Обложка Я Иван Грозный

Я Иван Грозный

Павел Купер

0% прочитано
Стандартный
Павел Купер

Я Иван Грозный

От автора

В данном романе я хотел не столько описать быт или жизнь Ивана Грозного, сколько показать читателю особенности его детства и юности, которые сформировали личность будущего Царя Руси.

Использование «попаданчества» здесь — не просто дань моде или попытка добавить элемент развлечения. Это скорее способ создать мост между современным читателем и эпохой Ивана Грозного. Ведь погрузиться в исторические хроники и сложные политические интриги XVI века может быть непросто. А вот увидеть мир глазами человека, пусть и перенесенного во времени, но с понятными нам чувствами и реакциями — это уже совсем другое дело.

«Попаданец» в данном случае становится своеобразным проводником, рассказчиком. Он помогает нам понять мотивы поступков Ивана, увидеть его страхи и сомнения, его стремление к власти и одновременно его уязвимости. Мы смотрим на события его глазами, сопоставляем его восприятие с нашим.

Более того, «герой попаданец» позволяет задавать неудобные вопросы, критически оценивать исторические события и мифы. Он может сомневаться в правильности решений, спорить с устоявшимися точками зрения, и тем самым побуждать читателя к собственным размышлениям. Это не просто исторический фэнтези роман, это диалог настоящего с прошлым, попытка понять его и сделать выводы для настоящего.

В конечном итоге, цель «попаданчества» в романе — не столько развлечь, сколько заставить задуматься. Задуматься о том, как формируется личность, как обстоятельства влияют на наши решения, и как история может повторяться, если мы не учимся на своих ошибках.

Роман охватывает основные события одного года из жизни Ивана Грозного. Пришлось сознательно ограничить число исторических персонажей, чтобы сохранить стройность и динамизм повествования. Я был вынужден приложить много усилий, чтоб остаться непредвзятым в оценках политических интриг и событий, разворачивавшихся вокруг юного государя.

Также, я постарался отказаться от современного взгляда на нашу страну как на империю, при описании тех исторических событий. На тот момент Россия, Московская Русь, только начала собирать осколки уничтоженной татаро-монголами древней Руси. Она воевала за её наследство с Великим Княжеством Литовским, с Польшей, и результат той борьбы ещё не был предопределен.

Нельзя забывать, что земли, которые мы сегодня называем Россией, были полем битвы многих сил. Это не было однородное государство, которое легко и просто продвигалось по пути централизации. Это был клубок противоречий, где каждая княжеско-боярская семья, каждый наместник, каждая городская община или удел имели свои интересы.

К тому же, влияние восточных и южных соседей, несмотря на свержение татаро-монгольского ига, всё ещё ощущалось. Московским государям приходилось учитывать и их интересы, вести с ними сложную дипломатию, и очень часто браться за оружие.

Когда мы смотрим на Московскую Русь того времени, мы должны помнить, что это было молодое государство, сформированное в постоянной борьбе вокруг древней династии Рюриковичей. Эта борьба и закалила его, определив многие черты его будущего развития.

Нельзя просто переносить современные представления о империи или национальном государстве на ту эпоху. Это был совершенно иной мир, со своими правилами, своими ценностями и своими, зачастую жестокими, реалиями.

Отдельно хочу упомянуть, что сознание средневекового человека отличалось от современных людей. Там было совершенно другое восприятие мира, иное отношение к Богу и окружающему нас миру. Представьте себе, как по-иному звучали для них слова «грех» и «спасение». Это было не просто абстрактное понятие, а вполне осязаемая реальность, определяющая ход жизни, мысли и поступки. Церковь не была одним из институтов общества, она проникала всюду — от рождения до смерти, от бытовых мелочей до государственных решений.

Восточно-европейские феодальные порядки также накладывали свой отпечаток. Социальная иерархия была жёстко закреплена. Каждый человек знал своё место, и попытка выйти за его пределы воспринималась, мягко говоря, неоднозначно. Эта вертикаль и централизация была обусловлена и тяжкими природными условиями, из-за которых урожайность земель была куда меньше чем в Европе или на юге...

Поэтому, когда мы пишем или читаем о событиях тех времён, мы должны помнить, что смотрим на них сквозь призму XXI века, с нашим багажом знаний, нашим пониманием прав и свобод, наших моральных ориентиров…

Люди жили в ином мире, с другой системой ценностей, где многие понятия – от справедливости до любви — имели совершенно иное значение. Потому я постарался не давать авторских оценок происходящему на этих страницах…

Стремление к объективности — это не попытка оправдать жестокость или обелить исторические фигуры. Это скорее желание взглянуть на мир их глазами, понять логику их поступков, даже если она кажется нам странной, дикой и неприемлемой. Ведь история — это не просто перечень дат и событий, это живая ткань из человеческих судеб, мотивов и желаний. И чтобы понять прошлое, нужно постараться встать на место его действующих лиц.

В романе я попытался избежать упрощенных характеристик и одномерных образов. Иван Грозный — это не тот человек, которого одни воспринимают как тирана и кровопийцу, а другие как величайшего и практически святого правителя своего времени…

Перед нами — совсем юный великий князь, ещё не царь, живущий в постоянном страхе за свою жизнь, рядом с людьми, которые убили его мать, опутанный паутиной интриг и предательства. За него многое решает опекунский сонм, собранный из представителей самых знатных родов Руси. Но и тут не всё просто, эти бояре, собравшиеся вокруг него — не просто злодеи, плетущие козни, но и люди, жаждущие власти в том числе и из-за объективных интересов. Каждый персонаж — это сложный и противоречивый образ, наверняка незавершенный, сотканный из разных мотивов и обстоятельств.

Понимаю, что такой подход может вызвать вопросы и споры. Ведь в российской литературе исторически сложилась традиция моральной оценки персонажей, разделения их на «хороших» и «плохих». Но, я надеюсь, что читатель оценит мою попытку уйти от этой традиции и увидит не простое воплощение зла или добра, а живых людей, со своими слабостями и достоинствами.

И пусть написанное в книге не претендует на документальную точность – это лишь моя вольная интерпретация событий глубокого прошлого.

Отдельно, хочу напомнить читателям, что во всех исторических романах ни один литературный герой, списанный с реальной фигуры, не является её полной копией. Хотя, об этом обычно умалчивают хитрющие авторы.

Пусть каждый читатель вынесет беспристрастное суждение о деяниях моих героев. Я, как автор, лишь предоставляю эмпирический материал, немного фактов и дух эпохи.

Если этот роман пробудит в вас жажду к познанию или воскресит в памяти забытые страницы истории. В очередной раз позволит подумать о извечной борьбе добра и зла в людях, даст задуматься о человеческих мотивах, построивших историю — значит, я достиг своей цели моей.

Глава 1-1

Глава 1

Настал Иван Четвёртый,

Он Третьему был внук;

Калач на царстве тёртый

И многих жён супруг.

Иван Васильич Грозный

Ему был имярек[1]

За то, что был серьёзный,

Солидный человек.

Приёмами не сладок,

Но разумом не хром;

Такой завёл порядок,

Хоть покати шаром!

Жить можно бы беспечно

При этаком царе;

Но ах! ничто не вечно —

И царь Иван умре!

Строки из стихотворения «История государства Российского от Гостомысла до Тимашева» Алексея Константиновича Толстого.

Я прятался в тёмном углу одной из палат царского дворца, внешний мир отгородился от меня при помощи толстых, выкрашенных в белый цвет, каменных стен. Я сразу заметил, что укрыться на их фоне невозможно, даже от случайного взора. Оценив ситуацию, я, сохраняя полную тишину, заполз за большой резной сундук, стоявший у стены за двумя тяжелыми лавками.

Страх захватил меня, мальчишку, но врожденное любопытство и желание узнать о предательских замыслах победили трепет перед возможным наказанием, заставили меня остаться на месте, вжаться, вслушаться. Я знал, что здесь опасно находиться, тем более подслушивать таковой разговор, но…

В этот раз я подглядывал за боярами — опасными людишками, которые всегда ходили в высоких шапках, любили носить длинные окладистые бороды, выставляли напоказ дорогие меха, золотое шитьё и иные богатства.

Сейчас, в сумраке ночных царских покоев, они напоминали стаю чёрных ворон, облюбовавших сухие ветви старого дуба, эти люди явно чувствовали себя как дома. Ни трепет свечи, ни лучинка не осияли их лица, лишь неполная луна роняла на них скудный свет через маленькое оконце из мутной слюды[2]. Я смог различить лишь смутные, тяжёлые силуэты: широкие плечи, массивные бороды, неподвижные, как каменные изваяния, мощные фигуры…

Они восседали на длинных скамьях[3] вдоль стен, вероятно в порядке чина, по совести, как и положено русским уважаемым людям. Спины держали прямо, не согнуло их бремя многих лет, да не склонили к земле государственные заботы. Стол, ранее стоявший у самых их лавок, они отодвинули — распоряжаются, сволочи, в великокняжеском доме, как хотят…

Ещё, я обратил внимание на тяжёлые и узловатые кисти рук одного из бояр, которые белели в лунном свете, самим своим видом они свидетельствовали, что привычны не только перебирать богатства, но и убивать…

В окружающей нас тишине и сумраке их жесты или слова, как мне казалось, приобретали особое значение. Я, затаив дыхание, наблюдал за ними, пытаясь узнать тайны, которые скрывала эта мрачная и ненавистная мне братия.

Бояре старались говорить тихо, но я, даже издали, расслышал страшные слова:

— Иван Фёдорович вчера в темнице кончился... — произнёс боярин с дрожащим стариковским голосом, его борода сильно поседела от прожитых лет, её белые волосы я различил даже в окружавшем нас полумраке. Лица говорившего я не видел, лишь борода двигалась в такт произнесённых слов.

— Туда ему и дорога, жабе смердящей! — пробасил тучный вельможа, чей живот выпирал вперёд, словно арбуз. — Извели его голодом, и поделом! Шибко опасен был, да и речи его ядом сочились. А, вот, про меня, эта сволота говорил…

Раздался громкий смех, я же прильнул к полу, ещё сильнее, затаил дыхание. Кто таков Иван Фёдорович? Кто-то знакомый? Почему его голодом заморили? Я ещё не понимал, но душа уже почувствовала беду, намного быстрее разума. Слёзы, эти вечные предатели, сами выступили на глазах…

— Ежели всякого, кто супротив тебя слово худое изречет, изничтожить возжелаешь, — заявил кто-то тощий, сдерживая смех. — то не останется в державе Российской ни единой души!

— Я не то… — Начал оправдываться тучный боярин.

— Да на кой ляд пленного-то сгубили? — перебил их другой, засаленная лысина которого поблескивала в лучах луны, а меховая шапка лежала на скамье рядом. В голосе его я услышал тревогу и разочарование. — Ныне же подозрения на нас падут! Смерть его токмо костер подозрений раздует да молву гнилую в народе породит! Московские роды бояр нам дерзость сию вовек не простят...

— Уймись, а то как юродивый причитаешь! — Рявкнул седобородый. — Василию Васильевичу виднее. По его указу так с Овчиной[4] поступили, с любовником вдовы-княгини. Их блуд Русь перед Богом позорил. Но, коли страх тебя гложет, поезжай восвояси, к себе, на вотчину, в самые дали земли Суздальской. Время такое, что никто с тебя за это не спросит…

Я наконец понял, о чьей смерти шла речь, упомянутый Иван Фёдорович — это Телепнев-Оболенский. Я не видел его давно, уже с месяц. Он, прозванный Овчиной, всегда казался мне человеком надёжным, грозным и могучим. Он не прощал чужим злобу, а своим слабости. Я видел, что окружавшие нас люди уважали его, а возможно, даже боялись...

По смерти матушки я быстро научился плакать тихо, почти беззвучно, вот и тогда, слёзы покатились у меня из глаз, по щекам и в темноте…

Я вспомнил, что седмицы[5] не минуло, едва успел я прах матери предать земле, как защитника моего, Ивана Федоровича, вопреки моим жалким протестам, холопы дворцовые скрутили и увели, явно по указу Шуйских.

Никто более не слушал меня – ни слуги, ни бояре, ни стража. Отношение окружающих ко мне тогда быстро переменилось: указывать им я еще мог, но повиноваться мне перестала даже челядь[6]…

— Что слышу и зрю? Убоялись, вы бояре, и здесь, в узком кругу, слово правдивое изречь? — вновь заговорил старый боярин. А потом, не дождавшись ответа, мотнув седой бородой, сам-себе ответил. — Глинские, аки псы шелудивые, честь свою растеряли, изгнаны, будто зачумленные, от трона княжеского! Княжич Иван — ещё птенец. Отрок несмышленый, из рук Немого, как агнец глупый, молоко пьёт…

— Мудр ты быть должен… Но, хоть и стар, да только великого князя всё княжичем[7] зовёшь, — проворчал толстяк, его поросячьи глазки блеснули во тьме.

— А ещё, почто Василия Васильевича Немым кличешь? — ехидно вопросил худой. — Ему то прозвище суп да кашу горчит, печаль причиняет…

— Василия издавна знаю, как хочу, так и кличу! Коль обиду от меня почует, сам мне слово молвит, да делом ответит. Тебя не спросит. — Отрезал старик, махнув рукой с такой силой, будто отсекал спор. И добавил примирительно. — Князь мал, глуп, немощно болезнен, титулом полным его называть — язык не поворотится. Завтра, как положено, скажу чинно да складно, как для дела нашего с пользой потребно. А ныне умаялся я зело. Видать, недолго мне жить осталось…

— В единый год упокоили Овчину и правительницу... Грехи наши, аки язвы гнойные, не токмо Богу, но и люду зримы! Да не навлечем горшие беды... Как бы не накликать… — вновь затянул свою жалобную песню худосочный боярин, и плешь его снова блеснула в полумраке.

— Какая такая упокоенная правительница? Мать малолетнего князя, что ли? Регентша? — перебил его седобородый, скривившись в гримасе презрения. — Сия рыжая литовская ведьма, Глинская? Для народа она — лишь иноземное ярмо на шее, а для нас, бояр – погибель начал исконных!

— Гладко стелешь, прямо как по писаному. Но брось ты речи книжные, позабудь о «правительнице-регенте». Кто ж тебя разумеет? Завтра пред думой боярской ответ держать тебе. Проще молви, ближе к земле будь, не регент она, а главный попечитель князя, опекун! Которых кроме неё, по завещанию великого князя, целый сонм[8]…

— Кто? Опекун — то муж, а покойная бабой была… — Заржал плешивый в попытке прервать толстого.

Но, тот и не заметил, продолжил своё говорить:

— Уже всё решено, как над малолетком князем пригляд учинить да власть нашим удержать – от нас завтра лишь согласия и чают, его только и требуют…

— Постой! Речь держать я горазд, да где место мое? Прежде по роду сажали да ставили. Кто родовитее, тому близ князя быть, а кто ху́же родом, тому в тени стоять. А завтра Ивана малого вновь не будет на думе боярской[9], и видом не покажется. И что же? Аки звери, опять по углам разбежимся? В стаи волчьи собьемся, клыками ощетинимся?

— И залаем, аки псы! — заявил ранее молчавший боярин, я видел лишь его мутный силуэт. — Хоть ведомо всем нам, что за нас уж давно всё решено и оговорено…

Злой боярский хохот вновь пронесся по покоям, заставив меня вздрогнуть. Я крепче прижался к стене, чувствуя страх. Их грязные речи касались как моей усопшей матери, так и убитого Телепнева-Оболенского, который был добр ко мне. Они открыто заявляли, с наслаждением предвкушая, как будут править от моего имени.

— Да что мы за бояре такие будем? Ежели без споров да брани, без драк, воплей и толкотни решать станем? — Отсмеявшись спросил седобородый, и сам же ответил. — Тихие да смирные бояре лишь при тирании греховной бывали, богу и черни противной, к погибели государство приводящей…

— Да будет тебе, какая тирания сейчас при Ивашке-то малом?

— Не приведи Господь, княжьему щенку до мужа зрелого дорасти, дожить… — засипел один из бояр.

Но, кто-то на него цыкнул:

— Как сие статься может, чтобы государь не расцвел, как цветок по весне? Станет он мужем зрелым, мы сами его выпестуем! Взлелеем его до мужа зрелого! Обучим властителя так, дабы нам, боярам, кручины боле не ведать, — уверенно прозвучал голос, скрытый в тени, — Все силы на то положим. Благочестивым его сотворим, набожным, сказками немецкими[10] убаюкаем о государственном устройстве. Ум его сделаем податливым, словно воск, сокровенные дела наши от него утаим. Порокам его потворствовать будем, к слабостям пристрастим. Дабы тешился он величием своим, аки скоморох на ярмарке гудком со свирелью, пока мы земли русские в кулаке своём держать станем.

— Гудок ему в уста вложим, а свирель щенку куда сунем?

Снова смех разлетелся во тьме.

Скрежетнул я зубами от ярости. Щенок? Это они обо мне? Лютая, чёрная ненависть, доселе неведомая, разлилась по груди. Страх отступил, уступив место ярости. Хотелось выскочить да заорать во всё горло, что не щенок я, а князь великий, государь! Но страх мой удержал споткнувшийся рассудок от безумного шага…

— Молву пустим, аки Елена Глинская Ивашку от Овчины понесла, а не от князя Василия Ивановича, — злорадствовал кто-то, предрекая мне беду. — Любит люд байки срамные, похабные, что грязью измазаны, а уж холопы разнесут весть сию по всей земле русской. Кто без греха, чтоб не поверить в скверну сию?

И тут я услышал шаги, не тяжёлую боярскую поступь, от которой пол ходил ходуном, а лёгкие, торопливые. Кто-то, словно лиса, крадущаяся по следу, подбирался к моему укрытию. Сердце бешено заколотилось, кровь ударила в виски. Я замер, вжался в тень, молясь...

Но предательский свет сальной свечи[11], которую несла моя недавно появившаяся мерзкая мамка[12], скользнул по ближайшей стене, осветил мою спину.

— А и вот и князь наш пресветлый объявился! Отыскался… — прорезал темноту её бабий голос, громкий и злорадный.

Эта мамка предстала недавно, пришла взамен Аграфены, что пропала вместе с Овчиной и многими другими…

В свете свечи я увидел её лицо – злое, простонародно-бабье, с хитрым прищуром глаз. Незамысловатое платье служанки не могло скрыть волчьей наглости во взгляде. За её спиной уже слышался топот других слуг…

Ужас подхватил меня и понёс. Вскочив я кинулся бежать куда глаза глядят, подальше от этих людей, от их гнилых слов, от лжи их поганой…

Я промчался мимо бояр, которые от удивления замолкли. Однако, сразу за их лавками я споткнулся, словно черти подножку поставили, отчего врезался в стол, свалив с него на пол мохнатую шапку лысого вельможи. Не замечая боль от столкновения и не теряя ни мгновения, я отпрыгнул от тяжелой мебели и бросился наутёк.

Вопли и топот гнали меня как затравленного зверя. Страх придавал сил, но дыхание тут же сбилось. Впереди возникла запертая дверь, не поддавшаяся ни толчкам, ни тяге — выходит, я сам себя в угол загнал, забежав в тупик?

Слуги и бояре настигли меня, окружили плотным кольцом, словно стая голодных волков добычу. Дрожа, ожидая неминуемой расплаты, я смотрел на них снизу—вверх.

Вдруг, старый боярин с длинной седой бородой протянул ко мне ещё крепкую руку. Его лицо, испещрённое морщинами и рубцами от оспы, казалось синим и безжизненным в тусклом свете, как у мертвеца, но в глазах мелькнула искра жалости ко мне, а на губах скривилась подобострастная, заискивающая улыбка:

— Государь ты наш, князь Иван Васильевич! Чаешь ли от холопов твоих удалиться, бежать? Аль чем мы пред тобою провинились? — Прошамкал-проскрипел он беззубым ртом, источая старческий смрад.

Худой боярин неожиданно протянул ко мне костлявую руку, все пальцы в перстнях, и я, отшатнулся, съёжился от ужаса… В тот же миг непроглядная, спасительная тьма поглотила меня.

***

Я дёрнулся во сне, и отринув навязчивое наваждение скинул с себя одеяло. Резко сел в кровати проснувшись, ощутив податливую нежность многослойного матраса. Холодный пот покрывал всё тело, сердце бешено колотилось. Открыв глаза, я увидел, что окружавшее пространство плыло, потеряв очертания…

Жадно ловя ртом воздух, я силился понять — где я? Наконец я сфокусировал взгляд, мне тут же предстал знакомый натяжной потолок с точечными китайскими светильниками и видавший многое огромный шкаф-купе, во всю стену.

Всё это — моя скромная однокомнатная квартирка. За замутненным стареньким стеклопакетом брезжили блеклые утренние контуры панельных многоэтажек и летняя зелень парка Коломенское[13].

«Что за бред мне снился?» — пронеслось в голове. Я протёр глаза, отгоняя липкие остатки приключенческого кошмара.

Бояре, холопы, бешеная погоня по дворцу…

Иван Васильевич? Абсурд! Бред!

Но сон был до жути реальным, впился в мою память острыми осколками вполне осязаемого страха. Тот детский ужас и ощущение безысходности въелись в сознание, пытались раствориться в нём, я все еще чувствовал их...

С трудом поднявшись, нетвердой походкой я подошел к окну. Внизу, в сером утреннем парке, люди выгуливали собак, на обшарпанной остановке томились в ожидании автобуса москвичи и гости столицы, вдалеке по рельсам лениво полз длинный синий трамвай. Обычная московская действительность равнодушно окружила остатки моих древнерусских кошмаров. Никаких бояр, никаких безжалостных преследователей, никакой озверевшей от безнаказанности челяди, разве что пыльный, белый робот-пылесос, застрявший на половине дороги до спасительной станции подзарядки.

Рассмотрев свои ладони, я удостоверился: обычные руки тридцатипятилетнего мужчины, ничего общего ни с детскими пальчиками, ни с княжеской аристократичной бледностью. Нет золотых перстней с крупными самоцветами, да и трудовых мозолей пролетария не наблюдается — просто руки айтишника Ивана, жителя типовой московской квартиры.

Но что это было? Откуда взялся этот странный, пугающе реалистичный сон? Уж не результат ли передозировки историческими сериалами, приправленных прочтением бояр-аниме[14]?

Или это все от долгого общения с начальником-патриотом, Сергеем Андреевичем, который одержим национальными праздниками, речами президента и инстаграмными походами в храм? Который любил присесть на уши по теме особого пути Родины, поговорить о скрепах народных, да и рассказать нашем мудрейшем президенте никогда не забывал…

Одна мысль о начальнике пробудила воспоминание о предстоящем рабочем дне. Каждую среду я обречен прозябать в душном плену бессмысленных совещаний, а затем коротать день, прикованным к офисному компьютеру. И все это вместо привычной домашней удалёнки, ставшей нормой в доброе ковидное время. Сегодня, как назло, был именно такой день, тяжёлый и отвратительный.

С тяжким вздохом, словно выдыхая всю вселенскую несправедливость, я поплелся в ванную, надеясь смыть остатки сна и прогнать въедливое чувство тревоги. Контрастный тропический душ обрушал на меня волны то обжигающего жара, то леденящей свежести, ненадолго облегчив мои утренние страдания.

В зеркале меня встретил незнакомец — заросший щетиной, бледный, с ворохом растрепанных волос и зловещими почти фиолетовыми кругами под воспаленными, измученными бессонницей глазами. Но больше всего меня поразили некогда пламенно-рыжие волосы, ныне предательски пронятые серебром ранней седины. И это всего-то в тридцать пять лет!

— Вот где родовитость истинная сокрыта, — пробормотал я странное, выпрямляясь и улавливая в отражении почти забытые черты великого князя Василия Ивановича[15]. — Великокняжеской крови я, а не Овчина какая… Оболенскому до меня аки до звезд небесных…

Осознав дикую нелепость собственных слов, я тут же ощутил леденящий страх за свой рассудок. Лёгкое головокружение нахлынуло внезапно, подтверждая мои худшие опасения.

— Кофе… Срочно выпить кофе. Это лишь болезненный морок, туман, который скоро рассеется. — Я уже привычно разговаривал сам с собою, множество распознающих речь гаджетов сделали это почти нормальным. — Какая нафиг стать, кои еще князья? Не зрел я никого…

Но что-то внутри упрямо твердило — этот сон не просто галлюцинации воспалённого мозга, он пустил корни в моей памяти, пророс во что-то большее, глубинное. Во сне я стал Иваном Васильевичем, юным великим князем, окружённый паутиной предательства и лжи. Кем я был? Молодым Иваном Грозным, ещё не ставший тем грозным царём—злодеем?

Мои мысленные терзания прервались от сигнала входящего уведомления на телефоне. Скользнув взглядом по лентам соцсетей, я машинально покинул ванную и направился на кухню, где меня уже ждал одинокий пакетик растворимого кофе и всё необходимое для приготовления яичницы. Так начинался мой очередной день, но уже в декорациях обычной Москвы.

Но… Даже яичница и обжигающе горячее кофе не смогли рассеять гнетущее предчувствие. Тревога тянула за невидимые душевные нити, словно злой кукловод. Загрузив грязную посуду в скрипучую посудомойку, я наспех оделся, сунул ноги в видавшие виды стоптанные ботинки, собрал накопившийся мусор и решительно вышел в подъезд.

Меня встретили обшарпанные стены, выкрашенные дешёвой зеленой краской, тусклый свет китайских светодиодных ламп, включающихся от датчиков движения. Сделав пару шагов, я почувствовал отвратительную вонь из мусоропровода, которая словно злобный восточный джинн настойчиво била в нос.

Закинув в жерло мусоропровода неприглядный пакет, я почувствовал некоторое отчуждение от этого несовершенного мира. Вскоре, с грохотом приехал вызванный лифт, который после недавней реконструкции превратился в сущий «аттракцион ужаса»: он ехал и трясся, словно в предсмертных конвульсиях, двери он открывал с мучительной ленцой и после продолжительной задержки. Каждый день лифт застревал чуть ли не чаще, чем его старый предшественник за всю свою долгую и бесславную жизнь, так в советский подъезд нагрянули современные технологии.

Спустившись вниз в этой межэтажной пыточной камере, я вышел во двор. Детская площадка робко пряталась за плотными рядами припаркованных машин и чахлыми деревьями. Бабушки давно не хозяйничали на лавочках этого двора, раз и навсегда растворившись лет десять назад…

В это утро двор облюбовали иноземные гастарбайтеры в кричащих сине-оранжевых спецовках, прямо передо мной они разлеглись на деревянных лавках вместе со своими мётлами. Лежали с блаженным и одурманенным видом. Взгляд их был расфокусирован, губы полуоткрыты, а вокруг растекался терпкий, землистый запах курятника, знакомый каждому, кто хоть раз бывал на стройках или рынках, где обитали подобные работяги. Это был запах насвая[16]…

Солнце, пробиваясь сквозь листву старых тополей, играло на загорелых лицах блаженных дворников, подчеркивая их безмятежную расслабленность. Мётлы, словно забытые игрушки, валялись рядом, символизируя внезапно наступившую свободу от труда. Я заметил несколько позеленевших плевков на асфальте…

Один из рабочих, самый молодой, приоткрыл покрасневшие раскосые глаза и, заметив меня, дружелюбно улыбнулся потрескавшимися губами. В его взгляде не было ни стыда, ни смущения, лишь тихая, безмятежная радость бытия. Он поднес руку к губам, открыл рот, показывая нечто разжёванное, грязно-зелёное, спрятал это за щекой, и довольный закрыл свои одурманенные зенки.

— Тебе только овцы не хватает. — Пренебрежительно сказал я и двинулся дальше, сжимая в руке ключи от квартиры. За спиной оставался этот островок блаженной лени, где время остановилось, а трудолюбивые гастарбайтеры, работали на благо москвичей практически при коммунизме.

Мир вокруг казался декорацией, фальшивой и чуждой.

«Причём тут коммунизм? Но, ты привыкай, это тоже твоя реальность…» — шептал странное внутренний голос.

Я покинул двор, устремившись к наземному переходу, ведущему через проезжую часть к скверу, за которым спряталась станция метро. В голове, словно в калейдоскопе, причудливо сталкивались обрывки незавершённых рабочих проектов и ускользающие осколки ярких, уже полузабытых сновидений.

Увидев знакомую «зебру», я машинально ступил на наземный переход, позабыв об элементарной городской осторожности. И тут — появилась ослепительная, лазурная вспышка слева!

Краем глаза я успел заметить чудовищный силуэт, нависший надо мной – здоровенный синий автобус. Он, словно сотканный из воздуха, возник прямо передо мной. Аж сердце ёкнуло. Инстинктивно отпрыгнув в сторону, я неловко зацепился ногой за бордюр, отчего споткнулся, да так, что едва не сбил с ног двух девочек-подростков, случайно оказавшихся рядом…

Через мгновение до меня дошло: причиной всего переполоха стал электробус, действительно громадный и нелепо синий, с недалёкой надписью: «Типа электробус» во всю бочину. Он мирно сломался перед самым переходом и покорно мигал оранжевой аварийкой.

Не желая больше испытывать судьбу, по дороге на работу, из-за собственной рассеянности, я решил экстренно взбодриться. План родился простой: забежать в ближайший круглосуточный магазин и купить энергетик.

Переступив порог полулегального полуподвального заведения, с вывеской «Продукты 24», я тут же встретил едва уловимый смрад от испорченных овощей и фруктов, с оттенком гнили и множеством пыли.

В самой глубине помещения, возле стены, сплошь заклеенной обветшалыми рекламными плакатами, выцветшими ценниками и даже старыми газетами с объявлениями, на потертом пластиковом стуле восседал мужчина лет пятидесяти. Лысоватый, с выразительным крючковатым носом и черными волосами, он, был похож на армянина или же азербайджанца…

Его взор был поглощен мерцающим экраном древнего ЖК-телевизора. На экране неторопливо сменялись кадры из Государственной Думы, а из динамиков слащавый голос диктора монотонно сообщал:

— …в единодушном порыве Государственная Дума утвердила ряд важных законопроектов, после непродолжительного обсуждения, депутаты…

Обогнув хитросплетения полок с шоколадными батончиками и пачками чипсов, я очутился перед сверкающими холодильниками, битком набитыми разнообразными бутылками пива, соками и газированными напитками. Чуть ниже, в грязной морозильной камере, среди заледеневших крабовых палочек, я заметил несколько спрятанных бутылей с палёной водкой.

Наконец, в этом буйстве из выбора, красок и торговых марок мне удалось разыскать искомый напиток. Я тщательно его осмотрел, ведь некоторые его собратья выглядели непозволительно старыми и помятыми. Я несколько раз проверил срок годности...

Продавец окинул меня равнодушным взглядом. Я, не произнеся ни слова, протянул ему вожделенный эликсир. Преодолев апатию и лень, он просканировал товар на кассе, вынеся словесный вердикт:

— Двести тридцать рублей.

Я приложил зарплатную карту к разболтанному терминалу, выждал немного, и вот, подтверждение от банка открыло мне путь наружу. Сжимая в руке долгожданную банку, которая обещала прохладу и прилив сил, я начал подниматься по лестнице...

Уже у самой двери я заметил, как продавец, что-то невнятно бормоча на своем языке, снова погрузился в медитативное созерцание телепередачи:

— Президент России проведет очередное плановое заседание… — Слова ведущего новостей из телека оказались последними, которые я услышал из глубин хтонического[17] полуподвала.

Мой путь лежал через тихий сквер, примостившийся у станции метро — некогда тут был островок умиротворения, в моей памяти здесь ещё жили ровные дорожки, ухоженные газоны, холеные клумбы и скамейки, облюбованные чудаковатыми персонажами, посвятившими собственную жизнь неустанному кормлению летающих крыс, в простонародье именуемых голубями.

Но весеннее нашествие строительной техники в одночасье низвергло этот тихий уголок в локальный апокалипсис. Безжалостные лопаты, ножи и ковши городских подрядчиков содрали позапрошлогоднюю плитку, взрыхлили асфальт и замерли… на долгие месяцы. Лишь зияющие раны канав, горы строительного мусора и хаотично разбросанный бордюрный камень остались после их варварского нашествия. Летние недели проходили, одна за одной, а конца работам не предвиделось, так как ничего и не делалось.

Сквер превратился в полосу препятствий достойную моей военной кафедры. Приходилось выверять каждый шаг, лавируя между камнями и рытвинами, балансировать над траншеями, обходить завалы из щебня.

Со стиснутой в руке банкой бодрящего химического пойла, я, наконец, вырвался из этого лабиринта, воздвигнутого подручными самого рьяного мэра…

После этого испытания, я наконец сделал освежающий глоток, живительная прохлада волной хлынула по горлу. Я почувствовал, как усталость испуганным зверьком отпрянула в тень, а шаги мои обрели прежнюю уверенность.

Последний рывок – и вот я спускаюсь к гранитным челюстям переходов, утробным гулам эскалаторов, несмолкаемому гомону поездов и встречному потоку торопливых, безликих лиц. Еще глоток, и уверенность, дарованная отечественной химической промышленностью, обволакивает меня, словно надежный доспех.

Я почувствовал, что смогу принять вызов надвигающегося дня и смело шагнул навстречу неизбежной суете, предвкушая возвращение в тихую гавань дома, уютное объятие любимого кресла и бесконечный мир знакомой онлайн-вселенной.

Но тут, на самой последней ступени, я умудрился подвернуть ногу, до турникета на вход метро оставалось метров двадцать. От неожиданной боли я едва не выронил из рук спасительный напиток…

[1] Имярек — значит «по имени». Ранее, в официальных бумагах это слово указывало место, где нужно вставить чьё-нибудь имя. В современном русском языке употребляется (иногда иронически) вместо имени неизвестного или нарочито неназываемого лица в значении «некто», «такой-то».

[2] В те времена в окна вставляли не стекло, а пластины слюды (группа слоистых силикатных минералов). В бедных домах роль стёкол выполняли: паюс (мешочная плева, в которой лежит икра в рыбе) или же бычий мочевой пузырь, а также прозрачная рыбья кожа.

[3] В великокняжеском дворце бояре использовали скамьи и лавки. Лавка считалась почётнее, её ставили у стены, а скамью придвигали к столу с другой стороны, на ней сидели менее знатные люди. Стулья и кресла предназначались для князей и их родственников, а также для особо важных гостей. В дворце этого правила придерживались строго. Более того, в присутствии членов правящей семьи сидеть без разрешения не дозволялось.

[4] Иван Фёдорович Овчина Телепнев-Оболенский — князь, воевода, боярин. В правление Василия III Ивановича и при его сыне, малолетнем Иване IV Васильевиче. Многие его считают фаворитом Елены Васильевны Глинской, вдовы великого князя Василия III.

[5] Седмица — устаревшее слово, которое означает «неделя», то есть период времени, состоящий из семи дней.

[6]Челядь — обычно под челядью подразумевались зависимые люди: домочадцы, слуги, работники, дворовые люди. Также ей могли быть родственники, которые не имели своего дома и денег и жили за счет хозяина. Великий князь мог назвать челядью государственных служащих, бояр и т.д.

[7] Княжич — устаревшее слово, означает молодого сына князя, не имеющего собственного княжения.

[8] Сонм — Большая группа, собрание кого-либо. Например, «Сонм мучеников за веру», «Сонм поклонников», «Сонм птиц».

[9]Боярская дума — высший совет при главе государства (князе, великом князе, царе), состоявший из представителей феодальной аристократии.

[10]Немецкий (устаревшее) — иностранный, чужеземный.

[11]Сальная свеча — это свеча, которую делали из говяжьего или бараньего сала. Ещё её называли «маканной», потому что для изготовления требовалось многократно окунать, иначе макать, фитиль в растопленное сало.

[12]Мамками называли гувернанток — профессиональный опекунов и учителей, обычно женского пола, занимающийся воспитанием и образованием детей.

[13]Коломенское — музей-заповедник, расположенный на территории площадью около 390 гектаров на берегу Москвы-реки. Некогда был резиденцией Ивана VI Грозного.

[14]Бояръ-аниме — русский фэнтези-жанр с антуражем аниме, где акцент делается на попаданцах с магическими силами и могущественных кланах.

[15] Василий III Иванович (1479-1533) — великий князь Владимирский и Московский, государь всея Руси, правил с 1505 по 1533 годы. Сын Ивана III и Софьи Палеолог, отец Ивана IV Грозного.

[16]Насвай — еще не признан наркотиком, но его производство и продажа являются незаконными. Согласно КоАП РФ, нарушителям грозят штрафы и конфискация товара. Юридический статус насвая неоднозначный, что осложняет борьбу с его продажей. Автор осуждает употребление данного вещества.

[17] Хтонический — подземный. Олицетворяющий дикую природную мощь земли, силы подземного царства, божеств или мифических существ. Примеры употребления: «хтонический дух», «хтонические силы», «хтонические свойства владыки преисподней», «хтонические чудовища».

Глава 1-2

Как жестоко я страдал из-за вас с юности и до последнего времени. Подданные наши достигли осуществления своих желаний —получили царство без правителя. Дворы и сёла наших дядей взяли себе. И сокровища матери перенесли в Большую казну, а остальное разделили.

Припомню одно; бывало, мы играем в детские игры, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, опершись локтем о постель нашего отца и положив ногу на стул, а на нас и не взглянет, и уж совсем не как раб на господ. Сколько раз мне и поесть не давали вовремя. Всё расхитили коварным образом, казну деда и отца нашего забрали себе, а на деньги те наковали для себя золотые и серебряные сосуды и начертали на них имена своих родителей.

Фрагмент из Первого послания Ивана Грозного Андрею Курбскому, памятник древнерусской публицистики. Датировано 5 июля 1564 года.

Проковыляв через турникет входа в метро, я съехал на эскалаторе до станционной платформы.

Десять минут спустя, в серебристом вагоне было по-утреннему многолюдно, и, несмотря на тщетные потуги кондиционера, в нём стояла назойливая духота.

Вскоре, под монотонный гул колёс и сквозь череду приглушенные объявлений с названиями станций, мои мысли вновь потекли в хаотичных направлениях. Я успел припомнить: обрывки ускользающих сновидений, вторую или третью бывшую, кислое брюзжание начальника, ворох нерешённых задач. Наконец я припомнил призрачного гостя из прошлого, тень великого князя Василия Ивановича. Размышляя вокруг этого странного набора образов, я долго смотрел на надпись «не прислоняться» расположенную на двери вагона, вертя уже пустую жестяную банку энергетика в руке…

Я невольно стал прислушиваться к разговорам заполнивших вагон людей. Их болтовня о взлетевших ценах, несносных детях, непосильной ипотеке, вся эта приземлённая житейская проза лишь усилила ощущение нереальности происходящего, словно я случайно попал на подмостки театра абсурда, где мне отвели роль невидимого никому стороннего наблюдателя.

Вынырнув на нужной станции из чрева вагона, я поднялся на поверхность и побрёл навстречу солнцу. До офиса, по меркам неугомонной и нерезиновой Москвы, было рукой подать — лишь миновать увядающую промзону, раскинувшуюся вблизи Третьего Транспортного Кольца.

Когда-то здесь колоссом возвышался завод, но в лихие девяностые его растерзали на тысячи осколков, в которых угнездились офисы-пиявки, автосервисы-стервятники, да склады-паразиты.

Теперь же и это царство упадка оказалось обреченным на гибель под безжалостным натиском нового времени, которое олицетворял не только отвал[1] западного бульдозера, но и ковш китайского экскаватора...

Пробираясь по запыленному тротуару, я вглядывался в обветшалые фасады старых цехов, в серые бетонные скелеты строящихся человейников, в покосившиеся заборы и полулегальные автомастерские — зрелище выглядело серым и угнетающим.

В воздухе висела густая, удушающая смесь отработанного масла и въедливой бетонной пыли. Вдоль дороги тянулись нескончаемые колонны припаркованных фур, а за ними, словно мрачные декорации апокалипсиса, громоздились обломки бетонных плит. Потоки людей и легковушек спешили по своим делам, не замечая перемен, неспешно происходивших вокруг.

И вот, наконец, впереди показалась стеклянная глыба бизнес-центра, она первая выросла на костях старого завода около пятнадцати лет назад. Её панорамные окна самодовольно сверкали, отражая лучи позднего утреннего солнца и окружавший это место многолетний строительный беспредел.

Миновав вращающиеся двери, я словно шагнул в другой мир. Просторный холл обволакивал прохладой кондиционера, слепил глаза богатым минимализмом, отвлекал блеском полированного почти-гранита и ложным богатством искусственного мрамора. Декоративные пальмы небрежно раскинули свои косматые ветви под высоким потолком. В воздухе витал дразнящий аромат свежесваренного кофе и соблазнительной выпечки из места под табличкой «Кофетерий[2]». Оставив позади цепкий взгляды скучающей охранны, я взмыл на лифте навстречу нужному этажу.

Выдохнув воздух свободы, перед стеклянной дверью, украшенной строгим логотипом компании, я приготовился к редкому офисному рабочему дню.

***

После многочасового совещания, я вышел с вновь появившимся ощущением безысходности, которую лишь усугубляла гнетущая недосказанность поставленных нам задач. В голове мерцали цифры, жужжали планы и звучали обрывки фраз — всё это явно требовало порядка и систематизации…

В поисках успокоения я устремился к кухонному уголку, и воззвал к тёмной магии местной кофемашины. Обжигающий двойной американо без молока — мой очередной эликсир с противным вкусом, способный поймать ускользающие мысли и вернуть мне способность к сосредоточению на главном. Этот день уже вырвал меня из уютного кокона удалёнки, и кажется сулил изматывающий трудовой марафон.

Наполнив кружку до краев дымящимся варевом, я подошел к окну во всю стену. Я смотрел на индустриальный пейзаж, простиравшийся внизу, с высоты высокого седьмого этажа. Те же самые серые громады строящихся домов, грязь пустырей, пыль и латки на дорогах промзоны, казались уже не такими ужасными. Возможно, это магия кофе, а может, наконец, наступило пробуждение от моей затянувшейся утренней угрюмости…

Несколько глотков обжигающего напитка вернули меня в реальность. На повестке дня – уже неизбежный и тягостный ритуал под названием «собеседование», который мне неожиданно поручили. Вместе с начальником отдела и представителем HR, нам предстояло вынести вердикт паре десятков кандидатов, выбрав нового специалиста в нашу доблестную команду.

Собеседования я не любил. В них всегда сквозило что-то от карточного гадания или зыбкого прорицания на кофейной гуще. Попытаться разгадать человека за ограниченное время, понять его мотивацию и оценить настоящий потенциал — задача, граничащая с невозможным. Оставалось уповать на интуицию, умение читать между строк и на зыбкие образы, складывающиеся из сухих строк резюме. Не забывал я и про обманчивые личные впечатления…

Осушив кружку кофе до последней капли, я вернулся к рабочему столу и погрузился в изучение резюме. Стандартный набор: высшее образование, опыт работы, уверенное владение английским. Словно мантру, я повторял это про себя, стараясь отыскать за сухими строками хоть одну искру индивидуальности.

Неожиданно, в животе предательски заурчало, но я старался не обращать на это внимания, сосредоточившись на анкетах. За этими скупыми строчками скрывались живые люди, с их надеждами и страхами, амбициями и мечтами, томящиеся в тесной клетке бумажной формальности. Я внимательно изучал…

И тут я почувствовал, как мой желудок громко заурчал. Но, я продолжил читать, стараясь не обращать внимания на призывы организма. Но, через некоторое время, урчание желудка переросло в громкие утробные стоны... Внезапно острая боль пронзила мой живот насквозь. А из самых его глубин раздалось зловещее бульканье, словно там пробуждалось доисторическое чудовище, потревоженное непрошеным гостем в виде кофе…

Выругавшись про себя, я пулей вылетел из-за стола и помчался по коридору в направлении спасительного туалета. Первая попавшаяся кабинка оказалась свободной. Согнувшись в три погибели на унитазе, я облегченно прошептал:

— Вот же зерновой напиток… прямо дыру в кишках прожег…

Сидя на общественном фаянсовом троне, я вдруг услышал, как дверь в туалет открылась, а затем и приглушенные шаги. Вскоре, сквозь тонкую перегородку до меня просочились обрывки фраз.

Невольно затаив дыхание, я превратился в слух, пытаясь поймать ускользающие слова. Это был разговор Сергея Андреевича, моего непосредственного начальника, и, кажется, кого-то из отдела кадров.

— Никита, умоляю, я не хочу его видеть! Категорически! — с досадой прошипел Сергей Андреевич.

— Откуда мне было знать, что вы разругались с ним ещё студентами и что когда-то были знакомы? Что вместе учились в университете? — В голосе Никиты из кадров звучало отчаяние. — У него безупречное, развернутое CV[3]. Опыт, образование, указаны навыки… Он словно создан для этой позиции. Да и что там произошло у вас, в той далёкой юности? Столько времени прошло…

— Ты не понимаешь, Никита. Этот Петров… Скользкий, самовлюблённый, опьяненный собственной гениальностью. Одна мысль о его появлении в моей команде вызывает у меня дрожь и отвращение. Найди любой, слышишь, любой предлог, чтобы отказать этому… выскочке в собеседовании…

— Это сложно, мы уже назначили встречу. Просто проведём этот злосчастный разговор, а потом ему не ответим… не возьмём на работу.

— Ты меня не слышишь! Мне противно даже видеть его…

Входная дверь туалета глухо хлопнула, когда мои коллеги вышли.

— Они зашли сюда поговорить? — удивлённо прошептал я. — Нашли же, «самое интимное место» для кабинетных интриг…

Войдя в переговорную, я надел маску непроницаемости, стараясь скрыть то, что недавно, пусть и невольно, стал свидетелем их разговора.

Сергей Андреевич восседал за столом, лицо начальника оставалось непроницаемым, а взгляд скользил по документам, не задерживаясь ни на чем, будто он искал нечто неуловимое. Вскоре, по знаку Никиты, в кабинет робко просочился первый соискатель, тот самый Петров. Высокий, как кипарис, аккуратно выбритый, с безупречно уложенной прической.

Вежливо поздоровавшись, он с церемониальным видом пожал нам руки и опустился на предложенный стул, я заметил, что он как-то странно посмотрел на Сергея Андреевича…

Никита, с натянутой улыбкой, начал собеседование. Петров отвечал на вопросы чётко, профессионально, демонстрируя глубокое знание предметной области. Безупречный английский полился из его уст в нужный момент, а обширный опыт работы вызвал невольное уважение.

Сергей Андреевич, как бы не специально, начал задавать каверзные вопросы, пытаясь завалить этого соискателя. Петров парировал эти удары хоть и успешно, но с видимым трудом, сохраняя лишь оболочку хладнокровия. Никита нервно наблюдал за этой битвой, переминаясь на стуле, бросая на меня беспокойные взгляды, словно искал некой поддержки.

Несмотря ни на что, Петров оставил впечатление компетентного специалиста, в глазах которого тлел неподдельный интерес к работе по нашему направлению. Но я уже знал: каким бы безупречным он ни оказался, вердикт ему был вынесен заочно. В финале собеседования Сергей Андреевич ледяным тоном поблагодарил Петрова за потраченное время и пообещал сообщить о принятом решении в течение недели. Петров, нервно попрощавшись, неуклюже исчез за дверью кабинета.

Закончили мы этот изматывающий марафон часов в шесть вечера. Выйдя на улицу, я стрельнул сигарету и закурил, чувствуя, как никотин с током крови растекается по венам…

Рядом, в пелене сигаретного дыма, на фоне густых кустов, стоял Никита, увлеченно выбивая пальцами продолжительные дроби по экрану смартфона.

Сегодняшний калейдоскоп собеседований в IT-отдел выжал из нас все капли. Кандидаты были на любой вкус: от самоуверенных юнцов, опьяненных неожиданным приглашением, до утомленных жизнью разработчиков, мечтающих о тихой гавани. Но ни один, увы, не смог дотянуться до высочайшей планки, безжалостно установленной разгневанным Сергеем Андреевичем.

— Ну что, день насмарку? — спросил Никита, оторвав взгляд от экрана телефона. — Тебе-то без разницы, а мне, потом, доказывай эффективность этих плясок с бубном перед моим начальством… С твоим шефом всегда так… Капризничает.

Я пожал плечами в ответ:

— Пара человек, кажется, были ничего… терпимые.

В этот момент из кустов, прямо перед нами, с треском выпал Петров. В его глазах клокотала неожиданная ярость, сдерживаемая, казалось, лишь остатками приличия. Никита отпрянул от него, словно от привидения.

— Простите, что отвлекаю, но я вас слышал. — Проговорил кандидат дрожащим голосом, в котором появились обида и отчаяние. — Мне просто необходимо с вами поговорить. Это… жизненно важно.

Никита вопросительно посмотрел на меня.

Я же кивнул Петрову, давая понять, что готов выслушать, хотя появилось предчувствие чего-то нехорошего. Петров нервно огляделся, будто боялся, что стены имеют уши, и понизил голос до приглушенного шепота, от которого веяло некой водевильной тайной.

— Иван, вы знаете, дело в… в вашем начальнике, Сергее…

Я тут же напрягся, как натянутая струна, ожидая подвоха. Что же он хочет мне рассказать? Андреевич, конечно не гений, но в целом справлялся со своими обязанностями, и часто проявлял в работе адекватность...

— Что с ним?

Соискатель набрал полную грудь воздуха, словно ныряльщик, готовящийся к погружению в бездонную морскую пучину.

— Между нами была связь. В университете… — Багровый румянец стыда и волнения густо залил его лицо, словно на него выплеснули красное вино. — Из-за неё он меня и завалил!

Тишина повисла в воздухе. Никита, до этого момента неотрывно следивший за разворачивающейся драмой, прикрыл рот рукой, тщетно пытаясь сдержать рвущийся наружу смех.

— Какая связь? — недоверчиво переспросил я, всеми силами стараясь сохранить серьезное выражение лица.

— У нас была… Была, интимная гей-связь, — прошептал соискатель Петров. — Мы встречались почти год, ещё в студенческие годы. Это давно в прошлом, но…

Он осекся, словно споткнулся о невидимую преграду, и опустил взгляд. В его голосе сквозили едва уловимые нотки задетой гордости.

— И что? — подтолкнул его Никита, предвкушая продолжение этой феерической исповеди.

— А он… он сейчас сделал вид, что не узнаёт меня, — ответил Петров. — Во время собеседования он был жесток, придирался по пустякам, просто издевался и в итоге… Он завалил меня. Понимаю, что, наверное, должен был предвидеть такое… учитывая царящую в стране атмосферу. Но… я чувствую себя преданным, растоптанным. Я полагал, что прошлое погребено под толщей времени. А этот… эта двуличная тварь…

Никита молчал, надев на лицо маску серьезности, но радостные искорки продолжали плясать в его глазах. С одной стороны, ситуация казалась до абсурда нелепой, с другой — до боли правдивой: идеальная байка для кухонных посиделок коллектива.

— Чего вы хотите от нас? — осторожно поинтересовался я.

— Я не понимаю… Почему ему — всё? А мне — от ворот поворот? Только потому, что о моей ориентации шепчутся за спиной все одногруппники, а он тщательно прячет свою за маской гетеросексуальности? — Петров судорожно вдохнул, собираясь с последними силами. — Я требую справедливости! Этот человек не имеет морального права занимать руководящую должность, если он не способен отделять личное от профессионального! Я хочу пожаловаться… В совет директоров! Там много наших…

К сожалению, он не договорил — каких «наших» там много. Запнулся и замолчал, смотря на меня.

Жалоба в совет директоров — это, конечно, ход конем, пусть и отдающий безумием. Вся эта пьеса абсурда грозила не только выставить Петрова полным идиотом, но и навсегда похоронить карьеру Сергея Андреевича в нашей полугосконторе.

— Послушайте, Петров, — начал я как можно мягче, стараясь не спровоцировать новую вспышку истерики. — Жалоба, это ваше законное право, никто не спорит, но, может быть, стоит немного умерить свой пыл?

— Я так это не оставлю!

— В таком случае, мы вас проводим до секретариата… чтобы вы изложили там все ваши доводы…— Заявил я. — Это будет правильно… Они работают до восьми часов…

Никита тут же подхватил-дополнил, лукаво блеснув глазами:

— Да, они еще работают! Заявление необходимо зарегистрировать через секретариат. Вам выдадут входящий номер, и вы будете уверены, что ваша жалоба официально принята к рассмотрению. Иначе, боюсь, ваше обращение может просто затеряться в нашей бюрократической рутине. Мы вас проводим, хотя, по сути, мы здесь совершенно ни при чём…

Пока мы шли к лифту, на лице Петрова отчетливо читалась внутренняя борьба. Идея подать жалобу в совет директоров, импульсивно брошенная Петровым в порыве гнева, начала казаться ему не такой уж блестящей…

Мы оставили его в приемной, наедине с бдительными секретаршами, белым листом формата А4 и авторучкой.

Едва закрыв дверь на выходе из секретариата мы с Никитой заржали, в надежде на её хорошую шумоизоляцию. Петров и его гей-связь с самим Сергеем Андреевичем… это будет не простым слухом или анекдотом, а гремучей смесью абсурда и офисной правды! Мы живо представили, как этот скандальный пассаж будет читать кто-то твердолобый из совета директоров.

Хотя, тот же Петров был уверен, что там много «их», что бы это не значило…

***

Вечером того же дня, я изрядно захмелевший, уже сидел в баре с коллегами, а за соседним столиком галдели ребята из техподдержки. Вскоре ко мне подошёл Михаил, один из них, с злокозненным любопытством на лице, словно чуял жареное.

— Что у вас там стряслось на собеседовании? — спросил он, присев рядом и придвигаясь поближе.

— Ох, Миха… — заплетающимся языком начал я. — К нам пришёл один оригинал, и, оказалось, у него с нашим начотдела, с Сергеем Андреевичем, был… э-э… роман в универе. А теперь он думает, что Андреевич завалил его на собеседовании из личной вражды… или любви. Понимаешь, личная гей-вендетта у них!

Михаил изумлённо вытаращил глаза:

— Вот те раз, секретарши не наврали? Вот же! Неужели… Настоящая, прости господи, «Санта-Барбара»!

— Причем тут бразильские сериалы? — спросил я, с трудом ворочая языком — Но, клянётся, тот соискатель, что говорит правду. Они друг дружку год… долбили…

— Да, Сергей Андреевич дал стране угля! А мы-то думали, он только за стабильность во всём мире топит, в церковь ходит, за президента голосует и патриот до мозга костей! — расхохотался Михаил. — А вот, про тихий омут не зря говорят, что в нём черти водятся…

Я уже знал, что эта пикантная история мгновенно обросла несусветными подробностями, коллеги уже родили на свет множество предположений, вариантов и невероятных поворотов этой драмы. Версии плодились, словно грибы после теплого дождя: от тщательно продуманной мести отвергнутого любовника, до коварных интриг конкурентов из других компаний или даже коллег, жаждущих вонзить нож в спину Сергею Андреевичу…

В какой-то момент реальность, вокруг меня, поплыла, словно акварель под каплями дождя. Голоса слились в нечленораздельный давящий гул, словно рокот приближающейся бури. Я явно перебрал лишнего — и это в среду, за которой идёт рабочий четверг, а не в заслуженную пятницу…

Добрые сослуживцы, заметив мое бедственное положение, тут же взяли бразды правления моим телом в свои руки. Сквозь мутную пелену, застилавшую разум, долетали обрывки фраз, полных искреннего участия:

— Держись старина…

— Сейчас вызовем экипаж… или лучше санитаров?

— Михаил, помоги ему, ты же знаешь его адрес?

Очнулся я уже на свежем воздухе. Михаил и еще пара сердобольных товарищей, держа меня под руки, неуверенно вели моё тело в сторону ожидавшего неподалеку такси. Шатаясь и спотыкаясь я ощущал себя не человеком, а жалкой Петрушкой[4], бессильно повисшей на руке кукловода. Каждый шаг отдавался мучительной болью, а желудок, взбунтовавшись, норовил извергнуть все содержимое наружу, уже предвосхитив это желание парочкой отнюдь не аристократических отрыжек.

Усадив меня на заднее сиденье такси, Михаил продиктовал водителю адрес:

— Доставь его в целости и сохранности, а то… — пригрозил он пальцем.

Я лишь благодарно кивнул с заднего кресла машины, не найдя в себе сил вымолвить и слова.

Миша пристегнул меня ремнем и такси тронулось. Я без сил откинулся на спинку сиденья, веки смыкались сами-собой. В голове гудело, а в закрытых глазах плясали психоделические цветные калейдоскопы, сплетаясь в хаотичные узоры.

Судорожно ловя ртом воздух, я боролся с подступающей тошнотой, силясь зачем-то вспомнить ускользающие события последних суток. Странный сон, череда утомительных собеседований, Петров, ошеломивший своим признанием… нелепость его заявления, граничащая с абсурдом! А после липкие объятия бара, галдящие тени коллег и победивший меня коварный алкоголь…

Словно в омут, я провалился в зыбкий мир бредовых видений. Бессвязные обрывки фраз болезненно сменялись призрачными картинами из прошлого, лица сослуживцев искажались, превращались в гротескные маски, видимо отражая бездну моего душевного смятения.

И вдруг, словно сквозь пелену, я вновь увидел себя ребенком. Кухонный стол, ласковые руки бабушки, тепло малинового чая, согревающее душу вместе с ее неспешными сказками… я снова слышал убаюкивающий голос диктора из потрескивающей радиоточки…

Но реальность, грубая и безжалостная, ворвалась в эту идиллию, разрывая хрупкую ткань воспоминаний. Гул улицы, слепящие огни фар, едкий смрад от грузовика рядом — все это обрушилось на меня лавиной, погребая под обломками хрупкое, уже ускользнувшее счастье детства. Я снова оказался в такси…

Когда, внезапно, настоящее потонуло во тьме…

***

Кажется, я снова пришел в себя.

Голова раскалывалась, словно ее сдавили железным обручем, во рту пересохло, а по всему телу разлилась изматывающая слабость, дополненная колючей ломотой. Я застонал, пытаясь перевернуться на бок, но лишь почувствовал, как осиплое дыхание болезненно отозвалось хрипом в легких.

Что-то было не так… Под головой не привычная податливая мягкая подушка, в ноздри не проникает родной, до боли знакомый запах дома, сотканный из едва уловимого послевкусия освежителя воздуха и остатков ароматов еды из фастфуда…

— Где я? – сорвалось с моих губ.

Приоткрыв глаза, я увидел, что лежу на жесткой деревянной лавке, обитой красной тканью. Вокруг царил полумрак, каменные своды громоздились надо мной, давили своей монументальностью, а в узком открытом окне я увидел кусочек далекого неба. С улицы доносились приглушённые крики, еле различимые сквозь толщу стен, они летели явно издалека. Возгласы смешивались с каким-то металлическим стуком, и дополнялись тихим потрескиванием горящих свечей[5]. Я смог различить запах воска и ладана.

Попытка встать обернулась провалом. Тело, чужое, измученное и предательски непослушное, отказывалось повиноваться.

Собрав остатки воли, я рывком принял сидячее положение, борясь с волной головокружения я медленно огляделся. Это не моя комната. И уж точно не салон такси.

Да и тело… оказалось не моё! Словно детское, маленькое…

Зал, точнее дворцовая палата — безошибочно определило моё сознание. Помещение казалось пустым и холодным. Белые каменные стены и сводчатый потолок напоминали старинную крепость. Вдоль стен тянулись резные деревянные лавки, а в углу примостился массивный стол, заваленный бумагами, больше похожими на пергамент чем на привычные мне белоснежные листы.

Кроме бумаг, лишь несколько книг в кожаных переплетах, странные склянки и расписные шкатулки, пара гусиных перьев — лишь это я увидел на столе, никаких компьютеров, принтеров, планшетов или зарядок для телефона…

Ни одного признака двадцать первого века вокруг. Лишь архаика, дунувшая на меня духом ушедших времён. Даже воздух здесь был иным — чистым, густым и свежим, но чужим, пугающим.

С непомерным усилием я поднялся на слабые, дрожащие ноги. Голова шла кругом, грозя обрушить меня к полу, а затем, возможно, и в бездну…

Нужно осмыслить, понять, где я? Как я здесь оказался? Превозмогая слабость, в полусознательном состоянии, словно лунатик, я подобрался к окну и выглянул наружу.

И застыл, поражённый увиденным...

Вместо привычного хаоса мегаполиса — мощёный каменными плитами двор, зажатый неприступными стенами. Вдали, над многими деревянными крышами, словно миражи, парили золотые купола церквей…

Внизу, подо мной, оказались десятки людей…

Ближе всего ко мне стояла пара бородачей в длинных кафтанах и шапках, они неспешно пересчитывали мешки, сваленные в кучу. Недалеко стояли стражники в латных доспехах, видимо погружённые в беседу. Лошадь, впряжённая в телегу, лениво переминалась с ноги на ногу.

Казалось, я смотрю на ожившие кадры исторического фильма, но я как-то понял, что это не иллюзия, а ещё одна моя реальность.

Вдруг взволнованные возгласы разорвали сонный покой двора. И словно видение, вдали возникли фигуры людей в ослепительно белых, дорогих одеяниях. Приглядевшись, я различил, в этих ниспадающих до земли и богато расшитых кафтанах, крепких молодых мужиков, с небольшими топорами на плечах. Их лица – суровые, непроницаемые – внушали трепет. Люди во дворе поспешили снять шапки, робея перед ними, а те, кто попроще, и вовсе кланялись в пояс.

Глаза мои, видимо привычные к темноте, едва не заболели от нестерпимой белизны одежд, ведь наряды, как мне показалось, были вышиты серебряными и золотыми нитями, да украшены жемчугом, отчего сияли и переливались в лучах солнца.

Даже сапоги этих людей выглядели безупречно белыми и чистыми… а еще блестели золотые цепи — у каждого из них на груди скрещенные. Толстые такие, прямо как у рэперов из второсортных комедий.

Вдруг, вместе с очередной порцией головной боли, в моё сознание вторглась и чужая память, шепнув, что во двор зашла… охрана пажи или великого князя[6]...

— Такой реальный сон. Опять? Или я окончательно сошел с ума? — прошептал я себе, силясь ухватиться хотя-бы за эту ускользающую реальность. В нежданно наступившей панике я судорожно ощупал грубую, но богато расшитую ткань, длинной и непривычной рубахи, которая была на мне. Затем изучил странные штаны, стянутые верёвкой — никаких карманов.

Я чувствовал себя абсолютно беспомощным и дезориентированным.

Неожиданно послышались шаги. Тяжелые, размеренные, они приближались из-за двери. Сердце бешено заколотилось в груди.

Кто там? Спасение или погибель? Что ждет меня в этом безумном месте?

Паника начала зарождаться в каждой клеточке тела. Глаза метались по палате в поисках укрытия, но здесь, в этой пустой комнате, негде было спрятаться от надвигающейся опасности…

Массивная дверь, окованная металлом, с глухим скрипом распахнулась, в дверном проеме возникла высокая мужская фигура.

— Князь! Государь мой, Иван Васильевич! Оставили ли тебя страдания? Утихло ли томление от болезни, унялась ли истома недужная? Окреп ли дух? Можешь ли на ногах устоять?

Неожиданно для себя, я узнал вошедшего. Василий Васильевич Шуйский, совсем недавно вернувший себе титул московского наместника, один из моих опекунов…

Я попытался что-то сказать, но из горла вырвался лишь жалкий хрип. Голова жаром запылала, мир закружился. И я рухнул на холодные каменные плиты пола. Сознание ускользало. Но, сквозь пелену я услышал властный голос Василия Шуйского:

— Государю худо! Дворня, ко мне! Врачевателя и алхимика[7] сюда! Да немедля возложите государя на одр[8]!

Чьи-то сильные руки грубо подхватили меня, словно мешок с зерном, и понесли. Бородатые лица нависших надо мной расплывались. Шепот, причитания, едкий запах пота и репчатого лука – все смешалось в смрадный, тошнотворный кошмар.

— Что… где я? Кто вы? — прошептал я тоненьким, дрожащим детским голосом, и тьма сомкнулась, поглотив меня без остатка.

Я снова очнулся, слыша приглушённый разговор, но решил не искушать судьбу, затаиться, не открывать сразу глаз, не шевелиться, лишь прислушался.

— Что кажешь сталось? — Прозвучал противный голос молодой женщины, в котором я отчётливо слышал искорки корысти. — Князь-то наш, видать, к праотцам собрался? Лекари аки воронье над мертвечиной над ним кружат, но сами шепчутся, промеж своих, что дух в нём едва теплится…

— Помирает, пускай помирает, — равнодушно ответил голос Василия Шуйского. — Бог дал, Бог и взял. Времена лихие, самим бы от мора уберечься.

Осторожно приоткрыв глаза, я осмотрелся. Скудно освещенная комната, сводчатые потолки, каменные стены. Узкое окно, с открытыми ставнями, пропускало слабый свет. Насколько я мог судить, было утро или вечер. Мужчина и женщина обнимались, лёжа на царской кровати, я же валялся на простой лавке.

— А престол? А власть? — не унималась она, сквозь слышимые поцелуи-лобзания. — Кому после Ваньки править-то?

— Чего гадать-то? — усмехнулся Шуйский. — Есть у князька братец, княжич Юрий, глух и нем от рожденья. Того и возведём на престол. Я же при нём тоже опеку веду, как и над Ванькой, вот и сказ весь. А уж бояре наши при мне не оскудеют…

Ярость сдавила мне горло, заполнила каждую клеточку тела. Предательство! Ещё живу, а уже делят мой трон… Бешенство вскипело внутри, но беспомощное, бессильное.

Предатели! Решили правителя, богом данного, сжить со свету, а на его место куклу посадить! Не бывать этому!

Откуда у меня такие мысли? Почему я богом данный правитель? Откуда я это взял?

Перед глазами всплыла женщина, тонкая словно свеча, зажженная среди сумрака московских палат. Ее лицо, овальное, красивое и нежное, дополняли густые рыжие волосы, заплетенные в тугую косу. Высокий лоб свидетельствовал об остром уме, а взгляд больших глаз словно говорил о бремени тяжкой ответственности, лежащей на ее плечах. Бледность её кожи, оттеняемая алым румянцем на щеках, придавала ей вид хрупкой фарфоровой статуэтки, однако в каждом ее движении чувствовалась скрытая сила и непреклонная воля.

Склонившись ко мне, она прошептала:

— Иван, чадо моё, Богом поставленный властитель земли русской. В длани твоей участь народа и державы великой. Да не забудешь сего вовек. Не устрашись бед, ибо Господь с тобою. Будь праведен и мудр, и народ твой возлюбит тя…

Сознание, словно тонкая нить, в этот миг оборвалось, и я снова провалился в беспамятство. Темнота поглотила всё целиком, унося с собой остатки сил и последнюю надежду больного ребёнка.

[1]Отвал бульдозера — это часть машины, предназначенная для выполнения основных операций по перемещению материала. Крепится к передней части бульдозера.

[2] Верное написание – «кафетерий». Данное слово заимствовано из другого языка, и его орфографию невозможно подтвердить проверочным словом. В русский язык слово пришло из испанского языка – cafetero – через английское cafeteria. Поскольку в оригинальном слове в первом слоге присутствует буква «а», в русском языке принято написание «кафетерий» с гласной «а».

[3] CV (от лат. curriculum vitae — «жизненный путь») — документ, в котором подробно и в хронологическом порядке описан весь карьерный путь кандидата. Сильно отличается от формата резюме.

[4] Петрушка — кукла, которая надевается на руку актёра и не имеет дополнительных приспособлений для управления. Имеет европейский прототип куклу Пульчинеллу. Пульчинелла пересек границы Италии, во Франции превратился в Полишинеля, а затем и в Гиньоля. В Британии он стал Панчем, а в России Петрушкой.

