Выдать замуж ведьму-фею
Глава 1
Прошло три месяца. Три долгих, серых, земных месяца, которые тянулись как жвачка, прилипшая к подошве, — вязко, бессмысленно и с каждым днём всё противнее. Я просыпалась каждое утро в своей маленькой квартире, и первое, что видела, — белый потолок с едва заметной трещиной, похожей на высохшую реку. Я лежала неподвижно, прислушиваясь к себе, и ждала, когда вернётся то щемящее ощущение розового света за окном, которое было со мной все те недели в Дартисе. Там даже утро пахло иначе — озоном и нагретой листвой. Здесь же пахло сыростью, старыми обоями и остывшим чаем.
Я лежала, и в голове просыпалась надежда: может, сегодня? Может быть, стоит только повернуться к окну, и я увижу не привычный унылый двор с голыми ветками тополей, а башни, шпили, зелёное небо на рассвете? Но вместо этого — серое небо, низкое, тяжёлое, набрякшее дождём, как старая подушка. Слякоть хлюпала под колёсами редких машин, холодный ветер с реки пробирался даже сквозь закрытые рамы и, казалось, дул прямо в позвоночник. И никакого Барсика, который дрых бы на моих ногах, нагло развалившись поперёк одеяла, — там, в Дартисе, он спал со мной каждую ночь, урча так, что вибрировали пружины кровати, и я просыпалась оттого, что его пушистое рыжее тело расползалось по мне, как живое одеяло. Здесь его не было. Только тишина, которую нарушал звук проезжающих машин — монотонный, чужой, земной.
Я работала в лавке бабушки Серафимы — той самой, что когда-то стояла на самой окраине города, где дорога переходила в грунтовку и запахи становились гуще, деревенскими. Лавка помнила ещё те времена, когда бабушка была молодой и ходила в длинных юбках с медными монетами в кармане. Теперь же она осела чуть вбок, будто устала стоять прямо, её деревянные стены посерели от дождей, но внутри пахло так же, как и сто лет назад: сушёными травами, воском, старыми книгами, пылью. Запах оседал на одежде, на коже, даже на волосах, и иногда я ловила себя на том, что вдыхаю его глубже, чем нужно, будто пытаясь удержать хоть что-то настоящее в этом мире серых оттенков.
Бабушка, хоть и была ведьмой со стажем — настоящей, с дипломом, выданным, кажется, ещё до революции, — последние годы предпочитала сидеть дома. Она говорила, что устала «бегать за клиентами, как за упавшими яблоками», и теперь её мир сузился до кухни с закопчённым чайником и бесконечного вязания. Шерстяные носки и варежки горами лежали у неё в комоде, но она продолжала вязать, словно боялась, что если остановится, то мир перестанет вращаться. Когда я вернулась из Дартиса — вывалилась в свою квартиру с грохотом и чувством, что мою душу вывернули наизнанку, как старый чулок, — она посмотрела на меня поверх очков, долго молчала, а потом сказала: «Тебе полезно будет. Руками работать, людей слушать. Меньше думать о прошлом». И передала мне ключи от лавки.
Но я думала. Постоянно. Даже когда мешала настойки, перебирала корешки или раскладывала карты для очередной клиентки — на задворках сознания всегда крутился тот же образ: зал, залитый золотом фонарей, тёплый голос Ричарда, его пальцы, касающиеся моей руки, и запах грозы перед тем, как он поцеловал меня в последний раз. Я прокручивала эти моменты, как заевшую пластинку, до головной боли, до дрожи в пальцах, и каждый раз чувствовала, как внутри разливается что-то тягучее и горькое — как недоваренный сироп из полыни.
Лавка была старой, как сама бабушка. Высокие стеллажи из тёмного дерева, кое-где покорёженные временем, тянулись к потолку, заставленные стеклянными банками, в которых хранились коренья, ягоды, грибы и всякая диковинная мелочь, названия которой я иногда забывала. На банках висели этикетки, написанные бабушкиным мелким почерком: «зверобой (собр. в полнолуние)», «корень девясила — от тоски», «лепестки шиповника — на счастье». Пучки сушёных трав свисали с потолка на верёвках, касаясь макушек и шелестя при малейшем сквозняке, словно старые призраки, перешёптывающиеся о чём-то своём. В углу, накрытая вышитой скатертью с узорами, которые бабушка называла «защитными», стоял стол для гаданий. Хрустальный шар на нём почти всегда был накрыт чёрным бархатом — я почти не использовала его, боялась, что если загляну внутрь, то увижу не Дартис, а что-то более жуткое. Свечи, восковые и сальные, лежали в ящиках, книги с потрескавшимися корешками теснились на нижних полках, колоды карт хранились в резных шкатулках, каждая из которых помнила десятки чужих судеб. Это было место, где время текло иначе — медленно, вязко, как мёд, который не хочет стекать с ложки. Здесь одна минута могла растянуться в час, а час пролететь как вздох.
Клиентов было немного, но достаточно, чтобы я не сходила с ума от собственных мыслей. Они приходили, садились на скрипучие стулья, смущались, пахли потом, духами, дождём, и рассказывали мне то, что не решались сказать даже близким. Женщины с вопросами о любви — их пальцы теребили края платков, глаза искали в моём лице ответ, которого я не могла им дать. Мужчины с просьбами о деньгах — они приходили с опущенными плечами, будто несли на них всю тяжесть мира, и просили «хоть что-то, чтобы повезло». Пару раз даже приходила девушка с пропавшей кошкой, и я нашла её — сидела под крыльцом соседнего дома, напуганная, мокрая, с дрожащим хвостом. Я использовала простую настойку валерианы и чуть-чуть магии, которой, клянусь, в своей работе почти не использовала. Я вообще старалась не колдовать здесь, на Земле. Слишком много правил, слишком много шума, и каждое заклинание отдавалось в голове глухой болью, будто кто-то стучал изнутри. Но иногда, когда никто не видел, я позволяла себе маленькие фокусы — зажечь свечу без спичек одним движением пальца, подогреть чай одним касанием, остановить муху, которая слишком навязчиво гудела над столом, и смотреть, как она застывает в воздухе, беспомощная и смешная. Магия была, она никуда не делась. Просто я прятала её, как старую рану под бинтом, чтобы никто не заметил, что на самом деле я всё ещё там, в Дартисе, среди драконов и призраков, среди дворцовых интриг и тихого счастья за ужином.
Однажды в лавку зашла женщина. Она была ещё не стара, но усталость уже вырезала глубокие морщины вокруг губ и глаз, а веки её опухли от слёз. Она вошла, оглядела стеллажи с таким видом, будто искала не настойку, а ответ на вопрос, который мучил её годами, и тихо попросила «настойку от одиночества». Я долго смотрела на неё — на её руки, которые дрожали, когда она перебирала мелочь в кошельке, на её плечи, опущенные под грузом привычного одиночества. Потом я перевела взгляд на банки с травами — на мяту, на пустырник, на валериану, что стояли рядышком и ждали своего часа. И вдруг, как молния, меня пронзила мысль: я сама хочу выпить такую же. Прямо сейчас. Прямо здесь. Залпом, до дна, чтобы исчезло это ноющее чувство внутри, будто кто-то вынул из меня главную деталь и забыл вернуть. Только мне не помогало ничто. Ни валериана, которая должна была успокаивать, но лишь притупляла остроту, ни пустырник, от которого становилось сонно и ещё более пусто, ни даже те редкие вечера, когда я оставалась одна в лавке, запирала дверь, доставала брошь, доставшуюся от кронпринца, и смотрела на неё в тусклом свете свечи. Я водила пальцем по её холодной поверхности, вспоминала зал, где мы танцевали, фонари, которые дрожали в вечернем воздухе, и тихий голос Ричарда — он говорил о каких-то пустяках, а я слушала и думала, что готова слушать его вечность.
— У вас есть любимый человек? — вдруг спросила женщина, и её голос прозвучал так неожиданно в тишине лавки, что я вздрогнула и чуть не уронила банку с мятой.
Она смотрела на меня с тем особым выражением, которое появляется у людей, когда они чувствуют родственную боль, — её глаза встретились с моими, и на секунду мне показалось, что она видит меня насквозь, видит ту часть меня, что заперта глубоко внутри и не показывает лица. Её вопрос повис в воздухе, тяжёлый и горячий, как пар над чашкой.
Я замялась. Пальцы сжали край прилавка так сильно, что побелели костяшки. Любимый? Я не знала. Это слово было слишком маленьким для того, что я чувствовала. Слишком земным. Я знала, что я оставила там что-то важное — не просто место, не просто человека, а целый мир. И людей, которые стали частью меня, вплелись в мою кровь, как те травы в бабушкиных банках. Я чувствовала их присутствие в каждой клетке, и когда тишина давила, я слышала их голоса, как эхо из глубокого колодца.
— Есть, — сказала я наконец, и мой голос прозвучал тихо, почти шёпотом. Горло перехватило, и я прокашлялась, чтобы не выдать, что слёзы подступают к глазам. — Только он в другой стране.
Я не стала уточнять, что «другая страна» — это даже не страна, а другой мир, где законы физики работают иначе, где магия течёт в воздухе, как электричество в проводах, и где я была кем-то, а не просто девушкой за прилавком. Женщина посмотрела на меня с той мудрой печалью, которая приходит с годами и потерями, и ответила просто, как будто это было самое очевидное в мире:
— Так вернитесь.
Она взяла настойку — пузырёк с мутной жидкостью, которая пахла мёдом и горькой полынью, — положила на прилавок мелочь, медленно пересчитав каждую монету, и вышла. Дверь за ней закрылась с тихим скрипом, и звякнул колокольчик над входом — тот самый, что бабушка повесила ещё в молодости, чтобы «нечисть не входила, а хорошие люди заходили».
А я осталась стоять у прилавка. Стоять неподвижно, слушая, как стучит моё сердце в ушах и как тикают старые часы с кукушкой, которая давно не вылетала. Её слова ударили меня током — я почувствовала, как мурашки пробежали по спине, как заныло в груди, и руки, стоящие на прилавке, вдруг покрылись испариной. Вернуться. Легко сказать. Она не знала, как я билась головой о земную реальность, пытаясь найти хоть трещинку, хоть лазейку, через которую можно было бы просочиться обратно. Бабушка не оставила инструкций — ни одной страницы с рисунками порталов, ни обрывка карты. Магия, которой я владела, была хороша для мелочей — зажечь свечу, подогреть чай, увидеть сон о прошлом, — но не для порталов. Я чувствовала силу внутри себя, но она была как вода в закрытом кувшине — рядом, доступная, но неспособная пролиться наружу. И даже если бы я могла открыть переход, где гарантия, что я попала бы именно в Дартис? Что я не очнулась бы в каком-нибудь другом мире — с пыльными болотами, где вместо травы растут папоротники-людоеды, и агрессивными гоблинами, которые при виде чужака пускают в ход клыки и ядовитые стрелы? Я представляла это так ярко, что на мгновение мне стало дурно: меня выкинет в чужую реальность, и я останусь одна — без Ричарда, без Барсика, без своей маленькой лавки и запаха сушёных трав.
Но женщина сказала «вернитесь», и теперь это слово пульсировало в моей голове, как живое. Я повернулась к стеллажам, провела рукой по корешкам старых книг, чувствуя, как тёплая, сухая кожа скользит по выцветшей ткани, и вдохнула полной грудью запах воска и времени. Может быть, она была права. Может быть, я просто должна была перестать ждать, что кто-то откроет мне дверь, и начать искать её сама.
Я достала брошь из кармана — она всегда была со мной, даже когда я спала. Я привыкла чувствовать её лёгкое давление сквозь ткань, её вес, который ночами, когда я ворочалась с боку на бок, упирался мне в ребро и напоминал о себе, словно маленький камешек, застрявший в подкладке судьбы. Пальцы нащупали знакомый узор — сплетение ветвей и крошечных листьев, которые казались почти живыми на ощупь, если провести по ним достаточно медленно. Я вынула её и поднесла к глазам, разглядывая при тусклом свете настольной лампы. Серебро чуть мерцало — тусклым, каким-то сонным светом, будто оно дышало, но не просыпалось. Я провела пальцем по гладкой поверхности, по её прохладной, отполированной годами коже, ища ту самую искру, которая однажды обожгла меня в Дартисе, когда Ричард впервые надел эту брошь на меня. Но ничего. Ни тепла, ни искры, ни той вибрации, что пробегала по рукам, когда магия касалась металла. Просто вещь. Красивая, старая, немая. И всё же я продолжала носить её, прятать под рубашкой или в кармане, словно она была ключом, который я когда-нибудь поверну — в нужный день, в нужный час, когда все звёзды сойдутся и тишина станет правильной.
— Дартис, — шепнула я, и мой голос прозвучал хрипло, осевшим шёпотом в пустой лавке. Я смотрела на своё отражение в хрустальном шаре, стоящем в углу на резной подставке. Шар был тёмен, почти чёрен, но в его глубине, в самой сердцевине, я видела расплывчатые очертания своего лица — бледного, с тенями под глазами, с растрёпанными волосами, которые я уже давно перестала заправлять за уши. Я глядела на себя чужую, потерянную и сказала вслух, твёрже, чем чувствовала: — Я не забыла. И я вернусь. Я не знаю как, но я найду дорогу.
Слова повисли в воздухе, смешиваясь с запахом сухих трав и старого дерева. И в тот миг мне показалось, что шар дрогнул — какая-то рябь прошла по его глубине, но я моргнула, и всё стихло. Я заставила себя улыбнуться собственному отражению, но улыбка вышла кривой и горькой, как недозревшая рябина.
В те вечера, когда лавка закрывалась и я поворачивала ключ в замке два раза — на всякий случай, по бабушкиной привычке, — я не спешила домой. Я садилась в старое, продавленное кресло у печки, которое пахло мятой и ещё чем-то неуловимо сладким, наливала себе чай из заварочного чайника, который стоял на подоконнике, и смотрела, как пар поднимается спиралями к потолку, путаясь в пучках иссушенных трав. Чашка грела ладони, но тепло не проникало глубже кожи. Я открывала тетрадь — потёртую, с засаленными уголками и выцветшими чернилами на первой странице, — и начинала записывать всё, что помнила о Дартисе. Я водила ручкой по бумаге, выводя имена, заклинания, приметы, даже погоду в определённые дни — например, как однажды в середине лета прошёл тёплый золотистый дождь, и капли падали на листья, оставляя за собой тонкие, словно иглы, светящиеся следы. Я записывала, какой у Августы был смех — низкий, грудной, с хрипотцой, будто она смеялась не только ртом, но и всей грудью, — и как Барсик взбирался по моей ноге, выпуская коготки даже через плотную ткань платья. Тетрадь разрасталась, пахла потом и чернилами, и иногда, перелистывая её, я замечала капли воды — то ли от пролитого чая, то ли от слёз, которые я не замечала, пока писала. Может быть, это было безумие. Но это было моё безумие, единственное, что соединяло меня с тем миром, как нитка, натянутая между двумя иголками.
Однажды в конце октября — когда за окнами сыпал мелкий, колючий снег, который не ложился на землю, а таял в грязи, оставляя мокрые, липкие пятна, — я сидела в лавке, поджав ноги под себя, и перебирала старые книги бабушки. Они лежали в нижнем ящике стола, куда я редко заглядывала, потому что там пахло плесенью и мышиным помётом. Книги были тяжелыми, с выпадающими страницами, с облупившимися корешками, от которых остались одни нитки. Я листала их медленно, с замиранием сердца, надеясь найти хоть что-то — обрывок, рисунок, намёк — о межмировых переходах. Большая часть была бесполезной: рецепты приворотов, заговоры на урожай, описания снов и их толкований. Я уже почти отчаялась, когда пальцы наткнулись на странный лист — тонкий, почти прозрачный, вставленный между страниц, как закладка. Он был другим на ощупь, не таким, как остальные: гладкий, холодный, словно шёлк, но бумага. Я вытащила его осторожно, боясь порвать, и поднесла к свету керосиновой лампы. На листе был рукописный текст, выведенный бабушкиным почерком — но не тем, привычным, округлым, которым она подписывала банки, а другим, более мелким и нервным, будто она писала его в спешке, дрожащей рукой.
Я вчиталась:
«Для возвращения в мир, из которого ты родом (или который стал твоим), необходимо найти точку пересечения. Это может быть место, предмет или человек, с которым у тебя есть связь. Сосредоточься на этой связи, произнеси имя мира трижды и отпусти магию, не пытаясь её контролировать. Если связь сильна, мир откроется».
Я перечитала текст три раза. Каждое слово врезалось в сознание, как горячее клеймо. Сердце колотилось так сильно, что я слышала его удары в висках, в горле, в кончиках пальцев, которые сжимали лист так крепко, что побелели суставы. Это был не точный рецепт — в нём не было ни пентаграмм, ни фаз луны, ни нужных трав, но это было что-то, что пахло правдой. Я чувствовала это нутром: бабушка писала эти строки не для того, чтобы украсить книгу, а потому что сама знала, о чём говорит. Возможно, достаточно, чтобы попытаться. Возможно, это был единственный шанс, и я не имела права его упустить.
Я взяла брошь в руки. Она лежала на моей раскрытой ладони, холодная и спокойная, как маленький металлический зверёк, притворяющийся мёртвым. Я закрыла глаза, и в темноте под веками сразу же всплыли образы. Тёплый свет, который струился откуда-то сверху, падал на длинный обеденный стол. Запах роз — не духов, а живых цветов, стоящих в вазе на подоконнике, смешанный с ароматом жареного мяса и пряностей. Голос Ричарда — тихий, чуть хрипловатый, с теми особенными паузами между словами, когда он обдумывал, как сказать то, что хотел. Я вспомнила, как он смотрел на меня поверх бокала, и в его глазах плясали отблески свечей. Смех Августы — низкий, грудной, который начинался с громкого «ха» и затихал мелодичным бульканьем, как вода в ручье. Она всегда смеялась, запрокинув голову, и морщинки у глаз собирались в маленькие лучики. И Барсик — его ленивое мурлыканье, которое я чувствовала не только ухом, но и всем телом, когда он лежал у меня на коленях, тёплый и тяжёлый, как мешок с мукой, и вибрировал так, что у меня начинало звенеть в ушах. Всё это было здесь, внутри меня, живое, свежее, как вчера. Я чувствовала, как образы переливаются в груди, согревают рёбра изнутри, и на мгновение мне стало легче дышать.
Я прошептала, едва шевеля губами, чувствуя, как язык с трудом выталкивает звуки из пересохшего горла:
— Дартис. Дартис. Дартис.
На мгновение мне показалось, что в груди, прямо под ключицей, вспыхнула искра — острая, сладкая, похожая на ту, что бывает, когда в темноте чиркаешь спичкой. Я открыла глаза, и мир вокруг меня дрогнул. Брошь в моей руке больше не была тусклой и мёртвой — она светилась слабым, золотистым светом, который струился по серебряным ветвям, заполняя каждую выемку, каждую царапину, и металл становился тёплым под моими пальцами. А за окном, вместо серого снега и хмурого октябрьского неба, я мельком увидела нечто иное — мягкий, перламутровый розовый отблеск, будто где-то за пределами моего города только что взошло солнце, которого не могло быть в этот час. Всего на секунду — я даже не успела моргнуть, — но краешком глаза я различила неясные очертания: верхушки деревьев, которые не росли на нашей улице, и крыши, покрытые черепицей нездешнего цвета. А потом всё исчезло. Снег снова стал серым, брошь остыла, и свет в ней погас, как догоревшая свеча.
Я сидела неподвижно, прислушиваясь к стуку своего сердца, и чувствовала, как по щеке скатывается слеза — тёплая, солёная, неожиданная. Я улыбнулась. Уголки губ дрожали, но я улыбнулась той улыбкой, которая рождается не от радости, а от надежды, которая боялась сама себя. Я поднесла брошь к губам — металл был ещё чуть тёплым, и я ощутила на губах едва заметный привкус серебра и чего-то сладкого, похожего на мёд.
— Я иду, — сказала я, и голос мой прозвучал твёрже, чем я ожидала. — Я иду.
С этими словами я встала с кресла, и стул жалобно скрипнул, будто тоже хотел пойти со мной. Я прошла к стеллажу, сняла с крючка свой старый рюкзак — тот самый, с которым когда-то, ещё до Дартиса, ходила в горы, — и начала собирать вещи. Я не знала ещё точно, как и когда я отправлюсь в путь. Я не знала, что взять с собой, кроме тетради, броши, зажигалки и пары сменных носков. Но я знала, что теперь у меня есть ключ. Что он лежит у меня в ладони, тёплый и живой, и что я не успокоюсь, пока не вставлю его в ту единственную замочную скважину, которая откроет мне дорогу домой. Я взяла с полки бабушкину книгу с тем самым листом, вложила её в рюкзак, потом задержалась у стола, провела ладонью по его царапинам и прошептала в темноту: «Спасибо». Спасибо за то, что она оставила мне этот след. Спасибо за то, что я не одна. Спасибо за то, что даже в самом сером октябре есть место розовому свету.
Глава 2
Ночь опустилась на город тяжело, как мокрое, промёрзшее одеяло, которое никак не нагреешь и не скинешь с плеч. За окном — серый октябрьский дождь, монотонный и назойливый, который барабанил по стеклу тысячей мелких костяшек, смешиваясь с редкими снежинками — такими слабыми, такими невесомыми, что они не успевали коснуться земли, таяли на лету, превращаясь в ту же самую воду, ту же самую слякоть. Их мелькание за стеклом было похоже на чей-то потерянный вздох, который никто не замечает. Моя квартира была тихой, пустой, как раковина без моллюска, и пахла старым деревом, пылью и сухими травами, которые я всё ещё держала в стеклянных банках на кухонной полке — мята, зверобой, ромашка, они давно растеряли свой аромат, но я не могла заставить себя выбросить их, потому что в их сухих стеблях мне чудился отголосок лавки, бабушки, той жизни, которую я пыталась удержать пальцами, как воду в решете.
Я лежала в кровати, сжимая в ладонях подушку — она пахла моим собственным телом, чуть солёным потом и стиральным порошком, и в этом запахе не было ничего родного. Я прижимала её к груди так крепко, будто она могла заполнить пустоту между рёбрами, и смотрела на брошь, которую положила на тумбочку рядом с кроватью. Она лежала на деревянной поверхности, одинокая и холодная, и я видела, как лунный свет, пробивающийся сквозь мутное стекло, играет на её серебре, но не оживляет его. Эта брошь осталась единственным доказательством того, что Дартис был не сном, не плодом моего разгорячённого воображения, не галлюцинацией от одиночества. Я могла потрогать её, могла поцеловать, могла спрятать под подушку, но она не говорила мне — она лишь молчала, храня в себе тепло, которое я однажды почувствовала, и теперь ждала, когда я снова его разбужу.
Я уснула почти сразу, едва коснувшись головой подушки — усталость взяла своё после бесконечного дня, после десятка клиентов, которым я гадала на картах, раскладывая пасьянсы с замиранием сердца, и советовала настойки, слушая их жалобы на судьбу, на мужей, на деньги, на погоду. Я чувствовала, как веки тяжелеют, как тело проваливается в матрас, как мысли начинают расплываться, терять края и цвета. Но сон пришёл необычный — не тот привычный, вязкий сон, где я видела обрывки прошлого, пережёвывала впечатления дня или гонялась за убегающими образами, которые таяли, едва я пыталась их схватить. Это был совсем другой сон. Яркий. Прозрачный. Настоящий до боли, до дрожи в пальцах, до звона в ушах.
Я стояла в саду. В том самом саду, где мы гуляли с Ричардом под розовым солнцем, где воздух был густым и сладким, как сироп, а трава — мягкой, как бархат, и пружинила под ногами, оставляя следы, которые тут же зарастали мелкими серебристыми цветами. Вокруг цвели магические розы — белые, с тонкой серебряной каймой по краям лепестков, и они мягко светились в сумерках, излучая собственный мягкий свет, похожий на лунный, только теплее. Их аромат был сложным: я чувствовала в нём ноты мёда, свежей зелени, дождя, который вот-вот пройдёт, и ещё что-то неуловимое, похожее на звук колокольчика, хотя звук не может пахнуть. Ветви деревьев склонялись надо мной, усыпанные мелкими фонариками — то ли светлячками, то ли застывшими каплями смолы, которые тлели янтарным огнём. Где-то далеко, за густыми кронами, слышался плеск воды — фонтан, который бил ровно и мерно, как сердце. Я знала, что это сон, но не хотела просыпаться. Я хотела остаться здесь, в этом мире, где всё было правильно — где цвета были глубже, запахи острее, а каждая секунда длилась ровно столько, сколько нужно, чтобы насладиться ею.
Я стояла босиком на траве и чувствовала, как прохладная земля касается моих ступней, как влага оседает на коже, оставляя липкий след. Ветер — тёплый, почти горячий, — шевелил мои волосы, касался шеи, плеч, и я слышала, как надо мной шелестят листья, перешёптываясь на языке, которого я не знала, но понимала каждое слово. Я подняла голову к небу — оно было тёмно-фиолетовым, с проблесками розового у горизонта, и две луны висели на нём, одна бледная, почти бесцветная, другая — золотая, огромная, как щит, и они не соперничали друг с другом, а мирно делили небо.
— Ты пришла, — раздался голос за спиной — низкий, чуть хрипловатый, с теми самыми паузами между словами, которые я запомнила на всю жизнь.
Я обернулась, и сердце пропустило удар. Ричард стоял у фонтана, в том же тёмно-синем камзоле, что и на балу, расшитом серебряной нитью по воротнику и манжетам — я помнила каждую строчку, каждую петлю, потому что тогда, на балу, я разглядывала их, не зная, куда деть глаза от смущения. Его волосы были слегка растрёпаны — непослушная прядь падала на лоб, и он не убирал её, будто ему было всё равно. Глаза его — серые, с тёплым золотистым отливом, который появлялся только в магическом свете, — были серьёзны до предела, в них не было обычной его насмешливости, лишь глубокая, почти болезненная тоска, и он смотрел на меня так, будто ждал целую вечность, будто счёты времени давно потеряли смысл, и осталось только ожидание. В его руке была роза — не простая, а та, что я любила больше всего, белая с серебряным краем, и на её лепестках дрожали капли росы, каждая из которых отражала одну из двух лун. Он держал её так бережно, будто она была хрупче стекла, и я заметила, что его пальцы слегка дрожат — так же, как дрожали его руки, когда он впервые надел на меня брошь.
— Я не знала, что ты позовёшь, — сказала я, и голос мой звучал тихо, почти робко, как у девочки, которая боится спугнуть удачу. Горло сжалось, и каждое слово давалось с трудом, будто я выталкивала их из ваты. Я чувствовала, как слёзы подступают к глазам, но не давала им пролиться — я не хотела, чтобы наш разговор начался с мокрых щёк.
— Я зову тебя каждую ночь, — ответил он, и в его голосе проскользнула та же хрипотца, которая была у него, когда он говорил о чём-то важном и личном. — Просто ты слышишь только сегодня. — Он сделал паузу, и я видела, как его кадык дёрнулся, когда он сглотнул. — Я не переставал звать. Даже когда мои собственные голосовые связки срывались на шёпот. Я искал тебя в каждом отражении, в каждой капле дождя, в каждом пламени свечи. И сегодня ты услышала.
Он подошёл ближе, и я почувствовала знакомый запах — драконья кожа, сосновая смола, лёгкая горчинка восковых свечей и что-то ещё, личное, только его, что невозможно было описать словами: запах грозы и старого пергамента, смешанный с теплом тела. Он остановился в шаге от меня, не решаясь коснуться, и я видела, как его руки, опущенные вдоль тела, сжимаются в кулаки и разжимаются, словно он боролся с желанием протянуть их ко мне. Воздух между нами стал плотным, вязким, наполненным электричеством, и я чувствовала, как волоски на руках встают дыбом. Он смотрел на меня сверху вниз, и я видела в его глазах отражение двух лун — золотой и серебряной, они плавали в его зрачках, как два маленьких корабля.
— Я скучаю, — сказал он просто, и от этой простоты у меня перехватило дыхание. — Я не знаю, как объяснить это словами. Я искал тебя. Через магию, через сны, через старых знакомых, даже через тех, кого я не должен был тревожить. Я бы перевернул этот мир, если бы знал, где ты. Я бы разобрал по кирпичикам каждый камень в Дартисе, если бы это помогло мне найти ту трещину, через которую ты проскользнула. Ты ведь тоже ищешь меня? — спросил он, и его голос сорвался на последнем слове, стал тоньше, уязвимее, и я увидела, как его ресницы дрогнули.
Я кивнула, и в этот миг слёзы, которые я сдерживала, наконец прорвались — они потекли по щекам горячими дорожками, оставляя солёный след. Я чувствовала, как капли падают на траву, и на том месте, где они касались земли, вспыхивали крошечные серебристые цветы, похожие на те, что росли вокруг нас. Я не вытирала слёзы — они текли свободно, и я позволяла им течь, потому что они были единственным доказательством того, что это происходит наяву, что я не сплю, что он действительно стоит передо мной.
— Я ищу. Каждый день, — сказала я, и голос мой прерывался, дрожал, как лист на ветру. — Я ношу твою брошь и пытаюсь пробить стену между мирами. Я перечитала все книги, все тетради, все записи бабушки. Я сижу в своей лавке и вглядываюсь в хрустальный шар, пока глаза не начинают слезиться. Я говорю твоё имя в пустоту, и мне кажется, что стены реагируют, но я не знаю, как преодолеть расстояние. Я не знаю, достаточно ли моей любви, чтобы проложить мост между нами.
— Я знаю, — он улыбнулся, и улыбка его была печальной, такой печальной, что у меня сжалось сердце, словно в кулаке. В уголках его глаз собрались мелкие морщинки, которых я раньше не замечала, и я поняла, что он тоже истончился от ожидания, что он тоже проводит ночи без сна. — Я чувствую. Твоя магия — она сильная. Она пахнет тобой — мятой, старым деревом и чем-то горьким, как полынь. И она тянется ко мне через всё это пространство, через все эти слои реальности. Я чувствую её, когда закрываю глаза, когда ложусь спать, когда я стою на балконе и смотрю на луну. Но между нами — расстояния, которые я пока не могу преодолеть. Я перепробовал всё: ритуалы, которые знали только мои предки, артефакты, собранные из разных миров, даже призвал драконьего хранителя, который сказал мне, что путь закрыт, пока не придет время. Но я не верю хранителям. Я верю только себе и тебе.
Он поднял руку, но замер на полпути, словно боялся, что его пальцы пройдут сквозь меня, как сквозь дым. Я видела, как воздух между нами искрится, как светятся магические розы вокруг нас ярче, словно они тоже ждали этого момента. Его ладонь дрожала, и я чувствовала, как тепло исходит от неё даже на расстоянии.
— Но я обещаю: я найду способ, — продолжил он, и голос его стал твёрже, как будто он давал клятву, которая была нерушима. — Я верну тебя. Даже если для этого придётся бросить всё: трон, империю, всё, что у меня есть. Трон — это просто кресло, империя — просто карта. А ты — это то, что сделало меня живым. Я верну тебя, потому что ты — мой выбор. Ты — моё сердце.
Я хотела ответить, но слова застревали в горле — они были слишком тяжёлыми, слишком большими для моего распухшего от слёз языка, и я чувствовала, как они комкаются где-то в груди, не находя выхода. Вместо них я протянула руку и коснулась его лица — во сне это было возможно, и я чувствовала тепло его кожи, живую, настоящую температуру, которая исходила от его скулы, от той лёгкой щетины, что уже начала пробиваться к вечеру, от его губ, которые чуть дрожали под моими пальцами. Это было реальнее, чем всё, что я видела за последние три месяца на Земле — реальнее серого неба, реальнее запаха мокрого асфальта, реальнее голосов клиентов, которые просили настойки и гадания. Я чувствовала, как его дыхание касается моих запястий, тёплое и прерывистое, как биение пульса под его виском отдаётся в моих подушечках, как вена на его шее пульсирует в такт моему сердцу, и я знала, что мы бьёмся в одном ритме, как две половины одного целого.
— Я жду, — сказала я наконец, и голос мой вырвался наружу хриплым, надломленным шёпотом, сквозь слёзы, которые лились по щекам и падали на траву, превращаясь в светящиеся капли. — Я буду ждать сколько нужно. Я буду ждать год, десять лет, всю свою жизнь — если понадобится. Только приди за мной. Пожалуйста. Не оставляй меня здесь одну, с этим серым небом и этой пустотой. Пожалуйста, — повторила я, и в голосе моём звучала такая мольба, какой я никогда не позволяла себе наяву, потому что наяву я должна была быть сильной, собранной, взрослой ведьмой, которая держит лавку и советы для чужих судеб.
— Я приду, — сказал он, и его голос был твёрже, чем когда-либо — в нём звучала сталь и обещание, которое не могло быть нарушено, потому что оно было выковано не в горне, а в самом центре его существа. — Обещаю. Клянусь двумя лунами Дартиса, клянусь своей кровью, которая течёт так же, как твоя. Я приду.
Он наклонился и поцеловал меня в лоб — легко, почти невесомо, как касание крыла ночной бабочки, но в этом прикосновении было столько тепла, что я почувствовала, как оно разливается по всему моему телу: начинается от точки на лбу, где его губы коснулись кожи, и растекается вниз, по затылку, по шее, по плечам, по рукам, до самых кончиков пальцев, согревая каждую клетку, каждую косточку, каждый нерв, который за три месяца успел остыть и съёжиться. Его дыхание коснулось моих волос, и я уловила тот самый запах, который искала в каждой земной вещи — драконья кожа, сосновая смола, горьковатый воск свечей, и что-то ещё, что я не могла назвать, но что врезалось в мою память как собственное имя.
А потом его образ начал таять. Он становился прозрачным, как утренний туман над озером в Дартисе, когда солнце только начинает подниматься и испаряет влагу с водной глади, оставляя лишь призрачные нити, которые плывут над камышами. Его контуры теряли чёткость: сначала исчезли пуговицы на камзоле, потом складки ткани, потом линия плеч, и я видела, как его лицо становится размытым, как акварель под дождём, а глаза, эти серые с золотым отливом глаза, всё ещё смотрели на меня с той же силой, с той же болью и любовью, даже когда их форма начала расплываться.
— Не уходи, — прошептала я, и голос мой сорвался на животный, детский плач, которого я не слышала от себя уже много лет. — Пожалуйста, не уходи. Я не знаю, что делать без тебя. Я не знаю, как просыпаться и не видеть тебя рядом. Я не знаю, как дышать этим воздухом, который не пахнет тобой.
— Я всегда с тобой, — донеслось уже издалека, словно его голос доносился сквозь слой ваты, сквозь толщу воды, сквозь миллионы миров. — Ты чувствуешь меня. Просто помни. Помни каждое слово. Помни мои руки, мой голос, моё обещание. Ты не одна. Никогда. Даже когда кажется, что стены смыкаются — я внутри тебя.
И я проснулась.
Я открыла глаза, и первое, что я увидела, — бледный, серый потолок с той самой трещиной, которая каждое утро напоминала мне о том, что я здесь, на Земле. Комната была залита серым светом утра — тем особенным, молочным светом, который бывает только в конце октября, когда солнце слишком слабо, чтобы пробиться сквозь облака, и всё вокруг кажется недоэкспонированным снимком. Дождь всё ещё шёл за окном, и его капли стучали по стеклу с тем же ритмом, что и вчера, — равномерным, усыпляющим, безжизненным. Но где-то на востоке, за крышами соседних домов, за тополями с голыми, мокрыми ветвями, появился слабый просвет — полоска бледного, почти невесомого золота, которая пробивалась сквозь серую пелену, как тонкая нить, прошивающая мокрую ткань. Этот просвет был таким слабым, что я могла бы принять его за игру воображения, если бы не одно "но".
На моей груди лежала брошь.
Я не помнила, чтобы клала её туда перед сном — обычно она ночевала на тумбочке, и я засыпала, глядя на её очертания в темноте. Но сейчас она лежала прямо на моём сердце, в ямке между ключицами, и была слегка тёплой, как будто её только что держали в чьих-то ладонях — не просто комнатная температура, а именно тепло живого тела, то самое тепло, которое я ощутила за мгновение до пробуждения. Я коснулась её пальцами, и металл отозвался лёгкой пульсацией, будто внутри него билось крошечное сердце, слабое и быстрое, как у птенца. Я провела по её ветвям, и мне показалось, что я всё ещё чувствую на лбу прикосновение его губ — невесомое, но бесконечно реальное.
Я прижала брошь к сердцу — прижала так крепко, что её края вдавились в кожу, оставляя следы, — и заплакала. Это были не те слёзы, которые текли по моим щекам последние три месяца по ночам — горькие, солёные, отчаянные. Это были другие слёзы: тёплые, лёгкие, как тот самый майский дождь в Дартисе, который я запомнила навсегда. Они текли по моим щекам, и я не вытирала их — пусть себе текут, пусть омывают эту усталость, которая осела на моих плечах, как ржавчина на старом ключе. Он был там. Он искал меня. Он чувствовал меня так же, как я чувствовала его, — каждой клеткой, каждым вздохом, каждым ударом пульса, который теперь бился в унисон с его собственным. Я лежала в кровати, слушая, как дождь стучит по стеклу, и знала, что теперь я не одна. Даже если между нами — миллионы миров, слоёв реальности, стен, которые я не могу пробить, — он придёт за мной. А я буду ждать. И искать. И помнить.
Я села на кровати, и простыни скользнули по моей коже, холодные и влажные от пота — я не заметила, когда вспотела, но теперь чувствовала, что моя ночная рубашка прилипла к спине, и мурашки побежали по позвоночнику от контраста между теплом внутри и прохладой комнаты. Я подтянула колени к груди и обхватила их руками, сжимая себя в клубок, как ёжик, который только что пережил первую зимнюю стужу. Брошь я продолжала держать в ладони, сжимая её в кулаке, и чувствовала, как её тёплый металл касается моей кожи, продолжая напоминать о сне.
Я долго смотрела в окно. Снег наконец пошёл сильнее — он падал не редкими, тающими хлопьями, а настоящей белой пеленой, которая ложилась на серый асфальт, на крыши машин, на голые ветки тополей, покрывая их пушистой, сияющей шапкой. Снежинки кружились за стеклом, каждая — крошечное, хрупкое чудо, которое существовало лишь несколько секунд, прежде чем растаять или слиться с другими. И в этом сне, в этом его движении, в том, как он мягко подсвечивал серое утро, мне померещился отблеск того самого розового солнца, которое каждое утро вставало над Дартисом. Он был слабым, почти неуловимым, но я видела его — оттенок малинового и золота, который дрожал на поверхности белых снежинок, как воспоминание, которое не хочет умирать.
— Я помню, — прошептала я в пустоту комнаты, и голос мой звучал хрипло, но твёрдо. — Я помню каждое слово. Я помню, как пахла та роза. Я помню, как дрожали твои руки. И я верю тебе. Я верю, что ты придёшь. Я верю, что это был не просто сон, а мостик, который мы построили вместе, через все эти расстояния.
Я подошла к окну, и кафельный пол под босыми ногами был холодным, почти ледяным — я почувствовала, как стужа поднимается от пяток к икрам, но не обратила на неё внимания. Я коснулась пальцами холодного стекла — оно было влажным от испарений, и мои отпечатки остались на нём, два полупрозрачных пятна, которые медленно затягивались туманом. Я прижала ладонь к стеклу, и на мгновение мне показалось, что я чувствую, как за ним, за этим серым днём, есть что-то ещё — не просто город, не просто осень, а та самая тонкая грань, которая отделяет меня от Дартиса. И в этот момент где-то внутри меня зажглась маленькая искра. Она была слабой, как огонёк спички в ветреную погоду, но она была живой. Она пульсировала у меня в груди, рядом с брошью, и я знала, что это — надежда. Или магия, которая наконец перестала прятаться. Или просто знание, которое пришло из сна, из тех слов, что он сказал мне, — что всё будет хорошо, что я не потеряна, что меня ждут.
Я улыбнулась. Сквозь слёзы, которые всё ещё текли по щекам, я улыбнулась — широко, до боли в скулах, до тех самых морщинок в уголках глаз, которые появляются только у по-настоящему счастливых людей. И эта улыбка была настоящей. Впервые за три долгих, серых, земных месяца мои губы сложились в улыбку, которая не была натянутой, не была фальшивой, не была вежливой маской для клиентов.
Глава 3
Звонок от родителей застал меня в лавке, когда я как раз раскладывала новые пучки сушёной мяты по стеклянным банкам — их только что привезла бабушкина знакомая травница из пригорода, и они ещё пахли полем, влажной землёй и чем-то неуловимо сладким, что всегда сопутствует свежесобранным травам. Я аккуратно расправляла потемневшие листочки, вдыхала их пряный, чуть горьковатый аромат, и этот запах на мгновение вернул меня в детство, когда я сидела на бабушкиной кухне и наблюдала, как она развешивает пучки на верёвках под потолком. Телефон завибрировал на деревянном прилавке, и его резкий, чужой звук разорвал тишину, заставив меня вздрогнуть и чуть не уронить банку. На экране высветилось имя — «Мама», и я почувствовала, как в груди что-то сжалось: смесь вины и тоски, которая всегда поднималась во мне при мысли о том, что я так редко их навещаю.
Я взяла трубку, и голос мамы зазвучал в динамике — бодрый, даже чуть навязчивый, с той особенной интонацией, которую она включала, когда хотела скрыть тревогу за излишней весёлостью, словно надевала яркую маску поверх усталого лица. Она говорила быстро, чуть торопясь, и я слышала, как на заднем плане папа включил телевизор — знакомый гул новостей, который всегда сопровождал наши разговоры, когда я звонила им вечером.
— Васенька, мы уже три месяца тебя не видели! — воскликнула она, и в её голосе прозвучала та лёгкая укоризна, которую я знала с детства. — Отец говорит, что соскучился. Да и я тоже. Ты совсем перестала появляться, даже на праздники не заехала. Мы так ждали тебя на день рождения папы, а ты прислала только открытку. Он, конечно, не показывает, но я-то знаю — он обиделся.
Я слушала её и смотрела на свои руки, которые всё ещё держали пучок мяты, и чувствовала, как пальцы слегка дрожат. Мне хотелось сказать, что я не могла приехать, что я была не в себе, что я пыталась собрать себя по кусочкам, как разбитую чашку, и не было ни сил, ни желания выходить из этого серого кокона, который обернулся вокруг меня. Но вместо этого я слушала, как мама продолжает: она рассказывала, что пироги уже остыли на столе, что бабушка Серафима на днях заходила и спрашивала обо мне, что соседка с первого этажа родила двойню и все такие счастливые, а я всё не еду.
Я хотела отговориться — сказать, что много работы, что клиенты, что простуда, что дождь, что угодно. Но в глубине души я понимала: разговор с мамой, когда она настроена решительно, невозможно перенести. У неё был особый дар — мягко, но настойчиво продавливать мои защиты, и я знала, что если сегодня я откажусь, то завтра она сама приедет ко мне, со своим неизменным пирогом и тревогой в глазах, и тогда я не смогу спрятаться за прилавком. К тому же в последнее время мне действительно было одиноко — квартира и лавка стали моей тюрьмой, их стены давили, воздух казался спёртым, и даже Барсик не оставлял в ней своих рыжих волосков, чтобы напомнить о прошлом.
— Хорошо, мам, — выдохнула я, и воздух вырвался из лёгких с тихим, почти неслышным стоном облегчения. — Завтра буду.
Я приехала на следующий день, к вечеру, когда город уже начал зажигать фонари и мокрый асфальт отражал их жёлтые огни, расплывающиеся в лужах, как акварельные пятна. Дом родителей был таким же, как я запомнила: старый, уютный, с облупившейся краской на входной двери и с занавесками в мелкий цветочек, которые мама повесила ещё в моём детстве и отказывалась менять, потому что «они хранят память». Я поднялась по лестнице, и каждая ступенька скрипела под моими ногами ровно так, как я помнила — третья, особенно громкая, всегда жаловалась на тяжесть шагов, словно старый пёс, который уже не может встать. Запах дома ударил в нос ещё до того, как я открыла дверь: суп, который мама варила весь день, и её любимые травы — чабрец, душица, мята, которые висели пучками на кухне, смешиваясь с ароматом свежеиспечённого хлеба. Я вошла, и мама уже стояла в прихожей, вытирая руки о фартук, и её глаза сразу же пробежали по мне — быстрый, опытный взгляд, который замечал всё: как похудело моё лицо, как запали скулы, как под глазами залегли глубокие, синеватые тени, которые даже тональный крем не мог скрыть, и как моя улыбка, которую я натянула при входе, не коснулась уголков глаз и повисла в воздухе фальшивой маской.
Мама не сказала ни слова. Она просто обняла меня — крепко, по-матерински, так, что я почувствовала тепло её тела и запах муки и дрожжей, который всегда исходил от её одежды, — и я на мгновение закрыла глаза, позволяя себе провалиться в это объятие, как в детство, где всё было просто и безопасно. Потом она отстранилась, взяла меня за руку и повела на кухню, где на столе уже стояли тарелки с супом, нарезанный хлеб и чайник с моим любимым чаем — с малиновыми листьями, которые она собирала прошлым летом в деревне. Отец сидел в кресле у окна и делал вид, что читает газету, но я видела, как он украдкой поглядывает на меня поверх очков, и его лицо, обычно спокойное и невозмутимое, сейчас было чуть напряжённым, с собранными у переносицы морщинами, которые появлялись, когда он волновался, но не хотел это показывать.
Мы сели за стол, и мама налила мне чай — золотистый, с янтарным отблеском, от которого поднимался пар, пахнущий мёдом и летом. Я взяла кружку в руки, чувствуя, как тепло переходит от керамики к замёрзшим пальцам, и смотрела на крошечные листочки, которые кружились на поверхности, как воспоминания, которые не хотели оседать на дно. Мама села напротив, сложила руки на коленях, и я видела, как она собирается с духом, как её взгляд становится тем особенным, материнским, который видит сквозь любые защиты.
— Васенька, — начала она, и голос её был тихим, без той бодрой ноты, с которой она говорила по телефону, — ты можешь сколько угодно делать вид, что у тебя всё хорошо. Я твоя мать. Я вижу, что ты несчастна. Рассказывай.
И я заговорила. Сначала тихо, запинаясь, чувствуя, как слова застревают в горле, комкаются, не хотят выходить, потому что я не рассказывала эту историю никому, кроме себя, и боялась, что вслух она прозвучит как бред сумасшедшей. Но мама сидела напротив с тем выражением лица, которое я знала с детства — когда она уже всё решила, но терпеливо ждала, пока я договорю, и её спокойствие передавалось мне, разжимало тиски в груди. Я рассказывала про Дартис: про туманные утра, про призраков, которые бродили по коридорам, про бал, про Ричарда — его голос, его руки, его глаза, которые смотрели на меня так, будто я была единственным человеком на свете. Я рассказывала про Адилию, про её холодную улыбку, про то, как я стояла на краю пропасти между мирами и как меня выдернуло обратно — грубо, больно, оставляя чувство, что из меня вырвали кусок души. Я рассказывала про брошь, которая лежала у меня на груди под свитером, и про сон, который приснился мне вчера — такой реальный, что я до сих пор чувствовала на лбу прикосновение его губ.
Мама слушала молча. Только иногда переводила взгляд на отца, который по-прежнему стоял у окна, глядя на серый вечерний город за стеклом. Его плечи были напряжены, и я видела, как его пальцы сжимают подоконник, но лицо оставалось серьёзным, почти каменным.
— Я хочу вернуться, — закончила я, и голос мой прозвучал твёрже, чем я ожидала.
Я подняла глаза на мать, и в моём взгляде, наверное, было столько отчаяния и надежды одновременно, что она отвела глаза, посмотрела в чашку, потом на отца, и между ними пробежал тот молчаливый разговор, который понимают только люди, прожившие вместе полжизни.
— Ты носишь брошь, — сказала она наконец, и её голос был ровным, почти будничным, но я услышала в нём лёгкую дрожь. — Я заметила ещё в коридоре, когда ты снимала куртку. Это от него? От принца?
Я кивнула, чувствуя, как к горлу подступает тёплый, тягучий комок. Я провела рукой по груди, ощущая под тканью знакомый холодок металла, и сказала:
— Он приснился мне вчера. Не просто сон — я чувствовала его кожу, его дыхание. Он сказал, что ищет меня, что скучает. Мам, я не могу здесь оставаться. Я пробовала — три месяца я пыталась забыть, пыталась жить нормальной жизнью, работать, улыбаться клиентам, пить чай и делать вид, что ничего не было. Но мне нужно вернуться.
Мама поднялась из-за стола. Её стул скрипнул по полу, и этот звук показался мне оглушительным в повисшей тишине. Она подошла к окну и замерла, глядя на серое небо, которое уже начало темнеть, переливаясь в сумерки, и в нём зажглись первые редкие звёзды — бледные, неуверенные, будто они тоже боялись, что их раздавит тяжесть облаков. Я знала этот её жест — она всегда так делала, когда принимала серьёзное решение. Она складывала руки на груди, чуть наклоняла голову и смотрела вдаль, словно искала ответы за горизонтом, и тогда в комнате воцарялась та особенная тишина, в которой слышно было, как тикают старые настенные часы с кукушкой, которая уже давно не куковала.
Отец переглянулся со мной, и я увидела в его глазах усталую, но мягкую теплоту. Он молчал, но его взгляд говорил: «Я с тобой, что бы ты ни решила». На кухне стало тихо — так тихо, что я слышала, как за окном шуршат шины проезжающих машин по мокрому асфальту, как где-то в соседней квартире плачет ребёнок, как моё собственное сердце стучит в ушах, отбивая тот же ритм, что и его сердце в моём сне. Я сидела, сжимая в ладонях остывшую кружку, и ждала, что скажет мама. Ждала, потому что знала: если она что-то скажет — это будет то, что мне нужно услышать.
— Ты знаешь, — сказала мама, наконец оборачиваясь от окна, и в голосе её зазвучала та спокойная, глубокая решимость, которую я слышала лишь в самые важные минуты её жизни, когда она отрезала ткань невидимых сомнений и шила по живому. Свет настольной лампы падал на её лицо, высвечивая знакомые морщинки у глаз и лёгкую серебристую прядь в тёмных волосах, которая появилась в этом году и которую она упорно не закрашивала. — Твои бабушки всегда поступали по-своему. Они думают, что знают, как лучше. Они привыкли решать за всех — за меня, за тебя, за целые миры. Но я — твоя мать. И я вижу, что ты страдаешь. Я вижу это по твоим рукам, которые дрожат, когда ты держишь чашку. Я вижу это по тому, как ты смотришь в окно, будто ждёшь, что кто-то появится за стеклом. Я не могу смотреть на это и молчать.
Она шагнула ближе, и я услышала, как мягко ступают её домашние тапочки по старому паркету, как скрипнула половица под её весом — та самая, у буфета, которую я знала с детства. Она взяла мои руки в свои — тёплые, сухие, с чуть шершавой кожей от вечной работы по дому, с запахом муки и мёда, который въелся в поры. Её пальцы сжали мои, и я почувствовала, как от её ладоней исходит спокойствие, как ток, который проходил по моим венам и разгонял холод, скопившийся за три месяца.
— Я открою портал, — сказала она, и каждое слово прозвучало отчётливо, как удар колокола в ночной тишине. — В Дартис.
Я замерла, не веря своим ушам. Внутри меня всё остановилось — дыхание, сердце, даже мысли, которые до этого метались, как вспугнутые птицы. Я смотрела на маму, в её глаза, которые были такими же, как у меня — тёмно-карими, с золотистыми искорками, которые вспыхивали, когда она волновалась, — и пыталась осознать, что я только что услышала. Мои пальцы дрогнули в её руках, и я почувствовала, как по спине пробежали мурашки, как волосы зашевелились на затылке, будто в комнату ворвался сквозняк из другого мира.
— Мам, но это против воли бабушек, — сказала я, и голос мой прозвучал сипло, срываясь на шёпот, потому что горло сжалось от напряжения. — Они сказали, что практика окончена, что я должна остаться здесь. Что мой путь на Земле, что я не должна искать другие миры, что это опасно, что я ещё не готова. Они говорили это так уверенно, так жёстко, что я поверила. Я поверила, что если попытаюсь вернуться, то что-то сломаю. Что-то внутри себя или внутри мира.
— Бабушки не боги, — твёрдо сказала мама, и в её голосе зазвучала сталь — та самая сталь, которая появлялась, когда она защищала меня в детстве от школьных обид, от чужих несправедливых слов, от всего, что могло причинить боль. Она сжала мои руки чуть крепче, и я почувствовала, как её кожа касается моего запястья, где бился пульс — быстрый, неровный, как у загнанной птицы. — И даже боги иногда ошибаются. Они не имеют права решать за тебя, где тебе быть счастливой. Я не позволю тебе жить с этим чувством пустоты всю жизнь. Если ты там была счастлива, если ты там улыбалась так, как я не видела тебя улыбающейся здесь уже много лет — ты имеешь право вернуться. Ты имеешь право на свой выбор, даже если этот выбор не нравится никому на свете.
— Но как? — спросила я, и голос мой дрогнул, потому что внутри начала разгораться дрожащая, хрупкая надежда — такая тонкая, что я боялась дышать на неё, чтобы не погасить. — Ты же не фея и не ведьма в полной мере. Ты всегда говорила, что твоя магия — это только для дома, для трав, для маленьких чудес, а не для таких вещей.
— Я полубог, — сказал папа, подходя к нам от окна. Его шаги были тяжёлыми, уверенными, и я слышала, как подошвы его домашних ботинок трутся о паркет. Он встал рядом с мамой, и его высокая фигура накрыла нас тенью, падающей от лампы. Я подняла на него глаза и увидела, что его лицо, обычно спокойное и немного отстранённое, сейчас было сосредоточенным, серьёзным, с той глубиной во взгляде, которая появлялась у него только в самые редкие минуты откровенности. — И у меня есть доступ к тем силам, о которых вы даже не подозреваете. Если нужно открыть портал — мы его откроем. У меня есть знания, есть кровь, есть связь с теми уровнями реальности, о которых бабушки предпочитают молчать. Не потому, что они запретны, а потому что они тяжелы. Но для тебя — я готов.
Мама кивнула и посмотрела на меня с лёгкой, чуть печальной улыбкой, которая тронула уголки её губ и сделала её лицо моложе, словно с него слетели все годы забот и тревог. Она протянула руку и коснулась моей щеки, убирая прядь волос, которая упала на глаза, и я почувствовала её ладонь — тёплую, чуть шершавую, с запахом хлеба.
— И я хочу с тобой, — добавила она, и в её голосе послышались лёгкие, почти озорные нотки, которые я так любила в детстве. — Хочу увидеть этот мир. Хочу почувствовать, как пахнет магия, которую ты так любишь. И, может быть, увидеть того дракона, который заставляет мою дочь плакать по ночам. Я хочу посмотреть ему в глаза и понять, достоин ли он тебя. Потому что если он заслуживает твоих слёз, то он должен увидеть, какая у тебя мать. — Она усмехнулась, и в этой усмешке я услышала ту самую её смелость, которая всегда восхищала меня.
Я охнула, чувствуя, как слёзы подступают к глазам — теперь уже не горькие, не от отчаяния, а от почти забытой, огромной, переполняющей радости, которая разливалась в груди горячим, жидким светом. Я заплакала, но эти слёзы были тёплыми, как чай с мёдом, и они текли по моим щекам, смешиваясь с улыбкой, которая расплывалась по лицу, делая его мокрым и счастливым. Я смотрела на маму и папу, на их лица, освещённые лампой, на их руки, которые держали меня, как в детстве, и чувствовала, как внутри разрывается что-то, что было сжато три долгих месяца.
— Прямо сейчас? — спросила я, и голос мой прозвучал тонко, почти по-детски, как будто я снова была маленькой девочкой, которая боится, что чудо растворится, если она моргнёт.
— Сегодня ночью, — сказала мама, и в её голосе не было сомнений. Она посмотрела на окно, за которым сумерки уже почти полностью поглотили город, оставив лишь редкие огни фонарей и тёмные силуэты деревьев. — Как только стемнеет полностью. Когда звёзды встанут на свои места, и тишина станет правильной. Мы откроем портал, и ты отправишься в свой Дартис. А если я решу остаться с тобой — останусь. Потому что я не хочу снова тебя терять.
Я сжала мамину руку — сжала так крепко, что побелели костяшки, чувствуя, как от неё идёт сила, которую я не замечала раньше. Отец подошёл и положил ладонь на моё плечо — тяжёлую, широкую, с длинными пальцами, которые помнили столько вещей, которых я не знала. Я чувствовала вес его руки, тепло, которое исходило от ладони даже сквозь свитер, и мне казалось, что с этим теплом в меня вливается что-то древнее и надёжное, как каменный фундамент.
— Ты — дочь полубога и феи, — сказал он мягко, и его голос был низким, спокойным, как гул далёкого океана. — Если кто-то и может нарушить правила, то только мы. Потому что мы — те, кто создаёт правила, а не те, кто им следует.
— Спасибо, — прошептала я, и слова эти вырвались из самого сердца, из той глубины, где я прятала свою боль и надежду. Я обняла их обоих — сначала маму, прижимаясь к её тёплому плечу, чувствуя, как пахнет её волосы — ромашкой и сном, — потом папу, уткнувшись носом в его свитер, от которого пахло книжной пылью и чем-то древесным, спокойным. — Я не знаю, что бы я делала без вас. Я думала, что схожу с ума. Я думала, что никто не поймёт. А вы — вы просто взяли и сказали, что я имею право быть счастливой.
Они обняли меня в ответ — крепко, одновременно, и я оказалась в центре их рук, в кольце тепла и защиты, которое я не чувствовала с самого детства. Их сердца бились рядом: мамино — ровное, спокойное, отцовское — чуть глубже, медленнее, и этот ритм сливался с моим собственным, создавая ту самую гармонию, о которой я забыла. И в этот момент, стоя между ними, слушая, как за окном шуршит ночной ветер, я почувствовала, как в груди наконец зажглась настоящая искра. Не сон, не надежда, которая боится себя, а уверенность — твёрдая, как железо, тягучая, как мёд, живая, как дыхание. Она пульсировала в такт моему сердцу, согревая каждую клетку, и я знала, что это — начало.
Я возвращаюсь. Я возвращаюсь домой.
Глава 4
Вечер опустился на город быстро, как всегда бывает поздней осенью, когда солнце уже устало бороться за горизонт и сдаётся без боя, оставляя небо в распоряжении серых, тяжёлых туч. Серое небо сгустилось до чернильного, и где-то за крышами домов, за голыми ветвями тополей, оно становилось почти фиолетовым, как синяк, который медленно заживает. За окнами зажглись жёлтые огни фонарей — они горели ровно, тускло, отражаясь в лужах на асфальте, и эти отражения дрожали от ветра, как испуганные светлячки. В квартире стало тихо — только старые настенные часы с кукушкой, которая уже лет десять не куковала, но продолжала тикать с упрямством заведённого механизма, отмеряли секунды с монотонным, усыпляющим ритмом, да где-то в стене потрескивала старая проводка, напоминая о том, что дом живёт своей собственной жизнью, независимо от нас.
Мы находились в гостиной втроём: я, сжавшаяся в кресле, мама, которая стояла у буфета и перебирала какие-то мешочки с травами, и отец, расположившийся на диване с книгой в руках, которую он, судя по всему, даже не открывал, просто держал для вида, чтобы создать иллюзию спокойствия. В комнате пахло воском, старым деревом и тем особенным, чуть горьковатым ароматом, который всегда сопутствует магическим приготовлениям — смесь ладана, полыни и ещё чего-то неуловимого, похожего на озон перед грозой. Медальон с драконьей чешуёй лежал у меня на раскрытой ладони — я всё ещё носила его на груди, но сейчас сняла, чтобы лучше рассмотреть, и он лежал у меня на ладони, чуть тёплый, как живое существо, которое притворяется спящим. Чешуя переливалась в тусклом свете лампы — от глубокого изумрудного до золотистого, и я чувствовала, как от неё исходит едва заметная пульсация, будто внутри билось крошечное сердце, настраиваясь на мой собственный ритм.
— Готова? — спросила мама, и я заметила, что её голос звучал спокойно, даже буднично, но в глазах, когда она повернулась ко мне, плясали те же искры, что и у меня — золотистые, живые, нетерпеливые. Её руки, сжимающие мешочек с серебряной пыльцой, дрожали чуть заметно, но она старалась не показывать волнения, и это придавало мне сил.
— Готова, — ответила я, и удивилась тому, как твёрдо это прозвучало. В голосе не было дрожи, которую я чувствовала внутри, — только уверенность, выкованная за три месяца тоски и одной ночью надежды.
Она кивнула отцу, и он поднялся с дивана, отложив книгу — наконец-то он мог перестать делать вид, что читает, — и подошёл к центру комнаты, где мы расчистили ковёр. Я помогла сдвинуть журнальный столик, и он заскрежетал ножками по паркету, оставляя за собой светлые полосы, которые мама потом будет долго тереть тряпкой. Мама опустилась на колени, достала из кармана маленький мешочек — вышитый серебряной нитью, с потёртыми краями — и начала чертить на полу круг. Пыльца сыпалась из мешочка тонкой, мерцающей струйкой, и каждый её грамм ложился на паркет ровной, светящейся линией. Она чертила медленно, сосредоточенно, и губы её шевелились, напевая что-то на древнем языке, который я не знала, но чувствовала каждой клеткой. Каждое слово отдавалось в груди лёгкой вибрацией, как звук камертона, и воздух в комнате начинал мерцать — сначала едва заметно, как марево над горячим асфальтом, потом ярче, гуще, наполняясь искрами, которые танцевали вокруг маминых пальцев.
— Дартис, — произнесла она, и голос её окреп, стал глубже, когда она закончила круг и замерла на мгновение, глядя на своё творение. — Мы идём к тебе. Откройся.
Круг вспыхнул. Сначала золотым — тёплым, тягучим, как мёд, потом синим — холодным и глубоким, как океанская бездна, а потом снова золотым, но уже с оттенком розового, того самого, что снился мне по ночам. В центре круга начала формироваться воронка — не та устрашающая, чёрная, что вырвала меня из Дартиса три месяца назад, а мерцающая, как звёздное небо в безлунную ночь, полная мягкого света и движения. Она вращалась медленно, переливаясь всеми оттенками радуги, и я чувствовала, как от неё исходит тепло — не обжигающее, а уютное, как объятие. Меня потянуло вперёд, легко и настойчиво, будто невидимая рука мягко подталкивала в спину, и я сделала шаг, чувствуя, как под ногами паркет сменяется чем-то зыбким, невесомым. Мама шагнула следом за мной, и я услышала, как она ахнула — то ли от удивления, то ли от восторга, когда воронка сомкнулась вокруг нас. А отец остался на пороге, глядя на нас с тёплой, немного грустной улыбкой — она тронула уголки его губ и задержалась в глазах, где отражался свет портала.
— Возвращайтесь, — сказал он, и голос его был низким и спокойным, как всегда, но я услышала в нём ту едва заметную хрипотцу, которая появлялась, когда он волновался. — Я буду ждать. И пирог, надеюсь, не остынет.
И мы вошли в портал.
Переход был мягче, чем я помнила. Не было ни боли, ни холода, который пронзал до костей, ни того отчаянного чувства потери, которое сопровождало моё изгнание из Дартиса. Вместо этого — только ощущение, что меня подхватил тёплый, ласковый ветер, полный запахов мёда, сосновой смолы и влажной земли, и понёс сквозь время и пространство, как пушинку одуванчика. Я слышала, как мама рядом дышит — её дыхание было ровным, но чуть учащённым, — и чувствовала, как её рука находит мою, сжимает, передавая тепло и уверенность. Мерцание вокруг нас переливалось, как северное сияние, и я видела обрывки образов — знакомые крыши, деревья, чьи-то лица, которые проносились мимо, не успевая задержаться в памяти.
Через мгновение — или через вечность, я не могла сказать точно, потому что время внутри воронки текло иначе, — я почувствовала под ногами твёрдую землю. Она была упругой, чуть влажной, и пахла перегноем и хвоей. Я открыла глаза, и мир вокруг меня замер, чтобы я могла рассмотреть его вновь, как старого друга, которого не видела годами. Мы стояли на опушке леса, неподалёку от знакомой дороги, ведущей к императорскому дворцу — той самой, по которой я шла когда-то, полная страха и любопытства, и не знала, что этот мир станет моим домом. Розовое небо Дартиса простиралось над нами, мягкое, бархатное, подсвеченное изнутри тёплым золотым светом заходящего солнца, которое пряталось за верхушками деревьев. Облака плыли низко, окрашенные в нежные тона персика и лаванды, и где-то между ними уже проглядывали первые звёзды — серебряные и чуть более крупные, чем на Земле. Воздух пах сосной, мёдом и той особенной свежестью, которая бывает только перед закатом, когда влажность поднимается от земли и смешивается с ароматами цветущих трав. Где-то вдалеке слышался лёгкий звон — то ли колокольчики, то ли смех, то ли просто ветер играл с подвесками на чьём-то крыльце, и этот звук был таким знакомым, таким родным, что у меня перехватило дыхание.
— Мы здесь, — выдохнула я, и голос мой прозвучал как вздох облегчения, как стон, который я сдерживала три месяца. Я чувствовала, как сердце колотится от радости — гулко, сильно, готовое вырваться из груди и полететь в небо, к тем розовым облакам.
Мама стояла рядом, оглядываясь по сторонам с жадным любопытством — она поворачивала голову, рассматривала деревья, принюхивалась, как лесной зверёк, и я видела, как в её глазах зажглось удивление, смешанное с детским восторгом. Она провела рукой по стволу ближайшей сосны, потрогала кору, на которой блестели капли смолы, и я заметила, как её пальцы дрожат не от страха, а от восхищения.
— Красиво, — сказала она, и голос её был тихим, почти благоговейным. Она повернулась ко мне, и я увидела, как на её лице расплывается та самая улыбка, которую я помнила с детства — искренняя, тёплая, беззащитная. — Я понимаю, почему ты хотела вернуться. Здесь даже воздух другой — он звенит. Как колокольчик.
И в этот момент я услышала знакомый голос — визгливый, немного нахальный, но такой родной, что у меня всё внутри перевернулось:
— Васька! Ты вернулась!
Из кустов, шелестя листвой и чертыхаясь на ветки, которые цеплялись за её передник, вылетела Фенька. Она была точь-в-точь такой же, как я запомнила — лохматая, чуть растрёпанная, с вечно взлохмаченными волосами, из которых торчали сухие травинки, и с огромной деревянной ложкой в правой руке, которую она, видимо, держала для защиты — или чтобы колотить Барсика, если тот слишком наглел. Передник был надет набекрень, завязан криво, и на нём красовались пятна от чего-то бордового — то ли вишнёвого варенья, то ли крови местного комара, которого она прихлопнула с особым энтузиазмом. Она бросилась ко мне, налетела, как ураган, и обняла так крепко, что я чуть не упала, чувствуя, как её тёплое, сухое тело прижимается к моему, как пахнет от неё пирогами, дымом и ещё чем-то кисловатым, похожим на квашеную капусту. Она принялась ощупывать меня со всех сторон — плечи, руки, щёки, — проверяя, на месте ли всё, не похудела ли я слишком сильно, не потеряла ли что-то важное в дороге.
— Живая! Целая! — тараторила она, и её голос звенел от радости. — А мы тут уже думали, что тебя больше не увидят! Ричард места себе не находил! Барсик места себе не находил! Вернее, он просто жрал больше обычного, но он тоже волновался! Я три дня подряд ловила его на кухне, он воровал колбасу, и когда я его ругала, он делал вид, что просто проверяет запасы на случай твоего возвращения. Хитрый котяра!
Из кустов, с достоинством, которое могло бы принадлежать королю, но никак не обычному рыжему коту, следом за Фенькой выкатился Барсик собственной персоной. Он немного растолстел за три месяца — это было заметно по тому, как его бока округлились и как он слегка пыхтел, выходя из зарослей, будто ему пришлось преодолеть марафон, а не десять шагов по мягкой траве. Его рыжая шерсть, обычно лоснящаяся и ухоженная, сейчас торчала в разные стороны, словно он спал в стоге сена, а на одном ухе висела сухая травинка, которую он, судя по всему, даже не заметил. Он остановился в трёх шагах от меня, окинул меня взглядом с ног до головы — медленно, критически, с тем особым выражением, которое бывает у котов, когда они оценивают, достоин ли ты их внимания. Его жёлтые глаза сузились, и он издал короткое, выразительное «м-р-р», в котором я услышала смесь упрёка, облегчения и плохо скрываемой нежности.
— Ну наконец-то, — сказал он, и голос его прозвучал с той ленивой, нагловатой интонацией, которую я так любила. — А я уже думал, что придётся самому за тобой идти. Пришлось бы открывать портал, а я, знаешь ли, котик, а не портальщик. У меня лапки, между прочим, для других дел — для охоты на мышей, для дневного сна, для созерцания. Я не обучен перетаскивать людей между мирами, это не входит в мои кошачьи обязанности.
Я рассмеялась — громко, искренне, впервые за долгие месяцы, так, что даже мама удивлённо посмотрела на меня. Этот смех вырвался из самой глубины моего существа, где до этого сидели только тоска и серая тишина, и он был таким лёгким, таким настоящим, что я чувствовала, как каждый его звук разгоняет тучи внутри меня. Я присела на корточки, не обращая внимания на влажную траву, которая тут же начала пропитывать джинсы, и Барсик, качнув хвостом, подошёл ко мне. Он потёрся о мои ноги — сначала щекой, потом боком, оставляя на ткани рыжие волоски, — и я услышала, как он урчит, сначала тихо, потом всё громче, вибрируя всем телом, как маленький моторчик.
— Я скучала, — сказала я, гладя его по голове, проводя пальцами по его тёплой, мягкой шерсти, чувствуя, как он прогибается под рукой, подставляя уши и шею.
— Я тоже скучал, — буркнул он, но в этом «буркнул» слышалось такое умиротворённое мурлыканье, что я поняла: он говорил правду. — Но я это не признаю официально. Не вноси в протокол. Если кто-то спросит — я просто вышел проветриться и случайно наткнулся на тебя. А если кто-то скажет, что я ждал тебя у этого куста каждый вечер, — это ложь и клевета.
Он поднял на меня глаза — жёлтые, с вертикальными зрачками, которые расширились, когда я коснулась его подбородка, — и я увидела в них что-то такое, от чего у меня защипало в носу. Нежность. И большое, пушистое облегчение.
Мы пошли по дороге к дворцу, и я чувствовала, как с каждым шагом уходит тяжесть, которую я носила три месяца, — она спадала с плеч медленно, но верно, словно кто-то снимал с меня невидимые гири, одну за другой. Дорога была утоптана, но по краям уже пробивалась молодая трава — зеленая, с серебристым отливом на кончиках, и я ступала по ней с осторожностью, будто боялась, что земля может исчезнуть под ногами, как это уже случалось. Ветер гладил лицо — тёплый, чуть солоноватый, смешанный с запахами цветущего шиповника и мёда, — и я прикрывала глаза, позволяя ему касаться век, губ, шеи, словно он здоровался со мной после долгой разлуки. Где-то в кронах деревьев заливались птицы — я не знала их названий, но голоса были знакомыми, с теми особенными переливами, от которых хотелось улыбаться и танцевать, даже если ты просто идёшь по пыльной дороге. Всё вокруг казалось знакомым и родным: и изогнутые ветви сосен, которые росли вдоль обочины, и камни, покрытые мхом, и далёкий шум водопада, который я слышала ещё в первый день своего пребывания в Дартисе.
Барсик шёл впереди, задрав хвост трубой, виляя им с таким видом, будто он лично проложил эту дорогу и теперь демонстрирует свои владения. Его рыжая шерсть переливалась в розовом свете заката, и я заметила, что он намеренно обходит все лужи и кочки, чтобы не испачкать лапы — аристократическая привычка, которая, судя по всему, никуда не делась. Периодически он оборачивался, чтобы проверить, иду ли я за ним, и в его жёлтых глазах читалось выражение: "Ну, чего ты плетёшься? Я тут стараюсь, показываю тебе дорогу, а ты даже шаг не ускоряешь". Фенька семенила рядом, на её коротких ножках это выглядело как почти бег, и она то и дело взмахивала своей ложкой, рискуя задеть меня по коленке, но я ловко уворачивалась — мы ведь уже натренировались за прошлый раз.
— Дворец почти не изменился, — тараторила она, задыхаясь от восторга и быстрого темпа. — Только стены подкрасили — новый оттенок, знаешь, такой, с золотистым отливом. Ричард, говорят, лично выбирал краску. Представляешь? Принц, а сам в строительные дела влез. Августа сказала, что это потому, что ему больше нечем себя занять — он всё искал тебя через магов, через старых друзей, даже через каких-то странных торговцев артефактами. Те торговцы потом жаловались, что он слишком дотошный, мол, "мы продаём безделушки, а не порталы в другие миры".
Фенька перевела дыхание, но буквально через секунду продолжила, размахивая ложкой, словно дирижёрской палочкой:
— Он всё ещё тот же, только грустнее стал. И бороду, представляешь, отрастил! Не то чтобы она ему не шла, но на совете магов он выглядел как отшельник, который случайно забрёл в зал заседаний. Я ему об этом сказала, между прочим, он только усмехнулся и сказал, что это "декоративный элемент скорби". Ага, декоративный. Сейчас тебя увидит, и эта декоративная скорбь мигом свалится вместе с бородой, я тебе говорю! И Августа с Жераром поженились! Ну, почти. Свадьба через неделю. Ты успела. Августа носила мне платье показывать — оно такое, такое… — Фенька закатила глаза и приложила ложку к груди, изображая восторг, — всё в кружевах и с драконьими рунами по подолу. Говорят, сама вышивала. Глаза, наверное, сломала, но красиво — ничего не скажешь. Жерар, кстати, всё время ходит с таким выражением лица, будто проглотил что-то несварение, но Августа говорит, что это у него от счастья. Проверим на свадьбе.
— А Адилия? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно — любопытство смешивалось с осторожностью, и я не была уверена, что хочу слышать ответ, но Фенька, как всегда, уже летела впереди.
— Адилия? — Фенька взмахнула ложкой так энергично, что чуть не задела Барсика, и он обиженно дёрнул ухом. — Адилия уехала! Уехала к своему возлюбленному в соседнюю империю, представляешь? Говорят, они обвенчались втайне от отца. Такая драма, такие страсти! И отец, говорят, рвал и метал, когда узнал, но потом махнул рукой и сказал: "Пусть идёт, если это её счастье". И она ушла. Сейчас там, в облаках, наверное, живёт, в каком-то замке на горе. Мы с Барсиком, может быть, навестим её как-нибудь — для культурного обмена.
Я слушала и улыбалась. Всё шло своим чередом, мир Дартиса жил без меня — существа, жившие здесь, влюблялись, женились, ссорились и мирились, и в этой обыденности было столько утешения, что я чувствовала, как тают последние льдинки внутри. Я возвращалась в этот мир, как возвращаются домой после долгой командировки, когда даже запах знакомого хлеба кажется родным, а скрип половиц — музыкой. Мама шла рядом, молчала, но я видела, как она крутит головой во все стороны — она разглядывала каждую травинку, каждую птицу, каждое облако, и на её лице застыло выражение того детского восторга, который я редко видела в ней на Земле.
Когда мы подошли к воротам, я остановилась. Ворота были высокими, коваными, с узорами из виноградных лоз и драконьих крыльев, и они блестели в лучах заходящего солнца так, будто их только что начистили. Я смотрела на них и чувствовала, как в груди разрастается что-то тёплое, почти болезненное — нежность, страх, радость, смешанные в один коктейль. Мама взяла меня за руку — её ладонь была сухой и тёплой, и я сжала её, находя опору в этом жесте.
— Я поживу здесь какое-то время, если ты не против, — сказала она, и голос её звучал спокойно, но я слышала в нём ту лёгкую дрожь, которая появлялась, когда она волновалась по-настоящему. — Хочу посмотреть на всё это. И на твоего дракона тоже. Если он, конечно, не слишком занят "декоративной скорбью" и приёмами послов, как рассказывает Фенька.
Она усмехнулась, и в этой усмешке было столько материнской иронии, что я не удержалась и фыркнула. Барсик, который уже успел дойти до ворот и сесть там с царственным видом, повернул голову и уставился на нас с таким выражением, будто говорил: "Ну и долго вы собираетесь стоять? Я тут, между прочим, охраняю проход, а не для декоративных целей приставлен".
Я кивнула, сжала мамину ладонь и чувствовала, как по лицу расплывается улыбка, которую я даже не пыталась сдерживать.
— Я рада, что ты здесь, — сказала я, и в голосе моём звучала та самая искренность, которую я прятала за тремя месяцами серых дней и бессонных ночей. — Пойдём. Познакомлю тебя с моим миром. Только предупреждаю: там есть котик, который считает себя главнее всех, и домовушка с ложкой, которая готова накормить до обморока.
Мама рассмеялась — лёгким, удивлённым смехом, — и мы шагнули вперёд. Ворота распахнулись перед нами, словно чувствуя, что сегодня особенный день.
Глава 5
После возвращения в Дартис мы не успели даже как следует отдышаться. Едва я переступила порог дворца, как по коридорам пробежал тот самый молодой паж, которого я уже знала — вечно взволнованный, с вечно сбитым набок воротничком.
— Найра фея! — выпалил он, запыхавшись и чуть не споткнувшись о собственные ноги. — Вы вернулись! Мы уже думали, что вы... ну, что вы не вернётесь. Его величество император просил передать вам настоятельную рекомендацию: появиться на придворном обеде сегодня. Через час. И... — он замялся, бросив взгляд на маму, — он сказал, что будет рад видеть вашу спутницу.
Паж выпалил свою новость и замер, тяжело дыша, будто только что пробежал марафон по всем коридорам дворца, а не просто пересёк пару лестничных пролётов. Его воротничок, как всегда, съехал набок, и я заметила, что на манжете не хватает пуговицы — видимо, он опять зацепился за какую-нибудь дверную ручку, спеша по делам. Я смотрела на его раскрасневшееся лицо и чувствовала, как внутри поднимается тёплая волна: Дартис встречал меня не только розовым небом и запахом мёда, но и всей своей суетой, всей своей живой, настоящей кутерьмой, которая была такой знакомой, что хотелось обнять каждого встречного — даже этого вечно взъерошенного пажа.
Фенька, как всегда, не упустила момента прокомментировать. Она подскочила ко мне и зашептала прямо в ухо — так, что я почувствовала её тёплое, чуть сбивчивое дыхание и запах пирогов, который, кажется, въелся в её кожу навечно. Её передник смешно топорщился, а в руке она всё ещё сжимала ложку, будто на всякий случай — мало ли, придётся обороняться от придворных интриг.
— «Настоятельная рекомендация» у императора — это приказ, — сказала она, и в её голосе звучала та смесь почтительности и фамильярности, с которой она относилась ко всей дворцовой иерархии. — Если ты не явишься, он обидится. А обиженный дракон — это не шутки. Он может начать дымить прямо за обеденным столом, и тогда придётся проветривать зал, а леди в париках будут возмущаться, что у них волосы пахнут гарью. Я такое уже видела, между прочим, когда какой-то посол слишком долго тянул с ответом. О, это было зрелище!
— Я поняла, — ответила я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, хотя сердце уже начало отбивать чечётку где-то под рёбрами. — Передай его величеству, что мы будем. Передай, что я бесконечно благодарна за приглашение и что для меня большая честь — появиться за его столом в первый же вечер после возвращения.
Паж поклонился — так низко, что его лоб чуть не коснулся коленей, — и умчался обратно по коридору, оставив нас в тишине, нарушаемой лишь гулкими шагами, которые быстро затихали за поворотом. В коридоре пахло воском и старой древесиной, и где-то далеко слышалась приглушённая музыка — струнная, тягучая, та, что обычно играет на дворцовых приёмах, создавая фон для разговоров и интриг. Мы стояли с мамой, глядя друг на друга, и в её глазах я видела смесь любопытства и лёгкого испуга, который она тщательно прятала за улыбкой.
— Это уже во второй раз, когда меня приглашают на императорский обед, — сказала я маме, и в голосе моём проскользнула лёгкая, чуть горьковатая усмешка. Я поправила волосы и почувствовала, как пальцы чуть дрожат — от волнения, от радости, от того, что я наконец здесь. — Только в прошлый раз я была в роли фиктивной невесты, а теперь — просто странница, которая вернулась домой. И, надеюсь, в этот раз никто не попытается меня выдать замуж прямо за обедом.
— Домой, — повторила мама, и в этом слове прозвучало столько тепла, что я почувствовала, как по спине пробежали мурашки. Она смотрела на меня с задумчивой улыбкой, и я знала, что она сейчас думает о том, какой путь я проделала, чтобы оказаться здесь. — Это звучит хорошо. Очень хорошо. Я начинаю понимать, почему ты так стремилась назад — здесь даже коридоры пахнут по-другому, как будто они сами знают, что ты своя.
Нам выделили комнату с тяжёлыми портьерами цвета индиго, которые переливались на свету, как крылья мотылька. Фенька суетилась, как переполошенная наседка, которая только что обнаружила, что её цыплята вернулись в гнездо. Она вытаскивала из воздуха платья — буквально, из ниоткуда, с лёгким хлопком и искрами, — развешивала их на ширме, поправляла складки, что-то бормотала себе под нос, придирчиво разглядывая каждый шов. Платья были разного цвета и покроя, и я совершенно не помнила, чтобы покупала их, но в Дартисе, как я успела усвоить, вещи часто появлялись сами собой, если в них была необходимость — или если Фенька решала, что они нужны.
— Это тебе, — сказала она, протягивая мне сиреневое, с серебряной вышивкой по лифу. — В нём ты гуляла с Ричардом. Я сохранила, подумала, что оно тебе пригодится. И я была права! А для твоей мамы... — она задумалась, потёрла переносицу, и через мгновение в её руках уже было платье тёмно-зелёное, струящееся, расшитое серебряными нитями, которые переливались при каждом движении. — Это из императорских запасов, между прочим. Я попросила в гардеробной, а кто ж мне откажет? Я же Фенька!
Мама взяла платье с осторожностью, будто боялась, что оно может растаять в руках. Она провела пальцами по ткани, и я увидела, как её глаза расширились от восхищения. Она поднесла его к свету, и оно заискрилось, словно звёздное небо, упавшее на ткань. Когда она надела его и повернулась перед зеркалом, я замерла: в нём она выглядела как настоящая аристократка, как будто всю жизнь носила такие наряды и вела беседы о политике за столом с драконами. Она поправила волосы, сделала шаг в сторону, и платье мягко колыхнулось, открывая серебряную подкладку.
— Ну как я? — спросила мама, крутанувшись перед зеркалом. Она улыбнулась своему отражению, и в этой улыбке было столько лёгкой, почти озорной гордости, что я невольно рассмеялась.
— Как королева, — ответила я, поправляя вышивку на своём лифе. — Только без короны. Но если ты задержишься здесь надолго, корона может и появиться — у императора их несколько штук, я видела в сокровищнице, когда случайно забрела в прошлый раз.
— Корона ещё будет, — усмехнулась она, подмигнув мне в зеркале. — Если этот дракон окажется достойным. А если нет — ну, тогда я просто останусь при дворе как мама невесты, буду пить чай и пугать придворных сплетницами. У меня это хорошо получается, ты знаешь.
Мы спустились в Большой Обеденный Зал, и каждый шаг по мраморной лестнице отдавался эхом в моей груди, смешиваясь с сердцебиением. Лестница была широкой, с перилами, украшенными драконьими головами, которые, казалось, следили за нами из стеклянных глаз. Запах воска и свечей становился гуще, смешиваясь с ароматом жареного мяса и трав, которые доносились из зала ещё до того, как мы ступили на порог. Зал был уже почти полон — придворные в шелках и бархате переливались, как драгоценности в витрине, и их приглушённые голоса сливались в единый гул, похожий на жужжание пчёл. Я заметила Августу и Жерара: они сидели рядом за длинным столом, и Августа что-то живо рассказывала, жестикулируя, а Жерар слушал с таким серьёзным лицом, будто обсуждал судьбу империи, хотя я была уверена, что речь шла о цветах на свадьбу. Она была в платье цвета лаванды, а он — в тёмно-бордовом камзоле, и они, наконец-то, мирно переговаривались, без той напряжённости, что я помнила.
Графиня Велория, как всегда, стояла у колонны, прикрываясь веером с таким видом, будто участвовала в тайной операции. Её глаза, острые и любопытные, следили за каждым, кто входил, и я чувствовала, как её взгляд проходится по мне, оценивающе, но без враждебности — скорее с жадным интересом, как у коллекционера, который увидел редкий экспонат. Она слегка приподняла веер, словно здороваясь, и я кивнула ей в ответ, чувствуя, как по залу пробегает шёпот — сначала тихий, потом громче, как волна, которая накатывает и разбивается о стены.
— Она вернулась, — пронеслось где-то справа.
— Фея вновь при дворе, — донеслось слева.
— Кто эта женщина рядом с ней? — и этот вопрос повис в воздухе, как занавес, который вот-вот поднимется, чтобы открыть главное действо.
Я взяла маму под руку — её локоть был тёплым и упругим под тканью зелёного платья, и я чувствовала, как она чуть заметно дрожит, хотя лицо её оставалось невозмутимым, как у статуи. Мы двинулись через зал, и каждый шаг давался мне с трудом, потому что подошвы туфель скользили по начищенному паркету, а сердце колотилось где-то в горле, заглушая музыку и шёпот. Я подняла голову и направилась к императорскому столу, который возвышался в центре зала на небольшом подиуме, украшенном резными драконами из тёмного дерева — они, казалось, дышали золотом, отражая свет сотен свечей, что горели в тяжёлых канделябрах. За столом уже сидели император, императрица, Ричард и несколько высших сановников — их лица я помнила с прошлого раза: сухой, как вобла, канцлер с вечно поджатыми губами, военачальник с седыми усами, который налегал на вино, и ещё пара вельмож, чьи имена вылетели у меня из головы, но чьи любопытные глаза уже сверлили нас насквозь.
Ричард сидел с краю, слегка отодвинувшись от остальных, и его поза выдавала напряжение: плечи чуть приподняты, пальцы сжимают край скатерти, будто он готов сорваться с места в любой момент. Когда я вошла, он резко поднял голову — так резко, что я услышала, как хрустнула его шея, — и его взгляд встретился с моим, как две молнии, ударившие в одной точке. В его серых, с золотым отливом глазах я увидела ту самую смесь изумления, надежды и чего-то такого глубокого, что мне показалось, будто воздух вокруг нас стал плотнее, тяжелее, будто кто-то налил в зал мёд. Его зрачки расширились, и он на мгновение замер, не дыша, как человек, который боится, что видение исчезнет, если он моргнёт. Я видела, как его кадык дёрнулся, когда он сглотнул, и как его пальцы, всё ещё сжимающие скатерть, чуть заметно побелели от напряжения.
Он медленно встал — не отрывая от меня глаз, будто я была единственным источником света в этом зале, а всё остальное оставалось в тени. Его стул скрипнул по полу, и этот звук прозвучал как выстрел в наступившей было тишине. Император тоже поднялся, но более плавно, с той царственной неторопливостью, которая отличает людей, привыкших, что весь мир ждёт их жеста. Его лицо было спокойным, но я заметила, как его бровь чуть приподнялась — он явно не ожидал, что я вернусь так скоро, а уж тем более не один, а с женщиной, которая держалась с такой уверенностью, будто всю жизнь только и делала, что появлялась при чужих дворах.
— Ваше величество, — сказала я, опускаясь в реверансе с такой грацией, на какую была способна, хотя колени предательски дрожали. Ткань сиреневого платья коснулась паркета, и я почувствовала, как прохлада от пола проникает сквозь подол. — Я приношу свои извинения за столь долгое отсутствие. Мне потребовалось время, чтобы найти путь обратно. И хочу представить вам мою мать — Екатерину горт Гортанскую. Она помогла мне вернуться.
Мама сделала реверанс — изящный, почти королевский, и я увидела, как её зелёное платье мягко колыхнулось, открывая серебряную подкладку. Она наклонила голову ровно настолько, насколько требовал этикет, и выпрямилась с той особенной статью, которую я всегда в ней ценила — в ней не было ни капли подобострастия, только спокойное достоинство человека, который знает себе цену. По залу пробежал новый шёпот, более громкий, чем прежде — я слышала обрывки фраз, которые падали, как монетки в воду: «Мать феи», «Она тоже маг?», «Какая осанка!», «Неужели это та самая земная женщина?» Графиня Велория, стоящая у колонны, даже приоткрыла веер, чтобы лучше рассмотреть маму, и я заметила, как её глаза расширились от удивления — видимо, она не ожидала, что простая смертная может выглядеть настолько внушительно.
Император взглянул на нас с любопытством — его взгляд скользнул по моему лицу, потом по маминому, задержался на её платье, на серебряных нитях, и я почти видела, как в его голове крутятся шестерёнки расчёта и оценки. Он перевёл взгляд на Ричарда, который всё ещё стоял, не в силах отвести взгляд от меня, будто прирос к месту, и я заметила, как император чуть заметно усмехнулся — той отцовской усмешкой, которая говорит: «Ну что ж, мой мальчик, похоже, ты получил своё».
— Добро пожаловать, найра Екатерина, — сказал он, и голос его звучал вежливо, но с той лёгкой настороженностью, которую он, видимо, испытывал ко всем незнакомцам при дворе. Он чуть склонил голову, и его корона на мгновение блеснула в свете свечей. — Мы рады видеть вас в нашем дворце. И, конечно, рады возвращению вашей дочери. Она произвела на нас большое впечатление в свой прошлый визит.
— Благодарю вас, ваше величество, — ответила мама с той мягкой уверенностью, которая у неё была в крови — я слышала эту интонацию тысячу раз, когда она разговаривала с начальниками, с соседями, с продавцами на рынке, и всегда она достигала нужного эффекта. — Я слышала много хорошего о вашем дворе и о вашем сыне. И решила лично увидеть место, где моя дочь нашла своё счастье.
Ричард, наконец, шагнул вперёд — его шаг был твёрдым, но я заметила, как его рука дрогнула, когда он поправил манжету, и как он чуть сглотнул, прежде чем заговорить. Он подошёл к маме и склонил голову в поклоне — не церемонном, а почтительном, как перед человеком, которого он хотел впечатлить.
— Найра Екатерина, — сказал он, и в его голосе я услышала ту низкую, чуть хриплую ноту, которая появлялась у него, когда он волновался по-настоящему. — Я рад познакомиться с вами. Ваша дочь... — он запнулся, и я видела, как его ресницы дрогнули, — она очень много значила для меня. И её отсутствие было невыносимым. Я не спал ночами, пытаясь найти способ вернуть её. Ваше появление здесь — для меня... — он сделал паузу, подыскивая слова, — это как возвращение света в комнату, которая была заперта три месяца.
Мама посмотрела на него долгим, изучающим взглядом — тем самым взглядом, которым она когда-то встречала моего отца, когда он впервые пришёл к нам в дом, с букетом полевых цветов и неуверенной улыбкой. Она окинула Ричарда с ног до головы: его камзол, его слегка растрёпанные волосы, его глаза, в которых отражалось столько искренности, что я сама едва не растрогалась. Потом она улыбнулась — той тёплой, чуть ироничной улыбкой, которая появлялась у неё, когда она принимала окончательное решение.
— Я рада, что могу увидеть вас, ваше высочество, — сказала она тихо, но так, чтобы слышали только мы — я стояла рядом и уловила каждое слово. — Я хочу понять, насколько вы достойны моей дочери.
— Я сделаю всё, чтобы доказать это, — ответил он без тени улыбки, и в его голосе не было ни капли игры — только сталь и обещание, выкованные за три месяца ожидания. — Я готов ждать столько, сколько потребуется. И доказывать каждый день.
Император, который терпеливо ждал, пока закончится эта сцена, жестом пригласил нас к столу — его рука с перстнем на указательном пальце описала дугу, и я заметила, как камень на перстне сверкнул малиновым огнём, будто подмигивая. Мы заняли свои места: я рядом с Ричардом, мама напротив, рядом с императрицей, которая приветливо улыбнулась ей и что-то тихо сказала, на что мама ответила лёгким наклоном головы.
Обед начался. Звяканье приборов — серебряных, с драконьими головами на рукоятках, — наполнило зал мелодичным перезвоном, смешиваясь с приглушённым шёпотом придворных, которые, кажется, обсуждали только наше появление. Лёгкая музыка в углу — арфа и скрипка — звучала так мягко, что её почти не было слышно, но она создавала тот фон, который делал каждое движение более значимым. Я почти не слышала всего этого. Я смотрела на Ричарда, и видела, как он украдкой смотрит на меня, как его пальцы находят мою руку под столом, как они сжимают её, тёплые и чуть влажные, и я чувствовала, как по всему телу разливается то самое тепло, которое я искала три месяца. Свечи отражались в его глазах, и я понимала: я наконец-то там, где должна быть. И мама рядом, и этот зал, и этот вечер — всё было правильно, как никогда.
Августа, проходя мимо — она двигалась с той особенной грацией, которая появляется у невест за неделю до свадьбы, когда они уже перестали волноваться и начали наслаждаться своим положением, — наклонилась ко мне так, что её лавандовые локоны коснулись моего плеча, и шепнула почти в самое ухо: «Мы очень скучали. Особенно я. Без вас не с кем было обсуждать платья и сплетничать о Велории — она, знаешь, всё так же стоит у колонн и строит глазки всем, кто движется».
В её голосе звучала тёплая, слегка озорная нотка, и я увидела, как в уголках её глаз собрались мелкие морщинки — те самые, что появляются у людей, которые улыбаются искренне и часто. Жерар, стоящий за её плечом, молча кивнул, и я заметила с лёгким, почти ностальгическим удивлением, что кролик больше не сидел у него на плече. Не было ни пушистого белого комка, ни длинных ушей, которые так забавно шевелились, когда Жерар разговаривал. Я не удержалась и подняла бровь, глядя на него с немым вопросом, и он, перехватив мой взгляд, слегка покраснел и едва заметно пожал плечами — жест, который говорил: «Ну, знаешь, времена меняются, отношения эволюционируют, и кролик теперь, наверное, сидит на подушке в нашей спальне, потому что Августа сказала, что на людях это выглядит несерьёзно». Я мысленно усмехнулась — значит, традиции в их паре действительно изменились, и эти изменения, судя по всему, были к лучшему, потому что Августа сияла, а Жерар перестал выглядеть так, будто его вот-вот вызовут на дуэль за неосторожно сказанное слово.
Мама тем временем вела беседу с императрицей с таким видом, будто они обсуждали погоду в соседнем саду. Она сидела прямо, чуть склонив голову к собеседнице, и я видела, как её руки, лежащие на скатерти, жестикулируют мягко и уверенно, когда она рассказывает о каких-то земных сортах роз. Императрица слушала её с неподдельным интересом — она даже отодвинула тарелку, чтобы лучше видеть лицо мамы, и задавала вопросы, кивая и улыбаясь той вежливой, но тёплой улыбкой, которую я редко видела у неё на официальных приёмах. Мама вписалась в этот мир так же естественно, как я когда-то — будто всю жизнь дышала этим воздухом и знала все тонкости придворного этикета, хотя я знала, что дома она предпочитала стричь розы в старом халате и пить чай с вареньем из пионов. Я ловила обрывки их разговора: «настойка на лепестках ночной фиалки», «лунная вода для полива», «император, между прочим, тоже любит георгины», — и чувствовала, как внутри меня разливается тепло от того, что мои два мира так легко сливаются в один.
А Ричард, наклонившись ко мне так близко, что я почувствовала его дыхание на своей щеке — тёплое, чуть пахнущее вином и мятой, — прошептал, и его голос дрогнул на последнем слове:
— Ты не представляешь, как я рад, что ты вернулась. Я не спал три месяца. Три месяца я считал ночи, смотрел на эти две луны и думал, что схожу с ума. Я уже начал подозревать, что ты была просто сном, который я придумал, чтобы не сойти с ума от одиночества.
— Я тоже не спала, — ответила я, чувствуя, как к глазам подступают слёзы радости — тёплые, обжигающие, которые я пыталась сдержать, но они всё равно собирались на ресницах, и я моргала, чтобы они не упали на скатерть. — Три месяца я лежала и смотрела на белый потолок, и мне казалось, что я никогда не услышу твой голос.
Он сжал мою ладонь под столом — так крепко, что я почувствовала, как его пальцы переплетаются с моими, как его кожа касается моей, тёплая и чуть шершавая, — и я поняла, что всё правильно. Всё на своих местах, будто эти три месяца были лишь дурным сном, который закончился, и я наконец проснулась.
Обед закончился не столько по расписанию, сколько потому, что придворные начали чувствовать, что главное действо уже произошло. Они поднимались из-за столов с лёгким шелестом шёлка и бархата, раскланивались, обменивались последними сплетнями, и зал постепенно пустел, наполняясь лишь звоном убираемой посуды и тихими шагами слуг. Ричард, не выпуская моей руки, поднялся и предложил нам пройтись по саду — его голос звучал так, будто он боялся, что я откажусь, и я видела, как его пальцы чуть заметно напряглись, ожидая ответа. Я кивнула, и мы вышли через высокие стеклянные двери под розовое небо, которое теперь казалось мне самым родным на свете — оно простиралось над нами, мягкое и бархатное, с лёгкими золотистыми облаками, которые плыли медленно, как большие пушистые корабли в океане сумерек. Воздух был прохладным, но не холодным, и пахло мокрой листвой и теми самыми магическими цветами, которые цвели вдоль аллеи, источая лёгкий, чуть сладковатый аромат, похожий на мёд с примесью лимона.
Мы шли по дорожке между кустами, которые светились изнутри бледно-голубым светом, и я слышала, как мама вздыхает рядом — то ли от усталости, то ли от удовольствия, когда ветер касался её лица.
— Ну что ж, — сказала мама, когда мы остановились у фонтана, и её голос звучал с той лёгкой, почти театральной задумчивостью, которую она включала, когда хотела показать, что делает серьёзные выводы. Она посмотрела на Ричарда долгим, изучающим взглядом, потом на меня, потом снова на него, и на её губах заиграла та самая улыбка, которая появлялась, когда она принимала окончательное решение. — Дракон достойный. Я вижу это по его глазам и по тому, как он смотрит на тебя. Но это только начало, — добавила она, поднимая палец с таким видом, будто читала лекцию, — я хочу увидеть, как он будет заботиться о тебе в повседневности. Не только на балах и обедах, а когда ты устанешь, когда у тебя будет плохое настроение, когда ты просто захочешь пить чай и молчать. Вот тогда я и пойму, настоящий ли он дракон или просто хорошо играет роль.
— Он будет, — ответила я, и в голосе моём не было сомнений — я чувствовала это так же ясно, как чувствовала прохладу фонтана на своей коже, как слышала, как вода журчит и падает на камни, разбиваясь на тысячи блестящих брызг. — Я знаю это. Я знала это ещё тогда, на балу, когда он впервые взял меня за руку.
И мы пошли по аллее, между магическими цветами, которые цвели вопреки времени года, — их лепестки светились в сумерках, переливаясь всеми оттенками синего и фиолетового, будто кто-то рассыпал по кустам драгоценные камни. Я шла между мамой и Ричардом, и чувствовала, как обе их руки касаются моих плеч, как воздух вокруг нас становится теплее, и как где-то вдалеке заливается соловей, которого я никогда не слышала на Земле. Всё было на своих местах, и я наконец могла дышать полной грудью, не боясь, что это дыхание прервётся в любой момент.
Глава 6
Мы вернулись в мои старые апартаменты, и я почувствовала себя так, будто никогда и не уезжала. Всё было на своих местах: та же кровать с балдахином, тот же стол, заваленный книгами и травами, те же чучела на полках (филин по-прежнему смотрел на меня стеклянным глазом, и я поклялась, что когда-нибудь подклею ему скол). Фенька уже суетилась, открывая окна и взбивая подушки, а Барсик с важным видом обошёл комнату по периметру, проверяя, не завелась ли тут чужая нечисть без него.
— Всё чисто, — доложил он, запрыгивая на подоконник. — Никаких призраков, никаких кикимор. Только запах твоей тоски, но он уже выветривается.
Маме выделили комнаты в том же крыле, через два коридора. Я проводила её, убедилась, что там достаточно уютно, и даже поставила на подоконник букет местных цветов, которые, как говорила Фенька, «помогают адаптироваться к магической атмосфере». Мама улыбнулась, сказала, что всё прекрасно, и отпустила меня, пообещав зайти вечером на чай.
Вернувшись к себе, я только успела скинуть туфли и налить чай, как в дверь постучали. И снова. И снова. Это был настоящий поток.
Первой заявилась графиня Велория — та самая, с веером и вечной любовью к сплетням. Она вошла с видом, будто сделала мне одолжение, и, поправив кружева на платье, произнесла:
— Найра фея, какое счастье, что вы вернулись! Я так переживала, думала, вы навсегда уехали! А тут — вы, и, говорят, даже с матерью. Это правда? А где она? А она будет при дворе часто появляться? — она сделала паузу, чтобы перевести дух, и добавила: — И, конечно, я хотела бы спросить вашего совета. У меня тут… э-э… одна проблема с горничной. Она слишком громко чихает.
Я моргнула.
— Чихает?
— Ну да, — сказала графиня, закатывая глаза. — Это нарушает мой покой. Я думала, вы могли бы сделать настойку от чихания. Или, может быть, вы знаете какой-нибудь заговор?
Я улыбнулась той самой загадочной улыбкой, которую мы репетировали с Фенькой на случай подобных визитов.
— Ваша светлость, я обязательно подумаю над этим. Но, к сожалению, я только вернулась и не совсем готова к приёму заказов. У меня сейчас восстановительный период. Может быть, вы придёте через пару дней?
— О, ну конечно! — расцвела она. — Я обязательно зайду. И мы с вами поболтаем. А то я слышала, что вы с кронпринцем... — она выразительно подняла бровь.
Я продолжала улыбаться, и она, не получив ответа, удалилась, явно разочарованная.
Следом пришла баронесса фон Штарк — та самая, что меряла меня взглядом на первой прогулке. Она держалась более официально, но любопытство тоже сквозило в каждом жесте.
— Найра фея, я слышала, вы вернулись. И сразу хочу вас попросить о помощи. Мой муж, знаете ли, слишком много времени проводит с соколами. Он разговаривает с ними чаще, чем со мной. Можете сделать что-то, чтобы он больше времени уделял семье?
Я снова улыбнулась.
— Ваша милость, я могу предложить вам успокоительный чай, чтобы вы легче переносили его увлечение. Но я не могу заставить его полюбить вас больше, чем своих соколов. Это вопрос его собственного выбора.
Она вздохнула и, явно не получив желаемой сплетни, тоже удалилась.
Дальше были одна за другой: какая-то молодая леди, которая хотела, чтобы я сделала её «более таинственной и привлекательной»; старый барон, жаловавшийся на то, что у него часто мерзнут ноги; и даже один паж, который пришёл спросить, не знаю ли я заклинание, чтобы его волосы не выпадали так часто. Я вежливо слушала всех, улыбалась, кивала, предлагала травяные чаи и, главное, молчала о Ричарде.
Фенька, которая пряталась в воздухе и наблюдала за этим потоком, тихо комментировала:
— Васька, у тебя талант. Ты умудряешься отвечать на все вопросы так, что никто ничего не понимает. А улыбаешься при этом так, как будто знаешь все тайны мира.
— Это техника, — шепнула я в ответ. — Бабушка Аделина учила: «Если не хочешь отвечать — улыбайся загадочно». Работает безотказно.
Ближе к обеду пришла Августа — уже спокойная, без красных пятен на щеках, и с букетом цветов в руках.
— Я слышала, к вам уже выстроилась очередь, — сказала она, ставя цветы в вазу. — Но я пришла не за сплетнями. Я пришла сказать, что вы — молодец, что вернулись. И что Жерар и я — мы ждём вас на свадьбе. Через неделю.
Я обняла её, и на мгновение забыла про всех этих графинь и баронесс.
— Я буду, — сказала я. — Обязательно.
Ближе к вечеру поток посетителей наконец иссяк. Я рухнула в кресло, чувствуя, как у меня гудит голова от бесконечных вопросов про «свободна ли ваша мать?», «правда ли, что вы теперь будете жить при дворе постоянно?» и «а кронпринц уже сделал вам предложение?».
— А ведь это только первый день, — сказала Фенька, материализуясь с чашкой чая. — Завтра будет больше.
— Я знаю, — вздохнула я. — Но я справлюсь. У меня есть ты, Барсик, мама и твёрдое намерение не говорить ни слова о личном.
— И главное — улыбаться, — добавил Барсик с подоконника. — У тебя это хорошо получается.
Я взяла чашку и посмотрела в окно на розовое небо, чувствуя, как усталость отступает.
— Это только начало, — прошептала я. — Но я готова. Пусть приходят. Пусть спрашивают. Я буду молчать и улыбаться. А когда они устанут, я буду ждать Ричарда.
И я улыбнулась. Настоящей улыбкой. Потому что я знала — всё будет хорошо.
Глава 7
Утро началось с того, что я не услышала будильника — потому что в Дартисе будильников не было, а Фенька, видимо, решила дать мне выспаться. Я открыла глаза и увидела, как в окно льётся знакомый розовый свет, а на подушке рядом со мной сидит Барсик и вылизывает лапу с видом существа, который только что совершил подвиг, но не хочет об этом говорить.
— Ты чего такой довольный? — спросила я сонно, потягиваясь.
— Слышал, как ты храпела, — ответил он. — Это было забавно.
— Я не храплю, — сказала я обиженно.
— Конечно. Ты так же не храпишь, как я не ем сметану по ночам.
Прежде чем я успела придумать достойный ответ, в дверь постучали. Три раза. Коротко, но уверенно. Я натянула халат, провела рукой по волосам (причёска напоминала сено, но было уже всё равно) и открыла.
На пороге стоял тот самый паж — вечно взволнованный, с развевающимися фалдами камзола. В руках он держал огромный букет, от которого пахло мёдом и свежей зеленью. Белые розы, сиреневые ирисы, веточки серебристого папоротника — я узнала его вкус.
— Найра фея! — выпалил паж, едва не роняя цветы. — Это от его высочества кронпринца! И просили передать вам записку!
Он протянул мне букет и небольшой конверт, запечатанный знакомой драконьей печатью. Я взяла его, чувствуя, как сердце пропустило удар. Даже после всего, что было, я всё равно не привыкла к этому.
— Спасибо, — сказала я, улыбнувшись пажу. — Я прочитаю.
Он поклонился и умчался, оставив меня с букетом в руках и запиской, от которой исходил лёгкий аромат его магии.
Я вернулась в комнату, поставила букет в вазу (Фенька уже суетилась рядом, пододвигая её на самое видное место) и открыла конверт. Записка была короткой, но тёплой, как всегда:
«Дорогая фея,
Если вы не слишком заняты приемом бесконечных гостей и у вас есть время для одного дракона, который ждал вас три месяца, я буду ждать вас в саду. У фонтана. В полдень.
Ваш,
Ричард».
Я перечитала дважды и почувствовала, как улыбка сама собой расплывается на лице.
— Ну что? — спросила Фенька, выглядывая из-за моего плеча. — Опять свидание?
— Опять, — ответила я, пряча записку в карман халата. — И я должна быть готова через час.
— Через час? — фыркнула она. — Ты вообще-то похожа на человека, который проспал в стоге сена три месяца. Сейчас я тебя приведу в порядок.
Она схватила меня за руку и начала свой ритуал: умывание, причёска (на этот раз она решила сделать мне лёгкие волны, которые красиво падали на плечи), платье — нежно-голубое, которое я не носила раньше, но Фенька заявила, что «оно как раз под цвет его глаз» (я не стала уточнять, откуда она помнит цвет глаз Ричарда). Завершающим штрихом стали маленькие серебряные серёжки, которые я нашла на дне шкатулки, и конечно, брошь, которую он подарил мне на балу. Я приколола её к платью, чувствуя, как она мягко мерцает на свету.
Вошла мама, уже одетая и свежая — она явно спала лучше меня.
— Ну, — сказала она, разглядывая меня, — ты выглядишь как фея, которая собирается на самое важное свидание своей жизни.
— Оно может оказаться таким, — ответила я честно.
— Тогда иди, — мама подошла, поправила мне локон. — И не забудь, что я буду ждать, чтобы услышать все подробности.
Я вышла в коридор и направилась к саду. Придворные, которые уже начали просыпаться и выползать из своих комнат, смотрели на меня с любопытством, но я шла, глядя прямо перед собой, с букетом в руках (решила взять один цветок, чтобы держать его в руках, как знак). У фонтана уже стоял Ричард. Он был в светлом камзоле, без парадных регалий — и я впервые увидела его таким простым, почти домашним. Он улыбнулся, когда я подошла, и его глаза зажглись тем самым светом, который я помнила.
— Ты пришла, — сказал он, протягивая мне руку.
— Ты звал, — ответила я, вкладывая свою ладонь в его.
Мы начали медленно идти по дорожке, и за нами, как всегда, шли придворные со своими сплетнями, но мне было всё равно. В этот момент я была там, где хотела быть. С ним. И никуда не собиралась уходить.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
