приходили. С тех пор не в кого было.
– Мастер Бартош жив?
– Жив. Пьёт. У колодца сидит.
Мастер Бартош оказался крохотным сморщенным старичком с красным носом и трясущимися руками. Когда его привели на крышу и показали Деда, он заплакал. Потом высморкался в рукав и сказал, что верёвки сгнили, ось рассохлась, праща никуда, противовес насыпан не тот и стрелять Дед не будет. Потом заплакал ещё раз и сказал, что будет.
Чинили до полудня. Ота с кузнецом-подручным переклепали оковку оси. Вашек обстругал новые клинья и подбил раму. Шатилов снял с конюшни уцелевшие вожжи и сплёл из них новые тяги для пращи, а саму пращу Агата, ругаясь, сшила из двух кожаных фартуков. Камни натаскали из развалин сбитого зубца. А ещё – Шатилов приказал собрать по двору те камни, которыми их вчера и сегодня закидала Бабка. Камни были хорошие, обтёсанные, одинаковые.
– Ихние же? – удивился Ота.
– Ихние. Вернём.
Ота хохотал так, что чуть не уронил молот.
Бабка за это время сделала ещё шестнадцать выстрелов. Шатилов не считал их нарочно – они считались сами, строчками в углу зрения, и каждая строчка была ударом в надвратную башню.
[Повреждение кладки. Предел: ≈6–9 попаданий.]
Он посмотрел на холм. Двести девяносто метров. Дед, по словам Бартоша, при старом пане бил «шагов на триста, а то и дальше». Надо было проверить.
– Заряжай, – сказал Шатилов.
* * *
Первый камень ушёл в небо, кувыркаясь, и упал неизвестно куда. Шатилов только видел, как он перелетел холм с Бабкой и исчез где-то за ним, в роще.
[Падение: перелёт ≈70 м. Левее ≈15 м.]
Строчка висела в углу зрения, бледная, точная. Шатилов смотрел на неё и чувствовал, как в груди поднимается что-то давно забытое, почти радостное. Он знал эту работу. Он не был артиллеристом, но рядом с артиллеристами прослужил достаточно, и по-настоящему хорошую корректировку огня видел своими глазами. А теперь у него было то, о чём любой корректировщик мог только мечтать: точка падения, расстояние до цели, отклонение, в метрах, сразу, без бинокля, без дальномера, без всякой связи.
Осталось сделать из этого стрельбу.
– Мастер, – сказал он Бартошу. – Перелёт. Сильный. Как сделать, чтоб ближе?
Бартош, у которого руки за работой перестали трястись, почесал нос.
– Камень потяжелей. Или крюк перевесить. Или противовеса убавить.
– Противовеса – три корзины. Как сделать, чтоб правее?
– Раму поворотить. Ломами. Вон там, по рельсу.
– На сколько ломов?
Бартош посмотрел на него как на сумасшедшего.
– Да кто ж его знает. На глазок.
– На глазок не надо. Поверните на ширину ладони. Вот эту метку – к вот этой щели.
Они повернули. Убавили противовеса. Зарядили.
Второй камень упал перед холмом. Не долетел.
[Падение: недолёт ≈35 м. Правее ≈4 м.]
– Вилка, – сказал Шатилов вслух. Никто не понял, но он и не объяснял. Перелёт семьдесят, недолёт тридцать пять. Цель между ними. Значит, половина. – Корзину назад. Полкорзины. Раму – на палец влево.
Третий выстрел. Перелёт пятнадцать.
Четвёртый – недолёт восемь, левее два.
На стене внизу собрались люди. Сначала двое, потом десяток, потом вся смена. Они смотрели не на холм, а на крышу донжона, где бастард в рубахе стоял у машины, глядел куда-то в пустоту, мимо холма, мимо всего, и говорил мастеру Бартошу цифры. Странные цифры. Не «чуть-чуть дальше» и не «на два пальца», а «недолёт восемь, левее два, полкорзины песку из ящика, раму не трогать».
– Считает, – услышал Шатилов чей-то шёпот снизу. – Как звездарь считает. По небу.
– Звездари по небу гадают, а не считают.
– А он считает.
Пятый камень лёг в склон холма у самой рамы Бабки и подпрыгнул, и врезался в штабель брёвен рядом с ней. Брёвна разлетелись. Люди у Бабки бросились врассыпную.
[Падение: недолёт ≈2 м. Цель: не поражена.]
С того холма тоже, видимо, кто-то смотрел и считал. Бабка перестала бить по воротам. Балку опустили, раму начали со скрипом поворачивать – медленно, грузно, – к донжону.
– Ой, – сказал Ржига. – Сейчас она по нам.
– Сейчас, – согласился Шатилов. – Но ей поворачивать полчаса. А нам заряжать шесть минут.
Шестой – перелёт четыре. Седьмой – прямо в раму, в нижний брус, но брус выдержал: камень отскочил. Восьмой – мимо, правее: порыв ветра, Шатилов видел, как камень снесло в полёте.
[Ветер: северо-западный, порывы. Отклонение: ≈5 м.]
– Ветер учитываем, – сказал он. – На палец правее. Когда дует – не стреляем, ждём.
Бартош смотрел на него круглыми слезящимися глазами.
– Ты откуда, сынок, это всё знаешь?
– Из книжки.
– Из какой такой книжки?
– Хорошая была книжка, – сказал Шатилов. – Жаль, сгорела.
Девятый. Десятый.
Бабка развернулась и выстрелила по донжону. Камень прошёл над крышей, высоко, и упал во двор. Наводчик у Бабки ещё не набил руку на новой цели.
Одиннадцатый выстрел Деда ударил в противовес Бабки, в ящик. Посыпались щепки, камни из ящика. Бабка покосилась.
[Цель: повреждена.]
Ветер стих.
– Двенадцатый, – сказал Шатилов. – Раму не трогать. Противовес не трогать. Тот же камень, что одиннадцатый, – ихний, обтёсанный. Ждём.
Они ждали. Ветер не шёл. На холме люди возились у покосившейся Бабки, крутили ворот, опуская балку для нового выстрела. Балка шла вниз медленно, со скрипом, её было видно даже отсюда – длинная, тёмная, задранная к небу, а потом всё ниже и ниже.
– Давай.
Бартош дёрнул спусковой крюк.
Дед ухнул. Балка ударила вверх, праща свистнула, и камень пошёл по дуге – высокой, чистой, ровной. Шатилов следил за ним, и в углу зрения бежали цифры, и он знал ещё до того, как они остановились.
Камень ударил Бабке в балку, у самой оси.
Звук дошёл через секунду – сухой, длинный треск. Балка Бабки сломалась пополам. Верхняя половина, вместе с пращой и тем камнем, который в неё как раз закладывали, рухнула вниз, на людей у ворота. Нижняя половина задралась вверх, торчком, и застыла.
[Цель поражена.]
Опыта Система не дала. Шатилов заметил это краем сознания, когда крыша донжона уже орала, и стена внизу орала, и Ота подбрасывал в воздух свою шапку, а Вашек крестился кругом с точкой, и мастер Бартош плакал в третий раз за день. За камни и за чужие руки, видимо, она не платила. Ладно. Он не за этим стрелял.
Ржига подошёл к нему и хлопнул по плечу – так, что Шатилов чуть не сел.
– Ну, Левый, – сказал Ржига. – Ну, сукин ты сын.
– Не сукин, – сказал Шатилов. – Бастард.
Ржига захохотал, хрипло, через нашлёпку.
* * *
Под вечер к замку снова подъехали под белым флагом.
На этот раз не герольд. Впереди ехала женщина.
Шатилов увидел её со стены и сначала решил, что это парень: высокий, в охотничьей куртке, в мужских сапогах, верхом по-мужски. Потом всадница подъехала ближе, и он увидел толстую тёмную косу, перекинутую через плечо, и лицо. Лицо было длинное, тяжёлое в челюсти, с большим ртом и крупными зубами. Некрасивое. По-лошадиному некрасивое, если уж честно, и при этом такое живое, что от него трудно было отвести глаза. В руке у неё было яблоко. Она ела его, громко хрустя, пока ехала.
За ней – двое в серебряно-красном, с белой тряпкой на копье, и тот же вчерашний герольд, скромно, позади.
Она остановилась у края рва и задрала голову. Нашла на надвратной башне хозяина. Кивнула ему, как старому знакомому.
– Пан Ольдржих! – крикнула она. Голос был низкий, звонкий, и ров его подхватил. – Добрый вечер. Я Магдалена Ружичова. Дядя посылает меня, потому что сам в седло не влезает, а носилки, говорит, на войне – это неприлично.
На стене кто-то хрюкнул.
– Слушаю, панна, – сказал хозяин сверху. Сухо.
– Во-первых, дядя просил передать, что ваш Дед стреляет лучше, чем наша Бабка. Он в восторге. Он даже сочинил по этому поводу стихи. Я вам их не прочту. Пожалею.
Она откусила яблоко.
– Во-вторых, пан Ольдржих, о вашем сыне. Он жив, накормлен, ему перевязали голову. Он ругается и требует ленты. Лент мы ему не даём. Дядя предлагает прежний обмен: сын за замок. Срок прежний – послезавтра. Потом начнутся уши. – Она помолчала. – Дядя не любит уши. Я тоже. Но дядя граф, а я всего лишь племянница, так что, если до ушей дойдёт, я, конечно, попрошу, чтобы резали поострее. Ради пана Збынека.
Она сказала это просто, легко, жуя яблоко, и Шатилов, стоявший у зубца в нескольких шагах от хозяина, почувствовал, как у него по спине пополз холодок. Не от ушей. От того, как она это сказала.
Он смотрел на неё и думал, что этот человек опаснее, чем дядя. Дядя пишет меню. А этой меню не надо.
Хозяин молчал. Потом ответил так же сухо:
– Передайте графу, панна, что Вранов не продаётся. Ни за сына, ни за сливы. А уши пусть шлёт. Солить буду.
– Передам. – Она кивнула. И вдруг, не меняясь в лице, перевела взгляд. С хозяина – правее. Мимо Хинека, мимо стражников. На Шатилова.
Она смотрела прямо на него. Нашла сразу, без поиска.
– А ты – Вит? – спросила она.
Шатилов не ответил.
– Ты, ты. Бастард с повязкой на шее. Который кротов. И Деда. – Она откусила яблоко и стала жевать, разглядывая его без всякого стеснения, как разглядывают коня на ярмарке. – Дядя очень хочет с тобой поужинать. Очень. Он говорит, что за тридцать лет войны не видел, чтобы кто-нибудь стрелял из метательной машины так, будто заранее знает, куда упадёт камень. Он говорит, ты, наверное, колдун. Ты колдун?
– Нет.
– А кто?
Шатилов устал. Он не спал толком двое суток, у него ныла спина, саднила ладонь, а в животе снова была дыра, и эта лошадь с яблоком стояла внизу, под стеной, и задавала вопросы, на которые он сам не знал ответа. Он отвернулся и сказал себе под нос, тихо, по-русски, совсем не думая:
– Отставить базар.
И снова повернулся к ней.
Она не жевала.
Полсекунды. Может, меньше. Яблоко застыло у её рта, и лицо, живое, подвижное, на мгновение замерло. А потом она улыбнулась. Широко, во все крупные зубы. Улыбнулась чуть дольше, чем стоило улыбаться на такую грубость. Так улыбаются шутке, которую больше никто вокруг не понял.
Шатилов смотрел на неё. Машинально, по привычке, которая у него уже успела выработаться за два дня, он уставился на неё, на шею, на плечи, на то, как она сидит в седле, – искать слабое место.
[Анализ: ошибка.]
Он моргнул. Посмотрел снова.
[Анализ: ошибка.]
Сорок метров, подумал он. Сумерки. Далеко. Или она просто сидит неудобно, в куртке, не видно. Система, наверное, тоже не всё может. Он отпустил это и забыл.
– Ну и ладно, – весело сказала Магдалена Ружичова и бросила огрызок в ров. – Не хочешь – не говори. Всё равно ведь придёшь ужинать. Все приходят. Доброй ночи, пан Ольдржих. Доброй ночи, Вит.
Она развернула коня и поехала прочь, не оглядываясь. Двое с флагом и герольд потянулись следом.
– Языкатая, – сказал Ржига ей вслед. – Ленка ихняя. Тьфу. Наследница. Дядька-то у неё бездетный, говорят. Так что всё ей. Ружице ей.
Хозяин ничего не сказал. Он смотрел не на уезжающую всадницу. Он смотрел на Шатилова.
И Дорота, которая неведомо когда поднялась на башню и стояла у лестницы, тоже смотрела на него.
* * *
Ночью Шатилов не спал.
Он стоял на северной стене, у той её части, где внизу, под подвалом, был теперь завал и где-то в завале лежал мальчишка, певший про гусей. Он сам попросился сюда в ночную смену. Спать всё равно не получалось: стоило закрыть глаза, и начиналась песня.
Ночь была тихая, ясная, холодная. Метла висела над перевалом, большая, яркая, с длинным раздвоенным хвостом. Внизу горели костры вражеского лагеря – ровными рядами, как огни аэродрома. Над холмом, где стояла Бабка, никакого огня не было: там было темно и мёртво, и Шатилов смотрел на эту темноту с удовольствием, какого давно не испытывал.
Замок спал. Где-то во дворе пофыркивали уцелевшие лошади. На башнях перекликались часовые.
Он смотрел на лагерь и думал о письме, которое пришло утром, – с его именем. О пергаменте с подвалом. О взгляде Дороты в зале. О лошади с яблоком, которая улыбнулась чуть дольше, чем надо.
[Световой сигнал.]
Строчка всплыла в углу зрения сама. Он не смотрел туда – она заметила за него. Он повернул голову.
[Источник: часовенная башня.]
Часовня стояла в верхнем дворе, тонкая, с острой башенкой, в которой висел колокол. Окно башенки, узкое, высокое, было тёмным. Шатилов смотрел на него, не дыша.
Окно вспыхнуло. Коротко, жёлто: за ним открыли и закрыли заслонку фонаря.
Погасло.
Вспыхнуло.
Погасло.
Вспыхнуло.
[3 вспышки.]
Окно стало тёмным и больше не загоралось.
Шатилов медленно повернулся к лагерю. Смотрел на холм, на ряды костров, на чёрную пустоту за ними.
Там, далеко, за ровными рядами огней, в стороне от главного шатра, коротко мигнул огонёк. Один раз.
Ему ответили.
Глава 6
Ушей граф не прислал.
На четвёртый день, как и было обещано, под стену подъехал герольд и оставил у края рва небольшой ларец, окованный медью. Ларец подняли на верёвке. Хозяин открыл его на ступенях донжона, при всех, потому что, как он сказал, в этом замке ничего не открывают тайком.
В ларце, на подушечке из красного бархата, лежали ленты. Синие и белые. Аккуратно свёрнутые, перевязанные ниткой. И записка.
Хозяин прочёл её про себя. Потом – вслух, тем же ровным голосом, каким читал меню:
– «Уши – это некрасиво. Поэтому пока – ленты. Пан Збынек очень по ним скучает. Если пан Ольдржих передумает, мы с радостью вернём их владельцу вместе с владельцем. Если нет – ну что ж, у человека много чего есть, кроме ушей, а я человек терпеливый. Сегодня у нас – суп из раков. Вилем».
Никто не засмеялся.
Дорота стояла рядом. Она взяла ленты из ларца, не спрашивая, и прижала к груди. Ключи на её поясе звякнули один раз и замолчали. Она ушла в донжон, не сказав ни слова. Хозяин закрыл пустой ларец и протянул его Хинеку, а Хинек не знал, что с ним делать, и так и стоял с ларцом в руках, пока его не забрал кто-то из слуг.
– Раки, – сказал Ржига вечером у костра, глядя в огонь. – Раки, слышь. Я раков с детства не ел.
– Заткнись, Ржига, – сказали ему сразу трое.
* * *
Через неделю после того, как Шатилов очнулся на стене, в замке впервые стало по-настоящему голодно.
Не так, как бывает голодно, когда пропустишь обед. По-другому. Люди стали двигаться медленнее. На стене меньше разговаривали. Дети во дворе перестали бегать, а сидели у стен, привалившись друг к другу, и смотрели. Кухарка Магда – теперь он знал её имя, она сама его назвала, когда он в третий раз зашёл на кухню и в третий раз ничего не взял, – варила похлёбку из ячменя, лука и конских костей, и похлёбку разливали по полпайка, а потом по трети.
Шатилов вёл книгу. Книга была та самая, в деревянных крышках, ключника. Ключник теперь звал его в кладовую каждое утро – пересчитывать. Шатилов пересчитывал и записывал то, что ему говорили. А сам держал в голове то, что видел.
[Мешков ржи: 31.]
[Мешков ячменя: 9.]
[Гороха: 3 короба.]
Он умножал и делил. При нынешних пайках – дней на восемнадцать. Если урезать ещё – на двадцать пять. Если урезать сильнее – люди начнут умирать не от болтов, а от голода, и тогда уже неважно будет, на сколько хватит зерна.
А потом в нижнем дворе начался понос.
Беженцы из Подзамчья жили там с первого дня осады – под навесами, в конюшнях, в телегах, просто на земле. Сто двенадцать человек, Шатилов посчитал. Старики, бабы, дети, мужики, которые днём ходили на стену, а ночью возвращались к своим. Воду брали из колодца в верхнем дворе, но брали в чём попало – в вёдрах, которые до этого стояли под навесом с больными, в горшках, из которых до этого ели. Ходили под стену – туда, куда ближе. В углу двора, у конюшни, под стеной, стояла вонь.
Первым умер ребёнок. Потом старуха. Потом ещё двое детей, за одну ночь. Агата ходила между навесами с травами и уксусом и ничего не могла сделать: травы кончались, а люди пили из тех же вёдер.
Шатилов спустился туда утром, посмотрел, понюхал и пошёл к хозяину.
* * *
– Ямы, – сказал он. – Там, в дальнем углу, у самой скалы, где камень мягкий. Две глубокие ямы, накрыть досками. Туда и только туда. Кто ходит под стену – того пороть.
Хозяин сидел в зале один. Он колол орехи, и горка ядер перед ним была меньше, чем неделю назад. Орехов тоже становилось мало.
– Воду из колодца брать только в чистые вёдра. Чистые вёдра держать отдельно, на кухне, под присмотром Магды. Воду для питья – кипятить. Всю. Мёртвых – жечь.
– Жечь? – Капеллан Бонифац, который сидел у окна со своей птичкой и, казалось, не слушал, поднял голову. – Жечь, сын мой? Мёртвых?
– Жечь.
– Мёртвых предают земле под Звездой. Так было всегда. Огонь – это язычество. Огонь – это для еретиков и для… – Он запнулся. – Для бесов.
– Земли у нас нет, отец Бонифац. У нас скала. А в скале не похоронишь. Будем складывать мёртвых в угол двора – и через неделю похороним всех остальных.
Капеллан посмотрел на него долгим ласковым взглядом.
– Ты молишься, сын мой?
– Нет.
– Почему?
– Некогда.
Капеллан улыбнулся и снова взялся за птичку. Стружка упала ему на рясу. Шатилов уже понял, что этот человек никогда не спорит. Он слушает, кивает и запоминает. И почему-то это нравилось Шатилову ещё меньше, чем если бы он спорил.
Хозяин расколол орех.
– Делай, – сказал он.
– Пан Ольдржих… – начал капеллан.
– Делай, – повторил хозяин, глядя на Шатилова. – Ямы, вёдра, огонь. Ржига даст людей. Попа не слушай. Если у нас тут все передохнут, отец Бонифац будет отпевать сам себя.
Капеллан ничего не сказал. Только стружка снова упала.
* * *
Ямы вырыли за день. Скала в дальнем углу двора и правда была мягкой, слоистой, той же, что под северной стеной, и Шатилов, стоя над ямой, на секунду увидел перед собой завал, и песню, и подавился этой секундой, и прогнал её.
Ржига поставил у ям караульного с плетью. Первого, кто пошёл под стену по старой привычке, – здоровенного мужика из беженцев – выпороли тут же, при всех, и больше под стену не ходил никто.
Мёртвых жгли на площадке у южной стены, над обрывом, на дровах из разобранного навеса. Дым шёл вниз, к реке, жирный, тяжёлый, и вражеский лагерь, наверное, видел его весь день. Беженцы стояли вокруг и смотрели на огонь, и бабы выли – не громко, а тягуче, монотонно. Капеллан читал молитвы, отвернувшись от огня. Агата стояла рядом с Шатиловым, курила трубку и молчала.
– Они тебя ненавидят, – сказала она, не глядя на него.
– Знаю.
– Потом будут благодарить. Когда перестанут помирать. Только не сразу. Сначала ненавидеть.
– Знаю, – повторил он.
Через три дня поносом не заболел больше никто. Через пять – из тех, кто уже болел, перестали умирать. Шатилов ходил по нижнему двору и считал навесы. Беженцы смотрели на него исподлобья. Никто не благодарил.
* * *
– Сколько мы ещё простоим? – спросил хозяин.
Это было вечером, на стене. Хозяин сам позвал его, через Ржигу, и они стояли вдвоём у зубца над воротами. Внизу, в темнеющем лагере, загорались костры. Над холмом со сломанной Бабкой поднимали новую раму, но поднимали медленно: дерево, видно, приходилось возить издалека.
Шатилов ответил честно.
– Зерна – на восемнадцать дней. Если урезать пайки – на двадцать пять. Но на трети пайка люди не смогут держать стену. Неделя такой еды – и вылазку вроде той, со Збынеком, уже будет делать некому.
– Ключник говорит – на сорок дней.
– Ключник врёт.
Хозяин повернул к нему голову. Шатилов выдержал взгляд.
– Я сам считал, – сказал он. – Каждое утро. Ржи – тридцать один мешок. Ключник велит писать пятьдесят шесть.
Хозяин долго молчал.
– Почему не сказал раньше?
– Потому что не знаю, куда делось остальное. Если ключник просто ворует – это одно. Если он ворует и продаёт за стену – это другое. Я хочу знать, что из двух.
Хозяин хмыкнул. Это было почти одобрение.
– А дальше? Восемнадцать дней. Потом что?
Шатилов смотрел на лагерь. Он знал ответ. Знал давно – с того утра, когда впервые пересчитал мешки. Знал из книжек и из жизни: в каждой осаде, во все века, рано или поздно кто-нибудь произносит это вслух. И всегда это тот, кто считает.
– Лишние рты, – сказал он.
Хозяин не переспросил. Понял сразу.
– Старики, которые не могут держать оружие, – продолжал Шатилов ровно, как будто докладывал расход боеприпасов. – Дети. Бабы, у которых нет мужей на стене. Из ста двенадцати беженцев – человек шестьдесят. Вывести их за ворота. Тогда зерна хватит на двадцать восемь дней при нынешнем пайке. На тридцать пять – при урезанном.
– Их перебьют.
– Может быть. А может, и нет. Ружич пишет стихи и не любит уши. Посмотрим, не любит ли он резать стариков на глазах у всего края.
– А если любит?
– Тогда через месяц здесь не останется никого. Ни их, ни нас.
Хозяин долго смотрел вниз, на нижний двор, где у навесов горели маленькие костерки и сидели люди. Отсюда, сверху, они казались совсем маленькими.
– Ты понимаешь, что они тебя проклянут? – спросил он.
– Понимаю.
– Все. И те, кого выгонят, и те, кто останется. Бабы на стене будут плевать тебе вслед. Ты теперь не тот бастард, который спас нужник. Ты теперь тот бастард, который выгнал детей.
– Понимаю, пан Ольдржих.
Хозяин расколол орех. Последний – Шатилов видел, что в кармане у него больше ничего нет.
– Завтра, – сказал он. – На рассвете. Объявлю сам. А выводить будешь ты.
* * *
Их вывели на рассвете.
Шестьдесят три человека, Шатилов считал. Он стоял у ворот с книгой в руках, как писарь, которым и был, и вычёркивал имена. Старики, которых вели под руки. Бабы с детьми на руках и с детьми за подол. Девочка лет семи, которая несла на руках кошку и не хотела её бросать. Кошку ей разрешили взять. Мальчишка лет пяти, который не понимал, что происходит, и всё оглядывался на мать, оставшуюся во дворе. Мать была молодая, мужа у неё убили в первый день, и Шатилов вычеркнул её в списке тех, кто уходит, а потом, когда она вцепилась в ворота и закричала, вписал обратно. Это было неправильно и против расчёта. Он это сделал. Мальчишка ушёл без неё: его забрала соседка. Он всё оглядывался.
