Второй раунд. Ринг-77
Глава 1. Двенадцатый раунд
— …и не кивай мне. Ты меня слышишь, Макс, или ты киваешь?
Семёныч держал меня ладонью за затылок и тянул к себе, лоб в лоб. Очки у него съехали на кончик носа. На левом стекле расплылось красное пятно, моя кровь, но он смотрел поверх него. Табуретка подо мной покачивалась на настиле, мокром от воды, которую Тимур весь вечер лил мне на голову. Арену я так толком и не разглядел: над рингом висела темнота, в ней светились огоньки телефонов, и один из наших под самой крышей махал синим флагом с белыми буквами, которых я не мог прочитать. А снизу, из-за канатов, поднимался свет, плотный и белый, как пар в бане.
— Слышу, — сказал я.
— Тогда повтори.
— Голову с линии. Шаг вправо.
— От его левой шаг. — Пальцы на моей шее сжались. — Он тебя весь бой встречным ловит, потому что ты лбом вперёд лезешь, как в девятнадцать лет. А тебе тридцать шесть, и глаз у тебя один.
С глазом он угадал. Левый заплыл ещё в девятом, когда Темирбаев рассёк мне бровь. Теперь я видел им узкую мутную полоску. Тимур уже работал над рассечением: холодный железный утюжок вдавил бровь, потом в рану ткнулась палочка с ваткой. Защипало так, что заслезился правый глаз, здоровый.
— Сейчас, мой дорогой, сейчас, — приговаривал Тимур. — Адреналинчику сюда, вазелином сверху, гладенько. Врач подойдёт, а у нас тут не бровь, а витрина в ГУМе. Не дёргайся, золотой. Четвёртый раз мы с тобой в этом углу сидим, хватит уже на чужие пояса смотреть.
Пакет со льдом лёг мне на шею. Семёныч оттянул резинку трусов, чтобы шёл воздух. И я вдохнул до дна, сколько пустили рёбра. А справа они отозвались тупо и длинно. В восьмом туда прилетело дважды, с тех пор вдох обрывался на середине, будто внутри задвигали заслонку.
— По запискам как? — спросил я.
Семёныч не ответил. Тимур сунул мне в рот горлышко бутылки. Я прополоскал рот и сплюнул в ведро. Вышло розовым.
— Досрочно надо, — сказал наконец Семёныч. — По-другому никак.
Значит, все три судьи отдали чемпиону почти всё. Да я и сам знал. Просто хотелось услышать что-нибудь другое, хотя бы враньё.
— Он после корпуса локоть роняет? — спросил я. — Правый. Мне в десятом показалось.
— Не видел. — Семёныч мотнул головой. — Ты до корпуса сначала дойди. Дойдёшь без головы на линии, тогда и посмотришь, роняет или нет. А полезешь как в десятом, он тебя встретит, как в десятом.
— Да понял я.
— Ничего ты не понял. Повтори.
— Шаг вправо, — повторил я. — Голову с линии.
По старой привычке я полез проверить горбинку на переносице. Перчатка ткнулась мне в лицо, и Тимур шлёпнул меня по запястью.
— Руки не распускай. Нос на месте, я смотрел.
У фартука ринга, прямо под нашим углом, парень в бейсболке снимал меня на телефон. Чехол был розовый, с рогатой лошадью в блёстках. Охрана его не гоняла. А я уставился на эту лошадь, как будто за неё можно было держаться.
Часа за полтора до выхода я сидел в раздевалке с забинтованными руками. Бинты уже проверил человек из угла Темирбаева и расписался на них маркером. Телефон лежал рядом на лавке. Когда Вика позвонила по видео, первым я увидел единорога. Пижама с единорогами, на голове капюшон с плюшевым рогом. Горло у неё болело третий день, в школу её не пускали. Смотрела она в камеру так, словно это я её туда не пускал.
— Пап, а он тяжёлый? — спросила она вместо «привет».
— Кто тяжёлый?
— Ну пояс! Он из золота?
— Позолоченный. Килограмма три, наверное, я его в руках ещё не держал.
— Три килограмма… — Вика почесала рог. — А он мне налезет? Ну, на меня, если застегнуть?
— На тебя два раза налезет. Ещё и Пушка внутрь посадишь.
— Пап! — Она засмеялась и сразу закашлялась. — А можно я его в школу принесу? На один день только. Ксюша Белова говорит, что ты ненастоящий боксёр, что настоящих только по телику показывают.
— Сегодня как раз по телику и покажут.
— Она не будет смотреть, её в девять спать кладут. Ну можно?