[5] Свечи при горении могут издавать треск, шипение и другие звуки. Это явление может быть вызвано многими причинами, например, свечи из пчелиного воска могут трещать из-за натуральных примесей в составе. Треск может быть и из-за фитиля, насыщенного пропиткой на жировой основе…

[6] Рынды — пажи-оруженосцы-телохранители при великих князьях и царях России XVI–XVII веков. Они сопровождали монарха в походах и поездках, а во время дворцовых церемоний стояли в парадных одеждах по обе стороны трона. Набирались из юношей знатного происхождения. Должность рынд была упразднена Петром I.

[7] В XVI–XVII веках при дворе русских царей появлялись алхимики-иностранцы, а позже, в XVII веке, в России существовала официальная должность придворного алхимика. В то время, особой разницы между химиком и алхимиком не было.

[8] Одр — устаревшее существительное мужского рода, которое означает постель, ложе.

Глава 2

«Рожденный с пылкой душою, редким умом, особенною силою воли, он имел бы все качества великого монарха, если бы воспитание усовершенствовало бы в нем дары природы, но рано лишенный отца, матери и преданный в волю буйных вельмож, ослепленных безрассудным личным властолюбием, был на престоле несчастнейшим сиротой державы Российской: ибо не только для себя, но и для миллионов готовил несчастье своими пороками…»

«Шуйские старались привязать к себе Иоанна исполнением всех его детских желаний: непрестанно забавляли, тешили во дворце шумными играми, в поле звериною ловлей, питали в нем наклонность к сластолюбию и даже жестокости. Например, любя охоту, он (Иван) любил не только убивать диких животных, но и мучить домашних, бросал их с высокого крыльца на землю, а бояре говорили: «Пусть державный веселится!» Окружив Иоанна толпою молодых людей, смеялись, когда он бесчинно резвился с ними или скакал по улицам, давил жен и старцев, веселился их криком. Тогда бояре хвалили в нем смелость. Они не думали толковать ему святых обязанностей венценосца, ибо не исполняли своих, не пеклись о просвещении юного ума, ибо считали его невежество благоприятным для их властолюбия».

Отрывки о царствовании Ивана IV Грозного, из многотомного сочинения «История Государства Российского» Николая Михайловича Карамзина.

Я презирал род Шуйских всей душой, и не таил неприязни к ним. Но никто не спросил меня, не поинтересовался мнением великого князя, после неожиданной и скоропостижной кончины старшего в опекунском сонме Василия Шуйского, прозванного Немым.

А затем, никто не поинтересовался моим мнением, когда боярская дума возвысила его брата, Ивана Васильевича, до того же самого места, до наместника московского и, по сути, регента[1].

Никто не слушал, даже те, которые слышали. Мой голос оказался тише шелеста листвы. И вот, уже другой Шуйский получил власть надо мной…

Я только вернулся с праздничного пира, который был устроен в честь моего девятилетия. По этому случаю я начал пир, который потом, по явному малолетству, и покинул...

Сидя в своих покоях, я погрузился в шахматную баталию со специально обученным прислужником, «шахматником». Моя рука передвигала костяные фигурки по клетчатому полю, разум силился подобрать путь к победе, одержать верх над опытным в игре взрослым.

Брат мой младший, Юрий, умом и речью обелённый, находился рядом и занимался совершенно детскими забавами, играл в тряпичные куклы.

И вдруг, без доклада, будто вошел в собственную вотчину, в наши покои ввалился Иван Шуйский. Не удостоив меня, великого князя, положенным приветствием, он бесцеремонно опустил свой зад на лавку, развалился на ней, словно дома, нагло вытянув ноги прямо передо мной.

Наместник московский никогда не утруждал себя соблюдением этикета, если мы были не на церемониях. Глухонемого же брата моего и вовсе игнорировал, даже на людях, будто тот был тенью на стене.

По взмаху руки Шуйского мои слуги, не спрашивая меня, тут же вышли, включая «шахматника».

— Изволь внимать, государь, слову холопа твоего, — промолвил Шуйский, устраиваясь поудобнее. — Завтра облекут тебя в порфиру[2] царей греческих, к исходу же дне, по обычаю установленному, ты послов примешь. Обходись с ними учтиво, как я с боярами наставлял тебя... После приема тоже пир учиним, а уж я, смиренный твой слуга, там с послами обо всем условлюсь, дабы дело, тобою начатое, до конца довершить. Ты же, государь, по трудах праведных в покои свои отбывай…

— Наместник, скажи, какие послы к нам пожаловали?

— Не гневайся, государь, — Иван Шуйский руками развел. Невелико посольство, от поганых ногайцев[3]. Ничего достойного твоего вниманья.

— Быть по сему, — согласился я, про себя же отметил, то посольство то не столь ничтожно, как он говорит. Не поверил я ни единому слову этого лживого человека. Знал я, что ногаи коней нам продают, да и иные товары. Через них торговые пути из Персии по Волге-реке лежат, а оттуда уже к нам товары идут. Недавно о том попы ученые мне толковали…

— Великий князь, для отрока девяти лет сильно мудр ты. Суждения твои не по летам зрелы…

— Что-то еще? Если нет, уходи, мне доиграть надобно…

— Повинуюсь, государь. — С этими словами Иван Шуйский резво соскочил со скамьи и, презрев приличия перед государем, спиной ко мне повернулся и просто ушел.

С самого младенчества я, великий князь Иван Васильевич, был погружен в бурлящий котел дипломатических церемоний, благоговейных церковных служб и торжественных государственных обрядов. Они вплелись в саму ткань моего бытия, стали особым смыслом, глубоко укоренившимся и в моем мирском существовании.

Помню, как меня, едва научившегося лепетать, ещё при живой матери, облачали в одежды, действительно достойные греческого царя[4]. Тяжелый парчовый кафтан, поверх которого водружали еще более тяжелую ферязь. И, словно венец, на голову опускалась увесистая меховая шапка, расшитая самоцветами...

***

И вот, на следующий день после разговора с Иваном Шуйским, я восседал на троне, принимая посланников кочевого народа с невозмутимостью истинного государя. Парадная палата Московского Кремля утопала в мерцающем свете масляных фонарей и свечей. Бояре, один другого родовитее, застыли неподвижной стеной. Их лица были похожи на маски, которые божественные ремесленники сделали из чопорности, невозмутимости и показного подобострастия к государю. Всё вокруг дышало величием и незыблемостью русской власти.

А я, мал годами и низок ростом, но уже великий князь, взирал на происходящее с трона, с видом отвлёкшегося на мирскую суету языческого бога…

Послы явились в своих лучших одеждах, в сопровождении многочисленной свиты. Но я заметил, что они выглядели скромно, даже жалко, на фоне моих высокородных бояр. Послы кланялись в пояс, изливали потоки хвалебных речей, полных заверений в вечной дружбе и безграничной преданности. Я внимательно слушал их, стараясь разглядеть истинные мотивы за этим лицемерным потоком лести. Я уже прекрасно понимал, что за улыбками и поклонами часто таятся интриги и скрывается злой умысел.

В такие моменты меня охватывало чувство одиночества, несмотря на окружающую меня толпу. Моё величие казалось мне призрачным, а возможно и ложным, давило тяжким бременем на плечи. Отчего церемония тянулась бесконечно долго. За речами послов последовала читка описи даров и долгие обмены любезностями…

Притворившись утомленным, я подал знак верному человечку Шуйского, который тенью стоял невдалеке. Он понял меня без единого слова, помог мне красиво уйти, ещё до начала переговоров…

Медленно, сохраняя видимость достоинства, ступая мягкими шагами, я покинул парадную палату вместе со свитой, оставив чужих послов и своих бояр…

Уже на пути в великокняжеские покои, я случайно бросил взгляд в открытое окно и увидел, что служилые люди[5] заполнили площадь перед дворцом. Знамена с изображением Спаса Нерукотворного трепетали на ветру[6], а доспехи воинов блестели под лучами солнца. Бирючи[7], каждый на своей части площади, выкрикивали речь от моего имени. А вскоре и гудцы[8] затрубили в свои дудки, начался праздник.

Вдали я заметил телеги, груженные посольскими дарами, многие сундуки и тюки громоздились друг на друге, образуя на повозках причудливые холмики из богатств. На грядушках[9], со стороны лошадей, восседали кочевники в своих лисьих шапках и пестрых, не по нашему расшитых кафтанах, они с любопытством, раскосыми глазами, озирались по сторонам.

Среди всех даров выделялись великолепные кони. И тут я увидел Его, Ивана Шуйского… В окружении свиты из льстивых бояр он вывалился на площадь, и принялся надменно осматривать посольские дары.

Подарки, поднесены мне, великому князю московскому и всея Руси! А эти бояре, словно голодные безродные псы, уже рвут их на части, будто это их законная добыча! Такое воистину недопустимо — грех перед Богом Триединым…

Я замер в бессилии... Моя ярость, клокотала внутри, готовая взорваться. Неужели этому не будет конца? Мне, великому князю, вечно оглядываться на этих чванливых бояр? Они думают, что повелевают мальчишкой, что я не вижу их ухмылок, их высокомерного презрения? Большинство из них уверено, что власть по праву принадлежит им, а я — лишь безвольная кукла в хозяйских руках!

Мои покои встретили тишиной и полумраком. Здесь уже не было яркого света, я не слышал музыки и шумных речей с улицы — лишь покой и уединение. С помощью пары безмолвных холопов я избавился от тяжких, золотом шитых, церемониальных одежд. Тут я почувствовал свежесть и душевное облегчение.

Слуги, словно тени, быстро приготовили ложе. Я провалился в него с тихой благодарностью, чувствуя, как уставшее тело медленно расслабляется, отпуская напряжение прожитого дня. В голове еще звучали отголоски речей послов, их льстивые обещания, сахарные речи бояр, но постепенно и они затихали…

Я закрыл глаза, и мир начал растворяться в темноте. Вскоре я погрузился в глубокий и поначалу безмятежный сон, словно нырнул в забвение, уносящее прочь государственные дела, хитрых послов, непослушное войско, самодовольных бояр, и сам трон с окружавшим его ложным величием.

В парадных палатах послы с боярами продолжили пировать, торгуясь за мзду[10], плетя интриги, обсуждая союзы, торговлю и хвалясь богатством вотчин. А я, юный великий князь, уже спал крепким сном в своих покоях, набираясь сил для новых свершений и горьких испытаний, которые неминуемо принесет с собой престол…

Сквозь сон я почувствовал беспокойство и неясную тревогу. Пред взором возникли странные, чуждые и нечеловеческие видения.

Я видел прямую каменную дорогу, абсолютно гладкую и безжизненно пустую, какой я никогда не видывал в своём мире. Её идеально ровная поверхность была из монолитного, неведомого мне черного камня… Она не имела ничего общего с привычными дорогами и тропами моей вселенной.

И вдруг, по этой дороге с немыслимой скоростью понеслись чёрные металлические колесницы, без единой запряженной лошади. Они ревели и выли, мигали зловещими огнями, подобно стае «духов злобы поднебесной[11]» они неслись с адской скоростью, желая погубить души человеческие. На перекрестках и съездах с дороги стояли другие повозки, поменьше, белые с синей полосой, с демоническими вспышками багрово-лазурных огней.

Вокруг же дороги, словно придавленные к земле, ютились пёстрые безлошадные телеги попроще, раскрашенные во все яркие цвета радуги. В них, словно стадо перепуганных овец в загоне, жались друг к другу грешники. А над этим чудовищным столпотворением в небо вздымались каменные громады домов, в десятки этажей, возносясь выше любой кремлёвской колокольни. Никогда прежде не являлось моему взору зрелище, столь ужасающее и, вместе с тем, настолько исполненное величия.

Вскоре я начал различать и грешников… Лица их я не мог разобрать, но мне показалось, что они словно черти страшатся дневного света… Одежды на них диковинные: обтягивающие штаны, яркие кафтаны, странная обувь. Женщины же сраму не ведающие вышагивали в коротких юбках и вызывающих негодование штанах, оскорбляя любой праведный взор. Все в сраме, с непокрытой головой…

В руках у многих прохожих я заметил маленькие светящиеся дощечки, в которые они, словно зачарованные, беспрестанно вглядывались. Похожее греховное выражение лиц я уже видел среди верующих, павших в духовную прелесть[12]…

Я ощутил себя потерянным и испуганным в этом чужом, враждебном мире. Нестерпимо захотелось бежать прочь, спрятаться… И вдруг я очутился в одной из этих телег, выкрашенной в серый цвет, поблёскивающий металлом. Да не просто оказался, а сидел за рулём в теле нераскаявшегося грешника.

Круглая такая штука… руль. Это название откуда-то всплыло в памяти. Я знал и о предназначении странных педаль под ногами, и рычагов, знал, что такое кнопки…

Я глядел, как мимо прошелестели огромные и черные, как вороново крыло, правительственные машины.

— Да чтоб вас! Из-за этих… задерживаюсь. — Ругательство вырвалось изо рта у моей второй сущности. В то время как первая, беспомощно лежавшая в кровати, ощущала, как детское сердце бешено колотилось в груди, а разум осаждали вопросы: «Где же я? Что за место сие мерзкое? Я знал, что это преисподняя.»

И тут стражник, а точнее гаишник, облаченный в немыслимый для средневековья синий мундир, взмахнул своей полосатой черной–белой палкой, вернув мне и другим водителям конституционное право на свободу передвижения.

Я облегченно выдохнул и надавил на газ. Машина плавно сдвинулась с места, выехала на ранее перекрытую московскую автостраду. Я поплыл в потоке железных колесниц. Руль чутко отзывался на каждое движение без рывков и лишних вибраций, автомобиль демонстрировал удивительную покорность, видимо отданные за балансировку колёс деньги не пропали даром. Странная тревога и мистическое чувство смерти, непонятно отчего появившиеся, отступили.

Я возвращался домой после визита к родителям в Подмосковье. Этот пятничный вечер обещал встречу с коллегами, но вместо возбуждения от её предвкушения я чувствовал лишь липучую усталость…

Нужно было сконцентрироваться на дороге.

Вечер пятницы, путь как всегда перегружен. Машины постоянно перестраивались, обгоняя друг друга. А странные видения из прошлого, как будто снова преследовали меня. Всё вокруг казалось таким неправдоподобным, инородным…

Неожиданно, в зеркале заднего вида, я заметил приближающийся экипаж ППС, с мигающими красно-синими огнями. Уступая дорогу полиции, я проговорил:

— Опять эти черти… мать их…

Навигатор вдруг проложил мне путь через центр города, видимо обходил московские пробки-заторы.

Величественные громады исторических зданий, словно застывшие во времени свидетели былого, смотрели на меня. Витрины магазинов, сверкающие, манящие, являли собой ослепительный контраст с умиротворяющей тишиной дачной природы, которую я только что покинул.

Спустя час, я уже припарковал машину под окнами своей квартирки, в свободном от машин пятничном дворе.

Я вышел и вдохнул сухой московский воздух, такой бывает только в крупных городах. Вечерний город манил, зазывал, уже искрился первыми огнями, суля нечто волшебное, неизведанное…

Недавно вырвавшись из объятий дачного мира, я, разумеется, никак не вписывался в строгие рамки нашего офисного дресс-кода. Потертые жизнью джинсы, футболка, дерзко украшенная вызывающей надписью и карикатурно нелепой картинкой. На ногах видавшие лучшую жизнь кроссовки…

В голове созрел примитивный план на вечер: встреча с коллегами в выбранном ими баре, где алкоголь смоет наваждение от проявившихся странных ощущений, туманных видений и чужих забот.

Все дела, безжалостно, я отправил в бездонный ящик, пусть пылятся там до понедельника. Сегодня – лишь отдых, хмельной спирт и живое общение. Махнув рукой, по экрану, я вызвал такси. Вскоре комфортабельная машина уже несла меня навстречу странному полурабочему отдыху. Наконец-то, настоящая «пятница-тяпница» заявила о себе во всей красе!

«А что, брат дражайшей, скорбиш о кроворозлитии, что учинилось у Францовского короля в его королевстве, несколко тысяч и до сущих младенцов избито; и о том крестьянским государем пригоже скорбети, что такое безчеловечество Француской король над толиком народом учинил и кровь толикую без ума пролил…»

Ответ Ивана IV Грозного германскому императору Максимилиану II, который через собственное посольство сообщил русскому царю о трагедии Варфоломеевской ночи, случившейся во Франции.

— Ваня, ты как раз вовремя! — заорал Михаил, пытаясь перекричать ревущий из колонок бара классический Стоунер-рок[13]. — Забудь про пиво! Бери что покрепче! Штрафную будешь?

Крепкие напитки и пиво текли рекой, я появился, когда и так незатейливый юмор уже стал тупым и грубым. Пошатывающийся мужчина с бородой рассказывал затёртый анекдот про программиста… Все засмеялись на середине, но я, будучи ещё трезвым, не оценил даже этой шутейки.

— Народ! — громко заявил Влад, отвечающий у нас за фронтенд[14] нашего вечно глючащего приложения. — Сергея Андреевича выперли! Не стерпело начальство его нестандартных наклонностей!

— Да ты что?! — удивился бородач, вскинув мохнатые брови. — Туда ему и дорога, пида…

Конец его фразы заглушила громкая музыка.

— Ага, — кивнул Влад с довольной ухмылкой. — Говорят, не только в «этом» замечен был, но и с тендерами намутил…

— Да ладно! — ахнул чей-то голос. — Он же мужик как мужик был, не жеманный… технарь, в конце концов!

— Все люди, даже геи, могут попасть под раздачу, — философски заметил Влад, и зачем-то запил ром пивом, видимо желал похоронить остатки разума.

— Эээ, господа! – икнул Михаил, опираясь на плечо совершенно незнакомого мне мужика, — а вы знаете, что… что… в Латинской Америке… ну, вот… «сер» — это, по-нашему, значит «быть»?

— Знаем, знаем, — отозвался Влад, ткнув пальцем в потолок, словно пытаясь достать воспоминание. — «сер», это «быть» …

— Ну, вот! — Михаил обвёл нас мутным взглядом, полным пьяной торжественности, и заявил, будто открывал миру великую истину. — А «гей», это, ну, «мужеложец»! Всем же понятно!

Лысый за столом подался вперед, взгляд его сузился, словно он пытался разглядеть что-то мерзкое:

— Чего понятно? Чего ты мелешь?

— Наверно к тому что тяжко Серёгам в Латинской Америке… Как Акакию в детском саду! — Заявил кто-то.

Миша замялся, вслед за мной вспомнив, что задавшего ему вопрос лысого зовут Серёга. Но покопавшись в памяти мы сделали разные выводы.

— Серёга! – В голосе Михаила засквозила какая-то болезненная, почти детская радость, торжествующая ухмылка исказила ему лицо. И тут, он указал пальцем на лысого. — Ты «Сер» «Гей»!

Улыбка медленно стекла с лица обиженного, словно воск с горящей свечи.

— Ты чего это, Мишка, хрен в засранных штанишках, несешь?

— А что такого? — миролюбивым тоном ответил Михаил. — Ты же, получается, точнее твоё имя… значит «мужеложец», В Латинской Америке!..

— Слышь, а может ты... — Из-за громкой музыки я не расслышал его длинную тираду

Влад, до этого молчаливо тонувший взглядом в мутной глубине кружки, вдруг вскинул голову. В его глазах мелькнуло что-то похожее на разум. Он проговорил медленно, с расстановкой, словно каждое слово причиняло ему боль:

— Погоди, погоди… а ведь Миша, получается, прав… Вот смотри… Сергей Андреевич же точно гей…

— Ты ещё скажи, что всех Сергеев надо переименовать, а то пропаганда гомосятины выходит, а не имя, по нашим новым духоскрепным законам.

— Да тише ты...

Дальше разговор покатился по наклонной, превратившись в грязное обсуждение того, кто займёт место Сергея Андреевича в отделе, да и по жизни (причем, во всех смыслах). Обсудили как обстоят дела в нашем холдинге, которые, по мнению большинства из собравшихся, катились под откос… Все сделали вид, что их это не трогает. Пятница ведь! Забыться, напиться, и уйти от реальности…

Наша вечно помирающая, неэффективная, почти государственная организация, оперативно отреагировала на заявление соискателя Петрова, и «уход по собственному желанию», у моего начальника, был оформлен в кратчайшие сроки. Впрочем, Петрова на работу тоже не взяли.

— Эй, Иван. А ты что думаешь? — Вдруг спросил меня Влад.

— Я? Какое я имею к этому отношение? — Моё удивление было искренним. — Я особо и не думал о…

— Сергей Андреевич уверен, что ты его предал, оклеветал, он сам так мне заявил…

— Вот оно как, беда за бедой, у нетрадиционно сориентировавшихся. — ответил я, отхлёбывая из бокала. — Да, Сергей Андреевич не подарок, к тому же осуждаемый всеми… Но, чтобы вот так… из-за его личного пристрастия? Подставлять его под увольнение по статье… Это слишком подло, для меня, да и слишком сложно…

— Да брось, Вань, не прикидывайся! Мы же тут все свои. Ты давно его терпеть не мог. Забыл, как он тебя с премией прокатил на Новый Год? Признайся, ты просто воспользовался моментом? Подсуетился, куда надо этого Петрова отправил, а теперь строишь из себя невиновного?

— Что за чушь? Какая премия? Её почти никто не получил, кроме избранных. Я о его окончательном увольнении узнал сегодня, от тебя Влад. Может, ты хочешь сказать, что я нарочно сбежал на дачу, чтобы алиби себе обеспечить?

Повисла неловкая пауза, которую разрушил протянутый мне стакан до краёв заполненный мутной и крепкой отравой.

— Ладно, Вань, проехали, — Михаил, поставил стакан передо мной, по-дружески хлопнул по плечу, но я почувствовал фальшь в каждом его слове. — Бог им всем судья… Главное, пятница! Выпьем за твою честность!

Я с неохотой взял предложенный стакан, зная, что моя «честность» сейчас ничего не стоит. Опрокинул его залпом. Огонь плеснулся по горлу, мысли через секунду спутались. Какое это всё имеет значение? Сергей Андреевич уже, наверное, упаковал вещи. Больше мы его не увидим.

А мне? Мне просто нужно пережить эту ночь.

Веселье меня затянуло. Скоро я, как и все, давился смехом над старыми, глупыми, и пошлыми шутками, даже над советскими анекдотами. В попытке похоронить под напускным весельем обвинения и подозрения прозвучавшие от окружающих.

Пятница победила, но какой ценой?

Я вывалился из бара, уже сильно пьяным. В голове гудело, ноги заплетались, но мир вокруг был ярок и интересен. Шатаясь из стороны в сторону, я добрался до дороги, где меня уже ждало такси. Чёрный китайский внедорожник, а за рулём — молодой парень с узкими, чёрными глазами.

— Куда ехать? – спросил таксист с сильным акцентом.

— Ехай наху… — Икнул я, махнув рукой вперёд, оседая на заднее сиденье. — Прямо езжайте... Адрес у тебя в приложении, разберётесь как-нибудь.

Машина тронулась вперёд неуверенно. Я хмыкнул, предчувствуя неладное. Через пару кварталов стало ясно, что парень совершенно не знает города, не понимает, как в нём ездить. Зря я взял «такси в эконом».

Навигатор в панике перестраивал маршрут, водитель опять свернул не туда и нервно озирался, затем вновь пропустив нужный поворот.

— Слышь, запрещенный на территории Российской Федерации Бармалей, ты куда меня везёшь? — пробурчал я, едва ворочая пьяным языком. — Навигатор показал тебе не прямо, а направо! Ты хоть навигатор слушай, если своих мозгов нет…

— Эээ… Как меня назвал? Я Байрам. — Водитель обиженно постучал пальцем по бейджу на приборной панели, на котором красовалась не его фотография, но было подписано Байрам Мухриддин оглы Бабаев.

Наконец, после мучительного блуждания по лабиринту из московских улочек, дворов и переулков, такси замерло у моего дома. На тридцать минут позже, если смотреть на время, изначально определённое приложением...

Выбравшись из четырехколёсного «китайца», я глубоко вдохнул ночной воздух. Даже запрокинул голову смотря вверх. Тёмное небо над Москвой, усыпанное далёкими звёздами, смотрело на меня между многоэтажек.

От созерцания московского Космоса мой взор опустился на серую заплату асфальта, за которой сиротливо примостилась моя машина. Большинство соседей отправилось на дачи, освободив обычно забитую дворовую парковку.

— Зачем такси если есть своя машина? К чему я вообще это чудо вызывал? Мог бы сам за рулём поехать… Как его там? Байрам Бармалеевич…

Воспоминания прошедшего вечера медленно ворочались в голове, наконец я вспомнил произошедшее, огляделся вокруг, но не нашел такси. Видимо оно уехало, а я и не заметил:

— Водка злодейка… — пробормотал я заплетающимся языком, чувствуя, как выпитое пытается снова обжечь горло. Кое-как сдержав рвоту, я шатаясь пошёл к подъезду.

Магнитный ключ словно играл в прятки со мной, затаившись в глубине кармана. Не сразу нащупав его, я нетвердой рукой наконец прижал брелок к считывателю. Запоздалый щелчок электромагнитного замка отозвался на это прикосновение в ночной тишине. Металлическая дверь, с силой дернутая за ручку, распахнулась передо мной с неохотой, словно не желая впускать меня.

Я поднялся по пяти подъездным ступеням, зачем-то пересчитав их вслух:

— Раз. Раз… Три… Пять.

Лифт, вот то, что мне было нужно. Его кабина, на счастье, замерла на первом этаже в ожидании меня, двери оказались открытыми — он словно знал, что я приду. Вялый тычок по кнопке этажа, и мир поплыл перед глазами, потерял очертания.

Наконец, двери разъехались в стороны, а зрение сфокусировалось. Я шатаясь вышел на тускло освещенную площадку. Моя входная дверь встретила меня как неприступная крепость, являясь последним рубежом перед кроватью. Возня с замком отняла последние силы. Ключ, предательски выскальзывая из пальцев, и лишь пару раз едва коснулся замочной скважины.

Но вдруг… спиной я ощутил чужое присутствие. Не холодный сквозняк, не мышиный шорох, а именно кого-то. Чье-то злое дыхание за спиной…

Я резко обернулся. Передо мной стоял Сергей Андреевич, мой уже бывший начальник, и настоящий мужеложец. Одетый, как всегда, в свой неизменно серый костюм и галстук. Словно и не было этого кошмарного увольнения. Но стоило заглянуть в его глаза, как все становилось ясно. В них блестела злоба, густая, всепоглощающая, и какое-то жуткое торжество фатализма.

— Ну, здравствуй, Иван, — прошипел он, приближаясь. — Думал, отделаешься так просто?

Сергей Андреевич наступал, словно хищник, готовый разорвать добычу. Лицо его исказила гримаса лютой ненависти. Тонкие губы презрительно скривились:

— Ты, гнида, возомнил, что я позволю тебе разрушить мою жизнь просто так? Позволю этим лицемерным крысам вышвырнуть меня на помойку? Как использованный гандон.

Каждое слово он выплевывал со странным присвистом:

— Не ждал меня? Тварь!

Я отшатнулся, словно от пощечины, пытаясь что-то пробормотать в свое оправдание:

— Серый… Андреевич, послушайте… не… — только и успел выдавить я.

Но он не услышал, не остановился, не замедлил шаг. Через секунду он приблизился, и внезапно, в его руке, блеснуло что-то металлическое. Я успел разглядеть обычный складной нож, походный и старый, но сейчас он казался воплощением его ненависти, инструментом мщения. Меня сковал парализующий ужас. Ноги подкосились, и я с отчаянием осознал, что упираюсь спиной в запертую дверь, что мне некуда бежать. Я оказался между закрытой квартирой и человеком, которого я знал, а теперь и боялся до безумства.

Я заметил, как Сергей Андреевич занёс, для удара, правую руку с ножом. Хотел махнуть снизу-вверх, целясь в мой живот или грудь. Инстинкт выживания сработал мгновенно. Я резко отшатнулся назад, вжался в дверь, избегая его удара, и попытался отвести его руку в сторону, своей ладонью. Это получилось, но резкая боль пронзила пальцы, нож задел кисть руки, брызнула кровь.

Я взревел, не столько от боли, сколько от дикой, первобытной ярости. Пьяный дурман как рукой сняло. Я вцепился в руку с ножом, отчаянно пытаясь вырвать оружие. Завязалась бешеная схватка. В узком пространстве лестничной клетки мы толкались, спотыкались, хрипели, как два загнанных зверя. Нож повторно полоснул по моей руке, оставив ещё одну кровоточащую рану.

Сергей Андреевич оказался на удивление крепким и выносливым.

И вдруг, я пропустил удар другой его руки в челюсть, потерял координацию. А затем я получил и первый ножевой удар в грудь.

Острая, нестерпимая боль пронзила меня насквозь. Я почувствовал, как лезвие входит всё глубже, разрывая плоть, проходит между скрипящих рёбер. Я пошатнулся, теряя опору, а убийца уже заносил нож для следующего удара…

Каждый новый удар уже ломал мне кости грудной клетки, рвал лёгкие... Воздух с хрипом вырывался из моего рта, кровь достигла горла. Я пытался позвать на помощь, но из горла вырвались лишь хриплый кашель, свист и странные звуки. Теряя силы, я осел на пол, оставляя на стене кровавый след. Ноги отказывались держать тело, сознание ещё шатко держалось, но мир вокруг начал меркнуть…

Сергей Андреевич возвышался надо мной, уставший, со сбившимся дыханием, держа окровавленный нож в руке. В его взгляде не прослеживалось и тени страха или сожаления, лишь ледяное торжество.

Мир вокруг стал черно-белым, звуки приглушились, и боль наконец ушла…

***

Неужели это конец? Неужели все так просто оборвётся?

Я отчаянно цеплялся за ускользающую жизнь, но кровь не переставала сочиться из ран, а сердце, а сердце кажется переставало биться…

Сквозь щель приоткрытой двери, которая вела на пожарную лестницу, я увидел появившуюся снизу группу бойцов — судя по экипировке спецназ, не иначе.

В мгновение ока они залетели на лестничную клетку, обездвижили Сергея Андреевича молниеносными и слаженными движениями свалили его на пол, сковали наручниками. Он лишь хрипел, тщетно пытаясь вырваться, а его глаза пылали безумной, ненавидящей меня и всех людей злобой.

Внезапно все померкло. Боль ушла без следа, а страх полностью исчез. Словно выключили свет. Я больше не чувствовал своё тело, не слышал голосов, не различал лиц. Лишь пустота. Черная, безграничная, всепоглощающая.

А потом… я увидел сияние. Ослепительный, яркий свет. Он притягивал меня, звал к себе, обещал избавление от страданий, умиротворение и забвение. И я направился к этому свету, ощущая, как покидают меня все земные заботы, тревоги и обиды. Легкость… невероятная, неземная легкость и спокойствие – вот что я чувствовал.

И внезапно… внизу я увидел себя. Точнее, собственное тело, лежащее на полу, в окружении людей в форме. Я как-то разглядел их сосредоточенные лица, даже под балаклавами[15], слышал обрывки фраз, но не понимал их смысла. Они что-то обыденно обсуждали, стоя вокруг моего тела, насмехались над лежащим на полу Сергеем Андреевичем, даже пнули его несколько раз…

— Там нечего делать, незачем туда возвращаться, — прозвучал мой собственный голос, отдаваясь эхом в моей личной вечности.

Словно привязанный невидимой, но крепкой нитью к своему телу, я парил над… Безучастно наблюдая за происходящим внизу.

Прибыли медики… Они пытались меня реанимировать, что-то сделать с трупом…

— Боже… был бы у меня второй шанс! Шанс исправить всё… Услышь меня! — прокричал я в пустоту. Даже растворяясь во всём, становясь единым с целым миром я надеялся на чудо...

Свет становился всё ярче, бесконечно долго добирался ближе… Он манил, обещал избавление, обещал вечность...

— Человек создан для вечности, в раю он питался от древа жизни и был бессмертен. Ты хочешь туда?

— Что хочу?

Я снова сдался, поверил свету, позволив ему поглотить меня целиком. В последний момент я разочарованно сказал:

— Жаль, что живём один раз, и второго шанса не бывает…

А потом… толчок. Рывок. Я словно вынырнул из бездны забытья. Свет исчез так же внезапно, как и появился, потом и темнота отступила. Но боль… она вернулась, острая, всепоглощающая. Я снова ощутил тяжесть тела, его слабость, услышал приглушенные звуки, увидел расплывающиеся незнакомые лица.

— Я жив? Кто вы? — прошептал я, не понимая, что происходит.

Мягкость лежбища окутывала меня. Открыв глаза, я с изумлением обнаружил себя под вполне музейным балдахином, расшитым золотыми нитями. Стены комнаты украшали древние гобелены, похожие я видел, будучи туристом в чешском замке. Воздух оказался пропитан странным, терпким ароматом ладана и каких-то трав. Я их уже чуял?

— Где я? Что случилось? — проговорил я едва слышно, пытаясь прийти в себя и оглядеться, не понимая происходящего.

Последним воспоминанием у меня была рука Сергея Андреевича с занесённым надо мной ножом, залитая кровью лестничная клетка панельного дома и невыносимая боль от многочисленных ранений... а потом я помнил лишь ослепляющий свет.

Я попробовал поднять голову, готовясь ощутить резкую боль в груди, но ничего подобного не произошло. Сил, чтобы полноценно подняться, всё равно не хватало. Ощупывая рукой своё тело, я обнаружил нечто необычное: эта грудная клетка оказалась совсем чужой — маленькой, плоской и худенькой, но целой, без ран и без единого шрама...

И тут моё внимание привлекли двое незнакомцев. Передо мной возвышался величественный муж с огромной чёрной бородой, облачённый в богатые одеяния древних русских бояр, словно воплощение моих детских представлений о старорусских временах. За его спиной тихо дрожал ещё один бородач пониже ростом, бледный и настороженный, будто пугливая мышь, сжимающая в ладони маленький стеклянный пузырек.

Тот самый большой мужчина приблизился поближе, пристально разглядывая меня с тревожностью, перемешанной с беспокойством. В одной руке он держал какую-то старинную ступку, а в другой деревянную ступку.

— Божьей милостью, Государь наш, Иван Васильевич ты воспрял! Слава Богу, очи твои вновь открылись свету! Три дня и три ночи при смерти лежал, огневица[16] в тебе лютовала, трясуха[17] владычествовала…

[1]Регент — правитель, кто правит страной при отсутствии, малолетстве или болезни государя.

[2] Порфира — торжественная верхняя одежда или мантия царей пурпурного или червлёного цвета (устаревшее название ярко-красного цвета). Это знак верховной власти.

[3] Ногайская Орда (Мангытский юрт) — выделилась из распавшейся Золотой Орды. Раскинулась в междуречье рек Волги и Яика (Урала).

[4] На Руси Византию (государство Римлян) называли «Греческим царством», её столицу — «Царьградом», а римского императора — царём, от имени и титула Цезарь.

[5]Служилые люди (чины служилые) — в России XIV—XVIII веков общее название лиц, обязанных нести военную или административную службу в пользу государства. За службу получали жалованье в разных формах (земельное, денежное, натуральное). Полностью или частично освобождались от «тягла» — налогов и различных повинностей.

[6] При Иване Грозном (1547–1584) русская армия использовала знамёна, украшенные православной символикой. Главным знаменем считалась хоругвь с изображением Спаса Нерукотворного. Хоругви изготавливались из шёлка или тафты, часто с золотой вышивкой, и хранились в Успенском соборе Кремля.

[7] Бирюч (бирчий, бирич) — глашатай в Древней Руси, также, помощник великого князя по судебным и дипломатическим делам. Они часто оглашали законы и приговоры.

[8] Гудец — устаревший термин, который в прошлые века обозначал певца или музыканта.

[9]Грядушка — в данном случае край кузова телеги.

[10] Мзда (устаревшее)— плата, вознаграждение, воздаяние за что-либо. В том числе взятка.

[11] Духи злобы поднебесной — из Послания Ефесянам (Новый Завет). Апостол Павел так называет злых духов, обитающих в пространстве между землёй и небесами. Принято думать, что эти духи были изгнаны с небес и теперь пребывают в поднебесье, то есть в области, расположенной непосредственно под небесным сводом.

[12] Духовная прелесть (духовный обман, заблуждение, обольщение) — состояние ложного духовного самосознания в православии. Человек принимает ложные духовные состояния, страсти или даже бесовские воздействия за благодать Божию и истинную святость.

[13] Стоунер-рок (англ. stoner rock), также известный как стоунер-метал (англ. stoner metal) или стоунер-дум (англ. stoner doom) — жанр рок-музыки, сочетающий элементы дум-метала с психоделическим роком и эйсид-роком. Жанр появился в начале 1990-х годов, его основоположниками были Kyuss и Sleep.

[14]Фронтенд (англ. front end, frontend) в разработке IT-продуктов — это создание пользовательского интерфейса и взаимодействия с ним в веб-приложениях и сайтах. Фронтенд-разработчик отвечает за всё, что пользователь видит, с чем взаимодействует и что ощущает при работе с приложением.

[15] Балаклава (от названия города Балаклавы) — головной убор, закрывающий голову, лоб и лицо, оставляя небольшую прорезь для глаз, рта или для овала лица. Также балаклаву называют подшлемником или лыжной маской. Название балаклавы связано с Крымской войной 1853–1856 годов. Британские солдаты использовали эти вязаные маски для защиты от холода

[16]Огневица — устаревшее слово, которое в современном языке практически не используется. Оно имело специфическое значение, относящееся к горячке.

[17] Трясуха — название, которое в древнеславянских рукописях отражало характерные клинические проявления лихорадки.

Глава 3-1

«Пифагор баснословил о переселении душ, говоря, что переходят они не только в тела бессловесных, но и в растения. Этой же басни держался несколько и Платон. А Манес и прежде него злочестивый ряд так называемых гностиков, взяв это в повод себе, утверждали, что в этом состоит наказание… Но Церковь благочестивых гнушается этими и подобными им баснями…»

Отрывок, из главы «О суде», «Сокращённого изложения Божественных догматов» блаженного Феодорита Кирского.

Амбре от мутных отваров и маслянистых снадобий смешалось с сильным запахом благовоний[1], отчего воздух казался острым и тяжелым, а попадая через воспалённое горло в хрипящие, при каждом вздоха, лёгкие он приносил странные болезненно-сладкие ощущения.

Прошла неделя, как я попал в этот странный и отсталый мир… Но мне чудилось, что уже прошла вечность. Но я так и не понял, как очутился здесь, в средневековой Руси, или в мире на неё очень похожем…

Это была неделя лихорадки, бреда и бесконечных манипуляций лекарей, монахов, шарлатанов и даже знахарок. Некоторые, самые ретивые, даже пытались изгнать злого духа, губящего бренное тело маленького великого князя…

Я долго раздумывал – можно ли меня считать демоном или злым духом? Который вселился в тело малолетнего правителя? Но ответа так и не нашел.

Я ощущал, как ежедневно теряю силы, хрупкое и истощённое детское тело боролось с жаром изо всех сил, однако недуг неумолимо пожирал его изнутри. Я чувствовал, как утекала сама жизнь, оставляя лишь слабость и измождение.

Стены палат давили своей роскошью… Меня окружали узоры, яркий блеск золота и нежный глянец бархата, строгие образы икон, шепот прислуги и шушуканье придворных за тяжелыми дверьми — всё это пугало, тяготило, угнетало душу.

Здесь, в этом золотом плену, я постиг горькую истину: царская жизнь – это не богатство и власть, а великолепная тюрьма. Круглосуточная охрана даже и не пряталась, непрестанное бдение слуг, словно прикованных к моему ложу… кто они? Слуги, надсмотрщики или рабы?

Я сидел в красивой клетке болезненного ребёнка, заточённого в одиночестве, страхе и тревоге.

Сквозь туман бессилия и горячечного забытья перед глазами мелькали чужие лица: горничные с озабоченными взглядами; заговорщики среди бояр, плетущие интриги; священники разных рангов. Ни одному из них не пришло в голову увидеть во мне живого человека. Для них я выглядел лишь фигурой на вершине власти, являлся символом государства, а может и пешкой в чуждой игре. Стал ли я сломанной игрушкой, которую дельцы от средневековой политики использовали в своей беспощадной борьбе?

Как только я осознал новую реальность, ещё в полубреде, то почувствовал, что вот-вот умру во второй раз. Именно тогда, в момент между жизнью и небытием, я принял решение: по возможности молчать, не спорить с окружавшими меня людьми, играть роль отведённую мне роль…

Раскрыть им правду? Признаться, что я — не их князь? Заявить, что я попаданец из далекого, невообразимого будущего? Как эти люди смогут понять такое заявление? Они сочтут меня безумцем, заклеймят одержимым дьяволом, навесят оковы? После такого, в лучшем случае, меня ждет заточение в стенах монастыря, где разум мой угаснет среди монотонных молитв и бесконечных покаяний.

Я без колебаний принял мысль о перерождении, сразу поверил, что переродился и нахожусь в чужом теле. Так как ран от ножа на своём теле я не сыскал. Я понял, что оказался заточен в хрупком и больном, почти детском теле подростка.

Но неизвестность была для меня страшнее болезни. Я чувствовал страх перед непознанным, перед тем, что меня сочтут безумцем. Я видел взгляды окружающих — они уже смотрели на меня, как на больного и слабого, почти мертвеца. Стоит мне только заговорить на языке будущего, рассказать о компьютерах, о полетах в космос, о мире, который им никогда не увидеть, и…

Поэтому я молчал. Лишь прислушивался к их речам, пытаясь уловить хоть какие-то знакомые имена, распознать события и понять, в какой именно временной точке я оказался. Этот мир прошлое моего мира? А может это другой мир? Но какой?

Я пытался скопировать их манеры, их речь, чтобы казаться своим. Это было сложно, чертовски сложно, учитывая мою слабость и скудных познаний… Приходилось импровизировать, полагаться на удачу, и на обрывки знаний, фрагментарно всплывающих в памяти...

Но, парадоксальным образом, именно детская слабость и тяжкий недуг стали моим спасением. В глазах людей я был лишь беспомощным, больным ребёнком, мечущимся в бреду лихорадки. Они бережно укладывали меня в постель, поили горькими настоями трав, шептали молитвы над изголовьем, многие, вероятно, искренне стремились вернуть мне здоровье.

Странно, но вскоре недуг начал утихать… Я просыпался, приходил в сознание, открывал глаза на новый мир, изучал обстановку, привыкал к своему положению. Играя роль князя-ребенка, я выиграл столь необходимые мгновения, чтобы лучше разобраться в ситуации...

Когда жар начал спадать, рядом появился священник. Он, словно верный часовой, ежедневно читал нараспев древние сказания, должно быть, библейские притчи. Сам того не ведая, он готовил меня к выживанию в этом чужом, враждебном мире. Внимая его певучему голосу, я пытался впитать в себя старорусский язык, постигал его грамматические кружева, оттачивал навыки устной речи.

И вот, в одну из тихих ночей, когда тьма опустился на дворец непроницаемой пеленой, а слуги сменили оплывшие свечи. Я, уже вполне осознанно, попытался воскресить в памяти все уцелевшие знания об Иване Васильевиче Грозном…

***

Две недели прошли в мучениях, без современных лекарств она вольно буйствовала в организме…

И вот, пробудившись на рассвете, я ощутил, как отступила душившая меня лихорадка и прекратилась острая боль от каждого вздоха, лишь слабые хрипы тревожили лёгкие.

Подняв веки, я вновь оказался посреди роскошного средневековья.

Невообразимый поворот судьбы!

Казалось, лишь вчера я был обычным москвичом из XXI века, ведущим размеренную жизнь. А теперь… я переродился, став юным великим князем, Иваном Васильевичем, в самом сердце Древней Руси, или, по крайней мере, места удивительно схожего с ней.

Пытаясь выстроить в уме десятки антинаучных теорий о моем внезапном появлении здесь, я тихо лежал в кровати. Окружающие предметы напоминали артефакты из школьной экскурсии по Московскому Кремлю. Помню, в Патриаршей Палате[2], на той утомительной экскурсии, нам, галдящей стае равнодушных школьников, показывали подобную мебель и утварь…

Моё ложе, оказалось сооружением, которое я не мог назвать обычной кроватью, оно представляло собой произведение искусства, собранное из мастерски вырезанных деревянных элементов, украшенных тонкой золочёной резьбой. Над головой парил небесно-голубой балдахин, расписанный яркими орнаментами, словно кусочек неба снизошел в великокняжеские палаты…

Я чувствовал себя маленьким человечком, который потерялся в мягком море из золототканой роскоши. Эта кровать напоминала скорее трон, нежели место для простого отдохновения. Но, несмотря на свою помпезность и царственный вид, размеры моего лежбища оказались довольно скромными, явно рассчитанными на одного человека.

Я пригляделся к подобию шатра, нависшему надо мной. Четыре могучих деревянных столпа, тянулись ввысь, почти к потолку. Каждая деревянная деталь была покрыта тончайшими узорами, особенно панели у изголовья и в ногах…

Над головой я видел плотные тканевые завесы, плавно спускающиеся вниз и поблескивающие узорами золотых нитей в полутьме. Мягкая, шелковистая бахрома являлась их логичным завершением. Вышитое вручную полотно завораживало и почти гипнотизировало, на нём я увидел необычные растения, странные лица и былинных животных, словно сошедших со страниц древних сказок. Иногда мне казалось, что они шептали непонятные для меня истории.

Что же ждало меня в этом чужом мире? Мое новое тело ощущалось хрупкой оболочкой. Суждено ли мне хоть какое будущее или трагический финал скоро повторится? В какой-то момент я решил, что моя цель будет простой — выжить любой ценой!

Открыв глаза и едва приподнявшись на кровати, не успев даже толком оглядеться, я увидел как ко мне подлетели двое постельничих[3]… К моему величайшему удивлению, название их странной придворной должности всплыло в моём сознании. И не только то, в лабиринтах памяти моей промелькнули отрывки знаний о них: как звать величать каждого, каков их местнический статус[4]…

Лица подоспевших придворных, сосредоточенные и серьёзные, отражали сияние моей власти, которая в тот же миг начала давить на мои юные плечи. При этом, в их глазах я заметил отражение некоторой растерянности:

— Государь мой, чего изволишь? — Проскрипел старший, согнувшись в глубоком поклоне. Его лицо хранило следы долгой жизни, он показался мне лукавым и хитрым. В памяти всплыло, что он служил многим господам, но предан был только князьям Шуйским.

— Мне легче. — Ответил я, осторожно подбирая слова, и размышляя, что надо говорить с ними на старорусском языке, которого я не знал…

— Великий Князь! Принесли тебе зелье целебное, что алхимик преискусный сотворил, по писаниям греческим. Оно силу тебе ходко вернёт, аки Феникс из пепла восстанешь!

— Так уж… эээ… и «ходко»[5]? — Переспросил я, разглядывая глиняную миску, всученную в мои руки. В ней плескалось странное, зловонное пойло.

Второй постельничий, молодой и с виду крепкий, стоял чуть поодаль, молча. В его взгляде угадывалось не только недоверие, но и какая-то враждебность. Он показался мне опасным...

И тут я вспомнил, используя чужую детскую память, что он был приставлен к великому князю, то есть ко мне, Бельскими. То есть партией противостоящей Шуйским, которую совсем недавно отодвинули подальше[6]…

— Я сам решу, что мне пить, а что нет.

С этими словами я вернул миску старому придворному.

— Так что велишь смердам своим, князь честной? — Все слуги синхронно упали предо мной на колени.

— Каким смердам? Здесь кто-то воняет, то есть смердит?

— По сравнению с тобой все мы смерды и холопы, великий государь!

Я вдруг почувствовал жажду:

— Воды подай.

— Вмиг исполню, князь-батюшка! — Заявил седой мужик, годящийся мне в деды.

Вскоре передо мной появился серебряный кувшин с изящным изображением рыбки на округлом боку, наполненный ледяной водой до краёв. Вместе с ним возникла искусно сделанная серебряная чаша. Слуги наполнили её водой и поднесли к моей постели. Я немедленно вцепился в чашу и жадно приник к ней губами.

Взглянув на свои руки, слабые и прозрачные, с трудом удерживающие холодное серебро, я понял, что впереди – не просто выздоровление, а тяжкий, долгий путь возвращения к жизни. Борьба за существование, принятие чужой, непостижимой судьбы.

Утолив жажду, я снова оглядел окружающую роскошь, впервые увидев её настолько отчётливо, сквозь немного рассеявшуюся пелену немощи. Ковры раскинулись по полу, увлекая в мир причудливых орнаментов. Даже скамьи оказались обтянуты бордовой тканью, расшитой золотыми нитями, сплетавшимися в невиданные узоры. И лишь потом, за пестротой ковров и тканей, я разглядел роспись на арочных сводах стен. Детализированные фрески разворачивали библейские сюжеты, от сотворения мира до…

Например, я увидел нечто вроде графического романа: на стене было показано, как бесчестный вельможа принимал незаслуженные дары, карал безвинных людей… и вот уже черти, в безумном ликовании, терзают его душу в адском пламени.

Далее я лицезрел сцены крещения Руси и целый настенный комикс о неизвестном мне священнике, он благословлял воинов на сражение.

И вдруг появился запах. Густой, обволакивающий, заполняющий пространство: ладан, ароматические смолы и что-то «елейно-сладкое». Он дарил умиротворение, окутывал негой… И то, что я чувствовал его так отчетливо, говорило одно — отступила последняя пелена болезни, насморк прошел.

Всучив серебряную чашу в руки старому постельничему, я попытался подняться, но ноги меня не послушались. Молодой слуга, до этого стоявший неподалеку, мгновенно оказался рядом, подхватив меня.

Его лицо выражало искреннее беспокойство, но я ощутил в нем и некую отстраненность, он показался мне актёром, играющим в странном спектакле, который происходил вокруг меня. Я вдруг понял, он оказался лишь частью окружающей, чуждой для меня роскоши. Впрочем, как и все другие слуги– не моя вещь, не мой человек.

Они усадили меня обратно, в кровать, подложив под исхудавшую спину мягчайшие подушки нежнейшего шелка. В сидячем положении меня пробрал кашель.

Через некоторое время я успокоился, а кашель унялся. Я вновь начал осматриваться, нежданно мне показалось, что каждый предмет рядом, и всякая деталь интерьера, любая утварь, первая попавшаяся картинка, могут нести в себе скрытый смысл, или некую разгадку этого затянувшегося наваждения…

Решив, что силы вернулись, я предпринял вторую попытку встать – на этот раз с большей решимостью. Слуги не только не стали меня удерживать, но и пришли на помощь. С их поддержкой я смог не только подняться, но и сделать несколько неуверенных шагов, ощутив под ногами мягкие, чистые ковры.

Меня неудержимо потянуло к настенной летописи из фресок, их краски и замысловатые сюжеты манили. Мне вдруг страстно захотелось постичь тайну этого места, разгадать загадку своей личности и понять, как я здесь очутился. Фрески могли оказаться ключом к пониманию всего. Возможно, мой разум, привыкший к несмолкаемому потоку информации из социальных сетей и мессенджеров, просто требовал для себя хоть какой-то пищи.

С помощью слуг я приблизился к фрескам. Дрожащей рукой коснулся шершавой поверхности, и словно околдованный, погрузился в их изучение, боясь упустить мельчайшую деталь, намек, ускользающую тень мысли художника. В хитросплетениях линий и красок я искал отражение своей собственной истории, надеясь, что древние мастера приоткроют завесу тайны.

Кажется, за этим занятием, я потерял счёт времени… Мир за стенами этой комнаты перестал существовать, остались лишь я и вечные истории, запечатленные кистью по штукатурке…

— Государь! Как мы, холопы твои, пособить можем? — Прогремел чересчур громкий голос старшего постельничего прямо у меня за спиной. — Не будет ли тебе угодно возлечь на ложе своё? Зелье сонное, услаждающее душу, для тебя уже сварено…

Я вздрогнул от неожиданного вторжения в личное пространство, но усилием воли заставил себя изобразить уверенность, а возможно и властность, хотя внутри меня бушевал ураган из страха и смятения.

— Не буду пить, не хочу быть наркоманом!

Поймав на себе настороженные взгляды слуг, я вспомнил о глубокой религиозности средневековых людей. Повернувшись к стенам, расписанным ликами святых, я истово перекрестился троеперстием[7], словно перед чудотворной иконой.

— А какой сейчас год? — спросил я, пристально глядя на приближенных.

— Ох, государь… семь тысяч пятидесятый год[8]…

— Какой? — Меня поразила непривычно большая дата. Непонимающе взглянув на фреску, где некий святой радостно грозил мне посохом, я прошептал, потрясенный: — Я попал в будущее? Вот оно что… скрепы-то народные, лихо модерн и айфоны одолели…

— Что глаголешь, солнце наше? Тёмный я человек, не разумею премудростей твоих.

— А время года какое на дворе?

— Так весна красна, в самом цвету и соку…

— Не говори прибаутками. Значит начало семь тысяч пятидесятого года?

— Какое ж начало, свет очей наших? Ныне месяц цветень, на греческом апрель значится, первого сентября год начнется, тогда и день новолетия[9]…

— Новый год. То есть новолетие в сентябре? — Опять удивился я.

— Так дед твой, великий князь Иван Васильевич, установил. — Ответил старый слуга, бросив на меня испытующий взгляд. Мне повезло, что я оказался в детском теле, иначе мои расспросы звучали бы совсем уж нелепо.

— А сколько мне лет?

— Двенадцать годков грядет вскоре, князь-батюшка. — Почесал затылок придворный. — Летом семь тысяч тридцать восьмого от сотворения мира рожден ты...

— Ладно, хоть не в тридцать седьмом. — Пробормотал я, пытаясь хоть что-то вспомнить о летоисчислении на Руси, но память молчала.

— Государь великий, не соизволишь ли испить зелья врачебного? — Старик вновь попытался влить в меня неведомое пойло.

— Нет. Есть хочу. — отрезал я. На лицах постельничих отразилось удивление. Видимо они ожидали чего-то иного.

— Проводите меня на кухню… в столовую? Или, скорее… как там у вас это место звучало, называлось? В трапезную…

Старый постельничий обменялся взглядом с юным, на их лицах отобразилось не просто удивление, а, кажется, одобрение моей просьбы, облегчение. Банальный голод оказался им ближе и понятнее, чем мои душевные метания у настенных росписей, и странные расспросы.

— По первому слову твоему, государь, — прогнулся в поклоне старый слуга, — ведём тебя.

Вскоре, поддерживая под руки молодой постельничий повел меня к выходу. Старый же, ковылял за нами, готовый предугадать и исполнить любое мое пожелание. Двигались мы неспешно, словно улитки, мимо множества гобеленов, где в причудливом переплетении нитей оживали сцены охоты и рыцарских турниров. Я успел разглядеть стены, расписанные фресками с ликами святых и геральдическими символами княжеского... Мы еле ковыляли, я шел как мог, а за нами медленно тянулась вереница из пары десятков слуг.

Всё вокруг казалось не настоящим. Во время этого черепашьего шествия я успел глянуть на возвышающихся надо мной слуг, и вдруг понял — они обходятся со мной как с несмышленышем, так как полагают, что я ребенок, отчего принимаю их натянутую игру в преданность за чистую монету.

Их лица, обращенные ко мне с напускным почтением, являлись масками, старательно надетыми для спектакля. В каждом поклоне, в каждом тихом слове я чувствовал двуличность.

Неужели они действительно думают, что я верю в эту комедию? Неужели считают меня настолько доверчивым?

Но зачем? Что скрывается за этой показной учтивостью? Возможно, я лишь пешка в чьей-то сложной политической партии. Те же Шуйские, Бельские…

Или, быть может, они просто боятся меня, видят во мне некоего непредсказуемого зверя, которого нужно держать на коротком поводке ради собственной безопасности?

Тяжело дыша, уже с хрипами в лёгких, я шел, волоча ноги, опираясь на руки обоих постельничих. Каждый шаг отзывался не только мучительной болью в голове, сколько новым приступом головокружения. Но я не останавливался и слуги неумолимо вели меня вперед. Медленное продвижение имело и позитивную сторону, можно сказать своеобразное преимущество — часто останавливаясь перевести дух, я с интересом рассматривал убранство княжеских палат.

Золотые узоры, словно застывшие солнечные лучи, искрились на стенах, поражая филигранно-тонким исполнением. Красные[10], багряные ткани, этот символ власти и незыблемого процветания, доминировали в окружающем дворцовом убранстве. Балдахины из парчи, расшитой золотыми нитями, возвышались над тронами и ложами. Тяжелые дубовые столы, уставленные серебряными кубками и позолоченными блюдами, свидетельствовали о богатстве и роскоши княжеского двора. Даже массивные неудобные лавки, обтянутыми тисненой кожей, казались воплощением величия.

Когда моё сознание ненадолго отрывалось от созерцания пленительной роскоши, все мои мысли, все чувства, сосредотачивались лишь на одном — сделать несколько следующих шагов, а затем вдохнуть новый глоток воздуха…

Внутреннее убранство княжеских покоев поражало чрезмерным вниманием к деталям. Здесь почти отсутствовала скромная простота необработанных стен, потолков или полов. Каждое место и любой угол украшали причудливые орнаменты настенной росписи, искусно выполненные гобелены, дорогие ковры и, безусловно, изысканные ткани ручной работы. Последние часто заменяли привычные мне обои…

Тканью обтягивали тяжелые, окованные железом двери, затыкали щели оконных рам и даже обшивали ставни, подкладывали под каждый элемент фурнитуры: под кованые крючки, под витиеватые петли, под массивные скобы, медные планки, под какие-то тяжелые цепи и даже под шляпки гвоздей, чтобы ничто не нарушало всеобщую гармонию роскоши.

В комнатах стояли кованные сундуки, окованные железом и двуглавыми орлами, в которых, наверное, хранились сокровища...

На стенах висели искусно сделанные светильники, мерцающие тусклым светом, отбрасывая причудливые тени, создавая атмосферу таинственности и уюта. Даже интересно — там горели свечи, или эти светильники масленые?

В какой-то момент мы миновали зал, в котором стены и двери были обтянуты какой-то позолоченной кожей с нарисованными переплетающимися растениями, распустившимися бутонами, необычными зверями и райскими птицами.

Наконец мы достигли столовой... Её стены укрывали тканевые полотна, чем-то напоминающие фотообои из девяностых. На этих полотнах разворачивались сцены, словно сошедшие со страниц старинных бестиариев, смешивая дикую природу с фантазиями охотников.

На первом гобелене, сквозь пальмовые листья и стройные кипарисы, проглядывало море, а в самом сердце этой южной идиллии застыл охотник, выцеливающий взлетающих птиц.

Другой гобелен являл собой бессмысленную картину: человек целился из лука в крокодила, или бескрылого дракона, а у его ног, безмятежно спала огромная, тоскующая собака. За всем этим безобразием, среди изумрудной зелени поблёскивал пруд, полный серебристых рыб.

Затем взгляд выхватил странный сюжет: два карикатурных негра, вооружённые примитивными палками, затаились в зарослях, а в ветвях над ними восседали птицы с женскими головами – жутковатая, гротескная фантазия.

Далее следовал гобелен, где среди лесной чащи пасся благородный олень, окружённый хороводом пугливых зайцев.

Соседнее полотно, изрядно выцветшее от времени, демонстрировало мирный лесной пейзаж с лениво пасущимися козами.

На следующем гобелене, посреди европейского города, скрестили мечи два рыцаря в сверкающих доспехах...

В дальнем углу столовой я увидел и другие гобелены. Самый большой из них населяла диковинная птица с женской головой, окружённая павлинами и прочей причудливой нечистью. На соседнем полотне раскинулись сказочные ландшафты, среди которых мелькали грациозные рыси, порхали жар-птицы и извивался чешуйчатый дракон. Далее следовал гобелен, представлявший собой карту неведомых городов…

Меня усадили на подушку, лежащую посреди стула-трона стоящего в центре стола…

Можно ли назвать это креслом?

Это кресло было большим для меня, обито бархатом цвета спелой вишни, спинка украшена резными вензелями, а в центре неё располагался вышитый герб — большой двуглавый орёл, почти герб из настоящего… или уже из будущего? В общем, герб из двадцать первого века.

Передо мной возникли серебряные блюда с диковинными закусками, мне объявили, что будет жареное мясо маринованных перепелов, паштет из гусиной печени, фаршированные… И конечно икра красная и чёрная…

— Жаль, что нет заморской икры, баклажанной[11]…

— Чего несть[12]?

— Не надо ничего несть. Всё и так хорошо. — Сквозь хрипы в лёгких ответил я.

Ароматы щекотали ноздри, возбуждая аппетит. Рука уже тянулась к манящим лакомствам, но возникший за спиной человек, облаченный в меха с дорогим шитьём, вдруг склонился ко мне:

— Государь, не спеши вкушать яства, дозволь напомнить, в отличие от лет минувших, снеди ныне у тебя вдоволь, — прошептал он и склонился, еще более почтительно, — Иван Васильевич слово держит…

— Кто? — Удивился я. — Вы про меня?

— Иван Васильевич Шуйский, слово блюдет. — Мне показалось, что он подмигнул. — После закусок, попотчуют тебя похлебкой мясной, наваристой, а потом блюдами иными, лишь для твоего удовольствия. Молю тебя, государь, не давись снедью, не спеши, никто угощения не отымет. Блюди честь княжескую…

Его слова звучали так, словно обращались не просто к ребенку, но и к человеку хорошо познавшему голод… Безропотно подчинившись, я съел относительно немного и, отодвинув тарелку, замер в ожидании продолжения этого странного ритуала.

Я уже решил не делать никаких резких движений или необдуманных поступков. Я хотел понаблюдать за слугами и придворными, за их поведением, за речью, за их изменчивой мимикой, за игрой интонациями. Решил выявить хоть какие-то закономерности, подобрать ключик к пониманию этого причудливого мира.

С каждым глотком густой, обжигающей похлёбки из глубокой серебряной супницы, с каждым кусочком сочного, тающего во рту мяса, я чувствовал, как жизнь, словно робкий ручей, возвращается в истощённое болезнью тело. Я ел медленно, вдумчиво, стараясь уловить каждый ускользающий оттенок вкуса…

Я наконец осознал, что болезнь отступила.

[1] Благовония использовались на Руси — как в быту, так и в церковных обрядах. Для изготовления благовоний традиционно применяли ароматические смолы (ладан, мирра, кедр…), эфирные масла (роза, гардения…) и так далее.

[2] Патриаршие палаты в Московском Кремле — впервые здание открыли как музей в 1961 году, первая постоянная экспозиция появилась в 1967 году, современная — с мая 1987 года. Двух-четырёхэтажное здание. В состав здания включена пятиглавая церковь Двенадцати апостолов с двусветными окнами. Под церковью — две проездные арки. К северному фасаду пристроена галерея на столбах. Построены в 1635–1656 годах русскими мастерами Антипом Константиновым и Баженом Огурцовым по заказу патриарха Никона.

[3]Постельничий — придворный чин в России XV–XVII веков. В его обязанности изначально входило следить за чистотой, убранством и сохранностью царской постели. Постельничий присягал хранить государеву постель от колдовства и волшебства. Постельничие ведали всеми людьми, служившими при государевой спальне. Однако, со временем, постельничих стало много, этот чин стал говорить о близости к царю, а не относился к конкретной функции.

[4] Местнический статус — это положение лица в иерархии знати, которое зависело от знатности происхождения и положения внутри рода.

[5]Ходко — наречие, которое имеет несколько значений в зависимости от контекста. Его синонимы: бойко, быстро, скоро и т. д.

[6] В 1542 году был убит князь Иван Фёдорович Бельский — наместник московский, боярин и воевода во времена правления Ивана III Васильевича, Василия III Ивановича и Ивана IV Васильевича Грозного. В январе 1542 года он был отстранён от власти в результате заговора группировки князей Шуйских, арестован и выслан в Белоозеро. В мае того же года по приказу Шуйских он был убит.

[7] Троеперстие было введено на Руси реформой патриарха Никона намного позже, в середине XVII столетия.

[8] До начала XVII века в Русском царстве существовала система отсчёта времени, основанная на календаре от сотворения мира, пришедшем из Византии. До реформ Петра I летоисчисление велось от Сотворения мира, после — от Рождества Христова. 7050 год от сотворения мира соответствует 1542 году по привычному нам летоисчислению.

[9]Новолетие — 1 сентября на Руси было началом нового года с 1492 года. Этот день называли Новолетием и отмечали его как религиозный праздник. Он совпадал с завершением сельскохозяйственного года и символизировал благодарность за урожай. В 1699 году Пётр I издал указ о переносе начала года на 1 января. Однако традиция отмечать сентябрьский Новый год не исчезла полностью: 14 сентября (по новому стилю) Русская Православная Церковь отмечает Церковное новолетие.

[10] На Руси красный цвет занимал важное место в оформлении дворцов и богатых домов, Красный цвет ассоциировался с жизненной силой, ликованием, торжеством и считался воплощением красоты. Это находило отражение в декоре внутренних помещений и царского дворца: стены, мебель и даже санки обивались красными тканями, а столы в государственных учреждениях покрывались алыми скатертями.

[11]Икра заморская, баклажанная — так в советском фильме «Иван Васильевич меняет профессию» назвали баклажанную икру.

[12] Несть — устаревшее русское слово, которое в современном языке означает «нет».

Глава 3-2

«И тогда князь великий (Василий III Иванович, отец Ивана IV) приказал писать духовную свою грамоту[1] дьяку своему Григорию Никитичу Меньшому Путятину, а в товарищах у него велел быть дьяку своему Федору Мишурину. Тогда же князь великий добавил к себе в думу для совета о духовной грамоте своих бояр – князя Ивана Васильевича Шуйского и князя Михаила Васильевича Тучкова; и князя Михаила Львовича Глинского прибавил, поговоря с боярами, потому что он в родстве с ним через жену свою, великую княгиню Елену. И тогда же вскоре приехал в Москву к великому князю брат его князь Юрий Иванович.

И начал с этими боярами совещаться князь великий и наказы давать: и о сыне своем великом князе Иване, и о великой княгине Елене, и о своем сыне князе Юрии Васильевиче, и о своей духовной грамоте.»

Отрывок из «Повести о болезни и смерти Василия III»[2].

Проведя во дворце еще две утомительные недели, я так и не достиг желаемого, а именно — не смог изучить окружение, понять где именно нахожусь, что скрывается за крепостными стенами.

Крепость, надежно отрезавшая меня от внешнего мира, возвышалась неприступной громадой, и тоска по воле, словно ледяной капкан, сжимала сердце все сильнее. Ни случайная весточка, ни простой прохожий не могли проникнуть ко мне. Посторонний не мог дойти до великокняжеских покоев, даже приблизиться к дворцовым стенам было не просто…

Дни тянулись вереницей однообразных занятий: сперва — изнурительное обучение придворным порядкам, утомительные повторения уже заученных правил. Отдельные уроки богословия. Затем — утомительные встречи с боярами, в их лицах я видел лишь холодную надменность и расчетливость. Лишь редкие минуты с глухонемым братом скрашивали унылое течение времени.

И вот, когда моё здоровье полностью восстановилось, я смог выбраться для полноценной прогулки. Под огромным небесным сводом, в центре княжеского двора, я слушал отчёты прислуживающих мне людей. Лёгкий ветерок касался моего лица, а погода стояла по-настоящему знойная, словно я попал в разгар лета…

Я окинул взглядом кремлёвские стены, сверкающие золотом маковки храмов, поглядел на суетливую жизнь придворных, и сердце наполнялось горечью. Передо мной простирался мир власти и богатства, но в этом мире не было места для меня. Я чувствовал себя пленником, заточенным не стенами, а княжеским долгом, не стражей, а своим положением…

— Государь Великий, испокон веку так у нас заведено, — разливался в пояснениях тучный кравчий[3], он пояснял мне местные правила парковки лошадей, их стойбища или, правильнее сказать, коновязи[4]. — Боярам, на конях али в санях, дозволено приближаться к палатам твоим, но дабы не осквернить взор твой к крыльцу сему они спешившись подходят. Дьякам[5] в зависимости от их рода и места. А чины помельче — стольники да дворяне худородные, и подьячие[6] ничтожные — коней своих оставляют меж стеной крепостной и Чудовым монастырем[7]. И в зимнюю стужу, да под дождем проливным, идут они пешком здесь... Так что не каждый мог тут с коня слезть.