Старик Йост, который копал с ним подкоп, тоже был в списке. Он подошёл к Шатилову сам, тряся головой, остановился рядом и посмотрел на него.
– Я своё откопал, – сказал старик. – Знаю. Ты не гляди так. Я своё откопал.
И вышел за ворота.
Мост опустили. Люди пошли по нему – медленно, сбившись в кучу, – через ров, на дорогу, туда, где начинался склон и где в двухстах шагах стояли вражеские дозоры. Мост подняли за последним. Решётка упала.
Двор молчал. Потом кто-то из баб плюнул – в сторону ворот или в сторону бастарда, Шатилов не разобрал. Потом ещё одна. Потом какая-то старуха, которая осталась только потому, что её сын стоял на стене, подошла к Шатилову вплотную и сказала ему в лицо что-то такое, чего он раньше не слышал ни на одном языке. Шатилов выслушал до конца и не ответил.
Он поднялся на стену. Смотрел.
Люди шли по дороге к дозорам. Остановились, когда до дозоров оставалось шагов пятьдесят. Дозорные тоже стояли и смотрели. Долго. Потом один из дозорных поскакал к лагерю.
[Целей на дороге: 63.]
Минута. Две. Шатилов ждал. Рядом с ним на стене стоял Ржига, и Ружена со своей Тёткой, и ещё человек двадцать. Ружена держала арбалет взведённым, и пальцы у неё на ложе побелели. Шатилов не знал, в кого она собралась стрелять, если начнётся. Наверное, она тоже не знала.
Из лагеря выехала телега. Потом вторая. За телегами – люди, пешком, без оружия. Они дошли до кучки беженцев и остановились. С телег начали что-то снимать и раздавать.
Хлеб.
Шатилов видел, как старики берут хлеб и не верят. Как бабы суют хлеб детям. Как девочка с кошкой отламывает кусок и даёт кошке. Потом беженцев повели – не к лагерю, а мимо него, по дороге вниз, вдоль реки, к соседней долине. Их не трогали. Их провожали.
А из лагеря, от главного шатра, донеслось вдруг – тонко, далеко, но ясно – пение. Пели десятки голосов. Что-то торжественное, медленное, похожее на церковное.
На стене стояли и слушали.
– Вот сука, – тихо сказал Ржига. С восхищением. – Вот же сука толстая.
Шатилов понял сразу. Ружич не мог бы придумать лучше, даже если бы готовился месяц. Сегодня бастард из Вранова выгнал на смерть стариков и детей, а граф Ружич их накормил и отпустил с песнями. Завтра это будут знать во всех деревнях на три дня пути. Через неделю – во всём графстве. Кто здесь злодей, а кто добрый, – решено.
Голод – самое честное оружие в осаде. А жалость, оказывается, – второе.
Вечером пришло письмо.
– «Благодарю за гостей, – прочитал хозяин на ступенях. – Все накормлены. Сегодня у нас – пирог с голубями. Вилем».
На этот раз хозяин не засмеялся.
* * *
Ярек нашёл его на северной стене, в сумерках.
Мальчишка поднялся по лестнице, прижимая к груди свою книжку, остановился в трёх шагах и стал смотреть. Шатилов сделал вид, что не замечает. Ярек постоял, переминаясь, потом подошёл и сел рядом на настил, свесив ноги в щель между досками.
– Мать не велит с тобой говорить, – сообщил он.
– Тогда не говори.
– Я не говорю. Я спрашиваю. – Ярек раскрыл книжку и нашёл страницу. Почерк у него был крупный, кривой, с кляксами. – Почему ты выгнал Йоста?
– Потому что зерна мало.
– А если бы зерна было много?
– Не выгнал бы.
Ярек записал. Медленно, высунув кончик языка.
– А меня бы выгнал?
– Нет.
– Почему?
– Ты не лишний.
– А кто лишний?
Шатилов посмотрел на него. Мальчишка ждал ответа с пером наготове и смотрел серьёзно, без всякого подвоха. Глаза у него были отцовские, светлые, только живые.
– Никто, – сказал Шатилов. – Просто зерна мало.
Ярек подумал. Записал и это. Потом закрыл книжку и сидел молча, глядя на огни лагеря, как смотрят на ярмарку, на которую не пустили.
– Отец говорит, ты хорошо считаешь, – сказал он наконец. – А мать говорит, ты считаешь, как ростовщик. Это хорошо или плохо?
– Смотря что считать.
– А ты что считаешь?
– Сколько нас осталось, – сказал Шатилов. – И сколько их.
Ярек кивнул так, будто понял, и, наверное, понял. Потом встал, отряхнул штаны и пошёл к лестнице. На верхней ступеньке обернулся.
– Йост мне свистульку вырезал, – сказал он. – Когда я маленький был.
И убежал.
* * *
[Состояние: голод.]
[Внимание. Поддержание параметров требует питания. При длительном истощении возможна потеря параметров.]
Он увидел это через два дня после ворот и долго смотрел на строчку, не веря.
То есть мало было вложить очко и накормить его. Теперь его надо было ещё и кормить дальше. Сила восемь, ловкость десять, выносливость семь – это было тело, которое тратило больше, чем тело писаря с шестью, восемью и пятью. И на трети пайка оно начинало себя есть.
Он попробовал не обращать внимания. Через день руки на стене стали дрожать так же, как в первую ночь. Через два – он поймал себя на том, что поднимается по лестнице, держась за стену.
[Сила: 8 (снижение при истощении: -1).]
В ту же ночь на стене, на участке Ржиги, кто-то коротко вскрикнул, и сразу же в углу зрения всплыло:
[Ржига: противник уничтожен.]
[Опыт (50%): +12.]
Шатилов, сидевший в это время в каморке, вскочил и полез наверх. Ржига стоял у зубца с арбалетом в руках и смотрел вниз, во тьму, где под стеной, на камнях у рва, лежало что-то тёмное.
– Лазутчик, – сказал Ржига. – По скале лез, с верёвкой. Глянуть, видать, хотел, сколько нас. Ну, глянул.
– Ты его сам?
– Сам. А кто ж ещё. – Ржига покосился на него. – Ты чего прибежал-то, Левый? Будто тебя позвали.
Шатилов не ответил. Его позвали. Только не голосом. Точка Ржиги на карте горела ровно, рядом с ней было написано «здоров», а у него самого, в счёте опыта, прибавилось двенадцать единиц за человека, которого он не видел и не трогал.
Половина, подумал он. Половина того, что убивают те, кто мне присягнул. Он ещё не знал, нравится ему это или нет. Но понял одно: чем больше людей ему присягнёт, тем меньше ему самому придётся держать нож.
На третий день во дворе зарезали последнего коня.
Это был серый мерин хозяина, старый, со сломанным зубом. Резали его у колодца, при всех – так было положено: конину делили на всех, поровну, и все должны были видеть, что поровну. Мясник, здоровенный кмет с красными руками, разделывал тушу, а люди стояли вокруг молча и смотрели, как на чудо.
Шатилов стоял тоже.
Когда мясник вынул печень – тёмную, тяжёлую, блестящую, – Шатилов шагнул вперёд и протянул руку.
Мясник посмотрел на него. На руку. Огляделся. Люди вокруг замолчали ещё сильнее, хотя казалось, что сильнее уже некуда.
Шатилов ничего не сказал. Не объяснял, не просил. Просто держал руку.
Мясник подумал – и положил печень ему на ладонь. Видно, решил, что бастард, который стреляет из Деда и выгоняет детей, имеет на это какое-то право. Или просто испугался.
Шатилов взял печень и пошёл к себе. Шёл через двор, сквозь толпу, и толпа расступалась перед ним, и в спину ему смотрели так, что он чувствовал это лопатками.
[Состояние: истощение устранено.]
Ружена догнала его у лестницы. Встала поперёк дороги, уперев кулаки в бока.
– Жрёшь за троих, Левый, – сказала она.
Он не стал оправдываться. Ему нечего было сказать, кроме правды, а правда звучала так, что лучше было промолчать.
– Знаешь, что про тебя говорят? – спросила она.
– Знаю.
– Не знаешь. Говорят, что тебя на стене убили, а встал кто-то другой. Говорят, у мёртвых такой голод бывает. – Она смотрела ему в лицо зелёными злыми глазами. – Это бабы говорят. Я не верю. Но ты бы хоть печень эту не при всех брал.
– Если бы не при всех, – сказал Шатилов, – говорили бы, что ворую.
Ружена подумала.
– Тоже верно, – сказала она и ушла.
* * *
– Ход, – сказал он Агате. – Должен быть ход. Старые замки всегда строили с ходом. Из подвала к реке или под скалой куда-нибудь. На случай осады. Ты здесь сколько живёшь?
– Двадцать лет.
– И не знаешь ни одного хода?
Агата сидела у себя, у очага, и толкла в ступке последние травы – что-то сухое, серое, пахнущее полынью. Ступка стучала.
– Ходов не знаю, – сказала она. – Знаю яму.
– Какую яму?
– Королевскую. Под донжоном. – Ступка перестала стучать. – Туда не ходят.
– Почему?
– Там бесы.
Она сказала это не так, как говорят о сказках. Так говорят о колодце, в котором утонул ребёнок.
– Какие бесы, Агата?
Она долго молчала. Потом снова застучала пестиком.
– Тот, кого там держали, вышел оттуда бесом, – сказала она. – Давно. До всех нас. Больше ничего не знаю и знать не хочу. И ты не ходи. Слышишь, Вит? Не ходи туда.
Он не ответил. Она посмотрела на него и поняла, что пойдёт.
– Дурак, – сказала она беззлобно. – Такой же дурак, как мой. Тот тоже лез, куда не просят.
* * *
Вход в яму был в самом нижнем подвале донжона, под кладовой. Туда вела отдельная лестница – узкая, кривая, вырубленная прямо в скале, и закрыта она была не дверью, а железной решёткой на замке. Замок был старый, ржавый, огромный.
Тонда открыл его за минуту. Шпилькой и гвоздём, сопя и высунув язык.
– Где научился? – спросил Шатилов.
– Где-где. – Тонда ухмыльнулся. – Жить захочешь – научишься.
За решёткой ступени шли вниз ещё долго. Стены были мокрые, холодные, покрытые белым налётом. Пахло сыростью и старым камнем – тем особенным запахом, какой бывает в местах, куда много лет не заходил человек. Факел трещал и чадил. Тонда шёл сзади и молчал, что для Тонды было совсем на него не похоже.
Ступени кончились площадкой. В полу площадки была дыра – круглая, шага в три шириной, прикрытая сверху ржавой решёткой. Под решёткой – темнота.
Шатилов поднял решётку. Петли завизжали так, что Тонда схватил его за рукав.
– Левый. Может, не надо?
– Надо.
Он спустил вниз факел на верёвке. Свет пошёл по стенам. Яма была глубокая – в два человеческих роста, может, больше. Круглая, как колодец, только шире. Дно – камень, голый, ровный, с остатками истлевшей соломы. Из стены торчало ржавое кольцо с обрывком цепи.
На кольце висела паутина. Под кольцом – ничего. Ни костей, ни черепов, ничего такого, что положено в ямах, где держат узников.
Шатилов привязал верёвку к решётке и спустился.
Внизу было холодно, сыро, тихо. Он поднял факел и пошёл вдоль стены, медленно, по кругу. Стена была старая, неровная, сложенная из больших грубых камней, и камни были все в щербинах, в царапинах, в каких-то пятнах. Здесь кто-то сидел. Долго. Сидел и царапал стену – от скуки, от тоски, от безумия, от чего там царапают стены в ямах.
[Карта обновлена.]
Царапины были везде: палочки, крестики, кружки. Счёт дней, понял Шатилов. Кто-то считал дни. Палочки шли рядами, по пять, перечёркнутые. Он не стал считать сколько. Система посчитала за него, и он не стал смотреть на цифру.
А в одном месте, у самого кольца, на высоте груди, царапины были другие.
Он остановился.
Факел трещал. По камню бежали тени. Царапины на камне не были палочками. Они были буквами. Неровными, глубокими, процарапанными чем-то острым и твёрдым – может, гвоздём, может, звеном цепи, – и процарапанными не за день и не за два.
Здесь эти буквы никто не мог прочесть. Ни Тонда, ни Агата, ни хозяин, ни капеллан со своей птичкой. Ни один человек в этом мире, где лезут через нужники, колют в кулаке орехи и крестятся кругом с точкой.
Шатилов мог.
Он стоял и читал, и рука с факелом у него дрожала, и это была не дрожь голода.
Сверху свесился Тонда.
– Левый! Чего там? Чего застыл? Это чего, бесовские письмена?
Шатилов не ответил. Он читал. Медленно, по слову, шевеля губами, как первоклассник. Хотя мог прочесть сразу. Просто не верил, что читает.
«Ст. л-т П. А. Головин. 1942. Сталинград. Если ты это читаешь – ты такой же, как я. Третий камень от угла. Копай.
И не верь окнам».
Глава 7
Ольдржиху доложили за полночь.
Он не спал. Он теперь почти не спал: лежал в темноте в своей комнате над залом, слушал, как дышит рядом Дорота – ровно, неглубоко, притворяясь спящей, – и сжимал в кулаке пустоту. Орехи кончились три дня назад. Рука всё равно сжималась сама, по старой памяти, и хрустеть было нечему.
Стражник поскрёбся в дверь и сказал шёпотом, что бастард с конюшонком открыли решётку и полезли в королевскую яму.
Ольдржих встал. Дорота не пошевелилась. Он оделся, не зажигая света, взял со стола свечу и вышел.
* * *
Лестница в нижний подвал донжона была длинная. Он никогда её не любил.
Первый пролёт. Ступени широкие, ещё жилые, тут хранят пиво и солонину. Здесь ему было шестнадцать, когда он впервые увидел короля.
Не здесь, конечно. В Престоле, в Граде, на пиру. Он был тогда пажом у старого графа Мразека, отца нынешнего, и разносил вино. Король сидел во главе стола – огромный, седой уже, с короткой седой бородой, широкий, как дверь. Над столом стоял гвалт, паны орали друг на друга про пошлины с Прорвы, и вдруг король ударил ладонью по столу и рявкнул одно слово.
«Отставить».
Ольдржих тогда не знал, что это слово значит. Никто не знал. Такого слова не было ни в одном языке Короны. Но паны замолчали – все, сразу, как собаки, на которых цыкнул хозяин. А король засмеялся, протянул Ольдржиху кубок, чтобы налил, и, пока тот наливал дрожащими руками, потрепал его по голове. И сказал что-то на своём, на том странном языке, на котором иногда говорил сам с собой. Ласково. Что-то вроде «ма-ла-дец».
Ольдржих запомнил. Он запомнил на всю жизнь.
Второй пролёт. Тут уже кладовая, три замка на двери. Ключ от третьего у Дороты, потому что так спокойнее, потому что ключник вороват, это знают все, но другого ключника нет.
Здесь ему двадцать, и он едет через Хлумец в Голодный год.
Там было пусто. Деревни стояли целые – дома, заборы, колодцы, – только никого не было. Нет, были. В домах. На лавках, на печах, на полу у порога. Был такой год. Король тогда воевал с Липой – не потому что Липа что-то сделала, а потому что ему так было нужно, – и забрал из Хлумца всё зерно, до зёрнышка, для войска. А войско так и не пошло на Липу. Простояло всю зиму в лагере у Ока и разошлось весной. Зерно сгнило в королевских амбарах. А Хлумец вымер.
Никто не понимал зачем. Король никогда ничего не делал без смысла. Все это знали. Значит, смысл был, просто его никто не видел.
Молодой граф Мразек – Гинек, ему было тогда двадцать шесть, его отец к тому году уже умер – ехал рядом с Ольдржихом и смотрел на деревни. В Хлумце у него была мать, она гостила у сестры. Мать они нашли. Гинек долго стоял над ней. Потом сказал тихо, совсем тихо, себе под нос:
«Он их ест».
Ольдржих не понял тогда. Он понял позже.
Третий пролёт. Узкий, кривой, вырубленный прямо в скале. Свеча коптит, по стенам бегут тени, и камень под ногами мокрый.
Здесь ему двадцать один, и он стоит в Сеймовом зале.
Двенадцать человек. По одному от каждого графства. Кто-то сам граф, кто-то сын графа, кто-то меч графа. Ольдржих – меч Мразека. Его выбрали потому, что он сильнее всех. И потому, что король его помнил. Король пускал его близко.
Сейм шёл как всегда. Король сидел у окна – большого, стрельчатого, выходящего на Око, – и слушал, как паны жалуются. Он был уже старый, под шестьдесят, но всё такой же огромный, всё такой же широкий. Ольдржих стоял у стены с другими мечами и смотрел на него и думал, что король похож на гору. Что гору нельзя столкнуть.
Гинек Мразек встал и сказал. Не крикнул – сказал. Про Хлумец. Про мать. Про зерно, которое сгнило. Про то, что король ест людей. Не хлеб, а людей. Что после каждой его войны он становится сильнее, а люди – мертвее. Что в Короне нет человека, который бы этого не видел и не боялся сказать.
Зал стоял тихо. Король смотрел на Гинека и улыбался.
Потом король встал. Подошёл к Гинеку – быстро, совсем не по-стариковски, – и взял его за горло. Одной рукой. И поднял. Гинек был не маленький, но король поднял его над полом, как ребёнка, и держал. И сказал что-то на своём языке – злое, короткое.
И тогда Ольдржих пошёл.
Он не помнил, как шёл. Помнил только плечо. Он ударил короля плечом в бок, всем телом, всем весом, как бьют ворота тараном, и король пошатнулся. Не упал – пошатнулся. Гора качнулась. И отпустил Гинека, и обернулся к Ольдржиху, и тогда остальные одиннадцать тоже пошли. Двенадцать рук. Они толкали его к окну, и он отступал, шаг за шагом, и бил, и кого-то убил ударом кулака, и всё отступал, потому что их было двенадцать, а он один.
У самого окна король перестал драться.
Ольдржих был ближе всех. Он упирался королю в грудь обеими руками и видел его лицо. Близко, на расстоянии ладони. Лицо было старое, морщинистое, в крови. А глаза – молодые. Серые, внимательные, совсем не злые. Король смотрел на него сверху вниз, и вдруг Ольдржиху показалось, что король его узнал. Пажа с вином. Мальчишку, которому сказал «ма-ла-дец».
Король сказал ещё что-то. Тихо, на своём языке. Ольдржих не понял ни слова. Только интонацию. Так говорят, когда очень устали.
Потом Ольдржих толкнул.
Король, уже перевалившись через подоконник, успел ударить его ногой. Не со зла – так дёргается падающий. Пяткой, в колено. Ольдржих услышал хруст раньше, чем почувствовал боль. С того дня он и хромал.
Окно было высоко над Оком. Король падал долго. Не кричал. Вода приняла его без всплеска – или Ольдржих просто не услышал всплеска из-за крика в зале.
Тела так и не нашли.
Той же ночью, в пустом зале, при одной свече, их осталось одиннадцать – одного король всё-таки убил кулаком. Они стояли у окна, у разбитой рамы, и Гинек Мразек говорил с ними. Впервые – шёпотом. Голоса у него больше не было: король смял ему горло, и он шептал, сипло, с присвистом, и все наклонялись, чтобы расслышать. Так он с тех пор и говорил. Так его и прозвали – Иней. Тихий, белый и холодный.
«Окно не закрывать, – шептал Гинек. – Никогда. Пусть видят. Пусть каждый, кто сядет в этом зале, видит, куда уходят короли».
Окно не закрыли. Ольдржих слышал, что его не закрыли до сих пор.
А потом Гинек сказал про Метлу.
Ступени кончились.
* * *
Площадка перед ямой. Решётка поднята, привязана верёвка, уходит вниз. Сверху, на краю, сидит на корточках конюшонок и смотрит в дыру. Обернулся на свет – и подскочил, будто его ошпарили.
– Пан Ольдржих! Мы… я… он сам…
– Пшёл наверх, – сказал Ольдржих. – И рот закрой. Насовсем.
Мальчишку как ветром сдуло.
Ольдржих подошёл к краю и посмотрел вниз.
Внизу, в свете факела, воткнутого в щель между камнями, стоял бастард. Стоял у стены, у старого кольца, лицом к камню. И шевелил губами. Читал.
Ольдржих знал, что он читает. Он видел эти буквы. Тридцать семь лет назад, когда ему отдали Вранов, он сам спустился сюда с факелом – как этот, ночью, тайком, – и смотрел на них. Странные буквы, угловатые, частью похожие на здешние, частью совсем чужие. Он тогда не мог прочесть ни слова. Он и сейчас не мог.
А этот – читал.
Ольдржих стоял на краю ямы с оплывающей свечой, и Гинек Мразек сказал у него в голове тем сиплым шёпотом, каким шептал той ночью у разбитого окна: «Он вернётся с Метлой. Не он сам – другой. Такой же. Он проснётся там, где проснулся в первый раз. Ты будешь сторожить. Когда он проснётся – найдёшь и отдашь мне. Поклянись».
Он поклялся.
Тридцать семь лет он сторожил. Женился на воспитаннице Гинека, потому что так было надёжнее. Родил сына. Потом ещё сына, от звездарки, которая лечила ему ногу. Потом ещё одного, младшего, от жены. Тридцать семь лет он смотрел на небо и ждал, когда на нём появится хвост.
Хвост появился в конце лета. А через три недели под стенами встал Ружич, а ещё через десять дней его сына, его тихого, никчёмного, заикающегося писаря, принесли со стены с болтом в шее. И Ольдржих сам закрыл ему глаза. И пошёл на стену – потому что на стене лезли, а мёртвым уже ничем не поможешь.
А через час мёртвый стоял на стене и говорил ему: «Плохо закрыли».
А на третий день крикнул «отставить».
Ольдржих взялся за верёвку и полез вниз.
* * *
Шатилов услышал, как скрипит верёвка, и обернулся.
Хозяин спускался тяжело, но уверенно, перехватывая верёвку руками, а больную ногу отставив в сторону. Свечу он держал в зубах. Спрыгнул на дно, охнул, когда нога ударилась о камень, вынул свечу изо рта и выпрямился.
Они стояли друг против друга в яме. Факел трещал в щели. Свеча капала хозяину на пальцы.
Шатилов не стал притворяться. Не было смысла. Если хозяин спустился сюда ночью, один, без стражи, – он знал. Он знал давно. С «отставить», а может, и раньше.
– Ты как он, – сказал хозяин.
– Я не знаю, кто он.
– Узнаешь.
Хозяин кивнул на стену, на буквы.
– Что там написано?
Шатилов подумал. Соврать было можно: никто, кроме него, этих букв не прочтёт. Но врать человеку, который спустился к тебе в яму без стражи, – это было как стрелять в парламентёра. Он так не умел.
– Имя, – сказал Шатилов. – Звание. Год. Место, откуда он пришёл. И совет.
– Какой совет?
– Копать под третьим камнем. И не верить окнам.
Хозяин засмеялся. Это было его обычное карканье, только тише и горше.
– Окнам, – повторил он. – Он и тогда знал. Ты подумай. Он и тогда это знал.
Он сел на камень у стены. Тяжело, вытянув больную ногу. Поставил свечу рядом на пол. Посмотрел на Шатилова снизу вверх.
– Садись. Раз уж мы тут.
Шатилов сел напротив. На корточки, спиной к своей стене с буквами. Нож у него был за поясом, и он помнил, где.
– Семьдесят шесть лет назад, – сказал хозяин, – тут сидел принц. Сын короля, который тогда был. Его сюда посадил брат. Чтобы сдох. Он и сдох – так говорят. А потом встал. И вышел отсюда. Через три года он был королём. Через сорок – я выкинул его в окно.
Он говорил коротко, отрывисто. Без украшений, без «и вот однажды». Шатилов слушал и не перебивал.
– Метлу видел? В небе. Она приходит раз в семьдесят шесть лет. И приносит таких, как ты. Так говорят те, кто знает. Нас было двенадцать, тех, кто знает. Двенадцать рук. Теперь – семеро. Старший – граф Мразек. Иней. – Хозяин потрогал своё горло. – Голос у него сорван. Король его за горло держал, перед окном. Так и шепчет с тех пор. Я присягал Инею. Когда Метла вернётся и тот, кто придёт, проснётся – найти и отдать.
– Зачем?
