Я не местный. Книга первая. Плач младенца
Часть первая. Плач младенца. ПРОЛОГ
«Чистота есть забвение противоестественных способов ведения, изобретенных естеством в мире. А чтобы освободиться от них и стать вне их, вот сему предел: прийти человеку в первоначальную простоту и первоначальное незлобие естества своего, и соделаться как бы младенцем, только без младенческих недостатков.»
Исаак Сирин
Вторая половина пятнадцатого века, по общепринятой терминологии, средние века. На взгляд современного, просвещённого и всезнающего человека, интернет ему в помощь, серость несусветная, да темнота мракобесная.
Впрочем, винить наших современников в сем восприятии, не есть дело благодатное. Тем более, что это естественно по причине малограмотности современных людей, всезнающих, но мало что реально понимающих, это собственно и есть глобальное противоречие, а что собственно мы хотим, это просто результат нынешней системы образования, когда подменяется цель этого самого образования. Вместо того что бы человека научать пониманию, то есть научать системным знаниям, ему впихивают мозаические знания, что-то вроде, здесь читать, а здесь нет, а вот здесь вообще селедку заворачивали, по такой методе естественно происходит заворот мозгов. Много знаю, но мало что понимаю, в прочем сие ворчание, то же мало чего умного и полезного кому-то предоставит, и даже наоборот, всего лишь, отвлечет от достижения этого самого понимания.
Таким образом проще все же перейти к дальнейшему повествованию, а не умничать обо всем, и ни о чем одновременно.
По сему можно только подивиться, как могли наши предки там жить, не имея телевизоров, крутых тачек, компьютеров, да того же интернета. Да Бог с ним, с интернетом, даже завалящего велосипеда не было, лошадь да телега и весь транспорт, а ну еще струги да ладьи по рекам да озерам, так и те между реками волоком на тех же лошадях перемещали, то есть как не крути, лошадь основное транспортное средство, дремучесть и отсталость, одним словом.
И не просто жить или лучше сказать выживать, а при этом умудрялись еще и созидать, к примеру, собрать из мелких кусочков каких-то там недоразумений, в виде славянских княжеств, не имеющих даже собственной самостоятельности, данников, являющихся улусами большой орды, великую державу.
Это сейчас все просто, из нашего далека, исторически выверено и правильно, как-то само собой все у них получилось.
Но посмотрев вдумчиво, приходится только удивляться, как же это у них получилось. Шансы то были минимальны, на востоке Большая Орда, да еще и Казанские татары с черемисами балуют, на юге ханство Крымчаков со всякого рода степняками не пойми кому подконтрольными, на западе мощнейшее Великое княжество Литовское, толи русское толи польское, со своими религиозными вывертами, где перемешано православие с католичеством совместно с язычеством. На севере всякие ливонские да немецкие ордены, плюс к ним Новгородская республика вечно недовольная всеми кроме себя, со своими боярами да ушкуйниками, раскинувшаяся от Ладоги до северного Урала, подломившая под себя все северные народы. И вот по середине всего этого вечно бурлящего и вечно воюющего между собой средневекового бардака, расположилось московское удельное княжество, ничем особо не выделяющееся среди таких же удельных княжеств, мелочь пузатая, годное разве что только на то, чтобы по необходимости пограбить, на взгляд что Орды, что Литвы.
А вот как-то получилось у наших предков, не имея современных нам технологий, в виде ядерной дубинки, созидать свою страну, да так что и Большая орда, и Литовское княжество, да и всякая там мелочевка в виде орденов католических, новгородских республик, аналогичных по хаозности, ханств различных, и иже сними степных орд, которые, все это вышеперечисленное недогосудорственные недоразумения, все сие кануло в лету. А вот Московия, ничем не примечательная, подмяла их под себя и включило в состав своей державы, став в итоге мощнейшей страной, Россией. Вот это загадка истории, не могло и не должно такого быть, а вот произошло.
Вот здесь и задумаешься, а может дело вовсе не в цифровых технологиях, не в социальных ноу хау, в виде управлении толпы, а в чем-то другом, к примеру, в нечто большем, к примеру, в духовном стремлении целой нации, вот к этому самому созиданию.
Вообще то существует духовный закон, попросту говоря он сформулирован в народных поговорках, что-то вроде, рыбак рыбака видит из далека, по аналогии дурак дурака, чудак чудака и так далее и тому подобное, то есть духовно подобное тянется к себе аналогичному, как говорится мы все немного в чем-то близнецы, ну конечно не все и вовсе не близнецы, но согласно духовному закону всегда происходит некое размежевание, ну не могут в принципе сойтись пчелы и мухи, одних тянет на мед, а других на говно.
Главное это тренд, тенденция, динамика изменения, то есть к чему стремится, так сказать социальный организм конкретно взятого общества, вот тогда в конкретно исторический период конкретный народ, в силу определенной внутренней динамики был нацелен на созидание собственной страны.
Возможно это был веками выстраданный посыл избавления от ига татарского, монгольского, литовского или еще какова немецко-басурманского векового давления, даже не так не давления, а рабской зависимости от иноплеменников, с начало произошло осмысление всей глубины, затем попытки реализации, затем накопление ресурсов, и в итоге результат, но то что произошло в основе это духовный подъем, некое духовное осознания, а затем уже реализация.
Вот примерно, как-то так, сидючи, у себя на балконе и дымя очередной сигаретой рассуждал, не молодой уже, дядька, за пятьдесят с хвостиком, под впечатлением не давно прослушанной аудиокниги о попаданцах в средние века.
Где главный герой лихо становится витязем светлы очи всея Руси, и еще более лихо громит всех, кто только покусится на Русь. А по чему бы ему собственно, и не быть богатырем былинным, ежели он, увешен с ног до головы АК в различных вариациях, да еще и на не менее былинной тачанке с пулеметом Максимом, тут по неволе былинным станешь, любой басурман за триста верст объезжать станет, не самоубийца же он в конце то концов.
Да еще и дочек красавиц сватать начнет, да приданое при этом совать, лишь бы только взял, и не докапывался всякий раз, когда он басурман, хозяин степи, по этой самой степи и скачет.
А то как начнет, этот самый былинный богатырь, махать своим полосато-увесистым копьем, тормозить всю его орду, и ведь никуда не денешься остановишься, иначе шлагбаум перекроет, а мимо не проедешь, мимо там бум-шайтан стоит, да еще таблички с надписями:” Achtung, Achtung! Minen».
По началу было пытались проскочить, но в миг басурманин в кучку мясного фарша превращался, по сему и приходилось тормозить басурманину со всей своей оравой, то есть ордой.
А этот и начинает над бедным басурманином изгаляться, мол и чего, это ты тута, недруг ты наш сердешный, и гражданин степей обширных, с не совсем, правильными чертами лица, по степи шибко скачешь, пыль, понимаешь, поднимаешь, природу с гармонией нарушаешь, в общем за превышение скорости, штраф тебе басурман, и ссадит с коня, да еще и пендаля обидного даст, и пойди возрази, в миг на своей былиной тачанке догонит, да всех басурман постреляет, жди потом пока новые подрастут.
Вот и приходится бедному басурманину во главе своей не малой орды по своей же родной степи красться, как татю, объезжая за триста верст эту самую Русь, что неусыпно стережет витязь светлы очи всея Руси, и не дай Бог, лошадка какая дурная заржет, или копытом своим пыль поднимет, враз вся орда от былинного богатыря и огребет.
Эх, а раньше была жизнь, никто ему басурманину не указ был, ну что хотел то и творил, кого и где хотел того и в полон вязал, пока эта редиска, то есть не хороший человек, не объявился, да на страже не встал.
Так, тихо, вот до чего же довел басурманина, тот внутренне даже заикаться стал, шибко сильно нельзя думать, басурман научен был, и знал, что былинный богатырь на расстоянии мысли читать умеет, ну верст этак за сто точно, вот для страховки и объезжал басурманин со всей своей ордой, эту самую Русь на все триста, руководствуясь поговоркой, не буди лихо пока оно тихо.
В общем что ни говори великим полководцем басурманин был, почти что как дальний предок его, Чингиз Хан, умел преодолевать препятствия.
Эх времена, эх нравы, никакого уважения к предкам не осталось и куда только мир катится, вот так примерно и должен бы рассуждать, бедный басурманин, из какого ни будь фантазийного романа…
Из того романа, которого еще пока не существует, но вполне может быть еще написан.
Тем более, задумчиво переживая эпические события прослушанного романа, в жанре исторической фантазии, при этом еще и сам додумывая и фантазируя, по привычке еще и ерничая, мысленно изгалялся дядька над автором, ну до чего же буйная фантазия, Фоменко отдыхает, в конце концов, не боги горшки обжигают, вот взять и написать самому, что-то подобное.
Ладно, шутки шутками, думалось мужичку, но вот если бы переместится в реальные исторические события тех времен, эх сбежать бы туда, из этого нынешнего болота, вот где можно было бы развернутся.
Эх нет, даже дело не в том, что кто-то мешает здесь что-то дельное сделать, и так сказать увековечить себя в истории.
Нет дело не в том, а в том, что душа просит чистоты первозданной, а в этом болоте стяжательства, все направлено на заработать, да деньжищ по больше загрести. Душу высушивает эта всеобщая идеология денег, вот она и болит сердешная, а с этого дела человек и злобится.
Один только зомбоящик чего стоит, как новости послушаешь так такого негативчика хлебнешь, хочешь не хочешь, а злобится начинаешь.
А там наверняка все по-другому было, жизнь суровая, в походах да битвах за Русь матушку, вот мне бы туда, постоять за нее родимую, ну по крайней мере посидеть, где ни будь там, в сторонке и понаблюдать за жизнью той не торопливой, но суровой, где сами условия жизни диктовали жить не по закону, а по совести, иначе просто было не выжить.
Такое заявление, мол, жили по совести, с одной стороны, весьма сомнительное, понимание совести у каждого не совсем однозначное, то есть это скорей всего некоторое состояние души, а сей императив весьма динамичный.
А вот термин справедливость на порядок более воспринимаемый, так как не предполагает вообще состояние души, а апеллирует исключительно к разуму. А в век цифровой экономики, когда рацио доминирует, люди живут не душой, а разумом.
Посему, сегодня, когда каждый есть индивид и это прет из всех щелей человека, не понять нынешним, тех, в нашем не таком и прошлом, когда вопрос, как выжить вне коллектива, когда и природа суровая и окружение враждебное, и только возможно выжить общими коллективными усилиями, как говорится, общим миром, непросто насущный, а абсолютно реальный, а ежели еще и коллектив православный, то вот тогда совесть и есть закон…
Мдя..., хорошо рассуждать сидючи сытым да в тепле, сам же себе же ехидно заметил, мечты, мечты, где ваша сладость, мечты прошли, осталась гадость. Ладно, пора спать, завтра опять тащиться на надоевшую работу…
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ЯВЛЕНИЕ МЛАДЕНЦА
Короткая июньская ночь, в след за луной, перевалила в своем движении за полночь, и мирно, не спеша приближалась к рассвету, еще не блеснули на небе первые лучи солнца, и ночная тишина, медленно баюкала природу.
Предрассветная мудрость вековечной периодичности наступающего очередного дня в многотысячной всеобщей истории мирового человечества, редко, когда нарушаемая естественным своим ходом, вдруг дернулась и на мгновение приостановилась.
Неожиданно, для всей местной фауны и флоры, на мгновение, прервался всеобщий и естественный мировой ход истории, в этих предрассветных сумерках абсолютно не естественно, и абсолютно дисгармонично, раздался громкий и требовательный плач ребенка, верней младенца, находящегося упакованным в корзинке.
Но как оказалось не только для всей окружающей природы, этот визгливый плач младенца внес дисгармонию, но и затронул равнодушно-потребительский мир человеков.
В первый же миг, этого стороннего звука, для окружающей природы, мирно спящие птахи с близ стоящих деревьев, резко шарахнулись в небо беспокойной стайкой. Звук набирал высоту, разливаясь по округе.
Монастырский вратный страж Пантелей, до этого момента, дремавший на своей лавке, в сторожке, удивленно продрал глаза и не сразу понял откуда раздается звук.
Вот же не легкая, и какого рожна так горланить, петухи еще даже горло не драли, ан нет, вечно ему ни свет не заря вскакивать и бежать отворять ворота, ну что за служба такая.
Так потихоньку отходя ото сна начинали ворошится мысли в голове старого привратника Пантелея, не первый год охраняющего эти самые ворота в этот самый женский монастырь, находящийся, Бог знает где, куда Макар телят не гонял.
У Пантелея с географией было не очень, он и слова то такого не знал, просто привык считать, что монастырь в котором он трудился то ли послушником, то ли просто работником, и у же не первый десяток лет, находится ну очень далеко от мест где кипит суетная жизнь.
Впрочем, старый привратник не так уж и далек был от истины, и этот древний монастырь действительно находился достаточно удаленно от наезженных трактов, в относительно глухом и удаленном месте.
Когда-то, несколько столетий назад, его основали суровые аскеты монахи, ищущие уединения. Но со временем, эти места стали относительно обжитыми, по близости от монастыря стали появляться деревеньки, люди стали докучать монахам, нарушая их уединённую, отшельническую жизнь.
Что и с подвигло, несколько десятков лет назад, монахов отшельников двинутся дальше на север, осваивать еще более суровые места, а монастырь по благословению московского митрополита, стал женским.
К этому времени малочисленные, живущие каждый по своему обычаю и имеющие каждый свои источники существования особножительные монастыри давно или канули в лету, или ушли на периферию Московской митрополии.
Еще со времен Сергия Радонежского, монастыри стали хорошо организованными общежительными монастырями-киновиями, подчиняющиеся жесткой дисциплине и четкой регламентации.
Где практиковалось нестяжание, послушание, молитва и труд. По Иерусалимскому уставу в церковную службу включался элемент почитания властей — многолетие пелось князю, архиепископу и игумену монастыря.
Так в житии преподобного Сергия Радонежского сказано, что в то время, когда шла Куликовская битва, он у себя в монастыре «на молитве съ братиею Богу предстоя о бывшей победе над поганыхъ»». «За князя и за воя его в сретение ратных», «В усобных бранех и иноплеменных», «В общенуждие, в бездождие, и неблагорастворение времен, и в противление ветром, и в нашествие варварское».
В общежительном монастыре все иноки должны были подчиняться жесткой дисциплине: «Черньцю же убо в послушании сущу и над собою воли не имущу». Службу, «приказанную» им от игумена, монахи обязаны «блюсти и служити, яко же самому Христу». Без благословения настоятеля они не могли покинуть пределы обители. Монах подобен ангелу Божию. Он должен думать только о душевном спасении, обращать все помыслы свои к Богу, жить в смирении и братолюбии. Не позволительно иноку впадать в «мирьскаа сплетениа», «зрети семо и онамо», объедаться и напиваться без меры.
Имуществом монахи владели сообща «манастырскаа стяжаниа и именья обща суть игумену и всей братьи». Иметь села монастырю не запрещалось, однако монахам «николи не быти в нем, но мирянину некоему богобоязниву приказати, и тому печаловатися бы о всяких делех, в манастырь же бы готовое привозил житом и иными потребами».
Женский же монастырь, в котором и подвизался вроде как послушником, а может и просто как работник дед Пантелей, впрочем, он вообще о своем статусе не задумывался, просто исполняя свою работу превратного стража. Эта обитель мало чем отличалась своим уставом, от всякого иного монастыря, хотя конечно имел ряд своих особенностей, в силу традиций, местного окружения народонаселения и своего географического расположения.
Работа Пантелея при этих воротах, которую он работал, без малого десяток лет, его сильно не напрягала, по утру открыть, да по вечеру закрыть, вот собственно и вся работа. Посему службой своей, к которой на старость лет был приставлен, как он считал, Господним промыслом, был вполне доволен и нес ее со всем своим тщанием.
Кряхтя встав с лежанки своей сторожки, и нехотя прошаркав до ворот, он откинул щеколду и открыл калитку в больших монастырских воротах.
В предрассветных сумерках, только едва-едва забрезжил рассвет, звезды уже исчезли с небосвода, но сумрак на земле еще не отступил. Поэтому шагнув за калитку монастырских ворот, он в предутреннем сумраке, едва не наступил на еле различимую корзинку, откуда и происходило звуковое сопровождение летнего рассвета.
Рассмотрев по внимательней свою находку, Пантелей про себя выругался.
- вот жеж напасть - подумал старик - креста нет на этих басурман в сарафанах, принесут в подоле, а ему старому страдай, от недосыпу сна лишившись.
Ворчал он еще и от того, что на его памяти, в многолетнем стоянии у этих ворот, это был далеко не первый случай, когда вот так местные бабы подкидывали младенцев в этот женский монастырь.
- вот ведь знает, бисье отродье - размышлял дальше про себя, местный страж - что монашки младенцев не бросят, и всегда дадут приют сироткам, он даже чуть расчувствовался, подумав, как тяжко сироткам начинать жизнь без мамки.
Старик нагнулся над своей находкой, всмотрелся, разглядев нечто ворочающееся в завернутом тряпье, повздыхал и наконец, подхватил увесистую корзинку, затем занес ее во двор, вновь опустил корзинку на землю, вернулся к воротам и со скрипом закрыл калитку, накинув щеколду, развернулся, вновь взял корзинку на руки, и шаркая своими онучами, держа корзинку на одной согнутой руке другой ее поддерживая, направился через небольшую площадь в сторону деревянного, двух этажного дома, сильно смахивающего на барак, где проживали местные насельницы и где на первом этаже находилась келья матушки настоятельницы.
По пути, пересекая площадь, он еще немного порассуждал о сиротской доле ребенка в этом неприкаенном мире, и жестокосердных бабах, бросающих на произвол судьбы своих детей, да и вообще всех людей, так и норовящих сесть на чужую шею.
Так про себя ворча на этот грешный мир, наконец то, со своей ношей, которая перестала издавать звуки, а только возилась в корзинке, он дотащился до двери дома. Кряхтя открыл ее и вошёл в темный коридор, освящение практически никакого не было, но Пантелея это обстоятельство вовсе никак не огорчило. Он уверенно двинулся дальше по коридору. Остановился только у опочивальни матушки настоятельнице, скромно именуемой кельей. Воротный страж прокашлявшись, постучал в тяжелую дубовую дверь.
Несколько мгновений ничего не происходило, тогда старик еще раз прокашлявшись более настойчиво и громче постучал в дверь, при этом позвал находящеюся за дверью монахиню.
- матушка настоятельница, это я Пантелей, здесь вот какое дело…
Он замолчал, не зная можно ли в коридоре во всеуслышание говорить, по какой причине он приперся ни свет, ни заря в келью к настоятельнице.
За дверью послышался какой-то тихий шорох, затем приближающиеся шаги, и на конец из-за двери раздался низкий, почти мужской голос, с явными недовольными интонациями:
— Чего, тебе не спится Пантелей? От молитвы отрываешь, или не знаешь, что к утрени готовлюсь?
Вратный страж немного замявшись, и еще раз прокашлявшись не громко ответил:
— Тут такое дело матушка, ребеночка нам в о черед подбросили, куды девать то его?
За дверью вновь завозились. Затем снова послышались тяжелые шаги и скрип половиц, дверь звякнув крючком распахнулась и в проеме двери слегка подсвечиваемая лампадным огоньком из дальнего угла помещения, нарисовалась дородная фигура женщины в монашеском облачении.
В полумраке окинув грозным взглядом тщедушную фигуру старика и ношу в его руке, махнула рукой, как бы приглашая войти, молча развернулась и двинулась в глубь помещения.
Пантелей последовал следом, перешагнул через порог кельи, полуобернувшись закрыл за собой дверь, затем дотащил ношу до середины кельи и поставил корзинку на пол, возле ног настоятельницы. Та вздев руки в боки, все так же грозно взирала на Пантелея. Тот ежась под этим взглядом, начал нерешительно излагать.
— ну вот-а, значит, крик за воротами меня седня разбудил, открываю значит калитку, а тама, у самых ворот, корзинка, а в ней младенчик запеленутый, вот-а, значит.
Завершив фразу, и немного прокашлявшись, Пантелей стал пояснять дальше, все случившееся и свои сомнения.
— ну поначалу я и растерялся, а че деять? значит, ребеночек в корзинке криком исходит, а никого больше и нету, вот и подхватил лукошко то, ну и сюды, значит, а куды же, еще то?
Оправдавшись таким образом, он чуть потоптался, покряхтел и отошёл на несколько шагов обратно к двери, где молча встал, ожидая дальнейших указаний.
После содержательного монолога привратника в помещение повисла тишина, время от времени нарушаемая легким пощелкиванием костяшками четок, которые привычно перебирали пальцы монахини.
Молчание затянулось, настоятельница явно что-то обдумывала.
Сторож, переминаясь с ноги на ногу, слегка покашлял, чем вывел монахиню из задумчивости. Та кинула на него косой взгляд, и недовольно передразнила.
— куды, куды, раскудыкался, на кудыкину гору и нес бы, ан нет, мне притащил.
Затем ее взгляд неожиданно ка-то неуловимо изменился, стал задорным, и она вдруг развеселилась.
— а может это тебе подарочек, Пантелей, ну признавайся, с какой это ты молодкой, из местных селянокпо блудил?
От такого неожиданного заявления игуменьи, Пантелей аж поперхнулся, и не нашёл что ответить, только возмущенно выпучил глаза на монахиню.
— ну ладно, ладно, будя, будя, не возмущайся, это я так для острастки.
Уже примирительным тоном сказала настоятельница, но веселые искорки из ее глаз никуда не делись.
Нервная обстановка в келье несколько разрядилась, Пантелей понял, что гроза прошла мимо, и настоятельница на него уже не сердится, он чутьем, на уровне интуиции это понял, и про себя выдохнул, но расслабляться не стал, он знал ее переменчивый и взрывной характер.
Пока он так переживал, игуменья ему что-то сказала, а он ее слова пропустил мимо ушей, опомнился только тогда-когда уловил в ее голосе грозовые раскаты, и услышал.
- Пантелей, ты что старый перечник, заснул?
А затем велела аккуратно, не вынимая младенца с его ложа, осмотреть, на предмет определения пола ребенка, слегка его распеленать и посмотреть, что там у ребенка между ног.
Пантелей достаточно живо для своих лет, выполнил распоряжение, встал на колени около корзинки, подсунул руку под младенца, приподнял его и слегка растормошил тряпье в которое тот был закутан, посмотрел в указанное место, затем крякнув, не вставая с колен, доложил:
— Малец, матушка, мужицкого звания значит.
Настоятельница, молча выслушала сообщение, затем подошла сама, бросила быстрый взгляд на находку, затем в задумчивости постояла, нависнув над младенцем, и вдруг подхватила корзинку с подкидышем и быстро перенесла ее на скамью поближе к углу с иконами.
После чего, отошла в угол где не ярко горела лампадка, освещая лики на православных иконах, не вставая на колени, но с явным благоговением, стала тихо шептать молитвы.
Когда наконец закончив шелестеть губами, прочитав какой-то канон, Пантелей не шибко разбирался в тонкостях, то ли Спасителю, то ли Богородице, монахиня повернулась к старику, и узрев, что тот вовсе не участвовал в молитве, стала недовольно тому выговаривать.
— ты что мнешься у двери, Пантелей, мог бы малость и прочитать молитвы Богородице, да и поклоны перед ликом Царицы Небесной сотворить, совсем обленился старый, смотри рассержусь на тебя, да и епитимью наложу.
Неожиданно строго отчитала она вратного стража, тот от неожиданности и испуга совсем сгорбился, ощутив себя нашкодившим мальчишкой, и не зная куда себя девать, от колющего взгляда настоятельницы, на инстинкте попытался, пятясь задом, улизнуть из кельи настоятельницы.
Та заметив его поползновения, и удовлетворенно уяснив, что нагнала на Пантелея страха, уже менее строго, но все еще грозно, приказала.
- Ты вот что Пантелей, поспеши к ключнице, сестре нашей, к инокине Марфе. Да передай что бы поспешила она ко мне в келью. Да вот еще что сам сюда же возвращайся, будешь нужен еще.
Через некоторое время в келье настоятельницы появилась, тощая и высокая как жердь сестра Марфа, за ее спиной маячил Пантелей.
Когда они вошли в помещение, матушка настоятельница, держала на руках сверток с младенцем, увидев входящих, она аккуратно положила младенца обратно в корзинку, повернулась к прибывшей парочке, и снова выговорила сторожу.
— Пантелей, а ты что тут торчишь, ступай к себе, ты уже сделал свое дело, притащил нам подарочек.
Проворчала не довольно игуменья, сама уже забыв, что велела Пантелею вернутся. Тот что-то пробурчав себе под нос, но довольно сноровисто развернулся, захлопнул дверь в келью настоятельницы и зашаркал по коридору.
Дождавшись, когда исчезнет фигура сторожа, и закроется за ним дверь, обратилась с некоторой иронией к ключнице Марфе, которая так и осталась стоять у двери, как бы не решаясь пройти ближе, в позе абсолютной послушницы, и несколько Богу сколько самой настоятельницы.
— Ну что сестрица во Христе, подходи, подходи поближе, не стесняйся, и полюбуйся на очередной подарочек.
И развернувшись, махнула рукой в сторону лавки у себя за спиной, подзывая подойти по ближе.
Марфа не спеша, со всем своим уважением к матушке настоятельницы и благочестивым выражением на лице, подошла к лавке, на которой стояла корзинка где находился найденыш. Оказавшись у корзинки с ребенком, Марфа сначала бросила взгляд на корзину с содержимым, с ходу приметив все частные детали, во что и как был запелёнат ребенок, и не говоря ни слова вперилась в настоятельницу, ожидая продолжения, она зная свою наставницу, понимала, что та все уже про себя решила.
- ну что скажешь, Марфуша, что нам делать, с этаким подарком?
Ключница изобразила на лице глубокую задумчивость, пожала плечами и ответила голосом пророчицы.
- матушка, с одной стороны все в руках Божьих, а с другой младенца не гоже бросать на произвол судьбы – после чего многозначительно замолчала, давая понять своей начальницы, что она выполнит любое ее распоряжение.
Та в свою очередь, уяснив что со стороны своей помощницы, как обычно не будет ни каких возражений ее решению, продолжила.
— А, скажи-ка, мне Марфуша, что нового и вообще, как дела у боярыни Василисы, она все так же печалуется?
— Слаба боярыня, да и все слезы льет, верно ты матушка говоришь, печалуется она шибко, что и говорить, не наследник родился, как она надеялась и всенепременно молилась, а очередная дочка.
Доложилась своей начальнице Марфа, она в этом монастыре знала все или почти все и обо всех, не зря она была правой рукой у настоятельницы.
— Печалуется, говоришь, это хорошо.
В задумчивости проговорила игуменья, невольно выдав свои потаенные мысли, при этом даже не заметив, что проговорилась перед ключницей, впрочем та ни как не отреагировала.
В помещении повисла тишина, настоятельница несколько углубилась в раздумья, на ее обычно спокойном и властном лице, сейчас пробегали тени сомнения, отражая некоторый внутренней мыслительный процесс, тщательного обдумывания сложного решения.
— роды лекарица Лукерья принимала?
Утвердительно-вопросительно высказалась в сторону Марфуши настоятельница. Та в ответ молча кивнула головой, при этом внимательно наблюдая за своей начальницей.
— И сейчас она при боярыне?
Продолжила свой экспресс допрос игуменья, подводя к нужному решению ни сколько ключницу сколько себя.
— так ты же знаешь, матушка, Лукерья болящих, в немощи не оставит, покуда или на ноги не поставит, или ко Господу душа не отлетит.
Выразила свое мнение ключница.
— Да, знаю, знаю, за это и ценю. Ты вот, что Марфуша, отнеси младенца сестрам, что принимали роды, пусть позаботятся, и пусть что бы больше никто не знал, да и пусть не болтают как прошли роды, и кто родился.
Немного помолчала, а затем добавила.
— Да, и Пантелея предупреди что бы язык за зубами держал, так и скажи ему, будет болтать, выгоню, все поняла? А с Лукерьей я сама поговорю.
Та кивнула головой, подхватила корзинку с младенцем, и удалилась из кельи, закрыв за собой дверь в помещение. Настоятельница встала на колени перед иконами, и крестясь зашептала слова молитвы.
С самого начала, как только сторож притащил подкидыша, и поставил корзинку с ребенком у ног монахини, она сразу подумала пристроить младенца, на воспитание боярыни Василисы.
Но когда она взяла на руки младенца, пока Пантелей, как обычно, где-то в коридорах монастыря пропал, пока не спеша ходил за Марфушей, и тот ей улыбнулся протянув к ней свои ручонки, у нее возникло некое сердечное чувство к этому малышу, что она вдруг загорелась идеей, не просто отдать его на воспитание, как сироту, а уговорить боярыню, принять как своего родного.
Матушка Антония не могла иметь своих детей, в далекой юности она была схвачена в полон степняками, чуть ли не ежегодно грабившими земли рязанского княжества, вот в очередной из таких набегов ей и не повезло. Не успело тогда ее семейство добраться до Рязани и укрыться в крепости, захватили их тогда татары, батюшку с матушкой и братьями порубили да из луков постреляли, а ее с сестрицей повязали.
Набеги татар на Русь в это время были привычным делом, мурзы буквально жили работорговлей, так как ничего другого делать не умели. Пленников, татары продавали в рабство в Кафе, главном центре работорговли. Количество несчастных исчислялось десятками, а то и сотнями тысяч людей.
И хотя длился плен вовсе не долго, их караван полонян был отбит, но после того как над ними с сестрицей покуражились эти степные стервятники, родить она уже не могла. Да что там вспоминать, сестрицу супостаты до смерти замордовали, преставилась раба божья, не снесла истязаний.
А вот ей в тот раз повезло, Бог не оставил рабу свою грешную, в полоне с пленниками не церемонились, обращались жестоко. А дальнейшая судьба вела к пожизненному рабству с правом продажи в другие заморские страны. Но по мимо этого, еще многих пленных подстрекали сменить веру.
В голове у монахини, при этих воспоминаниях всплыли слова старой русской песни:
Что в поле за пыль пылит, Что за пыль пылит, столбом валит? Злы татаровья полон делят, То тому, то сему по добру коню.
В одном из монастырей, она прочитала книгу Иосафат Барбаро, где он писал, что татары из всех рабов особенно высоко ценили русских женщин. Автор описывал свое путешествие в 1436 году по Нижнему Подолью, там он упоминает родственника хана Эдельмира, который подарил ему в Тане восемь русских девушек, говоря, что это часть добычи, приобретенной им в набегах на Русь.
И не случись, что их многолюдный караван пленников был отбит княжеским войском, нести бы ей ярмо рабыни по жизни.
Умом она это понимала, но сердце не могло принять то что с ней сотворили проклятые степняки.
Да и вообще жить ей тогда совсем не хотелось, и если бы не религиозный страх о погибели своей души, а этот страх вбит в нее был с младенческих лет, она точно бы не раздумывая рассталась с жизнью, но и жить в миру стало не возможно.
В результате всех этих несчастий, приключившихся с ней, она и ушла в монастырь, но невозможность иметь своего ребенка лежала тяжким грузом на ее душе.
И вот сейчас, когда этот найденыш, потянулся к ней своими ручонками, ища у нее защиты, некое материнское чувство всколыхнулось в ее душе, и ей захотелось что бы у этого малыша непременно все сложилось в жизни, что бы он не рос неприкаянным сиротой. А вот это она могла устроить для этого малыша, тем более устроить судьбу невинного младенца, богоугодное дело.
То, что задумала матушка Антония, прежде чем осуществить, требовало молитвы, иначе сомнение в душе будут мучать, и мешать выполнять задуманное, это она знала из опыта, и всегда руководствовалась правилом, пока есть сомнения, не начинай дела.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ПОДКИДЫШ
Осознание своего положение пришло не сразу, доходило что собственно со мной приключилось постепенно, через клинч мозгов и общего отрицания, что такого не может быть в принципе.
Резкая перемена моего состояния, из взрослого, полноценного мужика, пусть и на склоне лет, прожившего большую часть своей жизни, в младенчество, вогнало мое сознание в шок. Да я и не просто не сразу осознал, что со мной приключилось. Мне пришлось очень сильно поднапрячься, чтобы осознать, что собственно со мной произошло.
В момент, когда пришел в себя, ощутил скованность всего тела, только и мог что вертеть головой. Я находился в чем-то, весь запелёнатый в какое-то тряпье. Но при этом, для моего ощущения, интересным было то, что никакого телесного дискомфорта в данном запеленоном состоянии я не испытывал, более того, даже наоборот, мне было как-то естественно и соответственно очень удобно, как будто для меня это было вполне нормально.
Кругом была темнота и только над головой сияли звезды, их было так много, что я никак не мог высмотреть ни одного созвездия. Звезды выстилались какой-то одной небесной дорогой, эта картина звездной дороги приковывала к себе взгляд. На какое-то время я даже залюбовался этим звездным, млечным путем. Впитывая в себя это звездное пространство, сознание как бы соприкасалось с вечностью. Я тихо лежал, в голове не шуршала ни одна мысль, ощущая себя охваченным вечным покоем вселенной.
Постепенно небесный свод стал затухать, темнота еще окутывала пространство, но на каком-то интуитивном уровне становилось понятно, что приближается рассвет. Очнувшись, от картины звездного неба, я вошёл в новое земное бытие, и оно мне не понравилось.
Стали слышны звуки предутреннего леса, щебетание просыпающихся птах, какие-то шорохи лесного зверья, послышалось где-то далеко, хруст ломаемых веток. Мне вдруг представилось как меня сейчас сожрет какой ни будь лесной хищник, страх беспомощности проник в сознание, и я заорал, нет даже не заорал, а заголосил, так как членораздельное что-то сказать у меня не получалось.
Затем послышался скрип, открываемой двери, и в предрассветных сумерках, какое-то бородатое чудо, само не очень четко различимое, наклонилось на домной, пытаясь видно рассмотреть, что там так орет, потом, это чуда, подхватило то в чем я находился и куда то меня потащило
Его кряхтение и сопение по чему-то меня успокоило, и я перестал орать. Движение было нестабильным, до семенив до крыльца, мой носильщик, опустил корзину, на ступеньки, затем малость отдышавшись, вновь ее подхватил, и начал подъем. Поднявшись на крыльцо, перед входной дверью, вновь ее опустил, открыл входную дверь, перетащил через порог корзину, вновь поставил на пол, затем закрыл дверь, вновь поднял корзину и пошаркал по коридору.
Это чудо в конце концов приволокло корзину и меня в ней, в какое-то помещение, не слишком освещенное, с запахами ладана и восковых свечей, где нарисовался еще один персонаж, дородная тетка в монашеском облачении, она грозно и не довольно с начало выговорила, принесшему меня мужичку, затем они еще о чем-то говорили, но я ничего не понимал, разбирая лишь отдельные слова, но не въезжая в смысл сказанного.
Затем, мужичек куда-то у семенил, через некоторое время, заявилась какая то тощая тетка, и переговорив с той первой теткой, утащила меня уже в другое помещение, где пошла целая череда теток в монашеском облачении.
По началу, они с интересом меня разглядывали, затем вытащили меня из корзинки, стали передавать меня с рук на руки, при этом мило так у сюсюкая, наконец уложив меня на кровать, распеленали, обмыли, запеленали уже в чистое. Затем наконец накормили каким-то молоком, из маленькой глиняной посудине вроде маленького кувшинчика, обмотанного сверху тряпицей в виде соски. В итоге я просто утомился и тихо уснул.
Проснулся от того что наконец почувствовал свободу, правда вся свобода заключалась в том, что мог произвольно дрыгать ногами и руками, изображая из себя одновременно велосипедиста с трактористом. Меня тетки монашки распеленали, и проводили, так сказать водные процедуры, в виде обтирания влажной тряпкой. После чего снова замотали в тряпки, на что я стал издавать недовольное повизгивание, те меня поняли по-своему, и всунули в рот влажную тряпицу, обмазанную какой-то фигней. Подержав некоторое время ее во рту, и проникнувшись не вкусным вкусом, я ее выплюнул. Кстати, на протяжении всего последнего времени, мне по чему-то абсолютно не хотелось есть, как будто, меня кто-то кормил чем-то более съедобным, чем вот эта склизкая тряпица. Поняв меня по-своему, монашки стали дите убаюкивать, и добились своего, я снова задрых.
И вот так продолжалось последний три дня, а почему именно три, да Бог его знает, просто мне так подсказывало мое внутреннее чувство времени.
А вот сегодня меня передали очередной тетеньке, как говорится, помыли, накормили и передали с рук на руки.
Ну до чего же эти монашки хитропопые. Взяли и сплавили младенца тетке какой-то, я уже к этим теткам в рясах привыкать стал, а они просто отдали меня первой встречной, и что прикажите думать об этих, мягко говоря не адекватностях.
Да, бабы в очередной раз мне показали какие они верные создания. Несколько дней меня донимали своим вниманием и можно сказать любовью, а тут взяли и всеобщего любимца задарили не понятной клуше, да мне по барабану, что она высокородная боярыня, чуть ли не от Рюрика пра… пра… пра… правнучка, я просто не хочу, из принципа и из вредности, вы божьи невесты меня спросили или поинтересовались моим мнением, прежде чем меня отдавать не весть кому. Ну и что, что мне всего ничего как говорится с не большим хвостиком, от роду. Аз покамест безгрешный младенец, но при этом имею своё мнение.
Ну кто они после этого, вот сколько раз убеждался нельзя верить бабам, вот теперь мой опыт еще более усугубился, теперь не буду верить бабам и в рясах.
Вот на этом моя мысль в очередной раз, за последние время, вступила в клинч. Мне пятьдесят с хвостиком лет по сознанию и одновременно, я реально, младенец упакованный в пеленки так, что мама не горюй, и не смеющий ни слова вякнуть, по объективным причинам, а именно просто пока еще не умею говорить это, во-первых, а во-вторых у меня во рту был постоянно кляп в виде тряпицы с какое-то клейкой гадость, ну нафига спрашивается ее мне постоянно пихать в рот, хотя с третьего дня, вместо этой тряпицы, мне эта тетка которой меня задарили, грудь свою в рот пихает.
Мдя…, а собственно мне то какая разница, эти тетки в рясах или вот ни пойми кто, но симпатичная ни чего так, а главное кормит и заботится, а там посмотрим.
А ни чего так, повкусней молоко будет, той тряпицы. Но как же так получилось, что я взрослый и можно сказать старый дядька, вот сейчас конкретно баюкаюсь на руках женщины, которая что-то мурлыкая, сунула мне в очередной раз свою грудь, а я причмокивая насыщаюсь ее молоком.
Ну бред же, но если бы это был бред пациента желтого дома, то это было бы понятно и объяснимо, а посему мой мозг не впадал бы в клинч периодически, от ситуевины ни каким образом невозможной в реальной жизни, и ни при каких обстоятельствах, но тем не менее абсолютно реальной.