— Можно. Пятнадцатого приеду, на день рождения, и привезу. Отнесёшь своей Ксюше.
— Честно-честно? — Вика придвинулась к камере, на экране остался один нос. — Пап, а Пушок опять всю ночь колесом скрипел. Мама сказала, что вынесет его на балкон. А там же холодно, он там не замёрзнет?
— Не замёрзнет. Смажем колесо, и скрипеть не будет.
— А чем смажем?
Ответить я не успел. Сбоку, за кадром, Оля сказала устало и вежливо:
— Вик, всё, папе надо идти. Скажи папе пока.
Вика сказала «пока» три раза, каждый раз громче. Экран погас. Я ещё посидел, глядя в чёрное стекло. Оттуда на меня смотрел мужик с забинтованными руками и сломанным носом, которому через полтора часа выходить за пояс. На стекле остался отпечаток пальца, и я вытер его о бинт, хотя бинт трогать было нельзя.
Семёныч стоял в дверях раздевалки. Сколько он там простоял, я не знал.
— Положи телефон, — сказал он. — Перчатки скоро надевать, а ты в экран сопишь.
— Она пояс в школу просит. На один день, похвастаться.
— Ну так принесёшь. — Он подошёл, взял мой правый кулак и прощупал бинт на костяшках большим пальцем. — Только сначала его взять надо, Макс. В школу понесёт тот, кто взял.
— Возьму, — сказал я.
Тимур в углу раздевалки резал пластырь на полоски и даже не поднял головы.
— Ты бы ему, Семёныч, про пояс сейчас не говорил, — сказал он. — Примета плохая. Говори про колесо, про хомяка, про что хочешь, только не про пояс.
Деньги за этот вечер я давно разложил. Почти весь гонорар уходил в банк, чтобы закрыть ипотеку за двушку на Водников. Из банка мне за осень дважды звонили вежливые девушки и спрашивали, всё ли у меня хорошо. Там Вика спала под потолком в светящихся звёздочках. Звёздочки я клеил со стремянки полночи, пока Оля внизу держала стремянку и ругалась. Три года назад я ушёл оттуда с одной спортивной сумкой и кофеваркой. Кофеварку потом привёз обратно: Оля без кофе по утрам злится, а достаётся Вике. Пояс закрывал всё разом. Пояс, потом одна защита, уже за другие деньги, а потом можно было бы и…
Информатор под потолком рявкнул «Seconds out!». Семёныч убрал руку с моего затылка.
— Дыши, — сказал он.
Тимур вставил мне капу и хлопнул по плечу. Табуретка уехала из-под меня вниз, за канаты.
Темирбаев вышел из своего угла не спеша. Он весь вечер всё делал не спеша, даже дышал. Левша, на полголовы выше меня, руки длинные. Правая висела впереди и всё время щупала воздух, тычками, легко. Левую он держал у подбородка. Ею он и бил, коротко и прямо, каждый раз, когда я заходил в ближний бой. Одиннадцать раундов он делал со мной одно и то же. Одиннадцать раундов я ему это позволял.
И я пошёл на него. Тычок его правой пришёлся мне в лоб, но я его съел и шагнул вправо, туда, где левая уже не доставала. Голову увёл с линии. Левая прошла впритирку и обожгла ухо. Пока Темирбаев возвращал руку, я ударил левым по корпусу. Сразу ещё раз, туда же.
Он отступил. Первый раз за весь бой он отошёл назад сам, без моего толчка. Трибуны заорали раньше, чем я это понял.
— Гор-дей! Гор-дей!
Кричали свои. Человек триста приехали из Тольятти двумя автобусами от завода. Весь вечер я слышал их справа, за судейским столиком, одним сплошным гулом, но теперь гул разбился на голоса. Мне показалось, что я узнал Лёху Кротова, с которым мы в двенадцать лет бегали кросс по Комсомольскому району. Хотя Лёха вроде обещал не приезжать, у него жена на сносях. Может, и не он.
Шаг вправо. Голова в сторону. Двойка по корпусу. Темирбаев закрылся локтями, но после второго удара его правый локоть на полсекунды ушёл вниз. Совсем немного, на ладонь, и тут же встал на место. Пробил ещё раз, чтобы проверить. Локоть опять дрогнул. Запомнил. Темирбаев понял, что я что-то нашёл, и ушёл к канатам, а оттуда в угол, но в углу я его не отпустил и достал по корпусу ещё дважды, пока он не вывернулся у меня под рукой.
Тренер из его угла подавал команду по-казахски, коротко, одно и то же слово. Темирбаев кивнул, не глядя туда, и снова выставил правую.