– Чтобы снова не было короля.
– А что Иней с ним сделает? С тем, кого найдут.
Хозяин посмотрел на него долго.
– Не знаю, – сказал он. – Честно – не знаю. Он не говорил. Я не спрашивал.
Помолчали.
– Ты Вита помнишь? – спросил вдруг хозяин. – Того. Чьё лицо носишь.
– Нет. Почти ничего. Руки помнят. Почерк. Ноги дорогу знают. А самого – нет.
– Я тоже, – сказал хозяин. – Почти ничего. Девятнадцать лет он у меня под лестницей жил. Писарь и писарь. Заика. Я на него и не глядел. Не за что было. А теперь он мёртвый, а ты носишь его лицо, и я на тебя за неделю насмотрелся больше, чем на него за всю жизнь.
Он сказал это без жалости к себе. Просто сообщил.
– Кончится осада, – сказал хозяин, – я тебя отдам Инею. Или убью сам. Я присягал. Сам понимаешь.
– Понимаю.
– А пока держи мою стену. Ты держишь её лучше, чем я. Лучше, чем Хинек. Лучше, чем держал бы Збынек. Ты её держишь так, как держал бы он. – Хозяин кивнул на буквы. – Он бы тоже детей выгнал. И печень бы взял. И ямы бы велел рыть. И Бабку бы сшиб. Я на тебя смотрю и его вижу.
Шатилов смотрел на него.
Нож был за поясом. Яма. Ночь. Никого. Конюшонок наверху, но конюшонка прогнали. Если сейчас ударить – старик даже не встанет. А потом можно сказать, что он оступился на верёвке. Что упал. Что ударился головой о камень. Шатилов прокручивал это спокойно, по пунктам, как прокручивал когда-то варианты боя на карте. Получалось. Почти.
Почти – потому что завтра утром на стену выйдут двести человек, которые слушаются этого старика. Слушаются не потому, что он прав, а потому что он – лорд, и они привыкли. Бастарда они не послушают. Бастарда, который выгнал детей, они разорвут. А Ружич, узнав, что лорд Вранова сломал шею в собственной яме, через три дня будет пировать в этом зале.
Шатилов убрал руку от пояса.
– Тогда постарайтесь дожить, пан Ольдржих, – сказал он.
Хозяин удивлённо поднял брови. Потом засмеялся – уже по-настоящему, громко, каркающе, на всю яму, и эхо пошло по стенам.
– Дожить, – повторил он. – Ты слышишь его. Дожить.
Он встал, кряхтя, опираясь о стену.
– Ну давай, копай свой камень. Раз уж он тебе велел. Посмотрим, что там.
* * *
Третий камень от угла был в нижнем ряду, у самого пола. Шатилов поддел его ножом. Раствор вокруг крошился, как сухой песок. Камень был не вмурован – вставлен. Вынут и вставлен обратно. Давно.
Он вытащил его – тяжёлый, с полпуда, – и положил на пол. За камнем была темнота.
Хозяин поднёс свечу. Свеча качнулась: из дыры тянуло. Холодным, сырым, живым воздухом – воздухом, который откуда-то шёл.
Шатилов лёг на пол и сунул в дыру руку с факелом. Там был лаз. Узкий – только ползком, – уходящий вниз и в сторону, к югу. Стены лаза были не каменные, а земляные, укреплённые где-то досками, где-то просто вбитыми кольями. Метрах в трёх лаз был завален: обрушился свод. Но из-за завала тянуло воздухом.
– Ход, – сказал Шатилов. – Он прорыл ход.
– Куда?
– Туда. – Шатилов показал на юг, на стену, за которой, он знал, была скала, обрыв и река. – Если воздух идёт, значит, выход есть. Где-то под скалой.
Хозяин долго смотрел в дыру.
– Семьдесят шесть лет, – сказал он. – Под моими ногами. Тридцать семь лет я тут живу, и ни разу не пришло в голову поднять камень.
– Вам не надо было, – сказал Шатилов. – Вы не сидели тут на цепи.
Хозяин хмыкнул.
– Расчистишь? – спросил он.
– Расчищу. Дня за три-четыре. Тонда, Вашек, кто-то ещё, кто влезет. Тихо.
– Тихо, – согласился хозяин. – И чтоб никто. Слышишь? Никто. Ни Хинек, ни поп. Ни моя жена.
Шатилов посмотрел на него.
– Ни ваша жена? – переспросил он.
Хозяин уже поднимался по верёвке и не ответил.
Когда верёвка перестала скрипеть, Шатилов ещё долго сидел в яме один.
Факел догорал. Он поднял его повыше и посмотрел на стены – на палочки, которые раньше нарочно не считал.
[Отметок: 211.]
Двести одиннадцать дней. Больше полугода в каменном мешке, на цепи, в темноте. И всё это время человек, который нацарапал на стене «Сталинград», копал. Камень за камнем. Ложкой, гвоздём, звеном цепи, ногтями. Чтобы выйти отсюда и стать королём.
Дед у Шатилова был под Сталинградом. Тоже лейтенант, только пехотный. Вернулся без левой руки и до самой смерти не рассказывал ни слова – ни про Волгу, ни про снег, ни про развалины. Только раз, когда Глебу было лет десять, сказал за столом, ни к кому не обращаясь: «Там выживали только те, кто копал». И больше никогда.
Шатилов протянул руку и провёл пальцами по буквам. Буквы были глубокие, с острыми краями, и под пальцами казались живыми.
– Ну здравствуй, лейтенант, – сказал он вслух. Голос в яме прозвучал глухо и странно. – Прочитал. Буду копать.
Сверху посыпался песок. Шатилов поднял голову. Над краем ямы торчала лохматая голова Тонды.
– Левый, – прошептал Тонда. – Старый ушёл. Я спрятался. Ты… ты с кем говоришь?
– С тем, кто тут сидел.
Тонда помолчал. Голова над краем не исчезала.
– Левый, – сказал он ещё тише. – А ты кто?
Шатилов посмотрел на него снизу. Мальчишка ждал. Боялся – и ждал, не убегал.
– Левый, – сказал Шатилов. – Кто ж ещё.
Тонда подумал над этим. Видимо, ответ его устроил. Голова исчезла, и сверху снова свесилась верёвка – мальчишка её подёргал, проверяя, крепко ли.
– Вылезай, – сказал Тонда сверху. – А то факел погаснет, и будешь тут сидеть, как тот.
* * *
Он не пошёл спать. Не смог бы.
У Агаты горел свет. Дверь была приоткрыта, и из щели тянуло табаком. Он хотел пройти мимо, но она сказала из темноты, не повышая голоса:
– Зайди.
Она сидела у очага, на низкой скамейке, и курила. Посмотрела на его колени, на руки, на рубаху. Понюхала воздух, как собака.
– Был, – сказала она. – Я же говорила – не ходи.
– Был.
– И что там?
– Письмо.
Агата не переспросила. Она затянулась, и угли в трубке вспыхнули, осветив снизу её худое лицо.
– Агата, – сказал он. – Кто такой Иней?
Трубка застыла у её губ.
Она смотрела на него долго. Потом медленно вынула трубку изо рта и положила на колени.
– Откуда ты это слово взял?
– Старый сказал.
– Старый, – повторила она. – Сам? Тебе?
– Сам. Мне.
Агата отвернулась к огню. Сидела так, прямо, неподвижно, долго, и он уже решил, что ответа не будет.
– Тогда ты уже мёртвый, Вит, – сказала она в огонь. – Просто ещё не знаешь.
– Это я уже слышал.
– От кого?
– От себя. Когда очнулся.
Она не засмеялась. Она взяла трубку, выколотила её о край очага, медленно, тщательно, и стала набивать заново.
– Иди, – сказала она. – Иди, куда шёл. Утром поговорим. Или не поговорим.
Он вышел. Поднялся из подвалов на воздух – сначала во двор, потом, по узкой лестнице, на галерею у часовни. Ночь была ясная, тихая, и Метла висела над перевалом, огромная, раздвоенная, такая яркая, что от неё на камнях лежали тени.
Метла. Семьдесят шесть лет. Сталинград. Старший лейтенант Головин.
Шатилов попробовал представить его. Не получилось. Он видел только буквы, процарапанные гвоздём, глубоко, упрямо, – так пишет человек, который не знает, прочтёт ли это кто-нибудь, и всё равно пишет. Сорок второй год. Значит, этот Головин умер под Сталинградом. Где-нибудь в развалинах, у Волги, в снегу. Умер – и проснулся здесь, в этой яме, в теле умирающего принца. И нацарапал на стене письмо тому, кто придёт следом.
Ты такой же, как я.
А потом вышел отсюда и стал королём. А потом начал устраивать голод, как сказал сейчас старик, и его выбросили в окно.
Не верь окнам.
Шатилов не знал, что это значит. Он думал об этом, и думал о строчках, которые висели у него на краю зрения с первой минуты в этом мире. Он ещё ни разу не называл их про себя окнами. А сейчас назвал – и ему стало не по себе.
Он стоял у часовни и смотрел на её башенку. Узкое окно было тёмным.
Колокол в часовне давно не звонил, но в замке и без него знали время: по смене караулов. Смена была в полночь. Вспышки, которые он видел уже три ночи подряд, всегда шли через четверть часа после смены. Три вспышки. Ответный огонёк из лагеря. И тишина.
Он поднялся по винтовой лестнице башенки. Ступени были узкие, стёртые, и он шёл по ним бесшумно, ставя ногу на край, – Ловкость десять, оказывается, и для этого годилась. Наверху была крохотная площадка под колоколом. Дверца на площадку была приоткрыта. Из щели не шло ни звука.
Он ждал.
Внизу сменился караул. Он слышал, как перекликаются часовые, как топают сапоги по галерее. Потом стало тихо. Он считал.
Двести секунд. Четыреста. Шестьсот.
На площадке кто-то вздохнул.
Тихо, коротко, по-девичьи. Потом звякнуло железо, тихо скрипнула заслонка. И в узком окне, над головой Шатилова, полыхнуло жёлтым.
Раз.
Он толкнул дверцу и шагнул на площадку.
Девчонка у окна обернулась и выронила фонарь. Фонарь покатился по доскам, заслонка распахнулась, и свет заплясал по колоколу, по стенам, по её лицу. Лицо было совсем молодое, круглое, перепуганное до белизны. Он узнал её. Служанка. Та, которая выносила ключ от третьего замка кладовой и сразу уносила обратно.
[Анализ. Угроза: нет.]
Она не кричала. Она просто стояла, прижавшись спиной к раме окна, и смотрела на него, и губы у неё тряслись.
Шатилов поднял фонарь. Закрыл заслонку. Поставил на пол.
– Кому? – спросил он.
Девчонка помотала головой.
– Кому сигналишь? Ружичу?
Она помотала ещё раз и вдруг заплакала. Беззвучно, крупными слезами, не вытирая их.
– Я ничего… я не знаю, кому… я только… три раза, и всё… а потом записку вниз, на верёвке… а там кто-то берёт… я не знаю кто…
– Кто велел?
Девчонка всхлипнула и посмотрела на него так, будто он спрашивал о чём-то совершенно очевидном. О том, о чём в замке все давно знают.
– Пани велела, – прошептала она.
Глава 8
Дорота молилась.
Часовня была пустая, холодная, серая в рассветном свете из высоких окон. На алтаре – каменный круг с точкой посередине, тёмный от старости. Перед алтарём на коленях стояла женщина в чёрном. Очень прямая. Ключи лежали рядом с ней на полу – она сняла их, чтобы не звенели.
Шатилов вошёл тихо и закрыл за собой дверь. Засов задвинул тоже. Звук засова прошёл по часовне, как выстрел.
Дорота не обернулась.
– Я знаю, кто ты, – сказала она алтарю. – Ты бастард, который всю ночь ходит по замку, как вор. Что тебе надо в доме Звезды на рассвете?
– Поговорить.
– Говори.
Он подошёл и сел на скамью в первом ряду, в трёх шагах от неё. Достал из-за пазухи листок, сложенный вдвое. Положил рядом на скамью.
– Бара у меня, – сказал он. – В моей каморке. Сидит, плачет. Никто не знает. Пока.
Дорота молчала. Пальцы, сложенные перед грудью, не дрогнули.
– Вот это было у неё в фонаре, – сказал он. – Под заслонкой. Записка. Она должна была спустить её на верёвке из окна башенки. Там внизу, под скалой, кто-то ждёт. Каждую ночь.
– И что там написано?
– Вы знаете, что там написано. Вы писали.
Тогда она повернулась.
Лицо у неё было белое, ровное, без единой слезинки. Только глаза были красные – не от слёз, от бессонницы. Она смотрела на него так, как смотрела всегда: как на пустое место. Но теперь пустое место сидело перед ней и держало в руке её записку.
– Прочти, – сказала она. – Вслух. Раз ты такой грамотный.
Шатилов развернул листок.
– «Пайки по трети. Зерна на двадцать дней, ключник врёт мужу. В северной башне после подкопа людей нет. Муж не спит, не ест, нога гниёт. Он не сдастся. Я сдам вам замок, если вернёте сына живым. Помогите мне».
Он сложил листок.
– Нога гниёт? – спросил он.
– Гниёт. Он никому не показывает. Даже твоей матери. – Она сказала «твоей матери» с таким выражением, будто это было бранное слово. – Он умрёт к зиме. Может, раньше. И что тогда? Збынек у Ружича. Ярек – ребёнок. А в замке – ты. Ты, который выгоняет детей и жрёт печень. Ты, которому граф пишет письма. Ты думаешь, я не знаю, что будет, когда Ольдржих умрёт?
– Что?
– Ты. – Она поднялась с колен. Медленно, не опираясь ни на что. Встала перед ним, прямая, худая, в чёрном. – Ты будешь здесь. Не мой Збынек. Не мой Ярек. Ты. Гарнизон за тобой уже ходит, как гусята. Ржига тебе в рот смотрит. Кузнец носит тебя на руках. Я это вижу. Я не слепая.
Шатилов молчал.
– Я спасаю сына, – сказала Дорота. – А ты что спасаешь, бастард? Чужой замок?
Он мог бы ответить. Он мог бы сказать, что спасает себя, что спасает людей во дворе, что спасает стену, которую держит. Всё это было бы правдой. И всё это было бы ей безразлично.
– Я могу пойти к нему, – сказал он вместо этого. – Прямо сейчас. С Барой и с запиской. Знаете, что он сделает?
Она знала. Он видел, что знала. Губы у неё сжались в нитку.
– Измена в осаду, – сказал он. – Он лорд. Он присягал. Он сам вешал за кашу. Как вы думаете – он сделает исключение для жены, которая продаёт его замок?
– Он не посмеет.
– Посмеет. И вы это знаете лучше меня.
Дорота смотрела на него. Долго. Потом – он увидел это – что-то в ней сломалось. Не сильно. Чуть-чуть, в самом основании, там, где держится всё остальное. Плечи опустились на палец. Пальцы на груди разжались.
– Чего ты хочешь? – спросила она.
– Чтобы вы продолжали.
Она не поняла. Нахмурилась.
– Продолжали писать, – сказал Шатилов. – Каждую ночь. Три вспышки, записка, верёвка. Всё как раньше. Ружич не должен ничего заметить. Только писать вы будете то, что скажу я.
Дорота смотрела на него теперь по-другому. Не как на пустое место. Как смотрят на змею, которая вдруг заговорила.
– Зачем?
– Затем, что Ружич вам верит. Вы жена лорда. Вы знаете замок. Вы три недели пишете ему правду – а правду он проверял, и правда сходилась. Значит, если вы напишете неправду, он и ей поверит.
– А если я откажусь?
– Тогда я пойду к нему.
– А если соглашусь?
Шатилов помолчал. Он знал, что сейчас скажет. Знал, что это будет ложь. Он не умел лгать – никогда толком не умел, ни там, ни здесь. Но некоторые вещи говорят не словами, а лицом, и лицо у него было сейчас – лицо Вита, мягкое, молодое, честное лицо писаря, который всю жизнь заикался. Этому лицу можно было поверить.
– Я верну вам Збынека, – сказал он.
– Как?
– Пока не знаю. Но верну.
– Поклянись.
– Клянусь.
Дорота стояла и смотрела на него. Потом наклонилась, подняла с пола ключи и надела их на пояс. Ключи звякнули – все тридцать один, на разные голоса.
– Если обманешь, – сказала она, – я убью тебя сама. Своими руками. Без всякого Ольдржиха.
– Договорились.
Она пошла к двери. Он отодвинул засов, пропустил её. В дверях она остановилась.
– Бару отпусти. Она дура, она ничего не понимает.
– Отпущу.
– И не трогай её.
– Я не трогаю женщин, пани Дорота.
Она посмотрела на него ещё раз, долгим, тяжёлым взглядом, и ушла. А он остался в пустой часовне, перед каменным кругом с точкой, и сидел там, пока не взошло солнце.
* * *
Лаз Головина расчищали четыре ночи.
Работали втроём: Шатилов, Тонда и Вашек. Больше в яму никого не пускали, а решётку на лестнице Тонда каждый раз запирал за собой на тот самый ржавый замок, открывая и закрывая его своей шпилькой. Днём работать было нельзя: днём в подвале донжона ходили люди, ключник считал мешки, и стук мог услышать кто угодно.
Лаз шёл вниз и на юг. Узкий, на одного человека, ползком – местами можно было встать на четвереньки, местами приходилось ползти на животе. Стены были где каменные, где земляные. Через каждые три-четыре шага в стены были вбиты колья, старые, почерневшие, и между ними – переплетённые прутья. Так делают плетень. Головин делал плетень. Под землёй, в темноте, на цепи.
Как он ходил на цепи, Шатилов понял на вторую ночь, когда нашёл в лазе, в трёх метрах от ямы, кольцо. Такое же, как в стене ямы, только разогнутое. Кольцо было сломано. Распилено – долго, по одной стороне, чем-то тонким и твёрдым. Наверное, тем же гвоздём, которым он писал.
Завал был в пяти метрах от ямы. Свод там обрушился давно, лет семьдесят назад, и обвал слежался, как камень. Вашек разбирал его руками и подпирал свод новыми кольями. Шатилов оттаскивал породу в корзине. Тонда, самый маленький, лез вперёд и расчищал щели.
На третью ночь свод над Тондой просел.
Шатилов услышал это раньше, чем увидел: короткий хруст сверху и шорох сыплющейся земли. Тонда был впереди, в узком месте, на животе, и обернуться не мог.
[Угроза. Обрушение свода. 3 м.]
Строчка всплыла сама. Угроза была не Тонде – Тонда ему не присягал, за Тонду Система не волновалась. Угроза была ему самому: если сейчас сядет свод, то сядет до самой ямы.
Он схватил Тонду за ноги и рванул на себя. Рванул так, как не смог бы рвануть неделю назад. Мальчишка вылетел из узкого места, как пробка, и в ту же секунду там, где он только что лежал, свод сел. Тяжело, глухо, с плеском земли. Вашек сзади охнул и уперся спиной в свежую крепь.
Пыль оседала долго. Они лежали в лазе, втроём, тяжело дыша, и Тонда кашлял, а Вашек крестился своим кругом.
– Ещё бы чуть-чуть, – сказал Вашек.
– Не было бы, – сказал Шатилов. – Тонда, цел?
Тонда кашлял. Потом перестал кашлять и засмеялся – тонко, нервно, с всхлипом.
– Цел, – сказал он. – Цел, Левый. Ты меня как редиску из грядки.
* * *
В тот же вечер, когда они вылезли наверх, в подвал, Тонда сел на ступеньку и достал свой нож. Шатилов видел этот нож раньше: короткий, узкий, с наборной рукоятью, явно краденый.
Тонда полоснул себя по ладони. Поморщился. Протянул руку.
– По-старому, – сказал он. – Как Ржига.
Шатилов посмотрел на него. Мальчишке было пятнадцать. Худой, вертлявый, щербатый, врун и вор. Он сидел на ступеньке с порезанной ладонью и смотрел на Шатилова снизу вверх, и в глазах у него было такое, что Шатилов отвёл взгляд.
– Ты понимаешь, что это значит? – спросил он.
– Не, – сказал Тонда честно. – Ржига говорит – так раньше клялись. Ну и я. Мне всё равно, кому клясться, а тебе вроде не жалко.
Шатилов достал свой нож.
Это была не первая присяга за эти дни. После Деда и после ям в нижнем дворе к нему приходили – по одному, неловко, не глядя в глаза. Вашек пришёл на следующий вечер после Бабки, крестясь и вздыхая. Ота – пьяный, с флягой, и требовал, чтобы резали поглубже, чтоб «по-честному». Михал – молча, протянул руку и всё. Оба Крала, отец и сын, в один вечер. Рябой Франта. Матей, сын Ржиги, на костыле. Каждый раз Система отвечала одно и то же, сухо, строчкой: присяга принята, отряд – столько-то.
[Присяга принята.]
[Тонда. Конюх.]
[Отряд: 9.]
И ниже, новое:
[Доступно: Глаза.]
[Радиус: 300 м. Носитель видит глазами присягнувшего. Длительность: несколько секунд. Нагрузка: высокая.]
Шатилов перечитал. Потом ещё раз.
– Ты чего опять так смотришь? – спросил Тонда, зажимая ладонь. – Как Ржига тогда говорил – будто призрака увидал.
– Тонда, – сказал Шатилов. – Ты можешь сегодня ночью ещё раз залезть в лаз? Только не до завала. Дальше. Если пролезешь.
* * *
За завалом лаз шёл свободно. Он шёл вниз, круто, по скале, и в одном месте превращался в природную трещину – узкую, высокую, по которой можно было спускаться, упираясь спиной и ногами. А в конце трещины был свет. Ночной, бледный, звёздный. И был шум реки.
Шатилов ждал в лазе, за завалом. Дальше он не пролезал – трещина была для него узка в плечах. А Тонда пролез.
– Я на скале! – донёсся снизу его шёпот, глухой, через камень. – Тут кусты! Река внизу! Левый, тут обрыв, тут…
– Тихо. Сядь в кусты. Смотри на лагерь. Ничего не делай. Просто смотри.
– Куда смотреть?
– Куда хочешь. На лагерь.
Шатилов закрыл глаза.
Он не знал, как это делается. Строчка сказала: «Носитель видит глазами присягнувшего». Как – не сказала. Он сосредоточился на точке Тонды на карте, маленькой, тёплой, где-то внизу и левее, – и потянулся к ней. Не рукой, не мыслью. Чем-то третьим.
Его ударило.
Это было как упасть с высоты в ледяную воду. Голова взорвалась болью. В уши хлынул шум реки – громкий, ревущий, совсем не тот, что он слышал через камень. И он увидел.
Ночь. Звёзды. Метла над горами, огромная. Внизу – река, чёрная, в белых бурунах. А на том берегу и ниже по склону – лагерь. Весь. Не так, как со стены, сверху и издалека, а сбоку, с уровня земли, в упор.
Ряды шатров. Костры. Часовые у коновязей. Большой бело-красный шатёр в центре, с розой на флаге. А за ним, совсем близко к реке, – длинный навес, под которым горели очаги, и висели на крюках туши, и стояли котлы, и сновали люди в белых фартуках. Кухня. Чуть дальше – возы. Много возов, составленных квадратом, накрытых рогожей, и под рогожей – мешки. Зерно. У возов – всего двое часовых, и оба сидят у костра.
Рядом с большим шатром – шатёр поменьше, зелёный. У входа горит фонарь. На растяжке висит женская охотничья куртка.
А совсем у реки, у самой воды, за кухней, стоит отдельная палатка, низкая, с часовыми по углам. Четверо часовых – больше, чем у зерна. Перед палаткой на земле стоит окованный железом сундук.
[Связь: Тонда. Нагрузка: критическая.]
Его вышвырнуло обратно.
Он лежал в лазе, лицом в землю, и не понимал, где он. В голове гудело так, как гудит колокол после удара. По губам текло тёплое и солёное. Он вытер нос рукавом – рукав стал чёрным в темноте. Кровь.
[Состояние: перегрузка. Носовое кровотечение.]
– Сам вижу, – прошептал он.
Секунд восемь. Может, десять. Больше не выдержал бы.
Но он видел. Кухня. Возы. Зелёный шатёр. Сундук у реки. И ни одного часового там, где у реки под скалой проходила тропа – та самая, по которой, видимо, Тонда и лазил к Ружичу наверх.
* * *
– Кому не платят, Тонда? Повтори ещё раз. Медленно.