— Ты уверен, что не каждый? — решил уточнить я.

— Истинно так, государь. Не каждому холопу твоему, коих тьмы и тьмы, дарована честь сия — въезда в Кремль златоглавый, даже к Чудову монастырю! Лишь избранным, старым подьячим, кои в бумагах роются, по делу твоему царскому состоят, дозволена милость сия великая. Прочие же, должны смиренно топать ножками. Коней своих они оставляют перед вратами кремлевскими, и дальше пешком топают, на своих на двоих продолжают путь свой. Таков порядок, государь…

— Хорошо, но я видел из окна, что у этого… у сего, княжеского крыльца многие на конях останавливаются.

— Чем выше чин, тем ближе ко крыльцу конь его ступать должен. — Кравчий бороду черную почесал, — Да еще, вот что есть! Иноземные послы, по-особому прибывают, за несколько саженей[8] от крыльца царского спешиваются, но, бывает и дальше, шагов за тридцать али сорок, словно боясь приблизить дыхание поганое иноземное к венцу твоему. Христиане по лестнице поднимаются, по который иноверцам нельзя ходить… Хотя латинян[9] я бы по ней не пускал…

Я особо не спорил, слушал его внимательно, но куда больше меня беспокоило другое – как долго продлится эта игра в великокняжеское величие, когда я, по сути, лишь кукла? Никуда не отлучался без присмотра, никуда сам пойти не мог, везде за мной ходили няньки, всегда преследовала опека и боярский контроль.

Не успел я задать кравчему новый вопрос, как из-за угла выскочил запыхавшийся посыльный:

— Государь, тебя наместник московский, князь Шуйский, о скорой встрече молит!

— Прямо молит?

Лицо кравчего вытянулось от удивления. Он в нерешительности переглянулся с другими слугами, словно спрашивая: «Что это значит?» Я же, напротив, почувствовал прилив энергии. Наконец-то хоть что-то новое произошло в моей жизни.

— Хорошо, где он сейчас? — Я исправился, задал более уместный вопрос.

— Ждет ответа твоего, великий князь. Ныне же…

— Пусть приходит ко мне, лучше всего, этим же вечером. — Приказал я неожиданно твердым голосом и повернулся к слугам. — Приготовьте всё необходимое для приема столь важного гостя. Начинайте немедля!

Не обращая внимания на гонца, я быстрым шагом направился к своим покоям, предвкушая бурю перемен. Шуйский! Московский наместник! Его внезапное появление — предвестие хоть каких-то изменений. Именно его коварные интриги оплели мой трон... И я, как великий князь, попал в ловушку его амбиций.

В палатах меня ожидали окна-витражи из слюды, сквозь которые проникал тусклый свет, отчего фрески на стенах, с библейскими сюжетами, казались особенно зловещими…

Мебель из резного дуба, массивные сундуки, полные драгоценной утвари, достойной зависти любого средневекового монарха. Всё это великолепие, призванное радовать владельца, мне виделось лишь ненужными декорациями — продать бы всё это знатокам старины, вернее любителям тутошней хорошей жизни…

Меня облачали в лучшие одежды, с особым вниманием подбирали каждую деталь. Я стремился предстать не беспомощным юнцом, окруженным заботой нянек, а мудрым правителем, чья воля крепка, а разум проницателен и невозмутим. Кафтан из парчи, отделанный нежным соболем, тяжелые золотые украшения, с мерцающими самоцветами — всё должно было подчеркнуть мой высокий статус. Где-то я читал, что в примитивных обществах демонстрация богатства является важнейшим фактором подтверждения властного положения.

Вечер тянулся мучительно медленно. Я метался по комнате в тяжелом византийском одеянии, изредка останавливался, смотрел на пламя свечей, зажженных в ожидании позднего гостя, а затем опять наматывал круги.

Чем дольше длилось ожидание, тем сильнее нарастало мое беспокойство. Что принесет с собой этот визит Шуйского? Какие вопросы он задаст? Какие условия выдвинет? Я понимал — от моих слов и решений могло многое зависеть.

Наконец, мне доложили о прибытии московского наместника, одного их моих опекунов, и сердце тревожно застучало в груди. Я встретил его посреди приемной палаты, выпрямившись, но даже так он оказался выше меня ростом, аж на три головы. По обе стороны от меня замерли слуги из великокняжеской свиты — пара окольничих[10], да несколько стольников[11]. Мамок и нянек я ранее сам выгнал…

Едва Шуйский переступил порог я устремил пристальный взгляд на вошедшего, снизу-вверх. Уставился прямо ему в глаза. Игра в гляделки началась неожиданно. Я не отводил взгляд первым, желая показать кто здесь хозяин. Пусть видит, что перед ним не просто мальчишка, посаженный на трон, а великий князь, способный смотреть угрозе в лицо. Время вдруг застыло, мгновения мне показались вечностью, но я вытерпел, не дрогнул.

Наконец, Шуйский склонил голову в приветственном кивке, а не в поклоне, прервав наше безмолвное противостояние.

— Здрав будь, Государь, Великий Князь Иван Васильевич, — прозвучал его низкий, с хрипотцой, голос. В словах слышалось напускное почтение, а в глазах лишь скользкая насмешка. — Рад зреть тебя, да ниспошлёт Господь тебе здравия и долгих лет…

Я скупо ответил на приветствие, едва заметно кивнув, а затем как-то замялся, проблеял:

— Здравствуйте князь, боярин Иван… ээээ… тоже Васильевич, Шуйский. Видимо разговор не пустой будет, раз вы сами пришли...

Я указал на приготовленные места. Он сел следом за мной за стол, заранее уставленный снедью и питьем. Шуйский демонстративно надломил хлеб руками, но не стал есть, оставив его лежать перед собой.

Я же нарочито тянул время, не спешил начинать беседу или трапезу, желая, чтобы он кожей ощутил мое превосходство — я рассчитывал, что он бросится на меня в словесную атаку и покажет истинное положение дел. Потому я вообще не притронулся к еде…

Иван Васильевич Шуйский и правда не выдержал, больно уж вспыльчивый человек оказался, быстро показал своё лицо, и настоящую власть. Он окинул ледяным взглядом мою челядь, окружавшую нас, а потом гаркнул на них:

— Прочь отсюда!

Слуги, замялись на секунду в нерешительности, обменялись испуганными взглядами. Но, несмотря на то, что все они были отпрысками лучших родов, никто не решился ослушаться всесильного наместника Москвы и главу опекунского сонма. Медленно, с поклонами они начали покидать помещение, стараясь не навлечь на себя гнев гостя…

Кто-то маленький и независимый, ещё сохранившийся в уголке моего сознания, вскипел от ярости, но тут-же замер от страха, спрятался. Но, я почувствовал, как во мне яростно заклокотала его обида.

Когда последняя челядь спряталась за дверями, мою княжескую палату окутала зловещая тишина. Я продолжал упрямо хранить молчание – то ли не зная, что тут сказать, то ли в оцепенении. В глубине души я ожидал чего-то подобного, можно сказать рассчитывал на диалог, но, оказавшись перед лицом Шуйского, ощутил, как воля моя иссякла, а руки задрожали.

— Государь, — нагло произнес Шуйский, и в самом звучании его голоса чувствовалась угроза, — аль позабыл ты, за хворью своей, кто в здесь истинный хозяин? Не дерзай перечить, щенок, ибо…

Он оборвал предложение на середине, выдержал паузу, глаза его вспыхнули недобрым огнем:

— Коли ослушаешься, сойдёшь с уговоренного, тебе с братом Юркой участь лютая уготована: псами голодными при дворе этом скитаться, кости глодать под столом будете, дабы дух от голода не излетел…

Я тогда осознал, а может и вспомнил — всё что он сказал, всё правда. Иван Шуйский тем временем продолжал словесное наступление:

— Забыл ли ты, отродье неблагодарное, как при брате моём, покойном Василии, в рубище рваном ходил, а ещё босой чуть ли не милостыню в собственном дворце просил? А до этого, при Бельском, совсем недавно, ещё в начале года, немытым бегал. Уже запамятовал?

У меня перед глазами появились страшные картинки голодной жизни ребенка в золотом дворце, память дозированно вернулась, вместе с порцией головной боли:

— Помню я, всё помню…

— Кто из воевод Ваньку Бельского на место поставил[12]? Его и других татей от опеки над тобой отлучил? Али забыл, кто из Нижнего Новгорода с дружиной владимирской и людьми лучшими в Москву возвратился?

— Ты… — Подтвердил я тихо. — Ты Бельского…

— Добро, что помнишь. Ведай же, князь великий, шепну я тебе тайну большую. — Подмигнул мне улыбнувшийся Шуйский, и перешел на заговорщицкий шёпот. — Недолго Ивану Федоровичу осталось, считай, что Бельский всё... уже сегодня, как и все воры[13], что вокруг его были. Смерть за ними пришла. Отомстил я им за муки твои, за смерть брата моего Василия и честь мою…

— А-ах… — лишь выдохнул я. Не зная, что сказать в ответ.

— Воистину, «ах». А ныне дал я тебе игрушки, шахматы, да учителей монастырских, книги мудрые читать дозволяю. Ты теперь с послами иноземными в цезаря играешь, после разговоров со мной, а не как раньше, из-под палки дьяка, битым. Так?

— Так…

— Всё милостью моей! А прошу я немного — смирения твоего рабского, да добродетели богоугодной. Чтоб ни писка мышиного от тебя, ни рыка львиного, ни взгляда лишнего! Ты, князь, словно воробей малый, а я — орел державный. Лишь мне решать — быть тебе сытым да в тепле, али сгинешь ты в погребе темном, али костям твоим во рве городском валяться!

Я громко сглотнул. Хоть я и планировал поговорить откровенно с наместником московским, чтобы узнать хоть что-то о происходящем во дворце и вокруг, но такой расклад выбил меня из ожидаемой колеи разговора, и я на миг утратил контроль, а кто-то, вместо меня, заикаясь произнёс:

— Я… я Великий Князь Московский, по крови… и…

Шуйский громко расхохотался, от его смеха по моей спине пробежал холодок.

— Князь? Великий? Да ты жалок был, сирота дворцовая, только мной обласкан, обмыт и накормлен! Честь тебе выпала на троне восседать по отцу, но править буду я! И внемли дитя неразумное: коль по моим правилам играть не станешь… Брат твой Юрий, хоть и нем, да разумом не силен, но и он с моими поручениями управится!

В глазах Шуйского я разглядел явную угрозу. Я точно понимал, что он не блефует. За его спиной опыт, знания, сила и поддержка многих группировок бояр. А за мной лишь формальный трон, на котором я сижу вместо настоящего великого князя…

Я опустил взгляд на пол, рассматривая сложные узоры ковров и понял горькую правду. Он прав во всем. Я здесь ничто, или почти никто. Кукла, марионетка... И если я попытаюсь сейчас сопротивляться, воспротивлюсь воле его, то быстро окажусь…

— Хорошо… — Произнес я тихо, стараясь придать своему голосу уверенность, которой не было и в помине. — Я согласен. Я буду делать то, что вы[14] скажете…

— «Вы»? Опять «вы»? Кого еще узрел ты рядом кроме меня, великий государь? — С явным подозрением и косой улыбкой спросил Шуйский. Он покрутил головой, а затем сощурил глаза уставившись на меня. — Никого, окромя нас двоих, я не зрю… Кого же ты углядел великий государь?

— Я тоже здесь, нас тут двое. Ты да я, я да ты... Никого кроме нас.

— Государь… Чудно ты ведешь себя после хвори. Дивно глаголешь… Чудаковатый какой-то стал... Не замечал ли ты за собой, чего странного, словно бесы тебя путают?

— Нет, вроде. — Я испугался, что он поймет, что: «царь-то не настоящий[15]». — Точно нет! Я не замечал за собой странностей…

— Однако, давно шепчутся во дворце, что у тебя, да у брата твоего, с разумом неладно. Впрочем, то не суть сего разговора… Обдумаем эту печаль после. — Шуйский почесал бороду. — Скоро послы иноземные пожалуют, да бояре с вопросами важными соберутся. Будешь послов встречать, як я укажу, и бояр моих словом и делом поддержишь на совете думском. Уразумел потребное?

— Как скажешь сделаю. — Мне осталось лишь согласиться, выполнить его требования и узнать кое-что о этом мире.

— Умен зело разговор твой стал, но ничего не понятно. Потому, достоин ты титула властителя московского. — Улыбнулся Шуйский смотря за моей реакцией. — Уважишь меня и взамен получишь яства лучшие, слуг, питье. Всё, что дворец предложить может… Но…

— Так-так? — Пробурчал я.

— Но не забывай малой, кто здесь истинный господарь! — Он снова повысил голос. — И помни о силе моей, если обмануть помыслишь. Не забывай, как голодал и в холоде жил. Лихо помни, которого при брате моём и при Ваньке Бельском отведал. Вмиг всё обратно ворочу, если супротив пойдёшь. Уразумел?

— Я понял. Всё как ты скажешь сделаю. Но просьба у меня есть. — Добавил я, собрав жалкие остатки мужества. — Прошу, князь, пусть челядь обходится хорошо и с братом моим, с Юрием. Он младше меня, неразумен, нем и беззащитен. Ты же сам знаешь. Позаботься о нём.

— Нехитрое дело ты устроить просишь, слово даю тебе своё, боярское! Всё исполню. — Примирительно улыбнулся он, а потом продолжил говорить о деле. — Государь, внимай же…

Шуйский еще долго, до самой ночи, давал инструкции, что мне делать, «уму-разуму учил». Как с послами речь держать, когда от них уйти. Какие вопросы задавать, кого в Думе боярской поддержать, а кого…

Наконец он утомился говорить, махнул рукой и тяжело поднялся из-за стола. В глазах его я заметил удовлетворение от одержанной победы. Я чувствовал себя раздавленным, униженным, словно меня окунули головой в отхожее место. Но я понимал — это только начало. Борьба только разгорается, а я должен выжить...

Шуйский подошел ко мне, навис надо мной своей огромной фигурой, и хрипло произнес, глядя на меня сверху-вниз:

— Помни, неусыпное око моё всегда над тобою будет. Каждое дело твое и слово — предо мною. Обмануть вздумаешь, так горючими слезами умоешься.

Я же молчал, опустив голову, не желая встречаться с его торжествующим взглядом. Я чувствовал себя плохо, голова заболела, я еле держал голову — так хотелось спать. Видимо сказалось, что я совсем недавно болел. Я на секунду потерял контроль, закрыл глаза и клюнул носом. И тут, я неожиданно получил сильный фофан по лбу, аж искры из глаз полетели. Открыв глаза, я увидел удаляющуюся спину Ивана Шуйского.

— Сладких снов, государь. Да хранит тебя Господь… и люди мне верные. — Произнёс он весело, уже у самой двери.

Когда дверь закрылась, я обессиленно развалился на стуле, ощущая хаос в собственных мыслях я растирал болящий лоб. Что предпринять? Как выпутаться из паутины лжи, беспомощности и предательства? В одиночку мне точно не справиться. Нужны союзники, те, кому смогу довериться безоглядно, ну или хоть на пол шишечки…

Но кому здесь можно верить?

Я позвал слуг—предателей и они, как ни в чём не бывало, уложили меня в огромную, холодную постель, я укрылся тяжелым, парчовым одеялом, но сон никак не приходил. Перед глазами стояло надменное лицо Шуйского, его язвительные слова, его угрозы.

Внезапно, во мраке покоев, будто сотканный из теней, материализовался образ. Невысокий, хрупкий, облаченный в белое. Меня словно магнитом притянуло к нему. Приблизившись, я узнал в этом видении своё тело — призрачный образ юного великого князя Иоанна. Его кожа казалась алебастровой, при этом почти прозрачной, словно он был вылеплен из лунного света. Он выглядел не старше семи или восьми лет, хотя по моим нынешнему летоисчислению ему должно быть около двенадцати…

— Никому не доверяй, — прошептал князь, его голос звучал как шелест опавших листьев. — Даже тем, кто носит маску друга. Сторонись лести, фальшивых улыбок и сладких речей… Соврал тебе Шуйский, не сверг он Бельских, старшим боярином станет брат Ивана, Дмитрий Бельский… не дадут Морозовы, Воронцовы и другие Шуйскому такой радости… Знай это…

Маленький князь вытянул свою эфемерную руку и коснулся моей щеки ледяными пальцами:

— А ты, берегись отравленных кубков, лживых восхвалений и притворства… Не позволяй им разгадать, кто ты есть на самом деле, сорвать маску твою! Иначе, тебя ждет верная погибель, обратишься в пыль! Умрешь…

Его последние слова отозвались во мне зловещим предчувствием…

Маленький князь исчез, словно его и не было, растворился в непроглядной тьме, оставив меня одного в удушающей атмосфере страха и тревоги. Я резко сел в постели, тело покрылось липким, холодным потом. Ко мне тут же подошел бодрствовавший постельничий — мой «верный» слуга и надсмотрщик…

В голове всплывали отрывки воспоминаний из прошлой жизни, ядовитые слова Шуйского, зловещие наставления моего призрачного двойника.

Сон, словно дикий зверь, убежал прочь. Тщетно я лежал с закрытыми глазами, даже пытался считать овец… Но, вместо кротких барашков в воспалённом воображении появились омерзительные тени: бородатые бояре с рогами, свиными рылами и козлиными ногами, да лошадиными...

Настоящий бесовский хоровод плясал вокруг, изрыгая злобу, но парадоксальным образом он меня и спасал. Уродцы прыгали, желали меня убить, растерзать, даже изнасиловать. Но они дрались между собой, не подпуская никого ко мне, ведь каждый хотел осквернить или сожрать великого князя сам, потому они лишь толкались вокруг, отталкивали один другого от меня, с истошными криками разевая нечеловеческие вонючие пасти…

Когда видение стало реальным, я в ужасе открыл глаза, вскочил с ложа и подошел к узкому оконному проему, открыл створку… Ночь за стенами дворца казалась бескрайней, как черная пропасть…

Остаток ночи я безуспешно пытался придумать какой-нибудь план действий, хоть какую-то стратегию выживания — но, как я мог противостоять всевластию Шуйского?

Полезных знаний, нужных в этом опасном мире, у меня почти нет, а опыта жизни во дворце, с большим количеством людей и того меньше. Я чувствовал себя слепым котенком, которого бросили в ледяную воду проруби. Но сдаваться я не хотел.

Вскоре, за мутным оконцем забрезжил рассвет. Бессонная ночь подошла к концу, уступая место новому дню – новому испытанию. С первыми лучами солнца, пробившимися сквозь слюду, я увидел аж несколько постельничих. Они суетливо доложили о готовности к утренним процедурам. Я машинально кивнул, ощущая себя выжатым лимоном.

Предстояло облачиться в одежды, выслушать что-то типа утренних докладов от слуг, выдержать утомительное богослужение... Пойти учиться. И все это со знанием, что каждое мое слово и движение рассматривают шпионы, каждое решение оспаривают

[1]Духовная грамота — юридический документ, содержащий распоряжения и указания родственникам и близким человека на случай его смерти (завещание).

[2] Повесть появилась в правление вдовы Василия III — Елены Глинской (управлявшей за малолетнего Ивана IV). Согласно летописи, изначально ей отводилась особо почётная роль: великий князь поручал ей управление «по достоянию, как прежним великим княгиням». Позже, когда к власти пришли бояре, повесть была подвергнута переделке, уже не упоминалось о особой роли Глинской, вместо этого прославлялись сами бояре…

[3] Кравчий — должность, подчинённая напрямую дворецкому, который, в свою очередь, руководил Большим Дворцом и волостями, с которых поступал доход на содержание царских резиденций и был главным судьёй в государстве.

[4] Коновязь — это специально отведённая территория для привязывания лошадей в виде столба с кольцами, кольев с протянутой по ним верёвкой или закреплённой в горизонтальном положении поперечины.

[5] Дьяк – это должностное лицо, занимавшее различные позиции в системе управления на Руси. Это мог быть глава приказа (министр) или чиновник невысокого ранга в Боярской думе. Дьяками называли руководителей, письмоводителей или секретарей в канцеляриях, учреждениях, приказах и прочих ведомствах. Великие князья (позже цари), а также митрополиты имели собственных дьяков, выполнявших особо важные поручения своих высоких покровителей.

[6] В Русском царстве с XVI по начало XVIII столетия подьячий являлся мелким служащим административного аппарата. Он исполнял обязанности писца и вел делопроизводство в приказных палатах, а также ассистировал дьяку.

[7] В восточном секторе Московского Кремля располагался Чудов монастырь, известный также как Великая Лавра или «Чудо». Этот мужской монастырь, имевший статус кафедрального, был заложен 21 ноября 1365 года митрополитом Алексием. В период с 1929 по 1932 годы он был уничтожен.

[8]Сажень — старинная русская единица измерения длины, равная 2,134 метра (применялась до введения метрической системы).

[9]Латиняне — общепринятый термин в средневековой русской литературе для обозначения католицизма. Происхождение термина связано с использованием латинского языка в качестве богослужебного.

[10] В Русском царстве с XIII по XVIII столетия существовал придворный чин окольничего. Лица, занимавшие эту должность, выполняли широкий спектр военно-административных и гражданских задач. Они привлекались к деятельности Боярской думы, участвовали в судебных разбирательствах, назначались наместниками в города и крепости, а также служили воеводами.

[11]Стольник, чин, существовавший в Русском государстве с XIII по XVII век. Первоначально стольник отвечал за обслуживание царского стола во время торжественных мероприятий, однако впоследствии его обязанности расширились. Подобно окольничему, он мог участвовать в работе Боярской Думы, вести судебные дела и управлять территориями в качестве наместника, а также исполнять обязанности воеводы.

[12] 3 января 1542 года произошёл переворот под руководством боярина князя Ивана Васильевича Шуйского, который поставил старшего боярина Ивана Фёдоровича Бельского в положение изгнанника. Заговорщики схватили Бельского. На следующий день его сослали в заточение на Белоозеро. Уже в мае 1542 года по приказу Шуйских Бельский был убит. Бельский был убит без ведома государя.

[13] В Средние века на Руси слово «вор» обозначало любого преступника, в том числе совершившего или замышлявшего заговор с целью захвата власти, государственную измену.

[14] Пётр I ввёл обращение на «вы» в 1722 году в законодательном документе «Табель о рангах». Это было сделано, чтобы обозначить чёткую иерархию среди чинов и сословий.

[15] Фраза «Царь-то не настоящий» происходит из советского фильма «Иван Васильевич меняет профессию».

Глава 4-1

«А если ты, взяв собачий рот, захочешь лаять для забавы, так то твой холопский обычай: тебе это честь, а нам[1], великим государям, и сноситься с тобой — бесчестие, а лай тебе писать — и того хуже, а перелаиваться с тобой — горше того не бывает на этом свете, а если хочешь перелаиваться, так ты найди себе такого же холопа, какой ты сам холоп, да с ним и перелаивайся. Отныне, сколько ты ни напишешь лая, мы тебе никакого ответа давать не будем…»

Ответное послание[2] Ивана IV Грозного шведскому монарху Юхану III, датированное 6 января 1573 года.

Я отчетливо помнил: после нелепой гибели в прежнем мире, от руки злосчастного начотдела гомогея, я пробудился уже не собой, а пленником в теле юного государя. Я полностью контролировал психику, но память и княжеские манеры влились в меня, смешались с моими. Порой казалось, что его привычки — лишь призрачные тени, скользящие по граням моей новообретенной личности.

Сознание великого князя Ивана было подавлено, погребено под моей личностью, хотя я ощущал его смутное присутствие, где-то на самой дальней периферии.

Как такое могло произойти?

Ответ ускользал, да и не искал я его, ибо случившееся лежало за гранью не только моего понимания, но и самого смелого научного воображения. Мистика — и только!

Моя новая судьба разворачивалась в тесных стенах княжеских палат. Порой накатывало чувство отстраненности, словно я лишь сторонний наблюдатель, особенно во время бесконечных, утомительных богослужений. Похожее я чувствовал на редких тренировках, из изматывающих воинских упражнений с оружием, которые меня заставляли исполнять, пару раз в неделю. Все это ворвалось в мою жизнь сразу после выздоровления.

Едва оправившись от болезни, я принялся изучать дворец, проникая как в парадные залы, так и в потаенные либо служебные комнаты. Обошел весь Московский Кремль, стремясь запомнить предназначение каждого здания, галереи, склада и даже камня. Я постепенно осознавал: на мне, как на государе, лежит тяжкое бремя ответственности за это огромное хозяйство. Окружающие ждали от меня именно этого — участия и справедливого правления, даже в мелочах…

Я уже увиделся почти со всеми ключевыми фигурами в моём государстве, и даже успел приметить ключевые группы царедворцев[3], неотступно ошивающихся внутри дворцовых стен... Хотя, часть бояр я не встречал, они занималась отражением угрозы крымчаков, орда которых пошла в большой набег на Россию… Среди них был и боярин, первый воевода большого полка[4] Дмитрий Фёдорович Бельский, первый и самый ярый антипод Ивана Васильевича Шуйского.

Мои княжеские дни, шестнадцатого века, вели меня по строго определенному распорядку, словно колея телегу, будь то на людях или в тиши личных покоев. Уже с десять раз я появлялся перед боярами на думских собраниях, пару раз встречал послов, встречался с духовенством и даже видел народ на массовых богослужениях.

Каждое утро, когда первые лучи солнца пробивались сквозь витражи окон, ступал я в тихую молельню, именуемую Крестовой палатой[5]. Лампадки и свечи робко мерцали пред ликами святых, будто охраняя бесчисленные образа, в богато украшенных золотом, жемчугом и самоцветами рамах.

Но, несмотря на мою регулярную, да даже ежедневную практику в молитвах, произносимые в них слова казались мне лишь неясными магическими формулами…

Но, как же я добрался до жизни такой? Что заставляло меня участвовать в таких ритуалах?

В первую очередь, страх разоблачения понуждал меня беспрекословно выполнять все требования окружающих, я жил по чужой указке, плясал под их дудку. Чуть забрезжит рассвет, едва петухи пропоют о четырёх часах утра, слуги, ведомые постельничим, уже тут как тут, совершали омовение, облачали в богатые одежды, укладывали волосы. Затем я спешил в молельную комнату, где меня уже ждали. Там я предавался долгим молитвам...

Во-вторых, именно в молитве, чуждая часть моего сознания, доставшаяся мне от прежнего владельца тела, успокаивалась, обретала покой. В те мгновения меркли страхи его, неприязнь и гнев уступали место смирению. Поэтому я с облегчением принимал участие в этих необычных, непривычных, архаичных обрядах, находя в них передышку краткую, черпая душевное равновесие.

После молитвы, занимавшей не менее четверти часа, я целовал икону, священник окроплял меня освященной водой, а затем читал наставления из старинных книг, предназначенных для каждого дня. Эти сборники мудрых советов писцы называли Златоустами, Измарагдами, Торжественниками. В этих книгах содержались поучения отцов Церкви, в особенности Иоанна Златоуста. Может, оттого и название такое – Златоусты…

По окончании утренней молитвы я выходил в приемную, где часто встречал своего младшего брата Юрия, лишенного возможности полноценного участия в церковных ритуалах, так как был он глухонемым.

Тем временем, во дворце, с рассветом начинали собираться бояре, окольничие и другие важные чины, жаждущие принять участие в заседании боярской думы[6].

Однако, не всегда я удостаивал совет бояр своим присутствием. Ведь бремя принятия решений нёс мой опекун, князь Иван Васильевич Шуйский. Пусть и не великий князь, но власть у него имелась.

Мне же оставалось лишь одаривать улыбками послов да разрешать мелкие боярские дрязги, приходилось заниматься странной рутиной, да и то не всей…

Шуйский же, наместник московский, и приближенные к нему бояре входили в мои покои, как в собственную вотчину, когда им то заблагорассудится. Узреть великого князя не составляло для них труда, будь я погружён в истовую молитву, разбирал немногочисленные бумаги, утопал в книжных строках или предавался краткому отдыху…

Порой они обходились без какого-либо поклона, не то что земного[7], приветствовали меня как ровню. И тогда осколок души настоящего Ивана Васильевича, словно искра в пороховой бочке, вспыхивал яростью…

Закончив с обязательной молитвой, я вышел в переднюю своих покоев, где меня ожидали двое слуг и мой глухонемой младший брат.

— Юрий! — махал рукой я, привлекая внимание глухонемого, медленно подходя к нему. Он сидел на лавке у стены, перебирая деревянные чётки. Его взгляд был устремлен в окно, словно через мутную слюду он видел что-то недоступное мне... Несмотря на мои усилия, он кажется меня не заметил.

Присев рядом с ним, я осторожно прикоснулся к его руке. Он вздрогнул от неожиданности и повернулся. В его взгляде промелькнула мимолетная тень страха, которая тут же уступила место тихой, сдержанной радости. Я протянул ему раскрытую ладонь — наш привычный жест и моя попытка установить хоть какой-то контакт. Он коснулся моей ладони своей. Это был своеобразный способ общения, наш секретный «недоязык», память о котором досталась мне вместе с привязанностью…

Я тщательно выговаривал каждое слово, стараясь говорить медленно и четко, хотя знал, что он не слышит меня:

— Настанет время, я найму лучших врачей, то есть лекарей… Найду хороших учителей, для тебя…

Он нахмурился, как будто что-то понял…

В этот момент меня отвлёк вошедший в комнату слуга — древний, тучный старик, переживший, казалось, не одного, а целую династию великих князей. Он согнулся в низком поклоне, и из его груди вырвалось не то кряхтение, не то стон.

— Что случилось? Говори яснее… — проговорил я, стараясь укротить раздражение, вызванное его старческой медлительностью.

Слуга выпрямился, и мутные глаза его уставились на меня.

— Думные бояре… — Мне почудилось, что он запнулся, словно потерял нить мысли. Покраснев, старик кажется пустил душка, но продолжил, словно так и надо. — Бояре думские в совете собрались, государь. Князь Шуйский, надзор и опеку над тобой держа, от имени твоего…

— Ладно, знаю. — Я кивнул слуге. — Скажи лучше вот что: кто сведущ в науках? Ты, старый, много повидал… Знаю, в Москве учителя сыщутся. Но где искать лучших?

Он прищурился, почесывая редкие седые волосы на лысеющем затылке.

— Ведомо где лучше, государь. Из обителей греческих мудрейшие учителя. Тамо вся премудрость собрана. И книги древние, писаны еще до того…

Я не питал особых надежд на эту монастырскую ученость. Впрочем, какая разница, где обучать глухонемого чтению и письму? Передо мной маячил главный вопрос — это вообще возможно, в шестнадцатом веке?

— Ладно, — вздохнул я. — Пускай ищут самых учёных монахов. Шуйский обещал не скупиться… Ты проверь, возьми на контроль и доложи, что там с учителями для Юрия.

Слуга поклонился, раздалось привычное от него кряхтение, а затем он медленно развернулся и шаркающей походкой вышел. Я снова посмотрел на брата. Он всё так же сидел, устремив взгляд на мутную слюду окна. Частице великого князя стало грустно...

Вечером предстояла встреча с посольством из далекого сибирского ханства – визит, казался малозначительным, а обсуждаемый вопрос пустяковым. Я уже разок принимал подобных иноземцев.

Прием проходил в парадной палате, ослеплявшей своей роскошью, персидскими коврами, золотом и серебром посуды, яствами, что горами лежало на столах.

Я восседал на троне, окруженный важными боярами. Послы изумлялись нашему богатству. Мой головной убор сверкал драгоценными камнями, а трон из слоновой кости был украшен алмазами, рубинами и изумрудами...

У входа в палату, подобно изваяниям, замерли мои телохранители – рынды, юные воины, статные и безмолвные. Бояре хранили молчание, лишь священники неспешно поглаживали свои длинные бороды. Придворные чины застыли в ожидании, готовые исполнить любое моё повеление.

Тут же находились и слуги с кувшином и полотенцем. Государь поганится, принимая грамоты из рук иноземца! Омыть руки следовало незамедлительно. Так же поступали, если посол, выражая почтение, осмеливался прикоснуться устами к моей рукам или даже сапогам. Негоже великому князю земли русской осквернять себя чужой скверной. Если же не хотелось обижать гостей, обряд очищения совершался после их ухода, но о его проведении они тоже знали…

В любом случае, после приёма грамоты, из серебряного кувшина слуги наливали воду в серебряную лохань, я же руки в той воде мыл, а потом стряпчий[8] полотенце белоснежное мне подавал.

Дары иноземные я принимал лишь через руки бояр, дабы самому не замараться. Затем послов приглашали к столу. И начинался пир, щедростью своей изумлявший. Блюда несли десятками, глаза у послов разбегались от обилия яств. Насытившись за наш счет, под вечер их отвозили в отведенные им дворы.

А на другой день послов по Москве отправляли гулять. На соколиную охоту их отправляли, в церкви водили — величие показывали православное.

Внутри меня всё сопротивлялось этим обычаям. Я привык к иному миру, где люди пожимают друг другу руки, не боясь замараться, где дипломаты ведут переговоры за столом, а не повергаются ниц перед государем посреди показной роскоши. Где начальники не требовали раболепного преклонения. Но здесь, мне пришлось соблюдать установленные правила, ведь цена малейшей оплошности — моя жизнь.

Я старался не проявлять и тени изумления или отвращения на всех церемониях. Сидел на троне, как полагалось, слушал витиеватые речи посланников, кивал в нужных местах и стараясь отвечать в тон эпохе. Мои главные ответы, разумеется, заранее обговаривались с Иваном Шуйским. Он действительно дергал за ниточки, а я был лишь ребенком-марионеткой…

Прервав свои безрадостные размышления, я огляделся по сторонам, мало что изменилось в комнате, даже младший брат продолжал сидеть на лавке, глядя в мутное окно.

— Бывай, брат. — Произнёс я тихо, понимая, что он не услышит моих слов. — Скоро увидимся.

Выйдя из передней, я направился в комнату с одеждой. Как же её назвать? Гардеробная? Там меня уже ждали, слуги с византийскими облачениями в руках. Они помогли мне одеться. Тяжелые парчовые одежды, расшитые золотом и жемчугом, сковывали движения. Наконец, на мою голову водрузили тяжеленую шапку, отороченную мехом, от веса которой, со временем, начинала ныть шея. Я чувствовал себя ряженым актером, играющим роль, к которой не был готов.

***

В покоях, предназначенных для приема иноземных делегаций, всё оказалось готово. В ожидании посла, я восседал на троне со скипетром в руке – всё в строгом соответствии с традициями, и… протоколом. Бояре, одетые в роскошные наряды, окружили меня выстроившись по рангу, излучая важность и значимость. Рынды и прочие находились на своих местах…

Нарушив благоговейную тишину, в палату вошел Иван Шуйский, в сопровождении лишь пары бояр. Не удостоив никого поклоном, он бесцеремонно прошествовал сквозь зал, нагло расталкивая знать, и, словно хищник, крадущийся к добыче, приблизился к трону. Без тени почтения Шуйский занял место по правую руку от меня – самое почетное место.

— Да не взыщи, государь. Дела задержали. — Развел руками Шуйский с показным раскаянием. — Торопился к тебе аки мог… Чуть успел, ей-ей.

— Я бы и без тебя справился. — сухо заметил я, вспоминая наши вчерашние договоренности. — Но раз ты пришел, то я не против.

— Благодарствую, великий князь! — Шуйский слегка склонил голову в подобии поклона.

Продолжая эту унизительную клоунаду, Шуйский окинул зал надменным взглядом, словно проверяя лояльность собравшихся. Его губы тронула презрительная усмешка. Казалось, он наслаждается произведенным эффектом, подпитываясь всеобщей неловкостью и страхом. В зале повисла гнетущая тишина, нарушаемая лишь тихим шепотом бояр, которые, словно испуганные мыши, жались друг к другу. Каждый боялся издать лишний звук, привлекая немилость временщика.

Неожиданно двери распахнулись, и на пороге появился здоровенный боярин, в окружении нескольких воинов. Он вышел в середину зала, презрительно глянул на меня, и с вызовом поглядел на Шуйского:

— Долго ли ты тут забавляться будешь, Шуйский? Или порешил, что можешь мной пренебрегать? — прогремел он, расправив плечи и горделиво вскинув голову.

Шуйский, до этого момента самодовольный, нахмурился и как-то подсобрался. В его глазах мелькнула тень гнева, но он быстро взял себя в руки, стараясь сохранить видимость спокойствия.

— Что тебе надобно? Коли старший боярин отсутствует, то место его правое по старшинству моё! Или ты порешил, что можешь лучшее место и отсутствуя занимать? — истерично ответил Иван Шуйский. — Дума боярская здесь, и я здесь. Чего тебе еще не достает?

Покопавшись в памяти великого князя, я вспомнил появившегося человека, это был старший боярин, князь Дмитрий Бельский, именно его брата сверг и собирался убить Шуйский.

Бельский усмехнулся, и эта усмешка была полна презрения и ненависти.

— Место моё, а не пса из Шуйских, не здесь, в вашей шайке, а по правую руку с государем, — процедил он сквозь зубы. — И не попущу тебе и далее разворовывать казну государеву и плести интриги гнусные...

В зале воцарилась тишина, прерываемая лишь тяжелым дыханием бояр. Чувствовалось, как воздух наэлектризовался от напряжения. Шуйский побагровел, очевидно, слова Бельского задели его за живое. Он сжал кулаки, пытаясь сдержать ярость.

— Ты смеешь обвинять меня в таком злодействе? — прорычал он. — Предатель! Ты сам плетешь заговор, дабы свергнуть государя!

— Склоки творишь здесь ты, да твои прихвостни! — ответил Бельский, его голос перешел в рык. — Память моя хранит, как брата моего оклеветал ты, в темницу заточил! Уж не убил ли уже, злодей? Теперь метишь на место его, да не бывать тому!

В ту же секунду Шуйский сорвался с места и бросился на Бельского, размахивая кулаками. Бельский не растерялся и встретил его ударом в челюсть. Началась потасовка. Воины, стоявшие за Бельским, вступили в схватку, оттесняя бояр, пытавшихся поддержать Шуйского. Комната превратилась в поле битвы, где сверкали кулаки, а вскоре даже зазвенело оружие... сбивая шапки и разрывая дорогие кафтаны.

Шум ударов, ругань и хриплые выкрики слились в оглушительный гул. Шуйский, несмотря на относительно небольшие размеры, дрался яростно, стараясь одолеть более плотного Бельского. Вскоре у обоих бояр лица были в синяках, кровоподтеках.

Бояре, раздели лились на три группы, первая осталась в стороне, а две оставшиеся вступили в бой, в попытке поддержать дерущихся.

Один из бояр попытался защитить Шуйского, но получил удар под дых и отлетел в сторону, схватившись за живот. Другой, стражник, преграждая путь воину Бельского, выхватил саблю, но неуклюже замахнулся и лишь оцарапал противника. Боярин, поддерживавший Шуйского, попытался остановить воина Бельского сзади, но получил удар кулаком в нос, отчего брызнула кровь…

Тишину разорвал громогласный голос, возвестивший о прибытии долгожданного посла, за глашатаем стоял дворецкий[9] Иван Иванович Кубенский. Бояре и воины, еще секунду назад яростно бившие друг-другу морды, застыли в неловких позах, с кровоточащими лицами и разорванными одеждами. Куски ткани, обломки мебели и прочие следы недавней битвы являли собой удручающее зрелище. Всё это контрастировало с торжественной обстановкой зала, предназначенного для приема иностранных гостей.

— Молю, остановитесь! Государево дело превыше всего! — Заявил дворецкий.

Шуйский тяжело вздохнул. Его рука непроизвольно коснулась набрякшего синяка на скуле, поставленного в ходе схватки.

— Я должен уступить Бельскому... и смутьянам его?

— Ради спокойствия государства Российского, — веско произнёс, появившийся из ниоткуда, только назначенный, недавно назначенный митрополит Макарий. — Ваши разногласия давно известны. Но общим делом единение Руси должно быть, да главным оружием нашим.

Вокруг раздались одобрительные возгласы, особенно от стоящих в стороне бояр. Глаза Шуйского метнулись туда-сюда. Наконец, словно преодолев внутреннее сопротивление, он сделал неуверенный шаг вперёд.

— Ладно уж, да будет по слову твоему, митрополит…

Зал наполнился облегчённым шёпотом, но напряжение оставалось ощутимым. Между тем Бельский, хмурый и насторожённый, тихо ругался себе под нос, стоя по правую руку от меня, продолжая вытирать кровь платком из разбитой губы.

Вскоре доложили: посол сошел с коня, а во двор завезли многочисленные подарки. Встретили их ласково. Вот и отлично! Пусть увидят, что мы не только умеем драться, воевать и резать, но и готовы оказывать почести гостям, если они того заслуживают.

Спешно сновали слуги, торопливо избавляясь от следов потасовки: осколков сломанной мебели и клочьев разорванной ткани. Бояре, словно пробудившись от дурного видения, начали приводить в порядок свои измятые одежды, стремясь вернуть себе хоть какое-то подобие респектабельности. Охранники и телохранители, только что отчаянно сражавшиеся, теперь безмолвно выстраивались вдоль стен, умело маскируя ссадины и гематомы высокими воротниками. Лица у всех выражали скованность и смущение, будто их застали врасплох во время предосудительного деяния. Каждый старался сохранять невозмутимый вид, как будто ничего не произошло. Я заметил, что вынесли двоих раненых, при этом один стражник выглядел тяжело раненым.

Раздался кашель князя Шуйского. Он поправил высокий воротник кафтана, пытаясь замаскировать отекшую щеку, и обратился ко мне:

— Государь, не встать ли мне справа?

Бельский бросил на Шуйского сердитый взгляд, но промолчал. Я, косясь на митрополита Макария, молча покачал головой.

— По старшинству ты второй, а значит стоишь слева, так издревле заведено. Скоро начнём встречу послов! — отдал я распоряжение.

Дворецкий Иван Кубенский, посмотрел на Шуйского, затем на Бельского, а затем уже поспешил исполнять. Под его присмотром слуги снова забегали еще быстрее. Выражения лиц бояр постепенно приобретали более горделивые и надменные черты. Напряжение в покоях несколько уменьшилось.

Вскоре, я внимательно оглядел палату, убеждаясь, что все более или менее приведено в надлежащий вид. Бояре стояли в строгом порядке, демонстрируя свою значимость и могущество. Шуйский и Бельский, несмотря на недавнюю ссору, стояли рядом, избегая зрительного контакта…

Появившись, посол совершил поклон. Окольничий представил его, подробно перечислив все регалии. Я же оставался недвижим, лишь едва заметно приподнимал брови и говорил немного, каждое слово выверяя, ведь каждое из них закон. Посол понимал, что имеет дело не с незначительным мурзой, не с ханом кочевников, а с Государем Московским и всея Руси, избранным по воле Господа! А значит вёл себя соответственно, согласно нашим, а не их обычаям.

Церемония завершилась как положено. Вскоре я удалился назад, в свои покои, оставив посольство на бояр.

В покоях меня уже ждали слуги с угощениями. Я позволил себе немного расслабиться, отпраздновать успешно проведенную церемонию, в любом случае от меня уже ничего не зависело…

Вдруг дверь отворилась, без объявления ко мне вошёл наместник московский и мой главный опекун, Иван Шуйский. Лицо его было уставшим, но взгляд, несмотря на фингал, оказался цепким и настороженным.

— Государь, — негромко произнес он, опустив голову и посмотрел на меня со странным прищуром. — Посольство мы плохо встретили. Все ли наши уговоры соблюдены будут?

Я попытался ответить сдержанно, скрыв свой испуг от его появления:

— Все прошло в соответствии с наставлениями твоими. Послы остались довольны. Грамоту передали, я её принял. Без меня будете пировать… Все по твоему сценарию шло… то есть, как ты и хотел, я всё сделал как договаривались. Пока Бельский не появился…

Шуйский пристально посмотрел на меня, будто хотел проникнуть в мои мысли.

— Истинно ли так? Учти Бельский и брата защитить не возмог. — проговорил Шуйский с ядовитой усмешкой, а потом как-то обиженно заявил, явно меняя тему. — Речи твои диковинными стали, местами никому разуметь их не под силу. И нрав твой преобразился.

— К чему ты клонишь? Я взрослею, мой словарный запас претерпевает изменения… читаю я много.

— Что ты молвил великий князь? Опять нечто мной неслыханное, на книжное словцо похоже… Возможно, я в книгах не шибко силён…

— То латынь. Я провожу много времени за чтением. А с людьми, как тебе известно, почти не общаюсь, потому и изъясняюсь плохо, как в книгах писано говорю…

— Сие звучит странно и непривычно. Как ты с людьми мало общаешься? А во дворце кто? — Шуйский криво и с недоверием усмехнулся. — Благо, что это поправимо! Ратные упражнения ты возобновишь по распороядку, и ещё, я священников для обучения тебя назначу…

— За что? Когда? То есть, зачем? — Пробурчал я.

— Завтра же и начнём. Ибо ты, князь православный, а речи русской не понимаешь, глаголешь невнятно, бормочешь что-то под нос… — Шуйский прямо выглядел обеспокоенным. — Пред послами мне срамота вышла, как представителю опекунства, да позор Москве…

Внутри меня всё похолодело. Обучение ратному делу, священники — да я с ума сойду с этой патриархальщины! Но эти эмоции я скрыл, и виду не подал. Придется играть роль смиренного князя, принимающего чужую волю:

— Как скажешь, боярин, — проговорил я с напускной покорностью, а потом немного подстроился под собеседника, сказал по-старинному, как сумел. — Воле твоей отдаюсь всецело. Лишь бы то во благо державе русской.

Шуйский показался довольным от моего ответа. Он даже кивнул, и этот странный, для этого времени, жест был полон какого-то странного удовлетворения. Словно он поймал меня в ловушку, из которой я теперь не выберусь.

— Добро, государь. А наутро… лично воззрю на твои занятия. Негоже, дабы великий князь был неучёным ратному делу. Да и давно ты меч в руках не держал. Завтра ты и стрелами из лука постреляешь, а там поглядим. Чтоб пред послами срамота не исходила…

Шуйский повернулся, чтобы уйти, но вдруг остановился и сказал:

— Ты, государь, вопрошал, через слугу, об учителях для глухого и немого брата. Из монастырей греческих. Я расспросил священников, да только слыхом они о таком не слыхивали. Нет таких учителей…

Я почувствовал, как внутри меня что-то оборвалось, не во мне, а в той сохранившейся частичке разума настоящего великого князя. Надежда, едва в ней зародившаяся, угасла, словно свеча на ветру.

— Благодарю тебя за помощь. — Произнес я, стараясь скрыть разочарование. — Ежели что услышишь, то дай знать. Дело то для меня важное.

Шуйский пошел к двери, его тяжелая поступь гулко отдавалась в каменных сводах покоев. Он уже почти скрылся за дубовой дверью, когда снова остановился, обернулся и сказал:

— Великий князь, блюди себя. Недоброжелателей у тебя множество. Времена ныне смутные, лихие. — После этих слов он исчез, оставив меня наедине со своими мыслями.

Слова Шуйского эхом звучали в голове: «недоброжелателей много… Времена смутные…»

Ранее мне ни разу не доводилось держать в руках меч, саблю или шпагу! Единственным продолговатым, острым и металлическим предметом, к которому я прикасался, был лишь шампур, когда я готовил шашлыки на пикнике с друзьями. Как же мне притворяться более-менее умелым воином перед теми, для кого владение оружием является первейшей обязанностью? Оставалось лишь надеяться на собственную находчивость.

Чтобы хоть немного отвлечься, я взял со стола толстую книгу. Раскрыв ее на случайной странице, я погрузился в чтение. Слова, написанные на старинном славянском языке, после нескольких недель чтения подобного стали абсолютно понятными. Это была давняя летопись, рассказывающая о славных делах русских князей, моих предках, об их подвигах, распрях и одержанных победах.

[1] В переписке Иван Грозный чередовал формы «мы» с «я», говоря о себе в единственном числе в самых эмоциональных местах своих писем. Его официальный титул не предполагал употребления «мы». Кроме того, следует отметить, в русском языке того периода обращение на «вы» не использовалось.

[2] Главная тема переписки — осуждение шведских претензий, которые Москва считала беспочвенными. Ответное письмо написано в манере, типичной для царя. Иоанн Васильевич неизменно откровенно порицает и наставляет своих противников, используя широкий спектр выразительных средств – от мягкой насмешки до неприкрытой издевки.

[3] Слово «царедворец» вошло в русский язык позже описываемых событий, на закате XVIII столетия. Век галантности видел в нем парадный, торжественный синоним привычного «придворного». Однако вскоре, оно обрело иное звучание, закрепившись за «лицом, облеченным высоким положением при царском дворе».

[4] Первый («большой») воевода большого полка — это командующий войсками русской армии или одного из её разрядов на отдельном стратегическом направлении.

[5] Сейчас Крестовой палатой называют парадный приёмный зал патриаршего дома, один из двух главных залов здания, построенного в Московском Кремле в 1635–1656 годах, уже после смерти Ивана Грозного. Сейчас в ней находится экспозиция музея.

[6]Боярская дума — высший совет при главе государства (князе, великом князе, царе), совещательный или законосовещательный орган, состоявший из представителей феодальной аристократии.

[7] Земной поклон — падение ниц, использовавшемся при княжеском дворе на Руси до XVI столетия во время церемоний, включая аудиенции послов и подачу челобитных. Этот обычай проник на Русь в период татаро-монгольского ига, будучи позаимствованным из Китая, где люди падали ниц перед императором и иными лицами наделенными государственной властью. Также, существует спорная версия, что этот поклон имеет корни в православной вере…

[8] Стряпчий (от слова «стряпать» — «делать») — чин или должность государственного служащего в России в XVI — XIX веках. Термин относился к трём разным категориям лиц: придворным чинам, военнослужащим. Значительно позже, при Петре I, так стали называть судебных чиновников в Российской Империи.

[9] Дворецкий — придворный чин в Московском царстве, который возглавлял Большой Дворец. Звание присваивалось боярам. Дворецкий руководил деятельностью всех дворцовых земель и доходами от них, был главным судьёй над дворцовыми работниками: теми, кто вёл дворцовое хозяйство, над крестьянами и работниками, относящимися к обширным дворцовым землям. Также следил за правильностью рассылки кушаний с царского стола и других подарков думным людям и придворным.

Глава 4-2

Взял же стольный и великий город Казань благоверный царь великий князь Иван Васильевич Владимирский, и Московский, и Великоновгородский, и Псковский, и всей великой России великий самодержец христианский в год 7061 (1552) октября во второй день на память святых великомучеников Киприана и Устины, в воскресный день, в три часа дня, много потрудившись для своей богом хранимой державы, для Русской земли, для православных людей, день и ночь болея сердцем, и стеная душой, и сокрушаясь, и никогда до победы над казанцами не наедался он досыта и всласть сладкими царскими кушаньями. И всегда печаль о Казани прерывала ему веселье, ибо ежечасно слышал он, что овцы его, люди русские, волками-казанцами разгоняются, и похищаются, и съедаются.

Отрывок из повести «О взятии Казани, и о трудах и печалях царя великого князя, и воевод, и воинов его, и о нуждах земских людей», автор неизвестен.

Солнце, достигнув зенита, безжалостно палило, а я, измождённый до предела, клял и Древнюю Русь, и весь род Рюриковичей, проклинал бояр с их косматыми бородами, да дружинников костерил… И всё из-за неё – первой тренировки в ратном деле, что выжала из меня все соки. Я еле вышел за врата дружинного двора, где истязали меня нещадно. Лицо горело огнём, одежда и волосы насквозь промокли, словно после купания в реке. Дыхание стало тяжёлым, прерывистым, как у кузнечного меха, а в груди вновь заклокотало что-то странное и неприятное. Не помню, чтобы в детстве так уставал – то ли мы, миллениалы[1], не привыкли к подобным нагрузкам, то ли и впрямь у великого князя Ивана Васильевича оказалось тельце чересчур худосочным.

Кстати, вопреки обещаниям, Иван Шуйский так и не почтил своим присутствием мои мучения, что меня несказанно ободрило – уж больно не лежит, душа моя к этому надменному боярину.

Не успел я прийти в себя, как меня обступили холопы да сенные мамки, которых я ранее прогнал, дабы не лицезрели они мой позор в спарринге со стражниками. Хотя те, смею заметить, изрядно меня жалели и даже поддавались, щадя немощное тело моё.

— Государь, наш батюшка, дозволь утереть чело твое! — заверещала одна из мамок, протискиваясь вперед с полотенцем. Другая, не менее расторопная, уже тянула ко мне кубок с квасом.

— Отстаньте, отставьте! — рявкнул я, отмахиваясь. — Дайте отдышаться! Дух перевести!

Мамки запричитали, что государю опасно находиться без присмотра, да еще и после болезни и трудов ратных, под которыми они видимо подразумевали мою тренировку.

— В покои, в покои тебе надо, великий князь. — Заголосила самая старая мамка, хватая меня за рукав.

Дальше всё завертелось в каком-то карикатурном танце. Я пытался протестовать, требовал, чтобы меня оставили в покое, но меня уже тащили, подпихивали, подталкивали в сторону моих царских хором. Холопы с опахалами[2] бежали впереди, разгоняя уже проснувшихся мух и пыль. Случайно встреченные сенные девки визжали и кланялись, при виде нашей процессии, которая растянулась метров на пятьдесят. Впереди был я, ведомый слугами, а за нами, словно хвост кометы, тянулась вереница мамок, холопов и прочей челяди.

Вскоре я оказался в своих палатах, уселся в большое кресло, во главе стола, в попытке перевести дух:

— Я уже тут? — Поразился я скорости собственного перемещения, глядя на стол. Такое ощущение, что дворец и слуги приревновали повелителя к страже…

Ко мне подлетел постельничий прервав размышления, со льстивой улыбкой он протянул белое полотенце, расшитое золотом. Другой, в тот же миг, снял с меня ремень и кожаные ножны, в которые я ранее убрал учебный меч, тут же унёс их…

— Что повелит государь наш? — пропищал другой слуга.

— Всё ли с тобою ладно, князь-батюшка? — поддержал его постельничий, по возрасту подходящий мне в деды.

— Не ушибся ли ты, свет наш, Иван Васильевич? — добавил истопник, покрытый прыщами, взволнованно заглядывая мне в глаза.

Во время утомительных утренних упражнений, я вспомнил многое, например, как ранее, в течении пары лет, совсем юный князь Иван Васильевич постигал искусство владения мечом. Мне показалось, что я перенял его навыки, мышечная память, наверное, помогла... Но, к сожалению, в самый ответственный момент спарринга, моё дыхание сбилось, и я потерпел поражение в учебном поединке на деревянных мечах. Особенно обидным было то, что учебный бой проходил с противником, который старался меня щадить.

Я вспомнил, что обучение великого князя началось примерно в пятилетнем возрасте. Конечно, вначале это было не настоящее оружие, а искусно вырезанная из липы палка, имитирующая меч. Настоящий меч оказался бы непосильной ношей для крохотных рук. Этот деревянный муляж, почти в девяносто сантиметров длиной, был точной копией боевого оружия – сразу приучал к правильной стойке, выверенной дистанции. Князь Овчина Телепнев-Оболенский зорко следил за этими первыми уроками, а в его отсутствие бдительное око за тренировками не спускал кто-то из доверенных слуг.

Потом, после бесконечных повторений, липовый меч уступил место более тяжелому – вырезанному из дуба. Тогда-то и стали расцветать на теле первые синяки да ссадины. Но вместе с ними росла и сила Ивана Васильевича, крепло умение, оттачивались боевые приемы. С пяти до восьми лет, до самой кончины матери, юный князь упражнялся ежедневно, являя недюжинные способности. Но после нежданной смерти Елены Глинской, обучение будущего правителя воинскому делу стало нерегулярным, ведь и Овчина Телепнев-Оболенский принял мученическую смерть от заговорщиков…

Как бы то ни было, пусть изредка и бессистемно, но маленького великого князя наставляли лучшие воины двора, прославленные ветераны бесчисленных сражений. Ему показывали, как правильно держать копье при уколе. Растолковывали, что меч должен колоть и рубить.

А в ближнем бою, когда врагов много, одним мечом можно не справиться. Тут нужны разные хитрости и уловки. Дружинники-стражники учили драться и вовсе без оружия…

Я вспомнил хриплый наказ дружинника, вскоре сгинувшего в неизвестности очередного государственного переворота:

— Не робей, гляди супостату не токмо на очи! Следи за его плечами, пытайся предвидеть движения его ног… с опытом видение придёт.

Борьба без оружия вероятно закаляла дух. Борцы сцеплялись руками и старались свалить друг друга на землю. Тут не только грубая сила решала, но и ловкость, чутье, умение первым провести прием, дольше удержаться на ногах...

Не менее усердно обучали князя стрельбе из лука. Начинали с детской забавы, а кончали тугой тетивой, требующей богатырской силы. Сперва — мишени, были неподвижными. Затем — охота, погоня за ускользающей дичью. Дистанция, до обычных мишеней, росла, сами они уменьшались. Со временем, стрельба из лука стала для Ивана Васильевича не просто искусством, но и отдушиной, страстью, владеющей им безраздельно.

Не забывали бояре и о верховой езде. В конюшнях кони стояли, словно воины в строю — иноходцы, половецкие аргамаки, булгарские кони.

Сначала князя сажали на самых смирных, чтобы приучить к седлу, научить владеть поводьями. Учили держаться прямо, царственно, дабы на церемониях сидел, как влитой, являя собой образ власти и непоколебимости.

Щит, кистень, палица, нож за голенищем, боевой топорик, секира… Князь должен знать любое оружие, русское, степное, старое варяжское, рыцарское, огнестрельное, да хоть сибирское. Уметь владеть им, как продолжением собственной руки. Учили великого князя хорошо, но, ровно до смерти матери. И мне, грешному, перепали некоторые крохи от той княжеской науки…

— Так, что повелишь князь-батюшка? — Холоп прервал моё увлекательное путешествие по памяти маленького самодержца…

Я отмахнулся от назойливого слуги, прохрипев:

— Свали… Мне одному побыть надо. Но, квас холодный в палаты мои доставь, видел я его где-то...

Еле волоча ноги, я направился к своей кровати.

— Тяжело в учении, легко в бою — Повторил я слова какого-то мудреца из телевизора.

После этих таких напрягов и думать не хочется, лишь бы добрести до лавки, да кости по дороге не растерять.

Неспешно идя по веренице палат, я попутно осматривался. Слуги отступали в сторону, приветствовали меня поклонами, перешептываясь следуя за мной… Прислуга! Без них великому князю никуда. Добравшись, наконец, до своих личных покоев, я распахнул дверь и… Застыл на пороге от неожиданности.

Посреди комнаты, у окна, стояла внушительная фигура священника. Стройный, но крепкий, а ещё строгий, с длинной окладистой бородой и проницательным взглядом. Я видел его совсем недавно – митрополит Макарий – но его визит сюда был для меня полной неожиданностью. Он одарил меня всей тяжестью своего взгляда.

— Здрав будь, великий князь Иван Васильевич. — Произнес он негромко, но уверенно. — Давно жду прибытия твоего. Зрю, дела ратные изморили тебя. Не пала ли в тебе крепость духа? Помнишь ли ты заповеди Господа нашего? Суета мирская не затмила ли помыслы о душе?

— Что? — Только и смог сказать я в растерянности.

— Пришёл я указать тебе путь праведный.

Я с сомнением посмотрел на митрополита, не веря, что он просто так оказался во внутренних спальных покоях, тем более ради разговоров о философии и спасения моей души...

— Почему о тебе не доложили? Иван Шуйский тебя подослал? — дерзко спросил я, не раздумывая. К месту вспомнив, что митрополит считался ставленником ненавистного мне московского наместника, во всяком случаен о таком шепталась половина двора, а вторая говорила в голос…

— О, князь, князь, вижу ты млад и наивен! Шуйские — не более чем орудия в руках Всевышнего. Может сам Господь направил меня? Зрю я, сомнения снедают душу твою, одолевают тебя помыслы нечистые и греховные мысли... Помни, государь, что власть — есть не привилегия, но тяжкая ответственность пред Богом и народом. Пекись не о себе, а о своих подданных, направляй их к свету истинному, защищай от супостатов…

Я поморщился. От каждого слова этого мракобеса[3] веяло притворством и лицемерием. Впрочем — а чего еще можно было ожидать? Это же Московское царство, средние века, хотя скорее конец средневековья. Религия — стержень общества, а церковь — мощнейший рычаг власти в руках бояр и, конечно же у клана Шуйских.

— Не трать слова зря, владыка, — заявил я. — Твои поучения, вне всяких сомнений, полны смыслов, но сейчас я слишком занят… то есть, измотан. Чтоб ощутить их глубину и усвоить мудрость. Лучше скажи по существу, что Иван Шуйский желал через тебя передать? Новые подати хочет ввести? Льготы какие дружкам-боярам его требуются? Бельского возжелал извести как-то хитро?

Лицо митрополита Макария помрачнело, он уставился на меня испепеляющим взглядом.

— Дерзость твоя не знает предела, князь! Как смеешь ты так глаголить со слугой Господа? Запомни, Иван Васильевич, гордыня — самый лютый из твоих грехов. И еще, коли не усмиришь ты нрав свой, горе тебе и земле русской! А Шуйский… Иван Шуйский лишь радеет о процветании государства, как его понимает. — Митрополит улыбнулся. — Ещё боится Шуйский, что вселился в тебя дух нечистый, бес, али чёрт какой…

— Что? Какой бес-чёрт, какой нечистый? — Я растерялся, видимо так князь Шуйский истолковал странности в моем поведении. Опомнившись, я перекрестился, пусть с опозданием, и заявил. — Я точно не одержим бесом.

Макарий посмотрел вверх, словно ища поддержки у высших сил.

— Спрошу на всякий случай. Возможно, ты и сам не разумеешь, что творится у тебя на душе. Зло может облекаться в самые разные личины, соблазняя и совращая с пути истинного. Ты молод, великий князь, горяч. Легко поддаться влиянию тьмы, не разобравшись где свет. Признаешь ли, что есть в разуме твоём некие силы, что пытаются извратить волю твою, направляя тебя по ложному пути?

Я махнул рукой, пригласил митрополита присесть.

— Ладно, владыка, мы уже давно стоя толкуем. Давай присядем, поговорим как люди. Не лукавь только, и я постараюсь быть откровенным. Ты же знаешь, что я не одержим, церковь посещаю ежедневно, от обрядов не отказываюсь. — Я улыбнулся максимально искренне. — Икон и святой воды не боюсь. Я отвечу на все твои вопросы о вере очень честно. Взамен, обещай мне, что до Шуйского всё дойдёт, как есть, без твоих вымыслов и посторонних домыслов.

Макарий, с явным подозрением, принял мое предложение. Он опустился на скамью возле окна. Его взгляд, как казалось, проникал в самую мою душу.

— Ладно, князь... Вижу, не внемлешь ты доводам моим. Шуйский просил меня, побеседовать с тобою, и разузнать, не вселился ли в тебя бес, и что с тобой делать. — Митрополит снова примирительно улыбнулся. — А я же хотел больше про дела земные говорить. Бремя тяжкое власти у тебя на молодых плечах. Сильно кручинюсь я о Руси православной. Боюсь брани с Литвой, набегов поганых татар крымских, смут внутренних, бунтов, раздирающих державу нашу. А ещё Казань[4] бедокурит…

Я фыркнул. Вот оно что. Шуйский решил перестраховаться и через митрополита попытаться оказать на меня влияние — спасибо ему за доброту и заботу.

— И что же, владыка, ты предлагаешь? — поинтересовался я, стараясь никак не выдать своего нарастающего гнева. — Начать войну со всеми соседями сразу? Или, наоборот, откупиться от всех выплатив дань? От крымчаков мы сейчас отбиваемся.

Макарий отрицательно покачал головой, явно испытывая разочарование.

— Ох, князь мой. Мудрость истинная – не в крайностях. Зреть изволь в суть. Земли русские в розни ныне пребывают, то истина есть. Бояре в грызне за власть увязли, простой люд под гнетом податей стонет, войско не обучено и слабо. И, то есть правда перед Богом. — Он тут же грациозно и как-то интеллигентно перекрестился. — Надобно земли сии собрать под длань единую, коль не хотим мы быть пожранными соседями. И сие не ложь. Веру православную укрепить надобно, дабы еретики и иноверцы народ наш не смущали. Рать крепкую собрать, дабы землю предков от супостатов хранить… а веру нашу преумножить во славу бога истинного!

Я слушал его с возрастающим интересом. Вроде бы, говорил он правильные вещи, хотя и довольно общими фразами. Однако, что-то все равно заставило меня сомневаться в искренности его намерений. Слишком уж складно все звучало.

— Речи твои заслуживают внимания, — ответил я осторожно. — Но как же нам достичь всего этого? С чего следует начать? И, главное, кто нам сможет помочь? Бояре, погрязшие в междоусобицах? Народ, измученный? Или, может быть, ты сам готов возглавить это начинание?

Митрополит Макарий усмехнулся.

— Не мне на поле брани оружием махать, да и душа к играм боярским не лежит. Моё призвание — молитвы за тебя и землю русскую возносить, на путь истинный людей наставлять. Но помощь свою предложить я готов. Мужей верных имею, советников умудренных. Они путь к объединению земель русских укажут, чрез укрепление веры… Да и помочь мы тебе можем…

Я нахмурился, вспоминая, что недавно узнал у одного попа-учителя о церковном богатстве и влиянии. И тут я с вызовом спросил, пристально глядя на митрополита:

— Шуйского с Бельским хочешь сместить? На их место встать, опеку надо мной держать?

— Скоро вырастешь ты, зачем тогда опека? Не нужны мне злато и почести мирские. Лишь о спасении душ людских радею, да о судьбе земли русской и о делах земных Церкви Православной. Кто о них подумает, если не я? А замену Шуйскому с Бельским средь бояр ищи, ежели нужна. Я же лишь слуга Божий, смиренный, путь во тьме указующий, в вере наставляющий. Сила моя — в слове, а не в железе калёном и не злате мирском…

Я услышал его, но всё ещё продолжал смотреть на митрополита с недоверием. Что-то меня смущало, не позволяло безоговорочно поверить ему. Слишком уж гладко он говорил, слишком уж приятные слова произносил. Словно выучил свою роль наизусть.

— Что же, — ответил я, пытаясь скрыть оставшиеся сомнения. — Пусть будет так, как ты сказал. Я принимаю твою помощь и твои советы. Но помни, владыка, что я сам буду решать, кому доверять и что делать…

Митрополит Макарий склонил голову в знак согласия, его не смутила моя ничего не значащая общая фраза. Но, в его глазах отчего-то промелькнула искра торжества…

— Да будет так, великий князь. Буду молиться, дабы Господь направил тебя на путь праведный, даровал мудрость в управлении державном. И если дозволишь, пришлю к тебе людей церковных, тебе верных, способных помочь в делах государевых. То мужи опытные, знающие толк в делах. Будут тебе, России и вере православной преданы.