Кстати, а с чего это я взял, что моя новая кормилица праправнучка Рюрика? Да все с того же, сильнючая интуиция понимаешь во мне проснулась, сверх сознание какое-то иной раз проявляться стала, стоило мысленно сосредоточится на каком-то предмете, каким-то сверх естественным образом прозревал суть этого предмета. Причем это понимание приходило никогда я бодрствовал, а в моменты сна, или лучше сказать, в промежуточный момент между сном и явью. Вот это сверх сознание меня наверно от клинча собственных мозгов и спасало, то есть в этом своем полусне я что-то такое осознаю, а уже в своем естественном сознании, разбираю. Так мозги и отвлекаются и не клинит их до определенного момента, благо момент этот если и наступает, то младенческая жизнь, поспать, поесть и под себя сходить, как-то его преодолевает.
Ладно клинч, клинчем, а жить или выживать, кому как нравится все едино надо. Хотя не очень то и понятно, как жить младенцу с сознанием взрослого или как жить взрослому сознанию в теле младенца. Дилемма, однако, тфу, зафилософствовался. Сие мой друг не дилемма, а реалии жизни, понимаешь. Но и это только полбеды, хотя, как эту самую беду вычислить в процентом соотношении не очень понятно, ну да ладно отвлекся чей-то.
Единственно чем хорошо мое нынешнее состояние, так это тем что никто и ни что не мешает думать. Все последнее время, как только осознал себя в новом качестве, не давала покоя одна мысль, как же это я умудрился вляпаться в такое дело, и вообще я это я или кто другой.
И более важной казалась вторая половина вопроса, живейший интерес вызывала, то что я все тот же я, только маленьких размеров, или это не я физически, а мое сознание подселилось в тело младенца.
Вот такие вопросики, стал сам себе задавать, а что есть тема, для размышлений, и интересно и мозги отвлекает. А решение задачки вовсе не тривиальное.
Ну, не верил я, всем своим рациональным разумом, в переселение душ из одного тела в другое, и были на то веские, опять же рациональные соображения. А именно, человек рождается, где ключевое слово рождается, как-то одновременно и со своим ему единственно присушим телом и только ему единственно присущим сознанием единовременно и совместно, а, следовательно, Другова тела для не его сознания нет, так как, то в свою очередь, оно тело, рождается со своим сознанием, а фактор смерти это или разделение тела и сознания, или совместная кончина и тела и сознания, это уже дело веры, живет ли душа после смерти или нет. Но в любом случае, чужое сознание полностью поселится в не своем теле не может, так как тело без своего сознание мертвое.
Правда вполне допускал, что подселится нечто может, что-то на вроде духовного вируса, стороннее сознание, но это уже больной с раздвоением сознания, то есть больной шизофренией человек.
Как-то еще в том времени разбирался, а что такое собственно шизофрения, даже прочитал книгу Жана Клода Ларше Исцеление Психических Болезней, где автор утверждал, что собственно с такого рода болезнями не все так просто, и мол, нужно четко различать, когда у человека сама по себе крыша поехала, ну там с крыши дома головой обо асфальт звизданулся, а когда она едет в следствии подселения неких внешних сущностей, подселяющихся из вне, в душу человека.
Эти самые сущности, с православной точки зрения бесы, могут в силу определенных причин, вполне себе вселится в человека, ежели сознание человека им это позволит, ну что-то вроде как произошло с Фаустом в незабвенном произведении Гете, хотя там вроде как не совсем это произошло, но не суть, главное ежели по какой то причине чел позволит с собой такое сотворить, то они обязательно это сотворят, вот и получается, в результате раздвоение личности, то бишь шизофрения.
Я же хотя и впадал, время от времени в клинч, от непонимания как такое может быть, но шизофренией все-таки не страдал, в этом маленьком теле, было одно только мое сознание, никого больше, точно не было.
Одно время у меня была тяга к познанию, что такое есть человек, в это время и интересовался сутью шизофрении, да и по мимо этого, много чего было перелопачено, прочитано да изучено, в итоге остановился в понимании данного вопроса на православной точке зрения, или лучше сказать теории о человеке, просто по тому что она мне показалась наиболее логичной и завершенной, по отношению ко всем другим теориям.
А по ней получалось, что человек создан существом триединым. Три части человеческого существа — это его дух, душа и тело, в переводе на собственное упрощённое, понимание, это сознание, психика с ее эмоциями, ну и естественно тело.
Душа связана с телом в определенных пунктах, но проникает собою все тело, имеет его форму и потому называется в древней науке о человеке, антропологии, тонким телом.
Дух, в моем понимание это сознание, то есть ум, разум, интеллект, связан с душою и телом опять же в определенных пунктах тела, но не проникает все тело, а связан с телом в основном через душу, но имеет и некие конкретные точки соприкосновения непосредственно с телом.
Нервная система является носительницей и проводником элементарных психических функций, таких как желания, влечения, общего чувства, чувственности, раздражительности, то есть бессознательной и подсознательной сферы, и имеет центры этих функций в мозгу. Через нервную систему проявляется и разум, сознание в виде ощущений, восприятий, представлений, понятий, суждений, умозаключений и тому подобное.
Духовные центры в теле, то есть центры сознания — это пункты, где сознание непосредственно соприкасается с материей тела. В этом органе материя находится в состоянии такого развития, что дает такие колебания или вибрации, которые способно воспринимать сознание. Благодаря этим материальным центрам мозга сознание человека оказывает воздействие на психику и тело. Из центров наибольшее внимание мистиков и оккультистов привлек головной центр, под названием, пинеальная железа, соединяющий желудочки мозга с мозжечком через канал, переводящий туда психическую энергию.
Универсальность мозга, в том, что он является материальным центром всей тримерии, носителем соматических, психических и духовных функций. В мозгу осуществляется наиболее полный и всесторонний контакт души с телом, и в нем же осуществляется непосредственный контакт сознания с телом, то есть духа с материей непосредственно, в определенных пунктах. Мозг призван быть посредником и представителем души и духа в эмпирическом, ну, то есть в нашем мире.
Деятельность мозга, как наиболее совершенного телесного аппарата души, лежит в основе всех суждений и теорий о взаимодействии и взаимоотношении души и тела, и нигде эта связь не выражена так тесно, как в деятельности мозга.
Связь души и тела — демиургический акт, совершаемый в момент рождения человека. Здесь имеет место не параллелизм, а взаимопроникновение душевного и телесного. Душа проникает тело, как дух проникает душу. Тело есть обитель души, как душа есть обитель духа. Дух через душу, а душа непосредственно, входят в тело, как его внутреннее, интимное, существенное. Тело является оболочкой души, а душа — оболочкой духа. Внутреннее действует во внешнем, как его двигатель, и живет во внешнем, как его внутреннее ядро. Внутреннее обладает ключом к внешнему и потому входит в него. Тонкие энергии проникают в грубые энергии и стимулируют их, питают их, являются для них источниками силы. Без внутреннего стимула внешние энергии перестают действовать. Без души тело умирает, а душа не работает без духа, то есть сознания.
Рассуждая так, подумалось, что дух, душа, и тело, с начало рождения человека, возрастают совместно, до определенного возраста, а затем организм начинает угасать, а вот дух и душа, могут как продолжать возрастать, так деградировать.
Вот такие мысленные эквилибристические выверты у меня выходили, в общем в итоге я сам себя убедил, что ни в кого не переселялся, просто слегка сократился в размерах и в возрасте, но именно в своем теле, а то что это мое сознание имело ум пятидесятилетнего человека, находясь в этом теле, так это, логически то же можно было бы объяснить.
К примеру, логика могла быть хотя бы в том, что нет никакого смысла кого бы то не было переселять в младенца, хотя, как сказать, может и есть смысл, хотя бы в том, что сие бессмысленно, впрочем, в сем умозаключение есть исключение самой логики, в общем в результате наступал логический тупик.
Посему рассуждения как правило, прерывались, и тогда переходил к решению первой половины заданного самому себе вопроса, а как так получилось.
Что бы ответить приходилось напрягать память и вспоминать, то что со мной произошло, еще в том моем взрослом состоянии.
Последнее что я помнил, это дурацкий разговор в парке на скамейке с каким-то благообразным седым старичком, с православными четками на руке, и с пронзительным взглядом, который подсел ко мне на лавочку в парке, предварительно спросив разрешение.
Память перенесла в тот летний, солнечный, июньский день.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПРЕЖДЕ ЧЕМ СКАЗАТЬ, ПОДУМАЙ
В свой полтинник с хвостиком Иван, оставался все тем же Ванькой, конечно годы оставляли свой отпечаток на физиономии, но внешне Иван был поджарым мужчиной, брюха, то бишь трудовой мозоли, или иначе пуза, не было и даже вовсе не намечалось.
Более того, Иван до сих пор посещал спортзал, и даже не ради здоровья, а ради друзей. Была у него компания спортивных фанатов, примерно его возраста, из бывших спортсменов всяких разных видов спорта, где махали кулаками, ногами, и другими частями тела.
А вот внутреннее, душевное состояние было отнюдь не юношеское, не было былого энтузазизма, он перегорел, пропал интерес к жизни. Нельзя сказать, что его заело одиночество, просто не было в жизни ни каких целей. Верней цели конечно же были, но все они сиюминутные, так сказать на потребу. Не было настоящих, глобальных, что ли, целей, а их отсутствие приводило к осознанию бессмысленности существования. Иной раз на него накатывала какое-то отупение безысходности. И это случалось, все чаще и чаще, и в такие моменты поглощающей апатии, было абсолютно плевать на все и вся, но и это не самое главное, а главное терялось понимание смысла не только собственного существования, но и смысла существования всего окружающего мира.
Вот и в этот раз, не смотря на то что был замечательный погожий летний день, к тому же очередной нововведённый праздник, а он полчаса назад зашёл в разливайку и накатил сто грамм для поднятия настроения, да и повод, как говорили нынешние, днюха, но оно никак не хотело подниматься, а даже наоборот, только испортилось.
А испортиться настроению было от чего, вот уже почти месяц как Ивана Ивановича сократили на его старой работе, и он нынче числился безработным, со всеми вытекающими, что естественно не способствовало поднятию настроения.
История Иванова увольнения была банальна, по современным реалиям. В руководство предприятием пришли, по Иванову пониманию молодые всезнайки, в головах которых варилась каша из всевозможных новомодных клише из сферы маркетинга, впрочем, если отбросить невменяемою терминологию, то становилось все просто до безобразия, пилим и тырим все, что можно по пилить и по тырить. Но в сем деле ни чего нового, для этого мира, не было, но эти ко всему прочему еще и компьютером по голове ударенные, то есть молятся на этот самый компьютер.
А Иван в очередной раз попытался, нет не встать на пути беспределу, а просто слегка намекнуть на совесть вышестоящим менеджерам, на что у тех была естественная реакция, итогом которой и было увольнение, и кому про совесть было говорить, этим компьютерным сектантам, да у них виртуальный мир в башках, а у этого мира, совесть как категория вообще отсутствует.
Иван сидел в парке по началу ни о чем особо не думая, просто наблюдая, как гуляет народ, который абсолютно наплевав на мрачного мужичка в кепке сидящего на скамейке, и во всю развлекался, празднуя не понятный праздник.
А затем мысли в его голове снова стали сосредотачиваться на его очередном выверте судьбы. Нет, подумалось Ивану, правильно они меня уволили, не хрен быть белой вороной, или будь как все или не лезь в систему, иначе она тебя пережует и выплюнет, только вот как быть с совестью.
Как там апостол Павел говорил: «…азъ подвизаюся непорочну совестъ имети всегда перед Богомъ же и человеки…». Так откуда это, а вспомнил из Деяний апостолов, речь апостола Павла кажется глава двадцать третья абзац первый, точно. А еще где-то там же: «…языцы… являют дело законное написано въ сердцахъ своихъ, спослушествующей имъ coвести…», а нет, это послание апостола Павла к римлянам.
Как там апостол Павел говорил: «…азъ подвизаюся непорочну совестъ имети всегда перед Богомъ же и человеки…». Так откуда это, а вспомнил из Деяний апостолов, речь апостола Павла кажется глава двадцать третья абзац первый, точно. А еще где-то там же: «…языцы… являют дело законное написано въ сердцахъ своихъ, спослушествующей имъ coвести…», а нет, это послание апостола Павла к римлянам.
Иван вспомнив все это, остался доволен, что память он еще не профукал, и мозги еще не плохо работали, так что рановато еще его списывать в утиль.
Иван вспомнив все это, остался доволен, что память он еще не профукал, и мозги еще не плохо работали, так что рановато еще его списывать в утиль.
Последнее время Иван пристрастился читать Евангелие, причем на церковно-славянском, ему нравилось разбираться в этих завитушках.
Вот если уж сохранил совесть до таких лет, размышлял он, то и не стоит на старость лет, эту самую совесть, в угоду сиюминутных благ, в грязь втаптывать. Да и хрен, с этой работой, где о тебя ноги вытирают, да вдобавок еще и внутренне мараться потребно, найду другую, вон хоть дворником.
Да и совесть с наживой никак не стыкуется, вон Иуда за деньги продал Христа, за тридцать сребреников. А потом повесился. Ибо страсть, погубив человека, его бросает.
Деньги то, как оказывается, полученные путем наживы и стяжательства, являются просто заманухой, они некое магическое средство застилающие умное Око души.
Предлагающие ей наиболее универсальный ключ к сокровищам мира, к сладостям Мига-Момента, и таким образом подводящие к раю пропасти, куда ослепленный страстью наживы человек срывается.
Страсть сребролюбия — один из видов власти Момента над человеком, то есть человек повелся на сиюминутную выгоду, и проиграл свою жизнь, которую ни за какие деньги не купишь. Вот так и получается, что в итоге тот же Иуда свою собственную жизнь продал за тридцать сребреников.
Так и те менеджеры, благо, что живы, но все едино калеки, на голову, в эту систему с мамоной во главе, только влезь, а вот выйти оттуда уже хренушки, и захочешь, да не сможешь, это как алкоголизм или наркомания, так и будет пилить, и тырить бабло, по жизни, пока самого, эта система не раздавит, или физически, или морально. Превратив человека в морального урода.
Только успел о сем деле размыслить Иван, как его мысли неожиданно прервал чей-то вопрос.
— не помешаю молодой человек?
Перед ним стоял, благообразный старичок. Иван ничего не отвечая на заданный вопрос, только кивнул головой. Старичок восприняв его кивок за одобрение присел рядом на лавку.
По началу он то же стал наблюдать за происходящим, внимательно вглядываясь в окружающее, но через не продолжительное время, неожиданно вдруг спросил.
— а что это вы, молодой человек, не радуетесь жизни, и даже как-то мрачно смотрите на все это веселье.
Иван по началу и не отреагировал, окинул взглядом соседа, и вдруг грубо ответил, сам того не желая.
— не вижу повода для веселья, вы сами понимаете, что люди празднуют?
Старичок даже крякнул, не сколько удивившись вопросу, сколько от резко-грубой интонации заданного вопроса, и слегка помедлив, не отвечая на вопрос, сказал.
— я вижу у вас какие-то неприятности, извините ежели обидел чем.
Иван сам опешив, от своей воинственной горячности, и уже более миролюбивым тоном ответил.
— да нет, что вы, не стоит извиняться, это вы меня простите, за грубость, просто я не понимаю, что собственно люди празднуют, да и вообще не нравится мне это все.
Он покрутил головой как бы обозначая это самое все. Разговор на этом прекратился, и они молча продолжали сидеть наблюдая за праздно шатающимися людьми, жующих всякие вкусняшки, весело гомонящих, и с различными скоростями, в зависимости от пола, возраста и состава компании, передвигающихся от одного развлечения к другому.
И вдруг на Ивана накатило, захотелось все высказать, этому странному старичку, все что скопилось и лежало тяжелым камнем на душе.
Вот он и не удержался и с горячностью высказал, а точней сказать излил душу, а в конце своего отчаянного монолога, добавил, что была бы у него возможность начать все с начала, да не здесь, где все за деньги, а там, где…, он и сам не знал, где это там, но в любом случае не здесь. При этом с горечью посетовал, что сегодня у него день рождение, а он неприкаянный и нафиг никому не нужный, и зачем его только мама родила…
Когда он закончил свои отчаянный монолог, Иван почувствовал, как сверлит его взглядом сосед, будто просвечивая рентгеном на сквозь, проникая в самые потаенные глубины его души.
Обозрев его таким образом с головы до пят, этот странный старичок, отвернувшись от Ивана, стал рассматривать прогуливающихся людей. Над скамейкой на которой они расположились повисло некая напряженная тишина. Оба молчали, каждый уйдя в свои мысли. Помолчав так некоторое время, старичок вновь обернулся к соседу по скамейке, и сказал.
— позвольте задать вам один вопрос?
Его собеседник кивнул головой.
— вы любезный, действительно желаете начать все с начало, и не в этом времени?
Иван слегка помедлил и снова кивнул головой.
— и какие же времена вас привлекают, позвольте полюбопытствовать.
Это было сказано, с веселым добродушием, что несколько разрядило ту напряженность которая возникла в ихней беседе. Иван перестал горячится и успокоился, понимая, что беседа принимает несколько академический вид с историческим оттенком.
Ну в чем в чем, а в истории России, Иван, хорошо разбирался и решил блеснуть своими познаниями.
— Пятнадцатый век, это время создания Русского государства, свободного наконец от оков басурманского ига. Время, когда крепостное право не существовало еще в тех законченных формах, которые сложились позже. Время сооружения доныне стоящих стен московского Кремля и его великолепных соборов. Время расцвета русской письменности и летописания. Не тот ли это столп, на котором можно утвердить образ идеальной Руси, восприявшей наследие Сергия Радонежского и собранной Василием Вторым и Иваном Третьим. Эпоха Ивана Третьего Васильевича представляет собой переломное время в истории России. В правление великого князя или, как его называли, государя всея Руси практически завершается объединение земель русских.
Высказав все это на одном дыхании, Иван помолчал, а затем продолжил.
— тот, кто хочет понять всю значимость истории России, ее, так сказать смысл, тот должен раскрыть карту России и проследить течение русских рек. Издревле русские реки были торговыми путями страны. Один великий торговый путь шел «из варяг в греки»: от Невы и Волхова через Днепр в Черное море; другой от великих северо-западных озер через Шексну и Мологу, через Волгу в Каспийское море в Персию и Индию; третий, добавочный, от Северной Двины через Вятку и Каму в Волгу. В то время реки были артериями жизни — колонизации, торговли, транзита, экспорта и импорта, и культуры. По самому положению своему, по самой судьбе своей Москва находилась в речном центре страны, и борьба за речную свободу и речное замирение была для нее железной необходимостью. В глубоком материке, в суровом климате, задержанная игом, отдаленная от запада, осажденная со всех сторон, — шведами, ливонцами, литвой, поляками, венграми, турками, татарами крымскими, сарайскими Золотая Орда и казанскими, — Россия веками задыхалась в борьбе за национальную свободу и за веру и боролась за свои реки и за свободные моря. В этом и состоял ее так называемый империализм, о котором любят болтать ее явные и тайные враги. В значительной степени именно в силу этого история России — это история почти непрекращающихся войн. История России — это история осажденной крепости. С 1055 по 1462 год, по подсчету историка Соловьева, Россия перенесла 245 нашествий. При чем 200 нападений на Россию было совершено между 1240 и 1432 годом, то есть, нападения происходили почти каждый год. С 1365 года по 1893, за 525 лет, Россия провела 305 лет в войне. Неудивительно, что закаленный в боях, привыкший жертвовать собой русский чаще побеждает, чем жители страны, в истории которых войны играли меньшую роль. В течение долгих веков Русь несла тяжелые жертвы от нападения врагов.
Наконец окончательно выдохшись, знаток истории, замолчал. Говорил Иван, все это почти не прерываясь, и не давая вставить слово собеседнику.
Эта тирада ему самому понравилась, Ивану еще подумалось, эх ну может ведь он красиво говорить, когда захочет.
Настроение у него явно поднялось. На своего собеседника он поглядывал с неким превосходством, мол знай наших, мы то же не пальцем деланные. В отличии от него, его оппонент, сидел молча, сосредоточенно о чем-то думал.
За тем как бы обращаясь не сколько, к Ивану, а скорей к себе, снова спросил, но уже тоном полу вопроса, с интонацией утверждения.
— так, так, значит желаете, перемен, да таких кардинальных, что б сразу в другое время?
Иван, машинально кивнул головой, как бы давая утвердительный ответ на заданный вопрос. При этом злорадно подумал про себя, ах-а, ну что словил, продолжая свой внутренний диалог с оппонентом, а вот сейчас я тебя и добью, и выдал следующею тираду.
— да, вот еще, по сравнению с нынешним временем, когда чем более эгоцентричную, антропоцентричную и автономную жизнь проводит человек, тем более он сам становится целью для самого себя. Он верит в то, что может сам стать совершенным, сам ограничить себя, сам стать в некотором смысле богом. Это дух современной культуры, современной философии, современной политики, современной жизни вообще. А вот, в ту эпоху, как мне думается, сам дух времени был иным, тогда преобладал дух братства, что во Христе, что в общине крестьянской, что в дружине княжеской.
После выданной тирады, собеседник, как-то лукаво, взглянул на Ивана. Ничего не говоря, зашуршал четками. Затем находясь в некой отстранённости, задал очередной вопрос.
— времена конечно меняются, и как вы правильно заметили, несут свои неповторимый, так сказать, исторический дух, но разве человек того времени, так уж сильно отличается от современного нам человека? Ведь тот же самый человеческий эгоизм как сейчас есть, так и тогда присутствовал, он собственно ни куда и не девался и от времен не зависит.
— здесь вы конечно правы, но все же не совсем так.
Возразил Иван.
— а как?
Иронично воззрился старичок.
— а так, что в разные времена, этот самый человеческий эгоизм или уничижают, или возносят до небес, и в те времена, в силу вот того самого, как вы выразились, исторического духа, под которым можно понимать некий симбиоз исторических обстоятельств и той общей идеологии в которой жило общество, и происходило уничижение эгоизма. А вот сегодня наоборот, идеология стяжательства, денег непомерно взращивает человеческий эгоизм.
— ну, что же, в целом с вами можно согласится, действительно, как говорил классик, жить в обществе и быть свободным от него не возможно.
Наконец то согласился с Иваном, его дотошный собеседник. А затем спросил.
— так вы все же, не отказываетесь от своего желания начать все с начало, и в описанную вами эпоху?
— ну да желаю и очень страстно, да толку то что, от моего желания.
Уже как-то безразлично, ответил Иван, и отвернулся от собеседника. Он выговорился, и ему уже начинал надоедать этот разговор.
Но старичок, на глазах преобразился, он встал, его сгорбленная фигура распрямилась, в глазах появился искрящийся свет, а вокруг фигуры проявилась святящаяся аура, он вдруг из старика превратился в старца.
Затем некоторое не продолжительное время, что-то про себя бормотал, затем перекрестил Ивана, который в это время смотрел в другую сторону, и ни чего этого не видел.
Но когда старец, несколько церемонно, возложил руку на его голову, которая была обнажена, кепку он нервно сдернул еще во время своего запальчивого диалога в начале беседы, и теперь она лежала у него на коленке.
Иван почувствовав прикосновение, обернулся, на своего собеседника, и замер от увиденного. Но когда опомнился, хотел было даже по возмущаться от такой бесцеремонности, и начал уже открывать рот…
И в этот момент, произошла мгновенная яркая вспышка в голове Ивана, и все…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. БОЯРЫНЯ ВАСИЛИСА
В достаточно обширном, и на первый взгляд весьма уютном помещении, заставленного различными сундуками, столами, лавками и креслами, по стенам увешанного коврами, плавно переходящими в напольное покрытие. Царила какая то не неприкаянность, что-то вроде неизбывного горя, исходящего от молодой женщины, полулежащей на кровати, этот гарнитур мебели занимал не менее четверти всего помещения, и по своей отделки, а особенно по размерам, несколько выделялся, от всей остальной мебели.
Рядом с кроватью стояла резная кроватка-качалка, в которой мирно посапывало дитя, не тревожа своим поведением окружающих.
С боку кроватки-качалки находилась небольшая седушка в виде невысокой табуретки, на которой располагалась женщина в годах, обернувшись в сторону кроватки она плавно ее покачивала, хотя необходимости в этом не было, ребенок в кроватки спал. Женщина же не замечала, что ребенок спит, сама дремала, но при этом продолжая автоматически покачивать кроватку.
Молодая женщина в это время, не обращая внимание, ни на кроватку, ни на няньку, уйдя в свои мысли, тихо всхлипывала, еле слышно бормоча какие-то то ли молитвы, то ли еще что-то жалобное, при этом время от времени вытирая влажные глаза, узорно вышитым, средних размеров платом, и как-то жалобно подшмыгивая носом.
Вид у нее был болезненно-несчастным. На достаточно еще молодом лице, бросались в глаза следы внутреннего переживания, выраженные в красных глазах от пролитых слез. Слезинки из глаз время от времени скатывались по щекам, отчего плат, в руках женщины давно уже был влажным.
Несколько дней назад тяжелые ночные роды наконец то разрешились. К вящему сожалению у боярыни вновь появилась на свет Божий девочка, четвертая. Все надежды на появление наследника рухнули. Как не возносила свои молитвы святым угодникам боярыня, специально приехав рожать в дальний женский монастырь, но родилась снова дочка, просто напасть какая-то, заклятие ее, наверное, сглаз на ней.
Несмотря на перенесенные роды, внешне женщина имела достаточно привлекательный вид, все у нее было в меру, нельзя сказать, что она была дородна, но и не была худышкой. Классическое русское лицо, классическая фигура, во всем ее облике присутствовала вот эта самая классичность.
Глядеть на таких женщин приятно, не броская красота, была на всем облики, взгляд не задерживался на лице, оно отдельно ничем к себе не привлекало, но в целом оставалось приятное впечатление.
В местной повседневной жизни домостроевское право учить и наказывать превращалось в обыденное насилие, на которое окружавшие, да и сами власти взирали снисходительно, реагируя лишь тогда, когда оно переходило определенные границы.
Побои в семейных отношениях, широко практиковались во всех слоях местного современного общества, охватывая и боярскую аристократию, и черный люд, рядовых горожан и крестьянство.
Но как говорится, раз на раз не приходится, не везде и не в каждом доме, семейные отношения строились на битие, там, где любовь и уважение между супругами, там мордобой и учеба кулаком отсутствовало, да так, наверное, во все времена было.
Мужчина, являвшийся в своей семье полновластным господином, согласно уставу домостроя, далеко не всегда был тираном и мучителем, его останавливали страх Божий, совесть, любовь и уважение к супруге и детям.
Вот и боярыня Василиса, была кроткого нрава, богомольная и во всем послушная мужу своему. Самое удивительное она не просто уважала своего мужа, она его любила, пусть и выходила замуж не по любви, а по воле своего батюшки, но иногда так бывает, уже в браке проявилось это чувство.
Она и в дурном сне не могла себе представить, что муж может начать учить ее кулаком, или еще каким прикладным средством,в виде вожжей. Теоретически она конечно знала, что он в своем праве, но не было меж ними таких отношений, никогда не поднимал боярин Михаил на нее руку, они жили в любви и согласии, и это ее еще больше расстраивало.
В принципе, ей и девочки были в радость, но любимый муж боярин Михаил, дородный сорока летний мужчина, мечтал уже более десяти лет о наследнике.
Первая жена боярина вообще была бесплодная, так и отошла ко Господу, не принеся боярину детей. Она же вторая и любимая жена, боярыня Василиса каждые два года дарила боярину Михаилу ребенка, но все были девочки, а долгожданным наследником ни как боярыня не могла порадовать любимого мужа.
Помещения куда поместили боярыню состояло из нескольких комнат и было достаточно просторным. Находилось оно в доме для паломников, который был отстроен по прошлому году и в постройке которого помог боярин Михаил, прислав в помощь, целую работную артель своих холопов, замечательных мастеров в своем ремесле. При этом ничего не взяв в уплату, а лишь договорился с настоятельницей, что та будет отдавать все левое крыло здания его семейству, когда это самое семейство надумает почтить своим присутствием сей монастырь.
В горнице где лежала Василиса находилась лекарица Лукерья, жившая при монастыре, но не бывшая послушницей. Она и принимала, роды и обихаживала боярыню и после них, сейчас она наставляла боярыню, мирно что-то внушая.
Это по ее настоянию вся прибывшая дворня несколько дней назад была выдворена из помещений боярыни, и сейчас обиталась в нижних помещениях, не допускаясь к боярыни.
Сделала это Лукерья из своих лекарских соображений, дабы дворовые бабы, в сем деле бестолковщина, не мешались под ногами, да и мало ли чего, как бы сглазу какого не сотворили новорожденной.
Лукерья, реально ведуньей была, только в медицинском смысле, ни каких заговоров не применяла, а только ведала, каким-то внутренним взором, болезни людские, и знала, как и что применять в лечении таковых. К примеру зуб разболелся у человека, она щеку в том месте погладит, или даст кусочек свиного сала положить на зуб больной, или отправит к кузнецу зуб выдрать, в обоих случаях результат один, зуб прекращал болеть.
Да и не только тело, но и душу могла полечить при случае, просто поговорив с человеком, поняв его печали и радости, дать совет умный или просто посочувствовав горю, искреннее. Вот и сейчас она этим и занималась, беседуя с боярыней Василисой.
Не простая была бабушка Лукерья, ох не простая, достаточно сказать, что грамотная была, а по нынешним временам, что бы какая то знахарка из далекого захолустья, да грамотой владела, да не абы как, а так что бы толстенные фолианты на раз читала, это из ряда вон.
При очередном шмыгающем звуке, лекарица очнулась от сморившей ее дремы, слегка покрутила головой и обратилась к боярыне.
- матушка, ну что ты все слезы льешь то, вот боярин прибудет, а у тебя от слез все лицо то распухнет, так он тебя и не признает.
Вдруг сказала Лукерья, повернувшись на своей седушке к боярыне.
- знаешь ведь, слезами горю не поможешь, да и горя то у тебя ни каково нет.
Нравоучительно продолжила травница.
- вот третьего дня, когда ты боярыня, только стала отходить от тяжелых родов, пришла навестить тебя матушка настоятельница, да ты тогда крепко заснула, вот мы с ней тебя и не стали будить, но по поводу твоей печали и поговорили.
- и что тебе матушка Антония сказала?
Перестав шмыгать, проявила заинтересованность Василиса.
- она мне и поведала, что вскорости порадует она тебя, да так что ты успокоишься, и печаль свою забудешь, так что потерпи матушка, и слезы прекращай лить.
Ответила травница.
В этот момент дверь в помещение раскрылась и в дверях показалась фигура настоятельницы.
Входя, игуменья услышала последнею фразу травницы, сразу одобрила действия Лукерьи, в лекарских делах она полностью доверяла этой, на вид еще вовсе не старой женщине. Доверие это было, не на пустом месте, года три назад ее саму, эта странная женщина, выходила, когда настоятельница серьезно занемогла. Вот с тех пор она и держала лекарицу при монастыре, не особо утруждая ее монастырским распорядком.
И сейчас входя в горницу, она поприветствовала кивком головы лекарицу, при этом похвалила мысленно Лукерью, за предусмотрительность, которая неожиданно, способствовало тайному, задуманному монахиней. И только за тем подошла к кровати на которой располагалась боярыня.
Для боярыни матушка Антония в духовных вопросах была непререкаемым авторитетом, она всегда слушала, а по возможности и выполняла ее наставления. Боярыня привыкла делится своими скорбями и печалями с ней.
Вот и в этот раз, в беседе она искренне поделилась с настоятельницей своей печалью о несостоявшемся наследнике, впрочем, эту ее жалобу монахиня слышала из уст боярыни не в первый раз. Еще до родов она уже порядком надоела настоятельнице со своей проблемой, на что та ей в достаточно жесткой форме выговаривала, что нельзя хулить промысел божий о человеке, и если у боярыни рождаются только девочки, значит так угодно Богу.
И выговариваясь перед настоятельницей про свое очередное горе, женщина ожидала что монахиня как обычно, начнет говорить про смирение и волю Господню, но на удивление боярыни, та как-то загадочно, ее выслушала и несколько погодя спросила.
-веришь ли ты матушка в Божье провидение, в то что Бог печется о нас грешных?
Василиса слегка задумалась, ее несколько озадачил вопрос игуменьи. Она как искренне верующий человек не могла сомневаться в промысле Божьем, и это матушка знала, и не могла сомневаться в ее искренней вере, поэтому то и вопрос ее озадачил.
В комнате на мгновение повисла тишина. Не зная, как ответить на заданный вопрос, боярыня в некотором замешательстве просто кивнула головой.
Увидев знак согласия, игуменья удовлетворенно хмыкнула, и произнесла.
- потерпи матушка, я сейчас приду, и мы продолжим наш разговор.
После чего, матушка Антония вышла из ее горницы, позвав с собой Лукерью, та встав со своей седушки, вышла в след за монахиней.
Василиса осталась в своей светелке одна, с дочкой в своей кроватке, во сне сопящей и слегка ворочающейся. Лукерья с игуменьей ее несколько заинтриговали, и отвлекли от не веселых мыслей, которые вот уже несколько дней кружили в ее голове, донимали и лишали покоя.
Через некоторое не продолжительное время настоятельница вошла в помещение, уже одна, и внесла корзинку, поставив ее на кровать рядом с Василисой. В принесенной корзине находился младенец.
— Послушай матушка боярыня, вот несколько времени назад нам подкинули дитя, это мальчик, он на день, два постарше будет твоей дочки, по началу я хотела тебя просить, кормить его грудью, пока ты гостишь у нас, но услышав твою печаль, хочу предложить тебе взять его как своего дитя.
Боярыня несколько обескуражено слушала монахиню, не сразу поняв сделанное ей предложение.
— Ты не торопись, подумай, это дело вполне богоугодное, приютить сироту, нужно только решить в каком качестве ты его представишь мужу своему. В качестве приемного или родного.
Боярыне только хлопала глазами не зная, что сказать. Настоятельница продолжала.
— Давай поступим так, ты поживи месяц у нас, покорми обоих деток, молока у тебя хватит, а когда будешь уезжать скажешь мне о своем решении, как решишь, так и запишем деток, твой ребенок или нет.
Боярыня кивнула головой.
Дождавшись согласия молодой женщины, игуменья открыла дверь и негромка позвала.
- Лукерья зайди.
В комнате появилась лекарица, войдя в помещение, она прикрыла за собой дверь и подошла ближе к кровати на которой Василиса заинтересовано рассматривала содержание корзинки. А монахиня обернувшись к вошедшей, произнесла
- Помоги здесь, боярыни, и если в чем нужда будет, обращайся к Марфуше.
Та в ответ ей, молча кивнула, и начала доставать младенца из корзинки, игуменья увидев, что процесс пошел, сказала.
- Ну с Богом.
Широким жестом, перекрестила всех находящихся в комнате, развернулась к двери, и не спеша покинула помещение, при этом еле слышно шепча какие-то молитвы.
С того времени прошло несколько дней и вот она, боярыня Василиса баюкает нового своего малыша, не очень сама разбирая что она ему мурлычет, она уже про себя решила, что мальчика оставит себе, как-то потихонечку, она начала его считать своей кровиночкой.
Василиса даже нашла себе оправдание, что она вовсе не собирается обманывать мужа, просто это Господь им подарил малыша таким образом, в этом и состоит Божье провидение, вот благодаря этому провидению у нее и появилась двойня, девочка и мальчик.
Приняв такое решения она и вовсе успокоилась, отдавшись всецело заботам о детях. И когда на следующий день прискакал, гонец от боярина Михаила, узнать, как разрешилась боярыня Василиса, та не сильно задумываясь, велела сообщить боярину о двойне, мальчике и девочке. А так же сказать, что задержится в монастыре на месяц, да бы отправится в путь набравшись сил, после трудных и тяжелых родов.
Гонец на следующее утро улетел не сильно задерживаясь, дабы как можно быстрей принести радостную весть боярину, о появлении наследника, явно рассчитывая, что за такую весть получит от боярина не малую награду.
Еще тогда, когда гонец ушёл из ее светлицы, куда он прорвался сквозь охрану монашек, взглядом удостоверившись, что ребенка два, и в остальном поверив боярине на слово, а кто он такой что бы не поверить.
Боярыня не особо усердствуя помолилась и как-то сразу успокоилась. Ну что дело сделано, подумалось боярыне, при этом она совершенно не почувствовала абсолютно ни каких укоров совести, более того наоборот еще более умиротворилась, в ее сознание как-то просто устоялась мысль, что вот этот самый кулек — это ее единственный сынок, ее кровиночка.
После того как гонец, посланный боярином Михаилом, умчался с радостным известием, в келью боярыни заявилась настоятельница, окинув, своим зорким взглядом, все помещение, и остановив его на самой Василисе, монахиня внутренним чутьем сразу уловила перемены, произошедшие с боярыней, и поняла, что она сделала тот самый выбор, к которому он ее подвела.
Уяснив для себя главное, настоятельница неспешно начала разговор о здоровье, о погоде, о каких-то хозяйственных делах, постепенно, и не заметно, перейдя к главному.
- Благослови тебя Бог матушка, как себя чувствуешь, как детки, нужна ли в чем помощь?
Сразу задала несколько вопросов игуменья.
- Твоими молитвами, матушка, благодарствую, все слава Богу, и нужды ни в чем не испытываю, Лукерья вот помогает, дай Бог ей здоровье.
Ответствовала боярыня.
- Рада видеть тебя и деток в здравии, и коли все ладно, хватить вам сиднем сидеть в доме то, собирай-ка деток, да идите прогуляйтесь во дворе, а лучше ступайте в сад, там сейчас благостно, солнышко светит, птички поют, ветерок шепчет, благодать. Лукерью пришлю, помочь тебе деток собрать.
Боярыня согласно кивнула.
Так незаметно для самой Василисы они с настоятельницей все и порешали, благо рожала та под присмотром лекарицы Лукерьи, да двух монастырских послушниц, а всю охрану и дворню мудрая настоятельница отправила восвояси еще за неделю до родов, сославшись на то что мол монастырь маленький, паломников и тех размещать негде, не то что такую ораву лишних людей, оставив несколько служанок боярыни, да и те ни как не участвовали в родах, стараниями той же Лукерьи, так и получилось, что о тайне мальчика, знали только несколько монашек, сторож Пантелей, да лекарица Лукерья, а те люди Божьи, да и свои, и после клятвы на кресте которую взяла с послушниц и Пантелея, матушка настоятельница, убоятся распускать языки, а Лукерья и вовсе язык за зубами приучена держать, о ней самой то вообще мало что известно.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ПОДКИДЫШ. СОН
А чего в моем состоянии еще делать можно, какая-либо адекватность отсутствует напрочь, мне бы взять вскочить на коня выхватить шашку и в чисто поле, эх…
Ну как этой дуре объяснить, что мне бы в это самое чистое поле на коняге врубится, а не слушать ееное постоянное мурлыкание, ну как она меня достала. По поводу коняки это просто фантазия разыгралась, свободы хочется, вот оно чисто поле с конягой и нафантазировывается, эх…
Конечно я перебарщиваю и такую мамашу еще стоит поискать в моем времени, просто в двадцать первом веке такую мамушку днем с огнем фиг сыщешь. Ну за любила она меня, да и сестрицу за одно, кому расскажешь не поверят, а кому собственно я могу что-то рассказать. Вот сестрице той хорошо, лыбится своим беззубым ртом, ручонками машет и слюнки пускает, а что ей сиську пососала, под себя наделала, пеленки сменили вот и наступило счастье, а мне? Мысли вихрем кружат мозг мой малолетний напрочь сносит, покоя никакого нет.