Тонда сидел на полу в каморке, завернувшись в одеяло, и стучал зубами: он вымок до нитки, пробираясь вдоль реки. Он вернулся под утро, перед самым рассветом, весь в глине, с исцарапанными руками, и был очень доволен собой.
– Пёстрым, – сказал он. – Ну, этим, в полосатом. Наёмникам. Они у реки сидят, у них свой край лагеря, и там палатки ихние, и костры свои. И они там ругались. Я в кустах лежал, близко, вот как до тебя. Ругались не по-нашему, но один был ихний главный, он по-нашему умеет, и он с каким-то ружичевым человеком орал. Ружичев был в шёлковом, с пером, толстый. А ихний главный – здоровый такой, лысый, с серьгой. И от него чесноком пёрло – я в кустах учуял, а он от меня шагах в двадцати стоял.
– Что он говорил?
– Говорил, что третью неделю не плачено. Что если до новолуния не заплатят, он своих уведёт, и пусть граф сам на стены лезет. А ружичев говорил – серебро есть, серебро в сундуке, граф не жмётся, просто ждёт обоза из Ружице. А главный говорил – видел я ваш сундук, его четверо стерегут, а моих людей стерегут вши. – Тонда засмеялся, стуча зубами. – А потом ружичев сказал, что граф платит за взятые стены, а не за сидение под ними. А главный плюнул ему под ноги. И сказал – меня, говорит, зовут Отто Чеснок, и Отто Чеснок двадцать лет воюет за деньги, а не за стихи.
Шатилов слушал и смотрел в стену.
Наёмники без денег. Сундук с серебром у реки, под четырьмя часовыми. Кухня, без которой граф, судя по письмам, жить не может. Возы с зерном, накрытые рогожей. Ленка в зелёном шатре. И тропа под скалой, которую никто не стережёт.
И письма, которые теперь будет писать Дорота.
– Тонда, – сказал он. – Ты молодец.
Тонда расплылся в щербатой улыбке.
– Чего, правда?
– Правда. Иди спать. И рот на замок. Про лаз, про реку, про наёмников. Ни Ржиге, никому.
– А Ржиге-то почему?
– Потому что Ржига тридцать лет служит Старому, а Старый будет спрашивать. Пусть Ржига ему честно скажет, что не знает.
Тонда подумал и кивнул. Такая логика была ему понятна.
* * *
Вечером он пошёл к хозяину.
Хозяин лежал у себя, в комнате над залом. Лежал, а не сидел, – Шатилов увидел это впервые. Правая нога, вытянутая на лавке, была замотана тряпками до самого бедра, и от тряпок шёл запах. Сладковатый, тяжёлый. Шатилов знал этот запах. Он слышал его в госпиталях.
Нога гниёт, сказала Дорота.
Хозяин увидел, куда он смотрит, и прикрыл ногу плащом.
– Говори, – сказал он.
– В ночь на четверг, – сказал Шатилов, – Ружич пойдёт на штурм. С юга. Через калитку под нужной башней, по речной тропе. Человек двести, может, больше. Ночью, тихо. Калитку им откроет изнутри изменник.
Хозяин смотрел на него.
– Какой изменник?
– Никакой. Калитку открою я.
Хозяин молчал долго.
– Ружич так думает, – медленно сказал он, – потому что кто-то ему так написал.
– Да.
– Кто?
– Тот, кто ему пишет, пан Ольдржих.
– Кто ему пишет?
Шатилов не ответил. Смотрел хозяину в глаза – в светлые, водянистые, тяжёлые глаза, – и не отвечал.
Хозяин понял. Шатилов видел, что понял, – или понял давно, ещё до того, как сказал в яме «ни моя жена». Лицо у него не изменилось. Только рука на плаще, поверх больной ноги, сжалась в кулак. Пустой. Хрустеть было нечему.
– Хитрый ты, – сказал хозяин наконец. – Хитрее, чем надо.
– Нижний двор, – сказал Шатилов, будто не услышал. – Беженцев – в верхний, под предлогом поноса. Скажем, что в нижнем опять началось. Калитку отпереть. За калиткой – двор. Двор закрыт со всех сторон: внутренняя стена, ворота в верхний двор, галереи над ним. Пусть войдут. Пусть войдут все. Потом закрыть калитку снаружи – у меня будет для этого человек. И ворота в верхний двор. И бить сверху. Смолой, известью, болтами. Ямы с кольями у калитки, под настилом. Мешок.
– Мешок, – повторил хозяин.
– Мешок.
– Двести человек.
– Если повезёт – больше.
Хозяин смотрел на него, и в его глазах, на самом их дне, впервые за всё время что-то зажглось. Что-то старое, волчье, весёлое. Шатилов видел такой огонёк у старых комбатов, когда им приносили хороший план.
– Ты знаешь, сколько у нас людей, чтобы держать мешок?
– Знаю. Хватит. Если вы выйдете на воротную башню. Если люди будут видеть, что лорд на стене, – будут держать. Если не будут видеть – побегут.
– Я выйду, – сказал хозяин.
Он сказал это просто, как говорят «я поем». Шатилов посмотрел на его ногу под плащом.
– Выйду, – повторил хозяин. – Хоть на одной ноге. Хоть на руках. Иди, бастард. Готовь свой мешок.
* * *
Письма Дорота писала каждую ночь.
Шатилов приходил к ней после вечерней смены – в маленькую комнату за часовней, где она хранила свечи и облачения, – и диктовал. Она писала. Ровным, мелким, красивым почерком, совсем непохожим на её лицо. Не возражала, не переспрашивала. Только один раз, когда он продиктовал «лорд при смерти, нога почернела до колена», рука у неё остановилась над листом и долго не двигалась.
– Это правда, – сказала она, не поднимая головы.
– Знаю, – сказал Шатилов. – Поэтому и поверят.
Она дописала.
Записки шли одна за другой. Лорд при смерти. Гарнизон ропщет: бастард выгнал детей, бабы грозятся открыть ворота. Нижний двор после поноса пустой, беженцев перевели наверх. Калитка под нужной башней старая, засов гнилой. На калитке в ночь на четверг будет стоять часовой Пешек, он мой человек, он откроет. Сигнал – четыре вспышки вместо трёх. Если будет четыре вспышки – идите.
Никакого Пешека в замке не было. Шатилов выдумал его, как выдумывают позывной.
Бара каждую ночь поднималась на башенку с фонарём, открывала заслонку три раза и спускала записку на верёвке. Шатилов каждую ночь стоял внизу, у часовни, в тени, и смотрел. Три вспышки. Записка вниз. Ответный огонёк из лагеря – один раз.
Ружич верил. Шатилов видел, что верит: к среде в лагере началось движение. Не у ворот, не у холма с новой Бабкой, которую так и не достроили, а внизу, у реки. Там строились, там точили, там проверяли верёвки. Тонда, лазивший по ночам через лаз, принёс новость: «пёстрых» пообещали рассчитать после штурма, двойным жалованьем, и «пёстрые» успокоились.
Шатилов готовил мешок.
В нижнем дворе, за калиткой, Ота и Вашек вырыли ямы и затянули их досками, присыпанными соломой и навозом. Под доски воткнули колья. На галереях над двором поставили котлы. Смолы в замке осталось мало, зато негашёной извести, которой когда-то белили часовню, было три бочки. Арбалетчиков Ружены рассадили по галереям так, чтобы двор простреливался весь, с трёх сторон. Ворота из нижнего двора в верхний укрепили брёвнами изнутри. Калитку смазали, чтобы не скрипела.
Ночь на среду была последней перед четвергом. Сигнал «идите» должен был уйти в среду, в полночь. Четыре вспышки.
Шатилов стоял у часовни в тени и ждал.
Сменился караул. Он считал. Двести секунд. Четыреста. Шестьсот.
В окне башенки вспыхнуло.
Раз. Два. Три.
Четыре.
Он выдохнул. Пошло. Всё пошло. Завтра ночью…
Пять.
Шатилов застыл.
Окно мигнуло ещё раз, коротко, и погасло. И больше не загоралось.
Он стоял и смотрел на тёмное окно, и внутри у него было пусто и холодно.
[Световой сигнал. 5 вспышек.]
Он велел четыре.
Глава 9
Бару он поймал на лестнице башенки. Девчонка спускалась с погашенным фонарём, прижимая его к груди, и, увидев Шатилова, села на ступеньку и закрыла голову руками.
– Сколько записок? – спросил он.
– Две, – прошептала она из-под рук. – Пани дала две. Одну вашу. Одну свою. И велела пять раз. Я не знаю, что там, я читать не умею, я не…
– Где пани?
– Там же. За часовней.
Дорота сидела в комнатке с облачениями, на табурете, и ждала его. Свеча на столе почти догорела. Перо лежало рядом, вытертое. Она не встала, когда он вошёл. Сидела, сложив руки на коленях, на ключах, и смотрела на него снизу вверх спокойно, почти с облегчением, как смотрят на человека, которого давно ждали.
– Что во второй? – спросил он.
– Ты знаешь, что во второй.
– Хочу услышать.
Дорота помолчала. Потом сказала – ровно, внятно, будто диктовала:
– «Сначала убейте бастарда. Он будет на воротной башне, рядом с мужем. Повязка на шее. Молодой, высокий. Убейте его первым – и замок ваш».
Шатилов стоял в дверях. Свеча трещала.
– Ты мне не вернёшь Збынека, – сказала Дорота. – Ты врал. Я видела по лицу. У тебя лицо моего пасынка, а он врать не умел никогда, у него на лице всё было написано. И у тебя написано. Когда ты сказал «клянусь», у тебя дёрнулась щека. Вот здесь.
Она подняла руку и коснулась пальцем своей левой щеки. Под глазом.
– Я дала им тебя, – сказала она. – Пусть сначала убьют тебя. А потом пусть делают что хотят. С замком, со мной. Мне уже всё равно. Мне только не всё равно, кто будет здесь, когда Ольдржих умрёт.
Шатилов смотрел на неё долго.
Он мог бы её убить. Прямо сейчас, здесь, в этой комнатке с облачениями. Никто не увидит. А потом сказать, что пани Дорота… что? Повесилась от горя по сыну. Поверят. Он прокрутил это, как прокручивал всё, спокойно и быстро, – и отложил. Не из жалости. Просто это ничего не меняло. Записка ушла. Ружич её прочтёт. Завтра ночью у воротной башни будут ждать бастарда с повязкой на шее, и тот, кто будет ждать, не узнает, что пани Дорота повесилась.
– Хорошо, – сказал он.
Дорота подняла брови.
– Хорошо?
– Вы мне очень помогли, пани Дорота. Теперь я знаю, куда они будут смотреть.
Он повернулся и вышел. За спиной у него долго было тихо, а потом, когда он уже спускался по лестнице, он услышал ключи. Тридцать один ключ. Они звенели так, будто кто-то держал их в трясущейся руке.
* * *
День он провёл в нижнем дворе. С Отой, Вашеком, Кралами и Матеем. Проверял ямы, доски над ними, колья. Проверял котлы на галереях, бочки с известью. Проверял опускную решётку над калиткой – старую, ржавую, двадцать лет не опускавшуюся, которую Ота с Вашеком расходили за три дня, смазав пазы салом от последнего коня.
К вечеру он поднялся к хозяину.
Хозяин уже не лежал. Он сидел на лавке, и двое стражников помогали ему натянуть бригантину. Лицо у него было серое, в мелкой испарине. Нога, замотанная, торчала из-под плаща. От неё пахло.
– Пан Ольдржих, – сказал Шатилов. – Я не встану на воротную башню.
Хозяин поднял голову.
– Не встанешь?
– Нет. Я буду в нижнем дворе. На галерее. Мешок мой, и держать его буду я. А на воротной башне – вы.
– Я так и думал, – сказал хозяин. – Ты же сам говорил: люди должны видеть лорда.
– Должны.
– Тогда чего ты пришёл?
Шатилов смотрел на него. Он мог сказать: на вашей башне будут смотреть не на вас, а на меня. Там будет стрелок, или два, или пять, и у них будет приказ – молодой, высокий, с повязкой. А меня там не будет. И тогда стрелок, который долго лежал в темноте на склоне и ждал, будет смотреть на башню и выбирать.
Он мог сказать это. И хозяин бы не встал на башню. Или встал бы всё равно – из упрямства, из гордости, потому что так надо. Шатилов не знал.
– Пришёл сказать, что всё готово, – сказал он.
Хозяин кивнул. Стражники застегнули на нём последний ремень. Он встал – тяжело, на одну ногу, держась за плечо стражника, – и выпрямился. Огромный, седой, в бригантине. Лорд.
– Иди к своему мешку, бастард, – сказал он.
* * *
Ночь пришла облачная, без луны. Метла светила сквозь облака мутным пятном.
Шатилов стоял в проёме калитки, в стёганке и железной шапке, с копьём. Калитка была открыта. За ней, по скале, вниз, к реке, вилась тропа – узкая, едва в два шага, выбитая в камне. Тропу заливала темнота. Внизу шумела река.
Пешек, подумал он. Меня зовут Пешек. Я часовой. Я изменник. Я сейчас открою вам калитку и отойду в сторону.
[Карта.]
Бледный квадрат в углу зрения был полон точек. Своих. Ржига на западной галерее – с пятью арбалетчиками. Ружена на восточной – с шестью. Ота и Вашек – в нужной башне, у ворота опускной решётки. Кралы, Михал, Франта, Матей – у котлов. Тонда – в лазе, внизу, в кустах над рекой, глазами. Ещё двадцать с лишним точек – по галереям, у ворот в верхний двор, на лестницах. Тридцать четыре человека, которые ему присягнули: за последние три дня, пока рыли ямы и таскали известь, к нему пришли ещё двадцать пять. Из сотни, которая сегодня держала нижний двор.
Остальная сотня, не присягнувшая, была где-то рядом, но на карте её не было. Карта показывала только своих.
– Левый, – прошелестел снизу, через камень, голос Тонды. Слышно было плохо, но слышно. – Идут.
Шатилов потянулся к его точке.
[Связь: Тонда.]
Головная боль ударила сразу, но он уже знал, чего ждать, и стиснул зубы. Ночь. Кусты. Река внизу. И по тропе, вдоль реки, снизу вверх – люди. Много людей. Тёмные, без огня, гуськом. Полосатые рукава – наёмники. За ними – в коже и стёганке, с топорами, – кто-то ещё. Лестницы? Нет, не лестницы, – верёвки, крюки. Они шли тихо. Профессионально. Шатилов досчитал до сорока и бросил.
[Целей на тропе: ≈260.]
Он отпустил связь. Вытер нос. Кровь.
Двести шестьдесят. Больше, чем он рассчитывал. Хорошо. Хуже, но хорошо.
Он ждал.
Первый поднялся к калитке через несколько минут. Шатилов услышал его дыхание раньше, чем увидел. Потом из темноты вынырнула голова в шапке-капеллине, плечи, полосатый рукав. Человек замер в двух шагах от калитки и посмотрел на Шатилова. Шатилов смотрел на него. В темноте лиц не было видно – только силуэты.
– Пешек? – шепнул человек на ломаном местном.
– Пешек, – сказал Шатилов. – Давай быстрее. Смена через час.
Он отступил в сторону, в нишу у калитки. Человек проскользнул мимо него во двор. За ним – второй. Третий. Они шли мимо Шатилова на расстоянии вытянутой руки, и он видел их сапоги, их рукава, их топоры, и чувствовал их запах – пот, кожа, речная вода. Десятый. Двадцатый. Сороковой.
Никто не смотрел на часового в нише. Все смотрели вперёд, в тёмный двор, где не было ни огня, ни звука.
Шатилов считал. Он не мог не считать.
[Противник во дворе: 87.]
Двор был большой. Сто шагов на шестьдесят. Наёмники расходились по нему, как вода по полу, – к воротам в верхний двор, к лестницам на галереи, к навесам. Тихо. Пока тихо.
[Противник во дворе: 140.]
[Противник во дворе: 196.]
Пора, подумал Шатилов. Он видел, как первые подошли к воротам в верхний двор и толкнули их. Ворота не поддались. Кто-то выругался шёпотом. Кто-то полез на лестницу галереи.
[Противник во дворе: 213.]
Он вышел из ниши. Прошёл три шага против потока – к калитке. В калитке как раз протискивался очередной, коренастый, с двумя топорами. Шатилов ударил его копьём в живот, под стёганку, и толкнул назад, на тех, кто шёл следом. И сам отскочил назад, во двор.
– Вашек! – заорал он во всю глотку. – Давай!
Наверху, в нужной башне, загремело. Цепь пошла, лязгая, по ржавому вороту. И опускная решётка рухнула вниз – тяжело, с визгом железа о камень, – и перерезала калитку. Кто-то закричал под ней. Коротко.
[Противник уничтожен. Опыт: +30.]
[Противник во дворе: 214.]
Двести четырнадцать человек были теперь в мешке. А мешок был закрыт.
* * *
Дальше всё пошло очень быстро и очень страшно.
Шатилов потом не мог вспомнить порядок. Помнил куски.
Помнил, как вспыхнули на галереях факелы – разом, по команде, со всех трёх сторон, – и двор вдруг стал светлым, рыжим, и в этом свете двести человек увидели, где они. Увидели галереи над собой. Арбалеты. Котлы.
Помнил, как закричали наёмники – по-своему, гортанно, страшно – и бросились к стенам, к лестницам, к воротам. И как под первыми же, у ворот, провалились доски, и люди ушли вниз, в ямы, на колья, и снизу понёсся такой вой, что даже Ота наверху, говорили потом, отвернулся.
Помнил известь. Негашёная известь, которой когда-то белили часовню, полетела с галерей во двор – белыми облаками, мешками, лопатами. Известь попадала в глаза, в рот, на мокрую кожу, и начинала гореть. Люди внизу хватались за лица, падали, катались по земле.
Помнил арбалеты. Сухой стук тетив – раз, раз, раз, – и строчки, которые бежали в углу зрения, не переставая:
[Ржига: противник уничтожен. Опыт (50%): +14.]
[Ружена… ]
Нет, Ружены там не было. Ружена ему не присягала. Её болты не давали ему ничего. Он видел, как она стреляет – с восточной галереи, быстро, точно, по одному в каждого, кто лез вверх, – и в углу зрения не всплывало ни строчки. Только её точки не было на карте. Хотя она была там, в десяти шагах.
[Матей: противник уничтожен. Опыт (50%): +12.]
[Кралы: …]
[Ота: …]
[Отряд: опыт (50%): +11, +13, +15, +12…]
[Уровень 5.]
Он не успевал читать. Строчки сливались в одну бледную ленту. Он отмахнулся от них, как от мошкары, и они ушли на край, свернулись, ждали.
Сам он был не на галерее. Он был внизу, в углу двора, у нужной башни, у основания лестницы, которая вела на западную галерею. Там прорвались. Человек десять наёмников – самых злых, самых опытных, – бросились к этой лестнице, потому что она была ближе всех к ним и потому что наверху, на галерее, было мало арбалетов. Шатилов встал у основания лестницы с копьём. Рядом с ним – Михал, молчун, тоже с копьём. И двое из гарнизона, не присягнувших, имён которых он не знал.
Наёмники шли на них.
[Анализ. Уязвимость: …]
[Анализ. Уязвимость: …]
Он смотрел на каждого по секунде. Секунда – это было много. Секунда – это было очень много, когда на тебя идёт человек с двуручным мечом. Но Ловкость десять давала ему эту секунду. Он смотрел – и бил туда, где светилось. В пах. Под колено. В горло над краем стёганки. В глаз под полями капеллины. Наёмники были хороши, очень хороши, они воевали всю жизнь, и он бы не выстоял против них и минуты, если бы не знал заранее, куда бить. Знал. Бил.
[Противник уничтожен. Опыт: +45.]
[Противник уничтожен. Опыт: +40.]
Михала зарубили рядом с ним. Он видел, как точка Михала на карте мигнула и погасла – просто погасла, без всякой надписи. Двое безымянных держались ещё минуту. Потом сверху, с галереи, спрыгнул Ржига – сам, тяжело, в кольчуге, с топором – и за ним ещё трое, и наёмники у лестницы кончились.
– Живой? – прохрипел Ржига.
– Живой.
– Михала…
– Видел.
Ржига плюнул через нашлёпку и полез обратно наверх.
[Уровень 6.]
* * *
Через полчаса во дворе стали кричать меньше. Через час – только стонали. Шатилов поднялся на западную галерею и посмотрел вниз.
Двор был белый от извести и чёрный от смолы. В ямах у ворот что-то ещё шевелилось. Остальное не шевелилось.
[Противник во дворе: 31.]
[Противник во дворе (подвижен): 9.]
Девять человек сидели в углу, у стены, сбившись в кучу, бросив оружие. Один поднял руку с белой тряпкой. Тряпка была серая от извести.
– Не стрелять, – сказал Шатилов.
– Чего? – Ружена на соседней галерее опустила арбалет и посмотрела на него через двор. Лицо у неё было белое – не от страха, от извести, которая летела и на галереи.
– Не стрелять. Эти – сдались.
– А кормить их чем?
Он не ответил. Она была права. Он сам это знал.
[Уровень 7.]
Потом, позже, он посмотрит на счёт и увидит: двести четырнадцать вошли, девять сдались, двести пять остались во дворе. Он посмотрит и отвернётся, как отворачиваются от зеркала, когда не хотят видеть своё лицо.
Сейчас он не смотрел. Сейчас он слушал.
С востока, от ворот, шёл шум. Другой шум, не этот. Рёв, звон, удары. Ружич не доверил всё одной калитке: пока его наёмники лезли в нижний двор, его рыцари пошли на ворота и на восточную стену – с лестницами, с тараном. Чтобы оттянуть людей. Чтобы, когда калитка откроется, некому было закрыть её обратно.
– Ржига! – Шатилов повернулся. – Двор – твой. Пленных – в нужную башню, под замок. Решётку не поднимать. Я – к воротам.
Ржига кивнул.
Шатилов побежал.
* * *
Он бежал по стене, по настилу, вдоль южной стороны, потом вдоль восточной, мимо зубцов, мимо галерей. Здесь тоже дрались, но меньше: лестницы стояли у северного угла, а здесь, у ворот, было пусто, если не считать стрелков у бойниц. Метла выглянула из-за облаков, и в её мутном свете было видно склон под стеной, ров, мост, поднятый наглухо, и людей на склоне – тёмных, в железе, с лестницами.
[Уровень 8.]
Строчка всплыла на бегу. Где-то во дворе за его спиной, видимо, Ржига добивал тех, кто ещё шевелился. Шатилов не стал на неё смотреть.
Надвратная башня была впереди, в двадцати шагах. На её верхней площадке горел факел. Один, высоко поднятый. В его свете стоял человек.
Огромный, седой, в бригантине, без шлема. Стоял на одной ноге, тяжело опираясь на зубец, а в поднятой руке держал факел. Чтобы видели. Чтобы все на стенах видели: лорд здесь, лорд на башне, лорд жив. Он что-то кричал вниз, в проезд, хриплым, сорванным голосом, и люди внизу кричали ему в ответ.
Шатилов остановился.
Он остановился сам, не думая. Ноги остановились. А глаза пошли вниз, на склон.
Склон был тёмный. Огни вражеского лагеря горели далеко позади, и на их фоне, рыжем, неровном, всё, что двигалось на склоне, было чёрным. Лестницы. Люди у лестниц. Павеза – большой, в рост человека, щит, поставленный на землю шагах в ста от стены. За павезой – двое. Один держал щит. Второй стоял на колене.
Шатилов видел его. Сам. Без всякой Системы. Видел его силуэт против огней: плечи, голова, длинная тёмная полоса арбалета. Видел, как полоса арбалета поднимается. Медленно. Как ищет.
Ищет – что? Того, кто молодой, высокий, с повязкой на шее, рядом с лордом. Того, кого велела убить пани Дорота.
Его не было на башне.
На башне был только лорд с факелом. Один. Самый яркий, самый заметный, самый большой. Стрелок, который полночи лежал на склоне и ждал бастарда, смотрел на эту башню и не видел никакого бастарда. Видел лорда.
Полоса арбалета перестала двигаться.
[Расстояние: 112 м.]
Шатилов знал, куда он целится. Он видел это так же ясно, как видел щели в бригантинах. Арбалет смотрел на башню, на верхнюю площадку, на человека с факелом.
Две секунды.
Может, меньше. Стрелок, судя по всему, был хороший. Хороший стрелок не ждёт долго, когда цель стоит неподвижно и сама себя освещает.
