Высота памяти 3
Глава 1. «Перед выездом»
Погоны пролежали в вещмешке с конца ноября, завёрнутые в газету, и газета за это время протёрлась на сгибах до дыр. Приказ был подписан, погоны выданы, а надеть их всё не выходило: то было не к месту, то не ко времени, то попросту не перед кем.
Четвёртого января в управлении армии меня посадили ждать в комнате с одним окном и печкой, которую топили сырыми дровами. Печка шипела и почти не грела, за стеной стучала машинка, останавливалась, возвращалась на два слова назад и стучала дальше, и через час стало ясно, что другого случая не будет.
— У вас иголки не найдётся? — спросил я писаря.
Он посмотрел сначала на мою гимнастёрку, потом на вещмешок под лавкой.
— Нитки только чёрные.
— Чёрные лучше.
Он принёс иголку, воткнутую в катушку, и вернулся к бумагам.
— Долго ждать?
— Как выйдет. Он с утра в третьей комнате.
— А что в третьей комнате?
— Бумаги.
— Кипяток есть?
— Был утром.
— А сейчас?
— А сейчас нет.
За час в комнату заглянули двое: сначала человек в валенках, потом — в сапогах. Оба на секунду остановились у печки, хотя грела она только себя.
Погоны были полевые, защитного сукна, с голубым кантом и бордовым просветом, и лежали ровно так, как их сложили в ноябре, — с одинаковым заломом посередине. По четыре звёздочки на каждом. Сукно ещё держало фабричную жёсткость: когда я приложил погон к плечу, он не лёг, а встал.
Старые я спорол и сунул в карман, не глядя. Шить в холоде долго: нитка тянется туго, узел уходит не туда, куда его ведут, и палец я проколол дважды — оба раза оттого, что торопился.
Гимнастёрку я надел уже с новыми. Воротник стоял колом, правый погон тёр шею при повороте головы, и я поймал себя на том, что поворачиваю её осторожнее, чем надо. Это должно было пройти дня за три.
Старший инспектор вошёл, когда я убирал иголку после второго.
— Не спешите, — сказал он. — У меня ещё три подписи.
Он сел напротив, положил на стол папку с тесёмками и стал развязывать их так, будто тесёмки и были главным делом этого дня.
— Готово? — спросил он, не поднимая головы.
— Готово.
— Встаньте.
Я встал. Он посмотрел не на погоны, а на воротник.
— Сидит криво.
— Перешью.
— Не надо. К вечеру сядет.
Я сел обратно. Он развернул папку к себе и достал оттуда полдесятка листов, из которых мне предназначались, судя по всему, два.
— Когда вы последний раз летали?
— Двенадцатого июля.
— Сорок третьего?
— Сорок третьего.
Он пометил что-то у себя и не стал спрашивать почему.
— Наступают, — сказал он. — Полки идут следом. Площадки меняют часто, садятся на то, что успели укатать, молодых вводят прямо там же. Вам туда.
— Что смотреть?
— Как взлетают. Как садятся. Как перебазируются. Как вводят молодых. И что при этом ломают.
— И всё?
— И спрашивать. И докладывать.
Он отложил карандаш.
— Молодой садится с перелётом. Третий раз подряд. Что делаете?
— Показываю.
— Нет.
— Показываю и объясняю.
— Нет.
Я подумал. За стеной машинка добралась до конца строки и звякнула.
— Спрашиваю, куда он смотрит на выравнивании.
— Теплее. Дальше?
— Дальше он сам скажет, что смотрит на капот.
— А кто ему это исправит?
— Тот, кто его выпускает.
— Вот, — сказал старший инспектор и снова взял карандаш. — И в докладе пишите, что видели. Не что думаете.
— Это всегда разное?
— Не всегда. Разницу видно сразу.
Он подровнял край листа ногтем.
— И вот что. Вам там покажут лучшее, что есть.
— Понимаю.
— Не понимаете. Лучшее показывают в первый день. Вы смотрите второй.
— А если и второй день подготовлен?
— Значит, у них есть лишний человек, чтобы это устраивать. Это тоже запишите.
— Сколько мне там быть?
— Пока есть что смотреть.
— А доклад когда?
— Когда будет что докладывать. Не раньше.
— А долго не наберётся?
— Значит, плохо смотрите.
Он вынул из папки лист и положил передо мной.
— Читайте.
— Про себя?
— Вслух.
— Зачем вслух?
— Затем, что через месяц вы скажете, что не читали.
Бумага была короткая, в четыре пункта, и написана человеком, который знал, где в таких бумагах остаются щели.
— «Наблюдать, присутствовать при разборах, задавать вопросы по существу, докладывать в управление».
— Дальше.
— «Правом отдавать распоряжения в проверяемых частях не наделяется».
— Дальше.
— «Приказ командира части не отменяет. Решение инженера о выпуске машины не отменяет. Лётчика от полётов не отстраняет».
— Ещё раз последнее.
— «Лётчика от полётов не отстраняет».
Он перевернул лист и подвинул обратно — расписаться. Чернила были жидкие, перо цепляло бумагу и оставляло за собой ворс.
— Командир не прав — тогда что? — спросил я.
— Увидите — запишете.
— Пока я пишу, они летают.
— Летают, — согласился он.
Печка за спиной хлопнула и осела. Писарь поднял голову и снова опустил.
— Вы думаете, вас взяли за то, что вы хорошо летаете?
— Нет.
— За что тогда?
— Не знаю.
— Вот и хорошо.
Он собрал листы в стопку и подровнял её о стол.
— Знающие приезжают и на третий день командуют вместо командира. Их слушают — первое время. Потом уезжают. А командир остаётся с людьми, которые видели, как его переспорил приезжий. — Он затянул тесёмку. — Второй раз его послушают не сразу.
— А если он делает не так?
— Спрашивайте так, чтобы он сам ответил.
— А если ответит неверно?
— Тогда у вас будет что записать, — сказал старший инспектор. — И это будет его ответ, а не ваш.
Тетрадь мне так и не вернули. Спрашивать о ней здесь было не у кого, и я не спросил.
— Летать мне у них дадут? — спросил я.
— Спросите у того, кто выпускает.
— То есть у командира.
— То есть у командира.
Он встал первым и застегнул шинель снизу вверх, через одну петлю, как застёгивают люди, которым весь день ходить по холодным коридорам.
— Транспорт ищите у комендатуры, сегодня будет попутная. И вот ещё. Своей машины у вас там не будет.
— А смотреть технику пилотирования чем?
— Глазами, — сказал он. — Пока — глазами.
Попутная нашлась к трём часам: полуторка с пустыми бочками и аэродромным имуществом, шедшая примерно туда же, куда и я. Шофёр был немолодой, в подшлемнике под шапкой, и первые километров десять молчал.
— Вам куда именно? — спросил он наконец.
— Вперёд.
— Всем вперёд.
Дорога шла на запад и была не дорогой, а тем, что от неё осталось после того, как по ней прошли все. Днём подтаивало, колея расползалась чёрной кашей, к ночи схватывалось, и тогда машину било о застывшие гребни так, что бочки в кузове начинали разговаривать между собой.
К вечеру нас третий раз согнали на обочину. Сначала прошла пехота — долго, молча, растянувшись так, что головы колонны я не видел. Потом тягачи с пушками. Потом опять пехота.
Регулировщица стояла на перекрёстке в полушубке не по росту и держала флажок так, будто он был тяжёлый.
— Стоять.
— Мы час стоим.
— Значит, ещё постоите.
Шофёр заглушил мотор и полез за кисетом.
— Вот так и живём, — сказал он мне. — Пехоту пропусти. Пушки пропусти. Снаряды пропусти. Мы всегда последние.
— А везёшь что?
— Бочки.
— Пустые?
— Пустые.
— Куда?
— Туда, где полные. — Он подумал. — Если полные ещё там.
Мимо прошла ещё одна колонна, и по тому, как шли последние ряды, было видно, что идут они не первые сутки. Обратно, в нашу сторону, тянулись порожние машины и одна санитарная.
Над дорогой, высоко и молча, прошли на запад два истребителя. Я проводил их взглядом дольше, чем следовало. Шли они оттуда, откуда мы выехали днём.
— Наши? — спросил шофёр.
— Наши.
— Далеко им.
— Далеко, — сказал я.
— А вы сами лётчик?
— Лётчик.
— А едете на машине.
— Еду на машине.
— Ну да. Сейчас все едут. — Он объехал воронку по краю и добавил: — Пока дорогу не дадут, все и будут ехать.
Объяснять, почему еду я, не пришлось. Он не спросил.
Ближе к сумеркам мы прошли мимо стоянки на обочине: машин полтора десятка, съехавших с дороги в поле и вставших там ровно, в два ряда. Бочки, ящики, свёрнутые палатки, две кухни.
— Это чьи?
— Аэродромные.
— Давно стоят?
— Со вчера. Или с позавчера.
— Чего ждут?
— Дороги.
Мы проехали, и километра два я ещё оглядывался. Стоянка не двигалась.
Пехота меряла путь ногами и шла. Бензин мерил его очередью на перекрёстках.
К переправе подошли уже в темноте. Мост был низкий, настил на нём чинили, и перед ним в два ряда стояли машины — с людьми, с ящиками, с сеном.
— Тут до утра, — сказал шофёр.
— А левый ряд?
— Левый — очередь.
— А наш?
— Наш тоже очередь. Только другая.
Он вылез, прошёл вдоль борта и ладонью проверил крайние бочки: не сдвинулись ли в дороге. Впереди кто-то спорил с сапёром, и по голосу было слышно, что спорит давно и без всякой надежды.
Ночевали в деревне, от которой остались печи и три уцелевших хаты. В хате топили, на полу спали вповалку, и у порога два шофёра делили махорку и спорили, не глядя друг на друга.
— Через мост до утра не пустят.
— Пустят. Я вчера прошёл.
— Ты пустой шёл.
— Я гружёный шёл.
— Ты бочки вёз. Бочки — это пустой.
— Скажи это старшине.
— Старшине я и не такое говорил.
— И что?
— И ничего. Стою тут с тобой.
— А везёшь чего?
— Бочки.
— Опять бочки.
— Опять.
— Их бы уже налить.
— Их бы сперва довезти.
Кто-то с середины пола попросил их замолчать. Они замолчали и через минуту начали снова, тише.
Перед сном я вышел во двор. Небо было закрыто наглухо, снег не шёл, с крыши капало в темноту, и капли считались сами собой. Далеко на западе били редко — так далеко, что каждый удар приходил отдельно, без второго.
Я лежал у стены и слушал, пока не уснул.
К утру подморозило, колея встала твёрдой, и ехали мы быстрее, чем накануне. За первым же поворотом стояла поперёк канавы машина с бочками — задними колёсами в воде, передними в глине. Её тянули трактором, и трактор буксовал сам.
— Второй день её тянут, — сказал шофёр, объезжая по полю. — Вчера тоже тянули.
— А те, кто впереди?
— Те уже под Новым годом были впереди. Их не догонишь.
* * *
Пятого января, часам к пяти, площадка открылась сразу, без предупреждения: поле за перелеском, укатанная полоса вдоль опушки, машины под ветками. Дым от землянок шёл низко и стелился.
Я слез у крайней землянки. Шофёр развернулся и уехал, не прощаясь.
Дежурный вышел не сразу. Ушанка была завязана под подбородком.
— Вам кого?
— Вас.
— Меня зачем?
— Соколов. Инспектор по технике пилотирования. Из управления армии.
Он взял предписание. Читал долго, придерживая пальцем строку.
— По вас распоряжений не было.
— Теперь есть.
— Предписание — это не распоряжение.
— Читайте до конца.
Он дочитал и вернул бумагу.
— Вас сколько?
— Один.
— А обычно сколько?
— Не знаю. Я в первый раз.
Он посмотрел на мои погоны. Ничего не сказал.
— Машину мне выделят? — спросил я.
— Какую машину?
— Любую исправную.
— Свободных исправных нет.
— А неисправные?
— Неисправных хватает. Только они не летают.
Ветер тянул с поля, и по полосе несло снежную крупу. У опушки завели мотор, погоняли и заглушили.
— Кто у вас решает по вылетам?
— Командир.
— А допуск?
— Тоже командир.
— У меня написано, что я инспектор.
— А у меня написано, кого выпускать, — сказал дежурный. — Вас там нет.
— А кто у вас за технику пилотирования отвечает?
— Все.