Вот опять игрушки свои начинает, положит коза такая, нас рядом с собой, распеленает и начинается сисю, сисю, сисю, ну как она меня достала, я уже несколько раз порывался с этого аэродрома, то бишь с ее кровати сбежать, да куда там…
Там реально не куда бежать, во-первых, аз грешный в таком состоянии, что просто перевернутся и встать на четвереньки не реально, хотя попытка не пытка как говорил товарищ Сталин, нуда, нуда, пытка еще какая, словов таких нет описать сей процесс.
А во-вторых от себя не убежишь, проникся я, дебил самоуверенный, что силой мысли можно токмо цель поставить, а реализовать сею цель возможно, когда хотя бы ноги и руки телеса свои бренные держать научаться. Все сдаюсь Господи, вразуми неразумного, все аз грешный смирился, Господи, ну за что мне сия кара, дай ответ молю тебя всем своим малолетним разумом.
Ну и в-третьих, как полагается, впрочем, достаточно и первых двух…
И ответ был дан…
Окружающий средневекового человека мир был полон намеков и предостережений, с помощью которых небесные силы давали людям свои указания. Однако понять эти намеки было не легко. Тут требовались особого рода прозорливость и глубокомыслие.
Мир видимый, осязаемый, и мир невидимый, мистический, существовали одновременно и параллельно. Четкой, непреодолимой границы между ними не существовало. Ангелы и демоны были почти так же реальны, как деревья или домашние животные.
Однако по законам мироустройства высшие силы никогда не показывались людям в своем натуральном виде. Они принимали образ огненного столпа, неведомого старца или светлого мужа.
Иногда они вообще были невидимы, а их присутствие проявлялось через их деяния. В этом параллельном мире действовали свои затоны и имелась своя иерархия. Ангелы делились на семь чинов.
Злые силы были представлены самыми разными существами — от мелкого беса, которого преподобный Авраамий Ростовский поймал в кувшине, прикрыв его сверху крестом, до гигантского апокалипсического зверя, от тяжкой поступи которого дрожит земля…
Можно тупо смеяться, но Иван Иванович Иванов, гражданин двадцать первого века и маловразумительного государства под названием Российская Федерация, реально носил то самое имя отчество и фамилию, и как-то не очень воспринимал какой-то там мистический мир, с его непонятными жителями, и не понятными духовными законами, можно сказать больше, он просто об этом никогда серьезно не задумывался.
Зато абсолютно адекватно воспринимал свои мир, хотя и относился к нему ну очень критически, вот к примеру, собственное государство воспринимал не то что отрицательно, а просто высокомерно, да и как к этому не пойми, что образованию мог относится человек воспитанный в Союзе Советских Социалистических Республик, то есть в том самом СССР.
Да спроси любого, кому за пятьдесят и получишь ответ на грани мордобоя, что-то вроде да пошёл ты со своим черномырденогаидароельцыным в направлении в никуда, как можно было профукать союз, и получить в замен хренотень, в виде современной эрэфии, где завязано все на деньги, слом мировоззрения это вам, не то что после пьянки опохмелиться, и реально прошли десятилетия, а воспринять эрэфию как что-то стоящее, ну никак не получается, подделка под нечто грандиозное, и все тут.
Одним словом, жисть не состоялась, готовили к одному, типа созидать глобальные стройки коммунистических пятилеток, а одномоментно какая-то невразумительная сила взяла и слила всю мощь в отстой вместе со всем поколением, заточенным на созидание коммунистических строек. И получилось упс, жизнь прошла, мимо…
Сон был ярким на фоне маловразумительной младенческой периферийной сна-яви, когда и вовсе не понимаешь толи спишь толи нет. Отличался он именно этим четким восприятием и пониманием, в нем не было ни чего лишнего и не было ни чего четко доступного для человеческого понимания, и тем не менее сразу стало понятно, что это тот самый пророческий сон который все объяснит…
Пространство сна находилось в не ком подобии солнечного света, впрочем, солнечным ли он был не понятно, он абсолютно не обжигал, а как бы оглаживал нежным дуновением, всего меня. От этого света исходили какие-то волны доброжелательности и умиротворения. В них было очень комфортно находится, причем не сколько телесно, а более глубинно, они как бы проникали сквозь душу, более того, они обволакивали всю мою сущность, одновременно баюкая и окрыляя, вознося в некую небесную высь, появлялось ощущение не земного блаженства. И чем дальше продолжалось это ощущение блаженства, тем больше хотелось оставаться в этом состоянии, все проникающей небесной любви.
Из этого состояния, когда я уже практически слился с этими волнами, меня вывел спокойный, но несколько громкий, в этом умиротворяющем покое, глас, прозвучавший в моем сознании.
— ну вот желание твое исполнилось, доволен ли ты?
Прозвучал вопрос как бы сразу со всех сторон одновременно, и за тем в пространстве света, проявилась смутно знакомая фигура, в каком-то желто-голубом балахоне, напоминающем римскую догу знатного патриция, виденную Иваном в учебнике истории.
Лицо было сложно рассмотреть, из-за лучащегося из него, или сквозь него света, причем этот свет не резал глаза, он просто несколько размывал черты лица, но от этого оно нисколько не портилось, лицо, а точней определить, лик, привлекал своей не земной красотой, и на него хотелось смотреть не отрываясь.
— на тебя смешно смотреть, у тебя такой ошарашенный вид, взрослого младенца в пеленках, как будто тебя заставили съесть целиком лимон, при этом отобрали любимую игрушку.
И на лике появилась улыбка, от чего он стал еще более лучезарным.
— ну что узнал меня? Я тот самый собеседник в парке на скамейке, который и исполнил твое желание, точнее сказать по моей просьбе его исполнили.
Наконец опомнившись, я неожиданно съязвил.
— значит, это я тебя должен благодарить за свою немощь в пеленках, ну спасибо тебе мил человек, ох, прости, добрый ангел-хранитель.
Вдруг пришла мысль, а собственно с кем это я общаюсь, об этом в следующий миг и поинтересовался.
— а действительно кто ты на самом деле, мне просто интересно, кто это соблаговолил, на меня никчёмного обратить свое внимание.
- ты правильно угадал, я и есть твой ангел-хранитель, так что язвить собственно и ни к чему, мое внимание на тебя, с твоего рождения приковано, если можно так выразится, работа у меня такая.
При этих словах он улыбнулся от чего его светящаяся аура стала переливаться различными оттенками его лучезарного свечения.
— что же касаемо твоего нынешнего состояния, я лишь исполнил твое желание, причем вспомни, было трижды спрашиваемо, и ты трижды пожелал, вот этих самых перемен. Или ты снова, чем-то не доволен?
Да все верно, подумалось мне, и хрен с этим поспоришь, он действительно просто качественно выполнил свою работу. Мдя, таких ретивых ангелов-хранителей, в своем служении, как мой, еще поискать нужно, в конце концов, не к каждому они вот так являются, и выполняют желания.
— и что теперь?
Слегка съехидничал я, задав абсолютно риторический вопрос. Но в этот раз ответ прозвучал с какой-то суровостью в интонации.
— а теперь, тебе нужно прожить твою новую жизнь так, чтобы, как говорилось в том твоем времени, ее не профукать. А это значит надо жить по заповедям Христовым, что бы твои образ Божий, стал подобием Божьим. К тебе проявлена великая милость, и показано на тебе самом, что Бог наш всемогущ. По сему проживая новую жизнь, ты не должен проявлять леность души, как было в прошлой жизни, постарайся не совершать старые ошибки.
После такого сурового внушения, в нашем диалоге наступила некая пауза, ангел-хранитель молчал, давая время для осознания, а я внимал этому молчанию, пауза несколько затянулась, затем ангел продолжил внушение, но теперь уже более походившее на увещевание, в более мягкой форме, с интонацией старого, доброго учителя.
— ум, отступивший от Бога, становится либо скотоподобным, либо демоноподобным и, отступив от границ естества, желает чуждого, в корыстолюбии не ведает сытости, выдает себя похотям плоти и наслаждению не знает меры. Человек ниспадает в ничто, в небытие, поглощающее его. Человеческая личность разрушается и дезорганизуется. Жизнь становится мучением. Свобода превращается в стресс. Другие люди становятся для него угрозой. Участь человека — трагичной и безысходной.
Когда человек станет сообразным Христову образу, тогда обретает истинное образование, то есть истинный человеческий образ. Во Святых Таинствах и Божественной литургии единение Бога и человека через Господа Иисуса Христа становится причастием жизни, становится воскресением, преображением, уподоблением Христу и обожением человека. Образ Божий осуществляется, и верующий и подвизающийся человек обоживается, то есть становится богом по благодати. Обожение — это цель жизни человека.
Уф, ну это выдал мой то, я аж даже, как-то слегка в ступор впал, ну нельзя же так с младенцем. Впрочем, младенец, после небольшой заминки, проявил любознательность.
— ладно, ладно, будет тебе младенца пугать, а то я и так описался, ты мне лучше скажи куда это ты меня задвинул, в смысле времени?
Ангел-хранитель снова улыбнулся, и уже мягко и доброжелательно ответил.
— а куда ты сам стремился, туда и переместился, ровно на пятьсот лет назад, от твоего рождения конечно.
Вот на этом сначала наставляющем внушении, а затем пояснении, сеанс связи Штирлица в пеленках, с центром, верней с представителем центра, то есть с ангелом-хранителем, был завершён, и для младенца, наступила обыденная реальность, своего младенческого существования, можно было слегка расслабится.
Ну спасибо объяснил, впрочем, стало понятно, сам виноват, не хрен было плакаться на не состоявшую собственную жисть, как оказалось вообще демократизаторы не причем, причем ты сам, мало приспособленный, который не умеет решать сам за себя, что-то реальное, и канючащий в силу своей несостоятельности, а вот нечто глобальное дало или предоставило новый шанс реализоваться.
Хорошо, что в новом своем состоянии не умел говорить, а то наговорил бы на всех, кто в досягаемости был, собственно сон был вразумляющее-поучительным, как говорится бери и действуй, и последствия понимания перевернули всю мировоззренческую картину сознания.
Но мало того, что ни ногой, ни рукой не сотворишь вразумительное действие, то есть сиюминутное бери и действуй, откладывалось на неопределенное время. Так к тому же и мысль уперлась в собственную несостоятельность, то есть пока что еще наблюдались внутренние тормоза, как определил собеседник, леность души.
Проснувшись вдруг пришло понимание, что сейчас, что тогда состояние духа, собственного я, ну очень схожее, состояние младенческого безволия, а именно, понимаю и осознаю, а сделать не могу, или не хочу, что в принципе одно и тоже.
То есть, как раз сознание то мое что тогдашнее, что сегодняшнее практически одно и то же, но вот волевая составляющая этого самого сознания норовившего всех кругом обвинить в собственной немощи, являлось, просто оправданием своего ни чего неделания. Просто сейчас, будучи младенцем винить то себя не в чем, но зато, хотя бы лежи, и осознавай…
Ну я, просто гений, докопавшийся до истины в свои полные с хвостиком пятидесяти с лишним лет, во младенческом возрасте.
Бздынь, шлепок по заднице вернул меня на грешную землю, ладно припомню, коды буду в состоянии, матушка играючи прекратила очередную попытку перевернутся на живот и уползти с этого аэродрома.
Оба-на, а кстати получилось, я реально перевернулся на живот, вот и схлопотал по заднице.
Ну вот и с первыми успехами тебя, в сем мире, с малого, как говорится, все и начинается, побарахтаемся еще, жизнь продолжается.
Эта оптимистичная мысль, снова придала энергии, и я еще раз попытался проделать свои кульбит, по переворачиванию на живот, навык, как говорится, надо закреплять. Но на этот раз был подхвачен на руки. Пришло время обеда.
Только успел подумать, ах, вы же бабье, я еще все вам припомню, что именно буду им припоминать, я уже не стал уточнять, так как матушка сунула мне в рот свою грудь, и я довольно за чмокал…
Чмокая, в голову лезли рассуждения на обще историческую тематику, что-то вроде, каждый народ вправе гордиться своей историей. Но история русскою народа — неповторимая, особенная, самобытная. Ее тысячелетиями создавали наши предки, они формировали государственность, по крупицам собирали земли, оттачивали русский язык, приумножали культуру, выковывали русский характер. То, что нам досталось от прошлых поколений, добыто трудом и кровью миллионов людей. Вот и буду исторические реалии изучать, так сказать в реалии, на этих мыслях и заснул...
ГЛАВА ШЕСТАЯ. БОЯРИН МИХАИЛ
Вооружение русских воинов. Оружием ударного действия были: копья, сулицы, рогатины, мечи, сабли, палаши, кончары, бердыши, кистени, топоры, в чеканы, шестоперы; метательным оружием служили луки и самострелы.
Защитное вооружение воинов состояло из доспехов кольчатых (кольчуги, байданы) и дощатых (зерцалы, латы, кирасы), из доспехов, прикрывающих плечи, руки и ноги (борминцы, наколенники, наручники, поножи), и из головных уборов (шеломы, мисюрки, шапки железные и медные, ерихонки).
Многие воины надевали тегиляи — суконную одежду, имевшую толстый слой ваты или пеньки и хорошо защищавшую от стрел. Щиты в большинстве случаев были круглые, обтянутые кожей, обитые железом или медью. Следует отметить щит тарач, имевший железную рукавицу с прикрепленной к ней шпагой.
Вот это все вооружение и было необходимо для его боевых холопов, да не одному, а нескольким десяткам, содержание своей дружины, ему влетало в копеечку, у боярина от таких затрат аж скулы сводило, но деваться не куда, это была его обязанность, приходилось раскошеливаться.
Настроение боярина с утра было скверное, из головы не выходили мысли о беременной жене, которая со дня на день должна была разрешится, он надеялся на появление наследника, но сильно сомневался, что будет сын, вот эти его сомнения и портили ему настроения. Но не смотря на свое настроение, с утра занимался хозяйственными делами. Вот за этими хозяйственными расчетами и застал его гонец прискакавший из монастыря и сообщивший радостную весть о рождении сына.
Ну, Слава Богу, наконец то наследник, подумалось боярину. В его возрасте не иметь наследника, это в его среде считалось неким наказанием Божьим, если на нем прервется род, то что ему, там скажут, когда представится ко Господу, а скажут, что был настолько грешен, что Бог наследника не дал. Но теперь с рождением сына, он спокоен за продолжение рода.
Занимал человек властное положение в обществе — он должен был иметь властные жесты, говорить властные слова, глядеть повелительным взглядом, с утра до вечера не скидать с себя торжественного костюма, хотя бы всё это было ему тяжело и противно.
Родился князем — поднимай голову выше и держи себя по-княжески, а стал монахом — так и складывай смиренно руки на груди и береги глаза, опускай их долу, а не рассыпай по встречным и поперечным.
Так предписывалось, не гласными правилами, вести себя мужу достойному. Но боярин Михаил позволял себе иногда не придерживаться общепринятых правил, конечно бывая в стольных городах, там он их не нарушал, а у себя в вотчине, делал для себя исключения.
И эти исключения в принципе подтверждали его статус на данной территории, а именно если он хозяин — вот здесь в своей вотчине, то соответственно он волен в определенных рамках и порядки свои устанавливать. Да и вообще перед кем ему здесь отчитываться. Великий Князь далеко, Бог высоко, а он здесь хозяин. Вот именно, в его ситуации, когда просто праздник, он столько лет ждал этого момента, у него есть сын, есть наследник.
Вот и в этот раз, не выдержал боярин Михаил месяц, и примчался на третьей неделе в монастырь, больно не терпелось ему, и хотелось поскорей увидеть наследника.
Сильный, высокий, с громогласным голосом и с окладистой бородой.
Отличительной особенностью внешности местной, сильной половины была, борода. Почитание бороды восходило еще, к языческим временам.
Уже Русская Правда XI века устанавливала за повреждение бороды немалый штраф в 12 гривен, тогда как за отсеченный палец брали всего три гривны, а за убийство свободного воина 40 гривен.
На страже ношения бороды стояла Церковь. Церковный устав князя Ярослава предписывал: «Аще кто пострижет голову или бороду, митрополиту 12 гривен, а князь казнит». Согласно общепринятым в местном обществе взглядам, мужчина, бреющий бороду, нарушал цельность облика, дарованного ему Богом. Брадобритие ассоциировалось с еретичеством и содомией.
А боярин без бороды, такого просто не возможно было представить, не вместно боярину быть без бороды и чем окладистей борода, тем значительней вид боярина. Да и при сварах между боярами, без бороды было никак не обойтись.
Не по морде же друг друга охаживать, с фингальными последствиями, они же в конце то концов не кабацкая чернь, не вместно им дубасить друг друга по ланитам да бити по челу, а вот за бороду оттаскать своего же супротивника, это милое дело.
Да так супротивника за бороду нагнуть, что бы на колени пал, пред победителем, да век помнил, кто тут между ними выше, вот это действие вполне вместно, и по чести боярской.
А то что гривны платить потребно за сие действие, так то боярину только в почет, мол могу себе позволить и за бороду оттаскать и отступнова заплатить, как говорится, нам боярам не в убыток, честь боярская она дороже.
Вот и у боярина Михаила присутствовала соответствующая борода, согласно его статусу, которая придавала его облику солидности, но как не удивительно, вовсе его не старила.
Он шумно вошёл в опочивальню боярыни, от его энергичного шага даже пламя в лампадках и свечах заколебалось.
Боярыня Василиса, как раз готовила, с помощью приставленной монахини, и лекарицы Лукерьи, детей на прогулку.
Не смотря на то, что был разгар летнего дня, небо безоблачным, а солнце стояло в зените в помещении царил полумрак, не большие слюдяные окошки слабо пропускали солнечный свет, помещение дополнительно освещалось свечами, но все равно основное пространство комнаты находилось в полумраке.
В этом полумраке с силой раскрыв дверь и появился неожиданно боярин Михаил.
— Ну матушка, боярыня Василиса, покажи мне наследника нашего.
С порога, начел он требовать представить ему его наследника. Та от неожиданности растерялась, застыв с младенцем на руках. Через мгновение опомнилась, и стала протягивать дите подошедшему мужчине. Он несколько неловко с осторожность принял того на руки, и застыл внимательно разглядывая то что находилось в полученном куле. Вдруг, громогласно рассмеялся.
— Ты смотри, язык мне показал.
Умилился счастливый отец. От произведенного шума, девочка на руках монахини заревела.
— Да тише вы, батюшка, детишек напугали.
Выговорила она мужу. Тот покачав кулек с ребенком, бережно передал его обратно жене. Та в свою очередь аккуратно уложила ребенка на кровать и подошла вновь к мужу, несколько церемонно поклонилась ему, и сказала
— Здрав будь боярин Михаил, все ли хорошо у тебя? как добрался до нас?
— Все, все хорошо боярыня, дай я тебя обниму и расцелую, за радость такую, за наследника.
И не стесняясь посторонних в комнате, притянул жену к себе и горячо поцеловал в ее губы.
В это время в дверях комнаты показалась матушка настоятельница, обошла ближника боярина и остановилась не далече от целующейся пары
— Ну будет, боярин лобызаться прилюдно, вон вишь мою послушницу в смущение ввел.
Строго произнесла монахиня. Тот отстранившись от жены, поклонился настоятельнице.
— Ну и шуму ты наделал, переполох прям у меня в монастыре.
Продолжала выговаривать она.
— Не серчай матушка, видишь радость у меня какая, наследник долгожданный.
Стал оправдываться мужчина.
— отдарюсь, богато, за хлопоты ваши.
— Вот и хорошо, боярин, пошли, потрапезничай с дороги, а затем и о делах потолкуем, а детушек пока оставь с боярыней, наиграешься еще с ними.
С этими словами развернувшись матушка настоятельница вышла из комнаты, а следом за ней ушел, и боярин со своим ближником.
Только когда из горницы вышли боярин Михаил и настоятельница, только тогда Василиса опомнилась, передала со своих рук младенца на руки лекарице Лукерьи, которая все это время находилась рядом, и села на лавку. Все произошло быстро и неожиданно.
Боярыня внутренне все же опасалась, как бы не раскрылся ее обман, вдруг бы боярину не приглянулся младенец, но все как-то сложилось само собой, боярин принял сына.
Михаил Елизарович Гусев был из влиятельного старомосковского боярского рода Добрынских, происходившего от легендарного касажского богатыря Редеги.
Отец Михаила, Елизар связал свою службу с удельными князьями. В походе на Новгород Великого Князя Московского Ивана Третьего Васильевича, что случился на прошлый год, Елизар Гусев был воеводой в дружине князя Андрея Меньшого Васильевича, брата Великого Князя, выступившего совместно со старшим братом на этот вечно проблемный город, что бы окончательно привести его и все земли подвластные ему, под руку Москвы. Сыновья же Елизара служили уже старшему сыну Ивана Третьего князю Ивану Ивановичу Молодому, и то же участвовали в том походе, но только в дружине сына Великого Князя.
Боярин Михаил в том походе отличился, в битве на реке Шелони, он первым со своей малой дружиной переправился с правого берега реки Шелони и врубился в ряды новгородцев, при этом умудрился остаться живым, что было замечено сыном Великого Князя, и отмечено самим Великим Князем, став ближником князя Ивана Ивановича, а от Ивана Васильевича был получен удел, в бывших землях Великого Новгорода, а теперь подвластных землях Москвы.
Жалованная вотчина, дававшиеся за какие-либо заслуги по службе, подкреплялись соответствующими тарханными грамотами, уменьшавшими количество взимавшихся с земли податей и повинностей. Их владельцами, как правило, становились представители московской боярской аристократии.
Вот такой вотчиной, в Бежецкой пятине, примыкавшей к границам московского княжества, и был облагодетельствован боярин Михаил за достойную службу Великому Князю Московскому.
Вот и этот женский монастырь, куда отправил боярин Михаил, разрешиться от родового бремени, свою любимую жену, по ее настоятельной просьбе, находился не далеко от его новой вотчины, всего в двух пеших, дневных переходах на северо-восток от поместья боярина.
Осенью прошлого года, прискакал к нему в усадьбу гонец из этого монастыря, с низким поклоном и великой просьбой уберечь монастырь от местных язычников, монастырских черносошных людишек, те его в разбой намерились взять. Узнали тати что власть Новгород больше не имеет, а Москва далеко, вот и решили, что пришло ихнее время, припомнить монастырским все свои обиды.
Тогда боярин Михаил со своей дружиной сурово наказал татей. К вечеру того же дня был боярин со своей дружиной под стенами монастыря, с ходу разогнал весь тот сброд местных, что близ стен воинов из себя изображали, кого перерезали, кого в полон взяли.
А затем еще неделю кружил он по местным селениям язычников, вбивая им в головы с помощью меча, что власть Великого Князя Московского от ныне и до веку в этих местах непререкаема, и иной власти здесь нет и быть не может.
А он боярин Михаил есть длань, карающая этой власти. Накрепко уяснили язычники, кто здесь хозяин, и больше не пытались буянить.
Он выявил, пусть и путем пыток, зачинщиков местной смуты, как и предполагал с самого начала боярин, ими оказались местные волхвы, вот их то и посадил на кол, а самых буйных кто пытался с оружием в руках их защитить, перебил да перевешал, другим в назидание.
Вот с тех пор и завязались у боярина Михаила добрые отношения, переходящие в деловые, с игуменьей этого монастыря, матушкой Антонией, тем более как оказалось, они приходились друг другу дальними родственниками, ихние прабабки были родными сестрами.
По-родственному, по осени, он и поступил в том набеге на деревеньки местных поселян, принадлежавших монастырю, и вздумавших бунт учинять. Не стал разорять их, а мог бы пожечь все до тла во круге, да нажиться соответственно, был вправе, но поступил по-доброму, просто наказал зачинщиков, да полон увел, что на поле брани был взят.
Оценила его доброе отношение игуменья, по сему и привечала, со всем почтением, да выказывала непосредственное участие в его делах семейных.
За трапезой обеденной, сначала порешали дела хозяйственные, поторговались немного за сено, излишки которого скупал боярин у монастыря, а когда эти вопросы были решены, договорились, крестить на следующий день детишек, выбрали им имена, сыну Иван, хотя и не было его в святцах на день крещения, но боярин настоял, сказав, что имя дает в честь Государя Московского, и настоятельница не посмела возражать, а жена и тем более, он хозяин, ему и называть наследника, зато девочке они выбрали имя согласно святцам, и получилась она у них Евдокией, на что уже боярин не посмел возражать. В общем, в итоге, все оказались довольны, пришли так сказать к консенсусу, на том и порешали.
На следующий день, крестили младенцев, всё согласно канону, при этом, в процессе проводимого обряда произошло небольшое чудо, младенец по окончанию купания в купели, взял и перекрестился, правда движение руки были не четкими, размашистыми, но все же кто захотел тот вполне мог заметить, что младенец перекрестился. После обряда, пошли пересуды по монастырю, было ли это на самом деле или нет, и можно ли считать это чудом.
А, я и на самом деле попытался изобразить нечто подобное, когда меня поп трижды искупал в купели, да только у меня плохо получилось, младенческие ручонки меня плохо слушались, да и поп мешал четко наложить крестное знамение, но все же повод для неких мистических толкований, споров и пересудов, дал, выделился, так сказать. Вон сестрица только и делала что пищала, когда в купель ее совали, а я не только не вякнул, но еще чего то такое, вразумительное, попытался изобразить, и кто-то даже умудрился сие заметить. А местным только дай повод, а остальное они уже сами все додумают, склонны они в сем времени ко всяким мистическим трактовкам бытийных событий.
После сего действия, семейство боярина, в монастыре долго не задержалось, и еще через день, собрались и отравились в дорогу, до своей усадьбы, пора и честь знать, как говорится в гостях хорошо, а дома лучше.
Только после сумбурных сборов и отъезда всей боярской кавалькады, провожая взглядом удаляющийся боярский обоз, игуменья вздохнула спокойно, она нисколько не сомневалась, что поступила правильно, она пристроила сироту в надежные руки, дала сделать выбор самой боярыне, как представить младенца, просто подсказала ей возможные варианты, а выбор сделала боярыня самостоятельно, так что в своем поступке матушка Антония не видела ни чего предосудительного, и все же, то что тайна может раскрыться, ее беспокоило.
Но все обошлось, и крестили младенцев, и записали в книгах как полагается, теперь уже никто ни чего сказать не сможет. На Руси свято верили в слово, писанное, не зря народ молвит, что написано пером, то не вырубишь топором, на этой мысли игуменья окончательно успокоилась.
А еще ее порадовало, как воспринял младенца сам боярин Михаил, игуменья увидела не поддельную радость в глазах этого сурового человека. Она и прибежала сразу в светёлку к боярыне Василисе, как только узнала о приезде боярина, чтобы увидеть, как тот себя поведет.
Вспомнив как боярин радовался сыну, она сама улыбнулась, и пошла заниматься своими насущными делами.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ВОТЧИНА БОЯРИНА МИХАИЛА
Русский дворянин практически каждый год находился на государевой службе. Помимо службы в действую щей армии и в летней пограничной армии на Оке, он мог быть направлен и в своего рода внутренние войска. Великий князь хотел постоянно иметь под рукой несколько тысяч воинов. Они обеспечивали охрану Москвы и Кремля и исполняли разного рода особые поручения, такие как охрану важнейших трактов, дорог которые имели стратегическое значение.
Служилый человек, коим и являлся боярин Михаил, мог получить, по воле Великого Князя Московского, либо бывшую вотчину одного человека, либо земли нескольких землевладельцев, иногда даже в разных погостах, в погост объединяли несколько мелких деревушек, на два три двора, составляющих один церковный приход.
Так, боярин Михаил Гусев сын Елизаров был посажен на деревни бояр новгородских Григория и Ивана Дементьевых детей Ососовых в Ивановском погосте, ему же во владение были переданы деревни Гаврила Сорокина купца новгородского в том же погосте, а также Микифора Чернорясого сына боярского из новгородцев в Покровском, Ивановском и Богородицком погостах, и еще одного новгородца сына боярского Ивана Ильина сына Климковича в Никольском погосте. Все эти деревни приходились на крупный населённый пункт Бежецкой пятины Волочек Держков.
Основой подъема сельского хозяйства в ту пору стали деревня и починок. Они появились как виды поселений еще в XIV веке и за полтора-два столетия стали поистине мощными рычагами подъема всего хозяйства Руси.
Название деревня происходит от глагола драть. Пришедшие в новые места крестьяне «раздирали» целину, вспахивали ее, осваивали новые места. Небольшие деревни от 3—4 до 7—8 дворов покрыли всю Северо-Восточную Русь. Преимущество этих поселений перед старыми большими селами было в том, что здесь на каждый двор приходилось значимо большие земли, а значит, хозяйство было более прибыльным и выгодным для крестьянина.
Продолжали свой победный марш по Руси и починки — совсем маленькие поселения в 1—3 двора, именно крестьяне, организующие починки, были подлинными первопроходцами в ранее пустынных местах. Для них было важно, что починок, как правило, был на долгие сроки освобожден от налогов. А это большое подспорье в развитии хозяйства. По существующему праву, русские люди при новых благоприятных условиях начали колонизацию, то есть освоение, своей страны.
В общем на круг боярин Михаил владел уделом около пятидесяти обеж пахотной земли, что считалось достаточно большой вотчиной, так как обжа являлась единицей площади для поземельного налога в Новгородской земле в это время. Равнялась площади земли, которая вспахивалась с помощью одной лошади в течение одного светового дня. И была, как правило, равна пяти десятинам (десятина примерно один гектар, по моим прикидкам), соответственно на круг боярин владел около двухсот пяти десятью гектарами (это я уже потом пересчитал), пахотной земли, заливных лугов, огородов и подобных земель необходимых в сельском хозяйстве, для прокорма. А кормится на этой земле нужно было почти двум тысячам человек, примерно такое количество едоков населяло его вотчину, от самого последнего черносошного смерда, до него самого.
Хозяйство боярина было развитым по меркам этого времени, благо ему не нужно было начинать с нуля, прежние владельцы были хозяевами справными. Прежде всего, у него выращивали злаковые культуры. Повсеместно собирали урожаи ржи, и овса. Для себя, он засевал пшеницу в небольшом количестве. У него в хозяйстве были сыр и лён. Животноводство и птицеводство также были распространёнными в этих местах, хотя и являлось не повсеместным явлениями, но боярин держал баранов, овец и кур.
В поместье боярина Михаила, помимо наиболее распространённого набора (бараны, куры, сыр, злаковые, лён), делали масло и заготавливали возы дров. Богатое хозяйство было у него. К большому количеству сыра, кур, овчин и льна здесь добавлялось изготовление масла, выработка солода и выращивание хмеля, поэтому у него могли варить пиво или делать квас. В его хозяйство входил участок тони в озере, в которых ловили рыбу. В писцовых книгах по отношению к боярину Михаилу было записано, что в этом озере водится белая рыба.
Боярин владел более пятьюдесятью деревнями в коих имелось более двухсот дворов.
Как-то, будучи уже ребенком, я с батюшкой оказался в одной из вотчинных деревень, и повнимательней изучил жилье в местной современности. В деревнях у боярина крестьяне жили в отапливаемых избах. Изба была проста по конструкции. Она чем-то напоминала домики из детского конструктора, из далекого будущего.
Венцы сосновых бревен соединялись вырубками на концах. Крыша делалась из теса или щепы. Под них укладывали слой бересты, которая предотвращала гниение дерева.
Маленькие волоковые оконца задвигались широкой доской. На зиму их затягивали бычьим пузырем. В целом в избе, конечно, было темновато. Мрак разгоняли с помощь горящей и днем лучины.
В узком смысле слова изба - это отапливаемое помещение, «истьба», «истобка». Так называли ту часть постройки, где находилась печь. Подавляющее большинство печей в избах были глинобитными, сводчатыми, с плоским подом, встречались изредка каменки, и куда реже, у зажиточных крестьян кирпичные печи.
Помимо теплого жилого помещения в доме иногда было и холодное. Оно называлось клеть. Здесь летом жили, а зимой хранили всевозможную утварь. Между избой и клетью располагались сени. Отсюда одна дверь вела на крыльцо, другая - в избу, а третья в клеть.
Продолжением жилой части постройки служил хлев, его помещали под одной крышей с домом, над хлевом размещали сеновал, откуда по мере необходимости сбрасывали вниз сено и солому.
Дворовые постройки - амбар, сарай, колодец, баня, летняя кухня, нужник располагались по периметру двора. В общем нельзя сказать, что местные крестьяне походили на бомжей, далеко нет, жили относительно благополучно по местным меркам.
В это время большую часть помещичьих земель обрабатывали черносошные крестьяне и платили с них оброк.
Но часть земель помещики возделывали самостоятельно. Как правило, помещик пахал на себя от двух до десяти обеж. У боярина Михаила при поместье в 51 обжу самостоятельно пахали пять обеж. Конечно, как правило, сам боярин не выходил в поле, это делали его холопы, но и в случае свободного времени, не брезговал, и сам лично взять в руки соху.
Русский дворянин, этого времени, знал и любил землю. Он умел держать в руках не только оружие, но и соху. В трудные времена он выживал за счет барской пашни, вотчиной земли, обработанной своими собственными руками. Казна жаловала воинов деньгами лишь в случае больших побед, что случалось, достаточно редко, в обыденности сам себе зарабатывай.
В это время почти в каждом поместье косили сено, причём его количество иногда достигало внушительных размеров, так у боярина доходило почти до двух тысяч копен, и он значительную часть этого сена отдавал в оброк казне.
Широкого распространение в этой местности не получили выращивание гречихи, но боярин значительное количество ее посадил, так как, завел свою собственную пасеку, что в здешних местах не практиковалось, так же он стал заготавливать лучину, на продажу.
В своих угодьях он держал команду охотников, из боевых холопов, те добывали зайцев и тетеревов, пореже белок.
Службу он нес охранную, после того случая с подавлением малого бунта, ему из Москвы прислали грамоту, стеречь тракт из Новгорода на Углич и Ярославль, от куда, уже открывался речной путь с верховий Волги до самого Каспия.
Этот тракт проходил в двух верстах от его села. Вот его то и нужно было стеречь, вылавливать и наказывать татей. Село находилось как раз по середине между Вышнем Волочком и Угличем.
Из Новгорода за частую ехали возы с товарами из заморских стран Балтики, а с юга двигались купеческие обозы, из Казани и южных стран с товарами, поступавшими из-за Каспия и Черного моря.
С севера-востока, со стороны Белоозера и Кирилловского монастыря, что располагался на берегу этого озера, по зиме по санному пути, в столицу везли соль, рыбу, слюду, меха, моржовый клык (рыбий зуб), металлы и кузнечные изделия, и как раз санный путь выходил на тракт охраняемый боярином Михаилом.
Вот в этом месте на тракте, и получался своеобразный перекресток торговых путей. Пусть не самый важный в общей сетке торговых путей Московии, но и никогда не пустовавший.
Боярин Михаил уяснив ценность этого перекрёстка, не долго не сомневаясь, и поставил гостиный двор, чем привлекал проезжих купцов, с которыми и вел торговлю, с превеликой выгодой, от части что-то меняя свое на проходящий товар, от части скупая его по низким ценам, для перепродажи, тем же проезжим купцам.
Как нравоучительно говорил боярин своей жене: «богатый муж везде ведом, и на чужбине друзей имеет, а бедный и на родине ненавидим ходит. Богатый заговорит, все замолчат и после вознесут речь его до облак, а бедный заговорит, все на него закричат». Добавляя: «по одежке протягивай ножки, чьи ризы светлы, тех и речь честна».
Вот такой буржуе-феодал был боярин Михаил, и на службе княжеской и купеческие дела справлял с большим успехом, не гнушаясь торговлишкой, говоря в кругу семейном, мол невместно боярину торговлишкой промышлять, это в стольном граде, где на виду все друг у друга, а у нас, в глуши все вместно, что барыш дает честно.
— Полушка к полушке, копейку дает, а та и рубль принесет, а где рубль там и два, вот такие то дела…
В веселом настроении, особенно когда удачно складывалась торговлишка, любил напевать боярин, самим же придуманную, складуху.
Правда, и расходы у боярина были большими. Приходилось содержать значительную дружину, около полусотни боевых конных холопов, да сотню пешего ополчения, вооружать их и обучать, но и здесь он соблюдал свою выгоду, все у него были при деле, по мимо боевой работы, боевые холопы занимались охотой, а ополченцы, пахали его землю.
Тем более, что служба того стоила, его не дергали в походы, а у себя не только в своей вотчине, но и в округе, он был хозяином, никто не смел ему перечить, длань власти Москвы, иди попробуй поспорь, враз укоротят, а этой дланью он и был.
Вот это все младенец в моем лице и впитывал на протяжение того малого периода как окончательно и бесповоротно поселился в местных временах и местных реалиях, так сказать, со младенчества втягивался в хозяйские заботы путем, рассказов и бесед моих новых родителей между собой.
У батюшки была привычка советоваться в своих хозяйственных делах с матушкой, а она как оказалось, под стать своему мужу в сем деле не плохо соображала и бывало давала дельные советы.
Да и без мужа она хорошо справлялась, когда тот отсутствовал по служебным или иным каким делам, что случалось достаточно часто.
Сами обстоятельства, постоянные и частые отлучки мужа на государеву службу, заставляли жену боярина, подолгу выполнять функции управительницы вотчины, показывая себя властной и расчетливой домодержицей.
Управляла она поместьем, с деловой хваткой, хотя и помощников всякого рода хватала, от управляющего, до различной челяди. Причем делала она это достаточно часто в присутствии детей, одновременно занимаясь и нами и распоряжаясь слугами.
Из всего увиденного, подслушанного и воспринятого, я и нарисовал, у себя в голове, такую картину, хозяйства боярина, ну и теперь мое, как наследника.
Приходил боярин Михаил почти каждый день, когда бывал дома, таскал меня на руках, игрался со мной, улюлюкал, качал на руках, в общем тешился с младенцем, как говорила боярыня, а за одно и выкладывал, все свои дела и заботы.
Жалко, что говорить пока не умел, а то бы я насоветовал ему как организовать колхоз, к примеру, отменить барщину, а ввести трудодень, обобществить весь скот, кур правда можно и не обобществлять, построить свинофермы вокруг них центральные усадьбы, перевести туда жителей всех малых деревень, в общем провести укрупнение, по методу Никиты Сергеевича Хрущева.
А там, глядишь, ввести пятилетки, что неизбежно приведет к построению развитого социализма с мягким переходом в коммунизм, в отдельно взятой вотчине, а что, на раз, главное ввести плановое хозяйство, согласно теории научного коммунизма, не зря же я его в институте сдавал, на отлично между прочем.
Ох что-то я перефантазировал, ну да ладно, это дела далекого будущего, а пока хотя бы начинать внятно говорить необходимо, да и писать на местном научится не мешало бы, а иначе никакого Капитала а-ля Маркс, не напишешь.
Да многое еще чего, как подрасту насоветую боярину, я огородник был отменный, было такое увлечение в прошлой жизни на своих шести сотках, к примеру, как приготовить хреновую закуску, это помидоры с хреном пропущенные через мясорубку, эх хороша закуска к водочке, вот только вроде томаты в этом времени на Руси не выращивают.