Шатилов мог крикнуть. Двадцать шагов – хозяин услышал бы. «Ложись!» – одно слово. Хозяин бы присел за зубец, или не присел бы, а только повернул голову, удивлённый, – и тогда болт прошёл бы мимо, или попал в плечо, в бригантину, куда угодно.
Шатилов не крикнул.
Он стоял и смотрел.
Он не думал в эти две секунды ни о чём. Ни о яме. Ни об Инее. Ни о том, что старик сказал ему в яме, сидя на камне: кончится осада – отдам тебя. Ни о ноге, которая гниёт. Он ни о чём этом не думал. Всё это было подумано раньше, днём, вечером, когда он стоял у лавки и смотрел, как на хозяина надевают бригантину, и не сказал того, что мог сказать. Сейчас думать было поздно. Сейчас можно было только молчать или не молчать.
Он молчал.
Где-то внизу, далеко, сухо щёлкнула тетива.
Хозяин дёрнулся. Факел вылетел у него из руки и закувыркался вниз, в проезд, рассыпая искры. Хозяин схватился рукой за горло. Постоял. Посмотрел перед собой – удивлённо, как смотрят на человека, который вдруг сказал глупость. И начал медленно оседать, держась за зубец, сползая по нему вниз.
Шатилов побежал.
* * *
Он успел поймать его раньше, чем тот упал совсем.
Хозяин был тяжёлый, страшно тяжёлый, и Шатилов опустился вместе с ним на доски площадки, держа его голову у себя на коленях. Болт вошёл в горло сбоку, слева, под ухом – почти туда же, куда в ту первую ночь вошёл болт Виту. Из раны текло. Чёрное в темноте. Много.
Шатилов прижал рану рукой. Не помогло бы. Он знал, что не поможет, но всё равно прижал: руки сделали это сами, как сделали тогда с его собственной шеей.
Хозяин смотрел на него снизу вверх. Глаза у него были светлые, водянистые, широко открытые. Он узнал. Шатилов видел, что узнал.
Хозяин хотел что-то сказать. Губы шевелились, но изо рта шла только кровь. Он закашлялся, захрипел. Схватил Шатилова за ворот стёганки – сильно, так сильно, что затрещали швы, – и притянул к себе. Ближе. К самым губам.
– Король, – прохрипел он. Шатилов скорее угадал слово, чем услышал. – Король… жив.
– Что?
– Жив. У Инея. В яме. – Кровь пузырилась на губах. – Тридцать семь лет… тридцать семь… я не знал… я узнал потом… Гинек его… не убил… держит…
Он закашлялся снова, страшно, всем телом. Шатилов держал его голову.
– Пан Ольдржих.
Хозяин дёрнул его за ворот ещё ближе. Глаза у него уже плыли, уходили куда-то мимо, но он ещё держался, цеплялся за ворот, за Шатилова, за этот мир.
– Я бы не стал, – прохрипел он. – Слышишь?
Шатилов слышал.
– Не стал бы. Не отдал бы тебя. Не стал бы… я… решил… вчера… хотел сказать… утром…
Пальцы на вороте разжались.
Хозяин смотрел мимо Шатилова в небо, туда, где сквозь облака мутным пятном светила Метла. Не моргал. Изо рта у него тянулась тонкая красная нитка.
Шатилов держал его голову на коленях и смотрел ему в лицо. Долго.
Потом протянул руку и закрыл ему глаза. Ладонью. Как когда-то, неделю назад, хозяин закрыл глаза его сыну.
* * *
[Командир гарнизона погиб.]
[Задача: удержать замок.]
[Уровень 9.]
[Доступно очков: 10.]
[Внимание. Для перестройки требуется питание. Доступное питание: недостаточно.]
Строчки висели в углу зрения, бледные, ровные, равнодушные. Шатилов смотрел сквозь них.
Может быть, он врал, подумал Шатилов. Может быть, старик врал. Сказал это, чтобы я мучился. Или сказал это, чтобы мне было легче. Он не знал, что из двух хуже. Не знал, что из двух правда. И знал, что не узнает никогда.
Вокруг собирались люди.
Он не сразу это заметил. Сначала – сапоги рядом. Потом ещё. Потом голоса, тихие, сдавленные. Кто-то принёс новый факел. Свет упал на лицо хозяина, на бороду, на почерневшую от крови бригантину.
Шум на склоне стих. Рыцари Ружича, увидев, видимо, как с башни упал факел, решили, что дело сделано, и полезли на лестницы с новой силой – и их сбросили. Со стены, со всех лестниц разом. Без лорда, без приказа. Сбросили и стали бить сверху так, что те побежали. Шатилов слышал это краем уха, как слышат дождь за окном.
Потом на площадку поднялась Дорота.
Она шла медленно, по ступеням, держась за стену. Без ключей – ключи, видимо, остались где-то внизу. Люди расступились перед ней. Она подошла и остановилась над телом мужа. Посмотрела на него сверху. Потом медленно, не сгибая спины, опустилась на колени рядом. С другой стороны от Шатилова.
Она смотрела на мужа. Потом подняла глаза и посмотрела на бастарда.
Она не плакала. Шатилов видел, как она смотрит на рану – слева, под ухом, – и на него. На повязку на его шее. Слева, под ухом.
Он наклонился к ней через тело. Тихо, так, что не слышал больше никто, сказал:
– Он стоял там, где вы велели искать меня.
Дорота не ответила.
Она смотрела на него, и Шатилов видел, как до неё доходит. Медленно, по капле. Записка. Пятая вспышка. «Он будет на воротной башне, рядом с мужем». Стрелок на склоне. Стрелок, который искал бастарда – и не нашёл.
Губы у неё разомкнулись. Она хотела что-то сказать. Не сказала. Она протянула руку и положила её мужу на грудь, на бригантину, на чёрное от крови. И так и осталась сидеть, прямая, с рукой на его груди, глядя перед собой в никуда.
Шатилов поднялся.
Ноги не слушались. Голова гудела – от Глаз, от боя, от строчек, от голода. Голод был страшный, тот самый, звериный, из первой ночи, только хуже: десять очков висели в нём, как десять камней в пустом мешке, и тело просило есть, есть, есть.
Люди на площадке молчали и смотрели на него.
Ржига поднялся последним. Он, видимо, бежал из нижнего двора – весь в извести, в крови, с топором. Он остановился у тела. Долго смотрел на хозяина. Потом медленно снял с лица кожаную нашлёпку – Шатилов снова увидел две тёмные дыры и рубец, – вытер лицо рукавом, вытер, и вытирал долго, и привязал нашлёпку обратно.
Потом повернулся к Шатилову.
– Командуй, Левый, – сказал Ржига.
Никто на площадке не возразил. Никто ничего не сказал вообще. Двадцать человек стояли вокруг мёртвого лорда и живого бастарда, и молчали, и ждали.
Шатилов посмотрел на них. Потом – через их головы, через зубцы, вниз, на склон, на ров, на далёкие огни вражеского лагеря. Там, у реки, за большим бело-красным шатром, горели очаги кухни. Горели ровно, хозяйственно, как каждую ночь. Там жарили, варили, пекли. Там была еда.
– Завтра ночью, – сказал Шатилов, – идём ужинать.
Глава 10
[Доступно очков: 10.]
[Перестройка невозможна. Питание отсутствует.]
[Внимание. Истощение. Снижение параметров: Сила -1, Выносливость -1.]
Утром он не смог подняться по лестнице на стену с первого раза. Сел на третьей ступеньке и сидел, пока не перестали плыть перед глазами круги. Мимо проходили люди, и он видел, как они смотрят. Не со злостью. С чем-то другим – с тем, с чем смотрят на коня, который тянул весь день и вот-вот ляжет в оглоблях.
Десять очков, подумал он. Десять камней в пустом мешке. Ни одного не поднять.
Хозяина положили в часовне, на столе, накрыв знаменем с вороном. Дорота сидела рядом всю ночь и всё утро. Не плакала. Не говорила. Ключи она так и не надела. Ярек сидел у её ног и что-то писал в свою книжку, и капеллан Бонифац ходил вокруг стола со своей птичкой и бормотал молитвы, и всё это Шатилов видел мельком, через открытую дверь, и не вошёл.
Агата нашла его у колодца. Посмотрела в лицо и ничего не спросила. Сунула ему в руку что-то маленькое, твёрдое, завёрнутое в тряпицу. Он развернул. Сухарь. Чёрный, с плесенью по краю.
– Мой, – сказала Агата. – Не спорь. Мне не надо.
Он съел. Сухарь исчез в нём бесследно, как капля в песке.
– Он умер? – спросила она. – Ольдржих. Ты видел?
– Видел.
Она кивнула. Достала трубку, повертела в пальцах. Табаку в ней давно не было.
– Двадцать лет, – сказала она. – Двадцать лет он ко мне ходил ногу лечить. Ни разу не сказал спасибо. – Она помолчала. – А сына так и не признал.
Шатилов промолчал. Агата посмотрела на него.
– Ты что-то знаешь, – сказала она. – По лицу вижу.
– Потом, Агата.
– Потом так потом. – Она убрала трубку. – Иди. Делай, что задумал. Только вернись. Мне ещё одного сына хоронить не на что.
* * *
Он собрал их в подвале донжона, у решётки на лестницу в яму.
Тридцать человек. Все свои, все присягнувшие. Ота с молотом, Вашек с топориком, оба Крала – старший с перевязанной головой, – рябой Франта, Тонда, ещё двадцать с лишним, кого он знал теперь по именам: Гонза, Бедрих, двое братьев Хоуска, Ленц-мельник, Шимек-кровельщик. Он смотрел на них при свете фонаря и думал, что неделю назад не знал ни одного из этих лиц, а теперь знал каждое. И знал, у кого больная спина, кто боится темноты, кто не умеет плавать.
И ещё одну, не присягнувшую.
Ружена стояла у стены, опершись на свою «Тётку», и смотрела на него с вызовом.
– Я не звал тебя, – сказал Шатилов.
– А я и не спрашивала, – сказала Ружена. – Ты там без меня, Левый, в темноте ни хрена не подстрелишь. Ты ж сам говорил – Ружена, сто восемьдесят шагов, тот, с пером. Кто тебе там с пером?
Мужики засмеялись. Шатилов посмотрел на неё долго. Потом кивнул.
– Значит, так, – сказал он.
Он не умел говорить речей. Он умел ставить задачу.
– Лаз Головина ведёт под скалу, к реке. Узкое место Ота за три ночи стесал, пролезет даже Ота. Внизу – тропа вдоль воды, та, по которой они к нам лезли. Идём по ней вниз по течению. Тихо. Тонда первый, глазами. Там, где их лагерь подходит к реке, разделяемся.
Он присел и стал чертить палкой по пыльному полу.
– Ота, Вашек и с ними шестеро – вот сюда. Возы с зерном, квадратом, под рогожей. Двое часовых, сидят у костра. Часовых снять тихо. Смолу на рогожу, паклю, огонь. Поджечь все возы, не один, не два – все. И сразу назад к реке, не ждать.
– Не ждать, – прогудел Ота. – Понял.
– Кралы, Франта и шестеро – кухня. Тут. Длинный навес у воды, очаги, туши на крюках. Поджечь. Всё, что не горит, – в реку. Котлы перевернуть. И повара. Там будет толстый, в белом колпаке, с ножами. Повара – живым.
– Повара? – Старший Крал удивлённо моргнул. – На кой нам ихний повар?
– Пригодится. – Шатилов не стал объяснять. – Живым, Крал. И ножи его тоже.
– А ты?
– А я – вот сюда. – Он ткнул палкой в точку у самой воды, в стороне от остальных. – Тут сундук. Жалованье наёмников. Четверо часовых. Ружена, Тонда, и шестеро со мной. А потом – вот сюда.
Он провёл палкой линию от сундука к шатру поменьше, рядом с большим.
– Зелёный шатёр. Там племянница.
Ружена подняла брови.
– Племянница? Ленка эта, языкатая? Её-то зачем?
– Затем же, зачем повара.
– Тоже пригодится? – Ружена смотрела на него с прищуром.
– Тоже, – сказал Шатилов.
* * *
Тонда шёл первым.
Шатилов держал его на связи, сколько мог, урывками, по нескольку секунд, отпуская, когда в голове начинало звенеть, и снова подхватывая. Он видел ночь глазами мальчишки: тропу, мокрую, скользкую, вдоль самой воды; тела на тропе – тех, кто не дошёл вчера до калитки, сорвался или был сбит со скалы, – их обходили молча, перешагивали; реку, белую от бурунов, ревущую так, что можно было кричать и никто бы не услышал.
Пахло тиной и мертвечиной.
Шатилов шёл в середине колонны и чувствовал, как дрожат ноги. Сила минус один. Выносливость минус один. Десять очков висели в нём, как камни, и тянули вниз. Он шёл, держась за скалу, и считал шаги, и считал людей за спиной, и считал секунды до того, как надо будет снова взять Тонду.
[Связь: Тонда.]
Лагерь. Огни. Тропа выходит на луг. Справа – возы, тёмным квадратом. Слева, дальше, у самой воды, – длинный навес кухни, под ним рыжие угли. Между кухней и возами – палатка у воды, сундук, четверо у сундука. Один спит, сидя. Трое стоят. За всем этим, выше по склону, – шатры. Большой, бело-красный. Рядом – зелёный, с фонарём у входа.
Фонарь горел.
[Связь разорвана. Нагрузка: критическая.]
Кровь из носа. Опять. Он утёрся рукавом и махнул рукой назад.
Разделились молча.
* * *
Часовые у сундука умерли тихо.
Двое – от Ружены. Она легла на мокрую траву в сорока шагах и выстрелила дважды, с такой быстротой, что второй часовой ещё не понял, отчего упал первый. Третьего зарезал Шатилов – подошёл со спины, по траве, бесшумно, и взял ножом под ухо. Четвёртого, сонного, зарезал Тонда. Неумело, со второго раза. Потом сел на землю рядом и долго сидел, глядя на свой нож.
[Противник уничтожен. Опыт: +25.]
[Тонда: противник уничтожен. Опыт (50%): +10.]
– Вставай, – сказал Шатилов. – Потом.
Тонда встал.
Сундук был тяжёлый – окованный, на ручках, с огромным замком. Тонда возился с замком полминуты, сопя, и открыл. Внутри, в холщовых мешочках, туго набитых, лежало серебро. Шатилов развязал один мешочек. Монеты. Крупные, тусклые, с розой на одной стороне.
– Закрой, – сказал он. – Несём весь. На копьях.
Двое продели в ручки сундука древки, взвалили на плечи и охнули. Сундук пошёл к реке.
И тогда над лагерем, справа, полыхнуло.
Это загорелись возы. Не один – все сразу. Ота, видно, не пожалел смолы. Пламя встало над квадратом возов столбом, рыжим, гудящим, и осветило лагерь от реки до холма. В лагере закричали. Залаяли собаки. Захрапели кони.
Почти сразу, слева, полыхнула кухня.
Шатилов не стал смотреть. Он бежал вверх по склону, к зелёному шатру, и за ним бежали четверо.
* * *
Зелёный шатёр стоял чуть в стороне от большого. У входа – никого: часовые, видно, уже бежали к возам. Фонарь горел.
Шатилов откинул полог.
Внутри было тепло и пахло яблоками. Пол застлан коврами. Походная кровать, сундук, складной стол. На столе – свеча, книга, раскрытая на середине, и блюдо с яблоками.
За столом сидела Ленка.
Одетая – в охотничью куртку, в сапоги, с косой, перекинутой через плечо. Не спросонья, не в рубашке, не с распущенными волосами. Одетая и обутая, будто собиралась куда-то ехать. В руке у неё было яблоко, надкусанное. Она подняла голову от книги и посмотрела на него.
Совершенно спокойно.
– Долго же вы, – сказала она.
Шатилов стоял у входа с ножом в руке и смотрел на неё. За его спиной, в лагере, ревел огонь и орали люди.
Машинально – это уже стало у него привычкой, как у старого снайпера привычка искать глазами блик на склоне, – он посмотрел на неё. На шею, на плечи, на то, как она сидит.
[Анализ: ошибка.]
Темно, решил он. Свеча, тени. Да и некогда.
– Пойдёте с нами, – сказал он.
– С удовольствием. – Она встала, сунула яблоко в карман куртки, а со стола взяла книгу. – Это я тоже возьму. Без неё скучно.
– Панна…
– Ленка. Магдалена – это для герольдов. – Она обошла стол и встала перед ним. Высокая, почти с него ростом. Лицо длинное, некрасивое, и в свете свечи – очень живое. – Что, не будешь связывать?
– А надо?
– Не надо. Я не буду кричать. Я, знаешь ли, давно хотела посмотреть, как у вас там во Вранове. Дядя рассказывает, что у вас замечательные ямы.
Она засмеялась. Тихо, почти беззвучно, но так, что было видно все зубы.
Шатилов не стал спорить. Он взял её за локоть – она не вырывалась – и вывел из шатра.
Лагерь горел.
* * *
Отход был плохой. Шатилов знал, что будет плохой, и всё равно не был готов.
Их заметили у кухни. Кралы с Франтой как раз выволакивали из-под горящего навеса толстого человека в белом колпаке, который визжал на весь лагерь и прижимал к груди свёрток с ножами, – и из-за навеса выскочили человек двадцать, в стёганках, с копьями. Не наёмники – ополчение Ружича, кметы, разбуженные и злые.
Франта погиб сразу. Шатилов видел, как его точка на карте погасла, и видел, как его тело упало на угли.
Старший Крал рубился, прикрывая сына, который тащил повара. Ота подоспел от возов, со своим молотом, весь в саже, и молот поднимался и падал, и вокруг Оты сразу стало пусто. Ружена стреляла с колена, перезаряжая с такой скоростью, что Шатилов не успевал следить.
Он сам дрался у сундука. Двое с сундуком на плечах не могли отбиваться, и он стоял перед ними с ножом и чужим копьём, подобранным с земли, и бил. Анализ – секунда – удар. Анализ – секунда – удар. Ловкость десять держала. А Сила – Сила была уже не восемь, а семь, и руки после пятого удара стали деревянными.
[Противник уничтожен. Опыт: +30.]
[Противник уничтожен. Опыт: +35.]
[Уровень 10.]
[Доступно очков: 12.]
Двенадцать, подумал он. Двенадцать камней. А сил нет совсем.
Один из тех, кто нёс сундук, – Гонза – вдруг охнул и сел на землю. Из спины у него торчало древко. Сундук накренился, второй носильщик упал на колено, не удержав.
Шатилов посмотрел на сундук. На кухню. На догорающий навес, под которым шипели в огне туши.
У самого края навеса, на земле, валялся окорок. Целый, огромный, обгорелый с одного бока, сорвавшийся с крюка.
Он бросился к окороку. Подхватил. Вцепился в него зубами – прямо в обгорелую корку, в жир, в мясо – и рвал, и глотал, не жуя, обжигаясь, и мясо уходило в него, как в прорву, и он чувствовал, как оно уходит, не в желудок даже, а сразу в руки, в плечи.
[Питание: поступает.]
[Ускоренная перестройка: доступна. Риск: высокий.]
– Сила, – сказал он сквозь мясо. – Две. Давай.
Коловороты. Те самые, из первой ночи. Все кости разом.
Он упал на колено и стоял так, пока они крутили, держась одной рукой за землю, а в другой не выпуская окорок. Секунд пять. Десять.
[Ускоренная перестройка завершена. Сила: 10.]
Он встал. Бросил окорок Тонде – «держи, не потеряй» – и подошёл к сундуку. Взялся за древко с той стороны, где только что был Гонза. Поднял.
Сундук был тяжёлый. Но поднялся.
– Бегом, – сказал он. По-русски. Никто не переспросил.
* * *
К рассвету они вернулись в яму. Не все. Двадцать четыре из тридцати. Франта. Гонза. Оба брата Хоуска. Ленц-мельник. И Шимек-кровельщик, который сорвался с тропы в реку, когда за ними гнались, и которого река унесла так быстро, что никто не успел даже вскрикнуть.
Двадцать четыре – и сундук серебра. И повар. И племянница графа Ружича с книгой и яблоком.
* * *
Утром в лагере Ружича был ад.
Шатилов смотрел на него со стены. Ветер нёс оттуда дым – чёрный от возов, жирный от кухни. Люди бегали, кричали, тушили. Квадрат, где стояли возы, был просто чёрным пятном на лугу. Длинный навес кухни рухнул. А на краю лагеря, у реки, где стояли палатки «пёстрых», собралась толпа, и толпа орала, и кто-то в толпе размахивал мечом.
[Целей у палаток наёмников: ≈380.]
[Активность: высокая.]
– Бунтуют, – сказал Ржига рядом. Ржига смотрел туда же и улыбался под нашлёпкой. – Деньги у нас, вот и бунтуют.
– Пусть побунтуют. Нам нужен их главный.
Главный пришёл сам. К полудню, когда Шатилов уже велел выставить на стене, над воротами, на самом видном месте, открытый сундук – так, чтобы с дороги было видно серебро. К полудню у края рва остановился здоровенный лысый человек с золотой серьгой в ухе, в разрезных полосатых штанах, без шлема и без оружия. С белой тряпкой на палке. Один.
От него, даже со стены, даже на ветру, пахло чесноком.
– Я Отто! – крикнул он по-местному, с тяжёлым чужим выговором. – Отто Чеснок! Капитан «Пёстрой роты»! Кто у вас главный?
– Я, – сказал Шатилов.
Отто задрал голову и долго разглядывал его.
– Ты? Мальчишка? Тот самый бастард?
– Тот самый.
– Это ты украл мои деньги?
– Твои?
– Мои! – Отто ткнул пальцем в сундук. – Там жалованье моих людей за три недели! Граф мне его должен, граф мне его не отдавал, а теперь ты его украл!
– Значит, граф тебе по-прежнему должен, – сказал Шатилов. – А деньги у меня.
Отто помолчал. Почесал лысину.
– И что ты хочешь? – спросил он уже другим голосом. Деловым.
Шатилов узнал этот голос. Так разговаривали контрактники, которые пришли не за родину, а за зарплату. С ними было проще, чем с идейными. С ними всегда можно было договориться.
– Я хочу, чтобы ты ушёл от графа.
– Куда?
– Ко мне. Стать лагерем под Врановом, на моей стороне рва. Не трогать мой замок. Не трогать мою землю. Дальше посмотрим.
– А деньги?
– Деньги – твои. Жалованье за три недели. Я тебе его заплачу. Сегодня. Как только твои люди уйдут от графа.
Отто долго смотрел на него снизу. Потом захохотал. Громко, раскатисто, от души.
– Ты хочешь заплатить мне моими же деньгами?
– Твоими. Но заплачу я. А граф – не платит.
Отто перестал смеяться.
– А ты знаешь, бастард, что я сорок человек вчера в твоём дворе потерял? Сорок. Моих. Ты их известью, говорят. Как крыс.
– Знаю. Вашими сорока. А вчера им граф обещал двойное жалованье после штурма. Где оно?
Отто ничего не ответил.
– Я не предатель, бастард, – сказал он наконец. – Ты пойми. Отто Чеснок никогда никого не предавал. Я подрядчик. Я делаю работу за деньги. Граф перестал платить – значит, контракт кончился. Это не предательство. Это расчёт.
– Тогда давай считать, – сказал Шатилов.
Отто снова захохотал.
К вечеру «Пёстрая рота» снялась с места у реки и перешла на другую сторону дороги, под самую стену Вранова, туда, где на склоне ещё вчера стояли лестницы. Они ставили там палатки, разжигали костры, ругались, пели. Двое из них подошли к краю рва, и им на верёвке спустили со стены сундук.
* * *
Мэтра Ансельма, повара графа Ружича, держали на кухне, под присмотром Магды. Он оказался маленьким, круглым, лысым человечком с подкрученными усами и страшной гордостью. Первые полдня он рыдал и требовал вернуть его хозяину. Вторые полдня – ходил по кухне, трогал котлы и сокрушённо качал головой. К вечеру, когда Магда принесла ему для пробы ячменную похлёбку на конских костях, он попробовал, побелел, выплюнул – и потребовал фартук.
Из того, что привезли с набега – окорок, полмешка муки, что-то, что успели выхватить из-под навеса, – он сварил к ночи котёл. Шатилов не знал, что это было. Не спрашивал. Он ел. Ел, пока мэтр Ансельм, сначала с ужасом, а потом с каким-то профессиональным восторгом, подкладывал ему ещё и ещё.