Ноги пока держали, но перчатки весили уже по гире каждая, во рту стоял вкус железа. Всякий вдох упирался в правые рёбра. А Темирбаев перестал тыкать. Он смотрел на меня поверх перчаток, и в его глазах впервые за вечер появилось что-то, кроме скуки.
Под конец раунда я заторопился. Захотелось ещё, сразу, пока он пятится. И я полез лбом вперёд. Он поймал меня дважды: левый прямой, потом правый сбоку. В ушах загудело, ринг качнулся вправо. Тогда я повис на Темирбаеве, обхватил его под руками и прижался щекой к его плечу, скользкому от моего же вазелина.
— Break! — Рефери Шатов развёл нас ладонями. — Работаем, Максим. Не висим, работаем.
По настилу застучали: десять секунд. Отступил, поднял руки, дотянул. Гонг.
Раунд был мой. Первый за три последних. Сколько их у меня вообще осталось, этих раундов, в тридцать шесть, с одним глазом и правым коленом, которое ноет к дождю? Об этом я успел подумать ровно секунду, а потом рядом оказался Тимур.
— Видел? — Тимур выкрикнул это мне прямо в ухо, пока я садился. — Семёныч, ты видел? Он попятился! Он от нас попятился, а ты говорил!
Но Семёныч ничего не сказал. Он смотрел на мою бровь. Тимур сменил пакет со льдом: старый потёк, и холодная вода побежала мне за спину, под резинку трусов.
Врач поднялась на фартук раньше, чем я успел отдышаться. Пожилая женщина в синей жилетке, с фонариком. Она посветила мне в правый глаз, потом в левый. В левом свет расплылся мутным пятном.
— Сколько пальцев?
— Два.
— Какой раунд идёт?
— Двенадцатый будет. Последний.
— Как вас зовут?
— Максим Гордеев. Вы мне в прошлый раз то же самое показывали, два пальца.
Но она не улыбнулась. Посмотрела на рассечение, на Тимура, на рефери, махнула рукой и спустилась.
И тут Семёныч закричал. За двадцать шесть лет он ни разу на меня не кричал. Ни когда я ушёл в профи, хотя он был против, ни когда пропал на полгода после развода и пил.
— Хватит! — Он взял моё лицо в обе ладони, прямо за мокрые щёки. — Ты слышишь меня, Гордеев? Хватит! Я тебя снимаю!
— Снимешь — не прощу.
— Да плевать мне, простишь или нет! У тебя глаза нет! Он тебя в этом раунде убьёт, ты понял или нет?
— Он попятился, Семёныч. Он локоть роняет, я проверил.
— Мне твой локоть… — Семёныч задохнулся и замолчал. — Ты старый уже, Макс. Ты не видишь ничего. Я тебя на руках из ринга нести не хочу, слышишь?
— Ты же сам говорил, — сказал я.
Больше он ничего не сказал. Тимур работал без единого слова, первый раз за все десять лет. Мазал бровь, держал лёд и смотрел мне в подбородок, словно там было написано, что делать дальше.
Говорил Семёныч вот что. Мне было десять, когда я первый раз лёг. Подвал заводского ДК в Автозаводском, стены зелёные, крашенные маслом до половины, трубы под потолком. Семёныч приходил туда прямо со смены, в рабочей куртке, и переодевался за шкафом с инвентарём. От проходной до ДК было пятнадцать минут пешком, и он ни разу не опоздал, хотя на конвейере у него в те годы была вторая смена через неделю, а дома лежала больная мать. На крашеном холодном полу лежал я, после Димки Кошелева, который был старше на два года и тяжелее килограммов на восемь. Пацаны стояли вдоль стены и молчали. Димка Кошелев стаскивал перчатку зубами и тоже молчал, хотя минуту назад смеялся. Кровь из носа капала на доски. Я смотрел, как она уходит в щель между ними, и ждал, что Семёныч поднимет. Но он не поднял. Сел рядом на корточки, хрустнув коленями, и сказал тихо, чтобы другие пацаны не слышали:
— В ринге лежат один раз, Гордеев. Когда уносят. Всё остальное время встают.
И я встал тогда. Встал сегодня в седьмом, на счёт «четыре». Двадцать шесть лет вставал. А теперь этот же человек держал в руке полотенце. Белое, вафельное, с синей полосой по краю, мы его возили на все бои с двенадцатого года. Тимур говорил, что оно счастливое. Ни одного боя за пояс мы с ним не выиграли, но Тимур всё равно говорил.
Гонг. Тимур выдернул из-под меня табуретку. Полотенце Семёныч так и не выпустил.