Да кстати надо будет насоветовать развести тепличное хозяйство, клубничку там или еще чего полезного выращивать. М-да, ну кому и что может насоветовать младенец, эх расти быстрей надо, а там глядишь…
Кстати, внимательно слушая разговоры взрослых, понимать стал хорошо, что они говорят, и то прогресс, а то по началу вообще не въезжал в местную речь, но ни чего помаленьку освоился.
В прочем во всех своих расчётно-теоретических изысканиях по нынешнему малолетству, да и вообще плохой еще местной ориентации в современных реалиях все сие расчеты в своей голове, не воспринимаю, то что, это является сто пудовой данностью, понимая, что явно еще плохо ориентируюсь в реалиях, данных мне в ощущения, согласно опять же, марксистка-ленинским классикам, нашим незабвенным.
А посему за точность расчетов не отвечаю, благо тырнэтовских оппонентов вроде бы нет, и приткнуть некому, но тем не менее, лучше оговорится, что не разу не…, иначе привяжутся у тебя и то не сходится и это с историческими реалиями, мля… вы будущие мои тырнэтовские оппоненты окунитесь в местные реалии, а уж за тем оппонируйте…
Мдя… и чего это я завелся… ну нет никого кто мне чего ни будь хоть что-то бы сказал в опровержение, ауууу... сограждане мои дорогие двадцать первого века вы где…
Ну обхамили бы что ли, и то отдушина, утешили бы что ли младенца, не будь те, такими жестокосердными гадами, я же по вам тоскую, мля... злыдни, вас бы так уконтропупить, как меня сердешного...
А в ответ тишина..., вот с таких, вот мозговых вывертов потихоньку и начинает доходить, что человек рождается в сей мир один, но тут матушка подхватывает и к сердцу прижимает, и умирает один, а там, за гранью, кто встретит неизвестно...
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. БОЯРСКИЙ СЫН МЛАДЕНЕЦ ИВАН
Как-то здесь с одной стороны все повязано на церковь, с ее суровостью и аскетизмом. Верой здесь в принципе пренебречь было не возможно, хотя бы в чисто внешнем ее проявлении. А с другой вполне себе так этот суровый религиозный аскетизм, уживается со всякими преданиями, сказаниями, приметами, поверьями, и все это переплеталось в какой-то единый жизненный строй.
Так к примеру, народный праздник лекарей-знахарей, каким-то образом состыковался с днем святого Пантелеймона отмечаемой и церковью. А в то же самое время, стал является и днем спешной-упорной работы для них.
По слову-сказу переживающей века за веками старины стародавней, приходит об эту пору «Пантелей-целитель» с небесных высот — «из того ли рая пресветлого» — на орошаемую страдовым потом пахаря землю и с белой утренней зорьки вплоть до поздней ночи гуляет по лугам среди трав былинных да целебных, незримо указуя на них всякому врачевателю, памятующему о его святом дне. «Кто знает — может, и встретишься об эту пору с ним, с батюшкой! — говорят деревенские ведуны-травознаи. — Ведь везде, где идет-пройдет он, милостивец, все травы целебное засилье берут. На какую ни глянет — всякая исполнится силой его…»
Изливающий любовь-милость, подающий исцеление прибегающим с молитвою к нему людям Божиим Пантелей-целитель является порою в местном, народном представлении и грозным обличителем.
Так, его — по слову старины стародавней — что огня должны бояться знахари-ведуны, обращающие во зло все познания. Не на спасение своей души, не на пользу страждущему ближнему работающие, а идущие по стопам диавола, породившего на белом Божьем свете злые, напоенные его тлетворным дыханием травы.
Не только помоги не окажет он таким людям в их врачевании, но еще и сам может наслать на них тяжкий недуг, и чаще всего — помутить разум, за их лиходейство. Его святым именем, по уверению знающих всю подноготную стариков, ограждается человек и от действия самых ядовитых трав, если только не лежит камнем на его душе никакого незамолимого греха.
Частенько матушка баюкая нас с сестрицею, чинно и плавно, ласково и с легкой заунывностью. в мягком голосе напевала колыбельную:
Пантелей-от — целитель-батюшко:
Ему травы-то все преклоняются,
Всякое зелие-былие молится…
Он идет, осударь свет-угодничек,
По лугам-луговинам шелковыим,
Той травой-муравою зеленою, —
Сам, угодничек Божий, что солнышко,
Сам — что красное солнышко радошен:
Где ни глянул — цельба изливается,
Улыбнется — цветы-самоцветики
На потребу цветут христианскую,
Лютым болестям — сила целебная,
Божья помочь народу крещеному,
Все тому ли честному работничку,
Церкви Божией миру-радельнику…
Ох, ты гой еси, Божий угодничек,
Пантелей-свет, целитель-от батюшко!
Тебе слава отныне и дó веку,
До того ли до веку последнева,
Опоследнева веку остальнаго…
И мы, карапузы не смышлёные как-то быстро скисали, под этот матушкин голос, действующий почти гипнотически, и быстренько успокаивались и засыпали. Понятно еще такое воздействие на сестрицу, но и на мое взрослое сознание, это так же точно, действовало.
А во сне, приходил ко мне небесный угодник, святой целитель Пантелей, очень смахивающий на моего ангела-хранителя, правда, он не учил и не наставлял меня, а мы с ним гуляли по чудным, волшебного вида лугам, и такой покой и такое умиротворение было в этих снах, что так и хотелось идти и идти по этому чудному ковру из трав и цветов все дальше и дальше в даль.
В душе звучит мелодичная, вне мирная музыка, и вместо слов отзывается мне всё голубое небо. Девственная. Девственная природа, в душе рождается радость, да такая, что в ней себя ребёнком чувствуешь, вот только, только на свет появившемся. Солнечный день с утра, как день восторга. Шагая по лугу в огромном свете, который как бы проходит сквозь всего тебя, и мы двигаемся в нем, а он в нас. И от куда то приходит мысль, нет даже не мысль, а некое ведение, это мы идем пронизанные всемирной любовью.
После крещения малец Ванька, то есть я, как-то успокоился и смирился со своим нынешним состоянием. Пришёл покой и какое-то душевное умиротворение. Можно долго смеяться, но обряд крещение, наверное, очистил меня от моих прошлых грехов из той моей прошлой, не праведной жизни, да при этом и имя получил свое же старое.
Причем интересно то что я уже был крещен там, но как-то меня это не очень то и трогало, крещен и крещен и никакого эффекта. Что крещеный, что нет все мы там тем миром по самые макушки замазаны были, одного зомби ящика достаточно, посмотрел какой ни то сериальчик яко бы детективный и все, вымазался по самую макушку в крови, пусть и виртуальной, а сознание то как отмоешь, когда ты вместе с главным героем, нашинковал пару десятков человек и правых и не очень. После таких сериальчиков и сам готов на лево и направо людей отстреливать, дай только повод.
А верующие, те же православные, на мой взгляд по большой части, обрядоверованием занимаются, сходил в церковь свечку поставил ну и слава Богу, вроде как дань церкви отдал и успокоился. Да и в самой церкви папизм какой-то, патриарх что тот папа, того и гляди безгрешным станет, так и индульгенции скоро выдавать начнут, а может и уже начали, только не всем за подряд, а всяким там начальникам, и чем выше начальник, тем больше.
Это мне сейчас стали приходить такие мысли, а что еще делать, спать, сиську сосать, да мысли думать.
Здесь после крещения мне перестали снится дурацкие сны, перестали мучать бесполезные воспоминания, нет память я не потерял, и помнил все намного лучше прежнего, только ушли те воспоминания которые мучали совесть, как будто и не творил в своей жизни ни каких непотребств. В общем стал аки младенец невинный, а что собственно иронизировать, я здесь им и был.
По моим прикидкам провел я в сем мире около трех месяцев, ну плюс минус пару недель. И как не удивительно, но к своему младенческому состоянию я стал привыкать, а что собственно в этом удивительного. Человек существо такое, что ко всему привыкнуть может, иными словами, существо адаптивное.
Главное в сем деле смирение, да, да, нечего удивляться. Как оказывается смирение великая вещь. Я вообще в последнее время стал адептом смирения, мог бы, как говориться, такие проповеди о пользе смирения выдавать, попы бы только рты поразевали.
Жаль, жаль, что пока что орать да мычать способен, не более того, ну ни чего, дождутся они у меня, вот как заговорю, рта не закрою, болтать без перебою буду.
Мдя, а что мне еще делать то, как не смиряться, как говорится из пеленок не убежишь. Я только недавно осознал всю глубину метода смирения особо буйных пациентов в психбольницах. Когда на себе испытываешь подобные методы, сразу проникаешься действенностью метода.
И еще, смирение конечно хорошо, но в последнее время, стал я чем-то вроде аутотренинга заниматься, ну это вроде как самовнушения.
Стал находить свои прелести в моем нынешнем состоянии, и даже несколько убедил сам себя, что оно не такое уж и плохое.
К примеру, не нужно париться во что и как одеться, или что где и когда пожрать, поорал малость, тебе тут же сиську в рот воткнут, насыщайся до отвала, пока пузо не лопнет.
Ну и еще кой какие бытовые малости, опять же, что по-маленькому, что по большому ни куда далеко бегать не нужно, наделал под себя, подал звуковой сигнал, тебя тут же и обиходили, обмыли да в чистое запеленали.
Нет, что не говори, во всем есть свои хорошие стороны, главное их углядеть нужно, и правильно воспринять, тогда и жизнь по-новому повернется. Хотя куда уж дальше ей еще больше по-новому для меня поворачиваться, дальше действительно не куда.
Время от времени еще накатывала на Ивана, некая безнадега, от его положения, все-таки как не крути, а взрослое сознание, в теле младенца, каждого может довести до…
Впрочем, туда Иван явно не стремился, и уже научился достаточно хорошо владеть собой в такие минуты отчаяния. Вот и сейчас, он просто стал, думать, как говорится о хорошем.
Да вот лежу и ощущаю себя, чистым, что в прямом, что в переносном смысле, нет мне ни каких заботушек, а что, только что искупали накормили в чистое запеленали, лежу и балдею, мысли вон тихо ворочаю.
Я уже как-то и не очень то прошлую жизнь вспоминаю, ну плохое точно нет, только что-то хорошее, которого не так уж и много то и было.
А почему бы и не вспоминать, благодушное состояние тому располагает. Ну какие же местные хорошие и душевные люди, вон как обо мне заботятся, эх и когда такое со мною было. Нет конечно, наверное, когда был младенцем в том времени, наверное, то же так же было, да только того я не помню, а сейчас я несколько иной младенец, все понимаю и осознаю. Да еще и все помню из тои моей жизни.
Вот сейчас вспомнилось где-то прочитанное:
«…Страсти как бы твердая какая сущность и препятствуют при свете различать разнообразие вещей. Чистота есть прозрачность мысленного воздуха, в недрах которого воспаряет наше естество. Если нет в уме чистоты, то он подобен пустому воздуху, который не прозрачен от пустоты облаков и темных веществ…»
А вот еще:
«…Чист тот, кто заглушил огонь (нечистый) невещественным огнем, кто и во сне не уступает никаким движениям… Настоящая чистота — неподвижность во время ночных фантазий…»
И еще:
«…Чистота ведет к исихии (покою) и тайноведению. Анисихия (отсутствие покоя) свидетельствует о наличии брани, о том, что еще не прекратилось „испытание вещей“. От умирения браней ум достигает откровений и знамений…»
Во как, и откуда это, и сам точно не скажу, просто в последнее время, всякие цитаты из меня так и прут, жаль, что поделится не с кем, вот бы удивились местные, как мудрено младенец выражаться умеет, и какие глубокие мысли генерит, за чудо наверняка посчитали бы, как говорится, устами младенца глаголет истина.
Но что чуда пока не состоится, и оно несколько откладывается, по причине малого возраста мудреца в пеленках.
Видно тот пресловутый младенец, из поговорки, не совсем младенцем был, раз глаголить умудрялся, или вообще какой-то младенец переросток, в общем не я это точно.
Мдя, истина, а кому она нужна, эта истина, вновь стали обуревать пессимистические мысли голову Ивана, вон нахлебался я в прошлой жизни с этой истиной, не истина нужна людям, а комфорт и безмятежная жизнь. В головах у людей сплошные деньги. Живут не по совести, а по закону и то закон что дышло куда повернул туда и вышло, у кого больше денег, тот закон под себя и подомнет. Удивительно как быстро люди скурвились, вроде еще недавно были нормальными, жили по принципу - человек человеку друг, товарищ и брат, и стоило только внушить что можно наживаться кто как может, соблюдай только видимость закона, так не заметно просто переродились, и стали жить по принципу – человек человеку волк.
Впрочем, о каких это я людях, тех моих современниках, так их сейчас нет, а есть совсем другие, и каковы они я еще пока не знаю, это только предстоит мне узнать.
А посему, жизнь теперь у меня новая, и жить теперь буду по-новому, поднялся положительный градус направления мыслей старого и мудрого младенца.
Он вдруг впервые до конца осознал, что с ним произошло, что находится теперь в новой реальности, что он является младенцем, и в переди у него вся жизнь, которую он будет писать с чистого листа.
За этими думами и протекала моя младенческая жизнь, так сказать, ее интеллектуальная составляющая. В общем все по тихонько утрясалось, а главное, со временем наступало привыкание к новому моему положению, нельзя сказать, что я начинал испытывать внутренний комфорт, пока до этого было далеко, но и истерить по поводу того, что со мной произошло, я перестал, и стал постепенно приспосабливаться к новым своим обстоятельствам. Стал находить и свои хорошие стороны.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. НЯНЬКА
Вот только проснулся, как моя нянька нарисовалась. Она уже с утра бдела, со скрипом растворилась дверь и в нашу детскую, пыхтя переступая порожек, она и ввалилась. Притащила кучу какого-то барахла, с пыхтением все это сгрузила на лавку и стала все это шмотье рассовывать по сундукам, с пыхтением, со стуком и скрипом. В общем о продолжении сна можно было только забыть, при таком то шуме, происходящем от нее. Но я несмотря на этот шум, происходящий от возни няньки, продолжал валятся в своей кровати, вспоминая сон.
А сон мой был с очередным посещением ангела-хранителя, где он мне растолковывал суть человеческого содержания.
Получалось у него что то вроде, некоего обозрения: «у апостола Павла есть выражение — Дух — это умное око души, ум он не единообразен, в его состав входит разум (рацио, рациональность), то есть разум, рациональная часть ума как правило заточенное на потребу дня (сиюминутное) материальное, но и отказываться от разума нельзя, при его использовании есть золотая середина, нельзя отказаться от материального пока живешь, но и нельзя что бы он (разум) доминировал, соответственно это не отказ, а подчинение через волю (сила духа — исхис), разума уму и через сердце, где и обретается ядро ума человека совесть, основа Духа или умного ока души человека, а от сюда ко Христу, к Истине», вот как-то так, я вообще не очень все понял, но на заметку взял, надо будет на досуге сие обдумать.
Кстати прошёлся он и по мои бывшим современникам, как показательный и отрицательный пример, выдав что-то вроде: «…у современного, для тебя старого, человека как раз проблема была с этой самой силой духа — исхис, через вот ту самую идеологию денег, которую тот человек исповедовал, а составляющими в этой идеологии, комфорт, стяжательство, потребленчество, вот это все человека расслабляет, он теряет эту силу, постепенно затаптывает совесть, а за тем бери его тепленьким и твори с ним все что хочешь…»
Пока я прочухивался после сна, мной уже нянька принялась заниматься. Прекратив свою возню возле сундуков, она переместила свое внимание на нас с сестренкой. Начала нас переодевать и все такое прочее, что необходимо делать по утрам с малолетними детьми.
Нашу с сестрой няньку я про себя называю фрекен Бок, по ассоциации, чем-то она мне напоминала ту няньку из мультика по Малыша и Карласона, домомучительница местного разлива, эта мамзель слонопотамьего вида и басом как у мужика, прозывалась на местном просторечье Феклушей, это сверх дородное безобразие в женском виде, и где только умудрилась так отъесться, в местных то реалиях, приставлена к нам с сестрицей на вроде как няньки.
Впрочем, местные тетеньки практически все как на подбор, дородные, здесь это здоровьем считается, это вам не двадцать первый век с его фотомоделями, здесь такое безобразие или за болезнь бы воспринимали или за порчу, и перспективы у такой девицы на прочь бы отсутствовали.
По-местному о женской красоте можно было бы сказать:” отроковица чюднаго домышления, зелною красотою лепа, бела велми, ягодами (щеками) румяна, червлена губами, очи имея черны великы, светлостию блистаяся, когда же в жалобе слезы изо очию испущаше, тогда наипаче светлостию блистаху зелною, бровми союзна, телом изобилна, млечною белостию облиянна, возрастом ни высока ни ниска, власы имея черны, велики, аки трубы, по плещам лежаху…»
Вот примерно так, этот образ писанной местной красавицы и понимался. Белое лицо, румяные щеки, красные губы, черные густые брови и длинные волосы, средний рост и плотное телосложение, может рассматриваться как идеальный.
Но Феклуша даже из местной дородности выбивалась, своими фундаментальными формами, по сему ну никак не подходила под образ местных красавиц, а по сему и характером была неважнецким.
Любила Феклуша со своей кумой Авдотьей местным барышням косточки перетирать. Та обычно заявлялась в тихий час, когда нас с сестрицей по своим кроваткам уложат, ну и мы якобы спим.
Нет конечно, сестрица та сопит себе в обе дырочки, что ей еще делать, сытой да довольной. А я иногда и послушаю, о чем местные клуши кудахчут, забавно было слушать.
Хотя ну совершенно бабы не поменялись, что в том моем далеком будущем, что в этом новом настоящем, у баб одно и то же на уме, кто, с кем, когда, и почему, типа, любит не любит плюнет поцелует.
Из этих ихних разговоров становилось понятно, что и любовь была, да и секс у местных есть, и не только, так сказать, с целью продолжения рода, но и для получения чувственного удовольствия.
Плотские радости, несмотря на строгую аскетическую проповедь Церкви, занимают важное место в жизни моих новых современников, нисколько не меньше, чем моих прошлых.
Правда у местных противоречие между строгостью внешних правил и стремлением к этому самому сексу, более выраженно, что ли.
Домострой, однако иди поблуди, враз на конюшне окажешься с поротой задницей, и это еще самый лучший вариант, а то и прибить могут и фиг поспоришь.
Местная Церковь строго к этому относилась, провозглашая:” Бегай блуда беззаконна, а закон с законными не возбраняет».
И тут же допрос с пристрастием устраивала, в виде вопросов на исповеди:” Како ты, госпоже и сестро, и дощи, преже како доиде греха и растлися девьство твое, с законным ли мужем или блуждением? — 3 лета постися; или с деверем, или с деверичицем, или с свекром, или с отцом, или з братом, или с родным близско — 5 лет постися; и от своего мужа была еси с кем, с женатым или с вдовцем, или с отроком, или с дьяконом, или с черньцем — 3 лета постися; ли на ногу кому ступила с похотию — 6 дней постися; или на подругу възлазила еси? — 5 недель постися; ззаду своим мужем сътворила еси блуд? — 100 поклонов;»
По наслушавшись этих кумушек, я даже начал местных баб жалеть, за долю их тяжкую, последнею отраду, полноценный секс и тот отнимают, ну времена, как говорится, ну нравы.
А с другой стороны мне то что переживать, мне до этого полноценного, как до Пекина пешком, тем более что у меня свои малолетние печали и горести.
По началу, у меня с Феклушей как-то сразу не заладилось, не нравилось ей что со мной сплошное беспокойство, стоило меня распеленать, как тут же, устремлялся куда ни будь уползти, кстати ползать начал месяцев с двух, это я про себя решил физухой заниматься, а этой бестолковой бабище и невдомёк, что ребенку физически заниматься необходимо, вот и при каждом удобном случае пеленала она меня, лишая всякой свободы передвижения, сатрап в юбке, одним словом.
То ли дело сестрица, лежит себе ножками, ручками сучит, пузыри пускает, никуда не стремится, правда пищит часто, что не по ее сразу в голос, в отличии от меня. Я все по-тихому делал, без лишней так сказать огласки, а чего голосить ежели и по запаху все определяется.
Но пару месяцев назад я ей все-таки отомстил, как-то она наклонилась надомной неудачно, а был тогда в распелёнатом состоянии, и одно нечто вдруг вываливается из ее необъятной рубашки, да так что придавило меня, вот тут то я и отыгрался, ухватил обоими ручонками то чем это нечто заканчивалось, ну и сдавил своей маломощной богатырской силушкой.
Эффект был, сверх всякого ожидания, она так подпрыгнула, не сколько от боли сколько от неожиданности, да с таким визгом, что оглушила не только всех, кто присутствовал в спаленке у матушке, но и за пределами ее, мгновенно по набежало еще множество народа, заинтересованного, чем вызвана эта сирена. Шуму было, начиная с плача сестренки и заканчивая суматохой дворни, только я один в этой кутерьме был спокоен, мстительно улыбаясь.
С тех пор она ко мне особенно настороженно относилась, правда пеленать меня давно перестали, да и куда пеленать здорового, полугодовалого лба, но ограничивали пространство передвижения, территорией кроватки-качалки, верней это фрекен Бок, ограничивала, засадит меня туда, а сама с сестрицей заниматься, а на меня ноль внимания, это она мне так мстила.
За то матушка со мной куда больше времени возится чем с сестрицей, да и Марфушку по чем зря гоняет, правда та не особо гоняется, ну не умеет она что-то быстро делать, не ее стиль, так сказать.
Вот и сейчас, матушка за чем-то послала эту розвальню, но та на удивление быстро вернулась, правда шибко спешило это слонопотамье недоразумение, так что сразу и сказать ничего не могла, только сопела да руками разводила, но отдышавшись все же молвила, что матушку в горницу батюшка призывает, желает значит ее видеть.
А я в это время возился на ковре с кучей деревянных игрушек, прикидывая, что и как разобрать. Игрушки эти вполне занимательные были, это местный наш умелец делал Митрич, мне он все больше каких-то деревянных животин делал иной раз так с ходу и не разберёшься, что сие обозначает, а сестрице деревянных кукол, а вот наряжала их нянька.
Огласив матушке призыв боярина, при этом, это чудо в сарафане, который больше смахивал на парашют, на меня так злобно посмотрело, что я понял не будет мне ни каких игрушек, а будет тюрьма в виде кроватки, а может и того хуже, начнет сразу спать укладывать. И такое отчаяние накатило на меня, что я подскочил и побежал, правда это сильно сказано, посеменил, с протянутыми ручонками, к матушке с воплем:
— Ма-аааааа!
Взрослые тетки остолбенели, где это видано, что бы полугодовалый ребенок бегал, да еще вопил членораздельные слова. А я до семенив до матушки, которая стояла не далеко от двери, ухватился за подол ее сарафана, прижался к ее ноге, намереваясь не в коем случае не выпускать из рук свою защиту от злобной фрекен Бок.
Наконец матушка, всплеснула руками, подхватила меня на руки, и велела недоразумению в парашюте, немедленно бежать к боярину Михаилу сообщить о случившемся, да что бы тот сам явился и своими глазами убедился произошедшему, я же на руках матери успокоился, и с видом победителя взирал на оторопевшую Феклушу.
Боярыня прикрикнула на застывшую в безмолвии няньку, и эта гончая панда унеслась в темпе сонного ленивца, сообщать боярину великую новость. При этом, звук уносящегося слонопотамьего метеора, был похож на шум стада бегемотов, несущихся с вершины горы к водопою, бы-дым… бы-дым… бы-дым…
В общем мой отчаянно героический забег на марафонскую дистанцию в три метра, и не менее отчаянный вопль, что по отдельности достойно олимпийской медали и Оскара за лучшее звуковое сопровождение, а по совокупности вполне могло бы и потянуть на нобелевскую премию, за достижения в области педиатрии, сотворил в доме боярина Михаила настоящий ажиотаж.
Прибежавший боярин, заграбастал меня и что-то улюлюкая, сначала слегка покачал, затем покидал, в смысле к потолку, затем еще чего то собирался сотворить, но тут вмешалась боярыня, вытащив меня из его лапищ, поставила на пол, слегка подтолкнула и я перебирая ножками не спеша дошагал до ног боярина, тот меня развернул на сто восемьдесят, и я проделал то же до матушкиных ног, ухватившись за ее сарафан, пискнул:
— Ма.
От чего боярин пришел в полный восторг. Вот он уж тут на тетешкался со мной, и на руках потаскал, и к потолку покидал, и облобызал меня всего, при этом бородищей своей с усищами чуть не до коликов защекотал. Ну и я его в отместку и за бороду потаскал да за усы подергал, от чего тот еще в больший восторг приходил, радовался прям как малое дитя. Так что боярыня еле-еле своего супруга от меня оторвала, верней меня из его лапищ вытащила, но он все едино на этом не успокоился, и меня еще несколько раз вызывали на бис, ставили на пол, и я семенил то к матушке, то к батюшке.
В общем концерт удался на славу, в итоге мне все это надоело, и я просто заснул на руках у матушки.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. УСАДЬБА БОЯРИНА МИХАИЛА
Дом боярина Михаила состоял из нескольких групп помещений — парадные комнаты, покои хозяина дома, женская и детская половина, хозяйственные и служебные помещения.
Для хозяйственных нужд отводились подклети. Они подразделялись на хозяйственно-жилые и просто хозяйственные или глухие подклети.
В первом случае это было пространство на первом этаже под жилыми комнатами хозяев, которое использовалось под жилье для слуг, а во втором не имевшие отдельного входа помещения первого этажа, в которые спускались сверху.
В богатом доме боярина, архитектурно было устроено высокое парадное крыльцо, оно по-местному называлось красным, и вело прямо на второй этаж. По началу посетитель попадал в красиво отделанные сени, а оттуда уже в жилые помещения.
Комната для приемов именовалась передней, реже столовой. По отношению к помещениям второго этажа называлась также общим наименованием горница, поскольку они были горними, то есть верхними. В доме боярина передняя и столовая существовали отдельно. В первой хозяин беседовал с гостями, садившимися на лавки у стен, во второй происходили пиршества.
Приемной комнатой была передняя, поэтому главный предмет ее уборки, который обращал на себя внимание, было стоявшее в переднем углу большое кресло. Затем никакой другой мебели, кроме обычных лавок у стен, в передней не было. Гостей приглашали садиться на эти лавки по старшинству, более почетных ближе к креслу или к месту.
Войдя в переднюю, гость первым делом искал взглядом иконы, помещавшиеся в красном углу, чтобы сотворить молитву, а уже затем общался с хозяином.
Образа ставились в переднем углу покоя, и этот угол задергивался занавесом, называемым застенок. Сверх того, каждый образ поодиночке задергивался привешенным к концу его убрусцем, а внизу спускался кусок материи, называемый пеленою. Застенки, убрусцы и пелены, унизывались драгоценными камнями и дробницами, такими металлическими блестками, особенно по концам, и были вышиты изображения святых. Убрусцы и пелены переменялись на образах в праздничные дни, привешивались более нарядные, чем в будни и посты. Перед иконами висели лампады и стояли восковые свечи. Между всеми образами, стоявшими в одном углу, был один главный, поставленный на первое место посредине угла.
Печь, стоявшая в парадной комнате, была выложена терракотовыми изразцами. В доме верхние этажи нагревались трубами, шедшими от печей нижнего яруса и также украшенными изразцами. Дымоходы завершались изразцовыми коронками и шатерчиками.
Печь была основой существования боярского дома. Наличие печи являлось главным отличием истобки от клети — хозяйственной постройки.
За передней находился кабинет боярина. В нем хозяин дома работал, вел переписку, занимался различными подсчетами.
Поэтому главное место в ней занимали стол и кресло, нужные для работы книги и документы, письменные принадлежности. Чистая бумага большею частью резалась на столбцы, которые по написании подклеивались один под другой, для чего на столе находилась и клеельница с клеем. Письменный прибор заключался в чернильнице с песочницею и с трубкой, где перья мочить.
Следующая комната была крестовая палата. Одна стена комнаты-молельни представляла собой иконостас, здесь же хранилась всякая домашняя святость: кресты, панагии, частицы мощей святых в специальных ковчежцах, особо чтимые предметы из Святой земли, священные книги и жития святых, четки, лествицы, особый вид плетеных четок. Здесь стоял аналой, на который клался молитвенник. В крестовой совершали утренние и вечерние молитвы, проходили церковные службы, если посещал усадьбу священник.
Самой удаленной комнатой была постельная или спальная. Где половину помещения занимала кровать. Она была в настоящем смысле кровом, в роде сени и шатра. Над ней возвышался балдахин, именовавшийся небом или подволокой.
На полу лежал ковер цветной велик, а на нем стояли две колодки сафьянные червчаты, представлявшиеся к кровати, чтобы на нее легче было взбираться.
Из постельной палаты через сени был переход в мыльню, домашнюю баню. В комплексе боярской усадьбы баня располагалась на заднем, хозяйственном дворе.
В бане боярина были устроены сводчатые каменные печи, в которых на высокой решетке помещается много камней, а по стенам кругом устроены лавки для потенья и мытья, одна выше другой, покрытые кусками белого, чистого холста, осыпанные цветами и разными благовонными травами, которыми утыканы и окна. На полу лежит мелко изрубленный и раздавленный ельник, дающий очень приятный запах и доставляющий большое удовольствие.
Меня туда иногда таскали и мыли, блюли, однако, чистоту на Руси. Единственная претензия, мылили какими-то жидкостями абсолютно не похожими на привычными мне шампуни, но в принципе не особая разница, и после нескольких помывок, я к этим местным шампуням привык, и уже не вспоминал о тех прошлых. Постепенно пообвыкнув к местным банным процедурам, меня уже мало стал занимать сам процесс помывки. А вот наблюдать за теми, кто меня мыли, мне было интересно. Нет не подумайте ни чего предосудительного, наблюдал без всяких похотливых мыслей, да и откуда им взяться, в мозгах у младенца, а интерес был познавательный. То, что в бане я находился исключительно среди женщин, разных возрастов и разной привлекательности было естественно, а кто еще мог мыть младенца, мне же было интересно изучать местную реальность, как и о чем были разговоры, и вообще местные нравы. Кстати, насколько понимал местных, из их разговоров, баня, в нынешние времена, не была местом для разврата, ее как правило использовали по прямому ее назначению.
Женская половина дома в основном повторяла мужскую у боярыни были свои комнаты, где собственно и находилась наша детская спаленка, вполне себе приличных размеров.
Но все же женская половина несколько отличалась от мужской, по крайней мере в доме боярина была большая комната, наименовавшаяся светелкой, она имела большие, по сравнению с другими помещениями, окна. В этой комнате женская половина семейства занималась рукодельем, шили и вышивали. Вот в ней то, по большей части времени, и проходила моя младенческая жизнь. Эта комната, располагалась на верхнем ярусе дома. Из нее был устроен выход на гульбище, балкон с резными перилами, где нас, детскую часть семейства, выгуливали в хорошую погоду.
За эти девять месяцев, мучений в младенческом существовании, которые подходили к своему завершению, я уже хорошо освоился в отеческом доме.
В очередной раз пихнув от себя край скомканного одеяльца и задрав до середины бедер длинную полотняную рубашонку, которую стали напяливать укладывая на ночь, и после того как прекратили пеленать, Ванька, то есть я, блаженно улыбнулся и поболтав в воздухе поднятыми к потолку своими не хилыми ножищами, правда, выглядящими спичками, вставленными в одно место, но тем не менее являющимися реальным средством передвижения моего хилого организма, я за бултыхал своими ножонками в воздухе, эмитируя езду на велосипеде.
За тем после проделанных физических упражнений, от близкой печки, от которой приятно веяло теплом, а также от блаженной истомы прерванного сна, я несколько расслабившись, слегка закимарил, мои потяжелевшие веки и легкая сонливость сложились вместе в сладкую дремоту, как-то тихо овладев моим не устойчивым организмом, который полностью отдаваясь нахлынувшему предутреннему сну, не сопротивлялся его ласковым объятьям, и в то же время мое взрослое сознание подумало, эх как бы было хорошо, взять, да и вздохнуть полной грудью свежего воздуха, а затем это самое занудное занудство, для моего младенческого мозга, то есть мой великовозрастный ум, как обычно констатировал факт очередного несоответствия интеллектуальных и физических возможностей…
Пришедший сон был ярким, красочным, и при этом абсолютно незапоминающимся — куда-то шел, с кем-то игрался, от кого-то бежал. А еще, почему-то, сильно мерз. Наверное, именно поэтому, по-прежнему находясь в полусне, вначале пошарил руками рядом с собой, потом чуть поодаль, в поиске теплого меха — но так ничего и не нашел.
Зато проснулся. Причем уже стоя на ногах в своей отдельно стоящей кроватке, и крепко прижимая к своей груди то самое одеяло, что столь долго и безрезультатно искал. Похлопал глазами, окончательно приходя в себя, настороженно прислушался к дыханию няньки, уснувшей у другой кроватки, где сопела сестрица, и замер, обдумывая внезапно пришедшую мысль.
О том, как и куда незаметно с рулить, так что бы навести небольшой переполох. Так-с, а не с рулить ли мне в светелку, значит по переходу до лестницы, по ней поднимаюсь на гульбище, то есть на балкон, оттуда обыкновенно дверь в комнату не запирают, через нее и проникаю в эту швейную мастерскую, ну а там тепло, можно и спрятаться. Так план составлен, вперед.
Эх, жалко, что ни чего на ноги нет, это вон Феклушка специально на ночь, от меня обувку прячет, вон в тот сундучок, на котором сейчас и дрыхнет, да ладно и босиком как ни будь проскочу.
Фигурка размытой бесшумной тенью, перебравшись через не такие уж и большие перильца кроватки, скользнула к выходу из светлицы, осторожно с усилием, приоткрыла дверь и исчез за ней.
Деревянный настил холодил нежную кожу ног, в воздухе появились новые ароматы и отчетливые сквозняки, а сумрачные коридоры и переходы оказались вдруг чем-то знакомым и привычным — сколько раз он бегал тут, не даваясь в руки нянькам.
А вот тут даже два раза падал, расшибая коленку и локоть в кровь, пока не привык огибать торчащий из стенки выступ. Вон за ту дверь его никогда не пускали, вернее, не пускал огромный навесной замок на ней. Тот переход ведет в конюшни, а если свернуть здесь, то можно попасть на летнею веранду, правда здесь так никто сие помещение не называет, по-местному будет летние сени, специально оборудованные для боярских отпрысков.
Ступни мерзли все сильнее и сильнее, когда впереди показалась внешняя галерея усадьбы, а за ней, далеко-далеко впереди, светло-серая полоска утреннего весеннего неба.
В момент, когда пришел в себя, ощутил скованность всего тела, только и мог что вертеть головой. Я находился в чем-то, весь запелёнатый в какое-то тряпье.
Кругом была темнота и только над головой сияли звезды, их было так много, что я никак не мог высмотреть ни одного созвездия. Звезды выстилались какой-то одной небесной дорогой, эта картина звездной дороги приковывала к себе взгляд. На какое-то время я даже залюбовался этим звездным, млечным путем. Впитывая в себя это звездное пространство, сознание как бы соприкасалось с вечностью. Я тихо лежал, в голове не шуршала ни одна мысль, ощущая себя охваченным вечным покоем вселенной.
Постепенно небесный свод стал затухать, темнота еще окутывала пространство, но на каком-то интуитивном уровне становилось понятно, что приближается рассвет. Очнувшись, от картины звездного неба, я вошёл в новое земное бытие, и оно мне не понравилось.
Сама боярская усадьба находилась чуть в стороне от села Волочек Держков, на взгорке, обнесенная земляным валом и огороженная тыном, состоящим из деревянного частокола, на берегу реки Молога.
На тихие шлепки голых ног вскинулся придремавший было ночной сторож, моментально стискивая в кулаке сабельную рукоять и самый краешек оружейного пояса.
Вот, блин, сорвалось, и за каким этого ночного сторожа сюда занесло, в принципе понятно, от пронизывающего мартовского ветра укрылся. Ладно, номер, не заметно смыться не прошёл, я резко развернулся и побежал обратно.
Когда три месяца назад я начал ходить, сидеть на месте меня было трудно заставить, двигаться мне просто было необходимо, хотя бы для того что бы просто физически развивать свое маленькое тело. Но и конфликтов со своим окружением, на этой почве возникало множество.
В здешнем мире все происходило не спеша, так сказать чинно и благородно. Размеренная жизнь была привязана к с световому дню, а календарь к религиозным праздникам.
Время здесь считали по солнцу, разделяя дневное от восхода до захода и ночное от захода
до восхода. Количество ночных и дневных часов различалось, 17 дневных и семь ночных летом и наоборот зимой.
Суточные часы менялись по святцам, начиналось все с 1 сентября в Новый год, по-местному, сутки включали 12 часов дня и 12 часов ночи, с 24 сентября минус один днем и плюс ночью, с 10 октября по два, с 26 октября по три; с 11 ноября по четыре; с 27 ноября по пять. 12 декабря был день зимнего солнцестояния и потому часы оставались теми же. С 1 января день начинал расти, и все шло в обратном направлении. 12 июня, в летнее солнцестояние, часы оставались прежними, а потом дневные начинали уменьшаться, а ночные расти.
Все это суточное времяисчисление я усвоил легко и просто, так как был к нему непосредственно привязан, темно стало, хочешь не хочешь иди дрыхни, и не поспоришь, летами не вышел, чтобы спорить.
Вот так и был привязан к своему младенческому организму, верней не привязан, а связан вот таким своим состоянием, можно сказать своим физическим недоразвитием. Хотя в глазах своих современников все выглядело совершенно наоборот.
Этот малец для своих всего лишь каких-то месяцев был слишком переразвит. Особенно напрягала окружающих непросто непоседливость, а какая то гипер тяга к движению.
Вернувшись в детскую, при этом хлопнув дверью, не особо заботясь что кого-то в светлице побеспокою, прошлепал до середины помещения, я немного задержался, сперва двинулся к няньке, которая все также опершись на стену и оперев голову на кроватку сестрицы мирно посапывала в такт подсапыванию сестрицы, намереваясь сотворить очередную шутих, над ней, но в последний момент передумал. Да ну ее, ну в чем эта квашня виновата, она вон как о сестрице заботится, вона они как в такт друг другу симфонируют.
Ладно прогулялся, да и слава Богу что очередную глупость не сотворил, ну чего это я все пытаюсь над местными поглумится, они же меня можно сказать на руках таскают, обо мне дураке все заботятся, а я им все какие-то гадости пытаюсь сотворить. На этой покаянной мысли я залез в свою кроватку, нахлобучил на себя свое одеяльце, ощутил согревающее тепло и стал под легкое похрапывание няньки засыпать.
Утром разбудила суета няни, которая возилась с моей сестрёнки, та хныкала и ни в какую не хотела одеваться. Вот эта возня и хныканье младшей и разбудили. Ну что же день начинался как обычно.