— Люди те твои будут, не мои…

— Вижу, князь, ты разумен и разумеешь важность часа сего. — Макарий сделал вид, что доволен моим ответом. — Вижу благочестие твоё, старание уставы церковные ежедневно блюсти. Ведаю усердие твое в молитвах, в подношениях[5] храмам. Докладывали мне…

— Вот именно…

Совсем недавно меня уговорили местные попы, дать им денег на храм. Я не хотел ругаться с этими мракобесами — а на что ещё потратить деньги, не вызвав подозрений? Я пока не придумал, потому и расстался с деньгами без сожалений.

— Сие свидетельствует о вере твоей. Но…— митрополит сделал паузу, прищурившись, — речи твои, деяния… порой странными нам кажутся, не по чину твоему княжескому, ни по годам. Ты загадками изъясняешься, как юродивый[6], в быту вещи предрекаешь, коим места под солнцем нет. Откуда сие приходит, князь великий? Мне такое не только Шуйский доносил. Говори, не криви душой…

Я вздохнул, понимая, что уклониться от ответа не получится и начал вспоминать хоть что-то про юродивых:

— Юродство, владыка, разве это от лукавого, от чёрта? Это способ говорить правду, которую иначе не услышат, ни князья, ни знать, ни бояре. — Я пытался вспомнить что-то про юродивых, но в голову лезли лишь афоризмы о шутах, которые я когда-то прочитал. — Каждому свой путь: императору — от великого до смешного. А шуту, то бишь юродивому, дорога — от смешного до великого…

— И что же за величие, до которого ты пытаешься дотянуться, прикрываясь личиной безумия? — с сомнением спросил Макарий. — Отвечай, для чего сие потребно? Что ты ставишь под удар державу свою, да смуту сеешь в душах боярских?

Я окинул взглядом просторную палату, залитую мягким светом из окон и от зажженных свечей. Поглядел на Макария, который вновь начал казаться воплощением мудрости. И тут я решился поговорить откровенно:

— Ты лучше меня знаешь, митрополит, что власти у меня нет, а величие моё лишь обёртка золотая, а в реальности бояре мной вертят как хотят, тот же сонм опекунов...

— Мудры речи твои, Иван Васильевич, но вопрошаю снова — коего величия ты алчешь?

— Величие… Которого хочу достичь, не в золоте и землях, хотя и в них тоже, — начал придумывать я на ходу, стараясь говорить твердо, уверенно. — Величие в осознании своей роли, в понимании предназначения… Богом данного. Ты правильно говорил, земли русские раздроблены, терзаемы усобицами и внешними врагами. Но я вижу… чувствую, что настало время собирать их воедино. Создать государство могучее, способное противостоять любой угрозе. Государство, которое станет оплотом православия в мире, новым центром веры.

Я запнулся, пытаясь вспомнить правильные слова, которые когда-то давно, в далеком будущем, услышал от историка на проходной лекции в ВУЗе или в телевизоре, а может и на уроках в школе. Я желал подобрать слова, которые впечатлили бы Макария, показали бы ему глубину моих замыслов:

— Москва… Москва — Третий Рим, — пробормотал я, чувствуя с каким трудом даются мне эти заезженные слова. — И четвертому не бывать! Такого величия хочу. Если вкратце…

Лицо Макария изменилось. Исчезло сомнение, сменившись сначала удивлением, а затем…

— Откуда… откуда ведомо сие тебе, князь? — прошептал митрополит Макарий и приблизился ко мне, словно боясь спугнуть видение. В глазах его плескалось неподдельное изумление и какой-то священный трепет. — Москва, это Третий Рим… Кто вложил в тебя словеса сии? Воистину, Господь снизошел до нас, даровал тебе предвидение грядущего!

Я старался не выдать волнения. Понимал, что попал в точку, что наконец затронул самую суть амбиций московских богословов и построенного вокруг них царства. Оставалось лишь аккуратно развить тему, укрепить его веру в мою избранность…

— Кто научил? Сердце подсказало, владыка. Возможно, душа услышала глас Божий. Я вижу будущее Руси, вижу её величие. Вижу, как она преображается, как сияет во всем мире. Но… для этого нужно преодолеть множество препятствий. Нужно покончить с раздорами, объединить земли, укрепить веру.

— И как же ты воображаешь сие деяние исполнить князь? Видал ли ты письма старца Филофея Псковского[7]? — С неожиданным для меня скепсисом спросил он.

— Филофея никакого не знаю. Но, думаю, буду действовать мудростью и силой. С теми, кто поймёт, что только в единстве наша сила, буду править вместе. С теми, кто упрямится станет, буду строг. А врагам внешним покажу мощь русского оружия. Кто с мечом к нам придёт, от того же и погибнет! — Припомнил я очередной штамп. — Но, самое главное, нужно укрепить веру православную в душах людей. Дать им надежду, показать, что есть ради чего жить и бороться. И в этом мне нужна твоя, владыка, поддержка.

Макарий склонил голову в знак почтения.

— Зрю я, что Господь избрал тебя для свершений великих. И я положу все силы дабы тебе в сём подсобить. Вместе мы Русь возродим, учиним ее державой могущественной, спасительницей веры православной! И мир, да что там — Бог возрадуется её величию во имя его.

— Так понимаю, что теперь, на одержимого чертями я не похож? — Осторожно предположил я.

Макарий вздохнул, словно с плеч его свалился тяжкий груз.

— Никак нет, князь, ныне зримо мне, что не одержим ты. Бес не имеет дара предвидеть будущее, оное лишь Богу ведомо. А речи твои о Третьем Риме… это и есть откровение свыше. Я донесу суть до Шуйского, что ты государь отрок мудрый, по-своему богом избран. Но не скажу ему, великий князь, что я, митрополит Макарий, отныне на твоей стороне стою.

— Что же, это радует, раз мы договорились. Надеюсь не только на твою поддержку, но и на помощь всей церкви русской. Ты ведь не откажешь мне в этом?

Макарий выпрямился и ответил с достоинством:

— Как и говорил, готов я во всем тебе подсобить. Советом помогу, молитвой поддержу. А будет надобность, иных из церкви призову, дабы укрепить тебя в вере и поддержать начинания твои. Памятуй лишь, государь, что путь к величию в Вере сложен и тернист. Обрушится на тебя множество испытаний, множество соблазнов. Но должен ты оставаться верным предназначению своему, не сворачивать с пути, указанного тебе Богом.

Я кивнул, стараясь выглядеть убежденным.

— Понимаю, владыка. И надеюсь, что ты будешь рядом, чтобы помочь мне справиться со всеми трудностями.

Через неделю мы вновь решили сойтись, дабы продолжить торги о грядущем. Макарий, источая елей, посулил духовное заступничество, содействие в подборе достойных мужей для государственных нужд и всемерную поддержку моей деятельности от вверенной ему паствы. После утомительно-витиеватых прощаний он удалился.

Когда за митрополитом захлопнулась дверь, меня захлестнула волна облегчения, граничащего с безумным ликованием. Ещё бы — столь влиятельный столп мракобесия склонился на мою сторону!

Опьяненный такой странной победой, я невольно подпрыгнул, расправляя затекшую спину, и шутливо взмахнул руками, но тут же наткнулся на смущенные взгляды прислуги, возникшей словно из ниоткуда еще во время моего прощания с Макарием.

Пришлось принять невозмутимый вид. Замыслы о спасении и выходе из-под гнёта бояр обрели плоть. Первый сильный, пускай ситуативный, союзник — это уже немало, но и стан врагов отнюдь не поредел.

Я окинул взглядом слуг, делать мне было нечего, даже поговорить не с кем.

— Я видел, принесли хорошие луки и стрелы, хочу пострелять во дворе. — Приказал я.

— Мишени уже соорудили, еще вчера, государь.

Выйдя во двор, я увидел импровизированное стрельбище, из соломенных мишеней, расставленных по моему указу. Взяв у слуг один из луков и колчан стрел, я принялся целиться, пытаясь унять бушующие внутри эмоции.

Каждый выстрел был выплеском энергии, попыткой сосредоточиться, отбросить сомнения. Тогда, в ходе тренировки, я впервые ощутил себя государем, наделенным реальной властью.

«Москва — Третий Рим…» — слова зазвенели в голове. Я вдруг осознал, какая огромная ответственность перед историей легла на мои плечи. Какой непростой путь мне предстоит пройти. А ведь я, всего лишь, попал сюда по случайности, открыв не ту дверь…

***

Я каждую ночь раздумывал, а когда сон отступал, то жадно изучал этот новый-старый мир. По всему вышло, что я угодил либо в прошлое, либо в какой-то параллельный мир, с законами и устоями средневековой Москвы.

И кем я стал? Невольно очутившись в теле молодого великого князя, я не совершил ничего научного, лишь погрузился в мистический мир переселения душ. Конечно, теоретически, путешествие во времени возможно. Но, черт возьми, почему я так уверен, что я Иван Грозный? Не знаю. Просто какая-то мистическая уверенность, которую я и объяснить не мог…

Что из памяти нашептала наука? Эйнштейн, общая теория относительности, про искривление пространства-времени, про гравитационные червоточины[8]… но это же всего лишь теории! Да и не продирался я сквозь временной континуум, а попросту после смерти очутился в чужом теле, в чужом мире. Это ведь совсем другое! Это уже не наука, а мистика, или же сказка…

Да и потом, я не физик-ядерщик. Все мои познания ограничиваются школьным курсом, парой проспанных университетских лекций и научно-популярными сериалами.

Может, это всё невероятно реалистичный сон? Или на мне нейроинтерфейс нового поколения испытывают? Может, кто-то так играется со своими высокотехнологичными имплантами, превратив фантастику в реальность? Скорее всего, опять мимо, ощущения слишком настоящие. Даже этот едкий запах ладана…

И что теперь делать? Играть роль великого князя? Постараться не казнить никого почем зря? Историю-то я помню… в общих чертах, разумеется. Опричнина, Ливонская война, убийство собственного сына… один сплошной трэш.

В этот момент в покои вошел окольничий, степенно поклонился и произнес:

— Государь, осенью ждем послов из Казани и Астрахани. С дарами едут, челом бьют о милости твоей.

Я молча посмотрел на него, — что случится если я что-то изменю? Случится ли Эффект Бабочки, которого все путешественники во времени желают избежать? Что будет, если я, вместо взятия Казани и Астрахани, решу все мирно? Ведь можно попробовать…

В голове вихрем пронеслись картины: расшитые золотом одежды посольств, лучезарные улыбки, горы подношений… и отсутствие кровоточащей войны. Что дальше? Неужели хрупкий мирный договор? Или что-то большее — крепкий, торговый союз...

В тех пыльных учебниках, что я помнил, об этом не писали. История, запечатленная в памяти, была историей боевых знамен, завоеваний и разрастающихся границ, но не дипломатических триумфов…

Но плевать на учебники! Эта жизнь стала моей, а не Ивана Грозного. В которой я невольно оказался. Я не знаю всех хитросплетений прошлого, чтобы не накликать беду Эффектом Бабочки...

Так что решено: буду действовать как попавший в фэнтезийное захолустье авантюрист-попаданец, а не как ученый-теоретик из научно-фантастического романа. Проще говоря, буду творить, что взбредет в голову….

Наконец, я кивнул окольничему и сказал:

— Отличные новости...

[1] В большинстве международных исследований к миллениалам (поколению Y) относят тех, кто родился в период с 1981 по 1996 год. Иногда границы сдвигаются вплоть до 2000-2004 годов.

[2]Опахало — слово, которое имеет несколько значений в зависимости от контекста. Оно может относиться к приспособлению для обмахивания в быту, веер больших размеров.

[3] Мракобес — враг прогресса, культуры, просвещения, науки, реакционер, обскурант. Слово «мракобес» употребляется в разговорной речи в презрительном значении.

[4] Митрополит Московский Макарий (1482–1563) По мнению многих историков, помимо других заслуг, митрополит выступал как советчик царя и главный идеолог походов на Казань. Целями тех походов являлись: пресечение татарских набегов на православные земли, обеспечение стратегической безопасности Русского Государства, решение династических споров. Походам способствовало ослабление Казанского ханства из-за постоянных войн не только с русскими, но и со степняками, Астраханским ханством, крымскими татарами и другими соседями.

[5] Разница между понятиями «приношении» и «подношение» в христианстве заключается в том, что первое — это фиксированная сумма, а второе — добровольный взнос.

[6] Юродство — это духовно-аскетический подвиг, при котором человек намеренно изображает внешнее безумие, чтобы достичь внутреннего смирения и обличать мир в его грехах. В православии юродивые Христа ради — как правило, религиозные подвижники из мирян, иногда странствующие монахи.

[7] Филофей Псковский (1465 — 1542) — старец псковского Спасо-Елеазарова монастыря, предполагаемый автор концепции «Москва — Третий Рим».

[8] Гравитационные червоточины — гипотетические туннели в пространстве-времени, соединяющие две точки. Они позволяют преодолеть огромное расстояние или время быстрее, чем по обычному пути.

Глава 5

«Этот город Московии – самый знаменитый из всех других городов этого государства, отчасти по своему положению – потому что, говорят, он находится в середине Области – частью же вследствие удобного расположения рек, огромного количества домов и красоты своего неприступного кремля. Дома расположены вдоль берегов реки на пять слишком миль; здания обыкновенно строятся из дерева очень хорошо и пропорционально. Здесь большое обилие строевого леса, который рубят в Герцинском лесу, обрабатывают по известной мерке и строят из него с удивительною прочностью и быстротой. Почти при всех домах имеются свои сады, что придает городу живописный вид. В каждом квартале есть отдельная церковь благородной архитектуры и соответствующей величины; прежде церкви не были такими, но, как говорят, лет шестьдесят тому назад каким-то болонским архитектором им придана была удивительно красивая форма. По главной части города протекает речка, по имени Неглинная, на которой стоит множество мельниц и которая, при впадении в р. Москву, образует остров, где искусством одного итальянского архитектора была воздвигнута крепостная стена, с башнями поразительной красоты. Этими двумя реками омываются почти три части города, а остальная обведена весьма широким рвом, наполненным водою, отведенной из тех рек».

Цитата из «Донесения о Московии» Марко Фоскарино (1557 год).

В тот памятный весенний день я впервые покинул пределы Кремлёвской крепости, и сразу же увидел, что Москва ладно совместила деревянные мостовые и величественные каменные храмы, грязь покосившихся изб и неприступность боярских хором.

Выезд на охоту более не казался мне простой царской прихотью. Я начал понимать, что охотничья процессия являлась отточенным инструментом политического влияния, и важной деталью тщательно выверенных дворцовых ритуалов. Ведь все значимые люди отправились вместе со мной. Своего рода тимбилдинг, для сплочения коллектива…

Отправной точкой всего действа служил торжественный выход процессии из стен Московского Кремля. В авангарде шествия двигались отряды в начищенных блестящих доспехах и с парадным оружием, они несли знамёна...

Я восседал на коне, словно на троне. Мои навыки верховой езды были скромны, но я уже уверенно держался в седле, не зря я в течении недели ежедневно ездил на лошади по кремлю.

Обернувшись назад, из головы колонны, я увидел густую пыль, поднятую в воздух сотнями и тысячами конских копыт!

Бояре, дьяки, военачальники и многочисленные слуги ехали за мной, но я чувствовал их внимательные взгляды, полные настороженности и опасения — не сбросит ли меня конь, не упаду ли я, их правитель, в грязь?

По обеим сторонам дороги стояли средневековые москвичи. Поклон каждого из них оказался глубоким, выражающим тихое почитание. Внезапно я увидел — вся улица опустилась на колени, касаясь лбами земли. Подобную сцену я видел разве что в корейских или китайских сериалах, которые меня заставляла смотреть одна знакомая…

— Это мне так кланяются? То есть, челом бьют? — Спросил я ехавшего за мной, по правую руку, Ивана Шуйского.

— Может и тебе поклоны отвешивают, великий князь, а может стягу твоему… — Боярин указал рукой на алое знамя, с золотой каймой, со звездами и крестами на полотнище, но главным на нём являлось изображение лика Христа Спасителя[1]. — Богу нашему, Спасу Всемилостивому кланяются.

Сказав это Иван Шуйский перекрестился.

— Ты хочешь сказать, боярин, что не знаешь кому они кланяются? — И тут я решил блеснуть остроумием, вспомнив лекцию митрополита Макария. — Царю земному или царю небесному?

— Государь… — Шуйский скривился. — Откуда же мне ведать? Ты завсегда с этим стягом выезжаешь… Но известно мне иное, что одному кесарю, коего ты цезарем величаешь, на престол венчанному толпа здесь уже кланялась…

— Да? Когда? — Удивился я, скрыв за детской непосредственностью собственную малограмотность. — Кто он? И что с ним сталось?

— Знамо кто, звали его Дмитрий Иванович, как и ты он внуком Ивана III был, на царство венчан, но против обычаев наших, да прежде отца твоего, дядьки своего старшего, — боярин злобно усмехнулся в бороду, — Отец твой его в темнице изморил. Хоть и долго он в заточении мучился, лет пятнадцать, а может и двадцать…

— Ясно… — Автоматически ответил я, раздумывая над услышанным.

— Так, государь, а ты понял, к чему я это говорю?

— Нет, подскажи уж…

— А к тому, что вся Москва ему тогда кланялась, родичу твоему, как кесарю, — изрёк Шуйский и захохотал. — А потом его забыли, как только с коня сняли, да в темницу заключили, как и не было его, для народа и бояр.

Я смотрел на склонившихся до земли людей, и старался не показать, как задели меня слова Шуйского. Он явно намекал на зыбкость моего положения. Вроде как, сегодня я великий князь, или даже цезарь, а завтра лишь узник, и толпа будет кланяться уже кому-то другому. Я решил перевести разговор в другую плоскость.

— Боярин, а что думают в народе? Слышал, ропщут сильно. Казна пуста, войско кормить надо, но и народ до нитки обирать нельзя. — Я говорил, смотря прямо перед собой, стараясь не встречаться взглядом с Шуйским.

Тот же помедлил отвечать, пускай самую малость, словно взвешивая каждое слово:

— Ропщут, государь, ропщут. Да, когда люд не роптал? Подать – дело богоугодное. Государство без них, аки птица без крыл. А обирать до нитки — тут мера надобна. Ведаем мы меру сию, не впервой. Но не все бояре разумеют…

— И кто же виноват в…

— Бельский на войско тратится… Всяк знает, опять с обозами поехал, добро распределять.

— То его дело. А мне нашептали, что родственник твой, тебя и дела твои позорит…

И тут он зло посмотрел в сторону, на одного из бояр:

— Андрейка! Государю нашему хочется знать — чего казна пустеет, а народ от поборов плачет. Не знаешь ли, чего тут приключилось?

Я знал этого плотного боярина с красным лицом, это был двоюродный или троюродный брат Ивана Шуйского. Звали его Андреем Михайловичем. Именно про его проделки и воровство шептались все во дворце.

Андрей Шуйский выехал на лошади вперёд, поближе к брату, и криво ухмыляясь, ответил:

— Дак… великий князь… чтоб значить… казна пуста, народ плачет… то завсегда так. Ежели казне полнеть, то народу надо тощать. Нешто это тебе неведомо, государь? А ежели кто и ропщет, так это враги государевы, смутьяны окаянные. Их лечить надобно плетьми, да кнутом, дабы дурь из голов повыбить. А поборы… какие поборы? Всё по закону, по справедливости делано. Кому положено, тот и платит, как нужно. А ежели кто шибко жаден, так кнутом лечится…

Иван Шуйский хмыкнул, глядя на меня краем глаза. Иван Васильевич Шуйский решил зачем-то надавить:

— Ты о законе толкуешь, окаянный? Но что есть твой закон, Андрюшка? Не сам ли ты его измыслил, дабы брюхо свое набить? Ужели мнишь, что не сыщется управа на тебя, закон крепче да справедливее твоего? От государя или от Бога? Не страшишься ли гнева людского, до нитки людей обобрав? Али думаешь, не восстанет люд, не потребует ответа по всей строгости?

Андрейка совсем сник. Почуял, видать, неладное. Шуйский сохранял непроницаемое выражение лица. Но я почувствовал, что Андрей Михайлович испугался своего старшего родственника — видимо не настолько у них хорошие отношения.

Я сделал вид, что ничего не понял. Прикинулся дурачком:

— Что вы, бояре, — протянул я нараспев, глядя то на Ивана Шуйского, то на «Андрейку». — Какие смутьяны? Какой ропот? Все у нас хорошо, если всё по закону, да по хитрому плану. Значит народ любит царя, царь любит народ. Андрей Михайлович, ты верно говоришь, дурь из головы надо выбивать, плетьми, кнутом да правдой… Всё сделаем на благо Москвы и москвичей, то есть русов… …россиян, народа православного короче.

Колокола ближайшей церкви неожиданно зазвонили, видимо приветствуя меня. Наша колонна двигалась дальше…

Солнце, пробивалось сквозь дымку бесчисленных печей, золотило купола церквей и отбрасывало длинные тени от бревенчатых стен.

Вскоре начались дома Земляного Города[2]… Нельзя сказать, что он выглядел как единый городской организм. Нет. Скорее, это было лоскутное одеяло, сшитое из разных полотен.

Вот, за поворотом, мелькают опрятные дворы некоей небольшой слободы, где умельцы, словно пчелы в улье, трудятся над различными заказами знати. Мастера кузнечного дела, ювелиры, оружейники – гордость московская.

А дальше, словно тень от тучи, набегает убогость черных улиц, где простой мещанский люд, обложенный податями, гнет спину от рассвета до заката...

Не миновал мой взгляд и усадеб, рассыпавшихся, словно бусины от ожерелья, по всему Земляному Городу. Здесь были хозяйства бояр знатных, с палатами, и купеческие деревянные терема за высокими частоколами. Каждый из них правит своим миром, а я поставлен над всеми ними.

Я оторвал взгляд от унылого пейзажа и повернулся к Шуйскому:

— Иван Михайлович, ты же у нас человек мудрый, опытный. Знаешь, как с народом ладить, дела вершить. Научи, молодого, уму-разуму? А уж я постараюсь быть хорошим учеником.

Шуйский слегка поклонился, явно довольный таким вниманием. «Андрейка» мялся рядом, как нашкодивший кот, то краснея, то бледнея.

— Чем я могу тебе, государь, пособить?

— Расскажи o посольствах. Слышал, послы казанские едут…

— Что ж, коли спрашиваешь, поведаю. Дела государевы всегда изощренные. Тут как хитрость потребна, так и твердость. Начнем с того, что хан казанский сам переговоры о мире запросил. Да только лжёт он, и исподтишка пакости творить не перестанет никогда, ибо мнит себя Белым Царем[3], тобой и с родом твоим он за первенство спорит. Силы в нем немного, да токмо в грезах своих видит, как бы Москву крымчакам на преподнести, ибо их рода и они его на трон и возвели.

— Но, среди них и наши люди есть…

— Кто-то в нашу сторону смотрит, а кто-то и нет, — захохотал Шуйский. — Но мы, государь, уже послали туда людей своих, дабы мурз крымских из Казани изжить… Касимовское ханство издавна Москве служит, да и немало казанцев за нас горой стоят, разумеют, что Крым далеко, за нами сила!

— А Астрахань?

— Астраханское ханство союза жаждет и присягнуть тебе готово, только бы им Казань разграбить дали. — Иван Шуйский мне подмигнул. — Только брали мы Казань… То спокойствие лет на двадцать-тридцать, не больше. А нам нужен мир крепкий.

Я кивнул, делая вид, что во всём понял его...

Впереди показалась внешняя стена Земляного Города. Ее массивный вал, с бревенчатой крепостной стеной, возвышался над окружающей местностью словно гигантский змей, обернувший кольцом Москву.

Стена эта, вопреки названию, была возведена не просто из земли. То была колоссальная насыпь со рвом, укрепленная дубовыми бревнами, ров был наполнен водой из рек и прудов.

Поверх вала высились деревянные стены, башни, увенчанные шатрами и сторожевые посты. Эта конструкция, хоть и не была каменной твердыней, но представляла собой серьезное препятствие для незваных гостей, а еще — она охраняла город от разбойников, помогала взымать пошлины…

Неподалеку от ворот толпился народ. Крестьяне, торговцы, ремесленники – все ждали своей очереди, чтобы въехать или выехать из города. Виднелись телеги, груженные товаром, навьюченные лошади, люди с котомками за плечами. У ворот стояли воины, тщательно осматривая въезжающих и выезжающих, собирая пошлины.

Мы приблизились к воротам, и стражники, заметив царское шествие издали, поспешно отодвинули толпу, а окружавшие их люди пали на колени.

Как только мы миновали Земляной Вал, процессия двинулась дальше, вытягиваясь за городские ворота. Дорога быстро испортилась, стала более ухабистой, и вскоре мы оказались в окружении бескрайних уже распаханных, по весне, полей.

Распогодилось, небо стало высоким и чистым, лишь кое-где виднелись перистые облака. Солнце щедро заливало землю теплом и светом. Но сам воздух казался по-весеннему свежим, лишь скрип от деревянных колес и мерный топот копыт нарушали эту идиллическую картину. По обочинам дороги тянулись березовые рощицы. Длинная процессия, словно змея, извиваясь на дороге, постепенно удалялась от города.

Крестьяне, работавшие в поле, при виде нашего шествия бросали работу и низко кланялись, также касаясь земли лбом. Кто-то крестился, кто-то бормотал молитвы. На их лицах читались почтение и страх. Царский стяг гордо реял над нашими головами, напоминая о мощи и величии государства.

Местами дорога становилась совсем узкой, приходилось объезжать глубокие колеи и ухабы. Кони спотыкались, телеги кренились, но процессия упорно двигалась вперед.

Иван Шуйский продолжал мне что-то рассказывать о походах и боях, но я слушал его вполуха, любуясь окружающей природой. Она была прекрасна в своей простоте и первобытности. Здесь не было бетонных стен и грязных средневековых улиц, здесь царили спокойствие и умиротворение. На какое-то время я даже забыл о своих проблемах и тревогах, погрузившись в созерцание однообразных природных картин.

Только к вечеру мы достигли лагеря, в котором уже стояли шатры и множество палаток. На месте уже находились если не тысячи, то сотни людей.

Зрелище открылось поистине великое. Раскинувшийся на обширном холме, недалеко от реки, лагерь являл собой пестрое и шумное скопище средневекового великолепия. В центре возвышался огромный царский шатер, расшитый золотом и серебром, с гордо вышитым на нём гигантским двуглавым орлом. Вокруг него, словно лепестки колоссального цветка, располагались шатры бояр-князей и прочей знати, каждый из которых старался перещеголять соседа в роскоши и изысканности.

Поодаль виднелись ряды более скромных палаток. Всюду сновали люди: слуги несли еду и напитки; рынды-княжеские оруженосцы собрались в свой кружок; псари вели куда-то охотничьих собак.

Воздух казался наполненным смесью запахов от жареного мяса, пряностей, алкоголя, пота, сена, мокрой шерсти, грязи, дыма от костров и лошадиного...

Повсюду раздавались звуки – ржание коней, лай собак, звон оружия, громкие разговоры и смех. Шум лагеря был оглушительным, но в то же время завораживающим. Это был живой и бурлящий жизнью организм, объединенный общим ожиданием, начала царской охоты.

Стемнело, костры горели ярко, отбрасывая причудливые тени на лица людей. В свете пламени играли блики на начищенных доспехах, оружии и украшениях. Вокруг костров собрались люди, пели песни, рассказывали байки и, наверное, хвастались своими подвигами.

Меня сопроводили в главный шатёр, словно пленника, сквозь строй стражи и пёструю суету многочисленной челяди. Шатёр этот, едва я переступил порог, поразил меня своим напускным великолепием. Казалось, для его создания привезли тканевые полотна если не из Индии и Китая, то из Персии.

Входы запирались не на задвижки или замки, но на искусно выполненные пуговицы и крючки, изнутри они затягивались толстым шнуром. Даже окна, невиданная роскошь для походного жилья, имели чудные ставни из тёмного резного дерева…

Внутри шатра мог бы разгуляться целый полк. Пол утопал в мягких, ворсистых коврах, а стены оказались многослойно задрапированы шелками и бархатом, создавая ощущение истинного покоя и тепла.

В углу стоял окованный железом сундук, возбуждая у меня жадное любопытство — что скрывается в его чреве? Золото ли, россыпь драгоценных камней? От местной челяди я уже ждал любых чудес. Даже таких.

Посреди шатра, словно алтарь чревоугодия, стоял стол, окруженный лавками, а над ними возвышалось резное кресло на высокой спинке, обтянутое малиновым бархатом. На кресле небрежно лежала соболья шуба, расшитая речным жемчугом…

Не успел я толком осмотреться, как слуги, словно по мановению волшебной палочки, начали готовить трапезу.

Стол мгновенно преобразился под тяжестью яств: жареный лебедь, источавший пьянящий аромат, молочный поросенок с хрустящей корочкой, сочные пироги с дичью, диковинные соленья и варенья. Кувшины с мёдом и вином венчали эту картину изобилия, превращая шатер в подобие волшебной скатерти-самобранки. Я наконец, впервые за день, почувствовал голод, он заставил меня позабыть обо всём, и я наброситься на поданное угощение.

Закончив трапезу, разморенный, я откинулся на высокую спинку кресла, чувствуя приятную сытость и истому. Хотелось прикрыть глаза и отдаться дреме, но чувство тревоги сжигало изнутри. Шуйский, этот старый лис, плетет свои коварные сети. И эта охота… не простое развлечение — уверен, и за ней скрывается некий зловещий замысел.

Мои странные размышления грубо прервались появлением кравчего с постельничим. Оба, словно пойманные с поличным, виновато переминались с ноги на ногу, не решаясь произнести ни слова, наверно думали, что я спал. А я смотрел на них через полузакрытые веки.

— Что случилось? Что хотите? — Спросил я резко, не открывая при этом глаз.

— Государь, — промямлил наконец Кравчий, отвешивая глубокий поклон. – Князь Юрий Васильевич Глинский, дядя твой, встречи просит.

Размышления мои вмиг улетучились. Вот оно! Глинский! Появление его сейчас – явно неспроста, я с ним раньше виделся, поговорил на светские темы, да и только…

— Ладно! Зови сюда дядю. Да побыстрее. — Мне стало интересно, что же потребовалось родственничку в столь поздний час?

Вскоре, в шатер вошел Юрий Глинский. Высокий, статный, с надменным взглядом — истинный боярин, аристократ. На нём был надет дорогой кафтан, ферязь отороченная соболями, а на пальцах сверкали перстни с крупными бриллиантами. Он вошел с видом хозяина, словно это он, а не я, государь здесь.

— Здрав будь, великий князь… — Сказал Юрий и надменно кивнул головой. — Рад зреть тебя…

— Дядя Юрий, хватит приветствий, обойдёмся без титулов. Попроще давай, по-родственному. — Промолвил я, смотря ему в глаза. — Проходи, садись за стол мой. Чем я обязан столь позднему визиту?

— Да… Был разговор. — Прошептал Юрий Глинский. — С людьми Макария беседовал, узнал, что власть ты в руки взять замыслил, по праву. Шуйских-кровопийц от неё отстранить желаешь. А ещё, что за матушку свою, сестру мою и за род наш отомстить хочешь…

— Ну... — Я задумался, если бы переговоры с Глинским прошли плохо, мне бы сообщили люди митрополита Макария, или же он сам. Но, плохих вестей мне не поступало, потому я ответил родственнику напрямую и честно. — Этого и хочу.

— Правда твоя, государь, и суров ты. Весь в мать…— Юрий Васильевич Глинский перестал шептать, но говорил крайне тихо. — Не только мать твою Елену сгубили Шуйские, но и про тебя, да и про отца твоего, речи худые вели и ведут. Род свой древнее твоего мнят, на власть посягают…

— Да-да, мне это ведомо…

— Монастыри они грабят в открытую, именем твоим прикрываясь, людишкам своим тарханные[4] грамоты раздают. Земли казённые себе забирают, крестьян закабаляют без закона и порядка, к себе переманивают… обидели уже многих…

Я по-доброму посмотрел на бородатого родственника:

— Всё так, поддержишь меня?

— Не только я, все наши поддержат. — Юрий Васильевич поднял вверх палец. — Иные также Шуйских укусить готовы… тем паче повод явился, Андрей Шуйский, дюже много не только с крестьян взял, но и купцов праведных поприжал, аж голод на местах приключился. Много душ кровопийца загубил… Говорят, даже татарам людей православных в рабство продавал! Грех то великий пред Богом…

— Ясно. Значит грех перед Богом — Повторил за ним я, а сам подумал. — «В рабство татарам православных продавать это зло. А самим их закрепощать и в кабалу[5] загонять — богоугодно, видать.»

Я подозвал слугу, приказав наполнить кубки, и лишь немного отпил, вино показалось густым, терпким, с привкусом дикой вишни. Глинский же не стеснялся, пил большими глотками.

Вскоре, он начал говорить о прошлом, вынося на поверхность имена Шуйских, их коварство, и незаживающую рану смерти моей матери. Я заметил, что Юрий Васильевич умело подливал масла в огонь, разжигая во мне жажду мести. Он рассказывал о несбывшихся планах моей матери, перечислял союзников, готовых встать под мои знамена в борьбе за власть, за ту власть, что по праву принадлежала мне…

Я слушал его, вникая в детали, оценивая риски и возможности. В голове зрела мысль: Глинский хочет власти, но он должен понимать, что великий князь тут я. Но сейчас мне нужна его поддержка, нужна его сеть связей и влияние…

Вино лилось рекой, языки развязывались. Разговоры становились все более откровенными, смелыми. Я выпил немного, сослался при отказе на малолетство.

Чтоб дяде не было скучно, я позвал одного кравчего и двух постельничих, из фракции Глинских. Они, поначалу робкие, выпив осмелели, вставляли реплики, поддакивали. Вечер перестал быть скучным, я наблюдал за быстро пьянеющими людьми.

[1] Самое раннее упоминание этого знамени относится к 1552 году, ко времени взятия Казани армией Ивана IV Васильевича, прозванного Грозным. В летописи, описывающей осаду Казани, сказано: «и велел государь херугви христианские развертити, сиречь знамя, на них образ Господа нашего Иисуса Христа Нерукотворенный, и наверх водружен животворящий крест».

[2] Земляной Город — историческая местность в Москве, которая в XVII–XVIII веках называлась часть Москвы между Бульварным и Садовым кольцами, а также Заяузьем и Замоскворечьем в пределах Садового кольца. Это была четвёртая после Кремля, Китай-города и Белого города крепостная стена Москвы.

[3] Белый Царь — так величали русских царей, начиная с Ивана Грозного, тюркские и монгольские народы. Это обозначение было распространено среди жителей Поволжья, Кавказа, Крыма, Сибири, степных кочевников (ногайцев, казахов, калмыков) и в других регионах. Если для восточных народов «белый царь» — чаще всего далёкий великий правитель и абстрактный носитель верховной власти, то в русских текстах он предстаёт как идеальный государь Руси. Кроме того, ранее, ханы Золотой Орды также носили это имя — Белый Царь.

[4] Тарханная грамота — это особая жалованная грамота, она освобождала получателей (людей, монастыри, церкви) от различных податей, повинностей и судебной юрисдикции местных властей.

[5] Кабала (закабаление) — личное пожизненное или временное закрепощение, вследствие неуплаты долга, недоимки или долговой неустойки.

Глава 6

Не реку не пити: не буди то! Но реку не упиватися в пьянство злое. Я дара Божия (вина) не похуляю, но похуляю тех, которые пьют без воздержания. Сказано: пейте мало вина веселия ради, а не пьянства ради, ибо пьяницы царствия Божия не наследят.

Цитата из Домостроя[1].

Я шел сквозь гудящий, словно пчелиный улей, лагерь. Сапоги мои, глухо шлепая по лужам, скользили по примятой траве и вязли в непролазной грязи. Стражники, словно тень, следовала за мной, а уже за ней следом, пёстрой змеёй вилась вереница придворных.

Я остановился, оглядывая окрестности. Припозднившийся утренний туман еще цеплялся за могучие кроны вековых дубов, опоясывающих холм, на котором стоял наш лагерь.

Вчерашний день был соткан из множества событий. Дорога из дворца до охотничьего лагеря вымотала меня, а вечер и вовсе утонул в хмельном веселье. Я, к удивлению, остался трезв, зато щедро напоил медовухой Юрия Васильевича Глинского. Этот старый лис, одержимый союзом со мной, готов был на всё, но и за таким хитрецом нужен глаз да глаз…

Я остановился у загона, окинул взглядом коней, сонно пощипывавших влажную от росы траву. Конюхи, склонившись передо мной в глубоком поклоне, замерли. Мой верный жеребец, узнав меня издали, радостно заржал и, ногу, сам подошел, ткнувшись огромной мордой в моё еще детское плечо…

Но, я не успел насладиться обществом верного коня, так как услышал знакомый хриплый голос:

— Государь! Здрав буде!

Я обернулся, передо мной стоял Юрий Васильевич Глинский, все еще помятый после принятого вчера, но несмотря на возраст, уже вполне бодрый.

— И тебе доброго утра, боярин. — ответил я, стараясь скрыть легкое раздражение. Не люблю, когда нарушают мой утренний покой. — Как твоя голова? Не раскалывается после вчерашнего?

Глинский махнул рукой:

— Раскалывается? Государь, что таить, болит она! Но от угощений князя московского не отрекаются. Да, вот, что это я? Толкую много, а о деле и позабыл… Прибыл я возвестить — тебя уже дожидаются люди служилые, бояре, на травлю медвежью…

— Их там много будет? Не хочу я зверей несмышлёных губить…

— Да ладно? Вот уж не думал, что ты, государь, так… Медведь зверь лютый, своё разумение имеет, он отнюдь не простак… — Посмел возразить Глинский. — Надо идти государь, без твоего слова охотничья потеха не начнется, тут уж дело в обычае…

— Обычай над животными издеваться?

— Да какое тут издевательство? Медведь в лесу есть помеха и погибель, искоренить его, выкорчевать оттуда — дело богоугодное, всем людям полезное! — Опять заспорил со мной Юрий Васильевич.

— По-моему, притащить медведя из леса в лагерь, чтоб князя великого потешить — не самая мудрая затея. Лишь люд честной гневить тратами…

— Так не все медведи дикие, есть и обученные всяким мудростям. Искусные медведники[2] учат их повадкам диковинным. Сам ведаешь, государь, бродят медведи с поводырями по городам и весям, представления дают... Во дворце твоем, чай, самое лучшее представление собрать можно! Еще при деде твоем было велено по всей земле русской медведей для забав искать, а лучших – силой царского указа забирать, да на дворцовый двор доставлять.

— Ишь ты, вот оно как, оказывается, — усмехнулся я. — Видел я и зверей в клетках, недалеко от заднего двора, там же где карликов, для представления собранных, подкармливали…

— Рад я, что в горестях и заботах не забыл ты о потехах… — Глинский вдруг изменился в лице, даже покраснел. — Государь великий… Ведомо мне, что в псарне твоей приплод случился, выводок щенков…

— Кого? — Не ожидал я такого резкого поворота в разговоре. — Щенков?

— Да, есть помёт[3] крупных мордашей[4].

— Что? Кого?

— У тебя на псарне…

— Быть посему, дарую тебе одного щенка. — Решил уступить я, не вникая в суть вопроса.

— Государь, милостиво благодарствую! Возращу пса сего, яко сына мне единородного! Будет он мне сподвижник и утеха в ловчих забавах…

Я усмехнулся, глядя на его довольное лицо, и в этот момент к нам подошел дворецкий, боярин Иван Иванович Кубенский.

— Государь, — поклонился Иван Иванович. — Пора начинать. Люди избранные, ждут потехи царской. И солнце уж к закату начало клонится, не следует забаве в потёмках вершиться.

Я кивнул, соглашаясь. И, обращаясь к дядьке, сказал:

— Пойдём, уговорили вы меня, на пару. Посмотрим на медведей. Надеюсь, зрелище будет достойным.

Мы двинулись к месту травли. Глинский, довольный как кот, получивший сметаны, семенил рядом, видимо предвкушая скорую радость от общения с щенком, которого у меня выпросил.

Я заметил, что Шуйский, с необычной для него сдержанностью, следовал за нами на почтительном расстоянии. Его лицо, как всегда, сохраняло непроницаемое выражение, но я чувствовал, будто он оценивает каждый мой шаг, каждое слово. Дорога вилась меж палаток, к какому-то частоколу. Вокруг царила оживленная атмосфера: слышались голоса, смех. Лагерь уже готовился к вечерней трапезе, и дым костров поднимался высоко в небо.

Шум нарастал по мере нашего приближения к огороженной частоколом площадке, где, как я понимал, и должна была состояться медвежья травля. Грубые, сколоченные из дерева трибуны, уже кишели людьми. Кто-то, занимая места, расталкивал локтями уже сидящих соседей. Другие, позднее прибывшие, пытались протиснуться вместе с плотной толпой…

В этот момент Шуйский приблизился. Остановившись в шаге от меня, он сдержанно поклонился и, понизив голос, произнес:

— Государь, хочу сделать подарок тебе!

Я остановился, вопросительно взглянул на него.

— Три дня тому назад, прибыли торговцы с берегов Студёного моря, — продолжил Шуйский, — по заказу моему привезли кречетов, красы несказанной. Лучших из них, тебе царь передаю…

Я удивился такому подарку, мы разговорились, я расспросил Шуйского о соколиной охоте…

В этот момент, я случайно заметил, как Глинский сделал знак, и один из его слуг поднес к нам сайдак[5] в сборе, и передал хозяину налуч[6]. Довольный боярин достал из того искусно сделанный лук.

— Мастер-лучник, искусник известный, сотворил лук сей, древесину заморскую по моему указу привезли, старались… — Глинский протянул мне лук. — Дар тебе государь! Тетива туга, стрелы летят в цель…

Взял я лук в руки, ощутил вес дерева, балансировку. Вставки из слоновой кости и перламутра делали его не просто оружием, а произведением искусства. Я ещё покрутил лук в руках, натянул тетиву, без стрелы:

— Добротный лук! Благодарю!

Шуйский, недовольно цокнул языком, а затем жестом подозвал своего слугу, который нёс длинный футляр в руках:

— Государь, есть у меня и второй подарок, дозволь представить…

Слуга тот футляр отворил, явив пред мои очи пищаль ручную. Ствол крепок, ложа из ореха, златом изукрашена.

— Вот это настоящая диковинка, государь. Огонь изрыгает, аки змий из сказок. Бьет точно и далеко, сам испытал. Златом блестит, работа мастеров французских.

Пищаль легла в руки, вес оказался большим, но держать её было удобно. Мысль кольнула: какова она в деле? И тут я понял, что денно и нощно упражняюсь с луком, руку довёл до мозолей, а из ружей палить мне ни разу не довелось…

Лишь через некоторое время я подошел к своему месту в этом подобии Колизея. Огромная поляна, обнесенная частоколом, дышала предвкушением. Все жаждали зрелища. В центре, за прутьями клетки, томился бурый медведь — сама ярость. Он сотрясал решетку утробным рыком, полным первобытной злобы и отчаяния. Чуть поодаль, на коротких привязях, притаились псы — косматые, рослые, с горящими глазами, готовые по первому знаку броситься в смертельную схватку. Наверное, те самые мордаши…

Приветственные поклоны, ликующие возгласы – толпа встречала меня, словно триумфатора. В лицах людей я читал жадное предвкушение кровавого зрелища, в их глазах плясал огонь дикого азарта.

Дворецкий пояснил мне что делать, я послушался, вскинул руку, призывая народ к тишине, и голос мой прозвучал властно и громко:

— Да начнется потеха!

Раздался звук труб, возвестивший о начале представления. Я сидел во главе большого стола, на самом почетном месте. Бояре, один родовитее другого, чинно расселись по лавкам, чем высокороднее, тем ближе ко мне.

По знаку моего дяди, Глинского, клетка с медведем зловеще заскрипела, а её дверца медленно отворилась. Зверь несколько мгновений стоял неподвижно, словно не верил в своё освобождение. Затем, рыкнув во всю мощь своих медвежьих легких, он вывалился на поляну. Одновременно с этим прозвучали команды псарям. Дюжие мужики запустили внутрь частокола свору гигантских собак.

Первым на медведя ринулся молодой пёс, и, тут же получил мощный удар лапой по голове. Хруст костей разнесся по поляне, собака безжизненно повалилась на траву, залив её кровью.

Зрители взвыли волнительно вздохнули и тут-же взвыли от радости, ведь в следующее мгновение свора окружила медведя со всех сторон. Здоровенные мордаши пытались вцепиться в медведя мертвой хваткой, подходили со всех сторон.

Битва длилась недолго, уже вскоре пара псов вгрызлась в бока косолапого, а другие вцепились ему в лапы. Медведь ещё яростно рычал, пытался скинуть с себя нападающих, но уже проиграл. Собаки числом многократно превосходили его. Их клыки вгрызались в плоть, раздирали медвежью шкуру и мышцы. Наконец дикий зверь обессилил от борьбы, ран и кровопотери, начал оседать на землю под весом повисших на нём собак.

Псы, почуяв слабость противника, еще сильнее сжали зубы, добивая раненого зверя. Постепенно, общими усилиями, они начали растягивать медведя за лапы в разные стороны, прижимая его большую тушу к земле. Кровь текла ручьями, смешиваясь с вездесущей грязью и молодой весенней травой. Зрители ликовали.

В какой-то момент раздался истошный собачий вой — ещё одного мордаша издыхающий медведь всё-таки сумел задеть когтистой лапой. Несмотря на эту победу, предсмертная агония раненого косолапого оказалась близка. И вот, он начал судорожно дергался в последних конвульсиях. Восторг толпы из добрых русских людей достиг пика.

Когда поверженный медведь лежал глыбой на окровавленной земле, а собак увели, из-за частокола гурьбой высыпали карлики — развесёлая ватага обоего полу. Облаченные в нелепые наряды, они кувыркались, спотыкались, со смешной бранью толкались, разыгрывая между собой подобие комедии. В конце представления они смогли утащить здоровенную тушу.

Даже мне, человеку из двадцать первого века, зрелище показалось забавным, хоть и мерзким. А вот, мой дядька Глинский был в восторге, хлопал в ладоши и что-то возбужденно выкрикивал, как и большинство собравшихся. Лишь Иван Шуйский сохранял непроницаемое выражение лица, сидя справа от меня.

Вскоре, медвежью кровь присыпали золой и песком.

Грянул барабанный бой, и на арену, прихрамывая на одну ногу, выковылял мужичок в потешно расшитом кафтане. Следом за ним, неуклюже переваливаясь с боку на бок, вышел худой заморыш, похожий на бурого медведя. На его шее красовался цветастый ошейник с бубенцами, а на лапах были надеты красные сапожки. Зверь не испытывал особого энтузиазма по поводу предстоящего представления, но, повинуясь приказам хозяина, неохотно поднялся на задние лапы, приветствуя толпу.

Тут же, рядом с мужичком появился небольшой оркестр, ловко орудующий дудками, какими-то бубнами и барабанами. Он играл игривую мелодию, по меркам средневековья так даже разудалую.

Медведь, под всеобщую радость, принялся неуклюже переступать на двух задних лапах, изображая танцевальные движения. С каждым новым тактом музыка становилась все быстрее и задорнее. Медведь, хоть и с видимым трудом, старался не отставать от заданного ритма. Он кружился, приседал, делал неуверенные шаги, вызывая взрывы хохота и даже аплодисменты. В какой-то момент, мужичок бросил на землю платок и скомандовал медведю:

— Покажи, как барышни красуются!

Медведь, повинуясь команде, поднял платок, накинул его на плечи и, покачиваясь из стороны в сторону, начал кривляться, делал какие-то странные ужимки. Толпа снова завопила от восторга. Закончилось эта часть представления тем, что медведь, послушно выполнив все указания хозяина, кланялся зрителям.

Чуть позже, на арену вывели пару крепких мужиков в ярких рубахах. В руках у них были короткие деревянные мечи и круглые щиты. Видимо подразумевался бой для развлечения публики, без травм и смертей.

Бойцы, перекрестившись, с криками ринулись друг на друга. Гулкие удары деревянных мечей, бьющихся о щиты, разносились по всей площади. Движения выдавали в этих «гладиаторах» вчерашних пахарей, косматых мужиков, неуклюже размахивающих деревянным оружием. Но толпу это ничуть не смущало. Крики, свист и улюлюканье не стихали ни на минуту.

Один из бойцов, улучив момент, сумел прорвать оборону противника и нанес ему удар в плечо деревянным оружием. Тот закричал от боли и отступил, выронив меч. Атакующий бросился на пошатнувшегося врага, ловко подсёк его и прижал к земле.

С криком победы, он нанёс удар своей деревяшкой по голове уже поверженного противника, поставив тому большую шишку, и, наверняка, вызвав сотрясение. Мешочек с чем-то звонким упал к ногам победителя, видимо это награда. Я заметил, как истекающего потом и слезами неудачника вывели прочь с арены.

По завершении короткой передышки, бирюк, прочистив горло, возвестил о начале очередного увеселения. На арену вытолкали троих: осужденного убийцу, насильника и конокрада. Смерть стала для них наказанием, расплатой за грехи.

Вскоре в центр арены выкатили массивную телегу с клеткой. Там, за толстыми прутьями, томился зверь, явно далекий от балаганных представлений и притворной игривости. Медведь, огромный и злобный, дышал голодной яростью. Почуяв близкую добычу, а возможно и кровь соплеменника, он зарычал, и этот рык, полный первобытной мощи, заставил замолчать даже самых буйных зрителей. Когда клетку открыли, и хищник вырвался на волю, обезумевшая от крови и куража толпа разразилась восторженным ревом.

Зрелище казни вызывало во мне отвращение, противную смесь ужаса и мрачного любопытства. Я опустил глаза и чувствовал, как краска стыда заливает щеки. Бояре же, напротив, упивались представшей пред нами картиной смерти. Я слышал выкрики одобрения, видел радостные пьяные лица, обращенные к арене…

Кажется, даже Иван Шуйский поддался этой магии крови, с энтузиазмом приветствуя бойню.

Когда медведя загнали назад в клетку и увезли, а тела казнённых унесли, появились музыканты, которые исполняли на дудках что-то весёлое…

Наконец, на арену вышла дюжина борцов. На этот раз это были не ряженые крестьяне, а настоящие исполины. Горы мышц, суровые лица — в самой их походке чувствовалась сила…

По крику Глинского, они яростно схватились в парных рукопашных боях. Некоторые схватки окончились быстро, а вот другие сцепились в неразрывном клинче, долго швыряли друг друга на землю, катались в грязи…

В этот момент я заметил, как служка Ивана Шуйского подошел к своему господину и дал ему некую бумагу, а затем начал шептать что-то в боярское ухо.

…определились победители первого раунда. Которых снова поделили на пары. Состязание продолжилось, толпа ликовала, следя за каждым их движением. Схватка стала ещё безжалостнее. Ни один из богатырей не желал уступать… Вскоре, самый крепкий и ловкий борец доказал свое превосходство над всеми другими, честно сокрушив последнего противника.

Церемония награждения победителя так и не началась, видимо запаздывала, когда ко мне обратился Иван Шуйский. Он был громок, и в его голосе звучала тревога:

— Государь, поговорить надо. Вести есть преважные! — Он бросил взгляд на Глинского. — Без ушей лишних!

Желание покинуть это место смерти и крови было настолько сильным, что я согласился, не сомневаясь:

— Хорошо. Я приму тебя. Эээ… Через час в шатер мой явись.

— Буду.

Едва я поднялся, как ко мне подбежал Глинский с лицом, покрасневшим от вина и увиденных зрелищ:

— Государь! Дозволь с тобою идти!

Я остановился, окидывая его ледяным взглядом:

— Не сейчас. В одиночестве побыть охота. Да и команды, на арене, ты отлично раздаёшь, будь тут.

Глинский нахмурился, но не стал спорить. Он склонил голову, бросив злобный взгляд в сторону удаляющегося Ивана Шуйского, явно задетый полученным от меня отказом.

Отойдя от галдящей толпы, я жадно вдохнул свежий воздух, настоянный на весенней сырости, запахе прелой хвои и едком дыме костров. Кровь и смрад арены остались позади, но пелена бойни все еще стояла перед моим взором: багровые брызги на окровавленном песке, предсмертный рык поверженного медведя, переломанные тела казнённых бандитов и ликующий оскал обезумевшей от крови толпы…

Собрав остатки воли, я отбросил плохие мысли и вернулся к себе в шатер.

Внутри царила тишина, было тепло, сухо, но как-то мрачно. Слуги скользили по своим делам, расставляя на столе серебряные кубки и блюда.

Я повалился на мягкое ложе, чувствуя, как напряжение медленно покидает тело. Вскоре я закрыл глаза, уже погружаясь в зыбкое марево забытья, я хрипло скомандовал слугам:

— Разбудите через час.

Я тут же провалился в сон, где все смешалось – звон мечей, стук деревянных палок, крики толпы, горящие глаза медведя, и лица Шуйского, Глинского... Сквозь этот кошмар пробивались тихие шорохи и приглушенные голоса. Я чувствовал, как кто-то тихонько возится рядом, сквозь пелену полузабытья, я услышал легкий шелест. Мелькнула чья-то тень. Я приоткрыл глаза. Слуга, молодой, испуганный, дрожащими руками ставил песочные часы на резной столик у противоположной стороны шатра. Тонкая струйка песка мерно сыпалась, отсчитывая время…

Я снова закрыл глаза, постепенно свыкался мыслью, что каждый мой великокняжеский шаг, каждый вздох, будь то прогулка, трапеза за или даже мимолетный визит в клозет — все находилось под чужим взглядом, под чутким надзором верных слуг, под присмотром стражи.

Тут вам не сказочная история, где беспечная принцесса, презрев дворцовые устои, инкогнито ищет приключения на свою царственную пятую точку среди простонародья.

В реальности, у великого князя, у боярина, у любого короля, императора или герцога — личная жизнь лишь химера, обманчивая иллюзия, мечта, которой никогда не суждено сбыться. Мы всегда на виду, всегда под пристальным наблюдением.

Я почувствовал озноб, который вырвал меня из дремы. Вскочив я взглянул на большие песочные часы, которые стояли в противоположной части шатра — искусное творение, выполненное в форме двуглавого орла…

Проспал я совсем немного, едва ли пол часа.

— Крепкий мир… — пробормотал я под нос, просыпаясь.

А потом понял, что крепкий мир — это вам не бумажку подписать. Это общность экономик, это сильная армия, это единство внутри страны. А тут, как я понял, единством и не пахнет. Бояре, каждый мнит себя удельным князьком, каждый сам себе на уме, плетут интриги за спиной государя. А люд простой? Лишь дай искру, тут же вспыхнет бунт, сметая все на своем пути.

— И как тут, скажите на милость, империю строить?

В этот момент я внезапно осознал, что у меня есть второй шанс. Шанс всё изменить, избежать кровавых ошибок Ивана Васильевича. Никаких репрессий, никаких изнурительных войн с Казанью и Астраханью, никакого разорения казны. Всего этого можно избежать.

Первое, что надо сделать – укрепить власть. Но не через террор и страх, а через доверие и поддержку народа. Собрать умных людей со всей страны, созывать их почаще, пусть люди сами решают, что им нужно. Брать на службу не по родовитости и не за подвиги предков, а по уму и способностям. Бояр надо ограничить, но не уничтожать. Им тоже место в новой России найдется, если они будут государству служить, а не только о себе думать…

А Казань… С Казанью надо что-то решать. Но, просто вырезать всех нельзя. Необходимо интегрировать казанцев в российское общество, дать им возможность жить как равные. Может, даже какую-то, э-э-э-э-э автономию предоставить, сохранить культуру и традиции.

В общем, подумать надо. Долго и тщательно. Поднявшись с ложа, я начал бродить по шатру.

От нечего делать приказал слугам переставить шахматный столик. Сам расставлять фигуры я не стал, не желая утруждать себя, заставил «попотеть» прислугу.

Взял в руки черную фигуру, задумчиво перекинул ее меж пальцев. Мысли вновь вернулись к кровавому потешному побоищу. Да, зрелище воистину не для слабонервных. Но разве не этого жаждет толпа? Разве не этим упиваются окружающие меня люди? Я задумался, со временем скука накатила с новой силой.

Пришлось играть самому с собой. Черные против белых. Абсурд. Полный бред. Но что еще оставалось делать в состоянии этого проклятого ожидания?

Бросив шахматы на середине партии, я вновь опустился на шелковые подушки ложа и сам себе заявил:

— Это не игра, а какой-то онанизм.

Ожидание сводило с ума.

Не успел я вновь закрыть глаза, как полог шатра резко отдернулся, и в покои ворвался боярин, он же дворецкий, Иван Иванович Кубенский, бледный как полотно:

— Государь! Горе нам! Ивана Шуйского… изрезали! В шатре своём лежит, кровью истекает!

Слова боярина Кубенского прозвучали как гром среди ясного неба. Убили Шуйского? Убили того, с кем я только что договорился о встрече? Это предвестник дворцового заговора? Революции или переворота? Как правильно назвать бунт против меня? И если да, то кто за ним стоит?

Вопросов появилось много. Вскочив на ноги, я ощутил, как по телу вновь пробегает дрожь от эмоционального возбуждения:

— Стражу! Дружину ко мне! — рявкнул я так, что задрожали серебряные кубки на столе. — Иду в шатер Шуйского.

К привычной страже добавилась еще пара десятков воинов, на этот раз вооруженных до зубов. Я шел во главе этого сборного отряда. Только подходя к шатру убитого, я увидел царящую вокруг суматоху. Дружина Шуйского оцепила место происшествия, не подпуская никого близко. Но передо мной и моей стражей они расступились, я вошел внутрь.

Мне предстала ужасающая картина: Иван Шуйский лежал на полу в неестественной позе. Лицо искажено гримасой боли, одеревенелые, однозначно мёртвые глаза раскрыты. На его груди, слева, алело огромное кровавое пятно, из которого торчал кинжал с богато украшенной рукоятью. Я присел на корточки рядом, отчего все присутствовавшие ахнули, и начал внимательно рассматривать убитого.

— Вот смеху-то будет, если ты, боярин, перенёсся в мой век… — Прошептал я себе под нос и цинично улыбнулся. — Например, в тело гаишника ты угодил, чем он не боярин? Бегаешь ты посреди шоссе, и пытаешься увернутся от дьявольских повозок…

[1] Полное название Домостроя — «Книга, называемая «Домострой», содержащая в себе полезные сведения, поучения и наставления всякому христианину — мужу, и жене, и детям, и слугам, и служанкам)», памятник русской литературы XVI века.

[2] Медведник — прозвище, которое в старину означало «вожак прирученного медведя». Также в древнерусском языке медведник мог означать скорняка, обрабатывающего медвежьи шкуры или того, кто охотится на медведей или приставлен к медведям, содержащимся в неволе.

[3]Помёт щенков — это единовременный приплод большого количества щенков от одной собаки.

[4] Мордаш — это устаревшее название мощных, рослых охотничьих псов, близких к догам. Они отличались массивной головой и выразительной мордой. Также известны как меделянская порода. Их применяли для преследования крупных животных и травли медведей. Эти псы содержались и в царских питомниках. Масса взрослого экземпляра достигала от 90 до 120 кг. Ключевым фактором, приведшим к исчезновению данной породы, послужил запрет на травлю медведей, который появился в 1860-х годах.

[5]Сайдак – это набор чехлов, в который убирался целый арсенал конного воина, включающий в себя лук в налуче, и стрелы, покоящиеся в колчане.

[6]Налуч (или налучник) — это чехол для лука.

Глава 7

О преставлении великой княгини Елены, и о боярских крамолах, и о митрополитах. И благоверная великая княгиня Елена по преставлении своего супруга, великого князя всея Руси Василия Ивановича, правила всем Российским царством со своим сыном, великим князем Иваном Васильевичем, четыре года и четыре месяца, и отошла к Богу в 7046 (1538) году, в третий день апреля месяца, в среду пятой недели Великого поста; и положена была в церкви Христова Вознесения в монастыре внутри Московского кремля, где лежат другие великие княгини. Сын ее, великий князь всея Руси Иван Васильевич, остался молод на отцовском престоле, восьмой год пошел ему тогда от рождения. И тогда, по грехам нашим, благонадежные бояре великого князя и другие вельможи, улучив благоприятное для своего самовольства время, пожелали стяжать себе множество имения. И так, вражьим наветом, вместо того чтобы любить ближнего, как самого себя, впали в ненависть: каждый хотел себе самых высоких различных санов, а кое-кто и получал их, хоть и на малое время. И начали среди них быть самовлюбленность, и неправда, и стремление завладеть чужим имением. И воздвигли промеж себя они великую крамолу, и ради властолюбия строили козни друг другу, и не только в заточение посылали друг друга или в темницы затворяли и узами облагали, но даже и смерти предавали, приучившись убийственным заговорам, как было сказано выше о царских отпрысках, князьях Юрии и Андрее Ивановичах. Так же они и на своих друзей поднимались, и дома и села их себе прибирали, и наполняли свои кладовые неправедным богатством. И не только промеж себя такое делали, но и на великое христоподобное архиерейское высокое святительство обрушились из-за своей междоусобной крамолы: свели с митрополии митрополита Даниила в Иосифов монастырь, а вместо него был поставлен на митрополию Иоасаф, игумен Сергиева монастыря. Через три года он был изгнан со своего престола и послан в Кириллов монастырь, а оттуда — в Сергиев монастырь. И стал преемником престола российской митрополии дивный во святителях Макарий, архиепископ Великого Новгорода и Пскова. И, как и прежде того, так и после того много было междоусобной смуты и ненасытного мздоимства среди бояр вплоть до самого взросления великого князя.

Отрывок из книги «О благородном и боговенчанном царе и государе великом князе Иване Васильевиче»[1].

Осматривая тело Шуйского, я ощутил холодок не столько от увиденного, сколько от осознания нависшей угрозы. Это уже не потеха, не медвежьи игрища с бандитами и ворьём, которые сами виноваты. Это жесткая, смертельно опасная политическая игра.

Кинжал, торчавший из груди второго по старшинству боярина, был обильно инкрустирован золотом и драгоценными камнями. Если это не случайное орудие преступления, то, наверняка, это намек или важная улика. В телесериале «Игра Престолов[2]» карлика подставил какой-то мужик, при помощи уникального ножика… Но это всего лишь кино, а в России, во времена Ивана Грозного, всё могло оказаться иначе.

Это была демонстрация силы. Чья? Глинских? Бельских? Может Иван Шуйский окончательно надоел влиятельным московским семействам? Вполне вероятен любой вариант. Всё могло быть. Точно, кто-то из других бояр плетет интриги в тени! Не иностранные же агенты его устранили?

— Этот кинжал, есть ключевая улика, — я указал на него пальцем. — Если установить его владельца, а может и цепь из владельцев, мы выйдем на след преступника…

Присутствовавшие вокруг мои стражники, люди Шуйских и дворцовая челядь почти синхронно перекрестилась, глядя на меня удивлёнными глазами. Я же продолжил:

— Этот нож доказательство злодейства. Обнаружив его хозяина, мы узрим…

— Как изволите, государь. — Сказал стоявший за моей спиной окольничий[3], поглаживая бороду он глядел на меня с явным сомнением в моём психическом здоровье.— Я при дворе делами душегубными[4] ведаю…

— Чего? Ах, так ты следователь… То есть, воевода сыскной?

— Так точно. Осмелюсь донести, государь…

В этот момент, толкаясь, из-за его спины появился взмыленный и явно разгневанный Андрей Шуйский, который с выпученными глазами сходу заявил:

— Всем ведомо, князь великий, что кинжалом этим ты сам убитого одарил! С год как…

— Э-э… Я в дар поднес? — Я опешил. — Ну да, что-то припоминаю. Было дело. Но, неужели я должен помнить все подарки, коими я одариваю подчинённых, то есть подданных?

Взоры окружающих были полны недоумения. Недоверчивость? Изумление? Осознавая щекотливость ситуации, я попытался сгладить неловкость, перейдя на подчёркнуто официальный тон:

— Сам факт дарения отнюдь не указывает на мою вину или на причастность к злодеянию! — При этом, мой голос приобрел истерические нотки. Откашлявшись и сменив тональность, я продолжил. — Неужели ты, Андрей, можешь подумать, что я, правитель московский и всея Руси, совершил убийство боярина?

Окольничий-следователь, казалось, был готов провалиться сквозь землю от такой неловкой и неприятной ситуации, настолько она ему не нравилась. А Андрей Шуйский, напротив, смотрел на меня свысока, он явно желал продолжения конфликта…

Должен ли я сейчас гневаться, зарыдать от горя или просто стоять молча, как истукан?

— В любом случае, — продолжал я, стараясь сохранять самообладание, — этот факт лишь усложняет расследование. Необходимо опросить всех, кто видел этот кинжал у боярина Шуйского. Возможно, кто-то похитил его и совершил это преступление, в попытке очернить меня…

— Как похитил? — переспросил окольничий, указывая пальцем на торчащую из раны золоченую рукоять. — Вот же он…

— Ладно, теперь я вижу, что ты компетентен… достоин должности. Я просто испытывал тебя, вижу, что ты разбираешься в деле. Веди расследование!

Приказав страже вывести посторонних и охранять шатер, а окольничему искать улики, я вышел наружу. Суматоха не утихала. Люди Шуйских беспокойно сновали вокруг, переговариваясь вполголоса. Бояре из других родов, собравшись в стороне, с тревогой наблюдали за происходившим. Казалось, всех занимал один вопрос — кто станет главным в регентском совете?

В окружении охраны я продвигался по средневековому становищу, как вдруг до меня донеслись взволнованные возгласы и суматоха. Повернувшись на звук, я заметил догонявшего меня Андрея Шуйского в сопровождении многочисленных родственников и сподручных. Все были с оружием, хоть из ножен его и не вытащили…

— Государь! Князь великий!!! — Театрально закричал Шуйский, проходя сквозь расступающихся зевак. — Внемли мне, царь! Перед всем народом…

Я замер, плотно стиснув зубы. Меньше всего мне хотелось разговаривать с ним на глазах у всех. Однако, уйти в этой ситуации — означало бы расписаться в собственной виновности или показать свою беззащитность.

— О чем ты хочешь доложить, Андрей? — спросил я, пытаясь говорить ровно. — Неужели ты не понимаешь, что случилось? Сейчас не время для пустых разговоров, обсудим всё завтра, когда…

— Нет! Самое время! — Шуйский решил надавить, его голос становился все громче и настойчивее.

Собравшаяся за его спиной толпа начала кричать, поддерживая его. Я почувствовал, как внутри меня поднялась волна ярости.

Андрей Шуйский, похоже, твердо решил не сдаваться. Его взгляд, казалось, буравил меня. Но вдруг он опустился на колени, перекрестился и громко произнес:

— Государь, время нашло смутное, родича моего извели, не последнего человека, а видного, из твоей же челяди, да из князей русских… а я, Андрей Михайлович Шуйский, смиренно молю тебя, прими помощь мою да совет! Дозволь мне быть главным опекуном твоим, дабы оградить тебя от козней и утвердить власть твою! Дабы удержать мир меж родов боярских.

Эти слова прозвучали в моём сознании, как удар грома в безоблачный день. Очередной претендент на роль правителя-опекуна? Опять на меня напало глубинное государство? Кажется, он всерьез вознамерился узурпировать власть! Мне оставалось лишь одно — играть на публику, демонстрировать статус и опираться в отказе на традиции:

— Поднимайся с колен, боярин. — Произнес я, пытаясь придать голосу уверенность и даже величие. — Благодарю тебя за верность. Помощь мне не навредит. Но, вот какое дело… Будешь ли ты, или кто-либо ещё из рода Шуйских, сидеть в опекунском совете, и какое место там занимать — это уж как бояре в Думе решат. Принимать решение сегодня не будем, с наскока… Тут подумать всем надо, полным составом…

Шуйский медленно поднялся, в его взоре читались досада и презрение, которые он безуспешно пытался скрыть за тонкой плотиной покорности, когда ту прорвало он резко заголосил:

— Так вот зачем Ивана Михайловича извели! Дабы Шуйских от власти отстранить, род древний ущемить! Убили боярина, да еще твоим подарком, государевым, кинжалом!