– Ваша милость ест, как волк, – сказал мэтр Ансельм. – Для кухни это оскорбление.
– Привыкай, – сказал Шатилов с набитым ртом.
[Питание: достаточно.]
[Доступно очков: 10. Перестройка: возможна. Рекомендуется: распределение в несколько этапов.]
Он раскидал их сразу, все, не думая долго: Силу, Выносливость, Ловкость – поровну, сколько получилось. И лёг. И три дня потом лежал в жару, в ломоте, в каком-то чёрном горячем полусне, вставая только для того, чтобы есть то, что ему приносил мэтр Ансельм.
* * *
Ленку держали в северной башне, в комнате, где раньше жил Хинек. Хинек перебрался в донжон. Дверь не запирали – Шатилов велел. Просто у двери стоял часовой, и Ленка, как только поняла, что её не запирают, перестала обращать на часового внимание.
На второй день Шатилов пришёл к ней. Он ещё горел, его покачивало, но голова была ясной.
– Мне надо написать письмо вашему дяде, – сказал он.
– Пиши, – сказала Ленка. Она сидела на подоконнике с книгой и ела яблоко. Где она взяла яблоко во Вранове, где яблок не было уже две недели, Шатилов так и не понял.
– Хочу, чтобы вы посмотрели.
Она подняла брови. Отложила книгу.
– Давай.
Он дал ей листок. Она прочла, жуя. Потом засмеялась. Потом перечитала и засмеялась снова – уже по-настоящему, по-лошадиному, громко, запрокинув голову.
– Ты пишешь, как солдат, – сказала она. – Всё правильно, но скучно. Дай сюда.
Она взяла перо у него из рук. Обмакнула. Подумала. И что-то вписала между строк – быстро, мелким косым почерком. Потом подула на чернила и протянула листок обратно.
– Вот так, – сказала она. – Дядя оценит. Он любит, когда с выдумкой.
Шатилов прочитал.
Он смотрел на неё и думал, что пленники так себя не ведут. Пленники боятся, плачут, требуют, торгуются. А эта сидела на подоконнике в замке, который её дядя три недели морил голодом, и правила его письмо, и смеялась.
– Зачем вам это? – спросил он.
– Скучно, – сказала Ленка. – А ты весёлый.
* * *
Письмо отнёс герольд – тот самый, в серебряно-красном, которого Шатилов вызвал к воротам и которому лично, со стены, бросил свиток.
Говорили потом, что граф Ружич читал его в своём шатре – уцелевшем, бело-красном, – среди дыма и криков, при свите, сидя на походном кресле, которое под ним скрипело. Читал вслух, как всегда, потому что любил, чтобы все слышали.
«Его милости графу Вилему Ружичу.
Сегодня у нас: ваш карп. Ваша оленина. Ваши сливы. Готовил ваш повар.
За столом – ваша племянница. Ест за двоих и хвалит.
Приходите, ваша милость. Место есть.
Вит из Вранова».
И ниже, другой рукой, мелким косым почерком:
«А кто под чужою стеной голодает, тот сам у неё и обедать сядет».
Говорили, что граф долго молчал. Потом засмеялся. Потом смеялся так, что под ним сломалось кресло, и он сидел на земле, среди обломков, в шёлке, и хохотал до слёз, и вытирал слёзы кружевным платком, и свита не знала, куда смотреть.
Говорили, он сказал, отсмеявшись: «Это не бастард. Это мой человек. Только пока ещё не знает».
А может, и не говорил. Мало ли что говорят.
На следующий день граф Ружич снял осаду.
Он ушёл без серебра, без хлеба, без кухни, без наёмников и без племянницы. Перед уходом он прислал ещё одного герольда – с предложением обменять племянницу на сына. Шатилов отказал. Вежливо. В письме, на этот раз без стихов.
Граф ушёл, увозя с собой Збынека.
Обещание, данное Дороте в часовне, сгорело вместе с кухней.
* * *
Колонны уходили весь день. Вверх по дороге, к перевалу, к Вороньим Воротам, а оттуда вниз, к югу, в Ружице. Рыцари. Ополчение. Обоз, совсем маленький, – то, что осталось. Шатилов стоял на стене над воротами и смотрел, как они уходят, и считал. Не мог не считать.
[Целей на дороге: 1 140.]
[Удаляются.]
К вечеру на дороге не осталось никого. Только колея, пепел на лугах, холм со сломанной Бабкой и лагерь «Пёстрой роты» под самой стеной, у которого теперь горели костры и откуда пахло чесноком.
Над перевалом висела Метла. В сумерках она была особенно яркая – белая, длинная, раздвоенная на конце. Шатилов смотрел на неё. Ему казалось, что она смотрит на него.
[Задача выполнена: удержать замок.]
Кто-то подошёл и встал рядом. Пахло табаком – хотя табаку в замке давно не было, и пахло старым, въевшимся, тем, что не выветривается из одежды годами.
Агата.
Она стояла у зубца и смотрела не на дорогу и не на Метлу. На него. Долго. Потом протянула руку и тронула его щёку. Ладонью, шершавой, в белых звёздочках ожогов. Он не отстранился.
– Теперь ты – Вит, – сказала она. – Носи его имя.
Он кивнул.
Она убрала руку и ушла.
Вит стоял на стене и смотрел на дорогу.
Он не сразу услышал ключи. Они звенели тихо, далеко, на лестнице, потом ближе. Тридцать один голос. Дорота снова надела их – видимо, сегодня, к вечеру, когда ушёл последний вражеский обоз. Она поднялась на стену и остановилась в нескольких шагах от него. В чёрном, прямая, бледная.
Она смотрела на него. Не как раньше, не как на пустое место. По-новому. Как смотрят на того, кого придётся терпеть.
– Ружич увёз моего сына, – сказала она.
– Увёз.
– Ты обещал.
– Обещал.
Дорота кивнула. Медленно, будто запоминая.
– Ты никогда не станешь лордом, бастард, – сказала она. Тихо, без злобы, без угрозы. Так говорят о погоде на завтра. – Никогда.
Вит посмотрел на неё. Потом – на дорогу, на перевал, на Метлу над горами, на лагерь наёмников под стеной. На двор внизу, где горели костры и мэтр Ансельм кричал на Магду из-за котла. На тридцать с лишним точек на бледном квадрате карты – своих.
– Стану, – сказал он.
[Новая задача: Владение. Вранов.]
Глава 11
Хоронили под дождём.
Дождь пришёл с гор на следующий день после того, как ушёл Ружич, – мелкий, холодный, осенний, и шёл, не переставая, третьи сутки. Двор раскис. Пепел на лугах под стеной превратился в чёрную кашу. Из лагеря «Пёстрой роты» доносилась ругань: палатки у наёмников протекали.
Гроб несли шестеро. Двое рыцарей, оставшихся от вылазки, – пан Радек с замотанной головой и пан Бохуш, молчаливый, рябой, с перебитым носом. Ржига. Ота. Вашек. И Вит.
Его никто не звал. Он сам подошёл к гробу в часовне, когда стали поднимать, и взялся за ручку у изголовья, слева. Пан Радек посмотрел на него, хотел что-то сказать – и не сказал. Ржига кивнул.
Гроб был тяжёлый. Дубовый, сколоченный Вашеком за одну ночь, без украшений, только с вороном, вырезанным на крышке. Внутри лежал огромный человек в бригантине, накрытый знаменем. Вит нёс его вниз по узкой лестнице в крипту, под часовню, и чувствовал на плече всю эту тяжесть, и думал о том, что неделю назад этот человек колол орехи в кулаке, а теперь его несёт тот, кто молча смотрел, как в него целятся.
На середине лестницы у Вита потекли слёзы.
Он не плакал. Он это знал точно: внутри у него было пусто и сухо, как в выскобленном котле. А слёзы текли. Сами. Тело плакало без его разрешения. Тело Вита, тихого заики-писаря, которого отец не замечал девятнадцать лет, хоронило отца – и плакало, а Вит ничего не мог с этим сделать. Даже вытереть: руки были заняты.
Крипта была низкая, сырая, со сводом. В стенах – ниши, в нишах – каменные гробы. Прежние хозяева Вранова, ещё королевские кастеляны, со стёршимися надписями. Для Ольдржиха приготовили нишу в дальней стене, свежую, вырубленную наспех.
Капеллан Бонифац читал. Долго, нараспев, о Звезде, которая смотрит на всех, и о том, что всякий, кто падает, падает под её взглядом. Читал и время от времени поднимал глаза от книги – не на гроб, не на вдову. На Вита. Ласково. Внимательно.
Дорота стояла у гроба первой. В чёрном, прямая, с ключами на поясе: она надела их снова. Рядом с ней – Ярек, бледный, в куртке не по росту, с книжкой под мышкой. Хинек, пан Радек, пан Бохуш. Дальше – гарнизон, сколько влезло. Агата стояла у самой лестницы, позади всех. Её никто не гнал. Её просто никто не звал вперёд.
Когда гроб задвинули в нишу и Вашек со вторым плотником начали закладывать нишу камнем, Ярек потянул Вита за рукав.
– Почему ты не плачешь?
Вит посмотрел на него. Щёки у него были мокрые – мальчишка не мог этого не видеть. Но Ярек смотрел не на щёки. На глаза.
– Плачу, – сказал Вит. – Внутри.
– Это как?
Вит подумал.
– Снаружи – вода. А внутри – так, что не видно.
Ярек нахмурился. Раскрыл книжку, вынул перо, подышал на него, будто это могло заменить чернила, и стал старательно что-то выцарапывать сухим пером. Потом посмотрел на написанное, ничего не увидел, вздохнул и сказал:
– Я потом запишу. Запомню.
* * *
Когда все ушли, Дорота осталась.
Вит тоже. Он стоял у лестницы, в тени, и ждал. Он знал, что она останется.
Она стояла перед заложенной нишей. Камни были свежие, раствор ещё мокрый. Она положила на камень ладонь и стояла так долго, не шевелясь.
– Это ты, – сказала она, не оборачиваясь.
Голос в крипте прозвучал глухо, как в бочке.
– Нет, – сказал Вит. – Это записка.
Она медленно повернулась. Лицо у неё в свете единственной свечи было серое, неживое, как у статуй в нишах.
– Ты видел, – сказала она. – Ты стоял на стене и видел стрелка. Я знаю. Ржига сказал, что ты прибежал к нему раньше всех. Раньше, чем он упал. Значит, ты был рядом. Значит, ты видел.
Вит не ответил. Не стал отпираться. Он смотрел на неё, и она смотрела на него, и между ними была заложенная ниша и мокрый раствор.
– Стрелок искал меня, – сказал он наконец. – По вашей записке. Молодой, высокий, с повязкой. Рядом с мужем, на воротной башне. Меня там не было. Был он. Один. С факелом.
Дорота закрыла глаза.
– Если ты кому-нибудь скажешь… – начала она.
– Не скажу.
Она открыла глаза.
– Не скажу, – повторил Вит. – Ни про записку. Ни про Бару. Ни про то, что вы три недели писали Ружичу, сколько у нас мешков. Никому. Пока вы мне не мешаете.
– А если помешаю?
– Тогда скажу всем. Пану Радеку. Пану Бохушу. Хинеку. Гарнизону. Ярославу.
При имени сына она вздрогнула. Не сильно. Чуть-чуть.
– Ты чудовище, – сказала она тихо.
– Может быть, – сказал Вит. – Но вы, пани Дорота, тоже.
Он поднялся по лестнице, не оборачиваясь. Ключи за спиной у него молчали.
* * *
Агата ждала его у себя. Трубка у неё снова была набита – где-то нашла табак, или выменяла у наёмников. Она курила, сидя у очага, и, когда он вошёл, кивнула на табурет.
– Ты обещал «потом», – сказала она. – Потом настало.
Он сел.
– Он сказал две вещи, – сказал Вит. – Перед смертью.
– Какие?
– Что не отдал бы меня. Тем, кому обещал.
Агата долго молчала. Дым поднимался к балкам, к пучкам трав.
– Врал, – сказала она наконец. – Или не врал. С ним никогда нельзя было понять. Двадцать лет я его ногу лечила и так и не поняла, болит она у него или он просто так хромает, чтобы ко мне ходить. – Она стряхнула пепел в очаг. – А вторая?
– Что король жив.
Трубка выпала у неё изо рта. Ударилась о камень очага и раскололась пополам. Агата не посмотрела на неё.
– Какой король?
– Не знаю. Тот, которого выбросили из окна. Он сказал: король жив, у Инея, в яме, тридцать семь лет.
– Его выбросили тридцать семь лет назад, – сказала Агата медленно. – Ему было под шестьдесят. Все это знают.
– Значит, сейчас под сто.
Агата смотрела на него. В свете углей её лицо было тёмным, а глаза – очень светлыми.
– Тому, кому так клялись… – начала она и не договорила. Сама вспомнила, что сама это говорила, неделю назад, когда перевязывала ему ладонь. Подняла с пола половинки трубки, сложила их, посмотрела, как они не сходятся.
– Никому, – сказала она. – Слышишь, Вит? Никому и никогда. Ни Ржиге. Ни мальчишке. Ни этой лошади с яблоками в башне. Если Ольдржих сказал правду и кто-то узнает, что ты это знаешь, – тебя не повесят. Повесить – это было бы хорошо.
– Ты это уже говорила. Про сожгут.
– Говорила, – согласилась Агата. – И скажу ещё. Пока не запомнишь.
* * *
Замок без лорда держался неделю на привычке, а потом начал сыпаться.
Это было видно по мелочам. Утром стража на воротах спросила у Вита, открывать ли калитку для водоносов, – и в ту же минуту то же самое спросила у Хинека. Хинек сказал «нет», Вит сказал «да». Стража открыла: Вит стоял ближе. На кухне мэтр Ансельм отказался варить по меню, которое ему передала служанка Дороты, потому что «его милость бастард велел кормить гарнизон первым, а вашей милости потом». Пан Радек, у которого заживала голова, спросил у Ржиги, кто теперь командует стеной, и Ржига почесал под нашлёпкой и ответил: «Да как кто. Левый».
На третий день Хинек пришёл к Виту сам.
Он встал в дверях каморки под лестницей, потому что в каморку не влез бы, и сказал в сторону, глядя на стену напротив:
– Пан Ярослав – наследник. Пани Дорота – опекунша при нём. Я – кастелян. А ты – никто. Бастард, которому покойный пан из милости позволял жить в доме. Хочу, чтобы ты это знал.
– Знаю, – сказал Вит.
Хинек ждал продолжения. Его не было.
– И? – спросил он.
– И всё. Вы правы. Я никто.
Хинек ещё постоял, не понимая. Потом ушёл. А Вит продолжал делать то, что делал: ходил по стенам, проверял караулы, пересчитывал мешки, говорил с Ржигой, с Отой, с мэтром Ансельмом. Никто его не останавливал. Хинек мог приказать гарнизону не слушать бастарда – но гарнизон, Вит знал это наверняка, Хинека бы не послушал. А Хинек знал, что Вит знает. И потому не приказывал.
Спорить о том, кто главный, Вит не собирался. В его прошлой жизни было достаточно командиров, которые тратили на это половину сил. Он делал работу. Работа сама объясняла, кто главный.
Вечером того же дня он сидел на стене над воротами и считал гарнизон. Не по головам – по спискам, по карте, по памяти.
[Гарнизон: 146.]
[Отряд: 27.]
Сто сорок шесть человек, которые могли держать оружие. Было сто девяносто. Двадцать семь из них ему присягнули: тридцать четыре было в ночь мешка, Михал ту ночь не пережил, шестеро остались на тропе у реки и в лагере Ружича. Остальные сто девятнадцать не присягали никому, кроме покойного лорда. И теперь не знали, кому служат.
Ярек поднялся на стену, как всегда, с книжкой. Сел рядом, свесив ноги.
– Ты теперь будешь лордом? – спросил он.
– Нет.
– А кто?
– Ты.
Ярек подумал. Потом закрыл книжку и сказал совсем тихо, глядя вниз, на ров:
– Я не хочу. Я боюсь.
– Чего?
– Всего. Стрел. Ружича. Что опять придут. Что надо будет на башне стоять, как отец. – Он помолчал. – Отец не боялся. А я боюсь.
Вит посмотрел на него. На светлую макушку, на тонкую шею, на книжку с кляксами.
– Отец тоже боялся, – сказал он. – Все боятся. Просто он стоял.
Ярек раскрыл книжку и стал записывать. Перо у него на этот раз было с чернилами.
* * *
Девятерых пленных он отдал Отто Чесноку на четвёртый день.
Они так и сидели в нужной башне, под замком, – наёмники «Пёстрой роты», взятые в мешке. Девять человек, все в известковых ожогах, двое почти слепые. Мэтр Ансельм носил им похлёбку, и с каждым днём похлёбки становилось меньше.
Вит вывел их сам. Через ворота, через мост, к лагерю наёмников под стеной. Пленные шли гуськом, держась друг за друга, и не понимали, куда их ведут. Двое слепых шли, положив руки на плечи переднему.
Отто вышел навстречу из своей палатки. Огромный, лысый, с серьгой, в каком-то немыслимом плаще из лоскутов. Посмотрел на пленных. На Вита.
– Это что? – спросил он.
– Твои.
– Я вижу, что мои. Зачем?
– Мне их кормить нечем, – сказал Вит. – А тебе они двадцать лет должны. Ты сам говорил – подрядчик. Это твой инструмент.
Отто долго смотрел на него. Потом – на слепых. Подошёл к одному, взял за подбородок, повернул лицо к свету. Глаза у наёмника были белые, мутные, обожжённые.
– Известь, – сказал Отто. – Ты им глаза выжег.
– Я.
– И теперь отдаёшь.
– Отдаю.
Отто отпустил подбородок. Вытер руку о плащ.
– Знаешь, бастард, – сказал он, – я двадцать лет воюю за деньги. Видел всяких. Графов, панов, епископов, одного кесарского маркграфа. Все, кто мне платил, хотели, чтобы я их любил. А ты не хочешь. Тебе всё равно, любят тебя или нет. – Он помолчал. – Это или очень хорошо, или очень плохо. Я пока не понял.
– Поймёшь – скажи.
Отто захохотал и хлопнул его по плечу так, что Вит качнулся.
– Серебра в сундуке, – сказал Отто, отсмеявшись, уже по-деловому, – мне на три недели. Твоими же, тьфу, моими же. Через три недели я снова голодный. И мои ребята тоже. А голодные наёмники – это, бастард, хуже, чем сытые враги. Ты это знаешь?
– Знаю.
– Тогда думай. У тебя три недели.
* * *
Через неделю после похорон Вит впервые выехал за стену.
Ехали втроём: он, Ржига и Тонда. На лошадях из лагеря «Пёстрой роты» – Отто дал взаймы, за отдельную плату. Своих лошадей во Вранове не осталось ни одной.
Дорога шла вниз, вдоль Ворны, к долине. Дождь кончился, небо было низкое, серое, и над горами стояла Метла – днём едва видная, бледным мазком, но всё равно стояла.
[Карта обновлена.]
Бледный квадрат в углу зрения рос с каждым поворотом дороги. Долина. Река. Поля – чёрные, выжженные. Деревни.
Первая деревня называлась Подзамчье. Её не было. Были печные трубы, торчащие из пепла, обугленные плетни, колодец с оборванной цепью. И больше ничего. Ни людей, ни собак, ни кур. Здесь жили те, кого он потом выгнал из замка.
Вторая, Кршемен, стояла дальше, за поворотом реки. Её сожгли наполовину. На второй половине жили. У околицы их встретили мужики – пятеро, с вилами и цепами, молча. Стояли поперёк дороги. Не кланялись.
– Это пан… – начал Ржига.
– Знаем, кто это, – сказал старший, седой, кряжистый, с лицом, исчирканным морщинами. – Бастард. Который детей выгнал.
– Детей граф накормил, – сказал Ржига.
– Граф накормил. – Старик сплюнул. – А этот выгнал.
Вит смотрел на них с седла. На вилы, на лица, на сгоревшие крыши за их спинами.
– Сколько вас? – спросил он.
Старик удивился вопросу. Помолчал.
– А тебе что?
– Мне – сколько ртов. Сколько зерна на зиму. Сколько изб целых. Сколько коров.
– Коров нет, – сказал старик. – Ружичевы угнали. Зерна нет – Ружичевы съели, а что не съели, то сожгли. А что до них было, то ваш ключник по осени выгреб, для замка. Изб целых – девять. Ртов – полторы сотни. – Он посмотрел на Вита снизу вверх, зло. – Посчитал? Ну и что теперь?
Вит не ответил. Он посчитал. Полторы сотни ртов, ни зерна, ни коров, впереди зима.
[Деревень в долине: 9. Сожжено полностью: 4. Частично: 2.]
Он развернул коня.
– Ничего, – сказал он. – Пока – ничего.
Они уехали. А в спину ему, когда отъехали шагов на двадцать, прилетел камень – небольшой, с кулак, ударил в спину и упал на дорогу. Ржига обернулся и схватился за топор.
– Не надо, – сказал Вит.
– Да я его…
– Не надо, Ржига.
Камень был слабый, бросали без злобы – от бессилия. Вит знал это чувство. Знал по деревням, которые видел в прошлой жизни, где на него и его людей смотрели точно так же.
* * *
Ленку он нашёл на подоконнике.
Она там жила, кажется. Каждый раз, когда он заходил в бывшую комнату Хинека в северной башне, она сидела на широком каменном подоконнике, поджав ноги, с книгой на коленях и с яблоком в руке. Где она брала яблоки, оставалось загадкой. Вит подозревал, что у неё в сундуке, который привезли следом с её вещами по договорённости с герольдом Ружича, яблок было больше, чем платьев.
– Пан бастард, – сказала она, не поднимая головы. – Садись. Я тебе почитаю.
– Не надо.
– Надо. Тут про осаду. «И когда кончился хлеб, сказал воевода: лучше съедим коней, чем отворим ворота, ибо кони – наши, а ворота – королевские». – Она подняла глаза. – Красиво, правда? Это хроника. При старом короле писали. Тогда умели.
Вит сел на сундук у стены.
– Что вам нужно, панна Магдалена?
– Ленка.
– Что вам нужно, Ленка?
– Мне? – Она откусила яблоко. – Мне скучно. Ты единственный в этом замке, с кем не скучно. Хинек говорит в стену. Твоя мачеха смотрит сквозь меня. Поп ласковый, как кот у миски. А ты – весёлый.
– Я не весёлый.
– Ты очень весёлый. Ты просто сам об этом не знаешь. – Она болтала ногой. – Ну так что, пан бастард. Как вы теперь? Лорда нет. Наследник – мальчик. Кастелян – дурак. Мачеха – змея. А в замке – ты. И все тебя слушаются, хотя никто не знает почему.
– Это не ваше дело.
– Моё, моё. Я же заложница. Мне надо знать, кто меня будет кормить. – Ленка доела яблоко и задумчиво посмотрела на огрызок. – Знаешь, что будет дальше? Граф Гроновский – это ваш сюзерен, если ты не помнишь, Вранов в его графстве, – так вот, граф Гроновский старый и больной. Всё решает его шурин, пан Кунеш. Пан Кунеш давно хочет ваш перевал. Он пришлёт сюда бумагу: Вранов под опекой до совершеннолетия наследника. Опекун – пан Кунеш. Мачеха согласится, потому что ей больше некуда деться. Кастелян согласится, потому что он дурак. А тебя…
Она не договорила. Посмотрела на него.
– А меня? – спросил Вит.
– А тебя повесят. Или выгонят. Ты для пана Кунеша – бельмо. Ты держишь гарнизон, у тебя наёмники, у тебя графская племянница в башне. Ты опаснее, чем мальчик. Значит, тебя первым.
Вит молчал. Он думал то же самое. Только не сформулировал так быстро.
– Откуда вы знаете про Кунеша?
– Я много чего знаю. Я читаю. – Ленка показала книгу. – И слушаю. Дядя всё рассказывает за ужином. Он любит, когда слушают.
Она бросила огрызок в окно и потянулась за следующим яблоком в карман. Посмотрела на Вита – вдруг, внимательно, совсем без улыбки.
– Ты когда-нибудь видел море? – спросила она.
– Видел, – сказал Вит.
Он сказал это прежде, чем подумал. Просто ответил на вопрос, как ответил бы любой человек, который видел море.