Немного еще понежившись в тепле своей постельки, я не стал дожидаться, когда нянька разберется с сестрой, самостоятельно слез с кроватки, сходил сделал все свои утренние дела, умылся, самостоятельно оделся в приготовленную нянькой одежду. И пока никто не обращал на меня внимание, во всей этой утренней суете, помчался по своим делам.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. СЕМЬЯ
Я давно уже заметил, что мое сознание взрослого человека, ну очень сильно влияет на развитие меня ребенка. Тело реально растет как на дрожжах, конечно питание у меня от пуза, в нынешние времена не каждый может этим похвастать. Оно конечно не шибко вкусное по моим гурманским меркам, человека из…, но зато сытное, да и привыкаешь. Так же с физухой, во-первых, меня уже давно перестали ограничивать в передвижениях, а даже наоборот стали поощрять, правда в разумных пределах.
Матушка за этим строго следит, что бы не перегружали любимое чадо. А во-вторых я и сам придумал себе комплекс всевозможных упражнений, турников здесь конечно нет, а вот всевозможные приставные лесенки присутствуют, вот на этих деревянных тренажерах и занимаюсь. Так что выгляжу я не на свои годовалый возраст, а несколько постарше, раза в два как минимум.
Старшую сестрицу Анютку, мою боевую подружку, по детским шалостям, хулиганку и дебоширку, по хлеще меня, которая на два года старше будет, в росточке догнал и почти что перегнал.
Одним словом упитанный бутуз, кровь с молоком. На днях, с сестрицей, силушкой мерились, по моему предложению, кто кого поборет, и соответственно кто сильней из нас будет, сильней оказался я.
Правда, надо признаться, досталось мне от сестрицы крепко, она не только боролась но и царапалась и кусалась, при этом делала все это без лишнего шума, не пищала и не вопила, а только лишь деловито сопела.
В общем, характер у малолетней соплюшки, тот еще, в батюшку характером пошла, упертая, пока своего не добьется, фиг отстанет.
Но и у меня характер не сахар, придавил я ее своей массой к полу, фиг рыпнешся, да еще и руку на болевой взял, ни куда не деться, сдалась, а сдавшись все едино пнула меня по ноге, причем очень даже болезненно, и убежала.
Кстати, местные взрослые, интенсивность моего возрастания, воспринимают совершенно нормально, ну растет ребенок ускоренными темпами и Слава те Господе, не болеет, проблем со здоровьем не имеет, так этому только радоваться надо.
И еще я подозреваю, что по мимо, так сказать физических факторов, мое сознание как-то еще, ну что ли ментально или что-то в этом роде, убыстряет рост моего организма, в общем это тема для научных изысканий, но где она наука в нынешней современности.
Проснувшись раньше, дрыхнувших без задних ног няньки и сестрицы, не особо опасаясь их разбудить, я не спеша в одной ночной рубахе подошёл к двери, слегка напрягшись, открыл ее, и вышел за дверь нашей детской светелки.
Пробежав по переходу, поднялся на прогулочный балкон, а с него спустился на задний двор. Летнее солнце вовсю играло утренними лучами в свежих лужах, результате ночного дождя, эта игра солнечных лучей, слегка слепила солнечными зайчиками.
Добежал по утреней влажной траве, до конюшенного сарая, где хранилась всякая лошадиная сбруя, обогнул угол, и добежал до своей цели, большущей приставной лестнице. Это и был мой местный тренажер, он имел основное и главное преимущество, был скрыт от всякого постороннего взгляда.
Вот уже почти месяц, как только стала позволять погода, я бегал сюда по утрам, когда никто не мог помешать. Семейство еще спало, а дворня занималась своими утренними хозяйственными делами, и до меня никому не было дела.
С начало похлестал хвощиной молодую крапиву, начинающей подступать к самой лесенке, затем приставив этот прут к срубу сарая, стал подниматься по ступенькам, за тем вскарабкался по соломенной крыше на ее конек и съехав на заднице с другой стороны крыше спрыгнул на землю. Обежал сарай и еще несколько раз проделал то же самое.
Полазив по лесенке и по крыше, приступил к следующему упражнению, попытался с другой стороны лестницы, подняться по ней на одних руках, путем подтягивания, что удалось сделать только на две ступеньки, уже прогресс.
Выполнив, таким образом, свой комплекс утренних физических упражнений, и слегка подустав, уже несколько в ином темпе, и в обратном направлении, побежал к себе в спальню. Новый день в новом мире наступил.
Настроение от летнего утра, от физических упражнений, от нового дня в новом мире, и от того что сегодня мне стукнуло, по местным меркам, аж целый год, было великолепным.
Ну вот и прошёл год, моей новой жизни. Я убедился, что я это я, то есть, как говорил один персонаж, все свое носи с собою будешь с целой головою. Аз есмь, я убедился тело пусть и маленького меня, но оно мое родное и единственное, а то что стал маленьким человечком, так сие дело поправимое, главное, что, оно мое родное, все родинки по факту на месте.
Я в ни в кого не переселялся, а просто слегка уменьшился в размерах лет эдак на пятьдесят, ну что же, опять же из классики, молодость это такая болезнь которая быстро проходит, а уж детство вообще стремглав пролетает, но пока что мне как я понимаю, болеть этими болезнями еще и болеть, что в общем то радует.
Кстати я вычислил из разговоров взрослых какой нынче год на дворе. Время — вторая половина пятнадцатого века, 6974 год, минус 5508… получается, лето 1466-го года от рождества Христова.
Мое семейство отправляется на пикничок, шутка, боярин Михаил решил посетить тот самый незабвенный монастырь, а заодно и прогулять все семейство.
У него были какие-то хозяйственные заботы, что-то там с монастырскими нужно было порешать, то ли что-то купить, то ли что-то продать, я пока в таких делах вообще никак не разбирался. А для всего остального семейства, по чему бы собственно и нет, по чему бы и не прогуляться всему семейству, лето, самое милое дело на природе побывать, а то что-то засиделся я в этой усадьбе, ну нет никакого раздолья, сплошной пригляд и никакой свободы действий.
Эх, лето, что-то, где-то, там нагрето, эх, лето. Благословенное время года.
За этот год достиг значительных успехов, так сказать, в развитии собственной личности, и главное мое достижение, это самостоятельное хождение в то самое место, правда в моем случае, это некое маленькое ведерце, но все лучше, чем под себя, вон сестрица до сих пор, но, впрочем, эти интимные подробности ни к чему, в общем растем и развиваемся.
Правда есть и проблемы, а куда без них, одна из проблем это общение с местным контингентом.
Во-первых, я их понимаю через пень колоду, всякие там бяше, быти, до сих пор режут слух, а во-вторых они меня не очень понимают, хотя как говорится режу матку правду на чистейшем русском, а они меня за немтыря воспринимают. Правда списывают все на малолетство, хотя в теории они конечно правы, с чего это годовалый пацан вразумительно говорить должен, не должен, вот и несет всякую не понятную пургу. И уже то что вообще по немтырске что-то несет, да так бодро, уже вызывает удивление, а по сему при посторонних стараюсь сдерживаться.
С матушкой да с батюшкой, ну еще с сестрицами старшими в основном и общаюсь, правда с моими старшими не особенно то и поговоришь, не, о чем в принципе.
Старшая, семилетняя верзилка, Матрена была маленькой копией своей матери, внешнее сходство с матушкой у нее было как с родной сестрой, к тому же всеми своими повадками она подражала матушке, и относилась ко всем сестрам, и ко мне, точно так же как и она, заботливо, но и со строгим приглядом, к примеру, погулять на двор выведет, но шалить нам не дает.
Вторая сестрица Евлампия пятилетняя малоповоротливая толстушка, чем-то напоминающая Марфушу, только и делала что жаловалась матушке на меня и третью сестрицу трехлетнюю Анютку, непоседу и точно такую же шалунью, как и я.
Вот с Анюткой мы шалили на славу и поиграем и подеремся, и снова помиримся, но вместе нас оставляли не часто, знали, что двух этих шалунов на долго вместе оставлять нельзя, обязательно что ни будь у творят. Про младшую и говорить нечего, та до сих пор еле держалась на ножках, и только и делала что постоянно хныкала.
Как-то попытался поговорить с Феклушей о делах наших скорбных, в смысле о воспитании малолетнего контингента, то есть нас с сестрицей Анюткой, что бы нянька не мешала подрастающему поколению заниматься развивающими играми, в чем сестрица меня поддержала, предварительно пояснив что Анютка тать, и ее следует поймать и наказать. Мы носились с ней по горнице, вокруг непреступной скалы нашей няньки, при этом естественно роняя и опрокидывая все что попадалось на нашем пути, усугублялось это тем что нянька пыталась нас неуклюже поймать, что добавляло нам большего веселья. В итоге мы разнесли практически всю горницу, и вогнали, в очередной ступор Марфушу, да так, что водой отпаивать ее сердешную пришлось. Ну а нас с Анюткой старались больше не сводить вместе.
После этого случая мне няньку стало жалко, и я прекратил всякие эксперименты над ней, нормальная в принципе женщина, и моя нынешняя современница, да они все здесь сплошь и рядом такие, пусть не по форме, а по содержанию, тем более у нее работа такая о нас заботится, вот она и заботится как умеет, так что прекратил над бедной нянькой изгаляется. И как-то не сразу, но постепенно у нас с ней и наступил некий нейтралитет, она меня не забижает, а я ее. Да и с другими детьми боярского семейства, у няньки, забот хватало.
Вот и сейчас она тащит на руках сестрицу, это пискушное создание, в возок, а я рядышком семеню не торопясь, а что спешить, скорости у нас равные и никто никому не мешает.
На двор боярской усадьбы, в сопровождении с несколькими конными воинами, въехал возок, поскрипывая и приминая своими полозьями дворовую пыль. Проехав небольшую площадь в центре усадьбы, остановился у парадного крыльца, центрального деревянного здания расположенного напротив главных ворот.
Перед нашим семейным возком шла суета, осуществлялся процесс посадки семейства, правда сам боярин находился верхом на вороном коне, внушительных размеров. Наблюдая за процессом, как остальное семейство грузится в это транспортное средство, он отдавал распоряжения суетящимся вокруг нас людям.
Кстати, можно долго смеяться, но возок был не на колесах, а на полозьях, тащить его намеревалось аж четыре здоровенных коняки, в принципе в сем есть свой резон, трясти крытый возок будет на порядок меньше, а так как в нем будут перемещать женщин и детей, то решение абсолютно правильное, в сем деле не скорость важна, а комфорт передвижения.
Боярин Михаил подъехал к возку и что-то сказал матушке, я не расслышал, за гомоном сестриц, но увидел, как боярыня не довольно скривилась, но возражать мужу не посмела.
Меня аккуратно, из возка, выхватили крепкие руки Мтрича, одного из воев батюшки,и передали на руки боярина, тот аккуратно усадил, по переди себя, на своего боевого коня. Я от неожиданности даже слегка перепугался, конь был боевой и для меня очень здоровый, с его высоты, в первые мгновения, мне по началу показалось, что я нахожусь на крыше многовысотки, моего прошлого будущего.
Боярин, левой рукой, свое любимое чадо, мягко прижал к себе, тронул коня, слегка поддав пятками и понукнув животное, двинулся в перед, а за ним, следом тронулись его боевые холопы, чуть поотстав возок, а за ним, и вся процессия двинулась с места, начав движение, выезда из ворот усадьбы.
А я, малость приспособившись, вцепившись в луку седла, расслабился, и восседал с гордым видом, как не крути, впереди всех, в этой колонне, на боевом коне, даже слегка приосанившись, вот и сбылась мечта идиота, или почти сбылась, то есть на половину, вскачь на лихом коне да в чисто поле, пока только на том самом лихом коне, и только под рукой боярина, лиха беда начало.
ГЛАВА 12. ПОБЕГ МЛАДЕНЦА
План Ваньки был прост, как крестьянская соха: пробраться в светелку, спрятаться среди рулонов полотна и льна, а потом, когда вся усадьба переполошится, величаво появиться — мол, вот он я, живой и невредимый, только чуть-чуть продрогший и очень гордый собой. В его взрослой голове это виделось этакой дерзкой операцией, достойной полководца, а в младенческой — просто очень увлекательной игрой.
Босиком по холодным половицам он двигался с той особенной решимостью, какая бывает только у тех, кто ещё не понимает, насколько всё серьёзно. Каждый шаг отдавался в тишине дома, как удар колокола, но Ванька этого не замечал. Он был занят важным делом — он совершал подвиг.
Добравшись до лестницы, он на мгновение замер. Ступеньки казались ему гигантскими, словно горные склоны. Но разве это могло остановить настоящего героя? Он решительно ухватился за столбик перил и, перебирая ножками, начал подниматься. Это было похоже на восхождение альпиниста: медленно, упорно, с периодическими остановками, чтобы перевести дух и убедиться, что никто не заметил его исчезновения.
Наверху, на гульбище, его встретил прохладный утренний воздух и первые лучи солнца, пробивавшиеся сквозь резные перила. Ванька на секунду остановился, заворожённый игрой света на деревянных узорах. «Вот это да, — подумал он, — будто кто-то рассыпал золотые монеты по полу». И тут же вспомнил, что у него есть миссия, и решительно направился к двери в светелку.
Дверь, как он и надеялся, была не заперта. Толкнув её посильнее (а посильнее в его случае означало «изо всех своих младенческих сил»), он проскользнул внутрь. Светелка встретила его запахом льна, воска и сухих трав — уютным, домашним, почти волшебным. Рулоны ткани манили своей мягкостью, обещая идеальное укрытие.
Ванька целеустремлённо пополз к самому большому рулону, представляя, как сейчас свернётся там калачиком, будто котёнок, и будет ждать, когда его начнут искать. Но судьба, как это часто бывает с самыми продуманными планами, внесла свои коррективы. Не дойдя пары шагов до цели, он зацепился пальчиком за торчащую нитку. Нитка оказалась упрямой и не желала отпускать юного беглеца. Потянув за неё, Ванька невольно размотал добрую половину рулона. Полотно покатилось по полу, словно река, увлекая за собой и самого Ваньку.
— Ой-ё-ёй… — пробормотал он, пытаясь остановить этот текстильный потоп, но только ещё больше запутался в складках.
Тем временем в детской Феклуша сладко похрапывала, не подозревая о грандиозных событиях, разворачивающихся в её отсутствие. Но долго так продолжаться не могло. Сестрица Евдокия, почувствовав неладное, издала свой фирменный вопль — тот самый, который в доме боярина Михаила считался универсальным сигналом бедствия.
Феклуша подскочила, как ужаленная, и первым делом метнулась к кроватке Ваньки. Кроватка была пуста, одеяло скомкано, а дверь в коридор приоткрыта.
— Свят, свят, свят! — запричитала нянька, крестясь и одновременно пытаясь сообразить, куда мог деться этот непоседливый ребёнок. Её дородная фигура вихрем пронеслась по коридору, оглашая дом криками: — Пропал! Пропал наследник! Караул!
Через минуту весь дом стоял на ушах. Слуги метались по комнатам, заглядывали под лавки, в сундуки, даже в печь (на всякий случай). Боярин Михаил, разбуженный шумом, выскочил из опочивальни в одном исподнем, но с таким грозным видом, что даже самые нерасторопные слуги тут же прибавили ходу.
— Где мой сын?! — гремел он, потрясая кулаками.
— Не знаем, батюшка! — отвечали ему, сбиваясь на визг.
— Сейчас я вам покажу «не знаем»! — рявкнул боярин, и в этот момент из светелки донёсся какой-то странный звук — что-то среднее между писком и сдавленным смехом.
Все замерли, прислушиваясь. Звук повторился, и теперь в нём явно угадывалось: «Ма-а-а!»
Боярин первым бросился к двери светелки. Распахнув её, он увидел картину, достойную кисти живописца: посреди комнаты лежал огромный рулон полотна, из которого торчали ножки, ручки и взлохмаченная голова Ваньки, а сам он, запутавшийся в ткани, выглядел одновременно виноватым и невероятно гордым собой.
— Ну, батюшки святы… — прошептал кто-то из слуг.
А Ванька, увидев отца, расплылся в улыбке и радостно завопил:
— Па-па!
Боярин на секунду замер, а потом вдруг расхохотался так, что в окнах задребезжали слюдяные стёкла.
— Да он же у нас стратег, а не ребёнок! — провозгласил он, поднимая сына вместе с обрывками полотна. — Смотри-ка, целый рулон размотал, да ещё и спрятался так, что мы все чуть с ума не сошли!
Феклуша, стоявшая позади, только вздыхала и крестилась:
— Господи, помилуй… Да как же я за ним услежу, ежели он такой шустрик?
— А ты не следи, а воспитывай, — добродушно посоветовал боярин, уже не сердясь. — Такой боевой дух в наследнике — это нам на пользу. Пусть растёт непоседой, зато в бою не дрогнет!
Ваньку, разумеется, отмыли, переодели и вернули на место, но теперь к нему стали относиться с особым уважением — как к будущему полководцу, который уже сейчас демонстрирует недюжинные тактические способности. А Феклуша отныне прятала не только обувь, но и все рулоны ткани, до которых могла дотянуться. Правда, Ванька только хитро улыбался в ответ на эти меры предосторожности, ведь в его голове уже зрел новый план…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ПРАЗДНИК ПОКРОВА ПРЕСВЯТОЙ БОГОРОДИЦЫ
Середина XV века. Русь ещё не сбросила окончательно ордынское бремя, но уже твёрдо шла к единству под рукой Москвы. В вотчине боярина Михаила день Покрова Пресвятой Богородицы встречали не как простую календарную дату, а как рубеж: с Покрова начинался свадебный сезон, затихали полевые работы, и сама природа будто бы складывала крылья до весны.
Утро выдалось студёным, с инеем на соломенных крышах и сизым дымом из труб, который не рвался вверх, а стелился по двору, цепляясь за плетни. Воздух был таким прозрачным, что даже скрип сапог на мерзлой дороге слышался за полверсты. В селе готовились к празднику обстоятельно, по-хозяйски: не ради красоты, а ради порядка и благочестия, потому что на Руси верили: как встретишь Покров, так и зиму проживёшь.
В боярской усадьбе всё шло по заведённому чину. Ещё до рассвета в домовой церкви затеплили лампады, и запах горячего воска смешался с запахом ладана, который дьячок заранее разложил на горячих углях в кадиле. Боярин Михаил, как и полагалось, надел лучший кафтан — тёмно-синий, с серебряными пуговицами, тяжёлый от шитья, но не для щегольства, а чтобы показать: он помнит о своём долге перед Богом и людьми. На груди у него висел медный крест, отцовский, потемневший от времени, но крепкий, как сама вера.
Боярыня Василиса распоряжалась по хозяйству, но делала это тихо, без крика, с той особой женской сноровкой, когда всё идёт как по маслу: в печи уже румянились пироги с капустой и грибами, на столе стояли миски с солёными огурцами и мочёными яблоками, а в сенях дожидались своего часа большие глиняные корчаги с медовым квасом. В этот день не полагалось трудиться «ради прибыли», но хлопотать ради гостей и ради праздника — дело богоугодное.
Младенец Иван, которого все в доме уже звали не иначе как Ванька-проказник, сидел на лавке, закутанный в тёплую овчину, и с серьёзным видом грыз сушку. Он ещё не понимал смысла торжества, но чувствовал общий подъём, эту особую праздничную суету, когда даже самые угрюмые люди улыбаются, а в воздухе висит предвкушение чего-то важного.
— Ну-ка, не кроши на пол, — строго, но с улыбкой одёрнула его Феклуша, нянька, которая знала, что за младенцем нужен глаз да глаз, особенно в праздник, когда в дом стекаются гости и можно ненароком потерять ребёнка в толчее. — А то бесы крошки подберут, да и нашепчут ему чего-нибудь недоброго.
Ванька только хитро прищурился, будто знал какой-то секрет, и откусил ещё кусочек.
К полудню село ожило. Из ближних деревень потянулись крестьяне: кто в новых лаптях, кто в домотканых сермягах, а самые зажиточные — в суконных кафтанах. Шли семьями, с детьми на руках, с корзинами гостинцев: кто нёс каравай, кто горшочек мёда, кто связку вяленой рыбы. На Руси в большие праздники не приходили с пустыми руками: считалось, что Господь смотрит не на богатство дара, а на усердие сердца.
Церковь, небольшая, но крепкая, с потемневшими брёвнами и луковичной главкой, сияла начищенным оловом креста. Внутри было тесно, но уютно: низкие своды, потемневшие от копоти иконы, мерцание свечей, тёплый запах дерева и воска. Служба шла чинно, по уставу: дьячок читал нараспев, батюшка в расшитом облачении благословлял народ, и каждое слово отзывалось в груди чем-то древним, родным, будто не только сегодняшние люди молились, но и все их предки стояли рядом, плечом к плечу.
После литургии начался молебен Покрову Пресвятой Богородицы. В этот день особенно просили о заступничестве, о мире в доме, о здоровье детей, о том, чтобы зима не была лютой, а хлеб уродился. Женщины шептали свои просьбы, пряча слёзы в складках платков, мужчины стояли молча, сдвинув брови, но в их глазах читалась та же надежда.
А потом началось самое интересное — то, что делало праздник живым и настоящим. У церкви накрыли столы прямо на улице, под навесом, чтобы и крестьяне, и боярские люди могли сесть вместе, как одна большая семья. Расстелили холсты, расставили миски и деревянные ложки, и по знаку боярина начали угощать. Пироги ломали руками, квас черпали ковшами, и даже самый робкий гость чувствовал себя своим, потому что в этот день границы между «высшими» и «низшими» будто бы стирались, уступая место общему делу — радости и благодарности.
Среди гостей был и староста деревни, крепкий мужик с седой бородой и взглядом, привыкшим замечать любую мелочь. Он подошёл к боярину и, поклонившись, сказал:
— Батюшка боярин, дай Бог тебе здоровья за угощение. А у нас в деревне нынче девки на выданье — так уж ждут, когда сватов засылать начнут. Говорят, на Покров свадьбы самые крепкие.
Боярин усмехнулся, довольный тем, что народ доволен:
— Так и есть, отец Кузьма. На Покров и свататься хорошо, и венчаться. Главное, чтобы сердце было чистое, а остальное приложится. Да и нам пора думать: вон Ванька подрастает, лет через двадцать тоже невесту искать придётся.
Услышав своё имя, Ванька вдруг громко и отчётливо произнёс:
— Не-е-ет!
Все вокруг рассмеялись, а боярин поднял его на руки и, целуя в макушку, сказал:
— Ну, не горюй, сынок. Лет двадцать ещё погуляешь. А пока кушай пирог, да смотри, чтобы Феклуша не отняла.
Феклуша только руками всплеснула:
— Да что ж это делается, батюшка? Да он же весь в муке будет!
Но боярин только отмахнулся, счастливый и гордый, что сын растёт бойким, не робким, настоящим наследником.
Праздник продолжался до вечера. Молодёжь затевала игры, старики сидели на лавках и вспоминали былые времена, а дети бегали вокруг, радуясь тому, что взрослые сегодня не ругаются, а смеются. Даже небо, казалось, стало добрее: солнце садилось в чистых, розовых облаках, обещая, что зима придёт не сразу, а даст людям ещё немного времени пожить в тепле и согласии.
Когда стемнело, зажгли костры у околицы, и пламя взметалось к звёздам, будто связывая землю с небом. Люди пели старинные песни, в которых смешивались и радость, и печаль, и надежда на лучшее. И в этом пении, в этом свете костров, в запахе дыма и свежего хлеба было что-то такое, что делало всех причастными к чему-то большему, чем просто жизнь в маленькой вотчине.
Уже поздно ночью, когда Ванька давно спал, уткнувшись носом в овчину, боярин вышел на крыльцо, посмотрел на звёзды и тихо прошептал:
— Спасибо Тебе, Матушка Богородица, за этот день. Береги наш дом, наших людей, нашего сына. Пусть будет мир и хлеб на столе.
И ему казалось, что где-то там, в вышине, кто-то его услышал и кивнул в ответ.
Так в вотчине боярина Михаила встретили Покров Пресвятой Богородицы — не как сухую дату в церковном календаре, а как живой, дышащий праздник, в котором соединялись вера, быт, любовь к родной земле и надежда на будущее.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ДВОРНЯ
Когда отгремел Покров, когда разошлись по своим избам последние гости, а в боярской усадьбе наконец-то наступила та особенная тишина, что бывает только после большого праздника, жизнь в вотчине не замерла — она просто сменила ритм. Теперь вместо общего веселья и шумного застолья пошла привычная, размеренная работа, без которой ни одна вотчина не держится. И тут на первый план выходила дворня — те самые люди, без которых боярин был бы лишь громким именем, а усадьба — пустым домом.
Дворня в боярском хозяйстве была не просто «прислугой» в позднем понимании этого слова. Это был целый мир со своими правилами, иерархией и неписаными законами. У каждого — своё место и своя ответственность, и если кто-то вдруг начинал лениться или хитрить, это сразу чувствовалось по всему хозяйству.
Боярин Михаил знал: сила его власти держится не только на сабле и грамоте Великого князя, но и на том, как слаженно работает его двор. Поэтому каждое утро начиналось с обхода. Боярин выходил на крыльцо, пока ещё было свежо, и первым делом шёл к конюшням. Там его уже ждал конюший — человек степенный, с лицом, будто вырубленным из дерева, и руками, привыкшими к тяжёлой работе. Он знал каждую лошадь по имени, помнил, кто из них норовист, кто ленив, а кто готов бежать без устали.
— Ну, что у нас нынче, Тихон? — спрашивал боярин, проводя ладонью по гладкой шее своего боевого коня.
— Да всё ладно, батюшка боярин, — отвечал конюший, слегка кланяясь, но без раболепия, скорее с достоинством человека, который знает цену своему делу. — Вчера жеребёнок у кобылы родился, крепкий, на ноги сразу встал. А вот мерин твой, что с тобой в прошлый раз на разъезд ходил, ногу чуть прихрамывает. Я его пока не запрягаю, пусть день-другой постоит.
Боярин нахмурился, но не на конюшего, а на саму беду: конь в его деле — не роскошь, а необходимость, и любая травма могла обернуться бедой.
— Позови коновала, — распорядился он. — Пусть посмотрит. Да не того, что только травки да заговоры знает, а настоящего, что кость да сухожилие понимает.
Конюший кивнул, и в этом кивке было всё: и понимание, и готовность сделать, как велено, и даже лёгкая гордость, что боярин не сомневается в его суждениях.
От конюшен боярин шёл к амбарам. Здесь хозяйничал ключник — человек сухопарый, молчаливый, с вечно зажатым в руке большим железным ключом. Он отвечал за запасы: зерно, муку, соль, сушёное мясо и рыбу, мёд в бочках. Для боярина это была едва ли не самая важная должность: прокормить две тысячи ртов в вотчине — дело нешуточное, особенно зимой, когда дороги заметало, а подвоза не было неделями.
Ключник встречал боярина у дверей, кланялся и без лишних слов отворял тяжёлые дубовые двери. Внутри пахло зерном, смолой и чуть-чуть — плесенью, которую тут же старались выветрить. Боярин внимательно осматривал закрома, щупал зерно, проверял, не сыреет ли, не завелась ли мышь.
— Ржи у нас хватит до весны, — докладывал ключник, указывая на ровные ряды мешков. — А вот овса надо бы подкупить, если цена не взлетит. Да и соли маловато осталось.
Боярин кивнул, мысленно прикидывая, где и когда можно будет закупить недостающее. Торговля шла не только на гостином дворе, но и по соседним вотчинам, и тут важно было не прогадать: купить вовремя и подешевле, а продать подороже, но так, чтобы не прослыть скупым и несправедливым.
Дальше путь боярина лежал к поварне. Здесь с утра уже кипела работа: в больших котлах варилась каша, в печи пеклись пироги, а воздух был густым от запахов лука, чеснока и свежего хлеба. За всем этим хозяйством надзирала стряпуха — женщина властная, с громким голосом и острым глазом, перед которой трепетали даже самые упрямые поварята.
Увидев боярина, она тут же кланялась, но тут же и начинала оправдываться:
— Батюшка боярин, прости, что не успела тебе пирог с зайчатиной подать, да тесто ещё не подошло как следует! А то ведь знаешь, как бывает: чуть поспешишь — и весь труд насмарку.
Боярин только усмехался: он знал, что стряпуха не из тех, кто делает наспех. Её пироги славились на всю округу, и даже заезжие купцы просили завернуть парочку с собой в дорогу.
— Ничего, матушка, — отвечал он. — Главное, чтобы всё было добротно. А пирог я и вечером поем.
Проходя мимо, он не удержался и стащил с противня горячую лепёшку, ещё дымящуюся, с хрустящей корочкой. Откусил, зажмурился от удовольствия и пробормотал:
— Вот это я понимаю — настоящая еда.
В поварне ему поклонились, а поварята, совсем ещё мальчишки, смотрели на него с восхищением, будто на былинного богатыря.
Но не только взрослые были частью дворни. Были и те, кто только учился делу: подростки, приставленные к старшим, чтобы перенимать опыт. Кто-то носил воду, кто-то чистил конюшни, кто-то помогал в поварне или в амбаре. Это была своего рода школа жизни, где с детства приучали к труду и ответственности.
И среди всей этой суеты был один человек, без которого усадьба не могла бы существовать, — управляющий. Он был правой рукой боярина, тем, кто держал в голове все нити хозяйства, кто знал, сколько зерна ушло на помол, сколько дров заготовлено, сколько людей нужно послать на расчистку дороги от снега. Управляющий встречал боярина в сенях боярского дома, держа в руках берестяные таблички с записями, и докладывал обо всём, что произошло за день.
— Сегодня с дальних деревень привезли оброк, — говорил он, разворачивая свиток. — Меха, мёд, полотно. Да ещё крестьяне просили, чтобы ты сам решил спор между двумя дворами: у них из-за межи ссора вышла, никак не могут поделить лужок.
Боярин вздыхал, но не от усталости, а от понимания, что именно в таких мелочах и держится его власть. Не в громких словах и не в сабельных ударах, а в том, что он может рассудить, помирить, наказать или простить.
— Ладно, — кивал он. — Завтра с утра съезжу, посмотрю. Пусть староста соберёт обе стороны. А оброк разбери и запиши, чтобы ничего не пропало.
Управляющий снова кланялся, и в его поклоне было не столько подобострастие, сколько уважение к тому, что боярин не перекладывает на него всё, а сам вникает в дела.
А в детской, тем временем, жизнь шла своим чередом. Феклуша, нянька, снова хлопотала вокруг Ваньки и Евдокии. Она ворчала, но ворчала по-доброму, с той особой теплотой, которая бывает только у людей, искренне привязанных к своим подопечным.
— Ну что ты опять всё раскидал, егоза ты этакий? — приговаривала она, собирая с пола деревянные игрушки, которые Ванька с восторгом разбросал по всей комнате. — Да на тебя десяти нянек не хватит!
Ванька в ответ только смеялся, показывая два первых зуба, и тянулся к новой игрушке — маленькой лошадке, вырезанной из дерева одним из дворовых мастеров.
Феклуша качала головой, но в её глазах светилась нежность. Она знала: этот непоседа — будущее вотчины, и её долг — не просто беречь его, но и приучать к порядку, к уважению к труду, к пониманию, что всё в этом мире держится на людях, которые каждый день делают свою работу, не ожидая громких похвал.
К вечеру, когда солнце уже садилось, окрашивая небо в багровые тона, дворня расходилась по своим углам. Кто-то ещё доделывал срочное дело, кто-то садился ужинать, а кто-то просто стоял у ворот, глядя, как темнеет небо, и думал о своём. Но все они знали: завтра снова будет работа, и от того, насколько добросовестно каждый сделает своё дело, зависит благополучие всей вотчины.
Боярин, сидя у себя в горнице, слушал, как затихает дом, и думал о том, что сила его — не в золоте и не в оружии, а в этих людях, в их труде и верности. Он понимал: если он будет справедлив и заботлив, они будут стоять за него горой, а если начнёт пренебрегать ими — вотчина быстро начнёт рассыпаться.
Так и жила боярская вотчина: в трудах, заботах, мелких ссорах и примирениях, в ежедневной работе, которая казалась незаметной, но без которой не было бы ни хлеба на столе, ни тепла в избах, ни уверенности в завтрашнем дне. И в этом была её настоящая, тихая сила — сила труда и общего дела, скреплённого вековыми традициями и взаимным уважением.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. СОСЕДИ
К середине XV века земля вокруг вотчины боярина Михаила уже не была ни глухой окраиной, ни краем, где каждый день — битва с лесом и зверем. Но и не превратилась она в сплошную пашню, где от горизонта до горизонта колосится рожь. Здесь держался тот самый переходный, живой пейзаж, в котором человек шаг за шагом отвоёвывал у природы место для жизни, но природа не сдавалась и напоминала о себе каждым рассветом.
За околицей села тянулись перелески — не густой бор, а скорее череда светлых рощ, где берёза стояла рядом с сосной, а между ними пробивались кусты орешника и можжевельника. Осенью эти перелески полыхали золотом и багрянцем, зимой стояли в инее, будто покрытые серебряной чешуёй, а весной звенели птичьими голосами так, что даже самый угрюмый человек невольно улыбался. Дальше, за перелесками, начинались настоящие леса — тёмные, глубокие, где под корнями старых елей ещё жили тени прежних времён, и где, по словам старожилов, можно было встретить не только медведя или волка, но и нечто такое, о чём вслух говорить не любили.
Речка, что текла неподалёку от села, была неширокой, но своенравной. Весной она разливалась, заливая заливные луга и превращая привычные тропы в узкие протоки, по которым можно было пройти только на лодке. Летом мелела, обнажая песчаные отмели, где ребятишки ловили мелкую рыбу руками, а коровы стояли по брюхо в воде, лениво обмахиваясь хвостами. Осенью вода становилась тёмной, почти чёрной, отражая свинцовое небо, а зимой затягивалась льдом, который сначала был тонким и прозрачным, как стекло, а потом крепчал, выдерживая и сани, и тяжёлые обозы.
Именно эта речка и служила естественной границей между вотчиной боярина Михаила и землями его соседа — князя Фёдора Юрьевича, владельца небольшого, но крепкого удела в соседнем погосте. Князь Фёдор был человеком осторожным, неторопливым, из тех, кто не любит громких слов и резких движений. Он держался старых обычаев, чтил иерархию и предпочитал решать дела не криком и мечом, а долгим разговором за столом, где рядом стояли и мёд, и квас, и миска горячих щей.
Соседство двух сильных хозяев — боярина и князя — могло бы легко превратиться в постоянную вражду: из-за межи, из-за права на рыбную ловлю, из-за того, кто первым должен высылать людей на расчистку дороги. Но Михаил и Фёдор сумели найти общий язык. Не потому, что были друзьями, а потому, что оба понимали простую вещь: в этих местах, где зима приходит рано и уходит неохотно, где дороги становятся непроходимыми, а хлеб может не уродиться, враждовать — значит ослаблять друг друга. А ослабленные соседи — лёгкая добыча для любых татей, для лихих людей, которые не разбирают, чья земля, лишь бы поживиться.
Осенью, когда заканчивались полевые работы, а до настоящих холодов оставалось ещё несколько недель, между соседями начинался особый сезон — сезон «сговоров». В это время ездили друг к другу в гости, обсуждали, сколько людей нужно выставить на охрану тракта, кто и когда будет косить на спорных лугах, как делить добычу от совместной охоты. И тут природа диктовала свои правила: если в этом году много снега, то нужно заранее заготовить дрова и сено; если лето было дождливым, то зерно может испортиться, и тогда придётся делиться запасами.
В один из таких дней, когда воздух уже был по-осеннему прозрачным, а солнце светило низко, почти касаясь верхушек деревьев, боярин Михаил отправился к князю Фёдору. С ним ехал небольшой отряд — не для устрашения, а для порядка, да ещё управляющий с берестяными табличками, на которых были записаны все цифры: сколько зерна, сколько соли, сколько голов скота.
Дорога шла через перелески, потом вдоль реки, а затем поднималась на невысокий холм, откуда открывался вид на усадьбу князя: крепкие рубленые стены, высокая кровля, над которой поднимался лёгкий дымок. Даже издалека было видно, что здесь живут основательно, не на один год, а на века.
Князь Фёдор встретил гостя у ворот, без лишней пышности, но с достоинством. Они поклонились друг другу, не спеша, внимательно, будто оценивая, как изменился сосед за минувшее лето. Потом прошли в горницу, где уже был накрыт стол: пироги с рыбой, студень, солёные грибы, миска с брусникой, присыпанной сахаром, и кувшин с морсом из клюквы.
— Рад видеть тебя, Михаил Елизарович, — сказал князь Фёдор, усаживая гостя на почётное место. — Видно, осень нынче будет ранняя. Вчера утром иней лёг такой, что трава хрустела под сапогом.
Боярин кивнул:
— Да, батюшка князь, природа нам знаки подаёт. Надо бы до снега успеть дорогу расчистить, а то в метель любой обоз встанет. Да и с лугами надо решить: в этом году косари мои косили у излучины, а там, по правде сказать, земля спорная.
Князь не стал горячиться. Он налил боярину морсу, пододвинул миску с пирогами и спокойно ответил:
— Излучина и правда спорная. Но если твои косари уже косили, то пусть будет так. Взамен я попрошу другое: помоги людей дать на охрану тракта в ноябре. У меня в том месяце двое из дружины уходят — один женится, другой к отцу в дальний погост едет. А оставлять тракт без присмотра нельзя.
Боярин подумал немного, прикинул в уме, сколько людей может выделить, и согласился:
— Ладно, Фёдор Юрьевич. Дам десяток пеших, да ещё двоих конных, чтобы разъезды делали. Только и ты не откажи, если зимой снег завалит: у меня мельница на речке стоит, а если лёд встанет неровно, её может повредить. Пусть твои плотники помогут, если что.
Так, за неспешным разговором, за пирогами и морсом, решались важные дела. И в этом не было ничего героического, ничего, что вошло бы в летописи. Но именно такие разговоры и держали землю в порядке, не давая ей рассыпаться на мелкие клочки, где каждый сам за себя.
После трапезы хозяева и гости вышли во двор, чтобы осмотреть хозяйство. Князь показал новую конюшню, которую только что достроили, и амбар, поднятый на высоких столбах, чтобы мыши не добрались до зерна. Боярин похвалил работу плотников, отметил, что брёвна хорошо подогнаны, а крыша сделана с запасом, чтобы выдержать тяжёлый снег.
А потом они пошли к реке, туда, где вода уже потемнела и стала тихой, почти неподвижной. Стоя на берегу, они смотрели, как по воде плывут первые опавшие листья, и говорили о том, что скоро река встанет, и тогда начнётся санный путь, и по нему пойдут обозы с солью, рыбой и мехами.
— Знаешь, Михаил Елизарович, — тихо сказал князь Фёдор, глядя на противоположный берег, где темнел лес, — иногда мне кажется, что эта земля сама нас держит. Не мы её, а она нас. Мы строим дома, пашем поля, рубим дрова, но стоит ей чуть показать свой нрав — и все наши планы летят кувырком.
Боярин усмехнулся, но в его усмешке не было насмешки:
— Так оно и есть, Фёдор Юрьевич. Земля — она как жена: если с ней по-хорошему, то и она тебе всё отдаст. А если силой брать да не слушать, то и хлеб не уродится, и дом не простоит.
Они помолчали немного, слушая, как шумит ветер в кронах деревьев, как где-то далеко кричит птица, и как тихо шепчет река, будто рассказывая свои вечные истории.