— Значит, никто.
— Значит, командир.
— Когда командир будет?
— Утром. Он на вылете.
Я сложил предписание вчетверо и убрал во внутренний карман.
Пока не стемнело, я прошёл вдоль полосы. Шёл по краю, не выходя на укатанное. Грунт держал. Ближе к дальнему концу под настом пошла мякоть, и нога проваливалась на палец. Метров сорок такой мякоти. Потом опять твёрдо.
У опушки, под ветками, работали у машины двое. Один стоял на стремянке, второй подавал снизу.
— Долго ещё?
— Пока не сойдётся.
Меня они увидели и работать не перестали.
— Вам чего? — спросил тот, что снизу.
— Ничего.
Он кивнул и больше не оборачивался.
Дежурный ждал у землянки.
— У вас дальний конец подтаивает.
— Знаю.
— Кто садится с того конца?
— Кто как заходит.
— А сегодня кто заходил?
— Сегодня все с этого.
Он смотрел и ждал, что я скажу дальше. Я не сказал ничего.
— Бумаги у вас не найдётся?
— Какой?
— Любой чистой.
Он сходил в землянку и вынес полтетради, разорванной вдоль корешка.
— Больше нет.
— Хватит.
Первую строку я написал, присев на корточки, на колене: сорок метров у дальнего конца и с какого конца сегодня заходили. Мнения в ней не было.
— Ночевать где?
— Место найдём.
— Столоваться?
— Аттестат есть?
— Есть.
— Значит, там же, где все. Кормят после посадки последнего.
Землянка была общая, на десяток человек, с накатом в два бревна и коптилкой на гвозде. Нары у дальней стены пустовали.
— Чьи?
— Ничьи, — сказал дежурный и ушёл.
Я поставил вещмешок в изголовье, снял шинель и сел. Пахло сырой глиной, махоркой и бензином. Кто-то спал, отвернувшись к стене, и во сне дышал тяжело, с задержкой.
За стенкой опять заводили движок. Он схватывал и глох. Схватывал и глох.
На восьмой раз завёлся.
Глава 2. «Чужая строка»
Шестого января меня отвели к командиру полка. Разговор занял меньше времени, чем дорога до его землянки. Он прочитал предписание до конца, спросил, надолго ли я, услышал, что не знаю, и сказал смотреть. Что именно я собираюсь смотреть, он не спросил.
Стоянка была вытянута вдоль опушки. Машины стояли под ветками, через одну, с разнесёнными хвостами. Между ними ходили, таскали чехлы, грели руки о вёдра. Снег у капониров был утоптан до земли и от этого казался серым.
— Вон тот, у второй, — сказал дежурный. — Рябов.
Рябов был высокий, сутулился и стоял так, будто ему всё время дуло в спину. На меня он посмотрел раньше, чем я подошёл.
— Капитан Соколов. Из управления армии.
— Знаю.
— Уже?
— У нас быстро.
Он не спросил, зачем я приехал. Это тоже был ответ.
— Мне сказали смотреть, — сказал я. — Мешать не буду.
— Смотрите.
Первый день я и правда только смотрел. Вылетали двумя парами, возвращались тремя машинами и одной с опозданием. Молодых было видно сразу: не по тому, как они летят, а по тому, как они ходят между вылетами.
К одному из молодых я подошёл сам, у бочки с водой.
— Давно летаете?
— С ноября.
— Здесь?
— Здесь с декабря.
— Кто вас выпускал?
Он посмотрел в сторону Рябова и не ответил.
— Я не за этим спрашиваю.
— Я знаю, — сказал он таким голосом, что стало ясно: не знает.
После вылета Рябов разбирал с молодым прямо у машины, не отходя от неё.
— Где ты был, когда я развернулся?
— Сзади.
— Сколько сзади?
— Не знаю.
— Далеко?
— Далеко.
— Почему?
— Отстал.
— Почему отстал?
Молодой молчал.
— Потому что смотрел на меня, а не на приборы. За мной ты смотришь глазами. Держаться надо газом.
Молодой кивнул.
— Не кивай. Скажи.
— Газом.
— Вот.
Разбирал он коротко и не при всех. При мне — потому что деться от меня было некуда.
Разбор был правильный. Записать по нему в доклад было нечего, и я записал, что разбор был.
Вечером в землянке было тесно и шумно тем шумом, который заводят, чтобы не молчать.
— Он мне говорит: заходи с прямой.
— А ты?
— А я зашёл.
— С прямой?
— С прямой. Только с четвёртого раза.
— Это уже не с прямой.
— Это с прямой, но по частям.
Смеялись негромко и недолго. Я лежал с краю и слушал. На меня посмотрели один раз, в самом начале, и больше не смотрели.
Седьмого подморозило с ночи, и полоса держала до полудня. Рябов выпустил молодого одного, без провозного, и молодой сел с третьего захода.
— Так и надо было? — спросил я, когда он подошёл.
— Так и надо.
— Он на третьем заходе сел.
— Он сел, — сказал Рябов. — Первые два были его.
— А кто решил, что можно?
— Я.
— На каком основании?
Он посмотрел на меня внимательно, как смотрят на человека, который задаёт вопрос не для разговора.
— На основании порядка.
— Покажете порядок?
Он ушёл в землянку и вернулся с подшивкой. Листы были сшиты суровой ниткой, углы обтрепались, на обложке чернильным карандашом стоял год. Он открыл сразу на нужном месте, не листая, — значит, открывал часто.
Строку я узнал сразу.
Она была моя. В ней не хватало половины.
«Проверено в строевой части».
Я прочитал её дважды, хотя хватило бы одного раза. Бумага в этом месте была засалена по краю: её держали пальцем, показывая другим.
— И что она вам разрешает? — спросил я.
— Всё, что не запрещает.
— А что запрещает?
— Там не написано.
— И вас это устраивает?
— Меня это не устраивает, — сказал Рябов. — Но работать мне с этим.
Мимо, не останавливаясь, прошёл кто-то из молодых.
— Так там проверено же, — сказал он на ходу.
— Проверено, — согласился Рябов.
Молодой ушёл. Где проверено, он спрашивать не стал.
Я вернул подшивку. Он не убрал её, а сунул под мышку, как суют то, что понадобится через полчаса.
— Где проверено? — спросил я.
— В строевой части.
— В какой?
— Не сказано.
— При каком грунте?
— Не сказано.
— При какой подготовке?
— Товарищ капитан, — сказал Рябов, — там четыре слова. Вы их все уже прочитали.
Он был прав, и это было хуже всего.
— У меня молодые, — сказал он. — Вводить их надо сейчас, не весной. Мне дали строку, в строке стоит «проверено». Было бы нельзя — написали бы, при чём нельзя. Бумагу эту сочинял не я. Ждать, пока её допишут, мне некогда.
— А если условия были другие?
— Какие?
Я промолчал.
— Вот и я не знаю какие, — сказал Рябов.
— Алексей Яковлевич, — сказал я, — а если бы там стояло, при каком грунте?
— Тогда бы я смотрел на грунт.
— А сейчас не смотрите?
— Смотрю. Только решаю не по нему.
— А по чему?
— По времени. — Он подумал. — И по тому, сколько у меня их ещё не введено.
Спрашивать так, чтобы человек ответил сам, меня приучили ещё в управлении армии. Рябов ответил сам. Легче не стало.
Он ушёл к машинам, и до вечера мы больше не говорили. Я записал в тетрадь то, что видел: как выпускают, кто решает, что при этом читают. Про то, кто эту строку укоротил, я не написал ничего.
* * *
Восьмого потеплело к десяти утра. К полудню полоса поплыла: под настом пошла вода, и на укатанном оставался след от каблука.
Костина я нашёл у крайней машины. Техник-лейтенант, невысокий, в замасленном ватнике поверх шинели, с карандашом за ухом.
— Костин?
— Я.
— Соколов.
— Знаю.
Он не разогнулся.
— Кто решает, выпускать машину или нет?
— Я решаю.
— А если в указаниях написано, что проверено?
— Проверено — это про порядок. А выпускаю я машину.
— Это разное?
— Это совсем разное.
Он вытер руки и наконец выпрямился.
— Смотрите. Порядок — бумага. Машина — вот. Я её видел утром, вижу сейчас и выпущу или не выпущу. Бумага её не видела.
— А грунт?
— Грунт третий.
— Кто про него решает?
— Никто. Он сам.
Я достал тетрадь.
— В строке про грунт есть?
— Нет.
— Про то, кто выпускает?
— Тоже нет.
— А что есть?
— Что проверено, — сказал Костин. — И всё.
Он посмотрел на мою тетрадь без интереса.
— Вы пишите, пишите. Мне не мешает.
Он захлопнул капот, обтёр ладони о ватник и посмотрел в сторону дальнего конца поля.
— Пойдёмте, покажу. Всё равно вы туда пойдёте.
Мы дошли до дальнего конца. Он шёл по краю, я за ним, след в след.
Он присел, поддел наст ножом и отвернул его пластом, как дёрн.
— Тут держит.
Прошли ещё шагов двадцать. Он надавил каблуком, и каблук ушёл целиком.
— А тут не держит.
— С утра держало?
— С утра держало всё.
— Каждый день так?
— Каждый день по-разному. В том и дело.
— Я тут пятого вечером ходил. Мягко было там же.
— Значит, ходили не зря, — сказал Костин без всякого выражения.
— Это где-нибудь записано?
— У меня записано.
Он вынул из-за пазухи тетрадку в клеёнке, перетянутую резинкой от чего-то медицинского, и раскрыл её, держа боком, чтобы не насыпался снег.
— Число. Час. Где мягко. Где твёрдо.
— Кто это читает?
— Я.
— И всё?
— И всё.
Через полчаса он отказал в выпуске одной машине.
— Почему? — спросил Рябов.
— Потому что не выпущу.
— Она мне нужна.
— Нужна. Не выпущу.
— Причина?
— Причина будет к вечеру. Сейчас — нет.
Рябов постоял, посмотрел на машину, на Костина и ушёл. Спорить он не стал, и по тому, как он не стал спорить, было видно, что так у них заведено давно.
Другая машина должна была уйти в час дня. К часу площадка была мягче, чем с утра.
Костин прошёл вдоль неё, обошёл, потрогал, что-то сказал технику. Обошёл второй раз. Посмотрел на небо, потом на часы.
— Успеваем? — спросил Рябов.
— Успеваем.
— Идёт?
— Идёт.
Он расписался на ходу, на планшете, не садясь.
Я стоял метрах в тридцати. Сказать я ничего не мог: права такого у меня не было. Хотелось.
Машина порулила. Развернулась в дальнем конце. Пошла.
Метров через двести её потянуло влево. Лётчик убрал газ. Её развернуло, она осела и встала косо, хвостом к нам. Хрустнуло коротко, один раз.
Люди побежали. Я пошёл следом, не обгоняя их: у машины каждый знал своё место, кроме меня.
— Стой! — кричали спереди. — Стой, не трогай!
— Трос давай.
— Куда трос, подожди.
— Костин! Костин, сюда.
Костин пришёл последним и никого не торопил.
Лётчик вылез сам и пошёл навстречу пешком, снимая перчатки. Ему что-то сказали, он ответил, и по тому, как он ответил, было слышно, что он цел и злится.
Остальные ушли по времени, как и стояло. Их вылет никто не отменял.
Потом он вернулся к машине и стоял возле неё, хотя идти ему сказали уже дважды.
— Я ничего не делал, — сказал он.
— Никто и не говорит, — сказал Костин.
— Я держал прямо.
— Я знаю.
— Я правда держал прямо.
— Иди, — сказал Рябов. — Потом расскажешь.
Он ушёл, оглядываясь, и оглядывался, пока его не заслонили.
Поднимать машину начали, когда стало темнеть, и в тот вечер не подняли. Рябов, Костин и я стояли возле неё дольше, чем требовалось, и никто первым не уходил, потому что уходить означало сказать что-то на прощание.
Темнело быстро, как темнеет в январе на открытом месте, где снег ещё держит остаток света, а небо уже не держит ничего; от остывающего железа тянуло бензином, и этот запах был единственным, что осталось в машине от полёта.
Машина стояла криво, и от этого казалась чужой — будто её сюда привезли, а не она сама сюда пришла.
— Ну? — сказал Рябов.
— Ничего, — сказал Костин. — Пока ничего.
— Грунт?
— Может грунт.
— Выпуск?
— Может выпуск. Я расписался на ходу.
