Warhammer 40000: Мифриловая кровь
Глава 1. Без маски
Красный луч прошёл над самой моей головой с сухим треском и ушёл в бурю. Где-то за спиной, в рыжей мути, заорал мужик, коротко и тонко, но крик оборвался на полувздохе. Оттуда же ему ответили рыком, утробным, будто не из человечьей глотки:
— Мульда положил, падаль! Шкуру живьём спущу!
Я лежал щекой в песке и хватал воздух ртом вместе с пылью. Перед глазами, на расстоянии вытянутой руки, растянулся на боку парень в серой робе, такой же, как у меня, и лупил из винтовки наугад, прямо через меня, в муть, откуда шёл рык. Маска съехала ему на подбородок, шланг был разорван, так что с каждым выдохом из горла у него вырывался тонкий сиплый свист. Следующий выстрел у него ушёл в небо. Винтовка вывалилась из пальцев, а сами пальцы полезли к горлу. Тут-то из бури и ударил колокол.
Сработал я раньше, чем успел подумать. Перекатившись, я ушёл с открытого места на четвереньках и пополз к обломку стены с пустым оконным проёмом. По дороге я цеплял взглядом тех, через кого лез. Ещё трое в таких же робах, руки на горле, лица синие до черноты, маски сбиты на подбородок. Четвёртый, с лычкой на плече, лежал ничком посреди двора, придавив собой плоский блок в обгорелом кожухе. Во рту стало кисло от желчи, но я сглотнул её на ходу.
У самой стены я рванул с шеи маску к лицу. Стекло уже лопнуло звездой, а стрелка на счётчике фильтра лежала за красной риской, на нуле. Тогда я дёрнул к себе фильтр ближнего мертвеца, но и там стоял тот же нуль. Их всех задушила пыль, которую гнал ветер, а я глотал её полной грудью и даже не задыхался. Я перевалился через подоконник, звякнув коленом по стеклянной крошке, и скорчился под проёмом, выставив за край кладки один глаз.
В проломе качнулись тени, но под выстрел лезть не спешили, да и буря путала им дорогу. Сквозь рыжую муть над стенами на миг проступили ржавые фермы моста, оборванные посередине над пустотой. Лямка резала мне шею. На ней за мной волоклась длинная угловатая винтовка с деревянным прикладом, и, пока голова соображала, я на ощупь выщелкнул у неё из-под цевья плоскую батарею. Заряд на две трети. Затвора нет, одна гладкая коробка над спуском. Нашарив запасную в подсумке рядом с ножом, я вогнал первую обратно, и щелчок вышел сытый, правильный.
Только рука, которая его сделала, была чужая. Длинные пальцы, бледный ожог через всё предплечье, а мизинец, сломанный у меня на срочке, торчал прямой. Под ладонью на голове кололась щетина бритого черепа. Последним, что я помнил, был седьмой километр марш-броска, где у меня под разгрузкой встало сердце. Или я сейчас лежу на столе в реанимации, или уже умер и не знаю об этом? Разбираться было некогда.
Едва из пыли показались пятеро, в животе у меня стянуло холодом. Шестого, того, чей крик оборвался в буре, они так и бросили в проломе лицом вниз. Сначала я проверил, что у них в руках. Багры и тесаки. Только у одного короткий обрез с проволокой вместо ремня, единственный ствол на всех. Если до дела дойдёт, этого кладу первым. Потом я уже разглядел маски. У четверых длинные гофрированные хоботы уходили к коробкам на груди. Пятый прошёл мимо проёма шагах в трёх, тощий и жилистый, с лицом в серых пятнах, словно его тронула плесень. Маска у него была задрана на лоб и сидела там шапкой. За спиной на ремнях висел у него медный колокол размером с ведро, а на запястье болталась деревянная колотушка. Тощий дышал бурей так же, как я. Не один я тут такой, только компания досталась не та.
Каблук свистящего заскрёб по песку быстрее. Парень их услышал.
— Гля, крайний сучит! — загудел в хобот широкий, с багром. — Ставлю пайку, до десяти не дотянет.
— Дотянет. — Второй присел над умирающим и с интересом склонил голову набок. — Императорские, они цепкие, гады. Две пайки на то, что дотянет.
— Ра-аз, — затянул широкий. — Два-а. Три-и…
На «четыре» второй, не дослушав, воткнул умирающему тесак под челюсть, снизу вверх, по самую рукоять. Свист захлебнулся бульканьем. Нога, скрёбшая песок, дёрнулась ещё раз и вытянулась.
— Четыре, — всё-таки досчитал широкий. — Пайку гони.
— Твоя взяла. — Второй обтёр тесак о серую робу мертвеца. — Ничего. Зато зацветёт быстрее.
Я впился ногтями в кирпич и удерживал себя на месте, потому что встать сейчас значило сдохнуть рядом со свистящим.
Знакомым в их болтовне оказалось одно слово: Император. Выудив из-за ворота жетон на цепочке, я поскрёб его ногтем. Под пылью проступил выбитый номер, а над ним двуглавая птица с черепом. Птица была почти наша, а череп чужой… Курсант Пашка Зимин ночами гонял в какую-то Ваху, клеил на шкафчик черепа и задолбал меня ею на каждом перекуре. Ещё он читал книжки, где мужик помирает и очухивается в чужом теле, в чужом мире. Таких он звал попаданцами. Ну что, Пашка, попал твой инструктор. И попал, похоже, прямо в твою Ваху, к людям с хоботами. Из всего её устройства у меня в голове засела ровно одна строчка. Там есть Император, и его надо восхвалять…
— Бекк, — окликнул третий, с обрезом, и ткнул стволом в песок, туда, где я очнулся. — Их же шестеро шло, я сам видал. Шестой где? Вмятина есть, а его нету, и следы замело.
— Шестой, — передразнил тощий и сплюнул. — Считать выучился? К Дедушке уполз, в бурю.
— А ежели не к Дедушке? Ежели он…
— Дальше бури не уползёт, не горюй. — Тощий указал колотушкой на середину двора. — Вон он, Дедушке гостинец, детки. Капрал его высиживает, ровно квочка. Снимайте с него Ольма, тьфу, наслушались мы его по воксу. Боров ещё тот, втроём берите.
— Сам бы и тягал, — буркнул тот, что со вторым багром, но к блоку потянулись все трое. Хоботастый с обрезом так и торчал над вмятиной в песке. Встав у пролома, Бекк тихонько тронул колотушкой колокол. Тут меня и отпустило. Страшно мне всегда было только до первого решения, дальше шла работа. Они пришли за ящиком, а меня уже списали в бурю. Трое нагнутся над капралом, так что руки у них будут заняты телом. Стрелок же стоит столбом и пялится в песок. До блока шагов восемь, кладка дробь держит, отход через окно в дом. Первый выстрел из незнакомого ствола я положу туда, где промах не страшен.
Я упёр цевьё в подоконный кирпич, поймал на мушку бедро того, что с обрезом, и выбрал спуск.
— Слава Императору, владыке нашему, ныне, и присно, и во веки веков! — заорал я во всю глотку.
Винтовка сухо треснула, а ствол остался там, где я его держал. Красная вспышка прошила хоботастому ногу выше колена. Он осел в песок, выронил обрез и завыл. Вторым выстрелом я добил его в голову. Маска лопнула, отбросив хобот в сторону вместе с куском щеки. Запахло горелым мясом и грозой.
У блока трое застыли, вскинув головы на крик. Мне хватило полсекунды. Широкий, которого я снял лучом в висок, рухнул капралу в ноги. К пролому рванул тот, что с тесаком. Ствол пошёл за ним, но я промазал. Вспышка ушла выше плеча, оставив в кирпиче шипящую оплавленную ямку. Я сразу взял на ладонь ниже, поэтому следующий луч вошёл ему между лопаток. Он пропахал носом песок, мёртвый ещё на бегу.
Курсанты обозвали бы этот лазер феном, раз он только щёлкает и дует жаром. После «калаша» я ждал отдачи на каждом выстреле и всякий раз проваливался в пустоту.
Когда я перевёл ствол на пролом, тощий был уже за стеной. Последний из его людей нырнул следом, бросив багор. Почти сразу за домами тяжело и мерно забил колокол. Звон покатился прочь, вглубь руин, а с разных концов ему хрипло заорали в ответ. Бекк созывал своих. Так наш ротный, бывало, сгонял всех по рации, только у этого рацией служила медь.
Едва звон отдалился, меня разобрало. За стеной, в кирпичной пыли, я сидел и смеялся вслух, зло, до икоты. Ныне, и присно, и во веки веков. Бабкина обедня пополам с парадом на Красной площади, да ещё с таким чувством, какого я ни в одну присягу не вкладывал. Пашка Зимин за такую молитву отжимался бы у меня до отбоя. А ведь сработало! Троих у блока придержал именно крик.
В окошке батареи полоска сползла с двух третей до половины, а запасная сидела в подсумке целая. Пять выстрелов съели шестую часть, получается, полная держит десятка три. Полторы батареи давали выстрелов сорок пять, к ним нож. На таких пятерых хватит не раз, только на колокол за домами откликнулось человек десять, если не больше. Ободранные о кладку локти саднили, да ныла ладонь, вот и весь список ран.
Капрал заорал, когда я ещё сидел за стеной. Орала, понятно, рация, плоская коробка с толстой антенной у него на спине. По привычке я хлопнул себя по нагрудному карману, где всю жизнь лежал телефон. Под пальцами оказались грубая ткань робы и жетон на цепочке. Телефон остался там, на седьмом километре, в кармане разгрузки. В нём так и висело мамино «позвони, как добежите». Добежали…
Назад я выбрался через подоконник и пополз к капралу на локтях, не выпуская пролом из виду. Широкий лежал у него в ногах с чёрной спёкшейся дырой в виске. Открытые глаза ему уже забило песком. Я отвёл взгляд. Коробка на спине Ольма надрывалась голосом из трубки на витом шнуре:
— …группа четыре-девять, отряд Ольма, ответьте диспетчерской. Группа четыре-девять…
Сорвав трубку с крючка, я нашарил сбоку кнопку и вдавил её.
— Приём! Слышу вас, приём!
Секунд через десять тишины я уже решил, что рация сдохла.
— Позывной «Приём» в реестре отсутствует, — отбарабанил диспетчер, как сводку погоды. — Чья группа «Приём»? Назовите номер по делу.
— Реестр у них, ёб твою мать, — процедил я в сторону, отпустив кнопку.
Пришлось снова выуживать из-за ворота жетон и поворачивать к свету. Выбитые знаки забило пылью, но я протёр их большим пальцем.
— Эн-семь-семь-четыре-один.
— Номер Н-7741, группа четыре-девять, отряд капрала Ольма. Подтвердите позывной группы.
— Какой вам позывной? Капрал есть. Мёртвый, лежит на вашем ящике.
— Принято. Ожидайте сверки.
Ожидайте сверки… Это мне, посреди бури, над трупами своих и чужих! Бумаги у них работали надёжнее фильтров.
С минуту я просидел на корточках над капралом, не сводя ствола с пролома. Ветер наметал песок широкому за шиворот, а с верха стены струйкой сыпалась кирпичная труха. Больше во дворе ничего не двигалось. Когда трубка наконец ожила, диспетчерская забубнила дальше тем же казённым слогом.