Темирбаев вышел быстро, быстрее, чем выходил весь вечер. Ему тоже хотелось закончить красиво. Двенадцать раундов чемпиону в чужом городе, под «Гор-дей!»… Судьи всё равно отдадут ему пояс, но разве это победа для такого, как он? Ему нужен был я на полу. При всех.
Мы встали в центре и начали меняться. Без разведки, без тычков. Он бил левой, я уходил вправо и бил по корпусу. Он отвечал правой сбоку, я пропускал и снова бил. На минуте мне залило потом правый глаз, левый не видел совсем. Темирбаев остался одним пятном с чёрными перчатками. Трибуны орали, не переставая, но я не слышал, что именно. Где-то в этом шуме, может, был Лёха Кротов, были ребята из нашего зала, которых Семёныч привёз отдельной машиной, а я видел только его перчатки и слышал своё дыхание, хриплое, с присвистом справа.
На минуте сорок я снова пошёл лбом. Как это вышло, не помню. Просто шагнул вперёд, прямо, по старой дорожке. Его левая пришла снизу и навстречу, в тот самый момент, когда я переносил вес.
Света стало очень много.
Настил ударил меня в лопатки и отпустил. Надо мной висел рефери Шатов и выбрасывал пальцы. Three. Four. Сквозь канаты, вверх ногами, я видел наш угол. Семёныч стоял на фартуке с поднятой рукой, в руке висело полотенце. Смотрел он только на меня, мимо рефери и мимо Темирбаева.
А я покачал головой. Лёжа это делать неудобно, затылок ёрзает по настилу, но он увидел. Секунду он ещё держал руку, две. Потом опустил.
Six. Я перевернулся на колено. Seven. Канат лёг под перчатку. На «eight» я стоял.
Шатов взял меня за перчатки и вытер их о свою рубашку. Глаза у него были серые, внимательные. Смотрел он мне прямо в зрачок, в правый, живой.
— Максим, гляди на меня, — сказал он негромко, по-русски. — Ко мне иди.
И я сделал к нему два шага. Он смотрел ещё секунду, и я понимал, что сейчас он решает за меня. Потом отпустил перчатки.
— Box!
Думать было некогда. Шаг вправо. Тычок его правой в лоб. Ещё шаг. Двойка по корпусу, и его правый локоть опустился на ладонь, как опускался весь одиннадцатый раунд.
Левый боковой по печени я бил двадцать шесть лет. По мешку и по живым людям, тысячи раз. Такого не получалось ни разу. Кулак вошёл под рёбра мягко и глубоко, до самого запястья. Темирбаев сложился пополам. Он попятился к канатам с открытым ртом, без звука, и опустил обе руки. Трибуны поднялись разом, я это почувствовал подошвами через настил.
Вот он, пояс. Три килограмма для Ксюши Беловой.
И я пошёл добивать. Лбом вперёд, голова на линии, всё, от чего меня отучали двадцать шесть лет. Всё, о чём две минуты назад кричал Семёныч. Понял я это на полшаге, когда остановиться было уже нельзя.
Темирбаев, согнутый, не разгибаясь, ударил из-под себя навстречу. Короткий левый, сантиметров тридцать.
Его я не увидел.
Наверху висели фермы со светом, ряд за рядом, и все лампы горели. Совсем рядом с моим лицом стояли подошвы рефери, белые, с чёрной полоской по краю. Счёт то был слышен, то пропадал. Между цифрами проходило очень много времени. Пять? Или уже восемь?
Надо было встать. Я шарил перчаткой по настилу, искал канат и не находил его. Канат же был вот тут, только что… Надо мной появилось лицо Тимура, перевёрнутое, с открытым ртом. Он кричал совсем близко, но я не мог разобрать ни одного слова, хотя знал его голос лучше голоса собственного отца, которого не видел с девятого класса. Пальцы Семёныча полезли ко мне в рот за капой. Пальцы у него дрожали. Ему я и хотел сказать про пятнадцатое. Чтобы съездил в Самару вместо меня, отвёз Вике хоть что-нибудь, раз пояса не будет. И чтобы сказал ей, чем смазать колесо. Губы не слушались.
Шум зала уходил. Он стекал вниз, как вода из ванны, когда выдернешь пробку, а я лежал на самом дне. Пахло карболкой, резко, по-больничному. Откуда взяться карболке у ринга? Ни пота не было, ни вазелина.
Над самым ухом заговорила женщина, незнакомая, немолодая. Говорила она на «о», круглила каждое слово, как моя прабабка в Сызрани. Звала она чужого человека, которого здесь не было.
— Соловьёв! Слышишь меня? Соловьёв, открой глаза, миленький!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