На обратном пути боярин ехал медленно, присматриваясь к каждому изгибу дороги, к каждому оврагу, который зимой мог стать ловушкой для саней. Он думал о том, что вотчина — это не только его земля и его люди, но и эти леса, и эта река, и даже спорные луга, которые сегодня кажутся причиной ссоры, а завтра могут стать поводом для союза.
Природа здесь была не фоном, не декорацией, а полноправным участником жизни. Она диктовала сроки сева и жатвы, определяла, когда можно ехать в гости, а когда лучше сидеть дома, она решала, будет ли год сытым или голодным, спокойным или тревожным. И тот, кто умел её слушать, тот и становился настоящим хозяином своей земли.
А вечером, когда Ванька уже спал, уткнувшись носом в овчину, боярин сидел у окна и смотрел, как над лесом медленно поднимается луна, круглая и яркая, будто серебряный щит. И ему казалось, что эта луна видит всё: и его заботы, и его тревоги, и его надежды. И что где-то там, в этой бескрайней тишине, земля шепчет ему: «Держи крепко, не отпускай. Это твоё».
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. НОВЫЙ ГОД И ГОСТИ
В середине XV века Новый год на Руси ещё встречали не в январе, а 1 сентября — в день Симеона Столпника, когда завершался годовой хозяйственный цикл: собран урожай, подсчитаны оброки, закрыты летние разъезды и начиналась пора зимних приготовлений. Для бояр и князей этот день был не столько поводом для веселья, сколько моментом подведения итогов, скрепления договорённостей и публичного подтверждения власти. Но в вотчине боярина Михаила к этой дате относились с особым размахом: ведь именно в сентябре подводили итоги торговли на гостином дворе, сверяли запасы и распределяли обязанности на долгую зиму.
К этому дню в усадьбу съезжались ближние соседи, старосты деревень, приказчики и торговые люди, а также дальние гости — родственники и союзники, чьи усадьбы лежали в соседних погостах. Привозили подарки: меха, мёд, полотно, солёную рыбу, бочки с квасом и мочёными яблоками. В обычае было не столько удивлять роскошью, сколько показывать достаток и надёжность: если человек может подарить хороший мех или крепкий бочонок мёда, значит, его хозяйство крепко стоит на ногах.
Подготовка начиналась за неделю. Дворня трудилась без устали: в поварне пекли пироги и жарили поросят, в амбарах пересчитывали запасы, в конюшнях чистили сбрую и готовили сани для тех, кто приедет издалека. Даже Ванька, которому уже исполнилось полтора года, чувствовал общее оживление: он бегал по сеням, хватал всё, что плохо лежало, и радостно кричал, когда ему удавалось стащить деревянную ложку или кусок сушёного яблока. Феклуша только вздыхала и прятала всё, до чего могли дотянуться его шаловливые руки.
— Да на него и сундука не хватит, — ворчала она, оглядывая детскую, где всё уже было прибрано и убрано подальше от беды. — А ведь ещё гостей принимать!
— Ничего, Феклуша, — улыбалась боярыня Василиса, которая в эти дни особенно много времени проводила в поварне, лично проверяя, чтобы ни один пирог не подгорел, ни одна миска не оказалась пустой. — Пусть радуется. В доме, где дети смеются, и гости веселее сидят.
Утро Нового года выдалось морозным, но ясным. Солнце вставало поздно, зато светило ярко, отражаясь в снежных сугробах и заставляя слезиться глаза. Над крышами поднимался дым, смешиваясь с паром от дыхания людей и лошадей. У ворот усадьбы уже стояли сани, запряжённые сытыми конями, а рядом топтались слуги, готовые принять гостей и проводить их в тёплую горницу.
Первым прибыл князь Фёдор Юрьевич — не с большой свитой, а с небольшой дружиной и парой приказчиков. Он вышел из саней, отряхнул снег с меховой шубы и поклонился хозяину.
— С Новым годом, Михаил Елизарович! Дай Бог, чтобы этот год был сытнее прошлого и спокойнее.
Боярин ответил поклоном и пригласил гостя в дом, где уже грелись у печи другие приезжие: староста из дальней деревни, торговый гость из Углича, который вёз соль и сушёную рыбу, и даже монах из соседнего монастыря, приехавший по каким-то своим делам, но не отказавшийся разделить праздничную трапезу.
В горнице было тепло и светло: на стенах висели расшитые полотенца, на столе стояли блюда с пирогами, жареной птицей, студнем и соленьями. В центре стола возвышался большой каравай — символ достатка, испечённый по особому рецепту, с добавлением мёда и пряностей, которые боярин закупал у заморских купцов.
Гости рассаживались по чину: князь Фёдор — на почётное место рядом с хозяином, остальные — согласно своему положению. Но в этот день даже самый скромный гость чувствовал себя важным: ведь он был частью общего дела, частью той большой семьи, которая держала вотчину и округу в порядке.
Трапеза началась с молитвы. Дьячок, живший при домовой церкви, прочитал благодарственный молебен, прося у Господа милости на новый год, урожая, здоровья и мира. Потом все сели за стол, и началось то самое русское застолье, где еда была не просто насыщением, а ритуалом: каждый кусок, каждый глоток имел своё значение, свою историю.
Пили не вино, а мёд, квас и морс — крепкие напитки в этот день не приветствовались, потому что впереди были важные разговоры и решения. Ели пироги с рыбой, капустой, грибами, жареного поросёнка, студень, солёные огурцы и мочёные яблоки. На сладкое подавали медовые пряники и сушёные ягоды.
После трапезы начались «деловые беседы». Князь Фёдор и боярин Михаил обсуждали, как будут охранять тракт зимой, кто и когда будет выставлять людей, как делить обязанности по расчистке дорог. Торговый гость из Углича предлагал выгодные условия на поставку соли и рыбы, обещая привезти товар по санному пути, когда реки встанут и дороги станут проходимыми. Староста докладывал о состоянии деревень, о том, кто из крестьян нуждается в помощи, а кто, наоборот, может взять на себя больше работы.
Монах говорил о делах церковных: о сборе пожертвований, о строительстве новой часовни в дальней деревне, о том, что нужно помочь сиротам и вдовам, которые особенно тяжело переживают зиму. Боярин слушал внимательно и обещал выделить часть запасов для нуждающихся, потому что знал: если в вотчине будут голодать, то и хозяйство пострадает, и люди перестанут доверять власти.
А в это время в детской Ванька веселился по-своему. Он сидел на лавке, окружённый игрушками, и пытался накормить деревянной лошадкой тряпичную куклу. Феклуша то и дело подходила, поправляла ему шубку, вытирала нос и ворчала:
— Ну что ты опять всё раскидал? Да на тебя десяти нянек не хватит!
Но в её голосе не было злости — только тёплая усталость человека, который привык заботиться и знает, что без этой заботы ничего не будет.
Когда стемнело, зажгли лучины и свечи, и дом наполнился мягким светом и запахом горячего воска. Гости не спешили расходиться: сидели, разговаривали, вспоминали былые времена, рассказывали истории о том, как раньше жили, какие были урожаи, какие случались беды и как их преодолевали. В этих рассказах была не просто память — в них была связь поколений, та самая нить, которая держала людей вместе.
Перед отъездом каждый гость получал подарок: кто-то — мех, кто-то — кусок полотна, кто-то — горшок мёда. Это был не просто знак благодарности, а символ союза: мы вместе, мы друг другу помогаем, и в этом наша сила.
Князь Фёдор, собираясь в дорогу, подошёл к боярину и сказал:
— Спасибо тебе, Михаил Елизарович, за хлеб-соль, за добрые слова и за помощь. Пусть этот год будет для тебя удачным, а для нас — спокойным.
Боярин поклонился и ответил:
— И тебе спасибо, Фёдор Юрьевич. Пусть Господь хранит тебя и твоих людей. А мы уж тут не подведём.
Сани уезжали по заснеженной дороге, оставляя за собой цепочку следов, которые тут же заметало снегом. В усадьбе наступала тишина, но не та, что бывает после суеты, а та, что приходит, когда знаешь: всё сделано правильно, все договорённости скреплены, все обиды прощены, и впереди — долгая зима, которую нужно прожить достойно.
Боярин вышел на крыльцо, посмотрел на звёзды, которые в эту ночь казались особенно яркими, и тихо прошептал:
— Господи, помоги нам пережить эту зиму. Пусть будет хлеб на столе, мир в доме и верность в людях.
И ему казалось, что где-то там, в этой бескрайней тишине, кто-то его услышал и кивнул в ответ.
Так в вотчине боярина Михаила встретили Новый год — не как весёлый праздник, а как важный рубеж, момент, когда подводились итоги, скреплялись союзы и закладывались планы на будущее. И в этом была вся суть той эпохи: жизнь шла не от развлечения к развлечению, а от одного хозяйственного рубежа к другому, и каждый такой рубеж был маленьким подвигом, который совершался не в одиночку, а всем миром.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ЗДОРОВЬЕ И БАНЯ
В вотчине боярина Михаила к здоровью относились не как к чему-то само собой разумеющемуся, а как к делу хозяйственному: беречь его надо, укреплять, а если хворь пришла — сразу принимать меры, да не наугад, а по заведённому порядку. И главным средством и профилактики, и лечения в этих краях испокон веку считалась баня. Не просто помыться, а именно «прогнать хворь жаром», как говорили старики.
Баня в усадьбе стояла на отшибе, у самой речки, чтобы и воду таскать недалеко, и пожар не страшен был, если вдруг искра вырвется. Была она рубленая, крепкая, с низкой дверью — чтобы жар не уходил, и с каменкой, сложенной из тяжёлых речных валунов, которые умели держать тепло до самого утра. Топили её по-чёрному: дым шёл прямо в парное помещение, прогревая брёвна до самой сердцевины, а потом его выпускали через специальное окошко под потолком. После этого стены становились тёплыми, будто живыми, и даже воздух в бане казался гуще и целебнее.
В тот день, когда у боярина Михаила заломило спину после долгой езды по морозным дорогам, он не стал звать лекаря из города — дорого, да и приедет не скоро. Вместо этого он велел истопить баню пораньше, пока солнце ещё не поднялось высоко, и позвать знающего человека из своих же дворовых — старика Ерофея, который про баню знал всё, от первого полена до последнего веника.
Ерофей был человеком степенным, неторопливым, с лицом, словно выдубленным ветром и паром. Говорил он мало, зато каждое слово имело вес. Когда он пришёл к бане, то первым делом осмотрел каменку, потрогал камни, прислушался к тому, как они потрескивают, и только после этого кивнул:
— Готово. Пар будет добрый, не пустой.
Боярин, хоть и был хозяином, в бане сразу становился послушным, как мальчишка: делал всё, что велит Ерофей. Сначала посидел на нижней лавке, привыкая к жару, потом поднялся выше, где воздух уже обжигал лёгкие, но зато будто вытягивал из тела всю накопившуюся усталость. Ерофей тем временем замачивал в горячей воде веники — берёзовые, с молодыми листьями, пахнущие лесом и свежестью.
— А теперь, батюшка боярин, — сказал он, подавая веник, — надо прогреть как следует. Не для красоты, а для пользы.
И начал он осторожно, будто поглаживая, проводить веником по плечам и спине боярина, разгоняя кровь, снимая тяжесть. Потом чуть прибавил силу, и жар пошёл уже не снаружи, а изнутри, будто тело само начало гореть здоровым огнём.
— Ох… — протянул боярин, зажмурившись от этого странного, почти болезненного удовольствия. — Да уж, не зря говорят: баня — второй доктор.
— А первый кто? — усмехнулся Ерофей, не переставая работать веником.
— Да сам Господь, поди, — хмыкнул боярин. — А баня — его помощник.
После парения боярин вышел на морозный воздух, и тут Ерофей не дал ему остыть:
— Теперь надо закрепить!
И окатил боярина ледяной водой из деревянного ушата. Тот ахнул, втянул голову в плечи, а потом вдруг рассмеялся:
— Ну, Ерофей, ты и зверь! Да только, кажется, и правда легче стало.
— Оно и должно быть легче, — серьёзно ответил старик. — Жар хворь выгоняет, холод закрепляет. А если ещё и квасу хлебного после выпить — совсем человек будет как новый.
Пока боярин отдыхал на лавке у бани, завернувшись в толстую овчину, к ним подошёл управляющий, вид у него был озабоченный.
— Батюшка боярин, тут у нас Ванька опять что-то съел не то. Феклуша говорит, живот у него болит, крутится, плачет.
Боярин тут же встревожился:
— Что ж делать-то? Может, монаха позвать, он травы знает?
Но Ерофей только рукой махнул:
— Монах — дело хорошее, да только тут не травы нужны, а тепло да покой. Давайте-ка мальца сюда. В бане ему вреда не будет, а польза может быть большая.
Феклуша принесла Ваньку, закутанного в платок, бледного и сердитого, будто весь мир его обидел. Ерофей взял его на руки, пощупал лоб, посмотрел глаза и кивнул:
— Ничего, не горячка. Просто животик бунтует. Сейчас мы его теплом успокоим.
Он уложил Ваньку на нижнюю лавку, где жар был мягким, не обжигающим, и стал гладить его по животу тёплыми руками, приговаривая какие-то свои, банные слова, больше похожие на колыбельную. Ванька сначала ворочался, потом затих, потом и вовсе закрыл глаза и уснул, будто его кто-то убаюкал.
Феклуша стояла рядом, заламывая руки:
— Ой, батюшки, а вдруг ему хуже станет? А вдруг это я его чем-то не тем накормила?
— Не станет хуже, — спокойно ответил Ерофей. — В тепле всё само собой на место встанет. Да и не надо тебе себя грызть: ты за ним день и ночь смотришь, как за своим. Это у детей так бывает — съел ягодку незрелую, вот и крутит.
Через полчаса Ванька проснулся, потянулся и вдруг заявил:
— Ещё!
Все рассмеялись, а Феклуша даже прослезилась от облегчения:
— Ну вот, живой, озорник! А я уж думала, всё, конец пришёл.
А вечером, когда в усадьбе уже зажгли лучины, боярин сидел у себя в горнице, пил тёплый квас с мёдом и говорил управляющему:
— Знаешь, а ведь в чём-то наши старики правы: баня — это не просто мытьё. Это и здоровье, и порядок, и даже своего рода суд над собственной слабостью. В ней всё лишнее сгорает, а нужное остаётся.
Управляющий кивнул:
— Так и есть, батюшка. У нас в деревне говорят: кто в бане не парился, тот и не жил по-настоящему.
В детской тем временем Феклуша укладывала Ваньку спать, напевая ему старую песню, которую сама слышала от своей бабки. Ванька уже не капризничал, а лежал тихо, прижавшись к её плечу, и дышал ровно, как и положено здоровому ребёнку.
— Спи, егоза, — шептала Феклуша. — Пусть тебе сны хорошие снятся, а утро будет добрым.
И казалось, что в этой простой заботе, в этом тепле и покое, и была главная медицина тех времён — не в редких снадобьях и не в заморских лекарях, а в привычном укладе, в умении слушать своё тело, в терпении и в том самом народном опыте, который передавался из поколения в поколение.
Природа и быт здесь были неразделимы: мороз закалял, пар лечил, вода смывала усталость, а доброе слово и заботливые руки делали остальное. И в этом не было никакой магии — только долгая, кропотливая работа по сохранению жизни и здоровья в суровых условиях, где любая мелочь могла стать и бедой, и спасением.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ИМЕНИНЫ
День Ангела Ивана выпадал на Иванов день — 27 сентября, праздник Воздвижения Креста Господня. В середине XV века этот день почитался особо: он знаменовал окончательный поворот к зиме, закрытие сезона полевых работ и начало поры свадеб и семейных торжеств. Для вотчины боярина Михаила именины маленького Ваньки стали не просто семейным поводом, а событием почти общегосударственным: ведь в мальчике видели будущего хозяина, наследника рода, того, кто через годы встанет на защиту земель и людей.
Готовились к именинам с той обстоятельностью, которая в этих местах ценилась выше любой пышности. С утра в домовой церкви отслужили праздничную литургию, а потом — молебен святому Иоанну Предтече, небесному покровителю Ваньки. Дьячок читал нараспев, батюшка благословлял прихожан, а сам именинник, сидя на руках у Феклуши, с серьёзным видом разглядывал мерцающие лампады и золочёные оклады икон, будто пытался понять, почему сегодня все смотрят на него и улыбаются.
После службы начался обряд «посвящения в хозяева» — не официальный, конечно, а тот самый, народный, который передавался из поколения в поколение и был важнее любых грамот. Боярин Михаил взял сына на руки, вышел с ним на крыльцо, чтобы весь двор видел, и громко, так, чтобы слышали и конюшие, и ключники, и самые дальние крестьяне, произнёс:
— Вот он, наследник нашей земли! Пусть растёт крепким, справедливым и не забывает, что сила хозяина — не в крике и не в мече, а в том, чтобы каждый человек в вотчине знал: его труд ценят, его беду не оставят без помощи, а его радость — разделят.
Дворня поклонилась, а кто-то из стариков даже перекрестился: для них это было не просто красивое слово, а обещание, которое боярин давал не только сыну, но и всем своим людям.
Потом начались угощения. На этот раз столы накрывали не в горнице, а прямо во дворе, под навесом, потому что гостей ожидалось много: приехали не только ближние соседи, но и старосты из дальних деревень, и даже торговый гость из Ростова, который вёз на продажу узорчатые пояса и медные крестики — как раз подходящие подарки для именинника.
На столах стояли пироги с капустой, грибами и вязигой, миски с солёными груздями и мочёной брусникой, большие блюда с запечённой уткой и студнем. В центре возвышался огромный каравай, испечённый по особому рецепту: в тесто добавили немного мёда и сушёных яблок, а сверху выложили узор из теста — солнце, колос и птицу, символы благополучия, урожая и небесной защиты.
Гости рассаживались по чину, но без лишней строгости: рядом с князем Фёдором Юрьевичем сел староста Кузьма, а напротив них — управляющий и ключник, потому что в такой день важно было показать: хозяин ценит всех, от самого знатного гостя до самого скромного работника.
Первым тост произнёс князь Фёдор:
— За именинника! Пусть Господь хранит его от лиха, а люди учат добру. Пусть вырастет он таким, чтобы и отец им гордился, и земля его не стыдилась.
Боярин поклонился в ответ, а потом сам взял слово:
— Спасибо вам, добрые люди, что разделили с нами этот день. Пусть Ванька растёт не только сильным, но и мудрым. А мы уж постараемся, чтобы он знал: вотчина держится не на одном хозяине, а на всех вместе.
А в детской, пока взрослые вели важные разговоры, шла своя, не менее важная жизнь. Феклуша нарядила Ваньку в новую рубаху из тонкого полотна, расшитую по вороту красными нитками — на счастье и от сглаза. Рубаха была ему чуть велика, но Феклуша только отмахнулась:
— Ничего, вырастет. Зато сразу видно — парень будет видный!
Ванька, впрочем, не слишком радовался нарядам. Он то и дело пытался стащить с себя воротничок, тянулся к пирогу и норовил сползти с лавки, чтобы побегать по сеням. Феклуша вздыхала, поправляла ему рубаху и ворчала:
— Да что ж ты за наказание такое! Сиди смирно, хоть сегодня-то, ради праздника!
Но в её ворчании слышалась такая нежность, что даже самые суровые из дворовых улыбались, глядя на эту сцену.
Среди подарков для Ваньки были и серьёзные, и почти шуточные, но каждый — со смыслом. Князь Фёдор подарил маленький деревянный меч, вырезанный искусным мастером: не игрушка, а символ будущего пути воина и защитника. Староста Кузьма принёс резную лошадку — чтобы рос смелым наездником. А торговец из Ростова вложил в руки Феклуше медный крестик на льняном шнурке:
— Пусть носит, батюшка благословит. От беды сбережёт, да и душу укрепит.
Боярыня Василиса, принимая подарки, благодарила каждого, а потом тихо сказала мужу:
— Смотри, как люди стараются. Для них он уже не просто ребёнок, а надежда. Надо, чтобы он это чувствовал, но не зазнавался.
Боярин кивнул:
— Так и будет. Пусть знает, что честь надо заслужить трудом и справедливостью, а не именем.
К вечеру, когда солнце уже садилось, окрашивая небо в тёплые багряные тона, во дворе затеяли игры. Молодёжь водила хороводы, пели старинные песни, в которых переплелись и радость, и лёгкая грусть, и надежда на лучшее. Даже самые степенные гости не удержались и подпевали, вспоминая свои детские годы.
Ванька сначала смотрел на всё это с недоумением, а потом вдруг радостно замахал руками и попытался пуститься в пляс, едва не сбив с ног Феклушу. Та только рассмеялась:
— Ну вот, теперь я точно знаю: скучать нам с тобой не придётся!
Когда стемнело, зажгли факелы и небольшие костры у ворот, и пламя взметалось к звёздам, будто связывая землю с небом. В этот вечер даже воздух казался особенным — чистым, прозрачным, наполненным запахом дыма, свежего хлеба и осенних листьев.
Перед сном боярин зашёл в детскую, сел на край лавки и долго смотрел, как Ванька спит, уткнувшись носом в овчину. Потом осторожно поправил на нём одеяльце, поцеловал в лоб и тихо прошептал:
— Расти, сынок. Учись слушать людей, беречь землю и не бояться труда. А мы уж поможем тебе стать настоящим хозяином.
И ему казалось, что где-то там, в тишине ночи, сам святой Иоанн Предтеча кивнул в ответ: мол, не тревожься, я присмотрю за твоим сыном.
Так в вотчине боярина Михаила отпраздновали именины главного героя — не как весёлое представление, а как важный, почти сакральный момент, когда маленький человек становился частью большого мира, где каждый день — это труд, ответственность и забота о ближних. И в этом была вся суть той эпохи: праздники отмечали не ради самих праздников, а ради того, чтобы укрепить связи между людьми, напомнить о долге и о том, что настоящая сила рождается не в одиночестве, а в общем деле.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ПОСЛЕ ИМЕНИН
Дни после именин Ваньки пошли своим чередом — не тише и не громче прежних, но с каким-то особым, праздничным отзвуком. Казалось, даже ветер теперь гудел в печных трубах чуть веселее, а снег скрипел под сапогами будто бы с гордостью: мол, мы тут всё украсили, встречайте зиму достойно.
Боярин Михаил не любил долго сидеть без дела: праздник праздником, а хозяйство само себя не сведёт. Уже на второй день после именин он велел собрать в горнице ближних людей — управляющего, ключника, конюшего и старосту Кузьму. Надо было решить, как лучше распределить запасы на зиму, да заодно обговорить, кого из крестьян стоит поддержать зерном, а кто и сам прокормит не только свою семью, но и соседа.
— Зима нынче будет лютой, — сказал конюший Тихон, потирая озябшие руки. — Лошади чуют: всё норовят в стойло, головы прячут. Да и птицы с утра не поют, только сидят нахохлившись, будто ждут беды.
— Значит, надо быть готовыми ко всему, — кивнул боярин. — Пусть ключник проверит закрома ещё раз, да не просто глянет, а каждую меру пересчитает. А ты, Тихон, проследи, чтобы в конюшнях было сухо и тепло. Лошадь — она ведь как человек: если сыта да в тепле, то и в метель не подведёт.
Ключник молча кивнул, привычно поправляя на поясе тяжёлый ключ. Для него пересчёт запасов был не просто обязанностью, а почти священным делом: ведь от этих мешков с зерном зависело, переживёт ли вотчина долгую зиму или нет.
А в детской жизнь шла своим, отдельным ритмом. Феклуша теперь относилась к Ваньке с какой-то новой, почти торжественной заботой — будто после именин он и правда стал чуть взрослее. Она то и дело поправляла на нём тёплый кожух, проверяла, не простудился ли, и ворчала на всех подряд, если кто-то хлопал дверью слишком громко.
— Да что ж вы, словно на пожаре! — шипела она на дворовых парней, которые, развеселившись после праздника, носились по сеням, как стая щенят. — У ребёнка теперь день особый, ему покой нужен!
Парни только переглядывались и улыбались: знали, что спорить с Феклушей бесполезно, да и не хотелось. В её ворчании слышалась такая искренняя любовь, что даже самые угрюмые из них невольно смягчались и старались ступать потише.
Ванька же, казалось, и не подозревал о своей новой «важности». Он по-прежнему норовил стащить со стола кусок пирога, утащить у Феклуши клубок ниток и устроить в детской маленький переполох. Однажды он умудрился залезть в сундук с тканями, вытащить оттуда льняное полотенце и гордо размахивать им, будто знаменем. Феклуша ахнула, схватилась за сердце, а потом вдруг рассмеялась:
— Ну вот, батюшки, да из тебя прямо воевода выйдет! Только сначала научись не всё подряд тащить!
Она забрала полотенце, поцеловала Ваньку в макушку и понесла его умываться к лохани, где уже грелась вода, пахнущая берёзовым веником и хозяйственным мылом.
Тем временем в усадьбу приехал гонец из соседнего погоста — от дальнего родича боярина, жившего под Ростовом. Привёз не грамоту, а устный наказ: мол, зима ожидается суровой, и если у боярина Михаила есть лишний хлеб, то не худо бы договориться о продаже, да по сходной цене. Боярин выслушал гонца, угостил горячим квасом с мёдом и велел управляющему записать все условия.
— Не будем жадничать, — сказал он, глядя, как за окном кружится первый по-настоящему зимний снег. — Если у нас есть, значит, надо делиться. А то в другой раз и нам помогут, когда нужда придёт.
Вечером, когда в горнице зажгли лучины, боярин сел у окна и стал смотреть, как медленно опускается снег, укрывая землю ровным, чистым покрывалом. К нему тихо подошла боярыня Василиса и села рядом, положив голову ему на плечо.
— Ты всё думаешь о делах, — тихо сказала она. — А я вот думаю о Ваньке. Сегодня он впервые сам до лавки дошёл, держась за край сундука. И так гордо на меня посмотрел, будто совершил подвиг.
Боярин улыбнулся:
— Это и есть подвиг. Маленький, но свой. Пусть учится ходить, ошибаться, подниматься. А мы будем рядом, чтобы подставить плечо, если вдруг упадёт.
Василиса вздохнула, но в этом вздохе не было печали — только тихая радость от того, что всё идёт своим чередом.
— Знаешь, мне кажется, что именины его были не просто праздником. Они как будто связали нас всех крепче. Даже староста Кузьма сегодня говорил, что в деревне теперь все про Ваньку знают и считают его своим.
— Так и должно быть, — кивнул боярин. — Хозяин — он ведь не тот, кто только приказывает. Хозяин — тот, за кого люди держатся и кого не хотят подвести.
В это время в поварне стряпуха готовила ужин: щи с капустой, кашу с маслом и пироги с морковью. Воздух был густым от запахов хлеба и пряностей, и казалось, что даже холод за стенами не сможет проникнуть туда, где пахнет домом.
Когда ужин был готов, все собрались за большим столом — и ближние, и дальние, и те, кто просто зашёл погреться и рассказать новости. Ели не торопясь, говорили тихо, вспоминали минувшие лета, смеялись над старыми историями и строили планы на будущее.
Феклуша принесла Ваньку, посадила его на колени и дала ему кусочек мягкого хлеба — такой, чтобы можно было жевать даже без зубов. Ванька радостно схватил его, тут же уронил, потом поднял и снова откусил, будто доказывая, что он уже совсем большой. Все засмеялись, а Феклуша только покачала головой:
— Да на него и целого каравая не хватит!
— Зато какой аппетит — значит, здоров, — улыбнулся боярин.
После ужина Ваньку унесли спать, укутав в овчину и положив рядом деревянную лошадку, которую ему подарил староста. Он ещё немного повозился, что-то пробормотал во сне, а потом затих, доверчиво прижавшись к тёплому боку Феклуши.
А в горнице боярин ещё долго сидел у окна, глядя, как луна освещает заснеженный двор, как тихо дымят трубы и как спокойно спят избы, будто укрытые невидимым одеялом. Он думал о том, что вотчина — это не только земля и дома, не только запасы и люди, но и эти тихие вечера, когда можно просто посидеть, послушать, как трещит лучина, и почувствовать, что всё, что ты делаешь, нужно не только тебе, но и тем, кто рядом.
И в этом была главная сила той эпохи — не в громких победах и не в далёких походах, а в умении держать дом, беречь людей и помнить, что каждый маленький шаг, каждый тихий вечер и каждый детский смех — это и есть настоящая история, которая пишется не на пергаменте, а в сердцах тех, кто живёт на этой земле.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. ПОСЕЩЕНИЕ ЦЕРКВИ
Воскресный день в вотчине боярина Михаила начинался не с крика петухов и не с топота дворовых, а с колокольного звона. В середине XV века колокол был не просто инструментом — он был голосом общины, тем самым звуком, который собирал людей воедино, напоминая, что есть время для труда, а есть — для молитвы.
Ещё до рассвета дьячок зажигал лампады в домовой церкви, а потом шёл к звоннице. Он поднимался по скрипучей деревянной лестнице, где каждая ступенька помнила десятки таких восходов, и брался за верёвки. Первый удар колокола был низким, густым, будто земля сама откликалась на него. За ним следовал второй, третий — и вот уже над заснеженными крышами плыл тот самый благовест, который будил даже самых сонных.
Боярин Михаил не любил опаздывать на службу. Он выходил из дома, когда небо только начинало сереть, и шёл по хрустящему снегу, чувствуя, как мороз щиплет щёки и как этот холод делает мысли яснее. Рядом шагал управляющий, чуть позади — двое дружинников, не для охраны, а скорее для порядка: в воскресенье даже самые лихие люди старались вести себя смирно, зная, что хозяин не потерпит суеты у храма.
Домовая церковь была небольшой, но крепкой: рубленые стены, потемневшие от времени, низкая крыша, крытая тёсом, и маленькая главка с оловянным крестом, который в редкие солнечные дни вспыхивал, как искра. Внутри пахло воском, ладаном и старым деревом — запах, который у многих вызывал воспоминания о детстве, о бабушках, о тех временах, когда мир казался проще, а вера — крепче.
Служба шла по уставу, без спешки и без лишних украшений. Псаломщик нараспев читал строки из Псалтыри, дьячок подавал возгласы, а батюшка в простом, но добротном облачении совершал проскомидию. В те времена литургия ещё не превратилась в пышное действо: здесь ценили не красоту, а чинность, не богатство, а искренность. Даже богатые бояре не стремились затмить друг друга подарками — считалось, что Богу угодна жертва от чистого сердца, а не от полного кошелька.
Прихожане стояли тесно, плечом к плечу: тут были и дворовые, и крестьяне из ближних деревень, и даже несколько странников, которые пришли в вотчину в поисках ночлега и куска хлеба. В церкви не спрашивали, кто ты и откуда, — если пришёл молиться, значит, свой. Женщины стояли с покрытыми головами, пряча косы под платками, мужчины снимали шапки ещё на паперти и держали их в руках, будто показывая, что здесь они не хозяева, а просители.
Ваньку Феклуша держала на руках, плотно закутав в овчину. Он сначала крутился, пытался дотянуться до блестящего оклада иконы, потом вдруг затихал, прислушиваясь к низким, тягучим словам молитвы, словно пытался понять их смысл. Феклуша шептала ему на ухо:
— Тише, егоза. Тут нельзя шуметь. Тут сам Господь слушает.
И Ванька, будто поверив, прижимался к ней и смотрел на мерцающие огоньки свечей, которые казались ему маленькими звёздами, упавшими на землю.
После литургии батюшка вышел к народу с проповедью. Говорил он не книжными словами, а простыми, понятными каждому: о том, что зима — это испытание, и надо беречь хлеб и дрова, о том, что ссоры и обиды лучше оставлять за порогом храма, о том, что милосердие начинается с малого — с ложки каши для голодного, с дров для вдовы, с доброго слова для уставшего.
— Помните, братья и сёстры, — говорил он, обводя взглядом собравшихся, — что мы здесь не чужие друг другу. Мы — одна семья, хоть и не по крови, а по вере и по земле. И если кто-то из нас упадёт, наша обязанность — поднять. А если кто-то заблудится, наша обязанность — указать путь.
Эти слова находили отклик в сердцах людей. Кто-то кивал, кто-то украдкой вытирал слезу, а кто-то просто стоял, опустив голову, и думал о своих грехах и о том, как их исправить.
По окончании службы прихожане подходили к кресту, целовали его и получали благословение. Боярин Михаил шёл последним, не из гордости, а из уважения: он хотел, чтобы каждый успел подойти, чтобы никто не чувствовал себя лишним. Получив благословение, он повернулся к народу и сказал:
— Спасибо вам, добрые люди, что пришли. Пусть Господь хранит вас и ваши семьи. А мы уж постараемся, чтобы в нашей вотчине никто не остался без помощи.
Потом все выходили на паперть, где уже кружился лёгкий снежок, ложась на плечи и шапки, будто сам Господь посыпал их благословением. Люди расходились по домам, но не сразу: на церковном дворе завязывались разговоры, обсуждались новости, договаривались о совместной работе. Здесь, у храма, решались и житейские дела: кто-то просил боярина рассудить спор, кто-то благодарил за помощь, а кто-то просто хотел сказать доброе слово.
Староста Кузьма подошёл к боярину и тихо сказал:
— Батюшка боярин, в дальней деревне у вдовы Матрёны крыша совсем прохудилась. Боюсь, до весны не простоит. Может, плотников послать?
Боярин не стал раздумывать:
— Пошли двоих, да пусть возьмут с собой тёс и мох. Скажи Матрёне, что мы не оставим её. А если ещё кому помощь нужна — пусть скажут. Зима долгая, надо держаться вместе.
Кузьма поклонился, и в этом поклоне было не столько подчинение, сколько признание: он видел, что хозяин понимает жизнь простого человека и не отворачивается от его беды.
А в это время Феклуша пыталась удержать Ваньку, который, почувствовав свободу, норовил побежать по снегу, оставляя за собой цепочку маленьких следов.
— Да куда ж ты, бесёнок! — ворчала она, подхватывая его на руки. — Сейчас простудишься, а мне потом отвечай!
Ванька заливисто смеялся, будто нарочно дразня её, и тянул ручки к падающим снежинкам, пытаясь поймать их, как бабочек.
Когда все разошлись, батюшка остался в церкви, чтобы погасить лампады и прибрать после службы. Боярин зашёл к нему, чтобы поговорить наедине.
— Отец Иона, — сказал он, снимая шапку и кланяясь, — спасибо тебе за службу. Народ нынче слушает внимательно. Видно, что душа у людей болит, но и верит крепко.
Батюшка кивнул:
— Так оно и есть, Михаил Елизарович. В тяжёлые времена вера держится не на пышных словах, а на простом деле. На том, что ты сегодня плотников послал, завтра хлеба дал, послезавтра слово сдержал. Вот это и есть настоящая добродетель.
Боярин задумался над этими словами. В них была та самая мудрость, которая не записывается в книгах, а передаётся от человека к человеку, из поколения в поколение.
На обратном пути, когда солнце уже поднималось выше, окрашивая снег в розовые и золотые оттенки, боярин шёл медленно, прислушиваясь к тишине, которая наступала после колокольного звона. Эта тишина была особенной — не пустой, а наполненной смыслом, будто сама земля отдыхала после молитвы.
Дома его ждала Василиса. Она встретила его у дверей, подала тёплый рукавичник и сказала:
— Ну, с Богом, значит, день будет добрым.
Он улыбнулся, поцеловал её в щёку, пахнущую хлебом и травами, и подумал, что вот оно, настоящее счастье — не в далёких победах, а в этих простых моментах: в звоне колоколов, в тепле родного дома, в том, что рядом есть люди, которым ты нужен.
Так в вотчине боярина Михаила проходило воскресное посещение церкви — не как формальный обряд, а как живая связь поколений, как напоминание о том, что сила народа — не в оружии и не в богатстве, а в умении держаться вместе, помогать друг другу и верить, что даже в самую долгую зиму обязательно наступит весна.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. СТРАДА
Лето в тот год выдалось неровным: то солнце палило так, что казалось, будто сама земля стонет от зноя, то неделями лили дожди, и тогда крестьяне только вздыхали да поглядывали на небо с тревогой. Но к концу августа рожь всё же налилась, тяжёлые колосья клонились к земле, будто просили: «Собери нас, пока не осыпались». И вот настал тот самый день, когда боярин Михаил велел бить в било у ворот — не как на пожар, а как на большую работу: пора было выходить в поле на жатву.
В вотчине к уборке ржи относились с почтением, почти как к обряду. Считалось, что если начать не вовремя — либо зерно не дозреет, либо осыплется, и тогда зима будет голодной. Поэтому перед выходом в поле староста Кузьма вместе с самыми опытными жнецами ходил по межам, щупал колосья, растирал зёрна между пальцами: если зерно твёрдое, хрустит, значит, пора. А ещё смотрели на приметы: если утром на траве много росы — день будет ясным, можно жать; если ласточки летают низко — жди дождя, и лучше отложить работу.
На жатву выходили всем миром. Мужики несли косы и серпы, бабы — вязальные жгуты из лыка, ребятишки бежали следом, таща кувшины с квасом и краюхи хлеба. Даже те, кто обычно сторонился общей работы, в страду не оставались в стороне: знали — тут каждый взмах серпа на счету.
Боярин Михаил не стоял в стороне, наблюдая за работой. Он тоже взял серп — не для показухи, а чтобы показать: хозяин делит с людьми и труд, и усталость. Рядом с ним шёл Тихон-конюший, чуть поодаль — двое крепких мужиков, которые обычно занимались плотницким делом, но в страду становились жнецами. А впереди, где рожь стояла особенно густо, уже звенели серпы в руках женщин: Марфы, Авдотьи, Настасьи. Они жали ловко, будто пели песню одними движениями: подхватят левой рукой пучок колосьев, правой срежут плавно, без рывка, чтобы ни одно зерно не упало зря.
— Эй, Марфа, глянь-ка, — окликнул её сосед Степан, вытирая рукавом пот со лба. — У тебя снопы аккуратнее всех выходят. Будто не в поле, а в избе порядок наводишь!
Марфа только усмехнулась, не отрываясь от дела:
— А как же иначе? Это ведь не просто трава, это наш хлеб. Его уважать надо.
Снопы вязали тут же, на меже. Женщины сноровисто стягивали стебли лыковыми жгутами, укладывали их крест-накрест, чтобы ветер не развалил. Первый сноп — особый. Его не бросали в общую кучу, а несли в избу, ставили в красный угол, рядом с иконами. Считалось, что он хранит силу урожая, а зимой из его зёрен будут сеять новую рожь — так круг замыкался.
Пока одни жали, другие свозили снопы на ток — открытую площадку у амбаров, где зерно будут обмолачивать. Для этого использовали цепы — деревянные палки на ремнях: снопы раскладывали рядами, а потом мужики ходили по ним, ударяя цепами так, что зёрна высыпались из колосьев. Потом зерно веяли: подбрасывали деревянными лопатами вверх, и ветер уносил лёгкую шелуху, а тяжёлые зёрна падали вниз. Этот момент в вотчине любили: казалось, что сама земля отдаёт своё богатство, и нужно только не упустить его.