— Я тебя торопил.
— Торопил.
— Вы почему торопили? — спросил я.
— Потому что вылет был на час, — сказал Рябов. — К двум полоса стала бы хуже.
— То есть торопили, чтобы успеть по грунту.
— Чтобы успеть по грунту.
— Это разумно.
— Это разумно, — сказал он. — И она всё равно стоит косо.
Костин присел, посмотрел снизу, поднялся и отряхнул колено ладонью — тщательно, как отряхивают, чтобы не отвечать сразу.
— А может, ни то ни другое, — сказал он. — Поднимем — увидим.
— Выпустили бы её ещё раз? — спросил я.
Костин подумал дольше, чем нужно, чтобы ответить «нет».
— Сегодня — нет.
— А утром?
— Утром выпустил, — сказал он.
Рябов достал папиросы, помял одну, не закурил и убрал обратно. Ветер тянул низом, и по укатанному несло мелкую крупу, которая не ложилась, а шла дальше.
— А строка? — спросил я.
Они оба повернулись ко мне.
— Что строка?
— Она вам сегодня что-нибудь сказала?
Рябов подумал дольше, чем я ожидал.
— Она мне сказала, что можно.
— А что нельзя?
— Про это она молчит.
— Из того, что она молчит, ничего не следует, — сказал Костин. — Ни в одну сторону.
— Это ты к чему? — спросил Рябов.
— К тому, что я сегодня расписался на ходу, и это тоже ничего не доказывает. Машина стоит косо. Отчего она стоит косо, скажу, когда подниму. И то, может быть, не скажу.
Он повернулся к Рябову всем корпусом.
— Твоя строка годится для площадки, которую кто-то один раз посмотрел и уехал. Наша сегодня не та и завтра будет не та.
— И что мне с ней делать?
— Не знаю. Я тебе не начальство.
— Вы это как запишете? — спросил Рябов.
— Как было.
— А как было?
— Одна машина получила поломку на земле. Причина не установлена.
— И всё?
— И всё.
— Негусто.
— Негусто, — согласился я.
— А если бы вы могли записать иначе? — спросил Рябов.
— Мне записывать иначе нечего.
— Совсем нечего?
— Совсем.
Он посмотрел на меня дольше, чем требовалось, и я выдержал.
Стояли мы долго. Кто-то принёс фонарь и не зажёг его, потому что зажигать было ещё рано; кто-то принёс доски и положил рядом, не подкладывая; вокруг машины шла та работа, которая всегда идёт вокруг испорченного, — вроде бы никто ничего не делает, а к утру оно оказывается разобрано и убрано.
Девятого с утра я прошёл полосу от конца до конца. Мягкое место было там же, где накануне, только шире. Я записал, что шире. Насколько — писать не стал: мерить было нечем, а на глаз я не мерил.
Подняли её к обеду. Костин обошёл её всю, залез, вылез, постоял, вытер руки и посмотрел на нас так, как смотрят люди, которым нечего предъявить.
— Ну? — сказал Рябов.
— Вижу, что сломано.
— А отчего?
— А отчего — не вижу.
Он сказал это без всякого выражения, и никто не стал переспрашивать. Рябов кивнул и пошёл к своим машинам, потому что вылет всё равно стоял, и площадка всё равно была та же, и молодых всё равно надо было вводить.
Мы шли к землянкам вдвоём, и под ногами схватывалось то, что днём текло.
— Товарищ капитан, — сказал Рябов, — а бумагу эту кто писал, не знаете?
Между нами прошли двое с чехлами, и я успел решить, что отвечу.
— Не знаю, кто писал её целиком, — сказал я.
— Жаль. Я бы у него спросил, при каком грунте.
— Спросили бы?
— Спросил бы. Он бы, может, и ответил.
Дальше мы шли молча, и молчать было легче, чем говорить.
Вечером я попросил у него подшивку.
— Зачем?
— Списать одну строку.
Он принёс её сам, уже в темноте, и держал коптилку, пока я списывал. Огонь стоял ровно; когда кто-нибудь проходил мимо, он ложился набок и выпрямлялся снова. Смотрел Рябов не на бумагу, а в сторону поля.
— Спишете — и что?
— Отвезу.
— Кому?
— Тому, кто может её дописать.
— А допишет?
— Не знаю.
— Долго вы её пишете, — сказал Рябов.
— Она короткая.
— Вот и я говорю.
Рябов закрыл подшивку и погасил коптилку. Снаружи, на краю полосы, двигался фонарь — Костин снова обходил дальний конец. Рябов пошёл к нему, и я вышел следом. Утоптанный снег уже схватился сверху, но под каблуком ещё проступала вода.
Глава 3. «Раньше ведущего»
К десятому спорную строку у них применяли уже не ко всем. Кто это решил и с кем согласовывал, мне не сказали. Это выдавал сам выпуск: кого стали поднимать, а кого перестали.
— Строку теперь не ко всем прикладываете, — сказал я Рябову.
— Не ко всем.
— А к кому?
— К тем, кого я и так выпустил бы.
— Значит, она вам не нужна.
— Она мне и раньше была не нужна, — сказал он. — Мне нужно было, чтоб было написано.
Машина, которая восьмого встала косо, к одиннадцатому всё ещё стояла у опушки. Её обтянули брезентом с одного бока, второй бок оставили открытым, и Костин лазил в неё утром и вечером, а днём занимался теми, что летали.
— Скоро? — спросил я.
— Нескоро.
— Насколько?
— На столько, на сколько.
— А что с ней?
— То же, что вчера.
— А вчера что было?
— То же, что позавчера.
Одиннадцатого летали мало, и половину дня в эскадрилье ходили по земле парами.
Это была старая работа, и делали её без всякого удовольствия. Двое становились друг за другом на утоптанном снегу, ведущий шёл, ведомый держался, и оба показывали руками то, что в воздухе делается ручкой и газом. Со стороны это выглядело глупо. Вблизи — нет.
— Дальше, — говорил Рябов. — Отпустил. Ещё отпустил. Всё, потерял.
— Я его вижу.
— Ты его видишь, а держать уже не можешь. Видеть — не держать.
— А если вижу?
— А если видишь, то смотри и не ври себе, что ты в паре.
— Товарищ старший лейтенант, а докладывать когда?
— Когда не сможешь выполнить.
— А если смогу?
— Тогда выполняй.
Они прошли ещё раз, и ещё раз, и на четвёртый Рябов остановил их и поставил заново, потому что ведомый опять пошёл не туда, куда шёл ведущий, а туда, куда он смотрел.
Молодой, тот самый, который восьмого стоял у своей осевшей машины и повторял, что держал прямо, ходил ведомым и ходил плохо. Не хуже других — просто перед каждым шагом на миг задерживался.
Двенадцатого висело низко и не расходилось до вечера. Не летали. В землянке топили, сушили портянки на палке у печки и говорили ни о чём — тем ровным голосом, каким говорят люди, которым сегодня уже ничего не будет.
— Ты у меня подшлемник брал?
— Не брал.
— А у кого он?
— У того, кто брал.
— Я тебя спрашиваю.
— А я тебе отвечаю.
— Письма привезли?
— Привезли. Тебе нет.
— Откуда знаешь?
— Я свои смотрел. Твоих там не было.
— Ты чужие перебирал.
— Я до своих дошёл. Твои были раньше. Их не было.
Смеялись коротко, потом кто-то попросил не шуметь, потом опять шумели. Я лежал у стены и слушал. За три дня меня перестали замечать, и это была лучшая новость с приезда.
Вечером молодой подошёл ко мне сам. Постоял, помолчал, потом спросил:
— Товарищ капитан, а вы инспектор по чему?
— По технике пилотирования.
— А это что?
— Это как летают.
— А если не летают?
— Тогда почему не летают.
Он постоял ещё немного и ушёл, ничего больше не сказав.
Тринадцатого поставили задачу.
Ставил командир полка, в землянке, при карте, и говорил недолго. Прикрытие. Район, время, высота. Кто с кем идёт. Порядок доклада: о выходе из боя докладывает ведущий; ведомый докладывает, если не может выполнить приказ ведущего.
— Приёмники у кого не работают?
Двое подняли руки.
— С утра смотрели?
— Смотрели.
— Пойдёте так. Слушать будете глазами.
Никто не улыбнулся. Слышали они эту фразу, судя по всему, не в первый раз.
— Работать будем в два захода, — сказал командир. — Второй — по времени, как вернётесь и заправитесь.
— Вопросы.
— Высота?
— По задаче.
— А если придётся ниже?
— Тогда доложите, что ниже.
Больше вопросов не было. Потом были.
— А если я его потеряю? — спросил молодой.
— Не теряй.
— Есть не терять.
Он сказал «есть» и остался стоять. Стоял он неудобно, как стоят, когда собираются сесть, но ещё не сели.
— Ещё что?
— Я не про то, товарищ… — Он сбился. — Я про другое. Могу его потерять, а он ещё дерётся.
— И что?
— И он ещё не вышел.
В землянке кто-то кашлянул. Молодой посмотрел на свои руки.
— Ты доложи, что не можешь выполнить, — сказал командир. — Это в порядке есть.
— А если я могу выполнить, только его уже нет?
— Как это — есть и нет?
— Он есть, — сказал молодой. — Я его не вижу.
Это была самая длинная его фраза за три дня, и она никуда не поместилась. Командир подождал, не скажет ли он ещё чего-нибудь, и, когда не сказал, закрыл планшет.
— По машинам.
Все пошли к выходу. Я вышел последним и в дверях подумал, что вопрос был поставлен плохо и по существу.
Я знал эту мысль. Я её уже читал — в конце ноября, в чужом донесении, где она была записана коряво и не на своём месте, и я тогда вычеркнул её, потому что она была не по графам.
Ушли в начале одиннадцатого. Взлетали парами и с того конца, где грунт держал: этот конец теперь выбирали, не спрашивая ни у какой бумаги.
Первые минуты слышно только моторы. Потом и моторов не слышно.
Радиостанция стояла в землянке, у входа, на ящике, накрытом шинелью, чтобы не сыпалось сверху. Радист сидел у приёмника и всё время держал одну руку на настройке, как держат вожжи. Я встал так, чтобы не мешать, и не мешал.
Слышно было плохо. Приёмник хрипел, брал через раз, и половина того, что говорили в воздухе, до нас не доходила вовсе. У двоих в группе приёмники не работали с утра; их предупредили голосом на земле, и они ушли так.
— Прошли…
— Ниже…
Командир стоял рядом и не садился.
— Сколько их там? — спросил я.
— Не считал.
— А по вызову идут или...
— Товарищ капитан. Не сейчас.
Я замолчал. Он был прав дважды: и по существу, и потому, что я в этой землянке был лишний человек с вопросами.
Я вышел наружу. С площадки видно немного: полоса, опушка, кусок неба над лесом. Небо было в разводах, высокая муть, и в мути ничего не разберёшь.
Потом стало слышно — не в приёмнике, а так, сверху: далеко и не в одном месте.
Я вернулся.
— Справа, справа…
— Не вижу…
Радист тронул настройку, и стало хуже; он вернул как было и больше не трогал. Снаружи заглянули, спросили и получили ответ, что рано. Кто-то за моей спиной считал минуты вслух и на четвёртой сбился.
Потом коротко и ясно, будто человек подошёл вплотную:
— Ведущего не вижу. Потерял.
Командир взял микрофон.
— Кто?
Тот назвался. Это был молодой.
— Где он был?
— Слева выше. Уходил вверх. Я не удержал.
— Он выходил?
— Не знаю. Он не говорил.
Пауза. В приёмнике шуршало.
— Понял, — сказал командир. И потом, уже другим голосом, в микрофон: — Второй паре — вверх.
— …иду… — сказало в приёмнике и замолчало надолго.
Командир держал микрофон, не нажимая.
— Кто внизу? Ответьте по одному.
Ответили двое. Третий не ответил.
— Третий.
Тишина.
— Третий, ответь.
— …я… — отозвалось через паузу, и на этом кончилось.
Он положил микрофон на ящик и не отпустил его.
Дальше он говорил в микрофон, и я слышал только его половину: кому идти, кому держаться ниже, кому не растягиваться. Он перестроил их так, как перестраивают, когда одного человека уже нет на своём месте, а бой ещё идёт.
Помогло это или нет, никто мне потом не сказал.