За его спиной я заметил около полусотни вооруженных людей. Моя охрана, меньшая по численности, встала слева и справа от меня.

Была и третья группа, из придворных, сохранившая нейтралитет. Я заметил, что она начала увеличиваться, так как на шум начали стекаться любопытствующие.

— Я тут не причем. Идёт следствие. Я не желал и не желаю кровопролития. — Произнес я. В этот момент на лице боярина появилась самодовольная усмешка…

Но, она моментально исчезла, когда со стороны великокняжеского шатра послышался сильный шум. За ним показался объединенный отряд Глинских и Бельских, к которым присоединились люди из московских боярских родов. В рядах Шуйских я почувствовал смятение. Они не предвидели такого развития событий? Их лица отражали растерянность и замешательство.

Глинские и Бельские, подходили плотным строем, готовые к столкновению. Я же воспользовался замешательством у оппонентов:

— Андрей, — произнес я, стараясь говорить уверенно, — ты обвиняешь меня в убийстве своего родственника? Подумай, что ты говоришь! Ты винишь самого государя! Есть ли у тебя свидетели? Где доказательства? Или ты решил, что смерть Ивана дает тебе право на мятеж?

Мои слова, похоже, сработали. Помявшись Андрей Шуйский ответил:

— Лишь правды ищу, государь! И желаю, дабы убийца сыскан был, и дом мой от разорения избавлен.

— Того же хочу! — Воскликнул я. — Но мы горячимся… Окольничий ведет расследование. Дадим ему время. А сейчас, я приказываю всем разойтись! Завтра я отправляюсь в Москву, там соберем боярскую думу и всё порешим. Судить по закону будем! Отойдём от страстей, все спокойно и по справедливости обсудим.

Поговорив ещё немного мы разошлись.

Напряжение, сковавшее лагерь, ничуть не ослабло, но до открытого конфликта, к счастью, дело не дошло. Люди постепенно расходились, переговариваясь вполголоса. Андрей Шуйский, метнул в мою сторону полный ненависти взгляд, а затем увёл своих сторонников. Стало ясно, что вызванная убийством вражда далека от завершения.

Я приблизился к своему дядьке Юрию Васильевичу Глинскому, который обсуждал что-то с Дмитрием Федоровичем Бельским, который неожиданно появился в лагере. На их лицах читалась сложная смесь из триумфа и беспокойства. Я отчетливо осознавал, что у каждого из них свои мотивы и есть планы…

— Благодарю вас, князья—бояре, за вашу поддержку. — Произнес я, стараясь скрыть свои подлинные чувства. — Ваша верность трогает меня до глубины души.

— В одном Андрей прав, потребно над тобою, старейшину в опекунский сонм избрать, — заявил Юрий Глинский. — Такова воля отца твоего, Василия Ивановича, пред кончиною записана…

— Ты уже говорил об этом, —ответил я, стараясь придать своему голосу равнодушный тон. — Я и тебе скажу, не поленюсь — решение примем позже, на боярской думе.

Услышав мои слова, Глинский и Бельский склонили головы, но их взгляды, которыми они обменялись, сказали намного больше. Я ощущал себя зажатым в тиски, в окружении интриганов и претендентов на верховную власть. И осознал, что моя первоочередная задача, не позволить их борьбе уничтожить меня, еще не выполнена.

Возвратившись в великокняжеский шатер, я обессиленно опустился на ложе, чувствуя себя абсолютно опустошенным. События этого вечера измотали меня до предела.

Я неожиданно понял, что дядя и Бельский нуждаются в моей поддержке...

Мне нужно найти время, чтобы осмыслить произошедшее и разработать план дальнейших действий. Я давно искал способ обуздать боярские амбиции, укрепить собственную власть и сохранить, насколько это возможно, мир. Иначе Россию захлестнет волна крови и хаоса междоусобных распрей, а меня просто убьют.

Я лежал на кровати, но сон не приходил. В голове непрерывно крутились Шуйские, Глинские, Бельские — каждые преследовали собственную выгоду, всякий из них был готов на всё, ради власти. Но хватит ли у меня мудрости и сил, чтобы противостоять столь опытным и беспощадным игрокам?

После продолжительного размышления, я решил, что мое главное преимущество — это время. Необходимо выиграть его, заставить влиятельных бояр сомневаться… Рано или поздно я достигну совершеннолетия, и юридическая необходимость в опекунах отпадет сама-собой.

Поэтому мне нужно назначить не главного опекуна, а созвать сонм равноправных регентов — это позволит избежать большой крови, получить больше власти и определенную независимость через политическую игру…

Лёжа я думал — Ивана Шуйского убили… Кто? Почему?

— Я хочу послать гонца! — Заявил я прямо из кровати, уже привыкнув, что за мной всегда кто-то приглядывает.

Я не ошибся, тут же откликнулся постельничий, челом передо мной ударив:

— Здесь я, государь! Какова воля твоя?

— Завтра, с первыми лучами солнца, едем в Москву. А чтоб не было внезапным моё возвращение, пошлём гонца к митрополиту Макарию, сообщим ему об убийстве Ивана Шуйского, а также о возвращении...

***

Утром, еще до наступления рассвета, меня раньше обычного разбудил шум, лагерь затемно готовился к возвращению в Москву.

Я вышел из шатра и окинул взглядом округу. На востоке только занималась слабая заря, окрашивая небо в нежные розовые и лиловые тона. Вдали, за полосой леса, курилась туманом река, лениво петляя среди низинных болот. Есенинская средняя полоса предстала во всем своём умиротворяющем великолепии…

Взгляд мой упал на росу, сверкающую по траве. Каждая капля отражала бледный свет зари, словно маленькое зеркало. Я вспомнил слова митрополита Макария о необходимости беречь землю русскую, любить её и хранить от междоусобиц. Но как это сделать, когда вокруг одни лишь враги и алчные лицемеры? Как можно доверять кому-либо, когда каждый преследует лишь собственную выгоду, а государство приравнивает к своему роду?

Тяжелый вздох вырвался из груди, я снова услышал слабый хрип в собственных лёгких, видимо болезнь так и не отступила.

Впереди ждала Москва, боярская Дума. Там, в стенах кремлевского дворца, развернётся настоящая битва за власть, где ставкой будет не только моя жизнь, но и судьба Родины. Не зная почти ничего из истории, да и из окружающего мира, мне предстояло лавировать между Глинскими, Бельскими, Шуйскими, Воронцовыми…

После долгой церемониальной молитвы и скудного по царским меркам завтрака, я оказался в седле вороного коня.

Мы выехали из лагеря в сторону Москвы. Длинный кортеж извивался по проселочной дороге, петляя меж полей и робких перелесков. Воздух, влажный и прохладный, всё же таил в себе предчувствие настоящего летнего тепла. Копыта коней взбивали дорожную слякоть. Вокруг простирались бескрайние русские просторы, знакомые и родные, но сегодня они выглядели какими-то отчужденными, недружелюбными…

Внезапно начал накрапывать мелкий дождь. Сначала едва ощутимо, словно робкие прикосновения невидимых рук, но постепенно усиливаясь, он перерос в сердитый весенний ливень. Небо затянулось свинцовыми тучами. Дождевые капли застучали дробью, явно не беря в расчет родовитость, не только по шлемам стражи, но и по моей великокняжеской шапке.

Дорога окончательно размокла, превратившись в скользкую, грязную кашу. Ехать было тяжело, но я не позволил усталости проявиться на лице, сохраняя спокойствие и невозмутимость. Статус требовал от меня твердости, даже перед лицом стихии.

Ставший мрачным пейзаж усиливал смятение в моей душе. Каждая капля дождя, каждая темная туча напоминали о надвигающейся опасной неизвестности, о будущих предательствах и интригах. Я знал, что в Москве меня не ждет народное ликование. Там меня поджидают коварные бояре, алчные до власти и богатств, готовые на любую подлость, чтобы достичь своих низких целей.

Я готовился к худшему.

Дождь усилился, превратившись в непроницаемую завесу. Струи воды хлестали меня по лицу, но я уже не замечал их. Мои мысли были поглощены грядущим. Как поступить мудро? Кому доверить свою жизнь? Как укрепить свою власть и защитить себя от врагов, которые прячутся за фальшивыми улыбками.

Я мог бы укрыться в колымаге[5], так смешно тут называли кареты, но мои воины были лишены этой роскоши. Желая доказать им, а может быть, и самому себе, что способен выдержать натиск стихии, я остался в седле…

Но, вскоре грянула беда: мой статный конь, поскользнувшись на размокшей дороге, неуклюже завалился на бок, потянув меня за собой в объятия грязной земли.

— А-а-а-а!!! — Завопил я, позабыв про княжеское величие.

Мигом оказавшись в грязи, я ощутил всю прелесть русской действительности на собственной шкуре. Холодная и липкая грязь мгновенно облепила камзол. Шапка, предательски съехав набок, явила миру мой растерянный лик.

Лишь мгновение потребовалось слугам, чтоб среагировать на случившееся. Они с воплями, достойными оперных певиц понеслись ко мне. Прямо из-под земли выросли многочисленные мамки и няньки, оставив позади даже самых прытких стражников.

— Ой, батюшки-светы, государь, жив ли?! — заголосила знакомая мне худая тётка, чье имя вечно вылетало из моей памяти.

— Великого князя из-под коня вытаскивайте? — причитала дородная нянька, хотя конь, надо отдать ему должное, уже грациозно поднялся и наблюдал за этим балаганом со стороны.

Две древние старушки, рискуя надорваться, а может, мечтая о внеочередной пенсии, подхватили меня под руки и поволокли к карете, как мешок с гнилой картошкой. Уже внутри кареты развернулась настоящая битва за чистоту. Няньки и мамки отчаянно пытались оттереть грязь какими-то немыслимыми тряпками. Одна, особо ретивая, с энтузиазмом взялась за моё лицо, чуть не оставив великого князя без глаза.

— Да полегче ты! — взвыл я, отталкивая её руку. — Зрение мне еще пригодится!

Появился кравчий, бормоча извинения, он попытался согреть мои озябшие руки своим дыханием, что было, прямо скажем, не самым приятным ощущением. Делая это, он заговорил:

— Затопить ли печь?

— Эээ… Затопи, я промок, обсохнуть мне надо.

— Солнце наше! Будет исполнено.

Вскоре заработал обогрев, он заключался в том, что затопили какое-то подобие мобильной печи, при этом дрова в неё закидывали снаружи, я даже не видел истопника.

Вскоре, они попытались обернуть меня в несколько тулупов, от которых несло вонючей, плохо выделанной, кожей. От этого предложения я с негодованием отказался.

В довершение этого цирка, мне попытались влить в глотку горячий сбитень[6], от одного запаха которого меня чуть не вывернуло наизнанку, и я закашлялся, забрызгав этой мерзостью всю карету. Вот такая она, забота о великом князе…

Я расслабился на мягких сиденьях, ощущая, как отвращение постепенно перерастает в досаду. Откинув тяжелый полог[7]-дверцу кареты, я выглянул наружу. Дождь стих, но облака по-прежнему хмуро висели над землей. Кортеж медленно продвигался по раскисшей дороге. Вокруг простирались унылые, серые поля, изредка прерываемые темными силуэтами деревень. Картина, словно отражение моего внутреннего состояния: тревога, неуверенность и смутное предчувствие грядущих бед.

В памяти всплыло лицо покойника, Ивана Шуйского, его пронзительный взгляд, слова, сказанные незадолго до смерти. О чем же он хотел поговорить со мной?

И вот, я отослал всех подальше и до самого дворца ехал в полном одиночестве, размышляя о грядущем, грязь. Падение с коня, буйство нянек и приготовленный ими сбитень уже остались позади...

[1] Название раздела Степенной книги царского родословия XVI века, одного из крупнейших памятников русской исторической литературы XVI века, повествующий о русской истории с древнейших времён до 1560-х годов.

[2] Игра престолов (англ. Game of Thrones) — американский телесериал в жанре фэнтези, созданный по мотивам цикла романов «Песнь льда и огня» Джорджа Р. Р. Мартина.

[3] Окольничий — придворный чин и должность в Русском царстве в XIII—XVIII веках. В Толковом словаре живого великорусского языка у В. Даля окольничий — чин приближённого к царю лица, второй, за боярином, сверху по чину. Должность окольничего обычно присваивалась выходцам из семей среднего боярского сословия либо недостаточно знатным дворянам. Часто она становилась промежуточным этапом перед получением боярского звания.

[4] Душегубные дела — термин, который в словаре обиходного языка Московской означает «дела, относящиеся к убийству и уголовным делам об убийстве».

[5] Колымага — так называли закрытый или полузакрытый летний конный экипаж с жёстким креплением кузова к осям колёс, который использовался в Русском царстве в XVI—XVII веках.

[6] Сбитень — старинный русский горячий напиток, сваренный из мёда, пряностей и трав. Название происходит от способа приготовления: все ингредиенты «сбивались» вместе.

[7] Полог — это материя, закрывающая, завешивающая, окутывающая что-либо. Нередко в каретах того времени вместо дверей использовались именно тканевые полотна.

Глава 8

У нас Белый царь — над царями царь.

Почему ж Белый царь над царями царь?

И он держит веру крещеную,

Веру крещеную, богомольную,

Стоит за веру христианскую,

За дом Пречистой Богородицы,

Потому Белый царь над царями царь...

Отрывок из «Голубиной книги»[1].

Кремлёвские палаты тонули в сумрачном полумраке, за окном стояла майская ночь. Я стоял у открытого окна, спиной к вошедшему митрополиту Макарию. Мои тонкие, почти детские пальцы нервно теребили край расшитого речным жемчугом кафтана.

— Здрав будь, владыка, — услышал я свой голос, не по-детски жесткий.

Макарий тихо вошел:

— Государь, рад я возвращению твоему! Как весть от тебя получил, то молился о душе боярина Ивана Шуйского начал…

Я резко обернулся. И тут я почувствовал, что сохранившаяся частичка настоящего великого князя неожиданно взяла надо мной верх, во мне промелькнула её ярость:

— Рад?! — воскликнул я, не контролируя себя. — Рад зреть, как бояре мною помыкают?! Ликуешь, ведая, что унижения терплю от холопов, чужой властью прельщённых?!

Макарий смиренно склонил голову:

— Ведомо мне, государь, о тяготах твоих. Боярское своеволие — ныне первейшая язва на теле России. Но всяка власть от Бога есть, и возмездие дойдёт до попирающих её…

— Возмездие… — повторил я, возвращая контроль над разумом и делая голос тише. — Первое возмездие свершилось, владыка. Ты уже знаешь, и не рад, Иван Шуйский мертв.

В палате повисла тягостная тишина. Лицо Макария осталось невозмутимым, но в глубине глаз промелькнула тревога:

— Кто дерзнул руку поднять на боярина?

— Правды не знаю, убийцу не сыскали — честно признался я. — Нашли его зарезанным, в собственном шатре, я велел расследовать дело. Уже завтра состоится заседание Боярской думы...

— То и плохо, государь. Ворог убил его, ведая что дальше будет. Мы же предстали перед совершённым гадом деянием, лишённые всякого порядка и замысла...

— Ты говоришь, что у убийцы есть далеко идущие планы?

— Думаю он боярина не просто так убил, но дабы некую пользу извлечь.

— Я уже размышлял над этим. Придумал, пока в колымаге просыхал, чего сделать хочу. Шуйский был старшим опекуном, всё за меня решал. Я же хочу учредить равный совет регентский, то бишь сонм опекунский, из бояр знатных, в правах между собой равных. Так я смогу против них устоять, одних сталкивая с другими…

— Мысль твоя мудра, но не столь просто исполняется, — отозвался Макарий, медленно покачав головой. — Бояре, змии сплетенные, всякий норовит ядовито укусить. Совет равных желаешь? Справедливо то слышится, но равенство…

— Что же мне делать, владыка? — спросил я. — Как удержать Русь от краха, да не стать заложником боярских интриг?

Макарий прикрыл глаза и пару секунд молчал, словно собираясь с мыслями:

— Делай как решил, но сердце своё слушай, государь. Молитвы вознеси, от Бога совет не повредит. Ищи опору не токмо в боярах, но и в простом народе, людях служилых, духовенстве. Народ — сила истинная государства. Даруй ему справедливость по правде, и будет он твердынею твоей. А боярам… даруй власть, до времени. Но судьёй им стань, мудрым, честным, твёрдым и единым…

— Судьёй?

— Не просто судьёй, а справедливым и по правде живущим. Тогда как воров-бояр не казни, сколько их крови не лей, чист ты будешь пред людьми и Богом. Но помни, что сила истинная не в грубой власти сокрыта, но в умении сердцами людскими управлять через справедливость. Так не токмо государство укрепишь, но и душу свою спасёшь…

— Помощь мне нужна с Шуйскими. — Набравшись наглости заявил я. — Поделись с ними тайно, будто следствие именно на них указывает и грозит им полная опала, вплоть до высылки из столицы...

— Но…

— Но? Знаю, доверяют они тебе. Сегодня же отправься к ним, хоть прямо в ночь, переговори с Андреем Михайловичем. — Я скрестил пальцы как заговорщик. — По правде сказать, желаю их припугнуть, дабы приняли опекунский сонм равноправных бояр и не желали сохранить в сонме главного опекуна из рода своего.

Разговор наш продолжался еще минут двадцать, затрагивая тему реформы опекунского совета. В конце концов мы сговорились, какие речи будем держать…

Свет луны, льющийся сквозь узкие окна, играл на золотых фресках, покрывающих стены и своды. Казалось, будто само пространство дышало лунным светом, отражённым от драгоценных икон и витиеватых орнаментов…

Я знал, что здесь, под этими сводами, будет вершиться история. Сюда приходили, вернее будут приходить, цари, здесь будут принимать иностранных послов, здесь прозвучат торжественные речи и клятвы верности. Каждый камень, а может и каждая фреска станут свидетелем нескольких эпох. В палате я сидел один, и вдруг стал ощущать не только её величие и богатство, но и мистическую, неразрывную связь времён.

***

Поспав час или два, поднявшись задолго до первых лучей солнца, я принялЮрия Васильевича Глинского, дядю я вызвал сам, на серьёзный разговор.

— Здрав будь, государь всея Руси. — Произнес Глинский, низко преклоняясь. — По зову твоему явился, глаз даже не сомкнул, трапезу не вкусил и молитву вечернюю не успел сотворить…

— Когда дело касается Божьего промысла, пища, отдых и молитвы подождут, верно ведь?

— Истину глаголешь, — ответил дядька, окинув меня внимательным взглядом.

— Я нуждаюсь в поддержке от твоих людей на думе боярской, — Я указал на ближайший от себя стул за столом. — Присаживайся, поговорим начистоту.

Как только мы разместились, я властно обратился к слугам:

— Живо принесите еды! — Затем вновь повернулся к дяде: — Решено мной, хочу предотвратить назначение главного опекуна. Ни Шуйские, ни ты, никто иной не займёт то место...

— Бельский?

— И не Бельский, он опять в Рязань укатил. Окольничие говорят, что испугался воевода, что Шуйские подумают на него…

— Он не пугливый…

— Это-то и странно… — Я почесал подбородок. — Важно, что его не будет на встрече думы, но куда важнее, что я вообще не хочу назначать старшего опекуна.

— Как же так, государь?

— Вот так. Я намерен реформировать… — Я увидел непонимание, а за ним и удивление на лице Глинского, и постарался быстро исправиться: — Правильнее сказать, хочу основать новый опекунский сонм, чтоб состоял из мудрых бояр, но, наделенных правами равными.

— Но разве такое желание не противоречит последней воле отца твоего?

— Я внимательно перечитал его духовное завещание[2]. В нём говорится о опеке надо мной, где мать моя должна главенствовать, но ни одному из сонма бояр не было угнтовано место главного опекуна.

— Пусть так, — медленно проговорил Юрий Васильевич, проводя рукой по густой бороде. — Редко встречаю столь зрелый ум у юноши твоих лет. Но кто так еще решит? Кроме тебя?

— Я уже обсудил этот вопрос с Макарием. Он убеждён, что моё понимание отцовской воли абсолютно правильное. Церковь поддержит меня, во всяком случае ближайшие соратники митрополита...

— А почто вы с Макарием мне не подсобите?

— У тебя недругов тьма, как и у всего рода Глинских. Никто из вас через думу не пройдет, бояре не поддержат тебя. — Я развел руками, выражая сожаление. — При таком раскладе выборов очередной Шуйский снова окажется наверху. Будь это Андрей или кто еще. Зато идея совета равных, получит куда большую поддержку...

— Но…

— Дядюшка, неужто хочешь власть Шуйским снова отдать?

— Ни в коем разе! — Он махнул рукой, глядя на меня. — Уговорил ты меня.

— Тогда действуй по моему замыслу, убеди своих людей в думе, пусть поддержат мою мысль… То единственный шанс на спасение Руси.

— Ладно, — неохотно согласился Юрий Глинский. — Должен я слово крепкое дать тем людишкам, от имени твоего, дабы склонить их на сторону нашу. Сам ведаешь, чего они хощут...

— Обсудим это сейчас, за едой. А вот и она на подходе. — Я перстом указал на слуг, вносивших большие серебряные подносы, полные яств.

***

Как и было заведено, Боярская дума собралась, рано утром, в Золотой палате[3]. Мой трон, изготовленный из слоновой кости, возвышался под сенью икон, оклады которых сверкали драгоценными камнями и жемчугами, подобно звездному небосводу. Резные колонны, увитые золочеными узорами, поддерживали сводчатый потолок, расписанный дивными фресками, словно небесный шатер, полный ликов святых и библейских сцен. По обе стороны от трона, застыв в неподвижности, словно изваяния, стояли рынды в белоснежных кафтанах, расшитых золотыми нитями, — моя личная стража, живое воплощение царской власти.

Бояре степенно восседали на скамьях, обтянутых алым бархатом, чинно и вдоль стен. На этот раз их прибыло около тридцати — почти все, кто был под рукой в столице, дело предстояло решать важное. Почетные места у окон, украшенных цветными витражами, по правую руку от меня, обливались солнечным светом, тогда как дальние скамьи, тонувшие в полумраке и озаренные трепетом свечей. Последние считались менее престижными.

В центре зала, помимо основных мест, для бояр, установили дополнительные скамьи для окольничих, думных дворян и дьяков. Они уже сидели на своих местах.

Из-за большого числа приглашенных пришлось использовать разные скамьи, с разных мест — высокие и низкие, узкие и широкие… Для митрополита Макария и прочих священнослужителей была приготовлена отдельная лавка неподалеку от трона. Их одеяния сияли золотом и серебром. Я надеялся, что само их присутствие освятит грядущие решения в глазах этих верующих людей…

Существовало три категории мест: высшая – боярская, средняя – для окольничих, и низшая. Каждая со своими неписаными правилами, которые я так и не удосужился запомнить, но твердо знал, что занять место выше положенного по знатности рода, в каждой из них, считалось тяжким оскорблением, способным разжечь пламя затяжной вражды между феодальными группировками.

Место каждого, внутри категории, определялось исключительно знатностью рода, тщательно зафиксированной в родословных книгах. Государственная должность или личные заслуги перед великим князем и государством не принимались во внимание при рассадке.

Только по моему особому указу разрешалось сидеть без учета знатности, но я не стал его издавать, не хотел провоцировать конфликт и революцию раньше времени…

Тихий стук моих шагов, до того гулко отдававшийся эхом в галерее, стих, едва я вошел под своды Золотой Палаты — мои ботинки утонули в мягких коврах, устилавших пол.

Каждый мой шаг был выверен, исполнен достоинства, демонстрировал власть и величие, по крайней мере, я искренне пытался в это верить.

Рынды встретили меня взмахом своих боевых топориков, начищенная сталь лезвий поймала отблески от пламени бесчисленных свечей. В этом сиянии я увидел скрытую угрозу, но не собственное величие…

По мере моего приближения к трону бояре торопливо выказывали свое почтение. Многие лишь приподнимались с лавок, не обнажая головы – слишком важны чтоб высокие головные уборы[4] снимать. Но находились и те, кто их снял и поклонился, а парочка бояр даже начала кланяться с истинным подобострастием.

Окольничие сняли свои шапки, обнажив головы, являя подобие почтения, но лишь немногие склонились в поклоне. Двое же, с гордо поднятыми головами, явно бросали мне вызов, видимо настаивали на своем высоком происхождении, показывали собственную независимость.

Чиновники рангом пониже приветствовали меня волной поклонов: некоторые простирались ниц, касаясь лбом ковров, другие, робко склонившись, представляли нейтрально настроенное большинство.

Взойдя на возвышение у трона, я окинул взглядом собравшихся. На сосредоточенных и напряженных лицах бояр застыло предчувствие грядущих споров, читался немой вызов моей власти.

Митрополит Макарий, в чьих глазах я увидел некое одобрение, ободряюще кивнул мне. В тот же миг, опустившись на трон, я даже сквозь мягкую подушку и толщу княжеских одеяний ощутил холодок от слоновой кости.

— Здравствуйте, бояре, окольничие, думные люди... — сказал я осторожно, оглядывая собравшихся.

Затем, набравшись смелости, куда тверже заявил:

— Вы, конечно же осведомлены, что позавчера случилась беда — погиб боярин, мой старший опекун, удельный князь Иван Васильевич Шуйский. Прошу вас, обсудите обстоятельства его гибели, выслушайте показания и примите решения по двум важным вопросам: первый — изменения в Совете опекунов, второй — избрание нового опекуна, взамен убитого...

Мой взгляд скользнул по присутствующим и остановился на окольничем, который отвечал за расследование, он стоял возле каменной колонны, выжидал команду.

— Говори, что ты выяснил об убийстве князя Шуйского? — Я указал на него рукой.

Окольничий подошел ближе, и опустившись на колени перед троном, открыл какой-то свиток. Он начал читать его низким голосом:

— Боярин, во служении государю пребывавший, Иван Васильевич Шуйский, смерть лютую на охоте постиг. Зримо есть, что ударом кинжала в грудь убиен, но ни знака брани, ни следа сопротивления не явлено. А то свидетельствует, что убивец исподволь злодействовал, усыпив бдительность… Убийца не найден, подозреваемых не нашли.

Зал зашумел, взволновался, воздух заполнился беспокойством. Замерев ненадолго, я поднял руку, призывая всех к тишине:

— Всё… Хватит роптать впустую! Сейчас слово принадлежит вам, боярам. Что решим относительно дальнейшего устройства совета опекунов и выбора достойнейшего преемника?

Едва мои слова стихли, нетерпеливо вскочил Андрей Шуйский, он «представлял» пострадавшую сторону. Его глаза метали искры гнева, руки сами сжимались в кулаки.

— Окольничий лжец и обманщик! — рявкнул он резко, прямо глядя на меня. — То козни врагов наших, стремящихся очернить род Шуйских!

И тут я понял, что Макарий действительно рассказал Шуйским то, о чем я его попросил. Не дожидаясь моего ответа, в дело вмешался Юрий Глинский, насмешливо улыбаясь:

— Ах, боярин Андрей, сколь смелое глаголешь! — съязвил он, кокетливо подняв бровь. — Где же доводы твои веские? Легко обвинять без разбору, но доказать правду сложно, труд сей тяжек. Но не стоит тебе убийц прикрывать, честью рода прикрываясь. Кто в шатре твоём, среди челяди твоей, чужаком явился? Следствие установило ли? Окольничий, отвечай!

Нервно сглотнув, окольничий, всё еще стоящий на коленях, тихо признал:

— Ни единого постороннего в шатре не было… Охрана шатра тоже никого не видела. Берусь расследовать дальше... Покамест убийцу и подельников его назвать не могу…

Андрей Шуйский побагровел еще больше:

— Как смеешь, жаба, мне перечить?! — взревел он, перебивая чиновника и едва сдерживаясь, чтобы не броситься на окольничего с кулаками, а потом гневно повернулся к Глинскому. — А ты что, колдун драный, указывать мне решил?! Не тебе, иуде, о чести толковать! Всем ведомо, какие пакости и козни ты плетешь!

Глинский лишь холодно усмехнулся.

— Клевета. — Процедил он сквозь зубы. — Гнусная клевета. Вы, Шуйские, завсегда были мастера врать да на других свои грехи свалить. Но ныне, клянусь, от ответа тебе не уйти! Сами небось и убили…

Я поднял руку, призывая к тишине. Яростные взгляды обоих бояр встретились. Казалось, еще немного, и они бросились бы друг на друга. В палате повисла напряженная тишина, нарушаемая лишь их тяжелым дыханием.

— Довольно! – мой почти детский голос прозвучал резко и громко. – Я не потерплю склок и вражды в моем присутствии. Сейчас не время для личных счетов.

Я перевел взгляд с одного боярина на другого. Считав на их лицах лишь непримиримость и ненависть.

— Боярин, — обратился я к Шуйскому, – я понимаю твою скорбь и гнев. Но обвинения без доказательств ничего не значат. Это касается и других… Мы не знаем, кто убил Ивана…

— Воистину так, государь! — Ответил Шуйский, не дав мне договорить, и склонил голову.

— Окольничий, я услышал тебя. Ты должен узнать, кто входил в шатёр убитого боярина. Опрашивай, допрашивай всех, кого видели рядом, узнай правду! Убийца должен быть найден.

— Слушаюсь великий государь. — Заявил стоящий на коленях окольничий и ударился лбом о землю. Глядя на это многие в зале усмехнулись.

— Бояре, — продолжил я, чувствуя, как напряжение постепенно нарастает, — сейчас наша главная задача — не допустить хаоса и смуты, сохранить стабильность. Выстроить вертикаль власти. Смерть боярина Шуйского — тяжелый удар по… по Родине. Но он не должен парализовать нашу работу. Поэтому я жду от вас предложений по замене его в совете опекунов. Говорите прямо и открыто, не боясь высказывайте личное мнение. Но помните, превыше всего интересы государства.

В зале воцарилось молчание. Бояре переглядывались, не решаясь первыми нарушить тишину. Я чувствовал, что каждый из них обдумывает и взвешивает дальнейшие действия и последствия от них.

Но, первым нарушил затянувшуюся тишину митрополит Макарий, доселе сохранявший молчание. Облаченный в богатые одежды, он встал с лавки, держа в руке деревянный посох. Его голос, обычно мягкий и тихий, на этот раз звучал твердо и уверенно:

— Государь, бояре, — начал он, обводя взглядом собравшихся. — Воистину, смерть от душегубства второго по старшинству боярина — беда великая. Но, хочу о более важном сказать! Да не предадим забвению волю усопшего великого князя Василия Ивановича. В духовной его грамоте зело ясно прописано о опеке над отроком-государем, где первейшей опекуншей назначена мать его, великая княгиня Елена. Но Бог судил иначе, и взял её на небеса. А посему, по букве духовной грамоты, нет больше главного опекуна, и быть не может. Никого из бояр главным не назначим… так как место то, за княгиней.

В зале поднялся шепот, а затем послышались споры. Бояре недоуменно переглядывались, пытаясь осознать услышанное. Даже самые ярые противники Шуйских затихли в ожидании.

— Ишь ты, ну и митрополит, супротив Шуйских выступает... — Услышал я слова одного из рынд...

— Да тише ты. — Послышался громкий шёпот. — Это он о церкви печётся, против Бельского и Глинского, против литвинов…

— Нам надлежит восстановить справедливость, добиться правды! — Продолжал митрополит, повысив голос. — Сонм опекунский должен стать советом равных, где опекуны имеют право гласа равное и одинаково обязанности блюдут на благо государя. Лишь сим избежим мы распрей и утвердим мир в землях русских. И токмо так неугодное Богу своеволие боярское исключим. Несправедливо, когда один возвышается над прочими…

Глинский, похоже, наслаждался сложившейся ситуацией. Уголок его губ едва заметно дернулся в довольной усмешке. Шуйский же, напротив, буравил всех взглядом, словно собирался испепелить.

Обстановка в думе накалилась до предела. Бояре снова зашептались, переглядываясь друг с другом. Казалось, вот-вот вспыхнет новая ссора, которая сможет перерасти в открытое противостояние.

— Тише вы, а то словно псы лаетесь! — Громко заявил Глинский, в сторону спорящих между собой бояр.

— Не тебе, нам рты зажимать. Что хотят, то и молвят! — Проорал Шуйский и ринулся в рукопашную атаку на Глинского.

Мгновение, и они вцепились друг в друга, словно два разъяренных медведя, делящих берлогу. В зале поднялся невообразимый тарарам, похожий на птичий базар. Две группировки начали драку…

При этом почти все дьяки и две трети окольничих выбежали из зала, боясь даже находится в одном помещении с дерущимися, я уже понимал, так как долго прожил в этом мире — это не из-за трусости, а ради сохранения нейтралитета и выживания небольших родов. Рынды, в этот раз, встали между мной и дракой, и только…

Я же остолбенел от сцены очередного побоища. А вот митрополит Макарий, будто бы не удивился ни капли. Видимо, подобное являлось для него обычным делом. Он лишь устало вздохнул и что-то пробормотал себе под нос о бренности всего сущего…

Я же сидел, словно приклеенный к трону, с чувством полнейшей беспомощности, маленький ребенок, наблюдающий за схваткой пузатых титанов. Два почтенных боярина катались по полу, таскали друг друга за бороды и наносили удары, даже царапались, немного повизгивая…

В итоге, эту парочку растащил за шиворот всё тот же митрополит, показав удаль и силу, ворча и приговаривая:

— Не гоже так срамотиться пред государем и Богом. Не гоже боярину срамотиться…

Наконец, митрополит Макарий, встал в центре дерущихся бояр, окатил их суровым взглядом, от которого, казалось, можно было замерзнуть даже в самый жаркий день. Голос его, обычно мягкий и умиротворяющий, прозвучал как набат, заставив остановиться даже самые горячие головы:

— Довольно! — прогремел он. — Что же вы творите, окаянные!? Забыли о присутствии государя? Иль бес в вас вселился, что грызётесь без памяти, словно звери?

Он обвел взглядом притихшую от его крика думу, ища в глазах бояр и их приспешников раскаяние. Его лицо выражало глубокую скорбь и разочарование.

— Внемлите же мне, — провозгласил митрополит. — Призываю вас, оставьте распри и вражду…

— Но кто же, владыка, займет место в опекунском совете? — прозвучал вопрос из толпы.

Макарий обвел взглядом присутствующих:

— Мечом, кулаком и кровопролитием место сие не определить. Нет. Я думаю, что на то воля государя, если от вас единого совета нет, как и общего согласия. — Ответил он, и указал на меня посохом. — Ему самому, как столпу правды, государства и справедливости, решать, кто достоин войти в опеку над ним, если вы совет дать единый не можете и срам чудите.

Воцарилась тишина, в одно мгновение поглотив все звуки. Десятки глаз, даже немного подбитые, словно прикованные, впились в меня, прожигая насквозь.

Решение, которое висело сейчас на кончике моего языка, было способно перемолоть ход истории, определить не только мою судьбу, но и всего Государства Российского.

Я откашлялся, пытаясь проглотить комок, застрявший в сухом горле. Собрав остатки мужества, чуть дрожащим голосом, я произнес:

— Митрополит Макарий прав. Сонм, иначе совет, должен быть из равных. Иначе не избежать нам новых раздоров, притеснений одних родов другими. Полагаю, что… — Я сделал протокольное лицо. — Я полагаю, что боярин Андрей Шуйский должен войти в сонм опекунов на правах равного среди равных. Однако, при этом, я считаю, что обвинять его в убийстве его же родственника неверно! Не надо его обижать бездоказательными обвинениями!

По думе прокатились вздохи и возгласы удивления. Глинский нахмурился, но подло улыбнувшись промолчал. Шуйский же, наоборот, расправил плечи и бросил на меня благодарный взгляд. Неужели клюнул? На то что я увязал его невиновность с принятием невыгодного ему и другим боярам решения, по сонму опекунов?

Время тишины затянулось, но вот, мне показалось, что напряжение спало, хотя в воздухе по-прежнему чувствовалась некая неопределенность.

— Но, как быть с завещанием великого князя? — раздался чей-то голос из толпы. — Ведь там указан главный опекун!

— Митрополит высказался по этому поводу, я с ним согласен — ответил я, стараясь говорить уверенно. — Главный опекун, великая княгиня, отошла в мир иной. В нынешней ситуации, все опекуны должны быть равны. Что думаете бояре?

Воцарилась тишина, все ждали реакции Глинских и Шуйских.

— Хочу сказать! — произнес глава Глинских, голос его звучал на удивление ровно и спокойно. — Я всегда ставил превыше всего государя. Если такова воля его, не стану противиться. Да войдет боярин Андрей Шуйский в совет опекунов, на правах равного. Снимаю все свои обвинения…

Зал зашумел. Многие бояре явно не ожидали такого поворота событий. Они переглядывались, не понимая, что стоит за словами Глинского. Некоторые подозревали ловушку, другие — хитрый политический ход. Но факт оставался фактом: Глинский согласился с моим решением.

Следом слово взял и Андрей Михайлович Шуйский:

— Благодарствую, Государь. — Сказал он, склонив голову. — Слушаюсь и соглашаюсь.

На удивление большинства, оба давно враждующих рода, Шуйские и Глинские, продемонстрировали единство и поддержку моего решения. Вскоре по всему залу пронеслось громогласное объявление:

— Государь всемилостивейший, по рассмотрении дела учиненного, по изучении летописей стародавних, по совету мудрых советников твоих, по правде и справедливости указал ты, а бояре приговорили[5]: во-первых, ввести Андрея Шуйского в сонм опекунский. Во-вторых, упразднить главного или старшего опекуна, учинить всех опекунов пред государем, пред державою его, пред людьми православными и пред Богом равными!

Я восседал на троне, с трудом сохраняя невозмутимость на лице, а внутри ликовал. Впервые в этом чужом мире ничто не пошло вразрез с моим планом… Впервые я удержал свою судьбу в собственных руках!

[1] Голубиная книга — также известная как «Каменная» или «Глубинная книга», а также «Стих о Голубиной книге», представляет собой русский духовный стих, возникший в период с конца XV до начала XVI века. Этот текст, построенный в форме вопросов и ответов, раскрывает происхождение вселенной, человечества, социальных групп и предлагает фольклорное представление о космосе. В своей основе «Голубиная книга» опирается на ряд переводных апокрифических текстов, которые, распространяясь на Руси, подверглись воздействию устной народной традиции.

[2] Завещание Василия III не сохранилось. Однако сохранились духовные грамоты предшествующих московских великих князей, и есть предположения, что завещание Василия III строилось во многом по образцу этих документов.

[3] Золотая палата (Золотая Царицына палата) — объект культурного наследия федерального значения. Помещение в Московском Кремле, которое служило приёмной залой русских государынь. Также так называют здание, в котором находится палата. Впервые упомянута в источниках в 1526 году под названием Наугольной.

[4]Высокие шапки (горлатные шапки), до 50 сантиметров в высоту, бояре носили как знак высокого статуса. Этот головной убор символизировал принадлежность к высшей аристократии, отражал положение владельца, его родственников и близких, статус при дворе и заслуги перед государством. Поклониться, не уронив и не сняв шапку было невозможно.

[5]«Бояре приговорили» — означает, что Боярская дума вынесла то или иное решение по какому-либо вопросу. Многие указы царя начинались со слов: «Великий Князь указал, и бояре приговорили».

Глава 9

«Слава», «И ныне». Глас шестой. Вострубите трубою песни в знаменательный день праздника нашего! И рушится тьма, и приходит свет, сияющий ярче солнца, — это всех Царица и Владычица и Богородица, Мать Творца всех, Христа Бога нашего, услышав моление недостойных рабов своих, склоняется к милосердию, милостиво невидимо руки простирая к Сыну своему и Богу нашему, принося молитву о всей Руси, молясь о даровании освобождения от согрешений и о смирении его праведного гнева. О, великое милосердие, Владычица, о, великая щедрота, милости Царица, о, великое заступничество, Богородица, молящая Сына своего и Бога нашего, появлением честного образа преславно и несказанно город и всех людей избавляющая от беды и смерти! Пусть соберутся цари и князья, пусть возрадуются архиереи и священники, и всех возрастов верные Царице всех, родившей Царя, и воспоем слова благодарности, радостно повторяя: «Радуйся, Божие жилище и град одушевленный Царя Христа Бога нашего! Радуйся, излияние христианам милости и щедрот и заботы! Радуйся, обращающимся к тебе пристань и заступничество, избавление и спасение наше!

Сретению Владимирской иконы Божьей Матери. Автор царь Иван (Грозный), деспот[1] российский, из сборника песнопений обнаруженных в Троице-Сергиевой Лавре.

После утренней молитвы я недолго читал. Затем, оторвавшись от книги, я подошел к распахнутому окну великокняжеского дворца, что гордо возвышался на Кремлёвском Холме[2], на противоположный, низменный берег Москвы-реки, уже облаченный в сочную летнюю зелень. Ветер-озорник играл меж зубцов кремлёвских стен, проникал и резвился в открытых галереях...

Вчерашняя «ратная потеха»[3] отзывалась ноющей болью в мышцах. Впрочем, такие ощущения преследовали постоянно. Изматывающие тренировки превратились в обыденность, пусть и не самую желанную. Моё искусство боя, в первую очередь на мечах, конечно нуждалось в неустанной шлифовке умений. Каждое движение, каждое упражнение я доводил до автоматизма бесчисленным количеством повторений за мастерами.

Боль в мышцах — моя плата за каждый шаг вперед, за здоровье.

Над рекой я разглядел пелену утреннего тумана, что нежно окутывал Москву-реку и поднимался, словно дымка, вдоль всего берега. Из этого марева, на противоположном берегу, торчали лишь золоченые купола храмов, макушки деревьев, да стройные колокольни. И вдруг, один из куполов ослепительно засверкал, отражая лучи восходящего солнца…

— Что там за церковь, на низком берегу? — Поинтересовался я у старшего постельничего.

— В коем месте, государь? Там храмов множество…

Я указал рукой на видневшийся каменный храм, от макушки которого отражался солнечный свет, спросил:

— Вон, главу сверкающую видишь, за рекой?

— То есть храм Усекновения главы Иоанна Предтечи[4], отцом твоим, Василием Ивановичем, воздвигнут…

— Внеси в список мест, что мне посетить надо... — сказал я, нахмурившись. Меня и так начали постоянно таскать на всевозможные мероприятия и экскурсии. Показать простой народ великому князю хотели, а может, и наоборот — меня людям являли…

— Повинуюсь!

Время, как мне казалось, замедлило свой ход в этом сердце русской земли. Еще чувствовалась слабая прохлада уходящей ночи. В моих покоях царил полумрак, но лучи только появившегося солнца, преломляясь сквозь мутные витражные стекла, рисовали на стенах и полу причудливые цветные узоры…

Сквозь распахнутое окно я продолжил наблюдать за метаморфозами утренней Москвы, что раскинулась передо мной во всем своем беспокойном великолепии. В златоглавых храмах готовились возносить молитвы священники, на торговых рядах торговцы готовились к новому дню, а стража зорко блюла порядок…

Передо мной, словно просыпающийся муравейник, оживал Кремль. Через его врата то и дело въезжали и выезжали повозки, груженные добром: товарами заморскими, дровами крепкими, всякой чиновничьей всячиной, припасами и прочим.

Слуги сновали по площади, исполняя поручения да переговариваясь меж собой. Сквозь утреннюю тишину доносилось ржание коней стражников, готовящихся к выездам и разъездам.

Но, в утренней дымке, за крепкими стенами Кремля, за церковными куполами и теремами боярскими, простирались неоглядные поля и леса.

Я вгляделся вдаль, а туман начал медленно отступать, явив взору крестьян, спешащих на нивы. Они, наверное, хотели собрать щедрый, и очень ранний урожай.

— Что селяне на полях собирать могут? В это время… Не рано?

— Государь всемилостивый, откуда же мне ведать? — Старый постельничий сделал раскаивающуюся мордочку.

— Государь, сено нынче косят[5]. — Заявил молодой слуга. — Так-то не созрело ещё…

— Ясно. Сено значит? Впрочем, не важно…

Я отвернулся от окна и медленно подошел к столу, на котором лежали бумаги, убористо исписанные моим почерком. Сегодня мне предстояло изучить состояние дел вотчины, дворцовых земель[6] и прочих угодий государевых, поразмышлять о сборе податей, да о настроениях в народе.

Но, мой взгляд упал на несколько книг, которые нашли место среди множества документов.

Рука сама потянулась прямо к первому фолианту. Наконец, разместившись у изголовья длинного стола, в особом высоком кресле, я погрузился в чтение редкой для этого времени прозы. Увлёкшись, я совершенно потерял связь с реальностью, перестав обращать внимание на окружающий мир…

Я читал в одной из своих палат, где золотая, зелёная и красная краски, казалось, насквозь пропитали стены…

— Государь, зрю, утешаешь ты очи свои «Сказанием о царе Константине[7]», — прошелестел тихий, ласковый мужской голос. — Что в книге сей тебе по нраву?

К креслу приблизился монах, чья борода ниспадала до самой груди, а взгляд добрых, проницательных глаз видел меня насквозь. Я узнал митрополита Макария. В последнее время мы часто виделись, но сейчас я разозлился, мне не понравилось, что повторяется история с проходным двором, в который мои палаты превратили Шуйские.

— Дай, соберусь с мыслями… Наиболее важным мне кажется… — проговорил я с натянутой улыбкой, пытаясь унять злобу, да вспоминая суть прочитанного — Что царь Константин вельможам своим волю даровал. Они же, забыв про честь, отстранили его от власти, сделали кротким, оборвали его связь с армией… с ратью, установили свой неправый суд, подорвали мощь государства и злоупотреблениями довели страну до гибели. А в итоге Константин и греки, его подданные, были наказаны: царство Константина, не радевшего лично о воинстве и справедливом суде, было отдано Богом турецкому султану…

— Дерзко глаголешь, государь. Не передо мной, перед Богом дерзновенно. — Митрополит окинул меня испытующим взглядом. — Хочешь ли ты сказать, что Бог наш христианский Константинополь поганым[8] отдал?

— Во-первых, не я хотел это сказать, то перо Ивана Пересветова на бумаге вывело, — заявил я уверенно и почесал нос. — Во-вторых, я с ним во многом согласен. С его концепцией «Веры и Правды», где правдой является справедливое государственное устройство. И оно ставится выше веры, определяющей отношение человека к Богу, ибо соблюдение правды есть исполнение Божественной воли. А христианская вера, это лишь одно из многих возможных вероисповеданий на земле…

— Но токмо христианство способно «Правду» выражать полно, — перебил меня Макарий, и присел на край лавки рядом со мной. — А значит, к Богу православные ближе, и под верой православной можем мы и народы дикие объединять, даже народы веры иной, менее правдивой пред Богом…

— Ну, это уж…

— Государь, если дети боярские[9] и христолюбивое воинство наше станет благочестивым отныне и впредь, с Божией помощью, будет искоренять всякую неправду, везде где сила наша способна дотянуться. То можно и над дикими племенами веры иной власть свою утвердить, да даже над латинянами…

— Рациональное в твоих словах есть, но, я думаю…

— Да устремись же, с Божиим благословением, храбро и мужественно на защиту святых церквей и нашей святой православной веры от агарян[10], безбожников и отступников латинян. Да пребудет с тобой вовеки милость Божия, Пречистой Богородицы заступничество, молитвы и благословение великих Чудотворцев, и наше смиренное соборное благословение.

После этого мы долго спорили о богословских вопросах. Мне пришлось изо всех сил вспоминать тексты молитв, с которыми я сталкивался ежедневно и по нескольку раз, с самого моего появления в этом мире.

Митрополит же настаивал на необходимости духовного руководства, говорил, что только в вере можно обрести спасение. Раз за разом он сетовал на мою некомпетентность в вопросах веры, но признавал острый ум.

Вскоре, Макарий в очередной раз предложил мне взять очередного духовника, на этот раз он упомянул священника Сильвестра.

Отца Сильвестра я знал и прежде, он представлялся мне человеком суровым, живущим почти в аскезе[11]. Он усердно наставлял свою паству в вопросах веры, однако я не мог не заметить его странную отрешенность, взгляд полный задумчивости. Но, его ум отличался остротой, поэтому я быстро согласился рассмотреть его кандидатуру, ведь среди окружавших меня мракобесов я не встречал никого лучше.

В завершение нашей беседы я решил вернуться к тому, с чего мы начали, а именно к светским сочинениям Пересветова:

— И так, касательно Сильвестра всё решено, приглашай его. Никаких гарантий не даю, но побеседую с ним. Однако, в завершении нашей встречи, обсудим вопрос гораздо более значимый. Эта книга, именно то, что нам требуется. — Я ткнул пальцем в лежащую передо мной «Повесть о царе Константине». — Сам внесу нужные корректировки, передам тебе. А ты распорядись, чтобы переписчики её скопировали и распространили. Пусть каждый грамоте обученный уразумеет разрушительность боярского своеволия…

— Государь, а восхотят ли бояре вельможные деспоту усердно служить?

— Непременно захотят. Да и другого выбора у них не останется… Более того, в памяти народной эти идеи, из книги закрепятся, на века. Смысл то прост. — Сделав многозначащую паузу, я произнес известную российскую присказку. — Царь хороший, а вот бояре плохие!

Макарий покивал, внимательно слушал мои слова. В его глазах мелькнуло нечто похожее на одобрение, но тут же сменилось привычной печатью невозмутимости.

— Да будет так, государь. Мысль твоя глубока, дай Бог, верно её уразумеют. Вера — щит есть, мудрость же — меч. Но и меч, в руках неумелых, хозяина ранить способен.

Я усмехнулся про себя. Макарий любил говорить притчами, облекая свои советы в словесную броню басни, сквозь которую я не всегда мог пробиться.

— Не беспокойся, митрополит. Я позабочусь о том, чтоб моя рука с мечом была тверда, а цель ясна. Ступай. Присылай ко мне Сильвестра, пусть приходит, приму его.

После проводов Макария я погрузился в изучение рабочих документов, но вскоре руки сами потянулись к «Повести о царе Константине». Меня ждал значительный объём работы. Требовалось исключить все мысли, противоречащие моей личной стратегии сохранения. Пересветов отличался острым умом, и его взгляды, пусть иногда и несистематичные, могли оказаться полезными для достижения моих целей. Важно их правильно истолковать, перенаправить клокочущую энергию народного возмущения, веру в правду и надежду на перемены в выгодном мне русле.

***

Уже несколько недель я тщательно, словно археолог, изучал глубины собственной памяти, пытаясь создать ясную картину будущего. Кажется, в двадцать первом веке такое занятие именовали, а вернее только будут называть футурологией[12]?

Первым лучом света в этой кромешной тьме воспоминаний явился фильм «Иван Васильевич меняет профессию». Я был рад, что этот старый фильм скрасил мой вечер во время пандемии. Но насколько это яркое воспоминание могло быть полезным? Мог ли монарх, лепечащий комедийные фразы, снискать уважение? Я невольно усмехнулся этой мысли, представив, как благородные лица кривятся в недоумении. Нет, подобное шутовство едва ли добавило бы мне авторитета в глазах надменной знати.

Вслед за комедией из глубин памяти всплыла старая историческая драма, черно-белая картина сталинских времен, кажется, в двух частях. Но детали улетучились из памяти, остались лишь отдельные кадры, и я не мог вспомнить ни реплик, ни названия фильма. Но в душу врезалась странная, жуткая музыка, пронизавшая все киноповествование, словно похоронный звон, и вой, смутно напоминающий заунывное церковное пение, она предвещала неминуемое.

Кроме того, сознание хаотично подбрасывало отрывки из программы школьной истории. Например, вспомнилось, что была некая переписка Ивана Грозного с каким-то Курбским. Но о чем они переписывались? Что их связывало — дружба или вражда? Даже такие важные детали исчезли из памяти, оставив лишь ощущение всепоглощающей пустоты…

Все мои слабые попытки собрать разрозненные фрагменты в цельную картину будущего потерпели неудачу, разбившись о хаос в моей голове...

Неясным и отдельным отголоском звучали в голове школьные воспоминания с урока истории о опричнине — жестоком времени, прокатившемся по русской земле, превратившем её в безжизненную пустыню, где царили только страх, отчаяние и безысходность.

И вот, в сознании уже маячит Смутное время, когда Россия, словно потерпевший крушение корабль, шла ко дну…

Еще, в отдельном уголке моей памяти, нашелся ужасный образ: убиенный царевич Иван, сын Грозного – роковая, неисправимая отцовская ошибка. Безумный, затравленный взгляд царя, сквозь пелену безумия, обнимающего окровавленное тело сына, собственной рукой умерщвленного. Эта леденящая душу трагедия, запечатленная кистью гения, преследовала меня, не отпускала из цепких объятий видений. Но кто же тот дерзновенный художник, что осмелился заглянуть в бездну царской души и выплеснуть ее на холст? Кажется… Верещагин[13]…

Я всей душой надеялся, что смогу избежать такого развития событий…

Ах да… чуть было не вылетело из головы. Кажется, у Ивана Грозного зрела дерзкая мысль — жениться на английской королеве… Но как же её звали? Виктория? Маргарита? Мария?.. Ах, кажется, Елизавета…

Впрочем, нет, Елизавета — это же наша, российская, Петровна. Имя английской властительницы словно ускользает, тает в памяти, как утренний туман… Но чует сердце – что-то в их высочайших отношениях пошло наперекосяк…

Я шел и другим путём — через кропотливый анализ воспоминаний, доставшихся мне от юного великого князя. Я напрягал память, пытаясь разглядеть сквозь туман времени лица его приближенных. И внезапно, подобно солнечному лучу, пронзившему непроглядную хмарь, возник предо мной образ Алексея Адашева[14]. Выходец из не самого знатного рода, но наделенный незаурядным интеллектом и железной твердостью характера. Он представлялся мне олицетворением верности, порядочности и неподкупности. Возможно, именно в нем кроется один из зародышей новой силы, способной уравновесить всевластие Боярской думы. Стоит присмотреться к нему пристальнее.

Однако, сильнее, мной владела память из будущего. В своем окружении я не заметил Курбского, с которым настоящий Иван Грозный, как я вроде бы помнил, был с детства знаком...

— Может это всего лишь плод моего воспаленного воображения? — Спросил я потолок. — Друг мне Курбский или изменник, скрывавший свои злые намерения? Почему я не помню?

Однако, внутренний голос упорно твердил, что именно Курбскому суждено сыграть важную роль в моей судьбе. Я решил действовать осторожно, постепенно приближая его к себе, но ни на мгновение не теряя бдительности.

Я услышал тихие звуки уборки из соседней комнаты. Пытаясь утолить свое любопытство, я встал и, открыв дверь, заметил двоих слуг, которые сразу же почтительно поклонились.

— Скажи… — произнес я, стремясь выглядеть уверенно, как и подобает князю, — Курбский… Знаешь ли ты что-нибудь об этом человеке?

Приземистый мужичок с аккуратно подстриженной бородкой замешкался, как будто тщательно обдумывал каждое слово:

— Сии Курбские, родом князья ярославские, от самого Рюрика происходят. Род знатный, то правда, да казною не больно богаты. В бранях да в хозяйстве толк ведают. При батюшке твоем, государь… Да что там — ещё при деде… Счастье от них отвернулось, ибо не на тех в кознях своих поставили. Но воеводы из Курбских искусные выходят, во всякой войне да походе себя являли преотлично…

— Князья значит, а кого из них тебе доводилось видеть? — допытывался я, мучимый ощущением, что некий Курбский может оказаться как полезным, так и представлять мне угрозу.

— Михаила[15] видал. Дошло до ушей моих, что он с великим князем Дмитрием, известным как Внук[16], знался окаянный…

— Какой еще Внук?

— Дак то брат твой, государь. Что по линии Ивана Ивановича и Елены Волошанки, уродился. Крамольник был изрядный, что отца твоего извести покушался, престол чуть не отторг, тать… — Не договорив фразу придворный замолк и зачем-то перекрестился.

— Вспомнил. Кажется, мне про него Шуйский рассказывал. Отчего же его Внуком прозвали?

— А то ты не ведаешь, великий князь? — Мужичок поглядел на меня лукаво. Старшим внуком у деда твоего он был, у Ивана Васильевича, да еще и соправителем, обманом да не по очереди стал, прежде отца твоего. Злодей превеликий! Вместе с ним, как и многие другие, Мишка Курбский, супротив отца твоего многие смерти пагубные умышлял. Много поносных и укоризненных речей про отца твоего он изрыгал. За то и поплатился князь Михаил, гонениями да житием жалким, по делам ему за измену!

«…по делам ему за измену» — эхом отдалось в моей голове, очень уж вяжется этот портрет с образом коварного изменника, осторожность точно не помешает.

— Молчи! На себя и на государя нашего беду накличешь! — Внезапно воскликнул другой постельничий. — Ныне Курбский в силе, Шуйские за подвиги ратные возвысили, вновь в Москву явился Мишка Курбский. Сам разумеешь, кому тать служит…

— Что за Шуйские? Иван да Василий? Уже в землице лежат, а Андрея Шуйского бояре и в грош не ставят. Ведай и помни, чьим слугою являешься! Пора бы тебе уразуметь, кому холопом честно быть...

— Я ведь от сердца чистого сказал, уберечь желал, предостеречь...— Заявил слуга, в смятении махнув руками.

— Действительно, иногда лучше молчать, чем говорить. — Тихо прошептал я, а затем громко приказал. — Вы оба уже много сказали. Оставьте меня, подумать надобно…

Поговорив о Курбских со слугами, я вернулся за свой стол, чтоб продолжить размышления…

***

Еще недавно, в моих наивных представлениях, Боярская Дума рисовалась неким предтечей парламента, местом для обсуждения законов, утверждения указов и принятия важнейших решений. Реальность оказалась гораздо сложнее и запутанней.

Постепенно я пришел к осознанию, что Дума — это скорее совет знатных родов, нежели государственный орган, заботящийся об интересах страны или ее народа. Это переплетение интриг, сосредоточение зависти, центр непрерывной борьбы за власть и имущество.

Внутри этой Думы четко выделялось несколько противоборствующих лагерей:

Во-первых, род Шуйских, горделивые князья, тайно претендующие на престол. Я был свидетелем, как их влияние сокращалось.

Во-вторых, род Бельских, проницательные и расчетливые люди, умеющие извлекать пользу даже из самых безнадежных ситуаций. При этом их сила тоже поблекла.

И в-третьих, род Воронцовых, они набирали силу и могущество…

Были и почти потерявшие силу Глинские, в последнее время встрепенувшиеся, к которым принадлежала моя мать, а также несколько менее заметных группировок.

Каждая из этих сторон руководствовалась исключительно своей личной выгодой, постоянно плела заговоры и ожесточенно боролась за контроль над великим князем. То есть, шла битва за власть надо мной. Они видели во мне лишь пешку в игре взрослых мужчин. Но я, смутно припоминая ход истории, знал, чем закончится их соперничество.

Моя задача, которую я себе придумал — предотвратить повторение трагедии, случившейся с настоящим Иваном Грозным… а значит, нужно превратить Боярскую Думу из очага распрей и источника интриг в эффективный инструмент управления государством. Я помнил, что в моё время таких полезных для правителя ребят называли взбесившимся принтером[17].

Такая задача, поначалу, казалась практически невыполнимой, но другого выхода я не видел. Если уж стал великим князем, Иваном Васильевичем, то и правь Россией.

Однако, «править» — это слишком громко сказано, во всяком случае про меня. Оказавшись здесь, во дворце, я осознал, что жизнь великокняжеского двора строго подчинена древним традициям и нерушимым обрядам, и это касалось даже самого государя.

Вопреки распространённому мнению, мирские забавы не являлись главной целью жизни правителя, хотя и существовала специальная потешная палата, посвященная развлечениям. Её, к сожалению, я мог посещать гораздо реже, чем церковные службы…

Потешная палата представляла собой своеобразный, обособленный мир средневековых развлечений, где время текло быстрее. Там звучала музыка, устраивались игры и представления, увлекавшие внимание придворных. Хотя я, конечно, был главным её клиентом. Там я играл в шахматы, шашки и освоил тавлеи[18] всех разновидностей, не забывал и про карты…

Мне довелось понаблюдать за работой талантливых шахматных мастеров, посвятивших себя не только игре, но и созданию изысканных фигур. Я видел, с какой тщательностью они выбирали материалы и как кропотливо вытачивали на них мельчайшие детали. Их мастерство казалось настоящим чудом, оживляющим холодный камень, слоновью кость или дерево…

…подтверждая мои размышления о рутинном распорядке придворной жизни, прислуга сообщила о прибытии очередного кандидата в мои духовники[19], его прислал митрополит Макарий, как мне и обещал.

Появление Сильвестра было обставлено с подобающей торжественностью: облаченный в роскошные ризы[20], с густой бородой, он вошел в мои покои. Во взоре его разом читались непоколебимая уверенность, глубокая вера и житейская мудрость, которыми он явно стремился поделиться — идеальный активный мракобес, для моих целей.

Я велел оставить нас наедине, желая лично побеседовать со священником. После обмена приветствиями, Сильвестр, не дожидаясь моих расспросов, начал говорить о нашем долге перед Всевышним и обязательствах перед народом, о необходимости соблюдать благочестие и искоренять греховность. Его слова звучали убедительно, но в них чувствовалась некая поучительность…

Как мне уже рассказали, с момента появления[21] Сильвестра в Московском Кремле, его влияние при дворе стремительно росло. Он давал советы по управлению государством многим окольничим, вмешивался в дела бояр, переманивал на свою сторону уважаемых при дворе дьяков. Боярские группировки, осознав силу такого священника, пытались использовать его в своих интересах.

Я понимал, что Сильвестр — не благочестивый старец, присланный для духовного наставления. Он — влиятельный духовный деятель, обладающий огромной властью и своими собственными целями, которые точно разбавлены средневековыми идеалами.

Возможно, он искренне верит в то, что делает, но его методы и стремление к контролю вызывали у меня серьезное беспокойство. Необходимо было разобраться в его истинных намерениях и понять, как использовать влияние Сильвестра для сохранения моей жизни и во благо России.

Война за мою жизнь, душу и власть над Русью только начиналась. И исход ее зависел от того, смогу ли я сохранить свою волю, освободится от диктата бояр, привлечь значимых сторонников…

Мы неспешно поговорили о богословии и молитвах, прошел почти час, когда я решил сменить тему:

— Отец Сильвестр, — обратился я к нему. — Хочу поговорить с тобой о Курбском. Знаешь такого? Если да, расскажи мне о нём.

— Михаил Курбский, молится в храме где я старшим стою, особа зело непростая, государь. Разумом богато одарён, в битвах искусен, веру православную чтит неуклонно. Однако гордыня в нём великая, аки пламя неугасимое, славы и почестей алчет без меры и удержу.

— Гордыня… — пробормотал я. — Это многое объясняет. А верен ли он мне или Шуйским?

— Верность… — Сильвестр вздохнул. — Верность ныне, аки дым летучий, вещь тонкая да эфемерная. Днесь он верен тебе, а наутро кто ведает? Что в душе его за ночь перебродит, так он и изменится…

Я нахмурился. Слова Сильвестра были уклончивыми и допускали различные толкования. Это означало, что мне нужно действовать самому, а не полагаться на чужое мнение. Курбский — умен, амбициозен, горд. Значит, нужно направить эту гордость на благо государства. Привязать его не страхом, гнетущим душу, а… чем же?

— Отец Сильвестр, благодарю за откровенность. Ты уже понял, я не полагаюсь на абсолютную преданность, но я верю в целесообразность. Что Курбский может принести мне и Земле Русской?

Сильвестр задумался на миг.

— Курбский воин умелый, то всякому ведомо. В книгах разумеет аки муж ученый, речи его сладки словно мёд липовый… Полезен будет в делах ратных и посольских. Но блюдись его, государь. Характером он крут да обиды долго лелеет в сердце.

— Блюдись? — усмехнулся я. — Опасаться говоришь? Гнева его я не боюсь. Да и обижать не намерен. Скорее иное, хочу узнать его получше. Рассчитываю понять, что им движет. Может, и найдем с ним общий язык…

— Да ниспошлёт Господь тебе мудрости, государь. Благословляю тебя на всякое праведное деяние, и да пребудет с тобой милость Господня…

Когда Сильвестр закончил говорить, я вновь погрузился в свои мысли. Курбский… В памяти всплывали обрывки воспоминаний из учебников истории, взятие Казани, переписка, и что-то еще...

Но что-то явно не сходилось. В голове отчего-то упорно вертелся возраст — уж больно стар Михаил Курбский …

Тишина затянулась, и я решил сменить тему:

— Отче, Сильвестр, благодарствую за беседу и наставления. Я постараюсь прислушаться к твоим словам, но решения буду принимать сам, как велит мне совесть и долг перед Богом нашим. — Я смиренно поклонился ему, как наставнику. — Ты много правильного сказал, но, я могу всё не так истолковать, да и в делах многое позабыть. Не записать ли тебе всё сказанное в книгу?

— Как писать? — Удивился Сильвестр и почесал затылок в задумчивости.

— Как книгу. Назови её энциклопедией Быта и Уюта… То есть Жития и Благолепия…

— А? — Глаза моего собеседника округлились в непонимании.

Я принялся ворошить память, в поисках подходящего названия, дабы мой личный мракобес понял мысль. В голову пришло только одно слово, вылезшее из подвала памяти:

— Да, нареки сию книгу Домостроем[22]. Будет не только мне наука, но и всем людям русским.

— Князь великий, ты хочешь, чтоб я собрал все правила благие и богоугодные в единой книге?

— Истинно так.

Иногда даже простую мысль бывает невероятно сложно донести до другого человека, растолковать её суть. Сильвестр, несомненно, оказался человеком эрудированным и мудрым, понял меня быстрее многих.

Я сразу заметил, что рассудительность встречалась далеко не у каждого священнослужителя в России на излёте средних веков. А книга необходима мне для того, чтобы постичь все поучения этого мракобеса без утомительных бесед с ним, без пастырских вразумлений и чрезмерных молитв. Во всяком случае я придумал именно такой план.

Вполне вероятно, что это творение выдержит испытание временем, станет твердыней веры, надежным компасом в бушующем море грехов и домоводства. И если кому и суждено создать «Домострой», то пусть это будет Сильвестр, а не какой-нибудь безумный фанатик.

Через пол часа дверь за Сильвестром захлопнулась, а я всё еще сидел, глубоко задумавшись.

Михаил Курбский… Натура обидчивая, амбициозная и обладающая острым умом. Возможно, он мог бы принести пользу, но склонен к предательству. Однако, действительно ли это тот самый Курбский? Весьма сомнительно из-за возраста. Оставлю этого деда в покое.

[1] В ту эпоху термин «деспот» не обладал отрицательной окраской и обозначал верховного правителя, обладавшего абсолютной властью. Происхождение слова греческое — переводится как «господин» или «владыка». На Руси данный титул появился из Византии.

[2] Кремлёвский холм (Боровицкий холм, Боровицкий мыс) — холм в центре Москвы у слияния Москвы-реки и реки Неглинной. Высота — до 145 м над уровнем моря. Именно на нём располагался Кремль. В древности холм выглядел не так, как сейчас: мыс был более крутым и значительно уже. При освоении территории происходило её выравнивание и расширение верхней площадки.

[3] Ратные потехи — так назывались тренировки с оружием, или же военные игры. Например, юный Пётр I устраивал военные игры, которые привели к созданию «потешных полков».