Ленка улыбнулась.
Не так, как улыбалась обычно – во все зубы, по-лошадиному. По-другому. Тихо. Как улыбаются, когда что-то сошлось.
– И какое оно? – спросила она.
Вит понял, что сказал лишнее. Понял по её улыбке. Здесь, в Чаше, моря не видел никто. Он знал это – слышал от Агаты, от Ржиги: горы со всех сторон, реки текут внутрь, к Оку, и никто никогда не спускался по ту сторону Обода дальше, чем на несколько дней пути. Здесь даже слово это говорили редко, как говорят о чём-то из сказок.
– Большое, – сказал он, раз уж начал. – Холодное. Солёное.
– Солёное, – повторила Ленка мечтательно. – Я так и думала.
Она отвернулась к окну и стала есть яблоко. Вит сидел на сундуке и смотрел ей в спину.
Она знает, подумал он. Не про море. Про меня. Что-то знает. Или догадывается. Поп смотрит, Дорота смотрит, а теперь и эта. Кому она пишет? Дяде? Или ещё кому-то?
Он вспомнил, как отец в яме говорил: двенадцать рук, теперь семеро. Иней. Кто знает, сколько у Инея глаз и где они сидят. Может, на подоконниках, с яблоками.
Он встал.
– Уже уходишь? – спросила Ленка, не оборачиваясь.
– Ухожу.
– Заходи. Мне без тебя скучно.
* * *
На лестнице его ждала Ружена.
Она стояла, привалившись плечом к стене, с «Тёткой» за спиной, и смотрела на него снизу вверх, сощурив зелёные глаза.
– Опять у неё был, – сказала она.
– Был.
– Чего ты к ней ходишь?
– Она заложница. Я за неё отвечаю.
– Отвечает он, – фыркнула Ружена. – Знаю я, как ты отвечаешь. Стихи ей пишешь, небось? Про лошадиную морду?
Сердце Вита, вернее, сердце писаря, которое так и не научилось ничему, споткнулось и пошло вскачь. Вит мысленно выругался. Сорок четыре года. Майор. А тут – рыжая девка на лестнице, и в груди скачет.
– Никому я стихов не пишу, – сказал он.
– А мне писал, – сказала Ружена.
Она смотрела на него, и он вдруг понял, что она не злится. Что-то другое было у неё в лице. Растерянность.
– Писал, – сказала она. – Целую стопку. Плохие. Я одну нашла под твоей дверью, ещё весной, ты обронил. Смеялась до слёз. Всем показывала. – Она помолчала. – А теперь не пишешь.
– Теперь некогда.
– Некогда, – повторила Ружена. – Ну и хрен с тобой.
Она оттолкнулась от стены и пошла вниз. Вит смотрел ей вслед. На рыжий затылок, на широкие плечи, на арбалет за спиной.
Девчонка, подумал он. Двадцать один год. Ему сорок четыре. Он мог бы быть её отцом. Хуже того – он был ей ровесником, по телу, и тело это помнило, что такое – писать стихи про рыжие волосы.
Он поднялся на стену, чтобы проветрить голову.
* * *
Герольд приехал на восьмой день после похорон.
Не в серебряно-красном. В зелёном с жёлтым – цвета Гронова. С ним – десяток конных, все в тех же цветах, с копьями, и один пожилой писарь на муле, с сумкой. Герольд остановился у края рва, перед поднятым мостом, и долго трубил в рог, хотя его давно уже заметили со стены.
На стене собрались все. Хинек – у надвратной башни, рядом с Доротой. Ярек – выглядывал между зубцами. Ржига. Ружена. Отто Чеснок со своими у палаток внизу – тоже смотрел, ухмыляясь.
Герольд развернул свиток.
– От его сиятельства Яромира, графа Гроновского, сюзерена земель Вранова и прилежащих! – Голос у него был громкий, отработанный. – Пани Дороте Вранской, вдове лорда Ольдржиха, кастеляну Хинеку и всем обитателям замка Вранов!
Он перевёл дух.
– Его сиятельство скорбит о кончине своего верного вассала, лорда Ольдржиха, павшего на стене. До совершеннолетия наследника, пана Ярослава, замок Вранов с землями и перевалом передаётся под опеку шурина его сиятельства, пана Кунеша из Гронова. Пан Кунеш прибудет для принятия замка в течение двух недель. Наёмников, стоящих под стеной без дозволения сюзерена, – распустить.
Внизу Отто Чеснок громко хмыкнул.
– А также! – Герольд повысил голос. – Его сиятельству стало известно, что граф Ружич, враг его сиятельства, снял осаду с Вранова при обстоятельствах, вызывающих сомнение. Что граф Ружич в шатре своём, перед свидетелями, назвал бастарда покойного лорда, Вита, «своим человеком». Что означенный бастард удерживает в замке родственницу графа Ружича и принял на службу наёмников графа Ружича.
Он сделал паузу, долгую, торжественную.
– Посему его сиятельство повелевает: бастарда Вита взять под стражу и в цепях доставить в Гронов, на суд его сиятельства. За сговор с врагом.
Герольд свернул свиток.
На стене молчали. Все смотрели на Вита.
Он стоял у зубца и смотрел вниз, на герольда, на зелёное с жёлтым, на писаря на муле. Потом посмотрел направо – на Хинека. Хинек смотрел в сторону. Потом налево – на Дороту.
Дорота смотрела прямо на него. В первый раз за всё это время в её глазах было что-то похожее на улыбку.
Глава 12
Ответ герольду дал Хинек.
Он перегнулся через зубец, откашлялся и прокричал в сторону, мимо герольда, мимо рва, куда-то в небо, что замок Вранов покорен воле его сиятельства и с должной честью примет пана Кунеша, как только тот прибудет. Про бастарда Хинек ничего не сказал. Видимо, решил, что бастарда пан Кунеш примет сам.
Герольд кивнул, свернул свиток и уехал. Десяток конных в зелёном с жёлтым потянулся за ним. Писарь на муле задержался, посмотрел на стену, на Вита, на наёмников внизу, покачал головой и тоже уехал.
На стене стояли и молчали. Потом кто-то сказал тихо, но так, что слышали все:
– В цепях, значит.
Ржига подошёл к Виту и встал рядом. Почесал под нашлёпкой.
– Ну и чего теперь? – спросил он.
– Две недели, – сказал Вит.
– И?
– Две недели – это много.
Ржига посмотрел на него, хмыкнул и ушёл. Вит видел, что старик не понял. Но поверил.
* * *
Письмо от Ружича пришло на следующий день. Герольд в серебряно-красном – тот самый, первый, с которого всё началось, – подъехал к стене с белой тряпкой, и арбалетчик при нём выстрелил болтом с привязанной бумажкой точно в доски галереи, в то же место, куда стрелял в первый раз. Ржига выдернул болт, снял бумажку и молча протянул Виту.
Почерк был тот же, с завитками.
«Вит из Вранова.
Мне сказали, что гроновский шурин хочет надеть на тебя цепи. Это было бы досадно. Цепи тебе не к лицу, а мне ещё не удалось с тобой поужинать.
Предлагаю ужин. Место – отмель у Сухого брода, на Ворне, два часа вниз от тебя. Середина реки – ничья вода, так что ни ты не будешь у меня в гостях, ни я у тебя. Время – послезавтра на закате. Людей – по десятку с каждой стороны. Оружие оставим на берегу, кроме ножей для мяса.
Меню – моё. Повар – твой, то есть мой. Верни мне его хотя бы на один вечер, я без него похудел на полпуда, и свита боится, что я умру.
И возьми с собой мою племянницу. Я по ней скучаю. Почти так же, как по повару.
Вилем».
Вит дочитал и не удержался – хмыкнул.
– Чего пишут? – спросил Ржига.
– Ужинать зовут.
– Опять?
– Опять. Только теперь – всерьёз.
* * *
Мэтр Ансельм, узнав, заплакал.
Он стоял посреди кухни с половником в руке, и слёзы текли по его круглым щекам в подкрученные усы. Магда смотрела на него с презрением.
– Его милость граф помнит, – выговорил мэтр Ансельм сквозь слёзы. – Его милость помнит своего Ансельма.
– Его милость помнит свой желудок, – сказал Вит. – Поедешь со мной. Готовить будешь там. Из его продуктов.
– А… а потом?
– А потом вернёшься сюда.
Мэтр Ансельм перестал плакать. Посмотрел на Вита долгим, задумчивым взглядом. Потом – на Магду. Потом – на свои котлы, которые за две недели вычистил так, как их не чистили со времён прежнего хозяина.
– Как будет угодно вашей милости, – сказал он. И добавил, понизив голос, так, чтобы Магда не слышала: – Здесь, по правде, интереснее. У графа всё есть. А тут надо выдумывать.
* * *
Тонда пришёл к нему ночью, перед ужином. Скользнул в каморку под лестницей, как кошка, сел на пол и сказал шёпотом:
– Я его видел.
– Кого?
– Ключника. Ты ж велел глядеть. Я глядел. Три ночи. Он ходит в кладовую, когда все спят. Один. Со своими двумя ключами. А третий замок у него – тоже есть. Свой, деланный. Он его сам себе выточил, я видел, как он им отпирает.
Вит сел на тюфяке.
– И что в кладовой?
– А в кладовой, в дальнем углу, за бочками, стенка. А в стенке – дырка. Камень вынимается. А за камнем – ниша. Большая. Он туда лазит.
– Что в нише?
– Не знаю. Темно. Я близко не подлезал. Но он оттуда вышел – и карман у него звякал.
Вит смотрел на Тонду. Мальчишка сидел на полу, обхватив колени, и ждал похвалы.
Ключник. Восемьдесят мешков, когда было сорок шесть. Пятьдесят шесть, когда был тридцать один. Куда девалась разница? Вит до сих пор не знал. Знал только, что разница была.
Он полез за пазуху и достал пергамент – тот, что вынул из рукава убитого сапёра в первую ночь под землёй. Чертёж подвала. Он носил его с собой всё это время и много раз разглядывал: неумелый чертёж, но аккуратный, с подписями. «Пиво». «Ступени». «Здесь стена тоньше».
Буквы были мелкие, с завитушкой у «р» – петелькой внизу, будто кто-то, выводя хвост буквы, не мог остановиться вовремя.
Он видел эту петельку каждое утро, две недели подряд. В книге в деревянных крышках, где ключник велел писать «восемьдесят мешков».
– Тонда, – сказал Вит. – Буди Ржигу. И Оту. Тихо.
* * *
Ключника взяли в кладовой. Прямо у ниши, с камнем в руках.
Он не сопротивлялся. Он стоял, тощий, в длинном кафтане, с пером за ухом, со своей бляхой на груди, и смотрел на Вита, на Ржигу, на Оту, на Тонду с фонарём, и лицо у него было такое, будто его поймали не на краже, а на чём-то совсем глупом, недостойном.
В нише было зерно. Четырнадцать мешков ржи, Вит пересчитал. Мешки были те же, замковые, с вороном, выжженным на холсте. Ещё в нише стоял кожаный мешочек. Вит развязал его. Серебро. Монеты с розой на одной стороне.
И ещё – листки. Пять или шесть. Черновики. Вит развернул один. Северная стена, подвал, ступени. «Здесь стена тоньше». Петелька под «р».
– Это что же, – сказал Ржига медленно, – ты им подвал нарисовал?
Ключник молчал.
– Ты им подвал нарисовал, – повторил Ржига. Уже не спрашивая. – Под который они копали. Под который Кубик…
Он не договорил. Ота шагнул вперёд и взял ключника за шиворот одной рукой – огромной, рыжей, в кузнечной копоти – и поднял так, что у того ноги оторвались от пола.
– Не здесь, – сказал Вит. – Во двор.
* * *
Во дворе к утру собрались все.
Вит не созывал. Слух пошёл сам – от Тонды, от Оты, от стражи у кладовой, – и к рассвету у колодца стояли сто с лишним человек. Гарнизон. Кметы-беженцы, те, что остались. Бабы. Мэтр Ансельм в фартуке, с половником. Пан Радек с замотанной головой и пан Бохуш. На лестнице донжона – Хинек. Чуть выше, на галерее, – Дорота.
Ключник стоял у столба. У того самого, у которого две с половиной недели назад пороли Вита. Ему связали руки, но к столбу не привязывали. Он стоял и смотрел в землю.
Вит вышел к столбу, держа в руках книгу в деревянных крышках, пергамент и мешочек с серебром.
Он не умел говорить речи. Поэтому не говорил. Он показывал.
Раскрыл книгу. Поднял над головой. Показал строку – «Рожь – 80 мешков».
– Его рукой, – сказал он. – Он велел так писать. Было сорок шесть.
Развернул пергамент.
– Это нашли у сапёра, который копал под нашу стену. Чертёж подвала. Его рукой.
Он поднёс пергамент к книге, рядом, и люди, стоявшие ближе, наклонились посмотреть. Он ткнул пальцем: вот «р», вот петля внизу. И вот тут «р» – и петля.
Развязал мешочек и высыпал серебро на землю у столба. Монеты зазвенели, раскатились. Кто-то наклонился, поднял одну, посмотрел.
– Роза, – сказал он вслух. – Ружичевы.
Двор загудел. Низко, нехорошо. Так гудит улей, если по нему стукнуть.
– Четырнадцать мешков ржи, – сказал Вит. – Он прятал их в стене, пока мы ели похлёбку на конских костях. Пока мы выгоняли за ворота стариков и детей. Пока Йост уходил, тряся головой. Четырнадцать мешков. Мы бы протянули ещё неделю. Ещё неделю – и никого бы не выгнали.
Он замолчал. Больше ничего не сказал. Не нужно было.
Хинек сошёл с лестницы.
– Это суд пани Дороты, – сказал он в сторону, торопливо. – И пана Ярослава. Ключник служит дому. Его нельзя без опекуна, без…
– По осадному уставу, – сказал Ржига громко, перебив его, – за хлеб – петля.
Он сказал это – и все вспомнили, кто говорил это слово в последний раз. Вит видел, как вспоминают. Как переглядываются. Ключник, в зале, перед помостом, тонким голосом: «по осадному уставу, пан Ольдржих, за хлеб – петля, так было при вашем батюшке и при деде».
Ключник поднял голову. Посмотрел на Вита. Лицо у него было серое.
– Ты, – сказал он. – Ты сам. Ты кашу сожрал. На двенадцать человек. Тебя пороли – а ты сожрал. А меня…
– Меня пороли, – сказал Вит. – Я сожрал и не прятал. Я сожрал при Магде, и меня поймали, и выпороли при всех. А ты прятал. И продавал. И рисовал.
Он посмотрел вверх, на галерею, где стояла Дорота.
Дорота смотрела на него. Бледная, неподвижная. Ключник был её человеком. Ключ от третьего замка был у неё, а у ключника – свой, деланный. Знала ли она? Вит не знал. Он подумал, что, может быть, знала. Может быть, ключник продавал Ружичу зерно и чертежи по её слову, ещё до Бары и фонаря. А может быть, не знала ничего и сейчас впервые видит, кому доверяла кладовую.
Он смотрел на неё и ждал. Одно её слово – «нет» – и Хинек получил бы опору, и двор бы засомневался.
Дорота молчала.
Потом повернулась и ушла с галереи в донжон. Ключи звякнули и смолкли за дверью.
Хинек остался один. Огляделся. Двор смотрел на него. Он отступил на ступеньку вверх. Потом ещё на одну.
– Ворота, – сказал Вит. – Над воротами. Чтобы видели с дороги.
* * *
Зерно из ниши он раздал в тот же день.
Не гарнизону – гарнизону хватало, теперь хватало, после набега и после «Пёстрой роты», которая кормилась сама. Он велел погрузить мешки на тачки и сам повёз их в Кршемен, в полусожжённую деревню, где ему вслед кидали камень.
Старик с исчирканным морщинами лицом стоял у околицы, как и в тот раз. С вилами. Смотрел на тачки.
– Четырнадцать мешков, – сказал Вит. – Ключник ваше зерно прятал. Которое он по осени выгреб для замка. Вот. Ваше.
Старик долго молчал. Потом подошёл к тачке, развязал мешок, сунул руку внутрь, вытащил горсть ржи и смотрел на неё, как смотрят на золото.
– Это тот ключник, которого ты над воротами повесил? – спросил он. – Слыхали.
– Тот.
– Ну.
Старик ссыпал рожь обратно в мешок. Завязал. Потом снял шапку. Медленно, неловко – давно, видно, ни перед кем не снимал. И поклонился. Не низко. Но поклонился.
За его спиной, у сгоревших изб, ещё несколько мужиков сняли шапки.
Вит кивнул им и поехал обратно. Не оборачивался. Знал: если обернётся, увидит, что шапки уже надели обратно. А может, не надели. Он не хотел проверять.
* * *
Отмель у Сухого брода оказалась длинной песчаной косой посреди Ворны. Река здесь разливалась широко и мелко, и коса делила её на два рукава. На косе стоял шатёр – бело-красный, огромный, раскрытый с двух сторон, чтобы было видно, что внутри никого не прячут. Под шатром – стол. За столом, в массивном кресле, явно сколоченном специально, чтобы выдержать такой вес, сидел человек.
Вит увидел его впервые и понял, почему его зовут Толстым.
Граф Вилем Ружич был огромен. Не высок – широк. Он не помещался в кресле, а растекался по нему, как тесто по краям квашни. Шёлк – алый, серебряный, расшитый розами – обтягивал его так, что, казалось, вот-вот лопнет. Лицо было круглое, розовое, гладко выбритое, с тремя подбородками, с маленьким аккуратным ртом и маленькими живыми глазками – светло-карими, умными, весёлыми. В пухлых пальцах, унизанных перстнями, он держал кубок.
Он смотрел, как Вит переходит брод, – босиком, с сапогами в руке, по колено в холодной воде, – и улыбался.
– Вит из Вранова, – сказал он, когда Вит ступил на косу. Голос у него был неожиданно высокий, мягкий, певучий. – Наконец-то. Ты знаешь, сколько раз я представлял себе эту встречу? Восемь. Я считал. Ты, говорят, тоже всё считаешь.
– Считаю.
– Садись. Садись, ради Звезды, у меня шея затекает смотреть вверх.
Вит сел напротив. Ленка, которая переходила брод следом, задрав юбку выше колен с совершенно бесстыдным видом, подошла к дяде, поцеловала его в макушку и плюхнулась на скамью сбоку.
– Дядя, – сказала она. – Ты похудел.
– На полпуда, – скорбно сказал граф. – Я же писал.
А на том берегу, где стояли люди Вита, мэтр Ансельм уже раздувал огонь в походной жаровне, которую привезли люди Ружича, и командовал двумя графскими поварятами так, как командуют полком.
* * *
Ужин длился до темноты.
Вит потом не мог вспомнить половины того, что ел. Помнил карпа – огромного, запечённого в тёмном пиве с тмином, с кожей, которая хрустела. Помнил оленину – тонкие ломти, розовые внутри, с можжевельником и чем-то кисло-сладким. Помнил пироги, хлеб, белый, мягкий, какого во Вранове не было с начала осады. Сливы в меду. Он ел их и думал о письме, о первом меню, о том, как стоял на стене и хотел этих слив так, что сводило скулы.
Он ел много. Сначала пытался сдерживаться, потом перестал. Тело, которое две с половиной недели жило на трети пайка и тратило силу на тринадцать и ловкость на тринадцать, принимало всё, что в него клали, и требовало ещё. Мэтр Ансельм носил блюдо за блюдом, и Вит видел краем глаза, как старый повар смотрит на него – уже не с ужасом, а с гордостью.
[Питание: достаточно. Запас параметров: восстановлен.]
Граф смотрел тоже. Не ел почти – отщипывал понемногу, пробовал, кивал Ансельму, – а смотрел на Вита. С тем же выражением, с каким знаток смотрит на хорошего коня.
– Ты ешь, как солдат после долгого перехода, – сказал граф наконец. – Мой дед так ел. Он служил старому королю. Он рассказывал, что при короле в Короне ели досыта. Все. Даже кметы. Ты знаешь, как давно в Короне все ели досыта?
– Нет.
– Сорок лет. Даже больше. – Граф отпил из кубка. – А потом короля не стало, и графы стали воевать друг с другом, и с тех пор никто не ест досыта, кроме меня. – Он улыбнулся. – И кроме тебя, сегодня.
– Вы же сами меня морили голодом три недели.
– Морил, – согласился граф. – Это моё ремесло. Голод – самый вежливый из полководцев. Он не рубит, не жжёт, не кричит. Он просто ждёт. И все к нему приходят. Рано или поздно.
– А лопата – самый грубый, – сказал Вит.
Граф поднял брови. Потом засмеялся – высоко, звонко, и смеялся долго, тряся подбородками.
– Лопата! – выговорил он. – Да. Да, это ты верно. Лопата. Мои кроты в вашем подвале – это была лопата. И твой подкоп – тоже лопата. И ямы твои в нижнем дворе. Две сотни лучших наёмников за Ободом. – Он перестал смеяться. – Ты знаешь, что я потерял той ночью двести четырнадцать человек? Я считал. Как ты.
– Знаю.
– А сколько потерял ты?
– Восемь.
Граф помолчал. Повертел кубок в пальцах.
– Знаешь, кого ты мне напоминаешь? – спросил он тихо.
Вит не ответил.
– Нет, – сказал граф, – не скажу. Неважно. – Он отставил кубок. – Давай о деле, Вит из Вранова. Ты ведь не за сливами пришёл. И я не за ними.
* * *
Дело было такое.
Граф Ружич признаёт Вита лордом Вранова. Грамотой, при свидетелях, со своей печатью. Вранов переходит из-под руки Гронова под руку Ружице – со всеми землями, с перевалом, с Вороньими Воротами. Пошлины с ворот – пополам. Вит удерживает Вранов от Гронова, если Гронов полезет. А Гронов полезет – тут граф не сомневался.
– А если я откажусь? – спросил Вит.
– Тогда через две недели приедет пан Кунеш, и на тебя наденут цепи, – сказал граф просто. – А Вранов достанется Гронову, а Гронов – это, между нами, Кунеш, а Кунеш – дурак и павлин, и он через год проиграет Вранов мне, или Мразеку, или кому угодно. Но тебе к тому времени будет всё равно.
– Вы не мой сюзерен. Ваша грамота в Гронове ничего не стоит.
– В Гронове – ничего. А там, где есть сила, – стоит. – Граф развёл пухлыми руками. – У тебя наёмники, гарнизон и замок, который я не смог взять. У меня – серебро, люди и печать. Вместе это сила. По отдельности – нет.
Вит смотрел на него. Граф улыбался.
– Мне нужно время подумать.
– Конечно. – Граф кивнул. – Подумай. Но вот что ещё. Моя племянница остаётся у тебя.
Ленка, которая всё это время сидела молча, ела сливы и смотрела на реку, вдруг повернула голову.
– Как гостья, – уточнил граф. – Почётная. Советница, если хочешь. Она у меня умная, она законы знает лучше любого судьи. Тебе понадобятся законы, Вит из Вранова.
Глаза дяди, подумал Вит. Твои глаза в моём замке.
Он посмотрел на Ленку. Ленка смотрела на него, жуя сливу, и ничего не говорила. Ждала.
– А Збынек? – спросил Вит.
Граф вздохнул.
– Пан Збынек, – сказал он. – Да. Пан Збынек меня утомил. Он требует лент, он не ест рыбу, он два раза пытался бежать и оба раза падал с лошади. Пан Кунеш предложил за него триста гривен. Это хорошие деньги за человека, который не ест рыбу. – Он посмотрел на Вита. – Если ты дашь больше, я отдам тебе.
Вит молчал.
Он думал о Дороте. О часовне, о засове, о «клянусь» и о дёрнувшейся щеке. О том, что Збынек, вернувшись во Вранов, первым делом спросит, почему бастард командует гарнизоном, и потребует то, что ему по праву принадлежит. О том, что у Вита нет трёхсот гривен, а если бы и были, он бы купил на них зерно.
– Нет, – сказал он.
Граф кивнул. Не удивился.
– Значит, Кунешу, – сказал он. – Ну что ж. Пан Збынек будет доволен: у Кунеша, говорят, хорошие ленты.
Ленка доела сливу и бросила косточку в реку.
* * *
Обратно ехали в темноте. Вит молчал всю дорогу. Ленка ехала рядом, на своей лошади, которую граф ей вернул, и тоже молчала, что было на неё совсем не похоже.