Не меньше ржи в хозяйстве ценили и лён. Его убирали чуть позже, когда стебли становились бурыми, а коробочки с семенами — сухими. Лён не жали, а выдергивали с корнем, чтобы сохранить длину волокна. Эту работу доверяли женщинам и подросткам: они шли по полю, выдергивали стебли пучками, связывали их в небольшие снопики и ставили «шалашиками» сушиться прямо в поле. Потом лён везли на гумно, где его мяли деревянными мялками — жёсткие стебли ломались, а мягкое волокно оставалось целым. После этого лён трепали, чесали гребнями, и только потом из него пряли нити, а из нитей ткали полотно. Из такого полотна шили рубахи, полотенца, покрывала — всё, без чего в крестьянском доме не обойтись.
Однажды Ванька, которому уже исполнилось два года, увязался за Феклушей на поле. Он бегал между рядами снопов, хватал сухие стебли льна и пытался их грызть, пока Феклуша не схватила его на руки.
— Да что ж ты делаешь, бесёнок! — ахнула она, отряхивая с него пыль и семена. — Это не игрушка, это работа! Из этого полотна тебе рубаху сошьют, понял?
Ванька только моргал, не понимая, но послушно прижимался к её плечу и тянул ручки к снопам, будто хотел помочь. Феклуша вздохнула, поцеловала его в макушку и понесла обратно к избе, где для него уже грели молоко с мёдом.
К вечеру, когда солнце садилось, окрашивая поля в багряные тона, работа не заканчивалась. Снопы складывали в скирды, чтобы они досыхали, зерно ссыпали в мешки, мешки относили в амбары, где ключник вёл строгий учёт: сколько пудов, сколько четвертей, сколько оставить на семена, сколько пойдёт на оброк, а сколько — на прокорм вотчины.
Боярин Михаил ходил между амбарами, смотрел, как ссыпают зерно, слушал доклады ключника и старосты. Он знал: от этих мешков зависит, будет ли зимой в избах тепло, а на столах — хлеб.
— Смотри, Кузьма, — говорил он, проводя пальцем по краю мешка, на котором была выжжена метка вотчины. — Пусть всё будет учтено. Но и людей не гони сверх меры. Сегодня они устали, завтра им снова в поле.
Староста кивал:
— Так и есть, батюшка. Мы уж стараемся, чтобы и работа шла, и человек не надорвался.
А вечером, когда в избах зажигали лучины, в вотчине наступала особая тишина — не пустая, а наполненная чувством сделанного дела. Люди садились за столы, ели простую еду — кашу, щи, хлеб — и говорили тихо, без лишних слов, потому что усталость сама по себе была лучшей похвалой.
Феклуша укладывала Ваньку спать, напевая ему старую колыбельную, которую сама слышала от своей бабки. Ванька уже не капризничал, а лежал тихо, прижавшись к её плечу, и дышал ровно, будто чувствовал: сегодня все вокруг трудились ради того, чтобы завтра было тепло и сытно.
Боярин Михаил вышел на крыльцо, посмотрел на тёмное небо, где уже загорались первые звёзды, и подумал, что вот оно — главное богатство вотчины: не земля и не амбары, а люди, которые умеют эту землю беречь и трудиться на ней так, будто от каждого их шага зависит сама жизнь.
И в этом была вся суть той эпохи: труд не считался наказанием, а воспринимался как долг и как честь. Каждый сноп, каждая горсть зерна, каждый кусок полотна были плодом долгих усилий, и потому ценились не только за пользу, но и за ту невидимую связь, которая объединяла всех — от боярина до последнего работника — в одно большое хозяйство, где каждый знал: если не сделаешь своё дело, другому будет тяжелее.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. ПОСЛЕ СТРАДЫ
Когда последние снопы были убраны, а зерно — пересчитано и ссыпано в закрома, в вотчине боярина Михаила наступило то особенное затишье, какое бывает только после большой работы: люди ходили чуть медленнее, говорили тише, и даже ветер, казалось, перестал трепать крыши изб, будто и он устал от летней суеты. Но это затишье не было бездельем — оно было передышкой перед новыми делами, без которых в крестьянском хозяйстве не прожить и дня.
Теперь пришла пора подумать о посеве озимой ржи. В середине XV века крестьяне знали: если опоздать с севом, рожь не успеет дать крепкие всходы до заморозков, а если посеять слишком рано — она вытянется и вымерзнет. Поэтому староста Кузьма снова ходил по полям, приглядывался к земле, щупал её пальцами: сухая или влажная, тёплая или уже остывшая. И по этим едва уловимым признакам решал, когда выходить с сохой и сеяльницей.
— Земля сейчас как раз в пору, — говорил он боярину, показывая горсть тёмной, рыхлой почвы, которая рассыпалась в ладони, но не пылила. — Если завтра дождь пройдёт — лучше подождать. А если небо чистое, надо сеять, пока она тепло держит.
Боярин слушал внимательно. Он не считал зазорным учиться у своих людей: знал, что в этих простых словах — опыт десятков поколений, который дороже любой грамоты.
— Пусть завтра мужики выйдут с утра пораньше, — решил он. — А ты, Кузьма, сам проследи, чтобы сеяли ровно, не густо и не редко. Да чтобы зерно было сухое, без плесени. Это наше будущее, его беречь надо.
Тем временем на гумне не стихала работа с льном. Женщины и девушки продолжали трепать и чесать волокна, готовя их к прядению. В избах уже ставили прялки, смазывали колёса жиром, проверяли, не рассохлись ли деревянные части. Прясть начинали по вечерам, когда дневные дела были сделаны, и в избах зажигали лучины. В этот час дом наполнялся особым, уютным шумом: жужжанием веретён, тихими разговорами, смехом и колыбельными, которые напевали, чтобы убаюкать малышей и чтобы руки сами собой двигались в привычном ритме.
Феклуша тоже взялась за прялку. Она посадила Ваньку рядом, дала ему клубок, чтобы не мешал, и принялась тянуть нить, ловко скручивая волокна. Ванька сначала пытался разматывать клубок, потом уронил его под лавку, потом нашёл и гордо притащил обратно, будто совершил великое дело. Феклуша только качала головой, но в глазах у неё светилась улыбка.
— Ну вот, помощник растёт! — ворчала она, поправляя пряжу. — Только сначала научись не всё подряд тянуть, а потом уж будем вместе прясть.
Ванька радостно хлопал в ладоши, будто понимал каждое слово, и тянулся к веретену, пытаясь схватить его вращающееся колесо.
А в амбарах ключник продолжал вести учёт. Теперь он не просто пересчитывал мешки, а делил зерно на части: сколько пойдёт на оброк князю, сколько останется на семена, сколько — на корм скоту, а сколько — на прокорм вотчины до следующего урожая. Каждую меру он записывал на берестяной грамоте, а потом прятал её в ларец, запертый на тяжёлый замок. Боярин знал: если зерно не поделить вовремя, зимой начнутся споры и обиды, а этого он не хотел.
Однажды к нему пришёл Тихон-конюший и тихо сказал:
— Батюшка боярин, лошади нынче много овса съели. Зима будет долгая, это видно по тому, как рано птицы на юг потянулись. Надо бы придержать овёс, да не так, чтобы скотина голодала, а так, чтобы хватило до весны.
Боярин задумался. Он знал, что Тихон не станет говорить попусту: тот каждую лошадь знал по имени, чувствовал, когда она устала, а когда просто капризничает.
— Сделай так, — сказал боярин. — Пусть половину овса дают с мякиной, чтобы сытнее было. А лучший овёс оставь на раннюю весну, когда лошадей надо будет выводить на пашню. Да следи, чтобы в конюшнях было сухо: сырость хуже голода.
Тихон поклонился и ушёл, а боярин снова вернулся к своим мыслям. Он понимал, что хозяйство держится не на одном большом деле, а на сотне маленьких забот, о которых нельзя забывать ни на день.
К концу сентября в вотчине начали готовиться к Покровам — дню, который в народе считали границей между осенью и зимой. К этому времени старались закончить все полевые работы, убрать последние овощи с огородов, проверить, хорошо ли законопачены щели в избах, и принести в дом последние пучки сухих трав, чтобы зимой заваривать от простуды.
И вот однажды утром, когда над полями висел густой туман, а воздух был уже по-осеннему колючим, боярин Михаил вышел на крыльцо и увидел, как по двору идут женщины с корзинами, полными последних яблок и репы. Они шли к амбарам, где уже готовили полки для зимних припасов. Рядом бежали ребятишки, несли маленькие корзинки и громко спорили, кто больше принёс.
Боярыня Василиса подошла к мужу и тихо сказала:
— Смотри, как дружно работают. Будто сами знают, что зима не за горами.
Боярин кивнул:
— Так и есть. В нашем деле главное — не ждать беды, а встречать её готовой рукой. Чтобы и хлеб был, и дрова, и тёплая одежда. Тогда и сердце спокойно.
Вечером, когда в избах зажгли огни, в вотчине устроили небольшой, тихий праздник — не шумный, как на именины, а такой, какой бывает после большой работы: когда люди садятся вместе, едят простую еду и благодарят друг друга за помощь. На столах стояли пироги с капустой, миски с квашеной репой, кувшины с тёплым квасом. Говорили не о великих делах, а о простых вещах: о том, как лучше укрыть яблони на зиму, как сберечь семена, чтобы они не проросли раньше времени, и как научить ребятишек не бояться холода.
Староста Кузьма поднял деревянную кружку и сказал:
— Спасибо вам, добрые люди, за труд. Без ваших рук эта земля не дала бы ни зерна, ни льна, ни тепла. Пусть Господь хранит вас и ваши семьи, а мы уж постараемся, чтобы никто не остался без помощи.
Все поклонились друг другу, и в этом поклоне было больше слов, чем в любой длинной речи.
А в детской Феклуша укладывала Ваньку спать. Он уже устал за день, бегал по избе, хватал всё, до чего мог дотянуться, и теперь лежал тихо, прижавшись к её плечу. Феклуша напевала ему старую песню, которую сама слышала от своей бабки, и гладила его по голове, убирая непослушные волосы со лба.
— Спи, егоза, — шептала она. — Завтра снова день будет, снова солнце встанет, и снова все будут трудиться. А ты расти, будь добрым да работящим, как твои отец и дед.
Ванька уже не слышал её слов — он крепко спал, и во сне ему, наверное, снились поля, полные золотых колосьев, и льняные цветы, голубые, как небо.
Боярин Михаил ещё долго сидел у окна, глядя, как медленно опускается ночь на вотчину, как гаснут огни в избах и как тихо дымят трубы, будто прощаясь с уходящим днём. Он думал о том, что труд — это не только тяжесть и усталость, но и радость от того, что ты делаешь что-то нужное, что останется после тебя: хлеб, который накормит людей, полотно, которое согреет, и земля, которая будет жить, пока на ней есть те, кто умеет её беречь.
Так в вотчине боярина Михаила завершалась страда — не просто как сезонная работа, а как большой, общий путь, который проходили все вместе: от первого снопа до последнего яблока, от жаркого летнего дня до первого осеннего заморозка. И в этом пути было всё: и тяжёлый труд, и тихая радость, и простое человеческое счастье, которое рождается там, где люди умеют слушать землю, друг друга и своё сердце.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. ОСЕННИЕ ХЛОПОТЫ
Осень в вотчине боярина Михаила наступала не по календарю, а по своим, особым приметам. То вдруг петух начнёт кукарекать в сумерках, будто торопит рассвет, которого всё нет. То кошка Феклуши, важная, как боярыня, вдруг свернётся в тугой клубок и будет сидеть так часами, будто копит тепло про запас. То ветер начнёт гудеть в печных трубах так, что даже самые степенные дворовые вздрагивали и крестились: мол, не к добру.
Но больше всех перемены чуяли гуси. Эти пернатые «стражники» с первыми холодами становились особенно разговорчивыми и ужасно обидчивыми. Стоило кому-нибудь из мальчишек пробежать мимо, как вся стая поднимала такой крик, будто в усадьбу ворвался отряд татар. А если кто-то случайно наступал на край гусиного крыла — всё, война объявлялась всерьёз.
Однажды утром, когда туман ещё лежал над двором, словно большое серое одеяло, а солнце только-только пыталось пробиться сквозь него, гусь Степан — самый крупный и самый задиристый — устроил настоящий переполох. Он загнал Тихона-конюшего на колоду для рубки дров и стоял внизу, растопырив крылья и шипя так грозно, будто собирался взять усадьбу штурмом. Тихон, человек бывалый, не кричал и не махал руками — он знал: гусь этого не любит. Вместо этого он спокойно проговорил:
— Ну, Степан, ты и зверь! Я тебе вчера лишнюю горсть зерна дал, а ты мне теперь жизнь портишь?
Гусь на секунду задумался, будто припоминал, потом наклонил голову, будто признал справедливость слов, и медленно отступил, но напоследок всё же щёлкнул клювом по краю колоды — для порядка, чтобы все знали: он тут главный.
Боярин Михаил, наблюдавший эту сцену из окна, не выдержал и рассмеялся:
— Да у нас тут не вотчина, а целое царство, и царь у него — гусь Степан! Надо бы ему шапку соболью выдать, да только боюсь, он и её клюнет.
Управляющий только вздохнул:
— С этими гусями, батюшка, никакого спокойствия. Зато зимой будут перья на подушки, да и мясо хорошее. Так что пусть царствуют, лишь бы по делу.
Тем временем в избах начиналась другая важная осенняя работа — заготовка капусты на зиму. В каждом доме пахло тмином, клюквой и рассолом, а воздух был таким густым от этих запахов, что, казалось, его можно резать ножом. Женщины рубили капусту в больших деревянных корытах, ловко орудуя сечками, а ребятишки крутились рядом, пытаясь стащить самый хрустящий кусочек.
Феклуша и тут была в своём репертуаре. Она строго следила, чтобы Ванька не лез руками в корыто, но тот, как назло, тянулся именно туда, где капуста была нашинкована мельче всего.
— Да что ж ты, бесёнок, опять туда лезешь! — ворчала Феклуша, уводя его подальше. — Это не игрушка, это наша зима! Если всю капусту съешь, чем мы зимой щи варить будем?
Ванька смотрел на неё огромными глазами, будто искренне не понимал, в чём проблема, а потом вдруг радостно хлопнул в ладоши и заявил:
— Ам!
Феклуша только покачала головой:
— Вот ведь язык короткий, а хлопот — на целый год! Ладно, держи кусочек, только тихо, а то ещё и хозяйка ругаться будет.
И давала ему маленький ломтик, который Ванька тут же с хрустом съедал, зажмурившись от удовольствия.
На огороде тем временем собирали последние овощи. Репу и морковь вытаскивали из земли, отряхивали от комков и складывали в корзины. Но земля в этом году была особенно упрямой: она будто не хотела отдавать свои плоды и цеплялась за каждый корешок. Один из работников, Матвей, даже пошутил:
— Да тут не огород, а крепость! Земля как будто говорит: «Не отдам, мне самой нужно!»
Староста Кузьма только усмехался:
— Ничего, мы её уговорим. Главное — не силой, а терпением. Она у нас добрая, просто капризничает под конец сезона.
А в амбарах шла своя, не менее важная работа. Ключник пересчитывал мешки и ворчал себе под нос:
— Опять кто-то мешок криво поставил, теперь не видно, сколько четвертей… Да тут не хозяйство, а цирк какой-то! То мыши в углу шуршат, то мешок упадёт, то кто-нибудь забудет, где что лежит…
Боярин, услышав это, только улыбнулся:
— Зато если бы всё стояло ровно и тихо, мы бы и не знали, что живём. В хозяйстве без суеты нельзя: она как огонь в печи — если не шевелиться, то и тепла не будет.
К середине октября начались первые заморозки. По утрам трава покрывалась инеем, который сверкал на солнце, будто кто-то рассыпал по двору серебряные монеты. В такие дни дворовые ходили особенно осторожно, чтобы не поскользнуться, а мальчишки, наоборот, радовались: для них иней был лучшим лакомством — они лизали его с деревянных перекладин и смеялись, когда язык прилипал.
Однажды Ванька тоже решил попробовать это «зимнее угощение». Он потянулся к блестящей перекладине, лизнул и тут же замер, удивлённо глядя на Феклушу, будто спрашивал: «А что это было?»
Феклуша ахнула, схватила его, вытерла ему рот полотенцем и строго сказала:
— Ну вот, теперь я точно знаю: скучать нам не придётся! Больше так не делай, а то зима тебя раньше времени заберёт.
Ванька только моргал, ничего не понимая, а потом вдруг улыбнулся и потянулся к её платку, будто хотел утешиться.
Вечерами в избах становилось особенно уютно. За окнами завывал ветер, стучал в ставни, будто просился погреться, а внутри трещали лучины, пахло хлебом и сушёными травами. Женщины пряли, мужчины чинили упряжь и инструменты, ребятишки сидели на лавках, прижавшись к тёплым бокам взрослых, и слушали старые сказки.
Боярыня Василиса часто заходила в детскую, чтобы посидеть рядом, посмотреть, как Феклуша укладывает Ваньку спать. Однажды она тихо сказала:
— Знаешь, Феклуша, я иногда думаю, что самое главное наше богатство — это вот такие вечера. Когда все дома, все вместе, и даже ветер за окном кажется не страшным, а просто шумным соседом.
Феклуша кивнула, не отрываясь от дела:
— Так и есть, матушка. В холода самое важное — чтобы сердце было тёплым. А остальное приложится.
А во дворе тем временем готовились к зиме всерьёз. Плотники конопатили щели в избах мхом, чтобы ветер не гулял по углам. Конюшие проверяли сбрую, смазывали кожаные ремни дёгтем, чтобы они не дубели на морозе. Даже собаки, обычно беспечные и весёлые, вдруг становились серьёзными: они обходили двор, нюхали воздух и будто прислушивались к тишине, которая наступала после листопада.
Как-то вечером, когда уже стемнело, а в горнице зажгли лучины, боярин Михаил сидел у окна и смотрел, как падает первый настоящий снег — не тот робкий, что тает через час, а тяжёлый, густой, который ложится на землю всерьёз и надолго. К нему тихо подошла Василиса и села рядом.
— Ты опять думаешь о делах? — спросила она с улыбкой.
Он пожал плечами:
— Немного. Просто думаю, что осень — это как большой сундук, который мы собираем всю весну и лето. И теперь надо его закрыть, завязать верёвками, поставить на хранение и сказать себе: мы сделали всё, что могли. Остальное — в руках Божьих.
Василиса положила голову ему на плечо:
— А я думаю, что осень — это ещё и время, когда можно наконец-то выдохнуть. Пусть хоть пару недель будет тихо. Пусть гуси не гоняют конюших, пусть Ванька не лижет иней, пусть даже ключник не ворчит на кривые мешки. Пусть будет просто покой.
Боярин улыбнулся:
— Покой — это хорошо. Но знаешь, без гусиных криков и Феклушиного ворчания наша жизнь была бы какой-то… неживой. Пусть шумит, пусть ворчит, лишь бы все были здоровы и сыты.
За окном тихо падал снег, укрывая поля, дворы и крыши, словно заботливая рука укутывала вотчину в тёплое одеяло. В избах горели огни, и казалось, что никакая зима не сможет проникнуть туда, где люди держатся друг за друга, смеются над мелкими бедами и знают: пока они вместе, им не страшны ни морозы, ни ветра, ни даже самый грозный гусь во всей округе.
Так в вотчине боярина Михаила встречала осень — не только с заботами и трудами, но и с добрым юмором, с тёплой иронией над собственными хлопотами и с той особой радостью, которая приходит, когда понимаешь: ты сделал всё, что мог, и теперь можно немного отдохнуть, зная, что дом в порядке, люди рядом, а впереди — долгая, но не страшная зима.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. ЗИМНИЕ ХЛОПОТЫ
Зима в вотчине боярина Михаила не просто пришла — она ворвалась, как незваный, но решительный гость: с метелью, сугробами по колено и таким морозом, что даже самые бывалые мужики, выходя во двор, сперва замирали, втягивали головы в плечи, будто хотели спрятаться в собственных тулупах, и только потом брались за дело.
Первым делом надо было расчищать дорожки. Снег валил так густо, что к утру двор превращался в белое море, а тропинки исчезали без следа. Боярин Михаил, глядя из окна на эти снежные просторы, только усмехался:
— Да у нас тут не усадьба, а северное царство! Ещё немного — и придётся лодки доставать, чтобы по двору ходить.
Дворовые мужики, вооружившись лопатами и широкими деревянными скребками, выходили на расчистку. Работа шла дружно, но не без шуток. Матвей, тот самый, что летом про упрямую землю говорил, теперь ворчал на снег:
— Ну вот, летом земля не отдавала репу, теперь снег не отдаёт дорожки! Прямо заговор какой-то: природа решила, что нам скучно жить!
Тихон-конюший, который привык к лошадям и к порядку, подходил к делу с особым старанием. Он расчищал не просто тропинку, а целую аллею — ровную, аккуратную, будто для парада.
— Ты это для кого так стараешься? — подначивал его Матвей. — Для гостей, которых не будет, или для самого себя, чтобы было приятно пройти?
Тихон только хмыкал:
— Порядок должен быть даже там, где никто не видит. А вдруг завтра князь приедет? А у нас тут сугробы по пояс!
— Так он на санях приедет! — не сдавался Матвей. — А на санях хоть по полю катись, хоть по крыше — всё равно!
Все смеялись, и от этого мороз казался не таким злым, а работа шла веселее.
А во дворе тем временем разворачивалась другая драма — гусь Степан решил, что зима — это его звёздный час. Теперь, когда всё вокруг было белым, он выглядел особенно внушительно: распушал перья, становился похожим на большой снежный шар с клювом и важно вышагивал по расчищенной дорожке, будто проверял, хорошо ли её подмели.
Однажды он даже попытался прогнать самого боярина, который шёл через двор, не подозревая о гусиной обиде. Степан вытянул шею, зашипел и сделал резкий выпад, будто собирался объявить войну всей вотчине.
Боярин остановился, приподнял бровь и спокойно сказал:
— Ну-ка, ваше гусиное величество, не буяньте. У меня и без вас хлопот хватает.
Степан на секунду замер, будто обдумывал эти слова, потом фыркнул, повернулся и пошёл прочь, всем своим видом показывая, что он просто проверял, кто тут главный, и теперь убедился: пока ещё он.
В доме тем временем шли свои зимние заботы. Феклуша грела воду, стряпала, ворчала на всех подряд и особенно — на Ваньку, который теперь был не просто непоседой, а непоседой в тулупчике, валенках и с шапкой, сползавшей на глаза.
— Да куда ж ты лезешь, егоза! — возмущалась Феклуша, когда Ванька пытался открыть дверь в сени, чтобы «посмотреть, где снег живёт». — Там мороз такой, что нос отлетит, а ты туда рвёшься!
Ванька не понимал, в чём проблема. Для него зима была огромным приключением: снег можно трогать, он холодный и рассыпчатый; сосульки — хрустящие, если осторожно; а если сильно потопать валенком, то снег издаёт особенный, громкий скрип, который Ваньке очень нравился.
Однажды он так увлёкся этим скрипом, что протоптал целую дорожку от детской до сеней, а потом гордо показал её Феклуше: мол, смотри, я сам дорогу сделал!
Феклуша только руками развела:
— Вот ведь строитель! Теперь мне эту дорожку заметать, потому что ты её протоптал прямо по чистому полу… Ну ничего, зато знаешь теперь, как труд достаётся.
И, несмотря на ворчание, она улыбалась: в этом маленьком топоте было столько жизни, что даже самый лютый мороз казался не страшным.
Ключник в амбарах тоже не сидел без дела. Теперь его главная забота была не пересчитать зерно, а уберечь его от холода и сырости. Он ходил между мешками, проверял, не прогрызли ли мыши новые ходы, и время от времени бормотал себе под нос:
— Тут не хозяйство, тут цирк с мышами! То мешок сдвинут, то опилки рассыпаны… Прямо будто мыши у меня отчёты пишут: «Мы тут поработали, не ругайте».
Боярин, услышав это, только посмеивался:
— Главное, чтобы мыши отчёты не начали подписывать. Тогда точно придётся совет собирать.
Тем временем в избах женщины пряли и шили. Зима была временем, когда можно было спокойно заняться теми делами, на которые летом не хватало ни времени, ни света. В детской Феклуша учила Ваньку простым вещам: как держать клубок, как не тянуть пряжу слишком сильно, как сидеть смирно хотя бы пять минут.
— Смотри, Ванька, — говорила она, показывая, как нить ложится на веретено. — Это как жизнь: если тянуть резко — порвётся, если совсем не тянуть — ничего не выйдет. Надо ровно, спокойно.
Ванька кивал с серьёзным видом, а потом вдруг хватал клубок и тащил его к двери, будто собирался катать по снегу.
Феклуша вздыхала:
— Ну вот, опять мой ученик решил, что прялка — это игрушка. Ладно, пусть пока катает. Зато потом будет знать, что пряжа — дело серьёзное.
На дворе тем временем начались настоящие зимние забавы. Мальчишки лепили снежки, строили снежные крепости и устраивали целые сражения, в которых участвовали даже собаки — они носились вокруг, лаяли и пытались поймать снежки на лету, будто думали, что это какие-то особенные белые булочки.
Однажды Ванька тоже захотел поучаствовать. Он вышел во двор, встал посреди снежной битвы и торжественно заявил:
— Ам!
Мальчишки переглянулись, не зная, что это значит, а потом один из них, самый старший, наклонился к Ваньке и сказал:
— Хочешь снежок? Держи, только не ешь!
Он слепил маленький снежок и дал Ваньке. Тот повертел его в руках, понюхал, лизнул (совсем чуть-чуть, чтобы проверить) и, убедившись, что это не пирожок, бросил его в сугроб. Все засмеялись, а Ванька радостно захлопал в ладоши: мол, я тоже в битве!
К вечеру, когда солнце садилось, окрашивая сугробы в розовые и сиреневые оттенки, в вотчине наступало особое, зимнее затишье. Ветер стихал, снег больше не кружился, а лежал спокойно, будто устал за день. В избах зажигали лучины, ставили на печь чугунки, и воздух наполнялся запахом хлеба, тушёной капусты и горячего чая с сушёными яблоками.
Боярыня Василиса сидела рядом с боярином и тихо говорила:
— Знаешь, я люблю именно такие вечера. Когда за окном темно и холодно, а здесь — тепло, светло и все свои. Даже Феклушино ворчание кажется уютным.
Боярин улыбнулся:
— А я думаю, что наша вотчина держится на трёх вещах: на хлебе, на труде и на смехе. Если люди могут посмеяться над своими хлопотами, значит, им не страшно.
Василиса кивнула:
— Пусть будет так. Пусть зима будет суровой, но пусть в наших избах всегда будет тепло — не только от печи, но и от того, что мы вместе.
А в детской Феклуша укладывала Ваньку спать. Он уже устал за день: бегал по дому, пытался прясть, лепил снежки и даже один раз «помогал» конюшему чистить лопатой дорожку (в основном он просто катал снежные комочки и радовался, когда они рассыпались). Теперь он лежал, прижавшись к тёплому боку Феклуши, и тихо сопел, будто видел во сне, как снова бежит по снегу, а за ним гонится гусь Степан, но не сердитый, а весёлый, будто тоже хочет поиграть.
За окном тихо падал снег, укрывая крыши, дворы и поля, словно заботливая рука укутывала вотчину в тёплое одеяло. В избах горел свет, и казалось, что никакая зима не сможет проникнуть туда, где люди держатся друг за друга, смеются над мелкими бедами и знают: пока они вместе, им не страшны ни морозы, ни ветра, ни даже самый грозный гусь во всей округе.
Так в вотчине боярина Михаила встречала зиму — не только с заботами и трудами, но и с добрым юмором, с тёплой иронией над собственными хлопотами и с той особой радостью, которая приходит, когда понимаешь: ты сделал всё, что мог, и теперь можно немного отдохнуть, зная, что дом в порядке, люди рядом, а впереди — долгая, но не страшная зима.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. СБОРЫ БОЯРИНА НА ВОЙНУ
Плач рвал грудь изнутри, и от этого было особенно горько: голос у него теперь был младенческий, тонкий и надрывный, а мысли — взрослые, тяжёлые, привыкшие к таблицам, срокам и KPI. Он кричал не потому, что хотел есть или ему было холодно. Он кричал от бессилия: смотреть, как отец собирается на войну, и не иметь возможности ни удержать, ни предупредить, ни хотя бы нормально сказать: «Не ходи».
Боярин Михаил стоял у сундука, примеряя подкольчужник. Ткань была толстой, стёганой, набитой ватой и льняными очесами. Попаданцу хотелось крикнуть: «Добавь ещё слой! Сделай толще! Сейчас броня — это не только железо, это амортизация!» Но вместо крика из горла рвалось только: «А-а-а!» — и боярыня, склонившись над ним, качала:
— Тише, тише, родной… Сейчас я тебя возьму…
А он хотел не этого. Он хотел, чтобы Михаил надел не просто стёганку, а что-то вроде современного бронежилета, только из доступных материалов: несколько слоёв плотной ткани, проклеенных смолой, с прокладками из войлока. Он знал, что стрела пробивает кольчугу, если наконечник хороший, а удар булавой ломает рёбра даже через железо. В его голове крутились схемы слоёв, толщины, углов наклона, но здесь не было ни кевлара, ни баллистики, ни даже нормальной стандартизации.
«Стандартизация, — думал он сквозь слёзы. — Вот что нужно в первую очередь. Чтобы у каждого пешца была рогатина с одинаковым наконечником, чтобы стрелы были одной длины и веса, чтобы щиты делали по шаблону. Тогда можно обучать, тогда можно рассчитывать плотность строя…»
Михаил тем временем поднял кольчугу. Звенья были мелкими, коваными, каждое на своём месте. Попаданцу казалось, что это красиво, но неэффективно: слишком долго делается, слишком дорого, слишком мало людей можно так вооружить. Он вспомнил лекции по военной экономике: в долгосрочной перспективе выигрывает не тот, у кого лучше доспех, а тот, у кого больше обученных солдат с типовым снаряжением.
— Соль не забудь, — глухо сказал Михаил ключнице, и эта простая фраза вдруг ударила по сознанию попаданца сильнее любого удара. Соль. Консервант. Антисептик. Лекарство. В мире без холодильников и антибиотиков соль — это логистика, медицина и выживание. И он вдруг понял, что «прогрессорство» здесь начинается не с пушек и не с пороха, а с банальных запасов: соли, сухих дров, чистых тряпок для перевязок, простых правил гигиены.
В дверях появился старший дружинник, воевода Тихон. Он поклонился, не глядя на младенца, будто тот был просто частью домашнего уюта, а не носителем чужих мыслей.
— Дружина собирается, батюшка. Коней выводят, вьючат припасы. У сотских списки готовы: кто с чем идёт.
Михаил кивнул, застёгивая ремни.
— Сколько у нас?
— Тридцать конных, да ещё десяток пешцев из ближних деревень. У пешцев рогатины да топоры, щиты плетёные, кожей обтянутые. Луки у всех, стрелы в тулах.
«Мало, — подумал попаданец. — Но можно сделать их эффективнее. Обучение. Дисциплина. Сигналы. Пусть не кричат, а бьют в щиты условным ритмом. Пусть знают, куда отходить, если строй сломается. Пусть у каждого будет свой номер, своё место в строю…»
Он хотел всё это выкрикнуть, объяснить, показать на пальцах, как это работает. Но вместо этого снова заплакал, и звук этот был таким беспомощным, что у него самого внутри всё сжималось.
Боярыня прижала его к себе, и он почувствовал тепло её тела, запах трав и воска, и на мгновение ему стало спокойнее. Но тут же накатил страх: а если Михаил не вернётся? Кто будет держать вотчину? Кто будет следить, чтобы сотский не обирал ближние деревни? Кто будет думать о запасах, о дорогах, о том, как пережить зиму?
Михаил подошёл к столу, где лежал меч. Попаданцу хотелось крикнуть: «Не бери! Пусть будет запасной, а в бой иди с топором — он дешевле, проще, и в тесноте строя полезнее!» Но он понимал, что не может этого сказать. И тогда он попытался вложить эту мысль в свой взгляд, в свой плач, в каждое движение крошечного тела — будто можно передать знание через эмоции, через отчаяние.
— Пусть пока в ножнах, — сказал Михаил, будто отвечая на чей-то немой вопрос. — Не к добру обнажать до дела.
И попаданец вдруг почувствовал, что отец его слышит. Не слова, не идеи, а именно чувство: тревогу, заботу, желание уберечь. И от этого стало чуть легче.
Евдокия протянула Михаилу иконку:
— Возьми с собой. Пусть бережёт тебя.
Михаил надел её на шею, спрятал под доспех.
— Дом на тебе, — сказал он жене. — Если придут чужие, гони людей в острог. У сотского приказ: ворота на запор, на стенах — дозор.
Попаданцу хотелось добавить: «И пусть у дозорных будут сухие дрова и соломенные факелы, чтобы не дымить. И пусть у каждого пешца будет запасная обмотка и кусок чистой ткани для перевязки. И пусть сотский ведёт учёт припасов, а не полагается на память». Но он мог только плакать, и этот плач становился его единственным способом говорить.
На дворе дружина уже собиралась. Михаил вышел на крыльцо, оглядел двор, будто запоминая каждую деталь. Попаданцу хотелось, чтобы он запомнил и его тоже: не как младенца, а как того, кто думает о будущем этой вотчины, кто знает, как сделать её сильнее.
Молодой отрок держал поводья коня боярина. Конь нетерпеливо бил копытом, чуял поход. Михаил легко вскочил в седло. Железо звякнуло, кожа скрипнула.
— Поехали, — коротко бросил он.
Дружина тронулась. Пешцы шли впереди, раздвигая толпу крестьян. Кто-то крестился, кто-то шептал молитвы, женщины тихо плакали. Попаданцу хотелось кричать: «Вернись! Нам нужно время, чтобы всё изменить! Нам нужно построить систему, а не надеяться на удачу!» Но он мог только сжимать крошечные кулачки и смотреть, как фигура отца становится всё меньше и меньше.
Когда отряд выехал за околицу, попаданец вдруг затих. Плач стих, и в этой тишине он услышал свои собственные мысли, теперь уже спокойные и чёткие: «Я не могу остановить его. Но я могу подготовиться. Я могу учить, когда стану старше. Я могу заставить их слушать. Я могу начать с малого: с запасов, с обучения, с простых правил. И когда Михаил вернётся, я буду здесь. И я сделаю так, чтобы в следующий раз у нас было больше людей, лучше снаряжение и чёткие планы».
Ветер трепал конскую гриву, пахло дымом и осенней сыростью. Впереди лежала дорога, а за ней — война. А здесь, в доме, оставался младенец с мыслями взрослого, который знал, что прогресс — это не про технологии, а про порядок, дисциплину и заботу о людях. И он был готов начать с этого.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ ВПЕЧАТЛИТЕЛЬНЫЙ РЕБЕНОК
С отъездом боярина Михаила дом будто стал гулким. Евдокия ходила по горницам, проверяла запоры, пересчитывала мешки с зерном, и каждый её шаг отдавался в тишине. А младенец лежал в колыбели и думал совсем не по-младенчески.
«Соль, — крутилось у него в голове. — Соль и учёт. Если не вести учёт, всё уйдёт сквозь пальцы. Сотский будет говорить “вроде хватало”, а к весне окажется, что нет ни соли, ни овса».
Он не мог сказать этого вслух, но мог сделать так, чтобы на соль обратили внимание. Когда ключница принесла берестяную коробочку и стала ставить её в ларь, он вдруг зашёлся в резком, требовательном плаче — не том, от которого хочется просто убаюкать, а таком, будто что-то очень важное требует немедленного решения. Евдокия наклонилась, прислушалась, потом посмотрела на ларь, потом на коробочку.
— Что с ним сегодня? — вздохнула ключница. — Будто чует что-то.
Евдокия помолчала, потом решительно достала коробочку обратно.
— Поставь сюда, на видное место. Пусть будет под рукой. И пусть сотский знает: соль — на особом учёте. Если кто возьмёт — пусть записывает.
Ключница удивлённо подняла брови:
— Да кто ж записывать будет? У сотского и так забот полон рот.
— Пусть черкнёт хоть на бересте, — твёрдо сказала Евдокия. — Хоть черточку. Хоть имя. Чтобы не было «вроде хватило».
Попаданцу хотелось закричать «Да! Именно так!». Вместо этого он вдруг затих, будто удовлетворился, и даже чуть улыбнулся, когда Евдокия снова склонилась над ним.
В тот же день он «выбрал» ещё одну точку влияния — дрова и сухие запасы. Когда в избу принесли сырые поленья, он снова завёлся: не просто плакал, а выгибался всем телом, будто запах сырости его физически раздражал. Евдокия нахмурилась:
— И правда, дым от сырого полена тяжёлый, глаза ест. Пусть складывают отдельно, а для печей берут только сухие. И пусть в остроге держат запас сухих дров и соломы — на случай осады.
Сотский, который как раз зашёл доложить о дозорах, только кивнул:
— Сделаем, боярыня. Сухие — в клеть, сырые — под навес. И факелы из соломы скрутим, как раньше делали: горят ровно, дыма меньше.
Попаданцу хотелось добавить: «И пусть будет норма: на каждого пешца — один моток сухой соломы и два берестяных факела. И пусть это проверяют каждую неделю». Но он мог только следить взглядом, как сотский уходит, и надеяться, что эти мелочи приживутся.
Ещё одной «точкой» стали запасы еды и способы хранения. Он заметил, как в амбаре зерно сыплют прямо в мешки, не проверяя, нет ли прогнивших досок, не завелись ли мыши. И когда Евдокия пошла туда, он так отчаянно цеплялся за её рукав, будто не хотел отпускать, что она остановилась, посмотрела на него и вдруг рассмеялась сквозь усталость:
— Ну что ты, родной? Боишься остаться один?
А он боялся не этого. Он боялся, что зерно сгниёт, а мышей не заметят, пока не станет поздно. И он продолжал держаться, тянуть к амбару, будто там было что-то срочное. Евдокия вздохнула, взяла его на руки и пошла туда вместе с ним. В амбаре она сама увидела: в углу доски потемнели, а рядом лежала россыпь шелухи — мыши.
— Вот ведь, — тихо сказала она. — А я и не глядела.
Она тут же приказала пересыпать зерно в новые мешки, старые доски заменить, а по углам разложить ветки можжевельника — от мышей и сырости. И ещё велела, чтобы каждую седмицу зерно проверяли и перебирали, а не ждали, пока запахнет гнилью.
Попаданцу хотелось кричать «Наконец-то!». Но он только притих на руках у Евдокии, прижавшись к её плечу, и впервые за день почувствовал, что сделал хоть что-то реальное.
К вечеру он обратил внимание на ещё одну вещь — перевязки и «медицину». В сундуке лежали чистые тряпицы, но попаданец знал: если не хранить их отдельно и не сушить после стирки, они станут рассадником заразы. Когда ключница хотела бросить чистые лоскуты в общий ларь с холстами, он снова заплакал, и на этот раз в его плаче было столько настойчивости, что Евдокия остановила её:
— Подожди. Пусть эти тряпицы будут отдельно. И пусть их сушат на солнце, а не в избе. И пусть держат рядом с солью: соль — и для еды, и для ран.
Ключница только покачала головой:
— Странный он нынче, будто всё понимает.
Евдокия ничего не ответила, но сделала так, как будто и правда услышала не плач, а совет.
Когда стемнело, Евдокия села у лучины, держа младенца на руках, и тихо сказала:
— Ты будто отца заменяешь. Не словами, а сердцем. Будто знаешь, где беда притаилась.