[4] Церковь Усекновения Главы Иоанна Предтечи под Бором — православный храм в московском районе Замоскворечье, расположен в Черниговском переулке. Находится на бывшей территории Ивановского монастыря. В 1514 году, по личному указу Василия III, на месте прежней деревянной монастырской церкви построили данный каменный храм. Исполнителем проекта был Алевиз Новый. В 1530 году, в год рождения Ивана Грозного монастырь перенесли ближе к главному царскому дворцу.

[5] Сенокос — косьба травы на сено, обычно приходится на самый жаркий период лета. Наиболее удачным считалось время от Петрова дня (с 29 июня по новому стилю) до середины-конца июля.

[6] Дворцовые земли – это селения, волости, села, деревеньки и даже пустоши, которые принадлежали державному правителю, великому князю. Даже после реформ, когда вся необъятная земля Русского царства пала к стопам Ивана Грозного, фонд дворцовых земель продолжал оставаться незыблемой опорой царя.

[7] Сказание о царе Константине — творение пера Ивана Семеновича Пересветова, русского литератора XVI столетия, относящееся к исторической беллетристике. Эта историческая новелла базируется на эпизодах из жизни византийского императора Константина XI и повествует о падении Константинополя в 1453 году. Пересветов придерживался прогрессивных взглядов, выступая за преобразования в обществе и обличал пороки правящей верхушки, недостатки в управлении и социальное неравенство. Некоторые историки считают, что это был псевдоним самого Ивана IV Грозного…

[8] Термин «поганый» в то время трактовался как «иноверец», чаще всего терминами «поганин» и «поганец» обозначали язычника, иноверца, идолослужителя. Истоки слова «поганый» восходят к латинскому pāgānus (относящийся к сельской местности, деревенский, крестьянский, обыденный, необразованный, языческий), и лишь со временем оно стало носить отрицательный смысл. Похожие термины присутствуют и в других славянских языках; также в английском языке есть слово pagan, которое означает «язычник, языческий, атеист, неверующий».

[9] Дети боярские — служилое сословие, существовавшее в Северо-Восточной Руси и в Русском царстве в конце XIV — начале XVIII веков. Эти люди не являлись наследственной знатью, но выполняли обязанности военной службы в обмен на земельные наделы и льготы.

[10] Агаряне — Отсылает к Агари, наложнице Авраама и матери Измаила (пророка Исмаила), которого в исламской традиции считают предком арабов. Агарь с Измаилом ушли на юг, в Аравийскую пустыню, где Измаил стал родоначальником арабских племён. Отсюда и второе название агарян — измаильтяне. В христианских текстах «агаряне» использовались для обозначения мусульман с акцентом на их «инаковость» и на их отличие от «истинной» веры. Этот термин часто встречался в религиозных и исторических сочинениях, где ислам рассматривался как ересь или искажение авраамической традиции.

[11] Аскеза — это практика самоограничения и воздержания, направленная на достижение духовных, моральных или физических целей.

[12] Футурология (от лат. futurum — будущее и греч. λόγος — учение) — прогнозирование будущего, в том числе путём экстраполяции существующих технологических, экономических или социальных тенденций, а также разного рода предсказаний…

[13] «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года» (ошибочное название «Иван Грозный убивает своего сына») — произведение русского живописца Ильи Репина, созданное между 1883 и 1885 годами. На полотне представлен царь, заключающий в объятия уже бездыханного наследника, чья смерть, согласно распространенной версии, наступила от удара царского посоха в голову. Тем не менее, причастность Ивана Грозного к гибели сына не имеет под собой убедительных подтверждений. При эксгумации останков царевича каких-либо следов от травм обнаружено не было.

[14] Алексей Фёдорович Адашев (1510–1561) – окольничий, военачальник, дипломат и доверенное лицо царя Ивана IV. Он был выходцем из древнего дворянского рода Адашевых. Его отец, Фёдор Григорьевич Адашев, служил при дворе великого князя Василия III и пользовался его расположением.

[15]Михаил Михайлович Курбский (скончался в 1546 г.) — князь, боярин и воевода, служивший Ивану III, Василию III и Ивану IV Грозному, государям всея Руси и великим московским князьям. После долгого периода заслуженной опалы, вернулся к московскому двору благодаря протекции Шуйских. Принимал участие в ряде военных кампаний, однако в политических делах часто был на стороне проигравших. Является отцом Андрея Курбского, соратника Ивана Грозного, который в итоге стал предателем.

[16]Дмитрий Иванович Внук вместе с матерью Еленой Стефановной (Волошанкой) попали в опалу и были заточены под стражу, потому что политические соратники Внука и он сам проиграли борьбу за власть оппонентам во главе со второй женой Ивана III Софией Палеолог и их старшим сыном Василием Ивановичем, будущим русским царём Василием III, отцом Ивана Грозного.

[17] Взбесившийся принтер — прозвище, которое в некоторых контекстах применялось к Государственной думе шестого созыва. Депутатов обвиняли в том, что они нередко принимали важные законопроекты фактически безо всякого обсуждения.

[18] Тавлеи (тавлея) — так в древнерусской литературе называли доску для игры в нарды, шашки или шахматы. Также так могли называть игру, близкую к шахматам и шашкам.

[19] Духовник (духовный отец) — священник, к которому верующий обращается за духовной поддержкой, наставлением и помощью в Таинстве исповеди. Он помогает человеку разобраться в своих поступках и укрепиться в вере, даёт советы по вопросам духовной жизни.

[20]Риза — верхнее облачение священника при богослужении. Богатое царское или боярское облачение, дорогая одежда на Руси.

[21] Вероятнее всего, прибытие священнослужителя Сильвестра в Благовещенский собор Московского Кремля произошло благодаря митрополиту Макарию. Последний в 1542 году стал главой митрополии и пригласил Сильвестра, выходца из Новгорода, в Москву.

[22] Домострой — это значимый литературный труд Руси XVI столетия, представляющий собой свод законов, рекомендаций и поучений, охватывающий все аспекты человеческого существования и семейного уклада, от социальных норм до ведения хозяйства и религиозных обрядов. Составителем и автором Домостроя считается протопоп Сильвестр.

Глава 10

Наш Князь и великий Император, по имени Иван Васильевич (Givanni di Basilio), имеет от роду 27 лет, красив собою, очень умен и великодушен.

Венецианский посол Марко Фоскарино, «Донесение о Московии», приехал в Россию в 1557 году.

Он был приятной наружности, имел хорошие черты лица, высокий лоб, резкий голос — настоящий скиф, хитрый, жестокий, кровожадный, безжалостный, сам по своей воле и разумению управлял как внутренними, так и внешними делами государства…

Джером Горсей, английский дипломат, «Записки о России», бывал в Москве несколько раз, между 1573—1591 годами.

Сквозь узкие бойницы мутных окон, светили яркие лучи солнца, я сидел за большим дубовым столом. На нем лежало гусиное перо. Банка с густыми чернилами и даже моя государева печать.

Вдоль стен, на резных лавках, словно тени, притаились дьяки в расшитых камзолах, постельничий с сонным лицом, и даже один из важных окольничих — все замерли в ожидании моего слова. С первого дня здесь, в роли великого князя Ивана Васильевича, я ни разу не знал истинного одиночества. Всюду был надзор за мной…

В дальнем углу, утопая в полумраке, возвышался окованный железом сундук, с хитрым замком, в нём хранились царские грамоты, указы, челобитные, письма…

Аромат ладана смешивался с запахом кожи и воска. Но, кроме него я учуял неясную опасность, а может лишь предчувствие неминуемых перемен? Я ощутил, меж строк успокаивающих донесений, как за стенами дворца зреет бунт, как вскоре поднимется волна народного гнева. А здесь, в роскошных царских покоях, я наблюдал меж хвалебных для меня речей, что бояре плели свои интриги, ради власти и наживы…

Я и не заметил в делах и учёбе, как минула большая часть лета, и август уже вступил в свои права, вместе с тем Шуйские, как и другие бояре, перестали довлеть надо мной. Все чаще я сам являлся на заседания боярской думы, и слово мое нередко становилось решающим. Сонм опекунов, как мне тогда казалось, пропал, или же пребывал в некой бездейственной дрёме…

Лето выдалось на удивление жарким и сухим, небо сияло небывалой глубокой синевой, именно через неё солнце палило нещадно, выжигая траву на лугах и заставляя москвичей искать спасения в тени. Лишь вечера приносили долгожданную прохладу, но даже в позднее время воздух оставался сухим, колким и неподвижным...

Крестьяне роптали, предрекая неурожай, во всяком случае, так мне доложили думные дьяки. Сухие поля, потрескавшаяся земля — всё предвещало скорый и тяжкий голод. Но, в хоромах боярских, что златом и бархатом сильнее дворца украшены, тяжкие думы бояре затеяли, как народу помочь решали... но ежедневные пиры не прекратили, вина реками лились, а слуги, от жары изнемогая, господ веерами-опахалами обмахивали…

Также, по Москве поползли вполне обоснованные слухи о скором приходе крымского хана. Говорили, что Гырай[1] послал свои орды в очередной набег, который уже затронул нашу южную границу, опустошив окрестности Рязани, там шли ожесточенные столкновения и даже случился массовый захват православных в рабство. Бояре Бельские, Шуйские, Глинские, и другие опытные воеводы, уже находились в войсках, укрепляли города и набирали полки…

Несмотря на гнетущее чувство угрозы, я испытал мощный приток сил. Моя позиция в Москве становилась прочнее, авторитет подрос — всё это породило у меня уверенность в собственных силах.

Минувшая неделя пронеслась, оставив о себе лишь калейдоскоп воспоминаний. Мой прошедший понедельник, помимо дел государевых и боярских, оказался соткан из молебна и участия в церковных песнопениях, позже я изучал древние летописи.

Наконец, сам митрополит Макарий зачитал мне деяниях святых, о становлении христианства на Руси, о трудах и лишениях отцов наших. Вникал я в каждое его слово, отчего река времени, плавно несла меня сквозь века, являя картины славных битв и смиренных молитв…

Вторник, вопреки смутным предчувствиям, прошёл хорошо. Несколько воевод, еще не отошедших от боёв с крымчаками под Рязанью, предстали пред боярской думой. Удовлетворив их челобитные, разрешив вопросы снабжения и комплектования, я пожелал послушать их рассказы...

Исполненные ратного азарта, воеводы щедро делились недавним опытом, пытались раскрыть мне тонкости тактики, я лаже получил практический урок по владению оружием.

На третий день я занимался бумажной работой. Время тянулось бесконечно. Окольничие и думные дьяки несли и несли мне свитки, книги, проекты приговоров Боярской думы, уставные грамоты, судебники — я же пытался продраться сквозь дебри казенных слов, и вникнуть в тонкости государственного управления.

Четверг загрузил меня горячими спорами в думе, откуда я бежал в тихие кельи к монахам. Там меня поглотила пучина иноземных языков и летописей, в том числе из соседних держав.

Наконец-то наступила пятница — день моего «узаконенного алкоголизма» из прошлой жизни. Но теперь, сидя на троне абсолютно трезвым, я смотрел, как моя боярская дума кипит в тревожном брожении. Гонцы принесли следующие вести: крымские татары снова появились у Рязани… Вопрос стоял ребром: как защитить русские земли от грабительского нашествия, как спасти наши города от разорения?

Боярские голоса сливались в нестройный гул, споры вспыхивали, грозя перерасти в открытую свару. Каждый тянул правду в свою сторону стремясь спрятать за ней собственные интересы. Одни радели о безопасности вотчин, другие грезили о воинской славе и богатой добыче, третьи дрожали от страха, предлагая укрыться за неприступными стенами Москвы.

Я слушал этот хаотичный хор, пытаясь отыскать хоть что-то дельное, попутно в памяти всплывали уроки истории, прочитанные книги, виденные фильмы, даже отголоски компьютерных игр. Наконец я не выдержал и объявил перерыв.

После короткого совета с дядей, Юрием Глинским, я решил высказать свою волю, более чем полностью услышанную от воевод.

Я вернулся на трон, и вот мои сторонники, по оговоренному знаку, начали призывать к тишине:

— Тише, тише! Великий князь изрекать изволит!

От иронического звучания «изрекать» я аж закашлялся. Но никто этого не заметил, тем временем призывы от сторонников продолжались:

— Государь заговорит! Молчите!

Я выждал, пока боярский гомон стих, и в зале не воцарилась звенящая тишина, взгляды всех присутствующих наконец обратились ко мне.

— Бояре, довольно распрей! — произнес я твердо — Внемлем письмам старшего боярина Дмитрия Федоровича Бельского и главного воеводы Шуйского… Которые находятся ближе к фронту… то есть, близко к битвам. Попытаемся навязать крымчакам сражение в открытом поле, к югу от Рязани. Для чего отправим затребованные обозы, усилим войска и обеспечим всё необходимое…

Суббота, шестой день, ставший своеобразным днем отдыха, начался ранним утром. Солнце едва поднялось над горизонтом, окрашивая небо нежными оттенками розового и золотого. Я собрал свою охотничью свиту, включающую опытных ловчих[2] и искусных сокольников, облачился в богато украшенный костюм из дорогой ткани, расшитый золотыми нитями и драгоценными камнями.

Мы отправились верхом на лошадях. Прибыв в ближайшую княжескую рощу, почти у стен Москвы. Мы остановились у древнего дуба. Как мне сказали, он служил традиционным местом сбора. Здесь мы осмотрели наши снасти и проверили готовность собак и соколов. Затем началась сама охота, наполненная азартом и напряжением. Мы преследовали зайцев используя соколов и гончих…

Несмотря на то, что мы не добрались даже до Перовских земель[3], охота оказалась успешной…

В воскресенье, после утренней молитвы я направился в свои роскошные приёмные палаты.

Дворец был полон прислуги. Они тихо передвигались по залам, исполняя свои обязанности незаметно и профессионально. Среди них выделялись стражники, охранявшие покой моего двора.

В приёмных покоях меня снова ожидал митрополит Макарий, высокий и статный мужчина, облачённый в великолепное золотое облачение, украшенное драгоценными камнями. Он стоял возле массивного дубового стола…

— Государь, здрав будь. — Произнес Макарий, склонив голову в поклоне. Его голос, обычно густой и властный во время церковных служб, сейчас звучал мягко и успокаивающе.

Я указал ему на гостевое кресло, приглашая сесть. Сам же расположился на троне, вырезанном из тёмного дерева и инкрустированном перламутром.

— Рад видеть тебя. — Сказал я, внимательно глядя на митрополита. — Чем обязан?

Макарий начал говорить медленно и осторожно, взвешивая каждое слово:

— Государь, ведомо тебе, скоро вновь созывается Дума Боярская. Я пришел поделиться с тобою мыслями и тревогами. — Митрополит отчего-то запнулся, задумался на секунду. — Князья и бояре, лишь недавно признали тебя государем своим, и то... В сердцах их горит искра раскола, жаждут себе княжеств удельных[4], по старине устроенных. Чают они, когда ты оступишься, когда явишь слабость, вновь разорвать Русь на куски.

— Я это знаю... — Не стал я спорить.

— Добро, что знаешь, государь. Но знание, это только половина дела. Помни, тебе Богом дана власть, дабы защищать народ свой, укреплять веру православную, творить справедливость, по правде. — Митрополит посмотрел мне прямо в глаза. — Помни, государь, Россия, не одни земли и богатства, но народ и вера, а еще бояре, да дети боярские есть. И вот в них ныне слабость наша.

— Что ты сказать-то хочешь? — Я действительно перестал его понимать. — Переходи к сути…

— Отец твой, Василий, радел о приумножении своего рода, но долго Господь не даровал ему наследника. В страхе за державу, он брачными узами братьев своих стянул. Со знатными родами детей от них народил. А потом, когда мать твоя появилась, взамен первой бесплодной жены, когда ты родился, он на всякого, кто мог тень на свой и твой престол кинуть, гнев обрушил.

— Можно покороче?

— Нет, но ты государь внемли слову моему. Обиды появились у бояр на него и на мать твою. Которые от тех времен только выросли, и на тебя самого перешли. В тот момент, решила мать твоя союзников искать… Вот взять род Бельских — не велик он был числом, но знатен, а влияние их слабо было…

— А сейчас, — перебил я, — сидит Дмитрий Бельский первым в Думе Боярской по старшинству, а еще первым полком, по сути войском правит…

— Не важно, сейчас он на южных пределах, государь…

— Да знаю я. Письмо его недавно в Думе разбирали. Но, каким же образом сумели Бельские силу свою приумножить?

— За чужой счёт. Пред самым твоим рождением, да и опосля, из Литвы дворян немало ко двору в Москве пожаловало, челом били, числом с три сотни семейств. То было замыслом Глинских, сродственников матери твоей, Елены. Они, да и сама правительница, желали опору себе учинить из таких же пришельцев, как они сами. Ведь бояре русские их в должном почтении не держали…

— Я что-то припоминаю…

— Потому Глинские литвинов приласкали, места высокие по службе им жаловали, но те литвины в Бельских великих князей видели, почитая род их повыше Глинских. Так замысел правительницы, матери твоей, возвысил неблагодарных Бельских.

— То есть, вот этот боярин Дмитрий, он…

— Сейчас Дмитрий Бельский до одного из опекунов, над тобою, дослужился, наместником владимирским был, главным дворянином Думы по старшинству и воеводой над войском числится. Однако власти у него нет. — Развёл руками Макарий. — Разбили Бельских Шуйские, недавно совсем то было. А опосля и Шуйских кто-то извёл, последнего прямо пред очами твоими, ножичком, что ты дарил, располосовали живот…

— Последнего? А как же Андрей? А другие?

— Так он уважения у бояр не имеет, все знают про дела его…

— Ясно, а кто сейчас в силе? Глинские?

— Родственников твоих, государь, Шуйские с Бельскими ранее осилили… лишь тень от их былого величия осталась… Вот и выходит, что ты, князь великий, млад ещё. А смерти, распри да интриги бояр вконец разобщили…

— Так почему у Бельского власти нет? Раз он по старшинству…

— Сидит он близ тебя, порты протирает — и боле ничего! Не люб он ни старомосковским, ни русским боярам. — Усмехнулся Макарий, пальцы себе разминая. — Средь думных дьяков, окольничих и прочих стряпчих литвинов много, да толку с того? Если решения люди другой крови принимают?

— Подожди. — У меня заболела голова от объема информации. — Это что же выходит, Шуйские, Бельские, Глинские имея реальную власть так и не смогли одолеть бояр? Войско на них наслать…

— Войско? — Удивился Макарий. — У бояр московских дружины не маленькие, людей много, да и посошной рати[5] они изрядно выставляют. И не только её…

— Я понял ситуацию. Но, к чему ты это рассказал?

— Лишь к тому, государь, что главная угроза для Руси православной внутри, а не в крымчаках или казанцах. — Он с прищуром поглядел на меня. — Ты должен выше боярских распрей встать, судией им быть, а ввяжешься в свару — только себя погубишь.

— Ясно... Ты говорил про литвинов, а что у нас с ними? С Украиной, с поляками?

— С Литвой и у нас перемирие, государь, хотя и неспокойное. Поляки их к себе сманивают, да веру православную у них искореняют. Земли наши исконные, включая Киев, под их властью. Украина наша под Рязанью держится, от крымчаков обороняется…

— Рязань Украина[6]? — Искренне удивился я. — Я думал, что Киев, Чернигов, Одесса — это Украина…

— А-а-а-а-а. То Украина литовская[7], кровью умывается от набегов крымских...

— Я правильно понимаю, что крымчаки гложут нам юга, а Казань покоя не дает с востока. — Я почесал зачесавшийся подбородок. — Надо отодвинуть рубежи, обезопасить земли Русские. Киев, он же на пути к Крыму? Что с Киевом?

— Государь, слышал я недавно про Киев, ныне поруганный и забытый. Литовские воеводы хозяйничают там, как в своем уделе, а от былого величия мало что осталось…

— Рассказывай. Что доложили?

— Златой, верхний город, давно уж ордою поганой в пепел обращен, а ныне в руинах вековых пребывает. Соборы святые стоят полуразрушенными, стены осыпаются, колокола умолкли навеки. Люд простой в нищете великой прозябает, от литовских панов утеснение терпит. Даже славная Печерская обитель оскудела и обветшала, глядишь, и ополячится вовсе. Но горчайшее всего, государь — запустение там духовное.

— Понимаю…

— Когда ходили наши послы в Литву, в том году, — продолжил Макарий, — послали мы с их свитою священников благочестивых, дабы воззрели и разузнали о положении дел в Киеве и прочих городах. Они и поведали, что среди руин, в покинутых домах и разоренных церквях, уже поселились нечестивые. И что мерзостнее всего, узреть им довелось жидовина[8], совершающего нечестивое деяние прямо под хвост свинье, посреди развалин святых, не страшился тот ни Бога, ни людского осуждения. Словно насмешкой то стало, над Святой Русью.

— Так уж и под хвост? — Спросил я, и не удержался, заржал, представив гротескный образ.

— Так они сказывали. А еще, у Козьего Болота[9] крымчаки у литвинов люд православный скупали, со всей той украины словленный. В основном баб. — Макарий перекрестился. — Тяжка доля холопов земли украинной, поляки и литвины их скоро забьют, да крымчаки снасильничают. Одна надежда у холопов украинских, на тебя, на государя российского, московского…

— Ничего с годами меняется… — Тихо сказал я, когда вспомнил, как в конце нулевых, в самом начале трудовой деятельности бывал в Киеве и запомнил большие пароходы на Днепре, которые были переоборудованы в бордели... наверняка у того самого Козьего болота… Что уж говорить о последующих печальных событиях?

— Что ты сказал, о великий государь?

— Ничего, отче. Просто мысли вслух. — Я вздохнул. — Вижу я, сколь много бед обрушилось на землю нашу. И бояре, грызущиеся за власть…

Макарий кивнул, соглашаясь с моими словами:

— Воистину так, государь. Но не унывай. Ты смог с Глинскими договориться, я тоже кое-какое влияние имею. Нам бы еще парочку месяцев спокойных, чтоб укрепиться в думе…

— В смысле спокойных? — Перебил я его, искренне удивившись. Аж поднялся из кресла и, слегка нахмурившись, взглянул на митрополита. — Ведь война же…

— Твои опекуны ныне отражением набега заняты. Кто удаль кажет, кто на обозах наживается. А иные и в казну на местах руки запустили… не до тебя им, и не до козней супротив нас в думе. — Макарий улыбнулся, видимо он показывал уверенность в собственной оценке ситуации.

— А что с набегом вражьим?

— Ведомо всем, государь, что силы крымские не столь велики супротив нас выступили... — спокойно продолжил Макарий, слегка покачивая головой.

Пораженный услышанным, я резко встал с кресла и быстро подошел к окну. Там, за крепкими стенами Кремля, простирался город Москва, полный шума и суеты. Я обернулся к Макарию, пристально посмотрел ему в глаза, в которых увидел непоколебимую вера, если не в меня, то в наше дело.

— Что ты предлагаешь? Как нам укрепиться в Думе?

— Государь, — начал Макарий, выпрямляясь и складывая ладони перед собой, — наскоком действовать не следует, только горше будет. Мудростью и терпением брать надобно. Искать тех, кто нынешним положением дел не доволен, кто в тебе надежду на перемены зрит. И перемены сии им доходчиво показать потребно. Обещать им милость государеву, землицы, должности. Не вдруг, дабы не спугнуть, а постепенно, аки бы невзначай. Нужны нам люди верные в местах ключевых. Не токмо бояре да воеводы, но и дьяки, окольничие — те, кто зрит, пишет, столом каким руководит и слышит всё.

— А Бельский, Андрей Шуйский? Что с ними делать? — Я вопросительно поднял бровь.

— С Бельским… — Макарий нахмурился, морщины собрались на его высоком лбу, делая выражение лица суровым. — Бельского покамест не тронь, государь. Он нам ширма, вид важный миру являет, но боле уже ничего не решает. Пусть думают, что он главный, а мы тем часом сети свои раскинем. Главное, чтоб не почуял он, как его используют. Льстить ему надобно, хвалить, почести воздавать. А когда время приспеет... То оно нам и укажет, что делать с Божьей помощью.

Вскоре мы закончили разговор. Как только митрополит вышел, в мои палаты торопливо вошла парочка думских дьяков, согнувшись под тяжестью толстых стоп бумаг. Лица их были серьёзны и сосредоточены, но движения осторожны.

— Государь, челобитные от людей московских получены, там жалобы на притеснения боярские, прошения о помощи от вдов и сирот, указы о сборе податей, — обратился ко мне старший дьяк, негромким голосом, попутно раскладывая документы на столе. – Также, из Новгорода, града гордого, вести худые пришли: опять, сказывают, голод лютует, бунты зреют…

— Что там с погаными крымчаками? — Я решил проверить слова Макария. — Насколько много войск послал хан?

Дьяки переглянулись, словно не зная, как ответить. Наконец, старший дьяк прокашлялся и промямлил:

— По донесениям воевод твоих, Государь, орда крымская не столь уж и велика, как ожидалось. Так, лишь разбойничьи набеги, грабежи да мародерство. Серьезной сечи с полками нашими не было. Воеводы храбрость свою показали окаянным, да полонённых много назад воротили…

Я молча кивнул, понимая, что речь идет не столько о военной угрозе, сколько о политических играх и желании дворян получить награды и почести за успехи против татар…

— Довольно. Я всё понял, приму решения позже, а сейчас… — оборвал я говорившего дьяка и указал рукой на другого. — Ты, неси сюда еду и питьё...

— Вмиг исполню, великий князь!

— А ты, — взгляд мой упал на оставшегося со мной чиновника, что предо мною согнулся в поклоне. — Растолкуй мне, молодому да несмышлёному, что за кодла эта – Дума Боярская? Неужели без их указки и шагу ступить не могу?

— Государь. Дума Боярская — совет старших из родов знатных. Ни единый владыка без совета думы не обходился, таков обычай. Нельзя без них, без бояр, государь…

— Но, разве Дума сама по себе что-то решает? Сколько читал, много думал — она лишь тенью моей быть должна.

— Дума всегда с тобой заодно, единая сила вы... Особенно в делах закона и с иноземцами. Все указы ваши таковы: «Государь указал, а бояре приговорили» или «По указу государеву бояре решили» …

Я слушал и не верил, ведь видел совсем другое — свою узаконенную зависимость от мнения бояр.

— Однако, приметил я, — продолжил я гневно, — что Бельские и Шуйские всё за меня решали, моим именем прикрываясь!

— Так на время опекунства лишь. Государь, всему свой черед, возраст у тебя настанет и…

— Довольно! Вижу я, крепко сплелись опекуны, бояре, дума… Все норовят урвать кусок пожирнее, да так, чтобы я, законный государь, сиротой был… Скажи мне вот что, дьяк, — я понизил голос до шёпота. — Кто в думе верен мне? Правду глаголь!

Дьяк побледнел аки полотно, замялся, задёргался, словно червь на сковороде…

— Государь, — наконец прошептал дьяк, озираясь по сторонам, словно боясь быть услышанным, — Любой боярин, у которого род не столь уж древен да богат, за внимание твое, за словечко доброе, за должность и место, готов верным псом тебе служить…

— Это понятно. По тебе вижу. А другие? Те, которые повыше…

— Бельский… Он боярин первый в думе, но на открытый бунт супротив воли твоей пойдёт, не осмелится. Род его, что древо подточенное, велик, но уж не тот, что прежде. Он исподволь станет твою власть подтачивать, шептунов да клеветников по углам рассылать.

— А Шуйские? — наседал я. — Что скажешь о них?

— Шуйские — род велик и корень пустил глубоко. Большинство верны тебе, государь, но Андрей… Андрей Шуйский — нрав имеет буйный, гордыню непомерную. Мечтает он сам править, полки водить, славой греметь.

Я как-то не верил в преданность рода Шуйских, но спорить не стал, уточнил про других:

— Еще кто? Глинские?

— Глинские — родичи твои кровные, государь, и кровь, конечно, зовёт, но и им знаки внимания требуются, дабы верность их не померкла. Все они, бояре, словно псы на привязи: верно служат, пока сыты, а как голод придет…

— А что старые московские бояре? — Прервал я его вопросом.

— Морозовы среди них первенствуют. Служат, да интригу плетут денно и нощно. Силятся возвысить боярство старое, доказать, что не в приезжих князьях сила, а в тех, кто веками служил Москве, тех, кто великих князей московских на вершину власти вознес.

Я задумался, переваривая услышанное. Картина вырисовывалась сложная, запутанная. Боярская Дума оказалась не единым механизмом, а клубком змей, где каждая шипит по-своему, но все стремятся к одному к раздору и к власти. Бельский хитер и коварен, Шуйский горд и честолюбив, Глинские хоть и родичи, но и им нужна подпитка, а московские боярские рода и вовсе плетут заговоры против инородцев и меня…

— Иди. И помни, ни слова о нашем разговоре. Будешь хорошо служить, до боярина подниму… — произнес я, отпуская дьяка. — Ступай, и пусть с едой поторопятся…

Он поклонился и поспешно скрылся за дверью. Я же остался один, со своими мыслями. Вскоре, под бдительным присмотром бегавших за едой дьяков, чьи суетливые фигуры то и дело мелькали у дверей, слуги принялись сервировать стол передо мной.

Чего только не вмещала в себя эта пирамида гастрономических изысков! И румяный окорок вепря, источающий сытный и дурманящий аромат дыма и трав, нарумяненный словно щеки молодухи, и дичь, искусно зажаренная до хрустящей золотистой корочки, а под ней — сочное, тающее во рту мясо перепелов, рябчиков и фазанов, и хлеба всевозможных сортов, от черного ржаного каравая с тмином, до пышного пшеничного калача, сдобренного маком и медом.

Вокруг, стены просторной светлицы, обитые дубовыми панелями, были украшены детальной росписью и гобеленами, изображающими сцены охоты — с гончими, преследующими оленя, и пиров — с развеселыми лицами пирующих бояр, а в углах, на кованых подставках, горели высокие восковые свечи, отбрасывая на стены причудливые, танцующие тени, игравшие в полумраке. За окном же, сквозь слюдяные оконницы, пробивался угасающий свет зимнего дня, окрашивая все вокруг в мягкие, золотистые тона.

Пока я, позабыв про дела, предавался чревоугодию, наслаждаясь каждым куском мяса, в сознании всплыло смутное, туманное воспоминание из прошлой, уже далекой жизни будущего. Неясные кадры из какого-то позабытого российского сериала или фильма.

Эта странная сцена, ранее затерянная в дебрях памяти, неожиданно всплыла перед глазами: престарелый, едва живой государь медленно передвигался по полуразрушенным палатам, утопая босыми ногами в грязи и наверняка в нечистотах. Вокруг него копошились отвратительные, кривые и грязные слуги, неопрятная челядь. Их лица выражали лишь страх и подобострастие.

По мере того, как киношный царь, пошатываясь, продвигался вперед, каждый из слуг подбегал к нему, униженно склоняя голову, и, заискивающе бормоча, торопливо набрасывал на него какой-либо предмет одежды: то расшитый золотом кафтан, то грязную рубаху, то меховую шапку, то какой-то парчовый платок. Вся одежда была не по размеру, небрежно скомкана и засалена…

Такое зрелище выглядело нелепым, отталкивающим и даже карикатурным. Киношным абсурдом. А возможно, искаженной и гротескной картиной дремучего средневековья, где нравы были дикими, а люди чумазыми и необразованными.

Возможно, авторы хотели дать некое предостережением о будущем, где правитель, потерявший связь с реальностью, влачит жалкое существование в окружении предателей и льстецов, купаясь в ложном величии…

Однако, оказавшись в роли великого князя и постепенно погружаясь в реалии Руси, я быстро пришел к пониманию, что вся эта сцена — не более чем плод нездорового воображения сценариста, создавшего всю сцену ради достижения некоего художественного эффекта или просто для привлечения внимания зрителей.

Прежде всего, уважающий себя царь, или великий князь, никогда бы не позволил себе выйти на люди в непотребном виде — это было бы не просто проявлением дурного тона, но и несмываемым позором. Не только для него самого, но и для всех дворян, для всего государства.

Во-вторых, должность спальника или постельничего вовсе не предусматривала обязанность собственноручно одевать государя или великого князя, тем более делать это в спешке, толпой, да посреди улицы или полуразрушенного дворца. Получение такого чина лишь указывало на особую близость к великому князю, давало возможность влиять на принимаемые им решения.

И, в-третьих, государю вовсе не пристало ходить в лохмотьях, замерзать в обветшалом дворце и по колено месить грязь босыми ногами. Во дворце всегда поддерживались порядок, чистота, а одежда всех придворных отличалась не только богатством, но и безупречным видом.

Время неумолимо приближалось к назначенной тренировке. Через час мне предстояло вновь облачиться в доспехи и упражняться с мечом — необходимость, продиктованная не столько поддержанием физической формы, но и суровой реальностью шестнадцатого века. В эти смутные времена умение владеть оружием зачастую оказывалось единственной гарантией безопасности, как личной, так и государственной.

В голове всё чаще появлялись мысли об огнестрельном оружии. Пищаль, иначе мушкет —лёгкое, относительно простое в освоении оружие. Тем более, что парочку мне уже преподнесли.

Нужно будет разузнать у опытных вояк, где можно раздобыть лучшее огнестрельное оружие и научиться им владеть.

Но, ещё больше меня манили пушки. Страшная разрушительная сила, способная в мгновение ока сокрушить даже каменную стену. Я хотел пострелять из них. Однако, стоило только заикнуться о подобном, как в ответ я слышал странное:

— Не забавляйся, государь, с огнём, порох опасен! — Указал мне Глинский.

— Пушки, дело ненадежное и страх наводящее. Взрываются окаянные, людей до смерти бьют. — Сказали своё слово воеводы.

— Жизнью государя Руси из-за прихоти такой рисковать, есть безумство. — Заметил Макарий покачивая головой.

И, наверное, в их словах была доля правды. Слишком много историй я уже слышал о несчастных случаях, связанных с артиллерией…

Но мысль о мощи, которую несет в себе любая пушка, никак не давала мне покоя. Я вновь остановился у окна, глядя на простиравшийся за крепостными стенами город. Вдалеке виднелись очертания леса, над которым реяла какая-то огромная птица.

[1] Видимо Сахиб-Гирей (1501—1551) — хан Крыма (1532—1551). Младший сын крымского хана Менгли-Гирея, младший брат Мехмеда-Гирея, предположительно дядя султана Сулеймана Великолепного. Основатель Бахчисарая.

[2] Ловчий — придворный чин, а также лицо, имевшее такой чин, которое ведало княжеской и царской охотой. Ловчие различались в зависимости от вида охоты: охотники, псари, бобровники, рыболовы, подледчики (ведали зимней рыбалкой), неводчики.

[3] Территория к востоку от Москвы (сейчас это территория города, район Перово), известная как Перовские земли, стала охотничьим заповедником для великих князей и царей. Этому благоприятствовали уникальные природные условия: густые леса, множество небольших рек и озер, создававшие идеальную среду для диких животных и птиц.

[4] Удельное княжество (удел) — территория на Руси в XII–XVI веках, находившаяся во владении отдельных князей (удельный князь). Удельные княжества возникли на территории Древнерусского государства (Киевской Руси) в период феодальной раздробленности Руси.

[5] Посошная рать (посоха) — временное ополчение в составе Войска Русского государства в XV–XVII веках. Названа от слова «соха» — единица поземельного обложения налогом на Руси. Формировалась из крестьян и посадских людей по указу великого князя московского (с 1547 года — царя).

[6]Окская Украина — пограничные земли Московского государства, которые в XV–XVII веках включали города Тулу, Каширу, Крапивну, Алексин, Серпухов, Торусу, Одоев. Слово Украина означало границу. На Руси слово «украина» означало «окраина», «земля на краю». В Московском государстве с XV века украинами постоянно назывались различные рубежи.

[7] В XV — первой половине XVI века в Великом княжестве Литовском «украиной» именовались все пограничные земли, в числе них был и Киев. Жители этих мест звались «украинными людьми» или «украинниками». Украина — значило граница, фронтир.

[8] Во времена Ивана Грозного, в Русском государстве евреи были известны как жиды. Следует отметить, что в старорусском языке термин «жид» являлся стандартным и общепринятым обозначением для представителей иудейской веры. В качестве единичной формы также использовалось слово «жидовин».

[9] Козье болото — историческое название местности в Киеве, на месте которой сейчас располагается центральная площадь города — Майдан Незалежности.

Глава 11

И что тут много говорить: ведь от частых их набегов и завоеваний до основания были разрушены многие русские города и поросли они былием и травою, так что стали неузнаваемы. Опустошили они и все села, так что от всеобщего запустения позаросли они густыми лесами. И жгли они великие честные монастыри, святые же церкви оскверняли присутствием своим, ложась в них спать; и чинили они насилие над пленными женщинами и девицами; и, раскалывая секирами честные святые образы, предавали их огню-всеядцу; и святые служебные сосуды в простую посуду превращали: дома, на пирах своих, ели и пили из них скверные и поганые свои яства и напитки; и снимали честные кресты, серебряные и золотые, и, обдирая оклады с икон, переливали все это на серебреники и золотые и делали женам и дочерям своим серьги, ожерелья и мониста, а свои головы украшали тафиями и из священнических риз шили себе одежду; и над монахами чинили надругательство, бесчестя образ ангельский: засыпали им в сандалии горячие угли и, обвязав вокруг шеи веревку, заставляли их скакать и плясать, словно прирученных зверей; и стаскивали с молодых красивых иноков черные ризы и облачали их в мирские одежды, а затем продавали их, как простых юношей, в далекие варварские земли; и расстригали молодых инокинь, и насиловали их, как простых девушек, и брали их себе в жены; над мирскими же девицами на глазах у отцов их и матерей, не стыдясь, преступное блудное дело творили, также и над женами на глазах у их мужей, еще же и над старыми женщинами, которые до сорока и до пятидесяти лет во вдовстве пребывали, оставшись без мужей своих. И невозможно подробно перечислить все преступления их, ибо все это я видел своими глазами и знаю то, о чем пишу в горьком этом повествовании.

Отрывок из исторической повести «Казанская история», созданной в 1564—1566 годах.

Осень окончательно вступила в свои права, воздух напитался влагой, летняя духота ушла, уступив место ласковому солнцу, которое хоть и грело по-летнему, но уже не обжигало, лишь нежно касалось лица. В такой приятный день примчали гонцы с давно ожидаемой вестью — из Казани посольство прибыло, как говорят, желают о мире договориться.

Встречать казанских гостей высыпала половина Москвы, чуть ли не от самого Земляного Города толпа тянулась. Чинные бояре, воеводы бравые, окольничие, дьяки да стража — у городских ворот гостей встретили. Хотя какое-то сопровождение за посольством от самых границ присматривало.

Вскоре и я принял послов в «золоченых» палатах. Гости оказались разодеты по-татарски: халаты в ярких узорах, шапки меховые из волка, соболя, лисы да писца, лица смуглые солнцем выжженные, а взгляды настороженные.

Главный у них, старик с длинной, полностью серебренной бородой, поклонился мне до земли и долго что-то шамкал на своем языке. Толмач перевёл, что с добром они, дескать, пришли, о мире молят, дары богатые привезли…

Я оставил послов на попечение бояр и покинул душные палаты. Пусть сами беседуют — о мире, границах и торговых пошлинах. Все равно, ведь опекуны коллегиально решали за меня вопросы внешней политики, да и во внутренней творили что им вздумается…

Уже под покровом ночи отправились гости в Посольский двор[1], отдохнуть. А бояре мои совет держать стали — что с этими казанцами делать? Чуяли они неладное, понимали: не ради долгого мира послы приехали, так еще и крымчаки с набегом рядом.

Я пришёл к ним на собрание, сел на трон. Дума обсуждала послов долго, спорила жарко: кто-то предлагал дары их принять да отпустить с богом, другие орали, что нужно посольство в полон захватить.

Я восседал на троне и в очередной раз гадал: если сейчас что-то изменю, во всей этой истории, какой временной парадокс случится? Будет ли он вообще? И если такое произойдёт, то какие будут последствия? Рожусь ли я в будущем? Пропаду ли я тут, если изменю события собственного прошлого, отчего мои предки не встретятся, а сам я не рожусь? А если меня не будет, то кто тогда тут всё поменял?

Вот о такой чертовщине великие князья и размышляют на совещаниях, сидя на троне, во время важных исторических событий…

— Ну, что скажете бояре? — Задал вопрос князь Дмитрий Фёдорович Бельский, чем и вытащил меня из пучины непродуктивных размышлений. — Не по нраву мне гости казанские. Дары принесли, а волками на нас зрят! О мире говорят, да заключить его не могут…

Бояре загудели в ответ, каждый норовил высказать своё мнение.

— По моему разумению, Казань сейчас как баба распутная, — пробасил Андрей Шуйский. — Хочет она всем понравиться, нам, да крымчакам, Астрахани подмигивает, да сибирским ханствам матерью быть хочет…

— Мир будто бы ищут, а руки свои на земли наши тянут... Веры к ним нет! — Перебил Шуйского толстый боярин.

В этот самый момент дверь распахнулась, дворецкий Иван Иванович Кубенский запустил в думскую палату запыхавшегося гонца, который рухнул перед нами на колени:

— О, воеводы! Государь ты наш! Бояре! — прокричал он. — Ведайте, что дозорные наши Казанскую орду узрели, она в земли Муромские идёт! Сила её велика, но границ земель русских казанцы пока не преступили!

Удивительно, но воцарилось молчание. Князь Шуйский в тишине сжал кулаки, хотел что-то сказать, но его опередили…

— Вот и мир их! Вот и дары богатые! Знают собаки, что творят, пока посольство их нам небылицы сказывает! А вы, глупцы, верили! — Бельский первым вскочил на ноги и указал рукой на группу из нескольких бояр, которые выступали за заключение мира.

Поднялись крики.

— Тише бояре! — Решил вмешаться я. — Никто им не верил, они время тянут, так и мы тянуть будем...

Дума меня не слушала, не умолкла, я даже не смог договорить, настолько сильный поднялся шум.

Кричали и раздумывали они долго, в обсуждениях пол ночи провели, не спали… И в итоге порешили: князя Андрея Шуйского отправить в Муромские земли, пусть покажет казанцам силу русского оружия. Велено ему твердо стоять, границу не сдавать, а коли удача улыбнется, то и в земли их поганые ногой праведной ступить.

А князя Дмитрия Фёдоровича Бельского, первого по старшинству боярина, воеводу, послали на юг, супротив крымчаков. Ему присудили в земли Рязани вернуться, полки возглавить да врага добить.

Пообещал нам Бельский:

— Покажу крымскому хану, что земля русская не сиротская, есть кому за нее заступиться.

А вот посольство казанское бояре хотели сразу пленить, поубивать, да пытать... Я их еле отговорил, решили для отвода глаз переговоры продолжить, время тянуть. Помучаться в наших застенках они всегда успеют.

Когда все уже расходились, я решил поговорить с Бельским, ведь он уже отражал крымскую угрозу в этом году, и вот, снова...

— Ну рассказывай, боярин, что там с этими крымскими псами будет? Опять русские южные земли кровью умоют?

Я нервно крутил в руках золотой кубок. Дмитрий Бельский, князь и ближний боярин, стоял передо мной как скала, покорно склонившая голову:

— Государь, набег чинят басурмане. Степняки огнём и мечом прошлись по украине нашей южной. Много деревень мелких под них попалили, а людей они в полон погнали. Но воеводы что подо мной, доблесть показали, супротив супостатов не только устояли, но и людишек православных из полона отбили.

Я нахмурился:

— Если всё так, как ты говоришь? Крымчаков разбили… То, кто сейчас нападает?

Бельский вздохнул.

— Государь, не бездействовал я, крепил засечную черту[2], крепости воздвигал.

— Засеки? Крепости? Это всё хорошо, но недостаточно! Надо самим в Крым идти!

— Государь мой, на Крым поход – дело нелегкое. Далече идти, войско потребно великое, обозы большие, а казна наша не бездонна, то правда. Да и Казань, окаянная, за спиной будет. Негоже ныне нам на две стороны воевать.

Я резко встал с трона и заходил по палате.

— Кто из них слабее?

— Так ясно кто — казанцы.

— Казань значит… Сколько лет воюем с ними? То мы им дань платим, то они нам. Надо с этим заканчивать…

— Государь, — осторожно промолвил Бельский, — дело сие не скорое. Казань – град твердый, стенами крепкий и воинством обильный… Брали его прежде, но готовиться нужно…

— Понятно. Значит Казань! Надо взять этот город, чтобы навсегда покончить с восточной угрозой.

— Государь, как укажешь, так и будет. — Бельский поклонился…

На следующий день, дворецкий, Иван Кубенский, сам доложил, что к приёму казанских послов на пиру всё готово. Ну, а я, как полагается великому князю, со всей своей свитой, рынды, бояре, окольничие, думные дьяки и прочие важные люди, вошёл в главную залу Грановитой палаты[3]. Прямиком к главному месту за столом, взошел на трон. И тут вся эта канитель началась!

Сначала, как водится, на пирах, бояре степенно расселись по своим местам, да не абы как, а строго по старшинству. Сразу за ними потянулись чиновники помельче, каждый зная свою ступеньку в этой иерархической лестнице. Тут уж не забалуешь – место каждого определено, дабы избежать обид да распрей, чего доброго, еще и сцепиться могли.

Палата блистала своим величием: своды, расписанные, отражали свет свечей и масляных фонарей, играя отблесками на парчовых кафтанах и соболиных шапках бояр. Каждый, словно павлин, красовался в своем наряде, показывая богатство и положение.

Садясь, каждый норовил поклониться мне пониже, чуть ли не лбом касаясь скатертей на столах. Так поклоны отвешивали, будто соревновались. Видать хотели показать мне свою покорность, но я знал, что это всего лишь спектакль, разыгрываемый ради протокола. Ведь бремя власти еще не на моих плечах, а за кулисами бояре меня зачастую особо и не слушали…

Но каждый из бояр, кланяясь, говорил мне что-то приятное, лесть так и сочилась с их слов:

— Государь наш, благоденствуй в дому своем долгие лета!

— Будь здрав, Великий князь, да хранит тебя Господь!

Тут и священник Сильвестр, протопоп из Благовещенского собора, явился, как положено по традиции. Куда ж без него? Только бояре успели рассесться за столами, как он тут же развернул свой молитвенный свиток и затянул нараспев:

— Очи всех на Тебя, Господи, уповают, и Ты даешь им пищу во благовремении…

Когда священник прочитал молитву, я кивнул, велев звать гостей. Встречали их с почестями, рассаживали чинно. Эх, мне бы ритуалы попроще, да куда денешься от этих традиций?

В соответствии с обычаем и протоколом, дворецкий приступил к представлению прислуги – чашников, стольников и стряпчих. Шествовал он впереди сам, надувшись от важности.

За ним неспешно следовали, по двое, чашники и стольники, облаченные в богатые парчовые одеяния, расшитые золотом и серебром, с высокими воротниками и жемчугами. На их головах были тафьи[4].

У самых знатных стольников цепи на груди висели, золотые да позолоченные, каменьями самоцветными изукрашенные, крест-накрест, словно у рынд в карауле уложенные… Тяжелые, наверное, раз шеи так гнуть пришлось, зато видать издалека – кто тут самый богатый!

Дворецкий Иван Кубенский, степенно переваливаясь, занял свое место, окинув всех взглядом. Чашники и стольники, словно утята за матерью, потянулись за ним к царскому столу. Поклоны мне отвешивали — аж лбами пол били. А затем попарно, чин чином, отходили, чтоб яства подавать да питье разливать.

У моего стола великокняжеского кравчий да стольник неотлучно стояли, только за мной и приглядывали. Другим столам, конечно, внимания поменьше доставалось.

Наконец начался пир, на котором мы потчевали татарских посланников:

Первому, самому почетному, лебединое крылышко поднесли, румяное, хрустящее. Потом пирог рассыпчатый, с зайчатиной, наверное. Жаворонков печеных, с глазками из изюма, а напоследок – гуся жирного, чтоб аж пальцы лоснились. Бедняга, аж вспотел от удовольствия!

Второму послу, угощение таким оказалось: пирог рассыпной, жаворонки, потом лебяжья шейка, нежная да сочная, ну а напоследок — уха наваристая, с дымком и пряностями. Уплетал басурман за обе щеки!

Других гостей, да бояр наших русских, тоже не обижали. Кому пирог с грибами, кому гуся целиком, кому курицу фаршированную, жаворонков да лебяжьего мяса всякого. Угощали от души русской, чтоб богатство и величие Москвы помнили, чтоб царя нашего уважали…

Когда стольники отправлялись принести очередное блюдо, другие, отвечающие за напитки, подносили в серебряных кувшинах вино красное, белое и хлебное, и расставляли его на столах, разливая по чаркам. И все с теми же обрядами, да с теми же словами учтивыми, как и при подаче кушаний.

Я лично приказал попотчевать послов водкой[5]. Следом я пожаловал уважаемых гостей хлебом с моего стола. Вручали его каждому индивидуально, стольники во всеуслышание называя имя того, кому предназначался дар мой. Это расценивалось как великая честь, как признак особого моего расположения. Стольник, передавая хлеб, объявлял имя гостя, а затем возглашал:

— Великий государь одаривает тебя своим царским жалованьем – преподносит хлеб сей.

Получивший такую честь аж вытягивался в струнку, и в пояс кланялся, и все остальные за столом, как по команде, тоже в поклоне замирали. А на столе чего только не было! И окорока румяные, и гуси фаршированные яблоками, пироги с грибами, от которых пар валил, и соленья всякие – глаз радуется, а живот просит!

— Хлебом царь являет мне милость свою. Нет почести выше, чем, когда государь со стола своего соизволит хлеб передать. — Заявил главный из казанских послов, на чистом русском языке. Во время поклона его длинная борода попала в супницу…

И вот, когда пир уже клонился к закату, когда у послов животы трещали, а щеки пунцовели, пришла пора чаши государевы за мое здоровье и здоровье царя казанского дважды испить. А это, скажу я, целый обряд! Кравчий поднёс мне кубок, стольник вышел на середину палаты, откашлялся и громогласно провозгласил тост за государей, за вечную дружбу и нерушимый мир между нашими народами! Все встали, послы еле из-за стола поднялись. Я шапку снял, трижды перекрестился на образа в углу и кубок с водой до дна осушил. А послы и бояре свои кубки с хлебным вином испили, мне в пояс кланяются, благодарят за милость. Речь о дружбе и любви я произносить не стал…

Но, на этом пир не закончился. Даже когда я ушел, да и главные послы покинули пир, гостей стали поить особенно усердно. Дворецкий следил, чтобы ни у кого чарка пустой не стояла. Пока гость на своих ногах не уйдёт или в беспамятстве не отключится.

И так продолжалось несколько дней подряд. Каждый вечер мы устраивали пышные пиры, с музыкой, песнями и обильным угощением. Послы быстро смекнули, что дело тут не только в гостеприимстве, что мы тянем время. Однако, их, кажется, тоже устраивало происходившее…

Тем временем Шуйский с Бельским, да другие воеводы, уже готовились отражать вторжение.

***

К исходу сентября осенняя прохлада уже уверенно пробиралась в покои, напоминая о скорой зиме. Боярская дума ждала меня на очередное утреннее собрание. Слуги, словно тени, скользили вдоль стен, стараясь не привлекать внимания к своим хлопотам. Вчерашнее пиршество с казанскими послами, видно, давало о себе знать.

Бояре сидели вялые, словно мухи на морозе. Дворецкий Иван Иванович Кубенский, приблизившись, шепнул мне на ухо:

— Вчера у некоторых бояр, от пития излишнего с казанцами, ноги отнялись и речь помутилась, так их мычащими из-за столов и выносили.

— Вот и скучают сидят? — Поинтересовался я, разглядывая похмельные лица. — Плохо им?

— Кому совсем худо стало, те и вовсе не явились, — ответил Кубенский, лукаво прищурившись.

Началось собрание Боярской Думы. Сонные лица постепенно оживлялись, и собравшиеся, отходили от вчерашнего, участвуя в спорах и пререканиях, выясняли — кто сколько войск собрал, да как много припасов заготовил. Словно и не было вчерашнего похмелья.

— Князь Шуйский, под Муромом воинство возглавил, пишет, что обозов дожидается. Опять не хватает ему… — Дворецкий сидел и зачитывал письмо. — Князь Дмитрий Фёдорович Бельский в Рязани полки собрал, передовые отряды крымчаков встретил...

Выслушав доклады, я откашлялся, призывая к тишине:

— Господа бояре, — начал я, — хватит меряться силами на бумаге. Крымчаки уже у границ, а у нас все еще споры да перебранки. Князь Шуйский ждет обозов? Значит, надо их поторопить! Бельский перехватил передовые отряды? Хвала ему, но это лишь разведка боем. Нам нужно готовиться к серьезному столкновению, а не тешить себя иллюзиями.

Пока я говорил, я увидел, что к дворецкому подбежал думский дьяк и передал какое-то письмецо. Прочитав его, дворецкий взял слово.

— Государь всемилостивый, бояре. — начал отвечать дворецкий, — вести пришли. Главная битва с крымчаками идёт, боярин Бельский доносит, что стычки стали жаркими. Татары крымские наступают, но наши крепко стоят.

— Что с послами казанскими? Все еще потчуем? — Спросил я.

— Воистину так, государь. Пьют да едят, прямо с утра. Не ведаю, сколько они еще выдержат. Но, думаю, пора перестать с ними церемониться. Раз крымчаки в большой набег пошли, то казанцы им точно помогать станут…

— Верно говоришь.

Через некоторое время, на пиру, я был собран и сосредоточен, как никогда. Смотрю на послов – вид помятый, видно, ребята знатно отдохнули, неделями из запоя не выходили.

Хотя бодрые, черти.

Я сидел на троне, немного отхлебнул мёда из серебряного кубка и посмотрел на послов.

— Позвольте, други, — начал я нарочито вежливо, — не могу не задать вам один вопрос. Крымский хан на наши земли войной пошел. Неужто правда?

Послы замялись, глазами забегали. Старшой откашлялся, забасил:

— Государь, великий князь, — начал он складно, по-русски, — про дела крымские ничего не ведаю. Царь казанский желает с Москвой договор сотворить, союз навек заключить…

— Во как? — Прищурился я. — А если я тебе скажу, что твои казанцы пошли в набег, по наущению крымчаков? А ты, подлец, решил меня переговорами да посольством обмануть, поход их скрыть.

Тут послы совсем сникли. Главный упал на колени и заикаясь попытался ответить:

— Государь … мы … мы …

За ним всё подвыпившее посольство на колени упало. Я не стал тянуть кота за хвост.

— Вижу, правду ты выкладывать не хочешь. Это не беда. Взять их!

В миг вскочили бояре, выбежала стража. Враз послов схватили, кто за руки, кто за ноги. Давай крутить, вязать, к выходу волочить. Те орут, брыкаются, да куда им деваться…

Я видел, как в быстром бою сверкнули клинки, с обеих сторон появились легко раненые, а второй посол, озверев в потасовке, откусил лысеющему боярину половину уха.

Потасовка закончилась внезапно, как и началась. Послы лежали связанные, скрученные. Два молодца из стражи, кряхтя от натуги, держали главного посла, суров и силён седой дедушка оказался, на колени его-еле поставили.

— Ну что, посол, — начал я негромко, стараясь сохранить видимость спокойствия, — теперь расскажешь нам правду? Или дальше будешь врать, будто не знаешь ничего о планах крымско-казанских?

Посол молчал, словно камень. Тишина в палате стала давить на уши. Лишь связанные татары изредка кряхтели, да стонали. Выдержав небольшую паузу, старик набрал в грудь воздуха и, собрав остатки гордости, посмотрел мне прямо в глаза. В этих глазах я увидел обреченность.

— Государь всемилостивейший. — Произнес он с дрожью в голосе. — Я… я всё ведаю. Мы только время тянули, козней не строили, пировали аки в последний раз… Ведомо на было, что в темницу московскую угодим.

— Неужели вас, мурз[6] казанских, ваш царь на верную погибель отправил?

— Не только на смерть послал, но и чада наши и семьи в заложники взял! — Выплюнул посол с горечью. — Крымчаки у нас правят, рода местные в землю втаптывают… Ни во что нас не ставят…

Мой громкий хохот прервал речь посла. Я ржал, не в силах сдержаться — видать, та малая толика Ивана Грозного, что еще сохранилась в моём сознании, отличалась весьма специфическим чувством юмора. Встав с трона, я махнул рукой, не удостоив посла даже взглядом на прощание, и вышел из палаты. Пусть бояре с ними разбираются.

***

Прошло несколько дней. Оставшиеся в Москве бояре, теперь уже без всякого похмелья, хмуро перешептывались в Думе, обсуждая положение дел. Я же старался сохранять спокойствие, хотя внутри все бурлило от беспокойства. И вот, когда напряжение достигло предела, прибыли гонцы, их встретили думные дьяки и окольничие.

Прояснив детали посланий, один из окольничих, упав на колени передо мной и думой, выпалил:

— Государь-батюшка, бояре честные! Весть от князя Бельского приспела! С крымскими татарами битва учинилась… и победа за нами! Сокрушили супостата в прах… наголову разбили…

Я выдохнул с облегчением, пока тот же докладчик продолжал:

— Но, казанцы мимо Мурома прошли! Града не осадили! Князь Шуйский в Москву отъехал, вскоре здесь будет. Оборону города воеводам местным оставил, да силы у войска малы…

— Как малы? Подмогу и припасы мы отправляли…

— Шуйский уехал и множество дворян из поместной рати тут же разбежалось. Даже бояре, со всеми своими дворами уехали… — Окольничий челом о пол ударился. — Вотчины свои от набега крымского защитить они порешили, а земля Муромская сиротой осталась…

— Как так? — Возмутился я. — Кары от государя они не страшатся?

Тут дума в смятение пришла, споры и крики поднялись. Я же сидел на троне, молчал и ждал, когда споры улягутся… Когда они утихли, то дворецкий, вняв боярам, ко мне обратился:

— Нельзя их за сие наказывать, государь, во праве они своём.

— В каком праве? — Искренне удивился я. — В праве ли предавать?

— Никого не предали, но по справедливо порешили, что подчиняться воеводам худородным для них бесчестие есть...

— Бесчестье? Опять местнические споры? И что делать? — Я даже напрягся. — Муромские земли татарам предлагаешь сдать?

— Государь, не гневайся! Казанцы поворотили восвояси. — Заявил трясущийся окольничий. — Узнав, что крымчаков отогнали…

Я посмотрел на спину согнувшегося в поклоне докладчика и в лицо дворецкого, пытаясь понять, насколько можно верить их словам. С одной стороны, облегчение от победы над крымчаками еще не успело улечься, а с другой — эта новость про рейды казанцев и про Муромские земли. И этот спор бояр… Да что с ними такое? Вечно у них какие-то местечковые обиды важнее государственных интересов.

— Ушли, говоришь? А ежели вернутся? — Спросил я, стараясь сдержать раздражение. — Кто тогда Муром защитит? Шуйский уехал, дворяне разбежались… Получается никто?

Дворецкий Иван Кубенский откашлялся и произнес примирительным тоном:

— Государь, не изволь печалиться. Казанцы ныне ведают, как Москва сильна, что сопротивление им учиним. Не станут они Муром в осаду брать. А ежели и возьмут, то мы успеем войско собрать, пока…

— Я понял, почти принял, дайте подумать!

Тишина повисла в воздухе, прерываемая лишь тихим шуршанием одежд и чьим-то нервным кашлем. Иван Иванович Кубенский замялся, явно не решаясь договорить. Тогда я махнул рукой, и сказал:

— Ладно, тогда ждем донесений из Мурома и возвращения воеводы Шуйского, а затем уж и Бельского…

[1] Для наиболее часто посещавших Москву послов ногайских, крымских, казанских и польских, литовских существовали особые дворы, предназначенные исключительно для тех или других послов и гонцов.

[2] Сооружение Большой засечной черты к югу от Москвы начал в 1521 году Василий III Иванович. Основной участок Большой засечной черты тянулся от брянских лесов на сотни километров до Переславля-Рязанского, проходя параллельно окскому Берегу.

[3] Грановитая палата — памятник архитектуры в Московском Кремле, одно из старейших гражданских зданий Москвы. Входит в комплекс Большого Кремлёвского дворца, который является правительственной резиденцией президента. Палата построена в 1487–1491 годах по указу Ивана III итальянскими архитекторами Марком Фрязиным и Пьетро Антонио Солари. Название постройка получила по выходящему на Соборную площадь парадному восточному фасаду, отделанному «бриллиантовым» рустом из белого камня (под «грани»). С XVI века здесь проходили заседания Боярской думы, Земские соборы, торжественные пиры.

[4] Тафья — небольшая шапочка, именуемая тафьёй, похожа на тюбетейку или ермолку. Её нередко надевали под другие головные уборы. Знатные люди, находясь перед царём или в храме, снимали свои парадные шапки, но тафья, которую часто надевали как вторую шапку, оставалась на голове. Появление на людях с непокрытой головой в то время считалось неприличным, оттуда и идёт «опростоволоситься».

[5] В XVI веке в Казанском ханстве даже мусульмане употребляли медовуху, пиво и водку (араку). В XV—XVII веках тюркские мусульмане обильно пили спиртное. Это видно из сохранившихся архивов, продуктовых росписей московского посольского приказа в адрес различных тюркских делегаций.

[6] Мурза — высший слой татарского дворянства. Термин «мурза» (мирза) был заимствован из персидского языка. После окончательного захвата Казани русским войском некоторые мурзы перешли на русскую службу, а другие были казнены. Многие мурзы утратили свои земельные владения и стали купцами. В эпоху правления Екатерины Великой мурзы были уравнены в правах с русским дворянством.

Глава 12

Многие из-за того, что не читают божественных писаний, с пути истинного совратились и, заблудшие, погибли. Другие же, и читая книги, но не обладая умом совершенным, с пути истинного совратились; допустил это Бог за гордыню их, ибо, разумом обладая, по своеволию своему не творят дел праведных.

Если муж книжник, но пьяница, то не может он обрести путь к истинному спасению. А если кто, смысла книг не понимая, мудрствует, то такой подобен стене, без подпор стоящей: если подует ветер, то рухнет. Так и тот, кто мудрствует, а не книжник, – если подует на него ветер греховный, то падет, не имея опоры в словах книжных и в мудрости книжной. Если же и то и другое видится в человеке, то это – словно два глаза в теле, глядящие зорко. Птицам для того даны крылья, чтобы избежать силков, расставляемых людьми, а людям – книги, чтобы обнажить перед ними весь обман дьявольский. Много ведь козней творит коварный дьявол, чтобы совратить человека: одного гневом наполняет, а другого поражает стрелой зависти, иного толкает на воровство и на обиды другим, а иных созывает на зрелища, и на игры, и на пляски, а иных влечет к пьянству и блуду, а в иных спесь обостряет и скупости их учит, а иного – на вздорные россказни и на пение под хлопанье в ладоши толкают и к гуслям влекут, а иных ленью опутывают, чтобы не ходили в церковь.

Многих соблазняют, стремясь нас от Бога отлучить и отвратить нас от царства небесного. Бог святыми книгами открыл людям все соблазны коварного дьявола, чтобы не прельстил тот боящихся Бога. И против дьявола даровал нам честной крест, а против сетей его – святые книги, слушая которые и творя сказанное в них, обретем мы жизнь вечную и со святыми ликованье во Христе Иисусе, Господе нашем.

«Слово Иоанна Златоуста, как, не ленясь, читать книги» входит в сборник «Измарагд», сохранилось множество его списков XV века.

Палата встретила меня теплотой от печи, приятно контрастировавшей с прохладой осеннего дня. Солнце лениво пробивалось сквозь узкие окна, высвечивая пылинки в воздухе. Стены, расписанные диковинными зверями и цветами, дышали покоем и достатком. Длинные лавки, укрытые расшитыми бархатными подушками, манили присесть и забыть о заботах. А воздух был напоён ароматом ладана и свежего дерева — всё как всегда, обычно…

На массивном столе передо мной лежали бумаги — челобитные, указы, доносы… Канцелярская волокита, одним словом. Всё, как и полагается в царском хозяйстве.

Удивительно, как быстро я вжился в эту роль. Казалось, только вчера просыпался в своей московской квартире, а сегодня – уже самодержец всея Руси, решаю судьбы людские.

Едва успел присесть за стол, на резной стул, как в дверь постучали.

— Кто там? — рявкнул я, картинно бросив взгляд на развёрнутый документ с витиеватой великокняжеской печатью, который быстренько разложил перед собой.

В палату вошли боярин Юрий Глинский, облачённый в богатые одежды из алого атласа, шитый золотом, и Иван Иванович Кубенский, дворецкий, в скромном, по дворцовым меркам, одеянии из тёмно-зелёного сукна. На лицах обоих я заметил непроницаемую серьёзность.

— Государь, — начал Глинский, его голос звучал чуть глуше обычного. — Посольство казанское, что под стражей содержится просит тебя...

— Короче. Что с ними? Бузят? — перебил я, отложив бумагу в сторону.

— Просят встречи с тобой, государь, — продолжил дядя, стараясь говорить ровно и спокойно. — Говорят, дескать…

Я закатил глаза, услышав об очередных врунах-просителях.

— И что нового могут поведать великому князю эти басурмане, чего не смогут сказать своему тюремщику? — съязвил я, а потом немного подумав, добавил. — Видеть их не желаю, и смысла в том не вижу... Во встрече отказываю. Но, узнай насчет выкупа, если не казанский царь, то семьи послов пусть за них заплатят…

— Исполню государь.

— Еще что? — спросил я, заметив, что бояре не спешат удалиться. Иван Кубенский кашлянул и доложил:

— Первый боярин со вторым в Москву вернулись. Вчера вечером князь Шуйский в хоромы свои возвратился, а сего дня поутру и князь Бельский...

— Всё воронье, говоришь, слетелось…— Меня эта новость явно не обрадовала. – Значит, заседания думы превратятся в базарную перебранку, а сонм опекунов соберётся в полном составе?

— Мы оба в числе опекунов состоим, голос имеем, — с достоинством заявил Юрий Глинский.

Иван Кубенский закивал, улыбаясь подобострастно:

— Государь, я буду верен тебе до гроба. Давно служу лишь тебе и матушке твоей покойной…

Я аж поперхнулся от такого вранья…

— Служил ты... матушке… — с явным недовольством процедил сквозь зубы Глинский. — По монастырям ты княгиню сопровождал, да прислуживал, да в близкий круг сестра тебя особо и не допускала…

Дворецкий уставился на него с таким видом, будто Юрий Васильевич плюнул ему в лицо, но перечить не стал. Лишь выдавил из себя:

— Как изволишь, но ты не станешь отрицать...

— Да ведаю я всё, и государь ведает, — примирительно улыбнулся Глинский. — Ты всегда стелился пред тем, у кого власть в руках. А ныне, я зрю, и ослабевших Шуйских предать готов...

— Да как я могу? Я всегда верен был только тебе, великий государь… — Он посмотрел на меня. — Верь мне Иван Васильевич…

— Довольно пререканий, выясняйте отношения в другом месте. — Я поднял руку вверх. — Есть что доложить по делу? Или это всё?

— Хан Астраханский, Рахман[1], действовавший союз подтвердил! — Громко доложил дворецкий. — Осталось грамоту его принять, на приёме. А ещё, желает он вместе с нами Казань грабить…

Я нахмурился. Астраханцы, конечно, союзники неплохие, но просто ограбить Казань? Это совсем не выгодно. Нам самим Казань нужна, а не обугленные развалины.

— Подготовьте хану послание, с посольством к нему отправим. Пообещайте щедрое вознаграждение за верность. Но о разорении Казани — ни слова. Намекните, деликатно, что у меня, великого князя, на Казань свои виды.