У ворот Вранова она придержала коня.
– Ты ведь понял, – сказала она, – что дядя хочет тебя купить.
– Понял.
– И что ему не нужен лорд Вранова. Ему нужен ты.
– Зачем я ему?
Ленка посмотрела на него долгим взглядом. Потом пожала плечами.
– Спроси у него. Я – только племянница.
Она въехала в ворота первой.
* * *
Ночью Вит не спал. Он сидел на стене над воротами, там, где ещё недавно стоял отец с факелом, и смотрел на дорогу.
Над воротами, на балке, висел ключник. Ветер его покачивал.
Две недели. Теперь – одиннадцать дней. Через одиннадцать дней приедет Кунеш с бумагой и цепями. Гарнизон, может быть, не отдаст ему бастарда. Может быть, отдаст: Кунеш – опекун по праву, а бастард – никто. Двадцать семь человек с порезанными ладонями пойдут за ним куда угодно. Остальные сто девятнадцать – не знают.
Грамота Ружича. Измена сюзерену. А если не грамота – цепи.
Он услышал шаги на лестнице, лёгкие, быстрые. Хруст яблока.
Ленка поднялась на стену и села на зубец рядом с ним, поджав ноги. В руке у неё было яблоко. Где она его взяла после такого ужина, он не стал спрашивать.
– Не спится? – спросила она.
– Нет.
– Мне тоже. – Она откусила. – Ты думаешь про грамоту. Что дядина грамота в Гронове – ничего. Что бастарда лордом не признает никто, кроме дяди. Что Кунеш приедет с законом, а у тебя – только наёмники и порезанные ладони.
Вит повернул голову.
– Откуда вы знаете про ладони?
– Я же не слепая. Половина твоего гарнизона ходит с замотанными руками. Как будто у вас тут эпидемия порезов. – Она жевала, глядя на дорогу. – Ну так вот. Ты прав. Дядина грамота – это половина. Нужна вторая половина.
– Какая?
Ленка помолчала. Потом сказала, жуя яблоко, совершенно спокойно, буднично:
– Есть одно старое право. Его никто не помнит, кроме законников и покойников. «Кто удержал стену – тому стена». – Она повернулась к нему, и в темноте он увидел, как блестят её зубы. – Хочешь знать, как им воспользоваться?
Глава 13
– Хочу, – сказал Вит.
Ленка кивнула, будто именно этого и ждала, и откусила яблоко.
– Тогда слушай. Только не перебивай, я не люблю, когда перебивают, я сбиваюсь. – Она устроилась на зубце поудобнее. – Значит, так. При старом короле, когда он только взял Корону, у него было много замков и мало людей, которым он верил. Паны ему не верили, он – им. А солдатам он верил. Солдатам, которые держали для него стены. И он сделал закон. «Если лорд замка пал в осаде, а замок устоял, и устоял под началом другого человека, – то гарнизон вправе поднять этого человека лордом. Если гарнизон присягнёт ему. И если сюзерен это утвердит». Кто удержал стену – тому стена. Коротко. Король любил коротко.
– Король, – сказал Вит. – А Оконная грамота? Разве её не…
– Перебиваешь.
– Простите.
– Оконная грамота, – сказала Ленка, – отменила всё королевское. Кроме того, что было удобно графам. А право стены графам было удобно. Тридцать семь лет они им пользовались – когда надо было посадить своего человека в чужой замок. Помер лорд, замок держал кастелян, гарнизон кастеляну присягнул, граф утвердил – вот тебе новый лорд, и наследники пусть идут к Звезде. Так было в Тынце, так было в Будече, так было, кажется, ещё где-то. – Она пожала плечами. – Его не отменили. Его просто перестали вспоминать вслух. Неприлично.
Вит смотрел на неё.
– Три условия, – сказал он.
– Три. Первое – гарнизон. Он должен присягнуть тебе. Не на словах. По-старому, как у вас тут все режут ладони. – Ленка кивнула на его руку. – Второе – ты должен быть ему кем-то. Ольдржиху. Сыном. Не бастардом, которого держали под лестницей из милости, а сыном, которого он признал. «На щите» – так говорят. Раньше признанного сына поднимали на щите перед дружиной. Теперь хватит, чтобы кто-то поклялся, что лорд при свидетелях назвал тебя сыном.
– Кто?
– Лучше всего – вдова.
Вит засмеялся. Коротко, без веселья.
– Вдова скорее себе руку отрежет.
– Может быть. – Ленка посмотрела на него внимательно. – А может, и нет. Ты же у нас умеешь уговаривать. Ключник вон до сих пор над воротами висит, уговорённый.
– А третье?
– Третье – сюзерен. Тот, кто утвердит. – Она развела руками. – Тут у тебя выбор небогатый. Гроновский тебя в цепях хочет. Остаётся дядя.
– Ваш дядя мне не сюзерен.
– Пока, – сказала Ленка. – Ты присягнёшь дяде – и станет. Это и есть дядина грамота. Видишь, как всё сходится?
Вит видел. Он видел и другое: всё сходилось слишком хорошо. Как в учебной задаче, которую составил преподаватель, заранее знающий ответ.
– Зачем вам это? – спросил он.
– Мне?
– Вам. Вы заложница. Вы в моём замке не по своей воле. Ваш дядя хочет меня купить. А вы сидите тут ночью на стене и рассказываете мне, как меня купить подешевле.
Ленка долго молчала. Доела яблоко. Посмотрела на огрызок.
– Дяде нужен ты, – сказала она наконец. – Не знаю зачем, честно. Он не говорит. А мне нужно, чтобы дядя был мне благодарен. Он бездетный. Ружице – мне, если он не передумает. А передумать он может каждый день. У него молодая жена, и она уже два раза была в тягости, и оба раза не доносила. А на третий – вдруг донесёт. – Она бросила огрызок за стену. – Если ты станешь лордом с моей помощью, дядя будет мне благодарен. Вот и всё.
– Вот и всё, – повторил Вит.
– Не веришь?
– Наполовину.
Ленка засмеялась – тихо, в темноте, по-лошадиному.
– Наполовину – это уже много, – сказала она. – Мне и того никто не верит.
* * *
Утром он пошёл к Отто.
Лагерь «Пёстрой роты» под стеной за две недели стал похож на маленький пёстрый город. Палатки в полоску, верёвки с бельём, костры, котлы, какие-то бабы, неведомо откуда взявшиеся, собаки, игральные кости на барабане. Наёмники играли, чинили сапоги, точили клинки и ругались на своём языке, рычащем и гортанном. Когда Вит проходил мимо, они замолкали и смотрели. Не враждебно – оценивающе. Как смотрят на нанимателя.
Отто сидел у своей палатки на бочке и брил голову. Ножом, без зеркала, наощупь. Увидел Вита и кивнул на соседнюю бочку.
– Садись. Скажи, зачем пришёл. Только быстро, у меня голова в мыле.
– Право стены, – сказал Вит. – Знаешь, что это?
Отто провёл ножом по затылку, стряхнул пену.
– Знаю. Ваше, корунское. Кто держал стену – тот и хозяин. – Он хмыкнул. – У нас за Ободом проще. Кто держит копья – тот и хозяин. И никаких присяг.
– А у тебя копья.
– У меня копья, – согласился Отто. – Триста восемьдесят. Сытых пока. Через две недели – голодных. – Он вытер нож о штаны. – Ты чего хочешь, бастард? Чтобы я держал копья за тебя, когда приедет этот павлин из Гронова?
– Да.
– А платить чем будешь? Твоё, тьфу, моё серебро кончается.
Вит посмотрел вверх, на дорогу, которая уходила от ворот к перевалу.
– Через Вороньи Ворота, – сказал он, – ходят караваны. Из Лиги. Серебро, сукно, соль, железо. Вранов стоит на воротах. Покойный лорд брал с караванов пошлину?
– Брал. Мало. Он был воин, а не торгаш. – Отто прищурился. – А ты, значит, будешь брать много?
– Буду брать столько, чтобы хватало тебе.
Отто долго смотрел на него. Потом расхохотался, разбрызгивая мыльную пену.
– Вот! – сказал он. – Вот теперь я вижу, что ты не просто так. Мне за двадцать лет никто ни разу не сказал: буду брать столько, чтобы хватало тебе. Все говорили: буду платить, сколько смогу. А сколько они могли – это всегда было меньше, чем надо. – Он снова взялся за нож. – Ладно, бастард. Делай своё право. Павлин приедет – я посмотрю, что у тебя выйдет. Если выйдет – копья твои. Если не выйдет – извини. Я подрядчик.
– Понял.
– И ещё. – Отто провёл ножом над ухом, ловко, не порезавшись. – Пошлину бери серебром. Не сукном, не солью. Мои ребята сукно не едят.
* * *
Он собрал их во дворе на следующий день, после полудня.
Весь гарнизон. Сто сорок шесть человек. Он сам обошёл стены и караулы и велел всем, кто не на посту, спуститься. Тех, кто на посту, сменил своими – из двадцати семи с порезанными ладонями.
Они стояли у колодца, у столба, у ворот – в кожаных куртках, в стёганках, с топорами, с копьями, в рваных рубахах. Многие – с повязками. Хмурые, худые, небритые. Стояли и смотрели на него. Над воротами, на балке, покачивался ключник. На галерее донжона стояли Хинек и пан Бохуш. Пан Радек, с замотанной головой, стоял внизу, с гарнизоном.
Вит поднялся на край колодезного сруба, чтобы было видно.
Он не умел говорить речей. Двадцать шесть лет он стоял перед строем и ни разу не произнёс ничего такого, что потом можно было бы выбить на камне. Он говорил: задача такая-то, срок такой-то, вопросы есть? Вопросов нет. По местам.
Сейчас тоже.
– Нас было сто девяносто, – сказал он. – Когда пришёл Ружич. Осталось сто сорок шесть. Сорок четыре – там. – Он кивнул на южную стену, туда, где за ней, над обрывом, на площадке жгли мёртвых. – Ни один из вас не умер с голоду. Ни один не умер от поноса. Ружич не взял ни одной стены. Вы живы, потому что копали. Потому что таскали известь. Потому что рыли ямы, когда поп говорил, что ямы – это язычество. Потому что лезли со мной под землю и в чужой лагерь.
Он помолчал.
– Через десять дней приедет пан Кунеш. С бумагой. По бумаге он – опекун. А я – никто. Бастард. Пан Кунеш наденет на меня цепи и увезёт в Гронов. А вы останетесь здесь, с паном Кунешем.
Двор молчал. Он видел лица. Кто-то смотрел в землю. Кто-то – на него. Ржига – прямо, не мигая.
– Есть старое право, – сказал Вит. – Право стены. Кто удержал стену – тому стена. Если гарнизон присягнёт тому, кто держал стену, когда лорд пал, – этот человек может стать лордом.
По двору прошло шевеление. Не гул – шорох.
– Я не буду просить, – сказал Вит. – И уговаривать не буду. Кто хочет и дальше быть живым – подходи. Кто не хочет – ворота открыты. Иди к Кунешу, иди к Гроновскому, иди куда хочешь. Никто не тронет. Слово.
Он спрыгнул со сруба. Достал нож. Встал у колодца.
И ждал.
Первым подошёл Ржига. Это было понятно, Ржига уже присягал. Он подошёл, показал Виту свою ладонь со старым шрамом, полоснул по нему ещё раз, крест-накрест, и прижал к ладони Вита. Сказал громко, на весь двор:
– По-старому. Кровью. Стену держал – тебе и стена.
За Ржигой – Ота. За Отой – Вашек. Кралы. Матей на костыле. Тонда. Двадцать семь человек, все, кто уже присягал, – подходили второй раз, резали ладони крест-накрест и прижимали к его руке. Вит не знал, нужно ли это Системе. Системе, наверное, не нужно было. Это было нужно двору. Чтобы двор видел.
А потом подошёл пан Радек.
Рыцарь. С замотанной головой, в бригантине, с мечом на поясе. Он подошёл, остановился перед Витом, посмотрел на него сверху вниз – Радек был высокий – и долго молчал.
– Ты держал ворота, – сказал он наконец. – Когда я въехал без шлема. Хинек кричал: закрывай. Ты держал.
– Держал.
– Я бы там остался. На мосту.
Он снял перчатку. Порезал ладонь – не ножом Вита, своим кинжалом – и протянул руку.
[Присяга принята.]
[Радек. Рыцарь.]
После Радека пошли все.
Не все – многие. Вит считал, хотя мог бы не считать: Система считала за него. Ополченцы, которые стояли с ним на стене в ночь мешка. Стрелки, которые били с галерей. Конюхи, плотники, кузнецы, мельники. Беженцы из Подзамчья, которые остались в замке и держали стену. Они подходили по одному, неловко, кто-то не знал, как резать, кто-то резал слишком глубоко, и Агата, которая стояла у двери своей комнаты с корзиной тряпок, молча подходила и перевязывала.
[Отряд: 61.]
[Отряд: 94.]
[Отряд: 127.]
Бледный квадрат в углу зрения загорался. Точка за точкой, по всему двору, по стенам. Маленькие, тёплые, ровные. Их становилось так много, что весь замок на карте светился, как ночное окно.
[Отряд: 139.]
Остановились.
Вит поднял голову. У колодца больше никого не было. Те, кто присягнул, стояли по двору с замотанными руками и смотрели на остальных. Остальных было семеро.
Хинек спустился с галереи. За ним – пан Бохуш. И ещё пятеро: двое стражников, что всегда держались Хинека, конюх, и двое из старых слуг дома. Хинек шёл через двор, прямой, сухой, глядя в сторону.
– Ворота, – сказал он, ни к кому не обращаясь. – Ты сказал – ворота открыты.
– Открыты, – сказал Вит.
– Я еду в Гронов. К пану Кунешу.
– Езжайте.
Хинек остановился. Посмотрел на Вита – впервые за всё время прямо, в лицо. Лицо у него было не злое. Растерянное.
– Ты понимаешь, что это измена? – спросил он. – Не моя. Твоя. Измена дому. Сюзерену. Всему.
– Понимаю.
Хинек покачал головой и пошёл к воротам. Пан Бохуш – за ним, молча. Остальные пятеро – следом.
Ворота открыли. Мост опустили. Семеро ушли по дороге вниз, к долине. Пешком: лошадей во Вранове не было.
Никто им вслед не плюнул. Вит этого не позволил бы. Он сказал: слово.
* * *
Ружена не присягнула.
Он заметил это ещё у колодца, когда считал: её точки на карте не было. Она стояла у восточной галереи, привалившись к опоре, с «Тёткой» за спиной, и смотрела, как люди режут ладони. Смотрела до самого конца. Потом ушла.
Вечером она сама нашла его на стене.
– Я не резалась, – сказала она с вызовом, остановившись в трёх шагах.
– Видел.
– И не буду.
– Не надо.
Ружена моргнула. Она, видно, готовилась спорить, а спорить было не с кем.
– Не потому, что против, – сказала она, уже тише. – Я против Кунеша, против Гронова, против кого хочешь. Я тебе и так служу. Без всяких порезов. Порезы – это для тех, кому без них не верят.
– А тебе верят?
– Мне – да, – сказала Ружена. И посмотрела на него так, что сердце писаря опять пошло вскачь. – Или нет?
– Верят, – сказал Вит.
Она кивнула, коротко, удовлетворённо, и ушла, не попрощавшись. А Вит стоял и думал, что Система её не видит. Что на его бледной карте, где теперь горело сто тридцать девять живых точек, рыжей Ружены нет и не будет. И что это, может быть, правильно. Хоть кто-то в этом замке должен быть не на карте.
* * *
Ночью он учился.
Сто тридцать девять точек – это оказалось не то же самое, что тридцать четыре. Когда они загорелись все разом, у колодца, он почувствовал это головой: тупое, тяжёлое давление за глазами, как перед грозой. Бледный квадрат в углу зрения стал тесным, пёстрым, мельтешащим. Точки двигались, сливались, у каждой мерцало что-то мелкое – «здоров», «ранен», «спит».
[Отряд: 139. Нагрузка на Карту: высокая.]
Он сел на стене, закрыл глаза и попробовал. Не смотреть на всё сразу. Как не слушать всех сразу в шумной столовой – выбрать один голос.
Только раненые.
Карта мигнула – и большинство точек погасли, остались одиннадцать. Матей с ногой. Пан Радек с головой. Старший Крал. Ещё восемь.
Только на стенах.
Двадцать две точки по периметру. Караулы.
Только Ржига.
Одна точка. В казарме, у очага. «Спит».
Давление за глазами отпустило. Вит открыл глаза и засмеялся – тихо, сам себе. Фильтры, подумал он. Как в нормальной системе управления. Кто бы мог подумать.
Потом он попробовал Глаза. Не на Тонду – на пана Радека, который стоял в ночном карауле над воротами. Удар был слабее, чем в первый раз, – или он привык. Ночь, ворота, дорога вниз, к долине, в темноте. Звёзды. Метла. И глаза Радека были хуже, чем у Тонды, – старше, мутнее, близорукие. Всё вдалеке расплывалось.
[Связь: Радек. Нагрузка: средняя.]
Секунд пятнадцать. Почти вдвое дольше, чем в первый раз.
Растёт, подумал Вит, вытирая нос. Всё растёт. Только непонятно, сколько из этого растёт для меня, а сколько – для того, что сидит у меня в голове.
* * *
Дорота ждала его в своей комнате.
Он постучал – впервые за всё время, – и она сказала: «Войди». Комната была маленькая, тёплая, с камином и с ковром на стене. На столе – подсвечник, на подоконнике – детская игрушка, деревянная лошадка без хвоста. Дорота сидела в кресле у камина, прямая, в чёрном. Ключи висели на поясе.
– Ты пришёл за клятвой, – сказала она. Не вопрос.
– Да.
– Ленка Ружичова рассказала тебе про право стены.
– Да.
– И тебе нужна вдова, которая поклянётся, что Ольдржих назвал тебя сыном.
– Да.
Дорота смотрела на огонь.
– Он никогда не называл тебя сыном, – сказала она. – Ни разу. За девятнадцать лет. Ни при свидетелях, ни без. Я бы знала.
– Знаю.
– И ты хочешь, чтобы я поклялась на Звезде. В часовне. Перед попом.
– Да.
Она повернула голову и посмотрела на него.
– Что ты мне дашь?
Вит положил на стол листок. Тот самый. Из фонаря Бары. «Пайки по трети. Зерна на двадцать дней, ключник врёт мужу. В северной башне после подкопа людей нет. Муж не спит, не ест, нога гниёт. Он не сдастся. Я сдам вам замок, если вернёте сына живым. Помогите мне».
Её почерк. Ровный, мелкий, красивый.
Дорота смотрела на листок. Не протянула к нему руки.
– Измена в осаду, – сказал Вит. – Вы сами знаете, что за неё. Смерть. А если не смерть – то лишение вдовьей доли и всего, что положено. Ни вам, ни Яреку. Вы уйдёте отсюда в чём есть, и Ярек – тоже.
– Ярек тут ни при чём.
– Ни при чём. Но закон не спросит.
Дорота закрыла глаза.
– И ещё, – сказал Вит тихо. – Ярек не знает, кто на самом деле указал стрелку на башню. Он думает – случай. И пусть думает.
Она открыла глаза. В них было такое, что Вит едва не отвёл взгляд. Едва.
– Если я поклянусь, – сказала она медленно, – этот листок сгорит?
– Сгорит. При вас.
– И ты никогда не скажешь Яреку?
– Никогда.
– И что ещё?
Вит удивился. Он не ждал торга. Он ждал «да» или «нет».
– Что вы хотите?
– Ярек, – сказала Дорота. – Он остаётся здесь. В этом замке. Под твоей рукой, раз уж ты будешь лордом. Его никто не тронет. Ни ты, ни твои наёмники, ни Ружич. Когда он вырастет – ему земля. Не огрызок. Земля. Подолье, мельница, два села. Это было моё приданое. Пусть будет его.
– Будет.
– Поклянись.
Вит посмотрел на неё. В прошлый раз, в часовне, он клялся, и у него дёрнулась щека. Сейчас он клялся в том, что собирался сделать. Он чувствовал, что щека не дёрнется.
– Клянусь, – сказал он.
Дорота смотрела ему в лицо долго. Потом кивнула.
– И ещё одно, – сказала она.
– Какое?
– Если сможешь, – сказала Дорота, и голос у неё в первый раз дрогнул, едва заметно, на одном слове, – верни Збынека живым.
Вит молчал.
– Я не прошу клятвы, – сказала она. – Я знаю, что ты не можешь. Я прошу – если сможешь.
– Если смогу, – сказал Вит.
Он взял листок со стола и бросил в камин. Бумага вспыхнула, свернулась, почернела. Дорота смотрела, как она горит. Не отводила глаз, пока от неё не остался серый пепел.
– Завтра, – сказала она. – После утренней молитвы. Позови попа.
* * *
Она поклялась в часовне на рассвете.
При всех. Вит позвал всех, кого мог: пана Радека, Ржигу, Оту, Агату, Ярека, десяток стражников, Ленку, которая пришла с яблоком в кармане и съела его прямо в часовне, отчего капеллан поморщился. Бонифац стоял у алтаря, у каменного круга с точкой, с раскрытой книгой и пером. Он должен был записать.
Дорота подошла к алтарю, положила обе ладони на камень и сказала – ровно, ясно, чтобы слышали все:
– Клянусь Звездой и её Оком, что муж мой, лорд Ольдржих Вранский, в последний свой час, на воротной башне, при свидетелях, назвал Вита сыном. Своим сыном. И сказал, что не отдал бы его никому.
Она говорила, глядя на камень. Голос не дрогнул ни разу.
Вит стоял позади и слушал. Половина того, что она сказала, была ложью. А последняя фраза – правдой. Отец действительно сказал «не отдал бы». Перед смертью, с болтом в горле, держа его за ворот. Только сказал это не ей и не при свидетелях. А ему одному.
Откуда она знает? – подумал Вит. Он же никому не говорил. Только Агате.
Он посмотрел на Агату. Агата стояла у стены и не смотрела на него. Курила – прямо в часовне, и Бонифац не смел ей сказать ни слова.
Капеллан записал. Долго, медленно, выводя буквы. Потом поднял голову и посмотрел на Вита. Ласково. Внимательно. Как всегда.
– Да будет так, сын мой, – сказал он. – Под Звездой.
* * *
[Отряд: 139.]
Вит смотрел на строчку весь день. Сто тридцать девять человек. Сто тридцать девять точек на бледной карте. Они двигались по замку, по стенам, по двору, и он видел их всех – где кто, кто здоров, кто ранен, кто спит. Это было странно. Это было как стоять над картой штабного стола, на которой вместо флажков горят живые люди.
Он не мог перестать смотреть.
А под утро, когда он стоял на северной стене и смотрел на эти точки, из окна часовенной башенки вылетела птица.
[Птица. Часовенная башня. Направление: север.]
Голубь. Серый, быстрый. Он сделал круг над замком и ушёл на север, через долину, к горам, туда, где за горами, Вит знал по карте, которую ему показывала Ленка в своей книге, было графство Мразов.
Вит долго смотрел ему вслед.
В часовне было окно в башенке, откуда сигналила Бара. Но Бара больше не сигналила. А голубятни в замке не было, это он знал точно: в осаду всех голубей съели.
Значит, кто-то держал голубя тайно. Кормил его, когда людям не хватало хлеба.
Он подумал о Бонифаце. О его птичках, вырезанных из дерева. О его ласковых глазах.
* * *
Гонец прискакал через два дня, на взмыленной лошади, в грязи по пояс. Не гроновский – из Кршемена, тот самый старик с изрезанным морщинами лицом, которому Вит привёз четырнадцать мешков ржи. Старик сидел на лошади, как на корове, и чуть не свалился, слезая.
– Пан Вит, – сказал он, и Вит не сразу понял, что это его так назвали. – Пан Вит. Идут.
– Кто?
– Гроновские. Пан Кунеш. От Хлумецкого моста, по старой дороге. Сотни четыре, не меньше. Конные и пешие. И судья с ними, в чёрном, на муле. Мой сват видел, у него на мосту мельница.
– Четыре сотни, – повторил Вит.
– И ещё. – Старик вытер лицо рукавом, размазывая грязь. – Ещё, пан Вит. Впереди едет. На белом коне. Молодой, красивый, в лентах. Сват говорит – это ваш. Брат ваш. Пан Збынек.
Вит посмотрел на свою левую руку.
Пальцы ныли.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