С земли я видел ровно один кусок. Над лесом, левее полосы, прошли двое — низко, быстро, и по тому, как они шли, было понятно только, что они идут домой. Больше ничего понятно не было.
Слышно было лучше, чем видно. Один мотор шёл ровно; у второго звук проваливался и опять набирал, и провалы были короткие. Что это значит, с земли не скажешь. С земли вообще почти ничего не скажешь. Решать такие вещи в воздухе я умел; стоять и слушать, как их решают без меня, — это была работа новая.
Потом вернулись остальные.
Одна машина села с ходу, без круга. Её было слышно раньше, чем видно.
Она села, прокатилась дальше, чем следовало, и встала. К ней уже бежали.
Ведущий, тот самый, вылез сам. Он был цел. Плоскость слева была порвана, и в фюзеляже за кабиной стояла дыра, в которую свободно проходила рука.
— Ты где был? — спросил он молодого, когда тот подошёл.
— Внизу.
— А я где был?
— Наверху.
— Ну вот.
Это был весь разбор, который он тогда провёл.
Молодой хотел сказать что-то ещё и не сказал. Ведущий уже отвернулся к машине и считал дыры вместе с техником — тыкал пальцем, сбивался и начинал сначала.
Костин пришёл, обошёл машину, влез на плоскость, слез и сразу сказал:
— Эта сегодня не пойдёт.
— А завтра?
— И завтра.
— Сколько там?
— Пока считаю. — Он провёл ладонью вдоль борта, останавливаясь на каждой дыре, и губы у него шевелились. — Считать буду до вечера. Латать — дольше.
Молодой стоял тут же и стягивал шлемофон.
— Стрелял? — спросил его командир.
— Стрелял.
— Попал?
— Не знаю.
— Ну и не пиши, что попал.
— И не пишу.
Командир постоял, посмотрел на часы и снял второй заход.
— Отставить второй, — сказал он. — Всем — по местам.
Сзади кто-то сказал негромко:
— Ну и ладно.
Командир обернулся. Никто не повторил и никто не стал спорить.
Я стоял в стороне и записывал, что видел: время, кто вернулся, что снято. Про то, чего я не видел, я не писал — а не видел я почти всего.
Разбирали после обеда, у той же карты.
Ведущий рассказал коротко: пошёл вверх, ушёл выше, вернулся ниже, машину прихватили на выходе. Он говорил как человек, который делал свою работу и сделал её.
— Сколько их было?
— Сверху двое. Может, четверо. Я считал двоих.
— Почему полез вверх?
— Потому что они были вверху.
— А пара?
— А пара была внизу.
Он сказал это без вызова, просто расставил, где кто был. Командир кивнул: так и должно было быть по задаче.
— Из боя выходил когда?
— На третьей минуте.
— Докладывал?
— Докладывал.
Молодой поднял голову.
— Я вас потерял на первой.
Ведущий посмотрел на него не зло, а с интересом.
— На какой первой?
— Как только вы пошли вверх. Я вас видел ещё, а держать уже не мог.
— И что?
— И я один был две минуты. С вами, но один.
Кто-то в углу хмыкнул. Ведущий не хмыкнул.
— Слушай, — сказал он. — А ведь верно.
— Что верно? — спросил командир.
— То, что он говорит. Я был в бою, а он уже был без меня. По времени — две минуты. По бумаге — ни одной.
Командир посмотрел на молодого.
— Ты почему доложил раньше, чем он вышел?
— Потому что у меня уже не было ведущего.
— В порядке такого нет.
— Я знаю, — сказал молодой. — Я поэтому и сказал не по порядку.
Командир помолчал. Потом достал бланк для послеполётного доклада и лежавший под ним рабочий лист.
Я знал этот бланк. В нём были время, район, результат и потери, но отдельной графы для такого наблюдения не было.
— Куда это писать? — спросил командир.
Никто не ответил.
— Вот и я не знаю куда.
Он положил оба листа, и на этом разбор кончился бы, если бы я промолчал ещё секунду.
— Пусть напишет как есть, — сказал я.
— В какую графу?
— Ни в какую. На обороте рабочего листа.
Командир посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который предлагает не то чтобы запрещённое, но и не предусмотренное.
— Оборот — это не документ.
— Оборот — это оборот, — сказал я. — Бланк вы заполните как положено.
Командир задержал взгляд на двух листах.
— Пиши, — сказал он молодому. — Только своими словами, а не как я тебе диктую.
Молодой сел за стол. Писал он долго, вычёркивал, начинал заново, смотрел в накат и опять писал. Один раз спросил, как пишется «удерживать». Я сказал.
Потом поднял голову ещё раз.
— А как правильно: «потерял» или «не удержал»?
— Как было.
— Было — не удержал. Потерял — это уже потом.
— Так и пиши.
Он так и написал.
Написал он вот что: что не удержал ведущего на первой минуте, а ведущий доложил о выходе на третьей; что между этими минутами он был в бою один, хотя по докладу был в паре; и что доложил он раньше, потому что ждать до третьей ему было нечем.
Последняя строка вышла корявая. Я её не тронул.
Командир читал через его плечо и один раз хотел что-то сказать, но не сказал.
— Подпиши, — сказал я.
— Здесь?
— Внизу. И число поставь.
Он расписался и поставил число.
Командир дочитал, вернул лист мне и ничего не сказал. Потом сказал:
— Бланк я заполню по форме.
— Заполняйте.
— А в замечаниях что будет? — спросил я.
— «Замечаний нет».
— Понял.
— Вы не согласны?
— Я не согласен с бланком, — сказал я. — К вам это не относится.
Он посмотрел на меня и в первый раз за день посмотрел без раздражения.
— А это у вас останется?
— У меня.
— И что вы с этим сделаете?
— Пока ничего, — сказал я. — Пока это вопрос.
— Чей?
— Его.
Я загнул лист вдвое, оборотом наружу, чтобы не искать, и убрал в тетрадь.
Рябов стоял у входа и слышал всё.
— Оборот, — сказал он.
— Оборот.
— У меня в подшивке тоже оборот есть. Чистый.
— Пишите.
— Я подумаю, — сказал Рябов и вышел первым.
Молодой ждал у двери. Он был из тех, кто не уходит, пока не отпустят словом.
— Товарищ капитан.
— Что?
— А это куда пойдёт?
— Пока никуда.
— А потом?
— Потом покажу кому-нибудь.
— Кому?
— Ещё не знаю.
Он ещё немного постоял, кивнул и пошёл ужинать.
Глава 4. «Источник мелким шрифтом»
Шестнадцатого я дописал то, что собрал за десять дней. Вышло четыре страницы, из которых три были про грунт. Про строку я написал одну фразу и переписал её трижды, и все три раза выходило, что строку кто-то укоротил.
К полудню за мной прислали из штаба.
Штаб стоял в стороне от площадки, в уцелевшей половине дома: вторую половину снесло, а печь осталась общая на обе, и потому топили её со двора, через пролом, и дым шёл и туда, и сюда. В комнате было тепло первый раз за неделю, и от этого сразу захотелось сесть.
За стеной, в соседней комнате уцелевшей половины, кто-то диктовал, и голос доходил ровно настолько, чтобы различить, что диктуют цифры; пахло горелой бумагой и мокрым сукном, а на подоконнике в консервной банке стояла вода — она подтекала с потолка и капала не подряд, а через раз, будто наверху её придерживали и отпускали.
Сазонова я увидел раньше, чем он меня. Он стоял к двери спиной и раскладывал на столе листы — не стопкой, а рядами, как раскладывают пасьянс, и, раскладывая, шевелил губами.
— Соколов?
— Соколов.
— Сазонов. Михаил Петрович. Садитесь, только не на тот, он без ножки, его тут все ловят.
Я сел на другой. Он подвинул ко мне два листа и остался стоять.
— Читайте с конца. С начала долго.
В конце был вывод. Он был написан ясно, короткими словами, и в нём говорилось, что поломки на земле при перебазировании происходят от несоблюдения порядка выпуска и что порядок выпуска надлежит проверять особо.
Я прочитал вывод, потом вернулся к началу и стал читать всё.
Там были случаи. Каждый случай — три-четыре строки: где, когда, что произошло, что записали на месте. Записаны они были аккуратно, разными почерками, и половина, судя по всему, переписана с чужих бумаг рукой самого Сазонова.
— Прочитайте мне ещё какой-нибудь, — сказал я. — Любой, из середины.
Он взял не глядя.
— «Машина скапотировала при рулении. Грунт мягкий. Выпущена без осмотра после ночной стоянки».
— Кто установил, что без осмотра?
— Так записано.
— Кем?
— Тем, кто записывал.
— А он это видел?
Сазонов подержал лист и положил.
— Не знаю.
— Это вы собирали?
— Я. Больше некому.
— Кто вам их даёт?
— Никто не даёт. Я езжу и списываю. Где дадут — списываю с бумаги, где не дадут — с человека.
— В декабре я был в трёх местах, — сказал он. — В первом дали всё. Во втором дали половину. В третьем сказали: приезжайте, когда будет приказ.
— А вы?
— А я списал у писаря. За махорку.
— И так и запишете?
— Так и запишу, если вы всерьёз думаете, что это кто-нибудь читает.
Он говорил быстро и без всякой обиды, как говорят люди, которые давно перестали ждать, что кто-нибудь сделает их работу за них.
— Хорошая работа, — сказал я, и это было правдой.
— Только вывод у вас не выйдет.
Он остановился. Не рассердился — именно остановился, как останавливаются, когда наступили на что-то в темноте.
— Почему?
— Сколько у вас случаев?
— Все, какие собрал.
— А из скольких?
— В каком смысле?
— Из скольких выпусков. Из скольких вылетов. Из скольких перебазирований.
Он молчал.
— У вас есть числитель, — сказал я. — Знаменателя у вас нет.
— Знаменателя мне никто не даёт, — сказал Сазонов. — И не даст. Вы знаете, сколько мне пришлось ездить за этими случаями? А за тем, чего не случилось, ко мне никто и не позовёт.
— Знаю.
— Тогда что мне писать? Ничего не писать? Пусть лежит по частям, у каждого своё?
— Случаи оставьте, — сказал я. — Вывод снимите.
— Случаи без вывода никто читать не станет.
— Станут. Один человек уже стал.
Я достал тетрадь и вынул из неё сложенный вдвое лист.
— Читайте.
Он прочитал, потом прочитал ещё раз, шевеля губами на середине.
— Это что?
— Наблюдение. Число, обстоятельства, автор, подпись.
— Оно не по форме.
— Не по форме, — согласился я. — Зато по нему видно, кто это видел, когда и в какой момент перестал удерживать ведущего. По вашим случаям этого не видно ни в одном.
— По моим видно, что произошло.
— По вашим видно, что кто-то так записал.
Сазонов вернул мне лист аккуратно, за самый край.
— Он у вас один такой?
— Один.
— Мало.
— Мало, — сказал я.
Он посмотрел на меня, взял со стола карандаш, повертел и положил обратно, не подчеркнув ничего.
— Вы инспектор по технике пилотирования.
— Да.
— А это техника выпуска.
— Это соседняя комната, — сказал я. — Через ту же дверь.
Он усмехнулся первый раз за разговор.
— У вас там случай с восьмого есть? — спросил я.
— Есть.
— Прочитайте, что записано.
Он нашёл сразу, значит, помнил, где лежит.
— «Машина получила поломку на земле после выпуска. Причина не установлена».
— Кто записал?
— Вы. Ваша запись от девятого.
— И вы этот случай поставили в тот же ряд, что остальные.
— Поставил.
— На каком основании?
— На том, что он такой же.
— Он не такой же, — сказал я. — В нём написано «причина не установлена». В остальных у вас написано, отчего. Вы сложили то, что установлено, с тем, что не установлено, и вышел вывод, который сильнее любого из слагаемых.
Сазонов сел напротив, на тот самый стул без ножки, и стул под ним качнулся; он этого не заметил.
— Поехали, — сказал я. — Тут недалеко.
— Куда?
— Туда, где эта машина стояла.
Ехали недолго и молча; Сазонов всю дорогу держал листы под шинелью, и один раз, на яме, прижал их локтем.
Костина мы нашли у капониров. Он выслушал, что нужно, и ничего не спросил, только вытер руки.
— Показывать что?
— Где она стояла и какой был грунт.
— Пойдёмте.
У капониров работали: снимали чехлы, грели что-то паяльной лампой, кто-то ругался на застывший шланг. Работа шла своим ходом и не остановилась, пока мы там были.
Место было пустое: машину увезли, и на её месте остались только две колеи и вмятина, куда набило снега. Костин прошёл по краю, остановился и показал носком сапога.
— Отсюда.
— А куда?
— Туда. — Он показал вдоль. — Метров через двести её потянуло.
Сазонов достал лист и стал сверять.
— Время какое?
— Час дня.
— У меня стоит «во второй половине дня».
— Час. Не просто «во второй половине», — сказал Костин.
Он вынул из-за пазухи свою тетрадку в клеёнке и раскрыл её, придерживая большим пальцем.
— Восьмое. С утра держало всё. К десяти потекло. К часу под настом была вода. Вот тут — мягко, тут — твёрдо. Вот тут я пятого щупал, тут четвёртого.
— Это ваше?
— Моё.
— А в других частях такое ведут?
— Не знаю, — сказал Костин. — Меня не спрашивали.
— У вас ноябрьский случай есть? — спросил Костин.
— Есть.
— Грунт там какой?
— Не записан.
— А в январском?
— Тоже.
— Так вы их между собой чем равняете?
— Тем, что и там и там сломали.
— Этого мало, — сказал Костин.
Сазонов посмотрел на тетрадку, потом на своё, потом опять на тетрадку.
— У меня в трёх случаях грунт вообще не записан.
— Значит, вы про эти три ничего не знаете, — сказал Костин.
Это было сказано без нажима, и оттого хуже.
— Товарищ капитан, — Костин повернулся ко мне, — я вам ещё скажу. Восьмого я расписался на ходу. Это было. Но выпускал я по машине, а не по бумаге. Держал бы грунт — она бы и на ходу пошла.
— А если бы не держал?
— Тогда бы я её не выпустил. И тоже на ходу.
Сазонов присел на корточки над колеёй и потрогал её ладонью, как трогают чужую работу.
— У меня в бумаге стоит «грунт мягкий», — сказал он.
— У вас в бумаге стоит про всё поле, — сказал Костин. — А он мягкий вот отсюда и вот досюда. Дальше твёрдый. И завтра будет иначе.
— В три слова это не влезает.
— Не влезает.
— А в тридцать?
— В тридцать влезет. Только тридцать никто не прочитает.
Сазонов постоял, поворошил свои листы и вдруг сложил их вдвое.
— Вывод снимаю, — сказал он.
Рядом работали двое техников и не отходили, пока мы говорили. Один из них поднял голову.
— Вы при них? — спросил я тихо.
— А при ком мне? — сказал Сазонов громко. — Они этот вывод и получили бы. Пусть слышат, что я его снял.
Он повернулся к техникам.
— Слышали?
— Слышали.
— Вот и всё.
На обратном пути он заговорил первым.
— Знаете, что обиднее всего? Что вывод правильный. Просто он у меня не выведен.
— Может, и правильный.
— А что мне с ним делать?
— Собирайте знаменатель.
— Мне его никто не даст.
— Тогда пишите, чего вам не дали, — сказал я. — Прямо в бумаге. Это тоже случай.
— Вы у меня сколько вычеркнули? — спросил он уже у площадки.
— Одну фразу.
— А писал я её с ноября.
— Знаю, — сказал я.
Он подумал над этим всю оставшуюся дорогу и на прощание сказал, что попробует.
Семнадцатого приехал старший инспектор.
Он приехал без предупреждения, к обеду, и сел в штабе за тот же стол. Шинель он не снял. Про сводку он уже знал — не от меня.
— Вывод сняли?
— Снял Сазонов.
— Сам?
— Сам. При исполнителях.
— Хорошо.
Он положил ладонь на стол и не двигал ею, пока говорил.
— Дальше.
Я начал докладывать по порядку: как строку сузили в части, что произошло в вылете тринадцатого и почему подписанное наблюдение оказалось на обороте рабочего листа. Про оборот он выслушал молча.
— Что у них с бланком?
— Заполняют по форме.
— А в замечаниях?
— «Замечаний нет».
— И вы не стали править.
— Я не имел права править их бланк.
— Правильно, — сказал он. — Дальше.
— Наблюдение легло на оборот рабочего листа.
— Подписано?
— Подписано. Автором.
— Фамилию я в бумаге увижу?
— Увидите на обороте.
— Пока сойдёт.
В дверь постучали, и вошёл Костин. Он был в шинели, застёгнутой не по погоде, и держал в руке лист, свёрнутый в трубку.
— Разрешите.
— Что у вас?
Костин развернул лист и положил его на стол, разгладив ладонью от середины к краям.
— Я посмотрел, откуда взято, — сказал он мне.
Это была копия. Переписана она была не им: почерк канцелярский, ровный, с наклоном. Вверху шла та самая строка, которую я списывал у Рябова.
А внизу, под чертой, мелким шрифтом стояла исходная оговорка.
Четыре слова наверху я прочитал сразу. Низ перечитал трижды.
Там было написано: «проверено в одном полку, на четырёх машинах, в январе». Ни одно из этих ограничений наверх не поднялось.
— Вы это где взяли? — спросил старший инспектор.
— Эта копия у меня давно, — сказал Костин. — Я такие вещи не выбрасываю.
— Читали?
— Читал. Только верх. Низ я прочитал вчера ночью.
Старший инспектор повернул лист к себе, посмотрел и вернул на середину стола.
— Кто наверху так написал?
Костин не ответил, потому что не знал.
— Я, — сказал я.
Переспрашивать никто не стал.
— Что вы сделали?
— Убрал оговорку. Оставил «проверено в строевой части». Так короче, и так проходило.
— Кто велел?
— Никто.
— Знали, что делаете?
— Знал.
— Зачем?
— С оговоркой вычеркнули бы весь пункт: спросили бы, при чём тут январь и четыре машины. Я оставил четыре слова, чтобы пункт прошёл дальше.
— И ушло?
— Ушло, — сказал я. — Это всё, чего я добился.
— Подписанный рабочий лист у вас с собой? — спросил старший инспектор.
— С собой.
— Отдавать будете?
— Нет.
— Правильно. Пусть остаётся за автором и лежит у вас.
Костин смотрел в стол. Он не был ни удивлён, ни доволен; он просто ждал, когда его отпустят, потому что своё он уже принёс.
— Идите, — сказал ему старший инспектор. — Копию оставьте.
— Она у меня одна.
— Останется у меня. Расписку хотите?
— Не хочу.
— Верну, когда станет не нужна.
— Не надо возвращать, — сказал Костин. — Мне она была нужна, чтобы прочитать низ. Я прочитал.
Он вышел, и дверь за ним прикрыли снаружи, потому что она сама не держалась.
Старший инспектор придвинул лист к себе, повернул его углом, посмотрел на нижние строчки ещё раз.
— Это одно, — сказал он.
— Что — одно?
— Одно место, где вы укоротили. — Он поднял глаза. — Я вас четвёртого января спросил, когда вы последний раз летали, и вы ответили. Я вас тогда ни о чём другом не спрашивал.
— Помню.
— Теперь спрашиваю. Полностью. Всё, что вы правили, сокращали и убирали, — на бумаге, с числами и с тем, что стояло до вас.
— Там не только это, — сказал я.
— Я догадался, — сказал он. — Поэтому и говорю: полностью.
— Сколько у меня времени?
— Мало.
Он взял копию, свернул её и убрал не в планшет, а во внутренний карман шинели, — так убирают то, что не собираются никому передавать через третьи руки.
— И вот что, Соколов. Вывод у Сазонова вы срезали правильно. Мерой вы пользоваться умеете.
— Умею.
— Значит, приложите её к себе. Она у вас та же самая.
— А если по ней выйдет плохо?
— Значит, выйдет плохо. Другой меры я вам не дам.
Он застегнул шинель снизу вверх, через одну петлю. Это я у него уже видел — в комнате с сырыми дровами, четвёртого числа.
— Сазонову скажите, чтоб не бросал, — прибавил он в дверях. — Знаменатель у него когда-нибудь будет.
— Скажу.
Он вышел во двор, и я вышел следом.
На дворе опять текло. К вечеру должно было схватиться.
Глава 5. «Своё условие»
К двадцать шестому полк уже перебазировался. Машины пришли по воздуху, я — на попутной; приехал на сутки позже лётного эшелона, когда землянки уже топились, а на новом месте уже знали, где мягко.
Стояли теперь под Белой Церковью, в стороне от дорог, на поле, у которого не было названия ни у кого, кроме тех, кто на нём сидел. Оно было ровнее прежнего и хуже прежнего: ровнее — потому что его выбирали, хуже — потому что открыто и с одной стороны в мгле.
Землянки заняли чужие — вырытые до нас и брошенные, — и первые сутки выгребали из них воду и чинили накат. К вечеру топили уже все, и по всему полю над снегом стояли низкие дымы, которые не поднимались, а расползались.
— Тут до нас кто стоял? — спросил кто-то.
— Никто.
— А ямы чьи?
— Ямы ничьи. Ямы тут были всегда.
— Так не бывает.
— Тут бывает.
Костина я нашёл утром двадцать шестого, у машины, которую он с людьми ставил на стоянку.
— А та? — спросил я.
— Какая?
— Восьмого которая.
— Та осталась.
— Где?
— На старой площадке, — сказал Костин. — С места поломки её перетащили к краю. Сюда увезут, когда будет чем. Мне сказали: не твоя забота. Я записал, что не моя.
— А взамен дадут?
— Дадут. Когда-нибудь. — Он посмотрел на пустое место в ряду, где по счёту должна была стоять машина, и больше туда не смотрел.
Мгла держалась третий день. Она не была туманом и не была облаком; она стояла над снегом слоем, съедала горизонт и оставляла солнце — низкое, белое, без краёв.
— Красиво, — сказал кто-то у капониров.
— Красиво, — сказал Костин. — Летать в этом.
— А что в ней такого? — спросил кто-то из молодых.
— В ней ничего не видно. Больше в ней ничего и нет.
Позже утром ко мне подошёл Рябов и спросил, много ли я записал за неделю. Я сказал: мало. Он сказал: и я мало, — и ушёл.
Перед обедом он позвал меня к своей машине. Не позвал — посмотрел так, что я подошёл сам.
— Товарищ капитан. Вы про строку тогда сказали, что в ней нет условий.
— Сказал.
— Я себе одно написал.
Он вынул из планшета лист. Лист был обыкновенный, разлинованный не по-книжному, а от руки, и написано на нём было крупно, чтобы читалось при коптилке.
Я прочитал.
«На этой площадке, при мгле и низком солнце, ведомый может потерять ведущего раньше, чем ведущий выходит из боя.
До следующего перебазирования и только здесь: перед вылетом назначать, кто принимает группу при потере зрительного контакта.
Записал ст. лейтенант Рябов А. Я., 26 января 1944 г.»
— Ну как? — спросил он.
Я перечитал ещё раз, медленно, и сначала не нашёл, что сказать, — потому что говорить было нечего.
— Тут есть автор, — сказал я.
— Есть.
— И срок.
— «До следующего перебазирования».
— И предел.
— «Только здесь». — Он забрал лист обратно. — Я не для вас писал.
— Я знаю.
— Я для себя писал. Чтобы завтра кто-нибудь не начал этим махать над другим полем.
— Когда заметили?
— Позавчера. Ходили парой. Я его на развороте потерял, а он меня видел ещё секунд десять. Потом и он потерял.
— И что?
— И ничего. Разошлись, потом сошлись. — Он посмотрел на поле. — А если бы не сошлись?
Мы пошли к землянке командира вдвоём, и по дороге Рябов молчал так, как молчат перед тем, как что-то попросить и не попросить.
Командир прочитал стоя, потом сел и прочитал ещё раз.
— Кто назначает?
— Я. Перед вылетом. Голосом и в листе.
— А если назначенного собьют?
— Тогда следующий. Их надо называть двоих.
— Это ты сейчас придумал?
— Сейчас, — сказал Рябов. — Пишите двоих.
— А назначишь такого, которого не слушают?
— Тогда его и без назначения не послушают. Назначение тут ни при чём.
— А если он не примет?
— Примет. Он вслух скажет, что принимает, при всех, до вылета. После этого не принять — стыдно.
— На стыде далеко не уедешь.
— На стыде один вылет и держится, — сказал Рябов.
Командир посмотрел на меня.
— А вы что скажете?
— Я смотрю, — сказал я.
— Вы инспектор.
— Я наблюдаю и докладываю. Приказывать вам я не могу и не буду.
— Удобно устроились.
— Неудобно, — сказал я. — Но так написано.
Он не стал спорить. Он взял карандаш и на левом поле листа написал, что проверку разрешает — пока полк стоит на этой площадке.
— Пробуйте, — сказал он Рябову. — Пока стоим здесь.
Рябов вышел первым. Командир задержал меня в дверях.
— Товарищ капитан. Если из этого выйдет плохо, отвечать буду я.
— Знаю.
— Вот и запишите, что знаете.
— Запишу, — сказал я. И записал в тот же вечер, теми же словами.
Двадцать седьмого мгла села ещё ниже, и не летали до трёх, а после трёх летали в одну сторону и сразу возвращались.
В землянке чинили, штопали, спали и говорили.
— Расскажи про старшину.
— Я вчера рассказывал.
— Вчера ты не досказал.
— Вчера вы уснули.
— Мы уснули на середине. Досказывай с середины.
Он досказал с середины, и вышло смешнее, чем если бы с начала: начала уже никто не помнил, и каждый достроил себе своё.
Вечером в землянке говорили, что на юге началось.
— Кто сказал?
— Никто не сказал. По задачам видно.
— По каким задачам?
— По тем, которых вчера не было.
Больше об этом не говорили, потому что говорить было нечего: то, что началось, было далеко и не про нас, а к утру могло оказаться и про нас.
Двадцать восьмого поставили задачу с рассветом.
Ставили коротко: район, время, высота нижняя и верхняя. Отдельно — что делать, если участок закроет.
— Закроет — домой. Дырку не искать. Повторите.
Повторили.
— Ещё раз.
Повторили ещё раз.
Рябов назвал двоих. Он назвал их вслух, при всех, перед строем у машин, и потом ещё раз, когда садились: кто принимает группу первым, кто вторым.
— Понял?
— Понял.
— Скажи вслух.
— Принимаю группу при потере контакта.
— А ты?
— После него.
Взлетали в половине девятого.
В землянку к приёмнику я не пошёл. Прошлый раз мне там ясно объяснили, что я лишний, и объяснили правильно.
Я остался на старте.
На старте было хуже, чем в землянке: в землянке хоть что-то слышно, а здесь только смотри. Но смотреть я умел лучше, чем слушать, и решил, что это не самообман.
Стартовый наряд работал: подтащили колодки, кто-то тянул шланг и матерился, потому что шланг за ночь стал деревянным. Дежурный по старту стоял с флажками и смотрел вверх, хотя смотреть было некуда.
Мгла сожрала их на второй минуте. Сначала пропали машины. Потом пропал звук.
Стало тихо, как бывает только на аэродроме, с которого только что ушли.
Дежурный написал мелом время взлёта на фанерке и стёр рукавом то, что стояло там со вчера.
— Как думаете, найдут? — спросил кто-то из наряда.
— Что найдут?
— Ну... участок.
— Найдут. Не найдут — вернутся.
— А если не вернутся?
— Тогда и поговорим.
— Долго им? — спросил я.
— По времени — сорок минут.
— А по погоде?
— А по погоде как выйдет.
Из землянки выскочил радист без шинели, добежал до дежурного, что-то сказал и убежал обратно.
— Что?
— Часть группы потеряла контакт, — сказал дежурный.
— Кто ведёт?
— Не знаю.
Я пошёл к землянке и на полдороге остановился, потому что идти было незачем: там уже всё решалось без меня, и я знал ровно то, что мне скажут.
Постоял. Вернулся на старт.
Прошло минут пятнадцать. Шланг наконец отогрели, и тот, кто его отогревал, сел на ящик и сидел, не выпуская его из рук, будто шланг мог опять замёрзнуть от обиды.
— Вы бы в землянку шли, товарищ капитан, — сказал дежурный. — Тут стоять нечего.
— Тут и там нечего.
— Это верно, — согласился он и больше не предлагал.
Потом вышел командир — вышел сам, не послал никого — и остановился рядом.
— Приняли, — сказал он.
— Кто?
— Первый из названных. Голосом. Он сказал: «Принимаю», и они пошли за ним.
— Задача?
— Пока идут.
Он не ушёл. Он стоял со мной на старте, и это было единственное, что он мог сейчас делать.
Услышал я их раньше, чем увидел, и по звуку понял только, что идут они не одной кучей.
Они выходили из мглы по очереди, как из двери. Одна машина села чисто. Другую повело на пробеге. Ещё одна прошла над стартом высоко, дежурный поднял флажок и держал его, пока она не встала на круг и не зашла заново. Пока она кружила, из мглы вышли остальные — без строя, каждая сама.
Замыкающая шла низко и с недолётом. Села.
Кто-то из наряда побежал считать, не дожидаясь команды, и его не остановили.
Считали на земле. Все были.
Задачу выполнили не всю: до дальней границы участка не дошли, потому что во мгле потеряли не только друг друга, но и дальний ориентир, а на догадке туда никто не полез.
— Половину сделали, — сказал Рябов, вылезая. — Вторую половину я не полез делать.
— Правильно, — сказал командир.
— А если бы полезли?
— Если бы полезли, докладывал бы вам не я, — сказал Рябов. — Или не сегодня.
Командир на это ничего не ответил.
Никто не радовался. Кто-то сел прямо на снег, кто-то закурил у машины, чего делать было нельзя, и ему сказали, и он отошёл на три шага и закурил там.
Разбирали в землянке, когда стемнело.
Народу набилось столько, что сидели на нарах и на полу, а тот, кто говорил, стоял у стола и держался за него рукой.
Разбор был короткий и весь про одно: в какую минуту потеряли контакт, кто и что сказал, как приняли и что делали дальше. Тот, кто принял группу, рассказывал не гладко, дважды сбился и один раз честно сказал, что не помнит, ответил ли ему второй.
— Не помнишь — так и запиши, — сказал Рябов.
— А если спросят?
— Скажешь: не помню. Врать станешь — тебя поймают на третьем вопросе.
— А почему на третьем?
— Потому что на первых двух ты ещё помнишь, что наврал.
Засмеялись — коротко, и сразу перестали, потому что смешно было только наполовину.
— Дальше. Ты когда сказал «принимаю»?
— Как понял, что его нет.
— А понял когда?
— Когда во второй раз не увидел на месте.
— Не в первый?
— В первый я подумал, что это я не туда смотрю.
— Вот это и запиши, — сказал Рябов. — Про первый раз. Это самое важное, что ты сегодня сказал.
Молодой, который тринадцатого первым назвал минуту потери ведущего, сидел у печки и за весь разбор не сказал ни слова. Его сегодня не назначали, и он не спросил почему. Я тоже не спросил.
— Второй из названных нужен был?
— Не понадобился.
— И хорошо.
— Хорошо, — сказал Рябов. — Называть всё равно буду обоих.
Потом достали лист.
Рябов положил его на стол и придвинул ко мне.
— Пишите.
— Что?
— То, что вы про это думаете. Вы же за этим приехали.
Я взял карандаш и написал под его строками — не сбоку, а именно под, как пишут под чужим текстом, а не рядом с ним.
Я написал, что двадцать восьмого января на этой площадке местное условие, записанное старшим лейтенантом Рябовым, оказалось точнее общего указания; что общее указание не содержит условий видимости этой площадки; и что здесь, до следующего перебазирования, следует пользоваться местным условием, а не общим.
Потом поставил число и расписался.
Рябов прочитал стоя.
Он читал долго, хотя текста было мало; взгляд несколько раз возвращался к моей подписи.
— Это вы кому пишете? — спросил он.
— В управление. Этот лист останется у вас; свои строки я перепишу в доклад.
— И они прочтут?
— Не знаю.
— А если не прочтут?
— Тогда доклад прочтёт тот, кому я отдам его в руки.
— А такой есть?
— Есть один.
— А подпись чья наверху?
— Ваша.
— А ваша?
— Внизу.
Он положил лист и сел напротив.
Коптилка стояла на ящике и горела ровно, потому что дверь держали закрытой; в землянке пахло мокрым сукном, махоркой и той сыростью, которая идёт от свежей земли и не выветривается ничем; на нарах сохло чьё-то бельё, и от него шёл пар, и этот пар был единственным, что в землянке двигалось.
В землянке было полно народу, и никто не вышел, и все делали вид, что заняты своим, и никто не был занят своим.
— Товарищ капитан, — сказал Рябов. — Я вам один вопрос задам. Не по службе.
— Задавайте.
— Вы у Сазонова вывод срезали за то, что у него не было знаменателя. Вы мне десять дней объясняли, что в бумаге должны стоять условия. — Он говорил ровно, без нажима, глядя не на меня, а на лист. — А сами тогда условия оттуда убрали. Почему с нас — так, а с себя — иначе?
Я мог не отвечать.
Ответ уже лежал на столе, под его строками, с моим числом и моей подписью, и любой в этой землянке мог его прочитать. Мне оставалось только промолчать, и меня бы поняли правильно.
— Потому что мне тогда было важнее, чтобы прошло, чем чтобы было верно, — сказал я. — Я знал, что с оговоркой вычеркнут весь пункт, и убрал её сам. А новый предел пришлось почти через два года ставить вам — уже здесь и за свой счёт.
Он поднял глаза.
— Это всё?
— Это всё.
— Зря вы вслух, — сказал Рябов. — Я уже прочитал.
У печки кто-то шевельнулся и опять затих. Слышали все. Переспрашивать не стал никто, и это было хуже, чем если бы переспросили.
Он взял лист, подул на него, хотя карандаш не течёт, свернул и убрал в планшет. Потом встал.
— Идёмте, что ли. Ужин остынет.
Мы вышли. Ели поздно, все вместе, и разговаривали про шланг, который отогревали полдня, и про то, что мгла к ночи вроде садится.
Ветер к ночи зашёл с другой стороны, и стало слышно дорогу.
Глава 6. «Список не для него»
Никитина сбили шестого июля. Восьмого его увезли — нога и кисть. С тех пор я знал про него ровно столько же, сколько знал девятого июля, и к февралю это перестало быть просто незнанием и стало отдельным делом, которое я таскал с собой, как таскают в кармане ключ от двери, которой больше нет.
В декабре я уже смотрел там, где мне смотреть было можно. Его там не было. Это ничего не значило: в тех списках его и не должно было быть.
Десятого февраля меня привезли на пункт, который стоял в стороне от города, потому что города ещё не было — то есть он был, но не наш.
Пункт стоял в двух хатах и сарае. В сарае держали имущество, в хатах работали. Снаружи всё выглядело беспорядочно: во дворе стояли машины, у машин ждали люди, и каждый второй ждал не того, за чем приехал.
Во дворе ждали давно. Женщина в платке поверх шапки стояла у крыльца и никого не спрашивала — просто стояла лицом к двери. Ей дважды сказали, что не здесь. Она кивала и оставалась.
Я нашёл, кого искал, во второй хате. Он сидел за столом у окна, и стол был завален так, что бумаги лежали двумя слоями: нижний, который уже не разбирали, и верхний, который ещё разбирали.
— Капитан Соколов. Инспектор по технике пилотирования, управление армии.
— Слушаю.
— Мне нужно посмотреть строевые списки. Не ваши. Одной части, за июль сорок третьего и дальше.
Он поднял голову. Он был немолодой, с воспалёнными веками, и говорил тихо — не из вежливости, а потому, что громко ему было тяжело.
— Зачем?
— Ищу человека.
— Своего?
— Не моего. Служили вместе.
— Он живой?
— Не знаю.
Он посмотрел на меня и потёр глаз ребром ладони.
— Не дам, — сказал он.
— Я понимаю.
— Это вы так говорите. Все говорят «понимаю» и стоят дальше. — Он отодвинул верхний слой бумаг, чтобы освободить себе локоть. — Списки чужой части я вам не покажу, потому что они не мои и не ваши. Я их не имею права давать даже вам, даже если вы придёте с бумагой от вашего управления. Ваше управление к той части отношения не имеет.
— А кто имеет?
— Тот, кто её ведёт.
— А если человек из неё выбыл?
— Тогда он уже не в списке. Он в другом месте.
— В каком?
— Вот это и есть ваш вопрос, — сказал он. — А вы мне задали не его.
Я постоял.
— Извините, — сказал я. — Я плохо спросил.
Он в первый раз посмотрел с интересом.
— Раненый?
— Восьмого июля увезли. Перелом ноги и ожог кисти.
— Тогда вам не сюда. Вам туда, где его лечили. И не самому.
— А как?
— По этому человеку — через того, кому положено спрашивать. Отдельным запросом: фамилия, год рождения, число выбытия, ранение и часть — та, из которой выбыл, а не та, в которой вы служите.
— И ответят?
— Может, ответят. Может, не ответят. Может, ответят через два месяца, что данных нет, — и это тоже будет ответ.
Он подтянул к себе верхний слой обратно.
— Вы не думайте, что я вам дверь закрываю, — сказал он. — Я вам показываю, в какую стучать. В эту не надо: тут вам никто не откроет, и правильно сделает.
— А если бы открыли?
— Тогда бы вы завтра пришли ещё раз, и не вы, а кто-нибудь другой, и не за товарищем, а за чем-нибудь похуже. — Он пожал плечами. — Их же не по одному ищут.
— Сколько таких к вам за день?
— Вы сегодня четвёртый.
— И всем отказываете?
— Всем. Двоим ещё и объяснил, куда идти.
— А почему не всем?
— Потому что не все слушают, — сказал он. — Вы дослушали. Это редко.
Я вышел во двор. Во дворе всё так же стояли машины и ждали люди. Один спросил у меня, не знаю ли я, где принимают по вещевому. Я не знал.
Одиннадцатого Шепетовку взяли.
Об этом сказали утром, и сказали буднично, как говорят о том, что было решено накануне: взяли, входим, к обеду перевезут часть хозяйства.
К обеду и перевезли. Дорога в город шла между разбитой техникой — не нашей и нашей, — и техника стояла так, как её оставили, без всякого порядка, а между ней уже ходили люди с лопатами.
В городе было пусто и людно разом: улицы стояли пустые, а во дворах были люди. У колонки собралась очередь с вёдрами. На одной стене мелом написали, чей теперь дом, и почерк был не здешний.
Тех, кого перевезли от управления вместе с нами, разместили в двух уцелевших домах и в третьем, у которого уцелел первый этаж.
Полевой медицинской службе отвели школу. В школе было тепло. Запах там был такой, что потом держался весь день и не выветривался ни на улице, ни за едой.
Старшего инспектора я нашёл к вечеру. Он стоял в коридоре и подписывал что-то на подоконнике.
— Соколов.
— Я вас искал.
— Я знаю. Идёмте.
Мы вошли в комнату, где было холодно и пахло извёсткой. Он сел, я сел.
— Объяснение написали?
— Написал одно.
— Одно из скольких?
— Из трёх.
— Ясно.
Он не стал спрашивать про остальные два. Он положил мою бумагу перед собой и разгладил её.
— Дальше. Что у вас за поиск?
Я рассказал: Никитин, шестое июля, восьмое, нога, кисть, декабрь, отказ десятого.
— Отказали правильно, — сказал он.
— Знаю.
— Хорошо, что знаете. Дальше слушайте и не перебивайте.
Он взял чистый лист.
— Это два разных дела. Первое — где ваш человек. Второе — что у вас в бумагах. Они не пересекаются, и вы их не будете смешивать. Как только вы их смешаете, вам закроют оба.
— Понял.
— Не поняли, но записали.
Он писал и говорил одновременно, и это у него выходило.
— По первому. В этом случае через медицинскую службу пойдёт отдельный запрос: фамилия, год рождения, часть, из которой выбыл, число выбытия, характер ранения. Никаких «прошу разыскать боевого товарища». Никаких «по личной просьбе». Напишем только, что проверяем судьбу лётчика, выбывшего из названной части по ранению. Это предмет этого запроса — и не шире.
— А это правда?
— Это верно, — сказал он. — Правда бывает шире, чем нужно. Верно — ровно столько, сколько нужно.
Он дописал и повернул лист ко мне.
— Читайте. Если год рождения не помните — не выдумывайте, поставьте прочерк.
Я не помнил. Я поставил прочерк, и прочерк вышел кривой.
— Этот запрос подпишу я, — сказал он. — Не потому что не доверяю. От вашего имени здесь его не примут.
— Ясно.
— И ещё. Ответ придёт не вам. Ответ придёт сюда. Вам его покажут.
— А если не покажут?
— Покажут, — сказал он. — Я вам за это отвечаю.
Он сложил лист вдвое и посмотрел на меня.
— Теперь второе. Завтра вас вызовет человек. Не ко мне — к себе.
— Кто?
— Майор. Из СМЕРШ. Фамилия Ратников.
Я ничего не сказал.
— Не по вашему объяснению, — прибавил он. — Точнее, не только. Материалы по вам заведены ещё в сорок первом. Их вёл Веселов, тогда в полковой военной контрразведке. Теперь их передают Ратникову.
— Кому передают?
— Ему.
— Зачем сейчас?
— Затем, что бумаги не лежат вечно. Их или закрывают, или передают. — Он встал. — Отвечайте на вопросы, которые он задаст. На которые не задаст — не отвечайте.
— А если задаст такой, что лучше бы я сам?
— Тогда сами, — сказал старший инспектор. — Но не раньше, чем он спросит по предмету.
Запрос он подписал при мне и отдал мне же — отнести.
Отнёс я его вечером, в школу. Куда нести, было написано мелом на двери, косо и крупно. Приняли молча, поставили штамп и сказали, что ответ пойдёт по адресу отправителя.
— Долго?
— Как когда.
Больше я не спрашивал: тот, кто принимал, уже смотрел мимо меня, на следующего, а следующих было много и они стояли не за этим.
Двенадцатого меня позвали к десяти.
Ратников работал в комнате с окном, забитым фанерой, и потому при лампе. Лампа была керосиновая, с закопчённым верхом стекла, и от неё на потолке стоял ровный круг.
Он был лет под сорок. Встал, поздоровался за руку, показал на стул. Пока я садился, он раздвинул две стопки по датам и оставил между ними пустое место.
— Ратников. Алексей Сергеевич.
— Соколов.
— Садитесь. Курить не буду, у вас глаза красные.
— Не от дыма.
— Тем более.
На столе у него лежал перечень — не бумаги, а именно перечень: список того, что́ ему передали, на двух листах, с номерами по порядку.
— Начну с главного, чтобы вы не сидели и не гадали, — сказал он. — В сорок первом Веселов проверял по вам версию, которую сам же тогда снял. Я её не возобновляю. Мне это незачем, и оснований у меня нет.
— Спасибо.
— Не за что. Это не одолжение, это факт.
Он повернул перечень к себе.
— Меня интересует другое, и я вам скажу что. Человек в двадцать два года пишет и правит методические вещи так, как их пишет человек, который двадцать лет этим занимался. Мне не важно, хорошо это или плохо. Мне важно — откуда.
Я молчал.
— Вы понимаете вопрос?
— Понимаю.
— Он не обвинение. Он вопрос о происхождении. У бумаги бывает происхождение, как у всякой вещи.
— У меня к вам будет встречное, — сказал я. — Можно?
— Спрашивайте.
— Вы это откроете официально?
— Уже открыл, — сказал Ратников. — Сегодня утром. Вы у меня проходите по предмету «происхождение материалов», и ни по какому другому.
Тогда я сказал сам.
Я рассказал про апрель сорок второго: про источник, у которого внизу мелким шрифтом стояли условия, и про четыре слова наверху, которые я оставил вместо них. Кто это сделал. Зачем. Потом — про площадку восьмого января: там этот общий текст был в ходу, машина получила поломку на земле, но причина поломки не установлена и связывать одно с другим я не вправе.
Ратников слушал и не записывал. Записывать он начал в середине и записал немного.
— Это вы мне зачем сейчас говорите? — спросил он, когда я кончил.
— Чтобы вы не тратили на это время.
— Время я всё равно потрачу. Проверять я обязан и то, в чём признаются. Особенно то, в чём признаются.
— Я знаю.
— Ещё что-нибудь такое есть?
Я подумал ровно столько, сколько нужно, чтобы ответить честно.
— Есть.
— Сколько?
— Два.
— Скажете?
— Скажу. Не сегодня.
Он не стал давить. Он написал у себя два слова и подчеркнул одно.
— Хорошо. Не сегодня.
Потом он придвинул перечень и стал сверять его с тем, что стояло у него в углу стола: четыре пачки, перевязанные бечёвкой, и одна папка отдельно.
— Материалы чьи?
— Ваши.
— Я про то, кто их собирал.
— Собирал Веселов. Он же версию и снял, — сказал Ратников. — К нему у меня вопросов нет. И у вас пусть не будет.
— Мне это передали позавчера, — сказал он. — Я половину ещё не читал. Читаю по описи.
Он вёл карандашом по строкам и вдруг остановился.
— Вот тут интересно.
— Что?
— Не вам. Мне. — Он перечитал строку, поднял глаза и снова вернулся к перечню. — В перечне числятся три наградных представления. Возвращённые.
— На кого?
— На вас.
Я не сразу понял, что он сказал.
— Возвращённые — это как?
— Это значит, что их писали, отправляли и они вернулись обратно. Все три.
— Когда?
— Числа стоят. Все три — сорок первого года.
— Почему вернулись?
— В перечне причин нет, — сказал Ратников. — В перечне вообще ничего нет, кроме того, что они есть и что они возвращены.
— А сами листы?
— Сами листы мне не передавали. Мне передали перечень и то, что в пачках. Их там нет.
— Вы их запросите?
— Я? Нет.
— Почему?
— Потому что мне они по моему предмету не нужны. Мой предмет — происхождение материалов. Наградное представление к происхождению материалов отношения не имеет. Если я начну тянуть всё, что мне интересно, я через месяц буду заниматься чем угодно, кроме дела.
Он положил карандаш.
— А вот вы запросить можете.
— Я?
— Вы. Отдельным запросом, только на эти три листа, с числами, которые я вам сейчас продиктую. Не «прошу выслать материалы по мне», а «прошу выслать такие-то три документа». Отдельно от всего остального. Я такой запрос приму и передам дальше.
— Примете?
— Приму, — сказал он. — Только не ждите быстро и не ждите обязательно.
Он продиктовал числа. Я записал их в тетрадь, на чистой странице, и ничего к ним не приписал, потому что приписывать было нечего.
— Товарищ майор. А вы сами как думаете, почему их вернули?
— Я не думаю, — сказал Ратников. — Я не знаю. Это разные вещи, и я стараюсь их не путать. Как и вы, когда пишете, что причина не установлена.
Он прочитал моё удивление и объяснил без всякого удовольствия:
— Ваш доклад за январь я прочитал вчера. Он у вас скучный. Это хорошо.
— Скучный — это как?
— Это когда написано, что видели, и не написано, что об этом думают.
— И такие вы читаете?
— Такие — первыми. Остальные потом, и с карандашом.
Запрос я написал при нём, в двух строчках, и он его взял, прочитал и положил в отдельное место — не к пачкам.
— Идите, — сказал он. — И вот что, капитан. Тех двух вещей, которые вы отложили, я ждать буду. Не торопитесь, но и не тяните так, чтобы я узнал их сам.
— Не буду.
— Вот и хорошо.
— Я у вас надолго?
— Пока не кончится предмет.
— А когда он кончится?
— Когда установлю происхождение материалов, — сказал Ратников.
Я вышел на улицу. Было светло, и от снега резало глаза после лампы.
На площади разбирали завал. Работали медленно и почти не переговариваясь, потому что под завалом что-то было и никто не хотел торопиться.
Я постоял и пошёл искать, где переночевать.
Глава 7. «Полоса вперёд»
Четвёртого марта пошли вперёд, и с этого дня всё стало считаться двумя расстояниями: сколько километров прошёл передний край и сколько прошли мы.
Мы отставали.
Отставали и ответы: ни по Никитину, ни по трём наградным листам ничего не пришло. Ратников ждал ещё два объяснения; я их не написал.
Объявили коротко, и объявлять было почти нечего: с ночи стало слышно на западе, а к утру сказали собираться. Никто не удивился. Удивляются, когда не готовились; тут готовились все и давно, каждый по своей части и в своём углу.
Наземная команда вышла ночью, и я вышел с ней. Летать мне было не на чем; смотреть я приехал в том числе и на это. Шли двумя колоннами: машины и то, что машины тащили. К утру половину прицепов волокли по дороге.
Мартовская грязь сверху оттаяла, снизу держала мороз, и колесо шло по ней до тех пор, пока не находило край мёрзлого и не садилось.
— Шесть километров с полуночи, — сказал шофёр на рассвете.
— Много?
— Как считать. Пехота за ночь сделала двадцать.
Днём пятого мы стояли час у самого простого места: ручей, которого на карте не было, разлился поперёк дороги и разлился неглубоко. Через него прошли все, кроме одной машины, и потом эту одну вытаскивали столько же, сколько шли до ручья.
— Она тяжелее?
— Она такая же.
— А почему тогда?
— Потому что она пошла второй по чужой колее, — сказал шофёр. — Первый идёт по целому. Второй идёт по разбитому. Пятый уже плывёт.
Я это записал. Ничего нового в этом не было, и записывать было нечего, но я записал.
К передней площадке вышли к вечеру пятого. Площадку выбрали и начали катать ещё до нас: там уже работали, и работали много.
Поле было длинное, с уклоном к одному краю, и с этого края стояла вода. Её отводили канавой, и канава набиралась быстрее, чем её копали.
Её катали весь день пятого и всю ночь на шестое. Работали батальонные, работали шофёры, работали те, кому по должности копать не полагалось, и никто про это не сказал ни слова.
— Слышь, — сказал кто-то у канавы. — Мы её катаем, а завтра опять вперёд?
— Опять.
— Так зачем катаем?
— Чтоб завтра было откуда.
— Логично.
— Тут всё логично, — сказал третий, не разгибаясь. — Кроме бензина.
Смеялись мало, потому что смеяться с лопатой неудобно.
Полосу укатали к утру шестого.
К утру шестого не было ничего другого.
Не было горючего: бензин стоял где-то позади, на дороге, вместе с той самой стоянкой, которую я видел в январе и которая с тех пор, кажется, только меняла место. Не было связи: приёмник привезли, а питание к нему — нет. Не было ремонта: летучку ещё вытаскивали в двенадцати километрах. Позже выяснилось, что на это ушло двое суток.
Была полоса. Полоса была хорошая.
Костин пришёл пешком, последним, с ящиком на плече. Он шёл от дороги через поле по прямой, потому что по дороге было дальше, и дошёл в грязи по колено.
— Смешно, — сказал он.
— Что смешно?
— Что мы всегда успеваем сделать то, что делается лопатой.
Он поставил ящик и сел на него.
— А то, что везут, никогда не успевает.
— И что с этим делать?
— Полосу исправишь лопатой. Бензин и летучку лопатой не подтянешь.
— А если знать заранее?
— Тогда не поставишь задачу раньше бензина и летучки, — сказал Костин. — Только про задачу решают не у машины.
Он сказал это без обиды. Он вообще редко обижался: обижаться ему было некогда.
Машины перелетели седьмого утром — быстро, потому что перелетать было близко.
Их посадили, откатили под маскировку и оставили стоять. Заправлять было нечем.
К обеду привезли бочку. Одну.
— Это шутка? — спросил кто-то.
— Это бочка, — сказал старшина, который её привёз. — Остальные там же, где были. Я взял, что смог поднять.
Задачу на восьмое поставили с вечера. Задача была небольшая и по времени короткая, и под неё как раз хватало того, что привезли.
Утром восьмого Костин обошёл машины и у одной остановился.
Я стоял в стороне и видел всё, но не слышал, о чём он говорил с техником. Потом он отошёл и пошёл к командиру.
— Эту не выпущу.
— Причина?
Костин назвал то, что увидел, и отдельно сказал, чего ещё не установил.
— Точно?
— Не точно. Я не могу сказать, что она развалится. Я могу сказать, что не подпишу.
Командир посмотрел на поле, потом на часы, потом опять на поле.
— Без неё в срок не уложимся.
— Знаю.
— Ты понимаешь, что мы её тогда не выполним в срок?
— Понимаю.
— И всё равно не подпишешь.
— И всё равно.
Командир не отошёл.
— Костин. Мне она нужна на два часа.
— Я знаю, на сколько.
— Два часа.
— Хоть на двадцать минут.
Командир отвернулся и больше не просил. Молчал он тяжело, и было видно, что машина ему нужна.
Потом он повернулся ко мне.
— Товарищ капитан, вы у нас проверяющий. Скажите ему.
— Не скажу.
— Почему?
— Потому что это не моё решение и я его не имею права отменить. Даже если бы оно мне не нравилось.
— А оно вам не нравится?
— Оно мне нравится, — сказал я. — Но это ничего не меняет.
Командир помолчал.
— Ну и хорошо, — сказал он.
Он взял свою рабочую тетрадь, открыл на чистом и написал в ней сам, при нас: что техник-лейтенант Костин отказался подписать выпуск такой-то машины, что отказ принимается, что задача переносится, и число. Потом поставил подпись и подвинул тетрадь Костину.
— Распишись, что отказал.
— Есть.
— И не бегай ко мне завтра с этой же машиной, если сам не поверишь.
— Не побегу.
Техник этой машины подошёл ко мне после, сам.
— Я бы её выпустил, — сказал он.
— Почему?
— Потому что я её знаю дольше всех.
— А он?
— А он подписывает.
— И что из этого?
— И ничего, — сказал техник. — Я бы выпустил. А подписывать не мне. Так и должно быть.
Он постоял и добавил:
— Только вы ему не говорите, что я бы выпустил.
— Не скажу.
Задачу перенесли на девятое. На следующий день её пришлось делить надвое, и вторую половину так и не сделали.
Никто не сказал ни слова про то, что мы её не сделали. Это было хуже, чем если бы сказали.
Но до этого, восьмого во второй половине дня, на нашу полосу села чужая группа.
Они шли не к нам. Они меняли площадку — свою переднюю на другую, ещё более переднюю. Как выяснилось на вечернем разборе, короткий маршрут выбрали, чтобы беречь остаток горючего.
Я стоял на старте, когда они появились.
Дежурный услышал их первым и сказал: «Не наши». Потом поправился: «Наши, но не наши».
Появились они плохо.
Они шли вразброс. С земли было видно только, что строя уже нет. Над полем стояла низкая муть, до высоты дыма от костра.
Первый прошёл над полосой и ушёл вправо, за лес.
Второй сел с ходу и почти без выравнивания.
Третий сел за ним и едва не наехал.
— Куда он лезет...
— Он не лезет. Он садится.
— Он садится на того.
Кто-то побежал по краю полосы, махая шапкой, и это было всё, чем ему могли помочь.
Дежурный по старту побежал с флажками наперерез четвёртому и не пустил его на полосу — просто не дал знака.
Четвёртый ушёл на второй круг, и его было слышно долго, потому что он ходил где-то за лесом и не выходил.
Дежурный ругался. Он ругался не на лётчиков, а на то, что у него нет ничего, кроме двух флажков, и что сказать им он ничего не может.
— У них приёмники есть? — спросил я.
— У кого-то есть.
— А у вас передатчик?
— А у меня фанерка и мел.
Первый вернулся из-за леса и сел, когда полосу освободили. Четвёртый всё не выходил. Минуты три его слышали за лесом, потом стало тихо.
Потом на дальнем краю, за канавой, в поле сел четвёртый.
Не на полосу. В поле.
Побежали туда все, кто был свободен, и я побежал тоже. Нога уходила по щиколотку.
Машина стояла в поле, задрав хвост. Через минуту вокруг неё выступила вода: под коркой оказалось мокро.
Лётчика вынимали втроём. Он был в сознании и ругался. Правая рука у него не работала, и лицо было в крови от рассечённой брови.
— Держи под спину.
— Держу.
— Не тяни за руку.
— Я не тяну.
— Тянешь.
Его вынесли и понесли, и он всю дорогу говорил, что дойдёт сам.
Пока несли, он несколько раз спросил, цела ли машина. Ему сказали, что цела. После этого он больше не спрашивал.
Своей санчасти у нас на площадке не было — она шла с тем же обозом, что и всё остальное. Нашёлся фельдшер из батальона, и он сделал то, что мог сделать фельдшер. Потом раненого увезли на попутной, в кузове, на соломе, и в ту же машину сели двое из его группы, чтобы держать.
Уехали к вечеру.
Собрались уже в темноте, в той землянке, где было теплее, — наши и один чужой, который остался.
Разбор вёл местный командир. Вёл при нас: чужому старшему завтра надо было докладывать своему командиру, которого здесь не было.
— Кто вёл?
— Я, — сказал чужой старший.
— Когда рассыпались?
— На третьей минуте после отрыва.
— Почему?
— Потому что я их не видел.
— А они тебя?
— Кто как.
Чужой старший говорил ровно, несколько раз возвращаясь к третьей минуте, но места, где всё началось, не назвал.
— У вас в группе назначали, кто принимает, если контакт потерян? — спросил местный командир.
Чужой старший поднял голову.
— Нет.
— А почему?
— Потому что у нас так не делают. У нас как написано.
— А написано что?
— Что порядок проверен.
В землянке стало тихо тем особым образом, когда тишина относится не ко всем, а к одному человеку. Я в этот момент смотрел на свои руки, и это было единственное, что я мог сделать прилично.
Командир не стал продолжать. Он посмотрел на меня — коротко, один раз — и не сказал ничего.
— Товарищ капитан, — сказал чужой старший, — а вы что скажете?
Я мог сказать многое, и половина из этого была бы неправдой.
— Скажу три вещи, — сказал я. — Первое: у вас в группе есть привычка идти по общей строке и не ставить себе местного предела. Эта привычка есть, я её сейчас слышал, и я её запишу.
— Записывайте.
— Второе: сегодня вы рассыпались при смене площадки в низкой мути, и один человек сел вынужденно и ранен. Это тоже будет записано.
— А третье?
— Третье: из первого второе не следует.
Он посмотрел на меня недоверчиво.
— Как не следует?
— Так. Я не знаю, почему вы рассыпались. Вы сами не знаете. Может, дело в мути. Может, в том, что вы шли на остатках и берегли горючее. Может, в разном опыте смены площадок. Может, в привычке. Мне нечем это установить.
— А зачем тогда писать про привычку?
— Затем, что она есть отдельно от сегодняшнего дня, — сказал я. — Она была до этой посадки и останется, если ничего не менять. Чинить её надо за её собственную цену. Что она сегодня кого-то уронила, никто не доказал.
Он подумал.
— Хитро, — сказал он наконец.
— Наоборот, — сказал Костин от печки. — Посадка есть. Вашей причины нет.
— Мне завтра докладывать, — сказал чужой старший. — Что писать?
— Что было.
— Меня спросят про причину.
— Напишете: не установлена.
— У меня такого не примут.
— Может, и не примут, — сказал я. — Тогда напишете второй раз то же самое.
— А если и второй раз не примут?
— Тогда третий.
Он посмотрел на меня и ответил не сразу.
— Вы это всерьёз?
— Я так и делаю, — сказал я. — Пока выходит плохо.
Чужой старший сказал, что запишет так, как я сказал, а там пусть решают.
— Запишите так, как считаете сами, — сказал я. — Иначе завтра вы будете защищать чужую бумагу.
Больше в тот вечер ничего не разбирали.
Потом все разошлись по своим углам, и в землянке стало слышно, как капает с наката: днём натаяло сверху, и теперь оно шло внутрь, находя себе дорогу между брёвнами.
Я лежал и слушал, как оно капает, и считал, сколько мест течёт. Насчитал четыре, потом одно перестало, потом началось пятое в другом углу. Счёт не сходился ни с чем и никому не был нужен; я бросил.
Командир подсел ко мне, когда почти все спали.
— Вы утром сказали, что не будете решать за меня.
— Сказал.
— А если бы Костин ошибся?
— Тогда бы он ошибся сам, и это было бы записано его рукой. Чинить пришлось бы его ошибку. А если бы я его отменил и ошибся сам, следующий отказ он уже сверял бы со мной.
— А он бы перестал?
— Не знаю. Но право уже было бы не только его.
Командир помолчал.
— Они же могли заранее назначить принимающего, — сказал он про чужих. — И никто не настоял.
— Никто.
— Почему?
— Потому что общий порядок уже был написан, а местного вопроса никто не задал. Костин за свой вопрос сразу заплатил перенесённой задачей. В чужой группе цену увидели позже.
— А потом?
— А потом уже поздно назначать принимающего. И всё равно нельзя говорить, что они рассыпались только из-за этого.
Он поднялся.
— Пойду посмотрю, не течёт ли у них.
Ночью полосу катали. Катали бревном на тросе, за трактором: первый проход шёл легко, второй тяжелее, на третьем трактор не дотянул и стал.
Его толкали до утра.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