— Э-э… — Проговорил Кубенский.

— И от крымчаков их защитим, как и было оговорено. — Уверенно заявил я.

Бояре обменялись взглядами, и Глинский сказал:

— Будет исполнено, государь. Но астраханцы народ горячий, до чужого добра охочий. Боюсь, одного лишь намёка о Казани им не хватит.

Я вздохнул:

— Силушки взять Казань у них нет. Крымчаки этого Абдул-Рахмана на куски изрежут, да в клочья искромсают, без нашей защиты. Так что, не надо им на слово верить...Ясно?

— Да! — Отозвался дворецкий. — Государь, хоть и дивно глаголешь, но умен ты не по летам...

— Да? Если так, то оба ступайте. Если больше новостей нет. Мне надо с бумагами разобраться. Голова уже кругом идет от этих челобитных и указов.

Бояре поклонились и, пятясь, вышли из палаты. А я выдохнул с облегчением — заключив союз с Астраханью я избежал участи Ивана Грозного из моего мира, который как мне известно: «Казань брал, Астрахань брал, Ревель брал… Шпака не брал[2]». С таким союзным договором брать Астрахань не придётся, а значит я переписал историю. И, представляете, не испарился! Вопреки всяким там научным гипотезам о пространственно-временных парадоксах.

Но, я снова задумался о случившемся: Кто я? Где я? Вдруг это не прошлое? Может, это какой-то параллельный мир? Или, что еще загадочнее, загробный?

Уже в сумерках, когда в палате зажгли свечи, я наконец закончил с бумагами. Чувствуя приятную усталость от работы, я откинулся на спинку стула и закрыл глаза. В голове проносились обрывки событий, лица, имена. Я стал Иваном Васильевичем, государем всея Руси. И теперь это моя единственная реальность — я должен её принять!

***

Осеннее солнце слабенько гладило меня по макушке, я, ставший Иваном Васильевичем, упражнялся на заднем дворе своего дворца, отогнав подальше от себя вечно причитающих нянек и беспокойных стольников.

Я уже несколько месяцев занимался луком да мечем, но, я остался человеком двадцать первого века, мне было как-то привычнее огнестрельное оружие. Вот, наконец я смог для себя пищаль истребовать. Конечно, бояре смотрели на меня как на умалишённого, мол царю такие игрушки не к лицу. Но я настоял…

Прежде чем выстрелить, я аккуратно мерной ложечкой в ствол порох засыпал, через дуло, подоткнул тканевым пыжом[3]. Потом пулю свинцовую в ствол специальной палкой-деревянным пихалом до упора затолкнул, порохом досыпал и вторым пыжом закрепил. Покрутил ружьё в руках, да и запалил фитиль от масляной лампы…

На палку высокую подпорную, в землю воткнутую, быстро пищаль опёр, стоя зажал приклад у плеча, вроде устойчиво получилось. Прицелился, отвернулся… да и нажал на курок, который спустил боевую пружину, та запустила в ход специальный крюк с фитилём на конце. Через долю секунды сей крюк прижал горящий фитиль к затравочному отверстию[4]…

И тут хлопок, дым столбом, ничего не видать! Порох этот дымным и вонючим оказался, та ещё зараза…

Вокруг меня расползался бело-сизый дым. Я закашлялся, глаза заслезились. А тут уже слуги ко мне подбежали, мамки снова заголосили:

— Государь ты наш! Государь!

Смотрят, как на раненого. А я цел и здоров. Попал же, кажется. В чучело, правда, но все равно… Рядом стоявшие воины меня похвалами засыпали, будто я подвиг совершил.

Протерев глаза от пороховой гари, я внимательно оглядел стрельбище. Чучело, набитое соломой, зияло дырой аккурат посередине груди. Неплохо, решил я, с гордостью оглядывая плоды своего труда. Бояре, высыпавшие на крыльцо, перешептывались, но вслух хвалить или ругать не решались, видно, все еще считали такую забаву не царским делом[5]. Да и ладно, мне их одобрение не особо-то и нужно. Главное, самому интересно…

— Вот, батюшка-государь, испить принесли, горло промочить, — затараторила самая бойкая из нянек-мамок, которые держали кувшин и кружки. — Умаялся небось, стреляючи.

Я нахмурился. Не люблю, когда меня от дела отрывают. Но пить мне хотелось, я взял кружку…

— Да какого… она горячая-то? — рявкнул я, едва взяв в руки кружку с немного парившей горячей водой.

— Осень на дворе, не май месяц! Студеную воду тебе нельзя... — Мамки переглянулись, лицами покраснели. Видать, удивились, что я уже не тот Иван-дурачок, которого они пеленали. — Прости, государь. Мы ж как лучше чаяли, дабы ты не простудился.

— Кипятком пустым меня поить решили, вот же придумали… — отрезал я, предварительно поставив кружку на землю, и несмотря на нянек направился в сторону дворца, на крыльце которого всё ещё стояла группка бояр.

Я быстро подошел к крыльцу дворца, за мной запоздало спешили слуги. У крыльца меня встретил Андрей Шуйский. Его надменная фигура, облаченная в богатый кафтан, выделялась на фоне хмурого осеннего неба. Увидев меня, он не поклонился, не снял свою боярскую шапку, лишь слегка склонил голову в знак приветствия.

Многие из Шуйских всегда считали себя мне ровней, в том числе и этот, они любили демонстрировать это.

— Здрав буди, государь. — Произнес он, растягивая слова. — Зрю, забавам дымным предаешься, а государевы дела пылью покрываются.

Я скривился, вот же змея...

— Государственные дела на боярах держатся, — ответил я, стараясь сохранить спокойствие. — Если боярин Андрей Шуйский радеет о податях честных, надежно защищает земли государства, хоть бы и Муромские. То государь может долго забавляться…

Шуйский побагровел, но смолчал. При дворе все знали, что он убежал из Мурома в Москву, по непонятной причине, да и с податями он... В его глазах вспыхнула злоба, но он сумел сдержать себя.

— Я смотрю вырос ты государь. — Андрей Шуйский с вызовом поглядел мне в глаза, сверху-вниз. — А любопытно, смог бы ты так с Иваном Шуйским заговорить, как со мной сейчас?

— Можешь гадать, ведь никогда не узнаешь… убили Ивана Шуйского.

— Так твоим даром и прирезали…

— Моим ножичком, но убил его кто-то из Шуйских, так как в вашем шатре дело было. Да и лаялся ты с ним, накануне…

— Государь, ты меня обвиняешь?

— Я? Нет. Надеюсь его убийц боярская дума приговорит, а не я…

— А-а-а? — Рассеянно спросил Шуйский.

— Боярин, пропусти государя, меня дела государственные ждут.

Андрей Шуйский покраснел от злобы, но смог её унять и поклонился, его примеру последовали другие бояре, пропустив меня.

Проходя мимо них, я ощутил их ненависть, но постарался не обращать на неё внимания. Мне было важнее другое. Я, еще вчера, договорился встретиться с митрополитом Макарием, он должен был рассказать о делах нашего с ним политического союза.

Окружающие воспринимали мои визиты в церковь как богомольное занятие, но в лице митрополита я нашел достаточно искреннего союзника и мудрого советника. А его поддержка мне была как никогда нужна.

Я вошел в каменную часть дворцовых палат, которую любил больше других. Очень много дворцовых строений была деревянными… но тут были комнаты с толстыми каменными стенами, они давала прохладу летом и тепло зимой.

Я зашел в зало, здесь располагалась моя библиотека, собранная еще моим отцом Василием. Книги, в основном церковные, но и летописи, и даже кое-какие трактаты по математике и астрономии. Мне нравилось здесь уединяться и вспоминать о будущем России.

Я шел и мои шаги гулко отдавались в полумраке. Свет проникал сквозь узкие окна-бойницы, расположенные высоко под потолком. В конце коридора виднелась тяжелая дубовая дверь, украшенная резными узорами.

Слуги безмолвно отворили мне дверь. За ней открылся небольшой зал, лишь его центр был освещен множеством свечей. Именно там, за столом на резной скамье, сидел митрополит Макарий. Он поднял на меня свои проницательные глаза.

— Здравствуй, Иван Васильевич. — произнёс он тихим, но твердым голосом. — Я ждал тебя. У меня есть для тебя важные вести, я смог договорится с ещё одним важным союзником…

— Это хорошо. — Я сел за тот же стол, за которым находился митрополит, но на другую скамью. — С кем?

— Со мной. — Услышал я властный ответ из темноты справа, и увидел, как из темноты вышел Дмитрий Бельский. Он подошел и оказался выше меня на две головы. — Дивно то, как ты с митрополитом Макарием сладил.

— Да, и что тут удивительного?

— Так его же Шуйские поставили, митрополита Иоасафа[6] низложив, и года не минуло.

— В-первых, власть не божественна, она лишь служанка Божия, так говорит апостол Павел римлянам. Она под богом, потому служу я богу, а не власти. — Заявил Макарий. — А во-вторых, что вы в темноте стоите, давайте сядем, за столом и поговорите.

Пока я шел к столу, вместе с Бельским, то размышлял над словами Макария — он считает себя равным власти? Или что он хотел сказать?

Добравшись до стола, я отодвинул скамью и сел, Бельский уселся напротив меня, рядом с Макарием.

Митрополит вздохнул и разлил в стоящие на столе чаши горячий сбитень. Я сделал глоток – не кипяток, уже хорошо.

— Ну, говори, Дмитрий Федорович, что вас привело? — Я внимательно посмотрел на Бельского. Доверять ему будет… это будет ошибкой.

— О замыслах твоих мне митрополит поведал. Не возражаю, все мне по нраву, и о единой Руси, и о Москве — Третьем Риме, о правде вере и справедливости... Соглашения для меня не особо выгодны, но о том после…

— Тогда к делу, — предложил я.

— Ладно, начну издалека. Видел я, как ты сегодня со стрельбой развлекался, государь, — усмехнулся Бельский. — Пищаль – забавная штука, но толку от нее немного. У нас войско-то поместное, дворяне с земли кормятся, кони да сабли – вот их дело. А ты им пищали суешь и строем ходить их заставишь? Поднимут на смех.

— Пока я им ничего не сую, не заставляю, — я отодвинул чашу и облокотился на стол. — Чтоб не смеялись. Но придётся, рано или поздно, чтоб не отставать от Европы. Чтобы войско было постоянное, не с земли собираемое, а как во времена цезаря обученное и снаряженное. И главное, с оружием огнестрельным. И плату чтоб от меня получали, а не с крестьян последние соки драли и не с земли кормились.

— Красиво глаголешь, для лет твоих, — Бельский воззрел на меня с подозрением. — Не научил ли кто, не подговорил ли?

— Книги умные, что я прочел, вот они и надоумили. Ясно тебе боярин?

— Ясно мне всё. — Бельский поглядел мне в глаза, а потом на митрополита. — О пехоте огневого боя мысль твоя интересна. Я же думаю, что пушек надо больше, в осаде без них никуда…

— Ты прав, главное не пехота, — ответил я, — важна и артиллерия. Пушки, мортиры, гаубицы… чтобы города брать, а не годами осаждать. Порох свой нужно производить по возможности, мастеров литейщиков обучать, заводы строить. Тогда и войско будет сильным, и страна защищенной.

Бельский хмыкнул, почесывая подбородок.:

— Мечты, мечты… Где ж столько денег взять-то? Казна пуста, крестьяне вконец ободраны, в последний раз Шуйский Андрюшка постарался. Бояре, вон, про него шепчутся…

— С малого начнём, — ответил я, отпивая сбитень. — С порядка в казне. Боярам поумерить аппетиты придётся, да и с Андрюшкой поступим как полагается... А вот потом: земли пересмотрим, кто сколько даром жрёт. Торговлю развивать будем, новые пути искать. В Европу послы поедут, учиться. Да и с Востоком торговать не забудем.

Митрополит Макарий молчал, внимательно наблюдая за нами. Чувствовалось, что он рад примирению двух таких разных, но нужных ему фигур. Бельский, хоть и боярин старой закалки, но умный и влиятельный. А я… я государь, и у меня свои планы.

— Ладно, государь. — Сделал мне одолжение Бельский, вольготно откидываясь на скамью. — Помогу я тебе. Но и ты мне должен теперь. Буду твоим верным слугой и советником. Верным, ведь ты не разочаруешь. И главное не забывай слушать советников…

Вечер медленно вползал в палаты, тени густели, а мы все сидели за столом, обсуждая планы на будущее. Бельский оказался не таким уж и плохим собеседником, хоть и упрямым. Митрополит Макарий умело направлял разговор в нужное русло, сглаживая острые углы. После продолжительной дискуссии, мы наконец пришли к согласию по нескольким важным вопросам.

Уже совсем стемнело, когда я, попрощавшись с митрополитом и Бельским, направился в свои покои. Шел по темным коридорам, освещенным лишь тусклым светом факелов, и чувствовал приятную усталость. Сегодня был важный день, я сумел найти общий язык с двумя такими разными, но влиятельными людьми. Теперь у меня есть союзники, которые помогут мне осуществить мои планы. И пусть Бельский старой закалки, но он сильный стратег и опытный военачальник.

Раздевшись и облачившись в ночную рубаху, я лег в царскую кровать, укрытую толстым одеялом. Голова была полна мыслей, я засыпал, но сон долго не приходил. И в этот раз в голове не было воспоминаний о своей прошлой жизни, лишь видения будущего России. Я провалился в глубокий сон, чувствуя себя умиротворенным и спокойным.

Я спал без сновидений, а когда проснулся, то ощутил себя отдохнувшим. Потянувшись в кровати, я осознал, что сегодня мне предстоит много работы. Но меня это уже не пугало, я был готов к любым трудностям. Я знал, что нахожусь на правильном пути. Пути к великой и могучей России. Пути, где нет места междоусобицам и слабости.

Лежа в кровати, я думал о том, как много всего уже удалось сделать. Я избавился от мерзкой боярской опеки, нашел влиятельных союзников, избежал ужасов от временных парадоксов. Сумел выздороветь и начал крепнуть телом и духом…

И, стал государем, великим князем земли русской.

[1] Абдул-Рахман — астраханский хан, который проводил политику, ориентированную на сотрудничество с Русским государством, несмотря на зависимость от Ногайской Орды. Его стремление к союзу с Москвой было вызвано желанием противостоять давлению Крымского ханства. Пришёл к власти в 1533. В 1537 был смещён ногайцами, на его место посадили прокрымского Дервиш-Али. В 1539 вернул власть, при помощи русских послов. В 1545 был снова низложен при помощи ногайцев и крымчаков.

[2] «Казань брал, Астрахань брал, Ревель брал… Шпака не брал» — фраза из фильма «Иван Васильевич меняет профессию» Леонида Гайдая (1973).

[3] Пыж в дульнозарядных ружьях и пушках выполнял функции затычки, отделяя порох от дроби, пули или ядра. Пыжами предотвращали высыпание пороха и фиксировали заряд. В некоторых случаях для изготовления пыжей использовали ткань или шерсть.

[4] Затравочное отверстие — отверстие в стволе пищали, через которое огонь передавался к заряду пороха.

[5] В то время огнестрельное оружие было несовершенным и опасным. С одной стороны, оно быстро развивалось и улучшалось. Но с другой стороны, родовая военная аристократия его еще полностью не приняла.

[6] Митрополит Иоасаф (Скрипицын) — митрополит Московский и всея Руси с 6 февраля 1539 года по 3 января 1542 года, которого сместили Шуйские. 3 января 1542 года Иоасафа низложили и сослали на Белоозеро в Кириллов монастырь. Его преемником на митрополичьем престоле стал Макарий, которого возвели на эту должность 19 марта 1542 года.

Послесловие 1

Основная часть романа завершена в точно запланированном месте, с открытой концовкой. Почему так?

Открытая концовка — это литературный приём, при котором сюжетные линии не получают полного и однозначного разрешения, ключевые вопросы остаются без окончательных ответов, а дальнейшая судьба персонажей или даже их мира предоставляется воображению читателя или логике исторического контекста. Такой финал не является недостатком или незавершённостью; напротив, это лишь инструмент, создающий ощущение продолжающейся жизни, многослойности истории и её неоднозначности.

В данном случае этот приём определен личностью и последующим долгим правлением главного героя, который, согласно книжке, стал царём Иваном IV.

Изображаемые события, будь то напряжённые бои с крымчаками, внутренние распри или сложное становление самодержавной власти, — лишь один малюсенький отрезок из его будущего долгого царствования. Читатель, знакомый с историей, понимает, что за этим последует много…

Иван Грозный свершит после этого и хорошее, и дурное. Он продолжит расширение рубежей государства, укрепит административную систему, будет покровительствовать искусству и архитектуре, оставив после себя величайшие памятники вроде собора Василия Блаженного на Красной Площади…

Но та же самая рука, что созидала, обагрится кровью... Жестокие казни, репрессии… Его правление навсегда останется в памяти народа как период парадоксов: централизация власти и хаос, культурный расцвет и глубокий социальный раскол.

Поэтому завершить историю чётким финалом — значит искусственно оборвать эту сложную, противоречивую ткань. Открытый финал позволяет ощутить, что история не останавливается на каком-то одном моменте, будь он триумфальным или катастрофическим. Он напоминает, что последствия принятых решений, посеянных семян реформ или репрессивного страха, будут расходиться волнами на десятилетия и даже столетия вперёд, определив ход Смутного времени и дальнейшего развития российской государственности.

Итак, на чем же заканчивается основная часть данной книги?

Завершился первый год относительно самостоятельного правления Ивана Грозного. В огне придворных интриг и междоусобиц бояре постепенно утрачивали власть над подрастающим государем, которому едва исполнилось двенадцать лет. Многие решения бояр и великокняжеского окружения остались вне повествования, поскольку оно велось от лица главного героя-попаданца. Он не обладает способностью читать мысли, а мотивы поступков людей Средневековья зачастую неясны для человека, сформированного в иной общественной системе.

Кроме того, я сознательно избегал детального описания исторических событий, свидетелем которых герой лично не являлся, поскольку тот не был историком и провидцем. Я захотел отойти от модели «всезнающего» автора, поэтому необходимые пояснения я давал преимущественно в сносках, а не в основной части текста.

Однако, определённые моменты требуют дополнительного разъяснения. По этой причине будет представлено обширное послесловие, состоящее из нескольких частей, а также несколько дополнительных историй о персонажах из основного романа. Они осветят события, оставшиеся за пределами основной сюжетной линии. Подобный формат сетевой литературы такие дополнения вполне допускает.

Но, сначала дополним мир книги, сейчас уже можно!

Великий Князь Иван IV родился в 1530 году и уже в 1533 году потерял отца Василия III, который умер в муках из-за ранения, которое получил на охоте. Грозный, будучи совсем маленьким, формально стал великим князем. Текста завещания его отца не сохранилось, в отличии от многих других, однако в отечественной истории существуют две основные версии:

Василий Иванович завещал править жене до совершеннолетия Ивана при поддержке десятка влиятельнейших боярских клановЗавещание сразу определило некий регентский совет из бояр, который и вершил все дела за малолетнего великого князя.

Обе версии опираются на документы и летописи, созданные в разное время и с разными политическими задачами: одни — в правление Елены Васильевны Глинской, матери Ивана. Другие — в период боярского правления, а иные и вовсе в более поздние времена. Само собой, каждый документ отвечал интересам действующей власти, отчего возникают многочисленные исторические споры. Боюсь, что правды мы не узнаем никогда.

Однако, для книги я просто вынужден был придумать свою версию событий. Насколько она близка к реальности? Я не знаю. Да и кто теперь скажет точно? Но отмечу следующее:

Во-первых, я придумал название, заменив прекрасный для учебников, но странно звучавший для Руси того времени «регентский совет» на «Опекунский Сонм». Опекун — слово, наиболее близкое по смыслу к регенту. Сонм — устаревшее словцо, означающее «множество».Во-вторых, я совместил две основные версии текста завещания, сохранив регентский совет бояр, но поставив в его главе мать Грозного. Впрочем, я далеко не первый, кто предположил нечто подобное…

Елена Глинская нашла вечный покой в Архангельском соборе Московского Кремля — тогда, усыпальнице самых знатных женщин на Руси. Уже в наше время, её останки стали предметом тщательного исследования специальной комиссии, куда вошли археологи и антропологи, судебные медики и химики, криминалисты и другие эксперты. Вывод был однозначным: великая княгиня пала от яда. Концентрация солей ртути в её организме превышала допустимую более чем в тысячу раз. Но это было не всё. Лаборатории выявили целый губительный коктейль: свинца — в 28 раз больше нормы, селена — в 9, мышьяка — в 8, цинка — в 3, меди — в 2…

И вот, в восемь лет, Иван Грозный остался без матери. Началось боярское правление.

Прежде чем рассказывать дальше, стоит ответит, на простой вопрос — кто такие бояре?

Образ боярина в массовой культуре — это эталонный рецепт из стереотипа, гротеска и упрощений. Это универсальный комический персонаж, будто сошедший со страниц лубочной картинки или из народной сказки. Он обладает устойчивым набором черт, прежде всего гипертрофированной внешностью: пухлое и тучное тело, длинная и неказистая бородища до пупа, обязательная высоченная меховая шапка-столб и кафтан, просторный, как шатёр.

Поведенческие характеристики включают карикатурную спесь, косноязычие, смешанное с мнимомудрыми кряхтениями (наподобие «супротив» и «непотребно»), а также глупость или чрезмерную хитрость. Сюжеты часто обыгрывают конфликт между отсталыми боярами и прогрессивным царём-реформатором. Причины этого я описал в конце первой части послесловия.

Аппетит у этого фольклорного боярина — всегда былинный. В массовом сознании он вечно пирует, поглощая целиком зажаренных лебедей и свиные головы размером с арбуз, заливая это дело медовухой из штофов. Спасибо саркастическим сказкам, советскому кино и некоторым российским мультфильмам за этот калорийный образ!

В действительности бояре были высшим слоем аристократии в русских княжествах, а затем и в Русском государстве до реформ Петра I. Термин, вероятно, происходит от тюркского bajar — «знатный, богатый». Это была не просто должность, а статус «лучших людей» из самых могущественных родов.

Их статус и могущество базировались на трёх ключевых основах:

Во-первых, вотчинное землевладение. Бояре владели наследственными вотчинами (сёлами с зависимыми крестьянами), что обеспечивало экономическую суверенность от великого князя.Во-вторых, служба в Боярской думе. Они являлись ближайшими советниками князя (царя), формируя высший орган власти — Боярскую думу. Решения часто принимались коллективно, по принципу «местничества», которое регулировало иерархию в зависимости от знатности рода и «служебной» истории предков.В-третьих, военная функция. Бояре были обязаны являться на войну «конно, людно и оружно», приводя с собой собственные дружины, что делало их ключевыми военачальниками.

И выглядели они отнюдь не как пародия. По словам иностранных гостей, их одежда из дорогих тканей и мехов была статусной и модной по меркам тогдашней Европы. Внешний облик бояр полностью соответствовал восточно-европейской моде своего времени, будучи аналогичной одежде польской или венгерской шляхты.

Образование значительной части бояр включало не только грамотность, но и знание иностранных языков, а также богословской литературы, философии, торгового и военного дел...

Так что пропасть между бородатыми персонажами из анекдотов, мультфильмов, да даже некоторых исторических фильмов и реальными людьми фундаментальна. Бояре не были комичными обжорами в анахроничных нарядах, а являлись серьёзной политической силой, военной и аристократической элитой и крупнейшими землевладельцами, чьи интересы и амбиции определяли внутреннюю и внешнюю политику Русского государства на протяжении столетий. Их упрощённый образ в культуре служит скорее инструментом для создания комического контраста или символизации консерватизма, нежели отражением сложной социальной структуры средневековой Руси.

Переходя к политическим особенностям боярства, необходимо ясно понимать его глубокую двойственность. При московском дворе бояре делились на две основные группы:

Бояре княжеского рода. Например, Бельские из рода Гедиминовичей, или Шуйские из рода Рюриковичей…Выходцы из старой княжеской дружины, или же чиновники при князьях Московских. Например, Морозовы, Головины, Шереметевы…

Все они представляли высшую знать, однако к эпохе Ивана Грозного многие княжеские рода были оттеснены от реальной власти и оказались в подчинённом положении по отношению к московским или литовским государям. В их восприятии Великий князь Московский оставался скорее «первым среди равных», но отнюдь не безусловным повелителем. Само государство виделось им как лоскутное полотно личных вотчин и поместий, их владения нередко располагались по обе стороны границы — в Великом Княжестве Московском и в Великом Княжестве Литовском.

Более того, в рамках феодальных отношений переход вассала на службу к другому сюзерену — если прежний правитель нарушал данные обещания — не считался предательством. Бельские, Шуйские, Глинские или Курбские могли почти свободно отъезжать в Литву или возвращаться обратно в Москву. Иные меняли сторону по нескольку раз, и это не вызывало особого осуждения — таковы реалии той эпохи, предшествовавшей формированию национальных государств.

Это требует пояснения, возьмем известный и максимально запротоколированный пример: для князя Андрея Михайловича Курбского его отъезд в Великое Княжество Литовское в 1564 году был законным актом, реализацией своего феодального права «отъезда». Он рассматривал себя как вольного слугу, чей договор с государем был расторгнут последним.

В своих посланиях Ивану IV и в «Истории о великом князе Московском» Курбский обосновывал свой поступок тем, что царь, окружил себя злыми советниками, нарушал древние обычаи и начал гонения на благочестивую знать, тем самым сам разорвав узы вассальной верности. Его позиция была защитой привилегий аристократии, которая видела в монархе не самодержца, а первого среди равных, обязанного править совместно с Боярской думой. Отъезд был для него не изменой, а актом самосохранения и законным средством политической борьбы...

Для Ивана Грозного подобный акт уже оказался государственной изменой и предательством всего народа, вверенного ему Богом. В своих ответах Курбскому царь формулировал принципиально иную, теократическую концепцию власти. Он считал себя государем Русской земли, единственным законным и богом избранным владыкой. Все подданные, от удельного князя до смерда, были его «холопами», чья служба является безусловной и пожизненной. Отъезд во враждебное государство, особенно в момент войны, царь трактовал не как личный разрыв вассальных отношений, а как преступление против всей православной общины, «всея Руси». В его понимании Курбский предал не столько лично царя, сколько веру, отечество и народ, ослабив обороноспособность государства из-за личной обиды.

Кроме Ивана Грозного так обвинять Курбского, в то время, никто бы и не подумал. Стоить отметить, на данный момент именно подобные действия считаются предательством.

Этот конфликт взглядов представлял собой столкновение двух исторических эпох и политических моделей. Курбский выступал как защитник старомосковского боярско-княжеского права, уходящего корнями в удельную раздробленность. Его идеал — монархия, ограниченная аристократическим советом, где монарх правит, опираясь на «лучших людей» земли. Право отъезда было краеугольным камнем этой системы, сдерживавшим произвол государя. Иван Грозный же был сторонником идеи централизованного национального государства-«царства», где все сословия жестко привязаны к службе, а суверенная власть монарха не имеет никаких земных ограничений. Его концепция не оставляла места для полунезависимой аристократии с её вотчинными правами и правом выбора сюзерена.

Стоит отметить, что в Европе становление национальных государств, как ключевая политическая тенденция Нового Времени, началось значительно раньше. Его сутью было постепенное преодоление феодальной раздробленности и усиление центральной королевской власти. Этот продолжительный процесс, берущий начало в XI-XII веках и пришедший к основным этапам в XV-XVII столетиях, имел свои причины, которые сейчас мы рассматривать не будем.

Русь же развивалась в совершенно других исторических и географических реалиях, поэтому и её объединение подчинялось иной логике и шло по своему временному графику. Исходной точкой здесь послужила не распадающаяся имперская структура, а, наоборот, собирание раздробленных земель после периода глубокой политической децентрализации и ордынского владычества.

Главным двигателем централизации выступала не внутренняя торговля, а жесткая военно-политическая потребность в выживании и освобождении от оккупационного гнёта в условиях перманентных угроз с Востока, Запада и Юга. Эта необходимость придала всему процессу выраженный авторитарный и милитаризованный оттенок. В определённый момент государство начало увеличивать свою мощь не через договоренности или баланс интересов между монархом и сословиями, а через системное подчинение всех общественных сил — бояр, городского населения, крестьян — единой и неограниченной власти великого князя, а впоследствии царя-императора.

В результате к рубежу XV-XVI веков на востоке Европы сложилось единое Российское государство: сильное, централизованное и самодержавное. В нём концепция «нации» была полностью поглощена и замещена идеей «государственного служения» и личной преданности православному царю-самодержцу. Эта основа и определила дальнейшие уникальные черты российской государственной модели.

Здесь мы естественным образом подходим к вопросу о роли религии, которой будет посвящена вторая часть моего «Послесловия».

Но, перед второй частью, мы отойдём рассмотрим специфический момент, связанный с нашим повествованием, а именно, рассмотрим образ Ивана Грозного во времена СССР, а также связанный с ним негативный образ бояр.

В советской исторической науке фигура царя Ивана IV Грозного занимала исключительно положительное место. Это отношение было не случайным, а вытекало из ключевых постулатов марксистско-ленинской методологии. Советские историки, анализируя прошлое через призму формационного подхода[1], видели в Иване IV прогрессивного государственного деятеля, чья политика объективно способствовала историческому прогрессу.

Главный тезис заключался в следующем: Иван Грозный вёл последовательную борьбу с реакционным боярством — главной опорой феодальной раздробленности. Подавляя сепаратизм аристократии и укрепляя центральную власть, он создавал централизованное Русское государство. В марксистской схеме это означало переход от феодальной раздробленности к новой, более прогрессивной для того времени формации — сословно-представительной, а затем и к абсолютной монархии. Абсолютная монархия, по мнению советских теоретиков, выступала как необходимая историческая ступень, консолидировавшая нацию и создававшая единый внутренний рынок. Это, в свою очередь, закладывало предпосылки для будущего развития капитализма, который, согласно марксизму, является последней антагонистической формацией перед социализмом и коммунизмом.

Таким образом, деятельность Ивана IV получала логичное обоснование в линейной схеме исторического прогресса:

феодальная раздробленность →централизованное государство (создано Иваном Грозным) →абсолютная монархия →капитализм →коммунизм

Царь представал не как жестокий тиран, а как «прогрессивный государственный деятель XVI века», чьи методы, хотя и были суровы, диктовались суровой эпохой и стояли на службе объективно исторических, прогрессивных задач. Его конфликт с боярством трактовался как борьба нового (централизация) со старым (удельный сепаратизм).

Этот официальный взгляд был напрямую санкционирован и поддержан на высшем уровне в сталинский период. Лично Иосиф Сталин, позиционировавший себя как верный марксист-ленинец и строитель мощного централизованного государства, видел в Грозном прямую историческую параллель. Царь, ломавший сопротивление элит ради укрепления державы и её границ, был актуализирован как образец для подражания в эпоху индустриализации, борьбы с «врагами народа» и подготовки к большой войне.

Наиболее ярким культурным воплощением этой государственной установки стала знаменитая киноэпопея Сергея Эйзенштейна «Иван Грозный». Фильм создавался по прямому заказу Сталина и при его личном участии. Первая серия, вышедшая в 1944 году и удостоенная Сталинской премии, целиком соответствует канону советской историографии. Иван показан мудрым, трагическим и дальновидным правителем, вынужденным жёсткими мерами объединять страну против внутренних (коварные бояре, иностранные агенты) и внешних врагов. Образ царя был героизирован и романтизирован.

Однако даже в рамках этой парадигмы существовали внутренние противоречия. Вторая серия фильма, завершённая в 1946 году, где большое внимание уделялось опричнине, террору и душевному надлому царя, была раскритикована и запрещена к показу. Это показало границы дозволенного: царь мог быть жёстким, но лишь как рациональный политик, а не как психически неуравновешенный деспот. Его жестокость должна была подаваться как исторически оправданная и целесообразная.

После смерти Сталина и особенно в период «оттепели» эта однозначно положительная трактовка стала подвергаться пересмотру. Историки сместили фокус с прогрессивности централизации на анализ социально-экономического урона, нанесённого опричниной и долгими войнами. Террор против собственного населения и элит перестал рассматриваться как необходимое или оправданное зло. Однако старый официальный взгляд сохранял влияние в учебной и популярной литературе вплоть до конца советского периода.

Таким образом, советский культ Ивана Грозного был продуктом специфического синтеза марксистской историософии и актуальных государственно-политических нужд середины XX века.

[1] Формационный подход в истории — это метод исторического и социологического анализа, который рассматривает развитие общества через призму общественно-экономических формаций. Базируется на теории Карла Маркса и Фридриха Энгельса.

Послесловие 2

Итак, подходим к обещанной теме религии, появления митрополита Макария и государственной идеологии. Но для этого надо немного показать контекст произошедших событий: когда главный герой, москвич Иван попал в тело молодого великого князя, шел 1542 год. Московское государство охвачено острым политическим кризисом, центром которого стал заговор против главы Боярской думы, конюшего Ивана Фёдоровича Бельского.

Уточню, что глава боярской думы, это как сейчас глава правительства и одновременно с этим главный депутат в Думе. Но что за смешная должность конюший? Тут надо немного углубиться, ничего смешного в ней нет, это человек буквально отвечающий за всех коней великого князя, от церемониальных и прогулочных, до конницы. А так как дружина вся была конной, то это был, командир гвардейских войск и одновременно Федеральной Службы Охраны.

Это была лишь очередная, но одна из наиболее кровавых вспышек борьбы за влияние при малолетнем великом князе Иване IV. Интрига привела к насильственному свержению Ивана Бельского, решительно изменив расстановку сил в верхах.

Основной причиной кризиса стало стремление коалиции знатных родов положить конец доминированию группировки Бельских. Иван Фёдорович Бельский, в ходе череды боярских переворотов сосредоточил в своих руках значительную власть, что вызывало острое недовольство у старой аристократии. Против него объединились представители мощных княжеско-боярских кланов: Шуйские, Воронцовы, Морозовы и Кубенские. Их целью было устранение конкурента и перераспределение ключевых должностей и кормлений.

Организация и руководство заговора

Руководящее ядро заговора составила группа лиц, отвечавшая за разработку плана и политическое обоснование действий. Ключевую роль в этой части сыграли:

Князья Михаил и Иван Ивановичи Кубенские – представители ярославских Рюриковичей, имевшие высокое положение при дворе. Иван Иванович представлен в книге как дворецкий.Князь Дмитрий Фёдорович Палецкий – опытный царедворец и военачальник, примкнувший к коалиции. Был заодно с Иваном и Василием Шуйскими против Бельского и митрополита Даниила, но защитил митрополита от расправы толпы боярских детей.Казначей Иван Иванович Третьяков – его закулисное участие обеспечивало заговорщикам доступ к финансовым рычагам и, возможно, административным ресурсам.

Однако, успех предприятия зависел от военной силы. Надо понимать, что практически все бояре являлись воинами и воеводами, за редким исключением (например, вышеупомянутый Третьяков). Но, самые крупные силы заговорщиков выставил Князь Иван Васильевич Шуйский.

Переворот свершился 3 января 1542 года. Заговорщики действовали стремительно и без колебаний. Столичный гарнизон не сопротивлялся, поэтому они совершили вооружённое нападение. Верные Шуйским отряды быстро ворвались за кремлёвские стены. Иван Бельский был схвачен, не успев оказать сопротивления. Его сторонники были нейтрализованы или поспешили примкнуть к победителям.

Свергнутого конюшего немедленно подвергли опале. Лишённый чинов и имущества, под крепкой стражей он был отправлен в ссылку – на Белоозеро, в один из удалённых северных монастырей, традиционно служивших тюрьмой для знатных узников. Там он будет содержаться в строгой изоляции вплоть до своей скорой кончины от голода в мае 1542 года.

Политическая победа коалиции оказалась полной, но зыбкой. Итогом переворота стало радикальное обновление правительства. Фактическая власть перешла к клану Шуйских, захвативших ключевые позиции в Думе и при дворе…

На этом тревожном фоне ключевым становится вопрос: где находился и что делал в роковые часы переворота Дмитрий Фёдорович Бельский, брат опального? Тот самый, что неожиданно является на заседание Боярской думы в книге. Источники того времени скупы на детали, однако логика событий и уцелевшие отрывочные свидетельства позволяют восстановить вероятную картину: Дмитрий Фёдорович, как и его брат, принадлежал к высшей элите. Он был видным воеводой и боярином, одной из опор клана. В момент кризиса он почти наверняка находился вне Москвы – такова была стандартная практика того времени: представители одной фамилии распределялись между двором, войсками и воеводствами в ключевых городах.

Вероятнее всего, в начале января 1542 года Дмитрий Фёдорович командовал войсками на одном из «украинных» (пограничных) рубежей, и не просто воеводой, а первым воеводой большого полка – звание, равное современному маршалу или генералу армии. Большой полк — это русские силы на отдельном стратегическом направлении.

В книге был показан момент, когда он вернулся прямиком на заседание Боярской думы спустя лишь несколько месяцев после гибели брата. Вероятно, нечто похожее случилось и в действительности. Летописи отмечают, что уже весной, при возобновлении перемирия с Великим княжеством Литовским, Дмитрий Фёдорович председательствовал в Думе как первый боярин, оттеснив Шуйских, восседал он рядом с малолетним великим князем Иваном Васильевичем и вёл от имени Руси переговоры.

Подобное возвышение не могло произойти без сговора с другими боярскими кланами, которые, устранив Бельских, устрашились чрезмерного усиления самих Шуйских. Однако положение Дмитрия Фёдоровича оказалось куда более шатким, чем было у его брата, а значит, и его влияние на малолетнего государя существенно ослабло.

Именно в этой обстановке переворота на политической сцене появляется митрополит Макарий. Его явление в Кремль было не случайностью, но плодом тонкого расчёта и давних, прочных связей. Макарий, в миру Михаил, происходил из семьи служилых людей, близких к московскому боярству. Однако судьбоносным для него стало прочное покровительство рода Шуйских. Ещё будучи архиепископом Новгородским, он опирался на поддержку новгородских наместников из этого клана, которые видели в умном, образованном и лояльном владыке надёжного союзника для управления неспокойной северной территорией. Так ко времени переворота 1542 года Макарий уже считался «человеком Шуйских».

После переворота и свержения Ивана Бельского Шуйские, захватив власть, отчаянно нуждались в легитимации нового порядка. Им требовался авторитетный и управляемый первоиерарх, который сменил бы низложенного митрополита Иоасафа, сторонника прежнего правительства.

Макарий с его безупречной репутацией строгого монаха и опытного администратора казался идеальной кандидатурой. Его интронизация в марте 1542 года стала прямым следствием победы переворота. Новый митрополит должен был освятить своей духовной властью новую расстановку сил, умиротворить общество и стать гарантом стабильности, обещанной боярами после кровавой смуты. Шуйские рассчитывали обрести в нём послушное орудие, своего рода «министра идеологии» их режима.

Однако, взойдя на первосвятительский престол, Макарий проявил себя не как пешка, но как самостоятельный государственный мыслитель. Он ясно понимал, что непрекращающаяся боярская распря ведёт Московское государство к гибели, ослабляя его перед внешними угрозами и подрывая саму идею централизации русских земель.

Взор митрополита обратился к фигуре юного великого князя Ивана Васильевича. В отроке, чьё детство прошло в атмосфере унижений и страха, Макарий увидел не только объект опеки, но и единственно возможный центр национального единства. Церковная доктрина, которую он исповедовал, отводила православному государю сакральную роль «удерживающего» и защитника веры — роль, которую борющиеся за кормления боярские кланы исполнить были неспособны.

История не сохранила подробностей того, как происходило их сближение. Однако известно, что митрополит, не порывая открыто со своими покровителями, начал методично готовить почву для усиления власти молодого государя. Он сделал ставку на образование, личное влияние и раннее вовлечение Ивана в дела управления. Вероятно, Макарий стал для него не только духовным наставником, но и главным учителем, знакомившим будущего царя с богословием, историей и идеей богоизбранности московских правителей. В беседах он целенаправленно формировал у подростка представление о самодержавной власти как о долге перед Богом и народом, противопоставляя её своеволию бояр-временщиков.

Церковные церемонии, которые митрополит проводил с небывалой пышностью, постоянно напоминали о божественном происхождении княжеского сана, возвышая Ивана над мелкими склоками. Фактически, Макарий начал тихую, но системную идеологическую подготовку будущего царя.

Важно понимать: Макарий не предавал Шуйских. Он оставался прагматиком. Пока клан был силён, он сосуществовал с ним, используя его ресурсы для укрепления Церкви. Но когда в конце 1543 года молодой Иван проявил первую, жестокую волю, приказав казнить Андрея Шуйского, митрополит не вступился за своего бывшего покровителя, хотя от всего рода Шуйских он и не отдалялся. Однако, Макарий молчаливо признал право государя на расправу с непокорным боярином, увидев в этом акте пробуждение подлинной власти.

С этого момента Макарий окончательно и открыто встал на сторону Ивана, превратившись из ставленника боярской группировки в главного архитектора идеологии самодержавия и ближайшего советника формирующегося цели у великого князя. Его поддержка обеспечила молодому правителю авторитет в первые, самые сложные годы самостоятельного правления.

Идеология и философия митрополита Макария были глубоко укоренены в православном мировосприятии, но подчинены конкретной исторической цели: преодолению разрухи боярского правления и созданию сильного, централизованного православного царства.

Его мышление митрополита было синтезом монашеского аскетизма и государственного прагматизма. Он воспринимал Московскую Русь не просто как политическое образование, но как «Новый Израиль[1]», последний оплот истинного благочестия, окружённый враждебным инославным миром – католическим Западом и исламским Востоком.

В этой эсхатологической картине слабость центральной власти была равносильна угрозе самой вере. Поэтому укрепление власти великого князя было для Макария не политическим манёвром, а религиозным долгом, исполнением воли Божьей. Его философия власти была чужда либеральным или сословно-представительным идеям; он видел в союзе Церкви и самодержца единственный залог порядка и спасения. Царь, по его убеждению, поставлен Богом для обуздания хаоса, внешнего и внутреннего. Боярская олигархия, с её междоусобицами и «самоволием», в этой схеме была проявлением этого самого хаоса, который надлежало укротить богоустановленной единоличной властью.

Практическое воплощение этой доктрины Макарий начал с кропотливой идеологической работы, превратив митрополичью кафедру в интеллектуальный и культурный штаб. Он инициировал масштабные проекты, призванные духовно и исторически обосновать самодержавие. Важнейшим из них стало составление «Великих Четьих-Миней» – грандиозного свода всей известной на Руси духовной литературы, систематизированного по дням года. Этот труд был не просто энциклопедией, но инструментом унификации вероучения, очищения его от местных разночтений и создания единого культурного канона для всей страны. Параллельно под его руководством создавались «Степенная книга» и «Лицевой летописный свод», которые переосмысливали русскую историю как богоугодное поступательное движение к единовластию московских государей, наследников Византии и Киева. Через эти тексты молодой Иван постигал идею своей богоизбранной династической миссии. Каждая церемония, каждое богослужение, которое Макарий проводил с невиданной ранее пышностью, становилось театром власти, зримо утверждающим сакральность княжеского сана. Митрополит сознательно воздвигал вокруг подростка-правителя ауру священного неприкосновенности, поднимая его над склоками временщиков.

Отношения Макария с Боярской думой и, в частности, с кланом Шуйских строились на принципе гибкой иерархии лояльностей. Его позицию можно охарактеризовать как прагматичный надпартийный патриотизм. Пока боярские группировки сохраняли баланс и не угрожали основам государства, он не вступал с ними в открытую конфронтацию, используя их ресурсы для церковного строительства и культурных проектов. Однако его поддержка никогда не была безоговорочной. Он служил не конкретному клану, а институту великокняжеской власти как таковому, даже если тот временно ослабевал. Поэтому, когда в конце 1543 года юный Иван проявил первую грозную волю, отдав на растерзание псарям Андрея Шуйского, Макарий не выступил с осуждением. Это молчание было красноречивее любой речи. В нём прочитывалось признание высшего права самодержца вершить суд над любым, даже самым знатным подданным, если тот посягает на порядок. Для Макария это был болезненный, но необходимый акт становления государственной воли, которой он отдавал приоритет перед интересами своих бывших покровителей. Это событие стало водоразделом: митрополит окончательно и публично связал свою судьбу и судьбу Церкви с личностью государя.

Апофеозом идеологической программы Макария стало венчание Ивана IV на царство в 1547 году. Эта акция была его личным политическим и богословским триумфом. Титул «царя», равный императорскому, не только резко возвышал Москву в дипломатическом поле, но и доводил до логического завершения макарьевскую доктрину о Москве как о Третьем Риме. Церковный чин венчания, тщательно разработанный под руководством митрополита, насыщал власть молодого правителя глубоким сакральным смыслом, превращал её в священный сан. Макарий не просто короновал Ивана – он легитимировал принцип самодержавия как богоустановленной формы правления для Руси. В последующие годы, в период «Избранной рады», митрополит, оставаясь духовным наставником царя, умело лавировал между реформаторскими кругами и консервативной аристократией, неизменно выступая в роли стабилизирующей силы и защитника церковных интересов. Его философия, по сути, создала идеологический каркас для всей эпохи Ивана Грозного, соединив религиозный мессианизм с имперской государственностью. Он воспитал в своём воспитаннике не только политическое мировоззрение, но и глубинное убеждение в своей божественной избранности, которое впоследствии, лишившись сдерживающих нравственных начал, обернется трагедией опричнины. Однако сам Макарий до своей кончины в 1563 году видел в царе прежде всего воплощение того идеала православного самодержца - за воцарение которого он боролся всю свою жизнь.

Отношение митрополита Макария к иноверным, и в частности к исламскому миру, было прямым и неизбежным следствием его общей идеологической конструкции. Казань и другие «инородные» земли на востоке воспринимались им не просто как политические соперники или объекты территориальной экспансии, но как часть того самого враждебного, инославного окружения, угрожающего «Новому Израилю» — Московской Руси. В его богословско-политическом видении существование мощного и враждебного мусульманского ханства у самых границ было вызовом божественному промыслу, согласно которому православный государь был призван защищать пределы единственно истинной веры. Поэтому поддержка Макарием восточной политики Ивана IV носила характер религиозной миссии. Падение Казани в 1552 году он рассматривал не столько как военную победу, сколько как торжество православия, прямое следствие богоугодного укрепления самодержавной власти, за которое он так ратовал.

Но, митрополит был далёк от слепой ксенофобии; его подход к покорённым народам был системным и прагматичным. После взятия Казани он активно содействовал учреждению там архиепископской кафедры и энергичной миссионерской деятельности. Однако эта миссия понималась им не как насильственное обращение, но как долговременное и государственное дело устроения новой православной епархии, которая должна была стать цитаделью веры и русской власти в крае. Он поддерживал политику переселения в Казань русских людей и строительства храмов, видя в этом залог прочного включения земель в состав православного царства. При этом Макарий, вероятно, осознавал сложность задачи и необходимость определённой гибкости, допускал существование мусульманской общины, что было в духе его общего прагматизма: сила веры должна была утверждаться прежде всего силой государственного порядка и культурного примера.

Эта же логика распространялась и на другие конфессии. Отношение к протестантскому Западу и католическому миру определялось доктриной «Москва — Третий Рим», где первые два «Рима» пали именно из-за вероотступничества. Любое иноверие, будь то ислам, католицизм или лютеранство, было в его системе координат заблуждением, подлежащим исправлению или отторжению. Однако практическая политика митрополита различалась в зависимости от государственной целесообразности. Если исламский Восток виделся полем для миссионерской экспансии и сосмуществования, то с Западом требовались осторожные дипломатические контакты, нередко ради получения технологических знаний и специалистов, в которых нуждалось растущее государство. Макарий мог мириться с присутствием иноверцев в Москве как необходимых технических экспертов, но при этом решительно противодействовал любым попыткам публичного распространения их вероучений, охраняя идеологическую чистоту своего проекта.

Таким образом, внешняя политика и религиозная миссия в представлении Макария были неразрывны. Укрепление самодержавия внутри страны находило своё закономерное продолжение в экспансии вовне, которая легитимировалась высшей, религиозной целью. Царь, венчанный им на царство, становился не только государем православных русских людей, но и потенциальным покорителем царств иноверных, выполняющим пророческую роль собирателя земель под сенью креста. В этом смысле Казанский поход стал первой крупной практической проверкой и подтверждением истинности всей макарьевской доктрины.

В книге попаданец Иван и Митрополит Макарий рассуждают о вере православной, обряде, справедливости и правде. И приходят к выводу, что при справедливости, построенной на правде, можно управлять и иноверными народами – это немного юмористическая и упрощенная версия старой доктрины Русского Мира.

До конца своих дней Макарий оставался последовательным проводником своей политики. Его авторитет и близость к царю позволяли смягчать крайности, но не менять сути курса. Даже когда в поздние годы правления Ивана Грозного жесткость в религиозных вопросах усилилась, основы подхода — восприятие иноверного мира как пространства для миссии, подчинённой интересам православного царства, а не геноцида — были заложены именно в эпоху митрополита Макария. Его гуманистическое наследие в этом вопросе заключалось в том, что он придал русской экспансии на Восток не только государственное, но и глубокое идеологическое, человеколюбивое, мессианское обоснование, которое надолго пережило его самого.

В следующей части послесловия я постараюсь объяснить – как так боевые бояре не поубивали своих оппонентов в думских драках.

[1] В Великих Минеях четиих митрополита Макария (в прологе на Собор архангела Михаила) под «новым Израилем» подразумевается русский народ, который, приняв крещение, стал новым избранным народом и получил в качестве «предстателя и спаса» архангела Михаила. Наиболее активно определение «новый Израиль» используется в «Степенной книге», созданной по поручению митрополита Макария в 1560–1563 годах. Здесь оно употребляется при описании разных событий, но всякий раз тесно связывается с темой Исхода. «Новым Израилем» называются и Русское государство, и населяющие его «русския люди»…

Послесловие 3

Итак, почему же бояре не резали друг друга? Как могли, в Боярской думе, заседать ярые представители враждующих до смертоубийства кланов? Всё, как ни странно, было до смешного и по-семейному просто. Виной, а может и благом, тому феномен тесного родственного переплетения правящей элиты Московского царства в XV–XVI веках, напоминавшего гигантскую, слегка сумасшедшую свадьбу, где все друг другу свояки, кумовья и зятья.

И это не простой любопытный исторический анекдот, но ключевой механизм формирования всей политической кухни той эпохи. Брачные союзы между знатнейшими родами, включая великокняжескую династию, сплели настолько плотную, запутанную и противоречивую сеть взаимных обязательств, что порой и сам государь не мог разобрать, где кончаются интересы державы и начинаются претензии тёщи. Власть здесь была неотделима от родственных обязательств.

Корни этого явления уходят во времена начала собирания русских земель. Московские князья, усиливая свою власть, методично закручивали гайки, ограничивая вольную традицию боярского отъезда к другим правителям. Когда сменить сюзерена стало сложнее, чем развестись с надоевшей супругой, главным инструментом карьерного лифта и социального страхования для аристократических кланов стал брак. Династический брак превращался в акт высшей политики — этакую многоходовку с церковью и пиром. Он скреплял союз влиятельных родов, нейтрализовал потенциального соперника (женив его на дальней родственнице) или вознаграждал верного слугу (выдав за него княжескую дочь, которых, впрочем, всегда было в обрез).

Семья Шуйских, потомков суздальских князей, чья родословная возвышалось не менее гордо, чем у московских великих князей, — хрестоматийный пример. Их претензии на престол были видны князьям Московским. Чтоб минимизировать конфликт, Шуйских постоянно вводили в круг ближайшего родства через браки. Их вплели в плоть бояр так искусно, что в итоге у них, чего уж там, появился и свой царь, Василий IV Шуйский…

Род Глинских, литовских выходцев с сомнительным, по московским меркам, прошлым, возвысился стремительно, точно на дрожжах, благодаря блестящей матримониальной стратегии. Прибыв в Москву в начале XVI века, они ловко сыграли на статусе «служилых князей». Михаил Глинский, дядя будущей великой княгини, вертелся при дворе Василия III.

Но подлинный триумф пришел к роду, когда его племянница, Елена Глинская, стала женой немолодого уже Василия III и матерью Ивана IV Грозного. Этот брак, по меркам того времени, был чистейшей воды мезальянсом — примерно, как если бы нынешний олигарх женился на своей секретарше. Но он красноречиво показывает, как великий князь, страшась равного брака с девушкой из старой боярской семьи, сознательно вывел в люди новый, полностью зависимый от его милости клан князей эмигрантов. И на время регентства Елены этот род и впрямь стал править государством, доказав, что удачная женитьба порой важнее десятка выигранных битв.

Боярский род Морозовых, не будучи княжеским, обладал колоссальным богатством и влиянием — этакие «новые русские» XVI века. Их сила крылась не в титулах, а в тучных вотчинах, административной хватке и, что критически важно, в удачных матримониальных партиях. Они роднились с другими могущественными нетитулованными кланами вроде Шереметевых, создавая прочную коалицию «старомосковского» боярства — что-то вроде закрытого клуба для самых богатых и влиятельных.

В летописях о них часто говорилось с почтительным недоговором, намеками, будто о тихих, но очень серьезных бухгалтерах империи. Владея экономикой, они были привлекательны, так они оказывались в родстве с более знатными фамилиями, а через них — и с самим правящим домом.

Царь Иван IV Васильевич был не просто вершиной этой системы, но и ее самым сложным и взрывчатым продуктом. В его жилах текла кровь Рюриковичей по отцу (прямая линия от Ивана Калиты) и, через бабку Софью Палеолог, византийских императоров — этакий привет от Второго Рима. Со стороны матери, Елены Глинской, он наследовал кровь Мамая, что добавляло в его генеалогию тюркскую специю. Таким образом, его личность символически воплощала все главные векторы брачной политики предков: консолидацию русских земель, претензии на имперское наследство и умное поглощение элит покоренных ханств.

Своими многочисленными браками Иван Грозный эту политику продолжил, но с точностью до наоборот. Выбирая невест на широких смотринах, а не в узком кругу высшей аристократии, он сознательно избегал усиления уже сросшихся между собой боярских кланов. Каждая новая царица возвышала свой род, создавая противовес гигантам вроде Шуйских и Морозовых. Ирония в том, что это не отменяло факта: сам царь, его дети, его опричники, его рынды и бояре были узлами в одной гигантской родственной паутине, сплетенной за века. Его знаменитый конфликт с боярством — это во многом ссора большого семейства, где дядя мог быть скрытым соперником, а шурин — потенциальным изменником, и где каждое застолье напоминало разборки на семейном совете.

Прочие знатные роды — Бельские, Милославские, Романовы (те самые, будущие цари и царицы) — все они были важными узлами в этой общей сети.

Например, брак Анастасии Романовны Захарьиной-Юрьевой с Иваном Грозным не был случайной любовью: Романовы (Захарьины) уже давно крутились в орбите московского двора, породнившись со многими. Этот союз, в свою очередь, стал билетом в будущее для всей их династии…

Итогом этой многовековой практики стало формирование уникальной политической культуры, где «государево дело» было одновременно и «семейным делом» весьма тесного, замкнутого клуба. Это обеспечивало стабильность и преемственность, но также порождало ожесточенные склоки «партий» родственников при малолетних государях, что мы видели в детство Ивана IV или в лихую Смуту. К XVII веку эта система, исчерпав себя, начала меняться с ростом значения службы, а не только родословной. Однако причудливые генеалогические узлы, завязанные в эпоху Ивана Грозного и его предков, навсегда остались в фундаменте российской истории, наглядно доказывая простую истину: в Московском царстве сила общей крови часто была куда сильнее крови, пролитой в междоусобных разборках.

Эту паутину из родственных уз невозможно было разорвать без риска разорвать государство. Боярская дума, несмотря на кипящие в ней страсти и соперничество, функционировала как разросшийся семейный совет, где публичная политика была лишь верхним слоем глубоко личных взаимоотношений. Ссориться с противником — значило поссориться с чьим-то зятем, кумом или шурином, а значит, автоматически настроить против себя целую коалицию родственных кланов.

Удар, нанесенный одному роду, отдавался болезненным эхом в другом, поэтому открытая вражда была роскошью, которую позволить себе мог далеко не каждый. Вместо кинжалов в темных переходах в ход шли сложные интриги, брачные комбинации и тонкое манипулирование «честью» и «местничеством». Унизить соперника на заседании, оспорив его право сидеть выше по столу из-за менее знатной прабабки, устроить драку без смертельного исхода – всё это было. Таким образом, сам конфликт приобретал церемониальный, почти ритуальный характер, упакованный в строгие рамки обычая и родственных договоренностей.

Корпоративный кодекс чести этого закрытого клуба зиждился на двух китах: на формальной верности государю как главе большой семьи и на священности взаимных обязательств, порожденных свойством и кумовством. Измена сюзерену приравнивалась к тягчайшему греху против всего рода. Однако эта же логика оправдывала жестокую борьбу кланов за влияние на государя, ибо каждый род считал своим долгом и правом обеспечить «своему» царю — или царю, максимально лояльному их интересам — путь к престолу. Регентство при малолетнем наследнике становилось временем тотальной войны всех против всех, но войны, ведущейся по внутренним правилам. Устранение конкурента через опалу, монастырскую ссылку или насильственный постриг считалось предпочтительнее физического убийства, которое оскверняло кровью всех родичей и могло сделать непримиримыми врагами даже дальнюю родню.

Странные, на современный взгляд, привязанности и союзы рождались именно в этой гуще переплетенных интересов. Враги по политической партии могли быть связаны узами родства, что накладывало на их вражду тяжкие моральные ограничения.

Личная преданность часто формировалась не по клановому, а по «должностному» принципу: вхожий в доверие дьяк или постельничий, не принадлежавший к высшей аристократии, мог пользоваться большим доверием государя, чем родной дядя, что порождало особые отношения вне кровного родства. Так возникали тайные союзы, пересекавшие родовые барьеры: группа молодых боярских детей, вместе служивших в одном полку, или круг доверенных лиц царя, сплоченный общей тайной или делом.

Всё это, было закреплено местничеством[1], когда Вася из простой семьи не мог подсидеть глупого Федю из знатной, так как тот мог быть заменён лишь человеком равным по статусу. Местничество служило формальным, писаным кодексом этой всеобщей родственной игры.

Спор о «местах» был не простым спором о том, чья бабка была ближе к великокняжескому трону на свадьбе полвека назад, и каждая такая победа укрепляла статус всего рода в сложной иерархии. Таким образом, сама государственная служба, распределение воеводств и придворных должностей становились продолжением семейных отношений, их фактическим продолжением.

Феномен опричнины при Иване Грозном был отчаянной попыткой вырваться из этой душащей паутины. Создавая параллельную структуру власти, царь стремился найти людей, чья лояльность определялась бы не родством с боярскими кланами, а исключительно личной преданностью ему. Однако и эта попытка оказалась неполной. Многие опричники, как, например, Басмановы или князь Вяземский, сами были выходцами из той же аристократической среды, лишь временно поставленными «вне» системы. Их власть также часто зиждилась на родственных связях внутри самого опричного двора. Да и сам террор опричнины, при всей его жестокости, редко был направлен на полное физическое истребление целых родов – скорее, на их устрашение, разорение и перетряску мест в иерархии. Это была не революция, а чудовищная по методам семейная ссора, где глава рода попытался править, не советуясь с бесчисленными дядями и шуринами.

Угасание этой системы стало заметно к концу XVII века, когда на смену «породненной» элите пришла элита служилая. Табель о рангах Петра I поставила жирный, законодательный крест на приоритете родословной над личной выслугой. Однако причуды семейной логики продолжали жить в имперской политике еще очень долго. Фаворитизм при дворцах XVIII века – это, по сути, та же матримониальная стратегия, но в извращенной, внебрачной форме. Возвышение Меншикова, Разумовских, Орловых, Потемкина через близость к монарху повторяло старый московский паттерн: создание нового, лично преданного клана, обязанного всем исключительно милости государя. Даже политические партии при дворе Анны Иоанновны или Елизаветы Петровны часто формировались не вокруг идей, а вокруг родственных группировок – Нарышкиных, Долгоруких, Шуваловых.

Отголоском этой древней семейственности стала и сама династия Романовых, чей приход к власти был легитимирован не только Земским собором, но и сложным генеалогическим выбором: Михаил Романов оказался «своим» для максимально широкого круга боярских родов благодаря множеству переплетений его предков с царским и княжескими домами. И в дальнейшем, вплоть до падения империи, династические браки оставались ключевым инструментом международной политики, а внутренний круг власти неизменно напоминал закрытый семейный клуб, куда было крайне трудно войти «чужаку» без протекции и связей. Таким образом, многовековая традиция, рожденная в тесном мирке московской аристократии, доказала свою поразительную живучесть, трансформировавшись, но не исчезнув, и оставив глубокий отпечаток на самой природе власти в России.

Эти правила, однако, создавали для убийств особую, изощрённую форму. Поскольку открытое убийство было делом недопустимым, грозившим санкциями со стороны всей корпорации, оно маскировалось под несчастный случай, болезнь или божью волю. Именно поэтому в ту эпоху так процветали отравления — тихое, непубличное и коварное оружие, идеально вписывавшееся в логику скрытого внутрисемейного конфликта.

Яд не оставлял явного убийцы, позволяя избежать прямого обвинения и формального повода для кровной мести, которая могла бы расколоть весь правящий слой. Смерть от «огневой болезни» (лихорадки) или «чревного поветрия» была удобным объяснением, которое все понимали…

Классическим примером служит судьба первой и любимой жены Ивана Грозного, Анастасии Романовны. Её стремительное угасание и кончина в 1560 году были мгновенно истолкованы в народе и частью самой элиты как результат боярского отравления. Хотя прямых доказательств не было, сама эта устойчивая версия отражала глубину подозрений и распространённость подобной практики. Царь был убеждён в виновности бояр, и смерть царицы стала для него личным и политическим водоразделом, оправдавшим будущий террор.

Эта же тактика применялась и в более приземлённых, но оттого не менее значимых столкновениях. Опальный боярин, отправленный в почётную ссылку-воеводство в отдалённый город, мог внезапно «заболеть и испортиться». Даже в монастырских кельях, куда отправляли неугодных княгинь и боярынь посредством насильственного пострига, порой находили мёртвыми тех, кто мог бы в будущем предъявить права или стать знаменем для недовольных.

Таким образом, яд и тайное убийство были не аномалией, а теневым инструментом поддержания хрупкого равновесия в этой тесной родственной корпорации. Они позволяли свести счёты, не объявляя тотальной войны, которая была бы равно губительна для всех участников системы. Это насилие было обращено внутрь своего круга. Оно регулировало конфликты, не разрушая самой основы общества — сплетённого кровными узами правящего слоя, для которого формальное объявление врага было опасно.

Именно в духе этой системы, распространённой на все дворцовые отношения, следует рассматривать описанное в книге убийство Ивана Шуйского. Его смерть весной 1542 года никак не комментируется в реальных летописях. Видимо умер от естественных причин.

Но, в тот момент Шуйские были у власти. Они только что свергли Ивана Бельского, который умер от голода в далёком монастыре. Поэтому, у Дмитрия Бельского были причины ненавидеть Шуйских.

Все заметили, что Иван Шуйский, обладая огромным авторитетом и воинской славой, начал демонстрировать опасную самостоятельность. Он всё чаще действовал, исходя из личных амбиций или своих представлений о пользе для государства, которые могли расходиться с консенсусом рода или всей знати. В условиях регентства при малолетнем Иване IV подобный человек становился угрозой не только для врагов, но и для своих. Он мог втянуть весь род в авантюру, спровоцировать конфликт, на который клан не был готов, или, что хуже всего, достичь такого личного влияния на молодого государя, которое поставило бы его над сородичами, превратив из первого среди равных в неуправляемого деспота. Его растущий вес нарушал внутреннее равновесие, а его независимость — принцип коллективного принятия решений. Система, построенная на круговой поруке рода, не могла допустить, чтобы один человек стал больше рода. Когда уговоры и давление перестали действовать, был приведён в действие молчаливый, но чёткий протокол. Кем именно? Наш главный герой никогда не узнает.

В следующем послесловии поговорим о внешней политике.

[1] Местничество — система распределения должностей в Русском государстве в зависимости от знатности рода. Основана не на способностях, возможностях или заслугах претендента, а на степени родовитости и знатности рода, к которому тот принадлежит.

Послесловие 4

Политика Ивана IV в начале его правления сосредоточилась не столько на территориальной экспансии, сколько на укреплении рубежей державы. Главными её задачами многие историки заявляют невнятную абракадабру: «поглощение осколков Золотой Орды». Это мало кому понятно, поэтому в отличии от них, я кратко перечислю эти задачи: безопасность границ от разорительных набегов, установление контроля над ключевыми евразийскими торговыми путями, появление ресурсной базы для модернизации…

Для раскрытия политических событий из книги стоит рассказать о происходившем за десятилетия «до» и «после» описываемых в ней событий.

Знаковыми моментами в этом вопрос стало подчинение Казанского и Астраханского ханств.

Эти кампании преследовали несколько целей: устранить постоянную угрозу с востока, взять под контроль волжский торговый путь и расширить влияние Москвы на постордынские земли. В 1552 году, после масштабной осады, русские войска овладели Казанью. Решающую роль сыграло предварительное возведение на Волге опорной крепости Свияжск, ставшей плацдармом для последнего штурма. Земли ханства вошли в состав России.

Это было не только триумфом воинского искусства и инженерной мысли (взрыв подкопов под стенами), но и плодом сложной политической игры, в которой участвовали представители самой татарской знати. Конфликт внутри Казанского ханства, раздираемого борьбой прорусской и прокрымской партий…

Среди перешедших на сторону Москвы выделяется фигура Камай-мурзы (Ишеева). Он ещё до решающего штурма перешёл на русскую службу, предоставив разведывательные данные о состоянии крепости, её укреплениях и настроениях в осаждённом гарнизоне.

Критически важной была и позиция Ногайской Орды. Удерживая своих соплеменников от активной помощи Казани, ногайцы обеспечили русскому войску безопасный тыл.

Стоит упомянуть и часть чувашей с марийцами, которые, пребывая в подданстве ханства, тяготились его властью и видели в Москве силу, способную изменить порядок вещей. Их старейшины поставляли провиант, служили проводниками и формировали иррегулярные отряды, действовавшие против казанских застав.

Особое место занимает история «царевича» Касима (Шах-Али). Хотя он не участвовал непосредственно в штурме 1552 года, но он командовал отдельным направлением в рамках той кампании и участвовал во всех военных советах. Его многолетняя служба как вассального Москве правителя Касимовского ханства, а до этого и свергнутого крымчаками прорусского хана Казани создала многое для будущей победы. Многие из его окружения, татары-касимовцы, служили в русском войске переводчиками, дипломатами и экспертами по местным обычаям, создавая мост между двумя культурами в горниле войны.

Летописи отмечают, что после взятия города Иван Грозный милостиво принял часть знати, принёсшей ему присягу, включив её в состав служилого дворянства Московского государства. То есть внутри самой Казани существовала влиятельная прорусская партия.

Таким образом, русским войскам содействовали представители разных слоёв татарского общества: от знатных мурз, вовлечённых в большую политику, до простых воинов и зависимых народов. Их мотивы были разнообразны — от личного расчёта и вражды с правящей группировкой до стратегического выбора в пользу сильного сюзерена. Это сотрудничество стало одним из факторов, определивших не только военную победу, но и последующую интеграцию бывшего ханства в состав России, где татарская знать со временем заняла прочное место в управлении империей.