Попаданец не мог ответить, но в его груди поднялась тёплая, тяжёлая волна: он и правда старался быть здесь вместо Михаила. Не чтобы командовать, а чтобы замечать то, что легко пропустить.
И тогда он подумал: «Я не могу вести дружину. Но я могу следить за тем, чтобы у дружины было чем жить. Соль, дрова, зерно, чистые тряпицы — это тоже фронт. И если я научу их вести учёт, замечать сырость и мышей, проверять запасы каждую седмицу, это спасёт больше жизней, чем любой меч».
Азъ, что реально вот эту ахинею мысленно генерю… Да ну, что то я перетрудился интеллектуально, давай ка баиньки, и я мирно засопел…
Глава 27. Ура, весна!
Весна ворвалась в вотчину не как вежливая гостья, а как озорной мальчишка: распахнула ставни, намочила сапоги, хихикнула над тем, как у всех разом испортилось настроение — и тут же подсунула солнечный луч прямо в глаза, будто извиняясь.
Евдокия стояла у крыльца, подставляя лицо ветру, и смеялась — впервые за много недель по-настоящему, до слёз.
— Смотри, родной, — шепнула она младенцу, прижимая его к себе. — Весна! Теперь всё пойдёт на лад. Даже кот перестал притворяться мёртвым и опять гоняет кур.
А младенец, в чьей голове крутились графики посевных сроков и нормы расхода зерна, вдруг поймал себя на том, что ему… весело. Не от планов, не от расчётов, а от самого воздуха: он был сырой, холодный, но в нём уже не было зимней тоски. В нём пахло жизнью — такой шумной, бестолковой, но очень нужной.
«Ну ладно, — мысленно усмехнулся попаданец. — Пусть будет весна. Пусть лужи, пусть грязь, пусть все суетятся и делают половину дел зря. Главное — чтобы успели посеять».
Он не мог сказать этого вслух, но мог реагировать. И когда сотский пришёл с докладом, что мужики не торопятся выводить сохи — мол, земля ещё мокрая, липнет к железу, будто тесто к рукам, — попаданец вдруг зашёлся в резком, требовательном плаче. Но на этот раз в его крике было не столько отчаяние, сколько возмущение: «Да сколько можно сидеть?! Пора работать!»
Евдокия наклонила голову, прислушиваясь, и вдруг улыбнулась:
— Знаешь, Тихон, мне кажется, он сейчас сказал: «Хватит ждать, давайте копать!» Прямо как его отец.
Сотский неловко хмыкнул, пряча улыбку в бороду:
— Ну, если сам наследник требует… Тогда хоть по сухим местам пройдём. Пусть мужики сначала на взгорке пройдутся — там земля уже отошла. Хоть десятую долю вспашем, пока силы есть.
— Вот и славно, — кивнула Евдокия. — А то сидеть без дела хуже, чем устать от работы.
Когда сотский ушёл, она села на лавку, покачивая младенца, и тихо сказала:
— Ты сегодня такой боевой. Будто не младенец, а маленький воевода. Только вместо меча у тебя крик, а вместо знамени — слюнявчик.
Попаданец хотел бы сказать: «Это не крик, это система раннего оповещения!» Но вместо этого он только фыркнул и дёрнул ручкой, будто пытался схватить невидимую соху. Евдокия рассмеялась и поцеловала его в макушку.
В амбаре тем временем перебирали зерно, и попаданец снова заметил, как небрежно отбрасывают мелкие, щуплые зёрна — будто они ничего не стоят. Но он знал: именно такие зёрна чаще всего тянут вниз весь урожай. И когда ключница хотела ссыпать всё вместе, он вдруг так отчаянно завертелся, будто внутри него кто-то подкрутил пружинку, что Евдокия только руками развела:
— Да что с тобой сегодня? То ты кричишь «пашем», то ты возмущаешься зерном… Прямо как старый эконом, только без бороды.
Но она всё равно прислушалась.
— Пусть эти мелкие отдельно положат, — решила она. — И пусть их не сеют, а скормят курам. А для посева возьмём только крупные, тяжёлые.
Ключница хмыкнула:
— Ишь, какой строгий! Раньше-то всё вместе сыпали.
— А теперь будем по-новому, — твёрдо сказала Евдокия, но в её голосе слышалась улыбка. — Раз уж наследник настаивает.
Попаданцу хотелось закричать «Да! Именно так!». Но он только затих, будто удовлетворённый, и даже чуть улыбнулся, когда Евдокия снова склонилась над ним.
К полудню солнце пробилось сквозь тучи, и двор будто ожил. Дети бегали по лужам, поднимая брызги, собаки носились по двору, хватая друг друга за хвосты, а мужики, сбросив тулупы, проверяли сохи и косы, стучали молотками по железу, подгоняя клинья. Один из них, самый молодой, так усердно колотил по клину, что промахнулся и стукнул себя по пальцу. Он ойкнул, отскочил, а потом вдруг расхохотался:
— Ну вот, весна пришла: руки не слушаются, зато душа поёт!
И все вокруг тоже засмеялись, будто этот смех был самым нужным инструментом в хозяйстве.
Попаданец смотрел на эту суету и вдруг понял: люди готовы работать. Не потому, что их заставляют, а потому, что им хочется. И это чувство — весеннее, озорное, упрямое — было сильнее любых графиков.
И тут он вспомнил ещё одну вещь — дренаж. В его голове всплыли схемы полей с канавами, с уклонами, с тем, как вода уходит, чтобы не топила посевы. Он не мог объяснить это словами, но мог направить взгляд. Когда мужики собрались идти к полю, он вдруг так отчаянно потянулся в ту сторону, будто там было что-то срочное, что Евдокия только рассмеялась:
— Ну что ты, родной? Хочешь сам канаву копать? Так ты ещё лопату не удержишь.
Но она всё равно пошла вместе с ним, держа его на руках, и когда они дошли до низины, где вода стояла чёрной, неподвижной лужей, она сама увидела, в чём дело.
— Вот ведь, — тихо сказала она, уже без улыбки, но с той самой спокойной решимостью, которая бывает, когда понимаешь: надо делать. — Если тут посеять, всё сгниёт. Надо отвести воду.
Она подозвала сотского:
— Пусть мужики прокопают канаву от этой лужи к оврагу. Пусть вода уходит. И пусть делают это сейчас, пока земля мягкая.
Сотский кивнул, не споря:
— Сделаем, боярыня. Сегодня же начнём. Да только пусть кто-нибудь из мужиков скажет молодому Степану, чтобы по своим ногам больше не бил. А то он нам всю работу испортит своим усердием.
Евдокия чуть улыбнулась:
— Скажи. И пусть ещё велит, чтобы работали, а не смеялись. Хотя… пусть смеются. Смеяться тоже надо.
Вечером, когда солнце садилось, окрашивая небо в розовые и золотые полосы, Евдокия сидела у окна, держа младенца на руках. За окном слышался стук топоров, голоса мужиков, лай собак, чей-то смех — и в этом шуме было столько жизни, что даже сердце сжималось от какого-то странного, тёплого счастья.
— Знаешь, что я думаю? — тихо сказала Евдокия, будто разговаривая не с младенцем, а с кем-то, кто мог её понять. — Твой отец был бы доволен. Он всегда говорил, что хозяйство держится не на силе, а на внимании. А ты у нас теперь главный по вниманию. Чуть что не так — сразу голос подаёшь. Прямо как сторожевой колокольчик.
Попаданец не мог ответить, но в его груди поднялась тёплая, тяжёлая волна: он и правда старался быть здесь вместо Михаила. Не чтобы командовать, а чтобы видеть то, что легко пропустить.
И тогда он подумал: «Весна — это не только сроки и нормы. Это ещё и настроение. Если люди работают с улыбкой, они успевают больше. Значит, пусть будет и система, и смех. Пусть будет и дренаж, и брызги из луж. Пусть будет всё».
Ветер шевелил занавеску, пахло мокрой землёй и дымом, и впереди лежала долгая, трудная, но такая необходимая работа. А он был готов к ней — насколько позволяло крошечное тело и огромный груз чужих знаний.
Глава 28. Весна набирает силу
Весна теперь уже не пробиралась в вотчину украдкой — она шла в полный рост, грохоча по крышам дождями, звеня ручьями и распугивая воробьёв. Лужи, которые ещё неделю назад казались вечными озёрами, потихоньку сдавались: земля подсыхала, темнела, пахла так густо, что даже воздух казался тяжёлым и вкусным. А вместе с весной рос и младенец — не только телом, но и характером.
Он уже не просто кричал, требуя внимания: он тянулся, хватал, пытался ползти, а когда не получалось — сердился так искренне, что Евдокия смеялась сквозь усталость:
— Ну вот, теперь ты не только колокольчик, ты ещё и маленький воевода с характером. Раньше ты просто сообщал о беде, а теперь ты её оспариваешь.
Попаданец в этом новом теле чувствовал себя одновременно смешно и отчаянно: руки слушались плохо, ползать выходило боком, а желание всё контролировать только росло. В его голове по-прежнему крутились графики, нормы, списки дел, а тело отвечало на это упрямым «я сам!» и попыткой схватить ложку, чтобы доказать, что он вполне способен управлять хозяйством.
Однажды утром он сидел на лавке, пока Евдокия проверяла мешки с зерном. В углу снова шуршали мыши — он услышал этот звук раньше, чем кто-либо, и вместо привычного плача вдруг резко вытянул руку в ту сторону и выдал своё первое отчётливое «А-а!», но не жалобное, а требовательное, почти командное. Евдокия замерла, посмотрела туда, куда он показывал, и увидела: в углу шевелился серый комочек.
— Вот ведь, — тихо сказала она. — Ты не просто плачешь, ты теперь ещё и указываешь. Прямо как сотский, только без свитка.
Она тут же велела положить в углы ветки можжевельника и поставить новые ловушки, а потом, наклонившись к младенцу, шепнула:
— Спасибо, что подсказал. Теперь ты у нас главный по мышам.
Попаданцу хотелось сказать: «Это не про мышей, это про систему контроля потерь. Если не следить за вредителями, к осени не досчитаемся мешков». Но вместо этого он довольно фыркнул и потянулся потрогать ветку можжевельника — будто проверял, правильно ли всё сделали.
С каждым днём он всё настойчивее заявлял о своей самостоятельности. Когда ему протягивали ложку, он не позволял кормить себя, а пытался держать её сам, стискивая ручку крошечными пальцами так крепко, будто это был не столовый прибор, а рычаг управления всей вотчиной. Один раз он даже швырнул ложку на пол — не от злости, а от досады: она не слушалась, как не слушаются упрямые подчинённые. Евдокия подняла её, вытерла и снова протянула ему, уже смеясь:
— Ладно, ладно, ты у нас теперь не только советник, но и начальник кухни. Только давай без бунтов, ладно?
И он, будто поняв интонацию, взял ложку и сжал её так, что стало ясно: он не сдастся. Пусть пока не умеет есть, но право решать — его.
Тем временем на полях кипела работа. Мужики копали канавы, чтобы отвести воду, и теперь лужа в низине уже не казалась чёрной и зловещей — она потихоньку уходила по новой канаве, оставляя после себя тёмную, рыхлую землю. Сотский ходил между рядами, покрикивал, но в голосе у него не было злости — скорее азарт:
— Давай, давай! Пока земля мягкая, надо успеть! А то завтра подсохнет — и хоть зубами грызи!
Попаданец наблюдал за этим с лавки у крыльца, куда его вынесла Евдокия, чтобы он «подышал свежим воздухом и посмотрел, как мир работает». Он смотрел на мужиков, на сохи, на канавы и вдруг понял: он может не только указывать на проблемы, но и показывать решения. Пусть не словами, а жестами.
Когда к крыльцу подошёл молодой Степан — тот самый, который недавно стукнул себя по пальцу, — и начал рассказывать, как они собираются пахать дальше, попаданец вдруг резко выбросил руку вперёд, будто указывая направление, и выдал своё новое «Ба!». Степан замер, посмотрел на него, потом на Евдокию.
— Он что… показывает, где пахать?
Евдокия задумалась, потом кивнула:
— Знаешь, мне кажется, он прав. Там, где он показывает, — взгорок, земля сухая. Давай сначала там.
Степан хмыкнул, но спорить не стал:
— Ну, если сам наследник распорядился… Пусть будет так.
И когда мужики пошли по указанному направлению, попаданец чуть не задохнулся от странного, почти взрослого чувства: его услышали. Его жест, его «Ба!» приняли как приказ. Пусть маленький, пусть смешной, но настоящий.
К полудню солнце припекало уже по-летнему, и даже ветер стал мягче. Дети бегали по двору, поднимая пыль, собаки лениво лежали в тени, а на краю поля мужики уже распахали первую полосу. Земля легла ровными пластами, тёмная, жирная, и от этого становилось спокойно: сроки не упущены, весна не обманула.
Евдокия присела на ступеньку, держа младенца на коленях, и тихо сказала:
— Ты сегодня прямо как отец. Он тоже сначала всё замечал, потом решал, а потом уже приказывал. Только у него голос был громкий, а у тебя… свой.
Попаданец не мог ответить, но он и не хотел. Ему было достаточно того, что его понимают. И он подумал: «Пусть я пока не могу держать меч. Но я могу держать внимание. Я могу показывать, куда смотреть. И если я научу их замечать мелочи, это спасёт больше жизней, чем любой удар».
Он вытянул руку и снова показал на поле, туда, где мужики копали канаву. На этот раз не требовательно, а как будто одобряюще. И Евдокия улыбнулась:
— Да, там всё правильно. Ты молодец.
Вечером, когда солнце садилось, окрашивая небо в тёплые полосы, попаданец уже не плакал от бессилия. Он ворчал, если что-то делали не так, тянулся туда, где нужна была его «проверка», и даже пытался сам сползти с лавки, чтобы лично убедиться, что ловушки расставлены, а зерно перебрано.
Евдокия укладывала его в колыбель, тихо напевая старую колыбельную, и шептала:
— Спи, мой упрямый. Завтра опять будешь всем указывать, куда копать и что сеять.
А он, уже засыпая, думал: «Да. Буду. Потому что это важно. И потому что я здесь не просто так».
Глава 30. Лето и год как
Лето в этом году будто решило доказать всей вотчине, что оно — главное начальство: грело без выходных, сушило крыши, выгоняло кур на самые пыльные места и заставляло даже самых степенных мужиков ворчать: «Ну уж больно солнце старается!» А двор жил по своим законам — шумным, бестолковым и очень нужным.
Забор местами покосился, но держался из принципа и пары крепких кольев; у колодца вечно толпились бабы с вёдрами, и вода там была самая холодная, самая звонкая — будто специально для того, чтобы споласкивать разгорячённые лица. В углу двора, возле старого амбара, рос куст бузины — такой густой, что в нём прятались сразу три кошки и один упрямый цыплёнок, который считал себя петухом. А рядом, у лужи, царствовал тот самый гусь — гордый, как воевода, и злой, как голодный волк. Он шипел на всех, кто подходил ближе чем на пять шагов, и особенно недолюбливал любые палки, даже самые игрушечные.
И вот по этому двору, между вёдрами, кошками, цыплятами и гусем, носился тот, кто ещё недавно только хмурил брови в колыбели. Теперь он не хмурился — он мчался.
— Да куда ж ты, бесёнок! — кричала нянька Марфа, подхватывая подол и бросаясь за ним, будто за сорвавшимся с привязи вихрем. — Да стой ты хоть на миг, дай платок поправить! Да хоть дыхни спокойно!
А он и не думал стоять. Ноги уже держали, а любопытство гнало вперёд, мимо амбара, мимо колодца, прямо туда, где гусь важно расхаживал, поднимая пыль и будто говоря всем своим видом: «Это моя лужа. И моё лето. И вообще, я тут главный».
Попаданец в этом маленьком теле чувствовал одновременно восторг и ужас: мир стал огромным, и каждый его уголок требовал немедленного изучения. В голове по-прежнему крутились графики, нормы, списки дел: «проверить канаву», «убедиться, что зерно укрыто», «пересчитать мешки». Но тело теперь отвечало на них не плачем, а бегом. «Надо проверить навес», — мелькало в сознании. А тело слышало только: «Туда! Быстрее! Всё увидеть!»
Гусь заметил движение, вытянул шею и зашипел — длинно, угрожающе, как будто объявлял войну за свою лужу. Попаданец замер на миг, оценивая угрозу: с точки зрения тактики — неравные силы, противник крупнее, клюв — потенциальное колющее оружие, крылья — ударная сила. Но с точки зрения характера — отступать было нельзя.
Он схватил щепку (в его воображении — боевой жезл, в реальности — просто кусок дерева, который кто-то бросил у крыльца) и шагнул вперёд.
— А-а-а! — выкрикнул он не от страха, а от боевого азарта, и замахнулся.
Гусь не оценил тактики. Он взмахнул крыльями, поднял тучу брызг и ринулся вперёд так решительно, что попаданец понял: стратегия проигрывает инстинкту. Он метнулся в сторону, споткнулся о кочку, шлёпнулся в траву — и тут же вскочил, потому что отступать было стыдно.
Нянька Марфа добежала как раз вовремя, чтобы схватить его за рубашонку и выдернуть из-под клюва.
— Да чтоб тебя, озорник! — выдохнула она, прижимая его к себе. — Ты хоть знаешь, что этот гусь сотского в прошлом году за ногу тяпнул? Ему только дай волю — он и князя не пощадит! А ты с щепкой на него! Ну чисто воевода в пелёнках!
Попаданец, всё ещё дрожа от адреналина, вдруг фыркнул и потянулся обратно — не к гусю, а к самой драме момента. Ему хотелось не столько победить, сколько понять: как устроен этот мир, где даже птица может быть серьёзным противником.
— Всё, хватит геройствовать, — строго сказала Марфа, отряхивая его рубаху. — Пойдём лучше посмотрим, где Евдокия, да попьём квасу. А то ты у меня скоро с этим гусем в друзья запишешься, а мне потом его успокаивать.
Но не успели они сделать и трёх шагов, как он вывернулся, юркнул в сторону и нырнул прямо в заросли крапивы у забора — туда, где трава была выше и гуще, будто специально звала на подвиг.
— Ой, батюшки! — ахнула Марфа и кинулась за ним.
Он тут же понял свою ошибку: крапива не была абстрактной угрозой из учебника по безопасности — она жалила по-настоящему, остро, обидно, так, что хотелось одновременно плакать и ругаться. В его взрослой памяти всплывали формулы, схемы, расчёты, но сейчас они были бесполезны: тело требовало немедленного спасения.
— Ай-ай-ай! — заорал он, выскакивая обратно, потирая красные пятна на руках и ногах.
Марфа подхватила его, прижала к себе, бормоча что-то успокаивающее, и тут же достала из кармана пучок какой-то травы.
— Сейчас, сейчас, мой бедовый, — шептала она, растирая листья и прикладывая их к обожжённым местам. — Вот, подорожник. Он боль снимает. Ты хоть и быстрый, а ума пока маловато: крапиву стороной обходить надо. А то так и лето пройдёт: сначала гусь, потом крапива, потом ещё какой-нибудь петух обидит.
Попаданец всхлипывал, но уже не от боли, а от обиды: он привык просчитывать риски, а тут его подвела собственная любознательность. И всё же, сквозь слёзы, он успел заметить: Марфа действовала уверенно, будто знала, что делать, и это знание было не из книг, а из жизни — из сотен таких же бедовых мальчишек, обожжённых крапивой, поцарапанных ветками, напуганных гусями.
Евдокия увидела их с крыльца и рассмеялась — не громко, а так, чтобы и утешить, и поддразнить:
— Опять геройствует?
— Да уж, — вздохнула Марфа, усаживаясь на лавку и устраивая младенца рядом. — С ним не то что за хозяйством следить — за ним самим не уследить. То на гуся лезет, то в крапиву ныряет. Я уж ноги сбила, бегая за ним. У меня скоро сапоги в гармошку сложатся от этих забегов.
Евдокия присела рядом, провела ладонью по его волосам, и он тут же потянулся к ней, ища защиты и одновременно желая снова броситься в бой — только уже с планом.
— Ничего, — тихо сказала она. — Пусть бегает. Пусть обжигается. Так и учатся: не по словам, а по делу. Главное, чтобы живой был. А то вырастет такой же упрямый, как его отец.
И тут он вдруг замер, будто что-то вспомнил. Не про гуся, не про крапиву, а про дело. Он вытянул руку в сторону поля, туда, где мужики копали канаву, и выдал своё твёрдое «Ба!», будто возвращая себя к главной задаче.
Евдокия проследила за его взглядом и кивнула:
— Да, там всё идёт как надо. Канава уже почти готова, вода уходит. Ты не переживай.
Он будто и правда успокоился. Пусть он пока не мог держать лопату, пусть не мог командовать, но он мог помнить. И этого было достаточно.
К полудню жара стала такой, что даже самые упрямые куры прятались в тень, а мужики на поле делали перерывы чаще обычного. Сотский ходил между рядами, покрикивал, но без злости — скорее с азартом:
— Давай, давай! Пока земля мягкая, надо успеть! А то завтра подсохнет — и хоть зубами грызи!
Рядом с ним молодой Степан пытался выглядеть серьёзным, но то и дело потирал палец — тот самый, по которому недавно промахнулся молотком.
— Ты опять по пальцу? — хмыкнул сотский.
— Не по пальцу, а рядом с пальцем, — буркнул Степан, стараясь сохранить достоинство. — Просто инструмент… ну, слишком живой сегодня.
Все вокруг засмеялись, и даже попаданец, сидя на лавке, фыркнул, будто понимал шутку.
Когда к крыльцу подошёл Степан и начал рассказывать, как они собираются пахать дальше, попаданец вдруг снова вытянул руку вперёд, будто указывая направление, и выдал своё новое «Ба!». Степан замер, посмотрел на него, потом на Евдокию.
— Он что… опять показывает, где пахать?
Евдокия улыбнулась:
— Похоже на то. Там, где он показывает, — взгорок, земля сухая. Давай сначала там.
Степан хмыкнул, но спорить не стал:
— Ну, если сам наследник распорядился… Пусть будет так. Только пусть он потом на гуся с этой командой не идёт. А то я не выдержу смотреть.
Вечером, когда солнце садилось и окрашивало небо в мягкие, тёплые цвета, Евдокия укладывала младенца спать. Он уже не кричал от бессилия, как в первые дни, а ворчал, если что-то было не по его, и радовался, когда всё шло правильно. И сейчас, лёжа в колыбели, он смотрел на полоску света, которая тянулась по полу, и будто считал: сколько дней прошло, сколько дел сделано, сколько ещё впереди.
— Знаешь, что я думаю? — тихо сказала Евдокия, наклоняясь к нему. — Год как будто проверил нас. Весна учила спешить и не терять времени, лето учит замечать мелочи и готовиться к осени. А ты учишься всему сразу: и крапиву обходить, и на гусей не лезть без нужды, и главное — видеть, где беда притаилась. Спасибо тебе за это.
Попаданец не мог ответить, но он и не хотел слов. Ему было достаточно того, что его слышат. И он подумал: «Да, год проверяет. И мы его проходим. Не потому, что у нас всё идеально, а потому, что мы учимся. Мы учимся замечать, планировать, беречь. И если так будет и дальше, то, когда Михаил вернётся, он увидит не просто дом и вотчину — он увидит, что здесь всё держится не на одном человеке, а на внимании каждого».
Ветер шевелил занавеску, пахло мокрой травой, дымом и чуть-чуть — бузиной, будто лето напоследок подбросило этот запах, чтобы напомнить: оно ещё здесь, оно работает, и оно любит тех, кто не сидит на месте.
Глава 31. Неугомонный малец
Утро выдалось такое, что даже петух, обычно гордый и неторопливый, прокричал свою зарю с каким-то особенным азартом — будто сам хотел скорее начать этот день, полный дел и суеты. А день и правда обещал быть хлопотным: по расчётам сотского, надо было успеть до жары перетаскать мешки с овсом, да ещё проверить, не подгнили ли доски на навесе, где сушили снопы.
Евдокия, стоя у крыльца и щурясь на солнце, тихо пробормотала себе под нос:
— Семь тысяч семьдесят девятый год от Сотворения мира… А по-нашему, по-церковному, выходит, тысяча пятьсот шестьдесят первый от Рождества Христова. Год непростой. Лето жаркое, земля торопится, будто знает, что осень не станет ждать.
Попаданец, сидевший на лавке и цеплявшийся за край рубахи Марфы, будто за якорь, на эти слова только фыркнул. Для него эти цифры были не просто датами — они были координатами. В его прошлой жизни годы считали иначе, и разница в пять с лишним тысяч лет каждый раз слегка царапала сознание, как камешек в сапоге: вроде мелочь, а идти мешает. Но здесь, в вотчине, эти числа были не абстракцией, а частью порядка: по ним считали сроки сева, по ним сверяли, когда ждать первых заморозков, по ним вели учёт зерна и скота.
— Ты чего фыркаешь, родной? — улыбнулась Евдокия, наклоняясь к нему. — Думаешь, цифры скучные? А без них мы бы к Покрову остались без хлеба.
Он хотел бы ответить: «Не скучные. Это метрики. Без них нет контроля». Но вместо этого потянулся к её поясу, где висел маленький мешочек с льняными семенами — будто проверял, всё ли на месте.
Марфа вздохнула, поправляя платок:
— Да куда ж ты опять тянешься? Ну чисто приказчик в пелёнках! То на канаву смотришь, то зерно пересчитываешь, то теперь семена хватаешь… С тобой не то что хозяйство вести — с тобой за тобой уследить надо!
И не успела она договорить, как он вывернулся, соскользнул с лавки и покатился по двору, как перекати-поле: мимо колодца, мимо корзины с яйцами (от которой Марфа ахнула и перекрестилась), прямо туда, где у забора куры копошились в пыли, а старый гусь снова важно расхаживал, будто проверял, не занял ли кто его место.
— Стой, бесёнок! — взвизгнула Марфа и бросилась за ним, подхватывая подол. — Да чтоб тебя, ну хоть пять минут посиди смирно!
Но пять минут для него сейчас были как вечность. Мир был слишком интересным: в каждой щели пряталась тайна, в каждом шорохе — приключение. Он замер на миг у кучи досок, прислушался к скрипу, потом метнулся к навесу, потрогал пальцем сырую доску и тут же отдёрнул руку — не потому, что испугался, а потому, что понял: гниль. В голове щёлкнуло: «Заменить. Иначе рухнет под снегом». Он обернулся, нашёл взглядом Евдокию и вытянул руку к навесу, а потом ткнул пальцем вниз, будто показывая: «Смотри, тут плохо».
Евдокия проследила за его жестом, прищурилась, подошла, постучала по доске — и та отозвалась глухим, пустым звуком.
— Вот ведь, — тихо сказала она, почти с уважением. — И правда гнилая. А я думала, ещё годик простоит. Спасибо, что подсказал.
Марфа, добежав и тяжело дыша, оперлась о колено:
— Ну вот, опять геройствует. То на гуся лезет, то в крапиву ныряет, то теперь доски проверяет. У меня ноги уже не те, чтоб за ним по всему двору скакать.
— Ничего, — спокойно сказала Евдокия. — Пусть проверяет. Лучше пусть он сейчас на гнилую доску ткнёт, чем зимой под рухнувшим навесом снопы сгниют.
А приключения тем временем не собирались заканчиваться. Стоило Марфе чуть перевести дух, как попаданец снова сорвался с места — на этот раз к плетню, где мальчишки-помощники раскладывали связки лука на просушку. Один из них, Ванька, самый шустрый, как раз собирался подбросить в воздух связку, чтобы посмотреть, как она крутится.
— Эй, аккуратнее! — крикнула Марфа, но поздно.
Ванька подбросил, лук взлетел, а попаданец, будто по команде невидимого стратега, рванул вперёд, вытянув руки, будто хотел поймать связку и спасти её от падения. Но законы физики в этом возрасте работали против него: он споткнулся о собственную ногу, шлёпнулся на бок, тут же вскочил, отряхнулся и выдал своё твёрдое «Ба!», будто объявляя, что падение — это не неудача, а тактический манёвр.
Мальчишки засмеялись, но не обидно, а по-доброму:
— Ну, воевода! Прямо как сотский: упал — и сразу команду даёт!
Ванька наклонился к нему, протянул связку лука:
— Держи, начальник. Только не бросай, а то Марфа нас обоих прогонит.
Попаданец схватил лук, прижал к груди, будто это был не овощ, а трофей, и довольно фыркнул. В его голове мелькнуло: «Лук — запас. Надо сушить. Надо хранить. Надо считать». Но тело слышало только: «Я поймал! Я справился!»
Марфа подошла, покачала головой, но в глазах у неё плясали смешинки:
— Ну вот, теперь ты ещё и по луку главный. Сначала по мышам, потом по канавам, теперь вот по луку. Скоро всю вотчину на себя возьмёшь.
К полудню жара стала такой, что даже самые упрямые мухи лениво ползали по стенам, а не летали. Мужики на поле делали короткие перерывы, снимали шапки, вытирали лбы и снова брались за лопаты. Сотский ходил между рядами, покрикивал, но уже не строго, а скорее азартно:
— Давай, давай! Пока земля мягкая, надо успеть! А то завтра подсохнет — и хоть зубами грызи!
Когда к крыльцу подошёл сотский, чтобы доложить, сколько канав уже готово, попаданец вдруг снова вытянул руку вперёд, будто указывая направление, и выдал своё новое «Ба!». Сотский замер, посмотрел на Евдокию, потом на него, и вдруг улыбнулся — впервые за всё лето так открыто, что стало видно, какой он ещё молодой, почти мальчишка, хоть и с сединой в бороде.
— Знаешь, Евдокия Тимофеевна, — сказал он тихо, будто стесняясь собственных слов, — а ведь он и правда будто видит то, что мы не замечаем. То на гнилую доску ткнёт, то на канаву покажет, где вода застаивается… Не знаю, как это у него выходит, но польза от него есть. Большая.
Евдокия кивнула, не споря:
— Пусть будет польза. Пусть будет внимание. Главное, чтоб живым рос.
Сотский поклонился и пошёл обратно, а Евдокия присела рядом с младенцем, взяла его на руки, прижала к себе. Он тут же потянулся потрогать её платок, потом ухватился за край и дёрнул — не со зла, а чтобы проверить, крепко ли держится.
— Ну вот, — тихо сказала она. — Ты у нас теперь и советник, и контролёр, и главный по приключениям. Только, чур, без новых битв с гусем. Мне сердце не выдержит.
Он фыркнул, будто понял шутку, и прижался к её плечу, будто впервые за день позволил себе чуть-чуть успокоиться.
Вечером, когда солнце садилось и окрашивало двор в тёплые, медовые тона, Евдокия укладывала его спать. Он уже не кричал от бессилия, а ворчал, если что-то было не по его, и радовался, когда всё шло правильно. И сейчас, лёжа в колыбели, он смотрел на полоску света, которая тянулась по полу, и будто считал: сколько дней прошло, сколько дел сделано, сколько ещё впереди.
— Знаешь, что я думаю? — тихо сказала Евдокия, наклоняясь к нему. — Семь тысяч семьдесят девятый от Сотворения мира, тысяча пятьсот шестьдесят первый от Рождества… Для кого-то это просто цифры. А для нас это сроки. Это хлеб, который надо посеять. Это доски, которые надо заменить. Это лук, который надо высушить. И ты в этом году учишься видеть главное. Не то, что блестит, а то, что держит дом.
Попаданец не мог ответить, но он и не хотел слов. Ему было достаточно того, что его слышат. И он подумал: «Да. Это не магия. Это внимание. Это система. И если я научу их замечать мелочи, это спасёт больше жизней, чем любой удар».
Ветер шевелил занавеску, пахло пылью, сеном, дымом и чуть-чуть — луком, будто лето напоследок подбросило этот запах, чтобы напомнить: оно ещё здесь, оно работает, и оно любит тех, кто не сидит на месте.
Глава 32. Возвращение боярина Михайла с войны
Утро выдалось ясным, будто само небо решило отметить этот день особым светом. Ветер играл листьями на старых яблонях, куры кудахтали у амбара, а во дворе уже собрались люди — все ждали. Даже гусь, обычно грозный и важный, стоял тихо, вытянув шею в сторону дороги.
Евдокия стояла у крыльца, крепко сжимая руку младенца. Марфа рядом крестилась и шептала молитву. Попаданец чувствовал, как бьётся сердце — не от страха, а от какого-то странного, волнующего ожидания. Он помнил, как год назад отец уходил на войну, как плакал тогда младенец, а он, взрослый человек в крошечном теле, бессильно сжимал кулачки. Теперь всё было иначе.
— Вон они! — вдруг крикнул кто-то из толпы.
Все обернулись. По дороге, поднимая пыль, двигалась дружина. Впереди, на сером коне, ехал боярин Михайло — загорелый, с новой сединой в бороде, но с тем же прямым взглядом, что и раньше. Его доспех, хоть и потемневший от дождей и солнца, всё ещё хранил следы прежней нарядности: на груди поблёскивала стальная зерцальная пластина, на плечах — наплечники с тиснёным узором, а поверх кольчуги был накинут тёмно-красный кафтан с меховой оторочкой — знак его положения.
Когда он спешился и сделал несколько шагов к крыльцу, Евдокия не выдержала — бросилась к нему, обняла так крепко, будто боялась, что он снова исчезнет. — Жив… жив, Господи, — шептала она, прижимаясь к его плечу. Михайло обнял её, потом отстранился, улыбнулся и посмотрел на младенца, которого Марфа держала на руках. — А это кто тут у нас? — спросил он, подходя ближе. — Вырос-то как! Прямо богатырь!
Попаданец смотрел на отца и вдруг почувствовал, как внутри что-то щёлкнуло. Все эти месяцы он думал, планировал, пытался влиять на хозяйство жестами и капризами. Но теперь, глядя в знакомые глаза, он вдруг понял: больше не нужно молчать. — Папа! — громко и отчётливо произнёс он. Во дворе повисла тишина. Марфа ахнула, прикрыв рот рукой. Евдокия замерла, не веря своим ушам. Сотский, стоявший рядом, перекрестился. — Что… что ты сказал? — Михайло шагнул ближе, не отрывая взгляда от сына. — Папа, — повторил попаданец, и на этот раз в его голосе прозвучала такая уверенность, что даже гусь, словно одобрив, важно закивал головой. — Ты вернулся.
Михайло медленно протянул руки, взял младенца у Марфы и поднял его на уровень своих глаз. — Ты… говоришь? Прямо так, по-взрослому? — Да, — кивнул попаданец. — Я много чего знаю. Про канавы, про зерно, про то, что доски на навесе гнилые. И ещё… Он вдруг замолчал, потому что слова вдруг показались слишком простыми для всего, что он хотел сказать. Что он думал о нём каждый день, что боялся не дождаться, что пытался сделать всё, чтобы вотчина выдержала без него. — Я ждал тебя, — наконец тихо произнёс он. — И заботился.
Михайло на мгновение замер, потом рассмеялся — громко, искренне, так, что все вокруг заулыбались. — Ну, батюшки, — выдохнул он. — Да у меня тут, оказывается, не младенец, а целый воевода!
Евдокия подошла ближе, провела ладонью по волосам сына: — Он всё это время нам помогал. Указывал, где плохо, где надо починить, где запасы проверить. Мы уж думали, что он просто капризничает, а он… он всё понимал.
Пока они говорили, дружинники рассаживались по двору, снимали тяжёлые пояса, потягивались, разминали плечи. Попаданец, сидя на руках у отца, жадно разглядывал их вооружение — с точки зрения взрослого инженера это была живая иллюстрация к учебнику по средневековой тактике.
Вот десятник Тихон снял с седла саадак — кожаный чехол с луком и стрелами. Лук был сложный, из нескольких пород дерева и рога, туго стянутый сухожилиями; попаданец знал, что такой лук бьёт далеко и точно, а стрелы с гранёными наконечниками пробивают даже лёгкую броню. Рядом молодой дружинник осторожно вытирал клинок сабли — узкой, изогнутой, с выраженным елманем (утолщением у острия), чтобы удар был тяжелее.
А у сотского на поясе висел бердыш — широкий топор на длинном древке. Попаданец мысленно прикинул баланс: длинное древко позволяло держать врага на расстоянии, а массивное лезвие было страшным аргументом против конницы. И тут же отметил про себя: «Тяжело. В долгом походе устаёшь. Но в обороне — идеально».
— Видишь, сынок? — тихо сказал Михайло, заметив, как внимательно ребёнок следит за каждым движением дружинников. — Это не игрушки. Это то, что бережёт наш дом. Каждый клинок, каждый наконечник — дело рук кузнеца, и каждый из них должен быть на своём месте.
Попаданец кивнул, будто принимая эту простую, но важную истину. — А можно… потрогать? — вдруг спросил он. Михайло улыбнулся: — Не сейчас. Но когда подрастёшь, я сам покажу тебе, как проверяют клинок на гибкость, как смотрят, чтобы сталь не шла трещиной, как считают стрелы, чтобы ни одна не пропала. А пока… пока ты у меня главный по хозяйству. И это не меньше важно.
Сотский подошёл, поклонился: — Боярин, мы всё доложили старшему десятнику. Обоз с трофеями и припасами будет к полудню. Да и кони устали — надо напоить, накормить. Михайло кивнул: — Хорошо. Пусть напоят у большого колодца. И пусть Тихон проверит, чтобы наконечники не ржавели: сырость нынче злая.
И тут попаданец вдруг снова вытянул руку вперёд, будто указывая направление, и выдал своё новое «Ба!». Сотский замер, посмотрел на него, потом на боярина. — Он что… опять показывает, где пахать? Михайло рассмеялся: — Нет. Он показывает, где навес с гнилыми досками. И знаешь, я ему верю. Если он заметил гниль, значит, надо чинить. Сегодня же.
Сотский снова поклонился, уже с лёгкой улыбкой: — Будет сделано, боярин. И навес починим, и обоз встретим.
Вечером, когда солнце уже садилось за лес, Михайло сидел на лавке у крыльца, держа сына на коленях. Тот, уютно устроившись, рассказывал о своих «проектах»: про то, как лучше хранить зерно, чтобы мыши не портили, про то, что надо делать одинаковые наконечники для стрел, чтобы легче было учиться стрелять, про то, как учить дружинников подавать сигналы не криком, а ударами по щиту.
— Вот ведь, — тихо сказал Михайло, слушая его. — А я-то думал, что ты просто маленький ребёнок. А ты, выходит, мудрее многих взрослых. — Просто я много думал, — пожал плечами попаданец. — И хотел, чтобы всё было хорошо.
Михайло улыбнулся, потрепал его по волосам: — У нас всё будет хорошо. Теперь, когда мы вместе.
Попаданец прижался к отцу, чувствуя, как усталость и тревога последних месяцев уходят, сменяясь теплом и уверенностью. Он знал: впереди ещё много работы, много дел, которые нужно наладить. Но теперь он не один. Теперь у него есть союзник — его отец. И вместе они сделают вотчину сильнее, умнее, лучше.
Ветер шевелил занавески на окнах, пахло свежескошенной травой и дымом. Где-то вдалеке кричали дети, лаяла собака, а во дворе, у крыльца, сидели два человека — отец и сын, — и строили планы на будущее.
Конец книги
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