— Н-7741. Таймер группы четыре-девять по худшему фильтру истёк сорок минут назад. Группа записана мёртвой в полном составе. Вылет «Валькирии» за группой снят.
— Погоди! — Я придавил кнопку так, что хрустнул пластик. — Я живой, как понял? Живой! Я с тобой разговариваю, приём!
— По таймеру номер Н-7741 мёртв. Запись внесена. Освободите канал.
— Запись, значит… — повторил я, уже не нажимая кнопки.
Меня похоронили, пока я тут дышал и стрелял, похоронили чисто, по худшему фильтру. Вертушки не будет. Злость поднялась сразу и вся, комом под самый кадык. От неё я сделался очень вежливым. Чем сильнее меня тянуло разбить трубку о кирпич, тем аккуратнее ложились слова.
— Уважаемая диспетчерская, — выговорил я. — Будьте любезны, передайте тому, кто у вас решает. Номер Н-7741 дышит без маски и разговаривает с вами. Под капралом лежит ваш груз, — я пнул угол кожуха, будто в диспетчерской это могли увидеть, — блок, что внутри, не знаю, вам виднее. За ним уже приходили, трое лежат рядом. Людей вы отсюда не вывозите, это я понял. Скажите, где сядет «Валькирия», туда груз и дотащу. Прилетайте за грузом.
В трубке зашипело, как на сковородке, куда плеснули воды.
— Повторите… груз… что за…
Дальше всё потонуло в треске и вое.
Ещё минуты три я давил кнопку и вызывал диспетчерскую, потом уже кого угодно. В ответ шипела одна буря. Так и виделся мне диспетчер, что сидит в тёплом отсеке над журналом. Страница с группой четыре-девять у него уже перевёрнута…
Бежать? В бурю, налегке, без карты и воды, со счётчиком на шее, по которому я покойник. Да и некуда, ведь ближе всех отсюда люди с колоколом. Оставались мёртвые. Я обвёл двор уже другими глазами, будто принимал склад. Обрез валялся в песке у вмятины, а у капрала на поясе висела фляга. У моих задохнувшихся под боками остались такие же угловатые стволы. А под капралом лежал ящик, за которым, может, ещё прилетят, если груз того стоит. Раз Бекк вышел за ним в бурю вшестером, добро внутри такое, что ему не жалко гнать людей под ветер.
Значит, от ящика я теперь ни на шаг.
За стенами снова ударил колокол, но били теперь иначе, чаще и рваней, так что удар налезал на удар. Звон больше не уходил и встал в трёх домах от двора. Он долбил в одну точку. Сквозь ветер пробился лай, хриплый, надсадный. Лязгнула цепь, следом другая, и лай сорвался с места россыпью. Ладонь, которой я перехватил цевьё, оказалась мокрой.
Рация в кулаке шипела пустым эфиром.
Глава 2. Хабар мёртвых
Перевернуть Ольма удалось только со второго рывка. Боров он и правда был ещё тот, тяжёлый, как мешок мокрого цемента. Я полез к нему в подсумки, ещё толком не зная, что ищу. Всё это время за домами надрывались гончие. Ветер гонял лай между стенами так, будто свора носится по всему кварталу сразу. Откуда она идёт на самом деле, по звуку было не понять…
Лицо у капрала оказалось чёрно-синим, глаза вылезли из орбит, а в открытый рот набилась рыжая пыль. Меня передёрнуло. Я отвернул ему голову щекой в песок, чтобы не смотрел. Дальше пошло легче.
Буря выдыхалась. Когда я поднял голову, муть посветлела до цвета ржавой воды. Сквозь неё проступили соседние дома без крыш, а над ними, на толстых опорах, круглый бак водокачки. Выше стен в квартале больше ничего не поднималось. По старой привычке я её засёк, потому что с того бака я увидел бы весь квартал, а наверх в такой башне ведёт одна лестница. Пока дуло, пыль прятала меня от всех, кто бегал по кварталу. Через полчаса двор будет виден из каждого окна… Лай за домами то стихал, то взрывался снова, а я всякий раз замирал с рукой в чужом подсумке.
Умнее всего было бы уйти сразу, налегке, пока свора не взяла след. А с полутора батареями и пересохшим горлом я сдох бы через пару кварталов. Уходить надо было с тем, что снимешь с мёртвых. В Таркове я усвоил это с первых рейдов, а заодно и другое правило. Кто стоит над телом и думает, тот становится следующим телом. Поэтому сперва я работал руками.
С пояса капрала я первой сдёрнул флягу и сразу хлебнул. Вода была тёплая, с привкусом железа и хлорки. Горло от первого же глотка свело так, что я едва не закашлялся. Пить мне, оказывается, хотелось с самого пробуждения, только заметить это было некогда.
В кобуре на бедре у Ольма сидел короткий револьвер с толстым барабаном. Когда я надавил большим пальцем на защёлку, барабан откинулся вбок. Патроны стояли в трёх гнёздах из шести, зато в упор я бы из такой не промахнулся. С ремня я отцепил три гранаты и взвесил каждую на ладони. Две ребристые оттягивали руку не хуже «эфки». Третья, гладкая, с белой полосой по боку, весила вдвое меньше. Судя по мелким дырочкам в донце, она была дымовая. Все три перекочевали ко мне на пояс. От хабара, который шёл в руки сам, у меня зачесались пальцы. А ведь именно из-за жадности я в рейдах чаще всего и подыхал…
В нагрудном кармане нашлась коробочка с тумблером и красным стёклышком лампы. Маячок, тут и гадать нечего. Под ним, в чехле на поясе, висел прибор потяжелее, с выпуклым мутным экраном и ребристой рукоятью. На крышке под двуглавой птицей было выдавлено слово «Ауспик». Стоило щёлкнуть переключателем, как экран налился зелёным и по нему пошла кругом светлая стрелка, оставляя за собой россыпь точек. Пять сбились кучкой справа, за домами, откуда доносился лай. Ещё штук шесть ползли по самому краю, далеко и неторопливо, потому о них я пока и не думал. В центре горела одна, моя. Я повёл прибором над капралом, над широким сборщиком у его ног, но над мёртвыми ни одной новой точки не зажглось. Зато когда я шагнул к стене, кучка справа чуть сползла вбок, а моя точка так и осталась гореть в центре. Прибор ловил всё, что двигалось, а мне и этого хватало.
Последней с капрала ушла рация. Сейчас она молчала намертво, но буря кончится, а другой связи с кораблём у меня нет. Поэтому я нацепил коробку с антенной себе на грудь.
На четверых рядовых ушло меньше минуты. Фляги у них оказались пустые, к тому же у троих батареи были высажены в бурю почти в ноль, зато у четвёртого полоска в окошке стояла до самого верха. Этот задохнулся, так ни разу и не выстрелив… Его винтовку я закинул на плечо рядом со своей. Обрез так и остался лежать в песке у вмятины. Патроны к нему пришлось бы искать по карманам у хоботастых, а под лай своры на это времени уже не было.
Раз жетоны с мёртвых нам велели забирать, да ещё вбивали это крепче присяги, я сорвал все пять. На каждом под номером было выбито одно слово, «искупил», а ниже шла гладкая пустая строка. Под дату, сообразил я, проведя по ней ногтем. Слово выбили заранее, ещё до вылета, всем одинаково…
Потом я вытянул из-за ворота свой и повернул к свету, хотя знал, что увижу. Там стояло Н-7741, под ним «искупил» и та же пустая строчка. Дату выбьют на корабле, как только туда довезут жетон, а запись на меня диспетчер уже внёс. За какие грехи меня сюда загнали, я до сих пор понятия не имел, а искупить их уже успел! В животе стало пусто. Я ссыпал чужие жетоны в подсумок к запасной батарее, а свой затолкал обратно за ворот.
Маячок я пристегнул к ремню рации на груди, перекинул тумблер и дождался, пока замигает красное стёклышко. Пусть летят хоть за грузом, его-то в их журнале мёртвым никто не записывал…
Оставался блок. Обгорелый кожух на нём вздулся пузырями краски и под ладонью ещё отдавал теплом капрала. Сбоку на заклёпках висели две ранцевые лямки. Ольм носил его на груди, раз спину ему занимала рация. Когда же начал задыхаться, он скинул лямки и накрыл блок собой. Сев к блоку спиной, я продел в них руки и поднялся в два приёма, с колена. Ремни сразу врезались в плечи. В своём теле я бы двадцать кило и не заметил, а в этом, худом и каторжном, да ещё с рацией на груди и двумя винтовками на плече, закряхтел на первом же шаге.
Не успел я пройти и пары метров, как за спиной звякнуло. Я крутанулся на месте. Каска, которую Ольм зачем-то пристегнул к лямке, сорвалась и запрыгала по камням двора. Грохот пошёл на весь квартал, как от крышки кастрюли, упавшей среди ночи на кафель.
Лай оборвался разом.
Я так и остался стоять вполоборота. Торопился, потому и лямку не проверил!
Я зашарил глазами по двору. Ближе всего, шагах в трёх, стояла бочка у самой стены дома, а рядом с ней темнел проём, откуда вниз уходили ступени. На полусогнутых я одолел эти три шага, ставя ботинки в голый песок мимо блёсток стекла, и забился за ржавый бок, упёршись ящиком в кирпич. Минуту, а то и две, я косился из-за края на пустой двор, где только ветер шуршал песком по кладке. Потом из пролома полезли гончие.
Первой выползла длинная голая тварь размером с хорошую овчарку, вся в серых струпьях, с рёбрами наружу. Я нащупал рукоять ножа. За ней по одной протиснулись ещё четыре, всего пятеро, как и показывал прибор. Носом в землю ни одна не тыкалась, а почему, я понял, когда передняя повернулась ко мне боком. Вместо носа посреди морды у неё темнела дыра с мокрой бахромой по краям. Головы у них мотались туда-сюда, пока большие лысые уши поворачивались на каждый шорох, причём каждое само по себе. Ищут они, получается, ушами.
Передняя протрусила у самой бочки. С губы у неё капало на песок, а вонь шла сладкая и тяжёлая, как от мусорных баков в июльскую жару. Воздух я тянул ртом, медленно, через рукав, и следил за тем, чтобы не сглотнуть громко.
Под ладонью у меня лежал обломок кирпича с кулак. Не поднимаясь, я швырнул его через двор, к пролому. Кирпич стукнул о стену и покатился. Свора ринулась туда вся, с визгом, так что задние лезли передним на спины. Пока они грызли камень, я нырнул в проём.
Ступени оказались такие крутые, что я сползал по ним боком, задевая ящиком стену. На последней под подошвой хрустнуло стекло. Потолок в подвале висел низко, вот я и приложился макушкой о балку, да так, что перед глазами брызнули искры. Я выругался одними губами, помня про уши наверху. Когда глаза привыкли к темноте, я сразу обшарил взглядом стены в поисках второго выхода. Он нашёлся в дальнем углу, чёрный лаз в соседний подвал, откуда тянуло сыростью. В мешке я, выходит, не сидел, хотя лезть туда вслепую с ящиком на спине радости было мало. У ступеней из темноты проступила бочка, родная сестра той, что наверху, а по углам громоздились кучи битого кирпича, на которых в драке легко подвернуть ногу. Сбросив ящик с плеч рядом с бочкой, я прикинул, чем тут воевать. Длинная винтовка в таком погребе была бы что весло в кладовке, поэтому я вытащил револьвер.
Стекло подо мной хрустнуло тихо, вот я и понадеялся, что наверху его не расслышали. Тут сверху посыпался песок. Когда я поднял глаза, в проёме на фоне серого неба уже торчала гончая и, наклонив голову, ловила ушами звуки из подвала. Хватило ей и такого хруста…
— Сидеть, — велел я ей.
Вышло у меня низко и сверху вниз, как у кинолога на полигоне, когда тот сажает пса у ноги. Только на неё я смотрел как раз снизу вверх.
— Сидеть. Место.
Гончая слушала. Склонила голову набок, совсем как пёс, которому пообещали колбасу. На полсекунды мне даже почти поверилось, что сейчас сядет… Потом она разинула пасть. Дёсны там были серые, в гнилых язвах. Из них вкривь, в два ряда, лезли лишние острые зубы, а позади шевелился длинный бледный язык.
До меня наконец дошло, что я делаю. Они ушами ищут, а я им речи толкаю! Только голос я уже подал… Раз уж нашли, пусть лучше лезут сюда по шести узким ступенькам, по одной, чем застанут меня на открытом месте.
— Ко мне, — позвал я громче и шлёпнул себя ладонью по бедру. — Ко мне, хоро-о-ошая.
Наверху заскребли когти, и в проёме разом стало тесно.
Первая слетела по ступеням одним прыжком, прямо мне в грудь. Я встретил её стволом прямо в раскрытую пасть, лязгнув сталью о зубы, и дёрнул спуск. Выстрел в тесном погребе оглушил меня самого. Гончая с развороченным затылком рухнула мне под ноги, на нижнюю ступень.
Вторая перемахнула через неё и повисла у меня на правом рукаве. Рывком меня развернуло боком, а её вес потянул руку с револьвером вниз, так что стрелять я уже не мог. Левой я выхватил нож и снизу вогнал ей под челюсть по самую рукоять. Пришёлся удар туда же, куда днём сборщик бил свистевшего парня.
— Место, — выдохнул я ей в самое ухо.
Нож из-под челюсти вышел сразу, а вот пасть у дохлой пришлось поддевать стволом, пока она не отпустила рукав. Зубы вылезли из ткани вместе с нитками.
Третья метнулась низом, по кирпичной крошке, мне в ноги. Ботинком под рёбра я поймал её на подлёте и впечатал в бочку так, что ржавое железо загудело на весь подвал. Пока она скребла лапами, вставая, я навалился сверху коленом и всадил нож ей в загривок. Для верности я ткнул ещё раз, уже в мёртвую.
Четвёртая с пятой толклись на верхних ступенях, мешая друг другу. Я уже поднимал револьвер, когда сверху свистнули, долго, в два пальца, с переливом на конце. Обе гончие развернулись на месте и рванули наверх, задевая боками стены. Я застыл со стволом в вытянутой руке.
В ушах звенело. Пахло в подвале порохом и падалью от первой гончей. Из её разбитой головы ползла по ступени густая серо-зелёная жижа. Я отвёл глаза и отволок ящик подальше от этой лужи. Бекк, видно, берёг своих гончих так же, как людей, и отозвал их, едва по звуку стало ясно, чья берёт. Отходняк накрыл меня с опозданием. Руки затряслись так, что вытереть нож о шкуру удалось не сразу. Потом дошёл черёд до рукава. Его распороло от локтя до запястья. По предплечью, поперёк старого ожога, шла свежая царапина от зуба, неглубокая, но кровила она исправно. В детстве за собачий укус пугали сорока уколами от бешенства в живот, только делать их тут было некому. Раз пыль, которая задушила весь отряд, меня не взяла, может, и с этой слюной обойдётся? В общем, я плеснул на царапину из фляги и замотал её обрывком рукава. А сам вопрос пусть подождёт до тех пор, пока не начну гнить, если до этого вообще дойдёт…
Лезть наверх, к двум живым гончим, я поостерёгся и вместо этого просидел у бочки с револьвером на колене часа три, пока небо в проёме не налилось сумерками. За это время я дважды отпил из фляги, по глотку, после чего в ней плескалось меньше половины. Еды у мёртвых не нашлось ни крошки, да и на что она тем, кого выпустили сюда на одном фильтре? А у меня под ложечкой уже подсасывало. Чтобы не задремать, я слушал, как в лазе мерно капает вода, и мерил по этой капели время вместо часов. Под конец у пролома во дворе загудели голоса. Сперва их было двое-трое, потом по перекличке стало слышно, что со стороны соседнего квартала подтянулись новые. Вскоре их набралось столько, сколько днём к блоку не приходило. Я снова выудил ауспик. На краю двора густела кучка точек, восемь или девять. Две из них дёргались беспокойно, по-собачьи, а остальные стояли и, судя по голосам, рядились.
— Слыхал, как бахнуло? — гудел один в хобот. — Стаббер у него капральский.
Стаббером, значит, тут звали мой револьвер.
— А кто не слыхал? Гончих сколько назад вылезло?
— Ну, две.
— А спускалось пять. Ставлю пайку, он там сидит и нас дожидается.
— Да кто с тобой на такое ставить станет.
— Де-етки мои! — Бекка я узнал по голосу, громкому, с распевом. — Дедушка смелых любит, смелых он первыми к себе прижимает. Кто блок вынесет, тому доля, как мне самому, при всех говорю. Хоть ты, Рябой. — Наверху смачно сплюнули. — Хоть ты, Кадык.
И снова плевок, слышный даже в подвале. Сплёвывал он после каждого имени.
— Твоя-то доля у Дедушки за пазухой, — буркнул в ответ Кадык. — Сам и лезь, раз она такая жирная.
— Я-то? А в колокол кто бить станет, ты? Ты ж в него с трёх раз два мимо.
— А е-ежели он у лестницы с ножиком стоит? Ежели он их ножиком, а?
— Ежели да ежели. Ты хобот вперёд выстави, он об хобот и затупится.
Наверху гулко заржали в несколько глоток, а вот того, кто спрашивал, среди них я не расслышал.
— Эй, императорский! — гаркнул Бекк вниз, в проём. — Слышь? Ящик оставь, а сам ступай куда хочешь, я не держу. Мне чужого не надо, мне Дедушкино надо.
Я промолчал. В Таркове мне тоже кричали из-за угла «бросай лут и вали», а стреляли потом в спину, стоило только повернуться.
— Оглох он там, что ли, — хмыкнул наверху сиплый.
— Слышит, — ласково отозвался Бекк. — Думает. Пущай думает, детки, нам не к спеху, наши ещё не все подтянулись.
Гончие, две дёрганые точки возле него на экране, слушали лучше нас всех. Наверху препирались, а я перебрал всё, что у меня стреляло. Полоска в окошке моей батареи стояла на половине, выстрелов на пятнадцать, зато запасная в подсумке была целая, как и та, что сидела в трофейной винтовке. В барабане оставалось два патрона, а на ремне висели три гранаты. Если полезут по одному, на узкую лестницу этого хватит.
Колокол грянул без всякого предупреждения.
В полдень он бил мерно, уходя прочь, и гул катился в глубину руин. Теперь звон стоял на месте, прямо за стеной двора. Удары шли редко и тяжело, с такими долгими паузами, что каждый успевал отгудеть до конца, прежде чем раздавался следующий. Бочка за спиной отзывалась в такт тонким дребезгом, который доходил до меня ещё и через лопатку.
— Бе-е-екк, ты чего?! — взвизгнул тот, что спрашивал про ножик. — Ты ж мертвяков кличешь! На нас же…
— Не на вас, Рябой. — Бекк сплюнул. — На него. Ты в полдень чем слушал, хоботом? Тогда я их от вас уводил, а теперь к нему зову, дурень. Ступайте за стену, детки, пока идут. Пущай Дедушка сам свой гостинец забирает.
Наверху затопали, перекликаясь, и потянулись за стену, пока колокол всё бухал.
Поднеся ауспик к лицу, я следил, как кучка у пролома тает, отползая со двора. С краёв экрана тем временем наползали новые точки, со всех сторон сразу, бледные и медленные. Двигались они рывками, то постоят, то снова тронутся, а с каждым ударом колокола их прибывало, пока на экране не набралось десятка три. Все они тянулись в одну сторону, к центру, где горела моя… Я опустил ауспик и прислушался к лазу.
Мертвяки, сказал Рябой. По-нашему зомби.
Сидеть тут значило ждать, пока они набьются ко мне со ступеней и из лаза разом. С двадцатью кило на спине от толпы по руинам тоже далеко не убежишь. Оставалась водокачка. Узкую лестницу держать проще, чем подвал с двумя входами, а с крыши, может, и рация добьёт до тех, кто меня уже списал.
Маячок на груди мигал в темноте красным, ровно, как ему и положено. Я нащупал лямки, сел к блоку спиной и продел в них руки.
За стеной снова ударил колокол.
Глава 3. Крыша
На четвёртом марше ступенька подо мной просела. Нога ушла вниз вместе с прутом. Ящик на спине рванул меня назад, к перилам, за которыми чернел пролёт, и я повис на них обеими руками. Из стены, где на костылях держался марш, тут же посыпалась кирпичная труха. Внизу, за стеной двора, бухнул колокол. Перила под ладонью мелко задрожали в такт, а следом со стороны пролома потянулся первый стон. Судя по нему, мертвяки шли на звон быстрее, чем я лез…
От подвала сюда было три двора, которые я одолел в темноте, по стенке, пока точки на ауспике тянулись на звон с другой стороны квартала. Вход отыскался между толстых опор, державших бак, а от двери там остались одни петли. Водокачка внутри оказалась кирпичной трубой, такой тесной, что собственное сопение било мне в уши. Пахло в ней ржавчиной да застоявшейся водой. У меня сразу пересохло горло, и я вспомнил про полупустую флягу. Нащупав перила, я полез по железной лестнице, которая шла вдоль стены марш за маршем. Каждый отзывался под ботинком гулом на всю трубу.
Ступени были решётчатые, из толстого прута, только проржавели через одну до кружева. Поэтому дальше я ставил ногу поближе к кладке, да и там костыли держались на честном слове. Дышалось мне тяжело, хотя пыль меня по-прежнему не брала. Просто двадцать кило тянули к земле, а две винтовки с каждым шагом колотили прикладами по рёбрам.
Ближе к верху кладка кончилась. Там, где труба проходила сквозь бак, под ладонью вместо кирпича потянулась клёпаная стенка, холодная, в ржавых пузырях. Шаги уходили за неё гулким эхом, по которому выходило, что воды в баке нет давным-давно. Последний марш упёрся в люк.
Крышка поддалась с третьего толчка. Сначала я упирался в неё плечом, потом затылком, пока ржавчина сыпалась мне за шиворот. Под конец крышка взвизгнула петлями и грохнула о железо так, что звон наверняка разнёсся на весь квартал. Выругавшись сквозь зубы, я выполз наверх вместе с ящиком.
Первым делом я обполз крышу бака на коленях, увязая в песке, который ветер намёл валиками под ограждением. Плоская и круглая, она оказалась шагов пятнадцать поперёк. Ржавые перила по краю едва доставали мне до пояса, и укрыться за ними вышло бы разве что лёжа, за песчаным валиком. Вниз до земли уходило этажей пять отвесного железа и кирпича, где я не высмотрел ни скобы, ни пожарной лестницы. Ход отсюда оставался только тот, по которому я пришёл…
Навалившись грудью на ограждение, я глянул вниз. Небо после бури вычистило до самых звёзд. При их свете я видел все три двора под водокачкой, до самого подвала и пролома, через который днём лезли гончие. В проломе шевелились тени. Приглядевшись, я различил мертвяков, которые протискивались во двор по одному. Каждый, раскачиваясь на ходу, сразу брал к водокачке. От этого ровного упрямого хода у меня свело живот. Звали их ко мне, вот они и тащились…
Маячок у меня на груди мигал красным, видный издалека, с любой крыши в округе. Мертвякам, судя по всему, до него дела не было, раз их вёл звон. Я поддел было тумблер ногтем и передумал, потому что другой ниточки до корабля у меня не осталось. В итоге я только развернул коробку стёклышком к небу.
Едва внизу, у подножия водокачки, звякнули пустые петли, будто их задели плечом, я подгрёб винтовку к себе. Расклад был простой. Пролёт посередине уходит до самого дна трубы, так что каждого, кто полезет, я увижу сверху и бить буду в макушку. Батареи я перебрал ещё в подвале, выстрелов в них набиралось за семьдесят, и если зомби полезут колонной, на ночь мне их хватит, разве что ночь тут длиннее нашей… А как я буду отсюда слезать утром? Об этом думать пока было рано.
Ауспик показывал то же, что я и так слышал, разве что точек на нём набралось уже за сорок. Колокол тем временем бухал совсем рядом, за ближней стеной, тяжело и редко. Бекка я бы снял одним выстрелом, знай я, куда стрелять. Только звон гулял между стенами, отскакивая от каждой, да и сам звонарь, рассудив, что мертвяки сделают работу за него, под мой ствол не высовывался.
Снизу, из трубы, донеслось шарканье. Следом поплыло мычание, низкое, на одной ноте, под которое загудел первый марш. У края люка я распластался на животе и свесил ствол в пролёт.
Я пальнул наугад. Красная вспышка залила трубу до самого дна. Когда я их наконец разглядел, меня замутило так, что пришлось сглотнуть. На нижних маршах, задрав головы на свет, толклись люди, вернее, то, что от них осталось. Серо-зелёная кожа у них вздулась нарывами, а с плеч свисали лохмотья рабочих роб. У одного вместо живота болтался раздутый мешок, колыхавшийся на каждой ступени. Глаза у них на вспышке так и остались тусклыми, и ни один даже не сощурился. Они пёрли тупо, не разбирая дороги. Стоило переднему застрять, как задние карабкались ему на спину, хватались за голову и плечи да шли по нему дальше.
По самым верхним я бил короткими очередями, если так можно назвать два-три щелчка, выбитых пальцем подряд. Луч с сухим треском прошивал макушки, после чего пробитый ещё секунду стоял, держась за перила, и только потом разжимал пальцы. Лохмотья на мертвяках от луча занимались и тлели. Оттого скоро к запаху ржавчины в трубе примешалась вонь палёной тряпки с мясом, зато внизу стало светлее. Сбитые рушились в пролёт, сшибая по пути тех, кто лез следом.
Один, пролетев марша четыре, шлёпнулся на дно и затянул оттуда тягучий стон с передышками. Добивать же его было жалко батареи. Точно так же в общаге у меня за стенкой маялся зубами сосед, и тоже до утра…
Когда я в очередной раз перегнулся через перила, двор под водокачкой уже зарос мертвяками от стены до стены! Между ними, дёргаясь, шныряли две гончие Бекка, а толпа их будто и не замечала. Увести хоть часть мне было нечем, кроме дымовой. Выдернув кольцо, я привстал на колено и швырнул её через ограждение в дальний двор, за стену. Граната зашипела там громко и ровно, как пробитое колесо. Обе гончие сорвались на шипение первыми, а следом развернулся и побрёл в дым хвост толпы.
Пока дым не расползся, с крыши я различал дальний двор, пусть одними тенями на сером песке. Среди тех, кто туда побрёл, один волочил на проволоке ржавую жестянку, которая скакала за ним по камням, гремя на весь двор. Гончие сшибли его у самого края дыма и рвали молча, деловито, пока банка всё дёргалась на проволоке от каждого рывка. Другой мертвяк стоял в двух шагах от них, свесив голову, и не шелохнулся, когда обе протрусили мимо, задев его боками. Похоже, тихого здешние собаки не трогают, будь он им хоть свой, хоть чужой.
Когда остаток батареи в моей винтовке ушёл за первые полчаса, я вогнал запасную. Под конец заряда треск истончался до писка, а вспышки из красных делались розовыми. Поэтому последний мертвяк, которого я достал на старой батарее, только мотнул головой и полез дальше. Разница в звуке запомнилась мне с первого раза. К середине ночи я высадил и запасную. Отложив свою винтовку, я сгрёб трофейную, у которой полоска в окошке стояла под самый верх.
Первую осколочную я бросил, когда на лестнице стало тесно. Мертвяки набились на три марша разом, плечом к плечу и друг другу на головы. Железо под ними прогибалось. Я сорвал чеку и разжал пальцы над пролётом, целя туда, где толчея была гуще. Граната цокнула о лысую макушку и застряла в давке, а я откатился в сторону. В трубе глухо ухнуло. Из люка ударило горячим воздухом с кирпичной крошкой. Когда сыпаться перестало, я высветил трубу вспышкой. Толпу вокруг гранаты раскидало по маршам кусками. Уцелевшие уже ползли наверх прямо по ним, один даже на руках, волоча за собой ноги на лоскутах кожи. Два марша под взрывом висели перекошенные, на одном костыле, среди пустых гнёзд в кладке. Второго такого взрыва лестница не выдержит и рухнет вместе с моей единственной дорогой вниз. Я решил беречь последнюю гранату на крайний случай.
Вторую волну колокол пригнал часа через два, третью ещё часа через полтора, но обе я встретил у того же люка, с трофейной винтовкой. Двоих, что всё-таки перевалили через обод, пришлось резать ножом прямо на крыше. К утру полоска в окошке батареи сползла до последнего деления.
Под утро колокол смолк. Мертвяки на маршах встали, кто где был, и только покачивались. Я захлопнул люк, взгромоздил на крышку ящик, чтобы её не откинули снизу, и привалился к нему спиной. Остывшее к этому часу железо крыши тянуло холодом снизу, сквозь робу. Со стороны пустого русла, которое я разглядел за водокачкой ещё при звёздах, несло песком. На обломанных фермах моста над руслом посвистывал ветер, тонко и монотонно. Под такой свист меня тут же потянуло в сон. Во фляге плескался последний глоток, выстывший и хлорный. Я выпил его и положил флягу на железо, а та отозвалась пустым звяком, который понравился мне меньше, чем мычание внизу. Под тряпкой на предплечье дёргала царапина, но гнилью от неё не пахло, я ведь нюхал дважды.
Чтобы не заснуть, я растёр уши ладонями и стал перебирать курсантов по фамилиям. Так я делал на ночном выходе, обходя посты, когда заранее знал, кто проколется. Первым уснул бы Зимин, в обнимку с автоматом и с наушником в одном ухе, а утром божился бы, что только прикрыл глаза. Галиев, который из жадности натягивал по две пары носков, к рассвету стёр бы ноги в кровь. Курочкин же на первом привале заныл бы про еду таким голосом, словно это последнее желание приговорённого. Сейчас я бы его понял, потому что жрать хотелось до рези в животе. На том седьмом километре я их и бросил, а до финиша их довёл уже другой инструктор, если довёл… Тут я себя оборвал, ведь додумывать такое на этой крыше было себе дороже.
Перед рассветом колокол ударил снова, но бил теперь часто, так что удар налезал на удар. Из-под крышки люка в ответ поднялось мычание в десятки глоток. Я зыркнул на ауспик и сразу сунул его обратно. Бледные точки залили экран почти целиком, а подробности мне были ни к чему.
— Эй, императорский! — донеслось снизу, из-за стены. Бекк орал нараспев, весело. — Живой ещё? Живой, де-етки, всю ночь лупил, слыхали! Ты не мёрзни там, гостинец, слезай, а то чихать начнёшь! Я вот как Дедушку принял, ни разу не чихнул, ни единого разочка! Он тебе местечко нагрел у самой печки, где сыро да тепло и всё цветёт! Первым у него зацветёшь, вперёд Рябого!
Мне показалось, что даже отсюда я расслышал плевок.
Подобравшись к ограждению, я гаркнул в темноту по-нашему, по-русски, от всей души:
— Слышь, пономарь хренов! Колокол свой засунь себе знаешь куда? Вот туда и засунь, поглубже, чтоб не брякал! Поднимись сюда, родной, я тебе покажу, где тепло! И деда своего прихвати, тут на двоих места хватит!
Внизу примолкли.
— Чего-о? — Бекк откашлялся. — Ты по-каковски это, императорский? Детки, по-каковски он?
— Молится, гля, — просипел кто-то, чей сип я слышал ещё из подвала. — Ставлю пайку, молится. Они под конец все молятся.
— Мо-олится! — Бекк заржал. — Ну пущай, пущай молится. Дедушка, — снова плевок, — он неразборчивый, он и молитвенных берёт, и ругательных. Звони, детки, чего встали?
— Сам и звони, колокол-то на тебе, — буркнул, похоже, всё тот же Кадык.
Бекк промолчал, но колокол за стеной забил опять, часто, без передышки.
Тут до меня и дошло… Всё это время я говорил на их языке, даже не замечая, что слова выходят чужие. Сейчас же из меня полезла родная речь, которой здесь, получается, не знает никто. С этим можно было разобраться потом, потому что под люком уже загудела лестница.
Самая плотная волна шла сплошняком, по трупам прежних, и марши стонали под ней на все голоса. Я стащил ящик с крышки, откинул люк и садил в пролёт, пока трофейная не запищала. Вспышки побледнели до розового, потом до мутно-белого, и наконец под пальцем щёлкнуло вхолостую. Я ещё раз зачем-то давнул на спуск, хотя по щелчку и так было ясно, что батарея сдохла…
Первый мертвяк добрался до люка почти сразу. Он вскарабкался по спинам своих и вцепился в обод серой лапой с обломанными ногтями. Следом показалось лицо, оплывшее, с отвисшей губой и язвой во всю щёку.
— Занято, — сказал я ему и всадил пулю из стаббера в упор.
В железной трубе грохнуло так, что заложило уши. Пуля снесла ему полщеки вместе с язвой, отчего голова мотнулась назад. Мертвяк кувыркнулся в пролёт, сбив двоих под собой. Второй сунулся следом, прежде чем внизу утихло, и получил последний патрон в переносицу. Его тело, правда, рухнуло уже вперёд, грудью на крышу, застряв в люке по пояс.
Третий вынырнул из-за его плеча и вцепился мне в маску, которая болталась на шее. Ремешок с одного боку лопнул, а расколотое стекло вывалилось из оправы и, звякнув о край люка, ушло вниз. Я двинул ему по зубам пустым стаббером, потом вогнал нож под ухо, по самую рукоять. Этот сдох уже насовсем и повис на застрявшем, закупорив люк вместе с ним.
Снизу напирали новые. Упёршись ботинком в плечо застрявшему, я спихнул обоих в пролёт. Затем я бросил на железо нож с пустым стаббером, выдернул кольцо последней гранаты и разжал пальцы над люком. В ту же секунду я захлопнул крышку и навалился на неё всем весом, подтянув на себя ящик.
Крышка подо мной подпрыгнула. Следом в трубе заскрежетало, долго, надсадно, железом о кирпич. Марши посыпались один на другой, от верхнего до нижнего, вместе со всеми, кто на них стоял. Грохот катился вниз, как товарный состав по мосту, пока не ударил в дно, где разом оборвался стон моего соседа…
Когда всё стихло, я приоткрыл люк. Внизу чернела пустая труба с обломанными костылями в стенах. На самом дне, в отсветах тлеющих лохмотьев, шевелилось месиво из железа и тел. Теперь сюда никому было не залезть, да и мне спускаться стало не по чему…
Я плюхнулся на крышку и глянул, с чем остался. Батареи в обеих винтовках сели в ноль, в барабане стаббера сидели три стреляные гильзы, а с ремня ушли все три гранаты. При мне оставался нож да пять чужих жетонов в подсумке, которыми не отстреляешься. Он лежал у меня на коленях, пока я смотрел, как светлеет край неба над руинами. Я поболтал у уха пустой флягой, просто чтобы хоть что-то звякнуло. Тишина стояла такая, что соседа мне, ей-богу, почти не хватало…
Колокол ударил ещё раз, далеко, и сбился. Звон заторопился, захлебнулся и покатился прочь, в глубину руин, будто звонарь пустился бегом. С чего бы он так сорвался, я сообразил не сразу. Сперва я расслышал гул, низкий, на самом краю слуха, и принял его было за ветер в арматуре разбитых домов. Только ветер всю ночь налетал рывками, тогда как этот звук рос ровно, с каждой секундой переходя в турбинный вой.
Я высунулся за ограждение. В сером утреннем свете через дальние дворы трусили фигурки сборщиков. На спине у переднего поблёскивала медь, а у его ног стелились две гончие. Бекк уводил своих загодя, пока турбины гудели ещё за домами.
Тёмно-зелёная угловатая машина вывалилась из-за домов низко, почти вровень с моей крышей, едва не цепляя брюхом верхушки стен. Тяжёлая, на коротких крыльях, она шла одна, а две турбины по бокам выли так, что у меня заныли зубы. Я сразу окрестил её вертушкой, хотя винтов у неё не было вовсе. В груди у меня впервые за ночь отпустило, потому что на маячок всё-таки прилетели! Потом я разглядел под тупым носом турель со стволами, а в открытом боковом проёме стрелка на страховочном ремне. Струя от турбин поднимала во дворе песок, рвала тряпьё с мертвяков и швыряла всё это до самой крыши, и я прикрыл глаза ладонью.
Вертушка прошла над водокачкой кругом, держа в середине красный огонёк у меня на груди, однако к крыше так и не снизилась. Сквозь треск хрипнувшей рации из трубки пробился женский голос:
— …маяк четыре-девять под нами… один на крыше… маски не вижу… топлива на два круга… ровней, старушка, ровней…
— …вижу его, держу… — влез поверх неё мужчина, ближе и громче. — Без маски он, слышишь? Такие живыми не ходят… Только скажи…
— …жди. Сказала, жди…
Дальше опять пошёл треск.
Я поглядел на себя сверху, её глазами. Человек в робе «отвергнутого» сидит на крыше среди мертвяков, наутро после того, как отряд записали в покойники, и маски на нём нет. Без маски в этих руинах на моих глазах ходил один Бекк, который принял своего Дедушку. На её месте я бы сперва дал очередь, а номер спросил бы потом, у трупа.
По привычке я сделал то, чему учил курсантов под обстрелом, и лёг. Прижав к лицу пустую оправу маски, которая держалась на одном ремешке, я вжался в железо между двумя мертвяками. Я нащупал на груди тумблер маячка. Щёлкни я им, вертушка покружила бы ещё немного и убралась, а мёртвые так и остались бы тут лежать, все, сколько нас есть… Ведь с водокачки теперь не слезть, а с пустой флягой я протяну дня три. Потом явится Бекк и сдерёт с меня ящик вместе с лямками.
Меня разобрало веселье, злое и нехорошее, как перед прыжком с вышки на спор, когда отступать уже стыдно. Прятаться было глупо, раз меня всё равно видят. Значит, показаться надо так громко, чтобы в их журнале меня записали заново, в живые и в свои!
Сорвав с лица остатки маски, я зашвырнул их за перила. Потом я вскинул ящик на спину, продев руки в лямки, раз уж они прилетели за грузом. На плечо я повесил и обе пустые винтовки, потому что казённое на крыше бросать не стоило. У самого края я выпрямился во весь рост, под вой турбин, на ветру, который рвал с меня робу. Я сдёрнул с крючка трубку рации и перещёлкнул рычажок на коробке до упора, туда, где под выбитой птицей, по моей догадке, был общий канал, а потом вдавил кнопку и заорал так, как не орал ни на одном построении:
— Во имя Императора, Владыки нашего, который этой ночью держал надо мной своё небо, слава Ему! Докладываю: жив Его милостью, назло всякому таймеру, и груз ваш при мне, цел, потому что Император бросать не велел! Слава Императору!
Только тут я заметил, что турель под носом вертушки смотрит стволами прямо на меня.
Я набрал полную грудь воздуха и начал сначала, ещё громче.
Глава 4. Старушка
Масози
Перед взлётом Масози провела ладонью по штурвалу «Старушки», от левого рога к правому. На вытертой коже остался тёмный мазок масла с перчатки.
— Ну, старая, — попросила она машину. — Давай сегодня без фокусов.
Она скосила глаза на лётный лист на колене. Её почерк шёл там до последней строки, кроме графы, где полагалось расписаться офицеру свиты. Масози старалась не смотреть на эту пустую клетку, поэтому сразу подняла руку к тумблеру пуска. Тумблер сидел над головой. С её ростом до него приходилось тянуться, привстав на ремнях. Пальцы как раз нащупали колпачок, когда в шлеме щёлкнул вокс и забубнил диспетчер:
— Борт семнадцать. Вылет не подписан. Запись внесена.
Подняв колпачок, она перекинула тумблер. Левая турбина схватилась с кашлем, зато правая подхватила сразу и чисто. Пока «Старушку» мелко трясло на опорах, палубный серв с фонарём во лбу попятился от машины, волоча за собой шланг. Внутри у Масози было пусто и спокойно, ведь решение она уже приняла, платить же за него предстояло потом.
Не дожидаясь, пока диспетчер добавит что-нибудь ещё, она сорвала «Старушку» с опор. Машина нырнула со створа в серую предрассветную муть и провалилась сквозь пыльную пелену. Дальше Масози потянула низом, над пустым руслом, где в стёкла кабины сразу застучал песок.
Отряд капрала Ольма списали вчера к полудню, по таймеру худшего фильтра. Вылет за ним сняли, когда «Старушка» уже стояла заправленная, поэтому Брант не успел слить прометий обратно в бочки. Вечером Масози вписала в лётную книжку шесть номеров, капральский первым.
Книжка жила в набедренном кармане комбинезона. Задние страницы в ней давно ушли под столбики номеров с датами. Туда попадал каждый, за кем она летела и кого не забрала. Одни не успели к рампе до таймера, а других на подлёте накрыло ракетами вместе с площадкой. Ни одного номера она там не вычеркнула, потому что из этих столбиков ещё никто не возвращался. Зачем она их пишет, Масози и сама толком не объяснила бы. Спалось с книжкой ненамного лучше, но всё-таки лучше.
Этой ночью сон не шёл вовсе. С вечера она просидела в кабине у пеленгатора маячков, который так и стоял на частоте группы четыре-девять. Днём красная точка горела на сетке над двором у разбитого дома. Когда стемнело, Масози увидела, как огонёк тронулся с места и медленно пополз через дворы, с долгими остановками. Через три двора, на водокачке, он замер. По прошлым вылетам Масози помнила, что другой высоты в том квартале нет. Мёртвые маячки не ходят. Значит, его нёс живой, а кто именно, отсюда не разглядишь…
Дежурный офицер выслушал её у поста, не вставая из-за стола, заваленного путевыми листами.
— Маячок группы четыре-девять ходит, — сказала она.
— Их носят, лейтенант. — Он отхлебнул рекафа и поморщился, потому что тот давно остыл. — Вам ли не знать, кто их носит.
— Он три двора прошёл. С остановками.
— Хромой нёс, вот и с остановками. — Офицер подтянул к себе очередной лист и отчеркнул в нём строку ногтем. — Культ подбирает наши маячки, потом сидит с ними у огонька и ждёт дурака, который прилетит. Таймер вышел, группа записана мёртвой.
— Я не прошу…
— Подписи не будет.
На этом спор и кончился. Обратно в ангар Масози шагала мимо бочек прометия под замком Бранта, а думала уже о ветре над руинами и о том, с какой стороны заходить на водокачку. Двое стрелков из «отвергнутых», приписанных к её бортовым дверям, ждали в отсеке. Оба уже были в масках и с двумя фильтрами на груди, рабочим и запасным. Спрашивать их, хотят ли они лететь без подписи, Масози не собиралась, ведь у «отвергнутых» даже в деле вместо имени стоит номер.
Солнце бурым пятном вылезло из пыли, как раз когда Масози вывела машину к Кассарскому узлу. Под крылом у неё пошли коробки разбитых кварталов, где ровного места под опоры не нашлось ни разу, сколько она сюда ни летала.
Над руинами она заложила первый круг. Точка на пеленгаторе горела прямо под ней, когда щёлкнул внутренний канал.
— Лейтенант, на десять часов. Звонари, — доложил Сорок восьмой, левый стрелок.
Она положила машину на крыло, чтобы глянуть самой. Из двора за водокачкой утекала в пыль кучка фигур, человек восемь, а у переднего на спине вспыхивала медь. Рядом с ним, прижимаясь брюхом к земле, бежали две поджарые гончие. Звон за рёвом турбин до неё не доходил. Зато она видела, как передний на бегу молотит колотушкой, пока рыжая муть не проглотила их всех. Гоняться за ними было некогда, да и прометий в баках был чужой.
Выровняв машину, Масози оглядела водокачку так, как оглядывала любую площадку перед заходом. Башня одна торчала над плоскими крышами руин, круглый бак на толстых кирпичных опорах. Садиться на его крышу было нельзя, иначе бак ушёл бы вниз вместе с машиной. Оставалось повиснуть над ним с опущенной рампой. По краю шло ограждение, местами вырванное с мясом. Прорехи в нём Масози запомнила сразу. Внизу, у подножия, толклись десятки ходоков, задирая серые лица на рёв турбин. Откажи левая турбина на висении, и падать «Старушке» пришлось бы прямо к ним в руки… С виража ей открылся дверной проём между опорами, откуда торчали обломки железных ступеней вперемешку с чьими-то руками и ногами. Изнутри весь этот завал поднимался почти до притолоки. Выходит, лестницы в башне больше нет? Подняться на крышу теперь было не по чему, как и спуститься с неё.
Стоило Масози перевести взгляд наверх, как первыми ей попались на глаза два трупа у люка, вздутые, в лохмотьях. Прямо на закрытой крышке между ними сидел бритоголовый человек в серой робе, привалившись спиной к угловатому ящику. Она стрельнула глазами на пеленгатор и обратно. Красный огонёк у него на груди мигал в такт точке на сетке.
— Маяк четыре-девять под нами, — бросила она в канал группы, который с вечера держала открытым. — Один на крыше. Маски не вижу. Топлива на два круга. — Машину качнуло порывом, и следующее она пробормотала уже не стрелкам: — Ровней, старушка, ровней.
— Вижу его, держу, — влез Сорок восьмой, щёлкнув в отсеке предохранителем лазгана. — Без маски он, слышишь? Такие живыми не ходят. Только скажи!
— Жди! Сказала, жди.
Приманка, решила Масози. Вот тебе и «их носят». Культ притащил маячок, посадил при нём своего и ушёл за дома дожидаться того, кто прилетит. Масози вывела машину на второй круг, повыше. Там она прошлась взглядом по соседним крышам, выискивая трубу ракетницы или ствол на треноге. Попадался ей только битый кирпич. Человек тем временем растянулся ничком между трупами и прижал к лицу маску с выбитым из оправы стеклом.
На втором круге он встал. Пустая оправа полетела за ограждение, а ящик снова оказался у него за плечами. Потом он развернулся среди мёртвых лицом к «Старушке», прямо в пыли, которую гнали на него её сопла. Таймер у группы вышел вчера днём, а этот стоял тут через ночь, с голым лицом! Без маски в руинах на её памяти дышали одни ходоки да культисты, молившиеся не тому…
Во рту у неё пересохло. Довернув нос машины на крышу, Масози положила большой палец на гашетку и навела стволы турели под кабиной на серую робу.
Общий канал взорвался у неё в шлеме так, что Масози дёрнулась и едва не вдавила гашетку.
— …и простри длань Свою над крышей этой и над рабом Твоим грешным, что стоит на ней без патронов и без лестницы, Император, владыка наш, свет наш во тьме и щит наш в пыли! Слава Тебе ныне и присно, и во веки веков, а в этот день особенно! Приём!
Между кабиной и отсеком у «Старушки» давным-давно сняли дверцу. Через этот пустой проём у себя за спиной Масози и увидела, как стрелки переглянулись. Даже корабельный проповедник на большой праздник так не молился. Тот тянул слова нараспев, а этот орал их, как команду на плацу, с чувством, от которого её передёрнуло. Если номер он и называл, то раньше, пока в канале стоял один треск. Позывного он так и не дал, только рявкнул в конце «Приём».
— Ходок, — хмыкнул Сорок восьмой. — Воют они так.
— Ходоки не молятся, — возразил Ноль-третий, правый.
— Этот, может, и молится. Пайку ставлю, загниёт до посадки.
Ноль-третий помолчал, разглядывая крышу.
— Ставлю свою, — решился он. — Что не загниёт.
— С чего вдруг?
— А гнилой тебе в канал «приём» скажет?
— Слыхал я и не такое. Под конец они ещё и не так…
— Захожу кормой, против ветра, — оборвала их Масози и сняла палец с гашетки. — Пайки поделите на корабле.
Развернув машину кормой к крыше, она пошла на висение, опуская на ходу рампу. В мутном кормовом пикте качались ограждение и оба трупа у люка, пока пыль не затянула и их. Дальше её вёл голосом Ноль-третий, перебравшийся на страховочном тросе к самому краю рампы.
— Три метра. Два. Левее на ладонь, там ограждение вырвано. Метр. Рампа над краем.
Левая турбина, наглотавшись песка, опять закашляла, так что машину повело боком. Поймав её педалью, Масози коротко выругалась.
— Тихо, старая… Не сейчас.
Шрам на подбородке, оставшийся от разбитого фонаря кабины, всякий раз начинал зудеть под ремешком шлема, стоило турбине подавиться. Брант обещал ей новые турбины ещё к прошлому сбросу, а у этих песок съедал лопатки на каждой пыльной площадке. В просвете пыли на пикте она успела увидеть, как струя из-под сопел раздевает трупы догола и сметает тряпки за ограждение.
— Двое у люка ходоки, — доложил Ноль-третий. — В нарывах. Глотки вскрыты ножом. До позвонков.
Ножом, подумала Масози, то есть в упор, на этой самой крыше, и не раз за ночь…
Когда пыль на миг разнесло, Масози разглядела в пикте человека. Он стоял в этом вихре, щурясь, но лица не закрывал. Едва он шагнул к рампе, оба стрелка взяли его на прицел.
— Стоять! Руки!
Он выставил пустые ладони и опустил их, только чтобы стянуть с плеч ношу. Раскачав за лямки блок в обгорелом кожухе, кило на двадцать по грузовому листу, он закинул его на рампу. Железо гулко бухнуло о настил, причём удар долетел до неё даже по каналу Ноль-третьего. Следом через край перебрался и сам хозяин блока, пригнулся под стволом Сорок восьмого и уселся на свой груз. Помощи он просить не стал, да и Масози никому не велела подать ему руку.
— Номер, — бросила Масози в общий канал.
Пассажир тронул жетон у ворота, но смотреть на него не стал.
— Эн-семь-семь-четыре-один.
Отчеканил он номер ровно, как на поверке, ни на миг не задумавшись. Номер был ей знаком, потому что вчера вечером он лёг к ней в книжку последним из шести… Масози стиснула рога штурвала так, что скрипнула кожа перчатки.
— Ноль-третий, рампу, — велела она и рванула машину вверх.
Пассажир так и не сказал спасибо. Ей это, к собственной досаде, понравилось.
Пыль ещё тянулась за бортами, когда в корабельном канале загремел Брант. Масози убавила звук на щелчок, потом ещё на один.
— Масози-и! Ты час в небе, а у меня под тобой в книге пустая графа! — Мембрана в шлеме дребезжала от его баса. — Это четыреста литров в час на марше, а на висении и все шестьсот. И прометий-то чей? Ольмов! Я его вчера вместе с Ольмом списал, а ты мне его в небо льёшь. Твоя кобыла и так на левую ногу хромает, а ты её гоняешь на чужом овсе, по пыли, без попоны! Всё на твой счёт пишу, слышишь? И про турбины свои забудь, под них у меня та самая бочка и стояла.
— Пиши, — отрезала она. — И груз Ольма впиши. В другую графу.
В канале на миг стало тихо.
— В другую графу! — Брант засопел, и мембрана снова задребезжала. — Груз-то дознавательский, мне с него ни капли. А за прометий ты…
Она прибрала его ещё на полщелчка, отчего конец фразы утонул в шипении.
Масози покосилась через плечо в отсек. Семь-семь-четыре-один так и сидел на своём блоке, уперев локти в колени, с двумя винтовками на плече стволами в пол. Батареи у обеих были пустые, о чём Ноль-третий, проверив их первым делом, доложил ей ещё над крышей. Теперь же он, всё ещё державший пассажира на прицеле, вдруг отпустил лазган висеть на ремне. Скрестив руки и сцепив большие пальцы, он сложил на груди аквилу. Пассажир поднял на него глаза и вежливо кивнул, будто соседу на лестнице. Так и застыл Ноль-третий с птицей на груди. Разомкнуть руки сразу ему, судя по всему, было неловко. А уж раскланиваться в ответ с тем, кого минуту назад держал на мушке, было бы и вовсе глупо. Зато Сорок восьмой ствола с пассажира не сводил.
— Ты ему ещё сапоги поцелуй, — буркнул он. — Пайку, гляжу, отмаливаешь?
Ноль-третий молча расцепил пальцы и снова вцепился в лазган. Масози отвернулась к стеклу, чтобы не фыркнуть в канал.
До самого верха пыльной пелены она держала бортовые двери открытыми, на случай если с руин за ними потянется хвост. Оглядываясь назад, она видела, как пыль, набившаяся в отсек ещё над крышей, медленно кружится в свете плафона и оседает стрелкам на плечи. Те то и дело косились на счётчики фильтров под мутным стеклом, а Сорок восьмой постукивал по своему ногтем.
— У меня уже за середину, — подал он голос. — Двери-то закроем, нет?
— Выйдем из пелены, закрою.
— А этому, видать, и так хорошо. — Сорок восьмой мотнул стволом на пассажира. — Маски нет, а не кашлянул ни разу!
Масози промолчала. Пассажир тоже смолчал, будто речь шла о ком-то другом, и только перехватил поудобнее лямку своего блока.
Сквозь шипение общего канала в шлеме пробивалось дыхание. Семь-семь-четыре-один, видно, сунул трубку за ремень рации и прижал ремнём тангенту. Теперь каждый его вдох уходил в эфир и попадал прямиком к ней в ухо. Стрелки рядом с ним сипели в фильтры, как дырявые мехи у горна. Сама Масози тянула через маску баллонный воздух с привкусом резины. Этот же дышал пылью руин ровно и неторопливо, будто лежал дома на койке после смены.
Переключить канал было делом одного щелчка, однако Масози щёлкать не стала. Через минуту она поймала себя на том, что вслушивается в каждый его вдох сквозь вой турбин. Она ждала хрипа или бульканья, первых признаков гнили. Дыхание текло всё такое же ровное… Под воротом комбинезона у неё взмокла шея.
Свободной рукой она расстегнула набедренный карман и выудила книжку вместе с огрызком карандаша, заложенным в корешок. Нащупав большим пальцем заломленный угол, она раскрыла вчерашнюю страницу. Н-7741 стоял в самом низу столбика, выведенный с таким нажимом, что карандаш местами продавил бумагу. Да и что тут вычеркнешь, если вчера таймер похоронил его по всем правилам, а сегодня он сидит у неё в отсеке на ящике и дышит ей в ухо? Подержав карандаш над строчкой, она затолкала книжку обратно.
Когда Масози вытянула машину наверх, пыльная пелена ушла под брюхо, слившись в бурое поле. Впереди висела «Скорбная Звезда», тёмная туша в редких огнях стыковочных створов, конца которой с этой высоты было не видать. На этом месте у Масози всегда отпускало плечи, только сегодня не отпустило. Мешало дыхание пассажира, которое никуда не делось из шлема. Найдя взглядом общий ангар, широкую жёлтую щель в днище корабля, она довернула на неё нос. Потом закрыла бортовые двери и вызвала диспетчерскую.
— Борт семнадцать. На борту груз группы четыре-девять, плюс один живой. Захожу на общий.
— Борт семнадцать, общий ангар для вас закрыт. Курс на карантинный причал. Пассажира держать на прицеле до подписи цирюльника. Пилоту по сдаче пассажира поступить в распоряжение дознавателя. Запись внесена.
Масози вдавила тангенту, благо сказать ей было что. Этот пассажир уже с полчаса дышал у неё в отсеке. Если он нёс заразу, то гниль давно сидела и в стрелках, и в ней самой! Подержав кнопку и послушав собственный пустой эфир, она её отпустила. Диспетчер на любой её довод повторил бы ту же формулу, разве что помедленнее. «Старушка» тем временем жгла бы над кораблём прометий, который Брант уже записал на её счёт.
— Принято. Борт семнадцать, иду на карантинный.
Разбор у дознавателя ей был обеспечен ещё с той минуты, когда она перекинула тумблер без подписи. На это она и шла. От слов про прицел и цирюльника у неё всё равно свело скулы, потому что «Старушку» гнали под огнемёт, на причал для чумных. Эфир Масози оставила пустым, зато заложила вираж с таким креном, что Сорок восьмого приложило плечом о переборку, и он глухо матюгнулся в фильтр.
Карантинный причал нашёлся под брюхом корабля, в стороне от общего ангара. Тесный железный карман рос в стекле кабины, пока она подходила. На подлёте Масози разглядела жёлтые лампы в сетчатых колпаках, а под ними палубу в сливных стоках с бурыми потёками. Смывали тут, судя по цвету, кровь пополам с горелым жиром. В такую тесноту, по паре метров от законцовок крыльев до стенок, она садилась разве что на учениях, но всё-таки притёрла «Старушку» к палубе с первого захода. Когда она глянула в кормовой пикт, напротив рампы там темнел открытый шлюз. В его глубине, за решёткой, торчал серв с огнемётом, у которого на конце сопла горел маленький голубой огонёк запальника. Едва рампа поехала вниз, серв повёл соплом к её краю. Тут Масози некстати вспомнила, что прометий у неё в баках горит не хуже, чем у серва в шланге…
Заглушив турбины, Масози отстегнула ремни и протиснулась из кабины в отсек. Стрелки уже стояли, оба со стволами на пассажире. Тот тоже поднялся с блока и держал его на руках, прижав к груди. Бритой макушкой он едва не задевал плафон, так что Масози пришлось задрать голову, хотя с воздуха он казался мельче. Роба висела на нём мешком. В распоротом от локтя рукаве она увидела намотанную на предплечье тряпку, заскорузлую от крови. Под левым ухом у него синел вытатуированный номер. Молча посторонившись, он пропустил её к рампе.
Голубой язычок запальника подрагивал у самого края рампы, куда серв держал нацеленным сопло. Поодаль от шлюза, под жёлтой лампой, Масози разглядела двоих в форме. После слов диспетчера гадать, кого они дожидаются, не приходилось. За спиной у неё щёлкнул предохранителем Сорок восьмой.
Масози вышла первой.
Глава 5. Карантин
Сопло огнемёта ходило за мной по шлюзу, куда бы я ни шагнул. Стоило мне сдвинуться к середине, где в полу чернела решётка стока, как раструб за прутьями опускался следом. Когда я пятился к переборке, он задирался обратно. Под самым его срезом горел синий огонёк запальника, тихий и ровный, как в газовой колонке у мамы в ванной. Только колонка грела воду, а от этого огонька тут поджигали людей… Язык у меня прилип к нёбу. Как такая штука работает по живым, нам однажды показали на сборах, на записи. Горящий человек там пронёсся шагов десять, рухнул и ещё с полминуты дёргался в огне. Досматривала это половина роты, пока другая уставилась в пол.
Лётчица сошла с рампы первой. Глядя прямо перед собой, она зашагала по причалу к двоим в форме, которые её там дожидались. Меня же стрелки затолкали стволами в шлюз, после чего дверь с шипением съехала за спиной. По привычке я первым делом высмотрел выходы. Шлюз оказался голой стальной коробкой шагов на шесть с двумя дверями друг против друга. Наружная, на причал, уже встала в пазы. Во внутренней же светилось круглое окошко в коридор, куда мне без приказа хода не было. Угол рядом с ней от пола до потолка забирала решётка из прутьев в палец толщиной. За ней в нише стоял огнемётчик в резиновом капюшоне со стёклами вместо глаз и в фартуке до колен. От баллонов на стойке у него за спиной к стволу тянулся гофрированный шланг. Шланг мне сразу показался самым слабым местом у такой машинки, только сквозь прутья до него было не дотянуться.
Между нами лежали четыре метра голого пола, где укрыться было нечем. За гулом машин, от которого мелко дрожала палуба под ногами, я не расслышал бы шагов за внутренней дверью. Копоть на переборках поднималась от стока чёрными языками. Отмывали её, правда, часто, так что пахло тут мокрым железом и едким мылом. Сам сток сделали широким. В таком ушли бы и зола, и обгорелые кости, какие остаются от человека после огня. Я отдёрнул ботинок от края стока.
Потом из внутренней двери протопали трое в прорезиненных балахонах и рыжих перчатках по локоть. За пару минут, сопя в маски, они обобрали меня до робы. Обе винтовки, стаббер, нож, рация с маячком, ауспик и жетоны мёртвых легли в ящик под опись, которую один из них черкал стилом на дощечке. Стрелять из винтовок всё равно было нечем, но без ремня на плече я сразу почувствовал себя голым.
С блоком Ольма вышла заминка. На рампе я опять вскинул его за спину, продев руки в лямки. За ночь пряжку на одной из лямок вмяло в кожух, отчего толстые пальцы перчаток с неё соскальзывали. Ближний из троих повозился, потом сдёрнул перчатку и рванул ремень голой рукой, мазнув меня костяшками по шее. Тут он и замер, только глаза за стёклами маски у него забегали. Я тоже окаменел, разве что скосил взгляд на решётку. Огонёк под соплом качнулся и снова встал ровно, а у меня между лопаток поползла под робой капля пота. Ближний всё-таки снял блок и спихнул товарищам. Сам он попятился к переборке у внутренней двери и трижды бухнул в неё кулаком, гулко, с силой, так что отдалось у меня в подошвах. Краска в том месте стёрлась до голого металла пятном с ладонь, на высоте плеча. Судя по пятну, по железу тут стучали частенько, будто по дереву от сглаза. Двое других, глядя в сторону, подхватили ношу и, кряхтя, уволокли в коридор. Так от меня ушёл главный мой козырь, который я пёр на себе от самого двора. В Таркове после экстракта рюкзак хотя бы оставался при тебе…
Я ждал допроса с той минуты, как вертушка пошла на посадку. Табурет, лампа в лицо, а напротив чин с бумагами. Ему надо знать, кто я такой и с какой стати живой. Ответ у меня был заготовлен короткий, в четыре строчки: номер, отряд, капрал погиб, груз доставлен. Кем этот парень был до подвала и за что попал в отвергнутые, знало одно это тело, которое со мной пока помалкивало…
Когда внутренняя дверь снова поехала вбок, в шлюз неспешно прошаркал старик. Прежде всего я отметил, что маски на нём нет. После троих в резине он с открытым лицом и голыми руками смотрелся тут как боец без каски на боевых стрельбах. Блеснув лысиной под лампой, он поправил на носу очки, к которым сбоку на шарнире крепились ещё две линзы. Следом он одёрнул длинный кожаный фартук, надетый поверх рясы. Пальцы, что придерживали стойку с пустыми пробирками, сплошь покрывали белые ниточки старых порезов, мелких и частых. Такие изо дня в день оставлял его же инструмент. С пояса у него свисал широкий ремень со сложенной бритвой, которую я разглядывал дольше всего остального. Пока я на неё глазел, огнемётчик за решёткой подобрался.
— Этот, что ли, дышит? — спросил старик, даже не глянув в сторону решётки. — Ты, голубчик, кочергу-то опусти. Мне в спину светишь, а спина у меня одна.
Сопло дрогнуло и ушло к полу, унося синий огонёк к стоку. Впервые за всё утро я выдохнул до конца.
— А вы меня не боитесь? — Я кивнул на его голые руки.
— Тебя? — Старик откинул от переборки сиденье, кивнул мне на него, а стойку поставил у ног. — Это сервы у нас пугливые, чуть заденут, бегут в железо стучать. Я сорок лет в чужом мясе копаюсь, мне трусить поздно. Я тупого инструмента боюсь. Садись-ка да рукав закатай.
Правый рукав гончая располосовала мне ещё в подвале, вот я и закатал левый. Перетянув мне руку над локтем резиновым жгутом, старик похлопал по сгибу двумя пальцами и похвалил вену:
— Во-от она, умница. Сама вылезла.
Укол вышел лёгкий, комариный. По стеклу пополз тёмный густой сок, как старик его тут же окрестил. Он повертел пробирку на свету с таким видом, с каким бабушка у меня разглядывала банку вишнёвого варенья, не засахарилось ли.
— Сок хороший, — бормотал он, меняя пробирку за пробиркой. — Тёмный. Печёнка у тебя, по всему, дрянь должна быть, на каторжной-то баланде, а белки чистые. Стало быть, хорошая печёнка. Или белки врут… Нет, белки не врут, это печёнки врут, мерзавки. Кулачком поработай, голубчик.
Работая кулачком, я не сводил глаз с пробирок. Одной на подпись хватило бы с запасом, но он уже заткнул пятую и тянулся за следующей…
Между делом он перевёл взгляд на мою правую руку, где ещё с подвала поперёк старого ожога был намотан грязный обрывок рукава.
— А это кто тебя приласкал?
— Собачка.
— Гончая, что ли? — Старик вздёрнул брови над очками, размотал тряпку и, нагнувшись, понюхал царапину. — Гончая гнилью кусает. К вечеру рука как подушка, а к утру её отнимают по локоть. — Он с нажимом провёл пальцем вдоль царапины, и я зашипел. — А у тебя чисто. Розовенькая, затягивается уже. Гляди-ка.
Я покосился на розовую полоску. По ней и правда было не сказать, что вчера руку рвала гончая. От этой новости у меня заныло под ложечкой, потому что под огнемётом лучше быть обычным. Укус гончей, который за ночь затянулся сам, обычным не назовёшь… Тут лекарь деловито сунул мне в рот ватную палочку и мазнул по нёбу так, что я поперхнулся. Пока я кашлял, он уже опускал её в отдельную пробирку. Потом он откинул на шарнире обе боковые линзы, выстроив все три столбиком перед правым глазом. Придвинулся он так близко, что пахнуло табаком и спиртом.
В стёклах я увидел себя трижды, каждый раз чуть крупнее. Смотрело оттуда худое острое лицо лет на шесть моложе моего, со щетиной по скулам и с чужим ртом. Видеть его мне ещё не доводилось, потому что зеркала до сих пор не попадалось, к тому же маска лопнула звездой ещё в буре. Парень в линзах глядел на меня в упор и был мне никем. Когда я моргнул, он моргнул следом. На этом мы с ним пока и разошлись. Выяснять, чей он, было сейчас некогда, да и не у кого…
— Зрачок живой, — сообщил старик своим линзам. — Радужка ясная. И чего тебя тогда под огнём держат, а?
— Так я…
— А, ну да. Таймер. — Спрашивал он, похоже, не меня.
Тем временем к нам бочком подсеменил щуплый малый в мятом фартуке не по росту. До того он тихо стоял у двери, а я из-за этих линз его сперва и не заметил. Под левым ухом у него темнело чернильное пятно, сквозь которое всё равно проступали цифры. Пока я разглядывал его руки, отмытые до красноты, краем глаза поймал, как старик, не глядя, выудил из стойки три пробирки, ничем не помеченные. Они ушли к нему в карман фартука, где звякнули о другие такие же. Остальное он сплавил лаборанту.
— Таммер, голубчик, в холод их, — велел он. — И не тряси, сок тряски не любит.
— Да, мастер Кралл. Простите, мастер Кралл.
Таммер развернулся так поспешно, что задел стойкой край двери, которая ещё не отъехала до конца. От удара пробирки у него задребезжали.
— Простите, — пролепетал он двери и протиснулся в коридор боком.
Кралл припрятал эти три пробирки для себя. Значит, кроме отобранного ящика, товар у меня ещё оставался, причём тёк он прямо по моим венам! Стрелки в вертушке косились на меня как на чумного. Зато этот разглядывал меня с любопытством мастера, которое было мне понятнее их страха.
— Теперь голову, — объявил Кралл и снял с ремня бритву.
Раскрыв её, он оттянул ремень от пояса и несколько раз шоркнул по нему лезвием.
— Зачем? — Я тронул макушку. — Она и так бритая.
— Позавчера была бритая. — Он плеснул мне на макушку воды из фляжки и натёр её куском серого мыла, пахнущего дёгтем. — А человек с бородой хуже заживает. С любой бородой. Кожа под волосом преет, а прелое мясцо шить что мокрую бумагу.
Воду эту я бы лучше выпил…
— Я не ранен.
— Пока, — согласился он.
Человеку, у которого в руке бритва, а под рукой моё горло, я уступил. Кралл скоблил мне череп долго и старательно, натягивая кожу двумя пальцами. Всё это время он бормотал, что шкура у меня дублёная, песком да солнцем, зато под ней всё молодое, живое, хоть сейчас на стол. Под левым ухом он повёл лезвие бережно, по кругу, обходя татуировку. Так я и узнал, что номер у меня наколот там же, где у лаборанта, только незамазанный. Потом бритва прошлась по щекам и подбородку. Когда она пошла по горлу, я перестал дышать и задышал снова только после того, как лезвие ушло. Вытерев его о фартук, Кралл отступил на шаг полюбоваться. Лицо у него при этом оставалось строгим, а голову он склонил набок. Бритого он выбрил гладко.
— На, хлебни. — Он сунул мне фляжку. — Сок разбавить надо.
Когда Кралл, согнав меня с сиденья, уселся сам, оно под ним скрипнуло. Из-под фартука он вытащил плоскую металлическую дощечку с зелёным экраном. Едва он постучал ногтем по стеклу, в мутной зелени проступили строчки.
— Ну-с, поглядим по планшету, кого я брил. — Он сдвинул линзы на лоб и прищурился. — Номер Н-7741. Терциум, нижний ярус, жилблок сорок-шестнадцать. Мор в блоке, жильцы умерли, выжил один. Извлечён при выжигании, в сознании, признаков болезни нет. Подозрение в сговоре с Нурглом…
— С кем?
— Потом. — Он придавил ногтем строчку, чтобы не потерять её. — Именем Императора и Святой Инквизиции приговорён к службе в отвергнутых до искупления.
Он читал чуть в нос и с той скоростью, с какой у нас зачитывают приговоры. Я раз полдня просидел свидетелем в районном суде, когда судили нашего водителя за пьяную аварию. Судья там бубнила точно так же, разве что вместо Императора у неё была Российская Федерация.
— За что? — не удержался я. — За то, что выжил?
— За это самое. — Кралл как будто удивился вопросу. — Весь блок сгнил, а ты нет. На нижних ярусах рассуждают просто: раз Дедушка тебя не тронул, ты с ним и договорился.
Я глянул на правую руку, где через всё предплечье тянулся гладкой белёсой полосой ожог. Похоже, с ним парень и вышел из выжженного блока. Из огня его тогда вытащили, а теперь поставили под сопло, на случай, если огонь в прошлый раз не управился…
— Так с кем я сговорился? — напомнил я. — Нургл этот кто?
Кралл смерил меня поверх очков долгим взглядом.
— Ты где рос-то? В банке со спиртом?
— В блоке. Грамоте там не учат.
— И то правда. В нижнем Терциуме и Императора-то через раз знают. — Он понизил голос. — Бог гнили. Всё, что пухнет и течёт, его, от чумы до ходоков. Культисты зовут его Дедушкой, ласково так, а он их за это, говорят, обнимает.
«Дедушка смелых любит», орал Бекк своим над подвалом, где перед тем ставили на меня пайку. Я поёжился, хотя в шлюзе было душно. Выходит, Бекк со своим колоколом молился как раз ему? В деле же у моего тела стояло, что оно с Дедушкой сговорилось. Да и зомби, что всю ночь лезли ко мне по лестнице водокачки, звались тут, оказывается, ходоками и тоже были его…
— А ты и тут один из шести вернулся, — заметил Кралл, листая дальше. — Нехорошая у тебя привычка, всех переживать. Я такую лечить не возьмусь, а начальство лечит по-своему.
Я промолчал. Того, кто выжил в блоке, я знал только по ожогу да по лицу в трёх линзах. Отвечать же за него выпало мне… Препираться с делом было всё равно что спорить с весами на приёмке металла, где платили ровно столько, сколько показывала стрелка. Поэтому я решил, что спрашивать буду сам, а отвечать стану на слово меньше, чем спросили.
— А если пробы грязные? — спросил я.
Уткнувшись в экран, Кралл дёрнул подбородком в сторону решётки. В ответ огнемётчик за прутьями переступил с ноги на ногу. Дальше я расспрашивать не стал.
Над внутренней дверью захрипела медная сетка вокса, откуда, сбиваясь и частя, заговорил лаборант:
— Мастер Кралл, простите… Первая чистая. Вторая чистая. Т-третья… — В сетке звякнуло стекло. — Простите. Третья тоже чистая, мастер Кралл.
— Слыхал? — Кралл спрятал планшет под фартук. — Чистый ты. Пока. Подпишу утром, когда сок отстоится.
— До утра под кочергой? — Я мотнул головой на решётку.
— А куда тебе спешить? — Он похлопал себя по карману, где звякнули пробирки. — Сок с дороги, он тоже устаёт. Ему отлежаться надо, не то наврёт.
Когда вокс щёлкнул ещё раз, из сетки заговорила женщина, ровно и ни разу не сбившись.
— Говорит экспликатор Зола. По номеру Н-7741, по пунктам. Первое: номер из реестра мёртвых исключить, перевести в живые, прощение по смерти отозвать. Второе: номер внести в мой список. Конец.
Сетка смолкла.
На каждом из жетонов мёртвых, что лежали сейчас в ящике под описью, было выбито «искупил», как и на моём. Пока я числился покойником, мне всё простили, а теперь, когда я ожил, вернули грехи этого парня вместе с Дедушкой. С возвращением, называется!
— Какой ещё список? — переспросил я.
— Её. А что в нём, у неё и спросишь, когда вызовет. — Кралл поднялся, и сиденье хлопнуло о переборку.
— Вызовет?
— Зола живучих собирает. Ты у неё теперь вроде находки.
Перед уходом он ещё раз повернул мою голову за подбородок к свету, оглядывая свою работу, и велел огнемётчику не баловать. Когда дверь за ним съехала, сопло за решёткой так и осталось опущенным к стоку.
За весь день в шлюз больше никто не вошёл. Я сидел у переборки напротив решётки и поглядывал в круглое окошко внутренней двери. За стеклом иногда проплывали капюшоны сервов, а один раз с грохотом прокатили тележку с баками. Только никто из них даже головы в мою сторону не повернул. Кормить до подписи тут, как я понял, не полагалось, да и воды после фляжки Кралла мне больше не поднесли… Оттого живот, пустой с самого пробуждения в руинах, к вечеру ныл без передышки. Хуже голода было то, что отливать пришлось в тот же сток, прямо под опущенным соплом. К ночи свет под потолком притушили до тускло-жёлтого. Сквозь дрёму я услышал за решёткой шаги и глухие голоса. Когда я поднял голову, там уже топтался другой часовой, чей раструб снова целил мне в грудь. Новый был ниже прежнего и дёрганый. Синий огонёк у него под соплом гулял то вправо, то влево, пока сам он всё шептал и шептал в капюшон одно и то же. Молился, наверное. Перепуганный человек с пальцем на спуске огнемёта, да ещё на всю ночь, тревожил меня куда сильнее храброго. Задремлет, вздрогнет со сна, и от меня останется работа для стока… Вот же, мать его, пересменка!
Говорить с ним надо было на его языке, хотя из этого наречия я знал одно «Слава Императору». Встав посреди шлюза лицом к решётке, я расправил плечи и набрал полную грудь воздуха.
— Слава Императору, чьё око зрит сквозь пустоши и сквозь сталь этого корабля! — грянул я так, что переборки отозвались гулом. — Слава Ему за верного стража у порога, что держит святой огонь всю ночь и глаз не смыкает! Да не дрогнет рука его, да не иссякнет прометий в баках его до скончания смены! А смене той по воле Его придёт конец, и будет стражу горячий паёк и сон до самой побудки!
Дальше я понёс уже что попало. Восхвалял корабль, вынесший меня из пыли, и лётчицу, что рискнула подвесить машину над самой крышей. Под конец я дошёл и до дегтярного мыла старика Кралла, раз уж оно вспомнилось. Громко, со слезой в голосе, какой у меня отродясь не водилось, я сочинял на ходу. Когда слова кончались, я начинал с Императора и от Него разгонялся опять. Горло у меня уже саднило, когда я заметил, что синий огонёк замер. Раструб медленно сполз к полу, жерлом к стоку, пока часовой вполголоса подтягивал мне из-под капюшона, путая слова. Последнюю фразу мы с ним закончили хором.
Под утро я задремал, сидя на полу спиной к переборке и лицом к решётке. Разбудило меня шипение двери. Свет под потолком держался ещё ночной, жёлтый, но огнемётчик за прутьями вытянулся так, что скрипнула резина.
— М-магос… — выдохнул он.
В шлюз, пригнувшись под притолокой, вошёл высокий сутулый человек в бело-красной рясе. Снизу, с пола, я сперва уставился ему на руки. Своих у него было две… За спиной, поверх рясы, были сложены ещё две, тонкие, механические, со шприцем вместо пальцев на конце каждой. Я вжался лопатками в переборку. Половина лица у него была из гладкой бронзы с хирургическими линзами в гнёздах, зато живая сторона приветливо мне улыбалась.
— Доброе утро. — Он учтиво склонил голову. — Прошу извинить за ранний час. Ваши пробы ночью прошли через мой когитатор, и показатели у них совсем не те, какие бывают у отвергнутого с нижних ярусов. Ждать официальной подписи я, признаться, не смог. Мне не терпелось познакомиться с образцом.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