Теперь поговорим о присоединении Астрахани, которое произошло в несколько этапов. Затрону несколько из них, сначала, в 1554 году, московские отряды возвели на престол лояльного Руси Дервиш-Али, который уже правил ханством ранее. Его поддержала и местная аристократия. Однако последующий союз этого хана с Крымом вынудил Ивана IV принять жёсткие меры. В 1556 году стрелецкие войска окончательно заняли Астрахань, и ханство прекратило существование, что дало России полный контроль над всей Волгой.

Параллельно развивались отношения с Сибирью. В 1555 году сибирский хан Едигер, ища защиты от южных соседей (той же Ногайской Орды), добровольно признал вассальную зависимость от Москвы. Это привело к регулярному поступлению в русскую казну ясака — натурального налога, взимаемого преимущественно ценными мехами. Данный шаг заложил основу для дальнейшего продвижения в регион, которое было ярко продолжено в 1580-х годах походом казачьей дружины Ермака в Западную Сибирь. Так в первые десятилетия царствования Ивана Грозного был заложен прочный фундамент русского присутствия на необъятных восточных территориях.

Но какова была истинная причина этих завоеваний? У нас об этом упоминают, но обычно вскользь, я же сделаю акцент на главной причине экспансии Руси:

На протяжении столетий восточные и южные границы Московского государства, а затем и России, определялись не столько твёрдыми рубежами, сколько зоной постоянной угрозы. Этой угрозой были систематические набеги, исходившие из Казанского и, в особенности, Крымского ханств. Данная практика, именуемая «набеговой экономикой», была не просто чередой военных конфликтов; это был глубоко укоренённый, жизненно важный институт, формировавший политику, общество и хозяйство татарских государств-преемников Золотой Орды.

Казанское ханство, расположенное в стратегически ключевом регионе Поволжья, своими набегами в первую очередь опустошало русские земли. Походы казанских отрядов, часто координируемые с крымчаками или ногайцами, достигали Нижнего Новгорода, Мурома, Вятки. Это кстати показано в книге.

Однако географическое положение и оседлый характер государства делали Казань уязвимой для ответных ударов Москвы. Но, её набеговая активность, носившая сезонный и зачастую менее масштабный характер по сравнению с крымской, от этого не становилась менее губительной для приграничного населения, выжигаемого внезапными и стремительными наскоками.

Истинным воплощением набеговой системы было Крымское ханство под сенью Османов. Вся его экономика и социальный порядок зиждились на регулярных военных экспедициях. Благосостояние знати, кровно заинтересованной в организации походов, напрямую зависело от добычи и, главное, от живого товара — пленников. Ежегодно, с первыми травами, крупные отряды крымской конницы, усиленные ногайскими союзниками, устремлялись через Дикое Поле — безбрежную степную гладь, отделявшую Крым от русских и польско-литовских рубежей. Их путь лежал вглубь Московской Руси, Великого Княжества Литовского или Польши, к изгибам Днепра, в рязанские и тульские земли, а порой — к самым стенам белокаменной Москвы.

Целью была не захват земель. Главной добычей были люди. Угон в рабство, «полон», — вот центральный пружина этого жестокого механизма. Пленники — мужчины, женщины, дети — обращались в живой товар, который затем делили и продавали. Ключевой точкой сбыта стал крупнейший невольничий рынок в Кафе (ныне Феодосия), откуда рабские караваны расходились по всей Османской империи и странам Средиземноморья. Эта торговля приносила гигантские доходы, становясь жизненной артерией ханской казны и знати. Система была столь отлажена, что «поминки» — дань, которую Москва порой вынужденно платила, откупаясь от набегов, — ханская верхушка зачастую воспринимала лишь как скудную замену прямого грабежа.

Последствия для соседей были опустошительными. Южные окраины России и Речи Посполитой превращались в безлюдное «Дикое Поле», где хозяйственная жизнь замирала под вечной тенью угрозы. Историки полагают, что за два с половиной столетия в рабство было уведено несколько миллионов душ. Демографический и экономический ущерб, подобно саранче, выедал целые регионы, вынуждая Московское государство тратить неисчислимые ресурсы на создание засечных черт — сложнейших систем валов, лесных завалов и крепостей, медленно отвоевывавших у степи клочок за клочком.

В книге показано плачевное состояние Киева того времени, которое вызвано в том числи и действиями крымчаков.

Для самих ханств набеговая система, при всей её баснословной прибыльности, таила в себе роковые изъяны. Она консервировала архаичный, милитаризованный уклад, душила рост производительной экономики, земледелия и ремесла. Благополучие элиты зиждилось не на развитии родной земли, а на внешнем хищничестве, обращая государство в заложника этого порочного круга. По мере крепнущей мощи России и изменения военного баланса, особенно после возведения Белгородской засечной черты и армейских реформ, эффективность набегов стала иссякать, а цена их — неуклонно расти.

Падение Казанского ханства в 1552 году, сокрушенного Иваном Грозным, отсекло один из источников угрозы. Но Крымское ханство, опираясь на мощь Османской империи, продолжало свою грабительскую политику вплоть до конца XVII столетия. Окончательную точку в этом многовековом бедствии поставили лишь решительные российские походы в Крым и его окончательное присоединение в 1783 году, разрушившее саму государственную структуру, порождавшую набеги. Эта эпоха «огня и меча», политика казанских и крымских ханов, навсегда врезалась в историческую память как время постоянного страха, определившее драматический и болезненный характер взаимодействия степного и оседлого миров.

Стоит поговорить и об интересном:

Происхождение титула «Белый царь» (Ак-падишах) уходит корнями в монгольскую и тюркскую политическую традицию, где белый цвет символизировал запад, благородство и верховную власть. В ордынской картине мира «Белый царь» изначально означал верховного сюзерена — великого хана в Каракоруме, а позднее — хана Золотой Орды, стоявшего над удельными князьями. Для русских князей, плативших орде выход и получавших ярлыки в Сарае, хан и был этим сакральным «царём», чья власть осенялась силой и небесным мандатом. Эта титулатура постепенно врастала в русскую политическую культуру, совершая сложную метаморфозу — от обозначения иноземного повелителя до символа собственного суверенитета.

После распада единой Орды и падения Константинополя в 1453 году на Руси начинается напряженная идеологическая работа по осмыслению своего места. Москва, уже собиравшая вокруг себя русские земли, всё настойчивее претендовала на роль наследницы не только Киевской традиции, но и имперского величия Рима и Византии.

Однако в дипломатическом диалоге с восточными соседями — осколками Орды — сохранялся общий понятийный язык. Именно здесь и расцвел титул «Белый царь» как тонкий инструмент легитимации московского государя в глазах тюрко-татарского мира. Отныне он означал уже не вассала, а независимого императора, равного или превосходящего по статусу крымского или казанского хана, верховного правителя «белой» — то есть западной и православной — земли.

Особую силу и новое звучание этот титул обрел в церковной среде. В православных молитвах и сказаниях, особенно связанных с идеей «Москвы — Третьего Рима», образ «Белого царя» приобретал мессианские черты. Он виделся как защитник вселенского православия, провиденциальный государь, чья миссия — сохранить истинную веру и привести мир ко спасению. Этот сакральный ореол делал фигуру московского самодержца не просто земным правителем, но помазанником, чья власть имеет божественное происхождение. Таким образом, титул соединил в себе имперскую тюрко-монгольскую символику и глубокую христианскую традицию, создав уникальный концепт суверенитета.

Решительный и окончательный поворот в употреблении титула связан с эпохой Ивана IV Грозного и покорением Казани в 1552 году. Взятие древнего и могущественного ханства — наследника Золотой Орды — стало событием не только военным, но и глубоко идеологическим. Это была не просто победа; это был акт наследования. Иван Грозный, вступив в Казань, сознательно принял роль победителя и преемника ордынских «царей». Теперь он был не только великим князем московским, но и царем над теми землями и народами, которые ранее находились под ордынской властью.

Сразу после казанской победы Иван IV начинает систематически использовать титул «Белый царь» в своей дипломатической переписке и государственных документах, особенно в сношениях с народами Востока. Этот акт был адресован сразу нескольким аудиториям. Для бывших подданных Орды и жителей Поволжья он провозглашал: московский государь теперь является вашим законным верховным правителем — Ак-падишахом, принявшим эстафету от ханов. Для своих подданных это укрепляло образ царя-триумфатора, расширившего пределы православного царства и подчинившего «поганых». Для Европы, куда Иван отсылал более привычные им титулы вроде «царь всея Руси», это подчеркивало его императорский, независимый статус, сравнимый с императором Священной Римской империи или султаном Османской империи.

Принятие титула «Белого царя» после Казани стало кульминацией долгого процесса. Оно символизировало полный переворот в отношениях Москвы и наследников Орды. Если раньше «Белым царем» для Руси был хан, то теперь этот титул, отягощенный всей его сакральной и имперской семантикой, перешел к православному государю. Иван Грозный в этом акте не просто присвоил себе внешний ярлык; он осуществил глубокую политико-культурную аннексию, встроив ордынскую концепцию верховной власти в московскую идеологическую систему. Отныне «Белое царство» — это Россия, а его единоличным и полновластным воплощением является московский самодержец. Этот титул, обретенный на триумфе покоренной Казани, стал одним из краеугольных камней в основании имперской идентичности Российского государства.

Что же было на Западе?

На европейском направлении тоже было неспокойно, Сигизмунд II Август, король польский и впоследствии великий князь литовский, стал ключевой фигурой на западных рубежах России. Отношения определялись тремя главными факторами: наследием предыдущих русско-литовских войн, династическими возможностями и борьбой за сферы влияния в Ливонии.

Главной нерешенной проблемой оставались территории, утраченные ВКЛ в ходе предыдущих войн. Московское государство, считая себя собирателем всех русских земель, претендовало на Киев, Полоцк и иные земли, которые оно рассматривало как исконно принадлежащие «Русскому царству». Литва, в свою очередь, не оставляла надежд вернуть Смоленск и другие земли, потерянные в войнах с Иваном III и Василием III. Это создавало постоянное напряжение. Пограничные инциденты, взаимные обвинения в притеснении православного населения в Литве и бегстве подданных на Русь были обычным делом. Атмосфера взаимного недоверия подпитывалась и идеологической составляющей: Москва позиционировала себя как защитника православия в этих землях, что воспринималось католиками как подрывная деятельность.

После венчания Ивана IV на царство в 1547 году возник уникальный шанс для смягчения конфликта через династический союз. В середине 1550-х годов, после успешного взятия Казани и присоединения Астрахани, авторитет молодого царя был высок. В польско-литовских кругах, опасавшихся дальнейшей московской экспансии и заинтересованных в сильном союзнике против османов и крымских татар, возникла «московская партия». Обсуждался проект избрания Ивана Грозного наследником Сигизмунда Августа на условиях унии двух государств. Переговоры были долгими и сложными. Иван IV выдвигал жесткие условия: не только личную унию, но и фактическую инкорпорацию ВКЛ в состав Российского царства, передачу Киева и других спорных земель. Для Польши и Литвы это оказалось неприемлемо. Крайне болезненным стал и религиозный вопрос. Иван, утвердившийся в роли блюстителя православия, не мог принять католичество или согласиться на свободу вероисповедания в ущерб православной церкви. К 1558 году династические переговоры окончательно зашли в тупик. Вместо союза они, по сути, углубили подозрения. Сигизмунд Август убедился в экспансионистских амбициях Москвы, а Иван Грозный – в коварстве и неискренности «латинских» правителей.

Пока шли династические переговоры, назревал другой, более острый кризис – Ливонский. Ливонская конфедерация, слабеющее государство немецких рыцарей, была лакомым куском для всех соседей. Для Москвы доступ к незамерзающим портам Балтики был стратегической экономической необходимостью. Иван IV первоначально пытался решить вопрос дипломатически, требуя от Ливонии выплаты «юрьевской дани», что было формой признания вассальной зависимости. Ливонцы, пытаясь лавировать, искали защиты у сильных соседей, в том числе у Польши и Литвы. Сигизмунд Август, хорошо понимая, что падение Ливонии выведет мощную Россию непосредственно к границам ВКЛ, начал активно вмешиваться в ливонские дела. Литовская дипломатия работала на то, чтобы сорвать любые соглашения между Москвой и Ливонией, а в перспективе – самому получить контроль над ослабленным орденом. К 1558 году стало ясно, что дипломатические возможности исчерпаны. Москва, убедившись, что Ливония не выполнит обязательств, а Польша и Литва станут ей покровительствовать, решилась на силовой вариант. Начало Ливонской войны в январе 1558 года кардинально изменило ситуацию.

Истоки этого противостояния видны до сих пор, в первую очередь в идеологической сфере. В политическом лексиконе Восточной Европы позднего Средневековья и раннего Нового времени появление и использование терминов «Московия» и «московит» стало ярким отражением сложных идеологических и дипломатических процессов. Их происхождение тесно связано с Великим княжеством Литовским и Русским (ВКЛ), которое выступало главным геополитическим соперником набиравшей силу Москвы.

Термин «Московия» (лат. Moscovia) как название государства и «московит» (лат. moskovita) как обозначение его жителя начали активно входить в обиход в литовской и польской канцелярской практике, а также в литературе ВКЛ с конца XV – начала XVI веков. Это было не просто нейтральное географическое указание. За ним стояла конкретная политико-правовая концепция. Великие князья литовские, сами владевшие обширными древнерусскими землями (Чернигов, Киев, Волынь), позиционировали себя как законных наследников и собирателей всей Руси. В этой системе взглядов термин «Русь» или «Русская земля» был в значительной степени монополизирован Вильно. Подвластные ему территории часто назывались в документах «Русским (Руским) великим княжеством». Соответственно, для обозначения нового, восточного центра власти, возникшего вокруг Москвы, требовался отдельный, сугубо региональный термин, который не позволял бы ему претендовать на общерусское наследие. В созданной на западе концепции «Московия» — это всего лишь княжество, выросшее вокруг конкретного города Москвы, тогда как ВКЛ и есть настоящая, широкая «Русь».

Употребление «московит» вместо «русский» или «русин» выполняло ту же функцию разграничения. Житель ВКЛ православного вероисповедания мог считать себя «русским» (русином). Житель же государства Ивана III или Василия III был для виленской канцелярии именно «московитом» — человеком из Москвы, но не из метафизической, «истинной» Руси, воплощенной в ВКЛ. Эта терминологическая политика была оружием в информационной войне за символическое наследство Киевской Руси и имела целью лишить московских правителей историко-политической легитимности в глазах всего православного населения региона.

Естественно, в Московском государстве такая лексика воспринималась как глубоко враждебная и уничижительная. Московские книжники и дипломаты настаивали на сакральном характере понятия «Русь». Они развивали идею о богоизбранности и преемственности власти от Киева через Владимир к Москве, формулируя доктрины «Москва — Третий Рим» и о «собирании земель Русских». С их точки зрения, правитель Москвы был единственным законным «государем всея Руси», а Великое княжество Литовское — всего лишь литовским владением, узурпировавшим часть русских территорий. Использование терминов «Московия» и «московит» рассматривалось как сознательная попытка умалить этот статус, вычеркнуть Москву из общерусской истории и низвести ее до уровня частного, локального княжества.

Интересно, что эта западнорусская терминология была с готовностью подхвачена латинским Западом. Католические авторы, дипломаты и путешественники, для которых слово «Ruthenia» часто ассоциировалось именно с землями в составе Польско-Литовского государства, также стали активно использовать «Moscovia». Это удобно вписывалось в их картину мира: «Русь» (Ruthenia) — это часть Европы, связанная с Польшей и Литвой, а таинственная и могущественная держава на востоке — это отдельная «Московия», почти Азия, со своим правителем — «Великим князем Московским» или «царем московским». Таким образом, терминология ВКЛ была интернационализирована, став в европейской политической географии общепринятым названием для России вплоть до эпохи Петра I.

Параллельно шел зеркальный процесс в Московском государстве в отношении жителей ВКЛ. Здесь в ходу был обобщающий этнополитоним «литва» или «литовцы» («литовские люди»). Он применялся ко всем подданным великого князя литовского, независимо от их этнической принадлежности — будь то литовцы или русские. Это также было политическим инструментом. Называя противника «литвой», московские полемисты подчеркивали, что имеют дело не с «Русью», а с иноэтничным, иноконфессиональным государством. Слово «литвин» в московских документах и летописях зачастую несло оттенок чуждости и враждебности, стирая культурную и религиозную общность с православным населением ВКЛ. Для Москвы все, кто был по ту сторону фронта в многочисленных войнах, были «литовцами», отрицая тем самым у Вильны права на русскую идентичность.

Но, этот спор терминов — «московит» против «русский», «литвин» против «русский» — был далек от академического. Он лежал в самой основе взаимных претензий и являлся составной частью любой дипломатической переписки, манифестов и пропагандистских текстов. Каждая сторона, настаивая на своей системе именования, отстаивала свою версию исторической правды и свои права на территории и наследие. ВКЛ, используя «Московию», пыталось локализовать и ограничить растущего соперника. Москва, отвергая это название и требуя признания своего царского титула и имени «Россия», боролась за равный статус в европейской системе государств и за признание своей имперской, вселенской роли правопреемницы Древней Руси. Эта война слов не утихла и с упадком ВКЛ, перейдя в наследство к отношениям между Российским царством и Речью Посполитой, оставаясь важным элементом идеологического противостояния в Восточной Европе на протяжении нескольких столетий.

В следующей части послесловия мы поговорим о дворцовых обрядах, которые непосредственно связаны с идеологией.

Послесловие 5

Итак, мы дошли до обрядов и быта при дворе в русском государстве XVI века. Так как мы рассматриваем высшую власть, то в первую очередь глянем на царский распорядок дня. Что же, постараюсь в литературной форме показать быт уже не молодого московского деспота:

Царский день начинался глубокой ночью, когда московские улицы еще тонули в непроглядной тьме и тишине, нарушаемой лишь далеким перекличек стражи. Иван Васильевич поднимался с постели рано, около трех часов пополуночи, в тот урочный час, что считался временем особой духовной чистоты и предрассветного борения сил света и тьмы. Пробуждение было неспешным, почти торжественным. Слуги зажигали свечи в опочивальне, но их свет лишь оттенял густую мглу углов, выхватывая из тьмы лики икон да суровые черты государева ложа.

Первым делом царь приступал к долгому молитвенному правилу. Он молился истово, это было отличительной чертой его натуры, способной на крайнее смирение и яростную жестокость в равной мере. Коленопреклонения были долгими, земные поклоны — глубокими до самого пола, шепот молитвенных слов — непрерывным и страстным. В этих уединенных беседах с Богом выковывалась его уверенность в собственном избранничестве, в бремени власти, ниспосланной свыше для исправления грешного мира. Молитва могла длиться два, а то и три часа, пока за окнами не начинал брезжить рассвет.

Затем следовал краткий прием легкой пищи — квас, кусок ржаного хлеба, каши... Но это была не трапеза, а подкрепление сил для трудов. С первым ударом колокола, возвещавшего о начале деятельного дня, государь уже восседал в тронной палате или в своем кабинете, уставленном ларцами с бумагами. Наступало время докладов и судов. Бояре, дьяки, приказные люди являлись с челобитными, отчетами, донесениями из дальних городов и с украин. Иван Васильевич вникал во все с придирчивой дотошностью, его память удерживала множество имен, цифр, обстоятельств. Он мог внезапно задать вопрос о давнем решении или вспомнить проступок, совершенный год назад. Судил строго и быстро, не терпя лукавства и проволочек. В эти утренние часы решались судьбы воевод и земель, утверждались указы о казне, ратном деле, торговых пошлинах.

После полудня, прервавшись на короткую обедню в домовой церкви, царь вкушал обед. Трапеза была обильной, но опять без излишней роскоши — более демонстрация достатка, чем утоление прихотей. Подавались щи, каши, рыба осетровых пород, дичь. За столом часто велись беседы с приближенными, но уже более свободные, порой сопровождаемые чтением вслух исторических хронографов или церковных поучений. Иван Грозный любил послушать о деяниях древних царей и императоров, находя в них поучительные примеры для себя.

После обеда наступало время для письменных трудов. Государь был одним из самых плодовитых писателей своего времени. Он собственноручно составлял послания — гневные и обличительные, как к князю Курбскому, или наставительные, как к игуменам монастырей. Чернил и бумаги не жалел, мысль его, кипучая и резкая, облекалась в витиеватые, насыщенные цитатами из Писания и исторических аналогий фразы. Писал также уставы, пометы на полях документов, даже церковные каноны. Это была работа мыслителя и полемиста, требовавшая ума и сосредоточенности.

Под вечер, если позволяло здоровье и погода, следовал выезд — то ли на богомолье в монастырь, то ли на соколиную охоту в ближайшие подмосковные рощи. Охота была не только потехой, но и символом царской власти над тварным миром, упражнением в решительности и скорости. Возвращался он затемно.

Вечер и вновь царь в личной молельной. Молитва перед сном была не менее тщательная, чем утренняя. Царь отчитывался перед Всевышним за прожитый день, каялся в грехах, просил сил и мудрости на грядущее. Отходил ко сну рано, едва стемнеет по-настоящему, ибо ночной отдых был краток. И так изо дня в день, год за годом. Этот строгий, почти монастырский уклад, подчиненный ритму молитв и трудов, был для Ивана Грозного не просто распорядком, а стержнем его мироздания, формой непрерывного духовного и государственного служения, в котором личное время царя полностью растворялось во времени империи, им создаваемой и им же, как он верил, спасаемой от смут и ересей.

Однако, царь не всегда был таким. В детстве, при правлении бояр, распорядок юного великого князя был иным — нерегулярным, зависимым от воли сильных кланов. Его могли и непокормить вовремя, отдав предпочтение своим делам, а иногда — устраивали дорогущие, шумные пиры, где потокали всем его детским и юношеским прихотям, желая снискать милость или, напротив, показать, от чьей щедрости исходит благополучие. В те годы день его начинался не по внутреннему звону духа, а по указке опекунов. Молитва была короче, часто формальной, ибо вокруг кипели интриги, а утренние часы часто отнимались не докладами о земских делах, а церемониальными выходами, где главную роль играли не он, а вельможи, шептавшиеся за его спиной.

Именно закат этого времени и описан в книге.

Обеды были то скудными, то превращались в нескончаемые попойки с скоморохами и грубыми потехами, где будущий грозный самодержец был скорее забавной марионеткой, обязательным украшением пира, чем его хозяином. Эта пора вседозволенности и унизительной зависимости от боярской воли отложилась в его душе глубочайшим, жгучим осадком.

Именно этот опыт, как он сам позже признавался в посланиях, и стал источником его недоверия к миру, его убежденности в тотальном лукавстве окружающих. Он видел, как одна и та же рука, что вчера подносила ему переполненную чару, сегодня могла урезать содержание его дворца или задержать выплаты служилым людям. Он узнал вкус власти, которая была призрачной, и вкус унижения, которое было реальным.

Поэтому, сбросив с себя опеку Шуйских, Бельских, Глинских, Иван Васильевич не просто взял бразды правления — он выстроил вокруг себя целую вселенную строжайшего порядка, противопоставленного хаосу его юности. Каждое «исправление» дня, каждый час, отведенный молитве или суду, было не только служением, но и ежеминутным отрицанием того прошлого, где царь был игрушкой. Монастырская строгость быта стала его броней и манифестом.

И даже в зрелые годы, сквозь железную дисциплину распорядка, прорывались иногда отголоски той ранней, исковерканной поры. Вспышки бешеного веселья во время гуляний и пиров в Александровой слободе, когда аскеза внезапно сменялась разгулом, были словно болезненной памятью молодости, вывернутой наизнанку. Но это уже был не чужой, навязанный пир, а своя царская вольница, где он сам устанавливал правила безумия, так же безраздельно властвуя, как и в молельной. И строгий пост на другой день после такого пира часто был искуплением.

Таким образом, царский день XVI века, особенно в его зрелую эпоху, — это больше чем распорядок. Это сложный ритуал легитимации власти, где каждое действие, от поклона до судебного решения, подтверждало сакральный статус помазанника. Это была реакция на смуту боярского правления и ответом на вызовы огромной, неупорядоченной страны. В этом распорядке приватное было сведено к минимуму: даже отдых и трапеза становились частью государственного действа. Царское тело, его сон, пища и молитва превращались в символы тела государственного, которое должно быть здорово, бдительно, благочестиво и непрестанно трудится.

Именно эта тотальная дисциплина времени, это растворение себя в служении, позволило Ивану IV провести столь масштабные реформы в первые годы царствования и выдержать груз позднейших, чудовищных по напряжению войн и внутренних расправ. Его день был машиной власти, неустанно работавшей на укрепление самодержавной модели. Но в этой машине, выкованной из молитв, указов и судов, таилась и страшная усталость, и одиночество человека, добровольно заточившего себя в клетку собственного ритуала, за железными прутьями которого уже не могли разглядеть просто человека — только государя, деспота и подвижника в одном лице.

Известно, что уже при Иване III Великом (деде Ивана Грозного) Боярская дума представляла собой высший совет при государе, главный орган управления формирующимся единым Русским государством. Это был не просто аристократический клуб, а рабочий орган власти, где решались ключевые вопросы войны и мира, законодательства, земельных пожалований и суда. Заседала Дума, как правило, в особой палате (позже это будет Грановитая палата) или личных покоях государя в Московском Кремле. Её состав не был фиксированным и жёстко регламентированным, он зависел от воли великого князя, но в основе всегда лежал принцип знатности происхождения — «местничество». Сам царь, хотя и правил самодержавно, «указал и приговорил со бояры», подчёркивая легитимность и согласованность важнейших решений с элитой. Обстановка была строгой и церемониальной: бояре в длинных шубах и высоких шапках восседали по лавкам в порядке родовой чести, а государь занимал центральное место, внимая «мнению многих».

Звания членов Думы выстраивались в чёткую иерархическую лестницу. Высшей ступенью были собственно бояре — потомки удельных князей и старейших московских боярских родов (Шуйские, Морозовы, Голицыны). Это был титул-звание, пожизненно жалуемое государем. Следующий ранг — окольничие. Они часто ведали конкретными административными или дворцовыми делами, возглавляли приказы, выполняли дипломатические поручения. За ними шли думные дворяне — выходцы из менее знатных семей или выслужившиеся на государевой службе, они вносили в думские прения деловую, управленческую жилку. Наконец, низшую ступеньку занимали думные дьяки — профессиональные чиновники, вершители бумажного делопроизводства, хранители государственных секретов и формулировщики царских указов. Их влияние, основанное на компетентности и близости к документам, нередко превосходило влияние иного родовитого, но не слишком грамотного боярина.

Любопытно, что значительная часть этих званий в системе управления Московской Руси кажется смешно звучащими, забавными и даже нелепыми. Ярчайший пример — целовальники. Это были отнюдь не профессиональные поцелуйщики, а полноправные и серьёзные участники судебно-финансовой жизни. Своё название они получили от обряда «целования креста», то есть присяги на верность. Целовальники избирались из числа посадских людей или черносошных крестьян для помощи в суде наместникам, сбора налогов или выполнения казённых торговых операций. Они отвечали за сохранность государевой казны и соблюдение правил «всем миром», своей имущественной и личной ответственностью. Таким образом, за простоватым, бытовым термином скрывался важный институт земского самоуправления и финансового контроля, прообраз будущих выборных органов.

Деятельность Боярской думы при Иване Великом была всеобъемлющей. Именно «приговором» бояр была закреплена Судебная реформа 1497 года, введённая «Судебником». В Думе обсуждались детали церемонии венчания на царство Дмитрия-внука, тонкости династического брака с Софьей Палеолог и грандиозные проекты перестройки Кремля. Здесь же решались кадровые вопросы назначения воевод и наместников на недавно присоединённые земли Новгорода, Твери, Рязани. При этом авторитет Ивана III был настолько непререкаем, что Дума всё больше превращалась из совета равноправных вассалов, каким она была в удельную эпоху, в собрание царских советников, чьё мнение государь мог выслушать, но был волен и проигнорировать. Это был переходный этап от феодальной аристократии к бюрократическому самодержавию.

Таким образом, Боярская дума конца XV века являла собой живой символ эпохи объединения Руси. В её стенах старомосковская родовитость соседствовала с выдвиженцами государя, а пышные боярские титулы — с практичными, хоть и смешно звучащими, должностями вроде целовальников. Она эффективно служила инструментом интеграции региональных элит в общероссийскую правящую структуру, давая аристократии чувство причастности к власти. Однако, укрепляя свою единоличную власть, Иван III закладывал основы для того, чтобы в будущем эта некогда могущественная институция постепенно превратилась в почётный, но часто декоративный придаток самодержавного государства, каковым она в итоге и стала…

Стоит поговорить и о празднествах, которые устраивались рядом с государем:

Самым ярким, кровавым и насыщенным ритуалом, в котором сплелись воедино все аспекты царской власти — древний сакральный, новый политический и безусловно личный, — была охота, в частности, травля медведя. Это был не потешный выезд, а тщательно спланированное действо, глубоко укоренённое в традиции и наполненное множеством смыслов. Охота являлась метафорой и упреждением войны, тренировкой боевого духа и смотром служилых людей. Когда государь, окружённый ближними боярами и опричниками, выезжал в заранее обнесённый частоколом «ловчий городок» или вглубь заповедных лесов, он демонстрировал не только личную удаль, но и свою власть над дикой, неукрощённой стихией.

Травля рогатиной медведя, «лютого зверя», была актом высшей доблести. Зверь олицетворял собой все враждебные силы: и внешних врагов, и внутренних крамольников, и тёмные стихии природы. Царь или иной победитель, вонзающий рогатину в поднявшегося на дыбы медведя, воплощал архетип защитника, усмиряющего хаос. Для Ивана Грозного, с его травмой юности, где он чувствовал себя загнанным зверем среди бояр, такая охота была ещё и формой психологического отыгрыша, превращения из жертвы в охотника, в единоличного вершителя судеб. Окружающая его во время лова свита, обязанная охранять, но ни в коем случае не опережать царский удар, была живым напоминанием о новом, правильном порядке, где все роли строго определены и подконтрольны его воле. Пир после удачной охоты, где зверя символически «разделяли» по чинам, был продолжением ритуала, утверждавшего иерархию и щедрость государя.

Это растворение частной жизни в публичном ритуале достигало своего апогея в чередовании государственных и религиозных празднеств, которые структурировали весь годовой цикл. Царский двор жил по двум параллельным календарям: природно-хозяйственному и литургическому. Религиозные праздники — от Пасхи до Рождества, от Крещения до Успения — были не просто днями благочестивого отдыха. Они превращались в грандиозные театрализованные мистерии, где государь играл центральную роль первосвященника. Кремль в эти дни становился гигантской сценой для шествий, крестных ходов и церемоний, в которых участвовали тысячи людей: от митрополита и освящённого собора до последнего посадского. Иван IV шёл пешком, участвуя в шествиях…

Параллельно с церковным существовал и цикл светских празднеств, часто приуроченных к военным победам, царским именинам или династическим событиям. Здесь уже проступали иные, допетровские черты русской придворной культуры.

Например, пиры в Грановитой палате, длившиеся по шесть-восемь часов, были действом строгого чина, где каждому было назначено своё место не только за столом, но и в символическом порядке мироздания. Блюда, поданные в виде лебедей, павлинов или целых бараньих туш, были не просто едой, а демонстрацией изобилия, дарованного Богом и царём. Однако, в отличие от изощрённого этикета западных дворов, здесь сохранялась архаичная, почти былинная мощь и прямота. Скоморохи, плясуны, медвежьи потехи, стрельба из лука на потеху государя — всё это напоминало о более древних, языческих корнях празднества, которые были лишь тонко прикрыты христианским покровом. Для Ивана Грозного такие пиры были ещё и инструментом контроля: он наблюдал, кто как пьёт, кто с кем общается, чьи речи становятся излишне откровенными после нескольких чар. За весельем неусыпно следил царский глаз, видящий в нём не отдых, а продолжение политического анализа.

Таким образом, от строгого распорядка дня до грандиозных охот и праздников жизнь государя всея Руси была единым религиозным обрядом. Каждое действие, будь то суд, молитва, охота или пир, работало на утверждение его сакрального статуса, власти и контроля над элитой. В этой системе не существовало ничего приватного, случайного. Даже «бешеное веселье» в Александровой слободе было инсценированным хаосом, управляемым деспотической волей. Этот ритуальный каркас, выстроенный Иваном IV, стал несущей конструкцией всей модели русского самодержавия. Он превратил личность монарха в символ, а его повседневность — в непрерывную литургию, где священнодействие и насилие, пост и пир, смирение и гнев были неразрывно слиты в единое, грозное, священное…

Не буду описывать жизнь во дворце, в боярских палатах, быт женщин и прочее, эта тема хорошо раскрыта в классической книге Ивана Забелина "Домашний быт русских царей в XVI и XVII столетиях".

Это последняя часть послесловия...

Мы закрываем последнюю страницу — но не историю царя, а историю человека… Мы оставляем его на пороге событий, что навсегда изменят и его, и лик всей земли Русской. Перед ним простирается долгое, трудное царствование.

Историки подведут счёт реформам и жертвам Ивана Грозного, сведут баланс величия и ужаса. Моя задача была иной — показать, как из обычного человека (попаданца) вырастает правитель, в чём таились корни его недоверия к боярам, почему появилась на свет опричнина. Мне важно было отобразить, как складывался доимперский русский этнос и как Московское княжество переродилось в евразийскую империю.

Но пусть итогом этой книги станет не одно лишь предчувствие грядущей грозы. Пусть с нами останется и тот Иван, которого я заменил на нашего современника, — юный, пылкий, вскоре венчанный на царство с мечтой о православном порядке, впервые ощутивший тяжесть короны не как бремя власти, а как долг. Такие мгновения были. Они — неотъемлемая часть картины. Без них образ Ивана Грозного неполон.

История не повторяется буквально. Но парадоксы власти, мучительное претворение идеалов в свою противоположность, вырождение идей, одинокое бремя выбора — всё это вне времени. Мы прощаемся с молодым правителем у роковой черты. Дальше — кровь, слава, страх, величие и… Дальше — История. А здесь, по эту сторону, мы на минуту увидели того, кто мог бы стать иным, и попытались понять, почему этим — не стал.

Шуйский 1

Конец декабря на Руси выдался суровым, сама земля скрипела от мороза. Воздух был сух, каждый вдох обжигал горло ледяной иглой. Солнце, бледное и бессильное, катилось низко над лесом, не согревая, а лишь дразня. Снега лежали глубокие, нетронутые, и под копытами коней они не скрипели, а глухо стонали, посреди снежной, гробовой тишины. Лишь ветер, продираясь сквозь голые ветви берез, выл протяжно и тоскливо, напоминая о домах, деревнях и городах, затерянных в этой белой пустоши.

Иван Шуйский ехал во главе своего отряда, всего в двести человек — крепкий, закаленный в стычках костяк домовой дружины. Сам Шуйский выглядел опытным воином, лет сорока-пятидесяти, седина коснулась его бороды. Но в отличии от многих он не стал стариком. Богатая одежда, дорогая шуба и особое поведение — всё выдавало в нём потомственного русского аристократа.

Дорога из Владимира тянулась утомительно, но в седлах сидели прямо. Они были победителями. Казанцы, нахлынувшие было на окраины, были быстро отброшены с потерей и срамом. В обычное время такой успех сулил бы почести в Москве, щедрые дары от государя. Но времена были не простые. И мысли князя Ивана, обычно ясные и чёткие, метались, но находили лишь одну точку опоры: Московский Кремль. И не для того, чтобы кланяться.

Он придержал коня, дав знак отряду замедлить ход, и кивком подозвал к себе сотника Григория Ляпунова, верного человека из роду суздальских дворян. Тот подъехал, его лицо, обветренное и жесткое, как старый дуб, было бесстрастно.

— Отдохнем, там за лесом деревня. — Сказал Шуйский, глядя на сотника. Голос его звучал глухо.

Съехали с дороги под сенью соснового бора действительно нашлось несколько заброшенных землянок. Здесь было немного тише, ветер лишь шелестел на вершинах. Воины стали спешиваться, хлопая рукавицами, чтобы разогнать кровь. Князь и Ляпунов отошли немного в сторону, к замшелой, занесенной снегом колоде.

— Всё из-за поганых. — Сплюнул сотник. — Никого окрест нет, все разбежались… О сём князь печалишься?

— Дело не в казанцах, Григорий, — начал отвечать Шуйский, снимая рукавицу и проводя рукой по лицу, сбрасывая образовавшийся на бровях иней. — С ними все ясно. Не о том пекусь, куда мы едем и зачем...

Ляпунов молчал, зная, что князь выложит всё сам, когда придет время.

— Вести из престольного града хуже некуда, — продолжил Иван, понизив голос. — Бельские у кормила[1]. Ванька их выскочка и временщик… Государь млад и впечатлителен, а тот, как змей, вьется у уха. Простонародье ропщет. Боярские вотчины терпят от его людей. И вера… Слухами полнится Москва, что они и мыслят не по-нашему, что тянет их к латинству, да извращать древние устои.

Он умолк, глядя куда-то поверх головы сотника, будто видел в серой дымке леса не деревья, а зубчатые стены Кремля:

— Едем не по приказу. Приказу не было. Нас ждут не со отчётом, не с наградой, но ждут меня с двумя сотнями бойких ратников у градских врат.

Ляпунов медленно кивнул. Он понимал. Понимал и риск, и возможную цену такой дерзости.

— Княже, — сказал он осторожно. — Двести человек — не воинство... Даже для мятежа маловато.

— Се не мятеж, — резко оборвал его Шуйский, и в его глазах вспыхнул тот самый огонь, который видели под ним и казанские всадники. — Се очищение. Долг тех, кому дорога земля Русская и правда праотцов. Не для себя, но для Руси. В Кремле свои есть. Многие из бояр, из дворцовых… только знака ждут. Ждут, дабы кто первый шаг сотворил. Кто придёт с оружием, а не с пустыми руками. Сила наша — не в числе, Григорий. Сила наша — в правом деле. И во внезапности…

Сотник задумался, вглядываясь в суровое лицо князя. Он увидел не просто честолюбца, а человека, убежденного в своей правоте до глубины души. И эта убежденность была страшнее и сильнее любого приказа.

— А коли ворота не отворят? — спросил Ляпунов просто.

— Отворят, — уверенно сказал Шуйский. — Свои отворят. А далее… дело за малым. Взять Бога да правду в помощники. Вывести того пса на площадь, перед лицом всей Москвы, и пусть земля и народ рассудят. Царь-отрок… оглянется, увидит, что не Бельский ему опора, а князья-бояре исконные, воины, отстоявшие рубежи.

Ветер снова усилился, закрутил поземку у корней сосен. Холод пробирался под полы шубы. Но в груди у Ивана Шуйского горело. Он свершал не измену, а долг. Долг крови и чести.

— Ты со мной, Григорий? — спросил он прямо, глядя сотнику в глаза.

Ляпунов выпрямился. В его взгляде не было ни восторга, ни страха. Была твердая решимость.

— Праотцы мои служили твоим, князь. И я служу. Если дело правое — так тому и быть. Отряд весь за тобой пойдет…

— И чем заслужил доверие ваше? — усмехнулся Шуйский без веселья.

Он снова надел рукавицу, резким движением повернулся к коню.

— Двумя переходами будем у стен Москвы. Вели людям беречь силы. Мы едем не на пир. Мы едем на суд. А ныне отдых! Расставь дозорных.

Отдых оказался тревожным. Воины, закутавшись в плащи и шубы, устроились в землянках, но спали чутко, оружие под рукой. Князь выбрал себе самую просторную полу-избенку, но и там ещё сохранился дух скотины, запах прелой соломы и вонь от каких-то сгнивших припасов.

Печь-каменка, сложенная из булыжников, топилась плохо, дым валил внутрь, едкий и густой, выедая глаза. Но холод был сильнее, и Иван Шуйский, скинув лишь сапоги и верхнюю шубу, прикорнул на жесткой деревянной лежанке.

Сон настиг его быстро, тяжкий и беспокойный, как удар обухом. И снились ему не Казань и не предстоящая Москва, а иное. Снилось, будто едет он не по зимнему лесу, а по раскаленной степи, и под копытами коня не снег, а горячий пепел. Над горизонтом полыхало зарево, багровое и неровное, и это горели города. Не чужие, а свои: Владимир, Суздаль, Ростов. Деревянные стены домов вспыхивали, как гигантские свечи, и рушились с тихим, удушающим хрустом.

А по дорогам, петлявшим меж пожарищ, рыскали черные псы. Не волки, а именно псы — тощие, длинноногие, со злобными горящими глазами. Они не лаяли, а лишь воротили морды, обнюхивая воздух, и шли беззвучной, сплоченной стаей прямо на него. И он, князь, сидел на коне, но не мог даже двинуться, не мог обнажить меч, а только смотрел, как эти черные тени приближаются, заполняя собой все пространство между дымящимися головнями. В его рту стоял вкус гари и крови…

Он проснулся от собственных стонов, резко сел на лежанке, сердце бешено колотилось… В землянке был мрак, прорезанный лишь багровым зевом печурки.

Дым от печи стлался под низким потолком зыбкой пеленой. Снаружи доносился плач зимнего ветра — тот самый протяжный и тоскливый вой. Князь провел рукой по лицу, смахивая не иней, а холодный пот. Сон был ясен до жути, как пророчество. Города горят… Псы рыщут… Он отогнал наваждение… То всего лишь страх перед делом, усталость тела. Не более. Но в глубине души, холодной и неподкупной, шевельнулось сомнение: а адские ли псы идут за ним по пятам, и не он ли сам зажег это зарево?

Он вышел наружу, чтобы глотнуть морозного воздуха. Ночь была черной, беззвездной. У колодца, неподвижный, как изваяние, стоял дозорный. Увидев князя, тот едва заметно кивнул. Все было тихо, слишком тихо. Но эта тишина давила сильнее, чем шум битвы.

Двести человек. Двести судеб, которые он повел за собой по тонкому льду государственной измены, что бы он там сам себе не говорил в оправдание...

Доверие Ляпунова, готовность дружинников — все это теперь лежало на его совести. Назад дороги уже нет? Нет. Только вперед, сквозь этот мороз и эту тревожную тьму, к огням Москвы, которые теперь в его сознании смешались с пламенем пожарищ из сна.

Он вернулся в землянку, но больше не ложился. Сидел на краю лежанки, грелся, прислушиваясь к хриплому дыханию печки и завыванию вьюги за стеной. Он ждал рассвета.

***

Они давно ехали, день был серый, низкое небо придавило лес свинцовой плитой. Дорога, утоптанная множеством подвод и санных полозьев, вела их прямо к столице. Чем ближе подъезжали, тем чаще попадались навстречу обозы, пешие путники, мелкие торговцы. Все они сторонились, уступая путь вооруженному отряду, Иван Шуйский испытующе вглядывался в лица…

Вскоре началась метель…

Из-за падающего с неба снега, деревянная стена Москвы предстала перед ними внезапно, напоминая гряду темного, искрошенного временем утеса.

Они подъехали к воротам, над которыми высилась деревянная рубленая громада, почерневшая от дождей, а возможно и пожаров, с частоколом сверху. Над воротами возвышалась шатровая кровля сторожки, откуда за ними уже наблюдали. Воздух здесь пах иначе: не лесом и снегом, а дымом тысяч печей, людским перегаром, навозом и древесной смолой. Запах большого города, даже зимой, пробирался в ноздри.

Стража была бдительна. Несколько человек в добротных, хоть и потертых, кафтанах и в железных шапках-мисюрках[2] преградили путь, опустив длинные копья с глухим стуком. Их начальник, бородатый десятник с проседью и умными, усталыми глазами, вышел вперед. Он не кланялся, но и вызова в его осанке не было — лишь привычная, отработанная осторожность.

— Кто такие? Откуда и по какому делу? — Голос у десятника был хрипловатый, ровный.

Князь ответил с коня, земля под ногами оказалась утоптана до состояния твердого камня. Он подошел на несколько шагов.

— Боярин московский, воевода владимирский, князь Иван Шуйский. Еду из Владимира с верными людьми по зову братии и земскому делу.

Десятник внимательно посмотрел на него, в поклоне, потом медленно обвел взглядом, замерший в молчании конный отряд. Взгляд его был оценивающим: видел и добротное оружие, и усталые, но твердые лица дружинников, и княжеский прапор[3], да княжескую богатую шапку, и плащ с мехом, не скрывавшие знатности рода. Пауза затянулась. Князь Иван чувствовал, как за спиной у десятника, в полутьме проезда, копится любопытная посадская голь — всегда готовая поглазеть на разное.

— Бумаги есть? Подорожная?

— Грамота у меня, — спокойно ответил на глупый вопрос Шуйский, делая едва заметный знак одному из своих. Тот подал сложенный в трубку и опечатанный воском пергамент. — Держи…

Десятник взял грамоту, повертел в руках, не распечатывая. Он, видимо, был не из грамотных. Но печать и вид документа были знакомы. Печать в Москве значила многое. Он кивнул, отдавая грамоту обратно.

— Князь, ты уж прости. Но новое приказали ныне. Даже боярских людей досматривать, подорожные с них требовать, в город с орудием скопом боле не пущать. Оставляй свой отряд в земляном городе. С собой человек десяток, для охраны, провесть можешь.

— И кто за мной надзирать станет — С гордостью спросил Иван, взяв потянувшись к рукоятке меча. — Кто мне указывать посмеет?

— Уж точно не я. — Снова поклонился десятник. — Моё дело известить, я своё место знаю…

— Бельский ли такое удумал?

— Кто таков? Не ведаю. Указ государев…

— Ясно, — отозвался Иван, коня тронув.

Отряд двинулся за ним под сень темных ворот. Потом они выехали внутрь. Перед ними открылся узкий, грязный от наледи и помоев проулок, заставленный дровнями, зажатый между кривыми, почерневшими избами. Крики торговцев, лай собак, скрип полозьев — все слилось в сплошной, давящий гул. Москва приняла их не парадным въездом, а черным торговым задворком, окунув с головой в свой кипящий, равнодушный быт.

Теперь они были внутри — внутри этой деревянной громады, этого человеческого моря, этих стен, которые предстояло не оборонять, а брать.

***

Отряд вступил в Москву со стороны Владимирской дороги. Зима выдалась лютая, с крепкими морозами. Сам город, его внешние земляные укрепления, предстали не как творение рук человеческих, а как нечто выросшее из этой мерзлой почвы, окаменевшее под тяжестью снегов и стужи. Вал, опоясывающий посады, был не земляным валом, а грядою искривленных, заиндевелых глыб, поверх которых торчали, словно щетина, черные срубы частокола.

В небо поднимались бесчисленные дымные струйки от очагов, которые на лету застывали в неподвижный седой туман, нависавший над всем поселением густой пеленой. Несмотря на мороз, воздух оказался напоен запахом дыма, печеного хлеба и крепкого, не выветриваемого духа людских скученностей — запахом, который здесь, внутри города, казался еще гуще от мороза.

Путь по улицам, узким и придавленным сугробами, был медленным и утомительным. Кони фыркали, выдыхая облака пара, и скользили на обледенелых кочках. Москва зимняя жила внутри себя, под низкими, нависшими крышами. Избы, теснящиеся вдоль пути, казались приземистыми и темными, их маленькие волоковые окна[4], затянутые бычьим пузырем или заложенные досками, даже не светили тусклым пятном лучины. Снег на кровлях лежал плотной, неровной шапкой, а с карнизов свисали длинные, в рост человека, сосульки-сталактиты. Везде — следы борьбы с холодом: приваленные к стенам хворост и дрова, обледеневшие навозные кучи у ворот, замерзшие лужи нечистот, похожие на бурые каменные плиты. Лица редких прохожих, мелькавших в проулках, были скрыты воротниками и шапками, взгляды — быстрые и настороженные — скользили по вооруженным людям без особого любопытства, скорее с привычной опаской.

Они проезжали мимо неких торговых рядов. Это были длинные, низкие срубы, зимой больше похожие на снежные баррикады. Лавки оказались закрыты, их прилавки убраны, лишь кое-где из-под запертых ставень пробивался дымок — значит, хозяева грелись внутри. Молчаливые, занесенные снегом возы стояли в ряд, образуя причудливые белые холмы. Вечерняя тишина здесь была иная, не лесная, а густая, городская, нарушаемая лишь скрипом полозьев, далекой дробной рубкой поленьев, да внезапным карканьем вороны, сорвавшейся с креста какой-то церкви. Сами церкви, боярские терема и каменные палаты, укрытые снежными шапками, тоже потеряли свою летнюю величавость, становясь частью этого общего, сурового и монохромного пейзажа, где единственными красками осталась синева теней на сугробах да чернота бревенчатых стен.

Чем дальше в сердцевину города, к Кремлю, тем явственней чувствовалось напряжение. У Белого города, у валов и рвов, стояли караулы. Воины в затертых тулупах да в обычных меховых шапках, смотрели на приближающихся, копья их были воткнуты в снег рядом. Видно было, что город на военном положении: у ворот в Белый город — усиленная стража, на стенах — фигуры в дозоре. Сам Белый город с его деревянными стенами казался призрачным и тяжелым под шапками снега, будто высеченным из единой глыбы льда.

Но никто их не окликнул, никто не подошел, лишь старший, видимо сотник, перекрестил Шуйского и его отряд вслед…

Проезжая под сводами ворот, отряд на мгновение погрузился в полную, гулкую темноту, где звон подков отдавался особенно громко, а потом снова вырывался на открытое пространство, уже внутри крепостной стены…

И тут, наконец, открылся вид на ещё далёкий Кремль. Он возвышался над всей этой заснеженной, дымной и тесной деревянной Москвой, как каменная красная громада, вмерзшая в небо. Его кирпичные стены, башни с высокими шатрами, соборы с сияющими на холодном солнце главами — все это казалось иным миром, миром власти и вечности. Но и он подчинился зиме. Снег лежал на зубцах стен ровными, пухлыми валиками, кровли башен были забелены инеем, а у подножия, вдоль замерзшей Москвы-реки и рвов, сугробы вздымались причудливыми барханами. Отряд Шуйского, обмерзший и усталый, двигался теперь к его воротам, и каждый всадник, глядя на эту неприступную твердыню, понимал, что вступает не просто в город, а в самое средоточие русской души, русской зимы, русской смуты и русской власти, застывшее в ожидании своей участи под безжалостным январским небом.

[1] Кормило — руль судна, кормовое весло, при помощи которого управляют ходом судна или лодки.

[2] Мисюрка (также «шапка мисюрская») — тип открытого шлема. Мисюрки делались из железа или стали. К краям круглой основы крепилась кольчужная бармица, которая достигала большой длины и полностью или частично закрывала лицо, шею, плечи воина. Изредка к бармице могли крепиться науши.

[3] Прапор — в России прапоры появились в XVI веке, изначально использовались боярами. В XVII веке прапоры получают широкое распространение, к концу столетия прапором обладают все крупные должностные лица. Позже так называли маленький кавалерийский флаг.

[4] Волоковое окно— особый тип окна в бревенчатой стене жилища (например, избы), которое образуется углублениями, вырубленными в двух расположенных одно над другим брёвнах. Некоторые особенности волоковых окон: Простая конструкция. Окно вырубается непосредственно в срубе без использования отдельных рам или стёкол. Деревянная задвижка. Вместо стекла используется подвижная доска, закрывающая проём, что защищает от ветра, дождя и холода. Малый размер. Чаще всего имеет небольшие габариты, достаточные для минимального освещения и вентиляции помещения. В закрытом состоянии минимизирует теплопотери, так как полностью прилегает к стене из дерева.

Шуйский 2

Князь Шуйский, разумеется, не стал оставлять своих воинов где-либо на постой в Земляном городе — его собственная слобода могла вместить куда больше людей, чем прибыло с ним.

Двор Шуйских в Китай-городе встретил их суетой. Иван Васильевич въехал внутрь не через главные ворота, а с заднего двора, мимо покрытых инеем конюшен, миновав по пути как раз вышеуказанную слободу. Его сын, оказался практически первым, кого князь увидел на пороге московского дома, вместе с дворней он вышел встречать приехавших. Свиту распустили, лошадей увели. Иван Васильевич, скинув шубу в сенях, шагнул в горницу.

Пётр Иванович вошёл вслед за отцом и встал спиной к жаркой печи. Его взгляд, устремлённый на родителя, был не сыновним, а оценивающим — так смотрят на прибывшее подкрепление. Глаза, удивительно похожие на отцовские, оставались невозмутимыми.

— Здрав будь, батюшка. Ты наконец прибыл!

— Жив-здоров, слава Создателю. — Иван обнял сына коротко, похлопал по спине, почувствовав под кафтаном жёсткость доспеха. — Вижу, без дела ты не сидел. А где остальные?

Пётр кивнул в сторону внутренних комнат:

— Ждут. Все в сборе.

И правда, в следующей, более просторной и тёмной горнице, у длинного стола, на котором стоял лишь поставец с питьем да массивный подсвечник, сидели те, ради кого затевался весь этот зимний путь. Воздух был густ от тепла человеческих тел, запаха сгоревшего свечного воска... При входе князя все поднялись. Молчание длилось лишь несколько тяжелых мгновений.

Иван Большой Шереметев вскочил первым. Рядом с ним, прямым и жестким, как древко знамени, поднялся Казначей Иван Иванович Третьяков, судя по виду он уже пресытился мирской жизнью. Взгляд его, отсутствующий и тяжелый, был устремлен куда-то в пространство за спиной Шуйского. Присутствовали и другие: Кубенские, Палецкие, представители Морозовых – цвет родов, что не желали мириться с «литвином» Бельским и его выходками. Их лица, освещенные неровным светом свечей, казались высеченными из желтоватого воска – неподвижные, сосредоточенные, готовые на всякое.

— Князь Иван Васильевич, — начал Шереметьев, обрывая тягостное молчание. Голос у него был низкий, хрипловатый, но слова падали четко, как капли в пустую чашу. — ады видеть тебя в здравии и крепости. Видел ты как Бельский Москвы страшится? Права бояр на защиту дружиною в городе порушил...

— Кажись, — отозвался Шуйский. — Видел стражу у Белого города. Видел, как мужики на проезжающих озираются. Понял, что Москва нынче не для русских бояр, а для временщика да его наемников. Говорите прямо: что уже решили?

Один из Кубенских сделал полшага вперёд.

—Решено, что тирания Бельского до добра не доведет. Казна пуста, народ ропщет, служилые люди озлоблены. Он окружил себя немцами да ляхами, русскому слову у трона места не стало. А ныне и до святынь добрался. Поношение чинит, кощунствует…

— Поношение? — насторожился Шуйский. — Какое?

— Да поношение, — вступил в разговор боярин Палецкий. — Шепчутся, будто государь Иван мал, и чахнет от колдовства. Будто Бельские зельями его травят, дабы власть латинян установить. Народ будоражится. Уже на посадах говор открытый пошел. Сиё есть искра! Нам надо лишь соломки подложить.

Иван Васильевич медленно прошелся вдоль стола, глядя на пламя свечи. Сын его, Пётр и еще несколько молодых аристократов, стояли у двери, охраняя покой и тайну сборища.

— Искра… Соломка? А кто факел в руках держать будет? Кто на площадь народ поведет? Кто первым возопит, что пора идти ворогов литвинов?

— Так ты у нас первый воевода! — Встрепенулся казначей Третьяков. — Ты и должен, тебе в войсках верят…

Все взгляды разом обратились на князя Шуйского. Они вызвали его сюда не советоваться, а творить уже определённые дела. Шуйский старше всех из присутствовавших, опытнее в ратном деле, имя его было известно в Москве. И он был здесь, в этом душном помещении, не гостем, а заложником собственного решения, принятого еще в дороге, когда смотрел на ледяные стены Кремля.

— Меня войска знают. — Уверенно заявил Шуйский, поворачиваясь к собравшимся. — Верят мне воины в городе, кроме совсем уж новых и пришлых, а оставшиеся за стенами меня не меньше почитают. Ваша задача иная, своих людей готовить. Не дружины в доспехе полном, но кто может в толпе народа оказаться с дубиной и ножом. Холопов ваших, кабальных, торговых людей пошлите. Тех кто Бельских не жалует, кто силён и вам предан. Народ поведём мы, бояре. Но толпой должна править не ярость слепая, а воля наша, через людей нам преданных…

— Когда начинаем? — Поинтересовался Кубенский.

— Сегодня ворота Кремля откроют?

— Уже сегодня? — Удивился Кубенский.

— Да, если весточку пошлю, сопротивления у крепости не будет. — Обнадёжил казначей Третьяков.

— Кого брать с собой? — спросил Шереметев, положив руку на эфес меча.

— Только ближних, проверенные воины у меня есть, — приказал Шуйский. — Родню, проверенных детей боярских бери. Сотня, не больше. Остальные пусть ждут сигнала у своих подворий.

— А хватит сотни, у нас много…

— Оставшиеся ваши люди, — Шуйский обвел взглядом стол, — должны быть готовы по утру. Как только мы начнем действо в Кремле, их задача — выгнать народ на площади. Пусть кричат, что литвины и немцы зарезали великого князя и хотят перебить православных. Что мы идем его спасать.

В горнице повисло молчание, тяжелое и звонкое, как морозный воздух. Каждый мысленно примерял на себя свою долю риска. Шуйский нарушил его, стукнув костяшками пальцев по столешнице.

— Теперь о главном. Этой ночью. Бельский спит в Кремле, полагаясь на своих наемников. Они стоят не везде, есть на стенах и в караулах, но основная их часть ночует в известных нам каменных палатах. Всех надо вырезать тихо. Без шума.

Петр Иванович Шуйский отодвинулся от печи:

— У них караулы известно где и когда меняются. У меня есть люди, знающие каждый их шаг… — Петр говорил спокойно, даже деловито. — Мы пройдем туда, разделимся. Одни возьмут палаты со спящими, другие побьют дозорных.

Иван Васильевич кивнул, одобряя расчет сына. План обретал плоть, переставая быть смутным и нереализуемым замыслом. Иван Шуйский уже видел перед собой не свечи и восковые лица заговорщиков, а тёмные и окровавленные сени Бельского, скрип дворцовых половиц под ногами толпы, короткую борьбу в тесных покоях.

— К Бельскому кто пойдет? — спросил Морозов.

— Я сам, — просто ответил Шуйский. — Со мной Пётр, Шереметев да десяток самых верных. Бельский должен увидеть меня. Увидеть и понять, от чьей руки принимает возмездие.

Они расходились по очереди, поодиночке, через разные выходы, закутанные в темные плащи. Шуйский с сыном остались в опустевшей горнице. Воздух еще хранил тепло и запах воска, но тяжесть сговора уже выветрилась, сменившись холодной ясностью предстоящего дела.

— Батюшка, — тихо сказал Петр. — А если государь… если этот отрок и впрямь болен?

— Значит его погубили Бельские…

— А если он не захочет…

—Великий князь, даже если он дитя, должен понимать, кто держит меч.

Вдруг, Иван Шуйский почувствовал, как пустота в животе сжалась в тугой холодный узел. Палаты вокруг, только что наполненные голосами заговора, теперь молчали, отдавая ему эту тёплую пустоту и спокойствие. Он потянул к себе тяжелый подсвечник, и воск, мягкий от жара, капнул на резной дуб стола.

— Петр, — сказал он, не оборачиваясь к сыну. — Вели мне яств подать. Что есть. Да не мешкая.

Петр вышел, и князь остался один. Он окинул взглядом горницу. Она была обшита темными, почти черными от времени дубовыми плахами, а низкий потолок с массивной матицей[1] давил, как подклет. Но это — только деревянная часть его московского двора.

Основные белокаменные палаты, выстроенные еще его отцом, были куда просторнее и крепче. Толстые каменные стены, узкие окна со слюдой, — все говорило не о роскоши, а о силе...

Верхний ярус с жилыми горницами, теплыми, наглухо закрытыми от мира, и нижний — для приема, для дел, для вотчинной управы. Сени, соединяющие их, были просторны, как в крепости, чтобы могли разойтись несколько воинов в доспехах.

Сейчас оттуда, снизу, потянуло знакомым духом: запахом вощеного дерева, сушеных яблок из кладовой, дыма от печей и конской сбруи — запахом крепкого, устоявшегося быта.

Вернулся Петр, а за ним вошли два холопа с братиной[2], щами в дымящейся глиняной супнице, с краюхой ржаного хлеба да с куском запеченной в печи осетрины на оловянном блюде. Поставили на стол, поклонились в пояс и вышли, ступая мягко по войлоку. Еда была без изысков, но сытная и горячая — именно то, что нужно перед долгой ночью.

Иван Васильевич отломил хлеба, макнул в щи, стал есть медленно и сосредоточенно. Он не утолял голод, а подкреплял силы, как солдат перед сечей. Каждый кусок был частью расчета.

— Ты ел?» — спросил он, не поднимая глаз.

Петр, стоя у притолоки, покачал головой.

— Тогда садись. Ешь со мной. Пустое брюхо — плохой советчик, а тебе еще меч держать.

Петр молча подошел, сел на лавку напротив, отрезал себе хлеба. Они ели в тишине, и только чавканье да мягкий стук ножа о блюдо нарушали ее. Свет свечи дрожал на их лицах, делая резче морщины на лице отца и жестче складку у рта сына.

Закончив с едой, Шуйский отпил квасу, обтер губы рукавом и отодвинул пустые приборы, которые тут же унесли слуги. Он посмотрел в узкое окно, где слюда была уже совсем черной. Вечер за стенами становился густы, морозным и беззвездным — идеальный покров для того, что им предстояло.

— Пора идти, — тихо сказал он. — Вели седлать коней. Пойдем через задние ворота, мимо конюшен. Пусти слух, что по делам вотчинным выезжаем…

Он поднялся, и кости его неожиданно затрещали — не от старости, а от долгого сидения в напряжении. Но в глазах, обращенных к сыну, не было ни усталости, ни сомнения. Только холодная, отточенная решимость, тверже чем стены его палат.

***

Коней подали не к крыльцу, а в глубине двора, где высокий забор и навесы над сеновалами скрывали все от чужих глаз. Их было около двадцати — князь, его сын, Шереметев и пара десятков человек, отобранных Петром из вернейших слуг и зависимых детей боярских. Никто не говорил лишнего. Садились в седла молча, лишь слышалось сопение лошадей, звон стремян, сдавленный кашель. Шуйский оглядел их при тусклом свете фонаря, который держал конюх. Лица, знакомые, лица родственников и тех, чьи отцы кланялись его отцу. Ни одного чужого. Он кивнул, и фонарь погасили.

Они выехали со двора не строем. Иван Васильевич с Петром ехали последними. Улицы Москвы в этот час были пусты и черны. Только ветер гулял меж стен, срывая с крыш колючий иней и швыряя его в лицо. Изредка в оконцах мелькал красный огонек лампадки, да где-то далеко, за заснеженными огородами, выла собака. Их путь лежал не прямой дорогой, а лабиринтом переулков Китай-города, мимо запертых наглухо лавок и глухих стен монастырских подворий. Они ехали, прислушиваясь к каждому шороху, но вокруг был лишь скрип их собственных седел да мерный топ копыт по утрамбованному снегу. Стражу, если она и была расставлена Бельским, они не встретили — ни у ворот, ни на мостах. То ли наемники спали по теплым казармам, то ли, зная о народном ропоте, попросту боялись высовываться в эту ледяную тьму. Эта пустота была зловещей…

У Спасских ворот Кремля, у подножия стрельницы, их уже ждали. Несколько темных фигур отделились от каменной груды. Это были свои, те из кремлёвского гарнизона, о ком говорили заговорщики, — караульные из числа московских служилых. Один из них, низкорослый, в залатанном тулупе, подошел к лошади Шуйского.

— Князь… Все чисто. На стене трое наших, остальных в караульне спят. Приказано не шуметь. Ключи у меня.

— Ворота отперты?

— Запоры сняты, можно открывать.

Тихо Иван Васильевич слез с коня, отдал поводья Петру. За ним спешились остальные. Коней отвели в темноту, под арку ближнего здания. Теперь они были пешими, и каждый чувствовал под одеждой холодное прикосновение оружия. Шуйский кивнул низкорослому стражу, и несколько пар сильных рук уперлись в массивные, окованные железом створки. Ворота, казавшиеся недвижимой частью стены, с глухим, затяжным скрежетом поползли внутрь, открывая черный зев проезда на удивление легко. Этот звук, такой громкий в ночной тишине, заставил всех замереть. Но с крепостной стены не раздалось оклика…

Открыв ворота Кремля Иван Шуйский отдал команду, один из его людей громко загоготал филином и через площадь, в кремль поскакала конная дружина, человек в триста.

Они влетели внутрь, как темный, сдерживаемый до поры поток. Топот копыт гулко покатился под сводами Фроловских ворот[3], разбился эхом о стены церквей растаял в огромном, заснеженном пространстве рва у Красной Площади.

Это уже был не скрытный шаг, а полновластный гром прибытия. Кони, разгоряченные неожиданной и быстрой скачкой по пустынным улицам, фыркали, вскидывая головы, пар от их дыхания клубился в морозном воздухе. Всадники, закутанные в теплые одежды, молча рассыпались по кремлю — один отряд наглухо перекрыл ворота, другие спешились и плотными группами двинулись к зданиям приказов, к длинным, низким казармам гарнизона.

Шуйский с сыном и Шереметевым, окруженные ядром дружины, шагом направились к царским палатам.

В окнах царского дворца, в узких прорезях приказных изб не горело ни одного огня. Лишь где-то высоко, на дозорной вышке, мелькнул и погас тусклый луч фонаря — их человек подавал условный знак — немецкие наёмники сдались или убиты.

Внезапно скрипнула дверь у подъезда одной из служб. На пороге, освещенный вырвавшимся изнутри желтым светом, показался растерянный дьяк в расстегнутом кафтане, с непокрытой головой. Увидев перед собой молчаливую, вооруженную толпу и конницу на площади, он замер, широко раскрыв глаза, и медленно, как бы не веря себе, поднял руки вверх.

— Спать, — тихо, но внятно бросил ему Шуйский, даже не останавливаясь.

Дьяк, не говоря ни слова, шарахнулся назад в сени, и дверь захлопнулась. Но это был единственный признак тревоги. Дружина Шуйского действовала быстро и методично, как хорошо отлаженный механизм. Группы в десять-пятнадцать человек, возглавляемые кем-то из доверенных детей боярских, бесшумно исчезали в темных проемах казарм и караулен. Изнутри доносился не крик, а сдавленный гул, глухие оклики, редкий лязг железа — больше удивления, чем ярости. Никто не хотел умирать за Бельского…

А в это время сам князь Иван Васильевич уже поднимался по широкому царскому крыльцу. Массивная резная дверь перед ним была не заперта. Он толкнул её ногой, и она отворилась, пропустив.

За ним, звеня шпорами и сабельными ножнами, вкатилась волна его людей, заполняя пространство. В глубине, у дверей в палаты, стояла кучка перепуганных дворцовых слуг и несколько думных дьяков в наспех накинутых на плечи шубах, разбуженных топотом на площади. Среди них Шуйский узнал двоих, самый старый и болезненный из них, увидев Шуйского, только горько усмехнулся и отвёл глаза.

[1]Матица — потолочная балка или бревно, которая является перекрытием и основой для крыши и стропильной системы. Название исконно русское, происходит от слова «мать». В древности матица интерпретировалась не только как мама, но и как начало, основание, опора.

[2]Братина — славянский шаровидный сосуд для подачи на стол и питья алкогольных напитков (пива, мёда, вина). Название буквально означает «сосуд для братства», «сосуд для братьев».

[3] Первоначальное название Спасской башни— Фроловская. Оно происходит от церкви Фрола и Лавра на Мясницкой улице, куда вела дорога из Кремля через эти ворота. Церковь не сохранилась до наших дней. В 1658 году по царскому указу Алексея Михайловича.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге